Россошанские-Царское проклятие. Компиляция. Книги 1-14 [Валерий Иванович Елманов] (fb2) читать онлайн

- Россошанские-Царское проклятие. Компиляция. Книги 1-14 20.17 Мб скачать: (fb2) - (исправленную)  читать: (полностью) - (постранично) - Валерий Иванович Елманов

 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]
  [Оглавление]

Валерий Елманов Перстень царя Соломона

Пролог

Всё это происходило… в те времена, когда люди были немного более волками, чем в наши дни.

Впрочем, ненамного.

Виктор Гюго. Человек, который смеётся
По природе своей я человек любознательный. Именно это и стало главной причиной всего того, что со мной приключилось. Если бы не мое неуемное любопытство, неужто я отважился бы заварить эдакую кашу?! Ну а потом мне и деваться некуда было — стой да помешивай, чтоб не убежала.

Вообще-то я до сих пор не понимаю, зачем пишу. Ну прочитает кто-нибудь когда-нибудь. Может быть, даже с интересом. Но ведь он же все равно не поверит. Обидно. А с другой стороны… Да ведь если бы я сам все это не пережил, а просто прочитал, то неужели поверил бы автору? Да ни за что и никогда.

Честно говоря, я и сейчас себе не очень-то верю. Иной раз сидишь и гадаешь — было или нет? А может, и впрямь сон, бред, кошмар, наваждение, видения, галлюцинации, фантасмагория? Но тогда получается, что все это продолжается и поныне. До сих пор. По-прежнему. А как же иначе? Вон и доказательства имеются, да еще какие. Пожалуйста, возьми и посмотри. Опять не верится? Тогда потрогай. Снова сомнения берут? Ну тогда я не знаю.

Зато мне точно известно другое — слово надо держать. Раз обещал другу расписать все, что со мной произошло, и не так, как папе с мамой, а по-честному, значит, надо выполнять. У меня много недостатков, и прибавлять к ним еще и необязательность — перебор.

Да и не думал я, когда обещал, что так оно все повернется. Рассчитывал на короткий рассказ, не более. Что-то вроде школьного сочинения на тему «Как я провел лето».

Хо-хо. Да я его так провел, что герои любых телесериалов отдыхают. А уж приключений нахлебался до тошноты, причем разных. До сих пор как вспомню, так вздрогну. Вообще-то их рекомендуют принимать строго дозировано и по возможности только хорошие, но все равно — в меру. Смех и тот может привести к судорогам, если с ним перебрать. А уж такие приключения, как у меня, и вовсе надо взвешивать на аптекарских весах, чтоб по одной сотой миллиграмма за прием, а не как мне — полной ложкой. Да что там ложкой — огромным поварским черпаком.

И еще я взялся писать, чтобы предостеречь всех прочих. Бойтесь, ребята и девчата, этого проклятого места. И если когда-нибудь судьба занесет вас в Старицу — есть такой городок в Тверской области, то вы ни в коем случае не поддавайтесь на соблазнительные уговоры экскурсовода или гида и не ездите в эти клятые пещеры. Лучше побродите по городу. Там тоже есть чем полюбоваться.

А еще лучше, дабы все-таки не прельститься занимательной экскурсией, идите-ка вы на автовокзал, берите билет на ближайший рейс и поезжайте, куда глаза глядят, потому что нет на свете мест более опасных, чем эти пещеры. Бермудский треугольник в сравнении с ними — детский пляж с водой по пояс и желтеньким песочком на лазурном морском фоне. Ей-ей, не лгу.

Но уж, коль отважились туда съездить, то ни в коем разе, пройдя пару сотен метров, не ныряйте в левый ход и не лезьте вы по нему. Все-таки полезли? Любопытство взыграло? Вот и у меня так же. Но не отчаивайтесь. Шансы на спасение все равно имеются. Во-первых, без гида вы можете заблудиться, и это очень хорошо. Тогда вы не попадете туда, куда никому не советую попадать. Сами же блуждания — это сущий пустяк. Страшновато, но не смертельно. Поблукаете, покричите несколько часов, от силы сутки, и все. Вас найдут. Из тех бед, которые вас ждут, эта — наименьшая.

И даже если вы все-таки доберетесь до трехходовой развилки, то и тут все поправимо. Просто не надо лезть дальше. Не стойте возле нее, как сказочный богатырь на распутье возле камня. Бегом обратно! И не задумываясь!

Гид? Что гид? Заманчиво говорит? Те, кто уходил в один из этих ходов, тот, что отмечен мелом, никогда назад не возвращались? Нашли кого слушать. Сволочуга этот гид! И нечего тут стоять развесив уши!

Ах, вас рисуночек интересует. Тот самый, что мелом. И что мне с вами делать, любопытненькие вы мои? Ну посмотрите, посмотрите. Только имейте в виду — это не нарисованный на холсте очаг в каморке у папы Карло. Тут все гораздо серьезнее. Да, крестик. Угу, и косая перекладинка имеется. В бугорок воткнут? Ну а как же. Когда могилку насыпают, то поначалу над ней всегда холмик образуется.

Чья она? Экие любопытные. Вам как, с фамилией, именем и отчеством? Да легко. Вы мне представьтесь, а я повторю. Нет, я не шучу. Вашей она станет, если вы туда полезете, именно вашей. И земля вам пухом. Да ничего я не пугаю, а лишь предупреждаю — вперед ни ногой, только обратно. Полез? Как полез?! Все-таки полез! Ишь ты! Ну совсем как я тогда. Тоже грудь колесом и прямиком в эту черную дыру, в эти Старицкие Бермуды, в этот… Короче, как ни назови — все равно мало.

Нет, придется все же расписать, что со мной стряслось, иначе люди так и будут пропадать там почем зря. Вон их сколько столпилось у входа, и все любопытные, а так, может, хоть чему-то научатся.

Правда, тогда придется писать все по порядку, чтоб всем стало ясно. Поэтому я отступлю чуть назад и поведаю, чего меня вообще занесло в те края, да еще из Новокузнецка — между прочим, не ближний свет.

Глава 1 Мальчишник

Зовут меня Костей. Ну если полностью, то Константин Юрьевич Россошанский. Можно сказать, потомственный уралец, кемеровчанин, это я уже потом перебрался в Новокузнецк, после того как поступил в металлургический институт, да так там и осел.

Была у меня между этими двумя городами и еще одна станция в жизни. В свое время — я тогда заканчивал восьмой класс — отца послали строить и запускать мясокомбинат в город Ряжск. Есть такой в Рязанской области. Маленький, правда, но чертовски симпатичный. Квартиру ему дали почти сразу — все-таки главный механик мясокомбината, не кот начхал. Следом переехала к нему и мама, причем вместе со мной, уж больно боязно эдакого разгильдяя оставлять одного.

Вот брат мой, Алешка, который в ту пору учился в мединституте, остался. Конечно, он мог бы перевестись в Рязань, но он воспротивился. А так как брательник не мне чета, человек серьезный, его и оставили со спокойной душой.

С новыми одноклассниками мне повезло. Компания подобралась приличная — Костя, тезка из параллельного, Генка Игнатов, Юрка Степин, всех не перечислить. Долго о своей юности рассказывать не буду — все мы в свое время пережили одинаковое, так что вспомните себя, и сразу станет ясно. Скажу только, что у меня впервые все было именно в этом городе — и первые девчонки, и первый, но далеко не последний стакан вина — на водку перешли потом, и первая сигарета… Правда, обходилось без залетов в милицию, то есть меру мы знали. Так что Ряжск для меня до сих пор окутан какой-то розовой дымкой. Наверное, от радужных воспоминаний, не иначе.

Откровенным сорвиголовой я не был, а как-то ухитрялся все успеть — и сделать уроки, и сбегать на танцы, и погулять с девчонкой, а одно время посещал еще и драмкружок, даже поучаствовал в пьесе в роли артиста. До сих пор помню название и автора. «Шаг с крыши» Радия Погодина, во как. Режиссер из Кораблинского драмтеатра, который вел кружок, меня иногда хвалил, говорил, что получается неплохо. Словом, наш пострел везде поспел.

Успевал и книги почитывать. Любовь к ним у меня с детства, начиная с «Маугли». Его мне подарили в первом классе, и я затер книгу, чуть ли не до дыр — настолько полюбилась. До сих пор отдельные куски помню практически наизусть, равно как и «Двенадцать стульев» с «Золотым теленком», и обожаю цитировать. Есть у меня такая слабость.

А еще нравилось читать что-нибудь эдакое про дальние страны, про бравых героев и их захватывающие приключения, о которых мне, обалдую, мечталось, пока я не узнал, что они собой представляют на самом деле. Ну и фильмы любил соответствующие, чтоб романтики вагон и маленькая тележка, если дружба — так такая, за которую жизнь отдать, а любовь — то до гробовой доски. Наивные грезы отрочества, чего вы хотите.

Так незаметно пролетели школьные годы. Оглянуться не успел, как на носу выпускные экзамены. Дальнейший путь мне тоже был ясен. Еще за год до экзаменов я засобирался поступать в летное военное училище, но, как оказалось, не судьба. Вроде бы и стопроцентное зрение, а врачи чего-то откопали. Словом, подался в Голицинское пограничное. Это меня военком соблазнил. Поглядел на меня расстроенного, почесал в затылке и говорит многозначительно: «По глазам вижу, парень, что хотел ты охранять воздушные рубежи нашей родины. Так?» — «Так», — кивнул я. «Ну а раз так, то, чтоб ты сразу с мечтой не расставался, вспомни, что рубежи бывают не только воздушные, но и сухопутные. Есть у меня одно местечко. Честно скажу, для племяша берег, но не срослось с ним. Тебе отдаю. Как брату. Бери».

Я подумал, прикинул, вспомнил знаменитые сериалы «Государственная граница» и прочие — и… согласился. А чего? Романтика. Темная ночь. Крадущиеся нарушители. А тут откуда ни возьмись — Костя со своим верным псом, благо что овчарка у меня уже была. Попались, голубчики! Схватки, погони, перестрелки — не заскучаешь. И я «взял». Однако, поучившись с годик, понял — Федот, да не тот. И вообще, дисциплина и я — это понятия-антонимы. Нет, я понимал, что в армии должно быть единоначалие и прочее, иначе что это за армия, но, как выяснилось, понимал только умом, а вот сердцем…

Особенно меня возмущало, что командир всегда прав, как это написано в шуточном уставе. А если он не прав? Тогда читай пункт первый. Это тоже из шуточного устава. Между прочим, от настоящего он мало чем отличается.

Словом, не закончив даже первого курса, я оттуда с треском вылетел. Или ушел, тут уж как посмотреть. Короче, все произошло по обоюдному согласию — я им такой был не нужен, и мне она, то бишь армия, тоже. Потом пришлось дослуживать, как водится, в обычной части. Тоже не сахар, зато срок заканчивается гораздо быстрее — даже с училищным никакого сравнения.

Затем, отслужив, подался в Сибирский металлургический институт, что у нас в Новокузнецке. В то время была еще советская власть, так что профессия инженера-металлурга считалась и престижной и доходной. Да и учился я легко. У меня вообще знания неплохо откладываются в голове. Общественная нагрузка — а как же без нее — была связана со стенной печатью. Ну знаете, заметочки разные. Они мне тоже удавались.

Дальше — больше. Выяснил я как-то, что, оказывается, за них еще и платят, если возьмут местные газеты. Нет, я это знал и так, но лишь когда получил свой первый гонорар, до конца осознал, что это приработок, а если с умом, то весьма неплохой. Да и приятно было, чего греха таить, увидеть свою фамилию, набранную полужирным шрифтом внизу текста. Гордость какая-то пробивала, особенно поначалу.

Я потому и псевдонимом не пользовался. А зачем? Чай, не Культяпкин какой-то, не Шмаровозов, не Задрипайло, а Россошанский. Звучит — заслушаешься. Сразу Сенкевич на ум приходит, пан Володыевский, Анжей Кмитиц и прочие герои. Хотя откуда она взялась на самом деле — не знаю. Может, оставил пленный поляк, а может, все еще проще и совсем буднично. Скажем, предки были выходцами из города Россошь. Но мне хотелось думать, что поляк. Эдакий славный усатый шляхтич, с огромным гонором, бабник, рубака и вообще милейшей души человек.

Но я опять отвлекся. Словом, засосала меня журналистская стезя. Не сразу после института, но все-таки я ушел в газету окончательно. Взяли меня в штат, и я стал профессиональным писакой.

Вот так весело и протекала моя жизнь, благо что холостяку деньги жене отдавать не надо, а мне самому вполне хватало, пускай и не всегда. Но тут подкатил юбилей — тридцать лет. Призадумался я, как жить дальше, и решил взять пример с брата, который настолько положительный, что аж дух захватывает. Меня, например, посейчас зовут то Костей, то Костюхой, а то и Костылем, а его уже к двадцати пяти годам величали не иначе как Алексеем Юрьевичем. Да и в своей профессии, то есть в медицине, он из первых. И труды научные строчит, что-то там о болезнях глаз, и на кандидатскую нацелился, и в семейном плане тоже как положено у людей — жена, дети. Словом, наш Алексей — всем детям пример, а наш Константин чуть ли не наоборот. Не дело.

Ладно, думаю, с кандидатской и прочим — тут мне не угнаться, да и нет такого звания — кандидат журналюжных наук, разве что филологических, а какой из меня к шутам гороховым филолог. Грамотно написать статью — это одно, а досконально знать все правила русского языка, да еще и самому изобрести что-то эдакое — совсем другое.

Зато что касается жены, то тут, как говорится, дурное дело нехитрое, можно брательника и догнать. Да и с детишками особые проблемы навряд ли возникнут, чай, не мне рожать. Почесал я еще раз в затылке, как Фабинар в «Соломенной шляпке», вспомнил Иринку — последнюю свою пассию, и в точности как этот парижанин решил: «Женюсь — какие могут быть игрушки». И впрямь пора, а то мама с папой всю плешь проели, да и некоторые из моего окружения — как ни удивительно, но мужского — тоже стали намекать, что, мол, пора. Знаете, есть люди, которые чувствуют себя плохо, когда другим хорошо, даже если этот другой — твой друг.

Я до поры до времени такие замечания бодро игнорировал, гордо заявляя, что пить шампанское по-гусарски из туфельки дамы гораздо приятнее, чем из рога, особенно когда он твой собственный. Маму в ответ на ее реплику: «Ох и наломаешь ты дров» ободрял, что зато потом эти самые дрова пригодятся, когда я буду растапливать ими семейный очаг. Но постепенно, хотя и не сразу, меня стали обуревать более лирические мысли, и семейная жизнь виделась не таким уж страшилищем. Да и годы.

Опять же Иринка — девчонка хоть куда. И умненькая, и компанейская, и понимающая, и глядит порою на меня — это я вскользь подмечал, когда она думала, что не вижу, — с надрывной тоской во взоре. Мол, паршивец ты эдакий, мне уж двадцать семь, а ты ж, сволочь такая, все ни мычишь ни телишься.

Нет, любви в истинном значении этого слова у меня к ней не было. Соловьи в душе не распевали, розы в сердце не распускались, да и не сходящей с лица блаженной улыбки олигофрена при виде нее у меня тоже не наблюдалось. Все как-то буднично, что ли. Спокойно с ней было, легко и беспроблемно — это да. Потому еще и нравилась она мне больше остальных. Гораздо больше. Да и в постели хоть и без особых изысков, но вполне устраивала, А что до любви, то я успокаивал себя мыслью, что времена Ромео и прочих давно прошли. Было общение, а стал… чат в Интернете. Были чувства, а стали… Ну что об этом говорить.

Но тут мне в голову стрельнула очередная блажь. Вспомнилось, что у всех порядочных мужиков перед свадьбой бывает мальчишник. Давай-ка и я его себе устрою, только не такой простенький, в виде холостяцкого вечернего загула, плавно переходящего в ночную попойку. Нет уж. Все-таки мне уже почти тридцать, так что нужно нечто посерьезнее. Уж прощаться так прощаться, и в первую очередь игриво помахать ручкой не своей славной молодости, а далекой наивной юности, то бишь съезжу-ка я в Ряжск. Конечно, как сказал поэт, иных уж нет, а те далече, и вообще все разбрелись кто куда, но многих отыскать еще можно. Одни осели в Рязани, другие подались в Москву, причем в изрядном количестве, к тому же в основном все поезда как раз туда и следуют.

Сказано — сделано, и уже спустя пять дней я оказался в столице моей по-прежнему необъятной, хотя и слегка скукожившейся родины. И вот тут-то все началось. Рванул к Генке Игнатову, а он, как сказали соседи, укатил в Чечню, а его жена Татьяна, тоже наша одноклассница, вместе с детьми подалась в Ряжск. Правда, заверили, что со дня на день должен прикатить, давно уже там воюет, но толку — сейчас-то его нет.

Дернулся было по другому адресу, к Мишке Макшанцеву — светоч нашего класса, контрольные по математике успевал за урок решить сразу в двух вариантах, чтоб выручить и вторую половину страждущих, — а он переехал, и новый адрес неизвестен.

Оставался последний, Валерка, но у него был все время занят телефон. Ну, думаю, все равно тебя достану, поскольку служит он в журнале «На боевом посту», а как туда добраться, я знал, но… опоздал. Хорошо хоть, что журнал этот военный, центральное издание внутренних войск страны, так что на входе оставался дежурный солдатик. Он-то мне и подсказал адресок, где проживает этот лоботряс. Оказывается, в Реутове, то есть пилить и пилить.

Только я вернулся обратно к метро, только спустился по эскалатору, подошел к платформе, как вдруг, откуда ни возьмись, из-под нее выныривает мужичок. Оглянулся эдак воровато по сторонам и прыг на платформу.

Я не удержался и уважительно заметил:

— Силен ты, мужик. Я бы ни за что не рискнул.

Он в ответ только палец к губам прижал, мол, помалкивай, парень, шасть в сторону, но на втором шаге резко притормозил, повернулся ко мне и удивленно так тянет:

— Костюха, ты ли это?

— Я, — говорю, — а то кто же еще. — А сам думаю, откуда он меня знает и почему мне самому его лицо так знакомо.

— Не узнал? — говорит. — Андрей я, Голочалов. Ряжск вспомни. Ты перед Ленкой Новолокиной сидел, а я справа, там, где Вовка Куркин с Юркой Степиным.

Тут только меня и осенило, кто он такой. Изменился, конечно, сильно. Похудел еще больше, да и волос на голове поубавилось, а с морщинами на лице как раз наоборот — проявились. По всему видно, что ведет суровую жизнь честного труженика-пролетария в гнусных капиталистических джунглях столицы. Ну а когда выяснилось, что он живет поблизости, то вопрос о Реутове отпал как-то само собой. Чего, спрашивается, переться в такую даль, если сегодня можно как следует посидеть с Андреем, а завтра поутру или в обед домчаться к Валерке на работу. Словом, ввалились мы в его холостяцкую квартиру и приступили к обмыванию встречи.

По ходу выяснилось, чего он делал под платформой. Оказывается, он и спелеолог и диггер. Хобби у человека такое, тем более Москва для диггеров — это все равно что Мекка для мусульман. У тех, куда ни глянь, — сплошные святыни, а у диггеров — подземелья, причем разнообразные, от современных до самых что ни на есть старинных, которые черт знает когда строили.

В заброшенных подвалах и разных коллекторах с теплотрассами много, конечно, не поимеешь. Но стоит добраться до многочисленных убежищ Сухаревки и Хитровки, до потайных ходов из трактиров, как тут уже страсть к исследованию начинает вознаграждать любознательного диггера. Перепадает немного и не часто, но тем не менее на жизнь хватает…

А потом человек незаметно для себя превращается в спелеолога, потому что перед ним то и дело открываются русла давно высохших рек, карстовые полости, неведомые пещеры с глубокими провалами, а они зачастую приводят к старинным подземным ходам и древним каменоломням, которым по четыреста и пятьсот лет, вновь заставляя спелеолога менять свое звание на диггера.

Впрочем, Андрей не зацикливался на одной Москве, успев добраться и до других городов. Про Подмосковье вообще молчу — облазил все, включая вояжи в соседние области. Но он же вдобавок исколесил чуть ли не всю страну. Карелия и Урал, Кавказ и Байкал — куда только не мотался. Воистину страсть — великое дело. Мне даже завидно стало. Так, самую малость. Молодец парень. Насыщенной жизнью живет, не то что некоторые вроде меня.

Когда мы уже изрядно подвыпили, он начал рассказывать, где побывал, какие находки из-за нужды сдавал в антиквариат, когда сидел без добычи, — заслушаться можно. Если б я брал интервью, попросил бы у редактора не меньше двух полос, [1] да и то не знаю, уложился бы или нет.

Затем он стал показывать свои сокровища. Тоже было чем полюбоваться. Тут тебе и монеты старой чеканки, да не последних императоров, хотя они тоже имелись, а времен Анны Иоанновны, Елизаветы Петровны, Екатерины Великой. Были и допетровской эпохи, хотя назвать их монетами язык не повернется. Те, что чеканили при Михаиле Романове, и вовсе выглядят как рыбья чешуя, во всяком случае, с такими же неровными краями и загадочными надписями.

Потом он заявил, что это все мелочи и баловство, и извлек откуда-то самое ценное, хотя и в ржавчине. Привирал, конечно, не без того. Например, я так и не понял, почему древняя сабля, от которой ныне остались лишь ржавый обломок клинка и рукоять, непременно принадлежала самому князю Андрею Курбскому, а другая, которую он даже побоялся вынимать из целлофанового мешочка, князю Старицкому. Кто спорит — оба эфеса очень древние, но почему он решил, что ими владели непременно они, если на них не было никаких надписей?

Словом, имел неосторожность усомниться, вот и получил по полной программе. И поделом — не стоит давить пьяному человеку на любимую мозоль. В результате Андрей принялся незамедлительно рассказывать, что именно в этих местах князь Старицкий, перед тем как его вызвал к себе двоюродный брательник, который прозывался Иоанном Грозным, запрятал все свои сокровища. Потом Голочалов отвлекся, как это обычно бывает, и принялся повествовать про остальные чудеса тех мест. Вот тут-то мне в голову и стрельнула эта шальная идея. Это сейчас я понимаю, что была она, мягко говоря, далеко не самая удачная, но тогда, после внушительных доз, принятых на грудь…

Это ведь у американцев люди не видят друг друга двадцать — тридцать лет, а потом, встретившись, хлебнут по пятьдесят граммов виски, да и то разбавят содовой — наверное, чтоб отбить запах самогонки, — и опять разбегаются как тараканы. Но им простительно. Недаром говорят, что корова, жующая на лугу жвачку, отличается от американца, жующего жвачку, только тем, что в глазах первой наблюдаются зачатки разума.

Так вот, я тогда был как американец, только без жвачки. Хотя нет — проблески имелись. Значит — корова. А как иначе, если мы с ним вначале опрокинули мою литровую, которую я привез из Новокузнецка, а потом он выкопал откуда-то еще одну, и такую же увесистую. Вдобавок по закону подлости у него в квартире что в холодильнике, что на кухонном столе, что в шкафах — шаром покати. Про кастрюли на плите вообще молчу. Короче, настоящий русский человек, который закуску носит исключительно с собой, то бишь рукав, а в доме пользуется казенной, то есть водой из-под крана. Вообще в Москве она гнусная, но если запивать водку, то сойдет.

Словом, идея с пьяных глаз виделась мне красивой и нарядной, как новогодняя елка, и заключалась в том, чтоб собрать друзей и провести мальчишник в пещере. А что? Дни стоят теплые, летние, хотя и конец августа, да и костерчик можно запалить, если что, романтики пруд пруди.

Правда, когда узнал, где именно находится самая подходящая, то слегка приуныл. Это ж надо переть два часа с Ленинградского вокзала электричкой до Твери, а потом восемьдесят километров автобусом до Старицы, ну и там дальше энное количество километров пешком.

— Далече, старче, — заметил я Андрею. — Может, выберем что-нибудь поближе?

Это, как я потом понял, была последняя здравая мысль, которую мой мозг, невзирая на изрядное количество выпитого, каким-то чудом ухитрился выплеснуть мне на язык. Наверное, как у умирающего — прощальный прилив сил перед летальным исходом.

— Зато там знаешь сколько всего интересного! — взвился Голочалов, который успел так вдохновиться этой моей идеей, что был готов идти как танк сквозь все преграды.

Рассказывал он про пещеру еще с полчаса, после чего я выдал последнее возражение:

— А не заблудимся?

— Так у меня же карта имеется, — заулыбался он и тут же, метнувшись почему-то в холодильник, извлек с верхней полки бумажный лист, аккуратно засунутый в файл. — Гляди! — горделиво бухнул он его передо мной.

Карта была не старинной, а самой что ни на есть современной. Точнее, я бы назвал ее схемой подземных ходов и выходов. Правда, начеркано было густо. Паучья паутина по сравнению с этими разводами — прямая линия. И как он только в ней ориентировался?

Крестиков, которыми принято отмечать места с сокровищами, я поначалу не заметил, но потом нашлись и они, даже целых четыре. Два зеленых, еще один — красный и последний — черный. Ткнув в них пальцем, я многозначительно произнес: «Места, где бабушка Тохтамыша зарыла свои брюлики. Угадал?» Андрей заулыбался и уклончиво ответил, что, мол, просто там имеет смысл покопаться еще, потому они и зеленые — цвет надежды.

— А вот это? — спросил я и ткнул в красный крест.

— Опасно там, — пояснил он. — Обвал может произойти.

Черный я оставил напоследок. Просто стало любопытно — если красный у нас цвет опасности, то что тогда означает этот?

— А тут, — отвечает Голочалов, — смерть живет.

— Призрак, что ли, зловещий? — уточняю я. — Всадник без головы, ратник без ног, Иоанн Грозный с посохом или товарищ Джугашвили с трубкой?

— Нет, — говорит Андрей. — Призраков там нет. Зато есть Серая дыра, куда ходить нельзя.

— Понимаю. Радиация повышенная, или потолок может обвалиться.

— Да нет, — вздохнул бывший выпускник славного десятого «А» класса. — Хорошо там с потолком. Хоть и земляной, но крепкий. И радиация в норме. Ни на один микрорентген не превышает обычный фон. К тому же не всегда эта дыра опасная. Когда в ней пусто, то можно пройти и дальше, хотя ничего интересного не увидишь. Там буквально еще метров десять и тупик. Ну разве что родничок, который из стены бьет и куда-то вниз уходит, вот и все.

— Загадочный тупик, — промычал я многозначительно. — Ручей с живой водой, охраняемый страшным Мордором в союзе с отвратительными орками.

— Ручей обычный. И вода в нем самая простая, только вкусная. Драконов и орков тоже никто не видел. И тупик обыкновенный, — отмахнулся Андрей. — Но это в обычное время. А бывают дни, когда в том проходе образуется туман. Густой такой. Вот тогда-то туда лучше не соваться.

— Почему? — удивился я. — Ядовитые газы?

— Да нет, — вздохнул Голочалов. — Если сунуть в него одну голову, то с тобой ничего не случится, проверено. Просто не видно ни зги, вот и все. А вот если залезть туда целиком или хотя бы по пояс, назад уже не выберешься.

— То есть как? Что там за опасность такая? — вновь не понял я.

— А не знает никто, — пожал плечами Андрюха. — Кто туда уходил — узнали, но в связи с невозвращением остальные так и пребывают в неведении. Их уж подстраховать пробовали всяко — и веревкой привязывали, и даже за ноги держали. Бесполезно. Веревку будто кто-то ножом обрезает, а туловище с такой силой дергают, что глядь — кроссовки в руках, а парень исчез.

— Непорядок, — сурово заметил я. — Что ж ты не разобрался-то?

Он вначале немного насупился, видно, обидно стало, а потом улыбнулся эдак с хитрецой и коварно ответил:

— Тебя дожидался. Даже написать хотел. Ты ведь журналист. Вот и покопайся. Тема — пальчики оближешь.

Ну пьяному море по колено. Правда, лужа по уши, но о последнем он не помнит.

— Легко, — горделиво ответил я. — Хоть сейчас.

— Сейчас не надо. Вот на мальчишник поедем, так там я тебя к Серой дыре и проведу…

Словом, добил он меня этой своей загадкой, а окончательно припечатал тем, что в тех местах, которые отмечены зелеными крестиками, наши подпольщики в Великую Отечественную хранили оружие. После войны про него, разумеется, забыли, к тому же тот единственный, кто знал о его местонахождении, был убит. Потом, спустя много лет, на тайник натолкнулись местные бандюки, но распотрошили они лишь одну захоронку, а остальные… Словом, если мне на мальчишнике взбредет в голову популять из настоящего ППШ или нагана, а также дать в честь уходящей холостяцкой жизни прощальный салют из ракетницы, то можно будет организовать и такое.

Это уже не мифическая Серая дыра со своим загадочным туманом. Тут все гораздо понятнее и в то же время веселее, причем настолько, что смысла отказываться я не видел.

А зря…

Глава 2 Битва у Ведьминого ручья

На удивление легко мне удалось собрать небольшую, но могучую кучку. Во-первых, не обманули соседи — приехал-таки Генка. Уговорились с ним сразу после мальчишника вместе рвануть в Ряжск, ну а в эти выходные отметить встречу. Новый адрес Мишки нашелся у Валерки. Сам он хоть и не пришел в восторг от моей затеи, но согласие дал сразу. Получалось очень даже здорово, тем более что в Старице отыскалась и машина — Андрей уломал какого-то знакомого спелеолога, пообещав ему списать все долги. Уж не знаю, какую именно сумму тот ему оставался должен, но, судя по радостному виду водителя, можно было предположить, что немало.

Весь задок джипа был завален бутылками и закусками. Забыли мы, как позднее выяснилось, одно, но немаловажное — воду. Поначалу было терпимо, хотя мыть руки лимонадом это далеко не то, уж очень они потом липкие. Водкой? На такое кощунство истинно русский человек неспособен.

Потом мы про воду на время забыли — не до того. После третьей бутылки ударились в воспоминания, перебрали всех школьных учителей, включая нашу классную руководительницу, после пятой стали наперебой рассказывать друг другу забавные истории из школьной жизни, а когда мы накатили …надцатую по счету, Андрей предложил пострелять.

К сожалению, свою схему ходов и выходов он позабыл, оставив ее в пустом холодильнике, поэтому искали мы его захоронку больше часа, чуть не заблудились, но все-таки нашли. Правда, до самого склада Голочалов нас не довел, заявив, что дальше он сам, да и нет там ничего интересного, всего пара ящиков. Врал, наверное, но нам хватило и их. Почти все, даже аккуратист Мишка, были перемазаны как черти, и, когда Андрюха выполз из какого-то прохода, увешанный тремя ППШ и держа в каждой руке по ракетнице, вновь встал вопрос о воде, а уж после того, как всласть постреляли, он еще больше заострился.

Дело в том, что человек, который складывал эти автоматы на хранение, был большущим педантом и чертовски хозяйственным малым.

«Да у меня дядя на гуталиновой фабрике работает. У него этого гуталину просто завались», — заявил кот Матроскин почтальону Печкину.

Это я к тому, что и ППШ и ракетницы смазаны были не скупясь, от души, и добрая половина перекочевала на наши руки. Пускай не гуталин, но тоже приятного мало.

Тут-то Андрей и напомнил мне про Серую дыру. Мол, почти у самого тупика бьет из стены родничок. В незапамятные времена один из спелеологов даже прорыл в полу что-то вроде ямки и, вспомнив «Приключения Тома Сойера», назвал ее чашей индейца Джо.

— Вариантов два, — предложил он. — Если там опять заволокло туманом, то до родника мы не доберемся, но если чисто — напьемся всласть.

— Напиться можно и здесь, — философски заметил Генка. — И, по-моему, я это уже сделал. — После чего устало закрыл глаза и по-барски махнул нам рукой: — Идите, дети мои, и обрящете. А потом и мне… притащите.

И ушел.

Нет, не в Серую дыру. Тело вообще никуда не ушло, зато дух воспарил. Мы даже услышали отчетливое рычание мотора — хр-р-р-р. Взлетал, наверное. Как Карлсон.

— Я чего-то тоже притомился, — зевнул Мишка. — Скачите одни, сынки, а я за холку подержусь.

И осталось нас трое. Брели мы к источнику не так уж и долго. Конечно, пробираться на четвереньках несколько затруднительно, но потом можно было идти в полный рост. До той самой развилки. Не буду повторяться, что я испытал, разглядывая крест над могильным холмиком, нарисованный мелом возле центрального из ходов, но тут раздался Андрюхин голос:

— Ну что, слабо стало? Не боись, вовремя остановимся. А хочешь, прямо сейчас назад повернем? Я пойму. Тут вообще-то многие пугаются.

И похохатывает эдак насмешливо.

Это он меня так подначивал.

— А как же вода? — недоуменно спросил Валерка.

— Если холодок по шкуре пробрал, значит, там Серая дыра хозяйничает, — вздохнул Андрюха. — Получается, что ходу до родничка нет.

А у меня и вправду этот самый холодок по спине пробежал. Нехороший такой. Видать, почуял организм неладное, сигнал послал, К тому же из дыры этой несло как из могилы. Тот, кому доводилось бывать на похоронах, знает — на кладбище даже земля пахнет иначе, смертью отдает. Это уже второй звоночек — первый изобразил мелом неизвестный доброхот-спелеолог. Умному хватило бы и одного, а мне и двух мало. Мне симфонический оркестр подавай с исполнением «Реквиема», и вдобавок чтоб академический хор дружно заорал в уши: «Не ходи туда, Костя, не ходи!»

Но ангелы на небесах не увлекаются хоровым песнопением. Не до того им. Они заняты более важными вещами. А тот единственный, которого называют хранителем, скорее всего, давно махнул на меня рукой по причине полной безнадежности собственных усилий, то есть моей абсолютной глухоты. Мол, не стоек человек в вере, в церковь не ходок, свечек не ставит, креститься не пытается — зачем я ему нужен?

Вообще-то на «слабо» меня последний раз брали еще в школе. Ох, и давно это было. Тринадцать лет прошло. Так что подначить меня трудненько. Но то в обычное время, а тут я словно окунулся в бесшабашную юность. К тому же, как я потом понял, сыграла свою зловещую роль психология — ну не мог я после столь долгой разлуки ударить в грязь лицом. Ладно Андрей. Тот был просто одноклассником, в друзьях у меня не ходил, но чуть сзади, у левого плеча, стоял Валерка, а уж он-то извини-подвинься, и срамиться перед ним мне никак не улыбалось.

Словом, рванул я туда, как конь ретивый, с которого слез Илья Муромец и он на радостях, пока хозяин не передумал, метнулся куда подальше. Андрей меня даже за руку придержал, мол, не лезь поперед батьки в пекло. Иду я за ним и размышляю, какого черта на это приключение поддался. Вроде не мальчик уже, почти тридцать лет, даже жениться собрался, а все не угомонюсь. И добро бы он меня к девчонкам потащил, хотя, говорят, в Москве они дорогие, так ведь нет, вынь да положь дураку Серую дыру.

Пока таким образом читал сам себе нотацию, мы уже пришли к нужному месту. Как только я на нее глянул, сразу понял — нет среди спелеологов из числа тех, кто знаком с этим местом, нашего брата-журналиста. Нет и не было, иначе то, что впереди, нипочем бы не назвали столь прозаично.

Во-первых, никакая она не серая. Даже в свете маленького фонарика, что был прицеплен на моей каске — Андрюха экипировал, — клубящийся впереди туман выглядел почти белым. Встречались там, правда, какие-то загадочные уплотнения потемнее, но изредка. Во-вторых, какая уж там дыра. Тут пахнет пропастью, не меньше, если только не бездной.

— А за ней что — Пятигорский провал? — спросил я.

— Я же говорил, — передернул плечами Андрей. — За ней тайна. Из обычного провала человека вытащить можно — помнишь, я тебе рассказывал про веревку, а тут…

— И впрямь врата в неведомое, — заметил я. — И что, так никто и не вернулся?

— Никто. Если сунуть одну голову, то оно безопасно, но разглядеть, что там впереди, все равно не выйдет. К тому же имеется еще одна странность — аккумулятор сразу садится и фонарик гаснет, так что смотри не смотри, все без толку.

— Точно безопасно, если одну голову? — уточнил я.

— Точно, — кивнул он и тут же без лишних слов шасть к этим вратам и голову туда нырь. Повертел ею туда-сюда и обратно высовывает.

— Чего там? — поинтересовался я.

Он пожал плечами:

— Одна серятина, как в нашем правительстве. Только если сам захочешь заглянуть, имей в виду — вперед не лезь. А то, что она вязкая, не обращай внимания. Дышать можно, а это главное.

— Рискнуть, что ли? — начал я размышления вслух.

Хмель с меня немного слетел, но осталось изрядно. Во всяком случае, для куража в самый раз.

— Да нет тут никакого риска, — улыбнулся Андрей с явной насмешкой (или мне померещилось по пьянке?).

А сам показывает на часы: — Только ты быстрее решайся, Урал.

— Ах так! — воскликнул я. — Урал, да?! Урал, если хочешь знать, это о-го-го! Урал, он возле солнца стоит! Мне не веришь, так ты Алексеева почитай, темнота! — И с ходу нырь туда.

Правду Голочалов говорил — сплошная серятина.

«Куда ты завел нас, Сусанин?» — «Молчите, охламоны, сам заблудился».

Мне даже грустно стало — как ребенку, которому подсунули красивый золоченый фантик, а в нем ничего. Это ж как меня сумели напутать на пустом месте! Как мальчишку! А на деле…

«Обман, обман, кругом обман», — сказал разочарованный ежик, слезая с кактуса.

Потому я и сунулся дальше — может, увижу хоть что-то. О предупреждении Андрея и о его рассказах про исчезновения людей я уже не помнил. Да и не таили эти врата за собой ничего ужасающего.

То, что переборщил, я понял сразу. В голове мгновенно сработал предупреждающий колокольчик динь-динь, сердце екнуло, мол, совсем ты, парень, очумел. Но коль почки отвалились, к «Боржоми» притрагиваться ни к чему, ибо бесполезно. Так и тут. Куда предупреждать, коль меня заволокло, затянуло и понесло. Причем самое удивительное, так это что я никак не мог понять, то ли лечу вверх, то ли падаю вниз. А может, вообще завис в воздухе? Хотя, наверное, все-таки падал, потому что спустя еще секунду я плюхнулся, но мягко, потому как в снег. Это в августе-то…

Тут же я ощутил далеко не летний холод и осторожно приоткрыл глаза — лететь с зажмуренными проще, зато после приземления… Оказывается, я очутился где-то на проселочной дороге. Если точнее, то в метре от нее и стоящим в рыхлом сугробе. Прямо возле меня небольшая карета, обтянутая чем-то черным — то ли кожа, то ли ткань. Чуть поодаль, метрах в полутора, стоял мужик в коричневом полушубке, отчаянно размахивавший здоровой железной палкой с круглым утолщением, утыканным на конце шипами, и одетый явно для съемок какого-то исторического фильма. Приходилось ему нелегко — в одиночку отбиваться сразу от троих вооруженных оборванцев, обступивших его, задачка та еще.

Судя по всему, сюжет был взят где-то из шестнадцатого века, но иллюзия Средневековья была создана режиссером полностью. Особенно мне понравились две милые боярышни в нарядных богатых одеждах. Платки с шапками сбились ближе к затылку, и было видно, что одна черненькая, а вторая — светло-русая, почти белокурая. Они стояли по другую сторону кареты, смотрели на мужика, отчаянно отбивающегося от наседающих на него шаромыг, и время от времени испуганно озирались по сторонам, по-видимому, в поисках спасения.

«Классно играют, — мелькнула мысль. — А где добрый молодец на лихом коне? Где спаситель и где… камеры?»

Только теперь до меня дошло, в каком положении я оказался. Хорошо хоть, что увлеченные сражением люди не обращали на меня ни малейшего внимания, а от девушек меня частично закрывала карета.

— Ясно, — сказал я сам себе. — Получается, что Серая дыра — это…

Но дальше почему-то не думалось. Навевает галлюцинации? Не пойдет — людей-то потом не находили вообще. Машина времени? А это и вовсе ни в какие ворота. Так я додумаюсь черт знает до какой бредятины. И вообще, это слишком необычно, чтобы оказаться правдой. Такое могло случиться в каком-нибудь фантастическом фильме и с кем угодно, но только не со мной. Тогда что я вижу перед собой? Почему я не могу выдернуть из сугроба ноги? И вообще, вот эти средневековые вояки с экзотическими видами оружия — они как, призраки или…

Я слегка нагнулся, пытаясь помочь ногам и выяснить, кто меня за них держит, оглядел себя повнимательнее и ахнул. Трудно сказать, через какие колючки я летел, хотя ничего такого не почувствовал, но, судя по моей одежде, на которой не было живого места, заросли ежевики, малины и крыжовника тянулись отсюда и до горизонта. Единственное, что относительно уцелело, — берцы, хотя и на их толстой коже виднелись царапины и рваные полосы. Все остальное кое-где свисало с меня лоскутами, в других местах зияло дырами, спереди с камуфляжа сиротливо свисал полуоборванный карман, сбоку… Короче, точная копия вояки, который за три года активных боевых действий так и не нашел времени, чтобы хоть раз что-то подшить или залатать, предпочитая ходить как есть.

Тут я поднял голову, не довершив осмотра, и вздрогнул. Количество атакующих к этому времени убавилось на треть, но один из уцелевших оборванцев, изловчившись, лихо хрястнул мужика в коричневом полушубке огромной сучковатой дубиной по голове. Причем удар был нанесен с такой силой, что череп этого мужика как-то сухо крякнул, расколовшись, а сам он рухнул навзничь в большую лужу. Брызги из нее и долетели до меня, заставив вздрогнуть. Оборванец горделиво выпрямился, подбоченился и осклабился во всю ширь рта, недобро глядя в сторону девушек.

«Так, — подытожил я, — если это галлюцинации, то чересчур правдоподобные, с осязательными и слуховыми эффектами. Полная иллюзия реальности. А если… гм-гм… то надо что-то делать. Не нравятся мне эти улыбки. Приличные люди так девушкам не улыбаются. И вообще, чтобы попытаться познакомиться, совершенно необязательно наваливать на своем пути горы трупов».

Покойников, или почти покойников, и впрямь хватало. Очевидно, нападение было неожиданным, к тому же лес в этом месте слишком близко подходил к дороге — не больше двух десятков метров отделяли его опушку от узенькой колеи. Били из луков — вон они, охраннички, и в каждом по стреле. Но даже в таких неблагоприятных условиях оставшиеся в живых дали достойный отпор. Лежащий совсем рядом, головой к моим ногам, даже после полученной в спину стрелы еще пытался вытащить саблю из ножен, но, судя по чистому клинку, вступить в бой сил у него уже не хватило.

Вообще-то трудно было разбираться с тем, сколько средневековых отморозков принимали участие в нападении и сколько человек отражали их атаку. Ни у кого ни формы, ни погон, ни каких-либо иных знаков различия. Оружие тоже исключительно холодное, хотя погоди-ка, вон и ружьишко. Правда, изрядно пострадавшее, даже дымится у него что-то сбоку, но как знать — вдруг еще годное.

А дальше я уже ни о чем не думал, потому что стало не до того.

— Эй, народ! — крикнул я оборванцам и попытался сделать шаг вперед, но у меня ничего не вышло — кто-то невидимый, окопавшийся в сугробе, упорно держал мои ноги.

Боярышни, всплеснув руками, радостно бросились в обход кареты, чтобы спрятаться за мою не очень-то могучую спину, а их лица чуть ли не светились от счастья. Девоньки явно вообразили, что явился избавитель и спаситель. Я приосанился, решив соответствовать, насколько хватит силенок, тем более что ничего иного мне и не оставалось.

— Дамы, держаться сзади! — скомандовал я. — А лучше залезайте в свою карету. Объятия и поцелуи потом, если будет с кем.

Но последнюю фразу я произнес мысленно. Ни к чему пугать раньше времени, а то поднимут такой визг…

Та, что посмуглее, оказалась более смышленой и мигом нырнула внутрь небольшой кибитки. Вторая, щеки ее горели румянцем, на вид лет восемнадцати — двадцати, не больше, хотела что-то сказать, но засмущалась и молча юркнула следом за подругой.

— Эй, Митяшка,енто ишо хто буде? — хрипло заметил один из оторопевших оборванцев другому.

Тот, еще ниже ростом, чем друг-недомерок, с широко посаженными, по-волчьи горящими глазами, криво ухмыльнулся, ощерив черные пеньки-обломки безобразных зубов.

— А хто ни есть, один ляд упокойником буде, — насмешливо откликнулся он на вопрос товарища. — Слышь-ко ты, драный кафтан, можа, пойдешь отсель подобру-поздорову?

— Ну-ну, — невозмутимо отозвался я. — За предложение благодарствую, вот только оно для меня несколько неподходящее. Джентльмен не может покинуть даму в столь щекотливой ситуации…

Моя изысканная речь им явно пришлась не по душе. Лица, не обезображенные интеллектом, исказились в мучительной попытке понять смысл сказанного.

— Чаво? — Бандюки оторопело переглянулись. — Юродивый, что ли?

Признаться, я не надеялся, что ружье, которое я успел схватить, сможет выстрелить. Говорю же — дымилось оно. Что-то вылезло изнутри и тлело. По уму-то, надо было вначале погасить эту фигнюшечку и запихать ее обратно, но отморозки находились всего в двух метрах, и оставалось давить на что попало и при этом надеяться на удачу.

«Ура-а-а! — закричал кот Матроскин. — Заработало!»

Бабахнуло и впрямь здорово — даже уши заложило. Хуже, что я и сам оказался в облаке черного кислющего дыма и не мог сориентироваться, где бандиты, а это опасно — даже если и попал в цель, то все равно должен остаться как минимум один, который сейчас задаст мне жару.

И точно. Когда дым слегка развеялся, я увидел, как второй направляется прямо ко мне. То ли он был оглушен, то ли рикошетом попало и в него, но он даже не шел — брел, шатаясь и неуверенно выставив вперед руки. Такого удачного момента упускать было нельзя. Я снова выставил тяжеленное ружье вперед и попытался нажать на спусковой крючок. Осечка. Еще раз. Бесполезно.

Но ведь бредет, гад, и нож из руки тоже выпускать не собирается. А тесак, который он выставил вперед, вполне приличный, чуть ли не в полметра. Оставалось последнее — перехватив ружье за ствол, я размахнулся и…

К сожалению, мой удар немного опоздал. Так, самую малость. Мужик, то ли осознав, что он не успевает до меня добраться, то ли от отчаяния, запустил в меня этим тесаком, и удар получился синхронный — уклониться времени у меня уже не было.

По счастью, метать ножи его никто не учил, а голова у меня крепкая, так что его оружие почти не причинило мне боли, вскользь чиркнув по левому виску. В ушах чувствительно зазвенело, но радоваться было некому. От приклада ружья, который я в свою очередь с маху обрушил на голову бандита, тот защититься не успел, вложив в свой отчаянный бросок все имеющиеся у него силы.

Привет предкам от благодарных потомков получился глухой — помешала шапчонка, но куда более эффективный. Бил я на совесть. Можно сказать, от всей души. Став еще меньше, хотя росточку в нем и так было метр с кепкой, он, не говоря ни слова, даже не попрощавшись с этим бренным миром, кулем свалился мне под ноги. Победила молодость. Теперь я оказался весь в трупах. Спереди — бандюк, чуть дальше — снесло мужика аж на метр — еще один, сзади то ли стрелец, то ли просто охранник из обслуги. И я посередине — король-победитель, который даже не может вылезти из сугроба.

Все-таки интересно, что у меня там с ногами. Хотел нагнуться, но не успел — дверца кареты открылась, и оттуда выглянула чернявая, а следом за ней русоволосая подруга. Ее глаза пронзительной синевы восторженно смотрели на меня, и я сразу понял, что пропал. Навсегда. Что со мной приключилось — до сих пор не пойму. В ушах звон, в глазах все поплыло, а голова резко закружилась. Нет, на сей раз не было никакого полета, никакой хмари, просто окружающий меня мир почему-то резко сузился.

«Крупным планом — истошно кричал режиссер оператору. — Еще крупнее. Еще! Оставь в кадре только глаза. Отлично! Так и снимай!»

Я и правда не видел ничего, кроме огромных ярко-синих глаз, в которых поместился весь мир, да что там — Вселенная. Во всяком случае, мое сердце помещалось там точно, причем вполне свободно, пропав бесповоротно и безвозвратно.

— Ох, понапрасну батюшка твой от людишек князя Володимера Андреича Старицкого отказался. Яко чуяла я — быть беде неминучей. Не здря оное место Ведьминым ручьем прозывают, ох не здря, — упрекнула чернявая свою спутницу, кокетливым жестом поправляя сбившийся платок, и тут же обрушилась на меня: — Ты откель такой взялся-то?! И где был до сих пор?! Пошто мешкал?! Ишо чуток, и нам бы с княжной вовсе карачун пришел!

Впервые в жизни я замешкался, не находя подходящих слов.

— Проходил мимо, вот и… — растерянно ляпнул я, не отрывая взгляда от васильковых бездонных очей красавицы. — Главное, что поспел вовремя.

— И речешь не по-нашенски, — подозрительно оглядела меня чернявая, очевидно досадуя, что я на нее даже не смотрю. — Откель будешь и хто? Чей сын боярский?

— Хоть бы спасибо сказали, — заметил я, с неохотой вылезая из сладкого омута васильковых глаз. — А звать меня Константином. Между прочим, я тоже до сих пор не знаю, как вас звать-величать.

— Мы-то известные. Чай, о князьях Долгоруких да о княжне Марье Андревне токмо глухой не слыхивал. А вот ты чьего роду-племени? — наседала чернявая. — И одежа на тебе ненашенская. Поди-ко, с Литвы тебя привезли али с Полоцка взятого? А можа, ты и вовсе лях? Имечко у тебя какое-то…

— Нормальное, — слегка обиделся я. — Между прочим, греческое. И ляхи тут вовсе ни при чем.

— Да ты что, Даша! — Синеглазая нахмурилась и властно дернула подругу за рукав короткого легкого полушубка с кокетливой меховой опушкой. — Он ить спас нас. Коли не он, сгинули бы счас, али тати для забавы в лес уволокли! — В отличие от скептически настроенной чернявой, она разглядывала меня почти с восхищением. — Глякось, весь в крови. Перевязать бы надоть, — озабоченно заметила она и наморщила носик, размышляя, чем бы перетянуть рану.

Она даже попыталась нырнуть обратно в возок, но я ее удержал на месте.

— Само пройдет, — каким-то чужим, хриплым голосом произнес я. — Ты лучше рядом побудь. А рана…

Я быстренько нагнулся, черпанул горсть снега из сугроба и приложил к голове, продолжая с умилением любоваться этим чудом.

— Ну тогда… — нерешительно протянула она, а затем отчаянно тряхнула головой и, ловко изогнувшись, вытянула кончик косы с какими-то висюльками. — Ну-ка, подсоби, — скомандовала она чернявой.

— Тятенька ворчать станет, — предупредила та.

— А мы не скажем, — беззаботно отмахнулась синеглазая и, поднатужившись, с силой что-то рванула с косы.

Я поначалу даже не понял, что она делает и зачем. Да и до того ли мне — тут краса сказочная. И не только глаза. Каждой частичке ее лица можно посвятить добрый десяток стихотворений. Пожалуй, впервые в жизни я пожалел, что не поэт. Чего стоит одна только коса, неестественно толстая и пышная. Прекрасные сами по себе, ее волосы вдобавок были перетянуты прелестным тонким обручем. Спереди обруч заметно расширялся, выказывая замысловатый узор, где на золоченой блестящей материи неизвестным искусным мастером были вкраплены мелкие жемчужные бусинки. Вверху шли мелкие аккуратные зубчики, придававшие обручу сходство с короной. [2]

Но тут синеглазая молча протянула мне снятое с косы. Я непонимающе уставился на тяжелый золотой перстень с красным камнем, который она держала в руке. Пару секунд я тупо разглядывает его, после чего понял, что это не какая-то там безделица на память, а подарок далеко не из дешевых, и решительно запротестовал:

— Эй-эй, я платы за спасения не беру, и вообще по пятницам я спасаю бесплатно.

— Дак седни неделя [3] вить, — простодушно улыбнулась девушка, настойчиво протягивая перстень. — То не простой. Вишь, лал [4] какой яркий, аки звезда в нощи. А что я его носила — тебе зазору нет. То не наш, бабий, а жиковина, [5] хошь и достался мне от матушки. Он щастьице в любви приносит. Захоти токмо, и любая с тобой под венец пойдет.

— А ты? — тихо спросил я, задержав ее узкую прохладную ладонь в своей и ощутив с легкой долей досады, как тяжелый перстень все-таки ухитрился скользнуть мне прямо в руку. Но сейчас мне было не до него. Мне вообще было ни до чего, кроме… Сердце замерло в ожидании ответа. — Ты… пойдешь? — еще тише переспросил я, с надеждой и каким-то молитвенным восторгом глядя на ту, что стала мне вдруг за какие-то полчаса такой желанной, родной и близкой.

Пунцовая от смущения девушка что-то тихо шепнула одними губами, но что именно, я не понял, поскольку в этот самый момент вдруг увидел за ее спиной появившихся на горизонте всадников.

— Неужто тати?! — испуганно вскрикнула чернявая.

— А ну, в карету! — крикнул я.

Ох, как не хотелось отпускать белокурую, но куда деваться — против пяти мне нипочем не выстоять, так что остается одна надежда — задержать, пока девчонки не отъедут подальше, а там, глядишь, и…

Честно говоря, я сам рассчитывал усесться за кучера, или ямщика, неважно, но, закрыв дверцу, обнаружил, что ног вытянуть из сугроба по-прежнему не могу. Более того, меня начало засасывать в снег. А всадники приближались, и тогда я, вздохнув, с силой перетянул по конским спинам валявшимся рядом со мной кнутом. Те рванулись с места как ошалелые, я грустно проводил их взглядом и потянулся к сабле, рассчитывая с ее помощью попытаться высвободиться из загадочной липкой ловушки, в которую попал, а там будет видно.

Но тут все перед моими глазами неожиданно исказилось, заколыхалось и стало исчезать, заволакиваясь плотным густым туманом…

Глава 3 Вернуть должок

Очнулся я от боли. Кто-то меня от всей души лупцевал по щекам. Было обидно и непонятно. Если Машенька, то еще не за что, а если кто другой, так я ведь могу и в ухо заехать. Вот только глаза открою, и тогда берегись…

Оказалось, что это трудится перепуганный Андрей. Глаза по пятирублевику, губы трясутся, лицо белое. Сзади склонился Валерка, который выглядел не лучше.

— Костя, ты живой? — спросил он жалобно.

— Наливай! — буркнул я вместо ответа.

Получилось красноречиво и емко. Оба сразу заулыбались, поняв, что все в порядке.

— Ну ты нас и напугал, старина, — с облегчением выдохнул Валерка. — Я аж похолодел весь. Кстати, скажи спасибо Андрею, это он тебя успел за ногу ухватить, иначе бы точно уволокло.

— Уволокло? — удивился я.

— Ну да. Ты ж когда туда сунулся, так тебя что-то потащило вовнутрь. Еще бы пара секунд, и все. Андрей тебя за берцы ухватил и мне крикнул, чтоб помог. Вот мы тебя кое-как вдвоем и вытащили. — И тут же, обернувшись к Голочалову, раздраженно заметил: — И ты тоже хорош. Прежде думать надо, а потом предлагать.

— Да я-то что?! — возмутился тот. — Ясно сказал ведь: одну голову. Сам же видел — я первым туда залез, и все в порядке было. Кой черт его дергал по пояс туда ухнуть?! Нет чтоб как все люди. Вот, смотри. — И он тут же, Валерка даже не успел его остановить, подскочил к этому туману и преспокойно сунул туда руку. — И все в порядке, — заявил Андрюха, вынув ее оттуда спустя несколько секунд.

— Получается, что там и вправду ничего нет. Странно, — заметил Валерка. — А почему у Кости кровь на голове? Да и одежда изодрана, будто черти когтями рвали. Там что, камни?

— Да нет там камней. Обычный земляной пол! — взвыл Андрюха. — Руки сунь и сам пощупай, если мне не веришь.

— Нет уж, спасибо, — усмехнулся Валерка.

— Да это тоже безопасно, — заверил Андрюха. — Вот смотри.

Он вновь залез в этот туман, но на этот раз вместе с головой, погрузил туда и руки, принявшись энергично хлопать ими по полу.

— Все чисто. — Угомонившись, он наконец вылез оттуда и торжествующе повернулся к нам с Валеркой.

— Ничего не понимаю, — пробормотал Валерка, осторожно отпустил мою голову и… тоже подался к дыре.

А туману, что там клубился, хоть бы что. Крутится себе помаленьку, водоворотики всякие создает, спиральки, но к нам не лезет — словно не пускает его что-то. Хотя и убавляться не думает. Словом, без малейших изменений. Разве что искорки появились. Маленькие такие, беленькие и поблескивают, как им и положено. Вначале-то я подумал, будто это у меня в глазах искрит, но тут подал голос Валерка.

— Ба-а, по-моему, внутри появилось электричество, — сказал он задумчиво.

— Откуда в пещере электричество? — фыркнул Андрюха.

— Подпольщики забыли выключить, — предположил Валерка.

— Какие подпольщики?! — вытаращил глаза Голочалов.

— Обыкновенные. Те, что в войну здесь сидели, — пояснил Валерка.

А по лицу его непонятно, то ли шутит, то ли и впрямь так считает. Серьезный такой, ни дать ни взять ученый-физик разглядывает неожиданный результат эксперимента, который в общем-то был пустяковым, но в итоге получилось нечто загадочное и необъяснимое.

Андрей, сколько я его помню, всегда был отчаюгой. Не изменился и до сих пор. Опять же хмель и плюс желание оправдаться, доказать, что он здесь ни при чем. Резко сунув руку в туман, Голочалов несколько секунд подержал ее там и уже раскрыл было рот сказать нам, что вот, мол, все с ним в порядке, но вместо этого, неловко выдернув ее оттуда, принялся молча разминать пальцы, а потом нехотя выдавил:

— И верно что-то типа электричества. Правда, ток слабенький, но в пальцах закололо чувствительно.

— А потому голову я тебе туда совать больше не советую, — хладнокровно заметил Валерка. — И вообще, если Костя сможет идти, лучше бы нам всем троим отсюда свалить, и подальше, потому что если эта штука начнет расползаться…

А договаривать не стал. И правильно. Во-первых, непонятно, что с нами будет, если этот туман и впрямь поползет вширь, а во-вторых, бывает, когда фантазии не ко времени, поскольку имеют гадкое обыкновение начинать сбываться, а у нас и без них души в пятки еще не ушли, но уже на старте. Можно сказать, изготовились.

— Опять же рану у Кости промыть надо, чтоб заражения не было, а чем? До источника, как я понимаю, мы все равно не доберемся, а вся водка у нас осталась там. Вот и нам надо бы туда же.

И это он хорошо сказал. Мудро. Теперь получается, что мы будем не драпать со всех ног, и даже не отступать, а вроде как уйдем по делу. Хотя, чего уж тут скрывать, на самом-то деле именно драпать, поскольку очень уж здесь неуютно. Смотрю, Андрей кивает, что, мол, согласен.

— И впрямь надо бы поспешить, а то мало ли какая зараза может попасть в кровь. Ты-то сам как? — спросил он меня.

— Вообще-то в порядке, — прикинул я, приподнимаясь на локтях и неторопливо вставая с земли.

И вот тут-то, когда я облокотился, чтобы встать, меня словно что-то кольнуло в ладонь. Нет, не электрическое. Даже слабый его разряд ни с чем иным не спутаешь. Иное. То, что было зажато в левом кулаке. Я даже похолодел, когда понял, что именно. Похолодел и… испугался. Не должно у меня этого быть, никак не должно. Все, что произошло, из разряда видений. Пускай прекрасных, цепко хватающих за душу и сулящих долгие воспоминания о несбывшейся в моей жизни сказке, но видений. И это тоже должно оставаться там, со всем прочим, в далеком далеке, а не в моем кулаке. Ишь ты, почти стихами заговорил. Хотя тут, пожалуй, не то что заговоришь…

Но я рассуждал дальше. Нельзя поймать галлюцинацию, обнять привидение, накрыть ладошкой солнечный зайчик, ухватить мираж. Или, выходит, можно? Что-то я совсем запутался. А может, у меня в руке совсем иное, а не то, что я думаю? Проверить-то легко — разожми кулак и все, но как же не хочется этого делать, кто бы знал. До слез обидно расставаться со сказкой, особенно когда она уже стоит на пороге, а ты ее, бедную, сам выталкиваешь. Только не будешь же все время держать руку сжатой в кулак. Рано или поздно все равно придется разжать, так что уж теперь…

И я разжал. Совсем ненамного, только чтобы заглянуть самому. Разжал и тут же вновь торопливо стиснул, чтоб не выпорхнула моя сказка, не улетела, как журавлик. И откуда после этого только силы взялись — вскочил на ноги, будто это не у меня, а у кого другого половина волос слиплись в крови.

— Тогда пошли, — произнес я бодро. — И впрямь, чего нам тут рассиживаться?

И, не дожидаясь согласия, пошел первым. Неважно, туда или нет. Если неправильно, Андрюха подскажет. Главное, побыстрее отсюда, чтобы никто у меня уже не отнял то, что в кулаке.

Про остальное рассказывать не буду. По сравнению с тем кусочком сказки, который я даже не рискнул сунуть в карман — вдруг исчезнет, все выглядело серо и обыденно, как дождливый октябрьский день. Ну дошли до остальных, промыли мне голову водкой, собрались да пошли к выходу. Послушно дожидавшийся водитель, едва увидев мою рану, тут же метнулся к аптечке, нашел йод, бинт, упаковав мою голову как Щорсу, только без кровавого следа на сырой траве.

Да и на даче у Андрюхиного корешка тоже все выглядело прозаично и тускло, словно весь этот мир в одночасье превратился в лампочку, которая светит вполнакала, — закуска пресная, водка безвкусная и так далее. А в довершение ко всему диван-кровать, который мне выделили на двоих с Валеркой, оказался таким жестким, что я сколько на нем ни ворочался, а заснуть так и не смог.

Хотя чего уж тут лукавить перед самим собой — боялся я заснуть, вот и все. Сейчас засплю свою сказку, и все исчезнет, растает, как утренняя дымка под трезвым и беспощадным дневным светом. Да с таким страхом, как у меня, и на пуховой перине не заснешь. Ведь это что же получается? Выходит, я и впрямь там побывал? И надо же как обидно — только-только встретил девушку своей мечты, как тут же с ней и расстался, причем с концами, навсегда. Брр, какое страшное слово. Нет, лучше скажем так — на время.

Значит, теперь моя задача — увидеться с ней. Это — номер один, она же самая трудная. Следующий этап — каким-то образом вытащить ее оттуда сюда. Эта задача номер два. Возможно, что невыполнимая, но, при условии что я останусь рядом с ней, ничего страшного в том, что я ее не решу. И вообще — рано об этом. Пока на очереди номер первый.

Попасть снова в эти пещеры — не проблема. Надо завтра лишь сослаться на то, что разболелась голова, и завалиться в больницу в Старице. Пускай на день-два, неважно. Все равно, как только друзья уйдут, я оттуда сбегу и рвану к пещере, а там…

Хотя стоп. Если что-то в этой Серой дыре и впрямь перекидывает людей во времени, то тут желательно, чтобы вторая попытка в точности походила на первую. Значит, во-первых, со мной должны быть Андрюха с Валеркой. Во-вторых, Андрюха должен воспроизвести весь наш разговор. В-третьих, сунуть туда свою голову. А уж после всего этого…

Оставалась «ерунда» — уговорить их отпустить меня туда, в этот белый вязкий туман с загадочными темными вкраплениями и серебристыми искорками. Хотя нет, последние появились как раз потом, уже после моего возвращения, так что они мне нежелательны. Вот только как их уболтать?! Один аргумент у меня имелся. Хороший аргумент, весомый. И все равно один в поле не воин. Нужно что-то еще.

Уже светало, а я все ворочался с боку на бок и старательно припоминал публикации, которые мы давали в нашей газете под интригующей рубрикой «Третье око». Вообще-то многие из них не выдерживали даже самой слабой критики, особенно те, которые касались НЛО, зеленых человечков, контактов с инопланетянами и прочей галиматьи, большей частью возникающей в воспаленном мозгу граждан, не попавших в психушку только по причине счастливой для них случайности.

Впрочем, они-то (случаи, а не граждане) меня как раз и не интересовали. А вот загадочные исчезновения людей и, напротив, их удивительное появление в нашем мире — это то, что доктор прописал. Публиковали мы и такое, причем не раз и не два.

Мозг лихорадочно работал, почти с фотографической четкостью выплескивая из памяти статью за статьей. Такое со мной бывало и прежде, когда я еще сдавал экзамены в институте. Сам удивлялся. Прихожу сдавать очередной предмет, голова ясная, чистая и пустая, как полковой барабан. Какой билет брать — наплевать, потому что не знаю ни одного. Зато потом, когда я усаживался поудобнее и читал попавшиеся вопросы, на меня словно что-то находило — мозг отрешался от всего прочего и начинал работать как компьютер, спешно выискивая файлы с нужными мне сведениями. Сейчас же, когда речь шла о вещах куда более важных, чем экзамен, шарики в моей голове вращались как сумасшедшие.

Наконец, прикинув, что для убеждения скопилось достаточно материала, я решил приступить к друзьям. А тут еще и песню по приемнику затянули из кинофильма «31 июня». Слышимость была не столь громкая, но достаточно отчетливая, чтобы разобрать слова:

Любви все время мы ждем, как чуда,
Одной-единственной ждем, как чуда,
Хотя должна, она должна
Сгореть без следа.
Скажи, узнать мы смогли откуда,
Узнать при встрече смогли откуда,
Что ты моя, а я твоя любовь и судьба? [6]
Вот так вот. Кому-то сон в руку, а мне песня прямиком в сердце. Не иначе как знак.

После недолгого колебания побудку начал с Валерки — все-таки друг, так что должен понять, — а уж потом общими усилиями нажать на Андрюху. Вообще-то имело смысл дождаться, чтобы они выспались, но, немного подумав, я решил — ни к чему. Скорее уж наоборот. Головная боль и утренние часы только повредят моим уговорам. Другое дело — именно сейчас, когда за окном едва забрезжил рассвет, все вокруг еще пребывает в мягком и зыбком полумраке, а голова пока не болит, поскольку хмель до конца не выветрился.

Валерка мирно похрапывал, когда я решительно стащил с него одеяло и растолкал мирно похрапывавшего друга.

— Сейчас-сейчас, — сонно пробормотал он. — Еще чуточку полежу и встаю. А сколько уже времени?

— Пошли на кухню, покурим, — предложил я. — А времени пять утра.

Пауза длилась секунд пятнадцать. Очевидно, Валерка, прежде чем ответить, все-таки сумел сосчитать до десяти, иначе его тон был бы более резким.

— Костя, я понимаю, что ты у нас на голову раненный, но ты же еще не контуженый, — деликатно заметил он. — В пять часов, если приспичило, надо курить в гордом одиночестве.

— Курить — да, — согласился я. — А если надо поговорить?

— До утра отложить не судьба? — осведомился тот. — Или у тебя с головой поплохело?

— Точно, — кивнул я. — Об этом и хочу поговорить.

— Болит? — встревожено спросил Валерка.

— Болит, — вздохнул я. — Только не голова, а душа. И… боюсь я откладывать. Вдруг утром проснусь, а у меня уже ничего нет. Короче говоря, пошли.

Я и вправду боялся именно этого. Конечно, глупо было бы думать, что зажатое в кулаке выпорхнет и улетит в неизвестном направлении — не журавлик, не воробей и не синичка. Никуда оно не денется, коли уж попалось. Однако страхи все равно терзали душу. А если оно попросту испарится? Возьмет и каким-то образом переместится обратно, туда, где разбойники, карета, и… синь-марево глаз, в бездонном омуте которых оно и утонет — ищи-свищи.

Чудес не бывает? Хо-хо. Я и сам так всегда считал… до недавнего времени. Только теперь почему-то не считаю. Как же не бывает, когда одно из этих чудес сейчас крепко зажато в моей руке? Против фактов не попрешь, какими бы диковинными они ни казались, — бывают, родимые, еще как бывают.

Вообще-то, поглядеть со стороны, наверное, потешное зрелище — два здоровых тридцатилетних мужика в широких семейных трусах мирно хлещут в пятом часу утра чай. Но мне было не до потехи — я рассказывал, стараясь передать каждую подробность своего сказочного путешествия, каждый незначительный нюанс, вплоть до того, как пахло кислой овчиной от мужика, который на меня напал, как выглядела карета, или как там она обзывается. Даже припомнил узор на подоле платья чернявой, видневшемся из-под ее полушубка.

Словом, получилось, что был я там от силы полчаса, пусть минут сорок, а мой рассказ занял вдвое больше времени. Хорошо, что Валерка продолжал терпеливо меня слушать и даже почти не перебивал, хотя и чувствовалось — человек явно недоумевает. Видно было, что ему очень хотелось задать этот вопрос: «А зачем мне ты сейчас излагаешь весь свой глюк, да еще в таких подробностях?», но всякий раз он терпеливо сдерживал себя и в конце даже кое-что деликатно уточнил, после чего, лукаво покосившись на меня, осведомился:

— А ты не обидишься, Костя, если я тебя теперь спрошу о самом главном?

— Валяй, — вздохнул я.

— Ты мне рассказал это во всех подробностях в надежде на то, что я соглашусь, будто случившееся произошло с тобой на самом деле, так?

Я еще раз вздохнул, глубоко и протяжно. Отвечать не стал — он и так все прекрасно понял. А Валерка меж тем продолжал:

— Я, конечно, не медик, но поверь, что любой психиатр скажет то же самое — глюки бывают всякие, в том числе не просто цветные, но и с таким обилием подробностей, будто они и впрямь наяву. Только это еще ни о чем не говорит. К тому же ты ударился обо что-то головой — вот тебе и объяснение увиденному.

— Начнем с того, что я не ударился. Мне звезданули по голове в этом, как ты выразился, видении. И саданул один из якобы привидений. Или это тоже ни о чем не говорит? — перебил я. — Кстати, тут и доказывать нечего — факт налицо. Сам я так удариться не мог. Слышал же, что Андрей сказал — пол там земляной. Пускай твердый, но острых краев у него нет. И люди, которые в этой дыре исчезают бесследно, — это как, не доказательство?

— Смотря чему, — рассудительно заметил Валерка. — Скорее, это тоже просто факт, который пока ни о чем не говорит, потому что неизвестно, куда именно они исчезают.

— Не просто исчезают, — уточнил я. — А в неком тумане, который сопровождает их с регулярной настойчивостью. Знаешь, мы как-то брали интервью у одного из ясновидящих…

Валерка иронично усмехнулся. Вот же, зараза, не дослушал, а туда же.

— Я тебя понимаю, шарлатанов среди них хоть отбавляй, — заторопился я. — Однако этот из настоящих. Раз десять даже милиции помогал — нашел двух убийц и пять тел пропавших без вести. Так вот, мы задали ему вопрос относительно перемещения во времени, и знаешь, что он сказал? Мол, на эту тему опасно даже говорить, поскольку люди для такого еще не созрели, а уйти в иной мир легко. Он сам знает несколько таких мест, где этот переход можно осуществить, и даже перечислил их. Все я не упомню, но Тверская область, Рязанская, Владимирская и Красноярский край там фигурировали. Тверская, ты понял?

— И про Старицу небось говорил? — безмятежно заметил мой друг.

— Врать не буду, ее не упоминал, — честно ответил я. — Он вообще не уточнял. — Хотя нет, про Владимирскую что-то там проскочило. То ли Борисова, то ли Семенова слобода.

— Может, Александрова?

— Точно! Она! — оживился я. — А ты что, читал интервью?

Валерка отрицательно мотнул головой и пояснил:

— Очень уж знаменитое место. Но ты не договорил…

— Ну да. Так вот он рассказывал, будто в этих местах достаточно шагнуть в некий туман, и все — ты уже там. Правда, предупреждал, что это очень опасно и, скорее всего, билет получится в одну сторону. А что до самого тумана, то он утверждал, что это лишь обман зрения. На самом деле он представляет собой особую субстанцию — место, где время приобретает свойства пространства, то есть становится трехмерным, видимым и осязаемым, а пространство в свою очередь схлопывается и…

— Костя, — вновь бесцеремонно перебил меня Валерка, — а ты сам-то в это веришь?

Голос у него был несколько раздраженный, а вид — усталый. Обижаться я не мог. Скорее уж напротив. Спасибо, что набрался терпения и вообще слушает меня, хотя и считает все галиматьей. И это невзирая на больную голову. Будь я на его месте…

— Речь не о вере, а о фактах, — осторожно поправил я. — Был у меня один знакомый в Новокузнецке, который по большой пьянке как-то рассказал мне, что, когда он работал в молодости в НПО «Энергия», было это еще в конце восьмидесятых, в Москве уже пытались сконструировать машину времени. Он даже название ее упомянул — «Ловондатр».

— И как результаты?

— Очень скромные. Они сумели дойти всего до тридцати секунд за час. Первые шаги, что ты хочешь. Но каждый раз этот «Ловондатр» во время эксперимента окутывал загадочный туман. Правда, его подлинную природу так и не установили, но…

— А ты слышал, что время — величина постоянная, неизменная и течет только в одном направлении? — деликатно осведомился Валерка, но я не дал развить ему эту мысль дальше, разбив в пух и прах довод, который он собирался использовать как базу для атак на меня:

— Об этом мой знакомый тоже говорил. Но так считалось раньше, причем бездоказательно, только как аксиома. Подразумевалось, что это и без того всем понятно. А потом нашелся один «непонятливый» человек и выдал, что, оказывается, ни один из известных законов физики не запрещает времени идти вспять. Ни один! — повторил я, уточнив. — И еще одно вычислил этот «непонятливый». Оказывается, нет никаких препятствий, не позволяющих физическим формулам действовать во времени, текущем в любом направлении.

— Но нет и доказательств, что оно может…

— Есть, — вновь перебил я его. — Есть такие доказательства. Некто профессор Козырев поставил в Пулковской обсерватории опыт по измерению скорости излучения, идущего от звезд. Цель его была совершенно иной, как ты понял, но результаты ошеломили самого профессора. Когда он навел телескоп на Сириус, то датчик зафиксировал излучение, пришедшее сразу из трех точек — оттуда, где мы видим звезду сейчас, то есть где она находилась восемь лет назад, второе — из места, где Сириус находился на самом деле, а третье пришло оттуда, где он должен находиться через восемь лет. Получается, что последний сигнал пришел из звездной системы, которая находится в будущем.

— И ты хочешь сказать… — вновь начал Валерка, но я опять не дал ему договорить:

— Хочу. Все, что я испытал, не мираж, не глюки и не видения. Так оно и было. Причем мой случай далеко не первый. Таких переходов из мира в мир зафиксировано предостаточно. Например, в Японии в тысяча девятьсот пятьдесят четвертом году полицейские проверили паспорт у одного странного гражданина. Тот вроде бы был в порядке, но оказался выданным никогда не существовавшим государством Туаред. Возмущенный мужик бил себя кулаком в грудь и доказывал, что его страна расположена на северо-западе Африки. Тогда ему сунули в нос карту, где на месте Туареда, чуть ниже Марокко, находился Алжир. Кстати, в нем действительно есть народность туареги. А сколько зафиксировано случаев, когда человек исчезал и появлялся спустя сотни лет. Начиная со скандинавских саг…

— Стоп! — оборвал меня Валерка. — Сумасшедший может утверждать что угодно. Это не факт. А лично у тебя доказательств, кроме драной одежды и разбитой головы, никаких.

Он задумчиво посмотрел на мои растрепанные вихры, взъерошенные словно у воробья — маленького, но готового стоять насмерть, скосил глаза на часы, недовольно поморщился, затем осторожно потрогал затылок, скривился еще сильнее и… пошел на попятную.

— Вообще-то допустить можно все, что угодно, — рассудительно произнес он. — В том числе и твое путешествие в прошлое, которое я до конца отвергать не берусь. Есть многое на свете, друг Горацио, что и не снилось нашим мудрецам. Так что успокойся и не кипятись попусту. Поверь, я никогда не скажу: «Этого не может быть, потому что не может быть никогда». Ты доволен?

— Отчасти, — ответил я.

— Брр. — Валерка недовольно передернулся и тут же вновь страдальчески прижал руку к голове. — Тогда я, честно говоря, не пойму, чего ты хочешь? Просто облегчить душу, рассказав о том, что увидел? Так ты ее облегчил. Ты хочешь, чтобы я поверил, будто ты действительно побывал в Средневековье? Считай, поверил. А что тебе еще надо?

— Вернуться, — тихо, но в то же время твердо произнес я.

— Что?! — вытаращил на меня глаза Валерка.

— Вернуться, — еще тверже повторил я. — Надо мне туда. Очень надо. Понимаешь, она мне перстень подарила. Ну вроде как расплатилась за свое спасение, а это нехорошо. Я же не за это ее спасал. Отдать бы…

— Понятно, — уныло вздохнул Валерка, скорбно подытожив: — Все-таки тебя там контузило, и твои шарики заехали за ролики, — И ласково, как врач в психбольнице при беседе с новым пациентом, продолжил: — Родной, ты сам-то понимаешь, о чем говоришь? Ты хочешь отдать перстень девушке из своей галлюцинации. Каким образом? В конце концов, почему ты так уверен, что, когда ты вновь сунешься туда, эта призрачная награда снова окажется в твоей руке?

Доводы у него, что и говорить, были неопровержимые, а я, очень даже возможно, и впрямь несколько походил на сумасшедшего — все так. Вот только он не знал того, что знаю я. Не знал и даже не догадывался, но рассказывать все было еще рано. Вначале желательно пускай не убедить, но хотя бы заставить его поколебаться в своей уверенности, и хотя бы ненадолго, но вынудить его сделать допуск о том, что моя версия может и впрямь оказаться правдой. Пока до этого было далеко.

— В перстне я как раз уверен. А вот в том, что если задержусь на пару дней, то успею ее застать, сомневаюсь. Ты пойми, у меня душа криком кричит, — со вздохом добавил я.

— Лучше бы ты прислушался не к ней, а к разумным доводам, — пробурчал мой друг.

— Так на то он и крик души, чтоб заглушать голос разума, — грустно заметил я.

— М-да-а, — задумчиво протянул Валерка. — Процесс и впрямь запущен. Но ничего. У меня в нашем госпитале есть один знакомый врач, так он и не таких на ноги ставил. Знаешь, какие порой из Чечни приезжают? О-го-го. Так он их в два счета.

Если бы он не сказал про врача, то я, по всей видимости, продолжил бы эту игру, пытаясь потихоньку подтащить друга поближе к своей версии. Пусть ненамного, но тут уж как получится. Однако слова его настолько меня разозлили, что я попросту не выдержал:

— Ты что, и впрямь считаешь, будто я съехал с катушек?

— Ну почему съехал, — сразу пошел он на попятную. — Ты же все остальное воспринимаешь как нормальный человек, так? Ну а в одном месте у тебя образовался малюсенький пунктик с красавицами из древних времен, гнусными разбойниками, тобой, как рыцарем без страха и упрека, и, наконец, этим сказочным перстнем, которым я, конечно, с удовольствием полюбовался бы, но в чужой глюк залезть невозможно.

— В глюк — да, — кивнул я. — Только у меня все было на самом деле. А перстень? Он и правда красивый, но, сколько его ни описывай, не зря же говорят — лучше один раз увидеть, верно? Так что на, посмотри сам. — И сунул ему под нос кулак.

Валерка резко отпрянул, очевидно решив, что мое помешательство перешло в буйную стадию. Но кулак медленно разжимался, и он понял, что ошибся. К тому же там явно лежало что-то золотое с чем-то красным. Я поднес ладонь поближе к глазам друга, чтобы тому удобнее было рассматривать, и терпеливо ждал.

Валерка смотрел долго. Очень долго. Он то отводил мою руку подальше, то вновь приближал ее, потом очень бережно сдвинул ладонь влево, спустя полминуты вправо, после чего шепотом спросил:

— Потрогать можно?

— Трогай, — великодушно разрешил я. — Теперь все можно. Уже не исчезнет. — И устало улыбнулся. — Знаешь, с тех пор как я почувствовал его в своей руке, я больше всего боялся, что он в какой-то момент возьмет и выберется из нее. Сам вылезет или просто растает. Потому и не разжимал кулак. Вот только сейчас первый раз и рискнул.

— Ты хочешь сказать, что это…

— Точно. Она подарила, — ответил я, пояснив: — Лал это. Камень любви. — И вздохнул. — Может, поможешь отдать, а?

Глава 4 Предполетная подготовка

Иду я вдоль дороги по обочине, потому что по тем двум узким колеям с плюхающейся внизу грязью идти может только идиот, и припоминаю извечное. Да-да, про дураков и наш отечественный автодор, который пока еще не изобрели и который, как выясняется, все-таки что-то делал. Это только теперь мне понятно, чем плохая дорога лучше, нежели ее полное отсутствие.

«Первым делом определись с датой и местом, а отсюда уже пляши», — припомнилось мне одно из последних наставлений Валерки.

Легко сказать — определись. Лес на Руси — он повсюду лес. По нему вычислять, где ты спикировал, все равно что положить раскрытую пятерню на карту мира и орать: «Туточки мы!»

О дате и говорить нечего. День и год не узнаешь, пока не встретишь прохожего, а месяц, судя по погоде, мне выпал не очень удачный — явно осенний, с низкой серой пеленой насквозь мокрых облаков, капало из которых заунывно и тоскливо, словно из невыжатого белья, развешенного на просушку.

Вот температуру воздуха я определил чуть ли не сразу, в первые минуты своего попадания сюда: холодно. Если и есть градусов пять выше нуля, то это предел, а то и вовсе два-три, не больше. Сырой ветер оптимизма тоже не добавлял.

Правда, уже спустя полчаса я понял, что с осенью дал маху. Скорее уж ранняя весна, судя по маленьким кучкам грязного, ноздреватого снега, который сиротливо жался к деревьям поодаль дороги. Учитывая его остатки, я сделал смелый вывод, что не сегодня завтра эта холодрыга закончится, отчего мое настроение резко улучшилось, и я зашагал гораздо бодрее, хотя по-прежнему в неизвестном для себя направлении.

Радовало и то, что одежда на мне сохранилась целиком, начиная от шнурков на берцах и заканчивая бушлатом и шапкой. Если в тот первый раз кто-то неведомый быстренько разодрал на мне все, что мог, то сейчас он безучастно пропустил меня и трогать не стал. Очевидно, на правах старожила я уже получил определенные льготы, не иначе. А может, и перстенек помог. Нет, речь не о магии и прочем — просто он взят мною отсюда, ну и…

Даже вещи, распиханные по карманам, и те оставались целы, то есть мой минимум не превратился в ничто. Их я проверил в первую очередь — и перочинный нож, и коробок спичек — одноразовую зажигалку Валерка забраковал, — а также не поленился слазить в потайное место, ощупав перстень, медальон и небольшой запас настоящих серебряных монет.

Сейчас ведь с этим проблем, как вы понимаете, нет, и юбилейных в нашем Сбербанке пруд пруди. Пришлось, конечно, немного их изуродовать — лица, даты и прочие привязки нам ни к чему, — после чего получились абсолютно нейтральные и весьма увесистые монеты. Содрать намалеванные на них монастыри и прочие памятники архитектуры оказалось проще простого, поскольку все они были изготовлены качеством «прудо», то есть имели идеально ровное зеркальное поле и матированное изображение, из-за чего нам их выдали запакованными в специальные пластиковые капсулы — чтоб не повредить. Хватило несколько раз провести по ним наждачкой, чтобы довести «до ума».

Занимался их выбором Валерка и сделал все с умом, подобрав монеты, которые весили как раз одну унцию, чтобы они равнялись по весу средневековому талеру. Почти равнялись, поскольку мои первоначально весили на два-три грамма больше, а наждачка содрала с них не больше нескольких десятых грамма — да здравствует качество «прудо».

Я еще удивился — почему талеру, а не рублю, но Валерка пояснил, что в шестнадцатом веке он существовал только как счетная единица, а монеты как таковой не было. Да что рубль, когда не было даже алтына, [7] то есть трех копеек. Самой дорогой по номиналу была новгородка, где изображался всадник с копьем, то есть современная копейка. Их в условном рубле насчитывалось сотня. Московка, или сабляница, где ратник сжимал в руках саблю, весила вдвое меньше. Соответственно, в рубль их входило двести штук. Кроме того, была еще полушка, или полденьги. Вот и все разнообразие монет Российского государства.

Я-то поначалу думал, мне этого серебра хватит на неделю, от силы — на две, но Валерка заверил, что в эти времена деньги стоили гораздо дороже и чтоб я не продешевил. А листок с перечнем примерных цен приятно шуршал во внутреннем кармане моей телогрейки, и я был уверен, что уж тут нипочем не прогадаю.


Еще в одном из карманчиков лежали завернутые в целлофан несколько упаковок с лекарствами. Были они из числа самых элементарных: аспирин, каффетин, люминал и прочие. Это уже постаралась жена Валерки Алена, внеся, так сказать, свою лепту в мои сборы.

— И тебе сгодится, если что, и кого другого на первых порах вылечить тоже хватит.

Тот неведомый, который разрешил мне вход в эти безлюдные края, оказался большим гуманистом — лекарства он конфисковывать тоже не стал.

К сожалению, был он, как я выяснил в первую же минуту своего пребывания, не только гуманистом, но и пацифистом, причем отъявленным, поскольку потеря в моей экипировке все-таки обнаружилась. Правда, лишь одна, но зато боевая — исчез, как и не было вовсе, новенький ТТ в смазке, вместе с парой обойм и коробкой патронов. Валерка, когда мне его сунул Андрей, поначалу встал на дыбки, но потом, почесав в затылке, махнул рукой и выразил вялую радость, что в арсенале у Голочалова нет пушки, которую он непременно вручил бы. Андрей не остался в долгу и невозмутимо поправил, что достать саму пушку — не проблема. Он хоть завтра подогнал бы семидесятишестимиллиметровую безоткатку, с которой Костя мог бы подсобить Иоанну Грозному взять Ревель, а также развалить до основания Ригу, хай ей в дышло, и даже Лондон с Парижем. Подтащить ее к пещере — не проблема, а вот дальше, то есть дотянуть ее до самой Серой дыры, никак не получится. Габариты не позволят.

Вообще они препирались между собой все это время вплоть до того, пока не двинулись к дыре. Шутейно, конечно. А судя по заговорщическим взглядам, которые то и дело осторожно кидал в мою сторону Андрей, все это делалось ими исключительно ради того, чтобы как-то меня отвлечь.

Я, правда, не поддавался, храня суровое молчание, как и положено первому путешественнику во времени. Или были они до меня? Наверное, да, сам же цитировал Валерке. Ладно, тогда первому сознательному путешественнику. Тоже неплохо, поскольку, судя даже по Библии, первым в космос летал Енох, затем Илья-пророк и прочие, но первооткрывателем околоземного пространства все равно назвали Гагарина. О том, что я отправляюсь туда исключительно в своих личных, узкокорыстных целях, — умолчим. Это не главное.

Не знаю, что испытывал перед стартом космонавт номер один, но хрононавт номер один мандражировал. Нет, в принятом решении я не колебался ни минуты — нет мне без нее настоящей жизни и все. Краски блеклые, еда невкусная, и вообще я без нее с тоски помру. Но все равно потрясывало. Легонько эдак, ребята и не замечали, но самому чувствовалось. Это ж не шутка — бросить все полностью и уйти в никуда, причем почти с гарантией, что обратно возврата не будет. То есть найду я ее или нет, добьюсь своей цели или ничего у меня невыйдет, но билет в любом случае в одну сторону. По-моему, на подобное решится далеко не каждый экстремал, а я себя таковым никогда не считал.

Хотя я хуже. Я — влюбленный.

А тут еще пророчество не из приятных. Привязалась ко мне одна на автовокзале в Старице. Вроде на цыганку не похожа, да и говорила совсем иначе. А главное, хоть и туманно, но очень уж все совпадало с тем, что мне предстояло.

— Иногда рушатся грани меж временем — тем, что есть, и тем, что было, тем, что было, и тем, что будет. И горе тому, кто окажется вблизи от этих граней. Обломки остры, летят далеко, а ранят больно. Берегись Лайлат аль-Кадар — ночи предопределения.

— О чем это вы? — спросил я ее, но она криво усмехнулась:

— Ты и сам знаешь о чем. — А потом неожиданно и больно ткнула мне в правое бедро тонким, почти прозрачным в своей худобе указательным пальцем, метко угодив прямо в примотанный к ноге перстень, — Береги его, напои его, и тогда ты, может быть, сумеешь пройти по перекинутому над адом мосту Сирах, который тонкий, как волос, острый, как лезвие меча, и горячий, как пламя.

— Ты не пугай, я пуганый, — неловко буркнул я, не зная, как половчее от нее отделаться.

Она улыбнулась одними губами, такими же сухими и тонкими, как палец, и отрицательно покачала головой:

— Я не пугаю, я тебе… завидую. Ради своих детей я бы тоже ступила на этот путь, но аллах [8] не позволяет мне. Потому я здесь, а ты уходишь за грань.

Мы уже давно ехали на машине, а это странное пророчество так и не выходило у меня из головы. Не помогло и объяснение водителя, что это всего-навсего местная сумасшедшая. С тех пор как ее мужа-чеченца и трех сыновей убила местная мафия, у нее помутился рассудок, вот она и стала такой.

— За что хоть убили? — спросил Валерка.

— Не поделили, кому наркотой торговать, — откликнулся водитель.

— А сбывается хоть что-то из ее пророчеств? — поинтересовался я.

— Все, — с явной неохотой буркнул водитель, — Только от нее доброго слова не дождешься. Вечно какие-то гадости сулит.

Дальше мне спрашивать почему-то расхотелось. Да и, попав сюда, чувствовал я себя не очень-то уверенно, меньше всего напоминая отважного героя, храбро устремившегося в поисках невесты в темное Кощеево царство. Куда там. Скорее уж Иванушку-дурачка, который бредет туда не знаю куда в наивной надежде, что у него все должно получиться как надо.

Не иначе, такие мысли на меня навеяли погода и дорога — очень уж они обе унылые. Одна сырая и промозглая, сплошь серого цвета, а другая… Интересно, достоин ли вообще этот глинистый и липкий кисель, противно чавкающий под ногами, такого названия? Навряд ли.

Чтобы развеселить себя, начал вспоминать последние дни, проведенные мною у Валерки.

После нашего ночного разговора и осмотра перстня он все равно поверил мне не до конца, каким-то непостижимым образом ухитрившись заморочить мне голову, и я сам стал сомневаться в том, что побывал в другом времени. Нет, правда, а если этот перстень — обычный новодел, а мне попал в руки просто случайно? К примеру, его обронил кто-то из предыдущих смельчаков, после чего я его машинально ухватил. Тогда получается, что и все остальное запросто могло оказаться галлюцинацией. Грустно о таком думать. При мысли, что я вообще никогда не увижу юную княжну — разве только после таблетки ЛСД вовнутрь, — становилось так тоскливо, что хоть волком вой, но проверить все и впрямь не мешало…

Лишь после того, что нам сообщил ювелир, сомнения отпали. Однако тот настоял на некоем эксперименте, потому мы и тормознулись на несколько дней, которые Валерка собрался посвятить моей надлежащей теоретической подготовке.

— Ты думаешь, что я дам тебе бездельничать? — сурово осведомился он по дороге к нему домой, — Э-э-э нет, милый. Будешь готовиться к путешествию всерьез и ишачить, как лошадь Пржевальского.

— Ишачат ишаки, а лошади Пржевальского дикие. Они от работы дохнут. Про это даже поговорка имеется, — неуверенно возразил я, выдав последние знания об особенностях поведения непарнокопытных.

— Я тебя приручу, — зловеще пообещал он. — Будешь пахать за милую душу. Давай-ка излагай еще раз, что там увидел.

Я скорбно вздохнул и… начал излагать.

Особенно его интересовала одежда, оружие и дословный диалог, который у меня состоялся. Когда спустя час я, взвыв, поинтересовался, на черта оно ему нужно, он веско заявил, что я должен знать хоть что-то об эпохе, в которую отправляюсь, а для этого надо определиться, где именно побывал и, главное, в какое время.

Закончил я свой рассказ уже у него в квартире. Вообще-то это было общежитие, хотя и квартирного типа.

Пока мы сидели за столом, где я познакомился с его супругой Аленой и дочкой Настенькой, Валерка практически не издал ни слова — все размышлял над услышанным от меня.

Потом пошли на лоджию, которая до моего появления явно служила рабочим кабинетом самому Валерке. Но он и там продолжал размышлять, запрокинув голову к потолку, будто дата намалевана именно на нем, только очень неясно. Не выдержав, я посоветовал ему взять стремянку, потому что отсюда плохо видно, или включить свет. И вообще, прежде чем уйти в себя, надо оставлять записку, чтобы знали, где искать. Он вначале не понял, но потом улыбнулся и сказал, что все в порядке и расчет им уже сделан, хотя и не очень точный.

— Беда в том, что государей с именем и отчеством Иоанн Васильевич у нас на Руси было две штуки — дед и его малахольный внук, — пояснил он. — К тому же оба правили достаточно долго. Но, как мне кажется, речь шла о втором по счету. Большой подонок был. Чикатило — щенок перед ним. Да что там Чикатило, когда Гитлер со Сталиным и те отдыхают, — сообщил он и хитро посмотрел на меня, ехидно осведомившись: — Ты как, еще не передумал туда прокатиться?

— Шестой раз спрашиваешь. Отвечаю: не передумал, — буркнул я. — Ты лучше другое скажи, мне этот Васильевич зачем? Я с ним целоваться не собираюсь.

— Ну, целоваться ты будешь с другим человеком, малость посимпатичнее, чем этот козел, но об этом времени, как мне кажется, кое-что знать тебе надо. Иначе попадешь ты, Костя, аки кур в ощип.

— Да мне бы только с ней встретиться и все, — возразил я.

— А дальше? — хладнокровно осведомился Валерка.

Я задумался. А правда, что дальше-то? Хотя…

— Найду опять эту пещеру… Место приметное. Старица, это даже я помню, уже тогда была, а уж от нее как-нибудь доберусь.

— Хорошо, добрался, — охотно согласился Валерка. — Но ты уверен, что пещера существовала в те времена?

— То есть как?! — возмутился я, — Должна была существовать, куда же ей деться?!

От такого заявления меня даже дрожь прошибла. Ох и мастак мой бывший одноклассник вгонять своих друзей в холодный пот. Ух, язва! Хорош друг. Ну ничего, я тебе тоже устрою. Погоди-погоди, придет мое время. Потом. А пока… Ладно, пока мы потерпим.

— Ты, Костя, на меня волком не гляди, я ж тебе добра хочу, чтоб ты был готов к любым гадостям судьбы, — заметил Валерка, — Неужто ты думаешь, что я расстроюсь, если у тебя все пройдет как надо и ты снова окажешься здесь, да еще не один, а с юной невестой, хотя в голове это у меня до сих пор не укладывается? Ну а если нет пещеры? Или так — пещера имеется, а эта Серая дыра отсутствует. И придется тебе доживать свой век именно там, в шестнадцатом столетии. А что ты о нем знаешь?

— Иоанна Грозного, — бодро начал я.

— Пусть, — согласился он, — Теперь изложи основные вехи его царствования.

— Ну это… — замялся я, но вовремя вспомнил бессмертную гайдаевскую комедию. — Значит, так, Казань брал, — и деловито загнул палец, — Астрахань брал…

— А Шпака не брал, — догадался об источнике моих гигантских познаний Валерка и категорично заявил: — Не пойдет.

— Что не пойдет? — перепугался я.

— С такими знаниями до своей Машеньки ты точно не доберешься — сгоришь на первом же бдительном стрельце или подьячем Разбойной избы. [9] А если ты хоть раз назовешь свою фамилию… — Валерка выразительно закатил глаза к потолку.

— И чего? — совсем растерялся я.

— Да ничего. Как я понял, Ливонская война в разгаре, так что шпиономания там в самом соку. Если уж безвинных людей почем зря записывают в изменники, то с тобой, парень, как обладателем польской фамилии, столь же нерусской прически и иноземных манер, беседовать станут, исключительно когда ты будешь находиться в подвешенном состоянии, то бишь на дыбе. И поверь, что это весьма больно. Так вот тебе, милый, надо на этот случай придумать легенду, потому что если ты скажешь правду, то за нее угодишь на костер, будучи к тому времени с переломанными ребрами, ногами, вывихнутыми суставами рук и раздавленными пальцами с торчащими из них иголками. Хотя нет, иголки вынут, — милостиво «успокоил» он меня, — Все-таки казенное имущество, жалко, — И почти ласково пропел: — Теперь ты понял, что эти дни тебе надо сидеть и усиленно читать соответствующую литературу, а уж потом с воплем «Любовь моя!» кидаться в этот загадочный кисель?

Я, почесав в затылке и уныло прикинув, что в словах и доводах Валерки, леший его задери, безупречная логика, от которой, к сожалению, и впрямь никуда не денешься, молча кивнул. К занятиям пришлось приступать практически сразу же после опрометчиво данного мною согласия.

— Жене я все сам потом расскажу, — коротко сказал Валерка, притащив первую порцию книг и приняв у Алены, стоящей позади, вторую не менее увесистую пачку, — Чтоб она не очень удивлялась твоему загадочному поведению.

Честно говоря, я не пришел в восторг — мне только расспросов не хватает, но Валерка, уловив некоторое смущение на моем лице, пояснил:

— Ей можно. Она у меня та еще дама, и как друг, и как человек, так что с глупыми вопросами приставать не станет, ахать и охать тоже. Скорее уж наоборот, создаст такую обстановку, чтоб тебе оставалось лишь выйти поесть да еще кое-куда. — Он усмехнулся и подытожил: — Если твоя Машенька по характеру и красоте похожа на мою Алену, то я бы на твоем месте тоже полез за ней хоть к черту на рога.

При этих словах Алена засмущалась, проворчав: «Болтун — находка для шпиона», но очень ласково. В подтексте явно звучало поощрение типа: «Знаю, что врешь, но все равно приятно. Ты продолжай, продолжай, милый».

— А когда расскажешь-то? — осведомилась она.

— А вот обеспечу этого гаврика работой и тут же приступлю, — пообещал он, после чего приволок еще одну пачку.

Мне оставалось только печально вздохнуть и приступить к изучению. Правда, поначалу вид пачек, особенно той, где громоздилось с десяток большущих томов, которые из-за их солидных размеров очень хотелось назвать как-нибудь высокопарно, вроде фолиантов, поверг меня в шок.

— И все это одолеть за три дня? — пролепетал я. — Тут табуну лошадей не справиться. Даже если они все Пржевальские.

— А что тебя смущает? — невозмутимо спросил Валерка и весело хлопнул меня по плечу. — Да ладно тебе. Расслабься. В каждом торчат закладки, и на них отмечено, до какой страницы читать. Осваивай и помни: там тебе это обязательно понадобится. Пусть не все, но на три четверти — железно. Давай действуй… Савраска.

Я усердно читал, а сам все думал о вероятности Валеркиного промаха. Вдруг он ошибся и надо читать совсем иное и о другом времени? Не удержавшись, спросил его об этом, когда он, не выдержав, вышел якобы перекурить и попутно узнать, как движутся мои дела.

— Исключено, — мотнул он головой. — Помнишь, что говорила та чернявая твоей Маше? Что напрасно ее батюшка отказался от людишек князя Владимира Андреича Старицкого.

— Да этих князей в то время как собак нерезаных, — возразил я, — Плюнуть некуда — в князя попадешь.

— Может, оно и так, — не стал спорить Валерка, — Но князь Владимир Андреич Старицкий, ты уж поверь мне, один-единственный. Это может быть только двоюродный братец Иоанна Грозного. Получается, что он еще жив. Значит, ты оказался там, самое позднее, весной тысяча пятьсот шестьдесят девятого года. Ливонская война, как я понял, не просто началась, а уже в разгаре, поскольку Полоцк царем давно взят. А это тысяча пятьсот шестьдесят третий год. Вот и выходит, что диапазон времени, в котором ты оказался, совсем небольшой — всего пять-шесть лет. Уразумел?

Я неопределенно пожал плечами. Получалось и впрямь логично, не придерешься. Правда, разные нюансы вполне возможны, но, скорее всего, дело обстоит именно так, как сказал мой друг.

— Потому и закладки я тебе подпихиваю соответственные, — сообщил он, — По всему, что было, — краткие справки, а все, что будет, — по углубленной программе, аж до самой смерти этого кровопийцы. Короче, читай и не отвлекайся.

Он еще раз хлопнул меня по плечу и удалился, а я… со вздохом взял в руки очередной том, на сей раз Костомарова. На третий день я попытался было заявить, что все добросовестно одолел.

— А я тут тебе профессию выбрал, — обрадовал он меня, — Будешь у нас купцом.

— У меня коммерческая жилка отсутствует, — мрачно сообщил я, — А никем иным нельзя?

— На Руси того времени свободных людей практически нет, — пояснил Валерка. — Есть лишь воины и те, кто их кормит, то есть несет тягло и платит подати. Воевать тебя не возьмут — ты и сабли-то в руках не держал. К тому же, как ни крути, это профессия подневольная. Возьмут и пошлют на пару лет в Ливонию. Или еще куда. А отпусков нет — время горячее. И что ты станешь делать? А твою ненаглядную еще найти надо — значит, покататься повсюду. Вот и получается, что тебе обязательно нужна именно бродячая профессия, и купец подходит лучше всего.

— А другой нет? — поинтересовался я, — Ведь проторгуюсь.

— Есть и другие, — пожал он плечами. — Только они еще экзотичнее. Ну, скажем, монах. Эти тоже из вольных пташек. Но ты хоть одну молитву знаешь? То-то. Разве что юродивого изобразишь — лепечи несуразицу и все. Но они предпочитают холостяцкую жизнь. И потом — ты подумал о последствиях своего появления перед Машей в рубище, веригах и босиком? Нет, ноги она тебе, может быть, и омоет — тогда это считалось вполне естественным и даже модным. Но замуж…

Я почесал в затылке. Получалось и впрямь не ахти. Разве что добираться до нее в обличье блаженного, а перед самым домом переодеться в нормальную одежду? Вообще-то можно, но если кто-то застукает, то… Из задумчивости меня вывел голос друга:

— Хотя Библию тебе и впрямь придется подчитать, а то примут за какого-нибудь католика, особенно если начнешь креститься щепотью, а не двумя перстами. Тогда тебе вообще согласно решениям Стоглава [10] — проклятие, анафема и отлучение от церкви. Ни богу помолиться, ни причаститься, ни исповедаться.

Я усмехнулся. Честно говоря, мне было плевать и на то, и на другое, и на третье. Это религиозному человеку стало бы не по себе, а мне как-то… Я эти самые храмы и тут посещал не больно-то. И вообще — может, кому-то и нравится ходить в рабах, пускай и божьих, а меня с души воротит. Кстати, не исключено, что бога тоже… воротит.

— А ты не ухмыляйся, — сурово осадил меня Валерка, — Я о церквях, обрядах, да и о самой Библии тоже невысокого мнения, но там тебе волей-неволей придется со всем этим столкнуться, и лучше подготовиться к этому заранее, иначе живо отволокут на костер.

— У нас же не какая-нибудь Европа! — возмутился я, — И почему ты уверен, что я попаду к староверам?

— Тьфу ты, балда стоеросовая! — даже плюнул с досады Валерка, — Да сейчас на Руси все староверы. Никон только через сто лет раскол учинит. А что до костров, то именно в этом веке на Руси как раз хватало желающих поджарить еретиков, да таких ярых любителей, что зачастую их не могли удержать даже великие князья. Чтоб ты знал, шестнадцатый век в нашей стране начинался именно с разбора так называемой «ереси жидовствующих» и сожжения уличенных в ней, включая высокопоставленных чиновников Иоанна Третьего Васильевича, в железной клетке на Москве. А во времена Иоанна Четвертого в пятидесятых годах состоялся еще один знаменитый процесс по обвинению в ереси некоего Башки да с единомышленниками. — Он тут же исчез, вернувшись минут через десять и держа в руках очередную пачку книг. — Вот, — тяжело бухнул он их на стол передо мной. — Читай. Хотя нет, погоди. Сейчас я тебе закладок навставляю.

— И это тоже? — усомнился я, разглядывая «Настольную книгу атеиста».

— Всенепременно и в первую очередь, — сердито отрезал Валерка. — В ней, чтобы ты знал, самое короткое изложение сути всех религий. Ты, главное, на комментарии о том, как они одурманивали народ и наживались на его невежестве, не смотри, и все будет в порядке.

Вроде бы одолел и их, но все равно первый экзамен, который устроил Валерка, я с треском провалил.

«Ой, липа. Ой, не поверят», — сокрушался Жорж Милославский, разглядывая управдома Буншу в царских одеждах.

Вот-вот. Примерно то же самое.

Лишь на следующий день он, скривившись, заявил, что тройку, да и то слабенькую, с огромной натяжкой, он бы мне поставил, но никак не более. К тому же мой язык…

— А ты не забыл, что нам сегодня к ювелиру? — напомнил я. — Имей в виду, сразу после него лишнего дня не задержусь, сразу туда.

— Ладно, — тяжко вздохнул он и неожиданно встрепенулся: — О, идея! Будешь не просто купцом, а иноземным, — выдал он поправку, — Но православной веры. Скажем, твоя мать была русинкой, попала в плен к татарам, потом ее кто-то выкупил, ну а дальше разработаем. Пока это черновой набросок. Тогда все прокатит в лучшем виде.

— Уж очень ты строго к нему подходишь, — недовольно заметила Алена, присутствующая на моей «экзекуции».

— Жизнь еще строже, — хмуро откликнулся Валерка и протянул мне целую пачку листков с набранным самым мелким шрифтом текстом. — Я тут шпаргалки приготовил. Сгодятся. Зашьешь под подкладку в разных местах. И вот еще что, — произнес он несколько виноватым голосом, — Я как-то поначалу об этом не задумывался, а вчера словно осенило. Сел посчитать и за голову схватился.

Я насторожился. Если хладнокровный и невозмутимый Валерка схватился за голову, значит — серьезно. Очень серьезно. И за что тогда хвататься мне самому?

— Понимаешь, судя по твоему рассказу, ты там находился примерно полчаса, и это самое малое. Я несколько раз попытался воспроизвести наши с Андреем действия, когда мы вытягивали тебя обратно. Как ни крути — в пределах семи-восьми секунд, не больше. Напрашивается вывод, что там и тут время течет неодинаково и скорость его в шестнадцатом веке значительно выше, примерно раз в двести, а то и в триста.

— То есть если здесь прошли сутки, то там полгода, если не год? — уточнил я.

— Выходит так. Получается, что пять дней здесь равны примерно пяти годам и…

— Стоп! — рявкнул я, — Ничего не получается, потому что это лишь один из вариантов. Оно может и вообще не двигаться с места, пока меня там нет. Вот тебе только одна из возможных альтернатив. Но даже если и так, как ты говоришь, то я ничего не теряю. Было восемнадцать, пускай даже двадцать, значит, при новой встрече ей будет двадцать пять, пускай от силы двадцать семь. Отлично! Разница всего в три года. Кажется, у вас с Аленой именно такая?

— Только в двадцать семь женщина на Руси давно замужем или в монастыре.

— К черту! — Я рубанул воздух ребром ладони. — Замужем? Разведется!

— Церковь разводов в те времена не разрешала.

— Тогда она скоропостижно овдовеет! — рявкнул я, — А из монастыря я ее попросту украду, и всего делов!

— Класс! — восхитилась Алена и… напустилась на мужа: — Слыхал, пень старый, на что люди ради своих любимых готовы? А ты?

— Да я тоже ради тебя что хочешь, — торопливо заверил Валерка, тут же предложив: — Хочешь, я завтра сам отведу тебя в монастырь, а потом оттуда украду?

— Да я за это время помру! — возмутилась Алена.

— Ну я тогда не знаю. Мне что, развестись с тобой, а потом опять жениться или сделать так, чтобы ты овдовела? — растерянно развел руками Валерка.

— А не знаешь и молчи, — наставительно произнесла Алена, ласково добавив: — Эх ты, бестолковый мой… рыцарь, — И вдруг неожиданно сменила тему и заметила, повернувшись ко мне: — А я вам к ужину свадебный пирог испеку.

— К какому ужину? — растерялся я.

— Сами же говорили, что время там и тут течет по-разному. Получается, что если ты потратишь на ее поиски даже полгода, то все равно успеешь прикатить к ужину в Москву к моему пирогу. Вот.

— Классная у тебя супруга, — заметил я, когда Алена уже вышла.

— Ага, — охотно согласился Валерка. — Если правду говорят, что выбор жены — это лотерея, то мне выпал джекпот. Но сейчас речь о тебе. Знаешь, я не представляю, что я скажу твоей маме и твоему отцу, если…

Он задержатся с продолжением, так ничего и не произнеся. Да оно было и не нужно — и без того понятно, что имелось в виду. Действительно, получалось не ахти. Даже если предположить, что у меня все будет в порядке и я сумею не только найти свою княжну, но и жениться на ней, но не смогу отыскать способ вернуться обратно — для моих я все равно останусь без вести пропавшим. Они же не будут знать, что с их сыном все хорошо, что он умер в собственном поместье в тысяча шестьсот двадцатом году в глубокой старости, окруженный кучей детей и внуков в чине какого-нибудь окольничего или кравчего.

— Давай я тогда отправлю письмо, — пришла мне в голову идея.

— Что-то я сомневаюсь насчет доставки, — крякнул Валерка, но чуть погодя утвердительно кивнул: — Точно. Только надо замуровать его в такое здание, которое стоит и поныне. Храм, что ли, какой-нибудь…

— Ночью с кувалдой в храме, — ухмыльнулся я. — За такое святотатство и головы можно лишиться. Слушай, а может, в кремлевскую стену? — осенило меня.

— Ну ты и голова! — восхитился Валерка, — Правда, их тоже много раз перестраивали и реставрировали, но я покопаюсь в справочниках и выберу какой-нибудь участок поспокойнее, а завтра, перед тем как подадимся в Старицу, подъедем туда и определимся с местом. Когда поймешь, что у тебя… ну… возникли проблемы… выдолбишь пару кирпичей и засунешь туда свое письмецо для родителей, желательно с описанием всех событий, которые с тобой приключились. Если время позволит, то отправь два — одно для меня. Им все хорошее напишешь, а мне — правду.

Башню выбрали под странным названием Водовзводная. Кратко поясню для тех, кто не знает столицы: если подплывать к Кремлю по Москве-реке, следуя течению, то она — самая первая. На расстоянии ста шагов от нее определились с тайником.

Мы уже пошли обратно к метро, когда мне в голову пришла интересная мысль. Я остановил Валерку и тут же изложил идею. По логике получалось, что если мне удастся отправить это письмо, то сейчас оно должно находиться уже там, в тайнике. Может, заглянуть? К тому же, как знать, не исключено, что, прочитав его, я смогу избежать тех ошибок, которые допустил в первом варианте.

— Получится замкнутый круг, — усмехнулся Валерка, — Сам подумай. Ты нынешний еще на развилке и туда не попал. Так о каком письме может идти речь?

— А вдруг? — Расставаться с заманчивой возможностью узнать свое будущее, чтобы не настряпать глупостей, мне не хотелось.

— Абсурд, — уперся Валерка. — Прикинь, что выходит. Ты, попав туда, пишешь письмо с инструкцией самому себе. Здесь ты его вынимаешь, читаешь и, попав туда, поступаешь иначе, вновь пишешь письмо, но уже второй его вариант, которое опять замуровываешь. Значит, там уже сейчас второй вариант. А куда делся первый и тот, кто его писал? Но и это не все. Ты читаешь второй вариант и вновь поступаешь иначе, о чем отправляешь сообщение. Тогда тут лежит… Дальше продолжать?

— Не надо, — хмуро буркнул я.

И впрямь абсурд. Получается какая-то петля времени или даже целый клубок, к тому же донельзя запутанный. А жаль.

— Да ты не расстраивайся, — Он хлопнул меня по плечу, — Всего все равно не предусмотришь. К тому же даже если чисто теоретически представить, что ты прочтешь предостережение предшественника и избежишь одних опасностей, то, поступая иначе, попадешь в новую ситуацию и можешь вляпаться в еще более худшее.

— И то правда, — решил я, не без доли сожаления отказываясь от мысли прочитать шпаргалку, — Не надо нам милостей от природы, то бишь от предшественников, даже если они — это я сам и есть. Буду работать экспромтом. С первой попытки. Авось удача не подведет.

Валерка усмехнулся.

— Говорить «авось удача» все равно что «масло масляное» или «жирный жир», — поправил он меня, — потому что Авось и есть наш славянский бог удачи. Так же как Тихе в Греции или Фортуна в Риме.

— Ну и ладно, — нашелся я, — Тогда Авось Фортуна мне Тихо поможет. Получается, что я призываю сразу троих — нашего бога удачи, а заодно и этих девчонок. Это как?

— Пойдет, — кивнул Валерка и похвалил: — А ты молоток. Ловко выкручиваешься. Ловко и, главное, быстро. Может пригодиться… в случае чего.

— Думаешь?

— При всем уважении к нашим предкам и вообще к народу, скорость соображаловки у них была на порядок ниже, чем у нынешних людей. И не потому, что они были тупыми. Просто они думали так же, как и жили, то есть неспешно, сообразуясь с общим темпом жизни всего Средневековья, — пояснил Валерка и тут же предупредил: — Правда, историки этого не говорили. Так, мои собственные мысли вслух, не более, потому имей в виду: мог и ошибиться. Но лучше всего тебе с такими экстремальными ситуациями не сталкиваться вовсе.

— Почему?

— У тебя там и без того сложностей выше крыши. Хоть и Русь, но все равно, как ни крути, у людей иной менталитет, иные категории ценностей, не говоря уж об одежде, поведении, традициях, условностях, языке и прочем, — задумчиво произнес он.

— Приспособлюсь, — уверенно заявил я.

В душе, правда, у меня такой уверенности отнюдь не наблюдалось, но не признаваться же Валерке, какой мандраж меня пробирает. Ему только намекни, как тут же кинется с новой порцией уговоров — потом не отвяжешься. Нет уж. Мы — уральские, мы прорвемся.

И я вновь повторил, правда, больше для себя:

— Обязательно приспособлюсь…

Глава 5 Первый контакт

И вот сейчас, шагая по проселочной дороге, оба конца которой уходили куда-то вдаль, за горизонт, теряясь в темных перелесках, я то и дело повторял эти два слова еще и еще раз. Сейчас они скорее звучали как заклинание. Или как призыв, но это вряд ли — звать-то мне как раз и некого, один как перст.

Честно говоря, я не испытывал даже особой радости, что все получилось как надо. К тому же и это не факт. Может, сейчас откуда-нибудь из лесочка вынырнет на меня мамонт. Или динозавр. Хотя да, колея. Значит, мамонты в борьбе за светлое дело эволюции уже вымерли. Но все равно, в каком я времени, до сих пор неизвестно, и веселиться рано. Вначале надо все выяснить, а уж потом ликовать. Вот только у кого выяснять, если неизвестно где расположена ближайшая деревня, когда я до нее доберусь и вообще — туда ли я иду.

Что-то дико и невразумительно каркнув над моей головой, пролетела ворона.

«Верной дорогой бредешь, товарищ. Выше голову и вперед», — перевел я ее невразумительную речугу.

Мне припомнилось, что эти птицы выбирали жилье поближе к людям, и я еще увереннее зашагал дальше. К тому же ничего иного и не оставалось. А чтоб веселее шагалось, я мурлыкал под нос:

Не счесть разлук во Вселенной этой.
Не счесть потерь во Вселенной этой,
А вновь найти любовь найти всегда нелегко.
Но все ж тебя я ищу по свету,
Опять тебя я ищу по свету,
Ищу тебя среди чужих пространств и веков. [11]
Ух, как здорово подходили слова. В самую точку били. Впрочем, оно и немудрено, если вспомнить события, происходившие в фильме. А потом перешел на: «Счастье вдруг, в тишине…», затем… Словом, много чего перепел — день оказался каким-то на удивление длинным.

Так я топал и топал, пока не стемнело, а в животе не стало бурчать от голода. Пора было устраиваться на ночлег, но углубляться в мрачный лес почему-то не хотелось, а признаков жилья впереди не наблюдалось, и я по-прежнему продолжал месить грязь старыми офицерскими берцами — подарок Валерки, так же как и прочий камуфляж, включая бушлат с подстежкой.

Наконец стемнело окончательно, и я понял, что выбора у меня не остается. Далеко в лес заходить не стал, расположившись метрах в ста от опушки. Все-таки я — городской житель и запросто могу заплутать. Несколько беспокоило то, что если мне хорошо виден просвет, то и те, кто поедет в ночное время, тоже заметят огонек моего костра. Однако, рассудив, что в столь поздний час в этом столетии вряд ли кто будет шляться по проселочной дороге, на которой и днем-то ни души, да и вообще — бог не выдаст, а свинья не съест, — я плюнул на все предосторожности и решительно направился собирать дровишки для костра. С грехом пополам только на шестой спичке запалив огонек — и как тут народ управляется с обычным кремнем и трутом?! — я откинулся на оставшейся куче хвороста, предвкушая долгожданное тепло и собираясь отдохнуть. За припасами в вещмешок лезть не стал — так устал, что даже не хотелось шевелиться.

«Ага, размечтался! — возмущенно завопила судьба. — Ты ж сюда за приключениями приехал. Вот тебе порция номер один — забери и распишись!» И мой отдых прервался на самом увлекательном месте. Едва костерок разгорелся, как откуда ни возьмись появился народ. Взгляд — суровый, рожи небриты, да, похоже, и не мыты, из одежды на каждом исключительно живописное тряпье, словно они только что обчистили гардероб какого-нибудь драмтеатра сразу после окончания репетиции горьковской пьесы «На дне». Хотя нет, с театром я погорячился. Помимо того что оно было шикарно изодрано, оно еще и воняло. Специфика аромата, конечно, не та, что у новокузнецких бомжей, но воздуха тоже не озонировала.

Кажется, и я им не понравился, причем по той же причине, что и они мне — одежда чистая (относительно), обувь крепкая и вообще — явный чужак.

Но как бы то ни было, учитывая полное отсутствие оружия (вот когда я всерьез пожалел об исчезновении ТТ) и численное преимущество — я не Шварценеггер и в одиночку против пяти человек не сдюжу, тем более что у каждого за широким поясом по ножу или сабле, — решил срочно налаживать консенсус.

— Мир вам, люди добрые. Вот как славно, что вы ко мне на огонек пожаловали! — возопил я, поднимаясь со своего хвороста.

На лице улыбка, руки для объятий распахнуты — ни дать ни взять и впрямь друзей повстречал. На самом-то деле я бы этих друзей и на порог не пустил, но деваться некуда. Даже вставать пришлось аккуратно и по возможности не делая резких движений — ни к чему пугать народец, а то, не ровен час…

Нет, я вовсе не собирался перед ними лебезить и унижаться. Еще чего! Не дождутся! Все должно быть в рамках обычной вежливости к случайно встретившимся мне людям и не более того. Опять же и мне полезно — учеба. Первый урок по психологии средневекового человека. Татей тоже надо попытаться понять.

«Скажи заветные слова джунглей, которым я учил тебя сегодня», — потребовал Балу. «Мы с вами одной крови, вы и я», — ответил Маугли.

А я сумею правильно произнести заветные слова? Произнести так, чтобы поняли? Вот и попробуем. Ну а если не выйдет, тогда и будем посмотреть. Конечно, лучше бы разойтись с миром — не в мою пользу расклад, ох не в мою, но, если что, слабину давать не стану. Достанется, конечно, но и вам не поздоровится. Всем. Так что погодили бы вы, ребятки, извлекать свои тесаки — давайте-ка мы ими лучше хлеб порежем, а в конце задушевную песню споем. Дружно. Вместе. Можно обнявшись. Но я не настаиваю. Выбор за вами. Только не ошибитесь. Чревато, знаете ли…

— А ты, случаем, не из опричников будешь, странник? — настороженно поинтересовался самый молодой из них.

Ну тут ответ ясен и понятен. Даже если бы и из них, то сознаваться в этом — смерти подобно.

— Чур меня от бесова племени! — с чистой душой выпалил я и для вящей убедительности на всякий случай даже перекрестился, успев хоть и в самый последний момент, но убрать большой палец.

Конечно, здешним бармалеям наплевать, но вдруг кто-то из них на мою беду слишком щепетильно относится к православным обрядам и подметит, что я перекрестился неправильно. И еще хорошо, если он не заподозрит во мне поганого латинянина, которых, как известно, грабить вообще не грех, а вроде бы как даже дело чести, мужества и доблести. Нет уж, не будем будить лихо, пока оно тихо.

Взгляды у народа мгновенно подобрели. Или мне это показалось? Да нет, по меньшей мере двое — тот, кто спрашивал, и стоящий рядом с ним парень постарше, с серьгой в ухе — явно успокоились.

— Не иначе как глядючи на мою одежду так подумали, — с улыбкой добавил я, решив расставить все точки над «i». — Сам я, правда, давненько их не видал, но непременно услыхал бы, что царь велел им поменять свое платье. А раз нет, стало быть, они так и ходят в прежних одежах.

Ага, подействовало. Совсем народ расслабился. А вот мне радоваться еще рано.

Первым, все так же время от времени кидая суровые косые взгляды по сторонам, ко мне шагнул самый бородатый. Он и в плечах был пошире всех прочих, да и ростом повыше — точно мне по подбородок.

«Ну явный главарь, не иначе, — мелькнула мысль. — Значит, будем начинать налаживание контактов именно с тебя, бармалей бармалеич».

— Беда в том, что я за долгий путь изголодался, а к трапезе приступить не могу, — пожаловался я ему, одновременно поясняя причину своей радости.

— Что ж так? Али сума пуста? — И бородач по-хозяйски потянулся к моему вещмешку.

Вообще-то с его стороны это была неприкрытая наглость, за которую положено давать в морду для охлаждения излишнего пыла. Судя по тому, как вторая его рука тут же украдкой скользнула к рукояти сабли, он именно этого и опасался. Или, наоборот, специально провоцировал на ответные действия. А может, проверял. Стерплю, утрусь — можно не церемониться. Полезу в бутылку — еще проще: сабелькой неосторожного путника хрясь и все.

Вот ведь какая незадача — и по роже бородатой дать нельзя, и с рук спускать не годится. Срочно нужен третий вариант, а где его взять? Оставалось только одно — сработать по системе айкидо. Это когда враг тебя бьет, а ты, широко улыбаясь, не только ему не препятствуешь, но еще и помогаешь ударить, чтобы тот влепил от всей души. Вот только при этом чуточку уклоняешься в сторону — пусть это «от всей души» придется в стоящую за тобой стенку.

— Да нешто сам не чуешь по тяжести, что есть у меня чем потрапезничать, — попрекнул я его и тут же ободрил: — Да ты не робей, паря, не робей. Встряхни как следует и сразу услышишь, что помимо тяжести там еще и булькает.

Озадаченный бородач убрал руку от сабли, ухватившись за мой мешок сразу двумя заскорузлыми пятернями, и принялся старательно трясти и прислушиваться.

«Ага, — думаю, — По-моему выходит. Сработала система». И уже построже спросил:

— Ну что, слышишь бульканье?

— Не-е, — промычал тот.

Остальные, забыв про осторожность, тоже навострили уши, но при этом ответе только разочарованно вздохнули.

— Не беда, — Я дружелюбно хлопнул по плечу главного бармалея, — Оно даже и к лучшему, потому как ежели булькает, то, стало быть, посудинку наполовину кто-то успел опорожнить, а ежели помалкивает, то она полным-полнехонька. Только что ж ты мешок мой в руках держишь? Его ведь сколько ни держи, в животе от этого не прибавится. Ты залезай в него да извлекай.

Озадаченный бармалей тупо посмотрел на меня и… покорно полез в вещмешок, но… уже не по своему хотению, а по моему велению. Послушным дяденька оказался. Это хорошо. А я закрепляю успех и шлю новые войска на захваченный плацдарм:

— Только вот тряпицы у меня чистой нет. Негоже еду на грязную траву вываливать. Может, сыщется у кого-нибудь по случаю? — И по оставшимся бармалейчикам взглядом бегу.

Смотрю, полез один, самый корявый и чумазый, за пазуху. Молодца. Та-ак, теперь можно дать команду посерьезнее, тем более главарь уже достал из вещмешка каравай хлеба и вертит в руках, дожидаясь, пока тот, второй, разложит на земле тряпочку.

— Ну а теперь мне еще нож нужен, — произношу задумчиво, — Но только чтоб острый был — тупых я терпеть не могу.

Но тут осечка — у двоих руки поначалу метнулись к поясу, но так и замерли, а остроносый, что стоял позади главного бармалея, и вовсе не шелохнулся. Осторожничают, паршивцы. Я, будто не заметив заминки, по-хозяйски пренебрежительно махнул одному из парочки, темно-русому, с серебряной серьгой в ухе (панк, что ли?):

— Твой, я думаю, не годится, так что ты за него даже не берись. Отсель зрю — туповат он. Острие-то в самый раз, но хлеб ведь не пырять надо, его ж резать требуется.

— Да где ж туповат?! — возмутился тот. От обиды у него даже серьга в ухе затряслась. — Тока вчерась точил. Ты на него лучше с близи погляди, допрежь того, как хулу класть. — И мне протягивает.

Правда, острием, ну да мы люди не гордые, и так возьмем.

Провел я легонько по режущей кромке — и впрямь человека ни за что обидел. Хорошо наточено. Правда, сам металл дрянь, видно даже на первый взгляд. Я, конечно, не великий специалист в области металлургии, но старого профессора, который у нас вел курс истории, слушал открыв рот — уж больно интересно рассказывал. Да и потом на лекциях далеко не всегда ловил ворон или отсыпался после ночных загулов с девочками. Многое, чего греха таить, проплывало мимо ушей, но кое-что и оседало.

К тому же тут не надо быть особым знатоком. Спору нет, разницу между одним сортом стали и другим порой можно вычислить только в лаборатории, но тут-то вообще сталью не пахнет. Кусок железа, хотя и хорошо заточенный. Однако извиниться, или, как здесь говорят, повиниться все равно надо. Мне не трудно, а этому, с серьгой, приятно. Только не сразу. Поначалу мы вот что сделаем.

— А у тебя? — спрашиваю второго, — Надо бы сравнить, чей острее.

Паренек — самый молодой изо всех, даже бороды нет, а вместо щетины какой-то пух — тут же охотно протянул мне свой тесак. Я и его на пальце опробовал. Тоже неплохо заточена железяка.

Вдруг сбоку, со стороны главного бармалея, донеслось негодующее:

— Хр-р, хр-р.

Глаза скосил и точно — он хрюкает. Взгляд свирепый, из глаз молнии, рот полуоткрыт, вот-вот начнет материться на своих за утерю бдительности. Непорядок. Нельзя им за меня нагоняй получать. Они ведь не на своего шефа — на меня дуться будут. И, повернувшись к бармалею, уважительно так говорю:

— А ты не промах, дядя. Здорово твои людишки тебя слушаются. И ножи свои в порядке блюдут, не запустили. Как я ни глядел, ни пятнышка ржи не увидал. Молодца.

А мне снова в ответ:

— Хр-р, хр-р, — но уже по-иному.

Мол, сам знаю, чай не пальцем деланный. У меня не забалуешь. А за похвалу благодарить все одно не собираюсь, хотя и приятно.

Вообще-то теперь можно было бы рискнуть и потягаться. Двое вроде как безоружны, у бородача руки заняты моим вещмешком, а у того, который постелил на землю свою чумазую тряпицу, мысли сейчас больше не о драке, а о хорошей жратве — вон как пожирает глазами мой кусок сала с чесноком, того и гляди слюной захлебнется. Остается только остроносый, но один на один можно попытаться управиться.

Словом, охватил меня превеликий соблазн. Но первой мысли доверять ни в коем случае нельзя. Стереотипна она. Мозг, он тоже большой тунеядец, и крутить-вертеть своими шариками ему никакой охоты. Схватил что ни попадя с полки поблизости и нате вам: «Солнце — горячее, яблоко — румяное, день — яркий, ночь — темная»… Лучше подумать над тем же самым еще раз, решительно забраковав первый вариант. Разумеется, если позволяет время. И лишь когда остальные, что придут на ум, окажутся хуже, только тогда и возвращаться к начальной идее.

Отверг. Задумался. Просчитал.

А оно мне надо — побоище учинять? К чему? Я вообще-то по натуре человек покладистый, потому быстро сходился всегда и со всеми. Драться не любил со школы, хотя, чего скрывать, все равно доводилось, и не раз, но мастером этого дела себя никогда не считал, то есть всякое бывало — и я бил, и меня, случалось, тоже.

Нет, если откровенный беспредел, как вон с Машенькой, княжной моей (ну не совсем моей, но это только пока, потому что обязательно будет, ибо я упрямый), то тут уж деваться некуда. А сейчас можно и не торопиться, подсчитать все плюсы и минусы, прикинуть баланс…

Шансы, конечно, неплохи, только если начинать, так непременно по-взрослому. Это в мальчишеской драке хорошо — там правила, а то и предварительный уговор — до первой крови, к примеру. Да и то какая там кровь. Нос разбили — вот и конец поединку юных витязей. Тут же иное. Тут проливать первую кровь — это значит засовывать один из тесаков в брюхо главарю. Для надежности. Кто знает, может, он именно того и заслуживает, но еще раз повторюсь — я человек мирный, если меня не доставать. Мне и лежачего-то ногами пинать противно, потому как неправильно это, нельзя, а уж убивать — тем более. В запарке, в пылу — ткнул бы, пожалуй, а если бы за спиной стояла княжна или даже любая другая женщина, которая нуждается в защите, — то тут непременно, а вот так…

Да и не избавит меня это от проблем. Дальше-то что делать? Ну разбегутся они по лесу, а мне всю ночь сидеть у костра да ждать нападения? И опять-таки, это я тут обезоружил половину народа, а может, у них там, где они себе лежбище устроили, еще есть? И кто сказал, что передо мной собралась вся банда? Эта пятерка запросто может оказаться обычным авангардом, а всего их, скажем, десятка два или три. А ведь мне даже одного человека за глаза, если у него лук имеется, так что бди не бди у костра, а стрела прилетит, и «мама» сказать не успеешь.

Вывод — надо решать все мирно. Не тот случай, чтоб, как Александр Македонский, замахиваться мечом на гордиев узел. Лучше уж попробуем распутать. Пускай оно сложнее и дольше, зато не в пример надежнее. Опять же мне от них еще и сведения получить нужно — где я, какой сейчас год, ну и прочее. Потому я, не без легкого сожаления пригасив в себе буйного греческого воителя, вновь обратился к бородачу. На этот раз за советом:

— А ты как мыслишь, старшой? Кого из твоих молодцов уважить, чей нож принять?

Тот вновь похрюкал-похрюкал и ткнул пальцем в первый, который мне дал парень с серьгой.

— Этот, — говорит.

Юный парнишка весь вспыхнул, зарделся, как кумач, видать, стало обидно.

— Мой, — кричит, а сам чуть не плачет от расстройства, — ничем не хуже! Я его вечор, яко дядька Софрон сказал, о камень…

— По старшинству, — оборвал его главный бармалей.

«Иди ты! — думаю. — Это ты у нас, значит, еще и дипломат. Не стал мальчишкину заточку хаять, сделикатничал. Выходит, не так уж ты и прост, дядя,и в голове твоей бегает не пара шариков, а куда больше. Ладно. Учтем».

А сам протягиваю парню нож и тоже успокаиваю, свои три копейки вставить норовлю:

— Мне он тоже по нраву пришелся, но, коль уж старшой свое слово сказал, грех не прислушаться. Да ты не горюй, — утешаю, — Целее будет. Успеешь еще в деле его применить. Тебя, милый, как звать-величать-то?

— Андрюхой поп нарек, в честь апостола Андрея Первозванного, кой Русь крестил, [12] — шмыгнул тот покрасневшим носом. — Потому и прозвали Апостолом. Видно было, что прозвище не совсем ему по душе. «Вот и еще одна зацепочка, — думаю. — Сейчас мы тебя за нее дернем».

— И имечко у тебя славное, — киваю, — И прозвище хорошее. Доброе. Таким прозвищем гордиться надо. Апостолы, они одесную у Христа сидят на облаке небесном, они…

Языком трепать — не мешки ворочать. Это я с детства хорошо умел, ну а дальше — больше. Не молчать же, когда тебя в школе к доске вызывают, а ты ни бум-бум. Вот и изворачиваешься всяко. Да и в институте, когда сессия. Там, конечно, приходилось тяжелее. Металлургия — наука из точных. Тем не менее я как-то ухитрился на экзамене по сопромату — мерзкая штука, я вам доложу, — получить тройку, не приведя ни единой формулы, которые от меня требовались. Нет, какие-то в моем ответе присутствовали — из числа тех, что помнил, но они к вопросам в билете имели такое же отношение, как заяц к стоп-сигналу. Для этого пришлось вначале увести свой рассказ в нужную сторону, к ним поближе, а уж потом выдавать на-гора скудные познания. И ведь сошло, хотя принимал сам замзав кафедрой. Он, конечно, меня раскусил чуть ли не сразу, но тройку все-таки поставил.

— Не за знания, — пояснил он мне, — Там единица. За находчивость же — пять. Слагаем все, делим на два и по совокупности получаем три балла.

Вот так вот.

К тому же не зря мне Валерка подсунул Библию. Ветхий Завет, как очень длинный, он конспективно пересказал своими словами, но Екклезиаста — и правда классно написано — заставил прочитать от корки до корки, а также Книги Премудрости Соломона и Премудрости Иисуса, сына Сирахова. Что до последней, то я вообще поначалу думал, что это поучения именно того, кого впоследствии распяли, и весьма удивился, узнав от Валерки, что он никакого отношения к крещениям, воскресениям, апостолам и христианству не имеет. Рассказываю это, чтоб стало понятно, до чего я был невежественен во всех этих религиозных вещах. Пришлось одолеть и Евангелия вместе с Деяниями апостолов. В голове не гак много отложилось — уж очень большой объем, но Валерка сразу подкинул мудрый совет:

— Все притчи тебе не запомнить, да оно и ни к чему. Ты, главное, пойми их принцип, чтобы при случае состряпать собственную, но в той же тональности.

Вот этим его советом я сейчас и пользовался, выжимая из него максимум возможного. И неплохо получалось. Пока трепался, народ безмолвствовал, прямо как у Пушкина, а главный бармалей вообще настолько забылся, что даже перестал сглатывать слюну, которая у него дотекла чуть ли не до самого края бороды. Даже после того, как перестал говорить, и то две-три минуты все еще молчали. Потом только бородач, издав свое хр-р — это у него, как я понял, неизменное перед любой фразой, типа призыва: «Слушайте все!», — уважительно заметил:

— Ты, человече, никак из духовных будешь? — А сам так и сверлит своим черным глазом в ожидании ответа.

— Неужто по одеже не видно? — спрашиваю. — Было дело, решил я податься в православный монастырь, что на Новом Афоне, после того как беды на меня навалились, да такие, о коих и поныне рассказывать невмочь — доселе сердце кровью обливается.

Последнее я произнес, потому что еще не придумал, что за страсти-напасти меня одолели. Первоначальная версия, разработанная совместно с Валеркой, тут не годилась, а лепить на ходу новую — чревато. Но на жалость надавить все равно надо, потому как если у тебя все хорошо, то другому от одного этого может стать плохо. Зато если расскажешь о парочке бед — откуда ни возьмись появятся и сочувствие, и участие, и расположение к собеседнику.

— Но мирские соблазны оказались сильнее, опять же и жизнь монашеская, ежели на нее посмотреть с близи, тож грехами наполнена. — Это уже пошла в ход легкая дозированная критика поведения духовенства — разбойники их обязательно должны хоть немного недолюбливать.

И точно. Не успел я это произнести, как корявый тут же одобрительно крякнул, заметив главному бармалею:

— А я что завсегда вам рек? Это токмо с виду они — отцы святые, а в души заглянуть — от грехов черным-черны. Ты поведай им, поведай, чего они творят втихомолку. — Это он уже мне.

Я бы, конечно, рассказал, тем более что монашеские грехи примерно знаю, ничего особенного — пьянство, разврат, ну и еще, как специфика, мужеложство. Но смаковать мне почему-то не захотелось, к тому же больно уж чумазый этого жаждал. Знаете, бывают такие люди. Не иначе как он и сам был одним из первых во всех этих «забавах», да перегнул палку — выгнали. Вот теперь и злобствует на оставшихся, дескать, все мы одним миром мазаны, только меня застукали с поличным, а до остальных еще не добрались. То-то я гляжу, что у него верхнее тряпье на плечах очень сильно смахивает на остатки рясы. Эдакое последнее воспоминание о счастливой поре сплошного безделья. Разумеется, если только он не содрал ее потом, уже по разбойному делу, с какого-нибудь монаха.

Словом, от детального обсуждения монашеских бесчинств я вежливо уклонился, кротко заметив, что один бог без греха и вообще не пора бы нам приняться за трапезу, ибо соловья баснями не кормят.

Изголодавшийся народец сразу дружно загалдел, а я за солдатскую фляжку. Мол, как насчет по маленькой? Спросил так, для приличия — когда бы русский человек отказывался пить, если он, разумеется, не болен, причем смертельно. Да и то иному перед смертью напиться, что свечу перед иконой поставить — услада сердцу и благость душе. А уж чтобы русский разбойник отказался от выпивки — такого и в сказках не отыскать. Надо иметь слишком буйную фантазию, чтобы придумать эдакое.

Чарка у меня, к сожалению, была одна, причем самая простая — стеклянный стакан, но для не избалованных роскошью бармалеев шестнадцатого века, судя по их восхищенным взглядам, он выглядел под стать золотой царской чаше.

— Только больно забористое у меня питье, — предупредил я, — Потому советую сразу запить, — И извлек вторую фляжку, с простой водой.

Бородач презрительно на нее покосился, еще раз понюхал налитый спирт, который я поднес ему, как старшему, и снисходительно заметил:

— Нешто я горячего вина не пивал, — после чего тут же молодецки одним махом влил в себя все содержимое.

Судя по выпученным глазам, горячее он, может, и пивал, но такого крутого кипятка, как у меня, не доводилось. Спирт — штука тонкая, его надо пить с умом или иметь луженую глотку.

— Хр-р, хр-р. Что ж ты сразу не сказал, что оно у тебя тройное, — попрекнул он меня минут через пять, когда откашлялся и пришел в себя.

Получилось, что и тут он норовит оставить крайним другого. Нуда ладно. Не время спорить по пустякам, когда имеются дела поважнее. Я не стал заедаться и даже во всеуслышание подтвердил вину свою:

— Не успел.

Сам же отметил, что надо запомнить, как на будущее называть свой спирт. Если понадобится, конечно, поскольку одной литровой фляжки на шестерых русских мужиков впритык, даже с учетом того, что один из них постоянно себе недоливает — не до попойки мне, не такое время, да и компания не совсем подходящая, чтобы позволить себе расслабиться.

Остальные моим советом насчет воды пренебрегать не стали, потому отделались полегче, разве что юный Апостол по причине малолетства кашлял почти столько же, сколько и бородач.

Закуска была простая, без изысков, но шла на ура. И огурчики, и лучок, и чесночок, не говоря уже о копченой курочке и сале. Судя по усиленной работе челюстей, у ребятишек за последние пару дней во рту и маковой росинки не было, так что плакали мои припасы. Если на завтрак останется краюха хлеба с куском сала — и на том спасибо. Да еще, может быть, уцелеет пяток помидоров, которые разбойный люд почему-то есть избегал — овощ-то сей по нынешним временам неведомый, вот они и опасались. Ну и хорошо, мне больше достанется.

Смотрю, тот, что остроносый, немного осмелев, ткнул в них пальцем:

— А это у тебя что, мил-человек?

— Это, — говорю, — во фряжских землях именуют золотыми яблочками, — И тут же остерег, чтоб угомонить: — Золотыми, потому как очень уж дороги, но трогать их дозволительно лишь знающему человеку. Коль съесть просто так — через два-три дня непременно в рай угодишь, если грехи тебя куда-нибудь пониже не утянут.

— А зачем же ты, — спрашивает, — эдакую отраву с собой таскаешь? Нешто жизнь не мила? Али худое содеять удумал?

— И сам помирать не тороплюсь, и других на тот свет спровадить не желаю, — ответил я. — А таскаю, потому что мудрецы-эллины в древности сказывали: «Все есть яд, и все есть лекарство — токмо знай меру». Так и с ними. Ежели отщипнуть от их шкурки малую толику да смешать в нужных долях с медом, черносливом, лимоном и изюмцем, то они годятся и от сердечных хворей, и от головных болей, и от многих других. Меня же их просил привезти князь Долгорукий. Слыхали про такого?

Тут вновь встрял чумазый, его, как я выяснил, звали Паленым. Наверное, за неровно растущую рыжеватую бородку, которая и впрямь выглядела так, будто ее подпалили.

— Я, — говорит, — слыхал. Токмо пошто ты, добрый молодец, в этих местах его искать удумал? Их поместья близ Пскова да Новгорода лежат, так что промашку ты дал, и немалую.

Вздохнул я и снисходительно, как непутевому недорослю, пояснил, что никакой промашки нет, а о том, что княжеские поместья в тех местах, я знаю и без него. Просто ехал я на Русь издалека, и не один, а с обозом аглицких купцов, а расстался с ними как раз потому, что их путь лежит далее в Москву, а мне понадобилось сделать крюк.

— Стало быть, ты тоже из купцов? — сделал вывод главный бармалей. — А что за товар везешь? Неужто одни златые яблочки?

Имечко у него, кстати, было под стать облику — Посвист. Почти Соловей-разбойник. Говорят, тот тоже был славным свистуном, пока не повстречался с Ильей Муромцем.

— А что, разве не заметил ты у опушки пять моих телег с добром всевозможным — пряностями индийскими, сукном златотканым да прочими заморскими товарами? — очень серьезным тоном спросил я у него.

— Не-ет, — удивленно протянул он.

— Вот и я тоже… не заметил. — И сокрушенно вздохнул.

Не сразу, но шутку оценили. Посмеялись слегка и вновь с расспросами. Настойчивые мне ребятки попались. Как репьи.

— Раз пустой, стало быть, товару еще не прикупил? — Это уже остроносый, которого вроде бы звали Софроном. И успокаивающе протянул: — Ну ничего. На Руси всякой всячины хватает, лишь бы серебра хватило. Прикупишь еще.

Ишь ты, змий лукавый. Рожа самодовольная, а из серых, чуть навыкате глаз наглость гак и струится, так и плещет. Я эту дрянь неблагодарную пою, кормлю, а ему еще и серебрецо мое подавай. А ху-ху не хо-хо, господин Джон Малютка, или как там звали подручного у Робин Гуда.

— Нынче по дорогам серебрецо возить стало опасно, особливо ежели едешь один, — отвечаю степенно. — Потому мы с князем еще раньше обговорили, что я ему привезу златые яблочки, а он за них одарит меня мехами. Такой вот уговор. — А сам чуть язык не высунул — что, мол, съел?

— Не боишься, что князь тебя обманет?

Это уже Серьга спрашивает. Его, кстати, из-за нее все так и кличут, хотя настоящее имя Тимоха.

— Ему свое здоровье дороже, — пояснил я, — Яблочек этих князю хватит от силы на пару лет, а коль обманет, кто ему привезет их в другой раз? У нас, купцов, худые вести бегают быстро.

— А что ж ты в другую сторону идешь? — недоверчиво спросил Посвист. — Мы ж, когда тебя заприметили, ты как раз от Старицы брел. Чудно получается.

В иное время я после таких слов подумал бы, прежде чем дать ответ. На этом раздумье обязательно и прокололся бы, а тут меня что-то вдохновило, и нужные слова возникли сами собой:

— Вот на том благодарствую тебе, Посвист, что дорожку указал. У меня ж как третьего дня конь пал, я вовсе с пути сбился, да как на грех и спросить некого. Стало быть, не туда мне, а в иную сторону? Вот уж удружил так удружил. И что бы я без тебя делал, а? Ну за такое и выпить не грех.

Снова осушили по чарке, уже третьей по счету. Мальца Апостола, гляжу, совсем развезло — лежит себе, губки бантиком выпятил и посапывает тихонько. Остальные еще держатся, но это и хорошо. Мне с них еще много сведений нужно поиметь, прежде чем вырубятся.

Вообще-то чем больше я на них глядел, тем удивительнее становилось — уж больно разношерстная компания. Ну с бывшим монахом все ясно. С Посвистом вроде бы тоже — бармалей и все тут. Зато прочие…

Тот же Софрон явно из приставших позже — уж больно хитры глазищи у этого остроносого наглеца. О себе он за весь вечер так и не сказал ни слова, но и без того ясно — не из холопов. Ведает грамоте, а на атамана смотрит небрежно, с легкой долей иронии и подчиняется ему постольку-поскольку.

Серьга, который Тимоха, тоже не так прост, как могло бы показаться, хотя он-то как раз не таился, рассказывая все как есть — из беглых годуновских холопов, а рвется на Дон. Однако по складу ума Серьга больше напоминал философа. Во всяком случае, иногда его прорывало.

— Правда человечья, что шерсть овечья. Из нее можно и удавку и варежки сплесть — у кого какая совесть есть, — заявил он задумчиво, когда я повествовал об обычаях индейских племен Нового Света.

Он и потом нет-нет да и подкидывал какую-нибудь прибаутку, весьма похожую на философскую реплику. Например, когда мой рассказ дошел до того момента, что среди индейцев все честны друг с другом и ложь не в ходу, а живут все по правде, глубокомысленно заметил:

— Правда человечья, что каша с салом, — в большом и малом напитана ложью. Не то что правда божья…

— Есть разница? — спросил я его.

— А как же, — усмехнулся он, — У людей она яко посох, а у господа — крылья. — И грустно добавил: — Токмо она хошь и божья, а люди ее черту в батрачки отдали…

Он и на своих сотоварищей поглядывал как-то недобро — особенно на остроносого с монахом. И дело тут вовсе не в какой-то дележке власти или сфер влияния в шайке. Больше всего подходит выражение «идейные разногласия», но применительно к разбойникам оно слишком неуместно, а как еще назвать, я не знаю.

Ну а про Апостола и вовсе говорить нет смысла — явный приблуда, причем на сто процентов случайный. Да и что с него возьмешь — пацан еще. Можно сказать, молоко на губах не обсохло.

После выпитой третьей остроносый откуда-то достал свою флягу — пузатую темно-коричневую корчагу. Дескать, негоже, когда один все время угощает остальных — не принято так на Руси. Давай-ка хлебни теперь нашей. Серьга настороженно покосился на нее, но ничего не сказал Софрону, а тот, видя мою нерешительность, с невозмутимым видом вначале приложился к своей баклажке сам, сделав несколько глотков, после чего протянул мне, с видом знатока заметив:

— Она хошь и не такая сильная, яко у тебя, зато послаще и глотку не дерет. — А заметив мое колебание, укоризненно произнес: — Не забижай, гость торговый. Я ж от души. Все пить никто и не просит, а приличия соблюсти надобно — хошь пару разов, да отхлебни.

Не люблю смешивать, но куда деваться — иначе и впрямь обидятся. Только-только наладил контакт, и что, все впустую? Словом, разика три отхлебнул. После меня остроносый предложил Серьге. Тот тоже не отказался. Затем… ничего не помню.

Успел лишь немного удивиться, отчего это меня сразу и резко повело, а ноги уже не шевелятся, руки налились свинцом и в глазах все поплыло. Последнее, что запомнил, это пытливый взгляд остроносого. Ждал он, когда я свалюсь, явно ждал. Значит, его работа, а сам он, скорее всего, не сделал из фляги ни глоточка, лишь изобразив, что пьет, усыпляя мою бдительность. И Серьга изобразил. Для вящей убедительности.

Но это я уже понял потом, поутру, когда проснулся с дикой головной болью. Козел он, а не остроносый! И Посвист тоже. И Серьга! И все они козлы! Клофелинщики средневековые, язви их в душу!

Кое-как приподнял голову, посмотрел по сторонам, и тут же стало еще тоскливее — лучше бы не смотрел. Вещмешок мой с остатками припасов и фляжками, разумеется, тю-тю. Но это еще полбеды. А вот то, что меня, пока я спал, раздели — это гораздо хуже. То-то мне полночи снились ледники Кавказских гор и белые медведи, корчившие сверху рожи. Не иначе как намекали, что мне теперь для сугрева тоже придется обходиться собственной шкурой. Ну им, шерстяным, хорошо, к тому же запас жира имеется, а я с самого детства худой. Как чуяла мама, когда Костей назвала.

И что теперь делать, когда из одежды остались одни холодные штаны, как здесь деликатно именуют кальсоны, да еще рубаха? Короче, полный комплект исподнего и все.

Ах да, чуть не забыл. Поодаль лежало пять помидорин. Побрезговали ребятки моими «райскими яблочками».

Ох, жаль я сразу этого клофелинщика не пырнул, когда в руках целых два ножа держал.

А холодрыга между тем пробрала до самых костей, тем более, как я говорил, до них добраться — раз плюнуть. Костерчик бы разжечь, да спичечный коробок тоже уплыл. Причем вместе с перочинным ножом, который хоть и не очень большой, но чертовски удобный.

А потом я вспомнил про шпаргалки друга, которые хранились в нагрудном кармане бушлата, под ватной подстежкой, да еще немного в штанах и в куртке. Тут мне стало совсем худо. Там же Валерка на все случаи жизни расписал. Вроде и немного листов, полтора десятка, но выжимку он мне состряпал мастерскую, включая даже библейские цитаты и значения некоторых слов из числа устаревших.

Ну, остроносый! Ну, подлюка лукавая!

Впрочем, чего уж теперь. После драки кулаками не машут — ими утираются. Как там Высоцкий в песне пел? «Остается одно, просто лечь помереть». В точности мой случай. А чтоб напоследок не сильно мучился, они мне по доброте душевной оставили все лекарства, пускай и в надорванных пакетиках. Побрезговали, скоты, загадочными кругляшками, не стали брать.

Сижу, доброту свою на чем свет кляну да прикидываю, сколько же мне понадобится времени, чтобы в своем дезабилье отечественного производства нестись вскачь босиком до ближайшей деревни? По всему выходило — много. Я ж, когда оказался на дороге, до-олго смотрел по сторонам. Все деревню на горизонте искал, да так и не увидал. А учитывая, что я чуть ли не весь день топал в другую сторону, это получается… Кошмар получается, короче говоря.

Радовало в этой истории только одно — никто из них, и даже бывший монах, всякими извращениями не страдает, и кальсонами моими они побрезговали, потому что если бы сняли еще и их, то я лишился бы самого главного — перстня с лалом. Ну а заодно и своего запаса серебра, который у меня хранился там же, в этом труднодоступном месте. Получалось, что я сохранил подарок, да и в финансовом отношении пострадал не очень — исчезли лишь три монеты, которые я переложил в бушлат, а прочие на месте.

Вообще-то хранить подарок единственной и ненаглядной не на пальце, а примотанным к ноге, да еще в непосредственной близости от… — оно в какой-то мере припахивало кощунством. Да и сама идея устроить тайник в этом месте тоже звучала немного по-идиотски. Мне когда Валерка в первый раз предложил использовать верхнюю часть бедра в качестве хранилища, я его и слушать не стал, уж очень оно как-то не того… Да и потом тоже отказывался, хотя уже понял, что к чему. Лишь на третий раз, когда он мне доходчиво, чуть ли не на пальцах растолковал, как будет выглядеть одинокий путник в простенькой одежде и с таким дорогущим перстнем на безымянном пальце, я скрепя сердце согласился. И впрямь, подальше положишь — поближе возьмешь.

Ну а серебряный запас туда запихали заодно. Три монетки на экстренные расходы остались в бушлате, а остальное — под скотч. Теперь же оставалось только радоваться, что друг у меня оказался таким настойчивым. Получалось, что терпеть мне лишь до ближайшей деревни, а там разживусь и одеждой и лошадью…

«И вообще все не так уж плохо, — успокаивал я сам себя, — Скажи спасибо, что не убили, хотя могли бы запросто».

Но тут же мечтательно подумалось, что если бы сейчас мне повстречался хоть кто-то из них, то я бы ему сказал такое спасибо — запомнил бы на всю жизнь.

Однако надо собираться в путь-дорогу. Для начала подполз к костру, попробовал раздуть — может, остались искорки. Результат, разумеется, был нулевой, даже отрицательный. Мало того что я ничего не выдул из холодной золы, так еще и оказался весь в пепле. Вот уж точно — заставь дурака богу молиться.

Тогда принялся собирать в разорванные пакетики лекарства. Половину, а то и больше эти козлы попросту высыпали на землю, но, по счастью, не все. К тому же на некоторых был выдавлен рисунок, и ошибиться, какой кругляшок куда совать, я не мог. Собрав их и продолжая бормотать под нос успокоительное: «Все не так плохо», я уже совсем было изготовился в путь-дорожку, как тут в кустах неподалеку послышался какой-то странный треск. Кто-то явно пробирался в мою сторону.

Ну, думаю, хана. Прав ты, Костя. Оказывается, оно и впрямь все не так плохо… было. Зато теперь, когда оттуда вылезет медведь или штуки три волков, хуже уже не будет.

«Совсем голый, а какой смелый!» — ласково сказала Мать Волчица, разглядывая человечка, стоящего перед ней.

Я, конечно, был не совсем голым в отличие от Маугли, да и смелость моя… Нет, трусом я себя не считаю, хотя в этом случае моя отвага была скорее вынужденной. Так уж сложились обстоятельства. При ином раскладе я бы не стал искушать судьбу. Дикий зверь, да еще ранней весной, когда с едой не ахти, это, знаете ли, не шутка.

Вот только ничего иного мне не оставалось. Бежать? И далеко я от косолапого удеру? Про волков вообще говорить не стоит. Нет уж, останемся. Вон и коряга какая-то валяется, которую не успели спалить, — худо-бедно сойдет. Авось Фортуна улыбнется, и неважно какая из них — римская или отечественной закваски. Мне бы сейчас сгодилась любая удача.

«Теперь все в твоих руках, — сказала Багира Маугли, — Мы теперь можем только драться».

И впрямь иного выхода не наклевывается. В смысле более приемлемого. Стою, жду. Тот, что в кустах, как назло, не торопится. Не иначе, смакует предстоящее удовольствие. Я где-то читал, что настоящий гурман, перед тем как приступить к трапезе, некоторое время просто любуется на блюдо, наслаждаясь его внешним видом. Потом еще минуту дегустирует аромат, а уж после берется за витку с ножом. Вот только я не знал, что и среди лесных жителей встречаются гурманы. Ладно, век живи — век учись. Мне тоже спешить ни к чему.

«Эх, яблочко! Куда ты котисся? Попадешь ты к нам в лес — не воротисся». Вот-вот. А я хоть и не яблочко, но тоже не вернусь. Потому жду не торопясь, а заодно прикидываю диспозицию — на какое дерево в случае явного перевеса вражеских сил мне забираться. Как назло подлесок хилый, приличных деревьев почти нет. Но спустя минуту мой взгляд наткнулся на весьма неплохой дубок, что рос неподалеку. И крепкий и раскидистый. Если что, то с разбега, да еще одной ногой оттолкнуться от ствола — как раз уцеплюсь за ветку, а дальше будет видно.

Ох и сложна ты — жизнь в Средневековье. Покажешь зубы — выбьют, не покажешь — загрызут. Причем, как теперь выясняется, в буквальном смысле этого слова. И куды бедному влюбленному журналюге с металлургическим образованием податься, пойди пойми.

А этот гад, как назло, затих. Хоть бы зарычал, что ли, или загавкал, а он молчит. Не иначе как предвкушает. Продолжает наслаждаться видом будущей трапезы. Вот только не знает, что блюдо сегодня подано с зубами и за удовольствие ему придется заплатить. А разглядеть, кто именно затаился, не получается. Вроде бы голые кусты, но уж больно густо растут. К тому же начинаются они на возвышении, а потом земля уходит под уклон, и кто там внизу окопался, попробуй разгляди. Меня уже трясет всего, и не пойму — то ли от холода, то ли с бодуна, то ли нервное, но чую: теряется боевой запал, уходит на борьбу с низкой температурой. Еще немного, и…

«Ах ты ж, зараза такая, — думаю. — Ты терпеливый, да я не очень».

— Выходи, — ору, — людоед поганый, на честный бой! Нечего там по кустам отсиживаться! Выползай, а то я сейчас сам за тобой приду! Все равно ты от меня не скроешься! — И, подобрав с земли еще одну палку, мечу прямо в кусты, а оттуда…

Глава 6 Почти Первозванный

Хорошо, видно, я палкой попал, метко. Уж очень жалобный рев оттуда раздался. Не вскользь угодил, куда-нибудь по плечу, к примеру, а в самую что ни на есть морду.

Хотя что это я — рев, морда. Крик оттуда раздался, обычный человеческий крик. То есть угодила моя палка не по волчьим клыкам, не по медвежьему носу, а по человеческой роже.

И сразу мне стало весело. Хоть немного да отплатил. Пускай малость, за одну штанину и то рассчитаться не хватит, но отвесил награду.

А что с адресатом не ошибся, так это точно. Я Апостола по голосу признал. Ишь паршивец! Вчера чуть ли не в рот мне заглядывал, когда услыхал, в скольких странах я побывал.

«Еще, — просил. — Еще, дядька Константин».

Это он так бдительность мою усыплял, пока сам с устатку не сомлел. И ведь усыпил, гаденыш, подсобил расслабиться.

«Что же получается? — думаю. — Не иначе как они передумали. Решили, что и такому добру, как кальсоны, пропадать негоже, послали стервеца дочистить. А я вот он, проснулся уже. Что, юный мерзавец, не ожидал?! Ну-ну, погоди немного, сейчас не такого леща получишь. Дорого тебе мое бельишко обойдется, ох как дорого».

И грозно скомандовал:

— Выходи, я сказал, пока совсем не разгневался, а не то…

Конечно, с моей стороны то была пустая угроза, не больше. Лезть в колючий дикий малинник ради сомнительного удовольствия начистить молодому паршивцу рожу я все равно бы не стал. Собирал как-то малину, знаю, что это такое. Хоть одежда была и поплотнее, чем сейчас, но все равно чуть ли не за каждую ягодку я расплачивался красной черточкой на коже. Это в лучшем случае. В худшем — чертой. Когда вылез, разодранные руки два дня помыть не мог — так все щипало. Чего уж тут — горожанин, он и есть горожанин. Впрочем, это я говорил, повторяться не стану.

Однако поверил мне сопляк, что я за ним полезу. Дожидаться не стал, решил вынырнуть из кустов самолично. Или он решил, что я от этого подобрею? Ну-ну, наивное создание. Иди сюда, родной, а то у меня руки уже чешутся от нетерпения.

Шел Андрюша медленно, с опаской. Ни единого резкого движения. Ну прямо как я вчера. Никак опять бдительность мою решил притупить? Нет уж, дудки, я хоть и бледнолицый, но не из того анекдота, в котором наступают дважды на одни грабли. Или он меня отвлекает? На всякий случай оглянулся. Да нет, не видно по сторонам других бармалеев. Не крадется ко мне беглый монах Паленый, не прячется за молодым дубком Серьга, не стоит за березкой Посвист, не щурится в наглой ухмылке остроносый. Да и негде им тут спрятаться. Деревья вокруг не в обхват — от силы в полобхвата, не больше. Поросль молодая. И впрямь один. Вот же дурень! И на что рассчитывал, непонятно. Сейчас начнет, чего доброго, канючить, что не по своей он воле вчера…

Как услышал парень. Не дойдя пяти шагов — не иначе как опасаясь моей сучковатой дубины, — плюх коленками на землю и затянул жалобным голоском:

— Не повинен я, дядька Константин. Ей-ей, не повинен.

Ну правильно, как я и говорил. Только слова чуть-чуть иные, зато смысл один в один.

— Сомлел я с твоего горячего, себя не помнил. Там только, — головой куда-то за кусты мотнул, — и очухался, да и то ненадолго, сызнова в сон повело.

«Складно сказываешь, — думаю, — Хотя в этом я тебе поверить могу — и в то, что сомлел ты, и в то, что спал сладким сном. Помню, как посапывал да как губки бантиком выпятил, будто целуешь кого. Такое не сыграешь. Для такого Табаков нужен, Миронов или Ефремов, да чтоб не только талант-самородок, но и театральное училище за плечами было. А вот что ты дальше запоешь?»

— Я как утром очнулся, как узрел Посвиста в кафтане твоем, так чуть со стыда не помер. Ты к нам с добром да лаской, а они вона как. Ишь ты — они. А ты сам?

— Грех ведь это, с христианской душой так-то. Сказано в Писании, зло за зло, дак ведь зла ты нам никакого не учинил, последним поделился, хотя у самого ни коня доброго, ни серебреца, а путь в вотчины Долгоруких немалый, не один день шагать.

Славно пел малец. Так славно, что я его и обрывать не стал, решил дослушать до конца. К тому ж пока непонятно, как он будет выкручиваться дальше. Или скажет, что пришел просить прощения за всю свою честну компанию? Ну точно, коль подкрасться незаметно не получилось, так он сейчас…

— Ты уж прости их, неразумных, за ради Христа небесного. Не сами они, жисть их озлобила. — И головой в пожухлую листву бум.

Лучше бы в землю, конечно, там и удар звонче, да и чувствительнее — глядишь, немного и проникся бы. Но ничего, это от тебя все равно никуда не денется. Я тебе и звон в ушах устрою, и искры из глаз, и ломотье в пояснице. Зря ты, парень, из кустов выполз, ой зря. Но это ты поймешь чуть погодя, когда до конца поведаешь про свой стыд, про совесть, которая у тебя на самом деле отсутствует, и про все прочее. И снова я угадал.

— Вот меня совесть и заела. Одно дело — купчишки бессовестные, а иное дело — лекарь-негоциант.

Это я вчера так представился, когда рассказывал о своей профессии. Надо же, запомнил мудреное словцо. Молодец.

— Вижу, не получается у меня их усовестить. Ругаются токмо да зубы скалят, над простотой твоей потешаясь, будто и креста на груди никогда не нашивали. Вот я и решил подсобить тебе, чем могу.

Кстати, а где мой крестик? Рукой по шее провел — точно. И его сняли. Главное, было бы на что польститься, ведь дешевка дешевкой. Мне его приволок Валерка накануне отъезда. Я вообще-то такими вещами не балуюсь, да и в церковь меня на аркане не затянешь. Бог он либо есть в душе — тогда и церковь не нужна, либо нет его — тогда и она не поможет, потому как всевышний — не человек, и, сколько поклонов ему ни долби, хоть шишку на лбу набей, все равно он тебя видит насквозь, и черноту в душе тоже. Получится даже хуже — ко всем прочим грехам добавится еще и лицемерие. Да и на черта ему наши поклоны с молитвами. Ему дела нужны, поступки добрые, а там ты хоть и вовсе не крестись, все равно божий человек будешь.

Сам Валерка придерживался точно такого же мнения, если не похлеще, просто без креста в эти времена никуда, вот он и расстарался, прикупил в какой-то церковной лавке. Не золотой — самый обыкновенный, на шнурке. Расчет и сделали как раз на то, чтоб ни у кого не возникло соблазна, ан, поди ж ты, все равно сперли. И впрямь ничего святого для людей нет.

Хотя чего это меня на философию потянуло? Лучше послушаем, как парень свою игру закончит, благо, что партия уже перешла в эндшпиль, вот-вот наступит конец, а там можно пускать в ход свою корягу-дубину. Хорошо, что на ней много сучков. Вот и опробуем каждый по очереди на чьей-то спине. Но врет, мерзавец, складно. Совсем как я в институте. Ладно, треть ударов скину. Не за проснувшуюся совесть — за мастерство языка. Пусть благодарит того профессора, который мне за точно такое же словоблудие натянул на экзамене тройку.

— Хорошо, что они сызнова упились твоим тройным да удрыхли.

Все правильно. На старые дрожжи спиртику навернуть — мало не покажется. А если его наяривать, как они вчера, то есть почти без запивки, то тут и вовсе хватит родниковой воды, чтоб опять стать пьяным.

— Вот я, пока они улеглись вповалку, бегом к тебе и припустил. Ишь чего удумали, чай, крест не простой, нательный, а они мне его вместо доли предложили, да еще посмеялись. Мол, тебе, как Апостолу, одного креста на груди мало — ты беспременно два носить должон, никак не мене.

«Вон почему парень ни свет ни заря прискакал, — дошло до меня, — Доля маленькой показалась. Решил, что, если к кресту приплюсовать кальсоны, тогда в самый раз».

— Одного боялся, что не застану я тебя тута. Думаю, не должон господь попустить, чтоб ушел он уже.

Ага, далеко тут уйдешь, без порток да на босу ногу.

— Ведь ежели ушел бы — куда мне тогда? Хоть ложись да помирай.

Эк как ему мои подштанники приглянулись. Какой-то нездоровый фетишизм, да и только.

— И назад ходу нет, и вперед куда идти — не ведаю. Вовсе запутался. А крест твой я из их рук принял, токмо чтоб тебе отнести. И надевать его не стал, как они ни уговаривали. Прими, батюшка.

Смотрю, и точно — крестик мне протягивает. Вот, парень, сыграл так сыграл. За импровизацию на ходу — пять баллов тебе и… три удара дубины. Больше бить не стану, потому как ты многообещающий мастер, из которого со временем непременно вырастет большущая сволочь. Хотя что это я — уже выросла, почти до уха мне достанет, если на ноги поднимется.

Крест я, конечно, взял. С паршивой овцы… Надел его и тут же, не выдержав, сказал:

— Ты бы мне лучше штаны принес с берцами, — А сам дубину покрепче сжимаю, чтоб удобнее лупить.

Но не успел. Почуял Андрюша Первозванный, откуда ветер дует, и с воплем: «Ой, что же это я!» метнулся обратно в кусты. Я же говорю, бо-о-ольшущий мастер. На вид пацан пацаном, но уже все в наличии — и язык, и мастерство, и чувство меры (нигде не переиграл), а главное — чутье. И как это он вычислил, что именно сейчас его станут бить? Хотел было я с досады расколошматить эту корягу о близстоящий дубок, но тут из кустов вновь показался Апостол. Ошибся я насчет чутья. Не хватает ему пока чувства меры. Но ничего, сейчас я его научу.

Вот только смотрю, а у него в руках мой вещмешок, и явно не пустой. Заглядываю внутрь и точно — сверху обе фляжки, чуть ниже шмат сала и кусок хлеба.

— Мало, конечно, да они остатнее сожрали. Но я ни к чему не притрагивался, грешно без хозяйского дозволения.

Но пояснения разлюбезного Андрюхи донеслись как из тумана, потому что мне плевать на выпитый спирт, на оставшуюся от второго каравая недоеденную горбушку и недогрызенный кусок сала со следами зубов по краям. А плевать, потому что под ними — вот уж и впрямь «счастье вдруг в тишине постучалось в двери» — лежал мой камуфляж. Правда, одна куртка, но под ней берцы и — совсем чудесно — в самом низу штаны.

Вот уж удружил так удружил, парень! Стало быть, босой поход малахольного юродивого до ближайшей деревни отменяется напрочь! Ну молодца!!!

— Это я его там выронил, когда ты мне палкой заехал, — пояснил он виновато. — Ну а как ты учал кричать, чтоб я выходил, то и вовсе служатся, вот и… Ты уж не серчай, батюшка, что я всего принесть не смог. Они твою одежу на себя напялили, а Паленый, коему порты при дележе достались, решил их опосля обрезать, велики они ему, а пока в сторонку отложил, да пианству непотребному предался. И Софрону поршни твои велики — больно могутная у тебя нога, батюшка.

Ну это он загнул насчет ноги. У меня сорок второй размер, чтоб влезал на шерстяной носок — разве ж это «могутный»? Поглядел бы он на сорок пятый — сорок шестой у современных акселератов. Хотя да, по нынешним временам и впрямь большая. А что ж это за дрянь мне туда остроносый напихал? А, нуда, носить собирался, так чтоб на ноге не болтались, вот он и…

— А уж как они уснули, я твои порты вместях с поршнями и прихватил.

— Куртка тоже велика небось? — поинтересовался я как бы между прочим, с удовольствием напяливая ее на свои продрогшие плечи.

— Кто? — поначалу не понял Апостол, но потом догадался и пояснил: — Не-е, кафтанец Серьга тебе повелел передать. Они ж не токмо тебя сонным зельем угостили, ему тоже досталось. А он, егда проснулся, такой крик поднял — мол, вовсе креста на вас, христопродавцах, нет. Разошелся нешутейно. Я, грит, от свово боярина ушел, но совесть свою с собой прихватил. Мол, думал, вы и впрямь воинники за правду людскую, ан зрю — лиходеи, а боле никто. Потому я и припозднился — те-то все удрыхли, а Тимоха все близ нашей норы сидел, думу думал. Опосля я насмелился, тихохонько выполз да бочком-бочком, а как саженей десять пробрел, он голос и подал. Грит, не таись, Апостол. Дело славное затеял, да исчо кафтанец ему снеси и передай, чтоб зла не помнил, не все людишки на Руси таковские. И назад, сказывал, чтоб я не удумал возвертаться, потому как он тоже уходит и заступиться, ежели что, будет вовсе некому. Я к нему — куда, мол? А он сказывает: «Дале пойду щастьице свое искать, до светлого Дону. Там, яко дед его сказывал, вовсе иной народец живет, так что коль не пымают по дороге, то чрез пяток годков ты-де обо мне услышишь». Так и ушел. А я вот к тебе подался, — безостановочно продолжал тарахтеть Андрюха.

«Это что же получается, — думал я, пока одевался да обувался, — Выходит, не врал парень. И впрямь он тут ни при чем. А я его палкой, и не только — еще немного, и дубиной своей добавил бы. Никак совсем перестал разбираться в людях».

— Болит? — смущенно спросил я, кивнув на его разбитую губу.

— Ништо, — улыбнулся он. — Чрез седмицу рожа как новая будет.

— Лицо, — поправил я и, видя его недоумение, добавил: — Лик. Рожи — это у них, — И посочувствовал: — Как только ты ухитрился к ним попасть? Ведь ты ж не их замеса, — А сам уже карманы проверяю.

Ух ты, мать честна. Здорово-то как. То ли Паленый в них не лазил, то ли попросту оставил все как есть. Правда, немного и было — нож да спички, но в дороге они самое то. Хорошо, что на штанах сразу четыре кармана. Как раз один из пустых определил под пакетики с лекарствами.

Сам же Апостола вполуха слушаю, как он про жизнь свою рассказывает. Вообще-то ничего особенного, наверное, если брать нынешние времена, самая что ни на есть обыденная история. Но меня, который еще позавчера сидел в электричке, а потом в автобусе и матюкался, что настоящей любительской колбасы вроде той, какую делали в советские времена, теперь не найти ни за какие деньги, этот рассказ впечатлил.

Жил хлопец в деревне Чуриловке близ Твери. Все как обычно, папа, мама, крестьянские заботы и хлопоты, периодически даже успевал бегать к местному дьячку, обучаясь грамоте и проявив к книжному делу особые способности. Еще неплохо пел на клиросе с другими певчими. Свое умение он тут же попытался продемонстрировать и мне, затянув:

— Величаем тя, пресвятая дево, и чтимо святых твоих родителев, и всеславно славим рождество твое-э-э… — но был бесцеремонно мною оборван, хотя голос и впрямь хороший.

Я не специалист, но вроде бы поющих в таких высоких тональностях именуют тенорами. Предметом особой гордости Апостола было исполнение им обязанностей служки по воскресеньям, на особо торжественных церковных мероприятиях.

Всю жизнь в одночасье перевернул бандитский налет на их деревню. К сожалению, это была не обычная шайка грабителей — те бы так не зверствовали. Говоря современным языком, это было законное вооруженное бандформирование. Если же попроще — опричное войско государя всея Руси Иоанна Васильевича, который организовал поход на Новгород с целью покарать за готовящуюся измену. К сожалению, Тверь лежала на его пути…

Случилось это всего несколько месяцев назад. В одночасье заполыхали избы, кстати, заодно с церковью, для которой никто не собирался делать исключения, мужиков, стариков, детей убивали походя, рубя прямо на улице, женщин насиловали, не особо разбирая, кто перед ними — двадцатипятилетняя баба в соку или десятилетняя несформировавшаяся девчонка.

Тогда Апостол уцелел чудом. Кинувшись на защиту матери, он получил хорошую зуботычину, в падении ударился об угол дома и потерял сознание, а когда пришел в себя, все было кончено. В одночасье потеряв отца и мать, парень побрел куда глаза глядят. А время-то холодное, ну и голодное тоже — и намерзся, и набедовался, скитаясь по дорогам, пока случайно не встретился с бандой Посвиста.

Решив по своей наивности, что они не просто тати, но славные борцы за счастье трудового люда с проклятыми угнетателями-опричниками, он и остался у них, готовясь к последнему и решительному бою с личной гвардией царя. Потому-то он и интересовался, не принадлежу ли я случайно к «адову племени кромешников». Наслушавшись же разговоров своих напарничков, начал понимать, что к чему, и, если бы меня не было, все равно бы он от них потом ушел. Вот только не исключено, что при этом с запачканными руками. Пускай не убийством, но участием в грабеже — точно.

Так за разговорами отмахали мы километра три, а то и четыре, пока я наконец не спохватился. Перебивать было неловко, ну хотя бы из простой благодарности за возвращенные штаны и берцы, а как только он закончил свою повесть, я как бы между прочим полюбопытствовал:

— А ты сейчас, собственно, куда направляешься? Нам что, по пути?

И встал как вкопанный от простодушного ответа Апостола:

— Дык рази ж ты меня не взял с собой, дядька Константин?

Вот уж ответил так ответил. Хоть стой, хоть падай от такого ответа. Выходит, он решил, что я его принял в свою команду. То-то он заливался соловьем, рассказывая про свои невзгоды.

— Нет, — говорю, — Не было у нас с тобой такого уговора.

— А мне помстилось…

— Когда мстится, креститься надо, — назидательно произнес я и пояснил: — Путь у меня впереди тяжелый. Сам не знаю, что есть буду и где следующую ночь спать придется — то ли в чистом поле, то ли под лесной корягой.

— Под корягой лучшее, — тихонько посоветовал Андрюха. — Не дует. Опять же костерок запалить можно.

И стоит по-прежнему, не уходит. Ну что мне с ним делать? Нет, чисто по-человечески я его понять могу. К бармалеям ему возвращаться не с руки — они его за штаны с берцами попросту удавят, а путешествовать в одиночку — страшно. Он же дальше своей Чуриловки, в которой прожил всю жизнь, носу не казал. Батяня хоть и плотничал, регулярно уходя с артелью, зато маманя — краса неописуемая, которую в деревне все звали Лебедкой, — все время рядышком. Живи да радуйся. А тут перед ним внезапно открылся целый мир — огромный, безбрежный и… страшный. Конечно, его жуть взяла.

Он и к разбойникам-то примкнул, потому что его Паленый ласковыми словами улестил, да еще соблазнил тем, что они-то как раз и есть борцы с насилием и угнетателями. Ну вроде щенка несмышленого — свистнули ему пару раз, и все, готово дело, будет рядом идти и ластиться, пока увесистого пинка не получит. А если и получит, то все одно — встанет на дороге и станет смотреть тебе вслед. Долго-долго. А в тоскливом взгляде немой вопрос: «За что ты так со мной? Я ж тебя в хозяева выбрал, а ты?..»

Только я ведь ему не свистел. Вон даже палкой огрел сгоряча. И брать его с собой мне не с руки. Не тот случай. Мы ж в ответе за тех, кого приручили. Даже за тварь бессловесную в ответе, а тут человек. Я через месяц-два найдусвою ненаглядную княжну, заберу ее с собой и сделаю ручкой вежливое адью диким нравам, самодуру-царю и вообще всему шестнадцатому веку, а он как же? И туда со мной? Это я запросто, вот только что-то мне в душе подсказывало, что Серая дыра хоть и не Боливар, но троих не потянет. Ни в какую. Она и с двоими-то может забуксовать, пойди пойми ее, загадочную. Может, у нее, как в лифте, весовой допуск. Да и есть ли здесь вообще эта пещера, а если есть — функционирует ли в ней эта дыра, вот в чем вопрос.

К тому же мне и по дороге грозит столько всяких опасностей — не сосчитать. Так к чему хорошего парня подвергать риску? Он мне добро, а я его вместо «спасибо» суну под танки, так получается? Нет уж. Может, у меня и много недостатков, но неблагодарной свиньей быть не доводилось.

Да и не мастак я командовать. С души воротит. Впервые я это понял еще в училище, когда назначили командиром отделения. И ведь получалось вроде, и курсанты с грехом пополам слушались, но — не мое. Через месяц сам подошел к курсовому офицеру, чтобы сняли. Не хочу я нести ответственность за других, вот и все. Если взять по большому счету, то я и не женился так долго в какой-то мере из-за этого — тоже ответственность, и немалая. А уж брать практически незнакомого парня под свою опеку — дудки! Не желаю и баста!

Вот только как ему об этом сказать? Какими словами растолковать, чтобы точно понял? Или попроще поступить? Словом злым ожечь, как щенка пинком. Мол, как там тебя, если по матери — Лебедушкин, Лебяжьев, Лебедев — словом, пошел вон, холоп. Это можно. Даже нужно, потому что гораздо лучше сразу, пока не привязался к тебе окончательно.

Ну постоит с полчаса, обиженно глядя вслед, а там, глядишь, и выкинет меня из головы. Как щенок. И уже наперед вижу, как оно все получится. Ничего страшного. Стерпит. Даже губы его шевелящиеся вижу, и слова тихие донеслись: «Господь тебе судья».

Но тут как ожгло меня что-то. У щенка-то хоть выбор есть — прохожих на дороге много, не тот подберет, так другой попадется. Пусть с собой не позовет, но хоть поесть вынесет, а этому гаврику и впрямь деваться некуда, да еще с его характером.

Это ведь он решил, что его прозвали Апостолом из-за крестильного имени, а на самом деле все не так. Не знаю уж, на самом ли деле Андрей Первозванный крестил Русь, как это рассказывается в церковных легендах, да и жил ли он вообще на белом свете — напридумывать можно что угодно, я сам писака-журналюга. Мы для красного словца такое завернуть можем — о-го-го. Но дело не в том. Просто если он был, то непременно походил характером на вот этого нескладного Андрюху, точно вам говорю. И незлобивостью, и честностью, и добротой, и прочим.

Да что говорить — достаточно лишь посмотреть, как он робко переминается с ноги на ногу. Ведь чует, шельмец, что судьба его решается, а глаз на меня все равно не поднимает. Из деликатности. Не хочет, чтоб я в них просьбу прочитал, не позволяет себе вмешаться в мою свободу выбора. Не понимает, балбес, что мне от этого еще тяжелее. Или наоборот — слишком много понимает, оттого и не смотрит? Не знаю.

Словом, сказал я все-таки ту фразу: «Шел бы ты лучше один, дурак». Вот только не ему — себе. А ему попроще выдал:

— Пошли уж, горе луковое, сын Лебедев.

Иду и ругаю себя на чем свет стоит. Вот почему так — умом все понимаю: и как надо поступить, и что надо сделать, — а едва дойдет до поступков, так вмешивается сердце и выдаст подчас такое — хоть стой, хоть падай. Главное, выкручиваться потом из того, что оно, неразумное, настряпает, все равно приходится голове, но как только понадобится принять следующее решение, оно вновь тут как тут. Иной раз сидишь, пытаясь вылезти из очередной заварушки, и думаешь: «И когда оно перестанет ко мне лезть со своими советами?! Наступит ли вообще этот светлый час в моей жизни?!» А как вылезу из передряги, так сразу мысли начинают течь в обратную сторону: «Не дай бог, чтоб он наступил!»

Вот и сейчас. Ведь не хотел же я его брать, нипочем не хотел. А что, в конце концов, вышло? Вон он, орел, семенит по правую руку от меня, лаптями грязь месит. Одежонка худая, да и не греет совсем, ишь как нос покраснел, а все нипочем — то и дело на меня поглядывает да улыбается. Одно слово — Апостол, хотя правильнее было бы его назвать — Обуза. Теперь вот хлопочи, заботься о нем.

Одного не пойму — отчего у меня на душе так светло, что аж петь хочется? От дури, не иначе. Воистину не зря кто-то там сказал: «Блаженны нищие духом». Не знаю насчет царствия небесного, кое «их есть», но забот земных у меня теперь точно увеличилось, и хорошо, если только удвоилось.

Оп-па, ну так и есть. Что называется, накаркал. Увяз у Андрюхи правый лапоть в колее, да так там и остался. Никак оборы сгнили, вот и порвались. А ведь это только начало. Можно сказать, даже не цветочки еще, так, легкий аромат, не больше.

Балда ты, Костя, вот что я тебе скажу. Как есть балда!

И прекрати, в конце концов, улыбаться, глядя на этого парня! Смотреть противно!

Глава 7 Полная миска счастья

Даже от апостолов бывает практическая польза. Именно такой вывод я сделал, когда мы остановились в первой попавшейся на пути деревне под названием Кузнечиха. Поначалу для меня было загадкой, за каким лядом первый из поселенцев осел именно здесь, рядом с болотом, от которого несло уже сейчас, несмотря на относительно низкую температуру воздуха. Потом выяснилось, что ларчик просто открывался. Потому и обосновался, что рядом болото, а в том болоте железная руда. Очень уж удобно ее добывать и обрабатывать, если неподалеку твой домишко вместе с кузней. Отсюда и расположение деревни, или, как поправил меня Апостол, селища, потому как здесь была даже церковь. [13] Домишки обхватывали болото как бы полукругом, осаждая его и получая ежегодную дань рудой. Правда, не бесплатно. Редкое лето там не тонули люди, так что цена была высокая. А куда деваться?

В этом сельце я и тормознулся. Думал, на денек, а получилось… С одним только Андрюхой провозился целую неделю. Может, по Иудее и позволялось бродить без каких бы то ни было документов, причем всем кому ни попадя, а на Руси с этим строго.

По категориям, разумеется. Если ты князь, боярин, окольничий или даже захудалый боярский сын — тебя и останавливать никто не станет. Да и к купцам тоже особо не пристают. Зато крестьянину или ремесленнику в одиночку пускаться в путешествие рискованно. Сразу вопрос, как в знаменитой кинокомедии: «Чьих холоп будешь?» Мол, назови, родной, своего хозяина, а если его вотчина или поместье расположено хотя бы за сотню верст, то сразу зададут и другой вопросец: «А какого лешего ты здесь делаешь?»

Ну а дальше двояко — смотря каким тоном врать. Если очень уверенно и нагло, можешь проскочить — тут все зависит от въедливости вопрошающего. Если же дашь слабину, немедленно окажешься в Разбойной избе. Не в самой, конечно, та в Москве, а, так сказать, в одном из ее местных филиалов. Хотя хрен редьки не слаще, вы уж мне поверьте, как знающему человеку.

Однако обо всем по порядку. Сам я, благодаря все тому же Валерке, был на особом счету. Версия, которую он для меня разработал, казалась неуязвимой во всех отношениях.

— Ты у нас будешь третьим сыном благородного синьора Монтекки из славного города Рима, — заявил он, коварно усмехаясь.

— Почему Монтекки? — задал я глупый вопрос.

— Потому что ты Ромео, — отрезал он, — Третий — потому что первому передают наследство, а второму — сутану. Остальным достается лишь усеченный титул и оплата образования. Ну а Рим — есть у меня кое-какое описание его построек, так что, если дойдет до расспросов, в грязь лицом не ударишь.

— Я ж по-итальянски ни в зуб ногой, — вздохнул я.

— Ты вообще ни по-каковски не шпрехаешь, — вздохнул Валерка. — А потому биография твоя будет суровая, насыщенная героическими буднями и путешествиями. Судьба-индейка носила тебя всюду, прямо как товарища Сухова, хотя преимущественно ты проживал в… Новом Свете у индейцев племени могикан, где тебя почти усыновил вождь Чингачгук Большой Змей. Ты Фенимора Купера читал? — Он грозно воззрился на меня.

— А то! — гордо откликнулся я.

— Вот и славно, впросак не попадешь. Попросят сказать что-то на ихнем, выдашь что угодно, все равно никто не поймет.

— Может, не стоит так далеко? — робко осведомился я. — Да и как я туда из Италии?

— Стоит! — отрезал он, продолжая величественно размахивать рукой, отдавшись во власть своей буйной фантазии и неудержимо вещая о моих приключениях, — Только там тебе и место… по причине твоей тупости к иностранным языкам. А попал ты туда случайно. Желая уберечь вас, отец отправил тебя с матерью в Испанию к дальнему родичу… Дон Кихоту Ламанчскому, но корабль попал в бурю, и вас вместе с остатками экипажа выбросило…

— А если на Руси попадется грамотей, который уже читал книжку про Дон Кихота? — перебил я.

— Отпадает! — отрезал Валерка, — Она появилась только в начале следующего века, так что ее не читали даже в самой Испании. Далее, став купцом, ты успел побывать и в других местах, включая Африку, а также недолгое пребывание в Ирландии, Исландии — это чтоб земляки не попались, — ну и поездки в другие места. Например, в Испанию, Германию, а еще Англию, но очень короткие, потому что как раз англичан на Руси хватает, равно как и фламандцев. Так, куда еще? — задумался он.

— Так, может, я вообще в этой Англии никогда не бывал? — с тоской поинтересовался я, — Вычислят ведь. Я ж по-ихнему только «здрасте» да «до свидания». Со школы еще что-то помнил, но сколько лет прошло…

— Потому и говорю — вояжи, то бишь командировки. Привез товар, свалил его оптом, купил другой, и только тебя и видели. А нужно это для дополнительной версии на самый крайний случай. Есть у меня кой-какая идейка, хотя и рискованная.

— А что за крайний случай?

— А вот как поймешь, что край тебе случился, значит, это он самый и есть, — невразумительно пояснил он.

— Так ведь мне прямой резон первым делом вернуться обратно в Италию, к папочке, — возразил я.

— Папа у тебя к тому времени… помер, — скорбно выдохнул Валерка и, помолчав, еще более грустным тоном добавил: — Мама скончалась еще раньше, после чего ты и покинул могикан, пробираясь к цивилизованным местам. — И всхлипнул от умиления.

Явно издевался, зараза.

— А Дон Кихот? — уныло поинтересовался я, удрученный обилием покойников.

— По обстановке, — многозначительно отметил он, — Скорее всего, что жив, но в Испании ты был гоним за православную веру, а потому он отправит тебя от греха подальше, снабдив рекомендательными письмами, в том числе к родне своей жены, по происхождению англичанки. Зовут ее… Элизабет Тейлор. Это тоже нужно для крайнего случая, — сразу пояснил он.

В Кузнечихе моя версия поначалу прошла на «ура». Русский народ всегда был жалостливым и отзывчивым на чужие несчастья, а когда их столько, сколько у меня, то сострадание становится безмерным. Ну как не пожалеть человека, который, во-первых, имел несчастье родиться не на Руси, а черт знает где, на каких-то задворках цивилизации, именуемых Римом. Во-вторых, всю жизнь скитался по чужбинам, а в-третьих, был гоним за православную веру. Да вдобавок еще и ограбили местные тати, причем дважды, лишив несчастного купца всего товара и чуть ли не всех денег. Ну как тут не проникнуться сочувствием и состраданием?

С Апостолом похуже. Крутил-вертел и так и эдак, но лучшего варианта, чем оформить парня к себе слугой не получалось. Но слуга по найму может быть там, в Европах, а здесь только холоп. В лучшем случае — закуп, то есть временно, пока не отдаст долг, в худшем — надо оформлять кабальную запись. Это уже навечно.

Простодушный Андрюха, свято мне веря — и шо он в меня такой влюбленный, как говаривал небезызвестный Попандопуло, — был готов на любой вариант, но я ограничился закупом. Пришлось слазить в потайное место и выудить десяток серебряных монет, которые после тщательного взвешивания приравняли к четырем рублям с полтиной.

После оформления документа простодушный Апостол их мне вернул, и я тут же приступил к его, а заодно и к своему переодеванию, благо что село считалось зажиточным и следующие через эти места купчишки нет-нет да и делали небольшой крюк, особенно по весне, когда приходила пора забирать выкованный за зиму железный товар.

Вообще-то одежда на Руси не из дешевых, это вы уж поверьте мне. Если бы я покупал у купцов все необходимое — не хватило бы. Но мне повезло. Нашлось у одной доброй вдовы оставшееся от мужа бельишко, которое я купил для Андрюхи. У нее же приобрел и две верхницы, то есть обычные рубахи. Андрюхину синий затейливый узор украшал лишь у ворота, а мне досталась понаряднее. Неведомая мастерица щедро накидала огненно-красных цветов и на плечах, и внизу, на подоле, который болтался где-то на уровне моих тощих коленок. У нее же приобрел и двое портов, то есть штанов.

А потом подкатил купчишка, у которого я прикупил пару самых задрипанных кафтанов — не до жиру. Можно сказать, повезло. Дело в том, что на Руси в эту пору купить приличную одежду, чтобы примерно соответствовать уровню купца средней руки, практически невозможно. Нет ее в продаже. Разве что поношенная. О более богатых нарядах вообще молчу — только ателье индпошива, то бишь на заказ у портного. Потому и говорю, что повезло. К тому же я ухитрился выбрать и себе и Андрюхе с зепами, то бишь с карманами.

Что до всего остального, включая ферязь, то тут надо откладывать деньгу и ожидать, когда случай забросит в город покрупнее — в ту же Тверь, Псков, на худой конец — Старицу. А как их откладывать, если Апостолу уже сейчас нужны добротные юфтевые сапоги, и нам обоим не мешало бы приобрести по паре, а лучше по две диковинных чулок без пяток [14] и по матерчатому синему — красные почему-то были дороже — кушаку. И я решил послать к шутам эту ферязь, необходимость покупки которой маячила лишь в отдаленной перспективе, а в первую очередь решить насущные проблемы. Да и не перед кем мне пока щеголять в средневековом смокинге, так что обойдемся.

Однако чудак Андрюха, как я его стал называть с первого дня, сменив заглавную букву в имени — так привычнее, решил, что я, отказавшись от надежды на покупку ферязи, совершил немыслимое самопожертвование, после чего его влюбленность перешла в какое-то слепое безрассудное обожание, временами начинающее раздражать. Нет, это хорошо, когда на тебя смотрят с диким восторгом в синих очах, а слушают раскрыв рот, воспринимая каждое слово за истину в последней инстанции. Это очень приятно и льстит самолюбию, но только если длится день или два. Пускай три. На четвертый мне очень захотелось сказать что-то типа: «Закрой рот, я уже все сказал».

Пришлось пойти на хитрость и отправить его на разведку, тем более что, несмотря на свое простодушие, Апостол оказался гораздо практичнее, чем я думал вначале, и покупка нехитрой деревенской снеди на те гроши, которые у нас оставались после приобретения обновок, полностью легла на его неширокие плечи, а я…

«Что толку быть человеком, если не понимаешь человечьей речи?» — сказал себе Маугли и почти не выходил за деревенские ворота. Так он был занят, изучая повадки и обычаи людей.

Это ведь я для вас изложил в доступной форме бандитскую речь. На самом деле — поверьте бывалому человеку — понимал я все с пятое на десятое, больше догадываясь о сказанном по смыслу. Дословно же я мог перевести далеко не любую фразу. Не знаю, такие ли беды испытывал бы итальянец, попав к предкам-римлянам, или француз, оказавшийся у своих пращуров-франков, но со мной, в доску русским, происходило именно это. А если у собеседника вдобавок ко всему была нечетко поставлена дикция — и вовсе пиши пропало. Вот такой языковой барьер воздвигли передо мной мои прапрапра… И то, что я выучил за несколько дней пребывания у Валерки, помогало далеко не всегда.

К тому же необходимо было двигаться дальше — а как? Подоспевшее наконец-то солнышко разом превратило все так называемые дороги в непролазный густой кисель, и выходить пешим ходом на поиски пещеры представлялось нереальным — нужен был конь, даже два. О четырех — два заводных, в запасе, — я и не мечтал. Конь — это деньги, и хорошие деньги. Конечно, те лошадки, что имелись у селян, для путешествия по дорогам приспособлены не были, но даже они чего-то стоили, пускай и дешевле.

Вот тут-то Андрюха и пригодился. Старательно торгуясь, он постепенно успел распустить слух, что я не просто иноземный купец, но еще и непревзойденный лекарь, причем очень честный. Если видит, что болезнь ему не по зубам, так он за лечбу не берется вовсе, а уж коли взялся — непременно одолеет.

Кроме того, я и сам не сидел сиднем. Каждое утро я покидал убогую избушку, в которой нас разместили — все равно она пустовала после скоропостижной смерти старого бобыля, — и шел «в народ» поглядеть на уровень кузнечного дела, в которое мне надлежало внести определенные усовершенствования за некую мзду.

Вежливого чужеземца, который никогда не забывал поздороваться и пожелать «бог в помощь», местный народец не шугал и секретов своих особо не скрывал. Да и не было их, секретов-то. Тем не менее я решительно не представлял, какие новшества тут можно внести. Это только на слух моя специальность здорово звучит — инженер-металлург. Вроде бы самое то по нынешним временам, а если разобраться — дудки. Специфика металлургического факультета — выплавка чугуна и стали, литейное производство и прочее — хороша лишь при условии, если имеется соответствующая база. Это во-первых. А во-вторых, нет в этой Кузнечихе литейного дела. Нет и никогда не было. Без надобности оно местным кузнецам. Им и с ковкой работы выше крыши, а тут я еще с новшествами. Зачем они им? От добра добра не ищут. А ковка — это совсем иное, тут я никто и звать меня никак. Попробовал я было заикнуться насчет литья, но куда там — и слушать не стали. Оно и понятно.

С больными, которых я принимал после полудня, тоже все пошло сикось-накось. Нет, они были, и я их лечил — от головной боли давал выпить анальгин, от жара — аспирин, не забывая всякий раз читать молитву перед иконами, чтоб не сочли за колдуна, но вот оплата… Селяне — не купцы, так что отделывались немудреной снедью, и только, а потребуй денег — не придут вовсе. Да и не умею я требовать, честно говоря.

Словом, мечты о двух конях так и оставались мечтами. Хорошо хоть, что постепенно удалось слегка припасти в дорогу еды — подсушить сухариков, подвесить над потолком три кусмана сала и отложить в отдельный мешочек две жмени серой крупной соли. Негусто, конечно, но тут уж ничего не поделаешь.

Впрочем, если бы не Андрюха, который тоже вносил свою лепту в сбор припасов на дорогу, не собрали бы и этого. Апостол оказался докой что в плотницком, что в столярном деле, поднабравшись от отца мастерства. Правда, он тоже не умел требовать за свою работу достойного вознаграждения, но как-то так выходило, что платили ему за труды, почти как мне за лечбу.

Если и впрямь судьба сделает финт ушами и поможет мне переправиться обратно, парень с его руками не пропадет. Надо будет только помочь ему на первых порах с оформлением бумажек и налаживанием производства, и быть Апостолу шефом какого-нибудь предприятия по изготовлению мебели по индивидуальным заказам. Назовет он его «Русь святая», «Терем-теремок» или «Папа Карло» и станет жить припеваючи.

Хотя нет. Вряд ли. Нет у него жесткой волчьей хватки, таланта выжимать соки из рабочих, платить им за труд гроши и умения выбрать нужный момент, чтобы безжалостно перегрызть глотку конкуренту, без чего в бизнесе никуда. Не сможет он ни обжулить работников, ни объегорить заказчиков, так что, скорее всего, быть ему обычным наемным работником, и выше ведущего специалиста в том же «Тереме-теремке» или в «Папе Карло» не подняться — слишком порядочный, честный и мягкий.

Это ведь только в сказке Буратино одерживает верх, да и то достаточно вспомнить, в какой нищете жил сам папа Карло и его друг Джузеппе — между прочим, столяр. И сразу ясно — в жизни процветают Карабасы-Барабасы и их кореша Дуремары — торговцы пиявками, которые не пропадут и без золотого ключика. Ну и ладно. Главное, что Андрюха тоже не пропадет.

Вот так я философствовал на досуге, вместо того чтобы бежать из этих мест, причем как можно быстрее и как можно дальше, невзирая на бездорожье и безлошадье. Но кто же мог подумать, что очередная вылазка банды Посвиста закончится для них сокрушительной катастрофой? Может быть, не случись побега Андрюхи, да еще с частью добычи, а также ухода из шайки Серьги, Паленый повнимательнее присмотрелся бы к небольшому, в три телеги, обозу, медленно катящему по проселочной дороге. Но он был зол, голова болела, и беглый монах углядел лишь чрезвычайно богатое одеяние купца, едущего впереди, а также гору товаров.

На самом деле обоз являлся не чем иным, как умелой подставой. Семь стрельцов при полном вооружении в ожидании лихих людей до поры до времени тихо полеживали между пустыми коробами и сундуками, надежно укрытые рогожей. Еще трое — десятник и два молодых парня — изображали беззаботного хозяина и его приказчиков.

Словом, на следующее утро двое стрельцов, бодро насвистывая, уже катили обратно на одной из телег, на дне которой валялся израненный связанный Посвист. Ловкий остроносый сумел удрать, а беглому монаху Паленому всадили в грудь сразу два заряда из пищалей. Теперь его мертвая голова на каждом ухабе с упреком тыкалась в живот и в спину Посвиста, хотя попрекать на самом деле он мог только сам себя.

Подьячий Митрошка Рябой, посланный в эти места месяц назад, сдержанно радовался. Шайка Посвиста была уже пятой из ликвидированных, а сам тать — третьим главарем, которого он мог отправить в столицу в качестве живого доказательства своих неустанных трудов на этом поприще, но вначале…

Первым делом его внимание привлекла весьма странная одежда Посвиста. Кожушок, крытый сукном? Не похож, меха не видно. Кафтан? Покрой не тот. Про ферязь или армяк и говорить не стоит — по одной длине ясно, что не они. Опять же вроде бы почти новый, но красильщики, чье суконце ушло на эту одежку, явные лодыри — вона как краска после первой же стирки пошла. Вся ткань пятнами — где бурое, где зеленоватое, где желтизна проглядывает.

Исходя из всего подмеченного, Митрошка сделал несколько мудрых выводов. Во-первых, одежа эта была снята с плеч не с простого купца, а с иноземного, во-вторых, был этот купчишка так себе, средней руки, потому как, погнавшись за дешевизной, покрыл свою загадочную одежонку плохо выкрашенным сукном, а в-третьих, произошло это совсем недавно, потому как одежа почти новехонькая. И что это за кафтан такой? С одной стороны, ежели глядючи на длину, больше всего похожий на угорский али на ляшский — такой же куцый. С другой — те с боков ужаты, а тута эвон как широко. Словом, и тут загадка.

Все вместе взятое означало, что остальной заморский товар продать нечистым на руку кружальщикам [15] али иному скупщику тати не успели, а потому, ежели умеючи допросить оного Посвиста, то он выложит все как на духу, и государева казна сразу обогатится на некое количество рублевиков, составляющее… половину стоимости товара. Вторая половина по справедливости уходила в Митрошкино пользование. А как же иначе? Должен же и у него быть какой-то интерес, чтобы азарт охоты на лихих людей не убавлялся и впредь. Конечно, дело опасное. За посулы [16] в суде в случае дознания взыскивали втрое, да к тому же еще и пеню, которую указывал сам государь. И оправдаться тем, что товар купца это вовсе не посул, не получится. Вон она, грамотка, в ларце, которую вручили подьячему перед отъездом.

«Лета 7078, [17] генваря в 4, память Митрофану сыну Евсееву. Ехати ему в Старицу и в Старицкий уезд, а приехав, поимати всех татей шатучих, от коих торговому люду вельми тягостно… Да поиманых сковав, привезти на Москву к дьякам Дружине Володимерову да к Ивану к Михайлову в Разбойную избу…» Заканчивалась же она сурово: «А учнет Митрофан обыскивати не прямо, да посулы и поминки имати, и ему от государя быти в великой опале и в казни».

Вот так вот. Но бог не выдаст, свинья не съест. К тому же навряд ли живы те купчишки, коих пощипал сей тать. Такие как Посвист, судя по его даже тут налитым жгучей ненавистью глазам, в живых купцов не оставляют. Получается, некому жаловаться на подьячего.

Но даже если случайно бедолага-купец вдруг и выживет, то о возврате ему хотя бы части добра не могло быть и речи. На этот счет у Митрошки имелось тайное распоряжение Григория Шапкина, потому как окаянные и неразумные ливонцы под руку милостивого батюшки-царя идти упорно не хотели, война с ними превратилась в затяжную и каждый год требовала все больше и больше серебра. А где его взять, коли казна давно пустым-пустехонька. К тому же именно в этом конкретном случае купчишка беспременно почил мученической смертью, иначе уже давно бы стучался в ворота его терема и на ломаном русском языке умолял бы найти лиходеев.

Однако чернобородый тать оказался на диво упорен. Первую виску на дыбе — из простых — он вообще выдержал молодцом, не сознаваясь ни в чем. Пришлось сделать часовой передых, а вернувшись после трапезы, учинить злодею вторую виску, но уже «с дитем», причем сразу с трехгодовалым. Роль дитяти исполняло привязанное к ногам пытаемого увесистое трехпудовое бревно. Такое на языке катов [18] и называлось трехгодовалым.

Тут-то Посвист и заговорил. Правда, половина слов была не по делу, да и то, что касалось купца, выложил далеко не все. Дескать, был этот купчина не с обозом, а один, и даже не на телеге или коне, а пеший. За плечами имел малую суму, да и в той чуток одежи и снедь. Серебреца же у него сыскали всего три кругляша-ефимка. [19]

Митрошка задумчиво подбросил на руке единственный доставшийся ему и весьма диковинный — таких он еще не видывал — кругляшок, сделал вывод, что стрельцы обнаглели, прикарманив две трети изъятого, после чего со вздохом сожаления — себе же хуже тать делает, все равно дознаюсь, как на самом деле было, — бросил дюжему кату:

— Пущай ишшо дите побаюкает.

Палач понимающе кивнул и осклабился. Пока подьячий неспешно потягивал из кружки горячий медовый сбитень, Посвист, весь в крови, собственных соплях и блевотине, «баюкал дите», колыхаясь вверх-вниз на хитроумно сделанных противовесах с привязанным к ногам бревном.

— Ну ладно. Кажись, «дите уснуло», — остановил своего помощника подьячий и с упреком покачал головой, показывая детине на потерявшего сознание Посвиста, — Не уследил ты, Павлушка. Глякось, «нянька» тоже сомлела. Давай-ка передых устроим, чай, и мы с тобой не железные. Тока ты вначале ручонки-то ему вправь на место да дай водицы студеной испить.

Кругляшок все никак не давал покоя Митрошке. Он крутил его в руках и так и эдак, размышляя, с каких пор и при каком таком иноземном дворе наловчились выпускать столь славную монету, совершенно идеальную в окружности. Сколь уж их прошло чрез руки подьячего, а такой и он не встречал. Опять же и бока у нее — диво дивное — все в мелких рубчиках. Мудро измыслили иноземцы, ой мудро. Такую и захочешь обрезать, так ведь сразу станет приметно. Даже любой неграмотный смерд и тот враз определит попорченную.

Смущал и ее вес — уж больно тяжела. Такая, пожалуй, потянет поболе ефимка, [20] если только… Он еще раз задумчиво взвесил ее в руке, после чего не поленился и направился к купцам. К своим не пошел, подавшись к единственному из иноземцев — Ицхаку бен Иосифу.

— Как мыслишь? — спросил он купца, — Две таких стоят угорского червонного? [21]

— Стоят, — уверенно ответил тот, повертев монету в руках и даже не потрудившись ее взвесить, — Я бы и два червонных отдал за три этих.

— А откель сей ефимок? — полюбопытствовал Митрошка, но купец лишь сокрушенно развел руками, заметив, что ранее он и сам таких никогда не встречал, разве что… Тут торговец немного замялся, но после некоторого замешательства твердо заявил, что нет, не видывал он ее в иных странах.

«Молодой», — раздосадовано подумал подьячий и двинулся к своим, отыскивая тех, что постарше. Но и у них вразумительного ответа так и не получил.

Загрустив, он вернулся к себе на подворье, некоторое время еще разглядывал загадочный кругляшок, после чего, так и не придя ни к какому выводу, помолясь, отправился спать и всю ночь видел один и тот же загадочный сон — будто завелась в диковинном кафтане Посвиста, который подьячий в первый же день приспособил себе вместо попавошника, некая мышь. И шуршит себе, и шуршит под Митрошкиным седалищем, все никак не угомонится. А когда он встал поутру помолиться на образа, чтоб господь вразумил заблудшую душу грешника Посвиста и заставил его раскаяться, да без утайки поведать обо всех прочих злодеяниях, тут-то его осенило. А ведь сон не иначе как вещий. И впрямь шуршало что-то под его задницей, когда он пил сбитень. Да и раньше тоже шуршало. И выходило, что…

Через несколько минут тонкая пачка вдвое сложенных белых листов уже была в руках подьячего, который со всем тщанием погрузился в их детальное изучение. Первым делом оценил бумагу. Ох хороша. Гладкая да белая, как бочок у сенной девки Матрены. С желтоватыми да шероховатыми листами, которые имелись для опросных дел, никакого сравнения. Ну все равно что ту же Матрену сравнить с рыхлым боком дебелой поварихи Капки. Нет, он, конечно, попользовался и ею — негоже пропадать впустую таким телесам, — но сорок годков не двадцать. Так и тут.

Теперь другое. Не писано тут — пропечатано. Это понимать надо. Выходит, славно кто-то дело поставил, на широкую ногу, деньгу не жалеючи. Опять же буквицы родные. Хоть и мелкие, а прочесть можно, не то что молитвенники у латинщиков, где ничего не поймешь. Так что ж выходит, на Москве такое изладили? Не должны.

Дьяк Ивашка Федоров ныне далече, да и помощник его Петрак Мстиславец тож ушел вместе с ним, потому там все давно остановилось. Да и сам Митрошка всего ничего как покинул Третий Рим [22] — даже если там и сыскался умелец, все одно — не смог бы он за столь короткое время заново изладить сгоревший Печатный двор. [23] К тому ж видел подьячий «Апостол» [24] Ивашки. Никакого сходства. Это Матрену даже не с Капкой сравнивать, а с какой-нибудь беззубой девяностогодовалой бабкой. Выходит, иноземная работа.

На ум сразу всплыл государев изменщик, князь Курбский. [25] Митрошка наморщил лоб, припоминая. Вроде бы что-то слыхал он о том, будто беглый князь охоч до печатного дела. Ежели он стакнулся [26] с дьяком Ивашкой, тогда… Хотя нет, вроде бы тот после ухода на Литву живет у гетмана Ходкевича. Или нет? Подумал, потерзал в руках бороденку жиденькую — нет, не идет на ум, где сейчас обретается беглый дьяк. Все ж таки его дело — тати шатучие, [27] а не воры, вот и не запомнилось, а зря.

Ладно, зайдем с другого боку да поглядим, об чем там прописано. Грамоту Митрошка ведал, но такую тоже видел впервые, потому значение некоторых слов постигал больше по смыслу, но попадались и вовсе незнакомые — их он пропускал. С трудом, вспотев от небывалого умственного напряжения, он добрался до конца первой страницы, после чего жадно отхлебнул уже остывшего сбитня, даже не замечая его вкуса, и принялся нервно прохаживаться по небольшой светлице с маленькими подслеповатыми слюдяными оконцами, унимая охватившее его возбуждение.

Уже одна-единственная страничка, где повествовалось о многих видных боярах, включая бывших царевых сродников — как бояр Захарьиных-Юрьевых, [28] так и черкесских княжат, [29] для понимающего человека говорила о многом.

Неведомый автор не просто занимался перечислением — он давал краткую характеристику каждому из них, включая сильные и слабые стороны, четко и лаконично перечислял достоинства и недостатки.

«А для чего? — спросил себя подьячий и тут же ответил: — Знамо для чего. Чтоб через них подлезть поближе к государю, в милость к нему войти. И все? Нет, должно быть что-то еще».

Возбуждение нарастало все больше и больше. Митрошка уже не ходил — летал по светлице, затем коршуном метнулся к столу, схватил другую страницу и принялся лихорадочно читать. Он уже не пытался понять смысл каждого слова — не до того. Главное, ухватить общую суть. Одолев третью страничку, он с облегчением откинулся на лавке — теперь он знал все или почти все. Непонятная картинка, словно изрезанный на мелкие кусочки фряжский лист, [30] теперь сложилась воедино, и он даже содрогнулся при виде того страшного, что измыслили неведомые вороги.

Ведь что получалось. Несет иноземец, вооруженный знанием всех слабостей бояр и князей, с собой ядовитые «золотые яблочки», о которых сдуру поведал татю Посвисту. Хотя нет, почему сдуру. Просто у злодея развязался язык. Непривычен он оказался к горячему вину, вот и…

Татя сей злодей вопрошает о князьях Долгоруких. Дескать, к ним он путь держит. Попутно задает глупые вопросы — какое сейчас по счету лето от Сотворения мира и прочее. Но глупыми назвать их можно только на первый взгляд. Митрошка и сам использовал такой способ при опросах татей. Спросит о пустячном — ему ответят, второй раз — тоже откликнутся, третий, четвертый, а там, все так же спокойно, будто мимоходом, задает главный вопрос, ради которого все и затевалось. Тать к тому времени уже усыплен ерундой, потому отвечает и на него. Тут-то он и попался. Так и этот иноземец. То да се, а сам хлоп вопросец о…

Подьячий похолодел. Неужто и до такого дошло?! Он растерянно схватил уже читаные листы и вновь лихорадочно забегал по ним подслеповатыми глазками.

— Ну где ж оно, где?! — мычал он от нетерпения и вдруг остановился, впился в текст и после недолгого шевеления губами откинул лист в сторону.

Ошибка исключалась уже из-за первых слов: «В первую очередь…», и сердце в груди вдруг замолотилось, застучало, а кто-то невидимый принялся тыкать в него иголочками. Легонько так, но все равно ощутимо. Стало быть, вот к кому на самом деле шел лиходей — к князю Владимиру Андреевичу, двоюродному брату царя, иначе чего бы он выспрашивал о короткой дороге в Старицу.

А то, что он будет из лекарей, набрехал собачий сын Посвисту. Не возьмет царь-батюшка лекарства из чужих рук, нипочем не возьмет. Выходит, хоть и заплетался у татя язык, да умишко он от выпивки до конца не утратил, потому как с этими золотыми яблочками ему — ну точно — одна дорога, на поварню. Конечно, любое блюдо на царском столе пробуют не раз и не два — для того и есть кравчие, — но он, Митрошка, слыхал, что при должном умении можно состряпать такое зелье, от которого люди помирают не сразу, а, скажем, на другой день, а то и на третий-четвертый. И что проку, отведает его прежде кравчий или нет? Всего и делов, что чрез три дни отдаст богу душу вместе с государем.

Вот только малость просчитались те, кто его посылал. Забыли, что забрал государь под свою руку все вотчины брата, устроив якобы мену и дав ему взамен другие, чтоб разлучить его с верными людишками. Стало быть, и ловить лжекупца надо именно по дороге в Старицу. Ловить, да обо всем вдумчиво поспрошать.

«Хотя нет, — всплыла в уме мыслишка. — Коль вор ведает наш язык, то неужто по пути не дознается, что нет уже на свете главного государева изменщика. Изведен он со всей своей семьей», — и вновь вспомнилось, что изведен, да не весь, остались еще целых четыре корешка. Один, правда, сам сгнил — через месяц с небольшим померла Евгения, десятилетняя дочка князя. Со второго корешка — сопливой Марии — тоже проку мало. Ей о нынешнюю пору и одиннадцати нет. Третий? Семнадцатилетняя Евфимия? Ну да, в годах девка, но с другой стороны — баба она, а потому не в зачет. Зато девятнадцатилетний сын и наследник Владимира Андреевича княжич [31] Василий жив и здоров.

И тут же тревожно застучало в висках: «А если он как раз к нему и собирается, а про Владимира Андреевича так, для отводу глаз, да на случай, если тать сей окажется в Разбойной избе, как оно и случилось. Пусть, мол, глупый подьячий Митрошка поджидает в Старице, а меня меж тем поминай как звали».

По всему выходило, что нужно злодея не просто искать, но и постараться найти как можно скорее. От здешних мест до Дмитрова, где обретается княжич Василий, путь хоть и неблизкий, но и не столь далекий. Ежели напрямки, да проходить всего по десятку верст за день — две седмицы с лишком. А коли по два десятка? У-у, тут и вовсе девяти ден за глаза. И счет-то на пеший ход, а ежели вор прикупит коня…

«Был злодей в твоих местах? — послышался ему укоризненный голос дьяка Григория Шапкина. — Так пошто не изловил? Пошто дозволил княжичу с ним свидеться?»

«Я ж не в Дмитрове сижу», — попытался оправдаться Митрошка, хотя и знал, что ему на это ответит суровый глава Разбойной избы. А скажет он, что не след подьячему ссылаться на дмитровских соглядатаев, ибо они за свои грехи ответят сами. Пусть-ка лучше Митрошка принесет повинную за собственный недогляд, тем более что узнал одним из первых, когда еще можно было что-то предпринять. Вот только что? Легко сказать — ищи. А как?

«Хотя… постой-постой, — спохватился подьячий, — есть ведь зацепки. Говор приметный — раз, — принялся загибать пальцы Митрошка. — Как там Посвист сказывал? Вроде и наша речь, да не совсем. Ладно, тут мы его еще раз как следует поспрошаем, что сие значит, но поспрошаем уже с бережением — теперь нам и сей тать, яко лыко в строку лечь должен, чтоб вор отпереться не сумел. Ну и второе — кругляшок приметный. Тут уж как зернь [32] ляжет. Ежели то серебрецо, что у стрельцов осталось, схоже с моим, стало быть, его у вора много. Тогда надобно искать, где оно еще всплывет. А коли нет — тогда остается один говор да еще Старица».

Но спустя несколько дней Митрошке вновь подвалила удача. И не то чтобы рассчитывал подьячий на успех, созывая всех проезжих купцов, остановившихся в городе из-за весенней распутицы, но ради приличия надлежало опросить — а вдруг. Тех, кого он уже обходил, подьячий звать не стал, потом, припомнив замешательство молодого жида, [33] задумался.

«А ведь хотел тот что-то сказать, явно хотел, — с досадой понял он. — И ведь как ловко он мне сказанул. Мол, не видал я в иных странах такого ефимка. А ежели с ним тут расплатились похожим, да не тати, а сам вор? Почему я решил, что Посвист обчистил злодея догола? А вдруг у него в укромном месте осталось с десяток-другой ефимков? Эх я, дурень старый, не поднажал вовремя на жида. Ну ничего, зато теперь он никуда не вывернется».

И Митрошка недолго думая тут же все переиначил, решив для начала позвать одного Ицхака. Усадив его напротив себя за дальним концом стола, подьячий, ни слова не говоря, катнул по выскобленной до желтизны столешнице заветный кругляшок и еще раз немного подивился, как он ровно катится. Не каждое колесо эдак-то пробежалось бы, а тут серебрецо, где или здесь щербинка, или с другого боку чуток подрезано… Самую малость не докатил он до края стола, упав на бок в вершке от него, да и то вина не на нем — на выбоинке в доске.

— Мы тут с тобой на днях говорю [34] устроили, да торопился я, вот и оборвал беседу, — тихо произнес Митрошка, — Ныне же я знать желаю, где с тобой такими же ефимками расплачивались да кто. — И добродушно посоветовал: — Да ты еще раз перстами пощупай — чай, не укусит. И в ладонях завесь, авось память торговая и проснется. А коль нет, — тут же сменил он тон на более жесткий, — то ее и пробудить можно. Есть у меня и такие средства. Так что помысли, жид, допрежь того как отпираться.

К кругляшку, который остановился перед ним, Ицхак бен Иосиф потянулся медленно и крайне неохотно. Он и без того хорошо помнил точно такие же, полученные в Кузнечихе, так что память напрягать ему не требовалось. И не того он боялся, что вопреки запрету властей взял во время торга иноземную монету. [35] Тут как раз можно и оправдаться — не успел, мол, сдать привезенное на Казенный двор, да и не добрался он еще до Москвы.

Выдавать странного улыбчивого незнакомца не хотелось. Почему? На этот вопрос он и сам не мог найти ответа. Чем-то приглянулся ему странный синьор Константно Монтекки. Да и жил он, можно сказать, совсем недалеко от тех мест, где совсем недавно и столь интересно протекала жизнь самого Ицхака. Правда, в Рим еврейский купец так ни разу и не выбрался, хотя из Неаполя, где он учился в университете, до него рукой подать, но все же.

Опять же родство душ. Глупо, конечно, не только говорить, но даже и думать об этом.

«Какое может быть родство у тебя, истинного правоверного, с глупым христианином, поклоняющимся безумному лжепророку Иешуа бен Пандире?!» — возмущенно спросил бы его отец Иосиф бен Шлёма, да будет благословенно имя его, если бы мог услышать своего неразумного сына, но он не мог, ибо семь лет тому назад покинул этот негостеприимный мир, и горьким было это расставание. Очень горьким.

— Коль опаску имеешь, — заметил Митрошка, неверно истолковав молчание купца, — так я тебе слово даю и на икону побожусь, — Подьячий встал и истово перекрестился. — Казнить тебя за оное я не мыслю и даже выгоду сулю. Ты ж мне сам сказывал, что в нем, — кивнул он на кругляшок, — ефимок с лихвой. Так вот я тебе за каждый по ефимку отвалю и еще один сверху накину. Ей-ей, не лгу, — И он вновь перекрестился.

Купец чуть не улыбнулся, но вовремя сдержал презрительную усмешку. Глуп все-таки этот подьячий. Вэй, как глуп. Он думает, что у евреев все продается, все покупается, а за душой ничего святого. Не иначе как судит по себе. Во всяком случае, сам Ицхак нисколько бы не удивился, если бы этот подьячий его надул — гнилое нутро у человека. Вот уж у кого и впрямь ничего святого. Да и ни при чем тут талеры. Дело-то не в них — в памяти…

Хоть и не был Ицхак семь лет назад в Полоцке, но чрез сей город проплывал и видел мутную Полоту, которая, по повелению русского царя, приняла в свой открытый зев-полынью сотни еврейских семей. Приняла она в то зимнее утро и его отца — Иосифа бен Шлёму, благословенно будь его имя.

Однако не зря тот денно и нощно наставлял своего первенца Ицхака, чтобы тот все время считал. Суров бог его народа, хоть и избрал евреев, и нельзя ждать, чтобы он улыбнулся или помог — надо всегда и везде крутиться в жизни самому. Крутиться и…выкручиваться, а для того надлежит все просчитывать загодя.

Ицхак считал хорошо. Просчитывал тоже неплохо. Прибыв в Магдебург из Неаполя, он с ходу вгрызся в дело отца, спасая то, что еще можно было спасти. Плохо, что не было опыта, но если компенсировать его отсутствие упорством и трудолюбием, да присовокупить к этому новые свежие мысли, то…

К тому же он был не одинок — на помощь пришли друзья отца, которые, особенно на первых порах, поддержали и деньгами, предоставив необходимые ссуды, и советами, порекомендовав самые выгодные операции. К сожалению, все они были связаны с Русью, но Ицхаку выбирать не приходилось. Взамен же они попросили у благонравного и праведного юноши, который в душе был далеко не благонравен и не праведен — сказывалась учеба в университете знойной Италии, — самую малость. Им необходимо было получить назад книги, оставшиеся после отца.

Начинающий купец не возражал, но отдавать их не спешил, предпочтя вначале прочесть самолично. Он и раньше, еще подростком, пытался предпринять такую попытку, благо что о тайнике, где они хранятся, знал. Однако отец уличил его и сурово наказал мальчика, а напоследок пояснил, что это учение дозволено лишь тем из евреев, кто уже женат, имеет детей и пребывает в возрасте старше сорока лет. Кроме того, каббала [36] настолько опасна для рассудка изучающего ее и настолько велик риск неправильного понимания отдельных положений, что постигать учение самому нельзя — только под руководством опытного наставника.

Но теперь отца в живых не было, и никто не мог запретить Ицхаку их читать. Правда, понял он не так уж много — сказался жесткий лимит во времени. Книги-то все равно надлежало отдать компаньонам отца, а кроме того, изложенное в них не сулило ни власти, ни прибыли, ни удачи в торговых сделках. Голый практицизм возобладал, и начинающий купец с легкой душой вернул их, но не все, оставив «Сефер исцира» [37] и «Зогар», [38] да еще один небольшой свиток, где говорилось о легендарном перстне царя Соломона.

С двумя первыми он решил разобраться попозже и уж ни в коем случае не дожидаясь своего сорокалетия, а свиток… В нем-то как раз имелось все — и тайна, и магия, и исполнение любых желаний. Там же автор сухим, деловитым тоном с обилием всевозможных подробностей излагал, как привести перстень к послушанию своему новому владельцу, как заставить творить нужные хозяину чудеса и прочее. А его описание Ицхак и вовсе выучил наизусть.

Сказка? Выдумка из далеких времен? Как бы не так! Окольными путями молодой купец выяснил, что к полусказочному повествованию всерьез относятся весьма уважаемые люди, например, те же отцовские компаньоны. Получалось, что… Впрочем, какое это имело значение, если не хватало мелкого пустячка — самого перстня.

Нет, прагматичная натура новоявленного купца и тут взяла верх — он не забросил все дела в угоду поискам легендарного сокровища, предпочитая иметь синицу в руках, а желательно — две-три, нежели, задрав голову, с тоской смотреть на небо в надежде даже не поймать, а хотя бы просто увидеть таинственного журавлика.

Потому его младшие сестры Лея и Рахиль не знали ни в чем отказа и считались выгодными невестами, а брат Шлёма, названный так в честь деда, учился в Неаполитанском университете и уже одолел семь свободных искусств, [39] получив за тривиум степень бакалавра, а затем за квадривиум — магистра. Сейчас умница Шлёма вовсю осваивал медицину, которую так и не успел осилить сам Ицхак.

За семь лет купец заматерел, ни на минуту не забывая считать и подсчитывать, а мечта найти перстень изрядно поблекла, хотя и не исчезла полностью. Придавленная ворохом повседневных забот, она продолжала потихоньку тлеть — недаром молодой еврей слыл завсегдатаем ювелирных лавок Любека, Магдебурга и других городов, через которые чаще всего пролегали его маршруты. Торговцы драгоценностями хорошо знали о пристрастиях Ицхака к старинным украшениям, особенно к золотым перстням с рубинами. Дабы ювелиры и впредь оставляли их для выгодного покупателя, Ицхак иной раз кое-что покупал, хотя отлично знал — не он. Впрочем, купец и тут никогда не жертвовал выгодой в угоду давнему увлечению — он и здесь все тщательно просчитывал и купленное всегда перепродавал за более высокую цену в другом городе.

Временами Ицхак, хотя с каждым годом все реже и реже, с грустью вспоминал Неаполь, университет, жаркие философские споры, в которых он частенько принимал участие. Вспоминал и удивлялся — не получая от них ни малейшей выгоды, он и сейчас с огромным удовольствием был бы не прочь подискутировать, вот только не с кем. Если с иноверцами, то имелся риск нарваться на крупные неприятности, а среди соплеменников тоже ни в коем разе нельзя выказывать ни малейших сомнений чуть ли не во всех вопросах, иначе могут заподозрить нестойкость в вере, а это сулит убытки в торговых делах.

По той же причине — выгода! — он не чурался благотворительности, давно просчитав, как выгодно не просто слыть среди единоверцев истинно праведным, но и человеком, претворяющим свою веру в добрые, богоугодные дела. Это сулило хорошие кредиты, скидки в ценах и так далее. На деле же Ицхак давно уверился в том, что Яхве помогает лишь тем, кто упорно помогает сам себе, и не факт, что всегда — достаточно вспомнить отца, а потому на высшие силы лучше не полагаться вовсе. Вместо этого гораздо проще опереться на почти магическую власть серебра и золота.

По нынешнему подсчету выходило, что как бы сам купец ни желал обратного, но, чтобы Лея и Рахиль по-прежнему не знали ни в чем нужды и оставались лакомым кусочком даже для высокоученых сыновей ребе, чтобы умница Шлёма и дальше постигал азы благороднейшей из наук, он, Ицхак, должен взять на себя грех предательства и честно поведать обо всем властям, точнее, ее представителю, сидящему напротив.

Поведать как на духу, невзирая на то, что это была та самая власть, которая спустила под лед всех полоцких евреев, живших в городе, не пощадив ни стариков, ни женщин, ни детей. Та самая, которая в своей жестокости забыла о великом праве победителя — праве на помилование слабых. Та самая, которая оказалась столь загадочной, что отвергла не только мольбы — это как раз понятно, ибо кто в этом страшном мире станет слушать причитания детей Яхве, — но и откуп. Напрочь, без колебаний, не став даже прикидывать возможную выгоду. А ведь сулили немало, по тысяче польских золотых за каждую помилованную душу. Если перевести на рублевики, получится, конечно, меньше, триста сорок два и еще один неполный, без пяти алтын, но ведь за каждого.

Да, действительно, в жизни бывают ситуации, где не в силах помочь серебро с золотом. Редко, но случаются, хотя… Может, этого самого золота было попросту недостаточно, только и всего? И если бы отец имел в Полоцке не одну тысячу, а десять, как знать, как знать…

Разумеется, Ицхак с удовольствием промолчал бы. Насолить чрезмерно жадной власти в память об отце приятно само по себе, даже при отсутствии материальных выгод, но сейчас молчание становилось слишком опасным для самого купца.

Понятное дело, что синьора Константино не ждет ничего хорошего, когда он попадет сюда, но что поделать, коли такова воля Яхве. Хотя навряд ли Монтекки его настоящее родовое имя. Да и в том, что Константино итальянец, Ицхак тоже успел усомниться. Даже если он и впрямь покинул родину в глубоком детстве, память должна была удержать и сохранить хотя бы несколько родных слов, а синьор Монтекки не знал и десятка, откликнувшись лишь на одно-единственное, в самом конце разговора, уже прощаясь с Ицхаком и вымолвив «ариведерчи». Хотя теперь-то как раз не имеет значения, кто Константино на самом деле, поскольку он, Ицхак, памятуя о младших сестрах и брате, должен выполнять волю судьбы и сказать улыбчивому незнакомцу от ее имени «ариведерчи».

Он еще продолжал колебаться, хотя понимал, что одно его молчание уже говорит о многом. Да что там — оно красноречивее, чем сам ответ, что подтвердил и Митрошка:

— Я ведь все равно сведаю, но тогда, выходит, сговор у иноземца с тобой. Стало быть, и говоря иная будет, да не тут, в светлице, а пониже, в темнице, — забалагурил он, продолжая пытливо смотреть на купца, и тот не выдержал.

— Припоминаю. Был такой, — нехотя произнес Ицхак, — В Кузнечихе он мне встретился, — И вздохнул.

Теперь Шлёма сможет спокойно учиться дальше, Лея получит новые бусы, Рахиль — новое платье, а что получит синьор Монтекки, не хотелось даже думать.

— А молчал чего? — гораздо благодушнее осведомился Митрошка.

— Очи мои слабоваты, — сокрушенно вздохнул Ицхак. — Пока вгляделся, пока признал, пока те припоминал… Да и обличьем они не совсем сходятся. Разве что по весу.

— Ладно, — великодушно махнул рукой подьячий, — Ты лучше скажи, точь-в-точь они схожи или как?

— Не все, — уклончиво заметил Ицхак, — Есть такие, что совсем непохожи, есть те, что едины лишь по весу…

— Сколь у тебя всех? — перебил Митрошка.

— Шесть, — лаконично ответил бен Иосиф, мысленно воззвав к богу Авраама и Иакова, чтобы тот помог, пронес, выручил, потому что не на кого больше надеяться бедному иудею.

И услышал Яхве молитвы своего верного раба, заставил Митрошку покопаться в потайном месте где-то под столом, извлечь оттуда мешочек и залезть вовнутрь. То есть этот человек столь сильно понадобился подьячему, что тот даже не стал откладывать расчета на потом. Силы небесные, да что же он совершил? Или это его тайный лазутчик?

Но додумывать эту мысль Ицхак не стал. Иной раз кое-какие знания и впрямь могут облегчить жизнь, но, судя по всему, именно с этим могло получиться чересчур. Как бы оно не облегчило бедного купца на его бедную голову, отделив ее от не менее бедных и несчастных плеч. В Разбойной избе шибко знающих не любят, ох как не любят.

Меж тем подьячий, не говоря ни слова, неторопливо, унимая рвущуюся из груди радость и дрожь в пальцах, один за другим извлекал из мешочка ефимки. Вынув шестой, он неспешно пододвинул кучку серебра по направлению к Ицхаку, извлек седьмой, положил рядом с собой и негромко произнес:

— Теперь свои неси. Немедля…


Думаете, я все выдумал? Ничего подобного. Что касается Ицхака, то впоследствии у меня было время выстроить логическую цепочку, а о ходе своих мыслей Митрошка рассказал сам. На первом же свидании. Так сказать, в рамках ознакомительной беседы. Даже изложил, с чего начал рассуждать и чем закончил. Действительно, логика есть, и вписывается все красиво.

А что до рублевиков, то о них он поведал мне в первую очередь. Как только меня усадили перед ним, первая его фраза как раз касалась денег: «Покамест у меня, мил-человек, из-за тебя одни протори. [40] Эва сколь серебра я за твою голову купчине отвесил. Так что ты уж не серчай на старого, а подсоби, чтоб расходы эти в доходы обернулись. А я тебя тогда ни дите качать не заставлю, да и от прочих тягостей ослобоню».

И голос такой довольный, ни дать ни взять как у кота, который обожрался сметаной — того и гляди замурлычет.

А мне хоть волком вой. Влетел так влетел. Вот уж воистину жизнь — игра. Если повезет, так полосатая, а коли нет — в клеточку. Вместо встречи с любовью — скорое свидание с дыбой, вместо прекрасной незнакомки — подьячий Разбойной избы, а уж какие ждут меня радости в самой ближайшей перспективе — тут и вовсе ни в сказке сказать, ни пером описать.

Вот оно — счастье твое. Целая миска, да еще с верхом. На тебе, Костя, не жалко, жри, да не подавись. Хоть полной ложкой черпай, хоть черпаком, хоть половником.

Ох, думай Костя, да не просто думай, а — побыстрее. Как там сказал этот подьячий? «Завтра поутру я тебя с дыбой нашей ознакомлю». Во как. Знаем мы это знакомство. Пускай видеть не доводилось, но Валерка рассказывал. Что и говорить, дама страстная. Народ от нее визжит в экстазе. Если с непривычки, то человек и после первого свидания с ней не сможет встать на ноги. Да разве она одна в их ведомстве. У них и без нее всякое-разное имеется. В избытке. Мне это тоже посулили: «Не скажешь подлинной, так скажешь подноготную».

А в ушах тихий голос друга, будто он стоит где-то рядом:

«А знаешь, Костя, откуда пошло выражение „речи доподлинные“? Из Разбойной избы шестнадцатого века. Это означает слова, которые подозреваемый тать произнес после битья специальными палками. Длинниками их называют…»

Тоскливо от голоса становится, да что там, прямо скажу — страшно. И ведь уши не заткнешь — не поможет. Разве что головой потрясти — может, выскочит. А голос не унимается, продолжает:

«А знаешь, откуда взялось выражение „правда подноготная“? Тоже оттуда. Татю иголки под ногти вгоняли, и то, что он наговорит после этих иголок, так называли».

И это, боюсь, завтра выясню. А не завтра, так через день-два. Все одно — труба.

Не помогли, получается, ни славянский бог Авось, ни девчонки-хохотушки — Тихе и Фортуна. Не услышали они меня. А может, они нынче вообще на Русь не захаживают — уж больно худые времена настали. Настолько худые, что они нашу державу стороной обходят, чтоб самим в Разбойную избу не угодить. Теперь один черт знает, куда мой ангел-хранитель запропал. Разумеется, если мне его вообще выдали при рождении. В небесной канцелярии тоже, знаете ли, путаницы хватает.

Получается, как ни крути, а надо выбираться самому, ни на кого не надеясь. А как? Запускать в ход тайное средство? Не рано ли? Да и в резерве тогда ничего не останется. Хотя нет, не рано. Завтра промолчу — послезавтра станет поздно. Только надо сработать с умом, чтоб наверняка, потому как осечка — это смерть, верная и лютая, а что-то другое я придумать уже не успею.

Пока же молчу по-прежнему. Жду, что меня велят отвести в поруб, или в острог. Не знаю, куда именно, да и неважно мне название. Лишь бы оставили один на один с мыслями. Время мне нужно, больше ничего. Версию, пускай и заготовленную, еще и подать надо, чтоб звучало красиво, увесисто и убедительно, иначе грош ей цена. Малейшая фальшь, и все — учуют, и тогда пиши пропало. Тогда уж точно — дыба. И боюсь, что после первого свидания с ней я, как непривычный любовник, сразу сомлею и думать уже ни о чем не смогу. Да и не поверят мне, если я стану менять показания, отмахнутся. Солгавший единожды, солжет и дважды, с него станется. И тогда…

Вот и получалось, что в наличии у меня всего одна попытка. Единственная. Переэкзаменовки судьба не даст.

А когда уже повели, мысль в голову пришла: «Вот интересно, если бы каждого студента после несданного зачета подвешивали на дыбу, студенты бы перевелись или уровень образования повысился?»

Я даже заулыбался, хотя и ненадолго — пока не угодил лицом в темноту. А темнота оказалась шевелящейся…

Глава 8 Резерв главного командования

Поначалу меня от неожиданности даже испуг взял, но потом я услышал знакомый голос и успокоился. Оказалось, мой Андрюха. Как это я про него забыл — аж стыдно стало. Хотя оправдание имелось — меня схватили сразу и без лишних слов тут же связали и кинули в телегу, а он еще оставался на свободе, вот я и понадеялся, что парня не тронут. Получается, напрасно. А ведь говорила мне голова, чтоб я гнал Апостола прочь от себя, так ведь нет — жа-алко, видишь ли, стало. Ну-ну. Ох, чую, не далее как завтра моя жалость ему боком выйдет. А он, чудак, все за меня сокрушался. Дескать, ни за что повязали, вместе с ним за компанию. Он, мол, об этом не говорил — криком кричал, ан все едино — не услышали.

— Но ты, дядька Константин, не робей. Я завтра еще громче орать о том буду. Не глухие же они. Так что выберешься ты отсюда, ей-ей, выберешься, — слышится мне шепот.

Вот же чудак попался. Одно слово — Апостол. Так он пока ничего и не понял.

— Ладно, — отвечаю. — А теперь помолчи, мне тут подумать надо, что завтра говорить.

— А чего тут думать? — удивляется. — Правду, вестимо.

Хорошо, в темноте не видно, как я улыбаюсь от его слов, а то подумал бы, что у меня крыша поехала. Я даже говорить ему ничего не стал — бесполезно. Только хлопнул ободрительно по плечу, чтоб не терял бодрости, а в ответ — стон. Оказывается, пареньку уже досталось, и изрядно. Поработал над ним кат, всыпал два десятка плетей по указке подьячего. Правда, как заверил Андрюха, хлестал без вывертов, без оттяжки, и не кнутом — плетью, потому оно терпимо. Трогать больно, а так ничего. То есть снова меня успокаивает.

Ну, Апостол, точно сгинешь ты на Руси. Помнится, я говорил, что ты со мной пропадешь. Не отказываюсь, и впрямь можешь пропасть. Только без меня ты загнешься еще быстрее. Теперь уж деваться мне вовсе некуда — не для себя одного придется ход на свободу прорывать, а для двоих, иначе совесть потом заест.

Ради приличия я на всякий случай обошел по периметру все свое узилище — мало ли. Вдруг где какая лазеечка обнаружится — ночь большая, так мы бы ее расширили. Но нет, средневековая КПЗ оказалась крепкой. Бревна чуть ли не в обхват, дубовые, свежие. Не жалеют ценных сортов дерева на Руси для поганых татей. Хотя постой, какие же мы тати? Ну Андрюха еще куда ни шло, да и то, если разбираться, то он в шайке, как рассказывал, всего неделю и ни в одном набеге не участвовал. А уж я бери рангом выше — в воры записан. Статья пятьдесят восемь, пункт не помню какой — подготовка диверсионных актов против руководства страны. Во как.

Ах да, статья из другой оперы, а тут действует Судебник. Но ничего, что лбом об топор, что топором по лбу — все равно больно. Больнее только топором по шее. Правда, говорят, помогает от перхоти. Сам не проверял, но если не продумаю, как себя завтра вести, чтоб не просто вылезти, а и Андрюху вытащить, то скоро об этом узнаю точно. И Андрюха узнает. Апостолам согласно их рангу вроде бы полагаются распятия, но дыба тоже подойдет.

Кстати, немного непонятно. Чин у меня повыше, а разговоры со мной, если сравнивать с Андрюхой, куда деликатнее. К чему бы это? Или Разбойная изба занимается только татями, а ворами ведает исключительно ведомство Григория Лукьяновича, по прозвищу Малюта, который прадедушка Берии, Ежова и Ягоды. А не осерчает ли Малюта, что этот шустрый тощий подьячий залез в его епархию? Может, наверное, иначе бы меня особо не берегли.

Ладно, подумаем и о том, как нам получше стравить местный народец и науськать средневековый КГБ на ихнюю милицию или, наоборот, — припугнуть подьячего Малютой, потому что если Григорий Лукьянович прознает, этого Митрошку не спасет никакой Григорий Шапкин, кишка тонка.

А сам все расхаживаю и думаю. За двоих тружусь, согласно все тому же Судебнику, в котором сам холоп за себя не в ответе, — с хозяина спрос. И под нос мурлычу, чтоб лучше размышлялось, настрой себе создаю:

Часто, Судьба, ты со мною груба,
Даришь одни неудачи.
Только учти, я тебе не раба,
Я совсем не слаба, и я могу дать сдачи. [41]
Что ж, если даже женщина не хочет смириться, то мне, мужику, сам бог велел зубы оскалить. И дальше думаю. К утру лишь и угомонился. Так устал, что не смутила никакая вонь — удрых прямо на охапке прелой соломы.

Выспаться конечно же не дали — здесь поднимают рано. И пытать, судя по всему, тоже начинают поутру. Наверное, чтоб растянуть удовольствие на весь день. Одно хорошо — повели на допрос только меня одного, а значит, Андрюху на сегодня оставили в покое. Это славно, парень целее будет. Пускай только на сегодня, но и то неплохо. А о дне завтрашнем сейчас загадывать ни к чему. Не та ситуация, потому как у нас с ним нынче каждый день, как последний.

И снова пришлось удивляться. Не с пыток начал Митрошка, или, как он себя важно назвал, Митрофан Евсеич. Вначале повел на экскурсию, стал хвалиться своим хозяйством.

Оказывается, и палачам есть чем похвастаться. Вообще-то поначалу мне в его пенатах чуть не заплохело. Запах крови, знаете ли, он и хирургу не по душе, даже если тот каждый день орудует скальпелем. Хотя ему-то что — во-первых, в операционной стерильно, моют каждый день, прибирают, во-вторых, кровь там свежая, в-третьих, марлевая повязка на лице, в-четвертых, самому врачу не до запахов — он в делах, в работе, отрезает-пришивает.

Тут же все иное, начиная с самой крови, точнее ее запекшихся то тут, то там застарелых, гнилых ошметок. А если добавить, что вся она замешена на страданиях, на адской боли, щедро приправлена дикими криками, то дальше можно и не продолжать.

Человека, подвешенного на огромной дубовой перекладине за руки, связанные сзади, я поначалу не признал. А как тут опознаешь, когда волосы спутались от пота и висят осклизлыми лохмотьями, закрывая лицо аж до самого носа. Борода, правда, показалась знакомой сразу. По ней я и припомнил Посвиста. Сволочь он, конечно, пакостная, но такого я и ему не пожелал бы.

Подьячий повелительно ткнул пальцем в бывшего главаря, и дюжий помощник тут же метнулся к деревянной бадейке, черпанул из нее кожаным ведерком и сноровисто окатил Посвиста. Бандюга очнулся и уставился на меня мутными, мало что понимающими глазами.

— Признаешь купчишку заморского, кой золотыми яблочками пред твоей шатией-братией похвалялся, ай как? — ласково осведомился Митрофан Евсеич.

Некоторое время Посвист тупо вглядывался в меня и наконец вяло кивнул головой, после чего снова закрыл глаза.

— Нешто это ответ? — разочарованно вздохнул подьячий, выставил перед палачом два пальца и сделал ими несколько выразительных движений, будто резал что-то невидимыми ножницами.

Палач кивнул и двинулся в сторону ниши, напоминающей камин. Вытащив из самой середины весело рдеющих углей малиновый прут, он легонько провел им по оголенному боку бандита. Послышался треск, заглушаемый истошными воплями Посвиста, и до меня вскоре донесся удушливо-тошнотворный запах паленого человеческого мяса.

— Так ты признал али как? — равнодушно спросил подьячий.

— Признал, признал! — истошно заорал бывший бармалей.

— То-то, — довольно кивнул Митрофан Евсеич и, повернувшись ко мне, развел руками: — Признали, выходит, тебя, мил-человек. Ай-ай-ай, — сокрушенно вздохнул он.

Тоже мне новость сообщил. Можно подумать, будто я отпирался. Скажи уж, хотел показать, что меня ждет. Так сказать, демонстрация услужливым продавцом агрегата в действии перед его продажей возможному покупателю. Вот только просчитался ты, дядя. Заковыристый тебе сегодня покупатель подвернулся, и на твой «обогреватель» ему тьфу, да и только.

— Вот видишь, Митрофан Евсеич, признал меня Посвист, — бодро подхватил я с радостной улыбкой на лице, — Выходит, подлинные речи я тебе сказывал и всю правду, какая есть, выложил, не утаив.

Подьячий опешил. Дошло до дурака, что он и впрямь ничего этим признанием не добился. Косой взгляд глубоко утопленных глаз из-под низко нависающих густых бровей тоже не дал ему повода для оптимизма — подследственный оставался жизнерадостным, как жеребенок на весеннем лугу. А то, что творится у меня на душе, тебе, старый хрыч, все равно вовек не прочитать, вот! Но нашелся дядя, оставил-таки за собой последнее слово.

— До подлинных речей мы еще не дошли, — скучновато вздохнул он, — И правда у людишек тоже разная. Я, мил-человек, стар уже, потому одной лишь подноготной и верю, да и то не до конца. Разный народишко попадается. Иной раз вон как тот, — небрежно кивнул он на Посвиста, — Уж мы ему все удовольствия. И дите давали, чтоб не заскучал, — он кивнул на небольшое бревно, подвешенное к ногам разбойника, — и понянчиться с ним не возбраняли, и в прочем никакого отказу он у нас не ведал, ан благодарности ни на единую деньгу. Бормочет себе чтой-то несуразное, поклеп на людей возводит, а об своих грехах — молчок, будто их и вовсе не было. Ну ладно, — вздохнул он, — Пойдем далее оглядывать хозяйство Павлушино.

Показывал он мне его неспешно, каждую вещицу брал в руки с любовью, бережно. Даже о такой ерунде, как кнут, и то прочел целую лекцию — какую кожу лучше всего использовать для его изготовления, да как ее надо правильно приготовить, чтоб кнут прослужил подольше. Не забыл рассказать, и как его Павлуша умеет бить. Способов пять открыл, будто меня самого в палачи готовил. И не только открыл, но каждый из них сразу и продемонстрировал. Нет, не на мне — на Посвисте.

Зрелище, конечно, то еще, особенно оттяжка с вывертом. В этом случае из тела при должной сноровке и силе каждый удар срезает по лоскуту мяса, обнажая кость. Сноровка у Павлуши была. Желания — хоть отбавляй. Что получается — я видел сам. Слабонервным не рекомендую — результат смотрится отвратительно…

Потом мне показали решетку. Они, юмористы, «боярским ложем» ее называют, потому что первым на нее уложили кого-то из родовитых. Вроде и простенькое приспособление — железный костяк, а посередине пять прутьев вдоль и поперек. Почти кровать, только без матраса, и не на ножках, а на цепях, которые уходят вверх и через закрепленное под потолком колесико вниз, на ворот. А внизу тоже все просто — обычное углубление в полу, покрытое серой слипшейся массой.

— Тут мы сало с кабанчиков топим, — радостно сообщил мне подьячий и, видя, что я внимательно всматриваюсь в углубление, охотно удовлетворил мое любопытство:

— Капает сальцо-то, вот и не получается у Павлушки всю золу дочиста выскоблить, — И тут же заторопился с оправданиями: — Но ты не помысли чего, он у меня завсегда чистоту блюдет. Даже кнут, перед тем как в дело его пустить, и то всякий раз в соленой воде вымачивает, чтоб, стало быть, у наших гостей Антонова огня [42] не приключилось.

Потом очередь дошла и до стола, на котором чего только не лежало. Тут тебе и разные клещи, и молотки, и гвозди. Словом, полный набор по кузнечному делу. Да и сам Павлуша габаритами тоже походил на молотобойца. Ростом чуть ли не с меня, а мои сто семьдесят пять сантиметров для нынешней Руси это уже высоко, плечи о-го-го, бицепсы на руках хоть и подернулись бледным жирком, но все равно заметно, какие они здоровые. Жирок, кстати, чуть ли не единственное отличие от подручных настоящих кузнецов. Он да еще нездорово-бледная белизна кожи. А еще он оглушительно потел. Может, потому и ходил по подвалу в одних штанах да в кожаном фартуке на голом пузе, которое изрядно выпирало вперед.

Наконец экскурсия, затянувшаяся до обеда, закончилась. Про обед не мои измышления — подьячий сказал. Но тут же и огорчил, заметив, что мы с ним на трапезу еще не заработали, а задарма царев хлеб он жрать не желает — таким уж он добросовестным человеком уродился. Кусок, дескать, в горло не полезет. Мне бы полез, но он не спрашивал.

— Да у нас и кой-что послаще имеется, — хитро подмигнул мне подьячий, — Яства, они суть пища телесная, а мы ныне с тобой, мил-человек, души наши кормить учнем, для коих славная говоря не в пример приятнее, — И подвел меня к столу, усаживая на лавку напротив себя.

На столе уже все разложено — стопка бумаги на уголке, чернильница с гусиным пером и мои листочки. Их я заприметил, еще когда мы только-только сюда вошли. Правда, они были перевернуты да еще накрыты какой-то книжицей, но уголок высовывался. По нему я и признал, что именно там находится. Он же беленький такой и по сравнению с его бумажонками смотрелся как чужеродное пятно. Эдакий луч света в темном царстве. А может, и наоборот — с какой стороны посмотреть. Может, эти листы для меня станут черным мечом. Или топором.

— Ну что, мил-человек, надумал о злодействе своем поведать? — Это подьячий мне. — Ты ж ныне все одно попался, яко ворона в суп, али яко вошь в щепоть, так чего уж тут. Или мне Павлушке сказывать, чтоб приступал? Ты готов там, друг Павлуша?

За спиной не голос — гул колокольный:

— Завсегда готов.

Бодро басит, с энтузиазмом. И ответ такой, что любой пионер позавидует. Ну не любой, но некто по фамилии Морозов точно. И зовут одинаково. Не иначе, вырос наш Павлик.

А мне, по всему выходит, пора приступать к ночным разработкам. Теперь пан или пропал, а уж дальше как получится. Итак, пешка черных идет с с7 на с5. Вариант называется «сицилианская защита», то бишь защита нападением.

Или не так? Тогда скажем иначе. В красном, нет, лучше в синем углу начинающий боксер-легковес Константин Россошанский, в красном — Митрофан Евсеич, многократный победитель, обладатель и пытатель. Гонг. Первый раунд начался.

Первым делом убрать лишних. Мне этот тяжеловес, что терпеливо ждет в углу, ни к чему, да и Посвист тоже.

— Отчего ж не поговорить по душам с умным человеком. Только вот лишние людишки у тебя здесь, Митрофан Евсеич. Ни к чему они. Повели кату, чтоб вышел да татя вывел, а то опосля беды не оберешься.

И жду. Но подьячий молчит, колеблется. Не дошел до него мой первый удар. Даже защиту ставить не стал. Что ж, с другой стороны зайдем, пока не успел опомниться.

— Или ты опаску имеешь, что сбегу я от тебя? — А в голосе насмешка пополам с презрением. Это для вящего антуража. — Так я ж весь цепями опутан, — А теперь снова тайны добавить, чтоб заинтересовался: — А на будущее поимей, дьяк, что нет среди твоих людишек умельцев человечков обыскивать. Я-то ладно, а иной, из истинных злодеев, и нож утаить может, да в неурочный час им тебя и пырнет.

— Это что ж такое мои стрельцы упустили, мил-человек? Ты уж скажи, не таись.

Ага, думаю, старый ты черт. Никак проняло. Интерес пробился. Пора теперь и апперкот проводить, чтоб прямым в челюсть и в нокдаун.

— А вот, — говорю и ворот рубахи раздвигаю.

А там на груди медальон, который я, еще перед тем как лечь спать, вытащил из потайного места и надел на шею.

— Недоглядели они парсуну [43] тайную, кою мне беспременно надобно государю твоему доставить, Иоанну Васильевичу. — И, выразительно оглядываясь на ката, показываю кусочек цепочки и уголок портрета, но не полностью.

Сработало. Чтоб разглядеть получше, палач и про мехи свои забыл, которые раздувал, и про шампуры загадочные, что в жаровне калились, — поближе шагнул. Эк его любопытство обуяло. Но далеко идти подьячий ему не дал. Поначалу он и сам впал в ступор, когда увидел этот медальон, но вышел из него быстро.

— Ты бы, Павлуша, убрался отсель наружу, а то вон взопрел весь. Иди, милый, остудись малость, да татя с собой прихвати. — И, даже не дождавшись, пока тот прикроет за собой дверь, тут же ко мне: — Показывай, что там у тебя намалевано.

Я в ответ палец к губам, а сам гляжу в сторону лесенки. На ступеньках-то, что ведут наверх, пусто, но и входная дверь не хлопнула. Понял меня подьячий. Вскочил, пробрался на цыпочках к лесенке и снова ласково, но уже и с легкой угрозой:

— Али тать тяжел для тебя, Павлуша, что ты решил передых себе устроить?

Топ-топ… Хлоп… Закрылась дверь. Но вернуться на место я подьячему не дал — надо ковать железо, пока горячо.

— Ты бы, Митрофан Евсеич, озаботился, чтоб не побеспокоили, пока сам не выйдешь.

И вновь послушался, пошел наверх давать указание стрельцам. Вернулся скоро. Еще бы — боится оставлять меня одного, да и любопытство распирает. За стол не сел — медальончик хоп и взглядом в него впился. Разглядывал долго, время от времени покачивая головой и удивленно бормоча что-то невразумительное. Затем угомонился — уселся напротив и потребовал:

— Сказывай далее про парсуну. Да гляди мне, лжу вмиг почую.

Ну меня пугай не пугай, все равно правду я не рассказал бы, да если б и сказал — все равно он и половины из нее не понял бы, потому что слова «киноактриса», «фильм» и прочие, не говоря уж про компьютер и фотошоп, для него — густой, дремучий лес.

Вообще всю эту идею с портретом придумал Валерка, мне по причине не очень углубленного знания истории — во как деликатно сказанул о своей тупости — такое и в голову бы не пришло. И киноактрису подбирал он сам, чтобы красота ее одновременно и походила на истинно славянскую, и в то же время была относительно нейтральной.

А чтобы не ошибиться с платьями и прочей мишурой, кадр он взял из какого-то английского исторического фильма. Вроде бы про шотландскую королеву Марию Стюарт, [44] которая как раз уже сейчас должна томиться в плену у Елизаветы I. [45] Потом ее подработали в фотошопе и разукрасили. Где надо — румянец, где требуется — светленьким, реснички удлинили, сделали погуще, глазки с карих на синие перекрасили — прелесть, а не деваха. Ну и саму ее потолще сделали.

Последнее, потому что в эти времена тощие доходяги на Руси не котировались. Подиумов здесь нет, показов мод тоже, профессию фотомоделей не изобрели, а куда они еще годятся? Народ рассуждал практично — чтоб баба управлялась с хозяйством, в ней должна быть стать. Грудь, так чтоб настоящая, а не пупырышки, которые просят зеленки, бедра тяжелые и широкие, а не две палки-спички. Ну и все прочее соответственно. Тогда она и родит, и выкормит, и вспашет, и посеет, и с покосом управится, и скотину обиходит, и чугунок ведерный ухватом из печи достанет — на все руки.

Я, кстати, с ними согласен. Костей у меня и своих хватает, начиная с имени. Как говорится: «Что нужно человеку для счастья? Женщина. А что нужно ему для полного счастья? Полная женщина». Скажете, юмор? Ну-ну. В каждой шутке есть доля… шутки, а остальное…

Между прочим, Софья Фоминична Палеолог, вторая жена деда нынешнего царя, еще до замужества славилась своей толщиной на всю Европу. Цитировал мне Валерка впечатления одного язвительного итальянца, который ее увидел впервые, только я их не запомнил — разве что про горы жира и сала, которые ему потом снились всю ночь. Впечатлительный паренек попался. Такое, конечно, тоже перебор. Хорошего человека должно быть много, но не чересчур. А впрочем, и здесь дело вкуса. Лишь бы гармония присутствовала, ибо красота кроется как раз в ней, а не в «девяносто — шестьдесят — девяносто».

Словом, получилась у нас на компьютере женщина, приятная во всех отношениях. Именно такой в детстве учитель физкультуры советовал не пытаться влезть в обруч, чтобы не портить талию. Можно сказать, мечта поэта и знойная непосредственность. Тут тебе и арбузные груди, и мощный затылок, и все прочее. Ни дать ни взять мадам Грицацуева. Отличие лишь в возрасте. Если у Ильфа и Петрова она была немолода, то наша в самом расцвете сил, и на вид ей никак не больше двадцати пяти.

Дальше все просто — распечатали в цвете да загнали в медальон, который я прилепил скотчем возле монет. Так что сама версия была готова заранее, а ночью я думал только над тем, как ее эффектнее подать, чтоб проняло. В идеале желательно, чтобы не просто поверили, но еще и оказали содействие, хотя опять-таки в меру.

— Послали меня тайно, ибо у королевы Елизаветы ворогов хоть отбавляй. Кой-кто из самых ближних желает, чтобы сия державная властительница дружила не с государем всея Руси Иоанном Васильевичем, а с иными, да еще из числа тех, с кем ваш же государь и воюет. Если б они обо мне проведали, я бы до Руси не добрался.

Слушает подьячий. И хорошо слушает. Завороженно. В глазах — живой интерес, сам застыл, не шелохнется. Даже пальцами по столу перестал барабанить, не до того. А я соловьем разливаюсь и дальше плету:

— Парсуна же сия есть лик будущей избранницы государя, леди Элизабет Тейлор, коя королеве доводится родной и самой любимой племянницей. Ради союза с Русью Елизавета готова тотчас выдать ее за великого русского царя. Правда, нет у нее больших вотчин, да и со златом-серебром в ларях и сундуках негусто, но зато она — одна из наследниц Елизаветы, и со временем, после кончины, королева собиралась именно ей оставить и трон, и свою державу. — Ну а теперь добавить грома и молний, чтоб стал не голос, а колокол. И не просто звонил, а как при похоронах — мерно, торжественно, тяжело и мрачно. — Сюда-то я добрался, слава богу. Думал, все, конец моим страхам пред студеным морем-акияном, ан нет. Худо ныне стало на Руси от лихих людишек. Не управляется Разбойная изба с татями. Сам я от них пострадал дважды. Первый раз, когда шел с купчишками. И обоз разграбили дочиста, и мне досталось изрядно. Кошель не жалко — государь Иоанн Васильевич новым одарит, не пожалеет за хорошую весть рублевиков. В ином беда — заветный ларец, в коем я вез дары от Елизаветы, отняли. А в нем окромя даров имелось еще и послание. Не иначе как тати соблазнились на златые печати. И осталась у меня одна радость — успел я сунуть парсуну загодя в укромное место, потому ее и не сыскали. Опосля того нападения подобрала меня некая сердобольная баба и выходила у себя. Я ведь поначалу вовсе памяти лишился — потом только, спустя год она ко мне вернулась. Тут я сразу в путь-дорогу засобирался, ан сызнова беда приключилась — вновь тати напали да, почитай, дочиста обчистили. В таком наряде являться к вашему государю мне показалось зазорно, вот я и решил в сельце подзаработать лечбой — все равно дороги развезло.

Но подьячий не сдается:

— Сам виноват. Объявился бы честь по чести, так тебя бы мигом к царю доставили.

— А ты что же себе думаешь, Митрофан Евсеич, у одной королевы Елизаветы вороги имеются? Их и у Иоанна Васильевича в избытке. Мне в Лондоне целый список напечатали — пред кем надо таиться, а пред кем можно и открыться. Одна беда — он в моей одежонке был, а ее с меня тоже сняли. — Это называется удар на упреждение. Я, мол, ни о чем не ведаю, известно оно тебе или нет, но от верных слуг царя таиться не собираюсь. — Сказывал мне как-то о государевых ворах Григорий Лукьянович…

— Кто?!

Ишь ты как взвился. Еще бы. Знакомство с Малютой Скуратовым по нынешним временам дорогого стоит. Теперь и немного грубости не помешает…

— Оглох, Митрофан Евсеич? Али решил, что ослышался? Ладно, время терпит, а с меня от повтора не убудет. Григорий Лукьянович Скуратов-Вельский. Я тут подсобил ему малость — дочку его старшую сосватал удачно. Хоть и древен род Годуновых, а знакомцу самого государя Иоанна Васильевича отказать не смогли, ударили по рукам. Только ты об этом молчок пока. И о том, что аглицкая королева даже царским послам парсуну сию не доверила, хотя, когда я в Лондоне проживал, там и Степан Твердиков, и Федот Погорелов пребывали, тоже помалкивай, но смекай. Оба из ваших земель, ан королева Елизавета не им — мне, яко ее родичу, хошь и дальнему, поручила лик сей красавицы до Иоанна Васильевича довезти. А почему?

— А почему? — растопырил уши подьячий.

— Да потому что опаску имела, — пояснил я.

— И с каким же ты кораблем в Колмогоры прибыл? — прищурился Митрошка.

Я почти чудом не попал в расставленную ловушку. Можно сказать, повезло, причем на сей раз удача таилась в… моем незнании. Если бы Валерка ухитрился узнать названия английских кораблей, прибывающих в Колмогоры в те годы, я бы обязательно ляпнул, но времени было мало, и разыскать список у него не получилось. Именно потому он чуточку изменил версию моего прибытия в Россию. Мол, все в тех же конспиративных целях, чтобы злобные враги королевы не смогли вычислить ее посланника, меня вначале отправили из Лондона в Копенгаген, а оттуда в Ригу. Далее я следовал по Западной Двине и вышел на русские просторы.

Примерно в этом ключе я и изложил все Митрошке, который в ответ почесал в затылке, недовольно пожевал губами и неохотно кивнул, так и не произнеся ни слова. То есть вроде бы и согласился, но скрепя сердце.

Еще бы. Если имена прибывших из Англии купцов фиксировались и вычислить отсутствие моей фамилии в списках прибывших легче легкого — вопрос лишь времени, то совсем иное дело — Рига. Там, разумеется, тоже велись какие-то журналы, но покопаться в них в нынешнее время представителям Руси, считающейся злейшим врагом Ливонии, невозможно.

— Но и ты о моем пути тоже молчок, — строго заметил я подьячему, — Это я уж так тебе, по-свойски, чтоб понял ты наконец, кого повязал.

— Повяжешь тут, — не унимается подьячий, — А что за плоды ядовитые с собой вез? Отколь мне знать — то ли и впрямь для лечбы, то ли отрава. И где они ныне? Куда дел?

— Плоды эти обычные помидоры, — отвечаю. — На Руси и впрямь неведомы. Они из Нового Света, где мне жить довелось. Иначе их еще золотыми яблочками именуют. И не отрава это вовсе. Хотел я татей припугнуть да страху напустить, но не вышло. Да ты про них у любого купца спроси, который в Испании побывал, он тебе то же самое расскажет.

— Где побывал? — не понял подьячий.

Все-таки нельзя за несколько дней освоить особенности языка. Пускай и родной, но четыреста с лишним лет разницы чувствуются. А практики у меня в той же Кузнечихе — кот наплакал, вот и прокалываюсь. Хорошо, что я вроде как иностранец, а им простительно.

— У вас их землями гишпанскими именуют, — вовремя припомнил я. — Потому и не нашли их твои люди, что я все сам съел с голодухи. Да еще вон с холопом своим поделился. Коль мне не веришь али сомневаешься, его поспрошай.

Тут я вообще не врал. Помидоры мы действительно съели на первом же вечернем привале, когда еще не добрались до Кузнечихи. Пошли они за милую душу. Апостол поначалу наивно решил, что я захотел покончить счеты с жизнью. Он даже перехватил мою руку, но я растолковал ему, что если их как следует или даже слегка посолить, то вся отрава тут же бесследно пропадет.

— И не жаль тебе златых яблочек? — спросил он, — Ты же сказывал, что князь Долгорукий…

— Покойник их все равно не донесет, и меха мертвецу ни к чему, — перебил я его, — А я непременно помру с голоду, если не поем. К тому же у меня самого кой-какая болезнь объявилась. От переживаний, наверное. Вот я ее и излечиваю.

Поверил, чудак-человек. Он вообще очень доверчивый. Правда, съел только половинку одного помидора. Вторую лишь поднес ко рту, но тут же ойкнул:

— Так у тебя ж болесть, дядька Константин. Ты уж сам их…

Как я ни уговаривал, больше не притронулся. Дескать, сыт он уже. Заботу обо мне проявил. Ишь ты. Таких обижать все равно что ребенка избивать — грех непростительный. А уж плетью лупить, не говоря про дыбу, и вовсе. Кстати о плетях…

— Токмо ты с бережением вопрошай, — небрежно роняю я подьячему. — Малец из верных. Верю я ему, не продаст. А ежели ты его с дитем нянчиться заставишь, то он потом для меня негож станет.

Кажется, все правильно. Именно так заморский негоциант и должен выражаться — грубо, цинично, исходя исключительно из собственной корысти, иначе Митрошка моей заботы о парне не поймет.

— Поспрошаю, — кивает подьячий. — Токмо боязно мне. Вдруг вы с ним сговорились? Но не беда. Тут ведь из разных земель купчишек хватает. Ежели расстараться, то можно и из гишпанских земель сыскать. Глядишь, и яблочки златые сыщутся. Ты как их, еще разок отведать не против? — И пытливо уставился на меня.

Что, мол, на это ответишь?

— Коли угостят им, съем на твоих глазах, — твердо пообещал я, — Да еще второйпопрошу, потому как в брюхе давно урчит. Нерадостно меня на русской земле встречают, ой нерадостно. Чуть ли не каждый обидеть норовит, — И, как финальный аккорд, еще раз напомнил: — Мыслю, не пожалует Иоанн Васильевич дьяков из Разбойной избы, кои так татям попустительствуют.

— Нешто у вас нет таковских? — затравленно огрызнулся подьячий.

Проняло мужика, как есть проняло. Вон как глазенки забегали. Понятное дело — грозен царь-батюшка. Даже по нынешним меркам сурового шестнадцатого века брать, все одно — без меры грозен. А если с нашими критериями подходить, то вообще зверюга и явный конкурент Сталина по своим злодействам. И получается, что если я пожалуюсь, то тут можно лишиться не места — головы. Да еще хорошо, если сразу. Для нынешних ребятишек это уже счастье. Вот только не получится сразу. Из подвалов у Малюты здоровыми не выходят — или бредут еле-еле, или их на плаху волоком тащат.

Опять же я не просто так проводил время в Кузнечихе — все сплетни выслушал, и не только деревенские. Сами-то селяне от своих домов ни на шаг — худая здесь земля, сплошной суглинок, так что хлебных излишков у них отродясь не водилось, но от залетных купчишек новостей наслушались будь здоров. Да и я тоже не зря историю штудировал про это время, а потому и без них знал, что произошло на Руси совсем недавно, в конце прошлого года. Ужас.

Если быть совсем кратким, то основное веселье царя началось с того, что он, обвинив во всех смертных грехах двоюродного брата, князя Владимира Андреевича Старицкого, заставил его выпить яд, причем вместе с женой и тремя детьми.

Случилось все это прошлой осенью, то ли в октябре, то ли в ноябре, да оно и неважно. Куда интереснее то, что царь почти тут же принялся готовить карательный поход против жителей Новгорода, которые якобы замыслили против него измену. Поход этот начался в декабре, причем в пути, как деятельный человек, Иоанн Васильевич времени даром не терял. Наверное, рассуждал, что если, мол, Новгород затеял измену, то и остальные города тоже, только она еще не вскрылась.

Одним словом, там, где он шел, мало никому не показалось. Он даже прохожих, которые встречались его войску по пути, и то живьем не отпускал. Чтоб, значит, никто не предупредил. А уж что творилось в городах, в которые он заходил на постой, — Стивен Кинг со своим воображением и скудной американской фантазией отдыхает.

Начал дяденька с Клина, а дальше пошло-поехало. Ребята его тоже под стать главарю — не щадили ни женщин, ни детей, ни стариков. В Твери царь вообще мародерствовал аж пять дней, попутно велев придушить бывшего митрополита Филиппа, который после низложения проживал неподалеку в одном из монастырей. Тогда-то и пострадала родная Чуриловка моего Апостола. Пострадала ни за что — просто подвернулась на пути, вот и…

Самой Твери тоже досталось изрядно. Довелось мне потом полюбоваться на этот город. Ну и пакостное же, доложу я вам, зрелище. Есть такая поговорка: «Как Мамай прошел», так вот в Твери, на мой взгляд, побывало сразу три Мамая, причем вместе с Чингисханом и Батыем, а потом еще потоптался Гитлер со своими эсэсовцами. Для надежности. Всей радости у тамошних горожан — стены сохранились, да еще каменные церкви с монастырями, а в остальном картина та еще. Но я отвлекся.

Потом, уже в январе, настала очередь Новгорода, где царские орлы зависли аж на шесть недель — видать, было где разгуляться. Как мне рассказывали в Кузнечихе, погибло тысяч шестьдесят. Реку Волхов вообще запрудило трупами так, что поднялась вода. Преувеличивали, конечно, не без того, но то, что число погибших составило не одну тысячу, а скорее всего, и не один десяток — железно.

Однако этот козел в царском венце и тут не угомонился, рванув в Псков, чтоб и там попить людской кровушки. Правда, в Пскове он развернулся не сильно. Сплетни ходили разные, дескать, юродивый его напугал, но я так мыслю, что все было гораздо проще — насытился царь-батюшка. Упыри, они ведь тоже рано или поздно насыщаются. Пускай и на время.

А ведь подьячий еще не знает, что к нынешнему лету Иоанн Васильевич опять оголодает и устроит публичные казни в Москве. Причина все та же — мол, изменники из Новгорода договаривались со столичными, чтобы его погубить. Вообще-то для меня удивительно скорее то, что на самом деле заговора, как я понял, не было вообще. То есть никто против этого скота ничего не замышлял, хотя надо бы.

В Москве же под нож и топор пойдет не простой люд — из именитых. Хватит и окольничих, и бояр, а самое главное — «крапивного семени», как наш народ уже тогда «ласково» именовал чиновников царских приказов, всяких там дьяков и подьячих. И убивать их станут не просто так — с выдумкой. У главы Посольского приказа дьяка Ивана Висковатого каждый из тех бояр, что останется чист, по царскому повелению лично отрежет что-нибудь ножом. Казначея Фуникова, то есть, если по-современному, министра финансов, попеременно станут обливать то кипятком, то ледяной водой. Ну и так далее. Из иных приказов лягут на плаху по пять и больше человек.

Да и в Разбойной избе тоже народ пострадает. Я даже мог назвать кое-кого по памяти, не глядя в оставшийся при мне списочек казненных. Хорошая штука, доложу я вам. Мне его Валерка составил, чтобы я, упаси бог, не стал водить дружбы ни с кем из перечисленных, а то опомниться не успею, как заметут в общую кучу.

— И в Англии таковские имеются, — кивнул я, — Только из тюрем сидящих в них душегубов да татей они нипочем не выпустят. Ты сторожей хоть с головы до ног серебряными шиллингами осыпь — не поддадутся. А у вас, как мне ведомо, случается и такое. Ты про Григория Шапкина слыхал ли?

Ох, как он на меня воззрился. Значит, точно слыхал. А может, как знать, даже ходит под его началом. Э-э-э, тогда мне надо поосторожнее, чтоб он в попытке замести следы и меня не укокошил.

— Сказывал мне кое-кто, что его песенка спета, — добавил я торопливо. — Потому и упреждаю: держись от него подале. Дыба по Григорию давно плачет, горючими слезами заливаясь, но к этому лету он непременно с ней свидится. Ну и сам тоже поразмысли.

А поразмыслить Митрофану Евсеичу и впрямь есть над чем. Он, конечно, находится не в числе преступников — по другую сторону, но на Руси от сумы да от тюрьмы, а в это время и от плахи зарекаться не стоит. Да и не дурак подьячий. Прекрасно понимает, что схваченные новгородцы, которых сейчас пытают в Москве, совершенно ни в чем не повинны, и кого они назовут в числе своих сообщников — неведомо. Точнее, ведомо, но только царю и палачам. Кого они подскажут, тот и покатит прицепом, а уж выбивать после этой подсказки нужные признания — дело техники. Всего-то и надо — подвесить на дыбу да заставить нянчиться с «дитем». Не признаются? Ну тогда в качестве отдыха положат этого человека на «боярское ложе», чтоб мозги «прогрелись», да и все остальное тоже.

Так что есть над чем призадуматься Митрофану Евсеичу, над чем поломать голову, пока она еще у него на плечах. И пусть он не знает о грядущем московском «представлении», но и сам должен догадываться, что после массовых казней во время «новгородского похода» прошел уже месяц, и не исключено, что царь-вампир опять проголодался. Да и не обязательны они, массовые-то. Нашему подьячему сойдет и в индивидуальном порядке. Какая ему разница — сто голов слетят с плеч вместе с его собственной или одна-две.

Встал подьячий, в тулупчик свой бараний закутался — никак озноб пробил — походил в задумчивости, снова сел.

— Я тут всего с месяц, — буркнул он.

Получается, вроде он оправдывается передо мной. Очень хорошо. Значит, прочувствовал и осознал. Теперь можно и отпустить палку, а то перегнешь — треснет, но не палка, а моя спина. Возьмет да и решит, что надежнее всего концы в воду. Меня то есть. Как Иосиф Виссарионович учил: «Нет человека — нет проблемы». И все. И шито-крыто.

— Слыхал я уже о тебе. Сказывали людишки, что за последние седмицы и впрямь поменьше озоровать стали, — подтвердил я его слова. — И о том можно царю-батюшке поведать.

Тяжел взгляд у подьячего. Буравит так, словно в душу заглянуть хочет. Оно и понятно — боится ошибиться, вот и силится уяснить, правду я сейчас сказал или нет.

— Да ты не боись, Митрофан Евсеич, — успокаиваю я.

Сам же будто невзначай кладу руку на стол, а на ней…

Так и впился подьячий — глаз от моего перстня отвести не может. А камень, словно и впрямь что почувствовал, так расстарался — даже у меня от искорок зарябило. И странное дело — темно ведь в подвале. В Питере, когда белые ночи, и то светлее на улице, чем тут, где из светильников пяток плошек на стенах, да еще на столе подсвечник-тройняшка, вот и все. Угли же и вовсе не в счет — жару от них много, но света они не дают. И тем не менее светится мой лал. Чуть пальцем шевельнул, и тут же новая струйка искорок во все стороны, да не простыми брызгами — разноцветными. Даже чудно.

— То мой тайный знак, — пояснил я лениво. — Буду у палат государевых, им и извещу Иоанна Васильевича, что прибыл, мол, да не просто, а с радостной вестью.

Смотрю, а по лицу подьячего уже и пот потек, и не каплями, а целыми ручейками. Не иначе как я своей цели не просто достиг — перескочил родимую. Пора назад поворачивать, в смысле снова успокаивать, а то как бы чего не вышло.

— Особого зла я на тебя не держу, — напомнил еще раз, — Чай, не по своей воле ты меня поймал — службу государеву исполнял, да не просто так — с пониманием, с усердием, да еще и с выдумкой. И про обоз купеческий, как приманку для татей, тоже славно. Сам придумал или подсказал кто?

— Сам, — расслабился подьячий и вытер пот рукавом. Значит, пришел в себя.

— Это хорошо, что сам, — одобрительно заметил я, — Такие людишки Иоанну Васильевичу ох как нужны. А что худороден, так это не беда. Сам ведаешь, разных он привечает. По нынешним временам худородство, если помыслить, не в упрек, а в похвалу. Иной родом из именитых, а копнешь в душе — гниль одна да желчь ядовитая на государя нашего. Сказывал мне про таковских Григорий Лукьянович, — Это я уже так, на всякий случай напомнил, а то вдруг позабудет про мое знакомство с Малютой.

Совсем расслабился Митрофан Евсеич. Улыбается, головой кивает в такт моим словам. Только недолго это было, минуту, не больше. А потом вдруг как подскочит, как хрястнет по столу своим кулачком, да с маху, от всей души, аж доска застонала. А глаза вообще ошалелые, будто ацетона нанюхался.

Видать, снова я прокололся, и крупно. Знать бы только где.

Но на сей раз бог миловал. Не в мой адрес предназначался его гнев. Это он против татей злобствовал, которые напали на царского посланца. Что-то вроде выражения солидарности, пускай и запоздалой.

А я до конца дожимаю. Ехать-то мне не на чем, вот и намекаю, чтобы тот, кто такое безобразие допустил, за него и раскошелился. Правда, тут уж подьячий уперся, не сдвинешь. Оно и понятно. Мало того что одарил купца ефимками, так теперь еще коня подавай да деньжат на дорогу отсыпь. А не давать боязно — такого гонец наговорит, сто раз потом пожалеешь, что пожадничал.

Но Митрофан Евсеич и тут ухитрился выкрутиться, да как ловко.

— Тебе надобно неприметно проскочить в Москву? — спросил он задумчиво. — Ну а неприметнее, чем с торговым поездом, — (это у них так обоз называют), — не придумаешь.

Словом, всучил он меня тому, кто и донес — торговцу Ицхаку бен Иосифу. Тот на свою беду еще грузился у старицкой пристани, гак что проезд я себе обеспечил. Одно худо — не вызволил я из темницы Апостола. Отказался мне его выдать подьячий. Наотрез.

— Сам зрил — указал на него Посвист, — сокрушенно разводил руками Митрошка, — Как же можно?! Опосля ты первый и учнешь в меня перстом тыкать. Мол, на Руси за мзду татей выпущают. Да уже не на одного Григория Шапкина укажешь, а и на меня с ним заодно.

Но это была, так сказать, официальная причина. Фактическая же заключалась в том, что я его чересчур сильно запугал. Как ни старался соблюсти меру, но все одно — перебор. Вот Митрошка и оставил у себя Андрюху. Для страховки. Ежели тайный посланец королевы поведает о подьячем что худое, то у него тут как тут Апостол. Вот, мол, каковы слуги у этого посланца — тати первостатейные. Разве ж я мог поверить, что сей Константино не умышляет ничего худого, глядючи на этого Андрюху?! Да нипочем!

И тут я тоже ничего не нафантазировал. Об этом мне сказал сам Митрошка. Почти без намеков. Открытым текстом.

Вот так взял хозяин щенка на руки, да не удержал, выронив в ледяную воду. А берег-то крут, самому не вылезти. Говорил же я себе: не бери парня. Да куда там — доброе дело захотел учинить, как Иванушка в сказке «Морозко».

Вот судьба в лице сказочного старичка-боровичка и состроила мне медвежью морду…

И с пещерой получилось из рук вон плохо. Нет, попасть я туда успел. Скрывать мне было нечего, поэтому я выспрашивал все в открытую. Мол, хочу в этих краях построить себе домишко, но чтоб как в Италии, то есть из камня, а то уж больно часто у вас на Руси пожары происходят. Так вот где бы мне этого камня наломать?

И показали, и даже проводили. Пока шла погрузка, я успел обернуться и туда и обратно. Разумеется, с людишками Митрофана Евсеича, которые от меня ни на шаг. Дескать, чтоб я в третий раз татям не достался.

Вот только радости мне эта поездка не доставила — скорее уж наоборот.

Не было там этой Серой дыры. Даже хода туда не было.

Совсем.

Глава 9 Перстень царя Соломона

И как я себя ни настраивал с самого первого дня, что эта Серая дыра скорее всего в шестнадцатом веке еще не работала, поэтому мне суждено зависнуть тут на всю оставшуюся жизнь, все равно на душе заскребли кошки. Только тогда, когда я сунулся в поисках прохода влево и не нашел его, да и то не сразу, а спустя время — лазил битых два часа, — я по-настоящему осознал, что завис тут навсегда. Аж мороз по коже.

Получается, отныне и до самой смерти моими собеседниками, соседями и прочими будут такие, как этот подьячий, как эти тати, а в лучшем случае как мой бывший спутник Апостол да деревенские жители.

Лишь потом, ближе к вечеру, уже вернувшись обратно, вспомнил еще про одного, пускай пока что потенциального спутника — княжну Марию. Нет, не так. Про мою Машеньку. А как вспомнил, так даже удивился — да какая разница, где жить, какое имеет значение, тысяча пятьсот семидесятый год сейчас на дворе или начало двадцать первого столетия?! Лишь бы она рядом, лишь бы глаза ее видеть, руки касаться, волосы гладить, губы целовать.

Может, для кого-то это будет звучать странно, уж больно высокой покажется плата. А мне таких жаль. Значит, не любили ребята вот так вот, от всей души, чтоб нараспашку! И плевать на все остальное! К тому же я вовсе не собираюсь жить с ней в голоде и холоде. Что у меня, головы на плечах нет? Пускай царскими хоромами и не обеспечу, но мало-мальский комфорт создам. В лепешку расшибусь, а создам!

Да и не об этом мне сейчас надо думать, а о том, как до нее добраться. Псков-то с Новгородом в одной стороне, а Москва, куда меня везут, совсем в другой. Можно сказать, в противоположной. Там хорошо, но мне туда не надо. Получалось, что побег — задача номер один, ну а как выполню, то стану размышлять о выполнении других. Так, глядишь, и дойду до конечной цели.

Предварительный расклад был такой — дотянуть до Твери, от которой, насколько я помнил, открывается куча путей на север, в том числе и к нужным мне местам. Где именно живут Долгорукие — леший их знает, но о таком достаточно известном княжеском роде в Пскове или Новгороде непременно должны знать, и проблем с поиском возникнуть не должно.

«Значит, так, — мурлыкал я мысленно, — К Твери мы подъезжаем, а там рысцой, и не стонать…»

Бессовестно переделанная мною песня Высоцкого вселяла дополнительную уверенность, что все получится как надо, но… не тут-то было.

Что пообещал — в смысле плохого — подьячий Ицхаку, в случае если он меня не доставит в целости и сохранности до Москвы, я не знал, да и никогда уже не узнаю. Убежден только в одном — много. Очень много. Содрать с живого шкуру, настругав ее тонкими ломтями? Возможно. Подвесить на дыбу и заставить нянчиться с трехгодовалым бревном-дитем? И с этим не спорю. Посадить на кол? Четвертовать? Колесовать? Охотно верю. Но убежден, дело не ограничивалось даже всем вместе взятым — было нечто настолько страшное, чего я по причине отсутствия нужных знаний не могу даже предположить. Может, товар отобрать?

Почему я так решил? А как же иначе, если Ицхак и его люди меня пасли даже ночью. Когда мы остановились в Твери, один из его громил вообще сопровождал меня неотлучно. Честно говоря, я такого не ожидал, потому и немного растерялся. Когда придумал выход, мы уже снова сидели в ладьях и плыли дальше, а нырять в ледяную воду — я столько не выпью. Потом свернули на Ламу. Ее с Волгой не сравнить, гораздо уже, но все равно апрель есть апрель, а контроль никак не ослабевал.

Впрочем, к этому времени я перестал дергаться, вспомнив, что половина бояр в этом веке проживала в Москве, причем чуть ли не на постоянной основе вне зависимости от места расположения своих вотчин и поместий. Особенно те из них, кто входил в опричнину. Входят ли туда Долгорукие, я не знал, но почему-то был уверен, что хоть кто-то из их семейства непременно должен жить в столице. Получалось, что особо трепыхаться ни к чему — как знать, возможно, ни в какой Псков мне ехать вообще не придется.

И я уже стал подумывать о том, как провернуть шикарнейшую комбинацию, то есть и впрямь появиться перед царем и нагло заявить, что я, дескать, прибыл с тайным посланием от королевы Елизаветы.

А что? Учитывая краткосрочность моего визита на туманный Альбион, незнание многих герцогов и лордов вполне извинительно, тем более кое-кого я все-таки назвать бы сумел, причем из самых важных персон. Например, Уильяма Сесила, он же лорд Берли. Между прочим, главный секретарь королевы, круче некуда. Плюс к нему сэр Франциск Уолсингем. Тоже фигура из крупных — говоря современным языком, начальник всей разведки и контрразведки Англии. Есть и кого добавить, пускай не из столь крупных, но тоже о-го-го. Как вам первый дворянин королевства Томас Хоуард, он же герцог Норфолкский, или Толбот, граф Шрусберийский? Словом, могём.

Кому передать привет из местных англичан, я знал плохо. Разве что Антонио Дженкинсону, если он тут, или Джерому Горсею, но он должен подкатить только через пару лет. Но оно и не обязательно. Визит же у меня тайный, так что никаких лишних контактов. А уж как половчее наврать — за пару-тройку дней придумаю, как нечего делать.

Одна беда — полное незнание английского. То есть когда-то в школе я его знал, но и тогда от силы на тройку. Не было у меня желания учить его, вот и… Получалось, что королева дала поручение не просто залетному итальянцу, но к тому же человеку, совершенно не владеющему ее родным языком. Даже если учесть, что я дальний родич невесты, все равно не состыковывается. Она что, совсем дура? А если со мной заговорят по-итальянски купцы, то тут и вовсе хана. Новый Свет — это хорошо, но я же должен был освоить хоть что-то, пока искал отца, вернувшись из Америки. И по-испански тоже не ахти, а ведь согласно версии жил там какое-то время у Дон Кихота Ламанчского. Это как объяснить? Травмой головы? В двадцать первом веке такая версия, может, и прошла бы, но тут… Получается, после тщательной проверки мне останется только сказать своей далекой возлюбленной «Чао, бамбино» и добровольно шествовать в подвал к Григорию Лукьяновичу, встречи с которым я вовсе не жажду.

Я даже немного расстроился — уж очень заманчивым показался мне этот вариант, несмотря на всю его хлипкость. Да, риск имелся, и немалый, но зато какие перспективы по службе! А они мне не просто нужны — необходимы. Ведь что выходит? Обратной дороги для меня нет, значит, жить здесь. А кем? Значит, надо уже сейчас думать, как выбиться наверх. Причем выбиться даже не столько для обеспечения комфорта своей Маше — для зарабатывания денег имеется и купеческое дело, а хотя бы уже для одного того, чтобы заполучить ее в жены.

Ну кто ее сейчас выдаст за меня? Как-никак княжна, а тут какой-то безродный иностранец Константино Россошан… ой, то есть Монтекки. Пошлет меня ее папа, как пить дать пошлет, а за наглость еще и отдубасить повелит — челяди-то хватает.

Вот и получалось, что от будущей должности зависит даже не богатство, а куда выше — любовь и счастье. То есть надо обязательно выбиваться в люди, притом не простые, поскольку титулов с чинами мне не светит. Во всяком случае, царь даже своему любимцу Малюте Скуратову и то не дал боярской шапки. Да что боярской — окольничим и то мужика не сделал, так чего уж там обо мне говорить. Получается, надо заменить титул приближенностью к царю. Это уж будет совсем другое дело. Взять все того же Григория Лукьяновича. По сути он — главный палач и только. Родовитых предков за душой — ноль. А ведь выдал одну из своих дочек за князя Дмитрия Шуйского, а эта фамилия из самых что ни на есть именитых. Если на европейский манер — принцы крови.

С другой стороны, лезть наверх нужно с опаской, чтобы соблюсти меру — то есть приподняться до ближнего окружения, но в то же время не докатиться до царского любимчика, уж очень лихо царь Ваня с ними расправляется, и примеров тому тьма-тьмущая.

Вон Федор Басманов. Уж как его царь миловал, как любил, да не только душевно, но, как говорят, и телесно. А чем он закончит, причем не далее как этим летом? Мало того что ему придется по повелению Иоанна IV зарезать своего отца, так ведь и этим он лишь спасет себя от смерти, не больше, а в ссылку все равно ушлют.

Или взять князя Афанасия Вяземского. Всего год назад царь даже лекарства принимал только из его рук. И это при всей его мнительности и страхе перед возможным отравлением. Во какое доверие! А чем все кончится через несколько месяцев? Палками, ссылкой в Городец и скорой смертью от ран, полученных во время пыток.

Нет уж, как только женюсь, так сразу надо куда-нибудь сваливать. К примеру, воеводой, причем чтоб от Москвы меня отделяло не меньше полутысячи километров, в крайнем случае, несколько сотен. На худой конец, можно и вовсе покинуть Русь. Но это уже когда вовсе некуда будет деваться.

И дело даже не в отсутствии знаний иностранных языков. Они как раз ерунда. Когда тебя окружают сплошные учителя и море практики, выучить тот же польский, немецкий или английский — плевое дело. Вот только Европа есть Европа, и душа у меня к ней не лежала. Совсем. Уж очень много отличий.

То, что она заросла грязью, — не беда. Кто помешает мне выстроить возле дома хорошую баньку и париться в ней в свое удовольствие? Религия? Я же говорил, мне что аллах с Магомедом, что Саваоф с Христом, да даже Яхве с Моисеем — все на одно лицо. Правда, тут уже сложнее — нельзя забывать про Машу. Ей-то даже не христианство нужно — подавай именно православие. Впрочем, и тут можно выкрутиться. Например, построить маленькую православную церквушку исключительно для семейных нужд.

Но уж больно чужая мне эта Европа по своему духу. Перефразируя Киплинга, можно сказать, что Европа — это Европа, а Русь — это Русь, и вместе им не бывать. Никогда. Искусственно соединить можно, но оно ведь при желании и зайца можно научить курить, только ничего хорошего из этого не получится. Сотрудничать, торговать — это одно. Оно не просто допустимо, но и полезно для нас. А вот быть вместе, едиными — пас. Чужие они нам. И мне чужие. Так что побег в их глухомань остается, только когда ничего другого не останется. Такой вот грустный каламбур.

А с английским, конечно, жаль. Его незнание разом обрубает все мои радужные перспективы. Блистательные, между прочим. У царя меня бы и приодели, и приобули, а теперь, по здравом размышлении, что получается? Ну рвану я из Москвы только меня и видели, а дальше-то что? Есть нечего, денег нет, одет хоть и более-менее, но даже не на уровне именитого купца из самых зажиточных, не говоря уж о боярах. Кем я появлюсь перед Машей, а главное, перед ее папашей? Потому я немного и расстроился. На время.

Думай, Костя, думай! Но, как я ни ломал голову, все равно на ум ничего не шло. Лишь после того, как одолели волок на Ламе и плюхнулись в московские притоки, меня осенило.

«А не надо тебе, парень, ничего придумывать, — сказал я своему отражению в воде, — Государь по „доброте“ своей все за тебя придумал, в том числе и финансовый вопрос решил. Кого будут терзать в июле? Правильно, новгородцев, но не только. Там еще и москвичи пойдуг на плаху, да не простые, а именитые, у которых денег куры не клюют. Все равно Иоанн Васильевич обдерет их перед казнями как липку, а у него золота с серебром и так видимо-невидимо, так что перебьется гражданин Грозный».

К тому же список казненных мне Валерка приготовил. Правда, сделал он это для того, чтобы я к ним не совался, а у меня получается совсем наоборот, для краткого, но весьма полезного знакомства, но ничего страшного. Конечно, грабить покойников — звучит цинично, но спасти их у меня все равно не получится — кто ж поверит, что я знаю будущее. Выйдет только хуже — для меня, разумеется, потому что первый из числа тех, к кому я обращусь, сдаст странного фрязина со всеми потрохами. Ему это навряд ли поможет, а вот мне придется худо. Значит, говори не говори, толку все равно не будет, а так хоть разживусь деньжатами.

Вот только желательно мне с этим делом поторопиться, поскольку сами казни начнутся не скоро, двадцать пятого июля, но брать и вязать народ станут значительно раньше. Как бы Иоанн Васильевич меня не опередил.

Радовался я этой идее примерно до того времени, пока снова не поглядел в реку. Вода не зеркало, но видно неплохо, так что взгляд со стороны состоялся, и я понял, что в таком затрапезном виде ни один человек, находясь в здравом уме и доброй памяти, не то что тысячи — рубля не одолжит. Да что рубля — вообще на крыльцо не пустит. Получалось, надо искать компанию.

А тут, словно услышав мои слова, подвалил купец. Скучно ему стало сидеть в своей крохотной каюте, вот он и выбрался на свежий воздух. Получилось как в поговорке: на ловца и зверь бежит.

Это, кстати, далеко не первый случай, когда он вот так вот совался ко мне со своими разговорами. Не знаю, он то ли чувствовал передо мной вину — все-таки сдал меня властям, да и теперь вот стал тюремщиком, то ли просто нуждался в собеседнике, поскольку людей из числа своей национальности имел всего одного — пожилого и вечно озабоченного Абрашку, в голове которого, как я успел заметить, вертелись только цифры и возможная прибыль.

Ицхака же помимо доходов — не иначе как давала себя знать пытливая натура, отягощенная обучением в Неаполитанском университете, — тянуло еще и на философию. С моим металлургическим его университеты, конечно, не сравнить, но поговорить с человеком можно, особенно когда нечего делать.

А может быть, я себе просто безбожно льщу, и на самом деле основная, и как знать, не исключено, что единственная причина повышенного внимания таилась вовсе не в жутчайшем обаянии моей персоны, а в том, что красовалось на моем пальце? Во всяком случае, когда Ицхак впервые увидел перстень на моей руке, он так и впился в него глазами. Если бы они могли есть, то плакало бы мое украшение. Он и жевать бы его не стал — так и проглотил бы за один присест. Да и потом, когда немного успокоился и перестал откровенно пялиться, нет-нет да и скашивал на него горящие от вожделения глаза.

Но от вопросов относительно перстня, он, как ни странно, воздерживался. Единственное, что спросил, так это откуда у меня такая драгоценность. Я ответил, не вдаваясь в подробности, что это подарок моей нареченной, которую хочу разыскать и жениться на ней. Ицхак кивнул и больше к этой теме не возвращался. Как отрезало. И ведь чувствовал я, что разбирает его любопытство, да еще какое, но купец держался стойко, не поддаваясь соблазну.

Приметил я и еще одно. Именно после того, как он увидел перстень на моей руке, появляться подле меня купец стал гораздо чаще. Часа не проходило, чтобы он не подошел с каким-нибудь невинным пустячным предложением или вопросом. Я тоже не возражал против этого налаживания контактов, поэтому уже во второй вечер, когда он в очередной раз что-то у меня спросил, сумел изрядно заинтересовать почтенного купца, и наша с ним беседа продлилась чуть ли не два часа. А чего еще делать на воде? Способствовал сближению и возраст — нам с ним, скорее всего, было либо одинаковое количество лет, либо плюс-минус год, от силы два.

Болтали о разном. Власть на Руси и уж тем паче критика ее действий — темы табу, ну а все остальное — сколько угодно. Ицхак при этом все время старался прощупать меня, а под конец, видать, отчаявшись, ну и осмелев тоже, выдал чуть ли не прямым текстом: мол, удивительно ему, как это я вышел живым из Разбойной избы, да еще на своих двоих, то есть невредимым. Я недолго думая тут же ответил:

— Не только мне одному повезло. Сдается, что мы оба отделались легким испугом.

— Я видоком был, — не отступал купец, — Конечно, им тоже иной раз достается, но все полегче, чем тем, кого подозревают в лихих делах.

— А я, — говорю, — не только видок, но и пострадавший. Потому меня и разыскивали, чтоб про злодейства татей поведал.

Подозрения купца вроде бы рассеялись, но не все. На другой вечер Ицхак в ходе нашей беседы, рассказывая о распоряжении подьячего относительно меня, как бы мимоходом выдал:

— Voule vederli subito. [46] — И уставился на меня в ожидании ответа.

Скорее всего, загадочная фраза была на итальянском, но что именно — пойди пойми. Пришлось неопределенно пожать плечами и напустить на лицо эдакую многозначительность.

— Ну да, — после недолгого колебания невозмутимо заявил я, — Он такой.

Попал или нет — не знаю, но вижу, купец не унимается. Рассказывая о себе, он упомянул, что в настоящий момент попал в situazione senza soluzione. [47] Знакомое, хоть и порядком искаженное слово «ситуация» чуточку помогло, и я глубокомысленно заметил:

— Ситуации бывают разные, но, как правило, они всегда далеко не такие тяжелые, какими мы их представляем.

Но на третьей фразе, когда Ицхак заметил, грустно улыбаясь: «Zwei Seelen wohnen, ach, in meiner Brust…», [48] я не выдержал, решив «расколоться» и пояснить:

— Хотя меня вывезли из Рима в двухлетнем возрасте, но все равно чувствую, почтенный Ицхак бен Иосиф, что ты говоришь на языке моей родины. Жаль только, что я ничего этого не понимаю, — И выдал на-гора кусочек нашей с Валеркой домашней заготовки.

Мол, об известной вражде двух кланов — Монтекки и Капулетти — в свое время в Риме слагали легенды, а один английский сочинитель и вовсе поклялся о ней написать. Вот меня и решили вывезти от греха подальше, чтоб я уцелел, а пока плыли по морю в Испанию, где жил наш родич, налетела буря, порвала паруса и сломала мачты, из-за чего корабль после несколько недель беспомощно скитался по безбрежным океанским просторам.

В результате остатки команды в числе всего пяти человек, а также я вместе с мамой-русинкой оказались выброшенными на далекие берега Нового Света, попав к индейцам племени могикан, и добраться до более цивилизованных мест с крошкой сыном у нее не было ни малейшей возможности. К тому же и особой необходимости к этому не было — вождь племени Чингачгук Большой Змей отнесся к моей матери очень ласково. Вот так и прошло мое босоногое детство и отрочество. Впрочем, жалеть не о чем — жилось мне привольно, так что я доволен. А места там и впрямь красивые, одно только озеро Онтарио чего стоит. И начинаю повествовать о диковинной природе тех мест, о зверях, которых я там повидал, и прочее. Задача одна — чтобы купец устал слушать и сам перевел разговор на другую тему. Вроде управился.

А на четвертый вечер, после того как я вскользь позволил себе пару высказываний относительно христианской религии, причем далеко не положительных, типа того, что настоящий бог один, а все остальное, включая некую загадочную троицу, на мой взгляд, чушь свинячья, в которой даже видные богословы не могут толком разобраться, он совсем размяк. Дальше наши беседы были гораздо откровеннее. На темы из числа табу мы по-прежнему не говорили, но скорее не из-за недоверия друг к другу, а из-за опасения, что кто-то подслушает.

За день до того, как я вспомнил о грядущих летних событиях в Москве, я — как чувствовал — осторожно перевел разговор на мистику, после чего пожаловался, что иногда вижу то, что может произойти, и оно впоследствии действительно происходит. В качестве доказательства я перечислил несколько событий из тех, что уже случились, заявив, будто видел их во сне. Заодно упомянул и о каббале — мол, доводилось кое-что слыхать об этом загадочном учении соплеменников Ицхака, где как раз говорилось о чем-то похожем.

Купец отнесся к этому весьма серьезно. Первым делом он подскочил к двери своей крохотной каютки, где мы сидели, и поправил мезузу — кусок пергамента со стихами из Второзакония, который был подвешен в круглом деревянном футлярчике на дверном косяке. Затем он таинственным шепотом принялся рассказывать мне о каббале, потом о каком-то июните, [49] после чего перешел к повествованию о загадочных книгах «Сефер исцира» и «Зогаре», которые мне надо прочитать и осмыслить, ибо в них, особенно в последней, изложены способы, дающие возможность глубже вникнуть в библейские истины, лучше постичь сокровенное и точно предсказывать это самое будущее.

Вообще-то в моей жизни это был второй разговор о каббале. Причем первый состоялся не так давно — всего-то несколько недель назад в квартире того самого чудаковатого ювелира, который проверял мой перстень на подлинность, из-за чего я и подзадержался со своим отъездом сюда…


В небольшой комнатушке старого консультанта, трудившегося на дому в своей квартирке возле Столешникова переулка, было уютно и тихо. Хозяин был под стать жилищу — этакий благообразный старичок по имени Соломон. Правда, отчество он имел самое что ни на есть христианское — Алексеевич.

Виноват в экзотическом имени ювелира был его папа, который в свое время преподавал в МГУ, страстно увлекался античным Востоком и всю жизнь, подобно Шлиману с его Троей, мечтал найти хоть какие-то материальные следы великих еврейских царей — Давида и Соломона. В честь последнего он и нарек своего отпрыска, после чего сынишке осталось болтаться между двух огней — в Израиле с его национальностью делать нечего, да он туда и не стремился, а лезть в большую науку с таким именем тяжко.

Правда, Соломон Алексеевич тем не менее пытался. Я не про Израиль, про науку. Но, как и следовало ожидать, потерпел сокрушительное фиаско. Блистательные познания сумели перевесить лишь на начальном этапе, при защите кандидатской. До докторской его не допустили, благо что повод имелся весьма удобный — слишком экзотической была тема, связанная с магическими, или, как он сам деликатно выразился, временно необъяснимыми наукой свойствами драгоценных и полудрагоценных камней, а также прочих минералов.

Плюнув на науку, оскорбленный в своих лучших патриотических чувствах Соломон Алексеевич в совершенстве освоил акцент одесских евреев, изучил кошерную кухню и… подался в иную сферу — ювелирное дело. Вскоре он приобрел довольно-таки широкую известность, но главным образом как консультант. Порою падкие на мистику клиенты после вдохновенного рассказа Соломона Алексеевича платили за перстенек с бирюзой столько, что хватило бы купить колечко с бриллиантом, так что консультант не бедствовал, хотя жил весьма скромно, давно привыкнув довольствоваться самым необходимым. Однако своим друзьям или просто хорошим знакомым Соломон Алексеевич голову никогда не дурил, да и о мистике отзывался с известной долей здорового неистребимого скептицизма — сказывалось атеистическое воспитание, полученное им в юности.

Андрюху, которого мы вкратце посвятили в курс дела, вывели на старика еще три года назад, когда понадобилось проверить очередную находку. Благодаря характеристике Соломона Алексеевича мой бывший одноклассник выручил за нее втрое больше предполагаемого и с тех пор воспылал к старику безграничным доверием и искренним глубоким уважением, считая его самым главным авторитетом в таких вопросах.

— Лучше него определить не сможет никто. Ни что именно вставлено в оправу, простая красная стекляшка или впрямь настоящий рубин, ни возраст твоей находки, — уверенно заявил он. — Уж если Соломон подтвердит, что перстню четыреста лет, то тут спорить бесполезно.

— Это не новодел, — авторитетно заключил хозяин квартиры уже после беглого осмотра моего подарка, — Ему не меньше… Что за черт?! — Он внезапно изменился в лице, как-то опасливо покосился на меня, Андрюху и увязавшегося с нами Валерку, после чего опрометью кинулся в свой кабинет.

Отсутствовал он долго, не менее получаса, а когда предстал перед нами вновь, то выглядел как человек, который наконец-то на склоне лет сподобился лицезреть самое настоящее чудо. Лицо его чуть ли не светилось от неземного восторга. Так, наверное, мог выглядеть христианин, к которому во время молитвы сошел с иконы какой-нибудь святой и благословил коленопреклоненного прихожанина, или мусульманин, сподобившийся лицезреть самого Магомеда, или иудей, узревший Моисея.

— Вы и сами не представляете, что мне принесли, почтеннейшие, — выдохнул он и умиленно закатил глаза к потолку. — Я, конечно, могу ошибаться, но по всем основным признакам это оно. Можно допустить жалкий процент на глупую злую шутку человека, желающего разбить стариковское сердце, но что-то подсказывает мне…

— Так ему действительно пятьсот лет? — ляпнул я и торжествующе покосился на Валерку.

Соломон Алексеевич досадливо поморщился:

— Разумеется, нет.

— Четыреста? Триста?

— Опять нет.

Пришла пора торжествовать Валерке, но он не ликовал, а скорее уж напротив — сидел такой же расстроенный, как я. Наверное, скептицизм, который он высказал мне по поводу перстня, был у него что-то вроде защитной маски, а на самом деле ему тоже хотелось верить в чудо, которое со мной случилось.

— Оно что, вообще не старинное? — с тяжким вздохом (добивайте, чего уж тут) спросил я, — А камень?

— За три тысячи лет я не поручусь, тут нужна специальная лаборатория, но за две с лишним ручаюсь, — торжественным тоном заверил Соломон Алексеевич. — Камень же… В старину тоже хватало подделок, но ваш к ним не относится.

Мы озадаченно переглянулись.

— А что, две тысячи лет назад на Руси уже делали такую красоту? — недоверчиво переспросил Валерка.

— А при чем тут Русь, почтеннейший? — хмыкнул старик. — Русь здесь вовсе ни при чем. Я также убежден, что это не Рим и не Греция.

Он бережно и с явным сожалением положил перстень на журнальный столик и мечтательно воззрился на него. Отвлекло его лишь деликатное покашливание Валерки.

— У меня к вам несколько необычное предложение, — Соломон Алексеевич наконец обратил внимание на нас. — Вы не могли бы мне его подарить?..

— Чего?! — Я даже ушам не поверил.

Вот же нахал. Сам сказал, что рубин — настоящий, что кольцу две тысячи лет, и тут такое предложение. Есть от чего возмутиться.

— Нет-нет, вы не совсем меня поняли, — заторопился Соломон Алексеевич, — Попутно я могу купить у вас любую вещицу, да хоть вот эти часы на вашей руке, и заплатить за них, скажем, шестьсот тысяч долларов, если мне, конечно, удастся выручить за квартиру полмиллиона. Но — за часы. А вот перстень вы мне просто подарите.

— Дареное не дарят, — заявил я, давая понять, что все разговоры на эту тему бесполезны и продавать перстень я не собираюсь.

— Больше чем я, вам навряд ли дадут, молодой человек, — заверил старик. — При обычной продаже вы сможете выручить за него от силы половину той суммы, что я предложил.

— Да хоть миллион! Все равно не продам, — отрезал я, — Говорю же: подарок.

— От отца? От матери? Или от родной бабушки? — полюбопытствовал Соломон Алексеевич.

— Неважно, — насупился я.

— А почему он так вас заинтересовал, что вы готовы выложить за него двойную сумму, причем столь необычным способом? — осведомился Валерка.

Старик еще раз внимательно посмотрел на меня. Что он увидел на моем лице — не знаю, но, судя по тяжкому вздоху, прочел он правильно и на мысли о получении подарка поставил крест.

— Хорошо. Я отвечу, — И он уныло опустился в кресло напротив, — Вы когда-нибудь слышали о Ключах Соломона? Хотя да, зачем вам это. А я, когда готовил одну из своих монографий, внимательнейшим образом проработал сей документ. Впервые он был издан очень давно, еще в семнадцатом веке, и назывался весьма длинно: «Ключи Соломона, переведенные с еврейского на латинский раввином Абоназаром, а с латинского на французский — Баролем, архиепископом Арля, в 1634 году». Книга содержала длинное и пространное письмо еврейского царя Соломона к своему сыну Ровоаму и касалось исключительно магии — вызова духов и умения командовать ими. А еще в нем содержалась, говоря современным языком, инструкция по изготовлению ряда магических предметов, которые необходимы как для вызова духов, так и для различного рода магических ритуалов.

— Извините, а вы сами во все это верите? — бесцеремонно перебил Валерка.

— Нет, конечно. Явная липа, причем сработана не очень умно. Так, например, никому не пришло в голову, что еврейский алфавит давным-давно не существовал, поскольку сыны Давида за полторы тысячи лет до этого перешли на арамейское письмо. Даже апостолы Христа — тот же Марк, Матфей, Лука или Иоанн — если они, конечно, вообще существовали на свете, писали заметки о жизни и смерти своего учителя именно на арамейском. Моя монография как раз и посвящалась разоблачению этой глупости. Но спустя несколько лет мне попалось другое письмо Соломона. Разумеется, держал я в руках не более чем копию, но написанную именно на древнееврейском языке, что само по себе говорит о давности документа. Я долго с ним бился, пытаясь расшифровать текст. Не скажу, что моя работа увенчалась окончательным успехом…

— Извините, а почему вы решили, что письмо было написано именно на древнееврейском, если, как вы сказали, алфавит давно утерян? — Это дотошный Валерка.

— Рассказывать долго, хотя, если вы пожелаете, я с удовольствием поведаю, чем иврит шомроним отличается от просто иврита, заодно расскажу о самаритянах, до сих пор живущих в горном районе к северу от Иерусалима, об их городе Шхем и храме, выстроенном на горе Гризим, где читают Тору и молятся именно на древнем иврите с весьма своеобразным произношением…

— Мы вам верим, — поспешно заверил заскучавший Андрюха.

— Что ж, тогда я продолжу. Рукопись эта была весьма короткой, в отличие от той чепухи, которуюопубликовал доверчивый архиепископ Бароль. Там практически не было рисунков, только приводилось несколько знаков, которые надлежало изображать на перстнях царя Соломона.

— Вы хотите сказать, что знаменитый перстень царя Соломона это и есть… — начал Валерка, но тезка легендарного царя тут же поправил:

— Четыре перстня, молодой человек, четыре. Один из них должен быть с сапфиром, другой с горным хрусталем, третий — с изумрудом, а вот четвертый, точнее первый по списку, именно с рубином. Он же — самый важный. Во всяком случае, все легенды утверждают, что именно в него царь Соломон заточил некоего духа Асмодея.

— Он что, умел колдовать? — усомнился дотошный Валерка, — Как ему это удалось-то?

— Объяснение банальное — царь его попросту напоил, а в перстень поместил обманом. Мол, не верю, что ты в него поместишься, и так далее.

— На «слабо» взял, — усмехнулся Андрюха.

— Что-то вроде этого, — кивнул ювелир.

— Но это же чистой воды сказка! — возмутился я.

— Почти… сказка, — не согласился Соломон Алексеевич. — Что-то в нем и впрямь было. Разумеется, речь не о магии и колдовстве, а, скажем, о неких вещах, пока необъяснимых современной наукой. Например, о зарядке его некой энергией, которая впоследствии излучает определенные волны и настраивает окружающих на покорство и послушание.

— А как же сам царь? Он ведь тоже должен быть покорным и послушным?! — возмутился Валерка. — Несоответствие получается.

— Отнюдь нет, — не согласился ювелир, — Я вижу, что вы, молодой человек, из военных, так что объяснить вам будет гораздо проще, нежели человеку гражданскому. Вам, несомненно, знаком термин «мертвая зона»?

— Вы имеете в виду недоступный для обстрела участок местности? — уточнил мой друг.

— Именно. Этот сектор, насколько мне известно, всегда располагался поблизости от объекта стрельбы. Так и тут. Вполне вероятно, что Соломон не подвергался, образно говоря, обстрелу его перстней. Но тут можно гадать до бесконечности, а я постараюсь покороче, поэтому рассказывать об остальных его украшениях не стану, к тому же они были несколько попроще, хотя тоже представляли собой весьма любопытное явление. Но даже среди них этот стоит наособицу, включая его происхождение. Соломон ведь не просто так на старости лет отошел от религии своих отцов. Потакая женам? Чушь! — насмешливо фыркнул ювелир, — Умный правитель никогда не опустится до такого, чтобы ради личных дел, да еще связанных не с ним самим, а с его женами, плюнуть на столь важный инструмент власти как религия — коней на переправе не меняют. Меня давно интересовала эта загадка, но ответ я нашел именно в том документе. Оказывается, ему пообещали эти перстни и всю магию взамен за отречение от Яхве. Отрекаться он не стал, но устроил равноправие. Почти равноправие, — тут же поправился он, пояснив: — Почти, потому что среди всех идолов, которые он воздвиг, было два главных: Хамос, который назван мерзостью Моавитской, и Молох, мерзость Аммонитская.

— А почему именно им? — поинтересовался Валерка.

Его, как любителя истории, рассказ Соломона Алексеевича захватил больше всех. Если Андрей больше изображал любопытство, лениво потягивая красное вино, выставленное гостеприимным хозяином, да и я, признаться, больше ждал, когда тот перейдет к сути, то есть к самому камню, то Валерка слушал очень внимательно.

— Вот. — И палец Соломона Алексеевича устремился в его сторону, — Я ждал этого вопроса, и мне таки есть что на него ответить. Дело в том, что мать царя Соломона, которого, кстати, местный пророк Нафан нарек Иедидиа, что значит «возлюбленный богом», была аммонитянкой. Звали ее Вирсавия. Аммонитянкой была и одна из самых любимых жен Соломона, некая Наама. У той имелся свой интерес — ей надо было сделать наследником престола сына Ровоама. А как это сделать, ведь он далеко не старший по возрасту? Вполне естественно, что, находясь в окружении соперниц, она обратилась к матери Соломона Вирсавии. Та пошла ей навстречу, также желая, чтобы после сына продолжал править человек из их племени, ведь у семитских племен родство считается по матери. Именно поэтому их коалиция оказалась сильнее остальных, и аммонитские боги заняли место превыше всех прочих. Была воздвигнута кумирня для Милхома, которому служил Соломон, а также для Астарты. Последняя хоть и названа в Библии божеством Сидонским, но на самом деле также относилась к хетстко-аммонитским богам. Это и стало платой царя за обещанное, причем весьма высокой, если учесть, что Милхом был верховным божеством погибшего от рук евреев государства Аммон, а Астарта имела дерзость спорить с самим Яхве и даже упрекать его за убийство бога Йамму.

Андрюха сердито засопел. Очевидно, будучи истинно православным человеком, он питал особую неприязнь к хетско-аммонитским богам. Я такой вражды не испытывал — мне они все безразличны, но, признаться, заскучал. Затем решил, что если хозяин квартиры станет и дальше во всех подробностях рассказывать о непростых взаимоотношениях легендарного царя с богами, то хорошо было бы под каким-нибудь предлогом минут эдак через пять исчезнуть, сославшись на неотложные дела. К тому же главное мы узнали, а все остальное… Да я лучше почитаю на досуге «Легенды и мифы Древней Греции». Там хоть имена попроще. В крайнем случае, чтоб не обидеть человека, можно оставить на растерзание Валерку — вон как внимательно слушает.

— Я понимаю, — почуяв неладное, заторопился Соломон Алексеевич, — тема достаточно сложная, и ни к чему в нее углубляться, а сразу перейду к сути, которая заключалась в том, что все эти перстни имели силу и могли помогать строго индивидуально, то есть исключительно своему владельцу, и никому иному. Потому Соломон, предчувствуя недоброе, и написал для своего сына Ровоама не одно секретное завещание, а два и сообщил в каждом из них ровно половину необходимых сведений. Некто Иеровоам, будучи приближенным царя, сумел проникнуть в его тайну, хотя и не до конца, и прочесть одно из посланий, после чего, посчитав, что узнал, в чем кроется сила царя, решил сам захватить власть, выждав, пока Соломон скончается. Утаить настоящее послание Иеровоам не рискнул, а лишь подделал его. Перстни он также не стал трогать, зная, что в чужих руках они все равно ничем не смогут помочь новому владельцу. Но из опасения, что подделка может вскрыться, он на всякий случай бежал, рассчитывая до поры до времени отсидеться в Египте.

Уверенный в том, что отцовское наследство ему поможет, Ровоам на первых порах, стосковавшись по власти — получил он ее в весьма зрелом возрасте, повел себя очень жестоко. Однако магическая сила, на которую он рассчитывал, не стала помогать сыну Соломона, и люди, бывшие при его отце, то есть совсем недавно, робкими и послушными, взбунтовались, отказавшись ему подчиняться.

Возглавил бунт Иеровоам, прибывший из Египта. Ему и отдали царство. Но тот, продолжая опасаться своего конкурента, рисковать не стал и поступил хитро. Из территории, принадлежащей двенадцати еврейским коленам, он оставил Ровоаму незначительную часть — одно Иудино и часть Вениаминова. Страх его был настолько велик, что он отдал сыну Соломона даже столицу — древний Иерусалим, рассчитывая отобрать все это позднее, когда удастся изготовить свои собственные кольца и перстни.

Иеровоам воздвиг в Вефиле, а потом и в Дане — это уже была вторая попытка — золотых тельцов и выполнил все нужные обряды. Но у него ничего не вышло, потому что в руках он имел только одно из завещаний и не знал, где находятся места, подле которых надлежит выполнить магический ритуал.

Ровоам не до конца разочаровался в отцовском наследстве. Даже тогда, когда на Иерусалим напали египтяне, ограбив город до нитки, он еще на что-то надеялся. С целью разбудить магию перстней он даже женился на собственной двоюродной сестре — одной из дочерей своего родного дяди Авессалома, надеясь, что ее бабка Мааха, бывшая до замужества верховной жрицей в храме Астарты, что-то знала и передала свои знания внучке. Ожидания были небеспочвенны, поскольку внучка тоже была жрицей и даже носила это же жреческое имя Мааха, помимо родового — Фамарь. Кстати, Иеровоам поступил точно так же, женившись на Ане, другой внучке Маахи. Но сестры так ничем и не смогли помочь своим мужьям.

Еще одну попытку раскрыть секреты перстней своего великого деда сделал сын Ровоама Авия. Для этого он даже не побрезговал жениться на родной сестре своей матери Ане. И все из-за бабки Маахи. Однако и его ожидало фиаско. Тогда внук Ровоама Аса окончательно разочаровался в наследстве, доставшемся от Соломона, и вернулся к Яхве. Озлобившись на липовое наследство, он даже лишил звания царицы свою мать Ану, а также повелел изрубить вырезанное изображение Астарты, которая ничем не помогла, и сжег его.

Но так как слух об этих перстнях к тому времени разошелся по государствам всего Ближнего Востока, то Аса сумел выжать из них максимальную пользу, вручив их своим послам, направляющимся к Венададу, могучему сирийскому царю. Тот оценил их столь высоко, что в благодарность за подарок согласился не только разорвать союз с Ваасой, царем Израиля и заклятым врагом Асы. Он еще и объявил ему войну, вихрем пронесся по городам бывшего союзника, после чего смертельная опасность для Асы отпала.

Ну а далее следы перстней Соломона теряются. Скорее всего, с ними, убедившись в их бесполезности, поступали как с обычными драгоценностями — дарили, обменивали и прочее.

Кстати, до сих пор неизвестно, сколько их сделал мудрый государь. К тому же речь в документе шла главным образом об опасностях, которые подстерегают человека, пользующегося этими вещами. Да и описание самого изготовления явно приблизительное, а некоторые названия, например, той травы, которую надлежит положить в гнездо перстня, перевести мне так и не удалось. По-древнееврейски она звучит как ишшалимах, а что это значит — увы, неведомо. Есть у меня сомнения и насчет прочего из числа того, что находится под камнем. Я не знаю, лежит ли там кусочек шкуры зверя искалибэ, а также частичка пера птицы солилико или нечто иное. Спросить же об этом Вирсавию или Нааму, как вы понимаете, я не в состоянии.

Неизвестны мне и требования к месту, где надлежит проводить ритуал. Впрочем, мне кажется, это не столь уж важно — скорее всего, сойдет любое. Зато одно знаю доподлинно — знаки, которые изображены на ободке вашего перстня, соответствуют описанию почти точно, за исключением двух, что справа. Тут два варианта. Либо мастер вырезал их неправильно, либо ошибся переписчик подлинника, изобразив не совсем то, что находилось в оригинале. Возможен и третий — оная драгоценность не имеет к Соломону никакого отношения, хотя это как раз навряд ли. В документе говорится и то, что перстень этот нельзя отнять у владельца, точнее отнять-то можно, но ты навлечешь на себя и весь свой род неисчислимые бедствия. Нельзя его и купить. В этом случае новый владелец рискует его утратить в ближайшие дни. Только подарок.

— А что дает этот перстень? — полюбопытствовал я.

— В документе об этом говорится весьма туманно: «Оно не принесет тебе большого благополучия, но ты сможешь соприкоснуться с чудесным. Малая сила дарует благоволение в делах и послушание окружающих, а великой доступно все, и даже само время тает пред ним, как свеча от огня, и становится подвластно владельцу. Но не каждому дано открыть его силу, как малую, так и великую, равно как и воспользоваться ею, а лишь тому, в чьем сердце — „гиллемоа“». Что значит последнее слово, понятия не имею.

Мы вновь переглянулись.

— И вы уверены, что… — начал было я, но Соломон Алексеевич безапелляционно заявил:

— Я ни в чем не уверен, молодой человек. Ученый на первоначальном этапе без многочисленных проверок имеет право только на предположение. Без догадок, гипотез и версий пути вперед не существует, поэтому я могу взять на себя смелость лишь выстроить возможную концепцию, а затем приступить к проверке ее истинности с помощью гм… гм… всех доступных ему приборов. Более того, если, как уверяют, при совершении необходимых ритуалов обязательна вера во все, что осуществляет экспериментатор, то, скорее всего, у меня ничего не выйдет. Древность перстня — это одно, а его магические свойства, — он насмешливо фыркнул, — это, голубчик, совершенно иное, и сам я, простите, не Нострадамус и не граф Калиостро, а простой ученый. Кстати, прошу заметить, именно советский ученый, то есть воспитанный на научных фактах, где нет места ни мистике, ни колдовству, ни прочим бредням античного мира. Хотя, безусловно, случай весьма любопытный. — Он внимательно оглядел нас, слегка задержав свой взгляд на мне, и строго заметил: — Тем не менее бредни бреднями, а я бы посоветовал вам, молодой человек, не увлекаться подобными вещами всерьез и уж тем более не проводить рискованных экспериментов.

— Вы же не верите ни в магию, ни в колдовство, — усмехнулся Валерка.

— Не верю, — кивнул Соломон Алексеевич. — Но в данном случае речь вовсе не о них. Я охотно допускаю, что многое из кажущегося нам ныне загадочным и впрямь существует, только ничего сверхъестественного в этом нет — просто не изучен механизм действия. А лезть в это неизученное, будучи неподготовленным, все равно что, не разбираясь в электричестве, пытаться починить сломавшийся утюг. В лучшем случае вы его просто не почините, а в худшем он у вас так коротнет, что гладить одежду станет некому.

— Как я понял, вы тонко намекаете, чтобы мы без вашего участия ничего не намечали, — улыбнулся Валерка.

— Не намекаю, а говорю об этом открыто, тем более что нужный инструмент для ремонта — отвертки, изолента и так далее, сиречь заклинания, рисунок внутри пентаграммы и прочие необходимые условия для обряда вам абсолютно неизвестны, а я могу открыть их только в обмен на собственное участие.

— Но для этого, очевидно, подойдет далеко не каждый день, а мой друг торопится, — уклончиво заметил Валерка, покосившись в мою сторону.

Я вздохнул, мысленно извинился перед Машенькой и твердо заявил:

— Если надо ждать не больше пяти дней, то можно согласиться.

— Даже меньше, — заулыбался обрадованный Соломон Алексеевич, — Нынче у нас… ага… да, всего четыре. Обряд совершается в ночь накануне… ну да, второго сентября, так что подождать надо всего-навсего четверо суток, — повторил он.

Надо сказать, что царский тезка приготовился на славу, то есть, когда мы к нему пришли, квартиру, точнее гостиную, было не узнать. И как только он ухитрился перетащить из нее громоздкую стенку и прочую мебель. Профессор на всякий случай даже снял с потолка люстру, оставив только тяжелые синие шторы на окне. Пол он расчертил цветными мелками. Синие линии причудливо набегали на красные, те — на зеленые, и в этих треугольниках и квадратах навряд ли можно было бы понять хоть что-то.

Впрочем, я и не пытался, положившись на главного «мага», который суетливо устанавливал меня по центру, чтобы я одновременно касался рукой с перстнем буквы «каф» в синем треугольнике и в то же время второй буквы, «йод», — в зеленом квадрате. При этом пальцы моей правой ноги, между прочим, босой, должны были пребывать у подножия буквы «алеф», но не заступая за черту, отделяющую «алеф» от «тет», а левая нога должна была закрывать букву «ламед».

Если бы вы видели, где были изображены все перечисленные буквы, то поняли бы, в какой неудобной позе пришлось мне стоять, при этом зафиксировав свой взгляд неподвижно, устремив его на букву «айин». Но главное, и самое обидное, заключалось в том, что ничего не произошло. Ну ничегошеньки.

Разве что легкое головокружение, которое вполне объяснимо более прозаичными причинами. Вас бы так поставить — враскорячку, с широко растопыренными в стороны руками и с неестественно вывернутой куда-то влево головой — вообще бы рухнули через пять минут, а я ухитрился выдержать целых полчаса, пока разочарованный Соломон Алексеевич не подал знак выйти из круга.

Ах да, почти одновременно с моими головокружениями пламя свечей, в изобилии расставленных вокруг пентаграммы, вдруг стало резко колебаться из стороны в сторону, но и тут, если призадуматься, все объяснимо. Новоявленный маг зачастую совершал такие резкие движения, что удивительно, как они вообще не погасли.

Да еще на самом перстне на один короткий миг, в глубине камня, как мне показалось, блеснуло что-то, похожее на глаз, только не человеческий, а, скорее, кошачий, с вертикальным зрачком. Впрочем, проблеск этот был настолько мимолетным, что, скорее всего, мне он просто показался. Да и мало ли что может померещиться после стояния в такой позе.

Словом, факир был пьян, и фокус не удался. В свое оправдание расстроенный Соломон Алексеевич уверенно заявил, что, по всей видимости, место проведения ритуала имеет гораздо большее значение, нежели он предполагал. Возможно, оно должно быть геоактивным или иметь какие-то другие свойства, например близкий выход к поверхности руд тяжелых металлов. Набравшись нахальства, он даже предложил на прощание устроить второй эксперимент, но на сей раз… в Израиле. Мол, есть у него кое-какие сведения, где именно проводил свои обряды царь Соломон. Разумеется, не факт, что эти данные подлинны, но вдруг. Все расходы по поездке он, безусловно, берет на себя.

Я прикинул, сколько дней придется вбухать, потом вспомнил о высказанных накануне предположениях Валерки касаемо скорости временных потоков и, не без некоторого разочарования, отказался. Жаль, конечно, но что уж тут.

Честно говоря, не желая окончательно расставаться с этим загадочным колдовским миром магии, я чуть ли не всю обратную дорогу на пути в Реутов еще пытался найти какие-нибудь изменения в перстне, крутил его и так и эдак, но ничегошеньки не обнаружил. А наутро мне стало не до разглядываний — сборы в путь-дорожку заняли все время без остатка. Еле-еле уложился, чтобы на следующий день выехать в Тверь, а оттуда в Старицу — не мытьем так катаньем, но я упрямо собирался достичь своей цели, и мне было плевать, что мир магии не собирается мне в этом помогать…


Не было там этой Серой дыры. Даже хода туда не было.

Совсем.

Глава 10 Каббала… На практике

Соломон Алексеевич много еще чего рассказывал, в том числе и о каббале. Тогда я чуть не уснул от рассказа хозяина дома, зато теперь мог, напустив на себя многозначительный вид, заметить Ицхаку, что мне доводилось кое-что слышать об этой мудреной штуке. Еще бы. Ведь именно с ее помощью ювелир и собирался то ли активировать мой лал, то ли напитать его неким астральным могуществом, то ли еще черт знает что. Впрочем, раз не получилось, то и неважно, что он там хотел.

Вот только ювелир авторитетно заявлял: как бы ни пыжились сыны Израиля, но истоки этого учения заложили еще жрецы Вавилона, а оттуда оно вначале перебралось в Египет, а потом, уже при Моисее, было прихватизировано вместе с золотыми побрякушками наивных египетских девушек во время знаменитого бегства евреев. То есть пращуры царя Давида не более чем продолжатели, но никак не первооткрыватели, да к тому же еще и воры, что бы тут ни утверждал мне с важным видом Ицхак.

Само же учение и впрямь настолько универсально, что лежит в основе чуть ли не всех мистических ритуалов, заклинаний и большей части систем гадания, являясь ключом ко всему происходящему на земле. Исключения, разумеется, имеются, куда входит, между прочим, и наша славянская мифология, но они редки.

Суть же каббалы в какой-то мере изложил… апостол Иоанн, кратко заявив в своем Евангелии, что «В начале было Слово, и Слово было у Бога, и Слово было Бог». Примерно то же самое гласит и древняя еврейская легенда, утверждающая, что при Сотворении мира с повязки бога по очереди сходили живые буквы алфавита, входящие в иврит, и каждая вытворяла то, что свойственно ей одной. Вот такая вот идея — звук равен цифре и соответствующей букве. Отсюда и зародилась каббала.

Вообще-то Соломон Алексеевич был далее более подробен во вводной части своего рассказа, нежели Ицхак, заявив, что это учение может описывать все выходящее за пределы человеческого понимания, что с его помощью можно выразить то, для чего в любом языке просто нет слов, а также что благодаря каббале можно свести воедино все идеи любых философских течений, как бы сильно они ни отличались друг от дружки.

В его описании вскользь проскочило даже то, что символический язык этого учения допускается для использования сверхточного выражения своих идей, и сама алгебра, а следовательно, и язык программистов-компьютерщиков в каком-то смысле — детище каббалы. И хотя Соломон Алексеевич признался, что знаком с этим учением постольку, поскольку оно касалось его главного увлечения — камней, то есть шапочно, но все равно звучали его слова настолько вдохновенно и убедительно, что даже я, скептик по натуре, чуточку им поверил, после чего и согласился на эксперимент с перстнем.

Правда, когда он не удался, веры, которой и без того было с гулькин нос, убавилось наполовину, а то и побольше, но не рассказывать же об этом Ицхаку — еще обидится. Напротив, я сделал вид, что жутко воодушевлен его познаниями.

Вообще-то выглядела эта система, во всяком случае в описании купца, который, как я понял, ознакомлен с ней тоже не очень-то глубоко, довольно-таки просто. Во-первых, десять кругов разума и влияния какой-то силы. Круги эти он почему-то обозвал сефиротами. Низший из них — Малькут, высший — Кетер. Они выстроены в три колонки и соединены двадцатью двумя линиями-путями. Их Ицхак окрестил цинарами.

Чуть погодя я совсем запутался в них, запомнив лишь то, что я, по его мнению, уже выдвинулся из сефирота Нецах, означающего торжество жизни, в сефирот Хесед — величие добра, уверенно топая по пути Каф, который показывает мне все, что есть в мире. Потому я и вижу Великий цикл всего сущего, становясь предсказателем.

Но больше всего мне пришелся по душе перевод этих слов. Оказывается, Нецах — это Победа, а одно из значений слова Хесед — Любовь. Получается, что я победоносно шествую за своей любовью. Символично, черт подери.

Ицхак же в настоящий момент выступил из сефирота Тиферет, что значит красота совершенства, по пути Йод — служение свету, причем туда же, куда и я, то есть в Хесед, где мы непременно встретимся.

Внешне я, разумеется, энергично возрадовался долгожданной встрече, но мысленно перед моими глазами мелькнула Военно-Грузинская дорога и пересекающиеся на ней маршруты Остапа Бендера и Кисы Воробьянинова с путем отца Федора. Вот только кто у кого и что именно будет отбирать в нашем случае — неясно. Не колбасу, это точно. Она же трефная, так что Ицхаку без надобности, и с собой он ее таскать тоже не станет. Тогда получалось, что мой лал. Миленькое дело, ничего не скажешь.

А вот описание пути еврейского купца мне понравилось. Зловещим шепотом он повествовал мне, что залог успеха движущегося по этой дороге — восприимчивость и открытость новым идеям разума. Тот, кто следует путем Йод, должен держать ухо востро, ибо встретившийся ему бродяга на самом деле может оказаться отцом повелителя мира, и выслушавший его узнает больше, нежели тот, который торопится по своим делам.

Упоминая о бродяге, купец как-то многозначительно вперил в меня взгляд своих масленистых черных глаз. Я недовольно кашлянул, но, вспомнив, что речь идет в то же время и об отце повелителя мира, в душе смирился с не очень-то завидной ролью, которую мне отвели. К тому же, положа руку на сердце, роль эта как раз по мне. На данный момент я и есть самый настоящий бродяга, вышагивающий по чужому для себя миру в погоне за своей любовью.

Ицхак даже попытался преподать мне азы приемов, позволяющих понять истинный смысл Библии.

— Например, есть у нас буква «шин», которая имеет числовое значение триста, — вдохновенно вещал он, — А теперь вдумайся как следует в мои слова и сочти то, что я тебе скажу. Если сложить числовые значения букв в словах «рвх алхюм», что означает «дух господа», то мы точно так же получим в сумме число триста, ибо буква «алеф» означает единицу, «реш» — двести…

Я с трудом успевал считать за оживленно тараторящим купцом, перечислявшим буквы и числа, которые они означают, и еле успел их сложить к тому времени, когда он спросил меня, сколько я получил в результате. Вообще-то вышло действительно триста, о чем я бодро доложил Ицхаку.

— Теперь ты убедился сам, — торжественно произнес он.

— В чем? — тупо спросил я.

— Да в том, что буква «шин» и означает «дух господа». Вот так зашифрован весь текст наших святых книг, истинный смысл которых можно постичь, только прибегнув к этому способу.

Я тут же представил, сколько надо времени, чтобы сосчитать сумму чисел в словах, потом зачем-то подогнать их к буквам, затем… М-да-а, такая заумь явно не для моих мозгов, к тому же от нее припахивало. Нет, не запахом серы, и дьявол тут ни при чем. Скорее уж сухой соломой, а учитывая русскую специфику, бодрым духом сосновой смолы от поленьев, которые будут аккуратно сложены для будущего костра. Или беспорядочно навалены, опять-таки учитывая специфику страны. Да оно и неважно, в каком порядке уложат дровишки и какие именно — сосновые, дубовые или березовые. Главное, что гореть они будут под нашими ногами, моими и этого Ицхака.

— Я потрясен твоей мудростью, почтенный купец, — деликатно заметил я, — но мне нужно время, чтобы как следует все осмыслить, ибо ты сообщил столь много диковинного…

— Я сообщил бы тебе гораздо больше, — перебил меня слегка остывший Ицхак, — но без книг я не смогу этого сделать, а они лежат в укромном тайнике моего дома, и весьма далеко отсюда. Ты, конечно, можешь попытаться найти эту мудрость сам, — он бросил быстрый взгляд на перстень, — но не думаю, что у тебя получится. Даже с помощью «Зогара» она дается лишь единицам, да и то из числа людей нашего народа, нашей веры и не отягощенных земными грехами. Равви Иегуда, — и еще один взгляд на перстень, — пророчил мне великое будущее, еще когда мне было десять лет, но отец, да будет благословенно его имя, слишком рано ушел из жизни. — Он горько усмехнулся и развел руками. — Вот потому я здесь, а «Зогар» там, но, даже когда я вернусь, у меня будет не много времени, чтобы им заняться.

Мой нынешний разговор с купцом начался, будто и не было никакого перерыва.

— Я долго думал эти дни, почтеннейший Ицхак бен Иосиф. Без нужной книги понять что-либо дальше и впрямь нелегко. Но вчера перед сном надо мной словно забрезжил свет. Он был тусклый и неясный, будто исходил от луны, закрытой облаками. А потом я лег спать, и мне приснилось…

И я вкратце рассказал ему о том, что должно произойти в ближайшее время, после чего намекнул, что этими познаниями было бы неплохо воспользоваться в практических целях, так сказать, осуществив переход из каббалы июнит в каббалу маасит.

То ли это показалось ему чересчур кощунственным, то ли он меня попросту не понял, сурово осведомившись, уж не хочу ли я попытаться предотвратить их гибель, тем самым помешав предопределенному всевышним в отношении всех этих людей. А знаю ли я, что лезть в дела господа — занятие неблагодарное?

Я тут же поспешил согласиться, что за это и впрямь можно схлопотать с небес по первое число, да так, что мало не покажется, после чего еще раз пояснил суть моей идеи. Купца, как по мановению волшебной палочки, тут же качнуло в другую сторону:

— Но с чего ты взял, почтеннейший синьор Константино, что если мы сейчас займем у них это серебро, то тем самым уже не вмешаемся в предопределенное? И кто ведает, может, тогда их вовсе не казнят? Но даже если и казнят — все равно у каждого из них имеются наследники. Они предъявят расписки и… Как я тогда буду отдавать занятые суммы, да еще с резой?

— Не предъявят, — перебил я, вовремя припомнив, что загадочная реза, которую надо отдавать вместе с основным долгом, означает процент. — Я забыл сказать, что видел, как станут казнить. Семьями. Так что предъявлять расписки будет некому. А если самих заимодавцев еще и слегка припугнуть, чтобы те спрятали наши долговые обязательства понадежнее во избежание… — я неопределенно повертел пальцами в воздухе, — то их не сумеют отыскать и государевы люди, тем более что они станут в первую очередь разыскивать не бумажки, а золото и серебро.

— Все-таки я бы не стал вычеркивать возможность ошибки. Видение видением, но если…

И вновь я перебил, предложив посчитать. Мол, пускай у одного из десятка и впрямь что-то изменится и его помилуют, либо расписку найдет случайно уцелевший наследник. Ну и что? Заняв у каждого по тысяче, купец все равно получит десять. Тысячу и еще двести рублей придется вернуть. Ладно. Что в итоге?

Считал Ицхак быстро, и итог ему понравился.

— А если таких окажется двое? — спросил он ради проформы.

— Хоть половина — все равно огромная выгода, — выпалил я, вовремя напомнив ему о пророках его народа, которые в свое время тоже бродили по Иудее и в открытую предупреждали людей о разных грядущих несчастьях. — Их речам внимали многие. Правда, только слушали, но не слушались. Тем не менее они знали о грядущем, и все равно случилось то, чему и суждено.

— Ты сам ответил, — хладнокровно заметил он. — К ним не прислушивались. Выходит, они ничего не совершали, а эти совершат. К тому же ты что-то не больно похож на пророка, — Он скептически оглядел мое одеяние.

— А ты сам видел хоть одного из них? — парировал я.

Достойного ответа на этот каверзный вопрос он не нашел. Крыть было нечем. Но еврей не был бы евреем, если б не выжал из этой ситуации максимума, тем более что он давно положил глаз на мой перстень. Еще во время нашей второй или третьей по счету беседы Ицхак насмелился выйти с предложением подарить ему эту красивую безделушку. В ответ он тоже пообещал подарок в размере тысячи рублей, и я сразу понял, что ему тоже известно происхождение этой драгоценности.

— Весь мой товар стоит чуть больше тысячи, но я готов отдать тебе все, что у меня есть, и сделать это первым, если ты подаришь мне его. — Последнее слово он произнес с благоговейным трепетом.

Почему-то он даже ни разу не назвал его ни перстнем, ни кольцом. Странно. Но эту особенность я уловил потом, а пока мне было не до анализа, кто как что называет.

— Сказано же, подарок, — буркнул я, — Дареное не дарят. К тому же это не простой перстень. Мне говорили, что когда-то его изготовил сам царь Соломон, и он…

— Да что ты можешь знать о царе Соломоне?! — вдруг выкрикнул Ицхак, но тут же успокоился, взял себя в руки и деловито осведомился: — А кто тебе говорил?

— Некий равви, — Я на всякий случай повысил в духовном звании чудаковатого профессора, — И, кстати, тоже Соломон.

— А где ты с ним встречался?

Я задумался. Сказать правду — то есть на Руси? Но одно дело купцы, а что до раввинов, то, может, они в это время здесь и не жили? Решил не рисковать.

— Он просил сохранить нашу встречу в тайне, поэтому я не могу ничего говорить.

— Понимаю, — кивнул он, — Но зачем тебе лезть в такое чреватое многими сложностями дело, когда ты можешь без всяких хлопот получить от меня тысячу, нет, две тысячи рублей. Я дам даже три, — добавил он торопливо, — По рукам?

— Рублевики мне нужны, — рассудительно заметил я, — Но я хочу сохранить и перстень.

Словом, так ни до чего и не договорились. Теперь же он, вспомнив свое предложение, решил поступить хитрее.

— Хорошо, — махнул он рукой. — Я соглашусь вступить с тобой в то дело, которое ты мне предложил, но при одном условии, — И снова метнул быстрый взгляд на перстень.

— Опять ты за свое, — начал злиться я.

— Нет-нет, — пояснил он, — я прошу, чтобы ты дал мне слово только в одном — первый человек, которому ты когда-нибудь решишься подарить это украшение, буду я, и только я. И что ты никогда не соблазнишься теми суммами, которые тебе за него посулят. Ты не прогадаешь, не думай, — заверил он, — Я не обману и дам столько же, сколько тебе предложат.

— Хорошо, — согласился я, — Такое слово я тебе дать могу.

— И еще одно. Если твое видение окажется ложным и я понесу из-за тебя огромные убытки, то мы вернемся к более подробному разговору о том, что у тебя на пальце.

— Получается, что я ставлю его в заклад? — медленно произнес я.

— Получается, так, — не стал юлить Ицхак. — Но если ты сам полностью уверен, что сбудется именно так, как тебе и привиделось, опасности для тебя нет и расставаться с ним не придется. Кроме того, твоя готовность поставить его в заклад более всего подтвердит твою убежденность в успехе.

Я задумался. А если все не так? А если я попал не в прошлое, а, скажем, в какой-то параллельный мир, очень похожий на наш, почти во всем совпадающий, только с маленькими, почти незаметными отличиями? И одно из них заключается как раз в том, что никаких публичных казней Иоанн Грозный в Москве устраивать не станет. Тогда Ицхаку и впрямь придется возвращать деньги, а мне — дарить ему поставленный в заклад перстень. Жалко. Да и вообще — сроднился я с ним как-то. Он мне душу греет — как посмотрю, так Машу вспомню. Стою и думаю: на что решиться, соглашаться или…

Но если отказаться, придется искать кого-то другого, и не факт, что эти поиски увенчаются успехом. Навряд ли найдется еще один человек, который поверит в мое «видение», и тогда все равно придется закладывать камень, только за более низкую цену.

— Хорошо, — Видя мое колебание, Ицхак решил переиначить свое предложение, — Если все прогорит, убыток на мне. Полностью, какой бы он ни был. Подарок тоже за мной. — Он чуть поколебался, а потом нехотя выдавил: — Если убыток меньше десяти тысяч рублей, я подарю тебе две тысячи, если больше — тысячу. Это огромные деньги, — И предупредил: — Может быть, завтра я стану сожалеть о предложенном, поэтому советую согласиться сейчас.

Сейчас так сейчас. А то и впрямь передумает. Давай-ка доверимся судьбе, и будь что будет. Тем более я следую из сферы Победа в сферу Любовь. Значит, моя затея не то что имеет шансы на успех — она просто обречена на него. В конце концов, каббала — не рулетка, чтоб так бессовестно обжуливать одиноких путников, безмятежно топающих от сефирота к сефироту.

— Ладно, — кивнул я. — Пусть будет так.

И мы тут же перешли ко второму животрепещущему вопросу — как делить.

«По справедливости!» — кричал Шура Балаганов. «А кто такой Козлевич?!» — вопил Паниковский. Но все закончилось тем, что деньги забрал Остап Бендер.

Товарищ Ицхак чем-то напоминал Кису Воробьянинова и работать за половину отказался категорически, упирая на то, что я совершенно ничем не рискую, а потому мне вполне хватит по десяти денег с каждого рубля. Получалось десять, нет, даже пять процентов, ведь московок, или сабельных денег, в рубле двести штук, а Ицхак, вне всяких сомнений, подразумевал именно их. Пятьсот рублей с десяти тысяч меня никоим образом не устраивало, тем более что Ицхаку не повезло — как раз в тот момент я совершенно забыл о нынешней стоимости денег. Если бы вспомнил, то, вне всяких сомнений, тут же согласился бы, а так…

— И мои харчи, — заявил я мрачно.

Ицхак недоуменно воззрился на меня. Стало понятно, что в Неаполитанском университете бессмертного творения Ильфа и Петрова не изучали. Пришлось слегка скостить первоначальный процент. Он тоже поднял предлагаемое, хотя и ненамного.

Битый час мы дискутировали на эту тему, и довольно-таки бурно. Конечно, мастерство и профессионализм купца круче моего в сто раз, так что опыт победил — я срезал от своего требования вдвое больше, чем он прибавил, и мы мирно сошлись на двадцати процентах. При этом он ухитрился оговорить, что если ему все-таки придется платить резу какому-либо выжившему заимодавцу или его родичам, то мы будем выкладывать ее в равной пропорции. В ответ я только великодушно махнул рукой, полагаясь на добросовестность наших великих историков и их бережное отношение к именам и фамилиям. Летописцам врать тоже как бы не с руки, а Иоанну Васильевичу — тем паче.

— Вот только нам надо поторопиться, — озабоченно сказал я, — Казнят их в июле, но когда поволокут на Пыточный двор, я не видел.

Ицхак со мной согласился, хотя идею насчет нашей с ним немедленной скачки в столицу, а значит покупки лошадей, отверг напрочь. Мол, глупо это — река сама довезет. Я вначале настаивал, но тут его аргументы оказались железобетонными.

Во-первых, дорог на Москву в этих местах, как авторитетно заявил купец, нет вовсе. Разве что до ближайших деревень и все. Не нужны они местному люду. Вот она, водная гладь. Пусть не больно-то широка, но для ладьи, даже купеческой, груженной под завязку разным товаром, — простор. Садись и кати себе до Москвы-реки, а дальше по ней до самой столицы. Красота, да и только — вода сама тебя несет к цели, а ты сидишь сложа руки и поплевываешь с борта. Обратно чуть хуже, потому как против течения, так что придется погрести, но зато ладья уже пустая — расторговался, а если что и прикупил домой, то из мелочовки.

Отсюда следует «во-вторых» — отсутствие проводника. Да и «в-третьих» тоже — где взять лошадей для верховой езды? Поначалу я подумал, что Ицхак попросту накручивает препятствий, но уже через несколько часов и сам убедился в правильности всего сказанного им.

Произошло это, когда мы причалили к очередной пристани. Город назывался по имени реки — Руза. Были уже сумерки, когда три наших ладьи пришвартовались. Я не стал любоваться окрестностями. К тому же разглядеть с берега хоть что-либо было невозможно — обзор напрочь загораживал здоровенный, с пятиэтажный дом, если не больше, земляной вал, который окружал кремль. Посад со слободами виден был хорошо, но там как раз ничего интересного — убогих домишек с узкими оконцами я насмотрелся и в Кузнечихе, так что сразу пошел по делам — искать лошадей и проводника.

Искал долго, но практически безрезультатно. Проводников не имелось вовсе, а с лошадьми… Клячи, которые местный люд выставил на продажу, даже на мой дилетантский взгляд годились разве для полевых работ, да и то с выбором, чтоб не особо тяжелые. Использовать же их в качестве верховых было бы чистой воды самоубийством. Может, мне так «повезло», не знаю, но факт остается фактом — ехать не на чем.

К тому же имелся еще один немаловажный нюанс, о котором мне вовремя напомнил Ицхак, пока я уныло оглядывал коней, а они еще более уныло меня.

— Почтенный Константино, надеюсь, простит мое назойливое любопытство, но мне бы очень хотелось знать, как часто ему приходилось путешествовать в местах, где нет дорог, — с легкой иронией в голосе осведомился он.

— Чаще, чем в местах, где они есть, — туманно ответил я, не желая срамиться.

Между прочим, не врал. Мне посчастливилось взгромоздиться на лошадь раза три и не по делу, а так, прокатиться, и, разумеется, дорог я не выбирал.

— Пусть так, — согласился Ицхак, — и почтенный синьор готов скакать без остановок на ночь, но все равно эти лошади, — подчеркнул он последние слова, презрительно указывая на понуро стоящих коней, — будут непременно нуждаться в отдыхе.

Я в последний раз покосился на них и в душе согласился с купцом, сделав существенную поправку. Судя по их виду, в отдыхе они нуждались уже сейчас, еще до скачки, а где-то на двадцатой версте, если не раньше, эти кони, как их ни нахлестывай, и вовсе лягут костьми поперек дороги.

К тому же мой огромный опыт… Навряд ли я смогу без остановки на ночь. Конечно, кати мы с обозом, а не по реке, я бы все равно рискнул, а так смысла это путешествие и впрямь не имело. Да и плыли мы сегодня достаточно быстро, отмахав за день не меньше пятидесяти верст, и проскакать больше все равно не получится. Во всяком случае, у меня.

Оставалось досадливо махнуть рукой и… пойти спать.

— Я рад, что мой спутник умеет признавать свои ошибки! — крикнул мне в спину Ицхак.

Кажется, это называется «подсластить пилюлю»…

Что купец пообещал наутро гребцам, я не знаю. Понятно, что серебро, но насколько он взвинтил обычную оплату, сказать трудно. Скорее всего, не меньше чем вдвое, потому что мы уже не плыли — летели.

Стык между Рузой и Москвой ладьи миновали, когда до полудня оставалось еще несколько часов. Я бы его и вовсе не заметил, если б не подсказал купец. Время на обед он тоже сумел сэкономить, организовав его на ходу — часть гребцов торопливо жевала краюхи хлеба с неизменной луковицей и здоровенным шматом сала, вторая половина наяривала на веслах. Как результат — в Звенигород мы снова прибыли в потемках, но ведь прибыли, одолев двухдневную дорогу за один переход.

— Дальше будет легче, — вновь невозмутимо заметил Ицхак. — Не скажу, что мы прошли сегодня две трети пути, но за три пятых ручаюсь.

Река еще дымилась белым густым паром, напоминая варево, закипающее в огромном котле, когда мы наутро, едва забрезжил рассвет, двинулись вперед, раздирая это месиво в драные клочья. Было что-то неестественное и фантастическое в нашем стремительном и молчаливом полете по реке. Тишину, как по уговору, соблюдали даже гребцы, которые обычно изредка вяло переругивались между собой. Наверное, вчерашний день изрядно вымотал даже их, привычных к веслам.

Вообще-то от Звенигорода до Москвы по прямой чуть больше пятидесяти километров, но река, как назло, принялась выписывать дикие петли. Одна, например, растянулась на дюжину километров, в то время как от одного ее края до другого можно было пройти за десять минут — километра не будет. Но не тащить же волоком лодки, тем более по сплошному лесу. Приходилось лететь дальше, послушно выписывая зигзаги.

Мы успели, причалив к пристани в устье Яузы за полчаса до того, как стало смеркаться. Наша ладья оказалась бы на месте и раньше, но задержали «живые» мосты, как здесь именуют плавучие сооружения, лежащие на воде. Мостов было два. Один чуть выше устья Неглинной, а второй, тянувшийся от Китай-города к Замоскворечью, был расположен у восточной оконечности крепостной стены. Состояли они из секций, каждая из которых была сделана из больших деревянных брусьев, плотно стянутых друг с другом. Секции соединялись толстыми веревками из лыка. Время от времени, по мере скопления судов, две секции развязывали, разводили в разные стороны, как створки двери, открывая проход по реке, а затем вновь устанавливали на место. Возле каждого мы провели в ожидании около часа.

Уже после того, как мы добрались до цели, я успел еще раз порадоваться, что оказался в компании с бывалым человеком. Без него я бы окончательно заплутал среди всех узких улочек с завитушками, которых в слободах видимо-невидимо. Да и вообще оторопел я на первых порах в столице-матушке. Это сейчас она чистая и ухоженная, а тогда…

Для начала попробуйте мысленно снять с нее весь асфальт.Получилось? И как картинка? Затем возьмите бревенчатый домишко в какой-нибудь рязанской деревне, где доживает свой век одинокая бабуля, всю жизнь проишачившая в колхозе, и теперь вместо всех этих многоэтажных строений напихайте таких домиков. Только не забудьте содрать с крыш шифер и рубероид, а вместо них накиньте обычную солому. Улицы, само собой, сделайте поуже, на манер все тех же деревенских. Ах да, непременно учтите сады и огороды — их тоже хватает. Да и мельниц порядком. Теперь посмотрим, что у нас вышло. Правильно, село селом, только очень большое и гордо именующее себя столицей всея Руси.

Нет, подальше от реки виднелись и терема в два, а то и в три этажа, или, как здесь говорят, жилья, со всякими резными выкрутасами, но это там, возле Кремля, а тут, у пристани, именно так, как я и сказал. Плюс вонь, грязь и жуткий бардак. Вдобавок все чего-то суетятся, спорят, ругаются, кто-то ударяет по рукам, заключая сделку, то и дело снуют грузчики в живописном тряпье — репинские бурлаки отдыхают, подозрительного вида личности деловито тащат к причалу какие-то тюки, а поодаль косят хитрым глазом на плохо лежащее шаромыги, терпеливо ожидающие своего часа, который скоро наступит…

Словом, будни неугомонной столицы.

Вдаль поглядеть, на сам Кремль? Можно, конечно, только что это дает? Разве лишь некоторую ориентировку на местности, да и то… Я, например, понятия не имел, что помимо кремлевских стен увижу и еще одни, тоже из красного кирпича, которыми был обнесен Большой посад, как иногда по старой памяти называли Китай-город. Тянулась эта стена, начиная от угловой Собакиной башни, что на севере, делала полукруг в восточную сторону и уходила на юг, где упиралась в Москву-реку. Правда, после того как зашел за стены, ориентироваться легче. По какой из улиц ни иди — Великой, что вдоль реки, параллельной ей Варварке или Никольской — все равно упрешься в Пожар, то есть будущую Красную площадь, за которой открывался Кремль.

Впрочем, сам он тоже имел мало сходства с современным. Высящиеся над Москвой-рекой его башни тоже далеко не те, что сейчас, учитывая, что последние лет двести им надстраивали то одно, то другое, чтоб побольше красоты, а сейчас пока думают все больше об обороне, потому и… Короче, стоят они на прежних местах, но вид имеют не совсем привычный. Можно сказать, чужой.

Вот и вышло у меня, что ехал я в Москву-столицу, а прибыл в захолустный город с обилием архитектурных памятников старины. Куда пойти, куда податься — пес его знает. Ицхак же не блуждал и не плутал. Распорядившись с разгрузкой и расплатившись со средневековой таможней, он тут же увлек меня на гостиный двор, который располагался недалеко от пристани. Там мы с ним и заночевали.

Запахи, конечно, что во дворе, что на улицах были те еще. Я поначалу думал, стоит отойти от пристани, как станет легче дышать, но не тут-то было. Тухлой рыбой вонять и впрямь перестало, зато от объедков и прочего смердело по-прежнему, а то и посильнее.

Уповая на то, что человек — такая скотина, которая приспосабливается ко всему, и завтра мне переносить эти ароматы будет не так тяжко, а через недельку привыкну к ним совсем, я плюхнулся на соломенный тюфяк и сладко уснул.

Утром первым проснулся Ицхак, а уж потом, спустя время, от его деликатного покашливания пробудился и я.

— Говори имена, — коротко произнес купец.

Я назвал, но тут же, не выдержав, добавил к ним еще одно — князя Андрея Долгорукого, сразу пояснив, что мне желательно только выяснить, где именно он проживает, а занимать у него не надо, поскольку среди казненных я его в своих видениях не видел.

— Тогда зачем? — недоуменно поинтересовался купец.

— Жениться хочу на его дочке! — откровенно выпалил я после мучительного раздумья, как бы половчее соврать.

Ответ Ицхаку понравился, и он снисходительно пообещал навести справки, разумеется, после того как управится с главным делом, то есть найдет поручителей, а также прозондирует почву, где и как поживают наши будущие заимодавцы.

Вернулся купец под вечер, усталый, но чертовски довольный. Выяснил он не все, но вполне достаточно, чтобы можно было начинать действовать. Оказывается, из числа названных мною пока гуляют на свободе чуть ли не все — арестованы всего двое.

Что же до моего князя, то тут был не то чтобы тупик, но и ясности тоже не имелось, поскольку Ицхак узнал… слишком много. Например, то, что дворов у Долгоруких не один, а несколько — это раз. Во-вторых, живут на каждом князья, о которых я ни сном ни духом, хотя перелопатил у Валерки всю Бархатную книгу, пытаясь вычислить, чья Маша дочка. Расплодились они к этому времени просто ужас. Один только Владимир, сын родоначальника князей Долгоруких Ивана Андреевича, оставил после себя семь сыновей. Но было это давно, очень давно. С тех пор каждый второй из сыновей Владимира обзавелся собственным многочисленным потомством — и не только сыновьями, но и внуками. К тому же разнообразиями в именах здешний народец не отличался, а потому Андреев, как потенциальных пап, имелось сразу несколько. Вот и думай теперь, кто ее родной батюшка.

А уж найти их жен или дочерей — двойная проблема. Все та же Бархатная книга ответа на этот вопрос не давала, за редким исключением принципиально игнорируя женский пол, будто его и вовсе не существует в природе. К примеру, помер какой-нибудь князь Степан, оставив после себя пять дочерей, а в книге этой напротив его имени стоит пометка — бездетен.

Ицхак к моему расстройству отнесся спокойно, заявив, что моя женитьба может и подождать — последовал выразительный взгляд на мое одеяние — до лучших времен, которые, несомненно, настанут. Сейчас же мне гораздо уместнее заняться нашим общим делом, которое в случае его благополучного завершения — еще один красноречивый взгляд на одежду — обязательно и самым положительным образом скажется на моем сватовстве.

— А я-то чем могу помочь?! — спросил я и с удивлением узнал, что, оказывается, занимать придется мне.

Дескать, будет лучше для нас обоих, если сам Ицхак выступит в роли поручителя за честное имя фряжского князя Константино Монтекки, который был дочиста обобран гнусными татями, но чье богатство известно чуть ли не каждому почтенному купцу в далекой солнечной Италии.

— А если тебе, то есть нам, не поверят? — осведомился я.

— Особо недоверчивым я предложу другую сделку. Мол, я сейчас не имею при себе достаточное количество талеров, но настолько доверяю князю, что готов самолично занять тысячу или две тысячи рублей и передать их Константино Монтекки. Более того, под меня также найдутся весьма почтенные и уважаемые поручители.

— А зачем так? — полюбопытствовал я.

— Такого количества поручителей и под столь солидные суммы я отыскать не смогу, — пояснил купец, — Если хотя бы в половине случаев согласятся на мое поручительство — дело иное. Словом, завтра мы идем заказывать на тебя княжескую одежду, я займусь предварительными переговорами, а когда все будет готово, то подадимся к первому из твоего списка.

Припомнив, что первым я назвал царского печатника и думного дьяка Ивана Михайловича Висковатого, я решительно замотал головой:

— Его срок придет не скоро, поэтому к нему мы подадимся в последнюю очередь.

— Опять видение? — полюбопытствовал Ицхак.

— Оно, — коротко ответил я, еще раз поворошив свою память и убедившись, что она не подвела. Читал я, что Висковатый вначале проведет переговоры со шведскими послами, которые состоятся в июне, а уж потом, после их окончания, угодит в царские застенки, так что к Ивану Михайловичу мы попали после всех.

Забавное, должно быть, было зрелище, когда я ехал по улице. Во всяком случае, весьма необычное — народ собирался поглазеть чуть ли не толпами. Еще бы. Впереди нарядный молодой боярин в красных сафьяновых сапогах и такого же цвета штанах, в дорогой рубахе, шитой золотом, застегнутой на серебряную пуговицу с синим сапфирчиком, а поверх к ней пристегнуто еще и богато отделанное ожерелье. [50] На рубаху надет распашной венгерский полукафтан из бархата, причем пуговицы на нем — и тоже серебряные — располагались почему-то слева, то есть по-женски. Поверх полукафтана меня перетянули алым кушаком с золотой бахромой, из-под которого торчали узорчатые перчатки. Сверху на меня была накинута роскошная ферязь, а венчала одеяние шапка, зауженная вверху и длиннющая, так что сам верх был заломлен и уныло свисал набок. По краям шапки внизу шли узкие отвороты и тоже не абы какие — расшитые золотом и жемчугом.

Жеребец был обряжен под стать хозяину. Над головой какие-то цветные перья, по бокам с упряжи гроздьями свисает уйма серебряных колокольчиков и даже каких-то яблочек с прорезями, а спереди, на уровне груди, болталась шелковая кисть, перевитая серебряными нитями. Да что украшения, когда даже сама уздечка с поводьями перемежалась серебряными кольцами. Про седло и вовсе отдельный разговор. Обтянутое фиолетового цвета бархатом, который крепился гвоздиками, да не простыми, а тоже из серебра, оно само по себе представляло произведение искусства.

Ехать в таком виде было достаточно жарко — погодка стояла теплая — и чертовски непривычно. Сам себе я напоминал то ли ряженого в каком-нибудь спектакле на средневековую тему, то ли — особенно когда колокольчики колыхались и звенели громче обычного — некоего шута.

Виду я не подавал, изображая надменность и суровость, но на душе было неприютно, и мечталось только об одном — поскорее стянуть с себя эти маскарадные штучки-дрючки и напялить что-то поприличнее. Потом конечно же привык — куда деваться, — а поначалу ох как тосковал по нормальной одежде.

Это я вам описал ее лишь частично, просто для общего представления, причем по возможности стараясь избегать всяческих там загадочных терминов. Не думайте, что я такой уж бестолковый и за все время пребывания на Руси не нашивал опашней, охабней, не научился отличать турского кафтана от куцего польского, а терлик от емурлука. Вот только вам оно зачем?

По той же причине я называю некоторые из общеизвестных сегодня одежд именно так, как принято в двадцать первом, а не в шестнадцатом веке, то есть снова исключительно для вашего удобства. Например, не именую один из видов кафтана сарафанцем, хотя сам его не раз носил, потому что он является тут мужской одеждой. Все женские как раз наоборот — буду именовать в основном сарафаном. Вам же лучше. Можно, конечно, скорчить умную физиономию и начать сыпать всяческими мудреными названиями, вроде «сукман», «костолан», «носов», но оно вам ни к чему, Да и мне тоже.

А комизм ситуации в том, что рядышком с эдаким щеголем, выделяющимся среди прочих не только прической — здесь народ, и даже знатный, как я заметил, стрижется в основном чуть ли не под ноль, — но и многими другими нюансами, из-за которых во мне чуяли залетного чужака, следовали сразу три купца, причем все как один — типичные евреи, и не только по своей внешности, но и по одежде.

Колоритное зрелище, ничего не скажешь. Нанятые Ицхаком холопы, вооруженные до зубов для охраны заемных денег, только добавляли экзотики. А без них никак. Каждая тысяча условных рублей весила свыше четырех пудов. И без разницы, в чем именно ты ее получишь, в новгородках или в московках. Правда, мы старались брать преимущественно золотом, так что получалось в двенадцать раз легче, да и навряд ли кто-нибудь осмелился бы нас грабануть посреди бела дня в самом центре Москвы, но береженого бог бережет.

Разумеется, в предварительном прощупывании будущего заимодавца я участия не принимал — для того имелся Ицхак. Лишь когда становилось ясно — человек в принципе не возражает, хотя не факт, что согласится, — наступала моя очередь. Не хвалясь, замечу, что именно благодаря мне ближе к середине мая в наших карманах, а точнее в сундуках у Ицхака, приятно позвякивало свыше двенадцати тысяч серебром.

Причина в щедрости. Будь на моем месте еврей, он ни за что не стал бы увеличивать и без того достаточно высокий процент, ограничившись предлагаемым вначале — с каждого рубля по шесть алтын и две новгородки. [51] Зато я, если кто-то продолжал колебаться, без малейших раздумий лихо его увеличивал, при необходимости доводя до тридцати, сорока, а то и до пятидесяти копейных денег с рубля. Ицхак только губы кусал, слушая, как я небрежно набавляю ставку.

Зато благодаря этой щедрости — все равно отдавать не придется — мы и набрали столь внушительную сумму, потому что даже у тех, кто поначалу колебался, жадность в конце концов превозмогала остальные чувства, и они, вздыхая, лезли в свою мошну, жаждая в три месяца получить на своей тысяче триста, четыреста, а то и пятьсот рублей. Единственное, что поручительства Ицхака не всегда хватало, поэтому приходилось прибегать к помощи других купцов, которые соглашались, но далеко не безвозмездно, требуя свой процент за риск.

Тем не менее дело двигалось, и весьма успешно. Один только казначей Фуников отвалил нам пять тысяч рублей в обмен на долговую расписку о выплате с каждого рубля аж по тринадцать алтын и две сабляницы — сорок процентов. «Крапивное семя», то есть дьяки с подьячими, вообще оказались самыми богатыми — куда там знати. От них нам в общей сложности перепало почти десять тысяч. А самым денежным, если не считать казначея, оказался дьяк Разбойной избы Григорий Шапкин.

Да-да, тот самый. Хотел было я с ним переговорить о судьбе Андрюхи, дабы вызволить парня из застенков, но Ицхак отсоветовал, заявив, что тем самым я все испорчу. Мол, насторожившийся дьяк и денег не даст, и Андрюху не выпустит. Более того, он еще и сам займется расследованием, и как знать, что именно там накопает. К тому же Апостол по бумагам числится моим холопом, следовательно, что бы ему ни приписали, а ответ держать хозяину.

Зная, сколько у этого хозяина денег, нет сомнений, что Шапкин найдет изрядно грехов за Андрюхой.

И вообще, такие дела лучше вести поврозь — вначале взять деньги, а уж потом, спустя несколько дней, выходить на него с ходатайством об освобождении, но не мне, а кому-нибудь другому. Поколебавшись, я согласился, о чем буквально через три дня горько пожалел — Шапкина отвезли на Пыточный двор в Александрову слободу, и с кем теперь договариваться об освобождении Апостола, я понятия не имел.

Что же до займов, то чаще всего благодаря моему неистовому напору все удавалось решить за один день. Реже на это уходило два, а один раз — три дня, причем всякий раз переговоры заканчивались бурной попойкой, и, когда мы подались к думному дьяку Висковатому, я с ужасом думал только об одном — снова придется пить.

Но у царского печатника все пошло не по стандартному, обычному раскладу…


Не было там этой Серой дыры. Даже хода туда не было.

Совсем.

Глава 11 Висковатый

Сколько раз замечал — первое впечатление у меня, как правило, в конце концов оказывается самым верным. Бывает, зайдешь в дом или квартиру, и охватывает чувство неприязни к его обитателям. Случалось такое и здесь. Не знаю, аура у них такая или еще что-то, но вот не нравится, и хоть ты тресни. Психолог и да экстрасенсы подобрали бы по этому поводу немало объяснений, а то и какую-нибудь мудреную теорию. Я ж по-простому, без анализа — не по нутру мне у них и все тут. В лучшем случае чувствуешь себя не в своей тарелке — и сам скованный, и лавка под тобой неудобная, и тоскливо как-то. В худшем и вовсе хочется бежать без оглядки.

У Висковатого мне впервые было нормально, даже как-то уютно. И светлее — хотя в окошках была точно такая же слюда, как и везде, но зато сами рамы по размерам гораздо больше. Кстати, были у него кое-где и настоящие стекла тяжелого тускло-зеленого цвета, но они пропускали свет даже хуже слюды. И чище — двор был не только застелен бревнами, но на них поверх еще и набили доски. Такое мне тоже доводилось встречать пару раз, но тут следили и за чистотой — все подметено так, что любо-дорого смотреть.

Неприятных запахов тоже не ощущалось. Даже забор у него и тот отличался от соседских — не тын, то есть вкопанные в землю и заостренные наверху колья из стволов молодых деревьев, а замет. Если кратко, то это точно такой же тын, но… «лежачий», как его тут называют, то есть бревнышки вставлены в прясла — пазы столбов — горизонтально земле.

Да и внутри терема комнаты тоже были обставлены совершенно иначе. Обычно, когда заходишь, то возникает ощущение, что попал в простую, только очень богатую, а потому многоэтажную крестьянскую избу, которая топится по-белому и имеет не одну-две, а массу горенок, светелок и прочих закутков, да еще обилие холопов. Даже у солидных людей, вроде казначея Никиты Фуникова, все отличие от прочих заключалось лишь в более богатом угощении, выставленном на стол, а тут…

Такое я наблюдал лишь один раз, когда мы прибыли к думному дьяку Посольского приказа Андрею Васильеву. Но если у Васильева видно, что он лишь копирует стиль своего начальника Висковатого, который и предложил его на свое место лет восемь назад, когда уезжал с посольством в Данию, то Иван Михайлович обустроил собственные хоромы действительно со вкусом.

Во-первых, они были каменные, причем полностью, если не считать парочки мелких пристроек. Во-вторых, стены внутри были не только оштукатурены, но в доброй половине помещений еще и обиты достаточно дорогой материей приятной расцветки. А было еще в-третьих, в-четвертых, в-пятых и так далее.

Например, здоровенная печь, бок которой я увидел в светлице, куда нас проводили, была не только побелена, но и обложена красной плиткой с рельефным узором. Стол покрыт скатертью, а помимо блюд с едой перед каждым из гостей поставили по отдельной тарели, как их здесь называют. Помимо лавок имелись еще и стулья с высокими резными спинками. Даже полы представляли собой не обыкновенные доски, а были выстелены дубовыми пластинами, по виду приближающимися к паркету. И выстелены не абы как, а в шахматном порядке. Правда, такое я заметил не во всех комнатах, но даже там, где эти пластины заменяли обычные доски, они тоже были выкрашены именно в шахматном порядке зеленой и черной краской. Двери обиты басменной, то есть тисненой, кожей.

Словом, ничего не скажешь — чувствуется, что царский печатник не просто побывал и изрядно повидал в иных землях, но и многое намотал себе на ус, а приехав — внедрил.

Хозяин терема выглядел хоть и патриархально, то есть в обычной одежде и с усами и бородой, но чуточку и европеизированно. Например, борода была не просто ровной и аккуратной, но и подстриженной. Усы не топорщились во все стороны, а волосы на голове — слово «прическа» не употребляю в связи с неуместностью — были подлиннее обычных миллиметров, что тут приняты. Внимательные, с легким прищуром, серые глаза смотрели на собеседника пристально, но в то же время доброжелательно, как бы поощряя и даже подталкивая к откровенным высказываниям и суждениям. Наш разговор с ним тоже начался необычно.

— Я не собираюсь давать тебе в рост, да и нет у меня столь большого количества рублевиков, однако ежели я останусь доволен нашей говорей, то займу несколько сотен просто так, без резы, — сразу расставил он все точки над «i».

Ицхак, как выяснилось уже по ходу общения, был ему не очень интересен. Купец говорил мало и весьма осторожно, тщательно дозируя информацию и взвешивая каждое слово. К тому же сведения его касались исключительно торговых дел, а если речь заходила о политике, то тут он еще больше скукоживался. Да и знал он кое-что только о делах в некоторых германских городах, которые Висковатого мало интересовали.

Зато я — дело иное. Не зря перелопатил столько справочников. Вдобавок наши с Ицхаком цели на данном этапе разошлись. Если царский печатник и сам в свою очередь стал неинтересен Ицхаку — раз не светят хорошие деньги, не о чем и говорить, то я расстроился лишь поначалу, но потом пришел к выводу, что ничего страшного. Отчего не побеседовать с хорошим человеком, который вдобавок ко всему неплохо знает всех бояр. Ну пускай не всех, а только тех, кто проживает в Москве, но мне и этого за глаза. А если уж как-нибудь раскрутить его, чтобы он сам отвез меня в гости к Долгоруким, — лучшего и пожелать нельзя.

Получалось, надо заинтересовать человека с первой же встречи, да таким образом, чтобы он к моему уходу понял — не все я еще сказал, далеко не все, а потому надо бы встретиться еще разок. Ну а дальше — больше, после чего, глядишь, у меня и получится задуманное. К тому же, когда придется осесть на Руси официальным образом, мне не обойтись без аудиенции у царя, и рекомендация Висковатого окажется как нельзя кстати. То, что он будущий опальный, я помнил. Но до его казни еще почти два месяца, и если бог удачи Авось придет на помощь, то могу и успеть.

Честно говоря, о международной политике того времени знал я не так уж и много. Ну что можно одолеть за те несколько дней, что я сидел у друга. О соседях Руси из числа тех, с кем она в союзе или, наоборот, воюет, то есть о Речи Посполитой, Швеции, Дании и Англии — тут поподробнее. Зато все остальное — лишь общие сведения, своего рода выжимку, за исключением фигур, сидящих на троне. О них я тоже успел прочитать, так что и тут мог изречь кое-что мудрое.

О своей парсуне, то есть о медальончике с чудесной светловолосой женщиной приятной полноты, я не заикался — тем для разговора хватало и без этого, тем более что царь в эту пору вроде бы подбивал клинья к самой королеве. Тогда может получиться еще хуже. Возьмет государь и решит, будто Елизавета, подсовывая ему эту даму, таким ловким образом отделывается от нежелательного сватовства. То, что он опечалится, — пес с ним, а вот если осерчает — быть худу. О гонцах, которым на Руси за худую весть отрубали головы, я не слыхал, но и первым быть не хотелось. Пусть этот сезон открывает кто-нибудь другой. Нет уж, лучше помалкивать, пока не разберусь. К тому же мое знание английского…

Затем Ицхак заторопился уходить. Висковатый уговаривал его остаться, но исключительно как гостеприимный хозяин, и продлились эти уговоры недолго. Я — из солидарности — тоже было поднялся со своего места, но тут дьяк оказался куда настойчивее и отпустил меня лишь после полученного обещания завтра непременно вновь навестить его после полудня, ибо «мы не договорили».

Ицхак всю обратную дорогу сокрушенно вздыхал и вечер посвятил исключительно уговорам, чтобы я каким-то образом увильнул от завтрашней поездки в гости. Доводов в защиту своего мнения, что чрезвычайно опасно иметь дело с будущим опальным, он привел массу, в том числе — как одно из доказательств моей игры с огнем — рассказал о трагической судьбе отца.

— И вся вина его заключалась лишь в том, что он оказался в городе в недобрый для себя час. Теперь ты и сам видишь, что царская власть шутить не любит. Ты же добровольно суешь голову в пасть чудовищу и надеешься остаться в живых — я таки не понимаю этого любопытства, — подытожил он.

Пришлось заявить, будто мне «увиделось» то, что еще целый месяц его никто не тронет и все это время он будет по-прежнему находиться на самой вершине своего могущества, а потому мне удастся успеть вовремя «вынуть голову из пасти». Кроме того, в моем видении было и еще нечто, о чем я не могу поведать, поскольку мне это запретили, и я многозначительно задрал глаза к низенькому потолку, обильно затянутому паутиной. Ицхак беспомощно развел руками и замолчал — такой весомый аргумент крыть ему было нечем.

По ходу второй беседы поначалу речь зашла лично обо мне. Пришлось в очередной раз живописать всю свою горемычную житуху. И как батюшка меня вместе с мамочкой отправил в дальнее путешествие, и про то, как она умерла, после чего меня повезли к отдаленному родичу в Испанию, и про жуткую бурю, в результате которой мы оказались выброшены на берега Нового Света, и про мое отрочество среди озер, лесов и зеленых холмов, и про дальнейшие путешествия, когда меня носило по всему белу свету, включая даже Исландию, где мне довелось не просто побывать, но и слегка подзадержаться. Разумеется, не забывал расписывать и красоты стран, в которые меня закидывала судьба.

О той же Исландии закатил такую речугу, любо-дорого. Ходячая реклама красот и чудес диковинного острова. Зря, что ли, я изучал справочник? Зато теперь мог со знанием дела в стихах и красках рассказывать о ее «Голубой лагуне», где можно купаться круглый год, о водопадах Хрейнфоссар, о вулкане Граубок, об очаровании Рейкьявика, чье название переводится на русский как Дымная бухта. Залез я немного и в историю, рассказав, что основал сей град первый из поселенцев Инголфур Арнарсон.

Слушал меня дьяк внимательно, но чувствовалось, что интересовали его, как царского советника, не история с красотами, а более приземленные темы, то есть день сегодняшний. Надо отдать должное — подвел он меня к ним деликатно и как-то исподволь, так что я и не заметил, как перешел на расклад государственного устройства. Тут он заметно оживился. К тому же мой рассказ об альтингах — народных законодательных собраниях, на которых решались все основные государственные вопросы, пришелся ему по душе.

— И у нас иной раз государь собор созывает, — вставил он.

То, что еще триста лет назад альтинг Исландии заключил с норвежским королем Хаконом IV договор об унии, он воспринял спокойно.

— Избалуется боярство, ежели над ним никто не стоит, — согласился дьяк.

Так же благосклонно воспринял он мое сообщение о том, что ныне вся Исландия согласно Кальмарской унии [52] подвластна датскому королю Фредерику. [53] Не думаю, что это да и многое другое из моих сведений было для него новостью — по долгу службы он и без меня прекрасно знал, где, что и как, однако ни разу Висковатый не показал, что это ему неинтересно. Но для меня получалось как нельзя лучше — человек имеет возможность сразу убедиться в надежности источника, ведь если все, что дьяку уже известно, является правдой, значит, есть смысл доверять и остальному. А вот тщеславия у царского печатника было хоть отбавляй. Едва я упомянул про короля Фредерика, как он тут же не упустил случая вспомнить свое личное знакомство с ним.

— Ведом мне сей государь, — важно заметил он, — Зело разумен и на любезное слово легок.

— А еще он хорошо умеет признавать свои промахи, — тут же вставил я, — И не только признавать, но и исправлять их на деле.

— Это ты о чем, купец? — насторожился Висковатый, впившись в меня взглядом.

— О той войне, что он ведет с королем свеев, — пояснил я, — Сдается мне, что замирье в Роскилле, кое шведы нарушили, ныне непременно закончится прочным миром.

— Почему так мыслишь?

Глаза дьяка, серые, с прищуром, чуть ли не буравили во мне дыру.

«Откуда-откуда. Из учебников. Даже город могу назвать — Штеттин. И точную дату — в сентябре начнутся, а в середине декабря успешно закончатся подписанием так называемого Штеттинского мира».

Интересно было бы посмотреть на его лицо после таких слов. Жаль, не увижу.

— Есть у меня знакомцы среди купцов копенгагенских, а среди них такие, кои на самый верх вхожи, к Нильсу Коасу, к Арильду Хуитфельду и даже к главному из королевских советников — к Петеру Оксе.

— Питера этого я знаю, встречался, — кивнул дьяк, — Муж дельный, худого не подскажет, — И вздохнул, — Беда токмо, что для одних славно, то для других плохо.

— Это жизнь, — развел я руками, — Вестимо, что русским полкам придется куда тяжелее, ежели король Яган [54] от одной войны отделается да устремит свой взор и все свои силы на другую.

— Понимаешь, — неопределенно хмыкнул дьяк, оценивая мой расклад по предстоящему изменению сил в Прибалтике.

— Сейчас бы и надо ковать железо, пока оно еще горячо, — добавил я, отчаянно пытаясь развить первоначальный успех и еще больше заинтересовать Висковатого, — Король свеев пока не ведает о том, что датский Фредерик готов пойти на замирье, потому, если его опередить, можно выторговать много, очень много. Думаю, коль говорю со свеями поведет такой умудренный муж, как ты, так можно и Ревель под руку царя Иоанна миром взять.

Недолго думая я даже предложил свои услуги в этих переговорах. Не в качестве толмача — переводчик из меня, как из козла оперный певец, а в качестве представителя Руси, твердо заверив, что сумею уговорить шведов пойти на уступку Ревеля. Я знал, что обещал, рассчитывая отнюдь не на свои дипломатические таланты — откуда бы им взяться, а на все те же… исторические справочники. Довелось мне прочитать, что последнее перед заключением мира с Данией посольство, которое отправил к Иоанну Грозному шведский король, имело тайные полномочия в крайнем случае пойти даже на такую уступку, как сдача Ревеля. Юхан III, как здравомыслящий политик, отчаянно нуждался в мире и был готов заплатить за него любую цену, пусть даже самую высокую.

— А что Фредерик на это скажет? — задумчиво произнес дьяк. — Уговор-то порушен окажется.

— Что бы ни говорил, а дело будет сделано. К тому же можно будет намекнуть, что тебе стало ведомо, будто он и сам собирается мириться, вот и…

— А ты не прост, купец, совсем не прост, — протянул Висковатый. Он в задумчивости потеребил свою черную, с изрядной проседью, аккуратную бороду, — Одного не пойму: сам ты такое измыслил али подослан кем?

И на меня сразу потянуло ароматом Пыточной избы, который я уже ни с чем не спутал бы, хотя и был в подвалах подьячего Митрошки всего ничего.

— Сам, — торопливо произнес я. — Хочу осесть на Руси, а потому желаю принести пользу своему будущему отечеству. За рублевиками не гонюсь — слыхал, поди, какую казну вскорости должны привезти мои слуги, потому бескорыстен в своем желании.

Дьяк кивнул.

— Тогда в толк не возьму: отчего ты Русь выбрал? — задумчиво поинтересовался он, — Нешто в иных странах все так худо?

— Ты, Иван Михайлович, про веру забыл. Не любят латиняне православных. В Гишпании я чрез то как-то изрядно пострадал, так что повторять не хотелось бы, — напомнил я.

— А в датских землях али у Ганзы, [55] свеев, да и у той же Елисаветы? Там вроде бы к иноверцам не столь суровы.

— Так-то оно так, да, видать, родная материнская кровь сильнее. Она ж мне с самого детства про красоты Руси рассказывала, — вздохнул я, — К тому же у прочих, куда ни глянь, все больше о выгоде забота, а мать учила и про душу не забывать, мол, она поважнее будет. Хотя все течет, все меняется. Эллинский мудрец сказал, что и в одну реку нельзя войти дважды, а тут целая страна. Потому я и решил поначалу присмотреться, а заодно и благо царю принести.

— Благо — это хорошо, — согласился дьяк и вдруг выдал какую-то иностранную фразу. Следом тут же произнес другую, столь же загадочную.

Ох, говорила же мне мамочка в детстве: «Учи, сынок, иностранный язык. Обязательно пригодится». А сколько трудов на нас, разгильдяев, Надежда Ивановна Гребешкова положила — уму непостижимо. И чего ж я таким непослушным уродился?! Хотя… сейчас навряд ли помогло бы мне это знание, потому что язык явно не английский. Тогда какой? Польский? Отпадает. Там шипящих немерено — ни с каким другим не спутаешь. Итальянский? Испанский? Нихт, то есть но пасаран, в смысле они тоже по звучанию не проходят. При условии что дьяк не полиглот, оставалось два варианта — датский или шведский. Тогда наиболее вероятен…

— Худо я датскую речь понимаю, почтенный Иван Михайлович. Да и пробыл я в той Исландии всего ничего — одно лето с небольшим. Опять же там ведь народу — с бору по сосенке — со всего свету собрались. А при дворе наместника датского короля я не живал.

— Что ж так-то? — ехидно осведомился дьяк, и я, с облегчением вздохнув оттого, что угадал с языком, почти весело пояснил:

— А рылом не вышел. Купцы ныне, ежели все страны брать, лишь у Елизаветы Английской в чести, а мне туда ездить противно.

— Отчего?

— Когда довелось там побывать, изрядно успел насмотреться… всякого.

— Это чего ж такого? — не унимался дьяк.

— Ныне на Руси бредет юродивый, веригами звенит, зла никому не творит, и власть его не трогает, верно? — Я решил одним махом убить двух зайцев — показать, как хорошо тут и как плохо там, в ихних Европах, — А у них иначе. По тамошним законам любого бродягу, пускай он божий человек, неважно, надлежит бичевать кнутом, после чего взять с него клятву, что он станет работать. И во второй раз так же, только теперь у него уже отрежут половину уха, чтоб всем при встрече сразу было видно. — Я вздохнул и замолчал, изобразив скорбное раздумье.

— А в третий? — не выдержал дьяк.

— В третий раз его казнят, — твердо ответил я.

— Ну, может, оно и верно, — неуверенно протянул Висковатый. — Другим пример. Землица стоит, а он бродит себе, гуляет.

— Это здесь землицы изрядно, а там свободной вовсе нет, — поправил я, — Человек и рад бы работать, но негде. Хозяевам земли выгоднее ее не под хлеба, а под луга для овец пускать, чтоб побольше шерсти настричь да сукна изготовить. Вот и выгоняют местные богатеи смердов со своих угодий. А чтоб те не смели вернуться обратно, они землицу огораживают. Да и некуда людям возвращаться. Дабы их домишки да амбары места не занимали, их сносят. Потому и бродит народ неприкаянный, не ведая, где им главу приткнуть.

— Каждый вправе творить в своей вотчине что захочет, — примирительно заметил дьяк.

— А справедливо то, что всякий, кто донесет властям о таком бродяге, имеет право взять его в рабство? — не уступал я.

— Ну это ты заливаешь, — усмехнулся дьяк.

— А ты, Иван Михайлович, у аглицких купцов, что в Москве проживают, сам об этом спроси. Может, тогда мне поверишь. Мол, верно ли, что хозяин, который получает такого раба, может по закону, что издал покойный братец нынешней королевы, его продать, завешать наследникам и прочее. А ежели он уйдет самовольно, то после того, как поймают, на щеке или на лбу выжигают клеймо — первую букву слова «slave», что означает «раб».

— А в другой раз удерет?

— Еще одно клеймо выжгут. Ну а коль убежит да попадется на третий раз — голова с плеч.

— Эва, — крякнул дьяк, — Сурово.

— А королева Елизавета еще и свой закон семь лет назад издала. «Статут о подмастерьях» называется. По нему всякий в возрасте от двадцати до шестидесяти лет, кто не имеет определенного занятия, обязан работать у любого хозяина, который пожелает его нанять. Деньгу платят малую, чтоб с голоду не подох, зато работать заставляют от темна до темна.

— Ну ежели в поле, когда страда, то тут иначе и нельзя, — рассудительно заметил мой собеседник.

— В поле, оно понятно, — согласился я. — Но там повсюду так. Зашел я как-то раз в их сукновальню, так там дышать нечем. Да и немудрено — в одной избе, хоть и длиннющей, аж две сотни ткацких станков втиснуто, а на каждом по два человека трудятся — ткач да мальчик-подмастерье. А рядом, в соседней, еще сотня баб шерсть чешет, да пара сотен ее прядет.

— Говоришь, недолго там был, а вон сколь всего подметил, — покрутил дьяк головой, — Наши-то послы и половины того не выведали, что ты мне тут… — И осекся, замолчал. С секунду он настороженно смотрел на меня, потом, смущенно кашлянув, резко сменил тему: — А ну-ка, поведай что-нибудь на своем родном языке, — потребовал он.

— Родной для меня русский, — усмехнулся я. — Говорю же, мать родом с Рязанских земель. Под Переяславлем починок ее стоял, когда татары налетели да в полон взяли.

— Я про те земли, где ты жил, — поправился Висковатый. — Вот хошь на индианском своем.

— На индейском, — поправил я.

Чуял, что этим все кончится. Ну и ладно. Тут главное — не робеть. И, набрав в грудь воздуха, я выпалил замысловатую фразу, тут же «переведя» выданное мною:

— Это я сказал, что напрасно ты, Иван Михайлович, мне не веришь. Я не английский купец, которому главное — выгода. Выведывать и вынюхивать я не собираюсь. Мне здесь жить, а потому таить и скрывать нечего. Все как на духу.

— Как-то оно ни на что не похоже, — задумчиво произнес дьяк.

Еще бы. Учитывая, что я пользовался исключительно бессмысленной тарабарщиной, которая только пришла мне на ум, оно и немудрено.

— А что ты там про выведывание говорил? — осведомился Иван Михайлович, — Вроде бы не подмечали за ними тайных дел.

— А им и не надо втайне, — пояснил я, — Они все на виду делают, вот как ты сейчас — то про одно меня спросишь, то про другое. Глядишь, и нарисовалась перед глазами картинка. Понятно, что тебе, как самому ближнему государеву советнику, надлежит знать обо всем. А ну как спросит Иоанн Васильевич, а ты не ведаешь. Нехорошо. Им же требуется иное — про обычаи все вынюхать, про нравы, дабы ведать, как половчее обмануть.

— Ну это дело купецкое. Для того он и ездит по странам, чтоб выгоду соблюсти.

— Свою выгоду, — заметил я. — А стране, где они торгуют, сплошной убыток. Думаешь, пошто они ныне хотят, чтоб вы прочих купцов вовсе из своей земли изгнали? Выгоду от этого поиметь желают, и немалую. Сам представь. Когда уйма купцов — и датские, и свейские, и фламандские, и фряжские, — поневоле приходится платить за товар дороже, чтоб перехватить его у прочих. А коль нет этих прочих, человек тот же воск или пеньку продаст за любую цену, потому как деваться ему некуда. Получается русскому люду убыток. А чтоб другие сюда вовсе не ездили, они еще и пугать пытаются — издают книжицы всякие, как, мол, здесь, на Руси, погано, какие морозы страшные, да про диких медведей, которые прямо по городским улицам бродят, и вообще все у вас так худо, так худо, что приличному человеку надлежит прежде составить завещание, а уж потом ехать сюда.

— Сам читывал? — осведомился помрачневший дьяк.

— Не довелось, — честно ответил я, — Иные пересказывали, а мне запомнилось. Я ведь уже тогда в мыслях держал сюда отправиться, вот в голове и отложилось. И что сама Москва построена грубо, без всякого порядку, и что все ваши здания и хоромы гораздо хуже аглицких, и многое другое. О людях же написано, что они очень склонны к обману, а сдерживают их только сильные побои. Набожность ваша названа идолопоклонством, а еще упомянуто, что в мире нет подобной страны, где бы так предавались пьянству и разврату, а по вымогательствам вы — самые отвратительные люди под солнцем…

— Лжа! — Не выдержав, Висковатый вскочил со своего стула с высокой резной спинкой и принялся мерить светелку нервными шагами. Пробежавшись пару раз из угла в угол, он слегка успокоился, вновь уселся напротив меня и хмуро спросил: — Кто ж такое понаписывал? Али ты запамятовав с имечком? — Он зло прищурился.

— Почему запамятовал — запомнил. Некто Ричард Ченслер, ежели память меня не подводит.

— Не подводит, — буркнул Висковатый, — Бывал он тут. Самый первый из их братии. Встречали честь по чести, яко короля, а он, вишь, каков оказался.

— О встрече там тоже есть, — усмехнулся я, — Написал он, что дворец Иоанна Васильевича далеко не так роскошен, как те, что он видел в других странах. Да и самого государя он редко царем именовал.

— То есть как? — опешил дьяк.

— А так, — пожал я плечами. — Он его больше великим князем называл. Ну и порядки местные тоже изрядно хулил. Дескать, даже знатные люди, если у них отбирают жалованные государем поместья, только смиренно терпят это и не говорят, как простые люди в Англии: «Если у нас что-нибудь есть, то оно от бога и наше собственное».

— Июда поганая, — прошептал еле слышно Висковатый и рванул ворот своей ферязи.

Большая блестящая пуговица, не выдержав надругательства, оторвалась, отскочила к печке и, печально звякнув о кафельную плитку, улеглась на полу.

— Каков есть, — не стал спорить я.

— А сам-то как ныне мыслишь, правду он отписал али как? — криво усмехнулся Висковатый.

— Скрывать не стану — и худого повидать довелось, тех же татей шатучих, кои меня до нитки обобрали, но и хороших людей немало, — вложив в голос всю возможную искренность, ответил я, — А коль сравнивать с народами в иных странах, то, пожалуй, что и получше. Те больше о выгоде думают. Даже церковь и та отпускает грехи строго по установленным ею ценам. Нет такой скверны, которую они бы не перевели в деньгу. Мать убил, или монахиню соблазнил, или со скотиной в блуд вступил — все грехи отпустят, только плати. А у вас о душе помыслы. Как бы худо ни было, все равно вы про нее не забываете. Потому и решил присмотреться да здесь остаться, коль государь дозволит.

— Дозволит, — вздохнул он. — Мы гостям завсегда рады, особливо ежели они без камня за пазухой приходят, не так как некие. А ты меня не обманываешь? Может, ты поклеп возводишь на аглицких гостей? — И вновь вперил в меня свой пронзительный взгляд.

— А зачем? — Я равнодушно пожал плечами. — Пользу отечеству, кое я хочу здесь обрести, напрасными наветами не принесешь, один лишь вред. А супротив англичан я ничего не имею. Опять же человек на человека не приходится — встречаются хорошие люди и среди них.

— Ну-ну… — многозначительно протянул дьяк, но больше ничего говорить не стал, лишь заметил, что время позднее, а потому мне лучше всего было бы заночевать у него. Опять же рогатки, сторожи. Нет, холопов он со мной пошлет, но все равно возни не оберешься.

— К тому же сызнова не договорили мы с тобой, — многозначительно произнес он, — Так что все равно тебе к завтрему сюда ворочаться.

Вот так и получилось, что эту ночь я впервые провел на мягкой пуховой перине. И на, и под. Честно говоря, я и не знал, что они используются здесь не только вместо одеяла, но и вместо матраса. С непривычки долго не мог заснуть, пытаясь проанализировать, не допустил ли где ошибки.

Рискованно было, конечно, вот так вот, с первых встреч, выкладывать на стол козыри — это я про перемирие шведов с датчанами. А с другой стороны, заинтересовал я дьяка этими знаниями, всерьез заинтересовал, да так, что тот время от времени меня почти и не слушал — уж очень важную новость получил.

К тому же этот козырь у меня далеко не последний. Полна рука, только выкладывай. Да еще в рукаве пара тузов припрятана — это я про свое знание истории. Главное — вовремя их подавать, чтоб ни раньше ни позже.

Потом прикинул про англичан. Может, не стоило мне на них так уж напускаться? Хотя нет, как раз в этом году Иоанн Грозный должен их лишить всех привилегий, рассердившись на послание королевы, где говорилось только о торговле и ни слова ни о заключении союза, ни о его предложении. Каком? Да замуж ее наш Ваня звал, а у нее хватило ума отвертеться. Она вообще — дамочка шустрая, хвостом вертела налево и направо, но в руки никому не давалась. Потому и разозлился на нее царь. Не привык он, когда его посылают, пускай и в деликатной форме. А у меня и на ее счет тоже кое-чтоимеется. Как раз хватит, чтоб успокоить уязвленное государево самолюбие. Так что все правильно.

И тут новая мысль пришла в голову. А если попытаться как-то намекнуть Висковатому на предстоящую опасность? Не дурак же он, должен понять, что я ему добра хочу. Тогда нет смысла лезть к царю в любимчики, поскольку быть приближенным к человеку, к которому сам Иоанн Грозный пока еще относится очень уважительно, вполне достаточно. Ну а если не получится уберечь от казни, то можно успеть решить вопрос со сватовством до предстоящей опалы. Правда, тогда надо поторопиться.

Вот только как бы получше это сделать? Вертел в голове и так и эдак, но на ум ничего путного не приходило — сказывалось вечернее напряжение, когда приходилось внимательно контролировать свою речь, дабы невзначай не ляпнуть лишнего. Помаявшись еще минут десять, я решил, что утро вечера мудренее, а потому выкинул все из головы и постарался уснуть.

Спал не очень крепко, просыпаясь за ночь от жары раз пять-шесть, если не больше. Все-таки перина, невзирая на свою мягкость, имеет для человека из двадцать первого века один-единственный недостаток — она слишком теплая. Укрываться ею лучше всего, когда печь не топлена, а на дворе минусовая температура. Вот тогда в самый раз, а так…

Проснувшись во второй раз, я приспустил ее до пояса, но помогло наполовину. В третий раз я скинул ее окончательно, после чего проснулся уже от холода — совсем без нее тоже не ахти. Вот так и крутился до самого утра.

Поднявшись и умывшись, я выяснил, что Иван Михайлович укатил в царские палаты. Вообще-то ему из терема до них рукой подать, минут пять ходьбы, но здесь даже бояре хаживали друг к другу на соседнее подворье в гости не иначе как на конях. Пешими им, видишь ли, зазорно.

Решив прогуляться, благо что выпил накануне совсем мало и самочувствие было чудесное, я сказал одному из своих холопов, чтобы он седлал коней, но тот вскоре примчался из конюшни с интересной новостью. Оказывается, не велено хозяином хором отпускать нас со двора. Никуда.

Вот и пойми главного советника царя. Он то ли решил кое-что перепроверить да заодно договорить, о чем вчера не успели, то ли поутру все переиначил, и сейчас за мной придут ребята из Пыточной избы. А ты сиди тут и гадай — что делать и что лучше предпринять.

Прикинул вероятность этих вариантов — как худших, так и лучших. Получалось фифти-фифти, то есть шансы равны. Ну и ладно. Не знаешь что сказать — говори правду, не знаешь, что лучше сделать — ничего не делай. Пусть все катится самотеком, авось кривая куда-нибудь и выведет.

Хотя одну попытку я все-таки сделал. С невинным выражением лица я устремился к калитке, расположенной справа от ворот. Но стоило мне сделать несколько шагов по направлению к ней, как скучающий возле ворот широченный в плечах мордоворот тут же решительно загородил мне дорогу.

— Не велено пущать тебя, боярин, — лениво пробасил он.

— А ты не спутал? — Я горделиво вскинул подбородок. — Да и не боярин я вовсе.

— А для меня все едино, а тока не велено, — все так же невозмутимо ответил он. — Да и негоже без хозяина из гостей ворочаться. По христианскому обычаю попрощаться надоть.

— Да, это я и впрямь не подумал, — сыграл я на попятную и потопал назад, в свою светелку.

Или горницу? Честно говоря, я так и не понял, чем одна отличается от другой, так что пускай будет просто комната. Но к тому времени я был спокоен, убедившись, что в случае чего удрать из хором Висковатого можно запросто — не зря же я совершал вдумчивый обход его обширной усадьбы. Оказывается, забор, огораживающий ее, выглядел таким внушительным только с трех сторон — передней, выходящей к улице, и боковых, соединенных с соседними подворьями. Зато сзади…

Когда я обошел терем, миновав церквушку, стоящую справа, и вышел к тыльной стороне хором, то поначалу не приметил ничего необычного. Там даже двор был похож на передний, огороженный по бокам различными хозяйственными пристройками. Слева — конюшня, чуть дальше — хлев для скотины, справа — амбары и прочие хранилища. Словом, все как обычно.

Но коль начал исследование, надо пройти все, то есть дойти до конца сада, раскинувшегося вслед за крохотными домиками дворни. Пройдя между ними, я неспешно прогулялся между цветущими яблонями и сливами, после чего неожиданно для себя вышел… к крепостной стене Кремля. Да-да. Я не оговорился и не ошибся. Вот она, родная, из красного кирпича, со своими стрельнями — прямо передо мной. Такую ни с чем иным не спутаешь.

От стены усадьбу отделяло метров десять, а вся граница между садом и открывшейся перед моими глазами улицей заключалась в жиденьком плетне, не доходящем мне даже до пояса, да и тот кое-где покосился. Вот тебе и ограда с тыном. Преодолеть в случае необходимости такой барьер проще простого.

На всякий пожарный я выглянул за него, а потом, подумав, и перемахнул, хотя и без того было понятно, что он никем не охраняется. И точно. На улице, тянущейся вдоль стены, было пустынно и тихо — ни души. Все правильно — после полудня тут у всего народа сон-тренаж, как говаривали в армии. Немного постояв, я двинулся обратно, в свою горницу.

Однако в одиночестве мне довелось пробыть в своей светелке недолго. Вкрадчивый скрип половиц, как ни старался кто-то незаметно подойти и тайно заглянуть ко мне, выдал непрошеного гостя задолго до его подхода к моей двери. Я затаил дыхание. Кому это я еще понадобился? Отчего-то стало тревожно, и сердце-вещун недобро екнуло в груди.

Вообще-то с хорошими намерениями так тихо не подкрадываются. Это уже не фифти-фифти. Но, с другой стороны, подсылать ко мне убийцу, да еще в собственном доме… Ладно если бы я гостил у царя. У него, говорят, и заздравная чаша может оказаться ядом. Не церемонился Иоанн Васильевич и никого не стеснялся. Но я-то в гостях у Висковатого, умом которого наперебой восхищались все иностранцы.

Меж тем дверь стала осторожно открываться. В отличие от половиц петли на ней были хорошо смазаны, так что никакого зловещего скрипа я не услышал. Вот тоже вопрос: «Смазаны когда?» Может, я и ошибаюсь, но, когда выходил во двор, она вроде бы скрипела. «И что тогда получается?» — лихорадочно думал я, затаившись за приоткрытой дверью и не зная, что предпринять…


Не было там этой Серой дыры. Даже хода туда не было.

Совсем.

Глава 12 Тайный советник главного советника, или…

Отлегло у меня от сердца лишь в тот момент, когда я увидел руку, открывающую дверь. Не целиком, только пальцы, но мне хватило и их, чтобы понять — никакой там не киллер. Даже в наше время не помню случаев привлечения детей к этой доходной профессии, а уж в патриархальные времена Средневековья тем паче.

Когда я хлопнул по пальцам и вынырнул из своего укрытия, продолжая удерживать их на двери, все стало окончательно ясно. Мальчишке, отчаянно пытавшемуся убежать, было от силы лет десять. Ну с учетом того, что они здесь все маломерки, двенадцать, но никак не больше.

Любопытен оказался сынок у Ивана Михайловича. В батьку пошел, не иначе. Разобрался я с ним быстро, и уже через несколько минут он, больше не пытаясь от меня убежать, хотя я к тому времени его и не держал, вместо этого слушал мой первый рассказ. Не избалованный телевизорами и разными научно-популярными передачами вроде того же «Клуба путешественников», не говоря уже о шикарных сериалах Би-би-си, он сидел передо мной, затаив дыхание, и жадно впитывал в себя каждое слово.

«Наступило утро, и Шахерезада прервала дозволенные речи…»

В детстве я обожал сказки «Тысячи и одной ночи», знал их чуть ли не назубок, но никогда не задумывался, каково это — трепать языком от заката солнца до восхода. Только сегодня и понял на практике — трудно. Очень трудно, даже если вполовину меньше по времени, всего с полудня до заката.

К тому моменту, когда хозяин терема вновь въехал во двор, я мысленно уже давным-давно проклинал ту минуту, когда мне в голову пришла весьма неудачная идея заинтересовать сынишку дьяка некоторыми чудесами дальних стран, которые мне якобы довелось повидать во время своих странствий.

Заметив тихонько подошедшего Висковатого, я обрадовался и хотел свернуть очередной рассказ, посвященный пирамидам Египта, на самой середине, но не тут-то было. Дьяк заговорщически улыбнулся, приложил палец к губам и тихонечко присел на самом краю лавки. Юный Ивашка, как представился мне его сын, сидя с разинутым ртом, так и не заметил, что его отец уселся рядом, — внимал.

Лишь потом, когда я с грехом пополам закончил свое повествование и заявил, что на сегодня довольно — Шахерезада тоже нуждается в отдыхе, — дьяк наставительно заметил приунывшему Ивашке, что время уже позднее и гостю надлежит отдохнуть, а вот завтра почтенный синьор Константин Юрьевич, может быть…

Кстати, Юрьевичем величал меня только он. Все остальные охотно соглашались звать меня только по имени, а вот дьяк либо обязательно добавлял отчество, либо вставлял перед именем слово «синьор», либо — в особо торжественных случаях — употреблял то и другое вместе.

Подростку тоже понравилось загадочное словцо, и обращался он ко мне только так — синьор Константино. Наверное, считал, что сказочнику положено зваться несколько загадочно и непременно с титулом. Словом, вежливость в их семействе, как и любознательность, явно передавались по наследству.

Сам дьяк выглядел каким-то изможденным. Вчера такие живые и проницательные, глаза сегодня смотрели устало, а мешки под ними отечно набухли. Он вяло ковырялся за ужином в миске с жареным мясом, но съел, да и то скорее чтобы поддержать компанию, не больше двух кусочков.

— Ныне с послами польского короля Жигмунда [56] речи вел, — пояснил он, поймав мой пристальный взгляд, и небрежно поинтересовался: — А среди твоих знакомцев из числа купцов никто не знаком с кем-нибудь из шляхты? Я имею в виду магнатов.

— Это ты о Радзивиллах с Сапегами? — уточнил я.

Дьяк хмыкнул. Судя по тому, что глаза его вновь оживились, уточнение ему понравилось.

— Тебе и о них ведомо? — полюбопытствовал он.

— Немногое, — деликатно ответил я, — Так, краем уха слыхивал кое-что, но не более.

— Так-так… — протянул он и отложил ложку в сторону.

Томить царского печатника я не стал. Правда, полностью удовлетворить любопытство Висковатого все равно не получилось, но такой уж он человек — сколько ни выкладывай информации, все равно ему мало.

Впрочем, если честно, то ничего конкретного я и не сказал, только вкратце указал причины, по которым большинство литовских магнатов могли и должны были ратовать за мир. Вообще-то хватило бы и одной фигуры — Николая Радзивилла по прозвищу Рыжий. Виленский воевода и литовский канцлер, то есть глава правительства Великого Литовского княжества, да плюс к тому еще и родной брат горячо любимой второй жены короля Сигизмунда II Августа Барбары. Куда уж выше!

То же самое можно было сказать практически обо всех остальных, включая в первую очередь православных вождей — князей Вишневецкого и Острожского — и так далее. В самой Польше настрой был примерно похожий.

Чем хороша история, так это тем, что в ней не обязательно заучивать все наизусть. Достаточно запомнить самые основные даты, а дальше можно и самому выводить закономерности, которые в большинстве стран непременно совпадают. Так и тут.

Чтобы понять общий настрой магнатов и шляхты, надо только припомнить, что еще десяток лет назад последний магистр Ливонского ордена Готард Кеттлер, прекрасно сознавая, что против полков Иоанна Грозного ему нипочем не выстоять, ринулся на поклон к польскому королю. Сигизмунду не очень хотелось связываться с Россией, но соблазн одним разом хапнуть такую большую территорию, к тому же густо заселенную и с обилием городов, оказался столь велик, что он не выдержал. Большую — это применительно к полякам, разумеется. У шляхты глазенки тоже разгорелись — должен же король поделиться, — и они Сигизмунда поддержали.

Кеттлер выжал из этой ситуации максимум. Он выговорил себе наследственное право на области Курземе и Земгале, лежащие к западу от Западной Двины. Причем образованное герцогство Курляндское, где он стал первым правителем, да еще город Рига к тому времени оставались, по сути, единственными кусками бывшего Ливонского ордена, пока еще не разоренными русскими полками, которые хозяйничали на большей половине оставшейся части земель, именуемых Лифляндия, как у себя дома. То есть Кеттлер поступил гениально — стал первым герцогом, тут же скинув изрядно надоевшую монашескую рясу рыцаря, обеспечил себе покровительство сильного государства, а взамен одарил Сигизмунда тем, что у него все равно отняли. Теперь ему можно было не вмешиваться, преспокойно наблюдая, как два здоровых пса (Русь и Польша) грызутся меж собой за одну кость.

Сигизмунд был на целых десять лет старше Иоанна IV, а потому поспокойнее, да и по натуре он был менее воинственным, в отличие от русского государя. Помнится, его за нерешительность и стремление откладывать важные дела на потом даже прозвали «король-завтра». Кроме того, его права изрядно ограничивались шляхтой.

Это русскому царю хорошо — заложил пальцы в рот, свистнул, всех быстренько собрал и вперед, за победами и славой. Конечно, и тут изрядные расходы, кто ж спорит, но перечить государю все равно никто не посмеет. Собор, который Иоанн собрал в 1566 году, чтобы решить всем миром вопрос, воевать ему дальше или не надо, — наглядное доказательство поразительного единомыслия. Все в один голос, даже купцы и духовенство, заявили: «Как повелишь, государь-батюшка». Никто не посмел возразить. Еще бы. Языки, которые изрекали неправильное, очень быстро вместе с головой отделялись от остального тела. Согласие с царем тоже не давало гарантии выживания, скорее — шансы, но возражение отнимало и их.

У Сигизмунда иное. Казна пуста, шляхтичи и магнаты, которые поначалу обрадовались дареному жирному куску, наконец-то разобрались, что от этого подарка изрядно припахивает мертвечиной, причем собственной, поэтому лучше бы решить дело миром, даже если последуют некоторые убытки.

Вот в таком примерно духе я и отвечал Висковатому.

— А сам-то ты как бы поступил? — прищурился дьяк.

«Не знаешь, что говорить, — говори правду», — вновь вспомнил я.

Можно было бы набросать кучу патриотических слов насчет войны до победного конца, добавить, что честь дороже всего, и вообще мы этих полячишек шапками закидаем. Но я не стал. Не тот человек царский печатник, чтоб перед ним фальшивить. Да и почует он сразу. Дураки из грязи в князи не вылезают. В лучшем случае в любимые палачи, как Малюта Скуратов, но не больше. А такому, как Иван Михайлович, сумевшему из простых подьячих подняться до должности самого главного царского советника, с которого, чтобы не мешать ему разрабатывать стратегию, даже сняли обязанности главы Посольского приказа, надо говорить правду. Разве что сделать ее более обтекаемой, чтоб звучала не так резко, тем более если пойдет в унисон его собственным мыслям.

— Поляки с Литвой воевать устали, — произнес я медленно, стараясь тщательно подбирать каждое слово, — но и тут, как мне кажется, тоже народ умаялся. Опять же свей в Ревеле. Их ведь так просто оттуда не вышибить. Да и для чего все это? Чтоб торговля через Русь шла? Так ведь выходов в море у вас и без того хватает. Одна Нарва вместе с Ивангородом чего стоят, а если к ним прибавить Новгород, который еще полтысячи лет назад торговал со всем миром, то тут и вовсе неясно — зачем вам остальное?

— Не так-то все просто. Не хочет торговый люд через Новгород товар свой везти, — вздохнул Висковатый, — Нарву пошто брали? Да потому что она на одном берегу Наровы, Ивангород — на другом, и к этому другому почему-то никто причаливать не желает.

— Значит, пошлины невыгодные или еще что-то, — рискнул предположить я, — Теперь они к обоим берегам не захотят причаливать, вот и все. Станут возить товар через Ревель. Его возьмете — тогда через Ригу, а на нее уж точно сил не хватит.

— А коль осилим?

— У тех же поляков еще и Гданьск имеется. И что, так и станете лезть все дальше и дальше? Пупок развяжется. Надо иначе.

— Иначе? А как, мыслишь, иначе?

— Льготы дать на первых порах, чтоб народ привык к новому хозяину. Порядок на реках навести, дабы купцы татей не опасались. Только решать все миром. Когда ворог напал — понятно. Тут волей-неволей надо за саблю браться, а здесь я в этом особой нужды не вижу. На худой конец, если уж так жаждется сразиться, можно сделать все чужими руками. Я слыхал, что датский король большие купли у ливонских епископов сделал, да земли эти нынче свей к рукам прибрали. Вот пусть он за них и дальше воюет с этим… Яганом, — припомнил я, как именовал Висковатый нынешнего шведского короля, — К тому же если Иоанн Васильевич успеет первым с ним мир подписать, глядишь, он с датским Фредериком таким сговорчивым не будет. Кому от того выгода? Руси.

Дьяк усмехнулся. Улыбка получилась кривая, одной правой половиной, поэтому выглядела невесело:

— Эва, посоветовал. Я о том уж восемь лет назад позаботился. Али ты мыслишь, что Фредерик-король сам со свеями вздумал войну учинить? Нет, купец, шалишь. Изрядно пришлось потрудиться.

— А если его покрепче к Руси привязать? Дочерей у царя-батюшки нет, но племянницы-то, надеюсь, имеются?

— И о том мыслил, — кивнул Висковатый. — Токмо у него давний сговор с герцогом Мекленбургским. Уже и помолвка была. [57]

— Но у него же еще и брат имеется, — наморщил я лоб, будто и впрямь припоминаю.

— Имеется, — удивленно подтвердил дьяк.

— К тому же я слыхал, будто датский король купил у епископов ордена эти земли не для себя, а чтобы не отдавать брату Голштинию, которая ему отписана покойным отцом в завещании. Тогда чего же проще? Вот он пускай и воюет. Конечно, людей у него мало, но если к ним добавить русские полки, то…

И я перешел на расклад ситуации, сулящей одни плюсы. Разумеется, я не гений в политике и не буду утверждать, что все это придумал сам от начала до конца. Ничего подобного. Прочитал, запомнил и выдал как плод собственных раздумий, только и всего. А какая разница? Дьяк-то этого не знал.

Разумеется, он что-то заподозрил, тем более что переговоры с датским принцем Магнусом, которого здесь, на Руси, почему-то именовали Арцимагнус — для особой торжественности что ли? — велись еще с прошлого года. Но помимо доводов в пользу создания буферного королевства, которыми руководствовался и сам дьяк, я привел в защиту якобы своей идеи еще и несколько дополнительных. Висковатому, судя по все возрастающему изумлению в его глазах, они до этого на ум не приходили. При всей своей выдержке и хладнокровии тут Иван Михайлович не сдержался. С трудом дождавшись, когда я закончу толкать свою речугу, он тихо осведомился:

— Так кто ты, синьор Константино? Поначалу я мыслил, что ты обыкновенный купец. Потом понял — не такой уж и обычный. Ныне, когда застал тебя с сыном, решил, что предо мною калика перехожий. А теперь и вовсе не знаю, что думать.

Про калику он зря. Насколько я знаю, так называли бродячих слепцов, которые зарабатывали себе на пропитание разными сказками и диковинными историями. На кусок хлеба у меня имеется, на то, чтобы намазать его маслом, думаю, скоро появится, и не только на это — назанимали-то мы с Ицхаком изрядно. Хватит и на то, чтобы навалить на свой бутерброд черной икорки или любой другой вкуснятины. Да и зрячий я еще покамест.

Что же до остальных предположений по поводу моей профессии, то тут возможны варианты, так что пусть выбирает сам, какой из них больше по душе. Лишь бы в шпионы не записал. Примерно в этом духе я ему и выдал. Мол, считай кем угодно, хоть янки при дворе короля Артура, только помни одно — зла ни тебе, дьяк, ни Руси я не желаю.

— В это я верю, иначе мы бы с тобой договаривали в другом месте, — с легкой угрожающей интонацией произнес Висковатый и тут же, сменив тон на более благодушный, осведомился: — Так ты мыслишь, что никакого худа от сей затеи приключиться не может?

— Во всяком деле полагаться на одно лишь хорошее негоже, — рассудительно заметил я. — Вот взять купца. И товар задешево приобрел, и уже знает, кому он его продаст, да так, что на одном талере пять наварит, а корабль возьми да в море утони. Это что? — И сам же ответил: — Судьба. Так и здесь, почтенный Иван Михайлович. Выгод много, но всего не предусмотришь. Каков, к примеру, человек этот Арцимагнус? От этого ой как много зависит. Верный или переметнуться может? Умелый ли воевода, или ни к чему ему доверять полки, а лучше, чтобы он только числился в набольших? И это знать надобно.

Говорил я долго, а в ответ… тишина. Ничего не сказал Висковатый. Только под конец предложил… пойти спать, потому как утро вечера мудренее, а завтра хоть и неделя, а поговорить надо бы.

Наутро мы с ним вместе пошли молиться в его собственную церквушку. Не зря иностранцы называли Висковатого гордым. Оказывается, не любил дьяк захаживать в общие, для всех. Даже в Благовещенский собор, где иногда молился сам царь, и то ходил лишь вместе с Иоанном Васильевичем, а так ни-ни. Выстроил себе прямо на подворье небольшое зданьице — с виду обыкновенный сруб, только высокий и с крестом над шатровой кровлей, — и по воскресеньям с домашними и со всей челядью туда.

Честно говоря, я особо не разбираюсь в ритуалах богослужения и на полном серьезе думал, что мы с ним присутствуем на заутрене — вроде бы солнце стояло еще невысоко. Хорошо, что не ляпнул вслух, а то бы попал впросак. Оказывается, это была обедня.

Пока молились, я то и дело ловил на себе внимательный взгляд Висковатого, стоявшего рядом — не пофилонишь. Пришлось добросовестно бормотать «Отче наш», повторяя заученные назубок церковнославянские слова, то и дело креститься двумя перстами и поминутно кланяться, хотя и не всегда в унисон со всеми.

Судя по удовлетворенному лицу дьяка, в мое православие он поверил до конца.

Правда, несколько позже он все-таки как-то мимоходом попрекнул меня — дескать, нетверд в вере, ибо со знанием молитв у меня и впрямь имелись пробелы. Но я тут же возразил, что в молитве лучше иметь сердце без слов, чем слова без сердца, и он не стал вступать в дальнейшую дискуссию. Да и сказал-то он это лишь ради проформы. Чувствовалось, что, будь я даже буддистом или мусульманином, все равно он бы общался со мной гораздо охотнее, чем с каким-нибудь истинно православным опричником.

Обед, к которому мы приступили после посещения церкви, оказался тоже довольно-таки необычным. За пару дней я уже привык, что за трапезой сидят только два человека: Висковатый и я. Тут же три длинных стола буквой П, вереница лавок, а на них вся толпа, которая проживает на его подворье. Разумеется, присутствовали и якобы мои холопы, оставленные Ицхаком при мне для вящей солидности.

Определенные условности, правда, соблюдались и тут. Челядь, то бишь холопы, уселась отдельно, но тоже чинно, словно каждый давным-давно знал свое установленное место. Впрочем, скорее всего, именно так оно и было, потому что моим вначале оставили местечко где-то на самом дальнем краю, ближнему к входу. Заметив это, Иван Михайлович нахмурился, покосился на меня и сурово сдвинул густые брови.

Повинуясь этой загадочной для меня команде, тот, кто привел их, тут же поднял всех с мест и медленно повел вперед, продолжая неотрывно глядеть на хозяина и дожидаясь его одобрительного кивка. Наконец Висковатый удовлетворенно склонил голову, и они были благополучно усажены. Новые места, на которые они попали, оказались гораздо ближе к господскому столу.

Честно говоря, я мало что понял в этих перемещениях. Как ни удивительно, но даже они знали в них толк гораздо больше моего, потому что тут же приосанились, горделиво выпрямились и время от времени с благодарностью косились в мою сторону.

Мне было легче, поскольку место за своим столом указал Висковатый, посадив ошуюю, то бишь по левую руку от себя. Справа уселась родня, начиная с его матери — старой, но довольно-таки шустрой старушки лет семидесяти. Помимо них за нашим столом сидели священник, дьякон, еще парочка в черных рясах и пяток совсем незнакомых мне людей.

После благодарственной молитвы все уселись трапезничать. Ели неспешно, соблюдая относительную тишину. Я преимущественно налегал на мясные блюда. Сказать по правде, такое изобилие мне раньше не встречалось.

Нет, меня и в других домах не морили голодом — ешь от пуза, но с эдаким разнообразием до сего дня сталкиваться не доводилось. Рябчики и тетерева, журавли и зайцы, жаворонки и лосина… Все это в разных видах и по-разному приготовленное — то есть и печеное, и жареное, и вареное, и даже просоленное, вроде той же зайчатины. Глаза разбегались — что ухватить повкуснее.

Особо полакомиться дичью я не успел. Расторопные слуги уже через полчаса, если не раньше, поснимали блюда со столов и водрузили на них новые. Дичи уже не было, но мясное изобилие продолжалось, только теперь с курами, гусями и прочей домашней птицей, причем тоже разнообразного приготовления и так аппетитно пахнущих — слюной захлебнуться можно. Затем произошла вторая перемена блюд, и на столе оказалось… вновь мясо, но уже посолиднее: баранина, свинина, говядина. Я не особый едок, к тому же сказывалось отсутствие вилок, а орудовать заостренным на конце столовым ножом не совсем сподручно.

Под конец трапезы я и вовсе сбился со счета перемен. Мясо сменилось жидкими блюдами, то есть тем, с чего принято начинать обед спустя четыреста лет. Потом заставили все кашами. Или каши были вначале? Короче, я запутался окончательно, да и не мог я лопать в таких количествах. На сборную солянку — мясную смесь из числа трех первых перемен — я мог только смотреть, с трудом удерживая себя от икоты и время от времени бросая осоловевший взгляд на челядь Висковатого, которая по-прежнему лопала в три горла. Правда, им было легче. Блюда за их столами хоть и менялись, но реже. Да и такого разнообразия, как у нас, там не наблюдалось.

До рыбы я так и не дотронулся, проигнорировав окуней, плотву, лещей, карасей и прочую снедь. К грибам, не утерпев, приложился, старательно трамбуя их в пищеводе — желудок к тому времени был набит битком. Когда после всего этого внесли щи — кажется, двух видов, — я чуть не взвыл и мечтал лишь о том, чтобы праздник живота поскорее закончился.

Непонятным было только одно — как при такой обильной трапезе хозяин дома продолжает оставаться относительно подтянутым, удерживая свой животик, который выпирал лишь самую малость, в приличном состоянии. Я бы, наверное, за первый же год растолстел вдвое.

Наконец все закончилось. Густые, наваристые щи оказались последними в обширном воскресном меню, после чего все, дружно следуя примеру хозяина, поднялись и под руководством священника вознесли благодарственную молитву, а затем отправились на отдых. Брякнувшись на перину, я успел подумать, что теперь-то понимаю, отчего на Руси принято после обеда пару часиков поспать. После такой трапезы, если ты непривычный, чтобы прийти в себя, может не хватить и четырех часов, а уж парочка и вовсе впритык.

Я чуть не рассмеялся, когда вечером, явившись на очередную беседу к Висковатому, был встречен вопросом радушного хозяина дома:

— Не проголодался?

Кто сказал, что брюхо старого добра не помнит? Мое так очень хорошо помнило. Представив недавние горы снеди вновь стоящими передо мной, я энергично замотал головой. Вслух говорить не мог, поскольку остатки еды сразу запросились наружу. На мое счастье хозяин дома оказался доверчив, а потому стол украсило всего два традиционных блюда с фруктами. На одном горкой высились моченые яблоки, чернослив и прочая местная консервация, на другом заморская продукция — сушеные ломтики дыни, изюм и так далее.

Разумеется, не обошлось и без двух кубков. На этот раз в них — скорее всего, тоже по случаю воскресного дня — плескалось вино, а не мед. Висковатый тут же несколько смущенно пояснил, что он до ренского не любитель, а потому компании мне не составит, но если я желаю, то могу заменить его на медок.

Ренское, как его тут называли, мне предстояло пробовать впервые. Даже зажиточный Фуников-Карцев угощал нас исключительно медовухой, так что замены я не пожелал. Винцо оказалось на вкус так себе — чем-то отдавало, да и кислило тоже изрядно, хотя терпкость ощущалась. А спустя несколько минут мне стало не до него, потому что дьяк перешел к сути.

— А ты не хочешь погостить у меня подольше? Поговорить нам завсегда найдется о чем, — невинно спросил он, — Правда, от того тебе может приключиться убыток в торговых делах, зато вес среди купцов получишь, и с протянутой рукой ходить не занадобится. Ведая, что ты желанный гость на моем подворье, любой тебе деньгу ссудит, и немалую, да, глядишь, и поручительства не потребует.

— У меня ведь здесь… — начал было я, но он, неверно истолковав, решил, что я хочу отказаться, и торопливо замахал на меня руками:

— А ты не спеши ответ давать. Обмысли все как следует. Авось ненадолго приглашаю. С месячишко, от силы полтора — и все. А к середине лета набирай товар да кати куда душа желает. К тому ж, коль у меня не хочешь жить, неволить не стану, лишь бы заглядывал по вечерам, — И откровенно сознался: — Нужен ты мне.

Честно говоря, не ожидал. Разумеется, старался я на совесть, но что удастся так быстро пронять дьяка — не рассчитывал. Неужто у меня и впрямь получилось? И тут же от помаячившей совсем рядом радужной мечты да со всего маху мордой об камни:

— Вишь, дите мое, наследничек, уже второй день галдит — оставь да оставь синьора Константино. Уж больно он сказывает чудно. Я уж и так и эдак, а он уперся и в слезы. Ранее никогда с ним такого не бывало. Он у меня вообще молчун. Младенем был и то матери редко когда шумнет ночью, а тут… Так что, останешься?

Я вздохнул. Взлететь до тайного советника канцлера России и тут же грянуться оземь, превратившись в домашнего учителя десятилетнего пацана — надо время, чтобы пережить такие внезапные и резкие скачки в карьере. Поначалу я решил отказаться. Педагогика — вещь серьезная. Возьмет мальчишка и заупрямится — что тогда делать? Да и плохо я представлял себя на учительском месте. Нет во мне ни солидности, ни умудренности, и вид слишком молодой для наставника.

Опять же не собираюсь я здесь задерживаться. Вот узнаю, где живет моя невеста, в охапку ее хвать и тикать. А возле тебя, Иван Михайлович, мне оставаться и вовсе не с руки. Уж больно ты опасен. Рядом с тобой все равно что в несчастном Белграде перед налетом американских фашистов из НАТО. Хотя нет. Там шансов на спасение гораздо больше, а тут, считай, они вовсе отсутствуют.

Разве что мои намеки на видения помогут, да и то навряд ли. Царский печатник — человек здравомыслящий. Ему в видения верить не с руки, факты подавай. Опять же православный он, так что учение каббалы тоже отпадает. Ну и плюс специфика характера. Она тоже не в мою пользу. Уж больно он в себе уверен. Нипочем не поверит пророчеству об опале. А уж о том, что его через пару месяцев казнят, тем паче.

А если я ему процитирую будущие обвинения — причастность к боярскому заговору и изменнические отношения с крымским ханом, турецким султаном и польским королем Сигизмундом, то вызову лишь нездоровый смех, плавно переходящий в гомерический хохот. Надо мной. Так что погорячился я ночью. Слишком оптимистично думал. На самом деле всего два-три шанса из ста, что он вообще ко мне прислушается.

И главное, было бы во имя чего задерживаться. Деньгами заплатит? Так учителю, пускай и иностранному, больше десяти рублей, от силы двадцати, платить не с руки. Займы мы с Ицхаком уже сделали — так что нам и тут его авторитет ни к чему. Участвовать в переговорах со шведами — теперь уже ясно — он меня не допустит, а значит, мое выдвижение пролетает. Как сват, он, к сожалению, тоже отпадает, поскольку ходатайствовать за школьного учителя перед князем из рода Рюриковичей навряд ли согласится — безнадежное это дело.

— Деньгу не сулю — стыдно, — откровенно предупредил Висковатый, — но ежели что случится, заступу обещаю.

«От возмущенных заимодавцев? — усмехнулся я, — Сомневаюсь. Не будет их, возмущенных-то. Покойники — народец смирный да тихий. Они вообще не разговаривают. И плевать им, что кто-то не отдал… Стоп! Заступа, говоришь?!»

И сразу у меня щенок перед глазами. Жив ли, нет — неведомо, но вдруг еще барахтается, сдаваться не хочет. Замерз совсем, лапки судорогой сводит, не визжит — скулит от страха, да и то еле слышно — голос сорвал, но пока шевелится, надеясь, что хозяин его вспомнит да выручит, вытащит, спасет.

Я и до того помнил о нем, вот только выходов на Разбойную избу после ареста Шапкина отыскать не сумел. Черт его знает, кто там помимо этого оборотня в погонах, то бишь в рясе, берет взятки или, как здесь говорят, посулы. Соваться же очертя голову рискованно. Так можно и самому загреметь, если угодишь к честному человеку. Обещал попытаться Ицхак, но тут ведь каждый день дорог, а мне до сих пор неизвестно, жив ли Андрюха вообще. Хотя нет, не должен его Митрошка замучить, такая страховка хороша, лишь когда она живая.

Ну что ж, придется отвечать за свое доброе дело. Я кашу заварил, мне ее и…

— Заступа — это хорошо, — принял я решение, — А подсобить? Ну ежели что?

Дьяк пристально посмотрел на меня, гадая, что мне от него понадобилось, да еще так скоро. Ответ он давать не торопился. Затем произнес:

— Кто без дела божится, на того нельзя положиться, а дела я покамест от тебя не слыхал.

— Да пустячное оно. Такой великий муж, как ты, Иван Михайлович, за один день управится, — Я как можно беззаботнее махнул рукой.

— Пред царем отродясь ни за кого не проем, — строго произнес Висковатый, — Даже себе ничего не вымаливал. У государя и без того забот полный рот. Ежели ты…

— Да ни в коем разе! — не на шутку перепугался я, — И мне перед его глазами пока ни к чему показываться. Вдруг спросит что-нибудь, а я не так отвечу. Слыхал я, что дурные головы здесь быстро от тела отделяют.

— А шибко умные еще быстрее, — вздохнул дьяк, — Так что у тебя тогда?

Я тоже вздохнул в тон хозяину. За компанию. Ну и с мыслями надо собраться — как осветить, как преподнести. Ошибешься, а дьяк возьмет да и откажет. К тому же я слыхал, что он — человек слова. То есть в другой раз об этом бесполезно и заикаться — все равно ответит «нет».

Но все прошло на удивление гладко. Оказывается, его родной брат, который тоже Иван, только Меньшой, служит как раз в Разбойной избе. Мало того, как позднее выяснилось, туда, в Старицу, Митрошку и направлял не кто-нибудь, а некто Дружина Владимиров, да он, Иван Михайлов, то есть вот этот самый родной брательник Висковатого Иван Меньшой. У них же пока отчества произносятся как фамилии, разве что иной раз посреди вставят слово «сын». Ну там, Семен, сын Петров. А могут обойтись и без него, и получится… Вот-вот.

— Ежели он и впрямь татем был бы, нипочем согласия бы не дал, — строго предупредил меня старший Висковатый. — А коль ты верно сказываешь, что чист он, да грамотку на него имеешь, де, холоп он твой — тут ладно. Подсоблю чем смогу, — И тут же, хитро прищурившись, уточнил: — Стало быть, согласен остаться?

— Понравился мне твой малец, — вместо ответа заметил я, — Меня за всю жизнь так не слушали, как он. Вот только писать я его навряд ли смогу обучить, сам не все буквицы знаю. Да и счету тоже. Меня ведь арабской цифири учили.

— Для того у нас отец Мефодий есть, — нетерпеливо отмахнулся донельзя довольный дьяк, — Да и ведома уже моему Ванятке и грамота и цифирь. Ты ему про страны поведай, где сам побывал, про иноземные обычаи, про моря с акиянами. Ну и вежеству обучи, чтоб меня стыдоба не брала, да чтоб ни один посол, ежели в гости ко мне нагрянет, слова худого про него сказать не смог. Потому и оставляю ненадолго. Тебе как, хватит полтора месячишка, чтоб про все обсказать да научить?

— Думаю, хватит, — кивнул я, прикидывая, что да как.

Апостола из темницы вытянуть — это хорошо, но и о себе забывать не следует. Сейчас-то смысла не имеет, да и к кому идти или ехать — неизвестно, но к тому времени, как Ицхак все выяснит, я тоже должен подготовить почву для своей просьбы. А для этого надо, чтоб через пару-тройку недель твой сынишка за мной ходил как привязанный. Вот тогда-то шансов на согласие будет куда как больше. Да и с тобой, Иван Михайлович, я тоже постараюсь сойтись потеснее, и ты настолько позабудешь разницу между нами, что все-таки подашься ко мне в сваты. К тому же я не просто школьный учитель, а иноземец княжеского роду. Думается, это тоже должно облегчить задачу.

А о делах он со мной в тот вечер не говорил вообще. То ли от сильной радости, что удалось уговорить, то ли задумал устроить передышку себе самому, а может, и без меня давно все решил — не знаю.

Не говорил он о них ни на следующий день, ни во вторник, ни в среду. Зато в четверг вернулся чернее тучи, долго кричал на дворню, приказал кому-то всыпать за нерадивость плетей, а спустя пару часов его хмурое лицо показалось в проеме двери, ведущей в мою ложницу. Едва темнело, но по русским меркам час был уже поздний, однако извиняться за внезапное вторжение Висковатый не стал.

— Это хорошо, что ты не спишь, — заметил он, — У сонного голова дурная, а мне ныне свежесть в твоей главе потребна. Пойдем-ка, — И властно кивнул в сторону двери…


Не было там этой Серой дыры. Даже хода туда не было.

Совсем.

Глава 13 Сон в руку

— Чем лучше всего приручить чужого пса — битьем али лаской? — туманно спросил меня дьяк.

— Лаской, — без колебаний ответил я. — А если чужого, то вдвойне, — Я вспомнил про свою овчарку и торопливо добавил: — Но если первый хозяин был хорош, по пустякам не обижал, то придется тяжело, приручение затянется, и спешить тут нельзя — можно все испортить.

— Вот и я о том же, — вздохнул Висковатый, — А яко в том, что ты мне поведал, иного человека убедить, не ведаю, — Он сокрушенно развел руками, — Может, ты чего ни то подскажешь, — И уставился на меня в ожидании ответа.

Только теперь до меня дошло, о какой собаке идет речь. Конечно же дьяк подразумевал под ней Ливонский орден. Стало быть, под новым хозяином он имел в виду Русь, а под старым…

— Если бы один человек хотел приручить пса, ему было бы гораздо легче, — медленно произнес я, — К тому же прежний умер, так что ей все равно некуда деться. А если у собаки есть выбор, то тут без ласки никак. Стоит ее наказать, пусть и задело, как она сразу метнется к другому. Потом, когда она к тебе привыкнет, можно и силу показать, даже нужно, но поначалу только ласка. А убедить? Если человек поддается уговорам — это одно. Но если он считает себя умнее всех прочих, — я пожал плечами, — то, мне кажется, и пытаться бесполезно.

— Пусть бесполезно, но если надо, то как бы ты поступил? — не унимался дьяк.

— Для начала я бы с ним… во всем согласился.

— То есть как? — опешил Висковатый.

— Раз он считает себя умнее всех, убедить его не получится, как ни пытайся. Но если исподволь внушить ему нужную мысль и таким образом, чтобы он решил, будто сам до нее додумался, то дальше он и без подсказок все сделает.

— А как внушить? — заинтересовался дьяк.

— Не торопясь и очень осторожно, действуя только намеками или задавая нужные вопросы.

— А это зачем?

— Чтобы получить на них нужные ответы, — пояснил я, и тут меня осенило.

Как раз сейчас можно ненавязчиво перевести разговор на свое. Самое время, потому что…

— Вот к примеру, — бодро начал я, — Приехал в ваш великий стольный град иноземец. Вроде бы и умен, и пользу принести может, и сам уверяет, будто желает здесь остаться навсегда, но вдруг он все лжет, а на самом деле лазутчик из вражьего стана. А как проверить, если он один как перст и нет у него здесь ни кола ни двора. Ничто его тут не держит, а что за помыслы в голове — пойди пойми. Дом ему поставить? Но лазутчика дом не удержит. Он, если сбежит, другой, краше прежнего себе построит. Стало быть, надо его сердце удержать, чтоб привязка была к кому-то. А для этого нужно иноземца этого женить, да еще помочь со сватовством, подобрать не абы какую, а из славного рода, боярского, скажем, или княжеского, пусть и из захудалых…

Слушал меня Висковатый поначалу с вниманием, но потом явно заскучал — очень уж банальные, общеизвестные истины излагал его собеседник. Однако я старался этого не замечать, продолжая вдохновенно вещать:

— Да чтоб невеста по душе ему была, чтоб он к ней прикипел. А там, глядишь, детишки появятся, плоть от плоти, кровь от крови, а эти веревки хоть и незримые, но самые прочные. И сразу станет ясно — не лгал он, когда говорил, будто желает послужить Руси. А коль начнет упираться да отказываться от свадебки, то поначалу спросить — почему. Невеста не по душе пришлась? Сам выбирай, какую пожелаешь. Ах ты никакой не хочешь? Так-так. Тогда и призадуматься можно, а не потому ли ты так себя ведешь, что обузы не хочешь, а в мыслях у тебя только одно — выведать все да поскорее убежать к иному государю. Тогда…

К этому времени моя витиеватая речь настолько надоела дьяку, что он, вопреки своему обыкновению не выдержав, раздраженно перебил:

— Сказываешь ты все верно, токмо к чему — не пойму. Я тебе одно, а ты вовсе иное, — Он хмыкнул и хитро прищурился: — А ты не думал, что твоя сказка и к тебе самому подходит?

Я неопределенно пожал плечами, изобразив на лице недоумение:

— Это каким же боком?

— А любым, — развеселился Висковатый, — Ты иноземец, так?

— Так, — кивнул я.

— И тоже сказываешь, что желаешь навечно на Руси осесть, так?

— И это верно, — подтвердил я.

— А как тебе поверить, коль у тебя ныне ни кола ни двора? Ныне ты тут, а завтра ищи-свищи, яко ветра в поле. Вот и выходит, что надобно тебя обженить.

— Да кто ж за безродного пойдет? — развел я руками, — Из холопок князю Константину Монтекки брать не с руки, а тех, что поименитее, отцы нипочем за меня не отдадут.

— Не отдадут, — согласился Висковатый. — Каждому любо с такими же породниться, а лучше того — познатнее, чтоб еще больше род свой возвеличить. Но это ведь ежели ты сам свататься учнешь али кого из купцов сватами зашлешь. А хошь, я тебе женку подберу? Мне-то никто не посмеет отказать.

— Да у нас как-то принято самим выбирать, — растерянно произнес я.

— И кто тебе не дает? — всплеснул дьяк руками, — Выбирай. Сколь времени на то требуется — седмица, две, три? Ну пусть месяц, — великодушно уступил он и шутливо погрозил пальцем: — Но никак не боле, и чрез месяц спрошу имечко. Да гляди — коль мыслишь, что забуду, так напрасно. У меня память ещеслава богу, и ежели я что решил, так уж не переиначу.

Я сокрушенно вздохнул и согласно кивнул головой, с превеликим трудом всем своим видом изображая вселенское уныние и величайшую скорбь от того, что так глупо попался.

— Ну то-то, — удовлетворенно заметил Висковатый, — Коль мое не прошло, так хоть твое решили.

— Отчего же не прошло, почтенный Иван Михайлович? — Я стряхнул с себя напускную печаль, — То ж я тебе показал, как человека к нужному для себя подводить.

Я ведь и сам жениться задумал, а кто за меня княжну отдаст? Тут без хорошего свата и пытаться нечего, только людей насмешишь. Иное дело — с тобой. Правду ты сказывал, цареву печатнику и думному дьяку, который в самых ближних у государя, никто отказать не посмеет.

Висковатый оторопело уставился на меня, как-то по-детски приоткрыв от удивления рот, и застыл, не говоря ни слова.

«Интересно, материться начнет или кинет чем-нибудь? — отрешенно подумал я, — Кубок-то как раз в руке, а он хоть и небольшой, но серебряный. Таким залепить — синяк неделю светиться будет, если увернуться не успею. Ну и пусть. А слово-то все равно дал. Ради этого можно и по уху получить».

Но я его недооценил. Как бы он повел себя в схожей ситуации, находясь среди других бояр, особенно если бы заметил на их лицах насмешливые улыбки, судить не берусь, но в уютной маленькой комнатушке свидетелей не было, поэтому он нашел в себе мужество признать, что его провели, и принялся весело хохотать. Я тоже деликатно улыбнулся, продолжая оставаться настороже — чтобы увернуться, если все-таки кинет. Но опасения были напрасны — дьяк хохотал от души. Как большинство умных людей, он умел признавать свои ошибки.

— А я-то сижу да пыжусь пред ним, что поймал за язык, — веселился он, — Ну ровно яко та лягва, кою мальцы чрез соломинку надувают. Ну и поделом мне, старому. — Он вытер выступившие на глазах слезы, после чего осведомился: — Выходит, это ты меня за язык словил? Ну тогда поведай, что за девицу высмотрел. Коль выбор сделан, стало быть, имечко ее тебе уже известно, так ведь?

— Известно, — согласился я, — Марией ее зовут, дочка князя Андрея Долгорукого.

— Ну спасибо хоть, что не Шуйских облюбовал, не Вельских, не Мстиславских, да не из Захарьиных, особливо романовского помету. Тут и впрямь тяжко пришлось бы. Даже мне, — уточнил он несколько надменно. — А с Долгорукими куда проще. В опричнину они не вписаны, да и вотчин у них небогато. Пращур их, Иван Андреич, что еще в Оболенских ходил, и впрямь изрядно имел, но опосля того, как сынок Владимир их своему потомству раздал, ныне у каждого всего ничего. Иные хоть и поставили свои дворы в Москве, так и те больше на избы похожи, чем на боярские терема, — пренебрежительно хмыкнул он и деловито осведомился: — А твоей зазнобы батюшку как звать-величать?

— Андрей, — грустно повторил я.

— Это я слыхал, — кивнул он, — Но Андреев у Долгоруких много. Одних только внуков Андреев у князя Владимира Ивановича двое — Андрей Тимофеич да Андрей Семеныч. А еще из правнуков тоже есть Андреи — Андреич, Михалыч да Никитич. Потому и вопрошаю, чья она дочь.

— Не знаю я отчества ее батюшки, — грустно вздохнул я, припомнив, как плевался после прочтения Бархатной книги — не могли отцы фантазию проявить, — Случайно я ее увидел, да и то недолго, когда ее в Москву везли. Только и успел узнать, что она Мария Андреевна Долгорукая.

— И что ж, так сразу в сердце и запала? — полюбопытствовал дьяк.

— Сразу, — кивнул я. — Как из пищали кто в него выстрелил.

— Ишь ты, — уважительно произнес он. — Ну ладно. Раз в Москву, оно уже полегче искать будет. Тут их всего трое из пятка. Как узнаю, сразу обскажу, токмо не вдруг — ныне недосуг мне. Сам ведаешь, что с послами Жигмундовыми говорю веду…

С того времени редкий вечер я проводил в одиночестве, а два-три подряд и вовсе ни разу. Приходил Висковатый за мною всегда сам и только в сумерках, то есть перед сном. Я уже ждал его визита, поэтому он не говорил лишних слов. Зайдет, поздоровается — вроде как хозяйский долг вежливости перед гостем — и тут же, развернувшись, следует к себе в светелку, то есть в кабинет.

Был он у него устроен достаточно хитро — со страховкой от подслушивания. Единственный вход в него вел через просторные сени, которые я, следуя за Иваном Михайловичем, всегда запирал на крюк. Рядом, через стенку, помещений не имелось вовсе — светелка была самым дальним на втором этаже правого, мужского крыла здания.

Говорили о разном. На примере датского Фредерика II убедившись в точности моих словесных портретов — не зря я их заучивал, — чаще всего он спрашивал меня о монархах соседних стран, как они да что. Характеристики, которые я давал тому же Юхану III, всего два года назад ставшему шведским королем вместо своего полубезумного старшего братца Эрика XIV, или больному, но еще хорохорившемуся польскому королю Жигмунду, дьяка изрядно забавляли.

К тому же, как я понимал, они в точности совпадали с донесениями русских дипломатов и купцов, только были более емкими, а потому он временами хоть и похохатывал, но слушал меня очень внимательно. Стоило мне обмолвиться о Жигмунде, который настолько перетрудился с прекрасным полом, истощив свою жизненную силу, что выглядит в свои пятьдесят дряхлой развалиной и сроку ему не больше двух-трех лет, как он тут же принялся выяснять, откуда я это знаю и насколько можно верить моим источникам.

Однако его расспросы касались не только королей-соседей, но и правителей более отдаленных земель. Особенно его интересовали английская Елизавета I и император Священной Римской империи Максимилиан II. [58] Чуть меньше турецкий султан Селим II [59] и французский Карл IX. [60] Я лихорадочно напрягал память и неспешно, но систематически выкладывал ему козырь за козырем из числа тех знаний, которые получат широкую известность лишь века спустя.

— Так ты сказываешь, что сия пошлая девица [61] никогда и ни за кого замуж так и не выйдет? — спрашивал он, пристально глядя на меня. — Ох, чтой-то не верится. Чай, в годах бабенка. Лет сорок ей ужо. Тут хошь бы за лядащенького мужичка уцепиться, и то благо. Разборчива в женишках — это верно, но на то она и королева. Ей без того никак. Но чтоб вовсе…

И я, дабы доказать правоту своих слов, выкладывал такое, что будь Елизавета в этот миг рядом, непременно кинулась бы драться, как разъяренная кошка, напрочь забыв о величии и королевском достоинстве.

— Есть у нее некий изъян в том местечке, — я красноречиво указывал глазами ниже пояса, — который делает ее супружество невозможным вовсе.

— А оное откель ведаешь и что за изъян? — любопытствовал Висковатый.

— О том как-то раз с пьяных глаз проболтался моему знакомому купцу Бергкампу ее детский лекарь, — небрежно отвечал я. — Но что за изъян, не ведаю, а знакомый рассказать мне не успел — зарезали его той же ночью в придорожной корчме.

— Так-так… — Хозяин кабинета задумчиво барабанил пальцами по столу, что-то прикидывая, взвешивая и укладывая в своей памяти.

Но больше его интересовали все-таки ближайшие соседи, хотя не только короли. Во всяком случае, низложенным Эриком XIV дьяк интересовался ничуть не меньше, чем его братом, королем Юханом III, расспрашивая во всех подробностях, когда именно его разместят в замке Або, [62] какое количество слуг ему оставили, сколько решено приставить к бывшему королю охранников, как укреплен сам замок и так далее.

Тут уж я выкладывал не все. Мол, плохо знаю. Мог бы, конечно, рассказать о том, что отложилось в памяти — о толстых, в палец толщиной, железных прутьях на окнах, о прочных дверях с железной обивкой, о море, которое недалеко, и о реке поблизости, но оно мне надо? Читал, слава богу, что была у Иоанна Васильевича задумка по его освобождению, а возглавить этот летучий отряд мне что-то не улыбалось.

Но самой животрепещущей темой в наших разговорах была, разумеется, Речь Посполитая. Еще бы ей не быть актуальной, когда послы короля Сигизмунда продолжали сидеть в Москве, ведя переговоры.

— Стало быть, на цыпочках нужную мысль надобно подводить, чтоб человек решил, будто она не чужая, а его собственная? Хорошо бы, — припомнил он как-то наш разговор и с тоской протянул: — Не будь послов, так я бы за месячишко успел, а ныне уже никак не получится — времени нет. А как побыстрее, не ведаешь?

Я пожал плечами:

— Одно могу сказать: тогда лучше и не пытаться — все равно не переупрямить, а гнев вызовешь. Получится лишь хуже.

Имени этого человека никто из нас по-прежнему вслух не называл, хотя оба прекрасно понимали, о ком идет речь.

— На меня кричать не посмеет, — уверенно заявил Висковатый.

— Может, и не посмеет, но обиду за то, что осмелился перечить, затаит наверняка, а потом припомнит.

— И что? — Дьяк вновь надменно вскинул подбородок, — Я не Ванька Федоров, да и прочим не чета. Это воевод, хошь и умелых, на Руси с избытком, а думных людишек наперечет. Меня в опалу отправить — с иноземными послами вовсе некому станет речи вести. Разве что Ондрюше Васильеву, да и тот моими глазами на все глядит, даром что головой в Посольском приказе числится. По старым дорожкам идти он сумеет — спору нет, а новых ему не проторить, нет.

— Так ведь он иначе считает — будто умнее всех прочих, а остальные так, холопы. Возьмет да решит, будто и впрямь без всех обойдется — и без Васильева, и даже без тебя, — попробовал я опустить Висковатого на землю — слишком высоко он вскинул свою бороденку, но вызвал обратную реакцию.

Из моих слов Иван Михайлович уловил лишь одно — «холопы», которое возмутило его до глубины души. Он даже не поленился слазить в стоящий позади небольшой шкафчик и извлечь из него переплетенную в алый бархат тоненькую книжицу. Протянув ее мне, он возмущенно заметил:

— Сам чти. Здесь все о нашем роде: и откуда пошел, и как моих пращуров величали, — Не дожидаясь, пока я ее раскрою, он принялся цитировать — судя по всему, текст он помнил назубок: — «В лето 6706 [63] князь Ширинской Бахмет, Устинов сын, пришел из Большой Орды в Мещеру, и Мещеру воевал, и засел ее, и в Мещере родился у него сын Беклемиш. И крестился Беклемиш, а во крещении имя ему князь Михайло, и в Андреевом городке поставил храм Преображения господа нашего Исуса [64] Христа и с собой крестил многих людей. Внук же его, Юрьи Федорович, пришед из Мещеры к великому князю Дмитрею Ивановичу со своим полком, и пошед с ним на Дон, и не отступиша пред погаными, но яко вепрь яро разиша басурман безбожнаго царя Мамая, понеже дух не испустиша от ран тяжких». А ведомо ли тебе, синьор Константино, — все больше распалялся он, — что и сын Юрьи князь Александр, и сын Ляксандры Константин, и сын Константина Семен, прозванный за великий ум Долгой Бородой, и далее сызнова Юрьи, а опосля него дед мой Дмитрей, все честно служили московским господарям, а коль была в том нужда, то и живота своего не щадили?!

Он наконец угомонился и, тяжело дыша, уставился на меня. Надо было как-то реагировать, не зря же человек столько времени надрывался. В этот момент он мне явно кого-то напоминал. Ну точно.

«Все в джунглях знали Багиру, и никто не захотел бы становиться ей поперек дороги, ибо она была хитра, как Табаки, отважна, как дикий буйвол, и бесстрашна, как раненый слон. Зато голос у нее был сладок, как дикий мед…»

Да, примерно так. Только все это до поры до времени. Суровы джунгли, и как бы ни была сильна Багира, но с Шер-Ханом ей тягаться не стоит. Только не говорить же об этом напрямик.

Пришлось в удивлении мотать головой, восхищаясь древностью рода и признавая неоценимые заслуги его предков в деле борьбы против татар. На всякий случай я даже заметил, что клан Монтекки хоть и считается одним из самых древних в Риме, но таких заслуг отнюдь не имеет, отсчитывая свое начало всего-то с тысяча триста пятьдесят второго года — жалких двести лет назад.

— То-то, — назидательно заметил дьяк и шумно отхлебнул из своего кубка, после чего вновь продолжил, но уже гораздо тише и спокойнее: — Правда, оскудел наш род, да и батюшка мой, князь Михайла Дмитриевич, коего и прозвали Висковатой, из молодших сынов бысть, но титла князей Мещерских все одно никуда не делась. И мы, его сыны, о том не забываем. И я помню, и братец мой, Иван Меньшой, и Третьяк. Помним и почитаем. А что я с подьячих начинал — то мне никто в попрек не поставит. По отечеству, за одни заслуги пращуров боярскую шапку заполучить — невелика доблесть, а вот с самых низов начать да так себя показать, чтоб из всех больших набольшим стать — оно поболе почет будет. Тот же Посольский приказ взять — моя заслуга. Когда я туда пришел, а тому уж, почитай, три десятка лет сполнилось, изба избой была. Нужные свитки седмицами искали — ни порядка тебе, ни уважения. А теперь взять — небо и земля, ежели с прежним равнять. И брат мой, Иван Меньшой, хошь и не в заглавных в Разбойной избе ходит, но и не из последних. Бона яко лихо он твово холопа ослобонил, а ведь всего-то две седмицы прошло.

— За то тебе низкий поклон, — вежливо поблагодарил я еще раз. — И тебе и ему.

Андрюха действительно уцелел, хотя досталось ему изрядно. В тот день, когда я заполучил своего холопа обратно, самостоятельно передвигаться он мог, но с трудом. Травницу отыскали довольно-таки быстро, но та была стара и далеко из своего дома не выходила, а проживала аж в Замоскворечье. Пришлось договариваться с бойкой упитанной пирожницей Глафирой, жившей напротив. Одинокая вдова-толстушка моментально согласилась сдать уголок болезному, но при этом так плотоядно поглядывала на Апостола, что можно было смело утверждать — главные испытания ждут Андрюху не во время болезни, а по выздоровлении. Если, конечно, у разомлевшей вдовушки хватит терпения дождаться этого самого выздоровления.

Ну и ладно. «Пустяки, дело-то житейское», — как говаривал небезызвестный Карлсон. В конце-то концов, он хоть и Андрей, но не Первозванный. Не беда, если и оскоромится. Лишь бы она его не придавила, а остальное мелочи…

— И впрямь здорово выручил, — заметил я Висковатому.

— Ежели хошь знать, так мой Ванька давно бы в голове Разбойной избы встал, если бы не внук конного барышника.

— Кто? — не понял я.

— Да я про Ваську Щелкалова, — устало пояснил он и назидательно заметил, будто поставил точку в споре: — А ты речешь, без нас государь обойдется. Да ни в жисть.

Ой не ко времени затеяли мы эту тему. Явно не ко времени. Но что делать, если уж начали. Иного-то удобного случая, чтобы остеречь Висковатого, может и не представиться, а спасать человека надо. И сам по себе мужик хороший, ну и опять же — сват будущий. Если бы не это обстоятельство, я, может быть, и промолчал бы, но, говорят, в нынешние времена сваты — почти родня, а за родню грех не постоять. Хотя, наверное, все равно бы не стал молчать — уж очень он ко мне по-доброму.

— Я и не говорю, что он обойдется, — сдержанно и тихо произнес я, — Потом и пожалеть может, что нет рядом под рукой Ивана сына Михаилы Висковатого, но это потом. К тому же жалей не жалей, а отрубленную голову к плечам не приставишь. И титлой тут тоже не защитишься. А топоры у людишек Малюты Скуратова хорошо наточены, и им все едино — что княжеская шея, что холопская, что боярская.

И снова он меня не понял. Вот ведь какой парадокс — то умница-разумница, а то хоть кол на голове теши. Ну никак не доходит, что плевать царю на семь пядей в твоем могучем лбу. Возразил — держи ответ. Причем на плахе.

— Никак ты меня пугать удумал? — криво усмехнулся дьяк, — Не много ли воли себе взял, синьор Константино?

— Какая есть, вся моя, — вздохнул я, — А пугать и в мыслях не держал, потому как знаю, не из пугливых ты. Упредить хочу, что спорить с ним опасно, вот и все. О себе не думаешь — хотя бы о матери да о жене с сыном помысли. Им-то каково без тебя придется? Сошлют туда, куда Макар телят не гонял, и вся недолга. Да это еще хорошо, что сошлют, а то ведь могут, как сына князя Александра Горбатого-Шуйского, рядышком с отцом поставить, в один день и под один топор. — И замолчал, выжидающе глядя на своего собеседника — дошло или?..

Скорее «или», хотя спорить со мной он не стал. Но не потому, что я в чем-то убедил его, а скорее, не пожелал развивать неприятную для него тему. А может, просто решил, что бесполезно пытаться объяснять «тупому фрязину» — это я про себя.

— Время позднее, а мне завтра спозаранку с приором Джерио говорю вести, — многозначительно буркнул он, и его подбородок вместе с аккуратно подстриженной бородкой вновь высокомерно взметнулся вверх.

Ох-ох, какие мы важные и гордые. Только Иоанну плевать на твою солидность и незаменимость.

Иван Михайлович уже поднялся с места, но, не удержавшись, напоследок добавил:

— Князю Петру осьмнадцать годков было, а мой еще малец совсем.

— А у Марии, что у Алексея Федоровича Адашева проживала, сколь лет сынам было? — ехидно осведомился я.

Бил наугад — ни в одном источнике не говорилось о возрасте сыновей этой женщины, которая проживала у Адашева и была казнена вместе с детьми, но, судя по реакции Висковатого, не ошибся.

— Мария ведьмой была, так что ты о ней помолчи, — упрекнул он меня.

— А сыны ее — колдунами, и самый младший в самых зловредных числился, — огрызнулся я.

— А сыны ее, — начал было дьяк, но не нашелся, что сказать, и лишь строго заметил: — И чтоб я от тебя боле не слыхал ни об Адашевых, ни о Сильвестре, а паче того — о князе Курбском. Ныне за одно упоминание голову рубят. Понял ли?

— Понял, — хмуро кивнул я.

«А вот ты, мужик, ничегошеньки не понял и, боюсь, поймешь, только когда будет слишком поздно».

Но это я не произнес — лишь подумал. Оставалось утешить себя мыслью, что сделал все возможное, дабы уберечь человека от смерти, а если он после сказанного так и не пожелал прислушаться к голосу разума, возомнив, будто незаменимый, — его проблемы.

Практический же вывод напрашивался только один — надо ускорять дело со сватовством, быстренько жениться и сваливать куда глаза глядят, чтобы двадцать пятого июля, в славный день рождения друга Валерки, быть далеко-далеко от Москвы, где-то в районе Новгорода, а еще лучше возле Холмогор, где сейчас должна находиться миссия английских купцов. Местечко на корабле, если побренчать серебром, для меня всегда найдется, а куда высадиться — можно подумать по ходу дела, будучи уже в пути. Сейчас важно вовремя добраться до корабля.

И не в одиночестве.

А чтобы максимально подготовиться к предстоящему отъезду, я самым усиленным образом срочно приступил к изучению английского языка. Учителя мне отыскал на подворье Русской компании, где осели торгаши с туманного Альбиона, все тот же Ицхак, которому я объяснил свою просьбу теми торговыми выгодами, что получу от этих знаний. Он-то и свел меня с аптекарем Томасом Карвером — смуглым, низкорослым и больше напоминающим мавра, обряженного в европейское платье.

Высокомерный англичанин глядел на меня с подозрением — фряжский князь, связанный с купеческим делом, но абсолютно не знающий английского, вызывал у него массу вопросов, ответов на которые он отыскать не мог. Однако до поры до времени Томас благоразумно помалкивал, не желая терять хорошие деньги за обучение. Честно говоря, процесс шел ни шатко ни валко — педагог из аптекаря был тот еще. Сравнивать его с моей школьной учительницей я даже не пытался — глупо, но он и сам по себе был не ахти. Вдобавок Томас изрядно шепелявил, но деваться мне было некуда. К тому же если Висковатый все-таки успеет привлечь меня к посольским делам, то там без знания иностранных языков и вовсе труба.

Пришлось попутно брать уроки и у самого Ицхака, иначе получилось бы странно — ведь в специфике торговли я был дуб дубом. Хорошо, что купец помалкивал — повезло, а нарвись я на кого-нибудь не в меру любопытного или желающего выслужиться перед властями, что тогда?

Кстати, именно в то время я лишний раз убедился в том, насколько важна личность самого учителя, а также его отношение к делу. Карвер работал со мной исключительно из-за денег, и это чувствовалось. На мой взгляд, именно по этой причине обучение у надменного англичанина давалось мне с большой натугой — он смотрел на меня, как на какого-нибудь негра, только-только спрыгнувшего с пальмы и еще не успевшего додуматься взять в руки палку для сбивания кокосов. Можно подумать, что вся его задрипанная Англия — сияющий венец цивилизации, а он — самый яркий драгоценный камень в этом венце. Высокомерие так и перло у него из всех щелей, а отказываться от его услуг было неудобно — получаемые деньги он старался отработать добросовестно, тут мне сказать нечего.

Зато с Ицхаком все было иначе. Вот уж из кого получился бы отличный педагог — так непринужденно и ловко выходило у него растолковать достаточно сложные вопросы. Иногда это удавалось ему вообще чуть ли не в одном-двух предложениях:

— В аршине шестнадцать вершков, или четыре пяди, а в сажени три аршина. Но тут часто меряют локтями, а в нем десять вершков и еще две трети, но для удобства тебе проще запомнить, что два аршина равны трем локтям, [65] — пояснял он.

Вот так вот легко и просто обо всех русских мерах длины. Примерно так же и об измерении расстояний во время поездок, чтобы рассчитывать время в пути.

— Определись, сколько от какого-то одного города до другого, и отталкивайся от этого, потому что верст здесь несколько, и они сильно отличаются друг от друга. Если ты знаешь, что от Москвы до Коломны сто верст, а тебе говорят про пятьдесят, это означает, что твой собеседник пользуется межевой верстой, а ты — царской. [66]

Но основные знания он давал мне в области монет, в которых я тоже был дуб дубом. Вот тут, несмотря на всю популяризацию изложения, мне приходилось тяжко. Оказывается, одних только марок [67] свыше десятка. Тут тебе и самая ходовая из немецких кельнская, [68] но Ицхак требовал, чтобы я запомнил и остальные — вюрцбургскую и краковскую, испанскую и португальскую, триентскую и рижскую, тауэрскую и турскую, венскую и пражскую — с ума сойти. И все разного веса, причем колебания весьма солидные — если по-современному, то до девяносто граммов, [69] если не больше. Причем требовалось помнить, что между весовой и счетной марками [70] также имеются существенные отличия, и в каждой стране разные. К примеру, в той же Ливонии рижская счетная марка состояла из тридцати шести шиллингов, а вот весовая аж из ста восьмидесяти шиллингов, то есть состояла из пяти счетных.

А взять обилие монет. Только Вендский монетный союз [71] у немцев чеканил виттены и зекслинги, дрейлинги и шиллинги, марки и какие-то двойные шиллинги… И хотя сейчас он вроде бы уже развалился, о чем с грустью заметил Ицхак, но ликовать мне не пришлось — монеты-то остались.

А Литва с поляками? Пойди упомни про их злотые, пенязы, они же барзезы, шеляги, шостаки, трояки, денарии и гроши с полугрошами. [72] К тому же если бы они были хотя бы одинаковыми, так ведь нет — на Литве их чеканили из серебра более высокой пробы, а потому литовский грош, к примеру, ценился несколько дороже, чем польский, который в свою очередь также был не одинаков — краковский не похож на гданьский, а торунский на эльблонгский.

Ну поляки — известные путаники, но даже с самыми, как мне по наивности казалось, простыми монетами вроде песо и то целая история. Оказывается, это просто куски серебра, потому так и названы, а уж потом из них шлепали монеты, которые именовали совсем иначе — первоначально, после грубой штамповки в Мексике, их величали макукин, потом, уже в самой Испании, после переделки и доведения до ума — талеры, в Португалии, Италии и кое-где еще — пиастры, а на Востоке — колонато. И все эти названия тоже надлежало знать, чтоб не опростоволоситься.

А уж когда доходило до рассказов о купеческих хитростях, тут и вовсе ум заходил за разум.

Кстати, то, что со мной не все чисто, а сам я никакой не торгаш, Ицхак понял давно. Где-то после седьмого или восьмого по счету занятия он, восторженно цокнув языком, заметил:

— Никогда не встречал человека, который столь быстро все схватывает, — Но тут же, не удержавшись, ехидно добавил, поделившись вслух своими наблюдениями: — Однако я буду тебе весьма обязан, если ты никогда при мне не станешь упоминать, что ты купец. Почему ты молчишь о том, кто ты есть на самом деле, не спрашиваю, но, уж будь любезен, не утверждай при мне, что ты давно занимаешься торговлей, иначе я могу не сдержаться, а у меня слабое здоровье, и чрезмерно долгий смех мне вреден. И вообще — с твоими познаниями, что у тебя имелись ранее, ты бы продержался не более года.

— Почему это?! — возмутился я.

— Потому что по истечении первого полугодия ты бы остался без серебра, втридорога уплатив его за какой-нибудь дрянной товар, а по истечении второго остался бы, как тут говорят, гол яко сокол.

Пришлось смущенно улыбнуться и умолкнуть. Все правильно, чего уж тут. Отрадно только одно — мне оно и самому давно известно. Не зря я говорил Валерке еще при подготовке нашей версии, что из меня торгаш, как из медведя балерина. Вот оно, слабое звено. Знал я, что оно как шило, которое, как известно, в мешке не утаишь. Вот и вылезло наружу. И хорошо, что меня вычислил именно Ицхак, а не кто-то другой.

Сам еврей в это время успел приобрести себе домик недалеко от места жительства англичан, только на Ильинке — соседней улице, параллельной Варварке, так что чаще всего я бывал именно в Китай-городе. Тем более как раз из его восточных Замоскворецких ворот было ближе всего добираться до самого Замоскворечья, где располагался аккуратный теремок пирожницы Глафиры. Там, в одной из крохотных светелок, проживал мой Андрюха сын Лебедев, или попросту Апостол. Впрочем, хаживал я и в другие районы Москвы, путешествуя по столице и изучая пути к своему возможному бегству, если таковое вдруг понадобится.

Проведав о моих утренних прогулках, которые, как правило, длились до обеда — дальше занятия с младшим Висковатовым, — Иван Михайлович полюбопытствовал, куда именно я уже успел прокатиться. Едва он услыхал, что мне на днях сильно не повезло и так и не удалось добраться до Занеглименья, лежащего к западу от Кремля сразу за рекой, из-за того, что захромала лошадь, потерявшая подкову, как онемел от ужаса.

— Так и не повидал я царев дворец, что на Арбате, — сокрушенно закончил я свой рассказ.

— А с тамошними людишками говорю вел ли? — спросил он меня спустя время, когда обрел дар речи.

— Вел, — пожал я плечами и удивленно поинтересовался, глядя на его мрачное лицо: — А что тут такого?

— Счастлив твой бог, фрязин, — вздохнул он, — Там же добрая половина улиц в опричнину входит, а людишки оные и есть государевы опричники. От них можно чего угодно ждать. А уж коль сведают, что ты у меня проживаешь, стало быть, с земщиной хороводы водишь, то тут тебе и вовсе не сносить головы.

— А с виду люди как люди, — сконфуженно пробормотал я.

— Токмо с виду, — поучительно заметил Висковатый, — Ты иноземец, потому и не ведаешь о том, что творится на Руси. Иному нипочем бы не стал сказывать, негоже сор из избы выносить, но коль ты решил у нас осесть…

«С Обезьяньим Народом запрещено водиться, — сказал Балу. — У Бандар-логов нет Закона. Их обычаи — не наши обычаи. Они болтают и хвастают, будто они великий народ, но никто в джунглях не водится с ними. Народ Джунглей не хочет их знать и никогда про них не говорит. Их очень много, они злые, грязные, бесстыдные».

Примерно в этом духе дьяк мне и рассказывал. И об их жестокости, и о безнаказанности, поощряемой самим царем, который самолично повелел земским судьям «судить строго и праведно, а наши виновны бы не были», и об их наглости, и о прочем.

Он даже привел примеры, чем это пересечение границ заканчивалось. Запомнился мне один из случаев, когда Андрей Овцын, будучи из служилых удельных князей, впервые попал в Москву и заплутал в ней, угодив на Арбат. «Коварного злоумышленника» тут же схватили и повесили для острастки всем прочим, а рядом с ним, в качестве издевки, привязали живую овцу. Весельчаки, мать их.

Получается, мне и впрямь повезло, что я остался целехонек. Не иначе как ту же подкову в буквальном смысле «на счастье» отломил от конского копыта мой ангел-хранитель. Или златокудрый красавчик Авось. Или веселые подружки — гречанка Тихе и римлянка Фортуна. Словом, кто-то из них или все вместе.

Не ограничившись нотацией, Висковатый не поленился, письменно перечислил мне все взятые царем в опричнину улицы Москвы, а также границы, отделяющие их от земщины, чтобы я заучил наизусть. Посейчас помню этот небольшой желтоватый листок, на котором дьяк крупными аккуратными буквами вывел: «Не ходити тобе за ради береженья живота свово от Москвы реки по Чертольской улице и по Семчинову сельцу до самого всполия, [73] да по Арбацкой улице и по Ситцевому врагу до Дорогомилова всполия, да с опаскою шествовать по Никицкой, ибо ошуюю, ежели глядючи от города, [74] она тако же в опричнине». А в конце — видно, устал перечислять — дьяк сделал короткую приписку: «А лучшее всего в Занеглименье вовсе не езди».

Я хоть и любопытный человек, но рисковать попусту не в моем стиле, а потому после предупреждения дьяка в те места, что перечислил Висковатый, действительно больше не ездил, разве что пару раз прошвырнулся по Кузнецкому мосту, но в основном ограничивался восточной стороной города — той же Варваркой и Ильинкой, а также Замоскворечьем — когда навещал Апостола.

Кремль — дело иное. Его я облазил весь, забираясь в самые отдаленные от подворья дьяка уголки вроде Конюшенного и Житного дворов, расположенных на участке между западными Конюшенной [75] и Боровицкой башнями. Правда, за ворота, которые были в последней из упомянутых, я не выходил — они напрямую вели к опричным владениям царя. Зато через ворота Безымянной башни я хаживал не раз, неспешно прогуливаясь вдоль участка стены, идущей от Благовещенской башни к Водовзводной, которую тут называли Свибловой, и размышляя, удастся ли мне заложить Валерке письмецо. Пускай оно еще не готово, да и хвалиться особо нечем, но с диспозицией, коль Время позволяет, определиться надо.

Про остальные ворота, выводившие в веселый, тароватый и разудалый Китай-город, добрая половина которого представляла собой обычный базар, а вторая подступы к нему — там торговцы либо жили, либо складировали свои товары, я вообще молчу. Редкий день я не проходил через Никольские, Фроловские или Константино-Еленинские. [76]

Словом, жизнь была насыщенная, и времени на скуку не оставалось.

Висковатый с того раза не обиделся ни на меня, ни на мое предостережение. Может, умом он мою правоту и не признал — гордыня мешала, но сердцем и сам чуял неладное. Чуял и все равно упрямо лез на рожон, прямо в пасть чудовищу на троне. Ну как кролик перед змеей, честное слово.

Переговоры продолжались, и чем дальше, тем больше не по сценарию Ивана Михайловича, которого царь вынуждал требовать совершенно несуразные вещи. Тот хотя поначалу и спорил, но потом скрепя сердце все равно подчинялся. Всякий раз после этого он приезжал на свое подворье угрюмый, насупленный, долго орал на слуг, давая выход скопившемуся за день раздражению, а потом вызывал меня и просил… рассказать ему какую-нибудь сказку.

Я послушно выполнял его просьбу, повествуя о чопорных китайских императорах, о йогах, которые вытворяют всякие чудеса в далекой Индии, об аборигенах Нового Света, о диковинных животных Африки, о папуасах, которые круглый год ходят в одних набедренных повязках, а пропитание добывают, лежа кверху пузом и ожидая, когда в их раскрытый рот упадет очередной банан. Иван Михайлович поначалу рассеянно внимал — события дня отпускали дьяка не сразу, но потом усилием воли ему удавалось отогнать их в сторону, он начинал вслушиваться в мои слова, и чем дальше, тем внимательнее. Даже несколько странно было смотреть, как этот солидный седовласый человек, сидящий передо мной, то по-детски заливисто хохочет, то изумленно поднимает брови, то восхищенно цокает языком.

Как правило, сразу после моего очередного рассказа он задумчиво произносил какую-нибудь многозначительную фразу, служащую своего рода перекидным мостиком между повествованиями о псевдостранствиях купца синьора Константино Монтекки и делами насущными.

Он не советовался со мной. Домашний учитель его сына, пусть из знатного иноземного рода, — разве это величина для канцлера Российской державы? Однако вскользь о тех же переговорах он упоминал, а потом всякий раз искренне удивлялся, откуда я про все знаю, если он ничего не рассказывает даже жене, и настороженно умолкал, не желая поверить, что главный источник моей информации — он сам.

Когда мне окончательно надоели его подозрения, я заранее нарисовал на листе бумаги человечка, пронзающего копьем змею. Получилось, конечно, не ахти, в духе художников-примитивистов, но понять, что изображено, все равно можно. Потом я разрезал этот лист на кусочки, постаравшись придать им форму попричудливее, и, когда Висковатый в очередной раз удивился моим познаниям, принялся показывать наглядно:

— Вот ты мне говоришь один кусочек, вот другой, вот третий, после чего я их складываю воедино.

— Все равно получается не полностью, — резонно заметил он, показывая на зияющие в картинке дыры.

— Не полностью, — согласился я. — Но взгляни сам, разве теперь нельзя домыслить остальное?

Дьяк оценивающе посмотрел на сложенное мною. Действительно, пускай у змеюки не хватало хвоста, у человечка — второй руки и одной из ног, отсутствовала также часть копья, но сюжет нарисованного был вполне понятен.

— Вот я и домысливаю, — победным тоном произнес я, извлекая оставшиеся кусочки бумаги и устанавливая их в картинку.

— Ловко, — одобрил Висковатый и прокомментировал по-своему: — Яко стеклышки в храмах. В россыпь взять — забава для детей, а выложить, яко должно, — и хоть молись. Зело искусно, — и уважительно покосился на меня.

Так что о моем уме он был пусть и не такого высокого мнения, как о своем, но ценил его. К тому ж я был с ним солидарен практически во всем. Согласитесь, что когда собеседник и раз, и два, и три разделяет вашу точку зрения, то вы, даже если поначалу считали его чуть ли не набитым дураком, потом обязательно сделаете вывод, что он, может, и не блещет умом, но в здравомыслии и логике ему не отказать. Да и вообще, если разобраться, то не такой уж он дурак, как думалось недавно.

Так и тут. К тому же меня Висковатый никогда не держал за дурака.

Но еще до перехода к обсуждению дел, о чем бы ни был мой рассказ, я всякий раз ухитрялся закончить его почти одной и той же фразой:

— Да, кстати, почтеннейший Иван Михайлович, мне тут припомнилось, что некто обещался стать моим сватом. Так не подскажешь ли мне, как бы поудобнее напомнить ему о том?

Висковатый либо хмурился, либо вяло отмахивался — мол, не до сватовства нынче, либо отшучивался в ответ:

— Не пойду я туда не знаю куда просить руки дочери у того не знаю кого.

Два раза это сошло ему с рук, но я не зря регулярно навещал подворье Ицхака. На третий раз, выслушав его, я невинно заметил:

— Отчего ж. Известно мне, как кличут Машиного батюшку. Андреем Михайловичем. И подворье его отсель недалече. Ежели выехать из Никольских ворот, то и полуверсты не будет, как мы в него упремся. Как раз по соседству с церковью Трех Отроков. Так что — когда поедем-то?


Не было там этой Серой дыры. Даже хода туда не было.

Совсем.

Глава 14 Здравствуй и… Прощай

— Ну уж вот это ты никак не мог из моих речей вызнать, — после недолгой паузы настороженно заметил Иван Михайлович, услышав адрес местожительства князя Долгорукого.

— И впрямь не мог, — согласился я, пояснив: — Добрые люди подсобили.

В памяти тут же всплыл позавчерашний день и как «добрый человек» Ицхак бен Иосиф уныло глядел на меня, когда после сообщенного я от избытка чувств чуть ли не пустился вприсядку.

Я понимал грусть купца. Та афера с займом денег, которую мы с ним затеяли, по его мнению, потихоньку катилась к печальному финалу, когда эти рублевики придется возвращать хозяевам, да еще добавлять к ним свои, и в немалом количестве. Одному только Фуникову-Карцеву, ссудившему нам пять тысяч, предстояло дополнительно вернуть столько, сколько стоили все товары Ицхака. Впрочем, я его имущество не считал, а сам купец наверняка изрядно преувеличивал грядущую финансовую катастрофу. Однако как бы там ни было, а почти все заимодавцы продолжали жить и здравствовать как ни в чем не бывало, поплевывая с высот своего благополучия на мои мрачные прогнозы относительно их рокового будущего. А может, и не поплевывали, поскольку ничего не знали. Пока на Пыточный двор в Александрову слободу забрали помимо Шапкина лишь одного, да и то из мелких подьячих Разбойной избы, которому мы должны были всего двести рублевиков основного долга, не считая полусотни сверху.

— Зато перстень получишь, — попытался успокоить я.

— Я и так его получу, — убежденно заявил он, — К тому же я надеялся, что это видение пришло к тебе благодаря ему, а тогда я получил бы подтверждение своим догадкам о его силе. Сейчас же выходит…

— Да ничего еще не выходит. До конца июля времени уйма, — перебил я.

— Суд — процедура долгая, — вздохнул он, — К тому же все они в высоких чинах. Их еще надо уличить в свершенных преступлениях, доказать неоспоримую причастность, а на это обычно уходят многие-многие месяцы. Когда я изучал магдебургское право, то там говорилось…

Я не стал вникать, о чем говорилось в магдебургском праве. Ни к чему. Да и не действовало оно на Руси. Тут вовсю хозяйничало иное право — желание венценосного самодура, считавшего, что признание обвиняемого является царицей доказательств, а все остальное прилагаемое к нему.

Добиться же признания можно всего за один день. Если постараться, разумеется, имея в наличии дыбу, огонь, раскаленную кочергу, щипцы, клещи и прочие инструменты, способные «убедить» человека поскорее сознаться в своих грехах, даже если их не было в помине. Так что не прав был Ицхак. К сожалению. Но объяснять ничего не стал. Бесполезно. Не понять еврейскому купцу, да еще со знанием магдебургского права, законодательной специфики Руси.

А он все продолжал ныть, заодно попрекнув меня за то, что мы, дескать, упустили из виду боярина Семена Васильевича Яковлю, который, в отличие от наших заимодавцев, уже неделю как пребывал в малоприятной компании подручных Малюты.

— Ежели бы у него деньгу заняли, там могли бы хоть с Фуниковым расплатиться, а так что я теперь буду делать? — уныло причитал Ицхак.

— Ну не было его в моем видении, — обескуражено развел я руками. — Фуникова видел, людей новгородских — тоже, Захария Очин-Плещеева с сыном Ионой на плахе вот так же явственно, как тебя перед собой, — вдохновенно врал я, — а боярина Яковлю среди них не наблюдал.

В самом деле, откуда мне знать, почему его фамилия не была включена в тот тайный список, по которому мы с Ицхаком трудились. Или, может, я ее пропустил? Запросто могло быть. Только сейчас уже не проверишь — спалил я эту бумагу, и уже давно, еще перед первым визитом к Висковатому. А зачем она мне, когда осталось всего два неохваченных нами человека — сам Иван Михайлович да его брат Третьяк, кстати, тоже дьяк, только не помню, какого приказа. Вот накануне визита к Третьяку Михайловичу Висковатому я и избавился от этой опасной, попади она не в те руки, улики.

Кстати, с брательника царского печатника мы поимели тоже весьма прилично. После ожесточенных долгих торгов, когда ставку выплаты пришлось увеличить до тридцати пяти процентов, Третьяк Михайлович согласился-таки ссудить нам полтысячи рублей, причитая, что это — все его скромные сбережения, которые он скопил себе на старость. Понятное дело — лучше иметь к старости шестьсот семьдесят пять рублей, нежели пятьсот. И пусть сумма не круглая, зато выглядит более приятной, что на вес, что на ощупь. Между прочим, здесь даже червонец — о-го-го. Село на него не купишь, а вот к захудалой деревеньке на несколько дворов прицениться можно. Другое дело, что просто так ее тебе никто не продаст — кончились те времена. Вначале владельцу надо добиться разрешения на продажу у самого царя, а уж потом торговаться с покупателем. Но как бы там ни было, а почтенный Третьяк одним махом ободрал меня на пятнадцать потенциальных деревень. Будет где коротать старость, которая ему, как и возврат долга, не светит.

Наверное, я рассуждаю цинично. Не буду спорить. Но тут уж ничего не поделаешь — грубый век, дикие нравы, волчьи законы. Налагает, знаете ли. К тому же я искренне пытался спасти его брата, да и самого Третьяка, если уж на то пошло. Правда-правда. И пес с ними, с пятьюстами рублями, равно как и с процентами. Отдал бы с легким сердцем из причитающейся мне доли и глазом не моргнул.

Но на мой очередной пророческий прогноз, что, если дьяк не уймется, а продолжит перечить, царь непременно повелит отправить на Пыточный двор, а потом на плаху одного из младших братьев, Иван Михайлович отреагировал очень нервно и весьма бурно. Когда в ответ начинают стучать кулаком по столу, расплескивая вино из кубков и заставляя подпрыгивать фрукты в блюдах, лучше не продолжать. Схлопотать от своего будущего свата кулаком по уху — перспектива не из приятных.

Однако когда я прощался с Ицхаком, то в благодарность за радостную весть про Долгорукого, проживающего в Москве и имеющего дочь Машу, обнадежил купца тем, что видение два дня назад повторилось. Было оно еще страшнее, ибо мне пришлось наблюдать все подробности казни того же казначея, которого попеременно обливали то кипятком, то ледяной водой. Мой рассказ слегка вдохновил унылого купца, обнадежив его, что перспективы нашего с ним сотрудничества вполне могут оказаться не такими уж убыточными.

Но я отвлекся.

После полученного известия о том, кто является отцом моей Машеньки и где они проживают, редкий день проходил без того, чтобы я не напомнил Висковатому об обещании выступить в роли свата. Терзал я его таким образом полторы недели, но своего добился — Иван Михайлович дал слово, что ровно через седмицу, то есть в ближайшую неделю, он отправится туда в гости. Вместе со мной,разумеется.

Да и то сказать — давно пора. Сроки-то поджимали. На дворе давно стояла середина июня, и сколько у меня оставалось в запасе времени, я понятия не имел, надеясь только на то, что пока прибывший накануне, то есть десятого числа, в субботу, датский принц Магнус из Москвы не уедет, никаких резких изменений в судьбе моего свата не приключится.

Ох, как же долго тянулись эти нескончаемые шесть дней, которые оставались до долгожданной встречи. От восхода до полудня, казалось, проходила целая вечность, а от полудня до заката — целых две.

Особенно тоскливы были часы послеобеденной фиесты. Растомленный сытной трапезой народ шел почивать, а мне, которому кусок не лез в горло, оставалось лишь завидовать спящим и тупо смотреть в слюдяное оконце, уныло восседая на лавке.

Ночью сон тоже обходил меня стороной. А тут еще, как назло, хозяин дома совсем забыл об учителе своего сына, перестав зазывать по вечерам в свою светелку. С одной стороны, даже хорошо — никто не отвлекает от предвкушения долгожданной встречи, но с другой — плохо, потому что никто не отвлекает и не помогает скоротать мучительно тянущиеся для меня вечерние часы. Словом, как ни крути, но у каждой медали имеется своя оборотная сторона, как мудро заметил один зять, которому пришлось раскошеливаться на похороны тещи.

С четверга время пошло быстрее, поскольку я спохватился, что у меня нет парадно-выходного костюма и вообще ничего сменного, кроме штанов от камуфляжа, которые были бесполезны и бережно хранились мною исключительно как память о двадцать первом столетии. Тот наряд, в котором я занимал деньги, был еще ничего, но, во-первых, все-таки поношенный, а во-вторых, многочисленные трапезы не прошли даром. Увы, но некоторые пятна застирать портомоям не удалось, а химчистки, увы, не имелось.

Ицхак, к которому я примчался с требованием срочно меня приодеть, выглядел, как ни удивительно, еще более печальным, чем в нашу предыдущую встречу, хотя свежие новости, казалось бы, наоборот, должны были его развеселить, поскольку он через знакомых купцов узнал, что согласно царскому повелению дьяк приказа Большого прихода Иван Булгаков-Коренев препровожден на Пыточный двор. Что да как — тишина, но Ицхак совершенно справедливо полагал, что две тысячи рублей и еще пятьсот сверху отдавать этому финансисту ему уже не придется.

— Итого чистого дохода уже четыре тысячи рублей, из коих тебе причитается восемьсот, — деловито подбил он текущий баланс. И ни тени улыбки на лице — даже странно.

Я прикинул в уме. Выходило, что помимо Булгакова-Коренева загребли еще кого-то, а скорее всего — нескольких. Хотел было спросить, кого именно, но не стал. Какая, в конце концов, разница. Главное, что летописи не лгали и знаменитые покаянные синодики Ивана Грозного тоже.

К тому же у меня имелись дела поважнее, и я попросил немедленно выдать мне на новый наряд двести рублей в счет моих будущих доходов. Ицхак поначалу заартачился, пытаясь остудить мой пыл тем, что большинство заимодавцев, включая самого главного — Фуникова-Карцева, — еще на свободе, и получится, что если я сейчас растрачу весь свой относительный доход, то покрывать возможные издержки придется ему одному, а это несправедливо.

— Издержек не будет, — твердо сказал я, размышляя, не рассказать ли ему для вдохновения о своем видении, которое якобы посетило меня в третий раз — авось подобреет.

Потом решил — не стоит. Это в пословице кашу нельзя испортить маслом, а в жизни иначе. Если кто не верит, то пусть бухнет пару ложек каши в большую миску с маслом и попробует съесть. То-то.

Пришлось прибегнуть к безотказному варианту и предложить дать мне эти двести рублей взаимообразно, то есть в долг, в счет будущих доходов. На это Ицхак согласился, но заявил, что якобы еще его покойный отец завещал ему никогда и никого не ссужать деньгами просто так, а исключительно в рост, и он, как почтительный сын, не может пойти против последней воли своего отца, к тому же…

Дальше я слушать не стал, поставив вопрос ребром:

— Сколько?

— Хотя бы столько, сколько мы обещали казначею, — скромно ответил Ицхак.

Я присвистнул. Вот морда. Обирать своего компаньона со сверхъестественным даром провидеть будущее, который и подсказал ему всю идею от начала до конца, а кроме того, назвал нужные фамилии, да еще обирать таким нахальным образом — верх наглости. Все равно что писать доносы в небесную канцелярию на своего ангела-хранителя пером, вырванным из его же крыла.

Нет, я не скупердяй. В иное время я отдал бы все, что он просил, — подумаешь, несколько десятков рублей. Мелочь, пустяк, поскольку в моей голове до сих пор не укладывалось, что нынешние рубли — это не те бумажные фантики России конца двадцатого века, и не полновесные червонцы брежневских времен. Да что там — их покупательную способность нельзя даже сравнить с золотыми, отчеканенными в эпоху императора Николая II, как нельзя сравнить огромного волкодава с какой-нибудь карликовой болонкой. Я же говорил — червонец, и деревня твоя. Но умом я понимал, а сердцем — не очень, так что деревень, уплывающих из моего кармана в купеческий, я перед собой не видел.

Но тут вопрос был в другом. Мне было весело. Мою душу распирала радость от предстоящей встречи, предвкушение той минуты, когда я увижу самую красивую девушку на планете, а потому я очень хотел, чтобы все мое окружение хоть чуточку радовалось вместе со мной, и неважно чему именно.

Понятно, что от моей встречи с невестой тому же младшему Висковатому не станет ни холодно ни горячо, ибо он мне не друг и не товарищ, к тому же слишком мал по возрасту, чтобы понимать всю значимость этого события для его новоиспеченного учителя. Плевать. Я все равно заставил его радоваться, пускай моим забавным рассказам, от которых он уже третий день подряд хохотал, держась за живот. Я заставил радоваться Андрюху, пообещав ему справить новую одежу и даже купить ему Псалтырь — странные иногда бывают мечты у людей. Я осыпал комплиментами всех женщин, ухитрившись вызвать сдержанное хихиканье даже у престарелой матери Висковатого, которую случайно увидел во дворе греющейся на солнышке.

Оставался Ицхак. Ему желательно было сделать приятное вдвойне, поскольку он мой компаньон, хотя и не без традиционных недостатков. И я… стал торговаться.

Только не поймите меня превратно. Если бы я твердо знал — махнув рукой на тот процент, который он мне назначил, — что сумею доставить ему огромное удовольствие, то я бы махнул. Все дело в том, что я был уверен как раз в обратном — не поторговавшись всласть, он не получит особой радости. Вроде и приятно, а с другой стороны — не очень. Раз человек так легко согласился, может, надо было завысить ставку вдвое, и, как знать, — глядишь, выплатил бы и это. Получается что? Прогадал.

Опять же никакого азарта борьбы, противостояния, которое надо преодолеть. На рынке два дурака — покупатель и продавец, и где радость от того, что ты оказался меньшим дураком, чем тот, кто стоит напротив тебя. Где, наконец, торжество от выигрыша, где сладость вымученной, вырванной из чужого кармана победы?! Не зря летописцы взахлеб превозносят величие Куликовской битвы, хотя спустя два года все вернулось на круги своя, и гораздо сдержаннее пишут о стоянии на реке Угре, где как раз и была, по сути, одержана более великая победа. Но она достигнута без битвы, а потому тьфу на нее. Нет, молодец, конечно, Иоанн III, добился окончательной независимости Руси, но вот если бы он при этом еще и повоевал, если бы погибло несколько десятков тысяч русских ратников, то оно было бы гораздо солиднее, а так что ж — постояли да разошлись. Про потери и говорить стыдно: у Дмитрия Донского где счет павшим идет на тысячи, количество этих самых тысяч больше, чем у Иоанна всего погибло людей. А вы говорите — жмот.

Бой, который я вел с Ицхаком за каждый процент, был яростным и непримиримым — упаси боже, если он почует, что я поддаюсь. Я дрался как лев и, изнемогая, отступал перед превосходящими силами противника лишь для того, чтобы занять новый рубеж обороны, осыпая коварного врага ядовитыми насмешками, патетически закатывая глаза, призывая Яхве посмотреть на недостойного представителя народа, который он некогда избрал, затем заламывал в отчаянии руки и вновь отступал.

Ицхак был счастлив. Я выторговал с него чуть ли не половину запрошенного, то есть он получал вдвое меньше, но поверьте мне, что счастлив он был вдвое больше. А может, и втрое, как знать. К тому же сладость победы для него была тем выше, что одержана над достойным противником, одолеть которого было чертовски сложно, но от этого еще почетнее.

Разумеется, никакой расписки он с меня не брал — глупо. Мы и без нее с ним крепко повязаны. Впрочем, денег он мне тоже не дал, заявив, что в Китай-городе повсюду мошенники, которые непременно всучат захудалый товар, при этом ободрав меня как липку. Опять же и торговаться по-настоящему — он специально выделил это слово-я все-таки не совсем умею.

— То есть как? — изумился я, решив, что купец раскусил мою игру в поддавки, — Почему это не умею?! Вон сколько у тебя вырвал!

— Я бы на твоем месте скостил процент вдвое больше, — заговорщически произнес Ицхак, весело заулыбался, но тут же торопливо добавил: — Однако сделка уже совершена, что бы сейчас мы ни говорили.

— Само собой, — охотно согласился я, и мы подались на самый главный столичный базар, который располагался у ворот Кремля.

Да-да, в связи с тем, что Лужники в те времена оставались глухой деревней, да еще стоящей в низинке, то есть имели лишь одну достопримечательность — непролазную уличную грязищу, не высыхающую даже в летнюю жару, откуда и пошло название, главный торг происходил на ныне чопорной и холодно-торжественной Красной площади. В свое время, за двадцать три года до моего визита сюда, ее зачастую и величали соответственно — Торг. И простенько, и сразу всем понятно. Лишь после знаменитого пожара тысяча пятьсот сорок седьмого года, когда даже колокола плакали от боли, истекая медными слезами, москвичи перекрестили ее в Пожар.

Кстати, нигде в Москве я столь остро не ощущал, что нахожусь в Средневековье, как на Красной площади. С остальными местами столицы как-то проще. Они были мне настолько чужды, что при взгляде на них не возникало никаких ассоциаций, а в памяти не просыпались воспоминания о двадцать первом веке. Просто чужой город, точнее, большая деревня, пускай, селище, вот и все.

Но едва я выходил на Пожар и натыкался взглядом на красный кирпич кремлевских стен, на смутно угадываемые очертания трех башен — Фроловской, безымянной [77] и Никольской, а главное, на каменные кружева и купола храма Покрова «на рву», как тут же в сердце что-то ёкало. На душе мгновенно становилось тоскливо и пасмурно, как в хмурый октябрьский день с его мелким нескончаемым дождем, безостановочно моросящим из нависших над самой головой свинцово-серых туч.

Что интересно, во всем остальном Пожар точно так же походил на Красную площадь, как курица на ястреба. Ни тебе Мавзолея, ни памятника Минину и Пожарскому, ни голубых алма-атинских елей, высаженных у самой стены, в которую пока еще не замуровали ни одного покойника, — ничего же нет. Зато под той же стеной имеется здоровенный ров, шириной метров тридцать — сорок, а глубиной, как мне тут рассказывали, чуть ли не пятнадцать саженей, заполненный водой из Неглинной. Может, и врут, но глубина и в самом деле приличная. [78]

Словом, и тут очень многое чуждо глазу, но в то же время оно перехлестывалось с узнаваемым, а красавец храм Василия Блаженного всякий раз так и манил меня заглянуть внутрь, суля сладкую, но несбыточную надежду на выходе из него увидеть перед собой ГУМ, Исторический музей, Мавзолей Владимира Ильича и рубиновые звезды на кремлевских башнях.

Пару раз я даже попробовал, зашел внутрь храма Покрова. Ни на какое чудо, разумеется, не рассчитывал — глупо. Скорее из любопытства. Когда вышел, все оставалось по-прежнему — справа деревянная церквушка Параскевы-Пятницы, за которой угадывались очертания подворья английских купцов, а впереди, там, где должны быть ГУМ и Исторический музей, — Земской двор. Зато Мавзолей не загораживал безымянную башню.

Что же касается самого базара, то тут было все. Да простят меня нынешние хозяева Лужников, но величия четырехсотлетней давности им никогда не достичь. Мелко плавают. Совсем не тот масштаб. У непривычного к такой непосредственности в общении человека, без преувеличения, могла закружиться голова. А уж тем, кто страдает гипертонией, Пожар образца тысяча пятьсот семидесятого года категорически противопоказан — от одного нескончаемого людского гула можно запросто подхватить инсульт, а то и похуже.

Сзади, спереди, по бокам, словом, повсюду нескончаемый шум, гам и крик. «Любо — бери, не любо — не вороши!» — кричат с одной стороны. «Слову — вера, хлебу — мера, деньгам — счет», — довольно басят в другой. «На этот товар всегда запрос, а кресты да перстни — те же деньги», — уговаривают кого-то чуть наискось…

Словом, «если хилый — сразу в гроб». [79] Только так и не иначе.

Кстати, торговля уже тогда была весьма упорядочена, так что, если покупатель не приходил хватать все без разбору, а за чем-то конкретным, ему не нужно было бестолково метаться из стороны в сторону. Желаете обувь? Пожалуйте в особый ряд, да не один — в зависимости от запросов. Если красивые сапоги — иди в Сапожный «красный» ряд, нужны попроще — в Сапожный, требуется мягкая обувь для дома — в Чулочный, совсем худо с деньгой — топай в Ветчанный, где продают поношенную, или в Лапотный. Желаешь строго по ноге — прикупи все необходимое в Подошвенном, Голенищевом и прочих, чтоб обошлось дешевле. А коль изрядно серебра — спускайся вниз и дуй по улице Великой — ближней к Москве-реке, пока не упрешься в церковь Зачатия Анны, «что у городовой стены в углу». Она и впрямь на углу — далее красная кирпичная стена Китай-города с Замоскворецкими воротами. Выходи через них, и вон они, сапожники, сидят на одноименном с воротами «живом» мосту. Там тебе и отремонтируют, и продадут, и примут заказ на новую.

Так же обстоит дело и с одеждой — все зависит только от наличия звонкой монеты. Небогато? Ну, иди в Ветошный, где поношенная, или в те, которые торгуют готовой — Кафтанный, Манатейный, Шубный, Епанчевый, Шапочный.

Не пойдет? У портного решил заказать? Тогда дуй в Холщовый или Крашенинный. Желательно подороже?

Загляни в Смоленский, где торгуют гладко выбритые купцы из Гамбурга, Любека, фламандского Ипра, англичане и прочие иноземцы. Выбирай у них сколь душе угодно. Не по душе аглицкое сукно, не по нраву брюкиш — бери фряжское. Опять не то? Возьми лимбарское, брабантское, ипрское, куфтерь, четское. Эвон их сколь! А хошь, в наш иди, в Московский.

Ах, расцветка не по душе. Темновато. Надо бы что-то яркое и веселенькое. Топай в Сурожский, к загадочным персиянам, невозмутимым китайцам, крючконосым евреям и чудно обряженным индусам. У них найдешь и парчу, и бархат, и шелк. Тут тебе камка и китайка, атлас и паволока, хамьян и объярь. Эвон, как краски гуляют — обхохочешься. Только смотри не перепутай ряды, да не угоди в Бумажный — они рядом, а там, радуясь дешевизне, не прикупи вместо шелку бязь или кумач, киндяк или миткаль, сарапат или сатынь. А то придешь домой, разглядишь как следует, и сразу станет не до смеху.

А попутно загляни в соседние — в двух шагах по правую руку Золотный, где и нити, и шнурки, и прочее. Слева Кружевной, а обернешься назад…

Что ты говоришь? Голова кругом? Непривычный? Так ты в первый раз в Москве? А откуда? Из Праги? Из Цюриха? Из Берлина? Далеко это? Ну тогда понятно. Из такой глухомани, да прямиком в третий Рим — оно кто хошь сомлеет. Ништо, пройдет. Сейчас свистнем походячного, [80] изопьешь яблочного кваску, съешь пяток соленых слив, похрустишь «рязанью», [81] отведаешь псковского снетка, [82] а там и полегчает.

Оказывали тут и разнообразные услуги — надо только знать, в какую именно сторону идти. Например, желающие подстричься могли пройти к Никольским воротам ближе ко рву, куда средневековые парикмахеры скидывали волосы клиентов. А если идти от безымянной башни в сторону Фроловской, то там рады любителям горячих пирогов и сбитня.

Искать услуги интимного плана нужно за храмом Покрова «на рву». Почему средневековые проститутки избрали столь святое место — не знаю, но это — факт. Там, в рядах, где торгуют всякой мелочовкой, включая иголки, нитки, косметику и прочее — Игольном, Белильном, Щепетильном [83] — всегда паслись девицы с колечком во рту. Это — знак. Дамочка готова на все за… определенную мзду. Единственное, чего я не могу сказать, — почем они брали и куда вели своих клиентов. То ли это были специальные съемные апартаменты вроде публичного дома, то ли… Словом, тут я пас, в связи с тем, что ни разу не пользовался их услугами.

Зато могу поведать о трюке прародителей современных «щипачей», с которым столкнулся самолично и слегка от него пострадал. Суть его в том, что один из жуликов, достаточно хорошо одетый, начинает вертеть своим якобы товаром под самым носом покупателя, вынуждая его отмахиваться обеими руками от назойливого торгаша. Деньги здесь преимущественно таскали в прадедушках современных борсеток, только еще ненадежнее, подвешивая кошели на обычный шнурок, и, пока руки жертвы были надежно заняты обороной от приставшего наглеца, второй жулик, чуть сзади, «работал».

Если покупатель не имел на поясе кошеля, значит, скорее всего, держал наличность завернутой в самом кушаке. Тогда «надоедливый торгаш» менял тактику и, цепко схватив несчастного за руки, торопливо тянул его за собой, уверяя, что он показывал самый негодный товар, а наилучший лежит в его лавке, причем совсем рядышком. Тянул он его так энергично, что человек чуть не падал. Тут подключался второй. «Сочувствуя» бедняге, он орал напарнику: «Эй! Ты что?! Не видишь, что он сейчас упадет?! Ну куда ты, куда ты тащишь человека?!» и хватался за жертву, пытаясь оттащить ее назад. Когда клиент был обчищен, спереди его еще не отпускали, давая напарнику время уйти с добычей. Лишь спустя время, со словами: «Ну и как хочешь. Сам же пожалеешь», его наконец высвобождали из объятий.

Работали ловко, и в первый свой визит меня бы наверняка обобрали, но в моем широком поясе не имелось ни единой полушки — не зря же я шил одежду с зепами, то есть карманами, а борсетку, признаться, никогда не носил даже в двадцать первом веке, — так что отделался, образно говоря, легким испугом и слегка подпорченным — остался узкий разрез — поясом.

Ицхак и впрямь изрядно сэкономил мои деньги. Сам бы я, даже торгуясь всерьез, навряд ли смог купить столько нарядных тканей, кружев, золотых и серебряных нитей, дорогих пуговиц и жемчугов, а также всего прочего за полторы сотни рублей. При этом внешняя красота приобретенного дополнялась на редкость хорошим качеством, а это тоже чего-то стоит. Нет, линяющих во время первой же стирки китайских джинсов на гигантской барахолке не имелось, но поверьте, что никуда не годной дряни хватало и в те времена.

А вот за томик Псалтыря, предмет давних тайных мечтаний моего Андрюхи, который я решил ему подарить — возле меня все должны быть счастливы, — даже Ицхак не торговался. Сообщив мне с сокрушенным вздохом, что как это ни глупо, но спорить о цене на такой товар здесь не принято, он аккуратно выложил требуемое на краешек деревянного стола, даже не передав их в руки благообразного вида монаху. Тот, кстати, и не взглянул на деньги, во все глаза уставившись на редкостного покупателя. Думается, какой-нибудь раввин тоже обомлел бы, если бы рыцарь в плаще крестоносца приобрел у него Талмуд.

— А что купить невесте? — поинтересовался я у Ицхака, важно шествующего по Пожару с видом победителя.

— Если бы ты шел свататься, то я таки знал бы, что тебе посоветовать, — заявил он сердито, — Но ты идешь всего лишь знакомиться.

— Я уже знаком. И вот… — Я показал перстень, красовавшийся на моем пальце. — Надо бы подарить ей не хуже.

— Ты помнишь наш первый разговор о том, что ты носишь на пальце? — спросил он.

Слова «перстень» и «кольцо» он почему-то так и не употреблял, возможно считая их слишком банальными или низменными для такой ценной вещи.

Я помнил и молча кивнул в ответ.

— Нет, ты плохо помнишь наш первый разговор, — убежденно заметил он, после того как внимательно посмотрел на меня, — Но я напомню еще раз свои слова, которые произнес тогда и от которых не стану отказываться и сейчас. Если ты хочешь заполучить от меня тысячу, две, три… — Ицхак поднатужился, но сумел героически одолеть привычную скупость и выдохнул продолжение: — Или даже десять тысяч рублей, ты только скажи, что готов подарить мне его в ответ, и все.

— Лал это. Камень любви. Дареное не дарят, — в свою очередь напомнил я.

— А как иначе ты найдешь десять тысяч рублей, чтобы купить то, что все равно будет лишь его легким подобием по своей стоимости? — сухо поинтересовался он.

— А подешевле никак? — полюбопытствовал я.

— Стыдись! — возмутился он. — Прекраснее этой девушки, судя по твоим словам, нет на всей земле, хотя это и спорное мнение, но пускай… так вот, эта прекрасная девушка награждает тебя подарком, о котором можно только мечтать, а ты жалеешь для нее каких-то жалких десять тысяч рублей.

— Но тогда я должен буду продать ее же перстень! — возмутился я. — И какой смысл лишаться одного, чтобы купить другое?

— Лишиться самого дорогого, что у тебя есть, бросив все к ногам возлюбленной, это было бы так прекрасно… — закатил он глаза и деловито добавил: — А ты говоришь — смысл. О каком смысле можно вести речь, если сама любовь — величайшая в мире бессмыслица?! Вэй, да что с тобой говорить! — И, досадливо поморщившись, бросил: — Лучше купи ей куклу.

— Какую куклу? — опешив, спросил я.

— Подешевле, — сердито отрезал он и, отвернувшись, устремился вперед.

Я не нашел, что сказать, и заторопился следом, но догнать купца в этой невообразимой толчее мне не удалось — приходилось все время оглядываться и то и дело поджидать Андрюху, который от творящегося вокруг окончательно растерялся.

А попробуй-ка не растеряться, когда особо бойкие зазывалы орут чуть ли не в самое ухо, обещая одежды — уж простите за кощунство, но передаю почти дословно — краше, чем у господа бога, а сапоги наряднее, чем носил Исус Христос и его апостолы. И ведь не врали, стервецы, особенно насчет сапог. Конечно, краше, если учесть, что такую обувь он вообще не использовал.

Портной Опара меня расстроил, назвав окончательные сроки пошива. Обещание дополнительной оплаты за срочность его вдохновило, но новые сроки, что он назвал, мне тоже не подходили. Узнав, к какому числу надо, старый сутулый мастеровой лишь хмыкнул и небрежно кивнул в сторону красных кирпичных стен Китай-города, закрывавших обзор на Москву-реку:

— В Зарядье опробуй. Там сыщутся ловкачи, что и к завтрему пошьют, токмо кто потом носить станет? Опосля все одно — сызнова ко мне придешь, потому как я не просто художеством швец, [84] но и до всех игольных хитростей [85] гож.

Я нерешительно переглянулся с Ицхаком, но тот кивнул с таким решительным видом, что мне не оставалось ничего иного, как покориться неизбежности и отдать все купленные ткани швецу Опаре, утешая себя мыслью, что первая встреча и впрямь почти знакомство, зато потом, когда дело дойдет до настоящего сватовства, то…

Иван Михайлович хоть и выглядел в последние дни мрачнее тучи, но свое слово сдержал, и в воскресенье, которое неделя, мы направились с ним на подворье князя Андрея Михайловича Долгорукого, внука второго сына Владимира Ивановича, Федора Большого. Эти подробности ветвистого генеалогического древа князей Долгоруких мне сообщил Висковатый еще по пути.

Он же проинструктировал меня о правилах поведения, которые полагается соблюдать. Мол, кое-что, как иноземцу, мне простить могут, но некоторые вещи я, как православный человек, обязан соблюсти, иначе разговора может и не получиться.

Я не хотел «иначе», а потому старательно слушал и запоминал, что в первую очередь, зайдя в дом, должен снять шапку, после чего… — как бы вы думали? — нет, не поздороваться с хозяином, а сразу, еще с порога бесцеремонно двинуться к правому, дальнему от входа «красному углу», где расположены иконы, не менее трех раз перекреститься перед ними, поклониться, а уж потом как ни в чем не бывало начинать знакомство, в церемонии которого тоже есть свои изюминки…

Я слушал и мотал на ус. Растительность на моем лице, честно говоря, давала не очень частые всходы, да и усы отрастали медленно, но наматывал я на него старательно, обратившись в одно большое ухо и опасаясь, как бы чего не забыть, оконфузившись самым позорным образом.

Как выяснилось чуть погодя — ничего этого мне не понадобилось. Невысокий, особенно по сравнению с хоромами самого Ивана Михайловича, терем князей Долгоруких оказался пуст. То есть не совсем пуст — дворня была, но вышедший к нам холоп бойко отрапортовал, что князь занемог, а потому принять не может, ибо только что впервые за два дня уснул, но болезнь так тяжела, что опасаются самого худшего.

На все последующие расспросы Висковатого — что там у него, сип в кадык, типун на язык али чирей во весь бок, — холоп отвечал уже не так четко, не сказав ничего вразумительного ни о самой болезни, ни о ее симптомах, терялся, путался в словах, то и дело начиная креститься, к месту и не к месту многозначительно повторяя одну лишь фразу:

— Плох князь-батюшка, совсем плох.

— Что ж, и матушка-княгиня подле него? — нетерпеливо спросил Висковатый со странной усмешкой на лице.

— Неотлучно, — торопливо подтвердил холоп.

— Тогда… не будем беспокоить попусту, — угрюмо произнес дьяк, и мы… отправились восвояси, даже не зайдя в дом.

Вот так, даже не начавшись, закончилось мое долгожданное свидание. И главное, что ничего нельзя изменить или как-то исправить. Не тот случай.

Если бы мне в тот момент безнадежного уныния кто-то сказал, уподобившись Христу, что не успеет пропеть петух, как я буду радоваться несостоявшейся встрече, я бы, невзирая на всю покладистость, залепил ему в морду. Честное слово. А пусть не издевается.

Меж тем так оно и произошло.

— Плохой из меня сват, — все так же криво усмехаясь, заметил на обратном пути Висковатый. — Седмицей назад бы заехать, так он бы с хлебом-солью выскочил, а теперь, вишь ты, занемог, — протянул он презрительно, — Милости просим мимо ворот щей хлебать. Мимо нашего двора дорога столбова. Пришел не зван, поди ж не гнан! — И добавил: — Чует, друг ситный, решетом не прогрохан.

Я промолчал. Непонятного было много, и особенно интересно, что именно «чует» хозяин дома. В другое время я не преминул бы обо всем спросить, но сорвавшееся свидание так меня обескуражило, что говорить ни о чем не хотелось.

Дьяк время от времени искоса поглядывал на меня и, наконец не выдержав, посоветовал:

— Да плюнь ты на эту девку. Была бы стать, дородство, а так даже диву даюсь — и что ты там нашел? Я вот ныне посмотрел еще раз — да ничегошеньки в ней нет. Конечно, может, с годами она и войдет в полную бабью силу, но и тут бабка надвое нагадала — если в княгиню Агафью уродилась, то так и останется лядагцей. А веснушки эти на лике и вовсе зрить соромно. К чему тебе конопатая женка?

Я недоумевающе уставился на него. Какие веснушки? У моей Маши веснушки? Да у нее личико чистенькое, как капля росы поутру! И потом, когда это он ее успел увидеть, если мы приехали вместе и со двора ни ногой? Разве что в окошке, но через него дьяк навряд ли смог бы разглядеть худобу, конопушки на лице и прочее. А Висковатый не унимался, продолжая хаять мою ненаглядную:

— Ежели хошь знать, так она из тех пяти хужее всех на лик. Одежа, пускай, побогаче, и летник лазоревый ей личит, но коль прочих принарядить, так они краше ее будут, даром что девки дворовые.

Я нахмурился. Стайку любопытных девчонок, стоящих возле угла терема и жадно глядящих на нашу нарядную кавалькаду, я тоже приметил, но при чем тут Маша? Там только одни соплюхи и были. Самой старшей от силы лет пятнадцать, но уж никак не больше. А той, что стояла посредине в лазоревом летнике, вообще четырнадцать, пускай с хвостиком.

— Среди них княжны Марии не было, — твердо произнес я, — Ты ничего не спутал, Иван Михайлович?

Он даже поперхнулся от моей наглости. Да я бы и сам в иное время так не сказал — постарался бы выразиться как-нибудь поделикатнее да и поуважительнее. Но это в иное время, а сейчас мне было все равно, и Висковатый это почувствовал, а потому вместо слов возмущения ответил сухо и делово:

— Я три дня назад заезжал к ним. Должен же был проведать, засватана эта соплюха али как, так что промашки быть не может. Она это. У него и всего-то две дочери, но меньшую Настасьей окрестили, да к тому ж ей осьмой годок только — захочешь спутать, и то не выйдет.

— Это не она, — вздохнул я и грустно добавил: — Моей лет восемнадцать, и… веснушек нет.


Не было там этой Серой дыры. Даже хода туда не было.

Совсем.

Глава 15 Когда судьба говорит «нет»

Что и говорить — расстроился я изрядно. Настрой-то был — хоть завтра под венец, а тут…

«Маугли сидел неподвижно и думал, и его лицо становилось все мрачнее, потому что он был растерян и не знал, что предпринять».

Так я и ехал с понурой головой… целых пять минут. А потом снова подкатило спасительное упрямство. В конце-то концов, что приключилось? Ну не она — так что теперь? Досадно, но ладно. Это означает лишь задержку во времени и то, что моя лобовая атака не прошла. Ничего страшного.

— Выходит, обманули тебя «добрые люди», — констатировал Висковатый.

Я вспомнил свой разговор с Ицхаком.

— Ошибки быть не может? — спросил я его, когда он мне назвал имя-отчество князя и обрисовал, где тот живет.

— Вэй, и он будет еще говорить об ошибке! — возмутился Ицхак, — Мои приказчики, бросив все свои дела, один за другим, словно стая гусей, бродили с нужным всем женщинам товаром, разыскивая твою невесту, а он будет тут спрашивать об ошибке. Нет, если бы их было несколько, то я бы таки и сказал, что их несколько, но это имя носит только одна дочь из восьми, которых мы насчитали у князей Андреев Долгоруких.

— Не обманули, — покачал я головой, и в памяти всплыли слова самого Висковатого, — Просто ее нет в Москве. Помнится, ты сказывал, что не все князья Долгорукие тут проживают.

— Было такое, — согласился дьяк. — Половина, а то и поболе в вотчинах да в поместьях своих сидят. И Андреи там имеются. Только вотчины те далече, под Псковом да под Новгородом. Поедешь?

Вообще-то если по уму, то гораздо проще было бы дождаться возвращения еще одного приказчика, которого Ицхак послал именно в те края. Учитывая, что он там уже давно, прибыть должен со дня на день. Но ждать его представлялось мне делом столь муторным…

— Поеду, — кивнул я, — Сам розыском займусь. Так-то оно надежнее.

— Когда? — осведомился Висковатый.

Я прикинул в уме. Лучше всего было бы укатить прямо сегодня, но не получится — время уже к вечеру, а мне еще надо проститься, собрать вещи. Хорошо, тогда завтра или… Конечно, лучше бы ехать в известном направлении, а не туда — не знаю куда. Да не одному, а уже со сватами, но коль не получается, значит, судьба.

В конце концов, ничего страшного не случится, если поначалу, разыскав ее, я появлюсь там один, произведу хорошее впечатление на родителей, рассыплюсь в комплиментах перед будущей тещей, подарю тестю какую-нибудь дорогую саблю или меч, а сам аккуратно прозондирую обстановку. Может, даже, если все будет хорошо, закину удочку насчет будущего сватовства, а нет, так хотя бы повидаюсь. А то на что это похоже — я тут уже два с лишним месяца, а свою ненаглядную до сих пор в глаза не видел.

Да и не держит меня тут ничто. Перед дьяком обязательства я выполнил сполна. Просил Висковатый обучить наследника правилам хорошего тона — пожалуйста. Хотя юного Ивашку учить особо было нечему — в скатерть он и без того не сморкался, в носу при людях не ковырялся… Впрочем, кое-какие премудрости я ему преподал, и дьяк успел их заметить. Например, с недавних пор Ивашка лопал дичину и прочее исключительно с ножа (за отсутствием вилки), а не хватал с тарелок руками, мясо не кусал, а вначале нарезал на небольшие кусочки — на раз, руки об скатерть тайком не вытирал, ну и прочее. Так что теперь Иван Михайлович мог быть спокоен за своего отпрыска — будущий дипломат не опозорится ни перед поляками, ни перед датчанами, ни перед фрязинами.

Поведение его тоже пришлось подправлять.

— Если хочешь быть наравне со взрослыми, то и веди себя соответственно, — сказал я и принялся выкладывать на-гора правила, сулящие при их выполнении горячие симпатии дам и благожелательность мужского пола.

Учился он легко и быстро, потому что все это преподносилось в виде игры. Свою роль сыграла и обязательная «конфетка» — за хорошо выученный урок следовал рассказ о чем-нибудь интересненьком.

Получалось, что я свободен. Разве что заехать за деньгами к Ицхаку, но это много времени не займет. Хотя нет. Учитывая скупость купца, выжимать из него свое серебро намного раньше условленного срока — уговор-то был об окончательной дележке через неделю после казней — придется до самого вечера. Даже если речь пойдет о десятой части причитающихся мне денег — все равно. К тому же надо забрать пошитую одежду у Опары, а тут тоже могут возникнуть проблемы — срок-то обговаривался совсем иной. Итак, решено…

— Через три дня, — ответил я Висковатому, терпеливо ожидавшему моего ответа.

Тот молча кивнул.

— Ты не думай, — как-то смущенно произнес он после некоторой паузы, — я удержать тебя не помышляю. Даже в думках того не держал, хотя скрывать не стану — ты мне по сердцу пришелся. Вот токмо боюсь, что с отъездом тебе, гм-гм, придется малость повременить.

— Почему?! — не столько даже удивился, сколько возмутился я.

— Беда ныне в тех краях, — хмуро сообщил Висковатый и вновь замялся, словно не решаясь продолжить, а потом коротко рубанул, как саблей по шее: — Железа.

Шея была моей, хотя боли от удара я вначале не ощутил, попросту не поняв, о чем идет речь. Переспросить не успел — в памяти всплыло, какую именно болезнь на Руси называли железой. Чума. В отличие от грязной, вонючей Европы здесь «черная смерть» никогда не была столь опустошительна и не принимала гигантских масштабов. До полусмерти избитая березовыми вениками, изрядно прожаренная в парилке и сунутая сразу после нее в ледяную воду, обалдевшая от таких издевательств чума была ленивой и ползла по русской земле неторопливо, как разомлевшая на солнцепеке гадюка. Тем не менее она все равно оставалась ядовитой, а ее укусы — смертельными.

— Где? — уточнил я дрогнувшим голосом.

— Во Пскове. Ну и в Новгороде тоже, разве что малость помене. Я слыхал, уже и до Торжка добралась, — все так же нехотя ответил дьяк. — Да ты не горюй, — фальшиво ободрил он меня. — Ежели Долгорукий с людишками в своем поместье наглухо осядет да никого из пришлых к себе не пустит — беда непременно стороной пройдет.

Он говорил и что-то еще, такое же бодрое и такое же… фальшивое, но я его уже не слушал — страшная новость сбила меня с ног, безжалостно втоптав чуть ли не на полный рост в землю, и я даже ощущал запах этой земли, сырой и затхлый. Запах свеже выкопанной могилы.

Почувствовав, что говорить сейчас со мной не имеет смысла, Висковатый умолк и до приезда на свое подворье больше не проронил ни слова.

Толпа холопов, сгрудившаяся во дворе, встретила нас не просто радостно, а, можно сказать, ликующе. Иные от избытка чувств принялись подбрасывать в воздух шапки. Причина выяснилась скоро. Почти сразу после нашего отъезда пронесся нелепый слух, будто Иван Михайлович поехал на свидание к царю, а тот повелел его схватить, заковать в железа и бросить в мрачную темницу… поближе к брату Третьяку.

Только теперь я понял, отчего дьяк ходил последние пару дней как в воду опущенный. Ну конечно, у меня же свидание, я к невесте собираюсь, ах-ах. Какие могут быть мысли о застенках с таким настроением. Теперь понятно, почему Ицхак вписал в доход нашей аферы четыре тысячи — сюда вошли и пятьсот рублей Третьяка.

— Прав ты был, синьор Константино, когда сказывал, будто за меня может пострадать кто-то из братьев, — тяжело роняя слова, сказал Висковатый, пригласив меня вечером в свою укромную светелку, — Не думал я, что за мою верную службу так вот нагадят. А главное — за что?! — простонал он и жадно припал к кубку.

Между прочим, не первому, а судя по его мутным глазам с выступившими на белках кроваво-красными прожилками, и не второму.

Вообще-то Иван Михайлович, как я успел заметить, вел весьма трезвый образ жизни. Даже я по сравнению с ним конченый алкаш. Той же медовухи он позволял себе не больше кубка, да и то если денек выдался гнусный, а так перебивался кваском либо сбитнем.

Сегодня же ему явно хотелось напиться, причем не просто, но нажраться. В хлам и вдрызг. Я не отставал, имея столь же уважительную причину. Но если мне жаловаться было не на кого — разве что на судьбу, а это глупо и потому оставалось помалкивать, то у Висковатого виновник имелся, и дьяк подробно пересказывал мне то, что произошло за последние дни в палатах у Иоанна Грозного. Так что через полчаса-час я мог составить для себя хотя бы приблизительную картину событий.

Началось все с торжественной встречи датского принца Магнуса, которого царь по рекомендации Висковатого еще год назад выбрал в правители буферного Ливонского королевства. Хотя нет, если быть точным, то чуть позже, с праздничного пира по случаю его приезда.

В отличие от своего главного советника, царь выпить не дурак. И крепок, зараза. На одной из стадий алкоголизма человек может выпить очень много и при этом не опьянеть. Кое-кто этим даже похваляется, не зная, что скоро грядет следующая, когда ему хватит и ста граммов. Но даже на стадии относительной нечувствительности к спиртному есть грань, которую преступать чревато, потому что человек начнет нести пьяный вздор, ну а потом, как водится… Есть у нас на Руси такая национальная традиция, когда будущую подушку подают на блюде в виде салата. Если кто думает, что в шестнадцатом веке было несколько иначе, то он ошибается. Разве что вместо нынешнего оливье тогдашние пьяницы использовали квашеную капусту, вот и все.

Иоанн Васильевич до сладкого сна в салате с капустой не докатился, но нес такую галиматью, что у тех, кто был немного потрезвее, вяли уши. Деваться сановникам было некуда, так что они хоть и кривились, но натужные улыбки из себя выдавливали. Оно и понятно — жить-то хочется.

Висковатый, будучи одним из самых трезвых, молчал долго. Но когда царь в пьяном угаре треснул кулаком по столу и заявил Магнусу, как о деле решенном: «Ваша светлость, когда меня не станет, будет моим наследником и господарем моей страны, кою я ему пожалую», а потом в очередной раз в избытке чувств облобызал слюнявыми губами датского принца, который — и то хорошо — был еще пьянее Иоанна, дьяк не выдержал и сделал Грозному замечание.

Нет, произнес он все очень тихо, весьма вежливо и так, чтобы не услышала ни одна живая душа, не говоря уж об иностранных дипломатах, но царю хватило и этого.

— Вот едва он на меня глянул, как я тут же твои словеса и вспомнил, — медленно продолжал рассказывать Висковатый, то и дело прикладываясь к четвертому кубку (я считаю только те, что он выпил в моем присутствии). — Зрак дикой, а в середке адское пламя бушует. Говорит, забыл ты, дьяк, кто ты есть. Я тебя в советники брал, а не в указчики. Посему знай свое место, пес безродный, и впредь чтоб не смел меня учить.

Иван Михайлович добился своего. За счет бешеной ярости, которая обуяла царя, тот почти сразу протрезвел и больше подобной ахинеи не нес, но обиду свою не простил. Третьяка Михайловича взяли почти сразу, прямо поутру. Явилось с десяток опричников, переполошили все его подворье и повезли младшего из трех Висковатых в Александрову слободу на Пыточный двор.

Но больше всего я поразился тому, что дьяк даже сейчас не понял всей серьезности происходящего. Конечно, четвертый кубок — это солидно, а если сосчитать еще и выпитое до меня — тем более. Тут тебе и кровь кипит, и пьяная отвага в жилах бушует, и вообще море по колено, но Иван Михайлович и наутро не отказался от бредовой мысли пойти к царю. Пойти не для того, чтобы упасть в ноги и попросить пощады, а чтобы потребовать от него…

Дальше можно не продолжать.

Наш первый и последний утренний разговор состоялся на следующий день после неудачного сватовства. Выглядел Иван Михайлович внешне спокойным и невозмутимым. Разве что пальцы подрагивали, да и то скорее от волнения, чем с похмелья, хотя бодун у него, наверное, был тот еще.

— О нашей вчерашней говоре с тобой — молчок, — произнес он, — Это хорошо, что ты уезжаешь. Самое время. Токмо послушай доброго совета, — заторопился он, — Туда покамест не езди. Пропустить тебя пропустят, а потом что? Пока по одной дорожке прокатишься, пока по другой — так ведь и иную невесту сыскать недолго, с косой в руках. Правда, тоже без веснушек, — грустно пошутил он, — А еще хуже, коли нужное поместье сыщешь, да прямо к ним железу и привезешь. Она ведь порой не сразу видна. А уезжать, спору нет, тебе надо. Ныне для тебя весь мой дом — железа, а я — особливо. И не мешкай.

«Спаси Акелу от смерти! — крикнула Багира Маугли. — Он всегда был тебе другом».

Вот только что я мог сделать? Или могу? Разве попробовать. А вдруг?..

— Ты ошибся, Иван Михайлович. Я не еду, — тихо произнес я.

— Во Псков, — уточнил он.

— Никуда, — уточнил я.

Он пристально посмотрел на меня и как-то по-детски беззащитно и ласково улыбнулся.

— Боишься, будто я худое о тебе помыслю? А ты не бойся, — ободрил он. — Я ж помню — когда ты про отъезд говорил, о том, что с моим братцем стряслось, еще не ведал. Просто так уж вышло. Наложилось одно на другое, вот и… Так что езжай с богом.

— Нет. Я передумал. Кое-какие делишки остались. Вот управлюсь с ними, тогда уж, — сказал я как можно небрежнее.

— Ты, милый, не шути. Довольно уж и одного шутника, кой до седины в браде своей дожил, а так и не понял, с кем можно шутить, а с кем лучше бы и помолчать.

— Лучше скажи, что сам надумал, — попросил я. — Или тайна?

— Какие уж тут тайны, — горько усмехнулся он, — К государю поеду.Буду о Третьяке говорю вести. Авось что и выйдет.

— Надо ли? — осторожно усомнился я, — Он ведь ждет, что ты ему в ноги кинешься…

— А вот тому не бывать! — вспыхнул дьяк.

— Тогда еще хуже выйдет, — пожал я плечами.

— Куда уж хуже? — осведомился Висковатый, — Вроде бы хужее некуда.

— Всегда есть куда, — поправил я. — Третьяк — это только предупреждение. Тебе, — уточнил я на всякий случай. — Сам же говоришь, будто слышал о себе царские словеса. Если он увидит, что ты не покорился, разойдется пуще прежнего. Вот тогда-то и начнется настоящее наказание.

— Накаркал уже однова — мало тебе? — скривился дьяк, — Не посмеет.

— Ты и тогда так же говорил, — напомнил я.

— То Третьяк, а то я, — наставительно заметил Висковатый и укоризненно постучал пальцем себе по лбу — мол, думай, парень, о чем говоришь и кого с кем равняешь. Пущай он и брат мой, а все одно — мне не чета.

— Ты еще про титлу свою вспомни, — язвительно посоветовал я.

Дьяк насупился, но не ответил. Хорошо хоть это дошло.

— Тогда семью увези — не себя, так их убережешь, — выдал я очередную рекомендацию.

А что мне оставалось сказать? Он ведь ждал от меня совета, но при этом хотел, чтобы мои слова совпали с уже принятым им решением, которое ошибочно.

— Мыслишь, и их тоже?

— Тоже, — кивнул я. — Я так понимаю, что он на всякий случай семьями режет, чтоб молодняк, когда подрастет, обид не припомнил да за отцов не отомстил. А так нет человека — нет опаски, — на ходу перефразировал я известное выражение маньяка с аналогичными, как у Грозного, инициалами.

— Не хотелось бы, — поморщился Висковатый. — Вот Ваньку Меньшого упредить бы надо.

— А он как, нравом не буен? — осведомился я.

— Тихоня… — протянул дьяк, и было непонятно, он то ли осуждает брата, то ли завидует его характеру.

— Тогда не надо, — посоветовал я, — И без того не тронет.

— Пошто так мыслишь?

— Для примера другим, — пояснил я. — Вот, мол, из одной семьи, а ежели покорство проявил, то и я карать не стану. Ну а коль голову задрал — берегись. Тогда никакие заслуги не помогут. Он на тебе остальных учить станет, чтоб всем понятно было.

— Ишь ты, — подивился Висковатый, — Я вот до седых волос дожил, и то иное невдомек, а ты вона как лихо судишь. И дивно, что всякий раз не в бровь, а в глаз попадаешь. Отколь в тебе эдакое?

Я пожал плечами. А что тут говорить? Про четырехсотлетний опыт, который можно прочитать в сжатом варианте, или про особенности психопатии, ведь и параноики тоже действуют согласно логике. Пускай болезненно-искривленной, неправильной, но она присутствует, и если ты ее уловил, то в половине случаев можно предсказать, как психопат поступит здесь, а как туг. Но дьяк ждал ответа.

— Ты, Иван Михайлович, всю жизнь на Руси прожил и потому издалека на все посмотреть не можешь. Человек, который в лесу стоит, он перед собой одни деревья видит. А чтобы весь лес узреть, надо издалека им любоваться. Тогда многое понять можно.

— Толково сказано, — одобрил он, — Ну ин ладно. Мне все одно поздно уже с того лесу выходить. Да и сроднился я с ним, корнями сросся — не раздерешь. Но за науку, хотя и запоздалая она, благодарствую. А за то, что ты с моего подворья не съехал в час опасный, я по приезде из Александровой слободы грамотку тебе состряпаю. Псков-то с Новгородом в земщине лежат, — усмехнулся он, — так что ничьего дозволения просить не надобно. Да такую грамотку, чтоб ты для любого князя желанным гостем стал. Ну и для дочек его тоже. Это уж само собой, — добавил он и весело подмигнул мне.

Больше мне с ним поговорить так и не удалось. Нет, на Пыточный двор его забрали гораздо позже, уже после того, как из столицы во главе русских полков выехал Магнус. При датском принце Иоанн Васильевич никаких репрессий и казней учинять не захотел — берег репутацию. Зато едва тот уехал, как через день до подворья старшего из братьев Висковатых долетела страшная новость — Третьяка казнили. Вместе с женой. Последнюю, разумеется, на плаху не поволокли, расправились прямо на дому.

А к вечеру следующего дня все погрузилось в тревожное затишье — дьяк не вернулся.

Вроде бы все выглядело вполне естественно. Любимая царем Александрова слобода от столицы расположена достаточно далеко, так что о возврате в тот же день нечего и говорить. К тому же Иоанн Васильевич, начитавшийся рукописей о Византийской империи, в изобилии привезенных в Москву в качестве приданого его бабкой Софьей Палеолог, любил, подобно императорам, затянуть время приема подданных, томя их в ожидании по несколько дней.

Исключение составлял разве что Малюта Скуратов, но тут статья особая, поскольку у него с царем были общие дела. Не зря же Пыточной избой никто официально не руководил. Почему? Да потому что фактически там всем заправлял сам Иоанн. Этому огоньку добавить пожарче, этому «дите» подвесить — пусть нянчится, а того можно и отпустить отдохнуть… на «боярское ложе». Во все вникал государь, никаких мелочей не чурался. Такая вот неусыпная забота об узниках. Висковатый же, как думный дьяк, но относящийся к земщине, приезжал к нему с делами государственными, касающимися страны, от которой царь давно отстранился, встав вместе со своими отборными холуями поодаль, «опричь», так что с его приемом можно и не спешить.

Но «естественно» — это с одной стороны, а с другой… у многих из дворни в первый же день появились нехорошие предчувствия, которыми они наперебой делились друг с дружкой. Затем миновал второй день. Тишина. Не принесли никаких новостей и третьи сутки, а также четвертые и пятые.

Слухи ходили разные. Были и утешительные. Мол, Иоанн Васильевич срочно отправил своего советника к Магнусу. Дескать, не досказал он ему что-то, забыв впопыхах, вот и послал своего печатника вдогон. Как дети, честное слово. От страшного — запытали до смерти — отмахивались, хотя все равно и это передавали друг другу, только непременно добавляя: «Но я в это не верю. Брешут, поди».

Так прошла неделя. Я изнывал от безделья и сам не понимал — чего я здесь торчу? Мальца воспитываю? Так ему не до меня. У него папку в кутузку забрали — какая уж тут учеба. Помочь? А как? Да и кто я такой? Тоже мне нашелся помогальщик.

Очередной визит к Ицхаку только добавил уныния. До приезда к купцу мне довелось услыхать лишь об аресте казначея Никиты Фуникова-Карцева, да и то лишь потому, что подворье Ивана Михайловича было расположено рядышком с его — соседи. Оказалось, за то время, пока мы с ним не виделись, всех моих заимодавцев забрали. Подчистую.

Последним на Пыточный двор угодил первый помощник и старательный исполнитель всех задумок Висковатого дьяк Посольского приказа Андрей Васильев. До него такая же участь постигла дьяка Поместного приказа Василия Степенова, дьяка приказа Большого прихода Ивана Булгакова-Коренева и еще нескольких шишек, а перечень подьячих и вовсе занял бы целую страницу.

Нет, мне их не было жалко. Многие и впрямь заслуживали наказания. Об Иване Булгакове-Кореневе, к примеру, я слышал от Висковатого. Недовольно морщась, тот говорил, что не дело, когда казна пуста, а в приказе Большого прихода, куда стекались деньги из городов и уездов, серебро взвешивают так хитро, что из каждого весового рубля дюжина московок оказывается в утечке еще до записи в счетные листы. Да и потом, при их раздаче, неизвестно куда девается еще полдюжины. Если подсчитать все вместе, то царь лишался каждой десятой деньги.

Сосед Ивана Михайловича, казначей Никита Фуников, тоже был хорош. Правда, царских денег умный дьяк не касался, но воровал почем зря. Один раз он сумел отвести от себя грозовые тучи, подставив своего помощника дьяка Хозяина Тютина, но теперь оправдаться уже не сумел — слишком много отыскалось доказательств его вины.

Про Разбойную избу — прадедушку МВД — и вовсе ходили по Москве такие слухи, что брал ужас. Подьячие могли за взятку освободить от наказания кого угодно, даже убийцу, а их начальник, дьяк Григорий Шапкин организовывал оговор богатых купцов, как мнимых соучастников преступлений, после чего обдирал их как липку. Если же торговец упирался, то судил и карал. То есть мне еще жутко повезло, что подьячий Митрошка оказался относительно честным человеком и «свое» предпочитал брать из добычи татей. Был бы он из мафии Шапкина — дорого бы я заплатил за демонстрацию столь ценного перстня, да еще при наличии весомых улик, пускай и косвенных, но далеко не в мою пользу.

Немало рассказал Висковатый и про порядки, творящиеся у дьяка Василия Степанова в Поместном приказе, ведающем раздачей поместий. Доходило до того, что с человека требовали четверть, треть, а то и половину стоимости выдаваемого. Если тот не давал, то ничего не получал. Нет, его не лишали этого поместья — положено, так что никуда не денешься. Зато заполнение и подписание соответствующих грамот затягивали неимоверно. Человек мог ждать недели, месяцы, а бумаги все оформлялись и оформлялись, теряясь, находясь и вновь теряясь. Словом, обычная практика чиновников. А вы думаете, ее изобрели в демократической России? Хо-хо. Ничего подобного. Безвестные создатели системы «откатов» проживали в шестнадцатом веке.

Конечно, Иоанн Васильевич был и сам в некоторой степени виноват в том, что происходит — если бы он платил своим чинушам приличные деньги, количество взяточников поубавилось бы, но царь жадничал, и приказной народ недолго думая сам добывал на пропитание.

С одной стороны, такие решительные меры против взяточников можно только приветствовать, иначе вообще обнаглеют, и будет форменный беспредел. Как в начале двадцать первого века. Я даже прикинул, сколько денег осталось бы в карманах граждан и предпринимателей, если бы наш президент действовал столь же круто, как Иоанн Васильевич. Получилось, что сотни миллиардов. Это по скромным прикидкам. Самым скромным.

И, главное, не надо рубить головы всем взяточникам — уж очень тяжело. Да и где столько набрать палачей. Это ведь не шутка — миллион голов с плеч долой. Для устрашения достаточно было бы пропустить через дыбу десяток тысчонок, засняв процесс на видео и пустив диски в свободную продажу. Брали бы, конечно, и потом, но гораздо умереннее и аккуратнее, чтоб никто не жаловался. Получается, что Иоанн Васильевич прав? Получается, так. Но только отчасти и только с одной стороны.

А с другой вырисовывается несколько иная картина. Что-то вроде этюда в багровых тонах, поскольку хотя невиновных среди арестованных дьяков и подьячих почти не было, но ведь и суда над ними тоже не было — обычная расправа, и не только над «крапивным семенем».

В эти дни трясло от страха всю Москву. Никто не мог знать, где он будет ночевать завтра — то ли у себя дома, то ли в подвале Пыточного двора. Даже торговый люд на знаменитом Пожаре и тот присмирел — и зазывалы горланили не так бойко, и торговались не так азартно. В те дни никто не мог считать себя в безопасности, даже всесильные опричники, у которых Иоанн Грозный, ничтоже сумняшеся, одним махом ссек всю верхушку — Алексея Даниловича Басманова вместе с двумя сыновьями, главу опричной думы боярина Захария Очин-Плещеева, а заодно его сына Иону, который командовал в столице всеми опричными отрядами.

Находиться дальше в такой обстановке я не мог. В равной степени раздражало и бессилие окружающих, погруженных в апатию и тоску, и собственное бессилие. А что я мог сделать? Да ровным счетом ничего. Тут даже взвод «Альфы» и то вряд ли выручил бы. Нет, Висковатого они, может, и сумели бы вытащить. Боевые навыки, неожиданность и быстрота — это такие факторы, что даже при отсутствии автоматов и спецтехники непременно сказались бы. Вот только прорваться обратно им вряд ли бы позволили. Пусть у местных нет умения, зато одолели бы числом. И покрошили бы. Всех. В капусту.

Так то «Альфа», а я один.

И не спецназовец.

Вот и получалось, что остается только одно — сидеть и ждать неизвестно чего. Хотя нет, вру — очень даже известно. Дня казни, то есть двадцать пятого июля. Только мне подобные зрелища не по душе, поэтому лучше уехать из города загодя.

Я аккуратно упаковал вещички, поместившиеся в одном узле (мой парадный костюм, в котором я так и не покрасовался перед Машенькой, да две пары белья), и собрался на выход. Оставалось лишь узнать у Андрюхи, который последние две недели вновь неотлучно пребывал при мне, оседлал ли он наших лошадей, но я чуть-чуть не успел — за мной пришли…


Не было там этой Серой дыры. Даже хода туда не было.

Совсем.

Глава 16 Последняя услуга

Нет, это были не мрачные опричники и не люди из ведомства Малюты Скуратова. Все гораздо скромнее и обыденнее — ко мне пришла мамка Вани. В те времена женщин, в отличие от мужчин — Удача, Дружина, Хозяин, Первак, Третьяк и прочее — почти всегда звали по крестильным именам. Представшая передо мной Беляна была исключением из правил. Вообще-то няня меня недолюбливала, считая, что я лишь мытарю ее ненаглядное дите — Ивашку она любила как родного. И вообще ни к чему забивать его детскую головку всякими бреднями да страшилами, как она называла мои рассказы. Стоило мне пройти мимо, как я тут же слышал вдогон ворчание:

— Ишь удумали, уж ребятенку ни пукнуть, ни икнуть вволю нельзя.

Или:

— Тоже измыслил про могилы в двадцать саженей рассказывать, — Это она египетские пирамиды комментировала.

— Нешто люди с черной кожей бывают?

Значит, Ивашка ей про Африку пересказывал.

— Это что ж за басурманские цари такие, кои на родных сестрах женились? Срамота!

А кто спорит? И мне обычаи Птолемеев не по нраву. Но ведь было.

Сейчас, окинув критическим взором мой узел, она хмыкнула и презрительно заметила:

— Егда дом горит, мыши с тараканами завсегда вперед всех убегают.

Сравнение мне не понравилось, но я вежливо промолчал — старость надо уважать, даже если она склочная. Но Беляна не унималась:

— А все зачалося, яко ты здеся объявился. Допрежь тихо жили, в чистоте себя блюли, а тут на тебе.

— Вот уеду, и дальше живите, — буркнул я.

— Уедет он! — Беляна всплеснула руками. — Заварил кашу, а сам в кусты? Ишь скорый какой. А баб с детишками, стало быть, бросишь?!

— А чем я помогу? — огрызнулся я.

— Чем поможешь, о том тебе боярыня поведает, — И скомандовала: — Давай-ка пошевеливайся. Ждет она тебя наверху, а ты тут прохлаждаться изволишь.

Жену Висковатого Агафью Фоминишну я поначалу даже не узнал. Снежная изморозь горя изрядно припорошила ее волосы, да и сама она за последние дни как-то разом похудела и съежилась. Покрасневшими от слез глазами она некоторое время всматривалась в меня, будто сразу не признала, потом махнула Беляне, чтоб уходила прочь. Жест получился не повелительный, а скорее просящий — настолько он был жалок. Немудрено, что мамка не послушалась и, заявив, что непременно должна остаться, дабы сей охальник сызнова чего не сотворил, тут же заняла боевую стойку в дверях — руки скрещены на объемистой груди, глаза подозрительно прищурены, губы поджаты.

Агафья Фоминишна беспомощно поглядела на такое вызывающее непокорство и… смирилась.

— Иван свет Михайлович, суженый мой, напоследок приказал мне, — начала она, — что ежели он за три дни в хоромы свои не вернется, то чтоб я во всем тебя слушалась и что ты мне насоветуешь, то и делала бы, а поперек не встревала.

— Он насоветует, как же, — тут же прокомментировала Беляна.

— А ныне ужо и седмица прошла с тех пор, яко он… — Губы ее задрожали, но она удержалась от рыданий и продолжила: — Стало быть, сказывай, чего нам исделать надобно, а мы во всем тебе покорны.

Ошарашенный такой новостью, я пошарил глазами по маленькой светелке, но сесть было некуда. Пришлось плюхнуться на единственную лавку рядом с мадам Висковатой.

— Ты чего удумал-то, охальник?! — тут же заверещала Беляна. — Ты дело сказывай, а не под бочок пристраивайся!

— Цыц! — рявкнул я на бабку.

Та от неожиданности умолкла. Форсируя успех, я устремился на новые позиции противника:

— Квасу мне. Два кубка. И чтоб немедля — одна нога здесь, а другая там.

Беляна открыла было рот, затем закрыла, с надеждой покосилась на Агафью Фоминишну — не приструнит ли раскомандовавшегося наглеца, но, поняв, что помощи не добиться, покорилась.

— Сейчас девок кликну, принесут, — ворчливо отозвалась она и с достоинством удалилась.

Когда же мамка вернулась, то так и застыла в дверях, не в силах сделать и шагу вперед. Картина, представшая ее взору, была на грани фантастики в смеси с диким непотребством. Оказывается, воспользовавшись уходом верной служанки, Агафья Фоминишна тут же метнулась в объятия к фрязину, который хоть и носит на груди православный крест, но из басурманского сословия не исключен и из списка подозреваемых в колдовстве и прочем также не вычеркнут.

Правда, объятия эти были лишь утешительными, то есть супруга Висковатого попросту рыдала у меня на груди, а руки ее висели как плети, но я-то ее обнимал, да еще гладил по голове и что-то нашептывал на ухо. Если оценивать эту картину с точки зрения суровых пуританских взглядов средневековой Руси, когда даже царице было запрещено оставаться наедине с собственной родней мужского пола, когда женщина не имела права зарезать курицу и вынуждена была стоять у крыльца своего дома с протянутым ножом, чтобы ей помогли прохожие, то это была явная порнография.

Как Беляна удержалась и еще с порога не запустила в меня одним из кубков, которые держала в своих руках, не знаю. Думаю, она просто опасалась попасть в хозяйку. А может, просто остолбенела от возмущения. Но самое удивительное было то, что когда мамка все-таки пришла в себя, то как ни в чем не бывало просеменила к нам, а подойдя вплотную, резко повернулась к двери, надежно загородив плачущую на груди охальника-фрязина хозяйку.

Правда, терпение ее закончилось довольно-таки скоро. Уже через пару минут она стала деликатно покряхтывать, а спустя еще минуту громко осведомилась:

— И долго мне квас держать?

— Да я уже все, — Агафья Фоминишна хлюпнула напоследок носом и, застенчиво отпрянув от меня, принялась суетливо поправлять на голове красивую жемчужную кику.

— Ништо, — успокаивающе приговаривала Беляна, всучив мне оба кубка и помогая хозяйке привести в порядок сбившийся в сторону традиционный головной убор замужней женщины, — Ништо. Егда беда такая, тут всякой охота на мужичьем плече выреветься. По себе знаю, касатушка, — баба завсегда себе в беде слезой подсобляет. Без плачу у бабы и дело не спорится. То не в зазор, не в попрек. Господь нас такими сотворил, так что уж теперь. А ты, басурманин, и помыслить не моги, будто она к тебе за лаской ринулась. — Беляна строго погрозила мне пальцем. — То ей по слабости нашей бабьей опереться о мужика занадобилось, а тут ты и подвернулся. Понял ли?

— Чего ж не понять? — примирительно заметил я.

Я и правда в мыслях не держал ничего такого. Нет, даже сейчас, слегка подурневшая от горя, с ранней сединой в волосах, все равно она выглядела весьма и весьма аппетитно. В соку, лет тридцать — тридцать пять, не больше, привлекательная, пышная грудь до сих пор не обвисла, да и все остальное тоже в комплиментах не нуждалось — хватало правды без лести. Но она была женой дьяка, а я — гость в его доме, и гадить хозяину, пускай отсутствующему, у меня и в мыслях не возникало. Так что я действительно понял все правильно, именно так, как и говорила Беляна. Надо было прореветься человеку, а на бабском плече не то — нужен мужик.

— И зенки свои бесстыжие не больно-то на нее пяль, — снова стала расходиться Беляна.

— А ну-ка помолчи, — повысил я голос, чувствуя, что еще чуть-чуть, и от моих недавних завоеваний останется один пшик.

Подействовало. Умолкла сразу.

— А ты на-ка вот, квасу испей, — решительно сказал я, протягивая Агафье Фоминишне один из кубков.

Та послушно приняла его из моих рук, сделала несколько глотков, и вдруг глаза ее стали закрываться. Я еле успел подхватить медленно начавшую заваливаться набок женщину. Успевшая сообразить Беляна тут же помогла мне кое-как довести ее до соседней комнаты, где находилась ложница, после чего, уложив женщину на кровать, я на цыпочках двинулся обратно.

— Три ночи не спала, вот и сомлела, — деловито пояснила появившаяся спустя несколько минут Беляна.

— Тогда пусть спит, — кивнул я и опробовал отвоеванные командные права: — На ужин не будить, пусть отдыхает до утра. Все равно один день ничего не даст. Как проснется — покормить, ну а уж потом пришлешь за мной, — И уточнил: — Мать-то Ивана Михайловича где?

— О Третьяке услыхала — еще держалась, а как хозяина не стало, так у нее руки-ноги отнялись, — деловито доложила Беляна, — Ныне на кровати лежит. Язык тоже отнялся — бу-бу-бу да бу-бу-бу, а разобрать никто не может. Чего теперь с нами-то будет, добрый молодец? — заговорщическим шепотом спросила она, молитвенно сложив руки на груди.

«Ага, приспичило, — с легким ехидством подумал я. — Быстро же я в твоих глазах из басурманина в доброго молодца превратился. Прямо как в анекдоте: „Сегодня — Чебурашка-дружочек, рассольчику принеси, а вчера — пошел вон, сковородка с ушами“».

Но вслух злорадствовать не стал. Разве что потом, когда-нибудь, если ее поведение опять испортится. Тогда можно и напомнить.

— Будете меня слушаться, как Иван Михайлович велел, ничего худого не приключится. Уберегу, — бодро заверил я и тут же поймал себя на мысли: «То есть как это потом? У тебя что, парень, своих дел нет? И сколько ты собираешься с ними возиться?»

«А сколько надо, столько и буду!» — огрызнулся я, и скрипучий голос здравого смысла умолк.

Следующий день тоже прошел впустую, но вновь не по моей вине. На сей раз слег юный Висковатый. К вечеру у мальчишки поднялась температура, и всю ночь под командой Беляны дворовые холопки суетливо бегали туда-сюда.

Спешно найденные бабки-лекарки лишь охали, толком ничего не говоря. Лишь ближе к полудню их консилиум пришел к единодушному выводу, что мальца сглазили, если только не напустили на него порчу. Диагноз вызвал новые стоны, ахи и вздохи, но бабки заверили, что, хотя случай и сложный, они все-таки берутся подсобить, тем более кое-что ими уже сделано и жар у дитяти они малость сбили. Условие только одно — никаких посторонних рядом с ребятенком быть не должно, иначе они не могут ручаться за благополучный исход.

После этого все дружно покосились на меня, хотя слегка сбитая температура — исключительно моя заслуга. Моя и таблетки аспирина, которую я умудрился растворить в стакане с водой и кое-как напоить Ивашку.

— А святой воды из Благовещенского собора можно? — робко уточнил я.

Одна из лекарок, старая карга по прозвищу Ждана, авторитетно заявила, что поить лучше всего той водой, в которой мыл ноги известный на Москве юродивый Трифон Косой. Я решил, что ослышался. Вторая тут же заспорила с ней, уверяя, что Мефодий Плакальщик гораздо святее, а потому и вода, в которой он мыл ноги, пользительнее.

Я онемел от ужаса. Если некий гражданин Трифон был мне неизвестен, то Мефодия Плакальщика я пару раз видел, когда случайно проезжал мимо храма Покрова, и запомнил его имя исключительно из-за отвратного впечатления, которое он на меня произвел. Чем он болен, я не знаю, но убежден, что болезней в нем, как блох на шелудивой собаке.

Вечно слезящиеся глаза — раз. Я не окулист, поставить диагноз не могу, но понять, что они у него больные — специалистом быть не надо. Вонь от него шла несусветная. Это два. Он то ли ходил под себя, то ли гнил заживо. Я больше склонялся ко второму, поскольку видел его ноги. Глядя на них, тоже не надо быть эскулапом, чтобы сделать вывод — мужик серьезно болен. Чем именно — пес его знает. Может, у него незаживающая язва, может, стригущий лишай, или какой-нибудь ящур, или сап. Какая разница. Главное, что эти великие лекарки собираются омывать кровоточащие безобразные струпья и гнойники, а потом нести воду сюда, да еще поить ею мальчишку. Нет, в иное время и в ином месте я бы только посмеялся над дремучим невежеством, но обсуждалось-то все на полном серьезе.

К тому времени как я обрел дар речи, спор уже закончился, и они единодушно решили обойтись без ругани, а отнести ушат с водой вначале одному, затем другому, а уж потом напоить ею мальчика.

— И будет ему двойная святость, — благостно заключила тощая Ждана.

«А также дизентерия, понос и еще десяток болезней посерьезней», — мрачно добавил я про себя, а вслух категорически заявил, что моя вода не просто освящена в Благовещенском соборе, но и намолена пред иконой Семи спящих отроков (понятия не имею, есть ли она вообще в храме), из коих один, в честь которого я и назван Константином, оказывает мне особое покровительство.

— Ефесских? — придирчиво уточнила одна из бабок, что ратовала за Мефодия.

Чуть поколебавшись — пес их знает, а может, каких-нибудь сирийских или египетских, — я все-таки кивнул головой.

Вообще-то лучше всего было бы попросту разогнать выживших из ума мымр, но, судя по тому, с каким благоговейным вниманием выслушивала их несусветный бред поглупевшая буквально на глазах Агафья Фоминишна, я понял, что нахрапом тут не взять. Выйдет только хуже, причем намного. Стоит обозвать их шарлатанками, как со двора выгонят меня самого, заявив, что Иван Михайлович повелел слушаться меня только в делах, а лечение больного — вопрос особый и в мою компетенцию никаким боком не влезает.

Получится, что я не только не воспрепятствую творящемуся маразму, но и сам лишусь возможности напоить Ванятку тем же аспирином, который у меня еще имелся. Нет уж, тут надо брать только хитростью, а чтобы ее не смогли отвергнуть, густо замесить ее на святости. Тогда да, в сторону не отметешь, кощунство.

Бабки это тоже хорошо понимали, а потому мое предложение с ходу не отмели и даже не решились вступать со мной в дебаты, устроив вместо этого очередное совещание. Я не препятствовал, хотя старался прислушиваться, чтобы заполучить лишнее время для обдумывания своих контрдоводов на их возражения. Попутно вспомнилось, что у меня есть еще один тезка — какой-то византийский император Константин. Будучи при жизни большой сволочью и сыноубийцей, он после смерти был назначен церковью равноапостольным за то, что разрешил христианам свободно молиться. Получалось, что он на порядок круче обычных святых. Значит, можно присобачить к семи отрокам заодно и его. Ну вроде как подкрепление. Отроки — пехота, а император будет у нас танком. Тяжелым. КВ-2.

Если уж и он не протаранит их оборону, то придется карабкаться выше, к самому любимому на Руси святому — Николаю-угоднику. Хотя он и не мой тезка, зато его все почитают. К тому же имелись в запасе и покровители самого Вани. Один только Иоанн Предтеча с Иоанном Богословом, который апостол, чего стоили. Это уже не танки — тут попахивает авианосцами. А уж наврать что-нибудь, да еще привести подходящие примеры излечения с их помощью, мы мигом. Нам оно раз плюнуть. И вообще с такой нехилой ратью воевать и воевать, хотя Трифон Косой и Мефодий Плакальщик тоже немалая сила.

Бабки, пошушукавшись между собой, почуяли, что я буду сражаться до победного конца, и нехотя предложили мне компромисс — я стану поить своей святой водой, а они своей. Кашу маслом не испортишь — пусть мой Константин-отрок действует рука об руку, точнее об ногу, с Трифоном Косым и Мефодием Плакальщиком.

У меня возникли сомнения. Навряд ли жалкая таблетка аспирина сможет управиться с тем обилием микробов, которых они вместе с водой вольют в больного мальчишку. Нет уж. Вслух я озвучил другую, доступную для них причину отказа, заявив, что Ивашка мою воду уже пил, и если теперь добавить к одной святости другую, то получится намного хуже — вторая обидится, почему ее не позвали сразу, и помогать не будет, а первая от такого недоверия тоже отвернется от больного. Получилась ахинея, но проглотили они ее легко — сами такие, и после второго импровизационного совещания мой довод был признан весомым. То есть никакого омовения и питья. Ура!

Но это была моя единственная победа. В остальном же шарлатанки — а иначе я их назвать не могу, язык не поворачивается — взяли безоговорочный верх, а я поплелся в свою светелку разводить в воде очередную таблетку аспирина, успокаивая себя мыслью о том, что при нервной горячке главное — сбить высокую температуру, а все остальное второстепенно, так что навредить мальчишке они навряд ли смогут, а свечи и молитвы пусть будут, раз уж им так хочется. Пользы с них, конечно, как с козла молока, но и вреда однако ж тоже никакого. Хай читают хоть всю ночь.

К тому же, насколько я знаю, под телевизор и монотонный голос диктора намного быстрее засыпается и гораздо крепче спится, вот и пускай выступают в роли ящика с голубым экраном. Крепкий сон мальцу нужнее всего, а уж проветрить помещение от их дымовой завесы я всегда успею.

Таблетки кончились именно в тот день, когда Ваня пошел на поправку, и я вздохнул с облегчением. Слабый — не страшно. Ему пешком не идти. Конечно, в таком состоянии лучше бы с недельку поваляться дома в теплой постельке, но времена и обстоятельства не выбирают. Либо ты к ним приспосабливаешься, либо… Продолжать не стану — очень уж мрачно.

Начал я беседу с Агафьей Фоминишной с выяснения, где находится ее родительский дом. Оказалось, где-то под Костромой. Также попутно узнал, что батюшка ее тоже князь, родословную возводит аж к Оболенским, хотя будет из захудалых, младшей ветви. После этого можно было принимать решение. Какое? Конечно же отъезд, и чем быстрее, тем лучше. Тут-то все и началось.

— Так ведь двор враз в запустенье придет, — изумилась она. — Опять же из холопов половина разбежится, и что я сыну оставлю?

— Себя! — рявкнул я, досадуя на беспросветную глупость.

— Себя… — насмешливо протянула она. — Больно мало. Его чрез десять годков женить придется, так какая дура замуж пойдет, ежели у него ни кола ни двора? А сама я кем там буду, у родителев-то? Чай, у меня братья все женатые. Тут я сама себе хозяйка, а там шалишь — там ключи у невесток в руках.

— Женитьба — это хорошо, — кивнул я. — Только до нее еще дожить надо. И ему, и тебе, и ей. — Я ткнул пальцем в Беляну. — И мне, — помедлив, добавил я, решив, что ни к чему отделяться от коллектива.

— Уж как-нибудь доживем, — уверенно заявила она. — Мучица в ларях сыщется, опять же и прочих запасов в амбаре да в повалушах на год хватит. А кончится — серебрецо имеется, так мы ишшо прикупим. Ты сказывай, что делать-то надобно?

— Бежать! — рявкнул я еще громче.

Но бесполезно. Достучаться до разума Агафьи Фоминишны, надежно укрытого толстым слоем упрямства, у меня никак не получалось. Не хотелось, но пришлось напомнить о судьбе жены Третьяка.

— Ты этого хочешь? — откровенно спросил я. — Их счастье, что они детей не имели.

— Да разве это счастье — без детей-то? — простодушно спросила она.

— Я к тому, что царь и детей бы не пощадил, если бы они у них были, — терпеливо пояснил я.

— Господь с тобой! — Она перекрестилась и после некоторых колебаний осенила двумя перстами и меня, — Всевышний нас не оставит. Да и слаб покамест Ванятка. Тока отошел от болести — куды ему бежати? А ежели сызнова в дороге что приключится?

— А ты слыхала, что в народе говорят? Надейся на бога, а сам не плошай, бог-то бог, да и сам не будь плох, — начал я цитировать подходящее, но она по-прежнему не хотела и слышать об отъезде.

— А Константин-то Юрьевич, пожалуй, что и дело говорит, — вступила в бой помалкивавшая до поры до времени Беляна, а я про себя отметил, что мои акции стремительно повышаются день ото дня.

После нажима старой мамки, чье мнение было для Агафьи Фоминишны неоспоримым авторитетом, потенциальная вдова стала колебаться, но затем вспомнила про парализованную старушку-мать Ивана Михайловича и вновь заявила решительное «Нет!», после чего уставилась на меня большими серыми глазами и как ни в чем не бывало простодушно спросила:

— Ты скажи, чего делать-то надобно?

Здрасте пожалуйста. Я же говорю — бежать, а она…

Ну как галчонок в мультфильме про дядю Федора. А я, получается, почтальон Печкин. Газет не принес, зато предлагаю спасение для вашего мальчика. Мне же в ответ: «Не пойдет» и тут же «Что делать надо?». И как втолковать этому упрямому «галчонку», что промедление смерти подобно, я понятия не имел.

А потом уговоры потеряли всякий смысл. Царя наконец осенило, что кому-нибудь из наиболее здравомыслящих — «галчата» не в счет — придет в голову сбежать от заслуженной кары, и он повелел выставить на воротах опальных стражу из числа стрельцов.

Хорошо, что я к этому времени предусмотрительно отправил Андрюху Апостола снова в Замоскворечье, к пирожнице Глафире, чему он, кстати, был весьма рад, да и я тоже — хоть о нем заботиться не надо. Впрочем, сам я по-прежнему мог покинуть опасное место в любой момент — стража беспечно стояла только у ворот, совершенно игнорируя боковую «холопскую» калиточку, ведущую к соседям, а также тыл усадьбы со стороны сада, огороженный хилым плетнем, который упирался в здоровенную стену Кремля.

Почти упирался, но не совсем — имелся проход, причем не такой уж узкий — метров десять, по которому можно было преспокойно добраться и до Богоявленской [86] башни с воротами, ведущими к каменному мосту через Неглинную, а если катить в другую сторону, то, минуя северный угол Кремля с глухой Собакиной башней, запросто добраться до Никольских ворот. Выехать по нему между подворьем и крепостной стеной навряд ли получится — засекут сразу, а вот прошмыгнуть пешком, да в темное время суток — свободно.

Потом-то до меня дошло, почему допустили эдакое разгильдяйство. Никому даже в голову не могло прийти, что боярыни, не говоря уж о княгинях, схватив детей в охапку, могут рвануть на своих двоих куда глаза глядят. Им, кстати, действительно не приходило. Раз нельзя выехать на возке, да чтоб сзади следовала вереница телег с нажитым добром — значит, будем сидеть на сундуках и не рыпаться.

Когда я впервые заикнулся о такой «экзотической» форме побега, то меня не поддержала даже Беляна. Уперев руки в боки, она сурово заявила, что, может, в неких басурманских землях такой позор для баб не в диковинку, коль они там в своих лесах голыми до пупа пляшут (не иначе как Ивашка пересказал ей про обычаи папуасов), а тут, на честной Руси, иные обычаи.

— Если они кое-кому не по ндраву, то пусть себе сигают через плетень с голым задом, а нам о такой срамоте и думать зазорно, — заключила она.

Пониженный в звании от «доброго молодца» до «кое-кого», я сделал робкую попытку пояснить — мол, проход беру на себя, завалить кусок шатающегося плетня нечего делать, и прыгать ни через что не придется, — но меня не хотели даже слушать.

— Мальчишку хоть пожалейте, — тщетно взывал я, но мне поясняли, что как раз они-то его и жалеют, а потому никуда со мной не отпустят, да еще в таком состоянии.

Спустя всего три дня я предложил им еще один и вполне добропорядочный вариант. Путем нехитрых экспериментов мною была установлена и на практике проверена возможность почти легального выхода через главные ворота, точнее, через калиточку возле них. Для этого нужно было разговориться со стрельцами, стоящими на страже, — пара пустяков. После чего, сочувствуя их нелегкой службе, неторопливо начать посасывать медок. Попросят — не давать. Категорически. Иначе заподозрят неладное. Затем заявить, что и рад бы поделиться, но тут самому мало, только губы намочить. Вон, на донышке бултыхается, и демонстративно потрясти фляжку. Ну а потом милостиво дать им отхлебнуть. Все. Начало положено. Дальше неотвратимый для русского человека процесс, когда глоток переходит в выпивку, та перерастает в пьянку, а последняя почему-то оборачивается безобразной попойкой до беспамятства. На худой конец, и для особо стойких есть сонные травки и даже фабричное снотворное, которое у меня еще оставалось из захваченного в путь-дорожку, — целых пять таблеток люминала. На слона — не знаю, но на бригаду стрельцов хватит наверняка.

Караул сменялся поутру и дежурил до вечера. Чтобы смыться из Кремля, достаточно пройти пять минут пешком до ближайших Никольских ворот, а это уже веселый Китай-город, это шумный Пожар, где ищи-свищи. Для надежности можно одолеть еще пару километров и вообще выйти за пределы городских стен, добравшись до Замоскворечья. Ну а потом на заранее приготовленных конях вперед и с песней. Прости-прощай, царь-батюшка, и поминай как звали.

Вначале я добросовестно проверил все на себе. Сработало как часы. Заглянув на подворье к Ицхаку, я переговорил с ним об очередном займе на тех же условиях, что и раньше, после чего мухой метнулся к дому пирожницы, отдал соответствующие распоряжения Апостолу и рванул обратно. Можно было и не спешить, но я решил подстраховаться, появившись в тереме бывшего царского печатника Висковатого задолго до вечерней смены стрельцов.

Однако на компромиссный вариант согласия мне тоже не дали. Промучившись еще пару дней, я предложил иной — тут им делать вообще ничего не надо, поскольку они остаются в тереме, а я забираю с собой только мальчишку, но последовал очередной отказ, и в такой категорической форме, что стало ясно — повторять предложение означает нарваться на грубость.

Тогда я решил сделать все втайне, но столкнулся с новой проблемой. Мальчишка упрямо отказывался от побега. Дело было не в страхе, скорее — в романтизме. Ну как же он в столь трудный час покинет мать и бабушку, бросив их на произвол судьбы. То, что он ничем не сможет им помочь, а если кинется их защищать, то с него хватит одного удара стрелецкой сабли, до него не доходило. Нет и все тут.

Ну и как прикажете поступать со всеми этими упрямцами? Бежать? Наверное, с моей стороны это был бы самый разумный вариант — встать в позу Понтия Пилата, умыть руки и удалиться с высоко поднятой головой. Этого требовала создавшаяся ситуация, на это толкало непреодолимое упрямство семьи Висковатого, на этом настаивал здравый смысл, даже моя любовь, далекая псковитянка или новгородка, и та звала отказаться…

Звала, но в то же время и смотрела на меня с верой и надеждой, как на рыцаря без страха и упрека. А я чувствовал, что если сбегу, то мой рыцарский плащ будет безнадежно запачкан кровью тех, кого я не защитил, не уберег, не спас. И, сколько потом ни оправдывайся, пятнышко останется. Пусть оно маленькое, но я-то всегда буду о нем помнить, и потому вместо ухода я продолжал ломать голову, чтобы придумать очередной план.

До казни оставалась всего неделя, когда я, усадив мальчишку в своей светелке, предложил ему новую игру, предупредив, что цена проигрышу — его собственная смерть.

— А если я выиграю? — спросил Ваня.

— Твоя жизнь.

— Страшно, — поежился он.

— А не будешь играть — тебя все равно убьют, — заметил я. — Но ты не бойся. Я буду рядом. Все время рядом.

— А… они? — кивнул он в сторону женской половины терема.

Врать не хотелось, и потому я ответил уклончиво:

— Мне будет легче им помочь, если я буду знать, что ты в безопасности.

— Тогда я согласен, — очень серьезно ответил он.

И мы приступили к «игре».


Не было там этой Серой дыры. Даже хода туда не было.

Совсем.

Глава 17 Юродивый по прозвищу Вещун

Телега со связанным Иваном Михайловичем катила медленно, так что грязный юродивый мог спокойно идти рядышком. Его не отгоняли. Любят на Руси блаженных. Любят и почитают. А еще и боятся. Мало ли. Возьмет и посулит что-нибудь худое. Или предскажет какую-нибудь гадость. А если уж у этого, как там его, Мавродия и прозвище соответствующее — Вещун, то тут и вовсе надо держать ухо востро.

К тому же одно его предсказание уже сбылось. Не далее как позавчера он приходил к Пыточному двору, гремя цепями-веригами, которые так натерли несчастному тело, что кое-где из-под них виднелась запекшаяся кровь. Приходил и во всеуслышание пророчествовал о том, какая лютая смерть ждет всех этих злых ворогов царя-батюшки, и случится это не позднее чем через день. И вот пожалуйста.

Так что стрельцы, охранявшие телеги с осужденными, пропустили юродивого беспрепятственно. Пущай блаженный кричит-надрывается. Про лютые пытки перед казнью, может, он и перебрал — кого тут пытать-то, когда народишко и без того еле стоит на ногах, а кое-кто и вовсе не может идти, но ведь их и впрямь везут на казнь. Все сбывалось в точности. Опять же хулу на государя он не возносит, да и в остальном говорит не сам — бог его устами открывает тайны простому люду.

Мимо телег проехал на гнедом мерине какой-то злобного вида сумрачный мужик. Было заметно, что это не боярин и даже не окольничий — нарядная одежда сидела на нем мешковато, словно он только что сорвал ее с кого-то и торопливо напялил на себя.

Борода у мужика была густой, черной, с еле заметной проседью, но выглядела так же неряшливо-небрежно, как и одежда. Плотно надвинутый бараний треух смешно оттопыривал его уши, а спереди сурово нависал над самыми бровями и глубоко посаженными злобными глазками.

— Хто это? — спросил он у стрелецкого десятника, указывая плетью на юродивого.

— Блаженный, — лениво зевнув, ответил тот, — Мавродий Вещун. Он уж тут позавчера был. Предрек всем казнь лютую и день нынешний назвал. А ныне вон опять покаяться их зовет. Мол, чтобы пред смертью души свои очистили. Повелишь отогнать? — полюбопытствовал он.

— Зачем? Пускай. Покаяться — это хорошо, — удовлетворенно кивнул мужик, — Может, хоть божьего человека послушают, коль царского слугу не желают. Вели, чтоб не мешали. — И пришпорил коня, торопясь поглядеть, что там в начале колонны.

— Оно и правильно, — кивнул десятник, негромко добавив вслед: — Вишь ты, хошь и зверь-кровопивец, а все ж таки вспоминает порой, что хрещеный, — И, повернувшись к телеге, властно окликнул молодого и ретивого от избытка сил стрельца, уже ухватившего юродивого за плечо: — Слышь, Калина, не замай божьего человека. Сам Григорий Лукьянович дозволил. Пущай к покаянию зовет. Авось докличется до души заблудшей.

— Покайся, покайся, несчастный, и царь тебя помилует! — с новой силой завопил юродивый, очевидно вдохновившись такой поддержкой со стороны властей.

Висковатый, к кому были обращены эти слова, в ответ усмехнулся и, свесившись с телеги, устало заметил:

— Не в чем мне каяться, юрод. Нет моей вины в тех деяниях, кои мне в упрек ставят. Не звал я ворогов на Русь. [87]

— Гордыня, гордыня это в тебе говорит. Не слушайся ее, боярин. Вспомни, что рек тебе фрязин, православную веру приявший, — подвывал юродивый.

Глаза Висковатого удивленно блеснули.Конечно же он помнил разговоры с синьором Константино, помнил и как тот предупреждал его, можно сказать, предрекал, что будет, если царский печатник поступит по-своему, вопреки здравому смыслу… Но откуда этот юрод знает… Погоди-погоди. Показалось ему или и впрямь?..

Он прищурился, пристально вглядываясь в лицо — знакомое и в то же время незнакомое.

— Откуда?! — только и выдохнул он.

— Богу все известно! — зычно выкрикнул юродивый, поднял руку с двумя вознесенными перстами, победоносно потряс ею и торжествующе оглядел стрельцов, — Все! — громогласно повторил он. — Бог зрит, что ты не полностью погряз во грехе, и сызнова шлет тебе слово свое: покайся и очистишься.

Вторая рука Мавродия меж тем скользнула к губам, словно желая вытереть их, но вместо этого на одно-единственное мгновение воровато приложила к ним палец. При этом блаженный хитро подмигнул узнику.

— Поведай о грехах своих, очисть душу пред Страшным судом! — с новой силой заорал юродивый и радостно возопил: — Услышала мой глас душенька его, услышала! И впрямь покаяться решила! — И тут же последовала решительная команда стрельцу, шедшему в двух шагах сзади: — Ну-ка, отойди, добрый человек. Али не ведаешь о таинстве исповеди?

Стрелец заколебался, не зная, как поступить, но тут юродивого вновь поддержал десятник:

— Отыди, отыди, Калина. Исповедь — дело святое. Опять же и Григорий Лукьянович дозволил, так что неча тут прыть попусту выказывать.

— Допрежь того, яко откроешь мне душу свою, дай длань на главу тебе положу да очистную молитву зачту. — Во как я загнул.

Ну да, я. Прошу любить и жаловать — новоиспеченный юродивый Мавродий по прозвищу Вещун. Третий день пребываю в этом имени и этих лохмотьях. Входя в образ, ночевал я тоже, как подобает настоящим блаженным, на паперти небольшой деревянной церквушки Святой Татьяны, располагавшейся на Великой улице в Китай-городе. Правда, рано поутру был изгнан с нее нищей братией — завсегдатаями этого места. Изгнан, но не разоблачен, после чего, сделав вывод, что маскарадный костюм выглядит вполне прилично и роль мне удается, рванул к Тимофеевской башне Кремля, куда должны были привезти из Александровой слободы обвиняемых в измене новгородцев и уличенных в сговоре с ними москвичей. Повидаться с Висковатым, правда, не получилось, зато я изрядно поработал на свою рекламу, оправдывая прозвище.

Между прочим, я предсказал не только день казни, но и еще кое-чего. Вначале мне удалось незаметно подкинуть копейку-новгородку в сапог стрельца. Спустя полчаса я невинным тоном попросил у него Христа ради на пропитание. Когда тот развел руками, я сокрушенно попрекнул его в том, что он зажал серебрецо, запрятав его за голенище, да только со мной у него это не пройдет, ибо мне дано «зрить человеков наскрозь». После того как стрелец, разувшись, действительно нашел в сапоге монетку, мною заинтересовались остальные, и можно было начинать пророчествовать.

Напустить туману в слова, чтобы они трактовались двояко, — пара пустяков. Для этого надо произнести, образно говоря, известную фразу «казнить нельзя помиловать», но без запятых, а уж тот, к кому она относится, пусть сам думает, где поставить знак препинания. Думаю, пример понятен.

Гораздо неприятнее было торчать на солнцепеке в драном рубище да еще пытаться не обращать внимания на рой мух, которые так и вились вокруг меня, почуяв запах свежей крови, которой я старательно промазал обнаженную грудь в тех местах, где ее перекрещивали цепи. Все та же кровь, раздобытая на скотном ряду и смешанная пополам с грязью, надежно закрывала мои руки и босые ноги. Пригодились и изрядно отросшие волосы, которые я низко-низко опустил на самые глаза, надежно зафиксировав каким-то убоищем, по недоразумению именуемым головным убором. Медный здоровенный крест, свисающий с тощей шеи, венчал мое живописное убранство.

— Во имя Отца и Сына и Святага Духа, — громко начал я свою «очистительную молитву», постепенно понижая голос и переходя на невнятное бормотание.

А как иначе, если я в этих молитвах ни в зуб ногой, тем более что здесь они произносились только на церковнославянском, а это, доложу я вам, такая штука, которая существенно отличается от современного языка (только и общего, что упоминание Христа, если оно там присутствует, да еще финальное «аминь»), ну в точности как старый побитый «запорожец» от новенького «мерседеса». У них ведь тоже общее лишь одно — гордое название «иномарка». Вот и получается, что без бормотания никак. Заодно между невнятных «шурум-бурум» можно незаметно сунуть и информацию — тоже не услышат.

— Как видишь, и впрямь сбылись все мои пророчества, — с горечью заметил я.

— А как же иначе? Ведь ты Вещун, как я только что слыхал. — И по краешку губ Висковатого неприметным облачком скользнула улыбка.

— А ныне мне веришь ли? — торопливо осведомился я.

— Верю. Ты и впрямь словно вещун. Иной раз мнилось, может, мне тебя господь прислал, чтоб упредить. Яко ангела-хранителя во плоти. Токмо мы — люди грешные, все сами норовим опробовать. Авось и пронесет.

— Тогда вот тебе мое последнее пророчество: покайся, — твердо сказал я, — Покайся — и он тебя простит.

Висковатый растерянно отмахнулся, не поверив своим ушам.

— Бывает, что и пророки ошибаются, — медленно произнес он.

— Бывает, — кивнул я, — Но тут ошибки нет. Нужен ты царю. Очень нужен. Сам посуди, тебя даже не били.

— По лику моему судишь, — усмехнулся он и предложил: — А ты бы на спину поглядел. Места живого не оставили.

— Были бы кости, а мясо нарастет, — возразил я. — Кости же у тебя целы. Думаешь, Малюта вежество свое проявил? Царь повелел. Потому и лик цел, чтоб ты чрез седмицу мог сызнова с иноземными послами говорить, если прощенье получишь.

— За что прощенье-то? За то, что не свершал? — горько осведомился дьяк и терпеливо пояснил, как ребенку: — Пойми, синьор… то есть юрод, — поправился он. — Ежели я покаюсь, то тем всю свою честную службу перечеркну, как и не было ее вовсе. И тогда я уже не я буду, а яко тряпка поганая, навроде твоего рубища. Мне после того одна дорога — в монастырь, ежели я не хочу, чтоб царь об меня сапоги свои вытирал. К тому ж мнится мне, что на сей раз ты промашку дал в своих пророчествах. Все одно — казни предаст. Насладится тем, что сумел-таки в грязь втоптать, а потом… — И непреклонно заметил: — Нет уж. Да и ни к чему оно, — добавил он с какой-то обреченностью. — Устал я чтой-то. Были хлеба, да полегли, были и скирды, да перетрясли, было и масло, да все изгасло, была и кляча, да изъездилась.

Я не успел возразить — он слишком быстро переменил тему, начав расспрашивать о семье. Узнав, что, несмотря на все мои усилия, его жена с матерью по-прежнему пребывают на подворье и там же находится его сын, поморщился, прокомментировав:

— Худая весть. Убьют их теперь. Потерзают всласть, а потом живота лишат.

Я промолчал, не зная, что сказать. Наконец выдавил, что кое-что придумал, только не знаю, получится ли.

— Получится, — кивнул в ответ Висковатый, — Верю, что получится. Как же иначе, — он натужно улыбнулся, — ты ж ангел. А у меня к тебе одна просьбишка: не уходи допрежь того, как меня казнят. До конца все досмотри. Все полегче, коль знать буду, что стоит сейчас рядышком душа христианская, коя ведает, что неповинен я. Тогда не сломлюсь. А потом, придет время, сыну все обскажешь, как было. Пусть ведает, что батюшка его и в час своей кончины душу не согнул и смерть приял гордо, пред мучителями не склоняясь, а… ежели инако узришь — о том не сказывай. Пусть он о моем позоре не ведает.

Ох как не хотелось мне обещать ему это. Понимал, что нельзя отказать человеку в его последней просьбе, но уж больно тяжкий крест она на меня налагала. Я и живодера-то, который, скажем, кошку или собаку мучает, готов до полусмерти отлупить, а тут придется смотреть на людские муки. Смотреть и молчать.

Нет, я и сам за смертную казнь, если она заслужена. Отменить ее в нашей стране мог только блаженный идиот, которому главное — прославиться среди гуманной мировой общественности и плевать на мнение большинства собственного народа. Но мучить — это перебор.

К тому же вина нынешних узников, кое-как бредущих по дороге к месту казни, — выдуманная. Таким признаниям в измене, когда тело извивается от нестерпимой боли, а глаза от нее же вылезают из орбит, и ты готов на все, чтоб получить хоть одно мгновение передышки, да и сама смерть видится избавлением от мук, то есть ожидается не просто с радостью, но и с нетерпением, — грош цена.

Я не хотел соглашаться. Но я не мог и отказать. После недолгого колебания я кивнул, нехотя выдавив хриплое:

— Буду. И расскажу. — Добавив с угрозой в голосе: — Все расскажу. Пусть знает. — И просительно: — А может, покаешься?

Тот упрямо мотнул головой:

— Не бывать шишке на рябинке, не расти яблочку на елке, а на вербе груше. Как ни гнись, а поясницы не поцелуешь. Мало ль чего хочется, да не все можется, потому и…

Он не договорил. Чья-то тень упала на лицо Висковатого, а мое плечо сжала тяжелая властная рука:

— Все, юрод. Кончилось твое время. Теперича царское наступает, так что иди отсель да помолись лучше за православные души.

Я огляделся. И впрямь дотопали. Оставалось перекрестить на прощание Ивана Михайловича, после чего, шагнув в сторону от телеги, я истошно завопил:

— Грядет молонья, ох грядет! Берегися, люд христианский!

И осекся, растерянно глядя на пустынную площадь, открывшуюся перед моими глазами. Народу почти никого. Еще бы. Такой жути здесь отродясь не бывало. В центре — большая загородка, внутри которой вбито несколько десятков кольев. К ним вместо поперечных перекладин привязаны какие-то бревна. Возле одного из крестов полыхает здоровенный костер, на котором в огромном пивном котле что-то кипит. Голгофа какая-то.

Ага, вон и государь. Ишь ты, прямо тебе воин — на коне, да в полном вооружении. Во всяком случае, шлем и копье я разглядел даже отсюда, издали. А кто там сзади, весь из себя и с кривой ухмылкой? Точно, наследничек. Иоанн Иоаннович. Собственной персоной. Совсем еще юный, всего шестнадцать лет, но благодаря папочкиному воспитанию уже вырос в большую сволочь. Следом, как водится, здоровенная свита. А это еще зачем? К чему тут стрельцы-то, да еще в таком количестве — никак не меньше тысячи? Лишь когда они окружили всю площадь полукругом, я понял — оцепление, чтоб при виде творящихся ужасов толпа не разбежалась. Да и нет тут никакой толпы — от силы полсотни наиболее смелых.

Дальше рассказывать тяжело — больно вспоминать. Лучше всего было бы забыть раз и навсегда, но я обещал Висковатому рассказать все сыну, да даже если бы не обещал, такое не забудешь.

Спустя время мне как-то раз даже приснилось это зрелище, да так явственно и четко, словно я опять очутился там. Только на сей раз я находился не в толпе, которую кое-как согнали на площадь с близлежащих улиц, а у столба, привязанный за руки и за ноги к доскам, изображающим косой Андреевский крест. Я был не на месте Висковатого — я был им.

Иначе как объяснить совершенно чужие воспоминания, где далекое босоногое детство причудливо перемежалось с моим посольством в Данию, а сладкие ночи с юной Агафьей горем от смерти первенца Михалки.

Оставалось лишь какое-то странное чувство, что во мне, бывшем государевом печатнике и царском любимце, всего месяц назад вершившем державные дела, сидит какой-то сторонний наблюдатель. Но оно было слабым и не имело особого значения. Куда важнее то, что сейчас происходило на площади.

Хотя временами это казалось невероятным — неужто он и в самом деле решился на такое?! — но оно и впрямь происходило. Мне, именно мне, гнусаво вычитывал несуществующие вины земский дьяк Поместного приказа Андрей Щелкалов. Они казались мне настолько глупыми, что я даже не обращал на дьяка внимания, пристально глядя в это время на сбитый неподалеку помост, на котором в тяжелом резном кресле с золоченым двуглавым орлом сверху восседал главный палач.

Тяжелые водянистые глаза его недовольно смотрели на меня. Недовольно, потому что я имел смелость не просто ему перечить, но и наотрез отказывался смириться, и сейчас у него оставался последний шанс сломить непокорного. Чем? А наглядно показать, что предстоящие муки еще можно отменить.

Именно потому чуть ли не две трети осужденных были милостиво прощены, несмотря на их мнимую виновность, в которой они сознались. Да, преимущественно это была мелочь: какие-то подьячие, пара монахов из числа служек архиепископа Пимена, несколько новгородских торговцев. Но были и те, кого изначально назвали душой великой измены.

Не веря своим ушам, продолжал стоять на месте прощеный царем чуть ли не один из самых главных «заговорщиков» — седой как лунь боярин Семен Яковля. Только окровавленная борода старика тоненько подрагивала на ветру. Он стоял до тех пор, пока опомнившиеся родичи не выскочили и на руках, почти волоком, не потащили его с площади, то и дело переходя с шага на бег — вдруг государь опомнится и вернет боярина обратно.

Дьяк вдруг стеганул меня плетью по голове.

— Признаешь первую свою вину? — не столько спрашивал, сколько подсказывал он ответ.

Я повернул голову. Щелкалов глядел на меня с тоскливой мольбой во взоре. А еще в его взгляде чувствовался панический страх. Странно. Когда я был там, на высоте, когда тот, что сидит в кресле на помосте, во всеуслышание высокопарно заявлял, что любит меня, как спасение души, этот внук конского барышника питал ко мне жгучую ненависть, а сейчас она куда-то бесследно ушла, пропала, растворилась во всепоглощающем, животном страхе.

Передо мной?

Да нет. Скорее боится, что царь все-таки смилостивится, меня отвяжут и отпустят с креста, после чего я непременно начну мстить, не забыв и не простив своему давнишнему сопернику этого удара. Напрасно. Я уже простил. Твое, дьяк, от тебя не уйдет, как ни тщись, хотя ты и хитер, да и умишком тоже не обделен, вот только повинен в этом буду вовсе не я, а тот, от которого ты вовсе не ожидаешь. Ну хоть, к примеру, стоящий близ царя молодой черноглазый красавчик в одеже рынды. А почему бы и нет? Судьба любит такие неожиданности.

Итак, решено. Нарекаю его руцею всемогущей судьбы и предрекаю, что он станет оместником [88] за мое доброе имя. Как его там, бишь, кличут? Кажись, из рода Годуновых, или я ошибаюсь? Вроде нет. А вот имечко запамятовал напрочь. Ну ничего. Пусть будет безымянным, так даже страшнее. [89]

Мне почему-то становится смешно. А еще… страшно. По телу вдруг пробегает холодок от неожиданного ощущения того, что кто-то — огромный и невидимый — услышал меня. Услышал, одобрительно кивнул и молча занес на свои скрижали.

«Лучше бы вон того, что на помосте, — попросил я, — Он виноватее. Он не меня одного — Русь неповинную губит».

И тут же пришло: «А ему ответ наособицу держать, и не в этой жизни — слишком мелко для его тяжких грехов».

«Жаль, — вздохнул я, — Хотелось бы одновременно — и в той и в этой. Для примера прочим. Чтоб убоялись».

И еще одно пояснение донеслось до меня еле слышным шелестом ветерка: «Потому и не будет ему кары в этой жизни. Не хочу, чтоб меня боялись. Не нуждаюсь я в вере из страха».

— Признаешь? — почти просительно повторил Щелкалов, видя, что я продолжаю упрямо молчать.

Я перевел взгляд на помост и ответил не дьяку — тому, что сидел:

— Нет.

Щелкалов беспомощно оглянулся, растерянно потоптался на месте и, спохватившись, принялся читать дальше. На сей раз что-то о кафинском паше, с которым я тайно сносился. Ну тут хоть какая-то доля правды. Искривленная, изуродованная, неестественно выгнутая, но имеется. С пашой я и впрямь имел тайную переписку… по повелению того, кто сидел на помосте.

«Твое измышление? — спросил я его одними глазами. — Уличаешь в том, что я выполнял твой указ? Ой как глупо. А я-то считал тебя поумнее».

От меня до него было не меньше десятка саженей, но он услышал все, что я безмолвно произнес. Нервно облизнув толстые губы, он еще больше нахмурился.

— Признайся, и царь тебя помилует, — торопливой скороговоркой выпалил дьяк.

Где-то совсем недавно я уже это слышал. Ах да, вспомнил. Я оторвал взгляд от сидящего и перевел его в толпу. Он должен быть среди этих зевак. Он обещал. Это моя последняя просьба, и не выполнить ее… Нашел.

Молодец. Сдержал слово, хотя я чувствовал, как нелегко это ему далось. Он вообще славный малый и большая умница. Такой молодой, а сколько успел повидать. Даже завидно.

Сейчас — в шапчонке, напяленной на самые уши, в обносках нищей братии, вымазанный в грязи и с цепями крест-накрест, — фрязин выглядел потешно. Не то что сидя напротив меня в нарядной одеже. Он неотрывно смотрел на меня, а во взгляде чувствовалась боль, а еще… недоумение и вопрос: «Почему? В чем причина того, что ты отказываешься покаяться? В неверии, что царь простит?» Я пытался объяснить, но он не понял. Ну ничего. Какие его годы. Может быть, потом, когда-нибудь, пусть не до конца…

Я вновь перевел взгляд.

— Признаешь?! — взывал дьяк, но я больше не отвлекался на него, продолжая взирать только на восседающего под сенью двуглавого орла. Вот только сам сидящий отнюдь не выглядел этим орлом. Скорее уж жертвой в когтях этого двухголового. Да и то не из самых крупных, что-то вроде трусливой утки, вдобавок не сильно упитанной по причине все той же трусости — много летает, опасаясь всего на свете, вот и не нагуляла жиру.

Он чувствовал мое презрение и от этого злился еще больше. От этого и от того, что я смотрю на него сверху вниз. Глупец решил, будто это потому, что моя голова возвышается над его, что-то шепнул своему псу Малюте, который, подбежав ко мне, проворно ухватился за одну из досок с привязанной рукой и с силой потянул ее вниз. Прибитый к столбу на один гвоздь косой крест, к которому меня привязали, поддался легко, без натуги, и я очутился вверх ногами. Стало немного непривычно, но я быстро освоился, по-прежнему глядя только в одном направлении.

«Орла вырезать легко, — сказал я ему беззвучно. — Но если усадить под ним курицу, то она от такой близости все равно выше не взлетит».

Он услышал. А может — просто почуял, заодно осознав, что как ни крути мой крест, но все равно я буду смотреть на него по-прежнему сверху вниз. И одновременно с этим к нему пришло понимание — дальше затягивать бесполезно. Я не покаюсь и не признаюсь. Убить меня можно, но на это способен любой плюгавый тать с острой саблей или холуй Малюта. Растоптать же меня у него не выйдет. Никогда. Более того. Это я его сейчас топчу. Презрением.

И тогда пришла боль, хотя терпимая. Даже странно. Меня не просто резали — стругали как кусок мороженой свинины, начиная с Малюты, отхватившего мое ухо, а я даже не кусал губы, чтобы не издать крика. Просто терпел и все. Когда хлестали кнутом — было гораздо ощутимее. А потом и эта боль становилась все глуше и глуше, и я вдруг оказался высоко вверху, рассеянно — иного слова не подберешь — глядя на свое окровавленное тело, подле которого суетились нелепые человечки. Ненависти не было. Она осталась там, внизу, в залитом кровью куске мяса, совсем недавно называющем себя человеком. Не было и злости. Вообще все черное слетело с меня, как ореховая скорлупа, оголив ядрышко. Правда, и другого, хорошего, тоже не было — сплошная пустота в груди, которой у меня тоже не имелось.

Я поднимался все выше, бросив лишь один прощальный взгляд — на стоящего фрязина. Понял ли? Но искорка любопытства тут же погасла, а мой полет все продолжался. Выше, выше, выше…

И вдруг… Кубарем вниз… В пробуждение…

Помнится, что когда я проснулся, то первую минуту еще гадал, кто я — то ли Костя Россошанский, то ли Висковатый. Хорошо, что рядом была кадушка с водой, в которую я тут же с любопытством заглянул. Лишь когда из воды на меня глянуло собственное отражение — здрав буди, ошалелый синьор Константино Монтекки, — мне удалось окончательно прийти в себя.

Кстати, зрелище мучений Висковатого оказалось для меня настолько шокирующим, что я продолжал стоять как вкопанный, даже когда зачитывали вины казначея Фуникова, в которых он тоже отказывался признаться.

Видя такое, к нему с увещеваниями полез сам царь. Смысл его назидательной речи сводился к тому, что, мол, даже если Фуников ни в чем не повинен, он все равно угождал Висковатому, а потому заслуживает кары. Браво! Когда сам судья открыто признает, что осужденный им на казнь ни в чем не повинен — это даже не беззаконие. Это тупость. Или беспредел. Впрочем, как ни назови, но с правосудием тут ничего общего. О справедливости вообще умолчу.

Очнувшись, я стал протискиваться сквозь толпу, а в спину меня подталкивал звериный вопль казначея, страдающего от адской боли. Еще бы — любой заорет, если его окатить ушатом кипятка. Даже видавшие виды опричники, которые стояли на краю площади, словно стая собак, оцепившая безмолвную толпу овец-зевак, и те крестились при виде такого зрелища. Но на сей раз живописное одеяние помогло слабо — меня все равно не выпустили, молча пихнув обратно к зевакам, да так сильно, что я, споткнувшись, растянулся на земле. Не иначе как эти проходимцы о Мавродии Вещуне не слыхали. Ох, тяжко жить без рекламы. Все-таки без телевидения слух распространяется не так быстро, как хотелось бы. Надо было что-то предпринять, а я, находясь под впечатлением увиденной казни, продолжал тупо сидеть на земле, взирая на этих скотов.

Потом я размышлял, а не Висковатый ли помог им удержать меня, чтобы я успел услышать обрывок их разговора? Очень может быть, учитывая, что беседа касалась как раз семьи царского печатника. Правда, не только ее одной — всех прочих из числа казнимых тоже, но остальные меня интересовали мало, а вот Агафья Фоминишна и Ваня…

Выдумать так ничего и не получалось. Мои веселая изобретательность и азартная находчивость оказались изрезанными на мелкие кусочки. Как Иван Михайлович. Только его уже не соберешь, а я их — запросто, но требовалось время, которого у меня оставалось все меньше и меньше, особенно с учетом того, что царь поедет к терему Висковатого на коне, а я поплетусь пешком.

Не знаю, как долго я взирал на стрельцов с опричниками, беззвучно шевеля губами. Находчивости не прибавилось, но злости в моем взгляде было хоть отбавляй. Злости и ненависти. И, когда они меня окончательно переполнили, я решительно поднялся на ноги, снял с груди свой здоровенный медный крест — ох и тяжел, как только его подвижники таскают всю жизнь?! — и ринулся вперед, держа его перед собой. Как знамя. Сим победиши и одолемши.

«Вот что крест животворящий делает», — сказал царь Иоанн Васильевич, когда перед ним распахнулись двери лифта.

Не знаю, чего они больше испугались — креста или… Нет, скорее всего, моей оскаленной рожи, искаженной яростью. Никто не решился связываться с озверевшим юродом — пропустили без звука.

Я успел вовремя. Конечно, пеший — не конный, к тому же не было времени мыться и переодеваться, да оно и ни к чему. Наоборот. Костюмчик юродивого должен был сослужить последнюю службу, только уже не мне, а…

Первым делом я отыскал мальчишку.

— Помнишь про игру? — спросил я без лишних слов.

Он недоуменно посмотрел на меня, но затем, сообразив, кивнул. Ох как хорошо, что он уже видел своего школьного учителя в этом живописном одеянии, иначе, боюсь, я бы не уложился по времени, а так хватило всего двух коротких фраз:

— Переодевайся. Время пришло.

И, не дожидаясь, тут же метнулся наверх, прямиком на женскую половину. Тут придется повозиться. Хорошо, что выгляжу достаточно страшно, — должно помочь. Я летел вверх по лестнице, чем-то напоминая… спецназовца, точнее поговорку про него. Нуту, где говорится, что позади этого бравого парня все должно гореть, а впереди — разбегаться. Точь-в-точь. Разница лишь в том, что позади меня ничего не горело, но зато истошно визжало, в точности как на пожаре. Впереди тоже вопили благим матом, хотя разбегаться дворовые девки от страха забывали.

В опочивальню к Агафье Фоминишне я влетел, как черт, — во всяком случае, наша с ним чумазость и скорость совпали.

— Помер Иван Михайлович. Сам видел, как его казнили! — выпалил я и сплюнул с досады — слабонервная женщина грянулась в обморок.

На мгновение я растерялся, но тут же взял себя в руки. А чего расстраиваться? Так даже лучше. Теперь в любом случае сопротивляться мне она не станет, так что задача по надеванию на нее маскарадного костюма упрощается.

Я подскочил к княгине, провел обеими ладонями, полными печной сажи, захваченной по пути, по ее лицу, старательно размазал, отметив про себя, что иногда женские рыдания бывают кстати — потом хорошо прилипает грязь, отскочил в сторону и придирчиво осмотрел результат. Выглядела Агафья Фоминишна уже неплохо, но только на лицо, а вот фигура могла все равно соблазнить кого-нибудь из неприхотливых.

Тщательно вытерев руки о ее сарафан, я вновь сделал шаг назад. Лучше, но не намного. По закону подлости непременно сыщется не шибко притязательный опричник и попользуется бабенкой. А там, глядя на него, приспустит свои штаны еще один, потом еще, и пошло-поехало. Надо что-то добавить.

Остолбеневшая Беляна еще продолжала таращиться на меня, дико выпучив глаза, когда я выхватил из ее рук миску с жирными щами — опять пыталась накормить безутешную вдову. Что ж, кстати. К тому же варево остыло — видать, с утра уговаривала. И это хорошо, а то от кипятка хозяйка может и очнуться.

Полил я вроде равномерно, но видом оказался недоволен, и запахом тоже. Вкусный уж очень. Лучше, если бы они были вчерашние или вообще прокисшие. Говорят, вонь отрицательно воздействует на мужскую потенцию. Не знаю, никогда не пробовал совокупляться среди мусорных баков, но специалистам верю. Раз говорят — значит, проверено. Вот только где взять прокисшие щи?

И тут же новая идея, даже лучше. Пошарил рукой под кроватью — так и есть. Стоит горшок, стоит родимый. Причем не пустой — то ли с ночи забыли опростать, то ли у вдовы нет сил выходить в туалет, который здесь называется звучно и длинно — облая стончаковая изба, во как. Идти до него и впрямь далековато, даже из женской половины, к которой он поближе. Надо спуститься по лестнице, миновать большие сени, а уж затем через узенькие переходы попадаешь в средневековый санузел. А иначе только со двора, откуда к нему пристроен отдельный вход с особыми сенями, где на стенах густыми пучками-вениками развешана уйма душистых трав — своего рода освежители воздуха.

Вообще-то, пока добежишь, можно и растрясти по дороге, но зато в жилых помещениях совершенно не пахнет. Горшок же — дамское баловство и предназначен для особо трусливых, опасающихся встретить во время ночного путешествия домового или кикимору. У мужиков он стоит исключительно под кроватями хозяина дома, его сына, да еще у гостей, если таковые бывают. У меня он тоже имелся, хотя и пустовал — я предпочитал эту самую облаю стончаковую избу.

Чуточку поколебавшись, я вздохнул и решительно вылил его содержимое на нарядный сарафан Агафьи Фоминишны. Принюхался — самое то. Ай да Костя, ай да сукин сын! Пожалуйте насиловать, гости дорогие, если не стошнит.

Но любоваться некогда. Беглый взгляд из окошка — ой, рядом уже, гады, ста метров не будет. Кубарем вниз, к крыльцу, сопровождаемый истошным воплем пришедшей в себя Беляны. Конечно, пакостный черт исчез, так что можно и поорать. Ну это даже хорошо, а мне остался последний штрих.

Едва выскочил в полумрак сеней, как понял — не зря спешил. Из всей «игры» перепуганный мальчишка вспомнил только про обноски и печную сажу. Ну это не страшно — минуты хватит.

— Глаза на нос, — напомнил я.

Послушался. Умница ты моя… косоглазенькая. Но хвалить не время.

— Голос!

В ответ молчание. Пришлось напомнить.

— Бу-бу-бу-бу… — глухо и монотонно полилось из мальчишеских уст.

Ай, молодца. Вот и славно. Взгляд испуганный донельзя — чует хлопец, что шутки кончились. Утешить бы, но нельзя. Пусть лучше боится — роль достовернее выйдет.

А я бегом в поварскую. Хорошо, что сейчас не пост, так что мясо должно отыскаться. Ага, вот какой-то ушат с кусками. А кровь где? Куды кровь дели, ироды?! Беглый взгляд по сторонам. Не вижу. Ну и ладно, выдавим из мяса. Ну-ка, где тут кусок посочнее? Сойдет. И еще один, для надежности. А теперь бегом в сени к Ване.

Влетаю в полумрак, а перепуганные холопы уже открывают ворота. Успел, хоть и впритык. Быстренько выжал мясной сок на ноги. Остальное выкинуть бы, чтоб не заподозрили, да некуда. Если натолкнутся — выйдет еще хуже. Тогда куда? Пришлось совать себе под задницу.

Теперь все. Уф-у! Хорошо сидим. На самом-то деле не очень — подмокает мое седалище от сочного мяса, но тут ничего не поделаешь, надо терпеть. Авось недолго.

Хотя стоп, почему тишина?! Ты что, парень?! Шутки давно кончились. Это только название хорошее — игра, а на самом деле «жизнь». Ну и «смерть» тоже — они всегда рядышком. Тихо сжимаю его другую руку, которая опущена: «Голос!».

— Бу-бу-бу-бу…

Совсем другое дело. Стоп! А рука?! Забыл?! Помог изогнуть кисть так, чтоб сразу было видно — дефективное дитя с парализованной конечностью. И полумрак тоже на нас играет — они ж со света ничего не увидят, да и не знает никто юного Ваню в лицо. И вообще, его сейчас даже дворня не признает за сына дьяка, так что там говорить про опричников.

Дальше каждая минута как вечность. Вот что они так долго делают на женской половине?! Девок дворовых щупают? Не должны. Приличный опричник себя до холопки не опустит — ему хозяйку подавай. Неужто нашелся какой-нибудь копрофил?!

Ну все. Отлегло от сердца. Вон они, спускаются уже. Кто морщится, кто плюется — стало быть, недовольны. Вот и славно. Ваши плевки, господа мерзавцы, — это бальзам на мое сердце. Они — мои аплодисменты.

— Мальчишку сыскать надобно, — вспомнил кто-то.

— Ищут уже.

— Может, огоньку, государь? — услужливо предложил стоящий почти рядом со мной бравый молодец, показавшийся мне знакомым, — Сам выскочит.

Я присмотрелся повнимательнее и вспомнил — именно он ехал следом за Иоанном. Значит, царевич. Ну и козел! Я б тебе в штаны огоньку, чтоб ты из них выскочил! А лучше напалму. Но сижу-молчу, слюну пускаю.

— Да они уже и так обделались, — слышу мрачную шутку царя.

Вот он стоит возле меня. Высокий, с аккуратной кучерявой бородкой, цвета глаз не вижу, но мешки под ними изрядные, здоровый нос уточкой книзу, лоб высокий и в морщинах. Пока мелкие, но и для тех рано — ему ж еще и сорока нет, исполнится только через месяц. Одежду описывать не буду, в сумраке она все равно не блестит и тона ее все больше приглушенные, хотя цвет их я заметил — кроваво-красный, под стать сегодняшним занятиям.

Но как же он близко-то. Можно рукой пощупать. Настоящий. Из Рюриковичей. Только щупать не хочется, да и руки показывать нельзя — они же все в кровище. Впрочем, даже если проведу по нему, все равно испачкается не он — я.

— Ты чьих будешь, божий человек? — слышу над ухом.

Ишь ты, он еще и ласково может. С чего это вдруг и кому? Рядом вроде ни одного человека из дворни Висковатых не наблюдается, а к опричникам так обращаться все равно что черта ангелом назвать. Царь же у нас богобоязненный. Он как человек пять — десять замучает, так, вернувшись с Пыточного двора, все утро поклоны перед иконами бьет. Со старанием. Я читал, что у него даже шишка со лба не сходит от усердия. Ну-ка, посмотрим, есть она или врали в книжках.

Украдкой поднимаю голову и… столбенею. Взгляд мгновенно напарывается на царский взор, жесткий и колючий. Внутри буравчиками злоба, в самой глубине — страх, а поверху пленочка ласки. Только тоненькая она. Дунь разок — и нет ее. И чего это он на меня уставился? Грим потек?

— Оглох, что ли, юрод?! Царь тебя вопрошает!

Это опять царевич. С огоньком не вышло, так он здесь норовит порезвиться…

Чего-чего?!. Меня?!. Царь?!. И что делать? По плану ответ не предусмотрен. Нет текста в моей чумазой папочке, которая прозывается головой. Скалюсь во всю ширь рта. От уха до уха. Время тяну. И Ванька, как назло, замолчал. Плечом чувствую — затрясло мальчишку. Сидит ни жив ни мертв. Хорошо, что его правая ладонь под моими пальцами и сверху их закрывают тряпки-обноски. Всегда можно дать знак, напомнив про голос. Напоминаю. Молчит. Давлю на указательный — это условный сигнал.

— Бу-бу-бу-бу…

Ну все, вроде опомнился. И снова голос, но уже порезче, нетерпеливый и властный:

— А не встречал ли ты мальца тут, лет эдак десяти, божий человек? А я тебе денежку дам, — И нараспев: — Блестючую. — И показывает.

Ого! Целая копейка. С таким размахом не разориться бы тебе, государь. Вон сколько на плаху кладешь. За каждого по копейке платить — так и в трубу недолго вылететь. Но ответ-то давать надо. Гыгыкаю радостно, головой киваю, в сторону двери, что на крыльцо ведет, пальцем тычу.

— Точно ли туда убег? Не врешь, юрод? — Голос посуровел еще больше.

М-да-а. Терпение и выдержка явно не входят в число его добродетелей. Даже удивительно — все ж таки божий помазанник, можно сказать, без пяти минут агнец и где-то там почти святой. Как же тебя, скотину, уверить, что утек Ваня? Тему, что ли, сменить? Хорошо бы. Ну-ка, где у нас сценарий с подсказками? И что там у нас написано? Ну да, не слепой, сам вижу, что чистые листы.

Имея время и находясь в спокойной обстановке, даже после долгих рассуждений свои последующие действия я бы отверг сразу, накидав кучу возражений, и первое из них — нельзя рисковать, когда шансы на успех равны одному из сотни. Но времени на раздумья у меня не было, и обстановка к ним тоже не располагала, а потому я положился на интуицию и действовал исключительно по наитию.

— На, — я протянул Иоанну Васильевичу кусок мяса, вытянутый из-под собственного седалища, — пожуй!

В следующую секунду я успел проклясть и руки, и язык, но главное — голову. Последнюю особенно. В три этажа. Врубил интуицию, называется. А ты кнопочки не перепутал? Не нажал ту, что рядышком, с надписью: «Дурь несусветная»? Ах, не посмотрел. Наугад врубил? Ну-ну. Сейчас тебе покажут кузькину мать. Сейчас тебе их и врубят и отрубят. Все. Вместе с головой. Устроят замыкание. И не короткое, а вечное…

А мне в ответ удивленно, но вежливо:

— Благодарствую, божий человек.

Ой, мамочка! Да неужто пронесло?! Вот что значит статус блаженного. Свезло так свезло, как говаривал господин Шариков. Но кнопочка, которую перепутал при нажатии, по-прежнему продолжала на полную мощь вырабатывать эту самую дурь. По максимуму.

— Да ты пожуй, пожуй. Он, чай, вкушнее мальца будет. Али человечинка слашче? Привык? — И хихикаю, как идиот.

Хотя нет, почему как?! Он самый и есть. Во всей своей красе и… дури! Только-только судьба мне улыбнулась, только-только осенила крылом нечеловеческого гуманизма, едва успела ласково шепнуть: «Живи, малыш», а я что в ответ? Нет, мол, хочу в покойники и баста. Главное, никогда не считал себя дураком, а тут… И обиднее всего, что весь мой труд пошел насмарку. Хорошо хоть догадался изменить голос, да и то — не заслуга это, а, скорее, привычка. Я уже три дня как шамкал да повизгивал, вот и продолжал говорить точно так же.

«Вот теперь тебе точно песец», — задумчиво сказал внутренний голос Чапаеву.

М-да, пес с ним, с Василием Ивановичем. Сам напросился. А вот Петьку, который Ванька, жалко. Он-то, в отличие от меня, свою роль исполнил на все сто — хоть сейчас во МХАТ. Ну извини, парень. Плохой тебе режиссер достался. Константин, но не Станиславский.

Или попытаться исправить? А как?

Ага, вон уже и за сабли народ схватился. Кое у кого из самых нетерпеливых клинки из ножен поползли. Что ж, негодование объяснимо. Самое время оборонить царя от насмешек, тем более что труда это не составит.

— Дозволь я его, царь-батюшка, — кривится в недоброй улыбке лицо царевича.

— Ишши, ишши, Малюта, свово мальца! — отчаянно взвизгнул я, заметив мужика в треухе, — Чуток ошталось тебе ишкать-то. Вшего два лета ш половинкою.

Царь растерянно оглянулся.

— Это кто, Гриша? — спросил он удивленно.

— Юрод Мавродий, а прозванием Вещун, — хмуро ответил тот. — Стрельцы ныне сказывали: «Что ни поведает, все сбывается».

— Вона как, — удивился царь и посочувствовал: — А тебе, вишь, худое напророчил.

— Да у него, окромя худого, и нет ничего на языке, — сумрачно ответил Малюта.

«Чего это так сразу ярлыки-то вешать?!» — возмутился я и тут же «исправился».

— А внуки у тебя шлавные народятшя. И умные и пригожие. Ходить им в венцах нарядных да в одежах богатых, — выдал я после секундного раздумья.

— А ты — одно худое, — попрекнул царь и с любопытством спросил: — Можа, и мне что насулишь, божий человек? Скажи как есть, я не обижу.

А вот тут проблема. Я имею в виду доброе. Нет, может, оно что и было хорошего, только я об этом не читал. Но опять говорить гадость — тоже не с руки. Фортуна — девушка капризная, да к тому же экономная. Боюсь, что лимит удач для меня на сегодняшний день закончился. Разве что-нибудь ужасное, но к самому царю отношения не имеющее? За такое и впрямь не накажет — ему ж на людей плевать.

— Огнь великий зрю, — с завыванием произнес я, — Идет он к граду твому, шпешит, торопитша. Ныне рано ишшо, а в другое лето жди его, Ванятка. Жди да бойша. Бойша и молиша.

Хотел дальше завернуть что-нибудь эдакое, но не стал. Очень уж мне глаза его не понравились. Помнится, у соседа-психопата из квартиры напротив они перед припадком точно так же мутнели, словно пленочкой подергивались.

«Кажется, плохо у меня с нейтральным получилось, — с тревогой подумалось мне, — Не иначе, опять впросак попал. Это какой у меня по счету? Хотя какая разница. Лишь бы не последний, вот что главное».

— И все? — выдавил из себя царь.

— Свадьбу твою на пепелище зрю, — добавил я растерянно.

По-моему, не успокоил. Может, хуже не сделал, но и не утихомирил — мутнеют глазки. А вон уже и веко дергаться начало, и ноздри раздуваются. Что, Костя, не вышло из тебя Нострадамуса? И поделом. Нечего было из себя графа Калиостро корчить.

— Свадьба — это славно. А дома поставить недолго. Чай, Москве не привыкать гореть, — рассудительно заметил совсем юный, невысокого роста, коренастый черноволосый опричник, стоящий позади царя, и поднес ко рту тонкий платок с ажурной вышивкой на уголке. Симпатичное лицо его забавно сморщилось, и он громко чихнул. — Может, на крылечко тебе выйти, надежа-государь? — деликатно предложил он, — А то уж больно здесь смердит. Опять же и солнышко к закату пошло — так и на вечерню не поспеем.

— Вечерня обождет, — нетерпеливо отмахнулся царь, — Хотя ты прав, Бориска. Негоже мне тут, яко в нужнике поганом, стояти. Соромно. Да и не всех мы проведали, — И, повернувшись к остальным, весело заметил: — Айда на соседнее подворье. Авось там нас полюбезнее встретят. К тому ж у Никитки дочка тока-тока в сок вошла — есть где распотешиться.

— А тут яко мне повелишь — сразу их в монастырь свезти али подсобраться час малый дать? — вкрадчиво осведомился юный опричник.

— Никак остаться возжелал? — хмуро поинтересовался царь.

— Так ведь мне в тех потехах вроде как не след ныне бывать. Опять же у тестя будущего на глазах. Эдак Григорий Лукьяныч и красавицу свою за меня не выдаст. Скажет, негоже ей с блуднем под венец идти, — виновато заметил опричник.

— Что, Гриша, неужто и впрямь такого молодца отверг бы? — полюбопытствовал царь.

— Как повелишь, государь, — невнятно ответил Малюта.

— Ну да ладно. И впрямь не по-христиански оно — на глазах у тестя. К тому ж тут и вправду кому-то побыть надобно, чтоб добро мое не разворовали. Так и быть, оставайся, — разрешил царь и… подался на выход.

Остальные поплелись следом.

Вскоре сени опустели, но ненадолго — вернулся юный опричник. Впрочем, опричник ли? Уж больно одежда у него отлична от остальных — светлых, приятных тонов. Ангельской не назовешь, но и с прочими не только цветом, а и покроем совсем не схожа. Опять же вооружение не то, и сабля отсутствует. Зато имеется топорик — эдакий миниатюрный бердышонок. Вспомнил! Рында он. Как там его царь назвал? Кажется, Борисом. Погоди-погоди. Это что же получается? Выходит, передо мной… И тут же в голове что-то перещелкнуло, и я понял, как его фамилия.

Меж тем Борис миновал нас с Ваней, прошелся к лестнице, ведущей на женскую половину, затем остановился, задумавшись и положив руку на перила, после чего, словно что-то вспомнив, резко повернулся, подошел и присел передо мной на корточки:

— Шел бы ты отсель, божий человек, а то, не ровен час, царь-батюшка в раж войдет да про твой кусок мяса вспомнит. Так и до греха недолго.

Я послушно кивнул и начал вставать. Борис не двигался с места, задумчиво глядя мне вслед. Когда я уже взялся за ручку двери, то услышал негромкое:

— Про внучков Григория Лукьяныча ты обсказал, божий человек, да не помянул, чьи енто детишки. Дочерей-то у него три.

Я осклабился:

— Твои, милай, твои!

— Это славно, — кивнул он и улыбнулся.

У него это так хорошо вышло, и сама улыбка получилась столь мягкой и мечтательной, что я на секунду даже залюбовался.

— А про меня словечко не молвишь? — Это он мне уже в спину.

— Царский венец тебе уготован, — бросил я через плечо и вышел, крепко держа за руку мальчишку.

Как отреагировал на такое пророчество Борис Годунов — а больше быть некому, — я не видел. Не до того мне было. Все внимание на младшем Висковатом. Если он сейчас, на финише нашего представления, заорет: «Мама!» и рванется наверх — пиши пропало. Но мальчик послушно шел и даже продолжал бубнить.

Мы уже вышли на крыльцо, как меня словно кто-то с силой толкнул в спину — на соседнем подворье раздался душераздирающий крик.

«А дочке-то у казначея всего пятнадцать исполнилось, — вспомнил я, — Совсем еще девочка».

И тут же еще один — на этот раз женский.

Мы оба повернули головы. К сожалению, крыльцо в хоромах Ивана Михайловича было высоким — происходящее у соседей на просторном дворе перед теремом я увидел, как на ладони. Увидел и остолбенел. Картина, открывшаяся моим глазам, была и впрямь страшна. Творимое под непосредственным руководством двух Иоаннов, старого и молодого, зверство оказалось настолько диким, что я даже не догадался закрыть мальчику глаза.

Изнасилование, конечно, мерзко, никто не спорит, но помимо него нас ждало зрелище поэкзотичнее. Вы никогда не видели, как человека перетирают надвое? Да-да, я не оговорился. Именно перетирают, используя для этого обычную толстую веревку, ну, может, просмоленную для прочности — я в такие подробности не вдавался. Двое загоняют ее человеку между ног и, держа за концы, наяривают, как двуручной пилой. Прочие держат перетираемого за рукии за ноги, чтоб не трепыхался. В данном случае это была перетираемая, то есть жена Фуникова.

О дальнейшем рассказывать ни к чему, и смаковать увиденное не собираюсь. Могу сказать только одно — по сравнению с этим изнасилование выглядит как детский лепет на зеленой лужайке.

— Не смотри, — опомнился я наконец и закрыл младшему Висковатому глаза, но было поздно, и он увидел предостаточно.

Я прикусил губу и, стараясь не ускорять ход, продолжал тихонько брести дальше, медленно шаркая босыми ногами. За калитку мы уже вышли, но возле нее оставались стоять стрельцы. Скорее всего, они не смотрели в нашу сторону, но зачем рисковать? Корабли чаще всего тонут либо в начале плавания, либо в самом конце, разбиваясь о прибрежные скалы. Было бы обидно «утонуть», когда спасение мальчишки так близко, и я продолжал тяжело ступать по доскам, которыми были застелены все улицы внутри Кремля.

На душе было тяжко. Меня не в чем упрекнуть, да и сам я понимал, что сделал все, что мог, и даже с верхом. Остановить кошмар просто не в моих силах. Но, господи, если бы кто знал, как мне хотелось его прекратить!

И пока мы брели, постепенно удаляясь на безопасное расстояние, девчонка и женщина постарше все кричали, истошно голося почти без перерыва и без пауз. И каждая из них звала на помощь маму.

— Бу-бу-бу-бу, — раздалось слева.

— Теперь можешь перестать, — сказал я мальчику.

— Бу-бу-бу, — ответил он.

Не понял. Я остановился и присел возле него на корточки.

— Мы выиграли, — грустно сообщил я, — Отбой.

— Бу-бу-бу, — возразил он, пребывая в ступоре.

Глаза тупо смотрели на кончик носа, а кисть руки по-прежнему оставалась неестественно изогнутой. Это был довесок к сегодняшним событиям.

Умеют ли сейчас лекари на Руси выводить из шока, я не знал. Оставалось надеяться, что умеют.

— Мы тебя обязательно вылечим, — заверил я его, стараясь убедить самого себя.

— Бу-бу-бу, — безучастно ответил Ванятка.


Не было там этой Серой дыры. Даже хода туда не было.

Совсем.

Глава 18 Карету мне, карету

С психиатрами на Руси в то время было все в порядке, за исключением лишь одной небольшой проблемы — они отсутствовали. Я так подозреваю, что их также не имелось ни в Европе, ни в других частях света.

Оставалось только одно — нашпиговать мальчишку народными успокоительными средствами вроде валерьянки, а обращаться исключительно ласково, ни в коем случае не повышая тона, как бы ни раздражала его тупость и упорное нежелание понимать.

— Он — сын человека, который спас тебе жизнь. Но кто он — никому ни слова, — строго наказал я Апостолу, ткнув в Ваню пальцем, после чего объяснил, как надо вести себя с больным, что делать и чего не делать.

Отчего у него приключилось такое потрясение, Андрюха не спрашивал — и на том спасибо. Внимательно все выслушав, он кивнул, не говоря ни слова, и тут же приступил к обязанностям медбрата. Когда вернулась с торгов Глафира, она тоже подключилась к хлопотам, хотя больше бестолковилась и причитала, зато Апостол… На второй день я понял — вот в чем подлинное призвание моего Андрюхи — и спокойно вздохнул, сбросив со своих плеч одну из забот.

Не знаю, продолжали разыскивать мальчишку или угомонились, махнув на него рукой, но задерживаться в Москве все равно было нежелательно — Ваню надо было везти к родичам.

А Агафью Фоминишну, как выяснилось, я спас. Во-первых, ее никто не терзал, не мучил и не насиловал, а во-вторых, как мне удалось выяснить, в числе жен казненных, которых через день, 27 июля, утопили в Москве-реке, ее не было. Я ухитрился даже передать ей весточку о том, что с сыном все в порядке и скоро он будет отвезен в безопасное место.

Вообще в этой ситуации имелся только один плюс — больной никому не проболтается, какого он роду-племени, потому что на все расспросы ответ у него один: «Бу-бу-бу». Учитывая дальнюю дорогу, обстоятельство немаловажное.

Куда ехать — подсказал сам Висковатый. Нынешних бояр он не больно-то жаловал, с усмешкой отзываясь и о Захарьиных, у которых все счастье в бабьей кике — имелась в виду первая жена царя Анастасия Романовна, и о Мстиславских, которые тоже подошли к трону лишь из-за родства с государем, и о прочих. Тот — жаден, этот — угодлив, иной — просто туп, чего Иван Михайлович и вовсе терпеть не мог.

На этом негативном фоне мне и запомнился его одобрительный отзыв о Дмитрии Ивановиче Годунове. Оказывается, Анастасия, жена среднего брата Висковатого, — урожденная Годунова. В свое время ее хитрый папочка Иван Григорьевич, наплодив кучу детишек, принялся за счет выгодных замужеств своих дочерей пристраивать к государеву двору сыновей. Разумеется, глядел он только в сторону тех женихов, которые в чести у царя. Возвысились, к примеру, после Казанского похода Курбские, он тут же подсунул свою дочурку Анну родичу князя Андрея Михайловича, а как начал входить в силу дьяк Висковатый, выдал самую младшую дочь за Ивана Меньшого.

— Он за меня ее хотел, да я уж к тому времени давно женат был, — криво усмехаясь, рассказывал Висковатый, — Да так ныне многие поступают. Все чрез родство норовят в ближние войти, а того дурни не ведают, что по нынешним временам ненадежно оно. Седни князь в славе, а завтра в опале, и что будешь делать — дочку-то назад не заберешь, да и сыну не повелишь жену обратно к отцу отправить. А государь опалу не на одного налагает — на весь род норовит. Но это теперь распознали, а тогда не ведали. Думали — ежели в почет вошел, то оно навсегда, вот и норовили чад своих пристроить, а потом локти кусали, как Тимоха Долгорукий, кой после Казани поспешил своего сына Андрея на Анастасии, дочке Володимера Воротынского обженить.

Опаньки! А вот с этого момента поподробнее, как любили говаривать питерские менты в знаменитом телесериале. Как только Висковатый упомянул о Долгоруких, да еще о том, которого звали Андреем, я сразу превратился в одно большое ухо. Правда, вскользь упомянутый князь больше не фигурировал, но я на всякий случай запомнил рассказ Ивана Михайловича чуть ли не дословно.

— Он, вишь, хотел было еще и дочь свою за братца его, за Михайлу выдать, чтоб двойное родство получилось, для крепости, да тот женат был, а потом, когда овдовел, Ванька Меньшой из Шереметевых расстарался. Чтоб с героем Казани породниться, такую щедрость выказал — разом десять деревенек в приданое за свою Стефаниду дал. А чего не давать, коль они на него с неба свалились.

— Как с неба? — не понял я.

— А вот так. Когда Адашев из доверия царского вышел, государь все поместья, что под Костромой за ним числились, в казну и забрал.

— Взял и отнял? — удивился я. — Просто так?

— Вот и видно, что ты фрязин, — усмехнулся Висковатый, — Это у вас в Риме, да в Милане, да у немцев с поляками, да у Елизаветы Аглицкой и прочих закон блюдут. А у нас на Руси святой ныне все от воли государевой зависит — и чины, и сама жизнь. Про вотчины же и вовсе промолчу. Хотя нет, — тут же поправился он. — Поначалу царь мену с Адашевым устроил, да взамен костромских он ему в новгородских землях вдвое больше дал, хотя проку с них — и земля худая, и людишек мало. Одно название — мена, а разобраться — попросту отнял и… отдал Ваньке Шереметеву. Опять же не просто так, а из-за того, что тот в родстве с царскими родичами, с Захарьиными. [90] Село Борисоглебское, что за Адашевым числилось, здоровущее, со слободой. И деревенек тож изрядно при нем, поболе полусотни, так чего ж не выделить десяток дорогому зятьку. А тот не оправдал — в опалу угодил. Мне потом сказывали, что Тимоха Долгорукий повсюду хвалился, будто все загодя чуял, потому и не стал выдавать дочь за Михайлу, токмо лжа это — не вышло у него, вот и все.

Я вновь насторожился, надеясь услышать дополнительные подробности об этом Тимохе, имеющем сына Андрея, но напрасно. Далее Висковатый резко повернул свой рассказ в сторону Годуновых, однако внимания я все равно не ослаблял. Во-первых, может быть, еще повернет опять к Долгоруким, а во-вторых, сведения о Годуновых интересны сами по себе. Тот же Борис Федорович, о котором мне довелось читать, производил весьма приятное впечатление. Правда, спутался с дурной компанией — я имею в виду опричников царя, но тут уж ничего не попишешь, другой поблизости не наблюдалось.

К тому же, если мне не изменяет память, будущий царь чертовски суеверен. Даже в официальную для всех подданных присягу ухитрился загнать слова об обязательстве не колдовать против него и против всей его семьи. Это уже не обычный страх перед чародейством и ворожбой — тут припахивает манией, которой, если что, можно и воспользоваться. Ну-ка, ну-ка, что там о его родне?

— А что до сынов Годунова, — продолжал Висковатый, — то тут не в коня корм пошел. Из четырех сынов лишь старший Ванька Чермный батюшке угодил — и ратиться мог, и воеводствовал в Смоленске справно, и в опричнину одним из первых влез, да и сынка своего Дмитрия к царю подсунул. Ныне он уже до постельничего [91] дошел, смышленый, ничего не скажешь. Прочие же потише нравом уродились, да и здоровьишком хлипковаты. Василий с Федькой, хошь и помоложе Чермного, ан в домовину уже слегли, а Дмитрий, самый младший, жив, но из вотчин своих костромских ни ногой. Зато душой и впрямь светел. Когда брат его Федор богу душу отдал, так он детишек его — Бориса с Ириной — к себе взял и как родных растил.

«Борис и Ирина, — нахмурился я, — Ну точно. Это ж знаменитый Годунов. И отчество совпадает, Федорович он».

— А ныне они как? По-прежнему у него живут? — осторожно осведомился я.

— Зачем? Вырос уже Борис-то. Его Ванька Чермный к государю в рынды пристроил. О прошлом лете его уже к царскому саадаку [92] приставили. А сестра его вроде бы маленькая еще, так что по-прежнему там, у Дмитрия Ивановича. Да она ему не в тягость. Самому-то господь детишек не дал, вот он и нянькается с племяшами…

Теперь по всему выходило, что для юного Вани Висковатого самое подходящее место — это Кострома, где в своих убогих вотчинах сидит «светлой души человек» Дмитрий Иванович Годунов, который вдобавок еще и бездетен.

Однако в любом случае для начала предстояло нанести визит среднему Висковатому — Ивану Меньшому. Как-никак родной дядя своего тезки, так что, может, подскажет местечко получше или вообще решит взять к себе.

Официальная версия визита — возврат сторублевого долга купца Ицхака. Деньги большие, а потому можно было смело требовать разговора с самим хозяином. Для наглядности я держал в руках тяжеленный кошель. Весил он как раз на сотню рублей. На самом деле денег там было немного — в основном свинцовая дробь. Только сверху я насыпал пару сотен серебряных новгородок, которые накануне взял у Ицхака.

Иван Меньшой поначалу растерялся. Еще бы, он-то ни о каком долге не имеет ни малейшего понятия. Только потом, после моего усердного длительного подмигивания до него дошло, что явился я совсем не за этим. Вообще-то, пообщавшись с ним, я понял, почему царь оставил в покое именно среднего из братьев Висковатых. Третьяка мне — тот как-то раз приезжал к брату на воскресную трапезу — повидать довелось. Впечатление он оставил о себе не в пример этому Меньшому — энергичный, ухватистый, да и за словом в карман не лез. Этот же — ни рыба ни мясо. Да и вообще всем в тереме, как я понял, заправляла исключительно его супруга Анастасия Ивановна, урожденная Годунова.

Едва узнав, что сын Ивана Михайловича спасен и находится в безопасном месте, она тут же без лишних слов осенила меня крестом, заявив, что меня не иначе как послал сам господь, вняв ее молитвам. Я засмущался, польщенный, хотя и не совсем убежденный в том, что именно всевышний выписал мою командировку, но, как оказалось, ловкая женщина не зря осыпала меня комплиментами, поскольку, по ее раскладу, везти мальчика к ее брату Дмитрию Ивановичу было больше некому — не супругу же этим заниматься?

Впрочем, по моему раскладу выходило то же самое. Куда уж ему. Опять-таки и должность у этого Меньшого та еще. Дьяк Разбойной избы — это все равно что генерал МВД, так что желающих подсидеть своего шефа из числа тех же подьячих — хоть завались. Плюс начальник, дьяк Василий Щелкалов. Тот тоже смотрит волком, перенеся свою неприязнь со старшего Висковатого на среднего. Вдобавок хоть брательник царского печатника и был мямлей, но все равно за ним и за его дворовыми людьми сейчас присматривали зорко. Иной раз и кроткого человека можно так достать, что он встанет на дыбки, а тут сгинули на плахе сразу два брата. Ну как чего-нибудь отчубучит?

Это по меркам двадцать первого века понятиям «род», «отечество», «предки» особого значения не придают. Разве что родству с каким-нибудь славным именем. А я — троюродная внучка Толстого, а мой троюродный прадед приходился племянником Тургеневу… Тут да, бывает, но все равно не то. Здесь же, в году тысяча пятьсот семидесятом от Рождества Христова, или в лето семь тысяч семьдесят восьмое от Сотворения мира, совсем иначе. Иной боярин на плаху готов лечь за непослушание, но за царским столом дальше другого боярина (подсчет мест велся от государева кресла), род которого, по его мнению, ниже, ни за что не сядет. И это в присутствии самого Иоанна Грозного. Вешай, руби, казни, царь-батюшка, а умаления «отечеству» своему не допущу.

Только пребывая тут, в этом времени, я и понял истинный смысл фразы: «За Веру, Царя и Отечество», особенно последнего слова в нем. Отсюда оно идет и означает отнюдь не абсолютное бескорыстие в самопожертвовании на поле брани. Фигушки. Помимо согласия пострадать за православие и власть, тут еще имеется и третье — за свой род. И когда представителей твоего рода тащат на плаху, а ты молчишь в тряпочку, значит, ты, в глазах Иоанна, прошел последнюю контрольную проверку. Если уж и эту обиду — не простую, смертную — сглотнул, в угоду царю наплевав на свой род, то, стало быть, можно смело ставить штамп: «К дальнейшей службе годен».

К тому же поездка, и желательно куда-нибудь подальше, как оказалось всего днем раньше, входила и в мои собственные планы. Теперь, после разговора с Ицхаком, состоявшимся накануне, точнее с его приказчиком, вернувшимся из-под Новгорода и сообщившим мне ошеломляющую новость, я сам жаждал отправиться хоть к черту на рога. Кострома так Кострома. Отлично. Лучше нее может быть только какой-нибудь Великий Устюг, потому что тот еще дальше, и намного.

Нет, ненаглядная, которую я давно в мыслях называл своею, не погибла от мора, да и в ближайшей перспективе смерть от чумы ей тоже не грозила, потому что в Новгороде ее не было, так что мой вояж туда отпадал. Где-то здесь она жила, в Москве, будучи… супругой боярина Никиты Семеновича Яковли.

Потому приказчики Ицхака и не сумели ее отыскать, когда бродили по подворьям. Розыск-то был объявлен на Долгорукую, а не на, прости господи, какую-то Яковлю. Ну и фамилию она себе подобрала. Пузатую и бесформенную, как квашня. Хотя постой-постой…

— А это не сын того, что… — повернулся я к Ицхаку.

— Сын, — кивнул он, угадав мой вопрос.

Я с тоской вспомнил поседевшего прежде времени старика, которого царь простил в день казни Висковатого, и горько усмехнулся. Как знать, может, та девушка в лазоревом сарафане, что метнулась подхватить еле стоявшего на ногах боярина Семена Яковлю, как раз и была моей мечтой, теперь уже бывшей? А я-то, дурак, даже не разглядел ее со спины. Да и не до того мне было — смотрел в другую сторону.

— Но это точно она? — попытался я усомниться, еще лелея безумную надежду, что произошла какая-то чудовищная ошибка, которая сейчас выяснится, и все встанет на свои места.

— Да точно, боярин, — обиженным тоном заявил приказчик и вновь принялся перечислять то, что ему удалось выяснить: — Княжна Марья Андревна Долгорукая, осьмнадцати годков от роду. Замуж князь ее выдал о прошлой осени. Батюшка жениха уделил им свои поместья, кои получил от государя-батюшки, так я не поленился и заехал туда на обратном пути, дескать, поклон передать — авось от Твери до Старицы по воде крюк не велик. Так что все как есть выведал и самолично оную княжну повидал.

«Точно, — вздохнул я. — Под Старицей я ее и встретил. Все сходится».

А приказчик все расписывал Машины прелести:

— Краса и впрямь неописуемая, — Он мечтательно закатил глаза, — Ходит, ровно пава выступает, засмеется, яко дукатом одарит. И сама вся сдобная да пышная…

— Коса русая? — перебил я, вопреки всему на что-то еще надеясь.

— Не разглядел под кикой мужниной, — развел тот руками.

— А лицо? Веснушек на лице не приметил? — вспомнил я увиденную пигалицу.

— Да что ты, боярин. Ликом она белым-бела, яко снег первый. Ни единого изъяна, — твердо заверил тот, и моя последняя надежда приказала долго жить.

Вместе с веснушками.

Расчет, который со мною произвел в тот же день Ицхак — я, собственно, приходил за ним, — был честен, но все мои, даже самые мелкие, расходы купец тщательно учел. Не забыл он ни мои нарядные одежды, ни коней, добавив стоимость комнаты на гостином дворе, где мы с ним поначалу проживали, и сминусовав еще триста пятьдесят рублей в счет выплаты процентов по тем распискам, которые отыскали у некоторых приказных людей при аресте. По ним мы оказались в должниках у приказа Большого прихода, а с его шустрыми подьячими лучше не связываться — себе дороже.

Словом, на руки мне причиталось не так уж много — тысяча семьсот десять рублей шесть алтын и три деньги.

Перепроверять за ним я не стал — не до того. Оглушенный услышанной новостью, я попросту махнул на все рукой. К чему теперь мне эти рубли? Да и того, что он насчитал, мне все равно с собой не взять — по весу это получалось больше семи пудов серебром. Пришлось на пару дней задержаться, пока Ицхак найдет для них выгодное размещение. В конце концов он отыскал надежное местечко — в Русской торговой компании, как называлось объединение английских купцов, торгующих с Русью. Взял их у меня некто сэр Томас Бентам на полгода с обязательством выплатить пять процентов с суммы.

Часть остальных денег ушла на покупку дорожных припасов, одежды для мальчика и приобретения для него возка с лошадьми. Можно было бы впрячь в возок мою и Андрюхину, но я отказался, оставив лошадь Апостола как резервную — мало ли что может случиться в дороге, — а своего коня для себя.

Я вовсе не собирался осваивать искусство верховой езды, просто не хотел сидеть в возке, отчаянно нуждаясь в одиночестве. К тому же чем больше трудностей, тем лучше. Когда идешь вечером в раскорячку, а в крестце будто кол, и спину нещадно ломит, а мышцы ног крутит судорога от усталости — горечь на душе ощущается не так сильно. Пускай она не уходит вовсе, но хотя бы отдаляется, и, надо сказать, на весьма приличное расстояние.

Нет-нет, не подумайте, что я сдался, опустил руки и поставил на моей мечте крест. Дудки! Если судьба хотела прибить меня этим известием, то вынужден ее разочаровать — ничегошеньки у нее не вышло. Удар, что и говорить, был болезненный и настолько чувствительный, что у меня даже перехватило дыхание. Охнуть и то навряд ли получится. Но я знал — перетерплю.

Чтобы я примирился с тем, что урожденная Мария Долгорукая, которая все равно в конечном счете должна стать и будет княгиней Монтекки, то бишь Россошанской, оставалась какой-то Яковлей?! Ха! Трижды ха-ха-ха! Плохо ж вы меня знаете, господа. Это только первый тайм, который мы уже отыграли и в котором я успел понять лишь одно — судья явно пристрастен и гол, забитый в мои ворота с нарушением всех правил, засчитал несправедливо.

Ну и ладно. На будущее будем знать. Мне бы только восстановить дыхание — очень уж больно. Лишь по этой причине я нуждался в перерыве, благо что время меня, увы, не лимитировало. Но ничего, съезжу в Кострому, по пути все обдумаю, почищу перышки, приведу себя в божеский вид, а дальше поглядим. Есть еще и второй тайм, мадам судьба, которая неправедная судья, и смиряться со своим проигрышем я не намерен — так и знайте. Пожалуйста, веди в счете… до поры до времени, но победить тебе все равно не удастся! И вообще, за одного битого двух небитых дают, так что я теперь вдобавок зол и страшен в своем праведном гневе. Пороховая бочка по сравнению со мной — ящик с песком. Эх, знать бы еще, на кого его обрушить.

Хотя нет, не так. На кого — я знаю, а вот как — вопрос. На поединок, что ли, муженька ее вызвать? Есть же сейчас на Руси «суд божий», который на самом деле является обыкновенной дуэлью. А что, мысль! Вот на нем я и приголублю голубка, чтоб знал, как отбивать чужих невест. Да так приголублю — мало не покажется. А там можно и посвататься… к вдове.

И тут же снова сказал себе: стоп! Ведь если она с ним счастлива, то может и не пойти за меня замуж. А вдруг они и детьми успели обзавестись? Сиротами оставлять, безотцовщиной? Это ж не только его дети — ее тоже. Опять не годится. Пусто в голове. Плохо она у меня пока варит. Уж больно неожиданно я получил этот удар. Какой там гол — нокдаун, не иначе. Ну ничего. Главное, что она жива и здорова, а над всем остальным можно поразмыслить потом. В пути.

Поначалу я хотел нанести визит ей прямо сейчас, еще до отъезда. В глаза посмотреть, спросить мысленно, зачем поспешила да почему меня не дождалась, но, подумав, отказался. Не готов я к этой встрече, а потому рано мне с ней видеться. Пока рано. Вначале надо прокатиться до Костромы. Новые люди, новые впечатления — это как свежий ветер, остужающий разгоряченное лицо, как взмахи полотенцем услужливого секунданта, нагнетающего кислород для вымотанного в упорном поединке боксера. Вот глотну его и приду в себя. Обязательно приду. И уж тогда-то мы что-нибудь непременно придумаем.

Я перейду неудач полосу,
Мне повезет, как и прежде.
Слышишь, Судьба, заруби на носу,
Сквозь года пронесу
Свою любовь к Надежде. [93]
«Еще не все предрешено, еще не все погасли краски дня», — пел Макаревич. Правильно пел. Мудро. И оптимистично. И огня мне действительно не жаль. Это сейчас он во мне слегка притух. Но если судьба рассчитывает, что одного ушата ледяной воды из проруби для меня хватит, то она заблуждается, и скоро я ей это докажу. Очень скоро. Гораздо раньше, чем она думает.

Длинно получилось — извините. А как короче описать ту сумятицу, что творилась в моей душе? Не знаете. Вот и я не знаю.

По той же причине я отказался дарить перстень Ицхаку. Наотрез. Раз мы еще повоюем, то пусть он мне и служит напоминанием. Я даже не стал оставлять его у «очень надежных людей», рекомендованных купцом. Как тот ни уверял меня, что они знают о перстне слишком много, так что не обманут и вернут его честь по чести, я, дабы не заполучить больших неприятностей, решил взять его с собой.

Единственное, к чему я прислушался, так это снял его с пальца. Зачем мне ненужные расспросы попутчиков, да и для царских подьячих с местным начальством мой перстенек с камнем — лишний соблазн притормозить владельца, а потом постараться изъять.

Так что настойчивым уговорам Анастасии Ивановны я не противился. Все нормально. Поедем, отвезем, а уж потом…

Выезжали рано, едва рассвело, под мелодичный перезвон церковных колоколов, извещающих народ, что пора к заутрене. Глафира рыдала, расстроившись не на шутку. Дама явно имела на Апостола вполне определенные виды. Впрочем, сам Андрюха тоже выглядел расстроенным — судя по всему, чувства их были обоюдными.

— Когда вернемся, дам тебе вольную и еще денег на обзаведение. Тогда и обвенчаетесь, — ободрил я их.

Слезы на глазах Глафиры мгновенно высохли, а Апостол смущенно потупился, но было видно, что парень рад.

Замоскворецкий мост мы одолели на удивление быстро, так что к месту встречи, назначенному у Никольских ворот Китай-города, прибыли даже с опережением графика.

Церквей, церквушек и часовенок хватало и в слободах, окружавших Москву, и первое сообщение истово крестящегося на каждый купол Андрюхи тоже касалось церкви, точнее ее святых. Оказывается, мы выехали в очень удачный день, а потому нас непременно ждет благополучие в дороге и во всех делах, поскольку именно четвертого августа поминают семь «спящих» отроков, заваленных камнями в пещере, где они скрывались от Дециева гонения. Из этих отроков одного звали Иоанном, а другого Константином. Получалось, что мы выехали в день сразу двух небесных покровителей и удачи у господа можно даже не просить — она и так должна сопутствовать нам на протяжении всего пути.

«Уж лучше бы наоборот, — мрачно подумал я, совершенно не нуждаясь в обещанной Апостолом тиши и глади, — Все какое-то разнообразие от приключений, если судьба их пошлет, а то сиди у костра по вечерам и волком вой».

Я тогда еще не знал, что судьба не нуждается в том, чтобы человек высказал свое пожелание вслух — ей вполне достаточно и мысленного. И зачастую вовсе неважно, выстраданное оно годами или скоропалительное, сгоряча. Более того, как раз последние имеют гораздо большую вероятность сбыться.

Во всяком случае, мое пожелание судьба услышала…

Эпилог

К сожалению, человек не всегда смотрит вдаль. Иногда он оборачивается к прошлому, с которым ему не хочется расставаться, ударившись в воспоминания. И оттого, что впереди пустота, они становятся вдвойне дороже его сердцу. У меня впереди нет пустоты. Напротив — там много радостного и светлого, доброго и хорошего, и я сам не понимаю, отчего память снова и снова с упорной настойчивостью стремится вернуть меня в те дни, что давно остались за моими плечами. Что она хочет мне подсказать? От чего предостеречь? Но ведь все позади, и переиграть ничего нельзя. Тогда зачем? Не знаю. А может, она попросту, без какой бы то ни было задней мысли, возвращает меня к наиболее ярким воспоминаниям? Пожалуй, это наиболее логичное объяснение — только два раза в жизни я был так сильно обескуражен и не знал, что предпринять. Этот был первым по счету.

Я встаю из-за грубо сколоченного самодельного стола и выхожу на крыльцо старого домика. Он обошелся мне недешево — пришлось уплатить за него целый веницейский дукат. Прежний хозяин настроился на длительный упорный торг и немало удивился, когда сразу же после осмотра получил мое согласие на названную им цену. Наверное, стоило бы немного поторговаться, тем более опыт у меня имеется — спасибо Ицхаку, — но слишком уж мне тут понравилось. Тихо в нем, уютно, покойно, а что старый — не беда. Стены крепкие, крыша не протекает, потолок не валится, половицы хоть и скрипят, но тоже протянут лет двадцать, а все остальное мелочи. И главное, что подкупило, — его расположение. Именно так мне и хотелось, чтоб кругом ни души. Лепота. За такое можно отвалить и два дуката, так что продешевил он, а не я.

Передо мной раскидистый яблоневый сад — еще одно преимущество. Он начинается сразу, почти в двух шагах от меня. Деревья такие же старые, как и дом, но плодоносят исправно, стараются. Вон они, яблоки, свисают тут и там. Яркие, налитые солнцем, со счастливым красным румянцем на крутых боках, и каждое так и манит сорвать его с ветки. «Меня! Меня!» — безмолвно взывают они, соревнуясь друг с дружкой, кто быстрее докричится. Пожалуй, вон то чуточку лучше всех прочих. Или мне это только кажется?

Хотя зачем гадать, и я срываю его — теплое, тугое, хрусткое, переполненное вкуснющим кисловато-сладким соком, брызжущим во все стороны и стекающим по подбородку. Может, это и есть знаменитый сорт «рязань»? Трудно сказать наверняка. Во всяком случае, у него очень похожий вкус, которому не суждено измениться ни через сто, ни через тысячу лет. Никакого сравнения с человеком, который вечно куда-то спешит, торопится, суетится. Зачем? Бог весть. Он и сам этого зачастую не знает. Да мало того, ведь он еще, как правило, непременно забывает самое важное, самое главное.

В отличие от забывчивого торопыги, я знал, зачем уезжаю в Кострому и для чего нужна мне эта поездка, вот только понятия не имел, что она обернется для меня людской кровью, болью, смертью абсолютно ни в чем не повинных людей и еще много чем, не к ночи будь помянутым.

Но вот интересно — если бы я знал обо всем этом, то поехал бы? Я пытаюсь ответить и не могу. Вместо этого в голове вдруг всплывают слова песенки, которую давным-давно исполнял наш самодеятельный школьный ансамбль:

Я не знаю, что на свете выбрать.
Жизнь-учитель, помоги, скажи!
Те примеры, что ты нам диктуешь,
Есть решение у них или увы?
Подмигни, суровый педагог,
Дай подсказку на свои задачки,
Дай хотя бы маленький намек,
Заплутал я в дебрях твоей сказки.
Вот только не подскажет она — хоть проси, хоть не проси. Думай сам, решай сам, а потом сам же отвечай за содеянное.

Наверное, люди еще и потому выдумали дьявола, чтобы увильнуть от ответственности — ведь так удобно сказать: «Бес попутал». И все. А ты вроде бы как уже ни при чем. Полностью скостить тем самым грехи навряд ли получится — на небесах дураков нет, но есть надежда, что частично зачтется. И получается, что это, с одной стороны, он — всемогущий злобный сатана, а приглядеться, с другой — несчастный козел отпущения и только. Кстати, уж не потому ли дьявола изображали схожим с козлом — рога, копыта, борода, похоть…

Мне, в отличие от них, куда хуже. Я привык сам отвечать за свои прегрешения, не ссылаясь на козлинобородого парнокопытного. И всякий раз я терзался в мучительных раздумьях — можно ли было иначе, лучше? Терзался до тех пор, пока не понял — ни к чему заниматься самоедством. Жизнь потому и называют мудрым учителем, что она каждый день задает нам каверзные задачки, не давая на них ответов, но зато и не ставя ни двоек, ни пятерок. Ты должен сам оценить, сам вынести себе приговор и сам… привести его в исполнение. Возможно, что он будет ошибочным, но это опять-таки твои проблемы, а не ее…

Валерий Иванович Елманов Не хочу быть полководцем

Воля — это то, что заставляет тебя побеждать, когда твой рассудок говорит тебе, что ты повержен.

Карлос Кастанеда

Пролог

Я просыпаюсь от тишины. Каждое утро она звучит по-разному — то пронзительно и звонко, то степенно и басовито. Изредка не выдерживает невидимый глазу сверчок, который от избытка чувств начинает петь ей свои незатейливые гимны, трогательно выводя тоненьким голоском незатейливые рулады. Сверчок не мешает мне, хозяину этого крошечного терема-теремочка. В нем не разгуляешься — что-то вроде каморки папы Карло, как я про себя именую комнату, в которой пишу, но зато тут очень уютно.

Я иду по затейливо вьющейся меж яблонь тропинке, неспешно уходящей от крыльца и выводящей на более широкую колею за домом. Дорожка тянется строго вдоль оврага. Кругом все заросло крапивой, огромными лопухами, чертополохом и другими дикими травами. Им тут привольно — никто не мешает, никто не трогает. Сами они тоже не наглеют — как ни удивительно, но на дорожку никто из них не посягает.

«Вдоль обрыва, по-над пропастью, по самому по краю…» Да, именно так почти все время и вился тогда мой путь, расположенный в опасной близости с крутым краем глубокой — если упасть, костей точно собрать не удастся, — пропасти. Почти, но не всегда — иногда тропинка слегка отступала, давая возможность перевести дыхание. Но как же часто мне приходилось балансировать на самом краю — кто бы знал!

Прямо как в цирке, даже похлеще, поскольку в отличие от акробатов и эквилибристов у меня отсутствовала страховочная веревка. А балансировочный шест заменял сверкающий на пальце перстень с крупным красным камнем в тонкой, старинной работы, золотой сетчатой оправе. Перстень, с которого начались все мои приключения. Именно он служил для меня путеводной звездой, когда я плутал в сумерках загадок, не зная, что придумать и что предпринять, именно он утешал меня в минуты отчаяния, когда казалось, что все то ли пошло прахом, то ли полетело к черту, то ли погрузилось в тартарары. Он был памятью о тех незабываемых минутах моей первой встречи с любимой, постоянно прокручивая кинопленку моих воспоминаний. Может быть, именно благодаря ему я каждый раз после оглушительных ударов судьбы находил в себе силы вновь и вновь подниматься на ноги. Благодаря ему и… собственной настырности, которой у меня хватает.

Оглядываясь назад, я и сам поражаюсь тому упрямству, с которым я, невзирая ни на что, продолжал состязаться с судьбой. Вообще-то играть с ней в любую из азартных игр, пожалуй, более безнадежно, чем даже с нашим государством. Разве что положиться на присказку, утверждающую, что новичкам везет, да понадеяться на счастливый случай — вдруг сидящий напротив тебя опытный игрок забудется и в самый важный момент не вытащит из рукава очередного — пятого или шестого по счету — припрятанного туза. Или и того невероятнее — вдруг решит забавы ради не пользоваться козырями в рукавах и крапленой колодой, а в кои-то веки сыграть по-честному… Такое тоже случается, хотя и крайне редко, в виде исключения.

Впрочем, упрямство пришло потом, а сперва была… наивность. Поначалу, из-за обычного человеческого любопытства оказавшись на Руси шестнадцатого века, я еще не понимал, что мне просто повезло. Судьба вывалила на меня самый благоприятный геройский расклад — я победил в сражении разбойников, я спас самую красивую в мире девушку да вдобавок ухитрился получить из ее рук золотой перстень с драгоценным камнем, и тут же вернулся обратно. Ах как все замечательно!

Удачный кавалерийский наскок в прошлое сыграл со мной дурную шутку. Влюбившись в прекрасную незнакомку, я посчитал, что все и дальше будет в порядке и во второй раз мое путешествие в поисках милой княжны пройдет так же гладко, как и в первый.

Лишь потом до меня дошло, что судьба поступила в точности как опытный, прожженный шулер, смухлевав в мою пользу в первой сыгранной партии. «Главное завлечь», — рассуждала она. И это ей удалось. Но дошло это до меня гораздо позже, когда старая хрычовка, начиная чуть ли не с первых же минут моего пребывания в этом мире, принялась подкидывать испытание за испытанием — ограбление, застенки Разбойной избы и прочее. Только тогда я стал сознавать — для достижения своей цели придется изрядно попотеть и даже в этом случае не факт, что мне удастся добиться своего. Впрочем, было уже поздно — я втянулся в игру.

«Не за то отец сына бил, что он играл, а за то, что отыгрывался», — гласит пословица. Ох как мудро сказано! Быть мне битым — я как раз почти все время и занимался тем, что пытался отыграться.

Но в случае со мной судьба чуточку просчиталась. Когда азарт от игры с ней несколько спал, одновременно с ним пропала и наивность, на смену которой пришло понимание. Я послушно принимал бросовые карты, которые она мне всякий раз сдавала, и даже с ними ухитрялся пускай и не выиграть, но и не проиграть окончательно, постоянно оставляя себе шанс. Хотя возможен и еще один вариант — это как раз судьба, коварно усмехаясь, манила меня возможной будущей удачей, чтобы я продолжал надеяться на отыгрыш, вновь и вновь слепо устремляясь вдогон за своим призрачным счастьем.

Пожалуй, только поездка в Кострому была одним-единственным исключением, когда я ни за чем не гнался, а, заподозрив нечестную игру, решил взять тайм-аут для передышки и размышления. Но и тут она меня перехитрила, не дав мне времени для раздумий и вовремя подкинув очередной расклад, показавшийся мне удачным, хотя поначалу, в наказание за колебания, устроила такое небо в алмазах, что о-го-го.

Однако у меня такое ощущение, что я несколько забежал вперед. Итак, начну с того, на чем остановился. Кажется, я просил у судьбы приключений, чтобы не взвыть от тоски, ибо моя ненаглядная Машенька оказалась замужем, и я растерялся, не зная, что предпринять.

«Вы хочите приключениев — их есть у меня! — невозмутимо заявила в ответ коварная бестия, уподобившись старому одесскому еврею. — Таки для хорошего человека мне ничего не жаль, а посему заполучите весь ассортимент. Только унесете ли?..»

И я его заполучил…

Глава 1 Старый знакомый

Приключения, правда, сперва небольшие, начались уже на утро следующего дня — у возка сломалось колесо. Само по себе это не столь большая помеха, но обнаружили мы поломку слишком поздно, когда торговый обоз, к которому нам удалось пристроиться, уже тронулся в путь-дорогу. Ждать нас никто не собирался. Ладно хоть, что купец был хорошо знаком с Ицхаком. Сочувственно покосившись на наши растерянные лица, он оставил своего человека с уговором непременно догнать их к вечеру, иначе я не знаю, как бы мы выкручивались из этой ситуации.

На второй день у Андрюхи разболелся зуб. Парень держался, но чувствовалось — готов лезть на стену, хотя какие в полях да лесах стены. Скорее уж на дерево. Зуб этот болел у него уже не первый раз и был никуда не годен — огромное черное дупло, зловеще зияющее по центру, наглядно свидетельствовало, что с ним пора расставаться, но Апостол панически боялся удаления, и я его понимал, а потому помалкивал. Теперь получалось, что откладывать нельзя. К тому же на сей раз Андрюхе не помог ни один из народных способов вроде осиновой щепки на десну и прочее. Я вспомнил, что, кажется, в таких случаях применяют полоскание с солью, но и это не принесло облегчения.

Мучился он два дня, аккурат до большого села, где все тот же купец привел к нам за руку местного кузнеца.

— И где болезный-то? — густо пробасил тот, задумчиво вертя в мускулистых руках… здоровенные клещи.

Андрюха ойкнул и спрятался за мою спину.

— А они в рот войдут? — поинтересовался я, разглядывая это нехитрое стоматологическое оборудование.

— И войдут, и выйдут, — уверенно заявил кузнец. — Да ишшо вместе с зубом.

Андрюха, поняв, что от меня сочувствия не дождаться, разве лишь словесного, попытался незаметно улизнуть, но был безжалостно мною изловлен и прижат к возку.

— Все одно не дамся, — заявил белый как снег парень, но тут из возка вынырнула мальчишечья ручонка и бережно погладила Апостола по голове.

— Бу-бу-бу, — ласково произнес юный Висковатый.

Мы одновременно уставились на Ванятку, который впервые за все время путешествия вроде бы вышел из своего странного туманного мирка, в коем пребывал, и теперь выражал искреннее сочувствие своей няньке.

— Стыдись, на тебя дети смотрят, — попрекнул я. — Сейчас выпьешь обезболивающее и… ничего не почувствуешь. Почти.

Кузнец крякнул, всем своим видом выказывая сомнение, но возражать не стал. Спирта на Андрюху я не пожалел, порадовавшись, что не поленился и дважды перед отъездом съездил в Наливки, или Налейки, — в разных местах эту слободу называли по-разному. Слобода была отведена для проживания стрельцов, получивших от царя милостивое дозволение варить спиртное и торговать им. Дважды, потому что крепость их самогона меня не устраивала, а потому его по моей просьбе перегнали еще два раза. Зато теперь я имел целых три баклажки спирта, не считая заветной солдатской фляжки. Вот треть одной из них я и влил в Андрюху. Разбавленную, разумеется.

Операция по удалению прошла на редкость мирно. Окосевший Апостол вел себя в точном соответствии с кличкой — не сопротивлялся, деревянную распорку, которую ему вставили в рот, выкинуть не пытался и руками за клещи не хватался. Кузнец тоже оказался мастером своего дела — пристраивался неторопливо, чтоб все прошло без сбоя. Видно было, что товарищ стоматолог-любитель помнит о премии, которую я ему посулил, если он выдернет зуб с одного раза. И не подвел. Я тоже рассчитался честь по чести и вместо деньги щедро одарил его целым алтыном, то есть тремя копейками, в шесть раз больше.

Кузнец недоверчиво попробовал каждую на зуб, после чего выразил надежду, что, когда мы будем проезжать обратно, у Андрюхи или у меня прихватит еще пяток зубов, а лучше у обоих вместе, и чтоб мы не сомневались — сделает все как надо, ибо завсегда рад подсобить добрым людям. Я в ответ заверил, что ежели и впрямь, то мы непременно только к нему, но мысленно, бросив взгляд на постанывавшего Андрюху, пожелал, что лучше пусть он нам окажет услугу по прямому назначению — перекует кобылу или починит ось.

Едва закончилась эпопея с зубом, как через день нас обокрали. Дочиста. Предшествовало этому наше веселое гулянье на празднике урожая, в который мы оказались вовлечены всем обозом. Народ, что и говорить, веселился от души. Было с чего. Оказывается, и в позапрошлый, и в прошлый год погодка сельский люд не баловала и хлеба уродились худо. У них в селе с превеликим трудом взяли сам-два, [94] и это еще здорово, поскольку некоторые соседи, особенно те, у кого поля в низинках, не сумели собрать и того, что посеяли. Зато в этом году уродилось на славу.

На таких праздниках мне раньше бывать не доводилось. Поверьте, что, когда мужики пляшут, аккомпанируя сами себе, а бабы напевают «ай-люли», потому что двух дудочек и пастушьего рожка явно не хватает, когда взрослые люди со счастливыми лицами на полном серьезе водят хоровод, как детсадовские малыши на своих утренниках, — это не смешно. Это — впечатляет.

Может, кто-то скривится и пренебрежительно заявит: «Примитив», а мне понравилось. Было главное — искренность. Когда веселятся от души — это всегда здорово. Я и сам не удержался — и с мужиками ногами потопал, и в хороводе походил, и во всех остальных ритуалах тоже постарался поучаствовать.

А наутро, когда пришла пора рассчитаться с добрыми селянами за припасы, я обмер — сундук с одеждой закрыт на замок, но лежавший в нем на самом дне заветный ларец с серебром исчез.

Почему-то о деревенском люде я даже не подумал. Наверное, интуиция подсказала, вычислив, что и взлом сундука в этом случае был бы погрубее — топором подломили бы, и вся недолга, и одежда тоже навряд ли уцелела. А раз ее не тронули, стало быть, посчитали, что негде спрятать. Вот и получалось, что сработал кто-то из своих, из обоза. Купец был иного мнения и божился, что за половину своих робят готов хоть голову об заклад поставить.

— А за другую половину? — спросил я.

— Голову не положу, но тоже самолично подбирал, — твердо ответил он. — Допрежь николи в выборе ошибки не делал. В нашем деле верных человечков подобрать дорогого стоит, а у меня глаз как у орла. Любого вопроси, и всякий поведает — Пров Титов промашки не дает, — гордо подбоченился он.

Однако я настоял, и мы приступили к опросу, который, разумеется, ничего не дал.

— Может, видал кто нито, как к возку фрязина подходили местные? — полюбопытствовал купец.

— Язрил, — хмуро откликнулся кто-то из задних рядов. Лица говорившего увидеть не получилось — торчала одна шапка, надвинутая на самые брови.

То есть сразу из-под нее начинался острый нос, отчего-то смутно показавшийся мне знакомым, словно я и впрямь видел его где-то раньше.

— Токмо темень была, не разглядишь, — продолжила шапка. — Двое их было. Плечи широченные, росточку среднего, а боле не припомню.

— И я видал, подходили, — тут же поддержал его кто-то по соседству.

— И я, — подключился третий.

— А я что тебе сказывал? — повернулся ко мне довольный таким оборотом дела купец.

Но мне все равно не верилось. Ну не способен радующийся человек на такую пакость. Это же не месть, которую давно вынашивают, а обычное воровство. К тому же обчистили только меня одного. О чем это говорит? Знал кто-то, куда именно залезть. А селянам-то откуда знать?

Плюс нетронутый замок. Чтобы открыть его, а потом вновь закрыть, нужен профессионал либо… Тут мне вспомнились Андрюхины мучения с зубом, во время которых, мыкаясь как неприкаянный и бродя возле вечерних костров, Апостол умудрился обронить свою связку ключей. Впрочем, связку — круто сказано. Было их всего два — от сундука и от ларца. Тогда я не обратил на это внимания и даже не расстроился — ключи были и у меня, да еще одни запасные лежали в сундуке, так что невелика потеря.

Получается, что кто-то либо подобрал их, либо вообще позаимствовал и с тех пор выжидал лишь удобный для себя момент. То есть опять-таки этот кто-то находился в нашем обозе среди людей Прова Титыча, и местные вовсе ни при чем. Словом, логика была на моей стороне, но купец торопился в дорогу, в Костроме его ждали выгодные дела — что-то с покупкой мехов, а наличности приказчик, оставленный там, не имел. Опоздает — и меха уйдут к другим покупателям.

Я отвел Андрюху в сторону, сунул деньгу, завалявшуюся в кармане, проинструктировал парня и, когда тот побежал в село, пошел говорить с купцом. Пров Титыч уже усаживался поудобнее в своей телеге, когда я снова сорвал его с места, шепнув три волшебных для любого купца слова: «Есть выгодное дельце».

Тот, ни слова не говоря, откинул полость, которую к этому времени уже успел тщательно подоткнуть под солому, опасаясь порывов прохладного ветерка, и поплелся следом за мной. Я молча открыл крышку сундука и извлек нарядную ферязь и кафтан — последние из пошитых для меня в Москве по заказу Ицхака.

— Есть у меня надежное средство проверить твоих людишек, но для этого мне нужен час, от силы два, — сказал я. — Если задержишь обоз и поможешь — отдам его тебе за полцены. Но это только если твои люди и впрямь ни при чем.

— Так они ж все побожились и кресты целовали, — удивился Пров Титыч. — Чего ж тебе еще надобно? Уж куда надежнее.

О господи! Вот наивный-то. Да иной раз… Нет, не буду ничего говорить. И без того понятно, а если нет — тут уж ничего не докажешь.

— Так что, согласен? — спросил я вместо объяснений, что думаю относительно надежности его способа, и рекомендаций, в какое место его засунуть вместе с божбой и крестами.

— Ежели ишшо час тут простоим, то до вечера никуда не поспеем, — вздохнул купец.

— В лесу заночуем, — отрезал я. — Так ты согласен?

— А платье ты мне и так за полцены уступишь, — продолжал он размышлять вслух. — Дорога-то дальняя, а тебе и твоим людишкам все одно есть чтой-то надо.

— Ты ж хорошую цену не дашь, — усмехнулся я. — Потому мне прямая выгода в Костроме его продать. А что до еды с питьем, так хороший купец все яйца в одну корзину не складывает — найду я на что купить и голодным не останусь.

Тут я не блефовал. В дороге действительно могло случиться всякое, так что в полах ферязи и кафтана, лежащих в сундуке, было зашито по двадцать имперских талеров. Они котировались вполовину дешевле рубля, даже ниже, но не беда. Зато, случись что, НЗ имеется. Туда же, в полы, я, не поленившись, вогнал еще и по пятку золотых дукатов. Маленькие, всего несколько граммов, они котировались гораздо дороже, чем талеры, но по Руси особо не ходили, и народ относился к ним с подозрением — а вдруг медяшка, поэтому я решил обойтись всего десятком.

Серебра я зашил бы и больше, но тогда одежда стала бы слишком тяжелой, а это подозрительно. Да и ни к чему. Добраться до Москвы я смогу и с таким запасом. Тем более расплачиваться на Руси иноземным серебром запрещалось, так что, если кто-то из приказных людей проведает, мне придется ой как худо, и конфискация всех денег вместе с самой одеждой — далеко не самый худший вариант. Правда, на этот случай я тоже подстраховался. Помимо золотых дукатов у меня там имелось по десятку копеек — как раз если ефимки и венгерские червонные показывать нежелательно.

— А за полцены — это сколько? — последовал практичный вопрос купца.

Я прикинул на глазок. Сколько конкретно платил Ицхак за каждую вещицу, в моей памяти конечно же не отложилось. Ну не бизнесмен я, что тут поделать. Если бы он выкладывал деньги из моего кармана, то я бы хоть запомнил, сколько осталось… может быть. Однако, поднапрягшись, мне удалось припомнить толстую книжицу вроде гроссбуха, в которую педантичный Ицхак вписывал мои расходы, и итоговую цифру под перечнем купленных для пошива тканей и других причиндалов. Поделив надвое и округлив в сторону уменьшения, я буркнул:

— Семьдесят рублей.

— Ношеное, — сердито проворчал Пров Титыч. — Богатый ношеное не купит, а у простого больше рубля за пазухой не сыщется. Десяток рублевиков дам, а боле…

— Ошибаешься. Мне так ни разу и не довелось ничего из этого надеть, — поправил я.

— Все одно, — махнул рукой Пров Титыч. — Ну разве что пару рублевиков накинуть… — И выжидающе посмотрел на меня.

Несмотря на некоторые уроки, полученные у Ицхака, истинного профессионализма в умении торговаться я не достиг, а потому мы сговорились на двадцати, и повеселевший купец пошел собирать своих людей. Андрюха меж тем уже прибежал, выполнив мой заказ, так что через минуту я все приготовил к предстоящей проверке. Когда толпа опять собралась возле моего возка, из которого мы бережно вывели мальчика, народ смотрел на меня уже не сочувственно, как раньше, а скорее раздраженно.

«Понимаю, ребята, достал, — вздохнул я. — А что делать? Кому сейчас легко?» И объявил, что есть у меня некие сомнения, а потому, чтобы их окончательно разрешить, я с дозволения Прова Титыча проверю каждого из них с помощью ученого ворона, который сидит в возке, накрытый чугунком. Честному человеку бояться нечего. Надо только приложить руки к чугунку, и все. Но как только это сделает тать, похитивший мой ларец, ворон тут же начнет каркать, указывая на злодея.

— А мы его услышим из-под чугунка? — усомнился купец.

— Чего ж не услышать, — усмехнулся я. — Мы ж с тобой рядом с возком встанем. Ты с одной стороны, а я с другой. Он у меня страсть какой голосистый, так что обязательно услышим.

И народ по очереди полез в возок прикладывать руки к чугунку. Моя ученая птица продолжала помалкивать, так и не издав ни звука. Наконец вылез последний.

— Ну что, — с некоторым разочарованием — не повидал диво дивное, но в то же время и с удовлетворением — и люди его честными оказались, и платье дорогущее почти задарма хапнет, полюбопытствовал Пров Титыч. — Али повелишь и мне в твой возок лезть? — Он сердито уставился на меня.

— Не повелю, — мотнул я головой. — Лучше громко прикажи своим людям поднять руки вверх.

— Зачем? — вытаращил глаза купец.

— Сам увидишь, — загадочно сказал я, надеясь, что не обманулся в своих расчетах и вор поступил именно так, как я предполагал.

И я не ошибся. Когда лес рук взметнулся вверх, то среди чумазых от сажи на чугунке — Андрюха специально подобрал самый закоптелый — замаячили две абсолютно чистые ладони.

— Ты видишь? — указал я купцу на их владельца. — То-то он самый первый на местных стал сваливать. А чугунок трогать не стал, испугался. Почему, как мыслишь?

Народ начал с любопытством поворачиваться в сторону единственного, кто побоялся, что ворон каркнет, Пров Титыч, побагровев, уже набрал в рот воздуха, дабы рявкнуть что-то грозное, но, к сожалению, ворюга сообразил быстрее. Поняв, что разоблачен, он не стал пытаться доказать свою невиновность. Вместо этого он припустил вприпрыжку в ближайший лес.

— Лови! Хватай! — раздались крики опомнившихся людей, и с десяток, не меньше, мужиков рванули следом.

— Три алтына тому, кто поймает! — крикнул вдогон купец.

Народ припустился порезвее.

— И от меня рубль! — добавил я.

Скорость преследователей тут же увеличилась вдвое, а я пояснил удивленному моей щедростью Прову Титычу, что в ларце лежит гораздо больше и, если не догнать татя, пользы от его разоблачения все равно никакой.

На самом деле причина была в ином. У меня не очень хорошая память на лица. Скорее уж средненькая. Чтобы я с первого взгляда хорошо запомнил человека, либо он должен обладать весьма запоминающейся внешностью, например, выглядеть таким же уродливым, как Малюта Скуратов (царя я тоже запомнил, но тот — исключение), либо сама встреча с ним должна сопровождаться очень драматичными обстоятельствами.

Случайное знакомство в лесу возле костерка было достаточно памятным, но особого драматизма в нем моя память не усмотрела. Кроме того, не стоит забывать про алкоголь, а он тоже негативно влияет на запоминание. Словом, рожа мужика в низко надвинутой на лоб шапке мне показалась странно знакомой, особенно нос, вот и все. Лишь когда я перевел взгляд с чистых ладоней на его лицо, тогда только в памяти проблеснуло, где именно я видел этот длинный острый нос. Не иначе как сумел он улизнуть от стрельцов, когда вязали шайку Посвиста, и вот теперь вынырнул, опять встав на моем пути, причем уже во второй раз.

Во второй, но не в последний — ожгло меня предчувствие. Оно вообще-то редко дает о себе знать, но уж коль зазвонил тревожный колокольчик, то стоит к нему прислушаться — просто так он сигнала не даст. Именно поэтому я не особо радовался, когда преследователи вернулись, гордо держа на вытянутых руках мой ларец — весь в комьях земли, но без остроносого.

— Ну, коль не пымали, стало быть, и награды нет, — поспешно заявил Пров Титыч.

Я, ни слова не говоря, принял ларец, достал из кармана ключик и вручил обещанное. Гораздо охотнее я отдал бы не рубль, а половину содержимого ларца, только чтобы остроносый сейчас стоял связанный передо мной, но ничего не поделаешь. Зато что касается дальнейших происшествий, то тут как бабка отшептала. Не иначе судьба решила дать мне передышку, чтобы я мог как следует подготовиться к грядущим и куда более серьезным испытаниям, которые она собралась мне подкинуть в самом ближайшем будущем.

Глава 2 В тихой заводи

В Костроме наши с Провом Титычем дорожки разбежались. Его путь лежал вверх по реке с одноименным, как у города, названием.

Купец, уважительно поглядывая на мой ларец, целых два дня назойливо предлагал мне пойти к нему в компаньоны, обещая оглушительную выгоду — на каждый рубль десять, не меньше.

— Серебрецо там не в чести, но нужный товар мы прикупим за день, — соблазнял он. — А река не земля, сама везет.

Я усмехнулся, ради интереса узнал, куда именно предстоит ехать, и, выяснив, что приказчик его ждал даже не в Соли Галицкой, а гораздо дальше, в граде Устюге, который лежал в устье Сухоны, там, где она впадает в Северную Двину, окончательно потерял интерес к заманчивой прогулке.

— Тогда продай хоть ворона, — взмолился он. — Тебе он ныне ни к чему, а мне бы ох как сгодился.

— Улетела птица, — коротко отрезал я, не желая вдаваться в подробности и рассказывать, что на самом деле ее не было вовсе.

— Как же это ты недоглядел? — расстроился купец.

— Сам выпустил, — беззаботно помахал я рукой. — Негоже такую умницу взаперти держать. Да и обещал я ему.

— Ворону? — вытаращился на меня Пров Титыч.

— Ну да, — беспечно кивнул я. — Иначе он бы отказался татя распознать.

— А ты что же, с птицами говорить могёшь? — боязливо осведомился он, с испугом поглядывая на меня.

— Не со всеми, — пояснил я. — Среди них глупых много. С теми не умею. А если умная, так чего же не поболтать — что видали, что слыхали. Они многое знают.

Больше он ко мне со своим предложением насчет компаньонства не приставал, и мы расстались.

Человечек, который не просто подробно растолковал, как добраться до нужной деревеньки, но и согласился сопроводить нас до места, нашелся через два дня. Правда, содрал он с меня за это изрядно, но я сам виноват — на радостях забыл поторговаться.

Новые испытания начались к вечеру следующего дня. Оказывается, деревенек под названием Сморода несколько, и проводник — маленький тщедушный мужичонка по имени Петряй — привел меня совсем к другой. То-то мне с самого начала показалась странной слишком большая разница в описании пути. Уж очень много несоответствий было между рассказом Анастасии Ивановны и этим путем. К сожалению, та рассказывала тоже не очень-то внятно, с пятое на десятое, многое упустив из виду, поскольку давно не бывала в родных краях, вот я и подумал, что ничего удивительного в этих различиях нет. Разобраться-то в ошибке я разобрался, только теперь было непонятно, как лучше всего ее исправить, поскольку местные жители про другую Смороду даже не слыхали.

— Ничего, ничего, — успокаивал я меньшого Висковатого. — Выберемся.

— Ничего, ничего, — послушно повторял он за мной, и в его глазах мелькала искорка понимания.

Маленькая, совсем крошечная, но я чувствовал — она там есть, и огонек ее постепенно разгорается. Это радовало настолько, что остальные мелочи вроде очередной вынужденной задержки меня беспокоили не очень сильно. Подумаешь, заплутали… Ничего страшного. Выберемся.

Вообще-то самое разумное в моей ситуации — повернуть обратно на Кострому, но мне было боязно за мальчишку, потому что означало еще одну ночевку в лесу, а там могло случиться всякое. Нет, я вовсе не имею в виду ночных разбойников. Как ни странно, но встречи с ними я не опасался, хотя пару раз, еще будучи в городе, ловил на себе чей-то пристальный взгляд. Был он не очень-то добрый, скорее напротив. Но тут ведь обычно как — оглянешься по сторонам, ничего не заметишь и успокоишься, решив, что показалось. Я и успокаивался, встревожившись лишь раз, когда в десятке метров от себя заметил знакомую рожу с длинным острым носом.

Вот тут опасения проснулись во мне с прежней силой, и я пулей рванулся вперед. Однако рожа мгновенно исчезла за бревенчатым углом избы, а когда я буквально через пару секунд выскочил на соседнюю улицу, она оказалась пустым-пустехонька, только вдали, метрах в пятидесяти от меня, важно вышагивал в сторону городского базара какой-то мужик в похожей шапке. И вновь я решил, что мне показалось, особенно после того, как, догнав этого мужика, убедился в собственной ошибке. Нос, правда, и у него был достаточно длинным, уныло клонясь вниз, но своей формой скорее напоминал уточку, да и во всем остальном — кроме шапки — ничего схожего.

Помнится, я еще обругал себя шизиком и заявил, что если кажется, то надо креститься, а не дергаться и не носиться как угорелый за каждым встречным-поперечным.

Так что мысль о бандитах в голову мне не приходила. Но ведь в лесу и без них довольно страхов. Возьмет да и выпорхнет из кустов какая-нибудь ночная птица. Или, к примеру, отойдет мальчишка по нужде в лесок, а тут филин глазищами морг-морг, а потом как заухает. И пускай Ваня будет в этот миг не один, а с Андрюхой, но толку. Подобные встряски и здоровому человеку могут изрядно пощекотать нервишки, ребенку тем паче, а что уж говорить о подростке, психика которого только-только начала восстанавливаться. Погаснет искорка, как пить дать погаснет, и дай-то бог чтобы на время, а то ведь может и окончательно. Навсегда. Спрашивается, и зачем я тогда его спасал?

Именно поэтому, когда наш проводник предложил другой маршрут да еще упомянул про богатое село Богоявленское, я тут же согласился, причем с превеликой радостью, не обратив внимания на его хитрую ухмылку.

Не придал я значения и тому, зачем он попросил меня уплатить ему половину обещанных денег в качестве аванса. Только потом мне припомнился откровенно жадный взгляд, устремленный на мой открытый ларец, из которого я доставал три алтына — девять серебряных копеек. Воистину простота иной раз гораздо хуже воровства.

Я не удивился и тому, что мы в очередной раз заплутали, списал все на плохое знание дороги и начал прозревать лишь тогда, когда он среди ночи куда-то неожиданно исчез.

Но и тут многое было непонятно. Одно дело, если бы он попытался меня обокрасть, но у нас ровным счетом ничего не пропало. Ладно ларец, который лежал в сундуке, на котором в свою очередь безмятежно спал Андрюха, — попробуй сковырни. Да и тут мог бы попытаться — нож-то за голенищем сапога вместе с ложкой имелся почти у каждого, поскольку это для нас он нож, а в эти времена считался скорее вилкой, то есть человек носил при себе столовый набор. Про лошадей я и вовсе молчу. Их можно было увести совершенно спокойно, но ведь и этого Петряй не сделал. Тогда куда и зачем исчез? Словом, загадка, да и только.

Решил я ее для себя просто — парень испугался моего гнева. Выгляжу я солидно — что одежда, что рост (имеющий мои сто семьдесят пять сантиметров по нынешним временам считался весьма высоким человеком), ну и опять же сабля на боку. Возьму да махну ею со зла. Разок, не больше. Вполсилы. Хлипкому мужичонке вроде него и такого удара за глаза.

«Ладно. Сами доберемся, — решил я, — но поступлю по-своему. Учитывая, что этот шаромыжник заблудился, я не поеду по тому маршруту, о котором он говорил вечером. Поверну-ка лучше на развилке, что идет после мостка через речушку, не направо, а в другую сторону».

Сказано — сделано. Через три часа мы повернули налево, к полудню я уже проклял свою самонадеянность и лишь из упрямства не стал поворачивать обратно, зато еще засветло подъехал к какой-то небольшой, на десяток дворов, деревне, посреди которой высился здоровенный терем. Нет, в Москве он бы смотрелся совершенно иначе, напрочь потерявшись на фоне более солидных хором, но тут, среди неказистых избенок, он будто распахнул крылья, словно ястреб, сбежавший от орла и усевшийся рядом с курами.

Кстати, у самой деревни Петряй каким-то образом ухитрился нас догнать. Это пешком-то. Как объяснил сам горе-проводник, он, поняв, что мы свернули не туда, бросился напрямки через лесок, потому и сумел нас настичь. И тут же принялся сетовать на нашу досадную ошибку и уверять, что еще не поздно все исправить, потому как там-то — теперь он вспомнил точно — и есть Сморода. Более того, правая дорога гораздо короче, а солнышко еще высоко, и если мы прямо сейчас повернем лошадей, то непременно успеем.

Он убеждал нас с такой напористостью, буквально умолял с жалкой улыбкой на лице, что я чуть было его не послушался. Только из опасения, что проводник мог опять что-то перепутать и все закончится очередной ночевкой у костра, я отказался, заявив, что одна голова хорошо, а две лучше, и я уточню у тех, кто здесь проживает, — не могут же они не знать название соседней деревни. Петряй или, как я про себя называл его, Апостол-два еще пытался меня переубедить, даже хватал за узду лошадей, норовя повернуть нашу упряжку в обратную сторону, но я вовремя вспомнил укрощение Беляны, грозно на него цыкнул, и он угомонился.

Каково же было мое удивление, а главное — радость, когда у первой же словоохотливой бабы, которую я окликнул, мне удалось выяснить, что это и есть Сморода, а сами они — годуновские. Боярина же ихнего кличут Димитрием Ивановичем, только ныне он больно плох. Так плох, что на днях боярыня уже разослала во все стороны дворовых людей оповестить родню, которая должна вот-вот подъехать, чтобы проститься с умирающим, да вот что-то никого покамест не видать. А если они еще денек-другой промедлят, то по всем приметам нипочем не успеют к живому, а ему бы так хотелось проститься со всеми, потому как добрейшей души человек, ну прямо-таки яко андел, право слово, андел. Сравнение ей самой так понравилось, что она еще несколько раз повторила его, смакуя и сокрушенно покачивая головой.

Встретили нас в усадьбе, несмотря на тяжелую болезнь хозяина, весьма гостеприимно. Едва хозяйка дома, пожилая Аксинья Васильевна, которую мы застали прямо во дворе, узнала, что мы из Москвы, да еще привезли грамотку от горячо любимой сестрицы ее ненаглядного супруга, как тут же принялась хлопотать о праздничном ужине, отдавая команды налево и направо, отчего весь двор, казавшийся до этого погруженным в какое-то горестное оцепенение, немедленно ожил. Дворовые девки вприпрыжку понеслись кто в подклеть за припасами, кто в ледник за дичиной, кто в повалушу за медком. Мужиков было немного, так что им досталось больше работы.

— Разогнала я всех кого куда за родней мужниной, — виновато пояснила Аксинья Васильевна. — Так что с ужином-то чуток обождать придется. А ежели совсем голоден, Константин свет Юрьич, так я распоряжусь, чтоб покамест холодненьким попотчевали. Тока хлебушко третьего дня печеный, потому подсох маненько, а сегодняшнему, что в печи, надоть еще доспеть. — И встрепенулась, испуганно всплеснув руками: — Батюшки, да что ж это я?! Я чаю, тебе с дорожки и отдохнуть надоть, а я даже в терем доселе не зазвала. Это из-за болести соколика мово в голове все помутилось, вот я и… — пожаловалась она. — Ты уж прости, Константин свет Юрьич, бабу неразумную.

С этими словами Аксинья Васильевна попыталась мне поклониться, но я, успев угадать ее намерения, не дал ей этого сделать, справедливо рассудив, что это скорее дань вежливости с ее стороны, не больше. После этого она, моментально забыв о своем приглашении зайти в дом, принялась скорбно сетовать на то, что все в жизни устроено далеко не лучшим образом и негоже господу [95]прибирать праведников так рано, ибо их на Руси и без того нынче не бог весть сколько. Тут же она как-то непринужденно перескочила на то, как ей будет здесь одиноко, потому что выпорхнувший из их гнезда Бориска непременно заберет с собой сестрицу Ирину, и тогда уж она и вовсе останется здесь одна-одинешенька.

— У нас здесь и без того тихая заводь, а будет яко в болоте камышовом. Приедешь, а не признаешь — мхом напрочь зарастем, — пошутила она.

Затем сразу перепрыгнула на лихие нынешние времена, которые расплодили татей шатучих да беглых. И совсем недавно, три дни назад, Никита Данилович Годунов привез одного беглого холопа, коего пымали. А он бедовый — уже не первый раз бегает, да, того и гляди, из амбара удерет, а у нее, как на грех, ныне на подворье осталось мужиков и вовсе три человека, да и те в годах. Ежели беглец стрекача задаст, то и гнаться за ним некому. А уж коль нагрянут душегубцы, отбиваться нечего и думать, и потому вдвойне славно, что я подъехал, да еще при шабле и с двумя холопами, кои не чета ее дворским…

Вторично вспомнила она о том, что гостя надо пригласить в дом, аж через полчаса, не раньше, начала вновь извиняться и опять попыталась поклониться, но я снова ее удержал.

Тут Аксинья Васильевна явно решила перейти на третий круг причитаний и вновь стала говорить о праведниках и несправедливом устройстве жизни, хотя ей самой грех жаловаться, потому как она с Димитрием Ивановичем почти тридцать годков душа в душу, за что господу, само собой, спасибо и низкий поклон, и ежели бы всевышний даровал им детишек, то была бы и вовсе не жизнь, а разлюли малина, но, чтоб все хорошо и нигде плохо, не бывает, а потому…

Словом, каюсь. Возможно, я перебил ее на самом интересном месте, будто не мог из вежливости постоять еще пару часиков. Такой уж ей достался нетерпеливый гость, который не просто прервал словоохотливую хозяйку, но и, набравшись наглости, непринужденным тоном сам пригласил ее в дом. А куда деваться — иначе так и стоял бы до самого вечера во дворе.

Но даже после моего приглашения сразу зайти все равно не получилось — еще минут десять она распоряжалась, кого где из моих холопов разместить, потому как народ у меня молодой, до озорства охочий, а блуда она у себя во дворе нипочем не потерпит, потому как это смертный грех, а Христос хоть и заступился за блудницу, но опосля…

К сожалению, Библию она знала хорошо. Даже слишком хорошо… Словом, прошло еще полчаса, пока мы зашли наконец в дом.

К тому времени я успел вспомнить все пословицы и поговорки, убедившись в их абсолютной достоверности и жизненности. А еще актуальности. Воистину «бабу не переговоришь», «волос у нее долог, а язык еще длиннее», «бабья вранья и на свинье не объедешь», «бабий роток не заткнешь ни пирогом, ни рукавом» и вообще «три бабы — базар, а семь — ярмарка». Хотя нет, в последнюю присказку я бы внес существенное изменение — такой, как Аксинья Васильевна, достаточно всего одного слушателя, и все — тут тебе и базар, и ярмарка. Купцы в торговых рядах на Пожаре, то бишь на будущей Красной площади, обзавидовались бы, услышав, как долго и складно может говорить человек.

В доме она тоже не молчала. Разве лишь перешла на шепот, поскольку Димитрий Иванович тока-тока заснул, а до того две ночи кричал криком от нутряных болей, и посылать с небес такие муки праведнику вовсе негоже, а если это последнее испытание, яко Иову многострадальному, то все одно ни к чему, ибо лишнее, потому как он и без того натерпелся в своей жизни всякого, в том числе и болезней, ан ни разу ни в чем господа не попрекнул и умалить его страдания не просил, как бы тяжко ему ни приходилось.

Дальше продолжать не буду, поскольку цитировать полностью ее бесконечный монолог слишком утомительно — растянется на добрый десяток страниц, и хорошо, если только на один. Вставить в него хоть слово было так же бесполезно, как пытаться остановить грудью несущийся на тебя локомотив. Дважды я пробовал это сделать, решив ради приличия слегка утешить хозяйку и ляпнув что-то оптимистичное про Димитрия Ивановича, типа не всяк умирает, кто хворает, и не всякая болезнь к смерти, но пришел к выводу, что это лишь во вред мне самому, поскольку, сбитая с мысли, она перескакивала с середины в начало, усугубляя испытание моего терпения.

Оставалось кивать и поддакивать, незаметно озираясь по сторонам. Обстановка была бедноватая. Оглядывая скудную мебель — две широкие лавки, приставленные к здоровенному столу, да огромный, на полтора десятка икон, красный угол, я лишний раз убедился в том, что царский печатник и думный дьяк Висковатый — исключение из общего правила, причем редкое, и как жаль, что Ивана Михайловича уже нет в живых.

От него мои мысли естественно перекинулись к юному Висковатому, о котором я до сих пор так и не успел ничего рассказать словоохотливой женщине. Единственное, о чем успел заикнуться еще раз, так это о грамотке, которую было бы желательно прочесть хозяину дома, а коль Дмитрий Иванович так тяжко болен, так, может, ей самой ознакомиться с посланием.

В ответ Аксинья Васильевна торопливо замахала на меня руками, заявив, что она грамоте вовсе не обучена и вообще по книжной части бестолкова не в пример супругу. Вот он — подлинный книгочей. Да ведь чего удумал — решил Иринку, вовсе дите летами, грамоте обучить, хотя к чему она девчонке-соплюхе, неведомо. Учит же не просто яко дьячок на деревне, а с шутками да прибаутками, и столь забавными, что даже она, неразумная, и то частично их запомнила: «Како он — кон, буки ерык — бык, глаголь аз — глаз. Ер да еры — упали с горы, ерь да ять — некому поднять». Вот как весело у него выходит, и потому Иришка, хошь и от горшка два вершка, а по толкам [96]у нее уже славно выходит.

Девочку лет десяти я приметил, еще когда мы с Аксиньей Васильевной стояли во дворе. Она робко выглядывала из-за двери, к которой вело относительно низенькое — всего с десяток ступеней — крылечко. Потом малышка исчезла и показала свое милое личико еще раз гораздо позднее, вновь робко выглядывая из-за двери, отделяющей нашу горницу, где мы ужинали, от остальных помещений. Очевидно, это и была та самая Иринка.

А Аксинья Васильевна продолжала безостановочно тарахтеть, и с такой скоростью, что позавидовал бы автомат Калашникова. И так лихо получалось у нее переходить от темы к теме, что мне оставалось только восхищаться, в то же время внутренне подвывая от нетерпеливого ожидания окончания ее вечной повести. Но куда там. Добродетели своего супруга она, как я понял, могла обсуждать сутками.

Улучив момент — как ни удивительно, но Аксинья Васильевна сделала коротенькую паузу, — я вновь открыл рот, однако оказалось, что это была вовсе не пауза, а она просто прислушивалась к происходящему на улице, после чего поспешила покинуть меня на «самый малый часок». Я, разумеется, не возражал, выразив в душе надежду, что часок окажется не таким уж и малым, — мои уши явно нуждались в передышке.

Не иначе как господь услышал мои пожелания, поскольку разговаривала она с прискакавшим гонцом довольно-таки долго. Но затем перерыв закончился, и торжествующая Аксинья Васильевна поспешила к своему дорогому гостю, чтобы рассказать последние новости, в том числе и поделиться радостной вестью о том, что эта ночка будет последней из числа тревожных для нее, а уж завтра лихих шатучих татей можно не опасаться, ибо двоюродный братец Димитрия Ивановича Никита уже в пути, хотя правильнее было бы говорить Никита Данилович, но уж больно он молод, и помнит она его вот с таких вот годков, когда он еще был безусым мальчонкой.

Будучи оптимистом, я легковерно понадеялся, что Аксинья Васильевна должна вот-вот утомиться, но спустя еще полчаса понял, что фонтан извергаемых ею слов вечен, как Ниагарский водопад, и начал зевать, намекая на то, что пора бы и того, например, проводить гостя в опочивальню. Аксинья Васильевна некоторое время деликатно не обращала внимания на мой раздирающийся от зевоты рот, но затем, сжалившись, все-таки спохватилась и самолично повела меня в ложницу, куда расторопный Андрюха при помощи Петряя уже успел занести дорожный сундук.

«Кажется, спасен», — блаженно подумал я, закрывая глаза и питая надежду, что гости не опоздают и мне не придется весь завтрашний день пробыть наедине с Аксиньей Васильевной, которая выразила сожаление, что я не очень словоохотлив, но это, наверное, с дороги, а к завтрему, опосля баньки, размякну и сделаю ей одолжение, рассказав, что творится в мире, потому как у них тихая заводь и больше всего она любит слушать проезжих людей.

«Как можно слушать проезжих людей, не давая им сказать ни слова?» — успел удивиться я и тут же отключился.

Если бы не истошные крики Дмитрия Ивановича, который вновь, по всей видимости, пришел в себя от жутких болей, я бы навряд ли проснулся от багрового зарева за слюдяным окошком. Но он начал кричать за минуту до того, как заполыхала стоящая рядом с теремом конюшня.

Слюда не имеет такой прозрачности, как стекло, хотя сквозь нынешние, мутноватые и почему-то отливающие болотно-зеленым, разглядеть что-либо мне было бы еще тяжелее — проверено на практике во время проживания у Висковатого. Но все равно сама по себе слюда дает видимость не ахти, так что много я не увидел. Зато услышал, потому что одновременно с заревом мне по ушам рубанул женский крик. Поначалу подумалось, что причиной этому наступившая смерть хозяина дома, который как раз затих, но что-то меня в этом крике смутило. Спустя несколько секунд я понял: в таких случаях женщины обычно плачут, стонут, ревут белугой, но уж никак не визжат, ибо уход из жизни вызывает скорбь и печаль, а не панику и ужас.

Натянуть на себя штаны и сунуть босые ноги в сапоги — дело нескольких секунд, и с каждой последующей я все отчетливее сознавал, что приключилась беда, причем внезапная и страшная в своей неумолимости. На мгновение мелькнула шальная мысль, что невесть каким макаром царь-батюшка внезапно оказался в этом тихом месте и уже приступил к своим традиционным забавам, но я тут же отогнал от себя глупую догадку. Не вписывалась она.

Тогда оставалась последняя версия — тати. Едва выскочив из своей опочивальни, я тут же понял — точно. Накликала-таки почтенная Аксинья Васильевна, старательно смаковавшая вчера весь вечер эту тему, включая временную беззащитность своего подворья. Я еще успел подумать о том, что разбойники выбрали и впрямь самый что ни на есть подходящий момент, хотя если шайка небольшая, то, может быть, у нас есть еще шансы, а потом стало не до того.

Против настоящих ратников я навряд ли выстоял бы больше минуты, да и то лишь потому, что несколько раз просил ратных холопов Висковатого, которые время от времени устраивали на хозяйском дворе нечто вроде тренировки, поучить меня сабельному бою. Те соглашались охотно, и причина лежала на поверхности — всегда приятно покрасоваться эдаким бывалым рубакой перед многочисленной дворней. А когда тебе противостоит неумелый боец — хотя чего уж тут, правильнее сказать, никакой, — то твое мастерство от такого сравнения выигрывает еще больше.

Хорошо, что я все-таки числился во фряжских князьях, — откровенных насмешек они не допускали, опасаясь, что я могу пожаловаться Ивану Михайловичу. Зато всего остального хватало в избытке. И пускай они из предосторожности обматывали острие прочной рогожей, после чего их саблей нельзя было ни проткнуть человека, ни даже ранить, но все равно синяков я нахватал в избытке. Иной раз так доставалось по плечу, что я не мог поднять руки, да и многострадальная шея потом болела так, что я полночи не мог заснуть.

Помогало лишь осознание того, что я явлюсь перед любимой пусть и не лихим рубакой, но и не полным неумехой, что хоть и не зазорно, зато мгновенно переводит тебя в иную и гораздо более низкую категорию. А что делать, если сейчас на Руси только так: ты либо холоп, либо ратник. Нет, были такие, что носили одновременно оба эти звания, числясь в ратных холопах, вот как мои добровольные учителя. Но это была лишь специфика названия, которое на деле тоже означало воина, только бедного, а бедность — не порок.

Освоил я не так уж и много. Объясняли они неохотно, теряясь в словах и предпочитая говорить: «Смотри, вот так надо». Я смотрел, стараясь запомнить, как выворачивается рука, откуда идет замах, куда при этом ставятся ноги, чтобы тело оставалось устойчивым и в то же время могло в любое мгновение пружинно отскочить назад при ответном выпаде врага. Да-да, именно врага, а никак не соперника, потому что любой поединок, даже учебный, был всерьез и на спортивный не походил. Там можно было просто проиграть. Здесь права на реванш ты не получал — покойник отыграться не в силах. Либо убиваешь ты, либо — тебя.

Сейчас мне все это пригодилось, и счастье заключалось в том, что противостоящие мне, до того как пойти в разбойники, никогда не были ратными холопами, иначе… Нет лучше об этом и не думать, к тому же и так ясно.

И все-таки с первым я затянул непростительно долго. Виной тому были… потолки. Чрезмерно низкие, метра два, не больше, они трижды мешали мне нанести настоящий удар, всякий раз затормаживая ход моей сабли, и противник успевал либо подставить свою, либо увернуться. По этой же причине первое ранение получил я, а не дравшийся против меня тощий мужичонка с забавного цвета пегой клочковатой бородкой.

«Словно черти его драли», — успел подумать я и даже удивился — в такой момент и такие нелепые мысли.

Эта пустячная рана, больше похожая на царапину, сказалась мне на пользу. Она словно вдохновила меня. К тому же я теперь постоянно напоминал себе о потолке и бил наискось либо сбоку, так что вскоре врагу стало не до ответных выпадов — лишь бы успеть отбить мои. Но пришел момент, когда он не успел. Прочертив кровавую борозду по его шее, моя сабля, похоже, задела сонную артерию, потому что кровь брызнула фонтаном прямо мне в лицо. Ослепленный, я отскочил, приготовившись отбить его удар, однако мужичонка стоял неподвижно, открыв рот, но ничего не говоря, а потом глаза его закатились, и он, пошатнувшись, тяжело рухнул на пол.

Опешив, я несколько секунд тупо смотрел на упавшего, словно в столбняке, но тут где-то наверху вновь раздался пронзительный женский крик, и я опомнился, пришел в себя, причем настолько, что даже сообразил вынуть саблю из руки убитого, лежавшего в луже собственной крови, и опрометью рванул вверх по лестнице.

Видок у меня был тот еще — все лицо в крови, рот перекошен от ярости, клинки обеих сабель в темно-красных потеках. Вообще-то для такого вояки вроде меня даже выдумали поговорку: «Двое одному рать», но мне повезло. Сладкая парочка, которую удалось застать на месте преступления, скорее всего, решила, что явился ангел мщения. Растерялись господа бандюки всего на несколько секунд, но мне их хватило для уравнивания шансов — ближний увернуться не успел.

«Доброй охоты!» — сказал Маугли, смело всаживая длинный нож под лопатку, но так, чтобы издыхающий пес не огрызнулся.

Тот, что стоял подальше, тоже не был расположен к драке с вооруженным врагом. Беспорядочно отмахиваясь от меня дубиной и даже ухитрившись выбить саблю из моей левой руки, он попытался бежать. Достать его получилось уже на лестнице, ведущей вниз, в длинном прыжке, в точности как учили.

Я быстро посмотрел по сторонам — никого. В смысле живого. Из тел — мертвый бандит, почтенная Аксинья Васильевна, чьи ноги виднелись из-за двери, ведущей в одну из комнат, а чуть ближе седой как лунь старик в одном исподнем и с наполовину разрубленной шеей. В мертвых руках он продолжал держать какую-то толстенную книгу, прижимая ее к груди. Словом, типичная картина типичной «тихой заводи» с типичной патриархальной тишиной вокруг.

Мертвой тишиной.

Или?..

Я шагнул к хозяйке терема — может, жива? — и вдруг услышал странный звук. Что-то стучало, часто-часто, причем доносился он как раз из той комнаты, в которую так и не успела заскочить Аксинья Васильевна. Насторожившись, я шагнул туда, выставив вперед саблю и жалея, что второй в руках уже нет, но мои опасения оказались напрасными. В комнате находилась только маленькая девчушка — та самая, которая накануне с любопытством разглядывала меня украдкой от Аксиньи Васильевны. Стучали же… ее зубы.

Я сделал еще один шаг. Девчонка испуганно вжалась в угол. Глаза ее расширились от ужаса. Она не кричала, только неотрывно смотрела на мою саблю, которую я по-прежнему держал перед собой. С ее лезвия медленно, по каплям сочилась кровь, тяжело бухаясь на половицы.

— Не бойся, — хрипло выдавил я и опустил саблю, повторив: — Не бойся меня. Я твой защитник. — И протянул ей руку: — Пойдем.

Наверное, надо было оставить ее здесь, в этой комнате. Сейчас-то я понимаю — такой вариант был бы наилучшим, но тогда мне показалось, что со мной она окажется в большей безопасности. К тому же бросить девчонку среди покойников, да еще когда снизу ощутимо потянуло дымом и гарью… А если напавшие успели поджечь не только конюшни, но и сам терем?

Девочка покорно протянула мне руку, и я мысленно подосадовал, что моя левая ладонь тоже запачкана в крови.

«И когда я только успел в ней вымазаться?» — мелькнуло в голове удивленное, но время поджимало, а потому я отбросил несвоевременную мыслишку прочь как несущественное.

«Об этом я подумаю завтра», — сказала себе Скарлетт О’Хара.

Вот-вот. Именно так. Если оно для меня вообще наступит, это самое завтра. Хотя нет, должно наступить, потому что меня ждет Маша. Она сама этого пока не знает, но ждет. К тому же есть еще эта симпатичная девчушка со смышлеными темными глазами. Между прочим, будущая царица всея Руси, а Валерка специально меня предупреждал, чтобы я не очень-то резвился в этом времени, иначе в отечественной истории могут наступить необратимые изменения. Как сейчас слышу его голос:

«У Брэдбери есть фантастический рассказ „И грянул гром…“. В нем охотник на динозавров случайно наступает на бабочку и вызывает тем самым необратимые и очень существенные изменения в будущем. Такая взаимосвязь настоящего с прошлым в фантастике, да и не только в ней, даже стала нарицательной. „Эффект бабочки“. Так что гляди там. А то учудишь такое, что и возвращаться не к кому станет…»

Понимаю. Как в английском стишке:

Не было гвоздя — подкова пропала,
Не было подковы — лошадь захромала,
Лошадь захромала — командир убит,
Конница разбита, армия бежит,
Враг вступает в город, пленных не щадя,
Оттого что в кузнице не было гвоздя. [97]
И я ему это обещал, помню. Не лезть, не буянить и вообще вести себя как мышка. Не всегда получалось, но тут уж не моя вина — я старался. А тут, если эта девочка погибнет, будет впору вести речь не об изменениях, а о полной переделке отечественной истории, так что кровь из носу, а Ирину Федоровну, которая пока тянет только на Иришку, надо спасать во что бы то ни стало.

— Не бойся, — повторил я еще раз и старательно подмигнул.

Боюсь, что это у меня получилось не столько весело, сколько зловеще, — девочка даже испуганно всхлипнула. Хорошо хоть, что не стала вырывать руку, шла как завороженная.

Мы стали медленно спускаться по лестнице. Где-то на середине, когда оставалось пройти с десяток ступеней, я понял, что нигде свою левую руку не вымазал и не чужая на ней кровь, а моя собственная, которая продолжала часто-часто капать с запястья на ступеньки, а голова у меня слегка закружилась. Может, первый из бандюков меня и впрямь лишь поцарапал — боль-то практически не ощущалась, но царапина эта прошлась по венам. И хорошо прошлась. От души. Рукав рубахи был уже насквозь мокрым, хоть выжимай, а кровь все сочилась, тяжелыми крупными каплями мерно шлепаясь на дубовые половицы, не собираясь останавливаться. По всему выходило, что в самое ближайшее время надо принять экстренные меры, иначе дело закончится худо.

«Ладно. Вот оценим обстановку и тогда уж перевяжем», — решил я, продолжая спускаться.

Дойдя до распахнутой настежь входной двери, ведущей на крыльцо, я осторожно выглянул наружу и тут же отпрянул внутрь. Выходить сейчас было бы безумием — во дворе хозяйничало не меньше троих, и, судя по их уверенным, хозяйским действиям, я понял, что из дворни, если не принимать в расчет женскую половину, не уцелел никто.

Азарт в крови у меня еще бушевал, вдохновляемый аж тремя победами, но все равно хватило ума, чтобы понять, — управиться одновременно с таким количеством навряд ли получится. Даже если они такие же «умелые» рубаки, как я, все равно сразу троих мне не осилить. К тому же рука. «Вначале перевязка, а там… там будет видно», — сказал я себе.

Вообще-то самым оптимальным было бы забаррикадироваться в доме, ногде-то во дворе оставались Апостол и Ваня Висковатый, который непременно должен дорасти до Ивана Ивановича, поэтому я знал — никаких баррикад строить не стану, а попру напролом, чего бы мне это ни стоило. Жаль только, что я не догадался поинтересоваться у почтеннейшей Аксиньи Васильевны, где она их разместила. Хотя один черт — все равно идти через двор, а там бандиты, и, где бы ни находились Апостол с Ваней, путь к своим все равно лежит через бой с чужими.

«Им же хуже», — зло подумал я.

Я потянул девочку за собой, в спальню, в которой я еще совсем недавно так сладко спал. Уже светало, и сумерки уступили место рассвету.

«Интересно, когда подъедут гости, о которых вчера говорила хозяйка?» — как-то отрешенно, с холодным любопытством, подумал я и тут же попрекнул себя за то, что думаю не о том, о чем нужно.

«А о чем нужно? — спросил я у своего плывущего невесть куда сознания, усилием воли притормаживая его и возвращая на место, и вновь вспомнил: — Апостол, Петряй, а главное, Ваня. Где они и что с ними?»

Получалось, что во двор выходить все равно придется. А как тогда поступить с девочкой? Где ее оставить? Одна из самых дальних комнат была как раз моя опочивальня. Есть шанс, что туда не сунутся. Значит, мы идем правильно — я оставлю девочку у себя в спальне. Укрыться там негде, но…

Стоп. Там же мой сундук. Если выкинуть из него все барахло и вынуть ларец, то она вполне в нем поместится. А сверху его можно забросать какими-нибудь тряпками. Закрывать не стоит — случись что со мной, и она задохнется, но прикрыть крышку придется, а если Иринка почувствует нехватку воздуха, то всегда сможет слегка ее приподнять — щелки вполне хватит, чтобы спокойно дышать. Или сам оставлю зазор — это еще правильнее. Но вначале перевязка. Это первое.

Однако моим планам сбыться было не суждено — когда до опочивальни осталась пара метров, дверь ее распахнулась и оттуда вышли двое. Один из них держал под мышкой мой ларец. Это был Петряй.

«Значит, второй — Андрюха», — радостно подумал я, но, всмотревшись повнимательнее, понял, что ошибся. Вторым был… остроносый.

Я еще не успел сообразить, каким боком тут Петряй, да еще живой и невредимый, как он тут же кинулся ко мне, радостно завопив:

— Боярин! Спас я его! Вота, вота! Целый! Нетронутый!

Я на него даже не взглянул. Гораздо больший интерес и куда большую опасность для меня сейчас представлял остроносый, который, криво усмехаясь, неторопливо, с ленцой, но уже потащил из ножен свою саблю.

Шагнув в сторону, чтобы закрыть девочку, я тоже изготовился к бою и похолодел. Стойка. Остроносый принял стойку, которая явно свидетельствовала о том, что передо мной не просто тать и несусветный ворюга. Парень-то, оказывается, из бывших. И не суть важно, боевым холопом он был или кем-то еще. Главное — ратник из бывалых, умеющий махать саблей не абы как, но владеть ею по-настоящему, без дураков.

Я не глядя с силой оттолкнул девочку назад, как можно дальше от себя, чтобы та случайно не угодила под его выпад, а он немедленно ринулся вперед, и в первые секунды боя мне стало окончательно ясно, что я не ошибся. До сих пор не пойму, как я ухитрился отбить первые три удара. Он, наверное, тоже был удивлен, во всяком случае, отпрыгнул назад и переложил саблю в другую руку.

«Ну вот и все», — подумалось мне, а в памяти всплыли слова одного из «наставников» — лихого вояки Одноуха, которого прозвали так потому, что у него и впрямь не было мочки на левом ухе: «А ежели ты, Константин-фрязин, когда-нибудь узришь, яко вой перекладывает сабельку из длани в длань, то тут для тебя самое лучшее — бежать без оглядки, потому как совладать с ним у тебя не выйдет. Даже я хошь и изрядно поратился, но и то тягаться с таким бы не стал», — поучал он.

В иной ситуации я, быть может, и воспользовался бы советом Одноуха, но сейчас попытка удариться в бегство сулила еще более скорую смерть — от таких, как остроносый, непременно жди удара в спину. Для них оно вполне нормально, ибо входит в их правила, если они вообще для них существуют.

И снова я сумел отразить первые выпады остроносого. Каким чудом — не знаю, но сумел, а потом кто-то резко ударил меня по затылку чем-то тяжелым. Я не сразу потерял сознание. Пару мгновений я продержался и выжал из них максимум. В первое из них я успел обернуться к новому врагу, а во второе махнуть саблей, хотя даже не до конца понял, что этот враг — Петряй.

Третий миг я еще помню, но сумрачно — это было падение, из-за чего точно направленный удар остроносого, вместо того чтобы с хрустом разрубить мне ключицу и вспороть артерии, пришелся вбок, по многострадальной левой руке, но боли уже не было.

Вообще ничего не было.

Сплошная темнота, как в мрачном омуте, окружала меня со всех сторон. Хотя, наверное, на некоторое время я все-таки выплывал ближе к поверхности, пускай и ненадолго, поскольку припоминаю короткий увесистый пинок под ребра, свой слабый стон, услышанный почему-то словно со стороны, и чей-то удивленный голос:

— И этот тать еще живой.

Тут же последовал ответ — другой голос, более спокойный и рассудительный:

— Все одно издохнет скоро, Никита Данилыч.

И вновь первый, переполненный звенящей, лютой ненавистью:

— Э-э-э нет. Больно легко тогда смертушка выйдет. Надо бы перевязать. К тому ж неведомо, тать он али как.

А потом снова омут, и я уходил в его толщу все глубже и глубже.

Камнем.

Как мне показалось — навсегда, потому что дна у него не было, а обратно из такой глубины уже не вынырнуть.

Но я ошибался. Меня вновь выбросило на поверхность, и первое, что я увидел прямо над собой, — склонившееся лицо Петряя, искаженное в зловещей ухмылке, и его чумазую пятерню, чем-то напоминающую большого и ядовитого паука. Сходство усиливалось тем, что тонкие пальцы с длинными грязными ногтями были чуть согнуты и беспокойно подрагивали — точь-в-точь паучьи лапки.

— Задавлю, — шептал он с каким-то сладострастием в голосе, упиваясь этими мгновениями и стремясь растянуть их.

Сопротивляться я не мог — такое ощущение, словно парализован. Во всяком случае, сил в теле не хватало даже на то, чтобы пошевелиться. Единственное, что я смог сделать, так это снова закрыть глаза, да и то не от страха — его почему-то не было, а скорее от отвращения к Петряю.

Да еще от досады на себя — и как это я сразу его не вычислил, не догадался? Нет, оправдания у меня имелись — не до того было. Я ведь всю дорогу думал о Маше да о том, как бы все переиначить, переиграть. Выход-то есть всегда, из любого положения, и не один. Когда говорят — ситуация безвыходная, то, как правило, лгут. Это означает лишь, что либо человек его не видит вовсе, либо увиденное ему не по нраву. А тут главное что? Да не опускать руки, вот и все. Как я назвал свою поездку? Передышка? А еще как? Время для раздумий. Вот я и размышлял. Пусть не все время, но большую его часть — точно. Гадал, вертел, крутил из стороны в сторону, примеряя и так, и эдак, — до Петряя ли тут?

А Андрюхе тоже было некогда. У него бу-бу-бу на шее. Нянька — должность ответственная. Если выполнять свои обязанности на совесть, то времени совсем не остается, а он именно так и трудился, по-апостольски. Вот и выходит, что мы были заняты по самое горло, если не по маковку. Оба. И недосуг нам смотреть под ноги — звездами любовались. Вот и споткнулись, не углядев. В жизни всегда так. Вначале непонятно, что главное, а что второстепенное, и понимаешь это лишь потом, когда — увы — поздно. Иной раз слишком поздно.

Вот как я сейчас…

Глава 3 От тюрьмы да от сумы…

Во второй раз я очнулся от протяжного перезвона колоколов. Первое из чувств — удивление. Меня ж должны были удушить. Что или кто помешал Петряю? Потом припомнилось — последнее, что до меня донеслось, но как-то смутно, издалека, это повелительное:

— Я тебя счас сам задавлю! Не замай купчину!

Странно, но голос показался мне знакомым. Удивиться я не успел — отключился.

Теперь, с трудом приподняв голову, я попытался найти взглядом своего спасителя, но так и не отыскал. Затем на ум пришла догадка — не иначе как выжил Апостол и дал показания в мою пользу, расставив все по местам. Сразу стало радостно и как-то покойно.

Где-то вдали послышалось легкое шуршание. Я насторожился и еще раз приподнял голову, упрямо всматриваясь. Узкие оконца не давали много света, но за стеной явно разгулялось солнышко, и его лучи все равно упрямо просачивались сквозь маленькие прорези-квадратики, позволяя оценить общую обстановку. Бревенчатый сарай, охапка соломы в дальнем углу, на которой, свернувшись калачиком и время от времени нервно вздрагивая, спал какой-то человек. Судя по колкости, точно такая же охапка соломы и подо мной.

И тут же пришло разочарование, потому что я узнал спящего. Петряй. Получается, Андрюха ничего им не сказал, потому что… не смог? Нет, о таком лучше не думать. Пусть будет так — он все изложил, но его не стали слушать. Или нет, еще оптимистичнее — они выслушали и стали проверять истинность его слов. То есть, пока идет проверка, я продолжаю оставаться под подозрением, но рано или поздно все выяснится, и тогда меня отпустят.

Правильность этой версии косвенно подтверждал и находящийся в сарае неведомый заступник. Поскольку услышанный мною голос не принадлежал Апостолу, значит, все равно к словам Андрюхи прислушались, иначе бы не выставили сторожа, охранявшего меня от Петряя. Еще одним доказательством этого была и перевязь на моей руке. Тряпица чистенькая, ладненькая, а разве стали бы так возиться с татем? Да никогда. Вон взять того же Петряя. Что-то я не вижу на нем повязок. Хотя нет — это не доказательство. Скорее всего, он цел и невредим, вот и нечего перевязывать. Погоди, а как же рана? Я ведь успел его… или нет? Ну тогда…

Так ничего и не решив, я вновь погрузился в сон.

Мое третье пробуждение получилось невольным. Дверь сарая пронзительно взвизгнула, решительно прерывая сладкий сон, где я вновь был с Машей и даже целовал ее, и в проеме, ярко освещенные солнечными лучами, возникли две широкоплечие фигуры.

— Которого? — пробасил один.

— Корявого, — указал на Петряя второй.

— А тот? — Первый небрежно ткнул пальцем в мою сторону.

— Сказывали, пущай в себя придет, тогда уж и…

Они молча двинулись к «корявому», который, проснувшись от их голосов, как-то неловко завозился, зашуршал, тоненько завопив:

— Не-эт! Я ж все сказал! На что я вам?! Пошто передых не даете?! Вон длинного возьмите!

— Не лги, — почти ласково произнес второй, пока первый взваливал себе на плечо хлипкое и податливое, как куль с зерном, тело липового проводника с безвольно свешивающимися руками. — Лгать грешно. Вчерась, когда Дмитрия Ивановича отпевали, тебя тож никто не трогал. А за того не боись. Очнется — и до него очередь дойдет.

Петряй, морщась, изогнул голову в мою сторону и истошно заорал:

— Вона же он буркалами-то хлопает! Раз зенки открылися, стало быть, пришел в память. Хватайте его!

— Ишь расшумелся. Тоже мне воевода сыскался, — усмехнулся второй. — Середь татей своих голос подавай, а тут мы хозяева. — Но ко мне подошел, посмотрел и бесцеремонно пнул ногой в бок. — И впрямь очнулся, — весело заметил он. — Говорить-то смогёшь? — И снова пнул в бок, поторапливая с ответом.

— Пока могу, — отозвался я, тут же предупредив: — А еще раз пнешь, уже не смогу.

— А он шутник, — восхитился второй.

— Так что, его тоже ташшить? — лениво поинтересовался первый.

— Погодим. Допрежь того обскажем все Никите Данилычу, а уж там пущай он и решит, ныне его терзать али до завтрева подождет. Тебе как сподручнее-то? — полюбопытствовал второй, занес ногу для удара, но бить не стал — не иначе как принял мое предупреждение всерьез.

— Да мне и до следующего лета терпит, — независимо заявил я.

— Точно шутник, — уважительно констатировал второй без тени улыбки на лице. — Ладно, лежи покамест.

Они вышли. Итак, время для раздумий дано. Скрывать мне нечего и особо выдумывать тоже.

Константин-фрязин. На Руси с весны. Ехал с Москвы в Кострому по торговым делам. Подтвердить может купец Пров Титыч. Далее сюда. Зачем? А действительно, зачем? Тут с правдой можно и влететь по самое не хочу, потому что, если сыск ведут сами Годуновы, это одно. Тогда можно смело говорить и о грамотке, и о младшем Висковатом. А вот если допрашивать будет губной староста — тут надо что-то выдумывать, а что именно?

Ну, скажем, решил я кое-чего прикупить у Дмитрия Ивановича, например пшеницу. Или рожь? Или ячмень? Тьфу ты, дьявольщина! Что же он посеял-то? Как бы мне с этими зерновыми впросак не попасть. Ладно, в сторону урожай с годуновских полей. А чего еще можно купить? Огурцов? Репы? Капусты? Ой мелко. Ой враньем как пахнет.

«Тогда так, — наконец осенило меня. — Ничего я у него не буду покупать. Заехал передать привет от его родной сестрицы Анастасии Ивановны. Ну а заодно в качестве ответной услуги посоветоваться, как с рачительным хозяином, где чего и у кого можно купить подешевле. Во как! Получается и складно, и честно. Почти честно», — поправился я.

Теперь мальчишка — каким боком он мне и зачем я с ним таскаюсь. Тут сложнее. Если опять упомянуть Анастасию Ивановну, может получиться худо — и сам не спасусь, и ее семью потяну на плаху. Укрывательство сына царского изменника — это не шутка. Тут пахнет очередным заговором, имеющим — я ведь фрязин — иноземные корни, а это даже не МВД, а госбезопасность, не Разбойная изба, а застенки Григория Лукьяновича — средневекового Берии по прозвищу Малюта.

А если так — сжалился и подобрал в пути, решив позаботиться об убогом. На мне грехов много — торговли без обмана не бывает, вот я и захотел их немного скостить. А что, подходит. Во всяком случае, проверке не поддается, а это уже кое-что. И тут же, без перехода, с тоской подумал: «Господи. Ну почему ж от меня для спасения все время требуется вранье? Ведь не лиходей же я, не тать и дурного ничего не творю, так почему?!»

Ответа я не получил. Не пожелали мне его дать, потому что дверь вновь злорадно заскрипела и в сарай вошла уже знакомая мне парочка с лицами, не обезображенными интеллектом. Двое из ларца, как я успел их окрестить, на этот раз действовали деловито и не рассуждали. Ну правильно, выбирать-то не из кого, так что дискуссия не нужна.

— Ходить-то могёшь? — спросил второй.

— Надо попробовать, — осторожно ответил я.

— Это можно, — согласился второй.

Он невозмутимо сгреб меня за шиворот и, бесцеремонно встряхнув, поставил на ноги. Затем, отпустив, сделал шаг в сторону и склонил голову набок, разглядывая. Я постоял, оторвал ногу от пола и неуверенно двинул ее вперед. Вроде получилось. Вторая отрывалась тяжелее. Но тут я не виноват — пол заходил ходуном, а я не моряк и к качке непривычен. Мотало из стороны в сторону все сильнее, и, когда шторм дошел до девяти баллов, я все-таки не удержался и плюхнулся обратно на солому.

— Я так мыслю, Ярема, что он наверно не дойдет, — сделал глубокомысленный вывод первый, осуждающе покачивая кудлатой головой.

— А ежели дойдет, то к утру, — подхватил Ярема. — А до утра мы ждать не могём, потому как у нас наказ. Стало быть, чаво?

— А чаво? — с любопытством спросил первый.

— Стало быть, хватай его на горбушку и ташши, Кулема.

«Надо же, у них даже имена похожи», — хватило мне сил для удивления, после чего меня взвалили на плечо и понесли куда-то в сторону от главного терема. «Что ж, ехать так ехать», — как сказал попугай, когда кошка тащила его за хвост. Сама кошка молчала. Ей было некогда. Меня, правда, волокли не за хвост, но, наверное, наши с попугаем чувства были чертовски схожи.

Полуподвал, куда меня приволокли, стал пыточной совсем недавно. Это я понял сразу. Уж очень явственно пахло в нем солеными огурцами и квашеной капустой. От непередаваемого аромата пыточной этот запах так же далек, как благоухание кондитерской от выгребной ямы. Но кровью уже попахивало, хотя не сильно. Скорее всего, это была кровь Петряя, беспомощно висевшего на дыбе.

— Менять будем? — деловито поинтересовался Кулема.

— Погоди, — поморщился сидящий напротив меня.

Я внимательно вгляделся в лицо, неожиданно показавшееся мне знакомым, и чуть не ахнул. Что за черт?! Остроносый?! Тут?! Брр! Поморгал глазами и вздохнул с облегчением — ошибся. По форме носик у сидящего и впрямь был схож, вот и померещилось. Зато во всем остальном никакого сходства — и глазки поменьше, и мешки под глазами, и в бороде уже седина, хотя на вид мужику не больше сорока лет.

— Устал я ныне, — пояснил тот. — Вовсе умаялся. А потому ныне обойдемся сводом. [98]

— Так что ж, что устал, не тебе ж их менять-то? — удивился Кулема.

— А при своде доносчику — первый кнут, — терпеливо пояснил сидящий напротив меня. — Так что пущай повисит. Авось ума и прибавится.

— От дыбы-то? — усомнился Кулема.

— От нее, родимой, от нее, — кивнул сидящий. — А ты, Ярема, дай-кась тому водицы испить, а то больно жарко здесь стало, — распорядился он, кивнув на Петряя.

«Еще бы не жарко. Развели костров для углей — хоть снимай рубаху да парься», — подумал я и вытер выступивший на лбу пот.

— Я, конечно, многое уже ведаю, — негромко произнес сидящий. — Яко ты обманом в сей терем вошел — не вопрошаю, ибо обсказали уже. Про сговор ваш тоже известно. И откель у тебя такая справная одежда в сундуке, ведаю, тако же и у кого ты оную отнял. Потому осталось выпытать одно — кто ты сам таков? Чьих бояр холоп? Когда от них убег? Али ты сам из сынов боярских? Так как, сам ответишь али подсобить?

— Сам, — кивнул я. — Родом я из Рима, а прозываюсь князем Константино Монтекки. Здесь, на Руси, я по торговым делам. Одежу… — И остановился, опешив и растерянно глядя на странную реакцию сидящего, который не просто хихикал или смеялся — закатывался от хохота.

Кое-как успокоившись, на что ушла минута, не меньше, и вытерев выступившие слезы, он ехидно заметил:

— Не знаешь песни, так и не затягивай. А я, стало быть, с Угорщины, [99] и звать меня не Никита Данилович, а какой-нибудь Иоганн.

— Иоганн — имя немецкое, — вежливо поправил я. — А на Угорщине чаще встречаются Ян и… — Как назло, на ум ничего не приходило. — И другие имена, — вывернулся я.

— Слыхал звон, да не ведает, где он, — сочувственно вздохнул Никита Данилович и пояснил: — Ян — то у ляхов. Эх ты, фрязин недоделанный. Думал бы допрежь того, как говорить. Не по себе дерева не руби. — И, глядя на меня, задумчиво протянул: — Плетей, что ли, ввалить?

— Не надо плетей, — возразил я. — А сказанное мною может подтвердить Пров Титыч, с которым мы вместе ехали до Костромы.

— Это я ведаю, — кивнул Никита Данилович. — И то, что ты в пути купчишку одного обобрал, тоже ведаю. Обсказали уже. И как ты сюда под его видом пробрался, донесли. Жалость какая — не удалось вам его пришибить до смерти, недосмотрели.

Я вытаращил на него глаза, недоуменно пролепетав:

— Кого не пришибли?

— Купца иноземного, — терпеливо повторил Никита Данилович и участливо посоветовал: — Надо было вам поначалу в ларец его заглянуть да грамотку оттуда извлечь, а уж потом за другое лихое дело браться. Что ж вы так-то?

Кто может выступать в роли этого купца, я догадался, равно как и о причине этого — не успел сбежать. Оставался пустячок — доказать, что я это я, а он это он. Только как?

— А свод с купцом этим можно? — попросил я, хотя, честно говоря, и сам толком не понимал, зачем он мне.

— Он еще вчерась поутру в дорогу засобирался. К тому ж сказывал, что в зенки твои поганые глядеть уж больно для него отвратно, а потому просил ослобонить его от такого. Да и недосуг ему. Он и так уже, доброе дело делаючи, пострадал чрез вас.

— Какое еще доброе дело?! — возмутился я.

— А то не твоего ума, — сердито отрезал Никита Данилович. — То одних Годуновых касаемо.

— Не моего ума… — протянул я, напряженно размышляя, откуда мне знакомо имя и отчество средневекового следователя, и вдруг меня осенило.

Ну точно. Ведь Аксинья Васильевна получила вечером весточку, что к ее болезному супругу уже выехал Никита Данилович вместе с сыном Степаном. Значит, передо мной сидит Годунов. Если бы моя голова не была занята поисками скорейшего выхода из недоразумения, в которое я угодил, то я бы догадался об этом гораздо раньше, еще когда он сам в начале разговора назвал себя, но… Что ж, теперь моя задача оправдаться облегчается. Тогда все просто как дважды два.

— А доброе дело — это то, что он мальчишку вез? — уточнил я. — Так ведь это я его вез. И Пров Титыч подтвердить может.

— Хитер ты. — Никита Данилович восхищенно покрутил головой. — Я тут уж три года губным старостой, а таких вертких татей не встречал. Сразу видать, не из простых будешь. Не иначе как и впрямь сынок боярский. Тока вот умных людей провести надобно поболе ума, чем у тебя. Как ни вертись, а все не упомнишь, вот и даешь ты промашку за промашкой. То на именах угорских, теперь вот на купце.

— Какую еще промашку? — не понял я.

— Ну как же, — усмехнулся Никита Данилович. — Ведь ежели бы ты и впрямь ехал с ним бок о бок, яко равный, нешто стал бы его с «вичем» [100]называть. Да нипочем. Он для тебя Пров Титов был бы. Ну а коль к нему нанялся — дело иное. Знамо, к хозяину надобно подходить со всем одолжением. Ну а тут по привычке и ляпнул.

«Вот тебе и еще один прокол, — мрачно подумал я. — И самое обидное, что ведь знал, как надо называть купца, прекрасно знал, просто решил, что тебе так удобнее, потому что привычнее. Ну и купцу приятно — он же весь цвел, когда ты его так называл. А теперь тебе твои привычки выйдут боком, и поделом. Нет чтоб как все люди…»

— И купчишку оного ты потому на свод просишь, что ведаешь — никто за-ради поганого татя за Провом Титовым на Сухону посылать не станет, — констатировал Никита Данилович. — А назвался ты ему при найме Васяткой Петровым, да мыслю я, и тут у тебя утайка. Но ничего, сведаем имечко доподлинное, — угрожающе пообещал он. — Ныне, можа, и промолчишь, вытерпишь, а к завтрему непременно поведаешь. Каков дядя до людей, таково и ему от людей, а что покушаешь, тем и отрыгнется.

— Свод с ним устроил бы и сразу увидел, что он ни одного языка не знает, — твердо заявил я, хотя на душе скребли кошки.

Еще бы. Если у этого губного старосты найдется хоть один человечек, который шпрехает по-английски, то дело закончится тем, что он уличит в незнании нас обоих. На этом все и закончится. Конец фильма под названием «Жизнь». Моя жизнь.

«А может, начнется, — тут же возразил я себе. — Ладно, тать их не знает, а купец? Получается, что на очную ставку пришли сразу два татя и ни одного купца. Должен заинтересоваться, обязательно должен. Да и в личности его усомниться тоже должен. Хотя да, остроносый уже уехал. Теперь ищи ветра в поле. Или удастся догнать?! — затеплилась в моей душе надежда. — Только как же его убедить, что надо организовать погоню за этим козлом?»

Но мои надежды развеялись в прах гораздо раньше, сразу после его слов:

— Так ведь я тоже на иноземном ничего не ведаю. Да и Ярема с Кулемой тако же. Потому и не будет свода, ибо прока я в нем не вижу. Ты свое гыр-гыр-гыр скажешь, он — свое, а потом каждый примется утверждать, что он верно говорил, а другой нес околесицу. А мне-то все одно невдомек, — развел он руками.

Логика была. Но я не сдавался.

— А про ворона он тоже сказывал? — поинтересовался я.

— Это который тебя изловить подсобил? — уточнил Никита Данилович. — Да про него вся Кострома говорит. Лихо он тебя пымал, ой лихо.

— А где сейчас птица, не говорил тебе этот купец?

— Так выпустил он его в благодарность за подмогу.

— А давай так сделаем, — предложил я, лихорадочно прикидывая в уме, как лучше все состряпать. — Ты людишек пошли вдогон, чтоб его вернули, а мне дай чугунок на ночь, и я ворона позову. Он прилетит и…

Снова в зрительном зале раздался нездоровый гомерический хохот, хотя актеры исполняли трагедию.

— Речист, да на руку нечист. Я о таком и слушать боле не желаю, — заявил Никита Данилович. — Ум есть сладко съесть, да язык короток. — И кивнул кому-то позади меня.

Я и опомниться не успел, как чьи-то здоровенные руки охватили меня, с маху кинули на лавку, отчего я едва не выбил передние зубы и больно заныли ребра, а меня уже привычно вязали и задирали рубаху на спине. Сверху донесся скучающий голос Никиты Даниловича:

— Ну я пошел, а вы ему покамест десяток всыпьте.

— Всего-то, — обиженно прогудел Кулема.

— Уж больно веселый он. Вона сколь смеху — ровно на скоморохов нагляделись али калик перехожих наслушались, — пояснил Никита Данилович. — За то ему и скидка. А бить велю Яреме. У него длань полегче, так что понорови татю — с оттяжкой, но исподволь. — И пояснил мне: — Он у меня судить-рядить не умеет, а бить разумеет.

Я прикусил губу и с ненавистью решил, что буду молчать всем гадам назло, как бы больно мне ни пришлось.

«Ничего, десять ударов это еще по-божески, — успокаивал я сам себя. — Зато потом у тебя будет впереди вся ночь, и ты обязательно что-то придумаешь, а завтра убедишь их послать погоню за этим козлом и во всем его уличишь. Не может такого быть, чтоб не уличил. Представь, как послезавтра в это же самое время разложат на лавке его, а не тебя, и всыплют не десяток, а двадцать или тридцать, потому что ты веселый, а он — сволочь. Да и бить его будет не Ярема, у которого рука полегче, а Кулема. Теперь представь все это и терпи».

Ой, мама!

Если у Яремы рука полегче, то Кулему я, наверное, вообще не выдержал бы. После первого удара я еще сумел стойко промолчать, хотя далось мне это нелегко, но после второго, потеряв стойкость, застонал, а затем, позабыв про гордость, про предстоящий послезавтрашний триумф, про то, что здесь растянут остроносого, заорал благим матом, поскольку боль и впрямь была адская. Когда Ярема бил, то я физически ощущал, что этот гад все перепутал и лупцует меня топором, с маху круша мои ребра. Когда же он оттягивал кнут назад, я начинал догадываться, что ошибся и в руках у него не топор, а пила.

Хрясь — вж-ж, хрясь — вж-ж, хрясь — вж-ж…

Что произойдет раньше — разрубит он меня или распилит — я не знал, да оно и не имело значения. Что угодно, лишь бы скорей.

Наконец экзекуция, продолжавшаяся вечность, все-таки закончилась. Я попробовал встать, но тут же вновь повалился на лавку, на этот раз больно стукнувшись носом — отвернуть лицо сил не было.

— А мудер у нас Никита Данилыч, — философски заметил Ярема, стоя надо мной. — Ежели бы ты его драл, так он и вовсе бы сомлел.

— Да, хлипкий нынче тать пошел, — добавил свою долю критики Кулема. — Не то что ранее. — И со вздохом взвалил меня на плечо.

В эту ночь, пребывая в сарае, я открыл для себя новую истину. Говорят, что существует странная взаимосвязь между нижней частью тела и верхней, потому что когда отец берет ремень и лупцует сына-двоечника, то недоросль, как правило, эти двойки исправляет, то есть его голова начинает гораздо лучше соображать. Так вот я больше чем уверен, что если бы отцом был Ярема и взял в руки кнут, то назавтра двоечник получил бы жирные колы, потому что соображаловка соображать отказалась бы вовсе. Как моя. Про Кулему вообще промолчу — тут сынок и до школы бы не дотянул.

Как ни удивительно, но утром я направился в узилище самостоятельно, на что Ярема сразу отреагировал, хвастливо заявив Кулеме, что это он так меня взбодрил, получив взамен простодушную порцию комплиментов.

— А все почему? — философствовал Ярема. — Потому что я руку слабить умею. Коль повелит Никита Данилыч — в полную силу ожгу, а скажет, яко вечор, чтоб с потачкой, так я слабину даю да в четверть силушки охаживаю.

— Научил бы, — прогудел Кулема.

— Э-э-э нет, брат. Тут дар нужен, — торжественно заявил Ярема, и я понял, что дела мои плохи.

В самом деле, если они по повелению губного старосты займутся мною по-настоящему, да не остановятся на одном десятке, а всыплют два-три и по свежим ранам, я навряд ли выживу. Плюс здесь был только один — до дыбы я не дотяну.

«А ведь как мечталось повисеть», — саркастически вздохнул я.

Но тут дорога закончилась. Прибыли.

Никита Данилович на сей раз был за столом не один. Рядом с ним по-хозяйски устроился подросток лет четырнадцати-пятнадцати и весело болтал ногой, обутой в щегольской красный сапожок.

— Ентот, что ли, тать будет? — осведомился он, придирчиво оглядывая меня.

— Он самый, — вздохнул Никита Данилович.

— У-у, рожа какая, — протянул подросток. — Такую в лесу за елками узришь — заикой остаться можно али обмочиться.

Я оскорбился. Конечно, моя рожа не эталон красоты, да я и сам о ней не такого уж высокого мнения, но и не такая страшная, как заявляет этот плюгавый малолеток. И, прежде чем смотреть на мою, он бы полюбовался на свою прыщавую, увидев которую спросонья гораздо больше шансов остаться заикой. И вообще, кое-кто и без лесных рож совсем недавно мочился в штаны.

Примерно в этом духе я ему и выдал — сказалась скопившаяся злость. Удар, как я узнал уже потом, оказался чертовски болезненным, ибо, сам того не подозревая, я влепил не в бровь, а в глаз — мочиться в порты мальчонка перестал не так давно, всего-то лет пять назад, да и то не окончательно. Нет-нет да и…

— Батюшка-а, — плачущим голосом капризно протянул подросток.

— Кулема, — равнодушно окликнул Никита Данилович. — Давай-ка этого молодца сразу на лавку и два десятка от души, как ты умеешь. — Не знаешь чести, так палок двести.

— Так сколь всыпать-то? — не понял простодушный Кулема. — Двести аль два десятка?

— Для начала два десятка, — махнул рукой Годунов. — Для ума и столько хватит.

Ох, верно говорят: «Чтоб тебя не укрощали, не становись на дыбы». Спрашивается, кто меня тянул за язык хамить этому сопляку?!

— Не-эт!! — истошно завопил я, осознав, хоть и с запозданием, что совершил непростительную ошибку. — Я говорить хочу и все рассказать, а после твоего Кулемы уже не смогу. Кнут-то не убежит, и Кулема тоже, так что погоди малость.

— Кулема, — ласково окликнул Никита Данилович. — Ты и впрямь не убежишь, ежели мы погодим?

Тот задумался. Про кнут он понимал хорошо, но с юмором у детины было не очень.

— А зачем? — недоуменно спросил он.

— Значит, не убежит, — констатировал Никита Данилович. — Ну ежели интересное, то сказывай, Васятка Петров, да гляди, чтоб я не заскучал.

— Вы девочку спросите, — ляпнул я первое, что пришло в голову. — Ирина ведь видела, как я за ней заходил, чтоб спасти.

— Спасти… — задумчиво протянул Никита Данилович. — Об косяк с маху приложить, да так, что у бедняжки все из головы выскочило, — это ты спасти называешь? Ишь ты. Но сказываешь ты хорошо, мне по нраву, — тут же одобрил он, пояснив: — Мне ить самое главное было узнать, кто ж там, наверху, из вас похозяйничал да кто сабелькой вначале братца моего Дмитрия Ивановича срубил, а опосля того за Аксинью Васильевну принялся. — Все больше и больше распаляясь, он от волнения вскочил с места и склонился надо мной: — Или наоборот дело было? Да ты скажи, не таи, — ободрил он. — Ты ж ныне яко в докучной сказке про журавлика: «Нос вытащит — хвост увязит, хвост вытащит — нос увязит». Да и нет теперь уж тебе разницы, кого ты наперед резал, а кого опосля, потому как выдал ты себя ныне. Попался яко птица в кляпцы, [101] так чего уж теперича.

«Кажется, где-то мне уже доводилось это слышать, — припомнил я. — Ну точно. От подьячего Митрошки. Только там вроде бы про ворону и вошь было».

Меж тем Годунов перевел дыхание и оглянулся на сына.

— Степка, — строго произнес Никита Данилович, властно указывая на выход.

— Батюшка, я поглядеть хочу, — заныл тот. — И потом ты сам мне обещалси вечор попробовать дать. Нешто забыл?

— Я что сказал?! — зло цыкнул отец на непослушное чадо. — Опосля опробуешь. — Дождавшись, пока его шаги стихнут, он вновь склонился ко мне: — А ждет тебя смертушка лютая и тяжкая, это я тебе говорю не как губной староста, а как двухродный братец [102]праведника, коего ты порешил, душегуб. Но ты не боись — ни ныне, ни завтра сдохнуть я тебе не дозволю. Ох как долго подыхать тебе предстоит. Седмицу, не мене, молить меня будешь, дабы я тебя смертушкой одарил, но я жаден до нее, а потому, пока ты здесь в кровавый кус мяса не оборотишься, дотоле и терзать стану. А как же иначе — по привету ответ, по заслуге почет. Сказано: «Как ручки сделают, так спинка износит». А еще заповедано всякого молодца по заслуге жаловать. У тебя оных заслуг вон сколь много, потому и жалованье я тебе платить долгонько стану. А опосля собакам скормлю, ежели они тебя, погань, жрать станут.

— Душегубцев надобно в Разбойную избу везти, в Москву, — возразил я.

— Я бы повез, но что тут поделаешь, коль ты хлипким оказался да сдох под пыткой. За такое упущение с меня спросу нет, — развел он руками. — Так что, поведаешь, кто первым из стариков под твою сабельку угодил, ай как?

— Поведаю, — кивнул я и начал рассказывать, как все было.

Уж на четвертой или пятой фразе Никита Данилович заскучал, а когда я дошел до рассказа о том, что хотел выбежать с Иринкой во двор, но увидел там бегающих татей и решил спрятать девочку в своей светелке, лениво позвал:

— Кулема.

— Да погоди ты с Кулемой! — возмутился я. — Ты лучше скажи, холоп мой Андрей, который тоже может подтвердить, кто я такой, тоже убит?

— Считай, что убит, — кивнул Никита Данилович. — Токмо не твой он. Не надо честных людишек в свой шатер заманивать.

— Ну хорошо, Иринка ничего не помнит, но Аксинья Васильевна-то… — неуверенно начал я.

Никита Данилович усмехнулся, недобро посмотрев на меня, и я тут же осекся. Получалось, что… Словом, плохо получалось. Хуже некуда. Или есть?

— Кулема, — вновь затянул старую песню Годунов.

— А грамотка? Там же было сказано про мальчика, а в конце добавлено, что остальное поведают на словах, — не сдавался я.

— Уже поведали, — сухо обмолвился Никита Данилович. — Ты и тут запоздал, тать. Давай-ка, Кулема, сразу на дыбу его.

Ага, стало быть, сбылась голубая мечта мазохиста. Ну здравствуй, родимая. Мы как, пока без детей обойдемся? А то няня из меня не очень. Вроде бы да. Ну правильно, он же сказал, что спешить не станет. Посмаковать гаду захотелось. И ведь ничего нельзя сделать. Ну вообще ничегошеньки. Кое-что мне этой ночью Петряй рассказал, но толку с этого. Умер он под утро. Еще и поэтому злится Годунов. Ушел один из его ворогов от лютых мук. Теперь мне за двоих отдуваться.

Вдруг меня осенило.

— Стой, Никита Данилыч! — Не иначе как вдохновила острая боль в вывернутых руках, на которых я подвис. Из суставов пока не вылетели, но ждать недолго. — Стой!!! — заорал я истошно, лихорадочно прокручивая в голове еще раз неожиданно забрезживший шанс на спасение, причем последний.

Да, все так и есть, все сходится. Даже если остроносый и умел читать, даже если он сумел самостоятельно кое до чего додуматься, прежде чем отдать эту грамотку, но все равно не мог он догадаться о том, что в ней подразумевалось, но напрямую сказано не было. Годуновы могли, ибо прекрасно знали, что если муж Анастасии Ивановны доводится подростку стрыем, [103] то…

— Не мог тать, что за меня себя выдавал, знать родителей мальчика, которого я привез. Не мог! А я знаю!

— Вправду знаешь? — насторожился Никита Данилович.

— Вправду! — подтвердил я. — Только повели Кулеме с Яремой удалиться. Знание мое не для лишних ушей.

— Никак и впрямь проведал, — вздохнул Годунов и сделал знак палачам.

Те послушно поплелись к выходу.

— И чтоб не возвращались, пока не позову! — крикнул им вслед Никита Данилович, после чего повернулся ко мне. — Ну?

— Батюшка его отдал богу душу двадцать пятого числа месяца июля сего лета, — торжественно произнес я, а в душе все пело. — Был он земским думным дьяком и царским печатником, а звали его Иваном Михайловичем Висковатым. Про мальчишку-то его сказывать ай как? — с легкой насмешкой поинтересовался я.

— Не надо, — хрипло выдохнул Никита Данилович. — Верю, что знаешь. — И подосадовал: — Перехитрил ты меня, тать. Как же я мечтал сыскать душегуба да отмстить ему за братца-праведника! Как же ты меня ныне порадовал своим признанием! А теперь что делать прикажешь?!

— Как что? — насторожился я. — Отпускай!

— Ты в своем уме?! — изумился Годунов. — Мыслишь, что коль ты в грамотке прочел, что шлют нам осиротевшего дитятю из мужниной родни, опосля чего и смекнул про Висковатого, так я тебя с этим знанием отпущу восвояси? А-а-а, — протянул он. — Как я сразу не догадался? Это ты про то, чтоб я тебя на тот свет отпустил? Тут да, ничего не поделаешь. Придется. Перехитрил. И впрямь без мук уйдешь. — С этими словами он неторопливо взял с лавки кнут и сожалеюще заметил: — Почти без мук. До вечера я тебя, конечно, потерзаю. Поначалу кнута дам пару сотен, хотя и не так, как Ярема с Кулемой смогли бы, но тут не взыщи. Опосля за клещи возьмусь. Вон и кочерга в угольках рдеет. Тоже попользуемся. Ну а к вечеру и впрямь придется отпускать. — И замахнулся кнутом.

Я зажмурился, но тут по лестнице пробарабанили чьи-то шаги, и удара не последовало.

— Кому еще я занадобился?! — раздраженно рявкнул Годунов.

— Там Бориска тебя кличет, — послышался голос прыщавого сопляка.

— Кому Бориска, а кому Борис Федорович, — назидательно заметил его отец. — А чего он хочет-то?

— Сказывает, Аксинья Васильевна кончается. Проститься зовет.

— Передай, что приду, — буркнул Никита Данилович.

А меня вновь осенило, и я искренне попросил бога не обращать внимания на некоторую чрезмерную словоохотливость этой восхитительной женщины, ибо доброта ее все искупает, и даже сейчас, в минуту своей кончины, она, хотя и сама того не подозревает, подкинула мне шанс на спасение, причем последний, потому что больше мне их судьба не даст. Это уж наверняка. Так что если всевышнему нетрудно и в его горних высотах имеется свободная жилплощадь, пусть он выделит старушке — божьему одуванчику от своих щедрот достаточно места для ее славной души.

— Никита Данилыч, — окликнул я собравшегося на выход Годунова. — Просьбишку мою малую перед смертью выполни — скажи Борису Федоровичу, что у тебя здесь человек на дыбе висит, который готов повторить слова юродивого Мавродия по прозвищу Вещун.

— Это ты, что ли, юрод? — неприятно осклабился тот в откровенной насмешке.

— Неважно. Главное, про царский венец скажи, — произнес я. — Да поведай, что мне и без него есть что ему рассказать.

— Все смертушку отсрочить норовишь, — пожал плечами Никита Данилович. — Ладно, скажу.

А мне теперь оставалось только ждать, потому что, если юный Борис забыл про мое предсказание, посчитав его несусветной глупостью, или, наоборот, решит, что юродивый, который говорит про него такие речи, слишком опасен, тогда я обречен наверняка.

Перстень, конечно, закопают вместе со мной, поскольку лазить во время обыска по причинным местам и возле них здешние тюремщики пока еще не научились. Кости со временем сгниют, не говоря уж о теле, но он останется, и, как знать, может, когда-нибудь какому-нибудь трактористу или экскаваторщику во время раскопки очередной ямы под фундамент так дико повезет, что он на него наткнется и…

Раздались шаги, и у меня все внутри похолодело, потому что они были одиночные. Да и шел человек медленно, ступал аккуратно. Юноши так не ходят. Они слетают по лестницам через три ступеньки, во всю свою прыть, вечно куда-то торопясь. Даже если лестница ведет вниз. Даже если в пыточную.

Я еще на что-то надеялся, убеждая себя, что коренастый, уже сейчас плотного телосложения Борис Годунов тоже может идти неторопливо, стараясь соблюдать достоинство царского рынды даже в таких мелочах, но сердце подсказывало мне, что ошибки нет и принадлежат шаги Никите Даниловичу. Спустя несколько секунд предчувствия сбылись. Это действительно был губной староста. Один. Значит, не судьба.

Годунов был без шапки.

— Померла Аксинья Васильевна, — скорбно сообщил он и… потянулся за кнутом.

Я уже не кричал: «Погоди, не спеши!» и прочее. Зачем? Успею еще.

«И вообще, проигрывать надо с достоинством, чтобы даже враги восхищались твоим мужеством и тем, как смело ты смотришь им в глаза в минуты смертных мук», — убеждал я себя.

Можно было бы еще и спеть, желательно что-то патриотическое, но, как назло, на ум не приходило ничего подходящего. Как я ни напрягал память, но, кроме «Орленок, орленок, взлети выше солнца…», больше ни одной песни припомнить мне не удалось.

«Значит, помрем молча и с открытыми глазами, — решил я и вытаращился на Никиту Даниловича. — Как переменчив этот мир — не успеешь оглянуться, как он уже иной», — промелькнуло в голове.

Годунов не торопился, прицеливаясь поточнее…

— В ню же меру мерите, возмерится и вам, — произнес он сурово, словно зачитывая приговор, и…

Хлысь!

Ну что ж, будем считать, сезон открыт. Я прикусил губу и злорадно подумал, что хоть удары и существенно слабее по сравнению с ударами Яремы, а все равно две сотни я не выдержу, так что клещи с кочергой не сгодятся. Хоть так гада надую.

Меж тем Никита Данилович размахнулся опять.

— Бог долго ждет, да больно бьет, — сообщил он мне злорадно и снова…

Хлысь!

Молчу. Пока хватает сил даже для философствования. Например, с чего он взял, что бог долго ждет. В моем случае совсем немного.

— Каков работник, такова ему и плата, — между тем выдал Годунов новую сентенцию. Тоже мне Макаренко отыскался.

Хлысь!

Ой, мамочка, до чего же больно. Видать, по старому угодил да разбередил незажившее. Нет, пожалуй, я и сотни не выдержу. Что и говорить, хлипки потомки по сравнению с предками — уж больно оно непривычно.

Глава 4 Русский Нострадамус

Старался Никита Данилович от души, ничего не скажешь, но не мастер он был, не мастер. До Яремы далеко. Про Кулему вообще молчу. К тому же три удара — это не десять, а четвертого он нанести не успел.

Признаться, заслышав торопливые шаги на лестнице, я подумал, что это возвращается его прыщавый сынишка, который не оставил надежды и теперь хочет еще раз попробовать уболтать батю дать кнут и ему. Видеть малолетнего садиста мне не хотелось, и я закрыл глаза.

— Так что тебе о Вещуне ведомо? — раздался рядом со мной негромкий спокойный голос.

Неужто?! Я открыл глаза. Точно. Это был Борис. Некоторое время он недоуменно смотрел на мою расплывающуюся в блаженной улыбке рожу, после чего, нахмурившись, повторил свой вопрос.

— Все, — твердо сказал я. — И даже больше, чем тыдумаешь. Намного больше.

Он задумался.

— И… о венце тоже? — спросил он с легкой заминкой, беспокойно оглянувшись на Никиту Даниловича.

— Я же сказал — все, — заверил я его, добавив для вящей надежности: — Даже о том, сколько лет тебе его носить, и то ведаю. Только повели снять с дыбы, а то мне так говорить несподручно.

Борис беспомощно развел руками:

— То не в моей власти. Ежели токмо губной староста дозволит. — И оглянулся.

Никита Данилович недовольно поморщился:

— Тать это, — мрачно сказал он. — Хитрый тать. Думаешь, он и впрямь что-то ведает? Да ему время надобно до вечера выгадать, чтоб себя от мук избавить, и ничего боле, уж поверь мне, старому. Я его подлую душу насквозь зрю.

— А снять бы все одно надобно, — настойчиво произнес Борис.

— Ты ныне, племяш, хошь у царя и в чести, — продолжал выказывать свое упрямство Никита Данилович, — но вьюнош летами. Он сейчас как начнет всяку небывальщину сказывать, дак тебе голову и закружит. Ты ему поверишь, а он и рад-радехонек. К тому ж тайное он ведает, и выпускать его отсель никак нельзя.

— А зачем выпускать? — удивился Борис. — Я о том и не говорил. Посижу послушаю, а дальше твоя воля — что хотишь, то и твори.

— Ладно, — кивнул Никита Данилович. — Быть посему. — И с видимой неохотой двинулся ко мне, извлекая из сапога нож.

Время на развязывание веревки, держащей меня в неразлучном единстве с дыбой, он тратить не стал — полоснул по ней со всей злости, так что вскользь даже чиркнул по моему запястью, и я кулем свалился на земляной пол. Помочь подняться у него тоже в мыслях не было — стоял и разглядывал, как я, кряхтя и сопя, встаю с колен. Да и веревочные узлы на моих руках он оставил в целости. Ну и пускай. С дыбы сняли — уже радость. Прощай, мечта мазохиста! Или… до свидания? Нет уж, хорошего понемногу, постараюсь больше с тобой не встречаться.

Плюхнувшись на лавку, я угрюмо заявил:

— При нем, — указал на Никиту Даниловича, — говорить мне с тобой нельзя.

— Во, видал! — даже обрадовался тот. — Дай воды студеной, а потом — где ж медок хмельной?

— Никита Данилыч — мой двухродный стрый, а я от своих родичей ничего таить не намерен, — заявил Борис.

— Есть тайны, которые и жене с сыном доверить нельзя, а не то что родичам, — буркнул я. — У тебя-то пока ни того, ни другого, но это я к примеру.

— Думаешь, молодой, стало быть, не женат, — усмехнулся Борис. — Ан промахнулся ты.

— Нет, — мотнул я головой. — Помолвлен ты, ведаю. Но свадебки еще не было.

— А это откель тебе известно? — полюбопытствовал Борис.

— Сказано же: ве-да-ю, — по складам произнес я последнее слово, постаравшись вложить в него и легкую угрозу, и предостережение, и таинственность. В общем, чтоб оно прозвучало с такой значительностью и уверенностью, сомневаться в которых не просто глупо, а нельзя.

Вроде бы получилось. Во всяком случае, Борис повернулся к Никите Даниловичу и уставился на него. Я не видел взгляда, устремленного им на своего дядю, но, наверное, он был достаточно выразителен, потому что старший Годунов вновь затянул речь о том, что я просто хитрый тать, напомнив заодно, что, скорее всего, убийство Дмитрия Ивановича, который воспитал его, Бориса, как родного сына, равно как и жены его, добрейшей Аксиньи Васильевны, моих рук дело.

Борис продолжал молчать. Никита Данилович в ярости бросил тяжелый кнут на стол, угодив им прямо в стопу бумаги, круто развернулся и тяжело побрел вверх по лестнице. Годунов неторопливо уселся на лавку возле стола и тихо заметил:

— Осерчал старый. Обидел я его. — И ко мне: — Ты уж, как там тебя, не ведаю имечка, потрудись, докажи, что я не понапрасну так-то с ним поступил. И лгать не удумай, — предупредил он. — Раз поймаю, дале слушать вовсе не стану.

— Не пожалеешь, — заверил я его и приступил к рассказу, постаравшись излагать как можно короче, пока не дошел до дня, когда впервые увидел его в царской свите.

Скрывать, что под личиной юродивого на самом деле прятался я, тоже не стал, то есть говорил чистую правду, как оно все было. Тут уж либо пан — либо… дыба.

— Выходит, и пророчества твои… — протянул он разочарованно, но я перебил:

— Нет. То, что я тогда сказал, истина, ибо я на самом деле ведаю.

— Во всем истина? — уточнил он, скорее всего подразумевая то, что я сказал ему тогда напоследок, стоя у самой двери.

— Во всем, — кивнул я. — Мне лгать нельзя, а то дара лишусь.

— А что ж ты, коль такой провидец, Петряя этого не изобличил? — недоверчиво спросил он.

— Лицом к лицу узрети не дано мне лика, я плохо вижу рядом — все больше издалека, — туманно пояснил я, вовремя перефразировав Есенина, и добавил на всякий случай: — То, что случится со мной, я и вовсе не зрю, а вот у других… — Но тут же поправился, сыграв в откровенность: — Хотя всякое бывает. Иной хорошо виден, словно наяву, а чаще гляжу на человека, и перед глазами темнота.

— А меня, стало быть, увидел, — усмехнулся он.

— И тебя, и сестрицу твою, — уверенно сказал я.

— Ишь ты, — удивился он. — Так она же маленькая вовсе. Чего там разглядывать-то?

— А то, что и у тебя, — бухнул я. — Царский венец на ее голове узрел.

— Не промахнулся? — хмыкнул Борис. — Я слыхал, государь на следующее лето царевича оженить хочет, а на Руси невест моложе двенадцати годков не бывает. Моей же Ирише, — ласково-любовно произнес он имя сестры, — как ни крути, а токмо одиннадцать сполнится, да и то чрез лето, на следующую осень. Да и в двенадцать-то не часто замуж берут. Лишь когда породниться потребно, — пояснил он. — Не мыслю я, что государь так жаждет годуновский род приблизить, что решит царевича Ивана…

— Федора, — перебил я его. — Царевича Федора он на Ирине женит.

— Тогда сызнова промашку ты дал, — убежденно заявил он. — Государь нипочем своего второго сына наследником не сделает. Он хошь и гневен бывает на старшего, и длань в ход пускает, но то поучает по-отцовски. А престола лишить — иное.

— Поучает, — усмехнулся я, и мне почему-то вспомнилась картина Репина, на которой Иоанн Грозный убивает своего сына, а если точнее, то уже прошелся по нему своим посохом и теперь печалуется, раскаиваясь в содеянном.

Царь на ней, конечно, не был похож на настоящего, которого я имел счастье лицезреть, хотя через одиннадцать лет, если не знать ни в чем меры, можно опуститься и до такого уровня. У него и сейчас мешки под глазами будь здоров. Да и отечность тоже видна. Пока небольшая, но это ведь только начало, а дальше больше. Однако вдаваться в подробное изложение причин, по которым царский престол не получит старший из царевичей, я не стал, побоявшись переборщить с пророчествами. Да и хватит для него пока. К тому же не такой у меня и большой запас познаний в грядущем. За три дня изучения источников, пускай самого старательного и добросовестного, всего не запомнишь. Так что я отделался многозначительным:

— Поучать можно разно. К тому ж далеко еще до всего этого. А Федору на престоле — быть, — твердо заявил я напоследок.

Борис встал и задумчиво прошелся по импровизированной пыточной. Я не мешал. Даже осмыслить такие невероятные вещи и то нужно время, а уж чтоб поверить в них — это и вовсе дано не каждому. Нужен особый склад ума — эдакий мистически-суеверный. Вот как у Бориса.

— А что Иван Меньшой Михайлов, чуб-то свой лихой не состриг еще? — спросил он как бы между прочим, даже не глядя в мою сторону.

— Ему ножницы ни к чему, — ответил я. — Растерял он его. Может, кудри когда-то и вились, да давно свалились. Видать, тяжела государева служба, вот он их и растерял. — И не удержался, заметил со злостью: — О волосах губному старосте спрашивать надо было. Да не у меня, а у того, кто под моей личиной да в моей одеже невесть где гуляет.

— Ты зла на Никиту Данилыча не держи, — миролюбиво посоветовал Борис. — Зло, оно что ржа, душу точит, а проку с него ни на ноготок нету. А про чуб он тебя вопрошать не мог, ибо сам Ивана Меньшого Михайлова, почитай, после свадьбы и не видывал ни разу. На што тому наш медвежий угол? В нем токмо праведникам славно живется, навроде упокойного Дмитрия Ивановича, стрыя моего. Любили мы его все и почитали за душу беззлобную, вот Никита Данилыч и осерчал на татей, кои его живота лишили. Ты б себя на его место поставил — небось тож озлобился бы.

Я поставил. Картина получалась та еще. За родню, да еще не просто родню, но очень хорошего человека, я бы… М-да-а, и впрямь прав этот невысокий чернявый паренек. Во всем прав.

— Кто старое помянет… — Я слабо улыбнулся.

И впрямь — чего я на него напустился? Человека взяли на месте преступления, с саблей в руке. И свидетель имеется, пальцем в него тычет — как тут не поверить? Сынишка у него, конечно, все равно козел, а батя его, если объективно разбираться, мужик нормальный. Вон, даже юмор понимает, шутки оценить может. А что он расследование провел не ахти как, так и это можно понять. Зациклился изначально на одной версии, вот и гнул ее. По накатанной дорожке ехать куда проще. Опять же у свидетеля и грамотка имелась, как доказательство невиновности, а паспорт с фотографией не спросишь — нет их сейчас. И вообще, Никита Данилович далеко не юрист. Сунь любого из нас без нужного образования на его должность, такого наворотили бы — не расхлебаешь.

— Хорошо хоть вовремя разобрались, — вздохнул я, подавая вперед связанные руки — мол, пора и развязать.

Борис извлек засапожник, задумчиво попробовал острие большим пальцем и зачем-то оглянулся на лестницу. Странно, но разрезать веревки на моих руках он не торопился.

— А кто еще ведает о твоих словах? — вполголоса осведомился он у меня, даже сейчас, когда мы вроде бы оставались одни, избегая упоминать опасные слова о царском венце.

— Никто, — раздраженно отрезал я.

— А… отрок, коего ты привез? Помнится, ты первый раз при нем мне сказывал.

— Ты его видел? — Я грустно усмехнулся. — Сейчас он вообще разума лишился, да и потом, если в себя придет, навряд ли что-то там вспомянет.

— Может, ты и прав, — протянул Борис. — Тогда, выходит, и впрямь лишь двое о нем ведают — ты да я.

— Четверо, — раздраженно поправил я его. — Еще и мы с тобой.

— Как так? — удивился он, но потом понял, рассеянно улыбнулся и вновь покосился в сторону лестницы.

Взгляд его мне не понравился. Он был каким-то неправильным. В нем явственно чувствовалось что-то нехорошее. Погоди-погоди, а уж не решил ли он из опасения, что я проболтаюсь, наполовину убавить число знающих эту тайну, сократив до одного человека? Так сказать, на всякий случай. Тогда получается, что он сейчас меня… Вот это я попал — что называется, из огня да в полымя. Нет, может, я и напрасно так плохо подумал о нем, но лучше не рисковать.

— Да, чуть не забыл, Борис Федорович, — вежливо заметил я, внимательно разглядывая засапожник Годунова, который тот продолжал вертеть в руках, задумчиво расхаживая по пыточной. — Помимо этого видения у меня и иные были, только потревожнее. Хотел я тебя остеречь…

Ага! Никак сработало. Вон как быстро повернулся, а глазами так и впился в меня. Значит, подействовало.

— О чем остеречь? — нетерпеливо переспросил он.

Ну да, сейчас. Так все сразу тебе и расскажи. Нет уж, милый. Придется тебе обождать. Теперь станешь получать информацию в строго ограниченном количестве, дабы не соблазняться.

— Сам еще не разобрался — уж очень плохо все видно. Как в тумане. Да ты не горюй, — ободрил я его. — До этого еще далеко, точно тебе говорю, так что время есть. Как увижу пояснее — все расскажу и остерегу.

Одновременно я вновь протянул вперед связанные руки. На этот раз Борис вспорол узел на моих веревках без малейших колебаний.

— А о том, что ты мне здесь поведал, молчи, — предупредил он.

— Не маленький, — проворчал я, с наслаждением разминая затекшие запястья.

Не знаю уж, как он втолковывал своему дядьке про допущенную ошибку, равно как и про хитрого татя, который обвел Никиту Даниловича вокруг пальца и удрал с моими денежками, но думаю, что старший Годунов сдался не сразу.

Правда, мужество признать свою ошибку он в себе нашел и перед отъездом даже заглянул ко мне в комнату, где я отсыпался, пользуясь долгожданным комфортом, а главное — заботливым уходом за моими ранами на спине. Не знаю, чем там их смазывала бабка-травница, но явно не слюной какого-нибудь Миколы блаженного, а выбрала средство понадежнее, так что спустя всего час после того, как она забинтовала меня по новой, боль практически утихла, а на второе утро я, проснувшись, вообще обнаружил себя лежащим на спине. Оказывается, народная медицина действительно великая сила, при условии, что ей не помогают блаженные и юродивые.

Застал меня Никита Данилович в неподходящее время. Неподходящее в первую очередь для него самого — делали перевязку ран от плетей, поэтому прощание у нас вышло скомканным. Ему было неприятно глядеть на мою спину — как ни крути, а его работа, мне же, хоть я почти простил, мешал остававшийся на душе осадок от не самых приятных в моей жизни воспоминаний, от которых тоже, как ни старайся, сразу избавиться не получится.

— Ну прощевай, княж Константин-фрязин, — буркнул он, заметив с досадой: — Надо тебе бы сразу поведать… про чуб с кудрями.

«Борис рассказал», — понял я, миролюбиво отозвавшись:

— Не подумал что-то.

— То-то, что не подумал, — назидательно заметил он, будто мой рассказ о том, как сейчас выглядит брат Висковатого, и впрямь мог поколебать его уверенность в моей виновности. — А теперь где мне татя искать? — всплеснул руками Годунов.

И снова в его голосе послышался попрек: «Не растолковал ты мне, парень, вовремя, а я теперь мучайся, ищи».

— Одежа у него знатная. Ему такая ни к чему, так что либо в Костроме, либо в Ярославле — не знаю, что ближе, — но он с нею обязательно объявится. Ты купцов поспрошай да предупреди, авось и поймаешь, — посоветовал я лениво.

— Уж это непременно, — заверил он меня и вышел.

Практически без одежды и без денег — остроносый вместе с одеждой автоматически прихватил и мой финансовый НЗ, — добираться обратно в Москву мне было несподручно. Да и не мог я уехать, бросив просто так Апостола, который — соврал мне Никита Данилович, точнее, поспешил с преждевременными выводами — вовсе не умер, хотя в сознание не пришел до сих пор. Если бы не Ваня, то сейчас его бы точно не было в живых, но подросток так суетился возле него, что остроносому пришлось сказать, что Андрюха никакой не тать, а холоп, приставленный к мальчишке в качестве няньки. Именно поэтому Апостола заботливо выхаживали, хотя раны у него были не в пример моим, особенно на груди.

Я и сам чувствовал себя не ахти. Пускай бывалый рубака, взглянув на подживающие рубчики, небрежно назовет их царапинами, но крови через них утекло будь здоров, так что оставалась и слабость во всем теле, а временами я еще и чувствовал головокружение и слабость во всем теле.

Опять же — кто меня ждет в этой Москве и кому я там нужен? Ицхаку? Ищи-свищи его. Наверняка давно уже сидит в своем Магдебурге и подсчитывает доход от привезенных с Руси товаров. С англичанина, который мой должник, я тоже навряд ли что вытрясу. Во-первых, срок возврата долга еще не наступил — полгода исполнится только в самом конце января, а попросить вернуть досрочно, пусть и без процентов, — так он разведет руками и скажет, что все деньги вложил в товар. Это во-вторых. А в-третьих, самое неприятное заключалось в том, что он запросто может их не вернуть вообще.

«Где бумага с нашим уговором, мил-человек? Ах нет ее у тебя, потерял. Ну тогда считай, что ты и деньгу свою потерял».

Такой вариант тоже нельзя исключать. И хорошо, если весной приплывет Ицхак. С его дотошностью и увертливостью, может, и удастся убедить англичанина вернуть деньги, а если еврею подвернется более выгодный маршрут — пиши пропало. Хоть нет — это вряд ли. Перстень. Приедет он в надежде, что я окажусь посговорчивее, как пить дать приедет.

Но как бы там ни было — все это в Москве, до которой еще надо добраться, а кушать мне нужно уже сейчас. Да и приодеться не помешало бы — штаны еще ничего, и кровь с них отстиралась, а рубаха вообще драная. Стыдоба.

Посему оставалось только одно — наниматься к кому-то на службу. Делать это мне категорически не хотелось, и я некоторое время сопротивлялся, уговаривая себя, что остроносый должен отыскаться, а вместе с ним ларец и моя одежда, не просто дорогая сама по себе, но и с зашитыми в ней резервными капиталами. Но день шел за днем, а Никита Данилович радостную весть о поимке мерзавца присылать не спешил.

Жаловаться на хлебосольство мне не приходилось. Кормили и сытно, и вкусно, причем усаживали за господский стол, а не с дворней. Даже в такой мелочи, невзирая на свою юность, Борис Федорович оказался предусмотрителен. Он вообще после отъезда Никиты Даниловича по-хозяйски распоряжался всеми делами.

Но о том, что я обладаю даром предвидеть будущее и предсказываю людские судьбы, ни слова. Он и со мной об этом больше не говорил. Порою создавалось впечатление, будто Борис меня немного побаивается — вдруг увижу что-то касающееся его, и притом далеко не такое замечательное, как раньше. Жить с осознанием того, что, к примеру, через два с половиной месяца твоему существованию на этом свете настанет конец, это знаете ли, не сахар. Все время станешь думать только о том, как бы обхитрить судьбу, как бы спастись, и в итоге отравишь этими мыслями и те считаные дни, которые тебе еще остались. Все логично.

Вообще, этот парень мне нравился с каждым днем все больше и больше. Спокойный, рассудительный, распоряжения той же дворне дает только дельные, без крика и шума, с родней, особенно со старшими, уважителен, но про достоинство свое тоже не забывает. А уж разговоры вести и вовсе мастак. Ни одного слова попусту — только по делу, и именно такие, чтоб никого случайно не обидеть. Не знаю, чем он там насолил историкам, что они на него набросились, — может, потом испортится, но сейчас Борис был из тех, кого принято называть душой компании, причем любой.

Что же касается его отношения к сестре Ирине, то тут вообще песня. Я понимаю, утрата родителей отчасти сближает детей-сирот, особенно если она произошла в раннем возрасте, а Ирина потеряла мать, по сути ни разу ее не увидев — та умерла при родах, когда девчонке исполнился один год. Да и сам Борис в это время был еще ребенком, всего девять лет. Мальчик, невольно оказавшийся причиной ее смерти, тоже не зажился на белом свете — его не стало через три года, всего через год после смерти их отца Федора Ивановича. Умершего младшего брата Борис тоже очень любил. Когда рассказывал мне о покойном Феденьке — а ведь с тех пор прошло шесть лет, — у него на глаза постоянно наворачивались слезы. Он и Иринку, может быть, именно потому так оберегал, что боялся потерять, памятуя об умершем брате.

А я иногда смотрел, как он с ней играет в жмурки — ей это нравилось больше всего, — и диву давался. Получается, что я спас от смерти будущую царицу всея Руси, ни больше ни меньше. Во как! Прямо гордость распирала. А с другой стороны…

Той последней ночью, которую я провел в роли татя, лежа в амбаре и не в силах заснуть от дикой боли в спине — как черти когтями драли, — я успел выслушать откровения Петряя, который взамен на рассказ просил… задавить его. Терпеть мучения сил у него больше не было, а наложить на себя руки он боялся — смертный грех. Вот тогда-то он и рассказал, как было дело.

Остроносый обманул не только меня одного, но и его, пообещав выручить, да так и не сдержав слово. Оказывается, Петряй не сам вышел на меня, хотя вообще «работал» в Костроме именно наводчиком — высмотрит купца побогаче, который расторговался, и к своим. Ну а дальше дело техники — у шайки все уже было отработано до мелочей. Со мной же получился прокол именно потому, что его обуяла жадность и он согласился провернуть это дело с одним остроносым, который вычислил Петряя, а потом научил, что да как. Да и ехать нам надо было совсем в другую сторону — отлучаться в банду несподручно.

К тому же Петряй — что нас и спасло — на самом деле был аховым проводником и в незнакомых местах действительно изрядно плутал. Запутавшись в наставлениях остроносого, он в первый же день на одной из развилок повернул совсем не туда, куда тот ему говорил, и их встреча ночью не состоялась. А во вторую горе-проводник решил, что добро не должно пропадать зря — наше, разумеется, — и пошел повидаться со своей шайкой, благо мы уже успели вернуться и место ее обитания находилось всего в десятке верст от нашей ночевки.

Петряй понимал, что вернуться вовремя он не успеет, а потому вечером заранее заговорил о завтрашнем маршруте, рассчитывая, что мы будем следовать в строгом соответствии с его указаниями и, таким образом, сами придем к банде. Но время шло, а меня не было и не было, и все пошло насмарку. Пришлось догонять. Развернуть возок не получилось, но он услышал, что народу на подворье почти не осталось — все разосланы по соседям, первые из которых должны прибыть завтра.

Медлить было нельзя, и он, улучив момент — тем более разместили его как нельзя удачно, — снова сорвался к банде, а уже возвращаясь, столкнулся с остроносым, который все-таки вышел на наш след, ухватил Петряя за шиворот и пообещал тут же выпустить кишки, если тот не выполнит уговора. Узнав же, как обстоят дела, сказал, что так даже еще лучше, и посоветовал сообщить подельникам, что ларец приезжий купец передал хозяевам. Потому разбойнички сдуру и подались наверх, но практически ничего не нашли. Главарь же, заподозрив неладное, решил пошарить внизу и напоролся на меня.

Петряй сам помогал заносить сундук, а потому безошибочно провел остроносого в мою комнату. Ну а дальше я и сам все знаю. Молчал же наводчик лишь потому, что, не успевший удрать остроносый, узнав, что я жив, велел немедленно удавить меня, заверив, будто непременно освободит его следующей ночью. Поначалу он предложил назвать Петряя своим холопом, но тот отказался — Никита Данилович знал его как облупленного и как-то раз уже повелел высечь кнутом за прошлые, более мелкие прегрешения.

Если бы не здоровый мужик, пойманный за побег и уже сидевший тут, в амбаре, задавить меня проблемы бы не составило, но тот так угрожающе на него цыкнул, что Петряй затаился, решив чуть обождать, тем более беглец вновь собирался дать деру, что благополучно осуществил на следующую ночь. Однако к этому времени новоявленный киллер сам не мог толком пошевелиться — выбитые на дыбе и плохо вправленные на место суставы рук немилосердно болели и своего хозяина совершенно не слушались.

Вот и получалось — не потревожь я своим приездом этой «тихой заводи», так вообще ничего не случилось бы, и гордиться мне нечем. Скорее уж наоборот — из-за меня чуть не убили будущую царицу. Да и не спасал я ее вовсе. Терем остался цел, и, скорее всего, девочка благополучно просидела бы в своей ложнице, дождавшись приезда Никиты Даниловича.

Все это я частенько повторял для самого себя, чтоб нос не больно-то задирался кверху. Говорят, курносые не всем по душе, хотя мне сейчас о внешности заботиться смысла нет.

Спустя время я уж совсем было решил обратиться к Борису с откровенной просьбой помочь добраться до Москвы и ссудить деньжат, но тут пришла радостная новость — нашлась все-таки моя одежка. Не вся, но нашлась. Купец, которому остроносый пытался всучить мою ферязь, вспомнил о предупреждении Никиты Даниловича и поднял крик. Самого задержать они не сумели — «Васятка Петров» оказался вертким, но ферязь он в руках купца оставил.

Получалось, что проблема с деньгами практически решена. Оставалось подождать Андрюху, который очнулся и начал понемногу выздоравливать, но еще не вставал, да возвращаться в Москву, пока не нагрянули осенние дожди.

Об этом я и сказал Годунову, еще раз поблагодарив за хлеб-соль и за то, что он так здорово меня выручил.

— Как? — удивился он. — А разве ты не останешься на моей свадьбе?

— С дочкой Малюты? — уточнил я.

Он поморщился, точно от зубной боли, и нехотя протянул:

— На ней, — тут же начав торопливо объяснять, что его согласия, собственно говоря, никто особо и не спрашивал.

Дело в том, что его дражайший стрый-дядюшка Иван Иванович по прозвищу Чермный, так и не достигнув на государевой службе особых высот, лишь раз за все время приподнявшись до должности третьего воеводы в Смоленске, в которой он пробыл всего год, теперь, после введенной Иоанном Грозным опричнины, как с цепи сорвался, выискивая любую возможность, чтобы вскарабкаться повыше.

— Он и сынов своих рындами хотел пристроить, да туда лишь одного Дмитрия взяли, а потом вот за меня принялся. Да и мне самому деваться некуда. Пить-гулять еще куда ни шло, а резать да убивать — с души воротит. Там же без этого никак. А за тестевой спиной авось и схоронюсь, чтоб греха на душу не взять.

— А уехать? — спросил я.

— Куда? — скривился он. — Сюда? Здесь лишь праведникам раздолье, а я еще молодой, пожить хочу. Да и не бросают цареву службу по своему хотению.

— Невеста-то как, ничего? — поинтересовался я.

— Маша-то? — усмехнулся он. — Покамест лик разобрать тяжко — ей же едва-едва двенадцать годков исполнилось. Какой станет, когда в пору войдет, — пойди пойми. Ныне ей кукол бы побольше, вот и вся забота.

— В дочки-матери любит играть, — усмехнулся я. — Так возраст такой.

— Нет, у нее другие игрища, — помрачнел Борис. — Она больше в пыточную норовит. Для того и кукол много надобно — она им ножом ручки-ножки отрезает, ну а потом и до головы добирается… — И спохватился, замолчал.

— Зато у вас дети хорошие будут, — ободрил его я.

— Правда? — Его лицо тут же просветлело. — Не лжешь в утешение?

— Нельзя мне, — напомнил я. — Так что про детей — правда. И умные, и красивые.

А про их несчастную судьбу говорить не стал. Может, когда-нибудь потом, да и то намеками, а пока ни к чему.

— Ну раз дети, тогда можно и жениться, — махнул он рукой и вновь поинтересовался, искательно заглядывая в глаза: — Может, останешься на свадебку-то, а?

Ну как тут откажешь.

Опять же теперь есть в чем появиться, так что полный порядок. Я даже придумал, какой сделаю подарок. Это будут два золотых дуката на цепочке — один жениху, а другой невесте. На сами цепочки уйдет третий дукат, должно хватить, а нет — есть четвертый, да еще один в запасе.

Вот только радовался я недолго. Вечером, ощупав ферязь, я понял, что в очередной раз недооценил остроносого. «Васятка Петров» сумел обнаружить мой тайник и выгреб его дочиста, кое-как зашив по новой.

Получалось, что я без штанов, но в шляпе. Одет как король, а питаться предстоит по-пастушески. Или, как здесь говорят, на брюхе шелк, а в брюхе щелк. Неизбежность найма на службу вновь возникла передо мной во всей своей красе. А еще через пару дней это не просто вошло в мои планы, но стало жизненной необходимостью, поскольку обнаружилось такое, что…

Лишь бы гости не подвели…

Лишь бы прибыл тот, кто мне нужен…

Глава 5 Сакмагон[104] короля Филиппа

— А где разместить меня мыслишь? — как бы между прочим спросил я озабоченного чем-то жениха за пару дней до его бракосочетания.

— О том не печалься, — беззаботно махнул рукой Борис. — Не обижу. К тому ж ты — гость великий, иноземец, да еще князь. Не у каждого боярина такие на свадебках гуляют. А коль подмечу недовольство, так напомню, что ты у нас наособицу, без места. [105] Да и без того навряд ли кто из моих обидится, ежели я тебя вперед усажу. Мыслю, такого соседа каждый почтет за честь близ себя зрить. Даже князь Михайла Иваныч Воротынский в обиде не будет.

— Точно ли? Он же из первейших, — выразил я свое сомнение. — Там, в Москве, у стола государева, поди, и не с такими иноземцами сиживал.

— Когда оно было-то, — присвистнул Борис. — Я в пеленах тогда еще полеживал, а Ириша и вовсе не народилась. Опосля того много водицы утекло. Он же потом погрубить царю-батюшке успел да в опалу угодил. Ныне же хошь и вернули его с Белоозера, да прежнего не воротить. Государь и вотчины его, кои в казну забрал, и то не все вернул — и Перемышль у себя оставил, дескать, в опричнине он, и Воротынск. А потом уж, позапрошлой зимой, и то, что до того отдал, — тоже обратно забрал, мену сделавши.

— И что он взамен дал? — поинтересовался я.

— Стародуб Ряполовский вместях с уездом, да и то вышло не пойми что. Одно дело — пращуров добро получить. Тогда они — вотчины. А коль из рук государя, тут уж вроде как поместья выходят. Вроде и твои, а коль службу худо несешь, то и забрать могут.

— Но князь-то ее справно несет, — возразил я.

— Не скажи, Константин Юрьич… — таинственно протянул Борис. — Гневался на него этим летом государь. Дескать, сакмагоны его вовсе от рук отбились. Жалованье царское имут, а бдят за сакмами неисправно, да чтоб никто того не сведал, ложью прикрываются, пугают то и дело. По весне татаровья всю украйну [106]рязанскую опустошили. Кто виноват? Сакмагоны не упредили. По осени весточки прислали, что, мол, тридцать тысяч в степи появилось. Иоанн Васильевич, поверив им, сам с полками Русь боронить вышел, ан глядь — а татаров-то и нету. Так что ныне не в чести князь Михайла Иваныч у государя нашего. Потому и уехал сюда из Москвы. Благо что предлог имелся — у него тут недалече братанична [107]в Горицком монастыре проживала, инокиня Александра, да совсем недавно померла, вот он и отпросился у государя. А тот и не держал — мол, езжай с глаз моих куда подале, коль службу править в тягость. — И озабоченно спросил меня: — А что ты все про Воротынского пытаешь? Али опалу на нем зришь? Так ты поведай, не таись.

Я неопределенно пожал плечами. Отвечать не хотелось, но и молчать было нельзя.

— Опала потом, а до того быть ему в великой чести у государя, — туманно ответил я.

— Ну и славно, — мгновенно успокоился Борис и замялся, нерешительно протянув: — Тут у меня просьбишка до тебя есть. Хошь и невелика, да боюсь, не по нраву тебе придется, потому и не ведаю, как сказать, чтоб не изобидеть.

Я насторожился, но потом, выслушав смущенного жениха, вздохнул с облегчением. Оказывается, Борис хотел бы приставить к делу и меня. Вообще, в эти времена на Руси с почетными гостями на свадьбе обращались весьма бесцеремонно, если исходить из мерок двадцать первого века. Чем выше твой титул, чем солиднее положение, тем больше на тебя взвалят обязанностей. И попробуй хозяин этого не сделать — тогда уже сами гости могут обидеться, да не на шутку. А уж «работы» на свадьбе в шестнадцатом веке хватало многим — помимо нескольких дружек со стороны невесты и со стороны жениха, причем дружки были с женами, имелись еще тысяцкие, посаженые отцы и матери — правда, они только в случае если умерли родные мать с отцом, куча свах, ответственные за кику, ответственные за чару и гребень, те, кто будет стелить постель, и еще с десятка два наименований. Кошмар!

Меня Борис поначалу хотел приставить именно к постели, скорее всего, держа в памяти то, что я Вещун, а стало быть, немного колдун. Как я понял, по его мнению, одно непременно связано с другим. Кому же еще проследить за тем, чтоб лихие люди не напустили сглаз или порчу на новобрачных? Разумеется, Константину-фрязину.

Впрямую он этого не сказал, но намек был очевидным. Однако тут я заупрямился. Понимаю, что сейчас это занятие считается почетным, но перед глазами у меня почему-то тут же встала горничная в накрахмаленном переднике и кокетливом чепчике на голове. «С моими волосатыми ногами только в мини-юбке и рассекать», — подумалось мне. Пришлось объяснить, что, как иноземец, я могу в чем-то ошибиться и нечаянно сделать не по обряду. По той же причине мне удалось откреститься и еще от двух его предложений — насчет каравая и вина. Там я и вправду побоялся что-то напутать.

Борис еще немного помялся, но, вспомнив, что совсем недавно он меня изрядно выручил, насмелился сказать открытым текстом. Почти открытым.

— Тут, Константин Юрьич, — в отличие от Никиты Даниловича он с первых дней именовал меня на всякий случай только с «вичем», — вот какое дело. Есть у нас ведуны справные навроде тебя, да мне их зазывать на свадебку — грех великий. К тому же я мыслил, что и одного довольно.

Намек понял. Меня он имеет в виду, кого же еще. Ну-ну.

— А ежели без никого, то тут у меня опаска есть. В жизни оно ведь всякое бывает, так что хотелось бы поостеречься. Мне покойная Аксинья Васильевна не раз наказывала — мол, пуще всего на свете чар бесовских стеречься надобно. Да и Дмитрий Иванович не раз говаривал о кознях диавольских, вот я и помыслил, что ты мне в том подсобишь. — Он замолчал, зардевшись от смущения.

«Ишь ты, прямо тебе девица красная, а не жених, — подумал я, глядя на густой румянец. — Вон у него, оказывается, откуда пошла такая вера во всякие чародейства да в ворожбу. Ну что ж. Ладно. Поможем чем сможем. Тем более, насколько я понимаю, семейная жизнь у тебя будет вполне нормальной, так что винить меня за недогляд тебе не придется».

— Отслужу чем могу, — твердо заверил я его, стараясь не улыбаться. — Вот только для этого посади меня непременно рядом с князем Воротынским.

— Так ты мыслишь, что он… — Его глаза изумленно округлились.

— Не о том ты подумал, — ответил я, прикидывая, как лучше объяснить мой интерес к Михаилу Ивановичу.

Не стану же я ему рассказывать, что нужен он мне исключительно по личным причинам, поскольку, по припомнившимся мне рассказам Висковатого, родная племянница Воротынского вышла замуж за князя Андрея Долгорукого. И как знать, не приходится ли этот князь Маше отцом?

Да помню я, что она замужем. Я ведь как поначалу рассуждал — дай бог ей всяческого благополучия, хоть и не со мной, кучу детишек и воз добра. Вот только не верилось мне в то, что она будет счастлива с другим. Хоть тресни, а не укладывалось в голове, что это возможно. А если она несчастлива, тогда совсем иное дело. Тогда извини-подвинься, как там тебя, Никита Яковля, сын Семенов. Не сумел оценить по заслугам — твои проблемы. Зато я сумею. И неважно, что я сделаю — уведу, украду, заманю, улещу. Все равно она будет моей.

Тем не менее кое-какие угрызения совести я все-таки испытывал. А совсем недавно выяснил и еще кое-что, принципиально меняющее все дело…

Когда я сжигал Валеркины шпаргалки, то предал огню не все. Память памятью, а страховка не помешает. Характеристики знати спалил, запомнив основное, — такое при себе хранить и впрямь опасно, листочек со списком казненных двадцать пятого июля тысяча пятьсот семидесятого года вообще сжег давным-давно, аж до визита к Висковатому. Но еще один, и тоже с фамилиями из поминального царского синодика, все-таки оставил, поскольку в нем перечислялись жертвы последующих лет. Мало ли. А так как и эта бумага потенциально опасна, я еще перед выездом в Кострому дал себе зарок — заучить ее наизусть и сразу после этого тоже в огонь.

Поначалу было не до того — эвон как меня судьба завалила происшествиями да приключениями, только успевай вертеться. Потом и вовсе ферязь, куда был зашит листок, украл остроносый. Теперь, когда моя одежда нашлась, вспомнилась мне, хотя и не сразу, эта подсказка. Что она на месте — особо не верил. Коли этот «Васятка Петров» нащупал мои монеты, так наверняка прихватизировал и список. Однако бумажка оказалась цела. Не добрался он до нее.

Вот я и решил, не дожидаясь очередных катавасий, все выучить наизусть. К тому же времени свободного уйма. Просто девать некуда. И главное — я совершенно никому не нужен.

«Мы чужие на этом празднике жизни», — грустно заметил Остап Бендер Кисе Воробьянинову, когда они блуждали по Пятигорску.

У меня не все так печально, как у великого комбинатора, поскольку на самом празднике я почетный гость, а вот при подготовке к нему и впрямь оказался не у дел. Некуда приткнуть свадебного генерала, некуда его пристроить, нечем занять, ибо хлопот да забот у хозяев выше крыши, но все такие, что фряжскому князю их не предложишь — не с руки. Получается, самое время заняться выполнением обещанного.

А как начал читать — глазам не поверил. Я уж эту бумагу и к свечам поближе подносил, и пять раз по одному и тому же глазами прошелся, прежде чем окончательно убедился — не лгут мои очи, не подсовывают мираж в угоду тайному желанию хозяина.

Но я и тут себе не поверил, решив отложить до утра. Глюк, он если и приходит, то исключительно ночью. Наверное, тоже из разряда нечистой силы. Вдруг у меня все-таки бред? И свет на бумагу будет литься не от свечи — он и приврать может, а дневной. Пускай скуповатый, буднично-прозаический, зато надежный.

Выспаться, правда, так и не получилось. Лишь к рассвету сомкнул глаза, а до этого все думал и прикидывал, как мне теперь быть. Проснувшись, я тоже развернул заветный листок не сразу — все боялся, что исчезнет в нем заветная строка. Только через час все-таки насмелился, открыл, впился глазами и… чуть не взвыл от досады — действительно исчезла, подлюка. Куда делась — пойди пойми. Дважды по всему тексту пробежался — нет ее. Лишь на третий нашел — оказывается, искал не в том месте. От волнения, наверное.

Господи, всего одна строчка, а как много в ней для меня заключено: «Лета 7079 Семена (Васильев), сына его Никиту (Яковля)». Дальше там еще указывался какой-то князь Данила Сицкий, но он меня не волновал, а вот эти двое… Получалось, что быть в тысяча пятьсот семьдесят первом году Семену Васильевичу Яковле и его сыну Никите Семеновичу убиенными по повелению царя всея Руси Иоанна Васильевича Грозного.

Им — убиенными, а Маше моей тогда что?

Тут двояко. Если она не указана в синодике, еще не значит, что ее тоже не убили. Наш государь мог попросту забыть ее вписать. Когда на твоей совести тысячи покойников, то всех не упомнишь. Иоанн о таких со свойственным ему простодушием писал: «А которые в сем сенаники не имены писаны, прозвищи, или в котором месте писано 10 или 20 или 50, ино бы тех поминали: ты, Господи, сам веси имена их». То есть ты, господи, все помнишь, а у меня склероз, и вообще, я человек занятой, ерундой заниматься некогда, так что, будь любезен, разберись там, кого именно я угробил, отравил, зарезал или отрубил голову. Вот такая фамильярность. Если бы я в свое время не прочитал этого собственными глазами, то никогда бы не поверил, что искренне верующий человек так может обращаться к всевышнему.

Но даже в самом лучшем случае получалось, что не видать моей Маше семейного благополучия и кучи детишек. Иное ей на роду написано — каменная келья с холодными, сырыми стенами, заунывное песнопение, грубая, жесткая ряса и беспросветное, мрачное будущее. Я, как все это представил, чуть не взвыл.

Вот и получалось, что если всего днем раньше меня сдерживала какая-то мораль — как ни крути, а я собрался увести Машу из семьи, то теперь передо мной открывался чистый, светлый простор и карт-бланш от судьбы. Не просто можно украсть ее у мужа — нужно. Причем надо действовать как можно быстрее — пойди разбери, какой срок хитрая судьба установила ее супругу вместе со свекром. Хорошо если их казнят, скажем, только в ноябре — декабре будущего года. Хотя нет, не получается. У них же тут Новый год первого сентября, и потом начинается отсчет другого лета. То есть в запасе у меня не так уж много времени — от силы до августа, — и нужно действовать без промедления.

Поначалу я хотел уехать сразу, даже не дожидаясь свадьбы, хотя до нее осталось всего несколько дней. А куда деваться? Чужой невестой полюбуюсь, а свою упущу. Но потом приказал себе остыть, не пороть горячку и все как следует обдумать. Поразмыслив же, пришел к выводу, что уезжать мне не след. Первое — не с чем. В карманах шаром покати. Второе — вспомнил про дорогих гостей. Не я один буду в свадебных генералах — подъедут еще несколько, в том числе и князь Воротынский, чья племянница замужем за неким князем Долгоруким. Да не просто Долгоруким, но вдобавок Андреем, если я правильно запомнил рассказ Висковатого. Это шанс. Улыбнется мне веселое трио — бог Авось и богини Тихе и Фортуна, — и окажется, что этот Андрей и есть отец Маши, которую он выдал за Никиту Яковлю.

И нашел же муженька для дочки! Да я только из-за одной фамилии отказал бы. Совсем ему своего чада не жаль. Впрочем, ладно. Это к делу не относится. Словом, если удача окажется на моей стороне, то Михайла Иванович окажется внучатым дядькой моей Маши, а если нет, все одно — родич он Долгоруким. Потому и надо начинать именно с Воротынского, а через него выходить на всю семейку.

«Они думают, что я тут всесильный!» — негодовал Штирлиц, получив очередное задание Центра.

Я не возмущался, хотя всесильным себя не считал. Просто знал — надо мне быть таким. Надо, и точка! Баста! И никаких! Нет у меня иного выхода. В смысле есть, но они меня не устраивают. Категорически.

— Совсем не о том ты помыслил, Борис Федорович, — спокойно заметил я, держа паузу и собираясь с мыслями. — Чую я, что неспроста государь на князя Воротынского разгневался. Не татары тому виной и не сакмагоны. Напуск на него кто-то по злобе своей сделал. И напуск этот как ком снежный — растет над главой его да комьями рассыпается, и, в кого угодит, тому тоже несдобровать.

Румянец с лица Бориса мгновенно схлынул, как не было его.

— Приглашен ведь он. Ныне отказать, так это… Вона почему у них все хужее с кажным днем. Выходит, и братанична в Горицком монастыре, коя померла, не просто так богу душу отдала, а… — И, не договорив, он в страхе уставился на меня.

— А в жизни просто так вообще ничего не бывает, — сурово заверил я, окинув Бориса скорбным взглядом.

Но, заметив, что парень и впрямь здорово напуган, немедленно сменил выражение на своем лице, изобразив спокойную деловитость и непоколебимую уверенность. И вовремя, поскольку Годунов немедленно принялся излагать вслух варианты вроде откладывания свадьбы в связи с внезапной болезнью жениха и прочие, которые мне явно не подходили. Время от времени он искоса поглядывал на меня, тем самым приглашая к обсуждению возникшей проблемы.

Уже одно это, насколько я понял за проведенные с ним дни, говорило о крайнем волнении. В иное время Годунов никогда бы себе такого не позволил. Никогда и ни за что. Это он только с виду простодушный и улыбчивый, а на самом деле слова лишнего не произнесет. И в нормальном состоянии он бы вначале все прикинул, обдумал, а уж потом открыл бы рот.

— Не надо больным. Все будет хорошо, — ободрил я. — А что до Воротынского, то потому и прошу посадить меня рядом с ним. Будь спокоен. И на вас с него ничто не упадет, и его от заклятия освобожу. Имеется у меня молитва на коварного демона. Какого другого — не знаю, может, и несумел бы изгнать, а этого вмиг усмирю.

— Так ты, может, для надежности и ясельничим возьмешься побыть? — робко спросил Борис.

Я нахмурился. Это что, как конюх, что ли? Лошадь за уздечку вести? Вообще-то такое для княжеского достоинства…

Но жених, видя мое недоумение, тут же все подробно растолковал. Оказалось, вполне приличное занятие — всю ночь кататься вокруг опочивальни молодых, чтобы нечистая сила не посмела даже приблизиться к новобрачным, не говоря уж о пакостях.

— Это по мне, — одобрил я. — Исполню в лучшем виде. И поверь, что никаким силам к вам с Марией не пробраться.

Жених вновь счастливо расцвел, и больше никто не видел его озабоченным. Видно, здорово он поверил в мои обещания. Он и на свадьбе держался молодцом — прямо тебе царевич, да и только. Лишь иногда бросит беглый взгляд в мою сторону — как, мол, там, поддается ли подлый бес, на что я тут же еле заметно кивал головой, и он, успокоившись, вновь ласково оглядывал собравшихся гостей.

А вот невеста мне не понравилась. Нет, по внешнему виду сейчас судить нельзя, хотя есть надежда, что лицом она пошла не в папочку, который тоже присутствовал среди гостей. И лоб у нее был относительно нормальным, и уши не оттопыривались. Словом, во внешности никакого сходства, а вот по характеру… Мрачная, насупленная, а взгляд злющий-презлющий. Вначале думал — обидел ее кто-то, вот она и лютует. Потом пригляделся — ничего подобного. Она на всех так смотрит, без разбору. Даже на родного папашу, который, кстати, выглядел приветливее обычного. Во всяком случае, на подворье у Висковатого он смотрелся как волк перед прыжком — того и гляди порвет глотку, а тут ничего, веселился, как все. С виду и не скажешь, что он — главный палач. И не по должности, по призванию.

А что до моего ночного обхода, то тут я выполнил все в точности согласно инструкции, и даже гораздо больше. Когда сконфуженный Борис украдкой вынырнул на улицу и подошел ко мне, время было раннее — едва начало светать. Умаявшийся на гулянке народ продолжал почивать — охрипший, хмельной и счастливый. Даже дворни и то не было видно.

— Не помыслил я вовремя, и что теперь делать, ума не приложу, — пожаловался жених, подойдя ко мне. — Может, ты подсобишь, Константин Юрьич, а?

Оказывается, к ним в опочивальню вскоре должны войти веселые свахи, сваты, дружки и прочие. Уйдут же они не просто так, а с простыней, на которой должен красоваться своего рода наглядный штамп о том, что жених вступил в свои законные права и взял в жены благонравную девицу, исправно сохранившую себя для законного супруга.

— А я не смог ее тронуть, — вздохнул Борис. — Маленькая же совсем. — И добавил после паузы: — Хоть и злая, а все одно — жалко. И как тут быть?

— А другие, у которых тоже… маленькие были? Как они? — полюбопытствовал я.

— А другие не такие дурни, как я. Они на лета не глядели, — мрачно сообщил он. — Положено, так чего уж тут… — И вздохнул, глядя на меня. — У тебя там по такому случаю никакой ворожбы нет? — выдавил с натугой.

— Я и заговоры-то далеко не от всех демонов знаю, — пришлось развеять мне его надежды. — Вещун я, а не колдун. Хотя… — И прислушался.

Петух орал необыкновенно громко и звонко, словно понимая, что после такой пьянки обычным голосом народ не поднять и придется всерьез поднапрячься. Мы с Борисом переглянулись.

— Совсем рядом, — заметил я.

— Отродясь резать не доводилось, — растерянно прошептал он.

— Резать, — хмыкнул я. — Вначале его еще поймать надо. Хотя не обязательно, там еще куры должны быть, а они поспокойнее.

Зрелище было то еще — жених вместе с ночным охранником на ощупь — не держать же дверь распахнутой, а то вообще вся живность разбежится, — лазят по курятнику. Душно, пыльно, темно, да еще желательно не издать шума — и без того вот-вот нагрянут дворовые девки.

Но обошлось. Впоследствии я даже сам себе удивлялся — раньше никогда ничем подобным заниматься не приходилось, а вот поди ж ты — нужда заставила, и сделал все в лучшем виде. Хотя нет, было у меня как-то с друзьями в Ряжске, но и там в основном орудовал не я — дружок мой, Юрка Степин. Вот у него да, получалось ловко. Как-то раз одним броском палки перебил ноги сразу двум индюкам. Что и говорить — мастер. Мне же доставалось потрошить да вертеть тушки над костром, хотя и тут под его неусыпным контролем. Жаль, что сейчас Юрки не было под боком, но я и без него управился молодцом.

Правда, под конец едва не напортачил. Хорошо, что Борис, стоящий рядом на стреме — в заключительной стадии операции по добыче свежей крови он принимал только теоретическое участие, — вовремя подсказал держать ее покрепче даже после того, как… Ну вы поняли. Если бы не его совет, она бы точно вырвалась из моих рук и улетела в неизвестном направлении — трепыхалась-то будь здоров. Может, и успели бы ее догнать, но кровью бы она залила весь снег, и следы, чтоб никто не догадался, пришлось бы заметать до самого обеда, а у нас и без того времени в обрез — успели, но впритык, да и то минуты не хватило. Я еще вытирал руки снегом, как услышал сзади чье-то сдержанное покашливание.

— Молчи! — сурово бросил я через плечо кому-то из дворни, досадуя на его неожиданное появление в столь неурочный час и радуясь, что успел присыпать снегом саму курицу.

Затем оглянулся и обомлел. Мать честная — Малюта! Сам. Лично. Стоит себе и на меня зыркает. А рожа отвратная, да еще припухшая со вчерашнего, хоть пил он — тут хаять грех — весьма и весьма умеренно. Во всяком случае, держался на ногах твердо, а говорил пускай и мало, но по уму.

И как мне тут ему все объяснить? Ситуация и впрямь из разряда подозрительных. Единственный ночной охранник, вместо того чтобы бдеть как подобает, плюнул на лошадь, забрался в местечко поукромнее и оттирает снегом розовые от крови руки. Напрашивается естественный вопрос — от чьей крови?

А тут уже и веселая толпа валит через двор. Во главе, разумеется, самый главный организатор, кипучий распорядитель и вообще душа всей свадьбы — Иван Иванович Годунов по прозвищу Чермный. На голове какой-то треух, на самом вывернутая мехом наружу шуба. Следом целая толпа таких же ряженых и тоже донельзя довольных — никак успели принять на грудь медку. И прямиком к молодым.

А я, как назло, совсем забыл — мне-то теперь чего делать? Туда идти? Не пускать? Или моя миссия закончилась? А отметиться, как положено? Ну там: «Пост сдал. За время дежурства никаких происшествий…» и так далее. Понятно, что иными словами, это я суть излагаю. Да тут еще Малюта стоит сопит, глазами меня буравит. Но хоть молчит — и то слава богу.

По счастью, толпа в опочивальне пробыла недолго и с шумом и прибаутками вскоре вылетела обратно. В руках растянутая простыня, по центру здоровенное кровавое пятно. Говорил же я Борису, чтоб не усердствовал, да куда там. Если бы на это безобразие глянул какой-нибудь акушер, тут же волосы дыбом и бегом понесся бы к новобрачной — останавливать внутриматочное кровотечение. Но среди народа гинекологов не оказалось, так что сошло.

Поворачиваюсь, а в руках у Григория Лукьяныча отрубленная куриная голова. М-да-а, недосмотрел я. Отлетела она, а я второпях ее и не прибрал. Но молчу. Только рожу виноватую скорчил и руками развел, а голоса все равно не подаю. Конечно, отец-батюшка новобрачной садист и изрядная сволочь, но ведь не дурак — должен понять, что к чему.

Ага. Судя по веселым чертикам, заплясавшим в глазах, до мужика дошло. Вон, даже слабое подобие улыбки на лице объявилось. Значит, можно перевести дыхание.

— Я запомню тебя. — Это уже напоследок, перед уходом.

И как понимать сказанное? На угрозу не похоже — ничего плохого ни ему, ни дочке его я не сделал — скорее уж наоборот. В хорошем смысле? Ну-ну. Все равно не надо. Будем надеяться, что эта встреча, милый друг, у нас с тобой последняя. И вообще, лучше бы эту фразу произнес Воротынский, с которым я вчера просидел бок о бок, но так и не сумел войти в доверие или даже разговорить. Увы, но поведение князя в точности соответствовало описанию великого поэта:

Таил в молчанье он глубоком
Движенья сердца своего,
И на челе его высоком
Не изменялось ничего… [108]
Далее все в том же духе. Короче, бирюк бирюком — мрачный и нелюдимый.

Я тоже поначалу старался особо ему не досаждать в надежде, что, выпив одну-вторую-третью чару, Михайла Иванович немного развеется. Тогда есть смысл приступать. Но опрокинута пятая, седьмая, рука потянулась за десятой, а воз и ныне там. Никакого эффекта.

Главное, ведь знаю я его думы. И о чем он печалится, тоже знаю. Я после нашего разговора с Борисом еще пару раз насчет князя прошелся. Мол, как он да что. Мне ж сидеть рядом с ним, так ты подскажи, о чем говорить, а чего вообще не упоминать, чтоб случайно не обидеть. Борис не таился, выдав все, что имел по Воротынскому, а имел он о-го-го. Не голова у парня, а компьютер. Ничего не забывает — кто где что произнесет при нем, так он тут же себе на корку головного мозга.

Правда, ничего такого из особо интересного он не сообщил. Я имею в виду то, за что можно было бы уцепиться и потянуть. Прост наш князь, как хозяйственное мыло, и незатейлив, как молодой редис.

Биография у него тоже ничем не примечательна. Как с малых лет сел на коня, так, не считая четырехлетней опалы, с него и не слезал. Сплошные героические будни, овеянные славой побед и щедро политые горячей вражеской кровью. Своей, впрочем, тоже, хотя и не так обильно. Словом, что-то из серии «Крепкий орешек». Супермен на отдыхе, когда сил еще невпроворот, но что делать — неизвестно, потому что запахло отставкой, притом незаслуженной.

Отсюда и тяжкие думы, и печаль на лице. Эдакая грусть цепного пса, которого несправедливо отругал хозяин, возмущенный необоснованным гавканьем в неурочный час. И вот теперь лежит дворняга тай думку гадает: «За что? Ведь были же ночные гости и топтались возле хозяйского забора явно не с добрыми намерениями, вот я и предупредил, как положено. А то, что они, заслышав скрип открываемой двери, вовремя убежали, не моя вина». И что ему теперь делать после такой обиды? К иному хозяину не уйти — цепь мешает, да и нет у него таких мыслей — верен он и предан, только как доказать свою преданность, непонятно.

А невдомек именно потому, что князь, при всех его достоинствах храброго воинника, мастерского рубаки и лихого наездника, как теоретик — не ахти. Ему все больше практику подавай, тогда для Михайлы Ивановича все легко и просто — тут свои, за спиной войско, впереди враг. «Ну что, робяты, с богом? Тогда клинки наголо и айда за мной. Бей — не робей, круши супостатов!» И с богатырского замаха сабелькой вкось до седла — ах, как хорошо!

То есть как полководец — он тоже ничего. И народ, что под его началом, скорее всего, в него верит, и воинами он командует славно, и людей за собой поведет хоть к черту на рога. Только полководцы, они разные бывают. Один до полка дойдет, и все. Стоп машина. Если его поставить выше — проку уже не жди, потому что масштабы побольше ему не по зубам, ибо он тактик, а не стратег и в целом картины не видит. Зрение у него ограниченное и образное мышление ни к черту.

Подумать за врага, чтобы предугадать его дальнейшие действия, он не в состоянии, а предложи такое — еще и обидеться может. Чтобы он, православный человек, да по доброй воле в шкуру какого-нибудь мурзы, бея или хана влез, пускай даже и мысленно?! Да никогда! А по уху за такие предложения не желаешь?! Ну тогда молчи и не приставай с глупостями!

И взывать к нему бесполезно, поясняя, что влезть в шкуру врага вовсе не означает уверовать в аллаха, единого и всемогущего, а также начать мечтать снести до основания Московский Кремль со всеми его никчемными соборами и выстроить на их месте приличную мечеть. Тогда точно в ухо. И еще в нос. Для надежности. А он у меня слабый. Я из-за этого всегда в драках проигрывал, когда они «до первой крови», потому мне его надо беречь и на рожон не лезть.

Как знать, сумел бы я раскрутить своего соседа хотя бы на второй день, но тут меня спас перстень. Воротынский заприметил его на моем пальце еще накануне, но только нахмурился и ничего не сказал. Даже не спросил, хотя видно было, что хотелось князю, ой как хотелось. Любопытство его прямо распирало.

Заметив это, я как бы случайно еще несколько раз повертел им перед его носом. За столом это сделать нетрудно. Протянул нож в сторону блюда, потянулся через князя за куском дичины — вот тебе и демонстрация. И снова — в глазах-то вопрос, а уста на замке, да здоровом таком, амбарном. Без ключика лучше и не соваться. Хотя нет — ключик-то есть, вот он, на пальце у меня, но замочной скважины не видно. Пришлось заходить с другого боку.

«Что, добрый молодец, не весел, что головушку повесил?» — это грубо. Как сказал бы Остап Бендер: «Низкий сорт, не чистая работа». Идти напролом — все погубить. А мы деликатненько, тем более что и повод имеется, а если вдуматься, то не один. Я ж не просто гость, я еще и иноземец, а к ним на Руси отношение особое. С одной стороны, настороженное, но с другой — могут простить то, за что своему обязательно настучали бы по шее. Для ума. А с иностранца что возьмешь? Еще не юродивый, но все равно, исходя из места рождения, убогий, потому как не русский. Их жалеть надо, горемычных, ибо при рождении господом обижены — не на Руси святой на свет божий появились, а невесть где.

Но если этот иностранец сам по себе парень ничего, веселый и отзывчивый, да мало того, не поленился и выучил русский язык, стараясь тем самым как-то компенсировать свою изначальную дефективность, то тут к нему со всем уважением. А уж коль заметят на груди православный крест — здесь вообще говорить не приходится: «Это ж какая умница, раз осознал, где вера истинная и правильная! Да наш он, наш! Налей ему, Ванька, до краев. Опаньки. Гля-кась, до дна осушил. И не поморщился. Нет, точно наш. А что родился в Риме, так оно не твоя вина. Вон Федул тоже с бельмом на глазу родился, так что ж теперь. У тебя, конечно, беда посерьезнее, но и с такой люди живут. Давай-ка еще по одной, чтоб не грустилось. Чего спрашиваешь? Ага, понятно. Любопытствуешь, стало быть. И это тоже правильно. Сейчас мы тебе все как на духу, по-свойски».

Вот я и спрашивал. Мол, как то, как это. А гоже будет, если я, подняв заздравную чашу, то-то упомяну? Прилично ли оно? А пить надо вместе со всеми или одному тоже допускается, если в горле пересохло? А руки я своим платком могу вытереть или этим хозяев обижу? А когда…

Много вопросов можно задать, очень много. Нелишне и о том спросить, о чем на самом деле прекрасно осведомлен без подсказок. Он-то об этом не ведает, так что не страшно. Но в первый день проку это принесло мало. Замок с уст снимался, дверца чуть-чуть приоткрывалась, изнутри подавали просимое, но и только. Распахнуть ее пошире, чтобы заглянуть вовнутрь да посмотреть, как там и что, — хоть ты тресни. Не получалось, и все тут.

Главное, не пойму, в каком направлении идти. Тут ведь первым делом надо разобраться в причине печали — по себе князь горюет или и впрямь так сильно убивается по недавно скончавшейся племяннице, инокине Александре. А может, у него, так сказать, печаль по совокупности — то есть все плохо и хуже некуда?

И только потом, вникнув во все, надо лезть с утешениями. Вот только как мне разобраться, если он практически молчит, а отвечает исключительно однозначно, да и то с ленцой, нехотя. Получается, я ему неинтересен, как человек, а потому надо что-то срочно выдумывать.

Хуже всего, если у него траур по племяннице. Тогда надо лепить что-то утешительное про иные миры, но затевать рассказ о реинкарнации было бы форменным идиотизмом, а говорить про то, что у ворот рая ее непременно встретит ключник Петр и выделит ей самые лучшие апартаменты, как-то банально. Еще пошлет, чего доброго, и… правильно сделает. Доведись мне оказаться на его месте — точно послал бы.

Но я не унывал. Ночь впереди длинная, бессонная, а всех моих обязанностей — нарезать у дома круги. Да и то не сам же я это делать буду — конь ретивый, который вдобавок оказался до того послушный, что, начиная с пятого витка, я уже и уздечки не трогал, сам поворачивал куда надо, без напоминаний. Вот и хорошо, вот и славно. Можно и вспомнить все, что было за день, и проанализировать, и выработать дальнейший план.

Итак, задача — заинтересовать. Оптимальный вариант — стать нужным. В ближайшей перспективе перейти в стадию очень нужного, в долгосрочной — необходимого. Вопрос — как? «Время пошло», — мигнули мне звезды.

Нашел я ответ. Не сразу, но нашел, причем разработал по пунктам — с чего начинаю атаку, как стану поступать дальше, где немного обожду, чтоб выманить противника на себя, а где… Хотя нет, какой же он мне противник? Он мне друг, товарищ и брат, просто сам еще не знает, но это как раз значения не имеет. Главное, что знаю я…

И как вовремя я успел все это сделать — буквально через полчаса после выработки диспозиции и началась куриная эпопея, когда мне стало не до Воротынского. Ну а теперь, после того как все закончилось, можно позаботиться и о себе.

Но вначале я шмыгнул к Воробе — невзирая на бессонную ночь, я должен иметь ясную и бодрую голову. Бабка-травница не подвела. Не знаю, каких трав она там мне заварила, но по сравнению с этим настоем кофе арабика не более чем жиденькое пойло времен советских столовых. И что любопытно — в голове прояснилось, как в солнечный денек, но сердце не молотится и из груди не выскакивает, то есть положительное налицо, а побочные негативные явления отсутствуют напрочь. Теперь можно и пировать.

Не прошло и часу нашего сидения за столом, как Михайла Иванович забеспокоился. Ага, думаю, проняло. Дальше — больше. Терпел князь минут десять, а потом не удержался.

— Не мое это дело, Константин-фрязин, но сдается, что ты перстенек обронил, — шепнул он мне на ухо.

— Ну да?! — ахнул я и ринулся его искать.

Нет, под стол, конечно, не полез и вообще вел себя сдержанно — не хватало, чтоб остальные обратили внимание, но искал. Он, не выдержав, тоже принял участие. Совместные поиски принесли радостный результат, причем первым увидел мою «потерю» именно он — уж я постарался.

Надевая перстень на палец, я сокрушенно заметил, что это уже не первый случай, когда вот так вот чуть не лишился дорогого моему сердцу подарка от некой обожаемой мною особы. Помнится, когда я выехал на рубеж, который гишпанские воины, по-вашему сакмагоны, защищали от мавров, коих на Руси именуют басурманами, то…

Проняло князя, как есть проняло. Сразу и любопытство проявилось, и огонек в глазах загорелся. Ну-с, батенька, диагноз ясен. Значит, загробные миры в сторону и работаем по первому варианту, благо что он для меня самый простой. А вот уже и вопросы пошли один за другим. Совсем хорошо. Если вкратце, то все они сводились примерно к одному: «А как у вас?»

А у нас в квартире газ, Михайла Иваныч, а еще электричество, холодильник, пылесос и стиральная машина, так что в гишпанских землях ныне все в порядке — светло, тепло, еда на столе и полное отсутствие мух, то есть мавров, потому как граница на замке, и прорваться у них не получается, как они ни стараются.

Как добились? Да очень просто добились, князь, но ты извини, по-моему, негоже нам за свадебным столом да все о своем, о девичьем. О, опять здравицу молодым кричат. Ну что, вздрогнули по маленькой? Ох, хорошо пошла. Теперь еще бы закусить чем-нибудь эдаким. Ты что, князь, посоветуешь, ломоть поросенка навернуть или яблочка моченого?

Чего? О господи, опять ты за свое. Дай хоть вначале прожевать. И вообще, князь-батюшка, не телефонный это разговор, в смысле не застольный. Тут веселиться надо, песню вон подтянуть. Ишь как весело заливаются: «Ай-люли, ай-люли».

Погодить с песней? Рубеж? Какой рубеж? Который на замке на гишпанском? Ну да, на замке, потому что с умом все сделано и продумано до тонкостей. Король Филипп II, при всех его недостатках, монарх умный и понимает всю важность сторожевой службы, над организацией которой работали самые мудрые рыцари Гишпании. Ну да, и я участвовал. Было дело. Помнится, пристроил меня туда мой родич по отцу Дон Кихот Ламанчский. Вообще-то дядька несколько чудаковатый, по-вашему если — блаженный, но истинный рыцарь, и доброты необычайной. Вот так я и трудился в этой комиссии под его началом. А потом, когда поняли, что я способен на гораздо большее…

О, опять здравица. Ну что, князь, сызнова вздрогнули? Грех за такого молодца, как жених, не выпить. Ты погляди только, каков красавец. Да и голова у него тоже не соломой набита, уж поверь мне. Даром что молод, а соображаловка будь здоров. Помяни мое слово — быть ему в государевых любимцах. Опять же и тесть поможет, если что. Невеста, правда, чересчур молода, но это такой недостаток, который, как я слыхал, с годами непременно проходит.

Не проходит? Как это? Ах, почему мавры не проходят? Ну да, не проходят. За последние пять лет, с тех пор как мы замок на рубеж навесили, ни одного случая нарушения границы — ибо созданная королем Филиппом специальная комиссия сумела наладить четкое отлаженное взаимодействие, плюс организация наблюдения, плюс… Нет, ну не сейчас же рассказывать. Очень уж долго, а тут сызнова здравицу возглашают. Ох хорош медок. Чем бы его на сей раз закусить?..

Я кем был? Где? Ах, в Гишпании. Да так, долго рассказывать. Чем занимался? Да разным, всего и не упомнишь. В комиссии? В какой еще комиссии? В порубежной? Фу-у, князь, опять ты за свое. Говорю же — долго рассказывать. К тому же некоторые гишпанские термины столь специфичны, что перевести их на русский язык я затрудняюсь. Но поверь, князь, что я там был не из последних, далеко не из последних. Через меня вместе с Санчо Пансой и еще трех почтенных рыцарей шли вообще все бумаги, которые я сводил воедино, так что можно назвать мою должность сводником, хе-хе. А на мою молодость, ты, почтенный Михайла Иваныч, не гляди, ибо мне уже столько дорог прошагать довелось, как сказал один трубадур, а если по-вашему, то гусляр, которого ты не слышал, что в душе я давно стар, сед и весь в морщинах.

О, опять здравица. А это кто ж такой, с чарой в руках? Ого. Это высокая должность? Ах нет. Жаль. Я тут собираюсь временно наняться на службу, вот и подумал, что…

Что ты говоришь? Сводник? Кто, я? Это оскорбление, князь! Отродясь не сводничал! Что я, сваха какая?! Я воин, и далеко не из последних. Сам себя так назвал?! Не может быть! Ах вон ты про что. Ну теперь понятно. Извини. Я думал, что мы эту тему давно закрыли, а ты опять за старое. Ну да, обрабатывал и сводил воедино таким образом, чтобы у каждого гишпанского рубежника были еще и дублеры на его направлении. Для страховки. Что такое дублеры? Ну, князь, так мы далеко зайдем. Тут без пера, чернил и нескольких листов бумаги нипочем не растолковать. И как ты себе мыслишь — сейчас мы студень, поросят и рябчика побоку, кубки в сторону, гостям велим заткнуться, чтоб не мешали, и я приступлю?

А ты, Михайла Иваныч, читал ли Священное Писание? Точно? А Екклесиаста? А помнишь, как у него мудро говорится: «Всему свое время, и время всякой вещи под небом:…время убивать, и время врачевать… время разбрасывать камни, и время собирать камни… время любить, и время ненавидеть…» Ох и мудро. Ты согласен, князь? Тогда о чем речь? Сейчас время веселиться, а не мудрствовать, хотя когда я в этом году поехал с товаром на вашу рязанскую украйну и еле-еле унес оттуда ноги, то сразу понял, что хорошо было бы и вам кое-что поменять на своих рубежах. Иначе в один прекрасный год это может закончиться для вас большой бедой, и тогда для вас придет время скорби и время плача, но… Сейчас время радоваться, князь, радоваться и плясать, и это очень мудро сказано, а потому давай-ка мы не будем ничего смешивать.

Чего? В гости? Да нет, не отказываюсь. Отчего ж не погостить, тем более у такого славного воинника, о котором я слыхал немало интересного, а впервые, едва только приехав на Русь, от старого слепца-гусляра, который потерял глаза под Казанью. Ну да, ну да, я понимаю — татары, они те же мавры, даже хуже. Ах, у них и вера одна? Ну тогда все ясно. Разве можно от басурман ждать чего-то хорошего, хотя кое-что у них я бы перенял, чтобы и христианские рыцари обладали такими свойствами души, как преданность и верность. О тебе, Михайла Иваныч, и спору нет, но я как вспомню, чем за все мое добро, содеянное для блага Гишпании, отплатил король Филипп… Думаю, и у тебя волосы встали бы дыбом, поведай я тебе о его чудовищной неблагодарности. Опала? Хо-хо, если бы. Бывают вещи гораздо хуже опалы. Например, лапы святой гишпанской инквизиции, в которые отдал меня неблагодарный король.

За что он так со мной обошелся? Да вот приспичило ему, чтоб я отрекся от православной веры и сменил ее на латинскую, и все тут. А как мне ее сменить, ежели это вера моей родной матери-русинки?! Я ж, выходит, память ее предам, коли соглашусь, а у меня от нее и осталось-то всего ничего — крестик православный, который она на меня надела, да вот, погляди, парсуна с ее ликом. Что, похож? Цветом волос? И только? Странно, а другие уверяли, будто я — вылитая она. Ну кроме дородства — худоба у меня в папу-фрязина.

Что с верой? Ты, Михайла Иваныч, никак обидеть меня норовишь, коль усомнился в моей стойкости?! Нет? Тогда почто вопрошаешь? Веру переменить — не рубашку переодеть. Или как у вас на Руси говорят: «Менять веру — менять и совесть». Неужто ты помыслил, будто я память моей дорогой мамочки… и предам?! Прости, князь, за слезу нечаянную. Веришь ли, там, в пыточной, когда меня истязали ученики самого Торквемады, не проронил ни одной, а тут…

Кто такой Торквемада? Дай-ка на ушко шепну. Вон отца невесты видишь? Ну а Торквемада точно такой же, только лысый. Был бы он жив, сам бы терзать принялся, но, по счастью, давно помер. Зато учеников оставил — тучу. Что за пытки? Ну, князь, у тебя и вопросы. Дыба, конечно. Хотя у них и без нее агрегатов хоть отбавляй. Ты слыхал что-нибудь про «Кровавую Мэри», «Апельсин в шоколаде» или про «Загар негра»? Ах, ты и слов таких не ведаешь.

А я не только слыхал, но и… Особенно жутка «Кровавая Мэри». Ее когда перепьешь, то потом… Что значит перепьешь? Это я сказал? Ах, ну да, там тебе вставляют в рот воронку и насильно вливают некий гадкий настой, который и называется «Кровавая Мэри». Очень потом мучаешься. Особенно наутро. А ты, видишь, и слов таких не слыхал. Что я тебе могу сказать, князь — счастливчик ты, ей-ей, счастливчик.

Да что ты говоришь — не счастливчик? А почему? Ах, и тебе не понаслышке ведомо, что такое неблагодарность? Что ж, князь, если так, то нам и вправду есть о чем поговорить, но… Пока время веселиться, князь, а потому давай-ка отложим мысли о грустном. Гони ее прочь, тоску-печаль.

Нет-нет, я не забуду своего обещания заглянуть к тебе в гости. Я очень редко что-либо обещаю, но уж коли дал слово, то оно крепче сабли из наилучшего булата, который когда-либо делали мастера-оружейники в славном городе Дамаске, и это тоже входит в то немногое, что я охотно перенял бы у неверных.


Уф, устал. Но, кажется, ничего не забыл. И про свою опалу, то есть свидание с инквизицией, тоже. Получить в руки зарубежный опыт — это одно, но если человек вдобавок еще и пострадал от вопиющей неблагодарности царя, то есть короля, ну да один черт, в смысле венец, то тут уже ощущаешь сходство судеб, а отсюда до родства душ рукой подать.

С учетом того, что работал, можно сказать, с листа, кажется, получилось неплохо. Разумеется, ничего этого — комиссия, границы от мавров и прочее — мы с Валеркой не разрабатывали. Пришлось понадеяться, что смогу сработать на голом экспромте, и вроде бы не зря.

А князь так ничего нужного от меня и не добился. А уж как вертелся, как умно, да с хитрым подходцем то с одного боку, то с другого выныривал, но все одно — никак. Впрочем, это ему казалось, что умно. На самом деле пер, как бык на красную тряпку, но тореадор был хитрее и вовремя отскакивал, не забывая издевательски помахивать плащом. Да, организовали, да, обеспечили, а ваш покорный слуга хоть и не был там в заглавных — годков маловато, но, несмотря на молодость, один из… Но остальное в гостях. Как приеду, так все и расскажу.

А он-то, наивный, обеспокоился. Ишь чего придумал — забуду я приехать. И не мечтай. Галопом примчусь. Хотя нет. Тут тоже торопиться ни к чему. Пусть потоскует, понервничает. Ничего страшного. Наоборот, на пользу…

В смысле, для меня.

Представляю, как он меня ждал эту неделю после свадьбы.

Ну ничего. Главное, что дождался.

Глава 6 Князь «Вперед!»

Думаю, в те минуты, когда мы с князем Воротынским мило беседовали о том о сем, короля Испании Филиппа II всякий раз охватывала безудержная икота. Говорят, она наступает оттого, что человека вспоминают. Я где-то читал, что король мучился от ее приступов всю жизнь. Не знаю, как насчет всей жизни, но поздней осенью тысяча пятьсот семидесятого года, вплоть до декабря, я и Воротынский вклад в эти приступы внесли. И весомый.

Доставалось Филе от меня по полной программе. Я ему припомнил и неумелую политику в отношении своих колоний в Новом Свете, и любовь к мучительству, и то, как он был жесток со своими подданными в той же Фландрии, устраивая погром за погромом, и его безудержный религиозный фанатизм — все пошло у меня в ход.

Нет-нет, я же говорил, история — штука интересная, но это не моя стезя, и научными трудами, включая даже научно-популярные, я никогда не увлекался. А вот художественную литературу читать любил всегда. Так что мне оставалось лишь припомнить «Легенду об Уленшпигеле», и все. Разумеется, написана она Шарлем Де Костером весьма необъективно, кто спорит. Но от автора художественного произведения объективности вообще трудно требовать. Если чуточку удариться в патетику, то он пишет сердцем, а требовать от сердца беспристрастности глупо. Есть, конечно, и такие книги, которые написаны головой. Они объективны, хотя тоже относительно. Но вот их-то как раз читать неинтересно. Не забирают, не хватают за живое — сердца-то нет.

И потом, кому она нужна, эта объективность? Воротынскому? Да ему подавай совсем иное, чтоб он мог в мыслях перенести на себя и на царя Иоанна фразу, произнесенную про далекого гишпанского короля. Кстати, он, как я заметил, вслух подвергать критике самого царя или хотя бы легкому, вскользь, осуждению отдельные стороны его деятельности в общении со мной так и не рискнул. Хотелось — видел я это, но не решался. Чувствовалось, укатали сивку крутые горки, и, пережив одну опалу, угодить в новую он не хотел.

Да и зачем, когда совсем рядышком еще одна такая же сволочь в державном венце, только по имени Филипп. К тому же, согласно моим рассказам, он похож на царя как две капли воды, точь-в-точь. И уж тут-то Михайла Иваныч дал себе волю. Оторвался на бедном испанском короле по самое не балуй. Получалось вдвойне хорошо: человек и пар выпускает, и в то же время абсолютно лоялен к властям собственной страны — не придерешься.

И чем больше князь ругал короля, тем больше в нем разгоралось сочувствие ко мне, как к невинному страдальцу. А как же иначе? Да и не меня он жалел, если уж так разобраться — о себе печалился.

«Сходство судеб скрепило узы дружбы двух этих разных людей». Это я вычитал в какой-то книжке. Высокопарно, конечно, но что-то в этом есть.

Про себя князь поначалу рассказывал мало и скупо, да и то в редкие минуты полного откровения, то есть нечасто. Потом со временем я его раскрутил. Послушать было что. Военачальником стал в двадцать девять лет, в далеком тысяча пятьсот сорок третьем году. Тогда его, вернувшегося из ссылки, в которую он угодил вместе с отцом и братьями, поставили воеводой в приграничный город Белев. В следующем году он — воевода большого полка [109]и наместник Калуги. Потом «годовал» в Васильгороде [110]— тоже приграничье, на самом острие, направленном в сторону Казанского ханства.

Ну а дальше понеслось-поехало. Куда только не забрасывала его судьба! Он и здесь, в Костроме, в свое время ухитрился наместничать. Словом, покидало мужика по городам и весям изрядно. Когда Воротынскому едва перевалило за тридцать, Иоанн Грозный назначил его воеводой полка правой руки в своем неудачном походе на Казань. Это уже было круто. Учитывая, что тамошние полки по численности личного состава редко когда уступали нынешним дивизиям, это — генеральские погоны. А ведь он в то время был чуть старше меня.

Но больше всего Михайла Иванович любил вспоминать Казанский поход тысяча пятьсот пятьдесят второго года. Оно и понятно — пик карьеры. Он, да Андрей Курбский, вместе с которым за год до этого, будучи в Рязани, [111] они гоняли ногаев, да Александр Горбатый-Шуйский — вот эта троица и ухватила львиную долю общей славы, заслуженно купаясь в ее лучах. Был еще Алексей Адашев, но он уже тогда был не в счет, находясь на особом положении. Помните, у Дюма — три мушкетера и д’Артаньян. Так вот Адашев — это и есть д’Артаньян, а Воротынский в числе мушкетеров.

Но опять-таки про дальнейшую судьбу своих коллег-полководцев — ни гу-гу. Ни о том, как скоропостижно скончался от нервной горячки в Феллине Алексей Адашев, оскорбленный необоснованными обвинениями со стороны царя, ни о том, как в результате клеветы положил голову на плаху, да еще вместе с семнадцатилетним сыном, Александр Горбатый-Шуйский, ни о побеге из Дерпта к польскому королю Сигизмунду II Августу Андрея Курбского, над чьей головой тоже завис царский топор. Как не было их вовсе.

Зато тысяча пятьсот пятьдесят второй год в стихах и красках. Приукрашивал, конечно, не без того. Послушать его рассказы, так он всем и руководил в большом полку, словно других воевод в нем и не имелось, хотя на самом деле Михайла Иванович был вторым, то есть, по сути, замом. Но про первого, про Ивана Федоровича Мстиславского, так ни разу и не упомянул.

И еще один вывод я о нем сделал как о полководце, причем опять-таки строго из его собственных слов. Худовато у него с налаживанием общей организации и контроля. Вот, например, рассказывал он, как его воины устанавливали напротив Арских и Царских ворот Казани туры. Это своего рода укрытия, находясь в которых можно совершенно безнаказанно стрелять по городу, потому что ставили их слишком близко от стен и для городских пушек они были тоже недосягаемы — «мертвая зона». Так вот, желая их уничтожить, татары учинили ночью неожиданную вылазку и едва их не захватили, но благодаря мужеству русских ратников, вовремя подоспевших из лагеря к этим турам, а также самого князя, сражавшегося в первых рядах и получившего несколько ран, казанцев удалось отбросить назад.

Ура герою? А кто спорит. Но если вдуматься, то получается как в детском мультфильме «В Стране невыученных уроков». Вначале кричат: «Слава гениальному математику!», а потом: «Позор двоечнику Виктору Перестукину!»

Неожиданная вылазка означает, что ни постов, ни охраны не было. Где рухнули на землю ратники, устанавливавшие эти укрепления, там и спать завалились. Дружно. Вповалку.

Понимаю, устали. С них особо и не спросишь — весь день с лопатами, да еще под обстрелом со стен. Тут свалишься. Но на то ты и полководец, чтоб подумать да тех, кто поработал, отправить в лагерь, на заслуженный отдых, а на замену прислать свеженьких. Да еще проинструктировать их как следует, хвоста накрутить. Мол, чую я, ребята, что ворог ныне ночью непременно постарается на вас напасть, ибо эти туры для них — нож в сердце. Потому ухо держите востро.

И все. Никаких тебе неожиданностей. Правда, потом было бы негде проявлять героизм, ну и ладно. Обошлись бы как-нибудь и без него. Да и без ран, что получил князь в этих самых первых рядах, исправляя собственную ошибку.

Но для этого надо было поставить себя на место врага: «А что бы я сделал, если б перед моими стенами неприятель возвел эдакую пакость?» И тут же дать ответ: «Да в ту же ночь и напал бы, чтоб все развалить». Только и всего. Но Воротынскому такое зазорно. Он на место поганого басурманина себя даже в мыслях никогда не поставит — не личит, дескать, такое русскому воеводе.

Само собой, князю я ничего не сказал и носом в его же недочеты тыкать не стал. Даже не намекнул. Зачем? Этим я ничего не исправлю и к жизни никого из тех героев не верну. Да и выводов он для себя никаких не сделает — годы не те. Чай, шестой десяток идет. Что выросло, то выросло. Но крестик в памяти я поставил. Сгодится на будущее.

Так и дальше было. Он про героический штурм, когда чуть ли не полгорода было в его руках, и лишь приказ царя на отступление помешал его ратникам в тот же день овладеть Казанью, а я еще один крестик: зарываешься ты, князюшка, и опять-таки до общей организации штурма тебе и дела нет — вперед и с песней, и все тут.

Оно, конечно, и это иной раз ох как нужно. Но еще лучше вначале все приготовить, а уж потом командовать: «Орлы! Порвем басурман на портянки! За мной, ребятушки!» Словом, как Александр Васильевич Суворов. Он ведь тоже любил и порыв, и геройский натиск. Вот только они у него потому и заканчивались успехом, что генералиссимус не забывал об организации. Вначале подготовка, а уж потом… Достаточно вспомнить, сколько времени он репетировал штурм Измаила, и сразу станет ясным, в чем именно сокрыта тайна его славных побед.

Но снова князю ни слова. Ну не видит он со своей печки общего положения дел, не учили его этому, так чего я лезть буду?

И еще один вывод. Видели за ним эту неспособность к стратегии. Именно потому, несмотря на включение князя сразу после взятия Казани в «ближнюю думу» царя, участия в ее заседаниях он практически не принимал. Оставив его по-прежнему воеводой, причем именно на южном направлении, Воротынского не посылали даже на Ливонскую войну.

Когда он рассказывал, что ни разу не скрещивал сабли ни с ливонцами, ни с Литвой, мне в его голосе почудилось сожаление. А я ему мысленно в характеристику еще один крестик. А почему не посылали? Да потому что там — иное. Там нужно правильно разместить пушки, уметь сконцентрировать удар, прикинуть, на какую стену направить главные силы, а на какую — для отвлекающего маневра, то есть опять-таки все организовать.

Приказ «Вперед и с песней!» здесь будет означать неминуемое назад и на носилках, а у него иных не бывает. Он из таких людей, что, и оказавшись на краю обрыва, перед пропастью, все равно бы крикнул: «Вперед!» Плюс, конечно, в этом имеется — летящий в бездну с пути не собьется. Только, когда долетит, этот плюс непременно обернется крестом. Могильным.

Ту же опалу взять. Вроде невинно пострадал, незаслуженно. Спору нет, отправка в ссылку — это перебор. А за что? В кои веки Михайла Иванович попал на заседание ближней Думы, где как раз обсуждалось новое уложение о княжеских вотчинах, в котором княжатам категорически воспрещалось продавать и менять родовые земли. Получалось что-то типа некооперативной квартиры в советские времена, то есть живи и пользуйся, но продать, обменять и прочее не смей.

Более того, по тому же уложению выморочные владения, то есть владения тех, кто умер, не оставив после себя сыновей-наследников, подлежали возврату в казну. Это сейчас закон обратной силы не имеет, а тогда… Словом, предполагалось учинить пересмотр всех сделок и наследований, начиная аж с тысяча пятьсот тридцать третьего года, то есть после смерти великого князя Василия III. А у Михайлы два брата, и оба без сыновей. Один, Александр, еще жив, а другого, Владимира, ко времени обсуждения нового уложения почти десять лет не было в живых. Получалось, что все вотчины Владимира уйдут не братьям, а в казну.

Была там и хитрая оговорка. Мол, ежели кто ударит челом царю-батюшке, то государь может дозволить унаследовать земли брата. Даже племянники могли их получить. Тот же Борис Годунов молча бы все проглотил, ударил, не пожалев чела, и… получил.

Но у Воротынского характер не таков. Это ему, человеку, который единственный на Руси носит вслед за своим отцом самый почетный титул «слуги государева», герою Казани и прочее, бить челом?! А ну вперед и с песней! И понеслось…

Короче говоря, если деликатно, то он на том совещании «немного погрубил» царю. И я примерно представляю его речугу — доводилось слыхать, как он иногда обращается с холопами, если пребывает в легком расстройстве духа: «Да мать же твою так и перетак, раскудрит ее через коромысло! В рот вам всем дышло, а тебе, Степашка, еще и хомут с оглоблей. Чтоб тебя, Артамошка, Баба-яга в ступе прокатила! Вихрем тя подыми, родимец тя расколи, гром тя убей! Да чтоб тебе, Епифашка, ежа против шерсти родить! Чтоб тебе ни питьем отпиться, ни едой отъесться, ни сном отоспаться, ни в чистом поле разгуляться. Помереть бы тебе, Прошка, без попа, без дьякона, без свечей, без ладана, без гроба, без савана!»

Ну и всякое прочее. Даже если он в общении с государем поубавил тон наполовину — но не больше, поскольку в тот миг Михайла Иванович был далеко не в легком расстройстве, — все равно звучало весело и достаточно жизнерадостно. Немудрено, что царь «немного» обиделся.

Брательник Александр, очевидно, тоже поучаствовал, хотя не в таких резких выражениях — заслуг меньше. После этого и последовал царский указ. Формулировки «за хамство» тогда не было, хотя аналог, наверное, имелся, например, «за дерзость и непочтение», но Иоанну прибегать к такой трактовке произошедшего на совещании, очевидно, показалось постыдным. Ну что ты за самодержец, если тебе дерзят и не почитают? Потому в ссылку братьев Воротынских отправили с привычной формулировкой: «За изменные дела».

Держали недолго. Александра, который был посажен «в тын» в Галиче, вообще освободили через год, Михайлу выдерживали в Белоозере три с лишним года. Да и не такой уж изнурительной была эта ссылка. Унизительной — да, но тяготы и лишения он в ней навряд ли испытывал. Достаточно сказать, что с собой ему было дозволено прихватить аж двенадцать слуг и столько же «черных мужиков» и «женок». Куда же больше? Но когда он рассказывал, то прозвучала обида — «только дюжину».

И в ссылке он занимался не тем, что переосмысливал свое поведение, но лишь растравлял горькую обиду да еще строчил царю жалобы — то недодали, этим не снабдили. Об этих ущемлениях он тоже не раз говорил. То ему вовремя не завезли ведро рейнского вина, ведро какой-то бастры да еще ведро романеи и недодали сотни лимонов и трех гривенок имбирю. То обжулили на два осетра, столько же севрюг да еще на полпуда винных ягод, столько же изюма и на три ведра слив.

Прочее все в том же духе. То ему материал на новую одежду для дочки подавай, то скатерти прохудились, то медную посуду прожгли — тазы бы с котлами поменять.

Но особенно мне запомнилась одна жалоба, и тоже на недостачу. Тогда ему не завезли десяток гривенок перцу, гривенку шафрана, две гривенки гвоздики да две трубы левашные. А теперь даюрасклад. Гривенка, чтоб вы знали, это двести граммов. Вот и считайте. Получается, человек бузит только из-за того, что ему не прислали каких-то шестьсот граммов имбиря, четыреста — гвоздики и двести — шафрана.

А уж когда я узнал, для чего нужны левашные трубы, то тут и вовсе все стало ясно. Они, оказывается, необходимы для изготовления левашников — разновидности сладких пирогов. Ну и ну. Сладенького деточке захотелось, да не любого, а именно такого, ан, глядь, приготовить нельзя, трубы нет. Ну, дите в слезы и тут же жаловаться. Вот только у мальчика борода такая, что Карл Маркс позавидует, да и возраст — на шестой десяток перевалил.

Выходит, не так уж сильно он там страдал. Да и страдал ли вообще? Разве что из-за отсутствия гвоздики, шафрана и левашных труб. Нет, возможно, он к этим недостачам относился принципиально. Мол, раз положено, значит, отдай. А может быть, он таким хитрым способом пытался лишний раз напомнить о себе царю, чтоб не позабыл освободить. И все равно как-то оно…

Это уже не один крестик, а сразу два. Во-первых, человек не желает учиться на собственных ошибках, которые попросту не признает. А во-вторых, почти по Герцену. Узок и страшно мелок был круг его интересов, ограниченных севрюгой, перцем и сладкими левашниками. Быстро ты, князюшка, опустился.

А может, ты горькую запил, потому и беспокоился об отсутствии имбиря с гвоздикой? Их же, насколько я знаю, используют для пива.

И стоило «бить челом государю» из-за нескольких сотен граммов недостачи? Меня взять, так я из-за таких мелочей нипочем бы не стал унижаться перед своим обидчиком. Не в пользу Воротынского эти крестики, ох не в пользу. Но тут уж ничего не поделаешь — объективность требует.

Кстати, совсем отказываться от его службы царь не собирался. Сразу после ссылки Михайла Иванович — вновь воевода большого полка и один из руководителей Земской думы, хотя реально в ее дела не вмешивался, предпочитая водить в бой рати на южных рубежах. Но и это получалось у него, на мой взгляд, не ахти как здорово. Это уже снова мои частные выводы, но основанные сугубо на его рассказах.

Если в суть событий особо не вдумываться — герой, да и только. Он и в тысяча пятьсот шестьдесят седьмом году изрядно потрепал многотысячную крымскую рать, которая опустошала Северскую землю, и не далее как в этом году у возвращающихся обратно татар отбил русский полон — словом, службу нес справно и достойно.

А с другой стороны, вначале Северскую землю ограбили, а уж потом пришел Михайла Иванович, вначале всю рязанскую украйну сожгли и полонили, а потом только князь Воротынский их догнал и часть полона вернул. То есть не вовремя он все делал, а с изрядным запозданием. Это еще один крестик.

Теперь-то и сам Воротынский чуял, что нужны перемены, потому что его ребятки не справляются. Каждый из сакмагонов сам по себе, может, и орел, но в целом в пограничной системе Руси на южных рубежах нужно что-то менять. Вот только что? Это не сабелькой на поле брани помахивать — тут надо головой думать. А как ею думать, если ни мыслей, ни даже желания — только горькое осознание необходимости, которой противится душа. У него ж и присказки любимые: «Всякому свой век нравен. Много нового, да мало хорошего. Много новизны, да мало прямизны. Что новизна, то и кривизна». И как тут быть? Потому он за меня и ухватился.

И снова рассказывал я ему далеко не все, чтоб интерес ко мне оставался и дальше. Однако главное донести сумел — реорганизацию надо начинать сверху, то есть получить на нее карт-бланш у самого царя, а уж потом сесть и все обмозговать на бумаге.

Вообще-то тут для меня имелась одна загадка. Я-то, когда на него выходил, поначалу рассчитывал совсем на иное. Думалось, что он этой реорганизацией занимается давно и вовсю, потому и должен мною заинтересоваться. Свежая струя, оригинальные мысли и все такое. То есть я окажусь одним из деятельных помощников князя в укреплении рубежей южной границы, но не более. На такое силенок у меня хватило бы запросто. Как-никак год пребывания в Голицинском пограничном кое-что дал. Пускай немногое, но для Средневековья должно хватить.

К тому же как раз по этому вопросу я в свое время даже подготовил доклад. Старался на совесть — все-таки первый в моей жизни семинар. Целых три дня штудировал специфику этой самой реорганизации. Даже в увольнение не пошел — во как старался. Последнюю ночь вообще почти не спал, потому от волнения и забыл две главные даты. Одна касалась царского указа, которым государь повелевал князю заняться этой реформацией, а другая — когда утвердили само уложение. Ну что поделать — заучился. За это и получил четверку вместо пяти баллов.

Словом, когда я затевал беседу на свадьбе у Годуновых, то боялся лишь одного — он уже все это сделал и я ему не нужен. А тут, оказывается, конь не валялся. Воротынский ее не только не начал, но даже не знает, с какого боку к ней подступиться. То есть мне придется не просто начать работать с нуля, но и возглавить это дело.

Даже страшновато стало — сумею ли. Но потом припомнил семинарский доклад и решил, что ничего страшного в этом нет, и вообще — глаза боятся, а руки делают. Но поначалу пришлось-таки убеждать себя. Мол, некуда тебе отступать, Костя, — только вперед и до победного конца. Кто, если не ты? И вообще — Родина-мать зовет… куда-то. Словом, давай работай, и баста!

Ну а когда вдолбил себе все это, принялся за князя. Мол, без царского указа никуда, потому как вначале нашу затею должен одобрить государь, а уж опосля можно засучить рукава…

Он поначалу колебался. Тоже страшно было. Понимал — стоит выйти на Иоанна, и все, назад не повернешь. А если неудача? У товарища Саахова в «Кавказской пленнице» в таком случае хоть оставалась надежда на самый гуманный суд в мире, а тут ее нет. Тут ему плаха обеспечена. Такой вот суровый, крутой раскладец для настоящих мужчин.

Опять же имелись у него на мой счет немалые сомнения — как-никак иноземец. Пою сладко, красиво — заслушаешься, но в ратном деле не проверенный. А если подведу?

Но я постарался. И уверенность в голос вложил, и убежденность, что все получится как надо. Фразы чеканил звонко, и получались они у меня по-военному рублено-короткие, отдающие на слух лязгом сабель и победным криком «ура!».

И не устоял князь под таким напором, взыграло в нем ретивое. Когда за пару недель до Рождества Христова мы с Михайлой Ивановичем двинулись в первопрестольную, настрой у Воротынского был будь здоров, а если ослабевал, то я его вовремя поднимал.

Выехали на Николу зимнего, [112] согласно традиции: «Зови бога в помощь, а Николу — в путь». Последнее процитировал Тимоха — мой новый стременной по прозвищу Серьга…

Да-да, тот самый, который встретился мне в самую первую ночь пребывания в этом мире.

Глава 7 Серьга без серьги

Вот уж воистину неисповедимы пути господни и человеческие судьбы. Порою они так перехлестываются между собой — куда там знаменитому гордиеву узлу, и остается ломать голову — случайно оно или как. Впрочем, я свою голову не ломал — просто принял как данность, хотя тут многое действительно сплелось именно благодаря случайностям, даже наша самая первая встреча с Тимохой на подворье у Годунова. Случилось это за пару недель до свадьбы, когда я от нечего делать заглянул на конюшню, чтоб проведать своего вороного.

«Конь не должен забывать своего хозяина», — философствовал старый конюх Висковатого Авдей. В благодарность за чарку-другую хмельного меду, которая всегда находилась для старика в моей фляжке, он охотно, сам того порой не замечая, учил меня уму-разуму. Именно Авдей показал мне, как правильно седлать, как выхаживать коня после долгой скачки, чтоб тот не запалился, и прочим нехитрым премудростям.

Потому и заглянул я туда в тот день с краюшкой хлеба в руке — чтоб Сивка-Бурка меня не забыл. Зашел, а там привязан к козлам здоровый широкоплечий молодой мужик, которого нещадно охаживал кнутом дюжий Герасим. На спине у привязанного уже и живого места не было, а он все равно хорохорился, держа марку.

— Ну и что с им делать? — Герасим с досады бросил кнут.

— Что мне делать с ним, рассуди-разложь, — тут же нашел в себе силы связанный, принявшись слабо напевать хриплым голосом. — То ли правда — ложь, то ли сказка тож, то ль огнем палить, то ль в острог валить, то ль главу с плеч долой, то ль… — И закашлялся, так и не сумев допеть до конца.

При виде этого зрелища у меня как-то противно зачесалась собственная спина, и я бочком-бочком двинулся к вороному, отнюдь не собираясь вмешиваться в воспитательный процесс. Словом, как ни удивительно, но первым признал своего «старого знакомого» не я, а Тимоха.

— Коню хлебца, а мне б винца, — окликнул он, усиленно кривя губы в слабом подобии усмешки. — Однова недопили, так ныне б в самый раз.

— Счас я кваску изопью и тебе винца поднесу, — угрожающе прорычал мокрый от пота Герасим и вышел.

Но и тогда, честно говоря, я еще не опознал связанного, тем более что Серьга был без серьги — мочка левого уха уныло свисала книзу, разорванная чуть ли не пополам и вся в запекшейся крови. Не иначе как при поимке серьгу попросту вырвали с мясом. Потому я и не понял его намека — просто мне стало его жалко.

Когда на собственной шкуре испытаешь все прелести пенитенциарной системы русского Средневековья, то начинаешь относиться несколько иначе к тем, кого беспощадно карали тамошние судебные органы. Именно потому я подал связанному воды, помог напиться, а потом, ближе к вечеру, еще раз заглянул в холодную подклеть, ставшую для него импровизированным острогом. К тому времени я уже выяснил, что парень наказан не за воровство, грабеж или убийство, а за очередной побег — воля ему не светила, так что он, как в песне, решил добиться ее собственной рукой, точнее, ногами.

Тимоха лежал на охапке соломы и поминутно облизывал губы — то ли ему специально не принесли воды, то ли попросту забыли это сделать, а обратиться с просьбой к тюремщикам-сторожам парню, как я понял, не позволяла гордость, вот он и мучился.

Вообще-то вмешиваться в чужие дела нехорошо. Хлопец поначалу был в половниках, [113] затем решил жениться и занял деньги, став закупом. Невеста через два месяца утонула. Серьга простодушно отдал все три с половиной рубля дворскому, но без свидетелей, что позволило тому нахально отказаться — не вернул тот денег, и точка. Возмущенный такой явной несправедливостью Тимоха набил морду лукавому мужику и ударился в бега. В наказание он стал обельным холопом. [114] Потом последовал еще один побег, за ним третий, четвертый… Этот был шестым по счету.

Согласен, что не мне вносить поправки в современные понятия о правосудии и прочем, но я и сам люблю свободу, так что парень чем-то мне сразу понравился. Возможно, своей непримиримостью и каким-то лихим азартом. К тому же кого-то он мне напоминал, поэтому после минутного колебания я, успокаивая себя мыслью, что в конце концов лишь проявляю милосердие, извлек свою неизменную флягу, предусмотрительно прихваченную с собой, и без лишних слов протянул Тимохе. Тот, не чинясь, мигом осушил ее до дна, после чего вежливо поблагодарил. Но на мой вопрос «Кто таков будешь?» он как-то странно отреагировал. С удивлением посмотрев на меня, он осторожно осведомился:

— Ай не признал?

— Голос знакомый, — простодушно ответил я. — Может, и встречались как-то, да в памяти не отложилось. К тому ж ты вон какой чумазый — разве тут признаешь.

По-прежнему удивленно глядя на меня, он осведомился:

— Тогда почто медку поднес?

— Жалко стало, — пожал я плечами.

— Вона как… — протянул он задумчиво. — А я прощения хотел попросить, — тяжело дыша, заметил он, кривя губы в тщетной попытке улыбнуться.

Было видно, что парню хоть и полегчало, но в остальном все равно худо. Да и холодно было в этой сараюшке. Я вроде бы тепло одет, но при виде тощих лохмотьев Тимохи и ветхой дерюги, которой он укрывался, меня охватил озноб. Пришлось вернуться к сторожам и сделать замечание, что из-за их недогляда холоп может замерзнуть, и тогда уже им самим придется отведать плетей за убыток, причиненный Борису Федоровичу. Замечание подействовало — через несколько минут сторожа отыскали одежонку.

— И за что прощения? — позволил я себе вопрос, когда парень с наслаждением укрылся драным и пыльным овчинным тулупом.

— Да за тогдашнее, чтоб ты не серчал, — туманно пояснил он. — Истинный крест, фрязин, не хотел я оного, потому и кафтанец вернул.

Лишь тогда я и пригляделся к нему повнимательнее. Ба-а-а, да это же… Я остановился, припоминая его имя. Кажется, Тимоха. В памяти тут же всплыли уважительные слова Апостола. Разумеется, доверять мнению Андрюхи о человеке нельзя — он практически во всех видел только хорошее, но имелось и вещественное доказательство — возвращенный Серьгой кафтанец, то бишь камуфляжная куртка.

— Вон как… — озадаченно протянул я.

Это коренным образом меняло все дело. Надо было попытаться что-то предпринять, но что? Оптимальный вариант — взять и выкупить — отпадал сразу. Денег я не имел и в ближайшем будущем иметь не буду, а выкупать в долг — навряд ли Годунов пойдет на такое. Организовать побег? Я еще не выжил из ума.

— А бежал зачем? Чем тебя Дон-то манит? — осведомился я.

— А там живут — за обе щеки жуют. Чужого никто не желает, хошь и свово никто ничего не имеет. Власти да страсти никакой — оттого всем счастье и на душе покой.

— Такое лишь в сказках бывает, — вздохнул я. — Нет таких земель на белом свете.

— Ан есть, фрязин, — не уступил он. — Живут там, коль уж по правде тебе надобно, и впрямь ни бедно ни богато, зато у каждого хата, в каждой хате баба брюхата, а подле нее играют ребята. С плетью рядом никто не стоит, над душой не гундит, и работает кажный сам на себя, а потому не зазря…

— Ладно, погляжу, что можно для тебя сделать, — ответил я ему перед уходом, так толком и не решив, чем ему можно помочь.

Получалась чуть ли не «Капитанская дочка». Только я-то не Емельян Пугачев, чтоб в благодарность за заячий тулупчик в виде камуфляжной куртки, к тому же моей собственной, так уж надсаживаться в поисках спасительного выхода для этого парня.

Да и он не Петруша Гринев. Из парня в будущем может получиться невесть что. Например, знаменитый разбойник, который, озлившись на жизнь, станет без разбора грабить и убивать. Вот и получится, что я сотворю добро шиворот-навыворот.

А на следующий день Годунов пригласил меня поохотиться. Честно говоря, особого желания я не испытывал, но отказываться было нельзя, и потому я согласился. Удобные моменты, чтоб заговорить с ним о дальнейшей судьбе Серьги были, но я не знал, с чего начать, опасаясь, что, если поведаю про эпизод с ограблением, Тимохе придется еще хуже и Годунов окончательно поставит на нем крест.

Блуждали мы по лесам целый день, и к вечеру у меня было лишь одно желание — завалиться спать, тем более что охота оказалась не такой уж удачной, как ее описывают в исторических романах. Три зайца да лисица — вот и все трофеи, причем ни одного из них я не мог записать на свой «боевой счет». Самое интересное, что Борис тоже не был большим ее поклонником и затеял ее исключительно для меня, чтоб князь фрязин окончательно не притомился от безделья.

А на следующий день я, зайдя навестить Серьгу, застал его совсем в ином виде. Тимоха беспомощно лежал на животе с задранной рубахой и мокрый с головы до ног. На обнаженной спине не было живого места.

«Опять драли», — понял я.

Услышав шаги он, не поворачивая в мою сторону головы, тяжело дыша, бросил отрывистое, останавливаясь на каждом слове:

— Сказывал же… не слыхать… вам… мово… обещания… Сколь… ни лупцуй… все одно… сбегу…

— На Дон? — уточнил я.

— А куда ж… еще… Знамо… — И умолк, принявшись медленно поворачивать голову в мою сторону.

Давалось ему это с огромным трудом — чувствовалось, что силы у парня на исходе. Однако Тимоха сумел-таки повернуть ее, с минуту щурился, вглядываясь в меня, потом разочарованно присвистнул:

— Так енто… ты… — И, вяло ухмыльнувшись, заметил: — Зря я… хорохорился…

— Так ты что, на самом деле раздумал бежать? — поинтересовался я.

— Кажись… ныне… у меня… одна дорога… на тот свет… — тяжело выдохнул он. — Землица сырая… славно остужает… Осталось уснуть… да не проснуться… Спина токмо… саднит… чуток… — не утерпев, пожаловался он.

Я еще раз поглядел на этот чуток. Узкие оконца, больше похожие на прорези, давали мало света, но мне хватило и скудных лучей закатного солнца, чтобы понять, насколько «скромен» был Тимоха. Из багрово-красного месива кое-где, словно куски сала из кровяной похлебки, торчали белые куски кожи. Это скорее напоминало не порку — убийство.

— За что они тебя так? — сочувственно спросил я.

— Слово… требовали… что… не сбегу, — еле слышно пояснил Тимоха. — А я… смолчал… Ты бы мне… сказку… поведал… каку-нито, — попросил он. — Глядишь… и усну… под ее.

— Навечно, — констатировал я. — Нет у меня таких сказок.

— Как же… нету… А тать… почто хотел… тебя… задавить? Вот и… обсказал бы…

— Когда? — не понял я.

— В амбаре… — напомнил тот.

— А тебе откуда… — начал было я и остановился, поняв, отчего мне показался знакомым голос, который остановил Петряя.

— Что ж ты молчал-то, дурья твоя голова?! — заорал я на Тимоху и метнулся к дверям.

На полпути я резко затормозил, снова кинулся к Серьге, кое-как перетащил его на солому и вновь бросился бежать к Борису Годунову. Искать его было легко. Он, как обычно, перед сном проводил время в играх с сестренкой. Увидев мое встревоженное лицо, он вначале тоже перепугался, но, узнав в чем дело, вздохнул с облегчением:

— Решил, сызнова тати напали, — пояснил он мне. — А Тимоха сам виноват, — отмахнулся Годунов. — Я поутру заглядывал к нему. Мол, слыхал я, слову ты своему не изменяешь, потому, ежели дашь его, что бежать не удумаешь, боле бить не станут. А он в ответ, мол, без воли ему и жить ни к чему. Ну я и повелел…

— Повелел насмерть забить? — уточнил я.

Годунов досадливо поморщился, снял с колена Иринку, что-то ласково прошептал ей на ухо и, легонько подтолкнув, отправил девочку спать. Некоторое время он с улыбкой смотрел ей вслед, потом повернулся ко мне и заметил:

— Не надо бы так, Константин Юрьич, при ей-то.

— А забивать надо? — не удержался я.

— Хороший пахарь завсегда поле от сорной травы очищает, — возразил он и сокрушенно развел руками. — А что еще с ним делать? Так оставить? Сбежит. Непременно сбежит. Да исчо похваляться учнет — мол, вона я из каковских, никто мне не указ. А иные прочие, глядючи на него, тож в бега подадутся, и с кем я тогда останусь? Ты, фрязин, не помысли, будто я зверь какой. У меня в деревне окромя Тимохи всего двое поротых и те за дело, потому как я и сам такого не люблю, а тут… Был бы он вона как твой холоп, и мне его драть ни к чему, а ныне я иного выхода не зрю. — И поинтересовался, явно стараясь свернуть разговор с щекотливой темы: — Как там у тебя Андрюха, на ноги встал?

— Кое-как, — нехотя ответил я, начиная понемногу остывать. — Бабка сказывала, что раньше чем месяца через два-три не отойдет. — И усмехнулся, припомнив радость на лице младшего Висковатого. — Первым делом полез сопли мальчишке вытирать. У них сейчас и не поймешь, кто нянька, а кто дите. Оба друг на дружку глядят не наглядятся.

— Ишь ты, — вздохнул Годунов и с легкой завистью в голосе заметил: — Свезло тебе с холопом, фрязин. Ежели Тимоха из таковых был, и я бы об ем позаботился, а ныне что ж — яко аукнется, тако же и откликнется. Сам он виноватый.

— Он мне жизнь спас, — пояснил я и поведал, как было дело.

Нет, обо всем я рассказывать не стал, понимая, что Годунов отнесется к тому, что Серьга пристал к шайке разбойников, весьма и весьма неодобрительно. После такой новости вести с хозяином терема дальнейшие переговоры о смягчении участи Тимохи будет чертовски затруднительно. Вполне хватит и одного эпизода с участием его, Петряя и моим, хоть и пассивным. Борис внимательно выслушал, нахмурившись, несколько раз прошелся из угла в угол, затем остановился возле стола и аккуратно взял лежащие на нем деревянные куклы, обряженные в цветастые лоскуты, изображающие платья.

— Худо, когда у дитяти кукол нет, — задумчиво протянул он. — И рада бы проиграться, да не с чем. А у Иришки моей сразу пяток — вон даже забывает где ни попадя. Худо, ан никуда не денисся. Прочим, ежели даже по одной раздать, — и он протянул мне куклу с приклеенными к деревянной головке волосами из светло-рыжей пакли, заплетенной в косичку, — так у самой не останется. Иное дело, когда у другого тож кукла имеется. Тут куда как проще — своя надоела, сменял, и вся недолга. — С этими словами Годунов мягко вынул из моих рук рыжую, сунув вместо нее чернявую, после чего, склонив голову набок, вопрошающе уставился на меня.

— Это ты о чем, Борис Федорович? — уточнил я, хотя и понял, к чему тот клонит.

Просто мне необходимо было время, чтобы все прикинуть, — уж очень неожиданно прозвучало его предложение, высказанное хоть и в завуалированной форме, но достаточно откровенно.

— У меня чрез две седмицы свадебка, — напомнил Годунов, — а ты сам сказывал, Андрюхе твоему еще два-три месяца надобно. Выходит, негоден он для дороги, а тебе, яко князю, без холопа, хоть и одного, пускаться в путь неча и думать. Мне для тебя человека не жаль, но где ж их взять-то? Ежели бы тыщи имел, и не одного бы дал, а так… К тому ж ты сам поведал, яко у них с Ванюшей задушевно все. Потому и опасаюсь — кого иного приставлю, не то выйдет. Младеню ведь, чтоб отойти от пережитого, да душой отмякнуть, да в себя прийти, не месяц надобен. Хорошо, ежели одно лето, а коли поболе? По всему выходит, надобно тебе оставить Андрюху здесь.

— Хочешь, чтоб Тимоха от меня, а не от тебя сбежал? — усмехнулся я.

— Да упаси господь! — замахал на меня руками Борис. — Вовсе даже не о том. Да и почто непременно о худом мыслить? А коль слово с него исхитришься взять, тут и вовсе славно. Он ему и впрямь верен — отродясь никого не обманывал. К тому ж нешто не бывало такого, чтоб холоп, перейдя от одного к другому, сам не менялся? — И прибавил, подумав: — Это ведь на поле василек — трава сорная, а в ином месте — услада глазу, потому его и любят в венки вплетать. Вот и человек тако же — тут нехорош, а там пригож. Так что решишь, Константин Юрьич? Дельце выгодное — я тебе обельного передам на веки вечные, а ты мне токмо закупа.

Я еще раз прикинул все. Действительно, иного варианта спасти Тимоху от неминуемой смерти не имеется. Смущало только одно — распоряжаться Апостолом, вверяя кому-то его дальнейшую судьбу в полное и безраздельное владение, я тоже не имел морального права. Получается, паренек мне доверился, простодушно оформил фиктивную сделку, а в результате попал в подлинную кабалу. Но, во-первых, его все равно надо оставлять, во-вторых, в обращении с младшим Висковатым он и впрямь почти незаменим, а в-третьих…

— С условием, — твердо сказал я. — Ныне у меня с собой ни полушки, но в Москве серебра в достатке. Если ты дашь мне слово, что, когда мне удастся туда вернуться, я смогу тут же выкупить у тебя своего холопа, даю согласие на обмен.

— Вот и славно, — с облегчением заулыбался Годунов, который, как я заметил по его лицу, не был уверен в моем положительном ответе. — А слово я тебе непременно дам, отчего ж не дать. К тому ж ежели по судебнику государеву глядети, то нам и вовсе невместно такую мену вести, а потому будь покоен — словцо свое не сдержать мне самому в убыток встанет. А коль тебя сомнения берут, могу и пред иконой побожиться, что…

— Погоди с иконами, — остановил я его. — И без того верю. Ты ж верно сказал — ежели по судебнику царскому мы с тобой оба виноваты, выходит, лучше нам слово свое сдержать, чтоб никто не дознался. Лучше пошли к Тимохе людей, помирает ведь. Да бабку, что меня лечила, тоже надо бы. Совсем ему худо, как бы в эту же ночь богу душу не отдал.

Старушка-травница по прозвищу Вороба подоспела как нельзя вовремя — Тимоха был уже без сознания. Глядя на ее шуструю возню с умирающим парнем — ни одного движения впустую, — я про себя отметил, что бабку не зря окрестили по имени проворной птички. Все движения ее были не только быстры, но и точны — иной молодухе впору позавидовать. Позже, правда, я случайно узнал, что Вороба — это не воробей, а снарядик для размотки пряжи с веретена, выглядевший как широкая двойная крестовина, вращающаяся на своей оси. Впрочем, какая разница — это ей тоже подходило.

— Ежели бы до утра не позвали, — устало заявила она мне на следующий день, — нипочем бы не поспела подсобить, а ныне что ж, вскорости и взбрыкивать учнет. Тока в другой раз не больно-то утруждайтесь — ему теперь и половины полученного с излихом. — И она, неодобрительно поглядев на меня, поплелась спать на печку.

У Тимохи и впрямь оказалось богатырское здоровье — через день он уже пришел в себя. Правда, первое, что заявил мне Серьга, открыв глаза, было непримиримое:

— Все одно сбегу.

— Сбежишь, сбежишь, — согласился я, не став спорить.

В последующие пару дней я ему тоже старался не возражать, либо уклоняясь от ответа, либо вообще соглашаясь с его планами на будущее. Начинать разговор с бухты-барахты мне не хотелось, да и некуда спешить. Еще через день тот начал вставать на ноги и потихоньку брел к крыльцу, подолгу с наслаждением вдыхая в себя морозный воздух, которым веяло, как он почему-то решил, именно с Дона. Не иначе как вдохновлялся.

Так длилось пять дней, а на шестой я пришел к выводу, что больше откладывать откровенный разговор ни к чему, ибо чревато. Дело в том, что Вороба, перестилавшая его постель и перетряхивавшая слежавшуюся подушку, задела лавку, на которой спал Тимоха, и из-под соломенного тюфяка на пол с глухим стуком брякнулся небольшой холщовый мешочек. Я был рядом. Подняв его и заглянув вовнутрь, оставалось только присвистнуть: всего за пять дней Серьга исхитрился не просто достать емкость для хранения продуктов в дороге, но и изрядно набить ее сухарями — взвешенный хоть и на глазок мешочек явно тянул на килограмм, если не на полтора. Получалось, что оттягивать беседу ни к чему, иначе говорить станет не с кем.

Когда Тимоха вернулся со своей прогулки, я жестом указал ему на лавку возле стола, сам уселся напротив и, ни слова не говоря, вывалил перед ним содержимое мешка.

— Твое? — спросил обличительно.

— А тебе, фрязин, что за печаль? — с усмешкой поинтересовался Серьга вместо ответа.

— Да как сказать, — пожал я плечами. — Пришлось мне тут за тебя поручиться перед Борисом Федоровичем, что ты не сбежишь…

— Напрасно, — перебил он. — Надобно было допрежь меня о том спросить, а я такого слова нипочем бы не дал.

— Вот и Борис Федорович сказал, что напрасно, — согласился я. — Говорит, коль ты в него так веришь, то, ежели что, отдашь мне своего Андрюху Апостола, а сам этого забирай. Тебя то есть.

— Так Апостол при тебе? — несказанно удивился Тимоха.

— При мне, при мне, — подтвердил я. — В холопах он у меня ныне.

— Повидаться бы, — протянул Тимоха.

— О том после поговорим, к тому же хворый он, — отмахнулся я. — Пока речь о тебе. Словом, я не просто за тебя поручился, а совершил обмен.

— Выходит, мне теперь от тебя бежать? — прищурился Серьга.

Взгляд его сразу же изменился. Теперь Тимоха смотрел на меня оценивающе. Спустя минуту, придя к каким-то выводам, причем приятным для себя, он весело заулыбался и откровенно заявил:

— Прогадал ты, фрязин, с меной-то.

— Как знать, — уклончиво заметил я. — Если ты сбежишь, то Борис Федорович по своей душевной доброте может мне Андрюху и вернуть, тем более что грамотки мы с ним на обмен не составили. Вот только плох ныне Апостол, раны у него тяжкие, еле ноги волочит, а мне вскорости в Москву катить — не выдержать ему дороги, помрет в пути.

— За что ты его так? — насупился Серьга. — За прежнее мстишь? Так он же вернул что мог.

— Это не я — тати постарались, — пояснил я. — Вороба сказывала, его еще пару-тройку месяцев трогать нельзя, иначе растрясет. Вот и думай теперь. А коль решишь бежать, мешать не стану. Жаль, конечно, Андрюху — славный он малый, простая душа. Но и мне деваться некуда, придется брать с собой.

И вышел. Получалось что-то вроде проверки «на вшивость» — если ему наплевать на Апостола, то он не даст обещания, что не сбежит. Ну что ж, такой Тимоха и нам без надобности. Ну а коль согласится, значит, и мне можно на него положиться. Серьга дал слово, но… только на три месяца, а потому я его не принял, решив ковать железо, пока горячо. Так и заявил ему:

— Не пойдет. Выходит, через три месяца ты от меня фьють и поминай как звали, а я опять останусь без человека. Да и Апостол может к этому времени не выздороветь, мало ли.

— А что же делать? — расстроился Тимоха.

— Соглашайся на полгода, — предложил я, — а лучше на год, для надежности. Хотя в такое время катить на Дон — конь надорвется. Там ведь зимой снега почти нет, зато грязи — твой жеребец уйдет в нее по самые бабки. Ладно, хватит с тебя и до середины следующего лета.

— А кто тебе сказал, фрязин, что я на коне буду? — горько усмехнулся Тимоха. — Серебра у меня на него нет, а красть — сызмальства таким не занимался.

— О коне и говорить нечего, — отмахнулся я, будто речь шла о чем-то сто раз обговоренном и давно решенном, только Серьга об этом позабыл. — Неужто твоя служба у меня коня не стоит? Само собой. И второго получишь — без сменной лошади в степи нельзя.

— Ты что, фрязин, всерьез?! — не поверил он.

— Я не просто фрязин, но фряжский князь Константин Юрьевич из славного рода Монтекки, — строго заметил я. — А князю нарушать свое слово все одно что рожей в грязь окунуться, даже хлеще. Ее-то отмыть недолго, а чем с души ложь смоешь? Потому и слово мое так же крепко, как и твое.

— Стало быть, за то, что я у тебя послужу до следующего лета в холопах… — задумчиво протянул Тимоха, но я не дал ему договорить.

— Не в холопах — в стременных, а это куда выше. Что-то вроде помощника, не меньше. Ну и тягот побольше, не без того. Тут не только еду приготовить да платье вычистить и в доме прибрать, но и все прочее. Холоп — он лишь коня подводит да сесть помогает, а стременной в битве еще и спину прикрывает, ежели бой завязывается. — И посоветовал, глядя в разгоревшиеся от таких обещаний глаза Серьги: — Ты подумай как следует. У меня на службе всякое может случиться, поэтому если боишься, то…

— Я?! Боюсь?! — Возмущению Тимохи не было предела. — Да ежели все так, яко ты сказываешь, да еще с двумя конями, то я верой и правдой, хошь супротив десятка, а то и двух.

— И коня, и бронь, — кивнул я. — Это холоп без оружия, а ты ж ратником будешь, да не простым, а стременным. Тебе без сабельки никак. Правда, получишь не сразу, — поправился я, припомнив, что ныне мои финансы поют романсы. — Но к концу зимы обещаю, что и вооружу, и приодену на загляденье. А там, как знать, может, совсем понравится служба, да ты подольше останешься, — добавил я на всякий случай.

— Э-э-э нет, — сразу насторожился Серьга. — Чтой-то ты…

— Сказано же: если понравится, — тут же осадил я назад, в душе ругая себя за излишнюю торопливость, и на всякий случай добавил: — Тогда же, к концу зимы, чтоб тебе не думалось, мы и вольную на тебя выправим. Мол, обязуешься ты отслужить… ну, скажем, до середины июля, а далее свободен как степной ветерок.

Помогло. Тимоха успокоился, хотя все равно предупредил:

— Гляди, боярин. Коли обман затеял, я все одно сбегу, а коль по правде — вернее меня у тебя человека не будет.

Пришлось побожиться перед иконой, после чего он деловито кивнул и сам в свою очередь присягнул, что будет служить мне верой и правдой. Словом, Годунов, несомненно, выиграл, приобретя богобоязненного парня, но мне почему-то показалось, что и я не проиграл.

При расставании я твердо пообещал Андрюхе, добравшись до Москвы, также выправить на него вольную, чтобы он впоследствии всегда мог уйти со двора Годуновых куда угодно. Сам Борис выразил надежду, что мы с ним еще не раз повидаемся, поскольку мир тесен, а где в Москве подворье князя Воротынского, он знает хорошо и непременно заглянет в гости.

— Я тебя не забуду, Вещун, — многозначительно сказал он напоследок.

Глава 8 Маша, да не наша

Знать встретила Воротынского настороженно, гадая, то ли князь в скором времени окончательно впадет в немилость, то ли царь в память о былых заслугах простит ему все упущения по службе. Учитывая то, что государь так и не предложил Михайле Ивановичу перебраться в Кремль, хотя места в нем хватало, народ больше склонялся к первой из догадок. Потому никто и не торопился навестить его на подворье, расположенном на Никольской улице и притулившемся задней частью вплотную к монастырю Николы Старого.

— Ни один не заехал, ни один! — метался князь вечерами по светлице, которую выделил для моего проживания.

— Погоди, погоди, — пророчески посулил я. — Скоро от них отбою не будет.

И точно. После того как Иоанн Грозный снизошел к полуопальному, выслушал его предложения по поводу реорганизации рубежной службы и дал «добро» на внесение всех этих новшеств, приказав князю «ведати станицы и сторожи и всякие государевы польные службы», от гостей и впрямь было не отбиться. Вот только теперь Воротынскому стало не до приемов и застолий.

Год отвел ему царь на все про все, один год. На мой взгляд, времени куда как много, но сам Воротынский, глянув на первый ворох всевозможных грамоток, который ему приволокли из Разрядного приказа, усомнился в том, что удастся уложиться в отведенный срок. А уж когда подьячий заявил, что это лишь первый мешок, потому как людишек ему в помощь не дали, а на коня много не навьючишь, и вовсе впал в уныние, которое в конце концов закончилось попыткой «сдать машину» назад.

Хорошо, что я успел перехватить князя, когда он засобирался к царю просить отсрочки. Перехватить и убедить в том, что хоть дел и невпроворот, но уложиться можно, только в одиночку мне несподручно и от грамотных помощников при разборке бумаг я бы не отказался.

Конечно, можно было бы постараться самому, только зачем? К тому же разобраться в этих грамотках с непривычки чертовски тяжко, уж поверьте мне. Во-первых, я до сих пор не знал, как читаются те или иные буквы, во-вторых, писали в них порой как курица лапой, а в-третьих — специфика написания текстов…

Я не имею в виду обилие старинных слов, хотя оно тоже изрядно затрудняло понимание. Вот что значит «бех» или «бехом»? Ну да, я тоже решил, что оно как-то связано с бегом. Оказывается, «я был» и «мы были». Продолжать перечень или так поверите?

Вдобавок к этому шестнадцатый век имел несколько диковатые для меня правила грамматики. То ли для скорости письма, то ли еще почему, но тогда писали по-русски так же похабно, как сейчас по-английски. Поясню, что имею в виду. Если взять английское слово и прочесть его по писаному, в девяти случаях из десяти, если не в девяносто девяти из ста, звучать оно будет неправильно, то есть читать текст жителей туманного Альбиона по буквам невозможно.

Но я никогда не знал, что подобная дикость существовала и у нас. Если кратко об особенностях, то гласные буквы писались тогда лишь в начале и в конце слова, а в середине почему-то опускались, кроме тех случаев, когда они встречались вместе, да и то вписывали не обе, а только вторую по счету.

А теперь попрбйте прочтать по правлам XVI столтя — надлго голвы хватит?

Если бы было что-то одно — дикие правила, слова-архаизмы или непонятные буквы, я бы отважился, но когда все в одной большой куче — зачем мне лишний труд?

К тому же добавьте и еще одно пакостное обстоятельство. Дело в том, что все документы по правилам того времени по мере поступления подклеивались друг к другу, причем место каждой склейки фиксировалось так называемыми посложными подписями.

Когда я впервые увидел одну из таких бобин диаметром чуть ли не в полметра, то ахнул. Мало того что она такая огромная, но вдобавок часть этих склеек вообще не из той оперы, то есть не имело к сакмагонам совершенно никакого отношения, а остальные датированы разными годами и присланы из разных мест. А разрезать их, как заявили подьячие, нельзя. За такое деяние можно и на дыбу, поскольку классифицировалось как умышленная порча государевых бумаг.

Но тут выручил Воротынский. Узнав, в чем проблема, он колебался недолго, меньше минуты. Лишь спросил:

— Без оного никак?

— Никак, — твердо ответил я, и он бесшабашно махнул рукой.

— Семь бед — один ответ. Пущай режут, а ежели что — я повелел. Коль не управимся в срок, еще одной кары за оные разрезы мне все равно не учинят. — И тут же грустно пояснил причину предполагаемого гуманизма: — Остатние грехи куда как тяжельше. Надобно государю челом бить, что не можно нам управиться.

«Вы ставите нереальные сроки!» — возмутился Трус, а Балбес философски добавил: — «Этот, как его, волюнтаризм».

Вот только Иоанн Васильевич не очень похож на дорогого товарища Джабраила, да и на Саахова тоже. От него в таком случае простыми замечаниями не отделаться. Да и вообще, комедии Гайдая замечательные, но повседневная жизнь — увы — не имеет с ними ничего общего. А уж в шестнадцатом веке тем паче.

К тому же Воротынский был не прав. На мой взгляд, все было не так уж плохо, и при правильной организации дела можно было преспокойно управиться, причем даже особо не напрягаясь. По счастью, Михайла Иванович решил перед выездом к царю еще раз посоветоваться со мной, а после нашего импровизированного маленького совещания от этой мысли отказался. Напрочь.

Вот как раз тогда я в процессе убеждения князя, что все будет хорошо, предложил Воротынскому разослать людей в крымскую украйну, то бишь в Рязанские и Новгород-Северские земли, и повелеть прихватить им с собой служилых людей, которые там не один год — мои скудные познания нуждались в подкреплении практиками-специалистами. Заодно порекомендовал обратить внимание и на тех, кто уже не служит, — они тоже могли сообщить массу полезного.

Почуяв, что и он при деле, Михайла Иванович сразу повеселел. Вот и славно. А я тем временем напряг подьячих, приданных мне, по полной программе. По счастью, ребятки оказались смышленые и мои требования поняли хорошо, принявшись нещадно кромсать бобины и сортировать бумаги по годам и местностям, складывая на многочисленные полки наспех сколоченного стеллажа, занявшего одну из стен от пола до потолка. Скажем, по Шацку за лето 7073 на одну полочку, а за лето 7075 [115]— на другую, пониже. По соседству с ним в таком же порядке легло все по Ряжску, чуть дальше — по Донкову и прочее. Чтоб не перепутали, на каждой полке я велел прикрепить таблички с названием города и датой. Получалось, если смотреть по горизонтали, то мы имеем все данные за какой-то год, а по вертикали — те же самые данные за пятнадцать последних лет, но по конкретному городу или крепости.

Воротынского настолько вдохновила моя бюрократическая деятельность, что он совсем успокоился, уверившись в том, что из затеи вроде бы и впрямь будет толк. И если до этого он встречал гостей не больно-то приветливо, то теперь вновь выказывал и хлебосольство, и гостеприимство.

Я в этих мероприятиях участия не принимал — не до того. Черновая работа на подьячих, а контроль-то на мне. К тому же до приезда служилого народа с мест необходимо было соответственно подготовиться — только подготовка списка с нужными вопросами заняла целых три дня. А иначе никак. Если хочешь получить нужные ответы, сумей не просто спросить, но спросить правильно, тогда лишь сможешь составить полную картину.

Да и мне самому отнюдь не улыбалось выезжать со двора. За все время я лишь пару раз прокатился до подворья Ицхака в тщетной надежде, что купец вернулся из своего Магдебурга, да еще разок в Замоскворечье. Там я, выполняя просьбу Апостола, заглянул к пирожнице Глафире, передав привет от своего бывшего стременного. Польщенная визитом столь важного гостя Глафира долго допрашивала меня, все ли в порядке с любезным Ондрюшей, и скоро ли он вернется, да отчего я не взял его с собой. Вроде бы удалось успокоить. Вот и все мои прогулки по городу.

Почему стал домоседом? Во-первых, навалилось слишком много организационной работы, а во-вторых… Дело в том, что в один из первых дней нашего с Воротынским пребывания в Москве к хозяину терема заехал Никита Семенович Яковля, который передал привет от отца, сидящего третьим воеводой в далеком Смоленске. Оказывается, его папашка — старый боевой соратник Михайлы Ивановича и вот сейчас, сведав, что тот в Москве, хотел узнать, как бы это попасть к нему под начало.

Об этом, не удержавшись, рассказал мне наутро сам Воротынский, как о наглядном подтверждении того, что, раз уж ищут его покровительства, значит, он снова в чести у государя. Признаться, слушал я его рассеянно, думая о чем-то своем, но потом, когда он уже ушел, меня словно током пробило — дошло, что это тот самый Никита Семенович, который и есть мой счастливый соперник. В сердце что-то кольнуло, и я вспомнил про время, которого с каждым днем становилось все меньше и меньше, а я так ничегошеньки и не сделал. Хуже того — так ничего и не придумал.

Вот эти мучительные и, увы, бесплодные размышления и занимали все мое свободное время. Целиком. Еще и не хватало, поскольку на ум так ничего и не приходило. Невидимые неумолимые часы безостановочно тикали, складывая минуты в сутки и в недели, а все оставалось по-прежнему… Измучившись, я как-то раз, побродив в задумчивости по подворью и вволю надышавшись свежим морозным воздухом, собрался с духом и пошел к князю.

Вопрос, который я задал ему, спрятав среди многих других, был для меня основополагающим — счастлива ли Маша? На точный ответ я не надеялся, не больно-то близок он с Никитой, да и по возрасту они не подходят друг другу. Словом, скорее всего, на эту тему тот откровенничать не стал, и я ничего определенного не узнаю. Оказывается, обмолвился он все-таки о своей супруге и уж так ее нахваливал, так нахваливал, что даже сам Михайла Иванович слегка позавидовал.

Я прикусил губу. Ну как нож острый да прямиком в сердце. Что мне теперь делать? Приказать себе выбросить дурь из головы, потому что Маша счастлива? Так это сейчас. А неминуемая казнь мужа и свекра и столь же неминуемый монастырь?

— Кстати, а чего это они тут делают, если их деревеньки где-то под Старицей? — выпалил я.

Не вовремя спросил. Воротынский, отвечая на мой недоуменный вопрос, тут же сообщил мне еще одну пикантнуюподробность. Дескать, да, жили они там, но в тех деревеньках тяжко сыскать хорошую повивальную бабку, а Мария Андреевна на сносях и не ныне завтра родит, потому и перебрались в Москву.

«Совсем здорово, — мрачно подумал я. — И куда теперь лезть? А надо!»

С трудом выждав неделю, я осторожно завел непринужденный разговор с Воротынским и как бы между прочим поинтересовался, родила ли молодая боярыня — та, что невестка его старого соратника. Оказалось, что не только родила, но счастливый отец уже устраивает крестины, на которые в числе прочих пригласил и князя.

Несколько удивленный моей просьбой — очень хочется поглядеть, как на Руси крестят детей, — размышлял Воротынский над ней недолго и согласился прихватить меня с собой.

— Только о том, что ты фрязин, молчи, — посоветовал он. — Ни к чему о том прочим ведать. Дойдет до государя, кой непременно восхочет тебя повидать, а тамо невесть как сложится. Или ты передумал и ныне возжаждал к государю пред его ясные очи явиться? — Он ревниво покосился на меня.

— Нет, — тут же ответил я. — Ничего я не возжаждал. Я и говорю-то еще плохо, а иных слов вовсе не знаю. Еще ляпну что-то не то.

— Ну то-то, — успокоенно кивнул он.

Но на крестины мы так и не попали. Воротынский неожиданно свалился с острым приступом радикулита — то-то он накануне в разговоре со мной постоянно морщился — и три дня вообще не вставал с постели. Пришел Михайла Иванович в себя только через неделю. Разумеется, ждать его никто не стал. Гонец, которого князь послал с извинениями, прибыл с ответом, в котором счастливый папаша участливо желал скорейшего выздоровления и просил при случае все равно навестить.

Я честно выждал еще пару дней, после чего снова пошел к князю. Тот удивился моему напоминанию о поездке в гости еще больше, чем в первый раз, резонно заметив, что крестин я все равно не увижу.

— Да господь с ними, — беззаботно махнул я рукой. — Просто развеяться захотелось, а заодно поглядеть, как бояре живут.

— Так ведь Никита Семенович вовсе и не боярин, — возразил Воротынский.

Я замялся, не зная, что еще сказать, но князь все решил за меня.

— А и впрямь надобно тебе хоть чуток развеяться. Ты сколь уже за этими бумагами сиживаешь? Поди, третий месяц скоро пойдет? Да я бы и седмицы не выдержал. Вот завтра и поедем.

Ночью я так и не смог заснуть. Лишь под утро немного задремал и успел увидеть сон, в котором какая-то незнакомая пышная полногрудая женщина стояла передо мной с подносом, на котором было два золотых кубка. Я смотрел на нее непонимающе, тупо размышляя, что мне надо делать, потому что один из кубков я уже осушил, так чего же еще — мало, что ли? Она терпеливо ждала и только изредка облизывала сочные губы. Так и стояли друг против друга, пока я не проснулся.

Чтобы хоть как-то отвлечься от грядущей встречи, которой я ждал и одновременно боялся, уже когда мы выехали с подворья, я рассказал Воротынскому о приснившемся.

— Да это в руку, — захохотал он во всю глотку. — Вещий твой сон, Константин Юрьич, ох вещий. — И принялся мне объяснять про поцелуйный обряд, когда к дорогим гостям непременно выходит жена хозяина дома и…

— Токмо у тебя во сне все шиворот-навыворот, — поучительно заметил князь. — Поцелуй, он допрежь чары. Но поначалу ты должон земной поклон ей отдать. Она ж тебе малым обычаем ответит, поясным, ну а тогда уж и поцелуй. Да гляди, чтоб руки за спиной были — положено, — закончил он.

Я похолодел. Как же я мог забыть об этом? И что теперь? Поцеловать… Машу? Вот так запросто?! При всех?!

Ох, заметит этот Никита, что мой поцелуй — не обычная вежливость, как пить дать заметит.

— А в щеку можно? — спросил я.

— Э-э-э нет. Токмо в уста, — отрезал Воротынский и ободрил: — Да ты не боись. У него хозяюшка раскрасавица. От такой поцелуй получить — счастье. Я почему знаю, — начал объяснять он. — В сродстве мы с их родом, хошь и дальнем. Она же из Долгоруких, дочка князя Андрея Васильевича…

Он говорил что-то еще, но остального я не слышал, продолжая машинально время от времени кивать головой — не до того. Мне и своих мыслей хватало.

«Ну спасибо, князь-батюшка. Утешил, называется. Я и без того знаю, что она раскрасавица. А мне-то как быть? Может, за живот схватиться, дескать, скрутило?.. Нет, это как-то стыдно. Ну тогда за спину. Точно, и еще пошутить, что от князя передалось».

Я уже засобирался изобразить наитяжелейший приступ, но… мы приехали.

Остальное как во сне. Вот небольшой двор, вот мы входим под двускатный козырек парадного крыльца, вот проходим сквозь сумрачные сени, где остро пахнет какими-то пряностями или травами, вот уже стоим перед иконами и крестимся, а вот…

И главное, сам Воротынский — тоже мне балагур выискался — завелся чуть ли не с порога:

— Ехал было мимо, да завернул по дыму. А то скажешь, мол, живет за рекой, а к нам ни ногой. Не гулял, не жаловал ни в Рождество, ни в Масленицу, а привел бог в Великий пост.

Ну и хозяин соответственно:

— Гости на двор, так и ворота на запор. Хороший гость хозяину в почет. А я, признаться, ждал-заждался. С утра ведал, что подъедете, так все глазоньки проглядел.

— Откель же ведал? — добродушно подивился Михайла Иванович.

— Да как же, — умиленно, как-то по-бабьи, всплеснул руками, унизанными дорогими перстнями, хозяин, и я, зло засопев, остро пожалел, что не надел свой, с лалом. — Кошка все утро гостей замывала, Полкан перед домом катался да в сторону твово терема взлаивал. Опять же я свечу невзначай погасил. Да вон у меня и дрова в печи развалились. А хозяюшка моя два раза нож со стола роняла. [116]

— А тут и мы, — весело поддакнул Воротынский. — Скок на крылечко, бряк во колечко — дома ли хозяин? — Оглядевшись, похвалил: — У тебя словно божанин в гостях. [117] — И тут же понеслись намеки.

Ну греховодник старый! Он прямо напрашивался на поцелуй. Приспичило, понимаешь ли.

— Кто бы нам поднес, мы бы за того здоровье выпили. — А потом шпарил и вовсе напрямую, открытым текстом: — Что и обед, коль хозяюшки нет.

Вот разошелся, хоть за рукав дергай. А меня то в жар, то в холод. Пусть не свадьба, да что толку. Сейчас вот-вот выйдет моя Маша, которая чужая жена. Ой, не такой представлял я себе эту встречу, совсем не такой. А главное, сам виноват — какого, спрашивается, напросился?! Мазохист? Так возвращайся к Никите Даниловичу Годунову, он тебе быстренько удовлетворит все нездоровые побуждения, а Ярема с Кулемой подсобят. Хотя как знать. Не исключено, что в тот момент, имей я выбор, мог и согласиться обменять грядущий поцелуй еще на один десяток плетей от Яремы, лишь бы эта встреча неожиданно закончилась, даже не начавшись, но…

— Марья Андреевна! Тута вас заждались ужо! — властно позвал хозяин.

Тоже мне командир выискался.

Почти одновременно с его призывом послышались шажки — аккуратные, женские. Топ-топ, топ-топ, все ближе и ближе. Явно она. О господи! А мне-то чего делать?! Мама родная, хоть и не родилась ты еще, подсоби, выручи!

Перед глазами поплыло, но зато потом пришло даже не спокойствие — счастье. Услышали небеса мою мольбу, и вместо хозяйки дома к нам с подносом павой выплыла какая-то толстушка — розовощекая, с блестящими зеленоватыми глазами. Личико было и правда очень и очень привлекательным. Я опасливо покосился по сторонам — нет, девушка явно подменяла хозяйку, которая, скорее всего, не могла выйти — или приболела, или ребенка кормит, или что-то еще. Да оно и неважно — главное, что целоваться мне не с ней, а вот с этой, румяной и улыбчивой.

«А может, это еще какой-то обряд, о котором князь забыл мне рассказать? — успел подумать я. — А потом выйдет Маша и…»

Но тут Михайла Иванович на правах старшего гостя чинно поклонился, та в ответ, после чего он, заложив руки за спину, облобызал толстушку и сделал шаг в сторону, а девушка повернулась ко мне. Продолжая недоумевать, я повторил все в точности как и князь — губы ее были нежными и теплыми, а пахло от нее почему-то парным молоком.

«Кормилица, — догадался я. — Неужто Маша заболела? Или так положено — после родов сколько-то времени нельзя появляться на людях?» М-да-а, загадка на загадке, а спросить не у кого. И что удивительно, всего несколько минут назад я панически боялся встречи с ней, а вот теперь опять хотел увидеть. Хотел и в то же время все равно боялся. Эдакое противоречие. И какое из чувств сильнее — пойди пойми.

Поднесенный кубок я осушил, даже не почувствовав вкуса, но еще раз поклониться не забыл, хотя проделал это на автомате. Дальнейшая беседа хозяина терема с Михайлой Ивановичем тоже проходила без моего участия. Лишь в самом начале, еще до трапезы, когда усаживались за стол, Воротынский вновь ухитрился вогнать меня в жар, порекомендовав:

— Хошь быть сыт, садись подле хозяйки, хошь быть пьян, садись подле хозяина.

После чего я, окончательно потерявшись, плюхнулся куда ни попадя, с ужасом представляя миг, когда в светлицу выплывет королева моих грез и сядет… как раз рядом со мной. Но нет, и тут пронесло, а… жаль. Я продолжал что-то скромненько жевать, хотя на самом деле кусок не лез в горло, продолжал что-то пить, пытаясь скинуть с себя это окаянное напряжение, которое упрямо не хотело меня покидать, и помалкивал.

Да они и не больно-то во мне нуждались. То Воротынский вспоминал свои славные победы, часть которых, как я понял, он мог по праву разделить с батюшкой хозяина терема, а Никита в свою очередь рассказывал об отце, которого царь, простив за измену, отправил воеводой в Смоленск. Вообще-то в иное время я бы немало подивился этому любопытному факту — человека, обвиняемого в тайных сношениях с Литвой и польским королем Сигизмундом II, не просто освобождают от наказания — пытка на Руси не в зачет, но и посылают командовать войсками на границу с владениями этого же короля. Да еще куда — в самую главную крепость Руси на западном направлении. Абсурд! Одно это служит верным доказательством того, что весь якобы «заговор» — чистейшая липа.

Но это в иное время. А сейчас мне было ни до чего. И я вздыхал, сопел и, деликатно улыбаясь, слушал, как они наперебой балагурят, покладисто кивал, когда все тот же Никита тыкал мне чуть ли не под самый нос то одно, то другое блюдо, и все с шуточками да прибауточками:

— Гостя потчуй, покуда через губу не перенесет. Не будь для куса, будь для друга. — И нам обоим: — Распояшьтесь, дорогие гости, кушаки по колочкам!

— Да сыт уже, сыт, — уныло отнекивался я, но тот был неумолим:

— Против сытости не спорим, а бесчестья на хозяина класть негоже, да и не видал, как ты ел, покажи.

А мне не до еды. Хорошо хоть Михайла Иванович выручал, чесал как по писаному:

— Хоть хлеба краюшка да пшена четвертушка, от ласкова хозяина и то угощенье. Пиво не диво, и мед не хвала, а всему голова, что любовь дорога. Такого подливала никогда не бывало. Много пива крепкого, меду сладкого, вина зеленого, всего не приешь, не выпьешь.

Только благодаря ему Яковля (что за гадкая фамилия!) от меня и отставал, принимаясь кстати и некстати нахваливать свою супругу, которая родила ему истинного богатыря:

— Спородила мне молодца: станом в меня, белым личиком в себя, очи ясны в сокола, брови черны в соболя.

«Мой-то ребенок был бы куда симпатичнее», — сумрачно думал я, продолжая угрюмо молчать.

В ответ Воротынский тут же затевал очередную здравицу с пожеланиями:

— Жить вам сто годов, нажить сто коров, меринов стаю, овец хлев, свиней подмостье, кошек шесток, собак подстолье. Да чтоб платьице тонело, [118] а хозяюшка твоя добрела.

«Хорошо, что не пожелал быть здоровой, как корова, а плодовитой, как свинья», — мрачно прокомментировал я. Хотя такое мне тоже доводилось слыхать, причем совсем недавно, на свадьбе у Бориса Годунова. Кажется, отличился дядя Бориса, Иван Иванович Чермный. До сих пор не пойму, то ли в шутку он ляпнул это, то ли всерьез.

«Ну да ладно. Пес с ним, с этим крупным рогатым скотом». — И мои мысли вновь свернули на отсутствующую хозяйку дома. Изредка я продолжал поддакивать Воротынскому, согласно кивал чему-то, а сам неустанно думал: что могло случиться с Машей? Пару раз я уж было порывался спросить о здоровье хозяйки дома, но всякий раз страшился. Вместо этого я принялся мысленно повторять, что это судьба, и хорошо, что она не вышла, иначе Никита обязательно бы заподозрил неладное, и вообще надо только радоваться, как все замечательно обошлось, а я дурак и не понимаю своего счастья. К тому же мое появление здесь лишь разведывательное, а потом будут еще, и тогда я непременно все выясню. Пока я внушал себе это, визит подошел к концу, и Воротынский, встав, начал прощаться. Никита тут же громко позвал: «Маша, Маша!», я похолодел, но вместо нее на мое счастье (или несчастье?) вновь проворно прискакала прежняя толстушка.

— Да, вот тут я забыл подарочек от нас, — замялся Воротынский и извлек два золотых дуката. — Мальцу твоему на зубок, Мария Андреевна. Чтоб был пригож да всегда улыбался. Ох и красавица у тебя женка! — Он фамильярно хлопнул по плечу засмущавшегося хозяина дома. — Идет будто пава, а поцелует гостя, ровно еще одной чарой меда одарит.

Я стоял, вообще ничего не понимая. На секунду даже мелькнула безумная мысль о том, что хозяин дома двоеженец или за те три дня успел овдоветь и жениться по новой, потому что если передо мной сейчас стоит Мария Андреевна, урожденная Долгорукая, то кого я встретил тогда у Ведьминого ручья?! Кого я защищал на лесной опушке, стоя по колено в сугробе?! Кто подарил мне перстень?! Неужто Валерка был прав?! Неужто и впрямь это был мираж, видение, фантасмагория? А как же сам подарок?! Он-то реальный, осязаемый!

Пока мы ехали, я все искал ответы на свои вопросы. Ладно, один раз совпало, так что же теперь — повторно?! И если это не та Маша, то где тогда искать мою? Приказчик Ицхака клялся и божился, что все разузнал доподлинно, и он действительно не ошибся — все совпадало. А внешность? Ну как я мог ее описать? Краше в мире нет? Значит, разные у нас понятия о красоте. К тому же жена этого Никиты действительно привлекательная особа.

И вдруг в мои размышления ворвался голос князя. Я услышал его с середины фразы, но мне хватило:

— …А уж та Маша доподлинно ангел во плоти, и я так мыслю, что государь беспременно ее выберет.

Кто ангел? Какая та? И при чем тут царь? Я недоуменно уставился на Воротынского.

— Так уж и выберет? — выразил я сомнение, чтоб князь стал пословоохотливее.

— А вот ты бы поглядел на нее, иначе запел бы, — даже обиделся Михайла Иванович. — В очах утонуть можно. Яко два озерца пред тобой. Так и манят, так и манят. Одни ресницы стрельчатые любого молодца наповал сразят. Про стать уж и не говорю — в сестричну [119]мою уродилась, и дородством, и станом — всем взяла.

В груди екнуло, дыхание перехватило, но я, собравшись с духом, спросил, прилагая все усилия, чтобы голос не дрожал от волнения:

— Да, может, она подурнела с тех пор?

— С чего это дочка моей сестричны подурнеет?! — возмутился князь. — У нас, Воротынских, что ни девка, то краса неописуемая. Ну и Долгорукие тож не из последних. Вот вместях и сотворили диво дивное.

Сердце почему-то принялось так отчаянно колотиться, будто хотело вырваться из груди. В висках звенели колокольчики, а по затылку словно лупил какой-то назойливый кузнец, но я все равно спросил как можно небрежнее:

— А что, и впрямь ее батюшку тоже Андреем зовут или мне послышалось?

— Отчего ж послышалось. Так и есть. Андреем Тимофеевичем. Последний он у Тимофея Владимировича. Да я тебе сказывал по дороге туда. Али запамятовал?

— Запамятовал, — сконфуженно сознался я. — Как есть запамятовал. — И пожаловался: — Уж больно крепкий медок у Никиты Семеныча. Аж с ног сшибает. До сих пор голова кружится.

— И как я тебе сказывал, что ее поезд о позапрошлое лето близ Ведьминого ручья чуть тати не перехватили, тоже запамятовал? — подивился Воротынский. — Это когда Андрей Тимофеевич замуж ее пытался за дмитровского княжича выдать, за Василия Владимировича, — уточнил он.

— Тоже, — одними губами произнес я, не в силах дышать, и блаженно пролепетал: — Близ Ведьминого ручья… тати… и не замужем… ну надо же. И как это я все… запамятовал?.. — В эту минуту мне больше всего хотелось попросту расцеловать этого немолодого человека с пышной окладистой бородой и седыми висками. Его, потом всех слуг, что сопровождали нас, закончив сексуальный порыв души лошадиными губами. — Ох запамятовал, князь-батюшка. — И от избытка чувств я весело засмеялся.

Глупо, конечно, но сдерживать себя в тот момент я не мог, заливаясь от хохота и утыкаясь в конскую гриву.

— Эва, как тебя с русского меду развезло, — неодобрительно крякнул князь, но потом тоже сдержанно улыбнулся — уж очень заразителен оказался мой смех, и снисходительно заметил: — Сразу видать, фрязин.

А я продолжал хохотать.

Кстати, так и не пойму, с чего я взял, что Яковля — похабная фамилия. Очень даже хорошая. Просто отличная, если вслушаться. И сам он мужик весьма и весьма — гостеприимный, приветливый, и вообще душевный парень. А жена у него просто красавица — милая, домашняя, хлопотунья…

Славные они люди, дай бог им счастья…

Глава 9 Еду к любушке своей

Ради приличия я после того вечера решил выждать три дня. Большего сроку отпускать не стал — все равно бы не выдержал. Мне и эти дни показались за вечность.

На четвертый день я подошел к Воротынскому и твердо заявил, что еду в Псков, куда знакомый купец Франческо Тотти должен был доставить мне с родины денег. Ждать он меня не станет, а о закупке товара у него договорено заранее, поэтому если я не появлюсь в срок, то он уедет обратно, а я останусь у разбитого корыта и в следующий раз увижу его лишь через год.

— Погоди-погоди, — насторожился князь. — А как же сакмагоны, кои уже подъехали? Ты уедешь, а их-то кто опрошать станет?

Хо-хо, вспомнил. Я что, зря эти три дня гонял подьячих? Мы ж всех сакмагонов опрашивали вместе, а в последний день я вообще только контролировал процесс. И забыть мои помощнички ничего не могут: все подготовленные мною вопросы имеются в листах — бери и читай, а потом записывай ответы. Легко и просто.

— Пока они и без меня управятся, — заверил я. — Опросные листы я им отдал, а потому у них дело легкое. Ну а когда они всех опросят, к самому главному я уже вернусь, чтоб свести все воедино. Им ведь с рубежниками все одно не меньше месяца, а то и двух говорить, и раньше не поспеть. — И для надежности веско повторил: — Главное — свод.

Воротынский еще упрямился, но я дожал его, заявив, что к началу основной работы мне надо иметь не просто свежую, но очень свежую голову, а с той, что сейчас болтается на моих плечах и озабочена отсутствием денег, никакого свода не получится.

Князь вздохнул, прикинул, проникся — сам вечно без денег — и нехотя дал «добро». Однако едва я заикнулся о грамотке для его племянницы, как он тут же снова замахал на меня руками:

— Ишь чего удумал! Так ты и до Пасхи не вернешься, а там распутица, и все, не раньше лета. Обойдется она без грамотки. Опять же я совсем недавно, о прошлом годе, весточку ей посылал. Что ж теперь, кажное лето с ей сообщаться?

— Последняя родня, — пытался я урезонить его, но ничего не помогало.

— И думать не моги! — бушевал Михайла Иванович. — Это ж крюк поболе полусотни верст. Нет, нет и нет! И без того опаску держу, что до распутицы не поспеешь. Шутка ли, три дня назад Кикиморин день миновал…

Вообще-то только буйное воображение русского народа могло додуматься до того, чтобы поместить святого за грехи в ад — я имею в виду святого Касьяна, день которого отмечается двадцать девятого февраля, или вот как тут — обозвать Маремьяну праведную, день которой отмечался семнадцатого февраля, Маремьяной-кикиморой. Но мне не до изысков буйной отечественной фантазии — я считаю, старательно загибая пальцы. Зрелище деловито загибаемых перстов завораживает князя, и он на время умолкает, настороженно следя за моими трудами. Наконец работа закончена и все пальцы, кроме указательного на правой руке, загнуты. Я торжествующе поднял руки вверх и показал Воротынскому.

— Все сходится. Если пойдет без задержек, то к концу марта вернусь.

Тон авторитетный и уверенный — дальше некуда. На самом деле я конечно же ничего не подсчитывал. На Руси это бесполезно. Тут надо отмерять не семь — семьдесят семь раз, и все равно завязнешь в середине какой-нибудь особенно широко разлившейся лужи. Или болота. Да мало ли где. Тем не менее князь проникся. Ворчать не перестал, но тон поубавил:

— У меня в прежних вотчинах, что в Новгород-Северских землях лежали, на огородах об эту пору уже людишки возились, горох сеяли с безрассадной капустой. Вот-вот оттепели пойдут. А тут хошь и не так тепло, яко в твоих фряжских землях, ан следующий месячишко неспроста на Руси сухим кличут. Он Евдокее Плющихе [120]крестник.

Отчаявшись, я пошел ва-банк. Сознавшись, что во мне взыграло любопытство, я честно заявил, что хочу повидать дочку его племянницы и лично убедиться в ее неописуемой красоте.

— Да тебе зачем? — хмыкнул Воротынский. — Ее ж Андрей Тимофеич за царя отдать мыслит. С сынком князя Старицкого не вышло, а потом и сам Владимир Андреевич в опалу угодил, зато теперь прямиком к царю в тести попасть возжелал. Все по шапке боярской сохнет.

По неодобрительному тону князя я заметил, что эта затея мужа его племянницы Михайле Ивановичу не по душе. Хотя открыто он ее не осуждал, но достаточно было послушать, как он презрительно цедит слова, и посмотреть на брезгливо скривившиеся губы. Воротынский, как и царский печатник Висковатый, придерживался мнения, что получать боярскую шапку через бабью кику зазорно.

Я, конечно, мог бы сказать, что никакой невестой она не станет и замужем за царем ей не бывать, потому что я знаю наперечет имена и фамилии всех жен Иоанна, и Марии Долгорукой среди них нет и в помине, но вместо этого напомнил, что времена нынче лихие, а потому если на обратном пути возникнет такая надобность, как сопроводить поезд с невестой в Москву, то пятеро вооруженных до зубов ратных холопов, которых он хочет послать со мной, неплохое подспорье в случае чего.

— Ежели ты удумал возвертаться вместях с бабами, то еще седмицу потеряешь, — мрачно предупредил Воротынский. — А свод когда?

Дался ему это свод! Сказал же — сделаю! Пришлось клятвенно пообещать ему, что не позднее чем через три месяца после моего возвращения свод вчерне будет готов и его останется только прочитать и переписать набело.

— Ладно, дам я тебе грамотку, — нехотя буркнул Михайла Иванович.

Отец родной! Хорошо, что князь был такой мрачный, а то бы я точно полез целоваться, а он такое бурное проявление чувств с моей стороны навряд ли одобрил.

Оставалось подготовиться самому, чтобы явиться перед своей ненаглядной при полном параде. Что касается внешности, то тут легко и просто — я не женщина, в косметике не нуждаюсь, а чтобы походить на окружающих, достаточно коротко подстричься, и все. Здесь почему-то любят оболванить голову чуть ли не под ноль. Смотрится оригинально — огромная густая борода с поблескивающей в ней сединой, пышные усы, а едва человек снимает шапку, как под ней открываются мальчишеские вихры длиной от силы сантиметра два-три, да и то это считается «зарос».

И тут же дилемма — а надо ли мне походить на всех прочих? Я ж теперь не перекати-поле при полном отсутствии документов. У меня целых две верительных грамотки — к псковскому наместнику князю Юрию Ивановичу Токмакову и к князю и воеводе Андрею Тимофеевичу Долгорукому. Между прочим, даже с печатями. Здоровые такие, вислые, свинцовые. Лично от Воротынского. А в них сказано, кто их податель — фряжский князь Константино Монтекки. Собственной персоной, прошу любить и жаловать.

Так вот, надо ли этому князю выглядеть, как все, или оставаться прежним, изрядно заросшим, у которого волосы хоть и не до плеч, но и не миллиметровой длины? Казалось бы — пустяк, а я целый час ломал голову, считая плюсы и минусы того и другого.

Только я вас умоляю — не надо ввинчивать свой указательный палец в висок, выразительно покачивая головой. Думаете, без вас этого не знаю? Очень даже осведомлен, и давно. Но мне простительно. Любовь — это чувство, поднимающее человека на неестественную в его обычном состоянии высоту духа, а по напряжению всех сил организма может быть смело приравнено к принятию сильнодействующих наркотиков натурального или химического происхождения. Такую вот многозначительную сентенцию выдал мне как-то один хороший приятель-психотерапевт, добавив, что состояние влюбленности в чем-то сродни состоянию аффекта, причем постоянного. Первыми это подметили еще древние греки, которые нарушение клятв, данных на ложе любви, даже не считали за преступление. И вообще, человек в этом состоянии сам за себя не отвечает, ибо у него попросту «сносит крышу». Так что я и сам знаю, что мой «чердак набекрень». Ну и пускай. Зато без всяких порошков, но под вечным кайфом.

После того как я благополучно решил вопрос внешности — останусь таким, каким Маша меня видела в первый раз, у Ведьминого ручья, — пришла очередь гардероба. Тут конечно же полный завал. Сидеть дома и не высовывая оттуда носа командовать подьячими — тут мой костюм выглядел весьма пристойно, надеть его в дорогу — куда ни шло, но для визита к невесте срочно нужно что-то еще.

Да и подарков не мешает прикупить. Здесь это не очень принято — не на свадьбу же еду, не на крестины, а просто в гости, но я счел неудобным появляться с пустыми руками.

К Воротынскому я подходить не стал — у него после ссылки вечные проблемы с финансами, и он переживал это весьма сильно, поскольку было с чем сравнивать. До опалы князь мог выставить чуть ли не полторы тысячи ратных холопов — сейчас от силы пару сотен. Он и разоренные татарами городки, которые дал ему царь вместо тех, что отобрал в казну, и то до сих пор не мог восстановить, так что каждая копейка на счету.

У меня денег тоже не имелось. Вообще. Зато имелся некий английский негоциант Томас Бентам и истекший на днях полугодовой срок. Полторы тысячи рублей — не шутка. На них здесь при желании можно припеваючи прожить всю жизнь, не говоря уж о таких пустяках, как нарядно одеться, обуться, справить себе полный воинский доспех и прикупить подарки.

Вот только одна беда — долговая расписка осталась в ларце, а ларец тю-тю вместе с остроносым. И отдаст ли почтенный Томас Бентам свой долг без расписки — бог весть.

Деньги с вреднючего сэра я выколачивал тоже сам, и замечу, что мне это стоило массы затраченных нервов. Если бы можно было привлечь к этому князя Воротынского — уверен, что все прошло бы без сучка и задоринки. Слишком уж известен Михайла Иванович, слишком именит его род, чтобы пытаться «кинуть» пускай даже не самого сановника лично, а его ратного холопа.

Но — нельзя. Я же не ратный холоп, что выяснится сразу. Да и не мог я посвящать Воротынского. Спрашивается, а какого черта я тогда еду в Псков, если у меня и тут денег хоть отбавляй?! Сиди на месте и вон… делай свод, будь он неладен! Получалось, что надо обойтись собственными силами и надеяться, что имя князя, вовремя мною упомянутое в разговоре с Бентамом, хоть как-то поможет.

Из сопровождающих со мной был лишь один Тимоха. А куда больше? Я ведь не грабить приехал, а забрать свое кровное.

Подъехав к хорошо знакомому мне подворью, я, собираясь с духом перед весьма важным разговором, задержался, не стал сразу въезжать за тяжелые ворота, щедро обитые железными полосами. Вместо этого я еще раз прогнал все свои доводы в голове, рассеянно глядя на стоявший напротив высокий терем с вычурной шатровой крышей, где жил Никита Романович Захарьин-Юрьев. Как-то чудно смотреть на дом, где живет дед основателя будущей — третьей по счету — правящей династии, то есть глуповатого и болезного Миши — будущего царя всея Руси. Чудно, потому что до сих пор не верится, что я нахожусь в том времени, когда видные бояре говорят о тех же Романовых не иначе как с усмешкой — не один Воротынский презрительно относится к людям, получившим боярскую шапку «через бабью кику». Но к черту будущую династию — есть дела поважнее, — и я, отогнав посторонние мысли и набрав в грудь побольше воздуха, решительно въехал на подворье английских купцов.

Поначалу англичанин с лошадиным лицом был суров и хмур: отдавать — не брать. Но, узнав, что его расписки у меня сейчас с собой нет, волшебным образом преобразился, принялся то и дело вежливо улыбаться, демонстрируя зубы под стать лицу — тоже стащил у какого-то рысака, разводить руками и сочувственно заявлять, что без предъявления расписки он, увы, ничем не может мне помочь, ибо нет документа — нет денег.

И вообще, он, сэр Томас Бентам, ближе к старости стал удивительно забывчив на лица. Вот и сейчас он глядит на меня и с превеликим трудом догадывается, что и впрямь где-то действительно встречался с молодым синьором, только вот где, припоминает плохо. И почем ему знать, являюсь ли я именно тем, кем назвался, то есть Константином Монтекки, а если и являюсь, то где доказательства того, что он должен вернуть означенную сумму в полторы тысячи рублей, да еще в столь неурочное время, как февраль месяц.

И еще сэр Томас Бентам питает глубокие сомнения — неужто он, глубоко практичный и здравомыслящий человек, бережно относящийся не только к каждому серебряному шиллингу, не говоря уж о кроне, [121] а тем паче о соверене, [122] но и к каждому фартингу, [123] мог взять вышеозначенную князем сумму под столь внушительный и невыгодный процент.

— Так в чем же дело? У тебя-то тоже хранится грамотка о нашей сделке, — не выдержал я. — Возьми ее и посмотри, что в ней написано.

Видя мое нарастающее возмущение, Тимоха, стоящий сзади, склонившись ко мне, тихонечко шепнул:

— Боярин, а можа, ему в рожу разок? Для памяти. У таких, как он, опосля ентого враз просветление наступает.

Совет мне понравился своей простотой и легкостью в применении. Я бы и сам был не прочь им воспользоваться, вот только тогда мои денежки точно плакали, во всяком случае, до приезда Ицхака.

К тому же купец неспроста вел себя вежливо, но в то же время с утонченной наглостью. И раздражает, и не придерешься. Мужик явно нарывался на скандал, и сдачи от англичанина, не говоря уж о приличной русской драке, я бы не дождался. Вместо этого он тут же потащил бы меня в Разбойную избу «по факту злостного хулиганства», и сколько штрафа впаяли бы мне судьи, неизвестно. Зато известно другое — в карманах у меня, говоря языком этого сэра, не было ни фартинга, а должника, который не в состоянии выплатить требуемое, на Руси подвергают торговой казни — выводят на Ивановскую площадь в Кремле и угощают палками. Кстати, по-моему, отсюда и пошло выражение «орать на всю Ивановскую». Правда, там еще и оглашали царские указы, но уж поверьте мне — должники вопили намного громче, чем царские глашатаи.

Вообще-то примени нынешний президент России хорошо проверенные методы пращуров, и я уверен, что все банкиры мгновенно изыскали бы нужные средства для платежей, напрочь забыв о такой замечательной отговорке, как финансовый кризис. Нет, не умеем мы все-таки беречь и хранить старые дедовские традиции, а зря. Что касаемо меня, то я тоже отнюдь не жаждал орать на всю Ивановскую, а потому с некоторым сожалением отказался от заманчивого предложения.

— Рожу пощупать мы ему всегда успеем, — многозначительно шепнул я в ответ. — Поглядим, как дальше будет.

Тимоха разочарованно вздохнул, всем своим видом показывая, что рано или поздно, но заканчивать все равно придется именно этим.

Сэр Томас Бентам, настороженно покосившись на нас с Тимохой, бросил взгляд на своих служителей, которых он представил мне в самом начале разговора и неподвижно застывших с тупым выражением лица у входа, и успокоился. Между прочим, зря. Он просто не знал Тимоху. Скрутить моего холопа могли только четверо дюжих и обязательно ловких мужиков. Ловких, поскольку Серьга, помимо того что имел недюжинную силенку, еще был чертовски изворотлив. Меня он слушался беспрекословно лишь потому, что я вел себя с ним достаточно вежливо, то есть отдавал распоряжения без презрения в голосе и спокойным тоном, не унижая его достоинства. Ну и плюс обещанная воля. Так что служители сэра Томаса — Томас Чефи и Джон Спарка — навряд ли смогли бы помочь своему господину, случись что.

Но — справа в челюсть вроде рановато, советовал поэт, и я не спешил с радикальными средствами. Вначале послушаем, что скажет господин Бентам. Однако англичанин оказался чрезмерно самодоволен, то есть посчитал себя великим умницей, а меня соответственно…

Откашлявшись, он стал скорбно рассказывать, что, к несчастью, на Руси в домах живет огромное количество мышей — не случайно московиты обожают кошек, без которых были бы несомненно сожраны этими маленькими злобными серыми тварями. А вот у них, как назло, кошка сдохла, и потому распоясавшиеся грызуны хозяйничали этой осенью на подворье Английской торговой компании как у себя дома, сожрав огромное количество всевозможных документов, в том числе и почти все его расписки — и те, по которым был должен он, и те, по которым должны ему.

Разумеется, после случившегося он, сэр Томас, как порядочный и законопослушный человек, вынужден был скорбно вздохнуть и отказаться от всяческих претензий к тем купцам, которые остались ему должны весьма значительные суммы, почти впятеро превышающие ту, что он якобы должен мне.

Сказал и замолк, выжидая, когда я его начну бить. Просто горит человек желанием, чтобы ему начистили гладко выскобленную красную рожу. Не безвозмездно, разумеется. «Любовь за деньги — это проституция, — подумал я. — А когда подставляют за деньги морду — это как назвать?»

Тимоха в таких тонкостях английского бизнеса по причине простоты русской души разбирался плохо, но поведение сэра Томаса было таким красноречивым, что даже он понял суть — надо бить.

— Пора? — склонившись ко мне, с надеждой в голосе снова шепнул он и с легким удивлением добавил: — Княже, он ить сам напрашивается, ей-ей. Можа, и впрямь разок угостить, коль он так страждет?

— Вот потому-то и не будем, — туманно пояснил я. — Ни к чему потакать дурным желаниям.

Тимоха вновь разочарованно вздохнул, выпрямился и, явно примеряясь, принялся плотоядно разглядывать пока еще целое лицо сэра Томаса.

— Если у твоих поручителей столь же плохая память, как и у тебя, то у моих видоков она значительно лучше, — вежливо заверил я англичанина. — А потому я уверен — после моей жалобы, подтвержденной почтенными купцами, у тебя появится предостаточно времени, чтобы вылечиться от своей забывчивости, отдыхая у себя на родине.

Сэр Томас задумался, хватит ли ему моих денег для лечения прогрессирующего склероза. Чтобы человек не заблуждался, за чей счет он станет восстанавливать память, я добавил:

— Разумеется, уедешь ты только после уплаты долга, а кроме того, на твоем примере я дополнительно позабочусь о прославлении удивительной честности и порядочности купцов Английской торговой компании. Кстати, у русских царей есть прискорбная особенность. Заботясь о справедливости, они иногда применяют чрезмерно жестокие наказания с благой и поучительной целью, чтобы другие, глядя на это, не пытались совершить что-либо подобное. Поэтому я не удивлюсь, если царь Иоанн возьмет с обидчика помимо суммы в мою пользу и остальной его товар — но уже в свою. Не исключено, что это станет для него хорошим поводом, дабы изъять товар и у прочих купцов твоей компании, тем более что он вообще раздосадован поведением королевы Елизаветы, которая всячески увиливает и от союза с Русью, и от предложения выйти за него замуж. А воздать ей по заслугам он может, только причинив неудобства ее купцам.

Однако сэр Томас еще пытался брыкаться. Очень уж ему хотелось содрать с меня хоть что-то.

— Доказательств у тебя нет, — осторожно возразил англичанин. — Мои видоки против твоих. Кого признают правым — неведомо. К чему ставить на кон всю сумму, если можно преспокойно договориться о получении половины ее, — пошел он на попятную.

Но это уже был вопрос принципа. Я бы мог расстаться и с большим — легко пришло, легко ушло, — только не в его карман.

— И ты всерьез полагаешь, что некие силы встанут на твою сторону, даже зная, на чьей правда? А ты не боишься, что они потом пощекочут тебя рогами и потребуют расплатиться за услугу? К тому же я сомневаюсь, чтобы дьявол оказался сильнее господа.

— У нас в Англии принято, что в случае отсутствия расписки должник в качестве ответной любезности великодушно уступает весь процент сверху и десятую часть суммы, — ляпнул он.

— Хорошая традиция, — согласился я. — Я непременно запомню. Но, увы. — И развел руками. — Мы с тобой не в Англии, сэр Томас, а на Руси, где есть хорошая поговорка: «В чужой монастырь со своим уставом не ходят». А здесь традиция возвращать все целиком, а уж потом ожидать ответной любезности.

«Мамочка, пойдемте в закрома», — предложил Юрский, игравший в «Золотом теленке» Остапа Бендера, опечаленному Евстигнееву-Корейко и вежливо взял под руку подпольного миллионера…

Стоп! Под руку, я сказал, а не за грудки. Чуть все не испортил, шельмец. Хорошо, что я успел вовремя перехватить многозначительно потянувшуюся вперед руку Тимохи. И хорошо, что сэр Томас не увидел этого инстинктивного порыва, поскольку секундой раньше поднялся со своего стула и находился к нам вполоборота, направляясь к выходу.

— Невтерпеж, боярин, — повинился мой стременной. — Душа страждет поучить малость. Уйдет ведь, стервец, как пить дать уйдет.

«И никуда он с подводной лодки не денется», — усмехнулся я, а вслух наставительно изрек, воспользовавшись отлучкой англичанина:

— Таких, как он, поучить можно только рублем, за который он сам подставит тебе правую щеку. Как в Евангелии.

— Ну?! — усомнился Тимоха. — За рубль?!

— Может, за один и нет, а за сто точно, — уверенно заявил я. — У них там на островах народец насквозь продажный.

— За сто я и сам бы рожу выставил, — вздохнул Тимоха.

— На Дону битых не принимают, — заметил я. — Так что поедешь хоть и без ста рублей, зато с чистым и светлым ликом. Как раз за это время подучишься сабельному бою.

— Я и так кой-чего могу, — возразил Тимоха.

Это была правда. Чуть ли не с первого дня моего пребывания у Воротынского Тимоха, держа в голове мечту вступить в казачье братство и не желая попасть туда необученным, принялся старательно осваивать сабельный бой с помощью ратных холопов князя.

Пока мы с ним обменивались мнениями по поводу учебы, англичанин вернулся. Держа в вытянутых руках увесистый мешочек, он почтительно протянул его мне. Я взвесил его на ладони, и моя правая бровь удивленно взлетела вверх.

— И это все?

— Здесь золото, — пояснил сэр Томас. — Ровно половина долга, если не считать процентов, с уплатой которых, равно как и с выплатой второй половины, я бы почтительно попросил обождать. — И он учтиво склонил голову.

— Ну если почтительно, — вздохнул я, — то и впрямь можно обождать. — И вновь взвесил мешочек на ладони.

Странно. Неужели сюда вместилась половина многопудового долга? Очень странно.

— Если угодно, то мы можем перевесить все на твоих глазах, но тут без обмана — ровно семь фунтов, восемь унций и пять пфеннигов. [124] Здесь даже больше положенного к отдаче почти на целых пять гранов, [125] — не удержавшись, похвалился он своей щедростью, совершив непростительную ошибку.

Если бы я знал, что пять гранов составляет всего-то около трети грамма, то я бы ему еще поверил. Но это слово слишком созвучно более привычной для меня мере веса, и я решил, что он добавил пять граммов, а это уже припахивало аттракционом неслыханной щедрости со стороны торгового человека, притом не простого купца, но уроженца туманного Альбиона.

— Я все-таки пошлю человека за весами, — проявил он нездоровую инициативу и, не дождавшись моего одобрения, повернулся к одному из своих слуг, после чего я окончательно уверился в том, что дело нечисто.

И тут мне вновь вспомнился Ицхак. Льстило ему, что я так внимательно его слушаю. А у меня это привычка. Мне к людям положено внимание проявлять, профессия обязывает. Журналист — это в первую очередь уши, а перо потом. К тому же, как я уже говорил ранее, педагог из Ицхака был отличный, рассказывал он интересно, в том числе и о таких вещах, как монеты разных стран, — у кого лучше, у кого хуже, так что в памяти у меня осело изрядно его поучений. И я принялся в срочном порядке припоминать многочисленные наставления купца.

«Смотри внимательнее при покупке, потому что когда тебе станут отдавать сдачу, то могут попытаться надуть, подсунут польский грош, посчитав его за литовский, а это прямой убыток, ибо четыре литовских идут за пять польских. Поэтому, дабы не ошибиться, требуй чвораки, [126] которые еще именуют барзесами, потому что их король изображен на чвораке с бородой. И я тебя умоляю — никогда не доверяй весу, ибо тот же полугрош весит вдвое больше, чем русская новгородка, но серебра в нем на две трети вашей копейной деньги». [127]

Кажется, не то. Нет тут ни литовских, ни польских грошей.

«Я тебе скажу, что и талер талеру рознь, [128] но тут больше следует опасаться французов. Никогда не верь им, если они станут тебя уверять, будто дофинское экю по весу схоже с генридором. [129] На самом деле они должны дать тебе в придачу к нему целых две деньги и полушку. А вот испанские пиастры лучше не бери, потому что у них и вовсе огромная разница с талером — не меньше трех алтын. Но вот что я тебе скажу…»

Не надо мне ничего говорить, потому что это тоже не подходит.

— А как ты считал? — как бы между прочим лениво осведомился я, выкладывая стопку блестящих кругляшков на одну из чаш. — По какому курсу?

— Известно, — надменно пожал плечами сэр Томас. — Вот золотая крона. — Он показал мне кругляшок. — Она стоит пять серебряных шиллингов. Взвешиваем пять серебряных шиллингов, — он принялся ловко манипулировать чашами принесенных весов, — после чего выясняем, во сколько раз эти пять шиллингов тяжелее кроны, для чего накладываем их столько, чтобы весы уравнялись. — Он победно ткнул пальцем, показывая уравненные чаши. — Теперь считаем количество крон. Их у насоказывается ровно сорок пять. Итог — одна часть золота равна пятнадцати серебром. — И снисходительный взгляд победителя.

Сверху вниз.

Как Александр Невский на крестоносцев, из тех, кто не утонул. Или Дмитрий Донской на татар после Куликова поля. Или Иоанн Грозный на бояр после очередной казни. Что, мол, приутихли?

Только я-то не пес-рыцарь. И не боярин… к сожалению. И не татарин. У меня в роду разве что поляк затесался, если по фамилии судить. Россошанский я, а не Худай-бек.

Словом, не понравился мне его взгляд. Еще не хватало, чтоб немытая Европа так на русича смотрела. Но ведь все правильно, не придерешься. Вон они, чаши. На одной пять шиллингов, на другой — семьдесят пять золотых кругляшков. Застыли чаши, не шелохнутся. Ровно. Выходит, не врет сэр Томас.

Но ведь что-то все равно неправильно. Да уж, плохо чувствовать себя в роли собаки, когда все понимаешь, но сказать не можешь. А если еще и не до конца понимаешь… Но где же этот Томас схитрил? И ведь говорил мне Ицхак как-то о них, что… Погоди-погоди…

«Но сильнее всего тебе надлежит опасаться англичан. Королева Елизавета имеет два больших достоинства — она умна и скупа. Недаром на ее серебряных шиллингах написано: „Posui Deum adjutorium meum“, что означает „Бога я поставил помощником своим“ и говорит о ее необычайной скромности. — На тонких губах Ицхака появляется легкая усмешка. — И я скажу, что этот бог действительно помогает ей и ее подданным немножечко обманывать, особенно при обмене. Они ведь что делают. Они…»

Вот теперь ясно, где собака порылась. Поначалу я решил тут же уличить жулика, который обменял мое серебро, изрядно завысив курс золота, но сдержался и поступил веселее — сгреб шиллинги и сунул их в карман.

— Будем считать, что за одну золотую крону ты со мной рассчитался, — заявил я оторопевшему англичанину. — Остальное тоже давай менять на серебро. Как там у вас — один к пятнадцати? Ну-ну.

Наверное, сэр Томас и впрямь не мог найти столько в наличии, потому что в итоге он попросил меня принять долг по наивыгоднейшему курсу, от которого я, дескать, получу огромный доход при последующем размене.

Врал, конечно. Курс один к двенадцати — самый стандартный, принятый повсеместно. А его ловкий трюк заключался в том, что крона действительно стоила пять шиллингов, но не этих, старых, а новых, которые на треть легче. А может, и больше чем на треть. Вот такая хитрость. И пришлось сэру Томасу тащить остальное зажуленное им поначалу золотишко. А что до шиллингов на весах, изъятых мною, то получается, что он еще потерпел убыток. Правда, небольшой, всего-то граммов десять серебра, но все равно приятно. Не прошли даром уроки Ицхака. Будь он в Москве — сейчас бы гордился мною.

Воротынскому я, понятное дело, о золоте ничего не сказал, иначе моя поездка в Псков обязательно сорвалась бы. Да в конце концов, я у него не на службе. Мы, гм-гм, фряжские князья — народ вольный. Потому помочь благородному человеку — всегда пожалуйста, а служить — увольте. Да он и не предлагал, сам понимая нелепость ситуации, — пригласить синьора с княжеским титулом в ратные холопы или, как они еще тут деликатно именовались, в слуги вольные, это, я вам доложу, само по себе такое оскорбление, которое смывается только кровью.

Кстати, именно перед поездкой в Псков Тимоха окончательно поверил моему обещанию к лету с честью отпустить его на все четыре стороны. Да и как тут не поверить, когда хозяин-барин тут же, едва получив от вороватого купчины мешок с деньгой и выйдя с ним на улицу, вручает пять золотых монет. Я специально выбрал разные, посимпатичнее и чтоб на обороте каждой непременно роза.

Красиво, что и говорить.

Простодушный Тимоха так мне и сказал. А потом протянул их обратно. Думал, я ему дал их полюбоваться. На время. Битых полчаса втолковывал обалдую, что это — оплата, и деньги эти — его, а он все равно отказывался. Мол, и так верит, но пусть они пока побудут у меня, а то до Дона не дотянут.

И снова я втолковывал, что перед отъездом дам ему еще столько же, а эти — в счет платы за службу. Не даром же он будет торчать при мне почти до августа. Да и мало ли что со мной может случиться, так чтоб деньга имелась. Взял.

— Отслужу, княже. Как бог свят, отслужу, — буркнул неловко и тут же отвернулся, пряча глаза.

Я не мешал, сделав вид, что ничего не замечаю. Мало ли, глаза у человека заслезились, вот он их и вытирает — мороз на улице, так что обычное дело. Чего уж там — щепетилен народ на Руси до денег. Я, между прочим, тоже очень долго обдумывал, под каким соусом поднести Воротынскому свою просьбу. Подарки-то надо вручать от его имени, поэтому хочешь не хочешь, а в известность Михайлу Ивановича поставить надо.

«Согласится или нет?» — терзался я в догадках.

Как ни крути, а я тем самым его унижаю. Пускай и косвенно, намеком, но даю понять, что, мол, нищий ты, князь-батюшка, так я подарки и сам куплю да от твоего имени вручу. А вдруг гордыня обуяет? Да настолько, что он не просто откажет, но еще и разругается со мной. Вчистую. Характер-то горячий, а гонору столько — любой шляхтич обзавидуется.

Решил поначалу попросить его оказать мне другую услугу. Мол, поскольку я плохо разбираюсь в оружии, так ты, Михайла Иванович, подсоби выбрать на Пожаре что получше. Все ж таки путь неблизкий, больше шести сотен верст. Глухих мест по дороге — тьма-тьмущая. Если сабля окажется плохой или кольчуга некрепкой — пиши пропало. Ну а когда придем в торговые ряды, то я его уболтаю помимо оружия и на подарки родне.

Однако получилось не совсем так, как я предполагал. Воротынский поступил иначе. То есть он был настолько рад хоть чем-то расплатиться за всю работу, которую я для него делаю — предоставленный кров и хлеб-соль он не считал, — что потащил меня не на Пожар, а к себе в кладовую. Оказывается, у него этого добра — взвод можно вооружить, да и то если экипировать его полностью. А если частично, то есть забыть о наколенниках, наручах и прочих мелочах — и вовсе хватит на два.

Подбирал амуницию исключительно он сам — десятник Пантелеймон, который должен был возглавить небольшой отряд по моему сопровождению, только держал факел в руке и время от времени крякал. Правда, я заметил, что Воротынский к этому кряканью относился с должным пиететом. Во всяком случае, ни разу князь не остановил своего выбора на том или ином, если предварительно не слышал одобрительного кряхтенья старого десятника.

Едва мы зашли в кладовую, как я сразу понял, в чем заключается главное, и единственное, хобби Михайлы Ивановича. Да вот же оно — кругом развешано и разложено. Все в строгом порядке, как в каком-нибудь ружпарке. Шлемы — отдельно, причем вплоть до конфигурации: старые шеломы — слева, в центре — шишаки с высоким навершием, справа — ерихонки, а дальше, в самом уголке, мисюрки. Начищены — хоть сейчас на строевой смотр. Может, и есть где пятнышки ржавчинки, но только если старательно поискать.

Мне Воротынский подобрал самый лучший из всех. Не буду вдаваться в технические подробности и с надменным видом знатока расписывать, что тулея и венец выкованы из цельного куска, навершие в виде глухой трубки привинчено отдельно, незаметно переходя в тулею с неглубокими витыми долами, а сам венец…

Думается, и вам такое обилие моих познаний ни к чему и мне утомительно делать сноски, дабы расшифровать, что есть что. Потому буду краток — красивый шлем. Особенно серебряный ободок по нижнему краю. Тут тебе и орнамент из трав, а на висках два парящих сокола. Или орла. А может, беркута. По краю наушей тоже ободок из серебра, но уже без рисунка. Словом, красивый. Наносник, правда, глухой, то есть не откидывается, зато перед боем не забуду опустить.

Кольчуга, точнее юшман, мне тоже пришлась по душе. Тут придется немного пояснить. Кольчугу делают из колец. Их очень много — больше десятка тысяч. Я как-то пробовал считать, но на одиннадцатой сбился, успев охватить лишь две трети. Латы рыцаря вы тоже себе представляете. А теперь мысленно отдерите у этих лат несколько продолговатых пластин и прикрепите их к кольчужным кольцам. Теперь понятно, что такое юшман? И, чтобы больше не возвращаться к этой теме, добавлю, что если вы отдерете с лат рыцаря не продолговатые, а квадратные пластины, то юшман превратится в бахтерец.

На практике оба они хороши в первую очередь тем, что гораздо легче по весу, нежели кольчуга. Если последняя, свисающая до колен, тянет от двенадцати килограммов до пуда, то эти чуть ли не вполовину меньше. Экономия получается из-за длины — юшман и бахтерец выглядят как жилетки.

Зато удобно сидеть на коне — не ерзаешь седалищем по кольцам, да и надевать тоже, потому что они распашные и застежки у них спереди, а кольчугу надевают через голову. После того как мои волосы во время примерки второй по счету кольчуги вновь запутались в кольцах, а Михайла Иванович помогал их высвобождать, действуя со всей бесцеремонностью старого вояки, то есть грубо и больно, я наотрез отказался примерять третью. Только распашной доспех — выходить из его арсенала лысым мне не улыбалось.

Остальное расписывать не буду — и без того я вас притомил, лишь скажу пару слов о сабле, что мне досталась. Рукоять и ножны из простой черной кожи и интереса не представляли, но зато клинок… Выглядел он неброско, но на самом деле выкован из булата, а это для знатока говорит о многом, если не обо всем. Ни узоров, ни орнамента на нем не имелось, но на пяте — это местечко возле рукояти — ближе к обуху надпись славянскими буквами: «Буде крепкой защита во брани», а на другой стороне что-то по-арабски и клеймо загадочного шестиногого зверя. Словом, даже сдержанный Пантелеймон, глядя на эту синеватую сталь, был не в силах до конца подавить свое восхищение и крякнул не один раз, а два.

Все это Воротынский мне подарил. Цена же их, как я прикинул, тянула не на один десяток рублей, поэтому, приняв их, я имел полное право просить князя об ответном одолжении. Довольный своей щедростью, а также расслабленный после трех кубков медовухи — такие подарки да не обмыть?! — князь не без некоторого смущенного колебания, все ж таки дозволил вручить выбранные для Маши и ее матери украшения.

Зато Андрею Тимофеевичу, отцу моей княжны, он подыскал в кладовой подарок от себя — еще одну шикарного вида саблю. Рукоять и ножны ее были обложены чеканным золоченым серебром с бирюзой, а еще на ножнах в самом верху имелось семь крупных нефритовых вставок с малюсенькими зелеными камешками.

«Неужто изумруды?! — подумал я. — Обалдеть!»

Но зато клинок по качеству уступал моему, поэтому Пантелеймон ограничился одним покряхтываньем.

И через день я, счастливый, миновав Воскресенские ворота, во главе небольшого обоза из пары саней со съестными припасами и шести вооруженных человек — шестым был мой Тимоха, ехал по Тверской улице, держа путь на север.

«Уж теперь-то промаха не будет, — думал я. — Ну не может быть такого, чтобы в третий раз подряд это оказалась не моя Маша! Жаль, конечно, что я потратил целых полгода впустую, но ничего страшного. Зато кое-чему научился, кое-что освоил, не лопух лопухом, так что все к лучшему и осечек не допущу».

Верю, наступит момент —
В двери войдет Хеппи-энд.
Утро сильнее, чем ночь.
Прочь неудачи, прочь!
Должен ты мне помочь,
Ветер удач — Хеппи-энд. [130]
Тогда я наивно полагал, что главное — это найти ее. Просто найти.

Остальное неважно. Вообще.

Точнее, все остальное настолько просто, что задумываться об этом ни к чему.

Я так считал.

Но я ошибался.

Очень сильно ошибался.

Я даже представить себе не мог, как сильно…

Глава 10 Долгожданная встреча

Велик и славен род князей Долгоруких, упрямо тянущийся вверх и ввысь, к самому солнцу. Крепок его ствол, питаемый соками седой старины, ибо корни древа тянутся от достославного Рюрика, от внука его, храброго Святослава Игоревича, от еще одного внука и тоже Святослава, но Ярославича, а также нескончаемой череды его потомков, про которых слагалось «Слово о полку Игореве», а позже сказание о черниговском князе Михаиле Святом. Том самом, который принял от злобных язычников мученическую смерть, но, в отличие от князя Ярослава Всеволодовича и сына его Александра Невского, не стал кланяться поганым басурманским идолам. А хорошо ли он поступил, решив сердцем, а не разумом, — не нам судить.

Вот от его-то пяти сыновей и пошло разрастаться древо. Ввысь уже не тянулось — и хотелось бы, да не получалось, — зато вширь раздалось дальше некуда и спустя три столетия насчитывало несколько десятков княжеских родов. Иные со временем засыхали, как, например, потомство второго сына Романа, известных как князья Осовицкие. Другие влачили жалкое существование: одно название «князь», а присмотришься — лапотный. Третьи, вроде Оболенских, оставались крепки, то и дело давая новые побеги-отростки, которые сами потом неоднократно разделялись.

Одним из таких побегов был Иван Андреевич Оболенский, за свою мстительность и злопамятность прозванный «долгой рукой». От него прозвище перекочевало к сыну Владимиру, а семерых внуков Ивана Андреевича именовали не иначе как Долгорукие. Мужское потомство дали только четверо из них: Симеон, Федор Большой, Михайла да Тимофей, но и этого хватило, чтобы сравнительно увесистое дедово наследство расползлось по крохотным вотчинам-деревенькам, и, чтобы как-то поддержать себя, каждый выбирал разный путь.

Сыны старшего Владимировича, Симеона Шебановского, прозванного так по названию унаследованного им села Шебановка, — Юрий, Михайла да Андрей — тяготели к ратной службе и все стали воеводами, регулярно отправляясь в многочисленные походы, куда ни повелит царь-батюшка. У Федора Большого по прозвищу Завальский — снова из-за названия вотчины — близнята Михайла и Никита столь удачливы не были, зато так крепко дружили, что даже сынов своих нарекли одинаково — у одного Андрей да Василий и у другого так же. Все они подвизались в Новгороде у архиепископа, но не по духовной линии, а воеводами в его особом, так называемом владычном полку.

Михайла Владимирович, сызмальства прозванный за легкость походки Птицей, своих сынов норовил возвеличить тоже через ратные подвиги. О нем, признаться, я вообще мало что знаю — среди его детей Андреев не имелось, потому его потомство меня не интересовало.

Тимофей был четвертым из внуков Ивана Андреевича. Он всю жизнь старался вскарабкаться наверх через обретение выгодных родичей. Да ему и деваться было некуда. Помимо трех сыновей Тимофей Владимирович имел аж семь дочерей. Вот и считай, что останется в наследство любезным сынам, если каждой выделить в приданое хотя бы по две-три деревеньки.

Потому Тимофей и женил старшего сына Ивана по прозвищу Рыжко на Евпраксии, урожденной Шереметевой, которые доводились дальней родней самому государю. Но не повезло Ивану — тесть его, Иван Большой Шереметев, оказался в опале. С другим сыном, Романом, вновь приключилась осечка. Понадеявшись на царева любимца Алексея Адашева, женил он его на Пелагее, урожденной Адашевой-Ольговой, но грянула опала, и ожидания не сбылись.

С третьим — Андреем — тоже получилось не так, как хотелось бы. Расчет на братьев Воротынских оказался ошибочным. Были братья в чести у государя, а старший, Владимир, на чьей дочери Анастасии женил своего сына князь Тимофей Владимирович, под Казанью и вовсе командовал царевым полком, но и тут промашка — на этот раз в планы Долгорукого вмешалась скоропостижная смерть Владимира Воротынского. Подвел тесть своего зятя. Дядья Анастасии тоже оказались не лучше — хоть и не померли, зато угодили в опалу. Оба. И что делать? Ну не разводить же Андрея с Анастасией — грех. Словом, не повезло старому Тимофею. Старался как лучше, а получилось… как водится.

Сыны постарались учесть ошибки своего отца, но тоже подошли к этому вопросу по-разному. Старший и средний рассудили так: раз с боярами да князьями дело ныне иметь опасно — сегодня он на коне, а завтра на колу, так чего же проще, значит, надо пытаться добиться всего самому. То же самое заповедовали они своим сынам. Точнее, заповедал один Иван — Роман был бездетен, да и умер рано, погибнув в одном из первых сражений с ливонцами.

А вот меньшой, который Андрей, рассудил иначе. Да ему и деваться было некуда. Еще за год с небольшим до взятия царем Полоцка он изрядно оконфузился как полководец. Честно говоря, я так и не понял, какой полк он возглавлял в пятнадцатитысячной рати князя Андрея Курбского, да оно и неважно. Главнее иное — русское войско, невзирая почти на четырехкратное превосходство в людях, было наголову разбито под Невелем.

Возможно, что лично Долгорукий ни в чем не виноват — но оно уже не имело ни малейшего значения. У Иоанна была очень хорошая память, и он никогда не забывал тех, кто проигрывал битвы, да еще имея при этом столь солидный перевес.

К тому же это сражение — особое. Тот, кто служил под началом будущего беглеца, пускай и временно, считаные месяцы, не больше, навсегда терял его расположение. Получалось, что вылезти за счет ратных и полководческих способностей не выйдет, как ни тщись.

Оставалось вернуться к старой отцовской задумке, хотя Андрей Тимофеевич был согласен с братьями — и впрямь опасно выдавать дочь замуж за князя или боярина. Ненадежно по нынешним временам. Значит, надо отдать свою единственную дочь Марию, благо что уродилась красавицей, в царский род.

За кого именно? Ну тут уж выбора нет. Старшие — царь Иоанн да его двоюродный брат Владимир Андреевич Старицкий — давно женаты, а из их сыновей надежда только на Василия Владимировича. Тот хоть ровесник Марии, которая лишь на три месяца постарше его, а царевич Иван пускай будет и повыгоднее, но ему всего пятнадцать. Это в зрелые лета полтора года разницы никто не увидит, а в столь юные — о-го-го. Да и потом, пойди узнай, когда царь вздумает женить своего наследника. Если даже в двадцать лет и то поздно. Марии-то в ту пору пойдет двадцать третий, так что все одно — на перестарка никто и не глянет.

Но не вышло у Андрея Тимофеевича с задумкой. Дважды он с дочкой катил через владения князя Старицкого, дважды останавливался у него — дескать, распутица, то да се. Толку же — пшик. Скорее уж напротив — один убыток. Наряды — купи, себе новое платье тоже справь, а украшения, а притирания, а румяна с белилами? Словом, из шести деревень, что ему достались от отца, две пришлось продать, да и то денег хватило едва-едва.

Вообще-то деревеньки, как с тоской вспоминал Долгорукий, стоили вдвое больше, но теперь, по новому уложению, иных покупателей, кроме царской казны, не сыскать — не положено, а как оценивает государство, рассказывать ни к чему. Что шестнадцатый век, что двадцать первый, а власть такая же скупая. Долгорукий дошел уже до того, что начал подумывать про Бирючи, но их продавать он не имел права, ибо они были поместьем, которое дадено за службу, а не вотчиной. Потому пришлось кое-как укладываться в ту сумму, которая имелась.

И правильно сделал. Не знаю, как его вотчинные деревеньки, не бывал, но эта предстала передо мной словно из детских киносказок. Увидел я ее как-то сразу, вдруг. То ничего и никого, а поднимешься на холм, и сразу под ним тебе неожиданно открывается живописная картина.

Если бы мне довелось впервые увидеть эту деревушку летом, впечатление бы смазалось, а тут два последних дня перед моим приездом валил снег, и теперь осталась только сверкающая искристая белизна, не говоря уже про господский терем-теремок, где природа щедро наделила каждую шатровую крышу эдаким толстенным пуховым платком, отчего они выглядели благообразно, как старушки, надевшие свои лучшие наряды перед пасхальным богослужением.

Да и деревья на опушке леса, который с одной стороны чуть ли не вплотную прижимался к Бирючам, тоже выглядели соответственно — одно краше другого стояли они в своих праздничных нарядах, с головы до ног усыпанные сверкающим серебром. А в качестве логического завершения сказки там стояла какая-то фигурка в белых одеждах. Не иначе как сам Морозко вышел полюбоваться, все ли он славно учинил и не надо ли добавить снежку или морозцу.

А над головой — звонкая синь неба, и посредине, из печных труб, связующей веревочкой между этой синевой и белизной тянулся вверх легкий голубоватый дымок. Кр-р-расота!

Словом, молодец Долгорукий, что не продал. К тому же все равно смотрины оказались напрасными — Владимир Андреевич Старицкий все намеки князя игнорировал напрочь. Зато как радовался Андрей Тимофеевич спустя полгода, что сватовство не удалось. И пускай наследника Старицкого князя, юного Василия Владимировича, царская опала не затронула — все одно. Не ныне, так завтра обрушится государев гнев повторно, и что тогда? Прости-прощай милость самодержца. Дай-то бог, чтоб хоть ненаглядную Машу в живых оставил, а то и ее под корень, как жену князя Владимира — Евдокию Романовну. Иоанн ведь и ее заставил принять яд вместе с супругом, потому и на Василии отныне Андрей Тимофеевич поставил крест.

Да хорошо хоть, что сама дочка после этих неудачных смотрин осталась жива-здорова, потому что ратных холопов у князя Долгорукого наперечет, да и тех царь постоянно требует к себе в полки. Пришлось отправить с Машей оставшихся пятерых, которые еще имелись. Их же против дерзких татей, налетевших на поезд Долгоруких возле Ведьминого ручья, оказалось маловато, а от предложения Владимира Андреевича взять десяток ратных холопов обиженный демонстративным невниманием к Маше отец невесты отказался напрочь, потому чуть и не поплатился за гордыню. Впрочем, бог миловал, подоспели ратные людишки, выручили из беды, а то не миновать бы горя.

Совсем уж было расстроился Долгорукий, но тут пришла нечаянная радость — скончалась царица. Так и не смогла смириться с теснотой царских палат вольная душа черкешенки Марии Темрюковны, всего через шесть лет упорхнув в небо из золотой клетки. Грех по такому случаю впадать в ликование, ну да господь добрый, поймет и простит. Следом и вторая радость — помимо собственной свадьбы, царь Иоанн возжелал женить царевича Ивана.

На юнца, конечно, надежды мало — все-таки Маше не пятнадцать лет. Ей и семнадцать-то исполнилось полтора года назад, да и выглядит она, как назло, на свой возраст — уж очень не по-девчоночьи статная. Схитрить, словчить, уменьшив годы, при такой стати нечего и думать. К тому же у особых бабок, которые станут осматривать раздетых донага кандидаток, глаз наметанный — живо распознают обман. Скажут, сдобна ватрушка, да вчерашней выпечки.

Да оно и ни к чему, коль имеется вторая кандидатура в женихи. К тому же государь как раз таких и любит. Анастасия-то Романовна, что была его первой супругой, ох какая справная да дородная ходила, а ежели судить по слухам, жили они с государем душа в душу, и он к ней на женскую половину хаживал чуть ли не каждый день и даже на посты не глядел. Правда, вторая его супруга оказалась тоща, но тут и понятно. Среди горянок найти приличную стать — проще у жида денег без резы занять.

Зато теперь государь сызнова решил выбирать среди своих, значит, станет полагаться на свой вкус, а не на парсуны. Вкус же у него давно известен — волос должен быть светел, глаза цвета утреннего неба, чтоб глядеть не наглядеться в эдакую синеву, носик аккуратный и не курносый, зубки беленькие и точеные, походка величавая, но в то же время легкая, плывущая, грудь высокая да пышная, ну и прочие округлости чтоб имелись. Вот таким примерно перечнем меня «угощали» в доме князя чуть ли не каждую трапезу, после чего обязательно добавляли, что ежели все это вместе взять, то как раз и получается Мария Андреевна, княжна из рода Долгоруких. И всякий раз после этого, дружелюбно толкая в бок, требовали подтверждения, восклицая: «Да ты ведь и сам ее видел, вот скажи, скажи, что не так!..»

Приходилось вежливо кивать и говорить: «Видел, конечно же видел, и все именно так», а в мыслях добавлять: «Но то, что мне все-таки удалось ее повидать, моя заслуга, а будь твоя воля, князь Андрей Тимофеевич, ты ее нипочем бы не показал. Да еще, пожалуй, спасибо князю Воротынскому».

Я не преувеличиваю. Машу на самом деле сразу после моего приезда посадили под семь печатей и восемь замков, строго-настрого запретив спускаться к гостям и вообще покидать женскую половину.

Помните про поцелуйный обряд? Казалось бы, уж тут Долгорукому никуда не деться — дочка-то у него одна-единственная. Не тут-то было — жена его Анастасия Владимировна с подносом ко мне вышла.

Но встречи с Машей мне все равно удалось добиться. Дескать, привез подарки от князя Воротынского, достойные того, чтобы их носила на своей шейке и на своем челе будущая царская невеста. В смысле моя. Да и подарок на самом деле тоже мой. Сам я выбирал эти жемчужные бусы, сам потом чуть ли не целый день прикладывал к ним одни серьги за другими — чтобы в тон и в то же время именно с синими камешками под глаза. И подарок этот Михайла Иванович наказал мне передать ей самолично, из рук в руки. Тут князю деваться было некуда. Допустили вручить, хоть и скрепя сердце, к тому же в присутствии папы.

Поначалу, еще до визита в поместье Долгорукого, мне пришлось заехать в Псков. Так мы уговорились с Воротынским, чтоб я сначала сделал все свои дела, а уж потом подался в Бирючи, где стоял терем моего будущего тестя. Но и там чтоб не засиживался — седмицу, не более.

Кстати, замечу, что по сравнению с Москвой Псков мне понравился гораздо больше. Главное, все то же самое, даже несколько меньше по размерам — я имею в виду весь город, а уж Кром и Довмонтов город [131]вовсе крошечные, но впечатление неизгладимое. Умели наши предки работать. Это ж сколько труда надо вбухать, чтобы, к примеру, возвести такую махину, как башню у Нижних решеток. А кирпича сколько заготовить? А обжиг, а…

Что же до разочарования от Москвы, то тут, скорее всего, сработал обычный стереотип, потому что современную столицу я видел, а Псков в двадцать первом веке — нет, и сравнить сегодняшний город с будущим, каким он станет через четыреста с лишним лет, не мог.

Да и не было у меня особо свободного времени, чтобы гулять по Москве. То дела с Ицхаком, потом у Висковатого, тут же, согласно моей легенде, я должен был встретиться с купцом, а потому, оставив всех ратников в странноприимном доме, выстроенной в Мирожском монастыре умницей-игуменом, где останавливались такие, как мы, я посвятил весь день свободной прогулке по Пскову. Так сказать, осмотр достопримечательностей. После чего пришел к выводу, что насчет меньших размеров я погорячился.

Если считать один только Кром — тогда да. Но если взять все в целом — Москва близко не стояла. Ей-ей, не лгу. Во-первых, пять колец укреплений. У Крома отдельная стена, у Довмонтова города своя, потом какое-то Старое Застенье, которое тоже огорожено стеной, дальше Новое Застенье и вновь стена, а затем Окольный город, который также огорожен.

Да в столице такого отродясь не было. Растянулись эти стены чуть ли не на десять верст. Одних боевых башен не меньше четырех десятков, и каких. От них буквально веяло несокрушимой титанической мощью, которую никто не сможет одолеть. Грозные, приземистые, под остроконечными колпаками-крышами, они смотрелись незыблемыми, как былинные русские богатыри. Наугольная и Варлаамская, Покровская и Кутекрома, у Нижних решеток и Власьевская — все они, как титаны, зорко стерегли покой псковичей.

Что касается храмов, тут тоже спорно. Я сбился на втором десятке, а ведь считал лишь те, которые псковичи ухитрились втиснуть между стенами Крома и Довмонтова города. Про остальные вообще молчу.

Успел я побывать и в Троицком соборе, расположенном в самом Кроме. Лет шестьдесят назад, как мне рассказывали, слева возле иконостаса хранился восьмиконечный дубовый крест, который якобы прислала сама святая княгиня Ольга. [132] Сейчас его нет — сгорел во время пожара. А вот полюбоваться на святую раку под скромным деревянным балдахином я смог. Там хранились мощи всех местных святых. Помимо Довмонта мне запомнился только один, чья икона висела над балдахином, псковский чудотворец Гавриил — Всеволод Мстиславич, внук Владимира Мономаха и псковский князь.

Чудно все-таки устроено человеческое сознание. Спрашивается, за что неугомонный митрополит Макарий выбрал его в святые? [133] Был миролюбив? Вот уж нет. То воевал со своим дядькой Юрием Долгоруким, то ходил покорять чудь и прочих дикарей в Прибалтике, то опять грызся с дядькой. Был незлобив и добр? Тоже нет. Когда его выгнали из Новгорода, то помимо всего прочего поставили в вину плохое отношение к смердам. Да и у псковичей-то, как мне подсказали, он правил всего год. Тогда почему? По методу тыка? Или это плата церкви за то, что он заложил в городе храм Святой Троицы, который ныне вроде городской реликвии. Если новгородцы ходили в бой с кличем: «За Святую Софию!», то псковичи — «За Святую Троицу!» Ну да господь с этим Всеволодом и прочими, к тому же надо было успеть заглянуть на торг, где меня якобы ждал Франческо Тотти.

Базар здесь тоже необычный. Псковский наместник князь Юрий Иванович Токмаков во избежание всяческих заразных болезней, которые постоянно ползли на Русь из чумной Европы, постарался обезопасить город и жителей весьма оригинальным способом — выгнал всех иноземных купцов за реку Великую. Там они жили, там были их склады, а в самом городе их товарами торговали только деловые псковичи-перекупщики. То есть хочешь подешевле, езжай за реку, а если лень — покупай то же самое в городе, у местных, но дороже.

Меня разница в пять-шесть денег не интересовала, поэтому я из Пскова выехал за Великую лишь один раз — якобы на встречу с Франческо Тотти, а остальное время посвятил обогащению местных спекулянтов. Жуликов тут, правда, тоже хватает, но у них зима не сезон. Ушлый народ держит кошели за пазухами, под шубами, зипунами и полушубками — попробуй залезь.

Заметили, наверное, как я виляю вокруг да около, а о самом главном, самом важном помалкиваю. Казалось, наоборот, должен взахлеб расписывать долгожданное свидание, а я вместо того про Тимоху, про Псков, про Бирючи — про что угодно, только не про встречу, о которой мечтал чуть ли не год. То-то и оно, что мечтал. Когда о чем-то грезишь, то оно все так красиво — залюбуешься. А потом грубая действительность как окатит тебя ушатом ледяной воды, и ты стоишь, весь мокрый и ошарашенный: «Как?! И это все?!»

Похожие слова после этой встречи вертелись на языке и у меня. Я же говорю, страж там стоял, батюшка родимый. После того как ему не удалось забрать у меня гостинцы, чтобы дочь вообще не участвовала в их получении от меня, Андрей Тимофеевич, никому не доверяя, решил лично присутствовать при передаче.

К тому времени он был уже совсем не таким любезным, как поначалу, когда я только приехал. Я ведь не сразу заикнулся о подарках. Вначале все честь по чести — приветы, поклоны, грамотка, о здоровье поговорили, о делах державных. Я в своих рассказах все больше напирал на самого Воротынского — дескать, князь снова в чести у царя-батюшки. Иоанн Васильевич даже поручение ему дал наособицу, потому как больше доверить некому. А уж когда Михайла Иванович его выполнит, то тут и вовсе должен выйти в первейшие, и тогда ему, скорее всего, вернут титул «государева слуги».

Много чего я наговорил старому князю, сейчас всего и не вспомнить. Если судить по моим рассказам, то уже сейчас в Москве влиятельнее князя никого нет, хотя в опричнину он и не вписан.

Последнее, конечно, я упомянул зря. Сразу стало заметно — расстроился Долгорукий. Нос книзу свесился, брови на глаза наползли — ни дать ни взять в траур погрузился. Как я потом выяснил — это мечта его была, попасть туда, вот он и загорелся, узнав, что Воротынский поднялся вверх. Думал, что тот сумеет и его воткнуть к «лучшим» людям.

Впрочем, после того как я рассказал о московских казнях, стремление князя поубавилось. Долгорукий-то считал, будто опричнику все можно. И не только считал, но и видел тому наглядное подтверждение. Царь-батюшка во Пскове хоть и не лютовал с такой силой, как в Новгороде, а все одно позверствовал изрядно. Андрей Тимофеевич не чаял и выжить. Они ж перед царским приездом все в баньку сходили, чистое исподнее надели, исповедались, причастились святых тайн. Была бы их воля — и соборовались бы заодно, да церковь проводит этот обряд только с тяжелобольными. Вот тогда-то он и нагляделся, что творят «лучшие люди», причем безнаказанно, и ему это… очень понравилось. Нет, не сами зверства, он же не садист. Зато безнаказанность пришлась по душе…

А тут, оказывается, не все так просто, как ему казалось. Раз сами опричники — да еще какие, весь цвет, все руководство — кладут головы на плаху, получается, что и торопиться ни к чему. Успеется прилечь под топор.

И снова он стал белым и пушистым. До поры до времени. И подаркам очень обрадовался, особенно сабле, а ведь помимо нее я прикупил и еще кое-что, так сказать, по женской части. Я ж по Пскову не просто так хаживал — подарок Маше подыскивал. А как без него? Серьги-то с бусами вроде от Воротынского, а от меня самого что? С матушкой-княгиней проще — ей я еще в Москве приобрел пуховый плат, расшитый золотой нитью, а вот княжне…

Под конец уже, так ничего и не подыскав, я купил платок, хотя сам понимал — не то. Пусть он красивый, дорогой, расшитый золотом, по-весеннему веселый, с темно-синим загадочным ободком по краю, но не то. А спустя полчаса набрел еще на один ряд, увидел коруну и сразу загорелся — оно!

Почему-то девичьи головные уборы встречались мне гораздо реже, чем всякие там волосники, кокошники, кики, убрусы и прочие, которые для замужних, так что особо выбирать было не из чего. Да и сами венчики [134]были не столь богатыми, чтоб достойно выглядеть на прелестной головке моей Маши. А тут лежала целая коруна, [135] чуть ли не целиком сотканная из золотых и серебряных нитей, вся в мелких жемчужинах, а более крупные за неимением места искусный мастер расположил так, что они свешивались с нижнего края. Платил не торгуясь — оно того стоило.

Но о том, чтобы я сам вручил серьги и все прочее княжне Марии, Андрей Тимофеевич поначалу не захотел и слушать. Ну и я уперся. Раз сказано — отдать самолично, так и будет, а коль нет — отвезу назад. И точка! Долго он со мной бился, пока не уступил. То жаловался на ее нездоровье, то ссылался на какой-то сглаз, но деваться некуда — все-таки согласился.

И вот теперь он не просто стоял между нами, он еще и говорил, да как — тарахтел без остановки. За меня распинался. Точнее, за князя Воротынского. Дескать, вот какой славный и добрый у тебя внучатый дядюшка, не забыл Марьюшку, кою он в детстве, бывало, качал на колене. Ну и прочее в том же духе.

А я только хлопал глазами да любовался своей ненаглядной. Ох и хороша! Была красота неописуемая, вроде дальше некуда, но оказывается — есть. И вранье это, будто ангелы не спускаются на землю. Просто это случается очень редко, и не каждый может их увидеть. Мне повезло — вот он, передо мной, во плоти земной.

Глаза ее, правда, увидел лишь два раза. Первый — когда вошел, а второй — перед расставанием, когда она благодарила за подарок. Не меня, конечно, Воротынского. А может, и хорошо, что не смотрела, потому что мне и мимолетного выше крыши. В душе так полыхнуло — мочи нет. Через пару минут, не раньше, я только стал приходить в себя, да и то с превеликим трудом, а она опять глядь-глядь на меня, и вновь я в жару и в бреду.

Что-что? Нет, я не оговорился. Именно через пару минут. А вы думали, я виделся с ней час или хотя бы полчаса? Если бы. Пришел, отдал и свободен, парень. Чего тебе еще надо? Все равно не по твоим зубам девка. Она ж — понимать надо — царская невеста. А ты хоть и имеешь знатный титул, да чина у тебя нет, хоть и крест православный на груди, но все одно — иноземец. И что молод тоже скорее в минус, чем в плюс — еще засмущаешь нашу красавицу, которая по глупости и молодости не понимает своего счастья. Нет уж, хорошего понемножку.

А я-то, дурачок, о кренделях небесных размечтался. Думал, встречусь, перстенек покажу, напомню о себе, а потом все-все ей скажу, без утайки. Разом бухну, и будь что будет. Страшновато немного, но ничего, я отчаянный. К тому же я ей тоже приглянулся — она сама об этом намекнула при первой встрече. Ну пускай не так, как она мне, но оно и понятно — я человек, а она — ангел.

Словом, хорошо бы все получилось, но не зря в сказках красавиц всегда охранял дракон. Народ, оказывается, просто так ничего не сочиняет. Он все сюжеты черпает из жизни, и я в этом убедился воочию. Вот она, красавица, а вот тебе и дракон. Он же цербер. Он же кощей, который пусть не над златом, но над чином чахнет, все о боярской шапке мечтает. Царь ведь первым делом папашу жены милостями осыпает. Тут же. Прямо на свадьбе. Братьев, если они имеются, в окольничие, а тестя непременно боярином.

Сказал бы я ему, да ведь все равно не поймет, как ни втолковывай, что счастье не в титулах. Даже и слушать не станет, потому что это — его мечта. Кривобокая, косорукая, но мечта, а потому разубеждать бесполезно.

«Эх, Карлсон, не в пирогах счастье», — грустно сказал Малыш. «Вот чудак! А в чем же еще?» — удивился тот.

Так и тут. Нет, республиканское правление, конечно, имеет свои минусы, и предостаточно, но есть у него и существенный плюс — отсутствие каких бы то ни было титулов. Хотя нет, что это я. Если разобраться, то они и там имеются, просто именуются иначе, а так те же яйца, только в профиль. Вот с такими грустными мыслями я и бродил по терему который день кряду, размышляя, плюнуть на все и уехать или все-таки немного обождать.

Правда, кое-чего за время пребывания у Долгорукого мне добиться удалось. Княгиню, во всяком случае, я успел обаять. Уже на третий день Анастасия Владимировна во мне души не чаяла, да и сам князь мягчел на глазах, особенно когда выяснил, в каких солидных чинах пребывает фрязин — первый помощник Воротынского по выполнению особого государева поручения, и заручился моим обещанием подсобить в столь деликатном дельце, как назначение его юного сынишки Александра на какую-нибудь должностишку при царском дворе. Очень уж Андрей Тимофеевич беспокоился за своего наследника. Честно говоря, обещая это, пришлось несколько превысить свои полномочия, но, учитывая, что Воротынский сейчас без меня никуда, я надеялся, что в таком пустяке князь Михайла Иванович навряд ли откажет.

На мой взгляд, и самого будущего тестя надо переводить из этих мест, граничащих с Речью Посполитой, — уж очень они опасные. Сейчас еще ничего, тихо, а вот лет девять назад, особенно под Невелем, который не столь уж и далеко, всего в полусотне верст к югу, полыхали такие бои — мама не горюй.

Словом, плюсы в моем пребывании в Бирючах имелись, и немалые. Если бы удалось еще разик увидеться с Машей — совсем хорошо, но встреча не выходила никаким боком, как я ни ломал голову, по полночи размышляя, что бы эдакое предпринять. Хоть ты тресни, ни черта не выдумывалось. Получалось, надо собираться в обратный путь, как бы мне ни хотелось подольше побыть подле моей ненаглядной.

В ту ночь я заснул только после того, как прослушал три арии полуночных петухов, решив объявить наутро о своем отъезде, окончательно поставив крест на фантастических планах относительно свидания с Машей. Но выспаться не получилось.

— Боя-яри-и-ин, — заговорщическим шепотом подвывал кто-то над самым ухом.

Глаза открыл — Тимоха. И еще улыбается, зараза. И чего ему в такую рань от меня понадобилось — подождать не мог? Вон и не рассвело даже, так какого рожна?! Сапогом бы кинуть, так ведь нагибаться нужно, а мне лень. Да и не дело это. Командовать — да, но слуга не раб, и унижать человека не в моих правилах.

— Увы, но я не боярин, — мрачно ответил я и повернулся на другой бок, авось удастся заснуть. Хотя какое там.

Снова завывание:

— Боя-яри-и-ин.

Вздохнул я и понял — не отстанет. Да и интересно стало. Не будит он меня обычно — наоборот, сон стережет. Иной раз так подьячих отругает, которым понадобилось выяснить чего-то по работе, — о-го-го. Один раз даже Воротынскому дорогу заслонил, не побоялся. Правда, тот его все равно отодвинул, но ведь заслонил, а тут вдруг…

— Ну что там у нас? — бормочу я сонно. — Ливонцы на Псков напали?

— Не-а.

— Тогда Псков на ливонцев.

— Сызнова ты промахнулся, боярин. Тут дела поважнее будут, — шепчет он, воровато оглядываясь на входную дверь.

Совсем интересно. Что же это для моего Тимохи оказалось важнее военных дел? А я-то, признаться, считал, что для него это самое главное.

— Со свиданьицем тебя, боярин, — наконец не выдерживает он и стоит скаля зубы. Доволен, шельмец.

Сон как рукой сняло.

Глава 11 Пир во время чумы

Оказывается, Тимоха даром времени не терял. Парень видный, да и одежонку я ему справил к поездке — не каждый сын боярский такое нашивает. Нагляделся я на тех, что из захудалых. Одно хорошо — сапоги без дыр да заплат на кафтанах нет, зато ношеное-переношеное. Про таких тут говорят, что у них на столе пироги без начинки, а на ногах сапоги без починки. У моего Тимохи все только что из магазина, то есть с базара. И крепкое, и удобное, и с узорами. Да и сам он преобразился — грудь вперед, голова назад, в смысле откинута. Даже спесь пришлось сбивать. Намекнул я насчет избы, которая не красна углами, а красна пирогами. Мол, главное, что внутри, а дурака как ни одевай, дураком и останется. Поначалу немного обиделся, но потом понял как надо.

В дороге-то ему особо хвалиться было не перед кем — мы заезжали в села только переночевать, а с утра в путь. Все набегами да урывками. В ту же Тверь еле-еле поспели засветло. Да и дальше точно так же, не до привалов — спешил я очень. Зато здесь, на подворье у Долгорукого, он разошелся не на шутку. Нос не задирал — помнил про мои наставления, но от этого дворовые девки меньше глядеть на него не стали. Скорее, наоборот.

А чернявая, что ходила в ближних подружках у моей Маши, как его увидела, так сразу и влюбилась. По уши втрескалась. Ну и азарт еще свою роль сыграл. Ей и тут захотелось первой оказаться. Опять же обязанностей у дворни хоть и хватает, но при желании время на шуры-муры сыскать можно всегда. Да и надзора настоящего нет, не стоит за спиной суровый дракон, в смысле родимый батюшка, так чего ж не повертеть подолом, чай, однова живем, а то потом и вспомнить будет нечего.

Остальные ратники тоже были не обижены вниманием прекрасной половины человечества, но на моего стременного кидались больше всех. По одежонке судили, ну и еще по внешности. А Тимоха — душа простая. Есличто-то велено держать в секрете, тут да — слова не вытянешь. Разве только под пытками, да и то неизвестно. Зато про сердечные дела чего ж не поделиться. Вот он уже на вторую ночь и вывалил своей чернявой, что с боярином его творится непонятное. Пока ехали во Псков, веселый был, балагур, сказки сказывал и за острым словцом за пазуху не лез, а уж когда к Бирючам подъезжали, вовсе в седле извертелся от нетерпения. Зато ныне который день смурной да угрюмый.

Задумалась чернявая, а потом усмехнулась и задорно сказала:

— Знаю, по ком боярин твой кручинится. Только напрасно все это. Слыхал, поди, за кого князь наш замыслил дочку свою выдать? Куда твоему тягаться.

Тимоха даже оскорбился. Мол, слыхал, конечно, да молодой сокол куда лучше старого орла. Слово за слово, чуть не рассорились, но в конце концов помирились, и чернявая предложила:

— А хошь, я твоему боярину подсоблю? — Но тут же предупредила: — Только трудно это и опасно, а потому и стоить будет дорого. Чем отплачивать собираешься?

— Золотом, — простодушно ляпнул Тимоха.

У чернявой зеленые глазищи, как у кошки в темноте, огнем загорелись.

— Врешь!

Тут-то он ей и показал монету.

— Ежели и вправду подсобишь, твоя будет.

В итоге чернявая раскрутила его на две. Одну сразу, а то вдруг не получится, так чтоб она ни с чем не осталась, потому что могут и ее наказать, ну а вторую потом. Да чтоб он раньше времени боярину ничего не говорил, а то не сбудется.

И сама она с той ночи молчок, как он ее ни пытал — выходит, мол, или нет. Только отмахивалась да отшучивалась:

— Это сказка скоро сказывается, а дело долго делается. Жди да терпи.

А сегодня ночью она ему поведала, что, мол, они с княжной через три дня собираются на богомолье во Псков. Андрей Тимофеевич поначалу был против, упирался как только мог, но, когда ему втолковали, куда именно и зачем они едут, нехотя дал свое согласие.

Знала чернявая, на что давить. Дескать, стоит в Ивановском монастыре, что в Завеличье (это пригород Пскова, который лежит за рекой Великой), церковь Жен-Мироносиц. Небольшая совсем, одноглавая, но доподлинно известно, что освятил ее митрополит всея Руси Макарий, и каждую из женок, кто в ней помолится, в жизни благо ожидает, что с мужем, что с детишками.

Долгорукий вначале усомнился. Мол, знает он эту церквушку. Небольшая, одноглавая, да к тому же кладбищенская, для отпевания. И не слыхал он о ней ничего такого. Но чернявая оказалась большущей мастерицей на вранье. Такого наплела — попробуй не поверь. Дескать, юродивая, что третьего дня брела по обету мимо подворья на богомолье в Новгород, сказывала, что чудесным образом сыскалась прямо на церковной колокольне богородичная икона, а на ней у Пресвятой Девы персты в благословении сложены, и теперь туда целое паломничество — идут и идут люди, особливо женки. И доказательства помощи небесной имеются. Вдовица подьячего Афанасия Пуговки в свои немалые лета — три с половиной десятка — замуж вышла, да как выгодно, за купца. Марфа Бовыкина, что забрюхатеть не могла, сразу двойней мужа одарила. И под конец припасла самое веское, напомнив, что и у него княгиня Анастасия Владимировна тоже ходила пустой почти пять годков, пока не съездила к Женам-Мироносицам, а ведь в ту пору там еще и чудотворная икона не отыскалась.

Тут уж ему и вовсе крыть нечем. Факт, как говорится, налицо. Единственное, о чем он сокрушался, так это о том, что самолично не может сопроводить дочь, — с ногой худо. Старая рана вскрылась, так что в ближайшие две недели ему с постели не встать.

Заикнулся было, чтоб отложили поездку до его выздоровления, но куда там. Чернявая, ее, кстати, Дашей зовут, тут же руками замахала. Мол, через две недели непременно распогодится — куда в распутицу катить, а сейчас самое время.

Правда, вторую золотую монету она не получила. Тимоха мужик не жадный, но рассудил умно. Мол, у него под рукой кабанчика нет, а в народе сказывают, что бабьего вранья и на свинье не объедешь. И вообще, баба бредит, а черт ей верит, только Тимоха не черт, а потому отдаст обещанное, когда увидит ее и княжну в монастыре. Зато если и впрямь все сбудется, как она говорит, то он сразу отдаст не одну, а две.

— Как же ты догадался о причине моей печали? — поинтересовался я.

— Так ведь не слепой, — невозмутимо пожал плечами Тимоха. — Видал я, яко ты на серьги с тоской глядишь да перстами их наглаживаешь. А кому они, ты не скрывал. Вот одно с другим и сплелось в клубочек. Тока… — И замялся.

— Ну говори, говори, — ободрил я.

— Да я, Константин Юрьич, еще и от твоего имени, тебя не спросясь, подарок ей пообещал, — вздохнул он. — Не думал я тревожить тебя, сам управился бы, да поздно вспомнил, что я, как на грех, чтоб подарок твой весь не растерять, два червонных золотых, что ты дал, перед отъездом под стрехой запрятал. Ныне до терема князя Воротынского скакать — путь далекий, к сроку вернуться не поспею, а обещание сдержать надобно. Ты ж меня сам учил: «Слово казака — золотое слово».

Ой какой меня смех разобрал. И всего делов-то?! К тому же его и покупать не надо — неделю в моей котомке лежит, часа своего поджидает. А я ведь после покупки коруны решил, что он лишний. Оказывается, не совсем. Сгодился.

Золотые в качестве компенсации Тимоха брать у меня отказался. Напрочь. Еще и обиделся, хотя и ненадолго.

— Мыслишь, коль я из подлых, так и понятия не имею, — буркнул он, глядя куда-то в сторону. — То я тебе даже не подарок — отдарок сделал, а ты эвон чего удумал…

Ратники мое решение снова отправиться во Псков приняли без энтузиазма. Пантелеймон, который был у них за старшего, заметил, что князь-батюшка наказывал им инако — сразу от Долгоруких не мешкая в Москву, чтоб поспеть до распутицы.

— Нам бы эвон куды надобно, — упрямо тыкал он пальцем в сторону тускло светившего солнца, — а ты вовсе в обратну сторону норовишь. Одной дороги, даже ежели поспешать, никак не мене двух ден, да там тож не враз обернемся.

— Мороз на дворе. Далеко еще до весны, — доказывал я.

— Две седмицы назад в церквях по Авдотье замочи подол служили, через три дни Ляксея Теплого [136]поминать будут, а его не зря кличут Ляксей с гор потоки. Беспременно распутицы жди. И в народе сказывают, что на Ляксея санный путь рушится, — не уступал Пантелеймон.

— У нас припасы подъедены, так что сани легкие, вывезут лошадки, никуда не денутся, — самонадеянно заверил я.

— И примета опять же имеется: коль холодный день на Ляксея, весна запоздает, — вовремя встрял в разговор Тимоха. — А ныне и впрямь мороз. Почем ты знаешь, что он не удержится и ростепель ударит?

— Коли нынче выехали бы, на Пасху уже в Москве бы были, а ежели задержаться еще на пару-тройку дней, точно Христово воскресение в пути встретим. Да и чего ждать-то? — пожал плечами Пантелеймон.

— Как чего? Сказано же: припасы подъедены! — возмутился я. — Вот в Пскове и прикупим все, что надо в дорогу.

— А ведь дело боярин сказывает, — задумчиво заметил Фрол, большой любитель поесть. — Припасов лучшей всего во Пскове прихватить.

— Не христарадничать же нам в пути, — тут же подхватил его брат-близнец Савва.

Маленький Ерошка молчал, могучий Поликарп — с меня ростом, но раза два шире в плечах — тоже, однако чувствовалось, что они тоже склоняются к мнению близнят.

— До Великих Лук дотянем, а там чего-нибудь раздобудем, — продолжал упорствовать Пантелеймон. — Да и отсель тоже, чай, не пустыми поедем, дадут припасов-то.

Но тут, к счастью для меня, в спор вмешался старый князь. Авторитетно заявив, что в Великих Луках ныне и самим стрельцам трескать нечего, а также предупредив, что припасов нам в дорогу он выделит, но немного, ибо лето выдалось неурожайное, а потому и впрямь лучше всего нам прикупить их во Пскове, Андрей Тимофеевич тем самым поставил увесистую точку в разговоре. Понимаю, что хозяин поместья стоял на моей стороне исключительно исходя из своих шкурных интересов, дабы мы послужили заодно эскортом его дочери, но все равно я смотрел на него с искренней благодарностью.

— А про задержку не сумлевайся, княж-фрязин, — заверил он меня. — Я сам весточку отпишу Михайле Иванычу и, что твоей вины в том нету, тож укажу.

Пантелеймон вздохнул, но, зная, что в деревнях и селах нам и впрямь вряд ли что-нибудь продадут — голодно весной на Руси, самим бы дотянуть до крапивы с лебедой, — нехотя согласился.

Вообще-то он оказался прав. На Алексея и впрямь резко потеплело, но мне уже было не до того — я стоял на обедне в небольшой полупустой церкви Жен-Мироносиц, держа в подрагивавших от волнения руках свечу.

Перемолвится по пути хотя бы словечком у меня не вышло — ох уж эти мамки с няньками и кормилицами, но зато теперь я твердо рассчитывал на долгожданную компенсацию и нетерпеливо поджидал, когда же наконец появится княжна. И мне было мало дела до наступившей оттепели, о которой я вообще не думал. Пускай хоть и впрямь с гор потоки польют — какое это может иметь значение, когда… Вот она, появилась.

Правда, эскорт у нее по-прежнему оставался внушительным. По бокам и сзади семенили аж четыре мамки-няньки или кормилицы — кто их разберет. Конечно, меньше, чем их было в пути, но все равно чересчур много.

Была и пятая — чернявая, но ее как помеху я считать не стал. Даша скорее своя среди чужих — союзница и помощница. Вон как глазки заблестели — заметила, значит. Не меня, конечно, Тимоху. Ага, Маше что-то на ухо шепчет. А вот это уже обо мне — иначе к чему бы у княжны щеки зарумянились.

Я тут же принял свои меры, достав из кармана горсточку монет. Тихонько толкнув локтем в бок увлеченного воркованием с Дашей Тимоху, сунул ему жменю, где было всего вперемешку — и копеек, и денег с полушками, чтоб он незаметно передал чернявой, а та раздала бабкам на свечи, пусть ставят кому хотят. У самого голова кругом, но стою, держусь, выжидаю момент.

Кажется, все, можно выдвигаться поближе. Эх, если бы людишек побольше, чтоб затеряться, да где там. Каждый человек как на ладошке — не очень-то помнит народ этого Ляксея. А еще говорят, что на Руси юродивым [137]самый почет и уважение. Дудки. Ну и ладно. Хоть постою рядышком, пока опять не набежала охрана из бабок. А Маша еще больше зарумянилась, но стоит — глазки долу, только видно, как губы шевелятся, молитву читают. Кому? О чем? Неужто, чтоб богородица от бесовского искушения избавила?!

Я пододвинулся еще ближе. Теперь совсем рядом. От плеча до плеча не больше ладони. И шепот жаркий:

— Не ходи сюда боле, грех тяжкий.

Вот так. Все труды прахом. И мои, да и чернявой тоже. Сердце ух с поднебесной высоты — и прямиком в черный колодец. Тоскливо. Но не зря говорят, что из колодца даже днем видны звезды. Вот и мне одна мелькнула, подсветила догадку: «Если бы и впрямь не хотела увидеться, то и сюда бы не приехала. А раз…» Додумывать не стал, достойный ответ тут же сам пришел на язык:

— Любовь господь заповедал.

— Батюшка иное сказывал, — возразила она.

Да пропади он пропадом, ваш батюшка! Так, кажется, сказал один киногерой? Эх, жаль, повторить не могу. Девятнадцатый век богобоязненный, но куда ему до шестнадцатого. Тут все куда как серьезнее.

— Коль господь дарит любовь, не станет же батюшка противиться велению бога, — шепчу я.

— Сказывают, и лукавый порой страсти нагоняет, — следует почти беззвучный ответ, и тут же — о женская непоследовательность! — вдогон за ним попрек: — Пошто тогда исчез? Хошь бы попрощался, а то яко дух святой улетел.

Ну тут я ответ знаю — заранее готовился.

— Это ты не приметила, — говорю. — Не исчез я, а в снег рухнул. Ранило меня. Хоть и не тяжело, а крови много набежало, вот я и не выдержал, упал. А очнулся, когда вы уже…

У-у, набежали, божьи одуванчики. Договорить не дадут. Видать, мало денег дал. Ладно. Нынче же еще у купцов наменяю. Чтоб на каждую из этих самых мироносиц по пучку пришлось, и чтоб вы их завтра час ставили, не меньше.

Хорошо чернявой. Никто за ней не следует, нравственность не контролирует. Как ушла себе свечки ставить, так до сих пор трудится… Вместе с Тимохой. А мне что делать? Ладно, подумаем, может, что-то и придумаем. Выручай, златокудрый Авось! И ты, пресветлая матушка Фортуна, не откажи в щепотке везения. Или самому предоставите выкручиваться?

На странноприимном подворье Ивановского монастыря пустынно — не та погода, чтоб хаживать на богомолье. На санях прикатишь — глядь, в обратный путь телегу снаряжать надо, а где ее взять? На коне если, как мы? Так богомольцы — народ смиренный и в годах. Но мне пустота — самое то. Думай сколько хочешь, никто не помешает. Разве только Пантелеймон гудит:

— Поедем, боярин, от греха подале. Уж и лужи показались. Того и жди потоп грядет — как выбираться-то станем?!

— А припасы? — напомнил я.

— Все закупил.

— Неможется мне. — И со вздохом добавил: — Вот пару дней отлежусь, богородице помолюсь — авось ниспошлет облегчение. Тогда и тронемся.

Болезнь — козырь убойный. Больным и впрямь нельзя отправляться в дорогу, особенно в такое время, когда дорог нет вовсе. Угомонился Пантелеймон, отвязался. Теперь можно и подумать.

На другой день народу в церкви прибавилось вдвое против прежнего. И не потому, что нынче неделя, а в воскресенье на обедню в храм собирается куда как больше людей. Такое там, в городе, а здесь этого ждать не приходится — удален от Пскова монастырь. Так что пускать дело на самотек я не мог. Надо было взять организацию наплыва верующих в свои руки. И мы с Тимохой взяли, после чего нищих на паперти монументального трехглавого собора Иоанна Предтечи, главного монастырского храма, резко поубавилось.

Нет, не так. Правильнее сказать, они исчезли вовсе. Шаром покати. Зови не зови, все равно не докличешься ни одного попрошайки. Ныне они все тут, за тяжелой дубовой дверью церкви Жен-Мироносиц. В руках или за щекой у каждого серебряная деньга, что Тимоха вручил. Лица сосредоточенные. Каждый молится за неведомую рабу божию Миру да раба божьего Юрия, чтоб господь ниспослал им счастья и здоровья. Мира — так зовут мою маму. Юрием — папу. Правда, они еще не родились, но ничего. Будем считать, молитва авансом, досрочная, уступом вперед. В мыслях у каждого нищего иное, вовсе не божественное — дадут по копейке после обедни, как обещали, или обманут. Зря беспокоятся. Тимоха — малый честный. Обязательно дадут.

Бабушки княжны разбрелись кто куда. В руках у каждой не пучок свечей — целый пук. Пока каждую зажжешь, пока прилепишь, пока перекрестишь лоб да согнешь спину в поклоне — минута пройдет, не меньше. Если все считать — железных полчаса у меня имеются.

— Сызнова ты пришел. Просила ведь. — В голосе отчаяние.

Не хочется ей в омут любви с головой нырять, ох не хочется. Страшно потому что. Все ж таки омут. Хоть и любви.

— Не могу я без тебя, — отвечаю честно. — Молиться пробовал, а перед глазами ты стоишь. И впрямь твой лал камнем любви оказался.

А перстень на пальце аж переливается весь, будто чувствует, что о нем речь идет. То ли пламя от свечи, что я держу, по нему гуляет, то ли сам он по себе искрит. Хотя нет, что это я — как он сам по себе искрить может? Да никак. Значит, пламя.

— Батюшка тогда здорово на меня бранился за то, что я его обронила, — кивает она на перстень.

— Он вообще у тебя строгий, — соглашаюсь я.

— Что ты?! Он меня знаешь как любит!

Ох, не о том мы говорим, совсем не о том. А минуты тают, как свечной воск. Боюсь оглянуться — вдруг уже спешат охранницы. Успеть бы самое главное досказать…

— Ты тогда не ответила, — напоминаю я про свадебный венец.

— Допрежь позови. — И она улыбается.

Хорошая улыбка. Обещающая. Нет, даже многообещающая. Чуть с лукавинкой, конечно, не без того. Но ведь женщина передо мной. Им положено. Даже если они и ангелы.

А я бросаю вороватый взгляд назад, хотя и зарекался. И как сглазил. Получилось в точности по Гоголю.

«„Не гляди!“ — шепнул какой-то внутренний голос философу. Не вытерпел он и глянул. „Вот он!“ — закричал Вий и уставил на него железный палец».

Сама мамка на Вия непохожа, но суровый взгляд, устремленный на меня, один в один. И когда успела со всеми свечами управиться — неведомо. А вон и еще одна приближается, тоже из шустрых. Все правильно. И у Хомы по церкви не один Вий гулял — хватало всякой нечисти. И я торопливо шепчу:

— Я позову. Уже зову. Пойдешь?

А ответа нет. Прилетел дракон, и вновь замолчала красавица. Лишь укоризненный взгляд. Это что значит? Как мог сомневаться? Или иное? Грешно в церкви о таком говорить? А почему? Ведь не о суетном — о вечном. Самое место. Нет, первое мое предположение гораздо лучше, а потому остановимся на нем. Ладно. Ничего страшного. Об остальном договорим завтра.

Вот только на следующий день она не пришла. Я честно выстоял всю обедню до самого конца, от делать нечего обратив внимание на эдакое фамильярно-простодушное обращение местного народца к богу и прочим угодникам — ну прямо тебе словно пришли не в божий храм, а в гости к новому соседу, честное слово.

— Батюшка Предтеча, я из Собакино, Микифорова сноха, Авдеева жена, помилуй ты меня! — степенно кланялась какая-то худощавая женщина, закутанная во все черное.

— Спаси и помилуй ты меня, мать пресвятая богородица. А живу я в крайней избе в деревеньке Огурцово, коя от тебя в трех верстах, — вторила ей другая, стоящая рядом.

Потом слушать надоело, и я принялся слоняться просто так. Но время шло, а она все не появлялась. И на другой день ее тоже не было. Пришлось наряжать Тимоху бродячим офеней и вперед, на подворье Долгорукого. У него ведь в самом Пскове тоже терем стоял, прямо возле стены Довмонтова города, в Старом Застенье. Кое-как пустили моего стременного внутрь, а тут и чернявая подоспела, крик подняла.

— Нечего тут всяким шастать да горланить, больной княжне почивать мешать! У нее и так головушка болит, да ты голосину дерешь. А ну пошел, пошел отсель! — В спину его выталкивает, а сама шепотом: — Пусть подходит твой князь, как стемнеет. Если сумеет, выйдет. Она уж и ныне встать может, да у постели няньки неотлучно бдят, пойди улизни. — И ворчливо: — Да сам-то тоже подходи. — А в спину насмешливое: — Тоже мне гость торговый сыскался. Таким, как ты, токмо с сабелькой в чистом поле хаживать, а не поезда с товарами важивать.

Светло еще было, когда я подошел. Темнело в этот день, как назло, необычно поздно. Полное впечатление, что сегодня не двадцать первое марта, а двадцать второе июня. Но жду, куда деваться. Наконец солнце снялось с тормозов и пошло-покатилось за край стены, которая отделяла Довмонтов город от Крома. Переупрямил я светило. Как раз в этот момент голова чернявой и высунулась из-за забора.

— Промежду прочим, позавчор у меня день ангела был, мученицы Дарьи, — лукаво сообщила голова. — А меня никто даже гребнем не одарил.

Это вместо здрасте. Фу, как невежливо, корысть напоказ выставлять. Ну что ж, по крайней мере откровенно.

— Будет тебе подарок, — пообещал я. — Ты про княжну сказывай.

— Да что княжна! — фыркнула голова. — Сам ты, князь-батюшка, виноват. Смутил девку, как тогда, на дороге. — И с ехидцей: — Небось сызнова исчезнешь, а нам с ей страдать опосля. — И лукавый взгляд, устремленный на Тимоху, пристроившегося поодаль на стреме, чтоб вовремя подать сигнал тревоги.

— Я к ее отцу в ноги упаду, — вздыхаю я.

— Не вздумай! Тогда ты ее вовсе не увидишь, — пугает чернявая. — Ай не ведаешь, за кого он ее выдать замыслил? Ох, гляди, боярин. Не за свой ты кус примаешься. Не боишься подавиться?

— Не боюсь, — мрачно отвечаю я.

— Ну тогда… — И осеклась, пристально всматриваясь куда-то за мою спину, в сторону, где стоит Тимоха.

«Тоже нашла время милым своим любоваться», — обиделся я на подобное невнимание.

— Начала, так договаривай. Чего тогда-то?

— Боярин… — тревожно дрожит ее голос. — Слышь, боярин, енто чего он тамо с саней свалился?

Я оборачиваюсь. Сани без седока катят как ни в чем не бывало, а мужик бьется в корчах, лежа в грязном сугробе и будучи не в силах вылезти из него.

— Тимоха разберется, — машу я рукой, видя, как тот неторопливой походкой двинулся в сторону мужика.

Лицо чернявой серьезное дальше некуда.

— Помнится, видела я о прошлом годе такое, — начинает она и испуганно таращит глаза.

Голоса почти нет. Она что-то сипло шепчет и вновь тычет дрожащим пальцем за мою спину. Я досадливо поворачиваюсь и не вижу ничего особенного. Мужик явно оклемался и теперь вылез из сугроба. Про сани он забыл — идет к нам, шатаясь словно попрошайка, жалко выставив вперед обе руки.

«Наверное, будет просить помочь догнать сани, — решаю я. — Ладно, вон Тимоха спешит наперехват. Он и поговорит, а мне некогда».

Я поворачиваюсь к чернявой и вижу, что страх на ее лице уже перешел в ужас. Панический. Мне наконец-то удается разобрать, что она шепчет:

— Железа енто, железа… — И взвизг-писк, отчаянный, истошный: — Тимошенька!

А он и не слышит, подойдя уже почти вплотную к мужику, который что-то силится сказать моему стременному, но в это время его вновь выворачивает наизнанку, а я уже лечу, чтобы успеть, но чувствуя — не успеваю. Слишком поздно, на секунду позже необходимого, до меня дошло, что означает это слово на Руси.

Чума.

Черная смерть.

И когда мы уже покатились по грязному снегу в сторону от вновь рухнувшего в корчах человека, я понял, что теперь в опасности мы оба.

Тимоха уразумел все сразу. И уразумел, и проникся. Правда, он заверил меня, что коснуться мужика не успел. Дай-то бог, хотя и в этом случае остается возможность подхватить заразу, да еще какая. Дыхание. Оно у них смертельно-ядовитое, хуже гадючьего укуса. Ну а я еще и коснулся мужичка, когда прыгал на Тимоху. А уж потом, едва поднялся на ноги, мне стало понятно, что о дыхании, какое бы оно ни было, можно позабыть — есть забота поважнее. Оба полушубка — что мой, что Тимохин — были в пятнах-ошметках рвоты. Стременной дернулся, чтоб почистить снежком, но я успел ухватить его за руку.

— Снимай! — рявкнул грозно.

— Не май месяц, княже, — неуверенно протянул Тимоха.

— А коль не снимешь, до мая не доживешь, — зловеще пообещал я и тут же, стараясь не касаться запачканных мест, принялся расстегивать пуговицы на своем.

Стремянной скорбно вздохнул, пожал плечами и последовал моему примеру. Время от времени я поглядывал на лежащего в грязном ноздреватом сугробе мужика, но он не шевелился, только тихо постанывал. Еще с минуту, стоя на безопасном расстоянии, мы внимательно наблюдали за больным, но…

Сам Тимоха железы никогда не видел, поэтому в ее симптомах не разбирался. Я кое-что читал, но не раздевать же мне мужика, чтобы проверить, есть ли у него страшные черные вздутия под мышками или в паху. Это все равно что совать голову в петлю, отталкиваясь ногами от табуретки. Говорят, самый надежный способ проверить веревку на прочность. Может быть. Только лучше я обойдусь менее надежными.

Я успел сообразить, что можно предпринять. Во всяком случае попытаться. И первым в моем плане стояла лошадь с санями. Тут тоже двояко. Ну догоним мы ее, а дальше-то что? Вожжи трогать нельзя, уздечку тоже. Разве что чем-нибудь за них подцепить, предварительно привязав на этот крючок веревку, и потянуть за собой, находясь на безопасном расстоянии. Тогда есть шанс вывезти заразу из города.

После этого можно разобраться и с мужиком, которого я специально оставил на потом, потому что, если честно, не представлял себе, как это так — подойти и убить больного. Убить, чтобы сжечь. Понимал — надо, но все равно не представлял. Поэтому вначале выбрал сани. Если их не догнать и не отбуксировать из города, то убивать мужика будет не нужно. Бесполезно. Все равно хана.

Но наша бешеная скачка вдогон закончилась безрезультатно. Кто-то оказался более проворен, нежели мы, и успел загнать бесхозную животину на свое подворье. Теперь ее ищи-свищи. Судьба, конечно, накажет этого шустрягу, но боюсь, что наказание получит слишком широкий размах. К тому же не факт, что в санях не было никаких товаров, которые тоже мигом расхватают, а это означает, что все наши дальнейшие труды бесполезны.

Было почти темно, когда мы прибыли к Ивановскому монастырю. Старый монах, ворча, открыл нам ворота, но едва мы вошли в нашу клетушку, как я остановился. Если у мужика чума, то на везение уповать не стоит.

Как там в песне? «Подальше от города смерть унесем»… Следующая строка отпадает — Псков мы все равно не спасем, а вот монастырь еще можем. Заспанный Пантелеймон, вызванный мною, проснулся сразу, едва услышал слово «железа». Дальше он только кивал и шаг за шагом пятился от меня, пока не уперся спиной в бревенчатую стену.

«Как от зачумленного, — мелькнуло в голове и тут же: — Почему как? Может, так оно и есть».

Из купленных в дорогу припасов он по моему распоряжению сноровисто покидал в два здоровенных мешка всевозможной снеди, я еще раз повторил, чтобы он, не мешкая, наутро возвращался в Москву, и мы с Тимохой двинулись к нашим лошадям.

План был прост — переждать в близлежащем лесу пару дней, не больше. Если за это время в городе не поднимут тревогу — все в порядке. Дружно смеясь, мы вылезаем из кустов и возвращаемся во Псков, чтобы прожить долгую и по возможности счастливую жизнь. Если же худшие предположения сбудутся, то нам придется и дальше сидеть в лесу, потому что разносить заразу по Руси мне не улыбалось. Про инкубационный период я не помнил, а потому отвел на наше высиживание две недели. Но это если услышим тревогу.

Я еще успел подумать о княжне, но тут же понял, что мне остается только понадеяться на чернявую. Если она так быстро сообразила, поставив диагноз корчащемуся мужику, то авось не оплошает дальше и успеет убедить всех домочадцев бежать из города.

Заснул я на удивление быстро и очень крепко — помог спирт, которым мы с Тимохой тщательно протерли руки и лицо, а потом еще более тщательно — внутренности, залив в себя по лошадиной дозе.

На свежем воздухе близ костерка спалось сладко. Проснулся я среди ночи от тишины. Вот уж никогда не знал, что она может так давить на уши. Подбросил дровишек на рдеющие угли, пожалев, что не догадался захватить с собой хоть какую-нибудь посуду, а теперь вот сиди без горячего, и тупо уставился на разгорающееся пламя костра. Мысль о том, что я здесь, в относительной безопасности, а Маша там, не давала покоя. А если чернявая растеряется? А вдруг решит промолчать — авось пронесет? Или возьмет и…

Я решительно встал. Уж слишком много набиралось этих самых «если». Непозволительно много. Подойдя к сладко посапывающему Тимохе, я резко дернул его за ногу. Через пять минут мы были в седлах, направляясь к городу. Псков пока спал. Даже к заутрене еще не звонили. Проанализировав вчерашнее, я пришел к выводу, что допустил слишком много промахов. Во-первых, я…

Хотя нет, чего их считать — упущенного не вернешь. Лучше еще раз продумать, что делать дальше, тем более что вдали показались темные, мрачные стены Пскова. Колокол ударил как-то вдруг. Я от неожиданности вздрогнул, прислушался и вздохнул с облегчением. Это был благовест — обычный сигнал к началу богослужения. Он походил на набатные мерные удары, но их периодичность была несколько иная. К тому же сейчас, в дни Великого поста, во время Страстной недели, и благовест был тоже «постный», когда звонят не в самый большой колокол, а в тот, что поменьше.

Псков еще ничего не знал. Даже не догадывался. И сонный привратник на подворье князя Токмакова тоже еще ничего не ведал. На объяснение ушло еще с десяток драгоценных минут, пока наконец он сообщил дворскому, а тот, почесав затылок, послал за ночными сторожами.

Зато потом, едва обнаружили вчерашнего покойника, все завертелось-закружилось в неистовом вихре. Токмаков мне понравился — настоящий городской голова. К тому же не далее как год назад проклятая железа уже устроила ему тренинг по полной программе. Оказывается, ее прихода уже ждали. Боялись, но ждали, так что неожиданностью ее появление назвать было нельзя. Просто потеплело, и она… проснулась, голодная, как медведь после зимней спячки.

Пока князь энергично отдавал распоряжения, мы с Тимохой незаметно исчезли. Свою задачу мы выполнили, предупредили, а вот оставаться в зачумленном городе почему-то не хотелось — иные планы на жизнь, знаете ли. К тому же предстояло проверить, выехал ли поезд княжны с подворья князя Долгорукого. Мы, конечно, заехали туда в первую очередь, еще до визита к Токмакову, но вдруг их что-то задержало?

Ох как вовремя мы там появились. До завершения сборов в дорогу, откровенно бестолковых, им было еще очень и очень далеко. Я не заходил во двор, но громогласно предупредил, что считаю до ста. С теми, кто не успеет за это время усесться в сани и выехать, разговор будет короткий. Точнее, его не будет вовсе — мы с Тимохой навряд ли дотянем до светлого Христова воскресения, но поцеловаться хочется, а потому приступим к этому обряду прямо сейчас. Завертелось похлеще, чем в тереме псковского наместника, а старые бабки-няньки вообще запрыгнули в сани самыми первыми. К чести их сказать, про княжну они не забыли, бережно усадив Машу в крытый возок, а уж потом разлетевшись по саням.

И все равно наш поезд немного не успел. Когда мы подъехали к городским воротам, стражники уже закрывали их, выполняя распоряжение Токмакова. Псков садился в осаду, собираясь драться насмерть. Враг, правда, уже находился внутри, но и задача была прямо противоположная — не выпустить его наружу.

И снова догадка пришла мгновенно. Я обогнал обоз, без лишних слов извлек золотую монету, поиграв ею на нежно-розовом солнце, едва показавшемся за крепостной стеной, и кинул одному из ратников. Тот жадно схватил ее.

— Дарю! — крикнул я громко. — А чтоб не делиться, — и я кивнул в сторону второго, стоявшего с обиженным лицом, — ты откроешь ворота, и он получит точно такую же.

Делиться ратник не захотел, но оказался честным служакой. Невзирая на золото, он впал в опасное колебание, поскольку приказ князя Токмакова требовал закрыть ворота и не открывать их ни одной живой душе. Он тоскливо взглянул вдоль улицы, но дополнительная стража медлила с появлением. И все-таки он не решался нарушить повеление наместника.

Я подумал об удвоении награды, но тут же пришел к выводу, что и это может не помочь, а медлить было нельзя. Пришлось вытянуть из ножен саблю и предложить выбор: «Жизнь или…» Следовавший за мной Тимоха тут же вытянул свою.

Ратник вновь тоскливо посмотрел вдаль, ожидая подкрепление.

— Может, мне и не удастся успеть выехать, — деликатно предупредил я, — но ты об этом уже не узнаешь. — И посоветовал: — Вспомни лучше о своих детях-сиротах.

Я не знал, есть ли у него дети, а может, он вообще не женат. Но, судя по его выбору, наверное, они все-таки были и оставлять их сиротами он не хотел. Спустя минуту ворота были распахнуты настежь, спустя еще три — надежно закрыты вновь.

Иногда я думаю — успели они истратить мои деньги или нет? Почему-то это самая первая мысль, которая посещает меня с утра. Вообще-то должны, потому что за них молятся все домочадцы из псковского терема князя Долгорукого, которые затемно благополучно добрались до Бирючей.

Мы с Тимохой тоже можем помолиться. Первое, что принесли нам в избушку, стоящую на краю деревни, это икону Спаса Нерукотворного. Заходить не стали, аккуратно положив ее на порожек. Точно так же было и с припасами. Князь понимал, что я, как ни крути, здорово выручил всех, но рисковать не собирался. Да я и не настаивал. Мало ли. Главное, Маша в безопасности, а мы и взаперти посидим — тем более пьем вволю, еды навалом, спится под перинами сладко.

Вот только Тимоха иногда сокрушается, что похристосоваться с Дашей у него не получится. Завтра, двадцать шестого марта, уже Пасха, а нам тут торчать еще дней пять. Ну что ж, я бы тоже предпочел поцеловаться с Машей, а не со своим стременным, но с судьбой не поспоришь. Раз она велела лобызать одного Тимоху, значит, все равно будет по-ее.

Ладно, авось удастся наверстать упущенное на Красную горку. [138] Как там девицы поют? «Сочтемся весной на бревнах — на Красной веселой горке, сочтемся-посчитаемся, золотым венцом повенчаемся».

Водой поливать Машу, как мне тут рассказывал Тимоха, [139] я все равно не собираюсь, но выжму из праздника все что можно.

Глава 12 Склероз

Нет, все-таки чертовски приятно сознавать себя спасителем. Вот лежу на перине в своей уютной светлице и гордюсь. Пускай количество спасенных не так уж велико — двух десятков не будет, но все равно приятно. Опять же отношение ко мне соответствующее. После снятия карантина, когда вышел двухнедельный срок, в терем меня чуть ли не на руках несли, а встречать дорогого гостя вышел сам князь с княгиней, которая держала поднос с хлебом-солью.

Тимоху, правда, угостили чарой в другом месте, в людской избе, но парень не расстроился. Зато он купался в лучах славы среди дворни, которая поминутно ахала, слушая его рассказ. Хорошо хоть, что мы предварительно, еще на пути к деревне, успели согласовать его с чернявой, дабы не получилось наводящего на некоторые раздумья разнобоя.

Будь проще, и люди к тебе потянутся. Потому озвучка в нашем исполнении звучала проще некуда. Заехали за припасами в Псков, но так как я занемог, то отправил людей в Москву раньше, надеясь через пару дней догнать их в пути. Перед тем как уехать, зашел к наместнику, а узнав, что найден труп больного чумой, поспешил предупредить всех проживающих на подворье князя Долгорукого.

Сам Андрей Тимофеевич настолько ко мне расположился, что почти не отпускал от себя. Про трапезы и вовсе молчу — только совместные. Почти каждую из них он почему-то начинал с разговора о погоде. Прямо как заядлый синоптик из метеоцентра. Мол, там-то деревню притопило, там затопило, а намедни сказывали вовсе чудное. Будто дома по Великой плывут, да аккуратно так, гуськом, один за другим. И все заканчивалось тем, что по такой погоде в путь соберется лишь безумец, а мало-мальски умный человек выждет, когда подсохнет, и ничуть не прогадает, нагнав усталого торопыгу на измученных лошадях, еще не доезжая до Москвы.

Вывод: «Сиди, Константин Юрьич, и не рыпайся. Тепло, светло, и мухи не кусают, потому что не появились еще». Даже удивительно. Одно плохо — наедине повидаться с Машей у меня так и не получалось. Плакала моя Красная горка и все остальные возможности. Даже в церкви не удавалось словцом переброситься. Да что там словцом, когда я не мог вволю на нее полюбоваться.

Оказывается, у них там в церкви на втором этаже что-то вроде галерейки, то есть княжеская семья молилась отдельно от всех прочих, чтоб никто не мешал. Нет, меня, как уважаемого человека, тоже пригласили наверх. Пусть иноземец, но все равно князь, к тому же спаситель — не ставить же вместе с дворней. А толку? Я с левого краю, рядышком Андрей Тимофеевич, по правую руку от него супруга Анастасия Владимировна, а уж потом Маша. Развели голубков в разные стороны. И недалече, но все одно не поворкуешь. Пытался, правда, но всякий раз ловил ее отчаянный взгляд: «Молчи!» Ну куда деваться, просьба любимой все равно что приказ, а то и выше. Помалкивал.

А едва стали подсыхать дороги и я, видя, что проку не будет, засобирался в обратный путь, выяснилась причина любезности князя. Оказывается, Токмаков в который раз прислал очередное повеление собрать со всех деревень ратников, ибо в войске, что осаждало Ревель — кстати, безуспешно, — приключился большой убыток, а потому государь потребовал немедля пополнить потрепанную армию.

Долгорукий распоряжение государя выполнил, людишек отправил, и ровно столько, сколько с него требовалось, но сам остался практически ни с чем, а меж тем ему предстояло путешествие в Москву. И как тут обеспечить безопасность в пути? Вот Андрей Тимофеевич и оттягивал мой отъезд, твердо вознамерившись увеличить свою убогую армию аж на пятую часть, причем самую боеспособную.

У него-то народец не ахти — кто увечный, кто калечный, у одного глаза не хватает, второй недослышит, а у третьего левая рука вообще никакая — отсохла после ранения под Казанью. Зато мы с Тимохой и слышим хорошо, и видим на оба глаза, и все остальное при нас, но главное — молодость, задор. Опять же успели показать себя на деле — это он вспомнил нашу перепалку с городскими стражниками у псковских ворот. И решимость проявили, и отвагу. Разве что до проверки боевого мастерства не дошло, но оно и к лучшему.

То есть ларчик просто открывался. Никакого тебе радушия и любезности в связи с признанием моих несомненных заслуг. Вместо этого голый расчет и циничное лицемерие.

Нет, с одной стороны, мне эта поездка в качестве сопровождающего только на руку. Авось в дороге повезет больше, но все равно было немного обидно. И за каким лешим я, спрашивается, стригся? Я ж надеялся добиться этим еще большего одобрения со стороны Долгорукого. Вот, мол, как ты, князь, так и я. Теперь мы и в этом с тобой одинаковы. И вообще, я свой в доску, и лучше зятя тебе не отыскать, даже не мечтай. Ведь чуть не наголо обкорнали, ироды. Прощай мое длинноволосое отличие от прочего служилого народа.

Мне запоздало вспомнился Воротынский — поди, рвет и мечет, бедолага, — но затем я отмахнулся. Там работы от силы месяца на три, не больше, и уложиться в сроки — делать нечего. Во всяком случае, день-другой или пускай даже неделя все равно ничего не дадут, и… мой отъезд вновь был отложен.

Расчеты на ослабленный в дороге контроль за княжной оказались тщетными. В возке, в котором ехала Маша, помимо чернявой неотлучно сидели две няньки-мамки. Дрыхли они двадцать три часа в сутки, но вполглаза — едва возок останавливался, как они тут же выказывали неусыпную бдительность и готовность сопровождать княжну, если ей понадобилось, сколько угодно раз. Я тихо стервенел, с лютой тоской глядя на такую преданность, но поделать ничего не мог. Успокаивало лишь одно. Не бывать ей женой царя.

«Простите, как ваше имя-отчество?» — в десятый раз спросил у царицы управдом Бунша. «Марфа Васильевна я», — терпеливо ответила та.

Все правильно. Все сходится. Точнее, как раз наоборот — ничего не сходится. Ни имя — Марфа, ни отчество — Васильевна, да и фамилия ее не Собакина. И родом она из Пскова, а не из Новгорода. По всем статьям не сходится, как ни крути.

Но это лишь поначалу я был спокоен, а потом неожиданно задумался: «А почему, собственно, не бывать? Да, в той истории, что была, царь действительно выбрал Собакину, но сейчас в ней появился я, и кое-что вольно или невольно стало в ней меняться. Может, Иоанн Грозный не остановил свой выбор на Марии Долгорукой лишь по той причине, что ее не было среди кандидаток в невесты? Ну, скажем, убили ее тогда, два года назад, весной тысяча пятьсот шестьдесят девятого года, лихие тати, а я вмешался, и она уцелела. Или сейчас ей на роду надлежало погибнуть в охваченном чумой Пскове, но тут появился я и… Тогда получается, что все возможно. Ой-ой-ой! А что же делать-то?»

Думал я целых два дня и пришел к парадоксальному выводу, что лучше всего мне поможет… правда. Точнее знание истории. Разумеется, пророка, имеющего дар ведать будущее, я изображать не стану — лишнее. К тому же всегда можно сослаться на более простые причины.

На вечерней трапезе я осторожно затеял разговор о женитьбе царя. Мол, доподлинно мне известно, что государь уже выбрал невесту, а сейчас собирает всех красавиц только для того, чтобы взять их на блуд да всласть натешиться.

Андрей Тимофеевич аж дернулся от неожиданности, но быстро оправился и принялся выпытывать, от кого я это узнал, потому что иначе он мне верить отказывается.

Разумеется, я с негодованием отверг его вопрос, заявив, что, как благородный человек и истинный синьор, а также гранд, рыцарь, эсквайр и дворянин, не могу назвать имя человека, который мне доверился в конфиденциальной беседе, а про себя в очередной раз похвалил Валерку за подбор самой удобной для меня версии насчет иностранного происхождения. Можно не подбирать слова-синонимы, да и не факт, что это хорошо получится, — скорее уж напротив, а бухать напрямую. Вот сказал я «конфиденциальная», и пусть теперь гадает, что за беседа.

Андрей Тимофеевич гадать не стал, а вместо того скрипуче спросил об ином:

— А как звать-величать суженую-ряженую, кою государь, по твоим словам, выбрал?

Тут можно было лепить напрямую, что я и сделал:

— Марфа Васильевна она. Из Собакиных. И доподлинно известно, что когда он побывал последний раз в Новгороде, то, именно увидев Марфу, смягчился сердцем и не стал казнить прочих изменщиков.

Такого исчерпывающего ответа Андрей Тимофеевич явно не ожидал, потому что принялся озадаченно шлепать губами, не произнося ни слова. Выходило довольно забавно. Мне спешить было некуда, и я помалкивал, ожидая, пока он переварит мое сообщение.

— Так она не из родовитых, — наконец выдал он плод своих мучительных раздумий еще более скрипучим голосом — верный признак того, что он не просто злится, но очень сильно злится.

— Так что с того, — равнодушно пожал я плечами. — Вон… — И осекся.

Привести в пример таких же неродовитых, как Анна Колтовская, Анна Васильчикова или прекрасная вдова Василиса Мелентьева, я не мог. Не пришло еще их время. И что делать? Пришла очередь ждать Долгорукову.

— Вон Захарьины, — наконец пролепетал я. — Тоже не княжеского роду.

— Это верно, не урожденные Рюриковичи, как мы, — подтвердил тот. — И род их подлый, холопий. Но они московским государям исстари служат. Своим умом да заслугами их пращур Федор Кошка боярство заслужил. Потому выбрать из них невесту незазорно, а вот Собакину в женки взять — царской чести умаление. Государь же наш отечество свое блюдет накрепко и ронять его не станет. И вот что я тебе скажу, Константин Юрьич. Слыхал ты звон, да не узрел, где он, — усмехнулся князь и подобрел, даже скрипеть перестал. — Вот енту самую Марфу он на блуд и возьмет — для того государь ее и выбрал. Тут у меня, — заговорил он доверительным тоном, — об иных печаль. Ну, Шуйские побоку. У их девки никогда пригожими не были. А вот у Шереметевых, по слухам, ныне есть кого показать. У Сабуровых тоже бабы завсегда баские, [140] недаром покойный батюшка государя Василий Иоаннович Соломониду избрал и чуть ли не два десятка лет ожидал, когда она наконец наследника ему подарит. Но моя Машутка — все одно краше не сыскать, — закончил он торжествующе. — Так ведь?

— Так, Андрей Тимофеевич, — согласился я. — Краше твоей дочери, хоть весь белый свет обойди, не найдешь.

Не хотел я этого говорить. Понимал, что только хуже себе этим сделаю. Само вырвалось. А куда деваться? Противочевидного не попрешь. Не родилась еще та, которая ей в подметки годится.

— А раз так, — улыбнулся он, — то и иди себе почивать с богом. Ныне сторожу на ночь выставлять надобности нет, чай, спокойно в Твери, так ты хоть выспись, милый, а то вона как осунулся, одни глазищи блестят.

Заботливый, чтоб тебя.

И поплелся я спать. Утро вечера мудренее? Ну не знаю, не знаю. Может, и так, но при условии если ты не спишь, а думу думаешь. Тогда да. Где-то к середине ночи мозг отрешается от дневных стереотипов и начинает выдавать свежие мысли. Не факт, что они окажутся умными, но оригинальными — точно. Однако я и правда слишком устал, а потому спал без задних ног, так что ночь прошла впустую и идеи в моей голове отсутствовали вообще. Ни оригинальных, ни банальных — никаких.

А тут переправа через Волгу. Сутолока, толчея, желающих и без нас невпроворот — каждому охота на весеннее торжище раньше прочих попасть. Свезло мне. Рядом с Машей я оказался. Почти рядом, но Тимоха с чернявой не в счет. Это сам князь так распорядился. Между прочим, умно. Если что случится, возле княжны должны находиться люди молодые и крепкие, дабы суметь спасти, а от мамок проку мало. Они, пожалуй, вместо помощи еще и на дно ее потащат.

Но и тут разговор получился сумбурный. Я и так, я и эдак намекал насчет побега — сделала вид, что не понимает. Тогда бухнул в открытую: «Бежим, Маша!» А она ни в какую. Мол, нельзя без батюшкиного разрешения, без матушкиного благословения. Тогда нам счастья не будет. Видать, не судьба нам, друг сердешный. И в слезы. Вот только судьбе на людские рыдания наплевать — она иное любит. Ей больше крепкие да упрямые по душе, если таковая у нее вообще имеется. Но объяснять ничего не стал — бесполезно. Восемнадцать с половиной лет ее воспитывали, так неужто я сумею за какой-то час все переиначить? Да никогда.

Словом, и здесь неудача. Пришлось опять идти к князю. Но мои слова про Собакину, возможный блуд с прочими претендентками и так далее не помогли. Под конец моего с ним разговора он снова впал в раздражение и проскрипел:

— Как я решил, так и будет. И скорее Москва сгорит, нежели я от своего слова отступлюсь.

Меня словно током пробило. Князь даже отшатнулся — так сильно я изменился в лице. Да что князь, когда Тимоха, который находился на отдалении, и тот вскочил на ноги и уставился на меня. А я стою, губами шевелю, а сказать ничего не получается. И как это я забыть мог? Совсем уже за сердечными делами голову потерял и мозги тоже. Наконец выдавил:

— Сгорит, говоришь? А если и впрямь сгорит — откажешься?

— Ты, что ли, ее подожжешь? — буркнул Долгорукий.

— Я человек православный. — И крест из-за пазухи извлек. — Но вот на этой святыне тебе ныне клянусь, что ее и впрямь татары спалят. — И крест целую. — А потому лучше всего тебе было бы назад повернуть. Прямо сейчас.

А сам память свою тереблю, информацию по грядущему пожару вытягиваю. Ага, есть. Отыскалась дата. Вроде бы двадцать четвертого мая это случится должно. Так. Хорошо. А сегодня что? Кажется, Долгорукий поутру про день памяти благоверных князей-мучеников Бориса и Глеба вспоминал. Ну и что толку, если я дату не знаю.

— И когда ж она, по-твоему, сгорит? — Это князь голос подал.

Даже не скрипит он у него. Скорее уж насмешка в нем слышится. Ну да, чего на дурака сердиться? Ну поехала крыша у человека, в юродство впал. На таких не сердятся, таких на Руси жалеют. Блаженный ты наш, болезный…

— А какой ныне день был? — спросил я.

— Так память благоверных князей-мучеников Бориса и Глеба, — удивился Андрей Тимофеевич. — Я ж еще поутру о том сказывал. А его завсегда второго мая отмечают.

— Стало быть, через три седмицы она сгорит, — отвечаю я и — терять-то нечего, юродивый так юродивый — бухаю: — Видение мне было.

А что я еще скажу, как объясню? Нет уж, тут крути не крути, а без видения не обойтись.

Долгорукий на секунду замешкался. Оно и понятно. С такими вещами вроде бы не шутят и так просто эдакими сообщениями не разбрасываются. Чревато оно. Но видно было — сомневается человек. Не убедил я его. Это, скорее всего, виновата моя национальность. Порядочный юродивый должен быть обязательно русским. Тогда все в порядке. Тогда к нему прислушаются, речь его тупую истолковать попытаются, в наборе бессмысленных слов таинственный смысл станут искать, а иные, ноги ему помыв, еще и больных детей этой водой напоят. Тут же перед ним фрязин стоит, Константино Монтекки. А какой из фрязина юрод? Так, одна насмешка. И верить его пророчествам — не то что себя, а всю Русь святую не уважать.

— Бог милостив, — усмехнулся Андрей Тимофеевич. — Авось отобьемся. Да и не те у басурман силенки, чтоб до Москвы дойти. Их ныне лишь бы самих не трогали. Молод ты еще, фрязин, не знаешь, яко мы их всего-то дюжину лет назад шерстили. И в хвост, и в гриву. Князь Дмитрий Вишневецкий такую трепку им задал, что любо-дорого, а Данило Адашев ажно за Перекоп ихний хаживал и тамо, прямо в логове ихнем, яко у себя в терему хозяевал.

И осекся, испуганно посмотрев на меня. Я вначале не понял, а потом дошло — запрещенные имена Долгорукий упомянул, да еще с похвалой. Как их царь-то запугал! Прямо тебе лишнего слова не скажи.

— Не боись, Андрей Тимофеевич, — вздохнул я. — То меж нами разговор был, а я в доносчиках отродясь не хаживал. Да и не сказал ты ничего такого. Было же оно. И вправду воеводы эти татар лупили, так чего тут.

Может, зря я его ободрил? Может, надо было наоборот, усилить все да шантажировать этим? Мол, если царь дознается, что ты с похвалой об его изменниках отзывался, тебе, князь, точно не поздоровится. Оно, конечно, потом разберутся, что к чему, но допрежь того Григорий Лукьянович, с которым я на свадебке недавно пировал (это заодно вставить, чтоб страшнее), кровушки из тебя нацедит будь здоров. Точнее, наоборот — не быть тебе потом здоровым. Никогда. И выйдешь ты из его застенков седым стариком, как вон Семен Васильевич Яковля. А может, и вообще не выйдешь. Как Иван Михайлович Висковатый. А ведь умнейший человек был, не тебе чета. И чин у него — не воевода занюханный — царский печатник. Куда уж выше. Тебе рассказать, какой он конец принял да как его тело людишки Скуратова-Бельского терзали? Не надо? Тогда слушай сюда, Андрей Тимофеевич, и делай как я скажу, иначе…

Не догадался я до этого. Умная мысля приходит опосля. К тому же она хоть и умная, но какая-то противная. Припахивает от нее. Ой как нехорошо припахивает. Да и не до того мне было. Ошибки свои нужно исправлять. Срочно! Если память начала сбоить, так ее надо немедленно освежить, и лучше быстрой скачки — чтоб встряхнуть мозги да вправить их на место — может помочь только еще более быстрая скачка.

Так что я попрощался с опешившим Долгоруким и предупредил, что наутро покину его поезд и поскачу в Москву напрямки. Столицу спасать. Вот так вот круто я взял, ни больше ни меньше. Что до Тимохи, то тут мы с князем решили полюбовно. Ради вящего сбережения княжны он остается в поезде, зато вместо него я получаю ветерана, который еще Казань брал. Там-то ему руку и перебило, после чего она начала понемногу сохнуть.

Последним, с кем я говорил, оказался Тимоха. Он выглядел обиженным, а его губы были так забавно, по-детски надуты — ну малый ребенок, да и только, — что я счел необходимым растолковать ситуацию. «Всяк солдат должен знать свой маневр», — говаривал знаменитый Суворов. Битый час я ему втолковывал, чтоб человек все понял, осознал и проникся, отнесшись к своей обязанности по сохранению жизни и здоровья княжны со всей серьезностью, а не спустя рукава.

Лишь после того, как я, схитрив, повинился перед ним, что на самом деле не бросаю его, а оставляю на самом опасном, в отличие от моего, участке — тати скрываются на каждом шагу и под каждым кустом, особенно тут, в этих разоренных местах, — он оживился, заверив, что не подведет. К тому же я дал ему понять, что у меня самого дельце хоть и срочное, но зато пустяшное. А тут еще мимо вальяжно проплыла Даша, бросив на ходу озорной взгляд в сторону моего стременного, и Тимоха окончательно успокоился.

Вот так я временно сменял здорового крепкого парня на незнакомого инвалида, но, как ни удивительно, получилась обоюдная выгода. Тимоха, если драться с татями, и впрямь окажется полезнее именно здесь, а мне не в бой идти — мне проводник нужен, а Ермолай хоть инвалид, зато по этим местам, прежде чем поближе к Пскову перебраться, полазил изрядно. И первое, что сделал мой проводник, так это подкинул прекрасную идею пересесть в ладью, «ежели, конечно, у боярина деньга имеется».

Деньга у боярина имелась. Ума в голове у него не имеется, девается он куда-то временами. Как это я сам про реки забыл — уму непостижимо. Главное, сам же еще перед выездом из Бирючей, когда Долгорукий позвал меня, чтоб обсудить предстоящий маршрут, я, выслушав его, робко поинтересовался: «А почему только пешим путем? До Волги я понимаю, там, может, и рек нет, чтоб в нее, матушку, впадали — не силен я в географии, — но потом-то сам бог велел».

Но князь пояснил, что апрель не самое удачное время, чтобы катать юных девиц по русским рекам, если ты хочешь довезти их куда надо не только живыми, но и здоровыми. Студеная вода, сырой ветерок — риск немалый. И точка. Да такой увесистой получилась эта точка, что я даже сейчас не вспомнил про реку.

Ну молодец, Ермолай. Приедем в Москву, так озолочу. В смысле золотой подарю. Торговался тоже не я. Ермолай и тут оказался незаменим. Правда, потом я все переиначил. А куда деваться, когда темп у гребцов такой ленивый, что черепаха обзавидуется. Так мы к лету приедем, не раньше. В лучшем случае в конце мая. На пепелище покопаться.

Словом, выяснив, сколько дней предстоит провести в пути, я без лишних слов достал золотую монету и сказал:

— На два дня раньше приедем, она ваша.

Гребцы переглянулись, после чего старшой степенно заявил:

— Это можно.

Я не успокоился и достал вторую:

— А на три дня раньше приедем, еще одну подарю.

— И это можно, — кивнул старшой.

— А на четыре дня… — начал было я, но тут старшой меня перебил, бесцеремонно отодвинув в сторону, и обратился к гребцам:

— Робяты, у боярина в Москве дом горит, потушить успеть надоть. Потому чтоб яко птицы у меня.

И снова мы, как тогда с Ицхаком, ласточкой по волнам. Пока летели, я успел несколько раз изругать себя на все корки. И когда же в конце концов изобретут тампаксы для дырявой памяти?! Я бы сразу ящик купил, не меньше. И вообще, если память изменяет, пора с ней разводиться…

По прибытии мой карман дополнительно облегчился на три золотых. Четвертая Ермолаю. Я свое слово держу, даже если дал его мысленно самому себе. Нет, не так. Особенно если самому себе.

Переполоха в столице не наблюдалось, но войск тоже. Оказывается, два дня назад все ушли на южные рубежи, куда-то в сторону Оки. И Воротынский туда же укатил. Это мне изложили повеселевшие подьячие, которых Михайла Иванович оставил в своем тереме. Вначале поахали, как водится, доложили, как они горевали, когда ратники с горестной вестью прискакали.

— А уж яко князь-батюшка сокрушался, — то и дело всплескивал руками суетливый Докучай Сурмин.

— Аки Илия-пророк, гром и молнии метал, — поддерживал его более степенный Касьян Малышев.

— А теперь ша! — сказал я, сурово нахмурив брови, и хлопнул по столу, чтоб побыстрее умолкли. — Кто куда уехал. Излагай ты. — Я ткнул пальцем в Касьяна, как более лаконичного.

Как только он начал нудный перечень воевод, я хотел было его прервать — ни к чему они мне. Кто я для них есть? Да никто. Иноземец без роду без племени. Нет, род есть, причем княжеский, и племя тоже имеется — фряжское, но все одно чуть лучше басурманина. А то, что крест православный на груди, то, что я в застенках святой испанской инквизиции побывал, но от веры не отказался, — это мне плюс, но лишь как человеку, а вот как вояке мне цена — один грош. Литовский. Или нет, польский. Вроде он еще дешевле. Поэтому переубеждать их нечего и думать. Слушать даже не станут. Зато Воротынского — станут, а значит, говорить я буду с ним, и только с ним.

Но потом решил не останавливать — это тоже может сгодиться. Хоть буду знать, кто есть кто да как к ним обращаться. Знать общий расклад никогда не помешает. Ну хотя бы для того, чтобы понять, какой пост занимает сейчас тот или иной человек, кто стоит выше его, кто ниже. Так что пусть Касьян говорит. Мне все сгодится. Я даже прихватил лист бумаги и вооружился гусиным пером — тут полагаться на память не стоит.

Что до служебной иерархии, то тут мне Михайла Иванович растолковал все подробно. Главный над всеми — первый воевода большого полка, или, как еще здесь называют первых, большой. Что повелит, то и будут делать остальные. Вторым идет большой воевода полка правой руки. Случись что с «главкомом», и его место займет не второй воевода большого полка, а именно этот, из «правой руки». Третьими по старшинству идут большие воеводы сторожевого и передового полков. Они между собой равны. Замыкает иерархию первый воевода полка левой руки. И только потом начинается старшинство вторых, или других воевод, причем по той же схеме — большой полк, правой руки и так далее.

Получилось следующее. На войну ушла целая толпа. Возглавил войско, то есть стал первым воеводой большого полка князь Иван Дмитриевич Бельский. Вторым воеводой был с ним боярин Михаил Яковлевич Морозов. Этого знаю и я — тут же напротив его фамилии крестик. Он как-то попивал у Воротынского медок и все спорил с хозяином терема о пушках. Михайла Иванович доказывал, что главное — люди, а Морозов припоминал Казань и утверждал, что за пушками большое будущее. Нормальный мужик, только здорово глуховат, всюду ходит с рожком и постоянно приставляет его к уху. Ну это болезнь артиллериста, тут ничего не попишешь.

— А в полку правой руки большим воеводой князь и боярин Иван Федорович Мстиславский, да с им другой воевода боярин Иван Меньшой Васильевич Шереметев, — бубнил Касьян, а я снова на полях пометку.

Мстиславский туп как пробка, если судить по словам Воротынского, стало быть, ему нолик, а Шереметев — это хорошо. Он же тесть Михайлы Ивановича. Если что, должен прислушаться к зятю, когда я стану убеждать, чтоб повернули полки обратно. Вот только почему фамилии хозяина терема до сих пор не слыхать? Ага, вот и она в ход пошла.

— А в передовом полку большим воеводой князь Михайла Иванович Воротынский, да другим воеводой князь Петр Иванович Татев.

«Это что же у нас получается? — задумался я. — Хреноватенько у нас, батенька, получается. Третьим номером князь Воротынский пошел, только третьим. Или совсем он у царя из доверия вышел, или знатности не хватило».

Тут ведь как воевод распределяют. Да исключительно «по отечеству». На ум никто не смотрит. Есть у предков заслуги — давай, Ваня Бельский, первым, а что ветер у тебя в голове свистит со страшной силой, не беда. Духи предков непременно дадут тебе и ума, и мозгов, и мыслей. Прямо шаманство какое-то, только бубна не хватает. А если не явятся духи на выручку своему потомку, тогда как? И тогда не беда. Зато заслуженного человека из почтенного рода уважили, дали ему, понимаешь, всласть порулить.

Хотя, может, зря я так напустился на князя Бельского? Может, он очень даже ничего? И этот, второй номер, князь Мстиславский, тоже ничего? Но тут же в памяти всплыли характеристики Воротынского, которые он давал этим воеводам. К тому же сам Михайла Иванович идет не чистым третьим номером. С ним вровень по ранжиру еще один — большой воевода сторожевого полка князь Иван Андреевич Шуйский. Тут тоже без комментариев. Куда уж знатнее. Случайно не его ли сынок Васятка в цари проберется? Вроде тоже Иванович. Хотя ныне на Руси Иванов еще больше, чем Марий, которых тоже в избытке — пока нужную отыщешь, семь потов прольешь. Это мне свои поиски вспомнились.

Ну не будем отвлекаться. Одежонка на мне подходящая, суконце аглицкое, добротное. Хоть каждый второй из их купцов и жулик, а каждый первый пройдоха, но товаром они торгуют крепким, и в дорогу самое то. Еды с собой можно и на пристани купить, остается…

Но тут я вспомнил про наши с подьячими совместные труды. Получится у меня или нет спасение Москвы — бабка надвое сказала, так что рисковать не стоит. И хоромы Воротынского находятся не в Кремле, а в Китай-городе, который в случае моей неудачи превратится в пепел. Весь. Значит, надо им подыскать надежное место, все запаковать, пометить и туда сложить. Ну-ка, где у нас тут мрачные казематы вместе с пещерой Лехтвейса?..

До вечера провозился я с ними. Народ суетился, но все как-то бестолково, а тут надо аккуратно и бережно. Хорошо, что слушались. Конечно, сказалось и то, что я здесь прожил несколько месяцев, причем не на правах слуги, а как уважаемый гость, но, если бы ходил задравши нос, могли бы и послать куда подальше. Эдакая маленькая месть. И не придерешься — нет хозяина, а без него никак, потому мы люди маленькие, подневольные. А ты обожди, боярин, пока вернется Михайла Иваныч, тогда уж и… Но я всегда по-людски, вот мне и аукнулось — все выполняли беспрекословно, только удивлялись моей бестолковости. Мол, откуда в Китай-городе сыщется эдакая дерзкая шайка татей, чтоб налететь на хоромы самого князя Воротынского. Чудит фрязин, не иначе. Но удивлялись втихомолку, за спиной, так что мне начхать, лишь бы не страдала работа.

Рано поутру я был уже возле пристани, что в устье Яузы. Только собрался искать ладью, как мне навстречу старый знакомый — Ицхак бен Иосиф собственной персоной. Вот уж сколько лет, сколько зим не виделись. Хотя подожди, никак всего-то восемь или девять месяцев. Ну точно. С августа прошлого года, а сейчас май. Надо же. А сколько приключений я за это время пережил — уму непостижимо. Потому и показалось, что расстались давным-давно.

Я встрече рад, а уж как он был рад. Оказывается, он меня разыскивает с самого первого дня. Как только приехал, так сразу начал наводить справки. Объявление-то не дашь: «Пропал мальчик, глаза зеленые, волосы светло-русые, возраст тридцать лет, рост — о-го-го». Пришлось ходить по знакомым, выспрашивать, а те молчат как рыба об лед. Он уже и переживать начал — живой ли? А сам украдкой быстрый взгляд на мою правую руку — хоп. А нет на ней перстня царя Соломона, который я обычно надеваю на безымянный палец. Ну что ты будешь делать? Неужто продал все-таки? Ицхак даже в лице переменился, но выдержки промолчать хватило.

Правда, и я его долго в неизвестности не держал — сказал, куда направляюсь и зачем, пояснив, что дело опасное, а потому рисковать такой драгоценной вещью не решился, спрятав ее в надежном месте, которое я тоже не утаил. А зачем? Случись что со мной — пропадет камень, а так ему достанется. Да и не сунется он туда. Кто ж его пустит? Разве что на пепелище. А человек он неплохой, опять же мой партнер в бывшем акционерном обществе под экзотическим названием «Кто раньше, или Обгони казну». Если взять общую сумму, то царь недосчитался чуть ли не полутора десятков тысяч, опоздав на месячишко со своей конфискацией — мы их раньше прихватили. Якобы в долг, зная, что покойникам деньги ни к чему. Словом, утерли нос Иоанну Васильевичу. Даже вспомнить приятно.

Ицхак тоже с удовольствием припомнил прошлый год, похваставшись, что ныне он третий по богатству из всех магдебургских купцов, если брать во внимание только тех, кто торгует с Русью.

— А те двое, кто тебя опережают, тоже находятся здесь? — спросил я.

— Тоже, — кивнул Ицхак.

— Тогда у тебя есть возможность вскоре стать самым первым, — грустно усмехнулся я.

Ицхак насторожился. Спрашивать не стал, но в глазах нарисовалось по такому здоровенному вопросу, что пришлось вкратце обрисовать ситуацию.

— Скажи, а когда тебе пришло это видение, перстень на руке был? — осведомился он.

— Был, — пожал я плечами.

— Значит, ему можно верить. Так все и сбудется, — убежденно заявил купец.

— Посмотрим, — многозначительно пообещал я. — Для того я и еду, чтоб ничего не сбылось.

— А ты помнишь, что я тебе рассказывал про книгу «Зогар»?

— Ты знаешь, мне сейчас не до «Зогара» и прочей еврейской мудрости. Вот вернусь, тогда и поговорим, а сейчас лучше помоги найти приличную ладью, и чтоб на ней сидели крепкие гребцы, — взмолился я.

— За этим дело не станет, — пожал он плечами. — Только напрасно все это, ибо оно уже предрешено и ты ничего не изменишь.

Но с ладьей он мне помог и, пока мы ее искали, успел вытянуть из меня все подробности моего «видения», несколько раз уточнив для верности отдельные детали. Особенно его интересовал Китай-город.

Провожал он меня задумчивый, то и дело дергая себя за нос. Привычка у него такая. Если он его чешет, значит, размышляет. Если дергает — то размышляет сильно.

«Интересно над чем?» — рассеянно подумал я, но тут же выбросил эту мысль из головы. Не до Ицхака сейчас. Тут Москва на кон поставлена.

Если задуматься, кем мне только не приходилось здесь становиться. То ограбленный купец, затем тайный посол королевы Елизаветы к царю Иоанну Васильевичу. Даже испанским грандом и знатоком пограничной службы, пострадавшим за православную веру, и тем побывал. А чего стоят мои мучения в роли юродивого Мавродия по прозвищу Вещун? Ого! Но вот сакмагоном, то бишь пограничником, мне еще бывать не доводилось. Теперь придется.

Ладья шла вниз по Москве-реке ходко, помогало течение, да и гребцы попались отчаюги те еще. Одно то, что они вообще согласились везти меня вниз, в сторону южных рубежей, говорило о многом. Правда, уговор был только до Коломны, а дальше ни-ни — у каждой отваги есть свой предел. То есть ребята были храбрые, но не до безрассудства, и рисковать своими головами желания не испытывали.

В Коломне ладьи, чтобы рвануть к Оке, а оттуда вверх против течения, я тоже не нашел. В смысле, они были, купить можно, а вот нанять гребцов — дудки, дураков нет, все сплошь умницы. Пришлось отказаться от легкого пути и перейти к запасному варианту. Слава богу, с конями все прошло удачно. Правда, маленькие они здесь какие-то, но тут уж не до выбора — стремена удлинить, коленки вперед, убедиться, что сапоги по земле не шаркают, — и вперед, к Серпухову.

Проводник, по счастью, был полная противоположность Петряя, так что вывел меня, ни разу не заплутав. Я еще сделал изрядный полукруг, постаравшись обойти приготовившиеся к бою полки, чтобы выйти к ним с запада, а потом устремился на поиски князя Воротынского, отыскать которого тоже удалось достаточно быстро.

Однако удача в виде приземистого седоусого ратника едва вывела меня к шатру Михайлы Ивановича, как тут же сделала мне на прощание ручкой и удалилась в неизвестном направлении. Это я понял сразу, потому что у самого входа в шатер стоял… остроносый.

Глава 13 В роли сакмагона

Увидев меня, он инстинктивно схватился за саблю, но вытащить клинок из ножен не успел.

— А мы уж и не чаяли в живых тебя застать, княже. — Откуда-то сбоку вышел старый знакомый Пантелеймон и, заметив наполовину выдвинутый клинок у остроносого, успокаивающе махнул ему рукой. — Охолонь. То гость нашего князя, княж Константин Юрьич. Вишь какой бедовый, хошь и фрязин. Как прослышал, что беда на Русь идет, тут же к нам, — похвалил он меня и упрекнул остроносого: — А ты за сабельку сразу. Негоже оно так-то. Я сичас до князя. — Это он снова мне. — Ежели почивает, будить не стану, а ежели проснумшись, думаю, обрадуется беспременно. — И он нырнул в шатер.

— Вот и свиделись, — сказал я остроносому.

— Ага, — подтвердил тот скучающе и повинился: — Ты уж прости, княже, что я так вот тебя повстречал. Не признал сразу, что ты тоже из наших.

— Зато я тебя сразу признал, — сообщил я многозначительно. — И не из ваших я, еще чего удумал.

— Ах вон ты о чем, — фыркнул он пренебрежительно. — Так ты опоздал. Я в ентом сам князю повинился. Пал в ноги и все яко на исповеди.

— И что, простил? — удивился я.

— Поначалу не хотел, — сознался остроносый. — А опосля рукой махнул. Ежели ты, сказал, кровь за Русь прольешь, то скощу я твои грехи татебные.

Я задумался. Вообще-то мог Михайла Иванович так поступить. В его натуре это. От широты русской души взять и простить татя… хотя постой. Разбойник разбойнику рознь. Один лишь грабит, а за другим кровавый след стелется. Ох, сомневаюсь я, что он и душегуба вот так же…

— А про невинно убиенных Дмитрия Ивановича и Аксинью Васильевну Годуновых ты тоже сказывал? — осведомился я.

— Помер все же Дмитрий Иванович! — горестно воскликнул он. — Упокой господь душу раба твоего. — И он, сдернув с головы шапку, размашисто перекрестился. — Да ты напрасно на меня помыслил, будто я это их. Зачем? Я и атаману сказывал: не лезь наверх, — вздохнул он. — Взяли бы ларец твой, и всех делов. На кой оно мне, души христианские губить?

— На меня однако ты сабельку поднял, — не унимался я.

— Поднял, — не стал спорить он. — Но тут иначе никак. Ты на пути моем стоял и дорожку уступать не собирался. Куда ж мне деваться? Заяц и тот задними лапами охотнику брюхо вспороть может, мышь, если ее в угол загнать, в бой кидается, а я человек. Пододвинулся бы ты — ей-ей, не тронул. Но я так мыслю — что было тогда, то быльем поросло.

— И ларец порос? — язвительно спросил я, но остроносый был непрошибаем.

— И он тоже. Я ведь им так и не попользовался. Когда меня с ферязью твоей чуть не пымали, ушел я от греха из тех мест. Так он и остался закопанным в лесу лежать. Да и гоже ли ныне об этом вспоминать, — заметил он примирительно. — Вон какая беда на Русь пришла. О ней мыслить надобно, яко от ворога отбиться, а ларец… Ну съездим мы в костромские леса, выкопаю я его да привезу тебе в цельности и сохранности. Так что, мир? — осведомился он и застыл в ожидании с протянутой рукой.

Вообще-то в чем-то он был прав. Сейчас и впрямь не время заниматься сведением счетов. К тому же не факт, что он участвовал в убийстве Годуновых — все могло произойти именно так, как он рассказывает. Я действительно стоял на его пути. Тут тоже понятно. Получается, что он никакой не убийца, а лишь грабитель. Опять-таки неизвестно, что вывело его на большую дорогу. Может, с голоду помирать не захотел. Словом, хватало нюансов.

Вот только пожимать ему руку мне почему-то не хотелось. Категорически. И улыбка у него какая-то наглая, и серые глаза чуть навыкате тоже наглые, даже стоял он нагло. Или, может, я придираюсь? Может, ларец простить не могу, потому и вижу в нем одно плохое? Я еще раз посмотрел на протянутую руку и твердо решил — пожимать не стану. Уж очень с души воротило. Вот не стану, и все тут.

— Перемирие, — сердито буркнул я.

Хотел добавить еще пару ласковых, но тут из шатра высунулся Пантелеймон и приглашающе махнул мне рукой, после чего я немедленно выкинул из головы все посторонние мысли и шагнул внутрь, за полог.

Болотистая низменная Мещера — не самое лучшее место для воинских станов, но в этот день мне было не до комариных полчищ, которые назойливо гудели даже в княжеском шатре. Мне вообще было ни до чего, кроме самого Воротынского, на убеждение которого я вбухал все свое вдохновение, ну и фантазию тоже, живописуя, как я повстречался со смертельно раненным сакмагоном, как он успел прошептать мне только одно слово «татары», после чего скончался прямо на моих руках, и как я потом удирал от их разъездов.

Михайла Иванович оказался на редкость неблагодарным слушателем. Он то и дело перебивал меня разными скучными вопросами, не давая как следует разойтись, а также ядовитыми комментариями вроде «у страха глаза велики». Это он о примерном количестве их войска, которое мне удалось подсчитать. Однако я был упрям, вдохновение мое — неисчерпаемо, и в конце нашего разговора он все-таки мне поверил. Правда, не во всем и не до конца. Это я про огромное, тысяч на пятьдесят, не меньше, войско татар. Но зато в самом главном — обошел крымский хан наши полки — не усомнился.

— Стало быть, они по старой Свиной дороге двинулись, — огорченно вздохнул он. — Хитры, нечего сказать.

— А у нас там ничего? — осторожно, а то вдруг решит, что выведываю, спросил я.

— Считай, что ничего, — сердито ответил он. — А то, что стоит, если с ходу, то за час-другой вспороть можно. А ведь нам отсюда уходить никак нельзя, — с тоской произнес он.

— Почему? — не понял я.

— Повеление государя — стоять где поставили, — пояснил Воротынский. — Ладно, поехали к князю Ивану Дмитриевичу. Все одно ему решать.

И мы поехали.

Ставка Бельского была расположена гораздо дальше от реки и в более живописной местности. На правах главкома Иван Дмитриевич выбрал для своего шатра чуть ли не единственный в этих заросших местах лужок.

Я с наслаждением прилег на травке, но понежиться мне не дали, позвав в здоровенный княжеский шатер. Я так понял, что он был одновременно и опочивальней, и столовой, ну и местом для служебных совещаний, под которые была отведена вся правая часть шатра. Там стоял грубо сколоченный стол, а по бокам от него две лавки. На обеих сейчас восседали сумрачные воеводы, с подозрением взирающие на меня.

— Это вот князь из фряжских земель, — хмуро сказал Воротынский, указывая на меня. — Но не из латын, а человек православный, — сразу же обозначил он мой статус. — За веру свою успел пострадать в гишпанских землях у ихнего короля Филиппа.

«Ай молодец, князь. Вот уж не думал, что ты такой дипломат», — удивился я.

Результат не замедлил сказаться. Сидящие за столом оттаяли и одобрительно загудели. Пострадать за веру считалось почетным. Наверное, я все равно продолжал оставаться для них чужаком, но в то же время несколько приблизился, заняв промежуточное положение.

— И ныне, заслышав о татарах, во Пскове отсиживаться не стал — прямиком сюда метнулся, да заплутал и на Свиную дорогу повернул. Там ему сакмагон и встретился, кой от татар убежал. Ну а далее поведай нам, Константин-фрязин, яко оно было.

Я поведал. Меня попросили повторить, и я послушно поведал еще раз. Потом еще. Они слушали и не верили, недоверчиво перешептываясь между собой.

— А показать сумеешь? — спросил Бельский и поманил к себе.

Я подошел и тупо уставился в карту. Если бы я на самом деле видел татар, то потом, как бы ни петлял и какие кренделя ни выписывал, я бы все равно сумел сориентироваться на местности. Даже на этой допотопной, грубо, очень грубо намалеванной — слово «нарисованная» к ней явно не подходило — и неумело раскрашенной карте. Но я понятия не имел, где они идут. Попытался прикинуть и так и эдак, где может находиться загадочная Свиная дорога, о которой говорил Воротынский, но ничего не выходило.

— Мы ныне вот здесь стоим, — подсказал Бельский, упираясь толстым пальцем чуть выше тоненькой голубой ниточки, изображавшей Оку. — Ты, княж Константин-фрязин, судя по твоей сказке, вышел немного левее и ниже, вот отсель. — Палец поехал указывать, где именно.

— Шел я отсюда, а вышел… куда-то сюда, — неуверенно произнес я, упираясь во вполне приличное местечко, которое было более свободно от голубых ниточек рек.

— А ведь верно, Свиная дорога, — заметил главком. — Они, по всему видать, поначалу Чумацким шляхом шли, через запорожские степи. Потому и упустили их твои сакмагоны. — Криво усмехнувшись, он повернулся к помрачневшему Воротынскому: — Не иначе как на казачков понадеялись, что те упредят.

Михайла Иванович, сердито засопев, отвернулся и в свою очередь мрачно уставился на меня. «Твоя вина, фрязин, — красноречиво говорил его укоризненный взгляд. — Уехал во Псков, вместо того чтобы делом заниматься, вот они и прозевали».

Между прочим, совершенно несправедливое обвинение. Все равно за месяц-полтора, да пускай даже два мне удалось бы самое большее вчерне подготовить новую систему охраны границ на бумаге, и только. Воротынский даже не успел бы утвердить ее на Думе и у царя, а уж внедрить в жизнь тем паче. Но я не стал изображать из себя невинного страдальца — не то время и не то место. Потом все объясню. Вместо этого я, сделав вид, будто не замечаю упрека, повернулся к Бельскому, который неторопливо и обстоятельно продолжал свои рассуждения:

— Опосля же они у Волчьих Вод на Муравский шлях вышли, но и тут слукавили — недолго по нему продвигались, вбок сместились. Хитро придумали, ничего не скажешь. Места тут, знамо, для конных людишек неподходящие, низинки да топи, не разогнаться, зато нашу засечную черту обойти можно. Вот они ее и… — Он, не договорив, тяжело вздохнул, неспешно обвел взглядом присутствующих и спросил, обращаясь ко всем сразу: — И что нам теперь делать? Назад, к Москве ворочаться? Али туда, наискось идтить, чтоб путь перекрыть? Кто как мыслит?

Дальнейшее рассказывать долго, да и ни к чему. Скажу только о главном. Пока полыхали дебаты, я уже прохлаждался на лугу — из шатра меня бесцеремонно выперли, а затем, налопавшись душистой пшенной каши, понемногу клевал носом под полотняным навесом, прикрывавшим обеденный стол от жарких лучей солнца.

Спустя два часа прискакал еще один сакмагон, но на сей раз настоящий. Что уж он там наговорил воеводам, понятия не имею, но те завозились поэнергичнее и где-то ближе к вечеру приняли загадочное решение — с места не трогаться, но станы собирать, а тем временем заслать гонцов к царю, который со своими опричниками расположился наособицу, причем западнее, то есть почти на пути основных татарских сил. Как скажет государь, так они и поступят.

В дорогу снарядили десяток, включая меня с настоящим сакмагоном, Пантелеймона и остроносого. Все ратники были из полка Воротынского. Старшим назначили Пантелеймона, но только над прочими сопровождающими, а главным представителем и докладчиком текущего положения дел был молодой веснушчатый парень с задорно вздернутым курносым носиком.

— А что, фрязин, верно сказывают, будто за морями-акиянами есть земля, где люди вовсе черные ходют и совсем нагишом? — улыбчиво спросил он меня, едва мы тронулись в путь.

— Верно, — кивнул я. — Только не нагишом. На поясе у них повязка.

— Ишь дикие совсем, а знают, что уд [141]хоронить надобно, — засмеялся он и тут же: — А меня Балашкой кличут. Сызмальства так прозвали, когда я еще толком словеса не выговаривал и ковшик так кликал, [142] — пояснил парень чуть стыдливо. — Да я не обижаюсь. А правда, что…

Пока ехали он, честно говоря, изрядно притомил меня своими вопросами. Любознательность из него так и выпирала, не давая ни минуты покоя ни ему, ни окружающим.

Хотя на самом деле был он далеко не прост — в этом я убедился еще на подъезде к царскому стану, раскинувшемуся близ Серпухова. Вначале он всполошил его своим неожиданным появлением — охрана у опричников была организована не ахти, и Балашка в надвигающихся сумерках сумел проскользнуть через сторожевые разъезды, как нож сквозь масло.

Вообще-то затея была рискованная. Никто не возражал, потому что поначалу даже не поняли, зачем он нас остановил, едва вдали показались огненные точки костров. Остановил и, спрыгнув со своего коня, припал ухом к земле. Слушал Балашка недолго, с минуту, после чего еще раз огляделся по сторонам, зачем-то загибая пальцы на левой руке, затем на правой, вновь на левой, при этом беззвучно шевеля губами. Что считает парень — загадка, зачем мы тут стоим, когда нам осталось всего ничего, — еще более непонятно. Но он — старший, так что ждали и помалкивали.

— Вон там поедем, — негромко сказал Балашка, указывая на лощинку между двумя небольшими холмиками. — А потом вправо свернем.

— Стан-то по левую руку от нас, — возразил Пантелеймон.

— По левую, — согласился Балашка. — А мы поначалу пойдем вправо. Ништо, не заплутаем. Вы токмо за мной держитесь. И копыта у коней замотать надобно.

Это уж и вовсе не лезло ни в какие ворота. Я начал догадываться, да и другие, думаю, тоже, и даже еще раньше меня, но возразить отважился только Пантелеймон:

— Перебьют нас всех сослепу, тем и закончится.

— Чай, узрят, что не татары пред ними, — отмахнулся Балашка и принялся помогать мне закутывать конские ноги. — Ну что, фрязин, пройдем? — весело спросил он, когда мы управились.

Я неопределенно пожал плечами:

— Как повезет.

— В битве на везение не уповают, — поучительно заметил Балашка и легко, даже не касаясь стремени, птицей взлетел в седло. — Ну, с богом.

Нас окликнули только раз, да и то, когда мы были уже возле первых костров.

— Свои, — нахально ответил Балашка, даже не попытавшись ускорить ход коня.

— Кто свои? — негодующе переспросил какой-то ратник.

— Ослеп, что ли?! Зенки продери, вот и углядишь! — огрызнулся Балашка и, не удержавшись, озорно добавил: — Земщина в гости прикатила поглядеть, как вы тута воюете… с салом.

— Да ты на себя допрежь поглянь! — возмутился тот, после чего до него дошел весь смысл сказанного, и он взвыл: — Хто-о-о?!

Но мы были уже возле настежь распахнутых ворот треугольного серпуховского кремля. Честно говоря, не знаю, чем бы в конечном счете закончилась наша затея, потому что сзади уже бежали с саблями наголо, угрожающе завозились у костров сбоку, но бог миловал, и мы нос к носу столкнулись с небольшой группой всадников, во главе которой на белогривом коне я увидел царя.

Едва Балашка сообщил Иоанну тревожные новости, стан загудел еще пуще — народ откровенно запаниковал. Было с чего: оказывается, татары почти под боком, а сил у самого царя немного, всего-то несколько тысяч.

Но по-настоящему парень удивил меня в конце, когда в ответ на очередные попреки царя в измене и ехидное замечание о том, что земщина могла бы прислать гонца поопытнее да породовитее, он внезапно выпрямился, вытянувшись в струнку — не иначе комплексовал из-за небольшого росточка, — и звонким голосом отчеканил:

— Что до моего опыта, государь, то он и впрямь невелик, однако ж поболе, нежели у твоих молодцов, кои мой десяток проворонили. Хорошо, что мы свои, а что было б, коль на нашем месте татаровье оказалось?

Царь помрачнел, очевидно представив, что было бы, а Балашка, гордо выпятив грудь, продолжил:

— И твой пращур, великий князь Дмитрий Иванович по прозвищу Донской, стоя на Куликовом поле, на родовитость моего пращура, Дмитрия Михайловича, не глядел, а воев ему доверил.

Иоанн Васильевич засопел и зло ответил:

— Много там Дмитриев Михалычей было, на Куликовом поле. Всех не упомнить. А Донской — один.

— Один, — согласно кивнул Балашка. — А Дмитриев Михалычей и впрямь много. Токмо пращур мой, Боброк-Волынец, тоже один был.

Царь побагровел — а может, мне это показалось из-за неровного пламени факелов, освещавших его лицо, — недобро прищурился, некоторое время пристально вглядывался в веснушчатое лицо, после чего угрожающе пообещал:

— Я запомню тебя, бойкий. Ты от кого род свой ведешь?

— Батюшку покойного Григорием сыном Савельевым кликали, — не смутился парень. — Прадеда Игнатием окрестили, он Семенов сын, ну а дед Семен… — Он недоговорил, широко разведя руками — мол, сам знаешь.

— Стало быть, ты из седьмого колена, — задумчиво протянул царь. — То славно. А я, ежели от Дмитрия нить тянуть, из шестого. Только у меня чтой-то не видать Боброков. У тебя, часом, стрыев там нет? А то, можа, подкинул бы на разживу.

Стоящие подле царя угодливо засмеялись незатейливой государевой шутке. Годунов, которого я приметил поблизости от царя, тоже усмехнулся, но сдержанно. Балашка не улыбался.

— Два моих стрыя за Русь голову сложили, — печально заметил он. — И батюшка тож. Один токмо Русин и остался. А так из родичей и еще двое имеются — Яковец Крюк да дальний совсем, боярин Михайла Иваныч Вороной-Волынский. Токмо он от младшего сына Давида корень ведет, а мы все от старшего, от Бориса.

— Вот яко внучата честь своих дедов блюдут, — поучительно заметил царь, поворачиваясь к своему окружению, и распорядился: — С собой молодцев возьмем.

Гнев его, судя по лицу, пропал, и он вновь обрел благодушное настроение.

Как ни странно, приказ сопровождать государя, то есть находиться в его свите, не вызвал у наших ратников ни особой радости, ни энтузиазма. И снова Балашка не смолчал:

— Полки твоего повеления ждут, царь-батюшка…

— Повеления, — проворчал Иоанн. — Без моего повеления шагу ступить не могут. Нешто самим не ясно? Коль проворонили басурман, так пусть догоняют. Ладно, отряди пяток своих, да завтра поутру этих заблудших овец…

— Ныне, государь, — смело поправил Балашка. — Ныне их отправлять надобно.

Царь раздраженно посмотрел на дерзкого воина, осмелившегося его перебить, и я заметил, как его правая рука, пока еще нерешительно и медленно, потянулась в сторону рукояти сабли.

«Ну все, — уныло подумал я. — Сейчас кое-кому подрежут крылья, а следом, как на птичьем дворе, полетят головы. А жаль. Парень-то хороший».

И я ляпнул:

— Он это к тому, царь-батюшка, что у заблудших овец завсегда бараны в вожаках ходят, потому они и заблудшие, без твоего повеления сызнова не туда зайти могут.

Иоанн перевел мрачный взгляд на меня.

«А вот теперь тебе точно конец», — сказал Чапаеву внутренний голос.

«Интересно, сразу пришибет, чтоб не мучился, или?.. — подумалось мне. — Наверное, сразу, палачей-то у него здесь нет. Или прихватил? И кой черт тебя за язык дергал? А откуда мне было знать, что у него напряженка с юмором!» — огрызнулся я, с тоской замечая, что царское окружение тоже тянется к оружию, уже чувствуя, куда клонится дело.

Самому мне за саблю хвататься бесполезно. Все равно выхватить не успеть. Да и нельзя. Мало того что весь десяток порубят, так еще и гонца забудут послать.

«Так и останутся наши полки у Оки, — скаламбурил я и заметил: — И Родина никогда не узнает о последней строчке поэта, родившейся в его голове за секунду до трагической гибели. М-да-а, мир и впрямь переменчив. Не успеваешь оглянуться, как он уже иной…»

И тут царь захохотал. Он не смеялся — скорее ржал. Было в его хохоте что-то нервно-истерическое, словно он выплевывал вместе с ним то напряжение, в котором Иоанн находился. Ржало и его окружение, хотя уверен — добрая половина из них моей шутки так и не поняла. Улыбался и Годунов. Отсмеявшись, Иоанн вновь впал в благодушие.

— Пяток из своего десятка отправь, — велел он Балашке. — Окромя ентого. — И ткнул в меня пальцем.

Я похолодел. Только этого мне еще не хватало. Однако на мое счастье откуда ни возьмись снова появился славянский бог удачи Авось. На этот раз он воплотился в гонца на взмыленном от дикой скачки коне. Оказалось, что татары даже ближе, чем мы только что доложили, — всего в нескольких верстах от царского стана. Прислал весточку бывший царский шурин, князь Михаил Темрюкович Черкасский, доверив эту новость своему соплеменнику, то есть выглядел гонец далеко не по-русски,и внешностью, и одеждой больше смахивая на татарина. Лихорадочные сборы в дорогу отвлекли внимание царя от моей скромной персоны, и больше он обо мне не вспоминал.

Ту ночную скачку я запомню надолго.

«Мелькавшая далеко внизу земля пугала Маугли, и сердце замирало от каждого страшного рывка и толчка».

Но это поначалу я боялся вывалиться из седла. Потом перестал — не до того. Если судить по шишкам на моем седалище, то со столбовой дороги мы свернули где-то через пару часов пути, а если оценить их качество и подсчитать количество, то напрашивался вывод, будто мы на нее и вовсе не выезжали, хотя вроде по сторонам что-то изредка мелькало.

Вот уж никогда бы не подумал, что скакать в толпе означает быть облепленным грязью с головы до ног. Что только не летит из-под копыт лошадей, несущихся впереди тебя. Хорошо, если это мягкий влажноватый мох. Даже немного приятно — остужает лицо. Неплохо, если это вырванная, выбитая луговая трава вперемешку с кусочками земли. Похуже мха, но тоже сойдет. И пыль, противно скрипящая на зубах, куда ни шло. Сплюнуть тяжело — во рту пересохло, но дотянулся до баклажки, сполоснул горло, и порядок. Самое же скверное — это грязь. Ритуальные разводы индейцев сиу, которые они делают на своем лице, сущая ерунда. Конское копыто рисует куда экзотичнее и причудливее. Художники-абстракционисты померли бы от зависти, кисти бы свои изгрызли от черной тоски, если бы поглядели на пяток человечков в нашей толпе.

И еще одно скверно — оказалось, наездник из меня аховый. Несмотря на то что в седле к этому времени я уже держался относительно уверенно, уже на подъезде к Серпухову мне стало ясно, что настоящего совершенства я не только не достиг, но даже и не приблизился к нему, хотя самоуверенно считал, что освоил эту нехитрую премудрость от и до. Вон сколько часов намотал в седле, куда больше. А выяснилось — ездил, да не так. В основном-то я норовил пустить коня шагом, особенно на первых порах, пока учился держаться в седле. Потом, правда, я своих лошадок запускал и бегом, но опять не то, потому как это была тихая рысь, которую бывалые ратники пренебрежительно называли грунью. Нет, время от времени наш десяток переходил и на нее, а то и на шаг, давая лошадям отдохнуть, но ненадолго.

— Грунью от смерти не уйдешь, — пояснил мне Пантелеймон в ответ на мое робкое предложение продолжать движение тем же манером, — да и поля ею не избегаешь. Ежели поспешать, тут надобно иной рысью лететь, пошибче, али галопом, чтоб ко времени поспеть.

Галоп был мне знаком. Кстати, потрясывало во время него даже меньше, чем на рыси, но час проходил за часом, передышки не предвиделось, а так долго бывать в седле мне еще не доводилось ни разу, за исключением охоты с Годуновым, да и то большую часть времени мы с ним, оказывается, тоже шли на грунях или на хлюси. [143]

Но это, как выяснилось, были еще цветочки, а настоящие ягодки начались позже, когда мы, сопровождая опричное войско Иоанна, опрометью рванули из-под Серпухова, причем практически без остановок и привалов. Вот уж воистину у страха глаза велики — царь в панике шпарил от крымских татар быстрее зайца, выжимая из своих скакунов все, что только можно. Мы не останавливались даже во время пересадки на запасную лошадь, лишь переходили на шаг, из-за чего я пару раз чуть не слетел на землю.

В целом ощущения к вечеру следующего дня были, деликатно выражаясь, далеко не из приятных. Оп-оп-оп. Вверх-вниз, вверх-вниз. Ощущение, будто седло положили на работающий отбойный молоток, а меня сверху. Трясись, Костя, авось выживешь. Чуть зазевался, не смягчил очередное падение, упершись ногами в стремена, так приложит — небо с овчинку. А сколько раз я зубами лязгал, сколько раз язык прикусывал. Он и так пересохший, а потом еще и распух, наверное, — полное ощущение, что во рту некое инородное тело. Кляп выдернули, но кусок оставили.

Смутно припоминаю, что вроде бы мы форсировали какие-то реки, но утверждать не берусь — все сливалось перед глазами, и хотелось только одного: свалиться куда-нибудь и лежать не двигаясь. Лучше, конечно, спикировать на траву, но к вечеру я мечтал об обычной голой земле — не до роскоши.

Кстати, Борис Годунов за все время так и не сделал ни малейшей попытки подъехать ко мне, не говоря уже о том, чтобы заговорить. Только раз, в самый первый вечер, стоя за спиной Иоанна, он, улучив момент, выразительно приложил палец к своим губам, давая понять, чтобы я помалкивал о нашем знакомстве. Я согласно кивнул в ответ. Вот и весь наш разговор. А может, подходил, да я спал? Не знаю. В любом случае винить парня — дескать, струсил — не берусь. И кто ведает, не исключено, что, если бы кто-то дознался, хуже от этого стало бы не только ему — знается с земщиной, невзирая на свою клятву и царский запрет, — но и мне самому. С царя станется — раз беседуют, значит, сговор. Ну а дальше по накатанной схеме: «Ну-ка разберись, Малюта, о чем они шептались!» Своего зятя Григорий Лукьянович, может, и отмажет, а вот меня…

Нет, все правильно Борис сделал. Как раз тот случай, когда холодная расчетливость может обернуться гораздо большим добром, нежели сердечная приветливость. И вообще, с волками жить — по-волчьи выть. Разумеется, если ты вообще хочешь жить.

А еще мне запомнилась тишина, наступившая как-то вдруг, неожиданно. Мне это показалось настолько диким, что я тут же вскочил на ноги, охнул и шмякнулся обратно на землю.

— Что, выспался? — благодушно спросил меня Балашка, выглядевший на удивление свежо и бодро, будто весь вчерашний день не он, а кто-то другой скакал со мной бок о бок. — Ты уж прости, будить не стал, перед тем как к государю идти.

— Зачем? — тупо спросил я.

— Он, вишь ты, вместе со всем опричным войском к Александровой слободе подался, а мы тут покумекали да надумали остаться, поглядеть, какого цвета татарские потроха, вот и попросились оставить. Я так помыслил, что и ты тоже не откажешься, вот и решил за тебя. Али не надо было?

— Надо, — кивнул я, начиная приходить в себя. — А мы что, впятером эти потроха разглядывать станем?

— Не-э, — протянул Балашка. — Прочих подождем. Вот полки подойдут, тогда уж близ Москвы вместях со всеми крымчаков и встретим.

— А раньше? — осведомился я.

— Раньше никак. Ежели без обозов, одними конными наперерез… — прикинул он. — Да, тогда чуть раньше поспели бы, но наши воеводы так не сделают, потому опасно оно, а они судьбу за уд дергать не желают, чтоб длани не оторвало, — не в тех летах. Были б помолодше, навроде меня, глядишь и насмелились бы, а так…

— А до Москвы далеко? — спросил я.

— А тебе оно на кой? — полюбопытствовал Балашка.

— Дело у меня там. — Я сел, морщась от боли.

Ныло все тело сверху донизу, даже то, что ныть вроде бы не должно. Боль была разная — где-то тянуло, где-то ломило, словно кто-то невидимый жамкал меня могучими руками, собираясь сварганить себе большую отбивную для богатырского завтрака. Жарить он меня не стал, наверное найдя менее костлявый объект, и на том спасибо, но приготовил к сковородке основательно.

— А-а-а, — понимающе протянул Балашка, и лицо его как-то сразу поскучнело. — Тогда конечно. Хотя я забыл — ты ж фрязин, так чего тебе тут делать.

— У меня мама русинка, — поправил я его. — И ты не подумай чего, вернусь к сроку! — горячо заверил я. — Татар много, так что на мою саблю тоже работенки хватит.

— Ну-ну, — равнодушно протянул Балашка, безучастно глядя на пламя костерка.

— Ты, паря, зря это, — подал голос Пантелеймон. — Я его знаю. Он слово завсегда держит. Вона какую дорогу из Пскова осилил и не куда-нибудь подался, а прямиком к князю.

— Коль сказал, что возвернется, стало быть, беспременно возвернется, — поддержал старого ратника кто-то из сидящих подле.

«А это еще кто за меня вступился?» — удивился я и, приглядевшись, чуть не ахнул — остроносый. Как бишь там он себя назвал? Осьмуша, кажется. Точно, Осьмуша. Это его так прозвали якобы за то, что он — восьмой в семье. Вот уж от кого не ожидал получить поддержку.

«Может, он и впрямь ничего, кто его знает», — подумалось мне, но тут Осьмуша повернулся и усмешливо подмигнул. Усмешка была неприятная. Было в ней что-то заговорщическое и в то же время подленькое, словно он давал понять, будто разгадал мой тайный замысел, но бояться мне не надо, потому что он об этом не скажет. Никому.

«Своих не выдаю», — было написано в его глазах.

«Тамбовский волк тебе свой», — зло подумал я и, с трудом встав на ноги, твердо повторил:

— Обязательно вернусь. Мы еще повоюем… плечом к плечу.

Балашка тоже встал, внимательно поглядел на меня, словно оценивая, и негромко проронил:

— Верю.

И улыбнулся.

А я поплелся седлать коня. Хорошо, что сердобольный Пантелеймон не удержался и помог. Без него я черта с два сумел бы затянуть ослабевшими руками — почему они у меня ныли вместе со всем телом, я так и не уразумел, — подпругу и как пить дать свалился бы с поехавшего набок седла уже после получаса езды. А может, и раньше, как знать.

Слово же, данное Балашке, я сдержал лишь наполовину. Так получилось…

Глава 14 Как и предопределено

Нет, вы не подумайте чего. Поспел я в срок, и даже раньше, а вот плечом к плечу не вышло. В другом месте он был, в большом полку, у Бельского, а я рядом с Воротынским.

Но вначале мне предстояло найти подворье Долгорукого и убедить Андрея Тимофеевича хватать Машу за руку и бежать из Москвы. По пути в столицу я успел заглянуть в Замоскворечье. Попал вовремя — еще день, и Глафиру, хозяйку уютного домика, мне бы застать не удалось. С предупреждением я запоздал — сообразительная пирожница сама почуяла, что дело худо, и как раз заканчивала закапывать весь свой нехитрый медно-железный скарб и прочие ценности. Рано поутру она собиралась отправиться в Москву, под защиту крепостных стен. Пояснив ей, как отыскать подворье князя Воротынского, и пообещав предупредить о ней дворского Елизария, чтоб нашли местечко для ночлега, я двинулся дальше, по пути ломая голову и кляня себя на чем свет стоит, что забыл спросить, где и у кого Андрей Тимофеевич собирался остановиться, а теперь вот гадай, как дурак, — то ли у родичей, то ли у него тут имеется свой терем.

Была надежда на Воротынского — может, они заехали к нему, ведь он тоже вроде бы родственник, а Маше вообще приходится дедом. Правда, двоюродным, но здесь это котируется чуть ли не на одном уровне с родным. Ну пускай не заехали, но хоть известили о своем приезде. А если и нет, то была у меня уверенность, что Тимоха не подведет и тем паче не струсит, решив удрать куда подальше. Насколько я успел узнать его характер, своим словом стременной дорожил — раз обещал вернуться на подворье к Воротынскому сразу после их доставки на место, значит, так оно и будет. Однако Тимоха тоже не появлялся. Получается, что они вообще не прибыли? Странно. Уж не случилось ли чего в пути?

Делать было нечего. Предупредив Елизария про Глафиру и не зная толком, что предпринять и с чего начать дальнейшие поиски, я решил заглянуть к Ицхаку. Во-первых, следовало еще раз напомнить ему о грозящей опасности, а во-вторых, именно его люди в свое время занимались розысками моей княжны, следовательно, должны знать адреса всех Долгоруких, проживающих в Москве. Один, куда мы в свое время заезжали с Висковатым, знал и я, но мне нужны были координаты всех.

Единственное, чего я боялся, так это отъезда купца из города. По всему выходило, не должен был Ицхак после моего предупреждения оставаться в столице, и один он уезжать бы не стал — с товарами, а значит, и со всеми своими людьми. Что тогда предпринять, я понятия не имел.

Проезжая мимо подворья английских купцов, я чуть придержал коня — сразу заехать предупредить или потом? Но время поджимало, и я тронул поводья, успокаивая себя тем, что они все равно не станут меня слушать и получится, что я лишь впустую потрачу на них драгоценное время. Ладно, успеется. Сейчас главное — Ицхак.

На мое счастье, купец оказался на месте.

— Кто оказался прав — ты, многомудрый, или все-таки «Зогар»?

Это было первое, о чем он спросил меня после приветствия.

«Ну сейчас начнет излагать про предопределение и прочее», — вздохнул я. К тому же в данный момент меня гораздо больше интересовало местонахождение Маши.

— Не до того мне, — честно предупредил я, но если Ицхак что задумал, то остановить его лучше не пытаться.

Для начала он выяснил, чем я озабочен, после чего, хитро улыбаясь, заявил, что он дает слово не далее как до конца сегодняшнего дня непременно помочь моему горю и обязуется, что солнце не успеет сесть, как он меня развеселит, но вначале нам с ним надо обсудить гораздо более важные вещи.

Более важные — это деньги. Или… перстень? Я вопросительно посмотрел на Ицхака. Нет, кажется, речь все-таки пойдет о деньгах. Спустя минуту стало ясно, что я не ошибся. О них, родимых. Практичный купец, припомнив прошлогоднюю аферу, оказывается, решил извлечь пользу и из московского пожара, тем более что суть новой операции ничем не отличалась от прежней: «Зачем покойникам деньги?»

Вроде бы и действительно ни к чему, но как-то от нее припахивало, напоминая мародерство. Правда, Ицхак нашел для себя оправдание. Мол, он уже попытался предупредить нескольких купцов, что в Москве оставаться опасно, но к его словам прислушался только один человек, а остальные отказались, так что он, говоря языком христиан, умывает руки.

— Ты не успеешь занять деньги и исчезнуть из города, — перебил я его. — Насколько мне помнится, это процесс долгий. Ты объедешь самое большое двух-трех человек за день, да и то вряд ли. Пока договоришься, пока все оформишь… А времени у тебя всего ничего. И где ты собираешься их хранить? У себя на подворье? В моем видении татары в город не войдут, но здесь сгорит все полностью, а люди будут гибнуть, даже если, к примеру, спрячутся в каменных подвалах на подворье английских купцов. То есть тот, кто не сгорит в огне, либо утонет в реке, спасаясь от пламени, либо задохнется от дыма. Или предполагаешь вывезти? Так из-за этих телег любой татарский разъезд…

Но если Ицхак что-то решил…

— Вот за этим я тебя и искал, — перебил меня купец. — Мне нужно точно знать, когда я должен покинуть город. Тот раз ты назвал дату казни, и она произошла день в день. Или в этот раз ты просто видел пожар, и все?

— Двадцать четвертого мая, — сказал я. — С утра. С самого утра. А теперь считай сам, но помни, что все ворота в Китай-городе закроют гораздо раньше. Рассчитываешь успеть?

— Рассчитываю, — кивнул Ицхак. — Я уже переговорил с несколькими, намекнув, что предложили выгодное дело, но у меня нет такого количества рублей, поэтому хотелось бы перехватить у них всего на месяц под резу в десятую деньги. И переговорил, и получил согласие. Но я понимаю, что за все в этой жизни надо платить, — тут же заторопился он. — Даже за видения. Особенно за видения, — сразу поправился купец. — Я отдам тебе каждую сороковую деньгу от общей суммы взятого мною в долг, если ты… — И осекся, глядя на мое мрачное лицо. — Мало? — неуверенно спросил он. — Ты хочешь больше? Ладно, пусть будет каждая двадцатая, — торопливо выпалил Ицхак. — Это очень много, поверь.

Я вздохнул. Объяснять, что меня сейчас гораздо больше интересует другое, бесполезно. Не поймет. Сделает удивленное лицо и заявит, что любовь деньгам не помеха, скорее наоборот. И вообще, деньги — лучшее подспорье для любви. И я вяло махнул рукой:

— Согласен, — надеясь, что теперь-то уж мы точно перейдем на интересующую меня тему, но… не вышло.

— Вот только их надо еще вывезти или спрятать как следует. Вывозить опасно, ты сам только что о том поведал, значит… — Ицхак сделал паузу и вопросительно уставился на меня.

Я молчал, не понимая, куда он гнет. После минутной паузы он не выдержал и внес предложение, которое я вначале воспринял как шутку. Нашел мужик местечко, нечего сказать. Подворье князя Воротынского. Вот те раз.

— А в благодарность я вывезу всех его людей из города, — журчал Ицхак, уговаривая меня. — Получится, что всем благо — тебе, мне, князю и даже им самим.

Получалось логично, но, едва представив, как буду говорить с Елизарием, я снова решительно замотал головой.

— Разве твоя Маша не стоит жалкого разговора с дворским? Тем более ты князь, хоть и фряжский.

Про Машу это он зря. Нечестная игра. Удар ниже пояса. К тому же он до сих пор ничего не сообщил о ней. Я так и сказал ему, но Ицхак был непреклонен — вначале дела, а уж потом любовь, и чем быстрее мы обо всем договоримся, тем быстрее перейдем к разговору о княжне. Пришлось соглашаться. А куда деваться — дело-то к закату, и сколько времени мне придется потратить, убалтывая несговорчивого Андрея Тимофеевича, чтобы он покинул город, неизвестно. А без Ицхака я их и вовсе не найду.

Но предварительно я кое-что изменил в его задумке.

— Не будем впутывать Воротынского и его людей, — твердо сказал я. — Уверен, что в твоих подвалах места для серебра не меньше, чем в его, а то и побольше.

— После пожара никто из татей не осмелится лезть на подворье князя Воротынского, даже если оно окажется безлюдным, а вот на подворье, где жил бедный еврей…

— А зачем тебе вообще уезжать из города? — усмехнулся я. — Коль на то пошло, оставайся.

Он удивленно воззрился на меня:

— Поначалу я и сам подумывал схорониться у английских торговцев, но ты сказал, что люди будут гибнуть даже в каменных подвалах. Я не страшусь смерти, но мертвому деньги ни к чему.

— Они будут гибнуть от удушья, — поправил я его. — Но для того, чтобы проветрить подземелье, достаточно сделать несколько отдушин, только строго друг против друга. И на лица надо надеть смоченные в воде маски из тонкой ткани, чтобы они могли пропускать воздух. Через них дышать будет немного тяжелее, зато они воспрепятствуют вдыханию дыма. Отсидишься вместе со своими людьми и через пару-тройку дней преспокойно вылезешь.

Ицхак некоторое время восхищенно смотрел на меня, затем выразил свой восторг словесно:

— Ты честно отработал свою двадцатую деньгу. Пожалуй, ты даже заслуживаешь прибавки — с каждого взятого мною рубля я дам тебе еще две деньги.

Смешно слушать. Главное, выглядело все это чисто по-еврейски — даже в такой тяжкий час купец озаботился премиальными поощрениями, но в тоже время умеренными. Удивительно лишь, что он вообще пообещал так много — целых пять процентов. Хотя нет, подожди, ведь в рубле не сто, а двести денег, значит, десять процентов плюс еще две деньги с рубля, то есть один процент. Ух ты! Аттракцион неслыханной щедрости, да и только!

Если бы не постоянная, ни на минуту не ослабевающая тревога за судьбу Маши, я бы расхохотался, честное слово, но, памятуя о княжне, лишь деловито кивнул в знак того, что все понял, и нетерпеливо осведомился:

— А теперь поведай о главном.

— Так я уже сказал, — изумился Ицхак. — В совокупности тебе причитается двадцать две деньги с рубля. — Он удивленно уставился на мое помрачневшее от злости лицо, недоумевая, что еще от него нужно, но затем его осенило: — Ах, ты о княжне… — протянул он. — Надо было сказать сразу, а то о главном, о главном…

Оказалось, искать их вовсе не надо. По его словам, которым можно было верить, Маши сейчас вовсе нет в Москве — ни ее, ни папочки, потому что смотрины царских невест еще пару недель назад были перенесены в Александрову слободу. Вот тебе и раз! Ну прощелыга! Ну прохвост этот Ицхак! Да и я тоже хорош — и чего, спрашивается, как дурак, зациклился на Москве?!

Однако нет худа без добра. Заговорив с Ицхаком, как ему надежно укрыться на своем подворье и при этом остаться в живых, я вспомнил и о людях Воротынского — они ведь тоже оставались в городе, и нужно было их проинструктировать.

Правда, сразу поехать на его подворье у меня не получилось. Виной тому оказался все тот же Ицхак. Полюбопытствовав, пошла ли его учеба мне на пользу и в какое дело я вложил полученные от Томаса Бентама деньги, он чуть не подскочил от изумления, узнав, что мне вернули лишь часть долга, да и та никуда не вложена, а банально истрачена, пускай и не до конца.

— Глядя на тебя, я лишний раз убеждаюсь в справедливости утверждения рабби Йоханана от имени рабби Шимона бар Йохая, что сын от твоей дочери называется сыном твоим, а сын от твоей невестки не называется сыном твоим.

— Чего-о?.. — протянул я озадаченно. — А попроще нельзя?

Умеет же Ицхак поставить в тупик — как загнет, так загнет, и хоть стой, хоть падай.

— Если попроще, то кровь матери гораздо сильнее и важнее крови отца, — произнес он, скорбно взирая на меня, и, не выдержав, завопил, возмущенный моей потрясающей безалаберностью: — Любому здравомыслящему человеку, узнавшему о твоем обращении с деньгой, сразу станет ясно, что ты плоть от плоти дитя своей матери-русинки, а от отца не унаследовал ровным счетом ничего! Разве что… княжеский титул, — добавил он несколько тише и решительно скомандовал: — Едем!

— Куда? — изумился я.

— На подворье Русской компании, куда же еще, — в свою очередь удивился он столь наивному, по его мнению, вопросу.

По пути Ицхак не уставая ворчал, заявив, что вне всяких сомнений сама Русь велика и богата, но счастья ее жителям это обстоятельство все равно не принесет, поскольку они — это что-то с чем-то и, какого бы величия этой стране ни удалось достичь в будущем, те, кто в ней проживают, с таким отношением к золоту и серебру, тем паче к долгам, все равно будут продолжать ходить либо вовсе без штанов, либо в них, но одних-единственных, не имея запасных.

Я открыл было рот, чтобы возразить, но потом припомнил разудалое русское гостеприимство и прочее и уныло промолчал. Мы и впрямь несколько наплевательски относимся к деньгам, причем вне зависимости от социального положения, начиная с наших президентов, которые не моргнув глазом могут простить кому ни попадя многомиллиардные долги. Про последнего главу государства, правда, ничего не скажу, но очевидно лишь по той причине, что всех должников страны успели помиловать до него.

Ну они-то понятно — все ж таки не их кровные, а народные, то есть чужие, но если посмотреть на грязного бомжа, так ведь и он зачастую поступает со своими жалкими крохами точно так же, по-президентски.

Долг мы забрали на удивление быстро. То ли сам Ицхак, несмотря на относительную молодость, был тут в немалом авторитете, то ли выражение его лица красноречиво говорило само за себя, но на сей раз Бентам не сказал ни единого слова поперек и даже сделал вид, будто чрезвычайно рад нашему визиту и вообще давно горел желанием отдать мне все до последней полушки. Уже через час мы катили обратно к Ицхаку, а сзади нас тряслась тяжело груженная телега с полученным серебром.

— Не кажется ли тебе, что две деньги с рубля я уже честно уплатил? — невозмутимо осведомился купец.

— Не кажется, — мотнул я головой.

— Вот как?! — удивился Ицхак, с интересом воззрившись на меня.

— Не кажется, потому что я в этом уверен, — пояснил я.

— Ах вон оно что, — протянул он и разочарованно пробормотал себе под нос: — Жаль, а то я уж было подумал, будто одну малую каплю крови ты таки сумел унаследовать от своего отца. Хотя тогда, может быть, я бы и не привязался к тебе столь сильно, что до сих пор не устаю этому поражаться, — добавил он, с легкой грустинкой и удивленно покачивая головой, словно поражаясь парадоксальному факту.

По возвращении на его подворье пришлось задержаться еще на часок, рисуя схемы надежных убежищ, а главное, систему размещения отдушин, втолковывая основное правило — строго попарное расположение друг против друга.

Лишь покончив с этим, я вернулся в терем Воротынского и, не откладывая в долгий ящик, принялся втолковывать дворскому Елизарию, что требуется от него и прочей дворни, если у них еще имеется небольшое желание пожить на этом свете.

Разумеется, пришлось в очередной раз прибегнуть ко лжи, иначе Елизарий навряд ли мне поверил бы. Сославшись на некую ведьму, которая умеет предсказывать будущее, я заявил, что проклятые басурмане спалят Москву дотла, а потому надо немедленно углублять и расширять имеющийся ледник и делать в нем отдушины.

Слушал он меня недоверчиво, поскольку татар никто и в глаза не видел, но тут уж ничего нельзя было поделать. Оставалось надеяться, что когда крымчаки появятся в поле зрения, то дворский вспомнит мои слова и поверит «предсказанию ведьмы».

Мысли мои были заняты совсем иным — я же дал слово Балашке, тем более что войско земщины все-таки успело вернуться раньше и сейчас занимало позиции прямо возле Москвы-реки.

Полк Михайлы Ивановича располагался не на самом краю, но зато, как мне пояснили бывалые ратники, на самом опасном участке, где была наибольшая вероятность нападения врага. Причина проста — за нами находился брод, и крымчаки это знали. Точнее, знали те, кто их вел, безошибочно и грамотно выбирая дорогу для орд Девлет-Гирея.

Брод этот не был классическим, то есть по колено, по пояс или по грудь. Перейти его было нельзя — только переплыть. Но в сравнении с другими местами плыть предстояло гораздо меньше, да и сама река была чуть ли не в полтора раза уже, чем за спиной большого полка или полков правой и левой руки.

Князя «Вперед!», как я мысленно прозвал Воротынского, это нимало не смущало. Он был готов в любую секунду поднять людей в атаку, ибо, даже находясь тут, возле Москвы, Михайла Иванович помышлял только о нападении. А может, столица, замершая за его спиной в тревожном ожидании, раззадоривала его еще больше? Воспоминания о совсем недавнем бесславном отступлении с берегов Оки не давали ему покоя, и он явно стремился посчитаться с ворогами.

Мне он обрадовался, причем искренне, без всяких натяжек. Чувствовалось, что человек остро нуждается в поддержке, поскольку его заместитель, то есть второй воевода князь Петр Иванович Татев придерживался иной, более осторожной точки зрения, считая, что Воротынский перебарщивает со своим оптимизмом.

— Вот человек бывалый, — радостно заявил Михайла Иванович. — В гишпанских землях мавров бил так, что пух и перья от них летели, — (ей-богу, о таком я ему ни разу не говорил), — вот пущай он нас с тобой рассудит. К тому ж сам он фрязин, родичей у него ни среди твоих, ни среди моих нет, потому судить будет разумно. Да мы ему и не скажем, кто из нас как думает, пущай сам выбирает.

— Постараюсь судить объективно, — подтвердил я, давно и окончательно отринув жалкие попытки говорить в точности на языке того времени.

Сделано это было мною сознательно. Я уже давно приметил, как тот же Воротынский почему-то млеет от иноземных слов, хотя вообще в военном деле консерватор ужасный. «Лучше стрелы с луком может быть только вострая сабелька, но никак не пищаль, кою покамест сызнова зарядишь, тебя не просто убьют, но еще и на костре изжарят», — любил приговаривать он. Я исподтишка пытался с этим бороться, но дело шло худо. Да и не ставил я себе это целью. А вот непонятные слова Воротынский любил и сейчас просиял как ребенок:

— Слыхал, яко сказывает? Это мы с тобой все боле по правде да по совести, а он «объективно», стало быть, как господь бог.

Сухопарый Татев недоверчиво взглянул на меня — вид у «господа бога» был непритязателен, и на бравого вояку я походил мало.

— Но прежде, чем попытаться рассудить и высказать свою точку зрения, хотелось бы ознакомиться с ландшафтом местности впереди нас, — вежливо заметил я. — Если там ровное плато…

— Это поле, стало быть, по-нашенски, — донельзя довольный тем, что значения кое-каких слов ему известны, тут же пояснил Воротынский.

— …то тогда несколько хуже, и конница татар получает возможность для беспрепятственного тактического маневра, а если местность пересеченная…

— Ну с холмами да ложбинками, — снова счел нужным пояснить Михайла Иванович.

— …то можно быть не столь осторожным в своих действиях, — закончил я и восхитился собой.

Это ж только человек двадцать первого века может сказать столь много и в то же время не сказать ничего нового — одни банальные фразы, которые без того всем известны и на самом деле являются азбучной истиной для таких бывалых вояк, как Воротынский и Татев: два шрама от сабельных ударов на лице и один на шее Петра Ивановича говорили о многом. Я ведь ничего не сделал, разве что упаковал копеечную карамельку своих знаний в более цветистую и непривычно яркую упаковку слов, но тот же Татев смотрел на меня не скажу, что с восторгом, но с уважением точно.

«Такой молодой, а поди ж ты», — явственно читалось в его глазах. Я даже немного засмущался.

— Да чего тут глядеть-то на енти платы, — грубовато произнес он, используя новое словечко — мол, и мы не лыком шиты. — Луга да болота — вот и вся местаность, — с трудом, нещадно исковеркав, но все-таки выговорил он еще одно новое слово.

— А я сказываю, навалиться на них разом надобно! Аще бог с нами, никто же на ны! — тут же вспыхнул князь «Вперед!». — Тока дружно, а не так как Бельский мыслит да Мстиславский.

— Ну Иван Федорович у нас известный боягуз, [144] — пренебрежительно отмахнулся Татев. — Его можно вовсе не поминать. А вот князь Иван Дмитриевич дело сказывает — оголяться негоже. Того и гляди с боков подомнут да от реки отрежут. Татаровья народ хитрой, с ими ухо востро держать надобно.

— А засадного полка нет? — поинтересовался я, вспомнив Куликовскую битву. — Ну как у князя Дмитрия Донского, когда он Мамая бил.

— Во, слыхал, что ученый муж сказывает? — пришел в неописуемый восторг Михайла Иванович. — И ведь не успел я ему ничего о задумке своей поведать, а он глядь — и все узрел сразу. Пес с ними, с задами. Нечего там князю Шуйскому со своим сторожевым полком отсиживаться. Вперед надобно. Токмо вперед, и никак иначе.

— Добрый лесок далече, да и болото пред ним. Не разгуляешься, — возразил Татев. — Где ж второго Волынца сыщешь, чтоб так вот все учинить наверняка.

— Ан есть у них Волынец, — усмехнулся Воротынский. — Пущай не Дмитрий Михалыч, а Михайла Иваныч, яко я, но есть. И тоже корешок свой от Дмитрия Михалыча Боброка тянет.

— Сам ведаешь, он на такое не годится, — не согласился Татев. — Волынский — да, но не Боброк, а Вороной. Хошь и его кровей, да замес пожиже.

— Иного поставили бы, — пожал плечами Воротынский и неожиданно мотнул головой в мою сторону. — Да вон хошь бы Константина Юрьича. А что? Мыслишь, коль фрязин, так не сумел бы? Ей-ей, сумел. Да я и сам бы туда пошел. Людишки меня знают, верят, а вера в таком деле ух — полпобеды заменит.

Я обомлел. Ноги разом подкосились, лавки поблизости не имелось — лишь стол, и я подался вперед, чтобы опереться хотя бы на него. Нет, я не трус, но такая ответственность, честно говоря, меня напугала. Однако мое стремление опереться сыграло дурную шутку.

— Вона, вишь, яко глазоньки-то разгорелись, — кивнул на меня Воротынский. — Будто яхонты. И сам весь вперед устремился — возрадовался, а стало быть, готов, верит, что все как надо у него выйдет. И болота не напужался. Что, Константин Юрьич, управились бы мы с тобой?

Да уж куда там, не напужался. Мне только полки в бой водить. Это с одним курсом Голицинского пограничного.

«Хотя если с князем вместе… — мелькнуло в голове. — А почему бы и нет? Вот только…»

— Боюсь, пресветлый князь, что в отличие от Боброка я тебя за богатырские плечи удержать не смогу, когда ты, подобно Владимиру Андреевичу Серпуховскому в бой рваться станешь. — И вежливо улыбнулся.

— А ведь и верно, не удержит, — хмыкнул Татев, оценивающе поглядев на меня. — Он хошь и повыше росточком, да узковат в кости.

— Мясо и нарастить можно, — нетерпеливо отмахнулся Воротынский.

— Не за один же день, — возразил его зам. — Да и что ныне о пустом речь вести. Будем ратиться, яко сказано, вот и все.

— Будем, — тоскливо заметил Воротынский. — А жаль. Можно было бы Девлетку за жабры ухватить. Есть силенка еще у Руси, вытянули бы жирненького налима на песочек да брюшинку-то ему бы и вспороли. А таперича что ж, и впрямь отбиваться придется, а кто вперед не идет — помяни мое слово — уже в убытке. По старине тягаться и мне любо, токмо и хитрецы малость добавить неплохо бы.

— Малость, — вновь не утерпел Татев. — От малости, вестимо, убытку не станет. Но ты ж об ином толкуешь — тут, ежели што, все потерять можно.

— А иначе не бывает, — развел руками Воротынский. — Вон хошь фрязина спроси, — автоматом записал он меня в свои союзники. — Он во многих землях побывал, но то ж тебе поведает. Так ли я реку, Константин Юрьич?

— Все так, — подтвердил я.

А что еще оставалось делать? Да и прав был князь. Риск всегда есть, и обойтись без него, затевая какое-либо дело, маловероятно, хотя… Я напряг память. Что-то такое я читал. В одной книжке, то ли исторической, то ли в серии «Жизнь замечательных людей», в биографии какого-то полководца — как же его имя? Впрочем, неважно — рассказывалось, как он один раз…

— Все так, — повторил я еще раз. — Но хитрость сыскать можно. Невелика она, и помощи сиюминутной от нее ждать нельзя, но заставить Девлет-Гирея в затылке чесать она может. Да и воевать ему придется с оглядкой.

Татев недоверчиво хмыкнул, но Воротынский, будучи иного мнения о моих способностях, загорелся сразу. И я изложил суть идеи, тем более что риска для всего войска она не представляла. Только для одного человека — гонца, которому предстояло внедрить ее в жизнь. Гонец этот должен был ехать якобы с посланием к царю от воевод, находящихся в Ливонии и извещающих Иоанна Васильевича, что они уже прослышали о Девлетовом нашествии и идут на помощь.

— А почему к государю? К Бельскому, — поправил Татев. — Царь ныне уже в Александровой слободе, ежели не дальше, [145] и, пока татары не уйдут, в Москве не появится.

— Но воеводы в Ливонии этого знать не могут, — возразил я.

— Тоже верно, — одобрил Татев, и они вдвоем принялись гадать, от чьего имени отправить грамотку и каким путем отправить гонца, чтобы Девлет непременно поверил — и впрямь ратник скачет с севера.

Придя к выводу, что лучше всего писать от имени самого Арцимагнуса Христиановича, [146] ибо он там главнокомандующий, они решили заставить писать текст меня. А кого еще? Я же фрязин. С трудом удалось отбиться, доказав, что с русского языка толмачи у Девлета отыщутся, а вот с датского — навряд ли. Да и не мог датский принц, командуя русскими войсками, писать русскому же царю на своем языке. Явное неуважение к государю! Поправку приняли, но сочинять текст все равно заставили меня, и настоял на этом уже Татев, заявив, что я, как иноземец, отпишу «гораздо инако» и тогда оному поверят. Вообще-то мудро — иной стиль, как ни крути, сам по себе есть лишнее доказательство.

Заминка случилась только один раз, когда нам всем стало ясно, что ожидает самого гонца.

— За святую Русь муки приять — на том свете в райские кущи попасть, — несколько смущенно буркнул Татев и… покосился на меня.

Взгляд мне не понравился. Я понимаю, рай и все такое — оплата высокая, однако захотелось пожить еще немного. И потом — а как же Маша?! Выручил Воротынский.

— Константин Юрьич больно умен, — заявил он, тоже поняв, что означает взгляд Петра Ивановича. — Его засылать все одно что телушку на козу менять. Неча. Я иного молодца сыщу…

Кстати, я потом смотрел карту, видел, где мы стояли, где находились остальные полки, откуда вынырнули вначале передовые разъезды, а потом и основные полки Девлет-Гирея, и пришел к выводу, что Михайла Иванович был одновременно и прав, и не прав. Тупо, лоб в лоб, учитывая количество врагов, нам крымчаков было и впрямь не одолеть — не та численность. Опять же лучшая защита — нападение. В этом Воротынский был прав на сто процентов.

Неправ же в другом. Один засадный полк ничего бы не решил. Ближайший лес был и впрямь далековато. Но вот если поставить в разных концах две засады и одну из них, числом поменьше, бросить в атаку чуть раньше, то тут… Да, ребят вырезали бы подчистую, но зато они стянули бы на себя все татарские силы, и тогда, выждав нужное время, в атаку пошла бы настоящая лавина — мощная, яростная, сметающая все на своем пути. И Девлет бы не устоял. Тем более что он стратегом не был и не тянул даже на уровень Мамая или Тохтамыша, не говоря уж о Батые, Чингисхане или этом, как его, «барсе с отрубленной лапой». [147]

Не думайте, что я хвалюсь. Каждый второй на моем месте придумал бы то же самое. Местность, на которой мы стояли, иного просто не позволяла, и особого выбора не имелось.

А наш разговор с князем накануне боя возымел лично для меня весьма важное значение — благодаря ему я выжил. Не знаю, вспомнил ли он обо мне, если бы не та беседа в шатре, а если бы даже и вспомнил, то навряд ли предпринял какие-нибудь дополнительные меры предосторожности, а тут…

Начну с того, что место, которое он мне определил, как я потом понял, было относительно спокойное. Полностью безопасных мест в таких сечах конечно же не бывает, но располагалось оно не на самом острие удара, который Воротынский, невзирая на приказ Бельского, все-таки наметил для своего полка. Нет, он не собирался впрямую нарушать распоряжение главнокомандующего. Будучи военной косточкой, князь прекрасно понимал, что если каждый начнет орудовать сам по себе, как бог на душу положит, то тут и впрямь недалеко до беды. Но есть буква приказа и есть дух приказа, а это разные вещи. Иногда совершенно противоположные. И можно дословно исполнить приказ, но в то же время не выполнить того, что он подразумевает.

Например, сказали тебе выстругать доску. Это буква приказа. Все четко и ясно. Подразумевается, чтобы она была гладкой и без заноз. Это дух. Ты выстругал, но от неумения занозистые места все равно оставил. Или так постарался, что от ее первоначальной толщины осталась только треть и в половицы она уже не годится — провалишься. В результате буква вроде бы соблюдена, а дух — увы.

А можно поступить таким образом сознательно, если ты, разумеется, уверен в собственной правоте. Как Воротынский, решивший не отсиживаться в обороне, а навалиться так, чтобы татары дрогнули и подались назад, и уж тогда приказ Бельского об обороне отпадал сам собой, хотя и подразумевалось — отбился и стой дальше на месте, вперед не ходи, жди новую атаку.

Но это я понял потом, а вначале, поставленный в десяток все того же Пантелеймона, был откровенно предупрежден старым воякой:

— Ты, Константин Юрьич, того… Сказывал наш князь, что ты лихой рубака, но в сече шибко вперед уж не лезь, а то весь десяток наш с тобой поляжет.

Я от неожиданности даже слова не мог сказать. С каких это пор я стал лихим рубакой и почему Михайла Иванович так решил? Опять же при чем тут я и остальной десяток? Какая взаимосвязь? Если в бою гибнет один человек, то это же не означает, что его соседям уготована та же участь. Битва есть битва, а в ней бывает всякое. То, что меня завалят одним из первых, — скорее всего, мастерство у меня не ахти, но почему после моей гибели полягут остальные?

Я изумленно уставился на Пантелеймона, а тот, немного поколебавшись, все-таки выдал предписание Воротынского: «В бою глаз с фрязина не спускать, страховать, и вообще, если с ним что-то случится, спрос с прочих будет по полной программе». Слова, естественно, были другие, но за смысл ручаюсь.

Потому-то в бою у меня особого напряга и не было — страховали меня отменно, с двух сторон, да еще старались чуть оттеснить моего коня своими. Не скажу, что мне вовсе не удалось показать свою «богатырскую удаль» — помахал я сабелькой изрядно, хотя зачастую бестолково, поскольку большая часть моих и без того достаточно скромных навыков оказалась пшиком. И даже не потому, что они были приобретены в ходе учебы, а не настоящей драки, чтоб насмерть — ты или он, а третьего варианта не предвидится.

Это, конечно, тоже имело значение. Учеба, как ни крути, игра, и ты точно знаешь, что в самом худшем случае у тебя от пропущенного удара заболит шея или появится синяк на плече. Настоящий же бой — совсем иная психология. Он — сама жизнь, а она в те времена была суровой и беспощадной к неумехам типа меня. И поменять эту психологию игры — подумаешь, пропустишь один удар — удается не всем. Некоторые… не успевают.

Но тут было и еще одно. Я учился, стоя на своих двоих, в пешем бою, зная, что сейчас надо отпрыгнуть назад и чуть вбок отклонить корпус, а теперь выпад вперед и соответственно толчок левой ногой, а правая встает для устойчивости немного наискось, и корпус опять же вбок.

Конный бой — совсем иное. С корпусом понятно. Там все как и прежде: двигай — не хочу. А вот с прыжками вперед и назад, вправо и влево — значительно хуже. Это я понимаю, что надо отпрыгнуть или, наоборот, сделать шаг вперед или отступить, а вот лошадь… Кстати, конь, которого мне подвели перед боем — это уже во-вторых, — оказался очень умный. Из настоящих боевых, то есть обученный. Наверное, Михайла Иванович позаботился, чтоб в боевой паре кто-то один имел на плечах голову. Но даже обученный конь нуждается в умной и своевременно поданной команде всадника. Нет ее, и он остается на месте, а вот командовать им я не умел.

Хотя был один момент, когда сплоховал находящийся слева остроносый (или специально так поступил — до сих пор не знаю) и на меня навалились сразу двое. Над моей головой одновременно взметнулись две кривые татарские сабли, я растерялся, не зная, что делать. Еще бы чуть-чуть, и все — хана, трендец, капут и финиш.

Так вот тогда как раз мой конь — что значит боевой — спас мне жизнь. Он как-то по-змеиному изогнулся и вцепился в шею одного из татарских жеребцов. Или кобыл. Неважно. Гораздо важнее другое — удар саблей пришелся в пустоту, а я, от неожиданного маневра своего саврасого потерял равновесие в седле и почти упал, так что второй клинок тоже просвистел мимо.

Кстати, потом Пантелеймон с восторгом взахлеб рассказывал об этом эпизоде, и в его изложении выходило, что я не только отчаюга, но еще и сижу на коне, яко влитой и сросся с ним, ибо он вот так вот, как я, нипочем бы не сумел сделать и такого мастерства не проявил бы.

На самом деле мастерство, точнее отчаянную попытку удержаться и не свалиться на землю, я проявил позже, когда свесился набок и с ужасом уставился на конские копыта, мелькавшие со всех сторон в весьма опасной близости. И саблей я махнул, когда все-таки выпрямился, по той же причине, восстанавливая равновесие, а получилось удачнее не придумаешь — прямо по гладко выбритой, смуглой, словно слегка обжаренной голове. Это был мой второй по счету. Или третий? Нет, третий, совсем юный, почти мальчик, попал под мой клинок чуть позже.

Зато первого я запомнил на всю жизнь.Очень колоритная внешность, а на голове вместо головного убора какая-то чалма. Он еще все время визжал что-то нечленораздельное. Мы прикончили его вдвоем все с тем же остроносым, и, честно говоря, главная заслуга была Осьмуши. Я только нанес завершающий удар, неумело, как придется, воткнув саблю в его живот, а он отбить мой корявый удар не сумел, скованный яростной рубкой с остроносым.

Кстати, патриотических призывов и воплей типа «За царя-батюшку!» я не слыхал. Ни одного. Всякое доводилось услышать, а этого нет. Видать, исчерпал он свой лимит, потому что все тот же Пантелеймон рассказывал, что, когда под Казанью государь появлялся среди полков, у ратников и впрямь прибавлялось сил и духа — хотелось идти и побеждать. Только с тех пор прошло изрядно времени. И не полторы дюжины лет — вечность. Сам государь и постарался, потрудился над собственным имиджем. Думал, поярче его раскрасить, а на деле только залил все кровью, и получилось некрасиво. Очень.

Да и что о нем говорить — нет царя, и точка. Сбежал, бросив все и всех. А о трусах перед боем не поминают. Говорят, примета дурная. Опять же и дышать без него легче, вольготнее. Особенно воеводам. Ничто не отвлекает. Мысли посторонние в голову не приходят. Например, о плахе. Или о том, что с тобой сделают в случае отступления. То есть опять-таки о плахе. Поэтому и рассуждают делово, расчетливо, без нервотрепки.

А там, под Москвой, дрались за иное. За род, за Отечество, то есть чтоб память предков не посрамить, за Русь. Ну и за столицу тоже, но больше как за символ. К тому же и близость к городу прибавляла отчаянности. Каждый, можно сказать, собственной кожей ощущал взгляды со стен, устремленные на него. Именно на него, а не на кого-то другого. На самом деле конечно же нет, да и далеко до стен — ни черта не разглядишь, но…

Кто там собрался? Да бабы со стариками, детишки с женками. Потому никто и не забывал — защитник он, заступник и отступать ему некуда. Хватит уж, наотступались.

Но я отвлекся. Бой продолжался с переменным успехом, однако перемены эти все чаще случались в нашу пользу. То есть шаг вперед — два шага назад делали не мы — татары. Не хотели, визжали что-то на своем гортанном языке, аж пена изо рта фонтаном от злобы, ан все равно подавались назад. Чуть-чуть, немного, но я успел приметить — деревце, что высилось впереди нас, спустя полчаса оказалось уже сбоку, а ведь в самом начале боя до него было метров тридцать, а то и все пятьдесят.

А потом Воротынский исполнил задуманное и двинул в бой свой резерв, который приберегал до поры до времени. Он-то и решил исход дела. Не знаю, что подумали татары, но мгновенно усилившегося натиска с нашей стороны они не выдержали и подались назад, бросившись бежать.

После боя Воротынский, уже сидя в шатре, куда меня вновь позвали, еще долго возмущался тем, что из-за нерешительности Бельского мы упустили верную победу, потому что уже вбили крымчаков за луг, чуть ли не в болото, и надо было не останавливаться и не давать сигнал к отходу, а продолжать преследование. Татев вновь вяло возражал, защищая большого воеводу, потому что у болота, дескать, нас непременно ударили бы в оголенный бок — полк левой руки подотстал, а потом дебаты резко оборвались.

Прискакал гонец с вестью, что князь Иван Дмитриевич Бельский тяжело ранен, его уже повезли в Москву, после чего Воротынский, с силой вогнав саблю в землю, в сердцах изрек пророческое: «Теперь все!» и угрюмо опустил широченные плечи. Даже вечный спорщик Татев на этот раз не решился ничего возразить, а лишь тихонько пробормотал себе под нос: «Да, князь Иван Федорович — это не то».

А что не то, стало понятно, когда Воротынский вернулся, тяжело скрестил на груди руки и выдохнул: «Велено отступать». И мы отступили, форсировав Москву-реку и понуро входя в городские ворота. А горожане испуганно смотрели на нас и только часто-часто крестились.

И все это молча.

Глава 15 Старые и новые знакомые

Ох и ответственное поручение дал мне князь сразу после сражения. Надо, дескать, проверить, как там у него народец на подворье, ну и указать, кому куда бечь, если татары и впрямь попытаются запалить город. Думал, не догадаюсь, что он таким наивным способом пытается уберечь меня от предстоящего боя.

Нет уж.

«Когда придут рыжие собаки, Маугли и Свободный Народ будут заодно в этой охоте».

Вот так вот. И точка! Разумеется, Киплинга я не цитировал, разве что мысленно, но сам себе поклялся, что к утру буду как штык.

Кстати, насчет пылающего города мысль именно моя. Несколько раз я подсовывал ее князю, пока не добился своего. Вначале действовал намеками, потом стал шпарить прямым текстом. Про свои видения не упоминал, разве что вскользь, типа сны мне зловещие в последнее время снятся, причем одни и те же. Но в первую очередь мне на руку сыграло то, что май и правда выдался сухим, а город, не считая отдельных каменных храмов, сплошь деревянный.

Воротынский поначалу отмахивался, но, когда пошел прямой текст, — призадумался. А я все бубнил и бубнил. И про сухую погоду, и про деревянные строения, и про то, что у нас в Гишпании мавры, когда не в силах взять город, всегда его пытаются запалить, чтоб ни себе ни людям.

— Тихо кругом, безветренно, — вяло возражал он под конец, а я опять за свое:

— Долго ли до ветерка. И надо немного — легонько подул, а огню и малости хватит.

Словом, удалось мне убедить князя, чтобы он отвел свой полк не туда, куда ему велено Мстиславским. Тот повелел встать перед Арбатом, чтобы организовать защиту государева дворца, который там высился, а Воротынский под моим напором выбрал совсем иное место, аж за Яузой, но главное — более открытое со всех сторон. То ли козий выпас там был, то ли пастбище для коров — не знаю. Лишь потом мне сказали, что это Таганский луг.

Вообще-то Михайла Иванович мало чем рисковал, выказывая подобное непослушание перед своим «главкомом». Если Бельский просто осторожничал, но умел заставить, потребовать, словом, сделать так, чтобы его послушались, то Мстиславский так и не понял, что делать с неожиданно попавшими ему в руки браздами правления. Да он и сам чувствовал, что организовать очередной отпор в чистом поле он не сумеет, потому и приказал разместить все полки на городских улицах и в предместьях, то есть в примыкающих к городу слободах.

Слушались его плохо. Опричный воевода князь Василий Иванович Темкин-Ростовский, которого Иоанн оставил вместе с сыном Иваном и небольшим количеством людей «для бережения царева добра», заявил, что земские ему не указ, ибо у него особое повеление государя. После чего преспокойно направился к царскому дворцу, стоящему на Арбате.

Полк левой руки вообще рассосался в неизвестном направлении вместе со своим большим воеводой князем Иваном Петровичем Шуйским, который также весьма скептически отнесся к распоряжениям Мстиславского.

Все это я узнал от Воротынского, который, вернувшись с этого совещания, добрых полчаса плевался и то и дело повторял, что, когда кто в лес, кто по дрова, каши не сваришь, а избу спалишь.

Но как бы то ни было, а ко мне он прислушался, тем более что на сей раз его заместитель князь Татев сразу решительно встал на мою сторону, заявив, что фрязин сызнова сказывает мудро и его словеса не грех как следует обдумать.

«Сызнова», как я понял, это явное напоминание своему начальнику о моей предыдущей идее с гонцом, которая Татеву весьма понравилась. Он вообще был сторонник именно таких затей, чтоб с хитрецой, но в то же время чтобы они не заключали в себе никакого риска. В их с Воротынским достаточно дружном тандеме он играл своего рода роль тормоза, когда князя «Вперед!» чересчур заносило, а на горизонте маячил слишком крутой поворот, чтобы преодолевать его на полной скорости.

Проверять подворье Воротынского я поехал со спокойной душой, пообещал ближе к ночи непременно вернуться. В ответ князь неловко буркнул, что в эти дни ему больно боязно, что всякие тати под шумок могут разграбить его терем, и лучше бы я побыл эти дни там. Это он оберегал меня, значит. Ну-ну.

Работы на подворье не велись — все-таки народец не поверил мне. Ледник так и оставался практически нетронутым, разве что убрали настил из досок, но даже не удосужились выбросить солому, лежащую поверх льда.

— А ежели князю опосля трудов ратных кваску холодненького восхочется? — бубнил в свое оправдание Елизарий.

Совсем старик очумел! Какой еще квасок?! Тут жизни бы сохранить! Впрочем, винить Елизария я не стал — сам бы, окажись на его месте, нипочем бы не поверил фрязину, который явно сошел с ума. Слыханное ли дело — Москва сгорит?! Да кто ж, находясь в здравом рассудке, поверит в эдакую небывальщину.

Пришлось задержаться, чтоб нагнать на всех страху, накрутить хвоста и детально проинструктировать, что делать, когда огонь дойдет до них. Не пожалев времени, сам все осмотрел и приказал начинать копать не только вглубь и вширь, но и боковые отдушины, чтоб выходили во двор, да завесить их поутру мокрыми тряпками, а то потом будет некогда.

Мне кивали, говорили, что все исполнят, но переглядывались между собой с таким видом, будто хотели сказать: «Блажит фрязин. Грезится ему не пойми что, а ты тут ковыряйся. Как это басурмане огненными стрелами сюда достанут, через половину Китай-города».

Такое отношение к делу мне не понравилось, и я клятвенно пообещал, что к вечеру заеду все проверить и если будет не готово, то оповещу князя, а уж он… Я угрожающе засопел, и народ поспешно похватал лопаты. Старшим над ними я для надежности поставил своего стременного, который, услышав, что творится, загнал одного из коней, но успел прискакать из Александровой слободы. У него навряд ли забалуют, особенно когда он не в духе, а сегодня Тимоха явно пребывал в изрядном расстройстве.

В первые же минуты нашей встречи он, хоть и в завуалированной форме, но успел попрекнуть меня за обман, да не один раз, а несколько. Мол, дельце-то, по которому я спешно укатил, оказалось далеко не пустяковым, а его, видишь ли, рядом не было. Случись что — с кого спрос? Да и он сам себе потом ни за что не простил бы. А еще парень искренне расстроился, что битва уже миновала. Немного успокаивало его лишь то очевидное обстоятельство, что он все равно успел к самому главному и решающему сражению. Ну как ребенок, честное слово! И это будущий казак!

Признаться, я хотел передохнуть и как следует выспаться, но нытье и попреки стременного уже через полчаса мне изрядно надоели, и я, еще раз напомнив ему о неустанном контроле за всеми земляными работами и пригрозив, что если дворня к вечеру их не закончит, то мне придется оставить его тут назавтра, поехал прогуляться.

Вначале прокатился по делу к соседям. Я ведь говорил, что подворье Воротынского было расположено, так сказать, спиной к монастырю Николы Старого. В настоящий момент этот монастырь был полностью отдан бегущим от мусульманского засилья греческим монахам. Вот к их настоятелю я и поехал.

Пропустили меня сразу, без лишних заморочек — в те дни на любого ратника смотрели как на ангела-хранителя, и лучше, если этот ангел в столь тяжкое время будет поближе. Правда, выслушав меня, настоятель монастыря отец Агапий несколько приуныл. Оказывается, речь шла не о защите его братии, а скорее наоборот, об оказании спонсорской помощи, выражающейся в проломе задней стены, отделяющей владения князя от монастырских. Тогда холопы Воротынского смогут перебраться в монастырский садик. Ну сомневался я, что челядь Михайлы Ивановича поместится в свежевыкопанном убежище.

Крючконосый игумен долго морщился, потом намекнул, что среди дворни имеется изрядно лиц женского пола, с которыми истинно православным монахам никак нельзя находиться рядом. Но я сумел уговорить его, вовремя указав на то обстоятельство, что если бои будут вестись посреди московских улиц, то Воротынский непременно передвинется со своим полком ближе к собственному подворью. А помня о том, что половина дворни находится у соседей и к тому же имеется удобный проход, он и монастырские владения станет защищать с удвоенной энергией.

— А впрочем, не смею настаивать, — равнодушно заметил я под конец разговора. — Коль монастырский устав такого не велит, мне, яко истинному христианину, негоже напирать на божьих служителей. Чай, соседей у Воротынского изрядно — что справа, что слева, что через улицу, — и всякий будет рад приютить его людишек, памятуя о княжеской заступе да о том, что учиняют басурмане с иноверцами.

Что именно они учиняют, отец Агапий знал не понаслышке, иначе его лицо не скривилось бы так страдальчески. Либо наблюдал самолично, либо доводилось послушать очевидцев погромов, причем не одного и не раз.

— А вот сердцем злобствовать негоже, не по христиански оно, — попрекнул меня игумен, сразу же пойдя на попятную. — То я так сказывал. Оно в мирное время монаху с племенем Евы-искусительницы не след встречаться, а коль така напасть, то тут впору иное вспомнить. Вон Ной в ковчеге и чистых и нечистых тварей по соседству друг с дружкой разместил, и ничего. Так то твари, а тут души христианские, потому не след на естество смотреть. А князь, ежели что, и впрямь на защиту своих людишек придет? — уточнил он.

— Сказывал уже мне о том, — степенно подтвердил я. — Мне их и вести доведется, так что о монастыре не забуду, не сомневайся.

— Ну и… ломай с богом, — скоренько благословил он меня и даже пообещал выделить людей в помощь, чтоб быстрее учинили пролом.

Кажется, все в порядке. Можно было возвращаться на подворье князя, но солнце стояло еще высоко, времени до вечера оставалось изрядно, так что я решил прокатиться до Арбата, то есть в Занеглименье, куда в обычное время вход земщине строго воспрещался. Меня об этом в свое время предупреждал еще Висковатый и даже приводил примеры, чем пересечение границ заканчивалось для неосторожных ротозеев, даже если они княжеского роду-племени. Потому я туда и не совался… до поры до времени. Сейчас же решил рискнуть — очень уж хотелось полюбоваться на новенький царский дворец. Кажется, он погибнет в пожаре, так что у меня оставалась последняя уникальная возможность увидеть его целехоньким.

Расположился тот вольготно, на здоровенной площади. Большую часть построек я так и не увидел — мешали пятиметровые стены, сложенные на треть из тесаного камня, а выше, на оставшиеся две трети, — из красного кирпича. В длину они были метров двести, не меньше.

Я подъехал со стороны Северных ворот, тяжелых даже по одному внешнему виду, со здоровенными железными полосами, набитыми поперек. На каждой из створок гордо поднимался на задние лапы разъяренный лев с блестящим стеклянным глазом, а вверху над ними парил черный двуглавый орел.

Такие же орлы высились и на шпилях трех дворцов или просто башен, которые были мне видны снаружи. Честно говоря, вся эта постройка была какой-то чужеродной. Я понимаю, что строили дворец, по всей видимости, иноземцы. Но иностранцы тоже бывают разные. Одни стараются соблюсти общую гармонию. Внося новое, они не выкидывают исконно русского, традиционного, вписывая свое в общую картину.

Этот же дворец строили иные. Не мастера. Добротные, знающие в своем деле толк, но все равно — подмастерья. Потому и смотрелся царский дворец чужеродным пятном, словно летела огромная птица над городом, приспичило ей, она и какнула, угодив прямо в Арбат.

Разочарованный увиденным, я засобирался обратно, но тут мое внимание привлек забавный толстячок. Был он на удивление бойким. Шустро постучав в очередной раз кулачком в закрытые ворота, он тут же проворно отбегал и что-то жалобно кричал высовывающимся сверху охранникам. Слова были неразборчивыми, но «Майн готт» я уловил.

«Коллега-иноземец, — усмехнулся я. — И куда бедолагу понесло?»

Почему-то мне стало его жалко, тем более, судя по обильно выступившему на лбу поту, который толстячок то и дело вытирал, каждый раз размазывая грязь по физиономии, стоял он у ворот изрядно, куда дольше меня. Направив к нему коня, я поинтересовался, в чем дело.

Тот радостно метнулся ко мне, очевидно решив, что я — начальник над этими бармалеями, и что-то залопотал, бурно жестикулируя при этом и то и дело указывая на ворота.

— Нихт дойч, — категорически заявил я. — Ты по-русски говорить можешь?

— О, я-я! — закивал он с такой энергией, что я немного испугался за его голову. — Я лекарь. Мой ходить покупал травы. Я назад, меня не пускать. Я говорить — они не понимать. Я стучать — они…

— Понятно, — перебил я его. — А почему в Кремль не едешь?

— Мой комната, цветлица, тут есть. Я работать. Там одежда и книга. Я читать и делать. Лечить я, лечить гут.

— А без книги не сможешь? — спросил я.

— Я мочь без книга. Мой есть еще книга. Но царь приказал тут. Там мой комната. — Он явно пошел на второй круг.

— Пьяные они, — заметил я и развел руками. — Помочь не смогу, а в Кремль отвезу.

— Мне быть тут, — твердо сказал лекарь. — Государь сказал, тут.

— Ох уж мне эта немецкая исполнительность, — вздохнул я и, склонившись пониже, шепотом сказал: — Поезжай в Кремль. Здесь ты погибнешь. Дворцу завтра придет нихт и этот, как его, капут. И этим, — кивнул я на пьяные морды, — тоже нихт. Кто отсюда завтра не убежит — всем капут, ты уж мне поверь.

— Откуда знать? — удивился толстячок и ткнул пальцем в небо. — Звезды?

— И они тоже, — не стал спорить я. — А еще я книги читать. Мудрые и… тайные, — добавил, подумав.

— Я тоже читать! — обрадовался толстячок. — Я видеть плохое над градом Москов. Марс — это огонь, это плехо, ошень плехо. Завтра он войдет в дом Солнца. Совсем худо. Я говорить — мне не верить. — Он беспомощно развел руками.

«Надо же, — удивился я. — Неужто и впрямь звезды что-то могут предсказать?»

Даже мороз по коже. Вообще-то я в астрологию и гороскопы не верю, уж больно много развелось шарлатанов и каждый орет, что он великий спец, а начинаешь разбираться — если и отошел от обычной ловкой цыганки, то на шаг, не больше. Да и то не вперед, а куда-то в сторону. А тут поди ж ты — Марс, дом Солнца, огонь, завтра. И ведь все сходится.

— Садись, коллега. — Я приглашающе хлопнул по крупу своего мерина.

Лошадка недовольно всхрапнула, фыркнула, но дальше свое негодование выказывать не стала, послушно дождавшись, пока толстячок усядется позади меня.

— Эй-эй, ты куда лекаря нашего поволок?! — загорланили пьяницы.

Отвечать я не стал. Пусть себе резвятся. Говорят, перед смертью не надышишься. Не иначе как чуют — вон какое веселье устроили. Предупреждать о грозящей им смертельной опасности тоже не стал. Чем меньше татей — тем чище воздух. Эти, правда, находятся на государевой службе, в составе уникального подразделения — законного бандформирования, но ведь не по принуждению — по доброй воле. Да помню я, помню: «Не судите, да не судимы будете». Я и не сужу — пускай с этой мразью всевышний разбирается. Не знаю, когда у него назначено очередное судебное совещание, но то, что на днях, абсолютно точно. Может, и впрямь кто-то выживет — тогда их счастье.

Лекарь оказался родом из Вестфалии. [148] Где это находится, я понятия не имел. Ясно, что в Европе, по языку понятно, что в Германии, а дальше… Впрочем, я и не испытывал желания выяснять подробности. Мы странно встретились, да и то случайно, и, скорее всего, в последний раз. Даже если выживем оба, то навряд ли нам суждено встретиться. Фамилию его я с грехом пополам разобрал — Бомелиус. С именем возился гораздо дольше. Элизо… Элизиа… короче, Екклесиаст какой-то.

— Здесь мне все звать Елисей, — сообщил он, сжалившись над моими отчаянными потугами.

— Вот это по-нашему, по-бразильски, — одобрил я и на прощание посоветовал: — Завтра отсидишься где-нибудь в каменном подвале, но только чтобы у него был второй ход наружу, иначе задохнешься.

— Твой я благодарить, — начал было он, но я нетерпеливо отмахнулся, тем более что заметил впереди одинокого всадника, направляющегося в нашу сторону, и всадником этим был… Борис Годунов.

Увидев меня, он не выразил особого удивления и даже не показал, что мы с ним знакомы. Зато лекарю он очень обрадовался и тут же принялся выспрашивать его, куда делся некто Андрей Линсей. [149]

Толстячок в ответ виновато пожимал плечами, затем, присмотревшись к лицу Бориса, вдруг властно схватил его за руку и замер, закрыв глаза. Годунов хотел вырваться, но вестфалец оказался на удивление цепок.

— Это хороший лекарь, — негромко сказал я. — Во всяком случае, он знает, что такое пульс, и умеет его проверять.

Борис с любопытством покосился на меня, но не проронил ни слова, однако вырываться перестал.

— Пульс нихт, — трагично сообщил мне Бомелиус.

— Совсем нихт? — удивился я.

Странно. На покойника Годунов не походил. Скорее уж напротив. Судя по яркому румянцу на щеках, он больше напоминал человека, активно радующегося жизни.

— Кровь пускать, — выдал дополнительную информацию Елисей. — Есть трава. Ты приходить — я лечить. На закате, — уточнил он.

— Наверное, ему нужно время, чтобы приготовить настой, — предположил я вслух.

— Настой, отвар, питье, — закивал обрадованный Бомелиус.

— Приду, — заверил его Годунов. — Вот отстою вечерню в Успенском соборе, помолюсь, чтоб здоровья господь даровал, и приду.

И лекарь, еще раз рассыпавшись в благодарностях за помощь, из которых я все равно ничего не понял, поспешил удалиться, на прощание еще раз напомнив Борису:

— На закате мы ждать.

Мы разъехались. Я почти миновал Кремль, оставив за спиной длинный ряд приказов, и уже свернул вправо в сторону ворот Константино-Еленинской башни — через Фроловские [150]было ближе, но там проезд на лошади запрещался. Справа показалось подворье Угрешского монастыря с небольшим аккуратным куполом церкви митрополита Петра, но тут я остановился. Только сейчас до меня дошло, что Годунов не просто так сказал про Успенский собор. Он говорил, а сам пристально смотрел на меня, и только такой лопух, как я, мог не понять столь явного намека.

Бом-м, мерно ударил большой колокол, и тут же отовсюду, словно эхо, понеслось — бом-м, бом-м, бом-м, бом-м. В церквях извещали прихожан о начале вечерни.

Я развернул коня и направился к Ивановской площади. Привязывая его, отметил, что желающих помолиться собирается изрядно. Как ни торопился, но не забыл, скинул шапку и почти автоматически сложил два пальца, как учили, — указательный прямо, средний чуть согнут, чтоб выглядел покороче своего собрата. Это я освоил уже здесь и, между прочим, именно в Успенском соборе, на одной из проповедей старенького священника, напомнившего между делом прихожанам, что персты олицетворяют две ипостаси Христа — божественную и земную, и не может божественная, идущая первой, быть меньше земной. И те, кто забывает сгибать средний палец, грешат, умаляя славу и величие спасителя.

Им напомнил, а меня научил. Заодно я понял, почему Висковатый на первых порах на меня косился, когда мы молились перед воскресным обедом. Не иначе как подозревал нестойкость в вере.

В самом храме было не так уж много народу — я ожидал больше. Хотя да, тут же вспомнилось мне, сюда может зайти не всякий. Не положено здесь молиться подлому люду, из дворни. Для них даже специальную церквушку построили, возле колокольни Ивана Великого.

Годунова я увидел почти сразу. Помог синий цвет его кафтана. Такие в храме были всего на двух. Борис стоял в левом приделе возле здоровенной иконы, изображающей, скорее всего, Георгия Победоносца. Наверное, его. Во всяком случае, я не знаю в христианстве иных святых, которые бы воевали с драконами.

Он на мгновение скосил глаза в мою сторону и грустно спросил:

— Яко мыслишь, фрязин, подсобит он завтра православному воинству? Меня ведь, егда я прихворнул от той скачки, вместях с прочими оставили добро государево боронить, потому и вопрошаю о стенах — не проломит их татаровье?

— Не проломят, — твердо заверил я его.

— Ну вот и я тако же, — расцвел он в улыбке. — А покамест никому не нужон, решил лекаря сыскать, а то чтой-то вовсе худо в грудях, молотится, спасу нет, — пожаловался он. — Хорошо, что ты мне попался на глаза. Андрейка-то человек испытанный, и государя не раз лечил, а с ентим опаска. Но коль ты сказываешь, что он хорош, то я к нему зайду.

С минуту мы молчали, внимая глуховатому голосу священника, читавшему какую-то загадочную молитву. Загадочную для меня, поскольку, став относительно хорошо ориентироваться в бытовом русском языке шестнадцатого века, я по-прежнему ничегошеньки не понимал в церковно-славянском.

Даже странно, что наша православная церковь с упрямым постоянством осуществляет богослужения с таким обилием архаизмов. Думается, что подавляющее большинство прихожан тоже понимали священника пускай и не так, как я, но все равно с пятое на десятое. Или в молитвах ничего нельзя менять? А как же тогда Библия? Я ведь ее читал в юности, и там все изложено вполне разборчиво. Впрочем, им виднее, да и какая мне, собственно говоря, разница. Вот если бы тут был Андрюха Апостол, то уж он… Кстати, почему бы, воспользовавшись случаем, не спросить о нем у нынешнего, так сказать, хозяина, а то когда еще представится столь удобная возможность. О нем, а заодно и о…

— Как там поживает мой холоп? — осведомился я. — Здрав ли? Да и прочие как — сестрица твоя и… остальные?

Борис понял мгновенно.

— Холоп давно выздоровел. Ириша отписывала, будто она его грамоте обучила и даже псалтырь подарила, — усмехнулся он. Лицо его как-то сразу посветлело — так случалось всякий раз, когда заходила речь о сестре. — Да и с прочими, — он особо подчеркнул последнее слово, — тоже все ладно, да так славно, что я, памятуя обещание, повелел прислать твоего Андрюху в Москву. Через седмицу-другую должон прийти обоз из моих вотчин, вот с ним он и приедет.

«Ага, — сообразил я. — Получается, что Ване Висковатому мой Апостол без надобности. Значит, мальчишка и впрямь оклемался от шока, раз не нуждается в няньке. Это хорошо».

— Деньгу за него хоть ныне отдам, — произнес я неуверенно — вроде бы и надо сказать о рублях, но в то же время были опасения обидеть.

— Ни к чему, — досадливо отмахнулся Борис. — Ты мне лучше вот что поведай… — Но тут же осекся, замялся и, повернув голову к алтарю, торопливо перекрестился на иконы с изображением святых, нависших над дверью, ведущей к алтарю. — Господи, прости мя, грешного, ибо ведаю, аз недостойный, что заповедал ты…

— О чем узнать хочешь? — напрямую спросил я.

— Куда мне… — начал было Годунов, но вновь осекся и, вместо того чтобы продолжить вопрос, поинтересовался: — Яко там Тимоха? Служит ли аль?..

— Служит, — кивнул я и, видя, что он так и не может осмелиться спросить меня о своем будущем, не иначе как считает задавать такой вопрос в церкви двойным святотатством, сам уточнил у него: — А где ты Кремль боронить собрался? В каком месте?

— Ни в каком, — мотнул он головой. — Кремль — земщина, а меня в опричнину вписали, так что я ныне во дворце на Арбате стою. Туда и ехал, когда с тобой повстречался.

«Вот она, историческая развилка всей нашей истории, — мелькнуло у меня в голове. — Промолчи я, и Годунов завтра или послезавтра погибнет, а дальнейшая судьба России пойдет совсем иным, неведомым путем. Знать бы только, в лучшую сторону или в худшую?»

Нет, я не колебался с ответом. И не потому, что опасался раздавить «бабочку Брэдбери», — мне чисто по-человечески был симпатичен этот смуглый коренастый красавчик, напряженно взиравший на меня снизу вверх, и если я могу ему помочь, то помогу обязательно. К тому же должок имеется — ведь он спас меня от смерти.

— Не надо тебе там находиться, — посоветовал я. — А завтра и послезавтра вообще туда ни ногой, не то погибнешь.

— Ты… в видении зрел? — испуганно спросил он.

— Не тебя, — покачал я головой. — Дворец. От него, считай, ничего не останется. Придумай что-нибудь и оставайся в Кремле.

— Да придумать недолго… — протянул он, размышляя вслух. — Вон хошь бы в церкву Успения богоматери попрошусь, к митрополиту Кириллу. Там ныне не токмо святыни собраны, еще и казну всю туда же свезли. Мыслят, будто богородице только и делов, что людское злато беречь, — усмехнулся он насмешливо. — А… там… каково придется? Не получится, будто я из огня да в полымя? Мне от людей доводилось слыхать, будто от предначертанного свыше не уйдешь…

— Там все в порядке будет, — заверил я его. — А истинно предначертанное господь вовсе никому не показывает — лишь то, от чего он… дозволяет уйти. Лишь бы ноги были крепкие да дух в груди боевой. И вот еще что, — вдруг вспомнилось мне. — Не подходи к башням, где хранится порох. Взорвутся они вместе с ним. А лучше повели, чтоб его залили водой.

— Кто я такой, чтоб эдакие повеления отдавать? — усмехнулся Борис.

— Ну посоветуй тому, кто постарше и власть имеет. Я бы и сам сказал, да не знаю кому.

— Ох и жаль мне тебя, фрязин. За такой совет и головы лишиться можно, — заметил Годунов. — Это я тебе верю, а иные-прочие долго думать бы не стали — вмиг бы сабельками изрубили. Счастлив твой бог, Константин Юрьич, что ты допрежь этого со мной повстречался.

— А твой бог? — поинтересовался я.

— И мой тоже, — кивнул он. — В долгу я, выходит, пред тобой. Ныне воротить нечем, но жисть велика — авось и подсоблю, как умею.

— Авось и подсобишь, — согласился я. — А может, и раньше, чем думаешь.

Кто о чем, а вшивый о бане. У меня тут же мелькнула мыслишка про Марию. Ну никак не давало мне покоя то, что я прочитал насчет царского блуда. Вот бы выпихнуть назойливого Долгорукого из Александровой слободы назад в Псков. Пусть посидит в тереме, пока к нему сваты сами не приедут. Мои, разумеется. Если с умом действовать, то может Годунов помочь, запросто может. Парень-то умный, вон как он про митрополита с казной сообразил. Влет. Лишь бы захотел помочь. Вилять и крутить не хотелось, но в то же время надо было как-то заинтересовать человека, чтобы и у него возник в этом деле интерес. Свой. Личный.

— А ты, часом, не ведаешь, сколько ныне невест в Александровой слободе собралось? — как бы между прочим спросил я.

— А тебе на што оно? — насторожился Борис.

— Да приглянулась… одна. — Я не решился назвать имя. Сразу выкладывать все карты ни к чему. Годунов вроде бы и союзник, но всегда себе на уме. Мало ли. Посмотрим, как оно дальше сложится.

— Было сотен пять али шесть, не считал я, — отозвался он. — Так они ж меняются все время, разве упомнишь. Коих он сразу изгоняет — мол, негодную прислали. А иных… — Он помрачнел. — Вроде и в невесты негодны, а кус лакомый. Тех придерживает… красой полюбоваться.

Так и есть. Самые худшие опасения плохи в первую очередь тем, что они сбываются. Так гласит один из законов Мерфи. Вот и у меня сбываются. Одна надежда, что ему сейчас не до Марии.

— И не только полюбоваться, — мрачно проворчал я.

— А это уж как царю угодно станет, — пожал плечами Годунов. — Всяко бывает. Но зато потом он им и на приданое серебра отсыпает, и замуж выдает. Эвон у нас сколь опричников холостюет — выбор завсегда есть. А опосля царя под венец вести вроде и незазорно.

Нет уж. Не надо нам опосля царя. Разумеется, если так приключится, то я-то не посмотрю ни на что. Но такое испытание для Машеньки ни к чему, так что лучше обойтись без… излишеств. К тому же я не опричник, так что Маша мне и «опосля» не достанется. Нет, надо предпринимать меры, притом срочные, пока этому похотливому козлу не до женитьбы.

— А за что изгоняет? — спросил я в поисках выхода.

— Разное. Не личит [151]ему, вот и все. А бывает, что и за него решают, могут и вовсе девку на глаза не допустить. Ну это когда у нее со здоровьишком худо. А еще ежели иной кто из ближних царских свой интерес имеет. Ну, скажем, сестрична у него там, вот он и норовит опасных соперниц убрать, чтоб они даже на царские глаза не попадались. Слушок, ежели с умом, пустить недолго.

— А у тебя самого интерес имеется? — впрямую спросил я его.

— У всех, кто близ государя, свой интерес имеется. Иных при его дворе нет, — отрезал он.

— А… в невестах царских?

Годунов быстро огляделся по сторонам — рядом никого не было.

— У… Григория Лукьяновича есть, — шепнул он и полюбопытствовал: — Али ты того не ведаешь?

— Не все мне дано, говорил ведь, — напомнил я и снова устремился вперед: — Не все, но многое. Имя нареченной супруги я считай, что ведаю, да вот…

— Кто? — выпалил Годунов.

Ох, что-то ты взволнованным выглядишь, дружок. Чересчур взволнованным. Отчего бы это? Или «интерес» не только у твоего тестя, но и у тебя самого? Хотя да, ты же с ним теперь в одной команде. Иначе и быть не может. Хочешь не хочешь, но все равно заодно. На одну с ним доску тебе вставать противно, вот и держишь приличную дистанцию, чтоб не замараться да чтоб одежонка запахами нехорошими не пропиталась — уж больно дурно смердит в пыточной, а у людской крови дух нехороший. Упаси бог, почует кто. Но стоишь ты, милый, рядышком, потому как деваться тебе некуда.

— Я же сказал, почти ведаю, — напомнил я. — Не прояснилось еще оно полностью. Первую буковку доподлинно назвать могу — «мыслете», — вовремя вспомнил я старинную азбуку. — И далее ясно вижу — «аз» стоит. И третья видна — «рцы».

— Мар… — задумчиво произнес Годунов. — Марфа? — И с надеждой уставился на меня — вдруг в голове прояснится до конца и я выдам имя полностью.

Ага! Чичас! Прямо так и разбежался. Ты — хлопец себе на уме, но и я тоже. Скажи имя, и ты спокойно вздохнешь, а на мою просьбу махнешь рукой, потому как хлопотно и ни к чему, ибо свое все равно уже с тобой и никуда не денется.

— Может, и Марфа, — согласился я. — А может, и Мария… Долгорукая.

— Такой я вовсе там не видел. Да и брат мой двухродный Дмитрий сказал бы. Он у государя в постельничих, так что все ведает.

— А он и не мог сказать, — пояснил я. — Видение недавно было, а в нем узрел я возок, подъезжающий к слободе. И дева оттуда выходит. Ликом бела яко снег… — И пошел-поехал живописать красу ненаглядную.

С вдохновением излагал. Ничего не забыл — ни ресниц стрельчатых, ни очей васильковых с поволокою томной… Но не приукрашивал — чего не было, того не было. Да и не мог я приукрасить. Некуда. А закончил описание видения еще одной девой — другой, что в какой-то светлице у окошка сиживала. Грустная такая. Но тут фантазию в ход я пускать побоялся — вдруг не угадаю.

— И голос сверху услыхал: «Аз есмь невеста государева Мар…», а дальше не разобрал, да к тому ж и не понял, какая из них.

— Князев Долгоруких, стало быть… — протянул Борис. — Ох как жаль, что ты имечко не разобрал. А не повторили тебе опосля еще разок, а? Может, ты запамятовал?

— Он дважды не повторяет, — произнес я торжественно, но Годунов тут же толкнул меня локтем в бок.

— Куда шумишь, фрязин! — прошептал Борис, укоризненно заметив: — Чай, церква, божье место. Тута токмо шепотом говорить надобно, да и то назад поначалу оглянуться да по бокам осмотреться. Оно хошь и не зазорно в божьем храме опричнику рядом с земщиной стоять, такого и государь воспретить не осмелился, ан опаску иметь надобно. Ты сам-то не осерчал на меня тамо, под Серпуховом, когда я тебе знак подал? — спросил он озабоченно.

— Да нет, понял я все. Только какая ж я земщина? Али ты забыл, что я иноземец?

— Помню, фрязин, помню. Но и про то, что ты ныне у Воротынского на подворье проживаешь, тоже не забываю. А он хошь и прощен ныне государем, да не до конца. И более того, мыслю я, что ковы кто-то на князя сего строит. Кто — не ведаю, а ты бы поостерегся да съехал оттуда.

— А то, что он на свадебке твоей гулял, каково? — вспомнил я пир горой.

— Тут иное. Соседа не пригласить — обида кровная. К тому ж Григорий Лукьяныч с самим государем о том говорил, совета испрашивал. Опять же и я в ту пору в опричнине не был. Так оно и получается одно к одному. У тебя же совсем иное. Тут через тебя лесенку на князя перекинуть, и готов умысел на изменные дела.

— Чего?! — вытаращил я глаза. — Ты в своем уме, Борис Федорович?! Какая лесенка?! Какой умысел?!

— А такой. Приехал ты на Русь, как сам сказывал, о прошлое лето, еще пред распутицей, так? — начал он загибать пальцы.

— Так, — кивнул я.

— Но вот закавыка, — вздохнул он. — Ежели ты по купеческому делу, то где твой товар? Тати отобрали? Пускай. А почто доселе ни мехов не прикупил, ни пеньки, ни медку, ни воску, да вовсе ничего, это каково? Серебра нет? Тати отняли? Пускай. А на что кормишься, на что живешь? Купцы в долг дают? Они просто так не дадут. Какая у них выгода голь перекатную подкармливать?

— У меня там, — я неопределенно мотнул головой, — много всего. Знали они об этом. И давали не просто так, под резу немалую. А за товаром я в Кострому поехал, да не вышло.

— Не за товаром — с товаром, — коротко поправил Борис. — И выходит, что потянулась ниточка, с одной стороны от царева изменника дьяка Висковатого, с другой от бывшего в опале князя Воротынского. А кто посередке? Ты, фрязин, там стоишь. Сам мне сказывал, что на Руси хотел бы остаться, а к государю за этим поклониться не торопишься. Почто таишься? Опаску имеешь? Какую? Да один твой тайный вывоз сынка Висковатого дыбой припахивает. О прочем можно и вовсе не сказывать.

— Жалко дите неповинное стало, — буркнул я. — Какая тут измена?

— Сына изменщика государева от праведного гнева укрывать — вот какая, — наставительно заметил Годунов. — Но пусть так. Тут жалостью можно оправдаться. А псковские дела чем пояснишь?

Я вздрогнул. Вон, оказывается, когда за мной слежку учинили. Скорее всего, с того самого времени, когда я только-только у Воротынского поселился. Учинили и помалкивали, факты собирали. Хотя, с другой стороны, какие там у меня дела-то? Сугубо личные.

— Ну да, за деньгой катался, — почти сочувственно кивнул Борис и тут же с приторной нежностью: — А почто про грамотку умалчиваешь, коя тебе от Воротынского дадена?

Я снова хотел пояснить, что и тут личное, но Годунов наседал, как умелый фехтовальщик, небрежно делая выпад за выпадом, и я понял — не отбиться. Тем более он выдавал такое, что тут хоть плачь, хоть смейся.

— А то, что как раз в ту пору из-под Ревеля два немца, Таубе и Краузе, кои в царевой опричнине были и жили себе, горя не ведая, вдруг к ворогам нашим переметнулись, это как? И ты в тех краях… А железа, что во Пскове объявилась? И сызнова с тобой все увязывается. Вот тебе и новые нити. Это сколь их уже?

Глаза его смотрели на меня уже совсем иначе, чем какую-то минуту назад. Недобро смотрели. И прищур черных зрачков, как дуло пищали-ручницы. Вот-вот вырвется оттуда вместе с огнем и дымом увесистая пуля, угодив мне в лоб. И холодком откуда-то повеяло, да не простым — с запашком. И так явственно, словно я вновь оказался в «гостях» у Митрошки Рябого, вот только кровь теперь прольют не Посвиста — мою.

«Неужто все?! — думаю. — Вот тебе и Годунов! Вот тебе и повидался со старым знакомым!»

А что теперь делать? Бежать? Куда? Нынче Москва, как подводная лодка, — вокруг море врагов, а до спасительного берега столько, что отсюда и не видать. Да и где он, спасительный берег? В какой стороне?

Выгадывая время, я старательно примостил свечу перед равнодушным ликом Георгия Победоносца и скосил взгляд в сторону. Точно. Не стал рисковать Годунов — стоят два стрельца. Вид равнодушный, в нашу сторону не смотрят.

«Может, так просто молятся?» — мелькнула на миг надежда.

Но, мелькнув, тут же и пропала — один, не выдержав, глянул на Бориса. Да не просто так глянул — вопросительно. Пора, мол, или подождать?

А вон там, ближе к выходу, еще трое стоят. Значит, не прорваться мне. Тоже вроде бы молятся. Я еще удивиться успел — ишь ты, какой заслон выставили. Уважают, значит.

Огляделся, уже не скрываясь. Чего таиться, когда все ясно. И Борис тоже не выдержал, разок следом за мной повернулся. Посмотрел, убедился, что полный порядок, и ко мне:

— Сам пойдешь али как? — И просительно: — Тока шуметь ни к чему. Чай, люди молятся, а ты все ж православный. Али крест на груди тоже для виду? Ну ладно, и о том тоже спросится. — Еще один тяжелый вздох, будто он меня и вправду жалеет: — Пошли, что ли?

— Лихо у тебя выходит, — не удержался я. — У тестя научился? Больно скоро. Али сызмальства к этому делу навыки имеешь? Ну ладно, пошли…

Мысль одна. Мой шанс — там, за дверями, но один-единственный, и, чтобы сделать его побольше, дергаться нельзя. На лице абсолютное покорство, шаг должен быть неторопливым, расслабляющим сопровождающих, руки опустить как плети, выказывая обреченность. Вроде готов. Двинулись?..

Глава 16 Довоевался

Я сделал лишь один шаг, стремясь оказаться на выходе первым. Сделать второго не дал Борис, ухватив за руку-плеть.

— Вечерня же еще не закончилась, — попрекнул он. — Достоять надобно. А про тестя моего ты напрасно так-то. У него силов едва-едва на все царевы забавы хватает, так что самому новые измышлять некогда. Да и помнит Григорий Лукьяныч Кострому. И свадебку помнит. И курочку не забыл. Любит Скуратов чад своих, а потому ты этой курицей много грехов с себя списал. Это я про надуманные, — тут же добавил он. — Ежели настоящие появятся, то не взыщи, а покамест живи, Константин Юрьич. Токмо с оглядкой. Думай, что сказываешь, думай, как увязываешь, да памятуй о тех, кто и сам увязать твои слова может, токмо инако, да так, что они тебе не по сердцу придутся. Уразумел ли? — строго спросил он.

Я машинально кивнул, еще не до конца понимая, что и на этот раз костлявая прошла стороной. Рядышком протопала, холодком обдала, саваном на миг коснулась — и мимо. Спешила, видать, куда-то. Ей и без того завтра работы под завязку — не до мелочовки.

А стрельцы? Я снова бросил вороватый взгляд вокруг и успокоился окончательно. Молятся они. Просто молятся да в грехах своих мысленно каются. Завтра денек тяжелый предстоит, и как оно для каждого сложится — неведомо. Потому душу надо очистить заранее, иначе не взлететь ей в небо — грехи вниз потянут, как камень на шее утопленника. Вот они и молятся. А я, дурак, невесть что подумал. И этот тоже хорош. Ишь стоит улыбается как ни в чем не бывало. А если инфаркт? У самого сердце прихватило, так ты меня за компанию тянешь? Тоже мне сыщик выискался!

От души отлегло, но тут же накатило иное.

«Я тебе что, сопля беспортошная?! — обрушился Шарапов на Жеглова, узнав, что тот спрятал уголовное дело, случайно оставленное им на столе. — Я, по-твоему, русских слов не понимаю?!» И, хлопнув дверью, вышел из кабинета… вновь оставив дело на столе.

Вслух возмущаться не стоило — место не то, но про себя я тут же поклялся, чтонепременно устрою ему нечто похожее. Хотя, с другой стороны, урок конспирации был преподнесен так талантливо, можно сказать, мастер-класс, что за такую учебу впору кланяться в ноги, а не бушевать от негодования, которое по большому счету не очень-то праведное. Подумаешь, цаца выискалась. Ну пощекотали нервишки острым лезвием, так что с того? Зато наглядно показали, сколько дыр в моей версии, чтоб не больно-то топорщил перышки и впредь держался скромнее и умнее.

«А все-таки устрою», — не совсем логично подумал я, и мне… полегчало.

Борис же журчит, слова на слова нанизывает как ни в чем не бывало:

— И о том помни, что помимо тестя мово еще и Разбойная изба имеется, а в ней младшой Щелкалов, кой тоже жаждет в царевы любимцы выбиться. А как ему это сделать? Всех татей переловить? Проще воду решетом таскать. Все одно не выйдет. Крамолу сыскать куда легче. Сыскать, да тем самым Григорию Лукьянычу нос утереть. Вот, мол, царь-батюшка, пока твой Малюта сбитень попивает, тут цельный пук измены вырос. К тому же середка этого пучка вовсе у зятя Скуратова на свадебке гуляет. К чему бы оно? Вот и выходит — я тебе верю, потому как добрый ты, токмо что проку в моей вере. Ежели Григорий Лукьяныч сводить все в одно учнет — тут еще куда ни шло. Тут мое слово и впрямь подсобить может. А вот коли дьяк Василий Яковлев Щелкалов чего измыслит, пиши пропало. — И вдруг, без малейшего перехода, резкая смена темы: — Так как, сказываешь, имечко у твоего интереса? Ты вроде обмолвился, да я запамятовал, об ином заговорившись. — И лукаво уставился на меня.

— Одна из дев, что в видении, — медленно произнес я.

— Ежели ты о Марфе, то тут я тебе не пособник. — Его лицо в очередной раз посуровело. — Ее и государь зрил, потому она…

— А ежели другая?

— Ну коль недавно приехала, то оно совсем иное дело, — заметил он и с видимым облегчением вздохнул.

Было от чего. Получалось, что и Вещуну поможет, и свой интерес соблюдет. Глаза его сразу потеплели, и он с явной симпатией заметил мне:

— Вечерня кончается, так что я пойду, но про мое слово не забывай. Съезжай от князя, да побыстрее. Государь по чьему-то навету дельце одно ему поручил, а я от надежных людишек слыхал, будто не осилить его Воротынскому, потому как сабелькой махать — одно, а там — совсем иное. И срок даден Михайле Иванычу — лето одно. Навряд ли он управится. Сказывали, правда, сам он его для себя выпросил, да я тому мало верю.

Пришлось прикусить губу, чтоб не засмеяться, а то и в самом деле получилось бы неудобно, все ж таки в церкви стоим. Получается, не я один Воротынского вычислил. Другие тоже так считают. И невдомек им, что ков никаких нет и ничегошеньки царь-батюшка не умышляет, просто доверился Михайла Иванович некоему фрязину по имени Константин и…

Ладно, будем считать, разобрались. Как знать, может, к завтрашнему вечеру ничего из затеянного мною уже не понадобится, но тут уж как судьба скажет. Главное, что я сам сделал все, что можно, а там…

Я насвистывал всю дорогу, пока ехал до стана передового полка. Настроение было лучше не придумаешь. Даже странно. Завтра в бой, а я веселюсь.

Вот только боя не было…

Замышляли что-то татары. Явно замышляли. Очень уж вяло шли они в атаки, да и то не повсюду. На нашем участке их и вовсе не было, да и на других тоже особого энтузиазма не чувствовалось. Такие наскоки и атакой назвать трудно. Нахлынут морской волной на брег крутой, покатают недовольно воинов-камешков, увидят, что с места не сдвинуть, и тут же разочарованно назад.

Лишь к вечеру мы поняли, в чем дело. Как заполыхало в той стороне, где стояло Коломенское — государева резиденция, так сразу все стало ясно. Это защитники царского села подарили нам денек. Там сегодня крымчаки рассчитывали поживиться добычей. Все ж таки царское. Только зря рассчитывали. Царь там уж добрый пяток лет почти и не бывал, а когда выезжал, то вез все с собой — и драгоценную посуду, и постели, и шубы, и прочее. Ну и назад соответственно увозил. Сплошное разочарование, а не село.

Горело жарко. Клубы черного смолистого дыма вздымались высоко вверх, народ крестился, глядючи на очередной разор, а Воротынский… довольно хмыкал и даже напоследок улыбнулся. Заметив удивление на моем лице, он смущенно пояснил:

— Дымок я узрел. Видал, яко он кверху шел, ровно свеча. Потому и возрадовался. Промашку ты дал, фрязин. Не запалить им Москвы. Господь за нас.

Напрасно он уверился в поддержке небес. Обманчивы они. Сегодня — так думают, а что завтра решат — никому не ведомо. Хотя на первый взгляд и назавтра погода выдалась точно такая же. К сожалению, теплая и солнечная, но — безветренная.

Крымчаки пошли в атаку с самого утра. С визгом и дикими воплями подлетали они поближе, но в бой не рвались и вплотную не приближались. Не та стояла перед ними задача — совсем иная. И дикая стая огненных стрел зловещим дождем хлынула на город.

Поначалу народ, кинувшийся их тушить, успевал. Почти. Возле нас и вовсе не возникло ни одного пожара, даже небольшого, локального. Но мы не в счет, поскольку стояли недалеко от Болвановки, по ту сторону Яузы, а атаки шли на Москву. Что происходило в самом городе, не скажу — за стенами не видно, но вроде бы тоже ничего страшного.

Все переменилось спустя полчаса. Уже первый порыв ветра, прилетевшего со стороны реки, оказался настолько силен, что часть веревок, удерживавших шатер Воротынского, лопнули, и тот неловко осел, скомканный властной невидимой рукой.

Татары радостно взвыли, и было от чего. Получилось, ветер за них. Стрелы теперь летели чуть ли не на сотню метров дальше. К тому же в воздухе пламя на них раздувалось с такой силой, что куски горящей пакли отваливались, беспорядочно падая то тут, то там. Густой дым уже не позволял видеть, что творится у соседей, но и без того стало ясно — худо дело. Полк стоял на месте в тревожном ожидании, но воины Девлет-Гирея не обращали на нас ни малейшего внимания, продолжая огненный обстрел. И они добились своего — небольшие по размерам пожары постепенно сливались в более крупные, а вскоре и они сошлись вместе, образовав огромный полыхающий факел.

О масштабах бедствия можно было судить по высоте языков пламени, которые легко перехлестывали многометровые кремлевские стены и вздымались еще на столько же вверх. Истошно звонили колокола, будто люди сами не видели опасности. Большой набат, несшийся со всех сторон, словно отпевал город. Это была заупокойная служба по столице.

Спустя еще час или два их скорбно-медные голоса продолжали раздаваться, но с каждой минутой звучали они все реже и тише, один за другим умолкая. Я не видел, но мне потом рассказывали, что ручейки застывшего металла, стекающего с беспомощно лежащих на земле колоколов, удивительно походили на человеческие слезы. Может, преувеличивали, а там как знать. Зато мы все хорошо слышали истошные крики людей, пытавшихся спастись от огня.

Атаки не последовало. В дыму и чаду мы прождали ее до самого вечера, но, увы. А так хотелось сорвать на крымчаках злость, хоть как-то отомстив им за содеянное.

Девлет-Гирей и его люди так и не сумели войти в Москву — даже после того, как пламя утихло, оттуда несло таким жаром, что никто не осмеливался к ней приблизиться. Огонь разрушил город, но, овладев им, он принялся по-хозяйски его защищать. Степняки удовольствовались тем, что поковырялись на пепелищах сожженных слобод, после чего стали отходить обратно, отягощенные награбленным сверх всякой меры.

Сил у Воротынского было мало. Передовой полк не сравнить с большим или даже с полками левой и правой руки. Но их — увы — уже не существовало. Кто погиб, кто изнемогал от ран, а остальные попросту разбежались — пойди найди. К полку Воротынского прибилось сотен пять, не больше. Зато у всех скопилось столько злости, что каждый стоил четверых, а разнежившиеся от обильной добычи татары думали лишь о том, как бы довезти все в целости и сохранности. Вдобавок мы шли налегке — ни одна телега не задерживала нашу погоню.

Первый раз нам удалось настичь их, когда они форсировали Пахру. Речушка была маленькой — перейти вброд нечего делать, но берега имела топкие, и татары, главным образом из-за огромного полона, слегка задержались. Всего на один день. Вроде бы немного, но нам хватило. Мы ударили с разбега, не останавливаясь. Сеча была яростной и в то же время недолгой. Я «своих» не считал, но думаю, что завалил не меньше семи-восьми человек. Пленных не брали, срубая склоненные в знак покорства головы без малейшего раздумья.

Оказавшись в узком коридоре между реками Нарой и Лопасней, Девлет-Гирей наконец решился обернуться и дать бой. Он остановил войско, развернул его в сторону преследователей и целый день ждал нашего нападения. Но мы не стали атаковать в лоб. Пойдя в обход, мы ужалили сразу с двух флангов, где он не ждал.

Досадно было, что помешать им переправиться через Оку мы не смогли. Хан снова повернул часть сил лицом к нам, поставив все обозы в центре, и беспрепятственно перешел реку.

Зато потом, очевидно почувствовав себя в безопасности, он и его люди расслабились, а зря. Тут-то Воротынский и показал себя. Если по большому счету, то атака была смелой до безумия, то есть явно припахивала авантюризмом. В чистом поле несколько тысяч против десятков тысяч — один к десяти самое малое — шансов на успех не имеют. Ни одного. Даже фактор неожиданности мало чем мог помочь — разве что на первых порах, в ближайшие час или два, а потом каюк. Но мы и не считали шансов, поскольку думали не о победе, а о мести — налетели, и все.

Сколько людей уцелело, сумев вовремя отскочить, не знаю. Вроде бы около половины. Я отскочить не успел. Старый татарин, как и все, не жаждал сражения с озверевшими русичами — уйти бы. Потому он боя и не принял, пустившись наутек. Но ждать, когда я его догоню, не стал, принявшись отстреливаться на скаку. Наверное, будь на моем месте остроносый, кто-то из братьев-близнецов, юркий Ерошка или даже пожилой Пантелеймон — от стрел бы они уклонились с легкостью. Я же летел, забыв про щит, и уворачиваться не думал, понадеявшись на свой юшман, потому одна из них и вошла мне в грудь, почти по центру, угодив точнехонько между колец и чуть повыше пластины.

Боли я не почувствовал — так, легкий укол. И еще толчок — резкий и сильный. Я даже успел удивиться, увидев торчащую в собственной груди стрелу. Знаете, эдакое удивление идиота: «А как она сюда попала?» А потом почему-то перехватило дыхание, потемнело в глазах, и все. Провал.

Темнота не рассеялась, даже когда мне удалось открыть глаза. «Ослеп?!» — пробрал меня испуг, но потом увидел над головой звезды и с облегчением вздохнул, точнее, попытался это сделать, потому что в груди сразу зажгло, запекло, и я начал долго и надсадно кашлять, старательно отхаркивая противную солоноватую дрянь, скопившуюся во рту. Напрасный труд — она все прибывала и прибывала, а меня вдобавок ко всему еще и замутило, все вокруг завертелось, закружилось в каком-то водовороте, и я вновь отключился.

На следующий день — или это было несколько дней, не знаю — мне довелось еще несколько раз прийти в себя. Происходило это по одному и тому же сценарию — из ласкового моря забытья меня выхватывала тугая волна и небрежно вышвыривала на колючий жесткий песок пополам с галькой, тут же больно врезавшейся мне в грудь. Морщась от этой боли, я упрямо открывал глаза, некоторое время тупо разглядывал всадников, возвышающихся надо мной по бокам — Тимоху с перемотанной левой ногой и ехавшего слева Пантелеймона с серым лицом, на голове которого возвышалась окровавленная повязка, чем-то напоминающая чалму.

Пантелеймон не говорил ни слова, а Тимоха словно чувствовал на себе мой взгляд, потому что проходило всего несколько секунд, и он поворачивал голову в мою сторону, всякий раз приговаривая одно и то же:

— Ништо, Константин Юрьич. Скоро ужо доедем. Чуток осталося, княже, ты уж потерпи.

Я всякий раз силился спросить его: «Куда доедем?», но вместо этого следующая волна бесцеремонно подхватывала меня и вновь уносила в спасительное море забытья, где было так покойно и уютно, несмотря на окружавшую меня со всех сторон мглу, совсем ничего не болело, а перед глазами высоко вверху не кружились в бешеном водовороте сошедшего с ума неба пьяные облака.

Я уже сам не понимал, чего хочу. С одной стороны, я стремился остаться в этой обволакивающей темноте, чтобы ничего не чувствовать, с другой — я знал, что тут мне никогда не удастся увидеть Машу, и очередная мысль о ней набегающей волной вновь выхватывала меня и выбрасывала на берег.

Вот только с каждым разом она проделывала это все более грубо и бесцеремонно, уже не вынося, а вышвыривая мое тело и вдобавок еще и приподнимая его, чтобы я грянулся о камни со всего маху, так что от боли перехватывало дыхание.

Я открывал глаза и с разочарованием видел, что княжна на этом негостеприимном для меня берегу так и не появилась, а мне оставалась лишь боль, тошнота и головокружение, по бокам два угрюмых всадника, а наверху — облачная круговерть.

И тогда следовал очередной уход туда, в темноту. С каждым разом я погружался туда все глубже и глубже, чувствуя, что приближаюсь к тому месту, где нет глупых волн, норовящих выкинуть меня на берег, нет боли, и ничего другого тоже нет.

Я бы этому особо и не противился — устал терпеть. Но мысль о том, что я больше никогда не увижу Машу — мою лучезарную княжну с синими глазами, напоминающими утреннее бездонное небо, не увижу ее длиннющих ресниц, чьи стрелы гораздо раньше, чем татарская вошли мне в грудь, ее стыдливого румянца, будто ясная зорька вспыхивающего на нежных бархатных щечках, вообще ничего, — продолжала подхлестывать, заставляя барахтаться, пускай и без особого эффекта, и густой мрак вновь светлел, отдавая меня во власть очередной волны.

Я уже не открывал глаз, когда оказывался на берегу, только вслушивался в дробный топот копыт. И последний разговор моих сопровождающих я тоже слушал с закрытыми глазами.

— А слыхал, что мужик сказывал? Ведьма она.

— А может, и нет. Токмо до Москвы мы его все одно не довезем. Пока приедем, он уже дюжину раз богу душу отдаст.

— То так. Да и жив ли там ныне хоть один травник — бог весть.

— Потому и сказываю — тута его надо оставить.

— У ведьмы?! Вовсе сдурел!

— А мне, Пантелеймон, все одно, лишь бы фрязина на ноги поставила.

— Дык наворожит чего-нито. Али сожреть!

— Чичас! Ты ишшо князя мово не знаешь — им любая баба-яга подавится. Он у меня такой бедовый — страсть…

И вновь темнота. На этот раз меня поднесло к самому краю. Черта была совсем рядом. Шагни за нее, и все — ни боли, ни страданий. Это радовало, и я бы шагнул, тем более все зависело от меня и только от меня одного. Но там не было и воспоминаний. Никаких. Это настораживало.

И еще одно я знал совершенно точно, хотя не понимал, откуда это знание. Даже если я каким-то чудом вспомню Машу, то во мне ничего не всколыхнется и не пошевелится, ибо там, за гранью, не было и любви. И это меня останавливало, не давая переступить эту черту, потому что увидеть ее образ и равнодушно от него отвернуться граничило с изменой. В первую очередь изменой самому себе.

Будь она и впрямь замужем, да еще за каким-нибудь красавцем — мне было бы легче. И совсем легко, знай я, что она счастлива. Пускай не так, как со мной, потому что так ее не будет любить никто — попросту не сможет, но все равно счастлива. Тогда я бы сделал этот шаг, ибо он назывался иначе — уход. Но она нуждалась во мне, и бросить ее я не мог. Это совсем иное. Это уже предательство. И я отстранялся от опасного рубежа как только мог, но меня неумолимо тянуло к нему.

А потом меня начали теснить от рокового места. Между мной и гранью появилось нечто твердое, но в то же время упругое. Всякий раз, когда меня подтаскивало к черте, я доходил до этого нечто, ударялся в него, и оно пружинно отталкивало меня обратно, причем все дальше и дальше. Когда я выбрался к тому месту, где густой мрак уже уступил свое место призрачным сумеркам, то почувствовал лежащее рядом со мной женское тело, жаркое, как июльский полдень.

Я недоверчиво провел по нему ладонью, не понимая, как оно тут оказалось, — по тяжелым литым бедрам, по крепкой упругой груди, по изгибу стана, скользнул к мягкому нежному животу и… испугался, на мгновение решив, что это Маша. Я настолько испугался, что это она, которую очень хотел бы увидеть, но только не в этом таинственном месте, что впервые за долгое время открыл глаза и лишь тогда с облегчением вздохнул — это была совсем другая, похожая лишь фигурой, да и то предположительно. Зато на лицо никакого сходства, хотя — странное дело — если бы я взялся описывать внешность лежащей со мной рядом девушки, то использовал бы практически те же слова, что и при описании Маши. Личико кругловатое, милое, щеки нежные, лоб высокий, глаза синие, волосы светло-русые. Словом, точь-в-точь.

Разве что скулы были очерчены более жестко и непримиримо, да и губы я описал бы несколько иначе. У Маши только нижняя была сочно-пухлой, у этой обе. И цвет отличался. Даже в полумраке было видно, что они у нее не вишневые, а гораздо темнее, цветом скорее неприятно напоминают запекшуюся кровь. Зато если брать в целом — не то, и все. Ну совершенно никакого сходства.

— Очнулся наконец, — неспешно произнесла девушка и полюбопытствовала: — А ты как мое имечко прознал? — И, не дожидаясь ответа, протянула, кокетливо вытягивая губы: — У-у-у, проказник. Не успел глаз открыть, а туда же, шупать учал. Ишь какой проворный. — Она медленно потянулась, изогнув свое статное тело в похотливой истоме, и лениво спросила, явно напрашиваясь на утвердительный ответ: — Так что, полежать ишшо с тобой али будя? Как сам-то хошь?

Я не сказал «да» и не сказал «нет». Радость уступила место разочарованию, и мне было все равно. Вместо ответа я закрыл глаза, так и не произнеся ни слова.

— Да ладно уж, останусь, — услышал я несколько раздосадованный голос, и нежная женская ладонь мягко легла мне на грудь.

Дальше из опасной темноты, точнее, уже из сумерек, меня тащили со скрипом. Да-да, с самым настоящим скрипом. Потом только, уже окончательно придя в себя, я обнаружил, что на самом деле это голос — старческий и чуть глуховатый. Просто он скрипучий, напоминающий чем-то голос князя Долгорукого, отца Маши. Только у Андрея Тимофеевича он становился таким, лишь когда тот злился, а у этой старушки он оставался неизменным в любой ситуации, независимо от настроения.

Скорее всего, когда-то в молодости он был совсем иным, хотя, глядя на нее, возникали большие сомнения, а была ли она вообще когда-то молодой, уж очень глубоко и давно погрузилась она в старость. Наверное, была, потому что даже сейчас, невзирая на лета, она оставалась такой же шустрой и проворной, как много-много лет назад. Сколько именно — пятьдесят, шестьдесят, семьдесят — я бы не ответил, да оно и неважно.

Теперь я понимал, почему ее считали связанной с нечистой силой.

Во-первых, классическая, если можно так выразиться, внешность. Торчащие во все стороны нечесаные космы, впалые щеки коричневого цвета, словно кожура хорошо пропеченного яблока, с таким же обилием мелких-мелких морщин, крючковатый нос, выдвинутый как копье вперед подбородок и два устрашающих клыка, невесть каким образом уцелевшие в ее беззубом рту.

Во-вторых, бросавшиеся в глаза явные несоответствия с возрастом. Это касалось и волос, до сих пор не имеющих седины, и того самого проворства в сочетании с неугомонностью — даже когда она просто разговаривала со мной, ее руки не знали покоя, суетливо теребя края рукавов длинной, до пят, рубахи, и даже глаз — пронзительно-зеленых, с горящим глубоко внутри таинственным огоньком.

Хотя, если опять-таки исходить из классических понятий, гораздо больше ей подходила роль эдакой колдуньи или Бабы-яги, находящейся в вынужденном отпуске, — энергии хоть отбавляй, а особо заняться нечем. Если бы мне довелось выбирать, то должность ведьмы я бы не колеблясь вручил ее помощнице — девушке лет двадцати двух или немногим старше, которую звали Светозара, а в крещении так же как мою княжну.

Впрочем, Машей я ее не называл по ее же просьбе, она почему-то не любила своего крестильного имени, хотя церковь, как я успел заметить, посещала исправно и уж воскресную обедню наверняка. Очевидно, чтобы не выделяться, хотя о роде ее занятий, равно как и о хозяйке, местный народец был достаточно хорошо осведомлен, но властям на них «стучать» не торопился.

Сама бабка Лушка величала ее не иначе как Светка, да и то в редкие минуты относительного благодушия. В основном же она обращалась с ней гораздо грубее, и эпитеты «подлая холопка», а также «стервь беспутная» были одними из самых лояльных.

Светозара на хозяйку не обижалась, а если изредка и огрызалась, то больше по привычке, да и то лишь когда находилась в светлице, где меня положили. Вот тогда она могла и не спустить и в ответ на очередную угрозу превратить девку в гадюку тоже пообещать что-нибудь эдакое. Короче, жили они душа в душу, как и подобает Бабе-яге с ведьмой.

Обязанности их были распределены строго — колдунья, то есть Лушка, лечит, а все остальное, включая не только домашнее хозяйство, но и сбор трав, возлагалось на «подлую холопку».

Утро начиналось с негодующего скрипа:

— Опять ты, подлюка, щи на холод не вынесла. Скисли. Будешь таперича такие жрать!

— Ну и стрескаю, не впервой, — следовал невозмутимый ответ.

— А фрязина чем кормить прикажешь?

— А я его любовью своей досыта напою, — лениво потягивалась Светозара, сквозь прищур глаз хищно наблюдая за моей реакцией.

— У-у, коровища, — появлялась в дверях баба Лушка. — Телеса нагуляла, а в голове как было пусто, так и осталось.

— Ан могу кой-что, — не соглашалась с таким диагнозом «коровища». — И присуху сотворю, и отворот, и порчу, и бабе плод вытравлю, и корневище у мужика подрежу.

Последнее вновь явно адресовано мне. Наверное, чтоб глядел поласковее, а не безучастно и равнодушно.

— Молчала бы уж! Таковскому и дите за месяц обучится, — не уступала старуха. — Пошла отсель, рожа бесстыжая!

— Боисся, фрязина твово напужаю? — насмешливо хмыкала Светозара. — Дак ежели убежит — стало быть, здоров. Чего ж тебе еще? Он бы давно от твоего лика убег, коль не я. — И, оставив последнее слово за собой, она, гордо подбоченившись, плавно покачивая могучими бедрами, выплывала из светлицы.

— Дурища и есть дурища, — уже вдогон скрипела старуха и оценивающе смотрела на меня.

Первое время я, честно говоря, несколько пугался от такого взгляда. Потом-то слегка привык, а поначалу возникало чувство, будто она мысленно ощупывает меня — то ли попользоваться хочет, то ли на обед приготовить, только не знает, в каком виде — жареном, вареном, печеном или замариновать живьем. Первого я не боялся — знал, что попользоваться у нее не выйдет. Я в отношении спиртного — человек средней крепости, но столько не выпьет даже здоровенный похотливый бугай. Разве что напившись до чертиков, да и то он отважится лишь на то, чтобы пожать старушке ее маленькую сухонькую коричневую лапку с беспокойно шевелящимися паучьими пальцами.

А вот насчет обеда я уже не был настолько категоричен. Глупости, конечно, и от всяческой мистики я далек примерно так же, как от Библии, по сравнению с рассказами которой, а особенно количеством проливаемой в них крови, отдыхает и Стивен Кинг. Но чувствовалась в ней некая сила, чужая и в то же время могучая. То ли она жила внутри в ней самой, потихоньку подпитываясь ее же соками, как платой за проживание — ох не зря у бабушки зверский аппетит, то ли присутствовала где-то совсем рядом, по соседству, готовая в любой миг послушно выполнить повеление своей хозяйки. Так что под этим взглядом я всегда несколько робел и ежился, хотя и ругал себя на чем свет стоит за такую трусость.

Она и перевязывала меня точно так же, изучающе. Поэтому мне гораздо больше нравилось, когда это делала Светозара. Было гораздо спокойнее. Но той, как она ни старалась остаться со мной наедине, всегда мешала старуха. Бабка Лушка словно чувствовала момент, когда ласковое воркование ее помощницы постепенно начинало становиться все интимнее, и тут же являлась мне на выручку. Хотя нет. Какое там чувствовала. Просто дощатая перегородка, отделявшая мою комнатушку, по размерам скорее напоминающую просторный чулан, была настолько тонка, что она все слышала, потому и поспевала всегда вовремя.

Эта вот тонкая перегородка и стала причиной моего ночного пробуждения. Когда бездельничаешь, спится плохо, к тому же я вздремнул днем, вот и проснулся ночью от скрипа бабкиного голоса. Сама с собой старуха разговаривать не могла — не имела такой привычки, а ведьма отсутствовала — Лушка отправила ее в луга по травы. Оказывается, есть такие, которые имеют особую силу, если их «взять» — это бабкин термин — у матушки-земли при лунном свете и чтобы у «волчьего солнышка» было непременно полнолуние. Самые главные, которые надлежало рвать с особыми заговорами, она помощнице не доверяла, а по обычные ходить ленилась, приговаривая, что собирать такие годится любая дурища.

Тогда с кем же она разговаривает? Мне стало интересно, и я прислушался. Слух в темноте поневоле обостряется, тем более ее голос раздавался совсем рядом от меня.

Собеседник помалкивал, терпеливо слушая бабкины разглагольствования про опасные затеи, о которых если кто дознается, то не сносить головы ни ей, ни Светозаре, ни даже вон тому болезному, что лежит за стеной.

— А кто там? — грубовато осведомился мужской голос.

— Да ратник обнаковенный. Припужнули меня шибко его людишки, вот я и не стала противиться. Ты о нем, боярин, не мысли и за шаблю свою не хватайся, — торопливо пояснила она. — То моя забота. Он от моего зелья всю ночь без задних ног спать должон, потому как сильнее его не сыскать. Я ж ведала, что ты подъедешь.

Я тут же вспомнил о небольшой деревянной чашке с питьем, которое старуха обычно оставляла мне сразу после полудня. К вечеру дымящаяся жидкость ядовито-зеленого цвета остывала, и перед сном я выпивал эту горькую бурду. Выпил бы и сегодня, да спросонья неудачно взмахнул рукой и задел ее. Самой чашке, плюхнувшейся на домотканый половичок, постеленный возле моей кровати, хоть бы что — дерево, но ее содержимое оказалось полностью на половике.

Бабке Лушке я о том не говорил — стало неудобно за свою неуклюжесть, а потому махнул рукой, надеясь, что до утра половичок просохнет, а мне разок можно обойтись и без приема лекарства.

— Ведала, — насмешливо протянул мужской голос. — Зрила, поди-ко, яко я подъезжаю, вот и…

— Цельный день из избы не вылазила, — строго возразила старуха. — А чтоб ведать, глазоньки ни к чему, тут иное потребно, тайное.

— Тайное, — недовольно проворчал голос, в интонациях которого мне послышалось что-то знакомое. — Ты и тот раз наговор свой тайный делала да сказывала, что теперь женишок на эту девку и взглянуть не восхочет, а коль и посмотрит, то красы не узрит. Хотя какая там у нее краса — словеса одни. А что вышло?

— А она плат наговорный надела? — скрипуче осведомилась старуха.

— Откель я ведаю? Меня о ту пору там уже не было, — сердито ответил гость, и я вздрогнул, вспомнив, где мне доводилось слышать этот скрипучий голос.

Сомнения еще оставались. Откуда взяться здесь князю Долгорукому? Откуда он вообще знает бабку Лушку? И потом, чтобы пойти на такое — я ведь сразу догадался, о каком женишке идет речь, — нужно быть очень азартным человеком, потому что это уже ва-банк. Вот только в отличие от рулетки не факт, что в случае успеха именно ты станешь обладателем выигрыша. Да, ты лишишь победы одного из участников, но их же вон сколько. Тогда зачем? Вроде бы не в натуре Андрея Тимофеевича такие авантюры, хотя что я знаю о его характере?

К тому же я и раньше подмечал в нем эдакую упертость, граничащую с бычьим упрямством. «Скорее Москва сгорит, нежели я от своего слова отступлюсь», — тут же припомнилось мне. Ну вот пожалуйста, сгорела она. Чего тебе еще подпалить надо, старый ты хрен?! Ух, как я ненавижу в людях это самое упрямство. Но тут же вспомнил себя и подумал, что, наверное, прав был древний мудрец, утверждая, будто люди больше всего не любят в других те недостатки, которые присутствуют в них самих. Короче, кто не без греха, тот пусть и кидает в Долгорукого камни, а я погожу. Тем более что у меня в руке скорее бумеранг — если смажу, то мало не покажется.

Оставалось лежать, досадовать и… слушать, продолжая надеяться, что я ошибся и этот скрипучий голос принадлежит не Андрею Тимофеевичу.

— А коль не было, то неча тут, княже, напраслину на меня возводить, — огрызнулась тем временем старуха.

Эк она князя-то. Даже странно слышать из уст простой бабки, принадлежащей к «подлому народцу», такое. И как только не боится?

— Вот возьму сабельку востру да полосну тебя ею для ума, — услышал я в ответ. — А то ишь как осмелела — речи таковские мне сказывать.

А что, запросто полоснет. Гонору у него выше крыши. Вмешаться, что ли? Все ж таки она меня вылечила, можно сказать, с того света вернула. А как? Да проще простого. Я замычал, заохал, а для верности — вдруг не услышат стон — пару раз лягнул ногой по дощатой переборке. Это понадежнее.

— Никак проснулся твой ратник? — встрепенулся гость.

— Сон дурной приснился, — спокойно ответила бабка.

— А не подслушает? — не унимался тот.

— Кто подслушивает, тот тихонько лежит, а ентот, вишь, взбрыкивает, — последовал ответ.

«Ишь ты, — подивился я. — Получается, что я одной стрелой двух зайцев завалил. И пыл боевой кой у кого утихомирил, и себя обезопасил. А теперь что делать? Да слушать — чего еще остается».

— Ты ж вроде зареклась лечбой заниматься? Помнится, даже зарок кой-кто давал, — после паузы проскрипел гость.

— Займешься тут, коль сабелькой стращают, — недовольно откликнулась бабка. — Я уж и порчу грозила напустить на того, кто его привез, и сглазить его, он ни в какую — лечи, старуха, не то голова с плеч. Чистый душегубец.

— Так ты б и напустила, — ехидно заметил гость. — Али и тут смертный грех почудился? — И он скрипуче засмеялся, после чего у меня отпали последние сомнения.

То есть их и раньше практически не было, так, самую малость, а теперь и они бесследно улетучились. Долгорукий там сидит, больше некому. Князь Андрей Тимофеевич собственной персоной. Он же — мой будущий тесть.

— Хошь ты и князь, но с умишком у тебя худовато ныне, — безапелляционно заявила Лушка. — Сам помысли: порча не сразу в силу вступает, времечко ей надобно. И што мне с нее проку, когда моя голова с плеч упадет? Он и опосля уезжать не хотел — притулился к моему тыну и все ждал, пока хворый в себя придет. Целый день просидел. Пришлось выйти и сказать, чтоб езжал отсель, да пообещать, что поставлю я на ноги его боярина. Еле выгнала. Да перед отъездом посулил, ежели сбрехала, голову с плеч, а тот, как на грех, все никак в себя не приходил. Я уж все испробовала — ни в какую. Пришлось дурищу свою загнать, чтоб телом дыру закрыла, из коей его силушка убывала.

— А что за боярин? — настороженно осведомился Андрей Тимофеевич.

— Да не боярин он — так, сын боярский из худородных. Всего и слуг — стременной, и тот шальной, да второй, посмирнее. Да ты сам и глянь, ежели хошь.

— А не разбужу?

— А мне почем знать, — хмыкнула бабка.

— Нет уж, ладно. Пущай спит. А ты мне зубы не заговаривай — здоровые они. Лучше поведай, яко с зельем решим? Дашь ты мне его ай как? — осведомился он.

— Тебе ж смертное подавай, — хмыкнула бабка Лушка.

— А то какое же. Тока понадежнее, да чтоб не враз померла, а то дознаются.

— На худое толкаешь, — вздохнула бабка. — Я за всю жисть таковскими делами ни единого разочка, а ты ныне желаешь, чтоб я все порушила. А на том свете кому ответ держати?

— Мне-то о том не сказывай, все одно не поверю. — И Андрей Тимофеевич вновь скрипуче засмеялся.

Я лежал покрывшийся потом и лихорадочно размышлял, что предпринять. Хотя имя будущей жертвы и не было названо, но и так понятно, что это, скорее всего, Марфа Собакина — больше некому. Если бы не проклятая слабость, тут же вышел бы из своего чуланчика, но что я могу в таком состоянии? Или не рисковать? Не проще ли понадеяться на стойкость бабки Лушки? А вдруг та не устоит перед его напором, и потенциальному отравителю все-таки удастся заполучить у бабки зелье и отправить на тот свет бедную Марфушу? И как знать, если бедная девушка умрет, то вдруг царь и впрямь выберет невестой Машу. Мою Машу.

Да, конечно, согласно истории, царь должен жениться в третий раз именно на Марфе Собакиной, и точка, тут вне всяких сомнений. Вот только смущал «эффект бабочки». Да-да, той самой, что упомянута в рассказе Брэдбери. Пусть они и мелкие, но если посчитать, какое количество их я растоптал, то запросто может приключиться переход количества в качество и соответственно такое крупное изменение в истории — чем черт не шутит.

Я уже почти решился на то, чтобы встать и прошлепать туда, где они сидели, чтобы поздороваться с дорогим гостем, но бабка меня опередила:

— Живота меня лишить в твоей воле, а зелья я тебе все одно не дам.

Ай да молодец бабка! Я б тебе памятник поставил, да Церетели еще не родился. Это ж какой замечательный народ у нас на Руси! Европы им в подметки не годятся. Даже ведьмы у нас и те высокопорядочные!

— Батюшка мой упокойный, Тимофей Володимерович, иное о тебе сказывал, — разочарованно и в то же время с каким-то туманным намеком заметил князь.

— Хошь, я его дух вызову? — парировала старуха. — Пущай он словеса повторит, что некогда тебе сказывал.

— На што? — испугался Долгорукий.

— А то, что я и ему смертного отродясь не давала.

— Иное давала, — не уступал князь. — А я тебе за иное вон чем отдарю — гляди-кась. Серьги цены немалой. Старинной работы. Это еще бабка моя нашивала, а ей сам…

— Не нашивала она их, — резко перебила бабка Лушка. — Купляли их и дарили не дале как в это лето. Баские, конешно, спору нет, токмо куда их мне? Стара я такое нашивать.

— Продашь — гору рублевиков возьмешь, — не сдавался Долгорукий. — Будет кусок хлеба к старости. С ратниками возиться не понадобится.

— У меня и так хлебушек есть, даже с маслицем, — заявила старуха. — И ратника нипочем бы не взяла, если б молодой черт саблей не грозился.

«Ай да Тимоха, — умиленно подумал я. — Настоящий боевой товарищ».

— Так дашь?

Ух какой скрипучий голос стал. Злится князь, крепко злится. Не по-его выходит. Молодец, бабка Лушка. Так держать!

— Брал ведь уже. Обожди чуток, и все. Сызнова сыпанешь — вовсе девку уморишь.

— Не твоя печаль. — Не скрип уже, скрежет какой-то.

— Ладно уж. — Усталое шарканье куда-то в угол и тут же обратно. — Вот, возьми щепоть да отсыпь себе куда-нибудь. Но гляди — в последний раз даю. — И тут же зачастила испуганной скороговоркой: — Да куда ты жменей-то? Вовсе очумел боярин?! Столь сунешь — невесть что приключится!

— Сама же сказывала, не смертное оно, — примирительно заметил князь.

— Не смертное, да иной сон хужее смерти бывает, — загадочно ответила бабка Лушка. — Ну гляди. Ежели чего, на тебе грех повиснет.

Я решительно поднялся на ноги, сделал шаг к занавеске, отгораживающей чуланчик, но тут в ушах зазвенело, глаза заволокло какой-то туманной пеленой, и я потерял сознание. Когда вновь открыл глаза, было уже утро. Понятно, что князь давным-давно уехал. Однако, скорее всего, еще можно было что-то придумать. Я долго размышлял, как бы помочь несчастной, ну и себе немножко, вот только на ум ничего путного так и не пришло. Оказывается, и моя голова не всегда срабатывает. Ей тоже иногда нужно время. И немало.

Зато стало ясно, с чего в первую очередь надо начинать — с отъезда. Загостился я тут. Серпухов — городок неплохой, и кремль тут красивый, белокаменный. Опять же природа кругом. Леса шумят вековые, река под боком. Если что, можно и жить остаться. Но потом. И вместе с княжной. А пока рано. Дела у меня. К тому же слово я Воротынскому дал — сдержать надо. Иначе царь его и впрямь в опалу отправит, чтоб не брал на себя то, чего выполнить не может.

Бабка Лушка, которой я заявил о своем решении, перечить не стала. Только предложила для начала спуститься с крыльца, да не с помощью «коровищи», а самому — в дороге-то меня поддерживать будет некому. Я, дурак, и согласился — самому интересно стало. Да и не боялся я этого крыльца. Сколько раз уже с него спускался — даже со счета сбился, то ли три, то ли четыре раза. А что рука моя на Светозарином плече лежала, так неизвестно, кто кого поддерживал. И вообще, может, я соблазнял ее, вот.

И пошел я к крыльцу. Иду совершенно спокойно, даже стены рукой успеваю опробовать — крепки ли. А если толкнуть их от себя или опереться покрепче — не рухнут? Дошел. Начал спускаться. Но то ли перила у крылечка были слишком низенькие, да к тому же шаткие, то ли хитрющая хозяйка за ночь поменяла ступеньки на более крутые, а скорее все вместе — словом, не удержался я на них.

Хорошо, что внизу стояла Светозара, иначе вряд ли я отделался бы испугом. Да и то не удержала она меня, тоже упала. Мне бы встать с нее, но слабость в руках, и Светозара, как назло, не помогает. Лежит себе подо мной как ни в чем не бывало, да еще рукой придерживает, чтобы я не рыпался. Передохни, говорит, чтоб сила в руках появилась. А то ты тяжеленький, и мне тебя одной поднять невмочь. А сама смотрит своими глазищами, дышит часто-часто, а губы уже к моим губам тянутся, и явно не затем, чтобы сказать что-то. Вот этим она мне и помогла — ухитрился я с нее скатиться, а потом и на четвереньки самостоятельно встать. Я бы и дальше сам все сделал, да остановился передохнуть, а тут и Светозара подоспела, сама мою руку себе на плечо закинула. Ну никак мне от нее не отвязаться. Вот же прицепилась девка.

Когда опять наверх поднялись, бабка Лушка ничего не сказала. Губы поджала, и молчок. Даже не поглядела на меня ни разу — только помощницу взглядом буравила. Колючий он у нее, как шило. С той поры она сама взялась за мое лечение, а Светозаре запретила даже переступать порог моего чуланчика. Мол, соки она из меня сосет. Не знаю уж, правду ли она сказала про эти соки, но дело к выздоровлению пошло гораздо быстрее.

Через недельку я крылечко осилил. Сам. Ступеньки у него и впрямь неудобные — и как только старуха по ним поднимается, но я их все равно одолел. Правда, подниматься обратно мне помогла Светозара. Еще через неделю я стал выходить во дворик, жмурясь от яркого летнего солнышка и жадно разглядывая окрестности. Впрочем, смотреть особо было не на что — тут я погорячился. Теремок бабки Лушки стоял на отшибе одного из серпуховских посадов. Ближайший дом метрах в ста. Самого Серпухова тоже не видно. И треугольный белокаменный кремль, и башни со стенами закрывал Высоцкий монастырь, расположенный в полуверсте от нас на берегу Нары, на пологом холме. Так что я мог полюбоваться лишь монастырскими стенами и возвышающимися над ними высокими куполами пятиглавого собора Зачатия Богородицы.

Но любоваться ими мне пришлось недолго — спустя еще неделю за мной явились. Вспомнил Воротынский, прислал людей.

Ну, здравствуй, Пантелеймон, соратник мой боевой. А ты чего хромаешь, Тимоха? Сухожилие подрезали? Ну ничего-ничего, не переживай — авось срастется. Ба-а, да тут и остроносый прикатил. Ну-ну. Ждет, говорите, Михайла Иваныч? Ну раз так, давай и мы поспешим, а собираться мне недолго. Как нищему. Подпоясаться, и все. Оп-па, повело что-то. Интересно, залезу я на коня или нет? Ну хорошо, подсадят, но тогда другой вопрос — как скоро я с него свалюсь? Ах, вы с телегой прикатили. Умно, умно. Нет, на соломе лежать — не верхом сидеть, доеду, не сомневайтесь. Только тут вон какая гора на телеге возвышается. Чего только нет — горшочки, корзинки, кувшинчики, туесочки — мне и примоститься негде. Разгрузим? Для бабки оно? Плата за лечбу мою? Понял.

Тогда что ж, осталось поклониться в ноги, спасибо за все сказать, да и Светозаре пару ласковых слов на прощание. Хоть и по бабкиному повелению легла она со мной в постель, но вытягивала с того света на совесть. Да и вообще девка хорошая, дай ей бог доброго жениха, хотя с такой репутацией навряд ли он ей светит. Да где ж она? Ах, за травами подалась! Ох хитра бабка Лушка! Отправила девку спозаранку. Никак приметила, как она на меня косилась. Ну и ладно. Привет ей от меня. Большой-пребольшой.

Только не передала его старуха своей помощнице. Нет, не забыла. Просто она ее больше не видела. Исчезла Светозара из Серпухова. Откуда я знаю? Так она сама к нашему с Пантелеймоном, Тимохой да остроносым костерку подошла. Да, на первом же ночном привале. Там котелок над огнем висел, так она эдак деловито зачерпнула ложкой варево, подула, опробовала, без лишних слов сняла котелок да и вылила его в кусты. А потом так же молча пошла за свежей водой.

Пока она орудовала, мы только смотрели на нее. По моему лицу и Пантелеймон с Тимохой сразу приметили, что мне она вовсе не чужая, а хорошо знакомая, стало быть, чего встревать — пусть князь выскажется. Я же поначалу помалкивал от неожиданности, а потом из любопытства — интересно, насколько у нее самой хватит терпения. У бабы язык длинный — вот и ждал, когда сама все расскажет.

Но она тоже молчала, хотя без дела и не сидела. Едва в котелке закипела вода, как она к нему — быстро-быстро чего-то туда накидала, круть-верть по земле, глядь, уже и холстина как скатерть-самобранка расстелена, а она возле телеги стоит, копается в припасах, которые Пантелеймон оставил в обратную дорогу. Не успели мы повернуть вслед за ней головы, а она снова возле холстины. Ох и шустра. От той ленивой вальяжности, что в тереме-теремочке у бабки Лушки, ни следочка — метеор, а не девка. Но ни полсловечка.

И непонятно — откуда взялась? Как сумела незамеченной весь день за нами красться? Может, старуха забыла что-то да ее вдогон послала? Вопросов много, но мы с Пантелеймоном и Тимохой, переглянувшись, продолжали терпеть и ждать — должно же прорвать девку. Только остроносый не терпел и не ждал. Он — любовался. И было чем. Тяжелые литые бедра под сарафаном так и гуляли, так и гуляли. Нагло, откровенно, с вызовом. Да и грудь ходуном ходила, того и гляди из-под рубахи вырвется. Осьмуша чуть ли не слюну пускал — вон как разобрало. Если бы не моя Маша, то и я бы залюбовался, как знать. Только опоздала ведьма — княжна у меня в душе.

И не утерпела старухина помощница, раскрыла-таки рот. Правда, только после того, как мы все наелись от пуза и в изнеможении откинулись на траву — вкуснотища, пальчики оближешь, глазами еще бы столько же съели, да пихать уже некуда. Тут-то она и выдала:

— С вами в Москву поеду. Завтра фрязин еще денек на соломе без перевязи, питья да настоев полежит — раны непременнооткроются. Кого князю привезете? Да и варево вы сготовили — свиней вкуснее кормят, а я по-царски накормлю. Сами, поди, убедились.

Это она моим спутникам. Не в бровь, а в глаз девка влепила. Поесть Пантелеймон не дурак, водится за ним такая слабость, да и Тимоха тоже — в яблочко Светозара угодила. Про аппетит остроносого не знаю, но возражений от него, судя по телячьему взгляду, тоже не дождаться. Ну-ну, а мне что скажешь?

— Не боись, фрязин. Обузой не буду. Слыхала я, на Москве разор да в холопах нехватка. Вот я и пригожусь. Тебе еще месяц в повязках ходить надобно, а то и поболе, а кто их поменяет да травы заварит? — И поучительно: — То-то.

Ну что тут скажешь? Каждый сам свою судьбу выбирает. Ее право. Вот только взгляд ее мне не понравился. Упрямый — полбеды. Но он еще и откровенный.

«Все одно мой будешь», — читалось в глазах.

Не ошибался я, поверьте. Очень уж ясно было написано. Крупным шрифтом.

А с цветом глаз я промахнулся. Это там они мне синими показались, в постели. На самом деле они у нее что-то вроде цвета морской волны, к тому же изменчивые. Сейчас вот, у костра, они были ярко-зеленые, ведьмовские. И огонек в них посверкивал. Пламя костра отражалось? Если бы. Тут впору об ином пламени говорить, том, что пожарче.

Я-то ничего, спокойный. У меня княжна. А вот остроносый, похоже, сгорел. Достало его это пламя и даже облизало. С головы до ног, и с боков, и сзади, но главное — спереди.

Мне даже жалко его стало. Чуть-чуть. На миг.

Угораздило же.

А на удивление невозмутимый Тимоха, жмурясь от сытого блаженства и довольно поглаживая туго набитый живот, насмешливо поглядывая на Светозару, тихонько мурлыкал себе под нос:

— Ох и дщерь моя, дщерь ты родная. Отчего ж ты така греховодная. С виду ты — ровно яблочко, все румяно, что на лик взирать, что с бочку, без изъяна. А надкусишь коль — червоточина. То душа твоя, душа черна…

Так и мурлыкал эту песенку целый вечер. Или это была не песенка, а констатация фактов? Так сказать, размышления вслух? Не знаю. Вроде не должен он был так быстро ее раскусить, насчет червоточинки, цвета души и прочего. Я вот не сумел, а жаль.

Ох, кабы все знать, своими руками эту сладкую парочку удавил бы.

Прямо тут, на привале.

Кабы все знать…

Глава 17 А за это за все подари мне…

Что мне бросилось в глаза еще до приезда на подворье князя — так это масштаб бедствия. Мы ведь с Таганского луга в Москву даже не заглянули — Воротынский двинулся вслед за Девлет-Гиреем без захода в столицу. Зато теперь я увидел все воочию. Ужас, просто ужас! Как там сказано: «Где стол был яств, там гроб стоит». В самую точку.

Хотя нет, действительность еще хуже стихов. В том числе и про гробы. Не стояли они. Поэтому первое, что я почувствовал еще на подъезде в первопрестольную, — это вонь. И организовать некому, и работать тоже, так что земле до сих пор предали далеко не всех покойников. Они были повсюду, даже когда мы переправлялись через Москву-реку, — синие, распухшие, страшные. Колышутся на волнах, затаились в камышах, застыли в заводях. Все терпеливо ожидают, пока выловят. Только некому ловить. По улицам от прежнего многолюдья не десятая часть бродит — сотая. Хотя что это я? Какие улицы? По пепелищу они бродят, по одному большому пепелищу.

Тогда, на Таганском лугу, мы только услышали взрывы. Сейчас же я увидел и последствия от них. Две кремлевские башни с пороховым зельем поднялись на воздух не одни — они еще потянули за собой часть стен. Про Китай-город и вовсе говорить нечего — сплошные руины, а что до его стен, то их практически не существовало. Из руин тоже, как в реке — где рука торчит, где нога, где целиком труп валяется, да не один. И все отличие от речных — это цвет. Там они все больше синие, а тут — черные, обугленные чуть ли не до костей. Головешки, а не покойники.

Светозара и та перепугалась. Так вцепилась мне в руку — клещами не оторвать. Остроносый, приметив, скривился, но промолчал. Ему легче — он с Пантелеймоном и Тимохой все это уже видел, а мне впервой, потому чуть не замутило. Хорошо, что Светозара рядом — неудобно выказывать слабость при девке, вот я и держался. На подворье у князя только и отошел.

Пожар, конечно, не пощадил и его хором, но картина совсем иная, более оптимистичная — уцелели почти все. Угорели лишь двое — помогли мои отдушины. Это я к тому, что покойники там отсутствовали. Да и руин тоже почти не имелось — все уже расчистили и вовсю строили новые хоромы. Потому и запахи соответствующие — от свежесрубленных деревьев. После сладковато-трупного привязчивого аромата я дышал и не мог надышаться смолистой сосновой стружкой, терпкой дубовой корой и тоненьким, похожим на цветочный запахом от нежно-желтых полосок липы.

Работа двигалась споро. Как я погляжу, поговорка «ломать — не строить» не для русского народа. Судя по энтузиазму, им больше по душе как раз строить — вон как стараются. Терем еще не завершили, зато небольшую пристройку, что прилепилась к нему справа, закончили почти полностью, доведя до победного конца-венца. Вон он, петушок, взлетел на крышу, надменно задрав кверху остроносенькую, как у Осьмушки, головенку. Хоть и деревянная птица, а тоже желает прокукарекать. И слева от терема, чуть в глубине, амбар тоже почти готов. А сзади конюшня и поварская с банькой уже похваляются новой крышей. Ох как много всего построили.

Михайла Иванович, встретивший меня как родного, тут же потянул за руку показывать светлицы. Только почему-то не в терем — в пристройку, что справа. Ту самую. С петухом. Сам довольный, улыбается, в глазах хитреца проблескивает. Зашел я глянуть и обомлел — краше прежнего отгрохано, и даже стеллаж от пола до потолка, который тогда по моей просьбе соорудили, и тот восстановлен. Да не просто — уже и свитки кое-где лежат. Это кто ж тут их раскладывает? Смотрю, а вон и подьячие с очередным сундуком из подвала возвращаются. Кряхтят, бедные, от натуги, но тащат, упираются. Меня увидели — шапки долой, а сами радостные стоят, улыбаются. Но земной поклон отдать не успели — обнял я свое «крапивное семя», потискались в объятиях, хотя и недолго — что-то стиснуло в груди, дыхание перехватило. Хорошо рядом со мной оказался сундук — было куда плюхнуться.

И тут же все в растерянности захлопотали вокруг, а чего делать — не знают. С минуту суетились, затем откуда ни возьмись объявилась Светозара, а в руке чашка с питьем. Где взяла — до сих пор не пойму. Заранее в дороге приготовила? Вообще-то да, самое вероятное. Вот только почему я чуть рот им не обжег? Ну деловая девка, доложу я вам.

А с Воротынским-то как бойко изъяснилась. Тот поначалу, когда она только-только объявилась, на меня уставился. Не возмущенно — дело-то молодое. Скорее уж удивленно. Вроде бы раненого меня оставляли, вроде бы еле дышал, да и сейчас еще не оклемался толком — где подцепить-то успел? А я молчу, вздыхаю только. Не виноватый, мол, я, сама она.

Светозара вначале посмотрела на меня, потом, поняв, что я ничего говорить не собираюсь, выпутывайся сама, мигом сориентировалась — и к князю. В ноги не падала — склонилась чин по чину, почти как перед ровней, которая всего-то рангом-двумя повыше. Короче говоря, с достоинством. И речь так же вела — учтиво, уважительно, но без всякого там раболепства. Даже мне, придире, понравилось, ну а Воротынскому и подавно. Словом, Михайла Иванович был рад-радехонек, когда узнал, что есть у него теперь самая главная лекарка, которая готова приглядывать за болезным, чтоб довести его до полного и окончательного выздоровления.

Я поначалу вякнул, что и без нее могу дойти до этого самого здравия, а не дойти, так доплестись. Словом, добраться как-нибудь. Уж очень мне все это было не по душе. Видать, предчувствовало сердце недоброе. Но кто бы меня слушал. Оставили змею подколодную. Место ей определили на поварне, ну а главная обязанность — ухаживать за мной. Очень нужны мне ее заботы. Подумаешь, главная лекарка. Бабку Лушку спросили бы — она всем живо глаза б открыла.

Ах да, забыл я сказать-то. Оказывается, всю эту пристройку с горницами, светлицами и опочивальнями князь предназначил именно для меня. Вот так вот — ни больше ни меньше. Потому ее и возводили в первую очередь — создавали условия для работы. И вход соорудили отдельный — чтоб никто из посторонних не мешался. Даже ратника у крыльца выставили, чтоб тайну соблюсти. Все по-взрослому. Все как у людей. Там как раз один из братьев-близнецов стоял, только вот кто, Фрол или Савва, я как всегда не разобрал.

И внутри пристройки тоже как надо. Тут тебе и окошки волоковые для конспирации, причем не простые, с обычными ставнями, а с двойными. Снаружи само собой, а внутри еще одни. Да и у сундуков замки амбарные. Князь еще посетовал, что не получается закрыть от посторонних глаз стеллаж, но я его успокоил, пояснив, что это лишнее. Грамотки, что на нем разложены, все равно вчерашний день. Если тайный ворог в них даже и заглянет, так оно и к лучшему, ибо получит ложные сведения. Ну вот как у нас с гонцом якобы от королевича Магнуса. Так что утечка информации пойдет лишь на пользу.

Что до самих комнат, то и тут все по уму. Вспомнил Воротынский, как я зимой сетовал, что помещений мне не хватает. Вспомнил и внедрил. Цепкая у князя память оказалась — ничего не забыл. Ни о большой, главной светлице, где стеллаж расположен, ни о той, что поменьше — мой индивидуальный рабочий кабинет. Даже о комнате, где я с сакмагонами работал, и о той князь не запамятовал. А на всякий случай он еще одну повелел соорудить — мало ли. Ее в последние дни подьячие под свою опочивальню приспособили — вкалывали-то допоздна, куда уж домой возвращаться.

Моя ложница — самая дальняя изо всех. Чтобы светлейшему фряжскому князю Константино Монтекки ни одна собака спать не мешала. Небольшая, но уютная. С периной. Мне потом старый дворский Елизарий, который тоже суетился все время рядом, по секрету доложил, что даже у самого Михайлы Ивановича такой нет. Далеко Стародуб Ряполовский — княжеская вотчина, вот и не привезли еще, а для меня было велено купить в Москве. Но так как лишних денег, чтоб хватило на две, у Воротынского нет, обошлись одной. Я аж возгордился эдаким почетом.

Чуть погодя удалось узнать, почему князь так сильно мне обрадовался и воздал такие почести вместе с рабочим комфортом. Вечером уже это было, после ужина. Разговор начался с того, что он стал аккуратно выяснять, когда я приду к окончательному выздоровлению и не повредят ли ныне моему здоровью некие занятия. А чем они мне могут повредить? Скорее наоборот. Человек, пребывая в безделье, гораздо дольше избавляется от болезни.

Но я этого не сказал. Еще чего. Должен же я набить себе цену. Так что отвечал совсем в иной тональности — минорной, лишь в самом конце перейдя на мажор. Мол, худо мне, Михайла Иваныч, плох я еще, но для тебя, и только для тебя, любезный князь, уж как-нибудь расстараюсь, помогу чем могу. Да ты скажи — не томи, что случилось-то?

Томить Воротынский и впрямь не стал, рассказал сразу и все как есть. Суть такова. Оказывается, наш суперотважный государь, прибыв в Александрову слободу — в Москву ехать отказался, первым делом принялся искать крайних. В зеркало глядеть при этом он принципиально отказывался, смотрел только по сторонам, но очень зорко. Аки сокол. Нет, даже скорее аки орел, причем двуглавый. То есть сразу выискивал виновников и среди земщины, и среди опричнины.

Про последних говорить не буду. По мне, так он бы хоть всех их перевешал — воздух только чище стал бы. Нормальных людей вроде Годунова там осталось с гулькин нос. Или чуть больше, с орлиный, но все равно мало.

А вот что касаемо земщины, так тут кандидатами номер один и номер два стали сразу двое — Иван Федорович Мстиславский, который и впрямь оказался бездарным главкомом, и… Воротынский. Честил царь князя прилюдно, то есть в присутствии своих холуев и верного Малюты, который, как обычно, ждал только команду «фас!», но в этот раз все обошлось, хотя был Михайла Иванович, как Штирлиц весной сорок пятого. Тот на грани провала, этот на грани опалы.

И не только, потому что дважды царь опале не подвергает. Не принято это у него. Что-то вроде армейских порядков, только у военных вместо опалы неполное служебное несоответствие. Служишь дальше хорошо — снимут его с тебя, но если второй раз провинишься, и так же крупно, то его тебе не объявят. Хватит. Тут же готовят документы на увольнение. В запас голубчика, а есть ли выслуга для пенсии, нет ли — без разницы. И здесь так же. Вторая вина — это все. Конец. Только здесь увольняют на тот свет. И документы для этого готовит начальник отдела кадров Малюта Скуратов — угольки раздует, веревочку на дыбе проверит — не сгнила ли, после чего приступает к оформлению.

А что до выслуги, то тут тоже все гораздо серьезнее. Если есть сын, то в самом лучшем случае — как исключение — семью могут не лишать вотчин. Бывают такие везунчики. В основном же кладут на плаху всех разом. Строго по Библии: «И сказал господь, истреблю род ваш до седьмого колена…» Может, я и неточно цитирую, но смысл не исказил.

Князь Воротынский — человек мужественный. Даже когда он мне все это рассказывал, ухитрился прилепить себе на лицо улыбку, чтоб я чего не подумал. Но все равно было видно, что ему не по себе. А в главный упрек Михайле Ивановичу царь поставил плохую службу сакмагонов. Мол, почто не упредили? Еще бы чуть-чуть, и в плен попал. И что бы тогда делали, без царя-батюшки? Погибла бы Русь сразу, как есть погибла бы! Только тем Воротынский и вывернулся, что повинился, но в то же время напомнил — все-таки успели его люди прискакать к Иоанну Васильевичу в Серпухов. А тот в ответ: «Вот они-то твою голову и спасли».

Словом, ясно намекнул, чтоб запомнил накрепко — впредь про Белоозеро, где князь находился в ссылке, надо бы забыть. Климат там для государевых врагов плохой. И воздух слишком чистый, и дышится легко — не заслужить больше Воротынскому этого курорта. И выразительный взгляд в сторону Малюты. А у того ушки топориком, шерсть на загривке дыбом — ждет только царского жеста. Помедлил немного Иоанн Васильевич и… обошелся без кивка. Опять к Михайле Ивановичу повернулся и ласково так напомнил про давнишний послерождественский разговор, да еще о том, что лето уже на исходе.

Так вот, оказывается, почему я в этой пристройке не увидел печки. Я ведь сразу ее отсутствие обнаружил. Как-то непривычно смотрелась без нее комната со стеллажами. Да я и сам привык время от времени прислоняться к теплому боку, потому и бросилось в глаза ее отсутствие. Поначалу решил — не успели сложить, так что не стал спрашивать. А это, оказывается, намек. А на всякий случай Воротынский еще и прямым текстом выдал. Он, дескать, прикинул, что я до холодов должен управиться. Понятно, времени осталось мало, очень мало, но, учитывая государево повеление, может статься, что вместе с заморозками грядет и царский гнев, и тогда… Словом, работать будет некому.

Очень мило. Нечего сказать — бодрящие тут стимулы для умственного труда.

Ну а под конец разговора Воротынский высказал кое-какие догадки насчет царской злобности. Нет, не вообще, а конкретно в эти дни. Дескать, лютует он, потому что у него опоили невесту. Или испортили. Или сглазили. Словом, сохнет ныне девка — ест мало, спит много, а сама бледная, как тень. И с лица спала, и с фигуры, и что ему теперь делать, царь понятия не имеет. Не жениться? Так ведь вроде обручены. Да и как откажешься — не больна она ничем и не жалуется ни на что, только чахнет. Жениться? А если вовсе захиреет, да и в домовину отправится? Брак-то уже третий по счету, а по православному канону больше трех раз венчать человека нельзя — грех. И как быть?

Получается, не успел я прищучить Долгорукого. И за руку с поличным тоже схватить не успел. Опередил он меня. Опередил и сам прищучил. Не меня, разумеется, — Марфу Васильевну, или попросту Марфушу. Не пожалел девчонку. И оставалось только ждать — выживет или нет. Да еще гадать — как поступит царь.

Но это я так думал поначалу — насчет ожидания. Едва только все сундуки перетаскали обратно в наш рабочий кабинет, разложили все свитки по стеллажным полочкам да еще притащили уйму карт, как закипела работа, и мне уже стало ни до чего и ни до кого.

Я даже подьячих особо не напрягал, потому что чуял — объяснять бесполезно. Не потянут они систематизацию. Я-то представляю, какой она должна быть, а для них это темный лес, так что проку не выйдет. Ухлопаю кучу времени на пояснения, а они все равно сделают не так, как мне надо. Нет уж.

И я самолично чуть ли не каждую ночь напролет ползал по картам и рисовал схемы. Воротынский не говорил ни слова. Изредка зайдет, деликатно посмотрит на нарисованные мною квадратики, стрелки, кружочки, вздохнет и тихонько, сам для себя, уважительно пробурчит: «Вона он какой — сво-о-од».

Уходил бесшумно. Я как-то глянул вслед и глазам не поверил. Мать честная! Это ж он на цыпочках, чтоб подковками каблуков не греметь. Ну ничего себе!

За все это время я, можно сказать, ни разу не высунул носа на улицу — так усердно вкалывал. Хотя нет, одно исключение было — это когда меня, робея и поминутно извиняясь, навестил старинный знакомый и бывший, хоть и фиктивный, холоп Андрюха.

По счастью, обоз из костромских вотчин Годунова, с которым приехал Апостол, прибыл в Москву уже после пожара. Получив вольную — Борис честно держал слово, — Андрюха недолго думая решил податься… в священники. Признаться, слышать об этом мне было немного удивительно, но если разобраться, то ничего диковинного — парень давно тяготел к этой стезе. К тому же с грамотеями на Руси по нынешним временам изрядный дефицит, а за то время, что он провел у Годуновых, Андрюха не терял времени даром, сумев не только освежить прежние знания, но и изрядно их приумножить. Сейчас Апостол мог бегло читать псалтырь и благодаря хорошей памяти назубок усвоил все молитвы, которые ему только доводилось слышать во время богослужений и исполнять, стоя в хоре певчих.

Но особенно он гордился тем, что занималась с ним сама Ирина — Годунов и тут не солгал. Бойкая девчонка от нечего делать по ходу игр с младшим Висковатым занялась обучением Андрюхи письму и чтению. В кои веки Апостол слегка сплутовал и, когда Ирина спросила, умеет ли он читать, не стал отвечать утвердительно, а неопределенно пожал плечами. Ожидавшая отрицательный ответ Иришка восприняла его так, как она предполагала, и… приступила к занятиям. Поначалу ей было в забаву, но потом понравилось ощущать себя эдакой строгой учительницей и иметь послушного, а вдобавок весьма смышленого ученика.

«Наверняка его будет распирать от гордости лет через пятнадцать, когда юная проказница из веселой девчонки превратится в красавицу-царевну, а затем и царицу всея Руси Ирину Федоровну», — мелькнуло у меня в голове, но я промолчал, лишь улыбнулся.

Вдохновленный этим негласным поощрением Андрюха ударился в рассуждения о своих радужных перспективах, в которых, по его уверениям, Апостолу явственно светил чин диакона, а там и священника. Это не раз подтверждал и священник церкви Ильи-пророка, где Андрюха ныне подвизался в качестве прислужника. Правда, до этого еще ждать и ждать, но исключительно из-за недостатка лет. Дело в том, что минимальный возраст кандидата должен быть не менее двадцати пяти лет, а для рукоположения в священнический сан — не менее тридцати.

— А если в монахи? — поинтересовался я. — Там-то можно пролезть еще выше — в архимандриты, епископы, а то и в митрополиты. Да и начинать можно уже сейчас, не дожидаясь, пока стукнет четвертак.

— Паленый сказывал, что непотребство в монастырях в изобилии, — степенно возразил Апостол. — Брехал, конечно, но, ежели хоть десятая часть поведанного им истина, мне там делать нечего.

— Монастырь монастырю рознь, — философски заметил я. — Можно через знающих людей подобрать какой-нибудь приличный. Помочь?

Андрюха смущенно умолк, потупился и тихонько пояснил:

— Я и сам поначалу туда хотел, да потом заглянул к пирожнице, коя мне жисть спасла. Ночевать-то негде было, вот и напросился, ну и… грех попутал…

— Делов-то, — пренебрежительно усмехнулся я, еще не поняв до конца все глубины проблемы. — Ты покайся, сын Лебедев, и бог простит — он всех прощает.

— Каялся, — торопливо заверил меня Апостол, разрумянившись от волнения еще сильнее. — Я с того времени кажное утро каюсь, а опосля… — И осекся, жалобно глядя на меня.

М-да-а, кажется, тут гораздо серьезнее, чем я предполагал поначалу. Ну с Глафирой все понятно — бойкая вдова не хочет упускать выгодную партию, а вот Андрюха по неопытности, похоже, просто влетел или…

— Я уж и в послушники было ушел. Цельных три дни в монастыре плоть многогрешную умерщвлял, а потом… — Он, не договорив, обреченно махнул рукой.

— Снова к ней подался? — уточнил я.

— Ага, — кивнул он и вновь потупился, буркнув: — Бесы искушают.

— А может, это любовь? — возразил я. — Тогда бесы тут ни при чем.

— Вот и Глашенька тако же сказывает. Мол, блуд, он токмо до венца, а венец все покроет, — мгновенно оживившись, торопливо зачастил Апостол. — К тому ж богу служить и в попах можно, а им, напротив, даже прихода не дают, покамест неженатые.

— И ты… — продолжил я за него, — решил жениться.

— Она уж и летник нарядный пошила, — прошептал он. — И кику купила. Опять же тяжко ей ныне. Простому люду нынче не до пирогов, а тут мужик в хозяйстве будет, подсобить, принесть, унесть и прочее… Одной-то ей нипочем не управиться. — И вновь, залившись румянцем, заспешил-заторопился: — Но ежели ты в гости заглянешь — не сумлевайся, примем яко должно. Оченно ей охота тебя за свое спасенье отблагодарить. Мы уж когда прознали, что ты от ран изнемогаешь, и свечки в церкви за твое здравие ставили, и молитвы возносили… — И спросил еле слышно: — Ты как, князь-батюшка? Не желаешь по старой памяти на часок малый нас проведать?

Вот тогда-то я в первый раз со времени приезда из Серпухова и выехал со двора Воротынского. Пышнотелая пирожница, которая, по-моему, раздобрела еще больше, встретила меня действительно радушно и чертовски гостеприимно. Судя по нежным взглядам и ее поведению во время поцелуйного обряда, мне даже показалось, что она готова отблагодарить за свое спасение не только знатным угощением — достаточно лишь слегка намекнуть. Однако намекать я не стал, ограничившись похвалами в адрес гостеприимной хозяйки и комплиментами по поводу удавшихся пирогов, вкуснее которых хоть полсвета обойти, все равно не найти.

Кстати, идея вначале зазвать меня в гости, а потом, уже у себя дома — Глафира почему-то решила, что тут отказать будет гораздо тяжелее, — пригласить на свадебку, взяв слово, что непременно буду, принадлежала именно пирожнице — сам Апостол до такой хитроумной многоходовой комбинации не додумался бы. Действовала она исподволь, разработав целый план, чтоб ненароком не спугнуть потенциального свадебного генерала. Очень уж ей хотелось, чтобы я — шутка ли, целый князь — поприсутствовал на их торжестве.

Вначале она подала Андрюхе мысль навестить меня, но даже столкнувшись с препятствием — я еще отсутствовал, пребывая на излечении в Серпухове, — сумела обернуть его себе на пользу. Уже во время следующего визита Апостол пригласил старого знакомого Серьгу в Замоскворечье, а уж потом, когда стременной привез своего князя с излечения, настал и мой черед. Да и то в первый раз она строго-настрого запретила Апостолу что-либо говорить об их свадьбе, предпочитая последовательность и неторопливость. То есть будущий священник слегка превысил свои полномочия.

Обо всем этом я узнал, выведя порядком захмелевшего парня на чистый воздух. Сидя на завалинке, Андрюха принялся изливать мне душу, как он нежно и горячо любит Глафиру, любит меня, моего стременного, государя и вообще весь белый свет, и как было бы славно, если бы я все-таки нашел времечко и заглянул к ним на свадебку, но опять-таки ежели дозволит здоровье, хотя он все понимает, и ежели я откажу, то он на князя-батюшку ни в коей мере не изобидится, потому как…

Я согласился.

Потом, правда, на всякий случай проконсультировался с Воротынским, как себя там вести, чтоб не чинясь, но и не умаляя, и вообще, не слишком ли я выйду за рамки здешних обычаев таким визитом. Уяснив все, что требовалось, попутно удалось уточнить и еще одно преимущество моей «легенды», под которой я жил. Оказывается, русскому князю пировать на свадьбе у простого горожанина и впрямь несколько зазорно — разве что нагрянуть, выпить чару, сделать подарок и тут же удалиться. Зато иноземцу, пускай тоже князю, но фряжскому, то есть как бы второго сорта, это в умаление отечества не пойдет и «потерькой чести» не грозит…

Сама свадьба пришлась мне по душе — веселая, шумная, хотя народ поначалу и держался несколько скованно, смущенный моим присутствием. Одно не понравилось — слишком много внимания уделяли гости моей скромной персоне. Даже чары поднимали чуть ли не по очереди — следом за провозглашением здравицы жениху с невестой тут же следовала другая, посвященная мне. Аж неудобно.

В иное время меня немало бы порадовали нежные взоры почти всех представительниц женского пола, устремленные в мою сторону. Титул фряжского князя внушал почтение, моя молодость — умиление, тяжкие раны, полученные в битвах за Русь, — жалость, мое семейное положение будило робкие надежды на некое чудо, а всё в совокупности вызывало в их сердцах, деликатно выражаясь, самую горячую симпатию. Разумеется, вслух о ней никто не говорил, но их взгляды сами по себе были столь откровенными, что…

В таких случаях остается процитировать своего батальонного замполита, который при виде скопления женщин всегда задумчиво выдавал одну и ту же фразу: «Тут есть с кем поработать молодому коммунисту».

Но, как уже сказано, они меня не прельщали. Никогда раньше я не понимал утверждения, что настоящий влюбленный всегда целомудрен, считая, что одно другому не мешает. Любовь — это душа, а секс — тело, и где тут взаимосвязь? Зато на свадьбе…

Каких только не было — на любой вкус, в соку, кровь с молоком. И делать ничего не надо. Не пойдут — побегут, лишь свистни, подмигни, кивни. Вот только не хотелось мне свистеть. Да и подмигивать тоже. Скорее уж напротив — отчего-то стало грустно, тоскливо и одиноко. Та, что с глазами синь-небо, на чье подмигивание или кивок я сам побежал бы хоть на край света, здесь не присутствовала, а остальные меня не интересовали.

Потому я недолго смущал народ — хватило часика на три, не больше. Правда, успел провозгласить и здравицу, и осушить чару, и вручить подарки новобрачным, а потом удалился и до позднего вечера неприкаянно бродил по подворью Воротынского. Уже и луна в небе появилась, и звезды зажглись, а я продолжал бесцельно слоняться по замкнутому треугольнику — дровяной сарай — крыльцо перед входом в мои покои — домовая церковь.

Зато Глафира извлекла из моего кратковременного визита немалые дивиденды. У нее и без того пироги сами по себе действительно славились чуть ли не на всю Москву, пальчики оближешь, а ныне, после моего появления на пиру, покупателей прибавилось чуть ли не вдвое — всем интересно поглядеть на ту самую, которую выдавал замуж за своего холопа иноземный князь, сидевший возле новобрачной в качестве посаженого отца и с грустью взиравший на свою бывшую возлюбленную. В качестве доказательства в ход пошел и золотой крест на цепочке, коим фряжский князь одарил невесту.

Кстати, голимое вранье — посаженым отцом был не я, а Тимоха, и не со стороны невесты, а со стороны жениха. И крестов было два — для обоих. В сплетнях сделанный мною Андрюхе подарок не отвергали, но прибавляли, что жениха я наделил золотым крестом лишь для того, чтобы не вызвать подозрений.

Сама пирожница нашу с ней страстную любовь на словах решительно отвергала, но делала это с таким видом и возмущалась таким фальшивым тоном, что ей никто не верил.

Разумеется, каждый из глазевших на ту самую бабу, ухитрившуюся охмурить князя, в качестве своеобразной компенсации норовил купить пирог, даже если поначалу не собирался этого делать, так что Глафира успевала еще до обеда распродать двойное количество своей продукции.

Я же после той свадебки со двора ни ногой — нечего душу бередить. Единственное, на кого в те дни мне приходилось отвлекаться, так это на угрюмых бородатых сакмагонов, повторно вызванных пред ясные княжеские очи, хотя на самом деле — пред мои.

Нет, Воротынскому тоже нашлась работенка — нечего тут бездельничать, когда трудится даже потомок известных в Риме князей Монтекки, чей род, судя по сохранившимся грамотам, восходит к великому римскому императору Марку Аврелию. Последнего я выбрал исключительно по той причине, что доводилось немного почитать его сочинения и у меня хотя бы имелось представление о его личности. Головастый, доложу вам, был мужик. Умница и философ, только немножечко грустный. Впрочем, настоящим философам, наверное, положено быть грустными. Имидж у них такой. Опять же во многая мудрости многая печали, и кто умножает познания, умножает скорбь.

Нет, это сказал не Марк Аврелий, но тоже философ. Кстати, единственный, на мой взгляд, библейский философ. Екклесиастом его звали. Помимо разных цитат, которые мне сунул в карман Валерка, чтобы я не выглядел абсолютным профаном в Библии, его я знал чуть ли не назубок, потому что в свое время одного Екклесиаста и прочитал из всего Ветхого Завета, но зато от и до. Колоритнейшая личность.

Но в сторону мою родословную и именитых предков, тем более что я, по все той же легенде, веду корни от самого младшего правнука императора, так что хвалиться можно, а зазнаваться ни к чему.

Воротынский же был вовлечен мною в стандартную схему: «злой следователь — добрый следователь». Ввел я ее не просто так, а побуждаемый необходимостью учесть собственные ошибки полугодовой давности. Той зимой я опрашивал пограничников иначе, действуя строго по перечню заранее составленных вопросов — кто, с какого рубежа, чем именно занимаешься во время дежурства, как осуществляется наблюдение, сколько времени проводишь на боевом посту и так далее.

То есть я вникал в их обязанности и как они должны их выполнять, а как они их на самом деле выполняют — практически не спрашивал. Не то чтобы упустил из виду. Тут иное. Кто же о своих прегрешениях вот так добровольно вывалит всю правду, да не кому-нибудь постороннему, а прямиком на стол своему начальнику?! Это же сакмагоны, а не выжившие из ума маразматики.

Нет, я и тогда пробовал их раскрутить, но тщетно. Бородачи мгновенно суровели лицами, мрачнели, начинали гулко стучать мозолистыми кулаками в мускулистую грудь и возмущенно орать, что они никогда и ни за что, и ночью вполглаза, и сухарь на скаку, и месяцами без баньки. В подтверждение собственных слов они клялись и божились, бросались к иконам и крестились подле них, а иные и вовсе лезли за пазуху, вытаскивали крестик, который тут же начинали целовать. Короче, святые люди, да и только, так что я сразу отступался и махал рукой — безнадежно.

Теперь же иное. Крымчаки были? Были. Прошли? Прошли. Не предупредили о них? Нет. Значит, имелись грехи, недочеты, упущения, словом, причины. Вывод? Надо устраивать разбор полетов. Вот я и внедрил эту схему.

И номером первым в ней был князь, который начинал крутить сакмагонам хвоста: «Проворонил, паршивец, продрых, упустил татарские рати! Зрил, стервец, сколь христиан в Москве-матушке полегло?! А все это — твой грех! Тяжкий, черный, несмываемый. Ох, не ведаю, чем ты его искупить сможешь. До конца дней тебе с ним мучиться, и на том свете с тебя тоже за погубленные христианские души спросится. Гореть тебе в геенне огненной, как пить дать гореть!»

Сакмагон же и без того был потрясен увиденным. Экскурсия по городу с гидом Тимохой входила в мою обязательную программу даже не первым, а нулевым номером, еще до встречи с князем, и отказаться никто не мог, так что после накрутки Воротынского он впадал в состояние, близкое к ступору, и начинал меланхолично размышлять — повеситься ему, зарезаться или не брать еще одного смертного греха на душу, а просто подождать, когда его отволокут на плаху.

Вот тут-то вступал в действие я и начинал возвращать бедолагу к жизни, увещевая, что господь милосерден, а потому для невольных грехов у него приготовлены совершенно иные наказания, более щадящие. И в котле, где его станут варить, будет не кипяток, а очень горячая вода, и сковородку, где его поджарят, раскалят не добела, а только до малинового цвета, а если он сейчас искренне покается во всех прегрешениях по службе, то, глядишь, и вовсе в эту огненную геенну не попадет, ибо бог есть любовь и сама доброта.

Пригодились и заготовленные по такому случаю цитатки: «Не проворным достается успешный бег, не храбрым — победа, не мудрым — хлеб, и не у разумных — богатство, и не искусным — благорасположение, но время и случай для всех их. Ибо человек не знает своего времени». [152] Это в подтверждение тому, что не хотел он такой беды для Руси-матушки, для Москвы-столицы, для людей православных. Просто выпал именно такой случай, что как раз во время его прегрешений пришла беда.

«И как человеку быть правым пред Богом, и как быть чистым рожденному женщиной? Вот даже луна и та несветла, и звезды нечисты пред очами Его», [153] — утешал я его. И вообще, как утверждал Екклесиаст-проповедник, «нет человека праведного на земле, который делал бы добро и не грешил бы». «Ни одного», — добавлял я от себя в качестве комментария, давая понять, что все мы не без греха и никуда тут не денешься.

А потом на всякий случай напоминал ему из книги Притчей Соломоновых те «шесть, что ненавидит Господь, даже семь, что мерзость душе его», в число которых входил и «язык лживый». Мол, колись, мужик, до донышка, и тебе сразу полегчает. Я зна-а-аю.

Вот тут-то они и «кололись», да не на сто, а на все двести процентов, ибо психология, как и красота, страшная сила, и противиться ей нет никакой возможности.

Уговор у нас с Воротынским был жестким — никаких наказаний. Что бы ребята ни творили на службе — все должно бесследно кануть в прошлое, ибо с народом нехватка, а специфика рубежников такова, что ей надо учиться не один год. Этих выкинем — у кого другие мудрости да опыта наберутся? К тому же нет никаких гарантий, что новички, после того как освоятся, не начнут точно так же филонить, уезжать когда вздумается со службы, не дожидаясь смены, опаздывать на очередную вахту и так далее. Словом, всем им полная и безоговорочная амнистия, иначе я ни за что не отвечаю.

Да и неудобно как-то было, если уж положа руку на сердце. Они ж мне каялись как на духу, можно сказать, как священнику, аж до донышка до самого выворачивались, вплоть до того, с кем и когда согрешили, пускай и не находясь при этом на службе, а нарушить тайну исповеди, как ни крути, большое свинство. Потому я даже и не помечал у себя, кто именно какие упущения допускал. Фиксировал все, но анонимно. Воротынский еще потому и сдался, махнув рукой — кого за что наказывать, один черт, неизвестно, так чего уж тут.

Единственное исключение, и то не в отношении наказания, а скорее категории людей, было мною сделано для севрюков, то есть жителей северской украйны. То, что они понарассказывали, вообще не лезло ни в какие ворота. Иные и вовсе вместо дежурств продрыхли на печи, а чтоб их не заподозрили, они — строго в очередь — время от времени отправляли гонцов. Мол, зашевелилась степь, показались басурманы, так что глядите в оба, а мы будем далее за ними бдить. На печи.

Потому я и заявил Воротынскому, что эти ребятишки неисправимы и надо гнать их в три шеи, а новых, из числа таких же, не набирать. Лучше попытаться навербовать в те места вольных казаков, кому скитания по степям не в тягость, а в охотку.

О христианском милосердии к заблудшим и раскаявшимся я не упоминал вовсе, ибо от этих глупостей далек, и вообще мне больше по душе Бог — Отец с его четкими канонами справедливости — око за око, кровь за кровь, смерть за смерть. Поэтому никаких Христовых сю-сю-сю я в предварительной беседе с князем не допускал — только голые практические доводы в пользу того, что наказывать их не выгодно. Потому Воротынский и согласился. Даже дал слово — никаких наказаний не будет.

Потом, когда я ознакомил его со списком «прегрешений», он очень сокрушался, что поспешил поклясться, но было поздно. Я же, исходя из этих «покаяний», вылепливал инструкцию. А вы думаете, откуда в уложении появились строгие запреты: с коней сторожам не ссаживаться, станов не делать (то есть никакого тебе строительства в рабочее время), огонь дважды в одном месте не разводить, где обедали, там не вечерять, в лесах на ночлег не останавливаться — слишком расслабляет, пусть в открытом поле дрыхнут вполглаза.

В эту же инструкцию я вогнал и порядок их действий в случае, если они заметят неприятеля, — гонец от них должен птицей лететь в ближайший город со срочной вестью о появлении врага, а не дожидаться, пока удастся все подсчитать. Оставшимся же надлежало заняться дополнительным сбором данных.

Не преминул я указать и о смене, в том числе и о том, что если сакмагоны покинут свой пост, не дожидаясь подмены, а в это время на их участке пройдет вражеская рать, то их ждет беспощадная кара. Тут уже без смертной казни никак. А ла гэр ком а ла гэр, говорят французы, и это правильно. На войне действительно все должно быть как на войне, и поблажек допускать не стоит.

А чтобы народ сменял своих товарищей вовремя, я, подумав, вписал штрафные санкции. Не понимают слов — будем бить рублем, по одному за каждый просроченный день, но вычет не в казну — еще чего, перебьется царь, все равно он тратить по уму не умеет, — а в карман тем, кого они должны сменить.

Тут, кстати, даже Воротынский помотал головой и, заметив, что я уж больно крут, подрезал мой первоначальный штраф вчетверо, скостив его до полуполтины. Мол, деньгой их государь не больно-то жалует, всего по семи рублев в год. Получится, на седмицу опоздал и вкалывай после этого весь год за бесплатно, а это не дело, да и обстоятельства разные бывают.

А вот другая моя новинка пришлась ему очень даже по душе — имеются в виду ревизии. Вроде бы простейшая штука. По институту еще помню знаменитое: социализм есть учет и контроль. Но тут, в беспросветных феодальных сумерках, не имели понятия ни о социализме, ни о прочем. Главное, в своих вотчинах они этот самый учет внедрить додумались. Не сдал положенную дань — фу, как грубо, будто речь о покоренных землях идет, но что поделать, коль все налоги именно так тут называются, — придут и проверят, а правда ли ты гол как сокол или брешешь как сивый мерин.

Но это что касается учета. Сакмагоны же дани, то бишь налогов, как люди военные, не отстегивали вообще — это им государство платило. Вот и получалось — нечего у них учитывать. Что же до контроля, то тут об этом слове никто и не слыхал, так что пришлось его заменить на «наблюдение».

Но название неважно — главное, чтоб появились сами ревизоры. Наказание, если контролеры увидят непорядки в службе, тоже душевное и доходчивое. Я поначалу вписал кнут, потом вспомнил Ярему, поежился, почесал оставшиеся на спине после экзекуции шрамы и заменил кнут на рубли, но Воротынский переиначил, заявив, что эдак они еще останутся должны казне, а кнут для учебы самое то.

Вспомнив еще одну знаменитую фразу о тактике выжженной земли, я предложил и другое новшество — регулярно запаливать степь. К осени трава там высыхает до звенящей белизны, но неприхотливые татарские лошадки могут прокормиться и на такой, им не привыкать. А надо, чтоб они дохли с голоду. Получалось, что тем самым мы обезопасим себя от осенних набегов. И вновь не просто предложение, но с определением конкретных сроков и лиц, ответственных за это — кто, где и когда устраивает пал.

Воеводам и станичным головам тоже от меня досталось. Теперь они полностью отвечали за своевременное и качественное обеспечение своих подчиненных хорошим транспортом, то есть резвыми лошадками, вплоть до того, чтобы брать их даже внаем.

Доказал я Воротынскому и необходимость увеличить не только количество разъездов, но и штатную численность каждого. Мало четырех человек в разъезде. В обычное время — да, а если появился враг и надо посылать гонца за гонцом? Да тут десяток нужен, не меньше.

— Казна не потянет, да и государь заупрямится, — категорично заявил князь. — Надо, чтоб и надежно, и без лишней деньги.

— Сейчас, после того как Москву спалили, самое время! — горячился я. — Пока «крапивное семя» напугано, оно особо скупиться не станет, добавит рублевиков.

— Добавит, да не столько. У тебя и вовсе выходит — на каждые четыре рублевика ныне надо еще шесть накидывать. Уж больно много. Тогда вовсе ничего не дадут. Хватит и… шести человек.

На том и остановились.

Относительно прибавки к жалованью Воротынский тоже воспротивился. Ссылки были прежние — поднимется на дыбки Казенный приказ и выставит железный неубиенный во все времена довод: «Убыток государю». Тыканье пальцем за окошко, в сторону руин, и пословица «скупой платит дважды» не помогли.

Правда, пунктик об увеличении земельных наделов я пропихнул — все равно украйные рубежи в запустении, но кто-то вякнул царю, что северская земля больно урожайная, дает много хлеба, а потому позже, на окончательном утверждении, вычеркнули и это, да еще попеняли князю, что он это сделал специально. Мол, свои земли — Перемышль, Одоев, Воротынск, Новосиль и прочие государь забрал под себя, так ты ныне по своей злобе норовишь у него их выхватить, чтоб ни себе ни людям. Вообще-то предложение было как раз наоборот — раздать людям, то есть сакмагонам, да и то не всю, но…

Однако этот пункт стал, пожалуй, единственным, который подрубили на обсуждении. Что же до остального, то царь, внимательно выслушав текст, коротко заявил: «Дельно писано. Ни убавить, ни прибавить. Неужто сам до всего домыслил?» И впился пронизывающим взглядом.

— Лгать я не стал, ибо грешно, — рассказывал Михайла Иванович. — Но, памятуя о твоей просьбишке, умолчал кое о ком. Ответствовал же, что ни строки мною самолично не написано — подьячие трудились, а вот сказывал им словеса я сам. Все до одного.

«Ишь ты, просьбишку мою он вспомнил, — криво ухмыльнулся я. — Это еще как посмотреть, чья просьбишка была».

Но во всем остальном, отвечая царю, Михайла Иванович не солгал, сказав истинную правду. С документом мы чуток припозднились, но, учитывая, что теперь их, по сути дела, стало два — помимо расклада откуда, сколько, на какой территории, в какие сроки и прочее — мы ведь готовили, можно сказать, устав самой службы, под этим предлогом просить отсрочку было допустимо и карой за задержкусроков не грозило. Иоанн Васильевич только усмехнулся и вяло махнул рукой, вымолвив, что, так и быть, до зимы с князя ничего не спросит. Но мы уложились раньше. Я — гораздо раньше, однако, прочитав мой текст, Воротынский хоть и одобрил его, но…

— Писано знатно, — вздохнул он, похвалив. — Словеса будто в колокол набатный бьют. У нас так-то нипочем бы не вышло.

Я засмущался. Стиль — заслуга не моя. Вспомнился мне мой бывший взводный еще по училищу, вот я его и скопировал, чтоб все звучало жестко и рублено, по-военному.

— Токмо как-то оно у тебя все просто изложено. Излиха просто. Не оценят таковское в Думе. Выкрутасов бы поболе.

«Это и я так могу», — презрительно хмыкнув, нагло заявил Промокашка Шарапову.

— Я-то вижу, сколь ты трудов вложил, — мягко заметил Воротынский, — но для прочих оно… — И вынес окончательный, категоричный приговор: — Не пойдет! Сразу видать, что иноземец длань приложил. Переписать надобно.

Вот так. Вначале «во здравие» и тут же «за упокой». А я— то старался, я-то надрывался, выписывая каждую строку, чтоб чеканно. И не набатным звоном колоколов они были — барабанной дробью. Мерно, увесисто, четко. Эх, прощай мои труды понапрасну.

Горькую пилюлю князь подсластил. Не знаю уж, он то ли и впрямь так считал, то ли попросту решил поднять мне настроение:

— Оно, конечно, у тебя словцо к словцу подогнано так, что и комару в щель не забраться, все так. Но вот беда. Ты, фрязин, хошь и умен, но умок твой для Руси негож. — И добавил, сопроводив очередным тяжким вздохом: — А зря.

«А чего ж тогда сыграть-то?» — растерянно спросил Шарапов. «Мурку!» — выдал пожелание Промокашка, и Шарапов послушно…

Нет, я не Шарапов и своего текста не переделывал. Да и не мог я писать не словами, но словесами, то есть чтоб полностью по старине. Не мог при всем желании, поскольку для меня те же юсы, ижица, фита и ферт все равно что китайские иероглифы. Впрочем, Воротынский и не настаивал. Главное, что все имеется, а изменить порядок слов, чтоб звучало заковыристее, да поменять сами слова — задача не из сложных. Поэтому «Мурку» я не играл. За фортепьяно сел сам князь и, глядя в мои ноты, на следующий день самолично принялся барабанить по клавишам, то есть диктовать подьячим окончательную редакцию.

А что до моего участия, то я и хотел, и в то же время не хотел, чтобы князь о нем упоминал. С одной стороны, лишний раз светиться мне действительно ни к чему. Чревато, знаете ли. Когда я появился пред ясными царскими очами в виде гонца-видока, да еще изволил пошутить, пытаясь выручить Балашку, моего имени Иоанн, по счастью, так и не спросил, а искушать судьбу второй раз — лишнее. Не любит она, когда ее дергают за уд, да еще так бесцеремонно. Ох не любит.

С другой же стороны, была у меня нужда в государевой награде. Деньги — тьфу, я их и сам заработаю. Но вот получить чин мне очень хотелось. Титул на Руси ничто — сам видел князей в лаптях. А у меня он вдобавок еще и иноземный. Зато чин… Не из тщеславия, как вы понимаете, — чтобы сватовство не сорвалось. А его пожаловать может лишь царь, и только он один. Получалось, что желательно рискнуть и засветиться.

Тем более я имею на это полное право. Да, написано не совсем верно, не теми словами, не в таких интонациях и прочее, отчего Воротынский и передиктовал мой труд наново. И общая идея тоже его — кто спорит. А толку с этой идеи? Ее, голенькую, никто утверждать не станет, а сам бы он с ней промучился еще год и так бы ничего не сделал, судя по его черновым наброскам, которые я у него видел. Может, сами по себе они и хороши, но уж больно их мало, да и не стянуты они друг с другом — сплошное хаотичное нагромождение.

А кто его вдохновил? Кто заставил поверить в то, что все получится? И потом, сам-то сюжет тоже мой, мною разработан и мною же доведен до ума, а из него как раз почти ничего и не убрано. Получается, что я законный соавтор. А где награда? А, Михайла Иванович?

Воротынский — это я заметил по смущенному виду князя — тоже не хотел про меня упоминать. Понять можно — зачем ему делить лавры и славу, когда проще хапнуть все одному. А если вдуматься, то не просто делить. Иоанна Васильевича можно назвать как угодно, но только не дураком. Соображаловка у него работала будь здоров, поверьте мне. Не всегда в правильную сторону, но работала. Стоило бы ему узнать, кто еще трудился над документом, составленным столь толково, что не к чему придраться, как он тут же затребовал бы меня к себе. И спасибо сказать, и из любопытства. А там слово за слово и вытянет государь, что Воротынский, по сути дела, был лишь переводчиком моих слов на обычный манер, принятый ныне на Руси. Толмачом. Исполнителем музыки, написанной другим сочинителем.

Это уже получится не делиться славой и почестями, а отдать их мне целиком. Жалко.

Но, может, я ошибаюсь и маститый боярин не собирался «кидать» своего соавтора? Решил проверить. Когда князь зазвал меня к себе в покои испить на сон грядущий чару-другую хмельного меда, я заговорил на эту тему. Мол, слыхал я, что русский государь щедро одаривает своих верных слуг, потому и не знаю, то ли мне ехать к нему во дворец на коне, то ли заодно прихватить и Тимоху с телегой, а то боюсь, что не увезу я дары златые.

Князь и без того выглядел смущенным, а тут он от моих слов даже медом поперхнулся, так они ему против шерсти пришлись. Он и после того, как откашлялся, не сразу начал откровенный разговор — уж больно тот был для него неприятен.

Вначале Воротынский осведомился, ведомо ли мне, яко пристало вести себя при государевом дворе да как надлежит кланяться. Я тут же невозмутимо отвесил учтивый поклон а-ля д’Артаньян на приеме у Людовика XIII. Для достоверности даже помахал в воздухе правой рукой, изображая несуществующую шляпу.

Михайла Иванович сморщился, словно в него влили стакан уксуса, заставив заесть недозрелым лимоном, и заявил, что это никуда не годится. Я заявил, что именно так в свое время приветствовал гишпанского короля Филиппа, но спорить не берусь, в каждой стране свои особенности, потому готов приняться за учебу хоть сейчас, а голова у меня в порядке, и уверен — изучу новое быстро.

Не зная, как продолжить начатую тему, Воротынский и впрямь принялся обучать меня этому самому вежеству. Освоил я нехитрую науку почти моментально — не прошло и десяти минут.

Затем князь вспомнил, что я не ведаю нужных словес. Если государь ко мне обратится и я отвечу не по чину — может получиться худое, потому как царь иной раз серчает вовсе из-за пустяшного. И выйдет мне тогда заместо награды кнут да батоги.

— А как же тогда быть? — наивно спросил я.

В ответ князь, собравшись с духом, выпалил, что дворец этот, если поразмыслить, мне и вовсе ни к чему.

— Так ведь когда Иоанн Васильевич дознается, кто писал, все одно — обязательно позовет, — возразил я.

— Позовет, — согласился он. — Но токмо ежели дознается. А ежели нет, то и звать некого, — развел он руками. — А коль у тебя о награде душа болит, так о том не печалуйся. Я сам… — И осекся, тяжело вздохнув.

Еще бы. Какое уж там сам. Денег у него не хватало катастрофически. Доходило до того, что я как-то предложил ему свои, и этот гордец, скрипнув зубами, взял мою сотню. Не сразу — поколебался немного, но взял. Правда, тут же заявил, что берет только в долг, всего на одно лето и даже готов уплатить мне резу, но я так решительно отмахнулся, что он понял — и процентов не возьму, и про сам долг, скорее всего, не напомню.

О чине не имело смысла даже заикаться — не в компетенции Воротынского. Получалось, нечем ему со мной расплачиваться. А если учесть, что я не появлюсь пред государевыми очами, то выходило, что князь просто попользовался мною и моими знаниями на дармовщинку, как какой-нибудь халявщик. Да он и сам это прекрасно понимал. От осознания этого чудовищного и совершенно неприемлемого для него факта Воротынский густо побагровел, и, испугавшись, что князя от глубокого расстройства тяпнет по темечку кондрашка, я торопливо заявил:

— Да я и сам подумывал, что ни к чему мне появляться пред царем. А что до награды, то тут, Михайла Иваныч, ты и впрямь можешь сам заменить мне царские дары на свои собственные, тем более что речь пойдет не о рублевиках.

Ох и возликовал Воротынский. Кубок с медом — между прочим, изрядной вместимости, около литра — одним махом вылакал чуть ли не до дна. Во как его радость пробила.

— Сказывай.

Удобнее момента не подыскать. И я начал сказывать. Мол, правду ты говорил, княже, о Марии, дочке племяшки твоей родной, Анастасии Владимировны, что замужем за Долгоруким. Думал я, прихвастнул ты немного — все ж таки родная кровь, ан оказывается, что преуменьшил. Неземная у нее красота. Что ликом — вылитый ангел (на самом деле гораздо красивее, но тут в ходу именно такие сравнения), что статью удалась. Словом, всем взяла. Голос послушать — птицы так мило не щебечут, а посмотрит нежно — словно одарит по-царски…

— Гляжу, она тебя уже одарила, — с усмешкой перебил меня Воротынский, который все сразу понял.

Ну и хорошо, что понял. Люблю догадливых.

— Князь Андрей Тимофеевич хоть и из земщины, но за чужеродного иноземца выдавать ее не захочет, — продолжаю я.

— Еще бы, — тут же поддакнул Михайла Иванович. — Горд Долгорукий. Горд да упрям. Ты еще не ведаешь, что ему в главу глупую втемяшилось. Он же умыслил дочку свою за царя выдать. Не ведаю токмо, возил он ее ныне на смотрины ай как.

— Возил, — мрачно подтвердил я. — Только не вышло у него ничего, кроме…

И замолчал, осекшись. Не время было выкладывать на стол свой тайный козырь. Неизвестно, как вообще поведет себя Воротынский, услышав такое. Вроде бы и негоже закладывать царю своего родича, но и смолчать нельзя. И что делать? Получается задачка из числа тех, про которые говорят, что решения она не имеет. На самом-то деле они есть, только от них с души воротит. С любого, какое ни принимай. А вот приемлемого и впрямь не имеется…

— А что окромя? — тут же насторожился Воротынский. — Сведал, что княжну…

А договаривать не стал. Не страшно вымолвить «на блуд государь взял» — стыдно. Ой как стыдно, потому что тут, если хоть сколько-нибудь заботишься о чести рода, надо доставать из ножен саблю да идти с ней к обидчику. Или требовать поля, то есть дуэли. Пусть божий суд решит. А у кого требовать? У царя? Так он и есть обидчик. Так что не будет никакого поля. Убийство будет. И не обидчика.

Тем более вроде бы было уже в их роду такое. Еще в юности государевой, как рассказал мне один старик из дворни, поял Иоанн дочку князя Владимира — старшего брата Михайлы Ивановича, а она, не стерпев такого надругательства, утопилась в реке. Сразу же. Прямо наутро после изнасилования. В селе Калиновке старик этот тогда проживал, где-то близ Коломны. В Калиновке все оно и случилось.

Я поначалу не поверил, думал, несет дед с пьяных глаз что ни попадя. Только теперь, глядя в сузившиеся от злости зрачки Воротынского, до конца понял — так оно и было на самом деле. Получалось, это уже будет второй по счету случай. Одно оправдание для Воротынского — фамилия у нее не та. Даже за Анастасию, случись что, хоть она и родная племянница Михайлы Ивановича, первым мстить должен муж. Его это право, его обязанность, коли он взял ее в свой род. А уж за дочку свою тем более Андрей Тимофеевич взыскивать должен.

Только вот и Воротынскому она, как ни крути, не чужая.

— Нет-нет, — заторопился я с ответом. — Просто, коль не выбрал государь княжну Долгорукую, то это, наверное, зазорно для отца.

— Пустое, — с видимым облегчением почти весело отмахнулся Воротынский. — Их вон сколь на смотрины съехалось, так что — всем зазорно? Зато каждый отец про свою станет сказывать, будто его дщерь в последней дюжине [154]оказалась и совсем уж было государь на нее глаз положил, да тут она чихнула не вовремя, потому токмо он ее соседку и избрал. Ежели их всех послухать, так в последней дюжине несколько сотен стояло и все расчихались не ко времени. — И с широкой добродушной улыбкой осведомился: — Сватов решил заслать?

Я кивнул.

— Потому и хотел чин заполучить, — закинул я удочку. — Чтобы отец ее не просто за фряжского князя выдавал, а и…

Договаривать не стал. Раз кидает с соавторством, пусть думает сам, какую должность он в состоянии для меня выпросить.

— На этой мельнице помол не скоро выйдет… — задумчиво протянул Воротынский. — Но с божьей помощью замолвлю я за тебя словечко. Случай подвернется, и непременно замолвлю. Но тебе же не токмо чин надобен — добрые сваты потребны?

— Еще как, — вздохнул я.

— Оно и впрямь к Андрею Тимофеевичу абы каких нельзя — в отказ пойти может. Но и я тебе не гожусь, — огорошил меня князь новостью. — Чай, в родстве с невестой. Не принято так на Руси. Но ништо, — тут же успокоил он меня, — дай срок. Как токмо зачтет государь, что мы тут с тобой учинили, да все одобрит, — похоже, что в этом Воротынский ничуть не сомневался, — так я сразу и помыслю, кого к нему сподручнее послать. Покров токмо миновал, так что до Масленицы времени много, [155] поспеем тебя окрутить.

Я вздохнул с облегчением. Кажется, на этот раз у меня все выгорит, и осечки случиться не должно. Кого бы ни подобрал Воротынский — можно не сомневаться, что будущие сваты окажутся людьми именитыми и, скорее всего, с княжескими титулами. Таким Долгорукий не откажет при всем своем чванстве и высокомерии. Побоится нажить врагов.

И когда я встретил Михайлу Ивановича, вернувшегося от государя с известием, что все в порядке, радости моей не было конца. На пиру, который закатил Воротынский по такому случаю, не поскупившись и выставив угощение для всей дворни, мой рот не закрывался ни на минуту. Я шутил, балагурил, сыпал анекдотами, которые переделывал на ходу, рассказывал забавные байки — словом, душа-парень.

— Вот кого государю в дружки для своей невесты выбрать, — отсмеявшись над моей очередной шуткой, заявил Воротынский. — Жаль, что ты фрязин. Поди, у Бориски Годунова столь много всякой всячины в главе не сыщется.

— Сыщется, — заявил я уверенно.

Мне ли не знать, сколько всякой всячины копошится в голове у этого красавчика. Не только на одну свадьбу — на всю жизнь с избытком и еще на царский венец останется.

Почему-то вспомнилась его сдержанная радость, выраженная в скромной улыбке, когда я сообщил Борису, что было мне видение, как он сидит на царской свадьбе дружкой у будущей царицы. Он и тогда сумел удержать себя в руках, не дав эмоциям выплеснуться наружу. Только по засветившимся от счастья темно-карим глазам и можно было определить, как ликует душа парня. И я уверенно повторил:

— У Бориса Федоровича много чего сыщется. А что, государь решил все-таки жениться на Марфе Собакиной? — поинтересовался я как бы между делом. — Больная ведь.

Признаться, были у меня опасения, что Иоанн Васильевич в последний момент откажется. Знаете, летописи летописями, а вдруг монахи чего-то напутали и на самом деле все происходило иначе.

— Решился, — кивнул Воротынский. — Уповая на милость господню не к невесте, но к жене божьего помазанника. Сказывают, он и Малюте Скуратову место в дружках у Марфы отвел, так что тесть вместях с зятем сидеть будет.

Уф-ф. Даже от сердца отлегло. Раз женится, значит, не такая уж она безнадежно больная. Даты ее смерти я не помнил даже приблизительно — не такой уж значительной персоной она была, а мне за три дня предстояло о-го-го сколько вызубрить, так что ее я благополучно упустил. Потому в голове отложилось лишь то, что она скончается вскоре после свадьбы. Но «вскоре» — понятие растяжимое, от нескольких дней до нескольких месяцев. И теперь оставалось надеяться, что она дождется окончания моего сватовства. И я развеселился пуще прежнего.

Гуднули, конечно, на славу. Медок я у Воротынского перепробовал весь — и со смородиновым листом, и вишневый, и яблочный, и грушевый, и малиновый, добравшись до вовсе экзотичных — брусничных, ягодных и какого-то сыченого, о вкусе которого, равно как и о том, что именно туда добавляли, сказать затрудняюсь. Да и немудрено — мы сразу принялись употреблять его с Михаилом Ивановичем из весьма внушительной по размеру посуды — царегородских достаканов, извлеченных по такому случаю из особого поставца. Достаканы подозрительно напоминали обычные, используемые в наше время — вон, оказывается, откуда пошло их название. Отличались «дедушки» от своих далеких потомков лишь тем, что были неграненые, а вверху расширялись.

Ну а потом я вообще перешел на чернило. Нет, я не поменял мед на плодово-ягодную бормотуху, не подумайте. Так назывался ковш для разливания, которым я черпал из стоящей братины и, из экономии времени, не переливая в достакан, отправлял его прямиком в свою луженую, закаленную глотку. Да-да, тот самый загадочный сыченый.

Брр. Коварная штука этот мед. Поначалу все в порядке. Потом выясняется, что твои ноги — это уже как бы и не твои ноги, а неизвестно чьи, поскольку слушаться тебя они решительно не желают, на хозяйские команды не реагируют вовсе, а вместо этого предпочитают оставаться на месте и бездельничать. Я поначалу решил, что оно пройдет, ведь голова-то у меня ясная, ну и…

Утром мне стало стыдно, когда я только-только проснулся. С минуту я усиленно припоминал, не сболтнул ли чего лишнего. Кажется, нет. Но едва, успокоившись, решил еще немного подремать и повернулся на другой бок, как коснулся чего-то упругого и горячего. Я вздрогнул и открыл глаза. Лучше бы не открывал. Лучше бы я, как страус, засунул голову куда подальше, тем более что перина — не песок. Там бы и выждал, пока это упругое и горячее исчезнет, а теперь придется как-то реагировать.

Язык, сухой и шершавый, еле шевелился, но я все-таки выдавил из себя хриплое и жутко глупое:

— А ты чего тут делаешь, Светозара?..

Глава 18 Влюбленная ведьма

Думаете, что она мне ответила? Никогда не догадаетесь. Вообще ничего, будто я и не спрашивал вовсе, а если и спрашивал, то не ее.

— Проснулся соколик, — только и проворковала озабоченно. — Тебе, поди, кваску принесть? Али сбитня сладкого? Что лучше-то?

И потягивается. Сладко так, словно кошка. Даже глазищи похожи. Уже не бирюзовые они у нее, и не цвета морской волны. Если сравнивать с чем, то, скорее всего, майская трава подойдет. А может, изумруд.

Но мне не до сравнений. Мне бы выпроводить ее побыстрее. Главное, всего неделю назад состоялся у меня с остроносым откровенный мужской разговор. Терпел он, терпел и не выдержал — улучил минутку, когда я выйду во двор свежим воздухом подышать, и тут же ко мне:

— Как девку делить будем, княже?

Это мне-то, фряжскому князю Константину Монтекки, какой-то холоп, пускай и ратный, осмелился задавать такие вопросы?! Нет, я никогда не кичился перед простым людом своим происхождением. К тому же липовое оно у меня, так чего нос задирать? А вот тут, в первый раз за все это время, припомнил наши предыдущие «радостные» встречи, и во мне взыграло:

— Это ты, холоп, меня, князя, о дележке вопрошать надумал?! Ты, Осьмуша, в своем ли уме?! Или его тебе крымчаки отбили вместе с ухом?!

Красиво я его отбрил. Даже самому понравилось. Заодно и насчет ранения прошелся. Ему ж и впрямь чуть ли не треть уха татары ссекли. Не успел он увернуться, когда они на него втроем навалились. Голову из-под удара убрать удалось, а вот кусок уха отлетел.

Ох как остроносому мои слова не понравились. И про холопа, и про князя, и про ухо. Получалось, в разных мы с ним весовых категориях, так что на бой не вызовешь, и я, стало быть, могу безнаказанно называть его недобитым уродом. Стоит Осьмуша, зубами скрипит, тонкие губы свои кусает, пытаясь сдержаться. Если бы зрачки могли превращаться в сабли, я бы уже имел несколько десятков ранений. Только не могут они этого.

— А на скрежетание твое зубное мне тьфу и растереть сапогом, — добавил я.

Но Софрон хоть и злобен, а выдержку сохранить умеет. Потому и цел он до сих пор. Будь ты кем угодно — татем, воином, — но в бою помимо азарта нужно иметь еще и хладнокровие. Разные это эмоции, противоположные, но сочетаться должны. Не для победы — для выживания.

— В сече бок о бок сабельками помахивали, — решил напомнить он мне. — Там оба наравне были.

— Вот там бы и спрашивал, — спокойно ответил я.

— А ныне нельзя? — осведомился он.

— Ныне шапку снимать надо! — отрезал я. — И с вежеством подходить, используя куртуазные манеры поведения и соблюдая соответствующий этикет.

— Чего? — растерялся он.

У бедняги даже рот от изумления открылся. Не иначе как решил, что я с ним на родном фряжском языке заговорил.

— Того! — отрезал я, а дальше мне с ним и говорить расхотелось — хватит. Он мне и без того вечерний моцион испортил. Развернулся я и подался к крыльцу, к своим бумагам. А мне в спину отчаянное:

— Княже! Да люблю же я ее!

Словно из самой глубины души вырвалось. Не слова — стон сердечный. Ну как тут проигнорируешь. Пришлось повернуться. Оп-па, а Осьмушка-то уже и шапчонку свою скинул, в руке трясущейся комкает. И губы трясутся. Как рука. Давно бы так, а то гонористые мы больно. Теперь можно и сжалиться. К тому же я и сам влюбленный донельзя, так что сострадание к чужим мукам имеем. Ладно, знай мою доброту. И правда, в одних боях бок о бок, так чего уж теперь.

— Иной раз человек и готов свое сердце отдать, да другой в нем не нуждается. Понял ли?

Стоит улыбается, не верит. Может, думает, что раз ухо изуродовано, так оно теперь и слова точно так же уродует, смысл их искажает? Еще, что ли, повторить для надежности, чтоб понял.

— Так ты, князь, с ней не того?

Ну точно. Не иначе как ополоумел от услышанного. Или не поверил. Еще бы, такая девка, такая девка — неужто кто по доброй воле откажется?! Особенно когда и уговаривать не надо — сама на шею вешается. Понятно, князь, так что с того. После постели под венец вести не обязательно, даже если баба брюхо нагуляла. Натешился да бросил.

Вот только она мне и впрямь не нужна. Совсем. Уж не знаю почему, но я еще с ранней юности от таких шарахался. Может, глупо это, но я всегда считал, что постель — это своеобразное празднование победы. Ну что-то вроде награды. А какой может быть победитель, если боя не было вообще? Получается, не успел ты подъехать к крепости, как она уже выкидывает белый флаг.

С одной стороны, хорошо. Во всяком случае, удобно — это уж точно. Никаких тебе усилий. Пришел, увидел… наследил. Но я люблю, чтоб азарт проснулся — смогу или нет. Тогда только и чувствуется выигрыш, иначе никакого желания. Так что она проиграла изначально. Можно сказать, в тот день и час, как только в первый раз намекнула, что она бы вновь не против ко мне в постельку. Там еще, в посаде под Серпуховом.

Но если бы была только одна эта причина, все равно бы я так сильно не упирался. Всякое в жизни бывало. В конце концов, если женщина просит, да еще так настойчиво, то грех ей не уступить. Не убудет же от меня, верно? Вот только я хоть и не верю в мистику, хоть и скептик по натуре, но все одно — из-за глупостей рисковать не собирался. К тому же факты — вещь упрямая, а они утверждали, что девица и впрямь способна на что-то такое.

Помню я, как там, в Серпухове, униженно ползал на коленях мужик, лишенный за свои блудливые и притом оскорбительные речи мужской силы. Напрочь. И ползал не перед старухой — перед Светозарой. Помню и хищный прищур ее надменных глаз. Она долго стояла, наслаждаясь обретенной над ним властью, внимательно и чуть отрешенно разглядывая, как его кудлатая бороденка метет пыль возле носков ее нарядных синих сапожек, но потом все-таки сжалилась, небрежно-звонко прищелкнула пальцами и негромко произнесла:

— Ладно уж. Ступай отсель. Ослобоняю. Да впредь язычиной своей поганой не больно-то трепи — чай, не баба. — И вдогон: — А ежели избу нашу запалишь, яко надумал, вовсе все отсохнет. — И как припечатала: — Навеки.

Судя по всему, мужик и впрямь думал именно о поджоге, поскольку тотчас сбился с торопливого шага и немедленно перешел на бег, но тут же споткнулся, упал, вскочил и, испуганно оглядываясь на усмехающуюся Светозару, бегом похромал дальше, торопясь скрыться с ее насмешливых глаз.

А ведь этот случай был далеко не единичный. Не знаю, может, она хороший экстрасенс, гипнотизер или еще кто-то — пойди разбери. Да и не в названии дело. Главное — способна. Потому и сделал для себя вывод — лучше не начинать, чтобы у человека не появилось вредных иллюзий, тем более что тут все гораздо хуже, потому как иллюзии у нее уже имеются. И давно. Она ж меня как минимум в постоянные любовники прочит, а то и в мужья — толком не вникал. И это еще до постели, а если переспать? Тогда точно сватов зашлет — домового да водяного с лешим, — попробуй откажись.

А потом одно дело — неразделенная любовь, совсем другое — ревность, а значит, месть. И хорошо, если она эту месть приготовит милому дружку — я за себя не боюсь. А если подлой разлучнице? Княжной рисковать? Тут обычный человек и тот может натворить о-го-го чего, а уж коль отомстить захочет ведьма, впору за крест хвататься…

Только я ни в них, ни в прочую церковную лабуду не верю. Не по мне это. Так что, начни Светозара действовать, опереться смогу только на самого себя, а хватит ли сил — не знаю. Да и не мастак я сражаться с бабами. Если действовать по своим правилам, в открытую — обязательно проиграешь, а по их — противно. Да и какие там у ведьмы правила? Неизвестны они мне. Заговорам, что ли, начать учиться или специалиста пригласить?

Говорил это, но еще раз повторюсь, что я был ей искренне благодарен за то, что она вытащила меня с того света. И ей, и бабке Лушке. Но благодарность — это одно, а любовь — нечто иное. Совсем иное. Я уж и Светозаре попытался объяснить, да куда там. Будто глухая становится. Глазищами только сверкнет в ответ и прошипит неизменное:

— Все одно мой будешь.

Вот и поговорили начистоту.

— А как же серьги, боярин? — лепечет остроносый. — Она мне сказывала, похваляючись…

Да какая разница, что она тебе сказывала?

Это две недели назад было, перед очередным разговором со Светозарой. Решил я прокатиться на Пожар. Нет, не по пепелищу — на будущую Красную площадь заглянуть.

Конечно, нынешние торговые ряды даже не одна десятая прежних — гораздо меньше. Однако прикупить то, что я давно задумал, мне удалось. Снедь на телеге, что Пантелеймон привез бабке Лушке, когда забирал меня от старухи, — это одно. К тому же они от князя, а не от меня. Потому я и считал себя в долгу. Конечно, оплатить возвращенную мне жизнь по-настоящему я не в силах, но хоть как-то, пускай частично…

Бабке Лушке я купил шубу. Хорошую, лисью. Аж двадцать рублей купец запросил, на пятнадцати с полтиной мы с ним по рукам ударили. Серьги Светозаре я выбирал подольше. Как назло, попадались только с синими камешками, а с зелеными нет, и все. Но нашел, купил.

Ух как у девки глаза разгорелись. Оказывается, точно в цвет мои камешки пришлись. Только разгорелись они ненадолго. Едва я сказал слова благодарности про спасенную жизнь и прочее, они у нее тут же и потухли. Поначалу она даже назад мне их протянула.

— Возьми, — говорит. — Опосля подаришь, когда любовь проснется.

Пришлось напомнить.

— Проснулась моя любовь, и давно, да только не к тебе. — И руками развел.

Мол, что я могу поделать. Не властен над собой человек. Кого полюбить, не он решает — сердце ему велит, а оно — штука темная.

Усмехнулась Светозара. Глаза снова бирюзового цвета — злость, значит, пропала. И задумчиво так спросила:

— И чем же она лучше меня, боярин? Али тем, что, как и ты, княжеского роду?

Ну что тут ответишь. Да не лучше и не хуже, а просто никакого сравнения, потому что она — единственная. Решил, что самое удобное и впрямь на род сослаться. Глядишь, понятнее будет. Кивнул, соглашаясь.

— Потому ты ее и выбрал? — скривила она губы.

Ох и дура девка. Да я на самом-то деле из-за того, что она княжна, так намучился, что дальше некуда. Попробуй-ка найди таких сватов, чтоб уболтали этого скрипучего. Я бы прямо сейчас все отдал, что у меня есть, лишь бы она где-нибудь в холопках числилась. Нет, вру, рублей двадцать бы оставил. Для выкупа. А потом дал бы ей вольную и в ноги бы рухнул, а в руках протянутых сердце в подарок. Прими, милая, не побрезгуй. Ну и ответил Светозаре соответственно. Мол, любимая — звание куда выше княжны. Она для влюбленного сердца всегда царица, не меньше. А то и богиня.

— И я бы царицей для тебя была, если бы ты… в меня? — осведомилась она.

— И ты бы тоже, — ответил я. — Только этому не бывать. Не живут в сердце две любви вместе. Тесно им там.

— Ладно, верю я тебе. И серьги твои возьму. Пусть это твоим первым подарком будет для девки Светозары. — И вздох тяжкий.

Ну слава богу, договорились. Поняла наконец. Поздновато, конечно, но лучше поздно, чем никогда. Я даже улыбнулся. Только зря радовался. Рановато. На самом деле ничегошеньки она не поняла.

— Первым и последним. И следующий ты мне по любви подари, а коль не будет ее, то и дары ни к чему.

Вот и поговорили. Упертая девка, нечего сказать. Почти как я. Может, еще и потому не нравится мне упрямство в людях — себя в них вижу, как в зеркале, и увиденное не очень по душе. Словом, не люблю…

Но не рассказывать же обо всем этом Осьмуше.

— А серьги, — отвечаю остроносому, — я ей за лечение подарил. Доволен? И вообще, не пошел бы ты куда подальше, а то осерчаю!

А больше разговаривать не стал — наверх подался.

Теперь вот лежу, нашу с ним беседу вспоминаю, а самого стыдобища разбирает. Как ни крути, а получается, будто я ему пообещал, пусть и косвенно, намеком, что никаких дел иметь с ней не буду и любовь крутить тоже. Но лежу, не встаю. Очень уж неохота подниматься первому. Она ж меня полностью раздела, и куда засунула штаны, одному богу известно. А еще черту, с которым она сродни. Пускай сама первой встает.

Но и она не торопится, ответа ждет.

— Квасу, — говорю. — Кувшин целый. Только чтоб старый был, покислее.

Думал, пока искать станет, штаны напялю да Тимохе разгон дам — зачем пустил. Но не тут-то было. Потянулась Светозара лениво и мурлычет:

— Вот и славно, что выбрал. Счас я Тимоху покличу.

Только этого мне и не хватало для полного счастья.

— Не надо Тимоху, — выдавил я хриплым голосом. — Расхотел я квасу. А тебе самой вставать-то не пора? Заждались, поди, на поварне.

— Успею, — отмахнулась она с ленцой и, привстав на кровати, так что налитая тяжелая грудь оголилась полностью, мечтательно выдала: — Я ж с того самого часу, как тебя впервой увидала, все в думках своих грезила, как мы с тобой после сладкой ноченьки просыпаемся да рядышком лежим. Обожди малость. Дай посмаковать-то. Али не насытился еще? — И склоняется надо мной.

Сама коварно улыбается, а грудь ее с крупным коричневым соском, который эдак по-боевому, чуть ли не на сантиметр уже выпер, как копье, уже надо мной нависла. Чую, чья-то шаловливая ручонка меж тем уже вовсю лазит под одеялом. Не ищет, нет. Нашла-то она сразу, да и мудрено было бы не найти. И не настраивала она ничего, скорее уж до последней стадии доводила, потому что у каждого терпения и у каждого принципа имеется своя рубежная черта — вот до сих пор еще куда ни шло, а дальше…

Оправдываться не собираюсь, но задам один вопрос: а вы бы на моем месте удержались?! Только честно! То-то.

Получилась какая-то раздвоенность. В сердце одна, а тело уже и слушать ничего не хочет — ему другую подавай, ту, что поближе, с соском, как копье, вперед нацеленным, с налитой грудью, с шаловливыми ручонками…

У меня и посейчас перед глазами статная наездница, особенно ее лицо. На лбу мелкой россыпью капельки пота, глаза даже не зеленью горят — кровью налились, а в середине зрачка бесовский огонь полыхает. Рот полуоткрыт, и видно, как из него язычок то и дело выскальзывает, губы цвета запекшейся крови облизывает. Ни дать ни взять вампирша перед трапезой в предвкушении лакомой пищи.

Густые волосы, что россыпью на пышных плечах, подрагивают ритмично, в такт движениям. И грудь тяжелая, налитая, с огромными сосками-копьями перед самыми глазами моими точно так же ходуном ходит. Вырваться и не думай. Стальные тиски могучих бедер обхватили намертво — того и гляди кости затрещат. Да я, если честно, и не пытался — самого азарт обуял.

А всадница торопится, спешит до финиша добраться, чтоб первой успеть. У самой уже не только на лбу, по всему телу пот выступил, ручейками стекает — острый, дурманящий, возбуждающий. Но не сдается наездница, гонит во весь опор. И как только в седле удерживается?

Но и жеребец ей послушный достался. Не иначе как азарт жокея ему передался — такую прыть выказал, что о-го-го. Дружно мы скакали, как одно целое. Впрочем, в те мгновения мы и впрямь стали одним целым. Во всяком случае, телесно. Так слились — не разорвешь. Прямо тебе кентавр какой-то, только голов две и в каждой сладкое головокружение от безумной скачки.

«Хорошо хоть, что шпор нет», — мелькнуло в голове отрешенно. Зря мелькнуло. Вспомнила она про них. Еще неизвестно, что острее — железные шпоры или стальные женские когти. Я, например, уверен, что последнее. А уж если их всадить в грудь со всего маху, не жалеючи лошадь, то тут и вовсе никакого сравнения. А вдобавок еще и зубами в шею. И почти сразу с диким животным криком перескочить финишную черту. Вместе с конем.

Победа!

Не подвел жеребец. Доскакал. Успел.

«Уж лучше бы я в это утро мерином [156]побыл», — с запоздалой тоской подумалось мне.

Только теперь пропала моя раздвоенность. Тело стыдливо умолкло, увидев, что натворило, да поздно уже — что сделано, то сделано. Чего уж теперь. Поздно, родимый, боржоми хлебать — все равно почки давно тю-тю.

Лежу, не шевелюсь. И сил нет, и придавлен я вдобавок. Припечатан. Размазан. И морально, и физически. Морально, потому что так откровенно мною еще никогда не пользовались. Ну а физически… Думаю, тут объяснять не стоит. Я же говорю — статная она, крепкая, даже могучая, не то что коня на скаку — мамонта за хобот удержит. Легко. А будет сопротивляться — бивень сломает. Или оба сразу. Чтоб покорился лохматенький. Ей все нипочем. Она жизненными соками налитая. Чужими. В том числе теперь уже и моими.

У меня даже от ее жадного поцелуя и то не было сил отвернуться. Взаимностью не отвечал, но и язык ее из своего рта не выталкивал. Всего она меня высосала. Досуха. Капельки не оставила.

— А ты говоришь, княжна какая-то, — усмехнулась она торжествующе, поблескивая массивными ягодицами и напяливая на голое тело сарафан. — Нешто сумеет она так-то ублажить? Да нипочем. А тебе и имени менять не надо. Она Маша, и я Маша — эвон как удобно, — выдала она мне, стоя у самых дверей.

Это она зря сравнила. Не подумавши. Такими вещами… Если б сапог лежал подальше, я б до него навряд ли дотянулся, но он стоял рядышком, так что я собрал все оставшиеся силенки и отправил сапог в полет. Точно влепил, не подвела рука. Жаль, в косяк угодил. Успела она за дверь выскочить. И тут успела.

А я — нет.

Оставалось лежать и разглядывать на своей груди печать победительницы. Хотя нет, скорее уж тавро, которым она заклеймила своего жеребца, да еще на всякий случай дважды, чтоб точно никто не увел — по четыре борозды с каждой стороны. Вон они, в кровавых капельках. Помни, Костя, отчаянную скачку, не забывай лихую ведьму.

Хотел было я Тимохе высказать все, что о нем думаю, но и тут неудача. Мой стременной спал как убитый — еле-еле удалось его добудиться. А едва он продрал свои бесстыжие глаза, тут же клясться принялся — мол, два ковша пива, а больше ни-ни, да и то второй не хотел. Если б Светозара-лекарка, что на поварне, так умильно не глядела, он бы и его пить не стал, но она во здравие князя-фрязина предложила, вот он и осушил, а что дальше было — ничего не помнит.

И Воротынский тут как тут. На шею мою с ухмылкой поглядывает, а сам бороду лукаво поглаживает.

— Как лекарка? Довела — не уронила?

Оказывается, когда нам с ним пришло время расходиться, он даже не успел никого позвать, чтоб мне подсобили добраться. Полное ощущение, будто она стояла за дверью и все слышала. Тут же откуда ни возьмись вынырнула и предложила свои услуги.

— Я поначалу усомнился — управится ли? Она ж тебе по плечо, хошь и крепка баба, ничего не скажешь. Так лекарка в ответ, мол, не впервой мне его на себе волочь, сдюжу, — все так же лукаво улыбаясь, рассказывал он и невозмутимо добавил, опять посмотрев на мою шею: — Видать, и впрямь сдюжила. Да и ты тоже.

Ай да Светозара. Всюду успела. И Тимоху сонным зельем опоить, и перед князем вовремя появиться, и меня поутру оседлать. Кто сказал, что бабы — ведьмы? В самую точку. Целиком согласен. Не все, конечно, но одну я знаю наверняка.

«Ладно, — думаю, — в конце концов ничего страшного от одного раза случиться не должно. В верности и любви я ей не клялся, замуж не звал, даже нежных слов не говорил. Ни одного. Не дура же она. Должна понять, что ей просто подвернулся чертовски удачный момент, и она им воспользовалась на всю катушку. Ну и мною заодно. А то, что я разок не устоял, если уж так разбираться, вина не моя, а папашки моей княжны, Андрея Тимофеевича. Если бы у него в голове водилось поменьше глупостей, то со мной такого не приключилось бы, а теперь чего уж».

Это я так себя успокаивал. Даже решил — к лучшему оно, теперь точно угомонится, а если ей со мной не понравилось, тогда совсем красота. Да и княжна далеко, так что не узнает, как я один разок не сумел сдержаться. Откуда? Я каяться не собираюсь — из ума еще не выжил, так что все шито-крыто. И вообще — что естественно, то небезобразно.

Только зря я рассчитывал на тайну. В тот же день ближе к вечеру я понял, что дворне все известно. Сама похвасталась? Навряд ли. Скорее всего, крик ее услышали. Тот самый. Ну и ладно, пусть себе шушукаются. Пусть женская половина смотрит с завистью на нее, а другая — мужская — на меня.

И ненависть в глазах остроносого тоже ерунда. На него мне тоже плевать. Не хватало еще, чтоб я пошел к нему извиняться. Не дождется. Сам виноват. Не был бы Осьмуша грязной тряпкой, глядишь, и вышло у него что-нибудь. Это не мои слова — ее. Ведьмы. Она еще месяц назад их произнесла, когда я в очередной раз пытался ее урезонить. Тогда-то она мне и разъяснила, почему не желает иметь с ним никаких дел. Дескать, силу ей подавай, тогда только девке любо, а когда сами стелются под ноги — никакого интереса. Я даже опешил от таких слов. Получалось — слушаю ее, а выходило — самого себя.

Она тогда много чего о нем наговорила, и не думаю, что хоть одно словечко из сказанного пришлось бы ему по душе, начиная с внешности, которой остроносый весьма гордился. Вообще-то, на мой взгляд, он был достаточно привлекателен — рожа чистая, без оспин, глаза большие, да и цвет приятный — этакий серовато-голубой, с водянистым оттенком. И сам он широкоплечий, да и рост приличный, всего на полголовы ниже меня. А то, что нос чуть больше нормы, — мелочь. Но у Светозары на этот счет было иное мнение.

— Ни болести, ни недуга, а губы словно дерюга — и как тут целовать друг друга? — насмешливо фыркнула она. — И зубы во рту, яко горелые пни — повалятся, только ногою пни. А в очах яко слюда, и мутны они, будто помойная вода.

Потом пошло и вовсе столь интимное, что я не хочу даже цитировать, а закончила она, разумеется, критикой его выдающегося шнобеля:

— А уж нос и вовсе что речная коряга, под коей сом большой спит да жидким усом шевелит.

— Усы и у меня не больно-то густые, — попытался урезонить я не в меру разошедшуюся в своей критике девку.

— У тебя вовсе все иное, — ласково пропела ведьма, тут же сменив презрительный тон на нежное воркование: — В усах шелк, в речах толк, что стан, что рост, а уж как ты про-о-ост… — Она даже мечтательно зажмурилась, после чего выдала итог: — Нешто я вовсе из ума выжила — нарядный летник на посконное рубище менять? Сказываю же, тряпка он грязная.

— А почему грязная? — спросил я, не зная уже, что сказать и как возразить.

— Душа у него такая, — отрезала она сердито. — Я ж ведьма. Я душу враз чую. Черная она у него, заскорузлая.

Только я хотел уточнить про черную душу, мол, какая она у ведьмы и не родственная ли Осьмушиной, но она меня опередила:

— Моя тоже черная, но у нее цвет такой. А у него от грязи. То совсем иное. Может, я еще и потому к тебе тянусь, что своей черноты хватает. С избытком. Мне и самой от нее уже тошно, потому и хочу ее разбавить.

И все это с таким надрывом в голосе, что мне ее в очередной раз стало жалко. Хорошая же девка, а вбила себе в голову всякие глупости и не хочет от них отказываться. А она продолжает:

— А что до Осьмуши… Ты вот княжну любишь, а он…

— Тебя, — вставил я.

— Нет, — покачала она головой. — Думает лишь так. На самом деле он себя во мне любит. А тебя ненавидит еще и потому, что я к тебе тянусь. Очень уж ему хочется хоть здесь тебя опередить да не допустить, чтоб ты ему нос вострый утер. Коль не ты — и он бы так за мной не увивался. Точно я тебе говорю.

Пожалуй, за все время это у нас с ней единственный в таком тоне разговор состоялся — спокойный, задушевный, без глупостей и приставаний.

Кстати, сразу после нашей «скачки» она и впрямь затихла. На время. Даже на глаза ухитрялась не попадаться. Возможно, приходила в себя, а может, просто решила, что уж теперь-то я точно влип, втюрился, втрескался, да не просто, а по самые уши, и потому пыталась меня «выдержать» — авось стану посговорчивее. Снова момент выжидала. Но это уж дудки, не на того напала. Потом вновь стала как бы невзначай напоминать о себе — куда ни иду, и везде она на пути.

Видя, что я не реагирую, она неожиданно засобиралась в дорогу, сказав перед уходом, будто идет куда-то в дальний женский монастырь замаливать грехи. Совсем хорошо. Хоть от этой проблемы избавился. Я даже не стал уточнять, в какой именно. Дальний? Вот и прекрасно. По мне, чем дальше, тем лучше.

Да и не до нее было. Я дни считал, пока мой сват, которого подыскал Воротынский, отправится под Псков. Михайла Иванович нашел его не сразу, поскольку дело трудное и далеко не каждый, как объяснил мне князь, за него возьмется. Я еще удивился, а он пояснил, в чем главная сложность — сватовство-то за безродного.

— Ты в своих краях князь, спору нет. А здесь, на Руси, ты покамест никто. Сват же, он вроде поручителя. А кому охота за безвестного фрязина ручаться?

— А сам ты, Михайла Ивыныч? — спросил я.

— Сказывал же, в сродстве мы, потому и негоже. Но это токмо одно, а есть и другое. Я хоть и в чести ныне, ан все одно — помнят мою опалу. И Андрей Тимофеевич помнит. Он в прадеда памятью уродился — ничего не забывает.

— Так сколько лет миновало! — возмутился я. — Что было, то быльем поросло.

— Это у смерда нерадивого поле быльем-сором зарастает, а у людишек памятьцепкая. Ныне без того никак. С лица поглядишь — улыбается, а внутри все на крепких запорах — не достучишься. Потому это, что мыслят — кой ляд ему подсоблять? Ныне он в чести, а ежели к завтрему сызнова в опалу, тогда как?

— За безродного… — протянул я задумчиво. — А как же Малюта Скуратов? Он-то…

— Тьфу ты! — сплюнул в сердцах князь. — Дело к ночи, а ты его помянуть удумал.

— Так ведь не лукавый же, — возразил я.

— Зато прихвостень его. Да и иное там. Он-то дочерей выдавал, а их, хошь и безродных, за именитого боярина куда как легко отдать. Тут понимать надобно — хошь родичи невесты от того и возвысятся, но и женихова родня не унизится. Они при своем останутся, и урону жениху в том нет. Сам помысли — кого царь своему сыну просватал? Евдокию Богдановну Сабурову. Велик ли ее род? Не сказал бы. На Руси десятки иных куда как именитее. Но урону своей чести от такого родства государь не зрит. А ежели бы у него дочь была, выдал бы он ее в род Сабуровых?

Я хмуро промолчал. Ответ был ясен, но произносить его вслух мне почему-то не хотелось. Пришлось отвечать самому Воротынскому:

— Никогда. Он и за Ваську Шуйского бы не отдал, и за Федьку Мстиславского, а они и вовсе из самых что ни на есть Рюриковичей. Вот так-то. Потому и князю Андрею Тимофеевичу свою дочку за тебя отдать — урон.

Но сват отыскался. Оказывается, есть уже на Руси люди, готовые поручиться за безродного фрязина. И люди эти не простого роду-племени, а из князей. Например, Петр Иванович Татев. Не забыл он того разговора перед битвой под Москвой. И совет мой про гонца тоже помнил. А уж когда Воротынский ему тонко намекнул, что я и к уложению о станичной и сторожевой службе руку приложил, тут и вовсе возражения отпали.

— Опосля свадебок сразу и двину, — заявил он, подразумевая царские.

Оставалось считать денечки.

До первой, когда женился сам царь, время прошло быстро. Хорошо было отоспаться после бессонных ночей. А вот до второй — царевича — оно уже тянулось гораздо медленнее. Но я дождался. Как ни растягивал бог Крон часы и сутки, а я его переупрямил, выдержал. И сборы в путь-дорожку тоже выдержал, хоть и медлительные они были у Татева. Ну ничего — от пары дней меня не убудет. Полтора года ждал, зато теперь осталась самая малость.

Наконец князь выехал. И погода не подвела. Как по заказу все снежком покрылось. Теперь можно по новой отсчет вести. Туда санного ходу недели две, не меньше, да обратно столько же. Плюс к ним еще неделя. Получается, ближе к Рождеству вернется, а может, и раньше.

И все бы ничего, только томило меня дурное предчувствие. К тому же мой сват выбрал недобрый день для дороги. Едва успел примчаться с его подворья гонец, чтоб сообщить о княжеском отъезде, как грянули колокола. Немного их уцелело в Москве, так что звук в основном доносился из Кремля, но какой звук. Не просто так они звонили, не на вечерню созывали народ, как мне вначале подумалось. Перебор это был. Тот самый, что используется при отпевании или погребении.

И тянулся по Москве медленный звон. Поочередно в каждый колокол от малого до большого, а потом одновременно во все, и вновь тоненький плачущий голосок самого малого.

«Плачьте, люди, по умершей три дня назад в Александровой слободе в расцвете сил юной царице Марфе Васильевне. Недолго ей довелось побыть в женах государя — всего две недели. Плачь, православный народ», — рыдали колокола.

Я вздрогнул. Одна надежда, что Татев поспеет к Долгорукому раньше, нежели до того дойдет скорбная весть, иначе…

Татев не поспел. Получилось как раз иначе…

Глава 19 Кто кого?

Не к добру был зловещий знак, явно не к добру. Чувствовал я это. Да что там — уверен был на все сто, что Татев вернется ни с чем. И снежок этот, выпавший похоронным саваном, тоже сулил недоброе. Что-то надо было предпринять. Руки чесались, в голове звенело тоненько и протяжно: «Царь свободен, царь свободен».

Бредовые идеи возникали в мозгу одна за другой, вплоть до того, что пойти сейчас к Иоанну и предложить оживить его нареченную. Знаю я, дескать, одного человека, который может помочь. Я даже собрался идти с ней к Воротынскому. Хорошо, что остановил себя — мол, утро вечера мудренее, тем более князь сейчас давно спит.

Насчет мудрености вопрос, конечно, спорный, но то, что утро навевает мысли потрезвей, — факт. Когда я все это обдумал на свежую голову, то и сам присвистнул от количества препон, высветившихся на моем безумном пути, начиная с Михайлы Ивановича, который ни за что не согласится поддержать меня. Получалось, аудиенции у величества надо добиваться самому.

Но это еще куда ни шло. Чай, он — не всенародно избранный президент, и доступ к нему возможен, особенно если заявить, что прошусь к нему в подданство. Но что я ему скажу? Получалось, я знал все о болезни царицы гораздо раньше, если так уверенно поставил диагноз. Откуда? Почему не пришел сразу? Малюта-а! Разберись-ка, родной. И разберется Григорий Лукьянович, вывернет до донышка. Вначале со мной, потом до Андрея Тимофеевича очередь дойдет, а уж потом и до его семьи. Я вздрогнул, вспомнив истошный визг юной пятнадцатилетней дочурки казначея Фуникова, животный крик его супруги, и понял, что царя в это дело вмешивать нельзя. Как-то он неправильно разбирается, и вообще его методы чересчур суровые.

Решить все без него? Ну ухвачу я бабку Лушку, а есть ли у нее противоядие или травы, которые сводят на нет те, что она дала Долгорукому? Ладно, пускай есть. А что дальше? Полезем вместе с ней ночью в Успенский собор? Ах да, Марфу положили не там, а в Девичьем монастыре. Ну и как мы туда заберемся? А плиту на саркофаге отодвигать — справлюсь я в одиночку, поскольку на помощь бабки рассчитывать нельзя, годы ее не те.

К тому же оставалось главное — если девушка спит, значит, она дышит. Получалось, что ей нужен кислород. Совсем немного, гораздо меньше, чем обычному человеку, но нужен. Под этой плитой, в замкнутом пространстве его не так уж и много. Пока я смотаюсь за бабкой Лушкой в Серпухов, пока обратно, пройдет столько времени, что спасать будет попросту некого.

Ну и последнее. Даже если нам удастся сделать все как положено и она откроет глаза. Пусть. Шанс на удачу имеется. Крохотный. Один из миллиона, но имеется. Что дальше?

И напрашивается простой, хотя и жутковатый ответ — то, что обычно делают с мертвяками, встающими из гроба. Кол осиновый, и всего делов. В любом случае царь до себя ее не допустит. Никогда. С его воображением-то. Да он даже смотреть на нее будет только издалека, потому как они все здесь суеверные.

А уж то, что он посадит на кол ее спасителя, как колдуна-зловреда, — это и к бабке ходить не надо. Да он к ней и не пойдет. Вместе мы с ней усядемся. В смысле не на один кол, но рядышком. Или сожгут нас обоих. Словом, выбор невелик.

Пришлось отказаться. И теперь оставалось лишь бездельничать и томиться в ожидании возвращения князя Татева, а догонять да ждать — хуже нет. Умучаешься, особенно с последним — в безделье время-то бежит куда как медленнее.

Именно потому я и принял предложение остроносого всерьез научиться сабельному бою. Был Осьмуша на удивление приветлив, когда заговорил со мной. Дескать, жалко ему меня, потому как жить с таким знанием ратного боя мне осталось до первой битвы, от силы до второй. Но это уже предел. Дальше домовина и погост.

Я даже немного обиделся. Конечно, я не супермен, и до того же остроносого мне семь верст и все лесом, но и не такой уж неумеха, как он тут отозвался.

— Была уже первая битва, — возразил я. — Живой, как видишь.

— Велик господь и милосерден, — заметил Осьмуша. — Посылает иной раз на землю чудеса для нас, грешных, — сожалеюще вздохнул он, покосившись на меня. — Вот и ныне сподобил явить чудо — тебя, живого. Так ты что, и впредь на милость вседержителя полагаться станешь? А я— то мыслил подсобить фряжскому князю, дабы он шаблю яко помело в дланях не держал.

— Я-то целым из сечи выскочил, а вот тебе, гляжу, татары знатную отметину сотворили. Будто имечко твое знали. Как раз осьмушку от уха оставили, — огрызнулся я.

Остроносый озлился, но себя сдержал.

— Так что, княже, желаешь поучиться, али у холопа ратного тебе в зазор?

И я… согласился. Нет, не надо меня считать самоубийцей. О настоящих боевых клинках, остро заточенных для чьей-то вражеской шеи, не могло быть и речи. Да и он о них не заикался. Упомянул лишь разок, с эдакой легкой ехидцей — вроде как на слабо брал, но не тот случай. Я ему и пояснил, причем деловито и спокойно, что бояться вовсе не боюсь, но с боевыми саблями учеба слишком плохая и проку в ней никакого.

Парадоксально звучит, но это действительно так. Ударить со всего маху соперника ею нельзя, потому что перед тобой не враг, а партнер, значит, удар придется замедлять, останавливая его у самой поверхности головы, шеи, груди и так далее. Получается что-то вроде бесконтактного карате — штуки замечательной, но в настоящей драке могущей запросто подвести, потому что удар, отработанный десятки раз во время учебы, человек и в бою может автоматически нанести точно так же. По привычке. А перед тобой уже не соперник — враг, которого надо убивать, а не обозначать, что ты его якобы ранил.

Иное дело деревянные или, на худой конец, старенькие, тупые и вдобавок обмотанные в несколько слоев крепкой толстой рогожей. Самого Осьмушку, как я стал частенько называть Софрона, решив, что Осьмуша звучит для него чересчур ласково и почтительно, они тоже устраивали гораздо больше. Убей он меня — ему тоже в живых не быть. Воротынский не тот человек, который станет слушать оправдания. А тут убить не убьешь, но влепить можно хорошо, потому что никто не стесняется, оба прикладываются от души, как придется.

Правда, остроносый поначалу осторожничал — наставить мне синяков, а следовательно, озлобить, в его планы не входило. Как выяснилось уже после второго по счету занятия, он решил втереться ко мне в доверие. Для чего? Трудно сказать. Целей много.

Может, для того, чтобы я из мужской солидарности прогнал от себя Светозару, но, скорее всего, и впрямь, видя относительно вольготную жизнь моего стременного, решил поменять хозяина и податься от Воротынского ко мне.

Но тут у него получилась промашка. Едва он заикнулся об этом переходе — причем как бы в шутку, чтоб всегда можно было безболезненно сдать назад, — так сразу получил увесистый и решительный отлуп, да не простой, а с напоминанием кое-каких фактов:

— Помнится, именно ты предлагал мне отведать медку из твоей баклажки?

— Серьга с нами тож о ту пору сиживал, — вяло возразил он.

— Только он-то как раз был против, — парировал я. — И куртку… кафтанец Тимоха поутру мне вернул, а вот ты…

— Промашка вышла, — весело осклабился он, пахнув на меня зубной гнилью.

— Вышла, — подтвердил я. — Только не тогда, а сейчас. А в тот вечер ты как раз по велению своей души поступал.

— А у нас на Руси — можа, ты не слыхал, так я подскажу, — присказка имеется. Кто старое помянет, тому глаз вон, — не сдавался остроносый.

— Слыхал я ее. Только ты почему-то до конца ее не произнес, — жестко ответил я. — Кто забудет, тому два вон. Так вот, ежели я тебя к себе возьму, мне и впрямь оба ока вынимать надо, потому что я и при двух очах как слепец себя веду.

— Стало быть, не возьмешь меня в стременные? — не унимался он.

— Занято место. Это у государя их сколько хочешь, а мне и одного за глаза, — спокойно ответил я.

— А ты Серьгу прогони, и всего делов. К тому ж срок службы у его вышел, да и сам он на Дон уйти желает, так чего держать?! — нахально заявил Осьмушка. — Я ить лучшее его — что на сабельках, что на бердышах. И коней я понимаю — не чета ему. Любую усмирю.

Ну и наглец! И как он до сих пор не понял, что должен неустанно благодарить Тимоху за то, что я ни разу не поднимал перед Воротынским всех этих щекотливых вопросов, связанных с прошлым остроносого, на которые он навряд ли сможет отыскать ответы.

Нет, речь не о моем ларце с серебром. Пес с ним, еще заработаю. Да и неудобно как-то — вместе воевали, а я тут начну про деньги. Зато еще кое о чем спросил бы непременно. Была у меня отчего-то уверенность, что Осьмушка, он же Софрон, он же Васятка Петров, покаялся перед Михайлой Ивановичем далеко не во всех своих «подвигах», и даже о тех, про которые рассказал, поведал, деликатно говоря, в весьма усеченном варианте, к тому же изрядно смягченном. А вот если бы Воротынский в ту пору услышал кое-что от меня, убежден, отреагировал бы сурово.

Но нет никакой гарантии, что этот бесстыжий гаврик в отместку не расскажет о Тимохе, только не по сокращенному, а, напротив, по расширенному варианту, приплетя и то, чего не было вовсе. Точнее, нет, гарантия как раз имеется, но прямо противоположная — обязательно расскажет, сделав это по принципу: «Мне плохо, но уж я расстараюсь, чтоб и другому было не лучше — все душе отрада. Да, ходил я в Софронах, грабил людишек. Виноват, спору нет. Токмо был о ту пору близ меня еще один тать по прозвищу Серьга. Ведомо ли тебе, княже Михайла Иваныч, где он ныне? Могу подсказать…»

А еще на пытках мог бы рассказать и про иное, за которое всем прочим, в том числе и мне, тоже придется платить не серебром и не золотом, но жизнями — укрывательство детей изменников Иоанн нипочем не простит. Потому и приходилось помалкивать.

Кстати, именно Тимоха, и не далее как накануне, предупредил меня о намерениях Осьмушки. Не иначе остроносый решил предварительно прозондировать почву насчет возможного перехода, а может быть, даже и попросил походатайствовать за него со своей стороны — у него и на такое наглости хватит. И не просто предупредил, но сразу же и предостерег:

— Зрак у его ласковый, слово льстивое, но ты ему не верь, княже. — А далее выдал, в точности процитировав Светозару, словно подслушал нашу с ней беседу: — Душа у него больно погана да вонюча. Лучшей всего подале от него держаться. Я ить потому и остался при тебе, — простодушно пояснил он. — Поначалу вовсе отъезжать не можно — эвон ты какой хворый был. А опосля, когда ты поправился, узрев его на службе княж Воротынского, у меня аж в грудях захолонуло — чую, не к добру он тут появился. Вот и решил — послужу, покамест сей злыдень отсель не убёгнет.

— Думаешь, надоест ему? — усомнился я.

— Я в татях был, потому как жизнь наперекос пошла, да и то лишь на время прибился. Не думай — оправданий не ищу, и что было, то было. Но в спину сабелькой никого не пырял и тех, кто ко мне со всей душой, сонным зельем не угощал. Ему же все одно, потому как он душой тать.

Вспомнив вчерашний разговор, я и ответил остроносому в том духе, что, мол, на сабельках мой стременной, может, и уступит кое-кому, зато в бою, коль доведется, Тимоха и жизнь за меня положит, причем не задумываясь, без колебаний.

— Так уж и положит, — недоверчиво ухмыльнулся Осьмушка.

— Положит, — уверенно подтвердил я.

— А с чего ты взял, что я ее не положу?

— Ты моей жизнью, если что, еще и прикроешься, — заметил я. — И… хватит на этом. Кончено.

Но даже после такого откровенного разговора остроносый не оставил надежд втереться ко мне в доверие за счет своего ратного мастерства, время от времени пытаясь под всевозможными предлогами показать себя, как воина, в самом лучшем свете. Однако мало-помалу он окончательно убедился, что все его попытки останутся бесполезными. Тогда он решил мне отомстить.

Каким образом? Да самым простым и в то же время единственным, который был ему доступен, — унизить меня. Вот только получалось у него плохо. Можно сказать — никак, поскольку для унижения необходимы две вещи.

Во-первых, нужно поставить человека в смешное или неловкое положение. Этого хватало с избытком на каждом уроке. Однако непременно требовалось и «во-вторых» — человек сам должен это не только понимать, но и вести себя соответственно — краснеть, злиться, психовать, а у меня все с шуточками да прибауточками. Саблю из рук выбили? Так я еще и посмеюсь над своей неловкостью. По шее съездили? На то она и учеба. Наоборот, похвалю за хороший удар. И на его остроты я тоже не поддавался.

— Что, княже, лихо я тебя? — ехидно усмехался Осьмушка по окончании очередного урока. — Не впрок тебе наука идет — эва шею-то разнесло.

— Изрядно досталось, — не возражал я и тут же, надменно вскинув голову, заявлял: — Но ныне ты меня только девять раз убил, вчера же — одиннадцать. Стало быть, на два раза меньше. А ты говоришь — не впрок. — И мужественно улыбался, хотя и знал, как дико будет болеть и шея, и плечи спустя какой-то час.

— В бою и одного раза за глаза, — шипел Осьмушка. — Можа, будя? — давал он мне шанс прекратить занятия — поиздеваться все равно не получалось.

— Э-э-э нет. Коль уговорено, так чего уж, — отвергал я этот шанс. — Сам же говоришь, в бою хватит и одного раза. Вот и будем добиваться, чтобы их не было.

«Сначала Маугли цеплялся за сучья, как зверек-ленивец, а потом научился прыгать с ветки на ветку почти так же смело, как серая обезьяна».

Примерно так же и у меня. Спустя две недели я держался только на голом упрямстве, да еще на твердой убежденности, что рано или поздно все освою. К тому же и о княжне думалось не столь часто — когда все болит, тут уж ни на что другое особо не отвлечешься. А потом оказалось, что я все-таки переупрямил остроносого. Первым сдался именно он. Ощерившись в недоброй ухмылке, Осьмушка заявил, что ему за енту учебу не платят и вообще стало скушно.

— Еще две седмицы, и получишь золотой, — посулил я, тут же прикинув, что Татев должен за две недели успеть вернуться, пора ему.

И не ошибся. Он приехал даже раньше, спустя двенадцать дней, а вот новости привез неутешительные. Оказывается, о сватовстве Петр Иванович даже не заикался, потому что с первого дня понял — ничего путного из этой затеи не выйдет.

— Кому позориться охота? — глухо, с некоторой неловкостью (а зачем тогда ездил?) рассказывал он. — Мне и первой говорит хватило, чтоб понять: сызнова князь Андрей Тимофеевич то же самое задумал. И как он успел узнать, что царицы не стало? — удивлялся Татев. — Я уж ему, дурню старому, сказывал намеком, что токмо до трех жен православному человеку дозволено, потому как заповедана нам четвертая и ныне на государя неча и надеяться, а он, вишь, ни в какую. Мол, оное токмо нам заповедано, а божьему помазаннику все дозволено. Я про то, что его и венчать никто не станет, а он усмехается и все свое талдычит: «Коль повелит, так никуда не денутся».

Получалось, как ни крути, что я вновь в проигрыше, причем крупном. Хотя… даже спортсменам, если память мне не изменяет, дается три попытки. Судьба же их не считает вовсе. Сумеешь взять у нее пяток — все твои. Да хоть десять. Получалось, что мое сватовство — первая, но далеко не последняя проба. Будут и еще, дай только срок. Лишь бы за это время нетерпеливый папаша не ухитрился выдать ее замуж за кого-то другого.

На следующий день я дрался с Осьмушкой на саблях особо отчаянно и практически почти ни в чем ему не уступал. Наверное, совпало, что именно тогда, после услышанных мною неприятных известий, количество полученных синяков и ссадин наконец-то перешло в иное качество, и я впервые не пропускал ни одного его выпада, на какие бы уловки тот ни пускался. Лишь в самом конце очередного поединка я чуть больше нужного повернул рукоять, и остроносый сумел-таки дожать меня коротким боковым в левое плечо.

А потом на давно утоптанный нашими сапогами снег скромной площадочки, выбранной в укромном местечке позади терема, неожиданно вышел Воротынский. Мы оба опешили от неожиданности, а старый князь, одобрительно прогудев: «Хвалю, хвалю», легонечко отодвинул меня в сторону и с усмешкой предложил остроносому:

— Ну-ка давай теперь со мной, добрый молодец.

Осьмушка, еще разгоряченный после схватки со мной и довольный тем, что и на сей раз ему удалось взять верх над ненавистным фрязином, принял вызов и тут же ринулся в атаку. Спустя несколько секунд его сабля полетела в сторону, а сам он скривился от боли в ключице. Воротынский же так и не сдвинулся с места. Он и во второй раз не ступил шагу, но результат оказался прежним — сабля остроносого оказалась в стороне, а сам он, шипя от боли, разминал рукой правую сторону груди.

В третий раз Осьмушка уже осторожничал, в атаку лез не напролом, а обдуманно, оставляя себе возможность для отступления, но это лишь продлило агонию — через полминуты он лежал на снегу, а моя сабля, которую сейчас сжимал в руках Воротынский, упиралась в подвздошную впадинку остроносого.

Князь оказался великодушен и нашел доброе слово для нас обоих.

— С двух рук бой мало кому свычен, а у тебя он сам собой выходит. — Это он заметил Осьмушке и тут же, повернувшись ко мне, одобрительно заметил: — Учишься быстро. Хошь покамест и далеко тебе до настоящего умения, но упрям, упрям. Верю, что к весне обучишься яко должно. Будем надеяться, что не занадобятся твои навыки, но ежели что…

Я довольно шмыгнул носом и неожиданно для самого себя выпалил:

— Занадобятся, Михайла Иваныч. Непременно занадобятся.

Он досадливо крякнул, но ничего не сказал, а вечером сам заглянул ко мне в светлицу, где я от нечего делать промерял по картам расстояние от окских рубежей до Москвы. Конечно, масштаб, скорее всего, выдержан неточно, но выходило все равно прилично — не меньше сотни царских [157]верст. Получалось, что если действовать с умом, то прорыв обороны на реке не означал очередной неминуемой осады Москвы, до которой предстояло еще идти и идти. Вот только как бы этим половчее воспользоваться… Но додумать не дал Воротынский.

— А что, — прогудел голос за моей спиной, и я от неожиданности вздрогнул, — ты и впрямь мыслишь, что крымчаки придут?

— Шапку готов съесть, если не нагрянут, — твердо заявил я. — Вот травка зазеленеет, и они зашевелятся, как тараканы.

Еще бы. Помимо логики я был вооружен знанием будущего, которое сулило русским войскам в грядущее лето решительную победу над полчищами крымского хана, а также где она должна была произойти. И год победы твердо сидел в моей памяти — тысяча пятьсот семьдесят второй. Вдобавок я очень хорошо знал еще одно — фамилию полководца, который ее одержит. Знакомая фамилия, даже очень. Ее обладатель как раз и стоял передо мной. Так что я мог смело обещать не только съесть свою шапку, но и закусить ее ферязью, а на десерт слопать штаны и сапоги.

Воротынский будущего не знал, поэтому с сомнением покосился на неудобоваримую шапку, потом с легким недоверием воззрился на меня и прогудел:

— Покамест травка подрастет, воды много утечет. Почто так мыслишь?

Я обосновал, дав полный расклад той картины, что виделась мне. Сюда вкрапливалась и большая политика — подталкивание Девлет-Гирея со стороны турецкого султана, и логика военных действий — раненого врага надо добивать, пока он не успел зализать свои раны, и психология — слишком легко крымский хан добрался до Москвы прошлым летом, а это вселяет опасную самонадеянность и жажду новой добычи.

Слушал меня князь внимательно, время от времени кивая, — не иначе как наши точки зрения совпадали, и перебил меня лишь один раз, когда я порекомендовал ему уже в мае, какая бы тишина на самом деле ни творилась в степи, доложить царю иное. Дескать, поступили тревожные сведения от сакмагонов, а потому надо бы вернуть одну рать из Ливонии. Иначе, когда татары подступят на самом деле, посылать гонцов на север будет уже поздно.

— Это ты брось, фрязин, — буркнул он. — Негоже государя в обман вводить. А ежели не придут басурманы — что тогда? К тому ж он и без того ныне напуган. Слыхал, что ныне на Москве деется?

— Слыхал, — кивнул я.

Еще бы не слыхать, если последние три дня вся дворня, как доложил мне Тимоха, только о том и перешептывается, как царь, не надеясь отстоять Москву, скоренько пакует вещички для отправки их в Новгород. [158]

— Опять же и с воеводами добрыми не все ладно. Есть смышленые, да незнатные, а вот из именитых родов и выбрать некого, особливо на большой полк…

— А ты, княже? — напрямую спросил я.

— Поперед Мстиславского государь меня нипочем на большой полк не поставит, — отверг Воротынский мою идею.

— А я так мыслю, что он поставит того, кто пообещает ему разбить татар, — заявил я.

— Пообещать легко, а вот сполнить… — задумчиво протянул князь. — Ты же сам воеводскому делу обучен, потому должон понимать, что ныне устоять супротив басурман еще тяжельше, нежели в прошлое лето. Уж больно силенок у нас не ахти. В одной Москве не тысячи — десятки погорели.

— А ты их разобьешь, Михайла Иваныч, — уверенно заявил я. — Мне вот тут, на карты глядючи, мыслишка в голову пришла, как лучше бой строить…

— Мыслишка без людишек ратных тьфу, — сердито перебил он меня. — Сомнут они нас и Оку перевалят. Не уменьем — числом сомнут, и что тогда?!

Но потом, слегка остыв, выслушать согласился. Разъяснял я про оборону речных рубежей недолго, стараясь по возможности выдавать короткие, рубленые фразы. Запомнилось, что князю они пришлись по душе.

— Если так, то, может, и впрямь… — еще колеблясь, протянул Воротынский. — Но тут обмыслить еще раз надобно, иначе… — Он уже собрался уходить, но напоследок, добродушно ухмыльнувшись в свою окладистую бороду, счел нужным ободрить меня грядущей перспективой: — Вот побьем татарву, так я сам государя попрошу чин тебе дать. Тогда уж князю Долгорукому и деваться некуда будет. — И посоветовал: — Ты на него зла не держи. Ныне-то и впрямь урон для чести у него выходил. А ежели поскорее породниться возжаждалось, то и иные рода имеются, даже познатнее. Вон хошь бы у того же Татева ажно три девки на выданье. Старшая, правда, почитай что перестарок — еще прошлое лето третий десяток пошел, зато дородная девка уродилась. Что с боков, что спереду, что сзади — отовсюду глянуть любо. Середняя и вовсе тока в сок вошла — осьмнадцать исполнилось. С дородством небольно — в отца статью пошла, зато прозывают, яко и внуку [159]мою, Марьей.

«Да что же они, пол-Руси Машками окрестили! — чуть не взвыл я. — У одних Долгоруких целых три, и это только те, кого я знаю, а тут еще».

А Михайла Иванович все продолжал добродушно гудеть насчет дочерей Татева:

— А восхочешь, меньшую отдаст, Анютку. Ей по осени пятнадцать сполнится. Петр Иваныч — муж справный, отечество у него знатное, из Ряполовских корни ведет, и нос от тебя воротить не станет — де, без роду без племени зятек достанется. Не иначе как полюбился ты ему, согласен и с потерькой в чести.

Ну вот, и этот туда же. Далась им эта потерька. Прямо-таки чуть ли не трясутся за нее, аж противно становится. Нет, сама честь — это замечательно, но она не в том, чтобы сидеть в Думе непременно ближе к царю, чем, скажем, представитель другого рода, который засветился на службе у Великих московских князей чуточку, всего лет на двадцать — тридцать, позже тебя. Или отказываться командовать полком левой руки, поскольку руководить сторожевым, который почетнее, царь поставил более худородного. Идиотизм! Потому и вырвалось у меня сгоряча:

— Лучше Долгорукому честь уронить, чем голову.

— Вот и сразу видать, что не русский ты человек, Константин Юрьич, — попенял мне Воротынский. — Может, у вас во фряжских землях на оное особо и не глядят, а на Руси иное. У нас ежели честь утеряна, то и голова ни к чему. Да и сказал ты так не подумавши — нечем тебе ему пригрозить.

— Есть, — снова вырвалось у меня раньше, чем я успел подумать — а надо ли.

Конечно, плохо, когда слово опережает мысль, но, в конце концов, чем я рискую? Тем более после полученного отказа.

В другое время я еще подумал бы, стоит ли вообще посвящать в это Воротынского, но коль уж начал… Да и поступок Долгорукого тоже как-то мало вязался с благородством и прочим. Если уж тот опустился до такого, то о каком уроне чести можно говорить?

— Есть, — повторил я твердо и выложил все как на духу, добавив напоследок: — Уж не знаю я, чего он добивался, но добился смерти. Жаль, я князю Петру Иванычу о том не сказал — было бы ему что ответить, если б Долгорукий заскрипел об уроне своей чести.

— Погоди, — остановил меня Воротынский и резко распахнул дверь, ведущую в холодные, неотапливаемые сени, служащие коридором для выхода на подворье.

Некоторое время он стоял молча, настороженно прислушиваясь. Затем прошел к столу, взял подсвечник и двинулся обратно к сеням. Осматривал их князь недолго. Вернувшись, он с видимым облегчением заметил мне:

— Никак помстилось. — И посоветовал: — А про то, что мне сказывал, забудь и боле не поминай. Ныне за царицу Марфу, упокой господь ее чистую душу, государь Иоанн Васильевич и так народу положил без разбора. Ежели ныне ты со своими наветами встрянешь, сызнова кровушка польется, и одним Андреем Тимофеевичем тут уж нипочем не обойтись — государь весь род положит. А воеводы в том роду справные, одни сыновцы [160]чего стоят, кои от его старшего брата Ивана Тимофеевича Рыжко. Григория Меньшого за удаль бесшабашную уже Чертом прозвали. Он и о прошлом лете в Серпухове воеводствовал и град крымчакам на разоренье не дал. Тимофей Иваныч, кой самый старший, в Юрьеве ныне и тож царем привечаем. Да и не они одни.

— Так я не о том, — попытался объяснить я, но куда там.

Воротынский разошелся не на шутку и полчаса мне доказывал, что обвинять человека, которого я и в глаза не видел, то есть по одному голосу, достойно лишь псов Малюты — мало ли скрипучих на свете. А я хоть и фрязин, но он меня, упаси бог, таковым не считает и с ними не равняет, полагая, будто я стою гораздо выше.

Узнав же, что у меня и в мыслях не было идти доносить — успел-таки я вставить пару слов, — сменил гнев на милость и тут же предложил приемлемый вариант:

— Я ныне с царева дозволения сбираюсь под Белоозеро. Дщерь у меня там хворая. Опаска есть, как бы вовсе богу душу не отдала, — уж больно кашель на нее тяжкий напал. Опосля в Новгород по повелению государя, а на обратной дороге, хошь оно и не совсем по пути, загляну к князю Долгорукому да потолкую с ним по-свойски. Но покамест — молчок. — И он заговорщически приложил палец к губам. — А с Осьмушей ты того… учись, да не горячись, — порекомендовал он. — Мне твоя голова поболе иных прочих потребна, так что ты ее береги.

Я опять кивнул, но уже не столь уверенно. На том мы и расстались.

Вновь для меня потянулись дни томительного ожидания, которые я старался скрашивать, как только мог. И не только упорными тренировками с остроносым. Было и еще кое-что, успешно внедряемое мною…

Глава 20 Пищали

Ручное огнестрельное оружие в ту пору делало на Руси первые шаги. Пушки, пускай и примитивные, тюфяки, как их называли, появились еще при Дмитрии Донском и в нынешнем веке использовались вовсю, хотя и под другими названиями — пищали затинные. Правда, несколько односторонне — преимущественно при взятии городов, например Казани, а позже — Полоцка, но хоть так.

Ручным же пищалям, или ручницам, как их здесь называли — праматерям винтовок, карабинов и прочего, — насчитывалось несколько десятков лет, не больше. И далеко не все русские воеводы понимали их важность. Тот же Михайла Иванович относился к ним с изрядным холодком, считая, что в настоящем бою толку от них немного. Он еще соглашался признать необходимость ручниц во время осады какой-либо крепости или, наоборот, — во время ее обороны да и пока не пришла пора для решающего штурма. Что же касается крымчаков, то тут он начинал кисло морщиться и выдавал неоспоримый аргумент — не стоит ратнику таскать на себе эдакую тяжесть, если в бою применить ее доведется не более одного раза.

И впрямь не поспоришь. Пока ты тщательно прочистишь ствол, гася тлеющие кусочки невзорвавшегося пороха, пока засыплешь новую порцию, загонишь пулю, все утрамбуешь, две-три минуты перерыва обеспечены. А это в открытом бою с летучей татарской конницей очень много. Можно сказать, непозволительная роскошь. За это время всадник одолевает минимум полтора, а то и два километра. Получалось, что Воротынский абсолютно прав. Один выстрел, и все, а дальше берись за бердыш и занимай место в пешем строю.

Добавьте к этому, что очередной заряд пороха отсыпался не иначе как на глазок, в связи с чем всякий раз дальность выстрела менялась. Пусть незначительно, но попасть в человека, находящегося на удалении в нескольких сотнях метров из-за этого представлялось маловероятным. Даже навести на цель ствол и то проблема — нет ни мушки, ни прицела.

А фитиль? Крупные капли летнего ливня могут его погасить в любой момент. Не случайно татары предпочитали атаковать в дождь. А взять… Да что там говорить — хватало неприятных нюансов.

Но все равно князь был не прав, ибо будущее было за ними, уродцами-бабульками, точнее, их потомством — симпатичными правнучками. К тому же, чего греха таить, они и мне самому были гораздо ближе, нежели сабля, не говоря уж о луке со стрелами. Вот потому-то я и выпросил у Воротынского перед его отъездом разрешение не только поучиться пищальному бою из ручниц, но заодно и позаниматься с его ратными холопами.

Тот поначалу слегка замялся от моего нахального заявления. Но говорил я уверенно, ссылаясь в первую очередь на то, что мне удалось изучить во фряжских землях кое-какие способы улучшить учебу, отчего мастерство непременно возрастет.

Подумать ему было над чем. Дело в том, что не у всех его людей имелись пищали, к тому же где взять деньги на порох и пули? Но потом, услышав, что расходы на эту «забаву» я беру на себя, и решив, что худого от этого не приключится, да и вообще, ни к чему им привыкать к безделью, а то обленятся, махнул рукой. Получилось у него это как-то обреченно — мол, делай как знаешь. Он вообще выглядел неважно, и я счел нужным на всякий случай переговорить с ним до его отъезда, чтоб князь по своей прямоте не наделал глупостей.

Оказалось, как в воду глядел. Стоило мне поинтересоваться, что именно он скажет царю, если речь пойдет о предполагаемом бегстве Иоанна Васильевича в Новгород, когда станет известно о предполагаемом набеге Девлета, как князь тут же напрямую выпалил:

— Яко мыслю, тако и поведаю. Негоже пред государем за душой таить. Когда надобно грады да селища защищать, царь с ратниками должон быть. И им полегче станет, ежели они знать будут, что царь с ими заодин.

— Им, может, и полегче, а вот тебе, светлый князь, как я мыслю, оттого придется лишь тяжелее. Ведь тогда ты будешь обязан каждый свой шаг делать только по его повелению и не иначе. Придумал что-то — надо поначалу спросить дозволения у царя, а потом еще дождаться обратного гонца. Времени уйдет столько, что страшно подумать. И может так получиться, что, пока гонцы катаются туда-сюда, надо менять первоначальную задумку. Значит, опять посылать царю весточку?

Князь призадумался. Мысль о том, что царь своим трусливым бегством вольно или невольно развязывает самому Воротынскому руки, явно не приходила ему в голову. А я продолжал:

— И хорошо, коль государь снова одобрит, а ежели нет? Скажет, иначе надобно, повелеваю вот так поступить, а не эдак, и что тогда?

— Коль умно сказано, отчего не поступить инако, — прогудел Михайла Иванович.

Тихо так прогудел. Это значит, что я его почти допек. Нет пара у паровоза, выдохся он. Уж больно аргументы убедительные, и крыть их нечем. Но я все равно не отстаю — дожимаю:

— Не ошибается только господь бог, а мы все — люди, и божьи помазанники тоже. Но платить за ошибки будут иные головы. Много их поляжет в сырую землю от сабель татарских. А те, что хан Девлет не снесет, сам Иоанн Васильевич потом на плаху положит. Раз упустили татар, значит — измена. Я хоть и недолго на Руси пребываю, но вижу — она ему всюду мнится.

— Всюду мнится, да не всюду есть, — набычился князь.

— Да я-то тебе верю, Михайла Иванович, что ты за Русь всю кровь по капле отдашь, и убеждать меня в том не надо, — выспренно произнес я — без патетики в деле убеждения Воротынского не обойтись. — А вот кое-кто в Пыточном дворе нипочем не поверит.

— Мыслишь, без государя мне полегше станет? — задумчиво произнес Михайла Иванович.

Ну слава тебе господи, дошло. Вроде бы незатейливая мысль, а ведь я чуть ли не полчаса потратил на доводы. Одно радует — не зря. Хотя погоди-ка. Не рано ли я ликовать собрался?..

— Токмо негоже оно как-то. Выйдет, что я с тайным умыслом убеждать его примусь, чтоб он в голове войска не вставал.

— А ты, князь, про святую ложь слыхал? — осведомился я. — Это когда человек недоговаривает, а всем от этого только лучше. И царю, потому что ему в Новгороде спокойнее, и тебе сподручнее, стало быть, надежд на победу больше, а коль так, то получается и всей Руси одно лишь благо.

— Хитер ты, Константин Юрьич, — крутанул головой Воротынский. — И впрямь выходит, что лучше сказать не то, что мыслишь, хотя…

Опять «хотя»! Да что ж это такое?! Разубедить! И срочно!

— А ты сказывай лишь то, что мыслишь, но не все, — посоветовал я. — Никто ж не просит тебя излагать причины, по которым ты советуешь остаться царю в Новгороде. Он будет думать, что ты радеешь только о нем? Пускай. А если он у тебя спросит совета, так и ответь: «И впрямь, государь, лучше бы тебе летом там побыть». Получится искренне и честно. А Девлета ты, Михайла Иванович, непременно побьешь.

Моя уверенность, очевидно, передалась и князю, хотя он — видать, одного раза показалось мало — переспросил еще разок:

— Мыслишь, побьем крымчаков?

— Убежден, — еще тверже ответил я.

Еще бы. Уж что-что, но это я знал наверняка. Жаль только, что не вникал в детали — ох как бы они мне сейчас пригодились, но ничего страшного. Карты есть, расклад к весне будет ясен, опять же тренировки по стрельбе… Одолеем.

Так и распределились мои дни после княжеского отъезда. До обеда я занимался с народом пищалями, перед самой трапезой с полчасика-час работал с бердышом — тут уже меня нещадно драли, а опосля русской послеполуденной фиесты упражнялся с остроносым на саблях.

«Покойником» я теперь больше пяти раз за урок не становился — предел. В основном же пропускал два-три удара, а не реже одного раза в неделю оставался чист. И остроносому от меня тоже доставалось. Случались дни, когда он становился «покойником» даже большее число раз, нежели я, потому что при всех своих многолетних практических навыках был Осьмушка, как бы поделикатнее выразиться, несколько туповат. Вот освоил он ряд основных приемов, и все — больше ему ничего не надо. Я же помимо его науки приглядывался еще и к другим ратникам, кто да как. У одного отмашку с вывертом подгляжу, у другого стойку — она тоже важна. У третьего удар обманный поставлен, да так хорошо получается, что, если не знать, обязательно на него клюнешь и раскроешься. Много чего подсмотрел.

К тому же остроносый утратил главное преимущество. Он ведь в большей степени брал скоростью, быстротой. Она-то не ослабла, но если мне все это поначалу было в новинку, то потом стало удаваться просчитать удары заранее и тем самым приобрести лишнюю секундочку, которой хватало на то, чтобы отбить очередную атаку.

И когда Осьмушка с презрительной улыбкой на лице заявил мне, что ему, дескать, прискучили детские игрища — счет в тот день был 3:1 в мою пользу, — я возражать не стал.

— И мне с тобой тоже надоело, — откровенно ответил я ему. — Вырос я из тебя, как из детской рубашонки. Будя.

График после этого был мною слегка подкорректирован. Самый длинный период — от завтрака до обеда — достался пищалям, потом, после полуденной дремы, забавлялся тем, что часик-полтора метал ножи и топорики в щит, который я закрепил на задней стене терема, а затем приходил кто-то из умельцев, и мы упражнялись на секирах.

Что же до пищалей, то тут я Воротынскому не лгал. Был у меня способ приохотить народ к огненному бою, был. Да такой, чтоб глаза от азарта горели, чтоб каждому эта стрельба стала в охотку. Тренировки и впрямь дело муторное — пуляй себе да пуляй. Ну попал нынче, так что? А завтра промах даст — замерзнет он, что ли, от этого?

Иное дело — игра. Оказаться среди всех первым — тут совсем другое. Так ведь мало того что ежедневно стали объявлять победителей, я ж еще и ввел для них знаки отличия — чемпиону дня, имя которого объявлялось перед строем, вручалась шапка лидера — яркого алого сукна да еще с меховой оторочкой понизу. За второе место тоже вручалась шапка, только синяя. За третье — зеленая. Перед следующими стрельбами они отбирались, а по окончании передавались новым победителям.

Помимо этого я еще ввел и денежные призы. Победитель ежедневно получал по серебряной новгородке. Кстати, я так ни разу и не услыхал, чтобы ее называли копейкой. Видать, не пришло еще ее время. Отличие от дешевой московки, разумеется, делали, но величали ее при этом все равно деньгой, только добавляли слово «копейная». Соответственно занятое каким-либо стрелком второе место ценилось вдвое дешевле — обычной московкой, или, как ее тут именовали, сабляницей. Цена третьего тоже уменьшалась вдвое — полушка. Казалось бы, призовые невелики, но если учесть, что вся годовая получка составляла у них пять рублей, то есть выходило чуть меньше трех московок в день, получался неплохой приварок.

К тому же у меня имелся и еще один подсчет очков — за неделю, то есть за седмицу. Система проста. Первое место — три очка, второе — два, третье — одно. По итогам шести дней — в воскресенье не стреляли, грех — подбивали общую сумму. Стал человек два раза победителем и один раз третьим — семь очков у него. Другой один раз выиграл, но еще три раза был вторым — ему девять. И так далее.

Кто впереди всех, тому носить алую шапку в воскресенье, да к ней вручался еще и алтын. А за три ежедневные победы кряду тоже алтын. Правда, в связи с острой конкуренцией его получили лишь два раза.

Потом, когда я подсчитал расходы, оказалось, что за два месяца я, истратив на призы меньше полутора рублей, поднял уровень стрельбы впятеро выше прежнего. А может, и вдесятеро — смотря с чем сравнивать. Во всяком случае, в «молоко» теперь не уходила ни одна пуля. Они, кстати, вместе с порохом обошлись мне гораздо дороже, нежели призы, но овчинка выделки стоила.

Заодно я их погонял и в скорости. Для этой цели не поленился и отыскал песочные часы. Между прочим, большая редкость. Тут вообще со стеклом проблемы, а с изделиями такого рода — тем паче. Но мне повезло в поисках.

Теперь палили строго по уговору, чтоб из времени, отпущенного на очередное заряжание, никто не вышел, а оно жесткое — всего две минуты. Это я говорю примерно, потому что точно сверить негде, так что замерял по собственному пульсу. И каждую неделю я потихоньку убавлял из часов песочек. Понемногу совсем, однако замесяц срезал где-то на полминуты. Но — укладывались.

Да и сама стрельба стала интереснее. По щитам долбить — удовольствия мало. А если на этом щите намалевать раскосого всадника, да еще верхом на коне? Глазенки узкие, рожа налита злобой, рот открыт в яростном крике, в одной окровавленной руке аркан, которым он тащит за собой русскую полонянку, в другой сабля наголо.

С картиной удалось управиться не сразу. Пока отыскал хорошего иконописца, пока растолковал ему суть дела, пока тот изобразил мне требуемое — лишь через месяц басурманин появился на стрельбище. Зато слышали бы вы разговоры после таких стрельб:

— Да я ныне поганому прямо конец шабли расщепил!

— А я аркан перебил! Почти.

— Не-э, то не в зачет. Княж Константин Юрьич яко рек? Токмо в грудину басурманину, дабы сдох, стервец, и боле на Русь не шастал — тогда знатно.

— А морду у коня отстрелить? Он же кубарем на землю, вот и поломает себе все кости.

— Зрил я, яко ты в морду угодил. Одну ноздрю и перешиб токмо. А лошаденки под ими злые. Она от того лишь фыркнет и дале поскачет. Опять же заводная есть. Не-э, ты в самую грудину ему влепи, чтоб он и вздохнуть опосля не мог, тады и шапка твоя.

— А по мне, так зеленая краше всех смотрится, — подавал голос бронзовый призер.

— То-то ты о позапрошлый день гоголем вышагивал, егда тебе алого сукна дали. Поди-тка и спать в ей лег, — подкалывали тут же.

— А ты что, Мокей, молчишь, — толкали в бок вице-чемпиона. — Нешто твоя синяя хужей зеленой?

— Да он уж сроднился с ей, с синей-то. Чай, третий день кряду таскает. Вот и мыслит, целить ему поточней, чтоб до красной дотянуть, али что попривычнее оставить.

— А вот Константин Юрьич сказывал, что надобно прямо в душу ему пулю послать, а я и мыслю — нешто у нехристя душа имеется? — Это уже философия в ход пошла.

Все правильно — путь-то неблизкий, полигон наш расположен аж за Яузой, так что без мудрствований русскому человеку никак — чай, не американец какой-нибудь. Хотя о чем это я — еще и слова такого нет. Впрочем, оно и хорошо.

Так вот с шутками да прибаутками и проходил день за днем.

К вечеру, умаявшись от хлопот, я засыпал как убитый. Полностью выключить Машу из памяти не удавалось, да я себе такой цели и не ставил. Главное, чтоб не было тоски, а она ведь подкатывает не сразу, постепенно, исподволь. Ей, чтоб силу набрать, время нужно, а его-то я ей и не давал. Потому вместо тоски были лишь воспоминания. Стою в воскресенье в церкви на обедне, и тут же в памяти возникает иной храм, Жен-Мироносиц, что под Псковом, и Маша со свечкой. Спать ложусь, и снова ее личико передо мной — алый румянец на щечках, реснички стрельчатые, губка верхняя, чуть кверху вздернутая… Голову на стрельбище запрокину, и тут же глаза ее в памяти, глубокие как синь-небо… Так бы и полетел к ним навстречу, но нельзя, народ ждет, волнуется, шапки алой жаждет.

Себе я, кстати, тоже бездельничать не давал. Согласно обязанностям у отцов-командиров в российской армии имеется превеликое множество всяческих никчемных глупостей. Одних планов не сосчитать, и половина из них, если не больше, пишется только для проверяющих. Это я знаю точно. Когда дослуживал в воинской части, меня взводный, как несостоявшегося, но все равно почти коллегу, неоднократно привлекал к их написанию. Самому-то жаль тратить время на эту ерунду, так он бойца дергал.

Но есть и иное — заповеди, причем действительно нужные. Одна из них гласит, что командир — всем пример. Иначе уважения от личного состава тебе не добиться. Внешние знаки оказывать станут, никуда не денутся, опять же оно и уставом предусмотрено, а в душе презрение — да он сам-то…

По-настоящему же уважают только специалиста, чтобы он не просто числился твоим начальником по должности, но и имел моральное право стоять выше тебя. Тогда, и только тогда выкажут не показное, а истинное уважение. Впрочем, оно не только в армии — везде и всюду, куда ни глянь.

Так что стрелял и я. Отличие лишь одно — палил наравне со всеми, но в зачете при определении победителя мои результаты не учитывались. У меня даже щит отдельный стоял. Маленький такой, а в нем никаких всадников — только круги, и все. Словом, обычная мишень. Мне хватало и этой неказистой, ибо стимул все равно имелся, только иного рода — не ударить в грязь лицом перед личным составом.

Не хвалясь скажу — в яблочко клал далеко не все пули, но в «молоко» не ушло ни одной. Диапазон же — от пятерки до десятки.

Короче, не миновать крымчаку смерти от моей пищали, а если бы участвовал в соревнованиях наравне со всеми, то алую шапку вряд ли бы кому отдал. Разве что раз в неделю, не чаще. Но она мне ни к чему — своя имеется. Между прочим, тоже алая.

Но тут я должен покаяться — были у меня поначалу некие дополнительные преимущества. Во-первых, ручницу я имел не простую — особенную. Делал мне ее самолучший коваль из Кузнечной слободы. Долго трудился. Вконец мужик упарился, однако изготовил именно такую, как я и просил, — с мушкой и прицелом. Правда, последний был не откидным и передвигать его выше-ниже я не мог, чтоб регулировать дальность, но и на том спасибо. С ними-то целиться куда как легче. Некоторым я со временем тоже заказал такие приспособления, но уже потом.

Была у меня и еще одна хитрость, и тоже немаловажная. Обычно народ здесь огненное зелье, то бишь порох, держал либо в роговых, либо в здоровенных деревянных пороховницах. Насыпали они его исключительно на глазок, и мне это жутко не нравилось. Я понимаю — глаз у людей опытный, рука верная, но ведь и тут возможны отклонения. Они незначительные, все так, но при заряде не то что грамма — двух-трех десятых достаточно, чтобы пуля изменила начальную скорость и соответственно получился либо недолет, либо перелет. К тому же опытный глаз и верная рука — это у них, а у меня?

Поначалу я попросту передавал свою ручницу Тимохе, чтобы он ее зарядил — тот как-то быстро, в отличие от меня, со всем этим освоился, так что можно было быть спокойным. А потом вспомнил родную армию и ее знаменитый лозунг «Несуразно, но однообразно», и решил — баста. Будем приводить все к общему знаменателю. И привел.

Времени я на это потратил немного. Вначале заказал что-то вроде кругленьких деревянных пеналов, напоминающих толстые патроны-жаканы. Каждый из двух десятков этих жаканов имел плотно притертую крышечку, чтобы внутрь не проникла сырость. Затем вызвал вечером Тимоху и велел зарядить ручницу, только на полку — это углубление сбоку, куда кладут затравочный порох, воспламеняющий тот, что в стволе, — ничего не сыпать. Мой стременной подивился, но сделал. Едва зарядил, как я этот порох хоп — и аккуратненько высыпал на чистый лист бумаги. «Заряжай по новой», — говорю. Тот с недоумевающими глазами стал насыпать заново. Вот так я его и гонял, пока на листах не образовался десяток кучек.

Дальше в ход пошли весы. Я их прикупил у одного английского аптекаря из Русской торговой компании, вместе с гирьками. Пока взвешивал, упарился. Хорошо хоть, что кучка от кучки отличались не очень — и впрямь рука у Тимохи верная, — от силы на девять-десять гранов, то есть чуть больше, чем полграмма. Все переписал, поделил на количество, и получилась у меня средняя цифирь. Та, что нужна.

А дальше все просто. На одну чашу весов крохотные гирьки, строго по среднему весу, на другую — порох. А чтобы на будущее не обращаться к Тимохе, подобрал по весу заряда железячку и отнес кузнецу, который отковал мне «каплю». Носил дважды — почему-то в первый раз она получилась чуть легче.

Управившись с этим, стал думать о компактном походном хранилище — таскают-то кто где, а надо в нужный час не просто иметь все под рукой, но чтобы и сама рука работала на полуавтомате — влево за зарядом, вправо за кресалом и так далее.

Продумав все как следует, пошел к конюхам — они к упряжи привычные, суть уловили сразу. Правда, вдогон смотрели долго — спиной чуял, а во взглядах сквозило усмешливое: «Чудит фрязин». Ну и пусть себе. Хорошо хоть пальцем у виска не крутили — наверное, не принято это на Руси.

Дальше еще проще. Когда я впервые появился с этим нарядом, ратники тоже крякали да усмехались в бороду. Ну-ну. Зато на второй-третий раз стали присматриваться — и впрямь славно у князя-боярина выходит. Заряжает вообще не думая — раз и опрокинул в ствол все содержимое из очередного пенала. Да и остальное тоже сделано по уму — тут же мешочек для пуль, рядышком еще один — для кремня, а на отдельном ремешке стальное огниво. Пеналов для пороха я, правда, подвесил только десяток, а то выходит слишком много, но мне хватало. Да к ним еще одиннадцатый, побольше. В нем порох для полки. В нее и на глазок подсыпать не страшно.

Однако прошла неделя, а новшество мое — ни пенальчики, ни саму упряжь — принимать никто не торопился. Те, кто постарше, ворчали, что на глазок сподручнее, а тем, кто помладше, лень возиться. Ладно, думаю. Коль народ упрям, то мы с ним как Екатерина Великая с картошкой. Тоже ведь никто не хотел сажать, пока она не приставила охрану к общественным полям. А тогда дело другое. Раз охраняют, значит, ценное. Такое и украсть не грех. Ну и разворовали для себя.

Потому я заявил во всеуслышание, что зарядцы эти — большущий секрет, потому как имеется у меня заветная капля, по весу которой я отмеряю порох, и благодаря ей у меня такая меткая стрельба. Да и сама упряжь непростая. Я ее сделал в точности как у мудрого царя Берендея. Кто-то начал просить на время, чтобы изготовить похожую, — отказал наотрез. Сказано же — тайна. И не простая — великая.

Тогда они стали подкатывать к Тимохе. И так его улещали, и эдак. Но мой стременной — человек стойкий. Красть — смертный грех.

«Да не красть, — увещевают. — Ты на время вынеси, а мы себе такую же у кузнеца быстренько закажем».

На третий день, согласно моей тайной инструкции, он сдался. Народ был очень доволен. А упряжь мою так и прозвали берендейкой. Видать, понравилось словцо.

Правда, не обошлось без нюансов. Каплю-то они сработали по весу в точности как у меня, а стволы у всех по диаметру разные. Почти схожи, да не совсем. А тут лишний миллиметр имеет о-го-го какую силу — сразу выброс не тот. В лучшем случае получится недолет, в худшем — разорвет ствол. Снова стали ворчать, пока я не втолковал им, что капля должна весить в точности как настоящий заряд. Зато после соответствующей регулировки результаты стрельб намного повысились.

Была у меня и еще одна мыслишка. Решил я свою ручницу вообще изменить кардинальным образом. Уж больно капризная штука фитиль. Я хоть и приспособил для него особую трубку с дырками — и дождь не попадет, если что, и ночью враг огонька не увидит, хотя он и тлеет, — но все равно не то.

А тут мне в руки попалась пищаль немецкой работы. Там было приспособлено что-то вроде шестеренки в виде стального колесика на пружине, а внутри ручницы на самом курке закреплен кремень. Спусковой крючок нажимаешь — колесико круть, по кремню щелк, и искра летит на порох. Вроде и хорошо, а вроде не очень. Уж больно много новых сложностей.

Во-первых, в конструкции. Замучаешься подгонять — слишком тонкая работа для кузнеца. Во-вторых, для заводки колеса имелся ключик. Если он потеряется или сломается — пиши пропало. А коли это произойдет во время боя, что согласно закону подлости вероятнее всего и случится, — совсем хана. В-третьих, пять — десять раз бабахнул, и надо чистить колесо от нагара, иначе не сработает.

Но вот если его усовершенствовать и колесико с пружинкой ликвидировать, то может получиться весьма и весьма занятно. Только нужно как следует обмозговать замену — чем щелкать по кремню, как все это закрепить и так далее.

Когда приехал Воротынский, я первым делом к нему — мол, все отлично. Подготовил я тебе воинов — залюбуешься. Каждый второй — Робин Гуд, остальные — Вильгельмы Телли. Но он, к сожалению, мой труд не оценил. Вялая реакция, и никаких тебе рукоплесканий в партере. У меня даже азарт спал.

Правда, на мой вызов немецким стрелкам отреагировал живо. Единственно лишь опасался, что мы не сможем утереть нос иноземцам. Ведь тогда ему самому — ужас какой — придется вручать главный приз — серебряный кубок — кому-то из наемников дружины Георгия Фаренсбаха, которого князь на русский манер упрямо величал Юрьем Францбеком. Ну не верил князь, что я всего-то за пару месяцев, даже меньше, сумел подготовить достойных конкурентов.

Сам Фаренсбах — опытный вояка с пегими волосами, чуть припорошенными на висках сединой — насчет призов, которых предполагалось три, как раз не сомневался, будучи уверенным в том, что их непременно получит либо Иоганн, либо Готлиб, либо кто-то еще из десятка лучших его стрелков, выставленных им от своей многотысячной дружины.

Он и перед самым началом состязания выглядел хладнокровным, начав нервничать лишь после первого залпа, когда стало ясно, что Пантелеймон, Фрол — один из ребят-близнят, тихий Мокей и мой Тимоха лучше на целую голову, а результаты остальных тоже хоть и не так сильно, но все равно выше немецких.

Второй выстрел упрочил преимущество моих «спортсменов», а после третьего стало ясно, что догнать нечего и пытаться. Победу, как и следовало ожидать, одержали мои парни. Пантелеймон стал первым, Мокей вторым, заполучив кубок поменьше, а третье место и серебряную чару в упорном сражении с Фролом все-таки завоевал мой Тимоха. Кстати, всего двое из немецких стрелков вошли в первую десятку, да и то в самый ее хвост, взяв восьмое и девятое места.

— А ты, Георгий, усмехался, когда две седмицы назад на нас глядел, — невинно напомнил я Фаренсбаху последнюю нашу встречу, произошедшую на пути к полигону.

Дорога-то наша лежала через Болвановку, где после нашествия Девлета царь повелел размещать немецкий служилый народ, так что Фаренсбах не раз и не два встречал нас на ней. И всякий раз, окидывая наше разношерстное воинство надменным взглядом, он презрительно усмехался вдогон. Мол, как вы ни тренируйтесь, вояки, а нас в мастерстве вам не догнать, ибо варвары.

Ну-ну. К слову сказать, я по причине неугомонности к тому времени успел побывать во многих московских слободах, и белых, и черных, [161] так что имел возможность сравнить. Правда, в дома жильцов Болвановки не заглядывал, потому о внутренней чистоте промолчу, но касаемо улиц могу заявить со всей ответственностью, что нигде не сыщешь такой грязищи, как в этой слободе для иноземцев. Осенью и весной телеги там уходили в грязь по самую ступицу, так что и осей не разглядеть.

Может, отсюда и пошло прозвище слободы, как знать. Во-первых, сами проживающие как болваны — по-русски с пятое на десятое, и то далеко не каждый, а во-вторых, надо быть настоящим болваном, чтобы поздней осенью или ранней весной ехать через эту слободу, особенно с грузом, — обязательно застрянешь. И кому больше подходит прозвище «варвар»? Впрочем, я отвлекся…

Поначалу я был равнодушен к взглядам Фаренсбаха. Подумаешь, хмыкает себе немчура в усы, ну и пускай. Но если бы он был один, а то ж, как правило, со свитой человек в десять, и та, в отличие от Фаренсбаха, усмешками не ограничивалась. Лопотали они, правда, по-своему, так что хлопчики мои не больно-то злились, хотя иронию чувствовали. Слова «русиш швайн», которые до меня доносились, я им не переводил во избежание конфликта, а остальных и сам не знал. Впрочем, что знать. Все они из одной серии.

Но потом, во время пятого по счету такого вот свидания, когда уже был уверен, что мои орлы не подведут, я направил коня к Фаренсбаху и после вежливых приветствий предложил эти состязания, невинно заметив, что на них точно выяснится, кто именно швайн — русиш или дойч, и кому придет капут.

Тот еще колебался — не слишком ли для него зазорно принимать подобные вызовы, и тогда я заметил, что помимо призов победителям готов побиться с ним об заклад на двадцать червонных дукатов. Наемник есть наемник. Перед таким соблазном, как урвать на халяву двадцать золотых, Георгий не устоял и дал «добро», ударив со мной по рукам в присутствии всей своей свиты. А мне этого и надо.

Нет, дело было даже не в оскорблениях, хотя проучить наглецов тоже не мешало. Главное же заключалось в ином. Глаз я положил на этих вояк. Большой и завидущий глаз. Возглавлять их я не собирался и на командирские лавры не претендовал, а вот в предстоящем сражении они могли очень даже запросто пригодиться. Выучка у них — будь здоров, строй держать умеют — обзавидуешься, так что лучшей кандидатуры основных противников татарской конницы искать не имело смысла. К тому же они — наемники. Пускай хоть всех выкосят — Русь не обеднеет ни на одного человека, а Иоанн Васильевич наберет себе еще. Этим последним аргументом я впоследствии и добил Воротынского, когда уговаривал его обратиться к царю с просьбой придать ему воинов Фаренсбаха.

Но это было потом, а пока я собирался проверить их мастерство, и, если их стрелковые навыки дохленькие, успеть потренировать ребятишек. А как? Власти-то у меня над ними никакой. Тогда-то и возникла у меня мысль о большом закладе. Была уверенность, что перед таким искушением самоуверенный Фаренсбах устоять не сможет.

И точно. Не устоял.

И проиграл.

Денежки-то он мне все отдал честь по чести, но взгляд у него при этом был, как у побитой неизвестно за что собаки, — тоскливо-недоумевающий.

Теперь пришла моя очередь нахально-самоуверенно улыбаться. Но особо я над ним не глумился, великодушно предложив повторить наши состязания через месячишко. Призы помельче — не буду же я каждый месяц платить за наградные кубки, но сумма заклада прежняя.

Ухватился Фаренсбах за это сразу, мгновенно, пока я не успел передумать. И не просто ухватился. Понял, что без надлежащих тренировок мы опять утрем нос его ребятишкам, и принялся нещадно гонять свою толпу. А мне только этого и надо. Пусть позанимаются наемнички — нам с ними через несколько месяцев плечом к плечу стоять, и ни к чему моим орлам лишняя работа — разить татар за себя, да еще за того парня, у которого сверху чванство, а копнуть внутри — курица курицей.

Сразу скажу, что и второй турнир его хлопцы проиграли, хотя наш перевес был и не таким уж солидным. Глядя на дрогнувшую руку Фаренсбаха, я на мгновение даже пожалел нахального немчуру, но потом отогнал глупые мысли прочь и… вновь договорился о встрече через месяц, щедро предложив удвоить наши с ним заклады. Таким образом, немец в случае выигрыша отыгрывал сразу все сорок монет.

И снова он не устоял, согласился. Очень уж ему хотелось их вернуть. Единственное, чего я боялся, так это того, что в случае очередного проигрыша немца хватит кондрашка. Лишиться восьмидесяти золотых, которые равнялись почти пятидесяти рублям, то есть свыше сорока процентов годового жалованья, не шутка. Но на сей раз длинный и голенастый Готлиб сумел оправдать высокое доверие своего шефа и вернул ему проигранные ранее сорок дукатов.

Правда, в последний раз Фаренсбах опять продулся, и его двадцать многострадальных червонных вновь перекочевали в мой карман. Но это я так, к слову.

Что же до Маши и до участия князя Долгорукого в колдовстве против царицы Марфы, то тут Воротынский первое время помалкивал. Я почему-то решил, что заехать к князю Андрею Тимофеевичу ему так и не удалось, потому и не приставал с расспросами.

Жаль, конечно, но что делать. Оказалось же, что дело обстоит для меня гораздо хуже. На самом деле заехать ему удалось, но князь Долгорукий так бурно возмутился, едва Воротынский заикнулся о ворожбе и колдовстве, что Михайла Иванович простодушно решил, будто я действительно ошибся.

— Сказывал ведь тебе, — попрекнул он. — Негоже по единому гласу поклеп возводить. Чай, князь он, а не тать шатучий.

— Князь, — кивнул я. — Не тать.

— Ну вот. А ты на него с напраслиной. И я тоже хорош. Ажно стыдоба пробрала, — сокрушенно вздохнул Воротынский.

— А вот что касаемо стыдобы, то она проняла тебя понапрасну, — медленно произнес я и полез в свой сундук, благо разговор происходил в моем кабинете-светелке (или горнице), так что далеко ходить не понадобилось.

Отперев его, я извлек с самого верха нарядный платок и, не разворачивая, положил на стол перед князем.

— Это что? — удивленно спросил он.

— Разверни, княже, — посоветовал я вместо ответа.

Он опасливо развернул небольшой сверток. Свеча давала не так уж много света, но его вполне хватило, чтобы высвобожденные из платка камешки приятно засветились и заиграли призрачными голубоватыми огоньками.

— Узнаешь? — поинтересовался я.

— Погоди-погоди. — Воротынский сморщил лоб и нахмурился. — Так это же подарок, кой ты отвезти собирался.

— Я не собирался, я их и отвез, — последовал мой ответ.

— А сызнова как они к тебе попали? — осведомился Михайла Иванович.

— У Андрея Тимофеевича с деньгой небогато, вот он и отвез бабке Лушке как плату за отраву. А когда Светозара, что ныне в поварской, от старухи ушла, она их и прихватила. У нее я эти серьги и забрал. Так кого стыдоба должна разобрать?

Воротынский обмяк и медленно покачал головой. Один раз, второй, после некоторого перерыва — третий. Он то ли сосредотачивался, размышляя, что теперь делать дальше, то ли просто терялся от возмущения, вспоминая, как нагло надул его Андрей Тимофеевич. Вспомнить было что. Долгорукий даже предложил в подтверждение своей непричастности немедля послать на женскую половину холопку, которая принесет особо чтимую икону их семейного покровителя — Симеона Столпника, на которой он готов поклясться. Жаль, что смущенный донельзя Михайла Иванович отказался, о чем сейчас сильно жалел.

— Ну и времечко пошло, — сокрушенно произнес он. — А ведь не молод, всего-то на пять лет постарее меня будет. Как же это он? А мне-то ранее почто их не дал?! — обрушился он на меня, скрывая тем самым свою неловкость и смущение.

Я замялся. Особо хвалиться было нечем, равно как и гордиться.

— Светозара лишь недавно мне их отдала, — нашелся я наконец, хотя на самом деле все обстояло несколько иначе, потому что увидел я их на самой княжне.

Точнее, это я поначалу думал, что на княжне…

Глава 21 Серьги

Светозара появилась на подворье за неделю до приезда князя Воротынского и в первый же день, точнее, ночь, попыталась нырнуть ко мне в постель. Но я вместо этого усадил ее рядом с собой и провел очередную политбеседу на тему, что продолжать нам ни к чему. Пошалили разок, порезвились, и будя. Мол, всем ты хороша, красна девица, но влечение тела ничто по сравнению с любовью, а потому…

Вообще-то я собирался поговорить с ней начистоту гораздо раньше. Давно назрело. Судя по обрывкам некоторых фраз, неосторожно вырывавшихся из ее уст во время очередного приема мною лекарства, напрашивался вывод, что у дамы, вдохновленной первой нашей близостью, далеко идущие планы, отказываться от которых она отнюдь не собиралась. Зря я надеялся, что ей не понравится. Оказалось, что все обстоит как раз наоборот — согласно ее словам, я был первым, и единственным, в ее жизни мужиком, который доставил ей такое удовольствие.

Она настолько горела желанием продолжить, что даже была согласна под венец, наплевав на свою ведьмовскую принадлежность, тем более в нынешнее время, как я узнал у Воротынского, такой мезальянс в отношении будущих жен допускался сплошь и рядом, начиная с самого царя, не брезговавшего невестами из дворянских родов, даже если они из числа захудалых. Наглядный пример Марфы Собакиной явно вдохновлял Светозару на аналогичную надежду в отношении хоть и князя, но фряжского, то есть второсортного и вдобавок не имеющего ни солидной должности, ни мало-мальской вотчины или поместья.

К тому же она и сама, оказывается, в холопках не хаживала, а была из родовитых. Причем навряд ли обманывала, поскольку, заметив проскользнувшую по моему лицу тень недоверия, предложила хоть завтра отправиться под Ростов, где ее родной дед хаживал в свое время в сынах боярских и даже владел маленькой деревенькой. Правда, кончил он плохо, даже не разорившись — это бы полбеды, а на плахе, пострадав во времена дедушки нынешнего царя и тоже Иоанна Васильевича, который по наущению коварной Софьи Палеолог учинил гонение на сторонников его внука Дмитрия. Тем не менее происхождение все равно оставалось на вполне приличном уровне, пристойном для будущей супруги фряжского князя.

— А то, что ведьма, ничего? — саркастически осведомился я, когда в первый раз услышал о ее замыслах. — С костром не обвенчают?

— Не за то татя бьют, что украл, а за то, что попался, — парировала Светозара. — Кто о том ведает? Да никто. Лекарка я, и все тут. К тому ж сказывал мне один поп, что по правилам церковным творящих волхвование али чародеяния надлежит вразумлять словом, дабы отвратились от зла. Вот я и отвращусь, а посему никакого костра. — Она лукаво улыбнулась. — А ежели кто тебе заикнется, так ты им напомни про женитьбу Муромского князя Петра. Оно ж точь-в-точь яко у нас, а то и хлеще, потому как Петр цельным княжеством володел, а у тебя, окромя стременного да кой-какой деньги, за душой и жалкого починка не имеется. Да и я не Феврония, а внука сына боярского. — И насмешливо улыбнулась. — Глядишь, еще и в святые угодим. [162]

Мои красноречивые и емкие пояснения о том, что я думаю по поводу всего этого, она слушала, но не слышала, но потом неожиданно заявила о своем желании отправиться на богомолье в дальний монастырь молить богородицу об отпущении грехов и куда-то исчезла.

Честно говоря, я был только рад ее долгому отсутствию и усердно выполнял ее последнее перед уходом наставление не шибко тосковать. Можно сказать, даже перевыполнял, поскольку вообще не скучал, понадеявшись, что дама образумилась и, как знать, возможно, даже постриглась, приняв монашество. Иначе чего бы она так долго там зависала? Это вообще одним махом решало бы все проблемы, снимая с меня неприятную задачу расстановки всех точек над «i».

Теперь, когда она вновь объявилась на подворье Воротынского, становилось ясно, что тягостных объяснений не избежать, и я решил не откладывать дело в долгий ящик, приступив к нему незамедлительно. Правда, все прошло как нельзя лучше. Я даже не ожидал, что Светозара, как благовоспитанная девица, столь хладнокровно и с таким пониманием все воспримет. Она лишь уточнила, недобро прищурившись:

— Княжна?

Мне оставалось кивнуть и сокрушенно развести руками. Под конец, обрадовавшись ее покладистому молчанию, я попытался подсластить горькую пилюлю, заявив, что мне с ней было так хорошо, как ни с кем больше за всю свою жизнь (между прочим, это правда), и если бы речь шла только о постели, то тут я даже не колебался бы с выбором, но помимо альковных услад есть еще душа и сердце, а они тянут меня в иную сторону. Посему прощай, боевая подруга, не поминай лихом и возвращайся-ка ты, милая, к своей прежней хозяйке.

— Стало быть, в смятении ты… — протянула она напоследок.

Я не нашел ничего лучше, как утвердительно кивнуть, и она задумчиво вышла из опочивальни.

Три последующих дня Светозара ухитрилась ни разу не попасться мне на глаза, а на четвертый, поздно вечером, вновь зашла как ни в чем не бывало, но была на удивление тиха и кротка. Не зря говорят, что фурию от гурии отделяет всего одна буковка. И куда только подевалась лихая наездница — ангел передо мной сидел, чистый ангел во плоти. Пышное такое, цветущее небесное создание. Говорит скромно, в глазах печаль, руку то и дело к сердцу прижимает — мол, и ты пойми скорбь мою сердечную. Ведь у меня по тебе душа точно так же болит, как и у тебя по княжне.

Я представил и… пожалел. В очередной раз. Действительно, мается ведь девка. Угораздило же ее влюбиться не в того, в кого надо. Разве она в том виновата? И так размяк, что даже не стал отказываться от «прощальной» чаши. В иное время я бы, конечно, сто раз подумал, а тут… Не зря она передо мной целый час рассыпалась в любезностях, ох не зря. И чашу эту я хоть и с недоверием, но из рук ее принял, тем более что она напоследок, то есть выпиваем с ней пахучего медку, и она уходит, спокойная и довольная.

Не подвела ведьма — и впрямь ушла. А медок оказался больно хмельной, да и денек прошедший не из легких, опять же на стрельбище я продрог, словом, повело меня. Прошло всего ничего — минут десять, не больше, а чувствую — пора баиньки, а то так и засну не разувшись. И тут…

Я глазам своим не поверил — княжна заходит. Мне бы, дураку, прикинуть, что не может она появиться здесь, в моей опочивальне, да еще в столь поздний час, никаким боком не может, а я, балда, так обрадовался, что тумблер с логикой отключил и думать ни о чем не стал. Не мог я прикинуть — нечем было. Хороших мне травок в медок злыдня эта подсунула.

Дальнейшее помнится смутно, как в тумане. Не потому что стыдно — и впрямь все плыло. Что в голове, что перед глазами — сплошной хоровод. Я и саму княжну толком не мог разглядеть. Таращусь, а она как стояла в дымке радужной, так и стоит. Одни только серьги отчетливо видны — синие, под цвет ненаглядных очей.

— А знаешь, — спрашиваю, — ведь это не князь Воротынский тебе их прислал. От его имени — да, но выбирал и покупал я сам.

— Знаю, — щебечет она в ответ.

— Откуда?

— А я сразу, как только их увидала, сердцем почуяла. С любовью они дарены, да не с родственной — с иной.

Словом, все как надо говорит. И от этих ее слов я все больше и больше расползался, пока не поплыл совсем. Как тесто по сковородке. В душе птицы поют, на сердце цветы расцветают, в ушах кто-то свадебный марш Мендельсона наяривает.

— А знаешь?..

— Знаю…

— Откуда?..

— Сердцем чую…

— Люблю тебя…

— И я тебя…

— Истосковался…

— И это почуяла. У самой мочи нет ждать. Ныне я на все согласная.

— И батюшки не боишься?

— Ты — мой батюшка, ты — моя матушка, ты свет очей моих. Без тебя и жить ни к чему.

Я с поцелуями — она не отворачивается, отвечает, да еще лепечет смущенно:

— Свечу погаси. Впервой ведь мне.

Мне и невдомек, отчего это она так старательно лицо от меня отворачивает да свечу погасить просит. К тому же желание вполне естественное для стыдливой девственницы — и тут подозрений не возникло.

Дунул я на подсвечник и снова к ней. Опять нежности лепечу, руки ее глажу, а дальше боюсь. Если бы псевдокняжна не ободрила, так, наверное, и не решился бы, но уж коль она сама недвусмысленно заявляет, что эта ночь — наша…

И то спросил я ее все-таки, уточнил:

— Не пожалеешь?

— Жалею об ином — что ранее на такое не решилась.

Что-то мелькнуло у меня в сознании, совсем ненадолго, буквально на секунду:

— А как ты… здесь?

Но она и тут не растерялась, сплела историю, что отец сызнова сватать ее привез за овдовевшего царя, вот она, улучив момент, и сбежала.

Я, как дурак, рад стараться. Все на веру принимаю, да еще и сам ей подсказываю:

— Даша помогла?

— Она, лапушка, — следует ответ, и тут же: — Я бы и поране к тебе явилась, да гляжу — не один ты. Что за разлучница?

— Что ты, что ты?! — испугался я. — Никакая это не разлучница. Она тоже хорошая, только несчастная.

Интересно, если бы я стал поливать якобы отсутствующую Светозару грязью — выдержала бы она свою роль до конца? Трудно сказать. Но я рассказал без утайки все как есть. Почти без утайки. Получилось, что она и впрямь хорошая, и впрямь несчастная, да еще и невезучая — угораздило девушку влюбиться в того, кто ее не любит, потому что сердце другой отдал. И вновь с поцелуями лезу. На сей раз еще и с умыслом. С их помощью уходить от опасной темы лучше всего.

Ну а где поцелуи, там и все остальное. Помнится, мне, дураку, еще понравилось, что хоть моя княжна и неопытная совсем, но и не лежала безучастно — сама помогала. Слегка. И вначале, когда я ее раздевал, ну и потом тоже.

Последнее, что было до того, как мое сознание все-таки пробудилось, это стихи. Кажется, Заболоцкого я ей читал: «Очарована, околдована…» А может, Федорова: «Милая моя, милая. Милому вымолить мало…» Но это тоже помню очень смутно.

А потом к нам в окошко заглянула луна. На дворе как раз была оттепель, так что слюда от морозных узоров очистилась, вот лунный свет на те серьги и упал. Заиграли синие камушки, зарезвились. А потом он сместился к ее лицу, и я увидел зеленые, как у кошки, глаза.

«Ведьма!» — истошно закричал Хома Брут и стал торопливо креститься.

Я не кричал. Да и креститься тоже не начал. Правда, отпрянул от нее сразу — что было, то было, но страха почему-то не испытывал. Скорее уж иное — боль, опустошенность и глухую тоску. Но это поначалу, еще до того, как я велел ей уходить, заметив, что шутка у мадам ведьмы не получилась и вообще есть вещи, которые трогать не следует, иначе могу осерчать, причем не на шутку. Такой вот получился каламбур.

— А я и не шутила, — ответила Светозара. — Сокол мой ясный, я ж не ослепла — зрю, яко ты мечешься меж мной и ею, вот и решила подсобить. Думаешь, где я была?

— Где? — спросил я, уже чувствуя недоброе.

— Во Псков ездила, — простодушно пожала плечами ведьма. — Добралась до Бирючей, зашла в терем к князю…

— Прямо так и зашла, — недоверчиво хмыкнул я.

— А мне мой хозяин подсобил — у Андрея Тимофеевича о ту пору зубы разболелись, да с такой силой, что он чуть ли не на стену лез. Да и у боярыни спину заломило — разогнуться невмочь, так что сумела я им пригодиться, — усмехнулась Светозара. — А опосля уж, улучив час, рухнула в ноги княжне твоей да во всем и призналась.

Предчувствий уже не было, но осознание того, что произошла катастрофа, что все мои планы летят кувырком, причем далеко-далеко вниз, прямиком на острые камни, тоже не пришло, и я тупо спросил:

— И в чем же ты призналась?

— Дак во всем, — простодушно всплеснула руками ведьма. — И о том, что люб ты мне, и о том, что и ты меня любишь, и о ноченьке сладкой, и об объятиях жарких, и о поцелуях нежных…

— Что?! — вытаращил я глаза, задохнувшись от негодования. — Ты чего мелешь?! Подумаешь, разок переспали! Какие…

— Ну приврала малость, не без того, — хладнокровно перебила меня Светозара, невозмутимо передернув плечами. — Да оно и неважно. Ты лучше послухай, что она мне в ответ поведала. Мол, обиды на тебя не таит, отпускает с миром и счастьица нам желает, чтобы нам его всю жизнь черпать, да не вычерпать.

Я продолжал остолбенело сидеть, глядя на нее, а она как ни в чем не бывало продолжала:

— Помнишь то утречко наше? Я тогда сразу сказала, будто мы с ней схожи — что статью, что ликом, а уж про имечко и вовсе молчу. Потому и проведать тебя решилась, серьги ее надев, — ведаю, чьи они. Это батюшка княжны бабку Лушку ими одарил, а я перед уходом их и прихватила, яко плату.

Она все сильнее торопилась высказать то, что хотела, ошибочно полагая, будто я сижу как пришибленный, потому что продолжаю колебаться с выбором. На самом же деле я все больше и больше накалялся от накатывающей злости. Лютой. Нельзя так поступать с человеком. Доведись оказаться в моей шкуре самому добродушному и незлобивому — и то бы он не простил. Я же себя добродушным никогда не считал.

Когда я занес кулак, она даже не шелохнулась. Я шарахнул со всей мочи. А потом еще раз. И еще. У нее уже все лицо в крови, а я все молотил как проклятый и даже не чувствовал боли, хотя костяшки разбил с первого же удара. Бревна в стене — не бетон, но тоже, знаете ли…

А вы что подумали — ее я эдак? Плохо же вы меня знаете. Бить женщину у мужчины права нет. Какая бы она ни была, пусть даже ведьма. И гоголевский Хома был глубоко не прав, так что я его особо никогда и не жалел. Ну покатались на тебе, так что с того? Убыло? Тут вон куда как веселее.

А больнее всего оттого, что рассказанное княжне частично правда. То есть и обвинить мне особо некого. Светозару? А за что? Каждый борется за свое счастье как может. Вот и получается, что сам я вляпался, да еще с разбегу. Так что кровь на лице ведьмы была моя. С костяшек пальцев накапало, пока я по стене лупил. А ей я велел уходить и отвернулся в сторону. Боялся, что увижу и опять не сдержусь — стану молотить по бревнам второй рукой.

Светозара поняла все правильно. Она так и сказала, уходя:

— Лучше бы ты меня так-то. Хоть померла бы счастливой.

Ну и кого тут лупить?! Дура девка, как есть дура! А серьги я у нее отобрал. Тут уж не стеснялся. Снимал грубо, не церемонясь — чуть ли не вырвал из мочки уха. Но она даже не поморщилась, лишь глядела неотрывно. А потом, стоя у самой двери, точку поставила:

— Все равно моим будешь. Серьги украла и любовь украду.

Понятно, что Воротынскому я ничего этого не рассказывал, отделавшись кратким информационным сообщением.

— Крымчаков отобьем — сызнова к нему поеду, — твердо сказал князь. — На сей раз не увильнет.

— Может, мне к бабке Лушке съездить? — предложил я. — Так-то оно надежнее будет. Она серьги вмиг опознает.

— И я не слепой, — отозвался князь. — Чай, помню, что ты покупал. А к этой ведьме, конечно, надо бы прокатиться, да недосуг мне ныне. Пока дороги не развезло, надобно в вотчины свои съездить.

И был таков.

Это я уже потом догадался — с деньгами у него проблемы, а поначалу посчитал — что-то важное, потому и не настоял на своем. Вот же гордыня у человека — гол как сокол, но взаймы нипочем не попросит. Предлагать станешь, навязывать — и то семь потов прольешь, пока всучишь.

Ну а потом он прикатил как раз к половодью, к тому же опять мрачный и неразговорчивый. Тут и впрямь не до поездок. Тем более по ведьмам. Вначале, первые три дня, он вообще не произнес ни слова. Во всяком случае, при мне. Потом прорвало. Напомнил наш разговор, состоявшийся до его отъезда в Белоозеро, и говорит:

— Хитер ты, фрязин, но не мудёр. Про Иоанна Васильевича надумал, а Ивана Федоровича позабыл. А теперь еще хуже будет, ты уж мне поверь.

Я вначале даже и не понял. Нет, что до Иоанна Васильевича — тут все ясно. Царь это. Он же батюшка, он же государь, он же помазанник. Чей, правда, не ясно, хотя, судя по поведению, ответ может быть только один и к богу касательства не имеет. Ну да ладно. Черт с ним, с царем. А вот что там за царский тезка образовался и каким боком от него станет хуже — не пойму. Сижу, кубок с медом в руках верчу, на князя гляжу, гадаю.

— Я про Мстиславского толкую, — подсказал Воротынский. — Ежели царь в отъезде будет — ему власть принимать, ему и над всем войском воеводствовать. Ну а каков он в деле — не мне тебе сказывать. Чай, и сам Москву сожженную помнишь. А его под мое начало царь никогда не отдаст. Да он и сам воспротивится — отечеству умаление.

Я задумался — и впрямь проблема та еще.

— А вовсе без него никак? — произнес я неуверенно.

— Как же без него?! — удивился Воротынский. — Раз он в Думе первый, стало быть, ему и на брани в голове всех стоять.

— Так ведь ты, Михайла Иванович, говорил, что в прошлом году какого-то барымского царевича поймали, который к татарам хотел перебежать. И будто он на пытке показал, что к крымскому хану его послал кравчий Федор Салтыков и боярин Иван Федорович Мстиславский.

— И на Москву Девлетку позвали, — продолжил мой собеседник. — Лжа. Под пыткой чего не скажешь.

— Но ты еще и рассказывал, что Иван Федорович признал свою вину и даже какую-то поручную запись подписал.

— А в ней сказывалось, — с усмешкой подхватил Воротынский, — де, изменил, навел есми с моими товарищи безбожного крымского царя Девлет-Гирея… моею изменою и моих товарищев христианская кровь многая пролита… ну и прочее. — И, не закончив, небрежно махнул рукой. — Должон же хоть кто-то виновником быть, а князь Мстиславский трусоват, да и знал — коль не подпишет, все равно ему Москву в вину поставят, токмо уже через плаху. Да ты сам вдумайся. Чего заслуживает набольший воевода, истинно, а не ложно повинный в гибели Москвы? То-то. А князя заместо плахи наместником царя в Новгород Великий отправили. Это как?

Я пожал плечами. А чего говорить, когда все ясно. Никак. Нужен был крайний, точнее, человек, согласный взять на себя эту роль. В качестве оплаты за позор и посрамление — никаких санкций, никаких казней. Мстиславский трезво все обдумал и согласился. Вообще-то правильно сделал. Подумаешь, подписал бумажку, где взвалил все на себя. Зато жив и здоров. Даже стал наместником, после того как царь сдержал негласный уговор.

— Вот и выходит, что быть ему ныне в набольших, — заключил Воротынский. — Да к тому ж людишек толковых осталось нет ничего, а потому он еще и опричников мыслит в воеводы поставить. Слух ходит, что большим воеводой полка правой руки, то бишь вторым опосля Мстиславского, замыслил государь боярина и князя Никиту Романовича Одоевского поставить, а в передовой полк сразу двух опричников — князя Андрея Петровича Хованского, да другим воеводой к нему князя Дмитрия Ивановича Хворостинина, вторым же в полк левой руки братца его — князя Петра Хворостинина.

— Плохие воеводы? — уточнил я.

— Опричники они, — вздохнул Воротынский. — Хотя, ежели выбирать, уж лучше Одоевский, нежели Мстиславский. Чай, у первого ума поболе.

— А он тоже знатнее тебя? — осторожно уточнил я.

— Да ты что?! — От возмущения Михайла Иванович чуть не встал на дыбки. — Да у меня род…

Я не стал слушать длинную и запутанную донельзя историю о генеалогических корнях — лишь время от времени утвердительно кивал в такт горячим речам хозяина терема. Думал же в это время о другом. Только под конец на всякий случай уточнил:

— Стало быть, если Мстиславского не будет, то большим воеводой могут назначить только тебя? — И, получив подтверждение, тут же поинтересовался: — А как у него со здоровьем? Больным-то на брани делать нечего.

— Крепок он, яко дуб столетний, — сердито отрезал Воротынский.

— А если бы болен был и сам отпросился у государя? — не отставал я.

— Тогда иное. Токмо сказываю же я, что он…

— Да ты не горячись, Михайла Иваныч, — миролюбиво предложил я.

Забрезжил у меня в голове план. Только он опять-таки с хитрецой. Поэтому вначале князя надо к нему подготовить, а потом уже излагать свою идею. Успокоил. Изложил.

— И ничего в этом нет, — убеждал я Воротынского. — Просто мы ему откроем глаза — что с ним станется. Он же об этом еще не задумался, вот и пускай помыслит, пока есть время. — А в заключение снова напомнил про святую ложь да про святую Русь, которую надо спасать.

Морщился князь, как от зубной боли, но слушал. И прислушался все-таки. Пронял я его. Прислушался и проникся. А через две недели князь Иван Федорович Мстиславский неожиданно слег, сказавшись больным. Сработал мой план.

Был он совсем простенький. Зная всех доброхотов и лизоблюдов Мстиславского, Воротынский отправился к ним в гости. И в откровенной беседе с каждым искренне посетовал, что ему, дескать, очень жаль Ивана Федоровича. Не простит ему Иоанн Васильевичвторого разорения Москвы, нипочем не простит. Заодно припомнит и подметные письма, которые ему якобы писал польский король Жигмунд. [163] Пускай Мстиславский тогда и повинился, и письмецо это отнес к царю, но зато теперь государь ему все припомнит.

«Одна из прелестей Закона Джунглей состояла в том, что с наказанием кончаются все счеты. После него не бывает никаких придирок».

Но это там, у неразумной природы. А тут никто не сомневался — припомнит, и еще как припомнит.

— А что, Москву не отстоять? — испуганно спрашивал его очередной хозяин терема.

— В прошлое лето под его началом втрое больше ратников было — и что получилось? — интересовался в свою очередь Михайла Иванович и продолжал сокрушаться, выражая надежду, что из уважения к сединам князя, может быть, царь пощадит хоть Федора Ивановича, его сына. А впрочем, и тут, как вспомнишь Александра Горбатого-Шуйского, которого отволокли на плаху вместе с сыном, или того же Алексея Даниловича Басманова, или…

Долго перечислял Воротынский. Примеров, к сожалению, много: морщить лоб, припоминая, нужды не было.

Слова Воротынского почти незамедлительно передали Мстиславскому. Один раз, другой, третий… Не говорю, что тот струсил. Зачем? Просто человек достаточно трезво мыслил и понимал — Москву и впрямь не отстоять. Во всяком случае, именно ему это сделать не удастся. Да и любому другому тоже вряд ли. Значит, опала. А так как он уже под подозрением после этих польских писем, пусть и отказался служить польскому королю, то плахи и впрямь не миновать. С сыном Федором еще туда-сюда, хотя тоже сомнительно, что он уцелеет, а с ним самим наверняка.

Хотя фальшь в словах Воротынского Иван Федорович почуял. Еще бы. Все-таки опыт царедворца, искушенного в подобного рода интригах, у него имелся, и немалый. Но тут он промахнулся, решив, что князь втайне злорадствует над его грядущим падением и потому решил отомстить. Известив царя о своей тяжкой болезни, он не нашел ничего лучшего, как предложить кандидатуру Воротынского в качестве возможной замены. Это я узнал от Михайлы Ивановича, а он — от самого государя, от Иоанна Васильевича. Да и выбора у царя не было. Я же говорю — мнительный он. Потому так радостно и ухватился за Михайлу Ивановича, что он один-единственный на царские вопросы отвечал четко и решительно. Все прочие только мямлили что-то невразумительное да отводили глаза в сторону, а Воротынский чеканил:

— Побьем басурман. Спуску не дадим.

Сам царь в это все равно не верил, иначе не стал бы еще в январе «паковать чемоданы», вывозя казну в Новгород. Но надежда умирает последней. А вдруг и правда побьет? Бывают же чудеса на свете. Вот так и стал Воротынский старшим над всем войском, то есть главным береговым воеводой, причем невзирая на свое отечество.

А дальше завертелось — только успевай крутиться. К тому же меня самого нашла в эти дни радость, да не одна, а сразу две. Вначале прошел по Москве слух о том, что государь, дескать, собрался жениться в четвертый раз и обратился за особым разрешением к отцам церкви. Когда я впервые услышал такое от Михайлы Ивановича, то вначале немного испугался. А вдруг все-таки что-то пойдет не так? Вдруг мое попадание сюда, в это время, что-то нарушило и сработал «эффект бабочки» Брэдбери? Пусть не в такой мере, но ведь для меня и столь легкое изменение, как смена царских невест, уже катастрофа.

Но, выслушав Воротынского до конца, я мгновенно успокоился. Оказывается, Иоанн Васильевич уже женился, выбрав для себя — строго согласно прочитанным мною историческим источникам — незнатную, но красивую коломенскую дворянку Анну Колтовскую. А к русским епископам — митрополит Кирилл умер, а нового еще не выбрали — он обратился для проформы, чтобы те утвердили уже состоявшийся брак.

Царь в своем обращении к отцам церкви на вранье не поскупился, заявив, что всех его трех жен отравили, а потому оно как бы и не считается, тем более Собакиной он не успел даже попользоваться. Те срочно ринулись копаться в постановлениях Вселенских соборов, ничегошеньки там не нашли и развели руками. Тогда они выдали свою оригинальную формулировку: «утвердить брак ради теплаго, умильнаго покаяния государя». Понятное дело, бог богом, а помирать-то неохота. Ради приличия наложили на него епитимию и «жутко тяжкие» наказания вроде вкушения антидора [164]только в праздники, да что-то там еще в том же «суровом» духе.

Вообще-то их поведение это что-то с чем-то. Нет, я все понимаю, в случае их отказа на благословение царь просто плюнул бы на него и далее жил как жил, а вот они — навряд ли. Но есть устав организации, в которую они входят, есть непреложные правила для нее, которые, между прочим, обязательны для соблюдения и исключений не предусматривают. И коли страх перед царем сильнее, чем перед богом, так вы, ребятки, скиньте рясы-то, не позорьтесь, а то мечетесь, как нечто в проруби — и самим никакого удовольствия, и рыбакам с бабами неприятно. Да и несолидно оно — все ж таки епископы, а не хухры-мухры. Впрочем, чего это я на них напустился? Парни своим малодушием сыграли мне на руку. Я ж должен их благодарить за проявленную трусость, а не критиковать.

«Итак, все идет по плану!» — ликовал я в те дни, не скрывая улыбки. Я даже не обиделся на язвительное замечание Светозары, которая, не выдержав, заметила мне, проходя мимо:

— Рано радуешься, Константин Юрьич. Все одно — по-моему будет.

Ну и пусть себе злобствует, подумаешь. Тем более через неделю она, очевидно будучи не в силах видеть торжествующее выражение моего лица, исчезла с подворья. Не бежала, нет. Чин чином доложилась Воротынскому, что надобно ей, дескать, ворочаться обратно к бабке Лушке, потому как фрязин здоров и тут ей делать больше нечего. Вот и ушла восвояси. Даже со мной не попрощалась. Я и узнал об этом намного позже, да и то случайно. Узнав же, только обрадовался. Ну ее, шальную. Не нужна мне ни она, ни ее любовь. К тому же деньки-то горячие, так что мне вновь было не до ведьмы — иных хлопот полон рот.

На этот раз воевать числом никак не получалось — не было нужного числа. Не собиралось. Оставалось умением. Ну и еще моими подсказками. Воротынский поначалу относился к ним не очень — фыркал, злился, но мне удавалось его добивать пусть не мытьем, так катаньем. А куда деваться? Он и сам видел, что истошный крик «Вперед!» здесь навряд ли поможет и в этом году драться нужно по-новому, иначе. Разумеется, если хочешь победить.

Правда, немцев Фаренсбаха просить у царя он вначале не хотел ни в какую. Упирался, брыкался, выставляя главный и, как ему казалось, непробиваемо железный аргумент — не поспеть пешим за конницей.

— Заслон из них поставим.

— Обойдут, и все тут, — не сдавался князь.

— А мы его в таком месте поставим, что обойти не выйдет.

— Тогда прорвут. Нестойки они. С русским ратником сравнить нельзя. А коль побегут, быть худу. Татаровье на их плечах и в наш стан ворвется. Получится, что от них больше убытку, чем проку.

— Все равно у нас людей мало. А эти хоть Оку перекроют — и то польза. Опять же число большое. Найдем мы им применение, — убеждал я. — Непременно найдем.

И впрямь — неужто зря я добивался, чтоб Фаренсбах столь усердно гонял своих орлов со стрельбой? Но про их мастерство молчу — не время. К тому же я сам их и опозорил в княжеских глазах. Да и не любит Воротынский огненный бой. Ему бы по старинке — так оно спокойнее и надежнее. Доказывать же что-либо — лучше не пытаться. Попробовал я как-то сразу после первых состязаний с немецкими пищальниками, думал, выйдет что путное, а он мне вместо этого предложил иное соревнование — он сам, дескать, из лука, а я из своей ручницы. Получилось сразу два состязания — и на меткость, и на скорость. Если в первом мы были примерно одинаковы, то во втором… Словом, моя жалкая попытка одолеть его закончилась сокрушительным поражением — пока послал вторую пулю в цель, Воротынский запустил в мои щиты десяток стрел.

— Теперь понял? — спросил по окончании.

И что тут скажешь? О перспективах речь заводить? Так воеводе не послезавтрашний день подавай — сегодняшний, потому что если нынче победы не будет, то он и до завтра не доживет.

А Фаренсбаха я все-таки отстоял. Сходил Воротынский к царю с просьбой оставить немцев. И тоже не впрямую говорил, а именно так, как я советовал. Мол, лучше бы мне стрельцов заполучить — нет доверия к иноземцам. Как насчет стрельцов, государь? А тебя в Новгороде пусть немчура охраняет. Авось они и с ливонцами могут на их языке говорить — тоже выгода. Если понадобится договориться об измене, то есть о том, чтобы ливонцы сдали какой-нибудь град, не надо никаких толмачей. Очень удобно.

Я специально настоял на такой формулировке, чтоб там присутствовало слово «измена». Тоже сработало. У Иоанна Васильевича мозги вмиг набекрень, и он тут же решил, что насчет града неизвестно, а насчет его самого — договорятся запросто. Нет уж. Пусть они лучше с Воротынским уйдут. Да и потом, когда ему вину ставить начнет, всегда сможет сказать, что отдал лучших из лучших, всей наемной дружины не пожалел, вручил, а князь все-таки подвел…

Вот и славно. Вот и хорошо. А то, что Воротынский поручил координировать их действия именно мне, — совсем прекрасно. Найдем мы работенку для воинов Фаренсбаха, и весьма подходящую.

Зато что касается расстановки войск, то тут я ничего поделать не мог. Здесь Воротынский учинил все согласно дорогой его сердцу старине, включая общую схему, то есть большой полк, левой руки, правой, передовой и сторожевой. Моя критика оказалась бессильной. Ни об ударных группах, ни о засадах подальше Оки он и слушать не хотел. Раскидал всех, как сеятель зерно по пашне, и доволен. Вот только зерну того и надо, чтоб рядом ничто не росло, а ратников в жиденькие цепочки выставлять — последнее дело. Им-то не простор нужен, а, наоборот, строй тесный. Чтоб плечом к плечу, дружно, разом. Но не вышло у меня.

Потому из Москвы я уезжал с тяжелым сердцем. А провожал нас не кто иной, как двоюродный брат моей княжны, сын старшего из братьев Тимофеевичей Ивана Рыжко. Тот окрестил своего первенца в честь деда, тоже Тимофеем. А прислал Тимофея Ивановича сам царь, чтоб усилить оборону столицы. Его, да еще князя Юрия Ивановича Токмакова из Пскова. Добрый у Руси государь, а главное — щедрый. Целых двух человек не пожалел, направил в помощь. И почему только выть от такой щедрости хочется?

Нет, воеводы они умные и справные. Я Воротынскому верю. Если он сказал про них так, значит, действительно толковые и все, что от них зависит, для обороны сделают. Только воевода без войска все равно что… Даже сравнения достойного не подберешь — все какие-то бедные. Есть парочка подходящих, но тоже не процитируешь — нецензурные. Ладно, промолчим.

К тому же главное будет решаться не под Москвой — намного ближе к югу. Есть такая деревня — Молоди. Название я помню хорошо, да что толку. Вот если бы еще вспомнить, что под ней было, — совсем славно. А то боюсь, что я своими советами что-нибудь испорчу. Впрочем, до Молодей надо дожить и лучше всего успеть пощипать татар гораздо раньше, еще под Окой. В идеале — обескровить. На большее рассчитывать и даже надеяться глупо.

Мы с Воротынским ехали в Серпухов, где по его диспозиции надлежало встать большому полку. Хорошо хоть, что в этом князь ко мне прислушался, а ведь поначалу хотел загнать главные силы аж в Коломну — не ближний свет. Дескать, там открывается прямая дорога на Москву, потому и ждать Девлета надо именно под Коломной.

С превеликим трудом удалось убедить, что как коней на переправе не меняют, так и маршрут движения после удачного набега тоже. Помнит Девлет-Гирей прошлое лето. До сих пор оно у него перед глазами, потому и пойдет точно тем же путем. Послушал, но сторожевой полк все равно двинул туда, правда, в Каширу, что стоит где-то посредине между Коломной и Серпуховом.

Но мои убеждения срабатывали не всегда. Вот засело ему в голову встретить крымского хана подальше от своих рубежей, то есть передовым полком, и все тут. И загнал он князя Андрея Петровича Хованского вместе со вторым воеводой князем Дмитрием Ивановичем Хворостининым аж в Калугу, и все тут. Как ни старался я втолковать, что это слишком далеко, что полк сам по себе, из-за малой численности — всего-то четыре с половиной тысячи человек — напора татарской конницы все равно не сдержит, бесполезно.

— Не сдержит, но задержит, — упирался Воротынский. — Сам мне сказывал, что ныне надобно яко собаке быть, коя незваного гостя за пятки хватает да на порог взойти не пущает, а теперь что — на попятную пошел?

— Так-то оно так, — вздыхал я. — Но не те места, чтобы задержать Девлета. Они лесистыми должны быть, потому как собака, чтоб уцелеть, должна куснуть да тут же и схорониться, а где они спрячутся? А тут, сам гляди, Михайла Иванович, шлях лежит, ровный, как половая доска.

— Жить захотят — найдут захоронку, — отмахнулся князь. — И все. Будя на ентом. Я и так на поводу у тебя пошел, струги [165]на Оку поставил, а в них без малого тысячу усадил, — огрызнулся он.

Со стругами все так, кто спорит. Прислушался он ко мне. Но сунул их не туда, куда я тыкал пальцем, — загнал под Калугу, все к тому же передовому полку. А ведь им тоже прямая дорога под Серпухов, а от него, если надо, в любую сторону, согласно текущей обстановке.

И ничего удивительного нет, что не помог ни вал, возведенный напротив самого удобного брода через Оку, где стоял большой полк, ни здоровенный гуляй-город. Оставив для маскировки подле этого перехода несколько тысяч вместе с пушками для имитации отчаянных попыток переправиться через реку, Девлет под покровом ночи бросил лучшие силы вбок, к Сенькиному броду, и, с ходу сбив жалкую заставу из двухсот человек, прорвался на наш берег. Когда русские ратники подоспели, драться было уже поздно — очень уж невыгодное расположение, да и переправиться успело изрядное число татар.

А перед крымским ханом лежала почти прямая дорога и в конце ее беззащитная Москва…

Глава 22 Не хочу быть полководцем

Когда я появился в шатре Воротынского — останавливаться в самом Серпухове он не пожелал принципиально, демонстративно устроив свою ставку левее, чуть ли не напротив брода через Оку, — на князе лица не было. Таким растерянным я его еще не видел. Таким злым, впрочем, тоже. Это я уже сужу по валявшимся повсюду изодранным грамоткам да перевернутому вверх ногами столику, из-под которого сиротливо выглядывал краешек карты.

«Разве можно верить Бандар-Логам! Летучую мышь мне на голову! Кормите меня одними гнилыми костями! Спустите меня в дупло к диким пчелам, чтобы меня закусали до смерти, и похороните меня вместе с гиеной!» — причитал Балу.

— Все к черту, фрязин, Все, что я задумал, прахом. Не мог Ванька Шуйский людишек поболе отправить на этот брод! А ведь упреждал я его! А теперь что ж — теперь все! Ныне Девлетке прямого ходу до Москвы нет ничего. Ежели налегке, так в два дни поспеет.

— Обогнать никак? — осторожно осведомился я.

Воротынский сердито мотнул головой:

— Одна дорога в этих местах. По иным местам идти — людишек загонишь, а опередить не выйдет. К тому ж, гонец сказывал, ногайцы прочих ждать на переправе не стали. Едва передовой полк Девлетки на наш берег ступил, как они с рассветом подались вперед.

— А наш передовой полк где?

— Яко и уговаривались, следом шел, да что проку. Людишек-то мало. Куснул и назад, — досадливо отмахнулся князь.

— Вот пусть и дальше кусает, — посоветовал я. — Ты про уговор с князем Токмаковым не запамятовал? Самое время. Шли к нему гонцов, и пусть он нам весточку отправляет.

— Мыслишь, пора? — вздохнул Воротынский.

— А чего ждать? — пожал я плечами.

Весточку предполагалось выслать, когда станет совсем худо. Текст прежний, как и тогда, под Москвой. Мол, держитесь, а ждать вам недолго, и помощь близка — ведет государь Иоанн Васильевич свежие полки из Ливонии, а ныне он с ними уже под Дмитровом. Испугается Девлет или нет — вопрос сложный, но, даже в случае если он не поверит, мы ничего не теряли, кроме одного гонца.

Когда все это затевали, то, учитывая вероятность пыток, я еще отдельно переговорил с князем Токмаковым. Мол, гонец обязательно расскажет все, что знает, и все, что видел. Поджаривание пяток на костре гораздо эффективнее любой «сыворотки правды» — почему-то охватывает горячее желание сказать правду, и только правду. Потому надо перед отправкой создать для него полное правдоподобие.

Сделать это легко. Когда ратник придет за грамоткой, он непременно должен заметить усталого, в пыли и грязи, человека, спящего где-нибудь на лавке. То есть прискакал с весточкой, не ел, не спал два дня, вот и свалился прямо тут, а будить жалко — вон как умаялся. Обмана почти не будет — наши гонцы именно так и будут выглядеть. А на столе чтоб непременно лежала царская грамота. Любая, лишь бы с нее свешивалась государева печать.

Жульство, как любил говорить дьяк Афонька в известной киносказке, будет заключаться лишь в том, что снаряжаемый в дорогу гонец будет считать, что умаявшиеся гонцы не от Воротынского, а от самого царя. Начнут гонцу князя Токмакова поджаривать на костре пятки — он мигом вспомнит и храпящего вестника, который свалился на лавку от усталости, даже не смахнув с себя придорожную пыль, и грамоту с царской печатью.

Улыбнулся Токмаков. Осторожно, одними уголками рта. Смеялись лишь зеленые глаза с прищуром.

— Сам надумал? — спросил небрежно.

— Сам, — кивнул я. — Мы так в гишпанских землях маврам головы дурили.

Последнее для вящей убедительности. Мол, опробовано, и результат имелся.

Юрий Иванович коротко кивнул:

— Так все и сделаем. Токмо поможет ли? Крымчаки — не мавры.

— Терять-то ничего не теряем, — развел я руками.

Жаль, конечно, что придется так рано этим пользоваться, но кто же ждал, что чуть ли не с первых дней все пойдет наперекосяк.

— Бросать все придется, — вздохнул Воротынский, когда мы вышли из шатра.

— То есть как все? — насторожился я. — И гуляй-город, который сколотили, тоже?

— Ежели брать его с собой, то мы и вовсе Девлета не нагоним, — пояснил князь, — а нагнать надобно.

Ну уж дудки! Я мог согласиться со многими предложениями Воротынского, поскольку давно заметил — без этого нельзя. Если даже они не ахти, все равно одно из них, а лучше два-три надо непременно одобрить, иначе строптивый князь закусит удила и пошлет меня далеко-далеко. Но стоит принять что-то, да еще похвалить, выразив восторг его мудростью, отвагой или решительностью, как Михайла Иванович становится гораздо податливее и в свою очередь может пойти навстречу некоторым моим поправкам. Цирк, ей-богу! Хочешь не хочешь, а приходилось проявлять чудеса эквилибристики, иначе того и гляди слетишь с каната.

Однако гуляй-город я бросать не собирался. Пускай мы бросим все, что угодно, но не его — в какой-то мере мое родное детище. Разумеется, изобрел его не я, и произошло это давным-давно, однако под моим руководством строители внесли в него этой весной столько новшеств, что в какой-то мере гуляй-город и впрямь стал мне родным.

Ведь что он представлял собой раньше? Подвижное укрепление, состоящее из нескольких сборных деревянных щитов с железными скрепами и отверстиями для стрельбы из ручниц и луков. Проще говоря, стена, причем не очень длинная, — всего-то сотня метров. При всех своих несомненных достоинствах недостатков он имел массу, и главный — отсутствие возможности для круговой обороны. То есть гуляй-город преспокойно можно обогнуть и выйти во фланг или вообще в тыл обороняющимся.

Теперь совсем иное. В случае необходимости щиты быстренько вынимались из крепежа и переставлялись в любом порядке. Надо — и в течение нескольких часов стена резко превращалась в правильный круг, неприступный с любой стороны, образовывая укрепление мини-города.

Разумеется, щиты и раньше можно было сдвинуть, но если загнуть концы, то образовывалось место максимум для полутысячи ратников, да и то при условии, что на каждого придется чуть больше квадратного метра. Мизер. К тому же вести бой одновременно в такой обстановке могла от силы пятая часть обороняющихся, а это всего сотня.

Зато сейчас эта стена тянулась чуть ли не на два километра, а то и больше, позволяя при образовании круга драться сразу двум тысячам, а с учетом дополнительных приспособлений, образовывающих как бы второй ярус, четырем.

Попыхтеть, конечно, пришлось изрядно, причем поначалу не строителям, а мне, убеждая Воротынского и отчаянно давя на него авторитетом иноземных слов, собранных мною без разбора в одну большую кучу. Наряду с «дислокацией» и «диспозицией», имеющими отношение к военным терминам, я приплел туда все, что помнил, включая гинекологию, дискуссию, олигархию, мастопатию и даже предстательную железу.

Под конец я заметил, что именно благодаря столь внушительным размерам наш гуляй-город станет таким могучим пенисом, благодаря коему мы устроим крымчакам небывалый доселе массаж анального отверстия, который каждый воин Девлет-Гирея запомнит на всю оставшуюся жизнь. Если уцелеет, разумеется. Что-то вроде шоковой сексотерапии. На робкую просьбу обалдевшего Воротынского пояснить смысл последних фраз я многозначительно ответил, что это нечто вроде жаргона гишпанских сакмагонов, но если кратко — то очень больно, а местами унизительно. Во всяком случае, маврам эта процедура была не по душе. Лишь тогда князь, тяжело вздохнув, махнул рукой:

— Ну ежели так, то пущай сколачивают ентот твой… пенис.

И сколотили, включая разборную башенку, которая согласно моему генплану должна была возвышаться в центре. Теперь руководить обороной стало не в пример легче — через прорези наверху башенки сразу видно, куда послать придерживаемый в центре резерв.

Даже бойницы в стенах на этот раз соорудили не как обычно, а на разной высоте для сбивания прицела атакующих. Плюс точный расчет легкого наклона стен, чтобы предотвратить поражение обороняющихся навесной стрельбой.

Все остальное перечислять слишком долго, потому скажу кратко: вложил в этот разгуляй, как я его назвал, всю душу. И что теперь — все мои труды псу под хвост?!

— О том, что многое надо бросить, ты верно заметил, княж Михайла Иванович, — рассудительно сказал я, стараясь не горячиться. — И впрямь иного выхода нет, как идти налегке. Иначе нагнать их не получится. Но гуляй-город надо брать с собой. Если не возьмем, получится, что мы догоняем Девлета только для того, чтобы встретить свою смерть.

— Честь, фрязин, дороже. Я Иоанну Васильевичу слово дал — костьми лягу, а ворога до Москвы не допущу. Я уж и гонцов к воеводам-князьям отправил. И в Тарусу, к Никите Романовичу Одоевскому, и к Андрею Петровичу Хованскому. Повелел, чтоб бросали все да шли в обгон, вставали где ни попадя и грудью закрывали дорогу. Ну а тамо и мы с князем Репниным да с Шуйским подоспеем. Удержать все одно не сумеем, да мертвые сраму не имут.

Он умолк и мрачно посмотрел на меня. Было видно, что для себя он все решил еще в тот момент, когда только узнал о татарском прорыве.

«Эти собаки не отступят, и глотки им не остудишь, — сказал Каа. — После этой охоты не будет больше ни человечка, ни волчонка, останутся одни голые кости».

«Ох, что-то не по душе мне его пессимизм. С такой обреченностью битвы не выигрывают», — подумалось мне.

— Зато опалы не будет, — горько усмехнулся Воротынский, прервав наступившую в разговоре тяжелую, давящую обоим на нервы паузу. — Опять же и сына Ивана с Белоозера государь, может, возвернет, памятуя обо мне. [166] Да и вотчин отцовских лишать его не станет. Костьми ляжем, — повторил он твердо. — И от слова даденного я не отступлю. Что, фрязин, неохота помирать? — подмигнул он мне и ободряюще заметил: — А ты не боись. Смерть на миру — не старуха с косой. Она яко красная девка. А уж погуляем напоследок вволюшку.

«Умирать так умирать! Охота будет самая славная!» — гордо сказал Маугли.

Но человеческому детенышу легче — он был один, а меня ждала Маша, а не та, что с косой, пускай выглядящая, по уверению Воротынского, красной девкой. И Маша должна дождаться своего героя живым, иначе зачем я все это затевал.

— Погоди, Михайла Иванович, насчет костей. Рано нам ложиться. Да и Москву этим не спасешь, — заторопился я, лихорадочно подыскивая достойный аргумент, чтобы попытаться все переиначить.

Я не трус, но помирать вот так бездарно, пускай и героически, мне вовсе не улыбалось. К тому же я не считал, что наше положение стало таким уж безнадежным. Да, враги прорвались. Да, часть их ушла вперед. К тому же и остальные тоже настолько сильны, что к ним просто так не подступиться. И все равно должен быть выход, тем более что я помнил магическое слово «Молоди»… Я прикинул все еще раз и… улыбнулся.

— А ты напрасно думаешь, княже, что мы не нагоним Девлета, — торжествующе сказал я. — Он и сам не станет спешить, поверь.

Воротынский недоверчиво воззрился на меня.

— Утешаешь, фрязин, — медленно произнес он, но в глазах его уже вспыхнула крохотная искорка надежды.

— Ничуть, — твердо заявил я. — Давай-ка вернемся в шатер, и я тебе там все изложу.

Когда зашли внутрь, я не стал торопиться. Поставил на место столик, поднял с пола помятую карту, аккуратно расправил ее, после чего неторопливо уселся на лавку.

— Представь себя на месте крымского хана, — начал я.

— Чтоб я в шкуру басурманина, пусть и в мыслях, — да ни в жисть! — возмутился Воротынский.

— Хорошо. Тогда я себя представлю на месте Девлета, — ничуть не смутился я. — Итак, удалось мне обхитрить русских воевод, пройти мимо. Но они все равно остались в живых. И войско их тоже уцелело. К тому же впереди Москва, а там…

— А там ничегошеньки, — выпалил князь.

— А там войско, — строго поправил я его. — У меня, крымского хана, и в мыслях нет, что все воеводы тут и в столице никого. Такого не может быть, потому что… не может быть. Скорее всего, русские на этот раз послали половину войска к переправам, а половину оставили для обороны города. И как знать, может, они нарочно так легко отдали мне переправы. Получается, что я сейчас меж двух огней. Но воеводы должны мне помочь, сами того не желая, потому что они начнут спешить и попытаются меня сдержать. Очень хорошо. А я и сам торопиться не стану, поскольку врага лучше бить поодиночке — вначале разобраться с той половиной войска, что за спиной, а уж потом смело идти дальше.

— И что ты мыслишь? — медленно спросил князь.

По лицу было видно, что он еще колеблется. С одной стороны, рассуждения у фрязина логичные, но, с другой, — Москва без защиты. Да мало того что людей нет, но она ж сейчас как девка голая, с которой сарафан содрали. Любой попользоваться может, и исподняя рубаха, то бишь наспех возведенные земляные валы, не помогут. Скорее уж раздразнят своей легкодоступностью. Стены-то уцелели лишь в Кремле, да и то в двух местах залатанные. Остальное — что Китай-город, что прочее, не говоря уж о слободах, — вообще без каменного прикрытия. Рвы да земляные валы — слабая защита от татар. Вот и думай, князь Воротынский, ломай голову, довериться ли в очередной раз безвестному фрязину Мотекову, как он произносил мою заковыристую фамилию, или все-таки скомандовать привычное «Вперед!». Свои опасения он не таил, честно высказав вслух:

— А ежели поганые инако мыслят, не так как ты?

— Девлет, хоть и нехристь, но умен, собака, — заметил я. — О том по прошлому лету можно судить. Да и ныне он все как надо сделал. А коль умен, то на рожон не полезет. Это дурни такое сказануть могут, о чем и не догадаешься, а прочие люди думают схоже, потому что умная мысль в каждом деле только одна-единственная. Потому и говорю: не обгонять его надо, чтоб он неладное не почуял, и не вставать спереди, а, наоборот, держаться сзади. Тогда он точно уверует в московское войско, потому что решит, что мы хотим его взять в клещи и ударить разом с двух сторон. Мол, из-за этого воеводы и не лезут в обход, сзади норовят куснуть. Вот ты бы сам, Михайла Иванович, как поступил?

Воротынский задумался. Затем, коротко кивнув, предложил:

— Далее сказывай.

— Пока передовой да полк правой руки станут его щипать, он пойдет еще медленнее. Тут-то ты и подоспеешь с основными силами. Хан решит, что пришла пора разбить всех. А вы, куснув, подадитесь назад. Немного совсем, верст на пять — десять, где буду стоять я с дружиной Фаренсбаха, да еще с пушками. И не в чистом поле, а в гуляй-городе, в котором вы и засядете.

— Это что ж выходит, мы не со стороны Москвы ощетинимся, а сзаду? Да он плюнет на нас и вперед уйдет, — не выдержал Воротынский.

— Куда? К другому войску? Чтоб оказаться меж двух огней? Не лучше ли вначале добить вас, а уж потом идти без оглядки вперед?

— Так ведь нет другого войска! — заорал князь, но тут же спохватился: — Хотя да, ежели все так, то тут и впрямь есть резон. М-да-а, сказываешь ты складно, — протянул он задумчиво. — Ежели Девлетка по-твоему поступит, тогда мы и вправду еще покусаемся, Константин Юрьич.

Кажется, проняло. Раз я вновь от фрязина до Константина Юрьича дошел, значит, поверил мне Воротынский.

— И не просто покусаемся, — добавил я. — Мы еще и за глотку ухватим. Чтоб намертво. Бежать с нашего двора станет — не пустим.

— Ну тут уж ты малость того, — крякнул князь и бесшабашно махнул рукой. — Ин быть ныне по-твоему. Семь бед — один ответ.

Мы не расстались. Скинув на плечи своего второго воеводы и тестя Ивана Васильевича Шереметева, разборку гуляй-города и весь наряд, [167] Воротынский, прихватив меня с собой, поспешил вперед. С трудом сдерживая нетерпение, он все-таки дождался полков из Каширы и Лопасни, которые также шли налегке, бросив обозы, после чего уже без остановок устремился в погоню за Девлет-Гиреем.

Тот и впрямь не торопился — уж больно гладко все получалось. Удалось мне рассчитать его расклад мыслей. Если исходить из скорости его продвижения, крымский хан явно опасался подвоха. Судите сами. От Сенькиного брода до Москвы по прямой сотня верст. Для летучей татарской конницы два дня пути. Перешел он на наш берег Оки в ночь на воскресенье, двадцать седьмого июля. Но за двое последующих суток его войско прошло всего половину, верст пятьдесят, не больше.

Да, изрядной помехой был полк правой руки. Ратники князя Никиты Романовича Одоевского, зайдя с фланга, со стороны реки Нары, тормознули его изрядно. Пока он с ними дрался, в спину татарского арьергарда с разгону врезался передовой полк. К тому времени его большой воевода князь Андрей Петрович Хованский уже выбыл из строя, получив тяжелое ранение, но второй воевода князь Хворостинин оказался на высоте положения. Он не просто возглавил полк, но так им командовал — любо-дорого посмотреть.

Девлет-Гирей остановился, решив, что пришло время разобраться со всеми оставшимися позади, и бросил против Дмитрия Ивановича с десяток свежих тысяч, если считать по горевшим кострам. В это время подоспел со всеми остальными полками и Воротынский. Крымский хан бросил еще столько же. Вообще-то силы были почти равные, можно и потягаться в открытом бою, но тут снова встрял я, заикнувшись о недопустимо больших потерях, которые обязательно будут с нашей стороны.

— Победы без покойников не бывает, — отмахнулся от меня повеселевший Михайла Иванович, но я не отставал и напомнил то, о чем говорил еще под Серпуховом.

— Если сейчас ударим, Девлет может заподозрить, что Москва и впрямь без защиты. Иначе чего бы мы торопились, — пояснил я. — Зато если начнем увиливать от сражения, но перегородим обратный путь, то он решит, что мы дожидаемся второго войска, и сам станет торопиться. А когда человек торопится, то обязательно натворит глупостей. Пусть он увязнет как следует. К тому же гуляй-город почти готов. Сядем в него, и нехай татары ломятся.

— Славно ты сказываешь, — вздохнул Воротынский. — Вот токмо ныне мы по-моему поступим. Нельзя нам садиться в гуляй-город. Обозы-то с припасами невесть где. Чрез три-четыре дня народ сухари подъест и голодать учнет, а на голодное брюхо в битву идти — хуже нету. Сила не та. Если б и впрямь войско было, чтоб по нему со спины ударить, тогда…

— Будет войско! — выпалил я. — Обязательно будет!

Михайла Иванович помрачнел, нахмурился и сурово прогудел:

— Ты, фрязин, думай допрежь того, яко речи вести. И где ты его сыщешь? Из Новгорода приведешь? Али из Ливонии? — И уже более мягко добавил: — Я ж понимаю, Константин Юрьич. Слово не воробей, но летает резво. Иной раз и случайно вырывается. Серчать не буду, ибо памятую, что ты под Серпуховом сказывал. Но одно дело помыслы ворога угадать, и совсем иное — из ниоткуда ратников изыскать. Тут и колдун не подсобит.

Я еще раз прикинул расклад. Хворостинин из четырех с половиной тысяч одну уже положил, у Одоевского из трех с половиной потери примерно такие же, как и в передовом полку. У самого Воротынского где-то семь — еще тысяча вместе с немцами Фаренсбаха сидят в гуляй-городе, и их считать нельзя. Всего, стало быть, тринадцать. Плюс полк левой руки и сторожевой, но они совсем куцые — в общей сложности на три с половиной тысячи. Девлет же выставил больше двадцати.

Народ-то у нас подобрался лихой, каждый десятый из сакмагонов, а значит, стоит двоих, а то и троих обычных ратников, так что победить и впрямь можно, только у крымского хана эти дюжины — третья часть от общей численности, если не меньше, а у нас — все. Ну победим мы, потеряв треть, а то и половину, а кому воевать с остальными татарами? Нет, тут как на Курской дуге — надо держать оборону, пока не обескровим атакующих, а уж потом…

— Считай, что есть у тебя колдун, Михайла Иваныч, — твердо сказал я.

— Не ты ли? — с ехидцей поинтересовался Воротынский и опасливо огляделся по сторонам, хотя и без того было ясно, что на пригорке, откуда открывался чудный вид и на близлежащую деревушку Молоди и даже на легкую каемку щитов гуляй-города, поставленного в отдалении, мы с ним одни.

Убедившись, что рядом никого, он миролюбиво посоветовал:

— Ты, Константин Юрьич, так боле не шуткуй. Я-то пойму, а ежели кому иному о колдуне поведаешь, худое может приключиться.

— А мне нынче не до шуток, — уперся я.

«План Маугли был довольно прост. Он хотел сделать большой круг по холмам и дойти до верха оврага, а потом согнать быков вниз, чтобы Шер-Хан попал между быками и коровами».

Моя идея, которую я выложил Воротынскому, была похожа на замысел поимки Шер-Хана как две капли воды. Согласно ей, этим запасным, или вторым — называй как хочешь, — войском должна стать часть и без того скудных сил самого Михайлы Ивановича, которым — но только после того, как измотаем татар, — предстояло пробраться в обход всей армии Девлет-Гирея и в нужный момент ударить с тыла.

Воротынский ухватился за нее сразу. Ему не понравилось единственное — пока будет осуществляться сам обход, вся оборона ляжет на плечи пеших ратников да на немецкую дружину.

«Это значит дергать Смерть за усы», — прошептал Маугли.

— Удержатся ли? — усомнился он.

— Жить захотим — удержимся, — усмехнулся я. — К тому же некуда нам отступать — тогда точно смерть придет.

— Сколь же времени ты мне дашь? — осведомился он.

— На закате уйдете, а после полудня ударите. Знак обычный — запустим вверх горящие стрелы. Хоть одну, да увидите. Значит, пора. Ну вдобавок шарахнем изо всех пушек. Не увидите, так услышите. Но это потом. Вначале измотать надо. Хоть пару дней, но придется драться всем вместе.

— А ежели он прочих не повернет да двинется на Москву? — уточнил Воротынский. — Сакмагоны сказывали, он уже и Пахру вброд перешел.

— Завтра будет видно, — вздохнул я, не зная, что еще ответить.

Мое упрямство победило — еще до рассвета Воротынский, проинструктировав Хворостинина, ушел с основными силами к гуляй-городу, так что поутру татары бурно ликовали, увидев что расклад не меньше чем один к четырем в их пользу. Но князь не подвел, и его люди тоже. Дрались они яростно и… бежали тоже дружно.

Да-да, бежали. Все согласно моему плану. Вот только победить у крымчаков не вышло — перед гуляй-городом русская конница брызгами разлетелась во все стороны, и грянул пушечный залп, а одновременно с ним шарахнули и ручницы.

Сводная мощь пушечно-ружейного огня оказалась настолько велика, что выбила чуть ли не тысячу всадников разом, ошеломив остальных, которые немедленно бросились бежать. Но у ратников Воротынского кони были намного свежее, так что ушло от разгрома не больше тысячи. Потери — один к десяти. Но еще неизвестно, что решит Девлет.

Много чего я выслушал от князя «Вперед!» на следующий день, пока крымский хан пребывал в раздумьях — то ли продолжать движение вперед, на Москву, то ли поначалу разобраться с кусающими за пятки русскими воеводами.

Но Девлет-Гирей и впрямь не рискнул идти дальше. Простояв эти сутки вместе с основными силами на приличном, верст пятнадцать, расстоянии от нашего гуляй-города, он все же повернул коней, решив вначале разделаться с теми, кто поближе.

Татары дрались храбро, ничего не скажешь. Но и мы стреляли метко. Хотя всех не убьешь — слишком много времени уходило на заряжание ручниц, так что всякий раз приходилось вступать в рукопашный бой.

К тому времени я уже был вторым воеводой загадочного воинского объединения под кодовым названием «сводный полк гуляй-города». Или третьим. Честно говоря, я так до конца и не разобрался, да и не до того мне было. Знал одно. По приказу Воротынского в пищальные дела никто не лез. Ни его толстый тесть Иван Меньшой Васильевич Шереметев, ни опричный воевода, окольничий и князь Дмитрий Иванович Хворостинин, ведавший преимущественно лихими вылазками имеющейся в его распоряжении конницы. Остальных же воевод я вообще почти не видел — либо раненые, либо находились подле своей конницы, либо… в нашем с Хворостининым распоряжении.

Да-да, мелких, из числа городских, Воротынский сунул нам с Дмитрием Ивановичем. Не всех — большая их часть тоже находилась с конницей, но кое-кто имелся. Например, воевода из Новосиля князь Михаил Лыков, или виртуозно рубившийся в первых рядах левой рукой — правая была ранена — поджарый князь из Донкова Юрий Курлятев, большой мастер не только сабли, но и бердыша. Как он ухитрялся им орудовать при своем ранении — уму непостижимо.

Впрочем, врать не стану, ими, по счастью, я не командовал. Зачем мне лишние заморочки? Сейчас начнут вспоминать про отечество да когда, куда и у кого прапрадед водил полки и распивал мед с Иваном Калитой — и что тогда? Причем начнут — по закону подлости — непременно в самый неподходящий момент. И оно мне надо? Так что всеми ими руководил Хворостинин.

Мне и без того хватало забот со своими двумя дружинами — немецкой, где непосредственно командовал Фаренсбах, но под моим началом, и сводной русской, куда вошли не только обученные мною ратники Воротынского, но и куча прочего народу. По уговору с Хворостининым они в сече не участвовали — убедил я князя, что пользы от них будет гораздо больше при стрельбе. Палили из ручниц не все — лучшая треть, то есть к каждому я приставил двух заряжающих. Получалось гораздо эффективнее — и бой точнее, и частота выстрелов не втрое — впятеро выше. Последнее именно благодаря конвейерному методу. Когда человек стоит только на одной операции, скорость ее выполнения обязательно возрастает.

Разумеется, пытаться внедрить все это тут, во время нескончаемых атак, нечего было и думать. Тут не учить — воевать надо. Но не зря же мы проторчали в Серпухове чуть ли не два месяца. Все земляные работы, включая и сколачивание щитов с бойницами для гуляй-города, осуществлялись крестьянами из близлежащих деревень и посошными людьми — что-то вроде средневекового стройбата. Иногда к Воротынскому обращались с просьбой помочь ратными людишками, но даже если он и выделял народ, то моих не трогал.

Фаренсбах поначалу упирался перед моими нововведениями. Дескать, по старинке лучше, но Михайла Иванович, рыкнув на строптивого немца, объявил, что фряжский князь Константин Юрьевич отныне правая рука набольшего воеводы и вообще главный по пищалям, а потому… Дисциплинированный немец тут же смирился, а чуть позже, чтобы человек окончательно проникся, мы засекли время по солнышку — благо дни стояли ясные — и устроили стрельбы по-новому, а потом по-старому. Тогда-то после подсчета количества выстрелов и выяснилось преимущество моих нововведений. Так что утверждение, что впятеро быстрее, не голословное — проверено.

Конечно, невзирая ни на что, под Молодями нам досталось крепко — сказывалось не совсем удачное расположение гуляй-города. Размещал его Шереметев без привязки к местности, действуя по старинке, словно строил крепость, — на холме. Если чисто психологически — лучше не придумаешь. Татары от такой наглости просто с ума сходили. Красная тряпка для быка, иначе не назовешь. Зато в оборонительном плане не ахти — очень уж открыто, и драться плохо тем, что мало возможностей для перекидывания резервов.

Хорошо, что время от времени, когда приходилось совсем тяжко, Воротынский бросал в бой лихую, бесшабашную конницу из боярских сынов. Неожиданные удары то с одного фланга, то с другого изрядно ослабляли напор на гуляй-город. Не скажу, что в это время мы могли передохнуть. Но тут хотя бы вздохнуть и то славно.

День, казалось, никогда не закончится. Помнится, я упоминал о нескольких погибших от моей руки год назад. На сей раз я подсчета не вел. Может, полтора десятка, может — два, а то и два с половиной. Хотя нет, что это я. Одна только моя идея с сундуком унесла на тот свет не меньше полусотни. Осуществлял я ее с помощью славного оружейного мастера Ганса Миллера, которого приметил давно, еще в Болвановке, во время наших состязаний. Стрелок аховый, но руки золотые.

Вот он-то и состряпал, в точности уловив мою мысль, начинку для увесистого сундука. От крышки он пустил веревочки к пяти кресалам. Хватило бы и одного, но вдруг осечка, а надо чтоб искра была наверняка. Сам сундук был заполнен порохом, а железные стенки напоминали гранату-лимонку — в точности такие же ребристые. С внешней стороны он был красиво расписан разноцветными узорами. Это для соблазна. Татары и соблазнились.

Рвануло так, что мало не показалось. Потом, когда ближе к закату мы собирали своих убитых, один из любознательных ратников специально по моей просьбе подсчитал лежавших на месте взрыва татар. Четыре десятка с лишним. Сколько раненых — неизвестно, но если следовать стандартной логике, то должно быть около сотни.

К сожалению, мало чего мы провернули сэтим рыжеватым, слегка заикающимся пареньком — времени не было, но, если даже считать один этот сундук, получается, что… Впрочем, тут не до цифири. Вот выстоим, если удастся, а уж тогда…

Зато с трофеями, включая и «живые», ребятки Воротынского расстарались. Им удалось завалить не только кучу знати из числа лихих ногайцев, но и самого главного — Теребердея-мурзу. Отличился и сторожевой полк. Суздальский дворянин Аталыкин ухитрился выбить из седла и захватить в плен Дивея-мурзу, который был у хана чем-то вроде начальника штаба.

Выяснил я это случайно, во время допроса пленных. Надо же знать, кто попал нам в руки, чтобы в случае чего иметь возможность поторговаться. Про последнее я Воротынскому не говорил.

«Я полагаю, что торг здесь неуместен!» — рявкнул Киса Воробьянинов на обалдевшего владельца одесской бубличной артели «Московские баранки».

Вот-вот. Так же и князь. По его мнению, с басурманами торг тоже неуместен, потому лучше про свои задумки до поры до времени помалкивать. Но про такого знатного пленника я молчать, разумеется, не стал и, когда ткнули пальцем в Дивея, мигом помчался к Воротынскому.

Правда, оценил я масштаб потери крымского хана чуть позднее, когда сам пообщался с мурзой. Ох и башковитый мужик. Злой, конечно, христиан на дух не переносит — прямо тебе ваххабит из Средневековья, и говорить о войске хана отказался наотрез. Мол, пытай, неверная собака, все равно молчать буду, но исподволь я сумел его разговорить и понял — этот дядька один стоит двадцати тысяч простых пленников. После этого оставалось уверенно заявить Воротынскому:

— Теперь все. Аталыкин не мурзу за шиворот приволок — он тебе, князь, веревку в руки дал, а на другом ее конце сам Девлет привязан. Чтобы освободить Дивея, хан не два-три дня возле нас проторчит — всю седмицу истратит.

— Какая седмица? — досадливо поморщился Воротынский. — У людишек в брюхе от голода шкварчит. Кой-кто дошел до того, что конину жрать учал.

Честно говоря, такое доказательство голода мне было несколько чуждо. В конце двадцатого века народ в России ту же конскую колбасу лопал бы с огромным удовольствием, только давай. Я и сам ее пробовал — жестковата, конечно, но вкусная, а тут, оказывается, если человек перешел на конину — голод. Хорошо живем, ребята.

— Три дня продержимся, но не боле, — подытожил он. — Я так мыслю: надобно нам ныне выходить, чтоб к завтрему приниматься за твою задумку.

— Рано, — заупрямился я. — Обожди еще чуть-чуть. Не выдохлись они покамест.

— Послезавтра — край! — отрезал Воротынский, и я с ужасом представил следующий день, когда поддержки ждать будет неоткуда, — предполагалось, что князь оставит тысячу конных, чтоб никто ничего не заподозрил, но это капля в море.

Единственное, что может спасти, — боевой дух и умение действовать не числом, а тактической сноровкой, скоростью и слаженностью. Главным воеводой за себя по моему настоянию Воротынский оставил в гуляй-городе не набольшего из полка правой руки, то есть боярина и князя Никиту Романовича Одоевского, а все того же Хворостинина. Получалось, что и опричнину не «зажал» — они оба в нее входили, и в то же время самый лучший выбор.

Да и остальные воеводы из тех, что оставил князь «Вперед!», тоже соответствовали — отчаянные, лихие и оптимальные по возрасту — мои ровесники. Один князь Осип Васильевич Бабильский-Птицын чего стоил. Никогда не унывающий балагур, а сабелькой орудует так, что дух захватывает. Таким сыном любой отец может гордиться. Кстати, вроде бы сродни Долгоруким, хотя точно я не узнал, не до того. И таких, как он, немало — чуть ли не через одного. Но все равно завтрашний день виделся мне таким кровавым, что…

Однако я, по счастью, ошибся — штурма не было. Воины Девлет-Гирея зализывали раны, приводя себя в порядок. Я посоветовал Воротынскому воспользоваться затишьем и дать всем поспать до вечера. Так и было сделано. А потом они ушли, и мы остались одни. Кроваво-красный солнечный диск еще не успел оторваться от земли, как татары ринулись в первую атаку.

Сколько их всего было — я не считал. Они шли волна за волной и так же неумолимо, грозя смыть наш гуляй-город, как песчаный замок на морском берегу. Оставленная конница свою работу делала честно, но что такое тысяча, когда у врага их — десятки.

Плохо было то, что перерыва, пускай малюсенького, не предвиделось. Оставленный в гуляй-городе молодой опричный воевода, окольничий и князь Дмитрий Хворостинин с тревогой поглядывал на меня, а я лишь виновато пожимал плечами да сумрачно косился в сторону стремительно тающего огненного зелья и прочих припасов для нашего наряда.

Оставалось совсем немного — три куля пороха, когда я послал за Балашкой. Мне очень не хотелось привлекать его, потому что этот отвлекающий маневр сам по себе был самоубийством, но я знал, что лучше маленького веснушчатого и улыбчивого паренька с ним навряд ли кто справится. А нам позарез нужно было время, чтобы выйти из гуляй-города, изобразив решительную атаку. Дескать, наши пришли на помощь, и мы теперь ничего не боимся.

Балашка сделал все как надо, совершив невозможное. Он так лихо атаковал, что татары поначалу опешили и даже отступили. Лишь спустя несколько минут они опомнились и кинулись наказывать наглецов. Однако улыбчивый паренек уступать не собирался, ухитрившись стянуть возле себя и своих людей целую толпу в несколько тысяч.

Воспользовавшись этим, мы выкатили пушки из гуляй-города и сами выстроились рядом, изображая бесплатный сыр. О том, что он бывает только в мышеловке, татары не подумали и пошли в атаку.

Вначале ввысь ушел наш залп стрел, коптящих голубой небосклон траурной чернотой. Траурной — это по нам, если князь Воротынский не поспеет вовремя. А коль поспеет — все равно траурной. Только тогда по крымчакам.

Затем грянул еще один залп, на сей раз пушечный, в упор по атакующим. Следом третий — из пищалей. Отчаянный визг перемежался истошными воплями раненых, но лавина узкоглазых всадников на приземистых лошадках все равно долетела до нас, и тут я понял, что победит только один Воротынский, потому что нам уже не устоять.

«Не знаю, как это они не разорвали меня на сотню маленьких медведей», — сказал Балу, обращаясь к Маугли.

Примерно так бы оно и случилось, опоздай Михайла Иванович хотя бы на несколько минут, но он успел вовремя. Удар в спину Девлет-Гирея был лихим, отчаянным, но не таким уж мощным. Крымский хан мог бы запросто его отбить, если бы не паника. Крымчаки тут же решили, что это пришли полки царя Иоанна Васильевича, — сработала моя задумка с гонцом, который был перехвачен сторожевыми разъездами Девлета еще пару дней назад. Потому тот и медлил, размышляя, уйти сразу или напоследок громко хлопнуть дверью, раздолбав русских воевод, стоящих на его пути.

Как знать, если бы не Дивей, который оказался в наших руках, может, хан еще раньше махнул бы на нас рукой, но оставлять своего лучшего полководца у врагов Девлет-Гирей не хотел ни в какую, а потому решил вначале освободить мурзу, а уж потом…

Сразу скажу, что в любом случае это ему бы не удалось. Приставленный по моей просьбе к Дивею Дмитрием Хворостининым особый ратник должен был перерезать мурзе глотку в тот момент, когда татары ворвутся в гуляй-город. И не надо мне тыкать в нос выспренние слова о христианском милосердии и заботе о пленных. Это — враг. Вдобавок — умный враг, а значит, опасный вдвойне. И выпускать его живым, исходя из принципов абстрактного человеколюбия, я не собирался.

А что до гонца, то о результатах его допроса знала добрая половина крымчаков — слухи хоть и ползают, зато с такой скоростью, куда там молнии. Знали конечно же не всё, но основное: «Идет рать новгородская многая». Но им хватило. И татарская конница, обтекая наши ряды, в панике ринулась наутек.

Хворостинин, стоящий рядом со мной, устало опустил саблю и вытер пот с лица, еще сильнее размазав потеки грязи. Вышло настолько забавно, что я засмеялся. Он удивленно посмотрел на меня, а затем и сам захохотал. Заливисто. Открыто. От всей души.

«Странно, и почему я раньше, всего пару-тройку месяцев назад, считал, что среди опричников одни сволочи и подонки», — подумалось мне.

Но смеялся я недолго. Ровно до того момента, пока рядом не пронесли бездыханное тело Балашки. А потом еще кого-то. И еще. Их укладывали рядками, возле щитов гуляй-города, а я пытался проглотить какой-то твердый комок, застрявший в глотке, и все удивлялся, почему он не глотается.

«Смотрите хорошенько, о волки! Разве я не сдержал слово?» — сказал Маугли.

И это было действительно так, ибо мы победили. Но сколько же пришлось заплатить! Воротынский конечно же прав, победы без покойников не бывает. Вот покойников без победы — сколько угодно, а наоборот — дудки, потому нужно было радоваться, что я и пытался сделать. Если бы не комок. Странно, что же могло застрять у меня в горле, если я последний раз ел вчера вечером? Ответа не нашлось.

Почему-то в памяти всплыла строка из романса Вертинского: «Я не знаю, зачем и кому это нужно, кто послал их на смерть недрожащей рукой». Я горько усмехнулся. Увы, я знаю. Этих послал именно я, надеясь, что они уцелеют, и твердо зная, что вернутся немногие. Послал сознательно. Так было нужно для Руси. Только от этого мне не легче.

В тот день я твердо решил — полководцем больше не буду. Никогда. Даже третьим или каким там еще по счету воеводой гуляй-города, которым меня назначил Воротынский. Одно дело — убивать врагов, совсем иное — посылать умирать. Знаю, так было надо. Все равно. Пусть это делает кто-нибудь другой.

И, глядя на энергично распоряжавшегося князя Осипа Бабильского-Птицына, с облегчением подумал: «Хорошо хоть этот уцелел».

А откуда-то сверху, насмешливо наблюдая за мной, кривила губы в ироничной ухмылке судьба. Жаль, что я не видел этой зловещей ухмылки, иначе сразу бы вспомнил, что иногда она улыбается только для того, чтобы показать свои острые зубы. Она-то уже тогда знала, для чего уберегла Осипа, только не говорила. Да если бы и сказала, вопреки своему обыкновению предупредив заранее, все равно я бы ей не поверил.

А зря.

«Мясо обглодано почти до кости!» — прохрипел Серый Брат. «Но кость еще надо разгрызть», — отвечал ему Маугли, продолжая убивать рыжих собак.

Девлет-Гирей не стал больше искушать судьбу, рванув обратно в степные просторы. Тогда-то я еще раз убедился, какую великую роль в психологическом плане играет одержанная недавно победа. Пятитысячное татарское войско, которое крымский хан оставил для прикрытия переправы через Оку основных сил, Воротынский попросту вбил в землю, растоптав, размазав, как будто оно и вовсе не стояло на его пути. А ведь силы у них были почти равные — с собой князь взял всего шесть тысяч, то есть далеко не всех.

Меня он тоже не прихватил. Правда, предложил, не забыл. Почти никому не предложил — лишь мне, Хворостинину и еще пяти воеводам. Отказался только я. Устал. С непривычки слишком много крови, слишком много трупов, а я некроманией не страдаю — обычный человек. Остальным легче — народ привычный. Может, со временем и у меня что-то притупится, как знать, но пока я предпочел вернуться в Москву…

Эпилог

Я устало смотрю на аккуратную стопу чуть желтоватой бумаги, лежащую на краю, слева от меня, и зачем-то провожу пальцем по гладкой деревянной поверхности столешницы. Нет, сегодня я не стану писать о своих приключениях — уж очень разбередило душу. Сегодня у меня выходной. Пускай это будет обычный вечер воспоминаний.

В крохотное оконце ласково заглядывает ветка яблони, одобрительно помахивая пожелтевшими листьями: «Правильно, дружок. Передохни».

Я неторопливо встаю и начинаю задумчиво вышагивать по комнате, стараясь наступать именно на те половицы, которые тягуче скрипят под моими ногами, будто стремятся что-то напомнить или подсказать. Некоторые повизгивают особенно громко.

«Опоздали, мои милые, — отвечаю я им. — Подсказывать надо было гораздо раньше, двадцать четвертого февраля тысяча пятьсот семьдесят первого года, когда я выезжал из Москвы, сопровождаемый веселым перезвоном колоколов. Перезвоном, сообщавшим, что сегодня — день чудесного обретения главы Иоанна Предтечи, а если коротко, то попросту Обретение. Вот и подсказали бы тому наивному, которому казалось, что выезжать в дорогу в день с таким символичным названием — лучше не придумаешь. Особенно если эта дорога ведет меня навстречу моему обретению. Обретению любимой».

Помнится, от избытка чувств я тогда даже показал язык угрюмому и приземистому двухэтажному Земскому двору, расположенному прямо возле северного угла Кремля, где его стена соединялась со стеной Китай-города. Впереди, прямо по курсу, горделиво высилась Воскресенская башня с воротами, открывающими путь к мосту через Неглинную. Кстати, иной раз их тоже называли по имени реки. Ворота были широко распахнуты настежь, радушно провожая меня и моих спутников. В тот день мне казалось, что даже стены Китай-города благодушно скалятся мне вдогон выщербленными зубцами-зубами.

Я еще не понимал, что тот день был ироничной усмешкой коварной судьбы, откровенно насмехавшейся и над моей наивностью, и над моими радужными мечтами, и над надеждой обретения, понятия не имел, сколько и что мне предстоит испытать. Мне было неведомо, что суждено найти, вновь потерять и снова найти, пожертвовать и приобрести, что впереди меня ждут предательство и боль утрат, мясорубка боев и нечто совсем запредельное, о чем я и посейчас размышляю, так и не в силах понять — было или нет… Я ничего еще не знал в этот солнечный февральский денек.

А может, и хорошо, что не знал, потому что всего два или три раза в своей жизни я был таким счастливым и беспечным, как тогда, двадцать четвертого февраля, в день Обретения. Или я повернул бы коня обратно, узнав о грядущем? Разумеется, нет.

«А день, какой был день тогда? Ах да, среда».

«А вот и нет, — тут же поправляю я себя. — Среда — это в песне. А тогда была суббота, хотя сам день и впрямь напоминал песню — искристую, солнечную, чистую и… очень простую, но в то же время задушевную».

Легонько дунув на свечу, я выхожу в сад. Середина октября, но погода продолжает баловать. Небо безоблачно, а последний дождь прошел аж две недели назад, так что кругом сухо, и лиственный ковер, вышитый желто-коричневыми нитями с легким вкраплением красного и зеленого, ничем не напоминает грязную подстилку, в которую он неминуемо превратится спустя пару недель.

Под ногами приятно шуршит, навевая светлую грусть о чем-то таком, что не сбылось, а теперь, скорее всего, не сбудется никогда. Она и впрямь светлая, потому что в такие часы об этом несбывшемся нисколечко не жалеется.

«Ну не вышло именно так, как того хотелось, — думается вместо этого. — Но ты ведь сделал все, что мог, верно? Так чего теперь скулить? Значит, не судьба. А с ней, голубушкой, не поспоришь. Да и грех тебе на нее жаловаться — эвон сколь передряг миновал, сколько раз на волосок от смерти бывал. Случалось, что и бок о бок с костлявой сиживал, а она тебя так и не тронула. Ты случайно про это не забыл?»

Помню. Конечно же помню. Разве такое забудешь… Сейчас-то я понимаю, что в том калейдоскопе событий было не только плохое, но и хорошее. Много хорошего. Горечь утраты боевых друзей, с которыми ты еще вчера и даже сегодня утром в буквальном смысле этого слова по очереди вытаскивал из одного котелка куски сочного мяса, сменялась неописуемым восторгом от упоения лихой битвой. Слезы на глазах во время их похорон осушал знойный хмельной ветер осознания одержанной победы. Твоей победы. И жгучая боль в свежих ранах мгновенно затихала, когда ты, усталый, весь в пыли, пропахший дымами костров и степными травами, возвращался в столицу, принимая заслуженный триумф, ибо ты был не просто защитником Русской земли, но ее избавителем и спасителем. А потому, как писал великий поэт, не жалею, не зову, не плачу. Жалеть — нет смысла, звать — ни к чему, а плакать… Мужчины не плачут.

Я беру в сенцах топорик и иду за сараюшку. Аккуратно колю полено на тоненькие лучины-щепки, разваливаю второе из поленьев на восемь частей, третье на четыре, четвертое пополам. Затем выбираю еще штук семь-восемь потоньше — они пойдут целиком. Это уже вошло в традицию — своего рода ритуал.

Взяв всю охапку, неторопливо иду к дому.

Сухая сосна разгорается быстро, а я сижу рядом с печкой, дверца которой распахнута настежь, гляжу на весело пляшущее пламя и вспоминаю. Я плыву по волне моей памяти, удаляясь все дальше и дальше от берега, который называется «сегодня», и время от времени удивляюсь — и как это мою утлую лодчонку не затопило в грохочущем дикими штормами тогдашнем бурном море? Как я вообще ухитрился из него выплыть?

«А вот! — задиристо отвечаю я себе. — Уметь надо!»

И гордо улыбаюсь.

Имею право.

Заслужил.

Валерий Иванович Елманов Царская невеста

Любовь — это небесная капля, которую боги влили в чашу жизни, чтобы уменьшить ее горечь.

Анна Рочестер


Пролог

За окном ночь, но мне не спится. Я встаю, иду к столу и, усевшись поудобнее, берусь за перо. Почему-то сегодня мне припомнился тот далекий день, когда я, еще наивный и преисполненный радужных надежд, выехал в день Обретения из Москвы.

Кем мне только не пришлось побывать — купцом и знатным фряжским князем, изображать сакмагона, жертву испанской инквизиции, стратега и полководца и даже юродивого Мавродия по прозвищу Вещун. Ах да, была еще одна роль — татя и душегуба, но она невольная. Играть мне ее не хотелось, однако обстоятельства сложились так, что меня на нее назначали, не спрашивая согласия, причем дважды. Хорошо хоть, что удавалось вовремя выкрутиться, отделавшись легким испугом, если не считать рубцы на спине.

Но главная проблема заключалась в том, что все поиски моей ненаглядной княжны оставались безрезультатными, а судьба, как и положено старой прожженной плутовке, весело хохоча, постоянно подсовывала мне одну Марию Долгорукую за другой, но ни одна из них не была той, которую я искал. Хороши Маши, да не наши.

Но я был упрям, и она сжалилась, на третий раз подкинув ту самую. Правда, жила она далеко, под Псковом, в одном из отцовских поместий, но добраться до нее из Москвы не так уж и долго — всего пара недель. Потому я и уверился — все плохое позади, не догадываясь, что на самом деле оно только-только начинается.

Впрочем, я бы все равно не остановился и не повернул обратно, даже узнав, что ждет меня впереди. Скорее всего, я бы попросту не поверил услышанному — настолько все невероятно звучало. И правильно бы сделал, ибо я ни в чем не раскаялся даже гораздо позже, спустя целую вечность… если считать все мои дальнейшие приключения.

И кровоточащая память тут же забегает несколько вперед, обгоняя мой рассказ о последующих событиях и показывая меня — тоже прежнего, — но уже ставшего гораздо старше, и не столько по возрасту, сколько по опыту, зачастую и горькому, который оказался совершенно не нужен…

…Молнии — хотя грозы большая редкость в сентябре — полыхали совсем рядом, одна за другой, а я впервые в жизни стоял на коленях и с мольбой обращался к безучастному мрачному небу, в котором где-то там, за тучами, таилась злая и подлая насмешница-судьба.

В тот момент я был готов заплатить чем угодно за исполнение своей просьбы, но секунды шли, и я все отчетливее понимал — бесполезно. Она принятых решений не меняет. И тогда, стоя под проливным дождем в мокрой насквозь ферязи и сжимая кулаки от бессильной ненависти к злой судьбе, я с отчаянием обреченного, но непобежденного поднялся с колен и бросил ей вызов. По лицу хлестали холодные струи дождя, но я продолжал неотрывно смотреть в пасмурное небо, угрожающе нависшее надо мной, и клятвенно пообещал самому себе, что больше судьба не увидит моей согнутой спины.

Никогда!

Захочет добить? Пускай. Но на колени я не встану.

Ни за что!

И мы еще поглядим, кто кого. Даже теперь.

А раскат грома — не гонг к окончанию боя. Скорее к его продолжению, потому что я не сдался, а значит, предстоит еще один раунд.

Последний.

Решающий…

Я так и выкрикнул той, что скрывалась от меня за тучами:

— Все равно не сдамся! Слышишь?! Все равно!

Меня услышали. Шарахнуло совсем рядом, так что я почувствовал во рту привкус чего-то кисловато-металлического, но на этом все успокоилось и остановилось. Словно мне давался шанс одуматься, обещая, что, может быть, в этом случае когда-нибудь что-нибудь как-нибудь…

Но я уже не верил…Как описывать это, я пока не знаю. Надеюсь, что когда придет время и я доберусь до тех событий, то нужные слова отыщутся сами собой. Впрочем, до этой сцены в финале еще далеко.

Я выхожу из дома на крыльцо, залитое блеклым призрачным светом молочной желтизны. Месяц, уютно устроившийся почти над крышей моего домика, не так ярок, как налитая репа — луна. Зато не будоражит кровь и не смущает душу. Он юн и улыбчив, от него веет молодостью и свежестью.

Но при виде него мне почему-то вспоминается именно луна, тяжело нависшая над моей головой в ту памятную осеннюю ночь. Точнее, в две ночи. Интервал между ними — целый год, и соединяет их лишь место — псковские леса, время, да еще она — манящая и зовущая, властно требующая и одновременно жалко просящая.

Я до сих пор не знаю, что это было, да и было ли оно на самом деле — настолько оно нереально и фантастично, словно происходило не со мной и вообще не на этой планете, а в каком-то ином мире, живущем по совершенно иным законам. В мире, который гораздо ближе к сказочным пушкинским чудесам, нежели к обычной реальности серых повседневных будней.

В нем до сих пор водятся водяные, домовые, а также болотняники, шишиги, кикиморы, овинники, банники и прочий веселый народец. Там седовласые степенные волхвы доселе поклоняются исконным славянским богам — мудрому Роду и воинственному Перуну, доброму Сварогу и ласковой матушке Мокоши, улыбчивому Лелю и буйному Яриле, неистовому Стрибогу и мрачному Чернобогу. Словом, все как у Пушкина: «Там чудеса, там леший бродит…»

Мне не довелось повидать «на неведомых дорожках следы невиданных зверей», чему я, впрочем, только рад. Вполне хватило и Кощея. Над златом он не чах и вообще был довольно-таки упитан, но если сравнивать Иоанна IV со сказочным злодеем, то первый окажется куда кровожаднее и злее. К сожалению, былинные богатыри где-то заплутали, так что пришлось разбираться с ним в одиночку, поминутно рискуя лишиться головы, которая, между прочим, у меня в наличии всего в одном экземпляре, а посему держаться осторожно, рассчитывая каждый свой шаг и каждое слово.

Впрочем, до них тоже еще далеко, а потому спешить ни к чему.

Я возвращаюсь к столу и пододвигаю к себе стопу чистой бумаги… Стопу… В памяти тут же всплывают многочисленные наставления Ицхака бен Иосифа, с которым судьба свела меня тоже почти сразу, спустя пару недель после начала моего второго путешествия по прошлому. Он и сейчас, окажись рядом, непременно скривил бы от огорчения губы и не преминул придраться, заодно поправив меня:

— Вэй, как быстро ты все забываешь. Где ты увидел стопу? В лучшем случае тут десть,[168] пускай две, и, если ты заплатил за нее как за стопу, значит, вся моя наука пошла прахом, и я таки удивляюсь, как ты, с таким невниманием к деньгам, еще не остался без последних штанов.

Да, примерно это он бы и сказал.

Ну что ж, пускай будет по-твоему, Ицхак, только так ли уж важна цена бумаги? Гораздо важнее — что будет написано на листах этой дести и поверят ли моим словам люди…

Глава 1 Из женихов в тати

Москва встречала победителей, ликующая от неожиданно свалившегося счастья. Разумеется, хватало и тех, кто голосил от горя. Матери, жены и дочери оплакивали тех, кто уже никогда не сможет их обнять. На подворье Воротынского погибших оказалось не столь много — всего пятеро. Еще два десятка вернулись с ранениями, остальные оказались целы.

В себя я приходил целую неделю. Странное дело — в тот раз хоть и полегло гораздо больше, но переживал я меньше. Тут же… Так и не надел тихий Ерошка шапку лучшего стрелка — стрелой в глаз. А саму шапку достали из-за пазухи у Фрола, только она была не алой, а темно-красной от его крови. И не успел жениться Савва, брат-близнец Фрола, — тоже стрелой, только в горло. Я был рядом, но ничего не мог сделать — кровь хлестала фонтаном. Тимохе, кажется, придется отложить свою мечту стать вольным казаком — уже лежа, какой-то татарин в злобе наотмашь рубанул саблей по его левой ноге.

А вот остроносому хоть бы хны. Живой, зараза, хотя в гуляй-городе он с нами не оставался — ушел с Воротынским для решающей атаки. Наверное, для Осьмушки это привычнее — бить в спину, вот он и подался с князем. Да и потом тоже сумел отличиться — кого-то там повязал, где-то заслонил Михаилу Ивановича. Так что вернулся он уже в чине десятника, и все вокруг перешептывались, что вот-вот князь поставит его и сотником.

Получилось, правда, наоборот, и вновь не без моей помощи. Уж слишком нагло вел себя остроносый, проявил скрываемое до поры до времени в полной красе. Воистину, самый худший господин — бывший раб. Не ведает он иного пути для своего возвышения, кроме как через унижение других. Но рано Осьмушка задрал нос кверху, ой рано. И власть над своими людьми ему тоже не стоило демонстрировать мне так нахально. Впрочем, осадил я его не сразу — гораздо позже. Попервости Воротынский от моих слов попросту отмахнулся, а во взгляде читалось: «Ты еще и в этом учить меня будешь, фрязин?!»

Он вообще по прибытии в столицу стал тяготиться мною, словно ненужным лишним свидетелем. Боялся, что я начну трепать языком?

Сказать мне, конечно, было что. Мол, и гуляй-город приволокли по моей подсказке, и вперед не стали забегать из-за меня, и порвали бы крымчаки всех в клочья, если бы не стрельцы да немцы Фаренсбаха, а командовал ими тоже я. Много чего я мог наговорить, но ни за что бы не стал.

Жаль, что Воротынский в этом сомневался, опасаясь свидетеля того, о чем он сам с удовольствием бы забыл. Я это чувствовал, а окончательно убедился по той неподдельной радости, которую он испытал, когда услышал от меня, что я собираюсь ставить свой двор, благо, что денег у меня имелось в избытке. Ицхак с блеском провернул еще одну операцию, что я ему посоветовал перед отъездом на Оку. На сей раз с заключением пари — одолеют крымчаки русских или татары вновь дойдут до Москвы со всеми вытекающими отсюда последствиями.

Доверяя очередному моему «видению», он щедро поставил двойной заклад против одинарного, и пятеро купцов в одночасье лишились семи с половиной тысяч рублей. Полторы — по уговору — стали моими. Плюс оставшаяся половина долга, которую мы еще год назад успели содрать с несчастного англичанина, через несколько дней скончавшегося от угарного газа в одном из каменных подвалов на подворье Английской компании. Плюс процент с тех денег, что он успел занять перед сожжением Москвы.

Словом, в общей сложности я стал обладателем гигантской суммы в три с половиной тысячи рублей. Если быть точным, то к ним надо добавить еще двести одиннадцать рублей, полуполтину, три алтына и две деньги — скрупулезный Ицхак в своих расчетах учитывал каждую полушку. Я не стал полностью выбирать всю сумму у купца — негде хранить. Прихватил лишь эти двести одиннадцать с мелочью, ну там для строительства и на прочие расходы, чтобы округлить оставшееся.

Что до Воротынского, то он объяснил свою радость тем, будто, дескать, по-настоящему убедился в моем решении осесть на Руси. Да и недолго она у него длилась — пока он не вспомнил, что тут уж без моего представления царю не обойтись. Места для подворья на Москве выделяют только по его повелению и там, где он скажет. Касаемо простого люда — не знаю. Скорее всего, обходились как-то иначе, а вот когда речь заходила о фигуре позначительнее, то тут только Иоанн Васильевич.

Однако слово, даденное мне насчет Долгорукого, он помнил хорошо. В этом князь был чем-то похож на Ицхака — если обещал, то выполнит непременно. К тому же, на сей раз, ему никуда не нужно было ехать. Более того, ему даже не пришлось выходить со своего подворья. Андрей Тимофеевич Долгорукий оказался в Москве и самолично заехал к князю в гости.

Еще бы. Теперь круче Михайлы Ивановича не было ни одного князя. Да что там князя — даже боярина. Сам Мстиславский ушел в тень, не говоря уже о зашуганных царем Захарьиных, родичах первой его жены, Анастасии. Ох как высоко засияла звезда Воротынского на августовском небосклоне лета 7080 от Сотворения мира, или 1572 от Рождества Христова. Так высоко, что чуть ли не каждый норовил протянуть к ней ладошки поближе — авось удастся погреться. Протянул и князь Долгорукий.

К тому же ему сам бог велел, ведь он женат на племяннице Воротынского, а стало быть, родич. Опять же хотелось ему и сынка родимого пристроить.

Рано в этом веке русская знать самостоятельную жизнь начинала, очень рано. С пятнадцати лет. Как только получали право жениться, так сразу и вменялось им в обязанность служить государю, причем начиная с самых низов, с рядовых. Всех льгот и привилегий у него — идти в атаку не в драном тегиляе, в который кое-как вшиты пластины простого железа, а при полном вооружении, и не среди голытьбы вроде ратных холопов, а вместе с маститыми вояками из числа отцовского окружения. Вперед, парень! Иди сдавай теорию на практике. Только помни: коль плохо учился, жизнь переэкзаменовку может и не назначить.

У собственных папаш под рукой они были редко — сердце-то не железное, посылать родную кровь в бой. Да — под присмотром, да — на самый безопасный участок, но шальные стрелы летают повсюду, и, как знать, может, на этом тихом для всех прочих месте и придет его смертный час. Получится, отправил собственной рукой на погибель. А что ты ее не желал, но так уж вышло — дело десятое, все равно потом будешь терзаться и мучиться.

Поэтому предпочитали пристраивать к какому-нибудь воеводе из числа самых знатных, именитых и… удачливых в бою. Последнее тоже учитывалось. Раз человеку везет — значит, господь[169] закрыл его своей дланью от стрел и пуль. Или ангела послал, чтоб тот простер над ним свое крыло. А длань у господа широкая, да и ангельское крыло немногим уже — авось сыщется под ним местечко и для моей кровиночки, пока тот не возмужает да сам не начнет водить в бой полки.

А я еще, помнится, удивлялся, когда читал Бархатную книгу. Уж больно много бездетных бояр. Лишь теперь и дошло. Помимо тех, у кого вместо сынов рождались только дочки, а они в зачет не шли, были еще и другие — те, кто обзавестись потомством просто не успевал. Свистнула в первом или втором бою татарская стрела, сверкнула вражеская сабля, влетела точно в лоб ливонская пуля — и все. Заказывай, боярин, заупокойную службу по рабу божьему как там бишь его, плати деньги на помин души — без серебра церковь поминать не станет, корыстна, да моли бога, чтоб других сыновей не постигла та же участь. А ведь может…

Рассказывал мне воевода из Дедилова князь Андрей Дмитриевич Палецкий, сколько у него полегло родных и двоюродных дядьев — ужас, да и только! Прадед его разжился внуками богато — получилась целая футбольная команда, а в результате из одиннадцати человек только пятеро и перешагнули двадцать пять годков, да и то у двоих сплошь девки. Остальные же полегли — кто в восемнадцать, кто в двадцать.

То же самое у Шереметевых, одному из которых доводился зятем Воротынский. У них на шесть братьев всего три сына. А взять самих Воротынских, так у них счет еще хуже — у трех братьев наследники лишь у одного Михайлы Ивановича, да и те сидят в Белоозере.

Вот и стараются отцы именитых родов как-то обезопасить своих чад. Самое оптимальное — это подсунуть в услужение к царю. Тем более есть такая специальная должность — рында. Ввел ее в незапамятные времена еще отец царя, Василий Иоаннович. Официально они считались телохранителями, а на деле, фактически, что-то вроде мальчиков на побегушках. Кто саадак таскает в походе, то есть лук со стрелами, кто копье — всем какая-то пустяковина да найдется.

Выгода же получается двойная, а если с умом, то и тройная. Во-первых, мальчишка вроде как на службе, да не простой — под рукой самого царя. Во-вторых, нет опасности погибнуть, особенно с нынешним государем. Разве что от утомительной скачки, когда в очередной раз приходится драпать в Новгород, но скачка — не стрела, не сабля и не пуля. Седалище болит, ноги крутит, но через пару-тройку дней ты снова жив и здоров. А если служить с умом, то тут образуется и третья выгода — заполучить чин, притом немалый. Давно ли двоюродный братец Бориса Годунова хаживал в рындах? Да десяти лет не прошло. А ныне он уже постельничий. И сам Борис не сегодня завтра станет кравчим. Вот так вот, если по уму.

Но попасть туда непросто — надо быть смазливым, чтоб соответствовать внешностью, потому что рынды сопровождают царя повсюду, но преимущественно в торжественных случаях, например, на свадьбе (очередной) или во время приема иноземных послов. Понятно, что с прыщавой мордашкой да с косыми глазками его никто не примет.

У сынка Долгорукого, которого я во время визита во Псков даже и не видел — он нес службу у своего двоюродного брата Тимофея Ивановича в Юрьеве, — с личиком было все в порядке, без особых недостатков, но и красотой он не блистал, так что сунуть его в рынды можно было лишь по протекции. Вот и рассекал Андрей Тимофеевич с визитами по матушке-Москве — и у Мстиславских побывал, и у Одоевских, а уж воевод-героев битвы при Молодях не забыл ни одного.

Сидели мы втроем, поскольку Михайла Иванович решил использовать такой удобный случай для задушевного разговора. Потому он мне и предложил прихватить с собой серьги. На всякий пожарный. Если Долгорукий попробует упереться, то тут ему сразу на стол вещественное доказательство.

Вроде бы все продумано — не должен выкрутиться мой будущий тесть, перекрыли мы ему лазейки. Но не тут-то было. Нет, поначалу все шло как по маслу, особенно после того, как Воротынский посулил замолвить кое-кому словцо. Совсем Андрей Тимофеевич расцвел. Прямо как майская роза. Даже щеки зарумянились. А вот дальше, когда зашла речь о моей женитьбе, — сразу румянец куда-то делся, зато в голосе скрип объявился. Злиться мой тесть начал. Поначалу он попробовал сделать вид, что не понимает, о чем идет речь. Это когда были только намеки.

Воротынский опять за свое. Наш гость, сменив тактику, пытался выкрутиться, виртуозно меняя темы. Но Михаилу Ивановича этим не проймешь, и действовал он как в бою — решительно, энергично и целеустремленно. Словно танк. Нет, даже как бронепоезд. Вот есть две колеи — княжна да фрязин — и все тут. Долгорукий об охоте — Воротынский снова за свое:

— Погоди с охотой, Андрей Тимофеевич, не о том мы ныне. — И прямым текстом: — Вон зятя молодого зазывать на нее станешь, опосля того, как мы с тобой сладимся.

Долгорукий о здоровье, а Воротынский опять на свою колею выворачивает:

— Негоже тебе на себя наговаривать. Небось на свадебке за троих отплясывать станешь, — И, видя, что гость не поддается, выкинул на стол главный козырь: — И тебе выгода. Коль он станет родичем, то про твои тайные дела с ведьмой из Серпуховского посада нипочем не проболтается. Не с руки ему будет тестя оговаривать.

— А я слыхал, что померла та ведьма. Сожгли ее мужики, — медленно произнес-проскрипел Андрей Тимофеевич.

Воротынский замер. Сопит, думает, а что ответить — не знает. Да и что тут ответишь? Правду сказал гость. Сущую правду. Когда стояли под Серпуховом в ожидании татар, я в первые три дня, отыскав свободное время, подался к ней. Ехал в гости, а попал на пепелище. Свежее совсем. Можно сказать, тепленькое еще. Избушка полыхнула чуть ли не накануне нашего приезда туда.

Была, правда, одна странность — не похожа женщина, которая в ней сгорела, на бабку Лушку. Габаритами скорее уж на Светозару-ведьму смахивает.

Воротынский посуровел лицом и выложил на стол тряпочку, а в ней серьги. Те самые, что я подарил княжне от имени Михайлы Ивановича.

— Мне их князь Константин Юрьич передал, — пояснил он нахмурившемуся Долгорукому. — А забрал он их, как мне сказывал, у ведьмы, коя бабке Лушке в лечбе подсобляла. Та их украла у старухи. А уж как мой подарок княжне Марии Андреевне в Серпухове оказался — тебе видней.

И вновь смотрит на гостя — что, мол, сейчас мне скажешь? Молчит Долгорукий, серьги разглядывает. Пристально так, вроде гадает — те или не те. Опознавать неохота, но и деваться некуда. Я тоже помалкиваю. Тишина за столом. И вдруг…

— А я-то помыслил — повинился пред тобой фрязин, что выкрал их у меня, а он вишь какую сказку сплел. Де, у ведьмы их забрал. Ну-ну.

У меня даже челюсть отвисла. Силен Андрей Тимофеевич. Эва, какую отравленную стрелу запустил! А еще говорят, что за двумя зайцами погонишься, ни одного не поймаешь. Оказывается, не всегда. Это сколько же он на нее зайцев нанизал? Двух — по меньшей мере. И сам вывернулся, и меня опорочил.

«Классная работа. Высший сорт. Люблю виртуозов», — восхищенно сказал Остап Бендер.

Вот только мне не до восхищений. Да и сказать-то ничего не получается — горло перехватило. Молчу, только рот разеваю. А Долгорукий дальше скрипит:

— Я еще тогда на него помыслил, когда он с полдороги убег. Дескать, дела у него важные. Сон, мол, ему приснился плохой. Хоть бы поумней что выдумал. А наутро мы и хватились пропажи — нет серег, и все тут. Холопа его тихонько обыскали — пусто. Думали, утеряли ненароком, а они вона где. — И тут же, без передышки, Воротынскому: — Что ж ты, князь Михайла Иваныч, татя за один стол с честными людьми сажаешь, да еще наветам их веришь?

Воротынский вначале озадаченно покосился на меня, затем на Долгорукого и вновь устремил взгляд в мою сторону:

— Ты, Константин Юрьич, что поведаешь? Откуда у тебя оные серьги взялись?

Я прикусил губу до крови, чтоб не сорваться, мысленно сосчитал до пяти, после чего медленно повторил. Память не подвела, и ночной разговор Долгорукого с бабкой Лушкой удалось воспроизвести чуть ли не дословно.

— А я иное сказываю, — уперся Долгорукий. — Тать он. — И подытожил, разведя руками: — Видоков[170] ни у кого из нас нет, хотя про серьги я опосля многим сказывал. Да и Машенька моя сокрушалась — больно по ндраву они ей пришлись. Что ж, пусть господь рассудит — кто правое слово молвил, а кому его сатана нашептал.

Если б он меня ударил — было бы легче. Гораздо легче. Но он поступил подлее. Настолько, что я вновь задохнулся, не в силах сказать хоть слово. Выставить меня ворюгой перед княжной — куда уж хлеще. Все равно что обухом топора по макушке со всей дури — хрясь! Даже в голове зазвенело. Так я и остался сидеть, хлопая глазами и не в силах вымолвить ни слова в свое оправдание.

Михайла Иванович внимательно посмотрел на меня, и в его глазах — или мне это показалось? — мелькнула тень сомнения. Впрочем, даже если он и усомнился в моей честности, то мимолетно. Не иначе как тут же вспомнил, кто на самом деле покупал это украшение. Получалось, что я настоял на подарке, который сам же купил, только для того, чтобы иметь возможность его украсть. Даже не глупо — абсурд. По счастью, Долгорукий не знал подробностей приобретения серег, а потому, убежденный, что ложь достигла своей цели, уверенно и неспешно принялся заворачивать их в тряпочку, поясняя:

— Вот приедет государь, паду ему в ноги, и пущай он решит, как быть.

— А ты хорошо помыслил, Андрей Тимофеевич? — совсем чужим, незнакомым голосом холодно спросил Воротынский. — Али ты уж и бога не боишься?

— Пущай его тати боятся, а православному человеку одна надежа — на него уповать, — упрямо проскрипел Долгорукий и молча вышел, даже не перекрестившись на иконостас. Это уже оскорбление не мне — хозяину дома, если только я правильно запомнил уроки дьяка Висковатого.

Так и ушел. И серьги не забыл прихватить.

— Ты все понял, фрязин? — тихо спросил Воротынский, продолжая сидеть за столом.

Я неопределенно пожал плечами.

— Значит, ничего не понял, — сделал вывод Михайла Иванович. — Видоков-то и впрямь у нас нет. А раз ты иноземец, жеребий решит — кто прав, а кто виновен. Но ништо, господь тебя не оставит, — неуклюже успокоил меня он.

«Это что же получается?! — возмутился я. — Если судьба улыбнется старому козлу, а не мне, значит, я — вор?! Нет уж!»

— А иначе никак?

— Иначе можно, токмо выйдет еще хуже, — пояснил Воротынский. — Коль ты в сечах за Русь бился и кровь пролил, к тому ж осесть здесь решил, и не ныне, а давно, — можно и своим посчитать. Думаю, государь тут препон чинить не станет — напротив. Но тогда, ежели Долгорукий царю челом на тебя ударит, вам с ним поле назначат. Теперь хоть уразумел, почему хужее? — И посмотрел жалостливо.

Про поле я уже слыхал и до этого. Этим словом здесь именуют дуэль. Когда знатные люди своего спора не могут разрешить миром, устраивается поединок. Условия как на рыцарском ристалище. Даже обстановка похожая, то есть поле огораживается веревками, ну а дальше на него выходят спорщики. Выбор оружия — привилегия ответчика. Считается, что господь незримо поддерживает правую сторону и она обязательно должна победить. Умных людей, если они были неправы, это не смущало. Те полагались на иное — авось бог отвернется. Не вечно же он смотрит на людей — и всевышний нуждается в отдыхе.

«Бросим жребий?» — предложил в «Иронии судьбы» один из друзей, не зная, кого отправить в Ленинград. «Мы не будем полагаться на случай», — сурово заявил другой.

Правда, в итоге они загрузили в самолет все равно не того, кого надо, но я закусил удила. К тому же отчего-то у меня появилась уверенность, что судьба — если бросят жребий — выберет не мою, а противоположную сторону, как наказание за попытку обойтись «малой кровью», а дуэль по крайней мере дает одинаковые шансы.

— Хочу поле! — твердо заявил я, и тут пришло в голову другое. — Так если я его… то как женюсь на Маше? — растерянно пробормотал я, воззрившись на Михайлу Ивановича.

— Нашел о чем печалиться. Ты вначале вернись с этого поля, — хмыкнул он. — Стар князь Долгорукий, а потому вправе сыскать себе замену. И уж поверь, что он не поскупится, найдет лучшего бойца.

— Ну тогда не страшно, — самоуверенно заявил я.

— Ну-ну, — вздохнул Воротынский.

Судя по выражению его лица, можно было понять, что в победе правой стороны, равно каки в том, что мне придет на выручку господь, он сомневается. Я, честно говоря, о небесных силах не задумывался вовсе. Да и ни к чему они мне — по пустякам их отвлекать. Сам управлюсь.

Говорят, уверенность хороша, пока не перехлестнула через край. Правильно говорят. В самую точку. Это умных людей судьба учит. Дураков она бьет. Иногда до смерти, но всегда — очень сильно. Особенно самоуверенных. Мне вскоре предстояло убедиться в этом на собственном опыте.

Глава 2 Вот и поговорили…

Велик и могуч род князей Долгоруких. Ветвисто его древо и…

Что? Это я уже говорил? Ладно, не будем повторяться. Тогда так. Было у отца три сына! Старший — умный был детина. Средний был и так и сяк, младший вовсе был дурак…

И это у кого-то прозвучало? Ну что тут поделаешь. И как быть, если у князя Тимофея Владимировича, деда моей княжны, действительно имелось три сына, из которых в настоящее время в живых остался лишь младший, Андрей. И был он, как вы понимаете, в отличие от сказанного, вовсе не дурак. Скорее уж наоборот.

В поисках бойца со стороны для поединка со мной он не нуждался. Пользоваться услугами наймитов здесь вообще считалось дурным тоном. Иногда бывало и такое, но лишь в случае, если не имелось родни. Сын у Долгорукого был слишком молод, зато хватало племяшей, которые своего стрыя, то есть дядю по отцу, согласно обычаям почитали и слушались. Посему, скорее всего, будет кто-то из них, пояснил мне уже на следующий вечер после визита Долгорукого Воротынский.

— К тому же он по себе мерить станет, — заявил князь, — Кто поручится, что ты наймиту во время боя не шепнешь словцо-другое да не улестишь его немалой деньгой? А что она у тебя имеется, Андрей Тимофеевич ведает, потому как я сам о том за столом говорил, когда тебя расписывал.

А дальше последовал полный расклад князя про племяшей. О сынах Романа, среднего из братов, который «был и так и сяк», Воротынский не упоминал — они отсутствовали. Зато у старшего, Ивана Рыжко, который и впрямь «умный был детина», их имелось аж трое и на любой вкус.

Старшего из них, Тимофея Иваныча, он не поставит — невместно. То отечеству умаление, — размышлял он вслух и тут же пояснял: — Он не просто воевода, но окольничий. В таком чине выходить супротив безвестного фрязина, хоть и князя, негоже. А жаль, — сокрушенно добавил он. — Не лучший он из всех Иванычей на сабельках тягаться, свои наместничества головой брал — что в Юрьеве, что в Новгороде, что тут, в Москве. Стало быть, остаются двое.

А так ли уж это важно? — простодушно осведомился я. — Кто бы против меня ни вышел, а драться придется. Сабля все равно одна, и рук две. Так какая разница?

Воротынский жалостливо посмотрел на меня, будто на несмышленыша, чувствовалось по сердито поджатым губам, что ему очень хотелось сказать что-то резкое, но он сдержался, недовольно пояснив:

— Про саблю ты верно сказываешь, одна она. И про руки тоже верно. Но тут важно — из какого они тулова растут. За то время, что государь сюда едет, да за ту седмицу, что пройдет, пока Андрей Тимофеевич не ударит на тебя челом царю, — я тебя всем тонкостям не обучу. Потому и надо прикинуть, кто выйдет супротив тебя из оставшейся пары. Ежели второй по счету, тоже Иван, то тут и впрямь надобно сабельку выбирать. Он — мужик дюжий, в батюшку пошел, потому и в сече бердыш облюбовал, а с сабелькой у него худовато. Ну вроде как у тебя, — прогудел он, спустив все мои достижения на уровень сточной канавы.

Мне даже обидно стало. Получается, я все это время тренировался впустую? А Осьмушка как же? Я же его, случалось, одолевал. Значит, не такой уж я безнадежный, как считает Михайла Иванович. Хотел было возразить, но потом вспомнил нынешний бой и осекся.

Поднял меня Воротынский ни свет ни заря, с третьими петухами. Как раз когда я, поеживаясь от утреннего холодка — середина августа это ж в двадцать первом веке конец лета, — вышел на подворье, они прокукарекали. Князь даже не дал толком одеться, заявив, что хватит холодных портов да рубахи, то есть я оказался на крыльце в одних подштанниках.

И тут же, стоило мне спуститься на последнюю ступеньку, кто-то справа опрокинул на меня ведро с водой. Честное слово, температура — словно зачерпнули из проруби — аж сердце зашлось.

Оглядываюсь — Тимоха мой стоит, улыбается, а в руках пустая бадейка. Ах ты ж… Но сказать все, что я о нем думаю, мне не довелось. Хотел, да не успел. Только я открыл рот для возмущенной тирады, как тут же с левого бока, точнее почти сзади — я ж к Тимохе лицом повернулся, — еще один водопад. Резко оборачиваюсь — остроносый скалится. Ну, Осьмушка! Уж тебе-то точно не спущу! Но не успел я сделать и шагу, как меня еще раз окатил Тимоха — видно, он предусмотрительно припас для меня сразу две бадейки… Сдурели они, что ли?!

— Троекратное крещение, — прогудел князь, внимательно наблюдавший за этим издевательством, стоя в пяти шагах от меня. — Ибо рассусоливать недосуг — потрудиться надобно не мешкая. Вона о заутрене ужо народ возвещают, — неопределенно мотнул он головой в сторону, комментируя церковный перезвон. — Первый звон — пропадай мой сон, другой звон — земной поклон, третий звон — из дому вон! — И деловито: — Давай в опочивальню, оботрись скоренько — и туда, где ты с Осьмушей сабелькой помахивал.

Сонной одури действительно как не бывало. Не удержавшись, я все равно перед уходом сурово погрозил Тимохе кулаком и бодро пошлепал растираться и переодеваться в сухое. Князь уже ждал меня, вальяжно прислонившись к бревенчатой стене терема.

— Ну, нападай, — предложил он, лениво оторвавшись от бревна, но даже не удосужился принять боевую стойку.

— Так без доспехов ведь, — растерялся я, опасливо покосившись на острый клинок его сабли.

— Сам виноват, знал же, куда идешь, — пожал плечами князь. — А теперь возвращаться нельзя — дурная примета. — Но тут же успокоил: — Не боись. До обеда токмо ты бить будешь, а я уж и так как-нибудь обойдусь — авось и без доспехов выстою, ежели господь подсобит.

Господь подсобил. По-моему, он послал на помощь Воротынскому не только ангела-хранителя, но и самого главного из своих вояк — архангела Михаила, не забыв про все его войско. Поначалу я еще осторожничал, но потом из-за колких подначек князя озверел и пошел напролом, пытаясь задеть его хотя бы один разок. Не вышло. Бдил архангел. Не зря у них с князем одинаковые имена. Так я его и не поцарапал.

До обеда мы с ним конечно же не дотянули, но мне хватило и пары часов, чтоб я вновь стал мокрый с головы до пят. Как на крыльце.

— Будя. — Воротынский вложил саблю в ножны и кивнул кому-то позади меня.

Повернуться, почуяв неладное, я успел, потому очередной холодный водопад пришелся прямо в лицо. И как мой прихрамывающий стременной ухитрился подкрасться ко мне незамеченным — до сих пор не пойму.

— Теперя голову в бой запускай, — предупредил меня князь. — Обмысли все промахи, что допустил, потому как опосля обеда я тебе спуску уже не дам. Устрою, чтоб небушко с макову соринку показалось, — пообещал он мне с легкой угрозой. — Да бронь не забудь надеть, — напомнил, уходя.

Признаться, я думал, что он шутит. Оказалось — нет. Никакого юмора — только голая правда и реальный прогноз ближайших событий. Хорошо хоть клинки были обмотаны рогожей — все не так больно.

Первый удар я не пропустил — только третий по счету выпад достиг цели, да и то, как мне показалось, почти случайно.

— Чуть ошибся, — пояснил я. — Исправлюсь.

— В бою дважды не ошибаются, — сурово заметил Воротынский. — Там одного за глаза. И это я медленно. А теперь учну в полную силу, — честно предупредил он.

Свое обещание он сдержал.

Вот тогда-то я и понял до конца, чем хороший подмастерье — я про Осьмушку — отличается от истинного мастера. В тот раз, еще зимой, когда мне довелось посмотреть их учебный поединок, я многого не понял. Увидел лишь главное — перед Осьмушкой стоял мастер, но остальное…

Оказалось, это надо не видеть — почувствовать. На собственной шкуре, разумеется. Только тогда ты и уразумеешь все свои недочеты, промахи и слабые места. Нет, не в чем они заключаются — это придет потом. В первый же день ты получишь представление об их количестве, и только. Но даже тут точно не сосчитаешь — бесполезно и пытаться.

Я этого тоже не знал. Понял, лишь когда сбился со счета.

«Ну-ну-ну! — говорил Каа, делая выпады, какие не мог отразить Маугли. — Смотри! Вот я дотронулся до тебя, Маленький Брат! Вот и вот! Разве руки у тебя онемели? Вот опять! Голова! Плечо! Живот! Голова!»

Так и со мной. Воротынский хоть и не каждый раз, но тоже говорил, куда он сейчас ударит. Но что толку? К середине боя я уже ошалело тыкал саблей куда ни попадя, лишь бы успеть подставить под его беспощадный стремительный клинок. Как получится. А потом рукоять сабли все чаще и чаще вообще стала вылетать из моей ладони.

— Потому первый день так и называется — «постижение», — пояснил в конце занятия князь.

Верно замечено. В самую точку. И обиднее всего, что он почти не запыхался. Еще бы. Он даже передвигался эдак с ленцой. Так, шагнет в сторону раз в минуту и опять стоит на месте. Затем надоест, и он снова сделает шаг. Например, вперед. Хрясь саблей по моей шее и вновь улыбается. Ну что ж, зато я постиг.

«Я знаю, что ничего не знаю, — сказал Сократ и в утешение себе добавил: — Но другие не знают даже этого».

Это он про меня. Это я не знал. Спасибо «дню постижения» — теперь я дошел до уровня Сократа.

А за вечерней трапезой Михайла Иванович меня еще и «порадовал»:

— Слабоват я становлюсь. Познания остались, но годы свое берут. Вот в молодости я сабелькой и впрямь чудеса творил. А ныне что ж — ушла быстрота.

Я вспомнил стремительно взлетавшую перед моими глазами саблю, то и дело молниеносно обрушивающуюся на меня справа, слева, сверху, снизу и тут же, без малейшего перерыва, опять справа, слева, и сочувственно закивал головой. В душе же оставалось только порадоваться ушедшей быстроте. Еще бы. При увеличивающейся вдвое скорости удара сила его возрастает в десять раз. Это закон физики. А у меня и без того шея хоть и вертится, но с превеликим трудом — не иначе князь всю резьбу на ней сорвал. Да и плечо, особенно левое, что-то не того. Даже не болит — вообще онемело.

— Одесную длань я тебе не трогал, — кивнул он на мою правую руку, которой я с трудом держал ложку, осторожно поднося ее ко рту и старательно избегая при этом резких движений, чтобы не вызвать ноющей боли в кисти, остро-режущей в локте и тяжеловесно-массивной в предплечье. — Чай, тебе ею завтра махать, потому и поберег.

Спасибо, благодетель. Отец родной так не уважил бы. А слова-то какие нежные подобрал. И все понятно: «Сегодня не убил, а лишь измолотил до полусмерти, потому что завтра опять начну терзать».

Вот радости-то! А главное, хоть бы капельку сочувствия. Я тут напротив, в синяках и шишках, полученных, между прочим, исключительно от него, а он сидит разглагольствует как ни в чем не бывало и все гадает, кого из своих племяшей выставит на поле Андрей Тимофеевич.

— А вот ежели не Иван выйдет, а молодший его брат, то тут нам лучше бы завтра бердыши взять, — задумчиво гудел князь. — На сабельках-то он попроворнее будет. Это я про того, кого ты в Серпухове повстречал, Григория Меньшого, — напомнил Воротынский. — Чертом его прозвали. Справный воевода, и на сабельках разве что братцу, Григорию Большому, уступал. Но тот под Судьбищами богу душу отдал, давно уж, так что Меньшой ныне чуть ли не первый рубака. Помнится, однова как-то в Новосиле, где он воеводствовал, сшибка у них с татаровьем была, так он супротив семи али осьми басурман отбивался, да как лихо — троих с седла ссадил, покамест на помощь подоспели. Хотя его вроде бы в Москве ныне нет, но вдруг объявится. Наверное, надо нам завтра бердыши взять. У Меньшого вся сила в сабельке, так что, ежели Долгорукий его поставит, ты и схитришь.

Я тут же представил, как завтра Михайла Иванович возьмет в руки здоровенную русскую секиру, которую и назвали-то бердышом из чистой деликатности, чтоб не пугать врага раньше времени, как он замахнется им на меня и как я, отбив три или четыре удара — на это меня еще может хватить, пропущу пятый или шестой, и содрогнулся. Нет, все-таки бурная фантазия имеет свои минусы.

— Иван выйдет, — отчаянно запихав в голос всю уверенность, твердо заявил я.

— Пошто так помыслил? — удивился Воротынский.

Ну не стану же я объяснять, что если мы начнем тренировку на бердышах, то выходить против Григория, который Черт, будет уже некому. Не доживу я до поля.

— Ты ж еще про двухродных сыновцев[171] не ведаешь, — с укоризной добавил князь. — А их у Андрея Тимофеича поболе дюжины, и все как один орлы. Завальских в счет брать не станем — они в Новгороде, у архиепископа служат, — принялся он бормотать себе под нос, загибая пальцы. — Ванька Шибан не ведаю где, а вот Андрей туточки. Да еще внучата Михайлы Птицы тож все тута. У них же из потомства князя Иоанна Михайловича на бердышах Самсон славно рубится, а у второго сынка, у Василия, таковских и вовсе нет — все как один сызмальства к сабелькам тянулись. Разве что Осип, да и тот не больно-то с бердышами управляется, хотя тут как знать, как знать… Но вроде бы не видал я его с бердышом под Молодями. Ты сам-то вспомни, Константин Юрьич, чай, он поблизости от тебя бился.

Я невольно вздрогнул, припомнил отчаюгу Осипа, с яростью крушившего татар.

«Только не его! — взмолился я судьбе, — Мы с ним бок о бок. Я ему руку бинтовал, а он свою саблю подставил, когда… Нет! Кто угодно, лишь бы не Осип! Да и не он это, скорее всего, — вспомнилось с облегчением, — Тот же вроде Бабильский-Птицын, хотя…»

Не удержавшись, я уточнил у Воротынского. Ответ не порадовал.

— Ну да, деда его Птицей прозвали, а отца вдобавок еще и по вотчине. Потому он хоть из Долгоруких, но еще и Бабильский-Птицын.

— А сыновцев-то этих много? — с тоской поинтересовался я.

— Изрядно, — кивнул Воротынский. — То ли шестеро, то ли семеро.

«Ну слава богу», — вздохнул я. Выходить на смертный бой с тем, кто буквально совсем недавно дрался вместе со мной под Молодями, мне категорически не хотелось.

Помнится, я тогда тоже разок здорово его выручил — когда он отмахивался сразу от троих, мне удалось пристрелить особо настырного. Кто именно ему помог, он не заметил — я стрелял издали, но мне-то каково — скрестить оружие со спасенным мною же.

Да и симпатичен был мне этот Осип. Куда девалась сразу после боя эта его лютая ярость, неведомо, но выглядел он вечером — само добродушие.

Шутки, правда, у него были все равно с перехлестом, злее чем нужно, но не из-за желчности, а скорее, человек попросту не мог вовремя остановиться, вот и заносило через край. Но если Осип видел недовольство на лице того, над кем он пошутил, то мог и извиниться. Не в открытую, конечно, слишком он самолюбив, но пояснить: мол, не со зла сказал, обидеть не желал.

И мне с ним тягаться на сабельках?! Чур меня!

— Вот и гадай, кого поставят, — сокрушенно вздохнул Воротынский, прервав мои размышления. — Так пошто ты в первую голову про Ивана помыслил? — переспросил он.

— Честь рода защищать — почет великий, а Иван — старший после Тимофея, — пояснил я. — Не станет Андрей Тимофеевич этот почет младшему передавать, минуя старшего. Обида получится. Тем более к двухродным племянникам обращаться — родные обидятся.

— И то верно, — согласился Воротынский, похвалив. — А ты молодцом, Константин Юрьич. Мнилось, опосля нынешнего дня ты и от трапезы откажешься, а ты ничего, бодро сидишь, и голова мыслить может. То славно.

Я мрачно поблагодарил. Говорить, что прийти поужинать я согласился в самый последний момент, было ни к чему. Да и голова у меня не больно-то… Только когда представил бердыш, занесенный надо мной, тут она и заработала, хотя все равно с натугой.

Вообще-то если восстанавливать хронологию тех событий по дням, то между разговором с Долгоруким и моим выходом на судное поле промежуток был незначительный.

Седьмого августа мы прибыли в Москву. Это я точно запомнил, потому что был четверг — на торжественной встрече кто-то из епископов или даже сам митрополит Антоний высокопарно заявил, что князь неспроста въехал именно сегодня. Мол, четверг именуют чистым, вот и Воротынский, очистив Русь от басурман, пришел в Москву в чистый день.

Долгорукий явился в гости спустя неделю, пятнадцатого. Эту дату я тоже не мог спутать — с утра Воротынский потащил меня в церковь, на обедню по поводу очередного двунадесятого праздника — Успения богородицы, ну а вечером меня обвинили в том, что я украл серьги у моей любимой, — такое не забудешь.

На следующее утро — начало занятий — праздновался день величания нерукотворного образа Христа — третий Спас. Тоже дата из памятных. К царю нас призвали спустя день после его торжественного въезда в Москву, который Иоанн приурочил — и, скорее всего, специально, чтоб вышло символично, — под Новый год, то есть тридцатого августа.

Как ни крути, но все занятия проходили с шестнадцатого по двадцать девятое августа, то есть ровно две недели. Только две, а мне почему-то до сих пор кажется, что они длились намного дольше — каждая как месяц. Иногда же наоборот — что все это время каким-то непостижимым образом слилось в один нескончаемый день, наполненный пытками и мучениями, конца которым я не видел.

Но все рано или поздно заканчивается, закончились и мои муки. Тридцатого князь меня уже не трогал, не до того ему было. Честно говоря, судя по той суете, которая царила среди дворовых холопов и девок, наводивших идеальный порядок на подворье Воротынского, у меня создалось твердое впечатление, что Михайла Иванович не только всерьез вознамерился пригласить государя в гости, но и почему-то был убежден, что тот от его приглашения не откажется. Твердо убежден. Меня он с собой к Иоанну не взял, пояснив, что могут начаться ненужные пересуды.

— Наушников да сплетников возле государя в избытке — тут же напоют всякого, — чуть смущенно пояснил он, — К примеру, отчего я тебя цельный годок не представлял царю и пошто ты тайно проживал у меня. А далее словцо за словцо, и пошло-поехало. Потому погодь покамест. Лучшей всего я поначалу за глаза об заслугах твоих обскажу, а уж когда он узреть тебя пожелает, тогда и позову. Да и вид у тебя, — он скорбно покосился на мою шею, — тож не ахти.

Вот об этом мог бы и не говорить. Сам же последние три дня учил надежным ударам, в результате чего мне и доставалось как раз по ней. А может, он нарочно занялся преподаванием именно этих ударов чуть ли не в канун царского приезда? Честно говоря, была у меня такая мыслишка. Ни к чему набольшему воеводе показывать своих советников. Во всяком случае, до поры до времени. Какие пирожки самые вкусные? Да те, что с пылу с жару, прямо со сковородки. Вот и с наградами так же — самые увесистые раздают в первый день, и делиться ими ох как неохота.

А если Иоанн еще и пожелает со мной поговорить, то тут и вовсе не известно, чем закончится дело. Но я промолчал. Во-первых, не пойман — не вор. Во-вторых, Воротынскому виднее, когда меня лучше всего представлять, а в-третьих, я и сам не очень-то жаждал этой встречи с царем. Были у меня опасения, что она может закончиться совсем не так, как мне того хотелось бы.

А буквально через пару-тройку часов после моего разговора с Михайлой Ивановичем к нему на подворье заехал князь и воевода Москвы Тимофей Иванович Долгорукий. После совместной трапезы он вскользь обмолвился хозяину терема, что его стрый Андрей Тимофеевич желал бы еще раз кой-что обговорить с фрязином, причем именно завтра ближе к вечеру, потому и просит князя Константина (меня то есть) никуда с подворья не отлучаться.

Честно признаюсь, я возликовал. Не иначе как старикан, прикинув все еще раз, понял, что тягаться с фряжским князем, который не сам по себе, а находится под опекой нынешнего спасителя Руси Михайлы Ивановича Воротынского, ему не с руки. Не тот расклад, не те козыри.

Да и глупо это — обвинять в воровстве человека, который не просто сам привез украшения, но и вдобавок вообще не нуждается в деньгах, что в состоянии легко и быстро доказать.

А вот мой ответный удар отбить и впрямь тяжело, даже учитывая отсутствие старухи и ее ученицы. Обвинение в отравлении царской невесты, пускай и не до конца доказанное, само по себе настолько серьезно, учитывая мнительность и подозрительность Иоанна Васильевича, что тут одной дыбой не отделаешься — Малюта все жилочки повытягивает. И не торопясь, по две-три за день.

Он это хорошо умеет.

Быть же виновником лютой смерти отца своей невесты я не хотел, и вовсе не потому, что миролюбив по натуре. Тут иное. Тогда между нами неминуемо встала бы его тень. Прямо из могилы. Страшная, черная, вся в крови. Нет уж. Лучше помириться с этим старым козлом. Тем более царь все равно женат, так что надежд у старика никаких, а один из самых близких людей столь именитого князя, как Воротынский, пускай пока без русских чинов, — оно весомо. Фряжские князья на дороге тоже не валяются. К тому ж с деньгами и не скупердяй — могу хоть сейчас поделиться половиной.

Признаться, в тот момент я слегка пожалел лишь об одном — зря так усердно надрывался на тренировках. Это ж уму непостижимо, сколько мне довелось нахватать синяков, шишек и ссадин, и, оказывается, все впустую. Нет, ратная наука — она всегда пригодится, но то же самое я мог получить и в более спокойной обстановке, то есть заплатив гораздо меньшую цену. Впрочем, мысль мелькнула и тут же пропала, бесследно растаяв как маленькое облачко от яркого солнца радостного возбуждения, охватившего меня.

Но все оказалось значительно хуже. Такое не могло мне присниться даже в самом страшном сне. То, что Долгорукий приурочил эту встречу со мной именно ко дню приезда в Москву царя, вовсе не случайно, я понял чуть ли не сразу, в первые же минуты откровенной беседы, едва Андрей Тимофеевич вывалил свои козыри. Да какие козыри!

Не прост был мой будущий тесть, ох и не прост. Это в карточной игре джокер бывает один-единственный, а в жизни… У Долгорукого их оказалось, как тузов, — аж четыре штуки, а самый главный из них — мое собственное оружие, то есть обвинение в отравлении Марфы Собакиной, причем организованном при моем непосредственном участии.

Дескать, есть у него видоки, которые могут показать и то, что я попросту притворился умирающим, дабы под благовидным предлогом попасть в дом к ведьме, и то, как я уговаривал старую Лушку продать ядовитые корешки. Как мне удалось подсунуть их Марфе и через кого — тут да, тут он не знает. Но в качестве доказательства можно ведь их и поискать на подворье Воротынского, да не просто поискать, а с умом.

Последнее слово Андрей Тимофеевич произнес с особым смыслом, и я это тоже понял как надо. Найдет он их. Обязательно найдет. Видать, есть у него человечек среди дворни Воротынского. Хороший человечек. Верный. Преданный. Но главное — готовый на все.

Тогда-то уж всем ясней ясного станет, почто князь Михайла Иванович держал тебя тайно, а царю-батюшке о том ни гугу. Вестимо, коль фрязин для таких надобностей нужон, то и сказывать о нем никому не след, — мстительно скрипел он.

Я тоже не молчал. Только он скрипел голосом, а я — зубами. От бессилия. Противопоставить что-либо его словам мне и впрямь было нечего.

— Так вот к кому Светозара ушла — к тебе, — произнес я медленно, пытаясь хоть как-то смягчить удар и взять тайм-аут на раздумье, пока он, опешив, станет гадать, откуда я прознал про нее.

Наивный! Нашел с кем тягаться! Моя слабенькая атака не то что не ослабила позиций Долгорукого, но и вовсе прошла впустую.

— Верно домыслил, — нимало не смущаясь, подтвердил он. — Она и станет одним из видоков. С бабы на Руси спрос невелик, но тут дело особое, государево, потому и ее словеса тож в расчетец примут. А девка на тебя дюже зла и сказывать станет с охоткой. Мол, улестил ты ее, когда бабка Лушка заупрямилась, обещал, что женишься на ней, даже серьги подарил. Ну а опосля, когда слово не сдержал и даже подарок отобрал, она и решилась всю правду вывалить.

— Подноготную? — криво ухмыльнулся я, пристально глядя на Долгорукого.

— Сказываю же: больно зла она на тебя, — равнодушно пожал плечами тот. — На все согласная, потому как в обиде большой. Тут вам всем достанется — и тебе, и Михаиле Ивановичу. Потому и вопрошаю: согласен ли ты смолчать, покамест я добрый? А Воротынскому покаешься, что, мол, бес попутал. Я же князю поведаю, что тебя простил, снисходя к заслугам твоим ратным.

Если судить трезво — может, и надо было соглашаться. Не знаю, как бы я поступил, загнанный в угол его железной и почти непрошибаемой логикой, если бы не последние фразы. Получается, что я останусь в глазах Воротынского вором?!

Переборщил Долгорукий, явно переборщил. Конечно, я мог согласиться, а в утешение себе сказать, что главное — быть, а не казаться. Я и в самом деле так считаю.

Но тут напрашивается вопрос: «А в чьих глазах?» Если толпы, то оно и впрямь, черт с ней. Плевать мне на нее и на сплетни, которые ходят за моей спиной. Но мы с князем столько всего перенесли плечом к плечу, что стоило мне лишь представить его презрительный взгляд, как я взбесился.

Внутренне, конечно. Что со старика возьмешь? В морду не дашь, хотя кулаки и сжимались — еле сдерживался, а высказать все, что я думаю, тоже бесполезно. К тому же ничто так не услаждает слух, как бессильные ругательства поверженного врага. То есть они ему были бы только в радость.

Так что внешне я оставался спокоен. Почти. Во всяком случае, мне так казалось. Внутренне же… Цунами в груди, девятый вал под ногами — и впрямь еле равновесие удерживал, а в голове — вулкан, бесцельно плюющийся лавой ярости. Хотя стоп. Не бесцельно. Бешенство мне эту мыслишку и подкинуло.

— А ты не мыслишь, что я от великой любви к тебе на той же дыбе покажу на тебя самого? — ледяным тоном осведомился я.

— Не поверят, — после некоторого раздумья мотнул головой Андрей Тимофеевич. — Враз догадаются, что оговор со злобы. К чему бы мне тогда на тебя донос учинять?

— А к тому, что ты обещал мне уплатить за это страшное дело десять тысяч рублевиков, а уплатил лишь треть, — столь же холодно пояснил я. — Не смог больше найти. Я требовать их начал. Поначалу ты отсрочки просил, а потом мне ждать надоело, и я сказал тебе: «Либо деньгу на стол, либо…» Вот ты и решил меня упредить. Как тебе такой сказ?

— Не посмеешь, — хрипло выдохнул Долгорукий.

Но по глазам было видно — такого расклада он не ожидал.

— С чего бы вдруг? — пожал плечами я. — Ты — оговор, и я в ответ. Да еще добавлю кое-чего. Думаешь, я не знаю, от кого мать несчастной девушки зелье это получила? Ведьму твои люди спалили — тут и впрямь концов не сыскать, а вот там, если подумать, не все ниточки, что к тебе ведут, обрезаны.

Я бил наугад. Единственное, что мне довелось вызнать у Михаилы Ивановича, так это то, что мать Марфы, уже после того, как царь выбрал ее дочь в свои невесты, передала ей некое зелье для чадородия. Остальное я додумал на ходу. Судя по тому, как покраснело лицо Долгорукого, бил я хоть и вслепую, но угодил в самое яблочко.

— Или ты решил, что я дряхлость твою стариковскую поберегу? Так мне на нее тьфу и растереть, — наседал я на князя, а для наглядности даже показал: и плюнул смачно под стол, и пошаркал там сапогом.

Получилось очень выразительно. И оскорбительно.

— Все одно — не поверят иноземцу. Наш род — исконный, древний. Мы от святого князя Михайлы Черниговского корень тянем, а ты — фрязин. Как ни тужься — не выйдет у тебя сковырнуть нас с тех высей, — выдавил он.

Голос уже не на скрип — на скрежет похожим стал. Не иначе как достал я его, а вывести противника из себя — залог победы. Это в бою ярость полезна, да и то до определенного предела, а в споре…

Но не зря же мне мама еще в детстве говаривала, что я ни в чем меры не знаю. Намерения-то были у меня самые благие — вывести его из себя окончательно, только хорошо бы при этом не забывать — иное время, иные нравы, иная реакция на оскорбление. А у меня из головы вон, иначе я бы не сказал того, что вырвалось в следующий момент:

— Да я не только сковырну — я еще и, спустив штаны, в дерьме весь твой род вымажу, а на тебя лично, старик, вот такую кучу навалю — в жизнь не отмоешься. — И я обеими руками, широко разведя их в стороны, наглядно показал размеры. — Это прадеда у тебя Долгоруким прозвали, а тебя Вонючкой нарекут, и будешь ты Андрей Тимофеевич Дерьмо.

Я уже и сам, едва все это выпалил, почти сразу понял — погорячился. Явный перебор. Оскорбления — их тоже дозировать надо, чтоб через край не полилось, да еще смотреть, какая посудина. Одному и сотни слов мало с его слоновьей шкурой, а другому и десятка за глаза. А я от души плеснул, щедро. Вот и перелил.

Взвизгнул Андрей Тимофеевич так же, как и говорил, — словно железякой по стеклу провел. И тут же плюнул мне в лицо.

Наверное, немного обиделся.

От неожиданности я даже не успел увернуться. Кулак княжеский, правда, перехватил вовремя, хотя тоже поздновато, почти у самого лица. Резко вывернув его и заломив к запястью, чтоб взвыл, гад, я прижал его локоток второй рукой и мстительно потянул вверх, от чего богомерзкий старикашка невольно изогнулся, уткнувшись мордой чуть ли не в самый пол.

Стукать поганую харю о половицы я, правда, не стал — удержался, но лучше бы стукнул, чем наступать на услужливо расстелившийся под моими ногами белый коврик. Ну да, из его бороды.

Клянусь, оскорбить не хотел. Нечаянно оно вышло, совсем нечаянно. Рассчитывал просто сапог перед его гнусной мордой поставить, а то разошелся дедуля не на шутку. Ну а дальше и вспоминать не хочу.

Мы не довели нашу ссору до логического русского конца, то есть до мордобоя, но это было слабым утешением. Все равно после такого «душевного» разговора с будущим тестем речи о примирении быть уже не могло в принципе.

Глава 3 Поле

Когда довольный Воротынский вернулся с царского пира, Долгорукого и его холопов уже и след простыл. Узнав, чем закончилась наша милая беседа, князь только укоризненно покачал головой, но потом, очевидно представив видок моего тестя, весело расхохотался. Впрочем, по-настоящему до него дошло лишь наутро, когда он, позвав меня, заставил повторить все в подробностях и попенял мне за несдержанность.

— Хотя ежели бы со мной так-то, я б тоже того, — добавил он в конце, после чего, поморщившись, осушил очередной кувшин с квасом, приложив запотевшую от холода крынку ко лбу — никак перебрал на радостях, — и мрачно посулил: — Ну теперь готовься. Ежели мы его не упредим — быть худу. Пока к заутрене звонят, надобно поспеть к царю, чтоб опосля службы сразу с челобитной, потому как завтра царь непременно призовет к ответу.

— Так скоро? — удивился я.

— В иной раз бог весть когда, а ныне — да, потому как завтра Семенов день.[172]

— Семенов день, — тупо повторил я и вопросительно уставился на Воротынского.

— Ну да, — пожал он плечами. — Первый день нового года. Ныне у нас еще лето семь тысяч восьмидесятое от Сотворения мира, а завтра уж семь тысяч восемьдесят первое начнется, потому к нему и дани с пошлинами приурочивают, и оброки. Ну и царев суд тоже в него вершится.

«Мамочка моя!» — чуть не ахнул я. Почему-то лишь сейчас до меня дошло, что я со всей своей возней провел в шестнадцатом веке чуть ли не три с половиной года. Раньше как-то не до подсчетов было, а тут… Неужто три с половиной?! Ну да, так и есть, угодил-то я сюда, если по-местному, весной семь тысяч семьдесят восьмого, то есть, если от Рождества Христова, в тысяча пятьсот семидесятом, а ныне…

Стоп-стоп! Наш-то год еще не закончился. Получается, на дворе пока что конец лета семьдесят второго, и осенью, включая первый месяц зимы, тоже будет семьдесят второй, который продлится аж до 31 декабря. Тогда выходит, что я здесь блукаю гораздо меньше — всего два с половиной года. Ну это еще куда ни шло, хотя тоже хорошего мало…

— А ежели не явимся к ответу, стало быть, на тебе вина, — донесся до меня издалека голос князя. — Ладно, до вечера составим челобитную, а уж к завтрему поутру… — И пожаловался, кивая в сторону невидимых колоколов: — Ох как они громко надсаживаются-то.

— Это не к заутрене звонят, — уныло поправил я его. — К обедне.

— У-у… — протянул Воротынский полуогорченно, но в то же время полуоблегченно, поскольку ехать становилось уже поздно и можно было бережно отнести больную голову к мягкой перине.

Челобитную ближе к вечерне мы все же составили, но, по моей просьбе, в самых обтекаемых выражениях и без единого упоминания о ведьмах, корешках и самой царской невесте.

Нет ее. Все. Померла. Шабаш.

Даже о серьгах я не помянул, заметив, что коли Андрей Тимофеевич не дурак, то он тоже о них ничего не скажет.

Он и не сказал. Зачем? Всего остального в челобитной, которую Долгорукий успел подать царю, хватало с избытком. Хорошо хоть то, что мы назавтра разминулись с царскими гонцами, посланными за мной. Когда они подъехали к подворью Воротынского, мы уже находились на полпути к Кремлю, то есть прибыли сами, без зова.

«А теперь, забияки, шагом марш в кабинет к директору», — строго сказала учительница расшалившимся школьникам.

Кабинетом на сей раз служил даже не Приказ Большого дворца, где Иоанн обычно чинил разбор дел, а Грановитая палата. Директором же был усталый мужик с отечным лицом, нездоровыми мешками под глазами — почки лечить надо, и обрюзгшими щеками. Словом, наглядная картинка, еще раз подтверждающая, что бодун — самая демократичная болезнь на Руси, и плевать ей на твои титулы и звания. Хоть смерд поганый, хоть царь светлейший — все одно.

Пожалуй, если бы я был на службе у кого-то иного, то, как знать, может, царь вообще бы отмахнулся от Андрея Тимофеевича. И уж во всяком случае ни за что бы не стал собирать такую толпу, да еще столь торопливо. Но Воротынский был герой, триумфатор, победитель татар, которого нужно срочно осадить, втоптать обратно, чтобы не сильно возвышался над прочими, а тут напрашивался замечательный повод, и упускать его завистливый до чужой славы Иоанн Васильевич не хотел. Потому он и выбрал для судилища самую здоровенную палату в своих покоях — заботился о зрителях.

Между прочим, не зря. О жалобе Долгорукого прознали многие, невзирая на то что со времени ее подачи прошло всего ничего, и желающих посмотреть на то, как государь станет расправляться с победителем крымского хана, собралась не одна сотня.

Да-да, именно с ним, поскольку Андрей Тимофеевич дал промашку и в своей челобитной не упустил случая унизить меня, назвав ратным холопом князя Воротынского. А холоп за себя не в ответе — на то есть хозяин. Но эта неуклюжая попытка Долгорукому обошлась дорого.

— Суди сам, государь, — заявил я, — как можно верить человеку, кой даже тут, в челобитной на твое святейшее имя, ухитрился врать божьему помазаннику, ведущему род от Пруса — брата самого великого римского императора Августа…

Это я комплимент такой ввернул. Знал, что Иоанн Васильевич, несмотря на то что в его блажь никто из послов иностранных держав практически не верил, не говоря уж о королях, упрямо твердил об этом мифическом родстве до самого конца жизни. Можно сказать, держался за него клещами. Ну, коль уж так хочется, на тебе, маленький, конфетку, чтоб не плакал. И продолжил далее:

— Ему доподлинно ведомо, что я — никакой не ратный холоп, но такой же князь, как и он, и на службе мой род состоял токмо у римских императоров, а больше ни у кого. Потому и прибыл на Русь, дабы предложить свою саблю к услугам последнего потомка этих императоров.

Иоанн расцвел буквально на глазах. Еще бы пара секунд, и он бы — ей-ей! — замурлыкал от удовольствия. Понятное дело, когда над твоей родословной все вокруг хохочут — свои не в счет, да и неизвестно, может, они тоже покатываются, только в душе, — как тут не возрадоваться. Ведь не просто иноземец, но фряжский князь, да еще из самого Рима, подтверждает идею, в недобрый час осенившую его малахольную голову.

Единственное, что его слегка огорчило, так это полное отсутствие послов. Такой вывод я сделал, поскольку он принялся энергично крутить головой, высматривая их в палате, но не нашел, после чего мрачно посмотрел на Долгорукого.

— Ведал? — раздраженно осведомился он.

Тот замялся. Сказать, что нет, — наживешь себе еще одного врага, но уже в лице князя Воротынского, который сам ему об этом говорил. К тому же Михаила Иванович — человек горячий и, услышав столь наглое вранье, может поступить самым непредсказуемым образом.

— Сказывал мне князь Воротынский, да грамоток-то я не видал у оного фрязина, — ляпнул Андрей Тимофеевич.

То ли он от злости думать разучился, то ли присутствие Иоанна Васильевича его так смутило, но ответ его получился не из лучших. Далеко не из лучших. Можно было и хуже, но и тут надо постараться.

«Эх ты, дурачина-простофиля!» — подумал я и вежливо произнес:

— Но и я, светлейший государь, его грамоток не видывал, однако поверил князю Воротынскому и в своей челобитной про оного человека гадать не стал — он на самом деле то ли смерд немытый, то ли гость торговый, то ли иной кто из подлых, а отписал, что он князь.

Ой как хорошо получилось. И не оскорбил — если сказанные слова брать буквально, и в то же время унизил — если судить по духу. Словом, не придерешься, а слушать кой-кому неприятно. Долгорукий чуть не на дыбки взвился:

— Слышишь, царь-батюшка, поносные речи, кои его поганый язык речет?! Нешто можно мне их переносить?! То не мне — всему роду Долгоруких в обиду.

— Гм-гм, — покрякал Иоанн. — Да он тебе покамест ничего и не сказал. — И лукаво покосился на меня.

Хороший это был взгляд. Одобрительный. Значит, с чувством юмора у государя не так плохо, как я подумал после нашей с ним встречи под Серпуховом. И еще одно я понял — царь начинает склоняться в мою сторону, но даже если и нет, то нейтралитет и объективность он соблюдет, как пить дать соблюдет.

Потом я узнал, что было главной причиной его хорошего настроения. Оказывается, накануне его торжественного въезда в столицу Иоанна известили, что к нему едет ханский гонец Шигай. Памятуя о прошлогоднем унижении, царь решил не пускать его в Москву, а повелел задержать посланца Девлет-Гирея в сельце Лучинском и уже сейчас мстительно предвкушал, как он примет его, вволю отыгравшись за прошлый год.[173]

Вот только зря я радовался раньше времени. По мере того как разбор наших жалоб продолжался, взгляды царя, которые он то и дело бросал в мою сторону, становились все более пытливыми. Иоанн явно силился вспомнить, где видел меня раньше, но пока что у него это не получалось, и потому он то и дело нервно ерзал на своем широком троне, будто у него зудело в одном месте.

Я и сам себя так веду, когда в голове что-то вертится, а на ум не идет. Но не подсказывать же ему, где именно мы повстречались и в каком качестве я выступал. Однако намекнуть требовалось, поскольку неизвестно, что именно он вспомнит в первую очередь, и если на мою беду это будет юродивый Мавродий по прозвищу Вещун, то плохи мои дела.

«Это и есть человечий детеныш? — спросила Мать Волчица. — Я их никогда не видала».

По счастью, Иоанн так и не сумел вытащить из своей памяти нужное и потому не мудрствуя лукаво обратился за помощью ко мне.

— А ведь мы с тобой видались уже, фрязин, — подозрительно протянул он и пытливо уставился на меня.

— Так оно и есть, государь, — охотно подтвердил я. — О прошлом лете, когда нас с князем Валашкой Волынским прислали к тебе упредить о беде неминучей. Под Серпуховом оно было.

И тут же отвесил восхищенный комплимент его цепкой памяти — мол, сам бы я так никогда и ни за что. Поскольку память на лица у меня и впрямь никудышная, говорил я искренно. С ним вообще надо было держаться очень искренне, держа в уме наставления Валерки: «Иоанн как баба — фальшь чует за версту, поэтому при встрече с ним либо вообще ничего не говори, либо отвечай со всей душой, мол, весь я тут, нараспашку, ничего от тебя не таю».

Помнится, тогда я возмущенно отмахивался. Дескать, на кой ляд мне этот Иоанн, ну его к лешему, но Валерка не отставал и продолжал вдалбливать то, о чем ему доводилось читать. Оказывается, и впрямь сгодилось. Это ж какая у нас с ним встреча? Аж третья по счету. Ну в точности по пословице: «Черта не зовут, да он сам тут как тут».

Вроде бы успокоился царь, хотя какой-то напряг все равно остался. Эдакая настороженность. И впрямь память у мужика о-го-го — позавидовать можно. Ну и ладно. Хорошо хоть ерзать перестал. Значит, успокоил я его. Теперь и самому можно дух перевести. Да к речам Андрея Тимофеевича не мешает прислушаться, а то нагородит старик с три короба.

И точно. Вовремя я ушки навострил. Врать Долгорукий уже не врал, во всяком случае, не столь нагло, но преувеличил изрядно. Пришлось поправлять, причем всякий раз я старался сделать это и вежливо, но в то же время с подковырочкой — пусть старый козел почешется, и с юморком — шутники всем нравятся, а царям особенно. Не зря они близ себя шутов да скоморохов держат.

Кстати, своего в отношении князя Воротынского Иоанн достиг. Ухитрился-таки поддеть Михайлу Ивановича и попрекнуть его за то, что он, дескать, столь долго про меня молчал. Вообще-то царь хотел сказать пожестче, но тут встрял я. Набравшись наглости, я заявил, уподобившись дьяку Афоньке из гайдаевской кинокомедии:

— Не вели казнить — вели миловать, надежа-государь, но то моя вина. Я князя упросил не сказывать обо мне ничего. Мыслил, что когда приду проситься к тебе на службу, то не просто так о себе поведаю, но и смогу изложить, сколь я блага твоей державе принес, сражаясь супротив твоих ворогов.

— И как? Возможешь ныне оное изложить? — осведомился Иоанн.

— Ныне могу, да невместно мне за себя самого сказывать, — скромно заметил я. — Дозволь, царь-батюшка, о том тебе князь Михаила Иванович поведает, ибо ему со стороны виднее.

— О том я в другой раз послушаю. — И многозначительно добавил: — Коль ты жив останешься, фрязин, потому как видоков у вас нет, послухов тоже, кто идущу одесную[174] — неведомо, а потому пущай вас господь на своем суде разбирает. Хотел было я жеребий промеж вас кинуть, но, коль ты сказываешь, что тож православный, стало быть, полю решать. А быть ему… — он чуть помешкал, что-то приказывая в уме, — в Луков день. Мыслю, как раз я вернусь, чего рассусоливать, — загадочно произнес он и вновь обратился к нам: — В канун Малой Пречистой[175] куда как славно биться. Кто одолел — тому на другой день ирождество, яко богородице нашей, и Поднесеньев день,[176] потому как обидчик свою главу поднесет с повинной — тож угощенье из славных. Тебе, князь Андрей Тимофеевич, дозволяю из-за немалых лет замену выставить, но — чтоб чести фрязина не позорить — из княжеского роду. Есть ли таковые на примете?

— Есть, государь, — кивнул Долгорукий. — Князь Иван Иванович за отечество наше на смертный бой биться выйдет. — И глянул на меня вприщур.

Не понравился мне взгляд. Какой-то уж слишком торжествующий, словно Долгорукий уже праздновал победу. Не рано ли? Или он приготовил что-то еще?

— Тебе ж, князь Константин Юрьич, передавать честь в иные руки негоже, разве кому из родичей своих, коль сыщешь таковских, — прервал мои раздумья голос Иоанна. — Зато, яко ответ держащему, тебе оружие выбирать.

— Сабля, государь, — вспомнил я поучения Воротынского.

— Быть посему, — кивнул царь.

Накануне перед поединком, сразу после вечерней службы я заглянул к Ицхаку взять немного деньжат. Говорить о поединке ничего не стал — чего доброго, привяжется с перстнем. Вообще-то он его и так получит — Воротынского я уже предупредил, но ведь купец тогда станет болеть за моего противника, всей душой желая моей смерти, а мне этого почему-то не хотелось.

Деньги предназначались Андрюхе Апостолу и Тимохе. Неизвестно, как сложится дело, потому я и решил выделить им по полсотни. Еще по две сотни Ицхак отдаст им по моей записке, если что. Уверен, что отдаст. Узнав, что перстень достался ему, Ицхак скупиться не станет. Остальное серебро я распределил поровну на три части — Маше, Воротынскому и… Борису Годунову.

Попал я в Замоскворечье как нельзя кстати. Дело в том, что, пока мы долбили Девлет-Гирея, там приключилось несколько пожаров. Были они локальные и довольно-таки мелкие по своим размерам — уверен, что ни один летописец о них и не упомянет, но изба молодой семьи в одном из пожаров сгорела напрочь.

Набежавшие соседи успели вовремя погасить огонь, и в результате пострадало пять-шесть домов, однако вот уже несколько дней Апостол вместе с Глафирой ютились в сараюшке, который выделила им под временное жилье сердобольная бабка-травница. В огне погиб и весь нехитрый скарб Глафиры для выпекания пирогов. Вдобавок все те же соседи, особенно из числа погорельцев, не без оснований — первой-то полыхнула именно ее изба — винили в возникновении пожара Глафиру.

Словом, я предложил им пока не отстраиваться, а подождать несколько дней. Если через седмицу я к ним не заеду — всякое может приключиться на этом божьем суде, — пусть строятся. А если все будет нормально, тогда, согласно царскому повелению, я перееду на выделенное мне царем местечко для подворья.

Кстати, в знак особой милости ко мне Иоанн, учитывая, что я православной веры, повелел выделить мне его не на Болвановке, как всем прочим иноземцам, а в самом граде, да не где-то на отшибе, а на Тверской. Правда, в самом ее хвосте — до кремлевской стены чуть ли не полверсты, но все равно место достаточно почетное. Как ни удивительно, но оно считалось даже престижнее, нежели то, где располагалось подворье самого Воротынского, поскольку территориально принадлежало к Занеглименью. То есть хоть в этой мелочи царь попытался как-то принизить Михайлу Ивановича.

А коль в перспективе замаячил собственный дом, то все равно придется обзаводиться дворней, и лучше Глафиры на должность ключницы мне навряд ли удастся кого-то найти.

В перспективе этот акт милосердия по отношению к ближнему сулил мне и еще одну выгоду. Все равно после возведения княжеских хором мне придется построить во дворе какую-нибудь церквушку, чтобы иметь возможность не посещать общественные, а тут тебе и поп готов, да не какой-нибудь кот в мешке, а в доску свой, с понятием. Правда, ждать еще изрядно. Пока Андрюхе не исполнится тридцать, никто его в сан не рукоположит, но зато в будущем…

Вот и получилось, что вместо дел духовных, то бишь прощальной исповеди и очищения души от грехов, пришлось весь вечер решать мирские дела. Впрочем, даже если бы не они, я бы все равно не пошел ни в какую церковь. Мне всегда претило с натугой выковыривать из собственной памяти надуманные грехи, приемлемые для того, чтобы поведать о них священнику. Ну не люблю я выворачиваться наизнанку перед незнакомыми людьми, и вообще этот душевный стриптиз не по мне.

А о том, что означал торжествующий взгляд Андрея Тимофеевича, я узнал только в день дуэли, то есть седьмого сентября. Чуял Долгорукий, кто меня инструктировал, потому и заставил сделать выбор в пользу сабли. Вот только на поле вышел биться не Иван, и не его родной брат Григорий Черт, а тот, на которого мне так не хотелось поднимать саблю, — князь Осип Бабильский-Птицын. Дескать, князь Иван на днях повредил руку, и произошло это не иначе как в силу злого чародейства фрязина, а потому пусть он очистится еще и от этого обвинения.

Иоанн, немного подумав, утвердительно кивнул, но затем, посмотрев, как Осип играет своей саблей — круть-верть, круть-верть, что-то вроде разминочки, — подозрительно спросил у старого Долгорукого:

— А не потому ли, князь Андрей Тимофеевич, ты бойца своего поменял, чтоб фрязин не иное оружие, но саблю выбрал? Ведь всем ведомо, что сыновей твой двухродный из первейших на них.

— Ей-ей, рука, царь-батюшка! — истово перекрестился Долгорукий.

— Пущай рука, — кивнул Иоанн, сожалеючи посмотрел на меня и заявил, краем глаза с хитрецой поглядывая на Андрея Тимофеевича: — коль замена бойца случилась, сызнова выбор за тобой, фрязин. Божий суд справедливости требует, а потому наново дарую право выбирать, чем биться.

Я тоскливо посмотрел на небрежно фехтующего Осипа и сделал для себя глубокомысленный вывод, что судьба рано или поздно карает всех лентяев. Вот не послушался я Михайлу Ивановича, отказался от секиры, а как бы она пришлась мне кстати. К тому же и пара уроков, что преподал мне Воротынский в те два дня, когда мы по его настоянию взяли в руки по бердышу, были не такими уж болезненными. Подумаешь, цаца какая, рукой левой двигать не мог к концу дня и шею с трудом поворачивал. Ничего, перетерпел бы как-нибудь. Зато сейчас бы я ух… И что мне теперь делать? Я покосился в сторону Воротынского. Тот усиленно кивал. Знать бы еще, что означают его кивки. То ли знак, чтобы я согласился и поменял оружие, то ли чтобы оставил все как есть.

— Дозволь, государь, у князя Воротынского спросить, есть ли у него бердыш в тереме, а уж тогда и выбор сделать, — попросил я.

Царь насмешливо хмыкнул. Царевич Иван, стоящий позади отца, оказался менее сдержан и презрительно хихикнул, от чего его лицо неприятно исказилось. Оно и понятно — хитрость, шитая белыми нитками. Мне и самому за нее стало стыдно — будто не мог выдумать ничего получше. Но вслух Иоанн иронизировать не стал, лишь заметил:

— Я так мыслю, что у столь славного князя и государева слуги Михаилы Ивановича в тереме не один бердыш, а с десяток имеется, ежели не поболе. Так что не утруждай себя, фрязин, попусту. — И, склонившись со своего кресла, стоящего на помосте, обшитом красным сукном, заговорщически мне подмигнув, заметил: — Али с выбором заминка?

Не знаешь, что говорить, отвечай правду. Если что, дешевле обойдется — хоть за ложь не накажут.

— Заминка, царь-батюшка, — честно покаялся я и простодушно спросил: — А ты бы сам что мне присоветовал?

Тот еще раз посмотрел на Осипа, который гоголем прохаживался в отдалении, и задумчиво протянул:

— Рука сильна, да нога суховата. Жеребец с худой ногой вынослив редко бывает. А о прочем сам думай, фрязин, а то мне сызнова в укор поставят, будто я столь люто земщину невзлюбил, что даже иноземцу над нею победу готов отдать. — И ласково приободрил: — Да ты не робей — правому на поле божья помощь.

Честно говоря, мне бы иное что услышать. Толку с того, что Осип невынослив, если ему хватит трех-четырех ударов для того, чтобы меня одолеть. Вот если не хватит — иное дело. Только как это узнать? А решать надо. С другой стороны, на саблях у меня и измотать его не выйдет — помню я Молоди, ох как помню.

— Бердыш, государь, — решился я. — Только повели, чтоб нам их твои опричники дали, а то к теремам катить — путь неблизкий.

Иоанн вновь усмехнулся. Не иначе опять почуял увертку с моей стороны. Однако царь и впрямь проницателен. Надо будет учесть… если выживу. Ну что ж, все правильно Иоанн понял. Пускай я хоть этим шансы увеличу. Чуть-чуть, но прибавлю, потому что истинный мастер благодаря умению со мной совладает по-любому, а если человек редко упражняется с секирой, от случая к случаю, то для него такая мелочь, как излишний вес или чересчур толстая рукоять, уже проблема. Я же не привычен ни к какой, и потому мне, но в отличие от истинного мастера благодаря неумению, наплевать и на вес, и на рукоять.

Дозволил царь выбор. Более того, по его повелению их специально подобрали одинаковыми. Царевич, прежде чем передать нам секиры, даже взвесил их на руках, чтоб определить, соответствуют ли друг дружке. Ну и по высоте тоже. Вот только показалось мне или он сознательно отбирал самые тяжелые? А если сознательно, то по своей инициативе или по царской подсказке?

Хотя чего об этом думать. Тут об ином размышлять надо, о том, что мне Михайла Иванович показал за два урока. Пусть и маловато для поединка — всего-то с десяток приемов, но если вспомнить, то как знать, как знать…

— Благодарствую, Иван-царевич, — вежливо поблагодарил я, почему-то успев отметить, что мое обращение получилось почти как в сказке.

Губы царевича скривились еще сильнее, но я уже не обращал на это ни малейшего внимания — не до того. Предстоял бой, который, как знать, вполне возможно, станет последним в моей жизни, и следовало стряхнуть всю прочую шелуху, сосредоточившись только на нем.

И вновь, в который раз за свою жизнь, я убедился в том, насколько важна в человеке сила духа. Нет, речь не о воинственности. Тут иное. Скорее уж о вере в себя. Если сломался, неуверен — все. Иди заказывай панихиду вместе с отпеванием. Можешь и собороваться, если религиозный. Но коль ты вышел, прикусив губу, и готов несмотря ни на что, то тут всегда есть шансы.

С начала поединка не прошло и минуты, как я понял — имеются они и у меня. Не особо большие, так, один или два из десяти, но ведь есть. Не мастер секиры князь Осип Васильевич Бабильский-Птицын, далеко не мастер. Потому и не бился он ею под Молодями, предпочитая саблю. Посильнее меня, тут спору нет, а все равно чувствуется, что тот же Воротынский одолел бы его за пять — десять минут.

Опять же и царь хорошо помог. Я и без того ушел бы в защиту — надо же понять, кто против меня стоит, — но теперь моей целью изначально стало выматывание противника, и только. А уж когда уравняю наши шансы, дальше как судьба.

Словом, за первый десяток минут я так ни разу и не ударил — работал на отбой. Приноровиться удалось относительно легко — Осип знал лишь несколько основных ударов, которые мне показывал Воротынский. Чего-то своего, хитрого, у него не имелось, только прямой сверху, горизонтальный и наискось. Выпадов вперед практически не было, ложных тоже.

Привычная к легкой сабле, рука его била с тяжелым замахом, словно он колол дрова. Чтобы обезопаситься и при этом сэкономить собственные силы, достаточно было перехватить бердыш противника в полете и поправить направление удара. Совсем легкое движение, и вражеская секира идет мимо цели — слишком велика инерция. А как именно поправить, Воротынский обучал меня чуть ли не полдня, так что это я знал неплохо. К тому же после могучей руки Михайлы Ивановича удары молодого, и тридцати нет, Осипа оказались гораздо более легкими.

Вдобавок мой учитель, неохотно морщась, поведал мне еще несколько премудростей, позволяющих выжать из противника силу. Были они из разряда простейших, но обещали изрядно. Например, всем своим видом показать, что ты еле стоишь на ногах и, чтобы тебя добить, осталось совсем немного — достаточно чуточку поднажать, увеличив напор, и все. Враг, поддавшись на эту нехитрую уловку, нажимает, стараясь ускорить частоту ударов, и спустя несколько минут окончательно сбивает свое дыхание. Секира ведь не сабля, ею нужно действовать размеренно.

Кроме того, очень важно постараться разнообразить собственные удары — премудрость ратников из разряда пожилых. Суть я понял моментально. Тем самым нагрузка на разные группы мышц следует поочередно, давая возможность восстановиться другим.

И еще одну тенденцию я уловил. Конечно, сам Михайла Иванович объяснял мне это по-своему, как он понимал:

— Один в поле не воин, и удар, ежели он наособицу от остальных, сил берет излиха, зато, коль они вместе, тут силов надобно гораздо мене. Зри, яко у меня. — И Воротынский устроил что-то вроде показательного танца с саблями, словно в знаменитом балете, только тут была секира.

Красота — глаз не отвести. Большой театр отдыхает. Никаких одиночных ударов с дикими прыжками. Именно танец — мягкие движения, плавно перетекающие одно в другое. Это была восхитительная пляска, которую сопровождали мерцающие блики солнечных лучей, отражающихся от зеркальной стали широкого лезвия. В эти секунды даже не думалось, что на самом деле это не просто искусство, а сама смерть, готовая в любой момент сорваться с острия оружия.

Ежели поймешь суть, — произнес Воротынский, довольный тем впечатлением, которое он на меня произвел, — то сумеешь применить оное к любому — что к копьецу, что к луку, что к бердышу, что к клевцу или, скажем, булаве, да даже к ослопу смерда.[177]

Я старался. Постиг или нет — сказать трудно. Скорее всего, наполовину, то есть не до конца, уловив лишь самые-самые азы. И вот теперь пришло время выплеснуть из себя все, показав князю Воротынскому, что он не зря промучился со мной целых две недели.

Думается, если бы на месте Осипа был более хладнокровный наемный боец, я бы проиграл, пусть и оказав достойное сопротивление. Но тут мне изрядно помог… Андрей Тимофеевич. Что уж там наговорил князь своему двоюродному племяшу — неизвестно, но бился он против меня с такой лютой ненавистью, что она мешала в первую очередь ему самому. Самое подходящее выражение для характеристики его нынешнего состояния: «Ярость застила ему глаза». Он пер на меня, как бык на тореадора, совершенно не замечая моих откровенных слабостей, а потому не мог проявить своих преимуществ более опытного воина.

Ну а я, как подобает заправскому матадору, пикадору или бандерильеро — не помню, кто там должен травить животное в этой испанской корриде, — только дразнил Осипа и, как мог, уворачивался от его ударов.

Спустя десяток минут наши шансы уравнялись. К этому времени я несколько приноровился к его грубой технике и особенностям ведения боя, а он выдохся, вложив львиную долю своих сил в первоначальный натиск.

— Не жить тебе, фрязин, — упрямо приговаривал он время от времени. — Все одно — не жить.

Вроде как подбадривал самого себя. Я поначалу думал попытаться убедить его, что ни в чем не повинен, напомнить наше «фронтовое» братство под Молодями, но не тут-то было. Это лишь взбесило его еще больше.

Оно и понятно. Выбирать, кому именно верить — своему стрыю, пусть и двухродному, или безвестному фрязину, который не просто оказался вором, но теперь еще хочет опорочить доброе имя родича, — мой противник не собирался. Однозначно, что стрыю, и обсуждению это не подлежит.

Осип тут же пошел вперед, щедро выплескивая весь остаток сил и стремясь достать меня во что бы то ни стало. Но я был начеку, действуя в своей прежней манере и почти не атакуя, хотя мог бы. Бил так, ради приличия, да и то имитируя, нежели нанося удары. Причина была проста. Для обычной победы я почти созрел, тем более что парочку его слабых мест мне удалось нащупать.

Воротынский потом сказал, что, будь он на моем месте, бой закончился бы гораздо раньше, потому как защищаться Осип почти не умел. Но Михайла Иванович мастер, а я — увы. Тем не менее убить его я уже мог, вот только убивать мне не хотелось. Пускай это не отец Машеньки, а всего-навсего троюродный брат, но, как ни крути, один черт — родич.

Опять же и Молоди стояли в моей памяти. Ну дико это будет, если один из героев тех победных дней, а следовательно, один из спасителей Руси, вышедший целехоньким из жарких схваток, спустя месяц с небольшим лишится жизни. Да еще как погибнет — при скопище народу, вон их сколько за веревками глазеют, в присутствии царя, в Москве, которую он так горячо защищал. И от чьей руки — тоже забывать нельзя. Крымчаки не убили, так иноземец-фрязин им помог, постарался добить. То есть получалось, что я сейчас выступаю чуть ли не на татарской стороне, а это и вовсе ни в какие ворота.

Оставался только один приемлемый вариант — вымотать его до предела, а затем, улучив момент, ранить, и по возможности легко, а еще лучше просто оглушить, чтобы он свалился и больше не рыпался. Может, хоть тогда поймет — мог я его убить, но не стал. Но последнее в идеале.

Пришлось сменить тактику поведения. Начал я с презрительных усмешек. Самый лучший ответ. И выразительно, и не надо ничего говорить, сбивая дыхание. Потом, почуяв, что напор ослаб, я даже позволил себе ободрить его словесно, иронично нахваливая очередной удар или позволяя себе легкое поучение, мол, у нас, в Италии, бьют не так. Когда твой лютый враг во время поединка начинает высокомерное назидание, это бесит посильнее откровенных оскорблений.

Ага, дыхание стало тяжелым, как у загнанной лошади, да и пот лился с моего противника чуть ли не ручьем. Кажется, пора осуществлять задуманное. Вот только как это сделать? Звездануть сверху? А если шлем-шишак не выдержит удара? Выглядит он на Осипе красиво, вот только еще бы и качество узнать — вдруг не стальной.

Лупить по другим частям тела? Тоже риск, да и шансов, что промахнешься, куда как больше. К примеру, стану метить по наручам, благо что кольчуга без рукавов, а попаду повыше да отрублю руку. Попытался ударить по ногам, и точно — острие скользнуло ниже наколенника и пришлось по подъему левой ноги. Ну и ладно, авось не охромеет, а когда ослабнет — оглушить проблем не составит.

Развязка наступила неожиданно для нас обоих. Киношные режиссеры единогласно забраковали бы у сценариста этот кусок, но жизнь гораздо грубее и в то же время непредсказуема. Пожухлая трава под лучами робкого неласкового солнышка не успела высохнуть после легкого ночного дождичка и оставалась мокрой. Вот на ней-то Осип и поскользнулся, да еще в самый неподходящий момент, когда мой бердыш уже летел, опускаясь ему на голову. К тому же, пытаясь не упасть и сохранить равновесие, мой противник как-то неестественно изогнулся, кольчужная сетка шлема, спускавшаяся почти до плеч, откинулась вбок, и Осип сам подставил под летящий топор единственный незащищенный кусочек шеи с ключицей. В нее-то с хрустом и вошло острие моего бердыша.

Я ничего не успел сделать — ни изменить направление удара, ни развернуть лезвие плашмя. Я даже подбежал к нему с опозданием. Застыв на месте, я попросту обалдел от того, что натворил, а уж потом, шатаясь, словно пьяный, все-таки двинулся к нему.

От вида ручейка крови, бьющей из разрубленной ключицы, меня замутило. Странно. Вроде бы к этому времени на моем счету была не одна, а гораздо больше жертв. Только татей пятеро, а если брать татар, тогда и вовсе десятка три-четыре — стрелял я под Молодями метко, как на тренировках. Казалось бы, давно пора привыкнуть к трупам, тем более меня не мутило и не тошнило даже от первого, кто пал от моей руки. Или это потому, что я не считал убитых за людей?

Как хладнокровно и справедливо выражалась еще «Русская правда» по поводу застигнутого и убитого на месте преступления грабителя — «во пса место». Современный смысл: «Собаке собачья смерть». Те, кто шел на Русь убивать, резать, жечь и насиловать, людьми в подлинном смысле этого слова тоже не были — «во пса место». А тут… я убил человека. Впервые. То, что он хотел убить меня, — не в счет. Главное — я не хотел. Просто так получилось. Судьба.

Я опустился перед ним на колени, приподнял голову, понимая, что сделать ничего не смогу, — с таким кровотечением не выживают, а остановить его бесполезно. Осип открыл глаза и выдохнул еле слышно:

— Свезло тебе, фрязин. А мне нет.

Господи, если б кто знал, как он ошибался и как дико не свезло нам обоим!

— Лекаря!!! — заорал я истошно. — Лекаря скорее сюда!

Глаза мои застил какой-то туман, но я упорно моргал, смахивая пелену, и с надеждой таращился на оказавшегося подле умирающего суетливого толстячка, почему-то показавшегося мне знакомым, который проворно захлопотал над неподвижным телом Осипа. Действовал он, останавливая кровотечение, расторопно и уверенно, вселив в меня искорку надежды. Я хотел было ему помочь, но мне не дали, чуть ли не силой потащив к Иоанну.

Дальнейшее помнилось как сквозь сон…

Какие-то люди, угодливо улыбавшиеся мне, заботливо вели, помогая передвигать негнущиеся вялые ноги, к царскому помосту. Недалеко от меня смутно, скорее не виделось, а угадывалось озабоченно-хмурое лицо князя Воротынского. А прямо передо мной, точно ангел Страшного суда, красным всадником Апокалипсиса, зачем-то соскочившего со своего огненно-рыжего коня, высилась зловещая фигура в багровом одеянии.

Царь.

В ушах будто вата, через которую доносились глухие и тягучие слова Иоанна:

— Князь, мы все зрели, яко господь помог тебе одолеть своего ворога…

«Бог не помогает убивать», — хотел сказать я, но промолчал.

— …Всевышний показал твою правоту…

«Но зачем он показал ее через кровь?» — хотел спросить я и вновь промолчал.

— …божий суд очистил тебя…

Я не выдержал и оглядел себя. Вначале штаны, мокрые от крови Осипа, потом свои руки, которые со стороны смотрелись словно в перчатках, плотно обтягивающих ладони до самого запястья.

Красивых.

Новеньких.

Алого цвета.

И правда очистился.

Весь в этих очистках.

Осталось еще вытереть руками лицо, чтобы уж до конца ощутить свою небесную чистоту.

— …головой тебе выдаю обидчика…

Я перевел взгляд на опустившего голову Андрея Тимофеевича, стоящего в нескольких шагах от меня.

Что мне с ним делать — с человеком, сделавшим меня убийцей? Или у Осипа есть шансы?

Ох не зря самой ходовой рифмой для слова «любовь» считалось слово «кровь». Отчего? Пойди пойми. Но так было, есть и будет. Ныне, присно и во веки веков. Теперь получается, что не избежал этой рифмы и я.

«А может, мне и впрямь повезло? — мелькнуло в голове утешительное. — Гораздо хуже, когда вначале „любовь“, а потом…»

И я жалко улыбнулся Иоанну. Тот недовольно нахмурил брови — очевидно, я сделал что-то не то. Но мне в тот момент было не до этикета.

Мне вообще было ни до чего…

Глава 4 Ты меня уважаешь?

Следующий день выдался таким, будто вознамерился стать прямой противоположностью предыдущего, начиная с погоды. Если на поле мы вышли освещаемые тусклым осенним солнышком, упрямо выныривавшим из редкого облачного покрова, то сейчас оно даже не делало таких попыток. Серая хмарь заполнила все небо, натужливо выдавливая из себя нескончаемую осеннюю слезу.

Когда на подворье к Воротынскому, но на самом деле ко мне, пришел князь Андрей Тимофеевич — как и положено выданному головой обидчику, был он пеший, без холопов, без оружия и без шапки, — я толком еще не оклемался ни после вчерашнего поля, ни после снятия стресса старинным русским способом.

То есть я во всех аспектах был прямой противоположностью самому себе, но вчерашнему, начиная с внутреннего состояния. Перед полем, не считая легкого мандража, я чувствовал себя бодрым и свежим, готовым своротить горы и повернуть вспять реки. Море мне было по колено. Сегодня же любая лужа по уши.

Внешне контраст выглядел еще разительнее. И куда только делся орел-парень, пусть не атлет, но тоже ничего, эдакий улыбчивый симпатяга с ясным взором и столь же ясной незамутненной головой? Ныне видок у меня был тот еще — волосы взлохмаченные, глаза мутные, взгляд дикий, голова трясется, руки раскалываются… Нет, пожалуй, лучше поменять местами — руки болят, а голова трясется. Хотя вроде бы и так неправильно. Словом, все болит и все дрожит.

Еще бы. Ни разу в жизни мне не доводилось выпить столько, сколько я влил в себя в день после боя, глуша злость на себя и боль в сердце. Однако кубки с хмельным медом помогали слабо — все равно болело. Утешения составившего мне компанию Михайлы Ивановича, который то и дело выдавал что-то поучительное, вроде того, что все в мире творится не нашим умом, а божьим судом, тоже не действовали.

— Как ни плохо, а перемочься надо, — назидательно говорил Воротынский.

Я и сам знаю, что надо, но в памяти стоял лежащий в луже собственной крови Осип, и я мрачно вливал в себя очередную чару с медом.

— Поначалу думаешь — горе, а призадумаешься как следует — власть господня, — философски вещал князь. — А ты бы, добрый молодец, не вешал головушку на леву сторонушку! Чай, жив княжий сыновей. Что завтрева с ним станется — бог весть, но покамест жив.

Я, подумав, склонил свою тяжелую, как чугунок, башку вправо — бесполезно. Все равно болит.

— Ишь рассопливился! — возмутился Михайла Иванович. — Коли затянул песню, так допевай, хоть тресни, а не умеешь петь, в запевалы не суйся.

— В запивалы, — вяло поправил я его и… продолжил пить.

Не зная, как еще меня взбодрить, Воротынский рассказал о дальнейших условиях, которые Долгорукому, как проигравшей стороне, непременно придется соблюдать. Оказывается, теперь, после того как сверху подтвердили мою правоту, он должен явиться завтра, и я, как правая сторона, могу потребовать от своего обидчика все что захочу, и тот должен выполнить.

Я к тому, что ныне все в твоей власти. Об деревеньках, злате-серебре да прочем речи нет, а вот ежели восхочешь его дочку, княжну Марию, под венец повести — тоже твоя воля, — пояснил Воротынский.

Как ни удивительно, но я был настолько вымотан, что не отреагировал даже на это. Во всяком случае, отреагировал не так бурно, как ожидал того князь. В душе по-прежнему царила пустота, на сердце — тоска, и вообще — сплошная апатия, густо политая соусом пессимизма. Или я еще просто не осознал, что наконец-то сбылось то, к чему я стремился целых два с половиной года? Трудно сказать.

— Мать твоя эвон какая радая была бы, ежели бы дожила до сего светлого денечка, — хитро толкнул меня в бок князь, не теряя надежды растормошить или отвлечь, пусть не мытьем, так катаньем. — Я так мыслю, что и она тебе тож подсобляла на поле. Известное дело, родители детишек своих и опосля смерти не забывают. Не зря я тебе сказал, чтоб ты ее парсуну на грудь надел.

— Не зря, — вяло согласился я и… продолжил пить.

Так и пил, пока не отключился.

Я и сегодня проснулся не сам — Тимоха растолкал, сообщив о прибытии на подворье «гостя»…

Долгорукий выглядел еще одним контрастом в сравнении со вчерашним днем. Помнится, тогда он суетился, лебезил перед царем и кичливо тряс своей бородой, поглядывая в мою сторону. Сегодня Андрей Тимофеевич предстал угрюмым стариком, который все время молчал, мазохистски смакуя собственное унижение перед безвестным фрязином. Злющий, как цепная собака, я изначально не собирался с ним рассусоливать.

— Свадьба через три седмицы, — обрывисто бухнул ему. — Жених перед тобой, а кто невеста — сам ведаешь, не маленький. Или еще одного сыновца на меня науськаешь?

Тот мотнул головой.

— Тебе черт помогает, — проскрипел он еле слышно и строптиво поджал губы.

— Пусть черт, — равнодушно согласился я. — А свадьба все одно через три седмицы, прямо на Покров. Иначе нет тебе моего прощения. Так и будешь стоять, пока не окоченеешь. А замерзнешь — все одно женюсь. — И злорадно добавил: — Только тогда мне твое родительское благословение до… лампады.

— В церкви требуют, чтоб жених с невестой по согласию сходились, — заметил он и зло осведомился: — Али тебе и на енто наплевать?

Я насторожился. То, что старик не смирился, пес с ним. Все равно мы с Машей будем жить отдельно и достаточно далеко. Если дорогу из Пскова в Москву измерять в сутках, то получится примерно столько же, сколько в двадцать первом веке поездом из столицы во Владивосток и обратно. Но вот согласие невесты — это непременно. Без этого мне не нужен никакой венец. Не иначе как старый козел напел ей про меня какие-то гадости. Хотя когда бы он успел — Маша, насколько я знаю, оставалась во Пскове. Непонятно.

— Мне не наплевать, — вежливо поправил я, собрав в кучу остатки деликатности. — Я люблю твою дочь, князь, и хочу, чтобы она была счастлива. Со мной. — Я тут же на всякий случай поставил жирную точку, давая понять, что философские дискуссии о том, кто, как и в чем видит счастье Машеньки, ныне неуместны.

— А ежели она того счастья не желает? — проскрипел Долгорукий.

О господи! И эту заразу, постоянно ставящую палки в колеса, с голосом, напоминающим скрип несмазанной телеги, мне через три недели предстоит называть отцом. Папашей! Батяней! А что делать?! И куда я денусь — назову! Только вначале выясню, что он ей про меня напел, ирод.

— Она сама так сказала? — осведомился я, уверенный даже не на сто, на двести процентов, что все его слова — очередное вранье, на которое он так скор, что даже иные наши современные политики за ним если и угонятся, то с превеликим трудом.

— Сама, — кивнул он и впервые с момента начала разговора поднял голову, надменно выставив вперед подбородок.

Глаза Андрея Тимофеевича смотрели с каким-то вызовом. Князь бестрепетно и хладнокровно, почти безучастно ожидал моего ответа.

В сердце словно кто-то вогнал холодную стальную иглу, и я замер, внезапно ощутив, что он не врет. Как это ни жутко, как это ни дико, но Долгорукий говорил правду. Вот только… почему же она?.. Я не успел спросить — Андрей Тимофеевич сам, слегка торжествуя, выдал ответ:

— Сказывала-де, кто ему пятно поставил, яко жеребцу на ярманке, тот пущай и пользуется, а она чужому щастьицу разлучницей быть не желает.

Я поначалу даже растерялся, ничего не поняв — какое пятно, кто мне его поставил? Неужто он имеет в виду Осипа и… его смерть? А я-то надеялся, что толстяк-лекарь сумеет уберечь его от костлявой. Хотя нет, может, и надеялся, но в душе все время знал другой ответ, потому и побоялся спросить о его самочувствии своего будущего тестя. Получается, князь имеет в виду пятно от его крови? Но тогда при чем тут жеребец, ярмарка и чужое «щастьице»? Какое может быть у меня счастье без Маши?! И вообще, что он несет? Или… старик не в себе, вот и мелет несусветную чушь.

— Ты о чем? — осторожно спросил я. — Осип… умер?

— Не дождесся, басурманин, — зло буркнул он. — Жив покамест сыновей мой. Бог милостив, авось выкарабкается.

Я перевел дыхание и с трудом удержал рвущуюся наружу радостную улыбку. Стоило это больших трудов, но я сумел. На секунду даже выскочило из головы, что в словах старика показалось мне столь удивительным, но тут же вспомнил:

— Тогда о каком пятне ты говоришь?

А ты рубаху расстегни да на грудь себе глянь, — ехидно предложил князь. — Сведущие люди сказывали — такое пятно там стоит, что и за десять лет не сдерешь. Вот так-то.

— Дошло наконец. Сейчас же тавро, которое ставят на скотине во избежание кражи, называют именно пятном. А откуда Долгорукий… Хотя да, вспомнил. Светозара сама ведь мне поведала. Стало быть, она не только княжне рассказала, но и ему. Так-так. Ничего не скажешь, классно ведьма сработала — и старику его интерес как на блюдечке выложила, и про свой не забыла. Вошла равноправным партнером во вновь организованное акционерное общество «Долгорукий, Ведьма энд компани корпорейшен». Уставный капитал не ахти, зато идей у данного общества хоть отбавляй. Так и брызжут, так и фонтанируют. Судя по зловонию, направлены они не из головы, а совсем из другого места, ну да бог ей судья. Но это ей, а вот князю нынче я судья, а потому… Хотя что это я — он-то как раз не возражает. Чует, зараза, что силком Машу под венец я ни за что не потащу. Эх, мне бы ее только увидеть, я сразу бы все объяснил…

— Княжна еще сказывала, что к серьгам, кои ты обманутой тобой девице подарил, она и свои готова приложить, чтоб та не бесприданницей выглядела, — добавил Долгорукий.

Как припечатал. Или с маху вогнал последний гвоздь в крышку гроба. Моего, между прочим. А в нем мои надежды, моя вера и моя…

Ну блин! Перебьетесь!

— Свадьба отменяется, — холодно произнес я и, мстительно глядя на сразу оживившееся, довольное лицо князя, добавил: — Коль Мария во Пскове, стало быть, чрез три седмицы ей никак не успеть. Пока туда, пока обратно, да приданое собрать. Так и быть, перенесем на Рождество.

— К Христу поближе, — кивнул князь. — Ну и правильно. Она и сама такое желание изъявила.

— Кто? Какое желание? — вновь не понял я, начиная все сильнее и сильнее злиться.

— Доча моя, княжна Мария Андревна, — терпеливо пояснил Долгорукий. — Сказывала-де, что заместо такой свадебки она лучше во Христовы невесты пойдет.

И вновь моя соображаловка отказала. С минуту, не меньше, я тупо взирал на князя, ожидая продолжения. Лишь потом «осенило», что Христова невеста — это монахиня. То есть получалось, она меня настолько возненавидела, что готова даже в келью, лишь бы не со мной под венец.

«Да почему?!» — чуть не взвыл я, но тут же осекся.

«Все одно мой будешь», — всплыл в памяти знакомый голос другой Маши. Той, что Светозара. Той, что сейчас рядом с княжною. И еще кое-что припомнилось. Тогда, под Серпуховом, когда я лежал в домике бабки Лушки, я как-то проснулся от монотонного речитатива ее помощницы:

— Анна мана гол плашелков новичь. Встану я, Светозара, не благословясь, выйду не помолясь, пойду не перекрестясь из избы не дверьми, из ворот не воротами — мышьей норой, собачьей тропой, окрадным бревном, к акияну-морю. На краю бездны стоит изба о трех углах, о двух воротил, а в ней кузнец-творец. Кует он, катает, сталь с укладом слагает, уклад с железом съединяет. Я, Светозара, подойду поклонюсь: яко ты куешь и сковываешь, тако прикуй и привари его, Константина, ко мне, Светозаре. Очи его к моим очам, брови его к моим бровям, губы его к моим губам, сердце его к моему сердцу, кровь в кровь, жизнь в жизнь, ярость в ярость, плоть в плоть и в ту же любовну кость. Сколь плотно и сколь жестоко кол еловый в сыру землю воткненный и вицами еловыми завязанный, плотнее и жесточае в оное доля связались бы резвые ноги к ногам, руки к рукам, уста к устам, очи к очам, а пузо к пузу. Чтоб не мог Константин без меня, Светозары, радоваться и веселиться при дне, при красном солнце, при темной ночи, при светлом месяце. И буде приворот мой силы сильной, семисильной да пятижильной. Язык мой ключ…

Чушь, конечно. Не бывает на свете присух, да и отсух, на которые ведьма грозилась, тоже. И наглядный тому пример — я сам. Как она ни ворожила — все равно я в своих грезах вижу только княжну. Но она ведь хвасталась не только этим. Она ж еще сулила напустить на княжну порчу. Даже перечисляла их, хвастаясь передо мной.

— Каку хошь, таку и напущу, князь мой любый. Хошь вступную, а хошь подкладную, хошь подсыпную, а возжелаешь — подливную. Могу насильную, могу надувную.

— День на дворе, — попытался я тогда свести все к шутке, хотя самому стало не по себе — уж очень убежденно она говорила. — Колдуют же только ночью.

— Э-э-э нет, — поправила она меня. — Для порчи любое времечко хорошо. Есть, правда, те, что наособицу, но и их в любой час опробовать можно, потому как знаю я порчу и утреннюю, и полуденную, и вечернюю, и полуночную.

Стыдно признаться, но она меня пускай не переубедила окончательно, однако кое в чем убеждения пошатнула. И настолько пошатнула, что я взял с нее зарок — вреда княжне она не причинит ни под каким видом и всяких там отсух в отношении меня творить тоже не станет. На пальцах объяснял, что это бесполезно, пока я люблю княжну. А если разлюблю — тоже бесполезно, потому что тогда мне будет без разницы, какие чувства питает ко мне Маша. Вроде бы убедил. Но если Светозара пошла вразнос, то как знать, как знать… И вообще, не исключено, что все эти наговоры-заговоры что-то под собой имеют. Ну хоть убейте меня, не поверю, что княжне милее келья, чем перспектива стать моей женой. Никогда! Ни за что на свете!

Да и не о том мне сейчас надо думать, совсем не о том. Есть кое-что гораздо важней обиды. Светозара — девка хитрая, расчетливая. Вначале вкралась в доверие к старому князю, потом отсуху на княжну, следующим шагом — порчу, а не поможет — просто отравит. А что? С нее станется.

— А княжна жива-здорова? — осведомился я и, немного помешкав, осторожненько, как ядовитую змею, взяв князя под локоток, повел к себе в светлицу, где я доживал последние деньки, собираясь переезжать на собственное подворье.

Домишки там вовсе не было — сгорел, как и все прочие, в результате прошлогоднего пожара, но дворский князя Воротынского дока в таких делах и уже расстарался с покупкой нового готового сруба, который мне собрали буквально за несколько часов. Конечно, это была обычная, хотя и весьма просторная изба — возводить терем впоследствии все равно придется, но жить есть где, а это главное.

Здесь вообще с этим просто — дома ставят за день. Да что дома — церкви. С восходом начинают возводить первые венцы, а к вечеру освящают и проводят первую службу. Если бы не полное отсутствие мебели — спать и то не на чем, — я бы переехал уже завтра, а так пришлось на пару дней тормознуться. Да и не до того мне было — вначале божий суд, а теперь вот это чучело, которое ничегошеньки не хочет понимать. Или все-таки поймет?

Эх, жаль, самого Воротынского нет. Он-то сумел бы подобрать нужный тон. К тому же ровесник Долгорукому, ну и вообще — уважаемый человек. Но хозяин терема во двор так и не вышел, не собираясь мешать мне ни в чем. Обидчик выдан головой мне, поэтому во всем, что касается старого князя, моя полная воля. Как говорится, хочу съем, хочу в масло спахтаю… Ох и набрался же я тут этих поговорок, кошмар да и только.

Вообще-то я мог бы попросту проигнорировать Долгорукого. Пришел и пришел себе — пусть стоит. А я ноль внимания, фунт презрения. И ведь будет стоять, терпеть и ждать, пока не соизволю простить, — таков обычай. Я, когда узнал это от Воротынского, первым делом уточнил:

— И день можно, и два?

— Хошь седмицу, — отрезал тот недовольно, но затем, помолчав, примирительно заметил: — Конечно, старый черт заслужил, чтоб его так-то, но на Москве люд доброту ценит, да и тебе в суровость впадать негоже — чай, тесть.

— Постоит пару дней, не прокиснет, — упрямо буркнул я, лихо опрокидывая в себя очередной кубок с медом.

На самом деле Андрей Тимофеевич не простоял и получаса. А вот теперь я веду его к себе и посажу за стол в знак того, что наказание для него кончилось, хотя по уму надо было бы его выдержать на холоде, под зарядившим с утра осенним дождем хотя бы пару-тройку часов. Ну и ладно, кто старое помянет… Да и о каком наказании может идти речь, если сейчас, может статься, жизнь моей ненаглядной под угрозой, и убрать эту угрозу в состоянии только Долгорукий.

И вообще, гордыня — мать всех смертных грехов. Один раз я уже сорвался и, как результат, — стал пускай невольным, но убийцей. Да и старый князь тоже, наверное, терзается. Ему-то куда как тяжелее моего — чай, родич при смерти, сыновей, пускай и двоюродный. То есть я — преступник, но и он — соучастник!

Не знаю уж, как вырвалось у меня, но едва я усадил его за стол в своей светлице, как первым делом так честно ему и бухнул, сказав как есть. Мол, хочешь — верь, не хочешь — не надо, но не держал я зла на Осипа. Наоборот, помнил про Молоди, как мы вместе с ним рубили и стреляли крымчаков, поэтому и вперед особо не шел, хотел улучить момент и просто оглушить. И дернул же его черт поскользнуться!

Андрей Тимофеевич некоторое время пристально смотрел на меня, словно пытался распознать какую-то хитрую уловку, таящуюся за моими словами, потом наконец понял, что я ни на ноготок не соврал, и… заплакал. Скупые слезы катилась по морщинистым щекам, а он все приговаривал:

— То мой грех, фрязин, мой…

Пришлось его успокаивать. Кое-как управился. Думаю, что вот эта общая вина и сблизила нас, сломала какие-то барьеры, которыми мы поначалу отгородились друг от друга, и дальнейший разговор пошел гораздо задушевнее. Мировую братину мы с ним раздавили на двоих довольно-таки быстро. Здоровая, не меньше полутора литров посудина опустела прямо на глазах.

Князя до сих пор потрясывало, хотя тут основная причина, как я думаю, не холодная погода, а нервное напряжение, смешанное с горечью унижения и болью от тяжкой раны родича, который, как выяснилось, пребывает ныне между небом и землей. Это поначалу он не хотел, чтоб я злорадно торжествовал, услышав о его смерти, вот и заверил, что он должен оклематься. На самом-то деле ныне мой противник по судному полю то ли сумеет выкарабкаться, то ли… Но если он винит погоду — пускай. Заодно и я согреюсь — мне после вчерашнего тоже кстати. А когда притащили вторую братину, я задрал на себе рубаху. А чего — коли искренность, так уж во всем.

— Гляди, князь. Не солгала ведьма. И впрямь меня пометила. Только, прежде чем осуждать, выслушай, как оно было.

И рассказал. Разумеется, без подробностей, но и себя не щадил. Да, соблазнила, но и я хорош, поддался. А потом, спустя время, когда я практически порвал с ней, опять напоила какой-то дрянью, да еще надела на себя серьги, которые подарил твоей дочери князь Воротынский. До сих пор не пойму, как я ее за княжну принял. Видать, на хороших травках она свой медок настояла.

Давил в основном на понимание. В конце концов, старый князь — не красная девка. Сам небось гулеванил по юности, да и в зрелые лета, поди, нет-нет да задирал сарафан на смазливой холопке. Потому моя вина смотрится виной лишь перед его дочкой, а не перед ним. Для Андрея Тимофеевича мой блуд — тьфу, да и только. Он лишь удобный повод для отказа, не больше. Об этом я тоже упомянул.

Словом, рубил правду-матку. В глаза. Не как князь князю — как мужик мужику, пытаясь растолковать, что холопка Светозара, невзирая на выгоды и всевозможные посулы с ее стороны, не что иное, как гадюка за пазухой. Когда она ужалит, кого и как — неизвестно, но в любом случае мало не покажется. Ничего не забыл — ни про заговор услышанный, ни про упертость ее, ни про угрозы. И ни с какими просьбами я к нему не обращался — излагал факты. Хитер Андрей Тимофеевич, а потому сам должен понять, что Светозара может пойти на все.

Долгорукий поначалу заикнулся, что, мол, все, мною сказанное, ни к чему, потому как этой девки-зловреды он и в глаза не видал. Наверное, решил, что яне мытьем, так катаньем к ней подбираюсь. Я и тут спорить не стал — пусть говорит. Напомнил об одном — опасна она. Очень опасна. Если ей покажется, что княжна все равно стоит поперек ее дороги — не остановится ни перед чем. Он дочери лишится, а я — невесты.

— Я ведь тебе там во дворе правду про монастырь сказывал, — заикнулся он. — И за язык Марью никто не тянул. Уж больно она за это «пятно» осерчала.

— Верю, — отозвался я. — Но ты и другое в разум возьми. Обида девичья, как вешняя вода. Погодим немного, а там я сам к тебе приеду, в ноги к ней упаду, вымолю прощение. И поверь, никто ее так, как я, на всем белом свете любить никогда не будет. Богом она мне суждена, не иначе. К тому ж чем я тебе плох? Обидел? Но и ты, князь, меня пойми — когда тебя в глаза татем называют, кому оно приятно?! А потом и ты не сдержался, вот и получилось — коса на камень. Ты лучше другое возьми. Князь Воротынский ныне даже не боярин — слуга государев. Куда уж выше.[178] Я у него в чести. Да и государь, сам же ты видел, тоже ко мне с лаской.

Изрядно размякший от моего неподдельного радушия Долгорукий не преминул остеречь, что ласка государя, как лапа у кота — ныне бархатные подушечки, а завтра вострые коготки, но меня было уже не остановить.

— Деньга? — вещал я. — Есть она у меня, и немалая. Чины? Тут да. Их я пока не имею. Но с другой стороны взять — какие мои годы. Будет, все будет.

— Как бы царь к тебе не мирволил, ни боярской шапки, ни даже окольничего тебе не видать, — резко перебил меня Долгорукий.

— Может, и так, — не стал спорить я. — Но ты вдумайся: неужто в этом счастье? Бог есть любовь, а ты хочешь…

Долго я говорил. Но и про Светозару проклятую не забывал. Говорят, кто-то из древних римлян каждую свою речь в сенате заканчивал словами «Карфаген должен быть разрушен».[179] Пунктик такой у мужика был. Идефикс. Ну а учитывая, что я тоже вроде как фрязин, то бишь итальянец, да еще из Рима, мне сам бог велел пунктиком обзавестись. Словом, после второй братины я, о чем бы ни говорил, заканчивал одинаково: «А девку ты эту гони».

К тому времени когда Долгорукий уже засобирался уходить — темнело на улицах, того и гляди начнут ставить рогатки, — мы уже накачались с ним настолько, что сидели в обнимку, а я спел пару романсов на стихи Есенина.

— Это что же такое? — умиленно спросил Долгорукий, часто-часто моргая, чтобы согнать непрошенную слезу.

— Это Сергей… — туманно ответил я.

— Радонежский? — уточнил Андрей Тимофеевич. И, не дождавшись ответа, грустно отметил: — Вишь, божий человек, и то иной раз тосковал. Эва, какой кондак[180] сочинил.

— Не-э, — мотнул я головой. — Не Радонежский. Это Есенин.

— Мученик али святой? — полюбопытствовал князь.

— И то, и то, — подумав, выдал я. — Короче, тоже божий человек.

— Так ныне же Рождество богородично, — встрепенулся тот. — Ну-ка… — И затянул: — Величаем тя, пресвятая дево, и чтимо святых твоих родителев и всеславно славим рождество твое-о-о…

Я, как мог, старался подпевать. По-моему, с учетом того, что я слышал данное величание впервые в жизни, получалось неплохо. Ко второй молитве мы с ним окончательно спелись, но еще не спились, и тот наглец, кто решится утверждать обратное, в корне неправ.

Не забывали мы и Осипа, выпивая после каждого песнопения особую чару за его здравие. Оба при этом наперебой винили в его тяжкой ране в первую очередь себя и отговаривали собеседника, утверждавшего обратное. Наконец сошлись во мнении, что тогда нас обоих попутал то ли черт, то ли какая-то другая нечистая сила. И на поле — хоть это звучало немного кощунственно, все-таки дуэль носила название «божий суд» — также без его вмешательства не обошлось. Как глубокомысленно и мудро заметил Андрей Тимофеевич, оказавшийся довольно-таки неплохим мужиком, этой рогатой скотине ничего не стоило улучить момент, когда бог чуток отвернется, захлестнуть своим поганым хвостом одну из ног несчастного Осипа и слегка дернуть на себя.

После этого я с воплем: «Папа, дай поцелую за такую гениальную мудрость!» — полез целоваться к этому почтеннейшему старику, он в свою очередь ко мне, а затем мы снова выпили, опустошив до дна очередную братину с медом.

— А девку ты все-таки выгони, — время от времени продолжал вспоминать я.

— Какую? — всякий раз интересовался князь.

— Свенто… Свитко… — Язык заплетался, но я хитроумно отыскал более простой вариант, вспомнив крестильное имя ведьмы, и выпалил: — Машку!

— Дочку? — изумился Долгорукий. — Так она ж у меня одна. За что ее? — И тут же: — Ай, ладно. Ради тебя, зятек. А хошь, всех разгоню?!

— Погоди, погоди, — силился припомнить я. — Княжну выгонять не надо. Ты ее замуж отдай.

— За кого?

— За… — Я задумался, но потом вспомнил, хотя и с трудом. — А вот хошь за меня. Чем я плох? А я тебя тогда ба-а-атюшкой величать стану.

Андрей Тимофеевич умиленно посмотрел на меня, потом нахмурился, соображая, и озадаченно спросил:

— Так выгнать или замуж?

Кажется, князь уже находился в таком состоянии, что ему было все равно, главное — угодить будущему зятю.

— Выгнать! — твердо заявил я. — Замуж! За меня. А Свето… зару в шею.

— У-у-у, — в унисон со мной прорычал Андрей Тимофеевич. — В шею. И на костер. Потому как ведьма.

— На костер не надо, — великодушно махнул я рукой. — Она сиротка. Жалко.

— И я сиротка, — заплакал горькими слезами князь. — Нетути у меня ни батюшки, ни матушки. А у тебя?

Я подумал, прикинул век, старательно припомнил даты рождения своих родителей, сделал все необходимые подсчеты, хотя это стоило неимоверного труда, после чего откровенно заявил:

— И мои… не родились еще.

— Тоже сиротка, — жалостливо вздохнул Тимофеич. — Ох, сироты, сироты, входите в любые вороты!

Он закручинился не на шутку, и, чтобы немного утешить Долгорукого, я предложил выпить за сироток.

— А ведьму мы, — упрямо продолжил Долгорукий, — Ко… Ко… Кост… Кон… тин… тин, — с трудом выговорил он и пожаловался: — Ну какие же у вас, фрязинов, имена, прямо не вывого… говогорить. То ли дело у нас. Андрей Тимохве… Ти-моше… Тьфу ты, и у нас не лучше, — сделал он глубокомысленный вывод и вернулся к тому, с чего начал: — А ведьму все одно на костер. Потому как ведьма.

— Не-э-э, — вновь запротестовал я. — Мы ее лучше тоже замуж.

— Ты что, басурманин? — изумленно воззрился на меня Долгорукий. — Как же ты двух сразу замуж?

— По очереди, — икнув, нашел я приемлемый вывод.

— Это хорошо, — оценил он. — Я по младости лет тоже мог сразу троих… замуж… по очереди. Я знаешь какой был? Ух!.

Мы выпили за его младые годы, после чего князь бодро заявил, что он и сейчас тоже ух и ежели есть кто из дворовых девок, годных… замуж, то он того… В подтверждение своих слов Тимофеич с воплем: «Клен да ясень — плюнь да наземь!» — пошел вприсядку, но тут же действительно свалился наземь. Я попытался его поднять, однако гость оказался тяжелым, а пол почему-то стал шататься — строители напортачили, не иначе, — и я прилег рядом.

— С нас беда, яко с гуся вода, — заговорщически шепнул мне на ухо этот чудесный старикан и вновь завопил во всю глотку: — Разбейся, кувшин, пролейся, вода, пропади, моя беда!..

Когда мы вышли во двор, хозяин терема, не утерпев от любопытства, все-таки вынырнул на крыльцо, да так на нем и застыл. Очевидно, заслушался нашими песнями, не иначе. Правда, они быстро закончились — увидев Михайлу Ивановича, Тимофеич тут же признал в нем родича, который душа-человек и должен выпить с нами, но потом резко сменил точку зрения и принялся по-отечески увещевать князя.

Не пей вина — вино есть блуд, а кто не пиет — тот вовсе плут, — невразумительно закончил он свою нотацию и смачно икнул, подведя своеобразный итог выпитому. — Ай да медовуха, во имя отца и сына и святаго духа. А кто не поверит, — он окинул суровым взором нас с князем, — тому сядет веред…[181] и на зад, и на перед.

Затем он решил испить водицы, коль с медком у нас так худо, но, подойдя к здоровой дубовой кадке с водой, так и не напился, потому что увидел внутри черта, который как раз выбирался наружу, чтоб погреть свои волосатые бока под луной. Князь тут же признал в нем ту самую зловредную бестию, коя в тот злополучный день напакостила на «божьем суде» своим хвостом, и, вознегодовав, вознамерился оторвать у нее этот самый хвост.

Я взвыл от ненависти и тоже полез было ловить этого затаившегося мерзавца: один Тимофеич нипочем бы не справился с двумя — второго, затаившегося и удивительно похожего на меня, обнаружил лично я после пристального осмотра кадки. Он был какой-то всклокоченный, корчил мне рожи и явно радовался тому, что почти сумел отправить на тот свет еще одну христианскую душу, возбуждая во мне лютую жажду мести.

Спустя пять минут после настойчивых уговоров хозяина терема мы прервали это увлекательное занятие по поимке нечисти, решив продолжить наутро, но, когда Михайла Иванович на удивление робким голосом предложил Долгорукому остаться, Тимофеич твердо заявил, что должен, хотя и не пояснил, что и кому.

— Ни-ни, — заупрямился я. — Нынче все твои долги, батяня, это мои долги, и я их беру на себя.

Самое же удивительное в истории этого вечера заключается в том, что я таки сумел проводить Тимофеича, хотя он и отнекивался. И не в блистательном исполнении Александра Новикова, а именно в моем, хотя и насквозь фальшивом, изумленные сторожа у рогаток выслушивали очередной куплет знаменитой песни «Вези меня, извозчик».

Пить на Руси в ту пору в обычный день строго воспрещалось. Понятно, что запрет касался не нас, которые князья, а «подлого люда», то есть простого народа, к каковому относились и сторожа. Но запреты запретами, а ночи в сентябре холодные, и потому дежурившие возле выставленных рогаток караульщики при себе кое-что держали. Так, для сугреву, не больше.

Делиться со мной, разумеется, никто не собирался, но, услышав грозное: «Эй, налей-ка, милый», начинали колебаться. Тем более я пояснял причину: «Чтобы сняло блажь», после чего сразу усиливал натиск на впавших в сомнение сторожей: «Чтобы дух схватило да скрутило аж!» Тут уж они не выдерживали, а я, не угомонившись, орал:

— Да налей вторую, чтоб валило с ног! — И вновь выдвигал вескую причину: — Нынче я пирую — не нужон сваток. — И многозначительно подмигивал окончательно скисшему, но еще продолжавшему застенчиво улыбаться Долгорукому, осоловело клевавшему носом.

Мне и впрямь было с чего гудеть и с чего ликовать. В свате я действительно теперь не нуждался, разве что в подставном, бутафорном, ибо только что собственноручно сосватал свою любовь, мечту, звезду, свое солнышко и даже больше — галактику, нет — вселенную. Закончилась моя эпопея, длившаяся два с половиной года.

К тому же Осип жив, я его не убил, а потому от избытка чувств я орал благим матом на всю притихшую Москву, которая ошалело внимала виршам российского барда. Пусть в дрянном исполнении, но зато какие слова! Таких местный народец еще не слыхал.

У другой рогатки я уже наглел, принимая из рук караульщиков посудину с медом и недовольно возмущаясь при этом:

— Что это за сервис, коли нету баб, — но потом сокрушенно махал рукой и, впав в откровенность, пояснял: — Мне с утра хотелось, да нынче вот ослаб…

— Немудрено — три братины опростать, — не выдержав, подал сзади голос Тимоха.

В ответ, повернувшись к нему, я гордо вскинул голову и заявил:

— Но чтоб с какой-то ведьмой я время проводил — был бы Воротынский, он бы подтвердил.

Одного не пойму — как мне в таком состоянии хватало мозгов, чтобы еще и переделывать слова на более подходящие по смыслу? Загадка, да и только. Впрочем, в особой переделке эта песня не нуждалась, особенно припев.

— А если я усну, шмонать меня не надо, — бодро горланил я у очередной рогатки, строго грозя пальцем ошалелым сторожам, которые, очевидно до глубины души потрясенные суровостью моего жеста, мигом освобождали нам проход. После этого я милостиво заявлял: — Я сам тебе отдам, — и кидал им очередную горсть московок, не преминув пояснить, за что именно. — Ты парень в доску свой и тоже пьешь когда-то до упа-а-а-да.

Тут я пытался театрализованно обыграть «упад», но все время мешал некстати подворачивающийся под руку Тимоха, который с еще семью холопами Воротынского сопровождал нашу веселую процессию и бдительно контролировал ситуацию.

Я еще смутно припоминаю, как вяло взбрыкивал, крепко, но бережно сжимаемый с двух сторон дюжими холопами, и угрожал им:

— Парень я не хилый, и ко мне не лезь. Слава богу, силы и деньжонки есть.

Они кивали, но не выпускали из объятий, и я сурово взрыкивал:

— От лихой удачи я не уходил… — И, найдя родную рожу среди сонма бородатых, радостно тыкал в нее пальцем в качестве доказательства истинности своих слов. — Стременной Тимоха вам все подтвердит. — После чего, несколько успокоившись, решил немного передохнуть.

Кстати, на следующее утро князь Долгорукий настойчиво расспрашивал своего сыновца Тимофея Ивановича, у которого он остановился в Москве, что да как, но тот лишь ошалело разводил руками, даваясь диву. Еще бы. Не только на его памяти, но и вообще в истории этого наказания — выдачи головой обидчику — человек после первого же дня возвращался обратно не только на коне, но в стельку пьяным, жутко веселым, да к тому же в обнимку с самим обидчиком. Такое случилось, скорее всего, не просто впервые, но и вообще один-единственный раз.

У меня возвращение домой тоже выпало из головы, зато момент пробуждения помню до сих пор, и весьма отчетливо. Прав был Андрей Тимофеевич, который с высоты своего немалого опыта столь метко охарактеризовал ласку государя. Бархатные подушечки кошачьих лапок вдруг в одночасье сменились острыми коготками, не дав мне даже оклематься от вчерашнего.

Всполошенный Андрюха, кое-как добудившись до меня, хотя время было послеполуденное — ну и дрыхнуть горазды гости из будущего, — торопливо доложил обстановку, пока я одевался.

Шестеро.

Стрельцы.

За мной.

К государю…

Глава 5 Казнить нельзя помиловать

О плохом я еще не думал, только недоумевал — что за спешность? Я, конечно, не настаивал, как Геша Козодоев из «Бриллиантовой руки», на чашечке кофе, но от ванны в виде все той же дубовой кадки с дождевой водой не отказался бы.

Нет, сполоснуть лицо я успел и даже вволю полюбовался собственным отражением, в свою очередь ошалело разглядывавшим меня из глуби кадки с водой. Брр! Немудрено, что я вчера вечером принял себя за черта. Он самый и есть, пускай и внешне.

М-да-а, моя извечная проблема — как только дойду до нужной кондиции, так наутро приобретаю совсем некондиционный вид. Да и во рту после вчерашнего словно «эскадрон гусар летучих» переночевал. Причем вместе с лошадьми.

Чудом перехваченное яблоко помогло мало, и в самом начале нашей поездки меня больше всего расстраивало то, что придется дышать на шефа, то бишь на царя, таким перегаром, от которого самого воротило с души. Оставалось мечтать, что Иоанн Васильевич и сам накануне погулеванил вдоволь, а потому может не учуять родственный выхлоп.

«Может, еще и похмелимся вместе», — мелькнула вовсе дикая мысль — что значит не проспался.

Но мелькнула она лишь на мгновение и сразу же пропала, поскольку мы въехали в Кремль не через подъемный мост Никольской башни, до которой, кстати, от подворья Воротынского было ближе всего, а, минуя ее, устремились дальше. Точно так же, не останавливаясь, мы проскочили мимо следующей, Безымянной. Потом оставили за спиной Фроловскую, глухую Набатную и повернули к Константино-Еленинской,[182] где… размещались пыточных дел мастера.

Только тогда у меня екнуло сердце. Но я и тут надеялся, что все обойдется, поскольку от Константино-Еленинской действительно гораздо ближе до Ивановской площади, до всех соборов, до Грановитой и прочих царских палат. А уж до приказов и вовсе рукой подать — что Разрядный, что Поместный, что… Но в них мы тоже не заглянули. Мы вообще до них не добрались, свернув гораздо раньше, едва миновали широкие ворота.

«А знаешь, откуда пошло слово „застенки“? — будто донесся до меня из неведомых далей голос Валерки. — Тоже из шестнадцатого века. Пыточной, устроенной в Константино-Еленинской башне, при Иоанне Мучителе стало не хватать, а потому пришлось устроить ряд тюремных помещений за самими кремлевскими стенами. Отсюда „застенки“. И упаси тебя бог попасть туда, потому что над ними, как над вратами ада у Данте, можно смело вывешивать плакат: „Оставь надежду всяк сюда входящий“. Если ты, разумеется, не царь и не Малюта Скуратов».

Я не был ни тем, ни другим. В иное время — не с такой головой и не в таком плачевном состоянии, — вспомнив предостережение друга, я, возможно, и предпринял бы отчаянную попытку спасти свою шкуру, хотя трудно сказать наверняка, но сейчас…

Единственное, с чем я бы никогда не согласился, так это насчет оставления надежды, которая, как известно, умирает последней. Причем вместе с самим человеком. А я пока жив, хотя и… с трудом. Впрочем, к пыточной это отношения не имеет, так что я смело спешился и бодро шагнул вперед, едва не поскользнувшись на первой же ступеньке осклизлой каменной лестницы, ведущей в мрачную глубину подвала. Под сапогами то и дело попадались какие-то мягкие ошметки, и, судя по запахам, царившим тут, состояли они не только из грязи. А может, и вообще не из нее.

— Что, не доводилось здесь бывать, добрый молодец? — И высокая фигура величаво выплыла из полумрака пыточной.

На этот раз государь всея Руси царь и великий князь Иоанн Васильевич, прозванный современниками Мучителем, был одет гораздо скромнее, нежели там, на поле. На одежде практически никаких украшений, разве что дорогой пояс со здоровенным, широким, как у мясника, тесаком, подвешенным сбоку, вот и все драгоценности. Шапки на нем тоже не было — так, кругленькая темная шапочка на макушке, похожая на тюбетейку и именуемая здесь одними тафья, а другими — скуфья. Как правильнее — понятия не имею, да и не в названии суть. Можно сказать, человек вышел на работу и напялил на себя спецовку.

— Здрав буди, государь. — И я самым тщательнейшим образом отвесил поклон, которому меня когда-то обучил Воротынский.

— Я-то государь, — вздохнул он, — а вот кто ты — не ведаю. Толи сакмагон, то ли ратный холоп, то ли воевода, то ли тать шатучий. А может, ты и вовсе израдник,[183] а?

Если б ты еще подсказал, что означает последнее слово, было бы совсем хорошо, — подумал я, тупо глядя на Иоанна. — Хотя по смыслу и без того понятно, что за ним кроется что-то весьма нехорошее, раз оно еще хуже разбойника с большой дороги, то есть шатучего татя.

«Эта роль ругательная, и я прошу ко мне ее не применять», — заявил Шпак царю Иоанну Васильевичу.

Отважным мужиком был этот самый обокраденный стоматолог. Хотя он тогда еще не знал, что перед ним царь, вот и хорохорился. Посмотрел бы я на него, если б он оказался в моей ситуации, да еще в пыточной, где так сладко-тошнотворно пахнет людской кровью.

Между прочим, свежей.

Однако делать нечего и надо отвечать.

— Промашка, государь, — вежливо поправил я. — Все ты назвал, кроме истинного. Я — фряжский князь из италийских земель, Константино Монтекки.

— Не слыхал я доселе, чтоб иноземцы так чисто на нашенском глаголили, — усмехнулся царь. — В тот раз мне не до того было, а опосля призадумался и мыслю: скрываешь ты кой-что, фрязин, а вот что — невдомек.

— Так мать у меня русинкой была. Ее отец мой выкупил у турских нехристей и женой своей сделал. Она меня и сказывать учила, и в православную веру окрестила, чрез кою я пытки у гишпанского короля принял, а…

— То я слыхал, да токмо сказывать можно многое. Я вон тоже могу тебе поведать, что я — Бова-королевич, — резко перебил меня Иоанн.

— Пошто себя принижать, государь? — раздался вкрадчивый голос из дальнего угла, где темнота была гуще всего, и из полумрака выплыла приземистая фигура.

Ба, знакомые все лица — сам Григорий Лукьянович, собственной персоной. Голова старательно выбрита, хотя и не так тщательно, как у царя. Да оно и понятно — весь в трудах, весь в хлопотах. Воды попить и то, поди, некогда — хлебнул кровушки с очередного пытаемого и дальше пошел трудиться. Даже на обед, наверное, не ходит — сюда приносят. Вон как мяском жареным припахивает. Не иначе как вообще не успел перекусить сегодня. Потому и взгляд голодный. И я даже вздрогнул, вспомнив, где именно нахожусь и что это за жареное мяско. Да и взгляд Григория Лукьяновича, устремленный на меня, был, скорее, не голодный, а изучающий.

Коротконогий Малюта всем своим видом выражал нетерпеливое ожидание очередной команды Иоанна, а уж какая она будет — не имеет значения. Потому и ценит его царь, что этот человек никогда не станет думать о морали, совести и прочем. Кишки у бабы вытянуть? Запросто. Старика за ребро на крюк подвесить? Легко. Дите грудное за ноги да головой об угол? Сей момент. Да ты повели, повели только, царь-батюшка, а уж я расстараюсь!

— Бова — он и есть королевич, коих немерено. Да ежели б и король — их тоже пруд пруди. А ты у нас наихристианнейший государь, — елейно пропел Малюта.

Иоанн недовольно покосился на него.

«Хоть и предан ты, как собака, но и глуп, яко дворовый пес, — говорил его взгляд. — Пошто перебил? Пошто мысль не дал досказать?»

Все это так явственно читалось на его лице, что я неожиданно для самого себя решил продолжить мысль Иоанна, как бы помогая ему.

— Я понял тебя, государь. По-твоему, раз подтверждений, что ты Бова-королевич, никаких, то, стало быть, нет тебе веры, — вежливо заметил я. — Выходит, что и мне, коль я грамоток не имею, веры тоже нет, ибо в таких делах на пустые слова полагаться опасно. Что ж, твоя правда.

Вообще-то рискованно таким образом атаковать самого себя, но лишь с одной стороны. С другой же получается иная картина. Если допрашиваемый выступает в роли добровольного помощника, то отношение к нему должно измениться. Наглость, конечно, но мне почему-то показалось, что нужен необычный ход, который собьет царя с наезженной колеи допроса.

Разумеется, получилось не столь уж оригинально, но голова с лютого похмелья выдавать на-гора нечто посущественнее наотрез отказывалась, соглашаясь исключительно на самое простое — переводить царскую мысль на современный лад и логически развивать ее.

Впрочем, пока хватило и этого. Иоанн даже не сумел сдержать своего одобрения. Довольно хмыкнув, он кивнул на меня и заметил, обращаясь к Малюте:

— Учись, Гришка, яко излагает.

Ну прямо Остап Бендер, когда он выпрашивал стулья у монтера Мечникова.

— Будто по книжице словеса читает, буквица к буквице. И как согласно все.

Ага. Согласно. Осталось только вслед за тем же Мечниковым изречь, что согласие есть продукт непротивления сторон, а потом, как человек, измученный нарзаном, потребовать медку.

А царь меж тем продолжал:

— Такого и на дыбу жалко подвешивать — да что поделать, коль мне охота истину узнать. Али ты ее так поведаешь?

— Я ж очистился, государь. — И тут же вздрогнул, вспомнив о судном поле.

Неудачно он меня выдернул с подворья князя Воротынского. Не вовремя. И вообще, это свинство. Может, у меня психологическая травма. Даже две — чуть душегубом не стал, и чуть любимая не бросила. Меня к психотерапевту надо, а тут — я покосился на Малюту — скорее уж патологоанатом прислан. Во всяком случае, запах аналогичный, да и прочее тоже.

Такое ощущение, что он вот-вот энергично потрет ладошки и бодро осведомится: «Ну-с, с чего начнем, государь? Грудную клетку вскроем или черепную коробку? Воля ваша-с, однако смею предупредить, что тогда тело будет безнадежно испорчено скорейшим летальным исходом, а мы даже не услыхали, какую мощь могут развить его голосовые связки, если воткнуть сюда и туда иголочки, а затем ласково выдернуть у него из бока кусочек мясца вон теми раскаленными щипчиками. Да-да, очень хорошо придумано — и вырываем, и сразу ранку прижигаем. Никакой тебе инфекции, никакого заражения. А затем и послушаем. Как знать, может, сей образчик имеет несравненный голос Шаляпина. Хотя нет, судя по тому что он фрязин, — тогда Карузо. Ах, все-таки трепанацию черепа? Ну как угодно. Вы — ведущий специалист. Можно сказать, светило, божий помазанник, вам и карты в руки».

— Руси жаждал послужить, — не совсем уверенно выдал я, не зная, что сказать в свое оправдание.

— Гм-м, Руси… А пошто доселе не объявлялся? — осведомился ведущий специалист. — Ты ж тут поболе лета ужо.

Да какое там лето. Срок уже не на три летних месяца — на годы идет. Хотя да, тут как раз летом год называется. Тогда все верно.

— И пошто скрывался от меня, яко хороняка?

Ха! Это мы еще поспорили бы, кто из нас хороняка. Я, который за Русь дрался, или ты, который как Шер-Хан, трусливо поджав хвост, бежал от рыжих собак. Ну не рыжих, но все равно собак. Между прочим, тоже на север. И шакала с собой прихватил — верного Табаки. Ладно, не буду я спорить, так и быть. Радуйся, мужик, что мне с бодуна лень устраивать дискуссии, а то бы я тебе напомнил, кого именно Девлет-Гирей назвал в своем послании хоронякой.

— Есть такой обычай в нашем роду, — вместо этого коротко заметил я, — поначалу надо послужить, а уж потом объявляться за наградой.

— Ты тут лисьим хвостом не мети, — оборвал царь. — Я речь не о награде веду, а о том, пошто о себе не давал знать.

— Стыдно было, государь, — честно заметил я, — Когда я сюда прибыл, то на мне такая одежа была — не к каждому окольничему в гости в такой прийти можно, не говоря уж о боярах. А пред твои ясные очи явиться и вовсе соромно.

— Вот испросил бы службишку, тут я тебя и приодел бы, — нашелся Иоанн.

Но и мы не лыком шиты. Чай, не в капусте найден — имеем что сказать.

— Верю, приодел бы. А честь как же? Не ровен час, подумаешь, будто я вовсе поизносился, а потому все равно к кому наниматься — лишь бы из нужды выйти. Если б наймитом был — не смутился. Но я осесть тут хочу. Чтоб навсегда. Чтоб дети и внуки тут родились да Русь за свою родину считали.

— Ишь ты, — хмыкнул Иоанн, но уже не так недоверчиво.

Подобрел, по голосу чувствуется. Но расслабляться было нельзя — сдаваться царь не собирался.

— Складно сказываешь.

Ну прямо как Горбатый в телесериале. Только от этого, в отличие от телебандита, обещания, что меня зарежут не больно, не дождаться. Не принято оно здесь — не больно.

— Токмо сдается мне, что никакой ты не Константин Монтеков.

— Уж больно чистый говор, — немедленно вписал свои три копейки Скуратов.

— Вот-вот, — подтвердил Иоанн. — Опять же страха я в тебе не чую. Ни пред Малютой, ни пред местечком оным. Стало быть, доводилось тебе уже попадать в пыточную. Тогда, выходит, ты тать шатучий али душегубец.

— Бывать и впрямь доводилось, только в гишпанских землях, — подтвердил я, но тут же уточнил: — За веру православную пострадал. Очень уж хотел король тамошний, Филиппом его кличут, чтоб я в латиняне перекрестился. За это и земли сулил, и злато, и чин при дворе немалый.

— Ну а ты что же? — лениво осведомился парь.

— А я отказался. Нешто можно веру на злато поменять? Такого греха господь нипочем не простит. Вот и довелось претерпеть.

— Хуже чем у нас? — уточнил Иоанн.

— Бог миловал, как тут пытают, я не ведаю, а там… — Я набрал в грудь побольше воздуха и приступил к подробному описанию пыток.

Ох, как трудно врать с похмелья, если б кто знал. Хорошо, что голова, убоявшись грозящей ей некой хирургической операции по отделению от туловища, начала выдавать на-гора. Снова пригодилась начитанность. Если когда-нибудь каким-то чудом попаду домой, первым делом разыщу портрет Шарля де Костера, закажу для него рамочку и каждую неделю буду зажигать перед ним лампадку. И свечей в церкви наставлю за упокой его души. Много-много. Целый пучок, а то и два. В тот день, если бы не его «Легенда об Уленшпигеле», я бы точно засыпался, а так даже Малюта и тот заслушался. Про самого царя не говорю — тот чуть слюну не пустил. Лишь под конец, встрепенувшись, перебил меня и ехидненько протянул:

— Славно сказываешь, славно… А что ж про наших катов молчишь? Али мне с тебя силком каждое словцо вытягивать? Оно, конечно, нам и без тебя кой-что ведомо — знакомец твой сказывал, — да не все. Ты как, не желаешь с ним поцеловаться, по христианскому обычаю? Чай, долгонько не видалися. — И небрежно кивнул на неподвижно повисшую на дыбе человеческую фигуру.

Разглядеть лицо в полумраке — дело трудное, а когда оно залито кровью — безнадежное. Как я ни вглядывался — ничего не припоминалось. Разве что частые мелкие ямки на щеках — не иначе как переболел оспой. Только благодаря им у меня в голове забрезжило что-то смутно-далекое, словно и не со мной…

Чем хорошо похмелье, так это заторможенной реакцией. Узнай я его сразу — шарахнулся бы от ужаса, а тут, даже когда до меня дошло, что висит не кто иной, как подьячий Митрошка Рябой, я еще не осознал всей катастрофы. И чуть погодя, когда уже прикинул, во что может обойтись мое участие в липовом сватовстве, мысль о предстоящих муках не испугала так сильно, как могла бы. Хотя скрывать не стану — в груди все равно что-то екнуло. Но, призвав на помощь всю свою выдержку, я твердо заявил:

— То ли с глазами худо, то ли запамятовал, но не признаю я этого человека.

— Ты еще про парсуну ему сказывал, — елейным голосом напомнил Иоанн.

— С царской невестой, — уточнил неугомонный Малюта.

Выходит, раскололся подьячий. Плохо. Или нет — это было плохо, а сейчас совсем хана. Эдакий северный зверь по имени песец — иначе и не скажешь. А еще хуже то, что и с ответом не помедлишь, иначе сразу заподозрят, что соврал. Ой, головушка ты моя, думай быстрее, иначе…

— Так вот это кто… — протянул я и… радостно заулыбался, надеясь, что получается не очень фальшиво. — И впрямь знакомец. Было дело, встречались мы с ним. Умен у тебя сей подьячий и татей славно вылавливает. Со мной, правда, промашку дал, да оно и конь, хоть о четырех ногах, но тоже спотыкается, а уж человек…

— Ты о невесте нашей сказывай, — нетерпеливо перебил Иоанн и зло усмехнулся. — Али вовсе не было невесты, ась?

— Как не быть, была, — сокрушенно вздохнул я и… рухнул на колени, — Прости, царь-батюшка, но не решился я к тебе с худом идти. Парсуна сия и ныне целехонька — держу как память, а вот той, кто на ней нарисован, увы, в живых уж нет. Когда первый раз тати на меня напали… то близ Ведьминого ручья было, — вовремя пришла мне на ум догадка сплести воедино спасение княжны и свою версию, — я чуть ли не год в беспамятстве провалялся. После отошел да снова в Москву засобирался. И опять на меня тати в дороге налетели. Вот и знакомец этот подтвердить может. Словом, когда я сюда прибыл, то, прежде чем идти к тебе, зашел к знакомым купцам. Хотел узнать, что в Англии новенького. От них и сведал, что, покамест я добирался, почила красавица герцогиня Элизабет Тейлор от тяжкой болезни. Проверить тоже легко — об том мне поведал Томас Бентам, можно спросить его.

Я и сам удивился, как лихо приплел англичанина, которого спросить было невозможно — он задохнулся в своем каменном подвале во время прошлогоднего пожара.

А уж у кого он сам услыхал, спросить не догадался, — на всякий случай добавил я и обескураженно развел руками. — Теперь сам посуди, государь, с чем мне было идти к тебе?

— А пошто ж мне Дженкинсон об ей ни полсловцом не поведал? — усомнился царь. — Ни о том, что сполнил мое порученье тайное, ни о смерти оной девицы? Он ведь вовсе напротив мне сказывал… Хм…

Мамочка моя, если б я еще знал, кто такой этот Дженкинсон и какого черта он должен был поведать Иоанну. Или царь как раз и поручил именно ему сыскать в Англии невесту? А когда? И что сейчас мне ляпнуть, чтобы пришлось в масть? Но тут судьба криво усмехнулась, и Иоанн сам ответил на свои вопросы.

— Хотя да, она ж к тому времени богу душу отдала, потому он о ней и промолчал. Решил, поди, что и без него давно меня известили. А вторую он не сыскал. Тогда понятно. Ну а парсуну куда дел? — недоверчиво уточнил царь.

Я молча сунул руку за пазуху. По счастью, после возвращения с поля я так и не удосужился снять медальон — все было как-то не до того. Теперь он мне пригодился.

Однако достать мне его не дали — двое тут же сноровисто схватили за руки, а третий бесцеремонно запустил руку мне под рубаху, извлекая неведомую кинокрасавицу. Снимал он ее тоже не деликатничая — чуть ухо мне цепочкой не ободрал.

— Эвон кака справная, — сожалеючи протянул Иоанн. — Дебела, пышна, ликом бела, губами червлена…

«Ему еще осталось добавить, что зельной красотою лепа, бровьми союзна, телом изобильна, и тогда уже будет вообще копия пьесы Булгакова,[184]— мрачно подумал я. — Ишь как разобрало, чуть слюной не исходит».

Наконец царь оторвал взгляд от парсуны и вновь устремил его на меня.

— Стало быть, худо ты повеление своей королевны сполнил, — задумчиво протянул он. — Покарать бы тебя за это надобно…

Да сколько ж можно?! Третья пыточная уже, и все по недоразумению. Кошмар! Хотя нет. Тут как раз следствие моей собственной трепотни, которая вытащила из одной беды, но зато сунула в другую, куда хлеще.

— Худо, государь, — согласился я. — Но и тут как поглядеть. Может, то господь над тобой смилостивился, потому и решил меня приостановить.

— Надо мной?! — несказанно удивился Иоанн и озадаченно уставился на меня.

— Над тобой, — подтвердил я. — Сам посуди, что было бы, коли я явился бы к тебе пораньше, еще не зная о ее смерти. Ты бы уже к сей красавице сердцем прикипел, ан глядь, а ее ангелы прибрали. Сызнова тебе печаль. Вот всевышний и не допустил меня к тебя раньше времени.

— Ишь как ловко вывернулся, — подивился царь. — Теперь я уж и не знаю, казнить тебя али помиловать. А пошто опосля не объявился, когда одежонкой разжился?

— И тут посчитал, что рано. Оказывается, непригоден я к вашему бою. В наших землях все больше на шпагах бьются, а саблей — совсем иное. Секиры тоже другие. Про луки я и вовсе молчу — богатыри тебе служат, как есть богатыри. Первый раз, когда тетиву натягивал, упарился совсем. Пришлось переучиваться, а на это время надобно.

— Да ты не токмо этому у нас обучался, — недовольно заметил Иоанн, встав передо мной вплотную и тут же отвернув лицо. — Эва, как несет. — И полюбопытствовал с коварной усмешкой на лице: — Небось жажда мучит, ась?

— От глотка студеной водицы и впрямь бы не отказался, — вздохнул я. — Ежели дозволишь, государь…

— Чай, не в Ливонии нищей, — снова перебил он. — Пошто водицы? Медку поднесу. Да не глоток, а полну чашу. Заодно и сам с тобой изопью. Ну-ка, кто там!

Иоанн повелительно хлопнул в ладоши, и из мрака пыточной вынырнула еще одна приземистая фигура, которая даже не подошла — подплыла к нам, держа в руках два серебряных кубка. Когда фигура приблизилась, мне вновь почудилось в ней что-то знакомое.

Нет, то, что он тогда на поле сноровисто суетился возле Осипа, я помнил, но вроде бы я встречал его и гораздо раньше, только где, когда и при каких обстоятельствах, выскочило напрочь.

Меж тем оба кубка были с поклоном протянуты Иоанну.

— Э-э-э нет, — отстранился тот. — Вон у нас гость, ему и чашу на выбор. Да не боись, — ободрил он меня. — Тут тебя поцелуйный обряд соблюдать никто не заставит, и в сахарные уста мово Елисейку лобзать не занадобится, так что бери смело.

Вспомнил! Как только Иоанн назвал имя, я тут же вспомнил и нашу случайную встречу перед сожжением Москвы, и мое предостережение, чтобы он не оставался во дворце Иоанна на Арбате. А еще вспомнил, что мне довелось про него прочитать. Кратко, правда, но тут достаточно и одной фразы: «Главный царский лекарь, астролог и… отравитель».

Я посмотрел на протянутые кубки. Получается, что Иоанн…

И что теперь делать? Отказаться вообще — силком вольют. Нет уж, лучше самому счастья попытать, авось выберу тот, что без яда. Вот только какой взять?

Я растерянно уставился на Бомелия, не решаясь сделать выбор. И тут он быстро скосил глаза на левый.

Подсказка? Неужто он тоже вспомнил? Или, наоборот, на яд показывает. И как поступить?

Эх, была не была, и я решительно принял кубок из левой руки.

— А пошто медлил? — подозрительно осведомился царь.

Ну что ты будешь делать — все ему не по нраву.

— Выбирал пополнее, — нашелся я.

— Ну коль выбрал, так пей, — равнодушно, пожалуй, даже слишком равнодушно произнес Иоанн, приняв оставшийся кубок и приветливо подняв его: — Во твое здравие, фрязин.

— И ты будь здрав, государь, — ответил я и принялся неторопливо пить, одновременно пытаясь распознать подозрительные оттенки во вкусе меда. Смысла в этом, по большому счету, не было никакого, но надо ж чем-то отвлечься от противной мысли, что лекарь подсунул мне отраву.

Иоанн молча следил, не говоря ни слова, пока я не выдул все содержимое.

— Благодарствую за угощение, государь, — поклонился я.

— Погодь благодарить, — усмехнулся он и обернулся в сторону двух здоровенных мужиков, по пояс голых и обряженных в кожаные фартуки. Те тут же подошли поближе и встали за моей спиной. — То жеребий был, — пояснил Иоанн, — Ты хоть и православной веры, а все ж иноземец. Потому и жеребий. Если бы ты мне правду сказывал, в награду чистого медку бы испил, а коль солгал, иного зелья испробовал. Смертного.

Так и есть — надул меня лекарь. А я его, гада, от смерти, можно сказать, спас. Или не узнал меня? Хотя какая теперь разница — все равно помирать. Обидно. В животе заурчало — не иначе как организм начал отчаянную, но безнадежную борьбу с ядом.

«Но зачем кому-то убивать меня?» — спросил Маугли.

Если б я знал. Да и что бы изменило это знание? Ничего.

— А теперь сядем рядком да поговорим ладком, — добродушно предложил мне Иоанн, указывая на лавку позади.

Сам он предусмотрительно уселся в кресло с высоким подголовником, которое как по мановению волшебной палочки возникло все из того же мрака пыточной. Или не по мановению? Я вгляделся. Ну точно! Невысокая фигура, стоящая за царским креслом, не зря показалась мне знакомой — Борис Годунов. Как мило получается.

«Он умирал, окруженный самыми близкими людьми», — всплыла в голове фраза из какой-то книги. Да уж. Ничего не скажешь. Ближе некуда.

— Спешить нам незачем, — заметил Иоанн, примащиваясь поудобнее. — Отрава токмо чрез пару часов свое возьмет, за оное Бомелий ручался, а потому времечко потолковать у нас есть. Ах да, — спохватился он. — Чтоб тебе не думалось, будто я обманщик какой…

Если бы не яд — честное слово, засмеялся бы. Это ж надо, отравить человека, а потом заявить о своей порядочности. А тебе не все равно, скотина, кем я тебя считать стану?!

Между тем толстая сволочуга, забывшая клятву Гиппократа, а может, и не дававшая ее вовсе, проворно приняла у Иоанна второй кубок и слегка плеснула на кусочек хлеба. Рядом откуда ни возьмись появился Малюта, держа за шкирку жалобно скулившего щенка. Бомелий склонился над собакой и протянул ему на ладони кусок хлеба, который пес жадно проглотил.

— Много ли годовалому щенку потребно? — пояснил Иоанн. — Ежели бы и в остатнем кубке яд был, то кобелек сей тут же издох, а так эвон яко взбрыкивать учал, — кивнул он в сторону пса.

Тот и вправду оживился, подошел к Иоанну и начал просительно вилять хвостом, умильно вытягивая мордочку.

— Не иначе как распробовал, а теперь добавки возжелал, — захохотал Иоанн.

Остальные бодро поддержали. Кроме меня.

— Что, фрязин? Неохота помирать-то? — с неподдельным интересом полюбопытствовал царь. — Чай, грехов, поди, скопилось, а тут без исповеди приходится. Так оно и в ад угодить недолго, — сочувственно вздохнул он. — Ну да уж ладно, я ныне добрый. Сказывай о грехах. Хоть я и не священник, но в Александровой слободе за отца-игумена буду, так что отпущу. Токмо недолго, уж больно времени у тебя мало. Ты коротенько, но о кажном.

Ну, козел царственный, сейчас я тебе все скажу как есть! И кто ты такой, и что я о тебе думаю, и кем тебя считают в других странах. А уж происхождение твое отмечу особо — не зря я в своей редакции слыл лучшим фельетонистом. Помирать — так с музыкой!

Но это я подумал в первые секунды, а потом пришло на ум иное: «А если это очередная проверка и нет никакого яда? Может такое быть? Да запросто. От него ведь можно ожидать чего угодно. И получится, что я сам на себя накликал беду. Нет уж, не дождешься ты от меня откровенности».

— Да что рассказывать, государь, — произнес я негромко. — Правду говорил — не поверил ты мне, а лгать божьему помазаннику мне не с руки. По счастью, смертных грехов я не нажил, да и с прочими негусто. Перед тем как на поле идти, я ж исповедался, а за два дня, что прошли, толком и согрешить не успел. — Я улыбнулся и мечтательно заметил: — Кабы знать, что нынче помирать доведется, да еще и исповедь дозволят, я б хоть попрелюбодействовал вволю — все услада, а так лишь хмельного меду перебрал, вот и все.

— Ишь ты. Не веришь мне, стало быть. Мыслишь, не было в твоем кубке смертного зелья, — правильно понял мою осторожность Иоанн. — Ну-ну. Елисейка! — позвал он Бомелия. — А докажи-ка ему, что не лгал божий помазанник.

Тот молча кивнул и, взяв со стола пустой кубок, который я выдул, запрокинул над очередным куском хлеба. Держал долго, терпеливо выжимая последние капли.

Тут немного, — заметил он царю, — но для собака хватит.

Когда не подозревавший подлости пес жалобно заскулил и начал биться в судорогах, меня замутило. Далеко не каждому приходится вот так вблизи разглядывать собственную смерть во всех ее неприглядных подробностях.

— Теперь уверовал? — равнодушно осведомился Иоанн, когда из собачьей пасти уже перестала валить мутная желто-зеленая пена и кобелек затих окончательно.

— Уверовал, — кивнул я, даже забыв обычную приставку «государь».

Впрочем, сейчас мне это дозволительно. Сейчас мне много чего позволено. Очень многое. Жаль, что физический контакт невозможен, а так хотелось бы влепить вальяжно развалившемуся напротив меня в морду. Ну хоть разочек. Да куда там. Ребятишки, что стоят сзади, не дремлют. Когда щенок начал дергаться, я было машинально подался вперед, и тут же две могучие лапы легли мне на плечи и властно потянули обратно. С такой хваткой не потягаешься. Разве что плюнуть, да и то навряд ли достану — расстояние метра три, если не больше.

Нет уж, мы лучше наверняка харкнем, и точно в морду, только словесно. Если умеючи, то такой плевок куда обиднее будет. Я вздохнулпоглубже, но спустя миг вспомнил Воротынского, которому может изрядно достаться за то, что привечал эдакого гостя, и замер. А уж не из-за меня ли и его сюда приволокут?

Правда, по истории, князь вроде бы должен погибнуть только в следующем году, но ведь Иоанн, как все трусы, осторожен и злопамятен. Выслушает меня, отложит в памяти, подождет несколько месяцев, а потом: «Пожалуйте в кутузку, дорогой Михайла Иванович. Тут мне твой фрязин такого наговорил, что уши в трубочку свернулись. А раз он твой ратный холоп, отвечай за собственного слугу». И трепыхаться, пытаясь что-либо доказать, уже бесполезно. Нетушки. Хотя здесь, да изменю я историю. Пришлось разочарованно выпускать воздух обратно.

А в животе уже что-то кольнуло, да так больно, что я чуть не ойкнул. Получается, что времени у меня в обрез, и намного меньше, чем я думаю. Так что же, неужели я умру, ничем не отомстив?! Не дело это. Тогда и впрямь выйдет, что я проиграл. Но какую же гадость выдать, чтоб этой венценосной скотине изрядно поикалось?! Ну же, голова! Выручай! В последний раз тебя твой хозяин просит! Давай, родимая! Но… не сработало. Может, что-то надумалось бы чуть позже, но вмешался царь.

— Ведомо мне, что ты изрядно повидал, — зевнул Иоанн. — Поведал бы, разогнал тоску государя, послужил бы ему в остатний раз.

«Ну и наглец! Это мне, которому осталось час или два жизни, тебя развлекать?! Ах ты ж зараза!» — восхитился я и… стал послушно рассказывать.

Это был шанс на спасение. А заключался он в том, что если я его заинтересую своим рассказом, то он прикажет дать мне противоядие. Не факт, что оно имеется у лекаря, не факт, что он вообще знает, как его приготовить, но все равно шанс появлялся. Единственный, совсем маленький, можно сказать, крохотный, видимый только в микроскоп — все так, но не воспользоваться им я не мог. Тем более никакого унижения. Вот если бы царь приказал мне вылизать ему сапоги — точно плюнул бы ему в морду, а так…

Повествовал я про Новый Свет, живописуя про удивительные тамошние цивилизации. Начал же с того, что, дескать, странствуя по свету, встретился с одним старым дворянином, который и рассказал о своих приключениях в тех землях. Далее пошел краткий пересказ книги «Дочь Монтесумы».

И снова заслушались все, кто был в пыточной. На вошедшего в подвал Бориса Годунова, которого Иоанн посылал с каким-то поручением, царь даже цыкнул, нетерпеливо махнув рукой и приложив палец к губам — мол, не мешай. Лишь когда я завершил повествование, царь спохватился, ткнув пальцем в клепсидру.

— Елисейка! Енто что такое? — зловещим голосом поинтересовался он.

Я тоже посмотрел туда. Ну и что? Да, верхнее отделение на водяных часах опустело, но так и должно быть — чего возмущаться-то? Потом лишь до меня дошло — это ж не вода ушла вниз, а остаток моей жизни, который мне отмерили.

Но тогда почему я до сих пор жив? Промашка? Но вон же лекарь клянется, что отрава должна была сработать строго согласно часам. Капля в каплю.

Ничего не понимаю.

— Не иначе как, государь, господь сего фрязина благодатью осенил, — хладнокровно заметил Годунов, склонившись к Иоанну.

— И собака сдох, — напомнил перепуганный Бомелий.

— А ежели мы его вдругорядь напоим — явит ему господь свою милость аль как? — язвительно поинтересовался царь у Бориса.

— Коль повелишь, отчего ж не напоить, — пожал плечами тот. — Токмо не грех ли это, сызнова бога испытывать? Не осерчает он? — осведомился Годунов. — К тому ж то, что сей фрязин не умышлял супротив тебя, видно уже по одному тому, яко он лихо ратился супротив твоих ворогов. Был бы изменщиком али лазутчиком, нешто полез бы в сечу, а он…

— И то верно, — хмуро кивнул Иоанн, — Давай-ка, Елисейка, спроворь нам доброго медку.

Показалось, или он слово «доброго» произнес как-то особенно? Нет, бесполезно и гадать. Тут вон чудеса поинтереснее. С чего это я выжил? Действительно господь сжалился? Не верю. Не будет он в такие мелочи лезть. Тогда Елисей должок вернул? Тоже не пойдет — пес-то сдох. И как все объяснить? Ну просто голова кругом…

Второй раз я брал кубок из рук Бомелия без страха, но оказалось — напрасно. Едва я допил, как царь чуть не захлопал в ладоши:

— Теперь-то мы тебя точно проверим на милость господню, с тобой она аль как.

Я даже не возмутился — сил не было. И вообще, лучше ужасный конец, чем ужас без конца. А то, что он не угомонится, пока меня не прикончит, — ежу понятно. Вон как глазенки заблестели. Не иначе как предвкушает наслаждение от моих будущих мук. Мало ему псины, ой мало — человека подавай.

Но тут же его пыл погасил лекарь.

— Прости, государь, — развел руками Бомелий, — не понял я, что сызнова должен был свое зелье туда сунуть.

И вновь почти сразу раздался негромкий голос Годунова.

— А ведь как знать, царь-батюшка, — рассудительно заметил он, — может статься, то, что Елисей не уразумел твоего тайного пожелания, и есть еще один знак с небес. Мол, беспременно надобно сего молодца в живых оставить, ибо неповинен он.

Царь озадаченно повернул голову к Годунову, некоторое время пристально всматривался в его лицо, остающееся по-прежнему невозмутимым, хотел было что-то сказать, но тут его взгляд упал на издохшую собаку, и он, кашлянув, нерешительно произнес, будто размышлял вслух:

— Стало быть, и подьячий неповинен. Ну-ка, спусти его с дыбы, Малюта, а ты, Елисейка, чару ему государеву подай, да гляди, хоть теперь ничего не спутай.

Толстячок молча склонился перед царем в низком поклоне и снова ненадолго шагнул в темный угол.

За корчившимся в смертных муках подьячим Иоанн наблюдал с неподдельным наслаждением. Лишь когда тот затих, он спохватился и напустился на лекаря:

— Ты что творишь, Бомелий?! Сызнова все поперепутывал! Нешто я повелевал зелье подсунуть?!

— Прости, государь, но, кроме мед хмельной, в кубке ничто не быть, — перепуганно развел руками Елисей и огляделся по сторонам. — Где взять собака?! — плачуще взвизгнул он и тут же гордо заявил: — Нет собака — я сам аки собака. Гляди, царь-батюшка. — И махом опрокинул в себя недопитое Митрошкой зелье из кубка. — Выпив, он торжествующе перевернул кубок, из которого упало на земляной пол не больше семи-восьми капель, и гордо заявил: — Обман нет!

— Это что же делается, Бориска? — одними губами еле слышно прошептал царь.

— Я так мыслю, что сие есмь третий знак от господа, — предположил Годунов. — Знать, подьячий был и впрямь повинен в тех грехах, в коих каялся пред тобой. — И с неподдельной тревогой в голосе заметил: — Боюсь я за тебя, государь. Еще раз попытаешься супротив небес пойти и…

— Я ишшо не обезумел, — хмуро ответил тот, надменно вскинул голову и резво вскочил на ноги. — Бориска, нынче же надобно вклад по сто рублев отвезти в Чудов монастырь, Богоявленский, Симонов, Девичий, Троицкий, Волоцкий… — Он на секунду замешкался, прикидывая, куда бы еще.

— Может, нищим раздать? — осторожно спросил Годунов.

— Нищие тут ни при чем, — сердито отмахнулся Иоанн. — Мне от кого знаки пришли? Вот ему и заплатим. Снизошел.

М-да-а, ничего не скажешь, оригинальная вера. Я хоть и не религиозный человек, но так хамски с богом поступать никогда не стал бы. Впрочем, пес с ним. Нет-нет, я имею в виду царя, а то вы еще подумаете, что я лишен благодарности за свое спасение. Хотя все равно странно. Ну не верю я в чудеса… и правильно делаю.

Бомелий, которого царь на всякий случай отрядил вместе со мной в качестве сопровождающего до подворья Воротынского, наказав пробыть там со мной до вечера, чтоб потом все обсказать, пояснил технику произошедшего чуда. Спустя несколько минут после того, как я лег в постель, он присел у моего изголовья и, еще раз опасливо оглянувшись на плотно закрытую входную дверь, вполголоса поинтересовался:

— А что сам светлейший князь мыслит о чудо, кое с ним быть, и о свой необычный спасение?

Я посопел. Врать, что я уверовал в знак, знамение и прочее, не хотелось, но и выказывать сомнения в божественном промысле тоже чревато. Осталось неопределенно пожать плечами, и пусть себе понимает как хочет. В конце концов, я не обязан отвечать этому полулекарю-полуотравителю.

— Стало быть, князь не верить в чудо, — с легкой укоризной констатировал Елисей, и тут же последовало неожиданное продолжение: — И правильно делать.

Я недоуменно уставился на него.

— От моего зелья человека не спасет даже сам сатана, — горделиво заявил он, внезапно начав говорить практически правильно, без искажения родов, падежей и прочего. — Я же говорил, князь, что запомню тебя. Вот и свиделись. А долг я помню, так что ныне мы квиты. Жизнь за жизнь.

— А… как же собака? — вспомнил я несчастную псину.

— Если бы я не полил второй кусок хлеба остатками из твоего кубка, а скормил его так, она бы все равно сдохла, — пояснил Елисей. — Та краюха уже была пропитана отравой, а в вине ее вовсе не было. А что до подьячего, то тут еще проще — я постоянно принимаю противоядия. Государь Иоанн Васильевич — человек непредсказуемый, посему лучше попытаться себя немного защитить заранее. — Он несколько вымученно улыбнулся, громко рыгнул — видно, даже регулярный прием противоядий не полностью помогал справиться с отравой, и поучительно заметил: — Но впредь я бы посоветовал тебе быть осторожней. Чудо может хорошо помочь, особенно если как следует подготовлено, только не след забывать, что случается оно не каждый день.

Он еще посидел возле меня, хотя и недолго. Осип вертелся у меня на уме с самого начала, но спрашивать было страшно, и лишь под самый конец, когда толстяк засобирался уходить, я осмелился.

— Это тот молодой князь, с которым ты рубился на судном поле? — уточнил Бомелий.

Я сглотнул слюну и молча кивнул, не в силах вымолвить ни слова.

— Удар, что и говорить, богатырский. — Он одобрительно поцокал языком. — Не хвалясь скажу — ежели бы не я, то ныне бы его уже хоронили. Да и я мог не успеть — очень много крови потерял сей молодец. Одначе с помощью божьей удалось отвоевать его у костлявой, как тут у вас на Руси именуют смерть. Ныне же могу с уверенностью сказать: хоть и плох сей князь, но должен со временем выздороветь, так что на тот свет он отправится не скоро, и уж точно, что не от этой раны.

Фу-у-у! Будто камень с души свалился. Вот теперь я мог окончательно успокоиться — оба мы с ним от смерти утекли. Надолго ли — никто не знает, но передышку я получил.

Однако передышка оказалась весьма короткой — меньше суток…

Глава 6 Страховка

Уже на следующий день из царских палат на подворье к князю Воротынскому прискакал Иоаннов гонец. Дескать, царь жалует фряжского князя Константина шубой с государева плеча и дозволяет явиться пред его очи ныне после вечерни. Я поначалу не придал этому значения, наивно посчитав, что раз сказано «дозволяет», то это вроде разрешения на аудиенцию исключительно в добровольном порядке: хочешь — являйся, а не хочешь — наплюй.

Хорошо, что еще не переехал в свой терем на Тверской и было с кем посоветоваться. В ответ на мои догадки Воротынский в очередной раз весьма красноречиво постучал себя по лбу и тяжело вздохнул, с укоризной глядя на меня. Мол, учу я тебя, дурака, учу, а ты как был, так и остался… фрязин. Оказывается, разрешение на самом деле и есть приказ, только в завуалированной форме.

Делать нечего, и я поплелся собираться. Честно говоря, после всего пережитого я не испытывал ни малейшего желания присутствовать на аудиенции, где непонятно что говорить и, разумеется, придется как всегда врать, да и лицезреть самого царя тоже хотелось не больно-то. А уж про его угощения и вовсе особый разговор. Вот теперь и ломай голову — что он там для меня припас. То ли курочку со стрихнином, то ли свининку с мышьяком, то ли медку с цианистым калием. А может, все вместе? Так сказать, для надежности? С него и это станется. Я почесал в затылке и мрачно задумался. Судя по вчерашнему дню, игрок в азартные игры из меня никакой. Сплошная невезуха.

Это лишь с одной стороны грех жаловаться на судьбу — ушел от верной смерти.

Во-первых, ушел не сам. Можно сказать, увели. Кто же знал, что маленький, забавный, со смешным акцентом толстячок, которого я спас от верной смерти, окажется знаменитым царским лекарем Елисеем Бомелием, обладающим превосходной памятью на добро и зло?

А во-вторых, это было вчера. Как он мне сказал? Квиты мы с тобой, ратник. Значит, больше он из-за меня рисковать собственной головой не станет. Ни за что.

Получается, сегодня в ход пойдет рулетка, на которой, к радости хозяина заведения, непременно выпадет красное, если я поставлю на черное, и наоборот. Значит, надо срочно выдумывать нечто эдакое, после чего сам царь поостережется выкидывать со мной столь любимые им фокусы. Вот только что именно?

Стать для него необходимым? Как? Способов, конечно, много, кто спорит.

Можно, например, показать себя мудрым советником.

Можно тонко намекнуть, что мне ведомо кое-что из будущего.

Можно увлечь его интересными рассказами о тех народах и странах, где мне якобы довелось побывать.

Это только навскидку сразу три варианта, и один краше другого. В каждом уйма плюсов, хотя есть, конечно, и минусы — куда ж без них. А если пораскинуть мозгами как следует, то наберется и еще пяток, не меньше, но зачем? От добра добра…

Вот только, к сожалению, ни один из них мне не подходил. Имелся во всех чертовски неприятный изъян — они долгоиграющие. Для внедрения в жизнь любого из них необходим не один день кропотливой работы, а кубок с синильной кислотой мне могут поднести сразу, в первые же минуты грядущего свидания.

Получалось, надо искать нечто эдакое из числа скорострельных, но чем дольше я ломал голову над этой животрепещущей для себя проблемой, тем больше заходил в тупик.

Крутил-вертел и так и эдак, но ничего путного в мозгу так и не появилось. Пришлось махнуть рукой и в очередной раз положиться на судьбу — будь что будет.

Маршрут движения мне был достаточно известный — до Константино-Еленинской башни Кремля. Далее принять влево, в сторону подворья Угрешского монастыря, и, минуя неказистые, но увесистые толстые стены царских приказов, держать путь на высоченные купола Архангельского собора.

Встретили меня еще до подъезда к Ивановской площади. Встретили и с почетом проводили вплоть до самого крыльца здоровенных, вытянувшихся на сотню метров царских хором.

Иоанн принимал меня, разумеется, не в Грановитой палате и не в Золотой. Для этого я был слишком мелок, так что эти парадные покои мои молчаливые провожатые прошли стороной, ведя меня по каким-то хитроумным коридорчикам и резным галерейкам. По пути то и дело встречались небольшие лесенки, ведущие вниз-вверх, и спустя пару минут я окончательно потерялся — куда мы идем и в каком направлении.

Радовало лишь одно — по лесенкам мы преимущественно поднимались, а устроить филиал Пыточной избы на втором или третьем этаже, по-моему, не хватит фантазии даже у такого изобретателя, как Иоанн Мучитель. Наконец в одном из полутемных коридоров мы остановились, и встречающий нас властно протянул руку к ножнам моей сабли. Пришлось снять и отдать. Приняв ее от меня, он произнес одно-единственное слово, скосив глаза на голенище моего щегольского сапога из красного сафьяна:

— Засапожник?

Я вздохнул и в ответ виновато развел руками — мол, извини, старина, опять забыл дома. Встречающий чуточку поколебался, но затем, недовольно сморщившись, сам склонился и принялся тщательно ощупывать мои тощие икры. Стало быть, не доверяет мне царь-батюшка. А может, так принято поступать со всеми без исключения — кто ж знает. Чай, я не царедворец и в придворных обычаях дуб дубом.

Проверив и удовлетворившись произведенным осмотром, встречающий сделал пару мягких, вкрадчивых шагов ко мне за спину, да так проворно, что, когда я обернулся, его в коридоре уже не было. Куда делся — остается только догадываться. Впрочем, что мне до него — хватает забот поважней, и первая — обезопасить себя от пирожка с цианидом. Почему-то именно в этот момент я вдруг остро почувствовал, что он меня ждет. Нет, не царь — пирожок. Или курица. Или жареный тетерев. А может, просто вино. Без разницы. Главное, что без оригинальной начинки не обойдется. И что делать? Ох, думай, голова, пока думалку не отшибло.

Железная клетка, стоящая в дальнем, тупиковом углу коридорчика, бросилась мне в глаза совершенно случайно. Была она довольно-таки большой, чуть ли не в полтора метра высотой, да и в ширину составляла примерно столько же. Не иначе как содержалась в ней в свое время весьма крупная зверюга, причем хищная. Об этом наглядно свидетельствовал острый запах, которым на меня оттуда повеяло. Травки с корешками так не пахнут. Содержащееся в ней животное кормили явно чем-то мясным. Успокаивало только одно: в ней давно, во всяком случае, в ближайшие пару недель, никто не сидел — запах был не острым, а скорее застарело-затхлым. Ну и на том спасибо. Есть надежда, что эту забаву царь в отношении меня не применит.

И тут память кинулась от одной ассоциации к другой. Вначале припомнился Вальтер Скотт и его роман «Квентин Дорвард». Там ведь тоже говорилось о железной клетке, в которую французский король Людовик XI засадил одного из своих кардиналов по подозрению в измене. Затем в моем мозгу всплыл придворный астролог. Его Людовик все в том же романе приказал тайно умертвить после того, как он выйдет из его опочивальни, но вначале задал ему коварный вопрос, может ли его искусство открыть час собственной смерти. Ну и наконец, блестящий ответ астролога, заподозрившего неладное и хладнокровно заявившего, что он умрет ровно за двадцать четыре часа до смерти самого короля. Благодаря этой уловке король отменил свой приказ.

Ну и причудливы же порой у памяти пути-дорожки. Впрочем, я не сетовал на ее затейливые изгибы, наоборот — остался ей благодарен. Теперь я знал, что у меня есть шанс обезопасить себя. Насколько он велик? А тут уж все зависело от мастерства подачи.

Встречающий появился так же неожиданно, как и исчез. Полное впечатление, что вырос из стены, в которой растворился несколько минут назад. По-прежнему храня угрюмое молчание, он безмолвно распахнул передо мной низенькую дверь — господи, когда же на Руси перестанут делать входы для карликов?! — и я нырнул внутрь, повинуясь его приглашающему жесту.

Комната, в которой я оказался, чем-то напоминала келью. Наверное, убожеством обстановки. Стол, два деревянных кресла с высокими подлокотниками, с левой стороны широкая лавка, а в правом углу небольшой иконостас. С освещением тоже негусто — пяток светильничков, аккуратно прикрепленных на металлических держателях к стенам, зажженная лампадка перед образами и массивный подсвечник на пять свечей на столе, и все.

Спустя мгновение я понял, в чем главное сходство этой светлицы, которую правильнее было бы назвать, исходя из убогого освещения, полутемницей, с кельей. Человек, сидящий за столом, не просто был одет в рясу. Он еще и внимательно читал какие-то бумаги. Ни дать ни взять благочестивый монах, предающийся после скудной вечерней трапезы любимому занятию — заполнению хронографа, а напоследок, словно десерт, прочтению собственного творения.

Вид у человека был благообразен настолько, что невольно хотелось подойти и произнести сакральную фразу: «Благослови, отче». Это если не знать, сколько у сидящего лжемонаха за плечами преступлений. Я знал, хотя и примерно. Впрочем, точного количества своих жертв не ведал и он сам. Когда речь идет о десятках тысяч, то упомнить невозможно. Словом, подходить за благословением я не стал, ограничившись обычным поклоном и приветствием:

— Здрав буди, государь.

Иоанн не сразу поднял голову. То ли и впрямь зачитался, но, скорее всего, делал вид. Зачем? Спросите что-нибудь полегче. Как я понял, этот венценосец всю жизнь старался кого-то играть. И хорошо, если хоть иногда он брался за исполнение положительных ролей — нежного супруга, любящего отца, мудрого законодателя, храброго полководца, заботливого царя, пекущегося о благе своих подданных. Жаль только, что добродетельные маски ему очень быстро надоедали, и тогда он их менял, после чего и начинались его забавы, к некоторому недовольству подданных…

— И ты будь здрав, князь Константино Монтеков, — наконец-то откликнулся сидящий. — Не обессудь, что принимаю тебя в столь тесных покоях…

«А что, в Грановитой палате ремонт? А Золотая на реставрации?» — так и подмывало меня спросить — интересно, насколько бы он удивился? Но я тут же оборвал игривую мысль — не время резвиться. Вот потом, когда я выйду отсюда… если вообще выйду…

— Присядь, фрязин. — Царь еле заметно кивнул мне на второе кресло, установленное напротив него.

— Благодарствую за дозволение лицезреть тебя, государь, — вовремя вспомнил я наставления Воротынского.

— Не гневаешься за вчерашнее? — И Иоанн еле заметно усмехнулся в бороду.

Вот оно! Ну, Костя, не промахнись. Закати ему, да смотри, чтоб влепить строго в лоб, промеж глаз, и так, чтоб хрустнула переносица. Давай, родимый! Только со всей серьезностью и убедительностью в голосе. Вспомни школьный театральный кружок и действуй, как учили.

— Во мне больше не гнев — страх был, государь, — простодушно ответил я и еще простодушнее добавил: — За тебя, царь-батюшка, перепугался.

— За меня?! — удивился Иоанн.

— За тебя, за тебя, — подтвердил я, радостно отмечая в душе это удивление и в то же время осаживая свое ликование, ибо время для него еще не настало. — Да так, что и слова молвить не мог, хотя и следовало бы.

— И что за напасть мне грозила? — недоверчиво прищурился царь, вопросительно склонив голову набок.

— Была в моей жизни одна встреча. Давно это случилось, очень давно, но до сих пор она перед моими глазами. Суровы были скалы, что встретили наш разбитый корабль, суров и ветер, который пригнал его к ним. Холодом веяло от тех мест. Смертельным холодом, — приступил я к живописанию своего приключения.

Трудился на совесть, а потому не спешил, стараясь описать все в мельчайших подробностях. Еще бы — от того, сумею ли я нарисовать достоверную картину якобы происшедшего со мной, зависела вся моя дальнейшая жизнь, точнее ее продолжительность, а потому следовало создать такое полотно, чтобы оно смотрелось перед моим собеседником как живое. Хорошо хоть, что у Иоанна вроде бы богатое воображение, все мне полегче…

— И тогда поведал мне оный кудесник, будто смерть моя приключится от некой жидкости, кою я выпью. А затем повелел закрыть очи и, возложа персты на мою главу, вопросил: «Что зришь ты, отрок, в туманной мгле?» И в тот же миг предстал передо мною вдали образ человека в красном, над коим парил загадочный двуглавый орел. Я испугался, ибо доселе, сколь бы ни путешествовал по белу свету, сколь бы ни странствовал по далеким странам и неведомым городам, ни разу не видал ни этого лика, ни диковинной двуглавой птицы. И когда я поведал кудеснику о своем видении, то он пояснил, что судьба моя связана с этим человеком, и стоит мне лишиться моего живота, как пройдет всего три седмицы и еще три дня, и человек, над главой коего парила эта странная птица, также скончается. Кончина же его будет долгой и вельми тяжкой, ибо тяжелы грехи его и долог путь к их искуплению.

— А лик? Ты сказывал, что лика не видел? — с мольбой в голосе выдохнул Иоанн.

Сейчас он сидел передо мной, как я успел с удовлетворением заметить, весь напрягшийся, словно струна. Побелевшие костяшки пальцев уперлись в столешницу, лицо бледное, как у покойника, губы трясутся, а в бегающих серых глазах не страх — дикий ужас и паника. Такое ощущение, что вот-вот сорвется с места и с воплем: «Караул! Убивают!» ринется бежать куда глаза глядят.

— Не видал, — подтвердил я. — Но это было тогда. Теперь же, после того как я попал на Русь и увидел тебя, государь… — Я, не договорив, сокрушенно развел руками. — К тому же и кудесник поведал, что, когда я узрю человека, с коим связана моя невидимая нить жизни, отчего-то соединившая нас, над его главой непременно будет витать сия странная двухголовая птица. Прости, царь-батюшка, но когда я увидел тебя сидящим на троне, то над тобой… — Я вновь развел руками и, потупившись, печально вздохнул.

— Стало быть, вечор я не твое — свое счастье на прочность пытал, — тихо произнес Иоанн.

«Лед тронулся, господа присяжные заседатели, лед тронулся!» — несколько раз возбужденно произнес великий комбинатор, радостно потирая руки.

Ликовать все равно было рано, но от сердца отлегло — кажется, подействовало. Вон как губы затряслись. Не иначе представил, что я помер, после чего наступила бы и его собственная смерть. Хорошо, что в последний момент я не стал сильно оттягивать срок. А ведь была мысль произнести «один год», но потом решил — многовато. Хватит с тебя, паршивца, и неполного месяца.

— А где живет сей кудесник? — встрепенулся вдруг царь.

Так-так. Не знаю, какая мысль пришла тебе на ум, дражайший самодержец, но чую — вредная она… для меня. Что же, развеем твои иллюзии и остатки надежд.

— Указать могу, государь, но он там… не живет, — многозначительно произнес я.

— Помер? — вздохнул Иоанн.

Я успел прикусить свой торопливый язык и не подтвердил. Иначе получилось бы, что наш израненный корабль спустя время вновь занесло к этим суровым скалам… Короче, перебор.

Нет, тут надо красивее и загадочнее.

— Позже, когда я вернулся на корабль, моряки поведали мне, что в далекие седые времена тут жил волхв, но умер он очень давно — без малого триста лет назад. Умер, но иногда появляется перед редким странником, который оказывается поблизости от развалин его каменной лачуги, и предсказывает ему судьбу.

— Как же так? — удивился Иоанн. — Ты же сказывал, будто…

— А вот так, государь, — бесцеремонно — сейчас можно, сейчас он и не такое проглотит, — перебил я его. — Мне тоже поначалу не верилось. Наше отплытие задерживалось — течь в трюме никак не удавалось законопатить, потому я и успел попасть еще раз на то место, где побывал. Взял с собой трех видоков — старого пройдоху Конан Дойля, одноглазого боцмана Чарльза Диккенса и хромого Эдгара По, чтоб они потом подтвердили увиденное. Пока добирались — продрогли до костей, а потом еще пошел дождь, так что мы вымокли до последней нитки…

Эту систему тоже выдумал не я сам — где-то прочитал. Сказано: когда врешь, то уснащай текст максимумом подробностей. Вплоть до того, что ты заплатил, скажем, за водку не сто двадцать рублей, а сто двадцать три и шестьдесят пять копеек, после чего получил от кассирши в связи с отсутствием мелочи три коробка спичек.

— Но я ободрял своих спутников тем, что в избушке у старика в очаге жарко пылает огонь, а в кувшине, из которого он наливал мне горячее питье, осталось не меньше половины, — продолжалось мое монотонное повествование. — Мы шли, оступаясь на скользких каменистых склонах и в кровь раздирая ладони об острые выступы скал. Казалось, что-то не хочет пускать нас далее, однако и я, и мои спутники были полны любопытства и отступаться от задуманного не собирались. Но когда мы дошли до места, то не увидели ничего, кроме груды обвалившихся камней. Однако самым диковинным оказалось даже не это, а то, что зола в полуразвалившемся очаге на ощупь была теплой, почти горячей, а в трех саженях от нас уселся невесть откуда прилетевший ворон и недовольно каркал, будто отгонял прочь непрошеных гостей…

Нет, все-таки великое дело — книги, особенно когда твой собеседник не прочитал ни одной из них, даже «Каштанку» и «Муму». И тут меня осенила догадка. А может, он еще потому любит лить кровь, что не хватает адреналина? Ну тогда вообще все чудесно. Тогда я тебе его устрою, и даже с запасом. Погоди-погоди, я тебе еще «Страшную месть» перескажу, «Вия», а потом «Вампиров» Стокера. Но их желательно попозже, иначе теряется целебный эффект. Ты у меня, царь-батюшка, насквозь проадреналинишься, как шпала гудроном. Я тебе…

«Он промахнулся, — сказала Мать Волчица. — Почему?»

«Этот дурак обжег себе лапы. Хватило же ума прыгать в костер дровосека!» — фыркнув, ответил Отец Волк.

Что ж, я хоть и не дровосек, но огонек развел славный.

А зачем это он в ладоши хлопнул?

Точно. Правильно я все предчувствовал. Два кубка стояло передо мной, и оба забрал тот самый молчун, который отобрал на входе мою саблю.

Ну и ядовитая ж вы личность, самодержец, любая кобра обзавидуется. И ведь, главное, оба унесли. Получается, что шансов на спасение у меня не было вовсе. В хорошенькую же я попал компанию, ничего не скажешь.

— Стало быть, если ты помрешь, то я следом, токмо чрез три седмицы и три дни, — тусклым, упавшим голосом уточнил Иоанн и вдруг встрепенулся: — А ежели, скажем, я первым уйду — тогда как?

Поднять, что ли, тебе настроение? Ведь чую, куда ты клонишь. Ох и странно устроен человек. Лишь бы ближнему было еще хуже, чем ему самому, и он тут же утешится в своих несчастьях.

«Дам тебе все, что попросишь, но соседу вдвое», — сказал господь, представший перед набожным крестьянином. «Выколи мне один глаз», — попросил тот.

Ну так и быть, свинюка, получи от меня гостинчик.

— Увы, государь, но ежели беда приключится с тобой, то мне останется жить и того меньше — трижды по три дня.

М-да-а. А ведь я как в воду глядел. Спрашивается, что для тебя изменилось, морда ты протокольная? Ровном счетом ничегошеньки. Так чего ж ты тогда повеселел, идиота кусок? Даже если бы мои слова сбылись на самом деле, к тому времени, как придет мой черед помирать, тебя и отпоют, и закопают, и царя нового на твое место посадят, так не все ли тебе равно? Оказывается, не все — вон какая довольная улыбка.

Рассказывать о нашей дальнейшей беседе не буду — она получилась сумбурной, поскольку Иоанн Васильевич находился под глубоким неизгладимым впечатлением от моего рассказа. Особенно его напугало то, как он вчера игрался с собственной судьбой.

Кстати, мне чуть погодя пришла в голову еще одна хорошая мысль, которую я незамедлительно осуществил. Якобы припомнив слова старика-волхва, я как бы между прочим заметил, что на самом деле таких людей, чьи жизни стянуты в один общий узел, не двое, а пятеро, и стоит умертвить одного из них, как на остальных четверых тут же накладываются всевозможные хвори и вскоре загоняют их в могилу.

Заметьте, я не сказал «умереть одному из них», но именно «умертвить». Ничего-ничего. Пусть призадумается, прежде чем тащить народ на плаху. Откуда ему знать, жизнь какого именно человека стянута с его собственной. Глядишь, и поубавит свою кровожадность.

Между прочим, мед, хранившийся в царских подвалах, не такой уж и изысканный. Со смородиновым листом, да, хорош, а вот вишневый у князя Воротынского гораздо приятнее. Да и липовый тоже у Михайлы Ивановича подушистее. Но это я так, к слову.

Да и пили мы не столь много, особенно я. Не время расслабляться. Это вампира, пока светит солнце, можно не опасаться, а Иоанн Васильевич редкостный кровосос — ему ясный день не помеха. И июльская жара, кстати, тоже. Я ж помню. Я все хорошо помню.

К сожалению, даже слишком хорошо.

И еще одно меня покоробило. Очень. Это его отношение к Анне Колтовской, то бишь к царице. Пяти месяцев не прошло, как женился, а уже кривит губы при одном упоминании о ней. А ведь как слезно молил этой весной отцов церкви, чтоб благословили его четвертый брак. Сейчас же всего-навсего середина сентября, а Анна ему уже не по сердцу, и не просто не по сердцу — его от нее «с души воротит». Поверьте, ничего не соврал — процитировал слово в слово.

Я, конечно, ни разу не ходил в женатиках, но девушек-то у меня было хоть отбавляй. Тем не менее подобную откровенность я никогда не позволял себе даже в общении с самими близкими друзьями. Мало ли что и с кем не нравится мне в постели. А вот царь успел пару раз упомянуть, что его супруга «аки бесчувственная колода», хотя я ему вообще никто. Он и видит меня всего четвертый раз в жизни, а туда же.

Разговор, правда, был в тему — очень уж его разбирало любопытство, как бабы с мужиками стругают детей в иных странах. Такой вот нездоровый интерес. Тоже мне государь называется. С думным дьяком Висковатым никакого сравнения. Как политик царь ногтя своего печатника не стоит.

Поневоле задумаешься о пользе демократии. При ней, конечно, к власти тоже приходят далеко не самые умные. При равных условиях наверх вылезает тот, у кого главная цель — достичь самой власти, так что по части распорядиться ею он, скорее всего, весьма серенькая заурядная личность, а то и вовсе ничтожество. Да что говорить, достаточно поглядеть на первого президента России, как он по пьянке дирижировал оркестрами, и все ясно.

Но есть один плюс — его можно скинуть, в смысле переизбрать, а этот же, что передо мной, — пожизненно. Божий помазанник, видите ли. Судьбой они назначены. От рождения. За грехи Руси. Его ж, гада, с трона только пушкой сковырнуть можно. На худой конец, пищалью. На крайний — ножом…

Ба, а это идея. Здесь ведь в связи с отсутствием вилок пользуются именно ножами, и ни у кого не возникает даже мысли, что… Ну сегодня засапожник у меня хотели отобрать, но только потому, что я иноземец. А ведь он и сейчас, за трапезой, хоть и в первый раз со мной, но все равно без кольчуги, иначе я бы заметил. Получается…

Меня в жар бросило от мысли, что может получиться.

«Лежи смирно, лягушонок Маугли, придет время, когда ты станешь охотиться за Шер-Ханом, как он охотился за тобой», — ласково сказала Мать Волчица.

Правильно, пороть горячку ни к чему — пока что надо «лежать» смирно. И вообще, такой шанс может выпасть только один раз — второго судьба не даст, а потому использовать его надо на сто процентов и все рассчитать наверняка, чтоб без промаха. И не по минутам, даже не по секундам — по мгновениям.

Кто там на Руси считается первым цареубийцей? Если память мне не изменяет, вроде бы Соловьев или Каракозов. Или нет? Хотя они все равно не подойдут — неудачники нам не нужны. Тогда Гриневицкий.[185] Этот пускай и погиб, но дело свое сделал.

На самом деле он тоже далеко не первый из осуществлявших цареубийство — забыли тех, кто душил царя Федора Борисовича Годунова, а также Ваньку Воейкова и Гришку Волуева, застреливших Лжедмитрия. Ну да ладно — неважно.

А кто будет первым? Верно, автор этих строк. За славой не гонюсь, да и не будет моей фамилии в летописях. Напишут: «Душегуб сей был фрязин, назвавшийся князем, а прозвищем Константино Монтекки». Да и с фамилией не факт — скорее всего, исказят. Ну и ладно. Я парень не гордый, почестей не прошу. Зачистил Русь от подонка Грозного, как наши ребята в свое время город Грозный, и хорошо.

Но сейчас время еще не пришло.

«Спокойствие, только спокойствие», — говаривал знаменитый Карлсон.

Правильно рассуждал толстяк в расцвете сил, мудро. Тут торопиться не надо. Пока что наша задача в другом — войти в доверие, чтоб тебя ждали. И не просто ждали, а как Малыш своего друга с пропеллером, то есть радостно и с огромным нетерпением. А потому спешить не будем…

Медок был заборист. Качество, как я и говорил, не лучше, чем у того же Воротынского, но крепость — о-го-го. Потому я на него особо не налегал, используя исключительно как легкий допинг и для смачивания пересохшей глотки. Это только в поговорке языком болтать — не мешки ворочать, а если говорить несколько часов кряду, думается, кое-кто с радостью перешел бы на мешки.

По счастью, разговор почти все время касался фривольных тем, то есть особо обдумывать свои слова необходимости не было, так что я себя не сдерживал и за своим лексиконом тоже не следил. «Клубничку» любим, Ванюша? Да ради бога, хоть сто порций — и со сметаной, и с сахаром, и с молоком — как только душе твоей грязной угодно. Кушай, не обляпайся, маленький. У меня ее много. Мне даже самому удивительно стало — насколько много. Ухитрился-таки прогресс напихать в мою голову дряни — прямо тебе авгиевы конюшни, да и только.

А уж царь как млел! Еще бы, заполучил на халяву чуть ли не ходячий справочник «Камасутры»: «Поза 79. Она, обхватив партнера бедрами, медленно откидывается на руки, грациозно предлагая себя, а он…»

По всей видимости, мои рассказы так проняли бедного батюшку-царя, что он сразу после урока ликбеза, раскрасневшийся как рак, пулей ломанулся к царице. И, скорее всего, того, что ему грезилось в воспаленном воображении, он не получил. Совсем.

Это я предполагаю, поскольку наша следующая беседа началась с его сетований на то, насколько тупы и глупы бабы на Руси. О царице он тоже помянул пару раз. Эпитеты, что он выдавал в ее адрес, цитировать не буду. Женщины не поймут, и, между прочим, правильно сделают.

Правда, на этот раз он уже говорил не только о сексе. Спрашивал и кое-что о странах, где я побывал. В немалой степени ему польстило и то, что династии, которые я перечислил ему по пальцам, можно сказать, почти новенькие, свежеиспеченные, то есть в его понятии не освящены временем, а следовательно, несерьезные. Валуа во Франции с четырнадцатого века, Тюдоры в Англии — и вовсе с пятнадцатого, а Габсбурги в Испании всего-то с начала нынешнего, шестнадцатого. Даже датчане и то постарше их, хотя и ненамного. Единственные относительно древние, тянущие свои корни с тринадцатого века, — это турецкие султаны, но, во-первых, они басурмане, а во-вторых, как ни крути, все равно на триста лет моложе Рюриковичей. Словом, тоже сопливые. Иоанн только величаво кивал в такт моим словам. Правда, в одном месте счел нужным меня поправить, да и то, как мне показалось, лишь потому, чтобы лишний раз показать свою ученость. Мол, кесари Священной Римской империи правили ею еще четыреста лет назад, а род их известен и того больше, хотя до Рюрика, не говоря уж о брате кесаря Августе Пруссе, им, разумеется, семь верст и все лесом.

— Но эти кесари тоже не все время сидели на троне, — вежливо поправил его я. — А раз непрерывности правления нет, то оно вроде бы как и не считается.

Еще раз повторюсь, что я не ахти какой знаток истории, потому и тут бил наугад, исходя лишь из простой логики — коли должность выборная, то одна династия навряд ли смогла бы прочно удерживать за собой императорскую корону на протяжении нескольких веков.

Логика не подвела — это можно было понять сразу, глядя на поведение Иоанна, который после моих слов расфуфырился и смотрел на меня орлом. Того и гляди лопнет от важности. Только что клювом не щелкал, атак полное сходство.

Все правильно. Коль сам, если не считать Казани и Астрахани, толком ничего не добился, другого и не остается — только гордиться древностью рода. Он и глядел на меня совершенно иначе, нежели чем в самом начале нашего первого «задушевного» разговора.

Ну точно, проняло. Достал я его, как говорил Жеглов, до сердца и до печенок.

Удав положил свою голову на плечо Маугли. «Храброе сердце и учтивая речь, — сказал он. — С ними ты далеко пойдешь в джунглях».

Вот и государь по принципу закадычного дружка Маугли соизволил пару раз похлопать меня по плечу рукой — интересно, это признак высшего расположения и благоволения к своему собеседнику или он может полезть целоваться? Ладно, ни к чему загадывать — дальше увидим.

Попутно я ухитрился прошвырнуться и по опричнине. Ну не дело это — раздвоить страну и вести себя по отношению к одной из частей как не каждый завоеватель ведет себя по отношению к побежденным.

Трудился неспешно, аккуратненько, без нотаций и морали. Глупо взывать к совести, коли она отсутствует. А вот смех — дело иное. Это я накрепко усвоил еще по своей журналистской работе. Иному дураку из числа высокого начальства на критику наплевать — туп он для нее. Зато если написать о нем с издевкой — он эту газету готов порвать и съесть. Бесит его, когда над ним смеются. Особенно если у этого дурака форсу и самомнения о себе выше крыши. Вот как у нашего Ванечки.

Нет-нет, я еще не выжил из ума, чтобы начать издеваться над ним самим. Мне, если вы помните, еще надо добиться лавров Гриневицкого, а после первой, второй или от силы пятой издевки светят огни Пыточной избы. Или угольки. Те самые, что подгребают под «боярское ложе». И уж оттуда я своим засапожником никак не воспользуюсь — мало того что руки коротки, так они еще и заняты. Дыбой.

Потому я прошелся лишь по опричникам, да и то не по всем огульно, а конкретно по отдельным личностям, но саму систему не трогал. Она тоже Иоанново изобретение, следовательно, издеваться над ней все равно что над самим изобретателем. Обидится.

В третьей же беседе я позволил себе процитировать кое-какие народные высказывания. Дескать, поговаривают в народе, что царские слуги с голодухи питаются собачатиной, а головы их носят при себе, чтоб подсохли да подкоптились на солнышке. Если государь их вовсе кормить перестанет, тут-то они за них и примутся. Иоанн стал было пояснять мне, неразумному, что это, дескать, символ, не более того, да и не подвешивает никто к седлу собачьих голов. Единственная на груди у царского жеребца, и та сделана из серебра.

Я киваю, что согласен, и тут же вместе с ним начинаю обвинять народ:

— Все верно, царь-батюшка, — темные они да неразумные. В своей беспросветной тупости они, государь, доходят до того, что и сказать страшно…

И вновь остановка в ожидании, когда он меня станет торопить. Сказывай, мол, не бойся, тут все свои. Ага, так я и поверил. Мнусь, отнекиваюсь, а он опять, да на повышенных тонах: «Повелеваю тебе, фрязин!» Ну раз повелеваешь, получи, фашист, гранату. И новую порцию выдаю. Так и скармливал три дня подряд.

Вообще-то, честно признаться, никогда не говорил и не скажу, что я и есть тот самый главный, благодаря которому осенью тысяча пятьсот семьдесят второго года этой раковой опухоли на Руси не стало. Нет, нет и нет! Уверен, что мои слова, подковырочки да подколочки в лучшем случае сыграли лишь роль своеобразного катализатора, то есть ускорили процесс ее отмены. Почему? Да он и сам не очень-то ее защищал. Уж больно лениво как-то, с неохотой. Типа напрасно ты так уж строго о покойнике — он в чем-то был неплохим парнем, хотя, спору нет, дуролом каких мало.

Кстати, и тут сказалось его нездоровое злобное желание по возможности стравить всех своих слуг — пусть себе грызутся. Так-то оно спокойнее. Как-то во время нашей очередной беседы, состоявшейся где-то за неделю до его отъезда в Новгород, в аккурат на Никиту-гусятника[186] — потому день и запомнился, что мы с царем лакомились жареным гусем, — к нам в комнату зашел Скуратов. Не знаю, какое важное и неотложное дельце он имел к Иоанну, не прислушивался, что ему шептал на ухо Малюта, но государь его неотложный визит использовал сполна:

— Слыхал, Гришка, что Константин-фрязинпредлагает?! Опричнину долой, и всех, кто в ней, в шею. Стало быть, и тебя пинками гнать надобно. Так, князь?

Ох как Малюта на меня вызверился. Взгляд пострашнее волчьего. Так разве что мать-волчица на убийцу своих волчат смотрит. Такое ощущение, что, если бы дали волю, тут же меня порвал бы… и съел. Для надежности. А что? Запросто. С него и такое станется.

А если серьезно, то ему найти мужичка, ну хотя бы из дворни Воротынского, и притащить к себе в Пыточную избу, делать нечего. А уж выдавить из него нужные показания против меня и вовсе запросто. Вечера хватит, от силы двух. Против лома нет приема, а уж против дыбы…

И оно мне надо? К тому же самому Скуратову, если мне не изменяет память, жить осталось всего ничего, каких-то четыре с небольшим месяца. Можно сказать, он уже мертвый. Почти. Только сам этого не знает. Но и за эти четыре месяца, если что, ущучит меня одной левой, а потому…

— Не так, государь, — спокойно ответил я. — Видать, с языком у меня еще худо, не все слова выучил, а потому неправильно ты меня понял. Григорий Лукьянович из тех верных слуг, кто свою преданность доказывает на деле. Было ли хоть раз, чтоб ты ему дал наказ, а он не выполнил? А тех, кто доказал свою любовь да верность, мудрый государь должен в чести держать, как ты и делаешь. Да при этом не глядеть ни на именитых пращуров, ни на древность рода. Что в них проку, коль у самого человека мед на устах, да камень за пазухой. Лишь говорить умеют да славословить тебя, а кроме этого, если поглядеть да призадуматься, ничего за душой и нет.

На Малюту я при этом не смотрел — только на царя, но взгляд Скуратова на себе чувствовал. Не скажу, что благодарный — навряд ли это слово имеется в его лексиконе, но есть надежда, что, попав к нему в лапы, помру легкой смертью, а это дорогого стоит. Впрочем, он мне это уже как-то обещал. М-да-а, добрая душа, что и говорить.

— Да ты и сам припомни, разве сказал я хоть одно худое слово про Григория Лукьяновича, про зятя его, Бориса Федоровича Годунова, про постельничего твоего, Дмитрия Иваныча, который тоже из Годуновых, про Богдана Вельского, про князя и воеводу Дмитрия Ивановича Хворостинина да про брата его, — продолжал я неспешно. — А таких в опричнине изрядно. Негоже брать грех на душу да порочить достойных людей. И в Евангелии тако же сказано: «Не тот грех, что в уста, а тот, что из уст», — на всякий случай добавил я и первый раз исподтишка взглянул на Малюту.

Увиденное успокоило окончательно. Ненависть с его лица исчезла. Совсем. Ну и славно. Значит, легкая смерть мне обеспечена. С гарантией. Правда, настороженность все равно осталась, но последняя у него, скорее всего, в крови.

— Ишь ты, заюлил, — недовольно хмыкнул Иоанн. — Не пойму я тебя, фрязин. То ты одно, а то — совсем другое. Уж больно мудрено изъясняешься.

— А дозволь, государь, я тебе притчу расскажу, — воодушевился я. — Было у хозяина во дворе две бочки. В одной он медок держал, а в другой — нечистоты. И как-то раз нерадивые слуги их спутали. Один в бочку со сквернотами ведро с медом вылил, а другой горшок нечистот в бочку с медом опрокинул. И что получилось?

— В обоих дерьмо стало, — буркнул Иоанн.

— Точно, — подтвердил я. — И хоть было в том горшке немного, пить из бочки все равно никто не стал. Вот и в народе я такую же присказку слыхал: «Одна паршивая овца все стадо портит». Потому и болтает простой люд про опричников разное непотребство. Они ведь как судят — поглядели, что творит какой-то один, ну, значит, и остальные такие же, раз они из этого же болота вылезли. А если б не было меж ними отличий — совсем иное дело.

— А кто болтает? — свирепо осведомился Малюта.

Я недоуменно пожал плечами и простодушно заметил:

— Разве ж упомнишь. Многие.

— И показать смогёшь? — насторожился Скуратов.

— Да как их покажешь, — развел руками я. — Вон на Пожаре голоса и там и сям раздаются. А оглянись — десятка два за спиной стоят. Кто из них хулу сказывал — бог весть. Да и не силен я в сыскных делах, Григорий Лукьянович.

— Эх ты, фрязин. Сразу видать, что немец[187] — с чувством явного превосходства хмыкнул Скуратов. — Надобно было для началу…

Но тут его бесцеремонно перебил Иоанн:

— Егда повелю сего фрязина к тебе приставить, чтоб ты поучил его малость в своем ремесле, тогда и сказывать учнешь, что надобно для началу, а что опосля. Покамест же неча тут. К тому ж фрязин не для того сказывал, а вовсе для иного. Эх ты, Гришка… — протянул он с чувством превосходства, повелительно махнув рукой, унизанной перстнями. — Ступай себе. — И, даже не дожидаясь его ухода, с хитрецой спросил меня: — А ежели бы я и впрямь тебя к пыточному делу приставил, тогда как? Ослушался бы царева повеления?

Меня чуть не передернуло. Все понимаю. Иной раз и матерый честный воин за нож берется. А как иначе, коль пленный татарин молчит и, пока ты ему не поджаришь на костре пятки, не скажет ни слова? С души воротит, противно, но надо, потому что война есть война, и выбор невелик — либо заговорит пленный, либо погибнут твои люди, нарвавшись на засаду. И мораль с гуманизмом тут не в чести — скорее уж в укор. Хочешь в святоши — пшел вон в монастырь, и нечего путаться меж воинами, у которых задача не себя спасти и не свою душу для рая сохранить, а за Русь грудью встать. Но идти в заплечных дел мастера?!

Я не смог сдержаться, и хорошо, что Скуратов к тому времени уже вышел, поскольку при всей своей недогадливости он бы прекрасно понял мое подлинное отношение к нему и его бравым ребятишкам.

— Оскорбить хочешь, государь? — в лоб спросил я. — За что?

Царь сразу заюлил, завертелся. Не понравилось, когда вот так, в открытую. Не привык. Оправдываться принялся. Это передо мной-то, иноземцем.

— Проверял я тебя просто. Иной, ежели повелю, в отца родного нож вонзит — вот кака подла душонка. Но я таковских и сам при себе не держу, уж больно мерзки, — пренебрежительно заметил он.

«Это про Федора Басманова, — понял я. — А может, не только про него. Ну ладно. Будем считать, ты передо мной извинился. Пусть неумело, но хоть так. А на будущее, чтоб у тебя подобные глупости с языка не слетали…»

— Расскажу я тебе еще одну притчу, государь. Жили некогда два брата-царя, и каждый имел свое царство. Один был глуп и больше всего хотел, чтоб любой подданный непременно выполнял его повеления. Он даже проверял их. В один день повелит горшечникам стать пирожниками, а ткачам кузнецами, а сам наблюдает, все ли выполнили его повеление. Потом он попов поставил в воины, а катов назначил в священники и тоже бдил — все ли его послушались. Только длилось это недолго — развалилось царство. Когда ворог пришел, не то что воевать стало некому — погибших отпевать и то людишек не нашлось. А другой брат оказался мудрым царем. Он, прежде чем назначить человека на какое-то место, всегда к нему приглядывался да присматривался — не загубит ли тот дело, которое ему поручат. Да и не гнушался спросить, вот как ты сейчас меня, даешь, мол, свое согласие или нет, потому что в мудрости своей сознавал — коль самому человеку повеление придется не по нутру, то он его исполнит, но без души и без сердца. Да так неумело, что за ним все равно придется переделывать — так что лучше бы тот и вовсе за него не брался. И росло его царство, процветало и…

— Потому я тебя и спросил, — оживился Иоанн.

И опять смущения как не бывало, глазки блестят, губенки самодовольно поджаты… Господи, как мало иному надо для счастья — чтоб его мудрецом назвали. Впрочем, все остальное у него уже есть.

Вот так мы с ним и общались. Ежедневно. А свою «гениальную» идею стравить меня с кем-нибудь из своих ближних он не оставил. И осуществил.

Подумаешь, с Малютой не вышло. При дворе народу хватает. Причем во враги он мне определил целый род, поручив перед своим отъездом в Новгород… постричь свою четвертую супругу, царицу Анну Алексеевну Колтовскую. А у нее только родных и двоюродных дядьев больше десяти. Если присовокупить братьев, родных и прочих, то и вовсе набегает к трем десяткам. Понятно, что при дворе их меньше — не каждому родичу жены досталось по прянику, но тоже хватало.

Когда я впервые услышал об этом повелении, то, наверное, вид у меня был тот еще. Во всяком случае, царь от хохота не удержался. Не знаю, может, сам бы покатился со смеху, поглядев на себя со стороны, но тогда мне было не до веселья.

— Государь, насколь мне ведомо, постригают в монахини люди духовного звания, — осторожно напомнил я. — Я же — князь, и в священники не собираюсь.

— Твое дело — за пристава у нее быть, — пояснил Иоанн, вытерев выступившие на глаза слезы, и успокоил: — Да не боись. Отсель до Горицкого Воскресенского монастыря мигом домчишь. А уж там, как обряды справите, мой поезд и догонишь. — И хитро подмигнул, поясняя: — Не любят у меня в палатах тех, с кем я вот яко с тобой — в задушевных говорях[188] время провожу. Не ныне, так завтра, случись что на пиру, местничаться полезут, а у тебя за душой, окромя римских корней, ничегошеньки и нету. Да и далек Рим. Опять же, коль я тебя на службу к себе принял, стало быть, и чин должон дать. Вот чтоб у иных-прочих завидки душу не терзали, мол, больно скоро да излиха высок, я тебя с Аннушкой и посылаю. Тут уж сыном боярским не отделаешься. Чай, не у кого-нибудь за приставом — у самой царицы.

Так-так. А вот с этого места желательно несколько поподробнее — чин мне и впрямь нужен. И не корысти ради, а токмо… Черт, от волнения даже забыл, что там в «Двенадцати стульях» отец Федор говорил инженеру Брунсу. Такого со мной за всю жизнь ни разу не бывало.

С одной стороны, я вроде уже договорился с Долгоруким, но с другой, учитывая поганый характер моего будущего тестя и его непредсказуемую натуру, чин мне запросто может пригодиться.

— Я тут третьего дня обмыслил все — боярина али окольничего давать тебе невместно. Тогда уж точно от зловред житья не станет — али отравят, яко моих жен, али порчу напустят. Кравчего дать? Будя, напробовался ты уже моих угощений.[189] Да и я пожить еще хочу, а то мало ли. Постельничий? Не дело фряжскому князю с тряпками возиться, хоть и царскими. Все передумал — нет для тебя достойного чина. Как быть? И ведаешь, что я тогда намыслил? — Иоанн хитро улыбнулся от избытка чувств и даже подмигнул мне.

Я не подвел его ожиданий — глядел завороженно, весь внимание, словно эта его придумка — самое важное в моей жизни. Даже реплику кинул соответствующую:

— Что бы ты ни намыслил, государь, но знаю одно: в светлую голову приходят только светлые мысли.

С душой сказал, не лукавя. Я действительно так считаю. Вот только его голова тут ни при чем. А если он думает иначе — его проблемы. Главное, что у меня получилось искренне.

— А я новый чин ввел! — торжествующе выпалил он и довольно уставился на меня.

— Это как же?! — изумился я, причем снова искренне — и впрямь интересно.

— А вот так. Будут теперь на Руси думные дворяне. Это ежели сам человек мудёр, но из худородных али, вот как ты, из иноземцев. Конечно, чин сей определен пониже боярского, да и окольничего, но зато сей человек станет вхож в государеву Думу, да и в прочие места. Уже и указ подготовил, даже три сразу. Первый — о введении оного. Другой о даровании сего чина моему верному слуге Гришке Скуратову, а уж третий… — И после многозначительной паузы — ну точно, как есть артист — выпалил: — Тебе, княж Константин! Что, не ожидал? — И лапу в перстнях сует для поцелуя.

Вот дьявольщина. Пришлось чмокнуть. А куда денешься — ритуал. Но хоть вроде и нет в этом никакого унижения — все равно что отдание воинской чести, — чувствовал я себя не очень. Мне бы радоваться, что так скоро вылез наверх, а у меня, дурака, Малюта Скуратов из головы не выходит. Он ведь тоже думный дворянин, да еще за номером один. Главное, я все понимаю — это ж только звание, а в должностях у нас никакого сходства, но все равно скверно.

К тому же, как назло, припомнилась моя задумка с цареубийством. Как там в Библии? «Неблагодарный пес, грызущий хозяйскую длань, что вскормила его». Что-то вроде этого. Я, конечно, не пес, а Иоанн не хозяин, да и не вскармливал он меня — я пока и медной полушки от него не видел, а все, что есть, добыл сам, вместе с Ицхаком, но все равно как-то оно не очень.

Может, это и хорошо, что меня назначили в охрану к опальной царице? Ей сейчас терять нечего — всю дрянь про этого козла выложит как на духу. Заодно и меня поднастроит соответственно, чтоб в нужный момент рука не дрогнула. А завести ее в нужном направлении нечего делать — надо только вовремя сказать про него десяток-другой ласковых слов, и все, тем более что это как раз входит в мои обязанности. Как объяснил царь, главная задача пристава не в слежении за царицей, дабы Анна не сбежала — такое невозможно, да и некуда ей, но в том, чтобы все прошло благопристойно, без истерик, без бабских слез, причитаний и попреков. Ну и, разумеется, без сопротивления, во всяком случае, внешнего.

— А ты ей сказки какие-нито поведаешь, коими меня тут услаждал, глядишь, и отойдет девка от дум тяжких, — морщась, инструктировал меня царь.

Видно было, что тема ему неприятна и он сейчас испытывает только одно желание — побыстрее отвязаться от опостылевшей супруги, но так, чтоб в народе потом не шушукались, как о Соломониде Сабуровой. А то ж до сих пор люди друг дружке пересказывают, нещадно привирая, как она во время своего пострижения и топтала ногами монашеский куколь, и призывала бога в свидетели, что, дескать, нет ее согласия на постриг, насильно его церковь над нею совершает, пред мужем ее, великим князем Василием III Иоанновичем, раболепствуя. Да так скандалила, что чуть не сорвала всю церемонию. Пока плетью не перетянули — не угомонилась.

— Токмо рясу на себя напяль, — посоветовал Иоанн напоследок. — У самого, поди, нет, так я тебе дам новехонькую, аглицкого сукна, чтоб не зазяб по пути. И помни: это она в постели колода колодой, а так-то себе на уме, и чего сотворить могёт — неведомо. В тихом омуте знаешь сколь чертей водится? То-то и оно. Знамо дело, на бабий норов нет угадчика, да и слезы бабьи чем боле унимать, тем хуже, но ты уж расстарайся, уйми, чтоб худа не стряслось. И глаз да глаз за ней, чтоб руки на себя не наложила. С нее станется и на таковское пойти, дабы мне напакостить.

Но насчет «мигом доедешь» царь меня бессовестно надул. Оказывается, монастырь-то расположен не под Москвой, а у черта на куличках, аж за Вологдой, всего в нескольких верстах от Кирилло-Белозерского. Эх, прости-прощай мой осенний визит в Бирючи! Или успею? Ладно, там видно будет.

Вот так и стал я в одночасье… надзирателем. Правда, главным. И на том спасибо.

Глава 7 Богу угождай, а чёрту не перечь

Она пришла ко мне в первую же ночь нашего пребывания в странноприимном доме, выстроенном неподалеку от монастыря…

По случаю визита столь важной особы всех богомолок и прочих, кто в нем находился, оттуда выселили, и разместили в комнатах, похожих на кельи, немногочисленную царицыну свиту: пяток мамок и нянек, да ниже этажом охрану: десяток моих ратников и двух приставов — меня, фряжского князя Константино Монтекки, и подьячего Телепню Наугольного. Последний по царскому повелению должен был остаться тут после моего отъезда, то есть пребывать близ царицы неотлучно.

Вообще-то для Анны Алексеевны, согласно указанию царя, привезенному загодя присланным гонцом из Москвы, уже подготовили несколько келий. В этой же грамотке говорилось о дозволении пользоваться всеми погребами, ледниками, поварней, устроенной отдельно, и прочим добром, оставшимся от инокини Евдокии. Но едва царица услышала об этом от матери-игуменьи, как тут же испуганно вздрогнула и, умоляюще взглянув на меня, пролепетала, что до пострига хотела бы пожить последние денечки на воле, дабы свыкнуться с неизбежным.

— Пока она не примет постриг, я и мои люди должны находиться близ нее неотлучно, — отчеканил я. — Мыслю, что в самом монастыре это вовсе негоже, а странноприимный дом хоть отгорожен стеной от остальных монастырских строений, потому лучше всего нам остаться именно тут. — И уловил благодарный взгляд Анны.

Причину ее испуга я понял чуть погодя. Оказывается, инокиня Евдокия не кто иная, как двоюродная тетка Иоанна, властная и надменная Евфросинья Владимировна.

Тяжелая ей выпала доля. Урожденная княжна Хованская, выданная замуж за Андрея Иоанновича Старицкого — младшего дядьку царя, всего несколько лет наслаждалась тихим семейным счастьем. Затем ее мужа посадили в темницу, где он вскоре скончался, и Евфросинья осталась вдовой с маленьким сыном Владимиром.

Царь терпеть не мог честолюбивую тетку и лет девять назад велел ей принять постриг. Ирония судьбы — инокиней она стала в монастыре, который сама же и основала лет за двадцать до этого, выбрав чудесное живописное местечко в семи верстах от Кирилло-Белозерского монастыря у подножия горы Мауры. За шесть лет, что она здесь прожила, сестра Евдокия много чего успела сделать для обители. К холодной и несколько непропорциональной громадине соборного храма Воскресения добавилась теплая церковь Одигитрии и еще одна — во имя великомученицы Екатерины, возвела колокольню и странноприимный дом.

Жилось ей тут относительно привольно — монастырь был не общежительским, а особожитным, то есть монахини собирались вместе лишь на церковные службы, а все остальное время жили каждая сама по себе и питались согласно своих достатков. Тогда-то и возникли особая поварня, погреба, ледники и прочие хозяйственные постройки, принадлежащие, несмотря на их расположение внутри монастыря, именно бывшей княгине Старицкой.

Но Иоанн опасался ее и тут. Расправившись в тысяча пятьсот шестьдесят девятом году с ее сыном, его женой и тремя детьми, он не забыл и про мать своего двоюродного брата. Осенью этого же года прибывшие из Москвы палачи усадили ее, еще нескольких боярынь-монахинь и мать-игуменью Анну в ладью, нагруженную камнями, и пустили в Шексну. Едва судно отошло от берега, как тут же пошло ко дну. Мне довелось видеть их могилы с тяжелыми каменными крестами на небольшом монастырском кладбище.

Вот потому-то царица и вздрогнула от испуга, узнав, чью келью она унаследовала. Немудрено. Тут и у хладнокровного мужика екнет сердечко.

Вообще-то мужикам жить в странноприимном доме было не положено, что игуменья — мать Олимпиада, еще не старая женщина с вечно поджатыми в немом упреке губами, — откровенно мне высказала в первый же после нашего прибытия вечер, едва узнав, что мы никуда не собираемся уходить.

Честно говоря, я тоже не горел желанием тут оставаться. Не знаю, как кому, а мне все это не по нраву. Вот у моего друга, у Валерки, сестра Тамара рассказывала, что, пребывая в церкви, чуть ли не воспаряет душой к небу, до того ей нравятся все эти службы, обряды, ритуалы и песнопения. А на меня они наводят беспросветную тоску — уж больно заунывные. Не песни — стон один. Какая там Русь?! Ею и не пахнет — сплошная Византия.

К тому же это лишь на словах звучит хорошо: «Уйду в женский монастырь». Весело и с намеком. А на деле поглядеть — плакать хочется. От хорошей жизни в монашки не записываются. Разве что в виде исключения, так ведь они на то и существуют, чтобы лишний раз подтвердить правило. И вид у них — краше в гроб кладут. Про выражение их лиц вообще молчу. Если меня когда-нибудь поволокут здесь на плаху, я все равно буду смотреться в десять раз веселее, чем они. Но служба есть служба, что я игуменье и объяснил. Мол, приказ у меня. Нарушить не смею, ибо государем отдан. Все должно быть чинно, мирно, благородно вплоть до той самой минуты, пока деваху не постригут и не облачат в монашеское платье. Вот во исполнение этого самого я и должен безотлучно находиться при царице.

— Небось и без вас не убежит, — скептически хмыкнула игуменья.

— А это как знать, — возразил я и, глядя на ее лицо, вытянувшееся от удивления, пояснил: — На Руси ей и впрямь схорониться негде, разве что в другом монастыре, но это шило на мыло менять. А вот на небо ее душенька раньше пострига воспарить может, и что тогда?

Мать Олимпиада нахмурилась.

— Она что же, пыталась уже? — переспросила с тревогой.

Я молча кивнул, не став развивать эту тему, хотя рассказать мог намного больше. И впрямь, в тихом омуте… Особенно эти черти разбушевались в первые три дня. А нож, который Анна попыталась припрятать в рукав, я вообще заметил лишь в самую последнюю минуту. Заметил и отобрал.

— У мамок ножницы есть! — зло бросила она мне в лицо.

Все правильно. Ныне я олицетворял в ее глазах особу ненавистного ей супруга. Но если с ним желательно поостеречься — мог и в лоб закатать, причем со всей дури, то со мной она не стеснялась, отыгрываясь за все. И за поруганную честь, и за молодость, которой не было — ей и сейчас-то едва-едва исполнилось девятнадцать, а тогда… Но, кстати, каких-либо конкретных гадостей об их совместной жизни я почти не слышал, не говоря уж об интимных подробностях. В этом отношении девушка оказалась гораздо порядочнее своего, считай бывшего, супруга.

— Ты тогда некрасивая будешь, — убежденно заявил я ей. — К тому же без навыков замучаешься себя пырять. Опять же они небольшие, а ты вон какая — не достанут до сердца.

Мои возражения были вполне логичны. Я, правда, не видел ножниц, но достаточно поглядеть на телеса царицы, как сразу становилось ясно — для такой пышной плоти абы какие, вроде маникюрных, не годятся. Кстати, мне не раз доводилось слышать, что и Марфа Собакина тоже не страдала худобой, не говоря уж об Анастасии Захарьиной. Не иначе как Иоанн подбирал невест, все время памятуя о своей бабке,[190]— увесистых и ядреных.

Между прочим, все три, что у него были (черкешенка не в счет), чем-то походили на мою Машеньку. Если бы я не знал поименно его семерых жен, то счел бы это зловещим симптомом. Все как одна волоокие, глаза либо синие, либо васильковые, волосы как спелая пшеница, ну а стать расписывать ни к чему — все при всем, и даже с немалым довеском. Одна лишь Мария Темрюковна и выпадала из этого ряда — смуглая и тощая. Правильно, по горам скакать — живо слетишь с пятьдесят четвертого размера на сорок четвертый. Да и то, как рассказывали, откормили ее в Москве неплохо, особенно за последние годы.

Анну откармливать было ни к чему — она и так выглядела весьма и весьма представительно. К тому же девица оказалась на удивление умной, а когда у узницы голова на плечах не только для платка и кики, охране от этого лишние проблемы.

Что до ножниц, то я постарался незаметно изъять их из нянюшкиных шкатулок. Хоть и не портновских размеров, но до сердца достать могут запросто. Кроме того, ближе к третьей ночи я вовремя пресек еще одну попытку с ее стороны. К тому времени мы уже нырнули из Москвы-реки в Истру, переправились волоком в Сестру и остановились в Клину, бесцеремонно потеснив московского наместника и нахально заняв большую половину его обширного терема.

Но насчет передохнуть, хоть и притомился бдить всю дорогу, как бы она через борт не того, — у меня не получилось. И так чуть не прошляпил. Сердобольный Пахом, стоящий на страже у ее дверей, уже пронес было дышащий паром горшок кипятку к лестнице, ведущей на ее этаж, но вовремя встретился мне. Да и то вначале я прошел мимо, и лишь резкий неприятный запах, который донесся из посудины, остановил меня и заставил призадуматься, а затем и повернуть обратно, завернув ратника на полпути.

Царица попыталась схитрить, заявив, что ее одолела бессонница, вот она и заварила себе травок. Но я, хоть и не лекарь, уловку раскусил. Яда в горшке и впрямь не было — срочно найденная травница уверенно подтвердила, что, судя по запаху и цвету, это действительно снотворное. Даже состав назвала, из которого мне запомнились лишь корешки волчьей ягоды — никогда бы не подумал, что из них можно сварить нечто полезное. В подтверждение своих слов она смело отхлебнула из посудины, заявив, что, окромя крепкого сна, более ничего с ней не случится.

— А если все сразу выпить? — поинтересовался я.

— Ежели ума нету, можно и сразу, — недоуменно хмыкнула она, хлопая изрядно осоловевшими глазками — снотворное уже начало действовать. — Токмо навечно уснешь. Хотя все пить ни к чему — чтоб помереть, и четверти за глаза.

Все правильно — сонный настой ведрами не хлещут. Разве лишь когда хотят, чтоб сон превратился в вечный. Нет уж, милая. Только без меня и уже имея на голове монашеский куколь. Вот тогда что угодно — травись, топись или вон с колокольни вниз головой. На все твоя царская воля. Для мужика такой уход из жизни — трусость, женщине же простительно.

Примерно в таком духе я с Анной и переговорил, добавив в заключение, что ложку настоя она, если есть желание, может выпить, а остальное содержимое горшка пускай побудет в моей фляжке. Как говорится, от греха подальше. Выдавать буду по первому требованию, если бессонница станет терзать и дальше, но по чуть-чуть.

— Вот еще! — зло фыркнула она и многозначительно пообещала: — Я уж лучше сама иное заварю!

Оставалось только беспомощно развести руками и жалобно вздохнуть — пусть уж лучше думает о яде, чем о каком-нибудь ином способе уйти из этой жизни.

Это ведь я специально изобразил перед ней, что навряд ли смогу что-либо поделать, если она еще раз попытается отравиться. На самом-то деле…


Ицхак, нежданно-негаданно заглянувший ко мне в гости буквально накануне отъезда, был несколько разочарован скудным убранством моих комнат и убогой мебелью.

— Вэй, и это царский любимец, — укоризненно произнес он, оглядывая комнаты, где и впрямь пока было несколько неуютно.

— Какой еще любимец? — смущенно проворчал я.

— А как иначе назвать человека, без которого царь за последнюю седмицу не смог обойтись ни на один вечер? — удивленно спросил он.

— И откуда у тебя такие сведения? — несказанно удивился я.

Еще бы. Тут и впрямь было чему дивиться. Если учесть, что сам я практически никому языком не трепал, то получается, что эти данные у него могут быть только из одного источника — проболтался кто-то из слуг Иоанна, причем из самых доверенных. Проболтался или вообще является тайным информатором купца. Ну ничего ж себе!

— Какое это имеет значение? — пожал плечами Ицхак. — Главное, что они точные.

— Ты прямо как Штирлиц! — не сдержал я восхищения перед пронырливостью своего собеседника.

— А это кто? — в свою очередь полюбопытствовал купец. — Судя по имени, он из германских земель. Или я ошибаюсь?

— Не ошибаешься, — кивнул я, — Был один хитрюга вроде тебя. И тоже все обо всем знал.

— Наверное, купец, — сделал вывод Ицхак.

— В какой-то мере, — уклончиво ответил я и с искренним сокрушением развел руками. — Ты уж извини, даже угостить толком нечем.

Нет, сам я не голодал. За те несколько дней, что Глафира на правах ключницы приняла в свои руки бразды правления моей скромной усадьбой, состоящей пока что из просторной двухэтажной пятистенки, бывшая пирожница развила такую бурную деятельность, что только держись.

Просторные сени были уже полностью заставлены всякими ларями и коробами, доверху набитыми всяческими припасами, так что ел я от пуза. Вот только угощать всем этим Ицхака было как-то несподручно — мало того что грубая пища, да еще вдобавок некошерная.

Во всяком случае, мясо — однозначно из трефных, даже если это говядина или баранина, и предлагать его — обидеть человека. У них же железная куча правил по «правильному» забою скота, которые должны неукоснительно соблюдаться. Например, как рассказывал мне сам Ицхак, прежде чем прирезать корову, надо трижды провести ножом по пальцу и столько же по ногтю, дабы убедиться, что нож достаточно острый и неоскверненный. После убоя мясо тщательно обследуют на предмет признаков заболеваний, после чего кропотливо удаляют все кровеносные сосуды, жир и сухожилия задней части. Затем…

Впрочем, дальше излагать ни к чему — и без того понятно, что любое мясо в доме христианина не является кошерным. Пироги Глафиры? Вкуснющие, просто слов нет, только с точки зрения правоверного иудея тоже подгуляли. К тому же тесто она замешивала на яйцах и, разумеется, не отбирала только те, которые не запачканы кровью, с одного конца тупые, а с другого — заостренные, и желток со всех сторон окружен белком.

А уж что касаемо питья, то тут и вовсе завал. У меня его — в смысле хмельного — пока что и вовсе не имелось. Ни кошерного, ни даже трефного — никакого. Когда я только заикнулся о том, что было бы неплохо прикупить на Торгу медку, да желательного не одного, а трех-четырех сортов, чтобы был выбор, новоявленная ключница тут же заявила, что ежели даже на такой пустяк тратить деньгу, то никакого серебра не хватит, и вообще, покупать мед — это прямой укор ей как хозяйке, так что лучше она его приготовит сама, да таковский, что я нигде больше не сыщу.

— Я бы с радостью, но в наличии только квас. — Я смущенно пожал плечами. — Даже пиво еще не готово, Глафира только сегодня поутру две бадейки бродить поставила. Разве что сказать ей, чтоб прямо сейчас послала Андрюху, да прикупить бочонок? У тебя как со временем?

— Мне отчего-то так и помыслилось, что на разносолы у тебя полагаться не стоит, — кивнул Ицхак. — Ну что ж, будем считать это моим маленьким скромным подарком на новоселье. Куда заносить? — И распахнул двери, ведущие из сеней на крыльцо.

Оказывается, купец прибыл ко мне на подворье не с пустыми руками — в телеге лежало целых три бочонка с медом, два увесистых мешка, от которых за версту несло сдобой и чем-то еще, но тоже очень вкусным, и прочая снедь.

Перечислять все гостинцы я не стану — ни к чему, скажу лишь, что Ицхак не поскупился, захватив с собой столько закуски и выпивки, что их, как изящно выражался запойный сосед из моей «прошлой» жизни, вполне хватило бы на две добрых попойки и одну белую горячку.

К делу Ицхак приступил почти сразу после того, как мы утолили первый аппетит и опустошили по паре кубков отличного медку.

— Ты высоко взлетел, — констатировал он, коротко, но емко оценив мое нынешнее положение. — С тех высот, что ты достиг, если уж падают, то разбиваются насмерть — мне ведомы нравы при дворе царя, — пояснил купец. — Признаться, мне будет тебя недоставать, если государь вдруг сменит свою милость на гнев, который, как я слыхал, бывает ужасен.

— Надеюсь, что мне это не грозит, — самодовольно усмехнулся я. — Дело в том, что Иоанн Васильевич навряд ли отважится меня убивать, потому что… — Но тут я вовремя прикусил язык, прикинув, что ни к чему кому бы то ни было знать обо всех моих фантазиях и выдумках, которые я наплел царю, и замешкался, не зная, как продолжить.

Однако Ицхак понял мое замешательство правильно, с улыбкой заметив:

— Я же говорю: таки ты очень высоко взлетел, если у тебя появились тайны, о которых надлежит знать только тебе и самому царю. Но помимо него имеются другие люди, и с ними тебе тоже придется часто общаться, находясь при его дворе. И поверь, что, как бы скромно ты себя ни вел, все равно они будут испытывать к тебе огромную зависть, а там, где она есть, непременно объявится и ненависть. И если сам Иоанн не отважится причинить тебе зло, то эти люди стесняться в выборе средств не станут. Как ты мыслишь быть с этим?

Я пожал плечами. Об этом я до сих пор не задумывался. Да и не до того было — за последние дни события захлестнули меня так, что обмозговывать какие-либо планы на перспективу, вроде того, как жить дальше, времени попросту не имелось.

— А зря не помыслил, — укоризненно произнес Ицхак, после чего сделал безапелляционный вывод: — Тебе срочно необходимо противоядие, и желательно иметь их несколько, ибо сортов смертного зелья на свете превеликое множество. Я привез с собой самые лучшие, какие только смог отыскать. Их всего три, но действуют они против многого, хотя и не против всего. Однако это лучше, чем не иметь вовсе ничего.

Честно говоря, в первую минуту я просто умилился такой заботе и растрогался не на шутку, однако когда пришла вторая минута, в моей душе зародилось подозрение. Насколько мне помнится, бесплатный сыр бывает только в мышеловке, да и то небольшой кусочек, а тут, можно сказать, целый круг. Ицхак то ли прочитал это на моем простодушном лице, то ли логично решил, что я об этом все равно рано или поздно подумаю, но он сыграл на упреждение:

— Нет-нет, не подумай, будто я опасаюсь за твою жизнь в первую очередь из-за него. — Он кивнул на мою руку с перстнем. — Конечно, если что-то приключится, то, больше чем уверен, он вмиг исчезнет с твоего пальца, и разыскать его окажется тяжко, если вообще возможно. Однако главное — это ты сам. У нас, евреев, жизнь человека вообще священна. Твоя же мне дорога особенно, ибо навряд ли на Руси найдется человек из числа неевреев, к которому я бы питал столь добрые чувства. Надеюсь, что и твое сердце испытывает по отношению ко мне и моему народу нечто похожее, — многозначительно произнес он, но тут же приложил палец к губам и заговорщически улыбнулся. — Ничего не говори. Слова ничто без дел, и в ваших священных книгах, по-моему, говорится так же, только про веру.[191] Словом, принимай хотя бы по паре капель из каждого сосуда. Достаточно одного раза в неделю, чтобы ты оказался стоек почти к любому смертному зелью. Недомогание в случае отравления ты конечно же все равно ощутишь, но тогда тебе будет достаточно принять еще по десять капель, чтобы оно прошло…


Поэтому я особо и не боялся, что Анна примет отраву — верил, что снадобья купца сумеют помочь. Так что лучше пусть она размышляет о новых ухищрениях насчет ядов, чем приступит к осуществлению какого-нибудь другого вида самоубийства, тем более что их хоть отбавляй. Например, та же река.

Кстати, именно из-за реки я с самого утра четвертого дня поднапрягся, как только мог. Иначе нельзя — могу не довезти. В смысле живой. Раз застукал, второй раз чудом внимание обратил, а в третий…

Опять же борт ладьи рядом, вода всего в метре. Нагнуться и плюхнуться — секундное дело. И хотя я и распределил обязанности охраны, сделав так, чтоб в дневное время дежурили те, кто умеет плавать, но все равно на душе было неспокойно. Сейчас еще куда ни шло. Сестра — река неглубокая и по ширине тоже не ахти, но через день мы выйдем на Волгу, а там…

Хорошо, если она пока не делает попыток нырнуть лишь потому, что размышляет об очередном отравлении. Куда хуже, если просто выжидает, понимая — коль с первого раза не выйдет, у меня появится блестящий повод запереть ее в крошечной каюте, которую обустроили для Анны на корме. Запереть и не выпускать до самого приезда, благо что волоков впереди не предвидится — Волга сама донесет до Шексны, а там вверх по ней, и все — монастырь почти у реки.

Вот она и ждет, пока мы вырулим туда, откуда ее извлекать будет весьма и весьма затруднительно. Надо что-то делать, притом срочно.

Пришлось отвлекать. Поначалу слушали меня только две мамки. Или кормилицы — пойди разбери. Сама Анна демонстративно отворачивалась, делая вид, что я утомил ее своей бесконечной трепотней. Ага, притомил, держи карман шире! На самом деле ушки топориком и не пропускала ни одного словечка. А ближе к вечеру мои рассказы ее настолько захватили, что она перестала изображать равнодушие — уж больно интересно.

Еще бы, я ж повествовал об индейцах-ирокезах, а по их обычаям всем заправляла Великая Мать. Словом, пролил бальзам на ее сердце. Потом рассказал кое-что и про амазонок. То есть подбирал приятные животрепещущие темы на злобу дня и… на злобу сердца Анны Алексеевны.

Она даже стала задавать вопросы — как это, да как то, причем деловитые. Ну что ж, раз заинтересовали подробности — дело пошло на лад…

Вот так царица понемногу и оттаяла. На шестой день я мог вздохнуть поспокойнее, невзирая на широкую гладь реки, хотя все равно не рисковал оставлять ее одну с няньками да мамками — мало ли.

А потом — мы к тому времени отплыли из Углича — и вовсе разговорилась со мной «за жизнь». Но и тут поначалу осторожничала, предпочитая расспрашивать меня — кто, откуда и так далее. Отвечал я односложно, стараясь не вдаваться в подробности, чтоб потом не попасть впросак — пойди запомни все вранье, чтоб потом повторить все в точности. Завтра себя вчерашнего процитировать легко, через неделю — с трудом, через месяц — не знаю, а если через полгода?

Совсем она расслабилась, узнав, что я сирота. Вот уж воистину, если путь к сердцу мужчины лежит через желудок, то к сердцу женщины — через жалость. Во всяком случае — к сердцу русской женщины.

— Вот и я тоже… сирота, — со вздохом заметила она.

— Вроде и мать, и отец имеются, — осторожно возразил я. — Опять же у тебя одних только дядьев и братьев не сосчитать…

— А хоть один из них мне ныне подсобил? — невесело усмехнулась она и тоскливо повторила: — Хоть один…

Я попытался восстановить справедливость, напомнив кучу пословиц и насчет плети, которой обуха не перешибить, и многие иные из той же серии. Но она и без того все прекрасно понимала, а имела в виду совсем другое:

— Сама ведаю — с государем не поспоришь. Токмо могли бы хошь заглянуть на чуток, подбодрить, слезу утереть. Нешто бабе много надобно — отреветься на плече крепком, словцо ласковое на ушко шепнул, ну хошь по голове бы кто дланью погладил, все не так тяжко. Ан поди ж ты — ни один не заглянул. Небось батюшка, Ляксей Григорьич, когда через мою кику боярскую шапку получил, иные песенки пел. Да и братец мой Гришка тоже хорош. Нешто выдал бы за него князь Борис Тулупов сестру свою, хучь Гришка и кравчий? Он же не за Колтовского Настасью отдавал, а за шурина царева. Вот как славно, — всплеснула она руками, — всем Аннушка угодила, всем порадела, а ныне у каждого свое счастьице, одной ей ничегошеньки не досталось. И ни одна жива душа от своего каравая ломоть не отломила. А мне ведь ныне и крошки было б довольно, да токмо нет ее.

Я молча залез в дорожный сундучок, стоящий в ногах, извлек оттуда каравай хлеба и разломил пополам, протянув ей обе половинки:

— Выбирай, что побольше.

Она растерянно взяла, недоумевающе посмотрела на него и возмутилась:

— Да нешто я о том?! Я ж… — Но осеклась, поняв мою незамысловатую шутку, и весело рассмеялась.

Первый раз за поездку я услышал ее смех. Он звучал как серебристый колокольчик, тихо и мелодично. Даже старуха-нянька, мирно похрапывавшая рядом с царицей, не только не проснулась, но и не перестала похрапывать.

А колокольчик в этот день звонил еще и еще, с каждым разом становясь все звучнее и заливистее. И с каждым разом взгляд Анны, устремленный на меня, становился все более пытливым и задумчивым, словно она решала для себя некую задачу, но так и не могла прийти к какому-то решению.

А время от времени она даже удостаивала меня комплиментов. Тогда-то я думал — из чувства простой благодарности за часы развлечения.

— Не личит тебе эта ряса, княж Константин, — заметила она с лукавинкой. — Ты для нее не гож — уж больно пригож. — И сама засмеялась собственному каламбуру.

Лишь когда мы почти подплыли к монастырю и вдали уже показались церковные купола, она вновь посерьезнела и грустно заметила:

— Если б моим братом был ты, княж Константин Юрьич, то на жалость бы не поскупился.

Я засмущался:

— У нас в корзинке еще каравай есть. Могу разломить.

Но попытка перевести все в шутку не удалась — правда, Анна вновь засмеялась, но на этот раз даже в ее смехе сквозили все те же задумчивые нотки.

Признаться, мне тогда и в голову не пришло, что именно она задумала. Скорее наоборот — я посчитал, что вид монастыря вновь напомнил ей о том, как и где теперь пройдет ее жизнь, поэтому она расстроилась, и мне, как главному охраннику, нужно ждать любой неожиданности.

Да и замечания у нее были под стать унылому внешнему виду.

— Вона даже церковь божия и то две главы имеет, — сразу по приезде ткнула она пальцем в двухкупольный соборный храм Воскресения. — Вдвоем-то, видать, и богу молиться сподручнее, не то что мне одной. — А хладом-то с камня монастырского не простым несет — могильным, — жалобно произнесла она еще на подходе к воротам, тоскливо оглядываясь назад. — Худо, видать, ласкает жених своих невест, коль они тут такие смурные. — Это уже комментарий при виде трех монахинь, выходивших из странноприимного дома.

Словом, с таким настроем от человека можно ждать чего угодно. Примерно в этом духе я и инструктировал каждого ратника: «Бди в оба, а зри — в три». Я и пост у ее этажа выставил как положено, по всем правилам караульной службы, причем сразу из двух человек. Полночи одна пара, полночи — другая. Себя я от дежурства освободил — начальник, хотя где-то к полуночи собирался выглянуть в коридор и посмотреть что и как. Но не успел.

Вроде бы и закрыл глаза всего на одну секундочку, а коварный сон тут как тут — навалился, окаянный, и проснулся я от того, что меня кто-то целует. Точнее, нет. Я целовался еще во сне. Нежно-нежно. А уж потом проснулся и поначалу даже удивился — сон-то кончился, а поцелуй продолжается. Как же так? Перепугаться не успел — луна-бесстыдница заглядывала прямо в мое окошко, так что лицо Анны Алексеевны разглядел сразу.


Поначалу я еще сопротивлялся. Вежливо отстранил будущую монахиню и даже открыл рот, чтобы прочесть соответствующую нотацию, но тут у меня ничего не вышло. Закрыли мне его. Накрепко. Нет, не поцелуем — ладошкой. Чтоб не мешал репликами. Закрыли и свою нотацию прочли. Коротенькую совсем, но было в ней столько тоски пополам с отчаянием, и такая жгучая просьба, что…

— Я ведь вижу — ты сам любишь, — шептала Анна, а слезы, красноречиво подтверждая искренность и правоту, меж тем беззвучно катились по ее щекам одна за другой. — Потому и прошу всего-навсего — пожалей. Ты можешь, я знаю. Мне ж девятнадцать годков токмо, и на всю жизнь в клеть каменну, яко татя поганого. А за что?! В чем я провинилась?! И не в том горе, что гнить заживо, а в том, что и вспомнить будет нечего. Так дай мне для памяти жали своей. Вон у тебя ее сколь — дай, не скупись. Кому от того урон? А я эту ноченьку до скончания своих дней в сердце хранить стану.

Ну словно нищенка на паперти, которая от голоду умирает. А в глазах слезы. И главное — знала на что давить. Не любви — жалости просила.

Да что я, истукан каменный?!

И я… пожалел.

От души.

Как только мог.

Чего уж тут. А то и впрямь девчонке нечего будет вспомнить.

Лишь когда забрезжил рассвет, она вернулась к себе на третий этаж, успев напоследок похвалить меня. За смелость. Вообще-то я о том совсем не думал, и только потом до меня дошло, что она еще в середине ночи своими громкими стонами и еще более громкими криками должна была поднять науши весь странноприимный дом. Ну ладно няньки — они хоть и жалуются на плохой сон, а на самом деле их разбудишь только из пушки, но почему молчали караульные?!

Оказывается, юная негодница-греховодница еще вечером ухитрилась выкрасть мою фляжку с сонным настоем, перелить его в свою посудину, заново залить флягу водой и вернуть на место, чтобы я ничего не заподозрил. Когда и как успела она все это провернуть — понятия не имею. Мало того, отвлекая мое внимание, она, сославшись на бессонницу, самым нахальным образом сразу после ужина попросила у меня ложечку настоя. То-то будущая монахиня так лукаво улыбалась, когда я ей наливал из фляги в ложку. И ведь я ничего так и не заметил — то есть воду она приготовила не простую, а заранее настоянную на каких-то травах.

И лишь потом, окончательно усыпив мою бдительность, она влила украденное снотворное в жбан с хмельным медом, из которого щедрой рукой попотчевала не только караульных, но и на всякий случай своих мамок с няньками. Словом, всех за исключением меня. Когда она успела — уму непостижимо, но факт остается фактом.

Только в одном она меня обманула. Насчет единственной ночи. Оказывается, в «критические дни» женщин постригать не принято. Вот царица на них и сослалась. На самом-то деле их не было — это я вам точно говорю, но откуда это знать матери-игуменье. Так что не одна ночка у нас была, а как в сказке — три.

После завтрака она выгоняла нянек из опочивальни, заявив о желании побыть одной. Дескать, хочет начать привыкать к уединению монастырской кельи и, пока есть время, замолить все грехи, что у нее скопились. Обманывала, конечно. На самом деле она спала. Сладко-сладко. Но на обед выходила, как восторженно заметила одна из нянек, и впрямь просветленная от молитв. Особенно светились у нее глаза. Мягко, ласково и… счастливо.

Вот только припухшие от поцелуев губы… Но Анна и тут нашлась, причем в первый же день, заявив, что решила истязать тело подобно великомученицам, кои жили в старину, потому нещадно их кусает, а скоро и вовсе наденет на себя рубаху из рогожи, а под нее вериги. И ведь верили бабки, что она так и сделает. То и дело, глядя на нее с умилением, крестились и приговаривали:

— Святая. Как есть святая у нас матушка.

У них даже заходили споры о том, кем ее сделает церковь после смерти: просто святой, преподобномученицей, учитывая, что она монахиня, просто мученицей или страстотерпицей. Да какие горячие дебаты велись — чуть ли не в волосы друг дружке вцеплялись. Хорошо, что у ее величества всегда была наготове примирительная микстура. Только ею она их и успокаивала по вечерам. До утра. Заодно и весь мой караул.

А будущая страстотерпица тут же шмыг по коридору — и в мою келью. За новой порцией страстей.

Кстати, кое-какие детали из ее рассказов навели меня на некие размышления — не иначе как и тут приложил руку мой тестюшка, поскольку государь резко охладел к Анне еще на подъезде к Новгороду, на следующий день после того, как встретил по дороге князя Андрея Тимофеевича Долгорукого, ударившего челом на своего соседа по поместью.

Князь его к себе в шатер пригласил. Государь согласился заглянуть. А на другой день ввечеру я его признать не смогла — словеса сквозь зубы цедит, смотрит вприщур, словно не на тебя, а вдаль куда-то, и все ему не так, все не эдак, — жаловалась Анна, прижавшись ко мне своей пышной грудью.

А я лежал и думал: «Ну какие ж все-таки женщины бывают мерзавки». Это я про Светозару. А вы думаете — совпадение? Допускаю и такое, но девять из десяти за то, что это ее работа. Больше некому. Не знаю как насчет порчи и сглаза, но что касается всяких отсух, придется признать — есть что-то такое на свете. Существует. А подлая Светозара это знает и вовсю пользуется. Каким образом происходит процесс отворота, сказать нельзя, и остается успокоить себя мыслью, что наука всерьез за этот феномен не бралась, вот он и остается пока загадкой.

«Все проходит», — написано на перстне царя Соломона. А на внутренней стороне перстня дополнение: «Пройдет и это». Нет-нет, я имею в виду не свой, с лалом — на нем только загадочные знаки, а тот, о котором рассказывают легенды. Очень глубокомысленные слова. Закончилась и наша третья ночь.

Простились мы с Анной хорошо.

— Славный ты мне дар преподнес, — задумчиво сказала бывшая царица на исходе нашей третьей ночи. — Я ведь и впрямь помышляла руки на себя наложить. Мыслишь, устерег бы? Да нипочем. Для того и настой у тебя утащила. И напоила всех тоже для этого — чтоб никто не помешал. А потом тебя вспомнила и решила — дай-ка загляну. Уж больно ты на всех прочих мужиков не похож. А мне все одно — грехом больше, грехом меньше. Если б оттолкнул, как хотел поначалу, — ей-ей, все бы выпила. До донышка. Спас ты меня своей лаской.

— А теперь? — осторожно спросил я.

— Ну уж нетушки, — улыбнулась она и озорно подмигнула. — Теперича, опосля того небушка, кое ты для меня яхонтами с латами усыпал, мыслю — поживу покамест. Я еще и ирода ентого переживу, — пообещала она зло. — Да не токмо переживу, а дождусь, чтоб и кости его поганые сгнили.[192]

Имя «ирода» я у нее спрашивать не стал — и так знаю. К тому же она почти сразу, судя по мечтательной улыбке, сменившей злость, забыла о нем.

— А чтоб еще крепче помнилось, я себе и имечко возьму в честь твоего подарка — Дарья. Чай, царице, хошь и бывшей, в выборе перечить не станут. Тебе ж одно молвлю — завидую я ладушке твоей. Как представлю, что у ней не три ночи, вся жизнь такая будет, — слезы на глазах. Нет-нет, ты не помысли, что злобствую, — тут же встрепенулась она, решив, что я могу неверно истолковать ее слова. — Я ж по-доброму. Я теперь за вас молиться стану, чтоб счастливы были и ты, и она. Как ее имечко-то?

— Мария, — сказал я, немного помедлив.

— Вот за Константина да Марью и стану богу поклоны бить. Сказывают, от христовых невест просьбишки прямиком господу в уши летят — авось и мою услышит о счастьице вашем. Вишь как ладно — ты мне, выходит, и с этим подсобил, а то я раньше и не знала, за кого молиться.

— За себя, — тихо произнес я.

— Ты еще скажи — за него, — слабо улыбнулась она. — Себя мне токмо отпевать осталось, а это негоже — другие для такого сыщутся. Нет уж, я за вас. Ну и ты, коль вспомянешь ненароком, поставь свечу святым угодникам. Токмо молись не за инокиню Дарью — лишнее оно, а за то, чтоб они тебя во сне мне ниспослали.

— Я… заеду еще, — пообещал я. — Обязательно заеду.

— Не надо, — мотнула она головой. — Одно переживание, а проку никакого. Пусть уж разом все кончится. И провожать меня не ходи. Не хочу, чтоб ты на моем постриге был и в рясе меня зрил. Лучше такой запомни, ладно?

И ушла.

Навсегда.

Я сдержат слово. Слегка удивленному таким отсутствием контроля с моей стороны подьячему Телепню Наугольному я заявил, что царица на кресте поклялась вести себя достойно, лишь бы моя рожа не маячила перед ее глазами — уж больно обрыдла за время путешествия.

— Да нешто ты виноват, князь-батюшка, — робко попытался утешить меня Наугольный. — Не по своей воле бдил — повеление государево сполнял. Зато теперь царь беспременно тебя наградит. — И грустно вздохнул.

Оставаться тут ему явно не хотелось.

«Наградит… за свои рога, — улыбнулся я и задумался. — А интересно, был ли хоть один смельчак, который наставил Иоанну Васильевичу сие ветвистое украшение?» И пришел к выводу, что вряд ли. Уж очень дорогую цену пришлось бы платить, если б выплыло наружу. Это только в легендах за ночь с Клеопатрой мужики готовы были отдать жизнь, а в реальности все предпочитают расплатиться подешевле.

Кстати, никакого чувства стыда или раскаяния я перед царем не испытывал. Дурак он, вот и все. Тоже мне нашел бесчувственную колоду, как отзывался об Анне. Все равно что увидеть спящую на дереве пантеру и решить — раз не шевелится, значит, перед ним ленивец. А ты будить-то ее пробовал, Ваня? Ах нет? Тогда это твое личное горе. А я разбудил, потому авторитетно заявляю: никакой это не ленивец, а самая настоящая пантера. Та еще Багира! И точка!

Кстати, там же мне довелось повстречаться с одной из своих старых знакомых, хотя не скажу, что эта встреча принесла мне радость…

Глава 8 Старые знакомые и новые планы

Честно говоря, я поначалу и не узнал Агафью Фоминишну, супругу царского печатника Ивана Михайловича Висковатого, а ныне смиренную инокиню Александру — помимо плохой памяти на лица добавилась и еще одна уважительная причина: женщина за какие-то два года разительно изменилась. Помимо того, что тело ее изрядно исхудало, так вдобавок лицо покрылось сетью мелких морщин, а кожа приобрела коричневый, пергаментный оттенок. Даже глаза и те изменились, став блекло-мутными, не пойми какого цвета.

— Фрязин? — окликнула она меня, когда я проходил мимо.

Я недоуменно уставился на женщину в черной рясе. Прикусив губу, монахиня горько усмехнулась, напомнив:

— Ты сына мово учил, Ванюшу. — И вновь замерла в ожидании.

Я тоже молчал, глядя на нее и ужасаясь от вида того, что сотворило с этой некогда статной миловидной женщиной безжалостное время и суровая судьба. Впрочем, судьба ли? Варианты-то имелись. Подсказать было некому? И это неправда. Я до самого последнего дня твердил ей о побеге — сама не захотела, испугавшись неизвестного. Так что некого ей винить, кроме царя и… самой себя.

С другой стороны, может, она была и права — ну куда в эту пору укроешься? На Руси сейчас живет не так много народу, чтоб затеряться без следа, да и не смогла бы она всю оставшуюся жизнь жить по придуманной легенде, все равно попалась бы. Так что, как знать, возможно, в благодарность за покорство судьба выдала ей наилучший из вариантов. Другое дело, что они все как один плохи, а отличие лишь в том, что некоторые совсем омерзительны, а иные куда ни шло. Хотя от самого омерзительного с ужасным концом я ее все-таки избавил.

— А Ванюша мой… — прошептала она и вновь осеклась, желая спросить о его судьбе и в то же время страшась худых известий.

Может, лучше было бы промолчать, сославшись на незнание, а то сболтнет еще ненароком, но это было чересчур жестоко. Все равно что лишить религиозного человека последнего причастия, ударить женщину или, как в Библии, бросить камень жаждущему хлеба. Я дал ей то, что она просила.

— Жив, — произнес я коротко, уточнив для ясности: — Жив и здоров. — И, заметив, какой радостью блеснули ее глаза, мгновенно обретя прежний цвет, как она вдруг помолодела, даже стала чуть выше ростом — счастье выпрямило, — добавил: — Я скажу тем, у кого он, чтоб привезли навестить.

— Нет-нет! — испуганно вздрогнула она. — Что ты?! Опасно, поди! Ежели кто прознает, беды не миновать!

Никогда раньше мне не доводилось слышать и видеть такой красноречивый двоякий ответ. В книжках читал: «Она ответила „Нет!“, но глаза ее утверждали обратное». Но это только в книжках, а вот в жизни столкнулся впервые. Ее глаза не утверждали — кричали об обратном: «Скажи! Обязательно скажи!! Я ждать буду!!!» Чему верить — словам или глазам? Ну конечно же глазам. Поэтому я не колеблясь повторил:

— Сейчас опасно, но время пройдет, и все подзабудется, тогда-то он и приедет. Ты только дождись, слышишь?

— Пусть сестру Александру спросит, — пролепетала она, мигом забыв про недавний собственный запрет, — а уж я дождусь, непременно дождусь.

Я кивнул и, повернувшись, пошел обратно к странноприимному дому, совсем забыв, зачем и по какому вопросу разыскивал мать-игуменью, — почему-то стало не до нее, а вдогон долетело жаркое:

— Благослови тебя господь, Константин Юрьич!

Спасибо на добром слове. Может, и впрямь благословит — вон как сказала, от души. Забегая вперед, скажу, что при первой же встрече с Годуновым я сообщил ему о местонахождении Агафьи Фоминишны. Тот в ответ кивнул, но тут же пояснил, что мальчик в его вотчине уже не проживает, ибо его отвезли в… И замолчал, осекшись.

— Да ты не говори куда, мне оно ни к чему, — заметил я. — Чем меньше о нем знают, тем лучше. Просто передай про Горицкий монастырь да про сестру Александру, вот и все.

Борис молча кивнул, благодарно улыбнувшись одними уголками рта. Наверное, за то, что не обиделся, увидев столь явное недоверие. А как тут мне доверять, когда…

Впрочем, не стоит забегать вперед. До Новгорода предстояло еще добраться, и обратных дорог было целых три. Одна вела в Белое озеро и дальше по рекам на север до Онеги, а там рекой Свирь до Ладоги и в Волхов. Но она была неудобна для меня тем, что тогда я попадал напрямую в Новгород и заехать в Бирючи уже не мог.

Вторая — самая длинная — по Шексне до Волги и дальше ею до Твери, потом Тверцой до Торжка, а далее двояко. Если надо напрямую к царю, то лучше всего волоком до Меты и далее по ней в Ильмень-озеро. От него до Новгорода рукой подать. Если же попытаться заехать к Долгорукому, то и тут варианты. Можно водой точно так же до Ильменя, а потом взять круто влево до устья Шелони и вверх по ее течению до Порхова, от которого до Бирючей можно добраться за пару дней. Это водой. А если реки встанут, то забрать влево сразу от Торжка и рвануть посуху. Словом, действовать в зависимости от погодных условий.

Третий путь весь посуху, конный. Он короче всего, но стоит погоде испортиться, полить дождям, и четыреста верст по своей проходимости запросто превратятся в тысячу — все-таки на дворе уже Фома — большая крома,[193] и, если месяц грязник покажет свое истинное лицо, мало не покажется.

Вдобавок для такой поездки непременно нужны надежные кони, уже испытанные и проверенные, чтоб не подвели. У меня их не имелось. Покупать тут? Рискованно, да и не найду я таких, чтоб именно для верховой езды.

Проще всего посоветоваться с народом, но со мной были ратные холопы, то бишь наемники, которых я нанял с Тимохиной помощью незадолго до отъезда. Что уж там он им наболтал обо мне при вербовке — бог весть, но после его рассказов все они смотрели на меня, как на героя из старинных былин, и каждое мое слово воспринимали как некое откровение, а в любой незначительной фразе искали второй, глубинный смысл. И находили, между прочим, хотя не без помощи все того же Тимохи, ухитрившегося расшифровывать их влет.

Разумеется, стременной действовал небескорыстно — немалая толика славы перепадала и ему как ближайшему помощнику, сподвижнику и соратнику героя. Словом, мантия моей славы, непомерно раздутая моим стременным, надежно укрывала нас обоих. Все правильно — короля играет свита, даже если она такая куцая, как у меня.

Единственное неудобство — советоваться с ними после всего этого никак нельзя. Богатырь не может колебаться в своих решениях, иначе какой же он богатырь?! Поэтому приходилось хитрить, спрашивая о чем-либо с таким многозначительным видом, словно я уже принял свое глубокомудрое решение, а их просто проверяю на сообразительность и смекалку.

С таким выражением лица я и опросил свою маленькую дружину на предмет обратной дороги, после чего скрепя сердце объявил окончательное решение — едем по Шексне и Волге и просим судьбу, чтобы не спешила с морозами. Кто в славянской иерархии отвечает за погоду — я не знал, поэтому положился на уже привычного златокудрого красавчика. Глядишь, и растянет Авось осень еще на месяц.

Авось не подвел — растянул.

Это был как раз тот случай, когда самая длинная по своей протяженности дорога оказалась чуть ли не самой короткой по времени. Гребцы тоже не подкачали, но, если бы Ицхак узнал, сколько серебра я им пообещал, он обязательно заявил бы, что за такую деньгу сам бы сел к веслу, а мне бы напророчествовал скорую голоштанную перспективу.

Я плыл, рассеянно подставляя ладонь под нескончаемый осенний дождик, и радовался, что не поехал верхом — точно увяз бы. Как пить дать. А вынужденным бездельем я не тяготился. Человек зачастую не любит одиночества только потому, что он в это время оказывается в дурной компании. Я одиночество любил. Да и подумать было о чем, благо что обстановка располагала.

Но чем больше я размышлял, тем все больше приходил к выводу, что я неправ. В корне. Нет-нет, ночи с Анютой, как я ее ласково называл, тут ни при чем. Здесь мне каяться не в чем. Не любил я — жалел. А жалеть можно по-разному. Она нуждалась в жалости именно в такой форме. И у кого язык повернется сказать, что ни в чем не повинная девушка не заслужила всего трех ночей любви, да еще на всю свою оставшуюся жизнь?

Зато что касается покушения на царскую жизнь, то тут чем дольше я размышлял, тем все крепче становилась моя убежденность, что убийством царя можно только усугубить все беды.

«Не убий» тут ни при чем. Далек я от христианского всепрощения. Глупое оно. По-моему, прощать зло само по себе означает помогать ему. Да, косвенно. Да, с самыми благими намерениями — авось усовестится, авось сам поймет и раскается. Только тут кудрявый весельчак Авось на выручку не придет. Он дуракам не помогает, и правильно делает. Как раз тот самый случай, когда благими намерениями вымощена дорога в ад. Зло можно уничтожить, лишь противопоставив ему ответное зло — только еще сильнее и беспощаднее. Как в математике. Минус на минус дает… Правильно, плюс, то бишь добро.

Но не всегда. В моем конкретном случае как раз может получиться еще хуже. Как ни крути, но, завалив сейчас царя, я автоматически предоставлю трон наследнику. Вон она, фигурка юного восемнадцатилетнего царевича, который в случае смерти отца станет Иоанном V. Лицо надменное, подбородок вздернут чуть ли не до неба — еще один божий избранник, убежденный в том, что он имеет право творить любые гадости. Может, и не его в этом вина — папашка так научил, но народу от этого не легче.

Я впервые услыхал о старшем сыне царя два года назад, когда плыл в Москву из Твери. Просто донесся разговор двух горожан. Говорили они вполголоса, но суть я уловил: та еще скотина. Дальше — больше. Ни одного доброго слова об Иване-царевиче мне за все время так и не довелось услышать. И до забав батяниных он охоч, и в казнях самолично участвует, и девок насильничать ему в радость.

Получалось, что они с батей одного поля ягоды. Но если Иоанну IV осталось тиранить Русь не так уж и долго — двенадцать лет, то этот, в связи с юными годами, сев на царство, проживет как минимум втрое, а то и вчетверо дольше этой дюжины лет, а двух извергов подряд не выдержит любая, самая долготерпеливая держава. Русь и сейчас-то хрипит от натуги — уж больно тяжкую ношу на нее взвалили.

Да и Годунов слишком юн. Если царевич напялит на себя шапку Мономаха, то навряд ли Борис сможет вылезти в первые. Возьмет Иван и женит брата Федора на какой-нибудь другой девахе, а не на сестричке Годунова, и что тогда? А ведь именно Борис надежно укрепит и украсит столицу. Именно он, а не Петр I отправит первых ласточек — молодых боярских сыновей для обучения за границей, построит массу городов на юге и на востоке, тяжелой уверенной поступью продвигаясь все дальше и дальше. Даже идея завести в Москве первый на Руси университет также принадлежала ему. Впервые власть в его лице проявит заботу о народе во время страшного голода, на который Иоанну было абсолютно наплевать…

Он много еще что сделает, этот смуглый симпатяга с кучерявой, по-юношески короткой бородкой. Но главное — поднимет Русь на ноги, да так быстро, что всего через несколько лет после смерти Иоанна почти без крови оттяпает у шведского короля Ягана, то бишь у Юхана III, все побережье Балтики, вместе с Копорьем, Орешком и Ивангородом, выведя на поле брани огромную и хорошо вооруженную армию, после чего скандинавам останется только смириться с утерей завоеванного и радоваться, что дешево отделались. Что же до Ивана, который будущий Пятый…

Я ни разу не общался со старшим сыном царя, но достаточно было увидеть его лицо. Нет, сама мордашка у него смазливая, спору нет. Но презрительная ухмылка и злобные, как у хорька, глазки все портили. Не зря говорится, что глаза — зеркало души. Судя по ним, наследничек может запросто переплюнуть папашку.

Между прочим, по одной из версий он и погиб именно из-за того, что обвинил отца в трусости, когда тот заключил мир со Стефаном Баторием, и требовал дать ему войско, желая идти сражаться с польским королем. Чуете, какие замашки? А ведь ему к тому времени исполнилось уже двадцать восемь лет. Пора бы начать шевелить мозгами и понять, что Русь и без того истекает кровью. Но нет — хочу воевать, и все тут!

А вывод напрашивался следующий. Иоанн IV есть для Руси зло, Иоанн V — тоже зло, но гораздо большее. Следовательно, надо оставить в живых Иоанна IV хотя бы до тех пор, пока он не осуществит единственное за последние двадцать четыре года правления крупное доброе дело — пришибет наследничка.

Тут же следом и второй вывод. Самому мне надлежит продолжать действовать тем же образом, в открытую царю ни в чем не возражая, но по возможности добиваясь своего. Не зря на Руси есть хорошая мудрая поговорка: «Богу угождай, а черту не перечь». Черт — это, как вы уже догадались, божий помазанник. Такое вот дикое хитросплетение, возможное только в нашей стране, и, как выясняется, с далеких средневековых времен.

К тому же успехи на этом поприще у меня уже имеются — достаточно вспомнить отмену опричнины, да и не только ее одну. Я же еще успел влезть и в церковные дела. Правда, инициативы не проявлял — оно вышло как-то само собой, когда царь после пересказа неких слухов, ходящих в народе про опричников, перекинулся на покойного митрополита Филиппа. Мол, такие дикие сплетни ходят в народе — уши вянут. Дескать, государь повинен в смерти святого старца, а он, Иоанн, ни сном ни духом. Смещали митрополита с должности епископы с архиепископами, а то, что Филипп умер именно в то время, когда в Тверской Отроч монастырь заехал Малюта Скуратов, так это всего-навсего совпадение. Он, Иоанн, и сам изрядно пострадал от его внезапной смерти, поскольку опальный митрополит так и не успел благословить государево воинство на святое дело по искоренению измены на Руси.

Выдал царь мне все это и выжидающе уставился — поверю или нет. А я лишь киваю головой, выражая сочувствие. Мол, понимаю беду твою, соболезную, но что уж тут. Терпи, государь. Не говорить же прямым текстом, что Иоанн сам приказал Малюте его удавить? Глупо. К тому же, как знать, возможно, что Григорий Лукьянович проявил в этом вопросе неразумную инициативу. Тогда Иоанн и впрямь виноват только в смещении митрополита, но не более того.

Я только поинтересовался, наказан ли кто из числа оклеветавших митрополита, а получив отрицательный ответ, уверенно заявил:

— Потому и винят тебя в народе, царь-батюшка. А вот если б наказал — совсем иное дело. Люди бы точно знали: гневается государь за то, что святого человека до смерти довели, и не просто гневается. Он еще и разыскал истинных виновников.

Тогда Иоанн лишь призадумался, но промолчал. Зато в итоге все так и вышло — послал он стрельцов к соловецкому игумну Паисию, продавшему своего учителя, с повелением заточить его на острове Валаам. Досталось и рязанскому архиепископу Филофею, которого лишили сана, а митрополичьего пристава, то есть надзирателя, Стефана Кобылина тем же указом за жестокое обращение с Филиппом повелел постричь в монахи и отправил на остров Каменный. Короче, всем сестрам по серьгам.

Только убийцу Малюту не упомянул. Забыл, наверное.

Вот и получается, тише едешь — дальше будешь. И никакого тебе хирургического вмешательства — сплошная терапия. И еще один вывод я сделал для себя, исходя опять-таки исключительно из блага страны: всячески при любой возможности стараться повышать авторитет Годунова в глазах Иоанна, потому что вылезать самому в фавориты — боже упаси. Одному не потянуть, и за спиной никого — так и останусь чужаком-фрязином. А без клана верных и преданных в одиночку всей боярской махины не осилить.

И сразу, как только я пришел к этим умозаключениям, мне полегчало. То кошки на душе скребли, а тут вдруг спокойствие и неземная благодать. Верный признак, что надуманное верно. А лавры первого цареубийцы? Да пес с ними, с лаврами. Подумаешь. Нам и без того хорошо.

Правда, мое душевное спокойствие длилось всего несколько дней, а потом у меня появилось какое-то тревожное предчувствие. Вроде беды еще не случилось, но должна вот-вот произойти. Какая? Пойди пойми. Пришлось поторопить гребцов, которые и без того вкалывали на веслах как очумелые. Но против течения, хотя оно на Волге и вялое, да еще по тяжелой, почти вязкой осенней воде они много бы не выжали. Однако на сей раз судьба вновь мне улыбнулась — почти все время дул попутный ветерок, и поставленный парус изрядно помогал труженикам кормила и весла.

Я успел. Тверца встала прямо на следующий день после того, как мы прибыли в Торжок. Хотя расслабляться было рано — до Бирючей еще скакать и скакать. Впрочем, мы долетели за три дня. Могли бы и быстрее, но пришлось ненадолго задержаться в том же Торжке — вновь на пути попался старый знакомый, который, как оказалось, специально меня поджидал…

Глава 9 Заставь дурака Богу молиться

В поместье Долгоруких я въезжал уже как в родное село — все знакомо, включая рощицу за бугром, лес в отдалении, а также тихую речушку, украшенную пожухлыми разноцветными листьями прибрежных берез, неспешно сносимыми куда-то вдаль медлительным течением. Красива все-таки природа в этих краях, ничего не скажешь. Было б время — сел бы на пологом бережку и часами любовался на неторопливую, величавую, несмотря на крохотные размеры, от силы метров тридцать в ширину, гладь воды. Господи, как хорошо вот так бездумно сидеть, ни о чем не думая и испытывая острое наслаждение от этого бездумья. Не надо никуда спешить, не надо бежать, не нужно выдумывать очередную байку, незачем ломать голову над тем, как ловчее подать царю ту или иную идейку, чтобы он принял ее за свое гениальное озарение и внедрил в жизнь. Лепота.

Только не пришлось мне посидеть. Не выпало времени. Снова возникли проблемы, будь они неладны. Начну с того, что предчувствие меня не обмануло. Не рад был нашей встрече князь Андрей Тимофеевич Долгорукий. С чего бы вдруг? А ведь так хорошо мы с ним гуднули в Москве — и в грудь себя кулаками били, и в любви признавались, и целовались через каждую минуту. Что, тестюшка? Прошла любовь, завяли помидоры? Калоши жмут, и нам с тобой уже не по пути? Ну-ну. А ведь явно что-то замыслил старик, уж очень натужно и старательно радовался он моему приезду. Можно сказать, выдавливал из себя ликование. Прямо как при запоре.

Смею надеяться, что у меня это получилось значительно лучше. Впрочем, я и не фальшивил в своих чувствах. Почти. Более того, чем сильнее тужился старикан, тем больше я радовался — значит, успел вовремя, иначе бы тот не кривился время от времени, когда думал, что я не вижу его скособоченной рожи. Ну ни дать ни взять — вылитый поросенок верхом на кактусе.

Нет, все-таки не повезло мне с будущей родней по линии будущей жены. Точнее, повезло наполовину, потому что про тещу слова худого не скажу — и хлопотунья, и ласковая, и заботливая. Отрада будущего зятя, да и только. Зато тесть…

Он тоже для зятя как теща, только с заменой одной буквы — отрава. Ох, старик, старик, дождешься ты у меня.

Пришлось скромненько заметить, что как бы ни была велика моя радость, тем не менее царская служба превыше всего, а посему я ненадолго, всего на три-четыре дня, так как надо доложить государю, что думный дворянин и князь Константин Монтекки со своей задачей управился как положено. Потому мне хотелось бы обговорить все детали насчет официального сватовства, если, разумеется, в нем теперь еще есть необходимость, ну и все прочее. От этих моих слов Андрей Тимофеевич скис еще больше. Прямо на глазах. Простокваша отдыхает.

С духом он собирался долго, но наконец отважился, открыл карты. Мол, он тут ездил по делам в Новгород, ну и Машу с собой захватил — обновок ей прикупить. А пока проживали у двухродного племяша, который состоит на службе у новгородского архиепископа в его особом полку, пожаловал в гости сам владыка, да не один, а с государем. Вот такая получилась радость. Можно сказать, нечаянная. Пробыл царь-батюшка недолго, но, увидев Машу, восхитился ее очарованием и пообещал просватать самолично, чтоб эдакая ангельская краса досталась наипервейшему на всей Руси молодцу. Ну а он, ясное дело, перечить государю не в силах.

— Все мы его холопы, все в его воле, и как он повелит, так и будет. Потому со свадебкой и прочим надо бы обождать, — смущенно проскрипел он и с хитрющей улыбкой добавил: — Ежели государь сосватает ее за князя Константина, я б и тут перечить не стал. Вовсе напротив, принял бы такого веселого зятя с радостию — хорошо памятую тот славный вечерок в Москве. — И тут же заспешил, зачастил с воспоминаниями, уходя от темы.

Мол, он и ныне тоже не прочь повторить это застолье да еще раз послушать славные фряжские песни. Это он про романсы на стихи Есенина, наверное.

А что до дворовых девок, то у него и тут полный порядок — нынче же вечером пришлет стелить мне постель пару-тройку посговорчивее. Хорошая подстава, ничего не скажешь. Мне еще за ведьму прощения просить, а он тут с довеском. Согласись я, и, уверен, утром Маша бы все знала.

Вот же зараза навязалась на мою голову!

Словом, даже повтора с веселым застольем у нас не получилось, и причина та же — очень уж тяготился Долгорукий моим присутствием, а через час тонко намекнул, что не дело хозяину томить гостя, уставшего с дороги, а потому…

Я хотел было возмутиться — с чего он взял про мою усталость, но потом решил, что утро вечера мудренее, и поплелся отдыхать. Девок я разогнал, хотя князь действительно не поскупился, подставив мне двух ядреных молодух — очевидно, и впрямь лучших, что у него были. Но мне не до них — снова думать надо, голову ломать. Правда, размышлял я недолго. Дорожная усталость действительно сказалась — уснул очень быстро, так и не придя ни к какому выводу.

А наутро пораскинуть мозгами мне не дала будущая теща. До самого обеда она приставала с расспросами, как поживает ее стрый князь Михайла свет Иванович да почто его не было в Новгороде близ государя.

Всего я ей говорить не стал, отделавшись краткими и ничего не говорящими фразами: «Жив-здоров помаленьку. Не было его, потому что он оставлен в Москве, ибо царь ему так доверяет, так доверяет, что даже оставил на его попечение столицу». Ну и все прочее в том же духе.

Ни к чему ей излагать истинные причины отсутствия Воротынского в царском поезде. Зачем племяшке лишние проблемы, тем более вон она как переживает — тон участливый, в глазах неподдельная тревога. По всему чувствуется — уважает она своего последнего дядьку, который ей «в отца место». Так что незачем ей знать, что на самом деле Михайла Иванович вроде как в опале, хотя официально и не объявленной, а невольный виновник тому… я.

Да-да. Не хотел, честно говоря, рассказывать, потому и прошелся по содержанию нашей первой беседы с Иоанном лишь вскользь — мол, говорили о сексе. Но теперь вижу — придется рассказать поподробнее.

На самом деле государь вел разговор не только о нем, но в первую очередь о князе. Точнее о нем и обо мне. Особенно его интересовала наша с Воротынским совместная работа по наведению порядка на южной границе. Помните, я рассказывал о своем первом впечатлении — будто старик-монах перечитывает собственную летопись, все ли он правильно написал и не надо ли чего подправить.

На самом деле царь держал в руках не что иное, как мои собственные листы с черновым вариантом расклада по станам, станицам, сторожам, разъездам и прочие пометки. В том числе и черновики устава пограничной стражи.

Оказывается, после того как меня привезли со двора в Пыточную избу, пара человечков задержалась и быстренько изъяла их в моей светлице. Быстренько, потому что знали — где искать и что изымать, действуя согласно четко полученным инструкциям.

От кого? Выяснил я и это, только много позже. От думного дьяка Василия Яковлевича Щелкалова, главы Разбойного приказа. А ему это деликатное поручение дал родной брательник — глава Посольского и Разрядного приказов и вообще канцлер царя, Андрей Яковлевич. Уж больно ему не понравилось, что царь так высоко отозвался об организаторских способностях князя Воротынского. Не иначе как почуял потенциального конкурента. Пока речь шла о ратной доблести князя, о его полководческих заслугах и победах — это одно. Тут их пути не пересекались. Шпарили по прямой, как две параллельные линии по принципу «Каждому свое».

Но план, да еще столь умно составленный, это серьезно. Можно сказать, перспективная заявка на общее лидерство. Оказывается, князь неплох и как организатор. Да что там неплох — могуч. Титан. Монстр. Голова. В смысле светлая, и даже с прорезавшимся нимбом. Свечение хоть и слабое, но наблюдается отчетливо. Получается, что одна из параллелей отклонилась от своего маршрута в весьма опасную сторону, рванув на сближение с другой. Того и гляди пересечет. А то и вовсе перечеркнет — с нее станется.

Первый упреждающий маневр Щелкалов сделал еще весной. Оказывается, Воротынский еще и потому так легко получил верховное главнокомандование, что за него «порадел» Андрей Яковлевич. Уверен был Щелкалов — не выдюжат русские рати под напором летучей конницы крымского хана, не справиться им. Татар-то у Девлет-Гирея и впрямь было вдвое, если не втрое больше, чем русских ратников. А если к этому добавить, что крымский хан, согласно донесениям сакмагонов, имел изрядное подкрепление от турецкого султана, и не только янычар, но и пушки, то на русских ратях практически все ставили крест. Большой и жирный. Причем с двумя перекладинками. Как на могилах.

Все учел думный дьяк в своем раскладе. И малое количество воинов, и нелюбовь князя к огненному бою, начиная с пищалей и заканчивая пушками, а следовательно, неумение всем этим воспользоваться. Включил он, скорее всего, в этот расклад и безрассудную отвагу Воротынского. Князь «Вперед!» скорее сложит голову, чем отступит, а если останется в живых, то лишь в одном случае — его, изнемогающего от ран, вывезут с поля боя верные люди. Такое тоже неплохо. Далее он либо сам помрет, либо будет очень долго выздоравливать. Но главное — вызовет на себя царский гнев, потому как не одолел Девлетку и бежал с ратного поля. А то, что бежал не сам, а вывезли, то, что весь в шрамах от сабельных ударов, никого не волнует, а уж царя меньше всех.

Но тут приключилась незадача. Подвели Андрея Яковлевича предварительные расчеты. Жив-здоров оказался князь. И не бежал он с битвы, а, напротив, гнался за бежавшим, да такой разгром учинил Девлет-Гирею, что теперь за южные рубежи можно долго не тревожиться. Спаситель отечества стал для честолюбивого дьяка вдвойне опаснее.

Тогда он и устроил беседу с подьячими, которые работали со мной, а по ходу ее выяснил, что князь, оказывается, в разработке этой организации обороны не ударил и пальцем о палец. Учинил же все некий фрязин, а вклад самого Воротынского ничтожен и выразился лишь в том, что он надиктовал окончательный текст, причем опять-таки взяв его содержание не из собственной головы, а с неких загадочных листов, которые он все время держал перед собой. Что за листы? Откуда взялись? Куда делись?

Потому Андрей Яковлевич своей властью и расширил полномочия людей Василия Щелкалова, приехавших за мной. Почему эти листочки появились перед царем не сразу, в Пыточной избе? Трудно сказать. Полагаю, что поначалу брат-один отдал их брату-два, а тот их внимательно изучил. Можно сказать, досконально перелопатил. Работоспособность у него колоссальная, ею он и брал, так что хватило одного дня, чтобы понять — составлено умно, четко, грамотно и таким языком, что остается лишь позавидовать. Словом, оценил по заслугам и… испугался — вдруг и Иоанн тоже даст им достойную оценку, а их обладателя вместо опалы, пыток и казней, наоборот, приблизит к своей особе? Да и уверен он был, что мне оттуда все равно не выбраться. Даже без листов.

А может, не успел продумать, как лучше подать их царю, чтоб сработало наверняка.

Но когда он узнал, что я остался в живых, несмотря на все передряги и предъявленные поначалу обвинения, то тут и вовсе занервничал. Человек с головой, которой он пользуется не только для ношения шапки, но еще и мыслит ею, — опасный человек. Если же учесть, что он вдобавок удачлив, а к баловням загадочного красавчика Авось в эту пору относились очень серьезно, то загадочный фряжский князь становился опасен вдвойне, а то и втройне.

Нет, не сам по себе, хотя и здесь как знать — любил Иоанн привечать иноземцев, пускай они и не всегда платили ему той же монетой, нагло пользуясь льготами и расположением, а потом, в случае чего, быстренько сбегая обратно. Как крысы. Но если брать меня в расчет именно как подручного Воротынского, тут и вовсе получалась беда. Знатный род, именитый полководец, да теперь ему еще и это подспорье в моем лице. Нет уж. Фрязина надо не просто давить, но еще и размазать, чтоб случайно не выскользнул.

Потому он и пустил мои листы в дело лишь на следующий день, положив их на стол к царю. Да не просто положив, а с соответствующими комментариями относительно возможного шпионажа.

И мне еще повезло, что Иоанн, прочитав листочки и заинтересовавшись автором, отмахнулся от этих комментариев, как от назойливой мухи: «Цыть, негодная! Сам во всем разберусь». Могло быть куда как хуже. Для меня, естественно. Бог любит троицу, гласит известная присказка, а я как раз успел выбрать весь лимит своих прогулок по пыточным — вначале у Митрошки Рябого, затем у Годуновых, а потом и у самого царя. Так что мой четвертый визит в эти «благодатные» места, да еще не к кому-нибудь, а к Григорию Лукьяновичу Скуратову-Вельскому и его подручным, обещал мало радостей.

Царь потому их и держал в руках, когда я зашел, — хотел сразу их мне предъявить, как в «Бриллиантовой руке» супруга Семена Семеныча деньги с пистолетом.

— Твое?

— Мое.

— Откуда?

— Оттуда.

Только в финале иные интонации: «Ага-а! Завербова-али! Стража-а!»

Ну а далее лучше не представлять — картина получается жуткая и почти по Репину: Иван Грозный убивает… вражеского лазутчика. Позы действующих лиц тоже иные, а выражение лица царя, разумеется, диаметрально противоположное изображенному на репинском шедевре — надменно-торжествующее, а в глазах чувство глубокого удовлетворения от содеянного.

Только и тут у Андрея Яковлевича ничего не вышло.

Во-первых, сработала моя страховка. Получалось, травить фрязина все равно что убить самого себя.

Во-вторых, листочки эти, точнее свой почерк на них, я заприметил еще на середине своего рассказа о жутком предсказании волхва, так что успел подготовиться.

Ну и, в-третьих, Иоанн, после того как наконец-то спохватился и, вспомнив о листах, спросил меня, услышал в ответ совсем не то, что ожидал. Щелкалов-то как сказал? Мол, прохлопали мы шпиёна окаянного, который вкрался в доверие к нашему простодушному князю и выведал все секреты по охране южных рубежей. Хорошо хоть, что не успел отправить переписанное по назначению — вовремя изъяли.

Значит, я должен запираться, от всего отнекиваться, стучать кулаком в грудь и креститься на иконы — я не я и лошадь не моя. В смысле бумаги. Откуда взялись? А бог весть откуда. Подсунули, мерзавцы! И первый же мой простодушный ответ мигом поставил Иоанна в тупик:

— То черновое, государь. Вызвался я помочь князю Воротынскому, когда узнал, что он мыслит над тем, как обезопасить южные рубежи твоей державы, вот и сделал кое-какие наброски.

У царя тут же брови кверху, в глазах по здоровенному вопросительному знаку, а по лбу морщины волнами. Это извилины наружу запросились — уж очень напряженный мыслительный процесс пошел.

— Стало быть, ты хошь сказать, что бумаги енти князь Воротынский зрил?

Ну а как же иначе, государь. И не просто зрил — он ими при написании пользовался. Изрядно мой труд ему пригодился — о том он мне и сам сказывал.

Брови взметнулись еще выше, в глазах добавилось по второму вопросительному знаку, пожирнее первого, а морщины не волнами — там уже чуть ли не цунами. Эва как его вспучило!

Глядит он на меня и понять не может — кто ж перед ним стоит. Шпиён? Тогда почему у него такое простодушие на лице? Почто глаз не отводит, да и не бегают они воровато, как должны, а отвечает сразу, не задумываясь. И мне тоже невдомек — чем я его так крепко озадачил. Откуда мне знать, что я шпиён, да еще изобличенный, вот и веду себя неправильно.

Молчал он долго, продолжая неотступно буравить меня своим колючим взглядом. Вот только грозности в нем было не ахти — скорее уж тупость. Но соображал Иоанн быстро, а потому уже спустя пару минут, судя по изменившемуся выражению глаз, до него стал доходить истинный расклад. Пускай не до конца, но достаточно для того, чтобы царь-батюшка сменил свой гневный тон и перешел на более деловой — что да как, зачем да почему. Потихоньку да полегоньку он дошел до сути, разобрался в истинном положении вещей, после чего даже удостоил меня своей милостивой похвалы:

— Изрядно написано. Толково да просто — залюбуешься. — И тут же — вот зловредная натура — с ехидной усмешкой задал коварный вопрос: — Небось обида жгла, егда князь Воротынский твое творение за свое выдал? Трудился ты денно и нощно, ан все впустую оказалось.

Ну прямо-таки жаждет человек стравить одного с другим, а на них напустить третьего вместе с четвертым. Экие мы любители кулачных боев.

— Впустую было бы, если б ты, царь-батюшка, сие творение не одобрил, — вежливо поправил я. — А коль оно пошло на пользу, коль благодаря ему князь Воротынский с божьей помощью и… твоим благословением одолел басурман — выходит, не впустую. Мне же и того довольно, что я тебе и твоим людям подсобил в державных делах.

— Ну-ну, — недовольно промычал он, но тут же оживился. — Надобно мне у князя Михаилы Иваныча спросить, отчего он про тебя даже единым словцом не обмолвился. Уж не потому ли, что испужался? Де, проведаю я, кто истинно над охраной моих рубежей потрудился, так и титла «слуга государев» не ему, а тебе достанется. — И снова полетел в мою сторону испытующий взгляд.

— Помнится, ты его не за уложение титлой наградил, а за битву при Молодях да за то, что он так ловко одолел полчища крымского хана, — аккуратно поправил я его. — А смолчал, наверное, потому, что если всех упоминать, то список слишком велик окажется. Тут и подьячие длани приложили, а уж сколько станичников пришлось выслушать — уму непостижимо. И почти каждый что-то дельное говорил. Так что же, всех поминать?

— Всех не всех, но главного мог бы, — упрямо заметил Иоанн.

— Да какой там главный, — беззаботно отмахнулся я. — Моих слов вуложении, можно сказать, и нет вовсе. От силы десяток на каждую сотню придется, а то и того меньше. Князь их чуть ли не все заменил.

— Зато суть осталась, — усмехнулся Иоанн. — Я б на твоем месте изобиделся.

И снова пристальный взгляд в мою сторону. Дураком надо быть, чтоб не догадаться, что он от меня хочет услышать. Честно говоря, после того как Михайла Иванович так меня «кинул», чего уж греха таить, я и впрямь был на него немного обижен. Ведь знал же, как важно для меня удостоиться царской похвалы и какого-нибудь чина за проделанный труд, чтоб ехать к отцу Маши не безвестным фряжским князем, а каким-нибудь стольником.

Виду, конечно, не подал — молчал да кивал, пока Воротынский излагал мне свои возражения, но в душе… Но это мое дело. Мое, да еще Михайлы Ивановича. Бог ему судья. Опять же сватом я его считал… будущим. Да и не приучен я жаловаться. Но теперь пришлось изобразить недовольный вид. Раз уж царю этого так хочется — пускай. С нас не убудет. Вслух говорить ничего не стал — перебьется, зато изобразил красноречиво. Моей насупленной рожей с нахмуренными бровями Иоанн остался доволен. Так доволен, что даже махнул рукой.

— Ладноть, не сказывай — сам зрю. — И вполголоса, но явно для моих ушей: — И не стыдно на старости лет чужое красть? Ай-ай-ай. А я-то мыслил, будто он и впрямь умишком посветлел, а выходит, вона как. Ишь ты… Попользовался человеком да выкинул, яко рогожу поганую. — И снова мне: — Спасибо-то хоть сказал али и про него забыл?

— Спасибо сказал, не забыл, — мрачно ответил я.

— Ну и то славно, — кивнул Иоанн. — От кого иного ты бы и ентого не дождался. Дрянь народец, как есть дрянь — каждый норовит свое урвать, а нет чтоб, как ты, о державе озаботиться. Вот и выходит, что один я должон об ей мыслить, дни и ночи в трудах проводить. Держава ведь, она яко баба смазливая да беспутная, пред кем хошь подол задерет, да еще поднагнется для удобства. Чуть зазевался, ан глядь — твое законное местечко и занято. Бабы они все таковские, что на Руси, что в иных землях. Не зря басурмане даже лика своих женок всем прочим казать не хотят — опаску имеют. Ай нет?

— Всяко бывает, государь, — уклончиво заметил я.

— Сказывать не желаешь али сам не ведаешь, яко они в иных землях блудят? — нахмурился Иоанн.

— Отчего ж, ведаю, — пожал плечами я и… начал излагать более подробно — ждет же человек, не стоит разочаровывать.

Вот тогда-то наш разговор и свернул в сторону интима и его особенностей. А что до Воротынского, то царь не утерпел и вывалил ему все, что думал о его стратегических способностях, да вдобавок, не целясь, угодил в самое яблочко:

— А может, сей фрязин и при Молодях не просто бился да над пищальниками воеводствовал, а еще кой-что советовал, ась? Мне ведь ныне все ведомо.

Об этом царь рассказал мне в нашу последнюю встречу перед его отъездом в Новгород. При этом он был такой довольный, аж лучился от счастья. Ну еще бы. Никак ему лавры спасителя Руси покоя не давали. Не дурак же Иоанн. Прекрасно понимал, что почести, которые он принимал, когда въезжал в Москву, были пустышкой, не больше. Зато Воротынского и его рать народ чествовал совсем иначе — искренне и от души, потому царь и злился. Все искал повод, чтоб унизить князя, опустить его до своего уровня, а тут вдруг он сам отыскался. Можно сказать, поднесли на блюдечке с голубой каемочкой. Такую удачу грех упускать.

Вот только трусость Иоанна как была, так и осталась целым-целехонька. Уверен, что ретивые летописцы уже успели занести в свои анналы и хронографы, что он загодя упаковал и отправил в безопасное место казну, что сам удрал в Новгород, причем на этот раз даже не как в прошлом году, а заранее, дабы потом никто не сказал, будто он испугался крымского хана. Дескать, дела у него важные, державные, потому и выехал. А какие там дела?

Я потом в Новгороде совершенно случайно у одного из монахов в хронографе, что он вел, мельком прочел, чем занимался и что поделывал государь в те дни, когда мы с Воротынским отбивали нашествие Девлета. Весьма поучительное чтение, доложу я вам.

Например, когда мы защищали Сенькин брод, он «многих своих детей боярских в Волхов-реку метал, с камением топил». Никак очередную «измену» выискал.

А когда мы — уже 29 июля — шли вдогон за Девлетом, бросив обозы и прочее, чтоб успеть настичь, не дать повториться прошлогодней трагедии, он веселился на свадьбе у своего шурина Григория Алексеевича Колтовского.

Мы насмерть схлестнулись с крымчаками под Молодями, а он 1 августа в храм Святой Софии, «в предел Якима и Анны, где лежит Никита епископ, свечу местную» прислал.

А может, государь занимался державными делами чуть раньше, просто успел их все переделать? Ничего подобного. Поглядел я и июньские записи, но тоже не нашел ничего существенного. Нет, о нем самом сколько угодно, и чем он занимался — тоже, а вот с государскими делами, требующими его непосредственного вмешательства, — тишина. Вместо этого совсем иное. То он участвует в крестном ходе, то вместе с Ванькой-наследником пирует у владыки, архиепископа Леонида. Одно лишь дельце и нашел, да и то после долгих поисков — это меня спортивное любопытство обуяло. Вот оно, то самое главное и государское, чего без него никак бы не решили и что побудило царя выехать весной в Новгород: «Июня в 26… государь велел прибавити улицы и столпы перекопывати на новых местах…» Куда уж важнее! Архитектор, блин, туды его в душу!

И вот теперь он смеет унижать Воротынского, причем, заметьте, за мой счет, потому что после царских слов — уж будьте покойны — в сваты ко мне Михайла Иванович ни за что не пойдет. Хорошо, что я к этому времени успел самолично решить все с Долгоруким, иначе совсем беда.

«Да и то, — мелькнула у меня мысль. — Князь же решит, что это я нажаловался обо всем царю — какое тут сватовство. Как бы не наоборот. Не ринулся бы он отговаривать Андрея Тимофеевича, и на том спасибочки, а то ведь с Воротынского и такое станется».

Мне было настолько неудобно перед князем, что я, едва услыхав все это от царя, на следующее же утро спешно засобирался со своим переездом. Хорошо хоть, что я к тому времени уже имел местечко, выделенное мне по распоряжению Иоанна, на Тверской улице.

Зашел попрощаться с Михайлой Ивановичем, а тот глядит как бирюк, причем куда-то в сторону. Дескать, даже глаза свои поганить не желаю, тебя, стукача, разглядывая, вот до чего ты мне противен.

Легковерен князь-батюшка, да и то сказать, никто другой насчет тех же Молодей донести царю просто не мог — у нас же с Воротынским все разговоры были тет-а-тет. Вот и получается, что сдал его именно я, больше некому. Поначалу мне вообще ничего не хотелось говорить — терпеть не могу оправдываться, особенно когда не чувствую за собой вины, но потом все-таки решился, сказал:

— Знаю, что ты обо мне думаешь. Только я о наших с тобой разговорах ни под Серпуховом, ни под Молодями и полсловечком царю не обмолвился. Могу хоть сейчас в том крест целовать и перед иконами побожиться.

— И откель же ему все ведомо стало? — с кривой ухмылкой спросил Воротынский, по-прежнему не глядя в мою сторону и упорно продолжая буравить сумрачным взором сучок в правом резном столбе-балясине, поддерживающем его крыльцо.

— А с чего ты взял, что он все сведал? — спросил я. — Бывает, что человек вслепую, с завязанными глазами вверх стреляет да в журавля попадает. Так и он. Наугад ляпнул. Вот посмотришь — не станет он больше об этом упоминать.

— Тебе виднее, — процедил князь сквозь зубы, перекинувшись с сучка на резной наличник сверху, — Это ж ты у нас с пищалей палить ловок. Мы-то все больше по старине. Известно, на нови хлеб сеют, а на старь навоз возят. А ведомо тебе, что за обман с уложением государь мне в просьбишке отказал — не дозволил детишек с женкой с-под Белоозера привезти?

— А куда было деваться, коль у него в руках все мои черновики были?! — не выдержав, заорал я, возмущенный столь явной несправедливостью. — И он о них так меня расспрашивал, будто решил, что я твое уложение не просто так переписал, а с тайным умыслом, дабы ворогам его иноземным передать! Скажи, что мне еще оставалось делать?!

— О том не ведаю. — Он резко и зло мотнул головой. — Токмо мыслю, что не просто так он про Молоди допытывался. Как себе хошь, а не верю я, что он с завязанными глазами да столь метко угодил. Была длань, коя его стрелу в нужную сторону подправила. — И добавил после паузы: — Меня ныне и про серьги сомнения взяли. Можа, и прав был князь Андрей Тимофеевич…

Зря он это сказал. Так бы я еще попытался его переубедить — авось и получилось бы что-нибудь. Но после того как он упомянул серьги, стало понятно — разговора не будет. Бесполезно его вести. Не тот случай. Раз уж он всерьез решил, будто я украл вещь, которую сам же и купил, — о чем тут говорить?! Развернулся да пошел прочь. Так и расстались мы с ним. Потом я сколько раз прокручивал в памяти, выискивая, могли сделать хоть что-то, находил, злился на себя, но былого не вернуть.

А когда уходил, то чуть не споткнулся, будто кто толкнул меня сзади. Оглянулся — никого. Только в отдалении остроносый зубы скалит. Во взгляде ненависть пополам с торжеством — хоть и непричастен он к случившемуся, а все равно так ликовал, будто собственную руку приложил. Ну еще бы — есть чему. Не все мне на коне скакать — пришло время и возле стремени побегать.

И от этой улыбки на меня отчего-то повеяло холодком. Появилось какое-то недоброе предчувствие, коротенькое такое, как порыв ветра, — всего на миг. Я даже и не понял, что к чему. Потом лишь догадался, когда ничего не исправишь.

Хотя напакостить ему перед самым уходом мне удалось — уж больно не хотелось, чтобы он, пускай даже косвенно, оказался победителем. Первой мыслью было рассказать его биографию Воротынскому. Не всю, конечно, откуда мне знать, но достаточно для того, чтобы князь как минимум прогнал его.

Однако, немного подумав, я пришел к выводу, что получится только хуже. Михайла Иванович сейчас настолько на меня зол, что, скорее всего, поступит с точностью до наоборот, лишь бы продемонстрировать, как мало ценит он мое мнение. Ага, наоборот… Ну тогда и мы схитрим.

Я повернулся к князю, который продолжал стоять на крыльце, как и положено хозяину, и чуть ли не повелительно заметил ему, кивнув в сторону Осьмушки:

— А этого ты береги да приблизить не забудь — из башковитых. В сотники его назначь, он годится. Из ратных холопов для тебя все соки выдавит, чтоб угодить. Я б его с собой прихватил, но потом решил — пусть хоть одна голова у тебя останется. Чай, подсобит, если что.

Ответа от Воротынского не ждал — и без того понятно, каким именно он будет. Вместо этого, чтобы усугубить впечатление, шагнул к оторопевшему Осьмушке и дружески приобнял обалдевшего от эдакой нежности остроносого. Да чтоб он не скалил на радостях зубы, засунув довольную улыбку себе… куда подальше, шепнул на ухо:

— А ларец ты мне вернешь, сукин сын. Ныне скоро грязник настанет, тяжко до Костромы добираться, потому я по доброте душевной срок тебе даю до весны. Ну а коль вернусь и ты мне его не вручишь — да чтоб до единой полушки, — пеняй на себя. Сдается, не все ты князю Воротынскому об себе рассказал, но оно поправимо, а уж тогда… Была бы голова, а петля для нее сыщется. — И, умиленно похлопав его напоследок по плечу, ласково осведомился: — Все ли понял, Софрон-душегубец, али повторить?

— Все! — зло выдохнул он.

— Тогда бывай… до весны. — Я улыбнулся еще шире, краем глаза подметив неодобрительное выражение на лице Воротынского, и с чувством сделанного на совесть доброго дела бодро потопал к своему коню.

Как мне впоследствии удалось узнать, князь спустя всего день после моего отъезда понизил Осьмушку, разжаловав его в рядовые. Жаль, что вообще не выгнал. Очень жаль. Я-то рассчитывал именно на это, но увы.

Словом, так мне государь «помог», что дальше некуда. В гробу я его медвежью услугу видел! А деваться некуда — после эдакой пакости мне же пришлось еще и благодарить царя. Дескать, спасибо, Иоанн Васильевич, что заступился за меня — сирого да убогого, не дал изобидеть, не дозволил посрамить. А куда деваться, коли царь именно этого от меня и ждал? Не разочаровывать же дурака, который от усердия, прямо как в поговорке, весь лоб расшиб. Только я его богу молиться не заставлял, и, в отличие от народной мудрости, лоб этот расшибленный был не его, а мой собственный.

Потому и не взял Иоанн в Новгород князя Воротынского, дав понять тем самым свое недовольство. Но не буду же я рассказывать обо всем этом Анастасии Владимировне. Пусть теща не тревожится — в Багдаде все спокойно.

И с Машей не все получилось ладно — так и не сумел я с ней встретиться. Всего разок, пять — десять минуток, одним глазком и поглядел на нее, как она стояла возле матери в церкви на воскресной обедне. Вид у нее и впрямь был бледный. Я даже встревожился — неужто и впрямь приболела, как заявил старый князь?

Однако дворовые девки сказали иное — здорова княжна. Через них я узнал и о судьбе ее бывшей наперсницы Даши. Оказывается, выгнал ее Долгорукий. Совсем выгнал, как зловредную потатчицу. Случилось это не так уж давно — всего пару месяцев назад, причем по наущению новой дворовой девки, некой Светозары, которая ныне у старого князя в большом почете, хотя и появилась она в Бирючах всего ничего — нынешней весной.

Ну-ну. Понятно, откуда ветер дует. От таких новостей меня сразу серным запашком овеяло — и тут ведьма сработала, больше некому. Меньше всего хотел бы я ее видеть, но куда тут денешься — надо. Иначе и с Машей может чего-нибудь учудить, с нее станется. Пришлось, улучив момент, выловить ее и назначить встречу — не разговаривать же в тереме о таких вещах.

Глава 10 Сила из тумана

В тот же вечер она и примчалась на встречу со мной. Не знаю уж, что она там себе возомнила, но появилась из-за угла конюшни, где я ее поджидал, как невеста под венец — нарядно одетая, со счастливой улыбкой и распростертыми объятиями.

Неужели решила, что я и впрямь переключился на нее? Или она успела перед своим исчезновением травки мне подсунуть с наговором, как ее там, присуху, кажется, и теперь посчитала, что все сработало? Трудно сказать.

Вообще-то очень даже может быть. Не зря она в первые минуты нашего свидания так удивленно таращилась на меня, словно глазам не верила — мол, правильно же зелье сварила, так почему не действует?! Да и мой ледяной тон был для нее как ушат воды — очевидное, но невероятное.

При всем том вел я себя достаточно вежливо — уж больно отчаянная девка. Такую оскорби и невесть чего получишь в отместку. За себя я не боялся — руки коротки, а вот за княжну опасения брали. Ладно там всякие присухи с отворотами, но она может сыпануть ей в чашку и кой-чего похуже. Нет уж. Однако строгость проявил:

— Если что с Машенькой приключится — хворь какая нападет или болезнь тяжкая, я тебя из-под земли сыщу и опять туда же закопаю. Навсегда. Поняла меня?

Это я сразу выпалил, первым же делом, вместо приветствия. Опешила Светозара. Стоит руки опустив, но глаз своих зеленых с меня не сводит. Так и впилась ими. Они даже светились у нее в темноте. Ей-ей, не лгу. Горели как у кошки.

— А с чего ты взял, княже, что у нее все беды токмо по моей вине случиться могут? — выдавила она.

— А мне неважно по чьей. Спрос я все одно с тебя учиню! — прорычал я. — За тобой и так должок немалый — это я твои рассказы обо мне имею в виду. Но я тебя, так и быть, прощу, если только пообещаешь впредь ничего обо мне не говорить и худого княжне не делать.

— Взаправду простишь? — усмехнулась она.

— Ты когда-нибудь слышала, чтобы я дал слово и не сдержал? — строго спросил я вместо ответа.

— Стало быть, взаправду… — задумчиво протянула она и впервые оторвала от моего лица глаза, уставившись куда-то мне за спину.

Взгляд был пристальный и… вопрошающий, будто там действительно кто-то стоял. Или… Я резко обернулся — никого. Только какая-то скрюченная темная тень скользнула по бревенчатой стене конюшни.

«Наверное, показалось, — решил я. — Лунный свет обманчив, вот и мерещится… всякое».

— Быть посему, — кивнула она, и губы ее отчего-то растянулись в улыбке, причем эдакой победоносно-торжествующей.

Странно. С чего бы? Или опять что-то придумала? Но дальнейшие ее слова заставили меня отказаться от подозрений. Подняв вверх левую руку с двумя пальцами, козлиными рожками устремленными в ночное небо, она четко поклялась ни в чем и никак не причинять княжне Марии телесной скорби.

Более того, она еще по собственной инициативе дала слово в том, что приложит все силы и умения, буде таковая хворь приключится от иных причин, излечить ее. Слушал я Светозару и ушам не верил — с чего ж ты такая покладистая? Смерти испугалась? Не то. Тогда не иначе как что-то задумала. Но тут она сама развеяла мои сомнения:

— Но и ты взамен словцо свое верное дай.

— Какое еще словцо? — недовольно пробурчал я.

— Что в услужение меня возьмешь. Тебе в твоем терему много холопок занадобится, так вот одна из них ныне пред тобой стоит. Токмо не в портомои али на поварню — в ключницы хочу.

Ну ничего себе! Слыхал я, что в Индии в иных домах кобры живут прямо в доме, а сердобольные хозяева им каждый вечер наливают в блюдце молока. И ничего. Сосуществуют, причем довольно-таки мирно. Только у нас не Индия, а Русь, да и ты, зеленоглазая, больше не на кобру — на гадюку подколодную смахиваешь. Нет уж, не видать тебе молока в блюдце, а если и видать, то не в моем доме.

К тому же поместья у меня нет, только подворье на Тверской, да и то необустроенное. Опять же куда ее брать, коль там бразды правления вручены Глафире. Не знаю, как будет дальше, но пока что я ее хозяйничаньем доволен, особенно пирогами, которые она продолжала печь по старой памяти для внутреннего пользования. Да и вообще, может, она и станет запускать свою крепкую загребущую руку в хозяйский карман, но с умом, то есть в меру, а остальным за мое добро глотку перегрызет.

— Погодь отказывать, — заторопилась она, заметив на моем лице ироничную ухмылку. — Это я токмо в том случае, ежели княжна твоя замуж за кого иного выйдет. А коль за тебя — навязываться не стану. Ты ж уверен, что женишься на ней, так?

— Ну-у, так, — подтвердил я.

— Князя Воротынского поди-ка в сваты возьмешь? Хотя о чем это я — ты ж сам мне о нем сказывал. Такому и вправду тяжко отказать. Опять же родич. И впрямь все может выгореть удачно… — задумчиво протянула она и подытожила: — И чего тебе бояться? Сказала ж — навязываться не стану. Мне и самой на ваше счастьице тошнехонько смотреть станет. Тогда я и сама куда подале убегну.

А вот это уже меняет все дело. Такое слово почему бы не дать. Нет, не потому, что я так уж уверен в себе. Если судьба заупрямится, с ней, окаянной, никому не совладать, хотя и в этом случае я буду драться за княжну до конца. Но коль случится такое, тут уж все равно.

— Даю, — кивнул я решительно. — Но только если замуж. А если она…

— Ежели с ней болесть станется и я ее не одолею, тебя дожидаться не стану, сама на себя руки наложу, — торопливо перебила она.

Странно, но тут она вроде бы не лгала. Ой как чудно все это! Ой как странно! Ой не к добру! А если…

— И никаких присух и отворотов, — на всякий случай уточнил я, — Ни мне, ни Маше.

Но ведьма и тут не смутилась. Лишь напомнила:

— То я тебе давным-давно пообещала и свое слово крепко держу, — И предложила: — Дельце мы с тобой обговорили, теперь и по рукам можно ударить.

Я осторожно протянул навстречу ее ладошке свою руку. Сомнения еще оставались, и, чтобы окончательно их развеять, я произнес, не выпуская ее горячих и почему-то скользких на ощупь, в точности как кожа у змеи, пальцев:

— И ты больше не станешь меня перед ней оговаривать да рассказывать про нашу с тобой жгучую любовь.

Она на секунду задержалась с ответом, а затем нерешительно, с робостью спросила:

— А про мою любовь к тебе сказывать ей дозволишь?

— Не дозволю, — сердито отрезал я. — Мне и без того от твоих россказней не знаю сколько отмываться придется.

— Что ж, коль повелишь, затворю я свое сердечко на замок крепкий. Хоть и тяжко оно будет, да чего для любимого не сделаешь, — выдохнула она и укоризненно уставилась на меня.

Мне даже неловко стало. Я вообще отходчивый по натуре. Вот и тут застыдился, будто и впрямь тиран какой, а передо мной несчастная Золушка. Забыл, что на самом деле это скорее уж та, которая хотела изжарить Гензеля и Гретель. Потому и согласился на ее просьбу погулять по ночному лесу. Знала, чертовка, на что давить. Мол, в последний раз, а больше мы с ней навряд ли свидимся. Во всяком случае, до замужества княжны — точно, а если ее мужем стану я, то и вовсе никогда.

Правда, я не сразу дал «добро» — колебался, но она лихо меня взяла, поинтересовавшись, неужто я так сильно ее боюсь или… она мне так отвратна. Это еще уметь так надо — сразу и на слабо надавить, чиркнув острым ноготком по мужскому самолюбию, и одновременно пройтись другим ноготком по жалости.

Пока бродили, я все гадал — чего она хочет добиться этой прогулкой. Подольше побыть со мной? Это вы мелко плаваете. Сразу видно, не встречались вам девушки такого пошиба. Соблазнить еще раз? Уже горячее, но все равно не то.

Хотя как попутную цель я вполне допускал и это — не зря она частенько забегала вперед и принимала игривые позы. То споткнется ненароком, то травку потянется сорвать, хотя какие в октябрьском лесу травки? Разве пожухлые. И всякий раз не спешила выпрямляться, будто срывает не чахлый стебелек, а вытаскивает из земли могучий дубовый корень.

Добавьте при этом, что еще на подходе к лесной опушке она сняла с головы платок, перекинув тяжелую косу на грудь. Да как назло, шубка на ней была какой-то тесноватой — как только ткань не лопнула от эдаких наклонов. На самом-то деле она больше напоминала своего рода осеннее пальто. Такая же плотная ткань с небольшой меховой оторочкой внизу и на рукавах, но здесь их называли именно шубками в отличие от настоящих зимних шуб с меховой подкладкой. Так вот все ее обширные прелести так и выпирали из-под этого одеяния наружу, бросаясь в глаза. Да еще лунный свет этот…

Нет-нет, не подумайте чего, я все равно держался. Давалось мне это с некоторым трудом, но тут был вопрос принципа. И на ее провокационные разговоры я тоже не реагировал. По большей части вообще не отвечал — это когда она спрашивала, хорошо ли мне с ней было. Да еще раз, чуть позже, тоже промолчал, когда услыхал попрек. Дескать, обманул я ее, сказав, будто предпочитаю княжну, потому что она гораздо дороднее.

Эва чего вспомнила. К тому ж сама виновата. Пристала как банный лист — чем моя возлюбленная краше ее, и все тут. Вот я и ляпнул первое, что на ум пришло. Помнится, она после того разговора за две недели ухитрилась так прибавить в весе, что я даже удивился — и как сумела?

Кстати, я почти не соврал — княжна и впрямь была немного полнее, просто дело совсем не в обхвате бедер, талии и груди. Влюбленному все равно — девяносто на шестьдесят на девяносто или сто двадцать на… Словом, не имеет оно значения — ты же устремлен сердцем не к фигуре, а к человеку. А если к фигуре, то сердце уже ни при чем. К ней, как известно, тянется кое-что иное и называется не любовью, а… Впрочем, неважно.

Лишь через пару часов я понял, куда она меня тащит, да и то догадался не сам — она растолковала.

— Ведаешь ли, кой ныне великий праздник? — загадочно спросила Светозара.

Я послушно напряг память, но ничего путного на ум не приходило, хотя к этому времени в моей голове отложилась по меньшей мере сотня всевозможных святых, равноапостольных, великомучеников и прочих ребят помельче рангом. А куда деваться — век такой, вот и приходится соответствовать. Однако тут произошел сбой. Вроде бы Яков день[194] был позавчера, а впереди ближайший разве что Параскевы-льняницы, но он только через пару дней. Луки-апостола? Тот, кажется, еще позже. Тогда какой?

— Не мучься, не вспомянешь, — усмехнулась зеленоглазая все с тем же загадочным выражением на лице. — Ныне ночь Триглава — Василиска, Аспида и Ехидны, — выпалила она, жадно всматриваясь в меня.

— А-а-а, — равнодушно протянул я и спокойно поинтересовался: — Это кто ж такие, преподобные или святомученики?

Что уж там она подметила в моем лице — не знаю, но осмотром осталась довольна. Удовлетворенно кивнув и пробормотав себе под нос: «Так я и думала», она вполголоса ответила:

— Скорее уж… страстотерпцы.

— И чего они сотворили? — полюбопытствовал я.

— Так, — пожала она плечами. — Да тебе не все равно? Ты же, сколь я заметила, в церкву невеликий ходок, да и там у тебя скулы ажно сводит от зевоты.

И снова непонятно, упрек это или как. Вообще-то она права — в своем родном веке я в храмах был всего пару раз, да и то из любопытства. Тут конечно же почаще, но, опять-таки повторюсь, исключительно ради того, чтоб не выделяться среди всех прочих. Раз назвался православным — соответствуй. Вот и приходилось чуть ли не каждое воскресенье с обреченной тоской чинно шествовать в божий храм. По счастью, мое уныние и постное, неудобоваримое выражение лица воспринималось всеми прочими как проявление набожности, а потому недоумения и лишних вопросов не вызывало.

Успокаивал я себя тем, что не один такой. Взять, к примеру, руководство нашей страны. Судя по выражению лиц, что я как-то подметил, случайно увидев в теленовостях пасхальное богослужение, некоторым эти мероприятия тоже как зайцу стоп-сигнал. Не верят они ни в чудесное воскресение из мертвых, ни в прочие мифологические бредни. Но никуда не денешься — приходится соответствовать высокой должности, а потому стой и терпи, ожидая, когда закончится эта тягомотина.

Точно так же и у меня. Между прочим, терпел я получше многих прочих соседей, хотя уж они-то точно считали себя верующими. По крайней мере, мой рот всю обедню был на замке, а у них он зачастую вовсе не закрывался, а на попа с дьяконом они ноль внимания.

«Надо же, и скулы мои подметила», — подивился я и неожиданно для самого себя заинтересовался загадочной троицей:

— А все-таки чем они отличились, что их так возвеличили?

— Ратиться вышли с полчищами архангела Михаила, — ответила она и вновь бросила на меня быстрый испытующий взгляд.

Тоже мне царь Иоанн выискался. Тот постоянно глазом на меня косил, невесть чего искал, и эта принялась.

— Пострадавшие за свою веру значит, — кивнул я солидно, осведомившись: — Погибли, что ли? Или от ран померли?

— Одолели их да в темницу заковали, — пояснила она.

— Не понял, — удивился я. — А чего их архангел Михаил не спас? Куда глядел-то?

— Он-то и повелел их заковать, — буднично пояснила она.

— Погоди-погоди, — стало до меня доходить. — Так на чьей стороне эти страстотерпцы воевали?

— Вместях с Лучезарным, — последовал короткий ответ моей спутницы.

Опа! Вот это ты забрел, Костя! Лучезарный-то — это Люцифер. Он же, если память мне не изменяет, Азазель, Велиар, Вельзевул и так далее, то есть сатана.

— Хороши страстотерпцы… — протянул я растерянно, тем не менее продолжая послушно топать следом.

— Ну а как иначе их назвать, — пожала плечами Светозара. — Раз они за свои страсти претерпели, получается, страстотерпцы.

— Это по какому ж календарю? — осведомился я. — И в какой церкви их день почитают?

— В нашей, князь-батюшка, в нашей, — круто повернувшись ко мне, отчеканила ведьма. — Они за свободу бились, боле ни за что, вот и празднуют их день тоже на воле, посреди леса, чтоб никто из святош не мешался. Потому и позвала я тебя…

— На шабаш? — уточнил я.

— На праздник, — поправила она. — Шабаш совсем в иное время справляют. А ныне просто наш праздник.

— Ваш… праздник, — попытался возразить я.

— Наш! — уверенно мотнула она головой. — И не спорь со мной. Я ж не зря тебе про скулы напомнила, а ты и не перечил, потому как истина молвлена. А зевота — верная примета. Она в церкви токмо на наших нападает, а иных не трогает. Ты просто пока не знаешь еще, что наш, вот и все.


— Голым скакать — не май месяц, — поежился я. — И сатану под хвост целовать не по мне. Да и вообще, мне свет как-то милее, чем тьма…

— А ты поболе поповские побасенки слухай, — сердито отозвалась она. — Глупые навыдумывают невесть что, а прочие за ними повторяют. Сказала же, не шабаш ныне, потому и разоблачаться нет нужды. А что до хвоста, так ты на меня глянь, — потребовала она. — Похожа я на такую, чтоб под хвост целовать полезла? Да ты гляди, гляди, не боись!

Я поглядел, благо что лунный свет струился прямо на ее лицо, и увиденное не пришлось мне по душе. Скорее уж напротив. С каждой секундой оно не нравилось мне все больше и больше. Что розовый язык, которым она беспрестанно облизывала сочные кровавые губы, что помутневшие зрачки, с отблеском чего-то багрово-красного, вздымавшегося из самой глубины. В довершение ко всему этот полуоткрытый рот, в котором явственно вырисовывались два хищно заостренных белоснежных клычка. Нет, они и раньше были у нее видны, но как-то не столь нахально обращали на себя внимание. Или это мне тоже померещилось?

Понимаю — всему виной лунный свет. Призрачный и загадочный, мутный и в то же время резко вычерчивающий повсюду замысловатые таинственные фигуры-тени, он мог ввести в заблуждение кого угодно. Если для объяснений увиденного его одного мало — можно, немного подумав, добавить еще несколько столь же прозаических и насквозь материальных, то есть научно объяснимых причин.

Сидя в теплой комнате при свете дня или пускай даже ночью, но в уютной квартире, под люстрой с ярко горящими лампочками, я и сам откопаю не меньше десятка доводов, логически растолковывавших все «почему» до единого.

Но я стоял ночью в холодном октябрьском лесу, молчаливом и угрюмом. Пахло хоть и не серой, но определенно чем-то гнилым и затхлым. Вокруг тяжело выстроились приземистые ели, чьи черные тени постоянно корчились при лунном свете в какой-то замысловатой пляске уродцев. А возле меня находилась женщина, искренне считающая себя ведьмой и чье поведение красноречиво подтверждало правоту ее слов. И кругом гробовая тишина.

«И на том спасибо, что хоть мертвые с косами не стоят», — с тоской припомнил я «Неуловимых мстителей».

Странное чувство охватило меня. Не страх — в тот момент я не боялся ни Светозары, ни темного леса, в глуби которого мог скрываться неведомо кто. Смятение? Скорее всего. Причем вызванное непониманием — чего хочет от меня девка, вроде бы окончательно съехавшая с катушек.

Кажется, она не совсем верно восприняла мое затянувшееся молчание. Задорно уперев руки в боки, она азартно подмигнула:

— Что, хороша?!

— Как шалая кошка в марте, — прокомментировал я свои впечатления от увиденного. — Не зря говорят: «Куда черт не поспеет, туда бабу пошлет».

Сравнение ей, как ни странно, понравилось, да и пословица тоже. Она весело хихикнула и азартно тряхнула головой.

— Токмо здесь ты меня Машей не зови, — предупредила она. — Тут крестильные имена не в ходу. Токмо Светозарой. Чуешь, каково имечко? Выходит, с детства я с Лучезарным обручена. — И, видя, что я так и не решаюсь двинуться с места, взяла инициативу на себя: — Идем-идем. Недолго осталось. — Она еще крепче стиснула мою руку в своих огненных пальцах — и откуда столько жара в девке при минусовой температуре? — и потянула за собой.

— Я не поддался, продолжая твердо стоять.

— Да что же ты?! — Она сердито топнула ногой, — Сказываю же: наш ты. Вон и жиковина[195] у тебя на пальце тоже из наших. Потому тебе и присухи мои яко с гуся вода.

— Перстень не замай, — сердито оборвал я. — Мне его княжна подарила.

— Ну, к ней-то он случайно попал, а к тебе сам потянулся, — заметила Светозара. — Ай сам не чуешь, сколь в нем силушки таится? А там тебе ее разбудить подсобят…

Ну чертовка! Знала чем взять. И не то чтобы я и впрямь ей поверил — ну какая в обычном, пускай и драгоценном, камне может таиться сила? — но любопытство взыграло, и я поддался ее настойчивым уговорам, сделав первый шаг вперед, в сторону смутно видневшегося среди деревьев просвета, залитого лунным сиянием. Идти было легко, словно кто-то невидимый подталкивал меня в спину. Ноги, казалось, передвигаются сами по себе, без малейших усилий с моей стороны.

Оглядываясь назад, я не могу объяснить свое загадочное послушание. Мог ведь вырвать руку? Да запросто. А упереться и встать на месте? Тоже. Так чего шел невесть куда, невесть зачем? Из-за одного праздного любопытства? Не знаю.

Способность к здравым рассуждениям вернулась ко мне чуть позже, когда мы вышли на край полянки. Описать ее я не могу. Не знаю даже, мала она была или велика. Размеры и прочее надежно скрывал клубящийся там туман, почему-то очень похожий на тот, что я видел в Серой дыре. Особенно густым он был в середине поляны, которую и вовсе закрывал напрочь, не позволяя рассмотреть таящееся на дне. Но клубы его, время от времени отрываясь от основного сгустка, хаотично ползали и по остальному пространству, относительно открытому для обозрения. Вялые и тягучие, дотекали они и до меня, неспешно облизывая носки моих сапог.

Впрочем, если честно, мне было в то время не до описаний и наблюдений. Вначале я всей кожей почувствовал доносящуюся от середины поляны силу. Тяжелая и мрачная, почти физически давящая на барабанные перепонки, она медленно клубилась на дне полянки, центр которой был несколько вогнут вглубь, и волнами, одна за другой, захлестывала меня, то отступая, то вновь атакуя.

Она не была доброй или злой. Во всяком случае, я этого не ощущал. Просто сила — могучая и первозданная, слепая в своем желании что-то делать, равно способная убивать и исцелять, разрушать или творить. Ей это было безразлично. На что употребят люди, тем она и будет. Как молоток. Хочешь — гвоздь им забей, а хочешь — соседа по голове. Ему ж наплевать, что именно станут им делать. Так и тут.

Это тоже можно объяснить. Скажем, геоактивная зона, усугубленная залежами каких-нибудь тяжелых радиоактивных металлов, причем в таком количестве, что следовало почти мгновенное воздействие на человеческую психику, особенно на подсознание, которое, как известно, особо чувствительное и на все раздражители всегда реагирует в первую очередь.

Вот только напомню еще раз, что для логических объяснений позарез нужна пусть не очень теплая, но непременно светлая комната. Тогда и только тогда, сидя в комфорте, человек легко и свободно начинает подыскивать подходящие версии и гипотезы. А вот там, на месте, мозг работает исключительно на инстинктах, которые наперебой горланили, орали и вопили, чтобы я туда не ходил.

Взаимосвязь между туманом и волнами силы я уловил не сразу, а чуть погодя, через пару минут созерцания этого буйства хаоса и мощи. А уловив, понял, что сила не таилась в тумане — она им и была. Точнее, выглядела как туман.

И тени. Вновь эти тени. Черные и бесформенные, они изредка, на короткое мгновение появлялись в самой сердцевине полянки, словно маня, но в то же время не давая разглядеть себя как следует.

— Наши… скачут, — заметила моя спутница и с намеком посмотрела на меня, после чего робко предложила: — Пойдем вместе, а? — И легонько потянула за собой.

Ишь чего захотела. Как бы не так. Возможно, я и любопытен через меру, возможно, мне иногда море по колено, но тут передо мной колыхался целый океан — могучий, таинственный и… бездонный. Так что по колено не выйдет.

И вообще, всему есть предел. Смелость — это хорошо, но не тогда, когда она перерастает в безрассудство. Впрочем, может, я и отважился бы рискнуть, но откуда мне знать, как встретят загадочного незнакомца остальные, которые, в отличие от Светозары, могут быть настроены далеко не так миролюбиво.

Я с силой вырвал руку из стальных тисков ее пальцев и как можно спокойнее произнес:

— Хватит. Кажется, нагулялись. Пора и домой, — тут же вздрогнув от неожиданности, когда эхо, искажая и вибрируя, принялось безостановочно повторять мои слова, возвращая их в таком уродливом виде, что создавалось полное впечатление, будто на полянке собралось по меньшей мере два десятка человек, которые и повторяют на все лады только что произнесенные мною фразы.

Иногда потом я думал — эхо ли это было? Во всяком случае, никогда — ни до, ни после — мне не доводилось слышать что-то похожее. Что вы там говорите, находясь в светлой теплой комнате? Резонанс? Звуковолны? Особенности местности? Ну да, ну да. Разве я спорю. И я бы говорил это… сидя рядом с вами.

— Пойдем, — Она снова ухватила меня за рукав кафтана. — Ведь всего несколько шагов, и ты наш.

— Наш, наш, наш, — дружно зашипело-заверещало-завыло вокруг.

— Ты здорово ошиблась, Светозара, — мягко ответил я и невольно поморщился от мгновенного повтора: «Ошиблась… сшиблась… шиблась… шибось… иблась…»

И все-таки я продолжил:

— Может, в церковь я и впрямь не ходок…

— Не ходок… не ходок-ок-ок… — возликовало эхо.

— Но у меня в душе бог, а не сатана.

— Не сатана? — усомнилось эхо, но тут же разочарованно констатировало: — Не сатана… атана… тана…

— Поэтому или ты сейчас идешь со мной, или я возвращаюсь один.

— Один? — уточнило эхо, и грустно продолжило: — Один-дин-дин…

— Выбирай.

— Ай-ай-ай… — сокрушенно заохало эхо.

Ведьма, презрительно скривив губы, хотела сказать что-то унизительно-обидное, но затем передумала и сделала шаг назад, отступив от меня и приблизившись к краю полянки. До четко очерченной на земле границы ей оставалось сделать всего шаг. Один лишь шаг.

— Остановись, — произнес я, глядя в глаза, где в зрачках вовсю полыхал багровый отблеск безумия. — Остановись.

Эхо промолчало. Впервые за все время оно ни разу ничего не повторило, предоставляя ей самой право выбора. Наверное, тоже какой-то легко объяснимый наукой феномен. Я не надеялся, что она ко мне прислушается. Я даже не был уверен, слышит ли она меня вообще. Именно потому я больше и не сделал никаких попыток к ее удержанию. В конце концов, она — взрослый человек и куда как старше моей княжны. Знает куда идет и зачем.

«И вообще, кто я ей такой, чтобы иметь право запрещать», — подумал я, глядя, как Светозара, жалобно скривившись и не сводя с меня глаз, шагает все дальше и дальше, продолжая призывно протягивать мне руку. Клубы тумана медленно, нехотя, будто сами того не желая, лениво окутали ее полные ноги, неспешно добрались до тяжелых бедер, затем подползли к груди, туго обтянутой шубкой и, наконец, накрыли ее с головой.

Оставалось подумать, как выбраться отсюда самому. Или стоит подождать ее? Но тут моего плеча кто-то легонько коснулся. Вздрогнув от неожиданности, я резко повернулся и увидел достаточно высокого, почти вровень со мной, худощавого старика, пристально глядевшего на меня. Словно оценивал — гожусь или нет. Интересно знать — куда? Осмотром он остался не очень доволен, иначе не стал бы хмуриться.

«Ты наш и не наш, из джунглей и не из джунглей», — сказала наконец Багира Маугли.

— Ну ежели и жиковина из таковских… — пробормотал он разочарованно и скомандовал: — Длани протяни — узрить хочу.

Немного помедлив, я решил не задираться — послушно вытянул обе руки вперед, стараясь понять, что ему от меня нужно.

— А ведь не солгала Светозара про жиковину, — удивленно протянул он, внимательно разглядывая мое украшение. Затем он поводил над ним ладонью, и перстень почему-то стал ощутимо нагреваться.

— Гм, — еще больше удивился он. — С таким напалком ты бы и меня мог заменить.

Наверное, надо было поинтересоваться — в чем именно заменить и с какой целью, но я продолжал хранить гордое молчание. К тому же где бы ни было это место, а примерять на себя обязанности старика я не собирался, так что эти знания мне ни к чему.

— Как мать прозвала? — полюбопытствовал он.

— Константином, — отозвался я.

— Гм. — Его брови снова поползли вверх. — Из греков, что ли?

— Почему? — слегка обиделся я.

— Потому что на Руси имечки попроще дают. Первак, скажем, Вторак, Третьяк, а ежели наши, то покрасивее — Градимир, Борислав, Любомысл…

— Мне и это сойдет, — заметил я. — А тебя, старче, как звать-величать?

— Зови меня… — он на секунду задержался с ответом — то ли раздумывал, называть ли свое настоящее имя, то ли лихорадочно придумывая псевдоним, — Световидом, сыном Братислава из рода Гостомыслова. Слыхал о таковском?

Настал мой черед колебаться с ответом — обидеть, но сказать правду, или солгать, польстив самолюбию? После недолгого размышления я отрицательно мотнул головой.

— Это хорошо, — неожиданно одобрил старик, пояснив: — Негоже со лжи начинать. А что ж с девкой не пошел? Забоялся ай как?

Я пояснил, стараясь говорить очень корректно и в то же время достаточно категорично, чтобы Световид не принялся уговаривать. И снова со стороны старика последовала совершенно неожиданная реакция — смех. Вот уж чего не ожидал. Смеялся он раскатисто, от души и так заразительно, что в унисон ему со всех сторон зазвучало оживившееся эхо. Немного успокоившись, старик заметил:

— Баба бредит, а леший ей верит. Слыхала Светозара где звон, да не дотумкала, пошто он. А ведь пояснял глупой девке, что Триглав сей, если уж попросту, то яко Троица у христиан. Не совсем, конечно. Тело-то одно, потому и головы равны, но схоже. А уж про Аспида с Ехидной она и вовсе… Хотя что уж тут, — отмахнулся он с досадой и поинтересовался: — Ну и как, похож я на служителя лукавого?

Я без колебаний замотал головой. Во-первых, белые одежды. Вроде бы сатанисты любят подбирать темные, желательно черные тона. Во-вторых, посох, который старик держал в руке, точнее резьба на нем. Сплошь цветы, травы, а на набалдашнике изображение старика, чем-то похожего на самого Световида — такая же седая окладистая борода, длинные волосы, перехваченные простым кожаным ремешком, крупный нос, могучие густые брови… Только у того, что на посохе, налобная повязка украшена маленьким красным камешком, а у Световида на ремешке ничего.

Но главное — ничем таким от стоящего передо мной не веяло. Не было в нем ни злости, ни ненависти, хотя и добротой, признаться, если и отдавало, то еле-еле ощутимо. Скорее уж доброжелательностью и спокойствием, древним как мир. Вот сила, та самая, что облизывала мои ноги, в нем имелась, и изрядная. Только в Световиде она была как бы укрощенная, как тихое лесное озерцо — напоить водой запросто, а бури в нем не увидишь.

— Пояснять не стану — люди меня ждут, — равнодушно заметил старик, явно не собираясь меня уговаривать спуститься к центру полянки. — Светозара и так припозднилась, так что до рассвета всего ничего.Одно скажу: место это заветное, но темным силам тут отродясь не служили. Ты про Перуна, про Сварога, про отца всего сущего батюшку Рода, про матушку Мокошь слыхивал ли?

Уфф! Конечно же слыхал! И не раз! На душе сразу стало легче. Даже сила, сочащаяся из центра полянки, показалась не такой чуждой и не совсем чужой. Не то чтобы я считал себя каким-то язычником, идолопоклонником и приверженцем исконно славянской древней веры. Отнюдь. Нет, если бы в той, предыдущей жизни мне бы довелось узнать, что где-то поблизости в одной из деревень области справляют требы или возносят жертвы тому же Перуну или кому-нибудь еще — непременно съездил бы посмотреть. Но опять же из голого любопытства, не более.

А легче стало, потому что, как ни крути, они тоже боги. Все. С сатаной, Люцифером и прочими у них ничего общего. Скорее уж напротив — кое в чем они будут гораздо симпатичнее, чем суровый и жестокий бог-отец. Во всяком случае, тот, что из Библии. Впрочем, это уже философия, и вообще каждому свое. Хотя…

— А Светозара сказала… — начал я, но старик сердито нахмурившись, перебил:

— То она по недомыслию. К тому ж изрядно перепутала. Триглав сей… — И, вглядевшись в мое лицо, насмешливо хмыкнул: — Да что я тебе пояснять стану, коль ты, поди, и вовсе про него не слыхивал.[196]

— Точно, — согласился я.

Вот-вот, — подтвердил Световид. — Потому и ни к чему мне о нем сказывать. Словом, напутала она все. Опять же в таких местах каждому свое грезится, что ближе да душе родней, вот Светозара и… Ладно, будя о том! А зато, что поведал о ней, благодарствую. Отныне должок за мной.

Он вежливо склонил голову. Я автоматически ответил тем же и даже деликатно произнес:

— Чего там. Всякое бывает.

— Ну а теперь недосуг мне с тобой лясы точить. Не из наших ты, я сразу понял. Сам по себе, — вынес Световид категоричный приговор моей никчемной, на его взгляд, личности. — Вот жиковинка у тебя занятная. Я и ранее об ентом напалке слыхал, да думал — пустяшное, выдумка, ан и впрямь зрю. Токмо спит ныне сей камень у тебя, и как пробудить его, мне неведомо. Да и силенок в нем ныне — кот начхал да воробей наплакал. Хотя погодь-ка. — Он пристально уставился на мой перстень, затем вновь протянул к нему руку с растопыренными пальцами, почти касаясь камня, поводил ею и недоуменно заметил: — А ведь открыл ктой-то вход. То славно. Тогда его и подкормить можно. Ежели хошь, пойдем со мной — я тебе его напитать подсоблю.

— Авось и сам справлюсь, — вежливо отказался я от приглашения.

— Авось? — как-то вопрошающе хмыкнул волхв. — Можно и его призвать, коль возжелаешь. — И тут же пояснил, очевидно окончательно поставив крест на моих познаниях в славянских богах: — У меня на удачу заговор крепкий. А хошь, могу и на чудо. — Он немного помедлил, но, видя, что я остался непреклонен, махнул рукой. — Ну ин ладно, тут оставайся. Токмо один уходить не удумай, сгинуть можешь. Болото кругом. — Он уже пошел, даже не дожидаясь, что я решу, но затем повернулся, напомнив: — Коль девку ждать станешь, кострище не вздумай запалить — тут кой-кто его не любит. Нам большого худа не содеешь, а сам беды не оберешься. Но коль надумаешь опосля, в одиночку сюда не ныряй, не то заплутаешь. Лучше до завтрева дождись, а ближе к вечеру скажешь Светозаре, чтоб сызнова сюда привела.

Дальнейшее мне почему-то совершенно не запомнилось. Даже ожидание Светозары как-то смазалось или, наоборот, сплюснулось во времени. И как шли обратно, тоже не запомнилось. Голова чумная, будто угорел, и топал я по лесу словно во сне, совершенно не замечая дороги. Окончательно же пришел в себя лишь на лесной опушке.

Поначалу я вообще не думал возвращаться на полянку, но уж больно запали мне слова старика. Нет, про чудо я не думал вовсе — не в сказке живем. А вот про удачу… Ох и соблазн. Мистика, конечно, и, скорее всего, вранье. А вдруг не до конца? Ведь было там что-то эдакое на полянке, так почему бы не попробовать. К тому же если учесть, куда именно я еду — а иначе как гадючьим гнездом двор Иоанна не назовешь, — мне бы ой как пригодилась подмога красавчика Авось.

«Да и риска никакого, — уговаривал я себя. — В конце концов, пускай не будет лучше, но и хуже все равно не станет, так почему бы не попытаться? И вообще, если тут живут боги, то, значит, дьяволу там не место».

Словом, любознательность победила, причем с огромным преимуществом, так что к следующему вечеру я уже настроился на путешествие в лес, о чем сообщил донельзя обрадованной Светозаре, а ночью, хотя и не без колебаний, устремился следом за Световидом в глубь полянки.

Туман мне совершенно не мешал, позволяя хорошо видеть в радиусе полутора-двух метров. Дальше, конечно, все терялось, но мне вполне хватало того, что вокруг. Камень я заметил сразу. Немудрено. Огромный серый валун, отливающий сединой, возвышался над землей чуть ли не на полтора метра, да и в ширину составлял не меньше. Верхушка его была идеально плоской, словно кто-то ее срезал, причем давно, в незапамятные времена — уж очень гладкой была отполированная поверхность. Видно, многие с тех пор водили по нему ладонями. А может, резак был хороший? Кто знает.

Световид велел приложить ладонь к камню, перевернув перстень лалом вниз так, чтобы он касался поверхности валуна. Я послушно сделал все так, как сказал старик.

Он накрыл мою руку своей и застыл, беззвучно шевеля губами. Почти беззвучно. Кое-какие обрывки мне услышать удалось, хотя большинства слов я не понял. Отчетливо и понятно прозвучали лишь первые строки:

Камень к камню идет.
Камень силу зовет.
Старший брат отдает.
Младший брат заберет.
Ты отец наш, Род,
Кустодия[197] твоя
Зорко бдит у ворот
Повели же ты ей.
Дальше было вовсе не понятное. Какая-то «длань купиной[198] лежит», потом какое-то «устави стремление»,[199] а затем мне стало не до расшифровки — перстень нагрелся до такой степени, что я уже кусал губы, лишь бы не взвыть от боли.

К тому же меня изрядно мутило. Вроде бы желудок был практически пуст, но тошнота с каждой секундой все усиливалась. Сердце ни с того ни с сего забухало в груди, как отбойный молоток, а руки и ноги немилосердно заныли в суставах, словно некий зловредный невидимка пытался их вывернуть или растянуть. Добавьте к этому судорогу мышц в паху, немилосердное жжение в глазах и такое давление на уши, будто я находился на пятидесятиметровой глубине под водой. Наконец не выдержав, я выдернул руку из-под ладони жреца, или как тут его именуют, и торопливо отскочил в сторону, согнувшись в три погибели.

— Тьфу ты! — с досадой сплюнул Световид. — Все загубил. Сказывал ведь: ежели на удачу, то оставь жиковину у камня, а сам отойди.

Это верно. Сказывал. И что мне до конца обряда нипочем не выдержать — тоже говорил, предупредив, что в этом случае все мои мучения пойдут прахом. Дескать, если не запечатать ход, по которому к моему перстню пришла сила от большого камня, она тут же начнет потихоньку сочиться обратно, и пускай не сразу, но за пару-тройку месяцев мой лал растеряет ее всю без остатка.

Впрочем, я не особо расстроился из-за этой утекающей силы, в существовании которой изрядно сомневался. К тому же Световид толком так и не объяснил, в чем она заключается и куда ее можно применить, а главное — каким образом.

— Все от хранителя зависит, — туманно заметил он, пока выводил меня обратно на край полянки, присовокупив к этому вовсе загадочную фразу: — Не леть тут наказание.[200]

Так и хотелось спросить: «Мужик, а ты сам-то хоть понял, что сказал?» Но я вместо этого задал иной вопрос.

— А зачем вам все это? — не удержался я от любопытства. — Опасно ведь. Если епископ или кто-нибудь еще узнает, беды не миновать.

— Это же пращуров вера, — пожал плечами Световид. — Как же можно от них отрекаться? Да и чище у нас, нежели в церквях…

— А почему тогда вы ни разу не пытались поспорить с христианами, чтоб прилюдно доказать народу…

— Ныне поздно, да и ни к чему. Небось слыхивал, что они про наших богов бормочут? Такую хулу несут — не ведаешь, то ли смеяться над их побасенками, то ли плакать от неразумения людского. Мол, идолам деревянным молимся. А у них доски с ликами, стало быть, живые. Мы тоже можем сказывать про их богов — де, идолища византийские, поганцы жидовские и прочая, но это значит до них опуститься, в грязь перебранки влезть. Негоже так-то. Сами о себе ведаем, что в чистоте живем, — нам и того довольно. Да и что теперь…

— Но ведь прежнего все равно не вернуть, — возразил я. — Тогда зачем?

— Не вернуть, тут ты верно сказал. Но опять повторюсь — от пращуров наша вера, потому и боги эти нам аки отцы и матери, старшие братья и сестры. Пока наша вера в них жива, и они живы. Да ты токмо в имена их вслушайся — один Род чего стоит. Нешто можно от своего рода отречься? Все одно что отчину продать. Ежели князь-братоубийца[201] чужу веру принял, то оно — его дело, но он нам не указ. Да и кого он в реку загнал креститься — токмо слабых, кому все едино. Может, оно и правильно — оная вера как раз слабых и привечает. А сильные духом, кто веру отцов предать не захотели, в леса ушли, к местам заповедным. Мало нас осталось, это да. Зато народец вольный. Из моих сынов и внуков отродясь предателей не будет.

Так, за разговором, мы незаметно дошли до рубежной черты, отделявшей полянку от остального леса, после чего старик слегка приотстал, и когда я в очередной раз повернулся к нему, то сзади никого не было. А потом на меня вновь нашло какое-то загадочное помутнение, словно кто-то невидимый коварно приложился чем-то к моему затылку. Особой боли я не почувствовал — больше походило на прикосновение, нежели на удар, но в себя пришел лишь на опушке леса.

Пару секунд я обалдело мотал головой, затем недоуменно уставился на Светозару, стоящую рядом и цепко державшую меня за руки. Наверное, чтоб не упал.

— А меня изгнали, — жалобно сообщила она.

— И правильно сделали, — пробурчал я, размышляя, чем это старик так здорово отшиб мне память.

— На цельное лето изгнали, — еще жалобнее проныла ведьма. — Сказывали, чтоб я ранее следующего грязника туда ни ногой. — И заревела. В голос.

— А не надо путать славянских богов с сатаной и его служителями, — злорадно заметил я.

Светозара в ответ заревела еще громче. Даже удивительно. Всегда невозмутимая, умеющая хорошо скрывать свои чувства, сейчас она исходила слезами. Неужели эта полянка была для нее таким важным в жизни? Даже жалко стало.

— Да ладно тебе, — попытался успокоить я ее. — Жила ведь сколько лет без всего этого, и ничего.

— Жила-а-а, — протянула она сквозь слезы. — Токмо они еще и силушку мне повелели забыть. Сказывали, негоже люду пакостить — ему и так худо. Теперь я ни порчи, ни сглаза, ни заговора — ничего не могу… — И, не договорив, снова ударилась в рев.

Правильно сказывали, — согласился я. — А как это повелели? Разве можно повелеть забыть?

— Световид все может, — горестно протянула она. — Вон ты сам прошагал же три версты, пока в разум не вошел, и ничего. Он и вперед яко сокол зрит. У любого жизнь на десятки лет видит.

— Надо было мне про себя спросить, — вздохнул я.

— А его проси не проси, все одно не поведает, — угрюмо сообщила она. — Ни к чему тебе — вот и весь ответ. Я уж как близ него извивалась, ан все одно отказал.

— И это тоже правильно, — одобрил я, хотя и с некоторым сожалением. — Одного избежишь — в другое вляпаешься. Да еще как знать — может статься, это другое окажется хуже первого. А что до заговоров… — Я помедлил, раздумывая, не провести ли с ней еще одну беседу насчет их бесполезности и никчемности.

Потом решил, что не стоит — уж очень ясно и четко стояла перед глазами диковинная полянка с загадочным туманом и синевато-серым камнем по центру. От этого видения мое собственное неверие во все эти бредни, которыми напичкана голова Светозары-Маши, как-то угрожающе потрескивало, собираясь развалиться.

Нет, потом я конечно же укреплю свой скептицизм. В теплой уютной комнате, залитой солнечным светом, я непременно найду логическое объяснение всему, что со мной случилось, но пока лучше обо всем этом не думать вовсе, иначе шарики точно зайдут за ролики.

Как писал Есенин: «Лицом к лицу лица не увидать. Большое видится на расстоянье». А если учесть, что я увидел очень большое, значит, и расстояние нужно выбирать соответствующее. Вот отойдем, поглядим, а там будет видно. Иногда поступить таким образом не только проще, но и разумнее всего.

«Есть многое на свете, друг Горацио, что и не снилось нашим мудрецам».

И очень хорошо, что не снилось. Терпеть не могу кошмары. Так что вместо морали я лишь грубовато заметил:

— Обойдешься и без своих заговоров. Из-за тебя хорошая девушка в монастырь угодила, и это только за последний месяц. А до этого сколько напакостила — небось сама со счету сбилась?

— А я и вовсе не считала, — зло хмыкнула она, поняв, что от меня ей сочувствия не добиться, и постепенно приходя в себя. — Еще чего. Они сами по себе, а я сама по себе. Всем угождать — в нищете прозябать.

Ничего девка не поняла. Ну и ладно, ее проблемы. А меня Новгород ждет. Тот самый, который Господин Великий. Вот о чем думать надо, потому что в нем сейчас находится мой будущий сват по имени Иоанн Васильевич.

Да-да, именно так. Сам знаю, что круто беру. Может, и чересчур круто. Только не я это придумал, и деваться мне больше некуда, иначе своих проблем не решить — спасибо дорогому тестю, постарался на славу. Теперь у меня в точности по пословице: «Либо пан, либо пропал». Даже хлеще, поскольку паны не помогут и нужно подниматься к самой вершине.

Одно жаль — так и не удастся мне повидаться с княжной. А пока я не попрошу у нее прощения, пока не помирюсь, к царю с разговорами о женитьбе приставать нельзя. Иначе получится, что я ее поведу под венец насильно. Хорошенькое начало супружеской жизни, ничего не скажешь. Нет уж, щеки моей невесты обязательно должны гореть счастливым румянцем, а самой ей надлежит изнемогать от желания кинуться в объятия жениха. Только так и никак иначе. Это в чем-нибудь другом конец — всему делу венец, а тут с венца все как раз начинается.

Вот с такими «корыстными» мыслями я и возвращался в Новгород. Не очень-то хорошо, конечно, кто спорит. Нет чтоб искренно порадеть о благе родного отечества, ничегошеньки не требуя взамен для себя самого. А у меня же, если вдуматься, получалось, что любые добрые дела все равно будут направлены только в угоду личным интересам. Ну что уж тут поделать. Каюсь, виноват.

«Слаб человек пред земными искушениями», — как любил приговаривать старый священник Дермидонт из крохотной церквушки Святой Троицы, куда мы чаще всего наведывались вместе с князем Воротынским. М-да-а, как это я про князя забыл? Помириться бы надо. И еще не доехав до Новгорода, я дал себе слово по возвращении в Москву обязательно нагрянуть в гости к Михайле Ивановичу и попытаться объясниться с ним еще раз. Но, как оказалось, судьба любезно сократила мне столь долгий путь, потому что первый же человек, которого я увидел, въехав на просторный царский двор, был… князь Воротынский.

Глава 11 Царевич Фёдор

Я проворно соскочил с лошади, чтобы успеть поздороваться с князем, но спешка подвела — нога запуталась в стремени. Пока высвобождал ее, моему вороному что-то не понравилось и он, всхрапнув, чуть подался вперед, поближе к стоящей поодаль чалой кобыле. Нашел, стервец, время крутить любовные шашни. Из-за этого движения я окончательно потерял равновесие и неуклюже шлепнулся на доски, которыми было застелено подворье. О черт! Надо ж такому случиться, да еще в самый неподходящий момент!

Нет, я ничего не сломал, не вывихнул, но эта поза враскорячку, когда одна нога торчит в стремени, а другая грозно выставлена в сторону свежесрубленного царского терема…

Воротынский так и прошел мимо. Помочь мне подняться он не попытался, хотя был в шаге. Не принято? Возможно. Но князь даже не задержался, чтоб дождаться, когда я встану сам. Вместо этого он брезгливо обогнул мою вытянутую ногу и с иронией обронил своему спутнику:

— Иные лизоблюды сами и с коня-то слезть не могут, зато царю наушничать…

Громко сказал. Отчетливо. Так чтоб сам «лизоблюд» непременно все услышал. Наверняка. Я чуть не задохнулся от негодования, но, когда поднялся на ноги, было уже поздно — не кричать же в спину. Да и не было у меня подходящего ответа. От злости и возмущения я и слова-то все перезабыл, потому ограничился суровым взглядом: «Ах ты, старый козел!»

Вороной виновато всхрапнул, но затем принялся самодовольно фыркать, тонко намекая, что заслужил лишнюю торбу с овсом. Может, мой жеребец и прав. Если бы я не грохнулся, получилось бы значительно хуже. Тогда Воротынский выпалил бы мне все в лицо, и не только это, но и кое-что похуже — с него станется.

Поэтому я не пошел к дальнему углу коновязи, где расторопные холопы уже подводили к князю коня. Затевать разговор сейчас неминуемо означало начинать с оправдательного лепета, а это уже лишнее, поскольку разрыв в наших отношениях произошел не по моей вине. Нет уж. Пусть Михайла Иванович слегка подостынет, а потом мы с ним разберемся. К тому же в ближайший год нашествия татар случиться вроде бы не должно — во всяком случае, ничего из прочитанного не припоминалось, — а значит, время терпит.

Когда ко мне подскочили расторопные холопы во главе с Тимохой, я уже успел взять себя в руки и успокоиться. И в то время как они чистили на мне платье, я достаточно спокойно разглядывал, как выезжает Воротынский. Думается, на моем лице нельзя было прочитать хоть что-то из тех эмоций, которые бушевали в душе. Наконец оглядев себя со всех сторон, я пришел к выводу, что вполне годен предстать пред царскими очами. Презрительно хмыкнув, сплюнув и задрав голову, я потопал к царскому терему, всем своим видом выказывая: «Недосуг мне тут валандаться — государь ждет».

Царь встретил меня приветливо, хотя весть о том, что постриг и превращение царицы Анны Алексеевны в инокиню Дарью прошел успешно, без сучка и задоринки, воспринял равнодушно, как само собой разумеющееся. А ведь я предотвратил три попытки суицида, да и потом, можно сказать, еще три ночи напролет спасал бедную девушку от смертного греха самоубийства, не щадя ни сил, ни… собственного тела. Взамен же легкий кивок головы вместо благодарности. Ну и ладно. Флаг тебе в руки, барабан на шею и… рога на лоб. Или на макушку. Это уж как сподручнее.

Но, как ни удивительно, он меня и впрямь ждал. Не знаю — то ли ему так полюбились мои притчи, которые я недолго думая выдавал по каждому поводу, когда надо было в чем-то убедить Иоанна, то ли пришлись по душе мои рассказы, то ли я ему просто чем-то приглянулся.

Вообще-то ни тогда, ни после я так и не пытался проанализировать, что именно во мне его привлекло. Может, необычность говора и самобытный юмор? И это допустимо, тем более что я старался все время держаться начеку, и если царь обращался ко мне с каким-либо вопросом, то за словом в свои зепы, то бишь карманы, я не лез, а выдавал с ходу. Даже если вопрос был риторический, я и тут находился.

— Ну как тут с ними быть? — разводил руками он, сетуя на взяточников-подьячих.

— И впрямь трудно тебе, государь, парить как орел в небе, когда все время приходится иметь дело со свиньями, — понимающе откликался я.

— Давеча, не упомнишь, о чем мы с тобой говаривали, а то я сызнова запамятовал? — жаловался он.

Я понятия не имел, что конкретно нужно вспомнить, но все равно не молчал:

— Если тебя беспокоит потеря памяти, государь, то грустить не надо. Лучше взять и забыть об этом.

— А ведь ты чуть богу душу не отдал, — припоминал он застенки Константино-Еленинской башни. — Чудом спасся!

— Мне так много плевали в душу, что богу она, наверное, не понравилась, — высказывал я предположение, добавляя: — Зато плевали от души. — И вновь терпеливо ждал, пока он закончит смеяться.

— Тому дай, этого удоволь. И каждый о справедливости намекает, — возмущался он. — А ежели по справедливости делить, то где столько взять?

— Смотря как делить, — пожимал плечами я. — Если ни уму ни сердцу, ни вашим ни нашим, ни себе ни людям, то хватит на всех. Да еще и останется.

— Доверился я Магнусу, Ревель поручил взять, да он меня подвел. Промашку в человеке дал. Да и то взять, пока в лужу сапог не опустишь, глубину не изведаешь, — вздыхал он.

— А зачем это делать самому? Можно засунуть в лужу и другого, — улыбался я.

А уж сколько мне довелось переделать анекдотов из серии «Собрались однажды русский, немец и англичанин», и вовсе не сосчитать. Кстати, именно тогда он перестал отнекиваться от своей принадлежности к русским, а то ж доходило до абсурда — с пеной у рта доказывал мне (будто я оспаривал эту ахинею), что у него немецкие корни, а предки — выходцы из Баварии, откуда, дескать, и пошло искаженное слово «боярин», которое на самом деле первоначально звучало как баварец. Нет, если брать его родословную, то царь действительно был русским всего на четверть,[202] но зачем же этим гордиться, тем более лезть туда, где тебя вообще не было?

А еще ему нравилось, что я никогда не навязывался и не лез с советами, если он у меня их не спрашивал. Словом, спустя всего несколько дней одним из результатов этой жгучей царской любви стало мое обязательное присутствие на всех его мероприятиях.

Между прочим, работенка та еще. Одна только одежда чего стоит. Тяжелая и плотная, в которой хорошо на улице, но не внутри на совесть протопленных помещений, особенно возле печей. Парилкой не назовешь, но что-то вроде предбанника. А раздеться даже и не думай — вот как прибыл в шубе с морозца, так и стой весь прием, и никаких тебе гардеробов с раздевалками.

Только не надо укоризненно замечать, то тут моя вина и не надо стоять возле этих самых печей. Увы. Если сам Иоанн говорит: «Постой пока вон там поодаль от меня да погляди как да что», тут уж никуда не денешься, потому что «вон там» как раз и стоит здоровая, вся в изразцовых плитках, пышущая жаром громадина. И самое смешное, что место он мне определял исключительно из самых благих побуждений, то бишь почетное. Обреченно ловя завистливые взгляды придворной знати, я в очередной раз плелся в сторону печи, уныло размышляя на ходу о превратностях судьбы и ее вычурной иронии по отношению ко мне.

Зато не хвалясь скажу, пусть и несколько забегая вперед, что в ту зиму, начиная с декабря семьдесят второго года — все-таки вести летосчисление по-современному гораздо удобнее, — и по самый конец этой зимы, то бишь по февраль тысяча пятьсот семьдесят третьего, не было, пожалуй, ни одного человека на Руси, которого Иоанн так приблизил бы к себе, как меня. Это факт. Особых заслуг я за собой не видел, да и нечем тут кичиться, если вспомнить личности тех, кто был у него в фаворе передо мной и после меня, а особенно их дальнейшую судьбу, когда они из этого фавора выходили.

Даже Борис Годунов, с которым мы нет-нет да и перебрасывались одним-двумя словечками, не утерпев, заметил мне с легкой завистью в голосе: «Никак твоя звезда ныне воссияла, княж Константин Юрьич», на что я не раздумывая ответил:

— Звезды рано или поздно падают. А тебе, Борис Федорович, только радоваться надо, потому что я стараюсь светить не куда-нибудь, а в твою сторону.

Кажется, поверил. Во всяком случае, в кивке отчетливо была видна благодарность. Хотелось бы надеяться, что искренняя. А мне что — не жалко. Чем дольше я сам находился подле Иоанна, тем сильнее утверждался в мысли, что весь государев двор похож на какое-то страшное болото с бездонными трясинами и вдобавок затянутое густым туманом. Куда шагнуть — поди разбери, а стоять на месте тоже не рекомендуется — засосет в два счета. И если б только туман, а то под ногами еще сотни ядовитых змей. Это я про царское окружение. Того и гляди, тяпнут меня, беззащитного, и поминай как звали. А не отравят, так сожрут. Как волки.

«Посмотрим, что скажет волчья стая насчет приемыша из людского племени!» — проворчал Шер-Хан.

Да тут и смотреть нечего. О Колтовских я уже сказал. Но были и другие, они тоже косились в мою сторону, причем один из первых — дьяк Андрей Щелкалов. С какого перепуга он решил, что я претендую на его прерогативы — не знаю, но взгляд его, устремленный на меня, представлял разительный контраст той милейшей улыбке, которой он меня одаривал.

Тут он был заодно со старой знатью — Мстиславскими, Шуйскими, Хованскими, Оболенскими и прочими. Дня не проходило, чтоб Иоанн, довольно улыбаясь во всю ширь, не выкладывал мне очередное наушничанье, направленное против «Константина-фрязина».

Всякий раз я изображал гнев, яростно сжимая кулаки, словом, выдавал на-гора те эмоции, которые хотел увидеть царь, после чего тот успокаивал меня:

— Да ты не боись. Нешто я всякой пакости поверю. Кивну разок, мол, слыхал, а сам тьфу на них. Я бы их и вовсе не упомнил, ежели б тебе сказать не схотел. А вот случись что со мной, — серьезнел он лицом, а особенно глазами, — и они тебя вмиг сожрут. Хоть и костлявое у тебя имечко, ан все одно — ты и глазом моргнуть не успеешь, как они тебя загрызут и проглотят. Уразумел ли?

— Выходит, ты один у меня заступа и надежа, — уныло констатировал я, не став напоминать, что, согласно пророчеству покойного волхва-кудесника, мне так и так помирать.

— Выходит, — подтверждал Иоанн.

— М-да-а-а, нажить врагов нетрудно, а вот выжить среди них… — философски подытоживал я.

— Ежели без меня, то нечего и думать, — подхватывал царь.

И самодовольно ухмылялся.

Как я понял, он вообще признавал только верность, которая основывалась на страхе пред всеми прочими. Тогда да, тогда он мог в нее поверить. Да и то лишь до поры до времени. Ну а дальше либо число доносов превышало какой-то критический барьер, либо он попросту уставал от данного человека, но не отодвигал его от себя, а принимал соответствующие меры радикального характера. Так было с отцом Сильвестром, с Алексеем Адашевым, с Андреем Курбским, а совсем недавно с думным дьяком Висковатым, с князем Афанасием Вяземским, отцом и сыновьями Басмановыми, с Захарием Очин-Плещеевым и прочими, прочими, прочими.

Сейчас в фаворе был я и вестфальский лекарь и астролог, смешной толстячок Елисей Бомелий. Он, кстати, был чуть ли не единственным, которому я выказывал радушие и дружелюбие безо всякого внутреннего напряга, то есть искренне. Ему, Борису Годунову, паре-тройке простодушных вояк-воевод вроде Дмитрия Хворостинина, да еще… царевичу Федору.

Последнему, скорее всего, из жалости, уж очень чужеродным пятном смотрелся этот пятнадцатилетний мальчик на фоне остальных. Маленького роста, с неуверенной, болезненно шаркающей походкой, одутловатым лицом, на котором уже сейчас явственно виделись мешки под глазами — то ли почки ни к черту, то ли еще что-то, а в самих глазах, казалось, навечно застыл некий испуг. Его робость и забитость не могли не вызвать жалости. Во всяком случае, у меня. Эдакий забытый богом, людьми, собственным отцом и братом, не говоря уж о прочем окружении, человечек.

Впрочем, что до забытости, то он, на мой взгляд, этому радовался, всякий раз пугаясь, когда на него обращали внимание. И не зря. У отца, то бишь царя, для него находились лишь обидные клички вроде «пономаря», «убогого», а дальше и цитировать не хочу — грубо и цинично. Старший брат Ванька откровенно презирал Федора, а что до прозвищ, которые он придумывал для младшего, тут и царь отдыхает.

Остальные, соблюдая этикет, обращались с ним вежливо, но в их голосах все равно чувствовалось презрение. Царевич и сам хорошо это ощущал. К сожалению, даже чересчур хорошо, поскольку дураком, что бы там впоследствии ни писали историки, не был. Имелась у него и смышленость, и сообразительность, и смекалка, только он их таил, причем весьма искусно, надев на себя личину эдакого дурачка. Образно говоря, умея считать до ста, он всем показывал, что способен дотянуть только до десяти, да и то с трудом.

Пожалуй, только двое — я и Годунов — знали, что Федор далеко не так прост, как кажется, и тем паче вовсе не глуп. Нет, речь не идет о какой-то проницательности с нашей стороны, отнюдь нет. Просто в играх и немудреных забавах с нами он позволял себе слегка приоткрыть дверцы своей души. Как моллюск, когда не видит вокруг опасности, открывает створки раковины, так и Федор выказывал и свою смышленость, и смекалку, и прочее. Но едва в его опочивальню заглядывал отец, брат или кто-то из посторонних, как тут же следовал щелчок, и створки с треском захлопывались.

Он и богослужения любил именно по той причине, что на них его не затронет никакой чужак, а значит, можно немного расслабиться. Говорю не о догадках — излагаю факты, поскольку не раз и не два наблюдал за царевичем. Взгляд подслеповатых глаз устремлен куда-то далеко-далеко за пределы храма, витая в неких заоблачных высях. О чем он грезил в те мгновения, о чем мечтал — не скажу, это он таил вообще от всех, но мысли его были столь же далеки от церкви, как и мои, а может, и еще дальше.

Он и на колокольню лазил за тем же самым. Это историки, взяв внешнее, решили, что ему очень нравилось дергать за веревочки, не подумав — хватит ли у болезненного мальчика силенок, чтоб раскачать языки хотя бы средних по размеру колоколов. На самом деле Федя и тут искал одиночества. К тому же простор на колокольне — дух захватывает.

И ведь тяжело взбираться, у лестниц ступени крутые, здоровый мужик запросто может оступиться, а он все равно лез, карабкался, тяжело отдуваясь и останавливаясь передохнуть через каждый десяток. Чуть ли не ежедневно отпрашивался у отца, чтоб забраться наверх… для отдыха.

Да-да, я не оговорился. Именно для отдыха, уж больно поганая штука — эта самая маска, которую он был вынужден носить. Тут и у взрослого душа начнет зудеть, чтоб скинуть ее, пускай ненадолго, а у пятнадцатилетнего пацана тем паче.

А звонить? Ну да, дергал и за веревочки, но делал это исключительно для отмазки, чтоб никто не заподозрил истинной причины. Меня посылали за ним пару раз, так что довелось поглядеть, как он «звонит». Сам облокотился на огораживающие перила, того и гляди вывалится, голова запрокинута к небу, а в руках веревки от самых малых колокольцев, и время от времени Федя механически заученными жестами динь-динь. Иногда же и вовсе забывал дернуть, застыв в неподвижности.

— А я ведь понял, царевич, почему тебе колокольня полюбилась. Тебе ведь не в колокола звонить хочется — иного совсем, — не выдержав, как-то раз попытался я вызвать его на откровенный разговор, но тщетно.

Моллюск не захлопнул створок раковины, однако, опасаясь подвоха, не стал раскрывать их шире — мало ли.

— А ежели смекнул, так пошто вопрошаешь? — лукаво склонив голову набок, с хитрой улыбкой осведомился он своим слабым голоском, и я не нашелся, что сказать в ответ.

А действительно — зачем? Из праздного любопытства? Или чтобы он подтвердил мои догадки? Нет, дядя, сиди где сидел и не лезь в святая святых. Понадобишься — пригласят, а пока время не пришло — маловат у тебя кредит доверия.

В тот раз я так и остался стоять перед ним в замешательстве, но Федор сам нашел достойный выход из ситуации. Он протянул свою маленькую и узкую, как у десятилетнего мальчика, ладошку и ласково коснулся ею моей руки, произнеся еле слышно:

— Не серчай, княж Константин Юрьич. Вон и в Писании, в книге премудростей Исуса,[203] сына Сирахова, тако же сказано: «Ежели восхочешь иметь друга, обрети его опосля испытания и не скоро вверяйся ему». Вот и погодь малость, авось некуда спешить-то.

Оставалось только согласно кивнуть да помочь ему спуститься вниз. Кстати, казалось бы, спускаться — не подниматься, гораздо легче, но если посмотреть на лицо царевича в момент подъема и в момент спуска, то могло сложиться впечатление, что для Федора все как раз наоборот. Во всяком случае, если не для тела, то для его души возвращение было куда как неприятнее.

— Да что ты с ним возишься?! — как-то досадливо заметил мне Иоанн, в очередной раз заглянув в сыновнюю опочивальню, чтоб забрать меня, как царь выражался, «сыграть разок в шахматы», а на самом деле о чем-нибудь посоветоваться. — Он же из твоих сказок и десятой части не понимает — эвон зенками хлопает, аки некулёма.

— Зато он добрый, — возразил я. — А что не понимает всего, — я улыбнулся, припомнив, какие глубокомысленные вопросы только что задавал мне мальчик, — так хотя бы стремится понять. И это неплохо — иные и на такое неспособны, — не выдал я тайны царевича.

Кстати, старший сынишка Иоанна, несколько удивленный, что я его игнорирую и львиную долю свободного от общения с царем времени посвящаю не ему, а дурачку-брату, однажды, презрительно кривя губы, иронично полюбопытствовал о причинах эдакого странного поведения. Ссориться с Иваном в мои планы не входило, и я ответил вежливо, ухитрившись вложить в свой голос даже некую обиду:

— Эвон у тебя сколь льстецов в покоях — не протолкнуться. Куда уж мне лезть — того и гляди затопчут, не заметив.

— Зато у Федьки ты в первых, потому как вторых вовсе нет, — язвительно, с наглой усмешкой, поразительно напомнившей мне ухмылку Осьмушки, заметил он.

— Мой соотечественник Гай Юлий Цезарь по этому поводу сказывал, что лучше быть первым в галльской деревне, чем вторым в великом Риме, — учтиво склонил я голову.

Такое объяснение было как раз в духе царевича, а потому вполне его устроило — больше он ко мне не приставал, и я вновь устремился в покои Федора, где, кроме меня, Годунова и Бомелия — царевич в очередной раз захворал, — действительно не было ни души. Самое время для сказок и притч, а также, после того как царевич уснет, для задушевного разговора с Годуновым. А иных часов не найти, и не старайся.

Я по-прежнему не баловал Бориса предсказаниями грядущего, ссылаясь на то, что они слишком туманны и неясны, а если периодически и приоткрывал завесу, то лишь над теми странами, где я, образно говоря, не давил бабочек. Например, Речь Посполитая.

Помнится, я аж за полгода предсказал ему смерть короля Сигизмунда II. Когда предсказание сбылось, на Годунова это произвело немалое впечатление. Сейчас, после очередных моих пророчеств, кого именно изберут королем, а также насчет побега французского Генриха в следующем году обратно во Францию для занятия освободившегося трона, Борис смотрел на меня, как на некоего древнегреческого оракула — восторженно и в то же время опасаясь хоть чем-то не угодить и паче того — рассердить. Правда, предсказание еще не сбылось, но Годунов был уверен, что в названный мною год и месяц все непременно случится.

Разговаривали мы с ним всегда полушепотом, да и то намеками, не впрямую — мало ли, вдруг тихо сопящий Федор на самом деле не заснул. Впрочем, когда царевич не спал, я тоже старался не тратить времени даром. Если внимательно проанализировать мои рассказы, то можно было сделать однозначный вывод — все они не только занимательны, но и имеют некую тайную цель.

Чаще всего — разве лишь в разных вариациях — я старался с помощью той или иной притчи внушить Федору мысль, что по-настоящему мудрый царь славен прежде всего тем, что умеет подбирать умных советников. При этом он не должен завидовать или сердиться, если ему вдруг покажется, что тот или иной приближенный к его трону башковитее самого государя. Наоборот, ему надлежит не огорчаться, но радоваться, что он сумел найти таковых, поскольку служить-то они будут царю, а значит, их ум все равно что его.

Федор больше любил рассказы про иное, как и положено мальчишке, — отважные сильные герои, спасающие красавиц из лап драконов, и прочее на эту тему. Сам-то хлипкий, вот и мечтал о лаврах супермена. Я, честно говоря, одно время думал, что, слушая меня и согласно кивая головой, он не воспринимает сказанного, но спустя полтора месяца понял, что ошибался. Оказывается, кое-что у него отложилось, и не так уж мало, иначе бы у него как-то раз не вырвалась фраза:

— Я бы, будь государем, вас с Бориской выбрал. — И залился краской смущения — не привык он откровенничать.

Опаньки. Мне даже не по себе стало. Неужто я добился того, чего хотел? Впрочем, радоваться все равно рано. На дворе только зима, тысяча пятьсот семьдесят третий год едва начался, и впереди еще одиннадцать лет правления Иоанна. Об этом я и сказал Годунову, едва мы вышли из опочивальни царевича — уж больно Борис был обрадован словами Федора. Мол, не спеши ликовать — дожить еще надо. И не только нам самим, но и Федору, а он вон какой хлипкий — болезнь на болезни и болезнью погоняет. Даже простужался царевич чуть ли не каждый месяц, а уж про внушительный букет внутренних, посерьезнее, вообще лучше промолчать — там хоть караул кричи.

Я как-то раз спросил Елисея, почему он не может отыскать для Федора какого-нибудь радикального средства, ведь вестфалец был не только мастером в изготовлении ядов, но и весьма искусным лекарем. Однако из сбивчивых объяснений Бомелия мне стало понятно, что в данном случае медицина, тем более средневековая, бессильна. Если кратко, в двух словах, то у Федора был, образно говоря, ВИЧ, причем от рождения, то есть сопротивляемость организма отсутствовала напрочь. А если душа больного не жаждет подтолкнуть тело на решительное сражение с болячками, ни один лекарь помочь не в силах, будь он хоть семи пядей во лбу.

Кстати, в ту зиму наша иностранная парочка — Бомелий и я — потеснила с первых мест даже бывших царевых любимчиков — Ваську Грязного и Григория Лукьяновича. Еще дальше, на приличном удалении от наших спин маячила скромная фигурка Бориса Годунова. Подняться вровень ему мешала не только молодость — двадцать лет от роду, — но и ухудшившееся отношение царя к своему верному Малюте Скуратову, которое непроизвольно переходило с тестя на зятя. Рикошетом.

Не знаю, в чем там дело, — я не спрашивал, а сам царь об этом ничего не говорил, но, кажется, виной этому были затянувшиеся розыски какого-то человека, порученные Иоанном Малюте, Причем искал его Григорий Лукьянович далеко не первый год, но все никак не мог найти. Что за человек — бог весть. Я даже имени его не слышал. Лишь раз в разговоре царя со Скуратовым проскочило слово «подменыш», но к кому государь его адресовал, я так и не понял.

Неприятнее всего, что и Малюта входил в число моих врагов. Почему-то ему втемяшилось в голову, что я норовлю занять его место. Не иначе как из-за моих рассказов о пыточном дворе испанской инквизиции. Поделился по дури, а он и возомнил невесть что. Было обидно, потому что я, как раз наоборот, заступался за него перед царем. И как знать, если бы не мои примирительные заявления, то не миновал бы Григорий Лукьянович царской опалы.

Только вы не подумайте, что я выжил из ума, решив из трусости стать благодетелем царского палача. Плевать мне на него. Но, как я уже говорил, рикошетом эта опала непременно ударила бы и по зятю Малюты, а этого допускать было нельзя. Не видел я в окружении Иоанна хоть одного толкового человечка, за исключением думного дьяка Андрея Яковлевича Щелкалова. У всех в первую очередь на уме шкурные интересы и никакого стратегического мышления. Нет, может, как полководцы они замечательные, но в мирных делах — торговых, дипломатических и прочих — Борис дал бы им сто очков форы.

Взять того же князя Дмитрия Хворостинина. И вояка знатный, и учиться не брезгует — под Молодями он мои замыслы хватал на лету и только все время удивлялся, как сам не додумался до такой простоты, и род у него хоть и не из первейших, но весьма уважаемый. Опять же из Рюриковичей, а не каких-нибудь Романовых или Шереметевых, но…

Вот в этом «но» и скрыта основная загвоздка. Не стратег он. Да и характер у него тоже не царедворческий — смолчать или сказать уклончиво, но все равно добиться своего ему не дано. Правда, чего другого в избытке. Прям, честен, строен — не человек, а корабельная сосна. Вот только такие вверх не идут, разве что в исключительных случаях, когда в стране что ни год, то война, а ты — гений. Суворов вон даже генералиссимусом сумел стать при всей своей неуживчивости. Но он только исключение, которое лишний раз подтверждает правило. К тому же Хворостинин — не Суворов.

Про остальных вообще молчу.

И еще по одной причине я всеми силами стремился, чтобы Григорий Лукьянович не угодил в опалу. Если бы ему оставалось жить лет десять или хотя бы пять — имело смысл не мешать царю и даже помочь, натравив его величество на собственного палача. Но жизненный срок Малюты и без того подходил к концу. Ему оставалось всего ничего — меньше двух месяцев, так что можно и потерпеть его бесконечные злобные нападки. Пусть себе порезвится напоследок.

Более того, если Иоанн сейчас отправит его в опалу, то он, сам того не зная, еще и продлит его жизнь, потому что тогда Малюта не погибнет под Пайдой, а такое и вовсе ни к чему. Из опалы-то можно и отозвать. Выходит, получится только хуже, поскольку Иоанн вообще легко поддается на чужое влияние, особенно на пагубное.

К тому же сейчас царь особо Малюту и не слушал — чересчур важные дела маячили перед ним. В первую очередь надо управляться с ними, а уж потом снова приниматься за казни…

Глава 12 Раз на раз не приходится

И одним из самых главных был прием послов осиротевших соседей из Речи Посполитой. Великий государь Сигизмунд II Август, король Польский и великий князь Литовский, Русский, Прусский, как я и предсказал в свое время Борису Годунову, а чуть позже, будучи в Серпухове, всего за несколько дней до смерти Сигизмунда, от нечего делать, князю Воротынскому, скончался 18 июля 1572 года. Умер он в такой нищете — а не надо держать у своей казны откровенных воров вроде Мнишеков, — что пришлось хоронить его в поношенном платье. Вместе с ним в небытие ушла и династия Ягеллонов — наследников мужского пола Сигизмунд, невзирая на свои многочисленные браки, не оставил. Родных братьев или хотя бы племянников он тоже не имел.

Встал вопрос: «Кто займет опустевший трон?» Если быть совсем точным: «Кого избрать?» Предполагаемых кандидатов из числа действительно серьезных претендентов на это место имелось пятеро: юный Эрнест, второй сын императора Священной Римской империи Максимилиана II, герцог Анжуйский Генрих,[204] брат и наследник французского короля Карла IX, сразу два шведа — король Юхан III и его сын и наследник Сигизмунд, а также царь Иоанн Васильевич.

У каждого с точки зрения польских панов и шляхты имелись свои минусы и своиплюсы. Что касается последних, то наибольшими и самыми наижирнейшими обладал последний из кандидатов. Будучи весьма неугомонным и опасным соседом с массой территориальных претензий, царь в случае его избрания мог обернуться могучим повелителем, соединив в своих руках мощь двух держав. Особенно рьяно ратовали за его кандидатуру в великом княжестве Литовском, поскольку земли Короны Польской, как именовали Польшу, находились от Руси на безопасном удалении, за исключением Киевского воеводства. Зато литовские — вот они, начиная с уже захваченного Иоанном Полоцка и заканчивая тоже захваченным изрядным куском Ливонии.

Решить все споры мирным путем представлялось великим соблазном для ясновельможных литовских магнатов. Настолько великим, что они даже не задумывались о тиранстве, жестокости и самодурстве русского царя, наивно полагая, что законы Речи Посполитой утихомирят буйного деспота.

Особенно рьяно ратовали за кандидатуру Иоанна великий гетман Литвы Николай Рыжий из Радзивиллов, потомок Даниила Галицкого и рьяный защитник православной церкви князь Константин Острожский — один из самых крупных магнатов, а также все, кто их поддерживал. Они и были инициаторами перед сеймом и панами-радой[205] отправки к Иоанну Федора Воропая. Договариваться.

Случилось это еще летом, когда царь со страхом ждал, чем закончится очередное вторжение Девлет-Гирея. Учитывая, что визитер был неофициальным представителем, ничего конкретного на переговорах сказано не было. Воропай лишь хотел уточнить, готов ли Иоанн в случае его избрания подтвердить права и вольности шляхты. Убежденный, что крымский хан снова запалит Москву, после чего рванет за русским «хоронякой» на север, и тогда, как знать, возможно, придется бежать из Новгорода, Иоанн был сговорчив и охотно заверил посла, что обещает «ненарушимо блюсти все уставы, права и вольности…».

Более того, он оказался настолько любезен, что даже посулил «распространить их буде надобно». Зато об избрании кого-либо из своих сыновей не захотел даже слушать, невразумительно заявив, что у него два сына, как два ока, и он не расстанется ни с одним. Еще бы. Тут самому позарез резервный трон нужен, а они с сыном пристали. По той же причине — голова занята только Девлет-Гиреем — он, как бы опережая возможные щекотливые вопросы, долго и нудно распространялся об изменниках, из-за которых хан и сжег Москву. Нужно же было хоть как-то оправдать собственную трусость.

Но едва пришла долгожданная весть о разгроме татарских полчищ под Молодями, миролюбие его тут же закончилось. Первым делом — пьянки-гулянки и молебны по случаю победы не в счет — он написал откровенно хамское письмо Юхану III с требованием покориться, иначе ему будет то же самое, что и крымскому хану.

Лавры победителей татар под Молодями упорно не давали ему покоя, и поэтому Иоанн так быстро засобирался обратно в Новгород, причем забрал с собой кроме Воротынского практически всех воевод, которые раздолбали Девлет-Гирея. Именно по этой причине он и оставил за собой верховное главнокомандование, предполагая бить шведов лично. Очень уж ему хотелось отличиться, чтобы затмить славу Михайлы Ивановича. Кроме того, в ожидании послов из Кракова он решил, что самый лучший способ добиться избрания на трон Речи Посполитой — это побряцать оружием перед панами, авось станут посговорчивее.

Начала подготовки к грядущим боевым действиям я не застал, так как занимался доставкой Анны Колтовской в монастырь. Когда я появился в Новгороде, почти все было готово. Вот тут-то и настал мой черед.

Сразу скажу: особо кичиться мне нечем. Никаких таких новшеств я не внес ни в тактику, ни в стратегию русского войска. Кое-что в голове шевелилось, но требовало для введения слишком много времени, а армия должна была вот-вот выступить. Однако несколькими моими советами он воспользовался, выдав их за свои собственные.

Сделал он это тем более легко, поскольку каждый из них начинался невинным вопросом: «Как ты мыслишь, государь?» Ну а дальше следовали варианты. Один нормальный, остальные — для дураков, по примеру американских школьных учебников. Допустим, первым президентом США был: а) вождь Мамбу; б) хан Хубилай; в) мандарин Синь-Ляо; г) генерал Джордж Вашингтон. Теперь выбирайте. Выбрали? Правильно, молодцы. Получите еще одну порцию попкорна.

Вот и Иоанн тоже выбирал правильно. Выбирал и мотал на ус, а также на свою кучерявую с рыжиной бороду. Именно поэтому, когда русские войска вступили в земли шведского короля, никто в своих замках на территории будущей Эстонии даже не заподозрил неладное. Народ веселился, шумно отмечая Рождество Христово, пил, гулял, кутил и… застывал с открытыми ртами, обалдело глядя на дюжих ратников с красными, обветренными от морозца лицами, которые вваливались к ним в точности как писал поэт: «Средь шумного бала… случайно…»

Хотя нет. Это я уже погорячился. Отнюдь не случайно.

«Что говорит Закон Джунглей? Сначала ударь, а потом подавай голос», — поучительно напомнил медведь Балу внимательно слушавшему его Маугли.

Примерно так. Ни до, ни после в русских полках так истово не соблюдали маскировку. Вот в дальнейшем, уже после захвата очередного замка, ратники при прямом попустительстве царя действовали далеко не так, как мне бы хотелось, но тут не помогали и мои притчи. Иоанну нужен был шум до небес, а также перепуганные ливонские дворяне из числа тех, кто сумеет выжить, а потом расскажет польской шляхте, насколько жесток русский государь со своими врагами.

— Чрез то и они устрашатся, — назидательно говорил мне Иоанн.

— Может, лучше, чтобы они тебя полюбили, государь? — предлагал я альтернативу.

— Любовь скоро проходит, но ежели я засею их сердца страхом, он останется в них надолго. К тому ж любовь надо проявлять к самим будущим подданным, а как я могу оное сотворить? — разводил он руками. — Страх же заразен, яко железа.[206] В одного вселю, ан глядь — сотни им захворали.

Что и говорить, убийственная логика. Крыть мне было нечем, и приходилось замолкать.

Правда, не сразу, но удалось уговорить, чтобы наиболее богатых горожан, в том числе и евреев, все-таки отпускали за выкуп. Поначалу он не соглашался и на это, заявив, что для получения денег человеку вовсе не обязательно обещать свободу. Поджаренные пятки — верный способ получить все до последней полушки. Однако тут я оказался более убедителен, к тому же казна Иоанна, невзирая на его безудержное хвастовство, была почти пуста и он остро нуждался в серебре. Словом, уговорил. А что до страха будущих подданных, о котором так веско говорил Иоанн, то спустя время он сыграл с царем дурную шутку. Если бы не панические рассказы самых первых беглецов, когда я еще не успел втолковать Иоанну про выгоду выкупа с пленных и их резали сплошь и рядом, то горстка шведов в маленькой крепостце Вейсенштейн, называемой местными туземцами Пайдой, никогда бы не отважилась на сопротивление. Оборонять этот плюгавенький городишко от огромной армии было бесполезно, но шведы знали, что в любом случае их ждет смерть. Более того, они выигрывали изначально, поскольку при сдаче города эта смерть окажется позорной, а при обороне — героической.

Словом, скандинавы поступили… по-русски — пропадать, так с музыкой. Сколько ратников положил Иоанн во время первого дня штурма, я не считал, но не меньше нескольких сотен. Ночью все пушки по моему совету были перекинуты к западной стене — та казалась пониже остальных.

— Что, Малюта, это тебе не в пыточной народишко терзать. Вона как бьются вороги, — заметил Иоанн Скуратову. — Я чаю, у тебя вечор сердце в пятки ушло, егда их пули засвистали.

— За тебя, государь, душа изнылась, — пробурчал тот. — А я оных пуль не страшусь.

Царь насмешливо хмыкнул, после чего Малюта, вспыхнув, бросил в мою сторону ненавидящий взгляд — наверное, решил, что Иоанн подкалывает его с моей подачи, — и, гордо вскинув голову, заявил:

— А дозволь-ка, царь-батюшка, мне к завтрему первым из твоих воев в битву пойти. Хошь косточки малость разомну.

— Мыслишь, что не пущу, потому и просишься, — предположил Иоанн и весело тряхнул головой. — А я вот дозволю. Ступай, Гришка, одолей моих супротивников. Да Ваську Грязного тоже с собой прихвати, а то больно говорлив стал.

— Благодарствую, государь, за честь велику. — Слегка обескураженный Малюта склонился перед царем в низком поклоне, напоследок бросил на меня еще один злющий, как у цепного волкодава, взгляд и удалился.

Следом за ним вышел и Васька, окинув меня столь же ненавидящим взором, как и Скуратов.

— Забываться, пес, стал, — заметил Иоанн, небрежно кивнув вслед своему бывшему любимцу.

Я понимающе кивнул, в глубине души надеясь, что и его постигнет участь Малюты. С Васькой нелады у нас начались давно. Не далее как через неделю после моего прибытия в Новгород мы с Грязным поцапались в первый раз. Ревнуя к моему приближению, этот дурак не нашел ничего лучше, как попытаться самостоятельно поставить меня на место.

— Ты не забудь, фрязин, что тута тебе не италийские земли, но Русь-матушка, — предупредил он меня. — Мы, ста, близ государя издавна, а потому ты наперед нас не суйся — затопчем и не поглядим, что князь.

— У тебя и язык, как прозвище — невесть чего болтает, — хладнокровно заметил я. — Из-за него, что ли, так прозвали? А кому куда соваться — царю виднее, и не тебе, холоп, о том судить.

— Ладно, попомнишь ужо, — угрожающе пообещал он и стал самым рьяным стукачом на меня.

Дня не проходило, чтобы он не выдавал Иоанну какую-нибудь пакость, причем одну нелепее другой, совершенно не зная меры. Именно этим он царя и притомил, да так, что тут сунул его в самое пекло, и, в отличие от Малюты, не спрашивая о его желании.

Откуда я это знаю? Сам Иоанн и сказал, только чуть позднее, оставшись наедине со мной.

— Не дале как пополудни сызнова Васька тебя наушничал, — пояснил он мне. — Сказывал-де, хулил ты меня при нем по-всякому. Мол, икону в том готов целовать, а я ему… — Он усмехнулся и процитировал, надменно задрав голову и приняв торжественный вид: — О храбрости фрязина слыхал от многих, потому верю, хулу же — от тебя единого, а потому нет тебе веры. — И прибавил с легкой досадой: — Экий надоеда.

А ведь он еще не знал о нем того, что знал я. Помимо клеветы Грязной буквально перед нашим выездом вместе с войском предпринял попытку меня отравить. Хорошо, что я, едва почувствовав тошноту, озноб и головокружение, вовремя вспомнил наставления Ицхака и тут же метнулся к ларцу, заглотав по десять капель из каждой скляницы, иначе быть бы худу.

Царю об этом случае я говорить ничего не стал, посчитав, что теперь перепуганный Васька угомонится и по достоинству оценит мой гуманизм и порядочность, но не тут-то было — как стучал на меня, дурачок, так и продолжал закладывать. Зря я его пожалел. Не стоил он этого. Ну да чего уж там — хай живе, свинюка неблагодарная.

Зато теперь я испытал чувство глубокого удовлетворения, понадеявшись в душе, что ему при штурме достанется не меньше, чем Малюте.

Наутро, пока длился артобстрел западной стены, Григорий Лукьянович ни на шаг не отходил от Иоанна. То ли надеялся, что царь отменит распоряжение, хотя страха на его лице перед предстоящей битвой я не приметил, то ли чуял, чем обернется лично для него сражение, и прощался. Наконец пушки умолкли, выбив изрядный кусок стены, и Иоанн, указывая на пролом, заметил:

— Осталось токмо вовнутрь заскочить. Как, Гришка, возможешь?

Малюта кивнул, не говоря ни слова, безмолвно поклонился и пошел в сторону первой из колонн, которая собиралась на штурм. Спустя время я с ясно написанной на лице тревогой обратился к царю:

— Государь, недоброе я зрил на лике у Григория Лукьяныча. Словно костлявая с косой отметку поставила. Как бы худо не приключилось.

Иоанн повернулся ко мне, несколько секунд пристально вглядывался в мое лицо, затем буркнул:

— Пошто ранее о том не обмолвился?

— Не решился, — бодро отреагировал я. — Думал, что померещилось, вот и боялся, что ты меня сызнова станешь виноватить, будто я за него заступаюсь. Все мыслил — почудилось. А теперь припомнил и уверился — была на лике печать.

— Успеют ли его отозвать?.. — задумчиво протянул Иоанн, размышляя, посылать за Малютой человека или нет.

Ему надо было спросить у меня. Я бы точно ответил: «Нет». И даже обосновал бы. Мол, в истории у Карамзина написано, что он погиб 1 января 1573 года во время взятия крепости Пайды.

«Ты что, государь, Николаю Михалычу не доверяешь? Напрасно! Очень добросовестный историк. Даже твое истинное прозвище для потомков сохранил — Мучитель. А можешь у Соловьева прочитать или у Костомарова — и там про Малюту то же самое».

Шучу, конечно. На самом деле я бы только пожал плечами да выдал какую-нибудь глубокомысленную мысль. «Пути господни неисповедимы» или «Что на роду написано, то и случится». Но царь не спросил. Вот и хорошо — мне врать меньше. И так уже про смертную печать и колебания наплел, чтоб ясновидцем себя выказать. И отозвать его не успеют — не зря же я выжидал, не дергаясь раньше времени, чтоб наверняка стало поздно. Не входило в мои задачи предотвращать смерть таких уродов.

И менно в тот день мой авторитет провидца и предсказателя будущего поднялся в глазах Годунова до заоблачных высот. Напомню, что я не баловал Бориса известиями о грядущих событиях внутри страны. Мелких не знал, а крупные, учитывая мое появление при царском дворе, теперь то ли сбудутся, то ли нет. Но один раз, когда Годунов вскользь пожаловался на грубость своего тестя и на его бесконечные попреки и обвинения зятя в чистоплюйстве и нежелании замарать чистые ручонки, даже ежели таковое надобно самому государю, я позволил себе конкретное предсказание.

— Потерпи, — получил от меня совет Борис. — Недолго уж осталось. Двух седмиц не будет. — Разговор происходил где-то перед Рождеством.

— А я… как же? — встревожился он, очевидно подразумевая, что Малюта попадет к царю в опалу, а затем на плаху и тогда несдобровать всей родне Скуратова.

— Не бойся. Его смерть тебе пойдет только на пользу, — улыбнулся я, добавив для вящего спокойствия Бориса, что царь в его кончине будет неповинен. — В ратном бою он погибнет. — И красноречиво прижал палец к губам — в опочивальню Федора, нагруженный какими-то горшками и склянками, колобком вкатился озабоченный Бомелий.

Больше мы к этому разговору не возвращались — не позволяли обстоятельства. По-моему, в этот раз Борис мне хоть и поверил, но не до конца. Во всяком случае, засомневался уж точно. Действительно, какой ратный бой может быть у палача?

Но во время штурма Пайды, перед тем как обратиться к Иоанну с предложением отозвать Малюту, я вполголоса сказал Годунову, что нынче вечером он может заказывать по своему тестю заупокойную службу. Не знаю насчет заказа, но во время вечерней трапезы он смотрел на меня как на полубога. Именно тогда я понял, что при следующем царе мое светлое будущее прочно обеспечено. Можно сказать, с двухсотпроцентной гарантией. Хотя расслабляться все равно нельзя, поскольку впереди долгих одиннадцать лет с нынешним самодуром.

Что касается Скуратова, то я, разумеется, не видел, что произошло в том проломе, который сделали русские пушки. Впоследствии рассказывали, будто Малюта и впрямь вел себя как храбрый воин. Однако отсутствие боевых навыков дало себя знать — он почти не закрывался щитом, положившись на шлем и длинную, почти до колен, кольчугу. Но шведская пуля нашла незащищенное местечко — она угодила ему в лицо. Умер он почти сразу, успев хрипло выдавить подоспевшим за ним посланникам царя:

— Передайте царю от верного Малюты, что он ведает…

Договорить Скуратов-Бельский не смог.

В отличие от сотника, отца ведьмы в гоголевском «Вие», Иоанн не терзался мыслью, что именно хотел передать ему «верный раб». Вместо этого царь повелел собрать всех пленных на городской площади прямо подле кирхи и устроил по Григорию Лукьяновичу большие поминки, отдав приказ сжечь защитников крепости, не щадя никого, даже из числа мирных жителей. Заживо. Удержать Иоанна от этой жестокой бессмыслицы я не смог, да, честно говоря, и не пытался, поскольку ничего не знал о его затее. Он вообще в таких вещах ни с кем не советовался, считая это излишним.

Наспех сколоченный гроб с лежащим в нем телом главного царского палача установили поблизости от гигантского капища,[207] подняв его чуть ли не наискось. Не иначе как царь всерьез верил, что Малюта сможет увидеть поминальную жертву.

Впрочем, те, кто находился поблизости от гроба, гораздо позже, на вечерних привалах, поминутно осеняя себя двоеперстием и боязливо оглядываясь на мрачную черноту ночи, зияющую за их спинами, рассказывали, будто воочию видели, как Григорий Лукьянович усмешливо кривил губы. А еще говорили — дабы лучше насладиться последней картиной, он открыл свои невидящие глаза и даже хотел что-то крикнуть.

Рот ему действительно потом зашивали, используя обычную просмоленную нитку, — он никак не хотел у него закрываться. Что до открытых глаз, то я и тут не могу опровергнуть — истинная правда. Во время всей казни Иоанн находился рядом с телом преданного слуги, а я сопровождал царя, так что и сам видел, как незрячие очи Малюты вдруг распахнулись. Возможно, это случилось от жара костра. Но то, что они у него еще и моргали, — полная чушь и враки. Во всяком случае, я этого не заметил.

Но Григорий Лукьянович пытался мне напакостить и, так сказать, посмертно. Я ведь говорил, что далеко не всегда Иоанн прислушивался к моим советам. Если они шли в унисон его мыслям — тогда да. Если царь внутренне колебался, не зная, какое именно решение принять, — я тоже мог перевесить чашу в нужную мне сторону. Но зато когда он был непримиримо настроен в пользу чего-то одного, то тут хоть кол на голове теши. Так случилось и в тот раз, в Пайде.

Тем же вечером, сразу после похорон Малюты, царь — ярость от утраты в нем так и не угасала, невзирая на несколько десятков заживо сгоревших шведов и немцев, — усадил подьячего Варфоломея за письмо шведскому королю. Хорошо хоть, что за час до этого он выговорился передо мной. Кое в чем я сумел его убедить, но далеко не во всем. Единственное, что мне удалось, — это чуть оттянуть написание, отговорив его отсрочить диктовку на несколько дней, ибо в часы скорби негоже заниматься важными государственными делами из числа тех, которые запросто могут и обождать.

К сожалению, в последующие дни он ни разу не затронул эту тему и вообще не упоминал о свейском короле Ягане.[208] Признаться, я уж было решил, что Иоанн угомонился, пыл его слегка угас, клокотание чуйвств в нежной и ранимой царской душе улеглось, но не тут-то было…

Как сейчас помню тот день — 6 января 1573 года. Выдался он вьюжным и пасмурным. Мы по-прежнему стояли в Пайде. Когда всполошенный стрелец прибежал ко мне в комнату, уже близилась ночь. Решив, что дело срочное, я опрометью кинулся бежать в соседний дом, где были наспех оборудованы царские покои.

Едва я вошел в ярко освещенную комнату, как первым делом мне бросился в глаза даже не Иоанн, а необычайно раскрасневшийся, весь в поту, подьячий Варфоломей, усердно строчивший что-то на бумаге. Увидев меня, он расплылся в блаженной улыбке, в которой явственно читалось облегчение и надежда.

Как я потом понял, подьячий рассчитывал, что я сумею угомонить не на шутку разбушевавшееся величество. Каюсь, не оправдал его ожиданий, да и не мог этого сделать, поскольку Иоанн сразу недвусмысленно указал мне мое место.

— А-а-а, фрязин, — протянул он довольно, — Пришел, стало быть. Ну вот присядь да послухай, яко я тут холопишке свейскому отписываю.

— Холопишке или королю? — деликатно уточнил я, усаживаясь на противоположную от подьячего лавку, поближе к кубкам и блюду с фруктами.

— А вот послухай и сам поймешь, хто он есть, — зло усмехнулся Иоанн и, обратившись к Варфоломею, уточнил: — Что тамо напослед я ему сказывал?

— Так оно и было, правду ты нам написал, боле и писать нечего,[209]— монотонно пробубнил подьячий и вновь умоляюще посмотрел на меня.

Я молчал.

— Пиши тогда далее, — И Иоанн принялся вдохновенно вещать, время от времени грозно постукивая своим посохом по дубовому полу, словно отбивая такт некой мелодии: — Сам ведь ты написал, что ваше королевство выделилось из Датского королевства, а если ты нам пришлешь грамоту с печатью о том, как бессовестно поступил отец твой Густав, захватив королевство, то и того лучше будет, нам и писать будет нечего об этом — сам ты холопство свое признал! — И торжествующе уставился на меня — мол, подтверди, какой я орел.

Честно признаться, до этого я как-то иначе представлял себе дипломатическую переписку. Понимаю, в Средневековье все разговаривали весьма простодушно и не обладали таким изобилием ничего не значащих канцеляризмов, как их далекие потомки, но все равно, на мой взгляд, Иоанн перешел все допустимые границы. И я это должен прокомментировать? А как? Сказать: «Мужик, ты что, белены объелся? Ты вообще с какого дуба рухнул? И какая тебя муха укусила?»

Но вместо этих искренних фраз пришлось произнести иные, более деликатные:

— Если ты, государь, собрался объявить ему войну, то лучше и не придумать, хотя вежества тут нет и в помине.

— Не войну, а замирье, — поправил Иоанн. — Но допрежь того надобно указать ему место, кое он заслуживает, дабы не тщился вровень со мной встати. Читал бы ты его грамотку, кою он мне отписал, сам бы взбеленился.

— Тогда, может быть, стоит излагать свои мысли более сдержанными словесами? Ну-у… поспокойней, что ли, а то решит, что ты принял его грамотку слишком близко к сердцу, а ведь это твоей царской чести потерька, — вкрадчиво заметил я.

— А енто ты верно подсказал, фрязин, — хмыкнул Иоанн. — И впрямь лучше поспокойней, а то возомнит о себе бог весть. Чай, он мне не ровня, а пес шелудивый. Да ты пей покамест винцо-то, пей да слухай, а то ентот гундосый, — он небрежно кивнул в сторону подьячего, — в благородных делах ни ухом ни рылом, потому как тож из подлых, как и Яган. — И вновь повернулся к Варфоломею. — Пиши дале…

«Кажется, наступил психологический момент для ужина», — подумал Остап.

«Все правильно — мавр сделал свое дело и теперь может перекусить», — перефразировал я Шиллера и принялся меланхолично жевать засахаренный ломоть дыньки, время от времени гася приторную сладость вином из кубка. Судя по жуткой кислющести, Иоанн явно перешел на трофейное пойло, но оно и к лучшему — такого много не выпьешь.

Время от времени я изображал мудрого ценителя гениального царского красноречия — задумчиво хмыкал, укоризненно крякал, изредка сдержанно улыбался. И, разумеется, все время кивал.

Увы, но обещанного спокойствия царю хватило ненадолго. Он то называл Юхана безумцем, то ехидничал по поводу его мужичьей чести, то обзывал ничтожным государем. Всякий раз после таких пассажей я сдержанно хмыкал и неопределенно мотал головой. Обернувшись в мою сторону, Иоанн всякий раз осекался, но вычеркнуть ничего не указывал, разве что на некоторое время вновь становился чуточку более сдержанным. Правда, это быстро проходило.

Однако под конец письма царь, опростав свой кубок до дна, вновь разошелся и теперь даже не смотрел в мою сторону, так что мое покашливание толку не приносило.

— А что ты обращался к нам с лаем и дальше хочешь лаем отвечать на наше письмо, так нам, великим государям, к тебе, кроме лая, и писать ничего не стоит, да и писать лай не подобает великим государям…

Ипполит Матвеевич, держа в руке сладкий пирожок, с недоумением слушал Остапа…

Пирожка у меня не было — засахаренная дыня, но все остальное сходилось полностью: Иоанна и впрямь несло. В упоении он вещал, закатив глазенки кверху, а его посох в это время уже не мерно стучал по доскам пола, а выбивал причудливую мелодию, напоминающую звук бубнов, барабанов или тамтамов — уж не знаю, во что они там наяривают, — некоего воинственного африканского племени, празднующего очередную победу над очередным врагом.

— А если ты, взяв собачий рот, захочешь лаять для забавы, — так то твой холопский обычай: тебе это честь…

При этих словах я поперхнулся кислятиной, закашлялся, но…

Остапа удержать было нельзя… Великий комбинатор чувствовал вдохновение — упоительное состояние перед вышесредним шантажом. Он прошелся по комнате, как барс.

Иоанн действительно даже не обратил на меня внимания, рассекая взад-вперед по небольшой комнатушке и азартно диктуя ошалевшему от его речей Варфоломею:

— …а перелаиваться с тобой — горше того не бывает на этом свете, а если хочешь перелаиваться, так ты найди себе такого же холопа, какой ты сам холоп, да с ним и перелаивайся, пес ты смердящий. Отныне сколько ты ни напишешь лая, мы тебе никакого ответа давать не будем. — Лишь после этой пламенной речуги он обратил свое милостивое внимание на мой кашель и соизволил спросить: — Нешто заморское винцо хуже наших медов, княж Константин?

— Лучше русских медов в жизни ничего не пивал, государь, — искренне ответил я, вытирая выступившие на глаза слезы. — Но кашель меня пробил по иной причине. Ты ж вроде о мире собрался с ним толковать, а после твоих речей он…

— Ах да, — поморщился Иоанн и снова повернулся к подьячему. — Пиши тако… — И скрепя сердце все-таки включил в письмо даже не предложение, а намек на заключение мирного договора: — Если же захочешь мира своей земле — пришли к нам своих послов, и каковы твои намеренья, мы их послушаем, и что следует сделать, то и сделаем.

Впрочем, в проницательности ему не отказать, поэтому после диктовки, удалив Варфоломея из комнаты, он вновь обратился ко мне:

— Зрю, что ты негодуешь, а отчего — не пойму. Ты не робей, сам ведаешь, яко я люблю встречи,[210] потому реки смело.

— Думается мне… — начал я.

Однако на сей раз мои деликатные пояснения собственного видения дипломатической переписки особого результата не дали. Можно сказать, что эту встречу, то бишь спор, я проиграл напрочь.

В тексте так и осталось неприкрытое хамство, разве что Иоанн согласился вычеркнуть из концовки «пса смердящего», то есть я добился сущих пустяков. Все остальное, включая нелепейшее требование присылки ему шведской королевской печати, государственного герба и официального титула, осталось.

Нет, царь не отмахнулся от моих возражений, а конкретно пояснил, почему сказано так, а не иначе. Но говорилось оно им столь твердо, что я понял — дергаться в данном случае бесполезно.

Например, по поводу той же пресловутой присылки королевских регалий он пояснил, что, дескать, это плата шведа за честь сноситься напрямую с царем, минуя новгородских наместников, однако он волен не присылать их, только тогда придется общаться по-прежнему.

Пассаж о том, что шведы исстари служили его предкам, он тоже оставил, хотя я наглядно ему доказал, что иметь наемников из какого-то государства не значит владеть этим государством. Можно сказать, втолковывал на пальцах, на примере того же Фаренсбаха и его немцев-пищальников.

— Не станут же твои правнуки утверждать, будто народ Любека, Мекленбурга, Баварии, Саксонии, Штирии и прочих германских областей исстари служил их предкам по той причине, что некоторые выходцы из этих земель были в твоем войске, — говорил я.

Иоанн слушал, согласно кивал, не собираясь ни в чем перечить, но… текст остался без изменений. Вот так вот.

Более того, повернув обратно в Новгород, он повелел Саин-Булату и Магнусу продолжать воевать. Мне царь пояснил, что тем самым лишь ускорит прибытие шведских парламентеров, к тому же для боевых действий остается не он сам, не кто-то из его сыновей или русских воевод, а его данники, но в то же время полноправные государи — один царствует в Касимове, а другого он поставил править в самой Ливонии.

Тон царя был настолько самоуверенным, а синевато-серые глаза лучились таким самодовольством от собственной «гениальной хитрости», что я и тут не стал его ни в чем переубеждать. Бесполезно и даже вредно, особенно если вспомнить, как заканчивал жизнь кое-кто из особо настойчивых и назойливых советников.

Это как в футболе. Судья на поле не всегда прав, зато у него гораздо больше прав. И если он принял решение, то доказывать ему его неправоту не имеет смысла. Во-первых, ничего не добьешься, а во-вторых, получишь желтую карточку. За пререкания. А то и красную, то есть вовсе удалят с поля.

На плаху.

В моем случае, с учетом страховки, можно отделаться подешевле — опалой. Но все равно о Маше придется забыть, а ведь я уже практически подготовил почву для своего сватовства к княжне.

Да-да. Между прочим, и нового свата в известность поставил.

Глава 13 Исключение из правил, или второй отец Сильвестр

Во всяком случае, на мои тонкие намеки насчет женитьбы, чтобы окончательно осесть на Руси, он реагировал не просто положительно, а весьма бурно, энергично поддерживая меня в этом намерении и тут же ударяясь в бесчисленные советы и наставления, как правильно вести себя с русскими бабами.

Единственное препятствие, которое мне пришлось преодолевать, так это его настоятельное желание помочь с выбором невесты. Считая себя большим знатоком в этом деле — еще бы, имел четырех жен, из коих три уже в могиле, а последняя в монастыре, то есть, считай, тоже погребена, только заживо, — он долго разглагольствовал, что самые лучшие девки у Ваньки Меньшого Шереметева. Дескать, всем удались — что ликом, что ростом, а уж статью и вовсе — каждая чуть ли не в семи пудах весом. У Шуйских они тоже неплохи, но подходящего для меня возраста сейчас ни одной, а вот к Хованским соваться не след — там все сухопарые да жилистые, хотя на лицо тоже весьма и весьма, да ведь с лица воду не пить.

Про породу он тоже не забывал, и я лишний раз убедился, что котируюсь в его глазах весьма и весьма высоко — предлагал-то из самых лучших родов, а как-то, подвыпив, добрался даже до своего, царского. Мол, у него самого девок нет, а если б и были, так я рылом не вышел, но ежели пожелаю, то все равно могу с ним породниться, поскольку остались две девицы на выданье у Ваньки Шемячича-Севрюка,[211] пращур которого сам Дмитрий Донской. Одной из них, Евдокии, ныне уже двадцать четыре, перестарок, хоть и не замужем, зато другой, Марфе, ежели ему не изменяет память, о прошлом годе исполнилось двадцать.

— Выбирай, кого хошь ощасливить, — предложил он, простодушно пояснив: — За кого иного нипочем бы не отдал, все ж таки царского роду, а за тебя выдам.

То есть я для него как конкурент неопасен.

Но даже учитывая знатность девиц, он все равно не упустил случая, чтобы не заметить — обе хороши ликом, но старшая будет подороднее, а уж там как самому глянется. Эдакий чисто практический подход, как при выборе домашней скотины, коровы там или свиньи. Нет, если бы я выбирал невесту для того, чтоб пахать на ней или вообще втихомолку съесть, то непременно воспользовался бы его советом, но…

Пришлось пояснить, что я уже полюбил девушку из рода князей Долгоруких. Поначалу он так удивленно на меня воззрился, будто сделал для себя великое открытие — оказывается, у иноземцев тоже есть душа и они даже могут влюбляться. Ну совсем как человек, а с виду фрязин фрязином.

Потом, поразмыслив, я решил, что это удивление, скорее всего, было вызвано необычной для царя причиной отказа. Не иначе как в его понимании отвергнуть девицу из первосортной русской знати для женитьбы на второсортной, пускай и по любви, было чем-то из ряда вон выходящим.

Иоанн недовольно поморщился, пробормотав себе под нос что-то о незнатности, но затем, вновь оживившись, начал дельно выяснять, какова она из себя. Я почесал в затылке и откровенно заявил, что до девок Ивана Васильевича Шереметева ей далеко и она не тянет ни на восемь, ни даже на семь пудов. От силы шесть, да то неизвестно, Иоанн презрительно присвистнул, после чего я, возмутившись, принялся расписывать ее красу, но вскоре осекся — в глазах царя зажегся какой-то нездоровый огонек, который мне очень не понравился.

— Погодь-ка, фрязин, — задумчиво остановил он меня. — Сдается мне, что я как-то раз мельком ее видал. — С Долгорукими, стало быть, решил породниться… — протянул он. — Ну-ну. — И огонек разгорелся еще сильней.

Это мне и вовсе не понравилось. Да, с Долгорукими, а при чем тут «ну-ну»? Какое может быть «ну-ну»?! Ты чего это, мужик?! Я, если уж на то пошло, за язык тебя не тянул — сам напросился, а теперь «ну-ну». Давай-ка не увиливай, и без всяких-яких! Тебя самого, между прочим, Анна ждет. Нет, не Колтовская, которую ты успел сплавить в монастырь, а Васильчикова, но все равно ждет не дождется, так что нечего тут нукать — не запряг! И вообще, твой номер шестнадцатый — красный кушак через плечо, и вперед, свататься!

Потому я закончил свою вдохновенную речугу буднично, постаравшись напрочь замазать все то, что наговорил вначале:

— Кому иному, государь, она, может быть, и вовсе пришлась бы не по душе. Сказал бы, что и глазки у нее небольшие, и носик с маленькой горбинкой, и белила с румянами не употребляет. Опять же и великим дородством она, как я говорил, не блещет. Но мое сердце выбрало именно ее, а за что — пойди спроси, так ведь не ответит.

Ага, вроде добился я своего — погас нездоровый огонек, да и сам Иоанн поскучнел.

— Ладно, коль сердце, так и быть, ее тебе сосватаем. Правда, на Руси не в обычае, чтоб холостого в сваты брать, негоже оно, — тут же пригасил он мой взрыв восторженных благодарностей и лукаво прищурился: что, мол, на это скажешь?

— А… как же тогда быть? — опешил я.

— Так то среди смердов али там прочих, но я ж — государь. А помазаннику божьему все дозволительно. Ныне недосуг, вот-вот послы от ляхов подъедут, а опосля сыграем свадебку.

Может, стоило бы своих послов на ихний сейм послать? — в который по счету раз напомнил я, но Иоанн вновь остался непреклонен:

— Овес к лошади не бегает. Не смерд пшеничке, а она ему надобна, вот пущай и покланяются, а я подумаю.

И снова я понял, что продолжать дискуссию на эту тему не имеет смысла — не раз уже говорилось, но у нас на Руси, в отличие от некрасовских строк, не только мужик, но и царь что бык. Уж коли что втемяшится в башку, то хоть кол на ней теши… Впрочем, я это уже говорил и повторяюсь, исключительно чтоб показать, насколько он был упрям… Почти как я.

Так и получилось, что когда собрался сейм, то на нем в качестве представителей своих кандидатов на престол присутствовали послы от императора Максимилиана II, от французского короля Карла IX, от Юхана III, а вот от Иоанна Васильевича никого не было. Такое вот красноречивое презрительное отсутствие, в результате которого число сторонников русского царя несколько поубавилось, хотя все равно оставалось достаточно значительным — по-прежнему две трети шляхты Литовского княжества были на стороне русского кандидата, хотя не самого царя, но царевича, причем желательно Федора — не иначе как наслушались о нраве старшего из них, Ивана, мало чем отличавшегося от отцовского.

Они настолько были уверены в правильности своего выбора, что даже отправили своего посла Михаила Гарабурду договориться об условиях.

Еще за неделю до его прибытия из покинутых царем разоренных земель шведского короля, чуть ли не вслед за радостными новостями о взятии Нейгофа и Каркуса, пришла более печальная весть из-под Коловери. Шведский полководец Акесон наголову разбил поддерживавшее Магнуса русское войско. Впрочем, этого следовало ожидать — оставленный за главного воеводу князь и боярин Иван Федорович Мстиславский в очередной раз показал, что как полководец он никто и звать его никак. Не зря я советовал Иоанну назначить кого-нибудь другого, к примеру, того же Хворостинина.

— Тогда прочие вовсе о делах забудут да местничаться учнут, — несколько смущенно хмыкнул царь, обескураженно разводя руками — мол, с таким и он не в силах бороться. — Опять же, нешто забыл ты, из опричников он, а две трети воевод — из земщины.

— Так ведь нет же ныне ни земщины, ни опричнины, — взывал я.

— Так что с того. Память-то осталась. Доселе друг на друга яко псы глядят.

В результате получилось то, что получилось. Из-за бездарных распоряжений Мстиславского полки пошли на слишком большом удалении друг от друга, и шведы этим воспользовались, нанеся неожиданный удар в спину по сторожевому полку, которым командовал Иван Андреевич Шуйский. Воевода пытался остановить начавшуюся среди ратников панику и даже сам лично повел имеющуюся у него конницу в атаку. Так сказать, личным примером. Однако вдохновить остальных у него не получилось, поскольку одновременный пушечный и пищальный залп в упор нанес такой урон цвету полка, что остатки — но уже без погибшего Ивана Андреевича — постыдно бежали, добавляя сумятицы, и мчались так лихо, что врезались в передовой полк.

Отчаянно огрызаясь от подоспевших шведов, полк под командованием второго воеводы князя Хворостинина сумел сохранить боевой порядок, отступив организованно и четко. Тем не менее Иоанн хотел поначалу наложить на него опалу за поражение, но мне удалось отстоять князя, доказав, что тот сделал все возможное и никто другой лучше распорядиться не сумел бы.

Теперь еще до прибытия польских послов предстояло решить вопрос со шведами — продолжать воевать, стремясь отомстить за поражение, или, наоборот, ускорить мирные переговоры. Мнения разделились на две неравные части. Зная, что войск у Иоанна пока еще в достатке, большинство воевод во главе с Воротынским, включая даже тех, кому досталось от шведов, ратовали за продолжение войны. Сторонников заключить мир оказалось гораздо меньше, зато среди них находился я. Правда, высказаться мне, невзирая на присутствие, царь не предложил, как, впрочем, и всегда. Он вообще предпочитал выслушивать мои доводы исключительно за игрой в шахматы, чтобы в случае согласия с ними иметь возможность потом выдать их за свои.

Между прочим, и тут спасибо Годунову. Это он успел заранее предупредить меня, что выигрывать у государя — верный проигрыш. Иначе я бы поначалу мог не сдержаться и разок-другой «обуть» божьего помазанника — он в них не ахти.

Кстати, пожалуй, ни в какой другой игре так отчетливо не высвечивается характер человека, как в шахматах. Взять, к примеру, того же Иоанна. Даже если бы он оставался для меня безымянным противником, я все равно бы сделал аналогичные выводы о его натуре, не говоря уж о полководческих дарованиях.

Понту много, азарта еще больше, но зарывается, ни в чем не зная меры. Реальная оценка собственных сил на нуле, и за соперника думать тоже не мастак. Опять же когда всерьез увлекается обсуждением насущных дел, то начинает безбожно «зевать» фигуры, а взять ход обратно отказывается из принципа, то есть упрямства хоть отбавляй. И не только его — еще и злости.

Правда, последнее, только когда проиграет, — наблюдал я разок, как ему влепил мат князь Дмитрий Хворостинин. Матч-реванш Иоанн тоже продул. Третьей игры не было — ни в этот вечер, ни вообще. Как партнер воевода попросту перестал для него существовать. Между прочим, именно после этих проигрышей царь и окрысился на князя.

Да-да, сами посудите. Когда мы еще находились в Новгороде, князя намечалось поставить вторым воеводой полка правой руки, который после большого полка считался самым значительным, а воеводство в нем — самым почетным. То есть человек пошел на повышение. Но, опрометчиво разделав под орех своего государя, Дмитрий Иванович получил в свое воеводство полк левой руки, а в нем должность второго воеводы по местническому счету оценивается даже ниже, чем в передовом и сторожевом полках. То есть один из победителей крымчаков под Молодями в итоге был понижен в ранге.

Да и потом царь, поставив его вторым на передовой полк, лишь вернул ему прежнюю должность, но без повышения. И впоследствии больше всех лютовал за то злополучное поражение именно на него, опять-таки, скорее всего, держа в уме шахматный проигрыш. Это не мои измышления — основываюсь на собственных словах царя, адресованных Хворостинину:

— Рати в сечу водить — не за шахматной доской сиживать. Поучиться тебе надобно.

Я обычно избирал в играх с Иоанном самую надежную тактику — «зевал» фигуру покрупнее или сразу две, давая фору, после чего сражался в полную силу и проигрывал лишь после ожесточенного сопротивления. Иногда, но редко позволял себе свести баталию к ничейному результату, после чего бурно радовался и изображал ликование.

— Ну яко дите малое, — со снисходительной усмешкой комментировал Иоанн и язвительно охлаждал мой пыл: — Ты одолеть сумей, а уж тогда пляши.

— Чую, что и до этого недалеко, — грозился я и торопливо расставлял фигуры, но… проигрывал. Две ничьи подряд — перебор.

Однако в этот раз шведский вопрос — мир или дальнейшее продолжение боевых действий — был слишком серьезным, и следовало подыскать сторонников в самой Думе, причем из числа солидных и авторитетных, иначе мой одинокий голос разума может и не пересилить дружного вопля вояк-«ястребов», ратующих за продолжение боевых действий. И желательно было вести эти поиски окольными путями — иной раз кривыми закоулками выйти к цели куда сподручнее, нежели по прямой.

Уже после того, как все потопали на ужин к царю, я подхватил под руку Бориса Годунова, многозначительно подмигнув ему и прошипев на всякий случай, чтобы он мне во всем поддакивал, и принялся громко излагать свои доводы за продолжение войны, стараясь подбирать те, что поглупее. Шедший мимо Воротынский услышал если не все, то половину из них точно.

Князь ничего не сказал, лишь усмехнулся в свою окладистую бороду — тоже мне сопляк, стратега из себя корчит, — но на следующий день резко изменил свою точку зрения, заявив, что не далее как три дня назад в деревнях уже «кликали звезды» и «зорили» пряжу на последнем морозе, кой случается как раз на апостола Онисима,[212] а впереди Петр Мних,[213] кой дает почин всем оттепелям. И даже ежели ныне дать команду на сбор, пока то да се, ранее Обретения[214] им не выдвинуться. Пускаться же в путь на Обретение может либо дурень, у коего в голове труха да солома, либо тот, кто на Руси без году седмица. Бросив в мою сторону торжествующий взгляд, он перевел дыхание и более спокойно заметил:

— Какому-нибудь немцу али фрязину то дозволительно — чего с него взять. — Еще один победоносный взгляд на меня. — Нотебе, государь, так поступать негоже. Да и опосля распутицы, егда море очистится, тож ратиться тяжко. К тому времени свей непременно людишек подошлют да припасов по крепостям. Опять же неведомо, что за каверзу нам ныне крымчак уготовит. Вдруг не угомонился Девлетка, решит сызнова щастьица попытать. Потому и мыслю — замирье надобно учинять.

— Чтой-то ты вечор иное сказывал? — кротко осведомился царь.

— А утро вечера мудренее, государь, вот умишка-то и поприбавилось, — не полез за словом в карман Воротынский.

— Ишь как он тебя невзлюбил, — проницательно констатировал Иоанн, когда, по своему обыкновению, пригласил меня после вечерни отужинать чем бог послал.

Видать, не укрылись от него те торжествующие взгляды, которые князь бросал в мою сторону.

Я скромно пожал плечами:

— Вроде бы не за что, государь. Окромя помощи я ему ничего не делал — одно добро. Может, худо подсоблял, так ведь как мог. Я и вчера хотел ему поддакнуть, что, мол, ратиться надобно, да не успел.

— А ныне? — лукаво прищурившись, осведомился Иоанн, ободрив. — Ты кажи яко есть, да не боись — ему не передам.

— Так ведь и впрямь утро вечера мудреней. Невдомек мне было, что распогодиться может, а коли оттепель случится, то князь Воротынский верно говорил — потонут ратники. Да оно еще полбеды, а вот с пушками совсем худо — застрянут в грязи, и что тогда делать?

— Ну-ну. Выходит, и ты, фрязин, ошибаться можешь, — иронично усмехнулся Иоанн, но поступил, как я того хотел.

Однако, желая сохранить лицо, в указе повелел написать хитро. Получилось, будто повелевает не он, а «бояре да слуга государев князь Михаила Иванович Воротынский со товарищи приговорили послать к свейскому гонца, а с ним отписати, чтоб послов послал, да и опасные грамоты на послы послати, а до тех бы мест войне не быти».

Впрочем, какая разница, кто приговорил. Главное, что именно, а также тот факт, что теперь с этим вопросом все в порядке, и еще одна препона на пути к моему сватовству ликвидирована. К тому же мир действительно был необходим для блага Руси, хрипевшей в изнеможении под бременем налогов и захлебывавшейся кровью от непосильных потуг в бесконечных войнах. Народ разбегался кто куда не только из деревень, но и из городов, лишь бы не платить подати, потому что не с чего. Экономика же такая вещь, с которой не спорят. Как здоровье у человека. Можно сказать, что экономика — здоровье государства, так что ее надо лечить и впредь проявлять неусыпную заботу, а вместо этого война, как кровопускание. Иной раз и оно полезно… в умеренных дозах, то есть легкая и непременно победоносная. А вот затяжная…

Я на эту тему часто разглагольствовал перед царем, выкладывая притчу за притчей, благо что в свое время в институте прошел полный курс политэкономии. Конечно, царь и здесь соглашался со мной далеко не во всем, но тут уж ничего не поделаешь. В этом случае оставалось работать по принципу: «Повторение — мать учения», то есть поведать еще одну притчу на эту тему. А потом еще. И еще. Пока не дойдет.

К сожалению, метод этот срабатывал не всегда. Иной раз я чувствовал — бесполезно. Не в коня корм. Сколь волка ни корми, а он… Приходилось махать рукой и ставить на очередной задумке крест. Не вышло. Не судьба.

Кстати, Иоанн был далеко не дурак. Повторюсь, в том, что касалось чутья и проницательности, он вообще мог дать сто очков вперед любому. Как заметил бандит Горбатый Шарапову: «Бабу не обманешь. Она сердцем чует».

Так вот у царя, образно говоря, в этом плане было «женское» сердце. Как мне показалось, он и мою нехитрую затею с притчами раскусил если не в первую неделю нашего с ним общения, то в первый месяц — наверняка, потому что заметил как-то еще до Рождества:

— Ты яко отец Сильвестр. Тот тоже все поучать норовил. Подчас слухаю тебя, а зрю пред собой его, да чуть ли не воочию. Ровно и не князь ты, а поп. И тоже из нестяжателей.[215]

— А нестяжатели что, плохо? — невинно осведомился я.

— Да что в них проку, — досадливо отмахнулся Иоанн. — Я и сам… — Тут он почему-то замешкался, кашлянул, лицо его побагровело, но потом он все-таки продолжил: — Будучи в юнотах пробовал с попами тягаться, да епископы вместях с митрополитом Макарием такой лай учинили, хоть святых выноси. Будто последний кус у них изо рта вынимают.

— Наверное, ты сразу все хотел забрать, государь, — предположил я. — Оно и впрямь тяжко. И зайца в угол загнать — драться кинется. А ты по кусочкам отнимать не пробовал? Чтоб они пусть и не смирились, но из опаски потерять все согласились бы пожертвовать частью.

— Ишь ты! — усмехнулся царь и заинтересованно уставился на меня. — И что ж ты допрежь всего отнял бы?

— Ничего, — ответил я. — Ничего, кроме… будущих доходов. На это они пойдут легче всего.

Иоанн задумался, рассеянно двинул своего ферзя мне под бой, и я сделал вывод, что он заинтересовался моей идеей всерьез. Внедрил он ее в жизнь не сразу, но достаточно быстро. Уже осенью этого года собранный по государеву приказу очередной собор во главе с митрополитом Антонием приговорил, чтоб вотчин в монастыри, буде кто станет их жертвовать, не принимать. Разве что в малые, где земли не хватает, но и то не иначе как после предварительного доклада о них царю и полученного разрешения.

А с Сильвестром он меня после этого сравнивал еще два или три раза. И понимай как хочешь. Может, намек, чтоб я заканчивал со своими рассказами, иначе меня ждет такой же бесславный конец, а может, и наоборот — похвала. Пришлось во избежание печального финала задать этот вопрос царю.

Да-да, не удивляйтесь. А что тут такого? С умом, конечно, задал. Припомнилось мне, что я фрязин, а потому знать российскую историю не просто не обязан — не имею права, вот и попросил его поведать о Сильвестре. Мол, интересно мне стало, что это за человек, с которым он меня очередной раз сравнивает, хороший или плохой.

Иоанн поморщился, будто зубы прихватило, и скупо пояснил:

— Был у меня такой… протопоп. Всем хорош. И жисть праведную вел, и ума большого. Токмо в одном худо — уж больно поучать любил, ровно я не царь, а дите неразумное. То нельзя, это негоже, об ином и помыслить не смей. И повсюду ему грехи мерещились. Знай себе постись, молись, кайся да по монастырям езди. А жить-то когда?! — неожиданно возмутился он. Видать, старая обида до сих пор жила в его сердце. — Коль я царь, так нешто в радостях бытия не нуждаюсь?! И в Писании Соломон али там Давид-псалмопевец вона сколь чудили. Одних жен сотни, а если с наложницами брать, и вовсе тысяча. А допрежь того, как в четвертый раз жениться, поначалу в ножки архиереям надобно поклониться. Ныне вот опять холост, стало быть, сызнова на поклон иди, ежели в пятый раз восхочу.

— Тогда ты, государь, ошибся, — ответил я. — Непохож я на твоего Сильвестра. Совсем непохож. Он праведником был, как ты говоришь, а на мне грехов, как на собаке блох. И вино я пью, и мед хмельной уважаю, и до девок опять-таки охочий.

Иоанн криво ухмыльнулся:

— Не сказал бы я, что ты до баб прыток. Эвон сколь я тебе давал, а ты что? — бесцеремонно перебил он.

Это верно — давал. Как только удавалось взять ливонский городишко, так царь первым делом устраивал очередные смотрины, называя их почему-то ведьминым сыском. Дескать, он тех баб, что с дьяволом спознались, за версту чует. Мол, дар у него такой. А в придачу господь, аки божьего помазанника, его еще одним даром наделил — оного дьявола изгонять.

До сих пор не пойму — то ли он и впрямь так считал, то ли это было некое оправдание, но пару-тройку самых пригожих он непременно оставлял на ночь в своем шатре. Иногда, что бывало реже, бес сидел в очередной ведьме крепко, и тогда девка задерживалась на вторую ночь. Случалось, хотя и совсем редко, — на третью. А потом он их предлагал остальным или выгонял — в зависимости от настроения, предпочитая осуществлять последнее преимущественно вдали от города и оставив на несчастной в знак своей милости в лучшем случае самый минимум одежды.

Прочих «подозрительных» по части присутствия в их телах бесов он щедро раздавал своим приближенным. Мне, как одному из любимчиков, доставалось право выбора в первом десятке. Когда это произошло в первый раз, я отказался, сославшись на недомогание, и деваха тут же перекочевала в шатер к Григорию Лукьяновичу, который, как мне потом стало понятно, в своих сексуальных забавах вел себя примерно так же, как на основной работе. Во всяком случае девку, предназначенную поначалу мне, из его шатра поутру попросту выволокли. За ноги. Оставалась ли она к тому времени в живых — не знаю, а вот то, что ее одежда превратилась в лохмотья, а само тело было в крови — факт.

После того случая я во избежание худшего уже не отказывался от своей очереди на выбор, хотя насиловать и не собирался. Просто заводил в свой шатер, после чего прикладывал палец к губам и молча указывал на постель — мол, ложись и спи. Кстати, нашлась в этом и выгода для меня самого — великолепная отмазка, чтоб не участвовать в очередной вечерней пьянке, до которых царь был весьма и весьма охоч.

Любопытно, что три четверти девок понимали меня превратно и, едва зайдя в мой шатер, послушно и безропотно начинали раздеваться, явно готовые на все. Какая-то безысходная собачья покорность у этих прибалтиек. Или коровья.

Словом, с русскими Машами и Дашами никакого сравнения.

Более того, некоторые наутро были весьма удивлены подобным равнодушием к их прелестям с моей стороны — оно прямо-таки сквозило в их взглядах. Готов биться об заклад, что половина удивленных решила, что я скрываю свои противоестественные наклонности и лишь по этой причине не попользовался ими.

А еще одна, нимало не смутясь, вообще попросила оплатить ее услуги, хотя я ими и не воспользовался. Наверное, готовность их предоставить в ее понимании тоже чего-то стоила. В отличие от прочих девок, которых провожал до города, чтоб никто не трогал по дороге, ее я в качестве наказания попросту выгнал из шатра.

Надо сказать, что на обратном пути мой нехитрый трюк царь вычислил — кто-то ему настучал, что девок я беру просто так, после чего Иоанн имел со мной продолжительную серьезную беседу, начав ее с вопроса в лоб, поинтересовавшись, где меня приучили к содомии.

Словом, разговор происходил в его обычной «деликатной» манере, в какой он общался с прочими подданными. Отмазаться мне удалось, хотя и с превеликим трудом. Пришлось вновь врать, собирая всякую чушь о каких-то обетах, согласно которым я поклялся выпустить на свободу сорок пленниц. Про них я ему и напомнил ныне. Мол, если бы не они, то я ух какой боевой, но нельзя — надо держать княжеское слово, особенно если оно дано самому господу богу. Напомнил и тут же продолжил о своем разительном несходстве с Сильвестром:

— Я и о постах забываю, государь, и обедни пропускаю, а по монастырям и вовсе не ездок. Да и ни к чему все это, если у самого бога в душе нет. А если есть — сызнова ни к чему так далеко ездить. Он же повсюду с тобой. Так что куда мне в глазах ближнего сучки выискивать — свои бы бревна вначале выковырять. Потому и не поучаю тебя. Лестно, конечно, царя в ученики взять, да не гожусь для такого. А притчи — они не поучения. Ты спрашиваешь, а я ответ даю, как сам думаю, вот и все. Не станешь спрашивать, и я умолкну. — И, как бы между прочим, по ходу дела, самым небрежным тоном: — Да, запамятовал что-то. Он что же, помер али как?

— Не запамятовал, — буркнул Иоанн. — Не сказывал я. — И с легкой иронией осведомился: — Али как — это ты про плаху помыслил?

Я неопределенно передернул плечами, а для надежности развел руки в стороны:

— Ой и умен же ты, государь. Насквозь зришь. Не то что в душу, но и то, что на ее донышке, все подмечаешь, ничего от тебя не утаишь.

Засмеялся. Понравилось. Потом насупился, припоминая:

— Да нешто я и впрямь зверь какой. Его, яко владыку Филиппа, в чародействе лихие люди уличили, так я и опосля того в обиду не дал. Но он к тому времени сам от меня в монастырь ушел и… Не желаю я о том вспоминать! — возмутился он с какой-то детской непосредственностью в голосе, словно ребенок, которому досадно отчитываться еще раз в том, как он вчера, расшалившись, разломал дорогую игрушку.

«Дядьки виноваты — столкнули мою куклу, она и раскололась», — упрямо лепечет он.

Ну и пусть лепечет. Мы, как в случае с тем же Воротынским, крестик в уме поставим и тем ограничимся. Хороший это крестик или плохой — дело десятое. Знаю одно: чем их больше, тем мне будет легче вести себя с ним, чтоб не влететь по глупости. Я, кстати, уже тогда приступил к строительству запасного аэродрома. Мало ли…

Глава 14 Пик могущества

— Меня-то, как мирского человека, наверное, не монастырь ждет, ежели что? — осведомился с невинной улыбкой.

Вроде как шучу я. Ха-ха и не более того. А ты как смеяться станешь, государь?

— Иные бояре и монастырь благом считали… ежели что, — ответил он мне в тон, но тут же ободрил: — Да ты не боись. Зрю я, что ныне и впрямь промашку дал. Несхож ты с Сильвестром. И про грехи не бубнишь, и поучать не лезешь. — И проникновенно произнес: — Полюбил я тебя, фрязин, потому своей любовью да милостью не оставлю. Ты же без меня тут пропадешь — сожрут тебя мои бояре, — И уверенно повторил, в очередной раз напоминая о моем трагическом конце, словно смакуя его: — Как есть сожрут и косточек не оставят.

Вот уж спасибо. Отец бы родной так не утешил. И за любовь с милостью тоже спасибо. На один взгляд посмотреть — эдакий змеино-обволакивающий, и сразу ясно — в гробу мы ваши нежные чувства видели.

«О-о-о, как я тебя обожаю», — ласково прошипел удав и от избытка нежности чуточку сильнее сдавил свои объятия. Кости захрустели…

У Иоанна и впрямь была какая-то змеиная любовь. Обволакивающая. Душащая. Тошно от нее человеку. Это самому удаву хоть бы хны, даже удобно. Едва надоест — чуть напрягся, и все. Был человек — стал ужин.

К тому же ситуация не нова — это я вновь о судьбах прежних фаворитов. Особенно часто припоминался мне Вяземский. Не знаю почему. Может, из-за того что он князь, и я тоже… почти князь. А может, запали в голову строки о том, как Иоанн даже лекарства принимал только из рук преданного Афанасия, который проводил с ним дни и ночи, для чего его опочивальню устроили бок о бок с царской.

Нет-нет, ничего противоестественного, просто Иоанн не хотел расставаться с ним ни на минуту. А дальше как в детском стишке про попа и собаку. Только Вяземский отхватил у Иоанна не кусок мяса, а гораздо больше — не зря его летом все того ж семидесятого года чуть ли не неделю, а то и две лупили палками, требуя вернуть прикарманенные деньги. До сих пор удивляюсь, как он это стойко выдержал, не отдав ни копейки, за исключением того серебра, которое нашли в его тереме во время обыска.

Кстати, и разместили меня тоже почти в точности как Вяземского, с тем лишь отличием, что на несколько метров подальше. Выторговал я все-таки поблажку с отдельным входом, ссылаясь на храп во сне, которого царь не терпит. Успел и про закон подлости напомнить. Мол, согласно ему, первым всегда засыпает храпящий, и если я прикорну в его комнате на соседней лавке, то ему заснуть уже не удастся.

Вообще-то, с одной стороны, почет — живи и радуйся. Как-никак единственный человек, к чьим дверям приставлена охрана. Понимать надо. Это не двадцать первый век, где у кучи политиков еще большая куча телохранителей. В шестнадцатом на Руси такое не принято. Тут священна лишь одна особа — божий помазанник. Ее и охраняют. Все прочие обходятся частными секьюрити, то бишь ратными холопами. А теперь стрельцам велено охранять еще и меня. Им даже дико было на первых порах. Чтоб не сбежал — понятно, такое случалось, и не раз, а вот чтоб не изобидели — впервой.

Зато, с другой стороны, меня от этого почета и впрямь скоро начнет поташнивать. Так и хочется сказать: «Шел бы ты, Ваня, спать». Но обижать нельзя. Он же будущий сват, причем третий по счету, и лучшего мне не найти. Приходилось терпеть и общаться чуть ли не до полуночи — аж во рту от болтовни пересыхало.

А он ведь со мной не только советовался и пировал. Все остальное тоже, чего бы оно ни касалось. Ну, например, вздумалось ему учинить проверку состояния крепости под названием Старая Ладога. Мол, как там, возвели уже Стрелочную башню, отремонтировали ли Раскатную, расчистили ли тайный колодец?

Кого с собой возьмет — неизвестно, но то, что меня, — к гадалке не ходи. А это, между прочим, не так уж и близко от Новгорода, почти в самом устье Волхова. Когда солнечный день, то, чтобы увидеть вдали Ладожское озеро, даже не обязательно напрягать зрение — все как на ладони.

Впрочем, к озеру мы тоже прокатились. Разумеется, вместе с Иоанном. Ну как же — побывать совсем рядом с Николо-Медведским монастырем, который разместился на берегу Ладоги, и не заехать в него — ни боже мой. Заехали. Помолились. Хорошо, мощей в нем не было, а то бы навряд ли успели все засветло и пришлось бы заночевать.

Ну тут я кое-как сумел внушить, что надолго покидать Новгород ради таких пустячных целей, как инспекция дальней крепости, по меньшей мере бездарное расточительство собственного времени. Подтекстом звучало, что это нелепо, глупо и даже смешно. Вроде бы уразумел.

Зато оставался сам Новгород, где он развернулся на всю катушку. Где только мы с ним не побывали за это время! Пожалуй, в пригородах не отыскать ни одного солидного храма, который бы мы не навестили.

К сожалению, располагался город на обоих берегах Волхова, причем почти равномерно, мост через реку был перекинут всего один. Так вот, когда мы навещали, скажем, Антониев монастырь, или Хутынский, либо Рюриково городище, обходились без моста, ибо все это располагалось на «нашей», то есть Торговой, стороне. Зато если речь заходила о соборе Святой Софии, об осмотре башен детинца или других монастырях — тут без него никак.

Перебираться же по речному льду, сокращая таким образом путь вдвое-втрое, а то и вовсе вчетверо, Иоанн упрямо не желал, хотя при посещении того же Юрьева монастыря или церкви Рождества Богородицы на Перуновом холме дорога увеличивалась вдвое, а если речь шла о кремле, то вообще чуть ли не в пять раз, потому что он и вовсе располагался напротив царских хором, но по ту сторону Волхова. Но куда там — не пристало царю, чести умаление и прочее.

Вот мы день-деньской и бродили по церквям и соборам, которых тут видимо-невидимо. Одних только надвратных штук пять или шесть, а это означает, что даже если мы с царем инспектируем работы по подновлению Воскресенской воротной башни, то два-три часа можно смело выкинуть на обедню в ее надвратном храме. Заглянули с осмотром в Борисоглебскую башню[216] — еще два часа долой, поскольку рядом церковь Бориса и Глеба. А уж когда настал Великий пост, начавшийся в этом году очень рано — второго февраля, потому что двадцать второго марта была уже Пасха, — мы и вовсе не вылезали из храмов.

Я уж умалчиваю про дни памяти мало-мальски солидных святых — тут и вовсе хоть караул кричи. С самого утра мы носились как угорелые из церкви в церковь чуть ли не галопом, норовя непременно побывать во всех храмах, посвященных этому святому.

По счастью Вербного воскресенья и Пасхи я благополучно избежал, но зато сполна познал все особенности богослужения в день Петра-Полукорма, на Сретение, на Колотый Спас, на Обретение и как мог подпевал Иоанну, когда на заутрене исполняли канон «Стояние Марии Египетской».

Нет-нет, я понимаю, что раз ты царствуешь в православной державе, то хочешь или нет, а должен соответствовать. Тут как раз никто не спорит. Посади на трон атеиста, и он тоже, отнюдь не меняя своего отношения к церкви, религии, обрядам и таинствам, какими бы глупыми их ни считал в душе, все равно бы ходил, посещал, участвовал и молился, но… по минимуму. Нельзя забывать, что должность твоя — не патриаршая, не митрополичья и даже не епископская, а главные обязанности связаны не со стоянием в храмах на бесконечных обеднях и прочих богослужениях.

Скажете, набожный был? Ну-ну. Спорить не берусь. Только если припомнить все многочисленные казни и прочие зверства, верится в это с трудом. На язык просятся совсем иные эпитеты — ханжество и лицемерие. Между прочим, он и в церкви во время богослужения, вспомнив что-то неотложное, мог обернуться и, не обращая на священника ни малейшего внимания, отдать команду, а то и обозвать кого-нибудь, совершенно не стесняясь в выражениях.

Ух, как люто я, в очередной раз стоя в церкви, завидовал Бомелию. И дернул меня черт назваться православным. Объявил бы себя лютеранином и отдыхал бы себе, как этот вестфалец. Единственное, что хорошо, — для строительства «запасного аэродрома», как я называл возводимую мною дорожку к безопасному отступлению, времени было хоть отбавляй. Памятуя о судьбах бывших фаворитов и не особо полагаясь на «страховку» — в припадке ярости Иоанн может запросто о ней забыть, — я и начал его возведение, время от времени тихонечко укладывая плиты на взлетную полосу. Для возможного экстренного вылета.

— Я слыхал, ты, государь, завсегда держишь свое слово. Оно у тебя даже не из злата — из яхонтов да смарагдов. Скорее небо на голову обрушится, нежели русский царь от своего слова откажется.

— Кто ж тако сказывал? — тут же расплылся он в самодовольной улыбке.

Ну прямо как котяра на Масленицу, который обожрался блинами со сметаной. Осталось только почесать за ухом, чтоб замурлыкал. Но мне недосуг — мне нужно плиты укладывать.

— Один аглицкий купец, — вскользь пояснил я. — Джек Чемберлен. Так вот я с малой просьбишкой к тебе — не откажи, сделай милость.

— Поиздержался? — спросил Иоанн. — Поместье хошь? Тебе, яко думному дворянину, оно положено, коль ты на службе у меня пребываешь, так что о том и просить не надобно. Запамятовал я, но нынче же укажу, чтоб наделили. Али с серебром худо?

— Пока есть еще деньга, а кончится — и сам заработаю, — отмахнулся я. — От поместья не откажусь, и за то тебе низкий поклон. Но я об ином. Сказано в Книге притч Соломоновых: «Не учащай входить в дом друга твоего, чтобы он не наскучил тобою и не возненавидел тебя». — Цитату, разумеется, я подобрал заранее. — А потому прошу тебя, царь-батюшка, дай слово свое нерушимое, что, как только почуешь, будто я тебя и впрямь притомил — и притчи мои станут казаться занудными, и на меня самого глаза б не глядели, — так ты скажешь о том не таясь. Сразу же. Не откладывая. Пока совсем не надоел. Мол, езжай-ка ты, фрязин, в свое поместье да сиди там тихонько, жди, покамест сызнова не понадобишься. А как соскучусь, так я за тобой пришлю. — И тут же небрежно-шутливо напомнил о своей «страховке»: — Да памятуй о том, яко наши жизни связаны — на хищного зверя не охоться, в омутах не купайся, в болота не забредай.

— Даю слово, — кивнул он и помрачнел.

Видно, не понравилось мое напоминание. Впрочем, скорее всего, он и без этого о нем не забывал. Во всяком случае, когда я изъявил желание пойти на штурм Пайды вместе с Малютой, он так на меня рявкнул — мало не показалось:

— Вовсе сдурел?! — И добавил вполголоса — для всех загадочное, но для нас с ним понятное: — Мне еще моя жизнь дорога.

Вот и славно. Теперь, как только женюсь и он меня притомит, достаточно лишь стать слегка назойливее обычного. И все. С неделю упрямого комариного зудения над ухом, и я поеду в свое поместье к драгоценной и ненаглядной супруге. Так сказать, на свободу с чистой совестью. А что? Лозунг вполне. Тут у него при дворе похлеще, чем в иной зоне — столько всяких условностей, что голова кругом. А я на верхотуру не рвусь, в блатные не лезу, и масти всякие — читай: кланы — мне тоже до лампочки. Или нет, тут, наверное, правильнее говорить, до лампады. Словом, меня бы никто не трогал, вот и ладно. Эдакая простая философия: «Подальше от начальства, поближе к кухне». В смысле к поместью.

В одном лишь я лопухнулся. Забыл попросить местечко поближе к Андрею Тимофеевичу. Уж больно на Псковщине хорошие места — простор, сосновый лес, речушка. Да и тестя с тещей удобно навещать — тоже немаловажно. Ну и самое главное — случись что, и до границы с той же Речью Посполитой рукой подать. А «случись что», невзирая на мою пресловутую страховку, может произойти в любой день и час — с Иоанном не заскучаешь и не расслабишься.

Но — забыл. Потому и дали мне в самой что ни на есть глухомани, под Нижним Новгородом. Не иначе как Андрей Щелкалов расстарался. Он хоть и не в Поместном, а в Посольском приказе, да и до того сидел в Разрядном, но все одно — достаточно шепнуть кому надо, и готово дело.

Нет, сам город там, как мне рассказали, здоровенный уже сейчас. Пускай нет завода-автогиганта, зато вся транзитная торговля с Востоком идет через него, Казань и Астрахань. К тому же поместье это совсем рядом с городом, сплошь среди сосновых боров, как и хотел. Даже называется сельцо Бор.

Единственный, но существенный недостаток — оно по ту сторону Волги. Если взбунтуются татары, черемисы или прочая шушера — гореть моему красивому деревянному терему в три этажа, который я там уже возвел в своих мечтах, жарким пламенем. Ну да ладно. Сам виноват, так чего уж теперь. Да и не о том мне пока надо думать, а как бы побыстрее переделать все дела да утянуть царя обратно в Москву. Разумеется, проездом через поместье Андрея Тимофеевича.

Одна беда — с Машей я заранее так и не увиделся, не объяснил ей, как оно все на самом деле произошло со Светозарой. Хотел было сразу отпроситься у царя, но вот незадача — прикатили послы. Поздно отпрашиваться. Теперь уже точно не отпустит. А в утешение себе можно вспомнить наставления школьных учителей, что общественное надо ставить превыше личного. Или все-таки попробовать отпроситься? Осторожненько так, вскользь. Вдруг что выйдет?..

Попробовал. Однако результат оказался предсказуемый — никуда меня не отпустили. Момент был действительно неподходящий — мало того что ожидали послов из Речи Посполитой, но вдобавок в Новгороде продолжал гостить доктор Фелинг — еще один посланник, представлявший особу Мекленбургского герцога Иоанна Альбрехта, полгода назад ставшего тестем союзника Иоанна — датского короля Фредерика III.

Фелинг — называю его именно так, как все величали, — оказался весьма настойчив в своей просьбе отдать сыну и наследнику Иоанна Альбрехта Ригу, которую, дескать, обещал еще Сигузмунд II Август. Отказывать ему напрямую было нельзя — науськает на Русь своего зятя, и царь приобретет очередного врага, каковых у него и без того пруд пруди. В то же время государь во внешней политике предпочитал держать слово, а Рига нужна была ему самому, и отдавать ее за здорово живешь совсем не хотелось.

Посол же, преподнесший от имени герцога шикарный дар — золотого льва, украшенного драгоценными камнями, продолжал настаивать на своем. Ничего не скажешь, не поскупился Иоанн Альбрехт на подарок, да оно и понятно — Рига стоила десятка львов. Но отдавать город за одно украшение — Иоанн на такое идти не собирался, вот и пришел ко мне за свежей оригинальной отговоркой. Как придуманной мною увертки, лежащей на поверхности, не заметили бояре и сам царь, не знаю. Не иначе затмение нашло. На все головы. Разом. Или они посчитали, что с таким войском взять какую-то жалкую Ригу дело нескольких дней, и стоит только захотеть, как она будет наша?

— Разве на Руси принято делить шкуру неубитого медведя? — заметил я, и мгновенно понявший мою мысль Иоанн радостно улыбнулся, но я на всякий случай продолжил, чтоб окончательно внести ясность: — Я понимаю, государь, что с таким победоносным войском, как у тебя, можно идти не только на Ригу, но и на Краков с Варшавой. Однако ты, царь-батюшка, человек слова, а в ратном деле допустимы всякие случайности. К тому же есть такая дурная примета — ежели в чем-то уверишься, оно обязательно не сбудется, хотя и должно.

— А ты просишься отъехать, фрязин, — попрекнул меня Иоанн. — А ежели он еще что удумает? Нет уж, сиди да слушай. Мне твоя голова тут потребна.

— Понятно, — вздохнул я.

Только не подумайте, что я вам жалуюсь на свою разнесчастную жизнь, где имею сплошные минусы неизвестно во имя чего. Очень даже известно, поскольку конечная оплата — сватовство к Маше — с лихвой перекрывала все нынешние неудобства. Имелись и другие хорошие стороны.

Во-первых, отношение окружающих. Нет, не холуйство и лизоблюдство. Им цена пятачок пучок, тем более подлинное искусство лести здесь еще не освоили, а потому комплименты отвешивали тяжеловесные, грубые и неудобоваримые.

Зато все вопросы решались влет. Например, с тем же поместьем. Вечером поговорили с царем, а наутро позаследующего дня меня разыскал переполошенный подьячий Поместного приказа и, поминутно «земно» кланяясь, вручил грамотку, а в ней все честь по чести: «Дадено сельцо Бор князю и думному дворянину Константину сыну Юрьи рода Монтекова земель фряжских…» Далее в тексте следовал перечень — тысяча четей[217] срединной земли, столько-то дворов в селище, количество тяглецов и так далее. Даже напоминание имелось, что мне надлежит выставить с них десять ратных людишек, ну и прочее.

Во-вторых, имелась и еще одна хорошая сторона — бытовой комфорт. Речь не об охране. Кому я нужен — мне и своих ратных холопов за глаза. Но все остальное тоже на самом высшем уровне. Насчет попить-поесть у меня и раньше не возникало проблем, приодеться — тут каждый сам как хочет, но было и кое-что еще. Например, лучшее место в церкви во время богослужения. Ни тебе давки, ни толкотни. Вокруг сплошной простор, потому что близ Иоанна просто так не пристроишься — жди, пока не пригласят.

Или, скажем, банька. У Висковатого, при всем моем к нему уважении, с мыльней, как она тут называется, было все хорошо, но и только. Не мог Иван Михайлович париться от души, сердчишко ему не позволяло, а потому он и не обращал особого внимания на всякие мелочи, из которых состоит не только вся наша жизнь, но и ее маленький кусочек — баня.

У Воротынского мыльня была не в пример царскому печатнику, поскольку он в этом деле понимал толк и свои многочисленные рубцы и шрамы, набухшие от жара, с удовольствием подставлял под березовый веник.

— Нутряной зуд ими и усмиряется, — приговаривал он.

Но только впервые попав в мыльню вместе с царем, я понял, что такое настоящая роскошь. У Воротынского мятный квас поддавали только на каменку, а в шайки, где распаривались веники, его лишь добавляли — для аромата. Тут же их мочили строго в квасе.

У Воротынского в предбанничке лавки застелены кошмами, покрытыми белыми простынями. У царя лавок не было вовсе — сплошь кошмы в двадцать-тридцать-сорок рядов. Для мягкости. У Михаилы Ивановича нет-нет да и вынырнет из-под простыней, закрывающих разбросанные по полу душистые травы, колкий стебелек, у Иоанна — черта с два. У Воротынского все чисто, все выскоблено, а у царя сами полки в парилке меняли каждый месяц.

А взять массаж. Не знаю, как там в Китае, Индии или Японии, не бывал, но поверьте, что у царя мастеров этого дела тоже хватало. И я получал ни с чем не сравнимое наслаждение, когда они вдвоем на пару вначале охаживали меня вениками, а потом начинали мять тело, замешивая его, как опытная хозяйка тесто. Что лепили — не знаю, но в итоге получалось очень приятно. Уверен, что так усердно они не трудились даже над Иоанном, опасаясь невзначай причинить государю боль, зато по отношению ко мне отрывались на всю катушку.

К тому же, честно говоря, мыться щелоком я так и не привык, а Воротынский, предпочитая милую его сердцу старину, мыла не признавал. Здесь к моим услугам имелись даже не отечественные сорта, которые, чего греха таить, уступали европейским, особенно итальянским, но и любое иноземное, приятно пахнущее миндалем, кокосом или иной экзотикой.

Вообще про ароматы в царской мыльне можно написать отдельный трактат. Или песню. Или сказку. У того же Висковатого, не говоря про Воротынского, в бане пахло очень приятно — чувствовалась и мята, и чабрец, и донник, и прочее. Но тот, кто стелил и развешивал травы по стенам мыльни у Иоанна, несомненно, был выдающимся парфюмером. Честное слово, не каждые духи или одеколон обладали такой изысканной композицией ароматов, как помещение государевой бани. А неведомый мастер продолжал составлять все новые и новые букеты — всякий раз благоухание чуточку менялось.

Словом, я получал максимум комфорта, но тут же за него и расплачивался — жизнь есть жизнь. Так что приходилось на следующий день вновь стоять возле печки, опять обливаться потом, напряженно вслушиваясь в каждое слово говорящих, и думать, думать, думать. Без этого никак. Сегодня вечером обязательно последует вопрос: «Ну, яко мыслишь о сем, фрязин?», и надо знать что сказать. Не любит мой будущий сват, когда я пожимаю плечами. Вынь да положь ему готовенький ответ, да еще с обоснованием. Выслушивал он меня и впрямь внимательно — тут ничего не скажешь. Один раз как-то пояснил причину:

— Что бояре с окольничими поведают, я знаю еще до того, как они рот раззявят. Ты ж инако мыслишь, не как все. Кой-что забываешь, но оно и понятно — чай, фрязин. Для того я есть — о всем памятаю. Опять же и речь ты держишь, не как мои думские. Свежа она у тебя да проста. Любо-дорого послухать.

Вот так вот — никакого покою. Хотя, казалось бы, с теми же послами все давно обговорено. Царь же первый раз дернул меня еще за три дня до их прибытия. Вначале, как водится, опросил всех в Думе, мол, что затребовать да что пообещать, ну а потом потянул за хвост меня. Благо идти недалеко — от его опочивальни до моей пяти метров не будет. Правда, я его разочаровал. Не то он ожидал от меня услышать, совсем не то.

— Речь не о замирье идет, — сердито перебил он меня. — Сам ведаю — передых державе надобен, а то и впрямь ноги протянет. Тут иное. Дошло до меня, что Михайла Гарабурда и прочие ихние паны не меня сватать едут, а сына мово, Федьку. Прослышали, поди, что он мягок, яко воск, вот и чают из него куклу державную слепить, чтоб своевольничать. Потому и вопрошаю, яко мне им в Федьке отказать, а себя выставить, — И тут же спохватился, озабоченно заметив: — Ты не помысли, будто я о почестях забочусь. Их у меня и без того хоть отбавляй. Едино о пользе для Руси душа болит.

Врал, конечно. Он, как Нерон в Древнем Риме. Только тот мечтал о славе артиста, для того и мотался в Грецию, чтоб нахапать побольше лавровых венков и вдоволь наслушаться рукоплесканий, а этот обходится без мечтаний — всю жизнь играет. И ему неважно, какая роль и какой герой — положительный или отрицательный. Лишь бы первого плана, и чтоб зрители аплодировали. Солист он. Ведущая партия. Перед ним и сейчас в мечтаниях не единое государство, а его собственная тронная речь после избрания. Надоели тупые лица бояр — сейм подавай. Уж там он развернется, там он выкажет свое красноречие.

— Разве что сделать оговорку… — неуверенно протянул я. — Мол, довелось слыхать, что многие паны на самом деле хотят в короли тебя, государь, а не твоего сына, который излишне молод и слаб для того, чтобы драться с нашими общими врагами.

— Вот это пойдет, — одобрил Иоанн. — А еще?

— Еще… — задумался я и совсем неуверенно добавил: — Можно и о другом сказать. Мол, слыхал ты, будто сына они хотят взять только для того, чтобы выдать его… туркам.

Вообще-то перебор. Даже для «утки» на страницах самой что ни на есть желтой прессы — все равно чересчур. Можно сказать, ни в какие ворота. Однако больше ничего на ум не приходило, а царь так требовательно на меня взирал, что я выдал единственное, до чего додумался. Выдал и вздохнул, ожидая услышать презрительный смех, а то и что похуже — в подборе выражений наш государь не стеснялся. Но, к своему несказанному удивлению, услышал… похвалу:

— А оное и вовсе славно.

Вот и пойди пойми этих царей.

Гарабурда, как вежливый человек, выслушал мою ахинею из уст царя не моргнув глазом. Выслушал и… оставил без внимания. Ну правильно. На всякую глупость реагировать — никаких нервов не хватит. Но суть он ухватил сразу. Не хочет царь давать сына — сам вместо него лезет на трон. И опять-таки отказываться от этого сомнительного предложения напрямую не стал, лишь деликатно заметил, что и он сам, и вся Речь Посполитая спит и видит на своем троне такого могучего государя, как Иоанн. Вот только кататься между двумя столицами, да еще расположенными далеко друг от друга, наверное, затруднительно, да и нет у них такого обычая, чтобы правитель надолго выезжал из государства. Опять же как быть с верой? Без принятия католичества о коронации не может быть и речи. А так, что ж, они согласны.

Классно сработал. Учитывая, что это экспромт, я даже слегка позавидовал. И не отказал впрямую и в то же время…

Честно говоря, я и самого Гарабурду слушал как во сне, кусая губы, чтобы не заснуть окончательно. А спать нельзя. Если б народу побольше, тогда куда ни шло, а нас и было там всего ничего: братья Щелкаловы, можайский наместник Василий Иванович Умной-Колычев и я, заменивший в самый последний момент еще одного «коллегу» — думного дворянина Михайлу Тимофеевича Плещеева. Интересно, Андрей Щелкалов, который вел что-то вроде протокола, додумался заменить его фамилию на мою или оставил все без изменений, чтобы не переписывать? Впрочем, бог с ним, с протоколом. Мы — люди не гордые, нам чем незаметнее, тем лучше, и так мои сафьяновые сапоги передавили целый рой бабочек Брэдбери. А вот поспать в такой тесной компании никак.

Сейчас же время снова к полуночи — в глаза хоть спички вставляй, а вместо этого:

— Мысли, фрязин, мысли.

Это вновь царь. Вот уж воистину: «Ни сна ни отдыха измученной душе. Усталая тоскует!» А уж как тело тоскует. О восьмичасовом сне мечтаю, как о манне небесной, потому что раньше полуночи он не угомонится, а завтра чуть свет подъем. Да и сегодня меня подняли ни свет ни заря. Дернул же черт этого Гарабурду прикатить в канун Обретения! И сам Иоанн тоже хорош — зачем назначать встречу именно на следующий день? Ведь знал же и об Обретении[218] и о том, что мы вновь, начиная с заутрени, будем мотаться по всем церквам, посвященным этому святому, так какого лешего? Интересно, он сам вообще когда-нибудь спит?

Кто рано встает, тому бог подает? Не успокаивайте. К тому же это вранье. Зато точно знаю: «Кто рано встает, тому весь день спать хочется». Проверено на практике. Лично. Но делать нечего, мыслю вслух:

— Они никогда не согласятся иметь на своем троне государя православной веры, — выдал я самое гадкое, ставя Иоанна перед фактом. — Ты можешь посулить им всю Ливонию, а в придачу Смоленск и Полоцк — все равно откажутся. Даже если речь идет о таком могучем и сильном властителе, как ты, царь-батюшка.

Последнее сказано исключительно для того, чтобы подсластить пилюлю. Вон как желваки на скулах заиграли. За посох ухватился, аж костяшки пальцев побелели. Страховка страховкой, только всегда ли он помнит про нее? Возьмет и саданет прямо в висок. Потом, конечно, раскается, но пользы мне с этого раскаяния будет, как медведю от компьютера. Ага, вроде отпустило. Теперь можно и обо всем прочем.

— Припугнуть их не мешает. Мол, ездить тебе между державами не так сложно. А уж потом единственное, что можно сделать, — сказать о том, что ты согласен только на великое княжество Литовское. Тут они еще могут подумать, тем более, — мне вовремя вспомнился Высоцкий, — там на четверть бывший наш народ. Да что на четверть — на все три, так что их православием не испугать.

— А как же такое возможно? — изумился Иоанн. — Единая ведь держава.

— Не такая уж она и единая, — отмахнулся я, начав загибать пальцы. — Согласно их унии, власти везде разные и сами по себе, законы и суды тоже. Полки взять — и они у каждого свои. А чеканка монет, а пошлины на товары? Даже языки и то разные. В Короне Польской бумаги на ляшском пишут, а в Литве…

— Стало быть, могут согласие дать… — задумчиво протянул Иоанн.

— На это хоть надежда есть, а у ляхов не стоит и пытаться, — повторил я.

На сей раз царь моим советом остался недоволен. Умом-то он, скорее всего, понимал, что я прав, а вот сердцем… Глаза-то завидущие, руки загребущие, вот Иоанн и нацелился на весь каравай, а тут, оказывается, надо добровольно отказаться от его половинки, и лишь тогда появится возможность хапнуть вторую, да и то больше гипотетическая.

Думал и гадал он еще целых два дня, советуясь с боярами, как быть. Но это вечером и утром, а днем вновь понеслись бесконечные катания по храмам — не иначе просил бога вразумления и совета. Просил, но не дождался, после чего… вновь вызвал меня к себе. Лестно, конечно, быть первым после небесного вседержителя. Но я не обольщался, понимая, насколько шатко и временно мое положение.

О прежнем он меня не спрашивал, разве что вскользь. Значит, пришел для себя к однозначному выводу. Зато теперь стал выпытывать у меня, кого из прочих государей им присоветовать.

Я чуть не засмеялся. Так они нуждаются в совете царя, что хоть плачь. Нет, выслушают, конечно, да еще спасибо скажут, как воспитанные люди, но потом… И что же тебе посоветовать-то? Я припомнил, как будут развиваться дальнейшие события. Кажется, изберут Генриха, который через год, узнав о скоропостижной кончине брата Карла IX, напоит всех вусмерть и тайно удерет в Париж за французской короной, после чего ему на смену придет Стефан Баторий. Сам по себе человек он неплохой, но вот для Руси эта партия неподходящая. Значит, желателен тот, кто не сбежит, тогда не будет Батория. Да, говорил мне Валерка, чтоб я не совался в историю, но интересы Руси дороже…

Чуть поколебавшись, я решительно буркнул:

— Пусть выберут сына императора Максимилиана.

— У цесаря и без того держава могутная, а тогда она и вовсе с нами рубежной станет, — возразил Иоанн. — Тогда уж лучше Хенрик французский. Тот хоть подале.

Звучало резонно, не поспоришь. И выкладывать свои знания тоже нельзя. Да и не поверит царь, если я ляпну, что этот самый Хенрик всего через год покинет Польшу. Не умрет, а именно сбежит. Тут Иоанн меня, чего доброго, и на смех поднимет — где это видано, чтоб короли сбегали из своего королевства?

— Они… в дружбе с султаном, — нашелся я. — Представь, государь, если он захочет напасть и заручится его помощью, чтоб тот послал войска и велел крымскому хану ударить тебе в спину. И что тогда?

— О том я не помыслил, — откровенно заметил Иоанн и в первый раз за все время обратил внимание на мои тяжелые веки и сонное лицо. — Знаю, притомил я тебя, — ласково и даже чуть виновато — обалдеть! — улыбнулся он и развел руками: — Такова уж наша тяжкая доля.

Простите, не наша, а ваша. Впрочем, не буду спорить — в связи с поздним временем дискуссионный клуб закрыт. И одно желание в голове — спать, спать и еще раз спать. Да и зря всеэто оказалось. Ничтожный шанс себя не оправдал — литовские паны еще не выжили из ума, чтобы брать себе в великие князья Иоанна, не понаслышке зная о его тиранстве и жестокости. Забегая чуть вперед, замечу, что то же самое произошло и с Генрихом.

Расстраиваться причин не было — моя личная цель была достигнута. Невзирая на все неудачи и мягкое, в деликатной форме, но отклонение всех предложений Иоанна, царь все равно продлил сроки примирения. Да здравствует мир во всем мире! Теперь-то я могу ехать к княжне. Или у нас там еще что-то намечено? Оказалось, что нет, и вторая попытка удалась — царь меня отпустил. Вот только лучше бы не отпускал. В очередной, и я даже сбился со счета, в который раз судьба, коварно усмехаясь, подставила мне подножку, да еще какую.

«Все ж, все, что нажито непосильным трудом, все унесли. Три портсигара золотых, три магнитофона отечественных…» — причитал в гайдаевской кинокомедии сидящий на ступеньках лестницы Шпак.

Примерно так и у меня. В один момент я лишился всего.

Нет, меня не обокрали, как приятеля управдома Бунши. Две ферязи отечественных — кстати, здесь их почему-то чаще называли ферезеи, это я по привычке пишу это название по-прежнему, зипунок на шелку и еще один на меху, шуба русская на соболях бархат черевчат с золотом, приволока[219] камчата и прочее барахло так и оставалось лежать в моем сундуке — мимо царских стрельцов мышь не пробежит.

Но я лишился главного — благорасположения царя. И что обиднее всего — моей вины в этом не было ни чуточки. Вот даже с ноготок. Ни капелюшечки. Но кто-то должен расплатиться своей шкурой за случившуюся измену, если уж нельзя покарать истинного виновника, и я оказался самой подходящей кандидатурой…

— Что, изменщик?! Бежать от меня намыслил?! — С этими словами ворвался в мою ложницу Иоанн.

Неизменный посох в одной руке, сабля в другой. Между прочим, обнаженная. А позади десяток стрельцов — на угрюмых лицах нетерпеливое ожидание команды «фас!». И яркий, колючий свет злобных факелов в их руках.

Я обалдело хлопал глазами, не в силах хоть что-то понять. Это что — доброе утро с таким эскортом желают? Хотя нет. Мельком скользнув взглядом по слюдяному окошку за спиной царя, вскользь отметил, что рассвет еще не забрезжил и до утра далеко.

— Дозволь, государь? — не выдержав, шепнул кто-то из стрельцов.

Иоанн скривил лицо в презрительной гримасе, некоторое время яростно буравил мое недоумевающее лицо ненавидящим взглядом, затем согласно кивнул:

— Дозволяю…

Непоседа-стрелец сделал шаг вперед. Сабля со змеиным шелестом поползла из ножен, обнажая ядовитый зуб-клинок…

Глава 15 С пика в крутом пике

Я не знаю, что именно побудило изменить главу наемной дружины в шесть тысяч воинов Георгия Фаренсбаха, которого здесь на Руси все дружно, начиная с царя, величали Юрием, а окончание фамилии переиначили на восточный манер Францбек. Во всяком случае, не эти искажения. Скупой немец со мной не очень-то откровенничал, поэтому я теряюсь в догадках.

Могу сказать только одно — недовольным он был еще тогда, при раздаче царем наград за победу над крымским ханом. Может быть, Иоанн и в самом деле поступил несправедливо, удостоив сурового командира наемников всего-навсего золотым кубком да еще веницейским золотым дукатом — что-то вроде средневековой медали «За отвагу». Хотя нет. За Молоди ее вручили только воеводам полков — как первому, так и второму. Получается, что по статусу она котировалась гораздо выше, почти как Герой Советского Союза. Или просто — Герой. Но это для русских воевод она представляла особую ценность, которую навряд ли кто из них променял бы на мешок серебра. Для Фаренсбаха же полученная награда представляла лишь одну золотую монетку, к тому же крохотную, всего-то в три с половиной грамма. То есть он оценивал ее по номиналу, не более.

Кроме того, он посчитал, что Воротынский с ним тоже поступил несправедливо. Понятное дело, что пешему за конным не угнаться, так что в преследовании отступающих, а затем панически бегущих обратно в Крым татарских орд его люди участия не принимали. Тем не менее немец полагал, что основную работу его воины выполнили отлично, когда отбивались от Девлета в Гуляй-городе, а значит, Воротынский должен выделить им часть захваченной добычи. Словом, Фаренсбах решил, что он обделен.

Вдобавок были еще шуточки Иоанна. Может, кому-то они показались бы безобидными, разве что плоскими, но немец их все принимал на полном серьезе, в том числе и касающиеся жалованья. Его Иоанн не раз предлагал урезать. То есть сам того не ведая, царь не переставая надавливал на больную мозоль Фаренсбаха.

Финальным аккордом послужил разгром наших войск в Прибалтике уже этой зимой. Дело в том, что дружина Фаренсбаха была гораздо ближе к сторожевому полку, по которому ударили шведы. Пускай не в двух верстах, как уверял спасшийся второй воевода полка Иван Колотка Плещеев, но и никак не в двадцати, согласно словам самого немца. Скорее всего, они и впрямь могли поспеть к полю битвы, но такой команды от своего командира не получили. Не пришли они на выручку и полку правой руки, хотя тоже могли вмешаться, да еще решить исход битвы, нанеся неожиданный удар во фланг не ожидавшим этого шведам. Фаренсбах не сделал и этого.

Понятное дело, что весь гнев Иоанна обрушился на него. Навряд ли бы царь осуществил хоть одну из обещанных угроз, которыми он осыпал седовласого наемника. Не думаю. Как раз по отношению к иноземцам он вел себя гораздо сдержаннее, чем к своим подданным. Но Фаренсбах давно жил на Руси, язык понимал хорошо, а в силу особенностей своего характера воспринял эти угрозы в буквальном смысле. Вдобавок за время проживания он успел навидаться всякого, поэтому ничему не удивлялся. Раз сказал, значит, сделает. И кожу с живого сдерет, и на бубен натянет, и в кипятке сварит, и по частям настругает, и медведями затравит. Так чего дожидаться?

Я бы не назвал этот поступок изменой, скорее уж — нарушением договора, но у царя на этот счет имелась иная точка зрения. Она же — окончательная. Усугубляло ситуацию и то, что эта измена среди иноземцев была далеко не первая. Примерно двумя годами ранее от царя удрали еще двое немцев-опричников: Иоанн Таубе и Элерт Крузе. Оба они были не из рядовых — возглавляли у Иоанна опричные отряды, были в числе ближних воевод у Магнуса во время осады Ревеля, и царь воспринял их побег весьма болезненно.

И если бы они просто удрали — полбеды. Но они решили немедленно выслужиться перед новыми хозяевами. Пока никто не знал об их измене, они обманным путем захватили Дерпт. Впрочем, особого вреда Руси это не принесло — их в два счета выбили из города, но сам факт! К тому же они не угомонились и после этого. Получив приют у герцога Курляндии Готгарда Кетлера, они писали чуть ли не ко всем королям, излагая свои планы по захвату Руси и предлагая собственные услуги. Разумеется, не преминули рассказать и обо всем, что вытворял царь. Словом, напакостили бывшему хозяину как только могли.

Теперь оставалось лишь гадать, как поступит этот беглец, ухитрившийся подбить на побег еще десяток человек из своего отряда. Особенно мне жалко было ухода вместе с Фаренсбахом Ганса Миллера. Как стрелок он был не ахти, но зато мастер-оружейник первостатейный. Там, под Молодями, его «сюрпризы», изготовленные под моим руководством, унесли на тот свет не одну сотню татар. Один сундук с порохом…

Впрочем, что там говорить. Знаю одно — пользы Руси он мог принести еще немало, а теперь получается, вреда. Особенно если запомнил мои идеи, внедряемые им в жизнь. Тогда они были против крымчаков, а против кого он их направит теперь — вопрос.

Кстати, забегая вперед: я как в воду глядел. Спустя девять лет главному воеводе осажденного Пскова князю Ивану Петровичу Шуйскому пришлют письмо от некоего Ганса Миллера, который якобы желает узнать — примет ли его воевода обратно на службу. К письму будет приложен и подарок — увесистый ларец, с рекомендацией вскрыть его лично самому воеводе. Однако князь, заподозрив неладное, поручил его открыть своим умельцам. Подстраховался он не зря. В ларце скрывались двадцать четыре заряженных кремневых самопала, направленных во все стороны. Все они были хитроумно соединены с крышкой. При ее открытии на всех них высекалась искра и…

Ну а в довершение ко всему остальное пространство ларца Миллер заполнил порохом. На всякий случай. Если ни одна из пуль по случайности не угодит в Шуйского, все равно воеводе хана — взорвется. Я всегда говорил, что этот Ганс — очень умный мальчик и не только хватает влет чужую мысль, но еще и творчески ее развивает. Во всяком случае, под Молодями мы обходились одним порохом, без самопалов.

Но я отвлекся.

Догнать Фаренсбаха и прочих нечего было и думать — слишком поздно спохватились. Но гнев требовал немедленного выхода, и тут царь вспомнил еще об одном иноземце, тоже из доверенных лиц, и ринулся в мою спальню.

А теперь мне оставалось только завороженно глядеть, как выползает клинок, недобро отблескивающий багровым светом, отражая гневное факельное пламя. Я смотрел на него не шевелясь, потому что по-прежнему ничего не понимал в происходящем. Ничего, кроме одного — сейчас меня убьют, и был настолько ошарашен, что не ощущал даже страха — только удивление и непонимание: «За что?»

Но я не спросил — не успел.

Что меня спасло — не знаю. Иоанн вспомнил о «страховке»? Допускаю. Или его остудило мое покорство перед лицом грядущей смерти? Может, и так. Но, скорее всего, царя смутило искреннее удивление, отчетливо написанное на моем простодушном лице. Удивление и явное непонимание происходящего. А ведь он был уверен, что я в сговоре с Фаренсбахом, и, когда врывался ко мне, почти не сомневался, что комната окажется пустой.

— Дозволяю… отсель… убраться, — медленно процедил сквозь зубы Иоанн и, зло глядя на изумленно застывших стрельцов, рявкнул: — Вон! Все прочь пошли!

И только теперь, глядя на лениво выходящих ратников, я понял, что в очередной раз избежал смерти.

Как ни удивительно, но у царя хватило самообладания во всем разобраться, а не пороть горячку. Возможно, сказалось и мое возмущение поступком Фаренсбаха. Я же говорил, что у царя было «женское» сердце и он многое чуял. Вот и на этот раз он уловил неподдельную искренность в моем голосе.

Я и впрямь ничуть не фальшивил. Причины, правда, были иными — мой третий сват явно срывался с крючка, а ведь я уже подсек эту здоровенную рыбину и уверенно вытаскивал ее, неторопливо крутя ручку спиннинга.

Ну и гад же этот немец! Тоже нашел время! Нет чтобы удрать парой месяцев позже. Пускай сразу после моей свадьбы, но после, а не до. А что теперь?!

Убил бы мерзавца! Собственноручно задавил бы, хай ему в дышло. Да чтоб у него на лбу кой-что выросло, да чтоб…

Я разорялся с полчаса, не меньше. Со стороны это, возможно, выглядело странным и смешным — сидит мужик на постели в одной ночной рубахе и матерится почем зря, но мне в те минуты было не до смеха. Я даже предложил возглавить погоню, но, узнав, когда тот сбежал, лишь присвистнул — фора у Фаренсбаха оказалась такой, что…

— Вот и я о том же, — хмуро прокомментировал мой свист Иоанн. — Ладно, угомонись. — Он устало махнул рукой. — Теперь чего уж. — И зло добавил: — Все. Разуверился я в этих немцах. Более никому не поверю. Верно в Писании сказано: «Ежели жаждешь обрести друга, обрети его по испытании и не скоро вверяйся ему». — И как жирную печать на приговоре, окончательном и бесповоротном, влепил: — Да и тебе я чтой-то скоро поверил. Ни к чему оно.

С тем и вышел.

Вот это полет! Такого падения, пожалуй, не сумел бы предсказать не только Мавродий по прозвищу Вещун, но истинный ясновидящий. С высоты тайного советника царя, едва достигнув пика могущества, я сорвался в такое крутое пике, куда там нашим асам воздухоплавания.

Я не сразу смирился с этим внезапным падением, продолжая некоторое время на что-то наивно надеяться, но события последующих трех дней лишь подтвердили его слова. Приговор остался в силе, и пытаться его обжаловать не имело смысла. Во всяком случае, пока. Тогда-то я и вышел на него вторично с просьбой отпустить меня в поместье Долгоруких. Мол, вижу, что мне нет веры, но я-то сам изменять не собираюсь и по-прежнему желаю осесть на Руси, а потому все равно женюсь, вот и хочу предупредить будущего тестя о том, чтобы тот через месяц-другой ожидал к себе дорогих гостей.

— Или ты, государь, передумал подсобить мне со сватовством? — торопливо спросил я, заметив одобрительные искорки, промелькнувшие в его глазах. Нужно было воспользоваться моментом, причем бить вопросом именно так — грубо и в лоб. Чтоб не увернулся.

Иоанн мотнул головой.

— Про сватовство ты славно напомнил, — смягчившимся голосом заметил он. — Токмо ты там не больно-то задерживайся. Упреди всех да ворочайся обратно. Я тут на Красную горку[220] свадьбу сыграть надумал.

«Неужто на Анне Васильчиковой женится? — мелькнуло у меня в голове. — Странно. И даже ни разу не поделился со мной. Очень странно».

Но я ошибался.

— Магнуса хочу оженить, — пояснил царь и криво усмехнулся: — Хоть какой-то веревкой к Руси привяжу. Знамо, погодить бы надобно, не ко времени свадебка-то, да Францбек поганый меня смутил.

Но тут он вновь что-то заподозрил. Наверное, решил, что мой отъезд к будущему тестю — лишь благовидный предлог. На самом же деле я хочу попросту убежать от него. И он, хитро улыбнувшись, продолжил:

— А в знак, что я тебя своей милости не лишил, даю тебе полсотни стрельцов. С десяток при себе оставишь, для почета, а прочих в Невель[221] отправишь. Мне все равно людишек туда слать надобно, а то там воев маловато, ну а заодно пущай тесть узрит, в коем ты почете предо мной ходишь. Авось не откажет, выдаст дочку. Каково я надумал?

— Славно, государь, — от всей души оценил я его идею.

Скрывать-то мне нечего, и моим планам эта полусотня ничуть не мешала. Я представил себе, как обалдеет Андрей Тимофеевич, увидев мой эскорт, и, широко улыбнувшись, счастливо повторил:

— Ой и славно!

И снова он почуял искренность в моем голосе, которая пригасила его подозрения. На время.

Сборы были недолгими — время поджимало. Кстати, выезд вновь пришелся на символичную дату. В тот день, шестого марта, отмечалась память еще одного моего тезки — мученика Константина Друнгария. Об этом мне напомнил Иоанн.

— Сказывают, его сарацины семь лет в плену томили, чтобы он мусульманство принял, а уж потом обезглавили. Так ты там гляди, на семь лет в плен не попадись, да главу от любви не утеряй и разум в ней сбереги. Как знать, может, он еще и понадобится, — напутствовал меня царь на прощанье.

Я заметил, что в любом случае столько времени там не проведу, поскольку государь приедет через два месячишка и вызволит своего верного слугу, после чего Иоанн меня по-отечески перекрестил, благословив в путь-дорожку, и я отправился в Бирючи.

То, что воинов — если не всю полусотню разом, то как минимум десяток, — на самом деле приставили ко мне в качестве тайной стражи, а не для почета, я понял уже на первом ночном привале. Даже в лес по нужде меня сопровождало сразу пятеро стрельцов.

— Чтоб зверь лесной не изобидел, — пояснил малоразговорчивый командир десятка моей «почетной стражи» Истома Урюпин, лениво почесывая длинный тонкий шрам на левой скуле, тянущейся почти от виска и чуть ли не до подбородка. — Государь сказывал, что ежели я тебя, князь, не устерегу… — Он осекся, но тут же с легким смущением поправился: — Ежели не уберегу, царь-батюшка меня тогда ломтями настрогает, вот и опасаюсь. А что, мешаются? — озабоченно осведомился Истома.

— Подальше пусть отходят, когда… — попросил я смущенно.

— Это можно, — чуть подумав, кивнул он.

Доверия мне не прибавилось, но стрельцы стали уходить подальше в лес. То есть если попытаюсь бежать — пути все равно перекрыты, а если не пытаться, тогда все нормально.

Старый князь и впрямь обалдел, когда узнал о цели моего визита. Он беспомощно хлопал глазами, не в силах что-либо сказать, но потом справился, взял себя в руки и суховато заметил:

— Коль на то воля царя-батюшки, значит, так тому и быть. Мы, яко верные его слуги, склоняемся и покоряемся.

А голос скрипучий-скрипучий. Недоволен, значит. Пропала его мечта породниться с царем. И шапка боярская пропала. Фрязин на нее наступил, гад такой. Эвон какой довольный, зубы скалит. И невдомек Долгорукому, что не в шапке счастье. Даже если она боярская. Хотя… почему бы мне не удоволить старика? Заодно можно выказать и свое могущество.

— А что до боярского чина, — небрежно заметил я, — то слово даю — сам государю в ноги склонюсь и для тебя ее попрошу.

Ой как расцвел старый князь. Господи, как мало человеку надо для счастья — всего ничего. Оставшуюся пару дней до моего отъезда он бегал чуть ли не вприпрыжку. На самом-то деле я прожил в селище почти две недели, но Андрей Тимофеевич, за которым специально посылали гонца в Москву, прибыл чуть ли не накануне моего возвращения в Новгород.

Теперь представляете, как здорово я провел по праву заслуженные весенние каникулы?! Нет, вы даже не можете себе этого представить. Я и сам не рассчитывал на такую удачу — князя нет, княгине нездоровилось и она целыми днями лежала пластом на своей половине. Гуляй — не хочу.

Вдобавок куда-то подевалась Светозара. Наверное, из-за ревности не хотела смотреть, как мы с княжной… Потом только я мимоходом узнал, что она тоже не теряла времени даром. Вон сколько стрельцов вокруг — только успевай выбирать. И не кого-то там себе облюбовала — самого Истому. Причем так вскружила голову молодому, где-то моих лет, командиру, что он и думать забыл про мою охрану. Во всяком случае, я за собой особого надзора уже не ощущал. Да что там, я вообще его не замечал. Или не до того мне было? Может, и так. Они-то по земле ходили, а я как птица летал — разве с высоты такие мелочи заметишь?

Нет, первый день мне пришлось туго. Надулась на меня Машенька, даже разговаривать не хотела. Но ничего. Потом постепенно оттаяла, стала щебетать. И уже на третий день, не поверите, но мы… поцеловались.

А вы что подумали? Ну да, понимаю, очень смешно — здоровый мужик на четвертом десятке лет с таким трепетом рассказывает, как он поцеловался. Добро бы о чем еще… поинтереснее, а тут… Эх вы, я же не просто поцеловался, а — с любимой. Понимать надо. А какие у нее губы, боже мой! Медовые, нежные, ласковые, робкие и такие душистые, что голова пошла кругом. Это у меня-то! С одного поцелуя! Да я сам себе не верил, но…

А вот то, что поинтересней, я вам расписывать не собираюсь — уж извините. В конце концов, я обещал изложить все события моей жизни, но отнюдь не исповедоваться. Чай, не в церкви. Хотя я и там бы не стал ничего рассказывать. Священнику о грехах говорить надо, а тут какой может быть грех?! Это ж любовь!

Он пришел, этот светлый день,
Он пришел, этот светлый час.
Никого в целом мире нет,
Только ты, только я, только двое нас…[222]
Вот потому я чуть не фыркнул от смеха, когда Андрей Тимофеевич деловито осведомился:

— А не передумает царь-батюшка со своим приездом?

«А если и передумает — поздно уже, тестюшка!» — хотелось мне выпалить ему в лицо и посмотреть, как беспомощно задергается его бороденка.

Очень хотелось. Даже язык зачесался. Нет-нет, я не в фигуральном смысле — в буквальном. Аж во рту все зазудело. Но удержался, не стал ничего говорить, вспомнив про Машу. Он же обязательно на ней отыграется, пока меня нет. Да и ни к чему оно — проявлять злопамятство. Крови, конечно, старик моей попил — будь здоров, но чего уж теперь. Опять же и племяш его двоюродный, Осип, тоже в живых остался. Да и вообще, влюбленные — народ отходчивый и добродушный, и не стоит создавать исключения из этого правила, хотя бы из-за одного того, что он — ее отец. Не будь его — не было бы и моей ненаглядной. За такое можно много грехов простить. Как там Христос призывал? Семижды семь? Нет, тут он подзагнул, но с десяток — запросто.

К тому же я узнал, в чем крылась истинная причина столь резкого охлаждения ко мне Андрея Тимофеевича. Она оказалась лежащей на поверхности, то есть была впрямую связана с его единственным сыном. Поначалу, вернувшись осенью в Бирючи, старик заявил дочери, что у них с фряжским князем Константином Юрьичем все сговорено, и целых две недели Маша тихо ликовала, беспричинно пела песни, время от времени ударялась в столь же беспричинные слезы и вообще от счастья была сама не своя.

Все изменилось спустя ровно неделю — из-под Ревеля привезли тяжело раненного Александра, ее единственного брата. Сразу три ранения, причем раздробленная шведской пулей ключица и зияющие плечевые кости — самое легкое из них. Когда телега с ним прибыла в Бирючи, Александр был совсем плох и никого не узнавал.

Разумеется, лечение доверили Светозаре. Мать-княгиня первую неделю тоже ни на минуту не отходила от изголовья сыновней постели. Маша там дневала и ночевала. По десять раз на дню захаживал туда и Андрей Тимофеевич. Словом, у ведьмы было предостаточно времени и возможностей, чтобы переговорить с князем тет-а-тет, чем она сполна и воспользовалась.

О чем конкретно они беседовали, навряд ли кто скажет. Не думаю, что Светозара действовала напрямую, поставив отказ мне непременным и обязательным условием излечения — для этого она слишком хитра. Скорее всего, ведьма окольными путями сумела внушить старику мысль о том, что эти раны далеко не последние, и единственная возможность избежать их в будущем — высокий пост у царского трона, а достичь его возможно только в случае женитьбы Иоанна на Маше.

Всякий раз после таких разговоров князь выходил из сыновней опочивальни чернее тучи. Вначале он перестал говорить Маше о предстоящей свадьбе, дальше больше, вообще запретил упоминать мое имя. Спустя время, когда состояние здоровья тяжелораненого стабилизировалось, князь засуетился, засобирался в путь-дорогу и, прихватив Машу, рванул в Новгород.

Остановится ему было где — в то время там на службе у архиепископа находились сразу два его двоюродных племянника, Василий и Андрей Михайловичи. Зазвать на трапезу государя особых трудов тоже не составило — братья занимали солидные посты, воеводствуя во «владычном стяге», как назывался составленный из людей вотчин архиепископа особенный полк, находившийся на иждивении владыки. К тому же Иоанн пока еще хорошо относился к льстивому и жадному архиепископу Леониду. До рокового часа владыки было пока далеко, и медведь, в чью шкуру потом зашьют новгородского архиепископа, отдав на растерзание собакам, еще привольно бродил по лесу. Так что царь согласился уважить несколько необычную просьбу владыки — отправиться вместе с ним потрапезничать у одного из братьев. Вот только встречала там государя с подносом не супруга Василия Михайловича, а… моя Маша.

Ну, князя Андрея Тимофеевича я понять могу. Когда в опасности жизнь единственного сына, можно пойти на многое, и не только на нарушение торжественного обещания, данного иноземцу, — не зря говорят, что утопающие хватаются даже за соломинку. А вот Светозара… Я же сразу прекрасно понял, для чего она затеяла всю эту сложную интермедию с поцелуйным обрядом. Понял и невольно восхитился ее упрямством и непоколебимой верой в свои глупые наговоры, присухи и прочее шаманство.

Хотя… чем черт не шутит, пока бог спит, тем более никто не знает, когда именно отдых у всевышнего. Нет, с этой сумасшедшей точно крыша поедет. Еще немного, и я сам, чего доброго, поверю в какую угодно ахинею. Хотелось бы только знать, как все это лихо в ней уживается и мирно сосуществует — лекарка-то она и впрямь от бога, а ведьма — от черта. Интересно получается, не правда ли?

Вот такая выходит комедь и трагедь в одном флаконе, а чего уж там напичкано больше, покажет лишь время. Словом, простил я своего тестя — пользуйся, старик, моей добротой. Как говорил Христос: «Ступай — и больше не греши». А от себя добавлю: «Лучше готовься к свадьбе». Я ему еще и деньжат отвалил. Щедро дал, целую сотню. Я и больше бы не пожалел, да себе впритык осталось.

Уезжал — все село собралось на проводы, особенно женская половина. Видать, женской ласки перепало не одному Истоме — досталось многим. Или даже наоборот — одному стрелецкому десятнику и не повезло, уж очень он был хмур, а накануне молил меня отложить отъезд хотя бы на денек. И так слезно об этом просил, что я, не выдержав, согласился. В дороге побыстрее ехать будем, вот и наверстаем.

Только не принесла ему эта задержка счастья. Его взгляд, устремленный на Светозару, так и остался просительно-тоскливым. Не добился он того, чего хотел. А голову ему девка вскружила — мама не горюй. До такой степени, что, когда я, желая его утешить, как-то заявил, что она ведьма, а потому хорошо, что у него ничего не вышло, он в ответ выпалил:

— Да я бы и сам ведьмаком стать согласился, лишь бы она рядом была!

Ну о чем тут говорить?! Приворожила она парня, как есть приворожила. Я, конечно, ни во что такое не верю, но, как говорится, факт налицо. Хотя если взять Машу, поневоле задумаешься об обратном — просто влюбился. И вообще, все женщины, если задуматься, немного ведьмы, но самое парадоксальное, что за это мы их и любим…

Я успел с запасом, прибыв к вечеру двадцать восьмого марта, и оказалось, что торопился зря — свадьбу перенесли на четвертое апреля. Глядя на мое счастливое лицо, Иоанн и сам невольно заулыбался, таким «заразным» оказался фрязин. А спустя еще пару часов я случайно увидел, как мимо моей ложницы прошел по коридорчику к выходу десятник Истома. Шел он явно со стороны государевой спальни.

«Не иначе как докладывал царю о результатах поездки», — подумалось мне, и точно. Буквально через десять минут ко мне заглянул постельничий Дмитрий Годунов, двоюродный брат Бориса, и известил о том, что его прислал за мной царь, который желает сыграть в шахматы. Это что-то вроде условного сигнала. На самом деле Иоанну просто захотелось со мной поговорить по душам, как раньше. Значит, результатами отчета Истомы Иоанн остался доволен.

Правда, той откровенности, что прежде, Иоанн в общении со мной уже не допускал, хотя я особо этого и не замечал. Я вообще тогда мало что замечал. Ладно хоть проигрывал, причем на этот раз совершенно не поддаваясь. То ладью прозеваю, то слона под бой подставлю, то вообще с ферзем расстанусь. Иоанн только головой покачивал, удивляясь моей безалаберности, а потом ударился в воспоминания.

«Помнится, когда-то я тоже был молодым, — мечтательно прошипел Каа, положив голову на грудь Маугли. — И тогда тоже была вес-с-сна-а».

Примерно так. Вообще-то у нас с царем не такая уж и большая разница в возрасте. И вообще, сорок три года далеко не старость. Ему бы пить поменьше да влюбиться, как мне, — вообще бы выглядел как огурчик.

Я и потом был настолько слеп, что не видел перемены в его отношении ко мне, хотя индикатор явно указывал на это. Какой? Резко убавилась почтительность окружающих. Иные, вроде Васьки Грязного, и вовсе закусили удила, решив, что теперь можно все, в том числе и откровенное хамство.

— Стоит взглянуть на харю анафемскую, так сразу по рылу видать — не из простых свиней, — как-то насмешливо заметил он мне, сидя за столом у царя, и ищуще обернулся к Иоанну, ожидая поддержки.

Закатать ему в рожу я не успел — недобро сузив глаза, царь успел заступиться первым.

— Обгодь, княж Константин Юрьич, — властно осадил он меня. — Сказано в Притчах: «Не ответствуй глупому по глупости его, дабы и тебе не сделаться подобным ему», — назидательно произнес царь и перевел посуровевший взгляд на Грязного. — А ты сам-то кто? Какое у тебя отечество? — спросил он обманчиво тихим голосом и насмешливо заметил: — От ерника балда, от балды шишка, от шишки ком[223] — так, что ли, пес? Фрязин при Молодях Русь боронил, а ты где в ту пору был?

— А я тебя в Новгороде боронил, государь, — ляпнул Грязной, но сразу осекся, с ужасом глядя на багровеющее от гнева лицо Иоанна, и заторопился, зачастил: — Пайду брал по твоему повелению. А по сакмам ездить, что ж… В степи по весне приволье. Да и татарина заарканить дело нехитрое.

— Вот и поезжай, — кивнул Иоанн.

— Куда? — обалдел Грязной и жалко улыбнулся.

— На приволье, — насмешливо пояснил Иоанн. — День на сбор даю, а послезавтра поутру чтоб выехал. Покатайся повсюду, да на Молошные воды[224] загляни — глядишь, и впрямь кого заарканишь. Да смотри, чтоб иного не стряслось, а то на самого вервь накинут. — И тут же окинул пристальным взором остальных сидящих. — Может, кто с Васяткой вместях на приволье возжелал, ась?

Но таковых не нашлось. Ни одного.

И ведь как в воду глядел мой заступник. Этой же весной Васька и впрямь угодил в плен к крымским татарам, а обрадованный Девлет-Гирей немедля предложил обменять царского любимца на своего Дивея-мурзу.

Впрочем, речь сейчас не о приключениях Грязного. Это я к тому, что своим поведением Иоанн ясно дал понять своей стае, что фрязин ему еще нужен и трогать его без царского дозволения чревато — не пришло время. И все тут же угомонились. Но «звонок» был достаточно красноречив и громок. Вот только я не услышал его — с небесных высот разве расслышишь творящееся на земле.

Я и на свадьбе у Магнуса был самым веселым из гостей, отплясывая будь здоров. Может, не всегда в такт, но ногами топал громко. Остальные тоже старались не отставать, а Иоанн вообще разошелся не на шутку. Вначале он выдавал замысловатые коленца, стараясь не отставать от меня. Иностранцы, которые присутствовали, только таращили от изумления глаза. А затем вообще заставил молодых иноков распевать какие-то молитвы или псалмы — я не понял, что именно, да и не до того было, причем действовал строго как первый российский президент, только с учетом средневековой специфики — дирижировал посохом, щелкая им по головам монахов, если они сбивались с такта. Шутейно, конечно, но певцы морщились. Видно, доставалось чувствительно.

А самым печальным оказался… жених. Он был, пожалуй, единственным, кого у меня никак не получалось развеселить, настолько глубокой была его грусть… по пяти бочкам с золотом, которые Иоанн ему пообещал, но так и не дал. Да и с Ливонией царь его тоже прокатил. Посулил-то всю, а на деле Магнусу досталось всего ничего — пара городов из числа недавно захваченных.

Причин отказа Иоанн не таил:

— Я хотел ныне же вручить тебе власть и над иными городами ливонскими вместе с богатым денежным приданым, но вспомнил измену Таубе и Крузе, осыпанных нашими милостями… Ты сын венценосца, и потому могу иметь к тебе более доверенности, нежели к подлым слугам, но ты слаб духом! Ежели изменишь, то золотом казны моей наймешь воинов, чтобы действовать заодно с нашими ворогами, и мы принуждены будем своею кровию вновь доставать Ливонию, коя от тебя все одно не уйдет. Заслужи милость нашу постоянною, испытанною верностию, а тогда и поглядим!

Вообще-то союзник — не слуга, и так нагло держать себя с ним не просто свинство, но верный способ его лишиться. Речь не идет о нарушенном обещании — тут-то как раз все правильно. Я о другом. Ну лишил ты его городов и золота — пускай. Но зачем же при этом еще и издеваться? Ведь пред тобой не холоп — брат и, между прочим, наследник датского короля, во всяком случае, пока у Фредерика нет сыновей,[225] а ты шутки-прибаутки. Ему и без тебя известно, что бережливость лучше богатства и что люди богатеют не великим приходом, а малым расходом.

Под конец, окончательно разошедшись, Иоанн уже после своего «дирижирования» и вовсе начал откровенно издеваться над новоиспеченным зятем:

— Коль жирно есть, дак непременно усы засалишь, а ты постненького, постненького.

Или:

— Кашляй помалу, чтоб надолго стало.

Тоже мне экономист выискался. Так и укатил несолоно хлебавши в Каркус божьей милостью король ливонских, эстляндских и летских земель, он же наследник норвежский, он же герцог шлезвигский, голштейнский, стормарнский и дитмарский, он же граф ольденбургский и дельменгорский, как высокопарно подписывался Магнус в своих посланиях. Титулов немерено, но что в них проку? В карманах пусто, а в сундуках вместо золота белье и одежды — приданое двоюродной племянницы Иоанна Марии Владимировны.

Укатил не просто обиженный и разочарованный в своих несбывшихся надеждах — униженный и оскорбленный, а такого никто и никогда не прощает. Его жене Машеньке легче — девчонка пока что ничего не понимала, ни на минуту не расставаясь со своими куклами. Оно и понятно — в тринадцать лет ни о чем другом думать не хочется.

Доктор Фелинг уехал чуть позже, оставшись недоволен тем, что Иоанн так и не пообещал Ригу сыну герцога, и нужно постепенно готовиться к отъезду самому, изнывая от нетерпения в ожидании, когда же подсохнут дороги и можно будет выдвигаться в путь. На мой взгляд, они все давным-давно пересохли, но, увы, решал не я, а потому мы выехали во второй половине апреля, прибыв к Долгорукому в день святой Елизаветы Чудотворицы,[226] которую якобы спас Георгий Победоносец, чья память отмечалась накануне.

Почему я вспомнил про этих святых? Да я про них и вовсе никогда бы не знал, если б тесть не упомянул в своей приветственной речи. И как ловко обыграл, паразит. С речуги этой все и началось, а дальше пошло-поехало, закрутилось-завертелось, да так, что только держись…

Глава 16 Так я жених или опальный?

Ну и сват мне достался! Кабы знать, так я уж постарался бы, чтобы он и близко к порогу терема не подошел. Называется, доверил козлу капусту…

Но обо всем по порядку.

Начиналось все как и положено. В селище Бирючи царский поезд въезжал как и водится — пышно, чинно, под торжественный звон колоколов, разлетавшийся вширь по всей округе и наглядно подтверждавший почет, которым государь удостоил своего верного слугу, воеводу и князя Андрея Тимофеевича Долгорукого. Бедные вороны не знали, куда им приткнуться, и летали чуть ли не над нашими головами, так что первыми встречали нас именно они. Дурной знак, между прочим. Это я вам точно говорю — на себе убедился.

Сам Андрей Тимофеевич встречал дорогих гостей в блестящей на солнце ферязи, сплошь расшитой золотыми и серебряными нитями.

«Никогда такой на нем не видел, — не преминул заметить я. — Или он все сто рублей, что я ему дал, на нее спустил?»

В руках на подносе, покрытом вышитым полотенцем, как и положено, хлеб-соль. Словом, все по стандарту. Речь мне его, скажем прямо, понравилась не очень, особенно как он обыграл церковные праздники. Если пересказать вкратце, то смысл сводился к тому, что Иоанн не случайно заявился именно в этот день, словно Егорий-победитель, который спас несчастную деву от злого змия — глазами в мою сторону зырк-зырк, — обвязав ее своим поясом и как овцу доставив в город. Нашел с кем сравнивать. Это что же за намеки — даже обидно!

А дальше был поцелуйный обряд, и целовать Иоанну досталось не супругу Андрея Тимофеевича, а мою Машеньку! Бледная как полотно — должно быть, от волнения — и до чего же прекрасная. Ну а царь, как водится, полез целоваться, только не так, как положено. Иными эти поцелуи были, явно не обрядными. Смотреть противно на старого греховодника. Но я стерпел, только отвел глаза, чтоб не видеть. Вначале поглядел на князя. Так и есть — чуть не трясется от радости. Не иначе как и он заметил необычность поцелуя. Любоваться на его ликование мне тоже не хотелось, и я скользнул взглядом дальше, по толпе, что собралась. И вот тут-то чуть не охнул.

Светозара стояла в первых рядах. Скромненько так, неприметненько. И одежда хоть и нарядная, но ничем особым от прочих не отличалась. Но как она смотрела на царя. Не просто — с пониманием. А на губах торжествующая улыбка. Уверенная такая, красноречивая. Мол, все идет как надо. Кому? Ей?

А едва заметила, что я на нее смотрю, улыбка у нее тут же пропала. Только очень уж она ликовала в этот миг, так что с губ она ее согнала, а из глаз убрать не получилось. И мне почему-то припомнилась осенняя ночь, когда мы с ней возвращались с полянки, а она ревела. Навзрыд. Тогда-то я, чтобы ее утешить, спросил:

— Неужто тебя всех наговоров лишили? Даже добрых не оставили?

— Оставили, — ответила она сквозь слезы. — Да что в них проку-то?!

— Ну как же, — рассудительно заметил я. — Значит, лечить ты все равно можешь. И болезни заговаривать, пусть и не все, и разные там присухи составлять, чтоб люди друг дружку любили. Так чего ж тебе еще? Вот и пользуйся. А народ тебе за это спасибо скажет.

— На что мне спасибо? Я ж хочу, чтоб меня боялись, — заявила она тогда и насмешливо фыркнула. — Болести, присухи… — И вдруг осеклась, как-то странно на меня поглядев, а потом, помолчав, не произнесла — пропела: — Ай и впрямь, пожалуй, я тебя послушаюсь. Благодарствую, князь-батюшка, за мудрое слово. Вразумил девку глупую.

И низко поклонилась. До земли. А в глазах искорки зажглись. Странные такие, насмешливо-загадочные. Как бесенята — прыг-прыг, скок-скок.

Мне отсюда не разглядеть, но я был уверен — эти искорки и сейчас скачут в ее глазах. Прыг-прыг. Скок-скок. Радуются вместе с хозяйкой. А чему?

От всех этих мыслей я чуть не пропустил своей очереди на поцелуй. Губы у Маши были отчего-то холодные. Лицо мраморное, и губы такие же. Да и сама она стояла как неживая.

Когда дошла очередь до вина, Борис Годунов сунулся было выполнить свою обязанность — он же кравчий, ему все надо пробовать в первую очередь, в том числе и вино на подносе, но Иоанн тут же небрежно его в сторону и за кубок. Он даже пил, не отрывая глаз от княжны.

А мне про приворотное зелье вспомнилось. Как там оно называется? Присуха? Вот-вот. Если, к примеру, плеснуть его в вино Иоанну, то получается, что… А додумывать не стал — уж очень погано получается. Я, конечно, во все это не верю, сказки, бабкины бредни, но вдруг. Или требуется вначале пить, а потом целовать? Возможно. Но тогда чему радовалась Светозара?

Спустя пару дней я, улучив момент, все-таки разыскал ведьму. Как она ни отбрыкивалась, что ее ждет князь с настоем для княгини, я не отстал. Прижал в углу к стене и твердо заявил:

— Рассказывай, а то не выпущу.

— Нечего мне рассказывать. Чиста я пред тобой. И уговор наш блюду, яко поклялась, — категорически отрезала она и шнырь у меня под руками — только я ее и видел.

Но, чуть отбежав, перед самой лестницей, что вела в женскую половину, она остановилась, обернулась и напомнила:

— Гляди ж и ты — не порушь наш уговор, да ключницей взять меня не забудь.

И бегом наверх.

Ни слова в тот день царь про сватовство не произнес. Ну там, у вас товар, у нас купец, добрый молодец. Сказал, что по приезде в первый день о том говорить негоже. Ладно, промолчал я. В конце концов, он сват, ему видней. На второй день опять молчание. На сей раз Иоанн сослался на великий церковный праздник. Дескать, в день апостола и евангелиста Марка о делах вести речь не след. И снова я промолчал. А что мне оставалось делать? Потом ему занеможилось. Затем он собирался с духом — мол, настрою нет. Под конец же и вовсе окрысился.

— Ишь пристал, яко банный лист! — рявкнул он. — Впредь повелеваю о сем помалкивать! — И уже тоном помягче: — Да помню я, помню, фрязин. Тока ты меня за рукав, сделай милость, не дергай. Нешто сам не зришь — горе у них, опять же княгиня в болести пребывает, а тут ты со сватовством! Потому подходец сыскать надобно, чтоб хозяев не изобидеть.

Крыть было нечем. Всего две недели назад неожиданно скончался брат Маши Александр, о чем я узнал лишь по прибытии. С тех пор княгиня и слегла, не в силах пережить смерть единственного сына. Получалось и впрямь не очень. Тут люди еще сороковины не справили, а я со сватовством.

И как быть? Веских аргументов у меня не нашлось, но царь, сжалившись, ободрил:

— Ладно уж, завтра с ним обо всем поговорю.

На сей раз он сдержал слово, и разговор со старым князем у него действительно состоялся. Только был он какой-то странный. Ни тебе свадебного кушака через плечо, ни прочих атрибутов свата, которых я здесь уже нагляделся будь здоров.

Вдобавок говорили они друг с другом наедине. Обо мне речи нет. Жених действительно ожидает в стороне и появляется только в самый последний момент, как черт из табакерки. Но ведь с царем не было вообще никого, а вот это уже неправильно. Сват с отцом невесты тет-а-тет вообще не говорит, особенно такой, как Иоанн. Сватовство — это своего рода театральное действо, а потому требует непременного присутствия зрителей. И такой «гениальный» артист, как царь, никогда не стал бы от них отказываться. Скорее наоборот. Ему только дай волю где-нибудь покрасоваться. А публики чтоб побольше, побольше.

Получается, он и не сватался вовсе? Тогда чем они там занимались, о чем говорили? Да и когда вышел царь из светлицы, вид у него был тоже какой-то неправильный. Я понял бы радость на его лице, понял бы даже печаль. Только удивился бы немного — как это Долгорукий отказал царю? У него же обе эмоции вместе. Это как понимать? Он опечален полученным согласием? Или обрадован полученным отказом? И ответ его мне тоже показался загадочным.

— Погодь, фрязин, со сватовством. Тут у него княгиня хворая, не ровен час помрет, потому чуть обождать просит. — И ускользающий взгляд в сторону — пойди поймай.

Чем дальше, тем мне становилось все тревожнее и тревожнее. Терпение на исходе, но пока еще имеется. Жду, хотя чего — уж и сам не пойму. Но на другой день с самого утра терем огласили женские вопли.

«Ой, да на кого ж ты нас покинула, белая лебедушка!», «Ой, да куда ж ты закатилась, ясно солнышко!», «Ой, да как же нам без тебя да жить!»…

Оказывается, не лгал царь. И впрямь умерла княгиня. Тихо ушла, неприметно. Под утро глаза закрыла да и уснула.

Навеки. Только вид у Иоанна опять-таки странный, словно не он мне говорил про тяжелую болезнь да про то, что со дня на день можно ожидать всякого. Скорее наоборот — будто и для него это известие оказалось внезапным.

Уезжали мы оба понурые. Мне было искренне жаль Машу — шутка ли, потерять мать. Ну и скрывать не стану — оттого что все вновь откладывается, причем как минимум на полгода — то есть на половину срока траура. Иоанн же… Тут я не знаю, не спрашивал. В таком минорном настроении и катили до Москвы.

А не прошло и недели, как царь напомнил мне о поместье. Мол, траур закончится, а куда ты повезешь молодую жену? Так что давай-ка езжай под Нижний Новгород да возводи хоромы в своем поместье. И нетбы мне задуматься, какого лешего он выгоняет меня из Москвы, — согласился безропотно. Даже обрадовался — закончилось изрядно тяготившее меня сидение возле непредсказуемого божьего помазанника.

А ведь было куда везти Машеньку. Шустрая Глафира времени даром не теряла и мое распоряжение насчет строительства терема и разных там подсобных помещений вроде конюшни, амбаров, церквушки и прочих почти выполнила. Если бы не ее беременность и роды, которые несколько мешали бойкой пирожнице, думается, она бы успела все полностью, но в ее отсутствие работы замедлялись, а из Апостола руководитель не ахти — уж больно мягок. Впрочем, он тоже внес свою лепту в оснащение господских хором всевозможной небелью, как ее тут называли.

Словом, еще пару недель, и все было бы готово полностью. Заминка лишь за деньгами. Те, что я оставил на строительство, как оказалось, уже заканчивались, а Ицхак без меня отказывался выдавать хоть полушку, справедливо считая, что Глафира изрядно подворовывает. Я с ним не спорил — чуть раньше, когда еще больше раздобревшая после родов пирожница завела разговор о деньгах, уловив ее хитрющий взгляд, понял, что на самом деле истрачено гораздо меньше, но промолчал — лишь бы не наглела да дело делала, а с последним у нее было как раз все в порядке.

И вообще, она не только знатная повариха, но и хозяйственная. В своем доме чисто прибрано, в моих хоромах тоже порядок, в подклетях всякого добра успела припасти чуть ли не на год вперед. В конце концов, у меня в кармане не убудет, если выну оттуда еще несколько рублей. Короче говоря, как русский человек, я отнесся к этому факту снисходительно.

Махнув рукой и оставив запрошенные тридцать рублей на окончательную достройку терема, а также подарив пару золотых дукатов «на зубок» новорожденному, я поехал забирать у Ицхака причитающиеся мне деньги — были кое-какие задумки.

Узнав, что меня отправляют в поместье, расположенное аж под Нижним Новгородом, купец изрядно расстроился.

— Это опала, — сокрушенно констатировал он.

— Ну не обязательно, — неуверенно возразил я.

— Нет, это опала, — настаивал он на своем и поморщился. — Вэй, как все неудачно складывается!

Еще больше он помрачнел, когда получил ответ на свой вопрос, который задал мне как бы походя: «Кто станет королем Речи Посполитой?»

Выборы проходили больше месяца назад, и результат Ицхак уже знал, но он оказался несколько непонятным, можно сказать, загадочным. Дело в том, что, невзирая на уверенную победу младшего брата французского короля принца Генриха, в настоящий момент на продолжающемся до сих пор сейме помимо обычных артикулов — что-то вроде королевских обязательств перед той же шляхтой — составлялся другой документ.[227] О его содержании купца также осведомили, причем всего за три дня до моего визита, и потому Ицхак не без оснований сомневался, что принц согласится подписать те непомерные требования, которые знать туда вогнала.

— Я понимаю, что ради королевского венца можно закрыть глаза на пятидесятилетнюю старуху, которую ему подсовывают в жены,[228] благо что ночью темно и при исполнении супружеского долга вовсе не обязательно любоваться морщинами на ее лице, но оплачивать все долги прежнего короля — это чересчур. К тому же ему и потом нечем будет пополнить свой кошель с серебром, поскольку Генриху и дальше надлежит каждый год выкладывать в казну четыреста пятьдесят тысяч злотых из своих личных доходов. Если посчитать это в марках, то получается… — Ицхак закатил глаза кверху, долго шлепал губами, умножая и деля, после чего сокрушенно заявил: — Получается большой убыток.

— Зато королевская корона, — усмехнулся я.

— Таки что проку в этой короне, хотел бы я знать?! — возмутился Ицхак. — Если добавить к этим расходам обязательства выставить несколько тысяч солдат пехоты против вашего государя и послать французский флот на Балтику, да еще обеспечить строительство польского флота, то… — Купец вновь почмокал губами и уверенно подвел итог: — Половина всей казны Франции — это самое малое, чем он отделается, да и то лишь при том, что в этой стране исправно собирают налоги. Я бы с такими условиями нипочем не согласился, — твердо заметил он.

— А корона? — вновь повторил я.

— Да что корона, если предстоят такие расходы! К тому же право на нее имеет только он сам, но никак не его дети. Хоть бы о них позаботился. Впрочем, что я! О них ему заботиться как раз ни к чему — откуда у Генриха возьмутся дети с такой женой?! И зачем красавцу-принцу такие кабальные условия, хотел бы я знать? Потому я и спрашиваю: не было ли у тебя, почтеннейший князь, некоего видения относительно нового короля Речи Посполитой, ведь то, что предложили молодому принцу, — это грабеж, а если он откажется, то придется объявлять новые выборы, в которых совершенно ничего не ясно и…

— Было видение, — кивнул я, перебив разгорячившегося не на шутку купца.

— И?

— Это Генрих Французский, — подтвердил я.

Ицхак сразу сник и в ответ на это скорчил такую гримасу, будто ему подсунули под нос свиное ухо. Судя по всему, анжуйский герцог его явно не устраивал и он рассчитывал услышать от меня нечто иное. Еще бы. Если уж тот вместе с братцем Карлом IX так круто и безжалостно расправился во время знаменитой Варфоломеевской ночи[229] с гугенотами, которые, как ни крути, хоть еретики, но все-таки христиане, оставалось только догадываться, что он может отчебучить на польском троне с евреями. А их в королевстве, как назло, в те времена насчитывалось преизрядное количество, и преимущественно беженцев.

— А что, уже начались новые гонения? — сочувственно осведомился я.

— А они вообще когда-нибудь заканчивались для нашего народа? — язвительно поинтересовался в свою очередь Ицхак. — Впрочем, можно сказать и так, потому что лет сто назад с нас требовали деньги за каждый глоток воздуха, который мы, дескать, оскверняем, но такого, как сейчас, еще не бывало. И ты как назло ухитрился угодить в опалу. Вэй, какое неудачное ты выбрал для нее время! — посетовал он.

— Так вроде бы католики сейчас разделились, и им не до вас, — возразил я.

— Им всегда до нас, — тяжело вздохнул купец. — Но раньше нас хоть защищали папы, потому что кое-что имели и это кое-что было весьма изрядных размеров. А лет двадцать тому назад или чуть меньше того пришел Павел IV,[230] и тут-то все и началось. Да что я тебе говорю — ты же сам, как мне рассказывал, всего несколько лет назад был в Риме, — встрепенулся он, — а потому своими глазами видел гетто, которые по повелению римских пап создали для нас чуть ли не в каждом городе.

Честно говоря, я даже не нашелся, что ответить. В моем наивном представлении все гетто были неразрывно связаны с холокостом, фашизмом и так далее, но ведь сейчас-то я нахожусь на четыреста лет раньше, так откуда они взялись? И я на всякий случай помотал головой.

— Я пробыл в Риме недолго, и ты уж прости меня, но больше занимался своими вопросами, — осторожно возразил я.

— Все были заняты своими вопросами, а бедный еврей, который никому не делает зла… — Он, не договорив, сокрушенно махнул рукой. — А сколько книг было тогда сожжено, вэй! И каких книг! Спрашивается, зачем? Если ваши подданные не умеют читать на своем родном языке, то как они смогут одолеть наш иврит?!

— Это все, конечно, хорошо, — осторожно начал я, но тут же спохватился и торопливо поправился: — То есть в смысле, наоборот, плохо, и даже очень плохо, я всей душой сочувствую вам, но мне все-таки не совсем понятно, почему ты так расстроился моей отставкой? — полюбопытствовал я.

— Тебе хорошо. Царь любит иноземцев и привечает их, — вздохнул Ицхак еще раз. — А нас он прямо-таки ненавидит. Можно подумать, что еврейский мальчик украл у него в детстве вкусный пасхальный кулич. И куда деваться сейчас нашему бедному народу? Из Испании изгнали, из Италии гонят, из германских земель тоже — таки куда? В Польше при прежних королях[231] нашему народу жилось относительно славно, если только евреям вообще бывает славно в этом мире. Я уж было собрался вывезти всю свою семью в Краков, а теперь не знаю, ибо чего хорошего можно ждать от человека, который режет своих же христиан как овец. Потому наша община и подумала — иметь в добрых знакомых такого образованного и красивого молодого фряжского князя, выбившегося в любимцы к самому царю, всегда славно, особенно в столь беспокойное, тяжелое время. Кстати, противоядие, что тебе пригодилось в Новгороде, тоже не мое — заботясь о твоей безопасности, мне его принесли весьма почтенные и уважаемые люди — Соломон бен… — И оборвал себя на полуслове, устало махнув рукой: — Хотя какое значение имеют ныне их имена. Впрочем, я рад, что ты хоть остался жив. Может статься, что эта опала временная, и ты вновь… — Он не договорил, уставившись на меня с надеждой.

Так вот почему он так предусмотрительно заботился о моей жизни. А я-то думал, что… Стало немного грустно, хотя я особо не расстроился — отъезд из Москвы был слишком радостным событием, чтобы его могло пригасить это разочарование. Да и понять Ицхака было можно.

Я вначале решил успокоить купца, обнадежив его, чтоб он смело вывозил своих домочадцев в Краков, поскольку Генрих продержится на своем престоле всего год, а потом удерет обратно во Францию, но, открыв рот, почти сразу закрыл его, так и не сказав ни слова. А почем мне знать — вдруг этот ярый католик успеет за свое краткое пребывание настряпать столько антисемитских указов, что семье Ицхака и впрямь придется худо? К тому же его будущий преемник[232] на польском троне мужик хоть и разумный, но, если память мне не изменяет, не просто католик, а тяготеющий к иезуитам, от которых евреям навряд ли стоит ожидать чего-либо доброго. И получится, что я хотел сделать как лучше, а вместо этого… Нет уж, лучше не рисковать.

Оставалось развести руками. Словом, прощание с купцом получилось грустным, и обнадежить его мне так и не удалось.

А на следующий день я уже плыл в свое поместье, благо дорожка удобная — прыг в ладью на пристани, что на Яузе, и кати себе вниз по Москве-реке. Даже гребцы не нужны — течение само донесет. Достаточно одного рулевого у кормила, и все. А потом Москва тебя с рук на руки передаст Оке, и вновь кати по течению. А уж когда закончится и эта река, вот тебе Дятловы горы, вон Кремль из красного кирпича, а по ту сторону Волги, чуть ли не напротив города, поместье. Высаживайся, обустраивайся, обживайся. Места хоть и диковатые, пошаливают, но зато хлебные. Пшеница не ахти, но рожь родит славно.

Все это и еще много всякой всячины вывалили на меня в Нижнем Новгороде, куда я заглянул на один денек. Затем пришла очередь поместья. Врать не буду — и впрямь природа та еще, залюбуешься. Крутом тихо, красиво. А то, что пошаливают, я догадался сразу. Небось где-нибудь под Дмитровом или возле Суздаля такого высокого вала вокруг хозяйского терема не строили. Да еще частокол поверху, а ряжи[233] хоть и не толстые, но в ширину метра два, а то и три. Видно, солидные шалуны в округе бродят.

Внимательно оглядев терем, я лишний раз в этом убедился — бревна черные, и гарью пахнет. Выходит, последний пожар был не так уж давно. А как заехал с другой стороны, чуть не ахнул — какое там давно! Заднюю половину всех строений как корова языком слизнула. Огненным.

Возле пепелища лениво возились несколько человек. Оказывается, старосте деревни еще с осени прежний владелец поставил задачу восстановить терем и укатил в Москву. Староста, здоровенный хитрован-мужик с жуликоватыми глазами и огромным бугристым лбом, отыскал бригаду плотников, которая сейчас и изображала трудовую деятельность. Изображала, потому что хитрован слова не держал, уговоренные деньги не выдал, а кормил так погано, что можно протянуть ноги.

Говорить со старостой по прозвищу Дубак — наверное, из-за шишек на лбу, я отрядил своего стременного. Пусть привыкает — как-никак ему тут в первую очередь придется за всем следить и контролировать. Тимоха — малый простой, но не простак, а потому, едва только староста начал юлить, ссылаясь на недород, молча выложил на столешницу кулак.

— А серебрецо на следующей седмице непременно сыщется. Обоз с товаром я уже в град послал — вот-вот вернутся, — зашустрил тот еще сильнее.

Тимоха кивнул и, выложив на стол второй кулак, принялся задумчиво их разглядывать. На старосту он вообще не обращал внимания.

— А корма что ж… С запасов кормим — боле не с чего. Ну и что с того, что они малость повяли, подгнили да чуток заплесневели? Чай, не бояре, — произнес поникшим голосом хитрован, чуя недоброе.

— Угадай, каким я тебя приложу? — спросил Тимоха.

Я только хмыкнул, наблюдая любимую забаву своего стременного.

— Левым, — машинально ответил Дубак и через мгновение размазался по стене.

Не угадал, — с укоризной произнес Тимоха, приподнимая старосту за грудки. — А теперь?

— Правым! — завопил Дубак и… вновь завалился подлавку.

— Угадал, — кивнул Тимоха. — Так что с кормами?

— Будут корма, все будет, — заверил тот, не торопясь вылезать из своего убежища.

— А серебрецо?

И серебрецо будет, токмо не сразу. Вот когда…

— Угадай… — перебил Тимоха.

— Вот когда вылезу из-под лавки, и сей же час будет, — поправился Дубак.

Ужинать я уселся вместе с плотницкой артелью, и дородная повариха Корзуниха с румянцем во всю щеку навалила мне здоровенную миску каши, обильно политую душистым конопляным маслом. Есть было не просто можно — нужно. Остальные оцепенело застыли — князя за своим столом видеть им еще не доводилось — и лишь спустя время принялись жевать, робко поглядывая на загадочного фрязина, который — эхма, чудны дела твои, господи, — не чурается вот так запросто трапезничать с плотницкой артелью. Но аппетит вскоре взял свое, и они быстро меня догнали, а потом и обогнали.

— Трапеза хороша? — спросил я, когда народ насытился.

Таку кашу кажный день исть, дак мы к осени не терем — дворец отстроим, — заверил меня невысокий старшой по прозвищу Калага.

У них вообще, как я выяснил спустя десяток минут после начала беседы, в основном были в ходу прозвища. Только троих звали по крестильным именам: Михайлу, сына Борисова, Ляксандру, сына Васильева, да Пантелея, сына Иванова. Прочих же — Метелица, Белоглаз, Грач, Кулека, Моляк и Беляк.

— Яко в Москве палаты будут, — добавил худощавый Михайла.

— Токмо не каменны — того не могем, — степенно уточнил осторожный Ляксандра.

— Хошь в лапу, хошь в обло — мы по-всякому, — уверенно заявил Пантелей.

— Платили бы вовремя, — вздохнул Метелица.

Остальные помалкивали. Когда мастера говорят, подмастерьям соваться негоже — можно схлопотать по уху.

— Платить будут вовремя. Ежели хоть на день Дубак задержит, вы сразу к Тимохе. Он волшебное слово знает, так что подсобит, — заверил я. — Лишь бы стряпуха с едой не подвела.

— Вот ишшо! — не выдержав, звонко отозвалась Корзуниха. — Было б с чего, а уж я наварю — вместях с котлом проглотят. А коль что, Наталка моя подсобит.

— Енто верно, — подтвердил степенный Пантелей. — Баба она справная. В руках все горит. Да и дочка ее тоже в естьбе художествами володеет.

— С чего варить — будет, — кивнул я Корзунихе. — Если не будет — тоже к Тимохе. Он найдет. Но к осени, к Покрову, терем должен стоять готовый. А лучше к новому году, — вовремя вспомнил я про первое сентября. — Только мне не абы как, а чтоб глянуть и ахнуть. Вот тут я намалевал кое-что. Хочу такое же. — И выложил на стол чертеж.

Художник из меня не ахти, но мастера разобрались, вникли, а Михайла даже внес кое-какие уточнения и изменения. Оказывается, ему давно уже хотелось построить нечто эдакое, да никто не заказывал, а тут само в руки прыгнуло.

— Башенку-то со стрельней, али енто колокольня будет? — то и дело любопытствовал он, изучая мой корявый набросок.

— А крышу могем разной — туточки шатром пустим, а здеся бочечкой поставим, — присоединился к нему Пантелей.

— А за дымарь[234] я сам примусь, — вторил Калага. — Такого ни у кого не будет — ты первый, княже. Всю душу вложу.

— Ну и я не обижу. И обещанное получите, и от себя сверху прибавлю, — посулил я им.

Старосту я тоже сумел заинтересовать, чтобы не вздумал жульничать.

— На этот год подати скошу всему селу, — заявил я ему наутро. — Но только ежели жалоб от них не услышу. — И ткнул пальцем в сторону энергично трудившихся плотников, — Хоть одна будет — серебрецо не в срок дал или с кормами пожадничал — все. Считай, ничего не говорил. По воскресеньям им по чарке вина в обед.

— Когда? — вытаращился на меня Дубак. — На Пасху, что ли? Так прошла давно.

Я мысленно выругал себя и поправился:

— В неделю. И вот еще что: надо на стенах стрельни подновить. Небось все село сюда бежит, коль что.

— Бежит, — подтвердил тот. — Некуда, князь-батюшка, боле и бечь-то. До Нижнего далече, ну и Волга опять же. И я бегу.

— Вот и подновляй, коль так. Для себя.

Потом приступил к детальному обходу села. В целом жили они ничего — я встречал деревни куда беднее. Разумеется, домишки были убоги и малы, но — домишки, а не полуземлянки. Амбары, правда, пустовали, но после посева яровых так оно везде.

— Ноне крапива пошла, лебеда — тепереча с голоду не помрут, — жизнерадостно сообщил мне Дубак, семенивший чуть сзади.

— А что, зимой мерли? — строго спросил я.

— Дак старики да две вдовицы. Ну и детишков пяток али поболе, — замялся тот.

— С голоду? — уточнил я.

— Дак с чего ж ишшо — знамо дело, с него.

— Этой зимой от голода хоть одна помрет али дите — считай, что ты не староста, — категорично заявил я.

— Самому, что ли, кормить их?! — возмутился Дубок.

— Не хочешь кормить — помоги им поле вспахать. Да засеять. Да урожай собрать, — жестко рубил я фразы. — Думаешь, не знаю, сколько к твоим рукам прилипнет, пока от них до меня дойдет? Так что думай. Пожадничаешь — больше потеряешь.

Я торопился сделать все в ближайшие недели. Чутье подсказывало — надолго засиживаться мне тут не дадут. Откуда оно взялось — не знаю, но я ему доверял. И не обманулся. Всего один день получился у меня относительно свободным, а на второй за мной приплыли. Гребцы были молчаливы, стрельцы угрюмы и неразговорчивы. Хорошо хоть, что десяток возглавлял Истома. Одно знакомое лицо — уже неплохо.

— Государь за тобой прислал, — сурово заявил он вместо приветствия. — Сказывал, немедля везти по неотложному делу.

— В Москву? — уточнил я.

— В Александрову слободу, — поправил он.

Тимоху я хотел оставить за старшого, чтоб наблюдать за всеми работами, но очень уж он просился, и я уступил, хотя половину ратных холопов все равно оставил, прихватив с собой лишь пятерых из десятка.

В пути Истома по-прежнему оставался так же суров и со мной почти не разговаривал. На сердце становилось все тревожнее. Что-то было не так, что-то неправильное в том, как меня сопровождали. Потом дошло. Это ж не почетный эскорт, а стража, и не сопровождают они меня вовсе — конвоируют, бдительно следя за каждым шагом, чтоб не удрал. Опаньки! Это за что ж такая немилость? Или у Иоанна Васильевича снова немцы сбежали? Но я тут при чем?

Стал пытаться разговорить Истому, но на сей раз стрелец вообще не реагировал на мои вопросы, словно вовсе их не слышал. Лишь на подъезде к Александровой слободе, уже после того, как мы миновали рогатки первой из застав на подступах к ней, он еле слышно спросил меня:

— Верно ли, что ты о прошлое лето на подворье князя Михайлы Ивановича Воротынского живал?

— Верно, — удивленно ответил я. — А что случилось?

Он с жалостью посмотрел на меня и вздохнул:

— У меня брат тож под Молодями был, у князя Дмитрия Ивановича Хворостинина. Слыхал про такого?

— Да мы с этим князем бок о бок…

— Вот и брат о нем славно сказывал, — кивнул Истома. — О нем и… о тебе. Потому и не верю я, что ты вместях с князем… — Он осекся, не договорив, лишь буркнул: — Сам все узришь, когда на Пыточный двор попадешь, а мне с тобой недосуг. Уж больно много люда развелось — не угадаешь. — И бросил вороватый взгляд назад, на своих стрельцов.

— Понятно, — кивнул я, беспардонно соврав.

На самом деле мне было ничегошеньки не понятно. Кое-что забрезжило в голове, когда я поднапрягся, выковыривая из нее нужные знания. Вроде я и про это читал, только что — хоть убей, не помню.

Вспомнил я гораздо позже, но уже в самой Пыточной. Помогли вспомнить.

Глава 17 Прощай, Акела!

— А вот и еще один изменщик! — Первые слова, которыми меня встретили, едва я спустился по осклизлой лестнице.

Где-то мне уже доводилось слышать нечто подобное. Приглядевшись, понял — ничего удивительного. Слова схожи, потому что музыка, то бишь голос, одинакова — государь развлекается. И как только ему не надоест возиться в кровище наравне со своими катами?! Я едва зашел, как чуть не стошнило — настолько сильно несло, а ему хоть бы что. Вон даже платье свое измазюкал. Хоть и сумрачно в пыточной, но темно-бурые пятна хорошо видны даже на алом сукне, особенно в тех местах, где оно расшито золотыми нитями. Стыдобища!

— Что, фрязин?! Не мыслил, что я о кознях твоих проведаю?

Странно, а тон совсем не угрожающий. Скорее уж иронично-насмешливый. Таким тоном один приятель другого подкалывает. По-дружески. Тогда зачем меня завели именно сюда? Или все просто — велел привести фрязина к себе сразу же, как только прибуду, где бы он ни находился? И тут же последовал ответ, словно царь и правда услышал мой вопрос:

— Не боись. Ведаю я, что нет за тобой больших грехов.

Успокоил, называется.

— Я за собой и малых не вижу, государь, — заметил я.

— Напрасно, — возразил Иоанн. — Нет такого человека, чтоб век без греха прожил. Малые завсегда есть, и у всех. Даже у меня они имеются. Един бог без греха.

Ишь ты, идеал добродетели выискался. А скромность так и прет: «Даже у меня…»

— Я так мыслю, что ты с ним потому и рассорился, что не схотел душу диаволу продавать да на божьего помазанника умышлять. Егда он умысел свой тайный тебе обсказал, ты с им и разъехался. Выходит, знал… — протянул он с укоризной.

И опять мне невдомек. С кем рассорился? Кто и про что мне рассказал? Ладно, разберемся, а пока лучше помолчать до окончательного выяснения обстоятельств. А голос все журчит и журчит:

— Худо, что не донес, но и ту вину я тебе скощу, ежели ты мне ныне яко на духу, пред святыми иконами обо всем поведаешь. Да помни: внапрасне побожиться — черта лизнуть.

Неужто правда они сюда иконы приперли? Тихонько огляделся и вздрогнул — прямо на меня смотрел Христос. Взгляд тяжелый, скорбный, строго соответствуя месту пребывания. И богородица тоже в унынии. А Никола-чудотворец ничего, держится. Смотрит сурово, и не понять — кого осуждает. А ниже кто? Ну этому тут и впрямь самое место. Единственный святой, икону которого никогда не встретишь в самой церкви — только над входом. Лицо черное, веки опущены — почти гоголевский Вий. Он и живет, согласно народным поверьям, не где-то, а в аду, откуда его бог отпускает раз в четыре года, на 29 февраля. Ишь как грозно на меня выпучился, словно силится припомнить что-то гадкое. Не зря его в народе кличут Касьяном злопамятным.

— Токмо гляди, чтоб без утайки, — донеслось до меня царское предупреждение.

— Все скажу как на духу, ничего не утаю, — машинально ответил я, переводя взгляд на распластанное в дальнем углу тело немолодого мужика.

Да что там — старика, который недвижно лежал прямо на земляном полу, словно не чувствовал жара от двух здоровенных дубовых бревен, уложенных параллельно телу, по бокам от него. Что-то вроде стражей, полыхающих огнем ярого возмущения, направленным против злокозненного смутьяна. Фигура мне незнакома, лицо все в крови — ничего не видно, а вот борода разительно напоминает чью-то. Вот только чью?

— Тогда ответствуй: ведал ли ты о тайных умышлениях князя Воротынского?

Кого?! Так-так… Неужто это?.. Да нет, не может быть! Тот в теле, дородный такой — мы ж вместе с ним не раз парились, так что я хорошо помню. И помоложе Воротынский — эдакий пожилой, но не старый мужчина. Да, повидавший, потрепанный, но еще в соку, еще ничего. Этот же как есть старик. Опять-таки волосы. У Михайлы Ивановича они с проседью, а у лежащего черные, даже слегка рыжеватые. Или то… кровь?!

— Не ведал, государь.

— О чародействе он тебе не сказывал ли? Корешков неких ты у него не видал? Речей непотребных о государе не вел ли? Да не торопись отвечать. Словцо — не воробей. И помни: нам все ведомо.

Я еще не верил, не мог поверить, что там, на полу, лежит именно он. В конце концов, по его делу могли пытать и обыкновенного холопа.

— Не сказывал, не видал, не вел, — чеканил я, стараясь не смотреть в сторону лежащего.

Иоанн задумчиво прошелся передо мной. Невелика пыточная — не разгуляешься, а ему простор подавай. Наверное, именно поэтому и не шла у него мысль — что со мной делать дальше. Вообще-то полагалось пытать, но я надеялся, что он помнит про то, как повязаны наши жизни. Они ведь, если верить моему рассказу, не веревочкой — пуповиной стянуты. Намертво. Один умрет, и второму смерть грозит. Конечно, скорее всего, он не исключал и того, что я вру, но как проверишь?

— Да ты не боись его, — попытался ободрить меня царь. — Ныне мы у него жало вынули… из-под стрехи, так что вреда тебе он не причинит. Бона сколь ядовитых зубов таил, — решил добить он меня не мытьем, так катаньем, подходя к столу и вытряхивая на него содержимое небольшого шелкового мешочка редкого темно-фиолетового цвета.

С негромким стуком на гладкую деревянную поверхность посыпались какие-то корешки. Плавно порхнув в воздухе, с легким шелестом поверх них улеглись сушеные травы. Резкий и неприятно-едкий запах мгновенно разнесся по небольшой комнатушке.

— Ишь какой заботливый, — вздохнул Иоанн. — Бомелий сказывал, что тута не одного человечка — десяток можно в домовину[235] загнать. Елисейка! — повелительно повысил он голос, и из дальнего угла, прямо из-под икон выкатился забавный толстячок. — А ну-ка, поведай фрязину, что ты мне вечор обсказывал, — приказал царь.

— Оный корешок, — послушно начал Бомелий, осторожно подняв двумя пальцами что-то растопыренное и похожее на маленького забавного человечка, — содержит в себе страшный яд, кой расслабляет сердечную мышцу, вызывая у человека вначале…

Я его не слушал. В своем деле вестфалец дока, что и говорить. Все отравы ему известны. Как, из чего, да чтоб посильнее мучился и ровно столько времени, сколько укажет государь. Несколько раз, как и в случае со мной, Иоанн даже устанавливал клепсидру. Пусть и не миг в миг, но почти совпадало. Винить царского отравителя было не в чем — он выполнял приказ, пускай и преступный. Отвечать же за него должен только тот, кто отдал его, но никак не исполнитель, что бы там ни визжали с пеной у рта добренькие дяди-гуманисты. А исполнитель? Ну разве что перед своей совестью… если она у него имеется.

К тому же как знать — зло он творил или все-таки добро. Как ни крути, а для большинства, да что там — для всех попавших в пыточные подвалы смерть была лишь долгожданной спасительницей от мук и избавлением. Я бы и сам, если б имел выбор — дыба или яд, не колеблясь отдал бы предпочтение последнему.

И потом, насколько я знаю, он не был злым. Англичан, да, терпеть не мог. Рассказывал однажды Елисей, как сидел в лондонской тюрьме, куда его засунули, как он утверждал, по проискам лекарей-конкурентов, причем особо не разбираясь, прав заезжий вестфалец или нет. Отсюда и пошло. Но это были единственные, кому он старался напакостить, как только мог, оказывая помощь их конкурентам — фламандским, немецким, датским и прочим купцам, причем зачастую бескорыстно. Англичане платили той же монетой, распуская о нем всевозможные слухи, истины в которых было от силы на десятую часть.

В остальном же Бомелий оставался обычным человеком и, в отличие от многих, умел платить по своим долгам. Честно. С процентами. Но это уже не злоба — месть. Никого не забыл вестфальский звездочет из числа тех, кто поначалу издевался над его фигурой, манерами, привычками, передразнивал его ломаный язык. Все сейчас в могиле. Сам я мелких обид стараюсь не запоминать, но понять его могу. А что? Все согласно заветам бога-отца — зуб за зуб, кровь за кровь, смерть за смерть. Он — не кот Леопольд. К тому же, воздавая злом за зло, он не забывал платить добром за добро.

Потому я его и не слушал — без того верил. Сказал — яд, значит, так оно и есть. Возводить поклеп на Воротынского ему не с руки, но и обелять тоже не с чего. Меня, рискуя собственной головой, он спас, потому что платил старый должок, а Михайле Ивановичу он обязанным не был.

— …и ежели человек после полудня выпьет хоть одну-единственную ложку отвара сей травы, то до вечера ему не дожить. — Бомелий развел пухлыми ручками и несколько виновато посмотрел на меня.

Жест этот тоже предназначался мне. Мол, а я что могу, коль факт налицо.

Да не виню я тебя. Мстительный ты — это да. Но клевета — не твое оружие, а значит, был яд в тереме у Воротынского. Скорее всего, лежал он там недолго, несколько дней. Вдруг кто-нибудь случайно обнаружит, тогда пиши пропало — не с чем к царю идти, не о чем доносить. Но то, что сам князь не знал о хранимой отраве, — тут я голову мог дать на отсечение. Кто хоть чуть-чуть знает Михайлу Ивановича, сразу заявит, что все это — сплошная чушь, о которой не стоит даже и говорить.

Итак, подбросили. Осталось выяснить, кто именно и по чьему наущению. Кому ж ты помешал-то, княже? Кому твой высокий чин спать не давал? Прикинул. Даже навскидку получалось слишком много — чуть ли не полдвора, включая… самого царя. Зависть — страшная штука. Так что бесполезно и гадать. Разве что…

Неспроста же мне мешочек знакомым показался. Видел я его где-то. Его или точно такой же, с необычным багровым солнышком, от которого ядовитыми змеями ползут шесть остроконечных лучей. А в середине нахмуренное лицо. Обычно солнышко таким не вышивают — доброе оно, ласковое, а тут… Может быть, именно поэтому оно мне и запало в память. Но вот где я его мог видеть — ума не приложу.

— Помню я про пророчество, кое тебе сказывали, — бесцеремонно сбил меня с мысли Иоанн. — Одначе жидкостей тута нет, потому на дыбе тебе, фрязин, повисеть придется. Бог не Никитка, повыломает лытки. Можа, тогда чего и вспомнишь, — И повернулся к своим любимцам в кожаных лоснящихся фартуках на голое пузо, красноречиво кивнув в мою сторону.

Оставалось только восхищаться лихостью работы его катов. С виду здоровенные, как борцы сумо, и откуда проворство берется — пойди пойми. Я и слова сказать не успел, как они тут как тут — набежали-налетели со всех сторон. Хоп — и веревка уже стягивает мои запястья, вдох-выдох — и я привязан к дыбе. Как Буратино. Хотя нет, Карабас-Барабас обращался со своими куклами гораздо тактичнее — он их вешал на гвоздик, причем за шиворот. Гуманист, одним словом, а тут…

«Назад! Назад! Стойте! Человек не ест человека!» — крикнул Маугли.

Нет, я этого не крикнул — некому. Такого бы никто не понял. Те же палачи лишь удивленно пожали бы плечами, недоуменно заявив: «А мы и не едим — пытаем токмо». Иоанн — тот да. Он бы врубился. Но, кроме еще большей озлобленности, в его сердце ничего бы не появилось. В конце концов, я — не юродивый из Пскова и зовут меня не Никола Саллос. Он, может, и смог бы усовестить, пусть и на время, но мне этого не дано.

Честно сознаюсь, у меня на мгновение даже мелькнула мыслишка совершенно иного рода, вовсе даже противоположного: «А может, ну ее, а? Все равно ему уже ничем не поможешь. Кто сюда попал — считай, пропал. Так к чему и мне вместе с ним? И надо-то всего ничего — подтвердить требуемое».

И вдогон ей другая, все оправдывающая, причем с эдаким философским уклоном: «И про бабочку Брэдбери самое время вспомнить. Раз написано в истории, что Воротынскому пришел конец в 1573 году, значит, так оно и должно быть, а потому не суйся. Полезешь — может получиться еще хуже.

Например, через два года его опять посадят в Пыточную, только на этот раз будут мучить вместе с сыновьями. К тому же неизвестно — вполне допустимо, что останься он в живых, и царь вновь доверит ему войско, в результате чего Русь проиграет некое важнейшее сражение, оставив на поле боя не тысячу погибших, а вдесятеро больше. Вот и считай — десять тысяч из-за того, что ты сейчас заупрямишься и сумеешь уберечь одного. Это как?»

«Это плохо, — согласился я. — Но не факт, что Воротынский, выжив, настряпает дел. А может, наоборот — что-то выиграет. Такое тоже возможно. По бабочкам же… Да у меня целая коллекция из этих раздавленных. Одной больше, одной меньше — какая разница?!»

Однако трусливый мерзавец, сидящий внутри, не угомонился, мгновенно выдав еще одно, трезво-логичное: «Ты же часом позже все равно подтвердишь все, что от тебя требуется, и никуда не денешься. Только к этому времени кожа на твоей спине будет изрезана на полосы и еще мелко-мелко нашинкована, руки выдернуты из суставов, а говорить станешь по одному слову за раз, не больше, захлебываясь собственной блевотиной пополам с кровью».

Я содрогнулся. Нет, не от представления собственного непотребного вида — от непотребства мысли. Как же все-таки труслив и слаб человек по своей природе, а ведь я далеко не худший образец. И это — творение божье?! Стыдись, Костя! Вот когда дойдешь до такого состояния, тогда и посмотришь, что сказать… Хотя… зачем доходить? Что я там про кровь только что подумал? А ведь это вариант.

— Останови своих людей, государь, — твердо сказал я, стараясь не показывать, какие чувства меня обуревают на самом деле. Тон держал ровный и холодный, чтоб со стальными интонациями, почти повелительный. — Останови, пока не поздно — упредить хочу. Сердчишко у меня слабое. Ежели что, так оно вмиг кровью захлебнется. Так мне лекари сказывали. А она — тоже жидкость. До поры до времени травки помогают — держусь, но тут оно, боюсь, не справится.

Пронзительный взгляд царя мне удалось выдержать безукоризненно. Но Иоанн недолго буравил меня своим взором. Спустя несколько секунд он повернулся к Бомелию и вперился в него. Я тоже. Попавший в перекрестье наших взглядов лекарь замялся.

«Ну что, вестфалец, — мысленно обратился я к Елисею, — в тот раз ты сказал, что мы квиты. Только, когда я подвозил тебя из дворца, что на Арбате, и предупреждал о своем видении, я тебе тоже не был обязан. Ничем. Так помог. За голое спасибо. Да еще из жалости. Теперь твоя очередь. Или ты строго по-немецки — раз дебет с кредитом сходятся в нулевое сальдо, значит, пыхтеть ни к чему?»

— Помнится, государь, в тот раз я и впрямь давал ему капли от учащенного сердцебиения. А ведь тогда он даже не был на дыбе, — осторожно заметил Елисей. — А то, что сердце может разорваться и захлебнуться кровью, давно известно медицине. О подобных случаях записано в трудах великого Авиценны, кой…

— Погодь покамест, — остановил своих ретивых катов Иоанн и со злости огрел посохом одного из зазевавшихся палачей. — Погодь, сказываю!

Ну что — опасность миновала или рано пока радоваться? Но в любом случае должок за мной, вестфалец. Если выпадет случай — расплачусь. Я, как и ты, добро помню. Хотя лучше, чтобы этот случай для тебя не наступал.

— Неповинен фрязин, — неожиданно послышалось со стороны лежащего.

«Может, это все-таки не Воротынский, а?! — взмолился я к небесам. — Ну совсем непохож голос. У того басовитый, говорит, как в колокол бьет, а тут хрипло кашляющий, с натугой выплевывающий каждое слово».

«Пускай говорит Мертвый Волк!» — прорычали старые волки, уважительно глядя на Акелу.

Но Иоанн таким гуманистом не был.

А ты замолчь, покамест я тебе сказывать не велю! — прикрикнул он. — Ишь разговорился. Не иначе как притух дубок. Замерз, слуга государев? А вот мы подгребем малость, подсогреем князюшку верного. — И царь с кривой усмешкой на лице принялся откалывать острым концом посоха обугленные куски от бревна, подгребая их поближе к лежащему.

Раздался стон, и почти сразу остро запахло жареным мясом. Разрумянившийся Иоанн упоенно продолжал шуровать посохом дальше. Затем, подустав, вновь повернулся ко мне, как бы поясняя и оправдывая очередной приступ своего садизма:

— И в чести держал, и верил ему, а он…

— Не ведаю, государь, кто на него поклеп возвел, но знаю, что служил он тебе и впрямь верно и преданно.

— А корешки?! — злобно взвизгнул Иоанн. — С ими яко быти?! Али они мне пригрезились?! Елисейка! Убери их с глаз долой, — тут же раздраженно напустился он на лекаря, — не ровен час, так они и со стола меня своим адом настигнут, вона как воняют.

— Их и подложить могли, — парировал я.

— Да на что ратному холопу, кой ему верой и правдой служил, на своего господина напраслину возводить?

— Ратному холопу? — удивился я. — Да кто ж такой?! Тогда и я его знаю, если он только не из новиков.

— Знаешь, — кивнул Иоанн. — Не из новиков.

Так ты меня спроси, государь. Я о любом из них тебе сказать могу, каков человек и стоит ли ему верить.

— А что ж, давай так и поступим, — неожиданно легко согласился царь. — Возьми-ка, Бориска, список пойманных по моему повелению да зачти.

Надо же. Слона-то я и не приметил. Борис Федорович Годунов собственной персоной. В одной руке требуемый список, в другой неизменный надушенный платок. Не переносит царский кравчий ароматов пыточной. Так и не привык к ним — вон как с лица побледнел, бедолага. И тестя в живых уже нет. Случись что — никто не поможет. Еще и подтолкнут, если ненароком поскользнется. Здесь нравы суровые — сдохни ты сегодня, а я завтра.

Жаль парня. Хороший он, добрый. Ему бы в другое время родиться — да не судьба, а в нынешнем путь наверх лежит только через кровь. Ну и еще через дыбу — в смысле самому палаческое искусство освоить. Хотя бы минимум. Помнится, дьяк Висковатый рассказывал, что в иные годы государь и заседания своей думы чаще не в своих покоях — прямо на Пыточном дворе устраивал. Так оно было удобнее для Иоанна, чтоб основное производство не оставалось надолго без главного руководителя.

— Пантелеймон, сын Григорьев, — громко огласил Годунов.

— Слыхал ли о таком? — вкрадчиво спросил Иоанн.

— Старый воин, но из тех, кто борозды не испортит. Ратник справный, и слово его твердо, — ответил я.

— Стало быть, ежели б ты от него услыхал, что князь Воротынский чародейству предался и тайно со злыми ведьмами виделся, чтоб меня извести, ты бы ему поверил?

Я скрипнул зубами, прикусив губу. Что ж ты, Пантелеймон? Хотя да, дыба. Тут не заговоришь — запоешь. Нет на тебе вины, что не выдержал.

— Я бы его выслушал, — аккуратно заметил я.

— Можно, — кивнул Иоанн, но Годунов многозначительно закашлялся, и царь тут же поправился: — Хотя нет. Лучшее об иных спросим. — Так и не дав команды, чтобы привели старого десятника, он повелительно махнул рукой Борису, мол, продолжай перечень.

«Ага, — сообразил я, — никак молчит старый вояка, потому и не подойдет для опроса. Ну-ну. А кто же у нас раскололся?»

Перечислял Годунов и впрямь долго. Кого только не было в списке — от безусого юного Багра, прозванного так за густой румянец во всю щеку, до совсем старого конюха Вошвы, полюбившего под старость яркие цвета и неизменно украшавшего свою незамысловатую одежду цветными вставками, а то и просто заплатами из цветных тканей.

— И что, все в один голос рассказывают, что князь Воротынский умышлял против тебя? — поинтересовался я.

— И умышлял, и злобу таил, и про корешки, — подтвердил царь. — Не все, правда, кой-кто покамест помалкивает, но поболе половины — точно. А прочие не ныне, так завтра тоже запоют.

— Так ведь одно это, государь, говорит о том, что они на себя напраслину возводят. На себя да на князя, — заметил я. — Сам посуди, кто ж в здравом уме станет возле себя собирать народ да рассказывать, что вот, мол, хочу я государя извести, вечор с ведьмой знатной виделся, так она мне корешки заветные передала. А теперь глядите, холопы мои верные, куда я их кладу, да местечко запоминайте. Ежели позабуду — к старости память не та стала, — так чтоб вы напомнили…

Иоанн фыркнул, очевидно в своем живом воображении успев нарисовать эту фантасмагоричную картинку, но тут же опомнился и, поняв абсурд, насупился, полюбопытствовав:

— Мыслишь, что оговаривают себя?

— Убежден, государь. Доведись тебе меня на дыбу подвесить, тоже все подтвержу, ежели сердчишко ранее не схватит, лишь бы пытать перестали, — твердо заявил я. — Ежели дашь мне кого-нибудь, то хоть и не свычно мне катом быть, но через час, от силы два, любой иное заявит. К примеру, что это он сам — тайный лазутчик турского султана и пробрался на подворье князя, чтобы оговорить твоего верного слугу. И еще признается, что он — тайный иудей. И что умышлял против твоего отца, великого князя Василия Иоанновича, тоже скажет, даже если он сам к тому времени еще не родился…

— Ты ж воин, — перебил Иоанн с коварной ухмылкой на лице. — Как же так? Али забыл, что мне по осени сказывал?

— Помню, государь, — кивнул я. — Но иной раз, чтоб защитить невинного, можно и в шкуру ката забраться… на время.

— А ежели и впрямь дозволю да кого-нибудь на пробу дам? — ехидно осведомился царь.

— Только вначале поведай, какую ложь ты хочешь от него услышать, и он тебе ее не просто скажет, но и на иконах поклянется, что сказывает одну только правду, — заверил я его.

— Уверенно речешь, — одобрил Иоанн. — Никак доводилось уже так-то…

— Нет, государь. Но дурное дело — нехитрое. Как-нибудь управлюсь… с бо… — И тут же поправился, не желая позорить бога: — С чьей-нибудь помощью.

Царь некоторое время пытливо всматривался в меня, колеблясь, но затем великодушно махнул рукой.

— Ладно, и без того обойдемся. Верю. К словесам тех, кои на дыбе повисели, я и сам доверия не имею, — сознался он. — Но есть и иной доводчик, кой сам пришел. С им яко пояснишь? Его-то на дыбу никто не подвешивал, на боярское ложе не укладывал, с дитем нянчиться не заставлял.[236] Все по своей доброй воле выложил. На это что скажешь?

— Не по доброй государь — по злой, — поправил я. — По своей злой воле. А может, не только по своей. — И мечтательно протянул: — Вот его-то я попытал бы с радостью…

— И это можно, — кивнул Иоанн.

Я спохватился. И как теперь выкручиваться? Нет, убить я неведомого мерзавца убил бы, да и то предпочтительнее на поединке, а вотпытать мне не улыбалось. И я остановил царя, который уже повернулся к своим катам и даже раскрыл рот, чтобы дать команду.

— Не торопись, государь. Дозволь, я прежде догадаюсь, как его звать-величать, — попросил я.

Брови Иоанна удивленно взметнулись вверх.

— И кто же? — полюбопытствовал он.

— Осьмушка, государь, — уверенно произнес я. — Из ратных холопов князя Михайлы Иваныча только он один мог такой поклеп измыслить. — И по лицу царя тут же понял, что попал точно в цель.

На мысль об остроносом меня в первую очередь навел список, который зачитывал Годунов. Конечно, в нем не было не только Осьмушки — многих. Вот только отчего-то в первую очередь подумал я именно о нем. Не тот он человек, чтоб отстаивать Воротынского. Спасая свою шкуру, он сразу и с легкостью подтвердил бы все, что ни спросили. Значит…

— Пошто о нем помыслил?

— Раз поклеп, стало быть, задумал его человечишко из самых что ни на есть подлых, — пояснил я. — А гнуснее его у князя холопов нет. К тому же он тать из беглых. Прибился к Михаиле Иванычу, пред тем как Девлет Москву спалил…

— А откель ведаешь, что из беглых, да еще и тать? — перебил Иоанн.

— Что беглый — догадки, а что тать — ведаю доподлинно. Он же и меня грабил, — усмехнулся я. — Тому и видоки есть. — И мгновенно напоролся на расширенные от ужаса зрачки Годунова, стоящего за царской спиной.

Ох черт! И впрямь нельзя рассказывать про налет на усадьбу. Если дотошный Иоанн начнет копать, чего я туда приперся да с какой целью, непременно всплывет имя Висковатого-младшего, и кое-кому мало не покажется. Надо исправляться.

— А первым из видоков могу назвать торгового гостя Прова Титова, с коим мы ездили на торжище в Кострому. Этот Осьмушка устроился к нему под личиной приказчика да потом, уже в пути, не удержавшись, выкрал мой ларец с деньгой. Тому послухов из числа людишек купца наберется десятка два, а то и поболе. Жаль, что нам тогда его настичь не удалось — удрал. — И вопросительно посмотрел на Бориса: так сойдет?

Ага, успокоился парень. Вот и славно.

— А пошто князю о том не сказывал? — недовольно — и впрямь стукач получался из ненадежных — осведомился Иоанн.

— По первости хотел я его уличить, когда повстречал, да Осьмушка меня опередил — сам Михайле Иванычу во всем покаялся, и князь повелел, чтобы он свои грехи в битве за Русь кровью искупил. А коли жив останется, значит, на то божья воля и господь его прощает.

— Лжа, — прохрипел лежавший, с усилием отрывая голову от земляного пола. — Не сказывал он мне про татьбу. Повинился лишь в том, что из беглых. А мне в ту пору кажный человечишко дорог был, вот я и…

Он недоговорил, потеряв сознание. Кат тут же засуетился подле, пытаясь привести князя в чувство — пытать, когда человек не чувствует боли, да и вообще ничего, бессмысленно и неинтересно.

— Ну а опосля? — не отставал Иоанн.

Я пожал плечами:

— Худого не скажу — бился он славно. Но все одно — погань. У него не только зубы — душа прогнила. Насквозь. — И, не удержавшись, попрекнул: — А ты, государь, ему поверил.

Иоанн, криво ухмыльнувшись, ничего не ответил — оперевшись на посох, он стоял в раздумье, явно не собираясь вызывать Осьмушку и подвешивать на дыбу. Странно. Коль выяснять истину, так до конца — чего останавливаться на полпути. Тем более вот же он — беглый тать. Рядом совсем, в темнице награды дожидается, своих тридцати сребреников.

И только потом до меня дошло. Да не нужна царю истина! Совсем не нужна. Ему чужие лавры спасителя Руси покоя не давали, а тут как раз подходящий случай. И сколько бы я ни распинался, убеждая его в невиновности князя, — бесполезно.

Нет, в душе-то он со мной, может, и согласится, что корешки с травками подброшены, а может, уже согласился, но все равно сделает вид, что не верит. Не простит он князю эдакой славы, а потому на Воротынском можно смело ставить крест. Могильный. Был князь, и нет князя. Все. Хана. Амба. Крышка. Кирдык. Ничего хорошего Михаиле Ивановичу впереди не светит. Только плаха, а то и что-нибудь похлеще — фантазии у венценосца в этих вопросах на трех Толкиенов хватит. Сам Мордор обзавидовался бы.

Ох как жалко! Многому я от Воротынского научился. Той же сабелькой и бердышом орудовать, к примеру. Если б не его школа — давно бы в земле сырой лежал. Но надо быть реалистом — спасти князя уже не выйдет. Никак. Хоть разорвись. Волк свою добычу по доброй воле не выпустит. Однако быть реалистом мне почему-то не хотелось, и я заставил себя думать, что выход все равно есть и только по причине тупости у меня не получается его найти.

«А ведь он к тому же еще и дед Маши, — припомнилось мне. — Пускай двоюродный, но все равно. А расписаться в бессилии легче легкого. Для этого ума не надо. На такое каждый способен. А ты ныне не просто этот самый, как его, липовый фряжский князь, — ты еще и думный дворянин, причем всамделишный. Одно звание ко многому обязывает. Вот и думай! Найди зацепку, по которой Иоанну самому будет выгодно если и не снять с него обвинение, то хотя бы сделать вид, что прощает».

И забрезжило что-то. Неясно так. Свет в конце длиннющего черного тоннеля. Маленькое пятнышко. Крошечное совсем, но ведь есть. Так-так…

— Тайное хочу тебе поведать, государь, — решился я попытать удачи. — Только для твоих ушей оно, и ни для кого больше. — И многозначительно уставился на царя.

— О нем? — равнодушно спросил тот.

— О тебе, — отрезал я.

Ага, проняло. Бровки снова домиком встали, глазки навыкате еще больше из орбит вылезли. Правда, он и тут старался не подать виду, как сильно я его заинтересовал, — распоряжался нехотя, с ленцой. Ну и ладно. Главное, что свидетели удалены. Последним ушел кат, легко, без натуги несущий Воротынского, бессильно свесившегося через плечо палача.

— Сказывай, фрязин, — буркнул Иоанн. — Токмо ежели ты сызнова за князя просить учнешь…

— Не начну, — заверил я его. — Мне тут об ином подумалось. Когда митрополита Филиппа злые языки оклеветали, в народе стали сказания о нем слагать да песни петь. Доводилось мне слыхать кой-какие. Ты, государь, в тех песнях… — Я сокрушенно вздохнул.

— Покарал я уже злоязыких — нешто забыл? — напомнил мне Иоанн.

— А песни все равно остались, — возразил я. — Ныне, ты уж мне поверь, государь, с князем Воротынским точно так же приключится. В народе мучеников ох как любят. Непременно начнут сказывать о спасителе Руси да о том, что ты, Иоанн Васильевич, славе его позавидовал, потому и послал его на плаху. И тем, что ты потом покараешь беглого холопа и татя Осьмушку, уже все равно ничего не изменишь — останутся сказания, а в них князя сделают страдальцем, а тебя… Потому и говорю, что ныне не о нем речь — о тебе. Да ты и сам ведаешь, что не ладили мы с ним в последнее время. В обиде он на меня был, напраслину возводил, так что мне на него — тьфу и растереть, хотя, признаюсь как на духу, плахи ему все равно не желаю. Но главное — о тебе душа болит да об имени твоем честном.

— Мудро сказал, фрязин, — согласился Иоанн, но не успел я порадоваться, как он тут же спустил меня с небес на землю: — Одно жаль — поздновато ты мудрость оную выказал. Ежели я его неповинным объявлю, тогда еще хуже песню сложат. Посему…

— Погоди, государь, — заторопился я. — Почему неповинным? Пусть так и останется виноватым.

«История сама разберется, кто страдалец, а кто козел и… Мучитель», — припомнилось мне прозвище царя, которым наградили Иоанна «благодарные» современники и очевидцы его «славных» дел, а вслух продолжил:

Но ты же милосерден, яко и подобает христианнейшему изо всех владык. Да, он умышлял, и тому есть видок, но доброта души твоей преград не ведает, и ты всегда можешь его простить, как сам Христос заповедал.

— За такое прощать не след, — назидательно произнес Иоанн, медленно цедя слова. Он не столько говорил, сколько размышлял вслух. — Мое прощение — пагуба и соблазн для всех прочих. Иной решит, коль я одного простил, то… Да и не ведаешь ты всего, фрязин. Я ж вместях с ним еще кой-кого повелел в пыточную привести. И у Никитки Одоевского вина поболе, нежели у Воротынского. Так и не простил он мне своей сестрицы.[237] А уж Михайла Морозов и сам своей злобы супротив меня не скрывает. Слыхал бы ты, что он тут на дыбе сказывал. И как токмо язык у нечестивца повернулся?! Решил, поди, что раз моим дружкой на свадебке с Анастасией Романовной был да из пушек под Казанью славно палил, так я ему и укорот не дам. Да за такие речи не токмо ему — всему роду укорот надобно дати. И дам, ей-ей, дам![238]

Я осекся на полуслове. Перед глазами тут же встало задумчивое лицо Никиты Романовича, первого воеводы полка правой руки в битве под Молодями. Не из умниц, но и не из дураков. Опять же поставленную задачу задержать продвижение орды Девлет-Гирея он тогда выполнил на сто процентов. Морозова я помнил хуже. Под Молодями среди воевод его не было, а в ливонском зимнем походе он был вторым в полку правой руки, а тот, как правило, все время шел гораздо севернее нас, и я боярина практически не видел.

Но как бы там ни было — все равно не дело. А ведь там, в Ливонии, царь практически угомонился. Я уж понадеялся, что до него дошли мои убеждения. И вроде бы он тогда согласился со мной, что нет смысла проявлять излишнюю жестокость, которая лишь поначалу внушает страх. Потом-то как раз наоборот — люди тупеют от бесконечных казней, и им становится на все наплевать. Оказывается, урок пошел не впрок. Стоило слегка отлучиться, как он опять за старое.

И что мне теперь делать? Защищать сразу всех троих? Не потяну. Кого-то придется оставить ему на зубок, иначе этот вампир с голодухи вообще никого не помилует. Звиняйте, ребята.

«Я не волшебник — я только учусь», — виновато сказал Золушке маленький паж феи.

— Про них я вовсе ничего не ведаю, а потому и не говорю, — угрюмо сказал я. — А что до Воротынского, то можно его и в опалу отправить. Где там его жена с детишками? В Белоозере? Вот и его туда же. Телесного здоровья ты ему уже не вернешь — каты твои на совесть потрудились, от души, но все равно — если даже он к следующему лету помрет, ты в том неповинен.

Иоанн оперся на посох и вновь задумался. Я почесал в затылке, но дополнительных доводов в защиту своего предложения там не отыскал. Впрочем, мне все равно не удалось бы их высказать — царь поднял голову и произнес:

— Вот ты его и повезешь. Один раз приставом побывал, управился, — напомнил он мне о Колтовской, и я стыдливо потупился. — Мыслю, что и вдругорядь управишься.

— Как повелишь, государь, — вздохнул я.

Но управиться мне не удалось. Да, наши предки хоть и были гораздо ниже нас ростом (про размер обуви вообще молчу, иначе современные девушки обзавидуются), хоть и не знали прокладок, тампонов, жвачек и шампуней от перхоти, зато были гораздо закаленнее и выносливее. Глядя на страшные раны на спине Воротынского — хорошо потрудились изверги, и на его жуткие ожоги, особенно на боках, я сознавал, что мне хватило бы четверти, а то и вовсе десятой части для вечного упокоения прямо там же, в пыточной. За глаза. Утверждаю неголословно — сравнивать было с чем. Достаточно припомнить скромный десяток ударов кнутом, которые гуманист Ярема к тому же отвесил мне вполсилы. Так ведь я — мужик в расцвете. Возраст Христа. А Воротынскому шестьдесят. Но всему есть предел, а царские палачи в своем усердии его переступили.

Винить мне себя вроде бы не в чем — сделал все что только мог, и даже чуточку больше, но осадок на душе оставался. Несмотря ни на что. Не помогло и то, что сам князь раз пять просил у меня прощения за то, что худо обо мне подумал. Да и последние его слова были адресованы не сыновьям, не жене, а мне.

— Прости, Константин Юрь… — шепнул он еле слышно и, не договорив, затих.

Навсегда.

«Акела испустил глубокий вздох и начал Песню Смерти, которую надлежит петь каждому вожаку, умирая».

А просьбу его я выполнил и назад поворачивать не стал, хотя до Москвы было гораздо ближе, чем до Белоозера. Но раз пообещал не хоронить в «гадючьем гнезде», значит, так тому и быть. Передал тело с рук на руки семье и даже принял участие в похоронах. Мало народу присутствовало в тот солнечный июльский денек на кладбище Кирилло-Белозерского монастыря — семья, пяток стрельцов, столько же моих ратных холопов да еще десяток монахов.

Но зато прощались мы с ним, как с истинным полководцем, воздав воинские почести. Воевода их не просто заслужил, но трижды. Так что самый первый на Руси ружейный залп над могилой прозвучал именно 22 июля, в день памяти Марии Магдалины, в лето 7081-е от Сотворения мира, индикта первого, на тридцать восьмой год государствования Иоанна Васильевича, а царствования его Российского — двадцать пятый, Казанского — двадцать первый, Астраханского — восемнадцатый…

Прощай, князь «Вперед!»!

«Доброй охоты! — сказал Маугли, словно Акела был еще жив, а потом, обернувшись, кинул через плечо остальным: — Войте, собаки! Сегодня умер Волк!»

Глава 18 Раздача долгов

Иоанн воспринял весть о смерти своего полководца тоже с печалью. Но он расстроился по иной причине, более прозаичной и шкурной — слишком рано тот умер. Как ни крути, а выходит — скончался от пыток, пускай и не в темнице. Крайним же в его смерти он сделал… меня.

Да-да. Я не уберег, я не вылечил, я недосмотрел и вообще ничего не сделал. Он потому и принял меня не отдельно, в келейной обстановке, а выслушал на заседании Боярской думы, хотя и куцего состава, поскольку дело было все в той же Александровой слободе — чтоб все видели, кто виноват в случившейся трагедии, а после громогласного разноса тут же объявил мне… опалу. Мол, убирайся в свое поместье и носа оттуда не показывай — зрить тебя не могу, яко не уберегшего жизнь лучшего воеводы на Руси.

Думал, расстроюсь. Впрочем, я даже не успел отъехать из слободы, как он ближе к вечеру снова позвал меня, но на этот раз принял тайно и с легкой долей смущения, которое чувствовалось в его голосе — даже чудно стало, заметил, чтоб я не сильно горевал. Мол, он вообще-то хоть и горяч, зато отходчив. Вот и сейчас, поразмыслив, пришел к выводу, что я не так уж сильно и виноват — господь дал, господь и взял, — и в конце обнадежил. Жди, мол, фрязин. По осени непременно пришлю за тобой.

Наверное, рассчитывал, что обрадует. Да мне бы тебя хоть до самой смерти не видать — только радовался бы. К тому же задачу ты свою выполнил, невесту мне сосватал, пускай и почти. И вообще, мне этот отпуск весьма и весьма кстати. Теперь сам пригляжу, как там гнездышко для медового месяца готовят. Опять же траур по матери Маши все равно закончится только поздней осенью, аж в ноябре, и времени у меня навалом. Но…

Как говорит одна очень хорошая поговорка: «Человек предполагает, а судьба располагает». Хотя в моем случае было наполовину, то есть отчасти и я сам оказался виноват в том, что случилось. Или все-таки судьба припомнила мне Осипа, встав на сторону…

Впрочем, обо всем по порядку.

Уехать мне хотелось наутро, спозаранку — поганое место эта Александрова слобода, и задерживаться в ней лишний час я не собирался, но… Не зря говорят: «Хочешь развеселить бога, расскажи ему о своих планах».

Припасы в дорогу мы покупали на торжище в самой слободе. Там-то мой Тимоха и заприметил Осьмушку. Точнее, тот сам к нему подошел — уж больно захотелось похвастаться. Оказывается, наш христианнейший из государей не просто его отпустил — взял к себе на службу. Куда-куда — на Пыточный двор, разумеется. Уникальный случай, когда царь проявил доброту и гуманизм. Даже чудно. Хотя чему я удивляюсь — рыбак рыбака видит издалека. Что Рюрикович, что остроносый — у одного душа гнилая, и у второго смердит — хоть нос затыкай. Правильно в народе говорят: «Бог любит праведника, а черт ябедника».

А рассекал Осьмушка по торгу с таким видом, будто он не тварь поганая, а кум королю и сват министру. Надменно, чванно, как только шапка с головы не слетала. И, пока говорил с Тимохой, он окидывал моего стременного таким презрительным взором, будто перед ним стоит какая-то козявка, а не человек.

— Ажно длань зачесалась. Так мне ему по уху съездить восхотелося, что просто смерть! — возмущался Тимоха. О том, кто именно донес на Воротынского, стременной знал из моего рассказа. — Ни стыда у него, ни совести. Загубил князя и яко с гуся вода. И почто господь таких терпит?

Я тем временем прикидывал и так и эдак. Получалось, что лучше времени для расчета не найти. Когда он осильнеет окончательно, то через полгода-год к нему будет не подступиться вовсе. И как знать, не станет ли эта сволочь новым Малютой Скуратовым. То-то всем радости прибавится. Да и искать его через год Иоанн станет гораздо усерднее, а сейчас может списать на то, что беглого татя вновь потянуло на прежнее, да с такой силой, что он даже решил бросить царскую службу. И вообще — чего откладывать?

«Долг! Долг! — крикнул Маугли. — Платите Долг! Они убили Акелу! Пусть ни один из них не уйдет живым!»

— Всевышний добр, милосерден и все надеется, что человек раскается в своих грехах, — пояснил я, приняв окончательное решение. — К тому же у господа времени много — может и подождать десяток-другой лет. А нам с тобой ждать недосуг, и потому слушай сюда…

Хорошо, что Осьмушка, кроме Тимохи, не знал в лицо ни одного из моих ратных холопов. Когда они к нему подошли — мол, государь сыскать повелел, — вообще не удивился, а покорно пошел следом. Понятное дело — на первых порах надо вести себя тише воды ниже травы, вот он и держался соответственно. Ну а дальше просто. Тюк по макушке в безлюдном месте, на всякий случай кляп в рот, бесчувственное тело в мешок, и на телегу.

Вообще-то надо было утопить его прямо в Клязьме. Жаль, конечно, поганить чистую реку трупом мрази, но не хоронить же шелудивого пса по христианскому обычаю — не заслужил. Однако после некоторых колебаний я решил поступить иначе. От такой мести удовлетворение навряд ли получишь, а долгов за ним — будь здоров. Одни только супруги Годуновы чего стоят. Жила себе тихо-смирно чета эдаких старосветских помещиков, и на тебе — явился, козлина безрогая.

А Андрюха Апостол? Да, выжил, да, живет сейчас припеваючи, но ведь по милости остроносого он чуть ли не месяц пребывал между жизнью и смертью — душа все колебалась, не зная, куда ей определиться окончательно. Это тоже работа Осьмушки.

Про Воротынского я и вовсе молчу. Тут статья особая. За одно это его следовало убить раза три. И не просто так, но с теми же мучениями, которые достались на долю Михаилы Ивановича. Чтоб прочувствовал. Слово «осознал» не употребляю — для этого нужно иметь совесть и стыд, а у него отродясь не водилось ни того, ни другого.

Словом, не стал я его топить. Неправильно оно. Так поступать означало действовать как раз по законам самого Осьмушки — кидать в реку связанного и с камнем на шее сродни удару в спину. Тот же Воротынский и сам бы так не поступил, и меня бы не одобрил. После такой казни мысленно воззвать к душам невинно убиенных им и сказать, что их кровь не осталась без отмщения, уже не получится — язык не повернется.

Нет уж, остроносый, я тебя изничтожу по своим законам. И сдохнешь ты не просто буль-буль-буль, но в крови и соплях, униженный и растоптанный, как и положено поганой собаке. А потому я дам тебе в руки оружие и буду с тобой драться. Чтоб все по-честному. Тогда это будет настоящая месть, и восторжествует истинная справедливость.

Поначалу он даже глазам не поверил, когда один из моих ребят бросил к его ногам саблю. Лежа на траве, он, наверное, чуть ли не минуту смотрел на нее, не решаясь протянуть руку. Была у него опаска, что в этот самый миг его пришибут. Понятное дело, он бы так и поступил, а каждый мерит остальных именно по себе.

«Встань, собака! — крикнул Маугли. — Встань, когда с тобой говорит человек, не то я подпалю тебе шкуру!»

Или утоплю — без разницы. Впрочем, я даже не помню точно, что именно крикнул ему, приказывая подняться. Во всяком случае, похоже. Но вначале, еще до того, как он заполучил саблю, я заставил его расколоться — откуда взялись корешки. Плата была высокой — жизнь в случае победы. Правды он рассказывать не хотел, начал плести какую-то несуразицу, но едва заговорил, путаясь и спотыкаясь, как перед моими глазами что-то вспыхнуло, и я вспомнил, как мне на глаза впервые попался диковинный мешочек.

Случилось это в ту ночь, когда Светозара опоила меня каким-то хитрым зельем и заставила увидеть в ней мою княжну. Тогда-то, уже после разоблачения, когда она уходила из моей спальни, он и мелькнул в ее руке. Всего на несколько мгновений, потому я так долго и вспоминал. А чуть погодя мне припомнился наш с ней осенний разговор, и я окончательно убедился в истинности своей догадки. Не князя Воротынского — свата она моего убирала. Мешался он ей. Вдруг да прислушается к нему Андрей Тимофеевич. Вот она и подстраховалась.

— Не мели попусту, — усмехнулся я, когда он окончательно запутался в своем вранье, про себя отметив, что имени ведьмы Осьмушка так и не назвал — неужто что-то святое осталось и в его душе? — Лучше послушай, как оно было на самом деле. — И рассказал, как все произошло.

Сроков не указывал, чтоб звучало достовернее.

Вначале он ошалело молчал, настолько его удивила моя осведомленность.

— Светозара выдала? — поинтересовался чуть позже, когда обрел наконец дар речи, и скорбно посетовал: — Жаль, я ей еще тогда кишки не выпустил.

— Жаль, — искренне согласился я с ним и потребовал: — А теперь давай плати по долгам. Давно пора.

— Да и мне давно пора с тобой рассчитаться, — угрожающе пообещал он. — За любовь мою растоптанную да за прочее.

— Любовь к той, которой ты жалеешь, что не выпустил кишки? — ехидно поинтересовался я, и он хоть и не понял сути издевки, но, уловив насмешку в голосе, взревел и ринулся в атаку.

Мы дрались долго. Признаюсь, под конец в глубине души я уже пожалел, что пошел на открытый бой. Так, самую малость. Все-таки этот гад до сих пор оставался очень опасным противником. Одно то, что он одинаково ловко работал саблей как левой, так и правой рукой, делало его крайне неудобным даже для мастера — только приспособился к манере врага, как он меняет руку, и надо начинать все сначала. Что уж говорить про меня.

Да, жажда лично расправиться с этим подонком и чрезмерная уверенность в собственных силах сыграла со мной дурную шутку. Конечно, школа Воротынского дала мне очень много, но в последнее время я не больно-то утруждал себя тренировками, и результат не замедлил сказаться. Кроме того, благодаря своей «двоерукости» он мог себе позволить попеременно давать им отдых, а я своей правой — нет.

Но наш поединок по своей сути был не что иное, как божий суд, и я защищал справедливость. Как ни удивительно, но чувство собственной правоты изрядно помогало. Вдобавок я всей кожей ощущал незримое присутствие своего недолгого учителя. Плюс к тому мне не раз доводилось вести тренировочные бои с остроносым, и его манеру драться я знал достаточно хорошо, а ничего нового за это время он не освоил, тупо считая, что однажды зазубренного ему хватит на всю жизнь.

Но на рожон он все равно не лез. Помнил, сволочь, какова цена победы, а потому дрался аккуратно и осмотрительно, справедливо полагая самым оптимальным вначале как следует меня измотать, и это у него, скорее всего, получилось бы. Но я прибегнул к хитрости — стал выводить его из себя.

— Дыши в другую сторону, — посоветовал для начала. — Гнилью прет, как из выгребной ямы. Теперь я понял, как ты врага одолеваешь. Вначале дышишь на него, а потом, когда он сомлеет, добиваешь.

Он ничего не ответил, но натиск усилил. Значит, проняло. Но все равно дрался с умом — не застил гнев глаза. Пришлось продолжить:

— Правильно Светозара говорила, что ты вонючка, — невинно добавил я.

Атаки мгновенно стали еще яростнее — только успевай отбивать выпады, но я не унимался. На этот раз тщательно и во всех подробностях высказал все, что думаю о его мужских причиндалах, но главное, что думает о них опять-таки Светозара. Поинтересовался, как долго он их разыскивает, когда ходит по нужде, затем перешел к отрубленному уху и принялся вслух размышлять и гадать, станут ли его поганое мясо жрать собаки или им побрезгуют даже они.

Ему хватило с лихвой. Он уже шел напролом, очертя голову. Тем более что трижды я его задел, и второго уха он тоже лишился. Совсем. Мне, правда, тоже немного досталось, но крови почти не было, и мне стало окончательно ясно, что я вот-вот возьму верх. Это не было самоуверенностью. Еще минута или две, и я бы действительно его добил, но вмешалось — не поверите — то самое только что отрубленное мною ухо. На нем-то я и поскользнулся. Ну прямо как тогда, на судном поле, только с точностью до наоборот.

Последнее, что запомнилось, это торжествующий оскал Осьмушки и его сабля, угрожающе выброшенная в хищном выпаде в сторону моего бока. Я успел ощутить праведное возмущение от вопиющей подлости судьбы, снова нарушившей неписаные правила. А потом был противный хруст, с которым клинок вошел в мое тело, и все.

Далее темнота…

Глава 19 Чудеса бывают?

Нет, я тоже успел ударить. Пускай на миг или два позже, зато удачнее. Как я изловчился уже в падении пропороть ему бок, да еще сделать оттяжку, то есть выдернуть саблю, попутно взрезая живот, — не знаю. Скорее всего, помогло все тоже возмущение и отчаянное желание во что бы то ни стало восстановить попранную справедливость. Ну хотя бы наполовину. Пускай он меня, но и я этого гада тоже.

Мне потом рассказали, что пару секунд он даже искренне считал себя победителем, потому что остался стоять на ногах, в то время как я уже свалился. Однако торжествующая улыбка почти сразу превратилась в озабоченную, а потом он опустил голову вниз, увидел свою осклизлую требуху, которая свисала чуть ли не до земли, и лег рядом со мной. Мертвый.

А я еще жил.

И выжил.

По-настоящему в это верил только один Тимоха. Но не просто верил. Он еще и сражался за меня, как только мог. Я не имею в виду срочный розыск лекарки, без которой я навряд ли писал бы сейчас эти строки. Но мой стременной во имя выздоровления своего князя пожертвовал самым дорогим — вольной жизнью на Дону, — дав торжественный обет служить князю Константину Юрьичу до скончания своих лет, не помышляя о вступлении в славное казацкое братство.

Правда, расставаться с многолетней мечтой оказалось так больно, что он от отчаяния сработал как заправский иезуит — вроде бы и пообещал, но тут же оговорил, что я, если захочу, могу освободить его от клятвы.

Ишь ты. Когда он рассказал мне об этом, то я вначале не придал оговорке значения, а потом задумался. Если учесть, что обещание дано богу, а отменить его имею право я, то получается, что… Впрочем, не будем кощунствовать. Я и Тимохе об этом не стал говорить — зачем травмировать человека. Он же из самых чистых побуждений.

Не знаю, что больше помогло. То ли обет моего стременного, то ли заботы самоотверженной сиделки — неутомимой дочери Корзунихи смешливой юной Наталки, безотлучно пребывавшей подле, когда меня привезли на Бор, в мое поместье… А может, дружные, горячие и самые искренние молитвы всех жителей села — понятия не имею, чем уж я так пришелся им по душе. Или особые молебны по воскресеньям за мое здравие, введенные старым священником и отмененные лишь в день, когда я впервые вышел во двор терема? Не знаю. Наверное, все понемногу плюс собственное здоровье, которое не подвело.

Встал я на ноги в день памяти святого Тита — сорок три года назад именно в этот день, 25 августа 1530 года, родился нынешний царь Иоанн Васильевич. Теперь, можно сказать, родился я. Правда, уже сбиваюсь, в какой по счету раз.

Прогулка по терему была короткой — несколько минут, да и ту я осуществил лишь благодаря Наталке и Тимохе, которые бережно поддерживали меня под руки. А вот косточки мои согревало уже осеннее солнышко. Мягкое и ласковое, оно пришлось мне даже больше по душе, нежели летнее, жаркое и жгучее.

Всю первую неделю сентября я усиленно входил в рабочую колею. Проверил отчетность Дубака, отметив про себя, что хитрован конечно же украл, но в меру. Как видно, оставленный за старшего вместо Тимохи степенный ратник Митрофан свое дело знал туго и разгуляться ему не дал, а потому закроем глаза и будем считать небольшую недостачу большим материальным стимулом.

Поблагодарив священника за заботу и неустанные молитвы за мое здравие, я от всей души поддержал его в стремлении обучать сельских детишек грамоте и пообещал, что дам денег и на бумагу, и на прочее. Заглянув в амбары к вдовицам, мысленно пометил себе, что надо прикупить зерна — пусть лежит в моих закромах как общественный резерв на весну, чтоб никто не умер с голоду.

Плотники не подвели, воздвигнув сказочную красоту — настоящий терем-теремок с фигурными башенками по углам и флюгерами-петушками на каждом из башенных шпилей. Скаты крыш поражали причудливостью и многообразием форм. Рамы окон, как я и заказывал, сделали вдвое больше обычных, отчего внутри терема, во всяких там многочисленных светлицах, опочивальнях и горенках, было непривычно светло.

Вся необходимая на первых порах мебель тоже имелась — они не забыли соорудить и письменный рабочий стол с множеством ящичков, и что-то вроде гардероба, выстругав из липы даже плечики для одежды. Разумеется, все это вначале было вгрубую начерчено мною — малевал как умел, — но они не просто поняли мой замысел, а еще и украсили каждую вещицу резьбой, даже плечики.

Ну и я тоже не поскупился, расплатившись по-царски. Оговоренную плату, выданную им старостой, я удвоил из своих денег, а помимо этого каждому из мастеров досталось в виде премии по три золотых дуката. Подмастерья и стряпуха Корзуниха получили по одному, а Наталке я вручил золотые серьги с жемчугом, накинул на ее плечи теплую шубку, а на голову платок, богато расшитый золотой нитью.

На прощальном банкете, устроенный мною бригаде плотников, было выпито много хмельного меду, но еще больше сказано теплых проникновенных слов с обеих сторон. Расчувствовавшийся не на шутку Калага, вспомнив, что сегодняшний день Рождества богородицы именуют еще и Поднесеньевым днем, пожелал мне помимо всего прочего поскорее ввести в терем пригожую хозяюшку-княгиню, такую же добрую и душевную, как и сам князь, чтоб на следующий год мне было кого угощать.

И тут меня словно что-то кольнуло в сердце. Не от воспоминаний, нет. Какое-то недоброе предчувствие разом нахлынуло, подобно морской волне окатило с головы до ног, после чего сразу исчезло, словно его не было вовсе. Но мне хватило и этого. На следующее утро я отправил Тимоху в Нижний Новгород выяснять вопрос с наймом ладьи.

Вообще-то собираться в путь было еще рано. По моим подсчетам, полгода траура заканчивались четвертого ноября, а до него чуть ли не два месяца. Но я рассудил, что после четвертого уже можно играть свадебку, тем более что там оставалось всего ничего до Филиппова дня,[239] а сразу после него начинался Рождественский пост, в который играть свадьбы на Руси считалось за грех. То есть лично для моей свадьбы зазор имелся всего ничего — десять дней, да и то из середины отметались еще три постных дня, среда и две пятницы.

К тому же кое в чем меня просветил Годунов, и я теперь знал, что до свадьбы предстоит совершить кучу дел, поскольку мой тестюшка непременно будет требовать строгого соблюдения всех существующих обрядов. То есть после сватовства надо провести смотрины, а затем сговор, или рукобитье. Мало того, сам сговор назначался не кем-нибудь, а родителями невесты. То есть скажет мне Андрей Тимофеевич приезжать еще через полгода, и никуда я не денусь.

Про всякие прочие мелочи вроде осмотра дома, девичника и мальчишника, обрядового мытья жениха и невесты в бане перед самой свадьбой я умалчиваю — по сравнению с тем, что я перечислил выше, они уже не заслуживали особого внимания. Разве что подготовка к свадебному пиру. Тут тоже припахивало как минимум неделей, если не двумя.

Соблазняла и погода. Как раз началось бабье лето — самое время для путешествия по реке. Безоблачное небо было наполнено той сочно-густой синевой, которая бывает лишь осенью и весной, сухой воздух, густо настоянный на крепком сосновом аромате близлежащих боров, вдыхался как нектар. Плыть в такую погодку Волгой до Твери, потом Тверцой до Торжка, то есть почти весь путь по водной глади — сплошное наслаждение.

Вдобавок все старики, ссылаясь на многочисленные приметы, в один голос предрекали раннюю и суровую зиму. С одной стороны, для меня это было хорошо. Появлялась реальная надежда пировать тогда, когда за окном белым-бело, а не грязным-грязно. Зато с другой, если плыть, то только сейчас, потому что в октябре реки могут встать, а верхом на коне мне долго не выдержать, да я и сам это прекрасно сознавал. Конечно, имелся вариант отправиться к Долгоруким в возке, но куда это годится — жених прикатил на колымаге, как дряхлая развалина.

Казна моя несколько поубавилась, но оставалось в ней изрядно. Я ведь не случайно забрал ее из Москвы. Не всю, разумеется, — тысяча так и осталась у Ицхака, поскольку деньги в столице мне непременно понадобятся. А вот остальные предназначались мною не только для строительства хором в поместье. Для этого вполне хватило бы и нескольких десятков рублевиков. Но у меня появилась идея, которую я осуществил в первые же дни после своего приезда, то есть еще до вызова в Александрову слободу и полученного от остроносого ранения.

Вначале я поделил привезенное на две неравные части. В одну вошли имевшиеся у меня золотые монеты числом в тысячу. Ее предстояло разделить надвое еще раз. Половина предназначалась моим далеким друзьям. Увы, очень далеким. И не в пространстве — во времени.

Правда, свое послание я не только не замуровал в кремлевскую стену, как мы договаривались, но даже еще не написал, однако это всегда успеется. Зато деньги еще есть, а я себя знаю — могу и спустить, так что лучше распорядиться ими сейчас.

Пришлось специально съездить в Нижний Новгород. Там я, стоя на возведенной из красного кирпича стене Кремля, мысленно продолжил эту линию, идущую к реке, но не от центральной Дмитриевской башни, а чуть дальше, от Пороховой до угловой Юрьевской,[240] определив для себя ориентиры на той стороне Волги. Затем, отмерив от берега ровно две тысячи шагов — кто знает, насколько сильно изменится русло за четыре с лишним столетия, — выкопал яму, куда и заложил свой клад — почти пять фунтов золотых монет.

Разумеется, я специально отобрал те, что потяжелее и более редкие, которые у меня были всего в нескольких экземплярах, а то и вовсе в одном-единственном. Например, с единорогом, где на обороте изображены крест и звезда. К ним же я ссыпал все старые, изрядно стертые, где профили изображенных еле-еле угадывались, а уж текст, что был на них когда-то, не разобрать и с лупой. Даже буквы непонятны — то ли латынь, то ли еще что-то.

Но больше всего у меня оказалось английских монет. То ли у них лучше всех налажена чеканка, то ли потому, что расплачивался со мной англичанин. Они были разными, правда, в одном сходились почти все — чуть ли не на каждой была изображена роза, ну и, разумеется, король — куда ж без монарха. В основном это были мужики, хотя попалась и парочка увесистых монет с бюстом королевы. Правда, на мой взгляд, красавица мало походила на Елизавету.[241] Английские чеканщики явно польстили своей «пошлой девице».[242]

Вообще-то описывать их можно очень долго — видно, господам с Туманного Альбиона нечем было заняться, вот они и усердствовали над новшествами в чеканке. А когда придумать что-то новенькое не получалось, то меняли текст. Это я к тому, что мне попалось штук пять идентичных по изображению, но с разными надписями. Но я заканчиваю — в конце концов, у меня не сборник по нумизматическим диковинам шестнадцатого века.

Туда же, в яму, я заложил еще и сотню серебряных — знай мою доброту. По тяжести они даже превышали золотую полутысячу.

Отбирал на свой вкус — откуда мне знать, какая из них в двадцать первом веке станет дорогим раритетом. Вот понравилась мне пальма с короной, с карабкающейся по стволу черепахой и загадочной надписью на ленте — туда ее. Или еще одна — с чертополохом под короной, а на обороте Андреевский крест с двумя лилиями. Крохотная совсем — по весу не больше трех копеек, зато красивая. В это число вошло и старье из совсем древних монет — то ли античных, то ли еще старше.

Вторая золотая полутысяча была мною изначально запланирована для тестя. Что-то вроде спонсорской помощи. Не то чтобы я совсем и окончательно простил Андрею Тимофеевичу его пакости, уж слишком много их было, но свадьба — дело общее, и тут не до старых обид. Стол должен быть накрыт как надо, чтобы хватило на всю округу. Пусть гулеванят. Эту полутысячу я намеревался прихватить с собой.

Остаток золотых кругляшков — двадцать семь штук — я по старой памяти зашил в полы одежды как резерв.

Для серебра я нашел в одной из подклетей своего терема пару надежных тайников, завалив их всякой всячиной. В каждом лежало по два пуда серебром. Что-то вроде черного дня, который неизвестно когда может наступить. Времена лихие, соседи неспокойные, подальше положишь — поближе возьмешь.

Ну а еще пуд с лишним — кстати, не так уж много, если на счет, всего около двухсот пятидесяти рублей — я решил тоже захватить в дорогу.

На остатки — такой же пуд — предстояло приодеться, включая зимний вариант, то есть приобрести не только нарядные кафтаны с зипунами и ферязью, но и теплую шубу. Кроме того, пока возился с выбором тканей, пока ждал, когда портные управятся с пошивом, успел сделать все запланированное — прикупил бумаги и прочее для детей, изрядно пополнил амбары зерном, наказав Митрофану, чтоб в случае моей непредвиденной задержки, если она затянется на всю зиму, не скупился и выдавал тем, кто начнет голодать.

А часы времени продолжали безостановочно тикать. Словом, мой выезд состоялся уже в середине сентября.

Погода и впрямь баловала на протяжении всей поездки, но, когда подъезжали к Твери, небо под вечер уже затягивало. Пелена облаков, пока еще белых и пушистых, словно предупреждала, чтобы мы поторопились. Правда, дождей еще не было — даже удивительно. Так, раза три накрапывало, но обошлось.

Остаток пути я благородно восседал на лихом вороном. Покупать не пришлось — восемь моих ратных холопов шли посуху, напрямки, и каждый вел в поводу еще двух заводных. На условленном месте — городская пристань в Торжке — они оказались даже чуть раньше тех, кто приплыл вместе со мной.

Первое, что мне не понравилось, когда мы прибыли в поместье, — это тишина. Она ведь разная. Когда плыли по Волге, на берегах тоже было достаточно тихо. Да и леса поражали своей тишиной, хотя, когда выезжали, до дня Ерофея было еще далеко и он не успел настучать лешему по лбу.[243] Но на волжских берегах она воспринималась как обычная, а в лесах и вовсе торжественно-величавой, где каждое дерево в своем ярком наряде из желтых, красных и коричневых листьев выступало будто с королевским венцом. Тут же…

Все выяснилось быстро — уехали хозяева. И старый князь, и Маша, и даже Светозара. В тереме оставалось изрядно людей, меня, как частого гостя, почти все знали в лицо, включая дворского, поэтому рассказывали охотно, да и нечего им было таить. Наоборот, каждый лишь радовался, поскольку бог ниспослал юной княжне великое счастье стать супругой царя Иоанна Васильевича.

Поначалу я, хотя и расстроился, но не так чтобы очень. Конечно, не очень приятно сознавать, что на пути к долгожданной цели у тебя возникло очередное препятствие в виде смотрин, на которые укатил Андрей Тимофеевич, пытаясь использовать свой последний шанс — на следующий всероссийский «конкурс красоты» Маша не проходила по возрасту. Ну и ладно. Переживем. Выберет-то царь все равно не княжну Долгорукую, а Анну Васильчикову, так что предаваться горю нужды не было. По старой привычке находить хорошее в любом плохом я и тут откопал существенный плюс. Когда князь вернется, опечаленный и удрученный, то, несомненно, будет гораздо сговорчивее.

Я даже не стал торопиться со своим отъездом обратно. Во-первых, можно разминуться в пути — неизвестно какой маршрут для возвращения изберет Андрей Тимофеевич, а во-вторых, тело, истомленное двухдневной скачкой, пускай и неторопливой, настоятельно требовало отдыха, который я себе и устроил.

Кроме того, выехали они давно, накануне Рождества богородицы. Лишь потом я вспомнил про странное недоброе предчувствие, охватившее меня в моем поместье, и сопоставил этот день с датой их выезда из Бирючей. Они, как оказалось, совпали.

Но вспомнил я о своем предчувствии гораздо позже. Пока же для меня имело значение лишь то, что половина эскорта, как уверяла в один голос вся дворня, должна была вот-вот, со дня на день, вернуться. Полностью оголять поместье на длительный срок вообще рисковая затея, так что люди князя Долгорукого медлить в пути не должны.

«Чудесно. Вот и подождем, — решил я. — А уж тогда, разузнав все последние новости, станем решать, как быть дальше. Может быть, и впрямь будет иметь смысл выехать в Александрову слободу. Авось ко времени моего приезда туда Иоанн уже выберет очередную Анну, которая Васильчикова, и, довольный, на радостях утрясет все мои свадебные вопросы с Андреем Тимофеевичем. Если здесь, в Бирючах, старик еще может заупрямиться, продлив из-за траура срок ожидания на вторые полгода, то у царя шалишь. После слова Иоанна князю останется только развести руками и покорно склонить голову, потому что противиться государю себе дороже».

Отдых мой длился всего три дня. Я даже не успел заскучать, как в один из вечеров весь терем пришел в движение. То и дело хлопали двери, слышались радостные голоса и конское ржание за окнами — вернулся десяток ратных холопов князя.

Странно — ратники вернулись, но хозяев терема я так и не приметил. Помедлив где-то с полчасика, чтобы дать приехавшим время перекусить с дороги, хотя внутри все дрожало от нетерпения, я спустился в людскую.

Десяток возглавлял симпатичный молодой Пятак, с лицом в ярких конопушках и рыжей шевелюрой. Веселый парень примерно двадцати пяти лет, с такой же, как и шевелюра, рыжей, солнечно-золотистого цвета шелковой мягкой бородушкой, которую он забавно почесывал, был мне всегда симпатичен. И держался он со мной вежливо и предупредительно — эдакий воспитанный мальчик. Уж он-то расскажет все как на духу — врать не приучен, да и говорит всегдастепенно, обдумав, что да как.

Меня ратники, понятное дело, встретить тут не ожидали, но личность знакомая, так что рассказывали взахлеб. Точнее, говорил один Пятак, как старший, а остальные время от времени поддакивали, продолжая наворачивать горячее хлебово.

Собственно, особых новостей они не привезли. В дороге бог миловал — тати не повстречались, так что в Александрову слободу они прибыли без происшествий. Только княжна выглядела необычайно бледной и заплаканной — даже веки покраснели и припухли. Но и это не от приключившейся хвори, а, скорее, от душевного волнения и переживания — шутка ли, стать женой самого царя.

— Невестой, — вежливо поправил я Пятака.

— Ну поначалу невестой, а там и женой, — недовольно повел тот могучими плечами и почесал свою рыжую бородку.

И с чего я взял, что она золотисто-солнечного цвета? Скорее уж на ржавчину похожа. Хотя при чем тут бородка?

— Невест много, а жена одна, — уточнил я. — Еще неизвестно, кого выберут.

Пятак переглянулся с прочими ратниками и нерешительно возразил:

— Прости на перечливом слове, княже, но тут ты и сам не ведаешь, о чем сказываешь. Не было ныне иных невест у государя.

Я чуть не поперхнулся медом от наглого заявления. Кажется, хлопец слишком много о себе возомнил, решив, будто ему известно все, что происходит в царском дворце. Э-э-э, милый, не так-то оно просто. Ты думаешь одно, на самом деле задумано по-другому, а сбывается третье, потому что в самый последний момент влезает настырная и вездесущая судьба и расставляет так, как ей взбредет в голову.

— То есть как это… не было?!

Неужели это был мой голос? Неужели это я сейчас так пискляво спросил? Спокойно, Костя, спокойно. Историки не ошибаются. Так что вспомни про Васильчикову и дыши ровно.

— Да вот не было, и все тут. Ни одной, — подумав, уточнил Пятак и опять полез пятерней в свою бородку.

Вообще-то невежливо шкрябать свою волосню, когда с тобой разговаривает целый князь. Ладно, сам виноват, устроил тут панибратство, вот они и рады сесть на шею.

— А тебе царь так все и сообщает, — усмехнулся я, хотя на душе заскребли кошки.

— Знамо нет, токмо и мы, чай, не без ушей. Разговоры среди евоной дворни были такие, что, мол, таперича в ближайший месяцок всем попотеть придется, потому как опосля грязника уже и свадебку решено сыграти, прямо в Михайлов день. Да оно и правильно. Чай, последняя неделя пред Филипповым заговеньем,[244] а во время поста что за свадьба? Ни тебе погулять вволюшку, ни мясцом оскоромиться. А ведь сказано — яко гуляли, тако и жисть проживали.

Ха! Он еще и рассуждает! Рассудительный какой! Да еще эти конопушки на морде. И вообще, с чего я взял, что он не приучен врать? Ну врет же Пятак, врет как сивый мерин! И подробностей нагромоздил для достоверности. Тоже мне психолог из Средневековья.

— А может, остальные еще не приехали? — пришла мне в голову спасительная мысль. — Я слыхал, что государь каких-то Васильчиковых позвал, вроде у них тоже некая Анна на выданье имеется, да еще кого-то. — И жадно уставился на него в нетерпеливом ожидании.

Вообще-то сам виноват. Зря я стал слушать этого пустомелю с языком как длинное помело. «Рыжий не соврет, так сбрешет», — припомнилась мне народная мудрость. Точно. Городит сам не зная что. Но ничего. Сейчас я выведу этого брехуна на чистую воду. Впрочем, может, он даже и ни при чем. Просто явное чудовищное недоразумение, которое вот-вот выяснится, и тогда все встанет на свои места.

Я вот про жену Никиты Яковли тоже думал, что она — моя Маша. И ведь все на ней сходилось — княжна Мария Андреевна, урожденная Долгорукая. И лицом бела, и красива, и дородна, а все равно оказалась, что не она. Так и тут. Скоро все прояснится, и окажется, что этот балабол, который сейчас стоит передо мной с глупой улыбкой на уродливой роже, осыпанной грязными пятнами, дико ошибся, выдавая желаемое за действительное.

— Да на что им приезжать-то, князь-батюшка, егда государь с нашим князем Андреем Тимофеевичем все уже сговорил, — не сдавался рыжий, теребя свою паршивую ржавую бороденку и отрицательно мотая головой.

Как же я не люблю упрямых людей. Терпеть не могу! Встанут на своем, и хоть что ты с ними делай. Сейчас домотается головой до того, что она у него отвалится. А я помогу.

— И что же они сговорили? — саркастически усмехнулся я.

Голос, правда, слегка подрагивал. Но это не от волнения.

Чего мне волноваться-то в самом деле? Скорее от сарказма — так много я его вложил в свой вопрос. И вообще, что он себе позволяет?!

— Да про свадебку же! — воскликнул рыжий.

— А— этот их разговор ты сам слыхал? — уточнил я.

Ага-а! Вон как сразу затряс своей козлиной бородой! Ну то-то. Будешь знать, как бабские сплетни пересказывать…

— Князь нам о том поведал. Он и не таился. Обещался по приезде кажному по рублю выдать. Ну в утешение, что мы там гульнуть не смогём, — пояснил Пятак.

Я еще долго допытывался, все выискивая противоречия или неточности, за которые можно было бы уцепиться. В груди словно полыхал огромный костер — все-таки жарко в этой людской. Жарко, и душно. К тому же после каждого бестолкового ответа этого сопливого идиота с противной козлячьей бородищей — я бы на его месте давно ее сбрил и не позорился — пламя этого костра вспыхивало все выше и жарче, аж припекало. Приходилось то и дело гасить его из кубка — на мое счастье, посудина оказалась какой-то бездонной.

Потом уже я узнал, что верный Тимоха, тревожно глядя на меня, ухитрялся все время тихонько его доливать из огромной — на несколько литров — пузатой братины. Получается, я вылакал ее содержимое, можно сказать, в одиночку.

— Мыслил, такие вести лучше пьяным принимать, — честно покаялся он мне после. — У меня тоже была раз однова деваха, да ее за другого выдали, так я нажрался и спать, а на другой день ни о чем боле и думать не мог, окромя головы, что болит. Нешто я знал, княже, что ты в такой раж войдешь.

Нет, поначалу хмель меня почти не брал. Вот ничуточки. Совсем. Затем разобрало, но я еще соображал, причем достаточно хорошо, чтобы ухитриться ускользнуть от надзора своего стременного.

И на опушке леса я оказался неслучайно. Просто взбрело в голову, что раз все кончено, то мне лучше всего уйти в какие-нибудь отшельники, построить себе избушку и жить подле поместья моей возлюбленной — увы, бывшей, — чтобы иметь возможность хоть изредка и издали, но любоваться ее красой. Строительство избушки, разумеется, я вознамерился начать прямо сейчас — имеется в виду, заготовку подходящих бревен.

Но потом мне пришла в голову здравая мысль, возможно, что последняя из здравых в эту ночь: «А ведь все мои усилия напрасны. Жена царя навряд ли станет проживать в отчем поместье. Даже после развода и то оказаться тут Маше не суждено — только монастырь. Это что же получается? Я ее больше не увижу? Так оно получается?! То есть судьба меня лишает даже этого?!» — растерянно спросил я сам себя и, сбитый ее коварным ударом, нанесенным по-подлому, из-за угла, в изнеможении брякнулся на пожухлую траву, угрюмо уставившись вверх и тупо глядя в распахнутое звездное небо.

«Правда, все это правда, — сказал Маугли опечалившись. — Я плохой детеныш, и в животе у меня горько».

Ему легче. А у меня горечь на душе. Ядовитая такая. Как желчь.

Да что же это такое?! На секунду нельзя расслабиться, как вновь на полу, а в ушах звонкий голос судьи: «Один, два, три…» Соперник торжествует, зрители орут: «Добей его, добей!», а я, распластанный, слушаю счет: «…четыре, пять…»

Это уже второй нокдаун, если не третий. Так нельзя. Чего доброго, закончат поединок досрочно за явным преимуществом. Не моим, разумеется.

«…Шесть, семь…» — назойливо звенит в ушах.

Надо вставать, Костя. Ну чего ты?! Я все понимаю, но нельзя же валяться, как выжатая тряпка, а то судьба и впрямь вытрет об тебя ноги. Вытрет и… правильно сделает. С тряпкой иначе не поступают. Она только для этого и создана. Только ты-то не тряпка! Ты — человек! Кажется, это звучит гордо? Вот и докажи.

Я до крови прикусил губу.

«…Восемь…» — произнес невидимый судья, но я уже поднялся. Пошатываясь, с ошалевшей, еще кружившейся от пропущенного удара головой, но я стоял на ногах, а это главное. Никаких белых полотенец! Или полотенцев — как правильно? Словом, никаких рушников! Я не сдамся! Никогда! Только если… Хотя нет, даже тогда я уйду непобежденным.

Просто матч останется неоконченным, и все. Мы — с Урала! Мы не проигрываем!

Вынет Судьба из-за пазухи нож,
Скажет: «Веди себя тихо!
Выхода нет, от судьбы не уйдешь…»
Врешь, проклятая, врешь,
Найду, найду я выход.[245]
Ангельская кротость незамедлительно стала из меня куда-то испаряться. Взамен ее накатывала дьявольская свирепость вкупе с сатанинской яростью и злобой. Жалел я только об одном — кругом ни души и набить хоть кому-то рожу по причине полного отсутствия оных представлялось нереальным. Рыжий брехуняка, как гонец с худыми вестями, был наиболее перспективным кандидатом на избиение, но возвращаться в терем мне тоже не хотелось. Категорически. А нахлынувшие чувства настойчиво продолжали требовать выхода. Что делать?

Но тут, по счастью, кто-то подозрительно зашуршал в кустах поблизости. Мне вспомнилось самое первое утро пребывания в этом мире, когда я, вооружившись какой-то суковатой дубинкой, с тревогой ожидал появления из малинника страшного дикого зверя. Но это тогда «с тревогой», а вот сейчас он пришелся бы как нельзя кстати.

Я решительно потянул саблю из ножен и, не колеблясь ни секунды, подался на звук. В те минуты мне мечталось лишь об одном — пусть это непременно будет медведь. Волк или кабан сейчас для меня мелковаты, не говоря уж о рыси. Не те габариты. К тому же это будет нечестный поединок — у них же никаких шансов. Нет, мне подавай масштаб, фигуру, личность. У медведя хоть будет надежда, пускай и несбыточная. Но шорох удалялся, и я побрел на звук, шатаясь и спотыкаясь, вопя на ходу:

— Эй вы, бурые, крупно-пегие! Отниму у вас рацион волков и медвежьи привилегии. Ну где ж вы, заразы, куда подевались-то?!

Треск ломаемых где-то впереди веток стал громче и отчетливее. Судя по всему, медведь, волк, или кто бы там ни был, ничуть не сомневался, что я так и сделаю, и скоренько пытался утащить свой рацион в нору, берлогу или куда-то еще.

— Ну идите сюда, родненькие! Лучше по-хорошему выползайте, а то, если догоню, вам же хуже, — угрожал я и вновь затянул Высоцкого: — «Покажу вам „козью морду“ настоящую в лесу, распишу туда-сюда по трафарету — всех на саблю намотаю и по кочкам разнесу… Не один из вас будет землю жрать, все подохнете без прощения…»

Но перепуганная лесная дичь не реагировала ни на слова песни, ни на мои прямые требования выйти в конце концов из своих укрытий и потягаться в честном бою один на один.

— Сабли испугались?! — орал я им. — Так я и без нее вас прихлопну! Мне голых рук хватит!

В подтверждение своих обещаний я действительно засунул ее обратно в ножны — как только не промахнулся — и шел, угрожающе выставив вперед руки. Ветви деревьев, явно симпатизировавшие моему невидимому противнику, пытались задержать мою неумолимую поступь — сбили с головы шапку, цепляли за волосы, но я упрямо брел и брел дальше, продолжая оглашать окрестности своим свирепым неистовым ревом и вызывая на бой любого.

В те минуты мне было решительно наплевать, что сухая почва под ногами давно сменилась какой-то чавкающе-хлюпающей грязью. Я шел напролом и под конец уже и сам не понимал, куда именно бреду, а главное — зачем. Клокочущая лава злости и ненависти, ярости и желания драться, причем именно сейчас, сию же минуту, плавно трансформировалась, постепенно застывая на холодном октябрьском ветру, сжимаясь в ледяные комки и образовывая пустоту, на этот раз ничем не заполнявшуюся.

В себя я пришел как-то сразу, вдруг, потому что нежданно-негаданно оказался на краю той самой полянки. Тот же туман загадочно клубился, высовывая языки-кольца-щупальца и нежно облизывая грязный, весь в какой-то тине, ряске и ошметках, сафьян моих сапог. Старик вырос словно из-под земли. То никого — и на тебе. Был он, как и год назад, одет в просторную белую рубаху с незатейливой вышивкой на вороте и подоле. В руках неизменный посох.

— Эва, яко ты ныне разошелся, — мягко попрекнул он меня. — Негоже столь много пить, коль за помощью идешь.

— Какой помощью, дедушка?! — Я почесал затылок, пытаясь припомнить его имя, но это оказалось мне не под силу, и печально повторил: — Ну кто мне сейчас поможет? Меня теперь никакая сила не выручит и ни одно чудо не спасет. Да и нет их, чудес, на белом свете. Повывелись. Остались сплошные пакости и гадкие неожиданности… Думаешь, камень твой — чудо? Как бы не так! — И я зло засмеялся. — Когда-нибудь придут сюда ученые мужи со своими…

— Говоришь, нет чудес? — строго перебил меня старик и посоветовал: — А ты на сапоги свои глянь.

Я глянул. Ничего особенного. Грязные, конечно, по самую щиколотку, а так сапоги как сапоги.

— Ты же сюда пришел с той стороны, где отродясь тропы не бывало, — пояснил он. — Трясина там непролазная. В народе ее так и кличут — Чертова Буча. А ты чрез нее перемахнул ныне, да так лихо — даже портов не изгваздал. Это как?

Я пожал плечами, неуверенно предположив:

— Наверное, все-таки есть тропа. Просто о ней никто не знает. Малюсенькая такая, у-у-узенькая. А мне просто повезло, что я на нее вышел и никуда не свернул.

— Очень у-у-узенькая, — передразнил меня старик. — Ажно в две сажени. Я ведь зрил, яко тебя шатало по у-у-узе-нькой.

— А тогда как? — равнодушно спросил я.

— Не ведаю, — вздохнул он. — Токмо доводилось мне слыхать, будто у кажного человека иной раз словно крылья за спиной вырастают, да такие могутные, что он и трясину перемахнет, и реку велику яко посуху одолеет, и акиян-море перешагнет. Разные они, крылья-то. У любви — одни, у злобы — иные, у веры — третьи. И кажные для разного назначены, смотря по тому, что сам человек желает.

— Мало ли чего желается, да не все из того сбывается, — тоскливо сказал я.

— А коль хотишь, чтоб сбылось, пошли — сызнова жиковинку твою заговорю, токмо теперь на чудо. А ты, егда времечко придет, камню на пальце свое желание передай, — посоветовал старик. — Он у тебя и впрямь непростой — сам силушки не имеет, но взять ее, коль дадут, сможет. Да и выплеснуть без остаточка тож сумеет, коль его хозяин в том великую нужду испытует.

— Это мне уже говорили, — проворчал я. — И про царя Соломона, и про каббалу, и про мой путь Победителя к Любви. Только проку от того, как…

— Так что, нужно тебе чудо ай как? — снова нетерпеливо перебил меня старик.

Я вздохнул. Ну что ему сказать — темному лесному жителю? Что бывают в жизни ситуации, когда пускай ты хоть и не сдался, но все равно уже не знаешь, как поступить, и чувствуешь себя словно в запертой комнате. Да что запертой — замурованной. И ты мечешься в ней, словно тигр в клетке, но решетка прочно заперта, перегрызть прутья не выходит, а пролезть между ними нечего и думать. От чуда бы я не отказался, но возможно ли оно без веры в него? Утопающий тоже хватается за что угодно, даже за соломинку, вот только я не слыхал, чтобы она кому-то помогла. Или все-таки попытаться?

— Пойдем, — решительно прервал мои колебания… Световид — вспомнил я наконец-то его имя, и от этого мне почему-то сразу полегчало. Даже чудно…

На первом же шаге мой сапог тяжело погрузился в волокна тумана, который словно ждал этого — торопливо заструился, суетливо путаясь у меня под ногами. Шагал я смело. А чего бояться? Самое главное я уже потерял. Пускай не совсем, но почти. Осталась только жизнь — экая ерунда. О ней и говорить не стоит… после таких потерь. А уж заботу проявлять и вовсе глупо. И я вышагивал за стариком след в след — уверенно и даже горделиво.

А вот и камень. Стоит, родимый, никуда не делся.

Памятуя о том, что со мной творилось в прошлый раз, я сразу же, не дожидаясь команды старика, стащил с пальца перстень и положил его на камень.

— Э-э-э нет, милый, — усмехнулся тот. — Так сделать тебе в ту осень можно было, когда тебе его на Авось заговаривали. Бог удачи подслеповат — кто лап взденет на свой перст, к тому и придет. А ныне ты чуда жаждешь, потому камень должон все время при хозяине быти, а стало быть, придется терпеть. Возможешь?

— Возмогу, — сказал я не колеблясь.

— Быть по сему, — произнес волхв.

Голос его был на удивление каким-то скучным и равнодушным, словно он не поверил, будто мне удастся выстоять. А зря. В тот раз душа у меня так не болела, и потому тело столь сильно отреагировало на испытание. Сейчас же произошло совсем иное, по принципу: «Хочешь заглушить зубную боль — отруби себе руку».

А тут не рука — куда хлеще. Мне ж эти новости о Маше, как нож в сердце, так что я уже ничего не боялся.

Вдобавок это мне тогда было неведомо, с чем придется столкнуться, а сейчас я имел ясное представление, что именно меня ждет, и был к этому готов. Настолько готов, что даже несколько удивился, когда все закончилось и Световид, уважительно посмотрев на меня, указал жестом, чтобы я убрал руку с перстнем от камня. По-моему, в тот раз, год назад, было гораздо больнее, а сейчас я даже толком не ощутил ни судорог, ни давления на уши, ни тошноты, ни прочего.

Саму руку, правда, жгло и сегодня, да так, что поневоле захотелось заорать во весь голос, но я опасался перебить Световида и терпел молча, находя в этом даже какое-то своего рода извращенное наслаждение: «Пусть мне станет хуже! Пусть!» Мои губы кривились от жгучей боли, но я стойко держался, попутно успевая краем глаза отметить, как туман вокруг меня редеет, разрежается и воздух становится прозрачным и морозно-ломким, как сосулька.

А потом как-то сразу все закончилось. Обошлось без ослепительных вспышек, громовых раскатов и прочих видео- и шумовых эффектов, хотя они, на мой невежественный взгляд, просто обязаны сопровождать любое приличное колдовство. Поэтому я убрал руку не сразу после жеста волхва, продолжая стоять и тупо глазеть на перстень, который выглядел точно так же, как и полчаса назад.

— Снимай длань-то, — нетерпеливо напомнил Световид и ободрил: — Да не боись, вход я затворил прочно, так что не выскользнет твое чудо.

И это все?! Воистину, мне было бы смешно, когда б не стало очень грустно. Обижать старого чудака, искренне считающего, что он мне здорово помог, я не хотел, но не выдержал и спросил:

— И чем же оно мне поможет?

Он неопределенно пожал плечами:

— Почем мне знать. Ежели будешь в него верить, кака-нито лазейка да сыщется, а уж какая — не ведаю. А чтоб поболе верилось, припомни-ка, подсоблял ли тебе Авось, егда ты прошлой осенью отсель ушел?

Я припомнил, с удивлением обнаружив, что мне и впрямь поначалу дико везло — и в отношениях с Иоанном, и с договоренностью о сватовстве, и в том, как сильно он во мне уверился, несмотря на постоянные доносы своих прежних любимцев и обычных стукачей. Везло даже в мелочах. Жаль лишь, что…

— Только удача моя что-то быстро кончилась, — с сожалением произнес я.

— Так ведь и ты отсель не силу — силенку унес. Да и запечатать я не поспел, ты длань допрежь того с камня снял. О том я еще тогда тебе сказывал — не дале как в конце зимы она иссякнет. Ныне же иное. Ныне ты не с силенкой, и даже не с силой — с силищей уходишь.

— И что тебе… от меня… взамен? — недоверчиво спросил я.

Он вновь мотнул головой.

— Тогда… почему? Ты же сам говорил, что я… не из ваших, — припомнилось мне. — Чужак, получается, а ты мне…

— А любознательный я, — хитро усмехнулся Световид. — Мыслишь, не ведаю — откель ты взялся да куда стремишься? Вот и любопытствую: осилишь сей путь обратно ай как?

Ничего себе! Получается, что он… Но откуда?! Я оторопело уставился на него в немом вопросе, но старик сделал вид, что не замечает, и назидательно повторил:

— Помни токмо одно — вера без силы слаба, но и сила без веры — ничто. Тут книжица, коя тебе ведома, истину сказывает. Жаль, изолгали ее людишки. Наговорили всякого, чего и вовсе не бывало, а главное вычеркнули — уж больно простым оно им показалось. Ну да ладно, поспешай, а то времечко к утру близится. Да и мне пора — дождичек накрапывает.

Теперь я смотрел на свой перстень несколько иначе. Не скажу, чтобы прямо сразу и до конца уверился в том, что он приобрел какие-то необычные свойства, но чем черт не шутит, пока бог спит. А уж если в игру вдобавок вмешиваются иные боги, то тут и вовсе можно ожидать всякого.

— Благодарствую за чудо, дедушка Световид, — склонился я в поклоне, отдавая долг вежливости.

Скорее всего, ничего не поможет, но старик подарил мне явно не соломинку, а кое-что покрепче. Насколько? Неизвестно. Выдержит ли сразу двоих? Тоже не угадаешь. Но хоть что-то. Вот только…

«А все-таки где же у него кнопка?» — задумчиво произнес бандит, глядя на Электроника.

Вовремя мне этот фильм припомнился, ой как вовремя. Так ведь и ушел бы, а потом маялся…

— Если б ты еще научил, как этим чудом пользоваться…

— Как же я научу, коли оно твое? — удивился Световид. — Тебе дадено, ты и твори… как знаешь.

Ловко вывернулся старикан. Прямо-таки хитрован Дубак. И что теперь делать? Аппарат есть, а тумблера включения не видно. Ладно, разберемся без него…

Я прислушался к себе. Точно. Чудо или нет, но надежда в душе появилась. Робкая, застенчивая, готовая в любой момент упорхнуть в неизвестном направлении, но пока что она продолжала сидеть на моем безымянном пальце, обхватив поблескивающий в лунном свете лал, и пугливо взирать на меня. Откуда она взялась — не знаю, зато я уже знал, что именно должен предпринять, причем немедленно, завтрашним, а точнее, уже сегодняшним утром. Мне нужно срочно отправляться туда, в Александрову слободу. Зачем и что я хочу предпринять — пока не знал, но чувствовал, что так надо.

— Уразумел? — тихо спросил Световид.

Я еще раз прислушался к себе. Точно. Ошибки не было. И тогда вновь склонился перед стариком, но на сей раз уже не просто отдавая дань уважения, а со всей искренностью. Низко-низко. И слова благодарности прозвучали тоже искренно, потому что, когда есть надежда — человек жив. И не телом — душой. И с проигрышем он не смирился.

— Да не туда! — почти весело окликнул меня Световид, когда я пошел прочь с полянки, и ткнул посохом в противоположную сторону, пояснив: — У тебя же ныне крыльев нетути, потому и не тщись попусту — потонешь.

— А… чудо? — осведомился я.

— Оно для иного, — загадочно усмехнулся старик. — Сам поймешь для чего, егда времечко настанет… И помни: кого возлюбили боги, тому они даруют не токмо много радостей, но и столько же страданий, ибо для истинного счастья их надобно поровну.

Весьма оригинально для последнего напутствия перед дорогой. Утешил, называется. Но не вступать же в дискуссию, доказывая, что он неправ и что счастье — это как раз когда у человека все хорошо. Ладно, будем считать, в этом мы с ним расходимся. Нестрашно.

Главное, чтобы он оказался прав в ином.

Глава 20 Успел и… Не успел

Если б кто-то упомянул, что мой отъезд, как и тогда, в Кострому, вновь выпал на счастливый для меня день, потому как ныне память все тех же семи спящих отроков,[246] я, наверное, не выдержал бы и сорвался, закатав в морду. Возможно, не раз.

Однако Андрюха Апостол был далече, а остальные, по всей видимости, не до такой степени разбирались в житиях святых и прочих книгах, чтобы знать имена этих отроков, а также что один из них доводился мне тезкой.

Касаемо предзнаменований скажу лишь, что этот день начинался далеко не счастливо — с уныло моросящего безрадостного дождя. Заканчивался же он и вовсе чуть ли не ливнем, сопровождаемым шквалистым ветром, порывы которого нагло крали из-под одежды все нутряное тепло. На следующий день погода повторилась с абсолютной точностью, а потом пошло-поехало. Дни выползали похожие один на другой, словно кто-то невидимый штамповал их на огромном принтере. Нескончаемый день сурка, да и только.

Но это погода. А вот дорога — если эту грязь можно было назвать дорогой — день ото дня становилась хуже и хуже. Казалось бы, дальше некуда, но, пускаясь на следующее утро в путь, я убеждался, что вновь промахнулся — есть куда. Лошади увязали в непролазном киселе по самые бабки. Хорошо хоть, что с нами были заводные и вьючные, иначе мы бы и вовсе делали не больше десятка верст в сутки.

Странно, ехать — не идти, но к вечеру мы все валились с ног. А ведь предстояло еще развести костер, каким-то образом запалив его, стащить с себя насквозь мокрую одежду и повесить для просушки на рогульки возле нещадно дымящего костра, а потом приготовить в котелке еду и наломать елового лапника для крохотного навеса от разбушевавшейся не на шутку стихии. Давалось все с превеликим трудом, даже такая малость, как просто поесть, поскольку от дикой усталости кусок упрямо не хотел лезть в рот, и помогало только желание согреться огненно-горячим хлёбовом.

По счастью, таких привалов у нас было не столь много, всего парочка. В основном мы успевали добраться до близлежащего села. Жители поначалу встречали угрюмо и недоверчиво, но я в очередной раз залезал в кошель — не показывать же всю казну, искушая простодушных сельчан и вводя их в соблазн, — после чего отношение ко мне и моим спутникам менялось. Платил щедро, не скупясь — сколько спрашивали. Да они и не больно-то ломили — двойную, от силы тройную цену.

Разумеется, в наш заказ, помимо еды и постели, непременно входила и банька. Хлестались истово, до одури, пытаясь выгнать затаившийся внутри ледяной комок, упрямо не желавший таять. Вроде бы удавалось.

Вдобавок день-деньской тянуще ныл раненый бок, куда угодил остроносый. Боль была тупой, но, когда она постоянная, можете себе представить ощущения человека, вынужденного к тому же вставать ни свет ни заря в сыроватой уже от самого воздуха одежде и двигаться весь день под проливным дождем. Впрочем, сам виноват. Нужно было подаваться на восток, на Порхов, а там по Шелони вниз до Ильмень-озера, потом Метой… Словом, изрядная доля верст — не меньше половины, а то и две трети — была бы преодолена водой. Правда, их было бы вдвое больше, но, если учесть скорость движения, могло получиться гораздо быстрее.

Я же, взяв во внимание низкую, около нуля, ночную температуру, решил, что реки окажутся бесполезны, поскольку вот-вот встанут, и избрал более короткую дорогу, рванув по прямой на юг, к Волге. Но температура продолжала стойко держаться на прежнем уровне и опускаться ниже нуля не собиралась — разве что по ночам. Зато утром лошадям приходилось разбивать тоненький ледок на лужах, до крови разрезая ноги острыми льдинками. Пришлось разодрать на полосы часть моей запасной одежды, чтобы перебинтовать измученных донельзя скакунов. Вдобавок, как назло, подмерзание почвы оказывалось слишком кратковременным, и спустя уже час после восхода солнца грязища вновь превращалась в прежний вязкий кисель.

Словом, мой расчет оказался неверным, и теперь я мужественно расхлебывал самолично заваренную кашу. Оставалось стойко держаться, продолжая терпеть тяготы и лишения, как и подобает настоящему ратнику. Лишь украдкой, когда, как мне казалось, никто не видит, я позволял себе кривиться, покряхтывать и то и дело ерзал в седле, стараясь принять более удачную для больного бока позу.

— Отлежаться бы тебе, княже. Хошь на денек, — озабоченно приговаривал Тимоха, когда привал удачно совпадал с ночевкой в деревне, угрюмо пророча: — Не встанешь ведь завтра. Я ж не слепой — зрю, яко ты мучаешься. А на што? Опять же опосля баньки непременно надобно… — И осекался, в который раз напоровшись на мой суровый, непреклонный взгляд, ибо у меня не оставалось сил даже на объяснения.

К тому же один раз, в самый первый вечер, я ему все растолковал самым подробнейшим образом. Ждать было нельзя по той простой причине, что, если температура все-таки уйдет в минус, Волгу одолеть мы не сможем — лодки по льду не пройдут, а лошади провалятся. То есть теперь, как ни удивительно, я хоть и клял погоду на чем свет стоит, но в то же самое время молил Догоду[247] и Авося, чтобы она продержалась еще немножечко. На вторичные разъяснения сил не имелось.

Потом Тимоха перестал канючить о подобных пустяках и только восхищенно глядел, как не ратники, а я вновь и вновь поднимаюсь наутро самый первый и тороплю прочих с подъемом и отъездом.

— Двужильный ты, что ли, княже?! — выпалил он как-то, с восторгом и в то же время с какой-то суеверной опаской глядя на меня.

«Да человек ли ты?!» — читал я немой вопрос в устремленных на меня глазах стременного.

Я не отвечал ни на то, ни на другое. Не до глупостей. Знал одно — надо успеть, а потому все свои силы тратил строго рационально, стараясь проделать несколько лишних верст сегодня, чтобы назавтра их осталось чуть меньше.

Кстати, благодаря этой моей неугомонности мы все равно успели перемахнуть Волгу, потому что буквально за нашей спиной река встала — неожиданно ударил мороз. Как видно, Догода держал мороз до последнего, словно специально нас поджидал. Вот и не верь после этого в славянских богов!

Или я ошибаюсь и реки встали на пару дней позже нашего форсирования Волги? Трудно сказать. Оглядываясь назад, я до сих пор путаюсь, когда именно произошло резкое похолодание. Точно знаю лишь, что Москва нас встретила в белоснежной фате, словно невеста. Или то был саван по моей цели? Трудно сказать. Я предпочел думать, что это фата. Так легче.

Дорога тоже стала гораздо лучше. Ветер утих, и из нас перестало выдувать тепло. Только дождь не угомонился. Он лишь сменил амплуа — противные косые струйки превратились в мягкие, плавно ложащиеся на землю снежинки. Ни дать ни взять озверелый бандит и убийца превратился во вполне респектабельного и даже обаятельного, если с ним не вступать в деловые отношения, банкира. Ударивший морозец оказался ощутимым, хотя и не слишком — что-то около десяти градусов.

Честно говоря, моя идея с побегом — это из Александровой слободы! с царской невестой в руках! чуть ли не из-под венца! — была сумасшедшей от начала до конца. Сейчас-то я это хорошо понимаю, а тогда…

Оправдывает мою дурь лишь то очумелое состояние, в котором я находился почти всю дорогу, да шалая безумная вера, что и впрямь произойдет какое-то чудо. Только потому я и строил один за другим безумные планы бегства и последующего спасения.

Разумеется, оставаться на Руси в случае исполнения моих замыслов в расчет не входило. Если златокудрый бог удачи Авось и улыбнется мне, вероятность спрятаться от царских слуг, оставаясь в стране, выглядела слишком бредово. Даже для меня. Именно потому на пути к Александровой слободе я и сделал маленький заход в Москву, где, на мое счастье, остался зимовать задержавшийся по торговым делам Ицхак бен Иосиф.

— Тебе все еще нужен мой перстень? — спросил я его без обиняков.

Он саркастически улыбнулся.

— Вэй, что за глупые вопросы? — упрекнул он меня, жадно поглядывая на безымянный палец моей правой руки. Потом, отступив на шаг, он еще раз окинул меня взглядом с головы до ног, мгновенно оценив жуткое состояние одежды и изможденное лицо, после чего торопливо спросил: — Кончилось серебро, или… ты от кого-то спасаешься?

— Еще нет, но скоро придется, — многозначительно ответил я и, не став ходить вокруг да около, предложил сделку.

— Он каким-то образом вывозит меня и мою спутницу в Литву и дальше, до своего Магдебурга — почему-то вспомнился неугомонный посол тамошнего герцога доктор Фелинг, — отдает мне весь остаток хранящихся у него моих денег, а я ему… Впрочем, понятно. Жалко, конечно, расставаться с перстнем, но без помощи купца мне не выбраться — дороги перекроют так, что мышь не проскочит.

— Вывезти тебя не так уж сложно, — задумчиво произнес Ицхак. — И цена подходящая…

— Вдвоем, — уточнил я.

— Какая разница, — пренебрежительно передернул плечами он. — Для истинных сынов Авраама, Исаака и Моисея это не столь сложно. Но почему ты готов уплатить за эту в общем-то безделицу столь дорогую цену? В чем истинная причина твоей покладистости?

— В спутнице, — выпалил я.

Посвящать его в подробности ох как не хотелось, но надо. Если Ицхак узнает об этом сам и потом, то может заупрямиться, причем по закону подлости, который и без того слишком часто срабатывает в моей жизни, произойдет это в самый неподходящий момент. Будет обидно, если из-за моей недоверчивости все сорвется. И вдвойне обиднее, если вспомнить, что к тому времени случится чудо и я вывезу Машу из Александровой слободы. Я сказал все как есть.

Ицхак молча метнулся к дверям, осторожно выглянул, закрыл на массивный засов внешнюю. Мой совет установить в кабинете двойные двери для надежной защиты от излишнего любопытства слуг он оценил по достоинству и внедрил его в первую же неделю после покупки терема.

Затем он тщательно задвинул столь же тяжелый засов на внутренней двери и лишь после всего этого укоризненно постучал себя по лбу. Так купец обычно делал, когда в очередной раз уличал меня в недостаточном умении торговаться.

— Ты в своем уме, фрязин? Если поймают — вам обоим не жить. Впрочем, и мне тоже, — добавил он. — Потому и спрашиваю: хорошо ли ты подумал?

— А мне без нее все равно не жить, — горько усмехнулся я. — Так что, как видишь, я оказался хорошим учеником и на этой сделке в любом случае ничего не потеряю.

— Зато я потеряю, — внушительно произнес он. — Немного, конечно. Всего-навсего голову с плеч, но, как тебе это ни покажется удивительным, такой пустяк меня заботит всерьез.

— Жаль, — равнодушно сказал я и… направился к выходу, но тут же был пойман за руку.

— Ишь какие мы гордые, — торопливо затараторил он. — Если ты решил, что я отказываюсь, таки ведь нет. И говорил я это не к тому. Просто случай уж очень особенный, а потому надо все обдумать не спеша, хотя бы в течение трех-четырех дней.

— Мне столько ждать нельзя — тороплюсь, — отрезал я и потянул руку с намерением высвободить ее из захвата цепких купеческих пальцев, но не тут-то было. Он вцепился в меня так, что не отдерешь.

— Я не сказал, что обдумывать станем вместе, — пояснил он и уточнил: — Сколько у меня времени?

Я быстро прикинул в уме и ответил:

— От силы до девятого — десятого числа этого месяца. Может, и больше, но навряд ли.

— Хорошо, — решительно кивнул он. — Я успею. И… перстень твой я не возьму.

Я недоверчиво посмотрел на него. Вроде и впрямь не врет. Неужто решился? Неужто он в самом деле готов рискнуть собственной жизнью?! Но во имя чего, если он даже отказался от перстня? И уж больно быстро он дал свое согласие. А может, у него на уме совсем другое?

— Ты не помысли, что я задумал нечто недоброе, — почувствовал мою настороженность Ицхак. — Опасность и в самом деле слишком велика, но… — Он вновь потер переносицу, нарочито медленно достал шелковый платок и вытер выступившую на лбу испарину. Чувствовалось, что продолжать ему совсем не хочется и потому он всячески оттягивает неприятный миг. Но, очевидно считая необходимым договорить до конца, Ицхак, сделав над собой усилие, все-таки продолжил: — Один раз я, можно сказать, тебя почти предал. Я потом долго успокаивал себя мыслью, что, не расскажи я, подьячий все равно бы тебя отыскал, к тому же ты легко отделался, но мысль об этом все равно продолжала терзать меня, и чем дольше я с тобой общался, тем сильнее.

— Да ладно, чего там, — небрежно махнул я рукой.

— Нет, я поступил… подло. Немного успокаивает только то, что уже год или полтора назад я бы на это никогда не пошел, хотя и помогать тебе в твоей нынешней задумке тоже не решился бы — слишком велик был страх перед царем. Но этой зимой кое-что изменилось. Весной, когда ты уезжал в свое поместье, я еще ничего не знал, но летом мне сообщили, сколько человек из нашего народа прошлой зимой остались живы благодаря тебе.

Честно говоря, я засмущался. Вроде бы похвала была заслуженной, мне и впрямь удалось уберечь в общей сложности десятка полтора евреев от немедленной казни, рассказав остро нуждавшемуся в деньгах Иоанну очередную притчу, на этот раз подлинную, про то, что «деньги не пахнут», причем главными действующими лицами в ней были римские «предки»[248] царя, на чем я акцентировал внимание. Подозреваю, что особенно ему понравилось именно очередное напоминание о его древних корнях. Словом, он согласился выпустить всех евреев на волю за хороший выкуп. Но в то же время я точно так же заступался и за людей других национальностей, то есть по сути вообще за всех пленных, поэтому…

— А тебе ведомо… — начал было я, но Ицхак не дал мне договорить.

— Мне все ведомо, — твердо произнес он. — И ты молодец, что поступал разумно, защищая прочих, иначе царь непременно заподозрил бы тебя в особой любви к моему народу, и тогда бы ты тоже пострадал. Я рад, что ты не просто услышал мои слова, произнесенные прошлой осенью, но и не забыл их потом. Приятно иметь дело с людьми, которые умеют слышать гораздо больше, чем им говорят. Тогда, зимой, они были в беде, и ты помог им. Бескорыстно помог. Ныне надо помочь тебе. Так неужто ты мыслишь, что сыны Израиля столь корыстны, что возьмут с тебя за это хоть полушку?!

Я вновь открыл рот, но он не дал мне произнести ни слова:

— Молчи! Там, в Ливонии, ты уберег от смерти восемнадцать чьих-то отцов и матерей, а потому я, и не только я, сделаем все, дабы помочь тебе в твоей безумной затее. К тому же… — Он сделал паузу, недобро улыбнулся и с легким злорадством заметил: — Мне не добраться до его отца, который давно ушел из жизни. Мне навряд ли удастся добраться до его сыновей. Но теперь я вижу, как смогу вернуть должок ему самому. Не полностью. Отчасти. Да и то без резы. Но хоть что-нибудь. А стоит мне представить его лик, когда он узнает, что его невеста похищена… — И он весело, почти по-мальчишечьи расхохотался.

Это была уже вторая серьезная причина для оказания бескорыстной помощи. Такой не поверить я не мог.

— Ты не думай, что мой народ такой мстительный, — тут же заторопился он с пояснениями, — это противоречит нашей вере. Тора осуждает подобное, а эта книга, как утверждал рабби Симеон бен Лакиш, благословенно имя его, старше нашего мира на две тысячи лет, и те запреты, что занесены на ее страницы, святы для каждого еврея. Но еще один наш философ по имени Филон Александрийский, живший так давно, что, наверное, даже видел Иешуа, в свое время сказал, что каждый мудрый человек является выкупом за глупца, который не прожил бы и часа, если бы мудрый не хранил его своим состраданием и предусмотрительностью. Вот мне и приходится стать твоим… выкупом.

Ну и язва. Все-таки подковырнул. А заодно и тему удачно сменил. Молодца, ничего не скажешь. Но я не стал огрызаться и отвечать в том же духе — признаться, было не до шуток, устал как собака, хотя время было и не столь позднее, но тут, скорее всего, сказывалась безумная гонка предыдущих дней. Наоборот, почти согласился с ним, заметив:

— Влюбленные вообще похожи на безумцев. Что поделаешь, я не оказался исключением. Но если ты не против, то давай оставим Тору, выкупы и перейдем к обсуждению нашего побега из Москвы.

Ицхак опешил, некоторое время молча смотрел на меня, после чего глухо произнес:

— Диоген сказал, что любовь можно заслуженно назвать трижды вором — она не спит, смела и раздевает людей догола. До сегодняшнего дня я думал, что он немножечко погорячился, но теперь вижу, что он был прав во всем. Ты откровенен со мной до наготы, смел в своих замыслах до безумия, а что до сна, то, судя по твоим глазам, налитым кровью, о нем ты последние дни только мечтаешь. Извини, я заболтал тебя, не подумав, в чем ты сейчас острее всего нуждаешься. Но это исправимо. Мы ничего с тобой не будем сейчас обсуждать — хотя бы одну эту ночь, но тебе надлежит поспать. К тому же я сейчас и сам толком не представляю, как поступить и какой именно способ избрать для пущей надежности. Но, чтобы ты успокоился, крепко уснул и хорошенечко поспал, обещаю, что за имеющиеся в моем распоряжении дни я обязательно все подготовлю. Твоя же задача — добраться до меня, а о дальнейшем беспокоиться ни к чему. И все! — возвысил он голос. — А теперь немедля спать.

Расторопные слуги, вызванные купцом, тут же отвели меня наверх, в небольшую комнатушку, где умиротворенно и свежо пахло мятой, смешивающейся с горечью полыни и еще чем-то приятным и чертовски знакомым, только догадаться я не мог, ибо меня и впрямь чуть ли не шатало. Еще раз повторив, чтобы меня непременно разбудили с третьими петухами, я тяжело погрузился в гору тюфяков и перин и, к своему стыду, вырубился напрочь, даже не успев разуться.

Однако пробудился я от зова слуги на удивление легко, хотя навряд ли проспал больше шести-семи часов. Наверное, организм компенсировал недостающие часы крепостью самого сна. Прощание с купцом вышло кратким, ибо новая встреча с Ицхаком предстояла совсем скоро или… не предстояла вовсе.

Рогатки на ночных улицах еще не убрали, но меня пропускали безропотно — нарядная одежда подтверждала, что я не из ночных татей, а десяток угрюмых ратников, маячивших за моими плечами, убедительно подсказывал, что лишних вопросов лучше не задавать.

Словом, довольно-таки быстро я оказался на своем новом подворье, на Тверской, подняв Андрюху Апостола, ошалевшего от моего раннего визита, прямиком с постели и вытащив его для разговора в холодные сени, рассчитывая, что легкий морозец поможет парню побыстрее прийти в себя. Рассусоливать было недосуг, потому я был по-военному краток:

— Вот тебе деньгё на новый переезд. Здесь пятьдесят рублей, хватит на все. Нынче же пойдешь и купишь сруб да приглядишь себе местечко в какой-нибудь слободе, а завтра или послезавтра туда переедешь. И о том, что ты со мной знаком, никому ни слова, иначе худо с тобой приключится. И вот еще что: поп у тебя на примете есть, чтоб обвенчал и при этом не задавал лишних вопросов? Сразу скажу, венчание может понадобиться в любое время дня и ночи, когда бы мы к нему ни заявились, хоть сразу после полуночи.

Андрюха — ах ты, лебедь моя белая да несмышленая, — в ответ лишь хлопал глазами, не говоря ни слова. Видать, со сна слишком много новостей, поэтому требовалось время на включение соображаловки.

Он так долго это делал, что первым не выдержал даже не я, а Глафира. Ушлая баба, очевидно, все это время стояла за дверью, ведущей в избу, и подслушивала. Молчание мужа показалось ей чрезмерно длинным, и она решила, что если оно затянется еще хоть на минуту,то у княж-фрязина окончательно лопнет терпение и он, озлившись, плюнет и отберет назад мешок с серебром, решив найти кого посмышленее. Вынырнув из-за своего укрытия, она, ничуть не смущаясь своих полуобнаженных прелестей, затараторила:

— Да как не быть, Константин свет Юрьич. У него всякие имеются. Опять-таки ежели славный посул дать, то нешто кто откажется?! А времена нынче худые, потому как ненадежные, и всякий разумеет — чем мене в памяти держати, тем опосля слаще на полатях спати.

— Ежели к батюшке Никодиму подойти, — наконец прорезался голос у Андрюхи. — Тока он…

— Что тока? — насторожился я.

— То Андрюша мой мыслит, — вновь влезла Глафира. — А ты его, княж-батюшка, не слухай — непременно сыщет. Да ему всего и надобно, что в дом к себе на пирог мой пригласить, а о прочем я уж сама с гостечком говорю вести стану. Ты поведай лишь, к какому сроку поспеть надобно, и все. Когда венчанье-то занадобится?

— Да я и сам толком не знаю, — вздохнул я. — Где-то денька через три-четыре, а может, через пять-шесть.

— У-у-уй! — радостно взвизгнула Глафира. — Да к такому сроку мы с ним, ежели твоя душенька возжелает, не одного найдем, а ежели рубликов с десяток посулить, то от их и вовсе отбою не будет. — И уставилась на меня ищущим взглядом.

— Посули, — кивнул я. — За сколько сторгуешься, не знаю, а тебе, красавица, я два десятка рублевиков хоть сейчас отдам.

— Можно и сейчас, — простодушно согласилась она. — А то вдруг наперед занадобиться дати. Они ж хучь и божьи слуги, а свою выгоду блюдут строго.

Словом, сговорились.

Проинструктировав напоследок самого Андрюху, дабы он, как только переедет на новое место, немедленно оповестил о нем купца Ицхака, чтобы мне по прибытии сразу знать, где именно искать самого Апостола, я немедленно двинулся в дальнейший путь, держа курс на Александрову слободу.

Едва я обогнул Кремль, добравшись до безлюдного в эту пору Торга, и только-только повернул от пустынных заснеженных рядов в сторону Ильинки, в спину мне, словно пуля, ударил колокольный звон, точь-в-точь похожий на тот, что я слышал два года назад и тоже осенью. Причем раздавался он со стороны Вознесенского Девичьего монастыря. Да-да, того самого, в котором похоронили несчастную Марфу Васильевну Собакину. Ошибка была исключена — слева от Фроловских ворот на территории Кремля находился именно этот монастырь, и это именно его колокола сейчас звонили.

Я не из пугливых, но сочетание белого снега, отливающего мертвенной синевой утренних сумерек и погребального колокольного звона, у кого угодно может вызвать нервный озноб. И кого они отпевают ныне? Неужто очередную царскую невесту?! Упаси бог!

Разобрался, правда, быстро — звон оказался не погребальный, а самый что ни на есть обычный, к тому же с заминкой в несколько секунд вдогон ударили колокола и на подворье Угрешского монастыря, следом за которыми незамедлительно гулко-басовито отозвались их медные собратья на звоннице Ивана Великого, и понеслось-поехало со всех сторон, но на сердце отчего-то по-прежнему было тревожно, и тревога эта не унималась в течение всего пути..

Прибыли мы в слободу в аккурат под самую свадьбу, седьмого ноября. Тоже символично, если вспомнить события этого дня спустя три с половиной столетия. Вот только мой единственный ратник — остальных пришлось оставить у близлежащей заставы возле сельца Слотина — навряд ли заменит хоть один красногвардейский отряд. Тем более что нынешнее седьмое было по старому стилю, а не по новому, так что не стоит говорить даже о символике.

Я мог бы попасть и несколько раньше, но меня изрядно тормознули. После отмены опричнины стражники на заставе у Слотина вели себя весьма лояльно, запутавшись, кого можно пускать сразу, с учетом новых веяний, а на кого все равно надо испросить царского разрешения, и не чинили препятствий никому. Зато теперь, перед торжествами, согласно повелению Иоанна, опасающегося, что его очередную невесту сглазят или испортят, контроль был жесткий, бесцеремонный и затяжной.

Как знать, может, я бы и вообще не попал на свадьбу, если бы не повстречавшийся Истома. Последнее время мне что-то стало везти на этого сурового десятника. Или уже сотника? Впрочем, какая разница. Нет, он не дал приказ тут же пропустить меня. Еще чего. Зато он ускорил процедуру выяснения — дозволено ли фряжскому князю принять участие в царской пьянке-гулянке али как.

Оказалось, что дозволено, но… без людишек. Разрешалось прихватить только одного стременного. Я поначалу не колебался, да и Тимоха был уверен, что поедет он и только он, но в самый последний момент мне вдруг представилось, что, если я не удержусь и сорвусь с катушек, вместе с фряжским князем достанется и его людям. Всем. И мало не покажется.

Именно потому, отведя парня в сторонку, я предупредил его, что он гораздо нужнее мне тут, велев ждать меня три дня в Слотине и каждый день поутру быть готовым к немедленному выезду. Если я не появлюсь и даже не пришлю весточки с новым стременным — молодым парнем со странным прозвищем Бибик, то наутро четвертого дня им надлежит оставить одного человека в селе в ожидании вестей, а всем остальным немедленно возвращаться в Москву, но не в мой терем на Тверской, а прямиком к Ицхаку, и там выжидать еще седмицу.

Коль я и за это время не дам о себе знать, то тогда ему надлежит предупредить купца, что ждать меня не надо, сделка отменяется, а также забрать у него и поделить между собой мою казну, в которой оставалось немало. После этого они вправе разбрестись кому куда хочется. Сам же Тимоха может считать себя свободным от службы и отданного им обета, так что, если не оставил прежней мечты, пускай катит на Дон.

Он вначале попытался возразить, но мой категоричный тон, что мне виднее и вообще, в слободе дельце пустячное, а самое веселое начнется именно со Слотина, возымел нужное действие, и Тимоха, понуро кивнув и дав небольшое, но красноречивое наставление Бибику: «Ежели что с княж-фрязином учинится — с тебя спрошу!», сопровождавшееся покачиванием ядреного кулака в опасной близи от носа Бибика, нехотя побрел к остальным ратникам.

Кажется, все предусмотрел на случай провала. Но главный итог моей поездки оказался противоречивым. Получалось, что я успел. Вот только вопрос: «К чему именно? Повеселиться на свадьбе?»

Мои мучения вообще-то предназначались отнюдь не для того, чтобы скромненько, как и подобает думному дворянину, чей номер в точности как в блатной песне — двести сорок пять, разве только без печати на телогреечке, пропустить вперед себя огромную кучу бояр, окольничих, конюших, кравчих, постельничих и прочих, усесться за огромный царский стол и уплетать государево угощение, запивая его хмельным медом.

Мне ж надо устраивать побег, а я не только ничего не успел продумать за этот предсвадебный вечер, но даже не попал утром на само венчание — проспал.

Да-да, организм, молодцом продержавшись две с лишним недели, решил, что уж теперь-то ему позволительно немного расслабиться, и отключился.

Напрочь.

Разбудить же было некому — по совету Бориса Годунова, который встречал и размещал меня, среди ночи его двоюродный брат и постельничий Дмитрий под благовидным предлогом увел куда-то моего нового стременного и вместо Бибика поставил у двери моей опочивальни двух дюжих стрельцов.

— Чтоб ты беды не сотворил, княже, — пояснил мне сам Борис, который и разбудил меня, только поздно — обряд венчания к тому времени давно завершился и через час намечался свадебный пир.

Я удержался и не кинулся на него с кулаками лишь по одной причине — он и вчера уговаривал меня не ходить в церковь и тем самым не вносить сумятицу в сердце государевой невесты. Причем выдал на-гора столько убедительных доводов в защиту своей просьбы, что я сделал вид, будто стал колебаться, уклончиво заявив, что, мол, утро вечера мудренее и вообще — когда проснусь, будет видно.

Кстати, ложиться почивать я на самом деле вообще не собирался — планов было громадье. Для начала предстояло каким-то образом исхитриться и повидаться с Машенькой, после чего… Впрочем, о дальнейшем я не думал, решив сосредоточиться на свидании, а уж потом принимать окончательное решение.

Потому я и не возражал на предложения Бориса не ходить завтра в церковь, опасаясь его обидеть, чего делать было нельзя ни в коем случае — хитроумие Годунова мне было необходимо как воздух. Да и не только оно одно, но и все его знания о здешнем дворце — я же здесь ни ухом ни рылом. Где парадный вход? Кто там дежурит? Кого через него впускают-выпускают? На основании чего? Есть ли потайные ходы? Как до них добраться и куда они выводят? Словом, вопросов немерено, а ответов на них ни одного. Потому я отделывался на все его увещевания уклончивыми ответами, что, мол, может, я вообще просплю, тогда и говорить не о чем.

В конце концов, он сам виноват — в придачу к своим советам надо было подкинуть мне мозгов ими воспользоваться. А так я лишь втихомолку угрюмо думал, что проявлять мудрость в чужих делах, глядя на них со стороны, гораздо проще, чем в своих собственных, вот Борис и надсаживается.

Тот досадливо морщился — неприятно видеть, как твои умные слова умирают в ухе у дурака, — но продолжал столь же горячо и настойчиво убеждать меня в том, чтобы я попросту ложился спать и никуда не ходил ни сегодня, ни завтра.

Расклад у него получался и впрямь настолько чистым и гладким, что, как знать, в иное время я бы, может, и прислушался к его словам. Вот только не зря говорится, что давать советы глупцу или влюбленному, пускай даже самые лучшие и самые разумные, все равно что пытаться удержать ветер в клетке или воду в решете. Так и тут.

О том, что на самом деле мне от него нужно, я решил поговорить с ним «по-трезвому». Надираться, разумеется, не собирался — просто слегка взбодриться, и все. В первую очередь выпивка предназначалась для моего собеседника — я надеялся, что после легкой дозы у Годунова прибавится смелости.

Увидев мою бутыль, он деловито понюхал содержимое, слегка поморщился, заявив, что в царевых палатах такие меда пьет лишь челядь, да и то задняя,[249] и куда-то исчез, заверив, что явится мигом, Отче наш прочесть не успею. Насчет молитвы он немного прихвастнул, но отсутствовал и впрямь недолго, появившись минут через десять — пятнадцать с увесистым кувшином в руках.

А потом мы с ним слегка выпили, после чего я… почти сразу отключился. Так это…

Я прищурился, с подозрением уставившись на Бориса.

— Федорыч, — вкрадчиво произнес я, — а мой крепкий сон?..

— Ну да, — простодушно покаялся он. — Сбегал к Бомелию, пожаловался на бессонницу да опосля сызнова к тебе, а зелье, что он дал, в мед влил. А куда деваться, коль ты моих увещеваний слухать не желал. Мыслишь, я не зрел, в экой лихоманке твоя глава металась? Оно ж по очам видать было — словно в бреду. — И попросил: — Ежели костерить меня учнешь, так ты дюже сильно глотку не надсаживай. Лучше вполголоса, а то нехорошо, услыхать могут. — И многозначительно указал на дверь.

Ох и хитер парень. По сравнению с ним жуликоватый хитрован Дубак — дите дитем. Да что Дубак, тут и Ицхак отдыхает. Ну какой же русский человек матюкается вполголоса? Для этого и впрямь надо не просто числиться в иностранцах, но быть им на самом деле, то есть соответствовать по духу. Не зря я вчера хотел подключить Бориса к своей затее с побегом. Уж он-то точно что-нибудь придумал бы. Только это было вечером, а теперь даже не утро — день на дворе. Поздно, милый. Или?..

Время-то до свадебного пира еще имеется, пускай и осталось с гулькин нос, но если его использовать с умом, то…

Вот только с чего начать? На сентиментальность надавить? Ладно, попробуем разжалобить…

— А что, Борис Федорович, — заметил я со вздохом, — не погулял ты на моей свадебке. Выходит, обманул я тебя, когда приглашал той зимой.

— Может, и погуляю еще, — обнадеживающе заметил он. — Нешто на ней свет клином сошелся?

— Сошелся, — твердо ответил я.

— Ну енто ты ныне так-то печалуешься. А ты погодь малость, авось со временем и уляжется в душе-то. У меня к своей Марии Григорьевне, может, тоже не больно сердце лежало, а теперь вроде и ничего. — И тут же, без перехода, посоветовал: — Я так мыслю, что тебе и пир ни к чему. А что, ежели я к тебе прямо сейчас Бомелия пришлю — дескать, захворал ты с дороги, застудился, в жару лежишь и никого не узнаешь. А он тебе какое-нибудь питье даст, чтоб тебя и впрямь в жар кинуло.

— Боишься, что я там чего-нибудь сотворю? — усмехнулся я и посоветовал: — Ты бы и впрямь сегодня подальше от меня держался. Не ровен час, и тебя зацепит.

— Да я бы держался! — отчаянно воскликнул Годунов. — Но ныне меня сам государь к тебе прислал.

— Во как! — удивился я и поинтересовался, хотя и без того все сразу стало ясно и понятно — пропал потенциальный сообщник. — Так это он меня видеть на пиру не желает? А чего ж тогда уговариваешь? Передал бы его повеление, да и дело с концом.

— Он как раз, напротив, шибко жаждет тебя узреть, — хмуро возразил Борис. — Потому и послал, что озаботился. Дескать, отчего я на венчании фрязина не углядел? Можа, захворал? Сходи-ка к нему да разузнай все как есть, а то, мол, самому недосуг. А я-то как раз иного хочу. Люб ты мне, — откровенно выпалил он и покраснел от смущения. — Ежели что с тобой приключись, один я останусь. Вокруг же не люди — волки. Кто кого сможет, тот того и гложет, да не сколь надобно, а сколь сможет. Тут либо сам таким становись, либо глотку подставляй. Попал в стаю — лай не лай, а хвостом виляй.

— А я что же, иной? Эвон как жизнь сгибает. И ведь гнусь. Не промахнулся ты? — Усмешка получилась у меня какая-то кривобокая — сам почувствовал.

— Иной, — убежденно подтвердил Годунов, — Совсем иной. А что до сгибания спины, так тут ничего не попишешь. Съешь и морковку, коли яблочка нет. Но ты яко лось. И силен, и могутен, но за сырым мяском не гонишься, человечинки отведать не алчешь, и кровь у тебя со рта не сочится. Потому и люб. Думаешь, не ведаю я, отчего наш государь прошлой зимой ни одного человечка казнить не повелел? И лютовал, и бранился, и посохом грозился — ан от казней себя удержал. То твоя заслуга. Вот потому-то ты мне и люб.

— А дьяки с подьячими не в счет? — осведомился я, вспомнив, что этим летом, как мне довелось мельком услышать в разговорах москвичей, на плаху после изрядных пыток отволокли за посулы и прочее не меньше десятка из числа «крапивного семени».

— С ими по правде обошлись, яко и надлежит, — небрежно отмахнулся Годунов. — Потому им во пса место.

— Ну с ними ладно, — согласился я, тем более что в какой-то мере был причастен к этим карам — не зря намекал царю зимой, что вместо усердных поисков изменников лучше было бы обратить внимание на расплодившихся чиновников и их непомерное взяточничество, в борьбе с которым и впрямь допустима плаха для острастки остальным.

И впрямь, чего жалеть взяточников? Такие меры против любителей посулов заслуживают только поощрения, причем в любом веке.

Но был еще один. Если брать во внимание Одоевского и Морозова, то даже трое, но меня интересовал сейчас только один из них.

— А… Воротынский? — вздохнул я, и недавние воспоминания вновь ожили, рисуя картину застенков и распростертое в дальнем углу пыточной полуголое тело. Тело, источающее нестерпимо-приторный аромат свежеподжаренной человеческой плоти.

— Ту троицу и я из памяти не выпускаю, — глухо откликнулся Годунов. — Но и тут помысли — хошь и грешно так говорить, но за цельный год, ежели с прошлой осени считать, егда он тебя к себе приблизил, токмо трое всего богу душу отдали, а ведь нонче даже не осень опять на дворе — почитай зима. Когда такое случалось? Да в иные месяца десятки на плаху головы клали. Про казни московские да погром новгородский и вовсе молчу — там душ загубленных тысячами считать надобно. Опять же и опричнины клятой нету. Отказался государь от своей вдовьей доли,[250] и, бог даст, не возвернется к ней вовсе. Али воротится? — испуганно вздрогнул он и вопросительно посмотрел на меня. — Ты там в горних высях зрел ли?

— Не вернется. — Я не стал морочить ему голову и напускать тумана, как оно водится у приличных, уважаемых пророков.

— Ну и слава тебе господи, — истово перекрестился Годунов и вновь вернулся к тому, с чего и начал: — Опять же зрю я, яко ты ко мне со всей душой, по-доброму… Не о предсказаниях речь, да и больно чудны они. В голове не укладается, что мне да… Токмо ежели все так и случится, на кого ж мне тогда положиться?

— На родню, — пожал плечами я.

— То само собой, — согласно кивнул он. — Но ее мало, да и не все в ней умишком богаты. Вот я и мыслил о тебе. Думку тайную в главе держал, что… — Он сокрушенно вздохнул, оборвав себя на полуслове, и досадливо поморщился: — Да что о том речь вести — пустое! — Борис в сердцах махнул рукой и умолк, но затем, помедлив, просительно повторил: — Так как с Бомелием? Я мигом за ним слетаю. Оглянуться не успеешь, как он…

— Можно и за Бомелием, — осторожно сказал я и тут же осадил радостно вскочившего Годунова: — Только вначале мне повидаться… с ней… наедине.

— О том и не помышляй, — взвился он как ошпаренный. — Вспомни-ка мою женитьбу, да припомни, сколь близ Марии люда толпилось. Так то я в женихах хаживал, а тут сам государь. У нее ныне вдесятеро супротив моего. Да и что тебе с того свидания?! Душу себе да ей растравишь, вот и все! А ну как государь поймет, что под венец ее тело пошло, а душой она с тобой давно обвенчана?! Тут уж монастырем не обойдешься — обоим головы снесут! — И вновь, очевидно решив, что сказал предостаточно, резко сменил тему: — Так что, слетаю я за Елисеем?

— Нет! — отрезал я сердито. — Плясать так плясать, как сказал карась, прыгая по сковородке. Будем царское повеление исполнять. Петь станем, Борис Федорович, гулять станем! — И, скрипнув зубами, более серьезно пояснил: — Проститься я с ней хочу. Хоть погляжу напоследок. Пусть издали. Одним глазком. Сам ведь знаешь — мне с княжной, то есть нет, уже… с царицей, — с натугой выдавил-выплюнул я из себя ненавистное слово, — больше не свидеться. Разве потом, когда он ее в монастырь… — тихо закончил я. — Так что не боись за меня, Борис Федорович. Я ж понимаю — хоть волком вой, да песню пой. Глотать горько, но буду говорить сладко. Зато не ей одной из этой чаши…

Может быть, и зря так я поступил — не знаю. И впрямь только душу разбередил. Ладно свою собственную — знал на что шел, — так ведь и ее тоже. Видел я, как она на меня смотрела. На лице улыбка как приклеенная, кивает царю, а глаза то и дело устремляются в мою сторону. И во взглядах этих такая боль, такая мольба: «Помоги! Спаси!»

Сердце кровью обливается, а что я могу?! Это вам не Голливуд. Махнул сабелькой в одну сторону — полсотни бояр как не бывало, махнул в другую — стрельцы попадали, стукнул кулаком по столу — царь с перепугу под свое кресло полез. Схватил тут добрый молодец красну девицу да и был с ней таков. И получилась сказка о Константине-царевиче и Сером Волке. Жаль, что в жизни все иначе. Совсем иначе. Вовсе наоборот. Ох и жаль!

А чудо?! Да какое там к чертям свинячьим чудо?! Сказано же — не бывает их! Может, когда-то давным-давно, в тридевятом царстве, в тридесятом государстве, но уж никак не на Руси в шестнадцатом веке. Разве что гораздо позже и в более скромной обстановке, например, в Старицких пещерах.

Да и там, если вдуматься, то никакое оно не чудо. Достаточно на себя посмотреть да на свою невесту, а ныне чужую жену, и сразу все ясно. Чудо — оно радостное, звонкоголосое, там доброта побеждает, любовь торжествует, там главные герои в финале нежно целуются и впереди у них совместная долгая и счастливая жизнь, а тут…

Скорее уж какая-то злобная фата-моргана в той пещере поселилась. Вначале маску на себя напялит, чтоб увлечь, соблазнить, заманить, а потом истинное лицо показывает. Эдакий безобразный оскал беззубого рта-провала среди многочисленных коричневых морщин. Только губы кажутся молодыми, а приглядишься — и тут обман. Красные они от запекшейся крови таких простаков, как я…

Я даже особо не пил — не хотелось. Да и ел тоже нехотя — кусок в горло не лез. Улыбку, правда, изображал исправно, а сам все думал, глядя на Машу, и совершенно не представлял, что мне теперь делать. В голове шумело какое-то разноголосье — от лютой ярости до тупой отрешенности. В единый шипящий клубок, словно змеиная свадьба, сплелись любовь к Маше и ненависть к царю, желание что-нибудь предпринять и понимание, что надо сидеть и терпеть. От этой сумятицы временами перед моими глазами все подергивалось какой-то зыбкой дымкой, а лица окружающих начинали плыть, колыхаясь и искажаясь в этом мареве.

Лишь иногда сквозь туман я чувствовал устремленные на меня взгляды: внимательно-пытливый — Бомелия; сочувственно-тревожный — Годунова; сурово-непреклонный — Истомы, стоящего у стены; чуточку виноватый, но в то же время и блаженно-счастливый — старого князя Долгорукого, моего несостоявшегося тестя; надменно-торжествующий — Иоанна. А поверх них все та же жалобная мольба из синего небесного омута: «Помоги! Спаси!» А еще, но уже позже, ближе к концу застолья, я прочитал в ее взгляде прощание.

Навсегда.

Прощание и… прощение.

Вот только сам себя я простить не мог.

Да и не хотел.

Нет, я и тут не смирился. Я не выиграл, но… выиграл. Телом она его, а душой все равно моя. И тело ее тоже не только было, но и будет моим! Обязательно! Дай только срок! Рано или поздно, но все равно это случится. Возьму я реванш. Непременно возьму!

Но стоило мне представить, что произойдет сегодня ночью, — сердце кровью обливалось. Не передо мной — перед ним она снимет свой подвенечный наряд и не со мной — с ним ляжет на заботливо приготовленную постель. И даже если она закроет глаза, чтобы попытаться представить на его месте меня, ей это не поможет. Если бы она не была со мной тогда, весной, как знать, но мои ласки Маше слишком хорошо знакомы, а потому у нее ничего не выйдет — воображение попросту откажет под неудержимым натиском жестокой действительности и грубой бесцеремонной похоти.

«Ну, историки, мать вашу! — зло проклинал я их, костеря на чем свет стоит. — С виду приличные люди, добросовестные, слова худого не скажешь, а на деле взять — шаромыги шаромыгами! Что же ты, господин Карамзин, о таком важном факте и ни гу-гу?! А ты, Соловьев, почему промолчал?! А ты, Костомаров, как упустил?! А ты, Скрынников, почему не подсказал?! А ты, Ключевский, как прошляпил?! А ты, Володихин, куда смотрел?! Братцы, вы что же, в заговор против меня вступили?! И не совестно?! Мало того что судьба-злодейка финт за финтом выкидывает, так еще и вы на царской стороне против меня сыграли! Если б я знал, то совсем иначе себя вел. Я ж ее давно бы утащил, увез, унес, украл и прочее. Неужто стал бы дожидаться такого?! Эх вы!»

Так и метался по своей светлице, не находя себе места, а секунды с минутами меж тем все щелкали и щелкали. Тик-так — час долой, тик-так — за ним другой, тик-так — ночь прошла, тик-так…

Лег уже засветло, брякнувшись не раздеваясь, но заснуть не пришлось — не дали. Снова Годунов. Явился не запылился. Теперь-то что от меня нужно? Вроде вел я себя тихо и пристойно. Так пристойно, что до сих пор тошнит от воспоминаний. Так какого…

— Что случилось?! — вскочил я как ошпаренный.

Еще бы — вскочишь тут. Лицо у Бориса белое, ни кровиночки, в глазах — пелена ужаса. Неужто с Машей что-то?! А иначе зачем бы он ко мне в такую рань приперся? Ему-то как раз сейчас поспать бы не мешало — всю ночь возле царской опочивальни на коне рассекал, как я когда-то на его свадебке, а он ко мне — это как? Точно случилось!

— Сказывал же тебе, чтоб не ходил ты на пир, — простонал он. — Глядишь, она бы и промолчала. А теперь не знаю, что и будет.

Оказывается, не выдержала Маша да во всем царю и покаялась, чистая ее душа. Мол, полюбила она фряжского князя Константина, да и ныне сердце ее только одного его и любит, а уж ты, государь, не гневайся. Он с утешениями, мол, сердцем — не телом, а она…

— Если б хоть не сразу обо всем поведала, а потом, когда царь уже натешился, — одно. Тут куда ни шло, — рассказывал Борис. — А то ж она и разоблачиться не успела, сразу в ноги метнулась.

— А ты как все услыхал?

— Услышишь тут, — махнул он рукой. — Она-то тихо сказывала, зато он ревел, яко тур подраненный. Ну и величал ее всяко — обманщица, греховодница, блудница, стыд всякий утратила, коль до свадебки честной такое учинила. Ты что же, князь, и впрямь с нею… — Не договорив, он в страхе уставился на меня.

— Люблю я ее, — мрачно сообщил я вместо ответа. — И она меня любит. Вот и…

Борис тут же, не сводя с меня испуганных глаз, шарахнулся назад, словно от прокаженного. Прислонившись к дверному косяку, он глухо произнес:

— Я ж сюда опять по его повелению заглянул. Он повелел. Токмо будить воспретил. Сказал, чтоб я поглядел тихонько — на месте ли ты, да стражу у дверей выставил. Я… сейчас за стрельцами пойду. Много ли, мало, ан времечко у тебя имеется, потому как я спешить не стану. А боле мне тебе подсобить нечем — ты уж прости, княже, и… прощевай. — Он низко поклонился и вышел.

Вообще-то надо было бежать. Шансы на спасение, хоть и мизерные, у меня имелись. Целых пять минут, а то и все десять — это о-го-го сколько! Но в том-то и штука, что я не мог пуститься в бега. После того, что она сказала царю, удрать было бы с моей стороны верхом подлости. Самое настоящее предательство, и не чего-нибудь, а любви…

Такое даже не смертный грех. Это что-то сродни Иуде, даже хуже. Да-да, хуже. Он-то предал не любимую, а учителя. К тому же имел на это какие-то весомые причины, с корыстью не имеющие ничего общего, иначе не вернул бы потом тридцать сребреников. Просто история не знает истинных мотивов или не хочет о них говорить — получается, какое ни есть, а оправдание предательства. Моему же их нет вовсе и быть не может.

А потом: куда бежать-то? От Иоанна — ну тут еще шанс есть. А от себя? И для чего? Чтоб потом всю оставшуюся жизнь изводить себя попреками? Я ж свою совесть знаю — она у меня та еще баба, склочная и стервозная, и можно быть на сто процентов уверенным, что покоя мне от нее не будет ни днем ни ночью. Неизвестно, что хуже — легкая смерть сразу или ее постоянные уколы. Нет уж. Ни к чему оно продлять-то.

Приняв решение, я как-то успокоился. Когда за мной пришли стрельцы — испуга или страха во мне не было. Совсем. Просил судьбу лишь об одном: чтоб без мучений. Чик, и готово. Уж в такой-то пустяковине можно не отказать человеку?

«Можно», — промурлыкала судьба и коварно усмехнулась…

К сожалению, я ее не слышал.

Глава 21 Извозчик, отвези меня домой!

Годунов сдержал слово — за мной пришли относительно нескоро, чуть ли не через полчаса. Или просто время, проведенное в томительном ожидании, слишком растянулось? Не знаю. Сам Борис в мою сторону не смотрел, старался отворачиваться, но в глазах у него и впрямь стояли слезы — переживал парень.

Как ни удивительно, но я почему-то оставался совершенно спокойным — даже странно. И не потому, что надеялся избежать грядущей казни или был слишком занят тем, что старательно прокручивал в голове возможные варианты бегства. Отнюдь нет. Пусто у меня там было. Совсем. Ни единой мыслишки. Даже чудно.

Пожалуй, единственным объяснением моему поразительному хладнокровию может служить лишь вчерашний пир — душа так истерзалась, что теперь у меня внутри все попросту иссякло и онемело.

Шли мы долго. Уже давно оставили за плечами широкий царский двор, прошли через ворота, затем по мосту, лежащему над заснеженным рвом, отделявшим царский дворец от самой слободы, миновали базарную площадь, и все топали и топали дальше. Вообще-то можно было бы и на конях. Или это царский приказ, чтоб непременно прогнали фрязина пешком?

Очень даже может быть. Получается своего рода унижение — тут ведь именитые люди, даже если их путь лежит на сто метров от собственного подворья, непременно взгромоздятся на лошадь, ну и сопровождение само собой. Я тоже вроде как именитый, потому такое пешее странствие для меня — потерька чести, как здесь принято говорить.

Кстати, даже при всей своей задумчивости одно знакомое лицо я успел углядеть. Впрочем, труднее было бы не заметить, потому что едва я спустился по ступеням широкого крыльца и сделал пару-тройку шагов по дощатой, как и в Кремле, мостовой, как слюда в одном из окон на втором этаже со звоном вылетела наружу и я, вместе со стрельцами подняв голову, увидел Светозару. Бледная, ни кровинки на лице, она смотрела на меня широко распахнутыми глазами, как видно все сразу поняв — куда ведут и зачем.

— От дурна баба, — почти с восторгом заметил мой левый охранник. — Длани-то свои, дивись, все об слюду разодрала.

Я пригляделся повнимательнее, и точно — с ее рук, с силой вцепившихся в свинцовый оконный переплет, уже тягуче капало темным багрянцем, разукрашивая снег под теремом ярко-алым.

— Это ж какое любопытство должон иметь человек, дабы вот так-то… — заметил правый караульный и, не договорив, крикнул во всю глотку: — Замотай тряпицей лапы-то, глупая!

Но Светозара не обратила на совет случайного доброхота ни малейшего внимания, продолжая во все глаза смотреть на меня.

«Как видишь, ты своего добилась», — мысленно поздравил я ее.

«Я не этого добивалась», — долетел до меня ее безмолвный ответ.

«Догадываюсь. Но человек предполагает, а судьба располагает, — равнодушно пожал плечами я. — Прощай. Бог тебе судья».

Я больше так ни разу и не оглянулся на выбитое в женской половине царского терема окошко. Да и зачем? Более того, как это ни покажется странным, я даже не держал на нее зла. Она тоже хотела себе счастья, а зло творила по необходимости, не более.

Да и не были эти ведьмовские присухи и отсухи злом с ее точки зрения. Возможно, она считала даже благом то, что содеяла, — имеется в виду вспыхнувшая в сердце Иоанна страсть к моей Машеньке и последующее царское венчание с ней. Еще бы не благо — княжна, которых на Руси тысячи, становится царицей. Почет огромнейший, что и говорить. Остальное же… Ну подумаешь, поплачет с недельку, от силы с месячишко, а дальше как в пословице: «Стерпится — слюбится».

Впрочем, еще кто-то из античных мудрецов говаривал, что любви женщины следует бояться больше, чем ненависти мужчины, так что в какой-то мере я сам во всем виноват — недооценил Светозару вовремя, вот и… Хотя чего уж теперь — поздно сетовать, раньше нужно было вспоминать антиков и то, что женщина в своей любви, не достучавшись до бога, непременно обращается к дьяволу. И неважно при этом, где именно она живет — в Шотландии или в тихом Мценском уезде. Надо было в свое время внимательнее читать Шекспира и Лескова — одна леди Макбет у обоих чего стоила.

А все-таки куда мы идем? Я уже начал теряться в догадках, когда мы наконец добрались до нужного места. Околица, за которой открывалось поле, была полным-полна народу. Увидев меня все, словно по команде, расступились, и я увидел царя, стоящего подле какого-то возка, запряженного парой диких лошадей.

Необычное зрелище. Таких строптивых ранее мне доводилось видеть только в табунах, пригоняемых на продажу башкирами, ногайцами и прочими степными племенами. По закону каждый десятый конь принадлежал царю. Налог такой. Но забранных в казну лошадей никогда не использовали сразу — это невозможно. Вначале укрощение. Им занимались специальные конюхи, объезжавшие их довольно-таки долго, чуть ли не год. За это время они приучали их к седлу и упряжи, определяя, какая лучше сгодится для верховой езды, а какая — для других целей.

Эти были совершенно непривычны ни к тому, ни к другому. Чтобы определить, вовсе не нужно быть лошадником, достаточно только посмотреть на них. Обе только-только из табуна. От несказанного возмущения они то и дело норовили встать на дыбки, так что каждую удерживали сразу двое, и это стоило им немалых усилий. Бедные ребята в буквальном смысле этого слова повисли на них, всей своей тяжестью не давая вырваться и умчаться прочь.

И еще одно мне не понравилось — странные шеренги из стрельцов, вытянувшиеся по бокам вдоль дороги. В руках, несмотря на светлый день, пускай и пасмурный, горящие факела. Расставлены редко — один на полтора-два метра, но зато впечатляла длина шеренг. Начинались они прямо от лошадей, которые, может, потому еще и были столь перепуганы, а заканчивались невесть где. За близлежащим холмом дороги уже не было видно, поэтому я не мог определить, есть там кто-то или нет, но до холма и на нем самом стрельцы стояли.

Завидев меня, Иоанн заулыбался, словно удав Каа при виде Бандар-Логов, и, ни слова не говоря, настежь распахнул дверцу возка. В глубине его сидела Маша, вжавшаяся в спинку сиденья, бледная как смерть, и испуганно смотрела на меня. Взгляд как у затравленной лани. Сама повозка выглядела странно. Нет, с виду все как обычно — и облучок для возницы, и с остальным нормально, вот только…

Во-первых, не принято тут возить цариц вот так вот, открыто. Нагляделся я на здешние нравы. От восточных они отличаются лишь тем, что жены знатных князей, бояр и окольничих не носили паранджи и чадры да не имели евнухов, а так… Не помню, чтоб хоть одна катила не в наглухо закрытом возке, а в эдаком, без крыши и с невысокими стеночками.

Во-вторых, количество коней. Оно тоже неправильно. Здесь, насколько я успел понять, своя градация, согласно которой царице положено не меньше четверки. Ну да, точно, когда Колтовскую везли к пристани, ее возок тянули именно четыре лошадки, а ведь Анна Алексеевна была, считай, уже бывшая, в то время как моя Машенька…

Толпа тоже была странная. Состояла она почти сплошь из стрельцов. Бояр и прочих вельмож в ней можно было насчитать десятка два, не больше. Разумеется, не обошлось без присутствия моего несостоявшегося тестя. Только выглядел Андрей Тимофеевич уж больно странно и смотрел на меня, как побитая собака, — уныло и тоскливо. Эдакая вселенская скорбь и безнадега.

Я еще не подошел вплотную, как Иоанн отдал какую-то команду Истоме, и тот вместе с остальными стрельцами принялся бесцеремонно теснить всех бояр подальше от возка. Почти всех. Не тронули они только Долгорукого, который, наоборот, подошел поближе.

— Заждался я тебя, — добродушно попенял мне царь. — Тут, вишь ли, царица моя в мыльню засобиралась — по обычаю так положено. — Он заговорщически понизил голос, хотя расторопные стрельцы уже раздвинули всю толпу метров на тридцать. — Да без того, чтоб с тобой повидаться, никак. Ну прямо вовсе никуда, — посетовал он, продолжая злобно буравить меня своими колючими глазками. — Даже в опочивальне ныне всю ноченьку напролет токмо о тебе и сказывала.

— Государь! — промычал старый князь и опустился на колени — то ли вымаливал прощение за недогляд, то ли не держали ноги.

— О тебе речь опосля вести станем, — буркнул Иоанн. — Ныне покамест о моей ладушке разлюбезной говоря идет. — И замолчал, с любопытством ожидая моей реакции.

Каюсь, но я не оправдал его надежд. И в ноги не упал, и сапоги его вылизывать не принялся, моля о прошении, и даже не сказал ничего в свое оправдание. Ни словечка. А зачем? И так все ясно. Это вот с ней ничего не понятно. Что за мыльня такая? Обряд? Обычай? Или ерничает?[251] Тогда что задумал на самом деле?

Наше дружное молчание Иоанну пришлось не по душе. Он властно махнул рукой, чтоб все отошли еще дальше, и презрительно буркнул князю:

— Поди прочь, старый пес. Издаля на свою дщерь подивуешься, а тут неча…

Долгорукий не вставал, продолжая причитать:

— Царь-батюшка, смилуйся. Верой и правдой… всю жисть… сам себя порешу, токмо прости ее, неразумную…

Видя, что старик оказался непослушным, Иоанн махнул стрельцам. Подбежавший вместе с каким-то ратником Истома бесцеремонно подхватил Долгорукого под мышки и поволок к остальной толпе.

— Повинилась мне невестушка в любви своей греховной, — доверительно сообщил царь и снова сделал многозначительную паузу — вдруг непокорный фрязин все-таки начнет каяться.

Зря он. Не подумал. Лично мне терять нечего. Совсем нечего. А потому я уже не молчал.

— Господь есть любовь, — сообщил я ему. — И у нас с ней любовь. Как бог заповедал. А что до венца она случилась, так любовь времени не выбирает. Думалось, что невелик грех, — помнится, кто-то даже просватал ее за меня. Не помнишь, кто это был, государь?

И сам в свою очередь уставился на царя. Что, съел?

— Я иное помню, — буркнул тот. — Теперь вижу, что мы с тобой и впрямь по жизни связаны — не разодрать. Разве что с кровью. Даже баб одних выбираем. Потому ты жив останешься. Токмо не больно-то радуйся. Я тебе… — Он не договорил, указав на Машу. — А ее отпущу, не сумлевайся. Иную себе найду. Нетронутых девок на Руси в достатке, а надкусанные яблочки мне грызть несвычно, потому порченая баба без надобности. Опять же — нешто я зверь какой. — И по-волчьи недобро оскалился, неумело изображая ягненка. — Как ты сказываешь — от бога любовь? Ну вот. Неужто я, божий помазанник, кой свой род от самого Прусса ведет, брата римского Августа, да супротив господа пойду?

«Ишь ты. Даже в такую минуту и то не забыл ввернуть, — восхитился я. — Интересно, кто все-таки придумал эту нелепую легенду о происхождении Рюрика от Прусса, который, дескать, ушел со своими людьми на север? Ну прямо-таки Шер-Хан какой-то: „А мы уйдем на север, а мы уйдем на север“. Или это не он говорил? — Но тут же попрекнул себя: — Нашел о чем думать! Тут Машу выручать надо, а ты в цитаты ударился… Вот только никак не пойму, от чего спасать, а потому неясно — как. Отпускать ее он, конечно, не станет — брешет, козлина. Но тогда какую казнь он для нее задумал?»

— И не боись. Не трогал я ее, — неверно истолковал он мое молчание. — Кого там трогать, егда она всю ночь в ногах у меня валялась да об своей любви сказывала. Меня ажно завидки взяли — и чем ты так улестил девку? Небось в заморских землях наловчился. Ну ништо, у тебя теперь времени в избытке будет, расскажешь еще, как да что. — Он заговорщически подмигнул мне. — Вот отпустим твою любовь и обо всем обговорим. Как мыслишь, заслужила рай твоя греховодница? Блуд до венца больно тяжек, к тому ж без покаяния она — не боишься, что грех ее в ад утянет?

Мамочка моя! Что же это делается-то?! Какой такой рай?! Какой ад?! О них как минимум лет через пятьдесят говорить надо, а то и через все семьдесят — восемьдесят! А впрочем, спасибо за откровенность, хотя оно и так было ясно: жить моей Машеньке осталось всего ничего. Думай, Костя, думай! Да поторапливайся! Счет уже не на минуты — на секунды пошел.

— Что, разлюбезная моя супружница, — тем временем обратился он к Маше, — соскучилась по мыльне-то? — И тут же ко мне, и кнут в руке. — На-ка вот хлестани лошадок напоследок, чтоб бежали попроворнее. Али не зришь, яко твоя ненаглядная трясется. Так и, упаси господь, захворать недолго, а кому она, хворая, сдалась-то? — И полюбопытствовал: — Ты хошь бы всплакнул при расставании, а то вон очи сухи, словно и не люба она тебе.

Я молчал. Отвечать что-либо — упускать мысль, уже всплывающую на поверхность. Перебьется. Да и не нужен ему диалог — он все больше солировать привык. С этой же целью — дать мысли побольше времени «на всплытие» — я медлил принимать кнут, который настойчиво совал мне Иоанн. Мое упрямство стало ему надоедать.

— Ну! — зло прикрикнул он, видя, что я не тороплюсь брать его в руки.

Кажется, царское терпение подошло к концу. Да и секунды уже не щелкали — дощелкивали свои последние мгновения, а в голове по-прежнему пусто и никаких догадок. Плохо начинать бой, когда понятия не имеешь, как тебя собираются ударить, но придется. Я взял кнут, тупо посмотрел на него, и тут в памяти всплыли слова друга Валерки. Почти дословно. Помнится, похвалил он меня как-то. Вот эта похвала в ушах сейчас и прозвучала:

«А ты молоток. Ловко выкручиваешься. Ловко и, главное, быстро. Может пригодиться… в случае чего… При всем уважении к нашим предкам и вообще к народу, скорость соображаловки у них была на порядок ниже, чем у нынешних людей. И не потому, что они тупые. Просто они думали так же, как и жили, то есть неспешно, сообразуясь с общим темпом жизни всего Средневековья…»

Она словно подхлестнула меня, заодно подсказав, что, если не знаешь, как именно действовать, поступай по наполеоновскому принципу, то есть ввяжись в драку, а там будет видно. Не знаю, действительно ли мусью Бонапарт это говорил или нет, да и какая мне разница, чьи слова. Главное — в точку.

Дальше сработал на автомате, словно во сне. Вроде и не особо быстро, но все равно помешать никто не успел — когда лошади от моего удара взвились на дыбки, что-либо предпринимать было поздно. К тому же конюхов навряд ли предупредили, что, кроме Маши, в возке быть никого не должно. Оно подразумевалось как бы само собой, потому ребятки на мое появление на облучке никак не отреагировали. Скорее всего, им было только сказано отпустить удила после удара кнутом, вот они и отпустили.

Первым дошло до Иоанна — я всегда говорил, что голова у него умная, жаль только дураку досталась, — который принялся истошно вопить:

— В лошадей, в лошадей стреляй! Златом осыплю, коль кто…

А дальше невнятное, да и не до того мне. Кнутом я лошадок больше не хлестал — и без того неслись как бешеные. А может, и впрямь понесли? Неважно. Потом разберемся. Стрельцы на обочине только машут факелами, но останавливать не берутся.

«Вот и хорошо, что править не надо, — радовался я как идиот. — Они и без вожжей по прямой пилить будут, не дадут стрельцы с дороги свернуть». Нет чтобы подумать, куда эта дорожка нас приведет, так я вместо этого полез успокаивать Машу, благо что меня откинуло прямо к ней при первом же рывке. Да и несподручно мне смотреть вперед — помимо снеговой крупы в лицо из-под копыт летели еще и шматки снега. А в сердце восторг неописуемый.

Пусть опять будет плакать дождь,
И опять будет падать снег,
Все равно в мире двое нас,
И любви у нас теперь не отнять вовек![252]
— Прости, Костенька, желанный мой! — взмолилась княжна. — Сгубила я и тебя, и себя!

Я и тут не сообразил. Думал, от испуга у нее это. Подумаешь, понесли. Вот шеренги стрельцов закончатся, а там через версту-другую и выпрыгнуть можно. Тут главное — подходящий сугроб присмотреть, чтоб любимая не ушиблась, вот и все. А он, дурачок, думал, будто разнесут-разобьют в чистом поле ее возок дикие лошадки. А ху-ху не хо-хо, ваше благородие?!

Эх и лихо мчат, красавицы. В точности как у Высоцкого. «Мы на кряж крутой на одних осях…» Вы уж не подведите, родимые,домчите до Слотина, а я вам, лошадкам забитым, что не подвели, поклонюсь прямо в копыта до самой земли. Ей-ей, поклонюсь! Первым делом! Ну а там мои бравые парни живо довезут до Москвы. Лишь бы Ицхак не передумал. И снова с увещеваниями к княжне, что бояться теперь нечего. Сам государь отпустил, так чего она…

— На смерть отпустил! — перебила меня княжна. — Гляди! — И показывает вперед.

Посмотрел я, и точно — неправильно мы едем. Не туда. И дело не в том, что Слотин гораздо правее. Судя по низко свесившимся ракитам, ивам да березам, обрамлявшим здоровенный круг, они несутся прямиком в пруд или в реку — уж не знаю, что именно тут протекает. А вожжей-то нет. Правда, кнут имеется, но проку от него… Разве что скорости прибавить, так она и без того о-го-го.

Впрочем, и были бы вожжи, все одно — не послушаются кони. Дикие, необученные. К тому же факелы вдоль дороги. Едва они морду в сторону, так стрельцы им огонь чуть ли не в глаза — прямо скачи, скотина неразумная.

Поторопился я, слишком рано начал ликовать, а зря. Оказывается, я увидел не свет в конце тоннеля, а огонек встречного поезда. И ведь постарался, козел кровожадный, все надежно сделал. Даже настил деревянный приказал от берега вглубь пустить. Вон он, впереди, метров на десять протянулся, чтоб мы подальше забрались. И когда только успел приказ отдать, чтоб его соорудили, образина царская!

Теперь одна надежда, хотя и призрачная — вдруг удастся проскочить по льду до противоположного берега. Морозы ударили, правда, всего с неделю назад, но чем черт не шутит…

Наивные лошадки по настилу звонко цок-цок, но едва тот кончился, со звонким треском плюх-плюх… Ну да, все правильно, какой там лед в ноябре — название одно.

Зря меня Валерка хвалил. Не сработала моя соображаловка. Нет, одновременно с треском льда и диким ржанием погружавшихся в воду лошадей я успел выкинуть Машу из возка, да и сам ухитрился выпрыгнуть за ней следом, но что толку — кидал-то на лед, но он не выдержал и нас. Словом, оказались мы все вместе в одной ледяной купели.

Ох и холодна водица в ноябре. И что делать — ума не приложу. Обратно возвращаться? Оглянулся, стрельцы на берегу. И не только. Сам царь торопится, чтоб полюбоваться. Вон он, на горизонте засветился. Если вернуться, он что-нибудь похлеще выдумает.

«Это место смерти, — сказал Маугли, — Зачем мы здесь?»

Я еще сражался, пытаясь сделать что только можно, но, к сожалению… Последнее, до чего я додумался, это обрезать своим засапожником упряжь и освободить лошадей от непосильной тяжести возка. Держась за обрывки упряжи, мы и плыли. Точнее, плыли лошадки, а мы уж так, подле. Метров двадцать сумели одолеть наши кони, отчаянно круша мордами тонкие льдинки и получая кровавые раны. Замутнела вода. Бурый след потянулся. Уже не ржут, не храпят — стонут. Чуют, что хана, но еще плывут — видать, не кончился пока шальной запал, хотя и на исходе. А сколько там до противоположного берега? Ого! Или сумеют дотянуть?

Не сумели. Первой начала тонуть та, что была немного впереди. Все правильно — ей больше всех досталось. Льдинки хоть и тонкие, но острые. Жаль, что я не догадался разделить лошадок. Сейчас она и остальных за собой потянет. Ага, так и есть. Накаркал я. Сбылось последнее предсказание юродивого Мавродия по прозвищу Вещун.

Последнее, что оставалось, — выпустить упряжь из рук, но проку?! К тому же одежда. Если первое время она поддерживала нас на плаву, все равно как спасательный жилет, то теперь, изрядно намокнув и отяжелев, наоборот, потянула на дно. Властно так, словно кто-то невидимый ухватил за нее снизу. Не иначе как проснувшийся водяной нашарил на ощупь непрошеных гостей и теперь тащит в свои апартаменты. А скинуть лучше и не пытаться. Девять пуговиц у моей ферязи — считал я как-то от нечего делать, так что данные точные. Расстегнуть больше трех мне не успеть. Ну ладно, пусть даже со всеми управлюсь, а толку?

Всегда знал, что пловец из меня средней паршивости, так что не обольщался. А тут еще и Маша уцепилась, грести не дает. По-нормальному, насколько я помню, ее полагается оглушить, чтоб не мешала спасать, но разве я смогу поднять руку? Да и зачем? Все равно один конец, поскольку до ближайшего берега не меньше полусотни метров.

Оставалось последнее, что еще возможно, — кое-как поддерживать ее голову над водой. Вот только для этого надо и самому быть над водой, а мы уже пошли вглубь. Мутновато здесь — не видно ни зги. И до чего ж обидно вот так вот…

Тонет моя любимая! Ой тонет! А вдвойне горько от того, что как ни крути, а получается, что я сам ее загубил. И даже прощения за это не попросить, потому что в легких ни глотка, а вокруг только темная муть и лютый холод. И что проку в моем отчаянном барахтанье?!

Но иначе я не мог. Даже тут, посланный судьбой в смертельный нокаут, я все равно не сдавался. Смерть — да, она в силах меня остановить, но Судьба перебьется! Шиш ей во всю ее поганую морду!!!

«Когда я умру, — ответил Маугли, — тогда и настанет пора петь Песню Смерти».

Но я еще не умер, хотя это был лишь вопрос времени, всего нескольких секунд.

«Извозчик, отвези меня домой!» Прости, милая, не отвезу. И рад бы, да не суметь мне. А как было бы здорово выйти вместе с ней из Серой дыры и скромно сказать обалдевшим друзьям: «Знакомьтесь. Это моя княжна». Ой, как мне этого захотелось! До слез!

И тут я вдруг с удивлением почувствовал, как жжет безымянный палец правой руки. Тот самый, на котором был надет перстень. Странное ощущение — тело окружал леденящий, мертвенный холод и в то же время горячечный огонь от перстня. С чего бы это? Впору хоть с пальца скидывать — до того больно. Но нечем — вторая рука занята Машей, а потому я просто вытянул ладонь куда-то в сторону и потряс ею. Глупо, конечно. Помочь это ничем не могло, но… помогло.

Однако вместе с удивлением пришло и недоумение — боль-то утихала, но зато кто-то ухватил меня за руку и куда-то потянул. Неужто и впрямь существуют водяные?! Вырваться даже не пытался — откуда силы-то? А руку все продолжали тянуть, только теперь перехватили за запястье. И голоса человеческие. Приглушенно так, будто сквозь подушку или сквозь стенку:

— Костя! Костя!

Знакомые голоса. Даже странно. Ответить не могу — нечем. Да и в легких уже ни глотка воздуха. К тому же с призраками необязательно общаться с помощью голоса, с видениями тем паче, а то, что это все мне мерещится, — и к гадалке ходить не надо. Не иначе как бред начался. Перед смертью. Не может ведь такого быть, чтоб рядом оказались те, далекие. Их рождения еще четыреста лет ждать, а они вон, орут наперебой:

— Перехватывай, Валерка, перехватывай!

— За плечо его, Андрюха, за плечо хватай!

— Не идет! Он там еще за что-то вцепился. Выпусти, Костя! Выпусти, а то не вытянем!

— Да не слышит он!

А вот и нет, все я слышу. Вот только выпустить и не подумаю — разлучить меня с ней не получится даже у смерти. Перебьется костлявая. Наоборот, ухватился еще крепче, хотя чую — обмякла моя Машенька. Видать, досыта воды нахлебалась. А голоса не унимаются:

— Плечо! Плечо!

— За шиворот надо!

— Не суй туда руку, Валерка! Не суй, я тебе говорю, иначе и тебе хана настанет!

— А не суну — ему хана! Не видишь, что ли, он все равно не отпустит! А-а-а, была не была…

Я еще успел порадоваться, перед тем как потерять сознание, что судьба ниспослала перед смертью хоть какой-то приятный глюк. Пускай я его и не вижу, зато слышу и даже ощу…

Небытие. Черное и ласковое, оно укрыло меня, словно заботливая няня, теплым одеялом.

«Оказывается, смерть совсем не страшная штука», — успел подумать я, прежде чем погрузился в него с головой. Дети вообще любят закутаться с головой, когда боятся кошмаров наяву. У меня их тоже хватало, потому я и последовал их примеру. Вот только ненадолго. Почему-то в случае со мной это самое небытие оказалось каким-то коротким. Только-только успел помереть, и тут на тебе — новая серия про жизнь. Но обидеться на явную несправедливость не успел — едва я пришел в себя, как первым делом услышал голоса.

Глюк продолжался.

Вовсю.

— Кому расскажи — не поверят. Да, Валерка?

— Точно. Дурдом обеспечен. Только мы хитрые — не скажем.

— А Генка спит, поди. Проснется — расстроится.

— Еще бы. Все самое интересное без него прошло. Тем более ты всего час назад его сменил.

— Так что, слетать за ним?

— Только ты сам. У меня все, упадок сил, плавно переходящий в тяжелую форму дистрофии.

— Ладно, схожу. А бутылку взять?

— Обязательно, и литровую. Надеюсь, когда вернетесь, она всем понадобится, а не только мне одному.

Топ-топ — другие шаги, совсем рядом. То ли и впрямь Валеркины, то ли моей сумасшедшей надежды. Я продолжал лежать, опасаясь, что, открыв глаза, никого и ничего не увижу, что все это — глюк, мираж, слуховая галлюцинация. Не может быть, чтобы они были! Не может! Пускай даже они проявили дикое терпение и выдержали три с половиной года, но не у пруда ведь! Мы же выезжали в Тверскую область, а не во Владимирскую, в Старицу, а не в Александрову слободу, в пещеру, а не к пруду, а потому я лучше… полежу с закрытыми глазами. Пусть мираж длится, а то, чего доброго, спугну…

Шарк-шарк — удаляющиеся шаги. Шмяк — кто-то сел. Чирк. Дымком повеяло. Что за черт — сигаретным. Тут уж я не выдержал, открыл глаза. Мираж продолжался. Валерка сидел рядом и еще подмигивал.

— Оклемался?

— Ага, — настороженно ответил я, не в силах поверить, что…

И тут меня обуял страх — дикий, панический, потому что я вспомнил о самом главном, без которого жизнь не жизнь, и если окажется, что… Словом, на кой черт мне такой глюк, если в нем нет самого главного! Тогда и просыпаться можно — не жалко.

— А как там?.. — Но не продолжаю — все равно страшно. Сейчас скажу: «Маша моя», а мне в ответ изумленное: «Какая Маша?» И пускай даже Валерка сейчас передо мной наяву — неужели мне от этого станет хоть на каплю легче? И что мне — назад за ненаглядной лезть? Нет, я, конечно, полезу, тут однозначно, но боюсь, что толку от этого…

— Если ты про девицу, которая вцепилась в тебя мертвой хваткой, из-за чего ты чуть не застрял, то с ней все в порядке.

— А-а-а… она… — И снова страшно вымолвить «жива».

Хорошо, что Валерка смышленый — понял все с полуслова.

— Жива она, жива. Воды, конечно, наглоталась будь здоров, так что пока без сознания, но мы ее уже откачали. Словом, не боись — жить будет. Вон она, бедолага, — показал он рукой куда-то вправо от меня.

Я кое-как повернул голову. Точно, лежит совсем рядышком со мной. Губы еще синеватые, на белом лице ни кровинки, но главное — дышит, причем не прерывисто, тяжело, а ровненько так, спокойно. Господи, какое же это блаженство. Неужто все позади?! Не верю!

И сразу слабость во всем теле — дикая, неимоверная. Нет, может, она и раньше была, только мне не до нее — поважнее дела имелись, а тут нахлынула. Глаза закрыл, а над ухом Валеркин голос:

— Ну, пирог Аленкин, конечно, без нас съели, — пробубнил он. — Ну и ладно, новый испечет, никуда не денется.

Я поначалу безмолвно согласился с ним — конечно же испечет, а потом встрепенулся — дошло до меня.

— Так это сколько же времени меня не было?

— Долго, — вздохнул Валерка. — Двое с лишним суток. Хотели уж назад подаваться, но тут эта штука искрить начала, словно закоротило в ней что-то. Вот и решили выждать, чем все закончится. А тут рука высовывается. Вроде твоя, а вроде — не совсем. Рукав-то вовсе не похож, зато перстень с камнем — один к одному. Ну мы за нее цоп и потянули. Сигаретку-то дать, путешественник во времени?

— Я в ответ лениво мотнул головой. Отвечать сил нет, но поднапрягся:

— Бросил.

— Давно ли?

Прикинул в уме.

— Три года назад. — И, подумав, внес уточнение: — С половиной.

Валерка даже закашлялся.

— Ты что, хочешь сказать, что…

— Ага. Хочу, — ответил я лениво.

— А… чего так долго-то? — удивился Валерка. — Сам же говорил: «Я ее хвать — и тикать».

— Дела были, — вздохнул я. — Опять же и Серой дыры этой я не нашел.

— А как же ты сюда попал?

— Из пруда в Александровой слободе, — равнодушно доложил я. — Иоанн Васильевич хотел утопить кое-кого, вот и пришлось вступиться. Как видишь, получилось. А твои историки — козлы, — добавил я. — Такую информацию упустили из виду. Из-за них я и…

— Ты погоди с историками, — загорелся Валерка. — Ты что, и правда самого царя видел?!

— Ивана Грозного? — вслед ему восхитился выползший из сумерек хода Андрюха.

— Живого?! — Это уже следующий за ним по пятам Генка.

Дался им этот царь. Нет чтобы о чем-то приятном спросили. Но надо отвечать.

— Как вас. Да и не только его одного — Висковатого, Воротынского… — начал перечислять я, но, кроме Валерки, эмоций никто не проявил — чувствуется, что подзабыли они славные страницы нашей отечественной истории. А там как знать — может, вообще не помнили. Тогда кого же им назвать-то? О! Идея!

— Я и с Годуновым успел познакомиться.

— С царем Борисом Федоровичем?! — снова ахнул Валерка.

— Ну да. Только он не царь еще и даже не Федорович, потому как молодой совсем. А Ирина, сестренка его, вообще дите дитем. Кстати, если бы не мое вмешательство, ее бы еще в детстве убили, — не удержавшись, похвастался я.

А что? Учитывая пережитое — вполне простительно. Имею я, в конце концов, право на небольшую слабость или нет?!

— Может, ты еще и Казань брал вместе с Астраханью? — недоверчиво усмехнулся Андрюха.

Я не обиделся. На его месте я бы тоже усомнился, даже посильнее, чем он.

— Казань не брал — взята уже, а вот Вейсенштейн, который Пайда, у шведов оттяпал. Да и не только ее. Правда, врать не стану — там я в битвах не участвовал. Зато под Молодями, когда крымского хана лупили, довелось сабелькой помахать. Да и раньше тоже, — сообщил я.

— А этого, как его, Малюту Скуратова видел? — блеснул познаниями Генка.

— И его тоже. Причем на рабочем месте.

— Ты что же, и там успел побывать? — несказанно удивился Валерка.

— Пришлось ненадолго заглянуть, — вздохнул я, философски размышляя: «Вытаращенные глаза Валерки — это предел, или, если рассказать кое-что, они увеличатся еще больше? Да нет, хватит, пожалуй, а то как бы они вообще не выпали из орбит», и жалобно попросил: — Ребята, пытать меня и там было кому, а вот водочки налить — увы.

Намек поняли сразу. Набулькали щедро, чуть ли не полный стакан, успокоив:

— Валяй, сколько выпьешь, хотя лучше ахни целиком — тебе стресс гасить надо.

Я вяло посопротивлялся, соблюдая приличия, мол, очнется Маша, а я пьяный в хлам, но меня заверили, что она ничего не заметит, поскольку, когда очнется, они нальют и ей.

— Ну вы и мертвого уболтаете, — вздохнул я, подчиняясь неумолимому диктату.

Пошла вода жизни в меня как обычная колодезная. Даже сомнения взяли — не перепутали ли ребята бутылку? Хотя нет, пахло в стакане именно ею, сорокаградусной. Не иначе как и впрямь после пережитого в организме скопилось столько адреналина, что уже никакой разницы — водка или ключевая из родника.

Зато на ароматы адреналин не распространяется, так что соблазнительный запах чесночного сала, щедрым пластом лежащего на куске черного хлеба, я почуял на расстоянии, еще не успев принять бутерброд от Валерки.

— О, кажется, проснулась, — сказал Генка, показывая на княжну.

Я повернул голову, сразу забыв про закуску. Глаза у моей ненаглядной были широко распахнуты и таращились на свечу, которую примостил подле себя Валерка.

— Бу-бу-бу, — безучастно заметила она и потянула к ней руку. — Бу-бу-бу! — повторила она возмущенно, когда тот осторожно ее перехватил и вернул на место.

Кого-то она мне напоминала. Вот только вспоминать этого человека мне отчего-то не хотелось.

Андрюха с Генкой переглянулись.

— Костя. Я не хочу тебя огорчать, но, по-моему, она очнулась, как бы это сказать… — Валерка смущенно кашлянул и нехотя продолжил: — Не совсем до конца. — И сочувственно посмотрел на меня.

Я вгляделся в лежащую еще раз, повнимательнее.

Вы никогда не заглядывали в глаза грудным детям? Нет, не тем, которым несколько месяцев, а которые только что из роддома. Так вот, они немного мутноватые и какие-то бессмысленные. Пустота в них. Вот и у моей Маши была такая же. Даже похлеще, чем у Вани Висковатого. У того хоть на донышке, в самой глубине, но плескались остатки разума. Маленькие такие, как искорки, но были. Здесь же, как я ни вглядывался, — ничего.

Вообще.

Полный ноль.

Внутри у меня все похолодело.

— Ничего, оклемается, — неестественно бодрым голосом заверил я, — Это у нее шок. Скоро пройдет. — И угрожающе — попробуй усомнись! — обвел взглядом встревоженные лица друзей, повторив: — Обязательно пройдет. Не может не пройти.

— Ну да, ну да, — немилосердно фальшивя, тут же поспешили согласиться со мной они.

Но я ошибался — он не прошел.

И это был не шок — куда хуже.

Глава 22 Катастрофы, или прощальный дар судьбы

Она даже не могла идти. Не от усталости — думается, для этого сил у нее хватило бы. Она просто не знала, как это делается. Поначалу мы пытались покинуть это проклятое место, закинув ее руки себе на плечи, но втроем было не развернуться. Выносить, держа за руки и за ноги, я запретил, хотя и сам стремился побыстрее отсюда сбежать. Впрочем, Серая дыра пропала почти сразу после того, как нас с Машей выудили из нее, так что можно было ее не опасаться. Кое-как соорудили импровизированные носилки. Как ни спешили, но менять друг друга приходилось через каждый десяток метров — княжна (или царица? впрочем, неважно, как называть) была весьма и весьма…

Свежий воздух оставался моей последней надеждой — вдруг подземелье или близость к Серой дыре как-то негативно воздействовали на Машу, а вдали от всего этого она придет в себя? Но воздух не помог. Она продолжала точно так же бессмысленно таращиться на угрюмое, почерневшее небо, а затем, когда рядом ослепительно сверкнула молния и моя княжна, испугавшись, заплакала, я чуть не взвыл следом.

Было от чего — у нее даже плач оказался младенческим. Ну да, диапазон не тот, зато интонации — один к одному. Кинувшись к ней утешать и успокаивать, я наговорил кучу ласковых слов, лепетал что-то бессвязно-нежное, и она успокоилась, закрыв глаза. Спустя пару минут дыхание ее вновь стало ровным. Уснула.

Почти над нашими головами шарахнул очередной громовой раскат. Я посмотрел на спящую. Странно, так и не проснулась. Осторожно уложив милую красивую головку на заботливо подстеленный Валеркой камуфляжный бушлат, я вышел из-под навеса и встал на колени, с мольбой глядя в грозовые небеса.

Не знаю, как назвать мои слова, обращенные к ним в тот момент. Молитва? Просьба о помощи? Крик души? Да, скорее последнее. Впрочем, если судить по интонациям, это было больше похоже на стон. Он вырвался у меня непроизвольно, и я сейчас не припомню ни одного слова из произнесенных тогда. Но небо безучастно молчало, лишь изредка насмешливо откликаясь зарницами молний, которые полыхали вдали за Волгой.

Я беспомощно оглянулся на друзей.

— Братцы! Ее-то она за что?! — прошептал я.

Но они тоже молчали.

Как небеса.

На меня не смотрел ни один.

Генка, по моему примеру, задрал голову кверху, да так и застыл, даже не вытирая с лица струек дождя. Андрюха, насупившись, смотрел в сторону, нервно терзая в руках ни в чем не повинную кепку, а Валерка, мрачно глядя куда-то вниз, то и дело лихорадочно затягивался сигаретой, трясущейся рукой поднося ее ко рту.

И тогда я до крови прикусил губу, сжал кулаки и поднялся с колен.

— Честная игра не по зубам?! — зло выкрикнул я той, что, затаившись где-то в свинцовом фиолете туч, разглядывала результат своей деятельности, мирно спящий на земле.

Мои окровавленные губы еще долго выплевывали презрительные оскорбления в ее адрес. Та в отместку шарахала молниями, все ближе и ближе подбираясь к месту, где мы стояли, но я не отступил и тогда, когда она вонзила очередную огненную стрелу чуть ли не у моих ног. Я даже не отодвинулся.

Ни на шаг.

Ни на сантиметр.

— Врешь, стерва! — орал я. — Просчиталась ты! Тебе уже нечем меня запугать!.. А ты, старик, — припомнился мне Световид и его коварная усмешка, которая отчетливо скользнула по губам во время предложения наворожить перстень, — это и есть твое чудо?! Чтоб ты…

Может быть, я еще долго бы изливал все, что у меня накопилось на душе, выплескивая праведное возмущение его вопиющей подлостью, но тут от шума вновь проснулась моя… маленькая.

В который раз зло буркнув напоследок, что все равно не сдамся, я направился к ней. Успокоить мою «крошку» удалось сравнительно легко — хватило пару-тройку раз погладить ее, ласково проведя рукой по шелковистым волосам и по разрумянившимся от сна щекам с нежным персиковым пушком.

А утро принесло радость. Она что-то тихо лепетала, сидя в машине, которую мы поймали, и, прислушавшись, я уловил нечто знакомое. Это оказалось уже не бессмысленное «бу-бу-бу». Она повторяла слова из наших разговоров, правда, немилосердно искажала их.

— Ну вот, приходит в себя, — ободряюще заметил водитель, зафрахтованный нами аж до самой Москвы. — Я сразу сказал — обойдется у вас с актрисой.

Дело в том, что мы объяснили ему наше присутствие в таком глухом месте, да еще в столь экзотических костюмах, съемками исторического фильма. Мол, главной героине стало плохо, потому что молния ударила почти в нее, и теперь мы срочно везем девушку в больницу, чтобы вывести из шока.

— Надо же, как вам не повезло. Гроза в сентябре вообще жуткая редкость, да тут еще прямо в нее угодило, — посетовал водитель. — Жаль деваху, тем более вон она какая… красивая. А как кино-то называется?

— «Царская невеста», — мрачно ответил я и, напоровшись на удивленный и слегка встревоженный взгляд Валерки, пояснил: — О ней у тебя нигде не было написано, так что она из незапланированных. И бояться нечего, бабочку я не раздавил. Она бы все равно утонула в пруду.

— Бабаку… не ластавил… — удовлетворенно подтвердила Маша. — Утанула. Все лавно.

Я так и застыл с открытым ртом, после чего вопросительно уставился на Валерку — вдруг мне показалось? Но нет, судя по его загоревшимся глазам, у княжны и впрямь что-то где-то стало понемногу «включаться». А потом, только гораздо позднее, но в этот же день, пришло время и для моей улыбки. Наступило оно после посещения госпиталя внутренних войск, где ее осмотрел Сергей Николаевич Горшков — главный психиатр и хороший Валеркин знакомый. Первичный диагноз он поставил, как впоследствии оказалось, не просто правильно, но с абсолютной точностью:

— Для полноты картины и вынесения, так сказать, окончательного приговора, девушку лучше всего было бы поместить на обследование в приличный стационар, — осторожно заметил он после долгого, не менее получаса, общения с Машей наедине. — Тогда бы я поручился за свои слова. А пока это всего лишь наиболее вероятный прикид, тем более что случай совершенно нетипичный, — оговорился он и продолжил: — У вашей артистки, молодой человек, не просто шок от молнии. — И выжидающе уставился на меня.

Ну и что ему сказать? Правду? Тогда он и мне порекомендует полежать в стационаре.

— Она еще и ударилась в падении, — промямлил я и зачем-то добавил: — Больно.

— В смысле — сильно? — уточнил он.

Я с облегчением кивнул.

— Хитро ударилась, — вздохнул приземистый коренастый бородач в докторском халате и сочувственно улыбнулся.

Может, улыбка была, что называется, профессиональной, но мне она показалась искренней.

— Очень хитро, — повторил он, задумчиво поглаживая небольшую округлую бородку. — Такое ощущение, что ее мозг как-то внезапно растерял всю приобретенную информацию, то ли напрочь ее позабыв, то ли…

— А каковы шансы, что она снова все вспомнит? — поинтересовался я.

— А тут я ничем порадовать не могу — еще раз повторюсь, что нужно всестороннее обследование, — твердо сказал Сергей Николаевич. — У меня ваш случай — первый за всю многолетнюю практику. Пока можно констатировать лишь одно: полное стирание памяти. Я, конечно, в технике не спец, но могу сравнить с компьютером, когда вы форматируете у него жесткий диск. Теперь у нее в голове пустота, но у меня такое ощущение, что туда можно закладывать по новой все что угодно… — И развел руками. — Пока все.

Звания его я так и не увидел — мешал накинутый на плечи белый халат, да и не до того мне было, но, будь моя воля, я бы возвел его в ранг генерала. Нет, даже маршала. За непревзойденное мастерство и талант. Он угадал все, включая сравнение. Маша и впрямь училась на удивление быстро, особенно поначалу, заглатывая за день-два то, на что обычному ребенку нужно не меньше года. Когда Валерка через полторы недели нашел для меня уединенное местечко — один из его приятелей уезжал в отпуск к морю и просил приглядеть за дачей, — ей было уже семь лет. Не меньше.

Только временами, крайне редко, да и то лишь на несколько секунд, в ней просыпалось что-то от той прежней, но почти сразу безмятежно засыпало. Впервые я это заметил, когда мы подходили к трамваю, чтобы ехать на вокзал, а оттуда на дачу.

— Ух, яка колымага велика! — простодушно восхитилась она, тыча пальцем в трамвай. — Дак из железа вся. Нешто такую лошади увезут?

У меня перехватило дыхание. Я беззвучно шевелил губами, стараясь глотнуть воздух, и лихорадочно размышляя в поисках ответа: «Радоваться мне этому пробуждению или…»

Но Маша тут же нахмурилась, о чем-то напряженно размышляя, а затем вновь обратилась ко мне и прощебетала:

— Костя, а что такое колымага?

Это только один из примеров. Впрочем, случались эти «включения» настолько редко — не чаще двух-трех раз в месяц, впоследствии и того реже, а спустя год вообще прекратились, — что можно было не обращать на них внимания. Да и не до того мне — я ведь… учительствовал. Получалось не ахти, но, на мое счастье, в школе, где я преподавал, числилась всего одна-единственная ученица, притом гениальная, так что особых проблем, невзирая на полное неумение, я не испытывал.

Начальные классы Маша прошла за неделю. Когда же мы спустя месяц возвращались с дачи, княжна щелкала квадратные уравнения, как орешки. Дальше я с нею не пошел. Во-первых, сам плохо знал, а во-вторых, не имело смысла забивать прелестную головку моей девочки всякими глупостями из учебников алгебры и начала анализа, тригонометрией и прочей белибердой, которая обычному человеку туго дается и через год после окончания школы вылетает из головы. Совсем. За абсолютной ненадобностью.

Так же я поступил и с остальными точными науками — и физика, и химия только за седьмой и кое-что из восьмого класса. То есть она имела обо всем общее представление, а что касается конкретики — никаких формул. Причина та же — за ненадобностью.

Иное дело — гуманитарные предметы. Литература и география, зоология и ботаника — это да. Это ей сгодится. Как принято говорить — для общего интеллектуального развития. Тем более что учебники Маша не читала — перелистывала, но при этом запоминала все.

С английским языком сложностей тоже не было. Найденный в поселке репетитор — бывшая учительница, а ныне пенсионерка Аглая Васильевна — вообще млела, каждый день не уставая засыпать цветущую от удовольствия Машеньку комплиментами. С головы до ног.

Но она того заслуживала. Бывшие ученики Аглаи Васильевны за несколько лет в школе осваивали от силы половину того, что с легкостью одолела моя Машенька всего за три недели.

История — статья особая. Особенно времена Иоанна Грозного. Признаться, рассказывал я ей о них не без некоторой опаски — вдруг вспомнит, причем не малюсенький кусочек, крошечку, щепоточку, крупинку, а сразу все. И что тогда? Но обошлось. Единственный комментарий, который Маша отпустила в адрес царя, касался его жен.

— Я бы нипочем за такого злого дядьку замуж не вышла! Хоть режь!

Мне оставалось только усмехнуться и погладить ее по головке со словами: «Ну и правильно, умница ты моя».

Вот только ночью мне вдруг снова приснился тот злополучный пир, ее бледное лицо, натянутая улыбка и отчаянная мольба во взоре, устремленном на меня: «Помоги! Спаси!» Проснулся я в холодном поту и больше не заснул. Так и просидел до самого рассвета на маленькой кухоньке, нещадно смоля одну сигарету за другой из случайно найденной в столе пачки — тут уж не до отказа от пагубных привычек.

Но это — в смысле мои сны и ее «пробои» в памяти — было мелочью. Так сказать, некоторыми издержками производства, с лихвой окупаемыми общими достижениями. В целом процесс и впрямь протекал столь гладко, что мне подчас становилось страшно — уж очень долгий перерыв устроила судьба. Не иначе как она занята тем, что готовит мне не просто каверзу, но с супернаворотами. Однако шли дни, а я их так и не видел.

Одно время я всерьез решил, что будущая суперкаверза каким-то образом запрятана именно в ее гениальности. Но и тут промах. Почти сразу после нашего возвращения с дачи обратно к Валерке ее скорость усвоения резко пошла на убыль. В то время она уже попала в руки Валеркиной жены Алены для постижения еще одной стороны жизни. Пусть я был для нее и отцом, и старшим братом, но есть сугубо женские вопросы, в которых они некомпетентны. Именно Алена и заметила нам с Валеркой:

— Девочка очень умненькая, но гениальности я в ней что-то не замечаю.

И верно. Она могла выучить пяток не особо длинных стихотворений за вечер, а вот десяток уже не осиливала. Она… Словом, проверка установила точно — гений куда-то делся.

«От гениальности к нормализации, а куда потом, от обычного состояния?» — мрачно думал я, вновь нещадно смоля одну сигарету за другой.

Нет, куда именно — я знал, но ответ мне не нравился. Однако и здесь все мои опасения оказались напрасными — ниже она не опустилась, превратившись в совершенно обычную молодую красивую девушку.

К этому времени Андрей через своих знакомых состряпал для нее все необходимые документы — свидетельство о рождении, аттестат об окончании школы и паспорт на имя… Марии Андреевны Долгорукой. Если соглашаться на любой, обошлось бы гораздо дешевле, но я заявил, что это память о моих былых сражениях, достижениях, победах, удачах и вообще. Конечно, глупо, особенно с учетом, что она через два месяца все равно поменяла его в связи с замужеством и сменой фамилии. Да-да, прошу любить и жаловать — Мария Россошанская.

А моя захоронка под Нижним Новгородом пришлась как нельзя кстати. На паспорт и прочее у меня ухнулись последние деньги, вырученные мною от продажи тех двадцати семи золотых монет, выпоротых из ферязи и кафтана. Где-то недели за три до свадьбы я отправился к своему бывшему поместью. Нижегородский кремль продолжал величественно возвышаться над Окой и Волгой, но меня интересовал только отрезок одной из стен, указывающий направление моей захоронки. По счастью, башни Пороховая и Юрьевская, которая теперь называется Георгиевской, оказались на месте.

Повозиться пришлось изрядно. Если бы не Андрюхин миноискатель, думаю, промучился бы с поисками не одну неделю — расстояние оказалось совсем не то из-за капризов полноводной Волги, любящей намывать и подмывать берега, зато с остальным управился быстро. Вот только копать пришлось поглубже — вместо метра рыл чуть ли не два. Наверное, нанесло.

Зато клад оказался и впрямь бесценным. Полазив по каталогам, я установил, что некоторые из спрятанных мною монеток не просто раритеты, а чуть ли не единственные в мире, и цена их на международных аукционах зашкаливает за сотню тысяч, причем даже не долларов, а фунтов стерлингов. Кое-какие и вовсе уникальны — во всяком случае, в каталогах они вообще не значились.

Разумеется, сдавать находку государству я не стал. Еще чего! Это ведь не клад — я их сам припрятал, то есть они — моя личная собственность. И не нашел я их, а пришел и забрал. Ну а по времени… Кому какое дело, когда хозяин вернулся за своим добром? Да, не через год, и даже не через век, а через четыре с половиной столетия — так что? Словом, перебьется держава. Пусть вначале научится с умом тратить свои нефтяные деньги, а потом разевает рот на мой скромный каравай.

Получилось оригинально. На свадьбе не столько вручали подарки жениху с невестой, сколько сам жених оделял всех гостинцами. К сожалению, много подарить я не мог — из монет успели продать только пять штук, да и то прямо здесь, не выезжая за рубеж — время поджимало. Хорошо, что попался честный мужик из Андрюхиных знакомых. Тот уже давно с ним общается, потому и получили приличную цену, в смысле половинную.

Расставаться с монетами было жалко — все ж таки память.

Может, потому они мне и запомнились. На первой с одной стороны был изображен король в доспехах, на корабле с большой розой на борту, а с другой — лилиевидный крест, на концах которого изображалось четыре льва, а посередине — солнце с розой.[253] Вторая, попроще — тоже с королем на корабле, правда, герб был какой-то загадочный, вроде английский, а вроде и не совсем.[254] Третья была вообще из античных времен и выглядела изрядно затертой — угадывались лишь контуры явно восточного лица и какая-то еле видимая надпись по ободку, сделанная загадочными буквами. На четвертой красовался герб, явно украденный из Москвы,[255] а вот насчет пятой я даже удивился.

Андрюхин знакомый отвалил за нее лишь немногим меньше, чем за те четыре увесистых золотых кругляшка. Симпатичная? Безусловно, особенно еле угадываемая на обороте роза, красиво распустившая свои лепестки. Просто прелесть. Но с другой стороны, не золотая, а серебряная, причем низкопробная, если судить по изменениям, которые претерпела эта крохотуля, побыв четыре с лишним века в земле. Так за что такая цена? И вроде бы не столь редкая — это тут она у меня стала единственным экземпляром, а четыре века назад их в моем мешке было не меньше десятка. Не иначе как впарил хитрый Томас, хотя очень может статься, что и купец Ицхак — надуть компаньона по мелочи в те времена не считалось чем-то зазорным.

Только потом я узнал, что эта монета, получившая название «полпенни с розой», действительно была очень низкой пробы и ее вскоре вообще изъяли из обращения. Отсюда и столь высокая стоимость. Ох уж эти нумизматы — никогда не угадаешь, что у них на уме.

Словом, хватило и на пышную свадьбу, и на покупку машин с квартирой. Последняя предназначалась для Валерки — нечего ему на четвертом десятке скитаться по общагам. Раз государство бессовестное — будем исправлять его свинство сами. А его Алена получила ключи от новенькой BMW — «учительница жизни» ее заслужила с лихвой, в чем я убедился спустя короткое время нашей совместной жизни с Машей.

Маме с папой я разъяснил ситуацию согласно разработанной для княжны версии — не все мне одному жить по «легенде». Мол, детдомовская она, да и потом не повезло — попались на пути лихие люди, ограбили и избили, да так, что она потеряла память, но сейчас все в порядке, хотя из прошлой жизни она по-прежнему ничего не помнит, а потому вопросов о детстве и отрочестве лучше не задавать — иначе доктора стрессом грозятся.

Невестка пришлась родителям по душе, даже маме. Поначалу она еще посматривала на Машу с эдакой ревностью — в надежные ли руки перешел ее непутевый шалопай. Однако спустя месяц успокоилась — руки оказались крепкими, к тому же заботливыми и ласковыми.

Через год у нас родился первенец. Мальчик получил имя Иван. Родители возражали, но я был неумолим. Говорить им, что он так назван в честь царского печатника, думного дьяка и большой умницы Ивана Михайловича Висковатого, я не стал — сочтут за идиота. Назвал, и все тут.

Второй, которого княжна ждет сейчас, тоже имеет имя, хотя и не успел родиться. Его имя — Миша. В честь князя Михайлы Ивановича Воротынского. Я не забыл тебя, князь «Вперед!». Третьим будет Борис. Если же на свет появится дочка, то и тут проблем нет — Анна или Ирина. В честь кого, думается, разъяснять не стоит. Словом, детские имена у меня расписаны далеко вперед — и все с посвящениями.

Полгода назад я уволился из газеты, уступив настоятельным просьбам Валерки, и уселся писать «отчет о проделанной работе». Вначале думал, что уложусь в пять-шесть страничек, но вскоре понял, что к этой цифре надо добавить ноль, а потом, еще через месяц, стало припахивать и вторым нулем.

Пришлось укатить на купленную мною старенькую дачу поблизости от Новокузнецка и творить там. Кстати, я чуть ранее упомянул о сумме, уплаченной за нее, но если вы решили, что я оговорился, то вынужден повториться — приобретен домик действительно всего за один дукат. Точнее, за стоимость этого дуката, выкупленного у меня одним из коллекционеров, так что никакой ошибки или описки не допущено, а если ввел вас в заблуждение — извините.

Мой отчет хоть и получился толстым, но опубликовать его не удалось — в издательствах морщились и возвращали рукопись. Переработать таким образом, чтобы сделать из него кандидатскую, нечего было и думать. Не тот язык — полбеды. Его еще можно переделать под научный, сделав сухим и черствым, как заплесневелый сухарь, а вот что делать со ссылками? Очень уж мало их получалось, да и те… Боюсь, Российская академия наук не одобрит, прочитав кое-какие подробности о битве под Молодями и внизу сноску: «Сам видел». А далее, в скобках: «Примечание автора».

Такое могут одобрить в другом месте. Например, на Канатчиковой даче, воспетой Высоцким. Или в Институте Сербского. Вот там — да, но я в эти заведения не тороплюсь.

Нет, можно, конечно, ту же сноску написать понейтральнее: «Согласно трудов фряжского князя Константина Монтекки, жившего на Руси в период с апреля 1570 года по ноябрь 1573 года и лично участвовавшего в этом сражении». Во как!

Но если в РАН спросят, где я взял сам труд, придется вновь тыкать пальцем в диссертацию.

Нет, не буду я соваться к нашим академикам. Ни к чему это.

Книжка в серии «Фантастический боевик» или какой-нибудь похожей — это единственно возможный вариант. Терять-то нечего. Опять же надо предупредить народ, чтоб был поосторожнее со Старицкими пещерами. Не ровен час — залезут в эту Серую дыру, и поминай как звали. А уж там как повезет — мне вот удача улыбнулась, а вам, ребятки…

Единственное, чего я так и не понял, так это загадок истории. Между нами говоря, я, образно выражаясь, растоптал не только бабочку Брэдбери, причем не одну, а сотни. На моем счету немало гораздо более крупной дичи, а если заглянуть в труды отцов-историков — никаких новшеств. Ради приличия хоть бы буковку-другую после моего визита исправили, так ведь нет. Получается, я ничего не изменил? Или я читал до своей второй отправки уже измененное мною? Но как же так — я еще туда не попал, а оно произошло? А если бы я туда вообще не поехал?

Мой ученый друг Миша Макшанцев, которому я задал этот вопрос, как-то пытался рассуждать про загадочное кольцо времени, но под конец сам окончательно запутался и махнул рукой, заявив:

— Все, что касается перемещений в прошлое или будущее, а тем более возможных последствий такого рода путешествий — терра инкогнита. Гадать можно сколько угодно, а вот дать точный ответ — увы.

На этом все и закончилось, но временно. Несколько позднее, уже спустя полгода, попивая с Валеркой коньячок на лоджии его новой квартиры, я припомнил кое-какое несоответствие, о чем не преминул сообщить другу.

— Ты же слышал, что сказал Макшанцев, — пожал плечами тот. — Честно говоря, я из его объяснений про время понял не больше, чем ты, поэтому добавить мне нечего.

— Ну хорошо, — не унимался я. — Про кольцо у него звучало все логично. Но тогда как быть с приговором?

— С каким приговором? — не понял он.

— С приговором о сторожевой и станичной страже, то есть моим великим трудом по охране государственных границ Руси, — гордо подбоченился я. — Я же отлично помню, что закончил его осенью тысяча пятьсот семьдесят первого года, после чего Воротынский надиктовывал его подьячим, а уж потом понес к царю на утверждение.

— И что? — продолжал недоумевать Валерка.

— А то, что недавно мне совершенно случайно попались в Интернете эти тексты, — пояснил я, слегка приврав.

Разумеется, попались они мне далеко не случайно, просто захотелось освежить в памяти свой труд, пускай и изложенный корявым средневековым языком. Но об этом ни к чему, да оно и не имеет никакого значения. Главное, что текст в них был действительно князя Воротынского, но даты совершенно другие, не совпадающие более чем на полгода. Если судить по ним, то получалось, что уже во второй половине февраля все было решено и утверждено, хотя на самом деле там еще и конь не валялся. Вот обо всех этих несовпадениях я и рассказал другу, в качестве подтверждения подсунув распечатку всех этих боярских приговоров.

— А фамилии соответствуют? — поинтересовался Валерка.

— С ними все в порядке, — отмахнулся я. — И князей, и бояр, что тут упомянуты, я хорошо знаю. Даже дьяка Клобукова и то отлично помню — он не раз потом наведывался на подворье к Воротынскому якобы проверить, как трудятся его подчиненные, хотя на самом деле накатить чарку-другую медку — пьянь был страшенная. Ты с датами поясни. Смотри — вот восемнадцатое февраля, вот шестое марта. А ведь у меня к этому времени были готовы только черновые наброски, не больше.

— Значит, в Разрядном приказе ошиблись в датировке, вот и все. Или подклеили не туда. Ты же сам видел, какие там колеса из документов. Запросто могло так случиться.

— Могло, — кивнул я. — Но обсуждать эти положения с князем Иваном Дмитриевичем Вельским, как тут написано, Воротынский никак не мог. Того к осени тысяча пятьсот семьдесят первого года давно не было в живых.

Валерка озадаченно почесал в затылке и вдруг оживился.

— Наброски, говоришь, имелись? — улыбнулся он. — А почем тебе знать — вдруг после твоего отъезда в Псков царь как раз начал дергать Воротынского, и тогда он, вспомнив про твои черновики, использовал их и надиктовал подьячим этот текст? Ты уверен, что он надиктовал осенью именно его?

— Нет, конечно. Когда твое творение губят, превращая во что-то неудобоваримое, автору как-то не хочется присутствовать на этой экзекуции. Поэтому то, что получилось в результате его кропотливых усилий, я практически не помню. Суть — да, так она и осталась, но дословно… Хотя, помнится, за несколько дней до моего отъезда князь спрашивал меня, куда я сунул все, что уже написал, но…

— Тогда все ясно, — сделал вывод Валерка. — Он уже в феврале сработал по черновикам. А потом этот текст, обсудив с боярами, подшили в Разрядном приказе. По закону подлости беловик до приказа либо не дошел, либо затерялся где-то в ихзапасниках а потом, к примеру, сгорел. И вообще, — решительно подвел он черту под разговором, — главное, что ты живой и здоровый, а остальное все мелочи, включая эту путаницу с датами. Вот если бы ты прихватил в это путешествие что-нибудь эдакое, а потом оставил в том времени на горе историкам, было бы куда хуже. Представь, как они потом веками ломали бы головы — как оно там появилось…

— Пистолет исчез, камуфляж изодрался на лохмотья, таблетки использовал по назначению либо выкинул, а твою шпаргалку сжег, так что все чисто, — бодро доложил я и улыбнулся, кое-что вспомнив. — Хотя нет, одну вещицу все-таки оставил. Только историков она не касается, так что за их головы можешь быть спокойным. Виртуальная она.

— Ну да? — удивился он. — А что за виртуальная вещица?

— Рога царю-батюшке всея Руси Иоанну Васильевичу, — пояснил я. — Ветвистые такие, раскидистые.

— Ну-у, учитывая, что ты был у своей Машеньки первым, а тот хоть и женился на ней, но даже ни разу не тронул, это не совсем рога, — уточнил педантичный Валерка, умалив мои заслуги.

Я помялся, но желание быть оцененным по достоинству пересилило. Тем более во время возвращения в двадцать первый век изменения коснулись не только Машенькиной головы, но и моего тела. Кто-то всемогущий изрядно его «почистил», ликвидировав все рубцы и боевые шрамы, так что ими похвастаться перед Валеркой я не мог. Зато…

Заговорщически посмотрев, далеко ли наши красавицы-жены, я на всякий случай аккуратно прикрыл поплотнее дверь на лоджию, где мы сидели, и «раскололся»:

— Ладно. Пускай эти, которые с Машей, не в зачет. Но рога царю-батюшке я все же подвесил. Самые настоящие!

Поначалу я вообще хотел обойтись без имен. Конечно, она давно в могиле, но все равно непорядочно, если я начну трепать ее имя. Она этого не заслуживает. Но потом, вспомнив, что в книге мне придется ее упомянуть, пускай в достаточно целомудренной форме, то есть опустив все эротические подробности жарких ночей, не выдержал соблазна и, сделав многозначительную паузу, пояснил:

— Анна Колтовская. Это случилось за три дня до ее пострижения в монастырь, — уточнил я сразу, напомнив: — Только Маше моей тсс…

— За кого ты меня держишь, старина?! — даже возмутился Валерка. — Мог бы и не говорить. Могила! — И восторженно протянул: — Ну ты силен, парень!..

Мне в ответ оставалось только стыдливо потупиться, млея под его восхищенным взглядом.

В конце-то концов, могу я позволить себе вместо лавровых венков и триумфального шествия хоть что-то взамен — например, такую мелочь, как простодушно похвастаться перед другом?! Конечно, Россошанский не Казанова, но и мы кое-что могём. И не только могём, но и могем.

Не зря же я представился именно фряжским князем. Итальянцы — они все такие. А те, что с Урала, вообще — ух!

И это последний из рассказов о человеческом детеныше, волей судьбы попавшем в волчью стаю…

Глава 23 Реабилитация

Долги надо платить, причем все, пускай самые неприятные. К этому родители приучили меня с раннего детства. Потому я приступаю и… прошу прощения у всех тех, с кем поступил несправедливо, обвинив в незаслуженных грехах.

Начну с наших историков. Зря я упрекал их в незнании. Нашлось у них упоминание о княжне Марии. Не встретилось оно мне раньше не из-за моей невнимательности — такое бы я ни за что не забыл, а в связи с тем, что Валерка мне сунул издание Костомарова, которое поновей, посчитав, что репринтное, где придется мучиться с фитой и фертом, ятем и ером в окончаниях слов, ни к чему. Издательство же опубликовало его с сокращениями. В числе таковых оказалось и упоминание о моей Маше.

Жаль, что этот репринт попал мне в руки только сейчас. Слишком поздно. Хотя тут двояко. Может, что-то успел бы исправить, а может, наоборот — получилось бы еще хуже. Кто знает, как бы я поступал, если бы все время помнил об этих строках:

«…По известию одного старого сказания, в ноябре 1573 года Иван Васильевич женился на Марье Долгорукой, а на другой день, подозревая, что она до брака любила кого-то иного, приказал ее посадить в колымагу, запречь диких лошадей и пустить на пруд, в котором несчастная и погибла… В память события с Долгорукой царь велел провести черныя полосы на позолоченном куполе церкви в Александровской слободе…»[256]

Знаю только одно — я бы все равно не сдался. Тот, кто поднимает руки вверх, отдаваясь на милость победителя, теряет главное — право и возможность распоряжаться собой. Он расписывается в собственном бессилии, признавая врага сильней. И тогда судьба презрительно говорит: «Слабак» и вытирает об него ноги. Сам виноват. Надо всегда держать удар, как бы больно тебе ни было. Только тогда, восхищенная твоим отчаянным упрямством, она может уступить.

Не всегда.

Не во всем.

Но может.

Хотя бы из уважения.

И пусть меня простит волхв Световид — бескорыстный старец, явивший мне подлинное чудо и ничегошеньки не взявший взамен, за глупые скоропалительные слова, высказанные в его адрес той черной страшной ночью. Сейчас я бы попросту, ничуть не постеснявшись, упал перед ним на колени, благодаря за все то, что он для меня сделал.

Кстати, о судьбе, которую я так отчаянно и старательно проклинал. По прошествии времени я несколько изменил свою точку зрения на ее последний жест с Машиной амнезией. Не исключено, и даже скорее всего, что она пошла только во благо, причем нам обоим. Да-да. Звучит парадоксально, но факт. Это только на первый взгляд выглядело ее последним ударом. А если не торопиться с выводами и подойти с другой стороны? Вдумайтесь, что сталось бы с Машей, явись она с прежней памятью в наш безумный сумасшедший мир. Гигантские терема до неба, огромные колымаги, несущиеся со страшной скоростью, причем без лошадей — не иначе как с помощью бесовской силы.

Про метро вообще молчу — лишь бы выбраться живой из сатанинского подземелья.

В церквях, прямо внутри, чуть ли не по соседству с алтарем, устроено нечестивое торжище. Это в божьем-то храме?!

Ну и в довершение, как блистательный венец на челе Люцифера, — загадочный ящик, в который невесть как забрались люди, и добро бы только они, а то вон — чудища, драконы, колдуны и ведьмы, зомби и ожившие мертвецы, упыри и прочая нечисть…

Господи, куда я попала?! В ад?!

Вот этот шок навряд ли вылечил бы самый выдающийся психиатр. Даже Сергей Николаевич Горшков, при всем моем к нему уважении, и тот, пожалуй, оказался бы бессилен. Во всяком случае, я что-то сомневаюсь, чтобы он смог повлиять на ее психологию, поскольку социальная адаптация — эвон каких слов нахватался, аж самого восторг берет, — вообще штука весьма сложная, особенно для вполне сформировавшейся человеческой личности на третьем десятке лет.

А сомневаюсь еще и потому, что непреодолимой помехой оказалась бы прежняя Машина память, те воспоминания детства и юности, где все было легко и просто, где по небу летали одни птицы, а в отцовском терему тихо пел колыбельную песню маленький сверчок. Словом, память обо всем том, милом и родном, что ушло безвозвратно и навсегда, о том, откуда ее выдернула чья-то неведомая и безжалостная рука, властно погрузив в пучину непрекращающегося кошмара.

И как вы думаете — справилась бы она со своей ностальгией по прошлому? Привыкла бы к новому, чужому и дикому для нее миру? Спорный вопрос. Но даже если дать на него положительный ответ, тут же возникает другой, еще более животрепещущий, по крайней мере лично для меня — как бы она стала относиться к этой безжалостной руке, а заодно и к человеку, которому рука принадлежит?

Поначалу бы да — цеплялась за нее, потому что она — переходный мостик, ниточка между тем временем и этим. Да и не за что ей больше уцепиться, особенно в первые дни, недели и месяцы. А потом?

Не стала бы она задавать один и тот же вопрос: «Ты куда меня завез?!» И никакие мои объяснения не помогли бы, потому что вступили бы в ход эмоции: «А я тебя просила?! Спасал?! Да лучше бы я утонула в том пруду! Зато сразу померла бы и сейчас не мучилась!»

И тяжелый ненавидящий взгляд!

Как стрела в спину.

Вот и думай после этого, что сделала напоследок судьба.

Нанесла удар? А может, она его принесла, а?

И не удар это вовсе. Сдается, что первую буковку надо убрать и обойтись без «у»? Только я этого поначалу не понял, решив, что попал в катастрофу. На самом же деле мне просто посоветовали начать отношения с Машей «с чистого листа».

И даже то, что судьба оставила малюсенькие крошки от прежней памяти Маши, изредка всплывавшие в первый год на поверхность, тоже, скорее всего, было не просто так, но с целью. Знала она, что я окажусь тупым и не оценю преподнесенный ею дар по достоинству. Вот и показывала ненароком, что было бы, если бы…

Нет, может, у нее имелся и еще какой-то тайный умысел — пойди пойми. Остается только гадать, но я этим не занимаюсь — не хочу.

То, что я теперь для Машеньки не только муж, но в каком-то смысле еще и отец, а также старший брат, иногда мешает, в смысле ночью, но в целом… Правда, осталось легкое, еле уловимое сожаление по неким чертам характера той, которая была и которой больше нет. Канули в бездну ее безграничная доверчивость, ее простодушная наивность и что-то еще, вовсе не объяснимое, присущее княжне Марии Долгорукой, но отсутствующее у Маши Россошанской. Однако едва это сожаление приходит мне на ум, как я тут же отгоняю его прочь — плюсов-то неизмеримо больше, так чего теперь? Да и вообще — идеалов на земле не бывает, и нужно только радоваться, что моя супруга максимально к нему приближена…

Проклятиям, написанным мною в самом начале в адрес Серой дыры, пожалуй, также не стоит верить. Это я написал сгоряча. На самом деле я от всей души ей благодарен. Хотя другим соваться туда я бы все равно не рекомендовал — оно и впрямь опасно. А если у кого-то разыгралась в душе бурная жажда приключений и он, будучи по натуре авантюристом, все же рискнет туда нырнуть, то пусть прежде вспомнит, что эта таинственная дверь, скрытая в ней, открывается лишь в одну сторону — возврата не будет.

Хотя пока я за них спокоен. Сейчас у любителей приключений все равно ничего не получится. Как пропала эта дыра после нашего с Машей возвращения, так и с концами. Ход на месте, ручеек бежит, не иссяк, и чаша индейца Джо тоже никуда не делась, а дыра исчезла, как и не было ее вовсе. Только сейчас уже не на время, как раньше, — надолго. Может так случиться, что навсегда. Во всяком случае, за эти три года, что мы тут с Машей, если верить Андрюхе, информирующему меня каждый месяц, она так и не появлялась. Ни разу.

Данные точные, поскольку ему это тоже интересно, хотя сам Андрюха считает, что делает это исключительно из-за моих ежедневных вопросов, которыми я его «достал». Врет, конечно. Ну, бывает, сбросишь письмецо по электронке, спросишь в конце про пещеру, вот и все. И уж точно не каждый день. Так, раза два-три в месяц, не чаще. Ну от силы четыре.

Разве это можно назвать «достал»?

О перстне с лалом я тоже стараюсь не думать. Ни о нем самом, ни о чуде, совершенном им с помощью некой загадочной силы. Разумеется, всему этому можно подыскать вполне реалистичное объяснение с научной точки зрения, но только в виде гипотезы, не больше. И что с того проку? Разве что пригасит яркие краски самого слова «чудо», вот и все.

Попытаться же проверить на практике — увы. Как ни старайся, а поздно. Ушел поезд. И увез он с собой не только Серую дыру, но и то тайное место посреди болота, ту заветную полянку с камнем и неведомой силой, где я встречался со Световидом.

Это тоже абсолютно точные данные, причем не от Андрюхи. Бывал я на Псковщине. Разумеется, изменилось все до неузнаваемости. Кое-какие надежды вселил в меня центр областного города с Кромом и Троицким собором, Довмонтовым городом, Старым и Новым Застеньем и так далее. Целые башни, стены и пробуждающий воспоминания Ивановский монастырь вдохновили меня на дальнейшие розыски, но потом пришлось худо, поскольку я знал только направление, да и то примерное — на юг с легким отклонением в восточную сторону.

Карта области тоже ничего не дала — не имелось на ней Бирючей.

Даже приблизительно похожих названий и то ни одного. Вообще.

Да и Чертовой Бучи тоже на карте не было. Вот озер сколько угодно. Странное дело — когда я проезжал в этих краях тогда, четыре века назад, то практически их не замечал. Может, потому, что ни разу не доводилось бывать летом, а ранней весной и глубокой осенью они уже покрывались льдом. Зато сейчас они попадались через каждый десяток километров.

Помнится, Маша во время моего последнего визита в Бирючи обещала показать мне, как она выразилась, красу неописуемую, но названия озер я забыл все до единого. Вот вкус угря, извлеченного из них и которым меня частенько угощали в поместье, запомнил на всю оставшуюся жизнь. Да и не только одного угря, с рыбой у князя Долгорукого было раздолье — и лещ, и судак, и ряпушка, а уж снеток вообще шел как семечки, и все оттуда, а вот названия озер…

Если б побывал, то конечно же запомнил бы, а так… Вроде бы Черное. А может, Белое? Долгое? Круглое? Кривое? Вроде бы какое-то из них, но какое именно…

Нет, не помню.

Да что там говорить про озера, если у меня в голове не отложилось даже название тихой извилистой речушки, протекавшей в сотне метров от терема Долгорукого.

Словом, единственное, что помогало мне хоть немного ориентироваться на местности, был спидометр машины. С трудом припомнив, что во время моего первого визита в Бирючи князь Долгорукий как-то упомянул про Невель, до которого от Бирючей, как он сказал, полста верст, я на всех парах рванул туда, благо что трасса, ведущая к нему аж из Санкт-Петербурга, позволяла приличную скорость.

Но вот закавыка — в то время использовали две версты,[257] и какую из них имел в виду Андрей Тимофеевич — пойди пойми. Если бы они отличались ненамного — одно, но, насколько я помню, разница между ними была двойная, то есть получается то ли и впрямь пятьдесят километров, то ли вся сотня, да еще с гаком. И как тут быть?

Правда, в начале пути одна привязка у меня имелась — бывшая крепость, а ныне райцентр под чудным названием Остров, который, как я помню, мы проезжали и тогда, следуя во Псков. Зато дальше…

Судя по расстоянию до Невеля, на роль бывших Бирючей годились два населенных пункта — Опочка и Пустошка. От Пустошки до Невеля было примерно полсотни царских верст, от Опочки — тоже полсотни, но мерных. Однако последний город отпадал по той причине, что хоть и существовал в шестнадцатом веке, но именно под этим названием, хотя я не помню, чтобы проезжал его в те времена — очевидно, мы следовали по какой-то другой дороге. Оставалась Пустошка.

Полазив по пыльным, унылым улочкам этого райцентра и сделав вывод, что ничего толком не пойму — бывшие Бирючи передо мной или нет, — я начал опрос местных жителей, который, как и следовало ожидать, увенчался оглушительным фиаско. Кататься по близлежащим деревням в поисках невесть чего желания не было.

Имелся еще один вариант — добраться до Порхова и рвануть от него примерно на юго-запад, причем не на машине, а на коне. Но даже для меня, мало обращающего внимание на то, что подумают окружающие, это показалось чересчур экстравагантным. К тому же шансов, что верно выберу направление, кот наплакал.

И тогда я вернулся в Псков и подался в краеведческий музей, кляня себя за то, что не поступил таким простым образом сразу. Но и там меня поджидала неудача — о Бирючах, равно как и о пребывании в этих краях князей Долгоруких, не сохранилось ничегошеньки. Хотя нет, о последних глухо упоминалось, что вот, дескать, служили их предки в этих краях, даже указывалось несколько должностей, но опять-таки ни слова о поместьях.

С озерами получилось еще веселее. Оказывается, на Псковщине насчитывается более трех десятков Черных озер, около двух десятков Белых и свыше десятка Долгих. Круглых и Кривых тоже было в достатке. Словом, народ в фантазиях не изгалялся и мозги над изысканными названиями понапрасну не напрягал — иных забот хватало, так что искать нужное среди этого изобилия то же самое, что залезть в стог с сеном, разыскивая иголку.

Фотографии ряда озер из числа наиболее красивых у них в музее имелись, но они тоже не могли мне помочь — я ведь его ни разу не видел.

А вот о Чертовой Буче мне удалось кое-что откопать. Помогла одна пожилая сотрудница музея. Разговорившись, она поведала мне, что в свое время ее отец готовил к печати сборник преданий о Псковской земле. Его так и не опубликовали, а потом он и вовсе сгорел во время приключившегося на даче пожара. Однако она читала труд отца в рукописи и некоторые места хорошо помнит до сих пор.

В нем-то и было упоминание о Чертовой Буче. Дескать, собирались там на тайной поляне, расположенной посреди болота, сатанисты-христоотступники. Но потом господь на них разгневался и как-то раз во время их бесовских плясок плюнул с неба, угодив точнехонько в черный камень сатаны, стоящий у них посреди поляны подобно алтарю, отчего и он, и все это место, где они предавались непотребному веселью, погрузились в самую середку болота.

Она даже указала, где его примерно искать. Оказывается, я ехал правильно, только надо было на пять — десять километров дальше и гораздо левее, если смотреть со стороны Пскова. Но места там глухие, населенных пунктов поблизости нет, а потому катить туда снова смысла не имело.

Вот так-то.

Пришлось несолоно хлебавши возвращаться на Урал.

С тех пор я зарекся об этом даже думать, чтоб дурные мысли не могли подтолкнуть на очередные «подвиги». Ни к чему мне все это. Вообще вычеркнул Псковщину из головы, позволяя себе воспоминания, только когда наведывался в гости к Валерке, да и то в основном делал это ради него. Это ж он любитель истории, а я ею накормлен будь здоров.

Что же касается моих перемещений туда и обратно, а также перстня — тут я позволил себе проявить любопытство всего дважды. Первый раз, когда любопытство обуяло меня с особенной силой, я поинтересовался у своего ученого друга Миши Макшанцева: возможно ли случившееся со мной в принципе?

В ответ на мой вопрос он неожиданно заявил, что если разобраться, то, как ни странно это будет звучать, мое путешествие по реке времени отнюдь не противоречит ни одному из известных физических законов. Вот только механизм науке пока неизвестен, но объяснить произошедшее пара пустяков.

Правда, из его дальнейших пояснений я понял только то, что мой лал обладает уникальной способностью заряжаться некой энергией, чей выброс происходил в том месте, что на Псковщине, концентрировать ее в себе, а затем вступать в контакте биоэнергией, излучаемой моим мозгом, и, повинуясь ей, высвобождать накопленное.

Только импульс, под воздействием которого может сработать весь механизм, должен быть очень сильный. Образно говоря, «кнопка» слишком тугая, и, чтобы ее включить, надо весьма и весьма постараться, давя на нее что есть мочи.

— А что за выход и что за энергия? — не отставал я. — Откуда она берется и куда уходит? И вообще.

— Берется прямиком из земли. — Он пожал плечами. — Впрочем, это только полуфантастическая гипотеза, хотя доказательств того, что она неверна, тоже не имеется. Сам я этим не занимался, но один мой приятель несколько лет назад очень серьезно ее разрабатывал. Образно говоря, это дыхание самой планеты, только она всасывает в себя не кислород, а энергию. Ну и соответственно выдыхает ее же, только иную.

— А поговорить с твоим приятелем можно? — заинтересовался я. — Думаю, ему тоже будет любопытно послушать человека, который…

— Он погиб, — резко перебил меня Мишка. — Ты когда-нибудь слышал о Колодце богини Бхайраби? Это место находится на севере Индии. Есть такие и на территории нашей страны, например, Могильный мыс где-то в Томской области, Чертово кладбище в Красноярском крае, представляющее круглую поляну с трупами животных и птиц, и так далее. Так вот часть этих аномальных мест, согласно его версии, является как бы открытым ртом планеты.

— О Чертовом кладбище мне тоже доводилось читать, но специальная поисковая группа вроде бы его не нашла, — решил я блеснуть своей эрудицией. — А при чем тут оно? У меня-то, помнится, никто не умер от пребывания на поляне. Да и сам я, как видишь, жив-здоров и довольно-таки упитан.

— Ты был на месте выдоха Земли, потому жив и здоров, — пояснил Мишка. — Значит, там, как и предполагал мой друг, работают иные принципы и преобладает совершенно иная энергия, можно сказать, живительная или по меньшей мере не вредящая человеку. А то, что я тебе перечислил, это места ее вдохов. К сожалению, мой приятель оказался удачливее, чем та поисковая группа, о которой ты говорил, — он нашел Чертово кладбище. — И со вздохом добавил: — На свою шею. Жаль, умнейший был мужик. Помнится, он рассказывал, что, по его прикидкам, эта энергия может представлять собой…

Но далее Макшанцев, причем очень быстро, забрался в такие дебри, что про постоянные Планка, ленту Мёбиуса, парадромные кольца, узел трилистника, бутылку Клейна, частные выводы из теории относительности и неевклидову геометрию Лобачевского я слушал вполуха, зная, что все равно ничегошеньки не пойму, а следовательно, не запомню. Потому процитировать вам его рассказ не в силах.

Валерка — с ним я тему моих перемещений во времени затронул месяц спустя после разговора с Макшанцевым, во время своего второго приступа любопытства, — на этот счет выразился куда проще.

— Это случилось, — сказал он, — а значит, это возможно.

— Но как именно случилось — вот в чем вопрос, — настаивал я, слегка смущенный и даже несколько раздосадованный чрезмерной простотой объяснения.

— Ты хочешь повторить свое путешествие? — осведомился он.

В ответ я возмущенно заорал, что еще не выжил из ума.

— Странно, — пробормотал он себе под нос. — А мне показалось…

— Вот именно — показалось! — гневно оборвал я его.

— Показалось, — не сдавался он, — потому что ты так кипятишься, будто… — И, слегка усмехнувшись, после паузы продолжил: — Будто я тебя в чем-то уличил.

— Просто стало интересно, вот и все, — проворчал я, смутившись.

— Лучше перестань оглядываться, а смотри вперед — так проще и… спокойнее, — порекомендовал Валерка. — Проехали. Пролетели. Проплыли. Поезд ушел, причем навсегда.

А мне от этих трезвых слов отчего-то взгрустнулось.

И впрямь — навсегда.

Эпилог

Память

«Широка река времени, глубоки ее черные воды, и пытаться их преодолеть — безумие. Скажи спасибо, что уцелел, и… забудь обо всем», — частенько твержу я себе.

Только что делать, если оно не забывается, если воспоминания зачастую ярче, чем нынешняя жизнь? Видно, правильно говорил старик Световид — для подлинного счастья нужно столько же страданий, сколько и удовольствий. Тогда лишь оно будет полным. А иначе станет чего-то не хватать.

Парадоксально звучит, но иногда я прихожу к выводу, что эти три года — самое лучшее время в моей жизни.

Трудно приходилось? — Да.

Доставалось? — Бывало.

Хлестала жизнь по щекам? — Еще как, и не только по ним.

Больно? — Не то слово!

Нахлебался? — О-го-го!

Зато в том веке я не просто жил, но ЖИЛ, то клокоча от ненависти, то задыхаясь от любви. Я либо отпевал несбывшиеся надежды, либо веселился от выпавшей удачи, кусая в кровь губы от боли, а сутки спустя — от наслаждения. Нет, бывали и спокойные деньки, совсем пустые, безликие и сонные, как осенние мухи. Но они становились лишь исключением, а потому тоже воспринимались с радостью. Все равно что день, проведенный в безделье на диване, после того как ты тридцать предыдущих вкалывал как проклятый.

Я дрался и дружил, убивал и повисал, беспомощный, на дыбе, хлестал и стонал под ударами кнута, рубил врага и принимал в грудь стрелы. А вокруг меня исходил пеной злобы, ярости и предательства и в тоже время пускал блаженные пузыри неги и наслаждения удалой и бесшабашный шестнадцатый век, в котором умели мстить, но знали, как прощать. Это было отчаянное и парадоксальное столетие. В нем предавали ближнего и клали жизнь за дальнего, задирали голову перед ровней и падали ниц перед нищими юродивыми, истово бились лбом во время молитв и подло подсовывали отраву сопернику, насмерть забивали из-за украденной деньги и отдавали все состояние церкви.

Он тоже ЖИЛ — этот век, до отказа заполненный нерушимыми обетами рыцарской чести, во исполнение которых отдавали собственную жизнь, и ложными клятвами перед иконами; переполненный красотой полотен Рафаэля и Леонардо да Винчи, скульптурами Микеланджело и ювелирными творениями Бенвенуто Челлини и ужасом мрачных застенков святейшей инквизиции. Он благоухал ароматами диковинных фруктов из далеких, только-только открытых стран и смердел обугленным человеческим мясом заживо сжигаемых колдунов и ведьм.

Неслучайно Пьер де Байярд, прозванный рыцарем без страха и упрека, выбрал для своих подвигов именно этот век. Неслучайно именно в нем жили ниспровергатель власти святейшего престола монах Мартин Лютер и страстный борец за римского папу бравый испанский вояка Игнатий Лойола. Словно знали — какое время выбрать. Да разве они одни. Цари и полководцы, мореплаватели и ученые — и все с приставкой ВЕЛИКИЕ. Они ТВОРИЛИ, возвеличивая этот век, а он в ответ возвышал своих Творцов, навечно вписывая их имена в историю. Не будем говорить о том, какого цвета при этом использовались чернила. Заслуги у всех разные, деяния тоже, потому и цвета соответственные, но вписал всех.

Разве можно с ним сравнить, к примеру, наше время, убогое, изуродованное лицемерной политкорректностью и гуманным «правосудием», которое, по сути, окончательно растоптало обычную справедливость. Можно еще долго бы перечислять преимущества жизни пятивековой давности, но я не буду. Впрочем, не стану спорить и с тем, что имелись и недостатки. Вот только почему-то последние в моих глазах со временем все больше меркнут, и чем дольше я живу в своем нынешнем веке, тем невзрачнее и туманнее они становятся, зато преимущества…

Люди — это вообще особый разговор. Каких только я не повстречал на своем пути — калейдоскоп, настоящий калейдоскоп. Чистая душа Андрюхи по прозвищу Апостол и вся в корке запекшейся чужой крови Малюты Скуратова, трусливый царь Иоанн и бесшабашный храбрец князь Воротынский, подлый лживый Осьмушка и преданный стременной Тимоха, бескорыстный умница дьяк Висковатый и хитрюган купец Ицхак бен Иосиф…

А про любовь я писать вообще не стану, ибо это бесконечная тема на десятки томов и все равно останется ровно столько же недосказанного. Просто поверьте мне на слово, ладно?

Потому в глубине души я и жалею, что Серая дыра так и не появилась. Жалею и… радуюсь.

Да-да, именно радуюсь, ибо соблазн велик, а человек слаб. И я тоже слаб, а потому не ведаю, дано ли мне устоять перед искушением. Так что лучше, если его не будет вовсе. Спокойнее, знаете ли.

«Сбросив кожу, уже не влезешь в нее снова. Таков Закон, — сказал Каа. — Но сбрасывать ее нелегко». А Маугли в это время рыдал и рыдал.

Я знаю, как нелегко сбрасывать кожу — убедился на собственном опыте. В отличие от Маугли рыдать не собираюсь — все ж таки фряжский князь, пускай теперь и с приставкой «экс», но если б кто знал, как мне подчас хотелось до конца разобраться и понять — где она, моя истинная кожа? Но всякий раз я каким-то образом ухитрялся вовремя одернуть себя, чтоб не нарваться на ответ, который сам боюсь услышать.

Кстати, что-то я давно не писал Андрюхе. Мало ли что может произойти за целую неделю. Надо бы набить ему пару строк и спросить, как дела, как жизнь, и вообще.

Может, что-то новенькое… появилось…

От автора

В заключение не могу не выразить огромной благодарности за всемерное содействие, которое по целому ряду вопросов мне оказал Сергей Иванов. Также большущее спасибо Юрию Золотову за помощь в поисках необходимой литературы и справочников.

И если тебе, читатель, пришлись по душе эти книги, то в этом не только моя заслуга, но и несомненный вклад этих людей.

Валерий Иванович Елманов Найти себя

И однажды затихнут друзей голоса,

Сгинут компасы и полюса,

И свинцово проляжет у ног полоса,

Испытаний твоих полоса…

Для того-то она и нужна, старина,

Для того-то она и дана,

Чтоб ты знал, какова тебе в жизни цена

С этих пор и на все времена.

Леонид Филатов

Пролог Камень из болота

Пожалуй, никогда еще старое болото, надежно укрытое в непролазной лесной чаще, не могло похвастаться таким обилием людей, скопившихся чуть ли не в самой его середине. Впрочем, правильнее было бы сказать — бывшее болото, поскольку процесс по его осушению близился к завершению и оставалось всего ничего, чтобы оно перестало существовать. От силы неделя, и мощные насосы завершили бы свое дело, но в этот солнечный летний денек они угрюмо молчали в ожидании того, что их наконец-то включат. Молчали и находившиеся там люди, настороженно разглядывая загадочный густой туман, угрюмо клубившийся перед ними.

Само болото особой радости от этого скопища тоже не испытывало. Более того, судя по мрачному пепельно-седому туману, заполонившему чуть ли не всю уже осушенную полянку, болото явно выказывало свое нерасположение, а если прислушаться к боязливому перешептыванию рабочих, то не только выказывало, но и успело наглядно продемонстрировать на деле…

— Слышь, Петрович, а Алеха так и не сыскался?

— Сам, что ли, не знаешь… Как ушел ночью по нужде, так и с концами.

— А может, он и не потонул вовсе. Он же все к той кудрявенькой, что в деревне, клинья подбивал. Так, может, он у ей и заночевал? — не унимался молодой парень в яркой оранжевой спецовке.

— Ага, у бабы, — передразнил его сухопарый мужчина в годах. — Не-е, не зря местные про это болото такие страсти рассказывали. Я-то поначалу думал, что пугают, а теперь вижу, что тут и впрямь нечисто… Веет от него чем-то…

— А что за страсти-то, Петрович? — жадно уставился на него парень.

— Да рассказывали, будто в этих местах сатане кланялись да чертей вызывали. А еще с дьяволом в обнимку скакали, прости меня господи, и как раз вокруг того камня, который три дня назад наружу вылез. Потом всевышнему надоело, он осерчал и плюнул на них, чтоб они потонули.

— Я в сказки не верю, — насмешливо хмыкнул парень.

— Сказки? Ну-ну, — проворчал Петрович и ехидно предложил: — А ты, коль такой смелый, возьми да сходи туда. Вон он как шевелится — не иначе таких героев, как ты, ждет. — И легонько подтолкнул парня вперед.

Тот, несмотря на то что до ближайших языков тумана оставалось не меньше полусотни метров, сразу же испуганно попятился.

— Я ж не то имел в виду, — запротестовал он. — Просто оно, скорее всего, как-то научно объясняется, без чертовщины. Вон на небе ни облачка, а тут туман, и уже третий день. Козе понятно, что какие-то подземные аномалии, например, газы неизвестного состава.

Мужчина мрачно покосился на парня и насмешливо хмыкнул:

— Газы, говоришь? Ну-ну. Пусть будут газы. Только я тут ни дня не останусь. Нынче же расчет затребую, и только меня и видели. Благо, что хозяин приехал — вот пусть он сам, коль ему неймется, его и осушает до конца вместе с такими орлами, как ты, а я пас.

— А кто из них хозяин-то?

— А вон тот, светло-русый, который пацана за руку держит, — кивнул Петрович в сторону отдельно стоящей четверки, расположившейся всего в трех метрах от извивающихся языков странного тумана. — Россошанский его фамилия. А второй, наверное, компаньон.

Двое мужчин лет сорока в это время о чем-то вполголоса переговаривались друг с другом. Один из них, как раз светло-русый, действительно держал за руку мальчика лет четырех. Изредка в их разговор встревал совсем молодой парень лет двадцати с небольшим, внешне похожий на одного из собеседников. Внимания на рабочих они не обращали, поглощенные лицезрением тумана.

— Кстати, бригадир, когда камень наружу вышел, говорил, что хозяин насчет него предупреждал, потому и ограждения сразу поставили. — И Петрович, понизив голос до заговорщицкого шепота, добавил: — А раз заранее знал, получается, что он и сам тоже из этих. Ишь совещаются, — протянул он, — не иначе как думают, сколько надбавить, чтоб мы в этом проклятом месте остались. Только я и за тройную цену не соглашусь — жизнь дороже. Ладно, я так понял, что никаких работ не будет, так что пойду посплю малость. — Сплюнув, он двинулся в сторону вагончиков, стоящих поодаль, метрах в двухстах.

Остальные, словно по команде, тоже подались следом — не ждать же, когда хозяева договорятся о возможной прибавке к зарплате.

Но Петрович ошибался. Разговор был вовсе не о ней. Двое мужчин беседовали совсем о другом, не имеющем никакого отношения ни к деньгам, ни к продолжению работ.

— И чего ты добился, Костя, раскопав это место? — осведомился тот, кого Петрович окрестил компаньоном Россошанского. — А я ж тебя сразу предупреждал: не вороши старое. И главное — зачем? Или ты вознамерился отправиться еще в одно путешествие?

Константин устало усмехнулся:

— Знаешь, Валер, я и сам до недавних пор не понимал, зачем мне это нужно. Наверное, чтоб просто еще раз все себе напомнить.

— Как говорил Еврипид, приятно вспомнить пережитые несчастья, — встрял в разговор молодой парень.

— Молодец, философ. — Россошанский одобрительно хлопнул его по плечу. — Не зря пять лет штаны в институте протирал. И впрямь приятно. А что до путешествий, то в этом месте и тогда ходу никуда не было. Здесь ведь только сила жила, вот я и подумал: вдруг она и поныне действует. Чем черт не шутит — авось и удастся вновь свой перстень на удачу наколдовать. Ну и чтоб определиться до конца — тоже. Ведь десять лет с тех пор прошло, а я все нет-нет да и подумаю о том, как я некогда… — Он мечтательно вздохнул и грустно улыбнулся. — Говоришь, вознамерился отправиться? Если бы ты спросил об этом еще неделю назад, то я бы не смог ответить ни да ни нет, потому что сам не знал.

— А сейчас знаешь? — спросил «компаньон».

— Сейчас да, — твердо ответил Константин. — Мое место — в этом мире. Вот только понял я это лишь теперь, глядя туда. Так что никаких путешествий. Опять же, на кого я своих оставлю — Машу, Ваньку, не говоря уж про Мишку, — кивнул он на мальчика, стоящего рядом и во все глаза любующегося стрекозой, усевшейся неподалеку от него на бухту какого-то провода.

На каждом ее крылышке, ближе к верхнему краю, отчетливо выделялось по одному небольшому темному круглому пятнышку — словно глазок, в котором еле заметно была видна пара крапинок черного цвета, напоминающих зрачок. Время от времени стрекоза игриво поднималась над бухтой провода, но что-то ее привлекало в этом месте, и она вновь садилась на него.

— К тому же, когда я только затевал все это дело, то держал в уме лишь камень, а про туман и не думал. В смысле я знал, что он тоже может быть, — тут же поправился Костя, — но не думал, что такой. Без искорок.

— А камень-то там? — уточнил «компаньон».

— Не проверял.

— Что же ты? Столько сил затрачено, столько денег вбухано, а для чего, коли ты даже подойти боишься?

— Искорки мне эти не по душе, — пояснил Россошанский. — Вот перестанет, тогда и…

Стрекоза наконец прочно уселась, но, словно поддразнивая малыша, глядевшего на нее во все глаза, продолжала лениво помахивать своими крылышками. И при каждом взмахе ее «глазки» с черными «зрачками» словно насмешливо подмигивали малышу.

— Бабоська, — не выдержав, сообщил Мишка отцу, показывая на веселую «подмигивающую» проказницу. — Холесая. Мигает. — И стал потихоньку вытягивать ладошку из отцовской руки. — Хосю поймать.

Константин повернул голову в сторону бухты:

— Это стрекоза, Миша, — поправил он сына.

— Стлекоза, — задумчиво повторил тот новое для себя слово и вновь настойчиво потянул ладошку, стараясь высвободить ее из крепкой отцовской руки.

— Младший Россошанский жаждет свободы, — констатировал парень.

Константин улыбнулся и отпустил руку.

— Ладно уж, лови свою стрекозу. Только туда не ходи, — предупредил он сына, указывая в противоположную сторону, на клубившийся метрах в пяти от них туман.

— Холесе, — весьма серьезно кивнул Мишка. — Я только стлекозу поймаю и все.

— Договорились, — согласился Константин и вновь повернулся к другу. — Так вот, продолжая наш разговор, поясняю, что едва я глянул на эти клубы, как сразу понял: все, откатался. Да и староват я для таких авантюр. Это моему племяннику в самый раз — и возраст подходящий, и холостой, и в десанте успел отслужить, да и я его кое-чему на сабельках поднатаскал, когда у него загорелось.

— Нет уж, сударь, увольте, — иронично возразил парень. — Нам в такие авантюры лезть как-то нежелательно. К тому же вы и сами столько раз давали мне весьма убедительный расклад, из коего следовало, что мое появление в ином мире весьма нежелательно как для меня, так и для самого мира. Опять же одно дело попасть на пятьсот или пускай на тысячу лет назад и совсем иное — к неандертальцам или к динозаврам. Словом, suum cuique, как говаривали ветхие старцы в древнеримском сенате, и они были правы, ибо каждому свое и… свой мир, как вы сами минутой ранее заметили, дорогой дядюшка. Да и скучно там, наверное, так что… — Он, не договорив, широко развел руками.

— Вот видишь, Валер, — усмехнулся Константин, — нынче молодежь поумнее пошла. Во всяком случае, куда практичнее, чем мы с тобой. А мне вот, к примеру, драгоценный племянничек, скучать там не приходилось. Да и ты, Феденька, думаю, от тоски бы там не загнулся — не дали бы. Только успевай крутиться.

Кривая скептическая ухмылка, словно приклеенная к губам, на мгновение исчезла, и Федор без всякой бравады пояснил:

— Вы, дядя Костя, совсем иное дело. Вы за любовью туда пошли, а это святое. Если бы я знал, что встречу ее там, ни на секунду бы не задумался, нырнул очертя голову, а так… — И вновь прежняя ирония вернулась на лицо. — А что до здравомыслия, то я exemplis discimus.

— Это тоже сказали древние старцы в ветхом римском сенате? — хмуро осведомился Константин.

— Почти. В переводе это означает, что я учился на примерах. В данном случае на почтенном дядюшке, который, несмотря на свой преклонный возраст, явно рвется в новые бои и сражения, дабы тряхнуть стариной, как, бывалоча, лет пятьдесят назад.

— Нахал! — возмутился Константин. — Да мне всего пятый десяток в том году пошел. — И, повернувшись к другу, заметил, кивая на Федора: — Видал, Валера? Ты не смотри, что мой племяш лицом на меня похож — внешность обманчива. Внутри мой Федя — равнодушный циник, невзирая на свою молодость.

— Скорее уж логик, — вежливо поправил его парень.

— Но с уклоном в цинизм — все ему неинтересно и пресно. Хотя, знаешь, я иногда думаю, что он просто прикидывается, — так жить легче. Спрятался за латынью и всякими там мудрыми афоризмами, и все. Поди-ка выковырни его оттуда. А в самой глубине души он существо трепетное и ранимое, иначе он бы мне и тогда не поверил. Впрочем, да, ему ж в ту пору всего-то четырнадцать грохнуло, так что романтизм в душе еще оставался.

— Как говаривал Николай Васильевич, скучно жить на этом свете, господа, — согласился Федор. — А что до веры, то это у моего дражайшего папочки в голове не укладывалось, что такое возможно. Раз наука сказала — нет, значит, нет, а я, будучи логиком, услышав…

— Точнее, подслушав, — поправил Костя.

— Услышав, — упрямо повторил парень. — Вы так орали в соседней комнате, что только глухой бы не услышал. Так вот, услышав все факты, которые ты, дражайший дядюшка, выкладывал один за другим, и взвесив их, пришел к выводу, что все это правда. Простая логика давала только такое объяснение твоему маскхалату по кличке ферязь, кладу, который ты выкопал под Нижним Новгородом, твоему искусству владения саблей и прочему, вплоть до неожиданного появления твоей очаровательной супруги.

Константин, пока племянник рассказывал, вдруг вздрогнул и испуганно обернулся в поисках сына, который за это время в погоне за неутомимой стрекозой еще больше удалился от них. Убедившись, что тот в безопасности, он вновь повернулся к другу.

— А брательник решил, что у меня крыша поехала, — грустно сообщил он.

— Ты мне об этом ни разу не рассказывал, — удивился тот.

— Да о чем тут рассказывать, — отмахнулся Константин. — Как он мне провериться советовал, причем весьма настоятельно? Хорошо, что у меня хватило ума больше при нем эту тему вообще не затрагивать, иначе силком бы к психиатру потащил.

— Свою скрытность он с лихвой компенсировал в общении со мной, — ехидно добавил Федор. — Чуть ли не каждый день рассказывал о том, как он геройски рубал крымских татар, и при этом всякий раз скорбел, что не может показать боевые рубцы и шрамы, которыми враги испещрили все его тело от пяток до макушки. А взятым в плен басурманам он с выражением цитировал бессмертные строки из киплинговского «Маугли».

— Ох и язва ты, Федя, — улыбнулся Константин, но, судя по интонациям, можно было сделать вывод, что никакой обиды он не испытывал и вообще эта словесная пикировка с племянником — дело для него давно привычное и вошедшее чуть ли не в обязательном порядке в ритуал повседневного общения. — А я вот тебя твоим любимым Леонидом Филатовым, которого ты тоже наизусть выучил, не подкалываю.

— Меня с рождения к нему приохотили, — пояснил Федор, — так что я в своем выборе вовсе не виноват. Во-первых, назвали почти как одного из филатовских героев, [258] а во-вторых, вы, мой дражайший дядюшка, в своих бурных странствиях по шестнадцатому веку иной раз исполняли обязанности, весьма схожие со стрелецкими. Ну и куда, мне, бедному, деваться? Между прочим, я не только Филатова люблю. К примеру, Анненский мне по душе, Есенин, классики девятнадцатого века, а также Данте, Петрарка, Шекспир, Омар Хайям… Да и ваш вкус относительно Игоря Кобзева я весьма и весьма одобряю, а поэму о несчастной гибели Перуна чуть ли не всю назубок выучил с вашей подачи.

— И не с моей подачи, а чтобы преподавателей в шок ввести, — усмехнулся Константин и пояснил другу: — Он же не как мы, в простой школе, он в гимназии обучение проходил. А там в качестве эксперимента кучу предметов ввели, чтоб наглядно доказать свою элитность, в том числе и «Закон божий». [259]

— Он называется не…

— Да неважно, как называется, если суть та же самая, — отмахнулся Константин. — Таквот, им как-то задали выучить какое-нибудь стихотворение о боге, вере или религии, словом, на эту тему. Разумеется, подразумевали, что ученики обратятся к произведениям, прославляющим православие. А мой племяш…

— С подачи любимого дядюшки, — встрял Федор.

— А я и не отрицаю, — не стал спорить Константин. — Он прочел им отрывки из поэмы «Падение Перуна», а в ней мало того, что опускалось ниже городской канализации все христианство вместе с князем Владимиром заодно, так еще и прославлялись славянские боги. А так как это не стихотворение, а поэма, а мой племяш не поленился, выучив здоровенные куски, то весь урок преподавателю скрепя сердце пришлось выслушивать эдакое богохульство. К тому же читал Федя здорово — в драмкружке научили и соблюдению интонаций, и паузам, и прочему, — поэтому весь класс слушал затаив дыхание, бурно сочувствуя Перуну и негодуя на попов. Словом, суров, бродяга, — восхищенно заметил он, на что Федор отвесил учтивый, хоть и не без некоего шутовства поклон в сторону дяди, не преминув язвительно заметить:

— Это вам не «Маугли».

Константин в ответ лишь развел руками, не желая спорить и великодушно оставляя последнее слово за младшим, и повернулся к другу, заканчивая начатую мысль:

— А что касаемо полетов в неведомое, то суть, ты Валер, понял — закрыл я для себя вылет рейсов в этом аэропорту. Навсегда закрыл.

— А ведь тебе все равно придется заглянуть вглубь, — заметил Валерий.

— Зачем это? — насторожился Константин.

— А поискать того рабочего, который пропал, — пояснил его друг.

— Уж где-где, а там его точно нет, — буркнул Россошанский. — Да и опасно пока туда нырять. Ты только глянь, как оно искрит. Сейчас если туда забрести, не ровен час и вовсе не выйдешь — так прямиком и шагнешь куда-нибудь к Владимиру Красное Солнышко. Это в лучшем случае, — пояснил он. — А в худшем моего племяша послушай, он про тираннозавров и диплодоков побольше знает.

— Ну тебе-то опасаться нечего. — Валерий выразительно кивнул на красовавшийся на пальце друга золотой перстень с крупным красным камнем. — Он тебя отовсюду выручит.

— Может, и так, а может, и нет, — пожал плечами тот. — Волхва нет, заговоров я не знаю, а возможна ли зарядка перстня без них — неизвестно. Получается, что и мое возвращение под большущим вопросом. Будем надеяться, что тот хлопец, как рабочие и болтали, завис в ближайшей деревне у своей зазнобы.

— А если нет?

— В любом случае надо немного выждать, чтоб перестало искрить, тогда и попробовать подойти к камню. Видишь, вон там и вон… — Он, не договорив, застыл с вытянутой вперед рукой, устремленной в сторону тумана и… Миши, который уже забрел в этот туман по пояс.

— Назад! — истошно закричал он. — Назад, Мишка!

— По-моему, он не слышит, — встревоженно констатировал Валерий.

И действительно, мальчик в эти мгновения был настолько увлечен ловлей стрекозы, что навряд ли слышал или видел что-либо, тем более что неугомонное насекомое, по-прежнему игриво подмигивая своими черными пятнышками-зрачками на прозрачных крылышках, летела чуть впереди малыша, и тому казалось, что еще чуть-чуть, и все.

На некоторое время все растерялись, впав в оцепенение. Точнее, почти все. Кроме Федора. Племянник Константина тут же сорвался с места, ринувшись к Мише. Однако, невзирая на резвый старт и хорошую скорость, уже через мгновение стало понятно, что он явно не успевает. Хотя ему до мальчика оставалось всего ничего — не больше трех-четырех метров, тот забежал уже столь далеко, что виднелась лишь верхняя часть его туловища. Все остальное скрылось в густой молочной пелене, да и сам он должен был вот-вот исчезнуть в ней.

И тогда Федор совершил единственно верное в этой ситуации — оставшееся до мальчика расстояние он преодолел в прыжке, вытянувшись, словно вратарь, парирующий летящий в угол ворот мяч. И тщетно болельщики радостно повскакали с мест, радуясь долгожданному голу, — голкипер в самое последнее мгновение сумел-таки дотянуться до цели. Еще в полете Федор успел резко оттолкнуть Мишу обратно, в сторону края тумана, после чего оба тут же скрылись в мутной искрящейся пелене.

Впрочем, спустя несколько мучительно долго тянущихся секунд из молочного марева вынырнула голова Миши, который поднялся на ноги, недоумевающе огляделся по сторонам, словно не понимая, как он сюда попал, после чего его личико горестно скривилось, но зареветь мальчик не успел — подлетевший к нему Константин мгновенно подхватил сына на руки и облегченно вздохнул. Он повернулся к бежавшему следом Валерке и весело заметил:

— Весь в папашку. Ох и отчаюга растет!

— Да и племяш тоже не сплоховал, — кивнул Валерий. — Кстати, а где он?

Радость мгновенно сползла с лица Россошанского, и он озабоченно принялся осматриваться. Отчаявшись разглядеть что-либо в густой пелене, он передал сына с рук на руки другу.

— Федя! Ты где там завис? Не ушибся? — негромко, словно боясь разбудить того незримого, который затаился в гуще наваристой мути, окликнул Константин.

Ответом была тишина.

Он окликнул еще раз, затем еще и под конец, не выдержав, заорал во всю глотку. Тщетно. Никто не собирался откликаться.

— Слушай, а по-моему, искрить-то перестало, — озабоченно заметил Валерий. — Это тебе ни о чем не говорит?

— Еще как говорит, — мрачно отозвался Константин. — Только ничего хорошего. И что нам теперь делать? — И уныло уставился на друга.

— А может, обойдется? — неуверенно предположил Валерий, уже понимая, что случилось непоправимое, но еще продолжая в душе надеяться на чудо.

Россошанский не ответил, по-прежнему старательно вглядываясь в глубь молочной пелены, после чего, сурово заметив опешившему другу, чтобы он не стоял тут, а поскорее отходил с Мишей, набрал в рот воздуха, словно собираясь погрузиться в воду, и нырнул в самую гущу пелены…

Поиски длились до позднего вечера, но оказались безрезультатными — Федор бесследно исчез.

Что это означало, друзья хорошо понимали…

Глава 1 Мамочка, роди меня обратно

Я поначалу ничего толком не понял. Вытолкнув своего не в меру любопытного двоюродного братца назад и посчитав свою миссию успешно выполненной, я попытался сгруппироваться, как учили меня совсем недавно, всего год назад.

Находясь еще в полете, я даже успел пожалеть, что сейчас не зима — мало ли что там валяется на земле, а снег бы надежно прикрыл все ямки, кочки и выбоинки. Сожаление было мимолетным и не имело смысла — откуда в начале августа при температуре около тридцати градусов тепла взяться снегу? Да будь этот самый камень трижды необычным, все равно…

Но — взялся.

Невероятно, однако мой полет действительно закончился в здоровенном сугробе, в который я влетел чуть ли не с головой. Более того, сугроб этот никоим образом не походил на те грязные плотные кучки, которые остаются в лесу даже к концу апреля, а то и в мае, если весна затянулась. И по своей плотности, и по рыхлости, больше напоминающей пушистость, он точь-в-точь был похож на только что выпавший.

Каким образом меня угораздило угодить в эту невесть откуда взявшуюся кучу, я понятия не имел. Наоборот, в самые первые мгновения я, помнится, даже успел порадоваться, что так удачно влетел и ничуть не ушибся. Но вот затем, когда первое мгновение сменилось десятым, когда я уже вытер снег, густо облепивший лицо, и удивленно захлопал глазами, стало ясно, что радоваться рано, поскольку куча была… не одна.

Многое разглядеть не позволял туман, но на расстоянии в пару метров видимость была приличной, и везде вокруг лежал… снег.

Откуда?!

Томимый недобрыми предчувствиями я поднялся на ноги и побрел куда глаза глядят, продолжая надеяться, что после того, как я выберусь из тумана, передо мной вновь предстанет дядя Костя с его старинным школьным другом, непоседа Мишка, а за ними…

Домечтать я не успел, поскольку мутное облако резко закончилось, и я оказался на краю полянки, но ничего отрадного глазу не увидел. Скорее уж напротив.

Куда делись рабочие и стоящие поодаль вагончики? Где куча строительной техники? Куда испарился мой горячо любимый дядька со своим другом? И, наконец, куда пропало… лето?

Голые ветки зябко высовывались из стволов корявых осин, окружавших полянку, суровые тучи угрюмо хмурились, явно собираясь с духом, чтобы одарить землю очередным снегопадом, и море снега вокруг. Вдобавок же далеко не плюсовая температура, которую я ощутил мгновенно, а всей одежды — джинсы с кроссовками да тоненькая футболочка без рукавов.

Некоторое время я ошалело таращился на эти метаморфозы, загадочным образом приключившиеся с природой, пока не почувствовал холод еще и снизу — задняя часть тела отчаянно взывала к остаткам благоразумия хозяина и требовала гуманного отношения. Пришлось заняться ее извлечением из снежного плена, после чего, отряхнувшись, я сделал еще пару шагов вперед по направлению к краю полянки и медленно оглянулся, будто ожидая увидеть все как прежде.

Надежда была утопической, но расставаться с нею мне отчего-то не хотелось — чуть ли не впервые в жизни, наплевав на логику, я жаждал чуда.

Как и следовало ожидать, ничего не изменилось: облако тумана продолжало медленно клубиться в середине полянки, да и по бокам, насколько было видно глазу, все оставалось как прежде — хмурый зимний лесок, состоящий из корявых осин, чуть поодаль низенькие, съежившиеся ели и горы снега. Часть его уже успешно внедрилась в мои кроссовки и теперь, тая, ощутимо пропитывала носки ледяной влагой.

И — одиночество.

Последнее, пожалуй, хуже всего — даже не у кого спросить, что произошло.

Я ошалело продолжал взирать на этот мир, а тот — философски-отрешенно — на меня.

— Что-то мне все это напоминает, — произнес я задумчиво. — Кажется, мой любимый дядька, после того как оказался первый раз по… — Но тут же резко оборвал себя на полуслове. — А вот об этом мы лучше не будем. Иначе хоть волком вой.

И, словно кто-то услышал мои слова, откуда-то издалека до меня донесся заунывный волчий вой.

Тут же вспомнились рассказы дяди Кости о его первом пробуждении в шестнадцатом веке и как кто-то загадочный таинственно шуршал в кустах, после чего тот принялся рыскать в поисках подходящей дубинки.

Господи, да что же мне его приключения лезут и лезут в голову! И вообще, у него Средневековье, а у меня просто какая-то ошибка и все не так страшно, иначе остается только застрелиться или повеситься.

Хотя о чем это я — не из чего и не на чем.

Разве что замерзнуть.

Но с этим мы пока обождем.

— Ау-у! — истошно заорал я, продолжая надеяться на какое-то небывалое чудо.

А что, один раз оно уже произошло, причем только что, открыв передо мной вполне реальную картину обычной действительности, которой на самом деле не могло быть. Так почему бы этому не повториться, вот только теперь показав уже не просто то, что может быть, но и должно?

Хотя стоп — мои ноги стоят совсем не там, куда приземлился. Я, спохватившись, опрометью кинулся опять в мутную гущу тумана, почти на ощупь добрел до сугроба, в котором мое приземление оставило хороший ориентир в виде глубокой впадины, и встал именно там, где совсем недавно сидел.

Потоптавшись с минуту, я после недолгого колебания для вящей надежности уселся в снег. Еще через минуту, решив скопировать первоначальную позу от и до, я, подвывая от холода, залег в него и даже постарался принять то самое положение, что было при приземлении, и принялся ждать.

Хватило меня ненадолго — уж очень холодно.

«Нет, дяде Косте тогда было все-таки полегче. Даже температура воздуха не в пример нынешней — куда теплей», — невольно пришло мне на ум, но я вновь усилием воли отогнал от себя эту мысль, не желая думать о том, как безнадежно влип.

Однако загадочному волшебнику, который коварно выставил меня в летней футболочке на зимний мороз, чувство долга присуще не было.

Совсем.

Или у него над этим самым чувством преобладало совсем иное — своеобразный черный юмор.

«Нет, даже не так — попросту извращенный», — уныло подытожил я и угрюмо засопел, приметив пару черненьких пятнышек по соседству. Присмотревшись, я поневоле усмехнулся — та самая стрекоза.

Это было единственное, что роднило нынешний зимний пейзаж с прежним летним. Ее прозрачные крылышки почти не выделялись на белом фоне, да и черные пятнышки-глазки, размещенные на них, тоже гармонично вписывались в окружающий меня строгий черно-белый мир.

Лететь она больше никуда не собиралась и, усевшись неподалеку от меня на снег, не пошевелилась, даже когда я протянул к ней руку.

— А ведь все из-за тебя, зловредная скотина, — задумчиво констатировал я, разглядывая ее вблизи. — Ну и чего ты добилась? И сама сейчас окоченеешь, да и я чуть погодя с тобой на пару. — И я, в очередной раз с тоской посмотрев вокруг, со вздохом поднялся из сугроба — злой на весь белый свет и насквозь продрогший. — А тебя я специально не убью, гадюка подлая, — мстительно пообещал я ей напоследок. — Так что не дождаться тебе легкой смерти — будешь замерзать долго и мучительно. — Я подумал и добавил: — В отличие от меня.

Надежда еще теплилась в моей душе, и я вновь заорал так громко, как только мог — вдруг кто-то откликнется? Как там советовал мой любимый Леонид Филатов?

Попробуй вой рожающей гиены!
Попробуй вопль недоенной козы!
Попробуй подражать степному зверю!
Тревожь свою фантазию, тревожь!.. [260]
И я тревожил, горланя во всю глотку и то и дело меняя крик на вопль, а его на вой.

Однако в течение последующих десятка минут мне удалось лишь спугнуть с ветки какую-то птицу неизвестной породы, масти или чего там у них бывает, заставить затаиться дятла, стучавшего где-то неподалеку, после чего, вновь услышав волчий вой, я решил устроить перекур. По счастью, раздавался вой где-то вдали, но искушать судьбу я не стал, а то зверь пойдет на голос, почуяв добычу.

Печально плюхнувшись в привычный сугроб, я с грустью констатировал, обращаясь к самому себе:

Ну, что тебе сказать, дружок?.. Не верю!..
Весьма неубедительно орешь!
Возможно, для ценителей вокала
Твой голос изумительно хорош…
Но в крике оскопленного шакала
Не чувствуется правды ни на грош! [261]
И что теперь делать?

Меж тем морозец ощущался все весомее. То ли ближе к вечеру температура поползла вниз, то ли я совсем закоченел.

— А скорее все вместе, — пробормотал я себе под нос и стал шарить по карманам.

Поступок был из разряда глупых, поскольку, как и следовало ожидать, обнаружить в них хоть что-то не получилось. Даже паспорт остался в джинсовой куртке, коя, по причине жары, лежала в моей дорожной сумке. Впервые в жизни я остро пожалел, что некурящий. Если бы было иначе, сейчас бы извлек из кармана зажигалку и соорудил небольшой костерчик, возле которого и теплее, и лучше думается, а так…

Единственное спасение заключалось в том, чтобы как можно быстрее, желательно до наступления темноты, добраться до любого, пускай самого захудалого человеческого жилья. Лучше, если это будет квартира — там от батарей веет огненным жаром, а горячая ванна гарантирует сугрев в течение считаных минут.

Впрочем, тут не до изысков. Горячая печка даже заманчивее и аппетитнее — прижаться к ее могучему боку и застыть в блаженной неподвижности, чувствуя, как благодатное тепло постепенно вползает в окоченевшее тело и оно вновь становится послушным и энергичным, готовым бегать, прыгать и вообще послушно выполнять все хозяйские желания.

Но углубляться в угрюмый лес желания не имелось, поскольку, в какой именно стороне расположено это самое жилье с замечательными батареями или ненаглядной печкой, я понятия не имел.

«Да и вообще, есть ли оно тут?» — мелькнула в голове тревожная мыслишка, но я тут же испуганно прогнал ее, упрямо заявив себе, что оно непременно имеется, причем не далее как в нескольких километрах отсюда.

Однако уходить с полянки все равно не имело смысла — пресловутый закон подлости никто не отменял, и стоит мне пойти в одну сторону, как жилье непременно окажется в противоположной. Значит, надо все как следует взвесить и обмозговать, для чего лучшего всего залезть на верхушку какого-нибудь дерева повыше и попытаться разглядеть с него все лесные окрестности.

Грустно оглядев ближайшую лесную поросль, я сделал еще один неутешительный вывод — поблизости имелось лишь с десяток деревьев, на которые я мог влезть без опасения их сломать. Вот только карабкаться на них не имело смысла — уж очень они корявые и низкорослые. Если обзор и улучшится, то от силы на полсотни метров, не больше, так стоит ли надрываться?

К тому же откуда-то из чащобы, но гораздо ближе, чем раньше, до меня вновь донесся волчий вой.

Ближе или показалось?

Я призадумался.

Да нет, вроде бы ближе, во всяком случае — гораздо громче.

Огляделся по сторонам в поисках подходящей дубины, но откуда!.. Может, и лежало под снегом что-то приличное, но как узнать, где именно? Некоторое время я тщетно шарил рукой, но отыскать что-нибудь подходящее не удалось. Придется заняться столярным делом. Или плотницким? Впрочем, какая разница, лишь бы получилось.

Присмотрев относительно тонкую осинку, я кое-как, сопя и кряхтя, сумел сломать ее и принялся старательно зачищать кривой ствол от мешающихся веток. За этим занятием мне даже удалось чуточку согреться, вот только пальцы рук, несмотря на то что я регулярно отогревал их своим дыханием, закоченели еще больше.

Оценив получившееся в результате титанических усилий изделие, я пришел к неутешительному выводу, что оно не потянет и на четверочку. Нет, мне может хватить и его, но только на одного волка, а если сейчас на полянку дружной гурьбой выбегут три-четыре особи, то вся моя работа пойдет насмарку.

Подтверждая мои опасения, очередной волчий вой раздался еще ближе, причем не один — почти сразу последовали два отклика с противоположной стороны.

«Ну вот, накаркал», — подумал я.

Разумеется, сдаваться на милость судьбы мне и в голову не приходило — тем более тут уж скорее получалось «на милость волков», а это и вовсе глупо, но и что предпринять в такой ситуации, я понятия не имел.

Приплясывая по относительно свободному от снега пятачку голой земли, я принялся ломать голову, что еще можно предпринять. Вскарабкаться на какую-нибудь осинку и думать нечего — мало того что кривые, так еще и тонкие. Опять же долго на ней не просидишь, а волки, как мне доводилось читать, могут часами терпеливо ожидать свою добычу.

И тут мой взгляд в очередной раз остановился на облаке тумана. А вдруг не заметят, если я в него нырну? Или побоятся заходить — мало ли какое там излучение. Мне же все равно терять нечего.

Поморщившись, я двинулся вперед. Предварительно я попытался максимально обезопасить ноги, подоткнув штанины в кроссовки, хотя после первых же шагов стало ясно: зря трудился. Все равно снег — зараза эдакая — залез внутрь и принялся жадно всасывать в себя остатки тепла.

«Зато теперь меня не видно», — в утешение себе заметил я, но, глянув вперед, обнаружил, что не тут-то было. Край полянки хоть и весьма мутновато, однако просматривался. Раз я его вижу, значит, и меня тоже заметят все кому не лень. Думается, что волкам как раз не лень.

И что делать?

Я огляделся по сторонам, предполагая забрести еще глубже, но тут обнаружил в пяти шагах от себя черный силуэт гордо возвышающейся каменной глыбы. Получается, это самый центр. Если меня и оттуда будет видно, то тогда искать иное место бесполезно.

Я еще раз бросил взгляд на глыбу и нахмурился. Что-то с нею было не так, что-то неправильно, чего на самом деле быть вовсе не должно.

Вот только что именно?

Я задумался, наклонив голову набок и разглядывая глыбу повнимательнее. Окоченевшие мозги работать отказывались, но, поднапрягшись, мне все-таки удалось выдавить из них нужный ответ: снег.

Казалось бы, все должно быть наоборот — камень служит естественной преградой и обязан собрать возле себя изрядные сугробы, но на самом деле они отсутствовали. Более того, возле камня вообще не было снега.

Присмотревшись, я понял и причину — от камня исходил еле приметный глазу парок. Был он практически незаметен — если не вглядываться, то не видно. Миска с теплой едой, вынесенная на мороз, парит гораздо сильнее. Однако все равно получалось, что поверхность камня теплее температуры воздуха. Либо…

Я затаил дыхание от предвкушения возможной удачи. Второй вариант меня устраивал куда сильнее первого. Если только камень и есть источник загадочного тумана, который, по всей видимости, и являлся главным виновником моего путешествия сюда, то, может быть, теперь этот туман отправит меня обратно? Ну что ему стоит, а?

Разумеется, я не обольщался. Скорее уж напротив. Дабы не разочароваться, я сразу уверил себя, что никаким источником эта глыба быть не может, поэтому максимум, что мне светит, это шанс согреться, да и то чуть-чуть, слегка. Так оно и случилось. Поверхность камня действительно оказалась еле теплой.

Я прижался к нему всем озябшим телом и блаженно замер, с наслаждением ощущая, как одеревеневшие от мороза конечности вновь приходят в норму, а мышцы снова наливаются силой.

Кожу мою изредка покалывало то тут, то там, словно от легких разрядов тока со слабеньким напряжением, но я не обращал на это ни малейшего внимания, ибо уколы в первую очередь означали лишь то, что и она обретает чувствительность.

Однако после того, как я слегка отогрелся, мне в голову пришла еще одна идея. А если я залезу на него? Забраться на самый верх полутораметровой приземистой глыбы, которая к тому же, как по заказу, была стесана сверху и вдобавок имела относительно удобный подъем под углом градусов в шестьдесят, — мне раз плюнуть. И, когда я туда вскарабкаюсь, может, я вновь…

«Стоп! — вновь пригасил я вспыхнувшую надежду. — Скорее всего, ничего не случится, просто ты полезешь на камень вовсе не за этим, а для удобства, поскольку это самая наилучшая позиция, чтобы отбиваться от волчьей стаи».

Едва я помянул про серых лесных хищников, как тут же заслышал неподалеку очередной вой. Теперь он был, как ни неприятно это сознавать, какой-то призывный. Отклики на него прозвучали тоже почти рядом, так что пришла пора занимать оборону.

С трудом оторвавшись от его поверхности — так бы и стоял, прижавшись, целую вечность, — я, зажав под мышкой свою самодельную дубинку, уже поднес правую ногу к небольшому углублению в камне, как вдруг сзади, совершенно неожиданно, словно гром средь ясного неба, раздался суровый мужской голос:

— Даже и не помышляй!

Что за чертовщина?!

Я от неожиданности вздрогнул, выронил дубинку и растерянно обернулся.


В пяти шагах от меня, рядом с сугробом, в который я приземлился, действительно стоял человек. Старик.

«Не иначе чудеса продолжаются», — подумалось мне.

Как ни удивительно, но одет был дедушка явно не по сезону. Правда, тулуп на нем имелся, но и тот был лишь накинут на плечи. Белая рубаха тоже для русской зимы не годилась, равно как и лапти на ногах вместо валенок или какой-нибудь другой зимней обуви. На голове же у старика и вовсе ничего не было. Словом, в таком виде в декабре или январе на улицу выходят только в одном случае — по нужде.

«Летний вариант, — мысленно прокомментировал я. — А вот посох у него классный, не чета моей загогулине».

Посох и впрямь выглядел красиво — ровный, словно выточенный, и вдобавок вся его верхняя половина была богато разукрашена причудливой резьбой.

— Туда-то ты влезешь — спору нет, а вот обратно мне тебя за ногу придется стаскивать, — пояснил старик.

— А ты, дедушка, не боишься, что я брыкаться стану? — миролюбиво поинтересовался я, не желая уступать вот так вот сразу и безропотно.

— Не боюсь, — сухо ответил старик и пояснил: — Упокойники не брыкаются.

Очередной вой, раздавшийся совсем рядом, старика не смутил. Да и реакция на него была необычной — он лишь слегка повернул голову в сторону леса и громко произнес:

— Все, все. Угомонись. Сыскал я его. Благодарствую, что вовремя упредил.

Как ни странно, но волк старика не только услышал, но и понял. Во всяком случае, в последней порции воя мне определенно послышались некие удовлетворительные интонации и даже что-то вроде прощания, что понравилось больше всего.

— А одежка у тебя, мил-человече, не ахти, — вновь обратился старик ко мне, неспешно приближаясь к камню.

Я в ответ лишь смущенно пожал плечами, будто и впрямь оказался столь непроходимым идиотом, который рванул из теплой хаты в зимний лес, второпях даже не удосужившись хоть что-то на себя накинуть.

— Летом одевался, — ляпнул я и тут же осекся, мысленно обругав себя за нелепое объяснение.

— И что, полгода не менял? — удивился старик. — Неужто даже опосля баньки пропотелое на себя напяливал, ась? — Теперь в голосе явно сквозили издевательские нотки.

Я негодующе засопел, хотел было сказать в ответ что-то резкое, но старик принялся пристально всматриваться в мое лицо, после чего растерянно произнес:

— Неужто княж Константин? Али мне чудится?

Та-а-ак. Мне сразу же стало так тоскливо, что хоть плачь. Оказывается, не зря я вспоминал своего дядьку. Да и дурные предчувствия от себя отгонял напрасно — все равно сбылись.

И что теперь делать?!

Ах да, для начала поздороваться. Наверное, полагалось отвесить старику какой-нибудь поклон, но навалившаяся апатия вкупе с обреченностью напрочь лишила меня остатка сил, и вместо поклона я сполз вниз по камню, выдавливая из себя вымученную улыбку, хотя улыбаться было как раз нечему.

Поворошив в закромах памяти один из наиболее часто повторяемых дядей Костей рассказов, я уныло произнес:

— И ты здрав будь, дедушка Световид.

«Вот это я влетел так влетел — врагу не пожелаешь», — подумалось мне.

Захотелось взвыть во весь голос, но вместо этого я выдавил из себя еще одну улыбку и вежливо поинтересовался:

— Неужто признал старого знакомого? Или еще сомневаешься?

Глава 2 Когда мечты сбываются

«Сбылась мечта идиота, она же голубая мечта кретина, — уныло размышлял я, бредя в том направлении, которое мне указал старик. — Правда, с задержкой почти на десяток лет, но тем не менее».

Я еще раз припомнил тот жаркий летний вечер, перешедший в удушливую июльскую ночь. Спать было невозможно, и я, достав с полки книгу, углубился в чтение, время от времени недовольно морщась, когда громкие голоса, раздававшиеся из соседней комнаты, мешали сосредоточиться. Отец же с дядей Костей завелись не на шутку и что-то доказывали друг другу на весьма повышенных тонах. К тому же обе двери, ведущие на длинную лоджию, объединяющую обе комнаты, были по случаю жары распахнуты настежь, а потому слышно было весьма отчетливо.

Я встал, чтобы закрыть дверь, но, прислушавшись, застыл возле нее, да так и простоял, пока отец не заорал во все горло: «Не верю!», после чего, окончательно обозлившись, ушел к себе.

Выждав еще пяток минут, я тихо вышел на лоджию, крадучись пробрался в соседнюю комнату, робко подошел к кушетке дяди и недолго думая выпалил: «А я вам верю. Только… расскажите еще».

Дядя Костя рассказывал несколько часов, закончив лишь на рассвете.

А началось все с того, что он отправился на встречу со старыми школьными друзьями в Москву, где один из его однокашников — диггер и спелеолог — подкинул моему дяде Константину Юрьевичу Россошанскому, впрочем, тогда еще совсем молодому, то есть попросту Константину, идею отметить предстоящее тридцатилетие в Старицких пещерах, расположенных в Тверской области. Во время празднования спелеолог показал Серую дыру — загадочный сгусток тумана, появляющийся в одном из тупиковых ходов. Заглянуть внутрь можно, но целиком заходить нельзя. Кто туда попадал, назад не возвращался. [262]

Константину всегда было море по колено, и он заглянул дальше, чем можно, провалившись в Средневековье и оказавшись на какой-то проселочной дороге. Прежде чем друзья в самый последний момент вытянули его обратно, он успел помочь обороняющимся от разбойников охранникам небольшого обоза спасти двух девушек и даже получил от одной из них, в которую успел влюбиться с первого взгляда, золотой перстень с красным камнем — лалом.

Все это можно было бы посчитать красивой галлюцинацией, но драгоценность, как ни удивительно, так и осталась в его руке даже после его возвращения обратно в наше время.

Проверяя подлинность камня у ювелира, он услышал, что это — легендарный перстень царя Соломона.

Очень хорошо помню тот миг, когда я впервые взял в руку этот перстень. До той ночи я как-то не обращал на него особого внимания, а именно тогда увидел его впервые, включая и те загадочно переливающиеся на его поверхности и мерцающие внутри камня искорки, заметные даже при тусклом свете маленького ночника.

И тогда Константин поклялся себе, что непременно вернется обратно к своей мечте, без которой и жизнь не жизнь. Его друг, ориентируясь по рассказу о происшедшем, вычислил, в каком именно веке и в каком времени тот находился, и постарался хоть немного натаскать его в истории, заодно разработав биографию, согласно которой Константин является иноземным купцом из итальянцев, то есть фрязином. Но не просто купцом, а происходящим из старинного княжеского рода Монтекки. Почему именно из него? А памятуя о трагедии Шекспира «Ромео и Джульетта», в которой Ромео принадлежал как раз к этому клану.

Задача по поиску осложнялась еще и тем, что о девушке Константин почти ничего не узнал — времени не было, кроме того что она — княжна Мария Андреевна Долгорукая. Но это мало что давало, поскольку в то время на Руси проживало сразу пять князей Андреев Долгоруких, только с разными отчествами.

Вновь попав в шестнадцатый век и оказавшись на том же месте, но только год спустя (в апреле тысяча пятьсот семидесятого года), он приступил к розыскам любимой. Правда, все началось с неудачи. В первую же ночь Константин встретился с шайкой разбойников, которые обчистили его, сняв даже одежду, кроме исподнего белья. Однако наутро самый юный член шайки Андрюха по прозвищу Апостол вернул ему часть одежды и некоторые вещи из котомки. Пришлось Константину взять его с собой.

Остановились они в близлежащем селе, чтобы экипироваться как следует. Прикупленных заранее в Сбербанке серебряных монет, с поверхности которых Константин предусмотрительно содрал наждаком весь рисунок, хватило только на самое необходимое. Решив попробовать подзаработать деньги на коней лечением больных, князь на несколько дней задержался там.

Но в это время присланный из Москвы подьячий Разбойной избы Митрошка Рябой со своими стрельцами сумел в числе прочих обезвредить и ту банду, которая ограбила «князя Монтекки» (на будущее я не стану употреблять кавычки, ибо дядя и впрямь вел себя с княжеским достоинством).

У главаря подьячий обнаружил три такие же монеты, а в потайном кармане его странной одежды — главарь щеголял в камуфляжной куртке, снятой с загадочного иноземца, — Рябой обнаружил несколько распечатанных на принтере листочков с подсказками. Что-то вроде коротенького справочника «Кто есть кто». Заподозрив заговор против царя — и бумага очень качественная, и монеты иноземные, — Рябой начал розыск и нашел Константина.

Но, оказавшись в Разбойной избе в качестве подозреваемого, князь Монтекки сумел лихо выкрутиться, признавшись, что послан английской королевой Елизаветой I к царю Иоанну с портретом его будущей невесты. Портрет какой-то киноактрисы в гриме и костюме из исторического фильма был заранее отсканирован и надежно спрятан, примотанный к внутренней поверхности бедра вместе с монетами — только поэтому он уцелел у него во время грабежа.

На допросе он логично объяснил, что везет его тайно, потому что враги царя и его королевы не дремлют, желая их рассорить, а в таком виде пребывает, поскольку был обобран разбойниками, а потом еще намекнул на близкое знакомство с Малютой Скуратовым, и подьячий решил отпустить его. Однако Андрюху Апостола не отдал, поскольку тот все равно принимал участие в разбое.

По пути в Москву князь Монтекки познакомился с еврейским купцом Ицхаком и, ссылаясь на то, что умеет видеть будущее, предложил ему аферу по заработку денег, чтобы достойно выглядеть при сватовстве. Купец согласился, поскольку опознал в драгоценности легендарный перстень царя Соломона, который много лет разыскивал. Попытка попросту купить его у владельца не удалась, а потому он решил завоевать дружбу Константина, чтобы когда-нибудь потом, но уже более успешно повторить предложение о покупке.

Афера же состояла в следующем. Зная, что летом этого года в Москве состоятся казни многих высокопоставленных лиц, список которых у него имелся, Константин предложил занять деньги под выгодный процент, поскольку отдавать их уже не придется — некому.

Одним из тех, кого князь Монтекки посетил в Москве по поводу займа, был царский печатник и думный дьяк Иван Висковатый. Побеседовав с иноземным купцом, он предложил ему остаться у него в качестве… учителя его сына. Узнав, что один из родных братьев Висковатого служит в Разбойной избе, Константин согласился, но попросил взамен выручить из беды Андрюху Апостола.

Спустя два месяца князь Монтекки вошел в доверие к дьяку, сам привязался к нему, но отговорить от поступков, которые могут привести его к гибели, у него не вышло. После ареста дьяка Константин, зная, что семье Висковатого тоже грозит гибель, попытался устроить им тайный отъезд из Москвы, но жена отказалась. Тогда Константин переоделся в рубище и, назвавшись юродивым Мавродием по прозвищу Вещун, ухитрился во время прибытия всей царской свиты на подворье Висковатого сразу после его казни сделать все так, чтобы спасти жену Висковатого от пыток, а сына — от смерти. Однако сын от пережитого сошел с ума.

Жена оставшегося на свободе брата Висковатого, урожденная Годунова, к которой пришел Константин, попросила его отвезти мальчика к своему двоюродному брату Дмитрию Ивановичу в Кострому. Князь Монтекки накануне узнал, что его любимая Маша, дочь Андрея Долгорукого, оказывается, вышла замуж, поэтому в Москве его уже ничто не держало, да и некому было больше ехать с юным Ваней.

По пути он пережил массу приключений, вновь столкнувшись с неким Остроносым, как его прозвал Константин, который входил в ту самую разбойничью шайку, ограбившую его, но ухитрившимся сбежать от стрельцов. Остроносый попытался еще раз обокрасть князя Монтекки, а когда тот его разоблачил, вновь сумел бежать.

Приехав в вотчину Годунова, Константин узнал, что тот при смерти и уже разосланы слуги к родне для того, чтобы умирающий мог со всеми проститься. Однако сразу после его приезда вотчина Годунова подверглась нападению разбойников, среди которых был и Остроносый. Именно в схватке с ним князь Монтекки получил тяжелое ранение. Подоспевшие на выручку люди Годуновых увидели его уже без сознания. К тому же один из разбойников — все тот же Остроносый — якобы опознал его как одного из бандитов.

Допрашивал Константина Никита Данилович Годунов. Признать в нем гостя, который накануне вечером привез мальчика, было некому — хозяева погибли, а Андрюха Апостол в результате ранения пребывал при смерти. К тому же письмо от Годуновой передал Никите Даниловичу Остроносый, выдав себя именно за того человека, который якобы и привез мальчика.

Казалось бы, веры князю Монтекки нет, а значит, нет и выхода, но среди приехавших находился и Борис Годунов — будущий царь всея Руси, который рано потерял родителей и воспитывался вместе с сестрой Ириной у Дмитрия Ивановича.

Еще будучи в одеянии юродивого Мавродия Константин видел Бориса в царской свите, которая сразу после казни Висковатого приехала потешиться над семьей. Тогда князь Монтекки, оставшись с ним наедине, предсказал Годунову царский венец. Теперь он ухитрился передать ему напоминание о предсказанном, тем самым убедив его, что произошла ошибка. Склонный к мистике Борис не только освободил его, но даже пригласил на свою свадьбу с двенадцатилетней Марией, дочкой Малюты Скуратова.

Но еще перед свадьбой Константин случайно в одном из листов-подсказок прочел о том, что некий Никита Яковля, который, как он знал, является мужем его Маши, будет вместе со своим отцом казнен уже в следующем году. Получалось, что его любимая в опасности. Значит, надо что-то предпринимать.

Тогда же, незадолго до свадьбы, Константин повстречал пойманного и жестоко избитого за побег бывшего холопа Годунова Тимофея по прозвищу Серьга, который тоже входил в ту шайку разбойников, некогда обчистивших иноземца. Тимофей видел, как крадучись уходит наутро из банды Андрюха Апостол, но не остановил его и даже отдал вещи Константина, попавшие к Серьге в результате дележа. А гораздо позже, уже находясь в вотчине Годуновых, куда Тимофея, пойманного после очередного побега, привезли и заперли вместе с прочими разбойниками, включая князя Монтекки, именно Серьга вмешался и запретил убивать беспомощного раненого.

Долг платежом красен. Узнав, что мечта Тимофея — пробраться на Дон и стать вольным казаком, Константин предложил послужить у него один год в качестве стременного, пообещав уплатить серебром и вообще экипировать его не только вооружением, но и подарить ему коня. Тимофей согласился.

На свадьбе князь Монтекки повстречался с Михаилом Воротынским — хозяином вотчин по соседству от вотчин самого Годунова. Вспомнив рассказ Висковатого о том, что племянница князя выдана замуж за какого-то князя Андрея Долгорукого, он решил наладить контакты с Воротынским. Константин рассказал князю, как он в свое время разрабатывал систему охраны границ Испании от мавров, но потом был вынужден покинуть эту страну, потому что король Филипп II захотел, чтобы князь Монтекки отрекся от православия и перешел в католичество, а он отказался.

Рассказывал Константин умело, а поскольку в юности год проучился в Голицынском пограничном училище, сумел заинтересовать князя настолько, что тот попросил его о помощи в налаживании такой же охраны на южных рубежах Руси. Разумеется, князь Монтекки согласился.

Приехав вместе с Воротынским в Москву, он отправился на крестины ребенка, родившегося у Марии и Никиты Яковли, и там выяснил, что это другая девушка, а его любимая — это дочка племянницы Воротынского. Константин немедля отпросился у князя, взял у него грамотку-письмо к его племяннице и, счастливый, наконец-то поехал к своей избраннице под Псков, в поместье Бирючи, принадлежащее отцу Маши, князю Андрею Тимофеевичу Долгорукому.

Долгожданная встреча произошла. Князь Монтекки ухитрился вручить Маше дорогие серьги с сапфирами якобы от князя Воротынского, которые на самом деле купил самолично. Но о сватовстве заикаться не имело смысла, несмотря на княжеское достоинство. Оказывается, честолюбивый отец желает непременно выдать Машу замуж за самого царя.

Наступили половодье и распутица. Князю Монтекки спешить было некуда, и он согласился обождать со своим отъездом, чтобы помочь сопровождать Машу, как кандидатку в царские невесты, и ее отца Андрея Тимофеевича на смотрины невест в Москву.

Константин был спокоен — он точно знал имена всех жен Иоанна IV и был уверен, что ее не выберут. Правда, он все равно попытался отговорить отца Маши от бесполезной затеи и даже выдал ему имя будущей жены царя — Марфа Собакина. Однако Андрей Тимофеевич оставался непреклонен.

На полпути князь Монтекки вдруг вспомнил, что Москве угрожает опасность со стороны крымского хана. Бросив все, он поспешил в столицу, но войска уже ушли к Оке. Примчав туда, он выложил все Воротынскому, возглавлявшему один из русских полков, солгав, будто уже повстречал татар и с трудом убежал от них.

Там же Константин вновь встретил Остроносого, который якобы покаялся в своих грехах князю, и Воротынский взял его к себе на службу.

Князь после некоторых колебаний послал Константина гонцом к царю, который со своими опричниками расположился отдельно. Князь Монтекки успел предупредить Иоанна об опасности, но сам остался в земском войске, не желая трусливо убегать и беспокоясь за жизнь Маши.

Бой состоялся, и русским войскам даже удалось несколько потеснить татар, но ранение, полученное главнокомандующим войском князем Бельским, свело на нет небольшой успех. Бельский приказал отступить и запереться всем войскам в Москве.

Еще перед этим боем Константин, зная, что Москва будет сожжена, и беспокоясь за Машу, отчаянно пытался найти ее в городе. Попутно он совершенно случайно познакомился с забавным толстячком-лекарем, которого пьяные опричники, забавляясь, не пускали в новый царский дворец, стоящий на Арбате. Князь Монтекки, пожалев толстячка, предостерег его об опасности — дворец вместе с челядью и опричниками полностью сгорит во время пожара. Удалось ему предупредить и повстречавшегося на пути Бориса Годунова, а также сотоварища по афере купца Ицхака.

По совету Константина Воротынский выбрал место для своего полка на открытом месте вдали от стен Москвы, на Таганском лугу. Благодаря этому воины его полка остались целы, и князь даже попытался преследовать войска крымского хана, чтобы отбить у него русский полон. В одном из боев с татарами, произошедшем уже под Серпуховом, князь Монтекки получил тяжелое ранение, и его привезли к местной знахарке-ведьме.

Лежа в ее избушке, Константин услышал знакомый голос. Отец Маши требовал от ведьмы надежного яду и предлагал в качестве оплаты серьги. Яда он не получил, зато старуха дала особое сонное зелье, наказав обращаться с ним с превеликой осторожностью.

Вернувшись в Москву, князь Монтекки узнал, что царской невесте Марфе Собакиной нездоровится, и понял, для кого было предназначено зелье. Но сделать ничего уже нельзя — поздно.

Подготовленное Константином уложение о пограничной страже утверждают на Боярской думе, и Воротынский снова в чести. Меж тем крымский хан Девлет-Гирей вновь вторгся на Русь, но русскому войску, возглавляемому князем Воротынским, удалось одержать важную победу под Молодями. Причем во многом благодаря князю Монтекки. Константин возвращался в Москву, уверенный, что теперь у него со сватовством все получится.

К тому же он забрал у влюбленной в него помощницы ведьмы Светозары, которая самовольно бежала вслед за возлюбленным в Москву,серьги, перед самым побегом украденные Светозарой у хозяйки. Те самые серьги, которые в свое время Константин от имени Воротынского подарил Маше. Если отец княжны будет упрямиться, то можно его ими припугнуть, намекнув, что он знает все, включая и причину смерти Марфы Собакиной.

Обо всем этом Константин успел рассказать Воротынскому, который в качестве благодарности за подготовленное уложение обязался ему помочь в сватовстве. Однако приглашенный на обед к князю Воротынскому отец Маши обвинил самого князя Монтекки в краже украшений, а доказать свою невиновность Константину нечем — к этому времени выяснилось, что помощница ведьмы исчезла с подворья князя Воротынского, а ведьма сгорела вместе со своим домом, хотя труп ее так и не обнаружили.

Понимая, что пострадать могут все, отец Маши решил договориться с иноземцем, чтобы тот отступился от его дочери и молчал про Марфу Собакину. Он еще раз встретился с князем Монтекки один на один и попытался угрожать ему, после чего у них вспыхнула ссора, во время которой Константин не намеренно, но жестоко оскорбил Долгорукого.

Тогда Андрей Тимофеевич пошел с жалобой на князя Монтекки к царю. Тот назначил Божий суд, или поле, как тогда назывался на Руси судный поединок. Готовить Константина взялся сам Воротынский. По роковой случайности Константин, сам того не желая, смертельно ранил бойца — одного из Машиных родственников, выставленного по причине своей старости Долгоруким.

Отцу Маши, явившемуся, согласно обычаю, с повинной, князь Монтекки объявил, что он желает жениться на его дочери. Долгорукий в ответ сказал, что его дочь лучше уйдет в монастырь, чем станет женой Константина. Оказывается, исчезнувшая помощница ведьмы, ухитрившись выбрать момент, чтобы переспать с Константином, убежала не куда-то, а к Андрею Тимофеевичу, где успела понарассказывать Маше о том, как сильно якобы влюблен в нее княж-фрязин Монтеков, как тут называли Константина.

Получалось, для начала надо ехать самолично в Бирючи, чтобы встретиться с Машей и объясниться. Но тут Константина забрали в Пыточную избу. Подьячий Разбойной избы Митрошка, обвиненный в злоупотреблениях, в поисках спасения вспомнил про некоего иноземца, который ссылался на знакомство с Малютой Скуратовым. Попутно он рассказал и про портрет английской невесты царя, который вез княж-фрязин Монтеков.

Но допросе Константин пояснил, что когда он прибыл в Москву, то через знакомых английских купцов узнал, что царская невеста умерла, а потому он и не решился отдать портрет. Царь не поверил и предложил жребий. Два кубка с вином на выбор Константину поднес не кто иной, как тот самый толстячок-лекарь, Елисей Бомелий. В одном должен был быть яд. Константин выбрал неудачно, но с ним ничего не произошло. Находившийся рядом с царем Борис Годунов намекнул царю, что это — божий знак. Впоследствии выяснилось, что лекарь припомнил, как Константин спас его накануне сожжения Москвы, и не положил яд ни в один из кубков.

Устрашенный чудом Иоанн отпустил княж-фрязина, но, узнав, что в сундучке князя Монтекова найден черновик уложения о рубежной страже, который тот якобы хотел отправить врагам царя, вновь вызвал Константина к себе. Однако тот, стремясь подстраховаться и вспомнив про похожий эпизод, описанный в романе Вальтера Скотта «Квентин Дорвард», объявил царю, что некий волхв предсказал ему, будто спустя всего несколько недель после его смерти умрет сам царь, с которым его жизнь почему-то связана незримой нитью. Иоанн немедленно велел сменить кубки на столе, после чего принялся выспрашивать княж-фрязина о его странствиях. Сумев заинтересовать царя своими рассказами, Константин попал в милость к государю и тот даже ввел специально для князя Монтекова чин думного дворянина.

Однако чтобы тот получил его не просто так, а за определенные заслуги — геройское поведение на поле битвы под Молодями не в счет, — Иоанн поручил княж-фрязину отвезти в монастырь свою четвертую жену Анну Колтовскую, которая ему надоела. Позже Константин выяснил, что надоела она столь быстро царю не просто так, а из-за того, что ловкая Светозара, выполняя желание Долгорукого, приготовила особый настой — «отсуху», вызывающую антипатию. Эту «отсуху» Долгорукий ухитрился подсунуть царю еще в Новгороде, чуть ли не за полгода до встречи княж-фрязина с царем.

Прямо из монастыря Константин поехал в Бирючи, чтобы повидаться с Машей и все объяснить, но встретиться не сумел — та целыми днями сидела возле тяжело раненного в боях с ливонцами брата. Тогда же в Бирючах он вызвал Светозару на откровенный разговор, чтобы она перестала пакостить ему и Маше. Та согласилась, но пригласила его прогуляться по лесу. Во время прогулки она как бы невзначай привела его на странную полянку. На ней близ загадочного камня, от которого веяло некой силой, поклонялись славянским богам. Волхв Световид предложил Константину напитать перстень силой, чтобы тот одарил своего владельца удачей, и тот согласился.

Затем князь Монтекки поехал в Новгород, где продолжал оставаться любимцем царя. Константин даже сумел добиться от царя согласия, что тот по пути из Новгорода в Москву заедет и в Бирючи и сам сосватает княжну для княж-фрязина.

В поместье царь повел себя загадочно. Виной тому стал «поцелуйный» обряд, когда жена или дочь хозяина дома подают дорогому гостю кубок с вином, после чего должен последовать поцелуй. Маша, сама того не подозревая, подала Иоанну во время «поцелуйного обряда» кубок с приворотным зельем, приготовленный Светозарой. Настой подействовал, и Иоанн под разными предлогами стал оттягивать со дня на день исполнение своего обещания, а затем, воспользовавшись благовидным предлогом — смертью матери Маши, — уехал в Москву. Там он отправил княж-фрязина под Нижний Новгород, в поместье Бор, которое дал ему за службу.

Пробыл там новоявленный помещик Монтеков недолго, успев только зарыть часть денег, полученных от купца Ицхака, на берегу Волги, чтобы передать этот клад друзьям, оставшимся в нашем мире. А затем его вскоре вызвали в Александрову слободу.

Оказалось, что Светозара, опасаясь князя Воротынского, который обещал быть сватом у княж-фрязина, подговорила Остроносого, безнадежно влюбленного в нее и остававшегося служить у Михаила Ивановича, оклеветать князя. Тот подбросил Воротынскому приготовленные ядовитые корешки, князя арестовали и подвергли жестоким пыткам. Константину удалось уговорить Иоанна оставить старику жизнь. Царь согласился, но повелел княж-фрязину отвезти князя в ссылку. Однако по дороге Михаил Иванович от полученных ран скончался.

Вернувшись в Александрову слободу, Константин обнаружил, что Остроносый в чести у царя. Тогда он, желая отомстить за Воротынского, организовал похищение негодяя, после чего дал ему саблю, вызвал на поединок и убил, но, переоценив собственное ратное мастерство, при этом и сам получил тяжелую рану.

С трудом выздоровев в своем поместье, к осени он пришел в себя, вновь собрался в Бирючи, но, прибыв туда, узнал, что Машу, как царскую невесту, увезли в Александрову слободу и что уже назначен день свадьбы. В порыве отчаяния Константин побрел куда глаза глядят и совершенно случайно вновь попал на лесную полянку. На этот раз Световид предложил Константину напитать камень силой, способной совершить чудо. Хотя особой веры не было, но утопающий хватается за соломинку… Словом, Константин согласился. Правда, как должно произойти это самое чудо и какое — волхв не сказал.

Константин решил попасть в Александрову слободу до свадьбы, чтобы успеть украсть Машу, а по пути заехал в Москву. Там он договорился с купцом Ицхаком, что тот поможет ему перебраться в Европу, и передал ему остаток своей казны, которую взял в Бирючи. Тогда же он договорился и с Андрюхой Апостолом, проживавшим на его подворье, что тот поможет ему с попом, который быстро обвенчает его и Машу перед побегом. Однако сделать ничего не успел.

Он прибыл накануне свадьбы, но в результате откровенного разговора с Борисом Годуновым последний, устрашенный дерзкими замыслами своего друга, взял у Елисея Бомелия сонное зелье, подмешал в вино, и Константин не только проспал последнюю ночь, но и все венчание.

Однако сама Маша во время первой брачной ночи упала царю в ноги, заявив о своей любви к княж-фрязину. Возмущенный тем, что невеста ему неверна, озлобленный Иоанн задумал отомстить «изменщице». Утром Машу усадили в кибитку, запряженную дикими лошадьми. Князя Монтекова вызвали проститься с девушкой, чтобы и тот потерзался, но он бросился к возку в попытке его угнать, однако выехал на заснеженный пруд, где тонкий лед под лошадьми сразу провалился, и они начали тонуть.

И тут Константину с таким неистовством захотелось спасти любимую, он так ясно и отчетливо представил себе, как выныривает из Серой дыры и знакомит несколько смущенную Машу со своими друзьями, что… действительно случилось чудо — камень перенес их обоих обратно в наше время.

Правда, сразу выяснилось, что во время перехода у Маши оказалась полностью стертой память — ее всему пришлось учить заново, хотя обучение прошло очень быстро, вплоть до того, что за считаные недели она усвоила всю школьную программу.

Поразмыслив, Константин пришел к выводу, что так даже лучше.

Что же касается денег, то он попросту отрыл свой клад на берегу Волги…

Глава 3 От романтизма к цинизму

Увы, но я не мастер рассказывать. На самом деле в устах моего дяди это звучало куда лучше, уж вы мне поверьте. Не зря же я потом не раз просил его повторить или уточнить что-либо, и он всегда охотно шел навстречу племяшу.

Вот тогда-то я и загорелся. Еще бы — романтика, да не какая-нибудь книжная, а самая что ни на есть всамделишная. Тут тебе и цари, и битвы, и сражения, и даже волхвы с ведьмами. Было от чего прийти в восторг.

Кстати, позднее я понял, почему отец наотрез отказывался верить своему брату. Уж больно они были разные. Один — весельчак и романтик, любящий авантюры и приключения, а другой — суховатый, педантичный, весь в науке, которая для него что-то вроде богини. Во всяком случае, имеет непререкаемый авторитет, и, если она сказала, что этого не может быть, значит, вопрос исчерпан.

А вот со мной все наоборот, потому что я уродился, как ни удивительно, весьма похожим именно на дядьку, особенно что касается внешности. Если смотреть на его и мои детские фото — вообще не отличить. В характере, правда, сходства наблюдалось поменьше, но тоже хватало.

Впрочем, я уклонился от темы. Так вот, мое увлечение длилось всего год, если не меньше, но за это время я перелопатил уйму книг по истории того периода, а также записался в секцию фехтования, причем успел достичь определенных успехов, став первым на районных, а потом и вторым на областных соревнованиях саблистов.

В то время мне частенько представлялось, как бы было здорово, если бы я сам угодил в это время. В воображении я совершал уйму героических подвигов и не только по примеру любимого дядьки спасал очаровательных красавиц из похотливых лап царя Иоанна, но орудовал дальше.

Например, помогал Годунову взойти на царство, становился у него первым советником и помощником. После этого, не успев вволю навоеваться и нагеройствоваться — нимало не смущаясь парадоксальностью ситуации, — был в точно таких же помощниках у Лжедмитрия и выручал его в дни боярского бунта, не давая ему погибнуть от рук всяких там Шуйских и Татищевых.

О моем увлечении в семье никто не знал — только дядя Костя. Он-то, испугавшись, что племянник рванет в одиночку в Старицкие пещеры, и остудил мой пыл. Для начала дядя умело акцентировал мое внимание на ряде неприятных вещей.

В той же войне, судя по его рассказам, оказывается, преобладали не столько героические сражения, сколько грязь, пот, кровь, раны и смерть тех, с кем ты успел сдружиться. Да и в мирной жизни дядя Костя отводил весьма скромное место романтическим приключениям, преимущественно налегая на будничные и довольно-таки непривлекательные стороны бытия.

И касаемо моего фехтования дядя Костя тоже преподал мне несколько уроков, чтобы я наглядно убедился, в чем разница между практикой и теорией, то есть мечтами и голой грубой действительностью.

Рубился он и впрямь классно — со мной никакого сравнения. Нет, если считать по пропущенным уколам, то тут как раз паритет, причем не исключено, что с легким перевесом в мою пользу. Но что толку, если на пяток моих булавочных попаданий дядя ответил четырьмя, зато какими. Я уже после первого из них неделю с трудом ворочал шеей — так было больно.

А ведь этот удар был нанесен, как он объяснил, даже не в полную силу — успел в последний момент сдержаться. Так что случись оно в настоящем бою, тот бы сразу и закончился по причине убытия одного из противников в состояние покойника.

Конечный вывод дядя вслух не озвучивал, предоставив мне сделать это самому, но тот напрашивался сам собой — грязи, подлости и прочей дряни хватает во все времена, и никуда от них не денешься. Разница лишь в том, что тогда зло, как и добро, было более обнаженным и откровенным, а следовательно, простым и понятным.

Напрашивался и другой вывод — лучше всего жить в своем собственном мире. Лучше уже хотя бы из-за одного того, что человек в нем родился и вырос, а к кое-каким вещам привык настолько, что просто не замечает огромного количества имеющихся у него удобств, но зато сразу взвоет, стоит им исчезнуть из жизни.

И даже если тот мир окажется в чем-то получше нынешнего, пришельцу из будущего привыкнуть к нему навряд ли получится, потому что он — чужой.

И вообще, помимо мечты надо бы иметь реальные желания, иначе вся жизнь может пойти насмарку.

Вот так потихоньку да полегоньку мой мудрый дядька и добился своей цели — стал я остывать. Окончательно же это произошло, когда случилось несчастье с моей Оксаной.

Мне в ту пору было немного — всего семнадцать, да и ей столько же, но ведь не в возрасте дело, верно? Просто встретилась на пути та, которая одна-единственная в этом мире и без которой жизнь не жизнь. Они, наверное, встречаются каждому, вот только не каждый видит свою истинную нареченную. Кто-то мимо проходит, кто-то встречает ее слишком поздно, поскольку к этому времени уже связал свою судьбу с другой, а вот мне повезло — и встретил вовремя, и разглядел.

Описать вам ее? Извольте. Краса неземная. Это если кратко. А вот подробнее и самому становится удивительно — вроде девчонка как девчонка, ничего особенного. Хотя нет, коса. Особенно по нынешним временам — диво дивное, а не коса. Толстенная и длиннющая, аж до самой поясницы.

А еще глаза… Большущие, и когда на тебя смотрят, то кажется, что ничего уже и не надо в этой жизни — вот оно все, рядышком, окунись в них и…

Только сентиментальная слишком. Чуть что-то не так, тут же расстраивалась. Правда, она старалась сдерживаться и плакала очень редко. Но мне хватало и глаз, наполненных слезами. В эти минуты я был готов сделать что угодно, лишь бы они поскорее просохли…

До семнадцати, если быть совсем точным, она не дотянула пару месяцев. Ее отец помчался встречать друга, прилетающего откуда-то издалека, а дочь взял, чтоб похвалиться, как выросла его крестница. Он уже опаздывал и сильно торопился, а асфальт после дождя был мокрым и…

Вот с тех самых пор как отрезало. Апатия на меня навалилась. Тоскливо все стало, равнодушно, и жить скучно. И мечта тоже куда-то делась. Да и зачем мне она? Ради кого эти подвиги совершать, ради кого рыцарствовать? Мою красавицу мне все равно не спасти, а какую-нибудь другую…

А они того стоят?

Вот и получился некий промежуточный вариант — к мечте я охладел, а других желаний, так сказать, взамен все равно не появилось. И остался я как витязь на распутье: прямо ехать не имеет смысла, направо пойти — ни к чему, а налево и вовсе тоска зеленая.

Более того, с тех самых пор появился некий страх — боязнь потери. Тогда-то я дал себе зарок не сходиться близко ни с кем — ни с ребятами, ни с девчонками, чтоб никаких друзей, никаких подруг, но зато никакой боли. Хватит с меня! Не хочу больше!

И слово я держал.

А знаете, почему я после школы подался именно на философский факультет университета? Да потому, что мне было до такой степени все равно, что я бросил жребий, вытянув наугад листок с соответствующим названием.

По той же причине — тоска замучила — не стал увиливать от армии, хотя возможность «закосить» имелась: отец к тому времени обзавелся таким авторитетом и связями в медицинском мире, что сделать сыну «белый билет» проблем не составляло. Кстати, он даже как-то намекал, но я гордо отверг и… не жалею.

В десант же мне «свезло» угодить по причине своего подросткового увлечения фехтованием и наличия спортивного разряда. Но и там, несмотря на то что службу нес достойно и числился на хорошем счету у отцов-командиров, мне было неинтересно. Разве что поначалу, когда пришлось вести борьбу за выживание среди суровых «дедов», да и то повезло — во взводе оказалось аж три земляка, к тому же один из них и вовсе был одноклассником, призванным раньше.

Честно признаться, я даже к идее осушения старинного псковского болота под названием Чертова Буча, которой со мной по секрету поделился дядя Костя, отнесся с равнодушным снисхождением — чем бы дитя ни тешилось. В конце концов, если уж так хочется извлечь из болотных глубин заветный камень, обладающий некой силой, пусть попробует.

Про себя же знал, что какая бы ни была эта сила, но воскресить никого не сумеет, значит, мне она не помощница. Да и у дяди навряд ли получится что-нибудь путное, хотя и хуже от этого тоже никому не будет.

Теперь получалось — будет. И еще как будет. И самое обидное, что «досталось на орехи» именно тому, кто давно не помышлял о каких-либо переменах в своей жизни, тем более столь кардинальных, и сбывшаяся ныне давняя мечта давно перестала быть таковой в моем представлении.

Вот почему при виде волхва моим первым побуждением было… вернуться обратно. Какой уж тут романтизм, когда задубел до чертиков! Однако мой деликатный намек волхву не прошел. Световид оказался на редкость проницательным и пояснил, что он всего-навсего простой волхв, а потому власти над временем никогда не имел, после чего глубокомысленно изрек:

— А ведь ты не княж Константин. — И сразу пояснил: — Тот бы нипочем обратно не запросился, да еще вот так сразу, даже не оглядевшись. Опять же, хошь и млад ты, ан задору в очах не зрю — тусклы они у тебя.

Деваться было некуда и пришлось колоться, хотя и не до конца. Здраво рассудив, что к сыну отношение должно быть получше, чем к племяннику, я не стал поправлять старика в его ошибочном представлении — грех не воспользоваться тем, что само плывет в руки.

Но, представившись сыном княж-фрязина Константина Юрьевича, я тут же вернулся к самому интересному для себя, на этот раз впрямую полюбопытствовав насчет дороги в обратном направлении.

— Уж больно ты скор, — вновь попрекнул меня Световид. — Нет чтоб пожить, к люду честному приглядеться, удаль свою молодецкую народу выказать, яко твой батюшка, а ты эвон засобирался уже…

— В другой раз непременно, — пообещал я со смиренным вздохом.

— Другого для тебя не будет, — заверил он меня. — И то чудо, что ты ныне тута очутился. — Он задумчиво произнес: — Никак трешшит времечко, худа б не приключилось. — И умолк, сурово хмуря седые кустистые брови.

Я терпеливо ждал, опасаясь не вовремя сказанным словом прогневать волхва.

— А ты чего уселся-то? — наконец вышел он из своих раздумий.

— Мне бы обра… — вновь заикнулся я, но волхв даже не дал договорить, оборвав на полуслове.

— Внемли и запомни, повторять не стану. Допрежь возврата ты поначалу самого себя сыщи да то, что прежде утерял, — загадочно произнес он. — Вот егда сыщешь, тогда сызнова и потолкуем. — Он помолчал, с усмешкой разглядывая меня, после чего добавил такое, чего я и вовсе не ожидал услышать: — И к тому времени, как знать, можа, тебе тут так по нраву придется, что и вовсе остаться восхочешь.

Я вытаращил глаза. Никак совсем очумел, старый пень! Сам-то понял, что сказал?! Но, увы, надо соблюдать политес. Да и нехорошо обижать старость, даже в том случае, если она выжила из ума и несет невесть что. Разве что полюбопытствовать:

— Это что же мне может так прийтись по нраву, чтоб я решил тут остаться?

— Ну не все, — протянул Световид, — а токмо кой-что…

Я усмехнулся:

— Промахнулся ты, дедушка. Если власть имел в виду, так она меня не интересует. Да и богатство тоже… до лампочки. Или у вас тут правильнее говорить до лампады?

— Тогда кой-кто… — невозмутимо поправился волхв.

Я скрипнул зубами. Вот это ты вовсе зря помянул, старик. Но ответил все так же вежливо, еще продолжая надеяться, что сумею уговорить упрямца:

— Мои кой-кто все там остались, и живые и… мертвые, а тут я вообще никого не знаю. Так что отправил бы ты меня обратно, да и дело с концом.

В ответ волхв, посчитав, что одного пояснения для умного предостаточно, а дурню сколько ни толкуй — все равно бесполезно, лишь молча развел руками, резко поменял тему, перейдя на практическое наставление:

— Тебе бы, княж Федот Константинович, допрежь всего об ином помыслить надобно — яко тут не замерзнуть да от голода не околеть. А потому ступай себе вон в ту сторону, к жилью людскому. Ежели поспешишь, как раз к ночи добредешь.

Я послушно повернул голову в указанном направлении. Лес и лес — никаких тебе стежек-дорожек. Или мне мешает увидеть их отсюда туман? А если их вообще не имеется? Как мне тогда идти строго по прямой, если впереди ни малейшего ориентира?

— Ель тамо стоит с двумя макушками. Поначалу на нее шествуй, ну а дале все прямо да прямо. Да гляди, прямехонько шествуй, влево-вправо не завертай, не то и заплутать недолго, — заботливо продолжал он напутствовать меня. — А то, коли заплутаешь, невесть куда можешь выйти да невесть с кем повстречаться. Хорошо, ежели с лесной живностью — те не тронут…

— А с кем же еще? — хмуро — кажется, уговоры не прошли — осведомился я и пренебрежительно ляпнул: — С вампирами, что ли?

Он недоуменно посмотрел на меня. Пришлось пояснить:

— Ну-у с упырями или вурдалаками.

— Не поминал бы ты их к ночи, — очень серьезно посоветовал старик.

— Вот уж кого я меньше всего опасаюсь, — хмыкнул я.

— Во как! — крякнул Световид и… похвалил: — Ну то славно. Стало быть, не трус сынок вырос у княж-фрязина. — И тут же сменил тему: — А что до знакомцев, то тут ты напрасно. Пущай и не видывал их, но по отчим рассказам, слыхал, поди, и не раз кой о ком. Вота, к примеру, обо мне. Да и опосля тож. Батюшка твой добрую память о себе оставил, потому и тебе, об нем вспоминаючи, глядишь, и подсобят чем-ничем, ежели нужда заявится. — И поторопил: — Ну давай, давай. Неча тут рассиживаться, а то ишь угрелся. Ишшо чуток, и лишку будет. Вставай да топай скоренько.

Голос его под конец стал не просто строгим, а настолько властным, что я и впрямь послушался, двинувшись вперед.

— Да гляди, в крайнюю избу просись, — напутствовал он меня вдогон. — Тамо уж точно примут, ежели… про меня не помянешь.

Оригинально! Получается, что знакомство с волхвом является предосудительным, раз идет в минус, а не в плюс.

— И выбирай ту, коя от тебя…

Толком не расслышав последнее слово, я обернулся, чтобы переспросить, и осекся — старик уже исчез.

Только что стоял в нескольких шагах от меня, и на тебе, исчез, причем абсолютно бесшумно — даже снег не скрипнул под ногами. Он что, ежик в тумане? Или за камнем спрятался?

Я присмотрелся, затем на всякий случай протер снежком лицо и понял, что странности не закончились — помимо отсутствующего скрипа шагов, мне, как ни вглядывался, не удалось увидеть ни одного следочка, ведущего в сторону леса. Как старик ухитрился испариться или улетучиться — даже не знаю, какое слово лучше подходит, — понятия не имею. Получалось, что он и впрямь спрятался за глыбой.

— Ну и ладно, — пожал плечами я. — Коль не желаешь со мной общаться, быть по сему. У нас тоже гордость имеется, и искать мы тебя, дедушка-язычник, не станем…

Двинувшись в указанном стариком направлении, я на ходу продолжал уныло размышлять на тему вероятного срока своей вынужденной командировки. Как ни крути, а получалось изрядно, лет эдак…цать.

Короче, пока не помру.

Конечно, имелся шанс, что дядя Костя меня не оставит в беде и каким-то образом сумеет проникнуть сюда благодаря загадочному перстню, но против этого шанса находилось столько аргументов против, что я решил вообще не думать о таких вещах, по крайней мере пока.

«Кстати, могло быть и гораздо хуже, — попытался успокоить я себя, изыскав хоть какой-то плюсик в нынешнем аховом положении. — Вместо зимнего леса меня могли встретить тропические джунгли, из которых на полянку моментально выползло бы нечто страшное и гигантское, после чего мои приключения вообще бы закончились, не успев начаться. А тут все-таки где-то живут люди, и можно попасть на ночлег в теплую избу».

Однако спустя пару часов настроение стало подсаживаться. Чтобы взбодриться, я принялся вспоминать строки из своего любимого Леонида Филатова — ну не «Маугли» же по примеру дяди Кости мне цитировать.

Кстати, вот я подкалывал своего любимого дядюшку профессией стрельца, а ныне она вполне может выпасть и мне — как знать, как знать…

Так. И что мне там припас великий актер и поэт? Ага, кажется, подходит.

Мучась и бесясь,
Составляет бог
Карточный пасьянс
Из людских дорог… [263]
Все в точности. Только в моем пасьянсе всевышний немного того…

Перепутал год,
Перепутал век —
И тебе не тот
Выпал человек!..
Хотя, чего это я? В конце концов, живой и относительно здоровый, во всяком случае, пока. Тут впору что-то иное и повеселее:

И если я сорвусь в каньон,
Неловкий, как арбуз,
То мне скала подставит склон,
И я не расшибусь… [264]
Вот так-то куда лучше. Пускай не склон, а сугроб, но падать было мягко, и впрямь ничего не сломал, не вывихнул и даже не поцарапался, а потому шире шаг, равнение прямо, и с песней.

Но еще через час, невзирая на Филатова, пессимизм вновь стал одолевать, а в душу закрались сомнения, что я вообще хоть когда-нибудь дойду до деревни, поскольку, судя по моему швейцарскому «атлантику», топаю неизвестно куда вот уже почти два часа, того и гляди стемнеет окончательно, а впереди ни просвета, ни прогала.

Вскоре вечер, а с ним и мрак окончательно вступили в свои права, а выхода из леса так и не обнаруживалось. Мрачные деревья по-прежнему равнодушно-сурово взирали на меня со всех сторон, и как я ни вглядывался в даль — ничегошеньки не увидел.

Прикинув, что при ходьбе шаг правой ногой несколько длиннее, чем левой, следовательно, человек все равно непроизвольно отклоняется от прямого маршрута, я решил внести самостоятельные поправки. Сделав решительный поворот направо эдак градусов на тридцать, я с новыми силами устремился вперед.

Еще через часок я вновь аккуратно довернул вправо, но былой энтузиазм отсутствовал напрочь. На мгновение мелькнула робкая мыслишка остановиться и устроить небольшой привал, но после недолгого колебания мне удалось решительно откинуть ее в сторону — руки и без того приходилось все время растирать, а стоит мне притулиться под какой-нибудь сосенкой, то и опомниться не успею, как превращусь в сосульку.

Если бы я находился в чистом поле, а еще лучше — на опушке этого нескончаемого леса, то можно было бы попробовать вырыть себе в снегу норку, как медведь, и завалиться спать. Но в лесу снега было от силы по щиколотку, да и то не повсюду, так что о берлоге нечего и думать.

Меж тем «атлантик» на руке показывал, что время уже к ночи…

Глава 4 Ночные страсти-мордасти

Однако мне повезло. Тяжелая, ядреная, сочно-желтого цвета луна вынырнула из-за облака в тот самый момент, когда я устроил короткую передышку, размышляя, стоит мне делать еще один доворот вправо или пока рано. Проход слева, выводящий на опушку леса метрах в двухстах от меня, луна осветила будто играючись, всего на пару-тройку секунд, но мне хватило.

Я успел еще разок испытать разочарование, когда, выйдя на опушку, не обнаружил перед собой ничего, кроме чистого поля. Однако делать нечего, надо топать дальше, хотя бы вон до той возвышенности, а там думать дальше.

Но думать не пришлось. Деревушка была расположена всего в полукилометре от леса, прячась в низинке, и когда мне удалось подняться повыше на небольшой бугор, то крохотные, словно врытые в землю избушки сразу выросли передо мной. Честно говоря, я поначалу даже не поверил своему счастью, тупо бредя по полю и с трудом переставляя окоченевшие ноги.

Строения выглядели неказистыми и издали вообще больше походили на какие-то собачьи конуры, но для меня они сейчас были краше любого дворца. То, что из них не пробивалось ни одного лучика света, меня несколько испугало, но ненадолго — вовремя вспомнив, что электричество здесь еще не открыто, а лучины со свечками экономят и вообще, скорее всего, ложатся спать, едва стемнеет, я еще бодрее потопал к крайней избушке.

Почему-то мысль, что ее обитателей может попросту не оказаться дома, мне даже в голову не пришла. Да и куда им деваться в такую-то пору?! К тому же волхв обещал, что меня примут.

И я с силой замолотил обеими руками по крепкой дубовой двери ближайшей избы.

Ответом была тишина.

Я удвоил усилия, и через минуту последовала награда за настойчивость.

— Ну и хто тама стукается? — раздался старческий скрипучий, с тяжелым придыханием голос, явно принадлежавший какой-то бабке.

— Странник! — бодро рявкнул я. — Пусти на постой, бабуся!

— У меня крест освященный на груди, так что иди отсель, — загадочно ответила старуха.

«Вот те раз, — опешил я. — В огороде бузина, а в Киеве дядька. При чем тут ее крест, когда мне нужно переночевать?!»

— Бабушка, — как можно вежливее произнес я, — заплутал я малость. Мне бы переночевать.

— А ты чуток влева возьми, дак там и узришь дорожку-то. А уж от ей через пяток верст вправо возьми, да чрез вражек, а опосля чрез речку, а потом…

— Да ты что, старая, сдурела, что ли?! — возмутился я. — Куда я ночью пойду-то?!

— А тогда чего ж тебе надобно? — раздался ответ.

— Сказал же, переночевать!

— Ишь какой, — хмыкнули за дверью. — Дак, можа, ты тать шатучий. Эвон их сколь ныне развелося.

— Да какой там тать! — вознегодовал я.

— А мне почем ведать? — логично заметил голос.

Я призадумался. Вообще-то она права. А как переубедить?

— А у тебя крест есть ли? — осведомились из-за двери.

Моя рука невольно потянулась к футболке вроде как с проверкой, хотя чего там проверять — я ж вообще некрещеный, а потому таких вещей отродясь не нашивал.

— А как же, — выдавил я. — Так что не тать я, не тать!

Главное, лишь бы открыла, а там можно изобразить тщательные поиски, после чего заявить, что, очевидно, шнурок разорвался по дороге.

— Дык и тати не басурмане, — парировал голос, — и тож во Христа веруют.

Я опешил. Тогда зачем она про крест спрашивала? Из праздного интереса, что ли? Ничего себе, любопытство взыграло ближе к полуночи.

— Ну ладно уж, — сжалилась недоверчивая хозяйка. — Чую, и впрямь молод ты для татя. Тока… просунь мне его под дверь, — строго потребовала бабка.

Вот это я влетел. И чего теперь делать, ума не приложу. А ведь говорил мне папочка, что врать нехорошо, сколько раз говорил. Да и сам я вроде бы в жизни старался обходиться без этого, а тут… Дернул же меня черт ляпнуть…

Эх, мне бы времени минут десять, и я бы как-нибудь исхитрился его соорудить. Надергал бы пару ниточек из футболки, связал две палочки… Словом, соорудил бы подобие, но…

— Ой! — Я вложил в голос как можно больше испуга. — Кажется, я его потерял.

За дверью кто-то меленько и злорадно, как мне показалось, захихикал. Будто уличили меня в чем-то запретном и теперь радовались.

— Тады иди отсель, странник, — раздался убийственный вердикт.

То ли показалось, то ли последнее слово и впрямь было произнесено с изрядной насмешкой.

— Да куда мне идти-то?! — взревел я. — Ночь на дворе! Я ж только до утра приютить прошу.

— Ну да, оно тебе ныне и надобно лишь до утра. Знамо дело, — вновь раздалось непонятное.

— Ведь околею, и… грех на вашей совести будет, хозяюшка, — срочно ввел я в бой новый аргумент. — Разве можно душе христианской дать пропасть ни за грош?!

За дверями в течение бесконечно долгого для меня времени о чем-то мучительно размышляли, после чего потребовали:

— Чти «Отче наш».

Идиотское требование окончательно взбесило меня. А гимн богу Энки или гимны Заратустры ей не надо процитировать?! А то я могу. Как там у него? «К молитве снизойди, приблизься к возлияньям, что в жертву мы приносим, прими их для вкушенья, возьми их в Дом Хвалы»… А что — тоже молитва.

Интересно, в этой деревне все так забавляются с прохожими в час ночи? Нет, если бы знал эту молитву, то отнесся бы поспокойнее, но ни «Отче наш», ни Исусову [265] молитву, ни «Богородицу-деву», которая неизвестно чему радуется, ни прочее из требуемых от меня текстов я при всем желании прочесть не мог ввиду полного незнания.

Из божественного у меня в памяти имелось много чего. К примеру, учение древней Стои или понятия единого, возможного и необходимого сущего в изложении Ибн Сины. Даже о христианских направлениях я тоже мог бы поведать. Допустим, пять доказательств бытия бога Фомы Аквинского или учение о божественном озарении Бонавентуры.

Словом, всякого разного в голове хранилось изрядно, вот только связанного с православием — увы.

Не мое оно.

Я специализировался на зарубежной философии. Разве что если как следует поднапрячься — все-таки давно, еще на первом курсе дело было, — то смог бы припомнить Книгу Бытия, да и то лишь в аспектах ее сравнения с шумерским «Энума элиш».

А может, сказать ей о Световиде? Мол, я не сам по себе — волхв прислал. Хотя да, он же говорил о нем не упоминать. Ну и ладно — сам справлюсь. Но… не справился.

Краткий экзамен по «Закону божьему» был мною провален напрочь. Как результат, мне выставили в виртуальной зачетке жирный кол, выразившийся в том, что я был отправлен бабкой-невидимкой туда, откуда пришел, причем с ласковыми напутствиями лечь себе, яко подобает покойнику, и лежать тихохонько, а не лазить по ночам к православному люду.

При этом она еще и обзывала меня по-всякому, начав с какого-то опыря и заканчивая выходцем.

А завершила старуха свою гневную отповедь, преподав мне урок по знанию текстов Священного Писания, принявшись цитировать какой-то длиннющий кусок. Признаться, кроме часто повторяемых ею слов «боже, господи, всевышний» да еще «спаситель», я ни черта не понял, но героически выслушал, ни разу не перебив, поскольку к этому времени взял себя в руки.

Добиться, чтобы меня пустили на ночлег, было вопросом жизни и смерти, а потому все заморочки вредной бабуси следовало выдержать стоически, в надежде что старуха оценит мое прилежание.

«В конце концов, пусть себе тешится, — рассудил я. — Авось рано или поздно надоест, и тогда она меня пустит».

От нечего делать я стал подумывать, что на этой хате свет клином не сошелся — вон и другие стоят. Вот только собачий лай, то и дело слышавшийся вокруг — эдакий ленивый ночной перебрех на досуге, оптимизма не внушал. Там в случае неудачи мне дешево не отделаться, и разодранные джинсы, скорее всего, окажутся лучшим из всех последствий. Правда, говорят, что гавкающий пес не кусает, но не все же время он будет лаять. Найдет время помолчать и вдумчиво тяпнуть непрошеного гостя за вкусное местечко.

Опять же волхв — зря, что ли, он упомянул про крайнюю избу?

А потом до меня наконец-то дошло, почему бабка не хочет впускать меня в дом. Она же, дура старая, решила, что я — не человек, а покойник. Этот, как его, опыр. Тогда все понятно. Пускать в дом мертвеца, чтобы он выпил из тебя и прочих домочадцев кровь, и впрямь глупо.

Вообще-то додуматься до этой элементарщины надо было гораздо раньше, но, во-первых, после длительного пребывания на морозе у меня закоченело не только тело, но и мозги, то есть даже простейшие мыслительные процессы стали как-то изрядно тормозиться, не говоря уж о построении неких логических цепочек и ассоциаций.

Во-вторых, за всю мою двадцатитрехлетнюю жизнь мне ни разу не доводилось сталкиваться с подобными суевериями. Разве что в кино, но дешевые ширпотребовские ужастики из Голливуда на эту тему мне доводилось видеть последний раз лет шесть или пять назад — не охоч я до них, — и потому не сразу врубился в столь очевидные вещи.

Теперь возникал извечный русский вопрос: «Что делать?»

По доброй воле открывать дверь она не станет, значит, остается… выломать ее? Я отступил в сторону и оценивающе оглядел крепкие бревнышки, из которых она была сложена. Та-ак, основной крепеж на поперечинах, которых всего три. Если попытаться…

Хотя да, скорее всего, точно такой же крепеж и с внутренней стороны.

А может, с разбегу взять?

Я посмотрел вниз, на порожек, который отсутствовал, и впал в окончательное уныние. Тут тоже никак. Если бы она открывалась вовнутрь — еще куда ни шло, хотя и там проблематично — навряд ли у нее простая щеколда или крючок. Судя по боязливости, хозяйка непременно обзавелась внушительным засовом. Но пускай. Можно было бы попытаться снести и его. Однако дверь открывалась наружу, а потому жалкий остаток сил следовало приберечь на что-то более рациональное.

Оставалось последнее, оно же первое — уговорить, а для этого вначале убедить старуху в том, что я не упырь, а вполне нормальный человек. Так, чего у нас там боятся приличные американские вампиры? Чеснока? Отпадает. Я бы сжевал не только дольку, но и целую головку, да кто мне его даст? Опять же нет наглядности — она там, а я тут. По той же причине отпадал и демонстративный поцелуй серебряного креста. Следовательно, нужен принципиально иной вариант, предполагающий не видео, а аудио.

Ага, кажется, есть.

Дождавшись, когда бабка прервется, я гордо заявил:

— А известно ли тебе, что у выходцев даже выговорить божье имя не поворачивается? — И тут же принялся громко и отчетливо зачитывать…

Ну да, на самом деле таких молитв не имелось не только у православных, но и у католиков с протестантами, да и вообще во всем христианском мире. Так сказать, личный экспромт с употреблением всех старославянских слов, которые удалось припомнить. Но главным в ней было именно то, что через каждое слово я упоминал Христа, бога-отца, богородицу, ангелов, херувимов, серафимов и прочих обитателей небес.

Получалось нечто похожее на режиссера Якина из гайдаевской комедии, причем с примесью фразеологических оборотов из философских учений и… русских народных сказок:

— Аки-паки, господь наш всемогущий, яко богородица вездесущий, поелику иже херувимы на небеси, и Христос возрадуется, ибо бысть довлеет слово всевышнего, тако же и архангелы с серафимами, ибо куща огненная есть по божьему повелению и Христа хотению. Встань предо мною, спаситель наш, яко лист перед травою, да защити и согрей раба своего и плащаницей своей укрой его от идолов пещеры, и идолов рода, и идолов театра… — Сюда же, до кучи, я приплел то, что помнилось из гимнов Заратустры, с которыми так увлекся, что под конец завопил: — Хвалю хвалу, молитву, и мощь хвалю, и силу Ахура-Мазды светлого и преблагого!

— Это какой же Ахуре ты молишься? — настороженно спросили меня.

Я опешил. И впрямь как-то не того, погорячился. Но холод меня вдохновил, и я вывернулся:

— Архангелу, неужто не понятно?

— А-а-а, — понимающе протянул голос. — Ну чти далее.

И я вновь со спокойной душой зарядил что-то из «Авесты».

Слушали меня внимательно. Это вселяло надежду — значит, есть шанс прорваться в тепло. К тому же мороз продолжал крепчать, что вдохновляло куда сильнее. В порыве творческого энтузиазма я припомнил еще один фильм и, призвав на помощь своего коллегу по имени Хома Брут, вообще залился как соловей:

— Блаженны непорочные, ходящие в нощи в законе господнем, блаженны страждущие, ибо их есть…

Разумеется, дословно цитировать мне было не под силу, но оно и не имело значения. Главное — нужная тональность, а там…

«Лепи, лепила, пока лебастра есть», как говаривал приятель моего детства Генка Василевский. В конце концов, передо мной — в смысле за дверью — не поп, не дьякон, не монах и не патриарх, а простая русская крестьянка, которые были в то время темными и дремучими.

— И крещусь, гляди внимательнее, — добавил я напоследок, не забыв произнести традиционное «аминь».

— Уж я и не знаю, — задумчиво отозвались за дверью. — А можа, тебе в другую избу попроситься? Вона хошь у Миколы Дятла али прямиком к старосте нашему, Ваньше Меньшому.

Я вновь призадумался. И впрямь свет клином на этой бабусе не сошелся. Но в полвторого ночи навряд ли старухины соседи встретят меня тепло, трепетно, с лаской и обожанием. Скорее всего, повторится та же самая картина, только с одной неприятной разницей — весь разговор придется начинать заново, а времени и без того о-го-го.

Опять же собаки. Дадут ли они вообще подойти к дому?

Нет уж, будем пыхтеть тут. Тем более что там меня встретит, скорее всего, мужик, а его, в отличие от женского пола, на жалость не проймешь.

— Был я там, — в очередной раз соврал я. — Тоже не пустили. И к тебе посоветовали заглянуть.

— Во как! — возмутились за дверью. — Они не пустили, хошь у их ажно три мужука в избе, а мне тады на кой?! Ишь какие ловченые! Хороши суседи, неча сказать. Яко сковороду попросить, дак они…

— Замерзаю! — прервал я через пару минут длинный перечень старухиных благодеяний по отношению к соседям.

Та недовольно умолкла и вновь произнесла свое сакральное:

— Ну уж я и не знаю, яко тогда быти. — Но после некоторой паузы посоветовала: — Тогда, можа, ты к бабке Марье сходишь, ась? Она, поди-ко, и вовсе одна яко перст — авось пустит.

— И там был! — отрубил я. — Тоже к тебе идти велела.

— И она?! — почему-то сильнее прежнего изумились за дверью.

— А чего удивляться — сама ведь сказала, что одна живет. Вот и боязно ей, — пояснил я и еще уточнил, дурак: — Так и сказала. Мол, в крайнюю избу ступай. Там тебя непременно приветят.

— Да ее хто изобидит, трех дней не проживет, — насмешливо заверилименя и вновь изобличили во вранье: — Ты, поди, тамо и вовсе не был, а брешешь тут мне.

— Хочешь, перекрещусь? — Терять-то мне было нечего.

— Толку с того, — хмыкнул голос. — Все одно не увижу. — И нерешительно протянул: — Ну-у, ежели и бабка Марья ко мне велела идтить, то…

Голос умолк, впав в ступор — очевидно, оная бабка являлась для хозяйки большим авторитетом, и теперь она размышляла, как поступить. Впрочем, колебания длились недолго.

— А коль ты во Христа веруешь, то поведай, аки на духу: кой леший тебя на ночь глядя принес сюды? Да гляди, чтоб без брехни! — потребовала она.

— Как на духу, бабушка! — радостно завопил я, поняв, что дело сдвинулось с мертвой точки и осталось совсем немного поднажать, чтобы проклятая дверь открылась передо мной. — Как на духу, — повторил я упавшим голосом и умолк, озадаченно почесывая затылок.

Было с чего призадуматься. Излагать правду нечего и думать, значит, нужно опять врать, а что? Впрочем, размышлял я недолго. Мне вспомнились дядькины рассказы и его «легенда», которой он поначалу придерживался, попав в шестнадцатый век, после чего я мгновенно взбодрился и приступил к печальной истории странствий и злоключений иноземного купца.

— Вот когда налетел на нас лихой разбойный люд, тогда я и потерял все нажитое и купленное. Даже одежу верхнюю содрали. Сейчас откроешь мне дверь и обомлеешь — чуть ли не в одном исподнем стою…

Рассказывал я недолго, зато раздумья моей невидимой собеседницы вновь затянулись не на шутку. Наконец бабуля нерешительно протянула:

— Ну уж я и не знаю, то ли ты и впрямь душа христианская, то ли опыр.

Вот же упрямица! Дался ей этот упырь!

Обескуражен выводом я этим!
Вот дикости народной образец.
Любой, кого на кладбище мы встретим,
Выходит, обязательно мертвец? [266]
К тому же тут деревня, а не кладбище, так откуда здесь возьмется «опыр»?!

— Да разве может он вслух имя божье повторить, а я тебе сколько раз уже его произнес, — напомнил я упертой старухе.

— Опыр все может, — твердо заявила она. — На то он и опыр.

Что и говорить, непрошибаемая логика. И что мне теперь делать? Но тут на мое счастье, где-то там, в глубине избушки, истово заголосил петух. Ах ты ж моя прелесть! Так бы и расцеловал тебя в красный гребешок, в шелкову бородушку. Как я понимаю, мы с хозяйкой разом, не сговариваясь, подумали об одном и том же, поскольку та почти сразу окликнула меня:

— Слышь-ко? Ты ишшо тута?

— А где мне еще быть? — буркнул я.

— Так петух уж прокукарекал, — деловито пояснила старуха. — Стало быть, пора. Кончилось твое времечко. Иди уж себе.

— Это для твоего упыря кончилось! — заорал я, позабыв и про выдержку, и про терпение. — А для меня кончится, когда я тут замерзну у тебя под дверью да помру. И уж тогда, поверь мне, бабуля, на следующую ночь точно к тебе приду, всю кровь выпью, хату твою спалю и кур твоих сожру, причем вместе с петухом, чтоб ужинать не мешал своим кудахтаньем.

— Ишь яко разошелси… — испуганно отозвались из-за двери. — Почто так шуметь-то сразу? Нешто мы и сами не понимаем, где опыр, а где — добрый молодец. Тока ты вот что. Тебе бабка Марья так прямо и сказывала в крайнюю избу идтить?

— Прямо так! — рявкнул я, тем более что почти не врал.

В конце концов, какая разница, кто именно сказал мне обратиться с просьбой о ночлеге к хозяевам крайней избы — волхв Световид или неведомая бабка Марья, главное, что сказали.

— А имечко она не поминала?

— Поминала, да только я позабыл его, пока сюда шел, — взбодрился я, почуяв, что дельце на мази.

— Не Гликерью, часом?

— Точно, Гликерью! — заорал я, ибо мне было абсолютно все равно и задумываться над возможным подвохом сил не имелось вовсе.

— Ну и слава тебе господи, — услышал я довольный голос. — Промашка у тебя вышла, милок. Гликерья-то и впрямь на самой околице живет, аккурат за мною. Токмо домишко у ей вовсе худой, да от дороги чуток с отступом стоит, вота ты его и не приметил.

От неожиданности я даже опешил, после чего огляделся по сторонам повнимательнее и чуть не взвыл от досады — слева и впрямь еле-еле виднелась еще одна изба. За наваленным снегом ее практически не было видно, но она, зараза эдакая, стояла, и получалось, что в доме, возле крыльца которого я сейчас стою, мне теперь точно не откроют.

К тому же Световид ясно сказал: «В крайнюю». Не иначе как знал весь местный народец от и до, и что он, кроме одного из обитателей, весьма негостеприимен к припозднившимся путникам — тоже знал. Получалось, что я сам дурак — столько времени угробил впустую.

— Сейчас бы давно спал и десятый сон видел, — ворчал я, с трудом одолевая глубокие сугробы на пути к заветному крыльцу. — Ну и ладно. Теперь только бы там не было собаки и хозяева оказались посговорчивее. Погоди-ка…

Мне вдруг припомнилось, что Световид сказал в заключение что-то еще. Ну да, он конкретно указал, с какого боку эта изба расположена, вот только очень невнятно, а переспросить я не успел в связи с его внезапным исчезновением. Так с какого? Вроде бы больше походило, что он сказал с правого. А может, и с левого. Ну да, точно, с левого. А эта как стоит? Все правильно.

И я еще быстрее устремился вперед.

Как ни удивительно, но мои пламенные пожелания на небесах услышали. Собаки действительно не имелось, а сама Гликерья, внимательно меня выслушав и не возразив ни единым словечком, сказала лишь, чтоб я, покамест она будет отпирать, отошел от двери на десяток шагов да, когда она ее отворит, трижды перекрестился, а уж после заходил.

К этому времени я был готов делать что угодно — кукарекать, блеять, сесть на шпагат и даже пообещать завтра же податься в монастырь, а уж такую мелочь, как перекреститься…

Дверь боязливо скрипнула, образовав узкую черную щель, затем открывающая, видя, что я стою, как сказано, в десяти шагах, слегка осмелела, приоткрыла пошире, и в образовавшемся проеме показалось страшное лицо, глядя на которое я невольно отшатнулся.

Чтобы стало понятно, до какой степени оно меня напугало, скажу только, что я в этот миг всерьез призадумался — а может, мне и впрямь плюнуть на собак да податься еще в какую-нибудь избу. Пусть все уговоры о ночлеге придется вести заново, зато есть надежда, что я доживу до утра. А если и замерзну, то, по крайней мере, безболезненно и на свежем воздухе.

Интересно, какого черта эта мадам даже не полюбопытствовала, не упырь ли я? Уж не потому ли, что не испытывает страха перед коллегами по неблагодарному ночному ремеслу?

Нет-нет, я не утверждаю, что выглянувшее создание было столь страшным или жутко уродливым. Более того, у него имелось явное сходство с обычным человеком, но какое-то ненастоящее. Карикатурное, что ли. Причем во всем, начиная с явно покойницкого цвета лица, и, судя по зеленоватости, в которую переходила желтизна, этот покойник должен находиться в гробу не меньше недели.

И еще глаза. Было в них что-то… нечеловеческое. Или нет, не совсем так — просто дикое, шалое, безрассудное. Я никогда не видел настоящих сумасшедших — как уже говорил, у отца иная специфика, связанная с глазами, а не с душами, — но едва я всмотрелся в них, как нехорошее предчувствие предупреждающе кольнуло меня, и весьма чувствительно.

Вообще-то, будь это в моем родном двадцать первом веке, я бы уверенно заявил, что передо мной наркоманка, только что принявшая изрядную дозу какого-то сильнейшего психотропного средства. Но я находился в шестнадцатом, судя по тому, что Световид еще жив, так что наркотики отпадали. Ну разве что мухоморы с голодухи…

— И чаво застыл аки столп? — ворчливо осведомилось выглядывающее из-за двери существо. — Крестись давай, а то сызнова затворю.

Преодолев оцепенение, я поднес руку ко лбу. Крестился я неторопливо и тщательно, можно сказать, со вкусом, чуть ли не втыкая ледяные пальцы в лоб, живот и плечи.

После третьего раза дверь распахнулась еще шире, и существо предстало передо мной в полный рост.

Мне стало еще тоскливее.

Одежда, которая была на Гликерье — отчего-то захотелось назвать ее бывшей, — вполне катила на обрывки савана. Когтей на пальцах я, правда, не заметил, но не факт, что она их не спрятала. То-то она кутается в свое тряпье. Так сказать, чтоб не спугнуть раньше времени.

— А сеновал у вас есть? — попытался я найти приемлемый выход из данной ситуации.

— На сеновале ты и впрямь к утру окочурисся, — сурово заметила Гликерья. — А изба хошь и не больно-то протоплена, ан все едино — лучшей, чем на дворе. — И поторопила: — Давай-давай, шевели лаптями-то.

И я дал.

В смысле робко двинулся к двери.

Правда, уже почти зайдя внутрь, я вдруг встрепенулся, не желая уподобиться жертвенному барану или овце, — почуяло сердце худое, но слишком уж манило долгожданное тепло…

И еще мне припомнился Световид и его ирония, когда я заметил, что не боюсь вампиров.

Неужто он специально со мной вот так вот?!

«Да ну! — отогнал я от себя этот бред. — Взрослый человек с высшим образованием, дипломированный философ, а думаешь о каких-то глупых сказках. Не стыдно?!»

И я шагнул в избу…

Едва указав мне на лавку и почти тут же погасив лучину, Гликерья, буркнув: «Спи себе», вышла в сени.

«А сама?» — удивился я, но потом догадался: утепленного туалета с унитазом тут пока еще не придумали, вот и приходится бедной женщине среди ночи, невзирая на лютый холод, выбегать ночью из избы. То-то она даже особо не допросила меня — не иначе как сильно приспичило.

Однако предчувствие продолжало покалывать в груди. Лишь по этой причине я, хоть и разомлевший от тепла, так и не провалился в глубокий сон, который, скорее всего, оказался бы последним в моей жизни.

К тому же вернувшаяся в дом хозяйка повела себя как-то странно. Я не разглядел на входе внутреннего убранства избы, но в том, что кроме лавки, на которой я лежал, да еще одной, возле стола, прочая мебель отсутствовала, мог поклясться. Тогда напрашивается вопрос: «Где дама собирается ложиться спать, если мебель отсутствует, а пол земляной, потому не просто холодный, но ледяной?» Естественный ответ: «На печке».

А вот и мимо.

Что-то до меня не донеслось ни пыхтенья, ни кряхтенья, ни оханья, ни любого другого звука. Или она бесшумна, как обезьяна? Словом, складывалось полное впечатление, что Гликерья, зайдя, тут же остановилась у порога да там и застыла в ожидании.

Спрашивается, чего именно она собралась дождаться?

Нет, тут что-то не то.

Я с силой ущипнул себя за руку, не рассчитав, и чуть не заорал от боли, но вовремя сдержал крик. А сон, как назло, так и лез, окутывал, опутывал меня своей липкой, сладкой паутиной тепла и неги, и бороться с ним становилось невмоготу.

Ее подвело нетерпение.

— Слышь-ка, добрый молодец? — негромко окликнула она меня. — Спишь ли?

Слова доносились до меня еле-еле, я уже дремал, но ответил по возможности бодро и уверенно:

— Сплю.

— Спал бы, так помалкивал, — проворчала странная хозяйка.

Послышалось или в ее голосе и впрямь прозвучала досада? С чего бы вдруг? И почему она ничего у меня не спросила? Для чего тогда окликать? Только для того, чтобы узнать, сплю я или нет? А ей какая разница?

«Окликала, дабы удостовериться, что ты заснул», — услужливо ответил внутренний голос.

«Без тебя знаю! — огрызнулся я. — Лучше скажи, зачем ей это понадобилось знать?»

Но голос, обидевшись на столь хамское обращение, умолк.

Как на беду, мое промерзшее тело знать не желало о всякого рода предчувствиях. Отогревшись и расслабившись, оно упрямо увлекало меня в сладкую дрему, бухтя, чтобы я выбросил из головы всякие глупости.

«К тому же петухи давно пропели», — пришел мне в голову успокоительный довод.

«И впрямь, чего это ты снова? Вампиры, Брем Стокер, Стивен Кинг, Алексей Толстой, Гоголь… завязывать пора, родной, с ужастиками, как с импортными, так и с отечественными. Не доведут они тебя до добра. Тут-то да, сумасшедших домов еще не придумали, а вот когда вернешься…» — промурлыкал внутренний голос, очевидно тоже желающий поспать.

«А я вернусь?» — горько усмехнулся я.

«А как же. Вот выспишься, проснешься и увидишь, что тебе все-все это лишь привиделось, включая старика Световида, мороз, заснеженный лес, его послушных волков и прочие страсти-мордасти. А на самом деле это всего лишь бред, поскольку ты упал не задницей, а головой, угодив не в сугроб, а на камень. Потому быстренько засыпай и…»

Ну и гад же он. Ухитрился вытащить самое мое заветное желание. И ведь как подал — заслушаешься.

Внимая явно провокационным, но таким приятным речам, я вновь стал медленно погружаться в сладкое дремотное состояние. Еще немного, и я бы вырубился всерьез, но тут до меня вновь донесся старухин вопрос, произнесенный достаточно громким голосом:

— Спишь, что ли?

Я открыл было рот, но вовремя сообразил — чтобы выяснить, зачем она меня окликает, надо промолчать.

— Стало быть, спишь! — утвердительно произнесла Гликерья и… хрипло дыша, шагнула ко мне.

Поступь была тяжелая, но уверенная. Немудрено — в крошечной избенке не заплутаешь при всем желании, да еще и при почти полном отсутствии мебели.

Я насторожился, инстинктивно ощущая, что дама явно топает ко мне с непонятно какими намерениями. Неожиданно вспомнился знаменитый «Вий». Между прочим, я тоже философ. Заканчивал, правда, не Киевскую бурсу, а МГУ, но уж больно схожа ситуация. Только Хому Брута ведьма положила в хлеву, но, ей-богу, эта изба, судя по запахам, мало чем отличается от хлева, разве что наличием печки. Зато потом все начиналось для Хомы именно так.


«…старуха шла прямо к нему с распростертыми руками…»


«Интересно, — только сейчас пришло мне в голову, — а как это Брут вообще увидел ее ночью, да еще ухитрился разглядеть в кромешной темноте ее распростертые руки? Я так вот ни черта не вижу. Даже силуэт не маячит…»

Меж тем шаги стихли, и в отличие от Хомы мне сразу показалось, что подошла она ко мне далеко не с игривыми намерениями оскоромиться. Впрочем, даже если и так, меня это все равно не устраивало — я столько не выпью.

Хорошо, что тело, слегка отогревшись, вновь стало почти послушным.

Оставаясь по-прежнему наполовину беспомощным из-за этой кромешной темноты, я напряг зрение, но… с нулевым результатом. Трудно сказать, чем бы все закончилось, если бы в очередной раз на выручку мне не пришла луна. Заглянув в два крохотных оконца-дырки, затянутые какой-то мутной пленкой, она на мгновение осветила бесформенный силуэт, который находился в двух шагах от моего ложа, и легонько скользнула по… лезвию топора, который Гликерья уже занесла для удара.

Получалось, что писатели ошибались и на самом деле вампиры не очень-то полагаются на свои клыки?

Но об этом мне подумалось чуть позднее, а первым делом я попытался вскочить на ноги, однако не успел. Точнее, полууспел — удар обуха топора пришелся вскользь по голове, но все равно весьма и весьма чувствительно. На какое-то время я даже потерял сознание, но достаточно быстро очнулся. Во всяком случае, вурдалачка только-только преодолела последние полметра, отделявшие ее от моей лавки, и яростно навалилась на меня. Я попытался сопротивляться, но последствия пропущенного удара еще сказывались, а потому силы оказались почти равны и даже с некоторым перевесом в пользу нападавшего.

Выходит, все ранее читаное и виденное мною про вампиров — голимая брехня. И то, что они бродят по миру только до первых петухов, не говоря уж о вторых или третьих, и то, что они не могут произносить божьего имени, и то, что напрочь забывают все молитвы, и многое-многое другое.

Я уж не говорю о тех, кто утверждает, что их вообще не бывает на белом свете.

С радостью поменялся бы с каким-нибудь скептиком местами, чтобы понял, зараза: коль тебе свезло ни разу их не увидеть, это отнюдь не означает…

Словом, ничего это не означает…

А упырь меж тем, торжествующе скалясь и зловонно дыша мне прямо в лицо чем-то гнилостным, причем, как ни удивительно, с легким оттенком чеснока — вот и еще один миф развеялся, жаль только, что слишком поздно, — крепко, с нечеловеческой силой обхватив запястья моих рук своими скрюченными пальцами, тянулась к незащищенной шее. Я изворачивался, как только мог, но сил явно не хватало, и я инстинктивно чувствовал, как широко открытая пасть вампира с каждой секундой неотвратимо приближалась…

Кстати, ее сила тоже наглядно подтверждала истинное происхождение этой самой бывшей Гликерьи. Не могло существо ростом мне по подбородок и тощее как не знаю что обладать такой силищей, дабы преодолевать сопротивление достаточно крепкого и физически развитого парня. Да, полуоглушенного и еще не пришедшего толком в себя, да, с превеликим трудом, но все равно одолевать.

Спасло то, что упырь был из Средневековья и драться не умел, а я родился четырьмя веками позже и успел кое-чему научиться вначале в секции самбо, которую забросил перед фехтованием, а потом в десантуре. Не бог весть что, конечно, таких, как я, Джеки Чану троих, если не пятерых, на один зубок, но тут хватило и меня.

Дождавшись, когда ее дыхание станет нестерпимым, то есть она приблизилась на «ударное» расстояние, я что есть силы резко подал голову вперед. В темноте было не разобрать, куда именно въехал мой лоб — то ли в нос, то ли по губам, — но главное, судя по раздавшемуся жалобному воплю, удар оказался весьма болезненным.

Ишь ты, а мне и невдомек, что вампиры хорошо чувствуют боль. Почти как простые смертные. Хотя нет, судя по громким причитаниям, никаких «почти» — точно так же.

Однако расслабляться было рано, особенно после того, как всхлипывания утихли и Гликерья, не вставая на ноги, принялась на ощупь шарить где-то возле моей лавки.

«Топор, — осенило меня. — Выронила, а теперь ищет, и если найдет, то…»

Додумывать было некогда. Я с силой пнул что было мочи, промахнулся в темноте, еще раз отчаянно пнул и с облегчением ощутил, как нога угодила во что-то мягкое. Тщедушное тело послушно отлетело к печке, но топор вампирша нашарила секундами раньше и из рук не выпустила, иначе он бы не лязгнул, с тупым, неприятным звуком ударившись о печные кирпичи.

Самым простым было бы накинуться на нее именно теперь. Самым простым, но в то же время и самым опасным — достаточно подставить топор, и мне хана.

Старшина Николай Твердый, матерый усатый хохол, дравший нас в учебке как сидоровых коз, такой неосмотрительности мне бы ни за что не простил.

— Лучше тихэнько, тихэнько, тильки щоб понадежнее, бо жисть чоловику дается тильки раз, и, коли витдав ее, никто тоби обратно нэ возвэртае, — назидательно устремив желтый от дрянных сигарет указательный палец на очередного бедолагу, беспомощно валявшегося на матах в спортивном зале, вещал он остальным, после чего, прищурившись, осведомлялся: — Тэк-с, а тэпэрь прошу до ковра… Що, нэма желающих? Тю-ю. Ну давай опробуемо тэбэ, Рокоссовский. — (Россошанским он меня ни разу не назвал). — Тильки будь гарным хлопцем, нэ лэзь сдуру, як Куркин, бо я можу так вдарить, що нэ отскочишь…

Гликерья, конечно, не старшина Твердый, но зато с топором, с которым шутки плохи, а потому я предпринял обходной маневр, зайдя справа. Жаль только, что при этом забыл принять во внимание ее нечеловечески обостренный слух. А ведь сам читал лет пять назад в книжке… Впрочем, к черту всю литературу! Тут в прямом смысле бой на выживание, и посторонние мысли ни к чему.

Оказалось, что она к этому времени успела встать и даже изготовиться, так что я оказался встречен неожиданным ударом топора, по счастью вновь пришедшему не совсем точно и угодившему в левое плечо. Что-то хрустнуло, стало нестерпимо больно, плечо сразу онемело, но, судя по всему, удар пришелся обухом.

Второй раз тюкнуть меня она не успела, точнее, это я ей не дал, сразу навалившись на нее и, превозмогая боль, стремясь во что бы то ни стало перехватить ее правую руку. Мне почти удалось это сделать, но лишь почти — вампирша с силой впилась зубами в мое плечо.

Я взвыл от боли. Но, как ни удивительно, предыдущий удар топора пришелся кстати — онемевшая ключица, или что там у нас на плече, отреагировала на укус куда слабее, чем должна была, и я все равно не выпустил ее руку с топором, хотя и справиться до конца с взбесившейся вампиршей тоже не мог.

Примерившись, я еще раз от всей души звезданул головой вниз, норовя угодить ей в висок. На мгновение боль в плече стала нестерпимой — очевидно, от моего удара зубы упыря впились в меня еще сильнее, — но затем почти сразу ослабла, и она всем телом подалась назад. Я был уже не в силах удержать Гликерью, но, не желая выпускать ее руку с топором, вынужден был падать вместе с нею, летя куда-то вперед, после чего последовал оглушительный удар в лоб, и я потерял сознание…

Глава 5 Просто жить

После того как я пришел в себя, вновь лежа на лавке, первое, что испытал, так это изумление. Странно, почему я до сих пор живой?! Вообще-то человек, укушенный вампиром, насколько мне помнится, умирает, причем во всех без исключения фильмах.

Или я на самом деле умер и теперь очнулся в несколько ином, нечеловеческом обличье? Тогда я должен жаждать крови, и не простой, а человеческой. Но представив ее себе — темно-красную, со специфическим запахом, солоноватую на вкус, я, кроме отвращения, ничего не испытал. Нет, чего-то другого я бы попил с превеликим удовольствием, но нормального — воды, к примеру, чая, кофе, — а вот вцепиться кому-нибудь в шею — брр!

Тогда я поднес ко рту руку. Дался мне этот процесс с превеликим трудом, поскольку она оказалась очень тяжелой, словно налита свинцом. Принявшись шарить среди боковых зубов, я обнаружил, что мои клыки совершенно не увеличились.

Так-так. Получается, что все в порядке и я существую именно как человек. Но тогда что же со мной стряслось этой ночью — ведь не привиделся же мне вампир! Не бывает таких ясных и четких снов, причем с запахами, ощущениями и прочим. Или ничего этого не было? Приснилось? Да нет, голова болела, на лбу нащупалась полученная в результате последнего падения изрядная шишка, к тому же робкая попытка пошевелить левой рукой вызвала в плече сильную боль. Значит, все произошло на самом деле. И что теперь?

Потом мне вспомнился Брем Стокер. Кажется, в его произведениях допускалось, что вампир высасывает из жертвы кровь в несколько приемов, так сказать, смакуя удовольствие. Судя по полному упадку сил, это мне подходило больше всего.

Моя правая рука, тяжело лежащая на груди, вновь потянулась к плечу. Точно! Так оно и есть! Вот они — две или три ранки от укусов.

А теперь переключаемся на главное, которое одно — как быть дальше и где взять силы для побега?

Хотя стоп. Для начала следует просто оглядеться по сторонам. Тяжелые веки упорно не хотели подниматься — ох как я теперь сочувствую бедолаге Вию, — но я все-таки сумел их разлепить, хотя и не до конца.

Итак, приступим к обзору. Впрочем, он не принес ничего хорошего. Все то же самое, что и было. Разве что на узкой лавке рядом с дверью появилось деревянное ведро — неужто вампиры стали запивать кровь водой? — а так ни малейших изменений.

Порадовало лишь одно — солнечный свет нехотя и робко сочился через какие-то мутные пленки, вставленные в узкие дыры, зияющие в грубых бревенчатых стенах. Еле-еле, но главное, что он все-таки сочится, и это хорошо. Получалось, что сегодня день, а днем вампиры вроде бы спят. Во всяком случае, должны, если только смотрели многочисленные киноленты про себя, строго регламентирующие их образ жизни. А вот если им сам Голливуд (в смысле черт) не брат, то ситуация значительно осложняется.

К тому же не следует забывать, что я попал в такое глухое время, где ни кинолент, ни Голливуда, ни прочих достижений цивилизации. То есть они могут запросто оказаться темными, необразованными ребятами, которые живут как попало. И едят, в смысле пьют кровь тоже, хотя тут как раз спорный вопрос. Учитывая, что она велела мне трижды перекреститься, скорее всего, местным упырям больше всего по вкусу православные. И зачем я, балда, ее послушался?!

Ой!

Мне тут же вспомнился петушиный крик, намного позже которого я и стал ужином. Выходит, они могут появляться когда захотят, и, скорее всего, день им тоже не помеха…

Я даже застонал от огорчения и… вновь отключился, а пришел в себя, согласно закону подлости, уже ближе к ночи, поскольку солнечный свет исчез, зато появились неровные, колышущиеся туда-сюда багровые отблески от тоненькой горящей палочки, каким-то образом прикрепленной к стене.

Успев немного удивиться — зачем вампиру понадобилось зажигать свечу или лучину? — я вдруг с ужасом вновь услышал тяжелые, шаркающие шаги. Кто-то ступал неуверенно и очень медленно, словно не упырь, а некий зомби или кто-то аналогичный.

А может, он меня боится после вчерашнего? Хорошо бы. Тем не менее шаги приближались — очевидно, жажда крови была сильнее, толкая вурдалачку к своей жертве.

Собрав все силы воедино, я сжал правую руку в кулак и затаил дыхание, терпеливо дожидаясь, пока упырь подойдет поближе.

«Лишь бы она была без топора, — бормотал я про себя как заведенный. — Лишь бы без топора».

Конечно, глупо было рассчитывать на то, что мне удастся отбиться или уж тем более причинить этим ударом какой-то ощутимый вред кровососу, который, гад, предыдущей ночью дрался со мной чуть ли не на равных, а теперь, насосавшись кровушки, стал куда сильнее прежнего, но и сдаваться просто так тоже было не в моих правилах.

Даже удивительно, как в эти секунды мне захотелось жить. А я-то, идиот, совсем недавно, всего сутки назад, сетовал на скуку и апатию, не зная способа ее разогнать.

Ну и дурак!

Да просто жить, несмотря ни на что, любуясь природой, людьми, неспешно гуляя по бульвару или, наоборот, торопливо продираясь сквозь людскую толчею, потому что опаздываешь на лекцию, блаженствовать на диванчике с томиком Диккенса в руках или смаковать вкуснющий и толстенный самопальный бутерброд с колбасой, маслом и сыром (можно без хлеба), запивая сладким чаем, — это уже огромное счастье. Встречать рассветы и провожать закаты, брести в дождь по мокрому асфальту, — сколько всего замечательного было в моей жизни, а я, как слепец, ни на что не обращал внимания.

Жаль только, что понял я, каким счастливчиком был, лишь сейчас, лежа в беспомощным в какой-то средневековой смрадной избе и имея силы на один-единственный удар, который вампиру как слону дробина. Нет бы увидеть все прелести мира хоть немногим раньше, а не за пять минут до неминуемой смерти, притом весьма ужасной и… противной.

И чего мне так не везет?! Даже вампир и тот попался совершенно несимпатичный! Более того, отвратительный!

Ну и ладно. Главное не отчаиваться.

Кстати, если дробиной попасть очень метко, например, в глаз, можно убить ею и слона. Вот так-то. Жаль только, что у меня нет ни ружья, ни дробины, ни…

Я угадал с моментом, хотя сам удар вышел так себе — хиленький. К тому же я так и не понял — то ли он попал в цель, то ли вурдалачка успела в последний момент отшатнуться. Скорее всего, и то и другое, поскольку соприкосновения мой кулак практически не ощутил, а вампирша тяжело шмякнулась на пол.

— Чтоб тебя жаба задавила! — послышались гневные причитания Гликерьи (кстати, мне показалось или у нее и впрямь изменился голос?). — И так силов нет, три дни уж почитай не жрамши, да тут еще ентот кочевряжится. Чтоб тебя приподняло да шлепнуло оземь. Сип тебе в кадык, типун на язык, чирий во весь бок! Чтоб тя разорвало, чтоб тя пополам да в черепья!

Я еще успел удивиться — как это она три дня не ела? Или легкий ужин мною не в зачет? Но дальнейшие ее возмущения и изощренные ругательства я уже не слышал, вновь улетев в забытье, которое длилось довольно-таки долго. Странно, но за все это время она ко мне больше не подходила, а если это и имело место, то без кровососания, поскольку я оставался по-прежнему живой.

Но толком на эту тему поразмыслить мне не дали — вновь послышались шаги. На сей раз идущих было двое. То ли прибыла подмога с кладбища, то ли…

Додумать не успел — сразу две головы, причем одна страшнее другой, склонились надо мной, а сил в наличии не имелось вовсе.

То есть вообще никаких.

— Очнулся? — строго спросила та голова, что поближе, и, не дождавшись ответа, утвердительно кивнула. — Сама зрю, что очнулся. Вот и славно. Таперича дело на поправку пойдет, — пояснила она другой голове.

— А сызнова драться не учнет? — боязливо осведомилась дальняя.

— Не учнет, — хмыкнула первая. — То он не с тобой тягаться удумал — поблазнилось ему, что он ишшо у Гликерьи, вот и…

Головы отодвинулись, словно потеряли ко мне интерес, а их обладательницы неспешно двинулись куда-то в сторону. Куда именно, мне посмотреть не удалось — глаза не дотягивались, а повернуться хоть чуть-чуть сил не имелось. Оставалось только слушать и… удивляться.

— А можа, ты ево к себе примешь, бабка Марья? — робким голосом осведомилась вурдалачка пострашней.

— Негоже ныне мужика на мороз вынать — эвон яко застыл, ажно свистит все в грудях. Пущай хошь денька три у тебя побудет, а тамо поглядим, — последовал ответ.

— Дык, можа, и не от застуды у его свистит. Можа, ему Гликерья тово, в грудину топором угодила? — возразила та, что пострашней.

— Ты, Матрена, не лукавь, — раздраженно буркнула бабка Марья. — В плечо она ему и впрямь заехала, дак то сразу и видать — вона яко вспухло. А на грудине следов вовсе нетути, стало быть, от простуды у него.

— А Гликерья чего теперь? — боязливо поинтересовалась Матрена. — Ну как с домовины [267] своей вылезет да первым делом сюды придет, чтоб обидчику отмстить?

— Вона чего ты боисся. Дак енто здря. Не придет она, — отрезала бабка Марья. — Мужики ей кол осиновый в сердце вогнали. Да то, ежели помыслить, лишнее. Не опыр она вовсе — помутилось в голове с голодухи, вот и накинулась на мужика. Хорошо, что попался ей не из пужливых, а то всем худо бы пришлось.

— Почто всем-то? — не поняла Матрена. — Он что жа, тож опырем бы стал?

— Да что ты заладила — опыр да опыр! — рассердилась бабка Марья. — Тут иное. Сама помысли. Коли ей мужика убить бы удалось, нешто она остановилась опосля того, яко его стрескала? Да ни в жисть. Кто человеческого мясца отведал — все, пропащий навек. А силищи у ей от безумия хошь отбавляй. Он же ей почитай всю головушку раздолбал об печку, а егда мы с тобой зашли, она из последних силов, разинув рот, к его шее тянулась. Дак ведь вдвоем ее оттаскивали и то еле-еле управились. Хорошо, что ты ее ухватом по хребтине додумалась огреть, не то нипочем бы не управились.

— Ох, молчи, молчи, — испуганно пролепетала Матрена.

— Это она голодная была, — не обращая внимания на просьбу, продолжала пояснять бабка Марья. — А поела бы, дак у ее сил супротив прежнего вдесятеро прибавилось бы. Дак опосля того, как его доела, она беспременно к суседям подалась бы. Зазвала бы твою…

— Молчи, сказываю! — взвизгнула Матрена.

— То-то, — проворчала ее собеседница. — Да и ты хороша. Нешто не ведала, что у ей ишшо по осени амбар со всеми припасами сгорел?

— Ну уж там и припасов было, — иронично протянула Матрена.

— Какие ни на есть, ан были, — сурово оборвала бабка Марья. — Потому не юли, а ответствуй — ведала?

— Ну ведала, — повинилась Матрена, но тут же встрепенулась. — Дак ведь он сам сказывал, де, в крайнюю избу, мол, ты его послала, вота я и поправила его.

— Поправила, — передразнила бабка Марья. — Он окоченел совсем. Тут и не такое ляпнешь, а ты и рада-радешенька.

— А можа, ты его… — вновь заикнулась Матрена, но тут же была перебита:

— Не можа. Про долг, чай, памятаешь?

— Дак, памятать-то памятаю, тока мне ныне отплатить нечем, — сразу заюлила Матрена. — Сама, поди, ведаешь, яко с припасами. Уж и не знаю, как до весны дотянуть. Я-то ладно, пожила малость, а на девонек своих как гляну, дак ажно выть во весь голос хотца — крохи совсем. Помрут ведь без меня с голоду, как есть помрут.

— Тогда я тебе ишшо раз напомню: помощница мне надобна, — сурово заметила бабка Марья. — И долг скощу весь, и еще кой-чего дам. Пришлешь старшенькую через часок, вот и будет вам всем на зубок.

— А можа, осени дождесся, да я хлебушком отдам? — жалобно осведомилась собеседница. — Да и на кой она сдалась тебе, Марьюшка? Ведь они у меня обе хрещеные. Будет ли тебе прок с таковских?

— Дура ты, Матрена, как есть дура! — послышалось злое. — Тебе ж самой легче будет, коль из двух ртов один останется. И про хрещение зазря помянула — я ж ее в травницы к себе беру и все. Сама-то уж стара стала, чтоб по полям да лесам вприпрыжку скакать, для того она мне и надобна. Обучу чего да как сбирать, да в какую пору, а опосля и к лечбе приохочу. Вечерять да ночевать она все одно возвертаться станет, а уж поутру да днем у меня на учебе побудет. К тому ж ведаю я, Дашка твоя сама до ентих дел охоча, приметлива да смышлена, все ей в новину да в охотку — выйдет из девки толк. Ишшо и тебя на старости лет кормить станет, а ты счастья свово не зришь.

— Так-то оно так, да вот бабы сказывают, что…

— И бабы твои — дурищи глупые, — сердито перебила травница.

— Можа, оно и так, тока ночная кукушка дневную завсегда перекукует. Я енто к тому, что случись как беда, прошать особливо не станут — подопрут дверь чем ни то да петуха красного подпустят. Выходит, и Дашке моей с тобой вместях гореть?

— А уж тут как Авось [268] скажет, — откликнулась бабка Марья. — На все воля божья. Коль что суждено, дак оно все равно беспременно случится, яко ты не тщись изменить. Бывает, конечно, наоборот, токмо такие людишки — редкость. И некогда мне с тобой тут рассусоливать — сказано, чтоб девку прислала, стало быть…

— Можа, как-то инако сговоримся, Марьюшка? — затянула Матрена старую песню.

— Инако вы все втроем сдохнете чрез месяц! Я хошь и не ворожея, а конец твой близкий воочию зрю. Твой да детишков твоих. — Она направилась куда-то еще дальше, скорее всего к выходу, но на полпути остановилась и тем же строгим голосом напомнила: — Чтоб к вечеру твоя девка у меня была, не то гляди… И болезного накормить не забудь.

— Дык нечем ведь! — вновь взвыла Матрена.

— О том не твоя печаль. Сказано же, девку пришлешь, а я с ей тебе кой-чего передам. Она на ногу шустрая, мигом прискочит.

Отчетливо хлопнула дверь, закрывшись за сердитой гостьей.

Оставшись одна, Матрена — это я уже увидел, поскольку сумел все-таки повернуть голову, — брякнулась на лавку возле стола и безутешно заревела. Тут же откуда ни возьмись возле нее оказались две девчонки, на вид лет семи-восьми, которые наперебой принялись утешать женщину.

Я лежал ни жив ни мертв, готовый провалиться сквозь землю. Выходит, это как раз Матрена спасла меня от зубов Гликерьи, а я свою спасительницу, не разобрав толком, кулаком.

Теперь понятно, почему она так неуверенно передвигалась, еле-еле шаркая ногами. Да с голоду, блин, с обычного голоду, а я, идиот, навыдумывал кучу страстей.

Хотя странно — почему я ничегошеньки не помню, ведь получается, что они с бабкой Марьей перетащили меня в другую избу, а я…

И тут же словно что-то щелкнуло в голове, которая выдала туманное, больше напоминающее сон, нежели явь, видение. Я лежу на какой-то овчине, а две изможденные страшилки, одна из которых все время причитает: «Ой, моченьки моей больше нетути!» тянут куда-то. И еще хруст снега под их ногами — это тоже запомнилось.

Ладно, в долгу оставаться не приучен, авось расплачусь за все. Мне бы только на ноги подняться, а уж там поглядим, надо ли отдавать девчонку загадочной травнице или обойдемся без ее помощи.

Хотя нет. Пока что эта самая Марья нам помогает, а не наоборот, так что придется при расплате и с ней как-то того…

Да, кстати, а почему этой Матрене так не хочется отдавать свою Дашку? Травница — она ж вроде знахарки, и бабуся, которая ушла, в какой-то мере права. Живет семья бедно, вон и еды почти нет, хотя на дворе зима и до лета еще далеко, а с такой профессией деваха не только сама не пропадет, но и сестренке с мамой с голоду помереть не даст.

Ответ дала сама Матрена. Вдоволь наревевшись, она с явной ненавистью посмотрела в мою сторону и, приметив, что я лежу с открытыми глазами, следовательно, не сплю, хрипло выкрикнула:

— А все из-за тебя, ирода треклятущего! Навязалси на мою голову, идолище поганый, а мне таперича дитятко родное ведьме в учебу отдавати, христианскую душу губити. Господи, да что ж за напасти на мою головушку?! — взвыла она пуще прежнего, обращаясь к сиротливо висящей иконе. — Нешто я греховодница кака, что ты меня так-то по темечку бесперечь вразумляешь? — продолжала Матрена. — То мужика отнял, детишек сиротами сделал, таперича вона пуще прежнего осерчал. А нынче что делать повелишь — всем с гладу подыхать али ведьме треклятой душу христианскую подарить? Ить ежели отдам, то онаго греха по гроб жизни пред тобой не искуплю, а коли нет, и вовси смертушка… Стало быть, и так и так худо — так чего сделать-то?

И выжидающе уставилась на икону, столь темную от копоти, что разглядеть, кто на ней изображен, у меня так и не получилось.

Так и не дождавшись ответа, Матрена кивнула головой:

— Да ведаю я, самой выбирати, самой потом и ответ пред тобой держати, но ты уж прости меня, господи, а взирать, яко девчушки мои помирают, я не в силах. Сам ты виноват, потому как ношу непомерну на меня навалил, потому, стало быть, не мой енто грех, но и твой тако ж… — Осеклась, поняв, что сморозила, тут же брякнулась на колени и запричитала: — Не слухай меня, господи, дуру старую. Мелю с горя невесть чаво, вота и… Так оно, вырвалось, а в сердцах чего не ляпнешь. А токмо и тебе меня понять надобно. К тому ж, кто сказывал-де, ведьма она? Да женка Осины, а она и сбрешет — недорого возьмет. Ну и ишшо прочие, так, можа, они за той дурищей вторят. И какая она ведьма? Травы ведает — то так. И скотину пользовать могет, и человека от хвори избавить. А коль все во здравие, к тому ж с молитвами, то, можа, и не ведьма совсем? А что о ней людишки с Бирючей сказывали, так и то неведомо — пустой брех, али и впрямь с лесной нечистью знается.

Она перевела дыхание, вопрошающе глядя на икону — переубедила или как? — но закоптелый лик молчал, строго взирая на Матрену торчащим из-под сажи единственным глазом, и ей, наверное, почудилось осуждение в этом взгляде. Во всяком случае, она принялась оправдываться с новой силой:

— Да ведаю я, что зрак у ей тяжкий. Так и то взять, мало ли какой у кого. А что Маланья, опосля того, яко с ей разругалась, ногу сломала, так, можа, и ни при чем травница. Там-то, в овражке, доведись кому упасть, можно и вовсе главу сломить. А ежели б бабка Марья и впрямь ведьмой была, так она ей чего покрепче сотворила, да и нога-то чрез месяцок срослась. Правда, худо, дак она сама тому виной — надо было мужику ее к бабке Марье бежать, в ноги кинуться, прощенья попросить, что облаяла попусту, а Маланья, вишь, ни в какую. И коровенку не сама ж ведьма, тьфу ты, травница то исть, загрызла — волки постарались. К тому ж коровенка с норовом была, она и до того завсегда от стада норовила отбиться — вся в хозяйку, вот и не уследил пастух. Вота и получается, что нет на ей тяжких грехов, и не замешана она в черных делах диавольских, а попусту неча на бабу напраслину возводити! — Решив, что аргументов в защиту травницы высказано более чем достаточно, Матрена напоследок довольно шмыгнула носом и удовлетворенно заметила иконе: — Вот и поладили мы с тобой. — Кряхтя, стеная и тяжело опираясь об угол столешницы, она кое-как поднялась с колен и повернулась ко мне: — Нет чтоб сразу к ей бежати, дак тебя черт ко мне потащил. Да еще и сбрехал.

— В чем? — Я с трудом разлепил губы.

— А то сам не ведаешь в чем, — проворчала она беззлобно. — Почто сказывал, будто суседи ко мне прислали? И к бабке Марье ты тож не заходил. И про Гликерью. А еще перекреститься обещалси — грех-то какой.

— Думал, никто не пустит, — выдавил я и попросил: — Мне бы водички попить.

— Вот уж ентого добра у нас сколь хошь, — вздохнула Матрена и двинулась в сторону печки.

Странно, вроде бадья с водой стоит совсем в другом углу… Или там не вода? Впрочем, ей видней.

Погремев ухватом, она вытащила из глубин печи что-то большое, черное и расширяющееся кверху, черпанула оттуда и поднесла к моему рту деревянный ковшик.

— Пей сколь хошь, — приговаривала она, с трудом удерживая на весу — чувствовалось, как дрожит ее рука, — мою голову. — Бабка Марья сказывала, что чем боле выпьешь, тем скорее в силу войдешь. Да не криви рожу-то, не криви! — прикрикнула она строго. — Сама ведаю, что пригарчивает. Знамо дело — не квасок, не сбитень и не медок. Токмо для тебя оно ныне самое то, потому пей и не кобенься.

Я не кобенился, тут же припомнив, что еще Световиду почему-то представился Федотом, а потому должен соответствовать нелегким условиям жизни своего любимого героя.

Вот из плесени кисель!
Чай, не пробовал досель?
Дак испей — и враз забудешь
Про мирскую карусель!
Он на вкус не так хорош,
Но зато сымает дрожь,
Будешь к завтрему здоровый,
Если только не помрешь!.. [269]
Словом, пришлось пить теплую, горьковатую и вдобавок отдающую чем-то неприятным мутную воду. Кое-как я осушил то, что было в ковшике, и, странное дело, действительно почувствовал себя не в пример лучше. Слабость осталась, но уже не столь сильная, да и головой я теперь запросто мог вертеть во все стороны, чем незамедлительно и воспользовался. В конце концов, должен же я произвести детальный осмотр места, в котором очутился, чтобы понять, почему решил, будто нахожусь в том же самом доме.

Собственно говоря, особо разглядывать было нечего. Обстановка более чем скудная. Не знаю, что там находилось в углу возле печи прямо за мной, но все остальное…

Две лавки, стоящие вдоль грубо сколоченного стола, да еще одна, небольшая, на которой возвышалось пузатое деревянное ведро, — вот и вся мебель, если не считать столь же скудной кухонной утвари, громоздившейся на полках возле печи.

Припомнив увиденное в первой избе, я пришел к выводу, что отличие лишь… в ведре. У той сумасшедшей его вроде бы не имелось, а тут стоит. Даже удивительно, как все совпадает. Впрочем, если подумать, то ничего странного. Это богатство отличается, а нищета одинакова, отсюда и загадочное на первый взгляд сходство.

Ах да, еще икона — единственное украшение бревенчатых стен. У Гликерьи ее вроде бы не было. Или была? Не помню. Не до того мне было. В остальном жеточь-в-точь. Ни тебе занавесочек, ни шторочек, и даже внизу отверстий, изображающих окна, подоконников тоже не имелось.

Гораздо позже, скосив глаза вниз, я нашел еще одно отличие. У Матрены черный земляной пол был застлан соломой, но тоже без присутствия излишеств — ни половичков, ни ковриков, пусть домотканых, я не заметил. Впрочем, Гликерья не имела и соломы.

Казалось, осмотр был недолог, да и сил не требовал — води глазами туда-сюда и все — но немного погодя я почувствовал дурноту. Да и дышать было тяжело — каждый вдох давался с таким трудом, словно я только что одолел марафонскую дистанцию, и острые иголки все время продолжали впиваться в легкие.

«Не иначе как воспаление, — сделал я мрачный вывод. — Вот здорово!»

И подосадовал на себя. Нашел, понимаешь, время для болезни! Тут же антибиотиков еще не изобрели — чем лечиться-то станешь?!

Впрочем, чего еще ожидать от многочасовой ночной прогулки по морозу в столь легком наряде, которая вдобавок закончилась «приятным» отдыхом на голом земляном полу.

И как теперь выздоравливать при полном отсутствии лекарств?

А стоило мне пошевелиться, как тупая боль охватила все тело. Плохо. Значит, застудил не только легкие.

И вновь жажда жить охватила меня с неистовой силой. Просто жить, несмотря ни на что или даже вопреки всему. Была она неистовой, как весенний поток горной реки, который легко сметает на своем пути все препятствия и шутя ворочает гигантские валуны. Мне как-то доводилось наблюдать такой на Кавказе, где я, затаив дыхание, битый час любовался необузданной мощью реки.

Не знаю, то ли эта самая жажда сыграла основную роль в моем скором выздоровлении, то ли помогли чудодейственные снадобья травницы, то ли остатки какого-то неведомого заряда, полученного от камня… Гадать можно долго, но точно знаю одно: единственное, что тут ни при чем, — это еда, которая мне доставалась столь скудными порциями, что…

Особенно запомнился самый первый вечер, когда мое сознание перестало то и дело выключаться и я уже был относительно бодр не только духом, но и телом.

Уже тогда до меня дошло, что с такой едой долго не протянуть. К тому же, как назло, меня обуял зверский аппетит, а погасить его было нечем — жиденькое пойло, которым хозяйка заботливо кормила меня с ложки, нельзя было даже назвать бульоном, поскольку жира в нем не имелось вообще. В равной степени там отсутствовало и мясо. Простая вода с какими-то маленькими, еле ощутимыми во рту кусочками, не имеющими вкуса, — вот и вся пища.

Вприкуску с оной бурдой мне был даден «хлебный каравай», но не весь — Матрена бережно отщипывала от него малюсенькие кусочки и понемногу скармливала мне. Не знаю, что там пекли в голодные годы наши бабки и прабабки, вроде бы, судя по книгам, чуть ли не восемьдесят процентов хлеба составляли отруби, толченая кора и прочие неудобоваримые вещи, но здесь этот процент явно приближался к сотне, то есть муки как таковой в этой запеченной массе не имелось.

— А ты не косороться тут, не косороться, — буркнула Матрена, приметив мою скривившуюся физиономию. — Мои дочурки и таковскому были бы рады, а он ишь…

Ну да, ну да. Вот только хотелось бы чего-нибудь попитательнее.

Правда, девчушки, чьи светлые головенки свешивались с печи, действительно наблюдали за процессом моего кормления с такой завистью и так жадно разглядывали, как я ем, то и дело сглатывая голодную слюну, что я поневоле устыдился.

Пришлось пояснить, что уже сыт, потому и не хочется.

— А енто иное дело, — удовлетворенно кивнула Матрена и повернулась к дочерям. — Ладно уж, коли гость боле не жалаит, отрежу вам исчо по ломтю.

Повторять второй раз ей не пришлось. С печки обе не слезли — спорхнули, вмиг очутившись у стола.

— Тебе, Дарья, кус помене, потому как поутру бабка Марья посытее накормит. — Матрена протянула отрезанный ломоть той, что была чуть выше своей сестренки.

Та недовольно засопела, но возражать не стала.

— А тебе, Настена, поболе, — протянула она кусок потолще меньшой. — Да не торопитесь лопать-то! — тут же прикрикнула Матрена на обеих. — Эдак и скуса не почуете. Пущай он во рту подоле полежит, да языком его во все стороны покатайте, тады куда как шибче наедитеся.

Девчушки послушно убавили обороты, но голод брал свое, и спустя несколько секунд наказ матери был напрочь ими забыт, а еще чуть погодя от обеих ломтей осталось одно воспоминание.

Или нет?

Я не поверил своим глазам, когда Даша, посопев, протянула сестренке остаток своего куска.

— На-ка, пожуй, — строго произнесла она. — Тебе рости надобно, а я — ломоть отрезанный, — явно повторила она слова матери. — Опять жа меня бабка Марья покормит. — И сурово прикрикнула на колеблющуюся и разрывающуюся перед выбором сестру: — Сказано бери, стало быть, бери!

— Ах ты, моя разумница, — умиленно всплеснула руками Матрена и вновь запричитала: — И как же я таперича без своей помощницы буду, как же я, горемышная жить-то стану, как же…

— Ну неча тут, — рассудительно заметила Дарья, — коль бабка Марья доселе меня не съела, дак и опосля выживу. А травы — дело великое. Опять жа долг нам скостила и уплатила за меня сколь обещалась — все вам полегше стало. Да и забегаю я бесперечь — чай, не за сто верст отъехала.

— И то правда, доченька, — покорно вздохнула Матрена и слабо улыбнулась: — А таперича на печку лезьте. Да закутайтесь потеплее — егда жарко, то и исть помене хотца.

Наблюдая эту сцену, я вновь устыдился своей придирчивости, а в душе поклялся, что уж чего-чего, а хлеба для приютивших меня непременно раздобуду. Пусть я и не обучен всяким там крестьянским ремеслам, но здоровье и молодость при мне, а потому любую черную работу, не требующую особых знаний и специальных навыков, выполню на раз. Например, могу таскать тяжести. Чего еще? Могу…

Но, призадумавшись, я больше не подыскал для себя никакого подходящего труда, так что продолжения не получалось. Разве что как в анекдоте — могу не таскать. Это я запросто, и даже гораздо лучше, чем первое.

Вот только за такое не платят.

Совсем.

Впрочем, утро вечера мудренее, а потому я оптимистично решил, что вначале надо просто оклематься и встать на ноги, а там будет видно, что, куда и кому таскать. Настораживало лишь то, что есть хотелось по-прежнему, причем чуть ли не сильнее, и если дело пойдет так дальше, то я еще долго на них не встану, а даже если и умудрюсь, поднапрягшись, то таскальщик с меня все равно получится никудышный. И вообще, с таким питанием у меня гораздо больше шансов окончательно протянуть ноги, чего мне совсем не хотелось, ибо обычная апатия и скука ко мне так и не вернулись.

Следующим вечером румяная с морозца Дарья вновь прискакала от этой самой то ли травницы, то ли ведьмы и горделиво вручила матери очередной туго набитый мешочек с едой, так что ужин у меня был относительно приличный.

Разумеется, я бы с удовольствием умял впятеро больше, но и на том спасибо.

Жизнь налаживалась, и у меня было время поразмышлять, как жить дальше, тем более что путем осторожных расспросов я уже выяснил, в какое конкретно время меня забросил зловредный туман.

Оказывается, на дворе стояло, как тогда принято было говорить, лето семь тысяч сто двенадцатое от Сотворения мира, а если попроще, как я незамедлительно вычислил, то зима тысяча шестьсот третьего — тысяча шестьсот четвертого годов.

Месяц же был январский, самое его начало.

Выяснил и о причинах столь раннего голода, а потом дорисовал картину вспомнившимся из учебников, и пришел в уныние. Было с чего. Голодала не Матрена и даже не деревня Ольховка — голодала вся Русь. Причем вот уже четвертый год.

Первый год семнадцатого века оказался неурожайным из-за обилия целого ряда неблагоприятных условий. Озимые сопрели из-за многоснежной зимы, а яровые погубили нескончаемые дожди, резко сменившиеся очень ранними августовскими заморозками. Но его деревня кое-как перебедовала — выручили прежние запасы. А вот к концу следующего, со столь же пакостной погодой, начался мор.

Что за эпидемия, я так и не понял — какие-то «горючки» и «бегунки», да и какое имеет значение название, люди-то умирали.

Какое-то время Ольховку выручал лен, который здесь высаживали. Он тоже уродился не ахти, но более-менее. Выручив за него малую деньгу, удалось прикупить в Невеле зерна. Но оно было втридорога, а лен шел за бесценок, потому мор — и не только от эпидемий, но и от голода — не миновал и этих мест.

А потом пришел третий год…

Рассказывать дальше с теми подробностями, которые излагала мне Матрена, я не хочу — уж очень оно страшно звучит. Достаточно сказать, что сейчас в живых осталась треть от прежней численности Ольховки. И еще страшнее становилось от безысходности — как выжить, никто не понимал и выхода не видел.

Немного успокаивало только одно — зерно для продажи все равно везли как в Псков, так и в ближайший к селу град Невель. Откуда — неведомо, но оно неважно. Главное в другом — купить его не проблема.

Осталось подумать — на какие шиши?

Глава 6 Попробуем стать спасителем

В то утро я, пребывая в Федотах, как теперь меня все называли, проснулся раньше обычного — еще бы, когда за окнами такой шум и гам, не вот поспишь.

В животе, как обычно в последние дни, уже не урчало, ибо нечему, и было пустынно и тоскливо. Впрочем, человеку свойственно привыкать ко всему, и к своему нынешнему состоянию, то есть к тянущему чувству чего-нибудь поесть, я тоже начал постепенно приноравливаться.

Совсем привыкнуть к этому навряд ли возможно, а вот как-то приспособиться — дело иное. Жаль только, что во сне контроль отсутствовал напрочь, и каждую ночь я жадно ел, лопал, жрал, чавкал, не обращая внимания на приличия, все то, от чего брезгливо воротил нос полгода или даже еще месяц назад.

Правда, с утра за это приходилось расплачиваться: желудок, разбуженный всякими соблазнами — дымящейся с пылу-жару картошечкой, поджаренной на шкварках, хрусткими малосольными огурчиками и сочными тугими помидорами, янтарно-жирной селедочкой и «Любительской» колбаской «со слезой», — начинал печально подвывать в надежде обратить наконец-то на себя хозяйское внимание, будто от меня и впрямь что-то зависело.

И как я ни отгонял от себя заманчивые сновидения, но в первый час пробуждения невольно вспоминались и уже нарезанный на ломти здоровенный пахучий хлебный каравай, и гигантский кус сочного мяса, не помещающийся в глубокой тарелке и потому соблазнительно высовывающий свой аппетитный бок из густого, наваристого борща, щедро приправленного майонезом. Они вспоминались, и голодная слюна вновь и вновь заполняла мой рот.

Увы, пустой.

Спустя полчаса-час я невероятными усилиями воли загонял все это куда подальше… до следующей ночи, и шел, как иронизировал в душе, нагуливать аппетит. Себя я при этом успокаивал тем, что раз хватает сил на юмор, то все в порядке, и силы пока еще остались, а там я обязательно что-нибудь да придумаю. Вот только на ум так ничего и не приходило.

Сегодня из-за раннего пробуждения до еды я не дотронулся даже во сне — не успел и потому был раздражительнее обычного, хотя и в другие дни мое настроение тоже было намного ниже среднего. Однако до поры до времени это тоже удавалось задавить, оставаясь по-прежнему улыбчивым и простым в общении, согласно словам великого поэта. [270] И впрямь, когда тяжело, то держать форс — задачка не из легких.

Но я держал.

Правда, разговаривал по-прежнему мало, чтобы не вызывать настороженности своим необычным говором и непонятными для деревенских жителей словами. Зато слушателем был превосходным — к месту кивал головой, цокал языком и щедро выдавал междометия, благо что они оставались неизменными, что в родном двадцать первом веке, что в нынешнем шестнадцатом. То есть нет, уже в начале семнадцатого, хотя один черт. Сам же не просто внимательно слушал, но старался понимать и сразу запоминать.

Кстати, нет худа без добра. Мне, конечно, изрядно досталось в ночном сражении с обезумевшей от голода Гликерьей, но зато я сразу приобрел в глазах почти всей деревни изрядный авторитет.

Единственный, кто с насмешкой отнесся к моей победе, это мужик, которого все звали Осина. Но и тот лишь раз заикнулся вслух о том, что он бы мигом выхватил у еле волочащей ноги бабы топор и… Договорить ему не дали. Кузнец Гаврила, обычно молчаливый, слова не выжмешь, тут не выдержал первым, заткнув рот хвастуну одной фразой:

— Ты бы допрежь Гликерьи со своей бабой управился, а опосля уж якал бы тут.

После этой короткой, но эффективной отповеди поднятый на смех всеми прочими Осина затих и лишь исподлобья поглядывал на меня, когда кто-то в очередной раз просил пояснить, как это я учуял крадущуюся ко мне в полной темноте бабу с топором.

— Луна подсобила, а так бы и не заметил, — честно отвечал я, и моя скромность нравилась им чуть ли не больше самого описания смертельной схватки.

К тому же как-то вскользь обнаружилось, что покидавшая меня по белу свету судьба наряду со злоключениями подарила возможность повидать множество диковин, о которых я, не чинясь и не жеманничая, спокойно рассказывал.

Словом, уже на второй день прогулок по деревне купца Федота зазвали на вечерние посиделки. Надо ли говорить, что слушали преимущественно меня, и никаких иных сказок больше не требовалось.

Опять же простота вкупе с приветливой улыбкой и молодостью тоже пошли в ощутимый плюс. Да и скромность. Едва речь заходила о будничных деревенских делах или каких-нибудь сельскохозяйственных работах, я тут же вежливо умолкал и принимался внимательно слушать. А когда столь много повидавший человек охотно выслушивает окружающих, то оно само по себе чертовски располагает к нему, ибо тем самым он словно говорит, что, мол, повидать довелось изрядно, но и вы тоже, ребятки, не лыком шиты, а кой в чем и меня за пояс заткнете.

В одном, правда, к мнению местного народца прислушиваться я не стал — что касалось предостережений относительно травницы бабки Марьи, которую чуть ли не все считали ведьмой. Разница заключалась лишь в том, что меньшая часть добавляла к этому клейму пояснение «но незлобивая», что изрядно смягчало короткую мрачную характеристику, а большая ничего не добавляла.

Но тут уж извините. Во-первых, она спасла мне жизнь. Уже только по одной этой причине я испытывал к ней чувство благодарности.

Во-вторых, я сам-с-усам и в силах сделать выводы из собственных наблюдений, не принимая на веру всяческие россказни и сплетни о ее темном настоящем и еще более темном прошлом.

А в-третьих, не мог я им верить, поскольку о ее и впрямь небезупречном, мягко говоря, прошлом знал гораздо больше, чем любой из жителей Ольховки.

Откуда?

Оказывается, это сейчас травницу кличут бабкой Марьей, а лет тридцать назад она охотнее откликалась на совсем другое имя… Светозара.

Да-да, та самая. Она и впрямь умела многое и не стеснялась этим пользоваться, не обращая ни малейшего внимания на разный бред вроде господних заповедей, смертных грехов и прочей ерунды.

Но предполагаемая смерть моего дядьки, а ее любимого повлияла на нее со страшной силой. Именно с тех самых пор она зареклась изготовлять любовные настои, равно как и антилюбовные, то есть «присухи» и «отсухи», не говоря уж о всяких там порчах и прочих гадостях, что шли во вред людям.

Нет, она не ударилась со всей страстью в христианскую веру, истово молясь и посещая все церковные службы, которые, кстати, бывали здесь не столь часто. В часовенку, стоящую чуть на отшибе, священник из тех же Бирючей приезжал лишь по оказии — отпеть кого-то из жителей. И исповедаться в прошлых грехах она также не торопилась. Служители бога разные, а потому рассчитывать, что тайна исповеди на самом деле останется тайной, было глупо. Да и не собиралась она отринуть от себя старых славянских богов, которые тоже звали к добру.

Травница поступила куда мудрее. Она сама наложила на себя добровольную епитимию, выражающуюся в том, что дала себе зарок творить только добрые дела по мере своих сил, каковой ни разу за тридцать прошедших лет не нарушила.

Как она призналась мне, поначалу ей и в голову не пришло — чей именно я «сын». Но едва Световид, к которому она пошла в ту самую ночь, осведомился у нее, благополучно ли добрался до деревни сын ее очень старого знакомца, как бабка Марья заторопилась домой, по пути внимательно всматриваясь в мои следы.

Увидев, что они и впрямь заканчиваются возле крайней в деревне избы, травница поняла, что я спутал, но, как ни хотелось ей побыстрее меня увидеть, она, немного потоптавшись у крыльца, побрела к себе домой. Однако заснуть у нее так и не вышло, и едва рассвело, она вновь припустилась к Гликерье, по пути встретившись с Матреной, пошедшей по воду, которая подробно описала ей мой ночной визит и каких страхов она натерпелась, разговаривая со мной.

Словом, к сумасшедшей они потопали вместе.

На стук в дверь им никто не ответил, и тогда травница, хоть Матрена и отговаривала, мол, спят еще, поди, решила заглянуть в избу. О том, что они увидели, я уже рассказывал.

Так что получалось, если Матрена — моя спасительница, то бабка Марья, как она сразу попросила ее называть, отринув с прошлым даже свое прежнее имя, спасительница вдвойне. Тут тебе и травы, которыми она поставила меня на ноги, и ее настойчивость. Как знать, уйди они обратно и вернись попозже, вполне вероятно, застали бы в избе картину пострашнее. Не исключено, что именно этого времени не хватило умирающей, чтобы сомкнуть свои зубы на моем горле.

Словом, нам с нею было о чем поговорить и что вспомнить. И пусть я лично не знал пышную телом и бойкую на язык девицу Светозару, но по рассказам дяди Кости имел о ней достаточно ясное представление. Она же…

— Зрю тебя, а в очах — он, — то и дело вздыхала травница, но чаще всего, особенно поначалу, задавала один и тот же наиболее беспокоивший ее вопрос: — Он и впрямь меня простил? — И через полчаса вновь: — Ты не в утешение мне оное ответствовал — и впрямь сказывал о прощении?..

Я устало вздыхал — ну сколько ж можно об одном и том же, — но терпеливо и вежливо отвечал, что и впрямь, и я ничего не выдумываю, так оно и было на самом деле, и говорил он мне это неоднократно, так что ошибка тут исключена. При этом я всякий раз добавлял некоторые дополнительные подробности, когда мой батюшка якобы вспоминал о ней и какими именно словами выражал это самое прощение.

Словом, бывшая ведьма, а ныне травница благодаря знанию и личному общению с дядей Костей оказалась как бы перекидным мостиком с одного крутого бережка реки времени на другой. Хотя «мостик» звучит слишком круто — перебраться-то по нему в век двадцать первый нечего и думать. Тогда связующей ниточкой. Вот она, висит, родная, над непреодолимой пропастью. Хочешь — полюбуйся, хочешь — потрогай, в смысле заговори про «своего батюшку».

Короче, в «пахучем» домике, как я сразу окрестил ее крохотную — четыре на четыре — избушку, где круглый год благоухало изобилием трав лето, я засиживался и чаще всего, и дольше всего.

«Доброжелателям» же, норовящим меня предостеречь, пускай исходя из самых что ни на есть искренних побуждений, я отвечал кратко, хотя указывал лишь одну из трех причин:

— Она мне жизнь спасла.

Но произносил это таким строгим и не терпящим возражений тоном, что очередной доброхот мгновенно умолкал и больше со своими предупреждениями ко мне не лез.

Правда, как мне обиняком поведала робкая и всего боящаяся Матрена, по деревне, как бы в отместку за то, что я не прислушиваюсь к «опчеству» в столь важном вопросе, тут же пополз новый слух. Дескать, околдовала меня бабка Марья, потому я к ней и со всей душой. А следом еще один. Оказывается, она не просто околдовала, но, воспользовавшись моей болезнью, влила в меня полный корец [271] «присухи», и теперь чуть ли не вся Ольховка, затаив дыхание, ждала результатов. Первый был налицо, а вот насчет второго — скажется ли присуха в полной мере, спорили.

Короче, форменный идиотизм, до такой степени абсурдный, что я не обращал на него ни малейшего внимания. И хотя я примерно представлял, кто «прирастил» этой ахинее ноги, после чего она начала свое путешествие по деревне, дураку Осине — или его жене — не сказал ни слова.

Еще чего! Много чести.

И вообще, пусть думает, что взял у меня мало-мальский реванш за вдрызг проигранное первенство на посиделках — трепать языком он умел и до меня был самым желанным гостем и рассказчиком. Авось успокоится на этом.

Впрочем, учитывая, что у Матрены работы именно для меня не имелось (по причине моего полного неумения), мне удавалось успевать всюду. Потому никто на меня за чрезмерное внимание к травнице не обижался. Опять же я ходил к ней — спасибо сплетне — вроде как не по своей воле, а по ее прихоти, а потому был вроде как и не виновен. Да и «опчество» я не игнорировал полностью, ибо посиделки посещал исправно.

На сей раз, едва я вышел из избушки, как пришлось разнимать двух не на шутку сцепившихся мужиков. Как выяснилось чуть погодя, причина драки была самая что ни есть пустячная и не столько подлинная, сколько надуманная. Точнее, это был лишь повод. Истинная причина — тут и к бабке не ходи — таилась в точно таком же раздражении, как у меня самого, вызванном постоянным чувством голода.

— Ты сам видел, как он к тебе в житницу за семенным зерном залез? — строго спросил я у Ваньши Меньшого, удерживая его на безопасном расстоянии от второго драчуна.

— Тень-то я узрел, да впотьмах мыслил, будто помстилось мне, — чуть угомонившись, пояснил тот. — А наутро глядь — зерна и впрямь поубавилось. Кому взять-то? Токмо Степке-соседу. Он ближе всех, опять же семеро по лавкам.

— Николи я чужого не брал, а на тебе грех — огульно поклепы возводить! — вновь возмущенно взвился Степка и ринулся в бой, но я успел его вовремя отпихнуть, и тот полетел в сугроб.

Обрадованный столь откровенной поддержкой, Ваньша незамедлительно бросился в новую атаку и… тут же спикировал в соседний сугроб.

— Цыц вы, оба! — рявкнул я на них. — Неужто сами не видите — злость это в вас с голодухи гуляет. Ежели вас сейчас накормить, небось сразу целоваться друг к дружке кинулись бы да прощения просить.

— Накормить хорошо бы, — тихо произнес Степка, силясь вылезти из сугроба. — Меня-то ладно, не жаль, а вот детишков… меньшая уж и не встает вовсе. — И беззвучно заплакал.

Тяжелые мужицкие слезы медленно побежали по заросшим щекам, скрываясь в русой с проседью бороде.

— Вот и надо об этом думать — чем накормить! — заорал я, давя в себе подступавшую жалость.

— А тут думай не думай, хоть всю думку сломай, все одно, — сурово откликнулся Ваньша, с трудом выкарабкиваясь и отряхиваясь от снега.

— Ежели как следует подумать, всегда выход сыщется, — подпустил я таинственности в свой голос. — Я так вот кой-что уже сообразил.

— Это что же? — У доверчивого Степана даже рот приоткрылся.

— Пока рано о том, — небрежно отмахнулся я. — Надо еще раз все как следует обмыслить, чтоб наверняка.

— Покамест ты обмысливать станешь, с голодухи не помрем? — ехидно осведомился тощий Осина.

Ну еще бы, без его «вклада» разве что обойдется.

— До вечера, думаю, дотянете, а как сумерки наступят — расскажу все, что надумал, — твердо заверил я. — Пока же отдыхайте, силы копите да топоры вострите. А еще лошадок готовьте да сани покрепче.

— Их-то на кой? — настороженно поинтересовался Осина.

— И о том скажу, — пообещал я, вложив в голос всю уверенность, какую только мог.

На самом деле в душе я был далеко не уверен в успехе своей затеи, поскольку она зависела от целого ряда обстоятельств, и удача могла улыбнуться только при условии, что все они окажутся благоприятными.

Реально рассуждая, шансы на это были невелики — от силы один-два из десяти. А если припомнить о неизменном во все времена законе подлости, то и вовсе пара из сотни. Но и сидеть сложа руки было нельзя. Куда откладывать, если за то время, пока я здесь находился — а это всего неделя с хвостиком, в деревне уже похоронили еще одного ребенка и старуху, мать того же Степана.

Правда, к смерти тут относились спокойно и даже флегматично, но мне-то каково глядеть на детские домовины, которые предвидятся в перспективе, и отчетливо сознавать, что если дело пойдет с такой же скоростью, то к весне вымрет вся Ольховка, включая ту же бабку Марью, которая делилась с моей квартирной хозяйкой чуть ли не последним, да и саму Матрену с ее Дашкой и Настеной. А так, может быть, что-то и получится…

«Нет, неправильно, — поправил я сам себя. — Должно получиться, обязательно должно».

— Значит, худо стало жить, мужики, — для начала констатировал я.

— А то сам не зришь, — проворчал Осина.

— Было житье — еда да питье, а ныне житья — ни еды, ни питья, — философски заметил Ваньша.

— А большак отсюда недалеко, в двух десятках верст, верно? — продолжил я, задумчиво оглядывая собравшихся мужиков и жалея, что их так мало — всего семеро, да и те еле таскают ноги.

Парней, кстати, не имелось вовсе — деревня была из «молодых» и пацанва еще не выросла, самый старший из мальчишек выглядел от силы лет на десять, не больше.

«Впрочем, если вдохновить, обрисовать радужные перспективы, на один порыв их хватит, а уж там пан или пропал», — тут же пришло мне в голову.

— Так, так! — загомонили они чуть ли не в один голос.

— И купцы по нему ездят то и дело, — продолжил я.

— Ездят, как не ездить, — снова согласились они.

— Токмо проку с того, — пробурчал все тот же Осина. — На то их величают — гости торговые. А нам ныне торг вести нечем.

— Найдется, — заверил я, — это уж не ваша печаль. Припасов только прихватите побольше, чтоб на пару-тройку дней хватило.

— Где ж их взять-то? — вновь буркнул Осина.

— В избе! — рявкнул я. — Тут такое дело затеваем, а ты о припасах! Неужто шаром покати?! Не верю! Хоть мало, да у всех имеется, а до весны все одно не хватит, потому и говорю не жалеть. Вы там с пустым брюхом много не наработаете, а деревья валить — труд тяжкий, сил требует.

— А деревья на кой ляд валить? — удивился Степан.

— Надо! — сердито отрезал я, но потом решил пояснить. — Ежели торговые гости остановиться не захотят, то… все равно придется. А там и поторгуемся.

— Ты уж не в тати ли шатучие определить нас решил? — подозрительно уставился на меня Ваньша. — Так я на енто не согласный, потому как лучше хлеб с водою, чем пирог с лихвою.

— А хошь бы и в тати! — вскочил с лавки Степан, чуть не опрокинув светец с жалко коптившей сосновой лучиной. — Мочи нет глядеть, яко детишки дохнут.

Ваньша открыл рот, чтоб дать достойный ответ, но я силой усадил обоих спорщиков на свои места и, не отрывая рук от их плеч, проникновенно произнес:

— Да вы сами на себя гляньте — ну какие сейчас из вас тати? Вы по деревне не ходите, а ползаете. Да и не привычны вы к этому делу. Оно ведь тоже навыков требует, коих у вас отродясь не бывало. Не-ет, честной народ, то будет самый обычный торг.

— И сколь же выручить мыслишь?

— И за что?

— Какой такой товарец у тебя имеется?

«Ишь ты, как оживились, — порадовался я. — Загалдели хором, куда там воронам. Но это хорошо. Значит, надежда зародилась».

И задумался.

А правда — сколько мне запросить за свой простенький, но в нынешнем веке уникальный, раритетный швейцарский «атлантик»?

Впервые мысль о том, чтобы продать часы, появилась у меня еще дня три назад, но как лучше это сделать? Ведь не в деревне же, а ехать во Псков нечего и думать. До него, как я успел выяснить, не меньше четырех дней пути, а если в верстах, то сотни две, а то и две с половиной хода, но когда и кто их считал…

Нет, лошадки бы, пусть даже деревенские клячи, туда дотянули бы, но сейчас по лесам развелось столько разбойничьих шаек, что в одиночку, да пускай и с двумя-тремя провожатыми добираться до города — риск страшенный. И проку с того, что кое-чему в десанте меня научили. Да, один на один или даже с парой-тройкой я управлюсь, но против сабли, тем более пищали, все равно бессилен. Что же до местного народца, тут надежда и вовсе плохая — еле ноги волочат. Впрочем, я и сам далеко не в лучшей форме.

Ладно, по примеру дяди Кости часы я примотаю к бедру, авось не найдут, да и искать особо не будут — одежда хлипкая, и в санях пусто, но лошадей точно отберут. А уж добраться обратно с мешками, полными зерна, вообще неразрешимая проблема. Поэтому я и ломал голову над тем, как продать, а вот за сколько — о том не задумывался.

— Хлеб нынче в какую цену? — осведомился я.

Взгляды сидящих тут же устремились в сторону Ваньши, который единственный из всех ездил месяц назад по первопутку во Псков на торжище. Тот, чувствуя всеобщее внимание, приосанился и неторопливо произнес:

— Дак тут яко сторгуесся. Ежели за рожь, то можно и по рублю за четверть. [272]

Собравшиеся тут же разочарованно застонали.

— А чаво хотели — любой град деньгу любит, — вздохнул Ваньша. — Тамо все так: что ни ступишь, то московка, переступишь — новгородка, а станешь семенить, и рублем не покрыть.

— Откель же нам чего набрать, чтоб хошь одну осьмину на всех прикупить? Лен разве, да кому ныне наше полотно сдалось. А серебра и вовсе ни единой полушки [273] не наскребем, — высказался за всех Осина.

— Да енто ежели свезет, — добавил масла в огонь Ваньша. — Опять жа енто рожь по рублю, а коль пшеничка, то и того дороже. И то помыслить, что цена оная по осени была, а чем дале зима, тем дороже. Ныне и вовсе могут два рубли заломить, да и то за старую четверть, а она супротив новой чуть ли не вдвое мене.

Остальные еще раз охнули, но окончательно впасть в разочарование я им не дал.

— Сказал ведь, торг — дело мое. Слово даю: не меньше мешка ржи каждый на своих санях обратно повезет. А может, и два, — добавил я, — лишь бы у купцов столько зерна с собой было.

— А коль не будет? — поинтересовался Степан, жадно сглотнув слюну.

— Во Псков поеду, — равнодушно пожал плечами я. — Вернусь — привезу.

— А вернесся ли? — ехидно осведомился Осина. — Тебе-то в том кака корысть, чтоб всю деревню кормить?

— Она, — кивнул я в сторону полатей, на которых вместе со своими дочками тихонечко лежала хозяйка избы, — да еще бабка Марья мне жизнь спасли. А в этом мире за все платить надо. — И добавил для вящей убедительности: — Так и господь завещал, а я такой же христианин, как и вы, и крест на груди ношу.

С этими словами я запустил руку под футболку и вытащил самолично выструганный пару дней назад крестик из липы. Выглядел тот не ахти — не было у меня навыков резьбы по дереву, но тут главное, что он вообще имелся.

— Да и не один я туда поеду. — Это уже для окончательного успокоения народа. — Мне торговаться непривычно, а потому вон Ваньшу Меньшого возьму. Он мужик хозяйственный, справный, во Пскове не раз бывал, так что поможет, чтоб меня не обманули.

— А на обратном пути тати не изобидят?

— А мы с Федотом к поезду [274] торговому пристроимся. У их сторожа справные — и пищали имеются, и сабельки вострые, — ответил Ваньша, еще больше приосанившись и с каждой минутой все сильнее проникаясь важностью возлагаемой на него задачи.

Правда, про товар я промолчал, уклонившись от прямого ответа, чем именно собираюсь торговать. Извлекать «атлантик» из кармана джинсов, куда я предусмотрительно засунул их в первую же ночь, время еще не пришло. Рано мужикам пока знать обо всем, ни к чему. Вот когда надежда будет угасать, ведь неизвестно, сколько придется ждать обоза, тогда и кинем последний козырь.

Так сказать, для вдохновения…

В этом мне помог Ваньша. Внимательно поглядев на меня, он обратился к собравшимся:

— Коль жаждет умолчать о товаре — пущай.

— Дак, можа, он вовсе ничего не стоит, — встрял любопытный Осина. — Али опосля продажи токмо на его одно пропитанье и хватит. Известно, один пошел — полтину нашел; семеро пойдут — много ли найдут?

— Бог весть, что в котоме его есть, лишь бы ведомо тому, кто несет котому, — веско оборвал его Ваньша, и тот утих, хотя и не до конца — так и бормотал себе что-то под нос, когда уходил.

Зато остальные были настроены по-боевому, а это главное…

Глава 7 На большой дороге

Выехали, едва рассвело. Все выглядели бодрыми, оживленными и веселыми. До хорошо укатанной санной дороги — добрый знак, часто ездят — добрались быстро, за каких-то три-четыре часа. За дело — порубку деревьев — принялись тоже резво. Спустя часок две здоровые лесины, разрогатившись ветвями во все стороны, прочно перегораживали дальнейший путь.

В отдалении от них надрубили две штуки. Пока стоят, но чтоб повалить, хватит нескольких ударов топором. Перед крутым поворотом вправо точно так же поступили еще с двумя — пускай думают, что народу изрядно и наяривают в сотню топоров.

Обогнуть образовавшиеся завалы у купеческого поезда тоже никак не получилось бы — дорога потому и поворачивала вправо, что слева вольготно расположился крутой овраг. Объехать с другой стороны? Там начинались сплошные дебри, то есть прорубаться опять-таки не имеет смысла. Проще просить мужиков убрать нарубленное, а это оплата и время, чтобы заинтересовать диковинной вещицей.

Вообще-то я изначально был уверен, что во Псков катить придется по-любому. Ну откуда у купца возьмется с собой столько зерна, чтоб прокормить целую деревню до самой весны? После самого грубого подсчета получалось, что необходимо прикупить как минимум двадцать, а лучше тридцать четвертей.

Да-да, а меньше никак. Если на каждого жителя выделить хотя бы по полкило зерна в день, а меньше нельзя, потому что больше есть нечего, то выходило из расчета на двадцать восемь человек, считая с середины января и до конца мая, когда должны подоспеть озимые, примерно сто двадцать пудов. А такое количество могло быть в одном-единственном случае — если бы купец вез на продажу именно зерно, на что полагаться нельзя.

Но пусть так — улыбнулась удача. Тогда, если цена одной четверти, как сказал Ваньша, два рубля, да и то за какую-то легкую, выходило, что за часы нужно просить не меньше шестидесяти целковых.

А ведь хотелось еще приодеться самому, а то срамота же. В путь я выехал, разумеется, не в майке, но и рваный полушубок, и заплатанная рубаха чужие, по возвращении придется вернуть. Да и в джинсах, что нынче на мне, рассекать не дело — не поймут-с. Получается, нужны штаны.

Про ноги с головой тоже забывать не следует — надо хоть какую-нибудь простенькую шапку, а к ней сапоги. Не плеваться же мне всякий раз при взгляде на уродливые лапти, которые, кривясь от отвращения, я кое-как напялил поверх портянок, или, как их тут называли, онучей. Ну чучело чучелом, иначе не скажешь.

Во сколько мне обойдется полная экипировка, я понятия не имел, и вспоминать дядькины рассказы не имело смысла — тот одевался в Москве, косил под важного вельможу и наряд заказывал соответствующий, а мне сейчас не до жиру.

Но что касается пищали и сабли, которые я тоже решил прикупить, то тут мой настрой был категоричен — на качество одежды можно плюнуть, не фон-барон, а оружие выбирать пусть без наворотов вроде шикарной отделки, всяких там насечек и инкрустаций, но качественное.

«В этом мире ты либо холоп, либо воин. Да и в нашем, если призадуматься, тоже». Эти слова любимого дядьки я помнил хорошо и холопом становиться не собирался. Ну не по мне это — пахать землю или ходить в шестерках. Воевать, конечно, тоже не сахар, но звучало как-то поблагороднее.

Словом, в общей сложности по предварительным прикидкам выходило, что за часы надо просить никак не меньше двухсот рублей. Или даже нет, такую сумму за них надо получить, следовательно, просить раза в два больше.

Все это я додумывал уже там, в лесу, пока ждали обоз, так что нет худа без добра — если бы купец появился в первый же день, как знать, глядишь, и продешевил бы, но ждать пришлось долго.

Однако пока я обмозговывал, как и почем, мужики все больше смурнели, а к третьему дню стали вздыхать и впадать в уныние. На четвертый они уже ворчали в открытую и зло поглядывали на виновника. Я гордо игнорировал их взгляды, но на душе было тревожно.

— Никак заморить нас решил, — бубнил вечно всем недовольный Осина. — Да отколь он и взялся-то на нашу голову? Вота, к примеру, чаво он зимой в лесу делал-то голышом. Ить добрый человек голышом беспременно бы замерз, а он, вишь, выжил, и все ему нипочем — енто как? А можа, он и вовсе не того, ась? Не зря ж он к нашей ведьме так часто хаживает…

— Дык крест-то на груди имеется, — басил Ваньша.

— Опять же детишков накормить обещалси, — добавил Степан.

— Крест, можа, и не освященный, а детишков он твоих накормит, как жа, — ехидничал Осина, поминутно оглядываясь по сторонам — не возвращается ли отошедший в лесок по нужде Федот. — И что за товарец у него, за кой он мыслит столь много выторговать? Где он? Пошто молчит?

— Таит где-то, — предположил Степан.

Осина насмешливо фыркнул:

— Таить мочно, ежели вовсе малое, а коль малое — за што деньгу большую взять хотит? Не сходится чтой-то.

— А на кой он нас тогда сюды приволок? — подал голос молчун Гаврила.

— Я так мыслю: недоброе он задумал. Вот мы заснем, а он улучит миг, шасть к нам…

— Я и улучать не стану. — Не уследил все-таки Осина, как я вынырнул из-за ближайших саней.

Хотел было убежать, да куда там — чужак оказался сноровист, сразу уцепив за ворот, а второй рукой тут же за грудки, и в следующую секунду не в меру болтливый мужичонка полетел в сугроб, орошая снег кровью своего разбитого лица.

— Для начала один раз угостил, — пояснил я, решив, что бунт надо давить в зародыше, — а дальше будешь агитацию вести да народ смущать — от души лупить стану. И не реви, не реви, я же не сильно.

— Да-а, — плачуще откликнулся Осина, — вона-а… — И выплюнул на заскорузлую ладонь розовато-белый кусок. — Зуб-то мне напрочь вышиб.

— Сам жаловался, что он у тебя болит, — нахально заявил я Осине. — Так что с тебя еще и причитается… пять «новгородок».

— За что?! — возмутился Осина.

— За мои труды, — пояснил я, зло кривя губы.

Нет, на самом деле злости я не испытывал. Так, легкое раздражение от поведения этого козла, не больше. Но играть надо было всерьез, и я… играл.

— То тебе к кузнецу пришлось бы идти, да отдариваться за работу, да еще промучился бы сколько, а я тебе его раз и все. Словом, тут не меньше десяти денег.

— Скока?! — возмутился Осина. — Да мне Гаврила бы его за одну новгородку выдернул, а то и вовсе за спасибо.

— Импорт всегда дороже, — подпустил я загадочное словцо. — Опять же качество, быстрота. Не-ет, тут как себе хошь, а пяток московок так себе, — решил я поубавить цену и зловеще пообещал: — Вот приедем в деревню, я их с тебя все до одной потребую.

Мужики вначале улыбались, а потом откровенно заржали — уж больно забавно выглядела рожа опешившего от такой наглости Осины. Правда, угомонился тот не сразу. Заняв относительно безопасную позицию на приличном отдалении от меня, он еще с полчаса плаксиво бормотал какие-то угрозы в мой адрес.

— Ништо, — гундел он, — есть и на черта гром. Вона остер шип на подкове, да скоро сбивается…

Но подстрекателя уже никто не слушал, и тот же Ваньша лениво заметил ему:

— Кошка скребет на свой на хребет, потому знай себе помалкивай. Чаво клянчил, то и выпросил.

На этом вечерний инцидент был исчерпан. Однако ближе к следующему полудню народ вновь стал украдкой перешептываться, поминутно оглядываясь в мою сторону, а наутро шестого дня меня разбудил Ваньша Меньшой.

— Тута вот, стало быть, яко, — заметил он, упорно не глядя мне в лицо и обращаясь к сугробу справа. — Мы с мужиками поговорили и обчеством порешили тако: ворочаться нам надобно. Припасы, как ни тянули с ими, ишшо в тот вечер подъели, в кой ты Осине скулу своротил.

— Сам же говорил, раз в четыре-пять дней от силы проезжают, — раздраженно ответил я. — Сейчас шестой идет — значит, точно кто-то появится. Столько терпели, мерзли, так неужто чуть-чуть не обождем?! Я ж вас сюда не за чем-нибудь — за хлебом привел, а вы его ждать не хотите!

— Всяк водит, да не всяк доводит, — злорадно вставил Осина из-за спины Гаврилы.

— Опять же детишки у нас, бабы одни остались — коль что, дак и подсобить некому, — продолжал Ваньша. — Опасаемся мы, как бы не того.

— Не того будет, коль мы с пустыми руками вернемся! — рявкнул я, начиная злиться уже всерьез. — Эй, Степан! — окликнул я сосредоточенно возившегося возле своих саней мужика. — Ты какими глазами на свою жену глядеть будешь, когда в избу войдешь? А меньшой своей что скажешь? Мол, устал ждать, дочка, потому и приехал, а что пустой, так то не моя вина — стало быть, тебе этой зимой на роду помереть написано. Так, что ли?!

Тот вначале застыл, не шевелясь, а потом плюнул, стащил с головы бесформенную шапчонку и в сердцах хлопнул ею по оглобле.

— А-а-а, где наша не пропадала! — завопил он и, повернувшись к Ваньше, твердо заявил: — Ты себе как хошь, а я денек-другой посижу еще.

— А чего ждать-то?! Чего?! — вступил в разговор Осина.

— А ты можешь ехать, — повернулся я к нему. — Только предупреждаю: из хлеба, который получим, тебе ни крошки, ни зернышка. — И развел руками. — Все по-честному. Кто ждал — тому и каравай. А теперь всех прочих касается, — повернулся я к остальным. — Желающих уехать с Осиной держать не стану, но запомните: ни крошки! — И, набрав в рот воздуха, зычно крикнул: — Кто хочет с голоду сдохнуть — все по саням и домой. Живо!

С места не сдвинулся ни один — думали. Явно требовалась срочная добавка к сказанному. И они ее получили.

— Нынче обоз будет, — произнес я в наступившей тишине и, сам не понимая, что делаю, покрутил что-то невидимое в руках, изображая некие замысловатые пассы, вроде фокусника, собирающегося вытянуть из пустого цилиндра живого зайца, и уточнил, как припечатал: — Ровно в полдень.

— Полдень-то будет, ан полдничать нечем, — вновь встрял Осина.

— Погодь ты, — осадил его Ваньша и, повернувшись ко мне, настороженно осведомился: — Почто нам твои словеса за веру брать? На сусле пива не угадаешь — почем тебе знать про поезд купецкий? Да ишшо так точно?

— Чую, — отрубил я и, чтоб прекратить дальнейшие дебаты, пошел в лес, к лежащему неподалеку оврагу.

Когда шел, то услышал, как Гаврила негромко протянул:

— Бедовый. Ентого не пережуешь.

В голосе явно чувствовалось уважение. И тут же в тон ему поддакнул Ваньша:

— А пережуешь, дак не проглотишь.

Далее я не расслушал,да оно меня особо и не интересовало. Спустившись метра на полтора вниз, я устало сел на снег и угрюмо уставился на торчащую из земли подле моих ног здоровенную корягу.

Победного торжества не ощущалось, хотя я не просто добился своего, но при этом сумел сохранить в тайне свой последний козырь — часы. Они пригодятся завтра или послезавтра, словом, к тому времени, когда обстановка осложнится еще больше. Правда, я недоговорил, оставив все на самотек, но был почти уверен, что останутся все, даже Осина. Пускай последний лишь за компанию, но останется.

Мельком подумалось, что последние две недели со мной вообще происходит что-то странное. Никогда бы раньше я не позволил себе вот так запросто, без особых раздумий съездить человека по лицу. Пусть пакостного, сволочного, но по лицу. И что удивительно, я не испытывал угрызений совести.

Кстати, даже в армии, оставаясь за командира отделения, а позже и будучи замкомвзвода, я не командовал с такой уверенностью, как сейчас. С чего бы вдруг?

С голодухи открылось второе дыхание?

Нет, пожалуй, все началось с той памятной ночи, когда я вошел в деревню, точнее, когда валялся в бреду. Именно тогда во мне возникло неистовое, распирающее грудь желание выжить во что бы то ни стало.

Вначале выжить, потом жить, а теперь еще и жить не абы как, а обязательно добиваться своего.

«Что дальше?» — подумал я отрешенно.

Ответ пришел мгновенно, словно только дожидался этого вопроса.

Оставаться победителем.

Всегда.

Везде.

Во всем.

Я невольно ухмыльнулся, склонился над увесистой корягой, яростно рыча, расшатал и вырвал ее из мерзлой земли.

— Я тебя научу жизню любить! — сурово пообещал я кому-то невидимому, а скорее всего — себе прежнему, затем, поднатужившись, сломал ее и с силой метнул обломки на дно оврага, после чего стал взбираться наверх.

В ушах продолжало что-то легонько звенеть — сказывалась продолжительная диета, но чувство голода я почему-то не испытывал совсем. Только пьянящую уверенность в себе, в своих силах и своих возможностях.

«Вроде бы половину пожеланий загадочного волхва я уже выполнил, то есть себя самого отыскал, — с гордостью подумал я. — Вот только… „утерянное прежде“… Кажется, с этим придется куда сложнее».

Ну как отыскать то, о чем я ни сном ни духом? Или он имел в виду?..

Я вздрогнул от неожиданно пришедшей мне в голову шалой мысли. Предположение было столь дикое, что я немедля прогнал его прочь — не мог Световид подразумевать мою девушку, никак не мог.

К тому же она пребывает в том царстве-государстве, откуда никто и никогда не возвращался. Ну разве что в сказках, но я-то, несмотря на всю фантастичность случившегося со мной за последний месяц, по-прежнему нахожусь в реальном мире. Это у древних эллинов было возможно, вот только у нас Русь, а не Греция, да и имена не схожи: и Оксана моя — не Эвридика, да и мне до Орфея [275] далековато. Спеть, конечно, смогу и сыграть тоже — не зря по настоянию отца окончил музыкальную школу по классу гитары, но, увы, на этом мое некоторое сходство с легендарным героем заканчивается. Да и что толку? Помнится, даже он ничего не добился… [276]

Но тогда что же все-таки имел в виду этот лукавый старик?

Кабы схемку аль чертеж —
Мы б затеяли вертеж,
Ну а так — ищи сколь хочешь,
Черта лысого найдешь! [277]
Ну и ладно. Возможно, когда-нибудь потом я и отыщу «чертеж», а может, как знать, подсказка придет сама собой. Пока же будем считать, что, раз ее нет, значит, время для нее еще не наступило. Рано ей, родимой. А коли рано, то и голову ломать ни к чему.

И я, отложив до поры загадочные слова Световида, вновь приободрился. Новая жизнь хоть и не улыбалась мне пока во все тридцать два зуба, но выглядела не столь уж и плохой, тем более что я был «новый».

Во всяком случае, возвращаясь к дороге, я уже твердо знал: если после полудня обоз не появится, заставлю ждать еще. Не помогут часы — найду что-то иное. Словом, неизвестно каким способом, неведомо какими словами, но заставлю. Причем даже не прибегая к мордобою — из пушек по воробьям не стреляют.

Но заставлять не понадобилось. Не прошло и трех часов, как вдали заслышался скрип саней и голоса возчиков — приближался купеческий поезд. Тут же дав указания несколько растерявшимся мужикам, чтоб заняли условленные заранее места, я сделал несколько шагов вперед, широко расставил ноги, заложил руки за спину и принялся спокойно ожидать подъезжающий караван.

Спустя час сторговавшиеся за два мешка с караваями мужики лихо обрубили сучья у лесин, чтоб оттащить с дороги, а я уже беседовал с упитанным важным купчиной, не отводившим глаз от прелюбопытной диковины.

Видеть такое раньше купцу никогда не доводилось, хотя приходилось бывать в разных городах, в том числе и порубежных. Добирался он и до Риги с Краковом, но и там эдакого отродясь не встречал.

Однако купить за бесценок нечего было и думать — хозяин и сам хорошо знал цену, но стоила ли вещица полтысячи, брали сомнения. Торг же успеха не принес — в ответ на предложенные две сотни владелец только насмешливо фыркнул, заявив, что цена часов на самом деле куда выше, чем он просит, и если бы не безвыходное положение, то он никогда бы и ни за что, но нужда и не на такое заставит пойти…

Купец понимающе кивнул. Такое с каждым может случиться. Вот только как теперь лучше поступить, хозяин обоза не знал.

Я спокойно ждал, прикидывая по плутоватым глазкам торгаша, что за мысли возятся у него в голове. Тот тем временем вертел мой «атлантик» и так и эдак, и мне едва удалось забрать часы, пока дело не дошло до опробования на зуб. Стекло в них, конечно, не простое, а достаточно прочное, но и зубы у наших русских купцов тоже не из ваты.

— Да я с самого краюшку — серебрецо али как? — виновато пояснил купец и вновь вернулся к первоначальному варианту, но на сей раз уже с прибавкой. — Давай прибавлю полста, и по рукам, а? Сам помысли — пока во Псков, пока обратно. Да там прокорм себе и лошадям, вот и выйдет из той же полутысячи в остатке две с половиной. А я их тебе враз отсчитаю, прямо туточки.

Я лишь насмешливо усмехнулся.

Плутоватые глазки купчины вновь заметались по сторонам в поисках наиболее приемлемого и… выгодного выхода. Для него, естественно, не для меня. Вначале он украдкой покосился налево, где сидел зевающий ратник, а может, судя по нарядной одежде, и начальник всей купеческой стражи.

Так-так. Понятно. Стало быть, появился соблазн попросту отнять часики. Ну да, десяток вооруженных пищалями холопов — это сила, и что сделает владелец вещицы, если он, Патрикей сын Никифоров, так поступит? Да ничего.

— Не вздумай, — тихо, но очень уверенно предупредил я, заранее продумав свою подстраховку. — Ключик для завода тебе все равно не отыскать, а без него они завтра встанут, и у тебя их даже за пару дукатов никто не возьмет.

Патрикей даже не стал меня заверять, что ни о чем таком вовсе не помышлял. Он лишь тоскливо вздохнул и согласно кивнул головой. Мол, и сам понимаю, что это не какое-то украшение, с которым все легко и просто, а часы. Как с ними потом обращаться, бог весть.

— Небось и ишшо всякие хитрости сокрыты? — поинтересовался он как бы между прочим.

— Небось сокрыты и ишшо, — в тон ему поддакнул я.

— Ну да, ну да, — закивал тот и вновь задумался.

Я его понимал. Дело и впрямь рискованное. Соглашаться на куплю? А что дальше? Кому потом такую дорогущую штуковину продашь? Разве что царю. А если не возьмет?

Вдобавок его, как мне показалось, смущал мой странный, если не сказать загадочный, вид — мужик, одетый в самое что ни на есть нищенское рубище, но выглядевший чересчур уверенно для смерда и даже для городского холопа.

Получалось эдакое противоречие, еще более усугублявшееся моим странным говором. С ним и вовсе чудно — эдак не то что мужики, а и бояре не говорят. То и дело не одно, так другое чудное словцо проскочит, будто парень совсем недавно сюда приехал. Тать? А чего ж он так одет, да и мужики возле него самые обыкновенные, видно, что мирные.

Иноземец? Да не может иноземец так чисто говорить, обязательно каждое третье слово исковеркает, а у этого полный порядок.

А определить надо, иначе непонятно, как самому себя вести, а от этого много зависит, ох как много. Нужный тон в беседе подобрать — целое искусство. И получалось, что остается согласиться на то, что я предлагаю. Нет, не купить, но помочь продать за определенную мзду. Десять копейных денег с каждого рубля — это неплохо.

К тому же если свыше пяти сотен, то тут и вовсе двойная надбавка. С каждой последующей сотни с рубля обещано положить в купеческий кошель двадцать копейных денег. И вроде бы уже есть пара прикидок, кто может заинтересоваться этим и в состоянии сразу взять и выложить и тысячу, а если надо, то и три-четыре тысячи ефимков [278] из тугой мошны.

— Что ж уговорил, согласный, — кивнул Патрикей и полюбопытствовал: — А как величать тебя прикажешь? Понятно, что Федот, а чей сын?

— Батюшку Константином звали, — весело, поскольку дело, кажется, шло на лад, представился я и мысленно добавил: «Извини, пап, но коли один раз начал врать, придется стоять на этом до конца».

Разумеется, этого Патрикей слышать не мог.

А еще спустя час сани ольховских мужиков оказались пусть не доверху, но все равно изрядно нагруженные всякой всячиной, а в первую очередь хлебами.

Разумеется, все было посчитано и цена определена, причем только на этой сделке купец получал изрядную прибыль — на самом деле проданный провиант стоил куда дешевле. Несколько огорчало Патрикея лишь одно — расчет был обещан сразу после продажи диковинных часов. Ну да ладно. Купецкое дело — оно такое. Иной раз и обождать приходится.

— Строго по едокам делить. Понял ли, Степан? — еще раз проинструктировал я на прощание. — Гляди, чтоб все по-честному, тебе и так больше всех достанется.

Тот вместо ответа только сдернул шапку, истово перекрестился и упал мне в ноги, норовя поцеловать грязный лапоть. Говорить Степан не мог — оказывается, рыдания рвутся из груди не всегда от горя, бывает, что и от счастья.

— И мою двойную долю не забудь, — напомнил я, — половину Матрене снесешь, а половину травнице бабке Марье отдашь. Все понял? Не забудешь?

Степан лишь промычал в ответ что-то нечленораздельное и гулко стукнул себя кулаком в грудь.

«Кажется, тут все будет в порядке», — решил я и спустя минуту расстался с мужиками, которые, весело нахлестывая тощих лошадок, поспешили обратно в деревню, а купеческий обоз покатил дальше через лес в сторону Невеля.

Впряженная в наши сани ледащая кобылка с трудом поспевала за бодрыми обозными конями, но чувствовала себя достаточно бодро.

Еще бы!

Лошадь — животное умное и сразу учуяло, для кого хозяин Ваньша Меньшой собирает все остатки сена у прочих мужиков.

Глава 8 Дружба… по наследству

Односельчане нипочем бы не узнали сейчас в этом непоседливом и суетливом, то и дело что-то без конца тараторившем мужичонке, ехавшем в санях, Ваньшу Меньшого, в обычной жизни размеренного на слова и неторопливо-основательного во всем остальном.

Однако это был он, только чрезмерно возбужденный свежими впечатлениями от Пскова, торжища и особенно от посещения огромных складов иноземных купцов, выстроенных напротив самого города по другую сторону реки Великой.

— А платки каки, платки? Ты приметил ли, Федот Константиныч, яко все они златом-серебром расшиты! — то и дело восклицал он, обращаясь теперь к своему спутнику, дремавшему или делавшему вид, что дремлет, не иначе как с уважительным «вичем». [279] — Поди, задорого продал свою вещицу, коль на все хватило — эвон яко нарядился, — с искренним восхищением и легкой примесью зависти, куда же без нее, продолжал тарахтеть Меньшой, не дождавшись ответа на свою предыдущую фразу и гордо любуясь своим преобразившимся спутником, будто обряжал меня не заморский купец с диковинным именем Барух бен Ицхак, а сам Ваньша. — Чего и говорить, со вкусом, — подытожил он, смакуя последнее слово, подслушанное им у меня. — Опять жа и пищаль, и шабля — хошь в сыны боярские записывайся. Таперь никак на государеву службу подашься?

— Пока думаю, — лениво отозвался я, но соврал.

Думал я сейчас вовсе не о службе, а о том, как тесен мир. Ну ладно, встреча со Световидом понятна — человек приставлен или сам себя приставил к камню, близ которого я вынырнул в этом мире. Светозара, или бабка Мария, — тоже объяснимо. Пришла в Бирючи замаливать прошлые грехи и творить добро, а когда Стефан Баторий спалил село, переселилась в эту деревеньку, чтоб недалеко от все того же камня.

Но вот встреча с сыном того самого еврейского купца Ицхака — это уже из разряда маловероятного. Впрочем, если призадуматься, то и тут можно найти логику — сын пошел по стопам отца, торгует с Русью, а Патрикей повел именно к нему, поскольку знал, что купец не только непременно залюбуется часами и захочет их приобрести, но и имеет возможность это сделать: к своим двадцати пяти — двадцати шести годам Барух ворочал тысячами.

Неудивительно и то, что его отец сохранил воспоминания о диковинном человеке, умевшем предвидеть будущее и благодаря своему дару заработавшем вместе с купцом кругленькую сумму в энное количество тысяч рублей. К тому же я сам подал ему мысль о возможном родстве с тем самым Константином Юрьевичем — во-первых, отчество, во-вторых, скудная одежда, имеются в виду джинсы, а в-третьих, говор и философские рассуждения. После них Барух и поинтересовался, оставшись наедине со мной, уж не с сыном ли князя Монтекки он говорит.

Пришлось «расколоться», обыграв смущение и испуг со всевозможной тщательностью, и «успокоиться», только услышав в ответ про отца Баруха, Ицхака бен Иосифа, который был давним приятелем моего отца.

— А кроме того, мой батюшка поручил мне, если вдруг я когда-нибудь случайно натолкнусь на след князя Константина Юрьевича, сделать все, чтобы отыскать его самого. Думается, что сын непременно должен знать о местопребывании своего отца. — И Барух вопрошающе уставился на меня.

— Я бы охотно рассказал князю Константину Юрьевичу о чудесной встрече с сыном его закадычного приятеля, — старательно подбирая слова, ответил я, — однако, увы, но его нет в этом мире. — И мысленно порадовался, что не солгал ни единым словом.

— Жаль, — искренне посетовал Барух. — По такому случаю мой достойный отец непременно прибыл бы во Псков или даже в Москву самолично, хотя последние несколько лет и жалуется на недомогания.

Я в ответ лишь развел руками. Мол, что поделаешь.

— Но я надеюсь, что ты расскажешь мне о том, как он умудрился спастись и выжить, равно как и о том, почему он не сумел приехать в Москву. Отец все приготовил для вывоза жениха с невестой и весьма сожалел, что он так и не добрался до его дома, двери которого всегда были и будут распахнуты перед таким дорогим гостем. — И снова выжидающе уставился на меня, но так как я молчал, он продолжил.

Мол, потом до его отца дошел слух, что княж Константин Юрьевич погиб, но почтенный Ицхак бен Иосиф почему-то не поверил, тем более что тела так и не сыскали. Каким же чудесным образом моему батюшке удалось спастись?

Стало понятно, что без вранья не обойтись. Однако, чтобы успокоить свою совесть — как-то не хотелось врать сыну друга дяди, я мысленно пояснял, что да как:

— Благодаря перстню, о коем ты, наверное, тоже слыхал от своего отца, — Барух быстро-быстро закивал, жадно ловя каждое слово, — он сумел выбраться и бежать (во времени). Понимая, что спокойной жизни на Руси ему теперь не будет, а искать его станут в первую очередь на дорогах, что ведут в Литву, княж Константин Юрьевич не захотел подвергать опасности своего старинного друга и потому устремился в противоположную сторону (за Урал). Он бежал очень долго (четыреста лет), пока не добрался до неведомой страны, где люди жили вольно и на свободе. Там ему и княжне Долгорукой было хорошо, но отец никогда не забывал Руси (иначе не стал бы тратить кучу денег на извлечение камня из глуби болота), да и вообще — такое не забудешь, даже если захочешь. Он даже меня, который никогда здесь не был и не собирался, сумел заразить этой любовью (хотя всего на год). Вот потому-то я и устремился сюда (абсолютно того не желая), едва батюшка Константин Юрьевич… — Тут пришлось замолчать, с вселенской скорбью на лице закатить глаза к потолку, и думай что хочешь, дорогой Барух. — Но добрые люди помогли добраться (отшлепать бы этого непоседу Мишку, чтоб знал, где можно, а где нельзя гоняться за стрекозами).

— Но я вопрошал о княж Константине еще и потому, — уточнил Барух, — чтобы узнать, кому отдать те деньги, которые он оставил моему отцу.

Я чуть не присвистнул от удивления.

Ничего себе. Уникальный случай — иначе не скажешь. Обычно это у кредиторов более хорошая память, нежели у должников — если первые хранят долги в памяти, то последние их там хоронят. Тут же все получалось наоборот.

Я напряг память. Вообще-то дядя Костя что-то такое вроде бы рассказывал, но какую именно сумму он оставил купцу Ицхаку перед своим предполагаемым побегом — это вопрос.

— Батюшка предупреждал меня о том, но заповедал, чтобы я, если судьба сведет меня с почтенным купцом, даже не помышлял напоминать о деньгах.

Стоп! Как это не напоминать?! Сдурел, что ли, чертов голодранец?! На себя наплевать, тогда о людях подумай — ведь к весне ноги протянут! Да и вообще… Разжиться деньжатами сейчас ой как не помешало бы.

И я тут же торопливо продолжил:

— Но в случае, если многоуважаемый Ицхак бен Иосиф сам напомнит об оставленном у него серебре и захочет его вернуть, тогда взять можно.

Да, так будет гораздо лучше. И стесняться тут нечего. Не помню точно, но с десяток тысяч на этих аферах с займом денег Ицхак бен Иосиф заработал железно, а без дяди Кости он их ни за что бы не провернул. Получается, с учетом того что ближайший его родственник ныне только я один, деньги причитаются мне. И точка! А уж отец он мне или дядя — не суть важно. Хотя да, остаются еще пращуры нашей семьи Россошанских, которые прапрапра… но мне они неведомы, так что думать о них смысла нет.

— Он хочет, — кивнул Барух, — он очень хочет. И не только вернуть долг, но и резу, ведь деньги, будь они в руках твоего отца, могли бы сделать еще деньги, хотя, — купец иронично кашлянул в кулак, скрывая усмешку, — судя по тому, что рассказывал мой отец о своем старинном друге, навряд ли за все эти годы он сумел бы нажить хоть десять денег на каждый рубль.

Я слегка оскорбился и даже решил было вступиться, но потом быстро остыл — бизнесмен из дяди Кости и впрямь аховый. Впрочем, если для пользы дела, то можно и слегка обидеться…

— Однако он не только нажил здесь не одну тысячу рублей, но изрядно помог твоему отцу, который заработал еще больше тоже благодаря княж Константину. — И с удовольствием увидел, как улыбка на лице Баруха сменила тональность и из ироничной превратилась в растерянную.

«Ага! — возрадовался я. — Получил фашист гранату? Будешь в следующий раз знать, как хаять моего замечательного дядьку, пускай он даже того и заслуживает!»

— Прости, — смущенно повинился купец, — я не думал, что правдивое слово огорчит тебя. Но тут нет ничего обидного для него. Зато он умел быть настоящим другом, а это куда важнее в жизни. И серебро ты прими, не обижай, иначе как я буду смотреть в глаза своему отцу?

— Да ладно, — снисходительно отмахнулся я. — Чего уж греха таить, он и впрямь был не силен в торговле. И серебро я возьму, коль ты так просишь. Вот только решить бы вопрос с часами — мы ж так и не уговорились до конца.

— А давай так, — предложил Барух. — Я бы не хотел пользоваться стесненным положением, в которое ты попал, судя по одежде, что сейчас на тебе. Будем считать, что я взял их у тебя в заклад, ну, скажем, в восемьсот рублей, которые охотно тебе ссужу под совсем малую резу. А ты, когда разбогатеешь, отдашь и заберешь часы обратно. К тому же, как знать, возможно, тебе пока хватит и того серебра, что ожидает твоего батюшку, и отдавать столь дорогую вещицу вовсе не придется. Кстати, где, ты говорил, их смастерили?

— Я не говорил, — улыбнулся я столь наивной попытке Баруха узнать о мастере-изготовителе, — но, коль тебе интересно, отвечу. Это последняя память о той стране, откуда я приехал. Но там такие тоже никто не делает, кроме одного человека, который трудился над ними всю свою жизнь, а умирая, завещал их мне.

— Тем более память надо беречь, — пожал плечами несколько разочарованный Барух. — Тогда мы так и сделаем. Но вначале о долге… — Он вынул желтоватый листок из какой-то толстой книги в кожаном переплете и, помахав им перед моим носом, пояснил: — Такой я составляю в течение вот уже четырех лет по истечении каждого года. А до меня точно так же делал мой отец. В этом листе указано общее количество дохода за год и выведен доход для вклада твоего отца, незримо участвующего в нашем торговом обороте. Итак, было оставлено тридцать лет назад триста восемьдесят шесть рублей пятнадцать алтын и деньга. Стременной Тимоха, опять же согласно дозволению твоего отца, забрал себе из них двадцать два с полтиной рубля, восемь алтын и деньгу…

— Странно, а почему он взял такую некруглую сумму? — не удержался я от удивленного вопроса.

— А он горстью черпанул, — невозмутимо пояснил Барух. — Сколько поместилось в кулаке, столько и ссыпал в свой кошель. Потом еще раз черпанул. А на третий брать не стал — сказал, что ему до Дона с лихвой, а ежели князь-батюшка жив остался, то ему как раз серебрецо понадобится. Отец потом подсчитал остаток, и вышла та сумма, кою я тебе назвал. Теперь по доходам. В последующий год дела наши шли…

— Ты извини, Барух бен Ицхак… — вновь перебил я его и замялся, лихорадочно соображая, как бы поделикатнее сократить чтение нескончаемых цифр с длиннющего листка, который был исписан аж с обеих сторон — не иначе краткий перечень всех торговых операций за тридцать лет. Проявить неуважение невниманием не хотелось, и я нашелся: — Ежели я сейчас стану тебя слушать, то получится, будто я не доверяю тебе или твоему отцу, а у меня и в мыслях нет, будто вы могли обмануть хоть на копейку.

— Ты столь же вежлив, яко и твой отец, княж Константин Юрьевич. — Барух несколько разочарованно вздохнул, расстроившись, что не получится похвастаться лишний раз своей безукоризненной щепетильностью, а заодно и точностью расчетов, после чего, заглянув на оборотную сторону, торжествующе произнес: — Получается, что вклад твоего отца, каковой я собираюсь передать тебе, благодаря равному участию в наших доходах, впрочем, и убытках тоже…

— А что, были и убытки? — удивился я.

Купец сконфузился, покраснел и быстро произнес:

— Один раз, и то совершенно случайно, из-за целого скопища обстоятельств, которых никто был не в силах предвидеть. Тогда убыток из твоей общей суммы составил… — Он вновь заглянул в листок, отыскивая нужное, но я успел остановить его.

— Нет-нет, и слушать не желаю об убытках. Валяй сразу окончательную цифру, так веселее.

— Как ты думаешь, какова сумма, кою я тебе вручу? — Темно-коричневые глаза Баруха таинственно поблескивали.

«Не иначе хочет меня ошарашить, — догадался я. — Ладно, доставим человеку такое удовольствие».

— Ну уж даже и не знаю… — промямлил я, прикидывая, сколько бы ему назвать. — Неужто целых сто рублей прибавилось?

Барух пренебрежительно хмыкнул:

— Попробуй еще раз.

— Что, аж сто пятьдесят?! — ахнул я.

Будучи больше не в силах оттягивать миг долгожданного торжества, столь часто представляемый в воображении, — видно, как распирало от гордости, купец отчеканил:

— Четыреста девяносто шесть рублей двенадцать алтын и две деньги, ежели перевести на счет, ведомый на Руси.

— Иди ты! — ахнул я.

Такой суммы я и впрямь не ожидал.

«Получается, что всего это будет…»

Из затруднения меня вывел Барух, объявив:

— Итого, слагая с той суммой, что находилась у нас, ты можешь получить в любой день и час восемьсот шестьдесят рублей два алтына и четыре деньги-московки.

«Кажется, мой „атлантик“ мне еще послужит», — подвел я окончательную черту.

— Но если тебя не затруднит, — немного замялся купец, — то просьба не забирать все разом. Я здесь всего месяц, торг идет не столь успешно, как хотелось бы, и потому столько серебра… Нет, если тебе…

— Да что ты, что ты! — замахал я на него руками. — Зачем же сразу? Мне бы пока только хлебца прикупить…

— Ты голоден?! — Барух даже побледнел сокрушенно простонав, ухватился за голову обеими руками: — Вай мэ, какой позор! Представляю слова отца, когда он узнает о том, что я…

— Да нет, не то, — тут же перебил я его. — Я не в том смысле, что мне самому. Понимаешь, есть одна деревенька, а там…

Барух внимательно выслушал рассказ, что-то прикинул в уме и твердо заявил:

— У тебя такое же доброе и щедрое сердце, как и у княж Константина Юрьевича, но боюсь, что ты унаследовал от него и нелюбовь к торговле.

— Правильно боишься, — покорно согласился я и вздохнул, — что выросло, то выросло. Цифирь знаю, а вот управляться с нею…

— Ничего, для таких дел у тебя есть я, — весело хлопнул меня по плечу Барух. — Завтра же прикупим все необходимое, я сам расплачусь с Патрикеем, — он даже мечтательно зажмурился, представляя будущий торг, — а потом наймем возниц с лошадьми и сыщем попутный обоз, следующий в ту же сторону, чтоб тебе не пришлось тратиться на наем оружных людишек.

Слово свое купец сдержал. Покупки обошлись гораздо дешевле предполагаемого, причем настолько, что я вначале даже и не понял, как Барух умудрился всего за двести пятьдесят рублей — на самом деле чуть больше, но пара рублевиков с алтынами и деньгами не в счет — прикупить все мною названное.

Правда, шить платье на заказ я отказался, хотя Барух уверял, что ждать понадобится всего неделю. Впрочем, готовое сидело тоже неплохо, хотя и не так, как мне хотелось бы. Но тут уж виноват свободный покрой согласно существующей моде и традиции.

Зато пищаль была самая лучшая из всех, что продавались, а помимо берендейки [280] я обзавелся солидным запасом пуль и еще одним мешком пороха. Саблю Барух подбирал не сам, а нашел специалиста, который тоже не подвел, да и рукоять была удобная, как раз по руке.

Получив на руки для личных нужд еще сотню и уговорившись встретиться с Барухом по весне в Москве — коль такое дело, пора и в Первопрестольную наведаться, нечего здесь киснуть, — я решил гульнуть. Первым делом выдал Ваньше рубль со строгим наказом прикупить подарки всем своим женщинам, после чего двинулся по торговым рядам, выбрав к концу дня четыре платка для давшей мне приют Матрены с ее девчонками и для бабки Марии. Заодно — гулять так гулять — набрал сластей. Пусть соплюхи порадуются, а то когда еще доведется.

Единственное, что меня несколько удивляло, так это непонятное тревожное чувство, которое я испытывал уже второй день кряду. Вроде бы все замечательно, лучше и не придумаешь, а тревога оставалась. И еще тянуло… в деревню.

Да-да, скажи мне кто об этом три-четыре дня назад, сам бы нипочем не поверил, а тут…

«Медом, что ли, там для меня намазали?» — ворчал я, но, привыкший доверять ощущениям, пусть даже необъяснимым, засобирался обратно.

Правда, выехать удалось не сразу, поскольку попутный большой поезд должен был отправиться в дорогу только через четыре дня. Один день я кое-как прождал, но ближе к вечеру не выдержал, разыскал Баруха и попросил его помочь с отправкой закупленного зерна, которое я встречу сам на опушке леса, перед развилкой.

Барух клятвенно заверил меня, что все сделает, и поинтересовался, в чем причина. Я развел руками.

— Тянет и все тут, — сообщил сокрушенно. — Не иначе как что-то стряслось, хотя что там может случиться — убей, не пойму.

— Выходит, ты не в полной мере обладаешь даром отца, коли тебе неведома причина беспокойства, — вздохнул купец.

«Вот еще почему он так передо мной лебезил, — догадался я. — Жаль. А я-то, балда, подумал, что он и впрямь чертовски рад нашей случайной встрече. Оказывается, не все так просто. Не иначе захотел с моей помощью попробовать провернуть какую-нибудь хитроумную операцию, основываясь на знании будущего. Хотя за добрые дела, пусть даже с корыстной целью, все равно надо платить…»

— А что именно тебя интересует? — осведомился я у Баруха.

Тот замялся, но потом честно спросил:

— Могу ли я рассчитывать на то, что в ближайшие два-три года царь Борис Федорович не начнет войны со своим соседом Жигмонтом? [281] Дело в том, что с одобрения отца я затеваю крупное дело, сулящее солидную прибыль, но если случится война, то, боюсь, получу вместо нее такой же по величине убыток.

Я прикинул. С историей моя дружба продлилась ровно столько же времени, сколько и увлечение дядькиными приключениями. Нет, я ее всегда уважал.

Стоящая в моем школьном аттестате напротив этого предмета отличная оценка на самом деле соответствовала моим знаниям, но к тому времени я уже охладел к ней.

Зато в тот год я весьма рьяно штудировал не только учебники, но и классиков-историков. Правда, в основном мною двигало не стремление изучить ту эпоху, а самое обычное тщеславие, то есть желание отыскать в самых крупных написанных трудах — у Татищева, Карамзина, Соловьева или Костомарова — хоть какое-то упоминание о дяде Косте.

Найти не удалось, после чего интерес к ней у меня пропал. Сейчас, припоминая давнишние поиски, я убедился, что часть прочитанного в памяти еще держится, но вот беда — почти все посвящалось именно временам тридцатилетней давности, а нынешним — жалкие обрывки.

Хотя постой. Если сейчас начало тысяча шестьсот четвертого года, то получалось… Ну да, у нас с дядей Костей пару раз даже вспыхивали дебаты на эту тему. Все решали, кто бы из правителей оказался для Руси лучше — царевич Федор, убитый спустя всего полтора месяца после скоропостижной смерти отца, или нахальный самозванец Лжедмитрий I, впрочем, тоже убитый, только через год правления.

Дядя Костя из симпатии к Борису, не иначе, защищал царевича, я отстаивал Лжедмитрия. Когда страсти разгорелись не на шутку, нас мгновенно остудил дед. С минуту он внимательно прислушивался, вникая в суть, после чего равнодушно заметил:

— А чего вы надрываетесь, как петухи на рассвете? Даже я помню, что в конце концов всех победил Василий Шуйский. Вот и ответ.

— Какой же это ответ, папа? — возразил еще не успевший остыть от спора дядя Костя.

— А такой. Хороший правитель власть ни за что не отдаст. А коль упустил из рук, значит, хреновый он. — И, упреждая дальнейшие доводы сына, добавил: — Может, как люди — они оба замечательные, а этот, наоборот, козел. Но власть он захватил. Значит, как царь, был на голову выше их обоих. И… ужин стынет.

На том тогда все и закончилось.

— А что тебя волнует, Барух? — осведомился я. — Они же совсем недавно вроде мир подписали, так какие проблемы? — И тут же досадливо поморщился от вырвавшегося невзначай последнего слова — ну никак не получалось до конца избавиться от прежних оборотов речи.

Но Барух не обратил на это внимания. Привстав на цыпочки — ростом он был на голову ниже меня, — он жарко прошептал свой секретный вопрос прямо мне в ухо:

— Были ли у тебя видения про царевича Димитрия, сына царя Иоанна Васильевича, который вроде бы был убит в Угличе, а ныне объявился в Речи Посполитой у князя Вишневецкого?

— Были, и не раз, — подтвердил я и полюбопытствовал: — А чего ты шепчешь? Мы же тут одни.

— У стен иногда тоже бывают уши, — виновато пояснил купец, — а за одно упоминание сам понимаешь о ком человеку иной раз приходится худо. Случается, что он попросту исчезает. А мне очень хотелось бы знать, станет ему помогать Жигмонт или откажется.

— Не станет, — мотнул я головой, — но вот другие… Насколько мне помнится, знатные шляхтичи королю подчиняются постольку-поскольку, поэтому если… царевич попросит их помочь ему, то найдет изрядное количество желающих. Да плюс казаки с Запорожской Сечи. Тем вообще все равно — лишь бы весело было и горилки вволю.

— Но если он сам решится пойти, то его разобьют в первом же бою. Не сможет ведь он собрать столько, чтобы…

— Столько — нет, — перебил я и, послушавшись умоляющего жеста Баруха и понизив голос до шепота, заговорщицки продолжил: — Но если случится что-нибудь с царем, а здоровье у него слабое, то войска могут и вовсе отказаться сражаться с сыном законного монарха.

Купец задумался.

— Надо же, — наконец заметил он, — прошло всего ничего со дня нашей встречи, а я уже сумел извлечь немалую выгоду от знакомства с тобой. Вот уж никогда бы не подумал. Признаться, я несколько не доверял отцу, когда он рассказывал о княж Константине. Что ж, нынче ты доказал мне, что я ошибался.

— Пока не доказал, ибо это лишь мои слова, — поправил я, — но не позднее этой осени доказательства непременно появятся.

— Я верю тебе уже сейчас.

— А велика ли будет твоя выгода? — осведомился я. — И в чем она?

— В отсутствии убытков, — пояснил Барух, — а что до величины, то, я полагаю, не меньше трех тысяч, а там как знать. Благодарствуй, княж Федот Константиныч, — вдруг проникновенно произнес купец.

— Да ладно, чего уж там, — засмущался я, — для хороших людей мы завсегда рады. Ты вон тоже для меня сколько всего сделал — и с закупками помог, и с деньгами. Иного возьми — он бы вообще не вспомнил, все-таки тридцать лет назад было, к тому же ни расписки, ни свидетелей, а твой отец и ты… Словом, квиты. Да и вообще, что за счеты могут быть у сыновей старых друзей? — И патетически заявил, закатив глаза: — У нас теперь одна задача — быть достойными дружбы наших отцов.

— Он мне не раз говорил об этом, — тихо произнес Барух. — Другими словами, нежели ты, но говорил. Только я был глуп и не понимал. Теперь вижу, что старческая мудрость куда больше, чем мне казалось раньше.

Я, вспомнив дядю Костю, хотел было возразить насчет старческой, мол, рано ты своего отца туда записываешь, но вовремя спохватился, что прошло в этом мире не десять лет, как в моем, а тридцать, поэтому Ицхак бен Иосиф со своими шестьюдесятью годами или что-то около того, действительно старик, и промолчал.

Больше в тот вечер мы не разговаривали. Чувствовалось, что Баруху хотелось спросить еще кое о чем, но он так и не решился задать вопрос, а я не стал подталкивать — хорошего помаленьку, особенно с учетом моих весьма и весьма скудных познаний в истории. Что же до странного чувства беспокойства, продолжающего меня тревожить, то с каждым часом, проведенным в обратной дороге, оно не ослабевало, а, напротив, усиливалось.

Наконец я не выдержал и наутро четвертого дня пути, резко оборвав на полуслове Ваньшу, потребовал:

— Давай-ка побыстрее. Надо до полудня успеть. — И пояснил удивленно обернувшемуся ко мне Меньшому: — Хочу в баньке попариться.

Ваньша понимающе закивал головой и заулыбался.

— А я, признаться, мыслил, будто она тебе не по ндраву пришлась.

Я невольно передернулся, поскольку на самом деле Ваньша угадал.

Нет, вообще-то я всегда считал себя большим любителем бани. Отец приохотил меня к ней с самого раннего детства. А если вдобавок вспомнить рассказы дяди Кости о парной у князя Воротынского и о царской мыльне, то тут и вовсе, как говорится, слюнки побегут от предвкушения неземного удовольствия.

Но Ольховка была деревней, цари в ней никогда не жили, разве что принадлежала она им, а потому и бани у мужиков топились исключительно по-черному, то есть трубы в печке не имелось и дым из нее, радостно клубясь, плотно застилал всю парилку. Нет, перед началом мытья его, разумеется, разгоняли, но не весь. Присутствие его — и весьма изрядное — все время чувствовалось даже на самой нижней полке, что уж говорить о верхней.

Первое и несколько последующих посещений я запомнил смутно, поскольку был болен, перед глазами все плыло и было не понять — то ли это туман от болезни, то ли остатки дыма. К тому же сил для сопротивления у меня все равно не имелось, а если бы они и нашлись, я бы все равно не дергался, прекрасно понимая — чем дольше пробуду, тем быстрее получится выздороветь.

Словом, стоически терпел.

Однако как только мои дела пошли на поправку, я практически завязал с ее посещением и за последнюю неделю пребывания, к примеру, парился лишь раз. Но спорить с Ваньшей не стал, равнодушно согласившись:

— По нраву, по нраву.

— Ништо, — бодро заверил меня мой спутник. — Таперича ужо чуток осталось — мигом долетим. Я и сам, признаться, об ей, родимой, думал.

— Ну и славно, что думал, — вздохнул я.

Значит, обойдемся без лишних вопросов. Тем более что ответов на них все равно нет. Да и что тут ответишь, коли оно, треклятое, так и сосет, так и тянет.

Кто оно?

Если б знать.

На всякий случай — в дороге опасность можно ждать с любой стороны — я заранее попробовал, легко ли вытягивается из ножен остро наточенная сабля, зарядил пищаль, старательно проделав все так, как и учили. Даже решил запалить фитиль, но потом передумал — от неосторожного движения на первом же ухабе или повороте запросто может вспыхнуть сухое сено на санях.

Так я и въехал в деревню в полной боевой готовности.

Как почти сразу выяснилось — готовность оказалась кстати…

Глава 9 Бои местного значения

Поначалу я даже не понял, в чем дело. Беснующаяся толпа жителей деревни, истошные выкрики и вопли, топор в руках Степана, яростно вгрызающийся в дверь избушки бабки Марьи, Осина, деловито обкладывающий соломой стены хибары…

Какая-то фантасмагория.

Когда я подъехал, никто даже не обернулся — настолько все были увлечены одним-единственным неистовым желанием поскорее добраться до запершейся изнутри хозяйки «пахучего» домика.

Торопиться было ни к чему. Я и Ваньшу осадил, когда тот попытался раскрыть рот. Надо вначале оценить обстановку, а уж потом встревать.

Спустя минуту нас заметили и стали понемногу оборачиваться. Выкрики почти прекратились, но заблуждаться не стоило — это лишь передышка.

— Что за шум, а драки нет? — громко спросил я, подойдя вплотную, и, прищурившись, обвел суровым взглядом стоящих передо мной.

— Драка будет, дай токмо добраться до проклятущей, — прохрипел Степан, вновь всаживая топор в дверь.

— Проклятущей? — повторил я все таким же холодным и невозмутимым тоном. — Ну-ну. Давно ли она проклятущей для вас стала?

— А седмицу назад, егда она свою зловредную душу выказала да лошаденку у Гаврилы потравила, — встрял Осина. — Да ежели бы у его одного. Вчерась еще две пали — у меня и у Ваньши Меньшого.

— Как?! — растерянно ахнул тот и вылез из-за моей спины. — Как же мне без Зорьки быть-то?

— И без коровушки нашей, без Ласкуши, — тихо произнесла жена Ваньши Капа, стоящая в толпе.

— И она, что ль, слегла?! — ужаснулся Ваньша.

— Легла, да больше не встанет — навеки, — тоскливо ответила Капа, и слезы потекли по ее впалым смуглым щекам.

— А бабка Марья при чем? — вмешался я.

— Да как жа. Видали ее, егда она ближе к ночи в лес подалась, — зачастил Осина, — а там и волки, и прочее зверье — небось любого бы задрали, а она целым-целехонька. Опять же что доброму человеку в лесу ночью делать? А ведьме самое времечко для ее черных дел. И было енто прямо пред тем, яко коровенка у Гаврилы сдохла. Вота и помысли.

— А кто видал? Ты небось? — осведомился я.

— Баба моя. У ей, горемычной, пузо с вечера схватило, вот она и бегала бесперечь на двор да приметила. А спустя два дни и вовсе богу душу отдала. Енто ей ведьма и сделала, чтоб, значитца, не выдала. Да токмо промахнулась она — успела Маланья мне обсказать.

— Пришла бы ко мне поутру, я б ей корешков дала, ныне здоровехонькой была бы, — раздался из-за двери глухой голос.

— Ты ишшо гово́рю [282] вести учала, бесстыжая?! — возмутился Осина и зло заметил: — Ну ништо. Недолго уж тебе осталось. Счас мой малец огонь в печке разведет да головней принесет, ужо подогреем кости стариковские.

— У кого еще коровы пали? — спросил я и помрачнел.

Не надо было спрашивать. Да разве ж я знал, что полегло больше половины и осталось всего три, включая ту, что стояла в хлеву у Матрены. Это тоже не преминули поставить в вину бабке Марье — мол, девчонку в учение себе взяла, потому и коровенку пощадила.

— А про добро, которое она для вас сделала, уже забыли? — осведомился я. — Мне вот, к примеру, она жизнь спасла — это как?

— Потому и спасла, что своей ворожбой бесовской все наперед изведала — и яко ты хлебца у купцов прикупишь, и опосля подсобишь. Ей, чай, хошь и ведьма, а тоже исти хотца, — не уступал Осина, чувствуя за спиной молчаливую поддержку остальных. — И в лесу-то, в лесу, она тож приметный следок оставила.

— Так ей что, по воздуху летать?! — возмутился я. — Следок как раз иное доказывает — человек она, обычный человек, только травы ведает.

— Дак потому она пеше и возверталась! — торжествующе завопил Осина. — Метлой-то за дерево зацепилась, дак там она и зависла, на дереве!

— Ты сам эту метлу видел? — недоверчиво уточнил я.

— А то! — ухмыльнулся Осина.

Сказано было настолько убедительно, что возражать и спорить я не решился, иначе он может предложить пойти посмотреть всем вместе, и если там на дереве и впрямь что-то зависло, то…

Но что там могло оказаться? Не пойму. Ладно, потом.

Я оглянулся. Ваньши сзади уже не было. Не поверив жене — уж больно велико горе, — он бежал в сторону своего дома, чтоб лично убедиться в постигшем его несчастье. Ну и ладно. Обойдемся без него.

— Пока я сам с бабкой Марьей не поговорю, трогать ее не позволю, — коротко сказал я, обрезая дальнейший демократический диспут со свободным высказыванием мнений всеми сторонами, и жестко уточнил: — Никому. Но разговор долгий будет, а вы вон распалились все. Пока ждать будете, стоя на ветру, прихватит да заболеете, а потом опять ее винить станете. Потому идите-ка лучше по домам да ребятишкам поесть приготовьте и сами перекусите — время-то к вечеру.

— Чего кусать-то?! — визгливо завопил Осина, которому такая отсрочка явно пришлась не по душе. — Твое, что от купца, два дня назад подъели, а ныне ни молочка налить, ни…

— Зато хлеб есть, — оборвал его я. — Ну-ка, Гаврила, ты посильнее прочих. Принеси с саней мешок с хлебами. Я как чуял, побольшеприхватил, так что по караваю на каждый дом хватит.

Расчет был верный. Можно сказать, испытанный веками и известный со времен Рима. Голодный человек — злой человек. Раздражительный, всем недовольный, шуток не понимающий и вообще… Значит, первым делом надо накормить — пусть подобреют. Хоть и немного. Правда, в том же Риме вдобавок требовали еще и зрелищ, но тут уж перебьются — сразу два удовольствия вредно для русского организма, тем более столь ослабевшего.

— Да еще муки полтора десятка мешков привез, — метнул я в толпу еще один соблазн, — как раз на каждого по половине причитается. Степан, у тебя сколько детишков?

— Ныне шестеро осталось, — глухо отозвался тот, — не дожила меньшая до мово приезду. А ныне, коль без молока, то и ентим недолго уж мучиться.

Я скрипнул зубами. Да что ж такое — о чем ни спроси, только хуже выходит. Вот невезуха.

— Бог дал — бог взял, — каменно откликнулся я, — стало быть, тебе с учетом жены и тебя самого причитается ровно четыре мешка. Вон забирай любые. — И уже в спину пошатывающемуся от тяжести Степану добавил: — Да чтоб голодным ко мне не возвращался.

Быстро и сноровисто управившись с остальными, я попросил Гаврилу отвезти сани с оставшимися двумя мешками на двор к Матрене и отогнать лошадь к Ваньше, после чего, взвалив на плечи последний мешок, двинулся к бабке Марье.

— А-а-а! — раздался за спиной дикий вопль.

Я обернулся. Прямо на меня летел Ваньша, успевший оценить масштаб постигшей его катастрофы и жаждущий срочно отмстить за нее. Я успел пододвинуться, давая дорогу, и в то же время исхитрился подставить ногу, отчего Меньшой кубарем полетел в снег. Боевого пыла это падение в нем не остудило, поэтому пришлось скинуть мешок с плеч и навалиться сверху на обезумевшего от злости мужика.

— Пусти, черт здоровый, — пыхтел тот подо мной.

— Вначале охолонись, — невозмутимо заметил я.

— Пусть, анчихрист, все одно я до ей доберусь, не удержишь! — ревел Ваньша. — Пусти, чижолый жа.

— Ага, тяжелый, — согласился я. Быстренько перекинув килограммы в пуды и округлив, я даже уточнил: — Во мне четыре с половиной пуда, да еще с гаком. — И навалился посильнее. — Чуешь гак?

— Ой, чую, — прохрипел Ваньша.

— То-то. Вот так и буду на тебе лежать, пока не угомонишься.

— Пусти, ребра трешшат.

— Только если пообещаешь, что сразу назад вернешься.

— А как же коровки? — уже жалобно взывал Ваньша.

— Ты думаешь, что, если сейчас начнешь ломиться в дверь к бабке Марье, твои коровки оживут? — осведомился я.

— Дык жалко же!

— И мне их жалко, — согласился я. — Вот ты убежал и не слыхал, что я остальным поведал. А сказал им так: «Вначале сам с ней обо всем поговорю и, если она виновна, ей-ей, лично подпалю проклятую. Но потом, после разговора».

— Так она тебе во всем и покаялась, — хмыкнул Ваньша, начиная понемногу успокаиваться.

— Если будет молчать, я из ее кожи своей саблей ремней настругаю, тогда небось заговорит, — зловеще пообещал я. — И рука не дрогнет, потому как… — я припомнил слова Осины и процитировал их почти дословно, — супротив обчества никогда не пойду, заступался за него и впредь заступаться стану. Понял ли?

— Так уж и настругаешь? — усомнился Ваньша.

— И рука не дрогнет, — сурово заверил я. — Не веришь? А хошь покажу?

— Как енто? — не понял он.

— А на тебе, — ехидно пояснил я. — Да не боись, ты же невиновен, потому я вот только с плеч пару коротких полос срежу и все. — И добавил: — Из чужой спины ремни стругать — одно удовольствие, у самого-то ничего не болит.

— Да ты че?! — возмутился Ваньша. — Как ета не верю?! Очень даже верю. Я и допрежь того тебе завсегда верил — вспомни-ка! И что ты завсегда за обчество — тоже верю. Эвон сколь добра для нас сотворил.

— Во всем веришь? — уточнил я.

— Да во всем, во всем. Пусти, а то дышать уж нечем!

— Ну тогда иди домой, — велел я, слезая с Меньшого.

Некоторое время я на всякий случай смотрел ему вслед и, лишь когда тот протопал чуть ли не полпути, пробормотав вполголоса: «Правильной дорогой идешь, товарищ. Так и чеши», взвалил на плечо мешок и двинулся к избушке.

Дверь ее была уже открыта, а в проеме стояла бабка Марья.

— Стало быть, ремни резать идешь, — прищурившись, негромко произнесла она.

— Ты, бабушка, слышала звон, да не поняла, где он, — возразил я. — Мною как сказано было — если молчать станешь. А зачем тебе молчать, коли мы лучше сядем рядком да поговорим ладком. — И уточнил: — Мне что, так и стоять тут с мешком? Вообще-то он тяжелый.

Старуха пододвинулась, освобождая проход, но, не утерпев, заметила:

— А коль молчать стану? Неужто за саблю ухватишься?

— Не-е, — благодушно ответил я. — Мне проще тебя защекотать. Небось боишься щекотки-то?

— Не боюсь, — хмуро ответила бабка Марья.

— Вот странно, а мне рассказывали, что ее все ведьмы боятся, — удивился я. — Получается, что ты не ведьма, а добрый человек, а раз так, тогда зачем мне из тебя ремни резать? Да и не умею я с этими ремнями, если честно признаться. Куда мешок-то ставить?

Старуха небрежно махнула рукой:

— Тут прямо свали, в сенцах.

Кряхтя от натуги, я скинул его с плеч, похлопал по одежде рукавичкой, сметая мучную пыль, но рта по-прежнему не закрывал:

— Ремни — дело серьезное, тут навыки нужны. Чтоб их освоить, надо на ком-нибудь другом вначале опробовать. Ну, скажем, на козле. Весьма подходящая скотина. У тебя, бабушка, есть козел?

— Сам же ведаешь, что нетути, так почто вопрошаешь? — проворчала старуха.

— Плохо, — посетовал я, — у каждой приличной и уважающей себя ведьмы должен быть козел, ибо в него больше всего любит вселяться сатана. Спрашивается, в кого ему вселяться, если козел отсутствует? Вывод: он к тебе тогда вообще не придет. И что делать станешь?

— Словоблуд ты, вот что, — усмехнулась старуха, — твой батюшка и тот столь резв на язык не бывал николи.

— А я у него научился, а потом еще и своего поднабрался. Вот в совокупности и получилось вдвое больше. Диалектика, — развел я руками, но, зайдя в избу и плюхнувшись на лавку, мгновенно переменил тон на более серьезный. — А теперь сказывай, только не мешкая, отчего вся скотина передохла. А то народ соберется, а мне и ответить нечего.

— Не вся, — поправила меня травница. — Но скоро мор и до прочих доберется. А отчего… Я их еще летось упреждала — нечего к Змеиному вражку хаживать. И место гиблое, и травки там дурные встречаются, худо от их скотине будет. Но они ж сами с усами — вражек близехонько, а подале им топать лень, да и трава там на загляденье — высокая, сочная. Вот тебе и накосили.

— Траву в овраге? — усомнился я.

— Да нет, енто я так сказала. Лужок близ него есть — там они ее сбирали.

— А у Матрены почему жива?

— Поумнее прочих, потому и жива. Я ей опосля еще раз про пакостные травки поведала да ишшо показала, вот баба и прислушалась — взяла и выбрала их из сена, да потом не ленилась: каждую охапку допрежь того, как корове кинуть, сызнова проглядывала — не упустила ли.

— А что за травы? — поинтересовался я.

— Тебе на кой? — насторожилась старуха. — Они сами-то и в пользу пойти могут, ежели их чуток да с иными вместях. Вот токмо скотине…

— Нет, я о другом, — перебил я ее. — Ядовитые — понимаю. Но не могли же они одновременно всем коровам попасться. Как-то оно…

— Одна другой рознь. Вот, к примеру, трава хвощ. Ежели разок, другой, третий дать — вовсе ничего не будет. А месяцок пройдет — скотина с боков спадет, молока помене даст, потому как скапливается у ей в брюхе отрава. [283]

— Так что, они такие глупые, что ли? — вновь не понял я. — Ведь не первый раз они там сено косят. Тогда коровы раньше бы сдохли — в самое первое лето.

— Сказываю же: им скопиться надо, чтоб поболе. В прошлые лета они там так густо не росли, вот коровы и перемоглись. Да и не в хвоще одном дело. Тамо и прочих в достатке. Иные и вовсе не приметны — искать в сене учнешь, дак весь запарисся. Лучшей же всего вовсе там было не косить, да народец тож понять надобно — худо с сеном нынче. Пущай не так, яко с хлебушком, а все одно — до весны то ли хватит, то ли нет. Тут и к Змеиному вражку пойдешь, и к гадючьей речке, и куды токмо не залезешь. Да и не было там о прошлые лета кое-чего. А тут мокрило, почитай, все лето, вота они и разрослись под дождями…

— Так, будем считать, что с этим разобрались. — Я хлопнул по коленям и, не откладывая, приступил к выяснению всего остального: — А что за метлу ты оставила на ветке?

— Слухай Осину поболе. Ничего я там не оставляла, даже и не видала.

— То есть он соврал?

— На кой? Скорее всего, и впрямь видал, а мне не до того было, чтоб на деревья глазеть.

— Так эта метла что, и правда на дереве болтаться могла? — удивился я. — А кто ее туда закинул?

— Никто. Само выросло, — сердито откликнулась старуха. — Енто ее в народе так прозвали — ведьмина метла, а на деле — растет из березы али там ольхи целый пук веток, прямо с одного места. Чего поперло — пойди пойми. Али ты помыслил, что я и впрямь на ей летала? — И, криво усмехнувшись, согласилась: — Хотя да, ежели ведьма, то должна.

— Более того, на мой взгляд, умение летать на метле — это единственное, что отличает ведьму от обычной бабы, — заметил я, но тут же торопливо добавил: — Но я ничего такого не помыслил, не думай, вот только хотел узнать: а в лес-то ты ночью ходила? Или Осина и тут брешет?

— Да нет, тут его женка не сбрехала, — неохотно призналась бабка Марья, — а уж куда да к кому — мое дело и потому сказывать не буду.

— Да и не надо, — хмыкнул я. — Подумаешь, великая тайна — сам небось догадаюсь. Куда — понятно, к камню заветному. К кому — тоже ясно. Кроме Световида, в лесу ни души. Зачем — угадать не берусь, но не на зло ворожить, это точно.

— А тебе… — начала было старуха, но сразу осеклась, умолкла и продолжила только после небольшой паузы: — Хотя да, запамятовала, откель ты сам в нашу деревню притопал. — Горько усмехнулась. — Ну а коль енто ведомо, остатнее и сам домысли. Дело-то нехитрое. Чай, не в одной Ольховке людишки от глада мрут.

— Неужто еду таскала?! — осенило меня. — Так ведь ты сама впроголодь живешь. К тому ж с Матреной не раз делилась, да и девчонку ее к себе взяла.

— Я так поняла, что ты сам на то намекнул, когда велел половину своей доли мне отдать, — заметила старуха. — Ишь ты, не поняла, стало быть.

— А что, голодно ему?

— Ежели бы один, куды ни шло. А там ишшо дюжина душ. Лес ныне вовсе худо родил — ни гриба не дал, ни ягоды. А на кореньях с травой долго не протянешь.

— Двенадцать душ! — ахнул я. — Ничего себе! Что же ты раньше молчала? Хорошо хоть теперь сказала — буду знать.

— От знаний во рту кусок хлеба не появится, — вздохнула бабка Марья, — да и голодное брюхо к знанию глухо.

— Так-то оно так, да не всегда, — рассеянно протянул я, прикидывая, как половчее разделить обоз, да еще желательно сделать это до его приезда в деревню — ни к чему местным знать, с кем пришлец поддерживает столь дружеские отношения, тем более после массового падежа скота.

Кое в чем убедить вновь собравшийся у Марьиной избушки народ мне удалось. Расчет оказался верный, и люди, поев, несколько подобрели. Вдобавок я не только напомнил им предупреждение старухи, сказанное ею во всеуслышание прошлым летом, но и провел наглядную демонстрацию — что за сено у них и в чем оно отличается от Матрениного.

В довершение ко всему я сводил их в лес, к той самой «ведьминой метле». Пук веток действительно бросался в глаза, разумеется, если задрать голову вверх, и разительно отличался от соседних веток, росших на том же дереве.

Пришлось лезть наверх, чтобы наглядно показать, откуда эта «метелка» на самом деле растет, ну и сорвать ее от греха. «Придумает же природа», — ворчал я, карабкаясь. Но сорвал все добросовестно.

Только ближе к ночи деревня вроде бы угомонилась. Что-то там пытался вякать неугомонный Осина, но к этому времени я окончательно устал, выдохся, а потому сменил бесполезные в данном случае уговоры на более эффективное средство.

— Я Меньшому обещал показать, как умею ремни со спины вырезать, — внушительно заметил я, — и показал бы, да он почему-то не захотел. А твоего желания я и спрашивать не стану — достану сабельку и…

С этими словами я медленно вытянул ее из ножен и сделал пару эффектных оборотов, которым меня научил в свое время дядя Костя. Конечно, продемонстрированной джигитовке не хватало ни скорости, ни мастерства, да и лошади не имелось. К тому же приемчиков с закрутками и вывертами я знал всего ничего и был рад уже одному тому, что ни разу не выронил оружие из рук — вот было бы позорище. Но для абсолютно неискушенных в этом деревенских жителей и такого оказалось с лихвой.

Народ мгновенно отпрянул, и не только от меня, но и от Осины, оставив последнего стоять в гордом одиночестве, с широко открытым ртом — то ли готовился заорать «Убивают!», то ли это было высшей степенью удивления.

— Вот так мы могем, — заметил я, убирая саблю в ножны, — и ремней нарезать тоже… могем. Понял ли?

Осина, по-прежнему не закрывая рта, молча и часто-часто закивал.

А бабке Марье я наутро другого дня, обмозговав ситуацию еще раз, заметил:

— Чую, угомонились они только на время, да и то… если еще раз что-то случится — лето неурожайное или иная дрянь, — сразу все вспомнят. А меня уже не будет, заступиться некому. Потому, думаю, уходить тебе надо из этих мест. Совсем.

— Куда? — насмешливо протянула старуха. — Кому я сдалась-то? Опять же в иное место приду, на кусок хлеба как заработать — токмо лечбой. Десяток-другой вылечу, а один помрет — вот и сызнова слава пойдет худая. Да и стара я с места на место скакать. Ладно уж, пущай тут забивают, коль судьба такая. То мне за давний грех кара, потому неча роптать да иную долю искати. Сама себя баба бьет, коли не чисто жнет. Напекла я в младые лета пирогов худых, вота и судьба мне всю жисть животом маяться. Да и в народе тако же сказывают — каково сошьешь, таково и износишь.

— Выход отовсюду есть, — твердо сказал я. — Ты, я помню, к отцу моему, князю Константину Юрьевичу, в ключницы просилась, да тогда не срослось. С тех пор как — не передумала? Нет желания к его сыну пойти? — И с любопытством принялся наблюдать за гаммой противоречивых чувств, которые попеременно замелькали на лице травницы, от изумления и радости до недоверчивого сомнения.

— И на кой тебе старуха занадобилась? — после долгой, тягучей паузы откликнулась бабка Марья. — Нет уж, милок, за доброе слово благодарствую, а токмо тебе свою жизню строить надобно, а я в ней лишь обузой стану.

— Вот еще! — изобразил я искреннее возмущение. — Ты что, без рук да без ног, без языка да без разума? Какая обуза? Сама подумай: заведу я себе домик, а кому в нем хозяйство вести и прочее? Нет-нет, речь не о черной работе — тут и нанять кого-нибудь можно, но ты же знаешь, я издалека, многого не знаю, о ценах и понятия не имею. И вообще, меня обворовать — делать нечего. Иное дело — при тебе. Да ты съешь в пять раз меньше, чем они у меня украдут, если тебя не будет. Вот и получается, что ты не обуза, а сплошная прибыль.

Марья молчала, размышляя.

— Конечно, такое дело вдруг не решается — все обдумать надо да со всех сторон прикинуть, — согласился я, — но и поторопиться желательно. Вот обоз придет, все разгрузим, поделим, часть Световиду в лес отвезем, а там и уходить можно.

— А ты сам-то не передумаешь? — Бабка лукаво улыбнулась. — Ту же ключницу и помоложе сыскать можно, чтоб не токмо по хозяйству сгодилась, но и постель к ночи согрела. А меня, старую, саму бы кто подогрел.

— Где живешь — не блуди, где блудишь — не живи, — нашелся я. — Постель-то она согреет, да потом в женки проситься станет, а не выйдет — озлобится да вместе с прочими холопами обворовывать станет, тогда совсем беда.

— А можа, и возьмешь в женки, дело-то молодое, — не уступала старуха.

— Не возьму. — Я упрямо мотнул головой. — Мне отец строго-настрого запретил — чтоб… роду потерьки не было.

— О княжне, стало быть, мыслишь? — протянула Марья.

— Бери выше, — беспечно поправил я. — Мне тут про красу неописуемую дочери царской сказывали, вот я и положил глаз на царевну.

— А вот за таковские шутки тебя быстренько с иной невестой обвенчают, — строго заметила она, сурово поджав губы. — Плаха ей имечко. И не думаю, что она тебе по сердцу придется.

— Вот! — обрадовался я. — Я тебя еще и забрать не успел, а ты уже помогаешь. Глядишь, и впредь от чего-нибудь остережешь.

— А ведь и впрямь нельзя мне тута, — задумчиво произнесла бабка Марья. — Пожить-то я пожила, дак енти дурни, чего доброго, егда палить меня учнут, могут и Дашутку вместях со мной в избу сунуть — дескать, пособница. Да и тебе я впрямь пригожусь. Коль какая хворь приключится — я завсегда под рукой.

— Во-во, — поддержал я. — Это уже двойная выгода — и лекарь, и домоправительница. Живность твою тоже с собой прихватим — сиротствовать не оставим. Поедешь в Москву, чернявый? — осведомился я у большого черного кота, блаженствовавшего на моих руках.

— Поедет, — ответила за него старуха. — Сама дивлюсь, яко он к тебе с первой же встречи ластиться стал, ни к кому так-то не лезет, даже Дашутку не враз признал, а к тебе со всем уважением.

— Родственную душу унюхал, — пояснил я.

— Да нет, инако мне мыслится, — задумчиво протянула старуха. — Тут в другом дело. Скорее всего… — И тут же, словно спохватившись, очень охотно, почти угодливо принялась соглашаться: — А пожалуй, ты прав, как есть прав.

— А ну-ка, договаривай, коль начала, — потребовал я, почуяв фальшь в ее интонациях.

— Пустое, — отмахнулась Марья.

— Все равно скажи, — уперся я.

— Я так мыслю, он силу камня почуял. Ты ж об него, яко сам сказывал, спиной-то терся, так?

— Ну так, — согласился я.

— Вот и заполучил кой-чего. Сам-то нешто не чуешь — иным стал. Допрежь ведь, поди, не таковским был, ась?

Я прикинул, хотя и без того было ясно — ох не таковским. Сам несколько раз успел удивиться произошедшим со мной странным переменам что в характере, что в поведении. Никогда раньше я не действовал столь решительно и целеустремленно.

Только до сегодняшней минуты я считал, что эти изменения произошли под давлением обстоятельств, а оказывается… Стало немного грустно и обидно. Нынешний Федот нравился мне гораздо больше прежнего, равнодушного ко всему, а теперь получалось, что к его формированию и становлению я никакого отношения не имею.

— А ты что взгрустнул-то? — Марья несильно, но ощутимо пихнула меня в бок. — Али тебе нынешний не по нраву?

— По нраву, — уныло промямлил я.

— Али ты теперича помыслил, будто енто он сам все творит: твоим языком лопочет, твоими руками машет, твоей голове свои думки подкидывает, а ты тут и вовсе ни при чем? Так это здря. Чего у человечка нет, того и камень николи не даст. Его сила лишь разбудить может, что в тебе спало-почивало да сладкие сны видало. Может, оно в тебе через лето али пяток и само б пробудилось, коль нужда б заставила, а он токмо поторопил побудку оную, вот и все.

Сразу стало легче. Я прикинул. Вообще-то логика железная, не подкопаешься. Да и зачем придираться, если объяснение вполне логичное, а вдобавок так приятно льстит моему самолюбию?

«Да, скорее всего, так оно и есть», — решил я и улыбнулся.

— Вот видишь, как хорошо у нас с тобой вместе получается, — заметил я Марье. — У меня сила и молодость, а у тебя — мудрость…

— И старость, — продолжила она.

— Да ладно тебе, — отмахнулся я, — какая ты старая?

— Пять десятков да еще пять годков — вот какая.

— В пятьдесят пять иные себе мужа вовсю ищут, да бывает, что сорокалетнего на двадцатилетнего меняют, — припомнил я некоторые амурные похождения эстрадных звезд моего времени. — Конечно, массажный кабинет тут отсутствует, косметическая хирургия тоже, но хорошая, спокойная жизнь, русская банька и нарядная одежда десяток лет с тебя скинут в первый же месяц, уж ты мне поверь. А в сорок пять баба ягодка опять. Я тебя еще и замуж пристрою, — заверил я ее, — да не за простого, а… — И умолк, озадаченно глядя на старуху.

Смеялась Марья долго.

Взахлеб.

А когда наконец утерла выступившие слезы, то ласково заметила:

— А ты и впрямь слово крепко держишь. Вчерась грозился защекотать, дак хошь не перстами, а словесами, но все одно — сдержал обещанное. Иди уж, а то вовсе задохнусь от смеха.

Выехал я навстречу обозу через два дня вместе с бабкой Марьей.

От предстоящих в ее жизни перемен она за последние два дня и впрямь изрядно помолодела, как-то посветлев лицом, на котором даже морщины хоть и не изгладились до конца, но слегка расправились, разошлись в стороны, став не столь глубокими и резкими. Словом, на старуху Марья теперь не тянула — слишком молода. Так, пожилая женщина.

Больше я никого с собой не взял. Не надо никому знать, что часть обоза до деревни не доедет, завернув на полпути в лес по заветной тропке, и разгружаться будет у самого края Чертовой Бучи, в месте, где никто не живет и нет никакого человеческого жилья.

— Дале они и сами перетаскают, там и версты не будет, — пояснила Марья.

Оставалось дождаться прибытия торгового поезда, который, как на грех, почему-то запаздывал. Припасов было в достатке, погода стояла самая та — морозно, но без перебора, поэтому поначалу я не беспокоился, благо что ночевка в санях была далеко не первая, так что дело привычное.

Однако когда обоз не появился и к вечеру следующего дня, на душе стало тревожно — уж не опоздали ли мы? Может, ребятки давно проехали или, наоборот, не доехали, а теперь плутают? Вообще-то дорога до деревни была проста, и как добираться — старший артели, подрядившейся на перевозку зерна, понял сразу.

«Ясно же сказал: вместе со всеми до Невеля, дальше первый лесок, проезжаешь его и сразу сворачиваешь налево, а там двадцать верст и все, не промахнешься», — недоумевал я.

Получалось, что-то их задержало. И как тут быть? После недолгих раздумий принял решение ехать ему навстречу. Не встретится до самого Невеля — выяснить, проходил ли там мой обоз, после чего… по обстановке.

Но все получилось, как обычно и бывает в жизни, когда предполагаешь одно-другое-третье, но хитрюга-судьба вкупе с загадочным красавчиком Авось непременно сотворят четвертый вариант, который тобой не предусмотрен.

Так случилось и теперь…

Глава 10 Детдомовец

Непредвиденное началось уже на пути в Невель. В двух верстах от приметного оврага, близ которого народ под моим руководством недавно рубил деревья, на дорогу вышел оборванный угрюмый мужик.

Ждать чего-либо хорошего от такой встречи не приходилось, и потому я тут же передал вожжи Марье, велев, чтоб гнала без остановки, а сам извлек из-под сена пищаль. Потом, подумав, отложил ее — все равно запалить фитиль на ходу не получится, не навострился еще, и потянулся за кнутом.

В левой руке я крепко сжимал рукоять сабли — это для ближнего боя, когда появятся остальные, а в том, что они непременно вынырнут в нужный момент, я не сомневался.

Однако мужик, скорее всего, переоценил свои возможности, решив, что в одиночку сумеет остановить едущих, тем более ездок в санях один, а баба вовсе не в счет.

Но он напрасно списал Марью раньше времени.

Не доезжая до мужика метров двадцать, та лихо ожгла лошаденку, которую я позаимствовал у Ваньши, а потом, хрипло и страшно выкрикнув что-то непонятное, еще раз прошлась по животному вожжами. Та всхрапнула и резко ускорила ход, причем пошла настолько резво, что опешивший мужик, заорав что-то невнятное, лишь успел в последний момент неловко отшатнуться и плюхнуться в придорожный сугроб — не понадобился даже кнут.

Однако дорога для таких скоростей предназначена не была, а потому на первом же крутом повороте сани занесло, приподняло и перевернуло. Мы с травницей, как по команде, вылетели в сугроб. Хорошо еще не накрыло санями, так что отделались легким испугом и набившимся за пазуху снегом.

Но неприятности на этом не закончились. Скорее уж они только начинались.

Дело в том, что лошадь тоже не удержалась на ногах. Когда я, весь облепленный снегом, вернулся к саням, животина, побившая все собственные рекорды скорости, жалобно ржала, не в силах подняться на ноги. При этом она взбрыкивала лишь тремя ногами — четвертая почему-то беспомощно покоилась на снегу.

— Сломала, — поставила безошибочный диагноз Марья и огляделась, прикидывая. — Не боле двух верст отмахали, да и то царских. [284] Ежели погоню учинят, да на лошадях — вмиг догонят. Уходить надобно, и спешно.

— Уходить? — не понял я. — А как же?.. — И перевел растерянный взгляд на лошадь.

— Сама она не пойдет, на горбу ее тоже не дотащить, а так оставлять, чтоб мучилась, не дело, опять жа, волки все одно загрызут. К тому ж ржанием своим непременно нас выдаст, ежели погоня. Выходит… — Марья, не договорив, перевела взгляд на выпавшую из саней пищаль. — Я ее пока угомоню, а то вон как головой мотает, а ты… — Она снова не договорила и, не давая мне опомниться, подобрав узел с остатками припасов, двинулась к лошади.

Деваться было некуда. Тот прежний Федор, наверное, так и не сумел бы выстрелить, фальшиво успокаивая себя тем, что если лошадь сейчас предоставить самой себе, то она непременно выздоровеет, подумаешь, нога. Через недельку, от силы две, пусть месяц, но заживет. Вдруг повезет с волками. И об остальном чего-нибудь наплел, пускай столь же сопливое и несуразное, но когда хочется верить, то соглашаешься с любой нелепостью.

Нынешний я тоже насмелился не сразу — были и колебания, и душевные терзания, и дрожь в руках, но все равно выстрелил, угодив точно в ухо, как и показывала Марья.

— Что, не по себе было, когда в животину стрелял? — осведомилась она и, не дождавшись ответа, кивнула. — Ведаю, каково оно, когда впервой-то. Я ее, конечно, и без тебя упокоила — ведомо мне словцо нужное, да…

— Так чего ж ты тогда меня-то сунула?! — вытаращил я глаза.

— А того! — отрезала Марья. — Приучаться надо. Батюшке твоему проще было — он с ворогов начал, а их что с пищали валить, что саблей куда легче, чем так вот, животину бессловесну.

— Так уж и легче? — усомнился я.

— Ежели бы мужик кинулся, мыслю, руки бы у тебя не тряслись, — уверенно произнесла Марья.

«А ведь и правда, — задумался я, — действительно бы не тряслись. Наоборот, досадовал бы, если б промахнулся. Чудно».

— А ничего чудного нет, — словно прочитав мои мысли, равнодушно пояснила травница. — Конь тебе вреда не чинил, что велишь, то и делал, вот к тебе в душу богиня Желя [285] и вкралась. Ты ж человек, а не зверь. А в ентого, кой на дороге, иное. Тут уж кто кого, и рассусоливать некогда.

— Ну да, — согласился я, — вначале стреляй, а потом думай, и проживешь долго-долго.

— Мудро сказано, — похвалила Марья. — Оно, конечно, не для кажного случая такое, но подчас… — И, не договорив, застыла, напряженно вслушиваясь.

— Ты чего? — поинтересовался я.

— Того, — огрызнулась Марья. — Услыхали они, яко лошадь ржала. Сюда поспешают. Чего делать-то теперь будем, ась? Лес токмо через пяток верст закончится, не ране, так что не успеть нам. Хотя ноги у тя резвые, ежели без меня — добежишь.

— Перебьешься, — буркнул я и скинул с плеча мешок, разыскивая в нем трут и кресало.

— С меня, старой, все одно взять неча… — продолжила было она уговоры, но, видя, что я даже не собираюсь ее слушать, умолкла, раскрыв рот лишь после того, как ей стали понятны мои намерения. — Ежели им все отдать — могут живыми отпустить, а прольешь кровь, быть худу, — предупредила травница. — Тогда они враз озлобятся, и уж голов нам точно не сносить.

— Но готовыми быть надо, — резонно возразил я. — С вооруженными, да когда фитиль у пищали горит, они куда сговорчивее станут.

— И то верно, — одобрила Марья. — А я тогда покамест молитву вознесу. Есть у меня заветная, про запас.

— Исусу Христу или Деве Марии? — равнодушно поинтересовался я.

— Те для меня больно высоко сиживают — пока дойдет… да и дойдет ли. Я хоть вреда не творю, да старое все одно попомнят. Нет уж, тут к своим ближним надобно.

— Тогда Перуну? — проявил я познания в славянской мифологии.

— Сказано же — нам ныне не битва нужна, а удача. Она же, милая, у иного бога за пазухой сидит. Да и не ведаю я слов к Перуну — не учена тому. А вот ежели Авося позвать, тут толк может и выйти. Слыхал про таковского?

Я припомнил рассказы дядьки и одно из его любимых выражений и, усмехнувшись, осведомился:

— Что ж ты ему скажешь? Мы с тобой одной крови — ты и я, так, что ли?

— Будешь насмешничать — вовсе ничего не выйдет, — проворчала Марья, — а про кровь вовремя мне напомнил. Ежели с нею, то непременно услышит. Лишь бы помочь захотел, — вздохнула она, оценивающе покосилась на меня, после чего потребовала: — Длань давай.

— А как я стрелять буду? И с саблей… — запротестовал я, но Марья была непреклонна:

— От пяти капель сил не убудет, а более и ни к чему.

Пришлось подставить руку. Надрез Марья сделала с мастерством хирурга — быстро, аккуратно и почти безболезненно. Да и насчет капель тоже не солгала — ровно пять упало на деревянные палочки, выложенные ею в замысловатый узор, больше напоминающий некий зигзаг молнии, после чего принялась нараспев произносить какие-то странные, загадочные слова. Мне за все время пребывания здесь ни разу не доводилось слышать ничего подобного. Смысла в них не было, да и вообще — слова ли это были? Скорее уж они напоминали некий зов — печальный, но в то же время отчаянно требующий помощи, причем немедленно. Во всяком случае, интонации в голосе Марьи были именно такими.

Меж тем на дороге показались бегущие мужики. Я вынырнул из-за сугроба и высоко поднял в руке пищаль, лелея надежду, что разбойники, кто их знает, убоятся огнестрельного оружия, которого у них самих вроде не имелось.

Демонстрация ручницы возымела действие — бравая пятерка шарахнулась назад, но, увы, ретировалась не совсем, поскольку приглушенные голоса продолжали до меня доноситься и, к сожалению, не удалялись.

Марья к тому времени тоже умолкла, шепнув:

— Таперь токмо ждать остается да верить, что подсобит.

— Угу, — промычал я, продолжая лихорадочно размышлять, что еще можно сделать.

Лучше всего было бы затеять переговоры, но как? И потом, не покажется ли им моя попытка вызвать на беседу кого-то из банды проявлением слабости или трусости? Тогда одними деньгами, которыми я с радостью бы пожертвовал — невелик убыток, всего пять рублей, — не отделаешься. А отдавать пищаль и саблю и оставаться безоружным, полагаясь на бандитскую жалость, — нет уж, дудки.

«Хотя они же не отморозки, могут и сдержать слово», — мелькнуло в голове, но я тут же отогнал от себя эту мысль. Вооружать бандитов, как ни крути, последнее дело.

Но, как ни удивительно, те после недолгого совещания сами выбросили белый флаг переговоров. Я глазам своим не поверил, когда увидел тряпицу, насаженную на палку, и даже протер снегом лицо — не померещилось ли. Да нет, судя по тому, как отчаянно машет ею из стороны в сторону один из бандитов, и впрямь разбойный народец решил договориться.

Ну коль так…

— Иди сюда! — крикнул я. — Да не бойся, не трону. — И, повернувшись к Марье, заметил: — Никак и впрямь тебя наверху услыхали, если только… Ты, пока я с ним говорить стану, по сторонам поглядывай. Боюсь, не хитрость ли это. Один зубы заговаривает, а остальные с боков подкрадутся.

Мужик, причем вроде бы тот самый, что стоял на дороге, шел с видимой опаской, но грамотно — топал медленно, выставив пустую руку вперед, резких движений не делал, словом, создавалось впечатление, что он в таких вещах далеко не новичок.

Выглядел он достаточно молодо — если бы не небольшая бородка, слегка его старившая, да чумазое, в какой-то саже или копоти лицо, то я бы вообще решил, что приближающийся бандит почти мой ровесник, а если и старше, то никак не больше чем на пару-тройку лет.

— Давай добром договоримся, — предложил тот, остановившись в трех шагах от меня. — Ты нам деньгу, что у тебя есть, припасы и пищаль с саблей, а сам чеши дальше со своей старухой. Иначе… — угрожающе протянул он.

— А что иначе? — хладнокровно осведомился я. — Вас пятеро. Одного положу сразу. К тому же у меня в ручнице дробь — могу и нескольких.

— Дробью-то? — недоверчиво хмыкнул разбойник.

— Убить не убью, а изувечить — запросто, — пояснил я. — Выходит, троих нет. А с саблей против оставшихся двоих уж как-нибудь устою. К тому ж у меня не один заряд, так что пуль на всех хватит. Вон смотри, весь увешан, — ткнул я в свою берендейку.

— А кто ж тебе время на заряжание даст? — возразил разбойник. — Это ж пищаль, а не автомат Калашникова.

— Чего?! — выпучил я глаза.

— Да ты все равно не поймешь, — отмахнулся бандит. — Короче, лучше давай по-хорошему добазаримся. — И осекся, вытаращив глаза на выставленный мною напоказ «атлантик». — Ты кто? — жалобно протянул он.

— Конь в пальто! — беззлобно рявкнул я, широко улыбаясь. — Тебя как звать-то, бандит?

— Алеха Юрод, то есть Алексей, — смущенно поправился он. — А ты… за мной? — спросил он и, не дожидаясь ответа, шмякнулся прямо в санную колею. — Господи, наконец-то!

— Так вы чего енто, старые знакомцы, что ли? — не поняла Марья.

— Что-то вроде того, — кивнул я. — Из одной далекой страны, где случайно встречались. Но ты все равно бдительность не ослабляй.

— Бдю, бдю, — послушно закивала Марья, заверив: — У меня очи зоркие — ежели что, дак я непременно угляжу.

— А ты вставай-ка, и отойдем в сторонку, чтоб не мешать даме, — предложил я Алехе и порекомендовал: — Да радоваться пока погоди.

Спустя десять минут я знал об Алехе все или почти все.

История его была простая и безыскусная. Будучи одним из рабочих в бригаде по осушению болота, он по причине своего неуемного любопытства после появления близ камня некоего туманного облака решил забрести туда — приспичило, видите ли, а тут удобно — никто не увидит, если и выйдет следом.

Вообще-то для таких дел существовало специально вырытое отхожее место, отгороженное досками, но там было грязновато, да и вляпаться можно, ночь ведь. Вот он и подался прямо в противоположную сторону, благо что до клубившегося тумана идти было примерно столько же, сколько и до наспех сколоченной будки.

— По грудь зашел, не дальше, — простодушно рассказывал Алексей, — трусы приспустил, присел и чую — холодно. Оказывается, я свою голую задницу прямо в снег опустил. Вот, думаю, угораздило меня отыскать в июле месяце одну-единственную не растаявшую кучу, да еще и усесться в нее. Приподнялся, чтоб перейти немного, а тут сугробы повсюду. И холодрыга — зубы стучат. Что за наваждение?! Да ну ее, думаю, пойду лучше в будку. Встал, по сторонам огляделся — а тут ничего и никого. Я туда-сюда побегал — тишина. Только луна светит и волчий вой где-то вдалеке. Эх и напужался. А одежды-то всего ничего — трусы, майка да берцы на босу ногу. Хорошо хоть, что штаны от камуфляжа напялил перед тем, как из вагончика выйти, а то вообще бы труба. Чего делать — сам не пойму…

Дальше у него все было, как и со мной, вот только появившийся Световид был настроен к Алексею далеко не столь миролюбиво. К тому же, судя по всему, он указал нежданному гостю совсем иное направление, по которому тот и припустил со всех ног, пока не набрел на разбойное становище.

Народ там подобрался хоть и озлобленный на жизнь, но не окончательно озверевший. Да и злоба их, если уж на то пошло, вполне понятна. Чему радоваться, коль пришлось схоронить всех домочадцев, бросить избу и податься в лес? Так что грабежом они промышляли исключительно из-за нужды. Правда, имелась и парочка профессионалов, которые лихими делами занимались уже давно, но их неделю назад во время неудачного налета убили.

— Мужики уж коситься на меня стали, — сокрушенно вздохнул Алеха. — Мол, неудачу ты нам на своих плечах приволок. И до того жили впроголодь, а теперь и вовсе никак. Потому и послали на дорогу, чтоб отрабатывал, и сейчас тоже даже жребий кидать не стали — иди и договаривайся. Господи, как хорошо, что теперь все кончилось! — с блаженной улыбкой на лице счастливо заметил он.

Я крякнул, прикинул и решил долго не рассусоливать, рубанув напрямую:

— А ты не сильно расстроишься, если я тебе скажу, что все только начинается?

— Ты чего?! — возмутился Алеха и даже подскочил на месте. — Ты так больше не шути, а то… — И осекся, глядя на мое сочувственное лицо. — Как же я теперь? — тоскливо протянул он. — Пропаду ведь тут, как есть пропаду. Слушай, а мне с тобой нельзя? — спросил он жалобно. — Ты вон в каком прикиде, не то что я. Выходит, неплохо устроился. Или… там только на одного место? — И голос его вновь упал.

— В пессимизм не впадай, — посоветовал я. — С собой я тебя, может, и возьму, но придется подчиняться, а то иначе как все объясню, если спросят? Потому будешь числиться ну типа в холопах. И вообще, считай, что призван на службу в армию со всеми отсюда вытекающими. Ты, кстати, срочную служил?

— Не-э, — вздохнул Алеха. — Я бы с радостью, но не поспел — на зону угодил.

— Опаньки, — многозначительно протянул я. — Надеюсь, не зверские убийства несчастных старушек с отягчающими обстоятельствами в виде расчленения трупов? А то у меня есть одна такая — не хотелось бы терять.

— Да ну, я че, зверь, что ль, какой, — не понял иронии Алеха. — По хатам я специалист. На них и засыпался.

— И сколько отсидел?

— Два года. По амнистии вышел, — пояснил он.

— Теперь понятно, почему дедушка Световид тебе такой адресок подкинул. Не иначе почуял да к родственным душам и отправил, — пробормотал я. — Хотя, — мне вспомнились собственные приключения, — может, ты просто дорожкой промахнулся, а путь тебе не к ним был указан. — И устало вздохнул. — Ладно, считай, что с собой я тебя взял. Но на всякий случай предупреждаю: здесь в отношении преступников сопли не жуют и слюней не распускают. Да и вообще, поступают с ними не как наши раздолбаи-демократы, а по-нормальному, то есть по справедливости.

— Это как?

— А так, — пояснил я. — Если тебя хозяин ночью в своем амбаре застукает и прибьет до смерти, то ему ничего за это не будет. Мой амбар — моя крепость.

— Ну дела, — присвистнул Алеха. — Хотя мне вообще-то начхать на это — я ж завязать решил. Честно, честно, — заторопился он, видя скептическую усмешку на моем лице, — потому и подписался в эту болотную бригаду, будь она неладна. Просто, знаешь, с детства жизнь не задалась, я ж детдомовский, так нам воспитатели все время гундели, что у нас одна дорога — в тюрьму. Вот и накаркали. А так я башковитый, технику с детства люблю, даже чинить ее пытался. Ну там телевизор, приемник, часы…

— И как?

— По-разному, — уклонился Алеха от прямого ответа. — Иногда удавалось. — И спохватился: — Так мне чего им сказать?

— Скажи, что я тебя вместе с твоими неудачами с собой забираю. А в качестве откупного даю им два рубля — половину того, что у меня есть. Про пищаль с саблей даже разговаривать не хочу — самому нужны. Но, чтоб не голодали, обещаю, что на обратном пути, когда с обозом поедем, лично два мешка с зерном скину — пусть питаются. А если не согласятся, то… Ну сам понимаешь, — туманно пояснил я. — И сразу вот еще что. У тебя речь уж больно замусорена, так что ты язык вообще на привязи держи. Спросят — ответишь, но односложно.

— Чего? — не понял Алеха.

— «Да», «нет» или «не ведаю». Понял? А сам все слушай, запоминай и про себя проговаривай. И вообще, забудь все, что было. Мы тут с тобой влипли надолго, скорее всего — на всю жизнь, поэтому считай, что заново родился со всеми отсюда вытекающими.

Алеха послушно закивал головой. По всему было видно, что человек готов на что угодно, лишь бы его не бросали. К теперь уже бывшим сотоварищам он, крепко зажав в кулаке взятое у меня серебро, понеся чуть ли не вприпрыжку, поминутно оглядываясь в опасении, что я вдруг исчезну. По этой же причине разговор с татями у него получился коротким, но продуктивным, и вскоре детдомовец во всех ног летел обратно.

— А твоего батюшку как звали? — осведомился я у Марьи, разглядывая возвращающегося Алеху.

— Петраком величали, — недоуменно протянула она.

— Это к тому, что просто Марьей даже мне тебя звать как-то несподручно, — не дожидаясь вопроса, зачем мне понадобилось имя ее отца, пояснил я. — Конечно, ты — ключница. Но все-таки ты еще вдобавок и женщина, причем в годах. Значит, надо обращаться с вежеством. А уж касаемо прочих холопов ты вообще начальница, так что если я еще могу себе позволить величать тебя одним отчеством, то он пусть называет полностью.

И первое, что я сделал, когда Алеха, задыхающийся, но счастливый, встал возле меня в боевой готовности бежать куда скажут и вообще делать все, что поручат, так это представил свою спутницу. Точнее, вначале его ей, а уж потом заметил:

— Отныне и впредь называть ее будешь Марья Петровна. Понял ли?

— Да чего там не понять, — закивал Алеха. — Ясен перец, не забуду, у нас в детдоме… — И осекся от моего выразительного хлопка по губам.

— На первый раз по своим шлепнул, — сурово заметил я. — Во второй по твоим пройдусь. — Повернувшись к Марье, пояснил: — С детства без отца, без матери рос, вот и сказывается худое воспитание. Ты уж с ним построже, Петровна. — И бодро скомандовал: — А теперь в путь, а то до Невеля раньше ночи не дойдем.

И мы двинулись по санной колее, а по пути я продолжал размышлять над загадочным сходством наших судеб — моей и дядьки.

Он поначалу чуть не погиб, и я тоже. Разбойники опять же, что ему, что мне едва не подкузьмили. Правда, у дяди Кости был Андрюха по прозвищу Апостол и с соответствующим поведением, а у меня Алеха вроде как наоборот, скорее уж из настоящих разбойников, ну и ладно. Все равно видно — парень не пропащий, и головушка его еще не забубенная. При умелом перевоспитании он еще о-го-го.

К тому же, как мне помнится, один из бандюков, который рядом с Христом висел, даже до царства небесного сподобился. К тому же был ведь потом у дядьки стременной, как там бишь его величали, запамятовал совсем, словом, тоже из настоящих разбойников, а впоследствии оказался вполне приличным, да что там, просто классным парнем. И у обоих у нас — и у меня, и у дяди Кости — дальнейший путь лежит в Москву. Ну или скоро ляжет.

Если только ничего не случится.

Хотя тут уж как карта выпадет.

И ведь как в воду глядел. И впрямь выпала карта, да такая загадочная, что и не поймешь, то ли козырный валет, то ли простаясемерка…

Глава 11 Невероятные приключения двух англичан на Руси

Впрочем, выпала нам эта загадочная карта позже, уже в самом Невеле, до которого было идти и идти. Однако в дороге больше ничего особого не случилось.

Просьбу быть с Алехой построже Марья Петровна в скором времени забыла, принявшись ласково выспрашивать того, как он ухитрился выжить, коли даже родителей не имел.

Алеха мой наказ помнил лучше, потому отделывался, как было велено, односложными ответами, а если пытался говорить развернуто, то получалось у него не ахти — все время вылезали «неправильные» слова, которых в этом времени еще не существовало.

Время от времени он осекался, поймав укоризненный взгляд своего нового начальника, испуганно прерывался на полуслове, пока наконец не сообразил пожаловаться Марье на голову, которая с голодухи, дескать, вообще ничего не соображает, вот и лезет что ни попадя. Намек был понятен, но привал не делали — устроили трапезу прямо на ходу.

— А сбылось мое заклятие, — пояснила Марья Петровна, — услыхал-таки меня Авось. Даже подсобить сподобился. Эвон яко оно славно вышло, — кивнула она на сосредоточенно жующего Алеху.

— Точно, — подтвердил я, подумав, что кое-кто в нашем трио, наверное, усомнился бы, если б не был столь увлечен едой.

«Хотя нет, — тут же возразил я себе, — сегодня удача этому детдомовцу и впрямь улыбнулась. Не будь меня, и пропал бы парень, как пить дать пропал бы».

После трапезы зашагали еще быстрее, с тревогой поглядывая на темнеющее небо, но опасения были напрасны, успели вовремя, хотя и впритык — еще бы чуть-чуть, и городские ворота закрылись бы на ночь.

Более того, бог Авось расщедрился на довесок, и почти у самого города мы натолкнулись на большой торговый поезд из Пскова, а после недолгих расспросов выяснили, что это именно тот самый, которого я ждал в лесу.

Однако утренний выезд вновь задерживался. На сей раз причина была в тяжелобольном, которого хворым привезли еще во Псков, там вроде бы поставили на ноги, но едва двинулись в дальнейший путь, как к утру третьего дня ему вновь стало худо.

На сей раз болезнь вернулась куда с большей силой, обрушившись на молодого иностранца со всей страшной мощью.

Пожилой лекарь, который сопровождал больного, метался от купца к купцу, умоляя обождать всего один день и суля златые горы, причем не от своего имени, но упоминая царя всея Руси. Те отнекивались, торопясь в Москву, а старшой, носивший схожее с моим имя Федул, снизойдя к мольбам, откровенно пояснил лекарю:

— У тебя, милок, такое же и во Пскове было, когда ты просил денек обождать. Ладно, обождали, а что вышло? Да ничегошеньки. Ныне сызнова молишь. Ну, положим, сызнова обождем. День — он дорогого стоит, но пускай, а что дале? Сам ведаешь, что к завтрему он здрав не станет. Уж коль мне, купцу, оное видать, так тебе и вовсе. А тады на кой ляд тянуть? Ты бы лучше искал, кто тебе для него домовину состругает, у меня глаз на таковское наметанный, отсель зрю, чем кончится.

Услыхав все это, я с любопытством покосился в сторону понуро отошедшего лекаря, после чего поинтересовался у Федула:

— А кого он везет? Неужто и впрямь столь важного, коль не боится от имени царя золото обещать?

— Да учителя аглицкого государь для своего сына, царевича Федора Борисовича, выписал, — нехотя пояснил Федул. — Ква… Кве… Квит какой-то.

— Может, Квинт? — уточнил я.

— Один ляд, хотя, скорее всего, да, он самый и есть, — согласился на удивление худощавый для купца, даже тощий Федул. — Он к нам ишшо с Новгороду пристал — там торг худой был, цену нестоящую давали, ну мы тут с братом Пятаком обмыслили, как да что, и решили во Псков катить. А тут ентот лекарь и приблудился со своим Квинтом. Эх, кабы мы ведали, что он еще на корабле занемог да в Колмогорах [286] чуть ли не полмесяца отлеживался, нешто согласились бы взять. Опять же не к кому-нибудь, а к самому царевичу. Ладноть, взяли. А ему по дороге все хужее да хужее. Но до Пскова кой-как доехал. Пока торговались, тот, с усами, сызнова за лечбу принялся. Вроде полегшало. И тож Христом-богом молил, чтоб обгодили чуток. И что вышло? А таперь сызнова за свое. А он весь горячий, никого уж не зрит, лопочет чтой-то на своем. Какой там день?! Он и за три седмицы не оздоровеет. По всему видать: не жилец. — И, повернувшись назад, крикнул: — Тронули, что ли?!

— Погоди с троганьем, — остановил я его, всей шкурой ощущая ласковое, еле слышное прикосновение удачи — учитель к царевичу, шутка ли, если получится поставить его на ноги, то тут крылись такие радужные перспективы, что… Нет, неожиданно возникшую возможность упускать ни в коем случае нельзя. Хотя, если верить купцу, парень все равно умирает…

Если верить…

А если нет…

А если…

— Чего еще? — недовольно отозвался Федул.

— У меня тут знахарка славная. Все травы ей ведомы. Пусть поглядит. Авось на погляд времени много не надо, а вдруг человека спасет.

— И так уж припозднились, — неуверенно произнес купец.

— А ты про то, что христианин, только в церкви вспоминаешь, когда поклоны бьешь? — ехидно осведомился я. — Там ведь душа христианская помирает, и речь не о серебре и даже не о дне идет — об одном часе.

— Во Христа я верую, — обиделся Федул.

— Тогда, — отчеканил я, — вспомни, что в Библии сказано: «Вера без дел мертва есть». И коль ты такой малости болезному не уделишь, стало быть, мертва твоя вера!

— Да я что же, нешто не понимаю, — сконфузился купец, — чай, и крест на груди ношу, и нищих… у церкви… всякий раз…

Но я уже не слушал его, припустившись к своим саням, где позади угрюмого возчика сидела тепло укутанная Марья.

— Эй, как там тебя, — окликнул я по пути лекаря.

Тот обернулся.

— Сейчас к больному пойдем и глянем вместе, как он и что. Погоди, я один момент! Авось залатаем хворь.

Оптимизм в ореоле ярких радужных брызг сверкающей надежды овевал мое разгоряченное лицо… Целых двадцать минут овевал. До того момента, пока мы не увидели болезного.

Однако диагноз, который поставила Марья, оказался неутешителен.

— Не жилец, — буркнула она.

— Ты не ошиблась? — переспросил я.

Та в ответ возмущенно сверкнула глазами.

— Тут тебе любой скажет тако же. Глякось, яко носок у его заострился. Опять же синь смертная на всем лике. Ежели хошь, даже поведаю, егда он богу душу отдаст. К завтрему, на рассвете. Хотя, можа, и в ночь, — задумчиво поправилась она, — у его силов-то вовсе нетути, чтоб с костлявой бой учинить, потому могет и поране вознестись. Так что тут не я нужна, а поп.

Я уныло вздохнул. Авторитету Марьи оснований не верить не было. Получается, не судьба. В это время умирающий дернулся и что-то негромко нараспев произнес:

— Pure, naked wind, hardened by its own concentrated strength. [287]

— Матерь, поди, свою вспоминает, — предположила Марья.

— No, то не матерь, — поправил ее лекарь, — то вирши.

— Вирши? — обалдел я и даже поначалу решил, что ослышался.

— Yes, вирши, — подтвердил лекарь Арнольд Листелл, с которым я успел познакомиться, пока мы шли к больному. — Мой Квентин есть пиит. Он все время слагает вирши о ваш страна. Это такой слог, чтоб складно звучать, — начал он пояснять, но я только досадливо отмахнулся.

Сам не знаю, что кольнуло меня в сердце. Блин, может, это второй Лермонтов — его предки вроде бы тоже из тех краев, и тут такая бездарная смерть. Хотя нет, если судить по времени, то скорее первый. И тут же волной понеслось продолжение невольно возникшей ассоциации: Пушкин, Некрасов, Тютчев, поэты Серебряного века, Брюсов, Белый, Блок, Есенин и далее галопом через Маяковского прямиком к Высоцкому, Окуджаве, Вознесенскому, Асадову, Федорову, а вот уже наши дни, и я на концерте Сергея Трофимова наслаждаюсь его песнями… Вот дьявольщина. А ведь возможно, что этот умирающий — самый первый бард, посетивший русскую землю. Да еще такой молодой…

Нет, нельзя оставлять поэтов в беде, тем более что их век и так недолог, и я вновь повернулся к Марье.

— Слыхала, что этот Листелл сказал? Пиит этот Квинт, то есть Квентин. Надо бы помочь.

— А как?

— Ты ж меня тоже с того света вытащила, сама ведь говорила, неужто с ним не получится?

— И ты б помер, коль за денек до того у камня не посидел, — вздохнула Марья и полюбопытствовала: — А чего енто за вирш такой?

— Пиит он. По-нашему поэт. Ну вроде гусляра. Да сейчас это неважно. Я потом объясню. Погоди, ты говоришь — у камня… Ты лучше скажи… — начал я и остановился от осенившей меня мысли. — А если и его к камню доставить?

— Тады не ведаю. Хотя все одно. Эвон он какой, довезем ли? — усомнилась Марья.

— Должны довезти, — твердо сказал я. — Надо, значит, довезем.

— И с камнем тоже не ведаю, яко оно выйдет, — добавила Марья. — По первости Световид. Дозволит али как? Ты ведаешь?

— Дозволит, — процедил я сквозь зубы. — Я его очень сильно попрошу.

— Иное возьми — басурманин ентот, кой с болезным. Везти его к камню никак нельзя, стало быть, надобно, чтоб он нам его на лечбу отдал.

— Отдаст, — кивнул я, прикидывая, как получше все обстряпать. — Отдаст и никуда не денется. Да мы, если уж на то пошло, его и спрашивать не станем.

— Как енто?

— А так. Тут я все на себя беру, — заверил я. — Еще какие проблемы?

— А ежели все одно запоздаем, да он еще на пути к камню, егда его уже туда понесут, волей божией помре? Али еще ранее растрясет? И кому тогда за енто ответ держати? А ведь он к царю путь держит, о том помысли.

— Риск — дело благородное, — отчаянно тряхнул я головой.

Марья вновь с сомнением уставилась на больного. Тот, словно почувствовав на себе ее взгляд, дернулся и вновь что-то нараспев произнес:

— The frozen woods and flowers from an unfamiliar, magical world were strewn ower… [288]

— Чего это он? — опасливо оглянулась Марья на Арнольда.

— Пиит, — пожал плечами тот. — He live entirely in his poetry. [289]

— Ты не буробай туть, а толком поведай: чего сказывает-то?

— Легли… замороженные… леса и цветы… неизвестной волшебной… страны, — то и дело запинаясь, с грехом пополам перевел лекарь.

— Эва, — изумленно поднялись брови Марьи. — Красно как сказывает-то, заслухаешься. А куда же легли-то? И что за сторонушка?

— Куда легли — наверное, не успел придумать, — пожал плечами Арнольд. — А сторона… То он о Руси.

— Вона как, о Руси, — протянула Марья и гаркнула на опешившего от такой перемены настроения лекаря: — Ну, чего встал, яко пень дубовый! Беги за людями, чтоб до саней донесли!

— Не надо, — внес я поправку. — Сами дотащим, чтоб время не терять. — И пояснил вконец растерявшемуся лекарю: — Лечить будем! Иначе он покойник. Понял?

Тот торопливо закивал головой.

— Тогда хватай его за ноги, — скомандовал я, — хотя подожди, куда тебе, дохляку. Давай лучше я сам. — И, бережно подхватив больного на руки, понес на улицу.

— Он выздоровать? Вы его смочь лечить? — бестолково путался под ногами Арнольд.

— Смочь, смочь, — пыхтел я.

— As if nature too was longing for a greater happiness, [290] — выдал мне пиит почти в самое ухо.

— А как же, вполне натурально оклемаешься, так что хэппи-энд тебе обеспечен, — подтвердил я, уловив в конце его фразы знакомое слово.

— Вы не дать ему to die quickly, have a quick death? [291] — не отставал Листелл.

— О боже, — проворчал я, — ну прямо тебе окрестности Бирмингема какого-то, прости меня господи на матерном слове. Да не дать, не дать, угомонись только.

Но если заткнуть рот Арнольду было проще, благо что мы его безжалостно изгнали из наших саней, ибо для пятерых было бы слишком тесно, то с поэтом, который никак не желал уняться, оказалось посложнее. Правда, лепетал он все тише и тише, чуть ли не шепотом.

«Ну и ладно, пусть себе бормочет», — решил я, тем более что был слишком занят ответственной миссией — Марья наказала мне всю дорогу непременно держать болезного за руку. Так мы и катили — Алеха с вожжами спереди, а я со знахаркой позади, по бокам от англичанина, крепко держа его за руки.

— И все равно не дотянем, — спустя версту безапелляционно заявила Марья. — Ты вот что, — обратилась она ко мне, — ты силушку свою давай ему, давай, не то уйдет. Он уже уходит.

— Как давать? — растерялся я.

— А ты представь, будто она с твоей длани в его течет. Да не скупись — у тебя ее ныне в избытке, чую, — ободрила она меня, — потому лей щедро, яко воду из ручья. Звонкую такую, чистую, ключевую, — терпеливо инструктировала она меня, — и полным ковшом!

Вначале ничего не выходило, но затем я закрыл глаза, вообразил, что где-то в самой середине моего тела действительно забил родник, а оттуда полилась искристая, чуть голубоватая ледяная вода.

Спустя пару минут я понял — получилось, хотя и не до конца. Вода-сила добегала до моей правой руки, которая крепко сжимала безвольные, вялые пальцы больного, а дальше стоял барьер. Пришлось заняться и им, срочно пробурив большую круглую дыру. И еще минут через пять сила все-таки хлынула в эту дыру, весело журча на ходу.

Поначалу и тут приходилось держать весь процесс под контролем, боязно было даже открыть глаза, но я довольно-таки быстро убедился, что это не обязательно — найдя лазейку, вырытую для нее, вода-сила все равно безостановочно текла в больного. Важно только одно — не убирать руки от его пальцев.

К тому времени когда мы подъехали к знакомому месту, лицо англичанина даже успело слегка порозоветь, а щеки от морозца и вовсе зарумянились, да и свои вирши тот выкрикивал уже не столь хрипло и отрывисто, а певуче, словно пел нескончаемую песню:

— His feathers all puffed up by the winds… [292]

— Енто чего он опять сказывает? — поинтересовалась Марья.

— Выхожу один я на дорогу, сквозь туман мне снежный путь блестит, — не понимая ни единого слова и даже родного Лермонтова ухитряясь местами переврать, зато уверенно переводил я.

— Эва, яко у него складно-то выходит, — дивилась Марья, — прямо заслушаться можно. Помнится, батюшка твой, княж Константин свет Юрьич, тоже сказывал, да все эдак словцо к словцу.

— Это стихи, — пояснил я.

— Ну да, ну да, — кивала Марья. — По-ихнему — стихи, а по-нашенски — песня.

— Pieces of roughly rolled ice, [293] — вновь выдавал на-гора англичанин.

— А енто чего? — тут же осведомилась Марья.

— Что же мне так больно и так трудно? — И дальше, после очередной загадочной фразы, уже не дожидаясь очередного вопроса своей спутницы, а опережая его, я выдавал следующую строчку: — Жду ль чего? Жалею ли о чем?

Странное это было зрелище, если посмотреть со стороны — ясный, солнечный день, безмолвно застывший зимний лес, торговый поезд, длинной змейкой вьющийся по санной колее, беззлобная перекличка-перебранка возчиков, из коей явствует, что до императорской России середины девятнадцатого века всем нам катить еще не одно столетие, и вдруг из саней, что ближе к хвосту змеи, чей-то молодой голос время от времени выдает лермонтовские строки.

«Сюрреализм какой-то! Полотно Сальвадора Дали, да и только», — подумалось мне, воочию представившему эту картину в своем воображении, но тем не менее я послушно продолжал «переводить»:

— Уж не жду от жизни ничего я, и не жаль мне прошлого ничуть; я ищу свободы и покоя! Я б хотел забыться и заснуть! Но не тем холодным сном могилы… Я б желал навеки так заснуть, чтоб в груди дремали жизни силы, чтоб, дыша, вздымалась тихо грудь…

Марья тем временем тихо комментировала услышанное:

— Погодь, милок. И силы у тебя будут, и грудь задышит, яко оно надобно.

— Чтоб всю ночь, весь день мой слух лелея, про любовь мне сладкий голос пел…

— Ништо, — утешала Марья англичанина, — и про любовь тебе споют, да не раз — эвон ты у нас какой пригожий. Помяни мое слово — еще отбиваться от девок придется.

— Надо мной чтоб, вечно зеленея, темный дуб склонялся и шумел.

— А как же, и дубок склонится, и ольха листвой прошумит, и березка своими сережками одарит — все будет, ты токмо верь и держись, — ласково ворковала травница.

Заранее предупрежденный старшой возчиков, помня последнее, что сказал владелец зерна, то бишь я, сразу после леса свернул влево и ничуть не удивился, обнаружив отсутствие чуть ли не трети своей артели вместе с покупателем, странной бабой и дышавшим на ладан иноземцем — о том, что мы подъедем попозже, я предусмотрительно предупредил возчиков. Зато ничего не подозревающий Арнольд был в ужасе. Где больной, где все прочие?! То и дело он громко восклицал:

— Я знать, знать, что будет худо! О мой blockhead, [294] — то и дело переходил он на английский. — Как я мог верить этот мужик и баба?! Они обмануть меня, а я им верить.

Я вернулся в Ольховку ближе к вечеру, усталый, но довольный — Световид согласился отнести парня к камню. В немалой степени сыграло свою роль и привезенное мною зерно.

— А коль не соглашусь, сызнова его на сани погрузишь? — осведомился он у меня.

— Это не плата, — твердо ответил я. — Это — подарок. Так что мешки останутся тут в любом случае. Более того — через год, по осени, деревенские мне долг вернут, а так как он мне самому ни к чему, то я скажу, чтоб привезли сюда. Целиком возвратить тяжко, да и тебе столько зерна ни к чему, потому будут возить и сгружать две осени кряду. А когда буду в Москве, то пусть и не сразу, но постараюсь взять под свою руку все эти лесные угодья, чтоб вас никто не беспокоил.

— И все это токмо за то, что я…

— Все это тоже просто так, — перебил я его и с беспокойством посмотрел на бледное лицо Квентина. — А относить парня к камню или нет, пусть твоя совесть подскажет. Только прежде чем решить, помни, что этот парень пиит, а вирши сродни колдовству — могут заставить человека смеяться и плакать, любить и ненавидеть. Получается, что он тебе сродни, хоть и отчасти. А теперь сам думай.

— Умелец ты кружева из словес плести, — хмыкнул волхв. — Ладно уж, коль ты так добр, то и мы в долгу не останемся, попробуем «родича» вылечить… — А напоследок, наотрез отказавшись от нашей с Алехой помощи и уже отправляя нас обратно в деревню, несколько смущенно заметил: — Чую, не скоро повидаемся, потому пояснить хотел, а то зрю — мои подсказки ты в разум не принимаешь. Ты схоронил, кого любил, то я сразу понял. Оное тяжко, но живым надо жить, не уподобляясь ушедшим. Ты не в лодье, чтоб грести в одну сторону, а самому сидеть спиной к грядущему, потому ищи, кого полюбить! Яко ты мыслишь, почто наши пращуры положили один год скорби по ушедшим?

— Чтоб они не забывали тех, кто…

— Нет, — перебил меня волхв. — Чтоб они не скорбели дольше. Твой год давно закончился, а потому отвори свою душу и не изгоняй тех, кто войдет в твое сердце.

— Это твой совет мне на дальнюю дорожку? — спросил я, не собираясь спорить, но и принимать тоже.

— Скорее напутствие, — туманно ответил волхв и поторопил нас: — А теперь в путь, а то я с ним не поспею.

«Интересно, в чем разница между советом и напутствием?» — ломал я голову по пути в Ольховку, но так и не пришел ни к какому объяснению, после чего принялся размышлять о вещах более приземленных: «Как подать столь необычное требование о возврате долга… лесу?»

Но, забегая вперед, сразу скажу, что с этим у меня проблем не возникло. Ваньша Меньшой, настолько возрадовавшись, что сверх долга я ничего не требую, к тому же сам возврат готов оттянуть аж на два года, только охотно кивал головой и сулил выполнить все в точности.

Видно было, что он несколько озадачен необычными условиями, но уточнять не решается. То ли радость пересилила, то ли из осторожности — меньше знаешь, крепче спишь, а тут, судя по всему, дело темное и явно связанное с нечистью. К тому же я его предупредил:

— Гляди, попробуешь обмануть — непременно узнаю, и тогда берегись: вдвойне против прежнего вычту да с тебя первого спрошу. И уж тогда не пожалею. Семенное, нет ли — все до зернышка выгребу. А до того… к тебе кой-кто за должком из самого леса придет, так что, может, мне и… требовать не с кого будет.

Ваньша опасливо посмотрел мне в глаза — не знаю уж, что он в них прочитал, но поверил. Истово перекрестившись, он заверил:

— Без обману, Федот Константиныч. Нешто мы не понимаем. Ты и так добро нам учинил эвон каковское, потому и мы завсегда. Да и не вороги мы себе — нам страстей всяких не надобно. Пущай уж они тамо в лесу сидят, а к нам неча…

А что до лекаря, то, увидев меня, он вначале радостно метнулся к саням, но, убедившись, что, кроме Алехи, в них никого нет, остановился как вкопанный и недоуменно уставился на меня.

В округлившихся глазах немой вопрос и масса возмущения.

— А тебе чего, разве не сказали, что мы по пути к знахарке свернули? — удивился я.

— А я?! Как я?! Почему не взять?! — прорвало его.

— А на хр… на кой ляд ты там сдался? — выказал я вежество в разговоре с настоящим иностранцем. — Только под ногами б путался. А у нее избенка худа да мала — негде тебе там сидеть.

— Такой обман! — возмущался Листелл. — It’s some kind of bestiality. [295]

— Понятно дело — душа у тебя болит. Но, глядишь, к ночи подвезут да все тебе обскажут, — решил схитрить я.

— У меня тож душа болела — за дорогу сюды уплочено, а за обратную токмо тут обещалися отдать. Однако же молчал, терпел, дожидался, — встрял старшой, хитро поглядывая на меня. — И не впустую — вона и подъехал хозяин. Вот и ты терпи.

— Но я ж не мог знать! Mне no one would ever think of! [296] — И лекарь отчаянно постучал по своей голове.

— А кому все ведомо? Едино токмо господу богу, а боле ни-ни. На-ка вот, пожуй. — Старшой щедрой рукой сунул ему огромадный бутерброд, где между могучих ломтей хлеба улегся еще более здоровущий кус мяса.

Арнольд скептически осмотрел кусок, сглотнул слюну — уж очень аппетитно все выглядело, и, скривившись и тоскливо пробормотав: «Well, what can i do about it», [297] впился в него зубами.

— А хаять нечего, — сурово предупредил старшой, — у нас хошь и по-простецки, зато от души и от пуза.

Оставшиеся сани, уже полностью разгруженные, подкатили затемно. Листелл радостно всплеснул руками, увидев на передних держащего в руках вожжи Алеху, но, не обнаружив ни своего больного, ни бабы, снова взвыл и принялся что-то истерично выкрикивать, отчаянно жестикулируя. Складывалось впечатление, что от гнева он совсем забыл русские слова, которые в его речи почти перестали встречаться:

— Царь! — вопил он. — Царь у-у-у! Всем executioner’s block! [298] — И тыкал поочередно пальцем во всех, кто перед ним стоял.

— Чего ето он? — равнодушно поинтересовался у меня старшой.

— Говорит, царь даст всем нам великую награду, если болезный выздоровеет, — невозмутимо перевел я.

— А-а, ну енто как водится, — согласился старшой.

Видя кругом сплошь равнодушные лица, Арнольд попытался кричать громче, но, устав и поняв, что все бесполезно, махнул рукой и побрел куда-то к околице.

— Да погоди, дай все объясню, — попытался я его остановить, но в ответ услышал:

— Go to hell! [299]

— Никак недоволен, — хмыкнул старшой.

— Это он нам спокойной ночи пожелал, — перевел я, размышляя, ответить ли ему такой же любезностью, сказав нечто вроде «фак ю», или он не поймет. Вдруг у них такие оскорбления еще не в ходу. Затем рассудил, что мужик в своем праве — уж больно бесцеремонно мы его отодвинули от лечения, ни разу ни на что не спросив разрешения, — а потому пусть себе бухтит, выпуская лишний пар, авось быстрее угомонится.

— И тебе того же, добрый человек! — прогорланил вдогон старшой и, повернувшись ко мне, заметил: — Вот поди ж ты, иноземец, а к русскому люду со всем вежеством. Сразу видать, из ученых будет. А куды он побрел-то?

— Сказал, для вечернего моциона полезны прогулки перед сном, — пояснил я.

— Для… а-а-а, это чтоб запора не было, — догадался старшой. — Ну-ну.

— They themselves don’t know what they are saying. [300] — уныло пробормотал Листелл, до которого донеслись зычные пожелания старшого.

Правда, через полчаса, поостыв, он все равно вернулся, осознав, что идти некуда. Я, терпеливо дожидавшийся его, любезно проводил лекаря в домишко Матрены и уложил на свою лавку.

Лекарь некоторое время ворочался с боку на бок — мешало заснуть девчоночье перешептывание и хихиканье, доносящееся с палатей, после чего, зло пробормотав: «Foolish children», [301] накрылся с головой полушубком и погрузился в тяжелый сон, сопровождаемый жуткими кошмарами.

Однако наутро все прошло как нельзя лучше.

Правда, поначалу лекаря смутило отсутствие возчиков и их саней — куда делись-то? — но все вещи Листелла и невесть куда пропавшего больного были на месте, никто ничего не украл, хотя он, несмотря на строгие предупреждения бывалых английских друзей, вчера вечером забыл проследить за ними.

Зато спустя час после того, как мы с Алехой, забрав Арнольда, выехали на санях из деревни, лекаря ждало невероятное, но отрадное глазу видение. Прямо среди деревьев, на узле с тряпьем сидела та самая загадочная баба и бережно держала на коленях голову лежащего Квентина.

Хотя нет, вначале, как потом рассказывал нам сам Арнольд, он обмер от страха, решив, что тот мертв, но, когда бывший умирающий повернул голову в сторону подъезжающих, слегка приподнялся на локтях и слабо махнул Листеллу рукой, тот simply gasped in surprise. [302]

Несколько смущало лекаря лишь то, что дальнейший путь им предстоит проделать одним, а о здешних лесах и особенно об их обитателях у Листелла благодаря рассказам все тех же друзей сложилось самое отвратное впечатление. Он старался не думать о самом худшем, отгоняя дурные мысли о страшных русских разбойниках, но выходило еще хуже.

Дело в том, что, разгоняя свой страх, он то и дело спрашивал про них у меня, а так как сидел на других санях, то ему приходилось орать, да еще с чудовищным акцентом, и на второй день пути он окончательно меня достал, особенно тем, что все время, особо не церемонясь, называл Русь варварской страной, где возможно все.

«Ах так?! — решил я. — Ну все, достал ты меня! Придется тебе показать варваров во всем их великолепии. Будешь знать, как хамить».

К тому времени мы уже догнали купеческий обоз, так что вечером я договорился кое с кем из возчиков, которые дружно одобрили мою затею — в монотонной дороге любое развлечение в радость.

А на следующий день поутру мы сознательно приотстали — дескать, упряжь поломалась, оглобля согнулась, вожжи отстегнулись, короче, надо все чинить. Пока ремонтировали — обоз давно уехал, а лекарь вновь принялся выспрашивать меня о русских татях, испуганно оглядываясь по сторонам.

Я пожимал плечами, отвечал неопределенно, но когда починил упряжь и тронулись в путь, вдруг якобы что-то заметив под густыми раскидистыми придорожными елями, засвистел и погнал свою лошадь вскачь. Лекарь отчаянно торопил своего возницу, но тот, посвященный в мой план, не особо спешил, и… к вечеру «долгожданная» встреча сэра Арнольда с татями состоялась.

Толпа возчиков с диким ором выскочила наперехват, останавливая сани. Решив, что теперь-то его не спасет ничто, лекарь, по-заячьи тоненько взвизгнув, с невероятной скоростью принялся с головой зарываться в щедро наваленное на его сани сено. Но робкая надежда, что его могут не заметить, через несколько минут разбилась вдребезги, когда жуткий бородач с чудовищно густой бородой — очевидно главарь — нащупал грубой рукой несчастную ученую голову благородного медикуса Арнольда Листелла и, зверски оскалив крупные желтоватые зубы, прорычал что-то нечленораздельное.

Затем, бесцеремонно перехватив лекаря за грудки, он, скорчив самую ужасную рожу, страшнее которой Арнольд в жизни не видывал, злобно захохотал и потащил бедолагу из саней. Все жалкие попытки Листелла уцепиться за что-то, дабы отсрочить неминуемый конец, бородач, судя по всему, даже не замечал. Лекарь зажмурился, пытаясь вспомнить хоть одну молитву, но, как назло, все они повылетали из его головы…

Глава 12 Привал в Твери

— Никак сомлел, — удивленно произнес бородач, внимательно разглядывая беспомощно повисшее в его руках тело лекаря.

— Чай, он сам лекарь — не должон, — возразил кто-то из покатывающихся со смеху «разбойников».

— А вона, гля-кась. — Бородач старательно встряхнул Арнольда, как тряпичную куклу. Эффект от встряхивания был аналогичным.

— Тады сена нанюхался, вот и того, — предположил все тот же голос. — Известное дело — на Руси сенцо духмяное, таковского боле нигде нетути, а он в его с головой зарылся.

— Ну пущай отходит, — пробасил бородач и вежливо положил Листелла обратно в сани. — Кажись, будя с него.

— Куда ты его — ишшо хуже станет, — попрекнул его кто-то. — Ты его на сугроб, да рожу ему разотри.

— Возиться еще буду, — буркнул бородач и рекомендацию товарищей выполнил лишь наполовину — на снег переложил, но лицо растирать не стал, после чего двинулся к костру.

Ощутив свободу, Листелл затаился, некоторое время лежал не шевелясь, дабы окончательно усыпить бдительность разбойников, но, когда решил, что пора делать ноги, был вновь крепко схвачен, на сей раз за плечи и… мною.

Сидя на приличном отдалении, я с начала до конца с умилением и некоторым злорадством наблюдал эту картину и лишь потом, насладившись происходящим в полной мере, подошел к лекарю и ухватил его за плечо:

— Слышь, Арнольд, поесть бы тебе надо, давай вставай!

И даже тогда он, будто не веря ушам, вначале медленно приоткрыл один глаз, обалдело разглядывал меня несколько секунд, пока до него не дошло, что ошибки нет и над ним склонился именно я.

— Это у тебя от волнений и переживаний, — пояснил я спокойно. — Да еще с голодухи — весь день натощак прокатались, чтоб купеческий обоз догнать. Ну ничего, сейчас поешь, и полегчает. А может, его укачало, а? — спросил я у Марьи Петровны, но та подтвердила мою первоначальную догадку.

— Мыслится, со страху он, — заметила она скептически. — Ты на порты его погляди — я отсюда душок чую.

Только теперь до Листелла дошло, что произошло чудовищное недоразумение, в котором он выказал себя… гм-гм… не с самой лучшей стороны, и лекарь, слабо улыбнувшись, пояснил:

— Я сам сейчас идти. Ты не волноваться, не надо. — И вдруг, скорее всего вспомнив про Квентина, с которым снова был разлучен на целый день, вопросительно протянул: — А-а-а?

— Жив, жив, — понял я его вопрос. — Мы его успели на ходу покормить, так что он уж спит давно. Да и тебе пора поужинать и на боковую, — посоветовал я, поднимаясь на ноги, и негромко добавил: — Только штаны поменять не забудь, а то и впрямь припахивает.

Думаю, что после пережитого спалось Листеллу в санях сладко. Он даже проснулся наутро лишь в пути — на завтрак его не будили, послушавшись меня, решившего не тревожить и без того исстрадавшегося англичанина, а покормить его позже, на ходу. Но принцип «клин клином вышибают» подействовал — больше о татях сэр Арнольд не вспоминал, Русь если и материл, то тихонько, да и вообще всю дорогу помалкивал.

Вот и славно.

Ехали тем же составом — я с Марьей по бокам от больного, возница спереди. Тесновато, конечно, но терпимо.

Умиравший англичанин теперь ничем не напоминал потенциального покойника. Парня приводило в восторг буквально все. Он балдел — иного слова не подберешь — от крутых ухабов и потряхиваний, умилялся тяжело обрушившейся с придорожной ели горе снега и блаженно щурился, подставляя лицо яркому солнцу.

Как мне кажется, находился он при этом хоть и не в бреду, но и не при полной памяти и разуме, а пребывая в некой эйфории. Ну еще бы — второй раз появиться на свет божий — нешуточное дело. Досадно только, что он оставался все таким же говорливым, как и ранее, с той лишь разницей, что вначале блаженно оглядывался по сторонам, восхищенно цокал языком, а уж потом, немного полежав с полузакрытыми глазами, выдавал очередную фразу.

Нет, сама по себе мне его загадочная болтовня не мешала, но Марья Петровна по-прежнему требовала от меня перевода — очень уж ей понравились стихи паренька. Приходилось «переводить».

— The snow was constantly suspended between the tree stumps, like a shroud, [303] — лопотал Квентин.

— Мороз и солнце — день чудесный, еще ты дремлешь, друг прелестный, вставай, красавица, проснись… — бубнил я вдогон ему.

— The fur-trees arms, rid of their burden, swayed to and fro, [304] — нараспев произносил Дуглас.

— Зима! Крестьянин, торжествуя, на дровнях обновляет путь. Его лошадка, снег почуя, плетется рысью как-нибудь…

Эти «переводы» довольно быстро мне надоели — хотелось помолчать, подумать, прикинуть, взвесить, но всякий раз, посмотрев на свою спутницу, я, вместо того чтобы завершить комедию, вздохнув, продолжал «переводить». А куда деваться, коли Марья не просто слушала — на лице был такой восторг, такое сопереживание, что лишить ее этой немудреной радости у меня просто язык не поворачивался.

Она то улыбалась, то грустила вместе с великими поэтами, иногда на ее глаза наворачивались слезы, а чуть погодя в них уже мелькали радостные искорки. Да и сами глаза выглядели совсем молодо, даже юно, лучась почти девчоночьим изумрудным цветом — ну как тут остановиться? Так и ехали аж до самой Твери, где нам пришлось тормознуться на целую неделю. На этом настояла Марья.

— Камень камнем, — назидательно заметила она мне, — а и он тож предел в силе имеет. Подсобить-то он подсобил, но, ежели здоровьишко ныне не закрепить, все прахом пойдет. Опять же и остановиться есть где. Нас Федул на подворье свое зовет.

— Это с чего такие почести? — удивился я.

— Со здоровьишка свово, — усмехнулась Марья. — Тебе в пути не до того было, а я, когда мы токмо нагнали его поезд, в первый же вечер к нему подошла да вопросила, не устал он-де на боль в пояснице жалиться да на прочее. Словом, заварила ему корешков кой-каких — купцу уж на следующий денек полегшало. А опосля вызнала, что тверской он, да и поведала, что надо бы ему недельку дома в тепле полежати, пока я его пользовать стану. Он и согласился. Далее от Твери сынка свово пошлет, а сам останется. Ну и я как раз с ентим Квентимом займусь.

Арнольд Листелл, даже не дослушав до конца мои пояснения, покорно согласился:

— Я все понимать — твой баба ошень умный и все знать. Как она сказать, я так все и делать.

Он вообще выглядел несколько смущенным, так и не отойдя от своего испуга, но, судя по недовольным взглядам, бросаемым в мою сторону, отчего-то основной причиной своего конфуза считал меня. Впрочем, человеку свойственно делать крайними других, особенно когда он опростоволосился так, что дальше некуда. Ну и хрен с ним, главное, что согласился.

Разместились мы на подворье Федула не просто хорошо — превосходно. Второй год вдовеющий купец, еще лет за пять до этого выдавший замуж последнюю из дочерей, жил в своем терему просторно, а женская половина солидных хором и вовсе пустовала. Так что каждому из пяти постояльцев досталось по отдельной комнате.

О питании заботиться тоже не приходилось. Дабы лекарку ничто не отвлекало, Федул и это взял на себя, дав команду своим холопам в поварской «стряпать господское печево» не на одного себя, а на шестерых, да так, чтоб было излиха.

Словом, образовалась неделя отдыха. Я тут же решил употребить это время с пользой для себя, освоив верховую езду, чтоб при необходимости, буде таковая возникнет в будущем, не опозориться. К тому же воин, который не умеет держаться на лошади, это даже не половина воина — это черт знает что такое.

Заодно не помешает поупражняться и с сабелькой, прикинул я сразу. Последний раз в секцию ходил, дай бог памяти, лет семь-восемь назад, так что вспоминать и вспоминать. Хорошо еще перед крестьянами в деревне не опозорился, когда вздумал выпендриваться, — вот они бы смеялись, если б у меня сабля из руки выпала.

Но вначале я нашел занятие для остальных. Марью Петровну не трогал. С нею и так все понятно — аж двое больных на руках, так что хлопот полон рот: и заварить, и смешать, и настоять, и всякое такое. А вот Арнольду не помешало бы и о своем подопечном подумать…

— Пока мы тут, а не в пути, ты давай его русскому языку учи, а то же срамота, — попенял я Листеллу, — чай, к царевичу едет. И на каковском он с ним стихи будет слагать? Чтоб за неделю пятьсот слов с ним освоил, не меньше.

Лекарь саркастически усмехнулся и язвительно пояснил:

— Я с ним говорить, но он жаловаться на ты и твой баба. Он столько раз в пути просил, чтоб вы ему объяснять, что есть то и как сказать это на русски, а вы оба его не слушать, а говорить о своем.

— Надо же, — подивился я, но потом, припомнив, как он не раз и не два произносил что-то с явно вопросительными интонациями, пришел к выводу, что, кажется, так оно и есть. Да и Марья спрашивала: «Чего иноземец вопрошает?», а я, балда, в ответ: «Про стихи интересуется — хороши ли?»

Но совсем весело мне стало, когда вечером того же дня ко мне обратилась Марья и, несколько смущаясь, заявила:

— Не мое оно, конечно, дело, не бабское вовсе, но я тако мыслю, княж Федот Константиныч, что иноземцу ентому не худо было бы…

Ну а дальше чуть ли не слово в слово высказала те соображения, которые несколькими часами ранее я сам выдал Арнольду. И про царевича, и про язык, и про срочное обучение.

— А как же вирши? — полюбопытствовал я и поразился ее проницательности.

— А их ты мне и сам поведаешь, коль пожелаешь. Для того, мыслю, иноземец тебе вовсе без надобности, — хитро улыбнулась она и расцвела, довольная произведенным на меня эффектом ее слов.

— А как ты… догадалась-то? — спросил я после того, как вновь обрел дар речи.

— А ты мыслил, княж Федот, что тута все лаптем щи хлебают, а ты один ложку имеешь? Чай, не басурмане какие, с понятием, — гордо и чуть обиженно заметила она. — А распробовать, где вода забеленная, а где уха наваристая — невелика премудрость. — Но тут же смягчилась и ласково улыбнулась. — Но все одно — благодарствую. — И низко склонилась передо мной в поясном поклоне. — Я ить деньки енти нипочем не забуду. Бывало, гляну на тебя, яко ты притомился, и так и подмывало сказать: «Будя уж измышлять-то. Чую ить, вовсе не то иноземец сказывает, но уж больно певуче у тебя выходит. Ан нет, мыслю, пущай ишшо чуток поведает». — И, вздохнув, осведомилась: — Ты как, не намыслил меня сызнова в Ольховку отправить, дабы не умничала твоя клюшница?

— Что ж я, дурак — от такой хозяйки отказываться?! — искренне возмутился я.

Марья внимательно всмотрелась в мое лицо и удивленно произнесла:

— И чую, что правду сказываешь, и верить хочу, но уж больно славно все выходит. Неужто мне и впрямь на старости лет оттуда награду ниспослали? Неужто все простили? Неужто…

Она вдруг прикусила губу, резко развернулась и почти бегом ринулась в свою комнату, прижав к лицу платок.

Неделя, проведенная в Твери, сказалась на здоровье Квентина самым благотворным образом. Если в первый день он выглядел выздоравливающим и при внимательном рассмотрении можно было заметить на лице следы недавней тяжкой болезни, то уже на третий день он ничем не отличался от обычных людей, то есть выглядел полностью здоровым.

В освоении языка Квентин делал просто поразительные успехи. Правда, как он сам пояснил, кое-какие уроки он успел взять еще на корабле, благо было у кого — что за торговец, если не ведает говор страны, в которую отправляется торговать.

Да и по пути, пока болезнь окончательно не свалила его с ног, он тоже неустанно всех расспрашивал, жадно усваивая значение каждого слова. При этом опять-таки по совету бывалых купцов тщательно, по несколько раз проговаривал его, стараясь добиться правильного произношения.

К сожалению, про падежи и склонения он слыхом не слыхивал, ведь в английском языке они отсутствуют, так что менять окончания существительных и глаголов он постоянно забывал. Потому его речь еще изобиловала традиционными ошибками уроженцев Туманного Альбиона: «Я быть, она взять, мы идти, твой пить…», хотя и тут он день ото дня исправлялся, схватывая суть буквально на лету, во всяком случае, все, что касалось языка, — эдакий дополнительный дар к основному, то есть к стихосложению.

Правда, один недостаток он никак не мог в себе преодолеть. Когда Квентин волновался или испытывал какие-либо сильные эмоции, русский язык мгновенно выскакивал у него из головы, и он, торопясь и захлебываясь словами, начинал частить на английском.

Дни, проведенные в Твери, позже не раз и не два вспоминались мне. И не потому, что больше возможности побездельничать не выпадало ни разу — отнюдь нет. Да и не было этого безделья. Данное самому себе слово я держал крепко, а потому свободными у меня оказывались лишь вечера. Причина же крылась совершенно в ином.

А началось все с моей невинной шутки, которую я, правда, неоднократно повторял по отношению к юному поэту, особенно когда слышал, как англичанин в очередной раз срывался на родную речь.

— Ты на Руси, а потому говори по-русски, Квентин Дорвард, — напоминал я ему в такие минуты.

Да и в другое время тоже не раз называл его так.

— Как самочувствие, Квентин Дорвард? — любопытствовал я за завтраком.

— Что, Квентин Дорвард, хороша ли банька?

— У нас, любезный, все зимы таковы. Тебе еще свезло, Квентин Дорвард, не нарвался ты на настоящий мороз.

Вот эта загадочная приставка к его имени и была непонятна англичанину. Один раз он вежливо поправил меня, напомнив, что его фамилия Дуглас, но в ответ услышал странное:

— Даже если ты Дуглас, то все равно Дорвард.

Квентин деликатно улыбнулся, но все равно ничего не понял, решив, как он впоследствии мне пояснил, что слово «дорвард» является у русских приставкой, вроде сэра или милорда. Однако спрошенный об этом Арнольд заявил, что ему такая приставка неведома. Пришлось идти за разъяснениями ко мне. Я добродушно пояснил:

— То мне историю одну читывать довелось. Давно еще. Так вот в ней как раз про Квентина Дорварда говорилось. — После чего вкратце пересказал ему содержание знаменитой книги. [305]

Услышанное Квентину понравилось, особенно концовка, в которой герой женится на прекрасной французской графине, да к тому же богатой наследнице. Возможно, порадовало его и то, что я, оказывается, совсем не хотел над ним посмеяться, как ему подумалось, и вообще — мировой парень, с которым можно поделиться даже самой сокровенной тайной, тем более что лучшего слушателя, чем случайный попутчик, с которым в самом скоромвремени придется расстаться навсегда, ему все равно не найти.

А может, просто распирало парня от жажды поделиться секретами, и я весьма кстати подвернулся ему, не скажу под руку, но под язык точно. Так, во всяком случае, я домыслил.

Тайна же у Квентина имелась.

Да еще какая!

Решился Дуглас на откровенный разговор не сразу, целый день пребывая в колебаниях, что я успел заметить. Терпение его закончилось к вечеру. Сразу после того, как отзвенели церковные колокола, гостеприимно приглашающие православных прихожан заглянуть помолиться, и дом купца почти опустел, он не выдержал и, зазвав в гости в свою светелку, открылся мне:

— А ты ведаешь, откуда я сам родом?

— Пока нет, — равнодушно ответил я. Мне и в самом деле было наплевать на происхождение англичанина.

Возможно, это равнодушие и послужило катализатором.

— Токмо тсс. — Квентин заговорщицки прижал палец к губам.

— Понимаю. Молчу, — согласился я. — А хочешь, на икону перекрещусь? — И стал оглядываться в поисках оной, но был остановлен Квентином.

— Я тебе и без того верю, — прошептал тот. — Ты спасать мой жизнь, а потому я решил открыть свой душа, дабы ты знать все. Так вот, ты как-то сказывать про некоего Дорварда и заметить, что он — шотландец, а я — англичанин. Но я тоже шотландец.

— А чего ж тут скрывать-то? — удивился я. — Или на вашем острове не любят шотландцев? Так наплевать — ты ж на Руси.

— Нет, все дело в род, племя, как там…

— Происхождение, — подсказал я.

— Да, так. В этом и сокрыта причина мой удалений оттуда, ибо я… — Квентин выдержал драматическую паузу и выпалил: — Я — король Яков, [306] как его называют у вас на Руси.

— Ба, так что, королева Елизавета уже померла? — почесал я в затылке, и тут до меня дошел смысл сказанного. — Погоди-погоди, родной. Ты что, хочешь сказать, что ты…

— Ну да, я есть король Яков, — простодушно подтвердил Квентин, торжествующе глядя на меня и наслаждаясь моим изумлением.

Глава 13 «Родственные» династии

«С сумасшедшими надо вести себя очень спокойно, а главное — во всем с ними соглашаться», — припомнились мне слова отцовского однокашника по институту, выбравшего в качестве специализации психиатрию.

Он частенько заглядывал в гости к отцу и, будучи словоохотливым человеком, за домашним обедом всегда угощал присутствующих парой-тройкой историй из жизни сумасшедшего дома, где работал врачом.

Эта присказка использовалась отцовским приятелем особенно часто, и ничего удивительного, что она отложилась в моей памяти.

— А тогда кто ж там сидит на троне в Лондоне? — невозмутимо осведомился я, бросив взгляд на стол — нет ли на нем колющих и режущих предметов.

— Как? — в свою очередь удивился Квентин. — Король Яков Первый…

— Ты — Яков, и он тоже Яков, — констатировал я. — Тогда что-то тут не…

— Нет-нет, — поспешил с поправками Квентин. — Я не Яков. Я — его сын.

— Фу-у-у, — облегченно выдохнул я.

Кажется, ножи и прочее прятать не обязательно. Впрочем, сабельку Квентина я хоть и выпустил из рук, но все равно отставил подальше от этого новоявленного сынишки — береженого бог бережет.

— А я уж было решил, что к тебе опять болезнь вернулась или осложнение началось, — честно заметил я ему. — Ну-у-у, это еще по-божески, хотя тоже круто. — И осекся, призадумавшись.

«Вообще-то, насколько мне помнится, после Якова вроде бы должен быть Карл», — мелькнуло в голове.

Нет, что до английской истории, то я знал ее еще хуже, чем русскую, то есть практически не знал, но зато читал творение Дюма-отца «Двадцать лет спустя», в котором квартет бравых мушкетеров почти спас этого самого Карла. Почти, поскольку голову ему все равно оттяпали.

Впрочем, оно неважно.

И что ж теперь получается? Я спас будущего наследника престола? А имя? Почему Квентин, а не Карл? Хотя да, он же должен был помереть и без моего вмешательства непременно бы загнулся, вот и…

— Ты что, наследник престола? — уточнил я у Квентина.

— Нет, наследник престола — Генрих, принц Уэльский, [307] — поправил Квентин.

— Ага, — кивнул я. — А после него, значит… Слушай, помимо тебя и Генри у этого самого Якова еще сыновья имеются?

— Насколько мне помнится, у него есть еще один сын, Чарльз, но тот совсем мал, три года. О прошлое, нет, теперь уж позапрошлое лето родился Роберт, но тот умер, прожив совсем немного.

— И все? — уточнил я.

— Есть еще дочь Елизавета, — неуверенно протянул Квентин, — но ты же спрашивать о сыновьях, а сыновей больше нет.

— Понятно, — окончательно запутавшись, кивнул я и извинился: — Вы, ваше высочество, столько информации мне выдали, что я должен все хорошенько обдумать, а потому прошу простить меня, но я вынужден удалиться, а навещу вас, с вашего позволения, ближе к вечеру и, если позволите, задам несколько вопросов. — После чего коротко кивнул, в точности изображая жест белогвардейских офицеров в кинофильмах — вроде и вежливо, но и чтоб не уронить достоинства, и деликатно подался размышлять.

Благо было о чем.

«Оказывается, вы, сударь, — обратился я сам к себе, — закрутили сюжет похлеще, чем у Брэдбери. Разве что с точностью до наоборот — там герой раздавил бабочку, [308] а ты, мой юный друг, спас стрекозу. Причем не ту, глупенькую, с глазками на крылышках, из-за которой все началось, а куда увесистее».

Получается, что сын этого Якова благодаря мне остался жить, хотя на самом деле должен был умереть, и теперь вся английская история, а вместе с ней и мировая покатится по такому непредсказуемому маршруту, что ой-ой-ой. Вот это ты дал стране угля — хоть мелкого, но много! Хотя подожди, а что за Генрих-то? Я хоть и не силен в истории, но уж это помню железно — после Якова будет Карл, которому Кромвель отрубит голову, затем королевская власть восстановится, сядет еще один Карл, второй по счету, ну и так далее. Ладно даты, хай их кусай, но с королевскими именами я никак не мог напутать. Книжку Дюма я перечитывал трижды, потому имя короля запомнилось накрепко.

Или все проще? Например, Генрих умрет, и тогда наследником станет… Квентин? По всему выходит, что так, ведь больше ни одного Карла он мне не назвал. [309] И потом, почем мне знать, может, это там его имя звучит как Квентин, а у нас его просто исказили, потому и стал Карл.

Это что же тогда получается — я спас наследника английского престола, будущего короля Англии и Шотландии? А если бы я тут не оказался, он бы умер? Тогда выходит, что мой визит сюда уже был запланирован, равно как и мои действия.

Более того, и результаты этих действий уже вошли в историю, которую я изучал в школе и университете, включая всевозможные изменения, — так получается? И, следовательно, что я тут ни сотворю, все равно занесены в летописи, скрижали и эти, как их, хартии. Если все на самом деле так, то можно вытворять что угодно: любой мой поступок — неважно, хороший он или плохой, — зафиксирован. Жаль только, что истинность этой гипотезы можно проверить, лишь вернувшись обратно, а это, увы…

Но тут я вспомнил кое-что странное, и мои мысли резко свернули в сторону от загадочного временно́го круговорота — предстояло обдумать, может, и не столь важное, но гораздо более практичное, касающееся непосредственно Квентина.

Напрашивался вполне естественный вопрос: «А какого черта он вообще приперся на Русь, да еще так странно — без сопровождения, без свиты, с одним лишь лекарем?!»

К нему тут же примешивался еще один, относительно будущей должности. Как-то она выглядела не совсем достойной его титула. Годунов, конечно, крут, но не настолько, чтобы приглашать в качестве учителя для царевича Федора королевского сына из Англии. Нет, пригласить-то он может, хозяин — барин, вот только кто же ему его пришлет.

Или это вроде благовидного предлога, а на самом деле его зазвали в качестве жениха для дочки Годунова Ксении? Кстати, по годам самое то — молодой, симпатичный, опять же, поэт. В такую версию вполне укладывается и затрапезный внешний вид — конспирация. Парень не удовлетворился портретом и решил лично удостовериться в необыкновенной красоте царевны.

Так-так. Вот тут, кажется, все сходится. Вроде бы у нее действительно были женихи из иностранцев. Или я что-то путаю? Нет, точно были.

И один из них как раз пробыл на Руси совсем недолго, потому что умер. [310] Тогда что же получается? О господи, час от часу не легче! Он теперь находится на Руси и совсем не умер, так, что ли?!

Хотя погоди-ка, если этот Квентин женится на Ксении, то он уже не будет королем Англии. А где тогда Карл?!

«Впрочем, о чем это я — настоящий Карл мог еще не родиться», — осенило меня, и я перевел дыхание.

Так, хоть с Карлой разобрались, пусть и не полностью. Теперь приступим вплотную к Квентину, который вроде бы тоже потенциальный Карл. Если это жених Ксении, значит, я все-таки ухитрился изменить историю, да не какую-то там английскую, а нашу родимую?!

«И что мне теперь делать? — мрачно размышлял я. — Заново его убивать? — И твердо ответил: — Нет уж, дудки! Пусть парень живет, и вообще, может, все к лучшему, а? К тому же, насколько мне припоминается, до Москвы он вроде бы добрался и с Годуновым познакомиться успел, а умер уже потом. Ну да, чему удивляться — здоровье у него хлипкое, а таких чудо-камней в столице не имеется. Выходит, все правильно, и я, сам о том не подозревая, сработал на руку официальной истории. Жаль только, что зря старался», — вздохнул я.

Мне и впрямь стало искренне жаль симпатичного простодушного юношу, чей конец я отсрочил так ненадолго.

«Но как-то оно все равно не совсем правильно, — снова вернулся я к странностям визита английского принца. — Конспирация конспирацией, но всему же есть разумные границы, а тут…»

Спустя еще десять минут нервного блуждания по комнате я резко остановился и громко вслух произнес:

— Ну и дурак ты, батенька! А какого черта тебе вообще понадобилось гадать?! Тоже мне Шерлок Холмс выискался. Иди и устрой этому наследнику допрос с пристрастием.

Сказано — сделано, и уже через пару минут я вломился к Квентину с самыми решительными намерениями узнать всю правду до конца.

— Давай, парень, рассказывай все полностью. Знаешь, есть на Руси хорошая поговорка, сказал «а», говори и «б».

— Бэ, — послушно произнес сидевший у стола с какой-то тоненькой книжицей в руках шотландец-англичанин.

— Нет, ты меня не так понял, — поправился я. — Тут речь о другом. Я что-то в толк не возьму: тебя прислали сюда для того, чтоб ты женился на царевне Ксении, так?

— Царевна — это русская принцесс? — уточнил по-прежнему недоумевающий Квентин.

— Да, причем в одном экземпляре, тьфу, дьявольщина, я хотел сказать, единственная дочка царя, — быстро поправился я и поторопил Квентина с ответом: — Ну? Чего молчишь?!

Тот, вытаращив глаза, по-прежнему безмолвно глядел на меня, а рот его в это время постепенно расползался в широкой — от уха до уха — улыбке.

— Так и есть! — вдруг завопил он и вскочил на ноги. — Так и есть! А я есть глупец и настоящий дурень! — После чего он вновь затараторил по-английски, радостно жестикулируя и чуть ли не подпрыгивая от восторга.

— М-да-а, все-таки знание иностранных языков — великое дело, как говаривала, облизываясь, сытая лисичка, выманившая доверчивого петушка на зазывное куриное кудахтанье, — пробормотал я, наблюдая за буйным весельем шотландского принца.

Выждав несколько минут, чтоб у того улегся первый бурный всплеск эмоций — пусть выпустит пар, иначе все равно ничего путного не добиться, я негромко окликнул:

— По-русски, Квентин, по-русски. Я тоже хочу разделить с тобой радость, так что, будь любезен, поделись.

— Да, да! — опомнился тот. — Непременно! — И кинулся меня обнимать. — Боже, как я благодарить тебя! Ты сказать цель, а ведь я думать…

— Вот и говори после этого, что англичане — сухой и чопорный народ, — пробормотал я себе под нос. — Хотя да, ты же поэт, а это — существа особые, ушибленные на голову вне зависимости от национальности. — И громко скомандовал: — Ближе к телу, как говорил Мопассан, — пытаясь холодным тоном остудить полыхающий костер бурных эмоций.

— Слушай… — таинственным шепотом произнес Квентин, заговорщицки оглянулся на дверь, после чего, метнувшись к ней, накинул на всякий случай увесистый крюк на петлю и, вернувшись, приступил к долгому и путаному — все-таки многих слов еще не знал — рассказу.

— Значит, ты — незаконнорожденный? — с легким разочарованием уточнил я спустя полчаса.

— Ты сам есть незаконнорожденный! — возмутился Квентин, и пятна яркого румянца вспыхнули на его щеках. — Я же сказываю: он непременно женился бы на моей матери, если бы та не умерла спустя два года после моего рождения. Я как раз напротив — истинный Стюарт по отец и самый главный род Шотландии Дуглас — по матерь.

— А кто тебе сказал, что ты — сын короля? Он сам? — осведомился я.

Квентин замялся, но потом с вызовом выпалил:

— Он не мог о том поведать, ибо есть такой великий вещь, как политикус, но он был всегда так добр и так любезен ко мне, что я сам решить эта загадка. К тому же я очень похож на его величество — яко ликом, так и всем прочим. Как мыслишь, кто написал оное? — И Квентин, хитро улыбаясь, протянул мне небольшой томик.

— Ты? — уважительно поинтересовался я у него.

— Сам король, — горделиво поправил меня Квентин и, любовно посмотрев на книгу, торжественно прочел заголовок: — «The Essays of a Prentice in the Divine Art of Poesy».

Я тупо уставился на него, вежливо похвалив:

— Звучит красиво. А теперь переведи, а то у меня по вечерам с английским что-то худо.

Квентин некоторое время беззвучно шевелил губами, склонив голову набок, после чего, радостно просияв, выпалил:

— «Опыты подмастерья в божественном искусстве поэзии»! У нас, Стюартов и Дугласов, поэзия вообще в крови, — гордо вскинув голову, заметил он. — Еще Якова, моего предка-короля, который жил лет двести назад, называть первым пиитом шотландских гор [311] на протяжении веков. А что касаемо Дугласов, то у них особая слава принадлежать третий сын Арчибальда Отчаянного Гавин Дуглас. Хотя он и быть в духовном звании, достичь звания епископа Дункельдского, но это не мешать ему слагать сладкозвучные вирши и переводить древних эллинов. Я сам некогда наслаждаться чтением «Энеиды», кою он переводить лет сто назад.

Выпалив все это на одном дыхании, он довольно откинулся на лавке и, горделиво вздернув голову вверх, позволил себе расслабиться, с несколько покровительственной улыбкой наблюдая за мной.

Однако поэтическая генеалогия меня не совсем удовлетворила, и скептическое выражение так и не исчезло с моего лица. Спустя минуту Квентин это почувствовал и с ласковым упреком и легкой досадой в голосе — вот же бестолочь попалась, не зря ему рассказывали, что Русь — страна варваров, которые туго мыслят, потому что от лютых морозов в их голове все мозги слипаются, — осведомился:

— Какие же тебе еще нужны доказательства, неверующий упрямец? Я мыслил, что меня удалять из Англии, дабы мое присутствие не стеснять отца во время его коронации, ибо корабль вместе со мной отплыть ровно за месяц до нее. Но токмо теперь я начать понимать всю его мудрость. На самом деле он вопреки всем придворным козням решить возвеличить своего старшего сына, но, не имея возможности сделать это в Англии, посоветовал моим опекунам отправить меня сюда именно с целью женитьбы на…

— А ты уверен в этом? — перебил я его и уточнил: — Я говорю про женитьбу. Мало ли что я могу ляпнуть, а потому…

— Ты ляпнуть на сей раз именно в punctum… то есть в точка, — тут же поправился он.

— Ну-ну, — недоверчиво проворчал я.

Все-таки что-то меня здесь смущало. Ах да, полное отсутствие свиты. Я не специалист в придворном этикете, но, на мой взгляд, принцев, пускай даже незаконнорожденных, вот так запросто за моря не выпускают. Уж с десяток человек его величество король вполне мог сунуть своему отпрыску. Ну там камердинеров, гувернеров, швейцаров и прочую шелупонь.

— Знаешь, — деликатно начал подкрадываться я к весьма щекотливому вопросу, — давай пока отодвинем в сторону царскую дочку и сосредоточимся на твоем папаше. Книга книгой, но хотелось бы доказательств посущественнее.

— Да ты какой-то недоверчивый Фома, — попрекнул Квентин. — Но я на тебя нет обида. Сейчас моя показать твой что-то, и тебе все понять.

Он торжествующе раскрыл обложку, и моим глазам предстал титульный лист с размашистой английской надписью поперек заголовка.

— Переведи, — вновь попросил я.

— «Моему возлюбленному сыну Квентину, в надежде что он почерпнет из него множество ценного и прекрасного», — высокопарно произнес он.

— Впечатляет, — согласился я.

— Сыну! — гордо подчеркнул Квентин. — А вот еще.

Он опрометью кинулся под лавку, на которой спал, и сноровисто извлек из-под нее небольшой сундучок. Лихорадочно покопавшись в нем, Квентин извлек еще одну тоненькую книгу.

— «Basilikon Doron», — нараспев произнес он и тут же, даже не дожидаясь моей очередной просьбы, перевел: — «Королевский…» — Легкая заминка, после чего он, поправившись, выдал окончательный перевод: — По-вашему если, то царский дар. Сие есмь наставление для меня.

— Так уж и для тебя, — скептически вздохнул я.

— Гляди сюда. — И Квентин сунул мне под нос очередной титульный лист, где вновь чуть пониже заголовка красовалось несколько жирных фиолетовых строк. — «Сын мой, — нараспев произнес он, — дарую тебе оный труд, дабы ты on account of his important position…» [312] Я не ведаю, яко перевести оное на твой язык, и очень жалею, ибо именно тут сокрыта еще одна явная разгадка тайны моего рождения, — на ходу пояснил Квентин и продолжил: — «Ведал и разумел не токмо явное, но и тайное, и полагаю, что оный труд изрядно подсобит тебе в твоей жизни даже вдали от меня». И подпись имеется, — показал он. — Вот она, зри сам.

Я некоторое время пристально разглядывал загогулины, которые мне ни о чем не говорили, и, плюнув в душе, согласно мотнул головой.

— Зрю, — согласился я.

— Мне стыдно, — вздохнул Квентин, — ибо хотя подсказка была ясна, но, увы, я так ничего и не понять, пока ты не растолковать мне.

— Это чего же я тебе растолковать? — насторожился я.

— Ну-у, о том, что все мое путешествие затеяли не… — он замялся, но затем бодро продолжил, так и не назвав ничьих имен, — а сам король и как раз с той целью, дабы я смог жениться на дочь ваш царь. А учитель — это лишь так, — он небрежно помахал рукой, — обман для глупцов, не более. И когда я, — он мечтательно закатил глаза, — явиться во дворец к царь, то…

— Стоп! — резко оборвал его я. — Вот тут, твое высочество, вынужден порекомендовать тебе не торопиться.

— Почему? — обиженно надул губы Квентин.

— Для начала надо пообвыкнуться на Руси, — принялся я вилять вокруг да около. — Опять же язык как следует освоить, дабы ты смог изъясняться со своей нареченной грамотно и без ошибок, которых у тебя пока как блох на барбоске, ну и чувства чтоб в ней к тебе проснулись, а уж потом, где-нибудь через годик, можно признаться в своей любви. К тому ж как знать, — вовремя припомнилось мне, — вдруг твоя избранница окажется уродиной или имеет какой-то другой изъян. Или тебе все равно, лишь бы царская дочь?

— Любовь должна быть, тут ты есть прав, — согласился Квентин, но сразу со вздохом добавил: — Хотя у нас, королей, иногда нет выбора, ибо интересы державы и ее величие…

— Но ты-то не король, — резонно заметил я и на всякий случай внес скоренькую поправку: — Во всяком случае, пока.

— Пока, — назидательно поднял вверх указательный палец Квентин.

— Вот-вот, — не стал спорить я. — Потому дай слово, что ранее чем через год ты никому больше не расскажешь о своей тайне.

Шотландец, несмотря на все доводы, в изобилии приведенные ему, колебался, но наконец нехотя выдавил из себя согласие.

— А заодно пообещай мне, что после того, как ты освоишься у царя, непременно сообщишь ему, что неожиданно встретил в Москве своего… ну, скажем, названого брата, который тоже очень ученый и может поведать царевичу о множестве дальних стран, народов, их обычаях и еще всякую-всякую всячину, включая античную философию.

— Это кто таков? — спросил Квентин, с подозрением глядя на меня.

— Правильно мыслишь, — невозмутимо кивнул я. — Он самый. Твой покорный слуга, который сейчас перед тобой.

— Слуга не может быть учитель, — неуверенно произнес Дуглас.

— Это у нас на Руси такой оборот речи, — торопливо пояснил я.

— А ты действительно ведаешь о странах, народах и можешь…

— Хо-хо, — развеселился я, припомнив свой диплом, где в графе «Квалификация» было написано «Философ. Преподаватель». — Еще как. Меня, брат…

— Брат?! — изумился Квентин.

Что-то я чересчур расслабился. Надо срочно брать себя в руки. Хорошо, что передо мной англичанин, то есть шотландец, одним словом, иноземец, а был бы русский…

— Это тоже такой оборот, свойственный на Руси при обращении к людям, с которыми человек очень крепко дружит, — пояснил я и продолжил: — Так вот, жизнь меня так кидала да с такими людьми сводила, что я ныне много чего знаю. Вот, к примеру, читал ли ты «Ригведу» или «Авесту»? Доводилось ли тебе листать страницы «Упанишады» или «Бхагавадгиты»?

— Не-эт, — обалдело протянул Квентин.

— А знаешь ли ты о кармической зависимости души от материи и путь освобождения, как его описывают в джайнизме? Слыхал ли ты о трех жемчужинах добродетельной жизни: правильном воззрении, то есть самьяг-даршана, правильном знании, кое именуется самьяг-джняна, и правильном поведении, основа которому есть пять великих обетов: ахимса, сатья, астея, брахмачарья, апариграха?

Квентин энергично помотал головой, ошалело похлопал ресницами и жалобно протянул:

— Уж не чернокнижник ли ты?

В ответ я быстренько отыскал в углу икону и перекрестился на нее, после чего гордо заявил:

— То была индийская мудрость и спецкурс «Становление индийской философии», который вел великий брахман.

Вообще-то честнее было бы сказать, брахманша, а еще честнее — старший научный сотрудник. Но «честнее» не всегда означает «правильнее», а потому пусть будет «он» и «брахман».

— Я учиться в Кембридж, но такое ни читать, ни слыхать не доводилось, — честно сознался Дуглас. — Может, я пропустил эти занятия, когда болел. Как жаль, — вздохнул он.

— Навряд ли ты их пропустил, — успокоил я Квентина и покровительственно похлопал его по плечу. — Скорее всего, их попросту не было, ибо твои мудрецы, конечно, люди ученые, но их знания не более чем песчинка по сравнению с той горой, которую постигал я долгие-долгие годы.

— Но ты так молод, — усомнился Дуглас.

— Я постигал их с самого раннего детства, — пояснил я.

— А мне запомнился токмо Августин Блаженный и Фома Аквинский, — приуныл он.

— И ты даже не ведаешь, в чем суть соотношения веры и разума у Ансельма Кентерберийского?! — ахнул я. — Тебе неведомо его доказательства бытия бога в «Монологионе» и «Прослогионе»?! И ты никогда не читал «Дидаскалион» и трактат «О созерцании и его видах» великого философа Гуго Сен-Викторского?! Да чему же вас там вообще учили?!

«Ну и хватит, — тормознул я себя. — Ишь разошелся. Вон паренек чуть не плачет. Ему и без того понятно, что МГУ — это не какой-то занюханный Кембридж».

— Одного до сих пор не пойму: как только оно в голове у меня помещается? — добродушно заметил я, успокаивая своего собеседника, и на всякий случай добавил: — Да ты не бойся. Я ж князь, а не принц, как ты. Так что глаз на твою Ксению не положу. Как говорил один мудрец из вашей страны по имени Фрэнсис Бэкон: «Имеющий жену и детей — заложник судьбы, а сама женитьба — умная вещь для дурака и глупая для умного». За дурака себя не считаю, а потому…

— Нет, — покачал головой поэт. — Я мыслить об ином. Ежели меня спросить, кто ты, откуда, какого роду — что я сказать. Ведь мне о тебе ничего не ведомо.

Я почесал в затылке и решил не мудрить, выдав на-гора версию своего дядьки, который теперь вроде как мой отец. А куда лучше? Тем более версия, можно сказать, освящена временем, и потом, как знать, вдруг его величество припомнит давнего знакомого, который в свое время предсказал юному царскому рынде не просто много хорошего, но даже шапку Мономаха. Припомнит и… обрадуется его сыну.

Должен обрадоваться.

Хотя, честно говоря, мне бы не хотелось выдавать себя перед Годуновым за сына княж-фрязина Константина Монтекова. Ни за сына, ни за племянника. Мешала гордость.

И без того получалось, будто у меня все по протекции дяди Кости. Ведь кто мне помогал? Сплошь его знакомые, у которых осталась о нем добрая память: волхв, бывшая Светозара, Барух, который тоже сын отцовского приятеля Ицхака. И деньги, взятые у купца, если разобраться, тоже не мои, а дядькины — он их ему оставил.

А где я сам-то?

Тут, конечно, тоже вроде бы как протекция со стороны Квентина, но Дуглас — это мой знакомый, и пусть я не лечил его самолично, но инициативу в его спасении проявил, так что воспользоваться его услугами допустимо и ничего зазорного в этом нет.

Единственное, в чем я себе позволил отступиться от прежней истории, точнее дополнить ее, так это добавить несколько фраз о славном прошлом моей семьи, которая якобы тянет свои корни еще от древней шотландской королевской династии. Дескать, жил на свете такой король Дункан, свергнутый и убитый по наущению жестокой леди Макбет — далее шел краткий пересказ шекспировской трагедии. У него имелось несколько сыновей. Так вот, младший из них, по имени э-э-э… Феликс, и есть мой дальний-дальний предок, которого тайно вывезли в Италию…

А что, фамилия Дункан очень даже подходяща и звучит неплохо.

По здравом размышлении, конечно, вообще не стоило бы затеваться с этим учительством. Время не то, спустя всего год с небольшим Борис Федорович должен умереть, после чего убьют и его сынишку, к которому я сейчас хочу набиться в учителя. Однако надо жить и как-то устраиваться. Дом и прочая утварь влетит в копеечку, а деньги…

Пока они имелись. Взятого у Баруха хватило и на то, чтобы расплатиться с возчиками, и на то, чтобы купить у них двое саней вместе с лошадьми. Одну взамен утерянной по пути в Невель пришлось отдать Ваньше, а на второй путешествовать самому.

Но навряд ли у меня сыщется хоть пара червонцев после того, как я куплю дом в Москве. Значит, необходимо срочно заработать, и желательно побольше — в самом скором времени грядет такой кавардак, что только держись, а потому лучше встретить черные дни, имея запасы не только еды, но и серебра.

Квентин слушал меня, завороженно открыв рот, после чего заметил:

— Выходит, ты и вправду мне хоть и дальний, но родич, ведь Стюарты и Дугласы в родстве с Мак-Альпинами.

Я хотел было осведомиться, при чем тут я и неведомые Мак-Альпины, ведь моего пращура именовали Дунканом, или Квентин плохо слушал, но вовремя сообразил, что так, скорее всего, и называется весь род древних королей, чьим потомком я вроде как являюсь.

Что ж, отныне и впредь буду называть себя Мак-Альпином. Пожалуй, она звучит даже красивее, чем Дункан.

Но Квентин не закончил. Некоторое время он мялся, робея, пока я не приободрил его, после чего выдал, что он кое-что читал в некой хронике «Original Chronicle of Scotland», [313] написанной приором монастыря Сент-Серф в Лохливене Эндрю Уинтонским, и там об этих событиях сказано иначе.

Мол, дед Дункана Малькольм II Разрушитель, который завещал внуку свое королевство, не имел сыновей, а только три дочери. Дункан был сыном старшей, Беток, а Макбет являлся сыном средней дочери Малькольма Донады, но на самом деле имел больше прав на престол, поскольку защищал интересы своей жены Груох, которая приходилась внучкой королю Кеннету III, и своего пасынка Лулаха, имеющего больше прав на престол Шотландии, как правнук этого короля, нежели Дункан.

Дальше он пошел сыпать именами королей как семечками, так что я окончательно запутался, хотя некоторых представителей своей прямой линии постарался запомнить — как знать, вдруг и пригодится.

Вслух же заявил, что дело давнее, и спорить со столь почтенным мужем, как Эндрю Уинтонский, тем более приором монастыря, я не берусь. Рассказал же именно так, как гласит старинное предание, которое переходит в моем роду из поколения в поколение.

— Но почему твой пращур так и не вернулся на родину? Ведь после Макбета и его сына Лулаха Дурака на престол взошли дети Дункана, — удивился Дуглас. — Думаю, что его родной брат Малькольм III по прозвищу Великий Вождь с радостью бы встретил твоего Феликса и богато одарил его.

Вот это здорово. Оказывается, они потом еще правили. И как отвечать?

— Видишь ли, — грустно заметил я, — мой дальний предок был миролюбив, а старшие сыновья столь честолюбивы, что он решил не возвращаться, дабы сохранить себе жизнь, которую неизбежно потерял бы.

— Это так, — посочувствовал шотландец. — Помнится, или в той же хронике, или у Джона Форданского я читал, как сыновья Малькольма неоднократно изгоняли своего родного дядю Дональда III Красивого, а один из них, по имени Эдгар, прозвищем Храбрый, поймав его, даже ослепил и пожизненно заточил в глухом замке. Хотя Дональд тоже хорош — до того он убил своего племянника Дункана II, а потом…

— Стоп, — оборвал я не на шутку разошедшегося Дугласа — голова шла кругом от этих Дональдов, Дунканов и Эдгаров. — Время позднее, потому пора спать. Но я думаю, теперь ты и сам понял, почему мой пращур не вернулся?

— Да, — кивнул Квентин. — Он был воистину мудр.

— Настоящий философ, — подтвердил я. — Возможно, я пошел в него.

А сам подумал, что это послужит мне хорошим уроком на будущее: больше о вещах, где я ни ухом ни рылом, не заикаться, а то и Шекспир не поможет.

На том мой вечер познаний и завершился.

Но не окончательно…

Глава 14 Малая Бронная слобода

Последнюю точку в биографии Квентина поставил лекарь. На следующий день я, улучив минутку, нырнул после обеда к нему в комнату и с места в карьер поинтересовался родителями Дугласа.

Предлог был весьма благовидный — мол, у царя непременно зададут соответствующие вопросы, кто знает, если ответы на них не устроят царских бояр, то Квентина могут прогнать восвояси. А я, если что, могу помочь и научить, как правильно рассказывать о себе, чтобы все выглядело правдиво, но вначале мне для этого надо знать истину.

Листелл, который в полной мере усвоил русский обычай послеобеденного сна, лишь раздраженно ответил, что ему, собственно говоря, абсолютно наплевать, возьмут Квентина в учителя или дадут от ворот поворот. Наплевать же потому, что он подряжался только вылечить и доставить юношу живым и здоровым в Москву. Теперь у него есть твердая уверенность, что Квентин доберется до Москвы, а значит, Листеллу на Английском подворье выплатят остальную причитающуюся ему сумму, составляющую вчетверо больше той, которую он уже получил в качестве аванса. И дальше ему, Арнольду, на судьбу юноши… Впрочем, это он уже говорил.

Однако, видя, что прилипчивого русского ответ не удовлетворяет и он не собирается покидать опочивальню, лекарь скороговоркой выдал мне все те сведения, что у него имелись о Дугласе. К сожалению, их оказалось не так уж много, но достаточно, чтобы составить ясную картину.

Получалось, что шотландец нахально врал. Нет, то, что у него знатная семья и сам он — приемный сын Дугласов, взятый на воспитание после смерти его матери, тоже урожденной Дуглас, — это точно, зато все остальное, касающееся родства с королем, — юношеские фантазии и не более того.

«А я-то, балда, ломал голову, поменял ли его спасением историю или нет! — возмущался я, уже находясь в своей комнате, и язвительно заметил сам себе: — Мелковат ты, дядя, для таких глобальных изменений, а возомнил бог весть что. Хотя да, книги и надписи. Такое и впрямь кого хочешь может ввести в сомнение».

Что до них, то тут ларчик тоже открывался достаточно просто. Выдал мне это лекарь не сразу, а еще день спустя, когда хозяин дома устроил грандиозную попойку в честь дорогих гостей. Арнольд, как истинный иноземец, пить не умел. В смысле по-русски. Как говаривал наш командир десантного полка, отчитывая офицеров на собрании в клубе: «Ну выпил ведро, ну другое, но зачем же напиваться?»

Листелл этой мудрой рекомендации не слыхал. Впрочем, даже если бы и слыхал, все равно не помогло бы — он и полведра не одолел, как поплыл, причем хорошо поплыл.

Вот тогда-то он и рассказал мне истинную причину отправки Квентина за моря, на которой настояли его приемные родители. Дело в том, что король Яков, еще будучи шотландским королем, оказывается, был настолько любвеобилен, что прекрасного пола ему не хватало. Возможно, это лишь сплетни и наветы — недоброжелателей хватает у любого короля, но именно после того, как Яков зачастил в гости к приемным родителям Квентина, всякий раз ласково и подолгу беседуя с симпатичным подростком, у Дугласов и родилась эта идея.

Причем поначалу речь шла вообще об отправке — то есть куда подальше, лишь бы поскорей, а потом выпала чудесная оказия — Русь. Ну тут уж они подсуетились, благо что юноша и впрямь освоил танцы чуть ли не в совершенстве, галантными манерами поражал всех придворных, а что до знания различных гербов, то вообще мог посостязаться с герольдмейстерами.

Словом, принц был липовый. Хотя один плюс все равно имелся. Не будь этого разговора с Квентином, и я никогда бы не додумался всовывать лишние вводные в версию об истории своего рода. Зато теперь была твердая надежда, что представитель «родственной династии» не забудет и как-нибудь обратится к царю с просьбой принять меня на службу.

После этого я окончательно успокоился и больше об этом не думал. Лишь раз, уже перед расставанием, будучи в Москве, я напомнил Квентину о двойном обещании: помалкивать о происхождении и напомнить царю Борису Федоровичу о своем «названом брате».

Местом встречи недолго думая я определил храм Покрова на Рву, который добрая половина москвичей, если не больше, уже сейчас называла Василием Блаженным. Дату тоже назначил заранее. Разумеется, не завтра и не послезавтра, а гораздо позже, в среду на Масленой неделе.

Теперь предстояло заняться хозяйственными хлопотами. Увы, но, как позже я сам констатировал, с выбором жилья я слегка лопухнулся.

«Не гонялся бы ты, поп, за дешевизной», — пенял я себе, но что сделано, то сделано. А получилось следующим образом. Проще всего, дабы не соваться ни в какие государевы приказы, ну разве что для скрепления сделки, было купить дом не в Китай-городе, тянущемся от Яузы до Неглинной, и не в Белом, или, как его иногда называли, Царевом. Этот занимал территорию все от той же Яузы, только севернее, и огибал Кремль с запада, упираясь в Москву-реку. Там тоже при желании можно было поселиться, но за гораздо большие деньги, не считая тех, которые непременно пришлось бы выложить всяким дьякам с подьячими.

А тут совершенно случайно я услыхал разговор двух торговцев на Пожаре, то есть на будущей Красной площади — гигантском рынке столицы в это время. Один из них похвалился своим зятем, который жил в Бронной слободе, а потом, из желания подзаработать большие деньги, три лета назад уехал куда-то аж еще дальше Устюга Великого. Ныне он вернулся за семьей и понарассказывал всякого заманчивого. Дескать, местный народец, не знающий истинной цены своим мехам, отдает их задешево, а кузнецы там в большом почете, ибо сами они с железом работать не свычны. Потому он и решил вовсе там осесть.

Ныне зять вроде как уже собрался, да вот заминка — не ведает, кому бы продать свой домишко, а бросать тоже как бы жалко. В него и труд немалый вложен, и пристройки кой-какие имеются, да и вообще лишняя деньга при переезде не помешает — дешевле прикупить железо для работы тут, а не там, где оно куда дороже.

Так в одночасье я и стал обладателем справного домика, который действительно был хоть и невелик, но ладен и добротен, имел и хлев, и амбар, и закуток для дров, и баньку. Все это было достаточно крепким, и охаять ничего нельзя.

Проблемы же заключались в ином.

Во-первых, спустя неделю стал доставать нескончаемый шум, гам и лязг. Ну все равно что устроиться жить в одном из цехов какого-нибудь штамповочного завода.

Оказывается, громкое у кузнецов ремесло.

Нет, я это знал и раньше, но как бы теоретически, а ознакомившись с производимыми ими децибелами на практике, внес в свои предыдущие познания существенную поправку — очень громкое.

Просто ужас какой-то.

В доме еще куда ни шло. Доносилось, но эдак приглушенно и не все время — периодически. Зато стоило выйти на крыльцо и постоять несколько минут, как тут же возникало инстинктивное желание сломать рукояти больших молотов у всех подмастерьев, чтоб не слышать этого нескончаемого бум-бум-бум, раздающегося спереди, сзади, с обоих боков и вроде бы даже сверху и снизу. А затем, не переводя дыхания, тут же проделать аналогичную операцию с малыми молотами самих мастеров — ибо это динь-динь-динь тоже порядком доставало.

После этого, на всякий пожарный, я бы устроил здоровенную доменную печь, для чего с превеликой радостью пожертвовал бы всем своим двором — лишь бы хватило места протиснуться на улицу, и переплавил бы в ней все инструменты, а также заготовки, болванки и прочие железяки.

Второй неприятный нюанс заключался в том, что хоть я сам при покупке дома назвался купцом, ведущим торг с туземным населением восточных окраин, но вскоре выяснилось, что по указу государя Бориса Федоровича торговые люди, проживающие в данной слободе, обязаны нести точно такие же повинности, как и все прочие.

К тому же слобода, именуемая, оказывается, с приставкой Малая, является «черной» в отличие от просто Бронной слободы, располагавшейся перед нею. О соседях тут говорили мало, по той причине что хвалить не хотелось, а хаять — язык не поворачивался.

Как я понял — та Бронная была элитой. Эдакая кузнецкая премьер-лига — дальше некуда. Те ратные диковины, которые там ковали, по качеству были на голову выше аналогичных изделий всех прочих. Коль панцири, так уж их никто на свете не прошибет, а кольчуги не просто прочные, но еще и красивые, «подобно плетению кружевницы». Именно такие фразы довелось мне услышать о мастерах с Бронной.

Потому та и была «белой» слободой, в которую принимали далеко не всякого, но с выбором. Существовало даже что-то вроде экзамена на мастерство — не изготовил вещицу нужного высокого качества и все — свободен, дядя, иди дальше тренироваться.

Зато талантливых зазывали сами, да еще соблазняли разными посулами. Это тоже, как я понял, делалось с целью не допустить, чтоб у конкурентов хоть одно изделие было пусть даже равным по качеству их собственным, не говоря уж о том, чтобы оказалось лучше.

Если бы не угроза пожара в связи с ремеслом, они вообще бы жили в черте царева города, как и прочие привилегированные слободы, но и так расположились вдоль самих стен Царева города, хотя и с внешней их стороны. А вот моя, которая Малая, размещалась перпендикулярно им и тянулась аж до самого Скородома. [314]

Да и во всем остальном, если продолжать сравнение, Малая Бронная была относительно соседей первой лигой, не больше. И работу делали попроще, для сложной существовали мастера с Бронной, и деньгу за труды просили вдвое, а то и втрое меньше — иначе вовсе заказов не будет. Даже в самом названии слободы существовал эдакий оттенок легкого самоуничижения — мол, за большим куском не гонимся, и малым сыты. Хотя, если сравнить количество дворов в обеих слободах, то моя превышала соседнюю как бы не вдвое.

Ну тут тоже понятно — подмастерьем или даже мастером средней руки, не хватающим звезд с неба, стать несравненно легче, чем настоящим Мастером. Именно потому, несмотря на внушительное количество дворов, она так и продолжала называться Малой. Более того, удачливые соседи с Бронной и вовсе полупрезрительно величали соседнюю слободу «выселками».

— Зато мы — вольный народец, — хвалились гости на пирушке, которую новый слобожанин Федот устроил для соседей по случаю новоселья. — Восхочем — возьмемся за заказ, а коль что не по ндраву — ступай себе куды подале.

Это была правда. «Белая» Бронная слобода не платила тягло и не участвовала в повинностях. Зато в ее обязанности входило исполнять разного рода «государственные уроки», от которых они не имели права отказаться. «Черной» Малой Бронной слободе таких уроков никто не поручал, зато у них не было послабления в налогах, то есть следовало расплачиваться серебром за само проживание в ней, к тому же нести разного рода повинности. Ну, например, состоять в пожарной команде и обзавестись подручными средствами для его тушения, буде он возникнет. Пришлось прикупить и багор, и топор, и прочие нехитрые средства, а спустя два дня уже принять участие в первом тушении — между прочим, всего за два дома от моей избы, то есть совсем рядом.

Кроме того, надлежало периодически выходить на ночные уличные дежурства, охраняя проходы между улицами, запираемыми на ночь рогатинами.

И больше всего в такие ночи караульные, работавшие в Малой Бронной, как правило, подмастерьями, мечтали о том, как через их рогатины пойдет в темноте какой-нибудь запоздалый кузнец с соседней слободы, а они его мигом хвать и что потом с ним сотворят, ох что сотворят… Тут дальнейшие планы расходились, ибо кровожадных предложений хватало — в меру фантазии каждого из выдумщиков.

Мне, хоть и не принимавшему участия в таких мечтаниях, но поневоле слушавшему, оставалось лишь порадоваться за мастеров-соседей, у которых хватало ума не бродить по ночам, да еще по улицам чужих слобод, а преспокойно почивать в собственных домах, набираясь сил перед напряженным трудовым днем. Впрочем, им и незачем было идти в сторону нашей слободы.

Если в божий храм, то по ночам там делать нечего, да и располагалась деревянная церквушка не доходя до Малой Бронной, а за слободой шел уже пустырь и далее деревянные стены Скородома.

С левой стороны имелись какие-то строения и слободы, по отношению к которым даже обитатели Малой Бронной горделиво выпячивали грудь, ибо всем известно, что вторая лига, пускай и в ином (не кузнечном) виде спорта, куда ниже, чем первая.

Справа же, если смотреть со стороны Кремля, вообще не имелось никакого жилья — одно Козье болото, из которого вытекали несколько речушек-гнилушек.

Своим соседямновый хозяин дома с кочетом — прежний владелец при строительстве соригинальничал и воздвиг на крыше дома вместо традиционного конька бойкого петуха, отсюда и название — пришелся весьма и весьма по нраву.

Во-первых, гостеприимством. Хоть с деньгами было и не ахти, осталось рублей пятнадцать, но скупиться я не стал, вбухав на угощение больше четырех рублей.

Во-вторых, умом и острым языком. Помимо шуток-прибауток в угоду своим гостям во время пира мне, успевшему вникнуть в сложные и не совсем приязненные отношения жителей слободы с соседями по ремеслу, удалось к месту ввернуть фразу из Екклесиаста-проповедника, заявив, что тот сказал ее именно про Малую Бронную: «Лучше горсть с покоем, нежели пригоршни с трудом и томлением духа».

— А у них, с Бронной, иначе выходит, — добавил я в качестве собственного комментария. — Не по Писанию, а вроде как бы даже наоборот — они ж пригоршнями стараются черпать, верно говорю? — И оглядел присутствующих.

Впрочем, вопрос можно было не задавать — собравшийся народ и так пришел в необычайное возбуждение, и чуть ли не каждый из сидящих рядом после моего триумфального выступления тянулся меня облобызать и заодно попросить повторить еще разок, для памяти. Именно с этого момента меня, как нового «тяглеца», по уму вознесли поначалу где-то на уровень старосты, [315] благо что Дорофей Семиглаз отсутствовал по причине болезни, а потому обидеться на такое сравнение не мог.

Чуть погодя я еще раз подтвердил титул обходительного и смышленого малого. Случилось это, когда кто-то из присутствующих похвалил мастерскую работу какого-то Фрола из Бронной, заметив, что такого доселе никогда никто не делывал. О чем там конкретно шла речь, я уже не помню, но выручил вновь Екклесиаст, которого я процитировал в угоду толпе.

— «Бывает нечто, о чем говорят: „смотри, вот это новое“; но это было уже в веках, бывших прежде нас». Это к тому, — пояснил я, — что, скорее всего, и то, что сделал Фрол, тоже кто-то когда-то уже сотворил, потому как что было, то и будет, и что делалось, то и будет делаться, и нет ничего нового под солнцем…

Народ одобрил, ибо пришлось по душе. А как же. Второй способ возвышения так и гласит: «Не можешь взлететь повыше, опусти ближнего до собственного уровня».

А уж после рассказов о том о сем да про некоторые иноземные обычаи народ, опростав энную по счету чашу с горячим винцом, [316] и вовсе переменил точку зрения, повысив меня до звания объезжего головы. [317]

Впрочем, я не обольщался — по пьянке каких только ласковых слов не наговорят. Правда, все равно было приятно, чего уж тут.

Зато во всем, что касалось вопросов, связанных с христианскими праздниками, особенностью богослужений и прочим, тут я был пас, хотя сумел достойно выйти из щекотливой ситуации.

Как только считавшийся знатоком Михей Куйхлад, хитро щурясь, осведомился у меня, отчего в нынешний светлый субботний денек отмечают не только память Ефрема Сирина, [318] но и празднуют именины домового, и гоже ли такое для истинно православного, я, как хозяин застолья, недолго думая развел руками и заявил, используя «домашнюю заготовку»:

— Ни к чему мирянину лезть в поповское корыто. Лучше во всем положиться на батюшку да на дьякона, а если они не ответят, епископы с митрополитами имеются или сам патриарх. Кто-то да ведает и обо всем нам обскажет. Нам же, грешным, надлежит лишь молиться, бить поклоны да соблюдать посты.

Пару буянов, чуть не сцепившихся друг с другом, мне удалось разнять одними словами, не пуская в ход рук. С третьим — желчным Николой Хромым — пришлось применить силу, но и тут я постарался ни разу не ударить задиру, завалив его боевым приемом «на излом», после чего мужики зауважали меня в третий по счету раз и иначе как с «вичем» теперь не величали.

Версию относительно своего происхождения я несколько подработал, умолчав и о своем княжеском достоинстве, и о фамилии Монтекки — хватит с них и Федота Константиновича. На сей раз звучала она так:

— Поехал мой батюшка на торжище к сыроядцам да в полон угодил. Продали его вместе со мной в далекие страны, но о Руси он помнил и мне завещал непременно вернуться. Бежать-то удалось, да дело на острове было, и как на грех ветер не в ту сторону. Словом, занесло далече. Вот так я целых три года потом и мыкался по разным странам, народам да городам, пока сюда не добрался.

И жалели, и сочувствовали, и радовались, а кое-кто из степенных, не успевших нализаться и имевших дочерей на выданье, вдобавок еще и глаз положил.

— Кажись, добрый зятек будет, если получится с моей дурищей свести, — услышал я краем уха негромкое.

Но я зря решил, что все прошло гладко. Кое-кто из мужиков после того вечера затаил в душе и обиду. Причина была простой — зависть. Особенно злило то, что этого сопляка, у которого и борода толком не выросла, стали называть с «вичем». Не дело оно, совсем не дело.

Особенно серчал Михей Куйхлад, в прежние праздники бывший в центре внимания. Теперь же забытый, он долго терпел, после чего принялся тихонько подзуживать Николу Хромого, а когда мне удалось с честью выйти из этого испытания, пошел на следующий день навещать болезного старосту, попутно высказав ему все подозрения, которые только успел выдумать ночью.

В первую очередь Михей выдал, разумеется, то, что сильнее всего могло разъярить Дорофея, то есть сравнение мужиками меня с самим Семиглазом.

— Я тако мыслю: негоже оно, — скорбно бубнил Куйхлад, — коль они его, пущай и шутейно, но до объезжего главы подняли, а тот повыше тебя будет, стало быть, и Федота ентого они выше тебя задрали. Ну и куды такое годится?

Дорофей Семиглаз, как положено разумному и степенному старосте, избранному «опчеством», отвечать ничего не стал, лишь кивнул в знак того, что услышал, но про себя решил, что, как только немного оклемается, непременно заглянет еще разок к новопоселившемуся, чтоб прощупать его со всех боков. Однако, побывав через три дня у меня в гостях, вместо доноса куда следует «раскололся», изложив состоявшийся разговор и посоветовав впредь избегать завидущего Михея.

Моей заслуги в том нет — вновь выручила Марья Петровна, которую я представил как свою дальнюю родственницу, столь хитро закрутив объяснение — то ли она приходится золовкой трехродному сыновцу шурина золовки моей матери, то ли еще как, — что Дорофей, запутавшись, махнул рукой, даже не дослушав.

— И без того понятно, что, пока жену в дом не привел, она тут большуха, — кивнул он, давая понять, что тема исчерпана.

Но главное было не в степени родства, а в том, что страдавший на протяжении последних семи дней от диких болей в паху Семиглаз первый раз за все время спокойно уснул благодаря снадобью, что она дала. Вот и выходило — если затевать что-либо против этого Федота, то одновременно сделаешь хуже и себе самому, потому что царевы слуги особо не церемонились, зачищая вместе с изменниками и их домашних, а следовательно, прощай травница.

Да и не больно-то приветствовалось доносительство в Малой Бронной. Может, умением они и уступали своим соседям, но что касалось остального, то держали себя с достоинством. Пусть холопы на своих господ доносят, ибо они — народ подлый, а у них каждый сам себе господин. Так что, узнав, по какому навету пострадал добрый молодец, могли низвергнуть со старост самого Дорофея.

Словом, первая гроза мое подворье благополучно миновала. Да и не время зимой для гроз.

Однако окончательно рассеяться тучам было не суждено, хотя тут уж вмешался в дело обыкновенный случай.

Произошел он спустя две недели, как раз на третий день развеселой русской Масленицы. Я уже собирался на обедню в храм Василия Блаженного, надеясь, что туда придет согласно уговору и Квентин. Но на беду почти в это время, только получасом ранее, к кузнице Николы Хромого прискакало несколько нарядно одетых всадников.

Поначалу разговор шел мирно — Никола свой буйный нрав, будучи трезвым, сдерживал. К тому же речь шла о выгодном заказе — починке дорогой сабли, которую нагловатый прыщавый отпрыск Ванька Шереметев невесть каким образом ухитрился сломать.

Никола немало бы удивился, узнав, что сломали ее нарочно, на спор. Уж очень уверен был старший сын боярина Петра Никитича Шереметева в том, что клинок старой сабли изготовлен из чистого булата. А разве тот может сломаться? Да нипочем. На том и поспорил со своим восемнадцатилетним сверстником — Никитой Голицыным.

В судьи пригласили сразу двоих: Димитрия по прозвищу Лопата, из князей Пожарских, да Мишку Скопина-Шуйского, после чего забава «золотой молодежи» семнадцатого века началась.

Согласно уговору, саблю положили на два дубовых чурбачка, после чего на нее сверху должен был прыгнуть Курдюк, как звали за изрядный животик, выросший уже в эти лета, еще одного Ваньку, сына Андрея Ивановича Ржевского.

— Сейчас увидишь, яко оно прогнется, — гордо тыкал пальцем в лезвие Ванька Шереметев.

— Давай, Курдюк, не подведи, а то боле с собой нипочем не возьму, — шептал Никитка. — Сейчас прямо всеми телесами и ка-ак…

Курдюк не подвел. После его старательного прыжка в сабле что-то хрустнуло, сухо крякнуло, щелкнуло, и она разломилась на две неравные части.

— Ну что, Ваньша, давай свой рублевик! — радостно завопил Никитка, но Ванька его не слышал.

— Как же енто?.. — горестно, чуть не плача, шептал он, разглядывая обломки. — Меня ж батюшка поедом съест… — И, досадливо отмахнувшись от ликующего победителя, мрачно заявил: — Таперь, ежели ее заново не слепить, убьет. А как тут слепишь-то?

Михайла Скопин-Шуйский деловито повертел в руках обломки и констатировал:

— Не-а, тута справный кузнец нужен, иначе никак.

Отправились к справным кузнецам, правда, уже без Михайлы, сославшегося на какие-то неотложные дела в царевых палатах, где он служил во время пиршеств в чине стольника. Остальные не бросили приятеля, поехав вместе с ним.

Однако кузнец на Бронной заломил за работу такую деньгу, что Ваньке оставалось только горестно скривиться — эдакой кучи рублевиков он и в глаза не видывал.

На самом-то деле ковалю, скорее всего, было просто стыдно отказывать напрямую, ибо сабля вроде из булата, как ему наперебой принялись пояснять юнцы, а с ним ему работать не доводилось. Опять же излом в неудобном месте — всего в вершке от рукояти.

«На холоду булат слепить, может, и выйдет, — размышлял он, — но только до первого раза — простым топором рубани и все. Не-е-е, нам позориться нужды нет».

Но не пояснять же все это разодетым в пух и прах соплякам.

— Ни полушки не срежу, — отказался он торговаться, — а коль не по ндраву, езжай на «выселки». — Кузнец мотнул головой в сторону соседей. — Они куда дешевше сладят. Токмо потом не серчай, ежели она сызнова в первом же бою разломится.

Ванька, прикинув в уме, что батюшка эту саблю в бой или еще куда в ближайшее время нипочем не возьмет, да и тишь кругом, даже о татарах не слыхать, а потом, спустя пару-тройку лет, как знать, может, его уже и оженят, молча подался на «выселки».

Никола Хромой был третьим по счету кузнецом на Малой Бронной, к кому обратились боярские сынки. Качество стали он оценить не сумел, а Ванька, смекнув к тому времени, что тут похвальба лишь во вред, помалкивал.

— Беру, — решительно тряхнул головой Никола, хотя работать тоже не хотелось.

Он и к себе-то в кузню заглянул лишь для того, чтобы опростать заветную бутыль, припасенную именно на случай лечения распухшей после вчерашнего неумеренного возлияния головы, да вот поди ж ты, не свезло, не сыскал. Очевидно, клятая женка нашла заветную посудину чуть ранее, и что теперь делать — он не представлял.

Потребовать от своей бабы вернуть? Можно, вот только проку от этого будет столько же, сколько от молитвы, если не меньше. Во всяком случае, там в ответ хоть и не дают просимого, зато и не орут с небес противным, визгливым голосом всякие непотребности. Да и отопрется она от всего. Мол, знать не знала, ведать не ведала ни о какой бутыли.

Пойти в кружало и там опохмелиться? И это не возбраняется, но с чем — нет ни единой полушки.

А тут заказ. Не иначе как всевышний, глядя на его страдания, сжалился и ниспослал. Так неужто ему отказываться от даров с небес?!

Словом, как он мне потом простодушно покаялся, он даже не оценил предстоящую работу, согласившись на нее не глядя и тут же затребовав половинную предоплату.

Зато пока ребятня совещалась, выгребая из кошелей все, что имелось в наличности, у него хватило времени оценить всю сложность, а точнее, невозможность работы.

Понимая, что рукоять бросать в горн нельзя, а холодный металл никак не соединишь, сколь ни долби молотом, Никола, вместо того чтоб честно пойти на попятную и отказаться — стыдобища, начал наводить критику, поучая, что можно делать с саблей и какого обращения она не терпит. Была у кузнеца надежда, что боярские сынки махнут на него рукой, тем более денег он демонстративно не принял, дескать, маловато, что соответствовало истине, и подадутся к какому-нибудь другому ковалю, менее занудному.

Однако Ванька уже успел обойти пару кузнецов, которые почти сразу наотрез отказались именно из-за рукояти, и Никола был его последним шансом, потому он и терпел нравоучения до поры до времени из-за страха перед гневом отца. Но время шло, нравоучения продолжались, и боярский сынок, будучи вспыльчивым и заносчивым по характеру, в конце концов не сдержавшись, ответил.

Никола в долгу не остался. Ванька, у которого закончились остатки терпения, ухватил кузнеца за грудки и съездил по зубам. Но перед ним стоял не холоп из дворни, а вольный коваль — и спустя пару секунд недоросль уже кубарем катился по двору, нещадно пачкая в грязи и птичьем помете свой нарядный кафтан и шелковые порты.

— Эй-эй, ты чаво творишь?! — возмущенно завопил Курдюк, испуганно отскочивший в сторону, не зная, что делать.

Никита Голицын был посмелее, а потому потянул из ножен саблю — хоть и не столь дорогую, как у Шереметева, зато целую.

Кузнец, взревев как раненый медведь, шагнул было вперед, но потом огляделся — против сабли надо было срочно найти контраргумент повесомее. И тот мгновенно сыскался в виде здоровенной оглобли, приставленной к углу кузни. Никола вторую неделю собирался отремонтировать сани, да все как-то руки не доходили, зато теперь она пришлась весьма кстати.

Однако взяться за нее он не успел — подскочивший Митька Пожарский, который не имел с собой сабли, с силой шарахнул наглого мужика по уху, отчего тот рухнул, вдобавок в падении изрядно приложившись затылком о бревно кузни.

Когда я на крик, поднятый женой кузнеца, влетел во двор к Хромому, то увидел лишь финальную часть истории — трое юнцов азартно метелили лежащего на земле мужика, но тот, несмотря на получаемые удары, упрямо тянулся за оглоблей. Четвертый, морщась, зажал меж колен руку и в избиении участия не принимал.

Пришлось вмешаться — не оставлять же соседа в такой плачевной ситуации.

Нет, бить их я не стал, грамотно оценив дороговизну нарядов. Закон что в двадцать первом веке, что в семнадцатом — дяденька себе на уме. Чтобы понять это, надо отлупить сына дворника, а потом исхитриться и отдубасить сына президента какой-нибудь крупной компании, не говоря уж об отпрыске губернатора или главы государства, после чего в ближайшие несколько лет уныло сравнивать условный срок почти с таким же по величине, но тюремным.

И это в самом лучшем случае.

Я в тупых себя не числил, потому и без наглядной практики прекрасно понимал, во что мне может обойтись эдакое заступничество, если перегнуть палку, так что не позволил себе ничего лишнего — каждого щенка за шиворот и в сугробы возле забора.

Ну а если при этом их полет будет несколько длиннее и вместо снега их встретит деревянный частокол, к которому они приложатся лбами, тут всегда можно отговориться.

Сказано — сделано. Первым приземлился особо усердствовавший над Хромым Никитка Голицын. Курдюк оказался тяжеловат, а потому его и впрямь встретил сугроб. Зато с третьим по счету все получилось тоже хорошо — жаль только, что приложился не рожей, как первый, а затылком.

Но полюбоваться на свою работу я не успел. Едва третий врезался в забор, как раздался голос сзади:

— Не сметь, пес!

Я, опешив, повернулся, а вот уклониться от удара не успел и получил внушительную оплеуху от четвертого. Не зря, как я узнал впоследствии, княжича Дмитрия из рода Пожарских прозвали Лопатой — силища, несмотря на юношеский возраст, у него была мужицкая.

— Вроде кулаком бил, а будто лопатой саданул, — заметил как-то один из тех, кто на себе опробовал увесистую длань тогда еще двенадцатилетнего Дмитрия.

Отсюда и пошло прозвище.

К тому же его удар пришелся мне в висок, поэтому я хоть и устоял на ногах, но на некоторое время «поплыл» и мгновенно схлопотал еще один, почти классический боксерский апперкот.

В себя я пришел, уже лежа на земле, и вовремя, едва успев увернуться от нарядного сафьянового сапога, который, изловчившись, перехватил и выкрутил, валя нападавшего на землю.

Если б в запасе у меня было хотя бы несколько секунд, то я бы сумел разогнать застивший глаза кровавый туман злости, поскольку лежачих не бил ни разу в жизни, а больше тягаться не с кем. Но секунд у меня не было, поскольку Никитка Голицын к этому времени уже пришел в себя и, вытащив саблю из ножен, бежал ко мне, только-только поднимающемуся на ноги. За ним спешил предусмотрительно держащийся чуть сзади Курдюк. Да и Ванька Шереметев уже встал на ноги.

Я огляделся по сторонам и успел дотянуться до оглобли, которая так и не пригодилась Николе. Думать об осторожности уже не думал, норовя врезать побольнее и от души — в себя я пришел лишь спустя несколько минут, когда на шум сбежалось не только все население слободы, но и приехала пятерка всадников в красных стрелецких кафтанах.

Последние в свою очередь, скорее всего, были весьма недовольны выпавшим на них аккурат на Масленую неделю дежурством, поскольку пребывали явно не в духе, мысленно кляня на чем свет стоит своего начальника — въедливого и дотошного дьяка Разбойного приказа Василия Оладьина.

Как я потом на всякий случай выяснил, еще не подозревая, что вскорости сменю свое местожительство, был тот по своему рангу самым нижайшим из трех объезжих голов, поставленных следить за порядком в новом деревянном городе от Никитской улицы и аж до реки Неглинной. Но это официально, а на деле являлся главным, ибо князь Семен Барятинский был стар и частенько хворал, а потому распоряжался стрелецкой службой даже не Иван Елизаров сын Неелов, а неугомонный Оладьин, и спрашивал за упущения строго…

Я тоже не собирался подбирать вежливых выражений для представителей власти, тем более поначалу мне было невдомек, что это власть. Я-то по неведению решил, что это просто заехали на шум проезжавшие мимо стрельцы. Ну ехали себе, вот пусть едут дальше, а мы тут и сами разберемся, без посторонних. Примерно в таком духе я и ответил им на вопрос «Что тут происходит?». К тому же жадная до дармовых зрелищ толпа слобожан, заглядывавшая с улицы, была явно на моей стороне, а это вдохновляло.

Лишь когда Никола Хромой поднялся на ноги и принялся громогласно жаловаться подъехавшим на бессовестную татьбу средь бела дня, учиненную с ним, поминутно кланяясь и взывая к справедливости, я смекнул, что вроде как не прав.

Однако было уже поздно.

Такая дерзость со стороны молодого слобожанина сразу пришлась не по душе старшему пятерки, Акинфу по прозвищу Кольцо. Но он еще и тут, как я успел заметить, несколько колебался, ибо я хотя и был дерзок на язык, но по существу вроде бы прав. Однако стоило ему услышать имена избитых юнцов, как Акинф властно махнул своим стрельцам, выразительно ткнув в меня пальцем.

— На съезжую, — коротко распорядился он, — а ты, Осип, давай к дьяку Оладьину. Упреди его, что так, мол, и так — пущай сам решает, яко с ним дале быти. — И, обратившись ко мне, благодушно порекомендовал: — Ты, мил-человек, оглобельку-то отложь в сторонку да не противься.

Я продолжал колебаться, лихорадочно размышляя, как быть дальше.

Особых надежд на торжество правосудия питать не приходилось. Если бы сопляки были не таких звучных фамилий, то тут, возможно, справедливость и могла восторжествовать, но когда на одной чаше весов сразу Шереметев, Голицын, Пожарский и в довесок к ним Ржевский, а на другой — я один, то тут надо срочно предпринимать какие-то меры, дабы уравнять шансы. А как?

— Не усугубляй, — посоветовал Акинф, видя, что слобожанин не торопится выполнять его требование.

— Ладно, — тряхнул головой я, придя к мысли, что усугублять в моем положении и впрямь чревато, — только дозволь к дому пройти, чтоб попрощаться. Я так думаю, что нескоро туда вернусь — надо же предупредить.

Акинф прищурился, прикидывая, что от прощания особой беды не будет, да и не убежит пеший от конных, тем более что толпа угрожающе ворчала, явно симпатизируя своему, а потому лучше согласиться на просьбу.

— Отчего не заглянуть, — кивнул он. — Тока вместе с моими стрельцами, чтоб глупостей не учинил да бежать не удумал.

Теперь вся моя надежда была на домочадцев. Исправно помогавший Марье Петровне по хозяйству Алеха поначалу опешил от такого обилия незваных гостей и лишь удивленно хлопал глазами, но оно было и к лучшему — зато молчал.

Вдобавок сопровождавший меня оказался с ленцой, а потому в ледник, где, по моим словам, надо было не позднее чем завтра что-то поправить и заделать, лезть вслед за мной и Алехой не стал, рассудив, что выход оттуда там же, где и вход, а потому никуда я не денусь, сам вылезу.

Оказавшись с детдомовцем наедине, я яростно зашептал на ухо Алешке, чтобы тот, как только все уйдут со двора, немедленно бежал к храму Василия Блаженного разыскивать Квентина, с которым была назначена встреча во время обедни.

— Да Петровну заодно возьми, — посоветовал я. — Времени мало, так что вы туда внутрь не ходите, стойте на входе, а то и разминуться недолго. А как выловите его, поясните, что со мной беда приключилась — пусть выручает по старой памяти.

— А чего стряслось-то?

Я вкратце обрисовал ситуацию, не преминув уточнить, что сопляки, которым сегодня досталось от меня на орехи, дети важных бояр.

— Тогда худо, — помрачнел Алеха. — Помню, в детдоме тоже как-то сцепились наши с местными, а оказалось, папашка одного — то ли замглавы района, то ли…

— Эти круче, — перебил я. — Эти, считай, губернаторские сынки, так что вся надежда на тебя, иначе обломится мне по полной. — И заторопился: — Ну все, я побежал.

— Куда? — обалдел Алеха.

— В тюрьму, куда ж еще, — пояснил я и, затянув на манер знаменитого Промокашки: «А на черной скамье, на скамье подсудимых… и какой-то жиган…» — полез из ледника наружу.

— Ты чаво там, башкой об лед треснулся? — хмуро поинтересовался стрелец. — Чаво несуразицу плетешь?

— То я со страху перед вашим дьяком, — заговорщицки шепнул я ему и крикнул в черный провал ледника, из которого вылез: — Не забудь, прямо сразу ко входу!

— Ишь яко о хозяйстве озаботился, — хмыкнул стрелец и ехидно спросил: — Мыслишь, скоро возвернесси? — И, лениво зевнув, добавил: — Так энто ты напрасно.

— Понятно дело, — не стал спорить я. — Дурак тот, кто, живя на святой Руси, от тюрьмы да от сумы зарекается.

— А енто дело сказываешь, — похвалил ратник и легонько подтолкнул меня к выходу. — Давай-давай, шевелися.

А со своим пророчеством стрелец как в воду глядел. Зря я ждал. Ни завтра, ни послезавтра выручать меня так никто и не явился. Хотя гости ко мне и наведывались, но только все больше нежелательные…

Глава 15 В остроге

На следующий день состоялся свод, как здесь называют очную ставку. Дьяк Оладьин не мешкал, очевидно исходя из степени знатности замешанных в это дело сыновей важных персон. На своде присутствовал и Никола Хромой, но, увы, только в качестве свидетеля.

Я старался отделываться односложными фразами и отвечать строго по существу задаваемых мне вопросов. Иногда, правда, не выдерживал, когда обвинители совсем уж завирались. Особенно этим отличались Ржевский и Ванька Шереметев. Однако всякий раз меня бесцеремонно одергивали, давая понять, что мой номер шестнадцатый и вообще — настряпал делов, так уж помалкивай.

О самих «настряпанных делах» красноречиво свидетельствовали опухшие рожи юнцов — я бил от души, а потому синяков и ссадин на них хватало. Правда, в последних винить скорее уж следовало не меня, а забор, но…

Долго рассказывать не стану, скажу лишь, что, как и следовало ожидать, меня сделали во всем произошедшем крайним. Дескать, ни с того ни с сего налетел на них вначале Никола Хромой, который, правда, получил достойный отпор, после чего на выручку задиристому кузнецу кинулся я и, ничего не разбирая, принялся метелить всех одного за другим. О том, что я поначалу пытался разнять дерущихся и всего-навсего раскидывал их в стороны, речи не было.

Правда, угрюмый Дмитрий Лопата — интересно, это тот самый Пожарский, хотя нет, тот вроде бы Михалыч, — проявил честность и пару моих утверждений подтвердил, но почти сразу после этого его вежливо выпроводили из допросной.

Зато оставшаяся троица заливалась как курские соловьи. Я и то, и это, и так их, и эдак, и вообще какой-то зверь. Писец-подьячий, или, говоря современным языком, секретарь-стенографист, от усердия чуть высунув кончик языка, еле успевал записывать их «честные» показания.

Расчет на то, что меня выслушают хотя бы под конец этой пародии на очную ставку, тоже оказался ошибочным. Никто этого делать не собирался, Никитка Голицын был не столь боек на язык, как Шереметев с Ржевским, зато его батюшка, князь и боярин Василий Васильевич, которого вообще близко не было во дворе у кузнеца, трепал языком за двоих.

Багровую его рожу я невзлюбил сразу. Бывает любовь с первого взгляда, а бывает отвращение. У меня при этом самом взгляде приключилось последнее. Описывать его не стану — из-за возникшей антипатии боюсь погрешить против справедливости, но личным впечатлением кратко поделюсь. Так вот, к таким лицам больше всего идет кирпич.

Да еще он поминутно хватался за саблю, а один раз и вовсе кинулся с нею на меня. Я и без того был возмущен — какого черта его вообще допустили сюда?! — так что эта его попытка окончательно вывела меня из себя.

Удар был лихой, но я уже чуял, чем может обернуться эта пародия на очную ставку, был готов ко всему и успел не только увернуться, но и пнуть его по руке. Совершенно не ожидавший такого оборота боярин вначале даже не понял, что произошло. Несколько секунд он тупо глядел на отлетевшую в угол саблю, соображая, как это она там оказалась, а потом, изрыгая нечленораздельные вопли, ринулся в атаку.

— Прости… Твой вопль утробный пока не проясняет дела суть!.. [319]

Это я имел наглость процитировать вслух, когда он с разбитой мордой стал уже неловко заваливаться набок. Не знаю, может, мне стоило попросту увернуться и не бить в ответ, но все пошло на автомате.

Старшина нашей учебки остался бы весьма доволен своим учеником. Честно говоря, первые пару-тройку секунд после случившегося и я ощущал глубокое внутреннее удовлетворение. Лишь потом до меня дошло, что вот этот тучный мужик с разбитой в кровь рожей — последствие апперкота и прямого в нос — один из виднейших московских бояр. Если я не ошибаюсь, он ведет свой род аж от легендарного Рюрика, [320] и это рукоприкладство может выйти мне таким боком, что…

Словом, строго по так любимому мной Филатову:

Когда с людьми знакомишься на ощупь,
Готовься к неприятностям, дружок!.. [321]
— Ах ты, собака! — с жалобным щенячьим воплем ринулся на меня юный мститель Никита, но стрельцы, стоящие позади, повинуясь властному кивку дьяка, решительно выступили вперед, удержав сопляка.

— Если я и собака, то из волкодавов, — злорадно заметил я, не желая оставаться в долгу. — И таких щенков, как ты, мне пяток на зубок.

Услышав такое, один из стрельцов сдержанно крякнул и улыбнулся. Правда, он тут же опомнился, согнал с лица улыбку, но во взгляде, устремленном на меня, явно читалось одобрение.

— Ты бы и впрямь, княжич, не совался, а то и до греха недалеко, — миролюбиво прогудел он Никитке, удерживая его порыв. — Вишь, купец какой бедовый. — И, вновь одобрительно покосившись на меня, больше для порядка, как я понимаю, заметил: — А ты неча тут граблями махать. Стой себе покойно, а то ишь…

Боярина тут же увели куда-то умываться, а растерявшийся Оладьин быстренько закруглил допрос, объявив, что «в опчем» ему все ясно, а ежели чего занадобиться, тогда он созовет всех сызнова.

Словом, вернулся я в свою «общую камеру» злющим как собака и отчетливо сознающим, что дела мои — швах.

К этому времени надежда на помощь Квентина окончательно во мне растаяла, и я пришел к твердому выводу, что надо выкручиваться самому.

«Никто не даст мне избавления, ни бог, ни царь и ни герой», — насвистывал я, расхаживая по тесной КПЗ, как успел окрестить мрачное полуподвальное помещение. Вот только придумать, как его «добиться своею собственной рукой», отчего-то не получалось.

«У дядьки на этот случай хоть портрет с царской невестой имелся, пускай и липовой, а тут вообще ничегошеньки», — размышлял я, прикидывая и почти мгновенно отметая в сторону один план за другим — уж очень они были фантастичны и годились разве что для какого-нибудь голливудского сюжета.

К тому же как следует сосредоточиться изрядно мешали остальные обитатели КПЗ. То словоохотливый мужичок, хитро поблескивая глазками, начиная нудно выспрашивать, за какие грехи меня сюда засунули, после чего, отведя в сторону, долго пояснял, сколько и кому надо сунуть, и навязывал свои посреднические услуги.

Едва удавалось отделаться от него, как тут же пристал другой с предложением поменяться одеждой, ибо в остроге сидит такой народец, что ой-ой-ой, а потому ее все равно отнимут. А так, ежели мы сейчас обменяемся, то его драный зипунок непременно останется на мне, потому как никого не соблазнит. Да еще придача к нему — цельных две копейных деньги, которые можно сунуть за щеку, таким образом тоже спрятав от лютых головников.

К третьему часу, когда уговоры мужичка дошли до астрономической суммы в семь копейных денег придачи, я уже был готов снять с себя кафтан и бросить в рожу навязчивому просителю, лишь бы он отстал. Удерживало лишь одно — сидеть в рубахе слишком холодно, а надевать на себя его лохмотья, кишмя кишевшие вшами, я нипочем бы не стал.

Видя мою несгибаемую непреклонность, мужик не отстал, но сменил тему. Теперь он клянчил у меня сапоги, предлагая великолепные лапти с особо прочными подошвами, которым, как и лаптям, ну просто износа не будет, поскольку он сам уже отходил в них чуть ли не полгода, а обувка почти как новая.

Мне очень хотелось послать зануду, но как-то чересчур пристально и часто поглядывала в нашу сторону парочка здоровенных бугаев — по всей видимости, из той же шайки-лейки, — а потому я решил не искушать судьбу, и без того забот полон рот.

От дальнейших притязаний мужика меня избавил стрелец, отворивший низенькую дверцу, больше похожую на лаз, и громко вызвавший меня на выход.

— Вот, теперь точно снимут и ничего не получишь. Давай пока не поздно — еще успеешь, — вцепился в мой кафтан мужик.

— Да пошел ты! — И я легонько оттолкнул его.

Бугаи как по команде вскочили, но сразу же, переглянувшись, сели обратно.

«Так оно и есть, — подумал я. — Правильно я их вычислил. Значит, если вернусь, будет разбор полетов и заступничество за „маленького“ по полной программе. Ну и ладно, зато время скоротаю». — И шагнул в тесный проход.

На сей раз поведение дьяка Василия Оладьина меня озадачило. Если на своде он держался сурово, не давал мне говорить и вел себя так, будто перед ним страшный маньяк-душегубец, то сейчас…

Речь вкрадчивая, мягкая, в глазах сочувствие. Разве что не понравились хитро-блудливые искорки, время от времени мелькавшие в серых зрачках. Да и сам он повадками чем-то напоминал лису — ласково помахивал хвостом, в смысле языком, держась чуть ли не запанибрата. А уж беседу вел так, словно перед ним стоял не буян, обвиняемый в избиении сыновей видных бояр, а закадычный приятель, угодивший, сам того не желая, в сложный переплет, из которого его нужно срочно вытягивать.

Суть такого поведения я уловил ближе к концу, когда дьяк, устав ходить вокруг да около, рубанул чуть ли не напрямик: «Хочешь свободу — плати». Разумеется, сказано было поделикатнее, но смысл тот же.

— Я и сразу почуял, что ты не из простецов. Нешто не понимаю, иноземец иноземцу рознь. Хотя сумнения и были, но ты мне их на своде живенько развеял, егда свару с Голицыным учинил. Да оно и понятно: ежели так-то величают, тут любого за поруху, отечеству свому чинимую, обидка проймет. Э-э-э, мыслю, видать, и впрямь сей Федот не прост. Имечко у тебя, правда, иноземным не назовешь, ну да господь с ним, с имечком.

— Мое подлинное имя весьма труднопроизносимо, и его постоянно тут коверкали, — тут же состряпал я вполне приличную отговорку. — А потому я предпочел называться более простым и привычным для вашего языка.

— Ну да, ну да, — охотно закивал Оладьин. — То твое дело. А вот про товары твои да про лавки мне слыхать не доводилось. Видать, впервой у нас в Москве. Не иначе куплять чего приехал? А сребреца хватит ли?

«Вот, — понял я. — Остальное было лишь прелюдией, а суть в последней фразе. И намек вполне понятный — хватит ли. Только не на закупку товаров, а на мой выкуп отсюда. — И мысленно захлопал в ладоши. — Браво, брависсимо! Просто восторг раздирает при мысли о неизменности московской милиции! Это ж надо — четыре с лишним века соблюдать верность одному и тому же принципу. Что Иван Грозный на престоле, что Борис Годунов, что советская власть, что демократы — а у них один черт, только бабок срубить!»

Однако отвечал вежливо и впрямую во взятке не отказывал. Скорее наоборот — всецело соглашался. Мол, всякое доброе дело нуждается в оплате, и желательно сразу, то бишь на этом свете, а не на том. И я сам тоже того, то есть завсегда пожалуйста, но… чуть погодя.

Дескать, со сребрецом пока проблемы, поскольку дьяк несколько ошибся — приехал я не с пустыми руками, а с товаром, поэтому мне надо поначалу предстать пред очи государя и вручить его величеству привезенное, после чего царь непременно осыплет меня золотом, из коего малая толика обязательно перепадет Оладьину.

Дьяк в ответ выразил логичные сомнения насчет предстоящего свидания, тем паче осыпания златом. Но даже если таковое состоится, то где гарантия, что бывший узник вспомянет о скромном объезжем голове? Словом, лучше бы пораньше. Кстати, а что за подарок приготовлен для царя? Хотелось бы, так сказать, предварительно на него взглянуть, дабы самолично удостовериться в истинности обещания узника.

— Часы, — коротко ответил я, но, заметив, как разочарованно скривилось лицо Оладьина, принялся расписывать качества «атлантика», завершив панегирик в их честь восхвалением великого мастера-изготовителя Вильгельма Телля — единственный швейцарец, имя которого я знал, — и указанием на их миниатюрность.

— Часы на руке? — усмехнулся дьяк. — А не тяжко будет государю их носить?

— Я же говорю, маленькие они, — пояснил я.

— Не верю, — отрезал Оладьин. — Отродясь таких не видывал, а посему, покамест сам не узрю, нет тебе веры.

Дальнейшие препирательства ни к чему хорошему для меня не привели. Дьяк упорно стоял на своем, желая их видеть, а я, вполне логично опасаясь, что тот их прикарманит, отказывался. Но потом, припомнив кое-что, пришел к выводу, что надо соглашаться — особой беды не будет.

— Только спрятаны они у меня в надежном месте, — пояснил я. — Вели, чтоб холопа Алеху привели — я с ним переговорю и все поясню, где их искать.

— А без холопа никак? Мне поведай, а уж мои людишки и иголку в стоге сена сыщут. Так-то оно быстрее будет, — почти отечески посоветовал Оладьин.

— Не сыщут, — отрезал я. — Уж больно тайное место. Да и не хочу я, чтоб твои люди о нем знали. Сам посуди, куда мне потом злато, от государя полученное, хоронить, если твои люди о нем ведать будут?

— А может, потому упираешься, что там и еще кой-что упрятано? — лукаво улыбнулся дьяк.

Я вздохнул и махнул рукой:

— Будь по-твоему. Пусть парочка твоих людей вместе с ним к тайному месту подойдет, и сами убедятся, что, кроме часов, у меня там ничего не лежит.

— Вот так-то куда лучше, — кивнул Оладьин, но поморщился, не иначе как поняв, что если я так спокойно согласился на его людей, то в тайнике, по всей видимости, кроме часов, действительно больше ничего нет.

Однако свое разочарование он почти сразу невидимой метлой смел с лица, вновь приторно улыбнулся мне и заверил:

— А чтоб ты убедился и в моем крепком слове, я тебя в иное местечко поселю. Там тебе куда лучшее будет.

Действительно, новая КПЗ мне понравилась куда больше, чем предыдущая. И солома на полу свежая, и что-то наподобие нар сколочено. Пусть деревянные, без матрасов и прочего, но все равно. А главное, имелась печка, точнее, задняя ее часть — все остальное находилось в соседней, но тем не менее.

Обитателей в камере было тоже гораздо меньше — помимо меня там находилось всего четыре человека, и, как на подбор, сплошь купцы. Как я догадался, все они тоже успели что-то пообещать дьяку, а потому и располагались в относительном комфорте. Вечером нам даже принесли поесть — неслыханная роскошь. Горячего, правда, не было, но кус мяса выглядел довольно-таки внушительно, да и квасу в кувшине я отдал должное.

А ближе к вечеру я сделал и еще одно открытие. Оказывается, мох, которым для тепла и во избежание щелей между бревнами стен, щедро напихали во все стыки, как раз возле моего деревянного лежака почти весь выпал. Хотя наверняка сказать трудно — не исключено, что над этим поработал кто-то из предыдущих узников. Словом, щелочка там имелась, и весьма приметная. Разумеется, видно в нее было не ахти, опять же и обзор узковат, где-то на пару метров, но мне хватило и этого, чтобы подсмотреть происходящее.

Дело в том, что комната эта — как я догадался впоследствии — использовалась Оладьиным исключительно для тайных встреч. Вот одна из них и состоялась у него этим вечером. Точнее две, но про первую мало что могу рассказать, поскольку я застал ее на середине, а вдобавок еще не успел внести свою лепту по выковыриванию оставшегося мха, поэтому и видел ее, и слышал с пятого на десятое.

Зато к тому времени когда произошла вторая, я уже был готов к прослушиванию на сто процентов и воочию наблюдал, как за меня ходатайствует не кто иной, как… сам боярин и князь Василий Васильевич Голицын собственной персоной. Признаться, ни за что бы не подумал, что этому толстому, матерому борову присуще милосердие и гуманизм. Особенно по отношению к тому, кто не далее как вчера изрядно начистил ему жирную физию. Даже когда я услышал начало, все равно не поверил — что-то иное было у Голицына на уме.

Для начала боярин во всех деталях и красках подробнейшим образом рассказал дьяку, какой допрос с пристрастием был им устроен сыну — ох и погуляла старая, еще дедова плеть по плечам непутевого сопляка. Так вот сразу после этого и выяснения истинных подробностей случившегося Голицын пришел к выводу, что, оказывается, тот сам во всем повинен — и в драку первым полез, и потом первым напал.

— А купец-то что, он лишь защищался, — басил боярин. — Опять же Масленая неделя, праздник, скоро Прощеное воскресенье, потому сделай милость, отпусти ты его восвояси. Токмо одна просьбишка — перед тем как вольную ему дать, упреди, чтоб мои люди его успели встретить да ко мне для мировой привести. — И его рука непроизвольно легла на рукоять сабли, с силой стиснув ее.

Я призадумался и несколько приуныл — памятуя его избитую и красную, как кормовая свекла, рожу, а также опухший нос, догадаться, о какой мировой пойдет речь на его подворье, несложно. Так вот почему Оладьин махнул рукой своим стрельцам, чтобы они встряли и не дали боярину и прочим посчитаться со мной, чтобы отвести душу. Все рассчитал, зараза!

Не иначе как Голицын решил, что кара неведомому молодому ковалю за такой смертный грех, как поднять руку вначале на его дорогое и ненаглядное чадо, а потом на него самого, должна быть только одна. Суд и острог — дело неплохое, но уж больно неопределенное и зыбкое. Куда проще притащить его к себе на подворье и уж там, всласть поизгалявшись, повелеть забить насмерть.

Это я к примеру.

Разумеется, возможны варианты, но в тех рамках, что я указал.

Думаю, что Василий Оладьин тоже сразу догадался об истинной причине такого необычного ходатайства. Во всяком случае, виду он не подал, лишь предложил составить бумагу, дабы не возникло подозрение, будто он, Оладьин, отпустил татя за мзду.

Голицын не возражал, и спустя час бумага, где кратко излагалась суть событий, была составлена. Кстати, на сей раз изложенное — дьяк зачитал ее вслух, а потому содержимое не осталось для меня загадкой, — практически ничем не отличалось от произошедшего в действительности. Однако после того, как бумага со стола была убрана, дьяк грустно заметил:

— Стало быть, коваль неповинен. Стало быть, на сыне твоем вина. Выходит, надобно его сюды приволочь да покарать, чтоб другим неповадно было.

— То я сам, — отмахнулся Голицын.

— Ан нет, боярин, — возразил дьяк. — Сам, по-отечески, это одно. На то твоя вольная воля, хошь карай, а хошь милуй. Мое ж дело государево, подневольное. Мне по закону все надобно, вот и выходит…

Далее речь Оладьина плавно перетекла на тяжкую жизнь, обремененную нищенским жалованьем, при котором невмочь даже скопить приданое для родной дочери. Конечно, ради Масленицы можно закрыть глаза и на эдакое беспутное поведение недоросля, но уж больно оно как-то не того. Мало ли кто проведает, а государь к потатчикам татей крут, и коль дознается, то Оладьину не сносить головы.

Голицын покряхтел, попытался решить дело полюбовно, но затем выразил свое согласие с намеком Оладьина.

— Тута сынок мой беспутный близ подворья кошель сыскал, — с тяжким вздохом заметил он. — Ничейный он, а потому прими да, ежели володелец сыщется, ему и отдай. — И бухнул на стол приятно позвякивающий мешочек.

— Находку лучшей всего прямо под божницу класть, — порекомендовал дьяк, внимательно разглядывая кошель, но даже не коснувшись егоруками.

Голицын с недовольным видом взял мешочек и побрел к дальнему, невидимому мне сквозь щель углу.

— Запамятовал я чтой-то: там сколь всего? — деловито осведомился дьяк, когда боярин вернулся.

— Дак десяток рублев, — пояснил Голицын.

— Сдается мне, что поначалу куда больше было, — возразил Оладьин. — Мыслю, не мене трех десятков. Твой сынок, случаем, не запустил туда длань допреж того, яко тебе отдати?

— Побойся бога! — вытаращил глаза Голицын. — Нешто такое богатство кто уронит?!

Новый торг, который начался, закончился нейтрально. В конечном счете выяснилось, что в мешочке и впрямь лежало не один, а два десятка рублей. Недостающие боярин поклялся к вечеру прислать, после чего облегченно осведомился:

— Стало быть, и купчишку к вечеру выпустишь?

Дьяк было согласно кивнул, но тут же поправился. Не иначе как вспомнил про мои часы и прикинул, что с противной стороны еще не успел поживиться, пусть и не бог весть чем. А потому после кивка последовал противоречащий ему ответ:

— Не ранее завтрашнего полудня.

Так-так. Я призадумался. Мне-то в такой ситуации что делать? Ну выпустят меня, а сразу за воротами возьмут в оборот люди боярина Голицына, которых наверняка будет не менее десятка. Да и не с пустыми руками придут они. Как минимум засапожник будет у каждого, ну и прочее по мелочи — кистенек и другие инструменты из этой серии.

Тут уж и к гадалке ходить не надо, чтоб спрогнозировать — отбиться навряд ли получится. Разве что через высоченные заборы, но успею ли сигануть — это во-первых, а во-вторых, не выйдет ли от этого только хуже. Не любят здешние хозяева таких вот шустрых гостей, ой не любят. Вначале собак спустят, а местные кобели как на подбор — любой с волком на равных может драться, а потом попросту выкинут обратно на улицу, где меня будет терпеливо дожидаться дворня боярина Голицына. Словом, еще хуже.

Так ничего и не придумав, я на следующий день был мрачнее тучи, и, когда меня спозаранку вызвал к себе Оладьин, вышел я к нему хмурым и злым, аки цепной пес, у которого третий день подряд некий неизвестный самым подлым образом крадет из-под носа заботливо заныканную сахарную косточку.

С Алехой я говорил в полный голос, чтобы дьяк не подумал, будто я и впрямь чего-то пытаюсь от него утаить, и мой разговор с ним Оладьин слышал практически целиком. Удалось перекинуться лишь парой фраз насчет Квентина, которые настроения мне не прибавили. После того дьяк вызвал двух дюжих молодцев, оценивающе поглядел на плутоватое лицо Алехи, добавил к ним третьего и отправил их за моими часиками, а меня вновь в камеру для средневековых ВИП-персон.

Через пару часов стрельцы вернулись и принесли аккуратно завернутый в тряпицу «атлантик», так что я спустя еще минут пятнадцать мог лично лицезреть, как Оладьин, вновь затворившись в той самой комнате, разворачивает изделие швейцарского умельца Вильгельма Телля и, недоуменно покачивая головой, внимательно его разглядывает. По-моему, он даже пытался их обнюхать.

Впрочем, меня, как и в случае с купцом Патрикеем, заботило лишь одно — чтоб он не стал их пробовать на зуб, все остальное меня не интересовало.

А тут, согласно докладу дежурного стрельца, заявился и дворский от Голицына. Вопрос был один: «Когда?», после чего мне стало окончательно ясно, что моя свобода, во-первых, будет весьма кратковременной, а во-вторых, добром она навряд ли закончится.

Дьяк в ответ на вопрос заявил дворскому так:

— Передай боярину, что дьяк Оладьин словцо завсегда держит. А что заминка стряслась, в том его вины нет. Сказано — опосля обедни, стало быть, опосля обедни.

После этого он еще долго любовался иноземной диковиной, пытался, беззвучно шевеля губами, прочесть загадочные мелкие буквицы, а потом, вызвав стрельца, повелел привести к нему Федота Макальпина.

Когда я зашел к Оладьину, как раз зазвонили колокола, поэтому я твердо решил, что сегодня покидать тюрьму мне не с руки. Нары мягкие, хоть и деревянные, кормят сытно, печка, пусть она от меня и на отдалении, но все равно тепло от нее до меня долетает — чем не жизнь?

Дьяк встретил меня радостно, словно будущего зятя.

— Вота, бумагу отписываю, — бодро сообщил он мне, показывая на до половины исписанный желтоватый листок. — Потому, коль слово дадено, я его завсегда держу. — И тут же вновь углубился в свой тяжкий труд. — Присыпав чернила песочком — как видно, работа завершена, — он ласково обратился ко мне: — А чего стоишь да мнешься? Ступай себе.

— А часы? — удивленно возразил я.

— Дак ведь ты ими сам меня одарил, — удивился Оладьин. — Ты меня — часами, а я тебя — бумагой. Али воля часов не стоит?

— Уговор другой был, — покачал головой я.

— Ты чтой-то забылся, милок. Гляди, а то и поменять все недолго, — озлился дьяк. — Бумагу порвать — пустяшное дело. Да не просто порвать, но взамен иную отписать, по коей тебе куда как хужее придется.

— А зачем они тебе? — осведомился я, будучи уже готов к подобному раскладу событий. — Ты и до царя их донести не успеешь, как они остановятся. Хотя нет, они уже стоят. Их же заводить надо, а для завода ключик нужен. У тебя же его нет. Да ты сам послушай, стоят ведь?

Улыбка мгновенно спала с лица Оладьина, некоторое время он, попеременно прижимая часы то к одному уху, то к другому, старательно прислушивался, затем после минутного раздумья вновь вернул лицу добродушное выражение и сознался:

— И впрямь запамятовал, что оную штуку заводить надобно. А где, сказываешь, ключик?

Ага! Чичас я! Разбежался. Извини, старина, но забыл блюдечко с голубой каемочкой, а без него подавать тебе столь красивую вещицу стыдно. Я и отвечать-то не удосужился. А зачем? У меня вообще на текущий момент противоположная программа — поспать в купеческом коллективе.

Красноречиво хмыкнув, я вопросительно уставился на Оладьина — будем отдавать или как?

— Никак твой холоп забыл о ключике? — надменно вскинул свою бороденку дьяк. — Так мы ему память-то мигом освежим.

— Напрасен труд, — парировал я. — У меня про него тоже опаска имеется — вдруг утащит. Соблазны, говорят, и к святым приходят. Так что он и не ведает о ключике. А что до тайного места, так это только дурак все яйца в одну корзину складывает. Словом, в том месте хоть шарь, хоть не шарь — все равно не сыщут.

— Мои-то?! — возмутился Оладьин. — Мои где хошь и что хошь, — пообещал он, но былой уверенности в голосе не было, а потому я решил надавить, а заодно и еще больше разозлить:

— Валяй. Пусть ищут… иголку в стоге сена. Хотя нет, с нею как раз попроще — хотя бы известно, что искать. А ключик-то ма-ахонький. К тому ж на первый взгляд вообще не понять, он или не он, уж больно вычурным его мастер сотворил.

— И то верно, чего люд утруждать, — согласился Оладьин. — Лучшей всего, коль ты сам мне о том поведаешь. А не захотишь — сыщем средства, дабы язык развязать.

Мне сразу вспомнились красочные рассказы дядьки о дыбе, на которую того как-то вздергивали, и стало не по себе. Но виду, что испугался, я не подал — нельзя. Надменно вскинув голову, я отчеканил:

— Со средствами и впрямь можно выведать, только проку… Гляди, дьяк, как бы хуже не было. Про ключик ты, может, и дознаешься — спору нет, но царь-то ведает, кто должен ему эти часы привезти, он же сам их заказывал. А тут ты появишься. Сразу вопрос: а куда гонец подевался, да как они к тебе попали? Сумеешь ответить?

Оладьин призадумался. Получалось как-то не очень. Но тут его осенило, и дьяк, хитро усмехнувшись, осведомился:

— Ты ж, помнится, сам надысь сказывал, что впервой у нас тут. Дак как же царь мог их тебе заказывать? — И захихикал, довольный тем, что подловил.

Я не перебивал. Склонив голову набок, я терпеливо смотрел на смеющегося Оладьина с усталым видом всезнающего учителя, разглядывающего дурачка-ученика.

Правда, это внешне. В голове же мелькал, беспорядочно мечась из стороны в сторону, хаос сумбурных мыслей: «Как объяснить?»

На мое счастье хихикал дьяк долго, чуть ли не минуту, абсолютно не обращая на меня внимания, а когда он закончил, я «созрел»:

— Ты про богомолье забыл. Когда царь в монастырь выезжал, там с ним и была встреча. Да не со мной, а с моим знакомым купцом.

— Там — это в Кирилло-Белозерском? — невинным голоском уточнил Оладьин.

Я чуть не ляпнул «да», но вовремя осекся. Вроде бы он от Москвы далековато. Кто его знает, нашел Борис Годунов время для поездки в те края или нет. Нет уж, назову то, что железно под боком у столицы.

— В Троице-Сергиевом, — вежливо поправил я.

— Егда ж оно было, касатик? — не отставал дьяк.

Егда-егда… Достал со своими расспросами. Хотя погоди, даже если и угадаю, то он может начать выспрашивать, где конкретно оно произошло, а я хоть и бывал в этом монастыре, но всего один раз на экскурсии, тем более сейчас вид у него совсем иной — чего-то еще не построили, а что-то, наоборот, пока не снесли. Словом, влечу по полной программе. Нет уж. Тут надо тоньше, хитрее и без конкретики.

— Ко мне приезжал мой хороший знакомый купец Фридрих Шиллер, которому государь и заказывал оную вещицу. Приезжал он еще позапрошлым летом. А вот когда он виделся с Борисом Федоровичем, я у него не спросил. — И с виноватой улыбкой тут же пояснил причину: — Уж больно радость обуяла при виде денег. Тот же мне сразу сто ефимков выложил.

— Так ты и есть тот умелец, что их сотворил?

— Нет, — поспешно отрекся я, а то мало ли. — Просто он умельца не знал, а я его имя не выдал, хотя Шиллер и просил. Вот и пришлось ему договариваться со мной. Ну а я подумал, что Фридрих этот ненадежный да вдобавок лжив, может и сплутовать, вот и сказал, мол, государю Руси вручу эти часы сам, никому не доверю.

— И он согласился?

— А куда ему деваться? — ответил я вопросом на вопрос. — Правда, не без выгоды. Сотню из обещанных пяти я ему посулил.

— Сколь?! — вытаращил глаза дьяк.

— Сотню из пяти, — повторил я, недоумевая — неужели такая редкость, как часы, стоят на Руси намного дешевле?

Или обычные и в самом деле недороги? Впрочем, Барух соглашался и не возражал, но… А вдруг это он только из памяти о старой дружбе наших отцов? Ну и ладно, не отказываться же от собственных слов.

Дьяк меж тем продолжал озадаченно жевать губами нечто невидимое, но, судя по энергичности, весьма твердое. Глазенки его метались туда-сюда, но нигде подолгу не останавливались. Эдакое хаотичное броуновское движение.

— И сколь же ты мне мыслишь уделить от царских щедрот? — наконец осведомился он.

— Сотню, — твердо ответил я. — Учитывая, что я и впрямь невиновен, мыслю, того довольно.

И вновь его глазенки забегали из стороны в сторону. Ох, не нравятся мне эти ментовские колебания. Ага, остановились. И что дальше?

— А про то, касатик, кто их отдать должон, не твоя печаль, — последовал ласковый ответ. — Ныне мне ужо не до того — праздник, посему, коль про ключик не надумал поведать, ступай-ка ты обратно да умишком своим скудным раскинь, яко оно да что. А коль к завтрему не образумишься, то у нас с тобой иная говоря пойдет, куда серьезнее, — многозначительно пообещал он. — А покамест мы вот так поступим. — И Оладьин, взяв исписанную бумагу, неспешно разодрал ее один раз, затем, испытующе поглядывая на меня, еще и еще. В заключение он подбросил вверх образовавшиеся мелкие клочки и сожалеючи заявил: — Тако ж и с волей твоей станется, добрый молодец. Микишка, — позвал он стрельца, — отведи-ка его сызнова туда, игде он прежде пребывал, коль он добрым словесам не внемлет.

Вот гад! Не иначе как взял тайм-аут на раздумье. А если он захочет и рыбку съесть, и… все прочее? Аппетит-то у канцелярских крыс известно какой — слоны обзавидуются. Если на мои условия пойти — один «откат» вернуть придется, а вернуть для крапивного семени слово дрянное и даже ругательное. Зато если часики не возвращать, а самому вручить и меня Голицыну подставить, то тут сразу два «отката» светит.

И как тут быть?

То, что тучи над моей головой сгустились не на шутку, я окончательно понял, едва угодил в прежнее подземелье — смрадное, холодное и битком набитое народом. В нос вновь ударила нестерпимая вонь, от которой я успел отвыкнуть, сидя в спецкамере, и у меня сразу заслезились глаза, но человеку свойственно привыкать ко всему, а потому через часок, притерпевшись, я принялся размышлять, как быть и что делать дальше.

Получалось не ахти, особенно с учетом того, что отыскать Квентина в церкви так и не удалось, о чем Алеха успел шепнуть мне при встрече, а походить у царских палат, выглядывая новоявленного учителя царевича, у него не получилось. Хотя моими стараниями он давно был приодет и выглядел довольно-таки прилично, но все равно охрана на него недовольно косилась, а спустя час стала подозревать невесть в чем, для начала попросту шуганув и посулив, что если и дальше станет тут околачиваться, то мало ему не покажется. Он, конечно, заверил меня, что попробует еще как-нибудь, но…

Значит, оставалось и дальше выкручиваться самому. В конце концов, черт с ними, с часами, — свобода стоит дороже. Да, жаль. Да, было бы неплохо сохранить их. В будущем «атлантик» запросто можно продать или и впрямь подарить царю, но раз уж такой расклад, лучше расстаться с ними, пока цел и невредим. Однако, как я уже сказал, свобода грозила мне минимум — солидными побоями с не менее солидными увечьями, а максимум — дубовым гробом и местом на кладбище близ Козьего болота. И как всегда извечный вопрос: «Что делать?»

Но поискать на него ответ у меня не получилось — вновь подсел позавчерашний мужичок и занудным голосом принялся клянчить кафтанец. На сей раз он уже не сулил замены, а просто просил его подарить. Я поначалу никак не реагировал, но потом, когда мужичонка бесцеремонно полез щупать ткань и подкладку, не выдержал и оттолкнул наглеца.

С воплем «Ратуйте, люди добрые!» тот с готовностью откинулся на спину и, жалобно причитая, стал отползать. Пространство возле меня расчистилось в мгновение ока.

— Ты почто мальца неповинного изобидел?! — грозно осведомился оказавшийся тут как тут один из здоровяков. — Мыслишь, коль вымахал в сажень, дак и изгаляться можно? Ан есть на Руси добрые люди, кои за сироту горемышную вступятся. Верно, Никандра? — повернулся он ко второму, неспешно подходившему следом.

— Верно, Никанорушка, — прогудел тот. — Мы ета, завсегда сироту того.

Ответа от меня не ждали ни тот, ни другой. Посчитав, что пары фраз для словесной прелюдии вполне хватит и пора переходить к делу, здоровяк Никанорушка, стоящий чуть спереди, для начала решил приложиться с левой, чтоб вышло послабее.

Однако желаемого соприкосновения его кулака с моей челюстью не получилось. Непонятно почему вместо нее оказалось одно из крепких дубовых бревен стены, в которое и врезались со всей дури костяшки его пальцев. Здоровяк охнул от боли, но, как оказалось спустя мгновение, это были цветочки. Впрочем, вкуса «ягодок» Никанор не ощутил, потеряв сознание от точного удара в подбородок, нанесенного острым носком сапога.

Моего, разумеется.

Второй из здоровяков, который Никандра, поначалу не понял, что происходит. Готовый подключиться и вволю помесить рожу наглецу, дабы к утру она и впрямь походила на квашню с тестом, он даже не успел вовремя отпрянуть, и затылок бесчувственного главаря основательно шмякнул его по зубам.

— Добить или пусть поживут? — громко произнес я, всецело полагаясь на мнение коллектива, и тот меня не подвел.

— А ты не трудись, добрый человек! — азартно выкрикнул кто-то невидимый — крохотные прорези-оконца, расположенные под потолком, к этому времени выдавали ровно столько, чтобы разглядеть очертания тел соседей, но не более. — Остатнее мы и сами доделаем. — И призывно выкрикнул в темноту: — Робя, навались-ка!

Во мраке со всех сторон что-то зашелестело, и сползшиеся черные тени через несколько секунд сомкнулись над лежащими громилами. Лупили с душой, увлеченно, но молча, предпочитая не тратить силы на пустопорожние присказки. Время от времени слышалось только азартное хэканье и гаканье. Ах да, еще и оханье, но это из-под самого низу.

— Славную ты вырубил дубинку на их спинку. Да яко лихо их уложил-то! — В голосе тяжело дышавшего соседа, вернувшегося минут через десять после побоища на прежнее место, явно чувствовалось восхищение. — Никак из ратных холопов, не иначе.

— Считай, что так, — не стал я его разубеждать.

— Вот я и сказываю: лихо, — подтвердил тот. — Благодарствуем тебе от всего нашего опчества, а то спасу от их не было. Ишь ты! — крякнул сосед. — Они мыслили, будто силушкой всего добьются, ан, стало быть, на силу всегда иная, что поболе, сыщется. А по виду, признаться, и не скажешь, что ты умелец до кулачного бою.

— Могем, — солидно согласился я.

— А сюды тебя за какие грехи? — осведомился сосед.

— Да все за то же — боярские дети полезли, ну я им и… — кратко пояснил я, решив, что в подробности ударяться не с руки.

— Вона как! — пришел в еще больший восторг сосед. — Енто ты молодца! Хошь и не видал, но верю — не брешешь. Ты, егда в острог попадешь, ежели ранее меня, так и поведай тамошним людишкам, мол, Игнашка Косой чрез меня всему сурьезному народу привет шлет да обещается вскорости сам подойти. Ну а коль мне ранее туда доведется попасть, я и сам тебя встречу.

— А что же вы до меня их терпели? — не выдержав, поинтересовался я.

— Да оно, вишь, поздновато я сюды угодил, — повинился Игнашка. — Они к тому времени народец так запужали, что те и помышлять не смели, дабы отпор дати… Тока егда ты Никанору ентому врезал, расчухали, что их времечко пришло.

— За доброе слово спасибо, — вежливо поблагодарил я, — но мне кажется, что у меня обойдется и без острога.

— За боярчат-то? — усомнился Игнашка и задумался. — Ну так даже лучшее, — несколько разочарованно заметил он чуть позже. — Хотя… ты — молодец из бедовых, стало быть, не ныне, дак завтра все одно в острог угодишь, потому мое слово попомни. А почто ты решил, будто с тобой по совести поступят? Приказной народ поганый. Бывает, обещает одно, а на деле…

— Да нет, просто выяснили, что не виноват, — пояснил я. — Потому дьяк вроде бы и обещал отпустить. Но тут иное худо — один из бояр уж больно злобствует, что я его сыну рожу начистил, да вдобавок еще и зуб выбил. К тому же я и ему самому нос набок свернул. Чую, сговор у них с дьяком, чтоб тот предупредил боярина заранее, когда меня выпустят. Так что ждать меня будут, а это куда хуже.

Я бы не стал делиться с первым встречным своими опасениями, но, учитывая передаваемый привет всему сурьезному народу острога, стало понятно — среди блатного мира Игнашка, может, и не первый, но и не в задних рядах, поэтому как знать — глядишь, и посоветует что-нибудь эдакое. Однако и тут меня постигло разочарование — тот лишь шумно вздохнул и грустно заметил:

— Были б на воле, я супротив них за единый часец [322] вдвое боле молодцов сыскал, да таких, что… Но тута сидючи, сам пойми…

— Я понимаю, — согласился я. — Только от того мне не легче. Хоть посоветуй тогда, куда бежать да где через забор сигануть.

— Тын тут, почитай, повсюду крепок да высок, — буркнул Игнашка. — А вот куда идти… — протянул он и задумался, но потом встрепенулся. — Погодь, а тебя игде ждать-то станут?

— Они мне не докладывали, но, скорее всего, сразу на выходе отсюда.

— А то и вовсе худо, — вновь сильнее прежнего вздохнул Кривой. — Там тебе и впрямь не вырваться. На резвость бери. А бить первого старайся старшого, да так, чтоб с ног долой. Прочие непременно потеряются, замнутся, вот тут ты оным и попользуйся. Запомнил?

— Да уж не забуду, — твердо заверил я. — А ты сам-то за что здесь?..

Разговор затянулся далеко за полночь, сопровождаемый время от времени жалобными стонами зверски избитых здоровяков и тоненькими всхлипываниями мужичка-провокатора, которому, судя по всему, тоже досталось на орехи.

Зато на следующий день я предстал пред Оладьиным целым и невредимым. Дьяк не удивился — караульные сторожа уже успели доложить о ночном побоище. Неодобрительно покрякав, Оладьин кисло осведомился:

— Надумал ли, мил-человече, про ключик поведать?

И оторопел, когда я согласно кивнул:

— Надумал.

— Ну вот и славно, — засуетился он. — Сказывай, где лежит да каков из себя, чтоб не спутать.

— А ключик прямо в часы вделан, — пояснил я. — Давай покажу, да заодно заведу.

Дьяк недоверчиво впился глазами в мое лицо, но взгляд мой был бесхитростным и простодушным, как взор младенца! Помедлив, он передал мне иноземную диковину.

Я невозмутимо завел часы и показал их дьяку:

— Вот и все. Видишь, снова затикали.

Дьяк вдумчиво подержал их возле уха, после чего изумленно протянул:

— И впрямь… — Он еще некоторое время умиленно разглядывал их, после чего недоуменно поинтересовался: — А на што тута две стрелы, да обе прямо из середки торчат?

— Малая большие часы отсчитывает, а та, что побольше, дробные часцы, — растолковал я.

— Ишь ты, — уважительно заметил дьяк. — Умеют же иноземцы удивить. — И тут же озабоченно попросил: — Тока ты ключик все ж вынь, касатик. Не ровен час, выпадет, и что тогда делать?

— А он, — начал было я, но тут входная дверь неожиданно распахнулась и в нее вошел совсем молодой юноша — почти подросток, с виду не старше четырнадцати лет, а следом за ним… Квентин.

— Я ж сказал… — раздраженно буркнул дьяк, но сразу осекся, пару секунд ошеломленно хлопал глазами, после чего кинулся на колени. — Счастье-то какое, — бормотал он. — Сам царевич пожаловал! Эва, подвалило-то…

— Ныне Прощеное воскресенье, — ломающимся баском пояснил вошедший. — Потому батюшка дозволил мне десяток татей волей одарити, дабы и они в молитвах государя помянули.

— Да енто мы мигом, — засуетился дьяк. — Туда-то заходити тебе невместно — грязно там, а я их чичас во двор выведу, да сам и изберешь. А ежели соизволишь, Федор Борисович, дак я с твоего согласия сам достойных изберу да…

Квентин меж тем что-то торопливо шептал на ухо царевичу, после чего тот согласно кивнул и, прервав угодливую речь Оладьина, повелительно ткнул в меня пальцем:

— Княж Феликса первым отпускай, а прочих выводи, погляжу.

Квентин радостно просиял и, не выдержав, устремился ко мне, замыкая меня в объятия.

— Ну вот и славно. — Царевич по-мальчишески озорно улыбнулся и… подмигнул мне.

Честно признаться, от такого поворота событий я несколько обалдел. Спросить, зачем Квентин вдруг решил перекрестить меня в какие-то Феликсы, я не мог, опасаясь подвести Дугласа, поэтому продолжал молчать и только хлопал глазами, но потом очнулся и, слегка притормозив на выходе, повернувшись к Оладьину, требовательно протянул руку:

— Часы.

Дьяк не кочевряжился. Напротив, будто только этого и ждал, сразу сунул их мне в руку и жалко улыбнулся.

На крыльцо съезжей избы я вышел третьим, сразу вслед за царевичем и Квентином. Оладьин за нами не пошел — отдав часы, он сразу же ринулся куда-то в глубь избы, давая какие-то распоряжения стрельцам.

Меж тем царевич, напустив на лицо важную суровость, так не вязавшуюся с румяными щеками и прочими атрибутами ранней юности, прохаживался по двору. Сзади следовали Квентин и я. Однако вид угрюмых оборванцев несколько нервировал Федора, который явно растерялся, и в конце концов он повернулся ко мне.

— Ну-ка, князь Феликс, поведай, кто из людишек боле всех прочих воли достоин, — так никого и не выбрав, спросил он у меня.

Я поискал глазами своего соседа. Вчера разглядеть толком мне его так и не удалось, потому немного замешкался, но потом напоролся на мужика, левый глаз которого плутовато скашивался куда-то к носу, и без колебаний ткнул пальцем в Игнашку Косого.

Кого же еще? Но тут дал подсказку сам Игнашка, еле заметно кивнув направо, а затем налево, и даже исхитрился указать на последнего, стоящего сзади, затылком. Я молча ткнул в каждого из них пальцем и тихонечко спросил:

— Все?

— Все, — одними губами беззвучно шепнул он в ответ.

Получалось, что еще пятеро на мое усмотрение. Вначале я решил выбрать как получится, чей простоватый вид покажется мне более-менее безобидным, но вовремя спохватился.

«Раз пошла такая пьянка, режь последний огурец», — говорят на Руси. Как раз подходит к моему случаю. Помнится, дьяк в спецкамере еще с четырех человек деньжата на приданое для дочки вымогал.

Ну-ну.

Кажется, быть его дочери без приданого. Во всяком случае, частично, ибо сегодня для московской милиции грядет полный облом.

И вообще, меня, может, эти бугаи изувечить могли, так что должок за дьяком. За моральный ущерб.

Словом, в следующую минуту я сообщил нетерпеливо ожидавшему моих дальнейших предложений царевичу о том, что тут собрался далеко не весь народец, сидящий в застенках у Оладьина. Причем, как на грех, именно про самых достойных освобождения дьяк запамятовал, так что пускай их тоже выведут.

Дьяк скривился и с ненавистью поглядел на меня.

«Ну вот я и еще одним врагом обзавелся», — усмехнулся я, поздравив себя с сомнительным приобретением, но тут же успокоил тем, что их должен иметь каждый приличный человек. Если он, конечно, не размазня.

Купцы, выведенные стрельцами во двор, поначалу даже не поняли, зачем их сюда вытащили. Но потом до них дошло, что на сей раз свобода им достается бесплатно, после чего они попадали в ноги царевичу, благодаря за ласку, милость и за что-то там еще — я толком не вслушивался.

— А этих, Федор Борисович, повели в острог — уж больно опасны, — не забыл я вчерашнего вымогателя и его заступников.

«Кажется, жизнь налаживается!» — радостно подумалось мне после очередного утвердительного кивка царевича, соглашающегося со всеми моими предложениями. Однако чуть погодя выяснилось, что я слегка поторопился с выводами.

— Воля твоя, царевич, но из выбранного десятка одному надобно чуток задержаться, — встал на нашем пути дьяк, мстительно указывая на меня. — Мы-ста с оным, как ты сказываешь, князем… — Он с ироничным видом кашлянул, что в совокупности с выделением последнего слова выражало степень крайнего недоверия к моему титулу, но царевич, по счастью, не обратил на это внимания, лишь поторопив дьяка:

— Ты о деле сказывай, о деле.

— Я и сказываю, — вздохнул Оладьин, сокрушенно разводя руками. — Не завершили мы, стало быть, говорю с оным князем, кой мне отчего-то купчишкой назвался.

Ага. Время намеков кончилось, и дьяк перешел на откровенность. Федор на мгновение растерялся, нерешительно оглянувшись на Квентина.

— А ты мне сказывал… — протянул он.

Тот, поняв, что ситуация выходит из-под контроля, насмешливо хмыкнул:

— Может, у вас на Руси такое и не принято, царевич, но у нас и лорды, и пэры, и светлейшие герцоги не брезгуют заниматься торговлей, и унижением для титула сие не служит. Одначе и в достоинство оный род занятий вписати не можно, а посему, насколь возможно, таковское не выставляют напоказ. А уж ежели угораздит угодить в эдакие места, то тем паче.

— Слыхал? — повеселел царевич, обращаясь к Оладьину. — Потому, коль так назвался, стало быть, надобно было, — поучительно заметил он.

— Да тут не о том речь, — заюлил дьяк. — Иное у меня на уме было. Грамотка-то, вишь, на его прежнее имечко написана — исправить все надобно на ентого, как там его, Феликса, да по новой составить.

— Какую грамотку?! — удивился юный Федор.

— Что он ни в чем не повинен, — пояснил дьяк. — Ведомо мне стало, что нет его вины в учиненном, а потому, чтоб князья и бояре Голицын, да Шереметев, да Пожарский челом твому батюшке не ударили, жалуясь на оного молодца, надлежит все расписать, яко должно. Ты уж не серчай, Федор Борисыч, но службишка моя проклятущая оного требует. Али повелишь, дабы я в нарушение указов твоего родителя, а мово царя-батюшки поступил?

— Да нет, не надобно так-то, — растерянно протянул царевич. — Раз так, тогда… быть по-твоему. — И скомандовал, компенсируя неуверенность: — Тока побыстрее. Мне оного князя нынче послухать желательно. — Он пошел со двора, на ходу бросив мне: — Так я жду тебя в палатах опосля вечерней службы.

Квентин, следовавший в многочисленной свите царевича, на мгновение задержался, оглядываясь на меня и вопрошая взглядом: «Что делать?» Я в ответ лишь недоумевающе пожал плечами: мол, откуда я знаю?

Ну не любитель я экспромтов. Если посижу да взвешу со всех сторон, найду выход из такого завала, что потом сам диву даюсь — как только ухитрился. А вот если надо выдать на-гора что-то сию секунду — тут двояко. Бывает, что, как в случае с моим двоюродным братцем, реакция мгновенная, а бывает…

Словом, тут как раз все прошло по второму варианту — Квентин с царевичем удалялись, а я вслед им только хлопал глазами.

Отчасти успокаивало лишь одно — вроде бы дьяк никого не успел послать, чтобы предупредить людей Голицына о моем освобождении. Да и не станет он теперь этого делать, коли Оладьин собственными ушами слышал слова царевича о том, что наследник престола желает сегодня же переговорить со мной и будет ждать к вечеру.

Когда мы вернулись в допросную, поведение Оладьина вроде бы тоже не свидетельствовало о чем-то плохом. Если бы я собственными глазами не видел визита боярина Голицына, а на следующий день еще и его дворского, то вообще бы ничего не заподозрил. Настораживало одно — неужто Оладьин и впрямь решил только из-за одного моего имени заново переоформить все бумаги?

Дьяк же, ничем не выказывая недовольства, в очередной раз деловито опрашивал меня, как оно все было, и неторопливо надиктовывал писцу — сам за перо уже не брался, — что и как надлежит занести в опросный лист из сказанного. Более того, Оладьин самолично сопроводил меня до крыльца и даже вежливо попросил на прощание:

— Ты, мил-человек, не серчай уж больно-то. Оно, конечно, нехорошо с ими вышло-то, — последовал кивок на часы, по-прежнему сжимаемые мною в руке, — тока и меня понять можно. Трудов эвон сколь, а с деньгой худо, вот и блазнится иной раз. Верно сказываю? — ткнул он в бок стоящего на крыльце стрельца.

— А то ж, — солидно протянул тот. — С деньгой у нас у всех завсегда нехватка.

— Ну то-то, — кивнул дьяк. — Вот я к тому речь и веду — коль что не по нраву пришлось, зла на сердце не держи, — снова заискивающе обратился он ко мне.

— Да ладно, чего там, — отмахнулся я. — Со всяким бывает. — И, сопровождаемый пожеланиями всяческих благ, поспешил к широко распахнутым воротам, надеясь, что мои опасения напрасны.

Однако спустя пару минут, не успев сделать и сотни шагов, я понял, что влетел по-крупному. И гонца дьяк послал, и стрелец поспел, и люди боярина на месте. Что сыграло главную роль — желание отомстить за бесплатно отпущенных купцов или нечто иное — не суть.

Только позже я узнал, что все было еще проще. Дьяк, как оказалось, был ни при чем. Просто доверенный человек боярина Голицына, обеспокоенный постоянными задержками с выпуском меня на свободу, решил выставить пару человек близ объезжей избы, да еще на санях. Так, для страховки. Вдруг дьяк играет нечисто. Увидев, что из ворот выходят арестанты, один из них тут же галопом припустил на боярское подворье, откуда незамедлительно примчалась подмога.

Впрочем, все это неважно. Куда существеннее был тот факт, что меня поджидали за первым же поворотом, причем встреча была устроена грамотно, не прорваться, и путь назад тоже оказался перекрыт.

В глубине души еще теплилась надежда, что поджидают не меня, а кого-то иного, но на веселый вопрос: «Кого ждем, мужики?» последовал лаконичный ответ: «Тебя», после чего надежда тихо скончалась.

Я еще раз огляделся, прикидывая шансы. Спереди десяток, не меньше, сзади — как бы не больше. Да вон и вторая группа выныривает, в которой тоже десятка полтора. Нет, там точно не прорваться.

Спереди? Тут всего десяток, и вооружение не ахти — кто-то держал в руках большую палку, другой помахивал кистенем, у самого здоровенного в руках веревка, а у крепыша рядом с ним блеснуло в руках лезвие широкого ножа. Словом, на любой вкус. Сабель и пищалей не наблюдалось, но легче от этого не было. Да и вообще, им и надо придержать меня от силы на минуту, а там навалятся те две ватаги, что подходят со спины, и против тридцати человек выстоять в одиночку нечего и думать.

Но настрой у собравшихся, судя по угрюмым лицам, был весьма серьезным, потому следовало использовать все шансы до единого, пускай и ничтожные.

Кажется, старшим здесь крепыш, — прикинул я. — Получается, валить надо именно его. Валить и тут же уходить, но как, если позади него еще трое? И что я тут могу противопоставить? Разве попробовать в разгон наискось до забора, и ногами вертикальная пробежка по нему. Если все сделаю в точности как учили, то три метра мои, а там… В конце концов, даже если прорыв не получится, попробуем хотя бы двух-трех захватить с собой. Все-таки в компании веселей.

Куда захватить, я даже в мыслях не произнес.

И без того было понятно, что не на пирушку.

Я старательно сделал глубокий вдох, второй…

Глава 16 Все хорошо, что хорошо кончается

Помощь пришла в тот самый момент, который принято называть последним, хотя на самом деле до начала задуманной мною попытки прорыва оставалась еще пара секунд. И пришла она с той стороны, откуда я меньше всего ожидал. Впрочем, я вообще ниоткуда ее не ожидал, но уж от Игнашки Косого…

Поначалу это выглядело совершенно невинно — как я уже сказал, следом за ватагой дюжих парней из-за угла вынырнула вторая, численностью человек пять-шесть. Сперва я даже не обратил на нее внимания, разве что мельком, да и то подосадовав, что выбор невелик — вперед и никаких. Но на моем третьем глубоком вдохе оказалось, что они к Голицыну и его людям не имеют никакого отношения, поскольку те, что были ближе ко мне, стали оглядываться на них с явной досадой, взирая как на случайную помеху.

Крепыш даже прикусил губу, затем хмуро кивнул своим людям, подступавшим ко мне с противоположной стороны, чтобы освободили дорогу, после чего эта пятерка беспрепятственно просочилась в образовавшийся проход, но дальше не пошла.

Более того, шедший одним из первых невысокий мужичонка, облаченный в показавшийся мне до удивления знакомым куцый зипунок — ну точно, вон и клок торчит из левого плеча, — рывком содрал с головы надвинутый чуть ли не на глаза треух и завопил во все горло, обращаясь ко мне:

— Сказывал же тебе, княж Феликс, что встречу, вот и встретил! А енто все мои дружки, с коими я обещалси тебя ознакомить. Вона Ивашка Бревно, — ткнул он пальцем в здоровяка, шедшего по правую руку от Косого, — и Плетень, — еще один небрежный кивок, влево, где смущенно улыбался самый длинный из всех, долговязый мужик, — и Вторак…

Сомнений не было. Игнашка Косой и впрямь ухитрился в рекордно короткие сроки собрать «своих» людей.

— Встретились? — оборвал его перечисления крепыш из первой ватаги. — Вот и славно. А таперь и нам дай с купчишкой приобняться.

— С купчишкой цалуйся невозбранно, а коль табе хотца пресветлаго князя к груди прижать, то надобно для начала его соизволения спросить, — весело ухмыляясь, поправил его Игнашка. — Ежели дозволит, то отчего ж не приобнять, а ежели…

— Дозволит, дозволит, — неуверенно буркнул крепыш, старательно всматриваясь в мое лицо. — А что, он в точности князь?

— Да ты у царевича поспрошай, он тока что его князем величал, егда освободить повелел по случаю Прощенаго воскресения, — ухмыльнулся Игнашка и посоветовал: — Еще успеешь поезд его нагнать — я его возок перед Кремлем видал.

Крепыш растерянно оглянулся на сгрудившихся за его спиной парней, но те продолжали молчать, понимая в произошедших метаморфозах еще меньше.

— А енто, стало быть, не купчишка Федот? — осведомился он.

— Как жа он будет Федотом, коли тебе сказывают, что царевич только что его княж… Феликсом величал, вон у кого хошь спроси, — с запинкой, но верно произнес Косой мое «новое» имя, и рот его расползся в улыбке еще сильнее.

Но крепыш оказался куда предусмотрительнее.

— Тады… — принял он решение, — пущай княже с нами прокатится до подворья боярина мово. С него не убудет небось, а путь недолог. Ну и коль промашку дали, чтоб простил он нас, довезем куда скажет.

— Не замай! — с угрозой произнес Игнашка. — С нами он пойдет.

— Вота как, — протянул крепыш. — Не хотишь, стало быть… — И махнул двум своим ватагам, которые снова стали угрожающе сходиться с двух сторон.

— А я ведь тебя знаю, — опознал старшего Игнашка. — Ты Аконит из ратных холопов голицынских. И зазноба твоя в Китай-городе проживает. Мыслишь выслужиться пред боярином, дабы он тебе жениться дозволил?

— И я тебя знаю, — в тон ему ответил крепыш. — И где зазноба твоя проживает, тож ведаю.

— Во как! — изумился Игнашка. — Мне невдомек, а он ведает! И где же?

— Близ Лобного места, — ответил крепыш. — Вервь ее имя. — И с угрозой произнес: — А ентого отдай по-доброму. Мы его хошь живого, хошь мертвого, но с собой заберем.

Замечание насчет веревки Игнашке явно не понравилось. Отбросив показное дружелюбие и мирный тон, он грубо заметил:

— Да какой ты Аконит? Прогадала твоя матерь. Тебя надобно было Алтеем [323] прозвать, оно тебе поболе личит. [324] — И, повернувшись ко мне, предупредил: — А теперича держись, княже. Кажись, чичас начнется. Эх, — посетовал, — жаль часов ты мне мало отпустил, не поспел я всех собрать.

Я прикинул силы. Выходило не ахти — один против пяти. Плюс оружие, которое откуда ни возьмись появилось в руках у голицынских людей. А задать стрекача теперь уже не выйдет. Мужики пришли меня защищать, а я в бега?

Нет уж, будь что будет.

— Гляди в оба, — предупредил Игнашка. — Знаю я голицынских, народец поганый.

Мы скучились возле забора, заняв полукруговую оборону и ожидая нападения, и тут из-за поворота с громкими криками «Пади! Пади!» выскочил десяток всадников.

Обе ватаги, в том числе и Игнашкина, бросилась врассыпную, кто куда. Сам Игнашка метнулся куда-то вбок, успев толкнуть и меня. Не ожидавший этого, я кубарем покатился в сугроб, вылезая из которого услышал звонкий мальчишеский смех. Он раздавался из нарядной кареты, запряженной четверкой лошадей и остановившейся прямо возле меня.

Голос принадлежал царевичу.

Оказывается, Квентина не успокоило, а, скорее напротив, еще больше насторожило мое недоумение по поводу неожиданной задержки. Вот почему на полпути, да что там, уже близ кремлевских стен поезд царевича развернулся и вновь двинулся по направлению к объезжей избе.

Правда, когда выяснилось, что бумага уже составлена, а сам Федот, то есть Феликс ушел, Квентин успокоился и больше из мальчишеской лихости и желания показать, в каком он нынче почете у царского сына, упросил того двинуться дальше и нагнать отпущенного.

Мол, то-то смеху будет.

Получилось у меня «с корабля на бал», а если совсем точно, то из острога прямиком в царскую мыльню, где спустя всего час я блаженствовал в парилке. Не пожелавший отпускать меня надолго Федор Борисович, возбужденный столь редким приключением, лично распорядился и о баньке, и о том, чтобы княж Феликс, как только намоется, немедля вместе с Квентином к нему.

— А почему Феликс-то? — первым делом поинтересовался я, блаженствуя под умелыми руками дюжих банщиков, у почти невидимого в густых клубах пара Квентина.

— Федот — это не… — последовал авторитетный ответ жалобно постанывавшего Квентина. — У нас нет Федот. Я и помыслил взять сходное. Да и красно [325] звучит — Феликс Мак-Альпин, — заметил он, явно гордясь подобранным для меня звучным именем.

— Ну-у, — неопределенно промычал я, осваиваясь с новым именем.

Вообще-то я и сам собирался его поменять, только как-то все забывал, да к тому же в иностранных именах не силен. Впрочем, выбор Квентина был недурен, имя звучало и впрямь неплохо, особенно в совокупности с фамилией.

— Пришлось немного поведать о себе, — продолжил разрумянившийся Дуглас в предбаннике, наслаждаясь ледяным квасом, — но я сразу сказать царевичу, что пока все это тайна, и он обещал сохранить ее.

— Ты рассказал ему, что являешься старшим сыном короля Якова? — обалдел я.

— Все равно он рано или поздно все узнать, — равнодушно пожал плечами Квентин, — а тут такой случай. Был нужда спасать тебя, и что оставалось делать? Ну и о тебе тоже пришлось…

— Так-так, — насторожился я. — А что ты еще рассказал про меня?

— Кроме того, что ты сам мне поведать, ничего, — заверил меня Дуглас.

— И на том спасибо, — вздохнул я и вдруг вспомнил: — Погоди-погоди, а почему царевич в карете называл меня твоим кузеном?

— Я сказать, что мы — родичи, — весело подмигнул Квентин. — То не есть ложь. Ежели поискать, то у всех наших родов в пращурах непременно сыщутся и… как это по-русски? — нетерпеливо прищелкнул он пальцами.

— Представители других родов, — со вздохом подсказал я.

— Да, да, — кивнул он. — Тогда мы есть родичи.

«Час от часу не легче, — горестно подумал я, — вранье на вранье и враньем погоняет. Да если бы еще хоть врать научился по уму, чтоб никакая проверка не вычислила, а то ж одна несуразность на другой и все, можно сказать, в глаза бросаются. С какого перепуга мы так по-разному путешествуем, если двоюродные братья? Поругались? А чего ж тогда выручать кинулся? Да и в остальном столько вопросов можно задать, что… Ох, Квентин, Квентин…»

— А если дознаются? — уныло спросил я, но больше для порядка — и так понятно, что непременно дознаются.

— Кто? — удивился Квентин.

— Кто угодно, — проворчал я. — Ты хоть понимаешь, что я на вашем языке знаю от силы сотню слов и могу ответить лишь на самые элементарные вопросы, да и то если пойму, о чем именно спрашивают.

— Вот об этом я не думать, — виновато ответил Квентин.

— А надо думать. Ладно, если дальше станут спрашивать, то скажешь так. Мол, ты назвал меня кузеном потому, что… так принято между всеми королями, — нашел я выход. Слабенький, конечно, но хоть какой-то. — А если кому-то подумалось, что мы родичи, то он ошибся. И еще одно, — вовремя вспомнил я, — больше никогда никому ни слова о том, что ты сын английского короля.

— Почему? — опечалился Квентин.

— Потому, — сердито ответил я. — Представь, что будет, если слух об этом дойдет до царя.

— И что? — вновь не понял Квентин.

— Он обязательно захочет это проверить, — пояснил я, — хотя бы уже для одного того, дабы окружить тебя соответствующим почетом. Ну и заодно предупредить Якова, мол, сынок твой у меня гостит, но ты не волнуйся, нужды ему ни вчем нет, и вообще живет он тут как у Христа за пазухой. Понимаешь, что тогда с тобой будет? Да и с фамилией твоей тоже загадочная накладка — ведь он потребует объяснений, почему Яков — Стюарт, а ты — Дуглас. И что ты ответишь?

— Я сказать как есть, — невозмутимо пожал плечами Квентин. — Брак не было по причине смерть мой матери.

Может быть, следовало откровенно сказать ему то, что я услышал от лекаря Арнольда Листелла. Не знаю. Но пойти на такое я не решился — язык не поворачивался. В конце концов, сегодня парень меня здорово выручил, можно сказать, спас от смерти, а я вдруг ляпну эдакое. Да и не поверит он мне — кому охота самолично отказываться от столь радужных иллюзий, да еще замененных на не просто правду, но отвратительную правду.

Но если не говорить ему истины, которая чересчур горька, надлежит топать кружным путем, что я и делал, будучи уверенным на все сто, что, затяни он свою шарманку при старшем Годунове, и дело кончится плохо не только для него, но и для меня тоже.

— А ты уверен, что король вообще согласится признать тебя своим сыном? Вспомни, он же ни разу не сказал тебе ничего подобного, — наседал я, желая не мытьем, так катаньем добиться его молчания.

— То не его вина. У него плохие советники, и королева Анна — это они виноват, — огрызнулся Квентин.

— Да какая разница?! Никто не спросит тебя о причине, когда придет известие, что ты не имеешь ни малейшего отношения к королевской семье. И что тогда будет?

— Что?

— Поверят им, а не твоим объяснениям. И после этого тебя уже никто не станет слушать, а возьмут и с треском выгонят… в лучшем случае.

— А в худшем?

— В Сибирь сошлют. Будешь там снег убирать, — проворчал я и, вспомнив графа Калиостро из телефильма «Формула любви», мстительно добавил: — Весь.

— Как весь? — растерялся тот. — Я сам видеть, на Руси его очень много.

— Во-во, — поддакнул я, — и пока не уберешь, не отпустят. И вообще, кажется, пора к царевичу, а то он уже заждался.

Но еще до визита к нему меня ожидал приятный сюрприз — оказывается, вся моя одежда исчезла. В предбаннике раздевались только мы с Квентином, то есть особо и искать негде. Я заглянул под лавки, еще раз внимательно осмотрел стены и даже бросил беглый взгляд на потолок — нету. Испарились мои штанишки с кармашками, мой кафтанчик, мои сапожки, мое…

А что здесь лежит, аккуратно сложенное, такое нарядное, с блестящими пуговками, золочеными узорами и прочими выкрутасами? Странно, если учесть, что Квентин уже полуодет, то есть это не его, а помимо нас в мыльне ни души — у массажеров-банщиков свой закуток.

Вначале даже мелькнула мысль, что, пока мы самозабвенно наслаждались в парилке, сюда каким-то образом просочился некто из царевых слуг, причем самых знатных, если только не сам Федор, но недоумение развеял Квентин.

Весело улыбнувшись, он приглашающе указал на кипу одежды и заверил:

— Твое, твое, можешь не сомневаться. То подарок от Федора Борисовича. Со мной первый раз тако же было — вышел, а вместо моей совсем иное лежит.

Я озадаченно покрутил головой, вздохнул и… принялся одеваться.

Надо признать, что человек из Постельного приказа, подбиравший для меня гардероб, имел весьма наметанный глаз. Длина штанов четко соответствовала моим ногам, кафтан — плечам, рубахи оказались в меру просторными, сафьяновые сапоги с еще более остро загнутыми вверх носами, чем у меня были, ни капельки не жали. Да и шуба, обтянутая каким-то синим материалом, тоже была новенькой, не с чужого плеча, судя по специфической кислинке, которой она отдавала.

— Совсем иное дело, — одобрил Квентин. — Вот теперь ты точно князь Феликс Мак-Альпин.

«Интересно было бы узнать, как пишется моя фамилия — слитно или через дефиску? — подумалось мне, но я сразу выкинул эти мысли из головы как несвоевременные. — Тут впереди прием у наследника русского престола, а я о всякой ерунде, не стоящей выеденного яйца».

Провожатый, терпеливо поджидавший на улице, при виде нас радостно оживился, не смущаясь, шумно высморкался в ближайший сугроб, после чего, проворчав: «Эва, яко припозднились-то, а мальцу почивать пора», приглашающим жестом указал нам на темнеющую в вечернем полумраке громаду царских палат. Оказывается, тут с банькой поступают точно так же, как в деревне, выставляя ее наособицу, метрах в пятидесяти от прочих строений.

— Не поздно мы к нему? — опасливо спросил я у Квентина.

— А нам какое дело? — беззаботно отмахнулся шотландец. — Сказано опосля мыльни прийти, значит, придем. Вон он и доведет. — И кивнул на провожатого, уверенно топавшего чуть впереди.

Шли недолго, да и в узеньких коридорчиках царских палат почти не петляли. Лесенка, ведущая на второй этаж, пара проходов, галерейка, и вот перед нами уже палаты Федора Борисовича, как высокопарно выразился все тот же провожатый.

Комнату, в которую мы зашли, судя по ее размерам, правильнее было бы назвать комнатушкой — где-то четыре на четыре метра, не больше. Оглядеться я не успел, не до того — за столом сидел улыбающийся Федор Борисович.

— Ну, зрав буди, князь Феликс. — Он встал с лавки и подошел поближе.

— И тебе поздорову, ваше высочество, — промямлил я и повинился: — Ты уж прости, не ведаю, как здесь на Руси принято обращаться к царским особам.

— Батюшке земной поклон отдают да длань целуют, а со мной можно не чинясь. К тому ж ты, почитай, с завтрашнего дня мой учитель, так что это мне надлежит тебе кланяться, княж Феликс.

— Про учительство мне неведомо. Тута яко государь завтра повелит, — проворчал забытый нами провожатый, застывший у входной двери. — Да и молод он больно для учительства. Ни власов седых, ни бороды. Срамота голимая.

— А ты ступай себе, ступай, — небрежно кивнул ему Федор. — Привел и ступай. Неча тут.

— А обратно? — усомнился провожатый. — Они же иноземцы, — последнее слово он произнес тоном, явно выражающим все его неприятие нерусских людей, — заплутают тута у нас с непривычки-то.

— Ну за дверью их пожди, — предложил царевич. — А мы тута мигом.

— Ведаю я, яко оно. Поначалу завсегда мигом, ан глядь — час, а то и два. А времечко-то — почивать пора.

— Ну иди уж! — нетерпеливо повысил голос царевич, и провожатый, не переставая ворчать себе под нос что-то осуждающее, нехотя удалился.

— То дядька [326] мой, Ванька Чемоданов. Он завсегда ворчит, и на меня тож, потому ты на него не гляди, — пояснил мне царевич и весело махнул рукой. — А что до батюшки, то он мне в этом перечить не станет — поверь, а ты мне враз полюбился, егда мы еще с тобой в возке катили. Хоша ты и млад летами, а эвон где побывал. Мне-то, поди, за всю жизнь и десятой доли того повидать не доведется, — чуточку взгрустнул он, но тут же вновь повеселел и пригласил нас с Квентином к столу, на котором небрежно валялись разные свитки. — То мне батюшка на выбор прислал к Прощеному воскресенью, дабы я по своему усмотрению выбрал тех, кого помиловать, — пояснил он, начав собирать свитки в кучу, но затем, ойкнув, бросил их и испуганно уставился на меня. — Я-ста, чаю, ты ныне и не потрапезничал вовсе, княж Феликс.

Я отмахнулся:

— То пустяки, царевич. К тому же домой вернусь, там до отвала накормят.

— Не-е, то не дело, чтоб гости из царского дворца с пустым брюхом отъезжали. Разве ж можно. Ну-ка посидите тута, а я мигом с дядькой обговорю. Время и впрямь позднее, но он чего-нибудь придумает. — И, не обращая внимания на наши с Квентином протестующие возгласы, выскочил из комнаты.

От нечего делать я взял со стола наугад один из свитков и попытался прочитать его. Кириллица давалась с превеликим трудом, но я не сдавался, подключив всю логику. Затем, плюнув, взял другой. Та же абракадабра.

А как с третьим? Тут писец постарался, почерк прямой, твердый, буквы не прыгают, и завитушек вокруг них вроде бы поменьше. Постепенно мне удалось сложить их в слова, а там и осмыслить. Получалось следующее:


«По государеву цареву и великаго князя Бориса Федоровича всея Pycи грамоте, воеводы, князь Борис Петрович Татев да Василей Тимофеевич Плещеев, спрашивали детей боярских резанцов: хто на Дон донским атаманом и казакам посылал вино и зелья и серу и селитру и свинец и пищали и пансыри и шеломы и всякие запасы, заповедные товары…»


Так-так. Выходит, с донскими казаками торговать чем хочешь нельзя — имеются ограничения. Будем знать. У меня-то пока в наличии лишь одна пищаль и сабля, которые самому нужны, но мало ли как дальше сложится.

И что там дальше? Кто у нас нарушитель? Я вновь уткнулся в свиток.

«Захарей Лепунов вино на Дон казакам продавал и панцирь и шапку железную продавал…»


Ишь какой фулюган. Ну и какой срок ему за это светит? Я углубился в самый конец свитка:


«Захара с товарыщи бить кнутом…»


Ну кнутом — это по-божески. С другой стороны, как лупить — можно ведь и до смерти засечь. М-да-а, влип парень. Пусть мужик и знал, на что шел, но все равно. Тем более масштабы продажи не впечатляли. Такое ощущение, что человек не спекулировал, а продавал свое, не исключено — последнее. Может, ему хлеба для семьи купить надо было, а тут…

На секунду мне стало остро жалко этого неведомого Лепунова, к тому же фамилия показалась на удивление знакомой. Погоди-погоди, а не тот ли это Ляпунов, который был во главе первого народного ополчения, которое собиралось в Рязани? Хотя нет, того вроде звали иначе. Как-то на «П», то ли Петр, то ли…

Но все равно, возможно, родственник, а может, вообще отец. [327] Помнится, Ляпуновы и в свержении Шуйского участвовали, если только я ничего не путаю. Короче, видная фамилия. Может, подсказать царевичу? Или не стоит с первого дня так бесцеремонно соваться в его дела?

Но тут одно за другим стали вносить блюда для трапезы. Чемоданов расстарался на славу — на столе перед нами оказалось пяток здоровенных блюд, преимущественно мясных, и еще пяток поменьше — с солеными грибочками, мочеными яблочками, хрусткими огурчиками, квашеной капусткой — словом, что-то вроде средневековых салатов.

Жаль, не было моей любимой селедки под шубой. Хотя да, тут, по-моему, свекла то ли еще не завезена, то ли не тот овощ, который допускается на царский стол.

На отдельном блюде красовались сладости — изюм, сушеный инжир, чернослив, вяленые полоски дыни и прочее.

— И вовсе они лишние, — ворчал Чемоданов, выставляя перед каждым из нашей троицы пустую тарелку. — Можно и оттеда ложкой черпануть да в рот, яко в старину. А то ишь удумали баловство.

Беседа, после того как я утолил первый голод, проходила строго в одном ключе — любознательный Федор, которому все было интересно, выспрашивал нас с Квентином о том о сем, а мы отвечали.

Вызывает антирес
Ваш технический прогресс:
Как у вас там сеют брюкву —
С кожурою али без? [328]
Вопросы царевича преимущественно адресовались мне, поскольку из шотландца, как я понимаю, царевич выжал что мог раньше, в первые дни его пребывания в должности учителя. Затронули почти все, включая гастрономию.

Вызывает антирес
Ваш питательный процесс:
Как у вас там пьют какаву —
С сахарином али без?.. [329]
Правда, о какаве с сахарином разговора не было, врать не стану, но просветил я его изрядно.

На сей раз меня с интересом слушал даже дядька Федора, не упуская ни слова из моих рассказов. При этом Чемоданов иногда спохватывался и выразительным покрякиванием демонстрировал, что сам-то он безоговорочно осуждает и бестолковых немчинов, и суетливых англичан, и чопорных гишпанцев… И вообще ему невдомек, отчего чудной иноземный народец доселе не понял, как правильно надо жить, чтоб по уму да по старине, и не хочет брать пример со святой Руси.

Но слушал внимательно.

Он же первым и спохватился насчет позднего времени, в которое дитятку полагалось видеть уже десятый сон, а он еще и к первому не подступился.

— К завтрему жду, — напомнил мне разрумянившийся Федор, с явной неохотой прощаясь с нами.

Я кивнул, стоя уже у выхода, вежливо поклонился, а распрямляясь, вспомнил про свитки.

— Ежели дозволишь, царевич, небольшой совет, и ежели ты еще не определился с выбором тех, кого хочешь избавить от наказания, то я бы обратил внимание на Захара Ляпунова.

— Да я ентот выбор яко гадание творю, — откровенно поделился со мной Федор. — Свитки все беру и вверх над столом кидаю. Кои свалились, те пущай маются, а кои на столе лежать осталися, тех и жалую.

«Ой как весело и непредсказуемо происходит на Руси процесс помилования!» — восхитился я эдакой непосредственности. Ну что ж, раз тут помилование осуществляется методом тыка, мне же проще, и я еще раз настоятельно посоветовал сделать так, чтобы список с приговором Ляпунову «остался лежать на его столе, а не упал на пол».

— Погоди-погоди, Ляпунов — это из рязанских, кажись, — проявил свою эрудированность Федор. — А он что, из твоих знакомцев?

— Да нет, — пожал я плечами. — Мне и видеть-то его ни разу не доводилось. Просто Ляпуновы хорошо известны в тех краях, вот и посчитал возможным дать совет его простить.

— От плахи? — уточнил Федор.

— От кнута, — поправил я и, увидев, как разочарованно присвистнул Федор, заметил: — То еще страшнее, царевич. Плаха — это смерть, а кнут — оскорбление, и свое унижение мало кто прощает, обида остается на всю жизнь.

— И пускай серчает, — улыбнулся Федор. — Что мне с его обидок?

— Зато и человека, который избавил его от этого унижения, он тоже никогда не забудет. Разве плохо? — осведомился я и не удержался от небольшого комментария: — А ты не задумывался, царевич, что когда ты милуешь убийцу, если список с ним, к несчастью, остался на твоем столе, то тем самым принимаешь участие в дальнейших убийствах, которые он совершит, выйдя на свободу?

— Об том я и вовсе чтой-то… — растерялся Федор.

— Вот и подумай, — предложил я. — А пока — и считай это нашим с тобой первым уроком практической философии, царевич, — запомни, что благодеяния надо не разбрасывать, а распределять, ибо главное не в том, что ты дал, а в том, кому ты дал. — Но для юноши, который только-только перестает быть подростком, желательно сделать учебу более привлекательной, поэтому я сразу сменил тональность и продолжил в ином ключе: — И совсем хорошо, когда это случится так, как ныне. В самый последний миг, когда Ляпунова приведут на площадь и уже станут снимать с него одежду, готовя к казни, [330] вдруг откуда ни возьмись появишься ты на белом коне…

— На коне запретил царь-батюшка, — внес коррективу Чемоданов. — Токмо в возке кататься дозволено.

— Хорошо, — не стал спорить я. — Появляется откуда ни возьмись твой возок, останавливается близ места казни, из него выходишь ты и, держа в одной руке указ о помиловании, другой указываешь на Ляпунова и громко говоришь…

Разумеется, расписанный мною в стихах и красках процесс больше напоминал игру, но юный Федор загорелся сразу. Судя по мечтательному выражению его глаз, он уже представил, как оно все будет происходить, как он выйдет да как скажет…

— Разузнай к завтрему про ентого Ляпунова, — вернувшись из мира фантазий, деловито приказал он Чемоданову. — Когда да где, да упреди ката, [331] дабы ежели заминка с моим приездом приключится, чтоб он не удумал за кнут хвататься, пущай ожидает. — И вновь обернулся ко мне. — Благодарствую, княж Феликс, за задумку веселую. Будет чем в пост позабавиться.

Я же говорю — для него это все игра. Ну и пускай. Главное — цели я своей добился, человека от позора выручил. А там кто знает — может, и вспомнит когда этот Ляпунов при случае, кому он обязан своей целой спиной и спасением от позора.

— А как же ты по нощным улицам-то, чрез рогатки? — вдруг вспомнил Федор. — Княж Дуглас-то в Кремле, у лекарей батюшкиных проживает, а тебе…

— Эва, спохватился, — проворчал Чемоданов, — я уж давно стрельцов позвал, кои битый час ожидают, покамест вы тута не того. Поди уж злобиться учали, потому давайте-ка поскорее. — И принялся настойчиво подталкивать нас с Квентином на выход.

Мы не сопротивлялись. Царевич, правда, покраснел от такой бесцеремонности дядьки и открыл было рот, чтоб попенять ему за столь хамское поведение. Но я с заговорщицким видом успел ему подмигнуть, и он, решив, что это начало какой-то очередной интересной игры, радостно закивав мне, так и не сказал ни слова.

Забегая чуточку вперед, скажу, что фамилию Ляпунова Федор не забыл и свою роль сыграл от и до, о чем он мне как-то потом рассказал во всех подробностях.

Вот и славно.

Что же до остатка сегодняшнего дня, то тут мне поведать особенно нечего. Была радостная встреча и довольная Марья Петровна, чьи щи я с трудом запихивал в себя в течение получаса. После царского угощения места в желудке почти не осталось, а обижать ключницу не хотелось.

Был и ликующий Алеха, который тут же принялся бравировать собственными подробностями пребывания за решеткой и выпытывать, как там сейчас.

А еще они наперебой рассказывали мне, сколько часов стояния на лютом морозе стоило им терпеливое ожидание Квентина, который куда-то запропал, да как их пару раз прогнали стрельцы, чувствительно съездив по спине Алехи тупым концом бердыша.

— Ей-богу, синяк во всю спину был, — уверял он. — Думал, позвоночник сломал. Но я ж за тебя в огонь и в воду, так что затаился, а потом зашел с другого бока и все равно своего добился.

— Он добился, — тут же ехидно перебила Марья Петровна и, отвесив легкий подзатыльник нахальному вралю, взяла нить дальнейшего рассказа в свои руки. — Ежели б я не догадалась, что стрельцы — тож люди, подарок завсегда примут, то и…

Было уже за полночь, когда я остановил их и вяло заметил, что они у меня оба молодцами и молодицами. И я за это выражаю им самую искреннюю признательность, а ненаглядной ключнице, в сообразительности которой никогда не сомневался, — нежный сыновний поцелуй, каковой незамедлительно влепил в ее разрумянившуюся щеку, после чего поплелся спать.

Да и на следующий день все произошло в точности, как уверял царевич, так что я без проблем и осложнений занял место учителя философии.

Ах да, в ближайшие дни я уговорил Квентина переехать ко мне. Дескать, вдвоем веселее. Он охотно согласился, не подозревая главной причины приглашения — чтобы шотландец все время был у меня на глазах, а то мало ли, начнет делиться своими «сокровенными тайнами» с кем ни попадя, и пиши пропало.

Слух о папаше-короле непременно долетит до Бориса Федоровича, и у царя вполне может возникнуть желание выдать за принца свою дочь Ксению, которая по причине неудачного выбора женихов — то веру отказываются поменять, то помирают не вовремя — и без того засиделась в девках выше крыши. Если мне не изменяет память, невесты ее возраста ныне на Руси и так уже считаются перестарками. Сколько лет ей точно, я понятия не имел, но, скорее всего, девахе исполнилось уже двадцать два, а то и двадцать три года.

Именно поэтому Борис Федорович, искренне желая дочери счастья, во-первых, всерьез воспримет Квентина как очередного потенциального жениха, неожиданно нарисовавшегося в Москве, решив, что король Яков прислал такого учителя для царевича Федора сознательно, с тонким намеком на возможную свадебку.

Разумеется, как неизбежное следствие этого он — это во-вторых — немедля ринется наводить справки о Квентине. И остается только гадать, насколько страшен будет гнев, вызванный разочарованием от очередной вытянутой пустышки, невесть какой по счету.

Вот осенью — дело другое. Раньше следующей весны направить в Англию послов не выйдет, а весной Борис уже скончается, и потому всем станет наплевать, королевского рода Квентин или незаконно примазывается к Стюартам. Да и учителя к тому времени станут не нужны, ибо ученика, то бишь царевича Федора, тоже к следующему лету в живых не будет. Так что осенью Дуглас проболтаться о своем «королевском» происхождении может — не страшно, а раньше…

Но что касается их смертей, то об этом я, проявив благоразумие, и вовсе не стал упоминать в разговоре с Дугласом. Вообще, такая штука, как видения, весьма и весьма скользкая тема, а молчаливость и умение хранить тайны, в том числе и чужие, даны не каждому, и я сильно сомневался, что Квентин входит в их число.

К тому же Дуглас и без того загорелся идеей сватовства к царевне, в чем, увы, я ему невольно поспособствовал, потому усугублять не стоит. Если рассказать ему о смерти царя и царевича, он непременно ринется предупреждать Годунова, а толку? Изменить историю все равно не получится, разве что, наоборот, поспособствует, чтоб все сбылось в точности как в учебниках.

А что — не исключено, что именно неблагоприятные новости о Квентине, как о самозванце-женихе (в случае если он решится посвататься к Ксении), которые привезут английские послы, окончательно загонят в могилу Годунова-старшего. Такое запросто может случиться.

Однако мои осторожные предупреждения оказались тщетными, и виной тому оказался… я сам.

Правда, невольно, сам того не желая, но тем не менее.

Глава 17 Эти горячие шотландские парни

А дело заключалось в элементарной ревности, которую Квентин начал испытывать ко мне спустя всего пару-тройку недель после того, как я приступил к обязанностям учителя царевича. Очень ему не понравилось, когда Федор к концу урока начинал нетерпеливо вздыхать и украдкой поглядывать на дверь, в проеме которой с минуты на минуту должен был появиться князь Феликс.

— Он совсем скучать на моих танцах! — возмущался Дуглас. — Раньше у него burnet two inextinguishable eyes.. [332]

— По-русски, Квентин, по-русски, — скучающе напомнил я ему в очередной раз.

— Я так и сказывать, — вновь забывая про спряжение глаголов и бурно жестикулируя, продолжал Квентин. — Совсем недавно он более всего жаждать освоить бас-данс, [333] павану, веселые гальярду, вольту или жигу [334] и пуще всего огорчаться, если не получалось верно поставить нога в эстампи, [335] а ныне все не так. Я объяснять, из чего состоять эстампида и как важно понять, что каждый punctum [336] иметь две части с одинаковым началом, но разными завершениями, а он зевать, ничего не понять и все время смотреть на дверь, ибо ожидать твой приход. Я рассказывать про бранль простой, бранль двойной, бранль веселый, монтиранде и гавот, [337] а он…

— Просто я новый для него человек, — возразил я. — Вспомни, что когда-то, причем не так уж и давно, ты тоже был для него новым, и, скорее всего, кто-то из прежних учителей точно так же возмущался, что из-за твоих эстампи и паван царевич совершенно не думает о дробях и прочих математических действиях. Вспомни-ка.

Квентин ненадолго задумался, затем его лицо озарилось радостной улыбкой.

— А ведь ты говорить правду, — довольно сообщил он. — Я припомнил, именно так оно и было.

— Ну слава богу, — вздохнул я, однако прошла неделя, и ревность вновь вспыхнула в Квентине, но на этот раз она касалась… царя.

— Я приметить, еще когда ты зайти к нему в самый первый раз вместе со мной. Он очень странно на тебя тогда смотреть, — пояснил Дуглас.

— А ты с каждым днем делаешь все меньше ошибок в окончаниях слов, — заметил я, пытаясь увильнуть от неизбежных очередных разборок, но все было тщетно.

— Он смотреть так, будто пытается представить тебя как будущий жених царевна, — тянул Квентин дальнейшую нить рассуждений, не реагируя на скупую похвалу.

Я мог бы поведать истинную причину странного взгляда Бориса. Скорее всего, дело заключалось в том самом моем внешнем сходстве с дядей Костей, с которым государь был хорошо знаком в пору своей юности и который даже предсказал ему еще тогда, более чем за четверть века, царский венец.

Нет, думается, он не пытался вспомнить, где и когда ему встречался человек, разительно похожий на нынешнего учителя царевича. Это как раз навряд ли — слишком цепка была его память, чтобы нужное имя не всплыло в его голове уже в первые минуты нашей встречи, когда царь вздрогнул, испуганно отпрянул, завидев меня, и даже пару раз с силой потер рукой левую сторону груди — не иначе как защемило сердце.

— Феликс, — медленно, чуть ли не по слогам произнес Борис Федорович, повторяя мое имя, и после паузы, пытливо поглядывая на меня, заметил: — Ведом мне был один иноземец, кой прозывался Константином. Славный был молодец, да несчастье с ним приключилось. Ох как я тогда по нем кручинился. А ты-то сам, запамятовал я, из каковских будешь?

— Из рода шотландских королей Мак-Альпинов, — отчеканил я, по-прежнему не желая раскрывать свое инкогнито и обнаруживать родство с дядей Костей.

Тем более помимо гордости тут уже добавилась дополнительная причина. Мне и так уже во время первой встречи царевич пришелся по сердцу, а если еще и отец его всю душу мне раскроет…

«Нет уж, парень, — твердо сказал я себе, — помни про мокрый асфальт и зарок не пускать никого в свое сердце, который ты сам себе дал. Хватит и одной боли, от которой ты чуть не сошел с ума. Световид, конечно, мудрый старец, но не все его советы мне подходят. А уж Годуновых как потенциальных покойников, которым осталось чуть больше года, к себе в душу пускать тем более нельзя — ни старшего, ни младшего».

И я, подстраховываясь, чтобы государь не спросил моего отчества, иначе обязательно насторожится, услышав про отца Константина, припомнил Тверь и рассказ Квентина. Конечно, далеко не все, но и пятой доли хватило, чтобы лихо закрутить сюжет насчет своих предков.

И пускай я и не говорил этого впрямую, но преподнес все так, что Борис Федорович, по всей видимости, решил, будто Малькольм был прадедом не Феликса, который мифический младший сын короля Дункана, а моим. А чтоб царь не начал ничего уточнять, пошел сыпать именами, включая родителей Дункана, и лишь увидев, как Годунов приуныл, перевел дух и вежливо заметил:

— Словом, о своих пращурах можно рассказывать долго, но не следует отвлекать венценосную особу от важных государственных дел.

— И то правда, — с некоторым облегчением вздохнул царь. — Да мне и без того понятно стало, ведь тот-то фряжского роду был, а ты, вишь, шкоцкого. — Разочарование на усталом лице Бориса Федоровича было написано столь явно, что мне на секундочку даже стало жаль этого измученного заботами человека.

Но только на секундочку.

— А ты, княж Феликс, часом, не православный? — неожиданно сменил тему Годунов.

— Увы, государь. — Я сокрушенно развел руками.

Хоть в этом я не солгал и не покривил душой. В моего отца советская школа вбила столь устойчивое неприятие любой религии, включая и само существование бога, что Алексей Юрьевич так и остался убежденным атеистом. Не уверовал он и потом, невзирая на новые веяния и пример партийной элиты, в одночасье перекрасившейся в демократов и резко возлюбившей Христа, что, впрочем, не мешало этим людям на практике ежедневно и со смаком плевать на все его десять заповедей.

Скрепя сердце мой отец допускал иконки на тумбочках больных, игнорировал крестики на их шеях, но освящать новую клинику, которую возглавил, отказался напрочь. Правда, в публичные дискуссии не вступал и вообще предпочитал помалкивать, когда речь заходила о святых, чудесах и прочей белиберде, как он называл все это, зато в беседах с домашними отводил душу сполна, особенно со мной как с «неокрепшим умом».

Я не стал, подобно отцу, воинствующим безбожником, однако благодаря именно разговорам с ним придерживался стойкого нейтралитета — бог, если и есть, сам по себе, а я сам по себе, что же до религии, то тут я и вовсе оставался убежденным скептиком. Впрочем, с подачи дяди Кости Екклесиаста-проповедника и еще кое-что из Ветхого Завета я прочитал. Да и евангелия, хотя и бегло, но разок прочел. Правда, чисто из спортивного интереса, не более — очень уж хотелось проверить, насколько справедлива папина критика.

Надо ли говорить, что с таким папой никто и не заикался о крещении сына, опасаясь скандала. Но предстать перед царем вовсе не крещеным мне не хотелось — тогда выходило, что я вообще не христианин, а черт знает что. Потому в своем ответе Борису Федоровичу я отделался неопределенным отрицанием, позволяющим считать, будто отношусь к протестантам. Удачно вставленная мною в речь якобы цитата из Кальвина, выбранного по причине практически полного отсутствия его приверженцев — из протестантов в Москве жили преимущественно лютеране, — позволяла даже более конкретно определить мою приверженность к швейцарскому течению.

— А окреститься в истинную веру ты бы не хотел? — осведомился царь, но вид у него был отчего-то раздосадованный.

— О том еще рано вести речь, государь, — вежливо уклонился я. — Мне так мыслится, что спустя полгода, возможно, у меня и возникнет подобное желание, а пока что надлежит присмотреться к обрядам, обычаям, постам и прочему. Да и вообще, философия — наука, коя требует не спешки, а рассудительности в словах, осмотрительности в делах и неторопливости в поведении. Хорош же я буду, если как учитель стану рассказывать твоему сыну, государь, обо всем этом, а на деле поступать совершенно иначе.

— Разумно, — согласился Борис Федорович. — А почто не враз объявился? Да и дом прикупил ажно за Белым городом — не далеко ли?

— Коль повелишь — нынче же перееду в тот, который укажешь, — выразил я готовность пойти навстречу любому капризу. — А что до появления, так тут одежка виновата. Поизносился в дороге, ехал ведь не прямиком, как Квентин, а через Данию и Речь Посполитую, вот и пообтрепался гардероб. Думал, встречу знакомцев, одолжусь у них, а уж тогда и предстану пред твоими очами.

На том первая аудиенция и закончилась. Точнее, закончились вопросы, а началось расписывание всяческих благ службы у царя.

Разумеется, Феликс Мак-Альпин, несмотря на королевскую кровь, струящуюся в его жилах, выразил бурный восторг и даже позволил себе — но только самую малость, чтоб, упаси бог, не обидеть и не оскорбить царственного собеседника, — выразить некоторое сомнение:

— Неужто правда все, о чем ты рассказываешь, государь?

— Истинная. — Борис Федорович в подтверждение своих слов даже перекрестился. — Более того, я еще не обо всем тебе поведал, — улыбнулся он. — На самом деле я перечислил лишь некоторые из благ, ибо их гораздо больше.

— Что ж, мудрому правителю и служить приятнее, — не остался я в долгу.

— Не рано ли меня в мудрецы вписал? — с недовольным видом усомнился моим словам царь и сурово предупредил: — Льстецов я не терплю, князь Мак-Альпин. Ступай себе, но вперед о том помни и ответствуй завсегда токмо одну лишь правду.

Кажется, я смазал первое благоприятное впечатление о себе, да еще в конце аудиенции. Нехорошо. Надо бы исправиться. Правду, говоришь? Ну-ну. Будет тебе правда.

— Я не льстец, — возразил я. — Как-то великий римский император Марк Аврелий, который вдобавок справедливо считался не токмо покровителем науки и философии, но и философом-стоиком, в своей мудрой книге «Размышления» сказал: «Не пошел я в общие школы, а учился дома у хороших учителей и понял, что на такие вещи надо тратиться не жалея». Но он понял это только после того, как сам прочувствовал разницу, то есть на собственном опыте, что свойственно умному человеку. Ты же, не скупясь на оплату лучших учителей для своего сына, постиг это без всякого опыта, а такое свойственно только мудрым. Только потому я тебя так и назвал. Что же до лести, то к оной я вовсе не приучен. Так воспитывал меня мой батюшка.

— Ну-у, ежели так, то… пущай будет, — протянул явно польщенный сравнением с римским императором Борис Федорович, и как ни сдерживал улыбку, все-таки она вынырнула у него с уголков губ.

Вот теперь можно и удалиться…

Как потом заметил услужливый подьячий в приказе Большого дворца, выписывая мне авансом жалованье за полугодие, не иначе как государь возлюбил князя Феликса Мак-Альпина пуще всех прочих.

Не знаю, что тут сыграло большую роль — мой язык и удачная концовка нашей первой встречи, или все-таки основное значение возымело мое сходство с дядей Костей. Но как бы то ни было, а по сути подьячий прав. Действительно возлюбил.

К примеру, если тот же старый географ, как я называл про себя француза с жутко сложной и почти не воспроизводимой на русский лад фамилией — впрочем, он не обижался на любые искажения и был весьма добродушен, — получал три блюда с царской кухни, да и Квентин тоже, то мне положили четыре.

Лошадей, в отличие от прочих учителей, даже самых заслуженных, имевших не больше трех, — Дуглас пока вообще обошелся парой, — мне было даровано целых четыре штуки. Из них две верховые и две для кареты. Помимо того новому учителю философии была дадена в кормление деревенька под названием Кологрив, числом в сорок три души, какой вообще не имел ни один из остальных учителей.

Переехать на новое подворье, коим Борис Федорович наделил меня в самой Москве, мне пришлось почти сразу. Прежде просторный терем принадлежал одному из Романовых, вроде бы Михаилу, хотя точно я не запомнил, да и не до того мне было — слишком много хлопот вызвал переезд. Добираться до Кремля оттуда было не в пример удобнее и гораздо быстрее.

Появились у меня и новые холопы, помимо тех, что достались от прежних хозяев, числом аж пять человек, причем рекомендовал их… Игнашка Косой.

Встретились мы с ним в следующий раз спустя целый месяц, да и то случайно, на Пожаре. Первым меня приметил Игнашка.

— А я не признал тебя поначалу, сосед-сиделец, — шепнул мне кто-то невидимый сзади.

Я обернулся и глазам не поверил. Выглядел амнистированный вор шикарно — никакого сравнения с недавним узником объезжей избы. Радостные объятия вскоре перешли в воспоминания о совместном сидении в общей камере, после чего я недолго думая предложил обмыть встречу.

— А есть на что? — осведомился Игнашка и, склонив голову набок, хитро уставился на меня.

Пока я растерянно хлопал себя по поясу и недоуменно разглядывал свежий срез на куске кожаного шнурка — остальная часть вместе с кошелем куда-то испарилась, Косой, улыбаясь, протянул мне исчезнувшее.

— То я тебе свое художество выказал, — пояснил он. — Опять жа дай, думаю, гляну, яко он в такой баской одежде со мной обойдется. Ежели нос кверху, мол, ведать тебя не ведаю, то кошель я бы себе оставил. Ну яко наказание али урок. А коль ты не чинясь со мной говорю завел, то и я, стало быть, по-людски. Хотя кошель тут так не носят — енто тебе свезло, что я первым попался.

Выяснилось, что заглянуть ко мне в гости он уже порывался не раз, тянуло его «переведаться», [338] но смущали мои высокие титлы, потому желание свое он старательно гнал прочь. Ну а раз так выпало, значит — судьба.

Вот с той встречи на Пожаре он нет-нет да и набегал в гости проведать меня. Уж больно лестно было ему иметь в знакомцах целого князя. Правда, визитами старался не злоупотреблять и чаще раза в неделю не появлялся.

По части выпивки он тоже не проявил себя великим охотником.

— Загулять, конечно, можно, да и нельзя русскому человеку без того — уж больно жизня тяжкая. Одначе добро тому пити, кто может хмель в себе скрыти, а у меня оно не больно-то выходит, нутро слабоватое, — пояснил он свою умеренность. — Да и не столь много в жизни радостев, чтоб вот так вот их все в одну кучу слепливать. Енто я к тому, что добрая говоря с умудренным человеком — одно, а гулянка — вовсе иное, потому и пущай они наособицу друг от дружки будут. Неча им вместях делать. Ты лучше мне вон что поведай — неужто и в самом деле…

Любознательным оказался мой тюремный сосед — все-то ему интересно. Но раз такая тяга к знаниям, надо удовлетворять, так что я охотно рассказывал обо всем, что только он ни спрашивал.

Как потом выяснилось, Игнашка еще и потому был в чести у преступного мира, что обладал очень редкой специализацией. Он был наводчиком, или, как в кругу «сурьезного народца» называли эту профессию, дознатчиком.

— Украсть — пустяшное дело. Тута головой думать не надобно, руки трудятся, а ты сам знай себе поплевывай да посвистывай, — объяснял он мне. — Оно и дурень могет. Я-ста, на таковское потому и не гораздый, что уж больно оно все просто. Мне бы чаво похитрее измыслить, дабы закавыка имелась.

— А мой кошель на Пожаре? — напомнил я.

— Э-э-э, — презрительно протянул он. — То я так, яко дите, позабавился слегка, вот и все. А вот выведать, где что у кого лежит, — иное. Тута не десяток, сто потов прольешь, прежде чем вникнешь. Потому и ценят меня сурьезные людишки. — Вздрогнул, испуганно посмотрел на меня и торопливо заметил: — Тока ты не помысли, будто я и к тебе в терем за ентим хожу. Тута я и на икону перекрещусь — полюбился ты мне, хоша и князь, вот и все. Опять же выручил ты меня дважды — с бугаями теми, кои на меня тож поглядывали, да с прощением царевича. Однова я ужо расплатился, но ишшо разок за мной — о том я памятаю.

— Забудь, — махнул я рукой.

— Ни-ни, никак не можно, — не соглашался Игнашка. — У нас, середь сурьезного народца, такое строго.

К хлопотавшей в просторном терему Марье Петровне Игнашка относился очень вежливо, сразу почуяв в ней не простую ключницу, а нечто большее, и называл ее не иначе как «баушка». Получалось певуче и красиво.

— Тока что ж она у тебя одна? — осведомился он как-то у меня. — Я тако мыслю, что клюшнице надзор надобно держать за прочими заместо хозяйки, а она все сама да сама. Опять же и лета у ей немалые — не дело оно.

— Так вроде бы есть те, кто от прежних хозяев остались. И стряпуха, и конюх, и истопник, — возразил я. — И эта, как ее, сенная девка. [339]

— И сколь всего? — усмехался он.

— Человек пять, если считать саму Петровну.

— Пять?! — возмутился он. — Да ты князь али не князь, едрит тебя налево?! Я тута в одни хоромы как-то наведался… — И сразу пояснил, чтоб мне не думалось: — Не по делу — зазнобу себе там завел. Домишко прямо яко у тебя — справный, со всем, что надобно. Так вот тамо ажно два десятка с лишком ентой дворни, а ты — пя-ять, — передразнил он.

— Так где же я их возьму — из деревни, что ли?

— Иных самый резон оттеда взять — они куда почестнее городских будут, — согласился Косой. — Но не всех. Там, где чистоту блюсти надобно, лучшей всего взять… — Он остановился, критически посмотрел на меня и пообещал: — Ну тебе, поди, и впрямь недосуг, коль ты шибко занят с царевичем, так что возьму я на себя твою заботу. — И тут же, не удержавшись, похвастался: — То тебе в благодарность. Ныне меня сурьезный народец иначе как Князем и не кличет — а все из-за эдакого знакомца. Чуешь, яко вознесся?

Вообще, Игнашка оставлял о себе приятное впечатление. Руки у него были и впрямь «золотые», хотя ко всему, что он ими творил, отношение у него было полупрезрительное, а вот знания он ставил высоко.

— Учиться тебе надо, вот что, — заметил я как-то.

— Кто ж меня в учебу возьмет? — резонно возразил он. — Да и стыдоба. Мне, чай, уж на четвертый десяток летов давно перевалило, а в такие лета грамоту постигать… Опять жа аз, буки да веди страшат яко медведи. Вдруг не осилю — сызнова стыдобушка. Вот ежели бы кто-нибудь из знакомцев взялся, да так, чтоб надежный, чтоб ни одна душа о том не проведала, — дело иное, да где ж такого сыскать. — И стыдливо потупился, но левый глаз с зеленым зрачком отчего-то хитро уставился как раз в мою сторону.

Намек, что ли? Или это непроизвольно, так сказать, специфика зрения? Я не стал гадать, вместо этого предложив поучиться у меня.

Он некоторое время смущенно отнекивался, но весьма недолго — вдруг я и впрямь откажусь, — потом согласился, но взял с меня зарок, чтоб об этом ни единой живой душе не стало известно. Пришлось даже поклясться на иконах.

Честно говоря, я сам к тому времени не сильно владел русским письмом. Уж больно сложным пока оставался русский алфавит — нет на него царя Петра. И зачем сдались все эти загадочные «юсы большие» и «юсы малые», а также чужеродно смотревшиеся «пси», «кси», «ижица» и прочие? Какого рожна, спрашивается, нужны аж целых две буквы «ф» — одна привычная, а другая как «о», только с волнистой линией, пересекающей овал строго пополам? Зачем такая куча букв «и»? А тут еще и непривычное написание. К примеру, одна из тех же «и» писалась как латинская «i», только без точки, другая вообще как «н», зато настоящая «н» выглядела опять как латинская.

Однако мне повезло — даже не понадобилось никого просить. Приметив, как я путаюсь, свои услуги мне предложил царевич Федор. Так что часть наших занятий была отведена урокам наоборот — ученик давал азы русского правописания бестолковому учителю и — в самом начале — знания цифири.

Да-да, цифири. Не зря говорят, что переучиваться тяжелее, чем учиться заново. Учитывая, что числа обозначались не арабскими цифрами, а буквами, взятыми из русского алфавита того времени, это тоже требовало времени. Вдобавок порядок их был какой-то странный, вразброд. Например, «буки», то есть «б», вообще ничего не означала, так что двойкой была следующая — «веди». «Ж» тоже выпадала, зато следом за буквой «иже», той самой, которая писалась как «н» и соответствовала восьми, сразу шло десять, на письме обозначавшееся латинской буквой «i», только без точки, а пропавшая девятка — «фита» — вообще значилась в самом конце, перед «ижицей».

Но все это я, хотя и с трудом, уже освоил по… башенным часам, так что царевичу оставалось продиктовать мне лишь последующие числа, которых на циферблате не имелось.

Что интересно, Федору эта новая и необычная для него роль нравилась так же, если не сильнее, как и занятия философией, которые я с ним проводил в эдакой легкой, полушутливой манере, свято памятуя, что высшая мудрость — философствуя, не казаться философствующим и шуткой достигать своих целей.

Так и получилось, что я выдавал Игнашке совсем свежие знания, только-только полученные от царевича.

Разумеется, приходы ко мне Косого, то есть новоявленного Князя, резко участились, став регулярными — не реже одного раза в два дня.

— А иишо сказывают, что перо сохи легче, — жаловался он, вытирая пот со лба. — Пущай спытали бы сами допрежь того, как рот разевать, а уж опосля… — И, сделав очередную ошибку, уныло подшучивал над собой: — Фита да ижица — к ленивому плеть ближится. Не пора, князь, за нее браться? Можа, хошь она менявразумит? — Но тут же просил: — Ты обгодь на мне крест ставить, совсем чуток потерпи, и пойдет дело на лад — я ж чую.

Я кивал и успокаивал:

— У тебя все хорошо. Иные бы за такое время и половину того не одолели, что ты усвоил.

— Не брешешь? — недоверчиво переспрашивал Игнашка, светлея лицом, и с новым жаром накидывался на азбуку.

Не сразу, но дело действительно пошло на лад.

— Я так мыслю, что вскорости и в подьячие сгожусь, — облегченно похохатывал Игнашка.

— А почему бы и нет? — пожимал плечами я.

— Э-э-э, дудки, — сразу отвергал он. — Пошутковать о том могу, а вот и впрямь в крапивное семя записаться — нетушки. Не мое оно.

— А что твое? — любопытствовал я.

Игнашка как-то жалко улыбнулся, но отвечать не стал. Раскололся он позже, ближе к началу лета.

— Вольная я птица, — заметил он. — Думаешь, сам не ведаю, что красть грешно? И про то ведаю, что долго на таковском не протянешь. Я вон приметил, что из всего нашего народца лишь один Культяй на шестой десяток лета разменял, да еще трое постарее меня, да и то ненамного — от силы на дюжину лет, не более. Ровни тоже десяток будет на всю Москву, а прочие, с кем я зачинал, — кто в земле сырой, кто в остроге. А куда идти? В холопья? Лучше в омут головой. Про подьячих сказывал тебе как-то — там воровства поболе, чем у нас, да и оно какое-то гнусненькое, подленькое. Вроде как и не крадет открыто, а приглядишься — куда хуже. Они ж своими поборами веру у людишек отымают, веру в правду, в закон. Ремесел никаковских тож не ведаю. Вот и выходит, что на роду написано подыхать в татях…

Честно говоря, тогда я не нашелся, что ему ответить, и промолчал.

А что касаемо подбора дворни, то тут Игнашка свое слово держал крепко — привел в дом вначале одну девку, потом бабу постарше, затем пару парней и, наконец, старого татарина, отрекомендовав последнего как первостатейного конюха.

Всякий раз Игнашка произносил одну и ту же фразу:

— Бери, княж, не пожалеешь. Справный товар. Подобрал по случаю задешево. Себе бы взял, да некуда, потому и отдаю.

«Товар» и вправду был без изъянов, а если они и имелись, то я их, во всяком случае, не обнаружил. Девки — Акулька и Юлька, как я сразу переименовал Иулианию, — оказались и работящими, и проворными, и мастерски управлялись с приготовлением еды.

Парни — Тишка и Епишка — тоже были на все руки, разве что Епишка постоянно ворчал на печь, ибо топить по-белому, по его словам, неслыханная роскошь, деньга за дрова летит прямиком в трубу, но если не считать этого недостатка, то во всем остальном они не вызывали ни малейших нареканий.

Татарин Ахмедка вообще оказался в своем деле мастаком. В первые же дни он все вычистил в конюшне, а конскую упряжь довел до зеркального блеска. Про самих коней и вовсе говорить не приходилось. Словом, уже через неделю я дал ему новую должность начальника конюшни, определив прежнего конюха Митьку, которого до появления Ахмедки приходилось частенько подгонять, ему в помощники.

Словом, Алехе, тут же переименованном мною в дворского, оставалось лишь ходить да посвистывать. От безделья он вначале стал приударять за девками, причем, судя по некоторым признакам, небезуспешно, а также все чаще прикладываться к бочонку хмельного меду, пока я это не приметил и не принял самые решительные меры, переговорив с Игнашкой, у которого знакомцы были повсюду.

Так на подворье появился Кострома — мужик хоть и в летах, но справный. Крестильного имени он никому не назвал, включая меня, впрочем, я и не настаивал, лишь бы тот знал свое дело.

С той поры Алехе прикладываться к медку было недосуг — то тренировка на саблях, то конная прогулка, то стрельба из пищалей где-нибудь в укромном подмосковном лесочке.

Я и сам охотно принимал участие во всем этом, но, увы, далеко не так часто, как хотелось бы — слишком большой напряг был со свободным временем.

Но в этом виноват только я сам. Помимо занятий с царевичем у меня были уроки с Игнашкой плюс подготовка нового проекта, который я собирался, воспользовавшись удобным моментом, внедрить в жизнь.

Вдобавок не давало покоя загадочное отсутствие Баруха, который в Москве так и не появился. Чуть ли не каждую неделю я прогуливался к его подворью, расположенному в Китай-городе, но немногочисленные слуги неизменно отвечали, что хозяин еще не прибыл.

А еще по вечерам я занимался… своими часами.

Честно говоря, я уже не больно-то в них нуждался, твердо вознамерившись подарить их Баруху — уж больно здорово выручил он меня во Пскове. Рано или поздно купец все равно приедет, а тут ему сюрприз.

Почему не царю или его сыну? На то имелась своя причина. Часики-то у меня были швейцарские и для Руси этого времени не подходили, ибо все время либо отставали, либо убегали вперед. Нет-нет, винить завод-изготовитель нельзя, ход часы имели точный. Дело в том, что тут время измерялось по иной системе.

Взять, к примеру, типичные часы на Спасской, виноват, Фроловской, башне.

Во-первых, у них вращался циферблат, а не стрелка, которая была зафиксирована строго в одном положении, причем вне его, свешиваясь сверху и всегда указывая на двенадцать часов, если по-современному.

Во-вторых, сам циферблат был разделен на… семнадцать часов. Да-да, я не оговорился. Часы эти отдельно отсчитывали дневное и ночное время суток, а длительность тех или иных достигала в декабре и июне семнадцати, потому и столь странное количество.

Разумеется, если дневных, к примеру, в том же июне было по максимуму, то ночных явно не хватало, чтоб описать второй полный круг, а в августе, предположим, не хватало и тех и других. Но тут в дело вмешивался часовник, как тут называли мастеров, который всякий раз при восходе и заходе солнца поворачивал циферблат так, чтобы начало нового отсчета вновь начинало совпадать с концом стрелки.

Да мало этого — народ и изъяснялся соответственно. Потому-то и возникла у меня путаница относительно времени встречи с Квентином в храме Василия Блаженного. Я ведь не просто сказал ему о встрече в среду на Масленой неделе, но еще и уточнил — часика в два-три дня, подразумевая послеобеденное время. А он пришел туда — ведь первый час дня в феврале это где-то семь утра — к восьми и добросовестно проторчал до девяти утра, после чего поплелся досыпать.

Вдобавок смещение моментов восхода и заката солнца учитывали не каждый день, а только два раза в месяц, к тому же без дробных долей, а в целых часах. Так, например, когда я только прибыл в Москву, дневных часов считалось восемь, а уже с семнадцатого января их стало девять. Именно по этой причине показания моего «атлантика», невзирая на точный ход, все время расходились с показаниями прочих часов.

Так что прославленная Швейцария оказалась никуда не годной ни для меня, ни для царя, ни для любого из проживающих безвыездно на Руси.

Барух же дело иное — он часто рассекает по Европам, где к этому времени было, как я специально узнавал у английских купцов, вполне нормальное времяисчисление.

Но случилась неприятность. Хотя я уже практически их не носил, но, осматривая их, обратил внимание на кожаный ремешок, который показался мне несколько потертым. Дарить часы с таким ремешком — не дело, а потому я решил прихватить их с собой на Пожар, чтобы там заказать себе новый и покрасивее.

Напялив их на руку еще с вечера — пусть напоминают о завтрашней задаче, утром, перед умыванием, я отстегнул их и положил на лавку. Как на беду в это самое время запахло чем-то вкусным, и кот моей ключницы, учуяв аромат, опрометью кинулся на запах, в надежде что удастся поживиться. Несся он, ничего не разбирая на своем пути, и в прыжке задел часики, которые полетели в медный таз. Мало того что раскололось стекло, так внутрь через трещины попала вода. Ходить они сразу перестали.

Прикинув, что новое стекло местные ювелиры мне выточат и поставят, то есть с ним проблем возникнуть не должно, я решил положить их на печку — авось, подсохнув, заведутся.

Увы, но над часами явно навис какой-то рок. Покашливающая Юлька решила выгнать хворь старинным деревенским способом, то есть выжарить ее, и спозаранку полезла спать…

Ну да, часики полетели вниз во второй раз и приземлились тоже как нельзя более «удачно» — не просто на деревянные половицы, а предварительно ударившись на лету об открытую дверцу печи — Тишка пообещал подсобить болезной Юльке и как раз принялся подбрасывать дрова.

Дальнейшая просушка пользы не принесла, и веселое «тик-так» — хотя я старательно тряс их в течение получаса — они издавать уже не желали.

Ни в какую.

Тогда мне припомнился Алехин рассказ о том, что он, дескать, имеет талант к ремонту всякой техники. Ну-ну. Пускай теперь и доказывает его, наивно рассуждая, что все равно рисковать нечем, потому что хуже не будет.

Алеха поначалу взялся за дело с энтузиазмом и даже специально изготовил для предстоящей работы целый набор крохотных инструментов — словом, подошел к ремонту со всей ответственностью. Но спустя неделю парень явился ко мне с горестным видом и сконфуженно выложил на стол часы, после чего я понял, что ошибался — всегда может быть хуже.

Собственно говоря, часов как таковых уже не было. Так, жалкие остатки.

Поначалу я не понял, в чем дело, и заметил, что если у него чего-то там не получается, то пусть хотя бы соберет обратно, прежде чем возвращать, после чего услышал в ответ горестное:

— А собрать-то я их и не могу… — И он виновато шмыгнул носом.

Вот с тех самых пор я и мыкался с ними, пытаясь разобраться в их устройстве. Не то чтобы мне так уж сильно было жаль бесполезного «атлантика», да и с мыслью подарить его Баруху я тоже распрощался, но часы, помимо джинсов и кроссовок, хранившихся в моем сундуке в самом низу, были для меня тоже своеобразной ниточкой из двадцать первого века, и рвать ее я не собирался.

Да и не в тягость оно для меня было. Нечто вроде кубика Рубика, то есть забава на досуге, которой я занимался, когда у меня вечером появлялось свободное время.

Кстати, собрать мне удалось их довольно-таки быстро — уже через две недели я, озадаченно покосившись на парочку мелких питютюлек, оставшихся лишними, принялся горделиво любоваться успешным творением своих рук, после чего медленно, смакуя, завел их, приложил к уху и… испустив тяжкий вздох разочарования, принялся разбирать заново.

А что делать, если тикать они отказывались?

С тех самых пор я успел собрать их трижды, причем в последний раз нашел место и для «лишних» деталей, но итог оставался неизменным — ходить они не собирались.

Вот тогда-то это и стало для меня вопросом принципа. Правда, никаких ночных трудов я себе не позволял — только часы досуга, но с надеждой заставить их работать не расставался.

Однако не только эти хлопоты поглощали мое свободное время — оставался еще и неугомонный Квентин.

Ох уж эти влюбчивые шотландские пииты…

Глава 18 Любовь без лица

Хлопот с Дугласом было немало, да к тому же день ото дня они все увеличивались. Взять, к примеру, эту нелепую ревность, хотя и возникшую не на пустом месте, — и впрямь Борис Федорович отличал меня превыше прочих учителей, поставив наособицу.

Да и уроки, проводимые мною, царь посещал особенно часто. Всякий раз он махал мне рукой, чтоб я не обращал на него внимания, и тихонько усаживался в дальний уголок просторной комнаты с довольно-таки большим окном, наблюдая за тем, как учится его возлюбленный сын. Сомневаюсь, чтобы он столь же деликатничал с иными учителями.

Впрочем, вскоре мы перебрались в другое помещение, но всего на пару дней, а когда вернулись, то я с удивлением обнаружил, что в противоположной от окна стене успели прорубить высоко вверху, чуть ли не под потолком, проем, в котором установили загадочную деревянную решетку с маленькими, пара сантиметров, не больше, отверстиями.

Спустя неделю после ее установки царевич как-то не выдержал и рассказал мне причину, по которой ее установили. Связана она была опять-таки с двумя новыми учителями и… царевной Ксенией. Сам Федор очень уважал и любил свою сестрицу — как-никак она была на семь лет старше брата, умна, латынь знала почище него, могла слагать вирши, да к тому же всегда была нежна и ласкова с Феденькой, потому и пользовалась у него авторитетом.

Да и не с кем было ему больше поделиться теми немногими новостями, которые случались у него в жизни, кроме как с нею. Дядька Федора Иван Чемоданов, преданный ему по-собачьи, в науках не смыслил ни бельмеса и вообще относился как к ним самим, так и к учителям-иноземцам весьма неодобрительно, полагая, что столь интенсивная учеба не доведет бедняжку-царевича до добра.

Сверстников из числа сыновей знатных боярских родов Борис Федорович к сыну тоже не подпускал. Вот и получалось, что единственный человек, с которым можно поделиться всем-всем-всем, была Ксения.

Правда, новостей было негусто — из царских палат царевич выезжал разве что на богомолье, да и то со всей семьей, то есть Ксении, как точно такой же участнице, рассказывать о поездке не станешь. Оставались новости науки и то интересное из услышанного от учителей, что заслуживало пересказа для сестры.

Танцы заслуживали. Но с ними было проще — Федор сам показывал ей разные фигуры и па, напевая соответствующую мелодию. С геральдикой было чуть хуже, но спасали рисунки, которые Квентин для наглядности своего рассказа собственноручно вычерчивал для царевича.

Зато с приходом нового учителя философии Федор хоть и делился с сестрой полученными от меня сведениями, но при этом честно сознавался, что его пересказ — бледная тень того, как чудно ему описывал все княж Мак-Альпин.

И рассказывал он ей о княж Феликсе с таким восторгом, что та не выдержала и подбила брата на неслыханное — допустить и ее послушать иноземные премудрости.

Даже Борис Федорович, души не чаявший в сыне и охотно откликавшийся на любую его просьбу, поначалу воспротивился эдакому новшеству, припахивающему нарушением всех устоев. Однако Ксения так умоляюще на него смотрела, а глаза уже были полны слез, да и сам царевич столь страстно умолял, что государь не выдержал.

Способствовало этому и то, что одна стена комнаты напрямую разделяла мужскую и женскую половины, а потому было достаточно прорубить в ней проем, в котором для удобства царевны установили тонкую дощатую решетку, дабы та могла, не выходя со своей половины, не только слышать учителей брата, но и видеть их. Последнего тоже добился Федор, растолковав отцу, что, сколько ни поясняй фигур танца на словах, понять их зачастую очень трудно, зато если видишь жесты, то тут все гораздо проще.

Поначалу я удивился высоте, на которой установили решетку — неужто Ксения подставляет себе стремянку? — но царевич разъяснил, что уровень потолков и полов на мужской и женской половине сильно отличается, так что она преспокойно посиживает себе в кресле, наблюдая за занятиями брата.

Кстати, именно танцы, как потом обмолвился сам Борис Федорович, и сыграли решающую роль в появлении этого «окна для знаний».

— Не хочу, чтоб мое дитя, ежели выйдет замуж за принца али сына императора, оказалось неумехой в том, что ведает любая тамошняя холопка, — как-то гораздо позднее заметил он мне.

Под холопкой Годунов, как я понимаю, подразумевал всяких фрейлин, статс-дам и прочих маркиз, графинь и герцогинь. Словом, обслуживающий персонал.

Однако я несколько забежал вперед.

Так вот, едва появилась эта решетка, а спустя пару дней Федор сообщил мне, для кого ее поставили, как я сразу счел нужным предупредить царевича:

— Только Квентину не сказывай, что это из-за нас с ним ее поставили. А пуще того не вздумай говорить ему, что теперь во время каждого занятия на него будет смотреть царевна.

— А… почто? — растерялся Федор.

И как тут растолковать, чтобы не выдать никаких тайн Дугласа, но в то же время чтобы все звучало убедительно?

— Он — паренек робкий, — нашелся я. — Если узнает, что на него смотрит единственная дочь царя всея Руси, начнет теряться, запинаться, так что для занятий это будет изрядный ущерб.

— А я уже… — расстроился Федор.

Вот это плохо. Поспешил ты, юноша. Теперь жди неизвестно чего. Но вслух я этого говорить не стал — напротив, сделал вид, что ничего страшного не случилось.

— Ну уже так уже, — успокоил я царевича, — авось и не оробеет.

А сам призадумался — как бы пригасить излишний пыл шотландского поэта, когда Квентин от столь опасно-влекущей близости к царской дочке пойдет вразнос, забыв и про собственные обещания, и про московские обычаи, да и вообще про все на свете.

Мои опасения оказались не напрасны. В самом скором времени так и приключилось, что я наблюдал лично. Дело в том, что, выполняя вроде бы невинную на первый взгляд просьбу Квентина являться на свой урок пораньше, я мог воочию наблюдать за событиями, стремительно развивающимися по нарастающей.

Дуглас вел себя на своих занятиях совершенно не свойственным ему образом. Он постоянно старался встать в некие манерные позы, которые, как ему казалось, демонстрировали его фигуру в наиболее выгодном свете, и объяснял царевичу новое с легким высокомерием эдакого умудренного жизнью мэтра. Но главное — очевидно, из чувства той же ревности — он стремился выставить меня в нелепом и смешном виде.

Вот, оказывается, для чего ему понадобился мой ранний приход.

Нет, сам он пояснял все иначе. Дескать, нужен я ему только в интересах дела. Мол, сейчас пошли весьма сложные фигуры, потому желательно, чтобы царевич мог вначале посмотреть на их исполнение со стороны, чтобы не только лучше запомнить, но и понять ошибки предыдущего.

Внешнее все выглядело благопристойно. Два ученика осваивают технику нового танцевального па. Первым показывает запомнившееся, разумеется, Феликс, который, естественно, совершает самые элементарные ошибки, благодаря чему царевич учится быстрее и усваивает все куда лучше.

Довольно скоро шотландцу показалось маловато того, что он постоянно выставлял меня в не совсем приглядном виде. Вдобавок я не конфузился, не краснел, да и вел себя не столь неуклюже, как ему бы хотелось. Впрочем, человеку всегда мало. Умение остановиться на достигнутом — один из признаков мудрости, а как можно было требовать ее наличия от несчастного влюбленного?

Словом, буквально через неделю Квентин стал еще и пытаться меня высмеивать за те неточности, что я допускал. Получалось у него это не всегда умно, юмор присутствовал от силы в каждом четвертом случае, поскольку все-таки иностранец и нашу специфику освоить так и не успел, однако я поначалу все равно разозлился, хотя больше на себя — не сумел просчитать элементарный ход, а потом задумался.

Ладно, он сам выступает в роли чуть ли не шута — не бог весть какая беда. Возможно, даже и наоборот — что-то не приметил я в том блестящем черном зрачке, видневшемся в одной из дырочек в решетке, ни симпатии, ни какого-то восхищения, откуда до влюбленности один шаг. Скорее уж девушка-невидимка, не пропускавшая ни одного нашего с Квентином занятия, откровенно посмеивалась над манерным учителем танцев.

Если она при этом покатывалась, глядя на недотепу-философа, тоже не смертельно. Нам с ней детей не крестить.

Куда хуже будет иное. Стоит только Квентину хоть раз услышать что-то ободряющее с ее стороны, вот это станет куда страшнее, поскольку шотландец и без этих слов увлекался невидимой Ксенией все больше и больше с каждым днем.

— Ты слышал, как она дышала, когда я вам с царевичем показывать это па из вольты? — спрашивал он меня после занятий. Получив отрицательный ответ и нимало не смутясь, иронично замечал: — Ну разумеется, как ты мог слышать, когда застыл истуканом в противоположном углу комнаты, тщательно пытаясь изобразить переход от pas de courante к pas de coupe.

— Русский, Квентин, русский! — рявкнул я, накаляясь.

— А ты переведи, чтобы я знал, как эти фигуры называются на вашем варварском языке.

— Между прочим, на этом варварском языке говорит не только царь и его наследник, а твой ученик Федор Борисович, но и… Ксения Борисовна, — напомнил я.

— Это да, — вздохнул Дуглас, мгновенно раскаиваясь в сказанном и умолкая.

Но сдержанность длилась недолго, от силы пару-тройку дней, после чего все начиналось заново.

— А ты слышал, как она что-то хотела мне сказать, но очень тихо, чтоб никто не услышал? — И тут же задумчиво: — Яко ты мыслишь, мой любезный друг, в каком случае красавица хочет поведать своему любезному кавалеру нечто тайное и к какому разряду тайн можно отнести ее слова?

— Да какие слова?! — не выдержав, вновь возмущался я. — Просто платье прошуршало, когда она усаживалась поудобнее.

— Гм-м, — хмурился Квентин, многозначительно закатив глаза кверху и вспоминая еще раз, как оно все было, после чего изрекал: — Не думаю, что это было платье. Оно шуршит совершенно иначе, поверь мне. Не-э-эт, — нараспев тянул он и жмурился в блаженной улыбке, — то были тайные слова. Чувства уже готовы вырваться из ее груди, невероятными усилиями своей воли она сдерживает их, но они упрямы и сильны, и вот уже ее губы лепечут нечто нежное, исходящее из самых глубин ее тонкой души. Правда, — справедливости ради добавлял Дуглас, — они пока не столь велики, и потому сказанное звучит не столь громко. К тому же стыдливость мешает ей поведать все, что она испытывает… ко мне, покамест в комнате присутствуете вы с царевичем.

И как после этого с ним прикажете говорить? Каким языком? Влепить напрямую, в лоб, процитировав:

Не наживай беды зазря,
Ведь, откровенно говоря,
Мы все у батюшки-царя слуги.
Ты знаешь сам, какой народ:
Понагородят огород,
Возьмут царевну в оборот слухи… [340]
Ну да, это было бы проще всего, для того… чтобы он меня возненавидел. Да-да, больше такой откровенностью ничего бы не добился.

Говорят, некоторые болезни неизлечимы и в наше время. Так вот, я подозреваю, что влюбленность — из их числа. Особенно если она, можно сказать, неизмерима, как у моего шотландца. Впрочем, тут я уже зарвался в своей критике — настоящую любовь и впрямь нельзя измерить. Думаю, что и неодолимые препятствия, которые стояли на пути Дугласа, вместо того чтобы остужать, лишь изрядно его подхлестывали.

Если огонь продолжает гореть под котелком, вода продолжает кипеть, как ты ни пытайся тормозить процесс, и спустя пару дней я опять услышал от него новую песню, но на старый лад:

— Боже мой, какой чистый и светлый у нее смех! Серебристый, как голос маленького колокольчика, и звонкий, как вода в ручье, когда он весело журчит, пробиваясь сквозь мартовские сугробы и исполняя величавый гимн рождению весны и…

— Вообще-то царевна смеялась надо мной, когда ты меня поставил в позу «зю» и я чуть не шлепнулся, — попробовал я вернуть поэта на землю, но тот уже ничего не хотел понимать.

Вдобавок Квентин время от времени продолжал терзаться приступами ревности. Разумеется, возможный конкурент в борьбе за сердце царевны по-прежнему имелся лишь один — это Мак-Альпин, и удержать шотландца от признания царю, кто он есть на самом деле, мне становилось все труднее и труднее.

Дело в том, что он и тут подозревал не заботу о его собственном благополучии, а мои тайные злые происки. Еще бы — пока что моя родословная выглядела по сравнению с его, как здоровенный волкодав по сравнению с карликовым пуделем. Феликс — потомок королей, а кто он?

К чести его заявляю, что он и тут не сдавался, тем самым… причиняя мне дополнительные неудобства. А как иначе назвать бесконечные рассказы о его многочисленных предках, которые были запанибрата с королями и вообще иногда рулили всей страной.

Нет, когда тебе излагают свою генеалогию один раз и, так сказать, коротенько, да пусть даже пару-тройку часов, это интересно. Поначалу я с большим удовольствием выслушал, что, согласно легенде, [341] родоначальником Дугласов стал один воин, прозванный так за темный цвет лица. Дескать, он решил в пользу короля скоттов Сольватия битву с Дональдом аж в семьсот семидесятом году и получил за это земли в графстве Ланарк.

Интересно было послушать и про других славных вояк этого рода, которые стояли по своей значимости вровень с шотландскими королями, на это Квентин делал особый нажим. Какой-то Арчибальд, который был регентом Шотландии во время малолетства своего короля, потом еще один Арчибальд, пользовавшийся почти неограниченной властью при другом малолетнем монархе. А Вильям Дуглас вообще достиг такого могущества, что стал опасен самому королю, и тот его собственноручно убил.

Со временем слушать про этих нескончаемых Дугласов стало надоедать, ибо Квентин не раз повторялся, так что я с радостью воспринял в один из вечеров новость о том, что вместе со смертью какого-то Джеймса угасла старшая линия графов Дугласов.

Но радовался я рано, поскольку Квентин тут же принялся пояснять мне, что это были «Черные Дугласы», а он сам ведет свой род из младших, которые «Рыжие», после чего последовал рассказ об очередном Арчибальде, который был не просто Дуглас, но еще и граф Ангус.

— Но ведь младшая, — ехидно напомнил я на свою беду.

— Ты ничего не понимаешь, — тут же встал на дыбки шотландец. — Эта линия еще более знатная, нежели предыдущая. Дело в том, что графством Ангус владел один из Стюартов, а последняя из этой линии рода Стюартов, графиня Маргарита Ангусская, была любовницей Джорджа, который был первым графом Дугласом. Она родила от него сына Джорджа, который еще двести с лишним лет назад был возведен в титул графа Ангуса и стал основателем линии «Рыжих Дугласов». Теперь понял, что во мне течет кровь Стюартов и Дугласов?

— Понял, — успокоил я его, хотя на самом деле ничего не понял, да и не собирался вникать в эти генеалогические дебри. — А теперь дай поработать над завтрашним уроком для царевича. — И положил перед собой чистый лист бумаги, надеясь тем самым остановить фонтан красноречия, но если Квентина «понесло», это всерьез.

— Погоди с уроком, ты же не все выслушал. — Он завел рассказ об очередном, но «Рыжем» Арчибальде, который совсем недавно, менее ста лет назад, женился на Маргарите, вдове Якова IV. — Правда, мужского потомства у них с Маргаритой не было, — с глубоким вздохом заметил Квентин, сокрушаясь, что столь превосходный шанс захватить шотландскую корону был упущен.

— Жаль, — с трудом сдерживая улыбку радости — кажется, мужики закончились, согласился я, но тут же впал в уныние, ибо Квентин бодро начал очередной куплет своей нескончаемой генеалогической песни:

— Зато их дочь Маргарита стала матерью Дарнлея, мужа Марии Стюарт, то есть родной бабкой нынешнего короля. С тех пор титул графа Ангус перешел к побочной линии, — охотно пояснил Квентин. — А эта линия начинается с…

И я понял, что это повествование не закончится никогда.

Впрочем, итог всех рассказов был один.

— Теперь-то ты понял, что на самом деле Дугласы почти королевский род, кой по древности почти равен Мак-Альпинам, хотя, возможно, твои пращуры несколько опережают нас, — пытался сохранить объективность шотландец, — но что до знатности… — И, не закончив, победоносно взирал на меня.

Я в ответ молча разводил руками. Мол, чего уж тут, нечем крыть твою правду-матку.

Можно подумать, раньше я возражал.

Нет, ради прикола иногда бывало, что я подкидывал Квентину пару провокационных фраз вроде того, что лишь дураки кичатся заслугами своих предков, ибо это означает, что собственных достоинств у них нет вовсе. Но шотландец так горячо на них реагировал, что я почти сразу перестал заниматься подобным. Коли у человека нет чувства юмора или в таком святом вопросе, как генеалогия, он не допускает и мысли о шутке, пусть его.

Чем бы дитя ни тешилось, лишь бы… отвалило.

Да поскорей.

Честное слово, все его опасения относительно моей конкуренции были совершенно излишни. Нет, я не раз и не два поглядывал во время своих занятий туда, на решетку, но поверьте, что это были взгляды, брошенные мимоходом, только и всего. И уж во всяком случае, делал я это куда реже, нежели Квентин.

Поверьте, мешать ему я вообще не собирался. Вот остудить пыл горячего шотландского парня, ну хотя бы на время, до осени — это с радостью. Но не получалось.

Да и глаза на эту решетку я не таращил так глупо, как он, стремясь выразить пламенным взором всю полноту своих чувств. Скорее уж напротив — в моем взгляде было что угодно, кроме любви, нежности, пламенной страсти и прочей дребедени.

Не спорю, бывало, что я сочувственно улыбался этому любопытному глазу, который всякий раз при рассказе о каком-либо несчастье, постигшем того или иного философа древности, наполнялся слезами. Но происходило такое лишь от желания немедленно предпринять хоть что-то, дабы выступившие слезы высохли, а улыбка — это все, что я мог сделать.

Ах да, как-то раз, но опять-таки по просьбе царевича, а не по собственной инициативе, прочел несколько стихотворений о любви — видать, проснувшимся в Феде гормонам — все-таки пятнадцать лет парню, хотя я первоначально и дал ему ошибочно четырнадцать, — требовался какой-то выход.

Правда, читал нормально, то есть не бубнил, а с выражением, как и подобает, но без перехлестов. При этом я отнюдь не обращал свой взор к решетке, причем на сей раз сознательно — чтоб Ксения чего не подумала. Глянул я туда за все время этих литературно-поэтических чтений разика два-три, не больше, но исключительно когда забывался.

А то, что чуть ли не в каждом сонете Данте звучала страсть, непременно окутанная слезами, вина не моя, а поэта. Я же прочел первое, что вспомнилось, а в голове сильнее всего запечатлелись те, что он написал на смерть своей Беатриче. Да и немудрено. Именно их я твердил, запершись в своей комнате, когда потерял Оксанку. Их, да еще сонеты Петрарки на смерть Лауры.

День-деньской.

В течение недели.

А на то, что Данте повсюду только и делает, что рыдает, я обратил внимание только тут. Да и то это случилось уже после прочтения, после того как я услышал за решеткой всхлипывания царевны.

Странно, и как я не замечал этого раньше? Даже удивительно. И впрямь, то у него «во имя той, по ком вы слезы лили…», то «глаза готовы плакать без конца», то «сил не хватит выслушать без слез». Впрочем, может быть, это объясняется тем, что у меня самого тогда слез не было, вот я и не фиксировался на них.

К сожалению, позже царевич еще несколько раз обращался ко мне с подобной просьбой, причем, как мне показалось, выступая не только от своего имени, но и от имени сестры, которая воспринимала сонеты весьма и весьма горячо, поскольку эти всхлипывания слышались нам обоим еще не раз.

Но и в том своей вины я не нахожу — что я, специально доводил ее до слез? Любовная лирика вообще сентиментальна, а женское сердце чувствительно, тем паче в ее условиях. И мужик, всю жизнь сидя в четырех стенах, начнет навзрыд рыдать над какой-нибудь банальной сценкой, описанной самыми пустыми словами в третьеразрядном высокопарном и наивном рыцарском романе.

Словом, ревность Квентина ко мне была совершенно напрасна и глупа. Могут возразить, что умной ревности не бывает вовсе, но поверьте, что у шотландца она была особенно глупой.

Впрочем, удивляться появлению ревности тоже не следовало. Они ж с любовью — родные сестренки, только в разных ипостасях, как и положено. Раз есть свет, должна быть тьма, коль есть добро, должно быть зло, так и тут. В конце концов, и дьявол — брат ангелов. Поэтому я не сердился на шотландца. На влюбленных, как и на дураков, обижаться нельзя.

А Квентин меж тем не унимался и решил не ограничиваться тем, что выставлял меня в смешном свете на своих уроках, а окончательно добить своего соперника, использовав… мои с царевичем занятия философией, которые стал регулярно посещать. Но стремление и здесь показать себя с самой лучшей стороны сыграло с ним плохую шутку — какие бы реплики он ни подавал, все оказывалось невпопад.

Однако самое скверное началось, когда Квентин попытался продемонстрировать на моих уроках знание стихов, почему-то названных им философскими. Подозреваю, что такое название было дано влюбленным шотландцем лишь для одного — показать, что они имеют хоть какое-то отношение к философии.

Помимо скверного чтения — с обильной жестикуляцией и усиленным подвыванием, Квентин их еще и переводил, причем вновь старательно жестикулировал, то и дело закатывая глаза и молитвенно протягивая руки в сторону решетки.

Я терпел недолго. Уже после третьего по счету совместного занятия мною было предложено, чтобы Дуглас более не задерживался на уроках философии.

— Я хотел как лучше, — захлопал тот глазами, неумело изображая наивного простака, — чтоб по справедливости. Ты же присутствуешь на моих занятиях, вот я и…

— Сижу исключительно по твоей просьбе, — напомнил я. — Насколько мне помнится, ни о чем таком я тебя ни разу не просил — это первое. Второе же заключается в том, что, согласно твоим словам, изображая всякие па и пируэты, я помогаю царевичу лучше запоминать танцевальные фигуры, то есть получается, что оказываю тебе помощь. Ты же, дружок, мне только мешаешь.

— Дружок, это потому что друг, но маленького роста?! — незамедлительно возмутился Квентин, гордо задрав голову и незаметно привстав на цыпочки.

Вот и поговори с таким. Я ему про Фому, а он мне про Ерему. И какой мудрец сказал, что порядочный человек влюблен как безумец, но не как дурак? Ему бы посмотреть одним глазком на юного шотландца, и он живо изменил бы свою точку зрения, потому что парень глупел буквально на глазах, и процесс этот не думал останавливаться на полпути, неуклонно стремясь к своему логическому завершению.

Ну дурак дураком, да и только.

Теперь вот пожалуйста, новый комплекс неполноценности. Плюнуть бы на него совсем, да жалко. Все-таки поэт, а потом, кто знает, как оно все сложится у них в дальнейшем. Говорят, влюбленным и пьяным сопутствует удача, опекая эти две категории убогих, так что, может, после смерти старшего Годунова ему и впрямь улыбнется счастье.

— Дружок — это ласковое слово и к росту человека не имеет ни малейшего отношения, — терпеливо заверил я его и продолжил: — А теперь третье, причем главное. Мое дело — сторона, но поверь, старина, что выглядишь ты на моих занятиях ужасно.

— Неужто?! — не на шутку перепугался Квентин. — Что-то с платьем? Сползли чулки? Или у меня…

— Да нет, с платьем все нормально, — отмахнулся я. — Дело в другом. Судя по твоим вопросам, царевна может сделать выводы о твоих познаниях в философии, а они у тебя, — я чуть замешкался, прикидывая, как лучше подать горькую пилюлю, чтоб не обидеть окончательно, но наконец нашелся, — сами по себе достаточно хороши, однако если их сравнивать с моими, то изрядно проигрывают. — И похлопал по плечу приунывшего шотландца. — Не грусти, дружище. Нельзя же быть гениусом абсолютно во всем. Кстати, твои стихи гораздо уместнее во время твоих же танцев.

— Согласно придворным обычаям танцевать надлежит молча, — проворчал Квентин. — Полагается токмо томно вздыхать и, вкладывая в горящие любовным огнем очи всю полноту нежных чувств, отправлять их даме.

— Так ведь ты же — гениус, — рассудительно заметил я, — а гениус тем и отличается от обычных людей, что вносит в привычное нечто совершенно новое, чего до него никто не вводил. Причем одним махом, сразу. Отчего бы не шептать даме во время танца, но только тихо-тихо, как она прекрасна, обаятельна и мила?

— Ты мыслишь, что это не есть нарушение?

— Я мыслю, что на первых порах любое новшество является нарушением, зачастую вопиющим, ибо оно непривычно, а потому кажется нелепым. Но время сглаживает углы, и вскоре люди начинают видеть в несуразностях прелесть и сами удивляются, как они раньше обходились без всего этого. Я плохо знаю танцы, но мне кажется, что и там по прошествии лет какой-то умирает, а какой-то рождается. Как люди.

— Танцы как люди, — мечтательно произнес Квентин. — Можно, я сам скажу это принцу? — Почему-то Дуглас предпочитал именно это слово, лишь изредка упоминая «царевича».

— Скажи, — великодушно согласился я. — А также можешь добавить, что благодаря тебе Федор Борисович не просто начнет разбираться во всех фигурах придворных танцев, но и станет законодателем моды. Представь, как ему будет приятно. Внешне он, может быть, этого никак и не выразит, ибо на Руси в моде сдержанность в чувствах, но душа его переполнится неземным восторгом и… глубочайшей благодарностью к Квентину Дугласу. — Но тут же торопливо поправился, а то нашепчет еще, чего доброго, да не царевичу, а в сторону решетки. — Только я тебе и тут посоветовал бы, прежде чем что-либо произнести, вначале семь раз подумать над каждым словом, поскольку гениус тем и отличается от простого человека, что не излагает обычных вещей, но всегда подбирает только особые слова, способные поразить воображение слушателя.

— А как это? — робко спросил он меня.

— Думай сам, — отрезал я. — Мне таковское не под силу, поскольку я как раз из обычных людей, а потому до тебя мне не дотянуться, ибо гениус всегда одинокий ум.

Квентин закивал головой и вышел.

Фу-у, кажется, подействовало и я получил недельную отсрочку.

Но я рано радовался. Не прошло и двух дней, как все началось заново.

И что самое скверное — он уже вообще настолько плохо соображал, или, правильнее, соображал столь извилисто, не иначе как очумев от любви, что придавал самым простым моим фразам двойной, а то и тройной смысл, ухитряясь изыскать в них некое коварство или тайную интригу, направленную, разумеется, против него.

Можно объясняться с теми, кто говорит на другом языке — для этого имеются жесты, мимика и так далее. Но куда тяжелее говорить с теми, кто в те же слова вкладывает совсем другой смысл.

Стоило мне в ответ на его рассказ об увиденном сне, в котором принцесса Ксения предстала перед ним во всем своем великолепии, невинно заметить, что сны бывают столь же обманчивы, как и женщины, и он сразу прицепился к этому. Со всей страстью влюбленного Дуглас незамедлительно принялся мне доказывать, насколько глубоко мое заблуждение, ибо на самом деле она еще прекраснее.

Да кто бы спорил.

Молчать для меня было тоже не лучшим выходом. Во-первых, тогда я ставил крест на своих попытках остудить шотландца, а во-вторых, становился в его глазах равнодушным к безутешным страданиям друга. Тем более что он уже без того несколько раз намекал, что некоторые неспособны понять израненную любовью душу поэта.

Я как-то попробовал для поддержки разговора поддакнуть ему, дабы он окончательно не поставил на мне, как на своем сердечном наперснике, крест, но вышло вновь неудачно.

Произошло это после того, как Квентин заметил, что он странно влюблен, ибо любит даму, ни разу не увидев ее лица, и поинтересовался у меня, бывает ли такое.

— Бывает, — уверенно кивнул я, — только потом, когда дама открывает лицо, частенько наступает разочарование.

— Ну что ты?! — возмутился Дуглас. — Разочарования не может быть. Да и принц не раз говорил мне, что у него очень красивая сестра. Да я и сам это чувствую. Она… — И он мечтательно закатил глаза.

Вид у него был столь уморительный, что, глядя на него, мне внезапно очень захотелось процитировать что-то ироничное из своего любимого Филатова. Ну, к примеру…

А попка у нее, как два арбуза,
Идущих следом повергает в шок.
Она для ткани явная обуза,
На ней едва не лопается шелк.
А бедра у нее… [342]
Впрочем, о бедрах я, скорее всего, договорить бы не успел. Возможно, что и о попке тоже, ибо был бы остановлен Квентином ранее, не исключено, что с применением физических усилий, а оно мне надо?

Но и на землю желательно вернуть. Парень безмятежно парит на самой верхотуре, забыв, что бог Амур, который вознес его туда, в отличие от ВДВ никогда не снабжает своих людей парашютами, а потому приземление у них всех даже в самом лучшем случае весьма и весьма болезненное. Этого, учитывая царя-батюшку, вообще придется отскребать от земли.

— Она такая… — продолжал Квентин нескончаемое восхваление никогда не виденных прелестей царевны Ксении.

— Пышная, — подсказал я.

— Воздушная, — поправил он, ничуть не обидевшись — даже странно. — Яко нежное облако парит ее красота надо мной в вышине. А очи… Какие у нее очи! Ты же видел, друг, — обратился он ко мне за поддержкой.

— Только половину, — честно констатировал я и, сохраняя максимальную серьезность, продолжил: — Кстати, мне показалось, что она все время смотрит на нас одним и тем же глазом — это странно. Может, второй у нее плохо видит? — высказал я предположение. — Или там вообще бельмо?..

— Сам ты… бельмо! — возмутился Квентин и опрометью убежал в свою комнату.

Вот и опусти такого на грешную землю. Нет уж, если человека тащит наверх Амур, то, как за него ни цепляйся, стараясь удержать, ничего не поможет. Слабоват я тягаться с богами.

Впрочем, на следующий день разговор продолжился. Квентин явно нуждался в том, чтобы выговориться, ибо чувства постоянно переполняли его, а иного собеседника, кроме прожженного циника и скептика Феликса Мак-Альпина, у него для этой цели не имелось. Причем продолжился он, будто вовсе и не заканчивался, то есть последовало очередное описание божественной красоты и снова со ссылкой на царевича Федора.

— Он смотрит на нее как брат, поэтому она и кажется ему красивой, — парировал я.

— Отчего ты сказывать про кажется, когда так оно и есть, ибо иначе… не может быть!

— Как кратко и ясно умеешь ты излагать свои мысли, — восхитился я и невозмутимо подвел итог: — Воистину логика влюбленного всегда сродни логике сумасшедшего.

— Ты издеваешься надо мной? — подозрительно осведомился шотландец.

— Ни боже мой, — твердо заявил я. — Более того, я тебе даже завидую. — И процитировал:

Чье сердце не горит любовью страстной к милой —
Без утешения влачит свой век унылый.
Дни, проведенные без радостей любви,
Считаю тяготой ненужной и постылой. [343]
Вот так и мне приходится влачить свой унылый век, подобно Омару Хайяму, — грустно констатировал я.

У Дугласа загорелись глаза.

— Ты можешь мне поведать еще что-то из сочинений сего великого пиита?

— Пить вино — запрещено… — начал было я, но потом хлопнул себя ладонью по лбу и улыбнулся. — Тебе ж про любовь надо, мой юный друг, а про любовь я почти ничего не знаю. Увы. — Иразвел руками.

И снова врал. Знал я, и очень много знал.

С избытком.

И из Хайяма, и из Данте, и из Петрарки с Шекспиром, не говоря уж про отечественных. Тому же Квентину за глаза хватило бы школьной программы во главе с Пушкиным и Лермонтовым, но оно было съехавшему с катушек шотландцу ни к чему.

— Неужто ни одного?! — огорчился он.

— Неужто, — лаконично ответил я.

В последнее время я предпочитал вообще обходиться в разговоре с ним краткими, лаконичными фразами, чтобы, упаси бог, он не узрел в них этот самый второй или третий смысл, которого не имелось и в помине, и не прицепился ко мне как репей.

Правда, помогало мало. Он все равно исхитрялся это сделать.

Стоило мне как-то вскользь сочувственно заметить ему, что женщины вообще по своей натуре склонны не обращать внимания на то, что для них стараются сделать, но зато всегда зорко подмечают, чего для них не делают, как он тут же придрался к моим словам:

— Нет, ты не можешь так о ней судить, — твердо заявил он. — Тебе не дано, ибо ты никогда не любил.

От такого нахальства я даже поперхнулся сбитнем и закашлялся, а он, правда вначале заботливо похлопав меня по спине, продолжил:

— Ты холоден, яко лед.

— Что делать, — вздохнул я и, пытаясь увести разговор в более безопасное русло, добавил: — Наша жизнь подобна состязаниям. Отважные приходят на них сражаться за победу, жаждущие выгоды — торговать, а удел философов — смотреть на них со стороны.

— Сказано умно, — одобрил Квентин и незамедлительно съязвил: — Пожалуй, даже слишком умно, чтобы ты мог сам это придумать.

Кому-то это могло показаться не более чем дружеской подковыркой, но я не заблуждался. Тон был вызывающим, откровенный вызов читался и в его глазах. Словом, парень явно напрашивался на скандал.

Как знать, возможно, хорошая трепка и впрямь пошла бы ему на пользу, но я не мог себе этого позволить. Бить влюбленного все равно что бить ребенка. И то и другое — величайшая подлость.

Поэтому, хотя оно и стоило мне некоторого труда, я не просто сдержался, но и сохранил спокойный, дружелюбный тон.

— Ты прав. Это сказал Пифагор, но от этого я не перестаю тоже быть философом. А тебе стоило бы вспомнить другую мудрость, гласящую, что любовь всегда бежит от тех, кто гонится за нею, а тем, кто прочь бежит, сама кидается на шею.

Квентин озадаченно уставился на меня, задумался, после чего медленно произнес:

— Ты бежишь от нее, значит… — И грозно спросил: — Получается, что принцесса Ксения должна кинуться тебе на шею?!

— Она еще не сошла с ума. Да и я тоже… в отличие от некоторых, — не удержался я от ехидного замечания, продолжая старательно расправляться со свиной ногой.

Шотландец некоторое время молчал, лихорадочно выискивая в моих словах мало-мальски приличный повод для ссоры, а затем, так и не отыскав его, гневно заявил:

— И вообще, яко ты можешь столь варварски жевать и одновременно рассуждать о любви?!

Как говорится, нет слов.

Не нашлось их и у меня.

Нет, что бы там ни говорили мудрецы о том, что у любви свои законы, но, на мой взгляд, чаще всего там царит беспредел, и первый вздох любви — это последний вздох разума.

Однако сдаваться я не собирался, решив прибегнуть еще к одному способу…

Рассудком воевать с любовью — безрассудно.
Чтоб сладить с божеством, потребно божество. [344]
Кто там мне противодействует? Амур? А если мы из соперника попытаемся сотворить союзника?

Включенный в заговор Игнашка Косой — точнее, ныне уже Князь, хотя имя с кличкой явно не согласовывалось, но пусть будет, — криво ухмыляясь, как-то притащил на подворье девку, выглядевшую, по словам Ахмедки, целый час после лицезрения ее прелестей цокавшего языком, подлинной Айбаку. [345]

На самом деле звали ее Любавой — весьма подходящее имя, если учитывать ее профессию. Девка при себе имела все требуемое для предстоящего соблазнения и даже, согласно моему спецзаказу, сделанному с учетом пышнотелости Ксении, изрядно сверх необходимого. Даже мне чего-то захотелось при взгляде на ее могучий бюст и пышные бедра, очертания которых благодаря тесноватому сарафану были хорошо заметны.

Но… друг в первую очередь.

Дабы она, чего доброго, не перепутала клиентов, сориентировавшись на мой взгляд, я во время беседы старался на нее не смотреть, изображая занятого человека и старательно ковыряясь в часах — уже в четвертый раз собрать пока не получалось. Уговор, который я заключил с Любавой, состоял в том, что за неделю она завоевывает симпатию Квентина, затем возбуждает в нем страсть, ну а там и утягивает его в постель. ЗАГС, то бишь венчание в церкви — на ее усмотрение.

Деньга ей была обещана знатная, аж сто рублей — скупиться в таких вещах нельзя. Судя по алчно загоревшимся зеленым глазищам Любавы, стараться она будет от всей души. Еще бы. Не думаю, что она заработала бы столько же за год стояния на Пожаре с кольцом во рту, [346] даже если бы имела неслыханный успех и популярность у клиентов.

Помимо денег я максимально облегчил ей работу, подробно и тщательно рассказав о характере Квентина, чего он любит и чего нет, как с ним желательно обращаться, вплоть до того, с чего начинать.

Чуток поулыбайся для затравки,
Потом вверни чего-нибудь из Кафки,
Потом поплачь над собственной судьбой,
И все произойдет само собой. [347]
Трудилась девка и впрямь на совесть, однако результат оказался плачевный и выбить клин клином не удалось. Квентин ее даже не замечал.

Вообще.

Разве лишь когда она, проходя мимо, как бы невзначай задевала его своим упругим горячим боком или, обслуживая за столом, ненароком прижималась к нему тугой, налитой грудью. Только в этих случаях Дуглас поднимал на нее глаза и вежливо извинялся за причиненное неудобство.

Пыталась она действовать и напрямую, то есть зайти к нему ночью в опочивальню и… Но и тут вышел конфуз. Квентин вначале решил, что девка все перепутала, а потом просто вытурил ее, причем без малейших колебаний.

— Можа, ему мальца надоть, а не меня? — угрюмо поинтересовалась красавица через неделю.

— Да не в том дело. Любит он, — пояснил я.

— А тебе, княже, отвадить его хотца? — догадалась девка.

— Ну пусть не совсем, но хотя бы поумерить пыл, — пояснил я.

— Ишь ты какой, — усмехнулась девка. — Сразу видать, что из иных земель к нам прикатил. Говоря-то у тебя, почитай, нашенская, а нутро-то иное. — Не успел я возмутиться, как она пояснила: — Неведомо тебе, что любовь куда как проще вовсе умертвить, чем умерить, а для того тебе не ко мне, к бабкам надо. Они тебе вмиг «отсуху» смастерят. А то я, эвон, ажно в расстройство вся пришла — помыслила, будто так подурнела, что уж и не надобна никому.

— Да что ты! — успокоил я ее. — У тебя все о-го-го-го! У меня самого аж слюнки текли, когда я на тебя любовался.

— Ох, не верится чтой-то, — лукаво заметила она, наваливаясь на стол пышной грудью, и передразнила: — Не видать, чтоб ты на меня о-го-го.

— А ты проверь, — посоветовал я.

— Я на дело скорая, — предупредила она. — Могу нынче же в твою опочивальню заглянуть.

— Вот как раз по ночам я совершенно свободен, — в тон ей ответил я.

После этого где-то через неделю она заявила мне утром:

— Прощевай, княже. Ухожу я от тебя.

— Что так? — удивился я, пытаясь ее приобнять. — Или не понравилось что-то?

— Тут скорее иное — с лихвой понравилось, — горько заметила Любава, ловко выскальзывая из моих объятий. — Опаска с тобой берет, княже, — пояснила она откровенно. — Еще чуток, и погибла моя душенька. И без того, яко ты дланями по телу проводишь, на меня истома нападает. Не к добру оно, чую. Душа-то у тебя ровно пеплом покрыта, и поняла я — не моему саженцу там взрасти. Потому и помыслила: лучше сразу от греха уйти, покамест огонек у меня к тебе не больно-то разгорелся. Авось со временем и сам погаснет. Прощевай да не поминай лихом.

И в то же утро исчезла с подворья.

«Ну что ж, может, оно и к лучшему», — подумалось мне, но больше пожалел о том, что ее подсказка насчет отсухи не сработала, а ведь я так поначалу загорелся, благо что и идти никуда не надо — у меня ж Марья Петровна под боком.

Но ключница возвращаться к своему прежнему колдовскому ремеслу не захотела. Точнее, что до травок и корешков для отваров и прочих снадобий — тут как раз полный порядок. Просторный терем позволял выделить в ее полное распоряжение сразу две комнаты. В одной она жила и спала, а дальнюю превратила в склад для надобностей.

«Чтоб ежели что, так я завсегда», — как пояснила она мне.

Однако на мою просьбу Марья Петровна отреагировала бурно и нервно, заявив, что эдаким богопротивным делом она зареклась заниматься «ишшо с тех самых пор», и потому на небесах ей нипочем не простят, ежели она «сызнова учнет чудить».

— А бога Авось вызывать небеса простят? — хмуро полюбопытствовал я.

— То ж бог! — изумленно всплеснула она руками. — Он, чай, и сам на небесах проживает. Да и кому от того худо стало? Эвон, какого мальца от голодной смертушки спасли, — напомнила Марья Петровна про Алеху, — да и сами живы остались — куда как славно. А просимому тобой иные хозяева. Они все больше в темноте живут, во мраке. Молодая была, не понимала, а теперь нипочем отваживать любовь не займусь. Будя! — И уже вдогон мне проницательно заметила: — Да к иным прочим не удумай ходить — либо обманут, либо… убьешь его. Памятаю я, из чего зелье оное варят. Крепки те корешки, тяжела травка. Их токмо в полном здравии выдержать можно, да и то не столь долго — от силы с десяток лет, ну пущай полтора. Вона царь-батюшка Иоанн Васильевич на что дюж был, ан и он чрез дюжину годков свалился. А ежели сердчишко и без того никуда, тута лета одного за глаза хватит, и все.

— А что, у Квентина оно никуда? — удивился я, пропустив мимо ушей судьбу Иоанна, которой в другое время непременно бы заинтересовался. — Он же здоров, румян, свеж…

— Иное яблочко тоже румяно да свежо, а надрежешь — червоточинка. Я хошь самого червяка и выгнала, ан дырочке, коя осталась, чтоб зарасти, не одно лето надобно. Потому и сказываю: не удумай! — грозно повторила она.

После таких слов оставалось только одно — сложа руки наблюдать за неизбежным финалом и молить судьбу об отсрочке. Если только удастся дотянуть с тайной до осени, тогда все переменится.

Но дотянуть не вышло — Квентин постарался на славу.

Впрочем, и я тоже хорош…

Глава 19 Когда умирают цари

Началось все сразу после того, как царевич проболтался шотландцу о том, какие красивые стихи я знаю. Снова моя вина — надо было вовремя предупредить Федора, чтоб не вздумал ничего рассказывать Квентину, а я не догадался. Вот тогда-то Квентин не на шутку разобиделся на меня.

Дело осложнялось еще и тем, что буквально за три-четыре дня до этого Дуглас попросил взять у него написанное на английском и перевести на русский, но так, чтобы его строки не утратили своего красивого звучания. Я сослался на то, что поэзию люблю и уважаю, но сам ею никогда не занимался, потому боюсь загубить.

Еще чего — собственными руками подсобить парню извлечь из той ямы, которую он усиленно копает для самого себя, лишних несколько лопат! Дудки!

Донельзя огорченный Квентин уныло покинул мою светелку, а стихи — то ли будучи в чрезмерном расстройстве, то ли от простой рассеянности — так и оставил у меня на столе. Признаться, я и сам не обратил на них особого внимания, и спустя несколько минут — дело было перед сном — завалился спать.

Наутро я их заметил, но отдать забыл. Вечером повторилась та же история — на сей раз я вспомнил про них, когда потянулся, чтобы потушить свечу, и было лень вылезать из постели, тем более Квентин жил в комнате не по соседству, а… Словом, надо было одеваться или хотя бы что-то на себя накидывать.

Теперь же, узнав от Федора о прочитанных мною стихах, он решил, что я его надул и сознательно отказался от перевода, после чего сделал все, чтобы оставить его гениальные вирши в своей комнате, тайно зарифмовать их, а потом огласить царевичу и ни словом не упомянуть о его, Квентина, авторстве.

Крику было — до небес. Пару раз даже приходилось выгонять не в меру любопытную Юльку, которая норовила заглянуть ко мне в комнату, чтобы узнать, чего у нас творится.

Главное, никакие разумные возражения не помогали. Он не желал слушать ни моих доводов, отметая их с ходу, ни… Нет, не так. Правильнее сказать, он вообще ничего не слышал. Кульминацией стал его переезд на новое местожительство, к старому географу-французу.

И даже когда мы встречались у царевича — у меня было начало урока, а у него окончание, — Квентин проходил мимо молча, старательно игнорируя меня по полной программе, так что о наступившей развязке я узнал только от царевича.

Как-то ближе к концу урока, пока я повествовал о Гераклите, Федор отошел от стола, оказавшись вплотную у стены с решеткой, молча указал мне наверх, а потом, прижав палец к губам, на дверь.

Я понимающе кивнул и, не прерывая рассказа, заметил как бы между прочим:

— А дабы нам с тобой воочию убедиться в истинности слов сего эллинского философа о том, что нельзя дважды войти в одну и ту же реку, я предлагаю тебе выйти сейчас за дверь, и тогда ты сможешь понять: ничто дважды одинаковым не бывает. И пусть второй раз мы выглянем почти сразу, пространство за дверью будет совсем иное.

Оказавшись в пустом коридорчике — классных комнат у царевича было аж три, но лестница к ним вела одна, а охрана выставлялась внизу у ступеней, — Федор заговорщицки прошептал:

— Новость поведать хочу тайную. Квентин-то наш эвон чего учудил — прямиком к батюшке подался. Дескать, выдай за меня свою прынцессу. — Он весело хихикнул. — Удумал же, прынцесса.

Я обомлел. Вот это огорошил так огорошил. Кажется, к Дугласу скоро заявится северный пушной зверь, от которого спастись навряд ли получится.

— А государь что на это? — уныло осведомился я, с тоской глядя на пухлое розовощекое лицо царевича, светящееся от удовольствия, что он первым сообщил любимому учителю столь важные новости.

— А что он? Послал за лекарем, кой Квентина пользовал по пути в Москву, — пояснил Федор. — Известное дело: обжегшись на молоке, завсегда на воду дуют. Слыхал, поди, про прынца Ивана, кой к нам из датских земель прибыл, да в одночасье помер?

Я машинально кивнул, одновременно прикидывая, что это может быть за Иван. Впрочем, плевать мне на него. Тут кое-кто интересует меня гораздо больше.

— Вот батюшка и решил дознаться, яко там с ним на пути сюда все было, да что за болесть приключилась, да не прилипчива ли она, а то вернется сызнова, и нового жениха тож отпевать приведется. Ну и послов решил заслать к аглицкому королю — то само собой. Что за род такой, Дугласов, сколь знатен, и вправду ли он… — Федор замялся. — Ну…

— Понятно, — кивнул я, выручая царевича. — А если болезнь может возвернуться, как ты говоришь, станет государь посылать послов?

— Да на кой ляд они занадобятся, коли и без того все ясно, — пожал плечами царевич.

— Жаль Ксению, — притворно вздохнул я. — Но мне довелось слыхать о болезни Квентина. Вроде как неизлечима она. Боюсь, твоя сестра станет сильно переживать, если царь-батюшка откажет ему.

— Авось ей не впервой. Случалось уже, когда отказывал, — философски заметил царевич. — Да и не до того Ксении Борисовне. Она последний месяц и без Квентина чуть ли не каждый день очи на мокрое истаивает. А то хохочет, резвится без удержу, меня шшекочет, будто я дите малое, — буркнул он обиженно.

«Ну это уже классика, и мне знакомо еще по школе, — вздохнул я. — Как там у Пушкина? „Ах, няня, няня, я тоскую, мне тошно, милая моя: Я плакать я рыдать готова!..“, а в затем уже откровенное: „Я не больна: Я… знаешь, няня… влюблена“. Как же, как же, учили „Евгения Онегина“, учили. Получается, любовь взаимная. Хотя от этого еще грустнее».

Но вслух — молод еще царевич для таких вещей, предположил, подобно няне Татьяны:

— Приболела, наверное.

— Эх, княже, — совсем взросло вздохнул Федор. — Ежели бы так, то оно слава богу, хошь о болести таковское и не сказывают. Боюсь я, куда хужее. Сдается мне, влюбилась она.

— Тогда все равно жаль, ведь царь-батюшка скорее всего откажет Квентину. И снова твоя сестрица в слезы ударится.

— А можа, и нет, — протянул Федор. — Ежели бы враз решил отказать, на что бы ему у лекаря все вызнавать, да о послах в Англию толковать. — И загадочно заметил: — Тока я тако мыслю: даже ежели и откажет, Ксения Борисовна вовсе напротив — возрадуется. Я, чаю, ей ентот Квентин не больно-то глянется, по всему видать.

— То есть как? — удивился я. — Молодой, красивый, иноземец, из знатного рода, а танцует как — залюбуешься.

— Так ведь сердцу не прикажешь, — развел руками царевич. — А оно иного выбрало.

Мне на секунду даже стало обидно за шотландца. Вот и пойми загадочную женскую душу. Я понимаю, что царевна, но и он — не ком с бугра. Поэт — это ж понимать надо. Луну, там, достать с неба, звезд пригоршню — словом, запросто одарит всеми прелестями мира, радостями рая и небесными чудесами в придачу. Пускай на словах, но другие и такого не в силах.

А тут отказ.

С одной стороны, ничего удивительного. «Давно известно — меж неравных не уживается любовь», — сказал его испанский собрат по ремеслу. [348] Но с другой — отчего-то грустно.

Хотя, скорее всего, мальчишка в свои пятнадцать попросту не разобрался толком в истинных чувствах сестры, вот и все.

— А ты не думаешь, что можешь ошибиться? — спросил я.

— Так она сама мне сказывала, — возразил Федор.

Вот это уже интересно, и даже весьма. Так-так, с этого места поподробнее.

И дело не в том, что во мне взыграло любопытство. Просто должен же я знать, как себя вести, какую линию поведения выработать в разговорах с тем же царем, который обязательно заведет со мной речь о Дугласе. И что мне отвечать? Если у них все взаимно — говорить надо одно. А вот если Квентин и впрямь ей не нужен — совсем иначе.

— То есть как это сама? — сделал я вид, что не понял Федора.

— А так. Я у ей вечор вопросил, чего она пригрустила. Неужто кику примерять неохота? Дак ведь все одно — пришла уж пора, а днем ранее, днем позжее, не столь уж и важно. Ну утешить хотел, — пояснил царевич. — Так она меня обняла эдак ласково, поцеловала и сказывает, мол, не в кике дело, а в том, кто ее на тебя наденет. Ежели бы… — И вдруг осекся.

— Что ежели бы? — вновь не понял я.

— А все, княже, более ничего. Я так мыслю, восхотелось ей поведать, да осеклась она, затаила в сердце. А что, выведать? — полюбопытствовал он.

— Даже не удумай, — строго погрозил я пальцем. — Разве можно о таком выведывать?

— Да енто я к словцу сказал, — виновато опустил голову Федор. — К тому ж там и выведывать неча. Все одно не сдержится да сболтнет.

— И все равно никому не говори, слышишь? — настойчиво повторил я. — Выслушать чужую тайну — это все равно что принять вещь в заклад. Потому и надлежит хранить ее со всяческим бережением. Свою рассказывать просто глупо, а чужую — подло. Отсюда следует, что чужую тайну надлежит хранить крепче своей собственной. Считай это еще одним уроком, полученным от меня. — Но тут же, не удержавшись от любопытства, спросил: — А что, уже сознавалась? Это, наверное, с тем датским принцем?

На вопиющее расхождение между моими наставлениями в теории и вопросами на практике царевич, слава богу, не обратил внимания.

— Не-а, там она молчала. Я тогда, — Федор солидно откашлялся, — вовсе мальцом был, но помню хорошо. Так ведь и не в чем ей было сознаваться… Не любила она его. Не поспело сердечко-то. Да и видала-то она его всего раза два — когда ж успеть? К тому ж ежели ту, тогдашнюю, с нынешней сличить, сразу понятно станет. Не-эт, тогда она точно не любила, — убежденно подытожил он.

Странно. Разумеется, меня это не касается, да и вообще все равно — было там чувство у нее или нет, но почему же все историки в один голос говорили об обратном? Интересно, кто ошибается — брат или они? При всем уважении к родичу — скорее он, ибо мал еще и многое не понимает, тем паче в сердечных чувствах. И я из чистого любопытства задал провокационный вопрос:

— А говорят, рыдала сильно, когда узнала, что он умер.

— Положено так, — пояснил царевич. — Коль покойник, стало быть, отреветь его надобно. К тому ж она же вроде как в невестах считалась, значит, должна. Ныне — вовсе иное. Ежели тот неведомый суженый в одночасье помре, месяц голосить станет, коли не год. А то и вовсе в монастырь запросится. По всему зрю — огнь в ей ныне горит. И откуда она токмо углядела его? — удивился напоследок Федор. — Из своей половины лишь на богомолье и выбирается, боле никуда. Хорошо хоть, что решетку поставили, вас послухать можно, а так, окромя монахов…

— И среди них тоже красавцы бывают, — рассеянно заметил я, потеряв интерес к этой теме.

Начиталася Дюма —
Вот и сбрендила с ума!
Перебесится маленько —
Успокоится сама!.. [349]
Мысли мои лихорадочно метались, а я все никак не мог решить, с чего начать. Придя к выводу, что первый на очереди должен быть сэр Арнольд, я заторопился уходить. Однако, как ни спешил, все равно опоздал — согласно повелению Бориса Федоровича лекаря Листелла отыскали еще поутру, и он уже имел продолжительную аудиенцию у царя. Оставалось молча выслушать, о чем шла речь, но главное — что конкретно ответил Арнольд о здоровье Квентина.

Увы, но и тут меня подстерегала худшая из новостей. Думается, что сэр Арнольд, когда к нему обратился Годунов, недолго размышлял над ответом, прикинув, что «да» прозвучит для царских ушей куда приятнее, чем «нет».

— А ты его лечил, чтоб так нахально отвечать о его могучем несокрушимом здоровье, когда оно на самом деле дышит на ладан?! — возмутился я. — Так какого черта ты так ответил, старый плавучий чемодан?!

— Я не ведать, где искать лекарка, коя его пользовать, — повинился тот, — но я видеть, что he come to the his senses. [350] Опять же вся дорога я слушать его и делать вывод, что… — Он многозначительно поднял вверх палец и выпалил: — It’s heart has thawed, and it is still alive. [351] Я просить твой баба. Я сказать ей: «Divulge your observations», [352] но она, как это, chattered incessantly, [353] и я не понимать.

— Все ясно, — вздохнул я, вставая, — обезьяна ты нещипаная.

— Не понимать, — развел руками Арнольд.

— Куда уж тебе, — буркнул я и мстительно заметил перед уходом: — Хоть бы по-русски научился говорить, пора уж. Приличный с виду человек, а по-русски ни бельмеса.

— Ugly mug, [354] — проворчал доктор, самолично запирая за мной дверь.

По-моему, он меня обозвал.

«Нет, все-таки надо было сказать ему на прощание: фак ю», — подумал я, вновь взлетая в седло, но тут же выкинул эту мысль из головы — имелись дела поважнее.

Получается, теперь может выручить лишь визит к царю. А что ему сказать? М-да-а, ситуация. Хотя, если подумать, то ничего страшного — не знаешь, как лучше соврать, — говори правду. Только не всю. А какую? О хлипком здоровье Квентина? А откуда я о нем узнал? Борис Федорович — человек дотошный, поэтому непременно будет копать до самых корешков, и поди объясни ему.

Так я неспешно и ехал, возвращаясь к себе на подворье, размышляя, с чего завтра, если у меня получится встретиться с Борисом Федоровичем, начать разговор, чтобы получилось как лучше, а не как всегда. Самое скверное обстояло с объяснением моего появления на Руси и встречи с Квентином. Только в сказке, забредя в тридесятое царство, брат встречает брата где-то на полпути, в захудалом Невеле. Да и остальное тоже никуда не годилось — с какого бодуна потомок шотландских королей князь Феликс Мак-Альпин оказался в крестьянской телеге, в затрапезной одежде, да еще имея при себе эдакую соседку? И что делать?

Даже самому чудно — и чего я прикипел к чудаковатому влюбленному шотландцу? Нет чтоб отмахнуться — сам заварил кашу, сам и расхлебывай. И все.

Точка!

Шабаш!

Так ведь нет, думаю, мучаюсь, голову ломаю, как уберечь от беды этого балбеса. А ведь, помнится, зарок себе давал — больше ни друзей, ни подруг. Хватит с меня одной смерти. Пусть лучше останусь одиноким отшельником, чем вновь испытаю ту боль.

И где же теперь мои хваленые принципы?

Где оно, гордое одиночество?

Да еще нашел кого выбрать — лопуха, которого неприятности так и кусают со всех сторон, как блохи собаку. Что, мы в ответе за тех, кого приручили? Не проходит. Не приручал я его вовсе. Что он — кот, собака или морская свинка? Да, жизнь ему спас, но тут просто стечение обстоятельств и все. К тому же мои усилия второстепенны — главными лекарями были волхв со своим камнем да Марья Петровна, которая своими травками закрепила выздоровление.

Опять-таки и теплых чувств он ко мне не питает. Скорее уж наоборот — князь Феликс Мак-Альпин для него конкурент номер один в лютой и непримиримой борьбе за руку и сердце русской принцессы. Слышали бы вы, как он разорялся в последний вечер перед тем, как навсегда покинуть мой терем. Орал на меня так, что чугунки в печи дрожали, у бедной Юльки миски из рук выпали, а кот Петровны вообще куда-то под лавку забился и вылез, лишь когда Квентин ушел.

Тогда какого черта я с ним тут нянькаюсь?!

Все! Решено! Больше никаких!

Вот… вытащу в последний раз этого чумичку из пропасти, а дальше пусть сам как хочет!

Только как вытащить?

Так и не ответив на этот вопрос, я завалился спать, отказавшись ужинать — авось на голодный желудок станет лучше думаться.

Наутро действительно пришел ответ. Был он ясный, логичный и имел лишь одно неудобство — раскрывал мое инкогнито, которое мне хотелось сохранить. Кроме того, требовалось, чтобы и сам Борис Федорович не забыл про давнишнего предсказателя.

Хотя об этом я особо не переживал — не тот он человек, чтоб у него вылетело из памяти такое, к тому же Годунов и без того чуял во мне родича загадочного княж-фрязина. Он уже не раз и не два хотел о чем-то осведомиться, даже рот открывал, а не спросил лишь потому, что боялся разочароваться.

Дальнейшее тоже представлялось легкоосуществимым. Сославшись на то, будто мне дана такая же, как отцу, способность видеть будущее, можно наболтать все, что только душе угодно, в том числе и про Квентина.

В меру, разумеется.

Ни к чему требовать от него, чтобы он непременно выдал Ксению за Дугласа — тут пусть сам решает. А вот чтобы не наказывал его за обман — это запросто.

Теперь главное было успеть повидать его до того момента, как Годунов распорядится проверить услышанное от шотландца и пошлет послов в Англию. Если успею, то, считай, дело в шляпе, а нет — ничто не поможет, и даже видения. Машина закрутится, и остановить ее мне не суметь.

Увы, но мой ранний визит в царские палаты толку не дал. Годунов как назло засиделся в Думе — и чего, спрашивается, так долго они там решают? Еще часик-полтора и все — время обедни, а там за стол, трапеза еще не меньше часа, да и то если без гостей, и баиньки до вечера. Знал бы, так поспал подольше.

Словом, пропал день.

В итоге так оно все и получилось — сбылись самые худшие прогнозы. От нечего делать я побродил по Пожару — возвращаться домой не хотелось, а до занятий с царевичем оставалась куча времени, перекусил горячими мясными пирогами, запил сбитнем. Потом побродил по рядам, благо что на сей раз мне можно было не опасаться любителей подрезать кошель — в штанах имелись глубокие карманы, которые тут почему-то называют зепами.

Пара девочек, весьма смазливых на вид, если бы только не обилие краски на лице, при виде меня заиграли глазками и даже, чтобы я более ясно понял их намеки, приветливо вытянули губки, словно жаждая немедленно одарить меня своим поцелуем. С чего бы такая внезапная страсть? Ага, понятно. Вон оно — колечко во рту. И не целоваться она лезла, а показывала, что свободна.

Я отрицательно махнул головой. Не то чтобы я их презирал, к тому же эта профессия весьма полезна для общества — не будь проституток, некоторые мужики из числа особо жаждущих кидались бы на улицах на приличных женщин, — но и связываться с ними не собирался. Одна сделала вид, что не поняла намека, и скользнула поближе. Пришлось выразительно скривиться, чтобы ликвидировать нездоровые иллюзии, после чего и она быстренько упорхнула куда-то.

Но бродить без цели довольно скоро наскучило, и я решил вернуться в Кремль, тем более что сейчас как раз у Квентина заканчивались занятия с царевичем. Отчего-то вдруг захотелось посмотреть в глаза этому обалдую, который, судя по всему, окончательно потерял голову от любви, раз решился на такое.

Тут мне повезло. С шотландцем я столкнулся нос к носу на крыльце, даже не успев зайти в царские палаты. Завидев меня, он высокомерно вздернул свой острый подбородок и вознамерился пройти, так и не сказав ни слова. Значит, обида на мой плагиат, которого не было и в помине, до сих пор не прошла.

Ишь фря какая.

Ну ничего. Мы народ не гордый, могем, если понадобится, заговорить первыми, причем так, будто ничего не случилось.

Однако случай оказался из разряда тяжелых. На мое приветствие Квентин не ответил, только еще выше — хотя куда уж — вздернул нос.

— Ты все еще дуешься за свои стихи? — удивился я. — Но я же честно сказал, что не переводил их, а уж сложить так складно у меня бы вообще никогда не вышло.

— При чем тут стих?! — Голос Квентина дрожал от волнения и возмущения одновременно. — Ты меня предать! Ты губить мой любовь!

— Вот тебе раз, — опешил я. — Разве ты не из-за них от меня переехал? И если они ни при чем, то какое же предательство я, на твой взгляд, совершил?

— А ты не понимать?! — горько усмехнулся шотландец. — Ты ни спать ни духом. Ты про послов за женихом для принцесса Ксения вовсе не ведать?! И мне о том не говорить, молчать. Эх ты!

— Во-первых, правильно говорить ни сном ни духом, — поправил я нарочито тихо — пусть лучше напряжет слух, а не глотку, а то вон стрельцы уже начинают коситься в нашу сторону. — Во-вторых, если ты о посольстве на Кавказ, то, кроме слов царевича о том, что оно поехало за невестой для него, я и правда ничего не знаю. Тебе же об этом не говорил, поскольку ты вроде бы влюблен не в Федора, а потому…

— При чем тут царевич? — буркнул Квентин и с подозрением уставился на меня. — А что, ты и вправду больше ничего не ведаешь?

Так-так. Кажется, начал успокаиваться. Вон и глаголы уже правильно спрягает. Теперь можно поговорить.

Я еще раз припомнил содержание наших последних бесед с царевичем — сплошная философия и, не найдя никакого криминала, искренне заявил:

— Ей-богу. А хочешь, перекрещусь? — И уже стал осматриваться, на какой храм мне это лучше сделать.

— Они православные, — возразил Квентин, пренебрежительно махнув рукой на огромные купола Архангельского и Успенского соборов.

— Бог один, — назидательно заметил я, но возражать не стал. — Ладно, обойдемся без креста. Только ты скажи толком, что приключилось.

— Царь послать посольство не токмо за невеста, но и за жених, — мрачно произнес Квентин, и губы его мелко-мелко задрожали. — За жених для принцесса.

Вот, значит, как. Хотя чего я — этого и следовало ожидать. Не сидеть же девке в вековухах, особенно такой сдобной.

«Эх ты, бедолага», — сочувственно вздохнул я, глядя на Квентина. Произнести это вслух я не рискнул — парень и без того убит горем. И как его успокоить?

Но Квентин оказался крепок духом. Шмыгнув носом и вытерев рукавом кафтана слезы, он тут же гордо сообщил мне, что, узнав об этом, сразу сообразил, что нужно предпринять, и немедля пошел к царю, которому честно объявил: мол, не надо искать жениха где-то в далеких горах, когда он проживает совсем рядом со своей будущей невестой. А что до родословной, то он хоть и не является князем и потомком королей, как некоторые — последовал надменный взгляд в мою сторону, — но его предки не менее славны, ибо нет в Шотландии более именитого рода, нежели Дуглас.

— Ишь ты! Силен, парень! — невольно восхитился я таким нахальством. — И что, прямо вот так все и выпалил?

— Прямо так, — кивнул Квентин. — А что еще я мог поделать? Тебя рядом нет, я остался перстом одним. Вот и…

Да уж, от чего от чего, но от избытка скромности умереть тебе не суждено. И главное, ухитрился еще в крайние меня записать. Так и сквозит в подстрочнике невысказанная вслух обида за то, что я бросил его на произвол судьбы, да еще в такой неподходящий момент. А если разобраться и вникнуть? Хотя чего уж тут, поздно. После драки умные люди не кулаками машут, а синяки считают да раны зализывают. Впрочем, тут эти синяки такие здоровые, что скорее язык сотрешь, чем…

Ладно, проехали.

— И чем ваша приватная беседа закончилась? — спросил я исключительно ради проформы, будучи убежден, что правды Годунов шотландцу так и не сказал, отделавшись какими-нибудь пустыми фразами.

— Он сказал, что раз так, то ни о каком женихе не может быть и речи и он все немедля отменит, — гордо заявил Квентин и, счастливо улыбаясь, продолжил: — И еще сказал, что ему надо немного времени, дабы его послы в Англию к моему отцу королю Якову, уже снаряженные в дорогу, все разузнали доподлинно про моих пращуров. А потом он спросил, готов ли я принять православие, ибо мужем его Ксении непременно должен быть единоверец.

— А ты?

— Я сказал, что готов нынче же лечь в корыто, — беззаботно махнул рукой Квентин.

— В купель, — поправил я его.

— Да, так, — согласился шотландец. — Ты прямо как царь. Он тоже мне сказал, что правильно говорить «купель», а я ответил, что ради любви к прекрасной Ксении могу ныне же нырнуть даже в прорубь. Тогда он спросил, почему я считаю ее прекрасной и не видел ли я ее.

Я затаил дыхание. Если этот обалдуй и тут ухитрился ляпнуть лишнего, то…

— Я честно сказал, что не видел, но сердцем чувствую, что она прекрасна, — продолжал Квентин, и я перевел дыхание — кажется, пронесло.

Впрочем, сам шотландец так и не понял, как ему повезло, что он ответил правдиво.

— И еще я сказал, что слухами о красоте его дочери наполнена вся русская земля, и я не раз видел ее в своих сновидениях, и в них она тоже прекрасна, а сновидения нам посылает бог, поэтому они не могут быть ложью, и еще я…

— Стоп, — оборвал я его.

Кажется, парень разошелся не на шутку, а я совсем забыл, что меня ждет аж целый царевич, да и вообще опаздывать — свинство, и неважно к кому.

— Остальное доскажешь вечером у меня в тереме. — И хотел было бежать, но, завидев, что Квентин чего-то мнется, жмется и колеблется — наверное, вспомнил учиненный им шум и грохот в последний день перед уходом, а теперь стесняется, — тормознулся на секунду, чтоб успокоить человека, и небрежно махнул рукой. — Да ладно тебе. Все давно забыли твой прощальный концерт. — А на всякий случай подкинул дополнительный соблазн: — Как раз сегодня Марья Петровна обещала пирогов напечь, с капустой и яйцами. А уж вкуснющие…

Должен прийти. Это его любимое лакомство. Плохо только, что на самом деле она ничего не обещала. Ну и ладно. Тогда я уговорю ее вместо них испечь по-быстрому…

Додумать не успел, столкнувшись с царевичем еще на лестнице. Вид у Федора был встревоженный донельзя, но, приметив меня, он сразу расцвел.

— А я уж и к батюшке хаживал — вдруг ты у него. А опосля хотел было к тебе на подворье гонца заслать, — с легкой укоризной в голосе протянул он. — Помыслил, уж не случилось ли чего — ведь доселе ты отродясь не запаздывал.

— Тсс, — заговорщицки прошептал я. — Квентин… — И таинственно подмигнул.

— А что с ним? — тоже понизив голос до шепота, спросил Федор.

Так и есть — сработало. Вон как глаза округлились. Вообще, тут, в Средневековье, как я понял, с юношами, толком не вышедшими из подросткового возраста, запросто срабатывают разные примитивные штучки, которые в моем родном веке действуют на детей, не перешагнувших десятилетний порог. Проверено раз пять и всегда с неизменно положительным результатом. Злоупотреблять этим не стоит, но когда такой случай, как сейчас…

— Все после занятий, — прошипел я, тревожно огляделся по сторонам, после чего, облегченно вздохнув, принялся подниматься по лестнице.

Царевич потопал следом. Лица его я не видел, но убежден — он тоже несколько раз оглянулся, хотя сам не понимал зачем.

Ну и ладно.

Усевшись на стул с высокой резной спинкой — иноземцам у нас почет, царским учителям тем более, я украдкой покосился на решетку. Ну да, вон он, любопытный глаз в третьей дырочке слева пятый ряд сверху, на месте.

Ох, Ксюша, Ксюша, юбочка из плюша, а сарафан из атласа…

Ага, вот и Феденька уселся. Эх, как тяжело отдувается. И не попрекнешь — он и сам бы рад порезвиться, да негде и не с кем. Ну ничего, дай срок, поправим и это — есть у меня кое-какие идеи. Та-ак, раз все слушатели в сборе — можно приступать, а уж потом, после занятий, поинтересоваться у царевича, как бы мне повидаться с Борисом Федоровичем…

Но спросить я не успел. Годунов, так же как и царевич удивленный моим опозданием, самолично пожаловал к концу урока, чтобы выяснить, появился ли князь Феликс или…

Я поначалу слегка растерялся — царь появился, словно по заказу, — но почти сразу пришел в себя и продолжил рассказывать Федору о Пифагоре и его поклонении цифрам. Однако, заметив, как недовольно хмурится царь, скоординировал рассказ и плавно перешел к Платону и неоплатонизму — все-таки там в качестве высшей сущности выдвинут бог, потому звучало не столь кощунственно.

— Сказываешь ты славно, но уж больно мудрено, — недовольно заметил мне по окончании занятия Борис Федорович, не стесняясь присутствия сына.

— Так ведь и философия — наука не из простых, — возразил я.

— Я не о простоте, — пояснил царь, — ты не забывай, после меня ему на троне сиживать, потому и философию свою так давай, чтоб она ему и в жизни пригодилась.

«Опаньки, а разговор-то мне как раз на руку!» — Я даже развеселился, и тут мне в голову пришла еще более удачная идея.

— И я о том же мыслил, — согласился я. — Царевичу ныне куда как лучше подошло бы иное, пусть и не совсем философское. Ну, скажем, нечто вроде отцовского наставления от твоего имени, государь. Вот, к примеру, это.

И я процитировал, боясь лишь одного — осечься или забыть:

Я, с давних лет в правленье искушенный,
Мог удержать смятенье и мятеж;
Передо мной они дрожали в страхе,
Возвысить глас измена не дерзала. [355]
Но нет, память не подвела. Хотя с того времени, как мы в школьном драмкружке ставили пушкинского «Бориса Годунова», прошло аж семь лет, однако строки помнились отчетливо, будто стояли перед глазами.

Но ты, младой, неопытный властитель,
Как управлять ты будешь под грозой,
Тушить мятеж, опутывать измену?
— Ты… откуда такое… словно моими устами?.. — прошептал потрясенный царь.

Губы его тряслись, а правая рука вновь нырнула к сердцу.

Эк, как тебя разобрало, твое величество.

Я в смятении уставился на унизанную перстнями царскую руку, усиленно разминающую грудь. Вот уж воистину: велика сила настоящего искусства. Был бы на моем месте Александр Сергеевич, непременно заорал бы: «Ай да Пушкин, ай да сукин сын!»

И тут же испуганно подумалось: «А его кондрашка, случаем, не шибанет?»

— Чти далее, — хриплым голосом потребовал царь, тяжело опираясь на стол другой рукой.

— Вам бы присесть вначале, ваше величество. — И я кинулся на помощь.

— Да, чтой-то мне худо немного, — сознался Борис Федорович, — но ты чти, Феликс Константинович, чти далее, а оно пройдет. Такое уж не раз бывало. Поначалу худо, а опосля ништо.

Я растерянно забормотал далее. Лицо царя, жадно вслушивающегося в пушкинские строки, и впрямь порозовело. Я ободрился и уже более выразительно продолжил, предусмотрительно опустив слова про Шуйского и Басманова — уж слишком конкретны они были:

Ты с малых лет сидел со мною в Думе,
Ты знаешь ход державного правленья;
Не изменяй теченья дел. Привычка —
Душа держав. Я ныне должен был
Восстановить опалы, казни — можешь
Их отменить; тебя благословят…
— Да-да, — не выдержав, прервал меня царь. — Все в точности. А ты слушай, сын, слушай! Чтоб кажное словцо… И ежели что со мной, помни, что ныне слышал, и поступай тако же.

Последнее говорилось напрасно. Федор и так был весь обращен в слух, жадно впитывая строки будущего классика из далекого девятнадцатого века.

Я припомнил поучения амбициозного режиссера, которыми он в свое время доставал юных актеров, в том числе и меня, и, приосанившись, словно и впрямь стою на сцене, продолжил:

Со строгостью храни устав церковный;
Будь молчалив; не должен царский голос
На воздухе теряться по-пустому;
Как звон святой, он должен лишь вещать
Велику скорбь или великий праздник.
— Велику скорбь или великий праздник, — медленно повторил царь. — Все так, все так. Что ни слово, то истина, коя… коя куда лучшее всякой философии.

— Но и она нужна, государь, — возразил я, но, видя, что царь со мной не согласен, торопливо добавил: — Хотя можно поступить так. Ведомо мне, что в аглицкой земле живет некто Фрэнсис Бэкон — наиважнейший философ и муж, опытный в делах. Ныне король Яков пока что о нем не ведает, а потому, если сам Бэкон согласится, король легко отпустит его как учителя твоего сына. Пусть он и будет новым философом при твоем дворе. А я, коль будет на то твоя воля, займусь тем, что поближе к жизни. Помнится, попалась мне в руки некая занятная книжица — преизрядно в ней мудростей. А попутно, коли дозволишь, хотел бы обратиться к тебе с малой просьбишкой, чтоб ты не спешил отправлять своих послов к королю.

— Что так? — насторожился Борис Федорович.

— У меня тут человечек есть смышленый, так вот хотелось бы и его с ними послать. И от того человечка, государь, будет тебе и всему люду на Руси превеликая польза, если он только сумеет добыть все, что я ему обскажу. Вот только боюсь, что к осени они не управятся, но оно того стоит, тут уж мне поверь.

— Разумному человеку отчего ж не поверить. Зрю, хошь и молод ты, даумудрен не в одной токмо философии. А уж опосля того, что услышать довелось… Одначе сказываешь ты как-то в обход… — Царь неторопливо встал, слегка покачнулся, но тут же выпрямился, властным жестом остановив сына, кинувшегося его поддержать, и негромко произнес: — Словом, полно тебе колесить вокруг да около. Пойдем-ка в мою Думную келью, да там все напрямки и изложишь.

— Да мне бы тогда поосновательнее подготовиться к докладу, — замялся я. — К тому же и бояре, скорее всего, разошлись по домам.

— Какие бояре? — нахмурился царь и слабо улыбнулся. — Эва, чего ты удумал. Нет, княж Феликс, бояре нам ныне ни к чему. Да и опосля, мыслю, без них обойдемся. Не боись, в той Думной келье люд надежный да проверенный. Слова никому не скажет.

Я было успокоился, но потом, следуя по извилистому пути, где галерейки то и дело перемежались либо темными узкими переходами, либо лесенками, уводящими то вниз, то вверх, вновь встревожился. На этот раз причиной тому был сам царь, который тяжело дышал и пару раз даже останавливался, чтобы перевести дыхание.

Да он врачами латан-перелатан!..
Заметь, как он хватает воздух ртом!..
Он дышит, как все шепчутся, на ладан…
И дышит-то, прикинь, с большим трудом!.. [356]
— Может, и впрямь лекаря, государь? — взволнованно спросил я у Бориса Федоровича.

— Там, в моей Думной, питье стоит, — отмахнулся он. — Уж как-нибудь добреду.

Думная келья имела низенький вход, где даже царю, имевшему рост полтора метра с небольшим гаком, пришлось нагибаться. Само помещение тоже не очень походило на светлицы царского дворца, скорее и впрямь на келью. Простые бревенчатые стены, да и все прочее не носило ни малейшего отпечатка роскоши. Разве что серебряные подсвечники, стоящие на грубо сколоченном столе, и тяжелые даже на вид, вот и все богатство.

Единственный обитатель комнаты тоже не был похож на какого-нибудь особо доверенного советника из числа высшей знати. Во-первых, самая что ни на есть простая одежда, а во-вторых — возраст. По летам он не годился даже в царские рынды: в десять — двенадцать годков топорик, пусть и декоративный, часами на плече не удержишь. Да никто бы его туда и не взял, этого альбиноса, у которого белыми были не только волосы, но и брови с ресницами.

Зато в его светло-голубых глазах засветилась такая щенячья радость при виде Бориса Федоровича, что я невольно улыбнулся.

— Ах ты, воробышек, — певуче произнес царь и, ласково потрепав мальчишечьи вихры, повернулся ко мне. — Вот так я и живу. — Он обвел рукой немудреную мебель. — Это мне вроде памяти — с чего начинал я в доме свово стрыя, Димитрия Ивановича, упокой господь его святую душеньку. — И он размашисто перекрестился.

Я торопливо последовал его примеру, не заметив настороженного взгляда царя, который, впрочем, почти сразу же стал прежним, выражающим доброту и отеческую заботу.

— Уж ты извиняй, князь, полавочников [357] нетути, да и редко кто у меня бывает, потому и с разносолами не ахти. Вот разве что кваску со смородиновым листом да изюмцу чуток — боле и угостить нечем, — сокрушенно развел он руками. — Но мы с тобой авось не трапезничать пришли, да и пятница ноне, постный день, потому присаживайся, все одно в ногах правды не сыщешь, да излагай по порядку. И на мальца не гляди, — добродушно посоветовал он. — Архипушка мне всей душой предан — видишь, как ластится. Тока сказать он лишь очами может — спужался чегой-то в детстве, вота и онемел языком.

Я кивнул и уселся, вновь не заметив цепкого прищура царских глаз.

— А речь моя будет про голод, государь, — пояснил я, — что был на Руси. Единым хлебом державу накормить тяжело, если неурожай, а уж коль он пару лет подряд выпадет, совсем худо. Но слышал я, что в Новом Свете, том, что испанцы, то есть гишпанцы открыли, славно растет некий…

Далее рассказ пошел о картофеле, после чего я переключился на подсолнечник, не забыв помидоры и кукурузу. Расписывал я их в стихах и красках, хотя старался держаться в рамках — перебор тоже не очень-то хорошо.

Борис Федорович слушал, откинувшись в своем кресле напротив и полузакрыв глаза. Время от времени мне даже казалось, что он засыпает или вообще находится в каком-то полузабытьи. Но это было обманчивое впечатление, которое всякий раз рушилось после метко заданного вопроса. Реалист и практик до мозга костей, царь бил в самую точку, выясняя, сколько солнца потребно тому же картофелю да успеют ли уродить заморские овощи за короткое русское лето.

— Поди, немалые деньги за них запросят? — осведомился он.

— Даже в Англии мало кто знает, насколько они полезны. Разводят их лишь для красоты, потому мыслю, что большой деньги не потребуется, — осторожно ответил я.

— Это все, что ты решил мне поведать? — уточнил он под конец.

«А черт его знает — возьмут да сразу найдут и купят, — подумал я. — Тогда могут к осени и вернуться. Нет уж, пусть повсюду полазят».

— Есть и еще кое-что, государь. Правда, с едой оно не связано. Мыслю, что воеводам твоим было бы неплохо обзавестись… подзорными трубами. Слыхал я, что проживает в Италии некий философ по имени Галилео Галилей, кой соединил вместе несколько стекол и чрез них смотрит на звезды.

— А нам они к чему? — разочарованно хмыкнул Борис Федорович. — Разве царевичу на небо любоваться да Ксении для забавы, покамест замуж не вышла.

— Да ведь сквозь трубу эту не только звезды близкими кажутся, — пояснил я, принявшись подробно объяснять, как важна подзорная труба для воеводы или, скажем, разведывательного отряда. — И еще одно, — решил я собрать для надежности все в кучу. — Есть на Руси славные богомазы — спору нет. Но… — И принялся расписывать искусных художников, живущих в Европе.

Правда, дат их рождения я практически не знал, помня лишь о Рафаэле и Леонардо да Винчи, которые давно умерли, но какое это имело значение. В конце концов, если русские послы и не отыщут того же Рембрандта, Тициана или Рубенса, потому что они еще не родились, с меня взятки гладки. Мол, слыхал о них, а коль не удалось отыскать — не моя вина. Да даже если и наоборот — скончались, тоже не беда. Опять-таки слышал, картины их видел, но не знал, что уже умерли.

Особенно загорелся Борис Федорович, когда узнал, что перечисленные художники изрядно поднаторели и в светских картинах, включая портретную живопись.

— Представь, государь, вышла замуж Ксения Борисовна да уехала куда-то с мужем. А тут перед тобой картина, где она нарисована. Полюбовался и словно саму ее повидал, — расписывал я.

— А не грех? — озаботился царь.

— Грех, если нарисовать икону Николая-чудотворца с какого-нибудь Илейки-сапожника, — парировал я, — а тут все по правде: лик царевны Ксении Борисовны в светлице у окна за вышиванием.

— А иконы они малюют? Или токмо енти твои…

— Малюют, государь, но опять-таки в виде картин. В церкви их не выставить, а вот в своих палатах… — Я перевел дыхание и, заметив, как поскучнел царь, торопливо поправился: — Зато стены в святом храме расписать всякий может, они ж, художники эти, на все руки, а потому, что повелишь, то и…

Борис Федорович ткнул пальцем в сторону еще одного стола поменьше, расположенного на отдалении:

— Имена выпиши, — голос его на мгновение дрогнул, но тут же вновь сделался ровным и мягким, — дабы мои людишки их не запамятовали. Да о прочем не забудь, — посоветовал он, когда я уже начал строчить, — трубу енту, овощ всякую…

Бумагу, поданную ему, царь не просто принял — жадно схватил, чуть ли не вырвав из моих рук, и впился в нее глазами. Правда, читал недолго — не больше минуты, после чего указал мне дрожащей рукой на лавку.

— А теперь присядь-ка, князь Феликс, да ответь мне яко на духу. Но допрежь того поведай, зрел ли ты о позапрошлый дён звезду, коя появилась близ солнца в самый полдень?

— А как же, государь, — подтвердил я.

Еще бы не узреть, когда у меня на подворье поднялся такой шум и гам вперемешку с истошным бабьим визгом, что меня из комнаты как ветром вынесло. Честно говоря, я первым делом подумал, что приключился пожар, но через пару минут облегченно сплюнул и принялся вместе с остальными глазеть на необычное зрелище, тем более что наблюдать столь редкое явление, как летящую мимо Земли комету, мне еще не доводилось.

— Тута у меня близехонько некий старец проживает. Он в звездах вельми учен. Так вот я к нему сразу, егда оное диво узрел, гонца отправил, дабы он мне все об оной звезде обсказал и ничего не утаил. Но поначалу ты мне обскажи об ей.

— Я ведь, царь-батюшка, совсем по другой… — начал было я, но Годунов нетерпеливо перебил:

— Ведаю, что ты сказать желаешь. Но ты, помнится, сам сказывал, что знания философов яко звездный свет — тепла не дает и благ не сулит. А от звездного света до самих звезд я, чаю, близехонько, вот и ответствуй.

Ну что ж. Объяснять, что это не звезда, а комета, которая никакой роли в земных событиях не играет, глупо. Да и не поверит мне Борис Федорович. Ладно, раз любопытство взыграло, будем удовлетворять… с учетом интересов влюбленных. В конце концов, мне это только на руку. Но вначале легкий прогноз с учетом знания истории.

— Своим появлением она предсказала то, что тебе необходимо более внимательно отнестись к своим западным рубежам, граничащим с Речью Посполитой, ибо теперь их необходимо стеречь более тщательно, чтобы избежать появления из-за них неких незваных гостей…

— Все словцо в словцо, — задумчиво прошептал Годунов, не проронивший ни слова на протяжении всей моей речи. — Тот, правда, инако о том сказывал, да суть единая выходит. А смерть царственных особ она не предвещает? — И жадно уставился на меня.

— Никоим образом, царь-батюшка, — твердо заявил я и только после этого вспомнил, что, стремясь намекнуть на грядущее появление Лжедмитрия, совершенно позабыл про Квентина. Непорядок. — Мне, государь… — приступил было я к исправлению досадной ошибки, но был вновь бесцеремонно перебит.

— Опосля обскажешь, княж Феликс, опосля. И без того зрю, что ты наделен от рождения великой премудростью. Но ныне меня еще шибче, чем оная звезда, другое заботит. Давно уж сбирался я тебя спросить, да все никак не решался — очень уж тоскливо было б, коли оно все не так оказалось. Вдруг меня бес мороком обводит? А ныне по всему зрю — ты не токмо ликом сходен, но и еще кое-чем. Приметил я ныне, что и крестишься не так, яко лютеране, и садишься поперед царя, чего и иноземцы себе не дозволяют, и прочее… Вот и вопрошаю: князь Константин Юрьевич из славного рода Монтекова тебе не родич ли? — И жадно впился в меня глазами.

«Ну и что делать? — В самый последний момент обуяли меня сомнения в правильности выбранного пути, и мысли лихорадочно заметались в поисках наиболее оптимального варианта. — Все-таки сознаваться? А зачем? Кажется, с Квентином у меня и так получилось хорошо — лучше не придумаешь. Учитывая количество заказов, послы будут кататься по Европам никак не меньше года. А вертикальный взлет вверх — штука лестная, но ведь нынешнему царю жить меньше года, вон как за мотор в груди хватается, и что потом, когда он совсем у него заглохнет? Свечкой вверх, а затем штопором вниз, и мало утешения, что сопровождать в этом полете меня будет вся царская семья. Но и врать тоже как-то… Вон как его разобрало, аж руки трясутся. Хороший ведь мужик-то».

Я уже открыл было рот, чтоб «расколоться», но Борис Федорович жестом остановил меня:

— Погодь. Не торопись, князь. Допрежь того вона на икону перекрестись, что правду поведаешь. Можа, ты и впрямь иной веры, токмо Христос везде един.

Я встал, послушно повернулся к небольшому, состоящему всего-то из пяти окладов, иконостасу, трижды перекрестился, на всякий случай поклонился напоследок и повернулся к царю.

— И опять погодь чуток, а то чтой-то… — хрипло выдохнул царь и потянулся к кубку, из которого понемногу прихлебывал весь вечер.

Но тут левая рука, которой он с натугой опирался о столешницу, подломилась под тяжестью тела, и он, захрипев, рухнул лицом прямо в блюдо с изюмом. Правая рука во время падения дотянулась-таки до кубка, но не схватила его, а столкнула на пол.

— Звезда… — с натугой прохрипел он, и глаза его закрылись.

Первым делом я опрометью кинулся поднимать кубок, но питья в нем уже не оказалось — так, на самом донышке. Остальное темной лужицей растекалось по полу.

И я замер, оцепенело глядя в кубок, — что делать дальше, было вообще непонятно.

Глава 20 Великая штука — психология…

«Ох и быстро летят деньки», — озабоченно размышлял я, ежась от весенних заморозков, не обращающих внимания на май месяц. Впрочем, дело для Руси привычное, хотя и не совсем приятное.

«И охота народу вставать в такую рань, — отчаянно зевая, уныло думал я, опустив поводья — смышленый Гнедко и так знал привычную дорогу к Кремлю. — Ну ладно работяги. Там все ясно: что потопаешь, то и полопаешь. Но царю можно поваляться в постели и подольше, а не дергать меня сразу после заутрени. Да и вообще, ему бы лежать и лежать после инфаркта, или что там у него было. Ведь чудом выкарабкался. Ан нет — все дела, дела».

Борис Федорович и впрямь выжил чудом. Правда, оно имело имя.

Сам царь считал, что чудо называется Феликсом. Моя точка зрения выглядела более скромно, поскольку юный альбинос тоже принял участие в спасении, вызвав лекарей.

В тот вечер дела у государя всея Руси и впрямь были хуже некуда. Да и куда хуже, если он умер — во всяком случае, пульса я не нащупал и сердце в груди уже не билось.

Если бы не отец, точнее, не мой случайный визит к нему в больницу, когда одному из посетителей вдруг стало плохо, то я навряд ли знал бы, что надо делать в таких случаях. Даже удивительно, что мне ныне удалось четко воспроизвести все тогдашние действия прибежавшего на истошный крик о помощи старого усатого санитара, а ведь был я в ту пору, по сути, мальчишкой, который и запомнил-то все скорее от испуга.

Впрочем, вспомнилось мне это тоже от испуга, не иначе.

Дыхание рот в рот и сразу усиленные ритмичные нажатия на грудную клетку, которые, как пояснил потом отец, назывались непрямым массажем сердца, и снова рот в рот, и опять грудная клетка.

Ну же, ну! Давай, родненький, не сдавайся!

Вроде пошло, задышал. Правда, еле-еле, но нам и того пока хватит.

Господь смутился: «Как же так?
Но коль он так… ну раз он так…
Да пусть он — так его растак —
Живет и в здравии пребудет!»
Господь сказал: «Да будет так!»
А я ответил: «Так и будет!» [358]
Когда вбежали бледные, точь-в-точь как Борис Федорович, лекари, пульс уже прощупывался, хотя еле-еле. От дальнейших забот меня немедленно отстранили, да еще смотрели так, будто в царском приступе виноват я и только я.

Впрочем, кое-кто мог бы сделать и такие выводы. А что? Какую картину увидели те же лекари, ворвавшись в Думную келью? Царь лежит, причем в разодранной одежде — расстегивать было некогда, а над ним склонился здоровенный бугай и с силой давит на его ребра.

Ой как все подозрительно.

Так что надо радоваться, что меня не арестовали за попытку покушения на царскую особу, и на том спасибо.

К тому же спустя час я пришел к выводу, что если царь все-таки оклемается, то даже хорошо, что я оказался так быстро отстраненным от дальнейших медицинских процедур.

Во-первых, я был и впрямь уже бесполезен, поскольку сунуть Борису Федоровичу под язык таблетку валидола или нитроглицерина не мог по причине отсутствия таковых, а во-вторых, оно мне надо, чтоб царь после случившегося поднял на небывалую высоту, с которой если грохнешься, то костей не соберешь? Нет уж, пускай лучше вся слава и награды достаются лекарям, а мы где-нибудь сбоку припека.

Но вышло все немножечко не так. Не получилось у меня сбоку…

Через день ранним утром за мной прибыли. Честно говоря, вначале я подумал, что это приехали гонцы от дьяка Василия Оладьина. Потом, когда мне объявили о маршруте следования — в царские палаты, я и вовсе впал в уныние, решив, что это не просто стрельцы, но подручные боярина Семена Никитича Годунова, который ведал всем сыском и получил кличку Правое Царское Ухо.


«Был у царя генерал, он сведенья собирал.
Спрячет рожу в бороду — и шасть по городу.
Вынюхивает, собака, думающих инако.
Подслушивает разговорчики: а вдруг в стране заговорщики?
Где чаво услышит — в книжечку запишет.
А в семь в аккурат — к царю на доклад…» [359]

Вот-вот. Тем более боярский титул по нынешним временам как раз и приравнивается к генеральскому. Шастает он, разумеется, не сам, подслушивают тоже иные, записывает не в книжечку и на доклад является не в семь — хотя кто его знает, но, не считая мелких нюансов, все остальное в точку.

Одним словом, новый Малюта Скуратов. А что он не имеет такой громкой славы, как покойный тесть Годунова, то лишь по «вине» гуманного царя, предпочитающего методы поделикатнее, нежели недоброй памяти Иоанн Васильевич. Дал бы Борис Федорович ему волю — глядишь, еще бы и переплюнул Малюту.

Оставалось лишь гадать, проявило ли Царское Ухо инициативу, или это выполняется повеление…

«Да нет, не должно, — отогнал я от себя мрачную мысль. — Скорее всего, личный почин. Не иначе как он решил, что я все-таки покушался на царя, вот и…» — уныло размышлял я по дороге в Кремль.

А что еще прикажете думать, когда не дали даже поесть, и вообще вели себя весьма бесцеремонно, можно сказать, грубо. Да и потом, уже по дороге, тоже выглядели так, словно конвоировали особо опасного преступника, который лишь по некоему недоразумению находится не в цепях, не в колодках, а имеет свободные руки и ноги.

«Впрочем, такое еще полбеды, — попытался прикинуть я дальнейший расклад. — Достаточно протянуть время, пока сам Борис Федорович не придет в себя, и тогда все прояснится. Вот только выйдет ли протянуть его без дыбы?..»

А уж когда первый встречный, стоящий на Красном крыльце Грановитой палаты, оказался не кто иной, как Степан Никитич Годунов собственной персоной, я окончательно решил, что мое дело плохо.

Однако все быстро прояснилось. Во всяком случае, преступника или подозреваемого в тяжком преступлении, что на Руси того времени считалось один черт, и обоих ждали лишь подвалы с дыбой и прочими «прелестями», не оставляют наедине с царем в его ложнице.

— Часец один, не боле, — недовольно проворчал старый царский медик Христофор Рейблингер, более всех прочих сведущий в русском языке и говоривший на нем почти без ошибок, хотя и с чудовищным акцентом.

— Стало быть, вот зачем мне тебя господь послал, — еле слышно прошептал царь. — А я ить все видал сверху, яко ты меня от смертушки спасал.

Оказывается, Борис Федорович не просто умирал — говоря научным языком, он находился в стадии клинической смерти. А если попроще, на языке того времени, воспарила его душенька и застыла там, под потолком, в раздумье — то ли устремиться еще дальше, в заоблачные выси, то ли залезть обратно в грешное тело. Вот оттуда-то сверху, пока длились раздумья его души, царь и наблюдал, как отчаянно трудился над его неподвижным телом Мак-Альпин.

Потому, едва Борис Федорович пришел в себя относительно надолго — часика на два, первым делом он затребовал к себе княж Феликса. Немедля! Хоть из-под земли.

— А молчишь-то чего? — слабо усмехнулся он. — Егда меня с того света вытягивал, куда говорливее был, а ныне примолк.

Честно признаться, сам я ничего не помнил из того, что орал во всю глотку во время массажа. Ну ни словечка. Да и до того ли мне было? А вот царской душеньке, которая там вверху бездельничала, оказалось очень до того. Все запомнила, до последней буковки. И когда она вновь впорхнула в тело, словечки эти не улетучились, но накрепко осели в памяти. Правда, не совсем понятные, но все же.

А как бы он их понял, если там вперемешку с обычными выкриками: «Жить, жить, ты должен жить, слышишь!» были и совсем другие, которые я бубнил в такт своим движениям, когда массировал ему сердце:

Вставай, артист! Ты — профессионал!
Ты не умрешь, не доиграв финал!
Вставай, артист! Скончавшись до поры,
Ты нарушаешь правила игры. [360]
Признаться, мне даже немного удивительно было слышать из уст Бориса Федоровича дословные цитаты — очень уж они чужеродно звучали. Неужто правда я это кричал? Вот хоть убей — не помню.

Я смущенно передернул плечами, не зная, как ответить.

«Пустяки, дело-то житейское», как любил в таких случаях говорить дядя Костя, вроде бы не пойдет. «Всю жизнь положу за тебя, государь!» выглядело чересчур высокопарно и припахивало ложью. При всем уважении к Борису Федоровичу отдавать за него жизнь я не собирался.

Решил отделаться нейтральным. Мол, живи долго, государь, а то Русь без тебя пропадет. Получилось и по-простому, и от души.

— А теперь сказывай, — вновь даже не прошептал, а выдохнул царь.

— Да ведь особо и говорить не о чем. Князь Константин Юрьевич и впрямь мой… отец, — виновато произнес я.

— Тогда допрежь растолкуй, почто враз не сказался, кто ты да чей сын? — В голосе царе отчетливо слышался упрек.

Я ответил почти честно, хотя назвал только самую первую причину из двух имеющихся.

— Не хотел, чтоб ты, государь, меня только в память батюшкиных заслуг в чести держал. Считал, что предки и род ни при чем. Да и батюшка мой так всегда учил. Сказывал, что, мол, глупец тот, кто пытается прикрыть собственное ничтожество заслугами своего рода, а потому я сам должен выказать себя не просто достойным их, но даже лучше, ибо подражатель — не последователь, — пояснил я, прикидывая, как лучше истолковать чудесное спасение моих «родителей».

— Ишь ты, — усмехнулся Борис Федорович. — Дельно. Жаль токмо, что бояре мои инако мыслят, совсем обратно. Коли в роду прадед велик был, то и мне честь подавай. Ну а яко Константин Юрьич выжил-то?

Я чуть помедлил — логичного объяснения так и не удалось придумать, а потом решил: «Да к черту логику. Средневековье ведь. К тому же, помнится, дядя Костя рассказывал, что Годунов жуткий мистик, так что чем непонятнее, тем лучше», — и приступил к рассказу, который постарался упростить до предела.

Разве что о чудесном спасении поподробнее. Как раз в этом месте красок можно не жалеть. Но вначале срочно совместить две версии — не подводить же бедолагу Квентина.

— Мой батюшка, княж Константин Юрьич, и правда происходит из рода Мак-Альпинов, так что Дуглас сказал правду, — сразу заявил я. — И я тебя не обманул.

— А как же Дунканы всякие, о коих ты мне сказывал, да эти… Маки?

— Малькольмы, — поправил я. — И о них правда. Но ты, государь, очевидно, решил, что это мои отцы и деды, а на самом деле они ими доводились моему давнему пращуру Феликсу, который как раз и перебрался в Италию. А там при произношении так коверкали непривычные слова, что уже внука Феликса именовали не иначе как Монтекки. Дальнейшее тебе ведомо.

— Так как же Константин Юрьич спасся? — прошелестел царский голос.

— Отец-то? Да чудом, — простодушно ответил я. — Едва не замерзли с моей матушкой, княжной Долгорукой. Точнее, вначале чуть не утонули, а уж потом…

— Яко же слуги царские вас не заприметили?

— Бог есть любовь, государь. Сияние с небес снизошло и окружило их, словно облаком. И вот что дивно — слуги его в ту пору весь пруд обошли, да и стояли близехонько, прямо возле них, чуть ли не в двух шагах, но… — Я развел руками. — Не иначе как господь сиянием этим, как пеленой, их окутал да ворогам ихним глаза им отвел. А когда разошлись все, мои батюшка с матушкой встали со своего места и увидели, что и одежда на них сухая, да и самим им было не холодно.

— Велика сила у вседержителя, — выдохнул восхищенный моей версией о спасении Годунов.

— Истинно речешь, государь, велика, — охотно подтвердил я.

— Ну а далее-то что с ними приключилось? — поторопил меня царь.

— Далее все просто. Оставаться им на Руси никак нельзя было, потому они на восход солнца подались. Долго шли, не одну седмицу. А потом им господь испытание послал — татар диких. Они их схватили да в рабство продали. Не один год разлука длилась. Но потом освободился батюшка, в чести у владыки далекого стал, разыскал свою ненаглядную и выкупил. Об остальном рассказывать вроде как и нечего — у счастливых дни незаметно бегут. Матушка недолго после жила, я и лица ее запомнить не успел, — уточнил я для страховки. — Княж Константин Юрьевич меня один растил, а потом завещал сызнова на Русь пробраться.

— Завещал?

— Увы, но нет его на этом свете, — развел я руками и мысленно добавил: «Не родился».

— Обо мне сказывал ли?

— Он много чего сказывал, — уклончиво ответил я. — И как венец твой царский в своем видении увидел, и как на свадебке твоей гулял. Даже о курице упомянул, кою вы в ту ночь ловили.

— Ишь памятливый, упокой господь его душу. — Годунов слабо усмехнулся, не иначе как сам вспомнил о курице, после чего рука его потянулась было ко лбу, но, обессилев на полпути, вновь рухнула на разноцветное атласное одеяло. — Даже помолиться невмочь, — пожаловался он. — Аль за грехи господь не дозволяет? Како мыслишь?

— Кто из нас без греха? — философски откликнулся я. — Но и другое взять: святым на царском троне делать нечего — такого накуролесят, что похуже грешников будут. Не зря те же философы сказывают, что благими намерениями вымощена дорога в ад!

— А царь Федор?

— У него ты был, государь. С таким советником можно вообще из церквей не вылезать. И ты бы с радостью ношей своей поделился — уж больно тяжко одному нести, но нет второго такого же. А если так разобраться, то ты поправеднее многих будешь. Да и ни к чему задумываться о том, о чем никто из нас не ведает. — И процитировал:

Чья рука этот круг вековой разомкнет?
Кто конец и начало у круга найдет?
И никто не открыл еще роду людскому —
Как, откуда, зачем наш приход и уход. [361]
— И впрямь никому не ведомо, — откликнулся Годунов. — Можа, потому и страшно, оттого что неведомо, сподобимся ли мы вечного блаженства. Ты-то, Феликс Константиныч, яко о том мыслишь — дарует мне его господь али в геенну огненну ввергнет?

Нашел о чем думать, балда. Но на его лице была написана такая тревога, что следовало отвечать незамедлительно, причем что-то жутко бодрое и оптимистичное, но в то же время и такое, чтобы он обязательно поверил. Я уже хотел было процитировать что-нибудь еще на ту же тему, но потом переиначил. Ты вроде как практик у нас, Борис Федорович, так что лучше мы тебе из жизни твоей утешение состряпаем.

— К тому же ты тверд не только в вере, но и в делах своих, без коих она мертва есть, — вовремя припомнилось мне единственное выражение из Евангелия, которое я знал и которое один раз уже как-то выручило. — Сам посуди… — И принялся перечислять благие дела царя.

Список и впрямь вышел длиннющий, начиная с попыток помочь людям во время голодных лет. Да, пускай не вышло, как хотелось, но важен факт — первый раз верховная власть на Руси делала все, чтобы дать народу хоть что-то. Не забыл указать и про строительство новых городов, особо упомянув то, что он успел воздвигнуть в Москве.

— Подобно великому римскому императору Августу, с гордостью сказавшему, что он принял Рим кирпичным, а оставил его мраморным, ты можешь произнести нечто похожее о Москве, — подвел я итог.

Потом я дошел до восстановленных им в прежних рамках северных и западных границ, то есть о возврате Балтийского побережья и исконно русских городов — Копорья, Ивангорода, Орешка и так далее.

Словом, набралось в достатке.

Я говорил бы и еще, если бы не появившийся в дверях лекарь.

— Негоже столь долго тревожить его величество, — надменно заявил Христофор, и я был вынужден удалиться, пообещав непременно навестить его завтра перед обедней.

Уходил из опочивальни довольный.

Балбес-лекарь так и не понял, что мои слова куда круче любого целебного бальзама и врачевали Бориса Федоровича посильнее любых пилюль и снадобий. Во всяком случае, белое, без единой кровинки лицо царя к концу разговора слегка порозовело, приобретя прежний нормальный, «добольничный» оттенок.

Кстати, сей простой факт впоследствии дошел и до пользующих царя медиков. Во всяком случае, уже третья по счету аудиенция длилась столько, сколько хотелось Годунову, то есть никаких напоминаний о «малом часе» я не услышал.

Сам я в основном молчал, лишь вставлял междометия и время от времени задавал наводящие вопросы, вот и все. Говорил же преимущественно Борис Федорович, откровенно сознавшись, что за все эти годы возможность столь откровенно высказаться была у него лишь в Думной келье перед тем мальчиком-альбиносом.

— Да и то нешто это говоря, коль один сказывает, а другой токмо гугукает, — жаловался царь. — Охти мне, бедному. Воистину все яко в Святом Писании: «Жатвы много, а делателей мало».

Все его дальнейшие и длиннющие монологи тоже были насквозь пропитаны жалобами: на жизнь, на обстоятельства и в особенности на злые козни бояр. И с каждым новым визитом я все сильнее и сильнее испытывал острое сочувствие к этому больному и, в сущности, такому одинокому, если не считать семьи, человеку, которого — страшное дело — практически никто не понимает.

«Отсюда и его преждевременная дряхлость и болезненность», — размышлял я.

Нет, что касается лица, то тут все было в полном порядке. Средней полноты, слегка смуглое, оно выглядело благообразно, относительно молодо и почти не имело морщин. Зато на его душу старость наложила их куда больше. И немудрено.

Даже среди, казалось бы, дружественных его трону родов вроде Годуновых и тех, что находились в дальнем родстве с ними — Сабуровых, Вельяминовых и прочих, не нашлось ни одной души, которая бы прониклась размахом его идей и желаний. А ведь он помышлял не о своем личном благе, не о семье, но о величии страны.

Хотя, скорее всего, потому и не понимали — уж очень оно непривычно. Словом, наблюдалось общее отупение на почве крайнего эгоизма.

Во всяком случае, когда наряжалась первая партия юных недорослей для отправки на учебу за границу, ни одна зараза не изъявила желания личным примером поддержать замечательное начинание. И речь не о князьях Шуйских, Шереметевых, Черкасских, Сицких и прочих, то есть знатных, но в душе недоброжелателей. Его в то время не поддержали даже «свои». Потому и пришлось обращаться к худородным, то есть, образно говоря, ко второму-третьему сорту: Олферьевым, Кожуховым, Давыдовым, Костомаровым и прочим.

Получилось по сути добровольно-принудительно. Они не могли отказать, понимая, что в этом случае Годунов найдет как ухудшить их и без того не очень привольное житье-бытье, но торговались отчаянно, словно продавали своих сыновей в татарское рабство. Тот же Григорий Олферьев выжал у царя за своего Микифора по двадцати пяти рублей за каждый год учебы сына в Любеке, да еще ухитрился заранее оговорить, что по возращении Микифору сразу будет даден чин стольника, а ежели он пробудет там больше трех лет, то думного дворянина.

Патриарх Иов, обязанный Борису Федоровичу решительно всем, включая не только митрополичий, но и высший церковный сан, тоже взвился на дыбки, едва услыхал о затее царя с открытием университета.

— Не бывать на Руси латинской заразе, — напрямую заявил он и принялся разглагольствовать, что, мол, ныне земля русская покамест едина в вере, в обычаях, в речи, а стоит появиться иным языкам, как в стране тут же начнутся распри и раздоры.

Заканчивались речи Бориса Федоровича откровенно по-стариковски, то есть брюзжанием — все плохо и куда хуже, чем даже во времена его молодости. Не выдержав, я как-то рассказал ему об одном старце, который жаловался своему царю в Спарте, тоже достигшему преклонного возраста, что старые законы пришли в забвение, а новые — плохи и что все в Спарте перевернулось вверх дном, после чего царь рассмеялся и сказал: «Если так, то все идет своим порядком. В детстве я слышал от моего отца, что и в его время все перевернулось вверх дном». Завершил я рассказ пожеланием, чтобы Годунов походил на царя, тем более что он таковым является, нежели на того старца.

Он посмеялся, однако и призадумался, после чего прекратил ворчать, а я сделал вывод, что средство помогло. Как выяснилось уже на следующий день, ненадолго, поскольку начал Борис Федорович вновь с опасения о том, что вечного блаженства на том свете он не удостоится.

Нашел о чем беспокоиться.

Напрасно я цитировал Марка Аврелия, сказавшего бессмертное: «Делай что должен, случится что суждено». Не помогали ни философы-стоики, ни воспитатели императорских детей, а наскоро состряпать некую подходящую фразу, сославшись на Библию, которая у царя тоже была «в авторитете», я не рискнул — уж очень хорошо он ее знает, да и не мастак я в церковнославянском языке. Потому приходилось отступать и… терпеливо выслушивать очередную порцию опасений насчет вечного блаженства и прочих жалоб на свое окружение, которым Годунов не всегда знал меру.

Правда, о «звезде», то бишь комете, он больше не заикался, да и то скорее всего из-за боязни — вдруг я чего-то там недоговорил или открылись какие-то дополнительные данные, все-таки предсказывающие «гибель некоторых царственных особ». Но мне хватало заморочек и помимо этого небесного явления.

Жалкое зрелище — человек, потерявший мужество умереть и не имеющий мужества жить. Да и не понять мне его. Может, из-за молодости — мне-то в те места не скоро, но, по-моему, страх перед адом — это уже ад. И вообще, глупо портить себе жизнь страхом перед будущим и чувствовать себя несчастным из-за того, что когда-нибудь станешь несчастным.

Как я только ни изгалялся, чтоб поднять ему настроение. Сложность состояла еще и в том, что, как проницательный человек, он четко улавливал фальшь, а коли тебя ценят за прямоту и честность, то не хотелось бы терять репутацию. Потому приходилось действовать очень осторожно, хотя я все равно ухитрялся всадить в свои речи парочку комплиментов, но тщательно маскируя их под искренность.

У нас боятся правды пуще сглаза!..
Да только мне молчать невмоготу!
Ух, умница!.. Ух, гений!.. Ух, зараза!..
Ух, мать твою!.. Прости за прямоту! [362]
Но все было тщетно. Он умолкал, светлел лицом, но… только для того, чтобы через час вновь помрачнеть.

— Мыслишь, не слышу я, яко шептуны за моей спиной шу-шу-шу? Очень уж им завидно, глядючи на мой трон, — тянул он свое нескончаемое тоскливое повествование. — Бают-де, что пращур мой — татарский мурза Чет, в крещении Захарий, кой выехал из Орды к великому князю московскому Ивану Даниловичу Калите и построил в Костроме Ипатьевский монастырь. Что построил, не отрекаюсь — истинно. Остальное — лжа. Наш род искони на Руси проживал. В зажиточных да именитых не хаживал — то верно, но и в рабах не бывал. Веришь ли? — ищуще обратился он ко мне.

— Верю, государь, — кивнул я. — К тому же еще древние говорили, что нет царя, который не произошел бы от раба.

— Прямо так и сказывали? — восхитился он.

— Прямо так, — подтвердил я.

Очередной приступ бодрости, увы, длился совсем недолго, всего несколько минут.

— Хоша они и древние, но того, перемудрили, — со вздохом заметил Борис Федорович. — Не может же в самом деле кажный царь из рабов быти. Негоже оно как-то. Не клеится. Известное дело, за ради красного словца чего не поведаешь.

— А вот и нет, — возразил я, вспомнив давно прочитанное в свое время. — Если у тебя есть желание, государь, то я прямо сейчас, не сходя с места, докажу, что у тебя в роду, который ты напрасно назвал захудалым, обязательно был кто-то из потомков Рюрика. А раз так, то прав на русский престол у тебя столько же, сколько у Шуйских, Мстиславских, Голицыных и прочих, кои себя величают князьями. Вели только принести бумагу и перо.

— А вон на поставце все лежит, — кивнул Годунов, в глазах которого вновь загорелся огонек интереса.

— Но для начала поведай мне, сколько всего людишек ныне проживает на Руси, — попросил я, — считая всех-всех, а не только податных тяглецов.

— В точности не скажу, — нахмурился царь, припоминая, — одначе где-то восемь леодров [363] наберется.

— Пишем. — И я в самом верху листа аккуратно написал первое число, названное Годуновым, после чего осведомился: — А как ты мыслишь, сколько было людишек в пору Рюрика или, к примеру, при святом равноапостольном князе Владимире Красное Солнышко?

— Мыслю, и одного леодра не насчитать, — пожал плечами Борис Федорович. — Ну пущай от силы два.

— И это пишем, — после чего я столь же крупно вывел под первым второе число. А теперь приступим к точному подсчету твоих пращуров.

— К точному? — хмыкнул Годунов. — Да яко же ты их всех-то…

— А вот сам увидишь, государь, — уверенно пообещал я. — Тем более нас ведь интересуют не их имена и кем они были, а только количество. Его же определить легко. Предположим, что каждое поколение твоих пращуров рожало своих детей примерно в двадцать пять лет, — приступил я и, припоминая русское летосчисление, написал: «Лето 7112-е». Это, — пояснил я, — нынешний год. Теперь посчитаем, сколько человек было у тебя в пращурах до, скажем, лета шесть тысяч триста девяностого, [364] когда на Русь пришел Рюрик. Итак, твой батюшка родился в… — и вопросительно посмотрел на Бориса Федоровича.

Он нахмурился, не на шутку заинтригованный, но по-прежнему не понимающий моего замысла, и послушно подсказал:

— В лето семь тысяч тридцать третье. [365]

— Выходит, в это лето у тебя было два родителя, — подхватил я. — Минусуем двадцать пять лет и получаем, что в лето семь тысяч восьмое у тебя их было уже четверо, ведь бабушек и дедушек у каждого человека по двое, верно?

— Верно, — подтвердил царь, по-прежнему не понимая моей затеи.

— А в лето шесть тысяч девятьсот восемьдесят третье твоих прямых пращуров вновь вдвое больше — восемь человек, так? — Я выписал новую цифру. — А в лето…

Когда через полчасика мне удалось преодолеть первый леодр, глаза Годунова были как плошки — ей-ей, не вру. До Рюрика я так и не добрался, придя к логическому выводу, что слишком большая цифирь при всей своей достоверности вызовет массу ненужных вопросов и сомнений в подлинности, а потому остановился на тысяча двадцать пятом году, то бишь лете шесть тысяч пятьсот тридцать третьем от Сотворения мира.

— В это лето, — напомнил я, — Русь уже три дюжины лет молилась Христу, а князь Владимир скончался, имея не менее полудюжины взрослых сыновей. Учитывая, что количество твоих пращуров исчисляется числом, превышающим два леодра, то есть почти равна общему количеству всех людей, проживавших на Руси, становится ясно, что кто-то из тогдашних Рюриковичей непременно был среди твоих пращуров.

— И впрямь… — растерянно, но в то же время и обрадованно протянул он.

— Более того, если оно так, то верно и обратное, — заметил я. — Ведь у тех же Шуйских и прочих князей столько же пращуров, сколько и у тебя, и получается, что и в их роду можно отыскать раба, да не одного. К тому же кое-кто из этих рабов точно известен.

— Это кто же? — удивился Годунов.

— Так ведь мать равноапостольного князя Владимира была рабыней [366] у его бабки княгини Ольги, — напомнил я. — Вот уже один человек. А если как следует покопаться в летописях, то можно найти и еще.

Борис Федорович расцвел. По моему хитрому раскладу выходило, что не только он возвысился, но вдобавок еще и прочие оказались если и не втоптанными в грязь, но основательно вымазанные ею. Хоть фотографируй его величество и вешай в качестве наглядной рекламы на дверях кабинета психотерапевта: «Возвращение пациента в прекрасное расположение духа всего за один час терапии».

Ну а коль получился такой целебный эффект, то я счел нужным максимально усилить его, добавив в конце:

— Выходит, все они вышли, согласно русской поговорке, из грязи да в князи. — И даже сам залюбовался разительными переменами в царском настроении.

Класс! Оказывается, грязи бывают лечебными еще и для души. Если ими вымазать тело соседа.

На сей раз очередного заряда бодрости ему хватило надолго. Периодически бывали заходы, но уже пустячные и не с общей критикой — все плохо, а более конкретной, направленной сугубо индивидуально.

Кстати, разок досталось и моему «отцу».

— Эвон, батюшка твой, — как-то заметил он, — cказывал мне про сына на престоле, а я, веря словесам его, яко древнему пророку, Федора Большого, первенца своего, [367] лекарям не отдал. Мыслил-де, сам оздоровеет, потому будет с его и святой воды, а он в одночасье помре.

Но тут уж я выступил на защиту, не дав охаять своего родича.

— Князь Константин Юрьевич и не указывал тебе, какой по счету сын взойдет после тебя на престол. Ты, государь, сам решил, что это будет первенец.

— Но Федор взойдет? — умоляюще спросил Годунов.

— Взойдет, — скрепя сердце ответил я.

Вроде не врал, но на душе было тяжко, поскольку править Федору суждено всего полтора месяца, после чего его удавят. А уточнять о сроках нельзя — после такой новости, чего доброго, сам царь тут же скончается. Хотя вопрос этот — сколько лет царевич будет пребывать у власти — дотошный Борис Федорович не преминул мне задать, но я был начеку и без колебаний ответил:

— Мне, в отличку от батюшки, малая сила дана. Далеко вдаль не дано узреть. Но на твоем троне вижу его ясно.

— Ну и славно, — заулыбался Годунов и, будто не желая оставаться в долгу, с довольным видом посулил: — А я тута указ свой обмысливаю. Негоже первому советнику царевича без чинов хаживать. Да и вотчинок у тебя нетути, тож не дело. Худо вот — мысли путаются. Не справился. Погоди, встану на ноги, тогда уж…

— Вот и хорошо, царь-батюшка, что ты еще ничего не повелел, — торопливо произнес я. — Не надо мне ничего. Иначе завидовать станут, всякую дрянь на меня наговаривать…

— А я так им и поверил, — саркастически усмехнулся Борис Федорович, но тут же испуганно встрепенулся. — Погодь-погодь. Нешто ты про доносы холопьи слыхал, по коим я кой-кого в монастырь либо в острогупрятал? Неужто помыслил, будто я и впрямь такой дурень, что кажному смерду на слово верить стану? Там все инако. На кого из верных ложь возводили, те даже и не слыхали о наветах оных — к чему тревожить. Зато доносчикам наградой кнут да дыба были. А с Захарьиными-Юрьевыми… — Он недобро прищурился. — Ежели бы я романовское семя не упредил, они бы сами мне в глотку впились. Они уж и зубы оскалили, так что я лишь на миг краткий их волчий прыжок упредил, и за грех сие не считаю. У них и так, почитай, все готово было. Вот послухай, сколь людишек я на поимку Федора Никитича отправил.

Слово за слово Годунов посвятил меня во все перипетии произошедших четыре года назад событий. Осекся лишь раз, но после недолгого колебания, заявив, что доверяет самое сокровенное, рассказал и об угличском царевиче, слух о котором промелькнул еще тогда, осенью тысяча шестисотого года, во время заговора.

— А ныне он, сказывают, сызнова всплыл, тока теперь у соседей моих, — поделился царь новостью. — Ну да Жигмонт не дурак, выдаст мне ентого самозванца, — беззаботно добавил он.

«Выдаст ли?» — усомнился я и попытался вспомнить, когда тот перейдет границу Руси.

Увы, в памяти мелькала лишь битва под селом Добрыничи — сражение, завершившееся разгромом войск будущего царя Дмитрия. Но оно случилось то ли поздней осенью, то ли вообще зимой, а сейчас стоял еще май, и я решил ничего не говорить царю — не хотелось лишний раз его беспокоить.

Вместо этого я постарался сменить тему, напомнив насчет чинов и вотчин, которые мне не только ни к чему, но и могут пойти во вред.

— Бояре — народ такой, они и отравить меня могут.

— С любого живьем кожу велю на ремни настругать, коль посмеют, — нахмурился Годунов. — Весь род на плаху ляжет. Такую казнь учиню — сам Иоанн Васильевич позавидует.

— Только меня с того света этим все равно не вернешь, — резонно возразил я. — Потому, мыслю, куда лучше, если обо мне и знать никто не будет. Получается все равно что в драке, когда один в нужный момент вынимает из-за пазухи нож, про который никто не знает.

— Может, ты и прав, — подумав, согласился царь, — а человечка свово ты готовь. Я уж и так отправку задержал. Не ныне завтра поедут мои послы к Якову, а далее куда твой посланец скажет — о том я повелю.

Я согласно кивнул. Вообще-то выходило, что теперь с отправкой Алехи можно и не спешить, но Борис Федорович отчего-то помалкивал про Квентина, а потому лучше было бы перестраховаться и за счет поисков овощей, Галилея с его трубой, а также разных художников притормозить возвращение послов до конца следующего лета.

Алеха на удивление легко согласился на дальнюю поездку за моря. Не смутил его и примерный срок грядущей командировки. Словом, никакой принудиловки — сплошная радость и предвкушение путешествия.

Про овощи он понял влет, посочувствовав современному сельскому населению:

— Ладно, попкорна нет — хрен с ним. Но когда ни семечек пощелкать, ни картошки в костре напечь — это ж тоска зеленая. И помидорчиком не закусишь. Обязательно выручим народ. Если задержка, то я ту же картошку прямо на корабле посажу — в ящик земли напихаю вместе с удобрениями и всего делов. Вот с художниками твоими не знаю, — озаботился он, — мне что же, шариться по Европе, пока всех не найду?

— На следующий год все равно возвращайся, — успокоил я его, — а сколько наберешь, столько и наберешь. Может, и откажутся они — из солнечной Италии в холодную Русь — на такое не каждый рискнет. Но цену особо не завышай — две сотни в год, не считая стоимости картин, и хватит. Если кто-то из моего списка — дело другое. Тогда можешь и удвоить, даже… утроить. Но в аванс пятую часть, от силы четверть, а остальное тут. У неизвестных требуй готовые работы. Пусть вначале покажут, что успели написать, и только после того сам решай, годится нам на Руси такой или нет.

— Слушай, — застеснялся Алеха, — я в картинах как-то не очень. Ну разве что Мону Лизу, которую Рафаэль нарисовал, знаю, вот и все.

— Мону Лизу написал, а не нарисовал Леонардо да Винчи, — поправил я его.

— Во-во, — закручинился Алеха. — Наберу дармоедов, а ты ругаться станешь. Может, я лучше по овощам одним, а?

— Выбирай по принципу, нравятся ли тебе самому его работы, вот и все, — предложил я и ободрил: — Главное, изобрази надменность, важность, эдакую спесивость и все. А что до незнания, то тут будь спокоен. Это в наше с тобой время всякие мазилки вроде абстракционистов, примитивистов, импрессионистов и прочих «истов» орали, что они художники, и не стеснялись выставлять свою мазню где угодно как авангардное искусство. Тут за показ такой бредятины вроде «Черного квадрата» могут и тухлым яйцом в морду залепить, а кому оно надо? Словом, неумехи здесь сидят тихо, не дергаются и о том, что они — художники, не заикаются.

— А может, я только овощи? — еще раз тоскливо спросил Алеха, но я был непреклонен.

— Имелся бы у меня в запасе еще один человек — можно было бы поделить обязанности, а так извини, брат. Кстати, овощи лучше покупай на обратном пути, — сразу переключился я на гастрономию, чтобы закрыть тему. — Так надежнее. Боюсь, не взойдут они на твоем корабле. Им тепло подавай, особенно подсолнечнику с кукурузой, а где ты его возьмешь? Да и картошка без солнца навряд ли вырастет. Потому постарайся без экспериментов с посадкой. И помни, что в это время они могут несколько отличаться по своему внешнему виду от тех, к которым ты привык.

— А язык на что? — поправил меня Алеха. — Усомнюсь, так спрошу: «Это у вас помидор или что?», вот и всех делов. Тут я легко управлюсь.

— У них и названия, скорее всего, отличаются от современных, — напомнил я. — Кстати, помидор и в двадцать первом веке во многих странах именуют томатом. Да и у картошки названий хватает, поверь. Ну ты парень не дурак, догадаешься, что есть что.

Короче, вконец заинструктировал парня.

За границей не блуди,
В чистоте себя блюди.
В разговоры не мешайся
И знакомств не заводи! [368]
Но каково же было мое разочарование, когда спустя всего пару недель выяснилось, что Годунов, хотя и ничегошеньки не подозревал о моих хитроумных планах, тем не менее разрушил их вдребезги. Оказывается, для ускорения дела — мало ли сколько продлится поиск иконописцев, как он упрямо называл художников, заморских овощей и подзорных труб, распорядился нанять еще один корабль, на котором и отбыл Алеха.

То есть получалось, что основное посольство, которое следовало в Англию, было озадачено лишь одной дополнительной нагрузкой — просьбой к королю Якову дать в учителя философии царевичу Фрэнсиса Бэкона и все.

«Значит, чему быть, того не миновать, — рассудил я и махнул рукой. — До осени времени уйма, что-нибудь придумаю».

А пока мы постараемся внедрить в жизнь мою затею. Заодно и остудим пыл некоего влюбленного, устроив ему временную разлуку с дамой сердца.

Тем более лучшего времени, чем май, для начала осуществления того, что я придумал, не найти…

Глава 21 Стража Верных

Честно признаться, возникла эта идея у меня в голове уже давно, но лишь первоначально основная цель была — отвлечь Квентина от предмета его страстных воздыханий, чтобы он вообще не имел возможности зайти в наш класс для занятий.

Чем дальше, тем больше эта цель отодвигалась, вынося на первый план совсем иное — безопасность и хоть какую-то защиту для семьи Годуновых. Так что даже когда Квентин столь неосмотрительно пошел к царю сватать Ксению Борисовну, я свою задумку не забросил.

Дело в том, что чем чаще со мной советовался царь, который уже начал вставать с постели и потихоньку заниматься делами, тем сильнее мне хотелось сказать ему о самом главном. Иной раз возникало дикое желание попросту заорать во весь голос, что ему сейчас надлежит думать вовсе не о тех делах, которые, образно говоря, можно назвать одним словом — «текучка». Что куда важнее сейчас задуматься о самом главном — судьбе собственной династии.

Не дело менять занавески в доме, когда он уже объят пламенем.

Молчал потому, что мешал страх за здоровье не до конца оправившегося от болезни царя. В его нынешнем состоянии Годунову достаточно только одного намека, чтобы его и без того изрядно износившийся мотор окончательно заглох.

Но сдерживался я не только поэтому.

Всякое предсказывание зла только тогда доброе дело, когда оно сопровождается советом, как это зло отвести. «А как?» — спрашивал я сам себя и не находил ответа.

Разумеется, проще всего грохнуть самозванца и все. Вот только пользы от этого ни на грош, поскольку сразу объявится кто-нибудь другой. Кстати, если я только не ошибаюсь, они стали «плодиться» на Руси еще при жизни первого из них. [369]

Словом, идея уже брошена в массы, те ею загорелись, и погасить этот пожар радикальными мерами вроде убийства нечего и думать.

Значит, надо подходить с другой стороны и по возможности без всяких намеков на грядущие опасности для династии попытаться внедрить в жизнь некую идею, которая впоследствии благотворно скажется на судьбе семьи Годуновых. Вдобавок эта свежая мысль должна взбодрить и поднять дух самого Бориса Федоровича. И даже не оттого, что она новая, оригинальная, полезная, перспективная и прочее.

Тут, скорее, дело в другом — что она подана не им самим, а одним из его единомышленников, причем настоящих. Не тех, кто столпился у трона в ожидании почестей, денег, вотчин и других наград, зачастую незаслуженных, а тех, кто мыслит так же, как он, — глядит вдаль, широко, пытаясь заглянуть аж за горизонт. Вот только таковых у него даже не раз-два и обчелся, а всего раз.

Один.

Единственный.

Я это.

Потому он за меня и уцепился столь жадно. И обольщаться мне не стоит. Не заслуживают мои мозги эдаких почестей и его умиленных взглядов. А вот то, что я — уникальный экземпляр, представляющий настоящего сподвижника, который прекрасно понимает его мысли, разделяет их и, что еще важнее, может при необходимости творчески их развить, тут да.

Идейка пришла в голову не сразу. Для начала я перелопатил их в своей голове изрядную кучу, начав с народного образования. Помнится, он университет хотел, да попы против встали? Ну так и ни к чему с ними связываться. Все равно для университета нужна хоть какая-то база, ибо в нем, как известно, читать и писать не учат. Значит, пока надо обеспечить фундамент, то бишь создать особый Приказ просвещения и повсюду ввести школы.

А там, глядишь, этот старый маразматик Иов, который только и делает, что подслеповато щурится, — нагляделся я на него, — уйдет со своего патриаршего поста в мир иной, ибо дышит на ладан. Конечно, останутся и другие консервативно настроенные митрополиты, но когда на месте патриарха будет наш человек, то есть более прогрессивный дяденька (а заранее присмотреть нужную кандидатурку — раз плюнуть), думается, особо никто не станет дергаться против того же университета.

Раз начальство «за», то стоит ли переть против рожна?

Но при всей своей привлекательности идея эта требовала слишком много времени для внедрения в жизнь, а кроме того, ничего не давала в плане помощи Годуновым, когда события пойдут для них хуже некуда. Потому пришлось ее отставить. Пусть полежит в сторонке до более спокойных времен.

Нужная мысль пришла ко мне чуть позже идеи об образовании, а толчком послужил малюсенький эпизод во время моих занятий с Федором — я обронил гусиное перо. Вежливый царевич, в глазах которого я был авторитетом непомерной величины, немедленно кинулся его поднимать, расторопно нагнулся за ним, поднял, выпрямился и с ласковой улыбкой протянул перо мне.

Вот тогда-то, при взгляде на мгновенно раскрасневшееся круглое лицо этого молодого юноши, хотя особых усилий для поднятия пера он не приложил, разве что резво нагнулся, меня и осенило.

— Скажи, царевич, а помимо занятий географией, философией и прочими науками, которые проходят вот здесь, в этой комнате, есть ли у тебя иные, которые там? — кивнул я в сторону двора и пояснил: — Ну, чтоб более подвижные, резвые, с сабелькой, с пищалью, на конях и прочее.

В ответе, глядя на еще более разрумянившееся от смущения лицо Федора, я уже не нуждался — и без того все стало понятно.

— Пару лет назад были кой-какие, да и тогда не больно-то, а потом я как на грех с коня неудачно слезал и оступился. Нога-то недолго болела, да и ссадина была пустяшная, но сразу опосля того батюшка прежнего дядьку удалил от меня, а нынешнему повелел пылинки сдувать, да сказывал, что за любую мою хворь он-де своей главой расплатится. Вот с тех самых пор и… — Он не договорил, но его красное лицо само завершило ответ.

— А сам-то хочешь все возобновить по-прежнему? — осведомился я.

— Неужто нет?! — даже возмутился царевич. — Почитай, день-деньской сижу тута взапертях. Да и стыдоба, — честно покаялся он. — Вона Ксюха и та нет-нет да рыхлым обзовет. Не со зла, конечно, ан все одно — обидно.

— Ксюха? — удивился я. — Какая Ксюха?

— Да сестрица моя, — пояснил Федор. — Сама-то небось тож не худой уродилась. Эвон каки справны телеса наела.

За решеткой что-то недовольно зашелестело, потом кто-то негромко, но с явственной укоризной кашлянул. Царевич повернулся в ту сторону и громко заявил:

— А неча величать меня по-пустому. — И… показал решетке язык.

Оттуда в ответ еще раз кашлянули, но более многообещающе и, как мне показалось, с угрозой.

Федор открыл было рот, чтобы оставить последнее слово за собой, но я остановил его.

— Значит, сам ты хотел бы заняться всем этим, — подвел я итог.

— А тута хоти не хоти, ан все одно, — грустно констатировал Федор. — Батюшка того нипочем не дозволит, а без его дозволения… — И печально развел руками.

— А вот что касаемо батюшки, мы еще поглядим, — весело пообещал я и туманно пояснил: — Может, до меня его и уговаривали, да не с того бока взялись.

Вечером я еще раз как следует все обдумал — с чего начинать разговор, чем продолжать и какие аргументы привести в защиту своего предложения.

На следующий день, сидя у изголовья Бориса Федоровича, я осторожно закинул удочку. Заходил издалека. Мол, все эти стрельцы, которые дежурят в Кремле, в царских палатах и так далее, безусловно хороши, однако есть в них во всех один-единственный, но существенный недостаток: отсутствие должной преданности именно по отношении к самому Годунову. То есть они служат просто царю, вне зависимости от его имени и отчества.

— Мыслишь, мало им плачу? — поинтересовался царь.

М-да-а, не понял ты меня. Но это не смертельно — растолкуем.

— За деньги настоящей преданности не добиться, уж ты мне поверь, государь, — парировал я. — Да и нет тут ничего страшного… пока на троне сильный правитель. Худо другое — едва ему на смену придет более молодой, на первых порах не совсем уверенный, к тому же не имеющий ни малейшего опыта принятия самостоятельных решений — тогда-то поначалу возможно… всякое.

Поначалу хотел сказать «беда», но вовремя удержал свой язык — особо пугать ни к чему, достаточно, если он встревожится.

Я бил наверняка. Личная преданность семье Годуновых была идефиксом и самого Бориса Федоровича, так что, отталкиваясь от нее, от царя можно было добиться очень и очень многого.

Но он вновь меня не понял.

— Потому я и завел иноземцев, у коих тут на Руси ни кола ни двора, — слабым голосом пояснил Годунов. — А уж им столько из казны платят, что всякий доволен будет.

— А если кто иной больше пообещает? — презрительно хмыкнул я. — Сам же говоришь — ни кола ни двора. Значит, им наплевать на все, и переметнутся вмиг, только свистни да золотом помани. Не-ет, государь, большая деньга — она далеко не от всего спасает. Тут совсем иное надо. — И сразу перешел к делу: — Надо, чтоб служивый человек из-за одной лишь любви предан был. Тогда его никто перекупить не сумеет. Чтобы он был готов ради твоего сына и голову на плахе положить, и один против десятка драться выйти, если такое понадобится. Чтоб…

— К чему клонишь? — перебил Борис Федорович, проницательно вглядываясь в мое лицо. — Уже ведаю, надумал что-то, потому излагай.

Глаза его загорелись. Значит, понравилось начало. Что ж, разочаровывать не станем — продолжение сделаем еще убойнее.

— Мыслится мне, государь, что надо создать особый полк, чтобы он подчинялся только царевичу, ну и, разумеется, тебе. А назвать его… — Я сделал вид, что задумался. — Ну, скажем, Стража Верных.

— Из кого ж ты надумал этих верных брать, коль иноземцам у тебя веры нет, да и стрельцам моим ты тож не больно-то?..

— Такие чувства, как верность, преданность и прочие, обычно у молодых бывают. Пока человек юн — он если уж верит во что-то, то от всей души, если любит кого-то, то всем сердцем. Вот я и хочу набрать этот полк только из тех, кто не старше двадцати лет, причем любых, кто откликнется, а не только из боярских, дворянских или стрелецких детей. А первым воеводой над ними надо поставить самого царевича. Опять же это и для другого выгодно — пока его в народе особо не знают…

— Погоди-погоди, — остановил меня Борис Федорович. — Енто как же не знают? Что ни указ о помиловании татей, так завсегда под ним не токмо моя рука, но и Феденьки. Да и под другими, где кого-то жалуют, тоже его имечко упомянуто, а ты сказываешь…

— Я к тому говорю, что из палат он выезжает редко, — поправился я.

— Завсегда с собой беру, когда к Троице молиться едем, — вновь не согласился царь. — И там, в монастыре, он и милостыньку нищим раздает, и калачами одаривает и прочим.

— Монахи и нищие — это лишь малая часть народа! — жестко отрезал я. — Да и далеко они, случись что. А на татей полагаться и вовсе глупо — не те людишки, чтоб добро помнить. Встречаются, конечно, и среди них… — поправился я, вспомнив Игнашку Косого, — но редко. А надо, чтоб его вся Москва знала и… любила. Чтоб, когда он ехал по улицам впереди своего полка — нарядный, юный, красивый, гордый, всем улыбаясь и кивая, люд московский плакал от умиления, солнышком своим ясным называл.

Годунов слушал, прикрыв глаза, а на губах играла умиленная улыбка. Видя это, я вообще залился соловьем, на ходу изобретая радостные возгласы и крики, которыми якобы будет приветствовать Федора Борисовича народ.

— А куда это ты его со своим полком отправить собрался? — вдруг встрепенулся царь.

— Как куда? — удивился я. — Где ратники, туда и их воевода — на учения. Они ж совсем юные, им всему учиться надо — и как строй держать, и как в цель стрелять, и как команды в бою выполнять. А чьи команды? Вестимо чьи — воеводы своего.

— И ты что же? — сразу насупился Годунов. — Его одного из моих палат невесть куда? Нешто так можно?

— Не можно — нужно, — жестко поправил я его. — То, что царевич рядом с тобой в Думе сидит, — это одно. Только, насколько мне ведомо, все равно там все решения принимаешь ты и никто другой. А где ему учиться командовать?

— Дак у меня, — пожал плечами царь. — Потому и беру с собой, чтоб приучался к государевым делам.

— Знаешь, расскажу я тебе одну притчу. — Это мне припомнился дядя Костя и его были, которые он излагал Ивану Грозному. — Жил-был на свете человек. И очень он любил своего сына. А жили они на острове, поэтому за едой и прочим человек этот плавал на лодке. Но в жизни бывает всякое, поэтому иногда ему приходилось переправляться через реку вплавь. И решил он обучить плавать своего сына, а то мало ли. Усадит его на берегу и говорит: «Смотри, как я плаваю, и учись». Тот смотрел, смотрел, а как отца не стало, решил сам попробовать. Плюхнулся в реку, ан чувствует — на дно идет. Он и руками, и ногами, как отец показывал, да все равно не получается. Побултыхался-побултыхался и…

— И что? — даже чуть подался навстречу мне Годунов.

Я внимательно посмотрел на его лицо и изменил первоначальную концовку.

— Кое-как научился, — неохотно проворчал я. — Однако выбрался на берег еле-еле, да и воды наглотался изрядно.

— Но выплыл, — умиротворенно протянул царь.

— Выплыл, потому что река была неглубока и тиха, да и течение в ней несильное, — язвительно заметил я. — Повезло парню. А встретилась бы ему крутая волна, и пиши пропало.

— На Руси тихо ныне, — прошептал Годунов и с упреком посмотрел на меня. Мол, чего ты тут на болезного человека страсти нагоняешь? Не видишь, что ли — и без того еле жив.

Здрасьте пожалуйста! Это я же еще и виноват!

Ох как захотелось рассказать ему, что его Федор уже через год с небольшим окажется в гробу. Вот только после моего рассказа, чего доброго, придется сразу еще одну домовину готовить — для папы.

Но я настырный — это не в дядьку, у нас вся семья такая, — так что сумел-таки соблазнить Бориса Федоровича. В основу уговоров я положил преданность будущего полка царевичу — наиболее заманчивую конфетку для государя. Ею преимущественно и манил.

Через три дня он со вздохом дал мне свое царское «добро» на формирование.

По глазам было видно — с идеей отпускать куда-то за пределы средневекового МКАД, то бишь из кремлевских ворот, свою обожаемую, ненаглядную кровиночку Борис Федорович так до конца и не смирился. Но ведь, по моим словам, до этого было еще очень и очень далеко — вначале надо сформировать полк, набрать личный состав, как следует погонять его, преподав первые необходимые азы, а уж потом…

Но он зря полагал, что это займет не меньше года. Я, разумеется, не разубеждал царя в этом заблуждении, но сделал все возможное и невозможное, чтобы как можно быстрее прокрутить все организационные заморочки, тем более особого труда это не составило.

Бюрократизм среди канцелярских крыс того времени был уже изрядный и кое в чем мог вполне составить конкуренцию тому, который устроили господа демократы в современной мне России, но спасало два обстоятельства.

Во-первых, сам Стрелецкий приказ был создан не так давно, всего три года назад, и канцелярские крысы, работающие в нем, еще не нашустрились относительно всевозможных проволочек и затяжек. Когда же какой-нибудь не в меру шустрый подьячий чего-то там дергался, вступало в силу «во-вторых»: ведь полк создавался специально под царевича Федора, а с царской властью спорить все равно что против ветра… Ну вы меня понимаете.

А если кто из них забывал об особом статусе полка, тому я сразу об этом напоминал в вежливой недвусмысленной форме:

«Ах, эта бумага будет готова только через седмицу? Странно, неужели ее так долго писать? Ну ладно, сообщу царевичу, что подьячий… как там тебя по батюшке, яхонтовый ты наш?.. отказывается состряпать ее ранее. Ах, не надо сообщать? Нет, милый, извини, не выйдет. Если я ему о том не поведаю, то виноват в эдакой задержке окажусь сам, а мне этого не хочется. Да и не больно-то мне жаждется класть свою голову на плаху — чем я тогда есть стану? И вообще, твоя под топором смотреться будет куда красивее. Правда, бороденка в кровушке запачкается, но ты не печалься — родные отмоют, прежде чем в домовину класть».

Впрочем, такое было лишь пару раз. В остальных случаях с моей стороны следовало лишь многозначительное напоминание, что царевич Федор будет крайне недоволен случившейся заминкой и, возможно, попросит батюшку принять соответствующие меры и прислать на это место человечка порасторопнее.

Хватало вполне.

С набором проблем особых тоже не возникало, поскольку я повелел брать всех кандидатов без разбора — имеется в виду, что никаких сословных ограничений быть не должно. Более того, льгот никто не имел, то есть сын видного боярина должен был стоять в строю бок о бок с сыном какого-нибудь кузнеца, сапожника или купца.

Про сыновей крестьян царь тоже немного поупирался, заявив, что и без того в последнее время с податями сплошная беда, но тут я привел ему некоторые плюсы, которые имели деревенские жители в отличие от городских. Например, они гораздо меньше боятся смерти, поскольку мало знакомы с радостями в жизни.

— Да и пойдут они в полк куда охотнее, — добавил я. — Это же серебро. Он и своим, кто в деревне остался, поможет.

— Живя в деревне, ума не скопишь, — назидательно заметил мне Борис Федорович. — Яко обучать их станешь, коль они ошуюю от одесной [370] отличить не возмогут?

— Возмогут, государь, — твердо заверил я его, прибегнув для вескости к примерам из древности, учитывая, что Годунов к ним относился с чрезвычайным пиететом. — Некий римский ритор Квинтилиан, который, кстати, тоже, как и я, был учителем детей-наследников одного из императоров, заявлял, что тупые и неспособные к учению умы — вещь столь же противоестественная, как чудовищные телесные уродства. И еще он сказал, что и то и другое встречается весьма редко, а подавляющее большинство как раз, напротив, в детстве подает добрые надежды. И если все это с возрастом угасает, то повинна в этом не природа, а воспитание.

— Ну уж, — вяло возразил он — сказался авторитет неведомого Квинтилиана, но я, почуяв слабину, тут же навалился с другого боку и с помощью другого римлянина дожал его окончательно.

Тягаться с Сенекой Младшим, который тоже был не просто философом-стоиком, но «по счастливой случайности» являлся воспитателем и советником одного из римских императоров, Борис Федорович не отважился. Однако критику в мой адрес себе позволил.

— Эдак опосля таковского указа в полк царевича никто из боярских сыновей и вовсе не придет, — с упреком заметил он мне. — И кто ж тогда под его началом окажется — холопы без роду и племени?

— Мыслишь, убыток от того будет, государь? — осведомился я. — А вот мне кажется иначе — прибыток. Случись что, никто в полку воду мутить не сможет. И вообще… воздух чище будет.

Годунов внимательно посмотрел на меня, задумчиво пожевал губами и… неожиданно согласился:

— И то верно.

Единственное, что было оговорено дополнительно, так это то, что обельный холоп, [371] принадлежащий кому-либо из бояр или просто служивший по кабальной грамоте, обязан оттрубить в полку не менее пяти лет. Только после этого срока Приказ принимал на себя все ранее данные им обязательства расплатиться с прежним владельцем. Для крестьян срока не имелось вовсе — может, его родитель что и должен помещику, но сын за отца не в ответе.

Под страхом огромного денежного штрафа запрещалось кому бы то ни было препятствовать желающим записаться в полк. Поначалу я предложил взыскивать тысячу, но Борис Федорович заявил, что это я чересчур загнул. Пришлось уменьшить. Зато он согласился сделать ее дифференцированной, то есть исходя из конкретного сословия.

Разумеется, самые высокие расценки были для бояр. Если они не пускали своего человека записаться в полк, то за сомнительное удовольствие перечить царю должны были отвалить пятьсот рублей. Три сотни предполагалось взыскать с окольничих. Куда скромнее оценивались стольники — с них строго по названию должности сто рублей. Со всех прочих — полусотня. Впрочем, для иного купца или просто богатого ремесленника выплатить такие деньжищи было тяжелее, чем для бояр, хотя у тех штраф был в десять раз больше.

Царский указ зачитывали каждый день с Лобного места, а помимо этого дополнительно в разных слободах. В той же Стрелецкой слободе, как наиболее перспективной, он вообще висел приклеенным на двери губной избы, чтобы желающие могли ознакомиться с ним в любое время.

Жалованье будущим ратникам было определено не ахти — по пяти рублей в год. Это для того, чтоб никто не шел на службу специально ради денег. Да и нельзя платить детям стрельцов больше, чем им самим, получающим всего семь рублей.

Обмундирование и оружие выдавалось бесплатно.

Кстати, что касаемо формы, то тут я развернулся на полную катушку. Во-первых, состряпал погоны. Получились не ахти, но зато теперь было где лепить лычки. Одна означала десятника, две — полусотника, три — сотника. Если они лепились вдоль, то это был знак принадлежности к спецподразделению, в котором жалованье было увеличено на рубль по сравнению со всеми прочими.

Впрочем, все это было в перспективе, а пока погоны у всех оставались девственно чистыми, поскольку всему полку надлежало пройти КМБ, то есть «курс молодого бойца», где я рассчитывал загонять их вусмерть физически, после чего отчислить не справившихся с нагрузками.

Кроме того, одновременно с силовыми и другими упражнениями предполагалось вдолбить в них как «Отче наш» абсолютную верность царю и трем воеводам полка, первым среди которых числился царевич Федор. Вторым был назначен я, место третьего оставалось временно свободным.

Лишь после всего этого следовало принятие присяги и… новые тяготы и лишения, включая не только чисто военные — строевые упражнения, рукопашный бой, занятия на саблях, с пищалями и так далее, но и учебные — овладение чтением, письмом и счетом.

Для дополнительного стимула тем, кто освоит требуемые азы в достаточной степени, в конце года следовала надбавка в размере еще одного рубля.

Я порекомендовал ввести такое же среди остальных стрельцов, но Борис Федорович лишь досадливо отмахнулся. Ну и ладно. А в моем детище неграмотных быть не должно.

Помимо добавки в виде погон я сменил обычные красные нашивки на груди, сделав их синими и заявив, что этот цвет символизирует чистоту, верность и безоговорочную преданность своим воеводам.

В качестве учителей предполагалось привлечь опытных стрельцов и… желающих из числа иноземцев, которые уже служили у Годунова. Но если для первых жалованье увеличивалось вдвое, то для последних оно повышалось всего на десять процентов. Это тоже специально, чтобы привлечь для обучения в первую очередь тех из иностранцев, кто чувствует в себе склонность к этому делу, а не ради денег.

Правда, оговаривалось, что спустя месяц, если обучение признают удовлетворительным, будет отдельное вознаграждение, а трех сотников, чьи подчиненные выкажут себя с самой лучшей стороны, одарят особо.

Кстати, невзирая на ничтожную прибавку, у меня в первые же три дня появилось сразу шесть кандидатов. Половину я отсеял в течение первой недели — не хватало, чтоб какая-то французская или шведская скотина, тупо тараща глаза, орала на моих парней почем зря — не для того их приглашали. Еще двое — Питер ван Хельм и Конрад Шварц — были относительно нормальными, а кроме того, вполне приемлемо изъяснялись на русском языке.

Что же касается последнего, Христиера Зомме, то он для меня стал подлинной находкой. Вообще-то он собирался дослужить оговоренный срок и укатить в Швецию, где проживала его семья, в свое время бежавшая туда из Нидерландов. То есть парень был фламандец по национальности и повоевать на своем веку успел, преимущественно с теми же испанцами. Причем воевал он под началом достаточно известного полководца того времени Морица Оранского. [372]

Говорю так не потому, что я читал об этом Морице в учебниках истории. Увы, если и доводилось, то вылетело из головы, хотя и имя, а особенно фамилия, услышанные мною впервые, показались смутно знакомыми.

Просто, пообщавшись с Христиером, я пришел к выводу, что этот самый Оранский — полководец и впрямь из известных, а в сражениях с испанцами трепал их как тузик грелку — вдоль и поперек.

Сколько и чего поднабрался от талантливого стратега Христиер — поди пойми, но в конце концов и у меня не Академия Генштаба, предназначенная для выпуска полководцев. Зато что касаемо основ строя, неукоснительного соблюдения воинских рядов на установленных расстояниях, владения копьем, мечом, умения стрелять и беречься выстрелов и множества прочих столь необходимых мелочей, Зомме цены не было.

А главное, что этот немолодой, лет сорока, не меньше, мужик обладал качествами истинного педагога — в своих объяснениях был весьма терпелив и дотошен, а в обучении — последователен.

Из числа наших русских стрельцов выбор имелся изрядный, так что с отбором пришлось повозиться. В среднем из всех желающих, которых я понарасставлял в десятники и сотники, навыками хорошего учителя обладала едва ли десятая часть, не больше, и поди сыщи эту часть среди остальных девяноста процентов.

Кроме того, каждому в обязанность вменялось уже в течение второй седмицы обучения отыскать себе среди подчиненных заместителя, которому можно будет смело передать бразды правления.

Помимо них предполагалось, что со временем, месяца через два, прибудут еще и учителя по верховой езде, за которыми уже отправили на Дон целую делегацию, снабженную подробными инструкциями — какими непременными достоинствами должны обладать мастера конной вольтижировки.

Учитывая благоприятное время года, я решил, что базироваться полку надлежит за городом. Ни к чему нам посторонние глаза, да и потом, когда сюда прикатит царевич, гонять самого Федора тоже будет куда удобнее, дабы чрезмерно заботливый батюшка не смог увидеть и ужаснуться тем издевательствам, которым я подвергаю его ненаглядного единственного сыночка.

Место избрал замечательное. Правда, не сам — нашли. С этой целью Кострома облазил все окрестности Москвы, подыскивая территорию, соответствующую одновременно как моим запросам, так и царским. У Бориса Федоровича имелось скромное пожелание — чтобы недалеко от его загородной резиденции в селе Тонинское, расположенном на дороге, ведущей в Ярославль. Там он всегда отдыхал, когда ехал на богомолье в Троице-Сергиев монастырь, потому это село еще называли Царским.

То есть привязка имелась изначально — северо-восток от столицы. Далее же на мой вкус, чтоб и ручьи звенели, и речушка имелась, да не простая — судоходная. Пускай купеческие баркасы она не выдержит, но простые ладьи с ратниками — в обязательном порядке. Ну и чтоб леса кругом шумели — это для максимального ускорения строительства.

Выполняя мою задачу, Кострома набрел на лесистый участок, где речушка Чермянка, четырьмя верстами ниже впадающая в Яузу, изрядно расширялась.

Спустя три дня после его доклада я сам отправился туда, наняв по совету Костромы ладью с четверкой дюжих гребцов. Денек был воскресный, солнечный, но не жаркий, в самый раз для загородных прогулок. Плыли мы недолго — от наплавного моста, перекинутого в Замоскворечье, всего версту до Яузы, и по ней, как авторитетно заявил мне старший из гребцов, двадцать верст. Словом, рукой подать. Еще часок тянули вверх по Чермянке.

А место и впрямь — залюбуешься. Тут тебе и лес, а после того, как мы вон там и вон на тех холмах его вырубим под строительство казарм-бараков и прочих подсобных помещений, получится прекрасный полигон.

Требование Бориса Федоровича тоже вроде бы соблюдено. До Тонинского, то есть его загородной резиденции, всего ничего — если по прямой, не более пяти верст, тем более что от Медведкова туда имелась проселочная дорога. А если понадобится из летнего лагеря перебраться в Москву, то и тут просто — вновь до загородной царской резиденции в Тонинском, а там как раз выход на дорогу, ведущую из столицы в Ярославль.

В случае же необходимости срочного, а главное — тайного возврата в первопрестольную, имеется и водный путь. Одолеть двадцать пять верст, и все — кроме одной, что по Москве-реке, — по течению, можно часика за два, а то и меньше — достаточно оперативно.

Правда, по прибытии в Москву — ситуации бывают всякие — могут экстренно понадобиться кони, но это тоже несложно устроить. Не думаю, что Годунов откажется выделить где-нибудь близ стен Китай-города место для полковой конюшни. Мне и надо-то пару сотен коней, не больше.

Не понравилось лишь одно — деревушки по соседству располагались ближе, чем мне бы хотелось. На западе Бибирево, которое, как я сразу выяснил, принадлежало Вознесенскому девичьему монастырю, что в Кремле, вообще лежало в полутора верстах. На востоке Медведково, числящееся за Пожарскими — неужто за родителями Лопаты? — чуть подальше, но тоже всего около трех, если не меньше.

Хотя мне же понадобится рабочая сила и подсобные рабочие. Учитывая то, что парней надо гонять день и ночь, хватит с них и дежурств по ротам, то есть по баракам, а все остальное — как строительство, так и заботу о кухне (приготовление еды, помывка посуды, заготовка дров) и прочие хозяйственные работы, в том числе и на полигоне, лучше поручить крестьянам. И им выгода, и у меня на одну головную боль поменьше.

Словом, было с чем идти к царю…

На следующий день я уже обсуждал вопрос с Годуновым. Он не возражал. Еще спустя сутки Борис Федорович вызвал мать-игуменью и быстренько урядил с нею об обмене. Как я понял, для государя он оказался не очень выгоден, поскольку настоятельница, поняв, что у Годунова возникла нужда, выпросила с него взамен этого самого Бибирево аж две деревеньки.

Что до Медведково, то оно, оказывается, принадлежало «своим», а точнее Марии Федоровне Пожарской — состоящей при царице Марье Григорьевне в верховых [373] боярынях.

Между прочим, как я сразу уточнил, заинтересовавшись фамилией, она не просто из знаменитого рода, а мать того самого Пожарского. Нет-нет, не Лопаты, а другого, который вместе с Мининым возглавит ополчение и станет героем Смутного времени.

Впрочем, невзирая на то что она «своя», как мельком обмолвился Борис Федорович, внакладе дама не пожелала оставаться и свою корысть соблюла. Дескать, из нежелания, дабы сыну приключилась потерька.

Но зато теперь там, где раскинулись сосновые леса, у меня появилось место не только под строительство казарм и прочих помещений, но и для полигона. Особым указом земля эта объявлялась заповедной, назначенной для проживания и обучения особого стрелецкого полка «нового строя».

Сами дома для проживания, включая подсобные помещения — школу, поварскую со столовой, небольшую церквушку, продовольственные склады, оружейку, пороховой склад и конюшни, — возвели буквально на глазах, всего за неделю, благо что лес вот он, под рукой.

Из дворцовой челяди по распоряжению Годунова были выделены пять человек — опыт приготовления пищи на большое количество людей незаменим, и в должной мере им обладали только царские повара.

Впрочем, поначалу особо гигантским число новобранцев я бы не назвал — чуть менее шести сотен, из них дети стрельцов составили примерно половину. Но это только в первые две недели.

Прикинув, я решил, что пока вполне достаточно, и распорядился об их немедленной отправке в летний полевой лагерь и размещении в пяти казармах, которые были уже построены. Всего их планировалось возвести десять — по одной на каждую сотню. Однако самих будущих ратников я запланировал разместить с «запасом», примерно по сто двадцать — сто тридцать человек, то есть с учетом возможного отчисления каждого пятого.

Лишние казармы, включая и отстроенные, спустя всего месяц оказались вовсе не лишними. Когда «курс молодого бойца» для первого набора закончился, в оставшихся пяти бараках разместились еще почти шесть сотен человек. Им предстояло проходить все то, что первые, поглядывавшие на вновь прибывших с неким превосходством, уже одолели.

Долго рассказывать о буднях нового полка не буду — тем, кто служил в нынешней армии, они хорошо знакомы, включая наряды, дежурства, бессонные ночи, утомительные занятия и так далее.

Правда, быт у них был куда хуже, начиная с постельных мест — вместо пружинных коек обычные деревянные нары, на них подушки, набитые сеном. На матрасах с соломой обычному человеку начала двадцать первого века тоже навряд ли сладко спалось бы — уж больно колко. Но мои орлы дрыхли как убитые — набегавшись, наслушавшись, настрелявшись и накопавшись за день, они еле-еле доползали до своих мест и валились на жесткое ложе как подкошенные.

Однако хлюпиков и нытиков среди них почти не имелось — воспринимали они все нагрузки, включая спортивные, как должно, хотя приходилось на первых порах нелегко, особенно некоторым, поглядывающим на здоровенную спортивную площадку, отгроханную возле казарм, с глухой тоской во взоре.

Но деваться некуда. Если сам второй воевода говорит: «Делай как я», взлетает на турник, преспокойно совершает два десятка подтягиваний, после чего еще пару подъемов переворотом, а потом спрыгивает с него, почти не запыхавшись, приходилось прилагать все силы, чтобы дотянуться до его уровня.

Кузнецы с моей же Малой Бронной слободы поработали на славу, выполнив большой государев заказ быстро и качественно — помимо десятка крепких железных перекладин в моем распоряжении имелось столько же брусьев и все, что я только припомнил в своей парашютно-десантной бригаде, включая две полосы препятствий. С учетом контингента я сделал ее обычной, без всяких дополнительных заморочек, которые имелись для личного состава наших десантников.

— И нет больше той любви, как если кто положит душу свою за други своя, — вдохновенно вещал им на «политзанятиях» один из лучших проповедников Москвы отец Герасим.

— Если не я за себя, то кто за меня? Но если я только для себя — то чего я стою? И если не теперь — то когда? И если не сейчас — то где? — вторил я ему, настраивая юных ратников на самоотверженность, патриотизм и верную службу царю, попутно припоминая все поучения Суворова.

По счастью, «Науку побеждать» я прочитал и перечитал раза три. Было это в тот солнечный период моей жизни, когда я после рассказов дяди Кости еще витал в мечтах о шестнадцатом веке, грезил о том, что возглавляю русские рати и совершаю великие подвиги. А как лучше всего отдавать команды воинам? Какой язык для них наиболее понятен, учитывая далекие времена? Разумеется, суворовский — краткий, но емкий.

И теперь все, что мне удавалось припомнить из прочитанного, не просто использовалось в полной мере, но и вдалбливалось мною в их головы благодаря неоднократному повтору этих простых лаконичных фраз. Пусть я не помнил дословно все эти выражения, но главное, что мне удавалось сохранить суть, то есть смысл, который при всех моих искажениях ничуть не менялся:

— Хотя храбрость, бодрость и мужество всегда потребны, но тщетны они, коль не будут исходить из вашего умения, которое вырастает от испытаний и твердого знания своих обязанностей в бою, — внушал я наиболее азартным и нетерпеливым.

Иное я помнил вообще смутно, изобретал что-то свое, стремясь соответствовать строго только одному — стилю великого генералиссимуса.

— В двух шеренгах сила, в трех полторы силы: передняя разрывает, вторая наповал валит, третья завершает все. — Это уже на учениях. — Глазомер, быстрота и натиск — вот три кита. Они думают, что мы далеко, а мы рядом. Коли, руби, круши. Не поддаются — нажми, трещат — поднатужься, попятились — успевайдогнать…

Имелось у меня и принципиально новое для того времени — штык. Особое крепление для него на стволе пищали я разработал еще до появления в лагере первых новобранцев. Так что помимо стрельбы они еще учились отбивать сабельные удары штыком — всякое случается в горячке боя, и иногда секунд, чтобы отбросить ручницу в сторону и вытащить из ножен саблю, может не быть. К тому же в этом случае должен сработать эффект неожиданности. Ведь враг думает, что ты безоружен, ан не тут-то было.

Новшество осваивали с трудом, предпочитая привычную саблю, и тут вновь мне как нельзя кстати пригодился Суворов с его знаменитыми фразами: «Стреляй редко, да метко, штыком коли крепко», «Пуля — дура, а штык — молодец!», «Береги пулю в дуле!»

Кроме того, я не побрезговал полузабытым старым. В засаде, да и иной раз в царских палатах — как знать, оружие по возможности должно быть бесшумное. А если уж начнется вакханалия, которая неизбежно грядет в следующем году, тут оно вообще может пригодиться ой-ой-ой как.

Впрочем, в настоящем открытом бою арбалет тоже полезен. Неудобство у него одно — долгое заряжание. Но, во-первых, оно все равно быстрее, нежели возня с пулями и порохом, а во-вторых, он куда легче ручницы. Лук и стрелы совсем прекрасно, но настоящий лучник проходит учебу с детства, а арбалет — самое то, особенно если к нему тоже приспособить мушку и прицел.

И вновь пригодился наш отечественный генералиссимус: «Трое наскочат — первого из арбалета, второго из пищали, третьему штыком карачун».

К сожалению, Борис Федорович не дозволил мне надолго целиком погрузиться в процесс обустройства и обучения набранной пацанвы. Всего две недели я находился в лагере, пока специальный гонец, прибывший из Москвы, не привез вызов от царя с распоряжением с завтрашнего дня возобновить занятия с Федором.

Ну что ж — мне это было только на руку.

Дело в том, что следующим этапом я запланировал как непосредственное участие царевича в командовании полком — должен же народ воочию увидеть своего первого воеводу, так и его занятия в лагере — разумеется, по особой программе. А для того чтобы уговорить царя отпустить горячо любимого наследника престола, необходимо было мое личное присутствие.

Кому другому Борис Федорович непременно откажет, а вот мне, пусть и не сразу…

Уезжал я из этого полевого лагеря со спокойным сердцем. Основное к тому времени было сделано. Быт налажен и организован, со своевременным подвозом продуктов проблем не предвидится, дальнейшие планы учебных занятий, вызвавшие восторг Христиера, детально разработаны на оставшиеся две недели, на неутомимого Зомме можно было положиться, так что никаких проблем.

— До скорой встречи, орлы! — рявкнул я выстроившемуся по случаю моего отъезда строю, услышал в ответ нечто громкое, но невразумительное, после чего отправился в Москву.

И пока ехал в столицу, перед глазами стояли они — будущий цвет новой русской армии. Во всяком случае, мне очень хотелось надеяться, что это так.

Что там говорили в Кремле и в Думе о новой затее Бориса Федоровича — не знаю. Меня это мало интересовало. Скорее всего, этому вообще никто не придал значения — пусть царь резвится, изобретая новую забавную игрушку для своего сына. По крайней мере, мне бы хотелось, чтобы придерживались именно такого мнения.

Чтобы вырасти в настоящих вояк, этой пацанве надо не меньше года, а то и два или три, поэтому пускай до поры до времени их никто не воспринимает всерьез и они остаются для всех нечто вроде потешного полка.

Еще лучше, если про них вскорости вообще забудут — есть, мол, какие-то щенки, вместе с которыми изредка возится и царевич, но рассуждать о них слишком много чести.

Ничего-ничего.

Пускай.

Когда придет их время, появление этих щенков в Москве станет для всех врагов династии Годуновых явной неожиданностью. И двойной — учитывая, что все увидят у щенков изрядно выросшие крепкие белые клыки.

Конечно, молодой пес в некоторых компонентах уступит матерому, но опять же какому? Хорошо обученный, пускай и очень юный волкодав — а я очень рассчитывал вырастить из них именно таковых, — запросто порвет глотку не только крепкому пуделю, но и дворняге куда старше его летами.

А пока… Пока пусть учатся.

Тем более в таком возрасте учение дается легко. В среднем каждому примерно от шестнадцати до двадцати лет, хотя встречались парни и постарше, пускай ненамного — от силы два-три года.

Были и такие, за которыми я подозревал обман и приписку себе лишних лет — проверить-то нельзя, вот и утверждали четырнадцати— и пятнадцатилетние, что на самом деле им уже о-го-го.

Например, юный Дубец — холоп какого-то окольничего Сабурова — никак не катил на свои восемнадцать, кои исполнились ему «опосля две седмицы после минувшего Крещения». Не катил он и на семнадцать. Я иной раз сомневался, а достиг ли он хотя бы шестнадцати — очень уж худ и тщедушен телом, да к тому же и лицо его…

Или мне так казалось из-за постоянного выражения простодушного изумления, свойственного детям, которое читалось на нем? Трудно сказать.

Но мальчишка доказал свое право на службу. Был он упрям, на марш-броске хоть и валился с ног, но не отставал от основной колонны, а что до занятий по рукопашному бою, то тут вообще был одним из первых. При этом, исполняя, скажем, обязанности наблюдателя, примечал очень многое и не только примечал, но и обладал неплохими зачатками анализа, то есть соображаловка у него тоже работала будь здоров.

Особенно импонировало мне его упорство. Парень явно из кожи вон лез, чтобы как можно быстрее накачать мускулатуру, прибавить в силе и росте, который у него пока что был гм-гм… несколько некондиционным. С этой целью он был готов днями и ночами носиться по полосе препятствий, висеть на турниках, которые, по моим словам, помогают росту, отжиматься от брусьев, качать пресс и вообще не вылезать со спортивной площадки.

Поэтому, невзирая на малый росточек и субтильное телосложение, именно его и еще пару десятков способных пареньков я наметил первыми кандидатами в свое особое подразделение.

Кроме того, он умел помалкивать, и вообще в повседневной жизни был на удивление наблюдателен и хладнокровен.

Единственный раз, как мне потом рассказали, Дубец не удержался от восторженных эмоций, но то был особый случай. В лагерь не только возвращался второй воевода полка князь Феликс Мак-Альпин, но вместе с ним приезжал и первый воевода — сын и наследник государя всея Руси. Тут и у человека постарше голова пойдет кругом.

Вообще-то приезд Федора мог не состояться вовсе, если бы не моя настырность.

Глава 22 Царевич… Емеля

Честно говоря, я даже не ожидал, что вполне невинный визит царевича к своим подчиненным будет с такой яростью, в штыки встречен Борисом Федоровичем.

Да и я тоже хорош. Когда зашла речь о сроке его пребывания, недолго думая ляпнул про три месяца, после чего Годунов замахал на меня руками — куда там вентилятору. Мол, он-то полагал денька на три, от силы на седмицу, но это край, а про таковское мне даже и заикаться не след. Ишь чего удумал!

— А за меньший срок он вообще ничего не успеет, — возразил я.

— А коли не успеет, то и вовсе ему там делать неча! — твердо заявил царь. — Да и не приведи господь, приключится с ним чтой-то.

— Каждый измеряет грядущие опасности степенью своей боязни, — проворчал я.

— А я и не отвергаю, что страшусь за него, — не стал отрицать Годунов. — Один сын у меня — понимать надобно. Ведомо ли тебе, Феликс Константиныч, яко у нас на Руси сказывают? Один сын — все одно что ни одного сына. А ты просишь отпустить…

Вот тебе и поговорили. Пришлось временно отступить.

— А давай так, государь, — предложил я на следующий день. — Я его привезу, он пообвыкнется, покомандует, в азарт войдет, а потом, спустя месяц, приедешь ты. Погостишь, повидаешь свою кровинушку, увидишь, сколько здоровья он набрал, как посвежел, зарумянился, подзагорел, после чего он пробудет еще месяц и вернется к тебе. Как тебе такое?

— Никак! — сердито отрезал Борис Федорович. — Негоже, чтоб царский сын невесть где столь долго пребывал…

— Да ведь за седмицу он ничегошеньки толком и не поймет, — резонно возразил я.

— А… ему и не надобно, — извернулся Годунов. — Где ты слыхивал, чтоб царевичи полки водили? Отродясь таковского на Руси не бывало.

— Наверное, когда первые каменные стены возводили, тоже кто-то из любителей старины говорил, что испокон веков ряжи из дерева делали и новшества эти Руси ни к чему, — не сдавался я.

— То иное, — отмахнулся Борис Федорович.

— А Димитрия Донского вспомни. Или Александра Невского. Они дружины и полки самолично в бой водили.

— То дружины, — невнятно проворчал начавший потихоньку сдавать позиции царь.

— А повели бы они их, если бы навыков не имели? — наседал я. — К тому ж сейчас речь и не идет о войске. Судя по количеству, это дружина и есть.

Дебаты длились еще неделю. Со стороны Бориса Федоровича в ход шло все, включая… необходимость дальнейших занятий танцами, математикой, географией, грамматикой и иностранными языками, которые нельзя прерывать.

Но тут я рассказал ему о необходимости чередовать умственный труд с физическим и в образной форме просветил относительно каникул вообще, и летних в частности.

Медиков нет? А как же Давид Вазмер, которого сам Годунов откомандировал в полк? Тем более работы у него немного, да и не случится с царевичем на свежем воздухе ничего страшного.

Пришлось намекнуть и на грядущие события. Разумеется, я постарался сделать это как можно деликатнее, напустив туману, чтоб не вызвать у царя нового сердечного приступа.

— Вота и пущай он у их считается, яко и указано было, в первых воеводах, а сидит тута, при мне, — из последних сил упирался Годунов.

— С берега кораблем не правят, — сердито отрезал я. — Ты пригласил со всей Европы множество умных мужей, чтобы они обучили твоего сына, и он набрался от них знаний. Это хорошо и дальновидно. Благодаря этим познаниям он сможет предвидеть беду. Но когда она придет, ибо предвидеть не означает непременно предотвратить, где царевич возьмет храбрости и навыков, чтобы сразиться с нею?

Тонкий намек на шаткость положения юного государя Борис Федорович уловил. Более того, он оказался эффективен.

— Ты мыслишь, будто… — Царь, не договорив, тяжело задумался, после чего… я получил для царевича добро на полтора месяца моего лагеря.

Правда, сразу после этого дискуссия вновь продолжилась, но на сей раз уже о второстепенном — количестве слуг, которых царевичу надлежит взять с собой, ибо «по чину положено», условиях проживания и прочем.

Спустя пару дней было покончено и с этим.

Кое в чем я даже выиграл. Например, удалось уговорить, чтобы, кроме Чемоданова, в самом лагере подле Федора больше никого не было, иначе на царевича изначально будут смотреть как на изнеженного маменькиного сыночка, а не на первого воеводу.

Правда, от трех десятков телохранителей отбояриться не удалось, равно как и от двух дополнительных медиков — Генрика Шредера и Иоанна Вильке, а то вдруг с наследником престола случится некая хворь. Но это уже детали.

Кто бы видел, какой неподдельной радостью озарилось лицо Федора, когда он впервые услыхал о том, что мои переговоры с его батюшкой завершились успешно. Да и потом, спустя несколько дней, когда мы после тщательных сборов выехали из Москвы, он чуть не подпрыгивал в своей карете.

Да-да, карете. Способ передвижения Борис Федорович тоже оговорил. А вслед за ней катил… обоз, состоящий из двенадцати телег со всевозможным скарбом.

Чего только там не было.

Ладно, рукомойник с серебряной лоханью. Пускай тоже из разряда лишнего, коль речушка под боком, но куда ни шло. А в остальном…

Одна постель чего стоит. Роскошные пуховые перины числом не менее пяти, а может, и побольше. К ним все соответственно — огромадные подушки, теплые стеганые одеяла и так далее.

Что до одежды, то тут еще хлеще. Куда Федору добрый десяток расшитых золотом и жемчугом кафтанов и ферязей?! Где и перед кем он будет в них рассекать?! Рубах тоже не менее двух десятков. Да что рубахи, когда, невзирая на летнюю жару — конец июля выдался знойным, в отдельном сундучке поверх внушительной стопы холодных портов [374] и рубах были заботливо сложены пяток… шапок.

— Кто собирал царевича? — грозно спросил я у сконфуженного дядьки Федора Ивана Чемоданова. — Покажи-ка мне этого умника! Очень хочу на него посмотреть!

Дядька застенчиво ковырнул землю носком сапога и упрямо заявил:

— Завсегда так-то сбираемся, егда на богомолье в Троицкую обитель следуем. И без того самое нужное.

— Пять шапок — тоже нужное? — хмуро осведомился я.

— А ежели случаем спадет с него, да в грязюку? Нешто можно царевичу в чумазой ходить?

Так, все ясно. Случай тяжелый, можно сказать, клинический, потому обсуждению не подлежит, не говоря уж о попытках перевоспитания. Придется бороться путем метода обхода и надувательства — иные средства неэффективны.

— Дак мы и без того изрядно чего оставили, — перешел в контратаку дядька, неверно восприняв мое молчание. — Мы вона и…

Вообще-то, если его слушать, выходило, что Федор выезжает куда-то на пикник, а не в летний полевой лагерь, который школа мужества и школа ратного мастерства.

Ну и ладно — вот доберемся до места, а там начнем исправлять ситуацию в нужную нам сторону.

Чемоданов то и дело с подозрением косился на меня, очевидно предчувствуя, что с самого первого дня все пойдет совершенно иначе, не по цареву хотению, а по моему велению. Помощи же ему не предвиделось, заложить меня было некому, а потому он то и дело скорбно поджимал губы, а на каждом ухабе, на которых карета подлетала вверх, боязливо крестился и неодобрительно покачивал головой.

Однако подлинные страдания дядьки начались со второй половины пути, когда я, подмигнув царевичу, невинным тоном предложил сменить способ езды на более приятный, то есть сесть на верховую лошадь.

— И я, и я тож, — засуетился дядька.

— А как же, — не стал я возражать.

Но угнаться за арабскими скакунами, на которых восседали мы с Федором, его кляча была явно не в силах. Некоторое время его истошные вопли еще слышались где-то позади нас, но потом и они затихли.

— А он не заплутает? — озабоченно оглянулся Федор.

Я лишь улыбнулся в ответ. Двое сопровождающих, которые предусмотрительно оставались с Чемодановым и знающие дорогу от и до, никогда бы не позволили это сделать. Разве что специально и ненадолго — на денек-другой, но не сегодня.

Вот от трех десятков царских телохранителей освободиться нечего было и думать. Тут я даже и не пытался. К тому же оно и не имело смысла — дюжие немцы четко помнили инструкцию повсюду сопровождать и — в случае нужды — защищать Федора от покушений, лихих людей и прочих опасностей. А пока на царевича никто не собирается нападать, им было на все остальное наплевать.

Теперь предстояло определиться с распорядком дня младшего Годунова. Мой идефикс заключался в том, чтобы он вначале прошел через все занятия и спортивные упражнения, которые входили в программу моих ратников, то есть пообтерся среди своих подчиненных. Я надеялся, что этот первоначальный этап надолго не затянется, поскольку сам царевич времени в мое отсутствие даром не терял.

Пока меня не было в Москве, он старательно выполнял весь тот нехитрый комплекс силовых упражнений, который я ему показал перед отъездом и для которого не нужны никакие спортивные снаряды. Правда, с ловкостью и многим другим у него все равно оставались проблемы, но силенку он подкачал хорошо, как руки, так и пресс. К тому же ему и от природы было дано изрядно, а коли имеется фундамент, то возвести на нем стену куда проще.

А уж потом, когда он все это освоит, должна была последовать и учеба по освоению сугубо командных навыков.

Кроме того, царевичу предстояло ночевать отнюдь не в том тереме, который был специально выстроен для него буквально за десять дней до приезда.

Разумеется, все должно проделываться тайно, ибо стоит мне только огласить все, к чему я собрался приохотить Федора, особенно на первоначальном этапе, как сразу, в тот же миг полетел бы гонец в Москву. И донос был бы такой, что при всем своем завоеванном у Годунова авторитете мало бы мне не показалось.

Нет, опалы бы не последовало — не тот Борис Федорович мужик, чтоб лишаться истинно верных и умных людей (ух какой я скромный!), но на всей идее со Стражей Верных можно было ставить большой и жирный крест.

Ситуация, над которой я ломал голову чуть ли не с самого первого дня пребывания в лагере, еще до того, как меня вызвал в Москву царь, была практически безвыходная.

Я, разумеется, распорядился проделать в тереме, близ опочивальни царевича, потайной ход, который выводил напрямую на улицу, но что проку? Вывести его незаметно этим ходом на ту же спортивную площадку можно, но рано или поздно кто-то из приближенных непременно его засечет, а по закону подлости скорее рано, чем поздно.

Кроме того, с чего бы это вдруг царевич заперся средь бела дня у себя в спальне и не выходит? Не иначе как заболел. Значит, будут звать, потом настойчиво стучать, а потом во главе с Чемодановым ломать дверь, и тогда…

Продумывал я и вариант его ночных занятий. Однако оно тоже не дело. Во-первых, само по себе неудобно — ночью много не навоюешь, а многим, к примеру, стрельбой, вообще не займешься. Во-вторых, царевич, как и положено всем русским людям, «жаворонок». Стемнело — отбой, рассвело — подъем. От непривычного графика у него попросту поедет крыша. В-третьих, весь день ему потом придется отсыпаться. На вторые сутки или в лучшем случае на третьи ближние, начиная с Чемоданова, почуют неладное и решат, что он заболел.

Кроме того, имелось и еще множество дополнительных предательских нюансов. Например, стоит Федору первый раз пройти полосу препятствий, как он, по причине неловкости и неумения, непременно заработает хотя бы пару-тройку ссадин и царапин, а также посадит себе синяк или шишку, да еще на самом видном месте, после чего повторится то же самое, о чем я сказал чуть ранее.

Неутешительный итог напрашивался сам собой: куда ни кинь — всюду клин.

В поисках приемлемого решения я перебрал все и почти отчаялся найти выход, но тут мой взгляд упал на… Емелю. Паренек был из тех, кто имел огромное желание стать настоящим ратником, но не имел к тому возможностей. Очень уж он был неуклюж, да и вообще ратная наука давалась ему с превеликим трудом.

Разве что сила в руках. Это да. Не иначе как ремесло кожевенника, которым был его отец, с малолетства развило его мускулатуру, так что парень имел бицепсы, которым позавидовал иной здоровый мужик.

Единственное, что у него бесподобно получалось, так это пародирование, или, как тут говорят, передразнивание людей. Вот и сейчас он в кругу своих сверстников изображал Нечая — одного из пожилых стрельцов, оставленного мною как учителя по стрельбе.

Кстати, получалось у Емели здорово. Он мастерски воспроизводил и его степенную походку, не забыв про легкую хромоту, и говор Нечая, когда он ругает бесталанного стрелка, вновь пославшего все пять пуль мимо цели. Даже ворчливые интонации один в один. Подозреваю, что эта пародия была не чем иным, как легкой местью — самому Емеле не раз доставалось от ратника.

Парень мне кого-то напоминал. Всякий раз, глядя на него, у меня создавалось стойкое ощущение, что я встречал этого паренька ранее, вот только где — не пойму. В Москве? Да он из своей кожевенной слободы ни ногой, а я в свою очередь ни разу не появлялся в его слободе, которая располагалась на приличном удалении от центра столицы и находилась даже не на окраине ее, а за ней. Причина — запах. Конечно, труд их весьма нужен, важен и полезен, но вонь там стоит такая, что слыхать аж за версту. Достаточно сказать, как я узнал от Емели, что при некоторых видах вымачивания кож используется… моча. Да и помимо нее хватает дурно пахнущих ингредиентов.

Но ведь я определенно его встречал, это абсолютно точно. Причем встречал несколько раз, а не один — уж слишком знакомое лицо. А где?

Впрочем, особо я себе голову над этим обстоятельством не ломал — само вспомнится, а не получится, так и ладно.

Только сейчас меня и осенило: да на занятиях в царских палатах. Вот только там его звали… царевичем Федором.

Нет, я бы не сказал, что Емеля с наследником престола так уж схожи. Отличий изрядно, но хватало и общего — овал лица, цвет волос, глаза, губы, нос, контуры подбородка… Опять же подходил и рост. А если к этому добавить и его умение скопировать походку, жесты и, главное, голос, то…

Емеля от моего предложения поначалу опешил. После того как он побожился на иконы, что тайну, которую я ему поведаю, никто и никогда от него не услышит, парень ожидал от меня чего угодно. Но то, что ему придется на время стать… царевичем, да еще сыграть его так, чтоб никто не мог догадаться, — такое ему в голову не приходило.

Был бы он постарше — обязательно бы испугался и… отказался. Но в шестнадцать лет любое море по колено. Нет, поначалу-то он испугался, но затем азарт пересилил.

Я был с ним честен и не только рассказал, для чего именно это нужно, но и о том, каковы могут оказаться последствия этой игры.

Одно дело — я. Мне дадут по шапке, отругают, но тем все и закончится. Совсем иное мой юный пародист — с сыном простого кожевенника можно не церемониться. Разумеется, я грудью встану на его защиту, но сам факт, что некий самозванец осмелился попытаться заменить собой царевича, может настолько взбесить Бориса Федоровича, что предсказать последствия его гнева практически невозможно. Особенно с учетом недавних тревожных вестей о другом самозванце, из Речи Посполитой.

Однако до поры до времени все проходило как нельзя лучше. С утра пораньше, сразу после утренней службы в церкви, царевич выезжал в свой отдельный домик, расположенный аж в трех верстах от всех помещений. Там он заходил в отдельное помещение, после чего дверь за ним закрывалась на задвижку, ибо карты были тайные, и… проводил весь день, якобы обучаясь стратегии и тактике военного дела.

На самом же деле истинный Федор находился совсем в другом месте. Выбравшись через подземный ход наружу, он стрелял, бегал, прыгал, скакал, окапывался, греб на веслах, форсировал овраги и, разумеется, осваивал искусство командовать. Пока только десятком, но все большое начинается с малого. Да и ни к чему, чтобы все видели, насколько он, особенно поначалу, неуклюж и беспомощен.

Дядька, терпеливо высиживающий на лавочке подле закрытой двери, как мне потом рассказывали, время от времени вставал, припадал к ней ухом, после чего облегченно кивал и вновь безропотно усаживался на лавку. Впрочем, вставал он редко, поскольку дверь хоть и была толстой, но голоса за нею слышались достаточно хорошо, особенно голос царевича.

Еще бы он не слышался. Емеля не реже двух раз в час подходил к ней и, специально повысив голос, чтобы сидящий лучше услышал, выдавал некую высокоученую сентенцию, должную показать, насколько мудрым делом он занимается.

Сам он, разумеется, столько загадочных слов никогда бы не запомнил, но оно было и ни к чему. Главным было с должным выражением и без запинки прочитать то, что я заранее написал ему на листе бумаги.

Если кратко, то это была форменная ерунда и чушь на постном масле. Вроде того что изрекал в мультфильме попугай Кешка, оказавшись в деревне. Ну там «заколосилась свекла на полях» и «ожидается существенное повышение надоя каждой курицы-несушки с гектара орошаемого поля»…

Однако дядька был абсолютным профаном в ратных делах, потому проглатывал всю мою галиматью за милую душу. Да, скорее всего, он и не вслушивался в слова — главным для него был голос.

По-настоящему заботило Чемоданова только одно — в нужный час подать обед. Увы, но царевич в это время то подходил к окну, задумчиво разглядывая открывающийся перед ним пейзаж, то склонялся над картами, стоя опять-таки спиной к дядьке, а на все его вопросы о пожеланиях по поводу еды только пренебрежительно махал рукой и отвечал односложно:

— Подавай что хошь, я нынче все съем.

Тяжелее всего Емеле приходилось утром и вечером. Тут уж надо было держать ухо востро. Правда, в эти минуты старался выручить я, ухитряясь отвлечь дядьку в самый неподходящий момент.

— Ахти мне, — жаловался он после. — Сызнова Феденьке не успел подсобить ногу в стремя взденуть.

— А зачем? — удивлялся я. — Неужто не видел, как он сам, без тебя управился, да так лихо, что никакая помощь не понадобилась?

— А куда же это он поскакал-то так резво?

— Куда же еще, как не к своему терему, — равнодушно пожимал плечами я.

— Лошаденка у меня вовсе худая, — сокрушался Чемоданов. — Сменить бы, а то я никуда за им не поспеваю.

— Так ведь дороги всего три версты, — пояснял я. — От избушки к терему да обратно. К тому ж видел, сколько у него телохранителей.

— Уж больно скоро. Так и шею сломать недолго, а кому опосля ответ перед государем держати? — ныл дядька.

— Если не угомонишься, когда что-то случится, непременно скажу Борису Федоровичу, что ты несчастье накаркал. — Я начинал выходить из себя.

— Свят, свят! Господь с тобой! — пугался Чемоданов. — Я ж токмо из опаски.

— Из опаски… — ворчал я. — Лучше бы радовался, каким лихим твой воспитанник стал. В седле как влитой, словно вырос в нем. Да и сам поздоровел, возмужал, силой налился. А ест как здорово — на тарелках ничего не остается.

— Так-то оно так, — скорбно вздыхал дядька. — Да не случилось бы лиха. Опять жа и спать близ его он мне воспретил, и прислуживать за трапезой. Николи такого не бывало, чтоб он без меня-то.

— Зато обед подаешь, — напоминал я. — А про все остальное я тебе уже пояснял — чай, он воевода, потому и должен привыкать, что у него в помощниках, кроме его ратников, никого нету. Да и им надо приучаться на будущее — как себя вести с царевичем, как подавать и прочему.

Сам же в это время прикидывал, сразу хватил бы Чемоданова кондрашка, если бы он глянул на руки подлинного царевича за утренней или вечерней трапезой, или он успел бы разразиться громкими воплями, стонами и сетованиями на то, что недоглядел.

Дело в том, что сберечь лицо Федора от царапин и ссадин нам кое-как удавалось, но с руками этот номер не проходил, несмотря на перчатки, которые царевич практически не снимал во время занятий, за исключением стрельбы.

Как он ухитрялся их заработать — загадка, но факт остается фактом. Особенно выделялись два свежих пореза, один из которых тянулся через всю тыльную сторону левой ладони аж до самого запястья, а второй, хоть и не столь приметный, был на правой ладони. Впрочем, при обучении бою на саблях, пускай они и деревянные, возможно всякое, потому я особо ничему не удивлялся.

Про мозоли вообще остается молчать — их имелось аж семь штук. Говорят, что семь — счастливое число, но я не думаю, что мне привалит счастье, когда их заметит старший Годунов.

Думаю, если бы в тереме не царил полумрак, дядька сразу разглядел бы, что и с лицом у Федора не все слава богу — пороховой нагар от частой стрельбы царевич смывал с себя в семи водах, но какие-то следы все равно оставались. Да и кисловатый запах, шедший от одежды, тоже — не зря Чемоданов все время недоумевающе принюхивался к своему воспитаннику в те редкие минуты, когда выпадала возможность подойти поближе.

Однако в целом все проходило гладко. Так гладко, что я стал побаиваться — если неприятность задерживается, то она, как правило, становится гораздо крупнее, причем время ее ожидания прямо пропорционально ее увеличению.

Кто именно донес о моей афере, равно как и о том, чем на самом деле занимается царевич в своем полку Стражи Верных, не знаю. Борис Федорович со мной не поделился, а вычислить стукача я не успел. Понятно, что приложил к этому разоблачению руку и Семен Никитич. Правое Царское Ухо такие дела никогда не минуют, да и сам доносчик явно имел отношение к его «аптечному» [375] ведомству.

Рад я был только одному — разработанные мною методы конспиративного обучения царевича оказались достаточно качественными, чтобы продержаться почти месяц, то есть в ближнем окружении предателей не было.

Но когда царь прибыл в наш лагерь на смотрины, он уже все знал…

Глава 23 Царская инспекция

Вообще-то, может, оно даже и хорошо. Не зря говорится: что бог ни делает, все к лучшему.

Все равно бы старший Годунов обнаружил и ссадины, и порезы, а в мыльне увидал бы и три здоровенных синяка, полученных в результате падения с лошади, после чего обязательно схватился бы за сердце.

Разумеется, синяки были уже изрядно потускневшими — спасибо свинцовым примочкам, которые я выпросил у лекаря, но при хорошем воображении, видя их размеры, представить, что это были за ушибы, можно. И хорошо, что остались видны только расплывчатые тени лишь трех последних, которые не успели сойти, а ведь если считать все, то наберется не меньше десятка.

Словом, учитывая, как Борис Федорович трясется над сынишкой, сердечный приступ царю был бы обеспечен — тут и к гадалке ходить не надо.

Зато заранее зная все или почти все — слава богу, что синяки могли видеть только я и Дубец, помогавший прикладывать компресс, старший Годунов только недовольно поморщился после того, как увидел за трапезой на левой руке царевича более светлую полоску — коросту отпарили и кое-как содрали накануне.

Он протянул руку, бесцеремонно ухватил Федора за кисть, прищурился, внимательно разглядывая три ороговевшие мозоли, и потом обвел окружающих недобрым взглядом. Его глаза мгновенно потемнели.

Окружающие — их было всего трое, поскольку честь трапезничать с царем имели лишь воеводы полка — как по команде тоже прекратили жевать и замерли.

— Стало быть, правду мне сказывали, — вздохнул он, зло отталкивая от себя очередное блюдо с благоухающим мясом только что подстреленного кабанчика.

Федор как-то весь сразу съежился, затих, и бодрая улыбка рваным чулком мгновенно сползла с лица царевича.

— Ты о чем, государь? — невинно уточнил я.

— А то сам не ведаешь?! — уставился он на меня.

Я стоически выдержал тяжелый, немигающий взгляд почерневших от гнева царских глаз, после чего спросил:

— Дозволь, государь, я поначалу отпущу третьего воеводу, уважаемого Христиера Зомме, ибо он тут вовсе ни при чем.

Борис Федорович сердито кивнул, и мой лучший помощник, светясь облегченной улыбкой, тут же поспешно выскочил из-за стола, даже не дождавшись, когда я к нему обращусь.

— А теперь, государь, дозволь также покинуть стол и первому воеводе полка Федору Борисовичу, ибо ему надлежит должным образом подготовить ратников к торжественной встрече царя всея Руси, — ровным голосом продолжил я.

Годунов посопел, но и тут не возражал, зло мотнув головой в знак согласия.

— Я мигом, батюшка! — заверил еще более обрадованный Федор.

Если Христиер вышел шагом, пусть и торопливым, соблюдая видимость достоинства, то царевич выпорхнул. При этом если Зомме лишь сиял улыбкой, то на лице царевича она сверкала. Еще бы — экзекуция откладывается, а там, после встречи, как знать, как знать…

— Ну а теперь, когда мы остались одни, ваше величество, можно и поговорить, — заявил я в открытую, поскольку таиться и пытаться что-то скрывать не имело смысла. — Или для начала дозволишь мне кое-что пояснить?

— А есть такое, чего и я не ведаю? — скептически поинтересовался Борис Федорович.

Наивный! Одни синяки чего стоят. Боюсь, тебе и от их теней поплохеет, а если бы ты их видел сразу? Даже мне как-то раз стало не по себе при виде кровоподтека размером с чайное блюдце, полученного им при падении в ров при преодолении полосы препятствий.

Правда, царевич, надо отдать ему должное, выглядел молодцом и всякий раз заверял, что ему вовсе не больно, что ни о каком досрочном завершении учебы речи быть не может, отлежаться денек-другой ему не надобно, а в завершение даже находил в себе силы пошутить: «Завсегда учеба чрез синяки да шишки проходила, инако и вовсе не бывало, потому и глаголить тут не о чем. Да и для памяти оно пользительно — вдругорядь ентим боком стукаться нипочем не стану — второй подставлю».

— Есть, — твердо ответил я. — Более того, это и является самым главным.

— Ну-ну… — угрожающе протянул он, и рука его принялась нервно комкать платок, заменяющий царю салфетку. — Токмо помни, что за все это я с тебя все одно спрошу. И не просто спрошу, — он замешкался (ну не дыбой же мне грозить), но затем нашелся, — а яко с самого лютого зачинщика сему окаянству, кое ты тут учинил.

— А как же, — не стал спорить я. — В этой жизни за все надо платить, и поверь, что я готов к любому твоему наказанию. Кстати, то, что ты видел на руках своего сына, государь, — это тоже плата. Вообще-то за овладение воинским ремеслом платят куда дороже, иной раз и животом, [376] а потому Федор Борисович рассчитался дешево. Разумеется, и мы постарались, помогли ему, чтобы он, так сказать, по цене зайца купил корову. Зато теперь он умеет многое, а знает — все.

— Это за месяц-то? — саркастически усмехнулся Годунов.

— Но ведь мы старались, — пояснил я. — Конечно, трудно приходилось. Кто иной нипочем бы не управился, но у твоего сына не только светлая голова, но и крепкое тело, которому от рождения было дано все…

— А коль дано, чего умучивали мальца? — прервал он меня.

— Чего не было, того не было, — возразил я. — Только по его доброй воле, ибо он и сам понимал — мало что-то иметь, надо еще это что-то развить. Это… своего рода лечение.

— Жестокое лечение, — упрямо отозвался царь.

— Никакое лечение не может считаться жестоким, если его результат — выздоровление, — парировал я. — Ну синяков немного получил, мозолей, зато силенок поднабрался, да и бодрости духа.

— А оно стоит синяков и шишек? — не уступал Борис Федорович.

— Только одно это, может, и не стоит, — не стал я спорить с ним. — Но поверь, государь, что он изрядно приобрел помимо, так сказать, телесных навыков. Те, кто вместе с ним бок о бок бегали, прыгали, стреляли, никогда об этом не позабудут. До скончания своих лет они будут помнить, как царевич, не чинясь, хлебал, обжигаясь, из одного котла со всеми горячую похлебку, как точно так же окапывался, готовя для себя укрытие, как скакал, ведя их за собой в бой, как…

— Какой еще бой?! — ужаснулся Годунов, и лицо его не просто мгновенно побагровело от ужаса, а приобрело синюшный оттенок.

— Успокойся, государь, — заторопился я. — Откуда здесь взяться врагам? Учеба, она и есть учеба. Ну-ка, дай-ка мне сюда свою руку. — И, не дожидаясь, пока до царя дойдет суть моей просьбы, быстренько перехватил его левую руку, предупредив: — А теперь гляди в оба. — И принялся энергично массировать ноготь его мизинца, особый упор делая на его нижнюю внутреннюю четвертушку.

Спустя несколько минут синюшная багровость перешла в более светлые тона, а Годунов удивленно заметил:

— И впрямь полегшало. Ты, княж Феликс, ровно колдун какой, прости меня господи. — И, глядя на меня с суеверным испугом, перекрестился свободной правой рукой.

— Научили, — пояснил я, продолжая разминать ноготь царского мизинца. — Батюшка мой и научил. — И, опережая дальнейшие вопросы, сразу продолжил: — А уж у кого он сам эту премудрость подглядел, не ведаю. Знаю только одно: если сердце прихватывает, то помогает здорово, почти как… лечебное питье.

Заминка получилась, поскольку на самом деле концовка пояснения звучала несколько иначе: «Почти как таблетка нитроглицерина или валидола». Но про них говорить не стоит — не пришло еще время расцвета фармацевтики.

Кстати, насчет батюшки на сей раз я вообще не покривил душой. Этот нехитрый способ показывал мне мой подлинный отец, Алексей Юрьевич.

Было это в ту пору, когда я с ребятами засобирался в недельный поход, и батя согласился меня отпустить только после того, как я сдам ему полный курс первой медицинской помощи, а после этого рассказал о нескольких простейших способах, которые в брошюре не упоминались.

Кое-что забылось, а вот это — таблетка для сердечника, которая всегда с ним, — почему-то запомнилось. Возможно, из-за своей оригинальности, простоты и… эффективности.

— Так что ты там сказывал про бой? — проворчал он.

— Я говорил, что вернее людей, чем эта Стража Верных, у царевича не будет. Отныне и на всю жизнь.

— Стража, — усмехнулся он. — Что проку с сопливых юнцов?

— Прости, государь, но это как раз и хорошо, что они юнцы. И совсем здорово, что они вдобавок ровесники Федора Борисовича.

— Жильцы, — усмехнулся Годунов. — Прямо яко у Димитрия Углицкого. — Лицо его болезненно искривилось. — Ну ин ладно, — потянул он мизинец к себе. — Будя. Чаю, изрядно полегшало, а вовсе ты моей боли все одно не избудешь. Пойдем, что ли, на встречу твою. — И, тяжело поднявшись с лавки, не удержавшись, съязвил: — Веди к соплякам своим… верным.

Ну-ну. Пускай так. Я даже не стал поправлять. Оно, конечно, молодо-зелено, вот только сейчас ты увидишь такое, чего доселе не приходилось. Разве что, глядя на своих мушкетеров, да и то сомневаюсь, чтоб они имели представление о настоящих военных парадах.

Высокую оценку, полученную моими салажатами от царя, я увидел раньше, чем услышал от него слова восторга. Вначале это был приоткрытый от удивления рот, затем изумленное покачивание головой и в финале слезы на глазах.

Но последнее уже не от восхищения увиденным, скорее — от умиления. Кем-кем… Разумеется, собственным сыном. Голос царевича несколько срывался от волнения, когда он кричал: «Залпом пли!» и «Орлы! В атаку! Вперед! За мной!», но в целом командовал Федор хорошо, молодцом.

Ребята тоже не подкачали. Вначале дружно шарахнули из пищалей так, что царь аж вздрогнул и испуганно обернулся в мою сторону. Прошлось сразу пояснять, что заряды нынче только холостые.

Да и потом он еще несколько раз оборачивался, всякий раз не говоря ни слова, только тыча дрожащим пальцем туда, где на белоснежном арабском скакуне впереди всех прочих юных ратников, азартно помахивая настоящей саблей, несся в атаку на невидимого врага его сын.

— Нет там врага, даже шутейного, — всякий раз терпеливо пояснял я. — А про те фигурки, что стоят у холма, я уже говорил тебе, царь-батюшка. То простые истуканы с глиняными головами, так что никакой опасности для царевича и в помине нет.

Всякий раз Годунов утвердительно кивал, но хватало его ненадолго. Едва следовал новый номер нашей обширной программы, которую мы начали готовить начиная со второй недели пребывания царевича в лагере, как Борис Федорович опять оборачивался ко мне с тем же немым вопросом на устах. И мне вновь и вновь приходилось ровным, размеренным голосом детально пояснять, что вот сейчас и впрямь пищали заряжены пулями, но стрельба-то направлена только в одну сторону, туда, где выставлены деревянные мишени, так что с наследником престола ничего страшного приключиться не может.

А в завершение была кульминация — парад. Только очередность я изменил. Вначале было торжественное прохождение мимо небольшой трибуны, которую живенько состряпали для такого случая, а уж потом прошедшие выстраивались и следовал доклад.

Разумеется, в сравнении с тем прохождением, которое на Красной площади в двадцать первом веке, небо и земля. Правда, барабанщики наяривали хорошо, почти синхронно, ни разу не сбившись, но во всем остальном — что равнение в шеренгах, что чеканящий шаг — все на порядок ниже.

Однако сам Годунов любовался выправкой не более минуты, а потом он так и впился взглядом в лица проходящих ратников, и я понял, что больше не услышу критики из его уст, а если она и будет, то в самом легком, щадящем варианте.

Думается, давно он не видел эдакого искреннего восторга и горячего обожания, которые на сей раз рекой изливались на царя из юношеских глаз. Хотя что это я — возможно, что и никогда не видел. И теперь, судя по его блаженной улыбке, он буквально купался в этом обожании.

К сожалению, чуть позже из-за изрядного волнения доклад первого воеводы верховному главнокомандующему несколько подгулял.

Про ответ самого главкома я вообще молчу. Хоть я и напоминал пару раз Борису Федоровичу, что именно ему надлежит произнести, хоть и подсказывал, стоя за его спиной, ответы царевичу — как об стену горох.

Царь-батюшка, напрочь позабыв, что он еще и царь, и помня только, что он — батюшка, вместо слов полез целоваться.

Впрочем, может, и это на пользу. Целовался-то искренне, а пацанва — народ памятливый. Вполне вероятно, что для них такая простота чувств может показаться куда забористее, чем официоз казенных слов.

И дружное звонкоголосое «Слава!» в тот же миг взлетело в поднебесье.

На том несколько скомканное торжество завершилось, хотя царевич и тут оказался молодцом. Мягко, но настойчиво высвободившись из отцовских объятий, он повернулся к стоявшим в строю и отдал последнюю команду: «Вольно. Разойдись». И личный состав мгновенно рассыпался, тут же образовав более широкий круг, окольцевавший царскую свиту и жадно вглядывающийся в царя — к царевичу привыкнуть уже успели.

Так мы и шли к терему. Впереди старший Годунов, ласково приобнимающий за плечо младшего, чуть позади я вместе с Зомме, далее — свита, а за нами на некотором отдалении толпа мальчишек. Впрочем, уже через несколько шагов Борис Федорович обернулся и приглашающим жестом предложил мне занять свободное место по левую руку от себя, не забыв прокомментировать:

— Ты у меня близ сердца.

— А как же царевич? — негромко переспросил я.

— Он наособицу, ибо не близ него, а в нем самом, — усмехнулся царь.

Я скосил глаза на Зомме. Намек Годунов понял сразу.

— И Христиан тож пущай рядышком шествует, негоже второго воеводу от третьего отлучать, — добавил он.

Кстати, как я успел заметить, только мою фамилию, пускай и с запинкой, Борис Федорович выговаривал правильно. С именами и фамилиями всех остальных иностранцев, включая того же Христиера Зомме, он обращался куда бесцеремоннее.

Остановившись близ терема, Годунов на секунду призадумался, после чего повернулся к кому-то из свиты.

— Всему воинству годовое жалованье выдать велю! Слыхал ли?

— Нынче же сполним, — низко склонился в поклоне какой-то скромно одетый во что-то серо-синее низкорослый коренастый мужичонка.

Самые «ушастые» из мальчишек, услышав это, тут же радостно загалдели, принявшись торопливо пересказывать радостную новостьостальным. И вновь раздались ликующие крики «Слава! Слава государю! Здрав буди, царь-батюшка!».

Борис Федорович некоторое время умиленно глядел в их сторону, явно наслаждаясь отрадным зрелищем, после чего, совершенно по-мальчишечьи шмыгнув носом, заметил все тому же мужичонке:

— А вперед знай, что второму воеводе оного полка князю Феликсу Константиновичу Мак-Альпину я своим царским словом дозволяю требовать с казны деньгу на нужды оных ратников невозбранно. — И, повернувшись ко мне, небрежно кивнул в сторону мужичка. — Таперь, ежели какая заминка али чего исчо, ты в Казенном приказе враз к дьяку Меньшому-Булгакову. Коли шибко много потребно, тут, знамо, ко мне, а ежели так — сразу туда.

— Ежели так — это до скольки ж рублев, государь? — сразу уточнил въедливый (хотя иных финансистов, наверное, и не бывает) дьяк.

— До… — протянул Годунов и решительно махнул рукой. — До тысячи.

Челюсть у Меньшого-Булгакова отвисла, а глаза съехали к переносице.

— И без указа государева, без твово повеления, просто взять и отдать, ежели затребует? — пролепетал он жалобно, не веря своим ушам. — А ежели он…

— Не ежели! — рыкнул Борис Федорович. — И не он. Кто иной — да, поверю, а он — нет. И… не просто, а расписку с его взяти. — Но тут же, положив мне руку на грудь, с усмешкой пояснил: — То не для того, что не верю, а чтоб они сами тысчонок десять в первый же месяцок не поимели да опосля на тебя кивать не учали.

— Одначе цельная тыща… Не много ли? — Дьяк оказался настойчив.

— Ты лучше в бумаги его залезь да погляди, яко он в них кажную полушку прописал — кому, за что, да когда уплочено. Заодно и поучись, яко надобно — там у него младень разберет, что к чему, — посоветовал Годунов, но тут же констатировал: — Хотя да, вам же чем тяжельше бумагу составить, тем лучшее — чтоб никто ничегошеньки не понял, а рыбку, известно, в мутной воде куда проще ловить, особливо ежели она серебрецом отливает.

— Обижаешь, царь-батюшка, — тихонечко вздохнул дьяк. — Я-ста отродясь…

— А ты отчего решил, будто я непременно о тебе речь веду? — хмыкнул Борис Федорович. — То о всем вашем крапивном семени сказано. А у князя Феликса Константиныча все инако, мочно сказати, вовсе напротив, потому как я с него спрос за деньгу даденную не учинял и даже не помышлял, и он о том ведал, ан все одно — прописывал расходы. Потому — совестливый и бога боится. Хотя, что это я, нашел кому о совести толковати. — И сокрушенно вздохнул. — Эх, мне б хошь чуток поболе таких, яко он, и я б куда спокойнее по ночам почивал… Ладноть, коль нет сапог, будем в лаптях хаживать. А словеса мои попомни. Ежели проведаю, что ему деньга занадобилась, а ты не выдал — в тот же день пожалеешь, что на свет родился.

— Я-ста завсегда все исполнял со всем моим прилежанием, — угодливо склонился дьяк.

— Ну то-то, — успокоенно кивнул царь, но не унялся. — А помимо того, ентому, как бишь его, Зомме второе годовое жалую.

— И это сполним. — Последовал очередной поклон.

— Да не забудь про…

Борис Федорович не угомонился, пока не пожаловал всех и список не сократился до двух человек — меня и дядьки царевича Ивана Чемоданова.

О моей персоне речь зашла раньше.

— Коль третий воевода столь щедро пожалован, мыслю, что второму вдвое супротив него надобно выплатить. Ты сам как мыслишь? — Он испытующе покосился на меня.

Я неопределенно пожал плечами.

— Лучше одари моих ратников своим обедом, за который пригласи самых достойных, чтоб они этот день запомнили, — посоветовал я.

— То само собой, — важно кивнул Годунов и распорядился: — Трапезничать со всеми буду, потому готовьте столы и прочее. — И сразу еще трое из свиты улетели в сторону нашей поварской. — Но то сызнова для прочих. А тебе самому?

— Самый знатный подарок — это чтобы царевич следующий месяц пробыл со мной, — выдал я.

— И только-то? — удивился Борис Федорович. — Быть по сему.

Я не поверил своим ушам. Неужто и впрямь оставляет?! Да еще так легко, без особых уговоров. Быть такого не может.

Федор, сияющий как начищенный медный таз, метнулся целовать отцу руки. Годунов покосился на расплывшуюся от еле сдерживаемого ликования физиономию сына, со счастливой улыбкой от уха до уха, но особой ответной радости почему-то не проявил. Скорее уж, мне показалось, наоборот — лицо его на еле уловимое мгновение даже помрачнело. Хотя я, конечно, могу ошибаться — с чего вдруг.

— Это будем считать придачей, — улыбнулся он мне, ласково ероша вихрастый затылок Федора. — Вот токмо к чему, а?

— Куда уж дороже. — Я поднял вверх правую руку с золотым перстнем, в середине которого уютно устроился крупный рубин с вырезанной на нем геммой — двуглавым орлом.

Перстень этот я получил сразу, еще на учебном поле боя, вместе с троекратным лобзанием в щеки. Второй из перстней — тоже золотой, но с сапфиром — достался Христиеру Зомме.

— Зрите, яко высоко иноземец мои дары ценит, — вновь повернулся Годунов к изрядно поредевшей — поручений было роздано много, и все надлежало срочно выполнить — свите. — Так высоко, что боле ни в чем не нуждается.

— Лучше заслуживать, не получая, чем получать — не заслуживая, — добавил я.

— Вот-вот. Не то что некие, коим то землицы мало, то сельцо соседнее жаждется прирезать, то лужки заполучить.

— Каждый стоит столько, сколько стоит то, о чем он хлопочет, — заметил я. — Мне всегда казалось, что я стою куда дороже сельца и лужков.

Свита молчала. Взгляды, кидаемые исподлобья некоторыми ее представителями, мне почему-то не показались дружелюбными, хотя я вроде бы у них ничего не отнял и на их села и новые лужки не претендовал.

— Не по нраву им твое бескорыстие, — пояснил Годунов, беря меня под руку и отводя в сторонку. — Опаска берет, что вдругорядь, егда сызнова просить станут, я опять про тебя напомню, да ничего и не дам. Но я не о том. Покамест о праздничных столах хлопочут, ты укажи мне того стервеца, кой в личине моего сына хаживал.

— А зачем, государь? Он это по моей команде делал, с меня и спрос, — вступился я за парня.

— Да не боись, — усмехнулся Борис Федорович. — Для него же лучшее, покамест я добрый. Кто он таков, я и в Москве узнать могу, но мне тута на него полюбоваться хотца.

«А ведь и впрямь узнает, — мелькнула мысль. — Коли стукач донес про подставу, то кто именно играл роль Федора, он точно знает, а даже если и неточно, то выведать это не столь сложно. Годунов же сейчас и впрямь добрый, так что лучше рискнуть».

— Но ты и впрямь, государь, его не накажешь? — на всякий пожарный уточнил я.

— Даже награжу, — твердо пообещал Борис Федорович. — Вот Ваньке Чемоданову от меня достанется на орехи. Не признать в каком-то холопе моего сына! Куда токмо глаза его глядели? Никак вовсе на старости лет ослеп.

— Ради такого светлого дня, может, помилуешь? — высказал я осторожное пожелание.

Почему-то мне вдруг стало жаль старого зануду. По всему видать — предан он царевичу не за страх, а за совесть и готов голову на плаху положить, лишь бы с его питомцем ничего не случилось. Глуп, конечно, что есть, то есть. Но, с другой стороны, не такая у него должность, чтобы отсутствие мозгов принесло вред. К тому же неизвестно, кого он приставит взамен. Как бы хуже не вышло.

— Сказал же, слеп он стал, а слепцу убогому подле царевича делать нечего, — раздраженно заметил Годунов.

— Слеп… — протянул я задумчиво. — А давай так, государь. Ты-то зрячий, вот и попробуй отличить царевича от моего человечка.

Борис Федорович посмотрел на меня, как на идиота. Речь его в полной мере соответствовала взгляду.

— Ты в своем уме, княж-фрязин? — ласково переспросил он. — Али ты мыслишь, будто я впрямь свово Феденьку могу не признать? Да я его из тысяч и тысяч…

— Вот когда признаешь, тогда и посмеешься надо мной, — невозмутимо прервал я его. — Только с одним непременным условием: глядеть на него ты будешь точно в тех же условиях, что и Чемоданов. — И сразу пояснил: — Мы ведь старались, чтобы он при свете дня ему на глаза не показывался. Да и лик свой он ему тоже не выказывал. Когда дядька царевича появлялся в дверях, мой Емеля всегда успевал спиной повернуться, да так со спины ему и отвечал, а потом сразу обратно отправлял, мол, недосуг ему.

— Да по мне, хошь в полумраке, хошь со спины. Я его всяко признаю! — не на шутку разгорячился Годунов.

— Тогда дозволь, царь-батюшка, я их предупрежу, чтоб в одинаковых одеждах были, да в схожих комнатах нас с тобой ожидали. Я за Чемоданова буду, а ты просто знай себе смотри на его спину да опознавай.

Борис Федорович призадумался.

— Но чтоб и голос подал хошь на чуток, — потребовал он.

Опаньки! А ведь минуту назад клялся и божился, что ему для опознания и мизинца хватит. Ну что ж… Ладно, выручай, Емеля, старого слугу. Да и себя заодно покажи. Конечно, с голосом ему потяжелее придется, хотя если призадуматься, то и его можно обернуть себе на пользу… А мизансцена у нас будет такая… Или нет, лучше…

«Ага, так и сделаем», — вдруг осенило меня, и я еле сдержал улыбку, рвущуюся наружу. Мой кожевенник, конечно, не дядя Костя с его юродивым Мавродием, но тоже не лыком шит и, если не перепугается — все-таки выйдет на сцену в присутствии самого царя, мы еще поглядим, как там с опознанием.

— Будет тебе голос, государь, — твердо пообещал я. — Оба его подадут, когда отвечать мне станут…

И они его подали.

В первой светелке в ответ на мою просьбу спуститься да потрапезничать, ибо время давно прошло, паренек в нарядной ферязи, стоящий у стола к нам спиной и сосредоточенно разглядывающий карту, небрежно отмахнулся и негромко произнес:

— Приду я, приду. Мне еще часец дробный, дабы разобрать тут кой что, и непременно приду.

После чего паренек, по-прежнему пребывая в задумчивости, не поднимая головы, плавно двинулся к небольшому оконцу.

— Ну я тогда повелю, чтоб разогрели все да на стол накрыли, — заметил я.

— Повели, повели, — машинально кивнул стоящий у окна и сосредоточенно потер переносицу.

— И чего тут мыслить, — недовольно отозвался царь и насмешливо посмотрел на меня. — Легка твоя загадка: он и есть сынок мой Феденька.

— А ты погоди спешить, государь, — осадил я его и шагнул к другой комнате.

В ней, когда мы открыли дверь туда, нарядно одетый юноша сосредоточенно собирал с пола рассыпавшиеся в беспорядке листы.

— Никак случилось что? — Я с нарочитым испугом всплеснул руками.

— Да нет, все хорошо, — досадливо отмахнулся тот.

— А трапезничать когда ж тебя ждать? — поинтересовался я.

— Вот подберу листы и мигом примчу, — заверил юноша. — А где ж у меня?.. — Он, не договорив, поднял голову, внимательно осмотрел противоположную от нас стену, после чего опрометью кинулся к ней и извлек из-под лавки последний лист, завалившийся под ножку.

Я закрыл дверь и вопросительно уставился на Годунова. Тот некоторое время озадаченно молчал, но затем на его губах появилась ироничная усмешка.

Значит, вычислил. Ну и ладно.

Затянувшуюся паузу прервал кто-то из свиты, но был так свирепо обруган, что сразу же испарился.

— Эва, кого обмануть решил, — насмешливо хмыкнул Борис Федорович, медленно двинулся в сторону выхода, но почти сразу остановился и полюбопытствовал: — А что ж они-то не выходят? Вроде как кончилось все.

— Ждут, когда я им скажу, что все закончилось, — пояснил я.

— А ты ждешь, когда я скажу, в какой светелке был мой сын, — в тон мне продолжил Годунов и мотнул головой в сторону ближайшей двери.

— В первой из светелок? — на всякий случай уточнил я.

Борис Федорович с усмешкой заметил:

— Всем твой ратник хорош, да токмо мой сын куда степеннее. А переносицу тереть, егда чтой-то не выходит, то и вовсе родовое. У меня оно тако ж случается.

Я пожал плечами и шагнул к ближайшей двери:

— Все, Емеля, — громко сказал я, открыв ее. — Давай-ка покажись государю при свете, а то он мне на слово не поверит. — И двинулся к другой двери. — Федор Борисович, там батюшка тебя кличет…

Годунов застыл, растерянно уставившись на меня, затем на появившегося Емелю, потом перевел взгляд на робко застывшего в дверном проеме царевича.

— Да-а, — протянул он, наконец убедившись, что и впрямь ошибся. — А-а-а… ты что ж, добрый молодец, тоже такой обычай имеешь промеж бровей тереть?

Емеля молчал.

— Никак язык отсох? — прищурился царь, постепенно вновь приходя в доброе расположение духа.

Столь явно выказанная боязливость несколько компенсировала наглость, с которой недавний кожевенник столь мастерски спародировал его родного сына, не постеснявшись позаимствовать у последнего не только одежду, но и любимые жесты.

— Ась? — улыбнулся он с некоторой натугой. — Али ты его проглотил? — И повернулся ко мне. — А может, он без дозволения воеводы и слово лишнее боится молвить? Что скажешь, князь Феликс Константинович?

— Робеет он. А жест сей подсказан ему мною, — ответил я за Емелю.

— И яко же у тебя токмо духу хватило, дабы насмелиться облачиться в царевы одежи и выступать, яко он? — укоризненно покачал головой царь.

— То повеление второго воеводы, государь! — выдавил Емеля, выполняя мой прямой приказ, повторенный ему неоднократно: в случае, подобном этому, валить все на меня. — А второй воевода для меня третий после бога.

— Третий, — задумался Годунов. — Царевич, стало быть, второй. А кто ж первый?

— Ты, царь-батюшка. Так нам княж Феликс Константиныч сказывал. Мол, нас, воевод, слушаться, аки господних ангелов, а государя Бориса Федоровича, кой наш благодетель и над воеводами наиглавнейший, яко архангела Михаила, повелителя небесной рати.

Я перевел дыхание. Молодец, парень. Пускай не слово в слово, но именно в том ключе, как я его и инструктировал, чтоб и преданность выказана была, и почтение к старшему Годунову, и сам он был вознесен о-го-го.

— Дак ведь князь Феликс — второй воевода, — хитро прищурился Борис Федорович, — а ты сам сказывал, что над им первый, да еще и я.

— Царевич оное повеление князя Мак-Альпина утвердил, а ты, царь-батюшка, отменить его не повелевал, — парировал Емеля. — А ежели бы повелел, я бы их нипочем не послухался, потому превыше тебя на Руси токмо бог един.

Отличная работа! Ничего не забыл. Что ж, и я свое слово сдержу — быть тебе, Емеля, в особом отряде среди разведчиков!

— Ишь ты… — протянул польщенный Годунов и вновь повернулся ко мне. — А я-то, я?! Как же кровь родную не распознал-то?! Ну и молодца твой малец! Ловко он меня объегорил! Так мне и надо, старому, вперед умней стану. — И он… расхохотался.

На этот раз фальши в смехе, в отличие от предыдущей улыбки, я не почуял.

Ну да, так и должно быть. Умный человек тем и отличается от напыщенного дурака, что всегда сумеет посмеяться над собой, если попадает в действительно смешное положение. Ну а мудрый вроде Годунова успевает это сделать прежде остальных.

— Ладно уж, — вновь обратился он к Емеле. — Коль обещался твоему воеводе, что прощу тебя, стало быть, взыску не будет. Опять же ты не по своей воле, потому и спросу с тебя нетути. Но вперед повелеваю личину царевича не на́шивать и под его именем не выхаживать, а ежели проведаю, что нарушил, гляди — я тогда и старые твои грехи сразу попомню. — И он погрозил кожевеннику пальцем. — А покамест золотые ты по праву заслужил: один за обман Ваньки Чемоданова, другой — за царя. Ну и третий — ибо ты не токмо свово государя обманул, хошь и с его дозволения, но и родного батюшку в сумненье ввел.

К разговору о Емеле он вернулся уже после праздничной трапезы, за которой пробыл не так уж и долго — ровно столько, чтоб удоволить мой личный состав да сказать несколько благодарственных слов.

— Опасный человек, — заметил он мне негромко, вставая из-за стола и незаметно кивая в сторону кожевенника. — Быть похожим на государя или пускай даже на наследника — само по себе головничество. [377]

— Да он не так уж и похож, — возразил я. — Со спины еще куда ни шло, а передом повернется, и все — обман налицо. Если бы не жест, который я ему и показал, то ты, государь, нипочем бы не ошибся.

— Выходит, и ты опасный, — невозмутимо приклеил он аналогичный ярлык и к моей скромной персоне. Я не нашелся чем ответить, но он и не ждал, чтоб я откликнулся, сразу добавив: — Потому вдвойне хорошо, что ты на моей стороне. — И завершил речь косвенным признанием своего проигрыша: — А Чемоданова я, пожалуй, оставлю. Коль уж и меня вокруг пальца обвели, то Ваньке и подавно с тобой не управиться.

Вот только завершилась его программа пребывания у нас в полку не совсем так, как мне хотелось бы. Оказывается, свое обещание насчет царевича он собирался выполнить иначе, чем мне представлялось. Забыл я, что легко достигнутое согласие не заслуживает доверия. Не Федор оставался в лагере, а меня Борис Федорович забирал из него. Так что к вечеру мы с царевичем оба засобирались в дорогу.

Лишь одно он позволил своему сыну, если сравнивать с недавним прошлым: ехать не в царской карете, а верхом на коне, благо что шли на грунях [378] — по проселочной дороге настоящей рысью не припустишь, да и царский поезд не давал разогнаться.

Зато меня Борис Федорович усадил рядом с собой, удалив всех прочих и пояснив причину. Дескать, пока мы не попали в Кремль, есть время спокойно потолковать кой о чем. Однако, приметив, что я сижу возле него с обиженно-отрешенным видом, и сразу догадавшись о причине, к делу не перешел, а начал неожиданно, вспомнив вчерашнее.

— Ну и баньку ты мне о прошлый денек учинил, — пожаловался он. — Давно так-то не доводилось, чтоб за единый час меня столь разов то в жар, то в хлад кидало. Теперь все припоминаю — лепота, да и токмо, а егда тамо стоял, не до смеха было.

— А коль лепота, что ж ты царевича еще на месячишко не оставил, государь? — хмуро поинтересовался я.

— А на кой? — делано простодушно удивился Годунов. — Сам же сказывал, что он всему обучился и все постиг.

— Хороший воевода должен не только сабелькой махать да из пищали метко стрелять. У него главная задача в том, чтобы руководить боем и выигрывать его, причем не числом, а умением. А для этого он должен выучиться организации взаимодействия между пехотой, конницей и артиллерией, умело использовать складки местности и проводить ее рекогносцировку, потому что воеводе такое умение может принести куда больше пользы, нежели храбрость…

Говорил я долго — Годунов, усмехаясь, внимательно слушал и ни разу не перебил, но лучше бы встрял. Кривая улыбка явно свидетельствовала, что решение его твердое и отменять его он не станет. Да и поздно уже — давно в пути.

— Как раз на следующей седмице должны были подвезти первые пушки, — закончил я. — Вот бы и опробовал царевич способы взаимодействия.

— А коль ствол разорвет, егда он рядышком стояти будет? — возразил Годунов. — Такое сплошь и рядом случается, уж ты мне поверь.

— Конь не затоптал, саблей не зарубили, из пищали не застрелили, — загибал я пальцы, — так почему его обязательно из пушки разорвать должно?

— А потому, — пояснил Годунов, — что те, коих ты перечел, живые. Понятное дело, коль Федор мой рядом, то они остерегались. Пушка же — железяка бесчувственная, потому ей все едино, кто там близ нее встал — холоп ли, купец, ратник простой али воевода. Ка-ак бабахнет и все. Нет уж. Пущай при мне побудет. Да и соскучился я по нем.

— Так то поправимо. Мог бы и сам подольше погостить, — заметил я.

— Мог бы, — кивнул Борис Федорович. — Токмо скучаю не я один — и матушка-царица его заждалась, все глазоньки на дорожку проглядела, да и сестрица родная, Ксения Борисовна, тоже в печали превеликой, что ни вечер, так из очей слезы капают.

Я недоверчиво усмехнулся. Про них можно было бы и не говорить. Верю, конечно, что им немного взгрустнулось, и они будут рады увидеть Федора, но уж не в таких масштабах, а то ишь — одна глазоньки проглядела, другая рыдает каждый день… Ну не верю я в такое бурное проявление чувств из-за таких малых пустяков.

— Не веришь, — догадался Годунов, — а напрасно. Ей-ей, не лгу — уж и не помню вечера, егда у моей Ксении Борисовны слезы не лились. Прямо тебе река-Москва, да и только.

Судя по тону, Борис Федорович и впрямь не лгал.

Нет, все-таки одно из двух — либо за четыре века наша психология слишком отдалилась от чувств средневековых жителей, либо это уникальная семья, которая органически не может жить поврозь. Возможно и третье — это я сам стал черствым, бездушным истуканом.

— Опять же холода вот-вот наступят — лето ж закончилось. Эвон ночи каки студеные стали. Не приведи господь, ежели застудится. — И протянул задумчиво: — Да и невдомек мне — то ли ты затаил что от меня, то ли мыслишь подале, чем мне видать.

Я изумленно посмотрел на него:

— Все как на духу, государь.

— Тогда ответствуй: пошто ты робят воевати учишь? У стражи одно дело — караулить, дабы с государем чего не стряслось, а ты эвон куда замахнулся…

Я улыбнулся:

— Ну ничего от тебя не утаить. Тогда слушай…

И выдал ему про свои далекие планы, чтоб сделать из этого полка костяк будущего войска Федора Годунова, что необходимо, поскольку с системой ратных холопов надо кончать. Да и юному государю будет поспокойнее, когда вся ратная сила сосредоточится только в его руках, а у бояр из числа самых именитых останется два-три десятка — не больше. Для почета — с лихвой, а что-то существенное с ними сотворить, вроде переворота или поднятия мятежа, он никак не сможет.

— Дельно, — аж крякнул он от удовольствия. — Погоди, а командовать-то кто ими станет? Ведь в воеводы все одно — бояр ставить придется.

— Зачем? — пожал плечами я. — Когда новые полки по новой системе будут в царских руках, то можно назначить кого угодно, и лучше из худородных. А чтоб бояре не обижались да не сетовали на тебя с обидой, вовсе их к войску не подпускать. Мол, хотел бы поставить, да вовремя вспомнил, что эдакими голоштанными ратниками командовать потерькой Отечества может обернуться, потому и не стал.

Борис Федорович смеялся долго.

Взахлеб.

— А ведь они и впрямь не изобидятся на меня, коль я им таковское поведаю. — И, вытирая платком глаза, протянул: — Ох и лукав же ты, Феликс Константинович. — Кивнул согласно. — Что ж, дело доброе, хошь и растянутое на десяток лет, не меньше. Ну и пущай. Зато внуки мои жить без опаски станут.

— А ты меня, государь, отрываешь от столь важных забот, — обратился я к нему с вежливым упреком.

— А ты еще не забыл, что покамест пребываешь учителем философии? — вопросом на вопрос ответил Годунов. — К тому ж слово тебе дал в ближайший месяц вас с царевичем не разлучать. Али запамятовал о своей же просьбишке? — удивился он. — Дивно. Вроде вчерась токмо выказал ее, а ныне уж и позабыть успел. — И заулыбался, всем своим видом призывая меня присоединиться к нему.

Пришлось улыбнуться за компанию.

Но Борис Федорович недолго пребывал в игривом расположении духа. Спустя несколько секунд он уже посерьезнел и осведомился:

— Ныне слыхал ли, что самозванец, о коем я тебе сказывал, решил? Он поход супротив меня удумал. Собрал голытьбу с Сечи, воров, кои в Литву из моей державы утекли, шляхту из тех, у кого всех владений — драный кунтуш да щербатая сабля, и пошел. Во как! — И неуверенно засмеялся, призывая меня последовать его примеру.

Пришлось выжать сдержанную улыбку, но тут же предупредить:

— Мыслю, что навряд ли такое безумие пришло ему в голову без посторонней помощи.

— А тут и мыслить неча, — отмахнулся он. — Знамо дело, бояре мои ему споспешествовали. Думаешь, сам не ведаю, что хошь и испекли сего самозванца на ляшской печке, да вот заквашивали его московские пирожники. — После чего неспешно открыл миниатюрным ключиком небольшой деревянный резной ларец и, достав оттуда какой-то свиток, сунул его мне: — Для начала зачти-ка, а опосля с тобой и потолкуем.

Я внимательно осмотрел тяжелые вислые печати — и когда успел заказать? — затем больше ради проформы и заранее зная ответ, поинтересовался у царя:

— От него?

Годунов молча кивнул в ответ.

— Понятно, — вздохнул я и углубился в свиток.

Читать было тяжело — все-таки я еще не до конца освоился с правописанием, но мне хватило самого начала, чтобы понять, о чем идет речь дальше.


«Мы, Димитрий Иоаннович, божиею милостию царевич всея Руси, удельный князь Углицкий, Дмитровский, Городецкий, по роду от предков своих наследственный государь великаго царства Московского, похитителю власти нашей над государством Борису Годунову любовь и напоминание, желаем неисповедимых щедрот вышняго бога и предлагаем нашу милость. Мы недавно писали еще письмо тебе и напоминали тебе по-христиански; но твои коварства, о, Борис, и злодеяния пусть будут известны людям…»


Дальше шел перечень. Был он не так чтоб большой, но читать эту ахинею не хотелось, потому я пробежался по ней вскользь, выхватывая лишь суть и стремясь побыстрей дойти до концовки.

Заканчивалось письмо мягким увещеванием:


«Возврати же лучше нам наше; а мы простим для бога все твои вины, и заботясь о душе твоей, которая в каждом человеке драгоценна, назначим тебе спокойное место для покаяния…»


— Вежливый мальчик, — заметил я хладнокровно, возвращая свиток Годунову. — Даже не забыл под конец пожелать тебе «доброго здоровья и души спасения».

— Ага, — мрачно подтвердил Годунов и, тяжело дыша и откинувшись на мягкую подушку подголовника, принялся потирать ладонью грудь — не иначе схватило.

Я тревожно посмотрел на него, выглянул в тусклое оконце возка, но он догадался и пресек мою попытку:

— Не зови никого. Сами управимся. На-ка вот. — И сунул мне ладонь левой руки.

Надо же, запомнил. Это хорошо. Случись чего, и без меня управится. Но пока я тут… И, не говоря ни слова, принялся старательно массировать ноготь мизинца.

После некоторой паузы Борис Федорович, кривя рот в злой усмешке, заметил:

— Никак он от всей души здоровья мне пожелал, да такого, что я вмиг почуял…

В дальнейшем мы катили оставшуюся часть пути молча — говорить не имело смысла. Борис Федорович приходил в себя, чтоб на выходе никто не смог заметить ни тени прошедшего сердечного приступа, а я обдумывал, что сказать, с каждой минутой убеждаясь все сильнее, что сказать-то мне и нечего.

Не тот случай.

Да и вообще, в таких вещах нужны не слова, а совсем иные аргументы и другие доводы, куда более острые. Когда говорят пушки, молчат не только музы. Философы тоже безмолвствуют.

Нет, если бы я не знал истории, то, возможно, позволил бы себе какое-нибудь банальное утешение вроде того, что ты его, царь-батюшка, на одну руку посадишь, а другой прихлопнешь.

Но я ее знал.

Пускай не в том объеме, в котором хотелось бы, но сейчас мне было достаточно и его, а потому сказать такого не мог.

Выходя из возка и тяжело опираясь на мою руку, Борис Годунов глухо произнес:

— Мне донесли, что он уже выступил.

Опа! Кажется, мои временные трудности закончились, и теперь им на смену пришли трудные времена. Прощай беззаботное житье-бытье и моя мышиная возня с безнадежной любовью шотландского пиита.

Я скрипнул зубами и молча кивнул в знак того, что понял и осознал, насколько это серьезно.

Кто-то назвал бы этот вызов мальчишки безумием. Идти воевать против столь могучего противника, окружив себя горсткой таких же, как он сам, авантюристов и прочим сбродом, — это и впрямь припахивает безумством. Но вот беда, на сей раз сопернику Годунова улыбается судьба, а с ней спорить затруднительно…

Как-то мимоходом мелькнула жалкая мыслишка, что я вновь нарушаю данный себе зарок ни к кому не привязываться в этой жизни. Причем нарушение это куда серьезнее, ибо передо мной уже не Квентин, чья судьба неизвестна, и вообще, может, парень еще и меня переживет, — а потенциальные покойники, которым осталось меньше года. А значит — вновь придется испытать и пережить боль. Ту самую боль, когда в душу вонзают острый клинок и не спеша начинают прокручивать его из стороны в сторону.

Но я тут же небрежным щелчком откинул эту мысль далеко в сторону.

За ненадобностью.

«В этой жизни, — ответил я сам себе, — я никаких зароков не давал».

И вообще, кто сказал, что с судьбой не поспоришь? Мой дядя — весьма красноречивый пример обратного, причем успешный. А я чем хуже? Да, возможно, ничего не выйдет.

Ну а если… попробовать?..

Эпилог Послание вдогон

Константин вернулся в вагончик, который освободил для них бригадир, поздно вечером, когда сын Миша безмятежно спал, раскинувшись на по-солдатски узеньком топчанчике. Нерешительно потоптавшись у входа, Константин вытянул из пачки последнюю сигарету, задумчиво посмотрел на сына, после чего вновь убрал ее в пачку. Вид у него был усталый и злой.

Валерий даже не стал его ни о чем спрашивать. И без того понятно, что все усилия друга так ни к чему и не привели. Как помочь в такой ситуации, он тоже не имел ни малейшего понятия. Однако единственную возможность — попробовать отвлечь от тяжких дум — он использовал сполна, затеяв длинный путаный монолог, в котором пытался изложить свою версию случившегося, которая по всем раскладам должна была закончиться хеппи-эндом, поскольку не бывает дорог, ведущих только в одну сторону, а значит…

Константин поначалу даже не откликался на его слова. Однако спустя время он понемногу стал прислушиваться, а еще минут через десять принялся подкидывать реплики. Правда, были они с явным пессимистическим уклоном и вдобавок отчетливо припахивали желчным сарказмом, вроде того что кое-кто забыл о существовании дорог с односторонним движением, а это в итоге все равно что в путь в одну сторону.

Но лиха беда начало.

Затем разговор перешел на самое неприятное для Валерия — что можно предпринять им самим, дабы не сидеть тут, в вагончике, тупо дожидаясь, когда ситуация изменится в лучшую сторону.

— Чудо — это хорошо, и надежда на него — здорово, — безапелляционно заявил Константин. — Но я как-то не привык дожидаться его сложа руки. — И вопросительно уставился на друга.

Тот смущенно отвел взгляд в сторону, поскольку ответа у него не было. Во всяком случае, Валерий не видел ни одного мало-мальски приемлемого варианта, кроме единственного — попытаться перебраться туда самому Константину. Но даже он давно отпал, так как был уже испытан Россошанским на практике, причем с нулевым результатом.

— Итак, что мы имеем? — подвел неутешительный итог дядя исчезнувшего племянника. — Туда попасть никак не получается, даже с перстнем на пальце. Обратно тоже никто не вернулся. Но самое плохое, туман не просто перестал искрить — он рассеивается. Если дело пойдет так и дальше, то к утру его вообще не будет.

И вновь Валерий промолчал, напряженно размышляя, как можно помочь. Правда, не Федору, надежды на возвращение которого он особо не питал, хотя и опасался произнести это вслух.

«А вот Косте следовало бы подкинуть какую-нибудь идейку, — прикидывал он. — И пусть шансы на успех будут мизерные, но у человека хотя бы возродится надежда, а то сидит — мешки под глазами, лицо чуть ли не серое… словом, краше в гроб кладут».

Однако и тут в голову поначалу ничего не приходило. Но если долго мучиться, что-нибудь получится. И точно — пришло, осенило, озарило.

— А ну-ка, давай выйдем на улицу, — предложил он другу.

Константин молча кивнул и двинулся к двери.

«Даже на сына не посмотрел, — отметил Валерий, шагая следом. — Дальше, кажется, некуда».

Теплая августовская ночь была наполнена мириадами назойливо звеневших над головой комаров, в чей тонкий звон время от времени вмешивались другие обитатели болота.

— Видишь, что творится? — кивнул Константин в сторону камня. — Еще час-полтора, ну два от силы, и хана.

И впрямь. Огромная полная луна, нависшая над головами друзей, хотя и неярко, но уже высвечивала камень, силуэт которого был виден сквозь клубы заметно редеющего тумана.

— Но еще не поздно, — упрямо заметил Валерий.

— Ты о чем? — удивился Константин.

— О камне, о тумане и… о твоем перстне, — лаконично ответил его друг.

— А… поподробнее?

— Постараюсь. Ты попасть никуда не смог, так?

— Так, — тяжело вздохнул Константин.

— А какова причина? — спросил у друга Валерий.

— Да почем мне знать?! — взорвался тот. — Тут тысяча ученых ответ не дадут, а ты хочешь, чтобы я один его нашел, да еще вот так сразу!

— Хочу, — невозмутимо кивнул Валерий. — Ученым спешить некуда, они и годами могут думать, а нам твоего племянника выручать надо, и сделать это срочно.

— Можно подумать, я без тебя этого не знал! — огрызнулся Константин. — Ты вообще зачем меня сюда вызвал? Покурить, что ли?

— Нет, — вздохнул Валерий. — Идея появилась, — лаконично пояснил он другу. — Я тут подумал и предположил: что, если твой туман не начисто лишился своей силы, а лишь частично, а?

— То есть? — тупо уставился на друга Константин и поторопил его: — Давай не тяни, а излагай по существу. И лучше при этом ни о чем меня не спрашивай. Сам, что ли, не видишь, что голова вообще не варит.

— Понял, — кивнул Валерий. — Тогда строго по существу. Мне кажется, что у тумана уменьшилась грузоподъемность, — хладнокровно пояснил он, стараясь вложить в свой голос максимум убежденности — если ты сам себе не веришь, кто тогда тебе поверит.

— Что у него уменьшилось? — вновь озадаченно посмотрел на друга Константин.

— Ну это я ее так образно назвал, для краткости, — последовало смущенное пояснение. — Словом, сила, таящаяся в нем, тягать теперь большой груз во времени уже не способна, так как ей не хватает энергии и взрослый человек для нее стал слишком тяжел по весу и громоздким по объему. Перенести его она уже не в состоянии. Но если моя гипотеза верна, то это не означает, что она вообще ни на что не способна. Просто ей сейчас доступна отправка более легкого груза.

Константин вместо ответа забористо выругался, выразительно повертел пальцем у виска, после чего решительно направился обратно к вагончику.

— Ты чего?! — обалдел от такой реакции Валерий.

— А ты чего?! Соображаловка работает хоть немного?! — возмущенно осведомился Константин. — Мало тебе, что я племяша лишился, так ты предлагаешь и родного сына вслед за ним отправить? Совсем уже чокнулся! Чего он там в пять лет делать будет?! Это ж смерть верная!

— Дурак ты, — вздохнул Валерий. — Ладно, считай, что я тебя простил, поскольку это как раз у тебя соображаловка тупит. А о Мишке твоем у меня и в мыслях не было, идиот, — не удержался он все-таки. — Тут речь совсем о другом. Я предлагаю тебе отправить туда один перстень.

— Это как? — снова недоуменно уставился Константин на друга.

— Каком кверху, — передразнил тот. — Но если серьезно, то лучше всего положи его прямо на камень. Думаю, что рабочие туда ни за что не пойдут, даже в отсутствие тумана — уж очень они напуганы исчезновением Федора.

— И этого, как его, Алексея, — согласно добавил Константин.

— Вот-вот. Так что оставляй смело.

— А если к утру, когда туман совсем рассеется, перстень все равно останется лежать на камне?

— Значит, моя версия оказалась неправильной, — развел руками Валерий. — Тогда подключим Мишу Макшанцева и станем думать всерьез, долго и упорно. Но если она верна, то перстень исчезнет. Где он окажется в этом случае, можно только предполагать, но мне кажется, что в одном мире с твоим племянником.

— И что?

— А ни хрена! — рявкнул Валерий. — Совсем, что ли, без ума?! Конечно, не исключено, что Федор и с его помощью обратно не выберется — кто спорит. Но он же у тебя смышленый парень, поэтому сообразит чего-нибудь. И еще одно, — быстро остыв, добавил он. — Помнишь легенду о том, что здесь собирались почитатели дьявола и плясали возле камня…

— Я же рассказывал тебе, — поморщившись, перебил друга Константин, — никакие это не сатанисты, а совершенно нормальные люди, которые верили в наших славянских богов. За всех, конечно, не поручусь, но кое-кто куда порядочнее иных христиан.

— Дело не в этом. Я имею в виду концовку, — пояснил свою мысль Валерий. — Богу надоело на них глядеть, он в сердцах плюнул, и камень вместе с полянкой ушел вглубь, на самое дно, правильно?

— Ну? — И вновь недоуменный взгляд.

— Баранки гну, — буркнул Валерий, с жалостью глядя на Константина — никогда ему не доводилось видеть друга в таком беспомощном, потерянном состоянии. — Откуда мы знаем, возможно, именно из-за обратного перехода Федора сюда, в наш мир, и получился этот катаклизм.

«А возможно, он приключился чуть раньше, из-за его перехода туда», — продолжил он мысленно, но тут же отогнал эту версию, ибо тогда получалось, что…

Словом, нехорошо получалось.

— Здорово!! — восхищенно выдохнул Константин, метнувшись к камню.

Однако, пролетев мимо Валерия, он не удержался, круто тормознул и стиснул друга в объятиях.

— Если все выйдет как надо — с меня стакан, — заявил он, но тут же поправился: — Нет, бутылка. Или нет, ящик! — И, не дожидаясь ответа, рысью припустился к камню.

Валерий только присвистнул. Процитированная Костей их обычная присказка, существующая еще со школьной поры, свидетельствовала только об одном — друг очень благодарен тебе и признателен.

Это когда речь шла об одном стакане.

Упоминание бутылки означало, что благодарность чрезвычайно велика.

А вот более солидную тару никто из них ни разу не упоминал.

До сегодняшнего дня.

Впрочем, пес с ним, с ящиком. Пусть только сбудется, а он тогда и сам поставит кому-нибудь этот ящик. Знать бы кому.

Валерий грустно улыбнулся, решив, что на какое-то время идея отвлечет друга от мрачных мыслей, а там… там поглядим.

Теперь предстояло ожидать до утра. Окажется ли оно мудренее, чем вечер, как утверждает русская поговорка, — неизвестно, но ничего другого не оставалось.

«Да и вообще, пока человек жив, всегда остается надежда, — оптимистично подумал он. — Лишь бы этот человек действительно был жив…»


*В книге использованы переводы на английский язык произведений А. П. Платонова.

Валерий Иванович Елманов Третьего не дано?

Все куда-то я бегу

Бестолково и бессрочно,

У кого-то я в долгу,

У кого — не знаю точно.

Все труднее я дышу —

Но дышу, не умираю.

Все к кому-то я спешу,

А к кому — и сам не знаю.

Леонид Филатов

Пролог Исчезновение

Константин заснул в ту ночь лишь под утро, сидя на ступеньках вагончика и пристроив голову на самодельные перила. Спать в такой позе было не совсем удобно, но в вагончике имелось только два топчанчика, приспособленные под койки, на одном спал его сын Миша, а на другом — его друг.

Можно было бы прилечь к сыну, но он поначалу вовсе не собирался отдыхать, тревожно поглядывая на туман, ставший под утро еще более разреженным. Однако усталость взяла свое, и Константин ненадолго задремал.

Сон его был прерывистым — голова все время соскальзывала с перил, и он то и дело просыпался, всякий раз всматриваясь в розовеющее небо и порываясь идти к камню, но что-то его удерживало, и Константин вновь оставался сидеть на ступеньках.

Во время очередного своего пробуждения он заметил красноватый краешек восходящего солнца, лениво поднимающегося над темнеющим вдали лесом, и решительно поднялся с места. Потянувшись, сделал несколько шагов к уже видимому сквозь туман камню, затем остановился и вытянул из пачки последнюю сигарету.

Курил он неторопливо, стремясь сдержать свою прыть и оттягивая тревожный момент, когда все выяснится. Руки его дрожали. Он внимательно посмотрел на них, иронично усмехнулся, зло бросил недокуренную даже до половины сигарету и двинулся к камню.

Однако походка его, поначалу твердая и решительная, с каждым шагом становилась все более замедленной, а в пяти шагах от камня он остановился и, вытерев со лба испарину, полез в карман за сигаретной пачкой.

Не сводя глаз с отливающей синевой каменной глыбы, он на ощупь пошарил в пачке, затем заглянул в нее и, не обнаружив там сигарет, в сердцах скомкал и, бросив на землю, вновь неуверенно двинулся вперед. Но, пройдя еще два шага, Константин снова остановился, оглянулся и пошел обратно к белеющей на темной сырой земле пачке.

Подобрав бумажный комочек, он сунул его в карман, еще раз оглянулся на смутно видневшийся сквозь туман вагончик и опять, но на сей раз почти бегом, устремился к камню.

После беглого осмотра верхней плоской части на его лице на мгновение вспыхнула радостная улыбка, которая, впрочем, тут же исчезла, и он приступил к более внимательному осмотру.

Для верности он даже несколько раз, привстав на цыпочки, провел рукой по шероховатой поверхности, после чего, удовлетворенно кивнув, пошел обратно, но через десяток шагов вновь остановился и настороженно оглянулся на глыбу.

Некоторое время он о чем-то напряженно размышлял, затем произнес вполголоса, словно разговаривая с самим собой:

— Да нет, не может быть. Золото тяжелое, а верх практически плоский — как бы он свалился? — однако сразу после произнесенной фразы тем не менее вернулся к камню.

На сей раз объектом его пристального внимания стала земля, из которой как бы вырастала синеватая глыба. Присев на корточки, он тщательно оглядел ее и, не поднимаясь, точно так же, на корточках, стал обследовать дальше, двинувшись в обход.

Через десять минут он, обойдя камень по кругу, удовлетворенный, весело насвистывая, направился к вагончику.

— Все спишь, обормот, — принялся он тормошить друга. — Смотри, так все на свете проспишь.

— А который час? — спросил тот сонным голосом.

— Почти шесть, — сообщил Константин. — И я уже сходил туда.

Сон у лежащего на топчанчике Валерия при этих словах как рукой сняло. Он мгновенно сел и встревоженно спросил:

— Ну и как? Что с перстнем?

— А нет его, — развел руками Константин. — Совсем нет, — уточнил он зачем-то, хотя и без того было понятно, что если уж драгоценность исчезла, то вся целиком.

— Получается… — протянул Валерий.

— …что камень у меня его стащил и отправил к Федору, — бодро подхватил Константин.

— Ну-у, это еще не факт, что он попал именно к нему, в смысле, в то же время, в котором он находится, — попытался остудить его пыл Валерий, но Россошанский ничего не желал слушать.

— Иначе и быть не может, — твердо заявил он, — потому что если иначе, то я… просто не знаю, что тогда и делать.

— Железная логика, — вздохнул Валерий и поинтересовался: — И что теперь?

— То есть как? — удивился Константин и изумленно посмотрел на друга. — Будем ждать. Сам вспомни-ка. Ты меня ждал у Серой дыры в Старицких пещерах всего три дня, а там для меня прошло целых три года. Получается, что день за год, так? — И, не дожидаясь ответа, столь же бодро продолжил свои рассуждения: — Понимаю, что мой племяш не обосновался где-то рядом с камнем и не обязательно осел на постоянное местожительство в Бирючах. Но хотя бы раз в полгода или год он должен навещать те места.

— И это не факт.

— Нет, это как раз факт, — заупрямился Россошанский, — поскольку появление либо меня, либо перстня является его единственной надеждой на возвращение обратно.

— Хорошо, — вздохнул Валерий. — Пусть так. Но, в конце-то концов, перстень могли просто ему не отдать, а прикарманить, вот и все.

— Световид?! Прикарманить?! — изумился Константин. — Если бы ты хоть раз пообщался с этим стариком, ты бы понял, какую глупость сморозил. Он же вообще чуть ли не святой.

— Святой язычник, — усмехнулся Валерий.

— Потому я и сказал «почти», — проворчал Константин. — Хотя на самом деле он куда святее некоторых дяденек, которых церковь назначила на эту должность.

— Но ведь ты сам сказал, что он старик, — напомнил Валерий. — Значит, отдать перстень он сможет только при условии, что Федор попадет туда пускай не сразу после тебя, но в течение десятка или двух десятков лет, а потом там будут его преемники.

— Волхв мудр и кого попало себе на смену не выберет, — убежденно заявил Константин. — Так что в любом случае передадут по назначению.

— А если он попал не в шестнадцатый, а в десятый век или вообще в первый? Про мамонтов и вовсе молчу… Словом, во времена, когда там никого возле камня нет. Что тогда?

— Тогда он вообще останется жить возле него, — предположил Константин. — Я бы точно никуда не пошел, а мой Федя очень схож со мной по характеру, и логика у него работает дай бог каждому.

— Хорошо, пускай он попал к преемникам Световида, которые все сплошь честные люди, но ты уверен, что они знают все эти заговоры, необходимые для чтения над перстнем? Ведь Световид перед смертью мог не успеть о них рассказать. И еще одно… — Валерий сосредоточенно потер переносицу. — Помимо всего прочего, надо очень сильно захотеть сюда попасть. Вспомни-ка, что говорил Миша Макшанцев. У заговора на удачу очень тугая кнопка включения.

— Сработает, — усмехнулся Константин. — Ты еще не знаешь моего племяша. Это такой человечище, я тебе доложу, что ух! Так что она у него обязательно сработает.

— Значит… — вздохнул его друг.

— …будем ждать, — бодро подхватил Россошанский. — Нам всего-то сутки здесь проторчать. Ну от силы двое. Места тут чудные, ближе к полудню на озерцо скатаем, позагораем, поплаваем, рыбку половим. Считай, что это отдых. А теперь брысь с лежака, а то ишь какой хитрый — всю ночь продрых. Дай теперь и людям вздремнуть. — И он бесцеремонно принялся сталкивать Валерия.

Тот безропотно встал, внимательно посмотрел на безмятежно улегшегося друга, хотел было что-то спросить, но в последний момент только махнул рукой и вышел наружу.

Некоторое время он пристально вглядывался в туман, рассматривая смутно темнеющую сквозь него каменную глыбу, затем неодобрительно покачал головой и со вздохом занял то же самое место на ступеньках вагончика, где часом ранее сидел Россошанский.

На сердце у него было тревожно. Если Константин после исчезновения камня сразу впал в радостную эйфорию, не желая слышать никаких возражений, то сам Валерий был настроен более скептично, поскольку видел изрядное количество препятствий.

«Надо, чтобы Федору отдали перстень, — раз, — принялся он рассуждать про себя. — Надо, чтобы преемники волхва знали заговор и прочли его правильно, — два. Надо, чтобы потом он сумел пожелать с достаточной силой, — три. Надо, чтобы он пожелал именно то, что надо пожелать, надо, чтобы у него…»

После первых семи возражений дальше продолжать он не стал — не имело смысла. К тому же его друг был прав в одном — сперва в любом случае имеет смысл выждать хотя бы сутки, а лучше всего — двое.

Можно даже трое — это для надежности.

Либо за это время все само собой займет привычные места, то есть Федор окажется тут, либо… придется анализировать ситуацию снова…

Он закурил и с блаженством ощутил, как утренний колкий холодок сменяется теплом от одежды, начинающей постепенно прогреваться от солнечных лучей.

Спешить было некуда — впереди его ждали, если брать по максимуму, долгие семьдесят два часа…

Глава 1 Рулетка

После известия о том, что самозванец, именующий себя царевичем Дмитрием, чудесным образом спасшимся в Угличе от неминуемой гибели, выступил в поход на Русь, дабы забрать власть из рук подлого царя-узурпатора, покоя от Годунова я не знал ни одного дня.

Что любопытно, утаскивая меня к себе в Думную келью, он поначалу практически ни разу не заговорил со мной о самозванце, обсуждая темы, не имеющие к нему ни малейшего отношения, разве что косвенное, поскольку по большей части они касались… мести Сигизмунду III.

Исходя из этого, я сделал вывод, что попытки царя договориться по-доброму о выдаче Лжедмитрия не принесли положительного результата.

Нет, само слово «месть» не прозвучало ни разу, но уж больно агрессивно был настроен в своих планах царь. К примеру, он не раз обсуждал со мной затеянные им не далее как летом переговоры с австрийским императорским домом о ведении совместных действий против Речи Посполитой.

Борис Федорович не поскупился, предложив австрийскому эрцгерцогу даже трон короля. Правда, не над всей страной — предполагалось, что Литва отойдет к Руси.

Более того, узнав о том, что шведский король Карл IX — кстати, родной дядюшка Сигизмунда — тоже хочет согнать польского короля с его трона, Годунов соглашался на объединение усилий. Эдакий тройственный союз.

При этом он брал на себя военные издержки и даже шел на то, что Литва не перейдет к Руси, образовав немецкое княжество, подчиненное Габсбургам.

Получалось, никакого прибытка с этой затеи страна вообще не поимеет — только голые расходы без какой бы то ни было компенсации. И если слово «месть» не подходит, то как назвать и как объяснить столь нелогичное поведение жесткого прагматика, каковым являлся Борис Федорович?

Правда, при этом он выдвигал обязательное условие — Ксению должен взять в жены кто-то из Габсбургов. Вообще-то сам император Рудольф II ходил в холостяках, да и его младший брат Матвей тоже, но царь, как реалист, о них не заикался, выискивая кандидатурку попроще, хотя тоже из герцогов или, на худой конец, из графьев.

Как ни удивительно, таковых в Европе насчитывалось изрядно — имеется в виду холостяков. Тайные эмиссары Годунова не зря исколесили всю Германию, не поленившись заглянуть и во Францию.

Список своему государю они предоставили изрядный. И даже после того, как над ним в поте лица потрудился думный дьяк и глава Посольского приказа Афанасий Власьев, в нем все равно осталось более двух дюжин имен. Представляете себе?

Разумеется, в столь серьезном деле, как супружеское счастье своей единственной дочери, одна голова хорошо, а полторы куда лучше, то есть вновь без меня не обошлось.

Тут нет излишней скромности.

Моя голова и впрямь тянула не более чем на половинку, поскольку в таких вещах, как внешняя политика, я дуб дубом — во всяком случае пока что. Да тут еще всякие княжества, графства, пфальцграфства и прочие, о которых я и слыхом не слыхивал.

Потому и не мог я полноценно рассуждать о выгодах Руси, извлекаемых из того или иного выбора, поскольку любой из браков автоматически становится союзом.

То есть все мои размышления не имели ни малейшего государственного обоснования и касались лишь одного — самой Ксении. Будет ли, к примеру, счастлива царевна, если выйдет замуж за сына графа Ольденбургского Антона Гюнтера?

Да черта с два!

Сынку-то всего ничего — недавно исполнилось двадцать лет.

— Ну куда это годится, чтобы невеста была старше жениха на целый год, — высказал я свою точку зрения.

— Всего-то годок один, — парировал Борис Федорович. — Вон Катерина Ягеллонка, сестрица Жигмонта, прежнего короля ляшского, своего супруга Ягана [379] на цельных восемь годков постарее, ан жили душа в душу. К тому ж енти графья — ближние родичи датских королей. Получается двойная выгода. А можно еще за кого-нибудь оттуда. Нынче выбор богат — у родного дяди нынешнего короля ажно трое неженатых сынов, да и сам Христиан [380] братца родного имеет, тако же неженатого.

Я пожал плечами, мол, поступай, как знаешь, но тут же спохватился. А как же Квентин? Вдруг царевич ошибается и Ксения все-таки влюблена в шотландца?

— Королей, говоришь?.. — нерешительно протянул я. — А тебе мало Иоганна, который в Москве скончался? Сдается мне, здоровье у них к русским морозам чересчур чувствительно. Вдруг опять все повторится, и что тогда?

Годунов задумался, а затем решительно отложил листок с датчанами в сторону, но… тут же взял второй.

— А вот лотарингские герцоги. Сын Карла Хенрик прошлую зиму овдовел. А женат был на родной сестрице тамошнего французского короля Хенрика. [381] Ежели королю было незазорно сестру за него замуж отдавать, то и мне, выходит, тоже. Лета, правда, у него изрядные — за сорок перевалило, ну да это дело житейское.

«Ничего себе! — возмутился я. — Тут, можно сказать, судьба единственной дочки решается, а он — „дело житейское“! Тоже мне Карлсон выискался».

Я вспомнил темный, почти черного цвета, любопытный глаз, задумчиво глядевший на меня сквозь ячейку решетки, и твердо приказал себе не уступать.

— В такие лета его даже сварить нельзя — мясо жесткое, — заметил я царю. — Конечно, иногда и годы не помеха, но сам посуди, царь-батюшка: с чего бы у него сестра короля Генриха умерла? Может, он так сурово себя вел по отношению к ней, что бедняжка захирела, несмотря на юные лета? И не жаль тебе Ксении Борисовны?

Годунов призадумался, вновь заглянул в список и заметил, что помимо этого вдовца в их роду имеются еще четыре Карла, а два из них вовсе ровесники Ксении Борисовны.

«Вот расплодились-то! — возмутился я. — И все на одного Квентина. Нет уж, ребята, так нечестно!»

— Ты, государь, про Варфоломеевскую ночь слыхал? — спросил я. — А ведь герцоги Лотарингские самые заводилы в ней были.

Борис Федорович небрежно заметил:

— То давно было.

— А я мыслю, что и сейчас их всевышний [382] по-прежнему обретается в католиках, — упрямо заметил я. — И сколько бы лет ни прошло, а ненависти у латинян к протестантам не убавилось, прежняя она. И если они так относятся к родственной вере, то сам подумай, станут ли они терпеть православие царевны. Я бы всех этих лотарингских князей отмел. Не пара они твоей дочери.

И еще один лист полетел в сторону.

Мне на секундочку даже стало жаль тех денег, которых, скорее всего, ухлопали не одну сотню, добывая эти сведения, но я твердо решил стоять на своем.

В конце концов, чем я хуже гоголевского Кочкарева? Если уж он умудрился отшить всех женихов, оставив только своего протеже, [383] то мне с моим высшим университетским образованием грех не проделать точно такой же трюк.

Правда, он там хаял невесту, а у меня иное, но ничего. Главное, чтобы совпал конечный результат.

Сказано — сделано.

И листы с перечнем графов и пфальцграфов, герцогов и князей один за другим откладывались загадочно улыбающимся царем в сторону — не то.

А что? Кто там знает этих загадочных ландграфов Гессен-Кассельских или герцогов Саксен-Лауэнбургских? Я лично, к примеру, вообще и слыхом не слыхивал про них.

И зачем ей такая радость, как наследник герцогства Савойского?

Ну и пускай Амадей, так ведь не Моцарт же!

— Ему кукла в семнадцать лет нужна, а не твоя красавица, государь, — ворчал я.

А этот фон унд цу Лихтенштейн? Помнится, у некоего егеря в одной из наших кинокомедий территория, как два Лихтенштейна. Или три, не помню.

Короче, одна кликуха, что князь, а на деле глянешь, так этот «ундцуфон» имеет пяток верст вширь и семь с половиной вдоль.

— Всего и земель, поди, столько, сколько твои стольники имеют, а то и меньше, — мрачно заметил я.

Последние, кто угодил мне под горячую руку — или правильнее сказать под язык? — оказались сыновьями герцога Брауншвейг-Люненбургского.

Было их то ли пять, то ли шесть штук, но к тому времени я окончательно распоясался и не стал критиковать каждую из кандидатур в отдельности, охаяв разом всех.

— Ты сам вдумайся, государь. Сдается мне, что неспроста все они до сих пор не обзавелись женами. Учитывая, что самому старшему из них уже сорок, это наводит на раздумья и предположения, что все они имеют некий порок. Причем он не мелкий, тайный, а такой, который известен всем, иначе кто-нибудь непременно выдал бы за одного из них свою дочку…

И вновь был поражен странной реакцией Бориса Федоровича. Лист был последний, не охаянных мною больше не осталось вообще, то есть с женихами вновь сплошной завал, а он… смеется.

И ведь от души — это сразу видно.

— А теперь примемся за невест, — вытерев выступившие слезы, наконец-то угомонился Годунов. — Поглядим, что ты о них скажешь.

Но тут, честно говоря, я сплоховал. Очевидно, увидев, что последний лист с женихами, расслабился. Так что разбушеваться в отношении Софии-Елизаветы, Агнессы-Магдалены и Анны-Марии не сумел — весь пар выпустил раньше.

К тому же когда царь с превеликим трудом произносил титул их отца — Ангальт-Кётенского князя Иоганна-Георга I, мне почему-то сразу припомнилась маленькая девочка София Фредерика и как-то там еще, которая тоже вроде бы Ангальт, только Цербстская, но приставка — дело второстепенное.

Разумеется, и среди родных сестер одна может оказаться гурией, а вторая фурией, но тут уж как повезет.

Во всяком случае, есть шанс на удачу, о чем я честно и заявил Борису Федоровичу, не забыв оговориться, что все равно для начала нужны портреты этих европейских Сонек, Лизок и Манек, а уж потом…

Тот ничего не сказал в ответ, хотя явно порывался задать какой-то вопрос, лишь как-то странно посмотрел на меня и закруглил нашу беседу, сославшись на поздний час.

На следующий день я вновь удивился, на этот раз загадочной реакции самой невесты.

Дело в том, что за семейным столом Годунов не стал таить, кто в первую очередь повинен в том, что царевна вновь осталась без жениха. Казалось бы, уж она точно должна негодовать, что по моей милости остается не замужем.

Но не тут-то было.

Первым делом Федор, едва усевшись напротив — я еще не успел начать урока, — заявил, что Ксения Борисовна шлет мне свою благодарность и низкий поклон за то, что я так заступался за нее.

Придумает же.

Вначале решил, что сказано было в ироничном плане, что-то вроде: «Ну спасибо, удружил». Однако, кое-что уточнив, выяснил, что благодарность была искренней, от всей души.

«Вот и пойми после этого загадочное женское сердце, — в растерянности подумал я, но потом меня осенило: — Не иначе как ее брательник точно ошибся, и она на самом деле по уши влюбилась в моего шотландца, вот и все объяснение».

Но мы с царем обсуждали в Думной келье не только невест с женихами.

Спустя всего две недели, ближе к концу сентября, Годунов не выдержал и впервые за мое пребывание в Москве заговорил о самозванце.

Дальше больше, и вскоре он уже чуть ли не ежедневно стал рассуждать о его безумной затее, которую тот, как ни крути, не сможет реализовать.

При этом он ищуще заглядывал мне в лицо и всем видом показывал, как сильно нуждается в обычной моральной поддержке или, на худой конец, в обычном поддакивании.

Почему именно ко мне?

Наверное, ему хотелось услышать не просто поддакивание, но поддакивание правдивое, ведь он считал, что в отличие от остальных я чужд лести и лжи.

Кроме того, Борис Федорович все время помнил мое поведение во время его сердечного приступа, поскольку несколько раз — пускай и в шутку — называл меня своим крестным отцом, который, дескать, дал ему вторую жизнь.

Я старался оправдать его ожидания, не только кивая и со всем соглашаясь, но и добавляя кое-что свое. При этом я совершенно не кривил душой, поскольку логика действительно была на стороне царя.

Вот только Русь — это такая страна, где помимо логики имеется столько загадочных и совершенно не укладывающихся ни в какие законы факторов вроде загадочной русской души, что ой-ой-ой.

Какие из них сыграют на стороне человека, объявившего себя царевичем Дмитрием, я понятия не имел, но зато точно знал конечный результат, который меня отнюдь не радовал.

Я не стал говорить ему, что кое-какие меры уже принял, — рано.

Осенило меня еще тогда, когда в руки попалось одно из подметных писем самозванца, которые, несмотря на жесткий контроль на границах, уже гуляли чуть ли не по всей Руси.

Адресовалось оно всем «подданным» Дмитрия и по содержанию было точь-в-точь как те листовки, которые в изобилии раскидывают по почтовым ящикам наши доблестные кандидаты в депутаты.

Отличие имелось лишь одно.

Такого смачного черного пиара в адрес конкурентов господа демократы себе не позволяли, прекрасно понимая, что сегодня обольешь грязью соседа, а завтра тот тебя, и как бы не большим количеством, поскольку рыльца у обоих даже не в пуху, а черт знает в какой дряни, которая не просто дурно пахнет, но пронзительно воняет.

Увы, но компроматом на самозванца Борис Федорович не располагал.

Прошляпил дело славный Че Гевара!..
Хоть он умен, талантлив был и смел!
Но об искусстве черного пиара
Бедняга и понятья не имел!.. [384]
И тут мне припомнилось, что вроде бы король Речи Посполитой Сигизмунд не просто так поддерживал притязания Дмитрия, а самозванец ему обещал подарить какие-то русские земли.

И Мнишеку, как своему тестю, тоже обещал изрядно, не говоря уж о дочке Мнишека, невесте Марине. Вот бы достать достоверные данные — как, чего и сколько.

Это был бы компромат так компромат.

А если к нему присовокупить бумагу со свидетельскими показаниями духовных лиц о том, что Дмитрий на самом деле принял католичество, совсем здорово.

Итак, задача стала ясна. Теперь вопрос: каким образом все это заполучить?

Выкрасть?

Отпадает. Безнаказанно шариться в королевских покоях у меня навряд ли получится, да и не знаю я, где именно они хранятся. Значит, надо найти тех, кто отвечает за хранение данных документов.

Сами они, разумеется, ничего не отдадут. Тогда остается либо подкуп, либо шантаж. Но подкуп стоит очень дорого. Не выделит мне Годунов такую кучу денег.

Значит…

Идея пришла в голову достаточно быстро. Дело в том, что одно из моих последних воспоминаний перед тем, как оказаться тут, и довольно-таки приятное, было о вечере, проведенном в псковском казино.

Я человек по натуре азартный, запросто могу зарваться, а с наличностью не ахти, поэтому предпочитаю покупать фишки ровно на ту сумму, которую планирую истратить. Так вот, в тот вечер я ее не истратил, а совсем наоборот — обобрал заведение на кругленькую сумму в двадцать тысяч целковых.

Мог бы, наверное, и спустить их, но вовремя вышел из игры, когда заметил, что капризная фортуна стала поворачиваться ко мне пикантной частью тела.

Вроде бы в этом мире до рулетки еще не додумались.

Очень хорошо.

Значит, я буду первооткрывателем со всеми вытекающими отсюда выгодами. Вот только открою я ее не на Руси — ни к чему обирать русских дворян, которые и без того не процветают, — а в Речи Посполитой, да не где-нибудь, а в Варшаве или Кракове.

Минусуя первоначальные расходы, которые неизбежны, я, таким образом, на будущее обеспечивал полную самоокупаемость операции, включая необходимые затраты не только на проживание, но и на возможный подкуп кого-то из королевских придворных.

Вначале обобрать их до нитки, заставить влезть в долги, а уж потом поставить вопрос ребром — долг срезается, если будут предоставлены соответствующие бумаги.

Учитывая, что король лазит в свои секретные сейфы, или что там у него, далеко не каждый день, доступ к ним должен быть достаточно свободным.

К тому же Сигизмунд периодически выезжает на охоту и по разным делам, так что принести мне бумаги во временное пользование для того, чтобы сделать копию, — на такое за кругленькую сумму в виде прощаемого долга согласится любой.

Ну а что касается Мнишека и его резиденции в Самборе, то тут уж как получится. Выгорит — хорошо, а нет — неважно, поскольку в глазах народа некие подарки тестю и невесте, пускай землями и городами, гораздо более извинительны, нежели подарки королю чужой страны.

Заодно я бы разведал относительно тайного католичества лжецаревича. В идеале — где, когда и кто его крестил.

Понимаю, что ксендзы, пасторы, или как они там у католиков обзываются, будут молчать, но помимо них в любом костеле должен иметься обслуживающий персонал, которому развязать язык куда легче.

Борису Федоровичу о своей затее я говорить ничего не стал. Учитывая его шапкозакидательское отношение и насмешки, которыми он регулярно осыпал «горе-войско» самозванца, такая достаточно громоздкая и хлопотная афера вызвала бы только его гнев и ничего больше.

Отпроситься якобы в отпуск у меня не получилось. Выходило, что надо привлекать самых смышленых парней из созданного этим летом полка Стражи Верных, благо таковые у меня были все наперечет, поскольку я их уже определил в разведку.

Покопавшись в поименном списке, я выделил пятерых, включая и Емелю.

К ним предполагалось добавить еще десяток, но только как грубую силу, как посыльных и — если грядут крупные неприятности — как группу прикрытия.

Все необходимые чертежи будущих столов и «золотых колес» я вычертил самолично, после чего пошел выколачивать из Казенного приказа обещанные царем деньги.

Помнится, он велел тамошним подьячим выдавать мне до тысячи рублей в месяц по первому моему требованию, не спрашивая на то его разрешения.

Вот и славно.

Взял я, правда, чуть меньше — девятьсот пятьдесят.

Сразу скажу, что выполнение почти всех необходимых работ обошлось мне не столь уж и дорого — всего в полторы сотни.

Их хватило и на кузнецов — за вертушки, и на столяров — изготовление трех столов и колес, и на резчиков, которые сработали для меня сразу два десятка маленьких шариков из моржовой кости.

Но была одна работенка, которая потребовала уйму времени и кучу рублей, — это богомазы.

А без них никак.

Чтобы католическая церковь ко мне не прицепилась, я заказал не просто намалевать цифры на ячейках игрового круга, а тоненько выписать лики двенадцати апостолов, четырех архангелов, Христа и Девы Марии, а также восемнадцать букв латинского алфавита, на каждую из которых начиналось имя католического святого.

Тридцать седьмой знак — зеро — был нарисован в виде голубя, который святой дух. Получалось весьма символично — раз шарик попал в гнездо с голубем, значит, все денежки игроков улетели… в пользу господа бога, которого в данный момент олицетворяет заведение.

К сожалению, скорость рисования оставляла желать лучшего, хотя я поторапливал богомазов как мог. Зато после того, как столы были готовы, я даже залюбовался ими. Теперь ни один монах, епископ или аббат не смогли бы сказать, что данная игра — порождение диавола и на этом основании ее надо немедленно запретить.

Пока изготовлялся необходимый инвентарь, я времени даром не терял.

Едва мною было принято решение про рулетку и получен твердый и не терпящий дальнейших обсуждений отказ об отпуске, как я немедленно вытащил из полевого лагеря полка Стражи Верных в Москву намеченных мною орлов. Число их я для себя определил в полтора раза больше требуемого, с учетом возможного отсева.

Не доверяя никому, я разместил их на своем старом подворье в Малой Бронной слободе. Тесновато, конечно, но ничего страшного.

Лучше было бы в своем тереме, благо место имелось, но нежелательно кому-то знать, что в этом деле замешан личный учитель царевича, а в слободе я обеспечивал не только относительную конспирацию, но и их учебу в любую свободную минуту, которая у меня выпадала.

Польским языком с ними занимался старый усатый лях, которого откопал все тот же Игнашка Князь.

Лях прочно и давно осел на Руси еще двадцать лет назад, во время похода Стефана Батория и своего пленения под Великими Луками, мастерски научился хлестать водку, дрыхнуть после обеда, а с верой у него творилось вообще не пойми что.

По-моему, он был таким же католиком, как я — буддистом, но затверженные им в далеком детстве на уроках катехизиса знания оставались в целости, а это главное.

Потому я и доверил пану Миколаю, как его звали, вдалбливать в головы моих парней перечень католических святых, которых Емеля, и не только он один, а вся пятерка будущих крупье должны были вызубрить как «Отче наш».

Будущих охранников мы с Костромой тренировали лично. Я преимущественно занимался с ними рукопашкой и метанием ножей, а Кострома стрельбой из пищали, боем на саблях и конной ездой.

Учитывая, что ситуации бывают разные, все пятеро «крупье» тоже не избежали силовых занятий.

Хорошо бы, конечно, чтоб они не пригодились им вовсе, но мало ли.

О конечной цели из вызванных никто толком не знал. Лишь один раз я мимоходом обмолвился, что разведка бывает не только ближняя, но и дальняя, то есть за пределами Руси.

И все.

Да и то предупредил, чтоб об этой тайне не ведала ни одна живая душа.

Об остальном говорить было рано. Во всяком случае, до тех пор, пока их не проверит на предмет излишней болтливости все тот же Игнашка Князь.

Ему такие вещи, коль он дознатчик у «сурьезного народца», — раз плюнуть, вот пусть и попыхтит.

Игнашка взялся за дело на совесть, используя совершенно разнообразные приемы, и спустя неделю решительно забраковал четверых, у которых «язык болтлив», а в отношении еще троих высказал некоторые сомнения.

Все семеро, включая одного из кандидатов на роль крупье, тут же укатили обратно в лагерь.

В очередной раз порадовавшись своей предусмотрительности, оказавшейся кстати, я прикинул, что четверки основных и девятки «подсобников» вполне достаточно, так что дополнительных вызывать ни к чему.

Лишь после этой проверки на бдительность и умение держать язык за зубами я раскрыл карты остальным.

Надо было видеть, как горели глаза у этих юнцов. Еще бы! Впервые в жизни они были приобщены к столь ответственному делу. Можно сказать, если судить по моим словам, в их руках была судьба всей державы — на громкие фразы я не скупился.

А ведь таких, как Емеля, то есть сыновей простых ремесленников, было не один и не двое, а почти треть первоначально отобранных мною парней. Да и остальные тоже… Трое из холопов, еще двое — дети крестьян, один — вообще беспризорник.

Ну а оставшаяся троица — купеческий сын Сысой, который должен был стать одним из казначеев, а также два романтично настроенных паренька из служилых.

Последних я выбрал на роли крупье не только из-за их высокой грамотности, но и благодаря их познаниям в польском языке.

Еще бы им его не знать, когда они оба, до того как уйти в Стражу Верных, начинали службу в Посольском приказе, где у одного из них, Андрея Иванова, помимо отца Василия, занимавшего достаточно солидное положение, служил еще и дядя, тоже Андрей.

То есть перспектива у сына и племянника имелась, тем более что оба — и отец, и дядя — ходили уже в дьяках, так что пусть не сразу, а лет через пятнадцать-двадцать дорос бы до этого чина и юный Андрей, но…

Мальчикам хотелось сражений, схваток, погонь и прочего, а какая в Посольском приказе романтика? Потому семнадцатилетние Андрей Иванов и Михайла сын Данилов оказались в полку Стражи Верных.

И вот теперь у них — недавних слуг, подмастерьев и пахарей — появился шанс в случае успеха всего дела не просто изменить свою судьбу, но развернуть ее колесо чуть ли не на сто восемьдесят градусов, взлетев наверх. Да не когда-нибудь в перспективе, спустя полтора десятка лет, как, например, в Посольском приказе, а чуть ли не через год-два.

Правда, разговорами о таких вещах, как награды, я их особо не баловал, делая главный нажим на патриотизм, на честь, которую нужно беречь смолоду, и на прочие идейные вещи.

Однако пару раз вскользь обмолвился, что все они без моего внимания не останутся и, более того, о каждом отличившемся мною будет лично доложено царю-батюшке, а уж он-то за наградами не постоит.

Но посылать вчерашних пацанов одних в чужую страну было нельзя. Все-таки отсутствие опыта невосполнимо никакими суперпупердостоинствами.

Воспользоваться опытными людьми из «аптечного» [385] ведомства боярина Семена Никитича Годунова? Можно, но тогда пойдет насмарку вся конспирация.

Тот непременно донесет обо всем царю и…

Словом, лишние заморочки.

Вот тогда-то я и положил глаз на Игнашку. Он мне подходил по всем статьям, начиная с обстоятельств нашего знакомства — как-никак «в одной зоне срок мотали».

Утрирую, конечно, но он действительно устраивал меня от и до. Тут тебе и житейский опыт, и смекалка, и умение разговорить любого человека, и прочая, прочая, прочая…

Глава 2 Дублер

— Ты нынче на меня как-то эдак особливо взираешь, — сразу почуял он что-то не то в моем взгляде.

— Обыкновенно, — улыбнулся я. — Просто вспомнился наш с тобой разговор про «вольную птицу», которая и рада бы заняться чем-то иным, да вот беда — не ведает она такого занятия, чтоб и воля осталась, и…

Игнашка молчал, настороженно уставившись на меня одним глазом — второй, как и водится, заглядывал куда-то вправо от меня.

— Думается, что сыскалось для тебя такое занятие, — подытожил я и предупредил: — Только не спеши отказываться, если что-то вдруг тебе не понравится. Значит, говоришь, воли душа жаждет?

Он задумчиво поглядел на свою кружку со сбитнем, потом еще более задумчиво на меня и без лишних околичностей предложил напрямик:

— Ну сказывай, Феликс Константиныч, чаво ты для меня надумал?

— Я ж говорю: волю тебе дать, — улыбнулся я.

— Ишь ты, — хмыкнул он. — Так ведь я и так вроде бы живу как живется, а не как люди велят. Свое добро — хоть в печь, хоть в коробейку.

— Да разве в Москве воля? — возразил я. — Сам же сколько раз мне говорил.

— То так, спорить не берусь, — согласился он. — Но оно, вишь, как повернуть. Иному дураку воля, что умному доля: сам себя губит.

— Ты же не дурак, — усмехнулся я.

— Случается, что воля и добра мужика портит. Не зря ж в народе сказывают, что воля портит, а неволя учит. Опять же, не замоча рук, не умоешься. — Он хитро посмотрел на меня. — За настоящую волю платить надобно по-настоящему. Хватит ли у меня серебреца-то?

— А не хватало бы, и разговор не завел бы. У тебя голова на вес серебреца.

— Никак случилось что, потому и Игнашка тебе занадобился? — с притворной ленцой в голосе осведомился он.

— Не случилось, — вздохнул я, — но без твоей помощи может и случиться. Куда мои орлы едут, ты уже знаешь, так?

— А пусть кой-кто не болтает попусту, — проворчал он. — Сам же сказывал, чтоб я их проверил да все выведал.

— Не все, — возразил я. — Кое-что ты еще не знаешь.

— Быть такого не может! — взвился он на дыбки. — Про молчунов не скажу, но твоего тощего Кострюка я наизнанку вывернул. Да и Прошку тоже. — Обвинение в непрофессионализме так сильно его задело, что он даже покраснел от возмущения.

— А они до поры до времени и сами ничего не знали, — пояснил я. — Лишь вчера я им все рассказал, после того как с твоей помощью избавился от говорливых.

— А-а-а, ну тады ладно, — успокоился Игнашка и полюбопытствовал: — Так мне чего теперь, сызнова у них выведывать?

— Не надо. Что они теперь знают, я и сам тебе расскажу. Но вначале нужно согласие с тебя получить. Сам пойми, не хотелось бы постороннего человека в свои тайны вовлекать, — пояснил я. — Да и тебе оно спокойнее. Меньше знаешь — крепче спишь. Иное дело, если ты согласишься. Тогда уж, как своему человеку, я все как на духу, и даже то, о чем и моим ребяткам неведомо.

— На службу к себе хошь взять, — задумчиво протянул Игнашка. — Идти внаймы — принимать кабалу. Тута я живу не тужу, никому не служу, хочу смеюсь, хочу плачу. Опять же смотря какое дельце, а то сам знаешь, сколько утка ни бодрись, а лебедем ей не быть. Что, как не по зубам оно мне придется? И рад бы взять, да силы не занять. Это ведь бог творит как хочет, а человек — как может.

— Осилишь, — успокоил я его. — Потому и предлагаю, что дельце это, как ты говоришь, не только тайное и опасное, но еще и как раз твое. Я уже примерял его по тебе — сидит так, словно на тебя и шито.

— Загадками сказываешь, княже, — вздохнул он, — а я человек простой, мне в лоб надобно.

— Был бы ты простой, я б тебе даже и заикаться не стал, не то что предлагать, — парировал я. — А раз говорю, стало быть, подходишь ты мне и по уму, и по… ремеслу своему.

— Никак дознатчик занадобился?! — изумился он.

— А зачем бы я их в дальние страны засылал? — вопросом на вопрос ответил я. — Мед-пиво пить? Так этого добра и на Руси хоть отбавляй.

— Дознаться до тайны — ремесло тонкое, — покачал головой Игнашка. — Тут и впрямь без навыков не обойтись. А они у тебя хошь и бодры-веселы, ажно горят от нетерпенья, да к таковскому не свычны. Хотя погоди-ка, — встрепенулся он. — Вот Емеля, ежели его подучить чуток, могет управиться… со временем. Пару-тройку лет поднатаскать его, так он, глядишь, и вровень со мной станет. Да и еще двое-трое тож смышленые. Чрез пяток годков и с их толк может получиться.

— Нет у меня пятка годков, — мрачно ответил я. — И двух-трех тоже нет. А самое плохое, что я и года не имею. От силы половинку.

— Вона как. — И он вновь задумался.

— А что, сейчас они совсем никуда? — поинтересовался я.

— Воля твоя, — пожал плечами он. — Можа, и выйдет что, коль повезет и они вовсе на дураков нарвутся. А скажи-ка мне, что с ими сотворят, ежели поймают?

— Смерть, — коротко ответил я.

— И не жаль? Молодые ведь совсем.

— Не было бы жаль, я сейчас с тобой разговоры бы не разговаривал. — И спросил: — Давай впрямую, как… князь князю: согласен вместе с ними поехать? Старшой мне нужен, чтоб с опытом и с навыками.

Игнашка весело засмеялся:

— Ну ты уж и придумаешь, Феликс Константиныч. — И повторил, смакуя: — Ишь, яко князь князю. — Он вновь усмехнулся и заметил: — Тута вот чего. Дельце и впрямь сурьезное, потому враз ответ давать не годится — обмыслить все надобно. Вота, к примеру, с кем мне говорю вести доведется? Я ведь привык все больше с простым народцем растабары вести, а там, мыслю, занадобится с людишками иного помола встречаться. Али не так?

— Все так, — согласился я.

— А коль так, то в моих ли силах с ними управиться — о том подумай. Есть в горшке молоко, да рыло коротко. Не дал бог медведю волчьей смелости, а волку медвежьей силы.

— Управишься. Не боги горшки обжигают.

— Ох, не ведаю… — протянул он. — Выше себя не вырастешь. Не зря в народе советуют, чтоб тем рогом чесался, которым достанешь. С простецами я-то и так поверну, и эдак, да всякий раз в нужную сторону, а с ими яко?

— А ты иное прикинь. — Я постарался говорить в его манере. — Овес к лошади не ходит. Это я насчет согласия. Нужным людишкам ты в первую очередь понадобишься, а не они тебе. Да так понадобишься, что они ни на рожу не посмотрят, ни на что иное — не до того им будет, когда ты их прижмешь. К тому же иной раз легче все выяснить у кухарки, чем у ее хозяина. Это я к тому, что разговоры вести тебе с разными людьми придется.

— Ан все одно помыслить надобно, — решительно отказался он дать окончательный ответ. — Я чаю, до завтрева терпит?

— Терпит, — неохотно согласился я, но, поразмыслив, пришел к выводу, что как раз наоборот — должен радоваться взятой им отсрочке, которая лишний раз доказывает, что мужик серьезно подошел к делу, а значит, при наличии согласия возьмется за поручение со всей ответственностью.

Если вообще возьмется, конечно.

Игнашка отказался…

Объяснил он свое решение достаточно просто и логично:

— Не захотят они со мной беседы вести, а коль и захотят — я не смогу. Язык-то ихний мне неведом. Да и рожей я не вышел — уж больно неказиста она. Очи у Егорки шибко зорки, да одна беда — зрят не туда. — И уставился на меня, наглядно демонстрируя свое косоглазие. — Но ты не горюй, княже. Зато у меня иной человечек на примете имеется. Вот он-то как раз тот, кто тебе нужон. — И принялся рассказывать про свою «замену».

По всему выходило, что Кузьмич, как уважительно называли его среди «сурьезного народца», мне и впрямь должен подойти.

Во-первых, имеет благообразный вид, который вкупе с солидным брюшком позволяет ему втираться в доверие к разным купцам.

Отсюда его знание не только польского, но и других языков. Это уже во-вторых. Ну и опять-таки соответствующие навыки, поскольку профессию он имел такую же, как Игнашка, то есть был дознатчиком.

— А он согласится? — усомнился я.

— Тут все зависит от того, каково ты ему положишь. Уж больно хотца ему в купчишки выбиться, а для того серебрецо надобно. Сколь он прикопил — не ведаю, но знаю, что не хватает изрядно. Мы с ним как-то про жисть разговорились, и он сказывал, мол, кабы ему еще рубликов сотни три, а еще лучшей четыре, уж он бы тогда развернулся. Я так мыслю, что за-ради того, дабы их получить, он на что хошь пойдет. Ну разве что окромя убийства да разбоя — то уж ему вовсе не личит. Осилишь ты уплатить эдакую деньгу?

Я призадумался. Деньги — дело пустячное. Хоть у меня их и не имелось, но платить все равно буду не я, а рулетка, так что наплевать.

Смущало иное. Если он ради денег готов пойти чуть ли не на все, то он сразу становится ненадежным. Пообещает другой тысячу — и все, переметнется, только его и видели. Операцию сорвет — не смертельно, переживу, а вот ребята могут пострадать, и крепко пострадать — сдаст ведь.

Но тут Игнашка, словно почуяв мои сомнения, добавил:

— А в верности его не сумлевайся. У нас ведь как — коль за одного стоим, то иному, кой супротив, уже не служим, даже ежели он вдвое посулит. А кто инако поступает, тот опосля по земле недолго ступает. Не держит она иуд.

— Тогда найдем деньгу, — твердо сказал я. — Будет ему серебро, и не одна сотня, а если сделает все как надо, то и еще столько же. Но вначале надо бы повидаться и поговорить — мало ли.

— Коль так, то он в лепешку расшибется, а все, что требуется, сделает, — заверил меня Игнашка. — А повидаться само собой. Чрез час он у тебя на подворье будет. — Но, не утерпев, добавил: — Мыло, конечно, похужее меня будет, но в наших делах толк ведает.

— Какое мыло? — не понял я.

— Кличут его так. Он и впрямь сызмальства мог без мыла в любую задницу влезть, потому так и прозвали, — пояснил Игнашка и предупредил: — Среди сурьезного народца его хошь и кличут Кузьмичом, но ты с ним не больно-то рассусоливай, ежели что. Да и величать так-то ни к чему — невелика птица, чтоб отечество его поминать. Прошка, и все тут.

Всего через час, даже меньше, передо мной сидел весьма солидный мужчина с аккуратно расчесанной бородой и блестящими от елейного масла русыми волосами. Он и одеждой ничем не отличался от купца, да и говор имел точно такой же — степенный, неторопливый.

Пообщавшись с ним, я решил не пользоваться последним советом Игнашки. Что-то мне подсказывало — даден он был скорее из чувства подспудной ревности, и других причин не имелось.

Да и несолидно это — величать своего главного эмиссара по кличке.

Словом, едва Игнашка удалился, я все переиначил. И как в воду глядел — Мылу чертовски пришлось по душе то, что эдакая значительная особа, как князь, да еще и учитель царевича, обошелся с ним столь уважительно.

А уж когда я, наливая себе горячего сбитня, совершенно машинально на правах хозяина налил доверху и вторую кружку, поставив ее перед ним, он окончательно растерялся от подобной чести, оказываемой ему, а опомнившись, пришел в неописуемый восторг.

От избытка нахлынувших чувств у него даже увлажнились глаза.

Короче, пробрало мужика не на шутку, хотя он это всячески скрывал. Но уважение не помешало ему отнестись к финансовым вопросам серьезно и тщательно:

— Ежели по сорока рублев в месяц, то за полгода это будет…

— Двести сорок рублей, — подхватил я. — Довелось мне слыхать, что тебе нужно побольше, но если только управишься и все раздобудешь, то обещаю, что помимо этого получишь еще столько же, то есть всего у тебя выйдет полтысячи.

— А коль поранее управлюсь, месяца за три? — поинтересовался он. — Тогда, выходит, что помене, потому как…

— Тогда выходит поболе, — перебил я его. — Сколько бы ты там ни пробыл, при условии, что все сделаешь, — по сорок рублей за все полгода отдам. Словом, пятьсот рублей твои, а если и впрямь пораньше добыть успеешь, еще и сверх того наделю.

И уже со следующего дня Пров Кузьмич переехал на подворье Малой Бронной слободы, приступив к занятиям вместе со всеми ребятами.

Правда, для него была только практика работы в казино — не в тех он годах, чтоб осваивать рукопашный бой и прочие стрелковые и «ударно-метательные» науки.

Зато что касается работы крупье, то весь квартет, включая Кузьмича, занялся учебой сразу, едва только высохла краска на первом из трех столов. Правильно кидать шарик они научились быстро, а вот с оценкой выигрышей пришлось повозиться.

На то, чтобы освоить, сколько денег надо выплачивать за ставку в номер и за сплит, за троицу и за каре, за стрит и за линию, за дюжину и за колонку, каковы минимальные ставки на больше — меньше, на красное — черное и на чет — нечет, ушло почти две недели.

Зато я мог быть доволен — вызубрили все до автоматизма, так что от зубов отскакивало.

Разумеется, пришлось их погонять и на практике, но на сей раз с привлечением остальных из числа охраны, которые изображали посетителей.

Ставки делались новенькими фишками. К этому времени мне уже изготовили чеканы, с помощью которых сами ребята нашлепали из мягкого сплава — специально консультировался у литейщиков колоколов о пропорциях — кучу небольших монеток.

На аверсе [386] у них было изображение все тогоже голубя, символизирующего святого духа, держащего в клюве монету, к которой протягивал руку нарядно одетый шляхтич с довольной улыбкой на лице. На реверсе шляхтич отсутствовал — только птичка и денежки в ее клювике.

Каждая сотня из отчеканенной тысячи была окрашена в разный цвет. На самом деле оттенков красок имелось куда больше, но, чтобы не было похожих, пришлось ограничиться десятью.

Для готовности к возможным эксцессам каждый вечер «крупье» из числа свободных изображал неудачливого игрока, который с горя начинает буянить. Пара охранников должна была с помощью уговоров угомонить буяна и вежливо вывести из зала, а потом из дома.

Приемы рукопашного боя допускались только в самом крайнем случае, но и то исключительно на удержание, чтоб никакого мордобоя не было и в помине.

Всего не предусмотришь, как ни старайся, но я все равно потрудился на совесть, изобретая различные ситуации, которые могут иметь место на практике.

Так как сам я выехать в Варшаву даже на непродолжительное время не мог, пришлось договориться и о связи. Мои гонцы должны были в качестве подтверждения, что прибыли от меня, предъявить новгородку [387] с существенным изъяном, то есть с изрядно обрезанным краем. Да не обычную, с всадником, а с князем.

Но ситуации бывают разные, поэтому я предупредил, что меня могут вынудить отдать знак чужому посланнику. В этом случае я ему дам тоже обрезанную монету, но это будет московка. [388]

Тогда надлежит сообщить ему совершенно иное, прямо противоположное настоящему. А уж если им привезут и вручат полушку, то вообще следует сделать все, чтобы этот посланец обратно до Москвы не добрался.

Кроме того, может случиться и такое, что их вынудят отправить мне ложные сведения.

Пусть посылают, ничего страшного, но вначале в письме вместо приветствия: «Пров Кузьмич желает здравствовать князю Феликсу Константиновичу» следует написать: «Князю Мак-Альпину слуга Прошка челом бьет».

Не думаю, что заподозрят неладное, поскольку как раз второе обращение выглядит по нынешним временам куда естественнее первого.

И особо напомнил, что гонцы, в случае если их схватят, должны иметь в уме страховочную ложную версию — куда, к кому и с чем.

Словом, обговорено было если и не все — в жизни невозможно предусмотреть сто процентов возникающих ситуаций, — то достаточно много, чтобы надеяться на успешное их возвращение, причем не с пустыми руками.

Не забыл я и про сохранность добытых бумаг.

Чтобы обеспечить надежность их хранения и нелегальной перевозки, согласно моему заказу умельцы-столяры изготовили сразу три шкатулки, причем не с двойным, а с тройным дном.

Это тоже с учетом психологии обычного человека.

Оторвав самое нижнее днище, дотошный проверяющий мог обнаружить пару десятков золотых монет. Логично предположить, что он окажется настолько доволен обнаружением тайника с деньжатами, что дальше ковыряться ему и в голову не придет.

Пока что в каждой, но только не снизу, а на самом виду, внутри, хранился «золотой запас» — остаток денег, который составлял не так уж и много, всего три сотни рублей с небольшим.

Оставалось надеяться, что к концу первого месяца волшебное колесо сможет увеличить эту сумму по меньшей мере в десять раз.

К Борису Федоровичу обратиться все же пришлось. Без специальных отворенных грамот [389] их за кордон все равно бы никто не выпустил, так что без царя никак.

Я не стал ему врать, но и всего замысла полностью не рассказал — чего доброго, начнет торопить, дергать, а в таком деле спешка — это залог провала. Да и вообще, чем меньше народу будет знать про мои потуги, тем лучше.

Потому я сообщил Годунову правду, но в обтекаемой форме. Мол, хочу выяснить, что этот самозванец успел начудить в Речи Посполитой, а там, как знать, глядишь, и выявится что-нибудь эдакое.

Мешкать было нельзя — осень, правда, выдалась на редкость сухой, но по начинавшему к полудню хмуриться небу чувствовалось, что еще несколько дней, и все — зарядят дожди и начнется унылая осенняя распутица. Поэтому едва просох от краски последний третий стол, как я немедленно отправил ребят в путь, благо что к тому времени было куда ехать.

Дело в том, что параллельно своим московским заботам я успел решить и зарубежные дела. Купец Барух бен Ицхак так и не прибыл в столицу, но, по счастью, прислал из Речи Посполитой весточку своему приказчику, в которой дал ему указания относительно меня.

Какие именно — понятия не имею, но выслушал тот меня очень внимательно и заверил, что лично отправится в Краков, где не только прикупит подходящий каменный дом, но и немедленно займется его соответствующей отделкой. Место встречи он тоже назвал сразу, а вот ответить, когда прибудет сам купец, не смог.

Ну и ладно — лишь бы домик купил.

Мои штирлицы уезжали с подворья веселые и довольные. Еще бы. Впереди ждала загадочная страна под названием Речь Посполитая, новые люди, к тому же они уже сейчас чувствовали себя героями, предвкушали грядущий успех и триумфальное возвращение на родину.

Под ярким сверканием этих ослепительных надежд печально тускнели даже материальные выгоды, которые тоже имелись. К примеру, оплата труда. Каждому из охранников полагалось по пять рублей, а крупье — по десять. И не в год — ежемесячно.

Когда Пров Кузьмич услыхал, то даже присвистнул и… возмутился. Дескать, такой шальной деньгой я запросто испорчу народец.

Но я знал, что делал. Доход от рулетки должен быть достаточно большим, а дело опасное, и потому лучше платить как следует.

Обоз получился изрядный, состоящий аж из пяти телег. Вроде бы своих вещей негусто, котомки с нарядной одеждой да сменным бельем, ну и пищали с запасами пороха и пуль.

Зато все остальное, включая запчасти для столов, горшочки с красками и нарезанные квадратиками дополнительные пластины для обновления фишек, не говоря уж про сами столы, места заняло изрядно.

На передней телеге катил важный пан Пров Кузьмич Бжезинский. Нет, на самом деле фамилии он не имел, не в том чине, так что это уже моя инициатива.

— На чье имя делать купчую на дом? — осведомился приказчик Баруха, и я недолго думая назвал эту фамилию, которая вроде бы и соответствовала по звучанию Речи Посполитой, и в то же время не была чересчур нахальной — ведь не Сапега он, не Радзивилл и не Вишневецкий с Потоцким.

Пров Кузьмич, который своего деда вовсе не знал, [390] был донельзя доволен самим фактом существования фамилии, которую он заполучил, а ее иностранным звучанием — вдвойне.

— Ежели с кем из купчишек дело иметь доведется, сразу иначе глядеть станут, [391] — заметил он, счастливо улыбаясь.

Теперь оставалось только ждать результатов. Ждать, но не полагаться на то, что они вообще будут, а потому попытаться предпринять что-то еще. Только вот что именно?

«Думай, Федя, думай! — подгонял я себя. — Тебя ныне даже имя обязывает думать. Ты хоть и не Эдмундович, но все равно прозываешься Феликсом, так что давай, железный рыцарь Годуновых, поднапрягись!»

И я придумал… на свою шею…

Глава 3 Еще один «старый знакомый»

— Ежели бы сразу откачали — иное, — в очередной раз сидя напротив меня в Думной келье, разглагольствовал Годунов, продолжая обсасывать излюбленную тему о невозможности воскрешения царевича из мертвых. — Вона и ты меня тоже из мертвяков вытащил — уж душа от тела отделилась. Но то — миг краткий. А он токмо в домовине в церкви и то с десяток ден лежал. Клешнин [392] сказывал, уж и пованивать учал, да изрядно. Смердело от тела перед захоронением зело обильно. Что ж за Исус [393] такой середь моих бояр сыскался, кой камень надгробный отворил?! [394] — кипел от негодования царь. — Вот бы полюбоваться на чудотворца!

Мне оставалось только понимающе вздыхать, кивать и… помалкивать. А что тут скажешь, коль даже дотошные российские историки так толком и не выяснили, кто был на самом деле человек, называвший себя царевичем. Ни происхождение, ни род — ничего не известно.

И то, что одно время его именовали Отрепьевым, вовсе ничего не означает. Царские власти ляпнули эту фамилию потому, что вроде бы все совпадало, а им позарез понадобилось как-то назвать этого неизвестного афериста, и вся недолга.

На самом же деле, помнится, я читал, что даже заговорщики, убивавшие его, в последние минуты упорно спрашивали: «Скажи, кто ты есть и чей ты сын?»

Лишь раз я раскрыл рот. Это произошло в день, когда сам себя измучивший догадками Годунов вдруг ударился в крайности, спросив у меня:

— А как ты мыслишь, Феликс Константинович, можа, и впрямь чудо свершилось?

Я вытаращил глаза.

— И кто же тот Исус, государь?

— Нет, я не о том, — поправился царь. — А ежели в самом деле мальца подменили? Людишки Семена Никитича сказывали, будто расстрига оный крестом златым бахвалится, кой, дескать, мать ему передала, инокиня Марфа. Крест же и впрямь дорогой, с каменьями. Иван Федорович Мстиславский не поскупился, егда дарил оный. Не могла ж она кому ни попадя крестильный сыновний крест отдать, так?

— Так спросить ее надо, и все, — предложил я.

— И я о том же мыслю, — кивнул царь. — Послано уже за ей. Вскорости привезут. А ты со мной пойдешь вопрошать. Кому иному не могу доверить — тебе же яко на духу.

Я, встав на дыбки — внутренне, разумеется, — как мог, объяснил Годунову, что это дело не принесет ничего хорошего, вывалив ему подробный расклад. Ну в самом деле, какая мать выдаст местонахождение своего сына, даже если он действительно был подменен?

— А на дыбе? — возразил Годунов.

— Помнишь, государь, как мой отец в твоем присутствии, когда царь пытал князя Воротынского, заявил Иоанну Васильевичу, что на дыбе любой человек от нестерпимой боли может оболгать себя самого, не говоря уж про других, и скажет все, что только нужно кату с приказными людьми?

Борис Федорович сумрачно кивнул и нервно прошелся из угла в угол Думной кельи. Он так сильно нахмурил брови, что глаз практически не было видно.

— Так ты мыслишь, что истины в сем деле уже не сыскать? — наконец спросил он.

— Нет, не мыслю, — нахально заявил я. — Умному человеку надо дать лишь ниточку в руки, и он дальше будет ее потихоньку тянуть, пока не размотает весь клубочек. Может, и не до конца, — поправился я, — но что касается того, подлинный царевич или нет, тут сыскать можно.

— А мне оное нужнее всего, — мгновенно оживился царь. — К тому ж умных людишек у меня изрядно, вот токмо с преданностью худо. — И уставился на меня.

Неправильный какой-то этот взгляд. Не понравился он мне.

— От твоих подьячих из Разбойного приказа ничего не ускользнет. А если желаешь, могу и сам с ними поговорить, чтоб нужного человечка подобрать.

Годунов продолжал молчать и смотреть на меня. Как там в гайдаевской кинокомедии говаривал Жорж Милославский? По-моему, что-то типа: «На мне узоров нет и цветы не растут».

Но ему было легче. Стой сейчас передо мной управдом Бунша, и я бы ему ответил что-то в этом духе, а тут…

Конечно, Борис Федорович не Иван Грозный, а весьма приличный мужик с пониманием, но все же царь, а это не хухры-мухры. Однако и совсем промолчать не годилось, а то мало ли что придет ему в голову.

— Только помимо преданности не забудь, государь, что твоему будущему порученцу, кто бы он ни был, надо вести розыск тихо-тихо, не поднимая шума, дабы не дать лишнего повода для всяческих сплетен, и, разумеется, он должен иметь большой опыт в сыскном деле.

Вот смотрит. Вы так на мне дырку протрете, ваше величество. А если чего задумали по принципу «инициатива наказуема», так у меня дел и без того с лихвой — только успевай поворачиваться. Вот, кстати, напомнить надо бы про…

— Я тут о Страже Верных хотел потолковать, царь-батюшка. Сдается мне, что желательно бы увеличить их количество хотя бы до двух тысяч. Ей-ей, пригодятся они твоему сыну, когда он на престол сядет…

Борис Федорович гулко кашлянул, по-прежнему не сводя с меня пытливого взгляда, и наконец-то открыл рот:

— А оное ты славно придумал. Токмо тихо-тихо не выйдет. Едва подьячий учнет опрос чинити, как о том мигом слух разлетится — попробуй-ка слови его.

Опять он о прежнем. Впрочем, все правильно, и удивляться тут нечему. У кого что болит, тот о том и говорит.

Я пожал плечами:

— Ну если заминка только в этом… Силой слух пресечь и впрямь не получится, верно. Оно все равно что огонь маслом тушить. А вот хитростью… Тут ведь главное не о чем опрос, а с какой целью. Вот ее-то и надо утаить. Тогда и сам слух о другом поползет. Если немного подумать, то выкрутиться можно.

— Подумай, Феликс Константинович. Лучше тебя навряд ли кто надумает, — кивнул Годунов и заботливо осведомился: — Денька три хватит?

— Если во дворец вообще не являться, чтоб мысли не путались, — вполне, — твердо ответил я, довольный тем, что Борис Федорович, оказывается, вовсе и не думал посылать меня.

— Добро, — согласился царь. — Но чрез три дни жду. Искать меня не надобно — сам загляну к Феденьке…

Я появился досрочно, уже на третий день. Кажется, все склеивалось. Пяток исписанных листов — подробная инструкция для неведомого подьячего была готова. Суть идеи проста — еще раз заняться свидетелями гибели царевича, но предлогом для этого взять не расследование его смерти, а совсем иное.

Дескать, долго у государя всея Руси лежала на сердце боль и гнев на тех, кто не уберег Димитрия, но ныне царь решил снять со всех опалу, посчитав ее несправедливой, и даже наградить видоков-свидетелей, дабы и они вместе с Борисом Федоровичем возносили всевышнему молитвы о безвременно почившем.

И тут же на стол тугой кошель, после чего вопрос: «Вот только берут сомнения: впрямь ли ты видок али токмо послух, коим и плата иная отмерена — впятеро меньше. А ну-ка, давай докажи, да расскажи, что именно тебе довелось увидеть из тех событий?»

Заодно достигается, пусть и частично, вторая цель. Человек, рассказавший все как есть, получивший за это энную сумму серебром и помолившийся за упокой души Дмитрия, после, если до него дойдут слухи о воскресении царевича из мертвых, непременно станет с пеной у рта опровергать эти сплетни.

Ну хотя бы из опасения, что царские слуги могут быстренько отнять подаренное серебро, раз молитва за упокой теперь вроде как и не нужна.

— Мудер, княж Феликс, — одобрительно кивнул Борис Федорович. — Эдакое измыслить суметь надобно. Таковское не кажному по уму. Да яко глыбко истину запрятал — там ее и впрямь не сыскать. Ой и мудер. — И подытожил, словно давно решенное: — Вот ты оным и займись.

— Да у меня… — возмущенно начал было я, но тут же был остановлен.

— Охолонь! — приказал Борис Федорович, но, правда, почти сразу же смягчил интонации и вкрадчиво продолжил: — Сам не хочу в такое время тебя лишаться, хошь и ненадолго, одначе, яко тут ни крути, иного столь же верного человечка мне не сыскать.

— Да мне ж Стражу Верных расширять надо. Подполковник Христиер Зомме и без того который месяц один с ними мается — тяжело.

— Подполковник, — иронично хмыкнул Борис Федорович. — Почти как у казаков…

— Полки нового строя должны не только иметь новую выучку и быть одетыми в новую форму, но и иметь над собой воевод, отличающихся от всех прочих новыми званиями, — пояснил я.

— А ты тогда, выходит…

— Просто полковник, — продолжил я. — Царевич же, как первый воевода, является старшим полковником.

Вообще-то было бы лучше окрестить его генералом, но я посчитал это преждевременным. Если полковничье звание всем более-менее понятно — действительно, как еще называться, коли командуешь полком, то насчет генералов могут быть излишние вопросы.

Да и не горит оно. Тут главное — полученные юными ратниками знания, а все остальное как приложение, своего рода обертка для конфетки. Лишь бы сама была вкусной, а бумажку разрисовать можно и потом.

Но увильнуть, сменив тему, не получилось.

Тогда, чтоб царю стало еще понятнее, насколько велика моя загрузка, я решил приоткрыть кусочек тайны, заявив, что вдобавок к куче неотложных дел со Стражей Верных жду важных новостей из Кракова.

— Как раз в это время они обещали меня известить, что успели выведать. Вот приедут, а меня нет, и что тогда?

— От Варшавы до Москвы, я чаю, подале, нежели от Кремля до Углича, — усмехнулся Годунов. — Опять же вчера снежок первый выпал. Коль что важное — живо по первопутку домчат.

— Да и не сведущ я вовсе в сыскном деле. Опять-таки ни чина, ни титула, и молодой я совсем — тут кого посолиднее бы да повнушительнее, — лепетал я, лихорадочно подбирая один аргумент за другим и с каждой секундой ощущая, что все больше и больше уподобляюсь гоголевскому Хоме Бруту.

Для вящего сходства оставалось только добавить, что «у меня и голос не такой, и сам я — черт знает что. Никакого виду с меня нет».

Но «пана сотника» недавнему философу, пускай и не киевской, а московской бурсы, переупрямить не получилось.

— Я со стороны зрил, так совсем иное глянулось. Эвон яко ты про Сократа Федору сказывал, кой людишек вопрошал да мог все, что душе, угодно выпытать. Потому и мыслю, что лучшей тебя… — Годунов отрицательно покачал головой. — Коль без дыбы, без углей да без кнута истину сыскать — у боярина Семена Никитича таковских людишек нетути. — И для ясности подчеркнул, как припечатал: — Ни единого. — В довершение он развел руками. — Ты ж и без всего сумеешь выведать.

Так что неча губы дуть,
А давай скорее в путь!
Государственное дело —
Ты ухватываешь суть? [395]
Он замолчал, на ощупь, по-прежнему не сводя с меня своих черных глаз, нашарил на столе кубок с лекарством, морщась, осушил до половины и глухо произнес:

— То не повеление тебе — просьбишка. Ентот злыдень уже и рубеж пересек. Да не токмо рубеж — грады мои один за другим к его ногам так и падают, так и падают. Худо мне, княже, а что делать — не ведаю. Войско слать? То понятно. Но иное в толк не возьму — отчего к нему не токмо простецы льнут, но и князья иные пред ним выю склоняют, вот и терзают душу сомнения — кто он?

«А действительно, почему бы мне этим не заняться?» — вдруг подумал я.

В конце концов, для успокоения его величества от меня требуется вовсе не выяснять фамилию самозванца, а только еще раз установить факт смерти царевича Дмитрия, что, по сути, является простой формальностью.

Будем считать, что у меня месячный отпуск, но с ограничительным правом отдыхать только в Угличе, вот и все.

А царь продолжал жаловаться:

— И до того я в думках своих исстрадался, что ажно в наказе Постнику-Огареву, коего я к Жигмонту послал, не токмо просьбишку о выдаче вора указал, но и помету сделал. Мол, ежели человечек сей и впрямь царевич Дмитрий, то все одно — он от седьмой жены Грозного рожден, потому незаконный, ибо у православного люда более трех раз венчаться нельзя. Вона как. А теперь помысли, насколь у меня душа в смятении, ежели я такие словеса Жигмонту отписать решился.

Я помыслил. Действительно, чтобы откровенно сознаться в таком королю соседней страны, с которой и мира-то нет — сплошные временные перемирия, тут и впрямь надо быть в жутком смятении.

И я сочувственно посмотрел на Бориса Федоровича, только теперь заметив, как разительно он переменился за последний месяц.

До этого все изменения в его внешности проходили как-то мимо моих глаз, а тут вдруг я сразу увидел и набухшие темные мешки под глазами, и изрядно углубившиеся морщины на некогда моложавом лице, и обильную седину, которой всего пару недель назад еще не было видно.

Да он после сердечного приступа выглядел куда лучше.

— А кому оные сомнения развеять? — уныло произнес Годунов. — Един ты у меня, да и у сына мово тож един. Потому и прошу подсобить.

Голос был печальный, да и вид как у побитой собаки, причем побитой неизвестно за что. Во всяком случае, взгляд у него был именно такой — тоскливо-недоумевающий. Такое ощущение, что даже лепестки алых бархатных цветов, вышитых на золотой парче кафтана царя, и те привяли.

Как еще зеленые листья возле них, уныло свесившиеся книзу, не пожелтели?

Аж не по себе стало.

Я молча кивнул, не говоря в ответ ни слова, и царь сразу оживился, на глазах повеселел и тут же, словно опасаясь, что я передумаю, сменил тему разговора:

— У самого душа болит — до того с тобой расставаться неохота, но что делать, коль иного пути нетути. Хотя, — Годунов задумчиво посмотрел на меня, — ежели до завтра сыщешь себе славную замену, токмо чтоб и верен был, и умен, яко ты, слова поперек не скажу. Более того, даже рад буду. Вот тебе и весь мой сказ.

Хитер Борис Федорович. Получается почти добровольная командировка, от которой я вправе отказаться, если… Вот только если б я внутренне не согласился, то все равно не смог бы найти достойного кандидата, да еще до завтрашнего утра, когда на дворе уже вечер.

Однако я сразу предупредил царя, что дело для меня новое, непривычное, побеседовать с каждым свидетелем предстоит вдумчиво и дотошно, не имея возможности подхлестнуть воспоминания кнутом, а действуя только на добровольной основе, так что времени на расследование понадобится не одна неделя.

Борис Федорович поморщился, но вновь еще раз утвердительно кивнул:

— Хошь и надо было бы тебя поторопить, но, боюсь, потом от твоего недопеченного каравая у меня брюхо вспучит, потому дозволяю хошь месяц, а коль занадобится, то и поболе.

Так что в числе прочих обновлял зимний первопуток и я, сидя в удобных санях, кутаясь в бобровую шубу — царский подарок и любуясь лесами, где каждое деревце батюшка Морозко успел заботливо укутать в белоснежные теплые платки.

На санях, следующих передо мной, сидели четверо здоровенных стрельцов. Эдакая силовая поддержка на случай ежели что, плюс они же — даровые носильщики.

Не мне же таскать три огромных сундука, один из которых был до половины заполнен золотыми и серебряными монетами — царь не поскупился, приказав отвесить мне тысячу рублей. В двух других, полегче, лежали личные вещи, как мои, так и трех моих спутников.

Первым из них был… Игнашка.

Получилось все непроизвольно, когда я сидел в тереме и гадал, с чего же начинать процесс предстоящего опроса. С чего и с кого. Все-таки пусть и формальность, но и она должна быть проведена на совесть.

Если бы Игнашка, как примерный ученик, к вечеру не нагрянул ко мне на очередное занятие, то я бы и не подумал о нем как о помощнике. Но он явился, и при взгляде на него меня осенило.

А чего я терзаюсь? Да, у меня нет ни малейшего следственного опыта, я не умею ни допрашивать, ни выведывать, но… вот же передо мной сидит, можно сказать, профессиональный следователь.

Правда, до этого времени у него был несколько… гм-гм… специфический профиль, но не суть. Главное, у человека имеется все то, чего нет у меня, — и необходимые навыки, и многолетний опыт «работы» по выбранной специальности.

А что у Игнашки он был не просто многолетний, но и весьма успешный, — даже спрашивать не надо. С неудачником «сурьезный» воровской народ водить компанию не стал бы.

Опять же польский язык тут знать не надо, да и публика совсем иная — ни ясновельможных панов, ни чванливой шляхты. Сплошь холопы, смерды и прочие птицы из отечественного гнезда и весьма низкого полета.

Короче, я вновь, как и в тот раз, затеял с ним беседу о житье-бытье, трудных временах и о том, как тяжко нынче людям в поте лица зарабатывать на кусок хлеба.

Игнашка поначалу поддакивал, а потом напрямую заявил:

— Чую, к чему ты клонишь, княж Феликс Константиныч. Тока ты со мной зазря учал от печки плясать. Я-ста и без того за твое вежество для тебя на что хошь. Опять-таки виноват пред тобой малость, что в тот раз отказал, потому готов искупить. — И умолк, выжидающе глядя на меня.

Наступила пауза. Игнашка ждал, а я пару секунд раздумывал, стоит ли мне говорить ему, что…

Нет, об истинной цели и речи не может быть — оно и ему ни к чему, и мне спокойнее. Но надо ли прямо сейчас упоминать, что нужно выведать все мельчайшие подробности смерти царевича Дмитрия? Или это тоже лишнее? Потом-то да, никуда не денусь, а сразу?

Пожалуй, вначале лучше обойтись без конкретики.

— Ко мне на службу пойдешь? — осведомился я как бы между прочим. — В тот раз причины для отказа у тебя были, но теперь вроде как и рожей никого не напугаешь, и языки не нужны, и народ, с которым тебе говорить придется, куда как мельче.

— Неужто сам куда выехать надумал? — осведомился Игнашка.

— Надумал, — кивнул я и начал рассказывать, что посылает меня Борис Федорович собирать сведения о неизвестных православной церкви святых, подвижниках, мучениках, преподобных и прочих людях, отличившихся на этом поприще, ибо ничто не должно пропасть втуне на святой Руси.

Тут я не лгал. Именно этот вариант я предложил царю. Получалось что-то типа этнографической экспедиции.

Только в отличие от гайдаевского Шурика у меня были более ограниченные задачи — никаких тостов, шуток и прочего фольклора. Предстояло сосредоточиться исключительно на сказках, легендах, преданиях и былинах, то есть на житиях святых.

— Одна беда: не умею я «раскручивать» людей на воспоминания. Не дано оно мне. А отказаться от царского поручения — сам понимаешь. Ежели бы ты мне подсобил…

— Так-то оно можно… — неуверенно протянул Игнашка. — А надолго ли?

— Месяц, от силы два. — Я весело хлопнул его по плечу. — А условия такие — десять рублей в месяц, стол, одежа и прочее отдельно, само собой.

— По-царски платишь, — кивнул Игнашка, но тут же недоверчиво осведомился: — За такую деньгу и столь малая безделица? Неужто боле от меня ничего не занадобится? — И вопросительно уставился на меня.

— А как же, — не стал отрицать я. — Непременно занадобится.

Так, теперь можно и остальное, в смысле про царевича Дмитрия.

Но я представил дело так, будто хочу еще раз прояснить обстоятельства его смерти исключительно по собственной инициативе и только для того, чтобы впоследствии выдвинуть перед царем предложение канонизировать его как святого.

Однако если об этой затее раньше времени дознается «государево ухо», то бишь боярин Аптечного приказа Семен Никитич Годунов, мне придется весьма и весьма худо.

— А государь нас за оное не того? — осведомился Игнашка. — Слыхал я, будто он мальца сего и при жизни недолюбливал. Его и отпевать было запрещено в церкви, ибо он сам себя жизни порешил.

— Не того, — твердо ответил я. — Если ничего нового не узнаем, то я Борису Федоровичу и вовсе ничего не скажу. А зачем? Пусть все остается по-прежнему.

— А чего мы можем такого нового разузнать? — не понял Игнашка. — Да и столько лет минуло. Поди, уж и забыли про то, что тогда стряслось.

— Мало ли чего в людских головах всплывет, — пожал плечами я. — Память человечья чудная. Иной раз вроде бы напрочь забыл, а проходит год, и вдруг вспоминается. С тобой такого не бывало?

— Нет, — буркнул Игнашка и вновь с подозрением заметил: — Чтой-то, чую я, сызнова ты мне не все обсказал, княже. Али сумнения тебя гложут? Так то напрасно — в меня что упало, то пропало.

— Тут вот еще что, — вздохнул я. — Царь ведь только троим это поручил, мне да еще двоим. Лишних людей брать нельзя. Потому если ты со мной и поедешь, то только на правах холопа. А о том, кто ты есть на самом деле, знать будут лишь двое — ты и я.

— Вона как… — неодобрительно протянул мой собеседник. — А ведь на холопа рядную грамотку [396] надо составить, чтоб все честь по чести, — продолжал он с явственно чувствующейся в голосе иронией. — А иначе никак. А в ней…

— Стоп! — оборвал я Игнашку. — Никаких грамоток. У нас на все про все особая грамотка будет, указная, то бишь от самого государя. И кто там осмелится спрашивать, холоп ты мне или как? Да если даже и осмелится, я ему так отвечу, в такой рог наглеца скручу — мало не покажется. И вообще, грамотки подписывают, когда у людей доверия нет, а у нас с тобой иное. Я — князь, тебя вон тоже Князем прозывают, так неужто два князя друг друга обманывать станут?

Игнашка сразу заулыбался. Еще бы. Одно дело, когда к тебе с почтением относится «сурьезный» народец, совсем другое — когда выказывает уважение природный, настоящий князь, к тому же потомок заморских царей.

Знал бы он, что я такой же потомок, как он — боярин, улыбался бы поменьше. А может быть, наоборот, восхитился бы моим нахальством. Впрочем, ладно, не знает — и хорошо.

— Тока я… — начал было он, но был остановлен мною:

— Мы ж уговорились, что ты не холоп, а лишь считаешься им. Потому будешь исполнять очень немногое, но явное для всех — лошадью в дороге править, кубок подать, вино разлить, если понадобится, и все в том же духе.

Игнашка скривился, но я тут же дополнил:

— Представь, что ты едешь… ну, к примеру, с младшим братом твоего отца. Вроде бы и родичи, но из уважения к летам ты бы и сам…

— Все, княже, — даже не дал мне договорить Игнашка. — Твоя правда. На таковское с охотой пойду. — И пояснил причину своего согласия: — Выходит, я братанич [397] истинного князя, вона как. За-ради оного можно не токмо винца подлить…

Потому сейчас он и сидел в санях за возницу. А по бокам от меня расположились еще двое из тех, кого Борис Федорович отрядил мне в помощь.

Учитывая специфику командировки, спутников мне придали соответствующих. Были они не из Разбойного приказа, а из ведомства патриарха Иова.

Честно говоря, едва узнав, что со мной вместе будет путешествовать священник, а в придачу к нему еще и монах, я расстроился и даже не сумел сдержать огорчения, отчетливо проступившего на моем лице.

В ответ на это Борис Федорович хитро усмехнулся и заметил, что один из них если и будет докучать мне в пути, то разве что воспоминаниями… о моем отце…

Оказывается, не забыл царь про Апостола — бывшего холопа моего дядьки, нянчившегося с малолетним Ванюшей Висковатым.

Правда, перерыв получился изрядный, аж в пятнадцать лет, но вины Годунова тут нет — он же понятия не имел, где его искать. С подворья моего дядьки Андрюха послушно съехал, как и велел ему на прощанье «княж-фрязин», а Москва — город большой.

Вдобавок Борис Федорович не знал ни про супругу Апостола Глафиру-пирожницу, ни про род ее занятий. Да и нельзя было Годунову искать в открытую дворового человека опального князя.

Но, как бы оно ни было, а их встреча все равно состоялась, причем как нельзя вовремя. Отец Антоний, как его теперь именовали, как раз созрел до возраста священника, каковым он, наверное, все равно бы стал, только при его характере гораздо позже, лет эдак на пять-десять.

Встреча произошла случайно. Почему-то тут особым уважением боярынь и цариц пользовался некто святой Никита Мученик, который якобы давал исцеление от ряда младенческих болезней. В посвященный ему храм, располагавшийся за Яузою на Вшивой горке, пришел как-то и Годунов, желая помолиться о выздоровлении прихворнувшего годовалого Федора.

Там-то, на службе, хотя мысли Бориса Федоровича и были заняты в первую очередь ребенком, цепкий глаз боярина сразу углядел знакомое лицо, признав в почти не изменившемся молодом бородатом дьяконе юношу, которого его родная сестра Ирина учила грамоте.

Кстати, первые расспросы Годунова были именно о моем «отце», на чье чудесное возвращение будущий царь хотя особо и не рассчитывал, но где-то в глубине души подспудно лелеял надежду на спасение, ведь ни тела «царской невесты», ни самого княж-фрязина в пруду так и не нашли.

Однако, даже узнав, что Константин Юрьевич так и не подал о себе весточки, Борис Федорович в память о княж-фрязине все равно обласкал Апостола, походатайствовав за него перед митрополитом Иовом [398] о его назначении священником.

Да и потом он внимательно приглядывал за служебной карьерой своего протеже, чтоб не изобидели. А теперь, сразу после поездки, ему был твердо обещан пост личного духовного исповедника Годунова, о чем отец Антоний мне с гордостью сообщил.

— Так ведь тебя вроде бы раньше Андреем звали? — поинтересовался я от нечего делать.

— Положено так, — улыбнулся бывший Апостол. — В тот день, егда меня в сан рукоположили, на буквицу «аз» как раз это имечко и было.

— И что? — не понял я.

— Так ведь в церкви принято называть на ту, с коей прежнее имя начиналось, — пояснил священник. — Я тако мыслю, что оное потому, дабы сам человек не забывал о своем мирском происхождении. Да мне и без того, можно сказать, по-божески досталось. Бывают имена и вовсе не выговорить: Асигкрит, али там Анемподист, Акепсима, или Агафопуст, тут и впрямь тяжко, а мое самое то.

— А если бы в тот день, когда тебя в сан ризоположили…

— Рукоположили, — все с той же добродушно-приветливой и чуть виноватой улыбкой поправил меня отец Антоний.

— Ну да, — согласился я. — Так если бы не было имен на эту буквицу?

— Тогда дело иное, можно любое из имеющихся избрать. К примеру, Димитрий. Оно тож в оный день имелось. Но не тот святой, кой… — И отец Антоний принялся пояснять, память какого конкретно святого отмечает в тот день церковь, но я, честно признаться, не слушал.

Свежая мысль пришла мне в голову, навеянная именем Дмитрия и святыми…

И, главное, я ведь знал, что спустя всего три или четыре года ставший царем Василий Шуйский, опасаясь появления где-нибудь на окраине Руси нового Лжедмитрия, распорядится объявить угличского царевича святым.

Знал, а подсказать Борису Федоровичу такой простейший вариант забыл.

Надо бы хоть теперь написать ему…

Или не стоит — кто знает, в чьи руки может попасть мое письмо? Пожалуй, и впрямь лучше доложить свои соображения лично по приезде.

На отца Антония я уже смотрел совсем иначе — пусть невольно, но он мне изрядно помог.

Да и вообще, дядя Костя абсолютно точно описал натуру человека, сидящего близ меня. Добрый, застенчивый, искренний, охотно готовый услужить любому, кто ни попросит, причем сам же искренне радующийся любой такой возможности.

За время пребывания на Руси я успел насмотреться на служителей церкви. Хватало среди них разных, особенно среди «черного» духовенства, то есть монахов. Но по левую руку от меня сидел тот, что «из настоящих» — иначе не скажешь.

— А вот твое имечко мне ранее слыхать как-то не доводилось, — донеслось до меня сквозь раздумья.

— Разве всех святых упомнишь, — пожал плечами я. — Но что до перевода, то оно мне как раз подходит — означает «счастливец».

На каком языке, я благоразумно промолчал. Ни к чему отцу Антонию знать, что, скорее всего, в православных святцах такое имя вообще отсутствует.

Сразу могут возникнуть ненужные вопросы насчет моей веры, а там недалеко и до предложения принять святое крещение, перейдя в православие, а я к этому не шибко стремился.

Пока, во всяком случае.

К тому же в перспективе крещение сулило массу неудобств.

Это вначале полдня на процедуру и вроде как отделался. Проблема в том, что она будет только первой, но далеко не последней.

Сейчас мне куда как хорошо. Пока народу наплевать, хожу я в свой костел, кирху или что там у протестантов имеется или не хожу. К тому же кальвинистов в моем окружении не имеется, так что вообще свобода и полная бесконтрольность.

Зато стоит мне перейти в православие, как тут же придется выстаивать обедни, ходить на исповедь, часами потеть во время различных великих праздников, на которые церковь весьма богата, а оно мне надо?

Правда, избежать подобного разговора все равно не удалось.

Оказывается, знал священник о моей «неправильной» вере. Предупредил его о том сам Борис Федорович, сделав это с благой целью, дабы отец Антоний не надоедал мне попреками в том, что я не ходок на богослужения, литургии, обедни и прочее.

Однако получилось как бы не хуже — дня не проходило, чтобы тот не сокрушался по этому поводу, все время вспоминая моего «отца» и как бы тот, будучи жив, негодовал по поводу моей веры.

Правда, насчет крещения — или правильнее перекрещивания? — не приставал. Лишь раз, заговорив об этом где-то в самом начале нашего путешествия, но получив уклончивый ответ, он по своему обыкновению охотно закивал головой и заметил, что и впрямь к оному великому таинству второпях лучше не подходить.

Да и насчет крестного отца с матерью тоже надлежит помыслить яко следует.

— Вот от святых книг не откажусь, — заметил я. — Очень хочется знать, как там у вас про все написано. А уж тогда, после их прочтения, обмыслив все как следует, и определюсь.

— А чего тут мыслить-то?! — бесцеремонно влез в наш разговор второй мой спутник, сидящий по правую руку от меня.

Этот выглядел куда хуже Апостола — неопрятный, любитель приложиться к жбанчику с хмельным медком, вдобавок грубиян каких мало. Навряд ли такому поведают о святых угодниках. Кто и зачем выбрал для поездки именно этого монаха — понятия не имею.

Правда, имечко у него было куда поудобнее и попроще — отец Кирилл. Но это, пожалуй, его единственное преимущество перед бывшим учеником царицы Ирины.

— Вона церквушку некую зрю. Заедем, святой водой окропим, и вся недолга. А опосля, знамо дело, обмоем новообращенного в иной водице, чтоб для памяти. — И отец Кирилл предвкушающе потер ладони.

Отец Антоний неодобрительно покосился на монаха, но промолчал, очевидно не желая портить отношений, а тот не унимался:

— С крестным отцом вовсе никаких хлопот — для оного и я гожуся али вот отец Антоний, а мамку тож недолго подобрати — эвон сколь их на бережку порты полощат. Выберем помясистее, и вся недолга. Люблю помясистее.

— Так мамка вроде как для меня. Ты тут при чем? — полюбопытствовал я.

— Эва! — возмутился монах. — Зато в отцах я у тебя буду, а что ж за крестный, коль свою крестную…

— Негоже ты сказываешь, отец Кирилл, — не выдержав, вмешался Апостол, так и не дав договорить монаху, что именно он собирается учинить с моей мясистой крестной мамой.

Впрочем, оно и без того было ясно, а подробности ни к чему. Вон Игнашка и без них принялся надсадно кашлять, сдерживая рвущийся смех. А голос отца Антония даже задрожал от праведного возмущения:

— О святых вещах говорю ведешь, а такими словесами, будто на торжище капусту покупаешь али вовсе на гульбище яко мирянин вышел!

— Тут не словеса важны, а то, что в душе у человека, — назидательно заметил отец Кирилл, и на его лице отразилось сожаление — не вышло устроить славную попойку и согрешить с мясистой, — но все-таки прислушался к замечанию и умолк.

К сожалению, дотошность отец Антоний проявлял не только в богословских вопросах, но и во всем остальном, включая сбор сведений о подвижниках и просто благочестивых людях, то есть потенциальных святых.

Именно из-за этого мы раз за разом теряли кучу времени даже в селениях, не говоря уж о городах.

Да и в Угличе все оказалось не слава богу.

Словом, командировка, в которой поначалу предполагалось просто подтвердить выводы следственной комиссии тринадцатилетней давности, день ото дня становилась сложнее и сложнее.

А ведь поначалу ничто не предвещало неожиданностей и шло обычным, хотя и неспешным чередом…

Глава 4 Следователь по особо важным делам

Из бывших жильцов царевича, то есть сверстников по детским играм, удалось отыскать только троих — все-таки прошло тринадцать лет. Ничего нового они мне не рассказали, хотя при виде денег — десять рублей серебром это о-го-го — старались не на шутку, от напряжения обливаясь потом и мучительно выдавливая из своей памяти все мельчайшие подробности.

К тому же, памятуя о том, что тут творилось тринадцать лет назад, держались они скованно, настороженно и смотрели на меня с явной опаской, не ведая, чего именно ждать.

А ведь выйдя из дворца — я со своими спутниками разместился весьма вольготно в бывшей семейной резиденции бояр Нагих, — они непременно расскажут всем остальным, о чем я спрашивал, да и вообще предостерегут прочих, чтоб держали рот на замке.

Пришлось попыхтеть, чтоб такого не случилось. В смысле чтоб прочим рассказывали, но не пугали, а, напротив — отвечали, что ничего страшного, а царевы слуги ныне и впрямь настроены исключительно на добро.

Серебро само собой, но и помимо него я приложил немало трудов. Умело выбранный в разговоре тон, легкая фамильярность, простота в общении и несколько комплиментов наконец-то развязали им языки.

К тому же я беседовал с ними не один на один, а со всеми вместе, а это тоже немного расслабляет. Ну и, разумеется, сказался выпитый мед. Он тоже внес свою лепту, помогая бывшим жильцам почувствовать себя вольготнее.

Вдобавок изрядно помог в этом расслаблении и Игнашка.

Согласно нашему с ним предварительному уговору он вначале прохаживался по светлице, изображая услужливость, время от времени меняя посуду и принося новые блюда, а затем, когда я на некоторое время отлучался, Игнашка, воровато оглянувшись на дверь, за которой исчез его «хозяин», и заговорщически подмигнув гостям, подсаживался к столу.

С ним народец — что бывшие мальчики-жильцы, что прочие — вели себя совершенно иначе и куда вольготнее. Да и на вопросы Игнашки они отвечали куда спокойнее, вдумчивее и основательнее.

Так что большую часть сведений, о которых пойдет речь ниже, выяснил вовсе не я, а мой «холоп».

Работал он, конечно, виртуозно, с выдумкой, не просто оправдав свое жалованье, но и заслужив премиальные, каковые я ему честно выдал в конце путешествия.

Возвращаясь к беседе с жильцами, отмечу, что ближе к третьему часу общения, из коих полтора пришлось на Игнашку, на свет божий всплыли самые мельчайшие подробности того дня.

Например, Ивашка Красенский — с виду чуть ли не лет тридцати, настолько был могуч и бородат, даже припомнил цвет одежды царевича, а второй, Гришка Козловский, напирал на то, что Дмитрий перед своей кончиной и даже за несколько дней до нее был необычайно весел и все время беспричинно хохотал.

К четвертому часу общения все они как по команде ударились в сентиментальность и принялись винить себя в смерти царевича — не уберегли, не удержали, попустили и прочее. Нет им прощения, хоть царь по доброте души ныне и снял с них их тяжкую вину за случившееся.

Плакали навзрыд.

Игнашка аккуратно вторил им.

Правда, мешочки с серебром из своих рук, невзирая на признание собственной вины и искреннее раскаяние,так ни один не выпустил.

«Перебор получился с медком, — понял я, заглянув в светлицу и разглядывая плачущего Красенского. — В следующий раз на стол надо ставить вдвое меньшую по объему братину, иначе толку не добиться».

Вечером, подводя итог многочисленным рассказам, я пришел к выводу, что в последний месяц жизни царевича никто не приметил как в его поведении, так и во внешности ничего необычного или странного. Получалось, что возможная подмена отпадала?

Однако позже, анализируя все разговоры и то, что изложил мне из услышанного Игнашка, я натолкнулся на одну любопытную деталь, которую потом на всякий случай перепроверил, побеседовав повторно с бывшими мальчишками-жильцами, от которых услышал то, что меня насторожило.

Оказывается, ни один из них действительно не видел царевича мертвым — все они заверяли меня, что уносили Дмитрия во дворец живого…

Мало того, они в один голос утверждали, что вообще не видели царевича усопшим. Одного не пустила в церковь мамка, а второй, тот самый здоровенный Красенский, и хотел туда попасть, да не смог — Нагие выставили возле церкви Спаса стражу и никого туда не пускали под предлогом, чтоб тело царевича не украли. [399]

Очень любопытно. С такой дикостью я вообще не сталкивался. Кстати, мои спутники тоже. Во всяком случае, ни отец Антоний, ни монах Кирилл не смогли припомнить случая, чтобы из православной церкви кто-то унес тело, положенное там для отпевания.

Красенский ошибся? Да нет, чуть позже его слова подтвердили подьячие Васюк Михайлов и Терешка Ларивонов, а также писчик Кирилл Моховиков и медовар Андрей Ежелов, которых тоже, как и прочих угличан, в церковь не пустили.

Так-так. Это уже интересно. Если у тебя или знакомого выкрали кошелек из кармана, ты обязательно примешь меры предосторожности от воров. Но если ты вообще не слыхал, что кошельки воруют, то тебе и в голову не придет опасаться кражи.

Тут же Нагие боялись того, чего отродясь не бывало.

Абсурд?

Разумеется.

Зато если допустить версию, что царевич и впрямь «набрушился» на нож, но оказался лишь ранен и дядья воспользовались удобным случаем, чтобы подменить племяша и спрятать в надежном месте, — получалось самое то.

Тогда угличан и впрямь нельзя было пускать в церковь — вмиг увидят, что покойничек не тот, и поднимут шум.

Вписывалось в эту версию и дальнейшее жгучее желание дядьев перебить всю годуновскую администрацию, которая при виде неизвестного покойника молчать не станет, а тут же завопит о подмене.

Только такая серьезная причина могла подтолкнуть их на убийство государевых людей, хотя Нагие и понимали, что за их смерть впоследствии придется расплачиваться по полной программе. Понимали, но все равно пошли на такой риск — уж слишком высоки оказались ставки, чтоб удержаться от соблазна.

Зато следственной комиссии из Москвы можно как раз не бояться — если кто-то из ее членов и видел царевича в малолетстве, то не старше полутора лет, так что узнать его спустя семь с лишним лет не смог бы никто.

И еще об одном обстоятельстве упомянул все тот же памятливый подьячий Васюк Михайлов. Оказывается, самозванец, рассылавший ныне по Руси свои «прелестные» письма, не соврал — действительно имелся при угличском дворе некий доктор-немчин по имени Симон, который таинственным образом исчез сразу после трагических событий.

Разумеется, я все время помнил о принципе «бритвы Оккама» — был такой философ, призывавший не умножать сущностей сверх необходимого, то есть вначале выдвигать в качестве наиболее вероятного самое простейшее, а уж потом ударяться в сложности.

Согласно этой «бритве» получалось, что иноземец, испугавшись кары за неудачное лечение — откачать царевича не получилось, — попросту испугался и сбежал.

Действительно, поди докажи дядьям, что невозможно вытащить человека с того света, если свайка, [400] к примеру, по закону подлости и впрямь угодила в яремную вену или сонную артерию.

Вначале забьют, как царского дьяка Битяговского, а потом, подумав, решат, что, возможно, лекарь был в чем-то прав и они того-с, погорячились. Словом, скорее всего, объяснение этому исчезновению банальнее некуда.

Но…

Вместе с тем оно идеально вписывалось и в мою полуфантастическую версию о подмене.

К ней же очень хорошо подходило и поведение самой матери царевича Марии Нагой, о котором я читал, а впоследствии мне еще раз рассказали бывшие жильцы. Почему-то тогда никому из них, да и потом уже членам комиссии не показалось странным, как она себя вела сразу после случившегося несчастья.

А ведь Мария, увидев, как хлещет кровь из шеи родного дитяти, не позвала лекаря, не упала в обморок, не забилась в истерике над телом сына, да и вообще даже не поинтересовалась, насколько серьезна полученная рана.

Вместо всего этого она схватила полено и кинулась лупить мамку царевича Василису Волохову, которую невесть почему сочла главной виновницей случившегося.

Я, конечно, учился на философа, а не на медика, и в психологии разбираюсь постольку-поскольку — курс в МГУ, и все, но эта несуразица в поведении родной матери была настолько вопиющая, что объяснить ее можно было только одним-единственным обстоятельством.

К тому времени, когда Мария выбежала во двор, кормилица Арина Тучкова, на руках унесшая Дмитрия в его комнаты во дворце, успела известить царицу, что ранка неглубока, неопасна, свайка хоть и проткнула кожу, но не задела жизненно важные артерии или что там еще, поэтому легкое кровотечение уже остановили.

Вот тогда-то с точки зрения человеческой психологии нет никаких накладок с устроенным Марией «разбором полетов». Иным образом объяснить странное поведение мадам Нагой не получается.

И тут я вспомнил про выписку, которую сделал в Москве из следственного дела. В основном я заносил в нее фамилии, но имелся в ней и краткий расклад событий, а также то, что зафиксировала прибывшая комиссия. Залез в нее и ахнул.

Почему на это еще более странное обстоятельство никто ранее не обратил внимания — не знаю.

Перепроверить?

Попробовал.

Вновь встреча с жильцами — может, ребятишки ошиблись?

— Свайка была — то я точно помню, — пробасил Красенский. — А ножа никак быть не могло. Нас наособицу всякий раз упреждали, чтоб, егда к нему играть придем, с собой ничего таковского не брали. Уж больно оно опасно.

— А вот сам царевич просил нас о том. Любил он, вишь, таковское, — тут же добавил Гришка Козловский. — Ажно руки у его тряслись. Но ежели не велено, так чего уж тут — не носили. Оно и свайка-то худо заточена была, потому и споры промеж нас были — воткнулась она али не воткнулась. Иной раз и воткнется, да тут же и завалится. У меня-то рука твердая была, потому завсегда точно в кольцо втыкал, а вот царевич не свычен был…

— Завсегда-а, — насмешливо протянул Красенский. — Вспомни-ка, чей верх чаще всего был?

— Да уж не твой поди!..

Я не слушал их перебранку, задумчиво разглядывая витиеватый орнамент, отчеканенный на ободке серебряного кубка.

Значит, точно играли свайкой. Ладно, пускай. Итак, царевич во время припадка «набрушился» на четырехгранный штырь, который имел плохо заточенное острие, но тем не менее как-то воткнулся ему в шею…

А теперь кто мне объяснит, каким боком тут может поместиться располосованное горло, на которое указала в своем описании мертвого тела Дмитрия следственная комиссия?!

Сюда же, в разряд загадочного, я вписал необъяснимое исчезновение церковного сторожа Максима Огурцова, который — вот совпадение! — оказался на колокольне во время последнего припадка царевича и сразу, увидев происходящее на дворе царевича, ударил в набат, а после бесследно исчез, причем в ту же ночь.

Испугался? Не клеится. Город оставался во власти Нагих, и за эдакую инициативу он мог рассчитывать не только на устную благодарность, но и на денежное вознаграждение.

Словом, загадок хватало, а вот ответов на них…

Получалось, удалось выяснить многое, но прояснить — ничего.

Жаль, но выходило, что я не справился. Однако опрашивать больше было некого, и я собрался уезжать.

Отъезд я решил назначить на завтрашнее утро, но тут вспомнил про опрометчиво данное обещание — зайти проститься с Густавом. А раз зайду, то быстро уйти не получится, поэтому придется перенести свой выезд на послезавтра — ну куда с бодуна вставать в шесть утра?

Можно было бы, конечно, проигнорировать обещание, хотя и нехорошо, но это был не просто Густав, а шведский принц, королевская кровь, так что нехорошо получалось вдвойне.

«Все-таки везет этому городу на царских сыновей. Вначале Дмитрий, теперь этот швед», — думал я, неторопливо шествуя к парадному красному крыльцу и продолжая пребывать в размышлениях, как бы половчее увильнуть от навязчивых предложений принца.

Со старшим сыном шведского короля Эрика XIV [401] я познакомился в первый день приезда. А как же иначе, коль место жительства нам было определено в бывших хоромах несчастного угличского царевича, где и проживал Густав.

Тот поначалу принял меня настороженно, решив, что царь прислал еще одного тюремщика-пристава по его душу.

Но после того как он прочел грамоту Годунова, в которой прямо говорилось: «…досмотря подлинно, отписать, в коем месте и который чудотворец какими чудесы от бога просвещен…», а про него ни единого словечка, и понял, что я приехал совсем по иному делу, не имеющему к нему никакого касательства, радушно распростер свои объятия и потащил меня на ужин.

Оказался он гостеприимен и хлебосолен, словно не швед, а исконно русский человек, и не отцепился от меня, пока я не согласился выпить с ним за встречу.

— По одному кубку, не больше, — сразу предупредил я, — а то дел о-го-го! — И красноречиво чиркнул себя по шее ребром ладони.

Я бы вообще не согласился, но взыграло любопытство. До сего времени мне как-то не доводилось пить с особами королевской крови, да и царской тоже — Борис Федорович выдерживал «сухой закон» не только в Думной келье, но и на торжественных пирах-застольях.

Про его сынишку, во всем берущего пример с отца, вообще молчу.

Вот и получалось, что такая пьянка у меня впервые.

— Токмо одна чашка, — охотно согласился Густав и назидательно заметил: — Сытый пьяного не разумеет. — Из чего стало ясно, что с русскими пословицами у шведа туговато.

В смысле знал он их во множестве, в чем я убедился в самое ближайшее время, но все время слепливал начало одной с концом другой, да и вообще что касается русского языка, то у него были явные проблемы. Как он изучил — судя по его рассказам — немецкий, французский и итальянский, ума не приложу.

Честно говоря, меня сразу смутило его чересчур охотное согласие на «одна чашка», но я не придал этому значения. Кто же знал, что сей королевич — тихий пьяница, неуклонно приближающийся к алкоголизму.

Думаю, он бы вообще спился, если бы не его увлечение алхимией, за которую пришлось поднять «вторая чашка». А иначе Густав бы не отстал, в совершенстве овладев русскими уговорами: «Обидеть хочешь? Ты меня уважаешь?» — и все в этом духе.

Тут у него выходило без коверканья слов и вообще очень здорово, почти без акцента — видать, часто использовал.

После осмотра его рабочего кабинета, где он проводил «величайший опыт», мы вновь вернулись в трапезную, но никаких отговорок, что я с дороги и устал, королевич не желал слушать, принявшись рассказывать о своей нелегкой судьбе.

Она и впрямь была у него, мягко говоря, не ахти. Достаточно начать с рождения. Оказывается, мать, бывшая трактирная служанка Карин, родила его еще за полгода до официального венчания с королем.

Да и наследником своего отца Эрика XIV он был совсем недолго — когда Густаву исполнилось семь месяцев, батьку сверг родной брат Эрика Юхан.

— Я маленький, совсем маленький, — показывал он ладонью, какого роста был в то время, — помнить токмо решетка на окна в замок Турку.

Если кратко, то его в семилетнем возрасте отняли у матери и отправили в Польшу, где он некоторое время жил, а потом на учебу в Германию, к отцам-иезуитам. Там под их воздействием он принял католицизм, после чего понеслись скитания по Европе. Доходило до того, что он служил конюхом, чтобы обеспечить себе пропитание.

— А что я мог поделать? — уныло пояснял он. — Голод не тетка — в лес не убежит.

На коронацию своего двоюродного брата Сигизмунда III он явился в рубище нищего. Там же он в последний раз виделся со своей старшей сестрой Сигрид.

С матерью ему довелось повидаться за всю оставшуюся жизнь тоже только однажды, лет восемь назад, когда Карин с ужасом обнаружила, что сынок совершенно забыл родной шведский язык.

Да он и сейчас особо не интересовался своей исторической родиной, лишь раз спросив у меня, как там поживает «правящий наследный принц государства»? [402]

Но когда я в недоумении пожал плечами, не имея понятия, о чем идет речь, он совершенно не расстроился, беззаботно махнув рукой и заявив: «Что с возу упало — у того и пропало», после чего трагически провозгласил:

— За мой несчастный судьба!

Ну и как здесь не выпить?

Я с сомнением покосился на кубок, но тут в голове мелькнула совершенно детская мысль: «А вот интересно, когда король или принц надирается, как он себя при этом ведет?»

Словом, выпили и «за судьба», после чего начались длительные сетования на обман русского царя, который якобы коварно заманил его к себе, наобещав с три короба.

— Да у меня и нет быть выбор, — сознался он и развел руками. — Жареному коню в зубы не смотрят. — Но тут же гордо заявил: — Я быть жених царевна, но вера не менять. Береги честь смолоду, коли рожа крива. И тогда царь заточить меня сюда. Он сказать: «Сколь волка ни корми, а он все равно лоб расшибет!»

Я слушал, кивал, соглашался и… вспоминал, что там мне рассказывал сам Борис Федорович про его художества. Что верно, то верно — гордость у Густава и впрямь имелась, и королевич наотрез отказался от предложения поменять веру и перейти в православие.

Но и дурости у него тоже было хоть отбавляй — это ж надо додуматься, чтобы без зазрения совести не только притащить в столицу свою любовницу Катерину — какую-то жену немецкого трактирщика, но еще и не стесняясь катать ее по Москве, устраивая ей такие пышные выезды, каковые полагались только царице.

Правда, об этом Густав не упомянул ни слова, разве что под конец, когда посетовал, что он сам во всем виноват.

— Что посмеешь, то и пожмешь, — мрачно констатировал королевич, после чего философски заметил: — Чего пить, того не миновать. — И провозгласил тост: — Баба с возу вылетит — не поймаешь.

Исходя из этого получалось, что Катерина была верна ему недолго и в изгнание за ним не поехала.

А что касаемо алхимии, то он не столько гордился тем, что является шведским королевичем, пускай и без надежды на трон, сколько своим званием «нового Парацельса», [403] которого его удостоили ученые мужи Европы, и тут же предложил мне это звание… обмыть.

Я вновь в нерешительности посмотрел на содержимое своего кубка и обреченно вздохнул. Дело в том, что каждая наша «чашка» вмещала не менее ста граммов, если не все сто пятьдесят, а наливал в них Густав исключительно продукт собственного приготовления.

Увы, но это была не особым способом настоянная на ароматных травах и кореньях медовуха и даже не водка.

Не знаю, кто из алхимиков в поисках загадочного философского камня в результате очередной перегонки первым получил этиловый спирт, зато мне теперь стало точно известно, что шведский королевич в совершенстве освоил этот процесс.

Кстати, не исключено, что это был единственный из его опытов, в результате которого на выходе получалось нечто удобоваримое, да и то лишь отчасти.

Дело в том, что Густав свой продукт не разбавлял, а саму перегонку заканчивал очень рано, так что в кубке у меня плескалось нечто среднее между водкой и спиртом, причем явно ближе к последнему. Я не знаток, но, судя по моей опаленной глотке, восемьдесят градусов там было наверняка.

Дальнейшее, после того как я все же отважился опростать «чашка», помню смутно, из чего делаю краткий общий вывод, что надрались мы с ним основательно.

Зато впоследствии, напоровшись раза два на мой решительный отказ и разочарованно пробормотав что-то типа «Баба с возу, и волки сыты», он больше не приставал и вел себя тихо, как мышка, совершенно не мешая нашей работе.

С утра он уходил производить опыты, которые заканчивались, как я подозреваю, неизменной перегонкой браги или чего там еще, в aqua vitae — воду жизни, как высокопарно нарекли спиртное древние римляне.

Ближе к вечеру, устав трудиться над изготовлением философского камня, ибо сей процесс куда более трудоемкий, нежели производство алкоголя, он героически надирался в связи с очередной неудачей, после чего вырубался.

Правда, иногда он находил себе напарника и тогда становился буен, вопил, что долг платежом страшен, и грозился, что царь не успеет и ухом моргнуть, как он, Густав, возьмет коня за рога!

Но потом пыл его быстро спадал, он жаловался, что один в поле — хуже татарина, а на нет ни туда, ни суда нет.

Затем следовало неизменное, то есть пьяный храп.

И теперь, заранее предвидя, что придется опростать с ним чарку «за отъезд», а потом еще одну — «за мой и твой здоровье», я поморщился, прикидывая, как бы половчее выйти из игры.

Потому я никуда и не торопился, стоя на крыльце и тщательно отряхивая сапоги от налипшего снега. Тогда-то до моих ушей и донесся бурный разговор с многочисленным перечнем взаимных обид и претензий.

Вели его два мужика — один дворский по имени Харитон, другой был мне неизвестен — буквально в пяти шагах от крыльца.

Поначалу я не обратил на них внимания, но тут дворский обвинил собеседника в каком-то обмане.

Дескать, корова у него старая, ибо он прекрасно помнит, что она родилась как раз в ночь пропажи приемного сынка попадьи. А ночь эта была аккурат тринадцать лет назад, в лето, когда… помер царевич Димитрий, потому выходило, что цена столь древней говядины должна быть…

Я тут же навострил ушки, но больше ничего существенного не услышал, а сколько на самом деле стоит говядина, пребывающая в таких почтенных летах, меня не интересовало.

«Оказывается, желание держать слово во что бы то ни стало может принести весьма интересные плоды», — подумалось мне, когда я, сразу откинув мысли об отъезде, пригласил Харитона ближе к вечеру к себе в горницу и там как бы между прочим попытался уточнить подробности о пропавшем мальчике.

Действительно, в те весенние дни, а может, и в тот самый, без вести исчез еще один мальчик — некто Корион Истомин. Был он примерно тех же лет, что и царевич. Правда, исчез он не из Углича, а из близлежащей деревни, где проживал у местной попадьи, но тем не менее.

Больше выяснить ничего не удалось, но я хоть и решил, что напоролся на совпадение, однако на всякий случай науськал на ее жителей Игнашку, который спустя день выяснил еще несколько любопытных фактов.

Во-первых, время.

Малец исчез вечером того же дня, когда случилась смерть царевича, то есть с опозданием всего на несколько часов.

Да, с мальчишкой могло произойти что угодно. К примеру, пошел в лес, а там его съели волки, или он утонул в болоте, что по соседству с деревней, но вот в чем дело — не уходил он никуда. Его — живого и здорового — забрал с собой… лекарь царевича Симон.

Ой-ой-ой, как горячо стало.

А дальше-то, дальше, то есть во-вторых, так там вообще кипяток.

Оказывается, Симон забрал пацаненка под предлогом тяжкой болезни отца мальчика, который был в холопах… у того же лекаря. Дескать, батюшка возжелал проститься с сыном.

Сама попадья, у которой жил этот мальчуган, возможно, и не запомнила бы этого нюанса, если бы спустя несколько часов, уже за полночь, за тем же Корионом не прискакал живой и здоровый отец, а узнав, что сына уже увезли, ничего толком не объяснив, опрометью вскочил на коня и был таков.

И с концами.

Все трое.

Больше она никого из них вообще не видела.

— Может, уехали куда от греха? — простодушно предположила попадья. — Тамо-то, в Угличе, эвон каки страсти чинились.

— Да, скорее всего, — в тон ей благодушно подтвердил Игнашка. — Испугались, да и укатили вместях с лекарем куда глаза глядят. А молочко-то у тебя, хозяюшка, царское. Такое токмо боярам великим на стол подавать да государю, — похвалил он, памятуя мое наставление обязательно заболтать человека под конец беседы так, чтобы ее середину он уже и не вспоминал.

Это было единственное, в чем я мог усовершенствовать его искусство беседы, да и то, честно признаюсь, идея чужая, просто творчески претворенная мною в жизнь.

Впрочем, оно неважно. Гораздо интереснее другое — куда эта троица подевалась на самом деле, и особенно любопытно, что стало с мальчиком.

Общий вывод напрашивался сам собой — одну случайность можно и впрямь посчитать таковой, но когда они сбиваются во внушительную стаю, то превращаются в закономерность, только еще не полностью видимую глазу.

И как теперь продолжать свое расследование? Найти следы Симона у меня навряд ли получится — если он замешан в чем-то таком, то заранее все продумал и законспирировал свой отъезд и маршрут на совесть — не подкопаешься.

То же самое и с царевичем.

Напоследок, припомнив кое-что из рассказов моего подлинного отца, я копнул в другом направлении. Пришлось вновь вернуться к бывшим жильцам. Сделал я это перед самым отъездом — дескать, не могу уехать не попрощавшись.

Как водится, опрокинули мы по чарке из фляжки, после чего я по ходу беседы подкинул им мыслишку о том, что Дмитрия, конечно, жаль, но с такой болезнью он все равно не жилец. Или я не прав, не понял чего-то из их рассказа и подобные припадки черной немочи, как тут именовали эпилепсию, на самом деле были у царевича крайне редко?

Ответы, полученные мною, Бориса Федоровича непременно бы обрадовали. Практически все в один голос заявили, что я прав целиком и полностью.

Допускаю, что каждый второй просто решил мне польстить, согласившись на мою точку зрения, но как быть с каждым первым?

Тоже льстецы?

Но тогда они не смогли бы присовокупить к своему согласию ряд красноречивых подробностей, из коих я сделал вывод, что в относительно спокойные периоды припадки у мальчика случались не чаще двух-трех раз в месяц, а когда болезнь обострялась, то пацана корчило в судорогах чуть ли не каждый день.

Оставалось проконсультироваться у моей ведьмы-травницы-ключницы, то бишь у Марьи Петровны, что я решил сделать в первый же день после своего возвращения в Москву.

Завозились мы с расследованием изрядно, и на дворе уже было начало декабря. Я предвкушал радостное возвращение домой, но тут вспомнил, что мне надо заехать еще в два места — уж очень настоятельно рекомендовал мне сделать это Борис Федорович.

Предстояло вступить в имущественные права, поскольку места эти именовались село Климянтино, что близ Углича, и село Домнино, которое располагалось аж в Костромском уезде. Оба села Годунов мне подарил.

Причем пожалованы они мне были царем вотчинной, а не поместной грамотой, то есть, как мне растолковали потом подьячие в Поместном приказе, я получал эти села с правом передачи их по наследству вне зависимости от того, нахожусь на государевой службе или нет.

Узнал я об этом подарке почти перед самым отъездом. Деваться некуда — дареному коню в зубы не смотрят, хотя у меня эти села как-то особой радости не вызвали. Серебра мне и без того хватало, а все остальное…

Ну не привык я еще к такому. Так что ехал я туда только потому, что так положено, дабы народ не озоровал.

Честно говоря, я даже не знал, чьи они были ранее. Думал, что раз царь их мне отписал, то они всегда принадлежали ему.

Оказалось, бывают разные нюансы. В моем случае за Борисом Федоровичем они были совсем недолго, а до того ими владел… боярин Федор Никитич Романов.

Да-да, он же родной племянник первой жены Ивана Грозного, он же двоюродный брат последнего царя из рода Рюриковичей Федора Иоанновича, он же будущий патриарх Филарет и, наконец, отец первого царя из новой династии, о чем пока знаю только я.

Но это — его прошлое и будущее, а ныне он — ссыльный монах, мотающий срок где-то на севере Руси за попытку мятежа против Годунова, а если официально, то за желание извести всю царскую семью с помощью колдовских трав, кореньев и прочей ядовитой дряни растительного происхождения.

Вот тогда-то я впервые оценил по достоинству тех, кто послал со мной в путь-дорожку именно эту парочку. Первым сработал отец Антоний.

Апостол вообще усердно трудился всю дорогу, вот только мне в его записи заглядывать было лень, поскольку они и впрямь касались исключительно официальной цели нашего путешествия.

А тут он и вовсе оказался загруженным под завязку — неделю назад в Климянтино скончался местный священник, потому пришлось выручать паству, оказавшуюся невольно отлученной, пускай и на время, от литургии и прочих служб — это еще куда ни шло, но и от церковных таинств.

Невозможность обвенчаться народ не беспокоила — как-никак на дворе были Филипповки, то бишь Рождественский пост, а в такое время венчаться не принято. Причастие тоже могло потерпеть, а вот крещение и отпевание — это гораздо серьезнее.

Словом, пока новый священник не прибыл, отец Антоний приступил к своим привычным обязанностям. Выглядел он вполне, характер имел мягкий и добродушный и даже на отпетых грешников никогда не повышал голоса.

— Куда лучшее не преследовать их, но вернуть назад. Ведь если человек, не зная дороги, заблудится среди вспаханного поля, лучше вывести его на правильный путь, нежели изгонять с поля палкой.

Он умел находить утешение для людей и в скорби, при отпевании.

— Бог ждет нас не в гости — бог ждет нас домой, — мягко приговаривал он, ласково гладя по голове какую-то бабу, потерявшую мужа-кормильца. — Не плачь об умершем, но плачь о живущем во грехах. Эх, милая моя, да ты ведь и сама согласная, что небо гораздо лучшее земли, так пошто оплакивать переселившегося туда? Помысли, яко мы сами и ты тож называем мертвых. — И нараспев произносил: — Покойными. А почему, чадо? Да потому, что жизнь тягостна, а смерть благодетельна, ибо… — И продолжал свое тихое и ласковое утешение до тех пор, пока лицо женщины не начинало светлеть.

Но заносчивых и кичливых, считающих, что они живут праведно, он не любил, хотя и их старался поправлять и вразумлять, держа себя в руках. Разве что тон его при этом был чуточку жестче и укоризны чуть больше:

— Разве может человек доставлять пользу богу? Разумный доставляет пользу себе самому. Что за удовольствие вседержителю, что ты праведен? И будет ли ему выгода от того, что ты содержишь пути твои в непорочности?

— Дак я не токмо содержу свои пути в непорочности, — случалось, возражали ему. — Я и милостыньку завсегда подам, ежели он достоин.

— Иное — судия, иное — податель милостыни. Милостыня потому так и называется, что мы подаем ее и недостойным, — перебивал отец Антоний, что случалось крайне редко, и продолжал: — Сказано Иоанном Златоустом: «Яко доброе дело — помнить о своих грехах, тако же доброе дело — забывать о своих добрых делах», посему и не вспоминай о них вовсе, сын мой, чтобы помнил о них бог.

А одному, дававшему деньги в рост, и вовсе заметил:

— Удержи руки от лихоимства и тогда простирай их на милостыню. Если же мы теми же самыми руками одних будем обнажать, а других одевать, то милостыня будет поводом ко всякой татьбе. Паки и паки повторюсь — уж лучше вовсе не оказывать милосердия, нежели оказывать такое милосердие.

Но с остальными он был выше всяких похвал.

— А почему ты почти все время улыбаешься им? — как-то не выдержав, спросил я.

— Да как же иначе? — всплеснул руками священник. — Я же им божие слово несу, кое вочеловечилось, дабы мы обожились. То свет истинный, а истине прилично и посмеяться, потому как она радостна.

Да и проповеди он читал — заслушаешься. Случилось, что я как-то случайно заглянул в церковь — нужен мне был священник — и, пока ждал, когда он освободится, тоже, так сказать, приобщился.

Так вот, в некоторых местах даже меня, отъявленного скептика и циника, проняло, хотя и на несколько секунд, но тем не менее — уж больно мастерски он умел подбирать слова.

— Христос сделался тем, что и мы, дабы нас сделать тем, что есть он, — вещал отец Антоний с амвона.

Во как!

Не спорю, возможно, это не его собственное, а обычные цитаты, но согласитесь — подобраны с любовью и умом.

А главное — как произнесены!

Одним словом, уже через три дня к нему на исповедь хлынула толпа селян, особенно женщины, и для каждой он находил какое-то особенное слово, дабы приободрить страдалицу.

И каялись они в таких грехах, которым подчас было и пять лет давности, и десять, а то и все двадцать — лишь бы подольше слушать его мягкий, воркующий голос.

В числе прочих к нему явились исповедаться и несколько баб из числа бывшей романовской дворни, среди которых была и некая Липа, которая лишь на исповеди вспомнила, что на самом деле ее крестное имя Олимпиада, токмо она вовсе про него запамятовала, ибо оно оченно длинное и так ее отродясь никто не величал, разве что во время венчания, но это было в последний раз, да и то она сама уж не упомнит, кто тогда служил в церкви, да и вообще венчалась она не тут, а в Домнино, зато хорошо запомнила лето, ибо аккурат чрез три месяца ей довелось подсоблять бабке Ситяге принимать роды у…

У отца Антония в характере имелась одна особенность — он любил делиться с ближними тем из услышанного, что казалось ему забавным. Безумолчное тарахтение этой бабы он посчитал заслуживающим пересказа.

Признаться, я слушал его не очень внимательно, но только до определенного момента, после которого я насторожился.

С одной стороны, ничего интересного. Подумаешь, прислуга вскользь обмолвилась о любовных шашнях молодой дворянской дочки.

Ну и что?

По нынешним временам такие лихие загулы у баб, конечно, редкость, но мне-то до них какое дело?

Все это так, но тут была вскользь произнесена девичья фамилия матери этой самой дочки — Смирная-Отрепьева, а это уже нечто иное.

Я бы сказал, совсем иное.

Уж не о близкой ли родственнице того самого Отрепьева идет речь?

Пришлось подмигнуть тут же все сообразившему Игнашке, который находился рядом, и мы на пару выудили как бы между прочим то, что словоохотливая Липа наговорила Апостолу.

Правда, не все, поскольку на ряд наших вопросов, причем самых главных, отец Антоний отвечать отказался, ибо, рассказав о них, он тем самым нарушит тайну исповеди.

Оказывается, при определенных обстоятельствах некоторые преимущества очень быстро могут перейти в недостатки.

Вот тут-то мне и пригодился отец Кирилл, которого я запустил к Липе якобы попить молочка. Оказывается, вот для чего подкинул мне его патриарх Иов с подачи предвидевшего такую ситуацию Бориса Федоровича.

Краснорожему монаху из Чудова монастыря было положить с прицепом и на тайну исповеди и на прочее.

Дабы побыстрее развязать язык Липе и другим людям из числа местного населения, мы с ним разработали и своеобразный стимул. Дескать, новый владелец, видя разор в хозяйстве и изрядный недостаток дворни, решил вернуть в старый терем некоторых холопов из тех, кто в нем служил ранее, а потом был изгнан.

Эдакое восстановление справедливости.

Так вот, не знает ли она таковых, но обязательно из числа не замеченных в краже господского добра и прочих грязных делишках.

Липа сразу выдвинула кандидатуру некой женщины, которая замечательна во всех отношениях, но оказалась оговорена лихими завистниками, хотя честнее может быть только какая-нибудь святая, а проворнее — водяная мельница, да и то лишь в половодье, поскольку ежели вести речь о лете или осени, то тут эта женщина, пожалуй, потягалась бы за милую душу и с ней, ибо…

Думаю, и без имен понятно, кого она имела в виду.

— Угомонись, чадо неразумное! — рявкнул отец Кирилл. — Лучше поведай, коль ты така святая и проворная, в чем же тогда день назад битый час исповедалась пред отцом Антонием?! А ну, сказывай, яко на исповеди! Мне дозволительно, ибо я — духовного звания, а по части безгрешной жизни и тебя за пояс заткну.

Поначалу женщина замялась, возможно вспомнив, что сей монах еще вчера благим матом орал какую-то непотребщину, после чего, будучи в хлам пьяным, рухнул в сугроб и вдобавок пытался задрать подол двум или трем молодайкам, шедшим мимо этого сугроба к колодцу за водой.

Имелась у него и наглядная памятка о вчерашних событиях — здоровенная шишка на лбу, так как он, невзирая на духовное звание, был изрядно ушиблен коромыслом одной из молодух.

Однако как ни крути, а он все равно оставался монахом, так что Липа, пускай и после некоторого колебания, раскололась — уж больно хотелось ей занять прежнее теплое местечко.

Уже к вечеру я знал несколько пикантных подробностей как о ней самой, так и о прошлых хозяевах, которых у Липы было двое. Первые — некие Шестовы, которые позже, завладев этим селом, перевели сюда услужливую девку из Домнино, ну а уж потом появились и Романовы.

Однако назвать их новыми тоже не годилось, поскольку одновременно они же были и «очень старыми», то есть владели селом до Шестовых.

Получалось, с селом этим происходило нечто очень странное.

Чуть ли не как с царевичем Дмитрием.

И чем дальше, тем интереснее.

Правда, завязку надо было искать не тут, а в Домнино, куда я отправился, прихватив отца Кирилла и Игнашку.

Отец Антоний выехать с нами не мог, поскольку новый священник еще не прибыл, но я в Апостоле и не нуждался — мавр уже сделал свое дело.

В Домнино, с учетом того что я знал, где искать, мне удалось раскопать целый ворох новых подробностей, из которых в моем воображении, словно из цветных стеклышек, понемногу начала составляться мозаичная картинка.

Яркая! Красочная! Сочная!

Поделиться?

Легко.

Итак…

Глава 5 Однажды в лето 7090-е [404]

Не задалось с утра.

То ли перины были чересчур толстыми, то ли дворня перестаралась, так истопив печь, что от нее даже на рассвете, когда Федор поднимался попить студеной водицы, несло не теплом, а жаром.

Словом, встал молодой красавец и бывшая мечта всех московских невест хмурый и невыспавшийся, с больной головой — ощутимо ломило в затылке.

К тому же почти физически давило недоброе предчувствие: «Быть беде». Предчувствиям старший сын боярина Никиты Романовича Захарьина-Юрьева доверял, тем более на сей раз они возникли не на пустом месте, далеко не на пустом.

Морщась от неприятного привкуса во рту, он потянулся к кувшину с холодненьким кваском, настоянном на смородиновом листе, и в это время его правую ногу кто-то мягко толкнул.

Федор вздрогнул от неожиданности.

— Ты еще тут, погань волосатая! — в сердцах гаркнул он и так пнул ногой рыжего кота, столь некстати попытавшегося приласкаться к молодому хозяину, что бедная животина пролетела добрую сажень, после чего, истошно заорав что-то негодующее, опрометью метнулась к двери, чтоб не досталось еще раз.

По пути кот налетел на входившего в опочивальню сына старого хозяина, Никиту Романовича, и мгновенно получил второй пинок.

Возмущенно завопив еще громче, Рыжик кубарем скатился по деревянной лестнице и затаился в самом дальнем углу за еле теплой печью.

— Ишь, отроков мало, так он за бедную животину принялся, — неодобрительно заметил Никита Романович, вступившись за кота, словно забыл, как сам мгновением раньше тоже приложился к «бедной животине».

— Ты о чем, батюшка? — вытаращил на него глаза Федор. И в самом деле, всего он мог ожидать от отца, но такого упрека… — Ей-ей, в сем грехе неповинен! — горячо выпалил он и истово перекрестился на икону Спаса Нерукотворного, висевшую в изголовье постели. — Сколь годков уж и не помышлял о том. А что по младости лет было, в том давно покаялся, и грехи оные мне отпущены.

— Ведаю, яко покаялся. И что отпущены, тож слыхивал, — кивнул Никита Романович. — Тока, по мне, ныне ты б лучше и впрямь с каким ни то отроком сызнова позабавился б, нежели бабу с пузом оставлять. Да еще какую! — взвыл он, не выдержав спокойного тона, и его спрятанная за спиной правая рука тут же вынырнула, а сжимаемая в ней плеть в следующее мгновение ловко и сноровисто принялась гулять по Федору.

Обычно старый боярин так не ярился и к поучению сынов, равно как и своей жены, приступал с холодной головой, а потому бил с умом — и чтоб больно, но в то же время выбирал места, дабы ничего не отбить.

Лишь раз он не сумел себя сдержать, когда застукал своего первенца с дворовым холопом Морошкой, с упоением предававшихся тем запретным утехам, за кои православная церковь отлучала от своего лона.

Тогда двадцатилетнему Федьке досталось изрядно — ребра болели с неделю, а синяки сошли еще позже. Ныне, спустя чуть ли не десяток лет, был второй раз, когда Никита Романович точно так же не разбирался, по какой части тела огреть своего сына.

И еще хорошо, что большинство ударов приходилось по спине да по ребрам — сказывалась многолетняя привычка выбирать для побоев именно эти места. Однако помимо них изрядно досталось и рукам, которыми Федор закрывал голову, и заднице, и ногам.

Упарившись — все ж таки не молодой, да и зрелость тоже давно пролетела, — Никита Романович наконец бросил плеть и взвыл:

— Да в кого ж ты такой уродился-то?! Нешто можно с родной племянницей жены блудить?! Как у тебя ума-то хватило? Это ж не просто блуд, а двойной! Дык ведь такое тебе уж ничем не замолить, поганец! И не вой, слухать тошно! — прикрикнул он на жалобно постанывавшего Федора, который, закрыв лицо руками, продолжал недвижно лежать на кровати, густо облепленный пухом из разодранной плетью перины. — Вот что теперь мне делать?! — вновь обратился Никита Романович к мгновенно утихшему сыну. — Ежели до государя дойдет, дак он ведь повелит взаправду с тебя шкуру содрать. Был бы ты волен, тогда проще — раз, и оженился бы на Соломонии, а ныне как? И как тебя черт угораздил — ведь она племяшка твоя!

— Какая же племяшка? — резонно возразил Федор, сообразив, что, кажется, миновало — больше батюшка учить не станет, поскольку выдохся. — Сестрична [405] она моей женке Прасковье, а мне Соломония вовсе никто. Опять же Шестова она.

— Еще поведай, что и ты Соломонии не зять, — тяжело выдохнул Никита Романович. — Шестова-то она по батюшке по своему, Ивану Васильевичу, а мать-то ее, Марья, в девичестве такая же Смирная-Отрепьева, как и твоя Прасковья. Аль запамятовал, что они с твоей женкой сестры родные, токмо Мария постарее гораздо?!

— Болезная она, Прасковья-то, — осторожно пояснил Федор. — Всю жизнь болезная была, даже когда со мной под венцом стояла. Пошто оженил на таковской? Потому так и сложилось.

— И тут брешешь, — устало возразил Никита Романович. — Здоровущая она была, аки бык-трехлетка, егда замуж за тебя пошла. На ей впору мешки с мукой таскать. И пошто оженил тебя на ней — тож ведаешь. Мне Ванька Смирной-Отрепьев жизнь спас. Ежели бы от пули свейской не закрыл, меня б здесь вовсе не было. Меня закрыл, да в свою грудь все приял, а пред смертью и завещал детишек поберечь.

— Дак поберечь, а не своих детишек на его женить, — возразил Федор. — Да еще на больных!

— Ежели б ты ее не лупил всякий день без роздыху, она и поныне здоровой была бы.

— Сам еще пред свадебкой учил меня в строгости женку держати, — огрызнулся Федор.

— В строгости, дурья твоя голова! — вновь взорвался Никита Романович. — А тому, чтоб по пояснице, да по бокам, да по пузу, я тебя не учивал, а вовсе иное сказывал — бить надобно с бережением. Вот чего тебе не хватало от нее, что ты так изгалялся?

— Детишек у нее не было, вот чего, — вложив в голос как можно больше искренности, пояснил Федор.

— И опять брешешь, — всплеснул руками Никита Романович. — Мыслишь, не ведаю я, что она первенца своего от твоих же побоев скинула? Ан, шалишь, возвестили люди добрые, чья в том вина. — Он строго погрозил сыну кулаком. — И со вторым спустя годок тако же приключилось. Ныне последних лета три и впрямь пустой ходит, дак и тому, ежели призадуматься, ты виной. Когда последний раз топтал женку, сказывай?!

— Ну, батюшка, ты и вопрошаешь, — засмущался Федор. — Чай, о таковском и попу не сказывают.

— А я и без того ведаю — о прошлое лето, — хмыкнул Никита Романович. — Дык как же ей, сынок, понести от тебя, коль ты с ей не тешишься?

— Отвратна она мне, — проворчал Федор, не зная, что еще сказать в свое оправдание. — И вонькая стала. Смердит от ей так, что в постели не продохнуть.

— Дак ты ж ей все нутро отбил! — возмутился Никита Романович. — Как же ей не смердеть, коль гниль идет от твоих побоев?! — И, не удержавшись, съехидничал: — А сестрична, стало быть, вкусна, выходит? У ей промеж ног никак медом для тебя намазано.

Федор молчал. А чего отвечать, когда и впрямь кругом виноват. Разве что…

— А ты слыхивал, тятенька, яко в народе бают: «Сучка не всхочет, так и кобель не вскочит»?

— Стало быть, сызнова Соломонии вина, и ничья боле, — перевел его речь на свой лад отец. — Хитро ты закрутил, ой хитро. Можа, кто и поверил бы тебе, ежели бы оная девка, к примеру, в Москве жила да вдовела вдобавок. Тады куда ни шло. А так, сидючи под крылом родительским, в сельце захудалом, да в девках будучи — тут иное на уста просится. И вон чего мне невдомек, — чуть помолчав, уныло произнес Никита Романович. — Ладно, слюбились. Бывает. Все не без греха. Но пошто ты ей пузо сотворил, стервец?! Нешто ты не ведал, чем оно обернется? Тебе ж надысь три десятка сполнилось, дак должон понимать.

— О таковском, батюшка, и вовсе не думалось, — в первый раз честно повинился Федор, но и тут нашелся, где слукавить, хоть частично, но перевалив с себя вину на чужие плечи. — К тому ж о дитяти думать не мужику надобно, а бабе. Ить ей рожать-то, не мне, дык пошто она о том не помыслила?

— Она-а-а, — насмешливо протянул Никита Романович. — Коль у мужика в годах в голове ветер на дуде играет, дак куда девке в осьмнадцать лет о том помышлять?

— Ежели ее батюшку удоволить чуток, дак и шуму никакого не будет, — робко предложил Федор.

— Чуток?! — возмутился Никита Романович. — Твое «чуток» не в один десяток деревень встанет! Да ишшо сколь серебра отдать придется. Мыслишь, батюшка ее из дурней? Был бы таковским,давно бы голову на плаху положил. Эвон сколько людишек, хошь и в ближней тысяче у царя были, да не чета ему, из князей али бояр родовитых, ан все одно — исказнил их государь. Да и наших родичей сколь полегло! — Никита Романович скорбно вздохнул и перекрестился на висящие в углу иконы.

Федор последовал его примеру, но невольно подумал: «А иное взять, и впрямь выходит — все, что бог ни делает, все к лучшему. Эвон сколь нам от покойных добра да вотчин перепало. Конечно, у царя куда поболе осталось, но и нас Иоанн Васильевич от щедрот наделил, не поскупился».

Меж тем отец его продолжал:

— А Шестов ничего, удержался. [406] И хошь звезд с небес не хватал, но и с седла не ссаживался. Опять же сколь он уже подле государя? Таких-то, кто чрез все прошли, государь особливо ценит, и, коль тот с жалобой к нему заявится, одному богу ведомо, чем оно обернется, и не токмо для тебя одного, а для всего рода нашего. Так-то сын, — грустно подытожил он и умолк.

Молчал и Федор. А что тут скажешь? Суровость царя всем ведома. Это он себе позволяет что угодно, а случись подобная оказия с кем-нибудь иным, так первым взревет.

Никита Романович, кряхтя, нагнулся, подобрал с пола брошенную плеть, задумчиво посмотрел на нее, потом оценивающим взглядом окинул сына.

«Никак сызнова лупить учнет, — взволновался Федор. — Тут и без этого все тело как огнем горит, а он по новой измышляет. Чего бы удумать-то эдакого?»

И тут его осенило.

Он чуть не завопил от радости, остро пожалев в этот миг о том, почему эта мысль не пришла к нему несколькими днями раньше, тогда столь тягостный разговор с отцом сложился бы совершенно иначе.

Впрочем, грех сетовать, главное, что мысль все-таки пришла.

— Я, батюшка, вот как удумал. Прасковья все едино долго не заживется на белом свете. Не в нынешнюю зиму, дак в другую, а богу душу отдаст.

— По твоей милости, — не удержавшись, съязвил Никита Романович.

— На икону побожусь! — Федор вскочил с постели и перекрестился. — Опричь одного раза я ее за все нынешнее лето и пальцем не тронул. А наперед и вовсе не коснусь, в том ныне пред Спасом зарок даю.

— Зарекалась свинья, — буркнул Никита Романович. — Что проку-то в том? Ты уж все сотворил. Теперь об ином измышлять надобно.

— И я об ином, батюшка, — торопливо перебил отца Федор. — А прок в том, что как она богу душу отдаст, дык я сразу оную Соломонию в женки и возьму. В том тож и тебе перед иконой зарекаюсь, и Ивану Василичу, ежели надобность встанет, перекрещусь.

— Поверит ли?

— А чтоб ему верилось, ты уговорись с ним, что деревеньками его всласть наделишь, не скупясь. И два десятка дашь, и три, да хошь пять. А он мне их опосля возвернет, когда свадебку сыграем. Ну вроде как приданое. Вот оно наше от нас и не уйдет!

— «Не уйдет», — ворчливо передразнил сына Никита Романович. — А того не посчитал, что, покамест они евонные будут, он с их и серебрецо брать учнет. Выходит, все одно — убыток. А коль Прасковья заживется лета на три-четыре, дак тут уж потерьки не десятками рублев — сотнями исчислять придется.

Федор виновато засопел. Получалось и впрямь получше, но тоже не ахти. А отец продолжал:

— И об ином подумай. То бы ты в приданое ишшо кус немалый отхватил, да к тому ж на родовитой женился бы, а так сызнова на безродной, да свое же добро за ей и получишь. Ну да ладно. Ныне-то нам деваться некуда. Пожалуй, так и сотворим. Но поедем вместях — сам виниться учнешь, — предупредил он заулыбавшегося Федора. — А уж говорю об деревеньках я сам с ним вести учну. Авось господь подсобит. Чую, втридорога мне твои утехи обойдутся.

— Зато жив останусь, — пробормотал Федор, но отец его уже не слышал — весь как-то сгорбившись, он тяжко шел к двери, по-стариковски шаркая ногами.

«А ведь стар уже батюшка-то, — мелькнула у сына потаенная мыслишка. — Я о Прасковье сказывал, ан неведомо, кто из них господу душу ранее отдаст. Эвон ногами загребает, яко столетний. А ежели батюшка ранее уйдет, так, может, оно жениться-то не занадобится? Чай, это он пред иконами божиться учнет, а не я. Да ежели бы и я — нешто не отмолю грех… — Но тут же вспомнились деревеньки, которые он сам предложил отдать Шестову и которые теперь стало мучительно жаль. — Стало быть, придется жениться…» — с тоской подумал он.

И почему-то сладкая всего год назад Соломония показалась ему в этот час хуже горькой редьки. Опять же идти под венец, едва освободившись от постылой женки, ему очень не хотелось. Тем более без возможности выбора…

Закончился для Федора Никитича день так же неприятно, как и начался.

Возмущенный столь вопиющей утренней несправедливостью кот не просто отсиживался в темном углу — он лелеял коварные планы мести, и едва молодой хозяин улегся спать, как он, тихо пробравшись в его опочивальню, незамедлительно осуществил свое черное дело сначала в один, а затем, поднапрягшись изо всех кошачьих сил, и в другой сапог.

После этого он, гордо топорща пышные усы, предусмотрительно направился спать обратно за печку, заранее прикинув пути к бегству, если его все-таки обнаружат.

Но его не нашли, и он все следующее утро блаженствовал в своем тайном укрытии, наслаждаясь гневными воплями Федора Никитича и еле слышно мурлыча.

А Никита Романович охал не зря. Его разговор с Иваном Васильевичем Шестовым вышел долгим и тяжким.

Поначалу тот и слушать не хотел о каком-либо примирительном согласии, заявив, что, раз ссильничал девку, пусть держит ответ своей головой.

Никита Романович похолодел. Что значит головой? Это значит, что ее с плеч, ибо за таковское деяние приговор суров, и полагаться на царскую милость — дело последнее, то ли будет она, то ли нет, причем скорей всего последнее.

Принялся урезонивать. Мол, Федьке беспутному туда и дорога, спору нет, но и то помыслить надо, что родич. Как ни крути, а женка его, Прасковья, — родная тетка брюхатой дочери Шестова.

Опять же навряд ли государь поверит, что Федор ее ссильничал — чай, Захарьины-Юрьевы на Москве из первых. И лик словно с иконы писан, и прочее взять — тоже из лучших.

Вон в Москве уже и поговорка сложилась. Как кого похвалить желают, дескать, хорошо кафтан сидит, так прямо с его сыном и сравнивают, мол, яко Федор Никитич, право слово.

Брехал, конечно, не без того.

Да и присказку эту только что выдумал, но тут уж какой грех — коль торговля, так свой товар расхваливать, пусть и сверх меры, не в зазор, а напротив — положено.

Испокон веков на любом торжище так-то.

— Опять же, коль спросит государь, мол, пошто молчал до сих пор, — что поведаешь? — наседал он на опешившего от такого напора Шестова.

— А то и поведаю, — наконец пришел в себя Иван Васильевич, — что молчала глупая девка, убоявшись родительского гнева. Уж опосля, когда пузцо показалось, повинилась. И видоков сыщу, не сумлевайся, — стращал он в свою очередь старого Никиту Романовича. — Вы, Захарьины-Юрьевы, нынче у государя не в чести, потому он мне и поверит.

— Не в чести?! — возмущенно огрызнулся тот. — Да нам, ежели хошь знать, эвон сколь деревенек ныне государь отдал. Так и сказывал при передаче: «Хошь и были в твоем роду изменщики, ан тебе, Никита Романович, верю, ибо ты — слуга верный, потому и дарую тебе животы их». — Он осекся, посмотрев на Ивана Васильевича, который, обидчиво поджав губы, многозначительно заметил:

— А меня ничем не одарил. — И выжидающе уставился на Никиту Романовича.

— Дак енто поправимо, поделюсь, — промямлил боярин, поняв, что похвальба была слишком поспешной и вообще ненужной.

Правда, вначале Шестов наотрез отказался от щедрого предложения, но по прошествии часа нехотя сдался, уступив настойчивым уговорам Никиты Романовича. Тем более речь шла не только о деревеньках, а и о покрытии позора самой Соломонии, пусть не сразу, но со временем.

Еще через час маски благочестия были окончательно сняты за ненадобностью, и собеседники, судя по их ожесточенному торгу, больше напоминали простых купцов.

— А хошь, позову, дык сам узришь, каков товарец! — расхваливал один. — Такой и в Москве днем с огнем не сыскать. Уста сахарны, ланиты так и цветут, так и рдеют, яко сад яблоневый по весне. А стан, а ум? И за все про все ты мне два десятка деревень, да и то, поди, обманешь — починки [407] передашь.

— Сказываю, что село Климянтино отдам! — кипятился второй. — А близ его и впрямь всякое есть — и деревеньки, и починки, зато числом до двадцати. Куда ж тебе больше-то? Что до ума, то бабе он ни к чему. И стан, мыслю, ныне у нее не тот, чтоб красоваться, — намекнул он на беременность. — А уж ланиты с устами у любой холопки такие же.

— У холопки?! — взревел не на шутку обидевшийся Шестов и, надменно вскинув голову, отчего остроконечная борода, словно пика, грозно нацелилась прямо в лоб Никите Романовичу, гневно вскочил из-за стола.

— Ну я тут погорячился в запале, — повинился Захарьин-Юрьев, сразу же сдавая назад и тоскливо размышляя, во сколько еще деревенек обойдутся ему неосторожные словеса.

Обошлись они и впрямь дорого. Так дорого, что хоть волком вой. Села Домнино и Климянтино со всеми прилегающими деревеньками числом куда больше полусотни — это не кот начхал.

Разумеется, все полученное Иван Васильевич твердо поклялся передать в приданое, а до тех пор доходы с них, увы, будут идти на дитя и саму Соломонию.

На том порешили и ударили по рукам.

Однако отведав медку — как же не спрыснуть сделку, обидишь хозяина, — Никита Романович вновь испуганно встрепенулся.

— Погодь-погодь, — остановил он Ивана Васильевича, зазывно поднимающего очередной кубок с медом. — А ежели, к примеру, не приведи господь, конечно, но случится что с твоей Соломонией, тогда как с селами станется?

— Да так же, — благодушно ответил тот, — яко и обещался, в приданое их пущу. У меня девок-то эва сколь — ажно три. Остатним тож надобно дать, вот я и удоволю женишков.

— Мои вотчины?! — возмутился Никита Романович. — Нет, ты погодь с медком. Так мы не уговоривались.

Шестов замялся. И впрямь, если бы не его твердое обещание вернуть в день будущей свадьбы все вплоть до последней деревушки, его собеседник навряд ли уступил бы столько.

Но и тут сыскался выход. Ведь в женишках-то может оказаться и сам Федор — почему бы и нет.

Об этом Шестов немедленно заявил гостю, а чтоб окончательно развеять его сомнения, повелел немедля позвать младших.

Первой появилась розовощекая девятилетняя Ксения.

— Звал, батюшка? — Она блеснула ровными, как на подбор, зубками.

— Ах ты, егоза моя, — ласково произнес Иван Васильевич и протянул девчонке взятый с блюда медовый пряник.

Никита Романович, бегло оглядев веселушку, удовлетворенно кивнув. Вторую он разглядывал дольше, но в конце концов отмахнулся:

— Да чего тут глядеть-то, все одно — не понять.

Меньшая и вправду была в таком возрасте, когда предсказать ничего невозможно. Ну что скажешь о еле-еле ковыляющей на пухленьких ножках полуторагодовалой крохотуле, держащейся за руку кормилицы?

Да и ни к чему загадывать так далеко вперед — пока Ксения заневестится, и то сколь годков пройдет, что уж тут об этой мелкой думать.

— А Соломонию саму не позвать на погляд? — ухмыльнулся хозяин дома.

— Не надобно. Я тебе и так верю, — буркнул Никита Романович, про себя добавив: «Успею еще наглядеться на невестушку».

Предусмотрительность боярина оказалась нелишней. Это Никита Романович понял спустя несколько месяцев, когда несчастная Соломония после тяжких родов, всего сутки спустя отошла в мир иной.

А крепкое здоровье Прасковьи Ивановны позволило несчастной прожить на белом свете еще изрядно и даже на целый год пережить главу рода Захарьиных-Юрьевых, который скончался в лето 7094-е [408] от Сотворения мира.

Никита Романович ушел из жизни по весне, двадцать шестого апреля, тихо и покойно, успев задолго до кончины урядить все свои дела.

В первую очередь, разумеется, житейские — еще раз напомнив всем сынам, кому чего причитается согласно его завещанию, после чего наказал во всем ходить под рукой старшего брата, Федора Никитича, поскольку только в нем одном видел нужную жесткость, суровость, решительность и главное — ум и изворотливость вкупе с немалым властолюбием.

«А что баловство разное допускал, так то по младости, — думал он, успокаивая себя. — Опять же, чай, не монах. К тому ж и они, бывает, содомией забавляются, хошь оно и грех. А уж коль служители божии таковское учиняют да опосля замаливать ухитряются, то Федьке господь непременно простит. Да и то взять — старший он, а прочие хошь и не такие гулены, ан нет в их того духу».

Однако на сердце было неспокойно! Уже обряженный в рясу и нареченный монашеским именем Нифонт, то есть управившийся и с небесными делами, он, лежа под цветущей яблонькой, точно саваном укрытый белыми опадающими лепестками, вяло махнул рукой, подзывая стоящего в ожидании знака первенца.

— Ты вота чего, — тяжело ворочая непослушным, немеющим языком, произнес он. — Ты за Годунова держись. Ему то выгода — мы с ним оба из худородных, потому и рука об руку.

— А ты не запамятовал, батюшка, что я — двухродный брат государя Федора Иоанновича? — гордо возразил Федор.

— Дурак! — гневно взрыкнул отец. — Как есть дурак! Кто ж по бабе счет на Руси вел?! Искони такого не бывало! В тебе-то самом сколь крови Рюриковичей? Шиш! То-то и оно. Потому велю — о том замолчь и боле чтоб и в мыслях не таил! Ты ныне в рындах, хошь давно четвертый десяток идет, а Бориску слушаться станешь — в бояре поставит. Он ныне в силе, а ты, пущай и ровня ему по летам, никто. Под им ходи, и все у тебя будет. А лучшей всего кого ни то из братьев на Годуновых жени, чтоб веревочка покрепче была. И про Шестовых не забудь. Как Прасковью бог приберет, сразу сватов засылай. Столь добра за ей — ни от кого из родовитых такого тебе в жисть не получить. — И он вскинулся со своего ложа, с тревогой глядя на набычившегося сына, который, по всему было видно, хоть и молчал, но по-прежнему оставался при своем мнении. — Род не… — умоляюще выдохнул Никита Романович, лихорадочно подыскивая аргументы повесомее, чтоб вбить в упрямца очевидное, но на ум больше ничего не приходило.

Вдобавок от излишнего волнения в глазах у него помутилось, острая боль ударила изнутри в голову, раскалывая череп, и вместо продолжения «погуби» у него получилось неразборчивое «з-х-хр-р», после чего он обессиленно откинулся на подушку.

Федор встревоженно склонился над ним, пару раз позвал, но, не дождавшись ответа, кликнул лекаря, однако все потуги привести Никиту Романовича в чувство закончились безуспешно.

Больше до самой смерти брат царицы Анастасии так и не смог вымолвить ни единого слова.

А Федор Никитич так и остался при своем мнении, убежденный в том, что про родство с царем забывать негоже. Подумаешь, никогда по бабе счет не вели. Ежели с умом себя поставить, то как знать, как знать…

Тут ведь главное — не торопиться, исподволь, помаленьку нужные слушки запускать. К тому ж время есть — царь-то эвон в каких летах, на целых пять годков моложе самого Федора, так что времени изрядно.

Правда, ежели Ирина Годунова сына ему родит, то и вовсе говорить не о чем. Вот только навряд — уж больно чрево у ей некрепкое, скидывает одного за другим, и все тут. А за Бориску что ж — тут все верно. Раз он в силе, стало быть, за него и будем стоять.

Пока.

А там поглядим, что к чему.

Обидно, конечно. Ровесники они с ним, а складывается так, что тот чуть ли не у самого царского трона, боярин, да из ближних, а он, царев родич, даже не окольничий.

Да что там — покамест вовсе никто.

Но Федор тут же успокоил себя, что ум тут вовсе ни при чем, его-то неизвестно у кого больше, просто Бориска — государев шурин, а всем ведомо, что ночная кукушка дневную завсегда перекукует.

Вот ежели царь разведется с Ириной — дело иное.

И тут же пометил в памяти непременно завести такой разговор с Мстиславским, да не со старшим, чтоб наружу не выплыло, а с младшим — своим тезкой.

Да и с Шуйскими обговорить не помешает, особенно с Иванычами — те тоже в обиде на Бориску. Робеют слегка, но, ежели им намекнуть, что дети Романовы и все, кто с ними в родстве, за Бориску не подымутся, авось посмелее станут.

Понятно, что ни ему, ни братьям в эти дела встревать явно не след. Разве в самом конце, когда станет ясно, чей верх. Тогда уже не просто можно — нужно влезть.

Разумеется, на стороне победителя.

Ежели Годунов одолеет — все одно не страшно. Зато Шуйских с Мстиславскими потеснить удастся — оно тоже куда как хорошо. Но лучше все-таки, если б они одолели Бориску…

И, когда Годунову придет конец, царь непременно вспомнит про своего родича, да не какого-нибудь шурина, а брата, пусть и двухродного. Какая разница, что у Федора и впрямь ни капли царской крови, главное — брат.

Вот и выйдет: как свара ни закончится, а он, Федор Никитич, в прибытке.

Что же до собственной женитьбы, то тут Федор Никитич дозволил себе поблажку и, уговорившись с Шестовым после смерти Прасковьи о женитьбе на Марии, холостяковал еще три года.

Может, погулял бы и поболе, да Иван Васильевич прямо сказал, что на это лето он прочим сватам отказывать не станет, ибо стар летами и желает увидеть внуков.

Внук у Шестова на самом деле уже имелся, но несчастный первенец Соломонии, названный Юрием согласно святцам, был не в зачет, поскольку после смерти его матери Федору было не с руки добровольно признаваться в отцовстве.

Разумеется, он не собирался полностью отвернуться от него, но сумел уговорить Ивана Васильевича, что лучше всего, если дитя будет считаться сыном Богдана Смирного-Отрепьева — родного брата Прасковьи и Марии Шестовой.

А то, что Романова, помимо Ивана Васильевича, во лжи никто не сможет уличить, Федор Никитич не сомневался. Рожала Соломония тайно, к тому ж в Домнино — новой вотчине Шестова, то есть и дворня чуть ли не вся была новой, ничего не знавшей.

Если и сболтнула девка в свой смертный час кому, так и тот, поди, ничегошеньки не понял.

Так зачем признаваться?

К тому же царь Федор Иоаннович был хоть и добр, но набожен, и уличенному в таких делах человеку не поздоровилось бы.

Эти переговоры со своим будущим тестем, хотя Никита Романович и был еще жив, Федор провел самолично, объяснив Ивану Васильевичу, что о той же Ксении Шестовой могут пойти недобрые слухи.

Мол, неужто у нее имеется некий тайный изъян, коли она при таком богатом приданом выходит не просто за мужа своей родной тетки, но и вдобавок за человека, который обрюхатил родную сестру самой Ксении?

Отсюда остается совсем немного, чтоб домыслить, откуда у Шестова деньги на приобретение богатых деревень — ведь по всем грамоткам он их якобы купил у Никиты Романовича.

Тогда наружу выльется и горькая правда, что Иван Васильевич просто-напросто продал свою старшенькую, поступившись ее, да и своей тоже, честью.

И кто тогда польстится на оставшуюся меньшую дочку, коль у нее такой батюшка?

Разумеется, тестю Федор все это растолковал куда как мягче и деликатнее, но истинный смысл витиеватых пояснений будущего зятя Шестов хорошо понял, иначе бы не помрачнел.

Но это пустяк.

Главное — что он обещался молчать, а, кроме него, об истинном отце сына трагически умершей Соломонии вроде бы никто и не знал.

Правда, у самого Богдана Смирного-Отрепьева тоже имелось чадо, только четырьмя годами старше, и, как назло, звали его Юрием, но Федор Никитич, поразмыслив, пришел к выводу, что эдакая путаница не только не осложнит дела, а сыграет ему на руку — поди пойми, кто есть кто.

Благо что Богдана на свете уже нет — зарезал какой-то пьяный литвин, а что до матери, то ей в ее бедности главное, чтоб добрые люди проявили участие к ее сыну да чтоб оказывали подмогу, что ей было уже давно обещано самим Федором Никитичем.

— Мы твово сынка нынче же к моему брату Михайле пристроим, — твердо заверил он ее. — И обучится, и грамоту освоит. Глядишь, еще в головах али в воеводах ходить будет. Хошь и по жене он мне сыновец, [409] ан все одно — родич.

А второй Юрий был тихонько вывезен из села Домнино Костромского уезда, где его воспроизвела на свет божий Соломония, в село Климянтино, что близ Углича, и там уже в одночасье он стал Смирной-Отрепьев.

Дворне в Домнино, коя ведала, чей матери он сын, где-то через год было мимоходом сказано, что малец волей божией покинул сей мир, а те, что в Климянтино, знали уже совсем иное — про отца Богдана и осиротевшего сына, взятого на воспитание доброй теткой Марией Ивановной Шестовой.

— Я ему, яко в лета войдет, и мальцов-жильцов дам, — пообещал Иван Васильевич Федору, когда они уже сговорились о времени будущей свадьбы. — Коль ты царев братан, [410] стало быть, и он что нашему государю братанич, что Дмитрию, кой неподалеку в самом Угличе проживает. Ну и я, получаюсь, коль дед его, тоже царского роду. — И Шестов дробненько захихикал над собственной шуткой.

Федор в душе поморщился — тоже мне царев родич выискался, но ничем своего недовольства не выказал, даже посмеялся вместе с будущем тестем.

Посмеялся и забыл. Выкинул из памяти, будто и не было этого вовсе…

Разумеется, скорее всего, что-то происходило не совсем так, как изложено мною, но в целом, мне кажется, дело обстояло именно таким образом. Дело в том, что дворня — это тоже люди. Вдобавок памятливые.

Событий-то происходит немного, и потому то, что идет вразрез с повседневным, раз и навсегда заведенным распорядком, запоминается ими накрепко.

Вплоть до мельчайшей безделицы.

А вы, поди, решили, что кот Рыжик — это уж точно мой авторский довесок?

Отнюдь нет.

Очень уж любил его истопник Митяй, который выходил больного тщедушного котенка, самолично выкормил его, а потому весьма остро реагировал, коли Рыжика забижали.

Среди дворни такого не случалось — Митяй и зашибить мог, ибо в плечах имел косую сажень, а вот от хозяев коту иногда перепадало.

Бывало, что ни за что.

Вообще-то в понимании Митяя любой случай — все равно ни за что, но справедливости ради замечу, что характерец эта рыжая бестия, судя по умиленным рассказам того же истопника, имела тот еще, так что в половине случаев влетало ему за конкретную вину.

Разумеется, что бы ни случилось, Рыжик бежал жаловаться в первую очередь именно к своему покровителю. И как раз в тот день, когда Федору Никитичу изрядно досталось от взбешенного отца, коту тоже влетело, после чего Митяй отправился в господские покои самолично.

Разумеется, не ругаться — из ума он еще не выжил. А вот узнать, да и, ежели чего, повиниться, оно надо — вдруг кот и впрямь учудил чего непотребное.

Но, поднявшись наверх, Митяй замер и понял, что старому боярину, да и молодому тоже вовсе не до кота — тут куда важнее и куда… опаснее, потому как послухи редко живут подолгу.

Но и уйти — ноги не слушались.

Так он и стоял, собираясь с духом, чтобы сделать первый шаг назад. Правда, свезло — все-таки успел уйти незамеченным.

Да и потом тоже было кому рассказать о торге Никиты Романовича с Иваном Васильевичем Шестовым. Крепостное право еще не наступило, но и тогда на холопов мало обращали внимания, считая их чем-то вроде говорящего имущества.

Вот так и собиралась моя информация — от дворских, сенных девок, истопников и прочей дворни. Широко жили Захарьины-Юрьевы, размашисто — было у кого спрашивать.

Терем у них стоял — сказка. Я раньше такие видел только в детских кинофильмах, но там — декорации, а тут — воочию. И обслуги он требовал — будь здоров.

С тех времен ее осталось не так уж много, как-никак миновало больше двадцати лет, но все равно было мне куда обратиться, у кого поинтересоваться.

Иной раз достаточно только упомянуть вслух, что раньше, наверное, все было куда как лучше нынешнего. Для того, у кого молодость, а то и зрелость осталась далеко позади, эти слова — бальзам на сердце. Обязательно ввяжется в разговор.

К тому же у дворни при этом имелся и свой интерес. Как лучше узнать характер человека? Да поговорить с ним о том о сем, вот и прояснится кое-что. Пускай не все, но изрядно.

А тут не просто новый человек, а новый хозяин, потому задача по выяснению натуры, можно сказать, жизненно важная. От нее зависит не что-то эфемерное, но собственное благополучие.

И не упустить такой удобный случай, как возможность затеять беседу, тем более когда почин ей делает сам хозяин, — дело святое.

А если человек робел, вступал «в бой» Игнашка. На худой конец оставалась исповедь — не все отцу Кириллу пьянствовать.

Честно говоря, когда я все выяснил, то еще на обратном пути в Москву призадумался: «А зачем мне вообще это понадобилось?»

Дело прошлое, причем весьма и весьма. Сама Ксения, то есть жена Федора Никитича, скорее всего, прекрасно осведомлена о темных делишках своего мужа.

Ну разве что ей неизвестно о его голубизне по молодости, но все равно толку мало, поскольку шантажировать этим старца Филарета ныне не имеет смысла — он ведь монах, потому жить с ней все равно не будет, ибо не положено.

Ответ пришел не сразу — чуть погодя, когда вдали уже показались высокие купола собора Андроникова монастыря, первым встречающего всех, кто едет в Москву по Ярославской дороге, а следом за ним блеснули, заиграли под январским солнцем и прочие московские храмы.

Отрепьев — вот в чем все дело. Правда, по собранным мною сведениям, фамилия звучала иначе — Смирной-Отрепьев, но все равно слишком схоже. Уж больно странно получалось. Выходит, их двое, и оба Юрии. А ведь есть еще третий, который Григорий и с фамилией без приставки Смирной.

И если действительно один из них самозванец, то который?

А дальше я додумать не успел — отвлек отец Антоний, которого мы, следуя через Климянтино, забрали на обратном пути в Москву.

— Слава тебе господи, добрались! — радостно перекрестился отец Антоний.

Я еще раз посмотрел на купола, и… мне тоже захотелось перекреститься. Не из чувства веры, а по той же причине — и правда приехали.

Хоть я и не считал себя москвичом, но за долгие месяцы проживания тут успел как-то сродниться с этим небольшим по меркам двадцать первого века городишком.

«Это сколько же я тут?» — подумал я и только сейчас, после подсчета, понял, что прошел целый год моего пребывания здесь.

С ума сойти!

А сколько ждет впереди таких вот лет — неведомо, поскольку никто не знает, что ему на роду написано. Как там говорится? Сколько есть — все мои?

Вот-вот.

И почему-то в этот миг стало грустно, поскольку подспудное чувство говорило, что этот минувший год, пожалуй, будет мною вспоминаться как один из наиболее тихих в моей жизни.

Во всяком случае, в ближайшие несколько лет.

Даже учитывая все приключения, которые довелось испытать.

Хотя если прикинуть, то у меня их в этом году с лихвой.

То чуть не замерз, потом чуть не съели, затем чуть не посадили, а после чуть не убили голицынские холопы. А если бы промедлил с оказанием первой помощи Борису Годунову, то, скорее всего, казнили бы, причем принародно.

Куда ж больше-то?

Ан нет, вещует сердце, подсказывает, что это все даже не цветочки, а так — почки набухшие.

Честно говоря, не представляю, куда бежать, когда дойдет до ягодок…

Но долго грустить у меня не получилось. Спустя пару часов наши сани въехали на московские улицы, на которых уже царило бурное веселье — оказывается, и до Петра Москва умела праздновать святки, да как бы не веселее, чем во времена Российской империи.

И сразу отлегло от сердца, и захватил звонкоголосый шум и гам, и подумалось, что напрасно я стараюсь запомнить эти безмятежные минуты, поскольку «что было, то и будет, и что делалось, то и будет делаться, и нет ничего нового под солнцем…».

Правильно говорил Екклезиаст. Мудро. Хотя чуточку с грустинкой, но разве мудрость бывает без нее? Увы, но безмятежность — удел одной лишь глупости.

И не стоит печалиться заранее тому, что еще не случилось, ибо «всему свое время, и время всякой вещи под небом. Время плакать, и время смеяться…».

А веселиться есть с кем. Все-таки хороших людей вокруг немало и помимо старых дядькиных добавились и новые. И если что-то выйдет у меня не так, как хотелось бы, то и тут придет на помощь мудрый и грустный философ из Ветхого Завета: «Род проходит, и род приходит, а земля пребывает вовеки».

Вот только с моей собственной добавкой: «Наша русская земля».

Глава 6 Вместо лавров — терн

Первым делом, едва прикатив в Москву и добравшись до своего подворья, я незамедлительно собрал слуг из числа тех, кто достался мне по наследству от прежнего хозяина Михаила Романова, и приступил к опросу.

Задача была прежней: прояснить ситуацию, касающуюся дальнейшей судьбы двух Юриев — двух Смирных-Отрепьевых, найти кого-то из них, а лучше обоих, и через них найти след того самого Отрепьева-самозванца.

К сожалению, узнать удалось немногое.

Мне бы на подмогу Игнашку, но он был далеко. Чтобы окончательно разобраться с этой приставкой к фамилии, я прямиком из Домнино отправил его в Галич, где должны были проживать родственники того самого Отрепьева, но на сей раз без приставки Смирной.

Действовать же в одиночку было затруднительно.

Окончательно убедился я лишь в одном — ни один из них не умер во младенчестве, и более того, на определенном этапе их стежки-дорожки вроде как сходились, во всяком случае, хотя бы на время.

Кто их свел — догадки имелись. Скорее всего, это был тот же старший Романов. Но для вящей убедительности предстояло опросить холопов на собственном подворье нынешнего старца Филарета, а это требовало времени.

Конечно, можно было бы попросту выложить царю все, что удалось накопать, тем более что объем получался изрядный — не зря прокатился, но ведь главного я так и не выяснил: кто этот нахальный безумец, бросивший вызов Борису Федоровичу?

Излагать без этого все остальное не имело смысла.

И неизвестно самое главное — страдает ли самозванец эпилепсией?

Если нет — все дальнейшие вопросы отпадали. Становилось окончательно ясно, что поляки подставили откровенную липу, поскольку падучую не научились лечить вплоть до моих дней, то есть до двадцать первого века.

А что, если да?

Тогда предстояло ковырять дальше.

Словом, я отказался от того, чтобы вывалить все собранное мною на царя, решив подать это чуть позже, когда разберусь до конца, а для этого поначалу рекомендовать Годунову заслать в стан загадочного претендента на его престол лазутчика, который бы все выведал.

С этим предложением я и явился к Борису Федоровичу, честно доложив, что до конца в ситуации не разобрался, но процесс идет, только надо еще поработать в самой Москве, куда тянется сразу несколько нитей.

— Вовсе ничего? — уточнил Годунов, сверля меня своими черными глазами.

— Ну-у так, кое-что, — замялся я.

— Одно поведай: он умер?

Ну и как тут скажешь?

— Почти, государь, — уклончиво ответил я.

Густые черные брови Годунова от удивления взлетели вверх.

— То есть как это почти?

Пришлось высказать свои сомнения, и на чем они основаны. Про картинку я вообще промолчал — навряд ли Бориса Федоровича заинтересуют любовные похождения Федора Романова, который и без того пострижен в монахи, а вотчины и прочее имущество конфисковано, то есть наказан по полной программе.

— Изрядно, — устало вздохнул Борис Федорович. — И впрямь мудер ты, Феликс Константинович. Без дыбы, без кнута спустя тринадцать годков, ан накопал таковского… Ну требуй награду, — ласково улыбнулся он мне.

— Да ведь мне почти ничего толком не удалось прояснить, — замялся я. — За что награда-то?

— А уж о том мне судить — прояснил али как, — построжел Борис Федорович.

Ну и ладно. В конце концов, я столько времени вбухал. Да и царь не отстанет, пока не попрошу у него хоть что-то. А то возьмет и сам подарок сделает… где-нибудь под Казанью или еще дальше, тогда снова придется ехать.

О! Идея!

Мне неожиданно припомнилось, с чего я начинал свой путь в этом мире, и я попросил Бориса Федоровича подарить деревню Ольховку, что на Псковщине, или если нельзя, то сменять на нее мою подмосковную деревушку.

Если царь на это пойдет, то я сумею отплатить Световиду за все хорошее. В конце концов, если бы не камень волхва, не было бы Квентина, и, как знать — возможно, моя жизнь закончилась бы в остроге или в личной темнице боярина Голицына.

Годунов недоуменно вскинул брови, но о причинах спрашивать не стал, осведомившись лишь, сколько там душ.

— Трех десятков не будет, государь, — сразу ответил я, припомнив расчеты по закупке зерна.

Брови царя поднялись еще выше. Срочно требовалось объяснение. На помощь пришли дядькины рассказы, один из которых я вспомнил.

— Там неподалеку от нее некогда Бирючи стояли, где мой батюшка с моей матушкой повстречались… Сейчас-то села этого давно нет, ляхи еще при Батории спалили, но Ольховка почти рядышком, потому и хотелось бы как память…

Годунов уважительно кивнул:

— Тогда иное. Что ж, быть по сему. Завтра же повелю. Токмо как-то оно мелковато для царского подарка… — протянул он с сомнением.

Э нет, твое величество. Раз дал добро, так чего уж теперь. Царское слово — золотое слово.

— Для меня в самый раз, — возразил я и вновь напомнил, что до конца выполнить порученное не удалось.

— Что мог — содеял. И без того столько выведал, что, ежели бы я тебе не верил, как себе, впору повелеть в затвор сесть, яко Ондрюше. Он и то до кое-чего не дотянулся. Про поповского сынка я впервой токмо от тебя ныне и услыхал.

— Какому Андрюше и в какой затвор, государь? — не понял я.

— Окольничий Ондрюша Клешнин, кой туда ранее ездил не раз и царевича видал, потому тоже признал подмену, а опосля… по моему совету… в келье монастырской затворился, [411] — хмуро пояснил Борис Федорович. — А ты мыслил, блажь на меня нашла, коли я в эдакие сомнения впал? Нет, милый, знал я… кой-что…

— А царь? — спросил я.

— И он знал, — кивнул Годунов. — Потому и…

Рассказывал он недолго, скупясь на слова и стремясь побыстрее изложить, но мне хватило.

Получалось, что…

Я сочувственно посмотрел на Бориса Федоровича.

— С падучей долго не живут, государь, — попытался я успокоить царя. — И я не думаю, что у самозванца она есть. Остается только доказать, что он не болен черной немочью, и все. Тогда станет точно известно, что царевич поддельный. А еще лучше, если прямо сейчас взять и объявить его святым, а мощи нетленными, и у людей вообще не останется сомнений.

Годунов воспринял мой совет с таким видом, будто я угостил его стаканом неразбавленного лимонного сока. Ей-ей, не преувеличиваю, даже слезы в глазах блеснули.

Или то сверкнула злость?

Не уверен. Во всяком случае, радужка глаз, обычно темно-коричневая, почернела, а это у него верный признак подступающего гнева.

Однако на мне царь срываться не стал, хотя и к моему предложению отнесся несерьезно, то есть не стал ничего уточнять, переспрашивать, конкретизировать, а лишь горько усмехнулся и поинтересовался:

— А ежели оный вор заявит, что мощи нетленны, потому как вместо него в могилке лежит ни в чем не повинное дитя, коего злые слуги царя Бориски убили, перепутав с ним, — тогда что? А падучей он страдать перестал, потому что его икона излечила.

— Какая икона? — обалдел я.

— Ну, скажем, Владимирской богоматери али святого Димитрия, — равнодушно пожал плечами Борис Федорович. — Да не все ли едино. Ты лучше помысли, что будет, егда он так-то поведает всему люду? Поверят ему?

Я призадумался. Как ни прискорбно это признавать, Годунов оказывался прав и в том и в другом случаях. В нынешние-то времена таким вещам поверят девяносто девять из ста, а может, и девятьсот девяносто девять из тысячи.

А что касаемо мощей, тут и вовсе завал. Ведь Шуйский-то объявит их позже нетленными, потому что царевича, дескать, убили слуги Годунова, и получится нечто совершенно иное — младенец Дмитрий мгновенно становится не самоубийцей, а мучеником. Сейчас же этот фокус и впрямь не провернуть.

Но тогда получается, что все мои изыскания напрасны?!

А зачем же тогда я столько времени вбухал впустую? Лучше бы занимался своей Стражей Верных да царевичем Федором.

Ой как обидно!

Поклявшись в душе, что все равно доведу это дело до конца, в смысле проясню ситуацию с Лжедмитрием насколько смогу, я попросил Годунова:

— А скажи-ка мне, государь, только как на духу: что там происходило у постели умирающего царя Федора Иоанновича? Я о жезле, [412] который вроде бы ему передали, чтобы он вручил его наидостойнейшему… Кто-то неведомый распускает по Москве слухи, будто покойный передал его Федору Никитичу Романову, но тот отказался, передал брату Александру, тот еще кому-то, после чего Федор Иоаннович сказал: «Возьмите его кто хочет», и тут откуда ни возьмись сквозь толпу протянулась рука… — Я замялся.

— А длань оная моей была, — с грустной улыбкой подхватил Годунов. — Схватил я жезл и с им на трон усесться поспешил. Слыхал я о таковском, слыхал. Сказывал мне про то Семен Никитич. Неужто и ты, князь, в то поверил?

— Нет, государь, — твердо ответил я. — Но слух ходит, а значит, распускают его те, кому выгодно тебя оклеветать.

— Проще иголку в стоге сена найти, — проворчал Борис Федорович, — потому как чуть ли не всем оное выгодно.

— Да нет, если что-то похожее было на самом деле, тут искать куда легче, — не согласился я. — Такое распустить мог только тот, кто на самом деле присутствовал в опочивальне подле умирающего царя, а там было не столь много людей. Опять же в этой сплетне говорится не только дурно о тебе, но и хорошо о некоторых других, которые отказались от власти, а значит, они-то в рождении этого слуха и замешаны. Так как оно было на самом деле?

— Как было, — вздохнул Годунов. — Да почти так все и было, токмо…

Я внимательно выслушал его короткий рассказ, после чего мне все стало понятно. Получалось, что…

Впрочем, тут надо еще поработать с бывшей романовской дворней, хотя многое уже прояснилось и без того. Но не только с дворней.

Куда лучше было бы выяснить напрямую…

— А все равно надо бы заслать в стан к самозванцу надежного человека, — упрямо напомнил я о своем предложении. — Неужто тот же Семен Никитич не сыщет какого-нибудь отчаянного да смекалистого, который выяснит о нем все — привычки, склонности и прочее. Поверь, государь, чем больше ты знаешь о враге, тем лучше. Обязательно пригодится.

— Зашлем, зашлем, — хмуро кивнул Борис Федорович. — Отчаянный-то сыщется, у него таких изрядно. Да и смекалистых найти недолго. Токмо где взять надежного? Хотя, ежели серебреца поболе пообещать, из корысти и верность может сохранить.

М-да-а-а, весьма упадочное настроение. Рассуждает-то верно, но так уныло — самому от тоски взвыть хочется. Но спустя пару секунд причина эдакого пессимизма стала понятна.

— Весточку привезли мне, — глухим, бесцветным голосом произнес царь. — Побил сей самозванец мои полки. Вчистую побил. Набольшего воеводу и… набольшего дурня мово, князя Мстиславского, ранило тяжко, стяг отняли. Хорошо хоть, что не бежали, а отступили — и на том спасибо.

«Вот тебе и победа под Добрыничами», — в замешательстве подумал я.

Неужто мне и впрямь удалось столько всего изменить своим присутствием в этом мире, что пошло эдакое несоответствие прежней истории?! Да быть того не может!

Я и в последствия, получившиеся из-за раздавленной бабочки, что в рассказе Брэдбери, [413] никогда не верил, а тут… Это что же получается? Эффект Россошанского? Хотя нет, если вспомнить самое-самое начало, тогда уж «эффект стрекозы».

— Вот и поведай, чем он людишек берет, — вывел меня из задумчивости голос Годунова.

— Это и впрямь опасный человек, государь. Он действительно верит в то, что говорит, потому и все прочие верят ему, — медленно произнес я.

— Да неужто они не зрят, что он не Дмитрий?! Или?.. — Он осекся, испуганно уставившись на меня. — А может, ты мне не все поведал, дабы боли излиха не причинить?

— Все как на духу, государь. И он — не Дмитрий, — твердо заверил я, не сводя глаз с Бориса Федоровича, схватившегося за сердце.

Маленький альбинос Архипушка встревоженно уставился на своего любимого хозяина. Мальчик, потерявший от внезапного испуга в глубоком детстве дар речи и по необъяснимой прихоти царя обласканный им, ставший своего рода безмолвным государевым собеседником, в моменты таких приступов всегда не на шутку пугался за обожаемого благодетеля.

Вот и сейчас увиденное не понравилось Архипушке настолько, что он нахмурился и требовательно посмотрел на меня.

Я спохватился и, даже не спрашивая разрешения, властно взял безжизненно свисающую левую руку царя, принявшись старательно массировать ноготь мизинца, приговаривая при этом:

— Не Дмитрий, не Дмитрий, не Дмитрий…

— А пошто ему верят? — тоном капризного ребенка жалобно откликнулся Годунов.

Я пожал плечами:

— Как правило, большинство людей, не зная истины, в своих суждениях следуют за молвой.

— Но ведь должен быть и какой-то предел! — возмутился царь.

— Человеческая глупость — это единственная вещь в нашем мире, которая пределов не имеет, — вздохнул я. — Увы, государь, но даже самая большая правда бессильна против маленькой лжи, если ложь устраивает всех!

— Как это всех? — не понял Годунов.

— Да так, — вновь пожал плечами я, не прекращая трудиться над царским мизинцем. — Сам посуди. Боярам, и оно тебе прекрасно ведомо, главное, чтоб тебе стало худо. О державе они ж не думают, вот и злорадствуют сейчас втихомолку.

— А прочие?

— Прочие, то есть народ, просто поверили в доброго царя, который принесет ему волю и свободу. Когда жизнь тяжела, в сказки верится легко. На самом деле он, конечно, ничего им не даст, но они-то думают иначе. Вот ты послал войско против него. И оно нужно, кто спорит. Но войско может одолеть только его казаков и его ляхов, а вот чтобы одолеть его идею, нужно совсем иное. На мысли следует нападать с помощью мыслей — по сказкам негоже палить из пищалей. Все равно проку не будет, скорее уж наоборот.

— Но подлинная истина за мной, а не за ним.

— Кто бы спорил. Только ты забыл, государь, что голос истины противен слуху толпы. Впрочем, голос разума тоже.

— И что, неужто они поверили в те бессмыслицы, в коих он меня обвиняет? — не унималсяБорис Федорович.

— Не забывай, — напомнил я, — он не просто обвиняет, но старательно повторяет свои обвинения. Первое может быть отброшено человеком в сторону, над вторым он задумывается, после третьего сомневается, а четвертому верит. В отношении оклеветанного получается то же самое: первое ты отбросил, второе тебя задело, третье ранило — вон как прихватило, а четвертое… — Я осекся.

— Убьет, хотел ты сказать, — криво ухмыльнулся Годунов. — Чего уж там, коль сказываешь, так не щади. И впрямь убивает. Токмо куда надежнее убивают растяпы вроде Мстиславского. Тебя б туда послать, куда лучшее получилось бы. — И поморщился от боли.

Сам виноват. Нечего толкать бредовые идеи, когда я делаю массаж. И скажи спасибо, что у меня в руках твой мизинец, а то бы ты не только скривился.

Ишь чего придумал — меня в командующие!

Хорошо, что я вообще не сломал тебе палец. Это ж додуматься до такого еще надо — я и взводом-то командовал всего ничего, а тут не рота, не батальон и даже не полк — армия.

Совсем с ума сошел?!

Я резко выпрямился, встав перед ним, чтобы… сделать ему аккуратное замечание по поводу столь жуткого заблуждения, но он меня опередил:

— Ишь яко встрепенулся! Понимаю, добру молодцу возгорелося на коня, да с сабелькой супротив ворогов. Но хошь и впрямь тебе верю, что куда лучшее управился бы, ан нельзя. — Потянув к себе ладонь, высвобождая мизинец из моих рук, он продолжил: — За кровного сына страх разбирает, но и за названого душа болит. И не просись, не пущу. Яко Федор един в сердце моем, тако же и ты един близ него. Коль случись что с тобой, ввек себе не прощу.

— Ты про Ксению забыл, государь, — напомнил я.

Он отмахнулся:

— То ангел мой светлый. Она у меня подобно божьему посланцу, над главой витает да крылом овевает. А боле, окромя вас троих, и никого. А у них, детушек моих, егда уйду, и вовсе худо. Ты един надежа им и опора.

— Вот и не уходи. — Я пожал плечами — мол, о чем разговор.

— Да нет уж, придется. И здоровьишком слаб, да и… упредили уж меня, чтоб готовился, — после небольшой паузы выдал он.

Я опешил. Это что ж за скотина такая обнаружилась, чтоб такие вещи больному человеку говорить?!

Медики?! Да гнать в шею таких докторов!

Или кто-то иной? А кто? Из недоброжелателей? Тогда почему царь ему поверил? А может, еще одна комета пролетела, вот он и…

— Не верь, государь, — твердо произнес я. — Ничему не верь.

— Ей как же не поверишь — пророчица, — вздохнул Годунов.

Из дальнейшего рассказа я понял, что живет в Москве некая старица Алена. Где-то за Козьим болотом она вырыла себе землянку вроде кельи и ютилась в ней.

Слух о том, что она предсказывает будущее, дошел до царских палат, и Борис Федорович загорелся узнать, что будет с ним.

В первый раз она вообще отказалась принять царя — ну и порядки на Руси! — а во время своего второго посещения юродивой царь обнаружил у запертого входа в ее нору что-то типа макета маленького гробика.

Во всяком случае, воображению мнительного Бориса Федоровича грубо выструганная деревяшка представилась именно домовиной, хотя как она выглядела на самом деле — понятия не имею и сильно сомневаюсь, что там имелось большое сходство.

— Тут уж и глупый поймет, к чему она мне енто выставила. — Он развел руками, ссутулился, сгорбился по-стариковски и вяло махнул рукой, давая знать, чтоб я уходил.

Разубедить? Нет, при его мистицизме лучше и не пытаться — как бы хуже не было.

Ну и ладно, зайдем с другого бока.

— А… когда к царевичу Федору Борисовичу, государь? — спросил я напоследок.

— Да хошь ныне, — равнодушно откликнулся он.

Но я же спрашивал не для этого. Раз у царя столь пакостное настроение, пускай угробленное и не мною, надо восстанавливать, а для того имелось одно, но надежное и неоднократно испытанное на практике средство — похвалить своего ученика.

Потому и начал интересоваться часами занятий — исключительно для затравки дальнейшего разговора.

— Я к тому, чтобы узнать: мои часы занятий с ним не переменились? — уточнил я, собираясь перейти к основной теме — бесподобной памяти и прочим достоинствам Федора.

Кстати, без вранья. Парнишка действительно чертовски умен, половину хватает на лету, а для остального достаточно кое-что слегка пояснить, и все.

— Все яко и прежде было, — столь же вяло ответил Годунов.

Судя по его голосу, часы занятий волновали его сейчас меньше всего. Ладно, сейчас мы тебя взбодрим, дядя Боря. Но не успел. Он почти сразу спохватился, словно что-то припомнил, и поправился:

— Хотя постой. Теперь ты с ним поране говорю веди. Чрез два часа опосля обедни можешь ему своего Мак…

— Макиавелли, — подсказал я.

— Во-во, поведай ему далее, яко оно да что.

Я вежливо поклонился (успел в совершенстве освоить нехитрую «галантерейную» науку — чтоб и учтиво, и с сознанием своего достоинства), после чего повернулся было к выходу и даже сделал пару шагов, но тут меня осенило:

— А как же Квентин? Это же были его часы для занятий? Или он теперь будет после меня?

Годунов резко повернулся в мою сторону. Былую апатию как рукой сняло. Правда, взбодрился он как-то неправильно — уж очень мрачный взгляд. Да и брови вон как нахмурил.

— Вовсе он никак не будет, — отрезал царь. — Послы от аглицкого короля Якова прибыли с ответом да известили, что приятель твой как есть самозванец! — сурово выделил он последнее слово и с упреком покосился на меня, явно желая добавить нечто ехидное и по моему адресу, но не стал, а вместо этого разгневанно заметил: — Ишь чего умыслил! Сам невесть кто, а туда ж, к дочери моей свататься! Да еще вирши о любви лопотать ей учал! Мало мне щенка-сопляка в Северской земле, коего бояре подсунули, так тут под носом еще один завелся! Право слово, яко блохи плодятся.

Он — самозванец!..

Гони его поганою метлой!..

Он здесь хотел поужинать на шару,

Искал себе удобную кровать…

Но мы не можем каждому клошару

По первой просьбе двери открывать!.. [414]

— Так он?.. — нерешительно протянул я, не решаясь спросить, хотя основное и без того было ясно.

— В железах, — уточнил Борис Федорович. — Вот токмо Семен Никитич доведается, с каким таким подлым умыслом объявил он себя так-то, и сразу аглицким людишкам выдам, яко они просили. Пущай везут обратно да примерной для всех прочих казни предадут!

Лицо его побагровело, голос сделался хриплым. Чувствовалось, что дыхания не хватает, поэтому концовка гневной речи прозвучала полушепотом, и от того показалась мне еще более зловещей:

— Сам бы с радостью четвертовал, да коль он с тобой в родстве, хошь и дальнем, не тронул. Пущай на родине с ним что хотят, то и учиняют, хоть вешают, хоть шею рубят — я уж о том отписал Якову.

Он замолчал, все так же тяжело дыша. Я было вновь потянулся к его левой руке, но он завел ее за спину.

— Неча! Покамест ты мне тут мизинец жамкал, он иной мизинец лобзаньями покрывал. Эва чего удумал! Без роду без племени, а туда же — в зятья! И… иди отсель, княже, — посоветовал он мне, понизив голос. — Опосля договорим.

Признаться, я слегка обалдел от таких оглушительных новостей, особенно последней, связанной с поцелуями — когда и как только ухитрился? — а потому поначалу не произнес ни слова.

Вот это известие так известие — как обухом по голове. Ехал как победитель, а вместо лаврового венка получил терновый. Пускай не на свою голову, но от этого не легче.

Едва придя в себя, я попробовал было открыть рот, но царь воззрился на меня столь яростно, что пришлось немедленно его закрыть.

Нет, я не испугался его гнева в отношении себя. Вон как возвысил — в названые сыны произвел, так что, даже если и разорался бы, все равно потом остыл бы.

Просто смысла не было.

Первую вспышку гнева бесполезно унимать словами. Она глуха и безумна, он меня просто не услышит — злость прочно заткнула ему уши.

Гораздо выгоднее обратиться к нему потом, когда он слегка успокоится — лекарство приносит пользу, если давать его в промежутках между приступами, а не во время их.

Потому я не стал усугублять и, так и не сказав ни слова, вторично поклонился и вышел.

Машинально протопав по многочисленным коридорчикам и лесенкам до самого Красного крыльца, я очнулся лишь на улице, когда начинающаяся метель щедро плеснула мне в лицо сухими крупитчатыми снежинками, больше напоминавшими горошек.

Лишь тогда я немного пришел в себя, хотя по-прежнему не представлял, что можно предпринять в такой ситуации.

Нагнувшись к только что наметенному близ угла небольших деревянных перилец сугробику, я щедро черпанул из него снега и старательно протер лицо. Показалось мало.

Импровизированное умывание длилось минут пять. Щеки к этому времени, скорее всего, уже не румянились — полыхали кумачом, но мне было не до них. А потом кто-то тронул меня за плечо.

Оглянулся — стрелец.

— Меня до тебя, княж Феликс Константиныч, царевич Федор Борисыч прислал. Велел вопросить: неужто не заглянешь ныне? Сказывал тако ж, что, мол, коль не возжелает, то не нудить, [415] потому как с дороги, одначе хошь и на краткий миг, но повидаться надобно, потому как кой-что поведать потребно.

Стрелец заговорщически огляделся по сторонам и, встав на цыпочки, чтобы достать до моего уха, негромко произнес:

— Сказывал царевич, что хочет тебе тайное поведать о твоем знакомце, как его бишь, запамятовал вовсе… Колине. Потому ты к государю не ходь, а поначалу к ему, значится, к царевичу.

Хороший совет, мудрый. Жаль только, что выполнить его не в моих силах — побывал я уже у государя. А вот что касается Федора…

«Точно! Царевич! — осенило меня. — Царь ему во всем потакает, так что и просьбу отпустить Квентина тоже выполнит. Ну пускай наполовину, скажем, сошлет куда-нибудь. Главное, чтоб не выдавал англичанам. В Лондоне ему не отмазаться. Если уж даже за оскорбление королевского величества полагается смертная казнь через повешение, четвертование и колесование, то самозванца…»

Однако в ответ на все мои убеждения и упрашивания Федор только беспомощно разводил руками.

— Все мне ведомо, княж Феликс, ан ничего покамест не поделать. — Паренек чуть не плакал от огорчения. — Ежели бы не вирши… — тоскливо протянул он. — Да тут все одно на одно наложилось, яко черт нашему плясуну ворожил! Едва батюшка с аглицкими послами переведался, кои ему ответствовали про княж Квентина, дак он мигом сам к нам в светелку спустился, а тут…

Из дальнейшего сбивчивого рассказа стало ясно, как именно влюбленный сопляк влетел, причем так круто, что дальше некуда, поскольку момент для входа Борис Федорович выбрал самый неподходящий.

Для Дугласа, разумеется.

Поведанная английскими послами новость оказалась настолько ошеломительной для Бориса Федоровича, что он и впрямь еле усидел на месте, а потом прямиком из Грановитой палаты, [416] как сидел на троне в парадном облачении и саженной шубе, так в том и поспешил в комнату для занятий сына. Ну разве что державные регалии оставил, да и то не все.

Особый индрогов посох [417] он так и не выпустил из рук — столь сильно торопился.

У самого входа он приостановился, чтоб немного отдышаться, услышал такое, что даже поначалу не поверил, и осторожно заглянул внутрь.

Петли двери были хорошо смазаны, потому при ее открытии не раздалось ни малейшего скрипа, а присутствующие были настолько увлечены, что даже не заметили постороннего.

К тому же из-за решетки входную дверь не видно, Квентину было не до того, да и находился он к двери спиной, а Федор, стесняясь присутствовать при столь откровенных излияниях сердечных чувств своего учителя, под явно надуманным предлогом вышел в соседнюю комнату.

От увиденного Годунов поначалу даже растерялся. Одно дело услышать, а другое — увидеть своими глазами.

Дело в том, что как раз в этот самый миг влюбленный шотландец, стоящий на коленях и патетически прижимающий одну руку к груди, призывно протягивал другую к решетке.

При этом он звонко призывал смилостивиться над несчастным влюбленным и дать для лобзания хотя бы малый перст…

Если бы еще нянька царевны не заснула…

При ней Ксения на такое не решилась бы, а тут, воровато оглянувшись на свою дрыхнущую дуэнью, она смилостивилась и просунула пальчик через решетку. Квентин коршуном метнулся к нему…

И все это на глазах у царя, который, остолбенев, наблюдал происходящее…

Голос Борис Федорович подал всего через несколько секунд, когда пришел в себя, но и этого времени Квентину оказалось предостаточно, чтобы приступить к поцелуям.

Дальнейшие подробности живописать ни к чему, да я ими и сам не очень-то интересовался, прекрасно зная конечный результат.

— Ксюха тоже третий день сама не своя ходит, — уныло продолжил царевич. — Нешто она мыслила, егда перст свой протягивала, яко оно все обернется? Уж больно ее жаль разобрала, вот и сунула мизинчик…

И тут же, в продолжение сказанного, раздался дрожащий от сдерживаемых слез грудной девичий голос:

— Не серчай, княж Феликс Константиныч. И впрямь помыслить не могла, что так оно все… Не виноватая я… — Не договорив, она заплакала.

«Ну да, не виноватая, он сам пришел, — вздохнул я. — Только то, что смешно в кино, [418] в жизни…»

— Чего уж тут, — сказал я. — Снявши голову, по волосам не плачут.

— Я в ноги батюшке паду… — раздалось из-за решетки. — Он добрый… поймет… Поверит, что не люб он мне. Жаль взяла — эва как молил, да и забавно стало, вот и…

— И я тож государю поклонюсь, — заверил меня Федор, подозрительно шмыгая носом. — Батюшка завсегда мне в таковском потакал — неужто ныне не смилостивится?!

— Только побыстрее, — попросил я, хотя и не особо надеялся на положительный результат.

Если бы что-то иное — шансы были бы неплохие. Насколько я понял из рассказов царевича, Борис Федорович очень трепетно относился ко всем прихотям сына, тем более что тот особо не доставал ими своего отца, памятуя о мере.

Но тут особый случай.

Квентин оказался в глазах царя не просто влюбленным идиотом, но, как он его только что при мне назвал, самозванцем.

И это в то самое время, когда на юге Руси город за городом переходит под власть еще одного самозванца. К тому же переходит не по принуждению, а, что царю обидно вдвойне, исключительно по доброй воле.

И тут под носом возникает второй, посягающий даже не на Русь, а на самое святое для Бориса Федоровича — на семью в лице единственной и горячо любимой дочери, которая для него, как мне помнится, «светлый ангел».

Вот они и слились в его глазах в единое целое — тот южный Лжедмитрий и этот лжекоролевич и лжезять.

Да так крепко слепились — поди отдели.

— Побыстрее нежелательно бы, — замялся царевич. — Как бы хуже не вышло. Еще б седмицу выждать, чтоб гнев евонный утих, а уж тогда…

— Квентин теперь у Семена Никитича гостюет, — пояснил я. — Потому ему каждый лишний час там, как день, если не месяц. Да и хилый он здоровьем. Еще когда сюда ехал, еле-еле с того света вытащили. А в пыточной на дыбе да под кнутом из него живо остатки здоровья вытрясут.

— Батюшка обещал, что опрошать с бережением станут, — торопливо заверил Федор. — Сам при мне так Семену Никитичу сказывал: мол, увечить не удумай.

— И на том спасибо, — вздохнул я. — Вот только боюсь, что с него и кнута хватит. — И развел руками. — После всех этих новостей ты уж прости, царевич, но нынче я занятия вести не в силах. Да и завтра-послезавтра тоже.

— Да нешто я не разумею?! — искренне возмутился Федор. — Али я истукан какой?! Знамо дело. Как схотишь, так и заглянешь, хошь чрез седмицу.

— Э-э-э нет, через три дня непременно приду, — заверил я. — У нас с тобой и так изрядные каникулы вышли, так что жди.

Срок на опрос холопов с романовских подворий я себе отвел всего в два дня. Знал, что могу не успеть, потому и торопился. Правда, не уложился, зацепив еще денек, но и он тоже не помог.

Эх, досада, хотел выложить царю все от и до, а теперь придется воспользоваться лишь той картинкой, что сложилась у меня в голове еще в Домнино и Климянтино, да второй, которая получилась тут.

А поможет ли она, заинтересует ли Годунова?

Это ж самое начало авантюры, не более.

Так сказать, дела давно минувших дней, преданья старины глубокой…

Впрочем, тут я погорячился, не такой уж старины, и не столь глубокой — всего-то шесть с лишним лет прошло, но все-таки не то. Желателен материалец посвежей.

К тому же я еще колебался, поскольку по моему раскладу получалось, что Отрепьев, известный мне по истории, то есть без приставки Смирной, вовсе ни при чем, и это обстоятельство несколько смущало — я что, самый умный?

Все катят бочку на него, и только я полез в иную сторону, подозревая совершенно других людей. А не упустил ли я чего?

Нет уж, лучше дождаться Игнашку, чтобы повторно напустить его на бывшую дворню Романовых.

Но мне самому высветившаяся в моем воображении картинка виделась так явственно, словно я был тому очевидцем. Все мозаичные стеклышки лежали каждая в своем гнездышке…

Даже слухи, которые к тому времени гуляли по Москве, подходили к ней идеально. Например, о жезле, то бишь царском скипетре…

Впрочем, что это я все обиняками да намеками? Секретов нет. Пожалуйста, пользуйтесь.

Итак, мозаичная картинка номер два.

Глава 7 «Воскресение из мертвых»

Тот день в Климянтино Федор Никитич вспоминал долго, во всех красках, во всех подробностях.

Вспоминал и одно время клял себя на чем свет стоит — надо же было допустить эдакую глупость, возомнив, что из нее может вырасти что-то путное.

Разве может яблоня-дичок принести сладкий плод? Да ни в жисть, как ты за ней ни ухаживай.

Но клял он себя потом, спустя годы, а тогда уж очень был озлоблен на Годунова.

Ну в самом деле, где это видано, чтоб столь худородному вручать шапку Мономаха?! Это ж, можно сказать, воровство, совершаемое прилюдно.

Мало того, еще и народец словно умишком тронулся — просит Бориску надеть на себя венец, а тот и нос воротит — дескать, недостоин.

Потому Федор Никитич, с трудом выдержав два хождения в Новодевичий монастырь, третьего похода терпеть не возжелал.

Стоило лишь подумать, как не в его, а в руках Годунова окажутся золотые символы царской власти, как становилось обидно и горько.

А ведь довелось Федору Никитичу подержать один из них, да, видать, слабо ухватил.

Никогда старшему из братьев Романовых не забыть ту минуту, когда царский жезл оказался в его длани. Случайно, конечно. Просто, как самый старший двоюродный брат, он был подле изголовья умирающего царя.

Когда бояре, ошалевшие от такого поворота событий — впервые государь уходил из жизни, не оставив после себя прямого наследника, и кому теперь править, поди пойми, — вновь стали настаивать на том, чтобы Федор Иоаннович назвал имя преемника, то кому-то в голову пришла эта мысль с жезлом.

Была тому и тайная причина.

Царю не до них и вообще не до мирской суеты. Он уже помыслами там, в неведомом далеке, из которого все мысли о бренном и житейском кажутся глупыми и нелепыми. Потому он может отнестись к этой затее как к чему-то несерьезному, можно сказать, детскому, вручив этот жезл первому попавшемуся на глаза.

И каждый думал: «А почему бы и не мне? Ведь и я тоже Рюрикович».

Иных же, которые к корню мифического прародителя не относились, в опочивальне вовсе не имелось. Ну разве что родичи — Романовы, да еще шурин — Годунов и жена царя Ирина, да и та отсутствовала. С час назад ее зареванную вывели под руки ближние боярыни.

Принесшему скипетр было не пробиться к изголовью царской постели, и потому он просто протянул жезл ближайшему, чтобы тот в свою очередь передал его по цепочке государю.

Вот так и пошел гулять по рукам символ государственной власти, пока не дошел до Федора Никитича, которому сунул его в руки брат Александр.

Дальше был государь — ему и надлежало передать скипетр. Но сердце Федора Никитича екнуло, и он несколько замешкался. Задержка длилась недолго, но Федор тут же ощутил на себе тяжелый взгляд Бориса Годунова.

На правах царского шурина тот вольготно расположился по другую сторону изголовья и теперь внимательно смотрел на старшего из братьев Романовых.

Федор вздрогнул и протянул скипетр царю, но тот, что-то беззвучно прошептав, вяло оттолкнул его руку.

Вот тут-то возник у Федора дикий, непреодолимый соблазн во всеуслышание объявить, что государь передал жезл, а вместе с ним и царскую власть ему, как своему брату.

К тому же так оно и было.

Ну или почти так — все ведь видели движение руки царя, а уж оттолкнул ли он скипетр или вернул его наидостойнейшему — поди пойми. Кто тут разберется?

Ох, искушение.

Почти как у Христа в пустыне.

И вновь Федора Никитича охладил ледяной прищур карих, а теперь от ярости потемневших почти до черноты глаз Годунова. И мгновенно пришел страх — эвон чего удумал, ведь живым не выйдешь!

А еще стыд за собственный испуг.

Он в замешательстве неловко сунул скипетр брату Александру, зачем-то пояснив осипшим голосом, хотя и без того было понятно: «Возверни тамо. Не берет государь — не ведает, кому передать», и вновь почти просительно уставился на Годунова.

Но тот не ответил.

А потом их и вовсе выгнали оттуда.

Всех.

«Будто холопьев каких!» — прилюдно возмущался Федор Никитич, но гораздо позже, а в тот момент он послушно подчинился требованию лекаря, хотя попытку сделал.

— Можа, я, как родич, останусь? — робко попросил он, но Годунов в ответ лишь безмолвно указал глазами в сторону медика. Мол, не моя это блажь и не прихоть, и вообще, я сам тут ничем не распоряжаюсь, а повинуюсь наравне с прочими.

Делать было нечего, оставалось повиноваться. Однако хоть в движении, но сумел выказать несогласие с таким решением лекаря, почему-то дозволившего остаться только самому Борису, — ступал к двери неспешно, гордо выпрямившись, и близ нее на несколько секунд специально замешкался, сделав вид, что утирает выступившие слезы.

Вот тогда-то, когда он их якобы вытирал, Федор Никитич и услышал тихий, но отчетливый голос Федора Иоанновича:

— Ты, Бориска, ежели Митя объявится, уж не забидь мово братца. Господь тебе сироту не простит.

Федор Никитич вздрогнул от неожиданности. Всякое он ожидал услышать от умирающего, но такое…

Однако хватило ума сообразить, что порой знание оборачивается не токмо печалью да скорбью, как сказано в Библии у Екклесиаста-проповедника, но еще пытками и дыбой. А уж столь тайное запросто и плахой, потому больше мешкать не стал, поспешив удалиться.

О чем далее беседовал наедине с умирающим царем его шурин, неведомо, но, судя по недовольному лицу Бориса, ни до чего хорошего он так и не договорился. Тогда Федор Никитич еле-еле сдержал торжествующую улыбку. А она уж так просилась, так лезла наружу, подлая предательница, что у него аж челюсти вывернуло, и он скорчил какую-то гримасу, чтоб не допустить, затаить ее, окаянную.

И, как выяснилось, вовремя — мгновением позже он вновь уловил на себе не столько испытующий, сколько удивленный взгляд Бориса Федоровича.

Клял себя потом Федор Никитич за трусость, ох как клял, но тогда не сдержался и, подойдя к Годунову, счел нужным пояснить причину, по которой скорчил рожу:

— Уж яко плакати охота, Борис Федорыч, ажно скулы ломит.

— Так чего ж сдерживаешься? — пожал плечами тот. — Ныне оно не в зазор, многие рыдают.

— Дак оно и понятно, — поспешил согласиться с ним Романов, но, не удержавшись, бухнул: — А уж нам сам господь велел. Они-то хошь одного государя оплакивают, а мы ж с тобой еще и родича. Осиротели таперича. — И вновь смешался, понимая, что сказал лишку, и кто ведает, отзовутся ли эти неосторожные слова впоследствии.

— Тут эвон сколь Рюриковичей собралось, — грустно заметил Годунов, словно не расслышав слова Романова о родиче. — И нам с тобой, Федор Никитич, к их корыту лезть негоже — вмиг затопчут. Теперь всем худородным сызнова за один стояти надобно, яко тогда с твоим батюшкой Никитой Романовичем, егда царя Иоанна хоронили, а то и оглянуться не успеем, как затопчут.

«Ишь какой увертливый!» — возмущался Романов, уже находясь в дороге на пути в свою угличскую вотчину Климянтино.

Оставаться в Москве, где все решено или почти решено, где требовалось смириться и изображать ликование, встречая неизбежное, не хотелось.

Да мало того, предстояло самому участвовать в этом неизбежном, то есть идти вместе с патриархом, боярами и выборными от городов людьми в Новодевичий монастырь и просить Годунова встать на царство.

И вот это Романову было не по силам — боялся, что сорвется.

Неосторожный жест, худое слово, злобный взгляд — что-нибудь да непременно вырвется, а Годунов зорок и непременно подметит. А сам не увидит, так все одно — потом непременно кто-то донесет.

Нет уж, Федор Никитич был всем этим сыт по горло, благо что из Климянтино прислали худую весть — ныне его супруге, которая в очередной раз была на сносях, сызнова плохо, да так, что и неведомо, чем все закончится.

Причина была не ахти, но Романов ухватился и за такую. А чтоб она стала весомее — в самом деле, чем муж-то поможет? — он еще прихватил с собой аж двух опытных бабок из числа известных по всей Москве повитух.

Что ему теперь делать, он решительно не понимал.

Нет, умом он сознавал, что надо по-прежнему держаться Бориски, как это было до сих пор, иначе и впрямь сомнут, но сердце даже не говорило — кричало об обратном!

Вообще, ежели призадуматься, странное оно какое-то. Вроде бы на самом деле ничего, кроме добра, ни он сам, ни братья от Годунова не видели.

В тот же год, когда Федор Никитич женился на Ксении, по цареву повелению, а стало быть, по Борисову хотению старшего Романова возвели в бояре.

Возвели сразу, минуя даже сан окольничего, не говоря уж про стольника. Да и во всем остальном держали в чести как самого Федора, так и братьев.

Всего два года назад, когда его назначили вторым воеводой в полк правой руки, дальний родич Романова Петр Шереметев, поставленный третьим воеводой большого полка, заявил себя оскорбленным назначением Федора Никитича.

Бив челом «в отечестве о счете», Шереметев демонстративно не явился целовать руку царю, наказа (задания) не взял и на службу не поехал.

И что же в итоге?

Царь, и, скорее всего, вновь по наущению Годунова, повелел наказать Шереметева. Князя заковали в кандалы и на телеге вывезли из Москвы, отправив в таком виде на службу.

Словом, Бориска и впрямь, выходит, заступник их роду.

Так отчего ж сейчас у Федора Никитича такое ощущение, будто его ошельмовали, обкузьмили, обвели вокруг пальца, да притом еще и надсмеялись? Отчего при виде лица Годунова так и хочется запустить в него чем-нибудь поувесистее?

«Да потому что брат, хошь и двухродный, куда выше шурина, будь тот хоть семи пядей во лбу», — сам себе ответил Романов.

Потому и решил он ныне уехать восвояси, а остальные пусть как хотят.

В конце концов, он чуть ли не всем напомнил о своем родстве с покойным, и, коли прочим наплевать на самого ближайшего царского родича, коли каждый из бояр в первую очередь думает о себе, пусть и расхлебывают что заварили.

Когда он приехал в Климянтино, был уже вечер. По терему вперевалочку бродила лишь опухшая дворня.

И вообще было как-то непривычно тихо и малолюдно, особенно по сравнению с шумной, говорливой Москвой.

Выяснив в первые же минуты, что Ксении Ивановне куда как лучше, и выслушав покаянную речь хитрющего дворского по имени Кудряш о том, что с весточкой они немного того, уж больно перепужались, Федор Никитич хмуро осведомился:

— Ну а что еще тут в мое отсутствие стряслось?

Дворский замялся, после чего припомнил, что Юрко Смирной-Отрепьев тоже недавно перенес тяжкую болезнь, которая вроде бы началась с обыкновенной простуды, но потом все хуже и хуже, а неделю назад и вовсе впал в беспамятство и лишь вчера пришел в себя, но не до конца.

— То есть как енто не до конца? — грозно уставился на него Федор Никитич.

— Забыл он все. Себя и то не упомнит — кто да откель. Уже не чаяли, что жив останется, мыслили, что господь его к батюшке вот-вот призовет, — зачастил дворский, с опаской поглядывая на правую руку Федора Никитича, потянувшуюся к плети.

Был Кудряш хоть и из боярских детей, но знал — когда боярин приходит в ярость, ему все одно. И не разбирает он уже ни чинов, ни званий, ни кто из какого рода.

Он бы немало подивился, если бы ему поведали, что в Москве Федор Никитич слывет за образец благодушия, любезности и набожности.

Подивился бы и… не поверил.

Здесь, в отдалении от столицы, Романов не стеснялся и себя не сдерживал. Более того, чем дольше он нашивал ненавистную маску добродушия там, тем хуже приходилось дворне здесь.

— Так, стало быть, не призвал его господь? — осведомился боярин.

— Живой, живой, куда ему деться. А память что ж — вернется, беспременно вернется, — так же торопливо заверил боярина дворский, продолжая опасливо коситься на правую руку Федора Никитича, застывшую на полпути к плетке и пока пребывающую в нерешительности.

— Худо ты, Кудряш, службу правишь. Хоромы в запустении, холопей распустил, дворня ровно брюхатая вся — эвон шастает вперевалочку, — сумрачно произнес Романов, так и не решив, стоит маленько поучить Кудряша или отложить.

Наконец пришел к выводу, что дворский всегда тут, потому успеется. Да и любопытство пересилило — как это человек вообще ничего не помнит?

— Веди к нему, — распорядился он.

Почему в его душе ни разу не шевельнулась любовь к сыну, он не знал. То ли потому, что его чуть ли не силком, как он сейчас полагал, обязали жениться на его матери, а после ее смерти на ее сестре, то ли от того, что сам ребенок ему не нравился.

Был он широколицый, с заметно выступающей бородавкой возле правого глаза, да вдобавок наблюдалось явное уродство — одна рука заметно длиннее другой.

С чего бы? Вон у самого, куда ни глянь, всюду лепота, а тут…

Выходит, у матери тайный порок? Или все же в нем червоточина — ведь Ксения хоть и всем взяла, что ликом, что дородностью, но детишек тоже рожала квелых.

Первенец Бориска, которого он назвал так в угоду Годунову, умер почти сразу. Второй, Никита, в честь родителя, тоже протянул всего один месяц, скончался и Лев.

Михайло вроде бы жив, хотя прошло полтора года, но больно хлипок.

Растет, правда, Татьяна, но она — девка, а ему нужен наследник, и не такой, как этот, что лежит сейчас беспамятный.

— Вона сказывали, будто царевич угличский, кой на нож набрушился, тож опосля припадков не сразу в себя приходил, — угодливо частил дворский, поднимаясь следом за Федором Никитичем по скрипучей лестнице.

— Ты к чему это про царевича? — хмуро осведомился боярин. — У ентого что, тож припадки?

— Упаси господь! — Кудряш испуганно перекрестился. — Отродясь не бывало. А я енто к тому, что и Юрко тож оправится да все припомнит. Малец-то он с понятием, смышленый. Эвон и грамоту освоил, а сколь его боярыня Ксения Ивановна учила — всего ничего. А ежели и не возвернется, не беда. Сызнова все запомнит, что ни скажут. Сказываю же, смышленый просто страсть.

— Сызнова все запомнит, говоришь? — медленно повторил Федор Никитич и даже остановился на лестнице, задумчиво разглядывая дворского.

— Ну да, ну да, потому как смышленый, — еще раз подтвердил тот. — В шешнадцать годков на ём, яко на чистом листе, что хошь, то и написать можно, любую безделицу. А коли прежнее, то и вовсе хлопот не будет…

— Ты вот что, иди-ка дворню подхлестни. И чтоб чрез час ужин сготовили, — распорядился Романов. — А я покамест с болезным потолкую.

Как на грех, ему вспомнилась давняя шутка тестя про мальцов-жильцов, как у углицкого царевича.

«А если его болезнь не просто хворь, а знак божий? — подумалось вдруг. — И знак этот дарован именно мне? Ведь именно теперь малец захворал. Господь и не такой мудреный случай мог подкинуть, а уж там гляди сам — то ли попользуешься им, ежели в голове ветер не свищет, то ли упустишь, а потом до старости локти кусать учнешь… коль достанешь. Опять же и дворский эвон чего сказанул. И про царевича напомнил, и про то, что малец сызнова все запомнит, что ни поведаешь, — это как? Может, то и не Кудряш мне сказывал, а всевышний его устами попользовался для меня, дурака?»

Но он еще колебался. Остатки присущей ему осторожности отчаянно взывали к хозяину, вопя во весь голос о «пагубе диавольской», коя запросто может привести не только в пыточную, но и на плаху.

Свеча, переданная Кудряшом, дрожала вместе с рукой Романова.

Но ему опять припомнилась томительно-сладкая тяжесть царского скипетра, а заодно с этим просьба умирающего царя.

И сразу вслед за этим в памяти всплыло, что Феодор Иоаннович и впрямь ни разу за шесть с половиной лет, прошедших после угличских событий, невзирая на всю свою богобоязненность, не заказал поминальной службы по погибшему брату.

Отчего?

Борис не советовал? Не пойдет. В таком деле государь навряд ли кого стал бы слушать. Вон как в супружницу свою вцепился — не отодрать, даже покойный Иоанн Васильевич и тот отступился.

Церковь не дозволяет по самоубивцу службу править?

Во-первых, патриарх Иов не из перечливых и царю учинил бы потачку, не став упираться в таких мелочах.

А во-вторых, тут и спорить не из-за чего — ежели болящий в помутнении разума лишил себя жизни, то его вовсе к самоубивцам не причисляли.

Неужто тогда в Угличе?..

Ох как жаль, что не удалось выслушать ответа Бориски, а теперь вот стой и думай.

Но ясно, по крайней мере, одно — коли царь в смерть брата не поверил, значит, были на то основания, и притом весомые. А ежели о них знал Федор Иоаннович, то знал и его шуряк Бориска.

Слух же, особливо коли пущен с умом — штуковина ядовитая, кому хошь кровь попортит. А коли после тех слухов еще и царевича в ход пустить, да подсобить ему немного, то как знать, как знать…

А сядь он на трон, кого близ себя держать станет? Федора Никитича Романова. А уж потом, через годок, можно ему и чашу с «особым» винцом поднести, и тогда повторится все как ныне, только Иов с боярами и черным людом будут просить не Годунова, а его, Федора, занять пустующий престол.

Хотя нет, на них, как Бориска ныне, он полагаться не станет. Ни к чему оно. Лучше всего, коли еще допрежь своей внезапной кончины царь Дмитрий сам укажет на него как на наследника.

Царь Дмитрий?

Боярин встрепенулся, настороженно огляделся по сторонам — не приметил ли кто из дворни, как он тут топчется под дверью, но затем пришел в себя. В конце концов, если кто и глянул, так все одно ничегошеньки не увидел, ибо мысль человечья уху недоступна.

«Так что же делать?» — спросил он себя еще раз, хотя знал ответ заранее. «Что делаешь, делай скорее», [419] — сразу пришло на ум.

Откуда всплыла в голове эта фраза, Федор не помнил, да это его и не интересовало. Вроде бы из Писания, ну и ладно.

Да и не одумался бы он, даже если бы и вспомнил — человеку свойственно все подгонять для своей выгоды, потому он скорее, наоборот, еще больше бы воодушевился, вспомнив, что принадлежит она самому Христу.

А что тот адресовал их Иуде в ночь Тайной вечери, про то можно и забыть.

К тому же для Романова в тот момент было куда важнее совсем иное — уж очень кстати оказалась она, ровно кто невидимый вложил ее в голову боярина.

«И это тоже свыше», — решил Федор Никитич.

Потом он и сам удивлялся своей затее. Были минуты — негодовал на самого себя.

Но в те дни злость на Бориску, сумевшего так ловко обвести вокруг пальца и его самого, и прочих бояр и вскарабкаться на царский трон, настолько переполняла его, что он был готов ухватиться за любую идею, какой бы химерой она ни была на самом деле.

К тому же с него самого, если что, взятки гладки. Обезумел малец опосля тяжкой хвори — нешто такого никогда не случалось?

Да и не сразу начал Федор Никитич рассказывать пареньку, как да что, — норовил обиняками, вскользь, впрямую же ничего не бухал.

А малец и впрямь оказался не только смышленый, но и сдержанный, умеющий хранить тайну. Сказанное из уст в уста, один на один, никому не передавал, ни с кем не делился, иначе до верного Кудряша, у которого повсюду среди дворни имелись слухачи, непременно дошло бы, что юный Смирной-Отрепьев несет невесть что, и тут же последовал бы незамедлительный донос самому боярину.

Но все было тихо.

Впрочем, Федор Никитич на всякий случай все равно продолжал осторожничать. Впрямую о том, что Юрко на самом деле спасенный из Углича царевич Дмитрий, он подростку ни разу не сказал.

Просто передавал некие слухи, якобы бродящие в народе, что на самом деле царевич не погиб, а был вовремя подменен неким лекарем Симоном, который и вывез последнего сына Иоанна в безопасное место.

— Сказывают тако же, будто Симон вскорости дитя передал иному человеку, ибо лекарь царевича приметен и, найдя его, злоумышленники могли сразу же понять, что за отрок рядом с ним, а там… Потому тот другой даже упросил царевича откликаться на имя Юрий, кое тако же выбрано с умыслом, в честь Егория Победоносца, кой был неустрашимым воем и даже одолел дракона.

— И мое имечко тож Юрий?! — не выдержал юноша.

Глаза его горели.

Федор Никитич откашлялся, не торопясь с ответом, после чего солидно кивнул:

— Верно. И твое, — с особым нажимом произнес он последнее слово. — Опять же и на печатях государевых тот Егорий в самой середке означен. Для тех, кто понимает иную смыслу, такого предостаточно, чтоб понять, хто пред ним.

Говорил Федор Никитич и про «черную немочь» — падучую болезнь, которой долго страдал царевич, но потом божьим велением Симон изгнал ее из тела Димитрия.

Токмо один раз опосля, как сказывали некие люди, она к нему возвернулась, но убить не сумела — лишь стерла память о царском происхождении, да и то до поры до времени, дабы надежнее сберечь последнего Рюриковича для нужного времени.

И видел боярин, что с каждым его рассказом юноша все больше и больше уверяется в том, что все это — о нем.

Да и как не увериться, если подробности прежнего житья-бытья в память так и не приходили, а нынешнее чуть ли не каждый день доказывало ему, что он в своих догадках на верном пути.

Разве стали бы сына безвестного стрелецкого сотника, пускай и сыновца боярыни Ксении Ивановны, так старательно обучать и верховной езде, и бою на сабельках, и удалой охоте на волков, лисиц, а то и медведей?

Опять же не забывали и про святые книги, и про грамоту.

Тут и менее легковерный поверит, что уж говорить про мальчишку шестнадцати годов от роду.

А следующей осенью Федор Никитич подарил ему саблю и, когда вручал, вскользь заметил:

— Ныне денек непростой. В сей день царевич Димитрий на свет божий появился, потому ему и дадено второе имечко Уар в честь оного мученика.

— А я… когда… народился? — с замиранием сердца, запинаясь на каждом слове, спросил Юрий.

— Я ж сказывал, в одно лето с царевичем. Али запамятовал? — удивился Федор Никитич.

— Отчего ж, помню, — возразил юноша. — Токмо про день ты мне не сказывал. День-то с месяцем какие были? И отчего ты, боярин, именно в сей день решил меня сабелькой одарить? — настойчиво продолжил он.

— Так… — начал было Федор Никитич и осекся.

Получилось не специально — в последний миг он просто вновь испугался — случись что, на дыбе Юрий непременно все расскажет, и тут уж не отделаешься тем, что передавал парню обычные слухи да сплетни.

— Так уж сложилось, — выдавил он из себя, но чуть погодя, не удержавшись, добавил: — О том понимай как знаешь.

Однако так получилось еще лучше. Вроде бы и хотел сказать правду, но уж больно велика тайна, потому и поостерегся открыть полностью, но намек дал…

А спустя еще полгода, в лето 7108-е [420] от Сотворения мира, Федор Никитич решил, что пришла пора. Уж больно тяжко захворал царь Борис.

Так тяжко, что можно было ожидать всего…

Глава 8 Хочу в шпиёны!

Вечер перед решающим днем выпал у меня свободным, и я целиком посвятил его деловым раздумьям о Квентине.

Итак, что мы имеем? Если кратко и грубо — парень влетел по-крупному. Можно и хуже, но некуда.

Да, виноват. Но ведь любовь проклятущая.

Когда-то и у меня была совсем такая же. Только я прошел через нее куда как раньше, да и закончилась она гораздо хуже.

Впрочем, об этом я как-то уже рассказывал, так что повторяться не стану.

С тех самых пор словно отрезало. Нет, с женским полом я общался довольно охотно, но только телесно, а вот духовно как-то не получалось — глаза Оксанки так и не выходили из головы.

Какая тут, к черту, любовь при таких воспоминаниях.

Так что мальчишку Дугласа я хорошо понимал.

Даже слишком хорошо.

И вообще, к шутам всю лирику, ибо там у меня произошло непоправимое, а тут должны найтись шансы на спасение парня. Пока человек жив, они всегда есть, надо только их отыскать…

Вот только как воздействовать на Годунова?

Расклад выходил неутешительный. Выклянчить жизнь парню в обмен на свое расследование не получится — узнал многое, возможно, даже очень многое, но все не то.

Да и проку в том, что я с точностью до девяноста процентов вычислил происхождение Лжедмитрия? Девяносто — не сто.

Нет, я конечно же все равно доберусь до истины и перелопачу всех холопов с московских подворий братьев Романовых — спортивное любопытство взыграло не на шутку. Но пока что моих данных, чтобы клянчить награду в виде жизни Квентина, явно маловато.

Получалось, что просьбы бесполезны.

Следовательно, надо сплести какую-нибудь хитромудрую комбинацию, непременным участником которой должен стать несчастный Дуглас. Вот только какую?

А думать надо быстрее, со временем у меня и без того напряг.

Радовало лишь то, что вроде как влюбленного шотландца не пытают, и даже если я сегодня ничего не надумаю, то у меня есть в запасе второй день, третий и так далее. Хотя тоже особо медлить нельзя.

Во-первых, подземные казематы для его чахлого здоровья вредны сами по себе, а во-вторых, когда там, согласно царским словам, убывают английские послы? Вроде бы за седмицу до Великого поста. А он у нас сколько? Сорок восемь дней до Пасхи. А когда Пасха? Тьфу ты, не силен я в поповских праздниках.

Пришлось идти вызнавать у притихшей, ибо никогда не видели меня в таком состоянии, дворни, а потом вновь садиться за стол и вычислятьдалее.

Получалось, если Пасха в этом году в последний день марта, то Великий пост начинается одиннадцатого февраля. Значит, «за неделю» означает четвертое.

А сегодня вроде бы восемнадцатое января.

Да уж, припозднился я с Угличем.

Но все равно время у меня есть, хотя весьма желательно уложиться чуть раньше, как минимум на недельку, чтобы, если вдруг ни одна из моих задумок не удастся, не только разработать, но и осуществить план побега.

Ближе к полуночи в голове что-то зашевелилось. Так-так. Получалось, что в лазутчики придется переквалифицироваться мне. И никуда не денешься.

«Ну прямо в точности по дядькиным стопам иду, — подумалось вдруг. — Только у меня все время уровень выше. Он учителем у сына Висковатого, а я у царевича, да и в шпиёны тоже не куда-нибудь подамся, а к еще одному будущему царю. Не иначе как акселерация виновата. — И тут же осадил себя: — Гляди, не самообольщайся. Парить в небесах здорово, зато лететь с них вниз…»

Впрочем, последнее было излишне. От своего нынешнего высокого положения я ни разу не пришел в восторг. Лишь в самом начале, да и то здесь скорее имела место не гордость, а попросту захватило дух — уж очень быстрым оказался набор высоты.

Со своим замыслом я двинулся на следующий день в Кремль, рассчитывая после занятий с царевичем выйти на Бориса Федоровича, посвятить его в свою идею и всерьез заинтересовать ею.

О несчастном Дугласе при этом вообще ни слова, будто я забыл о нем.

А уж потом, когда «таможня даст добро», выдать кое-какие подробности плана, которые впрямую касаются Квентина. Мол, увы, государь, но придется пожертвовать сладостью предвкушаемой тобой мести, поскольку лучшей кандидатуры у меня не имеется.

Что касается самого свидания с царем, то получилось даже лучше, чем я надеялся, — он сам заглянул в класс, где я с помощью Макиавелли вразумлял Федора, каким надлежит быть государю, чтобы удержаться на троне.

Воистину, никогда не знаешь, что окажется полезным в жизни и как хитры и причудливы извивы судьбы. Если бы я не прочитал в свое время, что «Государь» был настольной книгой Сталина, то навряд ли заинтересовался бы ею в университете.

Получается, спасибо дорогому Иосифу Виссарионовичу за проведенное с пользой время.

Честно говоря, я и не заметил, когда именно Годунов по своему обыкновению аккуратно приоткрыл дверь, чтоб «приобщиться к мудрости», как он это называл.

Иной раз он заходил, махнув мне рукой, чтоб я не дергался — интересно, так ли вежливо он ведет себя с прочими учителями? — и присаживался на лавку, внимательно слушая, о чем идет речь.

Но случалось, как и сегодня, чтоб вообще меня не отвлекать, даже на секундочку, он попросту приоткрывал дверь и оставался стоять либо в проеме, либо вообще в коридоре.

— Так что же делать, если государству угрожает неведомый враг? — вдохновенно вещал я. — С ним, как известно, можно бороться двумя способами: во-первых, законами, во-вторых, силой. Первый способ присущ человеку, второй — зверю, но так как первого частенько не хватает, то приходится прибегать и ко второму.

— Стать зверем? — усомнился Федор. — Гоже ли?

Вошедшего отца он не видел, сидя к нему спиной, а потому вел себя как обычно, то есть раскованно и непринужденно, к чему я старался приучать его чуть ли не с самых первых дней — уж очень давил на него авторитет бати, в присутствии которого он вообще порой терялся.

— А ты вдумайся, царевич. Отчего это древние эллины отдавали Ахилла и прочих героев на воспитание кентавру Хирону? Только для того, чтобы они приобщились к его мудрости, или еще кое-зачем? Я зрю в этом ясное указание, что истинный герой или государь должен совмещать в себе обоих, оставаясь человеком, но при необходимости умея выпустить из души и зверя. Причем зверь должен непременно соответствовать обстоятельствам: где львиная шкура коротка, там надо подшить лисью. Коль перед тобой на пути выставили капканы — стань лисой, а чтоб отпугнуть волков, превратись во льва. И весь секрет управления заключается в том, чтобы знать, когда следует быть тем или другим.

— Но ты же только что сказывал о чести, доблести, прямодушии и прочих добродетелях. Как же, став зверем, сохранить их? — запротестовал царевич.

— Увы, Федор Борисович, чтобы удержаться у власти, неуклонно следовать добродетели не только вредно, но и опасно. Но и от своих прежних слов не отказываюсь: надо делать все, дабы выглядеть в глазах людей, будто ты и сострадательный, и милостивый, и благочестивый, ведь люди большей частью судят только по внешнему — увидеть дано всем, а потрогать руками — немногим.

— А на самом деле зверь… — упавшим голосом протянул Федор.

— Да зачем же зверь?! — возмутился я. — И внутри будь таким же. Речь идет совсем о другом — ты должен быть готов в любой миг проявить и противоположные качества, если без них никак не получается обойтись. То есть старайся творить добро, но помни, что при необходимости нельзя бояться и зла.

— Но ведь кто-то, да и не один, все равно узрит, что я…

Он даже договаривать не стал — так ему было неприятно произносить слово «зверь».

— Увидят немногие. И беды в том нет — спорить с подавляющим большинством, тем более за спиной которого стоит государство, они не посмеют. Они и сами побоятся произнести такое, а если и скажут, то их затопчут прочие. Пойми, что судят о государях по тому, в каком состоянии их держава, поэтому ты будешь всегда оправдан, но только в случае, если сохранишь власть и одержишь победу над всеми врагами, как внутренними, так и внешними. А уж какие ты употребил для этого средства, неважно — все равно их одобрят.

— Грех, — строго произнес Федор.

Я усмехнулся и твердо заверил:

— Церковь тоже простит — она добрая, когда грешат правители, тем более не по собственной прихоти, но для блага страны. Вспомни, ты сам рассказывал мне, как лихо резал новгородцам носы и выкалывал глаза великий Владимирский князь Александр Ярославич. Зато он — победитель, потому ныне и святой.

— Но он творил и благо — запротестовал Федор.

— Никто не спорит, — согласился я. — В прочих делах добра за ним можно подсчитать куда больше, так что свое зло он искупил, и даже сторицей — все так, вот только святые зла вообще не творят. Так что с церковью все утрясется, поверь.

— А если попытаться вовсе без оного зла обойтись? — робко осведомился царевич. — Яко Христос заповедал — за зло добром…

— А теперь вспомни, чем все для Христа закончилось, — сурово посоветовал я. — И поверь, что с тех пор времена не изменились, а если и да, то далеко не в лучшую сторону.

— Тогда яко мне? — растерялся Федор. — Злобствовать?

— Некто спросил Конфуция: «Правильно ли говорят, что за зло нужно платить добром?» Учитель сказал: «А чем же тогда платить за добро? За зло надо платить по справедливости, а за добро — добром». — Я развел руками. — По-моему, проще не скажешь. И запомни: от государства, как и от его правителя, вовсе не требуется пытаться превращать земную жизнь в рай, из этого все равно ничего не выйдет, но требуется иное — помешать этой жизни окончательно превратиться в ад. Да и вообще, управление державой — занятие жестокое. Добрый нрав в таком деле лишь помеха.

— И иначе никак? — Глаза царевича наполнились слезами.

Ну чисто дитя.

И я поймал себя на мысли, что очень хочется погладить Федора по голове и произнести нечто утешительное, успокаивающее, сказать, что можно, конечно же можно и иначе. Только это очень трудно и тяжело, но в первые дни правления можно и попытаться, хотя бы для того, чтоб убедиться в неправильности…

Вот только если он попытается, не будет у него последующих дней.

Совсем.

И я мрачно ответил:

— Иначе можно, только тогда в самом скором времени и тебя в святцы внесут. У нас там как с невинно убиенными великими князьями и царями — они просто мученики, великомученики или кто-то еще?

— Бориса и Глеба величают святыми благоверными князьями-страстотерпцами, — припомнил он.

— Неплохо, — одобрил я. — Вот только когда тебя убивают, как-то не думаешь о мученическом венце. Знаешь, в тот миг, когда меч или сабля с хрустом входит в твое тело, мыслишь вовсе не о небесах, потому что они будут потом. Зато кровь — горячая, алая, что льется из твоего тела, — вот она. И боль — острая, резкая, нестерпимая — тоже тут.

Федор поморщился, почти со страхом глядя на меня, но я оставался неумолимым, живописуя красочную картину последнего дня доброго правителя, после чего подвел итог:

— И ты не просто страдаешь. Тебе горько и обидно, что рядом нет никого, чтоб защитил или уберег. И начинаешь понимать, что если бы ты вел себя иначе, не столь добродетельно, то, как знать, возможно, ничего этого и не было бы, а от этого становится обиднее вдвойне…

Фу-у-у, что-то я не того… Чересчур разошелся. Вон как испуганно уставился Федя — не иначе как успел вообразить все, что я тут ему наговорил.

Да и Борис Федорович, которого я заметил только что, тоже хмурится. Представляю, как он отреагирует на мои страшилки и что скажет мне после.

Скорее всего, можно и нужно было убеждать царевича как-то помягче и не рисовать перед ним столь ужасные картины. Но мне в те минуты помнилось лишь одно — всего через полгода, летом, этому симпатичному черноволосому юнцу шестнадцати лет придется вступить в бой за шапку Мономаха.

И не простой бой, но смертный, потому что на кону будет не только трон, но и жизнь. А драться его так никто и не научил, поэтому его попросту удавят, и все.

Вот я и рубил сплеча — авось прибавится решимости и воли в те последние дни и он попытается рыкнуть по-львиному, вместо того чтоб остаться агнцем на заклание и войти в святцы как великомученик.

Хотя погоди-ка, если мне память не изменяет, церковь, по-моему, вообще никак не отреагирует на его смерть, так что этим самым, как там его, страстотерпцем или мучеником Федору тоже не бывать.

Даже чудно: какой-то пацан в болезненном припадке напоролся на ножик, и на тебе, святой, [421] или тот же царь, разваливший великую империю, — и его в святые. [422]

А тут, можно сказать, чистокровный невинно убиенный и…

Как говорится, двойные стандарты налицо. А еще неуемная холуйская жажда отцов церкви угодить правителям — то Романовым, которые лютые враги Годуновых, то советским, то нынешним демократическим.

На справедливость же им наплевать.

Впрочем, концовку все равно следовало смягчить. И не столько из опасения перед гневом Бориса Федоровича, сколько для самого царевича — пусть будет хеппи-энд. Поэтому я, озорно подмигнув, осведомился:

— Так что, царевич, может, все-таки лучше нимб святого Александра Невского примерить? И поживешь подольше, и слава о тебе в веках останется, и вообще, откуда ни глянь, отовсюду веселей.

— Он вроде бы благоверный, а не святой, — вежливо поправил меня Федор.

— Да? — искренне удивился я. — Странно, почему-то я думал, что он… Впрочем, название не столь важно. Главное, причислен к этим самым и возвеличен на небесах, хотя бывало в его жизни разное…

Вообще-то я в какой-то мере оказался прав, предугадав, что Годунову-старшему не совсем понравятся некоторые мои слова, которые он позже, находясь со мной в своей Думной келье, слегка покритиковал, заметив насчет излишней прямоты и перегибания палки.

Но я не остался в долгу и возразил царю, что эту палку успели изрядно скособочить, укрывая царевича от грязи мира, и теперь только для того, чтобы ее выпрямить, надо эту палку гнуть обратно, и никуда от этого не деться.

Борис Федорович подумал и… согласно кивнул.

— И то верно. — После чего неожиданно произнес: — Был бы я не государь, а хотя бы князь, то за такую науку для сына… — Он перевел дыхание (видать, снова нездоровилось) и выдал: — Я б тебе в ноги поклонился.

Вот это да!

Хоть стой, хоть падай!

Честно говоря, я попросту обалдел и решил, что ослышался. Переспросить, что ли?

Но тут же последовало продолжение:

— А так, хошь и вдвоем мы с тобой, не зрит никто, окромя мово мальца, вот тебе моя отцовская благодарность. — Шагнув ко мне, он властно притянул мою голову к себе — уж очень не совпадал у нас с ним рост — и поцеловал меня в лоб и щеки.

Я стоял, приятно изумленный, в ожидании пояснений. Уж очень интересно, что именно так понравилось царю-батюшке. Тот не разочаровал:

— Я и сам ведал, что надобно ему сказать как-то о том, что, егда правишь с одной добродетелью, на царском стольце долго не усидишь, а все не решался. Словов таких подыскать не мог. Что поведать — понятно, а яко обсказать помягше — загадка. Ты ж, княж Феликс, ныне не в бровь, а в глаз угодил. Сурово, конечно, излиха, но и тут ты прав — иначе палки не распрямить.

Что ж, раз Годунов так доволен моим уроком, самое время потолковать о некоем влюбленном безумце…

И я выдал.

Если кратко, то суть сводилась к тому, что мне будет удобнее всего под видом бежавшего от царского гнева учителя царевича — тут все по-честному — проникнуть к самозванцу, величающему себя сыном Ивана Грозного, и выяснить насчет падучей.

Дабы расспросы не вызывали подозрений, сказаться еще и лекарем. Если падучей нет, то тут у Годунова в руках появится блестящий козырь — эдакий неубиенный туз, крыть который будет нечем.

— А ты сумеешь лекарем-то? — усомнился он, но тут же, очевидно вспомнив свое спасение от смерти, смущенно улыбнулся. — Хотя да, чего там. Кой в чем всех прочих за пояс заткнешь. Одначе была у нас с тобой говоря о черной немочи, — вяло отмахнулся он. — Али запамятовал?

— Помню, государь, — кивнул я и выложил свой единственный, но мощный козырь: — Только тут не в ней одной дело. Видение мне про него было. Давно уже, аж прошлой зимой. Я, признаться, тогда толком и не понял, что за люди и какой город, — такое тоже бывает. А вот теперь догадался, что мне господь показал и к чему оно.

— И что же ты узрел? — сразу оживился Борис Федорович.

— Самозванца в Речи Посполитой. Я ведь не видел его ни разу, потому тогда и не признал. А на днях услыхал описание и тут же свое видение вспомнил — он это был. Что за град — не ведаю, потому как не бывал там ни в одном. Да и костел латинян не опознал — только внутри убранство показали. Но оно и неважно. Тут в другом суть — стоял в том костеле в присутствии ксендзов Лжедмитрий и крестился в латинскую веру.

— Во как! — восхитился Годунов, и глаза его радостно вспыхнули. — Да ведь ежели так, то мы тут же народец православный о том оповестим, и он…

— И он возьмет да перекрестится как должно, — подхватил я, — а потом еще и в храме помолится. Да не в одном. Да у всех на виду. Получится новый поклеп на него со стороны царской власти, которая уже и не знает, за что ухватиться, чтоб опорочить последнего законного наследника царского престола. Вот и выйдет еще хуже для тебя.

Борис Федорович хмуро уставился на меня. Молчание длилось не меньше минуты — очевидно, пережевывал сказанное, да и отказываться от такого замечательного соблазна тяжело.

Но он всегда был практичным мужиком, вот и теперь понял, что я во всем прав. И впрямь отказаться от такого обвинения Лжедмитрию легче легкого.

— А что тогда делать? — мрачно спросил царь.

— Ехать надо, — сказал я просто. — Ехать и копать. А потом, набрав в его окружении побольше сведений, да таких достоверных, что ему деваться некуда, можно и объявлять.

— Так ведь все одно — откажется.

— Мне еще и другое видение было, — пояснил я. — Вчера. Потому и вспомнил про первое. Один из тех попов-ксендзов, кто принимал участие в церемонии его крещения, сейчас с ним находится, в его стане. Не иначе как приглядывает за новообращенным.

— И имя ведомо? — уточнил Годунов.

Ишь чего захотел. Это ж видение, а не художественное кино с непременными титрами, кто из актеров какую роль исполняет. Примерно в этом духе я ему и пояснил. Кроме кино, разумеется.

— Но когда я там появлюсь, то непременно его узнаю, — дал я твердое обещание. — А потом погляжу, как его можно выкрасть да с ним вместе в Москву и явиться. Думаю, людишки Семена Никитича живо из него всю правду вытянут. Тогда самозванцу крыть будет нечем.

После этого Борис Федорович с моим планом в целом согласился, но запротестовал против конкретного исполнителя — очень не хотелось ему отпускать меня из Москвы.

— А ежели не тебя, а кого иного заслать? — Первый вопрос, который он мне задал.

— Не справятся, государь. И ксендза этого в лицо только я знаю, а описать его внешность кому другому не смогу — невыразительный он какой-то, ни одной яркой приметы. К тому ж самозванец питает слабость к иноземцам, так что моя личность, как ни крути, подходит лучше всего, — развел руками я. — И что особенно важно, мне ни в чем не придется врать. Поверь, что лазутчиков и просто доброхотов у него хватает даже в Москве, а потому любая ложь может выясниться, и тогда…

— Ну ежели не боле месяца… — неуверенно протянул он. — Возможешь управиться?

— Навряд ли. Пока туда, пока назад, да и там в первый же день с расспросами не кинешься — дело деликатное, политеса требует. — Я давно уже не стеснялся в употреблении непонятных для царя слов, а иногда специально замешивал из них кашу погуще — Годунов уважал ученость.

— Токмо возвернулся и сызнова, да еще эва насколь… — обиженно протянул Годунов.

Можно подумать, что поездка в Углич была моей собственной инициативой. Впрочем, напоминать не стоит, да оно и неважно.

Главное — убедить в нужности этого выезда.

— Здесь спешка может только все испортить, хотя я постараюсь. Опять же помимо того, что мне надо войти в доверие к самому самозванцу, тут ведь и с ксендзом надо сойтись. Возможно, чтоб он мне точно доверился, и диспут с ним затеять о верах, да не один, а там уж и возжелать окреститься на латинский лад. Мол, проникся, осознал, прочувствовал и все такое.

Борис Федорович насупился — то ли его не устраивали названные мною сроки, то ли не понравилась идея с крещением. Пришлось срочно вносить коррективы:

— О крещении речь завел лишь потому, что если они и согласятся, то производить все будут тайно — все-таки на Руси находятся. А раз тайно — значит, вдали от посторонних глаз и малым числом. То есть самое удобное время, чтоб этого самого ксендза полонить да тут же и удрать. Что до сроков, то, если повезет, может, и раньше месяца объявлюсь, — оставил я царю надежду. — Вот только…

— Серебрецо? — поспешил угадать Годунов. — Так о том ты и в мысли не бери, сколь скажешь, столь и выдадут.

— Иное, государь, — вздохнул я и выпалил: — Думал и так и эдак, как в доверие к нему войти. Я насчет твоего гнева. Почему вдруг ты, о котором идет слава по всей Европе как о мудром правителе, всемерно привечающем иноземцев, вдруг возложил на меня опалу? Да не простую, с удалением от царевича и изгнанием из своей страны, а куда суровее. Тут причина нужна. А если ее нет, то народец в его окружении непременно призадумается: «Уж не лазутчик ли он?»

Годунов молчал. Жаль. Честно говоря, я питал некоторую надежду, что единственно приемлемый выход назовет он сам.

Ну что ж, нет так нет, тогда придется открывать карты самому:

— Вот я и надумал, что надо мне уходить не в одиночку, а выкрасть из твоего острога хотя бы одного страдальца. Мол, его-то спас, но и самому теперь в Москве появляться после всего, что учинил, никак нельзя.

— Ради такого дела хошь десяток, — пожал плечами недоумевающий — неужто из-за такой ерунды заминка? — Борис Федорович.

— Э-э-э нет, государь. Абы каких нельзя. Чего вдруг я решил их освобождать? К тому ж они все русские, а я иноземец. Как ни крути, а выручать мне надо только своего, из числа тех, кого я хорошо знаю и кто уже сидит в твоем узилище. Только тогда все будет выглядеть правдоподобно.

— Вона ты куда загнул, — хмыкнул царь и подозрительно покосился на меня. — А может, и удумал ты все токмо для того, чтоб дружка свово вызволить?

«Класс!» — восхитился я и мысленно дополнил:

«Ты мне, Федька, энто брось
Иль с башкою будешь врозь!
Я твои намеки вижу
Исключительно наскрозь!» [423]
Нет, голова моя останется на месте, но в остроте мышления и в скорости соображаловки мне с Борисом Федоровичем тягаться и впрямь затруднительно — вычисляет влет и вмиг. Прямо тебе майор Пронин или, как их там, Знаменский, Томин и Кибрит, причем все трое в одном лице.

Ну и ладно.

В конце концов, я тоже не лыком шит, так что потягаемся…

— Государь, он, конечно, виноват, но и то понять надо — любовь ему глаза застила. И что теперь — убить его за это? Да и вообще, если наказывать тех, кто нас любит, то что же делать с теми, кто нас не любит? Кстати, и в Библии говорится о том…

— Он не меня любит, он… — царь с силой шарахнул по столу кулаком, — на святое покусился!

Ничего себе звезданул! Между прочим, впервые на моей памяти. Даже когда речь шла о Лжедмитрии, он так не заводился. А я-то, дурак, посчитал, что эмоции поутихли. Куда там — чуть ли не сильнее прежнего, вон как раскраснелся.

— Ты во гневе, понимаю, — успокаивающе произнес я. — Но ты ж еще и христианин, а Библия гласит: «Всякий человек да будет скор на слышание, медлен на слова, медлен на гнев; ибо гнев человека не творит правды божией».

И порадовался, что не зря лопатил оную книжицу в своей командировке — сгодилась, да еще как. Вон, сразу остывать начал. Значит, прислушался. А там, глядишь, и…

Но я зря так оптимистично думал…

— Если б я не был медлен на гнев, то он бы давно висел на дыбе, а так я его не караю, лишь отдаю в руки его же государя.

Вывод: не прошибается. Броня из гнева и злости такая — любой танк позавидует. Придется бить бронебойным снарядом.

Не хотел я к нему прибегать, но…

— Сейчас я вовсе не о нем пекусь, — пояснил я. — С Квентином после случившегося мне и разговаривать неохота. Сам бы уши дураку надрал! Но тут речь об ином, государь. Слухи в народе ползут — гаденькие такие, гнусные. Дмитрий ведь не войском силен — за него молва стоит. Поверь, если с ней ничего не делать, то опасность для твоего трона уже через полгода вырастет настолько, что страшно представить…

— А ты и наперед там зрел? — переспросил он, побледнев.

Я в ответ только молча кивнул, но, видя, насколько велико волнение Годунова, постарался смягчить рассказ, вовремя вспомнив дядю Костю:

— Помнишь, как батюшка мой, когда тебе предсказывал, про туман говорил? Это значит, что все можно исправить. Вот и у меня так же. Но пока что в тумане этом видел я самозванца подъезжающим к Москве. И войско большое, и свита изрядная, да и сам он весь нарядный, ровно не воевать едет, а победителем в столицу вступает.

— А… я? А… Федя? Сын-то мой где?! — почти выкрикнул он.

— Успокойся, государь. — И я, торопливо метнувшись к столу, подхватил его кубок с лекарством, но царь досадливо отвел мою протянутую руку в сторону и вновь настойчиво переспросил:

— Так пошто молчишь? Вовсе там худо?

— У того, кому дано заглядывать туда, никто не спрашивает, что ему показать. Потому саму Москву мне повидать не довелось, только церковные купола да башни Кремля где-то вдали, — слукавил я и даже поклялся для убедительности: — Вот те крест, царь-батюшка. Могу и на икону перекреститься, если хочешь. Правда, я не православный, но господь все видит…

— И без того верю, — отмахнулся он, наконец приняв кубок из моих рук. — Коль и тебе не верить, вовсе жить незачем. Един ты у меня остался. Прочих, кого ни возьми, — сплошь июды. Хотя нет, хуже, — поправился он. — Тот вроде раскаялся. И деньгу вернул, и повесился, а енти, — пренебрежительно махнул царь, — продадут и возрадуются. Ладно, быть по сему. Езжай. Яко Квентина своего половчей выкрасть, сам поразмысли.

В тот вечер я возвращался домой довольный. Основное сделано, так что теперь особо спешить некуда, а потому к предстоящим лекарским функциям надо отнестись весьма и весьма серьезно. Словом, я попросил свою ключницу поднапрячься изо всех сил.

Нет, не для излечения.

Как сказала сама Марья Петровна, только один человек на ее памяти, может быть, сумел бы совладать с черной немочью — та бабка, у которой она постигала науку колдовства и ворожбы.

То есть полностью вылечить падучую она не собиралась. Но вот сделать так, чтоб припадки стали гораздо легче, да и процесс восстановления больного после них пошел куда как интенсивнее, она могла.

Потому Марья Петровна целых два дня варила для меня различные отвары, ворча по привычке, что лучше бы обгодить до весны, иначе можно опростоволоситься, поскольку всего потребного у нее в запасе нет, а зимой «ни цветов, ни листов не бывает». Да и на торгу ныне не больно-то укупишь — опосля царских опал народец и думать забыл, чтоб сбирать целебные травки, ибо опасается.

Кроме того, мне пришлось зазубривать массу названий трав, которые присутствуют в том или ином отваре. А иначе никак. И впрямь, что я за лекарь, коль не знаю, из чего сварил то или иное зелье.

Это будет выглядеть по меньшей мере подозрительно.

Вот и пришлось день-деньской напролет зубрить про сердечную траву, богородичную, маточную, змеиную, солнечную, пытаться опознать горицвет, который, оказывается, очень схож с кукушкиным цветом, и старательно запоминать, что медвежье ухо, которое коровяк, далеко не то же самое, что медвежье ушко.

Особый инструктаж касался снотворных, которые надлежало дать больному после приступа. Оказывается, все они на ядовитых растениях, поэтому приготовленный в особой посуде отвар корней волчьего лыка надо давать очень осторожно — от силы пять капель, не больше, иначе…

План вызволения Квентина из острога тоже требовал тщательной разработки. С этой целью я даже попросил свидание с узником, пояснив Борису Федоровичу истинную цель — осмотр окрестностей близ тюрьмы и помещений в ней самой с целью детальной рекогносцировки предстоящего побега.

Видок Дугласа, к которому меня допустили, оставлял желать лучшего. Глаза потухшие, взгляд пустой, в никуда. Кроме того, изобилие ссадин и кровоподтеков.

Со сторожами я был суров, а с катами бушевал, не скрывая гнева, особенно когда выяснил, что паренек успел побывать под кнутом. То-то я гляжу — одежда у него клочьями свисает.

— Увечить — ни-ни, о том наказ нам даден, — простодушно возразил один из палачей, который потолще. — А вот чтоб вовсе к нему не притрагиваться, о том никто не сказывал.

Я ехидно осведомился, уж не с тайным ли злым умыслом они учинили подобное с иноземцем, дабы всему миру показать, сколь злобен и жесток русский государь.

Затем, поняв, что сарказмом тут никого не пройму, стал рвать и метать, не выбирая слов и выражений. Не зря в свое время я от скуки иногда смотрел некоторые фильмы, где красочно показывали колонии и тюрьмы.

Чернуха, конечно, зато теперь…

— Волки драные, менты позорные, козлы гунявые! — орал я. — То ж государь его острастки ради сюда сунул, а вы что сотворили?! Я вам самим за это пасть порву, рога пообломаю, ухи пооткусываю…

Вроде проняло и вдохновило. Но только вроде.

— Солому, что ли, поменять? — философски осведомился все тот же толстый кат у своего подручного.

— И все?! — обалдел я от вопиющего непонимания ситуации. — А подлечить, переодеть, покормить, наконец?! Вон у парня кости торчат!

— Дык оно, конешно, того, но ежели нечем, так тогда и никак, — беспомощно развел руками кат, но лукавинка в глазах явно противоречила простодушным словам.

С минуту я вдумывался в красноречивое пояснение, после чего до меня дошло — денег хотят. Все правильно, московская милиция, что уж тут поделаешь.

Пришлось слазить в кошель за серебром.

— А вот ежели того, то тут и мы расстараемся — чай, не без понятия, — оживился кат и мигнул одному из подручных, который проворно испарился в неизвестном направлении. — Нынче же пожрет от пуза, — заверил толстяк.

— То есть как это — только пожрет? А остальное?! — возмутился я.

— А хотишь, порты холодные [424] ему поменяем? — равнодушно предложил он замену одной услуги на другую. — Пущай голодный, но зато в чистом спать ляжет.

«Кажется, мало дал», — понял я.

Пришлось извлечь остальное, что только было в карманах. Горсть серебра не производила особого впечатления, но среди копеек-семечек затесался толстенький ефимок, а потому палач расплылся в улыбке и наконец-то целиком согласился со мной:

— Ан и впрямь, лучшее всего, чтоб и пожрал, и одежку сменил. Мазей вот никаких нет.

— И у меня пусто, — зло заявил я и в качестве наглядного подтверждения своих слов потряс пустым кошелем.

— Дак и я к тому, — сочувственно вздохнул он и покосился на мой перстень.

Ну уж дудки.

Во-первых, это подарок царя за Стражу Верных.

Во-вторых, цена его такая, что можно скупить с потрохами всех московских лекарей, чтобы они пользовали меня до скончания моих дней.

В-третьих… Впрочем, достаточно и перечисленного.

— А за взятки тут никого еще не карали? — полюбопытствовал я. — А то поспособствую. И поверь, милый, — я взял его под руку и отвел в сторонку, — ежели сей миг к нему не придет лекарь, который смажет везде, где можно, и тем, чем положено, то через час здесь одним катом будет меньше.

Кажется, мой лирический многообещающий тон пронял его суровую, но любвеобильную душу куда сильнее, чем мой первоначальный крик.

Во всяком случае, после его выразительного кивка второй подручный тоже испарился.

— И не вздумай надуть — проверю, — пообещал я перед уходом.

— Да что ж ты такой гневный, боярин? — пробасил толстяк. — Вона уже бежит к нему Мефодьюшка. Лучше бы заместо того, чтоб пугать… — Но тут же осекся, вспомнив, что в кошеле и впрямь пусто, а потому выжать из меня еще что-то навряд ли получится.

Ладно, с этим кое-как разобрались.

С планом побега я тоже все прикинул — особых проблем не будет. Я даже время назначил — для себя, конечно. Послезавтра, ранним утром, чтоб потом нестись по Москве вскачь при полном отсутствии на улицах ночных рогаток.

Но тут возникла еще одна заминка. Отчего-то Борис Федорович непременно захотел меня окрестить. Что-то вместо напутствия на дорожку.

— Святое Писание ты уже читал, супротив нашего «Символа веры» не споришь, да и сам мне сказывал, мол, жаждешь на Руси остаться. Вот и выходит все одно к другому. К тому ж ты и впрямь близ сердца у меня, и не потому даже, что сын князя Константина, хотя и оно тоже значимо, но и сам по себе. Вот я и желаю стать твоим крестным отцом, дабы ты ведал, что не помер, но жив твой родитель, а потому берег себя и на рожон не лез, — пояснил он свое намерение.

Приятно, что и говорить. Может быть, это сказано им только для моего вдохновения, но все равно…

Только вот насчет рожна — перебор. Там мне выбирать особо не придется — сама обстановка диктовать станет, куда и на что лезть.

Примерно что-то в этом духе я честно и заметил.

— Ан все одно поберегись, — наставительно заметил Годунов, — потому как ждут тебя тут. Да не я один жду, а и сын мой, коему, окромя тебя, опереться не на кого, и… — Он осекся, сделал вид, что закашлялся, а после паузы сказал явно не то, что хотел вначале: — Одним словом ежели, все тебя ждем.

Интересно все-таки, и чего ему приспичило окрестить меня именно сейчас? Или он и впрямь испугался, что я там приму латинскую веру?

Ох, чую, не обошлось без отца Антония, который крепко насел на меня на обратном пути, вдохновленный тем, что я старательно штудирую подсунутую им литературу.

Вообще-то читал я ее исключительно с практическими целями — вооружиться соответствующими цитатами на все случаи жизни. Но, разумеется, священнику и в голову не пришло, что у меня сугубо меркантильное отношение — решил, что я проникся.

Все правильно, раз клиент дозревает, надо его дожать, и понеслось-поехало.

Перед таким напором и искренностью я робел и терялся, а в качестве самозащиты язык не поворачивался воспользоваться хотя бы одной из многочисленных отцовских острот в отношении религии вообще и христианства в частности.

Были они у меня в памяти.

Папа ими так и сыпал, когда затевал очередной монолог, не забывая при этом не только церковь, но и небесных обитателей вкупе с подземными — бога, дьявола, ангелов, чертей и прочих.

Но тут, глядя на простодушное лицо священника, я понимал, что не просто обижу его самого, но и оскорблю его веру, а этого мне не хотелось.

Словом, оставалось только выражать некоторые сомнения по более конкретным и не столь принципиальным вопросам.

Ну, например, почему соблазняет именно правый глаз, а не оба, и разве соблазн прекратится, если я его вырву, ведь останется левый.

Остальные в таком же духе.

Но отец Антоний всякий раз уверенно разбивал мои доводы, а слова при этом подбирал такие, что поневоле призадумаешься.

Да и звучало все очень логично.

Что касается того же правого глаза, то он весьма остроумно заметил:

— А ты вначале вырви его, а потом увидишь. Думаю, что от испытуемой тобой боли соблазн тут же исчезнет и вырывать второй и впрямь не понадобится.

Всем остальным моим «непоняткам» он тоже подыскивал весьма простые истолкования.

Скорее всего, священник и тут подсуетился, подсказав царю, что ежели навалиться совместными усилиями, то дело будет в шляпе, потому Годунов и разрешил мне побег с Квентином только при выполнении одного обязательного условия: ехать в стан к самозванцу православным.

Нет, я был вовсе не против данного мероприятия в принципе. Речь не об этом.

К тому же крестный отец сам царь — ничего себе я взлетел!

Но в крестные матери Борис Федорович назначил свою дочь. Вот с нею-то и произошла задержка — Ксения приболела.

Получалось, что вновь надо ждать.

Мне бы, дураку, настоять на срочности, наплести чего-нибудь, а я согласился потерпеть пару-тройку дней, благо что заняться было чем — я упорно продолжал вести расследование.

Только на крест, подаренный Дмитрию его крестным отцом, князем и боярином Иваном Федоровичем Мстиславским, и невесть каким образом оказавшийся у самозванца, я потратил целых три дня, хотя своего добился.

Тут у меня в мозаике была лишь гипотеза, не подкрепленная никакими фактами, кроме свидетельства одного из романовских холопов — появился он на Юрии Смирном-Отрепьеве незадолго до затеваемого Романовыми переворота. И поди пойми, как крест к нему попал.

Догадки имеются, но их к делу не пришьешь, значит, надо искать…

По счастью, не столь уж часто давали в Москве ювелирам заказы на кресты, да еще столь дорогие. Не принято тут было одаривать ими — только при крещении оно и считалось уместным.

Имелся риск, что потрачу время впустую — вдруг Федор Никитич извлек по такому случаю отцовский или дедовский? Тут уж пиши пропало. Оставалось надеяться, что на такое кощунство он не пойдет.

И точно — не пошел.

К вечеру третьего дня я набрел на златокузнеца, как тут называют ювелиров, который припомнил, что заказ от Федора Никитича был, но давно, более четырех лет назад.

Вот так и встала у меня на место еще одна деталька.

Хотел я успокоить Годунова насчет креста, но потом передумал. Доказать, что подарок не Мстиславского, а Романова, все равно не получится. Лжедмитрий заявит, что это козни Годунова, а старец Филарет от всего отопрется и глазом не моргнет — я не я, и лошадь не моя.

Разве что под пыткой сознается…

Честно говоря, я хоть человек и не жестокий, но этого козла с удовольствием собственноручно подсадил бы на дыбу. И не поморщился бы.

Заварил, гад, кашу, а мне тут расхлебывай.

Кстати, как-то раз я заикнулся было в разговоре с царем о некоем монахе, решив изложить кое-что из выясненного, но Годунов отнесся к этому несерьезно.

— Он ныне эвон где пребывает, да и в рясе, так чего о нем беседу вести — много чести будет, — с легким раздражением заметил царь. — Вон, ежели хотишь, возьми да сам зачти. — И, покопавшись в одной из своих шкатулок, вынул бумагу, которую протянул мне.

Я углубился в чтение.

«Государю царю и великому князю Борису Федоровичу всея Русии, холоп твой государев Богдашко Воейков челом бьет. В твоем государеве Цареве и великого князя Бориса Федоровича всея Русии наказе мне, холопу твоему…» [425]

— То пристав сообчил, кой за ним приглядывает, — прокомментировал Годунов. — Да там особливо и читать нечего — к старым забавам отрочества вернулся Филарет, вот и вся новость.

Что за старые забавы, я понял чуть дальше.

«Да он же мне, холопу твоему, говорил: „Не пригодится-де со мною жити в келье малому; чтоб де государь царь и великий князь Борис Федорович всеа Русии меня, богомолца своего, пожаловал, велел бы де у меня в келье старцу жить, а белцу-де с чернцом в одной келье жить непригоже“. И то он говорит того деля, чтобы от него из кельи малого не взяли, а он малого добре любит, хочет душу свою за него выронить…» [426]

Оставалось лишь мысленно присвистнуть — хороши забавы у будущего патриарха.

— Я опосля повелел просьбишку оного чернеца сполнить, — усмехнулся царь, комментируя эти строки. — Отписал, чтоб убрали малого да выбрали к нему в келью старца, в котором бы воровства никакого не чаять. Мыслю, на старика Филарет свой уд не навострит.

Дальше в тексте были какие-то просьбы Воейкова и прочее, не представляющее для меня никакого интереса. Я перевернул лист, но на обороте лишь имелась пометка с датой, и все. И впрямь ничего дельного.

Разве только лишний раз удостоверился, что он не просто козел, а козел с голубой шерстью, вот и все.

Но это я знал и раньше.

Зато Борис Федорович разрешил мне переговорить с главой своего тайного сыска Семеном Никитичем, и сухонький старичок выложил мне все, что только знал, о неудачном мятеже Романовых и иже с ними.

Правда, при этом он недовольно морщился, очевидно негодуя, что я влезаю в его епархию, но выкладывал все подробно и ничего не таил.

Сразу после беседы с ним я ухитрился прокатиться до парочки деревенек в окрестностях Москвы, которые были отняты у Романовых и переданы Бартеневу-второму — человеку, который в немалой степени способствовал разоблачению сыновей Никиты Романовича.

Побеседовал и с ним.

Очередная мозаичная картинка в моей голове продолжала складываться, но уж больно неохотно — все-таки у меня кандидатом был пускай и липовый, но Смирной-Отрепьев, то есть не совсем тот.

Вот я и занимался тем, что отчаянно пытался уложить каждое стеклышко на свое место.

Те же, что никак не хотели ложиться в свои гнездышки, я до поры до времени откладывал в сторону. Глядишь, сам Лжедмитрий обо всем расскажет, когда я войду к нему в доверие.

А как раз в тот день, когда я узнал о хвори царевны, возможно, даже в те самые минуты, царские стрельцы под далеким селом Добрыничи дружными залпами из пищалей вместе с войском самозванца расстреливали и мою затею с выездом в стан самозванца.

Наповал.

Эх, кабы знать…

Глава 9 Несанкционированный побег

Меж тем сроки поджимали, а Ксения продолжала хворать, и становилось непонятно, почему обычная простуда длится так долго.

Значит, надо обойтись без крещения. И я твердо решил ближе к завтрашнему вечеру поставить перед Годуновым вопрос о своем отъезде ребром.

Однако наутро все переменилось, и весьма резко. За пару часов до полудня, то есть в неурочный час, по всей Москве раздался колокольный перезвон. Встревоженный народ высыпал на улицы, изумляясь и любопытствуя, что за повод.

Испуга, паники или смятения не было — уж очень радостную мелодию выводили колокола. Умели звонари придавать нужные интонации своим православным «органам».

А потом на мое подворье вернулась проворная Юлька, которая всегда первой все вызнавала, и выложила всем, включая меня, свежие новости. Мол, радость у нас на Руси превеликая случилась. Разбит злодей самозваный.

Вчистую разбит.

Позже, уже будучи в царских палатах, я выяснил и подробности. Оказывается, рано поутру в Москву от князя Мстиславского с радостным известием прискакал, загнав по пути невесть сколько коней, молодой воевода сотник Михаил Шеин.

Получалось, что Добрыничи, под которыми была одержана победа, само собой, а то поражение, о котором я понятия не имел, — само собой. То есть никакого тебе «эффекта стрекозы». С одной стороны, хорошо, и я от всей души радовался, но с другой…

А как же теперь Квентин? Ведь если надобность в моей поездке отпадает, то иного пути для спасения шотландца мне уже не найти.

Или не отпадает?

Но, глядя на сияющее от радости лицо Бориса Федоровича — он вроде бы даже помолодел в этот день, разом распрямившись и скинув целый десяток лет, — я сразу все окончательно понял.

И точно.

Стоило после поздравлений с победой напомнить о предполагаемом побеге, как царь вначале просто досадливо отмахнулся, а потом, уже после вторичного напоминания, весело улыбаясь, заметил:

— Ныне, княж Феликс, можно и не спешить — видал, яко все обернулось? Сколь там, он сказывал, ляхов, литвы да наших воров побито вместях с черкасами, а то я запамятовал?

Запамятовал? Врешь ведь. Просто захотелось из чужих уст еще раз услышать подробности.

— Тысяч с пятнадцать и боле, — мрачно ответил я.

— Во как! — расплылся в улыбке он. — А живых людишек сколь в полон взято?

— Тысяч семь.

— Эва! — пришел в умиление царь. — Цельных семь тысяч. Ишь ты! Да пушки, да знамена! Ну порадовал меня князь. Такого, признаться, я от него вовсе не ожидал. А самозванец-то, самозванец, сколь хлипок оказался. Ну и людишки мои славно сработали — черкасы-то запорожские не просто так в бега ударились, немало им злата Мстиславский вывалил.

— Царевич сказал, что дочь твоя, государь, еще седмицу проболеет, не меньше, — попытался я вновь перевести разговор в нужное русло, но куда там, он и слушать меня не стал, торопливо замахав рукой.

— Да не о том ныне речь. Я к тому, что таперича и вовсе торопиться не след. Мыслится мне, что ныне тебе и вовсе отпала нужда ехать. Ни к чему оно. Мстиславский и без того Гришку ентого пымает.

— Какого Гришку? — не понял я.

— Да Отрепьева, — простодушно пояснил Борис Федорович.

— Так что, уже без меня точно узнали, кто он такой? — продолжал недоумевать я.

— А ты мыслил, что у меня на Руси, окромя твоих, и вовсе иных очей нетути, — мяконько захихикал-замурлыкал царь. — Вестимо, дознались. Он как раз о прошлом годе в Литву ушел. Поначалу-то я грешил, будто его иной человечек туда отправил, да куда как поране, но убедили меня, что он иесть Гришка Отрепьев.

Я машинально кивнул. Иной человечек, стало быть. А ведь правильно ты грешил на этого самого человечка, если только мы с тобой сейчас думаем об одном и том же. Не подвела тебя интуиция.

Или я где-то ошибся, решив, что в самозванцах ходит никакой не Гришка, а совсем иной — Юрий Смирной-Отрепьев, являющийся незаконнорожденным сыном бывшего боярина Федора Никитича Романова.

И как теперь быть?

Оставить все как есть?

Нет уж. Придется тебе, государь, выслушать и иную версию. А то подумаешь еще, что сын князя Константина хоть во многом и хорош, и видения от отца унаследовал, но как следователь — в подметки людям из ведомства Семена Никитича не годится, а это не дело.

Леший с ним, с Отрепьевым, в иное время, пока не довел бы все до последней точки, я и дергаться не стал бы. Не созрел мой пирог до конца, подрумянился только, но внутри сырое тесто и из печи вынимать ой как рано.

Но надо.

Иначе мне не спасти Квентина, а долг платежом красен, и я не собираюсь успокаиваться, пока его не выплачу. В этом отношении я — идеальный заемщик для любого банка.

Вздохнув, я принялся выкладывать то, что мне удалось нарыть.

Надо отдать должное Борису Федоровичу — поначалу слушал он меня очень внимательно. Однако где-то под конец рассказа я понял, что царь несколько заскучал — и взгляд рассеянный, и огонек в глазах потух. А когда я закончил, он лишь разочарованно заметил, что…

Впрочем, повторяться не стану. Скажу лишь, что Годунов выставил все те аргументы, которые я уже знал. Крыть их мне было нечем, особенно сейчас, после известия о поражении самозванца под Добрыничами.

Под конец же он заметил, что переиначивать ни к чему, чтоб не возникало путаницы. Пусть уж вор ходит под одним и тем же именем, благо что ходить ему осталось совсем немного.

— А что тогда с Дугласом станет? — на всякий случай уточнил я, но этот сытый кот на Масленице, которого сейчас отчетливо напоминал царь, вообще не собирался думать о подобной ерунде.

— Все опосля, — нетерпеливо отмахнулся он. — Ты мне лучше о другом поведай: кого бы за ним в погоню послать? Опаска у меня, что тамошние воеводы медлить учнут. Мол, победу учинили, так теперь можно и на печь.

— По мне, так лучше Басманова нет. Вон он как под Новгородом-Северским бился.

— Его нельзя, — отмахнулся царь. — Петра Федоровича послать — прочие воеводы на дыбки встанут. Там ведь у меня все начальные бояре, понимать надо. Да и негоже убирать его из города. Не-эт, тут кто иной надобен.

Честно говоря, меня сейчас настолько мало занимал этот вопрос, что я, особо не задумываясь, равнодушно пожал плечами.

— Стало быть, не ведаешь. — Сияющее лицо царя чуть омрачилось, но только на секунду — маленькое белое облачко краешком коснулось солнца, и через миг оно вновь ослепительно засверкало на небосводе. — Ну ин ладно. Тогда ступай себе, — махнул он рукой, но у самого порога меня догнал его укоризненный голос: — Я-ста мыслил, княж Феликс Константиныч, что мы вместях с тобой радости предадимся, а ты вона как… Выходит, какая-то приблуда шкоцкая тебе меня дороже. Эхма…

Я повернулся, чтобы ответить, но он не желал ничего слушать, тут же торопливо замахав на меня руками:

— Все, все! Сказано, иди себе с богом. Не надобен ты мне покамест.

И я ушел, продолжая размышлять по дороге, что еще предпринять и какие доводы найти, чтобы убедить Годунова отпустить Дугласа.

Самым простым было бы дождаться, чтоб к царю пришли новые известия, куда более неприятные. Это можно, вот только придут они не раньше чем через пару недель — о гадостях, вроде того что самозванец так и не пойман, извещать станут с неохотой и потому с большой задержкой.

Возможно, пройдет целый месяц, пока он узнает эту новость, а английские послы убывают, если не считать этот день, который уже прошел, ровно через неделю.

Значит, придется действовать на свой страх и риск…

А тут вечером ко мне на подворье заявился Игнашка. Прибыл наконец-то. Удалось ему и кое-что накопать, особенно благодаря тому обстоятельству, что некоторые из ратных холопов, бывших во время неудавшегося мятежа в Москве, ныне находились кто в Климянтино, кто в Домнино, куда он снова заглянул, возвращаясь из Галича.

Он пытался мне выложить все сразу, но времени не было, и потому я прервал его, поинтересовавшись, не забыл ли он про свои «руки».

Поначалу Князь не понял, но потом сообразил и, ухмыляясь, заявил, что «ежели занадобится, так за ним не застоится».

— Вот и славно, — кивнул я. — А острог со мной брать не забоишься?

Игнашка поначалу решил, что я шучу, но после того, как я растолковал ему ситуацию, вник, нахмурился и заметил, что тут на всякий случай надобен помощник, но пусть у Феликса Константиныча голова о том не болит, потому как на такое лихое дело охочих подберется только свистни.

Правда, когда я пояснил, о каком именно остроге идет речь, Игнашка немного поскучнел. Оказывается, там его знакомцев нетути ни единого, так что идея попутно с моим свершить «доброе» дельце и для «сурьезного народца», увы, отпадала.

Однако спустя пару минут вновь оживился — дело-то все равно получалось лихое, и слава о нем, как ни крути, пойдет по всей Москве.

Словом, здесь был полный порядок.

Я, разумеется, немного подстраховал свою челядь из числа набранных на службу мною лично. Ближе к вечеру они в полном составе, кроме конюха Ахмедки — этого я взял с собой, чтоб было кому караулить сменных лошадей на выезде из Москвы, — должны были переехать в Малую Бронную слободу.

Выждать там им предстояло, по моим расчетам, с недельку-другую, не больше, да и то на всякий случай, а уж потом можно вернуться обратно. Разумеется, после предварительного выяснения обстановки.

Потому Кострому, как он ни просился, я с собой не взял — должен же хоть кто-то из мужиков остаться на охране.

Да и потом, когда Марья Петровна на месячишко-другой отправится в запланированное мною путешествие в Ольховку — вотчинную грамоту я на нее получил, — надо же кому-то сопровождать ее в пути.

А съездить туда было необходимо.

Во-первых, проследить, насколько исправно Ваньша возвратил по осени половину моего долга.

Если нет или передал гораздо меньше, то добиться полного возврата, согласно нашему с ним предварительному уговору, но уже с процентами в размере четвертой части зажуленного. А на будущее же пообещать, что если следующей осенью все повторится вновь, то процент вырастет вдвое.

Ну а во-вторых, узнать у волхва, как там с моим возвращением.

Тут я особых иллюзий не питал и, более того, в ближайшее время все равно никуда не собирался — уж очень много дел предстояло добить. Да и без Алехи как-то нехорошо отправляться в далекий путь.

К тому же мои поиски «кое-кого» оказались безуспешными, да иначе и быть не могло, коли я их не вел вовсе — не до того.

Но вдруг Световид даст добро, не посмотрев на отсутствие результата?

Тогда у меня появится дополнительный стимул до лета все обстряпать, а там как раз подъедет Алеха, и можно со спокойной душой возвращаться — и без того я тут второй год, да и дядя Костя, думаю, весь изнервничался, виня себя за мою пропажу.

Пора, пора мне «назад в будущее».

Что любопытно — я понятия не имел, каким именно образом волхв сумеет меня отправить, но почему-то был уверен, что стоит ему захотеть, и он запросто осуществит мой перенос. Разумеется, не сам, а с помощью того камня, что на полянке, но сделает все преспокойно.

К тому же имелся еще один вариант, который тоже нельзя сбрасывать со счетов, — вдруг дядя Костя нырнул за мной вслед в этот туман и тоже оказался тут? Тогда Марья Петровна опять-таки окажется как нельзя кстати.

Она — его старая знакомая, так что ей и карты в руки.

А если даже все будет безрезультатно — тоже не расстроюсь, поскольку одной цели добьюсь наверняка. Удалив ее из Москвы, я таким образом отведу от нее на время царский гнев.

Именно от нее, поскольку, найдя при обыске полную комнату трав, кореньев, отваров и настоев, люди Семена Никитича Годунова могут особо не церемониться.

Разберутся, конечно.

Потом.

Вот только это «потом» может оказаться несколько запоздалым.

Конечно, коль Годунову понадобится, он мою травницу все равно сыщет — хоть в Ольховке, хоть в Домнино, хоть в Климянтино, тут я иллюзий не питал. Но если она, узнав о присланных за нею, успеет укрыться в лесу у волхва, тут уж искать будет весьма затруднительно.

Да и гнев к тому времени у царя обязательно спадет, особенно после прочтения моего письма, которое ему передадут.

И если поначалу он, возможно, в запале даже не станет его читать или прочтет невнимательно, то по прошествии времени все равно изучит более детально, вникнет в мои доводы и… согласится с ними.

С самим письмом я решил просто — мои занятия последние по счету, так что я оставлю запечатанный в импровизированный конверт лист прямо в классе, а на нем — для верности — записку царевичу с тысячей извинений за внезапную отлучку и просьбой передать мое послание царю сразу после обедни и трапезы.

Сытый человек — добрый, авось и не будет так надрываться с погоней или вообще отзовет ее обратно.

Письмо чем-то напоминало объяснительную, да, собственно, и было таковым. В нем я очень подробно расписал все, что думал о дальнейших перспективах поимки самого Отрепьева, твердо нажимая на отрицательный вариант.

На очередное видение не ссылался, но прозрачно намекнул. Мол, рано говорить что-либо конкретное, но потому я и поспешил отъехать, пока туман в видении не рассеялся, иначе ничего нельзя будет поделать и изменить.

Главный упор сделал, припомнив все ту же книгу «Государь», на то, что правитель может не опасаться заговоров только в том случае, если пользуется благоволением народа, и, наоборот, ему надлежит быть настороже, если народ питает к нему вражду и ненависть.

Увы, но за время путешествия по Руси я понял, что бояре успели распространить немало вздорных слухов и о самом Годунове, и о царевиче Федоре, а потому нынешнее его положение весьма шаткое и, пока самозванец не будет окончательно изобличен, таковым и останется.

А далее в точности как в военном приказе — довелось мне как-то подменять писаря в десантном полку, поскольку хорошо владел компьютером, там-то я их и начитался: «В этой ситуации единственно верным решением для себя полагаю…»

Оставалось самое последнее. Как-то оно негоже оставлять царя без надежных лекарств, а к тем медикам, что у него имелись в количестве аж шести штук, я доверия не испытывал. Нет, на безрыбье и они сгодятся, но мне довелось слышать кое-какие их рассуждения, которые не просто безграмотные, но вообще черт знает что и сбоку бантик.

Понимаю, что сейчас Средневековье, но тем не менее рассуждать о глазе, что он видит, потому что из него исходят лучи, которые освещают предмет, да еще при этом с победоносным видом ссылаться на какого-то Галена, [427] которому даже по нынешним временам тыща лет в обед, мне кажется несколько устарелым.

Еще раз повторюсь: я по образованию философ, а не медик, но дело в том, что практически все великие средневековые мусульманские лекари были тоже философами, и я достаточно хорошо знал не только об их идеях, но и кое-что об их достижениях в медицине.

Например, то, что великий Авиценна уже в одиннадцатом веке подробно писал о строении глаза — сетчатке, хрусталике, линзе и так далее, а в своем знаменитом «Каноне», который был обязан знать каждый студент-медик, он даже описал операцию по удалению катаракты.

Стоило же мне как-то еще в Твери заикнуться об этом гении, как сэр Арнольд сразу замахал на меня руками, чтоб я не лез не в свое дело. Понятно, что оно не мое, но неужели он сам не изучал его труды?

Ох, что-то мне не верится.

А если это и так, тогда зачем они вообще нужны со своими первобытными знаниями, когда моя Марья Петровна сработает куда как лучше? И пусть она при этом не знает ни одного латинского названия растений, даже крапиву величая жгучкой, но ведь важен результат.

Вот потому-то я и поднапряг ее перед отъездом, чтобы она приготовила питье для царя.

Поначалу она упиралась, поскольку Бориса Федоровича в глаза не видела, а на основании моих рассказов могла сделать лишь самые общие выводы типа «сердце барахлит», но потом я ее все-таки уболтал, и она состряпала какое-то успокаивающее снадобье.

Правда, при этом она заверила меня, что особой силы в нем нет и если что-то серьезное, то понадобятся совсем иные травы, а какие — опять-таки надо смотреть на страдальца, но для ободрения, то есть в качестве легкого стимулятора, если моторчик немного пошаливает, вполне годится.

Кстати, Годунов брать у меня фляжку с отваром поначалу вообще отказывался. И дело не в опасении, что я его отравлю. Эта победа, видишь ли, так благотворно на него подействовала, что он, считай, выздоровел.

Интересно, эйфория сродни впадению в первую стадию маразма? Глядя на царя, мне почему-то показалось, что да. Потом-то он все-таки принял у меня фляжку, но так на нее смотрел, что я сразу понял — не притронется.

Ну и ладно. Наше дело — предложить, а его…

Перед самым уходом от царевича мне показалось, что я себя чем-то выдал. Во всяком случае, он очень странно на меня посмотрел и тихо, глядя куда-то в сторону, произнес:

— Батюшка как-то обмолвился, что уж больно много изменщиков на Руси развелось. Что ни князь, что ни боярин — почитай, все волками глядят. Случись кака беда, вовсе опереться не на кого.

— Нынче-то его воеводы победили, — нарочито бодрым тоном заметил я.

— Победили, да не до конца. К тому ж все одно — не по душе боярам, что на троне Борис Федорович. — И после небольшой паузы вдруг жалобно спросил: — Ты-то хошь нас не бросишь, княж Феликс Константиныч, коль вовсе худо дела пойдут?

— Прежде чем до тебя добраться, придется убить меня, — твердо заверил я его. — На икону не крещусь — сам знаешь, что я не православный, но мое слово и без любой иконы крепче булата. Только вначале кое-что доделаю, а уж потом весь к твоим услугам. К твоим и… Ксении Борисовны, — добавил я и невольно посмотрел в сторону бывшей решетки, которой теперь давно не было видно — лишь пустой проем, наглухо заложенный кирпичами буквально через три дня после моего возвращения.

Странно. Вроде бы я особо не обращал внимание ни на нее, ни на любопытный глаз, но, впервые обнаружив, что решетки не стало, внезапно ощутил, будто мне чего-то не хватает.

И вдохновение во время рассказов куда-то исчезло, да и вообще — что-то не то, и все.

Даже удивительно.

Федор тоже посмотрел в сторону бывшей решетки и досадливо поморщился, а затем после некоторых колебаний все-таки спросил, пытливо уставившись на меня:

— А ты словно прощаешься ныне?

— Прощаются перед смертью, а у нас с тобой и твоей милой сестрицей еще лет пятьдесят впереди, а то и поболе, — вывернулся я.

— Так-то оно так, токмо… — неуверенно протянул царевич, но перечить не решился, наконец-то подавшись к выходу. Он вообще был весьма послушным мальчишкой.

Пожалуй, чересчур послушным.

Что-то мне удалось изменить в его характере и особенно в поведении за время пребывания в летнем лагере полка Стражи Верных, но стоило ему вернуться в Москву, окунуться в прежнюю жизнь — и все.

Еще бы. Он же для царя вроде любимой игрушки, с которой не расстаются ни на миг и берегут как зеницу ока — не дай бог сломается. А я ведь еще до отъезда в Углич говорил Борису Федоровичу, что так нельзя.

Даже индийских мудрецов ему процитировал, которые советуют до пяти лет обращаться с сыном, как с царем, с пяти до пятнадцати — как со слугой, а после пятнадцати — как с другом. И еще специально подчеркнул: «С другом».

Но… воз и ныне там.

Игрушка продолжает пребывать в игрушках, так что все изменения как корова языком слизнула.

Внешние — силенка в мышцах, подтянутость и упругость тела — еще оставались, но и те грозили в самом скором времени сойти на нет.

Я еще раз критически посмотрел царевичу вслед и сокрушенно вздохнул.

Так и есть.

Вон уже и жирок появился, и там и тут, а ведь по возвращении из полка отсутствовал. Конечно, соблазн велик, и когда столько вкуснятины на столе, то поневоле слопаешь двойную порцию, невзирая на мои наставления.

А ведь сколько раз я ему напоминал, что избыток пищи мешает тонкости ума и та, которую организм не переваривает, съедает того, кто ее съел. Но я был один, а все остальные, включая заботливых родителей, твердили совсем обратное, вот тебе и результат.

У самой двери царевич еще раз оглянулся на меня. И был этот взгляд столь трогательным, но главное — выражал столь безграничное доверие, что у меня душу защемило.

В тот миг я поклялся себе сделать все, чтоб удержать за руку Дмитрия, который вроде как Отрепьев, а с другой стороны, скорее всего, Романов или, если по матери, Шестов, если он поднимет ее на этого паренька.

И не просто удержать, но и отвести в сторону, потому что, когда тебе верят так, как он, не оправдать — хуже чем предать.

Все, вплоть до…

Впрочем, будем надеяться, что до этого дело не дойдет.

Ну а если уж ничего не получится, то тогда, не говоря громких слов, встану впереди, закрыв его своей грудью, и пусть попробуют достать.

Нет, мы с ним не в Голливуде, а жизнь — не кино, потому, может быть, спасти и впрямь не получится, но с собой кого-нибудь из убийц прихвачу обязательно — уж больно скучно лететь на небеса в одиночку.

И слово свое непременно сдержу: «Вначале я, а уж потом царевич…»

А с самим побегом вышло все не так, как я предполагал, а с точностью до наоборот. Имеется в виду, что я допускал разные трудности и сложности в самом начале.

Все-таки сторожей двое, плюс неизвестно сколько там дежурит внутри, а сработать было желательно без малейшего шума, ведь имеются еще и стрельцы на башнях и стенах.

Но все прошло без сучка без задоринки.

Не иначе как сказались патриархальные нравы и святая убежденность в том, что воры в отличие от татей [428] народец смирный, дружков на воле не имеют, а потому опасаться нечего. Тем более поди доберись ночью до кремлевских застенков, а уж средь бела дня тем паче.

О том, что можно использовать раннее утро, никто и не подумал, а надо бы.

Вообще-то ночным сторожам у рогаток расходиться полагается намного позже, но под утро морозец крепче всего, а озябшее за ночь тело к нему особо чувствительно, потому снимают их еще в темноте.

Снимают и расходятся по домам.

Имелся и еще один плюс. Квентина в то время, когда планировался санкционированный царем побег, перевели из застенков, расположенных под Константино-Еленинской башней, в своего рода небольшой филиал близ Житного двора.

Там обычно содержали «отработанный материал», то есть тех, кого уже не надо было больше допрашивать, что-то у них вызнавать и так далее. Даже пыточной там не имелось.

Ну и охрана была соответствующая, ведь сидельцы почти все истерзанные да измотанные — такие не сбегут.

Когда в связи с Добрыничами царь отменил побег, он — очевидно позабыв на радостях — никаких дополнительных указаний Семену Никитичу Годунову не дал, а потому возвращать Дугласа в подземелья Константино-Еленинской не стали.

Это упрощало задачу.

Правда, караульный, к сожалению, не спал, но только этим он и походил на настоящего часового. Он даже отставил бердыш с заиндевевшим лезвием куда-то в сторону, а сам ожесточенно приплясывал, похлопывая себя руками по телу. Видать, куцый тулупчик был совсем тощий и согревал мало.

Метель, по счастью, как занялась ближе к вечеру, так и не унималась. Ну а метель без ветра не бывает, потому шапка караульного была надвинута на самые брови, полностью закрывая уши.

То есть помимо того, что ему было плохо видно из-за слепящего глаза снега, он вдобавок еще столь же плохо слышал. Подкрасться к такому горе-сторожу смог бы любой, так что никаких подвигов совершать не потребовалось.

Улучив момент, я спокойно шагнул к нему из-за угла, незаметно приблизился вплотную и даже отважился на легкий риск, спросив, как пройти в библиотеку.

Караульный обалдел, тупо глядя на меня, а я, не дожидаясь ответа, тюкнул его по голове кистенем, авось шапка смягчит мой богатырский удар, и аккуратно оттащил обмякшее тело в сторонку, рассудив, что за пару часов с ним ничего не станется, а там, как знать, глядишь, и сам раньше очнется — мороз все-таки.

Наблюдавший за моими действиями Игнашка, глядя, как я сноровисто орудую, только одобрительно крякнул из-под серого башлыка, полностью скрывавшего его лицо, и толкнул в бок своего товарища.

Мол, гляди и учись, авось сгодится.

Их я взял с собой в первую очередь для того, чтобы они мне помогли вытащить Квентина, если он сам идти не сможет.

Кроме того, такой ловкий специалист по замкам, как Игнашка, мог бы оказаться полезен и в отпирании камеры, если произойдет какая-то непредвиденная заминка с ключами.

Со всем прочим я полагал управиться самостоятельно.

Не хвалясь, скажу, что так оно все и получилось.

Дверь мне открыл второй караульный. Только тут и вышла небольшая заминка, поскольку он, очевидно, спал, и пришлось потратить пару минут, чтоб его разбудить.

Зато потом упершийся ему в пузо нож оказал столь магическое пробуждающее действие, что он действовал очень старательно. Разве что руки немного тряслись, когда он орудовал ключами, а позже засовами, но оно тоже понятно.

Однако прихватил я помощников не зря — оба оказались кстати. Сам идти Квентин практически не мог, пришлось нести.

Но до лошадей мы добрались незаметно, а далее — прощай, Москва, не поминай худым словом, Борис Федорович!

По моим подсчетам, смена, включая и работников сего «богоугодного» заведения, то бишь надзирателей и прочего приказного люда, должна была произойти примерно через полчаса, не ранее, так что времени у нас хватало.

Расчет на леность дворни и холопов тоже оказался верным. Работа на чужого дядю, неважно, окольничего, боярина или пускай даже самого царя, никому резвости не добавляет, и, пока не сгонят с постели пинками, никто подниматься не станет, так что проход в Портомойных воротах был пустым-пустешенек и ни одной бабы поблизости не имелось. [429]

Но мне того и надо — лишь бы сами ворота были распахнуты, а тут как раз все в порядке.

Ох и звонко цокают копыта по льду Москвы-реки. Вроде бы я и меры предосторожности принял — велел их тряпками обмотать, но все равно чересчур громко.

Однако и тут свезло — не сыскалось рыбачков-любителей извлечь из проруби пару плотвичек и карасей в такую непогоду. А может, и были они, да поди угляди — уже в двадцати шагах не видно ни зги.

Помеха случилась только от самого Квентина. Вначале он еще не успел сообразить, откуда я взялся и куда его тащу. Но к тому времени, когда мы выехали на реку, до него кое-что стало доходить, и он… заартачился, попытавшись повернуть своего коня обратно.

Поначалу я вообще не понял, что творится с парнем. Решил даже, что у него элементарно поехала крыша. Нечто вроде отравления кислородом — в темнице-то воздух спертый, удушливый, а тут выехал на простор, вдохнул полной грудью, и… помутилось в голове.

А что, бывает, наверное, и такое.

Повернуть мы ему, конечно, не дали, хотя он весьма резво — учитывая болезненное состояние — сопротивлялся.

А спустя время я выяснил, что нет никакого отравления, зато имеется куда хуже — элементарная дурь. Не хочет он, видите ли, покидать Москву и оставлять свою нареченную, которая дадена ему богом.

В логике ему не откажешь — изъяснялся он довольно-таки по уму. Мол, если пустился в побег, значит, царь решит, что он точно виноват, в том смысле что самозванец и выдавал себя за сына короля Якова, лишь чтоб набить себе цену.

Отсюда и вывод: прости-прощай даже крохотная надежда, что когда-то в будущем он сумеет связать себя с Ксенией Годуновой брачными узами.

Пришлось дать слово, что на первом же привале я ему все подробно растолкую и, если он после моего расклада все равно соберется вернуться, держать не стану.

Кроме того, так получится даже лучше — хватятся, что его нет, а спустя несколько часов он явится сам.

Добровольно.

А такое поведение можно ожидать только от по-настоящему невиновного человека.

Вроде уговорил.

Своего конюха-татарина, а с ним и пару ребят из Стражи Верных — Дубца и Васюка, которые были посвящены в план побега, еще когда он был официально одобренным, я отыскал не сразу.

Место встречи было обусловлено заранее, но метель продолжала завывать, слепя глаза и сбивая с пути, потому я ориентировался с превеликим трудом.

Впрочем, все хорошо, что хорошо кончается, — нашлись мои парни.

На привале же, который мы устроили на опушке леса, уютно расположившись под полувывороченными из земли корнями старой могучей ели, я выдал Квентину полную картину ситуации.

Разумеется, при этом я старался по возможности поберечь его самолюбие и не поведал всего, что мне сообщил Годунов, то есть не стал цитировать дословно речи английских послов, но ему хватило и моего щадящего варианта.

— Вот и получается, что если ныне ты не уедешь из столицы добровольно, то не далее как через неделю тебе придется катить под английским конвоем прямиком на Туманный Альбион, и я не думаю, что по приезде тебя ждет ласковая встреча, — завершил я свой расклад.

— Это не король, — сокрушенно бормотал он. — Он не смог бы так сказать обо мне, да еще во всеуслышание.

— А есть разница? — веско спросил я, не желая ввязываться в утомительную дискуссию, что могут и что не могут короли. — Результат-то все равно будет один и тот же. И вспомни-ка, по сравнению с нашей гуманной Русью у вас в Европах за преступления такого рода придется платить куда более страшную цену. Во всяком случае, в Англии точно.

Я не пугал и не утрировал. Ребятки с Запада, конечно, могут горланить о своем просвещении и гуманизме очень громко, но на самом деле если уж принимать смерть, то гораздо лучше на Руси.

И не из патриотизма, поверьте мне.

Просто тут она без особых изысков. Мы же «варвары», вот и не изгаляемся. И в законах у нас все куда проще — топориком по шейке тюк, и все, то есть обычная «ручная» гильотина.

А вот у них за многие преступления приговаривают одновременно к повешению, четвертованию и разрыванию лошадьми.

И поверьте мне — четвертуют, то есть вырывая клещами мясо и тут же заливая раны дикой смесью из свинца, масла, смолы и серы, отнюдь не покойника, а живого.

Да-да, ребятки навострились вешать «по-умному», то есть вовремя обрезать веревку.

Ну а в эпилоге лошадки. Вначале они тянут веревки, которыми обвязаны руки и ноги казнимого, вполсилы. Потом от души. Бывает, что не получается — не у каждой коняги хватает мощи с корнем вырвать сухожилия и мышцы. Но тянут, стараются.

А уж когда ясно, что без человека им не управиться, палачи помогают животным, надрезая сухожилия у жертвы, после чего оторванные куски тела кидают на туловище и разводят под ним костер.

Я ничего не выдумываю. Более того, о ряде подробностей, о которых я понятия не имел, рассказал мне Квентин.

Рассказал он и о преступлениях, за которые полагается эта мучительная казнь. Так вот, сам Дуглас подпадает под нее на все сто процентов, поскольку это английское варварство — на сей раз пишу без кавычек — применялось в том числе и по отношению к людям, посмевшим оскорбить священную персону монарха.

Вот так вот.

— И вообще, пока ты жив, всегда есть шанс, — подвел я итог. — А если тебя казнят, то…

Кажется, согласился. Во всяком случае, больше попыток повернуть назад он не делал. Правда, иногда с тоской оборачивался и смотрел на снежную пелену, закрывавшую шапки кремлевских башен и церковные купола.

Не иначе как прощался.

Развеселить его никак не получалось, хотя за дело взялся сам Игнашка, принявшись балагурить и сыпать шуточками:

— Не тужи, милай, перемелется — все мука будет. Разбейся, кувшин, пролейся, вода, пропади, моя беда! Не вешай свою головушку на праву сторонушку!

Видя, что не помогает, а Квентин вообще от него отвернулся, Игнашка, не смущаясь, повернул коня и заехал к Дугласу с другого бока, вновь начав сыпать прибаутками.

— Жизнь — ад, — угрюмо выдал шотландец.

— А людишки сведущие сказывают: «Обживешься, так и в аду ничего. И там люди живут», — не растерялся балагур и уверенно посулил: — Вот погоди, погоди, час в добре пробудешь — все горе забудешь. И крута гора, да забывчива, и лиха беда, да сбывчива. — Затем, видя, что опять не помогает, перешел на более серьезный тон: — Как ни плохо, а перемочься надо, парень. Оно ведь всего горя не переплачешь. Даст бог, еще много его у тебя впереди, так ты слезы того, береги. Опять же не видав горя, не узнаешь и радости, а не вкусив горького, не узнаешь и сладкого.

— Москва, — тоскливо произнес Дуглас.

— А что Москва? — пожал плечами Игнашка. — Москва ни по ком не плачет, и разжалобить ее не помышляй. Ты радоваться должон, что живым оттуда ушел, а то ведь как бывает — хотел мужик с Москвы сапоги снесть, да рад с Москвы голову унесть. Вот ты ее унес, потому и переложи печаль на радость.

Но не действовало.

— А вот ты человек ученый, я тебе загадку загадаю, — принимался за очередную попытку Игнашка. — Взойду я на гой-гой-гой, ударю я в безелюль-люль-люль, утешу я царя в Москве, короля в Литве, старца в келье, дитя в колыбели. Что такое?

Но Квентин молчал.

— Не ведаешь, — протянул Игнашка. — А она легко отгадывается. Это же звон с колокольни раздается. А вот еще. Летели три ворона, кричали в три голоса; один кричит: «Я Петр»; другой кричит: «Я Филипп»; третий кричит: «Я сам велик»… И это не ведаешь? Да это ж три поста. Хотя да, ты ж иной веры. Ну тогда вот: не лает, не кусает, а в дом не пускает…

— Собака, — хмуро буркнул шотландец, даже недослушав.

— Я ж сказываю, не лает и не кусает, — опешив, повторил Игнашка.

— А она дохлая, — уныло произнес Дуглас, после чего до самого вечера так и не выдавил из себя ни слова.

Перекусить на привале он тоже отказался. Сидел шотландец возле костерка задумчивый, погруженный в безысходную печаль и, казалось, вообще ничего не замечая вокруг себя.

Наверное, это пик апатии для поэта, когда он не обращает внимания на окружающую красоту. А ведь полюбоваться было чем.

С красками, правда, негусто — белая да черная, все-таки ночь. Но зато какие крупные звезды гроздьями высыпали на ночном небе — засмотришься.

Только вот ему на все это великолепие было наплевать, а когда я попытался обратить его внимание на эту красоту, лишь равнодушно хмыкнул и даже не поднял головы.

Изредка его губы беззвучно шевелились, но это были не стихи — имя. Чье — угадать несложно. И что тут скажешь, чем утешишь? Правдой?

Так ею только окончательно убью парня, и все, потому что и впрямь не было в голосе Ксении любви. Раскаяние в глупой шутке — да, жалость к несчастному — имелась, а вот самого главного для Квентина — увы.

Прав был ее брат — не люб он ей.

Хоромы царские белы,
Поют сосновые полы,
Холопы ставят на столы ужин.
А ты бежишь из темноты
Через овраги и кусты
И ей не ты, совсем не ты нужен! [430]
Нет уж, такую правду пусть ему говорит кто-нибудь другой. Даже для друзей есть предел, переходить который не рекомендуется, иначе недолго и по роже схлопотать.

И даже сдачи не дашь, ибо отоварен по заслугам.

Сказать что-то иное, более оптимистичное… Тоже не стоит. Поэты — народ чуткий. Сразу почувствует фальшь в моих словах. Нет уж, лучше помолчим вместе. Так оно спокойнее.

Молчание закончилось на следующий день, поутру. Стоило ему узнать, куда именно мы направляемся, и он тут же взбунтовался.

Как я понял, к царевичу Дмитрию Квентин не хотел все по той же простой причине — раз тот является врагом Бориса Федоровича, то ему, как потенциальному жениху царевны, не следует обращаться за помощью к врагу своего будущего тестя.

И вновь пришлось битый час убеждать его, что речь не идет о просьбе помочь добыть невесту. Совсем наоборот. Если нам удастся кое-что выяснить, то мы с ним станем спасителями династии Годуновых.

— А что до своей любви, то ты вообще о ней молчи, — посоветовал я напоследок. — Расклад у нас такой — ты посажен царем в тюрьму, а я, как твой друг, попытался помочь тебе бежать. И это все! — Но мне кое-что припомнилось, и я внес добавления: — Чтобы не возникало лишних вопросов, о том, кем ты приходишься королю Якову, тоже помалкивай. Я лучше сам, а то ты обязательно ляпнешь лишнее.

Квентин не ответил, уставившись в костер, словно и не слышал моих запретов.

— Понял ли, парень? — строго повторил я и тронул его за плечо.

Никакой реакции. Я попробовал потормошить поэнергичнее. Без толку. Словно в ступор впал. Ишь ты, что любовь, леший ее задери, с человеком творит. Хотя она, злодейка, еще и не такое может учинить, если ей волю дать.

И лишь спустя несколько секунд до меня дошло, что Квентин без сознания, а когда тронул его голову — чуть не обжегся.

На глаз определять температуру могут только опытные медсестры, но на сей раз даже я без всякого опыта мог с уверенностью сказать — не меньше тридцати восьми. Больше — сколько угодно. Вполне допускаю, что термометр вообще показал бы все сорок.

Словом, горел парень.

Можно сказать, сгорал на глазах.

Но не зря говорят, что влюбленным и пьяным сопутствует удача, которая отчего-то всегда благосклонна к дуракам. Судьба щедрой рукой подкинула Квентину великолепный шанс — всего в десятке верст от того места, где я обнаружил, что Дуглас болен, нам попалась крохотная — в два дома — деревенька.

Точнее, как заметил Дубец, это был починок, то есть зачаток деревеньки.

И вторая удача — стояла она не вот чтобы прямо у дороги, а в версте от нее, укрывшись в лесу. Навряд ли мы вообще разглядели бы неказистые строения, если бы не мой татарин, зоркий глаз которого мгновенно засек легкий голубоватый дымок, лениво поднимающийся к ясному чистому небу.

Хозяева домиков были бортниками, то есть пчеловодами, потому не выжигали себе места под новую пашню, а дома поставили прямо на большой поляне среди леса.

Вначале это был один домик, а потом, когда отец выделил после женитьбы старшего сына, по соседству незамедлительно вырос второй.

Пробыли мы там изрядно — аж две недели. А как иначе, когда Квентин, на мой взгляд, подхватил банальное воспаление легких.

Во всяком случае, в груди у него не просто свистело, шипело и клокотало — полное ощущение, что там завелся какой-то паровозик, готовый двинуться в путь, а пока пускающий пар в ожидании разрешения на выезд.

У меня, правда, было кое-что — спасибо Марье Петровне.

Но все эти снадобья входили в разряд средств, предназначенных по большей части для поддержания организма в тонусе, не более. Что-то вроде поливитаминов, как я их окрестил.

А вот такой тяжкой болезни она предусмотреть никак не могла.

Пришлось лихорадочно вспоминать все ее уроки, а потом, пыхтя и кряхтя, составлять нужные компоненты, которые по большей части имелись в моей котомке, отваривать, заваривать, настаивать, процеживать и так далее.

Впрочем, думается, главным оздоровительным средством, которое поставило шотландца на ноги, был обычный мед. Я ж говорю — хозяева были бортниками, а потому он у них имелся в избытке.

Да какой мед — душистый, нежный, разного цвета — от янтарной желтизны до более темного, гречишного.

А вкуснющий! Особенно поначалу.

Правда, потом я долго, несколько месяцев, не мог смотреть на него без отвращения, да и мои спутники тоже. Но это потом, а там, в гостях, мы им попросту объедались.

Квентина же хозяева кормили каким-то особым медом, вдобавок использовали что-то еще — то ли прополис, то ли нечто иное, но столь же целебное.

Плюс ко всему этому — баня, хотя, возможно, тут я неправ и как раз она была основным средством лечения, а все остальное, включая мед, шло прицепом к ней.

Сам я не пришел от нее в восторг. Теснота — ладно, но когда топят по-черному, это что-то с чем-то. Мне сразу же, при первом посещении, припомнилась Ольховка.

Разумеется, потом дым разгоняют, так что когда заходишь, то его не так и много, в основном у потолка, но все равно чувствуется. Плюс мой рост, благодаря которому я его ощущал острее прочих.

Квентина же парили как-то по-особому. Рассказать не могу, поскольку не присутствовал, а наблюдал лишь результат.

Во время второй по счету баньки он был уже в сознании, поэтому сознавал, что с ним делают, и оно так сильно не понравилось изнеженному шотландцу, что он, вырвавшись от своих мучителей, драпал от них по сугробам чуть ли не до самого леса — насилу удалось догнать.

Вот это взбодрили!

Или достали.

Мне и остальным спутникам доставался второй пар, а он, как выразился все тот же Игнашка, не такой забористый. Впрочем, лично я был этому обстоятельству только рад. Мне хватало, даже с лихвой.

Ближе всего к нам был Серпухов. Туда мы и катались за продуктами, а также вызнать все свежие новости.

Тратить время даром я не привык, потому на досуге размышлял о продолжении судеб Отрепьева и Лжедмитрия.

Ленивое однообразие обстановки и масса свободных часов сказались самым благотворным образом — новая мозаика возникла перед моими глазами довольно-таки быстро, спустя всего полторы недели.

Во многом помог рассказ Игнашки, который выложил мне все, что он накопал в Галиче, после чего я понял, что оказался идиотом. Просто царские подьячие или кто там еще в очередной раз сэкономили на письме.

Лень им, видите ли, все время писать Смирной-Отрепьев, вот они время от времени и откидывали первую часть в сторону.

А я, балда, все мучился и гадал, почему так получается — у меня аж два мужика, а заподозренного царскими слугами самозванца среди них исходя из фамилии нет.

А если к рассказу Игнашки присовокупить то, что у меня имелось ранее, то картинка получилась весьма и весьма отчетливая. Можно сказать, чуть ли не тушью вычерченная.

Итак…

Глава 10 В четырех днях от трона

Когда царь Борис Федорович занедужил в первый раз на памяти Федора Никитича, боярин лишь позлорадствовал, но особого значения этому не придал и ни на что не надеялся.

Подумаешь, хворь приключилась.

К тому ж Бориска, как в мыслях упрямо называл его старший Романов, был ровесником, а у самого Федора тоже иногда бывало всякое, так что ж — отлежаться, попариться в баньке да пропустить чару целебного медку, настоянного на особых травках, и все, конец немочам.

Однако когда болезнь затянулась, да еще и усилилась так, что царь отменил свое богомолье в Троице-Сергиевом монастыре, которое неукоснительно соблюдал на протяжении последних полутора десятков лет, Федор Никитич призадумался.

Неужто это еще один знак с небес? Неужто пришло долгожданное времечко? Но удобный момент был упущен, и оставалось лишь молиться, чтоб болезнь возобновилась.

Очевидно, усердные поклоны Романова дошли до господа, и в лето 7108-е [431] прежняя хворь накинулась на государя с новой силой.

Тогда-то, ближе к концу августа Федор Никитич откровенно переговорил с братьями, выложив перед ними все карты, кроме «воскресшего царевича». Те с ним согласились. Правда, риск имелся, но народ был дюжий, крепкий, азартный и понимал — в большой игре и ставки большие.

Когда на кону трон, против всегда обычно ставят жизнь.

Вдобавок сказался и авторитет старшего брата, который, по заведенному обычаю, был остальным братьям «в отца место».

Спустя пару дней во все многочисленные вотчины и поместья Романовых поспешили гонцы, созывая «боевых холопов» якобы на очередной ратный смотр, благо что принятая на Руси проверка боевой готовности как раз и устраивалась после сбора урожая и прочих полевых работ, а потому никого не могла удивить.

Основную долю прибывающих прибирал к рукам Федор Никитич.

Причин на то хватало.

Во-первых, у остальных подворья новые, потому место под них давали согласно установленным правилам, не разогнаться. Зато у Федора Никитича старое, отцовское. В прежние времена не скупились, выделяли с избытком — есть где всех разместить, есть где спать уложить.

Во-вторых — стратегия. Старший Романов один в Китай-городе — все прочие в Занеглименье, в Белом, стало быть, по другую сторону царских палат.

Значит, и воев у него должно быть примерно столько же, сколько у всех остальных братьев вместе взятых.

Людишек боярин подбирал сам.

Норовил отобрать бойких, наглых и непременно из тех, кто успел побывать в стычках да в походах, а побывал далеко не каждый — из Бориски воевода аховый, вот он и не любил военных затей.

Шибко буйных и драчунов Романов тоже не жаловал — даже из числа своих ратных холопов, оставлял у братьев. Но и тут веская причина. Дело в том, что на Варварке по соседству с романовским подворьем располагался дом, где жили английские купцы.

Более того, чуть поодаль, но тоже почитай рядом, на Ильинке, располагался Посольский двор.

За всеми не уследишь — выпьет какой-нибудь драчун лишнего и пойдет задирать вражье семя. Ладно, аглицкие купчишки — те поспокойнее, не вот осерчают, а на Посольском народец иной, своенравный.

В обычное-то время там тихо, покойно, но тут приехало ляшское посольство, а это, почитай, три сотни родовитой шляхты, если не больше, и каждый второй — с гонором. А заварушка сейчас ни к чему, тихо надо сидеть, очень тихо.

Хотя и тут имелись исключения. Так, например, с подворья своего брата Михаила зазвал Федор Никитич к себе Юрия Отрепьева, которого все звали Юшкой.

Подлинный сын Богдана был копией своего отца, что внешне — такой же коренастый, широкоплечий, с бородой чуть ли не до глаз, что по натуре — любитель дворовых девок и хмельного меду, перебрав которого становился буен и задирчив, лез без разбору в драку, не глядя, кто перед ним.

Несмотря на свои двадцать четыре года, выглядел Отрепьев чуть ли не на тридцать — мрачная суровость и густая растительность на лице щедро прибавляли лета.

Даже удивительно, что при всем этом он имел весьма недурственный почерк, каковым мог заслуженно гордиться — не каждый переписчик в монастырях, особенно дальних, захудалых, обладал таковым.

Понятное дело, что взял его Федор Никитич не из-за почерка — кому он сейчас нужен. И не из-за силы — таковских тоже сыскать можно, да куда могутнее. Тут дело было в ином.

Своему Юрию Романов насчет того, чей он сын, так толком ничего и не объяснил, посчитав лишним. Молчал и о затее с бунтом — неприведи господь, угодит на дыбу, такого напоет, что только держись.

Но держал в чести и всюду возил за собой.

С одной стороны, вроде как для своей почетной охраны — все равно боярину со двора без десятка холопов выезжать зазорно. С другой — чтоб присмотрелся к столице.

Открыться же ему во всем собирался в канун бунта, намеченного на тридцатое октября.

Дату Федор Никитич взял не с потолка — выбрал, хорошенечко обдумав.

Царь Борис Федорович свои ближайшие планы в тайне не держал, а потому Романов знал, что двадцать девятого октября государь собрался выехать на богомолье в Троице-Сергиев монастырь.

Получалось, что начать тридцатого поутру — самое удобное время.

Пусть Бориска будет еще в дороге, где его можно взять голыми руками, если налететь неожиданно. Но вначале предстояло сесть в Кремле. Чья Москва — того и Русь.

Разумеется, на время царского отсутствия заранее назначены объезжие головы, то есть блюстители порядка, но они — дело десятое.

К тому же назначать их государь станет опять-таки по местам, [432] а не по уму.

Кто растеряется, с кем и договориться можно — нет у знати тех, чтоб Бориску любили, кто струсит, узнав, что оказался чуть ли не в одиночестве, а ежели один-два и окажут сопротивление, так и то для видимости.

Вдобавок не следует забывать и про то, что иные блюстители сами примут участие в бунте, потому их ни уговаривать, ни стращать вовсе не потребуется.

Ну а уж потом, торжественно провозгласив царем Дмитрия Иоанновича, будет гораздо легче управиться и с Годуновым.

В тот же день выдвинутся верные новому законному государю полки, прямо на дороге к монастырю закуют Годунова в железа, а суд да казнь — дело двух-трех дней.

Хотя нет — суда не будет. Ни к чему оно. Лишнее.

Задавить втихую куда проще.

И все.

Властвуй, государь Дмитрий Иоаннович… до поры до времени. А времени этого будет ровно столько, чтобы объявить своим преемником… Федора Никитича Романова, который ему приходится не только родичем, но и спасителем.

Словом, все расчеты были хороши, и заминок не предвиделось.

Не нравилось только поведение будущего царя. Не прошло и пяти дней с начала пребывания Юрия в столице, как он заметно загрустил.

Примяла юношу московская кутерьма своим нескончаемым шумом и многолюдством, а окончательно задавили величественные царские хоромы вкупе с титанами-соборами. Видел Романов, как тот в страхе оглядывался вокруг.

Да и бродил задумчивый.

В самом деле, ну как одолеть могучие зубчатые стены с сотнями стрельцов на них?! Да тут десятки тысяч нужны. Эвон один только дробовик [433] близ Лобного места чего стоит.

Выходит, прощай навеки отцово наследство?!

А вдогон к этому унынию приходила и спасительная мысль: «Может, напрасна эта грусть, поскольку наследство это вовсе не твое. Ну-ка, припомни, говорил ли тебе боярин впрямую хоть один-разъединый разок, что ты — царевич Дмитрий? Не было такого. А совпадения всякие — ну что ж, чего только в жизни не случается, иной раз совпадает куда шибче. На самом же деле ты — сын простого стрелецкого сотника Богдана Ивановича Смирного-Отрепьева. Так что, может, и ни к чему печалиться да тужить о чужом наследстве?»

Проскальзывали такие мыслишки у Юрия в разговорах. Не раз проскальзывали.

Куда такого на трон?

Надо было что-то делать, только что? Однако придумалось.

Для того и позаимствовал Федор Никитич у брата Михаила Юшку Отрепьева, приставив его к Юрию.

Будущего царевича попросил об одном — чтоб тот о себе помалкивал, ибо не время. Ну разве можно сказать, что родич боярина, а уж какой, ближний или дальний, да откуда — тут молчок.

И честно — или почти честно — пояснил причину:

— Тут о тебе никто не знает, из Климянтино никого нет, но на самом-то деле ты не сын Отрепьева. Он у него единственный, а потому может тебя и на смех поднять, мол, самозванец ты, и все тут.

— А я кто ж тогда? — с замиранием сердца спросил Юрий.

— О том рано сказывать, — уклонился от прямого ответа Романов и, заметив, как голова юноши вновь печально поникла, ободрил: — Слово даю, вскорости непременно скажу все как есть. Покамест же потерпи.

Затея с Отрепьевым удалась. Даже сам Федор Никитич не ожидал, что получится так славно — уж очень серьезно воспринял Юшка ответственное поручение.

Вдобавок и сам юноша ему тоже пришелся по душе. Иной, доведись, лишь голову вскинет и словом с тобой не обмолвится, а этот, напротив, затерзал вконец своими расспросами, особенно в первый день.

Да и вопрошал — по лицу видно — не из приличия, а с живым интересом.

И все-то ему надобно знать — кто отец, кто мать, один ли Юшка сын у Богдана али еще родня имеется. А у братьев отца детишки кто? А сами они — живы ли, здоровы?

Только успевай отвечать.

Одно расстраивало — не велел боярин Юшке в ответ о родичах Юрия расспрашивать. Намекнул, что этим лишь в тоску мальца вгонит, ибо не все с ними ладно.

Ну и пускай.

Зато Юшка в другом озаботился — коль беречь, так уж беречь, чтоб ни одна собака косо не глянула.

Никогда у Отрепьева младшего брата не было, зато теперь, считай, появился, и, не приведи господь, изобидит кто — сразу со старшим дело иметь придется.

Правда, никто и не пытался забижать, о чем Юшка в глубине души немножечко жалел.

А чтоб будущий царь окончательно уверился в своих догадках, Федор Никитич в довесок к Отрепьеву придумал и еще кое-что.

Девятнадцатого октября, в день рождения угличского царевича, он вручил Юрию массивный золотой крест, усыпанный лалами и яхонтами.

Не поскупился Федор Никитич, хотя денег было жалко, но если нужно для дела…

К тому же все непременно окупится, да еще с немалой резой. [434]

А коль ничего не выйдет, то, скорее всего, о деньгах жалеть будет просто некому.

— То не подарок, — пояснил Романов. — На самом деле я его просто берег для тебя. Ныне время пришло.

— А кто же мне его?.. — спросил Юрий. — Батюшка?

— Нет, то крестильный, — пояснил Федор Никитич. — Ну-ка, дай еще раз взгляну на солнышке. — Он с самым серьезным видом внимательно осмотрел крест, после чего задумчиво произнес: — Чудны дела твои, господи. Помнится, в точности таким же одарил своего крестника князь Иван Федорович Мстиславский, упокой господь его душу. Я тот крест хорошо помню — точь-в-точь с этим. А ведь сказывают, что даже один и тот же мастер два похожих никогда не срабатывает — непременно где-то что-то поменяет, а вот поди ж ты…

— А кто был его крестник? — выдохнул Юрий.

— А я нешто не обсказал? — простодушно удивился Федор Никитич. — Да последний сын царя Иоанна Васильевича, угличский царевич Димитрий. Он же первые полтора года тут в Москве проживал вместях с матерью-царицей, а уж опосля, когда царь богу душу отдал, их в Углич и сослали.

— А ведь ныне день, когда он родился, — задумчиво произнес Юрий, и глаза его загадочно блеснули.

«Ну слава тебе, господи, сам вспомнил, — с облегчением подумал Романов. — Значит, мне о том повторять не понадобится».

— Ишь ты, и впрямь совпало, — произнес он, удивленно покачивая головой. — Эвон как оно… — И посоветовал: — Ты покамест о кресте боле никому не сказывай. А уж про царевича угличского и вовсе ни-ни. Не любит нынешний государь, чтоб о нем поминали.

— Пошто не любит?

— Да как сказать… — пожал плечами Федор Никитич. — Его хошь и избрали на престол, да лишь потому, что у покойного Федора Иоанновича сынов не было. А ежели бы они имелись али Димитрий Иоаннович жив был, разве до такого дошло? Усадили бы его в царевы палаты, и дело с концом.

— Но ведь он же… — неуверенно протянул Юрий.

— А память? — перебил Романов. — Она-то у людишек ой как живуча. Да вот даже ныне объявись угличский царевич да кликни, что он жив и здоров, все москвичи враз бы ему в ноги попадали да опосля прямо на руках к трону отнесли и шапку Мономаха на главу надели — ей-ей, не лгу. А нынешнему царю, знамо дело, такое в обиду, вот он и не любит.

— Не любит, — эхом откликнулся Юрий, но было видно, что мысли его сейчас блуждают далеко-далеко, и как бы не возле тех самых царевых палат.

«Вот и славно», — кивнул Федор Никитич и, перед уходом напомнив еще раз о молчании относительно креста, удалился.

Теперь за Юрия можно быть спокойным.

Все последующие дни Романов был занят — дел по горло. Предстояло точно вызнать, кого куда назначит Годунов в Москве, и заранее переговорить с каждым. Разумеется, вскользь, обиняками, полушутливо, а на все это нужно время.

Федор Никитич вроде и поспевал, но с трудом.

Меж тем часы неумолимо отстукивали минуту за минутой, час за часом, день за днем. Миновала уже неделя после вручения подарка, наступило двадцать шестое октября, когда до начала осталось всего ничего — четыре дня.

А уж тогда…


День двадцать шестого октября не предвещал Романовым ничего плохого.

Едва проснувшись, Федор Никитич блаженно потянулся и, не вставая с постели, принялся прикидывать, что ему сегодня предстоит сделать и, главное, с кем еще встретиться.

Наконец он поднялся и, как был в простой рубахе до пят, пошлепал в стончаковую избу. [435] Горшка под постелью Федор Никитич не признавал, ибо вони не переносил и был брезглив к таким вещам.

Попутно, задрав голову, подставляя легкому прохладному ветерку пышную, окладистую бороду, поглядел на небо. Осмотром Федор Никитич остался доволен — ни облачка, самая погода для поездок в гости.

Но он ошибался.

Над его головой, равно как и над прочими братьями Романовыми, уже давно клубились тучи, и как раз сегодня, согласно царскому повелению, они должны были разразиться, да не дождем или ливнем — настоящей бурей, которой предстояло разметать братьев далеко-далеко по всей Руси.

В душе у Федора Никитича ничего не шелохнулось и гораздо позже, когда заполошный гонец, чудом ускользнув с подворья брата Михаила, неистово замолотил кулаками в его ворота. Впрочем, стрельцов с подьячими он опередил ненадолго — всего на пяток минут, не больше.

Вроде бы и умно все вершил старший Романов, и измышлял все грамотно, ан поди ж ты. Впрочем, самого себя ему винить было особо не в чем. Беда явилась, как оно обычно и бывает, совсем с другой, неожиданной стороны, и звали ту беду Ляксандрой Бартеневым-вторым.

Будучи не просто дворским, но вдобавок еще и казначеем у ставшего к тому времени боярином Александра Никитича Романова, он тут же сообразил: что-то тут не так.

Уж очень почасту встречались братья Никитичи друг с дружкой, а тут еще и сбор ратников, хотя с государева двора указ о том не приходил.

Верой и правдой служить своему господину наставлял его еще отец, тоже Ляксандра Бартенев, только первый. Однако старик слишком рано ушел из жизни, не дождавшись, когда у сынишки выветрятся помыслы о веселых гулянках и сладких утехах с гулящими девками, а они, как известно, требуют серебра.

Поначалу Ляксандра-второй запускал руку в казну умеренно, рассчитывая успеть доложить, если что. И доложил бы, как бог свят, доложил. Но тут приключилась настоящая беда — поручил ему боярин забрать у брата Михайлы изрядную деньгу — цельных сто рублев, а на обратном пути Ляксандра решил заодно заглянуть в царево кружало, благо что то, как на грех, стояло на самом пути — и сворачивать никуда не надо.

Вроде и выпил в том кружале немного, уже и дальше ехать собрался, да тут подсели на его лавку два веселых молодца и давай наперебой угощать казначея.

Поначалу отказывался, но, коль не унимаются, согласился выпить — лишь бы отвязались. Затем еще одну. И еще. А что было потом, Ляксандра не помнил.

Словом, когда пришел в себя, денег у него уже не было, да и молодцов след простыл.

Кое-как доплелся до боярских хором и, сказавшись больным, провалялся весь следующий день. А к вечеру заявились к нему гости — те самые молодцы, и предложили помочь с деньгой, но при одном условии: обо всем, что творится на подворье, ему надлежало сообщать им.

Вот так Ляксандра и попал в кабалу.

Теперь же, сообщив о подмеченных странностях одному из молодцов, по прозвищу Хромой, хотя ноги у него ходили нормально, Ляксандра мыслил сразу же вернуться в боярские хоромы, как оно обычно и бывало, но Хромой посмурнел лицом и строго сказал:

— Уж больно вести тревожные. Потому придется тебе со мной прокатиться. — И тут же ободрил: — Да ты не боись. Все одно — из Китая в Бел-город ворочаться по той же дорожке надобно, потому крюка делать не придется. Так, заскочим на час малый кой-куда, ты скоренько еще раз все обскажешь, да и поедешь себе дале, куды хотел.

Пришлось послушаться.

А куда деваться — назвался груздем, так полезай в кузов.

Хорошо хоть, что Ляксандра и до того догадывался, куда идет все то, что он рассказывал Хромому, не то, оказавшись перед Семеном Никитичем Годуновым, непременно сомлел бы от страха — уж больно жуткие истории сказывали про самого окольничего и его людишек.

Однако на сей раз для Бартенева все окончилось благополучно. Семен Никитич не просто не грозил — даже похвалил казначея. А в конце недолгой беседы повелел глядеть в оба, а зрить в три и, ежели что, немедля к Хромому, а коль того не окажется в кружале, то передать половинку ефимка хозяину да попросить обменять.

С этими словами он выложил на стол неровный обрубок серебряной монеты и отпустил Ляксандру.

Вот тогда-то и стало понятно Бартеневу, как здорово он влип.

По самые уши, ежели не глубже.

Но просьбу Семена Никитича (хотя какая там просьба, приказ, и все тут) выполнил в лучшем виде, и даже больше — не только сообщил о назначенном дне, хотя что за день, он так и не понял, но и после дотошных расспросов Годунова, к которому его опять отвели, припомнил еще кое-что.

Мол, среди ратных людей, сопровождавших братьев, по виду и молодости лет явно выделялся один, приезжавший пару раз со старшим из Романовых, Федором Никитичем. Запомнился же он Ляксандре потому, что уж больно любезен был с ним старший Романов.

А звать его то ли Дмитрием, то ли Юрием.

— Совсем одинаково, — насмешливо фыркнул Семен Никитич. — Ежели запамятовал, то так и поведай, неча юлить.

Бартенев обиделся и пояснил, что с памятью у него все слава богу, а не ведает, потому как иные прочие величали юнца Юрием, но в то же время Федор Никитич раза два назвал молодца Димитрием, хотя…

Тут Ляксандра ненадолго задумался, тщательно припоминая, после чего смущенно покаялся:

— Твоя правда, боярин, попутал я. Это они об угличском царевиче говорю вели, вот его имечко и поминали, а мне помстилось.

— Ну вот, — ласково заулыбался Годунов. — С ентим, кажись, все. Хотя постой-ка. А при чем тут царевич? Он же давно усоп. — И принялся выспрашивать дальше.

— Вопрошал тот Юрий, что, мол, ежели жив был бы угличский царевич, неужто не нашлись бы добрые люди на Руси, кои, ничего не убоявшись, пошли бы на все, дабы вернуть отчее наследство царевичу. А Федор Никитич в ответ сказывал тако. Мол, Димитрию, ежели он жив, помалкивать бы надобно до поры до времени, а то, не ровен час, кто услышит из чужих, да ждать не торопясь. А пособники ему, само собой, сыскались бы — Русь не без добрых людей. Вот я потому и помыслил, что боярин его Димитрием назвал, — повинился Бартенев.

Окольничий насупился пуще прежнего и поторопил замолчавшего казначея:

— Не тяни. Боярин-то что далее сказывал?

— А боле ничего. Токмо палец к губам приложил да по сторонам учал глядеть. И все молчком. Ну я от греха за угол нырнул, да бочком-бочком и в сени, чтоб не углядели.

Годунов хмуро кивнул и жестом отпустил Ляксандру, предупредив, чтоб тот через три дня после полудня сызнова заглянул в известное ему кружало.

И вновь деваться было некуда — пришел Ляксандра как миленький. А там его сызнова повели к Семену Никитичу, и тот кратко, не теряя времени даром, изложил ошеломленному казначею, что тот должен сделать.

На сей раз Ляксандра привез из Китай-города на подворье Александра Никитича Романова два увесистых мешка. Загляни кто посторонний — ничего дурного отродясь не приметил бы. Ну прикупил дворский по случаю рухлядь [436] на Пожаре. [437] А чего ж не купить, коль божеская цена?

А ночью, трясясь от страха и стуча зубами, казначей извлек из одного мешка небольшой узелок. Как он донес его до терема, Бартенев впоследствии и сам не мог вспомнить — сплошной провал в памяти.

Одно осталось незабытым — чудовищная тяжесть, хотя на самом деле было в нем от силы фунтов семь-восемь, не больше. Однако донес и спрятал в заранее оговоренном с Семеном Никитичем месте, о котором он должен был завтра уже в открытую ударить челом.

Как вернулся обратно, он тоже не помнил, и, хотя перина была жаркой, а по телу градом катил пот, до самого утра Бартенева продолжала сотрясать крупная дрожь.

Весь последующий день для него прошел тоже ровно в тумане — словно он и не он одновременно.

В голове остался лишь недоумевающий взор Александра Никитича, когда Бартенев под взглядами внимательно наблюдавших за его действиями стрельцов, возглавляемых боярином Салтыковым, сызнова извлекал этот узелок из потаенного места.

Практически не запомнилась ему и дорога до патриаршего подворья. Он даже не понял, когда и в каком месте очутились возле Александра Никитича еще три его брата — Василий, Михаил и Иван.

Зато в память, после того как он высыпал содержимое узелка прямо на стол перед патриархом Иовом, четко врезался негодующий крик Александра Никитича:

— Иуда!

Старшего из братьев Романовых тоже не миновала участь остальных. Вот только взять его подворье оказалось не так просто, потому с ним немного припозднились.

Поначалу царских людей внутрь просто не пустили, заявив в ответ, будто не верят, что они от государя, а считают их татями, коим непременно перепадет на орехи, ежели они попытаются сунуться без дозволения самого боярина.

Перебранка между опешившими подьячими Разбойного приказа и наглой дворней Романова длилась долго — чуть ли не целый час.

Понимая, что сидящие за высоким забором хорошо вооружены и не замедлят, если что, пустить в дело и сабли, и пищали, подьячие медлили, пытаясь договориться по-доброму.

Да и не могли бы они совладать со всеми — за их спинами стояло всего полтора десятка стрельцов.

С другой стороны, даже если бы и смогли, все равно не стали бы — приказ взять старшего из Романовых, не привлекая ничьего внимания, по-любому оказался бы нарушен, а Семен Никитич за такое по головке не погладит.

Ну и как на грех, аглицкие купцы в соседях. Их тоже переполошить не хотелось бы. Опять-таки на соседней Ильинке высилось здоровенное трехэтажное здание — Посольский двор, куда не так давно въехало большое ляшское посольство во главе с коронным гетманом Львом Сапегой.

Завязать перестрелку почитай чуть ли не под самыми польскими окнами — эвон как их башня [438] возвышается, прямо оттуда все видать, — такого царь нипочем бы не простил.

Пришлось посылать к Семену Никитичу человека, но гонец оказался бестолковым и потратил часа три на его розыски.

Когда же сыскали, окольничий тоже отказался принимать столь серьезное решение, памятуя о клятых ляхах, прикативших столь не вовремя, и отправил вестника к царю, в Вознесенский монастырь.

Но и туда удалось попасть не сразу. Борис Федорович находился коленопреклоненным близ захоронения любимой сестры Ирины, и гонца к нему бестолковая немчура из царской охраны поначалу наотрез отказалась пропустить.

Мол, государь повелел никому его не беспокоить.

Пришлось возвращаться к Семену Никитичу и уже вместе с ним повторно идти в монастырь. Опять-таки и Борис Федорович принял решение не сразу, вдруг, а некоторое время размышлял и колебался.

После всего этого гонец — на сей раз по государеву повелению — вскачь понесся к Сухаревским воротам Скородома, где размещались ближайшие стрелецкие слободы.

Словом, пока подьячие ждали, уже стемнело — день выдался пасмурный, а потому большой отряд в пять сотен стрельцов явился к подворью Романова не только вооруженный до зубов, но и с зажженными факелами, так что о скрытности оставалось забыть.

Зато на штурм ворот пошли бодро, не таясь, чего уж тут, и оттого потерь почти не было — всего-то пяток человек, которых завалили особо ретивые холопы Федора Никитича.

С убивцами особо не чинились — рассвирепевшие стрельцы прикончили их сразу, не догнав лишь одного отчаюгу, который сумел лихо свалить обоих сторожей, выставленных позади подворья, чтоб никто не утек, и убежать в неизвестном направлении.

Искали, конечно, но Москва велика — поди полазь в потемках.

Потому Федора Никитича в пыточную приволокли лишь на следующий день. Однако Семен Никитич поначалу отчего-то стал задавать ему вопросы, касающиеся не готовившегося супротив государя бунта, а иные, коих старший из братьев Никитичей вовсе не ожидал и оттого поначалу опешил.

— Отрока мне повидать хотелось бы, коего звать Юрием и с коим в тайной беседе ты, Федор Никитич, отчего-то поминал угличского Димитрия, незаконного сына государя Иоанна Васильевича. [439]

— Мало ли у меня отроков, всех не упомнишь, — с вызовом откликнулся боярин, выгадывая время и стараясь понять, что еще знает об этом отроке Годунов. От этого зависело и как именно надлежит отвечать.

Однако Семен Никитич был воробей стреляный, тайным сыском ведал не первый год, а потому сразу приметил тень растерянности, скользнувшую по лицу Романова, и постарался не дать допрашиваемому передышки.

— Ты, Федор Никитич, либо вовсе дурак, либо в одночасье и впрямь последний умишко растерял. С тобой же покамест по-доброму речь ведут. Ежели мы о бунташных делах твоих говорю заведем, тогда уж все — из-под топора не уйти…

— А мне так и так из-под него не уйти, — хрипло выдохнул Федор Никитич.

— Э нет, милок. Борис Федорович у нас добрый, даже излиха, потому и велел тебе передать, что, ежели отдашь отрока — милость явит. А его слово крепкое — сам ведаешь, коли что пообещал как уж не отступится.

— А не посулился он задавить тихонько, чтоб не мучился? — ехидно осведомился Романов.

— Отчего ж так худо о своем государе мыслишь? Жить будешь, уж ты мне поверь. Сошлет, конечно, не без того, да ведь тут иное главней — где-нигде, а жизнь есть жизнь. Опять же без вони московской, без галдежа уличного, на свежем воздухе, и людишек с собой дозволит взять для услужения, и братьев твоих терзать мне будет ни к чему.

— Не ведаю, о чем ты, — упрямо повторил Федор Никитич, тем более что он действительно понятия не имел, где сейчас Юрия отыскать.

Едва на его подворье появился гонец от брата Михаила, как он тут же метнулся к Юрко — сопляк должен исчезнуть.

Если насчет бунта, то тут поди докажи еще, что он собирался делать, коли о том знали пока лишь четверо его братьев да еще кое-кто из родовитых. Но после того, как на дыбу вздернут «царевича» и тот выложит все, что якобы знает, останется лишь самому молить бога о смерти.

Был бы лишний день в запасе, самолично сварил бы кое-что да угостил сопляка пахучим медком, а теперь приходилось спасать — иначе и самому смерть.

Да и жаль было собственных трудов.

С тем и взбегал наверх, однако в опочивальню подняться не успел, нос к носу столкнувшись с Юшкой Отрепьевым.

— Упредил я его, — коротко сообщил тот. — Одевается.

Нужное решение пришло в голову боярину сразу же.

— Ты сейчас загляни ко мне, — распорядился Федор Никитич. — Возьмешь кошель с серебром, его, — кивнул он в сторону двери, — прихватишь, и уходите вдвоем. Одна надежда ныне — на тебя. А опосля выведи его из Москвы да проводи до рубежей.

— Затемно уйдем, — деловито кивнул Юшка и уточнил: — В Литву?

— Знамо, туда, — кивнул Романов.

— А далее нам с им куда и что?

— Далее… — протянул Федор Никитич и задумался.

С одной стороны, негоже оставлять юноту одного — жизни вовсе не ведает.

С другой — а что им вместе делать?

И опять же в душе еще теплилась надежда, что вдруг не все потеряно.

Да, многое, пусть очень многое, лишь бы не все. А тогда можно сызнова попытаться, и этот мальчишка очень даже пригодится, если, конечно, не пропадет.

А чтоб не пропал…

И вновь его осенило простое решение.

— Далее пусть он покамест в монастыре схоронится, а ты обратно сюда. Да на подворье ко мне сразу не суйся — допрежь разузнай, что к чему, а уж опосля… И, ежели меня нет, искать не спеши, лучше выжди немного. Сыщешь место?

— У меня в Чудовом монастыре брат деда Замятня кой год в келье грехи замаливает, — криво ухмыльнулся Отрепьев.

— Вот и славно, — обрадовался Федор Никитич. — А у меня как раз тамошний игумен в знакомцах. Только… — Он вновь сделал паузу, прикидывая, как лучше, и продолжил: — В мирском сюда не суйся, чтоб после никто не судачил. Прими где-нибудь постриг, а уж потом в Чудов. Да с медком поостерегись — не буянь там нигде, а то живо сыщут, — почти просительно предостерег он.

Умоляющий тон властного боярина Отрепьеву пришелся по душе.

— Нешто сам не смыслю? Покамест все не сполню, вовсе к нему, проклятущему, не притронусь, зарок даю, — заверил Юшка боярина. — Тока вот с постригом как-то оно не того… — замялся он. — Не люблю я жизни монашеской. Не личит [440] она мне.

— Так ведь клобук не гвоздями к голове прибит, — нашелся Федор Никитич. — Придет время, и скинешь.

— В расстригах буду. Тоже не больно-то весело.

— А тебе-то не все равно?

— Да, пожалуй, оно и впрямь, — пожал плечами Юшка и, получив от Романова кошель с серебром, мгновенно исчез.

И сейчас уже подвешенный на дыбу Федор Никитич продолжал колебаться — сказать или нет Годунову всю правду. Однако боль прекратила колебания, пришлось выкладывать, но хитро. Поведал лишь о том, что ушел сын стрелецкого сотника Юшка Отрепьев. Когда и куда — тут он ничего не ведает.

Семен Никитич не удовлетворился кратким ответом, а махнул рукой подручным, чтоб продолжали. Спустя еще несколько минут окончательно потерявший силы и охрипший к тому времени от крика Романов поведал Годунову, что пошел он, как ему мыслится, к западным рубежам, в Литву.

— А пошто отпустил? — не унимался Семен Никитич.

— Жаль взяла, — хрипел, подвывая от боли, Федор Никитич. — Вовсе молодой, к тому же родич, а ты бы его небось тоже на дыбу.

— Юшку твоего точно вздернул бы, — согласился Годунов. — Вор он, а сидючи в осаде на твоем подворье, вконец заворовался — стрельца убил, а может, и двух. Но допрежь скажи про другого, с коим ты о царевиче говорю вел. Кто он таков?

— С ним и вел. Он вопросил — я и ответил. Да царевич-то тут при чем? Сам сказывал — незаконный, да и сгнил уж давно поди.

— Э нет, — хитро ухмыльнулся Семен Никитич. — Отрепьев — ражий [441] детина, а тот вовсе малец летами.

— Путаешь ты чтой-то, боярин, — упрямо прошептал Федор Никитич, понимая, что тут честный ответ лишь усугубит все окончательно.

— У меня послухи николи не ошибались, — возразил Годунов.

— Ан разок дали-таки промашку, — не сдавался Федор Никитич, мечтая о единственном — потерять сознание, чтоб не чувствовать дикой боли в предплечьях.

Годунов властно махнул рукой, и Федор Никитич даже успел удивиться — казалось, что сильнее болеть уже не могло, некуда, ан поди ж ты…

Но удивление длилось недолго — на небесах кто-то сжалился над узником, и он, как и мечтал, ушел в беспамятство.

Последующие дни результата тоже не принесли. Старший Романов упорствовал в своих показаниях, а прочие — Годунов чуял это — вовсе ничего не знали.

Искренне недоумевая, отчего вдруг у следствия объявился неизъяснимый интерес к Отрепьеву, говорили они о нем охотно, не считая должным что-либо скрывать, хотя никто, кроме брата Михаила, толком о нем ничего не знал.

После трех дней допросов Семен Никитич уже решил было, что Бартеневу помстилось, но тут его неожиданно осенило — что, если окаянный Юшка ушел не один, а как раз с тем, кого описывал бывший казначей Александра Романова?

Тогда все сходилось и укладывалось, кроме одного — кто этот второй?

Но Федор Никитич на все расспросы отвечал, что он боле ничего не помнит, ибо новиков у него на подворье хватает, а таить что-либо от государя он не собирается и в подтверждение истинности своих слов готов на иконах побожиться, что как только сам Годунов подсобит ему и назовет не только имечко отрока, но и чей тот сын, так он, Романов, мигом все припомнит и тут же выложит, ровно на блюде.

Семен Никитич к тому времени успел порасспросить дворню, но те мямлили несуразицу или вообще все путали — один так и вовсе хоть и припомнил этого юноту, но назвал его Отрепьевым, чего быть никак не могло, и получалось все не слава богу.

«В конце концов, — решил окольничий, — беда невелика, коли эта парочка сбежит в Литву», — и прекратил следствие.

Правда, рогатки на приграничье выставили, выслав несколько сотен стрельцов, чтоб перехватить Юшку Отрепьева и его спутника, но безрезультатно.

Что касаемо Романовых, то царь сдержал обещанное слово — на плаху никто не попал, всем была назначена только ссылка. Лишь одному человеку он сделал добавку, впрочем, не выходя за рамки данного им обязательства, — велел постричь Федора Никитича в монахи.

Скорее всего, не забыл Борис Федорович жадного взгляда старшего из братьев Романовых, устремленного на царский скипетр, потому и отдал такое распоряжение, чтоб больше не мечталось, о чем не следует.

Да заодно постригли и его жену.

На остальных братьев Романовых, равно как и на их многочисленных родичей — Черкасских, Репниных и Сицких, рясу надевать Борис Федорович не велел.

Пусть надеются на царскую милость, ибо надеющийся на что-то не так опасен, как потерявший все…

Глава 11 Лекарь умер — да здравствует философ!

Когда Квентин пришел в себя настолько, что был в состоянии выдержать дальнейший путь, я уже знал последующий маршрут движения, но вначале отправил обратно в Москву Ахмедку и Игнашку с его молчаливым спутником.

Кстати, дознатчик так вошел в азарт, что ни в какую не хотел возвращаться, уверяя меня, что он куда нужнее окажется в Путивле. Может, оно и так, но уж больно разношерстная компания подбиралась. Настолько разношерстная, что только один ее состав мог навести на ненужные подозрения.

Пришлось схитрить и заявить Князю, что я бы и сам с радостью прихватил его, но вот беда — пришел к выводу, что в обучении моих самых лучших разведчиков, которые, по сути, тоже являются дознатчиками, разве что военными, как раз по этой линии имеются существенные пробелы, кои необходимо восполнить.

— А восполнить их в силах только один-единственный человек — это ты, Игнатий, — торжественно заметил я.

Бедный Игнашка вначале даже оглянулся, не понимая, к кому я обращаюсь, — уж больно непривычно ему было слышать свое полное имя. Лишь чуть погодя до него дошло, что Игнатий — ни кто иной, как он сам.

Кстати, действительно, искусство перевоплощения и умение вызнать все необходимое в обычном и на первый взгляд пустопорожнем разговоре — вещь чертовски необходимая.

И как это я раньше не додумался использовать Князя для такой учебы?

Я быстренько сочинил записку, адресовав ее Зомме, где растолковал, для чего принимаю нового учителя на временную службу в качестве наставника ратников особой сотни.

Вот только с оплатой возникала проблема.

Если отстегивать столько же, сколько я платил ему во время поездки в Углич, то возмутятся не только десятники, но и стрельцы-сотники — им-то причитается в два раза меньше. А коли подрубить ее, сделав как у них, может заартачиться сам Игнашка.

Но когда я осторожно намекнул насчет суммы, Князь даже не колебался, охотно кивнув головой.

— Сей почет дорогого стоит, — пояснил дознатчик свою уступчивость.

— Но обучишь их… за три месяца. Хватит тебе времени? — осведомился я.

— Негусто, — пожал плечами Князь. — Но ежели призадуматься, им особливой тонкости не надобно. То в говоре о своем злате-серебре народец недоверчив, а коли дойдет до чего иного, лишь подпихнуть чуток, и вмиг запоет, яко соловей, так что не сумлевайся, княже, уложусь.

На том мы простились и расстались.

Поначалу наша оставшаяся четверка шла строго на запад, чтоб не связываться с засечной чертой, расположенной несколько южнее.

Затем, после того как дошли до Десны, двинулись параллельно руслу замерзшей реки на юг, держась в десятке верст от ее правого берега, то есть ближе к польско-литовской границе.

Разумеется, путешествовать по ровному льду куда легче, вот только крепости тоже стояли на берегах, и в первую очередь Новгород-Северский, в который нам соваться было не с руки.

Можно было бы не забирать так далеко на запад, но где-то по левому берегу реки вовсю орудовали царские воеводы, и, судя по рассказам, свирепствовали так, как не каждое войско ведет себя в чужой стране.

Впрочем, мы и тут, где было относительно спокойно, заглядывали в деревни очень осторожно — поди угадай, в какой из них сидят стрельцы Годунова, а в какой — воеводы Дмитрия. Учитывая, что поляки в войске последнего тоже те еще парни, не говоря уж о казаках и прочей голытьбе, мне ни с кем не хотелось встречаться раньше времени.

Приходилось все время разделяться и перед каждым ночлегом выжидать, разглядывая из укрытия, что там творится, а уж потом, в сумерках, когда становилось понятно, что никого посторонних нет, заезжать на постой.

Платили мы исправно, а потому принимали нас радушно. Всякий раз мы даже прикупали немного провианта с собой — кто знает, где доведется встретить следующую ночь.

Вообще-то погода стояла теплая, зима не баловала особыми морозами, и если бы не здоровье Квентина, то я вообще бы предпочел спать в лесу у костра, но шотландец только-только отошел, а потому, опасаясь рецидива, приходилось идти на риск.

Но все хорошо, что хорошо кончается. Закончилась и наша дорога. Подъехали мы к Путивлю в последний день зимы, двадцать восьмого февраля.

Солнце, позабыв про зимний месяц, щедро заливало своими лучами всю округу, сам Путивль стоял перед нами как картинка, особенно издали, и настроение у меня было лучше некуда. Я верил в себя, в свою счастливую звезду и не сомневался, что все задуманное получится при любом раскладе.

Но пословица не зря гласит: «Если хочешь рассмешить бога, расскажи ему о своих планах».

Интересовался ли господь конкретно моими — не знаю, но если да, то хохотал он долго…

Столкнуться с вооруженными людьми нам все-таки довелось. Я уже расслабился, завидев стены Путивля, и, как следствие, потерял осторожность, за что немедленно поплатился.

Когда наш квартет поднялся на небольшой холм, где-то в паре километров от города зоркий Дубец заприметил множество всадников.

— Уходить надо, княже, — озабоченно произнес он, тыча пальцем в их сторону.

Но я его не слышал. Застыв как столб, я ошалело разглядывал красное знамя, гордо развевавшееся в гуще беспорядочно перемещающихся по полю всадников.

— Что за чертовщина? — шептал я, усиленно тараща глаза и пытаясь понять, откуда оно тут взялось, да еще с серпом и молотом, только почему-то черного цвета…

Недоразумение выяснилось немного погодя. Ничего похожего на серпасто-молоткастое на самом деле на знамени не было. Очевидно, из-за красного цвета полотнища мозг услужливо дорисовал моему воображению и все остальное.

При ближайшем рассмотрении я увидел, что на знамени был изображен вовсе не символ государства рабочих и крестьян, а вполне обычный двуглавый орел, гордо растопыривший свои крылья на золотом фоне.

Касаемо самих всадников оказалось, что Дмитрий, справедливо понимая, сколь гибельно для войска безделье, устроил обычные учения, до которых он был большой любитель.

Мы не остались незамеченными. Почти сразу в направлении холма устремились пара десятков бравых шляхтичей, а еще полсотни, но куда беднее одетых — во всяком случае, ни на одном доспехи не блестели, в отличие от движущихся по прямой, — рванули в обход.

— Вы чьи? — строго осведомился всадник, первым добравшийся до нас, и по тому, как почтительно все прочие уступили ему место, стало ясно, кто именно возвышается передо мной.

Выглядел он так себе. Плечи — да, широкие, зато между ними и головой почти ничего не имелось.

«Вот палач у Годуновых намучился бы, — почему-то подумалось мне. — По такой короткой шее не вот и попадешь». — Но я тут же отбросил несвоевременные мысли прочь.

Впрочем, короткая шея не была его единственным недостатком.

Нос бульбочкой, глазки небольшие, а возле них на носу две бородавки. Одна так себе, а вот вторая, с правой стороны, ближе к глазу, — изрядная.

Из-под небольшой шапочки с пером сверху, надетой чуть набекрень — тоже мне щеголь сыскался, — виднелись светлые с рыжинкой волосы.

А вот ни бороды, ни усов я не приметил, равно как и легкого намека на щетину — не иначе как цирюльник трудится каждый день.

Хотя тут я ошибся. Позже я узнал, что работы для парикмахера почти не было — слабовато росли волосы на его лице, к тому же и редковато.

— Здрав буди, государь! — почти весело произнес я и, соскочив с коня, отвесил вежливый поклон.

Следом с секундной заминкой моему примеру последовала и вся моя троица.

Поначалу настрой у встречающих, да и у самого Дмитрия был несколько настороженным, но потом, когда они поняли, что мы действительно направляемся в Путивль на поклон новому русскому царю, все разом переменилось и отношение стало совершенно иным.

Сам Дмитрий перещеголял по радушию всю свою свиту. Более того, в первые же минуты, едва узнав, кто мы такие, он не просто распростер объятия, но и распорядился устроить по такому случаю доброе застолье.

Причина горячего гостеприимства стала мне понятна чуть погодя. Оказывается, мы — первые перебежчики, появившиеся у него в это тревожное время.

После поражения под Добрыничами и его панического бегства в Рыльск, а затем в Путивль, не только русским, но и многим полякам стало казаться — и справедливо, — что дело угличского царевича на сей раз потерпело сокрушительное и окончательное фиаско и теперь не имеет ни малейшей надежды на возрождение.

Вообще-то так оно и было. Уверен, проживи Борис Федорович хотя бы на несколько месяцев подольше, и он восторжествовал бы.

Никогда царское войско вкупе со всеми воеводами, начиная с Петра Басманова, не отважилось бы на прямую измену Годунову-старшему.

И тут явились мы.

Когда же он узнал, что двое московских беглецов являются не просто учителями юного Федора, но и весьма важными особами, а один принадлежит к древнему роду шотландских королей Мак-Альпинов, хотя и давным-давно изгнанных из своих владений, то и вовсе расцвел, как майская роза.

Словом, не прошло и нескольких часов, как мы с Квентином уже сидели с ним за одним столом, правда, не рядом, а поодаль. Места справа возле самого Дмитрия тщательно охранялись русскими боярами и дьяками, которых он нам представил, найдя для каждого какое-нибудь доброе слово, восхваляющее его доблесть, честь, смелость, отвагу и прочее.

Всех не упомню, да и ни к чему, однако угрюмое лицо князя Василия Михайловича Рубца-Мосальского запомнилось мне хорошо, тем более что именно о нем Дмитрий распространялся дольше всего, в стихах и красках повествуя, как сей князь спас его от плена под Добрыничами, вовремя отдав ему коня, когда под самим царевичем подстрелили лошадь.

После него сидели еще несколько, из коих больше всего запали в память двое. Первый — боярин Лыков — был изрядно лыс, что на Руси по нынешним временам не часто встретишь.

Вторым был Богдан Сутупов, назначенный Дмитрием дворцовым дьяком в благодарность за царскую казну — жалованье для служивых людей всей Северской земли, которую Сутупов привез самозванцу.

Этот запомнился мне своей хитрющей рожей и тем, что его левый глаз был постоянно прищурен.

А вообще предателей за столом хватало…

По левую же руку от царевича — впредь я буду называть его именно так, как он сам себя величал, — расположились знатные поляки: гетман Адам Дворжицкий, полковники Станислав Гоголинский и Адам Жулинский, а также командир гусар Бялоскурский, начальник передовой стражи Неборский и прочие командиры рот.

С первой же встречи запали в память и католические священники.

Их за столом присутствовало трое, и каждый был не просто священнослужителем, но личностью: вкрадчиво-келейный Каспер Савицкий, мечтательный синеглазый Андрей Лавицкий и невозмутимый Николай Чижевский.

Чувствовалась во всех них некая внутренняя сила.

Впрочем, одинарных людей в орден иезуитов, наверное, и не принимали.

Из остальных шляхтичей никого упоминать не стану — слишком много чести.

К тому же, признаться, мне они по большей части не понравились. Эдакое лощеное, холеное, чванливое… быдло. Последним словом они надменно величали всех, кто не принадлежал к их кругу, но сами были ничем не лучше.

Разве что одеждой.

Возможно, когда Дмитрий только-только пересек рубежи Руси, польский контингент был несколько иным, но сейчас, после Добрыничей, многие разбежались, и оставалось лишь руководство — эти были поспокойнее, да одни отчаюги.

Последним в Речь Посполитую возвращаться не имело смысла, поскольку в лучшем случае их там ждали королевские судебные приставы с кучей долговых расписок, оплатить которые они не могли, да и не собирались этого делать, в худшем… Ну тут в зависимости от того, сколько «подвигов» на счету каждого из них.

Пять казачьих атаманов, среди которых ярче всех выделялся бесчисленными шрамами на лице Корела, пришлись мне по душе гораздо больше. По крайней мере, их дружелюбие было искренним и не носило оттенка надменности.

Пил я весьма умеренно, следуя примеру самого царевича, который, как я заметил, к вину почти не притрагивался.

Об этом я и сказал во всеуслышание, отказавшись от четвертого по счету кубка и заявив, что долг хороших подданных всецело брать пример со своего государя, особенно если он благой.

Да и вообще, как сказали мудрые, первая чаша принадлежит жажде, вторая — веселью, третья — наслаждению, а четвертая — безумию и потому является лишней.

Правда, первую я хоть и не испытывал жажды, но опрокинул залпом. А куда денешься, коль за тебя пьет, точнее, пригубляет сам царевич, да еще произносит речь.

Кстати сказать, говорил Дмитрий весьма выразительно, дважды довольно-таки к месту сославшись на древнихавторов и даже удачно ввернув пару латинских выражений.

Правда, в последних он, насколько я успел заметить, оказался слабоват, ошибившись в произношении, что я про себя тут же зафиксировал.

Вторую чашу тоже пришлось пить, поскольку слово предоставили мне, а тостующий должен осушить кубок до дна в знак того, что сказанное им искренне и идет от всей души.

— Часто в жизни бывает так: есть желание — нет воли, есть воля — нет дела, есть дело — нет желания… — заявил я громко. — Но у тебя, государь, имеется все — такое встречается очень редко. Ты рожден с солнцем в крови и умеешь жить дерзко, достойно и красиво! Но я не стану ничего выдумывать и льстить тебе, ибо кого уважают, тем никогда не льстят, потому что уважение чтит, а лесть насмехается. — Я сделал паузу, неспешно обведя взглядом всех присутствующих, и обратился уже к ним: — Думается, в этом случае будет более достойно просто повторить слова древних, кои так метко подходят к Димитрию Иоанновичу. Macte animo, generose puer, sic itur ad astra. — Но, заметив непонимание на зардевшемся от удовольствия лице царевича, сразу перевел: — Хвала тебе, благородный отрок, так идут к звездам. — Однако, щадя самолюбие Дмитрия, сразу пояснил причину перевода, повернувшись к бородатым боярским рожам: — Зрю, что кое-кто не ведает благородной латыни, потому и произнес сызнова на русском языке, какового постараюсь придерживаться и впредь, ибо приличия требуют говорить на том языке, кой понятен всем окружающим.

— Матка боска! — рявкнул какой-то усатый красномордый шляхтич, сидящий неподалеку от меня. — Хотел бы я видеть, кто посмеет запретить мне говорить не на языке варваров, а на звучной латыни! — И тут же выдал некую тираду, из которой я понял лишь первое слово.

Вообще, судя по произношению и обилию шипящих звуков, это навряд ли была латынь. Дмитрий досадливо поморщился, но не сказал ни слова. Однако его недовольство не осталось незамеченным.

Поддержка пришла со стороны духовенства. Ксендз Савицкий умиротворяюще, но в то же время достаточно твердо произнес что-то, причем с тем же обилием шипящих, после чего буйный пан заткнулся.

К сожалению, только на время.

Благородным рыцарям спокойно никак не сиделось. Хотя понять их можно — пребывать чуть ли не взаперти, тем более когда врага под стенами не видать, весьма утомительно, и каждый новый человек для них — развлечение. Эдакая свежая струя кислорода в затхлом воздухе повседневного бытия.

И началось.

Особо отличался тот самый краснорожий, которого, как я узнал, звали паном Станиславом с чудной фамилией Свинка.

— А ты чего пришел-то сюда? — довольно-таки грубо осведомился он.

— Потому что царевич во мне нуждался, — ответил я.

— Ну да?! — захохотал он.

— Правители нуждаются в мудрецах значительно больше, чем мудрецы в правителях, — вежливо пояснил я. — Но, если таковых нет, сойдут и философы.

— И что дала тебе философия? — надменно осведомился он.

— Увы, но мысли философа как звезды, — развел руками я. — Они не дают света, потому что слишком возвышенны. Поиск истины вообще занятие неблагодарное. Философия торжествует над горестями прошлого и будущего, но горести настоящего торжествуют над самими философами, так что моя наука не дает доходов. — И вздохнул. — Правда, избавляет и от расходов.

— То-то я вижу, что ты сидишь в углу, на отшибе, — насмешливо заметил он. — Ну и как, нашел истину?

— Каждый человек ищет ее, но только одному богу известно, кто ее нашел, — уклонился я от ответа. — А что касаемо дальнего угла… Так ведь это глупости свойственно выступать вперед, чтобы ее все видели. Ум же всегда держится сзади, чтобы видеть самому.

Иногда влезали и из второй, русской половины.

— Коли ты в таких летах стал философом, выходит, что и я могу им стать? — заметил с легкой насмешкой князь Рубец-Мосальский и, поглаживая свою пышную бороду, добавил: — Вид-то у меня куда лучшее для философа.

Ему я ответил несколько жестче, чем следовало, — терпеть не могу изменников.

— Barba philosophum non facit. — Но тоже сразу перевел, в первую очередь для царевича: — Борода не делает философом. Прости, боярин, но так сказывали древние.

— А коли она отсутствует, то и вовсе рано заниматься философией, — заметил кто-то из зевающих шляхтичей.

— Великий мудрец древности Эпикур сказал: «Кто говорит, что заниматься философией еще рано или уже поздно, подобен тому, кто говорит, что быть счастливым еще рано или уже поздно», — удачно парировал я.

Дмитрий все это время помалкивал. Лишь раз он поинтересовался у меня, почему я так мало ем.

Вообще-то замечание не совсем справедливое, поскольку я к тому времени успел умять шмат копченой грудинки, по куску от каждой из многочисленных колбас, половину зайца и изрядный кусман балыка вместе с поросячьей ножкой, а теперь лениво грыз моченое яблоко.

Но делать нечего, надо отвечать.

— Я следую заветам древних эллинов, учивших, что завтрак надлежит съедать одному, обед делить с другом, а ужин отдавать врагу, государь.

Дмитрий хмыкнул и бросил взгляд на пирующих.

Если шляхтичи еще так-сяк, то на другой половине процесс поглощения был в разгаре, причем народ не просто ел или кушал — он жрал. Смачно, в три горла, старательно набивая свои объемистые чрева.

— Твои гости — счастливые люди, — заметил я, улыбаясь. — Судя по отменному аппетиту, у них нет ни врагов, ни друзей, потому им можно ни с кем не делиться.

Царевич неопределенно хмыкнул, еще раз брезгливо покосился на русскую половину, но ничего мне не ответил.

Однако слушал он мою легкую пикировку со шляхтичами весьма внимательно, а стоило мне в очередной раз процитировать что-нибудь на латыни, как он тут же шевелил губами, беззвучно повторяя фразу следом за мной, после чего удовлетворенно кивал головой.

«Ишь как старательно запоминает», — удивился я, но вновь отвлекся на очередное замечание о том, что философом быть хуже, чем даже обычным нищим, поскольку последним люди хоть подают милостыню.

— Так ведь подающие предполагают, что хромыми и слепыми они еще могут стать, а философами — никогда, — спокойно пояснил я.

Попутно приходилось отдуваться и за притихшего шотландца, который явно оробел и все больше помалкивал, сидя рядом со мной.

На вопрос, почему это пан Дуглас молчит, я честно заметил, что сему пану в жизни доводилось часто раскаиваться в том, что он говорил, но он никогда не сожалел о том, что молчал. К тому же истинное достоинство подобно реке — чем она глубже, тем меньше издает шума.

Вроде бы на время от Квентина отстали, зато с новой силой напустились на меня.

— Мне доводилось изучать философию в Виленской духовной академии, но я, признаться, так до сих пор и не понял, о чем именно сия наука, — простодушно сознался мой улыбчивый сосед по столу Михай Огончик, скромный и молчаливый шляхтич лет двадцати восьми — тридцати.

— Оно и неудивительно, — дружелюбно ответил я ему — уж очень приятное исключение от прочих разудалых панов-рыцарей представлял этот парень. — Это путь из многих дорог, ведущих из ниоткуда в никуда, и представляет собой лишь неразборчивые ответы на неразрешимые вопросы.

Были и откровенно хамские замечания. Все тот же пан Станислав с длиннющими усами, которые были, по всей видимости, предметом его гордости, грубо тыча пальцем на дырку в моей одежде, с явной издевкой осведомился:

— Что это у тебя, пан философ, никак ум из кафтана выглядывает?

— Нет, — не выдержав, резко ответил я. — Это глупость туда заглядывает.

Ответ шляхтичу не понравился. Он ехидно прищурился:

— А на сабельках ты, пан философ, столь же резв, как и на язык?

Но ответить я не успел.

Дмитрий поднялся со своего места, заметив, что время позднее и уже пора на отдых, а проходя мимо меня, остановился и, недвусмысленно положив руку мне на плечо и кивнув в сторону двери, во всеуслышание объявил:

— Воля ваша, ясновельможные панове и великие бояре, а князя Мак-Альпина я от вас забираю, ибо и сам хочу насладиться мудростью сего философа.

— Дозволь также уйти и князю Дугласу, — попросил я. — Он недавно переболел, и достаточно тяжело, а потому дорога для него была более утомительной, нежели для меня.

Дмитрий согласно кивнул, повелительно сказав что-то слугам, и я, успокоившись, что шотландец не останется тут без меня, а то мало ли — один пан Свинка чего стоит, — последовал за царевичем, ликуя в душе.

Что может быть лучше разговора тет-а-тет, для того чтобы понять натуру человека?

Правда, выйдя на свежий воздух, мы с царевичем почему-то пошли в сторону… каменной громадины собора, раскорячившегося посреди Путивльского кремля.

Если молиться или присягать, так я вроде указал, что лютеранин. Тогда зачем?

Недоумевая все сильнее, я тем не менее, не задавая лишних вопросов, продолжал идти за царевичем, который решительно устремился на штурм нескончаемой узкой кирпичной лестницы.

«На колокольню, не иначе, — решил я. — Но туда-то за каким лядом?»

Однако все объяснялось гораздо проще.

Оказывается, именно тут располагались его личные покои, в которых он творил, писал указы и вообще трудился в поте лица. Впрочем, покои — слишком сильно сказано. Просто комната, хотя и достаточно просторная.

Убранством она напоминала рабочий кабинет, причем достаточно часто посещаемый. О последнем наглядно свидетельствовали раскиданные на столе в живописном беспорядке свитки, а также явно неоконченный лист, подле которого лежало небрежно брошенное гусиное перо.

— Я не хочу, чтоб кто-то нам мешал или встревал в твой рассказ, — пояснил он мой вызов сюда. — Думаю, что поведать о своей жизни тебе тут будет гораздо удобнее и спокойнее. К тому же может статься, что у тебя есть такое, что не хотелось бы разглашать прилюдно, но мне, — подчеркнул он последнее слово, — надлежит знать всю правду о вас обоих. Особливо же причину, по коей твой друг Квентин угодил в немилость у царя Бориса.

— Только дай слово, государь, что оная тайна будет тобой соблюдена и больше о ней никто не узнает, — вздохнул я, понимая, что хоть кратко, в самых общих словах, но рассказать о несчастной любви Квентина к царевне все равно придется, иначе преодолеть подозрительность царевича не получится.

— Можешь быть спокоен, — согласно кивнул Дмитрий, и я приступил к повествованию.

Разумеется, о том, что Дуглас якобы незаконнорожденный сын короля Якова, я вовсе ничего не говорил, полностью обойдя эту тему стороной, а потом вообще перешел на собственную личность.

Ты спрашиваешь: кто я?.. Я философ,
Мудрец и звездочет, а также врач!..
Лечу прикосновением и взглядом
И множество иных творю чудес!.. [442]
К сожалению (а может, и к счастью, учитывая мои «превеликие» познания), на врачевание он не клюнул, сразу заявив, что не нуждается, ибо здоров.

Интересно, периодические припадки «черной немочи» не идут в зачет или их нет вообще?

Ладно, выясним позже, а пока поднажмем на философию и… латынь.

Да-да, еще в самом начале, рассказывая о шотландце, я на всякий случай ввернул кое-что из «мертвого языка», заметив, что сей magister bonarum atrium [443] помимо всего прочего еще и пиит, а, как известно, poeta semper tiro. [444]

После этого мне, исходя из недовольного выражения лица царевича, вновь пришлось быстренько переводить все на русский, и я сделал окончательный вывод, что парень знает латынь только по верхам — что услышал, то и запомнил.

В то же время Дмитрий весьма высоко ценит знание этого языка и сам не прочь приобщиться. Об этом явственно свидетельствовал не только его беззвучный повтор моих фраз, произнесенных еще на пиру, но и его поведение в этой комнате.

Стоило ему услышать что-то новое и перевод, он тут же, как бы между прочим, со скучающим видом взял чистый лист бумаги и быстренько на нем что-то написал.

Позже, улучив момент, я скосил глаза на этот лист. Так и есть — моя латынь и рядом перевод, причем все на русском языке.

После этого я позволил себе вольготно пользоваться языком древних римлян, благо что университетский спецкурс «Латинская философская терминология» сдал в МГУ на «отлично». В конце своего повествования я заявил:

— Dixi. Этим словом, означающим «Я высказался», заканчивали свои речи сенаторы Рима. Я прошу прощения, царевич, но целый год учительства породил во мне некие навязчивые привычки, от которых тяжело избавиться в одночасье. В их число входит и чрезмерное употребление латыни. К тому же твои приближенные из шляхтичей не чураются ее употреблять, и потому не хотелось бы ударить в грязь рожей, яко говорят у вас на Руси.

— Ништо. — Он беззаботно махнул рукой. — Признаться, я и сам ее худо разумею. А в грязь у нас на Руси падают лицом, — заметил он, улыбаясь и явно радуясь, что сумел поправить меня.

«Честное признание, — отметил я в уме. — Кажется, начинаю понимать, как и чем он привлекает людей на свою сторону. Во всяком случае, достоинства у него имеются, а как с недостатками, поглядим».

— …мне даже приятно вот так вот вести беседу с истинно ученым мужем, а не с теми, кто лишь кичится своими познаниями, коих на самом деле у них нет, — донеслось до меня.

Что ж, сдается, мы с Дмитрием не просто поладим, но и найдем общий язык, после чего я и приступлю к его нейтрализации.

Вот только каким образом?

Если с парнем играют «втемную», в чем я уверялся все больше и больше, то он, по сути, ничем не виноват, так что причинять ему зло не хотелось бы.

Да и смысла нет.

Куда проще, как я и планировал еще по дороге сюда, вывезти его за пределы Руси, отвалив ему тысчонку-другую…

Хотя стоп!

«Кажется, ты слишком торопишься, — осадил я себя, как норовистую лошадку. — Пока ты, парень, ничего не добился, а только начал, потому не кажи гоп… коль рожа крива», — неожиданно завершил я, припомнив угличского алхимика, и улыбнулся словам Дмитрия, который несколько смущенно заметил мне:

— А что до латыни, то ты оказал бы мне немалую услугу, князь Феликс, если бы выписал на отдельный лист то, что тебе ведомо.

— Перо и бумага, думаю, сыщутся? — деловито осведомился я. — А приступить смогу хоть сегодня.

— Не к спеху, — обрадовался Дмитрий. — Чай, отдохнуть с дороги надобно, потому не торопись…

Я не торопился, но все равно закончил бы не через неделю, а гораздо раньше — не так уж хорошо я ее знаю. Все-таки спецкурс философского факультета — это не филологический, а потому количество фраз и выражений в моей памяти не превышает нескольких сотен, но меня отвлекал сам царевич.

Очевидно, общение с Квентином было ему менее интересно, чем со мной, тем более его влюбленность в дочь злейшего врага тоже поставила некий незримый барьер, переступать который Дмитрий не собирался.

Длились его навязчивые визиты ровно до тех пор, пока я не напомнил царевичу, что и у Дугласа тоже есть чему поучиться, хоть в танцах, хоть в знаниях геральдики, кое необходимо для любого государя, тем более в стране, где знатоки этих предметов пока отсутствуют.

Последнее его всерьез заинтересовало, и далее царевич меня практически не доставал.

О том, что шотландец неосторожно выкажет как-нибудь свою неприязнь в отношении Дмитрия, я не беспокоился — Квентин на удивление быстро переменил свой взгляд на путивльского царька.

Уже спустя пару дней Дуглас как-то вечером задумчиво заметил мне, что, оказывается, у них с царевичем общие судьбы, начиная с самого рождения, да и потом тоже очень много совпадений. Оба они гонимые, оба до поры до времени не признаны.

— Вот только его отец давно скончался, — заметил я. — А твой еще на троне.

— Но зато все остальное сходится! — горячо возразил он.

Я не стал спорить — к чему? Наоборот, лишь порадовался, что Квентин стал относиться к царевичу дружелюбно — значит, ничего враждебного не ляпнет.

Однако еще через пару дней обратил внимание, что приязнь как-то резко переросла в значительно большее.

Даже об уроках с Дмитрием Дуглас рассказывал исключительно в восторженных тонах — и как он быстро учится, и как легко все схватывает.

И вообще, только по одной грациозности движений и плавным, величественным жестам можно сделать определенный вывод, что Дмитрий есть истинный сын царя Иоанна Васильевича.

Тайна столь резких перемен в отношении Квентина к своему новому ученику была открыта мне — разумеется, под строгим секретом — на третий день ахов и восторгов.

Впрочем, для меня это тайной не было, но я все равно поклялся хранить ее и даже перекрестился на икону в подтверждение своих слов.

Оказывается, царевич уже пообещал Дугласу, что как только он вступит в Москву, то первых делом прикажет Борису Федоровичу выдать свою принцессу Ксению Борисовну замуж.

За кого, даже не говорю — и без того понятно.

Более того, Дмитрий оказался настолько добр, что дал Квентину слово самолично присутствовать на их свадьбе, и не просто так, но в качестве посаженого отца.

— У меня есть отец, и я не хотел его обидеть, но он сказать, что так русский обычай — это да? — волнуясь, уточнил он у меня.

И это все, что его интересовало. Вот же наивный. Ну хоть смейся, хоть плачь.

«А о том, каким образом он войдет в Москву, Дмитрий тебе не говорил?» — подмывало меня спросить у шотландца, но я не стал.

Пусть поэт витает среди звезд, тем более что царевич действительно может войти в Москву, если только я ему не помешаю, а потому, коль Квентину так уж хочется упиваться иллюзиями, ради бога.

Впрочем, я отвлекся.

Признаться, я не только и не столько писал, сколько нуждался в тайм-ауте, чтобы исходя из первых впечатлений выработать стратегию своего поведения — чертовски не люблю экспромтов, которые могут быть удачными, а могут — не очень.

Итак, задачей номер один для меня являлось войти в ближайшее окружение царевича, номер два — стать если не самым ближайшим советником, то по крайней мере одним из них.

Это — в обязательном порядке, иначе о конечном успехе, какую бы цель я ни ставил перед собой, придется забыть.

Попутно я уже выяснил у лекаря, сурового Альтгрубера, все нюансы, касающиеся здоровья царевича, после чего мне стало окончательно ясно, что Дмитрий — самозванец.

Не было у него приступов эпилепсии.

Ни одного.

Как удовлетворенно поведал мне секретарь царевича Ян Бучинский — один из немногих «приличных» шляхтичей, имевшихся в окружении Дмитрия, даже когда царевич впадал в гнев, припадков не наблюдалось ни разу.

— Вот что сотворила черная мадонна, — с гордостью заметил он.

— Кто?! — обалдел я.

— Ну это так у нас в Речи Посполитой именуют матку Ченстоховскую, [445] — пояснил Бучинский, после чего с увлечением принялся рассказывать о точно таких же случаях исцеления безнадежно больных, которые из последних сил, кряхтя и стеная, добрались до Ченстоховы, кое-как вскарабкались на Ясную гору, вползли в ворота монастыря паулинов и…

Ну а дальше как в детской книжке Астрид Линдгрен: «Свершилось чудо! Друг спас жизнь друга! Наш дорогой Карлсон снова в полном порядке, и ему полагается пошалить».

Вот так вот легко и просто — пришел, помолился и выздоровел. Все в точности, как и предсказывал Борис Федорович. Доказывать обратное лучше не пытаться.

Получалось, что распускать ядовитые слухи бессмысленно — при такой вере в мощь богоматери ничто не поможет.

Зато мне стало окончательно ясно, что, даже если истинного Дмитрия удалось каким-то манером подменить, ныне под его именем выступает человек, который к угличскому царевичу не имеет ни малейшего отношения.

И на том спасибо.

Кроме того, я до конца уверился и в том, что он — не Отрепьев. То есть все мои первоначальные догадки подтвердились на сто процентов.

А что до настоящего сына стрелецкого сотника Богдана Ивановича Смирного-Отрепьева, то его я тоже успел тут повидать.

Более того, я ухитрился с ним пообщаться и даже заслужить его доверие и симпатию.

За стол к себе царевич его не приглашал — манеры монаха, мягко говоря, оставляли желать лучшего, вдобавок изрядно запачканная ряса требовала немедленной стирки, да и рожа, густо заросшая бородищей, тоже.

Однако помог… почерк.

Дело в том, что у меня он весьма скверный. Не иначе как я унаследовал его от папы-врача. Правописание и неразборчивость букв у людей этой профессии давно стали притчей во языцех.

У Отрепьева же он был отменный, сколь ни удивительным это покажется, глядя на громоздкого увальня-бугая — широкоплечего, грязноватого и с вечным перегаром изо рта.

А так как Дмитрий не делал тайны из его присутствия в своем стане, даже напротив — иногда рекламировал, когда надо было наглядно доказать вранье царской власти, то поручил переписывать мои каракули именно ему.

Более того, учитывая, что все фразы написаны по-латыни, а по-русски лишь перевод, я порекомендовал, а царевич согласился, чтобы мы с Отрепьевым трудились в одной комнате. Ну не бегать же ему то и дело, выясняя, какая именно латинская буква — t или l — стоит у меня в тексте. А здесь m или n, а тут d или b, а там…

Ну а когда сидишь целый день бок о бок с человеком, то поневоле завязывается разговор, плавно перетекающий в живой диалог, а там и в задушевную беседу.

К тому же я постоянно выручал монаха, которого вообще-то, оказывается, надо было называть отцом Леонидом — именем, данным ему при постриге. Дело в том, что без хорошей винной порции работать он не мог.

Какая уж тут каллиграфия, если руки ходуном ходят?!

Царевич понимал это, но в то же время, не желая, чтобы он надирался, распорядился, чтобы Отрепьеву выдавали утреннюю «чашу», не более. Больше наливать ему отказывались. А тут я со своей фляжкой, которая всегда полна.

Под пробку.

Причем заполнял я ее не в течение дня — могли заподозрить, а вечером, поэтому никто из слуг этому значения не придавал.

Неудивительно, что отец Леонид ближе ко второму вечеру воспылал ко мне жутчайшей симпатией.

Разумеется, я старался не злоупотреблять вином.

Мало того что мужик должен делать свое дело, так и мне вытягивать какие-то сведения из пьяного в зюзю тоже затруднительно.

Это лишь в фильмах показывают — чтоб человек разболтал какие-либо секреты, его необходимо накачать вусмерть.

На самом деле такого экстрима вообще не требуется — достаточно, чтобы он впал в состояние эйфории, которая наступает почти вслед за трезвостью, давая обманчивую легкость, некое высвобождение всех чувств и насквозь фальшивый полет мыслей.

Их-то так и тянет немедленно выложить собеседнику — всегда приятнее разделить полет с напарником, а не парить в одиночку.

А как же иначе, если мысли эти как минимум — весьма значительны, а как максимум — вообще гениальны. Причем параметры оценки зависят исключительно от самооценки — вот такой получается жизненный каламбур.

У Отрепьева они были если и не гениальны, то очень близки к этому.

Я не возражал.

Далее тоже все просто. Достаточно прикинуть на практике, на какой период времени действует одна доза, после чего остается лишь… наливать следующую.

Вот он у меня и скользил день-деньской этой самой мыслию по древу, растекаясь от самых корней, то бишь воспоминаний детства, до верхушки кроны, то есть до наших дней.

Правда, при всем том крышу у него не сносило, и некие события выжать из Отрепьева мне удалось лишь на четвертый или пятый день, да и то, как я подозреваю, не все.

Впрочем, мне хватило и его коротких воспоминаний, чтобы не только подтвердить свои мозаичные картинки, но и составить новую, которая вновь нарисовалась в моем воображении.

Когда наша с Отрепьевым работа закончилась, мне стало окончательно понятно, не только как запутались царские сыщики, или как там они именовались, в именах и фамилиях, но и как все произошло далее.

Нет, в кое-каких деталях я мог ошибиться, но в целом…

А уж что касается первой после долгой разлуки встречи Лжедмитрия с Отрепьевым, то тут, можно сказать, и стеклышек не было. Скорее уж ярко разрисованное цельное витражное стекло, поскольку монах Леонид частенько вспоминал именно ее.

Не иначе как слишком велико было его разочарование.

Не того он ожидал от этой встречи…

Словом, я только добавил пару легких штрихов, домыслив кое-где, о чем думал царевич…

Глава 12 Встреча старых приятелей

Они стояли посреди обширного двора Мнишеков, что в Самборе, а высыпавшая на крыльцо дворня умиленно любовалась столь радостной встречей.

Казалось, что может быть общего у здоровенного бугая, настоящего русского мужика, только зачем-то напялившего на себя рясу, со стоявшим напротив коренастым юношей, одетым в щегольское платье и в красивой шапочке с пером, задорно торчащим вверх?

Но достаточно было лишь посмотреть на их радостные лица, на крепкие объятия, чтоб понять — и впрямь два закадычных друга встретились после долгой разлуки.

— Это сколь же годков мы с тобой не видались? — Более молодой попытался скоренько подсчитать на пальцах, принялся их загибать, но спустя несколько секунд сбился. Однако он не сдался, повторил попытку и торжествующе заявил: — Три года и… три дня. Ну прямо как в сказке! А ты что ж так долго — я ведь тебя поране ждал. Али заплутал в пути? — И он весело хлопнул детину по плечу, потребовав: — Давай-давай, обсказывай все как на духу.

— Ежели все, так оно длинно покажется, — усмехнулся тот. — Вот разве что за чарой доброго медку, чтоб в глотке не пересохло. Да и, признаться, соскучился я по нему. По дури, когда тебя в Киеве в Печерском монастыре оставил да назад подался, зарок дал — сызнова за медок взяться, лишь когда опять повидаемся. Мыслил-то, до лета распрощались, на полгода, ан вышло на все три. Ох и соскучился по чарочке, — повторил он мечтательно.

— Медок — это пустяки. Сейчас все устроим. И стол накроют как наиважнейшему магнату, и сам дворовый маршалок сзади твоего кресла встанет для почету. — И щеголь, ненадолго оставив приятеля, пошел к дворне отдать нужные распоряжения.

— А пока накрывать станут, пущай одну чару сюда поднесут! — вдогон взмолился детина.

— Ишь ты как тебе неймется-то, — неодобрительно покачал головой щеголь, но к просьбе прислушался, и спустя всего несколько минут улыбчивая молодка принесла детине большую чашу вина.

Тот принял ее, ухватив трясущимися руками, и сноровисто выдул до дна. Оторвавшись лишь один раз, чтобы перевести дух и неодобрительно заметить вернувшемуся щеголю:

— Я же медку просил, а поднесли какую-то кислятину. Никак из бочки, где он скис, а вылить жалко, вот они мне ее и… Ты им скажи, Юрко, что мы издавна знакомы, и с твоими старыми приятелями так-то поступать негоже, — после чего вновь уткнулся в посудину, допивая остатки.

— То не порченое, а из заветных запасов, — несколько обиделся щеголь. — Потому и поднесли самого лучшего, что видели, как я тебе рад. Другому простому монаху такого бы нипочем не подали, ибо его пьют токмо родовитые шляхтичи, да и то не всякие.

— Ну ежели так, дело иное, — покладисто согласился слегка осоловевший от выпитого детина и громко рыгнул, после чего, увидев гримасу недовольства на лице щеголя, насмешливо заметил: — Что, не по нраву тебе мой обычай? А ты изменился. Помнится, ранее ты так не морщился.

— А ранее ты при мне и не пил, — резонно возразил тот. — И как прежде не зови — будто сам не ведаешь, что ныне я свое истинное имя скрывать перестал и теперь открыто величаюсь Дмитрием. Я ж тебя Юшкой не кличу.

— Ну не серчай, не серчай, — осклабился детина, наслаждаясь ощущениями от растекающегося по всему телу хмельного тепла. — По-новому так по-новому, Дмитрием так Дмитрием. Тогда уж и меня кличь отцом Леонидом.

— Что-то я в толк не возьму, — нахмурился щеголь. — Так ты что же, и впрямь в монахи постригся? А я думал, для притворства рясу надел. — И, остановив приятеля на полуслове, поторопил его: — Вон уже дворня машет — стало быть, все готово. Пойдем за стол, а то я порядком продрог. Выскочил-то на минутку, а платье легкое, не верхнее.

— Ну да, ну да, — закивал Отрепьев. — Да и кафтанец короткий, ровно ты его с чужого плеча содрал. Эва, ажно задницы и той не закрывает.

— Здесь все так носят, — вновь слегка обиделся Дмитрий. — И не кафтанец это вовсе, а кунтуш.

— Да его как ни кличь, а все одно куцый, — хмыкнул Отрепьев, послушно вышагивая следом за приятелем.

Стол, за который его усадили, тоже не вызвал у монаха одобрения.

— Не шибко тут тебя любят — блюд-то раз-два и обчелся, — не удержался он от замечания.

— И это так принято, — вежливо поправил его Дмитрий. — Зато позже их сменят и подадут новые.

— Нет чтоб сразу все навалить, — недовольно проворчал монах и возмущенно заорал на нарядно одетого человека, взявшего было со стола большую бутыль: — Эй-эй, ты куда ее потянул?! Она ж не пустая еще!

— То маршалок, — слегка покраснев, тихо пояснил Дмитрий. — В его обязанности как раз и входит наполнять всем гостям кубки с вином. — И еще тише добавил: — Да отпусти ты посудину-то.

— А он ее как-нибудь не того? — озаботился Отрепьев. — А то возьмет и выдует все, пока мы тут с тобой будем сказки друг другу сказывать. Слуги — они такие.

— Это на Руси они такие, — поправил Дмитрий, — а тут совсем иные. А коль бы и выпил — невелика беда. Кончится в этой, принесет другую, ту опорожним — третью. Сколь надо будет, столь нам и принесут. Только ты не очень-то налегай, — посоветовал он приятелю.

— Нешто жалко? — удивился тот. — Дак не твое же.

— Не в том дело. Коварное оно, — пояснил Дмитрий. — Вроде бы ничего-ничего, а потом бац по голове, и ты уже пьяный.

— Самое то, — одобрил отец Леонид. — Я как раз и хочу нажраться. Ныне, чаю, можно, потому как заслужил.

Дмитрий в очередной раз поморщился и тяжело вздохнул. Ох не такой представлял он себе встречу с Юшкой Отрепьевым, совсем не такой. Хотя чего уж тут, все правильно. Тот и раньше не больно-то чинился. Другое дело, что сам Дмитрий на это обращал мало внимания.

Не до того ему было, совсем не до того — живы, и слава богу.

К тому же хватало иных, более ощутимых неудобств, испытываемых на собственной шкуре — и ночевки в стогу сена, и скудная еда через день, а то и через два, и вши с блохами.

Куда тут глядеть на неуклюжие манеры своего спутника.

«Да и то взять, — напомнил он себе в оправдание монаха. — Я-то эти три года здесь в Литве провел, а он сызнова на Русь воротился. Так где ж ему вежеству обучаться?»

И мысли его тут же перекинулись на иное — как там и что, ведь Юшка, или как там его ныне — отец Леонид, толком ничего и не рассказал.

Но торопить не стал, выждал, пока тот выпьет, закусит, умяв добрую половину молочного поросенка, после чего подступил с расспросами.

— А чего тут особливо поведаешь? — пожал плечами тот. — Вроде бы и много всего стряслось, а помыслишь — и поведать не о чем. Повеселились мы тогда с тобой в Москве изрядно, мне оно потом долго икалось. Хотел было к матери в Галич податься, да вовремя почуял — вмиг признают. Пришлось и впрямь в Борках в монастыре укрываться. Принял там постриг, дали мне имечко Григорий, а на душе муторно, хошь волком вой. Протянул я тамо до лета, а уж опосля подался в Москву, в Чудов, к дедову брату Замятне. Тоже замаял — учит уму-разуму и учит. И днем учит, и ночью учит. Мол, токмо праведной жизнью заслужу я свое царствие небесное и искуплю все грехи. Сам-то небось в обитель подался, когда шестой десяток на исходе был, а туда же. Хорошо, что игумен Пафнутий заступился да в свою келью забрал. Пафнутия-то помнишь? — обратился он к Димитрию.

— Ну как же — вельми умный старец, начитан изрядно и рассуждать умеет — заслушаешься, — улыбнулся тот. — Мне тех двух недель, что у него отсиживались, нипочем не забыть. Я-то думал, что божье Писание хорошо ведаю, а его послушал и понял — сызнова все читать надобно да над каждым словом по пяти раз помыслить, пошто именно его там вписали да какая у него смысла.

— Никодима тоже там застал, — благодушно продолжил монах. — Его, поди-тко, тож припоминаешь?

Дмитрий помрачнел.

— И его тоже, — кивнул он, с силой сжимая в руках небольшой нож с фигурной, желтоватой кости рукояткой.

Отрепьев недоуменно нахмурился, глядя на разволновавшегося приятеля, но потом его осенило, и он, хлопнув себя кулаком по лбу, громко заржал.

— Так он, собака, и к тебе пристраивался! — веселился отец Леонид, закатываясь от хохота. — То-то, помню, ты все время за мной увивался. Это чтоб с им один на один не оставаться. А пошто ж ты тогда мне не пожалился? Я б ему уже в ту пору зубы пересчитал.

— А ты пересчитал? — обрадованно спросил Дмитрий.

— Ну по первости упредил токмо, а уж когда он не внял да сызнова ласкаться учал, пришлось врезать по роже. Скольких зубов он лишился, доподлинно не скажу, но то, что при мне сразу два выплюнул, точно. А знал бы, что он еще тогда к тебе приставал, ей-ей, и остальных бы его зубов не пожалел, — горячо заверил он довольно улыбавшегося Дмитрия. — А ты в ту пору даже не юнотой — младенцем казался, вот его и потянуло на молодое мяско. Мужик он впрямь могутный, и как ты от него вывернуться-то исхитрился в одиночку? — подивился напоследок Отрепьев.

— Будет об этом, — поморщился Дмитрий.

— Нет, ты поведай! — разгорячился монах. — Он же до пострига в кузнецах хаживал, сила в ем и впрямь изрядная.

— Неважно, — резко ответил Дмитрий. — Отвлеклись мы с тобой, а время к вечеру. Так я тебя и до ночи выслушать не успею.

— Да чего там выслушивать-то, — пренебрежительно отмахнулся отец Леонид. — Почитай, почти все время в Чудове и прожил, покамест на улице кто-то из царевых стрельцов не признал.

— На улице? — не понял Дмитрий.

— А ты мыслил, что я все время в келье у Пафнутия сиживал? Да я б с тоски сдох. Случайно вышло — взял со скуки Писание да перебелил его наново. Так, для себя, из Екклесиаста-проповедника кой-что. Пафнутий узрел и залюбовался — у меня ж и впрямь буквицы, ровно ратники на государевом смотру, одна к одной, одна к одной. Так и стал ему все перебеливать, покамест слух обо мне до самого патриарха не дошел. Тому тоже мои хитрости в художестве [446] по нраву пришлись. Правда, я сбрехал, что диакон, а то бы он простого монаха так к себе не приблизил, — повинился Отрепьев, и лицо его тут же приняло мечтательное выражение. — А какие яства я с его стола едал… Вот хошь ныне уже и пузо сытое, но как вспомню, дак полон рот слюней.

— Что ж за яства? — вежливо уточнил Дмитрий. — Ты скажи, а я распоряжусь, чтоб тебе и тут такие приготовили.

Григорий насмешливо хмыкнул, окинул презрительным взглядом изрядно захламленный им же стол и надменно махнул рукой.

— Нешто тут такое сготовят? Известное дело — ляхи. Ну пирог с щучьими телесами они, можа, и осилят кое-как, а вот сбитень сварить — дудки. Али, скажем, пирог на троицкое дело испечь — и тут кишка тонка.

— Сбитень я тут и сам ни разу не пивал, — согласился его собеседник. — А уж с пирогом, мыслю, должны управиться! Поясни как, и они тебе его вмиг испекут.

— Не-э, — уверенно замотал головой монах. — Начинка — ладно, тут куды ни шло, а сам-то пирог из просфорного теста делают, а у них тут просфоры опресноки [447] пекут, так нешто им возмочь?

— Ну и господь с ним, с тестом этим, ты далее сказывай, — поторопил монаха Дмитрий.

— А что далее? Сиг бочешной под хренком оченно я уважал, огнива белужьи в ухе, окунька рассольного из живых…

— Погоди-погоди, — остановил его Дмитрий. — Ты сейчас об чем сказываешь?

— Про блюда с патриаршего стола, — невозмутимо пояснил Отрепьев. — Сам же велел.

— Я про странствия твои говорил, — поправил его Дмитрий. — Далее-то ты куда подался?

— Да я бы вовсе никуда не подавался, прижился уж там, но тут Пафнутию некая старица от старца весточку прислала. Мол, коли объявится Юшка Отрепьев, дак пущай немедля идет повидаться с давним своим знакомцем и передаст ему заветное словцо: «Пора». Понял ли, от кого я к тебе прислан?

— Не-эт, — удивленно протянул Дмитрий.

— Скоро ж ты позабыл благодетеля свово, — усмехнулся монах. — То ж боярин Федор Никитич Романов, кой ныне тож пострижен яко монах Филарет, а старица — инокиня Марфа, бывшая женка евонная, Ксения Ивановна. — Он тяжело вздохнул, задумчиво поскреб бороду и признался: — Я-ста поначалу не схотел идти, больно пригрелся, а она вскорости второго гонца прислала. Да и Пафнутий коситься учал. Мол, забыл я долг свой пред господином, а оное негоже. Покамест в раздумьях пребывал, тут-то меня и признали стрелецкие собаки. Пришлось бежать. А куды схорониться? Опять же в монастыре. К рубежам не сунуться, потому я сызнова на восход утек, прямиком по Москве-реке, а далее по Оке. Доплыл до Мурома и осел там в Борисоглебской обители. А чтоб никто меня не приметил, поведал, что жажду великую схиму принять да в затвор уйти. Ну, сменил имя Григорий на Леонида, клобук на куколь, [448] посидел месяцок в келье и понял — лучше на дыбу, чем так вот, взаперти. И подался я сызнова в Москву.

Он вновь прервался, чтобы жадно осушить очередную чару, после чего, смачно высморкавшись прямо в скатерть, самодовольно захрустел соленым огурцом.

При виде столь вопиющего безобразия Дмитрий брезгливо передернулся, а Отрепьев продолжил как ни в чем не бывало:

— Сунулся в Чудов монастырь по старой памяти, Пафнутий поначалу обрадовался, а как узнал, что я в Литву не хаживал, сразу шипеть принялся, чтоб делал веленое, а не то сам стрельцам на меня донесет. Деваться некуда — ушел. По пути старцев себе подобрал — Варлаама с Мисаилом. Царевы приставы одного монаха искали, а мы втроем выхаживали, ну они мимо. Одна беда: уж больно они пить горазды, а я ж обет дал — ни-ни. — И вновь опростал очередной кубок.

Стоящий позади него маршалок только насмешливо хмыкнул, но свою обязанность выполнил, вновь налив вина монаху.

Дмитрий тоскливо вздохнул, но говорить ничего не стал, поскольку понял, что пользы это не принесет, и поторопил отца Леонида с рассказом, надеясь хоть этим отвлечь его от вина:

— Дальше-то что?

— Ну опосля, когда уж до Киева добрались, я сызнова в Печерский монастырь, ан глядь, а тебя уж и след простыл. Побыл там немного, разузнал, куды ты дале подался, ну и опять вдогон, к князю Острожскому. Ох и борода у его, — восхитился Отрепьев, — всем бородам борода. Веришь ли, он когда садился за стол, то плат особый постилал, а уж на него бороду свою выкладал.

— Да помню я, — не сдержавшись, вновь перебил Дмитрий своего приятеля. — Ты ж сам сказываешь, за мной вслед шагал.

— Ага, — пьяно кивнул монах и заметил: — Тады остатнее и обсказывать неча. Сам припомни, где был, стало быть, и я там же. Ты в Гощу — и я вослед. Чудной же народец енти социнане, как есть чудной. — Он помотал головой.

— Социниане, [449] — снисходительно поправил его Дмитрий.

— Ну да, — согласился отец Леонид. — А все одно чудной. Хотя и ученые, Писание до тонкостей ведают. Я с ими тягаться учал, так они меня живо к стене приперли. Сердцем чую — не то они глаголют, а призадумаешься — вроде бы как раз все по-ихнему выходит.

— Они… — хотел было пояснить Дмитрий, но монах продолжал, совершенно не слушая своего товарища, и тот лишь досадливо махнул рукой.

— Там я изрядно подзадержался — бабешка одна голову вскружила, ну я и оскоромился. А уж до чего сладка — ужасть. Веришь, нет, жил ровно в тумане, — восторженно заявил он, но, заметив недовольство на лице собеседника, свернул живописание женских прелестей и продолжил: — Опосля опомнился и сызнова тебя искать учал. Так в Запорожскую Сечь и угодил. Народец лихой и веселый, ничего не скажешь. Можа, и насовсем остался бы, да тут старшина казацкий Герасим Евангелик…

— Ведом он мне, — радостно заулыбался Дмитрий.

— Вот он мне и поведал, будто ты прямиком к князю Вишневецкому подался. Добрался до его владений, ан поначалу и не понял ничего из того, что мне сказывали. Вроде как ты уж и не ты, а царевич Дмитрий, что в Угличе помер. Как так? Мыслю и все в толк не возьму — помер али живой? Ежели ты — знамо, живой, а ежели царевич, да он похоронетый. Ну а уж опосля мне все растолковали как на духу, и я сразу к тебе в Самбор. Вот, пожалуй, и все. — Он икнул и понимающе ухмыльнулся. — Стало быть, не забыл, яко тебя царский поезд на улице грязью облил, а царевна смеяться учала, егда тебя, замухрышку, увидала?

— И это не забыл, — мрачно произнес Дмитрий, — и иное.

В памяти его, как он ни отгонял от себя унизительное воспоминание, вновь встал тот хмурый октябрьский день.

Он вышел просто так прогуляться по улицам Москвы — отчего-то не сиделось на подворье Федора Никитича. Вот когда он шел по Мясницкой, все и приключилось.

Неизменно сопровождавший его Юшка отлучился, прицениваясь к пирогам с мясом, а сам Дмитрий мечтательно засмотрелся на высокие своды небольшой деревянной церквушки, потому и не сообразил сразу, кому это кричат: «Пади, пади!»

Впрочем, от промчавшихся мимо нарядных ратников в иноземной одежде он отпрянуть все равно успел — ехали они не столь быстро.

Зато от грязи, полетевшей в его сторону из-под крытого возка, колесо которого наехало на здоровенную лужу, увернуться не получилось — обдало с головы до ног. И тут же из второго возка, катившего следом, раздался девичий смех.

Сквозь слюдяное оконце видно было плохо, но Дмитрий разглядел обладательницу звонкого голоса. Разглядел и обомлел — такой красоты он еще не встречал.

И тут его словно ожгло — настолько обидно, стыдно и горько стало, как не было еще ни разу.

Ведь смеялась она явно над ним, простым мальчишкой, которому никогда не дотянуться до ее великолепия — этого нарядного возка, изукрашенного какими-то гербами, до четверки белых лошадей, да не просто белой масти, а вовсе не похожих на тех приземистых лошадок, которые обычно привозили на торг дикие ногаи.

— Вишь, царь с домочадцами молиться ездил, — пояснил подоспевший Юшка и принялся заботливо отряхивать младшего товарища, а тот продолжал остолбенело стоять и пристально смотреть вслед промелькнувшему мимо него сказочному видению.

«Царь с домочадцами…» — дошло до него чуть погодя, и он зло прикусил губу.

Получалось, мало того что этот ненавистный Борис вынудил его, законного наследника царя, ходить пешим в простой одежке, так теперь окаянный похититель престола еще и насмехается над ним, желая окончательно втоптать в грязь, да еще не один, а вместе спрочими.

— А в другом возке кто был? — строго спросил Дмитрий у Юшки.

— Да царица поди, — недоуменно пожал плечами тот.

— Нет, — замотал головой Дмитрий. — Голос больно звонок.

— А-а-а, — понимающе кивнул Юшка. — Тогда дочка его, Ксения. Сказывают, изрядно красою лепа. И ликом бела, а очи черные и вовсе насквозь сердца пронзают. Да уж не влюбился ли ты? — протянул он усмешливо и, не дожидаясь ответа, громогласно захохотал, держась за живот — настолько это показалось ему смешным.

— Ненавижу, — прошипел Дмитрий, и веселье Юшки как рукой сняло, уж слишком много злобы и в то же время страсти вложил его приятель в это слово.

— Ты вот чего, — деловито заметил Отрепьев. — Давай-ка возвернемся, а то в таковском виде гулять несподручно. — И увел Дмитрия обратно на подворье к Федору Никитичу.

Впоследствии Юшке хватило осторожности не рассказывать о том случае никому из ратных холопов — за такие слова, не ровен час, можно и угодить туда, откуда прямая дорожка на божедомку. [450]

Правда, деликатности не упоминать о произошедшем наедине недостало, но зато после весьма болезненной реакции приятеля пришло осознание, что случившееся мальчишке настолько неприятно, что лучше о том не поминать вовсе.

— Эва, яко ты памятлив, — пьяно подивился отец Леонид, ухватил непослушными пальцами кубок, неловко поднес его к губам и неряшливо выпил, изрядно залив вином свою бороду, а заодно и рясу.

— Кажется, тебе довольно пить, — строго произнес Дмитрий, неприязненно глядя на непотребное поведение бывшего приятеля, который вдобавок разбередил в его душе то, что он сам старался не извлекать из ее глубин.

— Ты мне не указывай, — пьяно погрозил ему пальцем монах. — Допрежь поведай, како у тебя так все лихо получилось-то? То Юрко да Юрко, а тут на тебе — Дмитрий. — Он вновь икнул и откинулся на высокую спинку стула.

— Обычное дело, — начал свой рассказ Дмитрий. — Я и раньше хотел себя объявить, еще у князя Константина Острожского, но… Борода у него и впрямь велика, а вот с умом — худо. Не токмо поверить, а и слушать меня не восхотел. Молвил, будто я кощунствую и сей сан мне… — Он досадливо махнул рукой. — Словом, после этого я… — Его речь прервал громкий храп, издаваемый монахом. — Все-таки напился, — пробормотал Дмитрий и пальцем указал маршалку на Отрепьева. — Пан притомился. Позови слуг, и пусть пока отнесут его в опочивальню.

Маршалок кивнул и вышел. Через пять минут мертвецки пьяного монаха вынесли, и Дмитрий остался один в комнате.

— Мыслил, хоть ты вернешься, все я не один буду, — с упреком заметил он, обращаясь к пустому креслу, в котором недавно сиживал его приятель. — Теперь вижу, что напрасно, — все равно один. Видать, всем цесарям суждено одиночество. Хотя погоди-ка, есть же Марина, — вдруг встрепенулся он, но тут же грустно усмехнулся. — Вот токмо в душу человеку не залезешь, и почем мне знать — я ли ей понадобился али царская корона? Вот с батюшкой ее все ясно, а с ней… Ну и пусть корона! — вдруг зло выкрикнул он. — Тогда и я только о ней думать стану. — После чего быстро вышел, с силой хлопнув дверью.

Настроение у него было препакостнейшее, и в этот миг ему подумалось, что лучше бы его приятель вовсе тут не объявлялся. Во всяком случае, как он теперь понимал, радости от общения с ним будет маловато, зато хлопот — полон рот…

Спустя всего месяц он окончательно в этом убедился, но зато, когда впервые узнал о письмах Годунова королю Жигмонту, оказалось, что монах еще может пригодиться, потому что в Путивле любой сомневающийся — ведь сам царь говорит, что перед ними беглый монах-расстрига, — мог воочию убедиться в лживости слов Годунова…

Честно сознаюсь, что первые мои мысли после всего услышанного от Отрепьева были вновь о Федоре Романове.

Разумеется, царские воеводы неправы, устраивая террор в собственной стране, но начало-то всему положил именно тот, кто сейчас в неге и покое балдеет где-то на собственном подворье, наслаждаясь полезным для здоровья северным климатом и роскошной природой.

Был соблазн оборвать разлюли малину старцу Филарету. Руки просто чесались черкануть в письмеце Борису Федоровичу, которое я как раз сочинял, обо всем, что удалось нарыть, и хана монаху.

Окончательная.

Останавливало только одно. Написать-то недолго, вот только имеет ли смысл указывать все это? Как ни крути, а риск попасться по дороге немалый, значит, прямым текстом такое не расскажешь. Устно? Ну и сколько из нарытого мною удержит в памяти гонец?

А ведь ему помимо этого надо запомнить и еще кое-что, причем куда более важное, чем желание отомстить «голубому» старцу.

К тому же необходимо принимать в расчет и еще один факт — доставка займет изрядное количество времени. Плюс Москва. Это со мной Борис Федорович общался часто, а так он из дворцовых палат вообще не выходил. Учитывая, что его дела ныне далеко не блестящи, скорее всего, он по-прежнему в затворниках.

То есть пока мой гонец к нему проберется, пока Годунов примет решение послать за Романовым… Словом, когда его привезут в Москву, будет середина апреля, и… кончина царя.

В этом случае пребывание старца Филарета в столице, учитывая всю его скопившуюся злобу и недюжинный ум, пойдет лишь во вред Годуновым.

Не раз и не два припоминались мне в это время наши с дядькой дебаты по поводу дальнейшей судьбы Руси и какой бы она стала, останься на престоле юный Федор или отважный авантюрист Дмитрий.

Всякий раз мы приходили к выводу, что все было бы гораздо лучше, но только при условии, что второй должен быть непременно удален со сцены.

Совсем.

А в ответ на мой робкий вопрос: «Почему бы Дмитрию не помиловать семью Годуновых?» — дядя Костя, не вдаваясь в излишние рассуждения, мрачно качал головой и изрекал латинскую классику:

— Tertium non datur. [451] Он должен был их убить. Это неизбежная логика борьбы за власть.

Тогда я не знал, что ему ответить.

Но сейчас, находясь в гостях у претендента на российский престол, я уже не был столь уверен в правоте дядьки.

Нет, с одной стороны, все правильно. Логика действительно железная. И впрямь глупо оставлять в живых человека, чей отец был царем. К тому же и самому Федору тоже успеют присягнуть на верность, поэтому он — бельмо на глазу не у одного Дмитрия.

Словом, даже если мысль об убийстве не пришла бы в голову прямому, откровенному, простодушному Дмитрию, то ее непременно подсказали бы, причем не один и не два раза.

Всем бы хотелось раз и навсегда позабыть свое предательство, а для этого необходимо ликвидировать человека, которого предали, и потому твердили бы новому государю со всех сторон, пока не добились бы своего.

Все так.

Вот только ситуация немного изменилась, ибо сейчас тут нахожусь я, правда, имею всего один голос, но зато очень звонкий и притом убедительный.

Весьма убедительный.

Но для начала надо войти в ближний круг Дмитрия или завоевать авторитет и пользоваться огромным влиянием, пускай и негласным.

Последнее мне удалось даже намного раньше, чем я рассчитывал.

А помогли в том странствия царевича и… распорядок дня на Руси.

Глава 13 Папины уроки и «невинные» шуточки

Что касается распорядка, то напомню, что у православного люда имелся обычай после обеда почивать. Соблюдалось это столь строго, что бояре и прочий русский люд, включая даже донских казаков, даже в Путивле по традиции посвящали послеобеденные часы сиесте, а проще говоря — дрыхли.

А вот сам Дмитрий этого обычая признавать не хотел.

Возникал вопрос — чем заняться?

Шляхтичи хоть и не соблюдали этого режима, но они — католики, а потому с ними, а тем паче с ксендзами царевич избегал общаться без свидетелей, чтоб про него не удумали чего дурного.

А с кем ему тогда разговаривать в такое время?

Вот и получалось, что волей случая я и Квентин оставались единственными собеседниками, поскольку к протестантам на Руси отношение далеко не столь настороженное, как к латинянам.

Словом, еще не успев войти в самый ближний круг его людей, не говоря уж про должность советника, я получил прекрасную возможность общаться с царевичем тет-а-тет. Вдобавок ему не только нравилось слушать о дальних странах и древних философах, но он еще и восхищался логикой моих рассуждений, особенно если в конце образовывалось нечто противоречивое.

— Умеешь ты к, казалось бы, простейшим вещам подойти эдак хитро, что у меня ажно дух захватывает, — простодушно сознался он и пренебрежительно махнул рукой, игнорируя колокольный звон, призывающий прихожан на вечернюю службу.

— В этом суть всей философии, — скромно пожал плечами я. — Берешь нечто настолько простое, что об этом, кажется, не стоит и говорить, и приходишь к чему-то настолько парадоксальному, что в это просто невозможно поверить. Вообще, о всяком предмете можно сказать двояко и противоположным образом. Вот, например, разум. Это добро или зло?

— Конечно, добро! — горячо заявил Дмитрий.

— Вот как? А меж тем с помощью разума совершаются как добрые дела, так и злые. Причем добрые дела совершаются немногими и редко, а злодеяния — и часто, и многими. Я иногда думаю, что если бы бог хотел причинить вред людям, то лучшего способа, чем подарить им разум, он бы не смог найти. Итак, спрашиваю еще раз: разум является добром или злом? — И я с улыбкой посмотрел на царевича, наслаждаясь его растерянной физиономией.

— Ну а вот женщины? Что ты можешь поведать о них?

— А тут философия и вовсе не нужна, — развел я руками. — Эти создания противоречивы сами по себе. Вслушайся, как красиво говорят о них в Италии: «Белла донна». В переводе это означает «прекрасная дама». Меж тем белладонна смертельный яд. И все это — женщина. Вообще, в мире есть только три абсолютно непредсказуемые вещи — погода, глупость и женщины. И потом тут все зависит от вкуса. Одним в них нравится божественная красота, а другим — их дьявольский характер, который порою столь честолюбив, что могут позавидовать иные мужчины…

Намек был достаточно прозрачный, но честно сознаюсь, что тут меня постигла неудача. Сколько бы я ни выводил Дмитрия на разговор о Марине Мнишек — молчал как партизан.

Зато в другом вопросе мне удалось развернуться — я имею в виду его странствия. Тут я сделал ставку на пребывание царевича в Гоще, где он некоторое время проживал у тамошних социниан, о чем мне простодушно поведал Отрепьев.

В чем суть их учения, я особо не вникал, да и отец Леонид меня не больно-то просветил, но главное я понял — парни из Гощи в первую очередь стремились основывать свою религию на разуме, а не на слепой вере, подвергая критике — а куда ж без нее, родимой, — основные положения своих официальных оппонентов.

Например, Христос, согласно их словам, был вдохновенным, но человеком. То есть родился он как и все люди, но пришел момент, когда господь его вдохновил, и понеслось-поехало — и вино из воды, и воскресения из мертвых, и по воде аки посуху, и прочее.

Звучало просто и логично — чего там говорить.

Но когда религию познают с помощью разума, до скепсиса рукой подать. Вначале по отношению к чужой вере, а потом…

Разумеется, Дмитрий раскрылся передо мной не сразу — осторожничал. Но поделиться-то хотелось, тем более князь Мак-Альпин не только не католик и не православный, но вдобавок философ, что еще больше побуждало к откровенности.

К тому же я и сам, для того чтобы еще сильнее побудить царевича к откровенности, сразу заявил, что отдаю предпочтение социнианской ереси, ибо логика для любого философа — альфа и омега.

Конечно, имелась вероятность, что Дмитрий не проникся их идеями, оставшись верен православию, но, судя по тональности его высказываний, скорее всего, имело место обратное.

Чувствовалось, что учителя, среди которых царевич чаще других поминал Матвея Твердохлеба, сумели зародить в душе парня некий скепсис по отношению ко всему официальному христианству — как к католичеству, так и к православию.

Снова получалась общность интересов.

Разумеется, на моем лице было написано самое искреннее изумление, когда он все-таки раскололся, поведав, что ему не только довелось посещать собрания социниан в городе Гоще, где они устроили что-то вроде академии, но и — последующее вновь аккуратным намеком — ему пришлись по нраву некоторые их идеи.

Не все, не до конца, с многочисленными оговорками, но пришлись.

— Нет, ты не помысли чего. Я был, — он запнулся, но затем твердо продолжил, — есть и буду православным человеком, однако ж по здравом размышлении кое-что…

— Особенно если подходить к некоторым вещам с точки зрения простой бытовой логики, — незамедлительно подхватил я.

— Именно. — Он посветлел лицом и мягко улыбнулся. — Отрадно видеть, князь, что ты тако же не зашориваешь свой ум в угоду чему-то одному, а предпочитаешь смотреть шире, яко советует мне и мой секлетарь Ян Бучинский, кой тако же склонен мыслить, что оные социниане поясняют иное куда проще, нежели… латины.

Я понимающе кивнул, заодно отвесив комплимент уму Бучинского. Шляхтич действительно произвел на меня очень хорошее впечатление.

Про себя же отметил, что далеко не случайно последнее слово царевич произнес с запинкой. Явно на первое место у него просилось иное — «православие» или что-то вроде того, но паренек осторожничал, не став раскрывать все карты сразу.

В общем-то правильно, вот только надолго его не хватило.

Довольно-таки скоро во время моих рассказов о философах древности он стал подкидывать мне аккуратные вопросики. На первый взгляд они были совершенно невинные. Так сказать, для расширения кругозора и удовлетворения любопытства.

Чего там сказывали древние эллины о сознании мира? Да ну?! Неужто прямо так и утверждали?! Вот оно как! Ну а в Индии мудрецы что говорят? Ничего себе!

Слушал он как завороженный.

Правда, под конец рассказов поначалу непременно добавлял:

— Ишь еретики какие.

Или еще более сурово:

— И яко токмо нехристей оных земля носит. — И быстрый взгляд на меня.

Мол, видишь, любопытство удовлетворил, но и возмущение проявил — все как положено, так что ты не думай.

Но когда Дмитрий убедился, что я рассказываю обо всем этом совершенно без всяких негативных эмоций и даже чуточку отрешенно, как и подобает философу, в ход пошли иные замечания, но тоже поначалу робкие, а если и одобряющие что-то, то лишь в частности:

— Эва, яко они закрутили, хотя ежели призадуматься… А вот тут толково у них, ничего не скажешь. Нет, ересь, конечно, но все одно — неплохо.

Через день тональность стала еще более откровенной:

— Здорово! Вот это они славно истолковывают, ажно верить хочется. И до того тоже мудро пояснили.

Его отношение ко мне тоже от беседы к беседе становилось все более восторженным, и, когда я ему говорил, что, будучи философом, считаю королей и правителей пылинками праха, на сокровища, золото и жемчуг смотрю как на простые камни, а на драгоценные шелковые одежды — как на рваные лохмотья, он слушал меня открыв рот.

Что-то типа преклонения Александра Македонского перед чумазым Диогеном, недовольно вылезшим из своей бочки, чтобы посмотреть, кто загораживает ему солнце.

Кстати, когда я потом рассказал ему об их встрече и как восхищенный философом великий полководец заявил, что если бы он не был Александром, то хотел бы стать Диогеном, Дмитрий заметил:

— А я, если бы не был Дмитрием, то хотел бы стать Феликсом. — И смущенно зарделся.

Но это произойдет позже, спустя несколько дней, а пока я, честно говоря, изрядно польщенный таким вниманием, продолжал вдохновенно вещать, излагая сто первый дзен Будды:

— Я вижу мириады миров Вселенной как маленькие зернышки… Я понимаю, что учение о мире — это иллюзии фокусников. Я смотрю на святую дорогу среди освященных дорог как на цветы перед глазами. Я смотрю на суждения о верном и неверном как на коварный танец дракона, а на зарождение и гибель убеждений — как на слезы, оставленные четырьмя временами года.

Открытый рот царевича и сверкание его глаз служили мне самым лучшим комплиментом.

Окончательно раскрылся Дмитрий в своих убеждениях на следующий день. Правда, вновь косвенно, не впрямую, то есть не сознавшись в этом на словах, но мне хватило.

Случилось это, когда я вскользь упомянул знаменитую фразу короля Генриха IV: «Париж стоит мессы».

— Так и сказал?! — ахнул он. — Это что, выходит, и он… — Но осекся, недоверчиво посмотрел на меня и медленно, с запинкой поинтересовался: — А ты сам яко мыслишь — Москва стоит… мессы? — И расцвел от моего ответа:

— Думаю, царевич, она стоит куда дороже. А впрочем, — сразу поправился я, пристально глядя на его довольное лицо, — тут, наверное, уместнее было бы сказать, литургии, поскольку в столице Руси народ сплошь православный.

— Ну-у… есть и прочие, — протянул он. — Там и лютеран, я слышал, хватает. Вот яко ты, к примеру.

— Хватает, — кивнул я, мысленно аплодируя себе.

Брависсимо!

Можно считать, что сейчас, только что, всего несколько секунд назад, царевич, сам того не подозревая, «раскололся» до самого донышка.

Перешел он в католичество, как пить дать перешел!

А что тут такого? Вон Генрих IV — Вполне уважаемый во всей стране король, хотя тоже из ренегатов, только отринул ради будущего трона не православие, а протестантство, но все равно, если призадуматься, получается один черт.

Потому Дмитрий и расплылся от блаженства. Вон как цветет до сих пор. Прямо алая роза, а не царевич. Бородавка, что у правого глаза, вообще как уголек зарделась.

Еще бы — эдакое сравнение себя с успешным, процветающим владыкой, сменившим династию с Валуа на Бурбонов, кого хочешь вгонит в краску.

Ну что ж, коль пошел такой откровенный разговор, то, пожалуй…

И я решил расколоться, чтобы еще больше подвигнуть Дмитрия на откровенность, интригующе заметив:

— Лютеран в Москве и впрямь в достатке, но меня к ним ты не причисляй.

— Как же так? — растерялся он. — Вроде ты сказывал, что…

— Мои слова были о Квентине, — пояснил я. — Хотя действительно, я часто ссылаюсь на то, что мы с ним якобы одной веры. Но на самом деле держу свое вероисповедание в секрете, ибо на то есть весомые причины…

Уговаривал он меня не меньше получаса, после чего я поддался на клятвенные обещания сохранить все услышанное в абсолютном секрете и выложил ему:

— На самом деле я вообще не христианин.

— Как?! — обомлел Дмитрий.

— Очень просто. Отец был изрядным вольнодумцем и решил, чтобы я сам избрал себе веру, когда войду в нужные лета. Но когда я в них вошел, то к тому времени научился думать и рассуждать, в чем тоже усматриваю заслугу родного батюшки. А беда любой религии в том, что в нее можно только верить. Как откровенно сказал один из отцов церкви: «Верую, ибо нелепо», ну а мне нелепости не по душе.

— Их и впрямь хватает, — согласился Дмитрий.

— Вот-вот, — подхватил я.

Мне вдруг стало легко и спокойно. И не потому, что я надел на себя более привычную благодаря беседам с моим настоящим отцом маску вольнодумца. Ничего подобного. Я ее вообще не надевал, поскольку таковым и был на самом деле.

Все-таки воспитание, полученное в детстве, — это на всю жизнь.

Теперь оставалось лишь припомнить его многочисленные фразы и…

— Возьмем, к примеру, христианство. Тут нелепостей целая гора. Не спорю — изначально все затевалось с чистыми помыслами, но, увы, и дорога в ад вымощена самыми благими намерениями. Посмотри, во что все превратилось, — вдохновенно вещал я. — Кстати, не исключаю, что, возможно, в природу человека изначально заложено превращать все хорошее в такое, что и глядеть не хочется. Таким уж его создали. Согласен, богу недурно удалась природа, но с людьми у него вышла осечка. По-моему, всевышний несколько переоценил свои силы. А может, он просто не мог предвидеть, что человек натворит, а когда увидел, то, посмотрев на все это и ужаснувшись, сбежал от стыда куда подальше.

— Но не сразу, — весело хмыкнул Дмитрий, почти открыто встав на мою сторону. — Вначале был Потоп, то есть он пытался исправить людишек, а уж потом…

— Только я иногда думаю, глядя на творящееся вокруг, что лучше бы Ной и его команда опоздали на свой ковчег, — задумчиво добавил я. — И вообще, когда бог сотворил человека, нужда в сатане отпала. И кто ведает, если бы бог не отнял у дьявола крылья, может быть, и он давно бы упорхнул от нас.

— Ну тут ты уж богохульствуешь, — с опаской заметил царевич, вспомнив наконец, что он вообще-то православный.

— Допускаю, — не стал спорить я. — Но тут ведь с какой стороны смотреть. Вот скажи мне по совести: ты никогда не замечал, что богохульство дает облегчение, какого не может дать даже молитва?

— А ты знаешь, бывало, — растерянно произнес он. — А почему так? — И пытливо уставился на меня.

— Государь, я не господь бог. Образно говоря, мы с ним раскланиваемся, но бесед не ведем, поэтому у меня нет ответов на все твои вопросы. — Но, увидев, как потускнело лицо царевича, я решил, что сползать с пьедестала, на который он меня водрузил, не время, а поэтому торопливо добавил: — Могу только заметить, но опираясь исключительно на свои наблюдения, что все народы питают тайную симпатию к своей нечистой силе. Однако это лишь подмеченное мною, а что оно означает… — Я развел руками. — В конце концов, я не врач, а философ. Если первые излечивают, то нам дано лишь вскрывать.

Признаться, я не ожидал, что его мысли примут столь причудливый оборот, когда принял его приглашение посетить церковь.

Всю обедню, которая, по счастью, оказалась не длинной — день-то обычный, — он искоса поглядывал на меня, а я недоумевал, гадая, в чем причина.

И только когда ближе к концу службы его губы разочарованно вытянулись в трубочку, мне удалось догадаться. Кажется, вчера я слишком много лестного сказал о дьяволе, вот царевич и решил, что перед ним…

Ну да, Люцифер, принявший обличье князя Мак-Альпина.

К тому же он не всю обедню косился в мою сторону, но еще и молился, причем слова его к богу были, мягко говоря, не по адресу.

Шепот был еле слышен, но мы стояли рядом, а слух у меня хороший. Всего я не разобрал, но основное понял. Просить всевышнего прибрать Бориса Годунова, то есть, по сути, убить человека, пускай и врага — это нонсенс.

Уже после службы я, не выдержав, деликатно заметил:

— Вообще-то бог не слуга, который должен сделать за тебя всю грязную работу. Думается, с такими пожеланиями надо обращаться к кое-кому другому — тот откликнется охотнее.

Он вздрогнул, испытующе посмотрел на меня и медленно произнес:

— А ты знаешь к кому?

— Ты и без меня это прекрасно знаешь, — возразил я.

— А где?.. — протянул он, но осекся и мгновенно сменил тему, при этом периодически продолжал задумчиво поглядывать на меня, явно желая и в то же время робея вернуться к началу разговора.

Я тоже помалкивал — пусть начнет первым. Мне стало даже жалко его разочаровывать.

Или не надо?

Тогда-то у меня впервые и зародилась нахальная мыслишка попробовать нечто эдакое. Нет, не впрямую заявить, что я — Люцифер, а дать пару намеков или попросту оставить все как есть, пусть Дмитрий по-прежнему теряется в неведении.

К тому же обуревало любопытство — неужто он решится продать мне душу в обмен на шапку Мономаха? И я не смог ответить себе ни твердое «нет», ни решительное «да», хотя, судя по его настрою, скорее уж последнее.

Во всяком случае, пока ясным и очевидным мне представлялось только одно — социнианская школа сыграла с царевичем дурную шутку. После нее православие он соблюдал лишь по привычке, да и католиком стал только из необходимости — понадобилась поддержка.

На самом деле Матвей Твердохлеб и иже с ним состряпали из Дмитрия нечто третье — вольнодумца, от которого до сатаниста всего один шаг, а может, и вовсе шажочек.

Впрочем, царевич не особо скрывал свои подозрения, простодушно заметив, уже будучи в своих покоях:

— Признаться, я помыслил о тебе дурно, князь Феликс.

— Знаю, — кивнул я и столь же простодушно ответил ему: — Ты так расстроился, когда твои догадки не подтвердились, что мне на миг стало жаль тебя. Увы, государь, но я всего-навсего простой безбожник. Впрочем, все мы — безбожники в отношении чужих богов. Хотя мне вольготнее, чем тебе. Муки ада — привилегия только верующих, а я не из их числа.

— А ты не хотел бы… принять крещение? — осведомился он.

— Зачем? — удивился я. — Нужно совсем превратиться в дурака, чтобы вообразить себе, что хлебный каравай и вино можно превратить в тело и кровь бога. И даже если оно и так, то от этого еще хуже — я же не людоед. А потом гораздо выгоднее обращаться с молитвой к чужим богам. Учитывая, что я для них вроде заблудшей овцы, они всегда готовы выслушать меня вне очереди. Да и мне самому для общения с богом никого, кроме всевышнего, не нужно, и в посредниках я не нуждаюсь.

— Ну как же. Ближе к церкви — ближе к богу, — возразил он.

— Ты уверен? — усомнился я. — Знаешь, государь, иной раз мне кажется, что совсем напротив. Чем ближе к церкви, тем дальше от бога. Я знал разных людей… И добрых, и умных, и верных. Но как назвать человека, который клянется, будто знает, о чем думает и чего хочет всевышний, и что он сам, дескать, не просто облачен в рясу, но и является его доверенным лицом? И почему я должен верить ему, а?

Дмитрий пожал плечами. Во взгляде, устремленном на меня, читалось боязливое восхищение. Еще бы. С такой стороны духовенство ему не показывали ни разу.

Даже социниане.

— А ведь если призадуматься, то все объясняется куда проще, — продолжил я. — Дело в том, что он слишком ленив, чтобы трудиться на земле, слишком глуп, чтобы стать купцом, слишком труслив, чтобы пойти в воины, вот и утверждает, что знает, как правильно молиться, и собирает вокруг себя других таких же. Кстати, ты никогда не задавался вопросом, почему философов на свете куда меньше, чем священников?

— Нет. А почему?

— Причина проста. Людей учить трудно, а морочить легко. Вдобавок даже это последнее они порою совершают кое-как, с большой небрежностью. Ты ведь стоял рядом со мной и сам видел сегодняшнюю службу.

— Да, — кивнул Дмитрий.

— Понимаю, что ты часто поглядывал на меня, но и остальное слышал хорошо. Честно говоря, я вообще ничегошеньки в ней не понял — двое разом что-то читали, причем совершенно различное, еще один в это же время пел, а четвертый… [452] По-моему, ни один из них не обращал внимания на остальных, норовя протараторить свое и побыстрее отделаться. И это ты называешь ближе к богу?

Дмитрий недовольно нахмурился. Не иначе как слегка обиделся.

Ну ничего, сейчас мы поднимем тебе настроение, ковырнув твою излюбленную тему! И я невозмутимо продолжил:

— Так ведь это, как у вас на Руси говорят, бельцы, у которых помыслы не только о боге, церкви и своей службе, но и о семье, которую надо кормить, поить, одевать и прочее, потому такое поведение можно и простить. Все мы люди, все мы грешники. К тому же я встречал и иных людей. — Мне припомнился отец Антоний. — Они искренне веруют в то, о чем проповедуют, да и сами строго соблюдают божьи заповеди. Однако я видел у вас и чернецов, которым не надо ни о чем заботиться, кроме как о своих молитвах богу. И что же? Иногда, глядя на некоторых монахов, я думаю, что неверие должно казаться богу менее оскорбительным, чем религия. И поверь, что даже сам дьявол не мог бы пожелать для себя более подходящих людей, чем некоторые из числа так называемых богоугодных.

— Это да, — оживился царевич. — Тут я с тобой спорить не стану…

Еще бы ты со мной спорил, вьюноша, коли я прекрасно знаю, что их ты на дух не переносишь.

Более того, благодаря отцу Леониду, то есть истинному Отрепьеву, я даже знаю причину этому и имя монаха, которого ты особенно ненавидишь.

Но этот козырь мы пока оставим в рукаве. Если остальная карта будет хорошая, глядишь, его и вовсе не придется извлекать оттуда — уж очень он неприглядный.

— Впрочем, иного и ожидать нельзя, — «извинил» я и монахов, — ибо это в человеческой природе. Никто из людей не может быть великим героем в глазах своего слуги или холопа. Неудивительно, что бог мало пугает самих чернецов, судя по тому, что они иногда вытворяют.

— Неудивительно, но безобразно и отвратно, — подключился Дмитрий и принялся разглагольствовать, как и что он учинил бы, меняя порядки в монастырях.

Однако, выпустив в очередной раз пар в отношении черного духовенства, царевич так и не угомонился, вновь заметив мне о крещении.

На этот раз он завел речь о Библии, которую мне непременно надлежит прочесть.

— Библии бывают разные, но это Писание поистине Святое, — подчеркнул он, протягивая ее мне. — По слухам, оно принадлежало одному из учеников самого Сергия Радонежского. — И хотел пояснить, кто он такой, но я перебил его, заявив, что слышал об этом святом, а потому с почтением приму ее.

В конце концов, тут можно и уважить человека. Коль так уж ему приспичило — изволь, полистаю на досуге. Заодно освежу память, да и пара-тройка новых цитат, если возникнет необходимость, тоже не помешают.

Но не удержался от соблазна и, принимая от царевича увесистый том, нечаянно уронил его на пол, причем всем своим видом показал, что падение книги произошло от того, что я обжег об нее пальцы.

Надо сказать, что шутка прошла на «ура». Во всяком случае, царевич смотрел, как я на них украдкой дую, весьма серьезно, я бы даже сказал, восторженно.

«А теперь думай обо мне все что хочешь», — весело решил я, отвешивая учтивый поклон перед уходом.

Дмитрий в это время продолжал смотреть не на мое лицо. Его внимание было поглощено Библией, которую я с трудом зажал под мышкой, стараясь не касаться ее руками.

— Ты мог бы прочесть ее при мне, и я бы пояснил, если что будет непонятно, — подкинул он идейку.

Не иначе как парню захотелось поглядеть, смогу ли я перелистывать страницы голыми руками или надену перчатки.

Ну уж дудки.

— Чтение столь мудрой книги требует тишины и уединения, — вежливо отказался я от его предложения.

— Но… ты же живешь в одной светлице с Дугласом, — возразил он, по-прежнему пристально глядя на мои пальцы — появился ли на них ожог от соприкосновения с Библией или нет.

— Ничего страшного, — парировал я. — Не забывай, что Квентин помогает тебе осваивать танцы. Вот в это время я и займусь ею. К тому же у меня привычка поздно ложиться спать, и, когда мой сосед видит десятый сон, я только-только собираюсь в гости к первому, так что уединения у меня предостаточно.

А про себя решил, что принципиально не стану перелистывать книгу при шотландце, чтобы Дмитрий, даже если спросит его, все равно не смог бы узнать, как именно я листал страницы.

Но больше всего меня интересовал тот самый вопрос, которым я задался еще в церкви: «Пойдет ли он на сделку, в случае если уверится в том, что я не князь Мак-Альпин?»

Эдакое детское любопытство.

И всякий раз после таких бесед, идя на роскошный ужин к царевичу, я радостно прищелкивал пальцами и горделиво замечал, обращаясь к невидимому собеседнику:

— А ты, дядя Костя, говорил, что третьего не дано. Поглядим еще, datur или не datur…

Глава 14 Дуэль

Итак, дела мои шли весьма успешно, если не сказать больше, однако подлинная удача улыбнулась мне чуть позже, в начале второй недели пребывания в Путивле.

Если только это можно назвать удачей.

Впрочем, пути бога Авось, равно как и другого бога, по имени Перун, помогающего воинам, неисповедимы. И не стоит человеку гадать, как они поступят через неделю или через месяц, — все равно бесполезно.

Гораздо проще воспользоваться ситуацией, которую боги время от времени подкидывают.

Воспользоваться или противостоять ей, если она окажется неблагоприятной.

Если сумеешь, конечно…

В тот день все шло как обычно. До обеда у меня были занятия по фехтованию. Словно предчувствуя грядущее, я усиленно вспоминал уроки в спортивной секции и то немногое, продемонстрированное дядей Костей, которое успел изрядно усовершенствовать за время проживания в Москве.

Вдобавок я старательно учился и новым приемам, которыми щедро делились со мной вислоусые учителя, особенно пан Огоньчик — мой постоянный спарринг-партнер.

Правда, он не всегда доставался мне, и, когда я, задержанный царевичем, выходил на двор позже обычного, приходилось выбирать для тренировки кого-то иного, далеко не столь приятного в общении.

Тот же пан Станислав со смешной фамилией Свинка, лениво рубившийся подле меня сразу с двумя партнерами и с которым мне как-то раз довелось скрестить свою саблю, не упускал ни одного случая, чтобы не подколоть незадачливого бойца.

Нет, именно я являлся таковым далеко не всегда — у него хватало и других объектов для насмешек, но мне тоже перепадало изрядно. К тому же меня он почему-то невзлюбил особо, начиная с самого первого вечера, когда нахамил мне и, естественно, нарвался на ответное хамство.

А чего он хотел? Чтобы я подставил левую щеку? Ну уж увольте.

Но на открытый скандал со Свинкой я не нарывался, либо игнорируя его дешевые остроты, либо огрызаясь, но осторожно, поскольку ответная шутка в адрес этого гордого, надменного пана вполне могла привести к дуэли, которая пока не входила в мои планы.

Глупо лезть на рожон со столь явно превосходящим тебя противником, а насколько он меня превосходит, я успел убедиться во время единственной тренировки, когда достался ему на зубок.

Впрочем, замечу, что скрестил я с ним саблю в самом начале своей учебы. Пусть с того времени прошло не столь много дней, но теперь я сумел бы кое-что ему противопоставить.

К тому же про себя я поклялся, что, как только навострюсь как следует, спускать его тупые подколки нипочем не стану. Пока же время еще не пришло.

А жаль.

И жаль вдвойне, если учесть то, что я знал о его гербе, — Квентин и впрямь превосходно разбирался в них и, тыча пальцем в щиты шляхтичей, не раз с улыбкой рассказывал мне, как плохо разбирается польское рыцарство в обязательных правилах геральдики.

Не далее как позавчера он в очередной раз отозвал меня в сторонку и вновь устроил ликбез, благо мы остались одни. Паны рыцари, притомившись от упорных тренировок, как обычно, оставили все свое вооружение прямо во дворе и ушли принять по чарке «вудки», а я, чужак, остался.

Разумеется, Квентин не преминул еще раз блеснуть своими познаниями в этом действительно сложном предмете.

— Вон тот, зри внимательно. — Он торжествующе ткнул пальцем в красно-зеленый щит, небрежно приставленный к бревенчатой стене воеводского терема.

Я тупо «зрил», но, разумеется, не увидел ничего такого, и шотландцу пришлось пояснять:

— Ну вот же оно. Так ведь нельзя. Краску кладут на металл, а металл на краску, а тут зеленое на красном, то есть краска на краске. И вот тоже. — Его палец уперся в другой щит, поодаль. — Здесь на золоте серебром. Это неверно.

Я вежливо улыбнулся. Честно говоря, меня все эти условности, равно как их несоблюдение, трогали мало, и вообще вся геральдика представлялась пустопорожней забавой для знати, но раз Дуглас хочет, чтобы я разделил его чувства, — пускай.

— Надеюсь, у Дмитрия ты не нашел никаких ошибок? — спросил я, чтобы как-то поддержать разговор.

Квентин засмущался, но потом признался, что, оказывается, и на гербе российских государей имеются, как он выразился, неправильности, на которые он указывал еще царевичу Федору.

Не удержавшись, он сказал про них и Дмитрию.

Оказывается, всадник, изображенный в самом центре царского герба и поражающий копьем змия, обращен влево, а по непреложным правилам геральдики всякая живая фигура, если только она непарная, должна смотреть вправо.

— А ты не ошибся? — озадаченно спросил я, припомнив не раз виденный мною герб. — По-моему, он как раз едет вправо.

— То тебе кажется, княж Феликс, — заулыбался Дуглас. — Вот сторона, кою по правилам надлежит считать правой. — И он указал на левую половину щита.

— Так она же…

— Правая, ежели смотреть со стороны рыцаря, держащего щит с гербом, — перебил меня Квентин. — Но это что. Зри сюда. — И ткнул пальцем в очередной щит. — На месте его владельца я бы устыдился и постарался вовсе никому его не показывать, тем паче выставлять напоказ. Его счастье, что тут никому не ведомо, яко… — Он наклонился к моему уху и принялся шепотом рассказывать мне постыдную тайну, о которой во всеуслышание нахально сообщал герб. — А уж шлем наверху герба и вовсе. То не просто шлем, а… — И вновь перешел на шепот, после чего заговорщически приложил палец к губам и подвел итог сказанному: — Пан Станислав очень горд, но если бы он знал все о своем щите, думаю, что гонора у него поубавилось.

— Вот только тебе об этом лучше промолчать, — дружеским тоном, но весьма настоятельно порекомендовал я.

— А я и молчу, — невинно заметил Квентин. — Нешто я не разумею, кому можно говорить, а кому нет. Потому и сказываю токмо тебе.

— Но Дмитрию про всадника ты сказал, — напомнил я.

Царевич интересовал меня в настоящий момент куда больше каких-то польских панов вместе взятых.

— О-о-о! — закатил кверху глаза Квентин. — Ему можно, ибо он не токмо очень умен, но в то же время и прост. Едва он узнал о том, что воин повернут в неверную сторону, как немедля повелел сие исправить.

— Вот и славно. — У меня отлегло от сердца.

Тем не менее я счел нужным еще раз прочесть нотацию наивному поэту, что пенять государям на недостатки иногда чревато, причем не только для карьеры пеняющего, но и для его жизни.

— Я не трус! — гордо вскинул голову Квентин.

Щадя самолюбие шотландца, пришлось пояснить, что помимо всего этого есть еще и элементарная вежливость.

— Но ведь в том нет его вины, — удивился Дуглас.

— Нет, — согласился я. — Но все равно ошибка совершена людьми из его рода, его предками, а на Руси отношение к своему роду ой-ой-ой какое щепетильное. И делать это можно только в одном случае — если они сами спросят твое мнение по тому или иному вопросу, да и то ответ должен быть весьма осторожным и дипломатичным. Мол, слыхал я от сведущих людей, что то-то и то-то должно быть так-то и так-то. Может, они и ошибаются, государь, однако едва ли, ибо их авторитет в вопросах, связанных с геральдикой… Ну понял суть? — уточнил я в конце своей нотации, недоверчиво глядя на простодушного поэта.

Тот молча кивнул. Что-то в этом кивке мне не понравилось, но пришлось смолчать.

— Молодец! — Я ободряюще хлопнул его по спине, подмигнул и напомнил: — То же самое касается и остальных шляхтичей. Мало ли какие у них ошибки в гербах, шлемах и прочем. Все равно никому ни гугу. Особенно пану Станиславу.

— Если дорого положение, — добавил Квентин, очевидно желая показать, что накрепко усвоил услышанное.

— Если дорога жизнь, — поправил я его. — Этот — не Дмитрий, политесов разводить не станет, сам с усам. Да еще с таким пышным.

Квентин сдержал обещание. Про всяческие ошибки в гербах он никому не сказал ни слова. Молчал как рыба.

Целых два дня молчал…

Хотя нет, если считать сегодняшний, то уже три.

Молчал и я, хотя порою, когда Свинка особо пренебрежительно отзывался о моем плохом владении саблей, язык просто физически зудел дать ответ надменному шляхтичу, опустив его достоинство ниже городской канализации.

Хорошо хоть изредка его отвлекали партнеры по спаррингу. Правда, не так часто, как мне того хотелось бы, ибо оба — и Лешко Копатна, и Анджей Немиро — в связи со своей неопытностью и чрезмерной горячностью особых хлопот пану Станиславу не доставляли.

Не зря говорят, что в молодости человек учится, в зрелости понимает, а в старости — сожалеет. Этим до сожаления, равно как и до понимания, было весьма и весьма далеко.

Словом, у пана Свинки имелось достаточно времени, чтобы осыпать градом насмешек не только нас троих, но и других соседей по своеобразному тренировочному ристалищу.

Это я к тому, что славный шляхтич хоть и окружил меня «особой заботой», но успевал точно так же «позаботиться» и о других, ибо был по натуре хам — наглый, самоуверенный, жутко тщеславный и непомерно самолюбивый.

Не трогал он разве что моего спарринг-партнера. Кстати, пан Михай Огоньчик происходил из куда более славного и именитого рода, но в отличие от Свинки этим вовсе не кичился.

А ведь он являлся родственником князей Острожских — у них даже гербы по своей основе совпадали, как авторитетно заявил мне все тот же Квентин.

Правда, родство это было весьма отдаленное, но, имей Свинка такую родню, непременно трендел бы о ней по всем углам раз по двадцать на дню, а этот…

Я говорю к тому, что среди шляхты тоже встречались разные люди — дураки, не совсем дураки, а порой и вовсе умницы. Впрочем, в Путивле последние были исключением — специфика воинства царевича.

Вообще, как спарринг-партнер Огоньчик мне очень нравился именно своей молчаливостью и умением четко и лаконично объяснять ошибки, допущенные мною. Кстати, сам он владел саблей если и хуже пана Свинки, то чуть-чуть — для непрофессионала типа меня разница была и вовсе не заметна.

Во всяком случае, пан Станислав за все время ни разу не прошелся «добрым словом» по мастерству Михая, хотя остальных доставал вне зависимости от знатности рода.

Сам пан Огоньчик, невзирая на то, что я был чужаком, а Свинка — поляком, придерживался моей стороны. Более того, как-то раз он заметил мне в утешение, что такова природа — всем глупцам не терпится кого-то осмеять. Тем самым они не остаются одинокими.

Сказано было негромко, но пан Станислав услышал и… промолчал. Хватило ума не огрызнуться в ответ, иначе получилось бы по пословице: «На воре и шапка горит».

Потом занятия закончились, и я в самом замечательном расположении духа спустился в здоровенную трапезную, где обычно питался царевич и все его ближайшее окружение.

Поначалу грубые разглагольствования пана Станислава не вывели меня из себя, хотя тот сразу после первой чаши, то есть будучи почти трезвым, начал вслух мечтать о том времени, когда они будут в Москве.

Мечтал он в подробностях, причем весьма хамских. Называется, ударилась свинья в лирику.

Точнее, Свинка.

Сам Дмитрий, которому эти разговоры очень нравились — подозреваю, что он таким образом подзаряжал свой оптимизм, — слушал его с легкой улыбкой на лице.

Бояре и прочие тоже помалкивали, хотя физиономии их были кислыми.

До тех пор пока речь шла о том, какие меды пан Свинка непременно попробует, забравшись в годуновские закрома, хотя всеони, разумеется, жалкое подобие истинно шляхетских напитков, приготавливаемых в Речи Посполитой, я молчал.

Потом речь зашла о том, сколько боярских дочерей он перещупает, и не только, ибо ни одна не посмеет отказать в столь пустяковой услуге славным шляхтичам и истинным рыцарям, каковых в своей жизни доселе не видала.

И тут я не проронил ни слова. Более того, я посчитал такие размышления вслух вполне естественными для человека с подобной фамилией.

Чай, не Лев и не Орел, так о чем же еще ему мечтать?

Но после третьей чаши уровень боярских дочек показался пану Станиславу слишком низок, и он завел речь о… Ксении Годуновой.

— Конечно, царя мы тебе поможем скинуть, — философствовал Свинка. — Юному щенку тоже жить незачем, но вот царскую дочку можно и оставить для шляхетских забав, — надменно покручивая пышный рыжеватый ус, весело заявил он и горделиво оглядел присутствующих: мол, каково сказано?

Мне очень не хотелось затевать ссору, тем более чреватую очень крупными неприятностями, если только можно так назвать смерть.

Но передо мной тут же возник черный зрачок глаза, робко выглядывающий из-за фигурной решетки.

На сей раз он был наполнен слезами и смотрел на меня с укоризной: «Неужто смолчишь?»

«Ну что ты. Разве такое прощают?!» — успокоил я.

Неважно то, что для дуэли нет причины.
Неважно то, что ссора вышла из-за дам.
А важно то, что в мире есть еще мужчины,
Которым совестно таскаться по судам. [453]
— Знаешь, пан Станислав, в славном французском королевстве, равно как и в германских землях, произрастают трюфеля, кои по праву считают самым изысканным лакомством, — холодным тоном произнес я, прервав воцарившееся за столом молчание. — Но отыскать их весьма затруднительно. Так вот, некоторые умные люди приспособили для этой цели свиней, у которых хорошее чутье. Разумеется, она их только ищет, хотя во время поисков надеется ими полакомиться. Но кто же допустит свинью до благородного кушанья? Нашла и молодец — гуляй себе.

— Я усматриваю в твоей истории, князь, явный намек и желание оскорбить меня, — задумчиво произнес Свинка. — Ты что, считаешь меня за дурака?

— Нет, но я ведь могу и ошибаться, — невозмутимо ответил я.

— Рыцари такого не… — начал было он угрожающе, но меня уже понесло, и договорить этому чванливому борову я не дал.

— Истинные рыцари готовы положить всю жизнь за одну-единственную улыбку прекрасной дамы своего сердца, а не предлагают оставить в живых для грязных утех царскую дочь! — отчеканил я.

Губы пана Станислава скривились в презрительной ухмылке, и он выдал очередную латинскую цитату, из которой я отчетливо уловил лишь слово «ego». [454] Только исходя из него и было понятно, что эта шепеляво-шипящая фраза почему-то считается Свинкой языком древних римлян.

Видя мое недоуменное лицо, он криво ухмыльнулся, очевидно посчитав, что я не понял, поскольку не столь сведущ в латыни, как он, и напомнил мне:

— Помнится, ты уже в первый вечер отвечал мне дерзко, но тогда это сошло тебе с рук, да и то лишь потому, что тебя вовремя увели из-за стола. Я думал, что ты раскаялся, поскольку далее ты вел себя более скромно и помалкивал.

— Увы, — развел руками я. — Ты ошибся, ясновельможный пан. Молчал я вовсе не из-за этого. Если философу среди невоспитанных людей не удастся сказать слово, удивляться нечему — аромат нектара пропадает от вони чеснока.

Почему-то на это он отреагировал вяло — может, потому, что не понял фразы, хотя я произнес ее достаточно отчетливо, но добавить еще кое-что для надежности мне помешали.

— Ты считаешь себя рыцарем, пан Станислав?! — звонко перебил его сидящий рядом со мной Квентин. Голос шотландца чуть ли не вибрировал от еле сдерживаемого негодовании.

— Попробовал бы кто осмелиться заявить, что это не так, — последовал надменный ответ шляхтича.

— Что ж, тогда я вначале изложу царевичу, что ты за рыцарь, а там пусть он сам рассудит, стоит сомневаться в оном али как!

Квентин к этому времени решительно вскочил со своего места и садиться обратно, как я ни дергал его за руку, не собирался. Если бы его глаза могли метать молнии, Свинка был бы уже испепелен, но увы…

Шотландец повернулся к Дмитрию и продолжил:

— Да будет тебе ведомо, государь, что иной раз рыцарский щит усекают. [455] Исходит это из разных причин, но все они не хороши. Я приметил, что правый угол щита пана Станислава тако же срезан. Так вот, сие есть точный признак того, что у оного рыцаря в роду был воин, проявивший себя в бою яко последний трус.

— Что-о?! — угрожающе протянул Свинка и тоже, словно подброшенный пружиной, вскочил со своего места. — Да ведомо ли тебе, жалкий учителишка, что среди моих пращуров, кои издревле служили польским крулям, нет и не было… — Но тут же осекся, шумно выпустил воздух и более хладнокровно заметил: — А впрочем, пояснять ни к чему, ибо такие оскорбления надлежит смывать только кровью. — И шляхтич, вытянув из-за пояса перчатки, метнул сразу обе в сторону Квентина.

Дуглас невозмутимо поднял одну, причем и тут, брезгливо держа ее перед собой двумя пальцами и морща нос, постарался, не говоря лишних слов, нанести дополнительное оскорбление и без того разъяренному пану Станиславу.

Впрочем, жест пропал даром — благодаря чересчур «тонкой» натуре этот нюанс не произвел на шляхтича никакого впечатления.

Все правильно. Кажется, еще Христос призывал не метать понапрасну бисер перед свиньями. Даже если они совсем небольшие.

Например, Свинки.

— Государь, — пан Станислав повернулся к Дмитрию, — твой подданный осмелился назвать моих предков трусами, а потому… — И вылез из-за стола, решительно двинувшись к выходу.

Надо было что-то предпринимать, и очень срочно, поскольку Квентину, насколько я знал шотландца, не выстоять против этого борова и одной минуты.

Не то чтобы Дуглас вовсе не умел фехтовать. Да и техника была у него вполне приличной, однако мастерство мастерству рознь. Первый юношеский разряд — весьма почетная штука, но даже при его наличии выходить против заслуженного мастера спорта — чревато.

И дыхалка у поэта ни к черту, и рука слабовата.

К тому ж на Туманном Альбионе парень тренировался исключительно на шпагах, а сабли — нечто иное. Они и тяжелее, и приемы совсем иные, а тут он не больно-то посвящал себя этим занятиям, предпочитая вместо этого писать вирши.

Разумеется, все они были посвящены прекрасной Ксении.

А шотландец, дурачок, еще торжествующе улыбался, глядя на меня. Что, мол, съел? Хотел выступить первым в защиту дамы моего сердца? Нет уж, только после меня!

Но я ошибся, неправильно истолковав его взгляд. Понять это мне было суждено чуть позже, когда Квентин, слегка наклонившись ко мне, шепнул:

— Живи.

Это что ж получается — он жертвовал своей жизнью ради меня?!

Мой друг совсем не думает о смерти,
Но, зная, как спасти меня от бед,
Он молча даст мне сердце,
Возьмет и вырвет сердце —
Спокойно, как троллейбусный билет. [456]
Ну уж дудки! Не надо нам такого.

Мы и сами могём.

— А твои пращуры тут ни при чем, почтенный пан рыцарь, ибо навряд ли ты имеешь к ним какое-либо отношение. — И я тоже вылез из-за стола.

По счастью, вторую перчатку я успел поднять еще раньше и теперь с вызовом помахивал ею. Но и помимо нее у меня в запасе имелось кое-что из того, о чем не успел упомянуть Квентин.

— Мой товарищ в силу присущей ему деликатности не сказал, что опущенное забрало шлема на твоем гербе, коим ты неоднократно похвалялся, утверждая, будто оно есть истинное и неоспоримое свидетельство постоянной готовности воинов твоего рода к сражениям с врагом, на самом деле означает совершенно иное. Опущенное забрало — есть истинное и неоспоримое свидетельство тому, что происходишь ты, пан рыцарь, от неосвященного союза. В некоторых странах Европы таких именуют бастардами, на Руси — выблядками, а вот как в Речи Посполитой, увы, не ведаю. Однако мыслю, ты и сам лучше меня о том знаешь.

Лицо пана Станислава исказилось от ярости. Позабыв все, багровый как рак, он ринулся на меня, но я увернулся и вежливо помог шляхтичу, придав его грузному телу дополнительное ускорение.

Уверен, меня бы он снес, но бревна стены, которые оказались позади меня, были прочнее его морды лица, и Свинке пришлось несладко. Особенно пострадали от столкновения с крепким дубом его нос и лоб, которые он расшиб до крови.

К сожалению, боль слегка охладила его пыл, а потому, поднявшись с пола, он говорил уже гораздо хладнокровнее. Поминутно вытирая кровь с рассеченного лба, он процедил сквозь зубы:

— Ты вовремя поймал мою вторую перчатку, учителишка. Мне жаль только одного — пока я стану убивать твоего приятеля, ты успеешь получить отпущение грехов. Хотя я надеюсь, что человека, оскорбившего рыцаря столь наглым образом, все равно встретят не на небесах, а чуть пониже.

Вот же зараза! Не-эт, быть вторым в мои планы не входило никоим образом.

— Очевидно, пану Станиславу неведомо даже столь простое рыцарское правило, согласно которому давать удовлетворение надлежит по степени тяжести нанесенного оскорбления, а не в очередь по времени, — насмешливо заметил я.

Квентин изумленно посмотрел на меня — судя по его вопросительному взгляду, такого рыцарского правила он не знал.

Оно и понятно — я и сам раньше о нем никогда не слышал. Впрочем, этот незначительный нюанс не помешал мне выдумать его.

А чтобы поторопить колеблющегося пана Станислава с принятием нужного решения, я подпустил еще одну шпильку в его адрес:

— А может, пан, отчего-то считающий себя благородным, решил, что обвинение в трусости одного из предков более оскорбительно для него, нежели то, что он сам происходит от выблядков?

— Довольно! — рявкнул окончательно взбешенный шляхтич. — Тут ты прав, ясновельможный пан, — оскалился он, силясь улыбнуться. — И я рад тому, что рыцарские правила, о коих я несколько запамятовал, дозволяют мне первым скрестить шаблю именно с тобой. Но токмо нынче же и немедля!

Есть!

Кажется, я добился своего — Квентин будет только после меня.

Ну что ж, дополнительный стимул, чтобы победить, у меня имеется. Вот только кто бы теперь подсказал, как мне одолеть этого поганца, которого, судя по багровой морде, кое-где и вовсе ставшей синюшного цвета, я достал окончательно.

Усы его, тоже потерявшие былую расцветку, вместе с нею утратили и былую пышность — слипшиеся от крови, которая продолжала течь на них из разбитого носа, они уныло свисали мокрой мочалкой, демонстрируя контраст с пышущей злобой рожей.

На мгновение даже мелькнула надежда, что и самой дуэли не понадобится ввиду скоропостижной кончины от инфаркта одного из ее участников.

Нет, я не боялся предстоящего поединка, хотя и ликования тоже не испытывал, поскольку уверенности в его исходе не имел. А тут еще и не угомонившийся до конца Дуглас строго заявил польскому забияке:

— А очередность?

— Не журись, маленький, я управлюсь с ним быстро, а после займусь и тобой. Обещаю, что сделаю это сразу же, разве что осушу чашу вина за упокой твоего наглого приятеля, — зловеще пообещал шляхтич.

Дмитрий недовольно скривился — по лицу было отчетливо видно, что его никоим образом не устраивает подобное развитие событий. Он с тревогой посмотрел на меня, перевел взгляд на Квентина и вновь уставился на меня.

Однако нужные слова царевич нашел, лишь когда все прочие повставали со своих мест и двинулись по направлению к выходу:

— А вы не забыли, панове, что все мы находимся в походе, а потому право дозволять али не дозволять поединок принадлежит гетману Адаму Дворжицкому и мне, а я…

Лучше бы он этого не говорил.

Услышавший его слова пан Станислав круто развернулся у самого выхода и отчеканил:

— Мы ныне не в походе, а у разбитого корыта, ибо ждем в оной дыре невесть чего и сидим тут невесть зачем, вместо того чтоб… — Он перевел дыхание и, не договорив, пренебрежительно сплюнул на пол, иронично заметив тем, кто толпился подле него: — Впрочем, московскому господарчику, очевидно, неведомы рыцарские правила чести, иначе он бы не осмелился произнести подобное. Да иного я от него и не ожидал. Помнится, я уже предсказывал под Новгородом-Северским, что быть ему на колу. Могу повторить и ныне.

— Что ты сказал?! — тихо спросил Дмитрий, и его круглое лицо жалко скривилось от полной растерянности.

И впрямь, если раньше, во всяком случае, за то время, пока я тут находился, в его адрес со стороны поляков следовали лишь косвенные намеки, которые он либо «не слышал», либо пытался превратить в неудачную шутку, то тут надлежало реагировать на прямое и ничем не прикрытое оскорбление, а как?!

Честное слово, мне стало искренне жаль парня. За эту неделю я успел в нем обнаружить изрядное количество достоинств — и быстроту ума, и легкий нрав, и многое другое.

Да что там — по сути, единственный негатив, который я пока в нем заметил, так это блажь, будто он является сыном Ивана Грозного, а следовательно — главным и единственным претендентом на царский трон.

Впрочем, и в этом, если поразмыслить, он не виновен — человек легко верит в чудеса, особенно когда они светлые и добрые.

— Остановись, государь! — заорал я царевичу, хотя пришибленный столь вопиющим хамством Дмитрий и без того застыл на своем месте. — Биться с ним ты не вправе — тебе сие не по чину. Слишком велика честь для какого-то приблуды. Да и вообще, лучший ответ дуракам — молчание. Но, оскорбив тебя, государь, и назвав твой титул столь уничижительно, — я повернулся к Свинке, — пан Станислав оскорбил тем самым всех, кто встал под твои знамена, а потому дозволь мне отплатить за столь тяжкое оскорбление.

И, заметив облегчение на лице Дмитрия, медленный утвердительный кивок головы, а также его сияющие глаза, устремленные на меня, в которых только слепой не прочел бы немую благодарность, добавил, так сказать, с перспективой на будущее, чтоб подобных сцен не возникало впредь:

— Впрочем, оных худых слов следовало ожидать, — не удержался я от злорадства. — Начав с оскорбления особ одного царственного дома, пускай и враждебного ныне нашему государю, он тем самым унизил всех правителей, а потому рано или поздно неизбежно закончил бы именно этим. — И внимательно посмотрел на царевича.

Уразумел ли, хлопче? Не позволяй хамить никаким царям, включая тех, которых ты ненавидишь, ибо победа и даже их убийство — одно, а унижение — совсем иное.

Вроде бы понял. Ладно, потом проверим. В конце концов, коль не дошло — можно потом и повторить, а если понадобится, то не раз.

Я терпеливый.

Однако заканчивать на этом было нельзя — уж очень резко прозвучала моя симпатия по отношению к нынешнему царю.

Финал нужен иной.

— Но ты не беспокойся, государь, — заметил я. — Я постараюсь проучить наглеца так, чтобы впредь никто ни единым словом не нанес оскорбления ни единому из русских государей. А покамест готовят поле для божьего суда, [457] дозволь отлучиться за своей верной саблей?

Дмитрий, приосанившись, вновь, на сей раз с гораздо большим величием, склонил голову, после чего я, ответив вежливым поклоном, направился в нашу с Квентином комнату.

«Говорят, что умирать хорошо, спасая жизнь другому, — подумалось мне. — Кажется, у меня сегодня появилась возможность это выяснить. Жаль только, что ценой собственной жизни. Как-то дороговато за удовлетворение простого любопытства. Но тут уж деваться некуда».

Или… есть куда?..

И мне припомнилась фляжка.

Достав ее из сундучка, которым успел обзавестись, я откупорил баклажку и понюхал. Доверия аромат не внушал. Явно не амброзия и не нектар. Скорее уж похоже на…

Я взболтал, вновь недоверчиво понюхал и содрогнулся.

— Брр… — Меня передернуло.

Но деваться было некуда. И вообще, главное, чтоб не стошнило во время приема, а если и не поможет, то хуже все равно уже не будет.

Я затаил дыхание и сделал ровно три глотка.

— Больше не вздумай! — строго-настрого остерегала меня Марья Петровна, вручившая этот настой, а медикам, пускай и средневековым, надо доверять.

Правда, как оно действует, бывшая ведьма так толком и не пояснила. Лишь туманный рассказ о том, как оно якобы выжимает из человека все силы, словно концентрируя их в единый кулак, и может изрядно помочь, если впереди ждет яростное сражение или бой.

— Вот токмо потом станет худо, — сразу предупредила она. — Не любит Числобог, [458] егда человек в его вотчины влезает. Не по нраву ему оное, потому и мстит. Больно мстит.

При чем тут неведомый Числобог, я так и не понял, да и интересовал он меня в последнюю очередь. Тут главное, чтоб помогло, интересно только чем и как, а уж потом можно чуток и помучиться.

Надо сказать, что результат выпитого — между прочим, на вкус зелье оказалось не столь уж и противным — я почувствовал спустя всего пару минут после приема.

Уже когда я стоял на лестнице, ведущей вниз, меня так шарахнуло по голове, что я невольно пошатнулся, ухватившись за перила, и застыл, дожидаясь, когда приду в себя.

Перед глазами плыло, в ушах звенело. Я даже решил было, что переборщил, но спустя минуту понял: ничего подобного.

В самый раз.

Легкий хмель куда-то исчез, точнее, перешел в иную ипостась, сменившись резким приливом сил и необычной остротой зрения — стали отчетливо заметны даже все лапки паука, раскинувшего свою сеть в дальнем темном углу.

Собственное тело стало напоминать некую пружину, которая пока пребывала в сжатом состоянии, но чувствовалось, что в любой момент она готова распрямиться до отказа — только свистни.

Более того, движения окружающих почему-то стали казаться плавно-замедленными, напоминающими кадры, когда телевидение повторяет острые моменты во время футбольных матчей.

Словом, пробрало по полной программе.

Единственное неудобство — доносившиеся до меня голоса тоже стали тягучими. Это напоминало детство, когда я ради смеха ставил на старенький проигрыватель, хранившийся в доме моего деда, пластинку на сорок пять оборотов и прослушивал ее на скорости тридцать три.

То есть понимать-то, что мне говорят, я понимал, но с трудом.

Учитывая, что моя речь тоже могла показаться народу несколько непривычной, на все вопросы я смущенно пожимал плечами, а на советы — утвердительно кивал, стараясь сделать это помедленнее.

Как ни удивительно, но оказалось, что желающих мне победы предостаточно.

Я не говорю про Дмитрия, Квентина и Огоньчика. Но ко мне помимо них подошло сразу двое бояр и еще троица воевод.

Кроме того, что-то столь же тягучее выдавили из себя Адам Дворжицкий, Адам Жулинский и Неборский, а ксендз Савицкий предложил отпустить мне грехи.

Перед самым началом поединка мне даже стало капельку жалко надменного шляхтича. Все-таки, что ни говори, а принятый мною чудо-допинг — иначе назвать зелье Марьи Петровны не могу — урезал его шансы на победу до минимума.

Рисковать я не стал, хотя соблазн обуревал, и играть со Свинкой как кошка с мышкой не отважился, а потому все разрешилось уже на первых секундах боя.

Легко уклонившись от его замедленного выпада, который в моем обостренно-ускоренном восприятии выглядел столь же заторможенным, как и движения остальных людей, я сместился влево и наотмашь рубанул по незащищенной бычьей шее.

Бил по всем правилам, с оттяжкой, так что пусть и не срубил голову вовсе, но как минимум наполовину от туловища ее отделил.

Дело не в силе, которую настой, кстати, ничуть не увеличил. Просто при ускорении удара вдвое его сила автоматически увеличивается в десять раз. Получилась своеобразная наглядная демонстрация на практике одного из законов физики.

Рубанув, я даже не оглянулся, чтобы удостовериться, жив ли еще этот ляшский наглец. И без того было понятно, что после таких ударов не выживают. Да и неприятно было смотреть на такое обилие кровищи.

К тому же, начитавшись книжек, опасался, что замутит — все-таки первый покойник — и я сорву все впечатление мужественного бывалого бойца.

Правда, никаких симптомов так и не испытал.

Даже удивительно.

Вот когда убивал лошадь на зимней дороге по пути в Невель, было жалко, а тут все равно. Лишь ощущение, будто раздавил нечто гадкое — вроде как гадюку. Может, я бесчувственный? Или дефективный?

Ладно, с ощущениями разберемся потом…

Подойдя к Дмитрию, восседавшему на стуле с высокой спинкой, на которой был вырезан герб, я вновь отвесил поклон. Царевич благосклонно его принял, после чего, все-таки не выдержав чопорной величавости, резво вскочил на ноги и громогласно объявил:

— Ныне нет у меня для тебя достойной награды, но, когда я воссяду на престоле своих пращуров, отцов и дедов, я не забуду о той услуге, кою ты мне оказал! — И он вновь, не выдержав, расплылся в широченной, от уха до уха, улыбке.

Правда, ненадолго. Прекрасно понимая, что таким заявлением можно запросто обидеть всех шляхтичей, вне зависимости от того, кому они симпатизировали, он почти сразу усилием воли убрал ее и, надменно обведя взглядом нахмуренных присмиревших поляков, осведомился:

— Есть ли кто еще желающий сказать худое про царскую титлу?!

Шляхтичи молчали, обескураженные необычайной легкостью, с которой мне удалось разделаться с одним из лучших рубак Речи Посполитой.

— Стало быть, нет, — подвел итог Дмитрий. — Вот и славно. Ни к чему, чтоб мои верные слуги изничтожали друг дружку. Не для того мы здесь собрались. А жаждущим потешиться, дайте срок, самолично сыщу забаву в поле, ибо ратились мы с войском царя Бориса не в последний раз и славных сражений будет еще предостаточно. Там и выкажете свою лихость. — И, легонько приобняв меня за плечи, повел обратно в воеводский терем.

Голос его звучал так же тягуче, из чего я сделал вывод, что снадобье продолжает действовать.

Поднимаясь с царевичем по лестнице, я вздрогнул, ощутив легкий укол в спину. Странно. Есть люди, которые чувствуют, когда им смотрят вслед, но я себя до недавнего времени к ним не относил, а тут…

Объятия Дмитрия мешали повернуться, но я все-таки изловчился, бросив косой взгляд через плечо.

Никого.

Повернул голову в другую сторону и тут-то напоролся на внимательный взгляд смотревшего на меня пожилого казака.

Был он вроде бы из донских и, кажется, упоминался самим царевичем, когда тот хвалил Корелу и его сподвижников, вот только его фамилия напрочь вылетела из моей головы.

«Господи, а этому я когда успел перцу под хвост насыпать? — мелькнуло в голове удивление. — Вроде бы ни разу нас жизнь не сталкивала. Или?..»

Пошарив в памяти, я ничегошеньки не обнаружил, хотя работала она под воздействием зелья травницы-ключницы так же, как и тело, — только спрашивай.

Впрочем, шут с ним, с этим казаком, тем более что ненависти, злобы или простой неприязни я в нем не обнаружил — скорее удивление, пытливость и вопрос, который тому очень хотелось мне задать.

Ну и ладно. Захочет — спросит, а пока…

В тот вечер я сидел на почетном месте, по левую руку от царевича. Жаль только, что с Квентином и Огоньчиком пришлось разлучиться — вслед за мной по-прежнему сидело руководство польского войска.

Правда, Дмитрий перевел шотландца поближе, усадив его почти напротив меня — все под рукой.

Теперь совсем рядом со мной, локоть к локтю, которым тот все время пихался, хоть и нечаянно, находился пан гетман Дворжицкий.

Мужик он был умный и молчаливый, себе на уме, но на меня поглядывал после боя с явной симпатией и всякий раз приветливо улыбался.

Причины поначалу я не понимал, но затем дошло — ведь последнее оскорбление косвенно относилось не только к царевичу, но и к нему.

Больше всего столь резкое выделение недавно появившегося в Путивле иноземца пришлось не по душе князю и боярину Василию Михайловичу Рубцу-Мосальскому, который, кстати, официально числился хозяином стола, поскольку помимо всего прочего являлся еще и путивльским воеводой.

Был он хмур и молчалив, а из его осторожных намеков я понял, что он отчаянно ревнует Дмитрия ко мне и вообще считает, что место мною занято не по заслугам.

Мол, он и город Дмитрию сдал, опять же под Добрыничами коня ему своего отдал, а тут какому-то шаромыге, который в Путивле всего ничего, а из заслуг минутная стычка с шляхтичем, столь же великий почет, разве что я сижу по левую руку, а он по правую.

Я терпел недолго.

Спустя полчаса в ответ на очередную колкую реплику Рубца-Мосальского я заметил, что боярин наделил царевича деньгами и спас ему жизнь, а мне сегодня выпало отстоять куда более дорогое — честь Дмитрия, и стыдно, что принадлежащий к Рюриковичам князь не понимает, насколько последнее дороже всего прочего для людей благородного сословия.

Вроде бы тот угомонился, но… не согласился.

И вновь тот самый взгляд. Огляделся по сторонам — так и есть. Казак с седой чуприной.

Сидел он вдали, на самом краю противоположной «русской» половины стола, вместе с еще четырьмя такими же атаманами, и продолжал вовсю пялиться на меня.

Ладно, завтра будет день и будет пища — тогда все и выясним, а пока…

Увы, но времени, дабы насладиться заслуженным триумфом, не имелось — припомнилось предостережение травницы о последствиях приема настоя, которые лучше переждать где-нибудь в уединении.

Значит, надо изобрести благовидный предлог и, пока не поздно, удалиться.

Вдобавок я и сам инстинктивно чувствовал, что пора в свою опочивальню, поскольку слышал практически нормально, да и видел тоже.

По всему выходило, что вот-вот произойдет нечто вроде похмелья, о котором говорила Марья Петровна, — своеобразный толчок маятника в другую сторону.

Особо объяснять ничего не понадобилось.

Сидевший рядом Дмитрий первым уловил, что со мною происходит нечто неладное, предложил лекаря, от которого я сразу отказался, смущенно пояснив, что за сегодняшний день на меня свалилось слишком много событий, потому мне надо просто отлежаться, и все.

— Тогда ступай, — разрешил царевич. — Хотел было ныне тебе кой-что предложить, да коль эдакое приключилось мыслю, и завтра поутру поздно не будет.

Ночь прошла как в сказке.

Такие пишет обычно Стивен Кинг.

Меня крутило, ломало и корежило так, что я до самого утра пропеллером вертелся на своей кровати, которая, судя по моему самочувствию, была вся утыкана иголками, ножами и прочими колюще-режущими предметами средней остроты и заточки.

К тому же что-то творилось со зрением. То на меня надвигались, грозя раздавить, бревенчатые стены, то я, похолодев от ужаса, смотрел, не в силах стронуться с места, как стремительно падает на мою голову потолок.

А временами тьма сгущалась еще сильнее — хотя куда уж больше, и так ничего не видно — и подступала вплотную к моему изголовью, грозя утащить в такую бездну, откуда уже не выбраться.

Ко всем этим «прелестям» прибавлялись и слуховые галлюцинации. В углах то шелестело, то шуршало, то кто-то, злобный и упрямый, начинал прямо под моей лавкой скрести своими огромными когтями, жаждая вырваться на свободу и, разумеется, первым делом добраться до меня.

Было даже удивительно, когда в малюсеньком слюдяном оконце просветлело — занимался рассвет.

Лишь тогда я и смог задремать.

А вот выяснить причину нездорового любопытства к моей скромной персоне старого седого казака у меня не получилось.

Вначале было не до того, своих дел хватало, а потом, через три дня, когда решил его отыскать, оказалось, что он вместе с прочими давно убыл из Путивля, и надолго.

Дело в том, что, умаявшись под соседним Рыльском и будучи не в силах его взять, князь и главнокомандующий царскими войсками Федор Иванович Мстиславский решил отыскать себе цель пожиже, чтоб было хоть чем-то оправдаться за свое безделье перед царем.

К тому же трусоватый князь недавно перехватил гонца царевича, который специально попал в плен, чтобы слить годуновцам дезинформацию.

Мол, идет в их сторону гетман Жолкевский с сорокатысячным польским войском, а потому держись, осажденный рыльский воевода Роща-Долгорукий, осталось всего ничего.

Вот Мстиславский и решил отойти подальше от границ, к мятежным Кромам, где весь гарнизон составлял около сотни вояк, а то и меньше.

Узнав об этом, Дмитрий, у которого не так уж много городов, решил помочь и защитникам Кром, послав туда чуть ли не всех имеющихся у него в наличии донских казаков.

После прощального пира, на котором седой казак то и дело украдкой поглядывал на меня — атаманы гудели у царевича, а остальные за городом, на свежем воздухе, — они наутро и уехали.

Кстати, фамилию его я позже вспомнил — Шаров. Вот только она мне ничегошеньки не говорила.

Что же касается предложения Дмитрия…

Глава 15 Крещение Мефистофеля

Я знал, в чем оно состоит, еще до того, как царевич его озвучил. Догадаться было несложно — коли я, да и Квентин, по сути, уже больше недели являемся его учителями, пожалуй, пора занять эти должности официально.

— Борис Годунов хошь и отнял у меня царство, но яко муж государев достоин некой похвалы, — заметил Дмитрий, изрядно морщась, впрочем, как и всегда при упоминании ненавистного имени. — Потому мыслю, что худых учителей для свово единственного сына звать из-за морей не стал бы. А в случае с тобой и вон с Кентином, — царевич мотнул головой в сторону соседней лавки, на которой расположился разрумянившийся от удовольствия Дуглас, — и мыслить не надобно, воочию зрю.

«С Кентином, — машинально отметил я. — Так и не научатся на Руси правильно произносить иноземные имена. Хотя нет, у Годуновых — что старшего, что младшего, это получалось неплохо».

Что же до самого приглашения, то я сразу утвердительно кивнул, давая согласие.

Еще бы.

Мне вручали такую замечательную должность, о которой в моем нынешнем положении остается только мечтать, тем более что я ограничен во времени.

Звучала она скромно, что и говорить. Советник куда более солидно, но…

Судите сами. Кто может часто, практически ежедневно, беседовать с Дмитрием один на один?

Правильно, учитель.

То, что царевич и до сей поры общался со мной каждый день, не в счет. Одно дело — прихоть, которая сегодня возникла, а через неделю угасла, и совсем иное — занятия.

Да, ученик с таким титулом может отменить и их, но… при условии, что они неинтересны, а уж я постараюсь, чтоб такой причины он выставить не сумел.

Находясь же на должности учителя, я смогу обговорить с ним любые вопросы, в том числе касающиеся не только его личного будущего, но и… если вдруг не успею до смерти Бориса Федоровича, будущего семьи Годуновых.

И, кстати, обговорить гораздо быстрее, нежели заседая в его филькином сенате, где с одним моим голосом нечего и рыпаться.

А время для меня тоже имеет огромное значение. Тянуть-то нельзя, поскольку сейчас уже март, а мне в начале апреля надо позарез быть в Москве, и, как знать, может, даже в нужный момент удастся еще раз откачать Годунова.

Хотя на это как раз надежды мало, но вдруг…

Вот и получается: лучше быть, чем казаться. Нет, даже не так: куда как лучше быть…

Это еще правильнее.

Вот от чего я поначалу наотрез отказался, так это от предложения царевича перейти в православие.

То, что Квентин согласился на это сразу, — понятно. Не иначе как Дмитрий пояснил, что за человека, исповедующего другую веру, пусть и не католическую, Ксению замуж никогда не выдадут, а ведь он ему уже пообещал отдать царевну в жены.

Мне же креститься не хотелось.

И дело тут было даже не в потере ореола некой исключительности и таинственности — ведь царевич до сих пор продолжал сомневаться, человек ли я вообще. Хотя и в этом, чего греха таить, тоже.

Сохраняя этот ореол, мне при необходимости будет куда как проще добиться необходимого.

А то, что Дмитрий сомневается, я точно знал. Иначе бы он не спрашивал Квентина, видел ли тот, как я читаю Библию.

Так, между прочим, во время перехода от одного па к другому, но спрашивал.

Зато если я приму святое крещение, пиши пропало, и в случае чего — а вдруг — сыграть на том, что я переодетый Мефистофель, не смогу.

И все-таки это не было основной причиной. Имелось что-то еще, подспудное, чего я и сам толком не понимал. Своего рода инстинкт или шестое чувство — называйте как хотите.

Понял я эту причину после того, как царевич дошел до моих будущих крестных родителей, и мне стало окончательно понятно, что креститься нельзя.

Дослушивать его до конца я не стал, поэтому, кого он выбрал мне в матери, осталось неизвестным, — за глаза хватило отца, в которые Дмитрий великодушно предложил себя.

Понимаю, что сделано это им было из самых лучших побуждений, дабы вернее меня соблазнить, но получился обратный эффект — отвратил.

Иметь в крестных папашках самозванца — такое только в страшном сне привидится.

И что мне потом делать с этим духовным отцовством, когда его убьют?

С таким родителем, пускай и не физиологическим, а только духовным, житья на Руси после его смерти мне не будет — тут и к гадалке не ходи.

И как тогда быть?

Шляться всю оставшуюся жизнь по немытым, вонючим Европам?

— Хорош я буду, если крещусь из-за выгоды, — с пафосом произнес я.

— А вот Кентин… — начал было он.

— Когда любишь, то на все смотришь иначе. Ему и вера его представляется лишь препятствием на пути к любви, — возразил я. — У меня же иное. Кстати, мы с тобой уже говорили об этом, и ты помнишь мой ответ.

— Но ведь Библию ты читаешь, — полуутвердительно-полувопросительно осведомился царевич.

— Ну так что же? — хмыкнул я, не давая определенного ответа — пусть думает что хочет.

— И как она тебе? — не отставал он.

Я пожал плечами.

— Признаться, до конца не понял. Уже первая книга, Бытие, породила у меня уйму вопросов.

— А я ведь предлагал, чтобы ты читал ее при мне, — напомнил Дмитрий. — Глядишь, их бы у тебя сейчас не было.

— Это вряд ли, — усмехнулся я. — Ну вот, к примеру, меня очень поразила скорость, с которой был сотворен мир. Это наводит на мысли о недобросовестности.

— Но ведь это бог, — удивился царевич.

— Пусть так, — согласился я. — Но есть и еще. Посмотри на нынешних людей и ответь, не кажется ли тебе, что дьявол был гораздо дальновиднее бога, когда не захотел быть в подчинении у такого скверного начальника, как человек? Тогда за что его было карать?

— За гордыню, — парировал царевич и в свою очередь язвительно спросил: — Я вот все думаю, отчего ты так старательно заступаешься за рогатого?

— Вовсе нет. Просто я — философ, а истинный философ обязан быть объективным. — И, видя непонимание на лице Дмитрия, пояснил: — Ну то есть смотреть на все с двух сторон, а Библия написана поклонниками бога. А как же другая сторона? Да и… жалко мне этого несчастного рогатого. Все кому не лень его ругают, а если призадуматься и посмотреть на человеческие дела, то сразу станет ясно, что верят-то люди в бога, но поклоняются дьяволу. Получается, сами поклоняются и сами ругают. К тому же не забывай — он из ангелов, пускай и падший.

— Ну хорошо, — отмахнулся Дмитрий. — Оставим его. Так что еще тебе не понравилось в Библии?

— В церкви утверждают, что господь всеведущ, а когда читаешь, больше удивляешься его неосведомленности, нежели его всеведению. Да и вообще, как я понял, эта книга содержит так много мудрости, что там можно найти оправдание любой глупости.

— Не кощунствуй, бог накажет, — наконец-то вспомнил Дмитрий.

— Чей? — лукаво поинтересовался я. — Если он един, то как быть с католиками, лютеранами и православными? За кого из них настоящий? — И сделал очередную попытку вытянуть его на откровенность: — Вот ты какому богу поклоняешься?

— Ты великий грешник… — протянул царевич, явно не собираясь сознаваться насчет своего истинного вероисповедания. — Но я очень ценю тебя, и мне бы не хотелось, чтобы ты горел в аду.

— И об этом мы с тобой говорили, — кивнул я. — Нельзя попасть в рай одной религии, миновав ад всех других. Но как раз я при всем своем вольнодумстве пока не являюсь грешником, поскольку не христианин.

Дальнейший разговор пересказывать не стану, скажу лишь, что с этим крещением царевич заупрямился не на шутку. Только теперь он добавил к своим первоначальным аргументам еще один, хоть и более прозаичный, но куда серьезнее.

Мол, он уже разок попытался заняться учебой с отцом Лавицким, но, чтоб бояре не заподозрили худого, пришлось все время приглашать на занятия кого-то из них.

— Сидит такой бородач за спиной, пыхтит, сопит, пот с него в три ручья течет, то и дело либо кашляет, либо сморкается… Какая уж тут учеба? А иначе никак. Сам зрил, поди, сколь тут монахов бродят — то ли град, то ли монастырь, [459] — посетовал Дмитрий и вопросительно посмотрел на меня.

Пришлось призадуматься. Точно такой же бородач, сидящий позади, меня не устраивал ни в коей мере.

В его присутствии не удастся завести не только тайный разговор, но и просто задушевный, каковой должен послужить переходом к более откровенным темам.

Я попросил подумать до завтра, а на следующий день заявил, что согласен, прибавив:

— Вот только твое предложение самолично окунуть меня в купель… Что скажет твой сенат? Не станут ли они ворчать, что ты слишком ласков к иноземцам?

— А уж то моя забота, — пренебрежительно отмахнулся Дмитрий. — К тому ж оное касается веры, а не дел государевых.

Деваться было некуда.

— Ей-ей, отказался бы, — заметил я, — но уж очень оно заманчиво — заполучить в крестные отцы будущего царя всея Руси. Только… давай не мешкая, а то боюсь передумать.

Без заморочек не обошлось. Оказывается, мы с Квентином должны какое-то время побывать в «оглашенных».

Странно, у меня с этим словом всегда были несколько иные ассоциации…

Кроме того, за оставшиеся до крещения дни нам надлежало выучить «Символ веры», молитву господню, то есть «Отче наш», а также «Богородице Дево, радуйся».

Настоятель собора Рождества Богородицы отец Акакий поначалу был суров и непреклонен в своих требованиях относительно обязательных сроков перед крещением, но Дмитрий уговорил его ускорить процесс, сделав особый упор на… рекламу.

Да-да, а как иначе назвать основной аргумент царевича, заключающийся в том, что наше с Дугласом обращение в православие будет наглядным доказательством торжества истинной веры над окаянными латинами?

Отец Акакий немного поколебался, после чего назначил иной срок — через три дня. Правда, выучить требуемое все равно пришлось и отвечать в соборе на загадочные вопросы священника тоже.

Хорошо хоть, что не понадобилось выстаивать всю обедню — присутствовали мы лишь до начала какой-то Литургии верных.

И каждое утро Дмитрий настойчиво интересовался, что еще я прочитал из Библии. Да и у Квентина он тоже продолжал спрашивать обо мне.

Все-таки сомнения в моем истинном происхождении по-прежнему витали в его голове, несмотря на то, что я согласился на крещение и каждый день бодро рапортовал царевичу, что все идет на лад, и даже пытался кратко изложить ему запомнившиеся места.

— Значит, так: Авраам родил Исаака, Исаак — Иакова, Иаков — Иуду, а этот последний познал на большой дороге свою сноху Фамарь. Также я запомнил, что Лот слишком много пил со своими дочерями, а праотец Иаков обманул сначала своего брата, а потом тестя, а Соломон завел себе тысячу жен, а потом стал ныть, что все суета. Ах да, — вспомнил я, — чуть не забыл. Я прочитал еще Откровение Иоанна Богослова, в котором он, как я понял, сокрыл все, что знал. Неясно мне только одно: из-за чего, собственно, столько претензий к Пилату? Из-за того, что он не стал вмешиваться во внутренние дела чужой страны?

Сдержать смех от столь шарлатанского изложения Дмитрий даже не пытался.

Держась за живот, он всякий раз покатывался от хохота в течение нескольких минут и лишь после этого начинал пояснять мне, что все это не главное, а истинная суть в другом.

Я не ерничал, не ехидничал, и царевич понемногу успокаивался, но потом, бросив случайный взгляд на мои руки, покоившиеся на столе, вздрагивал, осекался и замолкал на полуслове.

Еще бы.

Это только с одной стороны я в одночасье стал белым и пушистым, абсолютно ни в чем ему не переча, зато с другой…

Он ведь неспроста смотрел на мои руки. Не иначе как Квентин поделился с ним своим удивлением — отчего это его друг Феликс листает страницы Библии руками… в перчатках. Вроде бы сам он объясняет это тем, что в светлице холодно, но надевает их лишь при чтении.

Я специально предпринял эту своего рода контрмеру. То есть, с одной стороны, вроде как принимаю крещение, а с другой…

Вот и пусть думает наш православный католик об истинных причинах такой странности в моем поведении.

Но Дмитрий размышлял недолго. Как раз накануне нашего с Квентином крещения он под явно надуманным предлогом попросил вернуть ему Библию — дескать, надо кое-что уточнить.

Я принес, но руки мои были в неизменных перчатках, да еще черного цвета.

Царевич внимательно посмотрел на них, отошел в дальний угол своей комнаты и, сделав вид, что копается в каких-то свитках, небрежно попросил меня:

— Открой Песню Песней царя Соломона. Хочу вместе с тобой насладиться дивными строками.

Я невозмутимо открыл Библию, начав перелистывать страницы.

— А что это ты в голицах? [460] — раздалось за моей спиной.

Я вздрогнул, изображая испуг:

— Как-то незаметно ты подошел, государь. Даже не по себе стало.

— Так пошто голицы напялил? — повторил вопрос Дмитрий.

— Холодно на улице, вот и зябнут руки, — хладнокровно пояснил я.

— Так у меня-то тепло, а ты все в них, — ухмыльнулся царевич.

— Это верно, — согласился я.

Вообще-то в его потаенной палате обычно царила прохлада. Да иначе и быть не могло — она же расположена на верхнем ярусе собора и печки не имела, а от жаровни с углями прок был, но невелик.

Зато сегодня Дмитрий предусмотрительно повелел принести сразу три жаровни, так что в палате и впрямь было жарковато.

Словом, перчатки пришлось стянуть, но к тому времени нужная страница была найдена, и царевич вновь не успел ничего выяснить. Тогда он заметил мне:

— Не то место. Листай далее.

«А вот притворяться ты, парень, умеешь плохо, — отметил я. — Хоть бы для приличия заглянул в книгу, прежде чем такговорить».

Пришлось перевернуть еще несколько страниц, на сей раз голыми пальцами, прежде чем он удовлетворенно кивнул и остановил меня, облегченно, но в то же время разочарованно вздохнув, после чего замер, посмотрев на мое искаженное от боли лицо.

— Тебе плохо, княже? — испуганно спросил он.

— Легкий приступ головной боли, — пояснил я, кривя губы.

— Так я лекаря позову. — Он метнулся к двери.

— Не стоит, государь, — остановил я его. — Уже все прошло, так что ни к чему беспокоить почтенного человека из-за каких-то пустяков.

Он застыл на месте, с недоверием вглядываясь в мое улыбающееся лицо, и только тут до него стала доходить причина.

Царевич перевел взгляд на мои руки. Книги они уже не касались.

— Ну-у, коль все прошло, переверни еще одну страницу, — сказал он, подойдя к столу. — Хочу глянуть далее.

Я немного поколебался, но просьбу выполнил.

— А теперь еще одну, — потребовал он и вновь впился взглядом в мои окаменевшие скулы.

Полное ощущение, что я сдерживаю крик от нестерпимой боли.

— Опять голова? — поинтересовался он с легкой, еле уловимой иронией.

Сочувствия в голосе я не заметил.

— Да, государь, — подтвердил я. — Но лекаря все равно звать ни к чему. К тому же голова — предмет темный и изучению не подлежит. — В качестве дополнения, чтобы стало совсем понятно, я еще и улыбнулся одними губами, чтобы он мог заметить мои крепко сжатые зубы.

Вообще-то опасную игру следовало давно прекратить.

Я сам чувствовал, что зарываюсь.

Запах горящих смолистых поленьев на костре становился все более явственным, а фигура на костре все более угадываемой, но тут уж как у поэта. Помните? «Есть упоение в бою, и бездны мрачной на краю» и что-то там еще. Короче, «Все, все, что гибелью грозит, для сердца смертного таит неизъяснимы наслажденья…». [461]

Вот примерно такое же упоение от игры со смертельной опасностью было и у меня.

Кто там любит искушать смертных? Вот-вот. А я как раз играл его самого.

К тому же я не терял надежды избежать крещения вкупе с крестным отцом и в то же время остаться на должности учителя, проводя занятия без посторонних лиц.

Не может же царевич допускать кого-либо на занятия, которые ведет неизвестно кто, да еще и говорит на такие темы, что ой-ой-ой.

Ну и, наконец, третья причина, о которой я не сознавался даже сам себе, скрывая ее где-то далеко-далеко и глубоко-глубоко, на самом донышке души. Очень уж мне хотелось обставить в этом компоненте дядю Костю.

Помнится, он как-то раз сыграл черта, да и то скорее невольно, то есть не собирался, но все приняли за него. А тут фигура куда крупнее — дьявол. И играю я его добровольно, причем если брать по времени, то уже которую неделю.

И ведь верят.

Хотя нет, правильнее, верит, но все равно.

— Ну ты иди себе в опочивальню, отлежись, — растерянно произнес Дмитрий.

Я вежливо поклонился и пошел к выходу, но у самой двери он остановил меня коварным вопросом:

— Я вот мыслю, а что бывает с диаволом, ежели он принимает на себя обличье обычного человека, а опосля его окропить святой водой?

— Наверное, этот человек умрет, — предположил я. — Но тут зависит от того, кто ее освящал. Если истинный праведник — это одно, а если обычный человек, пусть даже его именуют митрополитом или патриархом, — иное. Хотя наверняка трудно сказать. Как я уже говорил ранее, ни с дьяволом, ни с богом общаться мне не доводилось.

— Может, отложим тогда крещение, пока голова не пройдет? — предложил он.

— Как повелишь, государь, — радостно улыбнулся я и… принялся надевать перчатки. Поймав недоуменный взгляд царевича, я беззаботно пояснил: — На улицу иду. Да и на лестнице у тебя тоже зябко — несет от кирпичей.

— Ну иди-иди, — иронично усмехнулся Дмитрий, давая понять, что раскусил меня, и вдруг по его лицу промелькнуло что-то жестко-неприятное. Такого выражения я еще ни разу у него не видел. — Иди, да помни: завтра в купель, — отчеканил он и, прищурившись, пристально посмотрел на меня.

— Как повелишь, государь, — вновь повторил я упавшим голосом и отвесил еще один учтивый поклон.

— А ты выдержишь ли? — с откровенным любопытством спросил он.

— Разумеется.

— И голова не разболится?

— Даже если так, то я потерплю, — ответил я, по-прежнему продолжая улыбаться, и многозначительно добавил: — К тому же, как я слышал, обряд не столь уж длинный, так что с божьей помощью…

— Ну-ну… — несколько озадаченно протянул царевич.

Не иначе как моя последняя фраза окончательно поставила его в тупик…

«А ведь он не такой уж простак, — сделал я вывод, следуя, как и велено, в свою опочивальню. — Как там я учил Федора? Главное — казаться. Получается, Дмитрий — весьма умный парень, коли самостоятельно дошел до кое-каких истин. Ну и пускай. Ничего страшного. Кто предупрежден — тот вооружен».

И с этими оптимистическими мыслями я с наслаждением завалился спать, махнув рукой на завтрашний день.


Честно говоря, сам процесс крещения меня как-то не вдохновил. Зато поведение моего крестного отца изрядно забавляло.

С самого утра он волновался куда больше чем я, и даже, не удержавшись, полюбопытствовал, как там моя голова.

— Приступ если и начнется, то не так рано, а чуть позднее, — пояснил я. — Скорее всего, мы к этому времени будем уже в церкви. — И со вздохом выразил надежду: — А может, и вовсе обойдется.

— Лучше бы обошлось, — многозначительно посоветовал царевич. — Нехорошо, если твое лицо вдруг скривится в тот самый миг, егда отец Акакий примется за запрещение сатаны и всех его ангелов. Могут помыслить, будто ты одержим некими силами зла.

— Так это крещение или обряд изгнания злых духов? — обеспокоился я.

— Крещение, крещение, — подтвердил Дмигрий. — А запрещение, оно входит в обряд. Поначалу должно отринуть и изгнать диавола, повелев ему бежати от человека и не творить ему пакостей, после вознести молитву богу, дабы он всесовершенно изгнал лукавого духа, ну а опосля…

В течение всего обряда он смотрел на меня во все глаза, ожидая не пойми чего.

Я стоял, подрагивая от холода — не май месяц, высоко вскинув голову, и аккуратно наблюдал сквозь щелку полуприкрытых глаз, как он волнуется.

Думаю, царевич и сам толком не понимал, чего именно он ожидает. Скорее всего, чуда, пусть даже негативного.

Вдруг освященная вода из купели, попав на мое лицо, зашипит, кожа начнет мгновенно вздуваться пузырями, обнажая гниющее мясо, и сползать как чулок, а из-под всего этого проглянет истинный лик того, который…

Особенно внимательно он наблюдал за тем, как отец Акакий приступил к процессу елеосвящения. Намазали елеем мой лоб — и у Дмитрия в тот же момент на лбу проступила испарина, мою грудь — и царевич невольно несколько раз машинально провел по своей, мои руки — и его пальцы беспокойно зашевелились.

Когда отец Акакий громогласно провозглашал: «Запрещает ти, диаволе, господь наш Исус Христос, пришедый в мир и вселивыйся в человецах», царевич даже непроизвольно подался всем телом вперед, впившись в меня взглядом.

И вновь не пойму, чего он ждал. Что у меня изо рта в этот миг выскользнет нечто черное и стремительно улетит прочь?

— Молимся тебе, господи, ниже да снидет со крещающимся дух лукав, — бубнил настоятель собора, а Дмитрий все продолжал ждать чуда, пускай и с оттенком ужасного.

Столь же настороженно он слушал и мои спокойные ответы на ритуальные вопросы, задаваемые отцом Акакием, особенно касаемо отречения от сатаны, и старательно фиксировал малейшее изменение в моем голосе, однако ничего, кроме разве что некоторой печали, не уловил.

Да и чуть позже, когда я уже погружался в воду, он продолжал все так же пристально вглядываться в меня затаив дыхание, а правая его рука то и дело беспокойно тянулась к левому боку, к сабле.

Разумеется, ее не было — не положено оружие в церкви, тем более во время святого обряда, но ведь тянулась…

Правда, я по мере сил старался его окончательно не разочаровывать.

Со стороны, если не вглядываться столь пристально, как он, заметить это мог лишь очень наблюдательный человек, каковых на обряде не имелось, так что мои окаменевшие, как и днем ранее, скулы со стиснутыми зубами видел лишь Дмитрий, которому и предназначалась моя игра.

Тот же «Символ веры» в моем исполнении звучал с отчетливо проскальзывавшими интонациями грусти, будто я прощался, расставаясь с чем-то очень дорогим:

— …и в духа святаго, господа истиннаго и животворящаго, — скорбно выговаривали мои уста.

Лицедействовал я старательно. Пусть не уровень наших великих артистов, но для неискушенного зрителя, каковым был царевич, вполне…

Одним словом, нам с царевичем было не до самого обряда — я играл, он смотрел, а процесс катил сам по себе.

Зато крестная мать, которой стала миловидная толстуха — жена князя и боярина Василия Михайловича Рубца-Мосальского, старалась за всех. На круглом лице явственно читалось умиление, вдохновение и осознание торжественности момента.

Во всяком случае, у нее даже голос срывался от волнения, когда мы обходили купель с пением: «Елицы во Христа крестистеся, во Христа обла…» Дальше выскочило из головы — церковнославянский язык та еще штучка.

Да и сам Мосальский, будучи крестным отцом Квентина, тоже трудился на всю катушку.

То, что моя игра была достойной, я понял на выходе из собора, когда царевич заботливо спросил меня:

— Как голова? Все болит? — И кивнул на мой миропомазанный лоб, который теперь полагалось не мыть целую неделю.

— Слегка, государь, но мне удалось перетерпеть, — кротко ответил я, но и тут не устоял перед искушением и многозначительно добавил: — Осталась только легкая боль вот тут. — Я указал на место в середине лба, смазанное миром. — Но думаю, что через пару-тройку дней, от силы через неделю оно тоже пройдет. В конце концов, если очень надо, мы всё можем перетерпеть, верно? — И фамильярно подмигнул ему.

Последующие церемонии, обязательные после крещения, вновь прокрутили по «сокращенной» программе, поскольку нам надлежало в течение целой недели не только не смывать миропомазание, но и выслушивать объяснения таинств святой евхаристии, лишь после этого удостоившись причастия.

На самом деле, тела и крови Христовой мы вкусили сразу после крещения.

Ах да, чуть не забыл. Нарекли меня… Феодором. Да-да. Во-первых, шестого марта как раз была его память, хотя и не только его одного, но — это уже во-вторых — из всех прочих именно оно оказалось самым созвучным именем для Феликса.

Вот так я и получил заново свое имя, которое еще при рождении дал мне мой настоящий отец.

Кстати, я потому и выбрал для крещения именно эту дату, потому что припомнил, как о ней говорил мне царевич.

Нет, не путивльский, а настоящий, который сейчас в Москве. Шестое число было его днем ангела, потому его так и назвали, хотя первоначально Годунов хотел дать мальчику имя Иоанн.

Однако после того, как первенец Бориса Федоровича во младенчестве скончался, со своим вторым сыном будущий царь поступил более осторожно и окрестил его не на девятый, как поступали чаще всего, а на сороковой день, чтоб дитя слегка окрепло.

По святцам же выходило, что двадцать шестое января день рождения наследника — было днем памяти не только святого Иоанна, но и еще какого-то мученика по имени Федор. Более того, на сороковой день, то есть шестого марта, вновь отмечалась память еще одного Федора.

Суеверный Годунов, когда ему указали на эдакое совпадение, принял его как некий знак или указание свыше, а потому немедленно все переиначил.

Но я выбрал этот день не только из-за своего нового-старого имени, а еще и потому, что на него выпадало одно более-менее подходящее имечко для Квентина.

Можно сказать, царственное — Василий.

Имелся в моем крещении и еще один плюс помимо якобы снятия контроля за нашими занятиями по философии.

В связи с обращением в «истинную» веру — почему-то у христиан все прочие считаются ложными — мы с Квентином переселились прямиком на нижний этаж самого собора, где по распоряжению толстенного завхоза-келаря нам выделили комнатушку из числа бывших кладовых под припасы.

Неприятное соседство с именитыми шляхтичами, прочно оккупировавшими воеводский двор, таким образом, оказалось в прошлом.

Пирушка по поводу новообращенных затянулась далеко за полночь, но я не увлекался содержимым кубков и чаш, так что на следующий день был полностью готов к очередному приему царственного ученика.

Я уже многое знал из задушевных разговоров с ним, которые пошли чуть ли не с самого первого дня, в том числе и о его тяжкой болезни, после которой воспоминаний о детстве у него практически не осталось.

Постигла его эта болезнь у некоего знатного боярина, который вскорости пострадал от жестокосердного царя, а он, Дмитрий, ухитрился бежать в Речь Посполитую.

Рассказывал он и о своих скитаниях в чужом государстве… Словом, я еще раз убедился, что все мои картинки оказались подлинными на сто процентов.

Однако в письме, которое чуть ранее было написано мною Борису Федоровичу, я с раскрытием тайн не торопился — ни к чему они ему пока. Да и рискованно излагать их в письме.

Васюк — парень смышленый и проворный, но всех случайностей не предусмотришь, так что по пути в Москву все равно мог попасться, причем неизвестно в чьи руки — то ли это окажутся разъезды Годунова, то ли сторонники Дмитрия.

Именно потому сама грамотка была составлена исключительно в нейтральных тонах. Так, обычное послание своему приятелю Алексею Софронову — это я вспомнил про Алеху, по-прежнему болтавшегося в загранкомандировке.

Мол, у меня все в порядке, ученик попался знатный и платит не скупясь, все остальные условия тоже о-го-го, так что давай-ка и ты к нему. Есть тут свободная вакансия учителя… латыни.

Последнее больше для хохмы — думаю, что в языке древних римлян мой детдомовец разбирается, как заяц в «мерседесах».

А в заключение просьба в случае согласия незамедлительно отправить моего посланца обратно, да решать побыстрее, а то на столь тепленькое местечко желающих предостаточно.

Но подпись свою поставил честно, без обмана.

Предназначалось это письмо лишь для одной цели — дабы царь уверился по почерку, что гонец действительно от меня.

На словах же Васюк должен был передать Годунову следующее, заученное им наизусть: «Князь Монтекки (специально выбрал прежнюю фамилию как лишнее подтверждение того, что слова исходят от меня) видел, что опасность для трона слишком близка, но там же узрел, как ее можно убрать. Нужно три тысячи рублей золотом, которые надлежит привезти для передачи ему, тогда опасность исчезнет. С ответом не затягивать и в случае согласия немедля прислать гонца обратно вместе с деньгами и тремя сотнями из числа Стражи Верных».

Я не стал упоминать, что хочу попросту помочь царевичу выбраться из Путивля — для того и нужны три сотни верных парней. Деньги же мне необходимы лишь для подкупа Дмитрия.

Уж очень сомнительно, чтобы Борис Федорович согласился на эдакое унижение для себя.

Единственное, в чем я не удержался, так это дал совет царю вычеркнуть и нигде не упоминать в своих бумагах Григория Отрепьева, поскольку самозванец хоть и не является истинным царевичем, но он и не Отрепьев, который находится здесь же, в Путивле, в окружении самозванца, и любой сомневающийся может на него посмотреть.

Разумеется, несмотря на всю конспирацию, риск имелся, но игра стоила свеч. Неделя туда, неделя обратно и неделя там — получалось, конец марта. То есть если все пройдет гладко, то я еще мог успеть в первую неделю апреля в Москву.

Да и момент с самой отправкой показался подходящим.

Васюк примешался как бы невзначай к уезжающим оборонять Кромы казакам и должен был, улучив момент, не заходя в сами Кромы, повернуть коня перед городом дальше на север.

Потому его отсутствие в Путивле хоть и приметили, но поначалу значения не придали — отпустил я его с казаками, и все тут.

Я не обольщался — ушлые людишки в окружении царевича все равно непременно засекут отсутствие одного из моих слуг. Да оно и понятно — если бы их была сотня, то можно было бы проскочить, а когда всего двое, то исчезновения не спрятать.

Но тут главное — выиграть время, чтобы у Васюка была фора не менее трех дней. К тому же я знал, как объяснить Дмитрию его исчезновение.

Более того, оно тоже входило в мой расчет.

Конечно, можно было бы вообще не писать, а отправиться самолично, но пока то да се, особенно касаемо разрешения от Дмитрия на выезд в Москву, пройдут те же три недели, а то и больше.

Впрочем, подготовить к моему отъезду царевича было все равно необходимо.

Во-первых, Васюк мог по какой-то причине не добраться до Москвы, или добраться, но не суметь вручить письмо царю, а главное — не изложить ему все на словах.

Во-вторых, мог заупрямиться и сам царь. Вот тут-то и необходимо было мое присутствие для того, чтобы дожать Бориса Федоровича.

После чего я «в панике» возвращаюсь обратно в Путивль, сообщаю, что Годунов собирается поставить во главе царского войска воеводу Петра Басманова, и все.

Одно это повергло бы Дмитрия в шок.

Как тот лихо дрался против войск царевича, стойко обороняя Новгород-Северский, Дмитрий знает и без меня, благо что происходило это всего несколько месяцев назад.

И это притом что в распоряжении воеводы имелось всего несколько сотен человек, а у царевича под стенами непокорного города стояло все его войско. Что уж говорить теперь, когда под руку Басманова поступит все царское войско?

Ну а потом, когда окончательно запугаю, можно будет предлагать и побег, не дожидаясь самого худшего, поскольку при малейшем промедлении, когда армия Годунова подойдет под Путивль, возможности удрать уже не будет — обложат город так, что мышь не проскочит.

Да, в городе можно продержаться достаточно долго, лишь бы хватило припасов.

Один ров перед стенами чего стоит. Как мне сказали, глубина его аж пять саженей, ну а ширину я и сам видел — метров десять, не меньше. Плюс вал, который тоже метров пять в высоту и столько же в ширину. Про стены вообще молчу — московским они уступят, но сами по себе смотрятся солидно.

Вдобавок и сам кремль не из дерева — каменный.

И в городе защитнички все как на подбор. Шляхтичи, конечно, те еще свиньи, но в быту, то есть как люди. Зато как воины — худого слова не скажешь. А донские казачки им тоже не уступят.

Но дело в том, что дожидаться конца осады никто не станет, а сдадут Дмитрия гораздо раньше, что он и сам прекрасно должен понимать, не маленький.

Многочисленных монахов соблазнит очередное послание их церковного начальства, то бишь патриарха Иова, поляков — обещание беспрепятственно отпустить их обратно в Речь Посполитую, а русских бояр — царское прощение, в случае если они поклонятся головой самозванца.

Моя задача изрядно облегчалась еще и тем, что, как мне удалось выяснить, царевич и сам помышлял о бегстве, особенно в первые дни после разгрома под Добрыничами, когда от него стали уходить поляки.

Если бы не жители Путивля, слезно умолявшие Дмитрия остаться, не исключено, что он бы уже был далеко от русских рубежей.

Более того, поначалу он был настолько перепуган, что не обращал внимания и на их просьбы, а подчинился лишь после того, как ему пригрозили «добить Борису челом, а тобою заплатити вину свою».

Получалось, надо лишь немного поднажать на царевича, у которого первоначальная эйфория от первых удач напрочь улетучилась под Добрыничами, и теперь он изрядно сомневался в конечном успехе.

Ведь что реально он имел? С десяток небольших городов-крепостей, да и они оставались под его властью только благодаря бездарности царского военного руководства, тупо штурмующего в настоящий момент город Рыльск.

Как знать, если бы Дмитрия не пугала неизвестность, то он все равно давно уже сделал бы ноги, вот только не знал куда. Доходы-то лишь в Польше, а туда возвращаться нельзя — Жигмонт Ваза непременно сдаст неудачника Годунову, как пить дать сдаст.

Ехать в Рим и лобызать папскую туфлю? Но Павел V тоже побрезгует невезучим.

Их вообще нигде не любят.

И что тогда делать, на что жить?

Кстати, этот вопрос — имеется в виду отсутствие денег — перед Дмитрием встал уже сейчас, и весьма остро.

Шляхта — не донские казаки, воюют не за идею. Им бы покуражиться, порезвиться, устроив после ратных трудов большой гудеж и кидаясь серебром налево и направо, а где оно?

Да и казакам тоже кушать хочется, а на что купить припасов?

Но вопросы с едой Дмитрий кое-как улаживал, бессовестно спекулируя своим личным обаянием и клятвенными обещаниями уплатить сполна все долги, едва он воссядет на отчий престол.

Зато с серебром возникла проблема, поскольку купцы стали все чаще отказывать царевичу в новых займах.

Причина проста.

Наши русские, из числа сторонников Дмитрия, уже исчерпали свои запасы до предела — и рады бы дать еще, но нету. Что же касается иностранцев, то они с грехом пополам развязывали свои кошели до… битвы при Добрыничах. Зато после, отчетливо видя, что дело Дмитрия проиграно, стали еще скупее.

Оставался только один спонсор, но и он спустя несколько дней после моего прибытия в Путивль в ответ на очередную просьбу царевича о займе лишь виновато развел руками…

Ну да, моя работа.

Впрочем, особой заслуги я тут не вижу. Дело в том, что спонсора этого звали Барухом бен Ицхаком.

Памятуя о моем предсказании, данном ему еще во Пскове, он все равно некоторое время колебался. Затем на всякий случай съездил к отцу за советом, и тот дал сыну окончательное «добро» на все рискованные операции.

После этого Барух открыл свой туго набитый кошель для царевича, предвкушая изрядную поживу после того, как Дмитрий взойдет на престол.

Ох как я пожалел о своей опрометчивости.

Нет, скорее всего, нашлись бы и другие финансисты — Юрий Мнишек умел втереться в доверие, да и поддержка затеянного предприятия самим королем дорогого стоила, но все равно мне было неприятно.

Значит, надо исправлять собственную оплошность. Лучше поздно, чем никогда. И мне еще повезло, что я застал в Путивле самого Баруха.

Тот ведь поначалу, когда Дмитрий только выступил в свой поход, финансировал его не самолично. Еврейскому купцу находиться в военном лагере, особенно в таком, где полным-полно казаков, отчего-то питающих «страстную любовь» к людям его национальности, это, знаете ли, чревато.

Пойти на такой отчаянный риск могли люди уровнем пониже, стремящиеся любой ценой выбраться из нищеты и идущие даже на то, чтобы в случае чего поставить на кон собственную жизнь. А вот в положении Баруха рисковать собственной головой не имело смысла.

Он и не рисковал… до поры до времени.

Но после очередного сообщения, где было подробно описано сражение под Добрыничами, его итоги и нынешняя ситуация с вопросом: «Давать ли деньги теперь? А если давать, то пришлите мне их», купец посчитал необходимым выехать самому и ознакомиться с раскладом на месте.

Приехав в Путивль незадолго до меня, Барух недоумевал. С одной стороны, его отец твердо сказал, что мне, как сыну Константина, верить можно. Получалось, что Дмитрий все-таки будет в Москве.

Но с другой — было непонятно, каким именно образом царевич туда попадет. Судя по раскладу сил, наиболее вероятным купцу представлялось появление царевича в столице только в цепях и в железной клетке — другого варианта он не видел.

А кто тогда отдаст деньги?

Надо ли говорить, что меня Барух встретил с распростертыми объятиями.

Я не особо скрывал наши с ним встречи, да и как их утаить — народу-то в крепости не столь много и все на виду, а уж за мной с Квентином, как за недавно прибывшими, и вовсе был особый надзор.

Впрочем, значения этим двум свиданиям с купцом никто не придал, тем более что, едва увидев его в Путивле, я успел незаметно для прочих заговорщически приложить палец к губам.

Барух намек понял и не подал виду, что мы знакомы.

Да и потом я не пошел к нему вот так, с бухты-барахты, а после расспросов местного народца на тему, где бы подзанять деньжат. Мол, и одежонка в дороге поистрепалась, вон дыра на дыре, да и в кошеле пусто. Словом, ткните, ребята, пальцем в купчишку побогаче.

Ткнули, показав сразу троих, в том числе и Баруха, к которому я, разумеется, подался в первую очередь.

Поначалу я напомнил ему еще раз, чтобы он не сознавался в знакомстве со мной, попутно и впрямь прихватив полсотни рублей. А вот потом, когда план действий окончательно созрел, пошел к нему во второй раз и тоже якобы за займом, предупредив его, чтобы он на время свернул свою лавочку.

Мол, было у меня видение, но такое загадочное и туманное, что лучше тебе немного подождать.

Правда, после этого пришлось долго успокаивать купца, который не на шутку встревожился о судьбе предыдущих займов, которые в общей сумме успели достичь нескольких тысяч рублей.

Но и тут мой долгий разговор с Барухом можно было объяснить вполне естественно — пытался уговорить дать деньжат, а тот ни в какую, хотя я с ним и так, и эдак.

А попутно я переговорил с ним еще и о его поездке в Краков, где настоятельно порекомендовал заглянуть в открывшийся там недавно некий игорный дом под названием «Золотое колесо». Где он находится, Барух прекрасно знал, поскольку здание покупал его же приказчик.

Далее ему предстояло предъявить хозяину заведения Прову Кузьмичу простую серебряную новгородку с сидящим на троне князем, которую я незамедлительно вручил купцу.

Тот молчал, выжидающе глядя на меня. Пришлось пояснить, что там он получит некоторые сведения о царевиче Дмитрии, а если их нет, то желательно помочь с их поиском.

Барух по-прежнему молчал, размышляя. Наконец он произнес:

— Это слишком опасно. Когда мой человек прибыл в Гданьск с твоей просьбой о покупке в Кракове дома на имя некоего Бжезинского — это одно. Тут я мог помочь, ничего не спрашивая, ибо ты — сын друга моего отца. Но сейчас мне вначале необходимо знать все.

— Все, говоришь… — протянул я. — А ты не боишься, что, узнав это все, еще больше подвергнешься опасности? Даже поговорка есть: «Меньше знаешь — крепче спишь». К тому же… — Я произносил какие-то пустопорожние фразы, а сам прикидывал, имеет ли смысл до конца довериться купцу.

Наконец придя к выводу, что тут либо пан, либо пропал, выложил все начистоту.

— Такое, ежели оно еще не добыто, обойдется в изрядное количество дукатов, — заметил он, — а я и так изрядно потратился на Дмитрия, доверившись тебе. — В голосе явно чувствовался упрек.

— Помню, — кивнул я. — Поверь, что хоть я и плохо смыслю в купеческом деле, но все, что ты дал Дмитрию, он же и вернет, а если и нет, тогда верну я. Однако при условии, что выполнишь мою просьбу, которая тебе ничем не грозит. А теперь касаемо опасности и дукатов на добычу сведений. Начну с того, что золото тебе вообще не понадобится. Надо только заманить нужного человека, которого тебе укажут, в наш игорный дом и уговорить его сыграть…

— И кто это из ясновельможных шляхтичей пойдет на такое унижение, чтобы пойти куда-то со мной, простым евреем? — усмехнулся Барух.

— А ты пусти слух среди своих должников, что совсем недавно побывал в «Золотом колесе» и неожиданно для себя сумел выиграть там пять с половиной тысяч злотых.

— Поверят ли? — усомнился Барух.

— Азартные — обязательно, а остальные нас не интересуют. А потом, когда тебе удастся заманить человечка и он проиграется, надо будет одолжить ему денег, чтобы отыграться… на два-три дня.

— А ты говоришь, дукаты не понадобятся, — упрекнул меня Барух.

— Всего на два-три дня, — повторил я. — Только одалживай как можно больше, чтобы отдать в срок этот человек не смог. Что до опасности, то ее для тебя нет вовсе — говорить с ним в дальнейшем будут мои люди, и тебя никто не станет впутывать. Просто предъявят его расписку, которую он тебе даст, и скажут, что ты им продал его долг, видя невозможность получения. Словом, тебя из дальнейшей игры выведут, а его заем сразу тебе вернут, причем вместе с процентами. Это выгода?

— А разве опасности при вывозе бумаг из Речи Посполитой не будет? Сейчас ведь на рубежах стало весьма строго и…

— Только не для тебя, — торопливо пояснил я, даже не дослушав до конца. — Если все пройдет хорошо, то мои люди хоть и пристроятся к твоему обозу, но будут держаться сами по себе, и если что, то ты и тут ни при чем. Более того, ты извлечешь прямую выгоду, поскольку сможешь сократить число нанимаемых для своего обоза охранников, потому что у тебя будет вместо них несколько моих ратников.

— Тут все понятно, — склонил Барух голову. — Но неясно одно… — И с тяжким вздохом как бы между прочим извлек из своего скромного, изрядно потертого в ряде мест кошеля монету, принявшись задумчиво вертеть ее в руках.

Намек понятен. Таки что ты будешь с этого иметь, и если ничего, то оно тебе надо?

Ну что ж, здесь придется идти на риск, обещая то, что я пока не в состоянии выполнить. Разве что со временем…

— Твой отец, принимая участие в затеях моего отца, всегда оставался в огромном выигрыше, — напомнил я. — Неужто ты думаешь, будто я стану нарушать эту славную и приятную для вашей семьи традицию? Сейчас обговаривать это во всех подробностях нет времени, но полагаю, что только одно лишь право беспошлинной торговли, которое ты получишь, поставит тебя в очень выгодное положение перед всеми прочими купцами.

— А кто наделит меня таким правом? — поинтересовался он.

— Государь, — заявил я, но сразу честно сознался: — Вот только какой именно, этого пока и сам не знаю. Твердо могу сказать лишь одно: ты его получишь. А уж от кого… Да и не все ли тебе равно?

Словом, я его уговорил.

Барух твердо пообещал сделать все, что в его силах, после чего и дал Дмитрию от ворот поворот.

Нет денег, и шабаш.

Но, чтобы не портить отношений, опять-таки по моему совету, Барух ничего не говорил про необходимость вернуть старые долги и про то, что он уже не верит, что царевич придет в Москву.

Объяснение прозвучало гораздо проще — кончилось серебро, а потому завтра же он отправляется за новым и в дальнейших кредитах отказывать ему не собирается.

И уехал.

А Дмитрию я в утешение посоветовал по возможности пореже прибегать к помощи заимодавцев.

— Но они меня поддерживают, — возразил он.

— Ага. Точно так же, как веревка поддерживает повешенного, — съязвил я. — Знаешь, банкиры, ну то есть заимодавцы, — это такие люди, которые охотно протянут тебе кусок хлеба, когда у тебя достаточно яств на столе, а потом отберут его вместе с последней жареной курицей и прочей снедью. Так что одалживаться у них весьма чревато.

Как я уже говорил, с припасами еще куда ни шло — тут вопросы с грехом пополам улаживались, зато поляки как с цепи сорвались, и теперь каждое утро начиналось с того, что они осаждали Дмитрия настойчивыми просьбами, напоминающими угрозы, о выдаче им причитающегося жалованья.

Увещевания царевича немного подождать они и слушать не хотели, наседая все энергичнее, а своих полковников, пытающихся прийти на выручку Дмитрию, озлобленная шляхта посылала чуть ли не на три веселых буквы.

Нет, точно утверждать не берусь, поскольку тараторили они по-польски, но, судя по тому, как после бесед со своими буйными подчиненными нервно покусывал пышный ус гетман Адам Дворжицкий, как белели костяшки пальцев, сжимавшие рукоять сабли, у Неборского, как багровело от злости лицо Станислава Гоголинского, возможно, туда их тоже посылали.

И, как знать, не исключено, что не только туда.

Все-таки польский язык относится к славянским, а мы, в отличие от англичан, французов и прочих, на словцо народец бойкий и весьма изобретательный.

Пока ситуацию спасали ксендзы, которых поляки при всем своем буйстве все же слушались, но долго ли авторитет священнослужителей мог приходить на выручку царевичу — вопрос.

И я уверен, что и сам Дмитрий неоднократно задавал его себе.

Кстати, всякий раз, когда возникал гвалт насчет денег, царевич с такой тоской поглядывал по сторонам, что я был уверен — мысль о побеге уже приходила ему в голову, пускай и на короткий срок.

А улетучивалась она именно по той простой причине, что царевич не знал ответов на главные вопросы — куда бежать и на что потом жить.

Ах да, чуть не забыл третий, который тоже немаловажен: «Как бежать?»

С этим ведь тоже проблема, и весьма серьезная. Дело в том, что поляки приставили к нему крепкую охрану не только для сбережения от возможных покушений, но и для того, чтобы он не удрал самовольно. Они даже место жительства ему определили такое, которое весьма напоминает узилище.

А как иначе назвать комнату, расположенную в верхнем ярусе главной башни собора?

Даже при выезде на охоту его сопровождало не меньше полусотни ляхов, а то и целая сотня.

Мне эта охота, честно говоря, не по душе, но, чтобы присмотреть удобное местечко для предстоящей засады моих ребят и для путей побега, приходилось не раз выезжать на нее, так что количество охраны я знал.

Потому я и предполагал, что стоит мне выйти на него со своим заманчивым предложением, которое разом решало все три вопроса, как он пускай не сразу, но согласится.

Могут спросить: зачем такие сложности, если имелся вариант погрубее, но и попроще — взять да убить?

Если кратко — я не киллер.

Да и зачем, когда все преспокойно решаемо и без столь кардинальных мер, причем к всеобщему удовольствию. Семья Годуновых оставляет за собой трон, а авантюрист получает вольготную жизнь в Европе.

Кроме того, самим фактом своего существования на белом свете Лжедмитрий сдержит поток самозванцев, которые объявились на Руси в потрясающем воображение количестве именно после его смерти.

Зато при моем раскладе все хорошо и все довольны…

А тут и приспело время для включения моего варианта, ибо ушлые людишки в окружении царевича все-таки засекли отсутствие одного из моих слуг.

Случилось это, когда дотошный князь и боярин Рубец-Мосальский, относясь ко мне по-прежнему с ревностью, изрядно увеличившейся после крещения, уточнил в Кромах о Васюке, а узнав, что тот куда-то исчез, немедленно пошел стучать на меня Дмитрию.

Я не боялся каверзных вопросов царевича. Да и чего страшиться, раз мой гонец, судя по времени, не только давно прибыл в Москву, но и должен собираться в обратную дорогу.

Наоборот, я был всецело готов к разговору, и едва Дмитрий осведомился про Васюка, как я совершенно открыто заявил, что отправил его в Москву с коротким письмецом, предназначенным царевичу Федору.

— Кому?! — обалдел он от моей наглости.

— Царевичу Федору, — отчетливо повторил я и торопливо продолжил: — Вижу, что тут творится, а потому решил посодействовать тебе чем могу. — После чего выложил свой план.

Нет, не бегства. Об этом рано. Ведь неизвестно, как отреагирует Годунов на мою просьбу о людях и золоте. К тому же в любом случае мне вначале надо попасть в Москву, чтобы вернуться оттуда «в панике».

Да и нельзя сразу бить в лоб. Дмитрий — человек импульсивный и горячий, может отреагировать неадекватно, во всяком случае, не так, как мне того хотелось бы. То есть и тут чревато нежелательными последствиями.

Словом, нужна была тактика похитрее. И первый этап я запланировал нечто вроде промежуточного, то есть предложить не столь постыдную вещь, как банальное бегство, а весьма более заманчивое.

Например, ведая, что Годунов стал не в меру подозрителен, внести раскол даже в его семью, отправив «прелестное письмо» его сыну, в котором пообещать много-много всяческих льгот и милостей, если только царевич Федор осмелится сдать Москву и покориться, то есть лично вручить шапку Мономаха Дмитрию.

Разумеется, не задаром.

Взамен новый государь наградит своего верного слугу, осознавшего, что его отец занимал трон не по праву, не только огромным количеством земель, но и самыми важными чинами, в число которых обязательно должен войти новый титул брата государева.

А практическим подтверждением оного будет то, что Дмитрий назначит Федора престолоблюстителем и наследником своего царства, что он тоже укажет в письме.

Разумеется, с оговоркой, что оный титул будет принадлежать ему ровно до того времени, пока у самого царя Димитрия I не родится законный наследник.

— И ты мыслишь, что он может согласиться? — недоверчиво осведомился царевич.

— А почему нет? Пока я его учил, успел присмотреться. Мальчик он хороший, вежливый, добрый, в науках смышленый, то есть во многом похож на тебя, государь, — приступил я к обработке Дмитрия, лицо которого от перечня достоинств Федора с каждым мгновением кривилось все сильнее.

Ничего страшного. Пусть кривится. Главное, вдолбить ему в голову, что этот конкурент совершенно неопасен. Именно потому я и назвал его мальчиком — какие могут быть угрозы от ребенка?

— Однако по натуре своей он боязлив, робок, на любое дело глядит глазами своего отца, горячности и пылкости в нем в отличие от тебя ни на грош, а уж о самостоятельности и речи быть не может, — продолжал я, удовлетворенно наблюдая, как от столь выгодного сравнения лицо Дмитрия начинает приобретать прежний вид.

— Тогда и без ответа понятно, что он откажется, — тем не менее проворчал он.

Ну что ж, аргумент серьезный. Но и ответ у меня готов.

— А вдруг царю в ближайшее время всерьез занеможется? — предположил я. — И как тогда? Федор же непременно растеряется, уж больно велик груз. Шапка Мономаха не только красива, но и тяжела, да и не каждому по голове. К тому же ты ничем не рискуешь. Сам подумай: что может случиться плохого от такого предложения? Откажется Федор? Ну так что ж, ты ведь от его отказа ничего не теряешь. Зато я уж постараюсь сделать так, чтоб письмо попало в руки царя, который после этого станет подозревать наследника во всех немыслимых грехах. А если царевич согласится…

— А пошто со мной поначалу не обговорил? — уже идя на попятную, осведомился Дмитрий. — Вдруг бы я не дал согласия?

— Чтоб царевича подготовить к такой мысли, нужно время. От моего гонца с первым письмом до второго гонца, которым лучше всего стать мне самому, должна пройти хотя бы пара-тройка седмиц, ибо царевичу предстоит свыкнуться с мыслью о таких переговорах. А минуя тебя, я бы действовать все равно не стал. Просто не смог бы. Ты сам посуди — ну как он может поверить, что я там ему написал? Уговариваться-то ему надо не со мной, а с тобой, так что самое главное писать ему надлежит именно тебе, причем собственноручно, ибо дело тайное и доверять его никаким подьячим нельзя. Так что, отпишем, государь? — Последнее я спросил на всякий случай, больше для проформы — по глазам видно было, что идейка Дмитрию пришлась по душе.

Припахивает бесшабашной авантюрой?

Ну так что ж. Скорее наоборот, тем она и слаще, ведь сам царевич тоже авантюрист тот еще, достаточно вспомнить недавний план с засылкой лжегонца в расположение царского войска.

Да и до того…

Не будь он авантюристом, разве попер бы на Русь воевать за свой трон, располагая всего тремя тысячами поляков, если не меньше.

Имелись, правда, еще и запорожцы, но их я вообще в расчет не беру — аховые вояки и свое «мастерство» показали лишь в постыдном бегстве из-под Добрыничей. Донцы — дело иное, но они присоединились к Дмитрию гораздо позже, потому и о них говорить не стоит.

Словом, грозила блоха слону, что всю кровь из него выпьет, да лопнула.

И уже следующие его слова подтвердили правильность хода моих мыслей. Он даже не удосужился дать согласие на мой план, но… немедленно приступил к его обсуждению.

— Токмо что-то уж больно много ты ему пообещал, — критически заметил он. — С него, пожалуй, и града довольно будет. Ну двух-трех самое большее. Да и не след про него, как про моего наследника, говорить. В лета войдет, дак соблазн появится. Пущай не у самого, так сыщутся доброхоты, подскажут. Ишь, престолоблюститель. Жирна для него сия титла. К тому ж его отец опозорил себя своими пакостными делами, а ты предлагаешь мне его в…

— Может, и опозорил, — перебил я, — хотя и тут весьма спорно, но речь идет не о нем, а о его сыне. Никто не может быть опозорен деянием другого, а потому сын за отца не в ответе. И еще одно. Своим наследником ты предложишь ему стать сейчас, когда царевич совсем юн. А позже, стоит Федору войти в лета, этот титул давно будет снят, — напомнил я. — Спустя год после твоей свадьбы у тебя появится сын, и, следовательно, ему все и перейдет.

— А ежели, к примеру, родится не сын, а дочь?

— Ну следующим будет сын. В конце концов, года через три-четыре, даже если не родятся сыновья, ты можешь попросту к чему-то придраться и…

— За три-четыре года всякое может случиться, — упрямо протянул он, не собираясь сдаваться.

Но и я не уступал. Наследник — это известь, престолоблюститель — цемент, брат государев — щебень. Все вместе — прочный фундамент. Под такие титулы и давать придется по-царски, иначе никто не поймет и, более того, осудят за жадность.

Нет, если бы я разрабатывал этот договор как чистой воды фикцию, тогда для меня были бы важны не условия, изложенные на бумаге, а то, что эта бумага вообще будет написана.

Но побег Дмитрия возможен лишь при должном финансировании со стороны старшего Годунова, а если тот откажет с деньгами и людьми, причем откажет из благого побуждения не подвергать мою жизнь опасности?

Да, не исключено, и даже скорее всего, что сразу после смерти отца я сумею уговорить Федора принять отвергнутую идею с оплатой побега Дмитрия в Ригу, но к тому времени и тот может узнать о кончине царя, и тогда возможно…

Да все что угодно.

Не то чтобы я всерьез допускал, что дело дойдет до такой критической ситуации, когда Федору и впрямь придется уступать свой престол, но в жизни бывает всякое.

Следовательно, к бумаге надо отнестись не как к филькиной грамоте, а серьезно и вдумчиво, как к своего рода страховочному варианту, по принципу: «Мало ли что».

И если со мной произойдет непредвиденное, то эта бумага станет индульгенцией для моего ученика — ведь не посмеет же Дмитрий столь нахально отрекаться от обещаний, к тому же написанных собственноручно.

Дебаты по поводу титула длились до самого вечера, но завершились моей победой. Вновь сказала свое веское слово латынь, перед которой он млел еще сильнее, чем Годунов.

— Что же до городов, — продолжил я на следующий день, — то тут, чтоб твоя душа была спокойна, можно одарить его огромными по размеру землями, но на окраине.

— А не уговорится он скрымским ханом али, к примеру, с тем же Жигмонтом? — последовало новое возражение.

— Мальчишка? — пренебрежительно хмыкнул я.

— Советчики, — поправил он.

— Тогда… — протянул я, сделав вид, что задумался, и после паузы выдал заранее заготовленный контраргумент: — Тогда западные земли отпадают, южные тоже. Значит, остается… северо-восток. — И тут же похвалил царевича: — А ведь ты и впрямь славно придумал. Эвон как хорошо получается. Земель там, если те, что за Яицкими горами [462] брать, немерено, а вот людишек раз-два и обчелся. А уж если ему поручить еще и охранять рубежи, то и вовсе не до бунтов. Только успевай вовремя сыскать замену тем, кто убывает из крепостей — кто по старости, кто по болезни, кто от ран.

Дмитрий призадумался. Мне это не понравилось, поэтому я добавил еще один аргумент:

— Опять же отец его умеет хорошо хозяйствовать, и, если сын пошел в него да пожелает извлечь побольше доходов из тех земель, он же сразу ринется там все налаживать, а тебе прибыток в виде новых доходов в твою казну через пошлины. — И, не давая опомниться, закрыл эту тему, предложив для обсуждения новую: — Одно нам осталось — обсудить, сколько серебра ты ему выделишь.

— Мыслю, что десятка тысяч за глаза, — проворчал царевич.

Вот скупердяй! Тут державу к ногам кладут, а он… И почему я решил, что как раз с этим проблем у меня не будет?..

По счастью, грянул колокол к вечерне, а мне теперь приходилось выстаивать чуть ли не каждую церковную службу, ибо за новообращенным бдили во все глаза.

Царевич тоже их не пропускал, поскольку продолжал усиленно рекламировать свое православие.

Лишь в беседах со мной пару раз, не удержавшись, он возвращался к старому и проходился по монахам со всей своей непримиримой горячностью и жесткостью.

Ох как засел у него в памяти монах Никодим.

После вечерни, как и обычно, была трапеза, а попросту очередная пирушка, на которой я с легким злорадством подметил вопрошающий взгляд князя Рубца-Мосальского в сторону царевича и безмолвный — тоже лишь одними глазами его ответ, который изрядно обескуражил боярина.

На следующий день мы с царевичем вновь приступили к обсуждению письма, которое я для вящего соблазна Дмитрия порекомендовал составить в виде жалованной грамоты, которую в случае неудачи и отказа Федора можно использовать и как очередное «прелестное письмо».

Мол, Дмитрий настолько добр, что готов явить милость и к сыну врага своего, равно как и ко всей семье Годунова, ежели Федор одумается и по доброй воле, без излишнего кровопролития уступит престол.

И более того, в награду за то, что сей отрок, несмотря на свои малые лета, проявит разум и мудрость, он, Димитрий, дарует ему в качестве вотчин…

Дальше следовал перечень тех земель, которые мы с царевичем обговорили, начиная с града Костромы и далее.

Честно признаться, в географии я не силен, потому безропотно соглашался на все, что предлагал царевич, который уверенно сыпал названиями рек, по берегам которых предстояло провести будущие рубежи.

Черт его знает, может, я где-то и сплоховал, судя по тому, что городов было перечислено не ахти, да и то все больше те, о которых я понятия не имел.

Ну и ладно.

Зато после моей уступчивости была надежда, что Дмитрий окажется более покладистым в вопросе денег.

Но не тут-то было.

— Десять тысяч, — уперся он в первоначальную цифру.

— Но когда Борис Федорович сел на трон, он все, что нажил, привез в Москву и сложил в царской казне. Давай отдадим его сыну хотя бы это, — предложил я.

— Еще чего, — пренебрежительно фыркнул он, и рот его еще сильнее искривился от злости. — Окромя сказанного, ни единой полушки сверху. А серебрецо годуновское будет пеней за… неправедно захваченный трон.

Ну и аппетит. Можно подумать, что это Федор сейчас сидит в Путивле, а он, Дмитрий, находится в Москве.

— Ладно, пускай пеня, — согласился я. — Но коли так рассуждать, тогда Федору полагается и плата… за разумное хозяйствование отца.

— Разумное?! — возмутился Дмитрий. — А сколь Бориска раздарил нищим в голодные лета? А когда на Москве пожар приключился, пошто он из казны погорельцам новые дома оплачивал? Ты это именуешь разумным?!

Ну, братец, ты и свинья. В кои веки власть о людях заботу проявила, так ты… Вьюноша, я начинаю в тебе разочаровываться, а это чревато.

— Они от голода умирали, — напомнил я, не теряя надежды образумить спесивца. — И погорельцев тоже надо было удоволить. Неужто тебе их всех не жалко?

— То за грехи свои они страдали, — назидательно пояснил царевич. — Не надо было злодея на престол избирать, вот всевышний их и покарал.

— Выходит, ты бы платить им не стал? — уточнил я.

Дмитрий от такого вопроса в лоб стушевался, замялся, но затем нашелся и выпалил:

— Я бы свое раздавал, да отчее, да дедово, а он — чужое! В том и отличка, князь!

После крещения он несколько путался с моим именем, всякий раз забывая, что меня зовут уже по-новому, и величая, как и прежде, Феликсом, пока я не сжалился и не предложил приемлемый выход — вообще не упоминать мое имя. Просто князь, и все.

— Boni pastoris est tondere pecus, non deglubere, [463] — процитировал я и, не выдержав, напомнил: — Вспомни, царевич, ты ж должен соблазнить Федора, ибо в руках Годуновых пока и власть, и земли, и войска, и казна. Чтобы он добровольно отказался от всего этого, надо и оставить ему немало. Ты же норовишь обобрать его чуть ли не до нитки, а ведь ты не тать шатучий — государь.

— Так мне что же, всю казну ему вернуть?! — вспылил Дмитрий.

— Половину, — твердо произнес я. — И не думай, что ты ее даришь. Скорее, даешь в рост.

— Это как?! — изумился царевич.

— А так, — пояснил я. — Вспомни, что я тебе говорил про хозяйствование?

— Ну?

— Вот тебе и ну. Для того чтоб приступать к освоению земель, вначале надобно в них вложить, без того никак. Деньги как навоз. Если их не разбросать по земле — с умом, конечно, — то и урожая с нее не соберешь. И десятком тысяч отделаться не выйдет, сотни полетят, — приступил я к краткому ликбезному курсу по экономике.

Не сразу, а лишь ближе к очередной вечерне мне удалось втолковать, сколько всего необходимо для освоения новых земель, которые сейчас пропадают втуне.

Заодно намекнул на поиск месторождений всяческих руд, которых в Яицких горах просто завались. Федор же всем этим сможет заняться лишь при наличии первоначального капитала, иначе никак.

— Зато после царю Димитрию Первому останется только сидеть на троне и грести лопатой таможенные и торговые пошлины, которые рекой польются не куда-нибудь, а в его царскую казну, — подвел я итог.

— Складно сказываешь, князь, — буркнул царевич, начиная поддаваться.

Словом, решили мы с ним и этот вопрос. Уговорил я его одарить Федора сотней тысяч рублей, при условии, что в казне имеется менее миллиона. Ну а если там хранится побольше, тогда остальные строго пополам, как названому брату.

Кстати, насчет последнего мы тоже проспорили весь следующий день. Очень уж Дмитрию не понравилась эта формулировка.

Еще бы. Тут такая лютая ненависть к Борису Федоровичу, а его сына теперь изволь величать братцем. Лишь благодаря многочисленным примерам из истории Европы, которые, честно признаться, я придумывал по ходу дела, он нехотя согласился и с этим.

— Но Ксения, сестрица его, пущай в Москве останется, — неожиданно заметил он, когда я уже облегченно вздохнул от того, что все закончилось, и препон для составления текста больше нет.

Хорошо, что мы с ним сидели за столом, иначе у меня от неожиданности точно подкосились бы ноги, а так я лишь вздрогнул и оторопело уставился на Дмитрия.

— Негоже девице в самом соку в Костроме пропадать, — пояснил царевич. — Мы ей в Москве женишка сыщем. — И глаза его плотоядно блеснули.

Мне отчего-то сразу вспомнился глаз — черный, блестящий, наполненный слезой, — не иначе как я рассказывал что-то жалостливое из многострадальной жизни древних философов.

— Она дочь царя, — тихо произнес я. — Ты же, как мне кажется, собираешься взять ее на потеху. Такое и простолюдина не украсило бы, а государя…

— Не твое дело! — озлился Дмитрий. — И с холопом меня не равняй. К тому же quod licet Jovi, non licet bovi. [464]

— Бывает и наоборот, — неуступчиво возразил я. — Quod licet bovi, non licet Jovi. [465]

Он внимательно посмотрел на меня, понял, что зарвался, и сразу пошел на попятную:

— Не о том ты помыслил, княже. Уж и пошутковать с тобой нельзя, эва яко ты сразу на дыбки встал. Я ж не о себе забочусь. Неужто ты забыл, что друг твой Кентин, то есть Василий, жениться на ней собрался? Что ж ему, в Кострому за своей невестой катить?

— Когда любишь, то и до Индии доберешься, — не уступил я.

Дмитрий замялся, но потом вновь отыскал аргумент:

— Но он мой учитель. Как же я его отпущу?

— У тебя поначалу будет столько дел, что заниматься танцами станет некогда. Да и недолго это — свадебку сыграть.

Царевич немного помолчал, затем, делано усмехнувшись, небрежно махнул рукой и заметил:

— Ну и ладно. К тому ж о таковском в дарственных листах все одно писать ни к чему, так что… — И, явно норовя сменить щекотливую тему, торопливо предложил: — Давай-ка начерно все изложим, коли во всем прочем к согласию пришли. — А на лице его уже светилась прежняя простодушная улыбка.

Вот только мне уже плохо верилось в это простодушие. Но я промолчал, согласно кивнув в ответ:

— Давай.

Черновик писали еще пару дней, то и дело нещадно вымарывая текст, который все время, по мнению Дмитрия, звучал не так, как должно. А иногда обильная напыщенность фраз настолько коробила мой слух, что и я просил его изменить ту или иную формулировку.

Однако управились и с ним. Оставались мелочи — перебелить.

Тут уложились за полдня.

Свой выезд я назначил на тридцать первое. Хотел было раньше, к чему столько ждать, но Дмитрий резонно заметил, что на Страстную неделю Великого поста исчезнуть из города, не вызывая подозрений, для меня будет весьма затруднительно.

Зато тридцать первого, на Пасху, ближе к вечеру, все будут настолько пьяными и веселыми, что и не подумают искать меня. Да и потом тоже — пока раскачаются, пока снарядят погоню, я буду далеко.

Звучало логично и убедительно, так что я согласился, о чем потом не раз жалел.

Эх, кабы мне на самом деле была дана возможность предвидеть последующие события, или, по крайней мере, если бы я повнимательнее читал классиков отечественной истории…

Глава 16 Зигзаги судьбы

Честно говоря, поначалу я даже не понял, на кой черт заявилась в мою комнату эта богомольная парочка в грязных рясах, на самых видных местах которых тут и там лоснились неприятного вида жирные пятна.

Бесцеремонно ввалившись ко мне, один, даже не поздоровавшись, деловито прошел к маленькому иконостасу, которыми одарил нас с Квентином по случаю перехода в православие Дмитрий, истово перекрестился, поклонился сурово насупленному Николаю-угоднику и только после всего этого повернулся ко мне:

— Здрав буди, божий ратник. Ты, стало быть, учитель царевича Феодора Борисовича?

— Если точнее, то я был им, — вежливо ответил я, недоумевая, кого ко мне черт принес.

Было что-то знакомое в чертах лица вопрошавшего, но припомнить не получалось — мешала густая борода.

— Ишь ты! — восхитился он. — А мне о том и не сказывал ни разу, егда мы с тобой по Угличу блукали да в Домнино народец опрошали.

Я пригляделся повнимательнее. Ну точно! Вот почему мне сразу показалась знакомой эта заросшая бородищей рожа.

— Никак отец Кирилл собственной персоной, — удивленно присвистнул я.

— Точно. — И красные губищи самодовольно расползлись от уха до уха. — Не забыл меня, — похвастался он своему спутнику. — А ты все гундел, что он и слухать нас не возжелает.

— Дык не православный он, — проблеял второй, — потому тако и мыслилось.

Я не стал их поправлять относительно моей веры, даже косвенно подтвердил, заметив, что если они собрались меня причастить или отпустить грехи, то ошиблись дверью. А вот накормить и напоить с дороги — это я запросто.

— Не ошиблись, княже, — облегченно вздохнул отец Кирилл. — Ты-то нам и нужон. — И ткнул пальцем своему спутнику на входную дверь.

Тот послушно метнулся к ней, принявшись выглядывать сквозь щелку в пустой коридор.

— Его звать, — кивнул монах в сторону застывшего у двери, — отцом Мефодием.

Во как! Такое сочетание нарочно не придумаешь.

— И что же вам от меня угодно, отцы-просветители? [466] — Не удержался я от иронии.

Вообще-то, судя по внешнему виду, они больше заслуживали имен Тарапунька и Штепсель, поскольку про дородность отца Кирилла, который макушкой еле-еле доходил мне до подбородка, я упоминал, а отец Мефодий был намного худее, но зато чуть ли не с меня ростом.

Однако то ли они не поняли смысла моей шутки, то ли не слыхали о своих великих коллегах, но внимания на подколку не обратили, иначе отец Кирилл не поправил бы меня:

— Мы — не просветители. Мы — посланцы. Шлет тебе свое слово царь и великий князь всея Руси Борис Феодорович, кой повелел нам передать его тебе. А сказывал он вот што. За верную службу он тебя, княже, благодарить изволит и возвращение твое ожидает с превеликим нетерпением, ибо опустела без тебя Думная келья…

Оп-па! А ведь получается, что они и впрямь от Годунова — про Думную келью, кроме меня, царя и того странного подростка-альбиноса, вряд ли кто знал.

Нет, я допускаю, что несколько стражников, стрельцов и еще пара-тройка из числа обслуги не раз видела, как Борис Федорович туда заходит, но само название им точно неизвестно.

— А вот и знак условный, кой твой гонец должон был тебе вручить. — Отец Кирилл протянул мне крохотную серебряную монету.

Я кивнул, принимая ее, и чуть было не сунул в карман, но потом, машинально взглянув, еле удержался от удивленного восклицания. Что за черт?! В руках у меня была не новгородка, а… московка.

Ошибка исключалась.

Я же не слепой, так что пешего ратника с саблей в руке уж как-нибудь отличу от всадника с копьем.

«Это что же получается? — Я задумчиво почесал затылок, не в силах ничего понять. — Ерунда получается».

Гонцы от царя — это однозначно. Но в то же время Васюк предупреждает, чтобы я им не верил.

И как тут быть, если казнить нельзя помиловать?

Где мне поставить запятую?!

— …и дозволяет тебе, пресветлый князь, сослужить ему остатнюю службу, — донесся до моих ушей голос Кирилла, — ибо тако, яко он в тебя верует, боле ни к кому иному веры у него нетути…

Ну спасибо, конечно. Польщен, что и говорить. Впрочем, царь и раньше мне это говорил, но в связи с побегом кое-что могло измениться, чего я, признаться, несколько опасался.

Выходит, Годунов получил мое письмецо. Молодчина, Васюк, не подвел. Вот только почему монахи, и где деньги? Или они вовсе не за этим?

И еще московка вместо новгородки.

Погоди-ка, погоди-ка, о чем это они? Я, случаем, не ослышался?!

— …но помни: яд сей имеет великую силу, и царь Христом-богом тебя заклинает, дабы ты пользовался им с превеликой опаской…

Стоп! А вот это из другой оперы, ребята.

При чем тут яд?

Может, я невнимательно слушал, но в моем письме речь шла исключительно о деньгах и моих ратниках. И кроме этой золотой гирьки, которая должна перевесить годуновскую чашу резко вниз, мне ничего не нужно.

Тем более яда.

Правда, я не объяснил, что золото и люди необходимы лишь для того, чтобы подтолкнуть Дмитрия к побегу из Путивля далеко за пределы Руси. Так что же получается — Годунов решил, что ратники мне нужны для убийства Дмитрия?!

Всего я от него ожидал, но такого!

А монах, не обращая ни малейшего внимания на мое обалдевшее лицо, продолжал бубнить, торопясь сказать все, что ему поручили:

— …ибо стоит человеку единожды просто его коснуться, как все тело его распухает, и чрез седмицу, от силы девять дён, он околевает в страшных муках. Потому и упреждает тебя государь, дабы ты сам поостерегся.

Не пойму я что-то. У нас как, Борис Федорович, с ума, что ли, сошел на старости лет?

Мне?!

Травить?!

Царевича?!

Ребятки, честно говоря, это настолько глупо и дико, что даже не смешно…

— И еще сказывает, что время у тебя опосля имеется, ибо заметна его страшная сила не враз, а токмо чрез три-четыре дня, а потому ты успеешь уйти с нами, и уйти далече, а ряса и прочее у нас для тебя есть. Так-то оно надежнее будет, нежели с ратниками. Деньгу же получишь в Москве — все сполна и без обману и еще вдвое того.

То есть Годунов так меня понял, что деньги я прошу как плату за убийство.

Ой как обидно!

До слез!

А отец Кирилл уже бесцеремонно уселся на лавку и, задрав рясу, принялся осторожно стаскивать с себя сапог.

Это еще что за новости?!

Я, конечно, еще по Угличу, не говоря уж про Домнино и Климянтино, помню, что наглости ему не занимать, но тут уже в ход пошло супернахальство.

— В каблуке он у меня, — пояснил монах, кряхтя от натуги. — Егда шел, сам от страху трясся — вдруг да подметка худа окажется. Он хошь и в тряпицу замотан, да все едино боязно. Ан сохранил господь раба свово грешнаго. Стало быть, знак подал, что…

Ага, сохранил. И про грешного тоже неплохо. Самокритично. Вот только насчет всевышнего ошибочка — сдается мне, что тебя сохранил совсем другой. Он, конечно, тоже силен, но с хвостиком и рожками. Тот самый, за которого я перед Дмитрием заступался.

А Васюк молодцом — как только сообразил. Да и я молодцом, что обговорил этот пароль. Думал-то на всякий случай, ан сгодилось, да еще как!

И зачем же ты, гад в рясе, мне на стол свою вонючую обувку кладешь?!

Совсем очумел?!

— А ну-ка, святые угодники, пошли вон отсюда! — свистящим от бешенства шепотом произнес я, сожалея, что нельзя гаркнуть — услышит кто-нибудь и доказывай потом, что не верблюд, в смысле, не отравитель. — И сапог прихватить не забудьте… вместе с содержимым.

Отец Кирилл озадаченно уставился на меня. Отец Мефодий тоже оторвался от щели и удивленно вытаращился.

Ну и чего буркалы выкатили?! Не ожидали столь радушного приема? А какой еще может быть прием после столь экзотических предложений?

Скажите спасибо, что по шее не накостылял.

— Ежели ты помыслил, будто мы по своей воле, самочинно такое удумали, то напрасно, — вякнул Мефодий, которого тут же дополнил полуразутый красномордый алкаш:

— Нами и благословение патриаршее на то получено.

— На убийство? — тихо спросил я.

— На подвиг святой, — туманно пояснил Кирилл.

— Яко Сергий Радонежский иноков своих — Ляксандру Пересвета и Ослябю, кои хошь и монашеского чину, но на поле Куликовом из первейших были, — в умилении закатил кверху глаза Мефодий.

— Они лицом к лицу с врагами бились, — поправил я. — Вы же тайно норовите совершить, ножом в спину ударить. Коли так тянет сравнить себя с Пересветом, так ступайте и вызовите Дмитрия на честный бой. Он пойдет, не откажется, уж поверьте мне.

— Стары мы для таковских затей, — закудахтал отец Кирилл. — Да и немощны тоже. Лета наши не таковские, дабы…

— Опять же и навыков нетути, — встрял отец Мефодий. — Отродясь шаблю в руцех держати не доводилося.

Я внимательно посмотрел на них, и во мне зародились нездоровые подозрения относительно немощности. Интересно, в каком месте она у них образовалась? Не иначе как тайная какая-то — невооруженным глазом не разглядеть.

— А что до ножа в спину, так то не нам его втыкати, а тебе, княже, — ехидно заметил отец Кирилл. — На то тебе и благословение патриаршее велено передать.

— Перебьетесь! — отчеканил я.

Они переглянулись.

«Кажется, нихт ферштейн, — понял я. — Ну да, сленг — дело тонкое, хотя тут по одной интонации можно догадаться, что я…»

— Ты того, княж Феликс, — предупреждающе заметил отец Кирилл. — Тута шутковать не время. Здесь Путивль, а не Углич.

М-да-а, мало того, что они монахи-убийцы, такое вот несуразное сочетание, так еще и тупые в придачу. Совсем беда.

Ладно, попробуем иначе, по упрощенному варианту.

— Вот именно, что Путивль, — вздохнул я. — А для особо тупых повторяю еще раз: пошли вон, и чтоб я вас здесь… — приступил было я к подробным разъяснениям, но меня прервал отец Кирилл.

Властно подняв вверх правую руку — оратор, блин, — он сурово заметил:

— Ты, княже… — и, испуганно вздрогнув, осекся, глядя на появившегося в дверях постороннего человека.

Увы, но это для них он был посторонним, хотя вполне вероятно, что и они уже успели пару раз его увидеть. Зато для меня вошедший таковым не был, явив своим приходом неотвратимый и суровый закон подлости — в дверях стоял не кто-нибудь, а царевич Дмитрий собственной персоной.

Я весело заулыбался и, показывая на монахов, как можно простодушнее пояснил:

— Святые отцы дверями промахнулись. Шли к твоему лекарю, чтоб… мазь попросить, ноги поистерли в дороге, да покои спутали, а я хоть и умею приготовить некоторые отвары, но ноги никогда не лечил.

— А разулся он у тебя на што? — недоуменно уставился царевич на сапог, горделиво возвышающийся на моем столе.

— Так они вначале лечения потребовали, а уж потом стали выяснять, кто я такой, — отчаянно импровизировал я. — Пока им тут втолковывал, что я больше по части премудростей древних эллинов, а их речи на растертые пальцы не намажешь, тут ты и вошел.

— Монахи… — с непонятной усмешкой протянул Дмитрий.

То ли ирония, то ли неприязнь, то ли… Да нет, с чего ему их ненавидеть, если он видит эти рожи первый раз в жизни. Или не первый?

— А с какого вы монастыря, святые братья? — осведомился он.

— С Чудова, господине, — низко склонился в поклоне отец Кирилл. — Идем уж кой день, ан и впереди ишшо путь немалый. До Нового Афона эвон сколь верст вышагивать, а нам с такими ногами и половины пути не пройти, оченно уж…

Ну спасибо, старый забулдыга. Хоть тут-то сообразил, не подвел и сразу подыграл.

— …вота и решили заглянуть. Думали…

Но Дмитрий не слушал. Недобро прищурившись, он задумчиво осведомился:

— Стало быть, и брата во Христе Никодима хорошо знаете?

— А как же, — заторопился с ответом отец Мефодий. — Чай, он ныне в подключниках, потому ежели припасы каки надобны али там хошь бы пива испить…

— Ну-ну, — кивнул царевич. — Вы там, когда возвернетесь, поклон ему от меня передайте. — И в глазах его сверкнула такая лютая ненависть, что мне стало не по себе.

Так-так. Опять ты, царевич, про Чудов монастырь вспомнил. Ну-ну. Кажется, по прибытии в Москву мне надо не просто заехать в эту обитель, благо что я ныне уже зачислен в православный народ, но в самую первую очередь.

Ничего, авось много времени это не займет, учитывая, что монастырь расположен в самом Кремле.

— Хотя… не надо, — тут же поправился Дмитрий. — Вам, поди, от Афона подольше в Москву возвращаться, нежели мне из Путивля. А что до ног своих… — Он прошел к столу и брезгливо протянул руку к сапогу.

Я замер. Монахи тоже оцепенели. Хорошо, что царевич ни на кого не обращал внимания.

— Справный, — одобрил он и… взяв его одной рукой за голенище, внимательно воззрился на подошву. — Справный и крепкий, — подтвердил еще раз. — Тяжел больно, зато не сотрется в пути. А каблука и вовсе не токмо до Нового Афона хватит, а и…

Оцепенение монахов продолжалось, но я уже вышел из ступора и, осторожно перехватив сапог из рук Дмитрия, брезгливо кинул его отцу Кириллу.

— Если у него не просто натертость, государь, а грибок и еще какая кожная болезнь, то вылечить ее потом будет весьма затруднительно, — вежливо пояснил я. — И вдобавок теперь тебе лучше всего немедля вымыть руки, и желательно с мылом.

Нет, я не испугался за царевича. В тот миг у меня даже и мысли не появилось, что он может умереть. Гораздо сильнее меня волновало иное — хорошо видимая склейка надреза каблука и легкая, но приметная трещинка на ней.

Если любопытный Дмитрий заметит ее, то обязательно попробует надорвать дальше, а уж приметив внутри чужеродный предмет — тряпица, в которую яд завернут, по закону подлости должна оказаться белого цвета, — непременно заинтересуется, что там такое засунули.

Далее же произойдет самый гадкий из возможных вариантов — опять-таки с учетом все того же закона, то есть сверток просто вывалится на пол, а в падении еще и развернется, бесстыдно выказывая содержимое.

Дмитрий его не коснется, оставшись жив и невредим, но, будучи не дураком и мгновенно все сообразив, вызовет стражу, которая вон, совсем рядышком, под дверью, после чего…

Остальное додумывать не хотелось.

Все это пролетело у меня в голове с неимоверной скоростью, а в это время сапог, небрежно брошенный мною, уже приземлился у красной — и впрямь слегка натер — босой ступни отца Кирилла.

— Ты же вроде бы философ, князь Феликс, — удивленно посмотрел на меня Дмитрий, — а про болести сказываешь столь уверенно, что…

— Это верно, — подтвердил я. — Но я еще во время нашей первой встречи говорил, что являюсь не только философом, но и медикусом.

— А ведь и впрямь, — припомнил он и восхитился: — Яко ты токмо ухитряешься во всем оном поспеть?

— Не я один, но и все лучшие лекари не чужды философии, начиная с великого Галена, жившего аж полторы тысячи лет назад, труды коего до сих пор изучают будущие медики во всех университетах Европы.

— И о чем же это он философствовал? Ранее ты мне о нем не сказывал…

Кажется, удалось направить любознательность Дмитрия в безопасное русло. Ну да, Гален куда интереснее, чем грязный сапог монаха… разумеется, если не знать о содержимом этого сапога.

Вот и славно.

— А не сказывал, потому что знания надлежит давать последовательно, и потому мы до него еще не дошли, как, впрочем, и до многого иного. Поймешь ли ты ныне суть его философии, если даже краткий рассказ о нем будет начинаться со слов, что Гален был эклектик, державшийся основ перипатетической философии и…

— Яко ты сказываешь? Пе-ри-па… — И умолк, не в силах выговорить.

Вскользь он бросил недовольный взгляд на монахов — не заметили ли его конфуза, но те продолжали стоять, обалдело хлопая глазами.

— И чего зенки вытаращили? — хмуро буркнул он. — Сказано же, к моему лекарю идите, а он иной веры и потому жить тута не может. Вам на воеводский двор пройти надобно. Там мой лекарь и проживает. Спросите Альтгрубера, и вам всякий покажет, а тут неча у князя время отымать.

Отец Кирилл первым очнулся от столбняка. Ухватив валявшийся возле его ноги сапог и прижав его к груди, правда, голенищем, он опрометью бросился к двери. За ним последовал отец Мефодий.

— Так яко ты сказывал, князь? — вновь обратился ко мне Дмитрий.

Я повторил. Он долго беззвучно шевелил губами, пытаясь правильно воспроизвести услышанное, пока я не сжалился над ним:

— Не тщись понапрасну, царевич. Всех знаний, даже при твоем столь пытливом уме и блистательной памяти, тебе все равно не охватить. Да оно и ни к чему.

— А ежели кто сказывать учнет, мне, аки дурню, молчати, глядючи на него? — несколько обиженно огрызнулся он.

Видно, повторить не получилось, а проигрывать Дмитрий, насколько я успел его узнать, не просто не любил — терпеть мог.

Я вспомнил нашего университетского профессора по общей истории, который всегда требовал от студентов собственного понимания изучаемого, и процитировал его любимое выражение:

— Magis magnos clericos non sunt magis magnos sapientes.

Царевич нахмурился, припоминая. Потом, просветлев лицом — как видно, перевел, постарался показать товар лицом и сделать это как бы между прочим.

— Стало быть, сказываешь, будто начетничество не заменяет ума, князь? — задумчиво протянул он.

— Стало быть, именно так, — согласился я. — Мы ведь с тобой vitae, non scholae discimus. [467]

На этот раз вспомнить перевод последней фразы ему кажется, не удалось. Но он не растерялся, сработав по наитию.

— То все так, князь, и древние верно сказывали, однако я жажду знаний и не желаю сидеть на престоле подобно иным прочим, кои вовсе не разумеют грамоте.

Ага, кажется, это намек на нынешнего царя. Между прочим, совершенно несправедливый. Уж кто-кто, а я это точно знаю.

Другое дело, что человек предпочитает не только диктовать собственные указы, но и не считает нужным подписывать их. Зато он всегда, насколько я успел заметить, внимательно читает окончательный вариант написанного от его имени документа.

Да и во время бесед со мной он не раз что-то помечал на листах — сам видел.

Впрочем, коль ему легче от того, что Борис Федорович неуч, то и пускай себе.

Чем бы дитя ни тешилось…

— Тогда тебе для начала надлежит завести мудрых советников, — порекомендовал я, — и раздать им все государственные дела — пусть трудятся. Ну а сам занимайся философией, астрономией, алхимией и прочим, что твоей душеньке угодно. Но это потом, а пока у нас на очереди арабские философы, государь, — напомнил я ему и уже на ходу, направляясь в его потаенную палату, заметил: — Кстати, многие из них тоже были лекарями, например, Ибн Сина, именуемый варварами Европы Авиценной…

Однако назавтра наш разговор перед занятиями возобновился:

— А не получится так, что, пока я займусь философией, кто-нибудь из этих советников, сидючи, к примеру, в Разбойном приказе, так все распустит, что тати страну заполонят?

— Речь шла о советниках, кои мудры на деле, а не только речисты на слова, — уточнил я. — Понятное дело, что поначалу тебе еще не раз придется их проверять — впрямь в каждом приказе сидят достойные дьяки и подьячие или нет. Non enim paranda nobis solum, sed fruenda sapientia est. [468] А уж когда убедишься, что все в порядке, тогда и…

— А ты бы пошел? — И настороженный взгляд исподлобья.

Ишь ты. Никак мои акции все растут и растут. Раньше царевич только пару раз намекал, да и то из вежливости и из желания, чтобы я еще больше проявил свое рвение, а когда не просто понял, но и прочувствовал мое нежелание «стать одним из ближних», перестал.

Потом, уже после дуэли, когда с его стороны пошла задушевность и откровенные разговоры, намеки вновь последовали, но гораздо более искренние, а вот впрямую…

— И куда же ты хочешь меня поставить? — поинтересовался я.

— Я б тебя всюду сунул, если б мог, — сокрушенно вздохнул он. — Одна беда — надорвешься быстро. А как тебе, к примеру, Посольский приказ?

Я неопределенно пожал плечами.

— А что, вежество у тебя есть, опять-таки и с иноземцами тебе куда сподручнее говорю вести, — загорелся он. — К тому же ты латынь ведаешь, да и политесу учен.

Я весело хмыкнул. Знал бы ты, царевич, что все мое знание латыни исчерпывается несколькими сотнями слов и выражений, — иначе говорил бы. Да и политес мой заключается лишь том, что я не чавкаю, как Рубец-Мосальский, не вытираю руки о скатерть вроде Сутупова и умею пользоваться вилкой, которой и ты, Дмитрий, не владеешь, [469] ибо на столе у тебя я ее ни разу не видел.

Только представить, как я общаюсь с заморскими послами, и сразу смешно становится.

Добрый день, веселый час!
Рады видеть вас у нас!
Вери гуд, салам алейкум,
Бона сэра, вас ист дас!
Кто вы родом?.. Сколь вам лет?..
Вы женаты али нет? [470]
Нет, приятно, конечно, да и лестно, но навряд ли гожусь. И я отрицательно мотнул головой.

— Али Разбойный приказ? — не унимался царевич. — Оно тоже куда как важно. Опять же я твои словеса не забыл, егда ты намедни сказывал, яко дьяков с подьячими приструнить.

Было дело, не отрицаю. Повторил я ему все то, что уже советовал Годунову: и про контроль, и про регистрацию челобитных, и про обязательные сроки по разбору дел, и про пошлины, половина которых должна идти в пользу самих приказных, то есть материальный стимул.

— Вот только уж больно оно муторно, — вежливо возразил я. — Да вдобавок еще и разъездов по городам сплошное море. Поначалу даже интересно, а годика через два…

— Погоди-погоди, — остановил он меня. — Яко ты там сказывал про море? Ну точно! — От радости он даже захлопал в ладоши. — Сыскал я для тебя дельце. Быть тебе думным дьяком… — И, выдержав легкую паузу, торжествующе выдохнул: — Морского приказа… Дело новое, потому его кому ни поручи — нипочем не управятся, а ты осилишь. Помнится, мы с тобой на днях говорю вели, так ты столь всего дельного выказал, что хошь к завтрему его создавай. Ну, яко придумано?!

Царевич явно ожидал комплиментов, и он их получил. Я хоть и не корабел, но фразу императора Александра III о том, что у России только два верных союзника в мире — это ее армия и ее флот, помнил хорошо, потому и процитировал Дмитрию, подытожив:

— Это самое то. Только гоже ли иноземца в думные дьяки ставить? — напомнил я. — Не подумал, что твой сенат на это скажет?

— Пущай токмо вскинутся, так я живо усмирю, — зло сузились глаза Дмитрия. — Али повелю, дабы сами за флот принялись — то-то они закрутятся. У меня, крестничек, — со дня принятия мною православной веры это стало одним из его любимых обращений ко мне, — не забалуешь. Вона, сам поди, зрил — монахи вчера от меня яко черт от ладана метнулись. Тока их и видели.

А вот вспоминать отцов-просветителей ни к чему — тема закрыта. Жаль, что ты их вообще увидел в моих покоях. Ну да ничего, сейчас мы тебя заговорим, тему разговора поменяем, а послезавтра я уже укачу, и они мне станут неопасны.

Сделать это не составило труда, вот только укатить мне было не суждено — Кирилла и Мефодия повязали ближе к обеду…

Во-первых, в аресте была повинна, мягко говоря, их собственная неосторожность — надо быть дураком или фанатиком (впрочем, зачастую это одно и то же), дабы средь бела дня проповедовать, что царевич Дмитрий является самозванцем.

Но и она не привела бы к печальному итогу так скоро, если бы не во-вторых — раскололся третий их спутник.

Седого, благообразного и тощего как жердь отца Ипполита я впоследствии увидел, но уже будучи на своде.

Почему он сдал своих спутников? Откуда мне знать. Может, и впрямь раскаялся, совесть замучила, или вспомнил, что он монах, а не киллер, а возможно, перепугался, что попадется…

Да и не интересовала меня его психология. Тут главное в ином — каюк моей комбинации.

А то, что она, образно говоря, накрылась медным тазом, стало понятно, когда в потаенную палату, где я после обеда ожидал прихода царевича, ворвался взбешенный Дмитрий, объявив мне о раскрытом заговоре.

— Как я тебе и сказывал, князь, tertium non datur, — подбоченившись и почти торжествующе — в кои веки наглядно убедил меня в своей правоте — подытожил он. — Aut — aut. [471] Либо я, либо Бориска… Да и вся его семейка тоже, — чуть помедлив, прибавил он. — А посему никаких переговоров с его сынком я вести не стану и обещания ему давать…

Он поискал взглядом, потом опрометью метнулся к небольшой полке, вытащил оттуда свиток, с такими трудами составленный мною совместно с ним, и яростно разодрал его. Потом еще раз, и еще, еще, еще, после чего зло подкинул образовавшиеся кусочки высоко к потолку.

— Все, князь! — подвел царевич невидимую черту и оглянулся на вошедшего следом за ним дьяка Сутупова.

Тот в отличие от Дмитрия выглядел довольным, как кот, обожравшийся сметаной, — даже щеки у него лоснились. Однако стоило царевичу обернуться в его сторону, как улыбка тут же испарилась, и вид у Богдана совершенно преобразился.

Теперь он изображал делового человека, добившегося результата, хотя и не очень приятного.

— Дознались, государь, — негромко сказал он. — Токмо… — И, подойдя поближе, принялся что-то шептать царевичу на ухо, время от времени поглядывая в мою сторону.

Все понятно. Кажется, потянулась ниточка. Крепенькая такая, шелковая, прочная…

Удавочкой ее кличут.

Правда, поначалу сам Дмитрий воспринял донесение о том, что шли монахи в числе прочих и ко мне тоже, с большим недоверием.

Он даже дважды рассмеялся во время «наушного» доклада дьяка, после чего, прервав Сутупова и бросив на меня беглый взгляд, твердо произнес:

— Оговор это. Злобствует Бориска, что ко мне даже учителя сынка его перебежали, вот и все. — И пригрозил: — Гляди у меня, впредь о том даже помышлять не смей!

Энто где же ты, злодей,
Набрался таких идей,
Чтоб клепать чаво попало
На порядочных людей! [472]
Но дьяк не унимался. Сурово поджав тонкие губы, он продолжал упрямо шептать. Лицо Дмитрия все сильнее мрачнело.

С каждым новым взглядом, бросаемым царевичем в мою сторону, надежда выйти сухим из воды таяла все сильнее и сильнее, бесследно улетучиваясь, как сухой лед у торговки мороженым.

Маленький, совсем крохотный кусочек ледышечки еще оставался, но тут царевич, хотя и продолжал насмешливо кривить рот в ироничной ухмылке, заметил:

— О том я сам хочу от мнихов услышать. Про воевод спору нет — эти могли, уж больно недобро косились на меня, когда думали, что я на них не смотрю, но князь Феликс… А ну, пошли-ка вместе. — И направился к двери.

— А с ним-то что ж? — не понял Сутупов, оглянувшись на меня. — Покараулить бы не мешало.

— Сказываю же: оговор это, а боле ничего, — сердито отрезал царевич и, повернувшись в мою сторону, спокойно попросил: — Вишь, не получается нам ныне об Авиценне потолковати. Ну да ничего, ты покамест тута пожди меня, а я скоро…

Хлоп! Еще один знак, насколько взволнован царевич. Обычно он с таким треском дверь за собой не захлопывает, а тут…

Что касаемо меня, то Дмитрий был прав — никуда я отсюда не денусь. Более того — любая попытка бежать, помимо того что практически не имела ни малейшего шанса на успех, так еще и наглядно подтверждала мою виновность.

Я вздохнул и уныло уставился на валявшиеся передо мной бумажные клочки.

Вот уж чего было жаль.

Столько трудов, столько уговоров стоил мне этот документ, а его в клочья.

А может, удастся сохранить хотя бы черновик? Так сказать, до лучших времен. Не факт, что они для меня вообще когда-нибудь наступят, но вдруг сгодится…

Я подошел к полке. Бумаг на ней хватало, и валялись они, как попало — царевич не отличался ни педантичностью, ни аккуратностью, — поэтому пришлось потратить несколько минут, прежде чем нашелся нужный документ.

Осенило меня не сразу, а чуть погодя, когда я вновь уселся с ним за стол. Лишь тогда я насторожился и присмотрелся повнимательнее.

Погоди-погоди, так это…

Я посмотрел еще раз. Все точно. Показавшееся странным подтвердилось. Ишь ты как оно получается.

Для верности подобрал с пола несколько обрывков, чтобы сличить. Ну да, все правильно. Грязь, жирно зачеркнутые строки и прочие исправления сразу бросились в глаза.

Так-так…

Наверное, Дмитрий в сердцах едва заглянул в него, прежде чем порвать, вот и не разобрался как следует.

Получается, что в неприкосновенности остался беловик…

Вот это здорово!

Бумага в руке оказалась драгоценнее вдвойне.

Вот только куда ее спрятать? Я огляделся по сторонам — в столь скудной обстановке отыскать что-то приличное не представлялось возможным, но тут меня осенило — одежда. Где-то царевич ее должен хранить. Шифоньера нет, комода с гардеробом тоже, значит, остается сундук.

Пошарив взглядом по комнате и не увидев его, я почти опустил руки — не иначе как он где-то в другом месте, но затем, вспомнив, где хранится мой собственный, брякнулся на колени и заглянул под лавку, на которой спал Дмитрий.

И точно, стоит себе, родимый!

Беловик, целый и невредимый, надежно улегся в самый низ, а для верности я его прикрыл то ли ферязью, то ли кафтаном. Да название и неважно — главное, что на груди имелось большое жирное пятно, которое благодаря моим стараниям сразу бросалось в глаза.

Потом, подумав насчет возможных ситуаций, аккуратненько просунул между ним и беловиком новешенькую тонкую белую рубаху — ее стирать ни к чему, даже если в миниатюрном Дворцовом приказе царевича окажется заботливый и расторопный постельничий.

Кажется, все?

Нет. Если я, который не считает себя таким уж наблюдательным человеком, пускай чисто случайно, но обратил внимание на густо замазанные строки на обрывках, то может заметить и царевич.

Это сейчас он взбешен и ему не до того, а потом?

Значит, надо уничтожить черновик, но сделать это хитро. Осмотревшись, я подскочил к жаровне — самое то. Поднесенный обрывок вспыхнул ярким пламенем. За ним последовали остальные.

Но торопиться не следовало…

Когда Дмитрий вновь ворвался в свою потаенную палату, то увидел меня, меланхолично подносящего к рубиновым уголькам один обрывок за другим.

— Сжигаю надежды договориться мирно, — унылым тоном заметил я, поднеся к уголькам очередной бумажный кусочек.

Царевич подошел к столу и взял один из оставшихся клочков.

Ну что ж, пусть читает — тут опасаться нечего, потому что напоследок я специально оставил самые чистые, практически без помарок кусочки.

Смотри, золотой, хоть обглядись — специально тебя поджидал, дабы ты воочию убедился.

Но, оказывается, его больше интересовало не это.

— Значит, дверью промахнулись, — медленно произнес он. — Ноги у них, стало быть, заболели, да?..

Глава 17 Помирать, так с музыкой

Я не запирался — глупо.

Пояснил лишь, что поначалу вообще обалдел — какого черта они ко мне заявились, да и потом, когда речь пошла о яде для Дмитрия, сперва даже толком не понял — решил, будто они хотят, чтобы я достал им отраву для царевича.

Потому и разогнал, особо не вникая — раз яда у них нет, то бояться за жизнь Дмитрия ни к чему.

К тому же я потребовал, чтобы и духу их в Путивле не было, вот и не стал ничего никому говорить.

— И про отказ, и про прочее мне уже ведомо, — кивнул царевич. — А пошто меня не оповестил?

— Так ведь если яда нет, то получится оговор — доказательств-то у меня не было, — развел я руками. — Выходит, с одной стороны, слово православного монаха, совершающего богоугодное паломничество в Новый Афон, а с другой — недавнего лютеранина.

— Так что с того? — не понял Дмитрий.

— Мне показалось, что слово монаха в твоем сенате все равно перевесит. К тому же на их чаше весов таких слов вдвое больше — еще и Мефодия. Твои бояре обязательно решат, что я выслуживаюсь перед тобой. Да и не к лицу мне унижаться до доносов. Путивль — не Москва, и я не холоп, а князь из рода Мак-Альпинов. Что достойно для годуновских смердов,то недопустимо для потомка шотландских королей.

Последнее понравилось Дмитрию — еще бы, звучало чуточку надменно, но гордо и красиво. Плюс к тому произносил я это не скороговоркой, а с достоинством, осознанием собственной правоты и с высоты величия своего рода.

— Сенат мой иначе мыслит, — тем не менее отозвался он. — Потому решено тебя отправить поначалу на свод в допросную, а опосля яко выйдет. Но пытать тебя я воспретил и… — Не договорив, он досадливо махнул рукой и вышел.

Тон больше печальный, хотя в нем чувствовалось и обвинение.

И на том спасибо, что избавил от пыток. По горячим следам меня бы подвесили на дыбу за милую душу — слишком много времени уделял мне царевич, а это кое-кому из наших, в смысле русских, было не по нутру, в том числе и Сутупову с Рубцом-Мосальским.

Впрочем, не им одним.

Косились на меня и Татев, и Лыков, и другие бояре, будто моя вина в том, что они ни черта не смыслят в философии, а после сытного обеда, обожравшись до отупения, чешут на боковую и задают храповицкого часа на два-три, не меньше.

Словом, охотников понюхать, чем пахнет жареное мясцо философа, а также узнать, отличается ли кровь потомка древних шотландских королей от обычной, отыскалось бы порядком, только свистни.

На своде я молчал, как партизан. Не отрицал лишь одного — совместной поездки с отцом Кириллом в Углич, то есть того, что знал монаха раньше.

Правда, попытался выжать из этого обстоятельства максимум, пояснив, что, выясняя обстоятельства гибели царевича, именно тогда пришел к выводу о подмене, выложив все факты, говорящие в пользу моего предположения.

Дмитрий слушал с блаженной улыбкой на лице — ему мои слова были как бальзам на сердце.

Зато потом, когда речь дошла до моего послания и, главное, ответов Годунова на него, я понял, что дела мои швах.

Ни судьи, ни сам царевич и не подумали о чем-то ином, выслушав от монаха Ипполита о согласии царя на просимые мною деньги и отказ отправить под Путивль три сотни всадников.

Им сразу стало все ясно, как ранее Годунову: деньги я клянчил за убийство, а ратников — для обеспечения собственной безопасности при последующем бегстве.

Не смутил допрашивающих и мой отказ от отравления. Они посчитали, будто я отказался брать у монахов яд лишь потому, что решил воспользоваться своим, понадежнее, и выложили на стол в качестве доказательств все, что изыскали в моем сундучке.

— То снадобья для сердца, — пояснил я. — Давайте при вас их и выпью. — И потянулся к заветной баклажке Марьи Петровны.

Что я предприму после того, как сделаю три глотка, понятия не имел, но не воспользоваться таким случаем грех. Коль удача сама идет в руки — отказываться нельзя.

Однако еще не поднеся ее к губам, понял — ничего не выйдет. Вылили настой Числобога. Может, нечаянно разлили, может, специально — какая разница.

Нет его у меня, и все.

Потому мне и разрешили взять фляжку в руки, что пустая. Но стремление доказать, что яда в моих травах нет, оценили и больше к этому вопросу не возвращались.

Зато все остальные обвинения оставались неизменными, и спорить я с ними не стал — бесполезно.

— Дешево ты меня оценил, — бросил в сердцах Дмитрий, уходя с допроса.

— Может, все-таки на дыбу его? — в спину царевичу на всякий случай осведомился еще раз Мосальский.

Дмитрий остановился, склонив голову набок, исподлобья посмотрел на меня, после чего зло буркнул:

— Он мою честь как-то спас, пущай и его при нем останется. Да и нечего нам более от него вызнавать.

— А дружка его? — не унимался боярин. — Может, и он с ним заодно?

— И его не надобно, — вздохнул Дмитрий. — Чист Дуглас. Сами ж слыхали все…

Монахи, которых я выгнал недослушав, и впрямь передали мне не все послание Бориса Федоровича.

Только на своде я узнал, что в нем, помимо подробностей относительно отравления, говорилось, что Годунов не серчает на меня за то, что я самовольно выкрал из острога опально го шотландца, ну и еще несколько слов в адрес учителя танцев, полностью обеляющих Квентина в глазах царевича.

И на том спасибо.

Держали меня в каком-то монастырском подвале наособицу от двух воевод, якобы польстившихся на «иудино дело», так что я их вообще не видел.

Дмитрий за все время моей отсидки зашел только однажды, да и то лишь объявить о вынесенном приговоре.

Честно говоря, услышав его, я несколько опешил. Мне и в голову не приходило, что за недонесение будет столь суровое наказание.

А уж о смертной казни я и вовсе не помышлял.

Расчет был на темницу, а из нее, куда бы меня ни посадили, я бы все равно убежал. Пусть не сразу, через несколько дней, от силы через неделю или две, но я был уверен, что удеру.

Не зря же я на всякий случай с самых первых дней науськал Дубца, чтобы он все разузнал о местах заключения в Путивле, — всегда полезно заранее приготовить себе запасной путь к отступлению, ведь неизвестно, как оно обернется.

Судя по описанию наблюдательного паренька, осуществить побег представлялось вполне возможным делом. Потому единственное, о чем я сожалел, угодив в монастырскую подклеть, так это о том, что меня не посадили к остальным.

Теперь же получалось, что и не подсадят.

Объявив о приговоре, Дмитрий с минуту молча разглядывал меня, после чего заметил:

— Жаль. Я успел полюбить тебя, но сенат…

— Мне тоже немного жаль, — усмехнулся я, все еще надеясь, что он просто меня пугает, а потому продолжая держаться уверенно, не теряя бодрости духа. — А с любовью ты поторопился. Надо судить человека прежде, чем полюбил его, ибо, полюбив, уже не судят и не…

— Я не закончил своего слова, — властно остановил меня царевич. — Мне жаль оттого, что пришлось разочароваться в тебе. — Криво усмехнувшись, он добавил: — Знаешь, я уж было совсем уверился, что в обличье князя Мак-Альпина пребывает… — Дмитрий, не договорив, медленно прошелся вдоль наставленных пустых бочек, из которых остро разило квашеной капустой, и, не поднимая головы, глухо произнес: — Но он никогда бы не польстился на злато.

Оказывается, даже в эти минуты больше всего царевича расстроило, что в обличье философа Феликса, пардон, ныне уже Федора, скрывается… только сам Федор и больше никто.

— И подумать токмо, всего за три тысячи рублей ты сам предложил моему ворогу таковское… — продолжил он с упреком.

Я невольно усмехнулся.

Однако и самомнение у Дмитрия.

Можно подумать, что он на самом деле стоит больше.

Даже если предположить, что его упрек справедлив, я и так совершал выгодную сделку, требуя от царя неимоверной переплаты. И вообще, в зеркало на себя посмотри, парень, а уж потом бухти тут.

— Я не предлагал, — честно ответил я. — Деньги предназначались… тебе.

— Мне?! — опешил Дмитрий.

— Именно, — подтвердил я. — Видя, что здесь творится, я решил предложить тебе покинуть Путивль и отправиться куда-нибудь во Францию или Швецию. Рано или поздно царские войска подойдут к твоему городу, и тогда сбежать тебе было бы невозможно, а пока время есть…

— И царь согласился?

— Я и не написал ему о том, что хочу помочь тебе бежать, — пояснил я. — Написал лишь, что если ему хочется, чтобы ты исчез, то… Увы, но он подумал, что я имею в виду твою смерть.

— А как же с грамоткой Федору? — растерянно спросил он. — Выходит, ты все равно обманул меня?

— Ничего не выходит, — покачал я головой. — Их было две. Просто о той, что адресована Годунову, я тебе говорить не стал — не очень-то верилось, что он согласится. Второе же послание мой гонец должен был передать царевичу только после того, как получил бы отказ на первое.

— Тогда… почему ты молчал там… на своде?

— А кто бы мне поверил? — язвительно осведомился я. — Даже ты сейчас и то, а уж что до них… Ты ж сам видел, как они жаждали моей крови.

— Ты сам виноват! — горячо заявил Дмитрий. — Они зрят, яко ты на них взираешь, потому и платят тебе тем же. Ну вот за что ты не любишь путивльского воеводу?!

— У него зависти — на сотню волков, а ума — на пару ослов. Да и остальные… Как говаривал еще великий римский император Октавиан Август: «Измена мне мила, а изменники противны».

— Но ведь ты тоже…

— Мне Годуновым присягать не доводилось, — перебил я его, — так что совесть моя чиста.

Дмитрий вновь совершил небольшую прогулку вдоль пустых бочек и уселся на одну из них напротив меня.

— Ладно, оставим это, — протянул он. — Все одно: что сделано, уже не вернуть, а сказанное — не переиначить. Мыслю, что, может, ты и поведал мне сейчас чистую правду, но я ныне хотел вопросить тебя об ином. Как ты теперь? Что мыслишь делать?

Поначалу я даже не понял смысла его вопросов, но свеча, с которой он вошел, хоть и давала совсем немного света, однако мне хватило, чтобы заметить в его глазах откровенное мальчишеское любопытство.

И все сразу стало ясно.

Он до сих пор не был уверен, человек ли я, и крещение его ни в чем не убедило.

Да и, несмотря на его собственные слова о том, что дьявол не польстился бы на злато, Дмитрий еще продолжал сомневаться.

А как лучше всего окончательно проверить? Да приговорить к смерти, и пусть теперь выкручивается.

В противном случае приговор был бы иным, а тут если чем владеешь, то волей-неволей проявишь все, на что способен.

Шутка, затеянная мною, оказалась не просто очень опасной.

Она оказалась смертельно опасной. Называется, доигрался.

И что теперь делать?

— А ведь ты и сам отдал голос за мою казнь, государь, — задумчиво произнес я.

— Ну как ты мог помыслить обо мне таковское?! — взвился он, соскочив с бочки. — Я и не думал, что они учинят эдакое, потому и сказал, чтоб решали сами, а сенат вишь яко все повернул. Мол, ежели должны быть казнены русские воеводы, то по справедливости и иноземца надлежит подвергнуть той же участи.

Вот, значит, как.

Что ж, молодец. Рассчитал все точно, после чего… сработал чужими руками. Выходит, ты еще хитрее, чем я думал. Получается, я в тебе ошибался куда сильнее, чем полагал, а за ошибки надо платить.

И за неудачные шутки тоже.

— Ну да, — не стал спорить я. — Что ж, справедливость радует, даже когда казнит. Вот только мой тебе последний совет, государь. Сейчас уже поздно, но на будущее сгодится. Если суду подлежит гусь, не облачай лису в судейскую тогу.

— Так что ты теперь мыслишь? — вновь упрямо переспросил он, проигнорировав мои рекомендации.

— Думаю, что последние часы надо прожить достойно, — ответил я.

Расстроенное лицо царевича надо было видеть, хоть он и старался этого не показать. Дмитрий разочарованно передернул плечами.

— Ну тогда иди. Ждут уж, — неловко произнес он. — Да, Кентина, кой ныне Василий, я пущать к тебе не велел — уж больно он разбушевался ныне, егда узнал, что тебя… — И, не договорив, вышел первым.

Я, опешив, посмотрел ему вслед.

Как?

Уже?!

Нет, я не питал особых иллюзий, но и не рассчитывал, что времени у меня в запасе совсем не будет.

Вообще.

Вроде бы на следующий день Пасха, да и потом должны были бы выждать, пока длится Светлая неделя, [473] на которую, помнится, даже полагалось амнистировать преступников.

Нет, я не обольщался. Может, царевич и впрямь выпустил бы по такому случаю из подвалов пару-тройку человек из числа мелких воришек, но ни мне, ни воеводам, ни пойманным монахам помилование не светило.

Зато я в эти дни попытался бы как-то исхитриться, изловчиться и сбежать.

Однако на выходе меня уже поджидали нетерпеливо переминающиеся с ноги на ногу казаки. Получалось, что решено все успеть до Пасхи.

Приговор, озвученный прямо там, в воеводском дворе, для всех троих — помимо меня были только воеводы, а монахи отсутствовали — оказался сравнительно легким: расстрелять.

«Ну и то хорошо. Хоть мучиться не доведется», — как-то отстраненно — так и не осознал до конца — подумал я.

Любопытно, что в отличие от единогласного в своем мнении сената некоторые из шляхтичей были категорически против моей смертной казни. И они не просто недовольно загудели, стоя на воеводском дворе, после того как вместе со мной выслушали приговор.

Огоньчик тут же подошел к Дмитрию и заявил ему, что все это — чистейшей воды оговор со стороны монахов, коим он не верит ни на грош.

Царевич повернулся к Бучинскому, но, взглянув на его недовольное лицо, понял, что и тут ему моральной поддержки не получить.

Даже сдержанный Адам Дворжицкий и тот подал голос в мою защиту. Что именно он говорил, я не понял — разговор велся по-польски, но, судя по раздраженному ответу Дмитрия, гетман явно просил о помиловании.

Вот так вот весело получалось — свои русские обрекали меня на смерть, а чужие иноземцы — на жизнь…

Хотя…

Дьявольщина, все время забываю, что для русских я как раз и являюсь чужаком, а те же ляхи мнят себя заодно с Европой, потому я им и ближе, пускай другой национальности, а теперь и вероисповедания.

Согреваемый их сочувственными взглядами, на выходе со двора воеводы я повернулся, подмигнул Огоньчику и прочим стоящим подле него полякам и весело крикнул, благодаря за попытку помочь:

— Двейче не вмираты!

Церковные колокола только-только отзвонили к вечерне, когда мы в сопровождении двух десятков казаков прошли через ворота, расположенные под самой здоровенной из городских башен под названием Вестовая, и нас повели к реке.

Одного из воевод, шедшего справа от меня, я знал по имени. Это был Петр Хрущев.

Честно говоря, этот человек никогда мне особо не нравился, а вот поди ж ты, оказывается, вполне приличный заговорщик.

Хрущев косился на меня с удивлением. Наверное, тоже не ожидал встретить меня в стане «разоблаченных годуновцев».

Поймав его взгляд, я весело подмигнул ему в ответ, приободрив:

— Ничего, смерть — старый друг жизни, а старых друзей бояться не стоит.

Петр не ответил, а бредущий слева, который все время почему-то спотыкался, жалостливо всхлипнул.

— А вот реветь не стоит — не баба, — попрекнул я его. — И вообще, радоваться надо. Ни тебе болячек, ни тебе старости с дряхлостью. Самое то. Из этой жизни так и надо уходить, как с доброй попойки, — и не трезвым, но и не упившись.

— О цэ по-нашему, — одобрил старший казачьей команды по прозвищу Гуляй. — То пан князь добре казав.

— А то ж! — хмыкнул я. — Жизнь вообще нельзя принимать всерьез, все равно из нее никому не уйти живым.

— Мудро, — одобрил после некоторой паузы, связанной с осмыслением сказанного, казак. — Мудро, но тож славно.

Так я и шел — с шуточками и прибауточками.

Ну не верилось, что мой поезд подкатывает к конечной станции и очень скоро пассажира попросят освободить вагон, а потому продолжал бравировать и своей веселой улыбкой резко отличался от пасмурных воевод.

К тому же и день больно хороший — разве в такие дни умирают?

Опять-таки глупо все получалось. Так глупо и неправдоподобно, что только в жизни такое и бывает.

Стало до меня доходить, лишь когда нас остановили у обрыва.

«Ну прямо тебе картина „Пленные партизаны Годунова перед расстрелом“, — усмехнулся я и поневоле повторил: — Перед расстрелом…»

Только теперь мысль о том, что это — все, конец, финиш, итог, наконец-то просочилась в мой мозг.

Нет, я не впал в уныние — разве что несколько посерьезнел, осмысливая происходящее и вертя головой по сторонам в поисках выхода, который должен найтись, только надо хорошенечко присмотреться.

Жизнь — это, в общем, веселое дело!
С детства я верю в счастливый конец.
Верю, что за пять секунд до расстрела
Весть о спасенье привозит гонец! [474]
Однако как я пристально ни вглядывался в ворота под башней, ничего похожего на выезжающего от царевича Дмитрия гонца с радостной вестью о помиловании так и не обнаружил.

Кстати, вранье, что у приговоренного к смертной казни перед глазами протекает вся его прошлая жизнь. Скорее, он в последние мгновения вспоминает в первую очередь несделанное и сожалеет больше всего именно об этом — не успел.

Во всяком случае, что касается меня, то дело обстояло именно так.

Стоя почти на краю крутого обрыва реки со странным названием Сейм, более подходящем для земель Речи Посполитой, я размышлял о своих недоделках.

Их хватало, но главная — это то, что я не сдержал слово, данное Борису Федоровичу, поскольку спасти его жену и сына от смерти, а дочь от унижения, позора и скорбного существования до конца своих лет в монастыре теперь не мог никто.

Да-да, я не обольщался относительно своей Стражи Верных. Это под моим началом они представляли собой относительную силу, пусть и весьма посредственную, годную разве что для лихого наскока, определенных оборонительных действий и еще для обеспечения безопасности царской семьи во время побега из столицы, да и то…

Уж больно маловато количество. Тысяча — это по масштабам Руси мизер.

К тому же теперь, когда у них в начальниках остался лишь подполковник Зомме, можно считать, что они и вовсе выключены из дальнейшей игры.

Христиер, конечно, классный служака, жутко исполнительный и все такое, но на самостоятельное решение защитить семью Годуновых он не отважится.

И не потому, что трус. Просто ему нужен ясный и четкий приказ, а его не будет — некому отдать.

Потому мне и вспоминались в первую очередь лица Годуновых.

Укоризненное — старшего, беззвучно шепчущего какой-то упрек, и наивно-простодушное — младшего, доверчиво смотрящего на меня и верящего каждому моему слову.

И я мысленно попросил прощения у обоих за то, что не сумел, не справился, не сдюжил…

Но тут следом всплыл в памяти глаз — тот самый, за решеткой, отделяющей нашу классную комнату от женской половины царских палат.

Он, в отличие от отца и сына Годуновых, мне ничего не говорил, но зато в нем было столько безысходной тоски и печали, что это доконало меня.

Это ведь только на первый взгляд Ксении достанется меньше, чем Федору, поскольку ей сохранят жизнь. На самом деле ничего подобного, ибо сразу встает вопрос: «А какую жизнь?»

Стать женой Квентина?

Если бы.

Вот только не захочет царевич делиться с каким-то Дугласом эдакой лакомой добычей. Решит, что слишком жирно будет угощать иноземца лучшими на Руси сливками.

Разве потом, когда вволю натешится, да и то навряд ли. Слишком опасны будущие дети князя и царевны — вдруг возомнят невесть что.

Получается, у бедной девочки впереди все то же самое, что и было сказано про нее в официальной истории, то есть ничего хорошего, а ближайшая перспектива — жизнь бесправной наложницы, беспомощно заливающейся слезами под Дмитрием?

Так что Ксения, имей она выбор, предпочла бы смерть.

А то, что царевна впоследствии не наложит на себя руки, говорит лишь о ее страхе — ведь самоубийц не только не отпевают, но и запрещают хоронить в освященной земле, зато церковь усердно рассказывает, какие муки их ожидают в аду.

А ведь эта жизнь наложницы будет длиться не день, не неделю, а месяцы, каждый из которых обойдется ей в добрый (хотя гораздо правильнее сказать злой) десяток лет.

К тому же с девками сластолюбивый царевич ведет себя так, как не каждый мужик себе позволяет, то есть грубо, не обращая ни на что внимания, а только так, как хочется самому, — это я тоже знал, и даже видел как-то синяки на лице одной неуступчивой, после чего, не сдержавшись, заметил Дмитрию:

— Ты смотришь на женщину как на живительный напиток. А ты не задумывался, что женщин и самих мучит жажда, которую было бы неплохо утолить?

На самом деле хотелось сказать куда резче, но он и без того чрезмерно удивился, что князь Мак-Альпин ни с того ни с сего вступился за какую-то бабу, и я понял, что продолжать не стоит.

Не поймет.

Вообще-то все правильно. Я и сам с каждым днем все сильнее убеждался, что кое-какие черты в его характере наносные, на самом деле они ему не свойственны. А маску постоянно носить тяжело. Так и тянет расслабиться и скинуть ее, пускай хотя бы на время утех, вот он и срывал ее с себя, выказывая подлинное лицо.

Кстати сказать, далеко не симпатичное.

«А ведь мог бы догадаться и раньше», — упрекнул я себя.

Действительно, только лишь по одной его скрытности в отношении принятия католичества и молчания по поводу истинных чувств, питаемых к Марине Мнишек, не говоря уж о будущем его поведении с Ксенией Годуновой, давно можно было сделать определенные выводы.

Что и говорить, прошляпил. Как есть прошляпил.

А что до Ксении, то у нее и после Дмитрия впереди ничего хорошего. Монастырь — целиком согласен с дядькой — это своего рода погребение заживо.

Ей же там будет вдвойне тяжело. В отличие от какой-нибудь сорока- или пятидесятилетней женщины Ксении будет совершенно нечего вспомнить, ибо так и не появилось в ее жизни ни мужа, ни детей, да и всего прочего — ни страстных ночей, ни сладких поцелуев, ни тяжких мук родов — ничегошеньки.

И печальный взгляд царевны оказался последней каплей.

Из чаши, которую эта капля переполнила, меня окатило, как из ведра.

Я встрепенулся, словно выходя из некой спячки.

Какого черта я тут стою и ничего не делаю?! Тем более что все давным-давно понятно.

Злой любопытный мальчишка задумал окончательно избавиться от загадочного философа-безбожника, который ныне хоть и принял православие, но продолжал листать Библию не голыми руками, а в перчатках. И ликвидировать эту загадку он решил самым простым и радикальным способом.

Прямо тебе Александр Македонский. Взмах меча, а в данном случае выстрел из пищали, разницы нет, — и гордиев узел [475] больше не существует.

Вот только он промахнулся — я не веревка из этого самого узла. Да и ему самому до великого полководца, как мне до Китая.

И вообще, спасение утопающих всегда оставалось делом рук самих утопающих, и, раз нет спасения извне, значит, надо изыскать внутренние резервы, и вся недолга!

А уж коли у меня ничего не получится с этими самыми изысканиями, тогда можно и помирать, гордо выпятив грудь навстречу летящим казачьим пулям и выдерживая роль бравого шкоцкого рыцаря до самого конца.

Увы, моего.

Но это потом, а пока…

— Слышь, Гуляй! — весело окликнул я казака, который был старшим. — Погоди пулять, все равно промажешь. Из тебя небось стрелок, как из меня рубака, а каков я на саблях, сам помнишь. Лучше подойди-ка ненадолго, слово молвить надо.

Он действительно меня хорошо помнил, иначе бы отмахнулся. Дело в том, что сабельных приемов, демонстрируемых Огоньчиком, мне было мало. К тому же я прекрасно понимал, что одна школа всего никогда не даст, а потому и приходил к казакам с той же самой просьбой.

Вел я себя среди них именно так, как надо, чтобы завоевать пускай не авторитет, но уважение.

Правда, во время нашего первого учебного боя собравшийся полюбоваться на необычную схватку народец симпатизировал исключительно моему сопернику — молодому кудрявому казаку по прозвищу Мохнатый.

Прозван он так был не зря — бог и впрямь щедро наделил его растительностью на теле, и, даже когда он был одет, упрямые волосы продолжали буйно выбиваться у него из-за ворота рубахи, а по густоте вполне могли соперничать с шерстью.

Зато во время второго боя — первый был мною проигран напрочь за явным преимуществом соперника — толпившиеся подле казаки отнеслись к забавному латынщику (различий между католиками и протестантами они не делали) совершенно иначе.

Шутки, подколки и подначки в мой адрес, разумеется, продолжали сыпаться, но были гораздо добродушнее.

А спустя две недели, добившись определенных успехов в созданном мною эдаком смешанном польско-казацком стиле, я и вовсе воспринимался ими как свой.

Не до конца, но почти.

К тому же раза три я щедро их угощал, а после своего крещения счел нужным «проставиться», выкатив на следующий вечер бравым донским орлам добрый бочонок горилки.

Причем не просто выкатил, но и сам принял участие, да еще какое.

Потому они и ныне косились на меня с сочувствием, а Мятло, которого я благодаря все тому же смешанному стилю ведения боя как-то одолел, даже счел нужным подойти ко мне, когда нас вели к берегу, и попросить прощения.

Дескать, ни он сам, ни его сотоварищи супротив меня, в отличие от ентих — кивок в сторону воевод, — ничего не имеют, но приказ есть приказ.

Я простил, отмахнувшись, словно от безделицы, и Мятло сразу повеселел, пообещав влепить мне первую же пулю точнехонько в сердце, чтоб, значит, пан шкоцкий рыцарь не особо мучился.

Вот спасибо!

Отец родной так не утешил бы!

Пока Гуляй топал, преодолевая жалкую полусотню метров, отделяющую нас с воеводами от расстрельной команды, я, подняв к небу глаза, мысленно произнес: «Господи, прости мне мои маленькие шутки на твой счет, и я прощу тебе ту большую шутку, которую ты сыграл со мной» — И вздохнул, глядя на вразвалку бредущего ко мне казака.

— А бредешь ты так, словно в штаны навалил, — недовольно заметил я ему.

Подошедший Гуляй в ответ на мои слова лишь осклабился и осведомился:

— И что за слово? Али деньгу желаешь на помин души заповедать?

— И ее тоже, — согласно кивнул я. — Только всю монахам не отдавай, ни к чему она им. Мне ведь и панихидки простой хватит, а остатнее лучше прогуляй. Только прежде доедь в Путивль до царевича и молви, что я имею к нему тайное слово, которое для него очень нужное. Заодно и попрошу, чтоб он проследил, дабы монахи лапу на мое добро не наложили.

Гуляй кивнул, подался было назад, но сразу вернулся и скороговоркой выпалил:

— Токмо ты не помысли, что я и впрямь из-за твоей деньги к нему поспешу. Неправильно оно, вот что. Ты ж хоть и князь, а вовсе наш. — И предложил: — У меня тута с собой прихвачено, можа, хлебнешь чуток?

Я резко мотнул головой, пояснив:

— Подумают еще — для смелости, а мне бояться нечего.

— Я ж и сказываю, наш ты, — тоскливо протянул Гуляй. — Как-то оно не того. Несправедливо, вот что.

— А тебе приятнее было бы видеть, что я приговорен справедливо? — усмехнулся я.

Казак ничего не ответил, но, уже отойдя, еще раз обернулся и крикнул, подмигивая:

— А что с сабелькой не первый, не грусти! Зато ты на кулачках всех за пояс затыкал! — И, успокоенный, потопал к лошади.

Что и говорить, мастера господа казаки на утешения.

Правда, несколько своеобразные, но это уже издержки воспитания и… особого уклада жизни.

А на кулачках, как выразился Гуляй, меня и впрямь так никто и не сумел завалить. Кажется, даже никто ни разу и не ударил.

Как ни странно, припомнив это, я действительно несколько успокоился и… утешился, настраиваясь на предстоящий разговор.

Дмитрий словно ожидал моего вызова, поскольку явился довольно-таки быстро, несясь во весь опор на своем белом скакуне, хотя подошел с таким выражением лица, словно делает мне великое одолжение.

— Дело тайное, так что до поры до времени знать о нем ни кому не надо, а там уж сам решай, кому поведать и когда, — предупредил я, и царевич кивнул мне, приглашая на небольшую прогулку вдоль обрыва.

Пару десятков шагов он посчитал достаточным расстоянием. Остановившись и круто обернувшись ко мне, он нехотя начал:

— Сказывали, будто ты…

Я перебил:

— Времени мало, царевич, а то совсем стемнеет, и целиться будет тяжелее, а я не хочу валяться тут, подыхая от ран. Потому слушай меня внимательно. Собирался поведать тебе еще поутру, потом решил, что на занятиях удобнее, а потом пришел дьяк Сутупов, и завертелось-закружилось. Словом, выскочило из головы напрочь, сейчас только и вспомнил. Значит, так: было мне видение, что царь Борис Федорович в следующем месяце, то есть в апреле, умрет, а видения мои всегда сбываются, уж поверь.

Но он не поверил.

Пожалуй, на его месте я бы тоже не смог. Сообщение о скорой смерти твоего злейшего, причем всемогущего врага слишком объемисто, чтоб вот так сразу его переварить.

Он даже не понял.

— То есть как умрет? Совсем?!

Ну да, такая новость словно динамит. Если она тебя касается, то есть ты рядом со взрывом, может изрядно оглушить.

Этого, что передо мной, вообще контузило не на шутку.

— Совсем и навсегда, — без тени иронии подтвердил я, хотя очень хотелось улыбнуться — вот так вот люди поначалу и не верят свалившемуся на них счастью. — Можно сказать, насмерть помрет, — счел нужным добавить для убедительности.

— И… как же он… помрет? — запинаясь, уточнил царевич.

Вот же любопытный. А уж не являешься ли ты, юноша, некромантом?

Хотя да, труп врага всегда пахнет приятно. Кажется, впервые так заявил французский король Карл после Варфоломеевской ночи. [476]

Или это ты, бриллиантовый, от растерянности?

Ну что ж, удовлетворим, хотя и затруднительно — насчет подробностей я не ахти, а потому весьма и весьма коротенько, не обессудь.

— Царь внезапно почувствовал себя худо и упал без чувств. Потом ненадолго пришел в себя, успев даже принять монашеский чин. Вот вроде бы и все, что мне довелось увидеть.

— И ты… у тебя давно… такое… такие?

— С самого детства, государь, — вежливо пояснил я.

Он, словно что-то вспомнив, перевел взгляд на мои руки. Понятно. Снова за старое? Ну что ж, тут оно как раз кстати.

— Библию хочешь дать, Дмитрий Иваныч? — угадал я. — Только я ныне без голиц, так что, прости, не возьму. Мне перед смертью головная боль ни к чему.

— А… кто ж тебя наделил таким даром? — запинаясь, спросил он.

— Ты уверен, что хочешь это знать? — насмешливо поинтересовался я. — Может, не стоит? Да и ни к чему оно тебе. Учитывая, что сейчас меня расстреляют — поздно, так что зачем?

Несколько секунд он стоял в раздумье, потупив голову, затем поднял ее и пристально посмотрел мне в глаза. Любопытство, смешанное со страхом, сменилось недоверчивостью.

— А ты не потому ли оное сказываешь… — начал он, но я и без того знал продолжение, а потому вновь перебил:

— Не потому. В ноги кланяться тебе не собираюсь, и о пощаде просить тоже. Щадят виновных, а я на твою жизнь не злоумышлял, так что перед совестью и богом чист… В конце концов, все люди в этой жизни приговорены к смерти, разве лишь с отсрочкой на неопределенное время, так чего уж тут. — И я повернулся, чтобы идти обратно к покорно стоящим воеводам, но затем вспомнил Гуляя и обернулся. — Последнее, о чем попрошу, так это о моем наследстве. Немного там, рублей двадцать, но монахам на помин души и десятой доли за глаза, а остальное раздели между казаками и Квентином, то есть Василием, — поправился я, — чтоб приоделся, а то смотреть срамно, куда ему в таком виде к царевне свататься.

— Так а тебе-то какой прок с того, что ты мне сейчас поведал про?.. — растерялся он.

— Про наследство? — уточнил я и невозмутимо пояснил: — Так ведь друзья мы с Дугласом.

— Да я не о том, — отмахнулся он. — Тебе самому так уж ничего и не надо?

Вот оно! Кажется, мой беглый расчет оказался верным, и пускай перед самой смертью, но все-таки я сдержу клятву, которую дал Годунову.

Жаль, не смогу проконтролировать ее выполнение, но тут уж не моя вина…

Я наклонил голову, словно размышляя, что же такое мне попросить. Главное, не переиграть. Затем так же спокойно поднял ее и с улыбкой заметил:

— А ведь и впрямь, за хорошую весть гонца положено награждать, не правда ли? Что ж, я согласен. Помнишь ту бумагу, что мы составляли к царевичу?

Недоумевающий — вновь речь идет не о моем помиловании — Дмитрий молча кивнул.

— Так вот, — продолжил я. — Награди осиротевших Годуновых жизнью. Мать, если уж ты так ее опасаешься, — нахальная ухмылка на моем лице, — пусть живет в монастыре, а Федору дай в кормление какой-нибудь город. К примеру, Кострому, раз уж мы с тобой первоначально решили отдать ее царевичу. Ну а с Ксенией понятно: пусть царевна будет счастлива с Квентином. — И полюбопытствовал: — Как, не больно тяжко уплатить оную цену за такую весть?

— Не тяжко, — кивнул он. — Уплачу.

— И крест поцелуешь? — уточнил я.

Дмитрий молча извлек из-за пазухи крест, прикоснулся к нему губами и торжественно заверил меня:

— Все в точности исполню, коль… царь Борис в апреле скончается.

— Тогда мне пора в рай, — предупредил я и неспешно, вразвалочку двинулся к воеводам, весело крикнув им на ходу: — Что, родимые, заскучали тут без меня?! — И тут же внес необходимые коррективы: — А что это вы так прижались друг к дружке? Не дело. Крест Христа, согласно Библии, стоял в середке, промеж двух разбойничков. Так что раздвигай ряды, честной народ, и того, кто первый из вас скажет мне, что я безвинно страдаю, обязуюсь захватить с собой в царство небесное, а уж второго, извините, количество мест там строго ограниченно. Потому рекомендую поторопиться.

И чего я так развеселился?

Ах ну да, глаз из-за решетки.

Нет, он и теперь выглядывает, но слез в нем не видно. Правда, и веселья почему-то не наблюдается, а вот это зря.

Я же все сделал как надо, так что остается вам с Квентином жить-поживать, да добра наживать.

Почему я не попросил милости или пощады? Не знаю.

Уверен только в одном — гордыня тут ни при чем, хотя гордость, возможно, и замешана, поскольку унижаться я не хотел.

Но помимо этого у меня было подспудное чувство, что единственный шанс остаться в живых заключался для меня в том, чтобы… не держаться за жизнь. А уж выпадет он или нет — не мне решать.

Смешно, но стоящий справа воевода, чьего имени я не знал, действительно раскрыл рот и, тоскливо глядя на меня, подтвердил:

— И впрямь ты у нас один страдалец безвинный.

Вот чудак! Он что, всерьез?!

Я ж шучу насчет рая, мужик!

Но пояснить, что у меня просто такой своеобразный юмор, почему-то язык не повернулся.

Пусть умрет, наивный, в уверенности, что я и впрямь захвачу его с собой, хотя я и сам не знаю, где окажусь. Может, в космосе, где стану звездой, или, наоборот, провалюсь в какую-то мрачную «черную дыру».

Впрочем, зачем гадать.

Поживем — увидим.

Или нет, правильнее, наверное, помрем — увидим.

Во всяком случае, как бы там ни было, «мне есть что спеть, представ перед всевышним, мне есть чем оправдаться перед ним». [477]

— А ты что молчишь? — усмешливо поинтересовался я у Хрущева. — Думаешь, что опоздал? Не боись, в раю мест изрядно, потому как очень дорого стоят. И вообще, я добрее Христа, так что прихвачу и тебя, чего уж тут.

Но тот продолжал таращить глаза на кого-то стоящего сзади меня. Я сделал еще один шаг вперед, заняв, как и заказывал, место в середине, и лишь после этого спокойно обернулся, уже догадываясь, кого увижу.

Так и есть — царевич.

Вот привязался, ядрена вошь! Ну чего тебе еще, какие такие подробности нужны?

— Ты забыл упомянуть про число, — просительно произнес Дмитрий, словно извинялся за то, что отвлек от куда более важного дела.

Хотя да, куда уж важнее. Ведь главное — не как ты родишься, ибо в этом процессе никто из нас активного участия не принимает, а как ты умираешь.

Как и за что.

Потому я принимаю твои хоть и не высказанные на словах извинения.

Принимаю и… извиняю.

Живи, не кашляй.

— В видениях календарей не бывает, — с легкой иронией заметил я. — Во всяком случае, в моих — точно. Знаю только, что в апреле. Листочки на деревьях, которые увидел, были совсем молоденькие. — Хотел развести руками, но они были связаны, потому пришлось заменить жест и передернуть плечами. — А теперь извини, царевич, — в свою очередь попросил я у него прощения, — но дальше мне с тобой разговаривать недосуг. Пора и к смерти приготовиться, а то все дела, дела…

На секунду стало жалко, что расчет мой оправдался, но не во всех своих пунктах. Может, Годуновых я и выручил, а вот себя — увы…

Ну и ладно. Как там говорится: «Помирать, так с музыкой». Так что все равно на колени не рухну, как тот, что справа, который пополз к сафьяновым сапогам царевича, завывая что-то скуляще-просящее.

Ну точь-в-точь как побитая собака.

Нет уж, от меня он такого не дождется. Никогда! Ни за что!

Почему-то в эти последние секунды мне показалось самым важным не уронить собственного достоинства, чтобы показать, как отважны и горды потомки…

Тьфу ты, дьявольщина, словно я и впрямь из рода Мак-Альпин.

Или по принципу — назвался груздем?..

Не знаю.

А царевич продолжал молча стоять передо мной, словно решая нечто важное. Вот же надоеда. И чего уставился?

Как там в гайдаевской кинокомедии?

— Ты своим взглядом скоро дырку на мне протрешь, крестный отец, — нахально заметил я, припомнив и тут же слегка перефразировав слова киногероя. — А если уж решил остаться, так хотя бы как-нибудь отодвинулся, а то, не ровен час, смажут да угодят прямиком в твое величество. — И насторожился.

Ба-а, а нож ты зачем извлек? Неужто и впрямь возомнил себя крестным отцом и решил, как дон Корлеоне, самолично расправиться с изменником?

Так это ж совсем не так делается, дурилка ты картонная! Кина надо смотреть, которые голливудские, а не за трон драться.

Растолковать, что ли?

Берется цемент, таз, ставят в него человека, раствор замешивается…

Нет, не буду я продолжать, все равно тебе там за печкой в Путивле не понять, потому как ты есть темнота некультурная…

Или?..

Да нет, не верю!

Но хотя я, как мог, давил в себе эту надежду, которую успел минутой раньше окончательно похоронить, точно зная, что после разочарования помирать будет гораздо страшнее, она, окаянная, уже успела забраться куда-то возле сердца, заставив его молотиться в груди вдвое быстрее обычного.

«Не верю!» — упрямо орал я мысленно, даже после того, как с моих рук спали разрезанные веревки.

«Не верю», — последний раз произнес я по инерции, хотя Дмитрий уже ухватил меня за рукав кафтана и настойчиво тянул за собой, уводя от обреченных воевод.

Запас азарта во мне, по счастью, еще не иссяк, чему я возрадовался, как ни странно, даже больше, чем неожиданному помилованию.

Было бы чертовски обидно после всей моей бравады тупо усесться на голую черную землю, потому что ноги держать перестали.

— Я… тебя… милую, — выдавил Дмитрий на ходу, хотя и без того было ясно.

— Да ну?! Даже нераскаявшегося?! — удивился я и поинтересовался: — А как же сенат? — И, послушно следуя в кильватере за царевичем, безостановочно продолжал бубнить: — Разве можно так бессовестно нарушать решения верховного органа, в котором заседают потомки гордых римлян, правда, с московскими суконными рылами? — После чего нагло предупредил его: — Гляди, как бы господа сенаторы не выразили тебе порицание.

— Ты… — зло повернулся он ко мне, но тут же стих и, неуверенно улыбнувшись, ищуще спросил: — Это ты шутишь, да?

— Можно сказать и так, — согласился я. — У нашего шкоцкого народа вообще в большом ходу эдакий сугубо наш, шкоцкий черный юмор, кой я тебе ныне и демонстрирую.

— Царевич, а дозволь его с собой взяти? — вдруг вынырнул откуда-то Гуляй.

Хотя нет, тут я неправ. Это не он вынырнул, это мы подошли к лошадям, которых он держал под уздцы.

Дмитрий еще раз внимательно посмотрел на меня и, торопливо бросив: «С утра поговорим», поспешил забраться на своего арабского скакуна. Однако ускакал не сразу.

— Там про остальных не забудь, а то и впрямь темнеет, — озабоченно заметил он Гуляю. — Да загляни к монахам и вели, чтоб они вам бочку… нет, две бочки вина выкатили.

— О-о-о! — радостно взвыл Гуляй. — То и славно. Эгей, робя, гуляем нынче! — от избытка чувств завопил он через все поле. — Тока допрежь ентих, кои истинные изменщики, надобно…

Он даже не успел договорить, как раздались первые выстрелы — радостные казачки торопились попить винца.

Я не обернулся — это был жестокий мир с волчьими нравами, и нет за мной вины в том, что сегодня пули впились не в мое тело.

Значит, они чужие — мои от меня не ушли бы.

А вот песенку, с учетом того что воеводы отправились в дальний путь без меня, похоже, придется сменить. Теперь больше подходят строки другой:

Один из нас поехал в рай —
Он встретит бога там — ведь есть,
  наверно, бог! [478]
Но это про первого из воевод, и впрямь решившего, будто я… Нет, продолжать, что именно он решил, не буду — уж очень смешно.

Цирк, да и только.

А мне больше подходит из той же песни, но иное:

Осталось нам немного лет,
Мы пошустрим — и, как положено, умрем.
Хотя почему это немного, черт бы меня подрал! Говорят, тот, кто воскрес, живет потом очень долго.

Правда, Христос не протянул и пары месяцев — видать, на Земле-матушке вообще всем жить вредно, даже сынам божьим, а я всего-навсего человеческий, так что неизвестно, сбудется ли примета.

«Господи, какой бред я несу! — вдруг с ужасом подумалось мне. — Только бы по инерции не ляпнуть чего-нибудь вслух, а то стыда не оберешься, ведь позорище несусветное. Так, чего доброго, договорюсь, что они меня сами приговорят, и правильно сделают, ибо богохульник и этот, как его, на „а“ начинается. Нет, не аскет…»

И я упрямо вспоминал почти всю дорогу загадочное словцо на «а», пьяно улыбаясь на безобидные подколки казаков.

Затем, вылакав в одиночку почти двухлитровый ковш вина, на некоторое время протрезвел, после чего тут же испугался необъяснимых поворотов своего взлохмаченного такими зигзагами судьбы сознания и немедля потребовал еще один ковш, каковой и осушил под восторженные казачьи вопли.

Что было дальше — помню смутно и отрывками, да и то недолго, поскольку спасительное забытье, в которое я блаженно погрузился, подкралось неслышно, словно казачья стрела, даже не щелкнув тетивой.

Глава 18 Несмотря ни на что

Я выиграл жизнь, но боюсь, что это оказалось пирровой победой. Предстояло восстанавливать утраченные позиции ближайшего наперсника царевича, а это чертовски сложный процесс.

Так я размышлял, отлеживаясь в шатре после дикой попойки с казаками. По счастью, нынче Пасха, а потому на занятия можно не спешить — все равно царевичу не до меня.

Впрочем, мне и самому не дали отдохнуть.

Узнавший о моем помиловании Квентин — извините, что я по-старому, но никак не привыкну, да и какой, к шутам, из влюбленного шотландца Вася?! — прискакал в казачий лагерь спозаранку и накинулся с объятиями.

Оказывается, он вчера со своими настойчивыми просьбами к царевичу достукался до тюрьмы, точнее, холодной подклети, а попросту, по-нашему, до полуподвала, или цокольного этажа — не знаю, как правильнее, — куда распорядился сунуть его Дмитрий.

Вообще-то разумно — в горячке пареньможет натворить что угодно. И не только натворить, но и наговорить, что еще более вероятно и зачастую более сурово наказуемо.

Поутру Дугласа выпустили, и тот, узнав радостную весть, немедленно помчался ко мне, будучи абсолютно уверенным, что только благодаря его настойчивым просьбам, а также его решительному отказу от дальнейших занятий с царевичем, помилование осужденного на казнь приятеля состоялось.

Я не разубеждал — лень, да и ни к чему разочаровывать.

Пусть парень гордится.

К тому же, если поразмыслить, он сделал практически все, что в его силах. Доделывать пришлось мне самому, но о том умолчим.

Шевелиться не хотелось, но пришлось.

Потянулись бесчисленные «Христос воскресе» да «Воистину воскресе», вместе с троекратными поцелуями и прочим.

Потом разговелись, после чего я вновь принял участие в попойке — отказываться нельзя, ибо я теперь православный.

Намек, правда, сделал, рассказав им анекдот, переделанный мною под себя. Мол, вчера некий шкоцкий рыцарь пил с казаками и чуть не умер, а проснувшись наутро, пожалел, что не умер вчера.

Юмор одобрили, посмеялись, да и намек поняли, но как-то неправильно.

Во всяком случае, после рассказанного анекдота чашу, которую мне подали, и в которой было налито до половины, незамедлительно пополнили.

До краев.

Правда, до вчерашнего все равно не дошло — пил я далеко не столь самозабвенно и упоенно, норовя все время «закосить». Помогали тосты в стихах, исполненные мною в истинно казацком залихватском духе…

Коль любить, так без рассудку,
Коль грозить, так не на шутку,
Коль ругнуть, так сгоряча,
Коль рубнуть, так уж сплеча! [479]
А еще выручал… Гоголь с его Тарасом Бульбой. Мои тосты за святое казачье братство, за войсковое товарищество, за глубокие воды батюшки Дона Ивановича и, разумеется, за святую православную Русь слушали затаив дыхание.

Еще бы. Философский факультет вкупе с отличной памятью — не кот начхал.

И даже после того, как я заканчивал очередную речугу, пили не сразу, что лично я считаю высшим достижением.

Вначале они обменивались восторженными словами по поводу сказанного, непременно лезли ко мне целоваться, хотя Христос давно воскрес, в смысле, обязательные поцелуи состоялись спозаранку, и лишь после того опрокидывали чаши, забыв проконтролировать мою.

Правда, отставлять ее в прежнем виде, то есть полным-полнехонькую, я не решался — засекут, и испорчу все впечатление, но пил, как в сказке, — чтоб по усам текло, а в рот, если и попало, так самую малость, на глоток, не больше.

В Путивль я в тот день не вернулся, оставшись в шатре у Гуляя, предпочтя выспаться на свежем воздухе, пускай и по холодку, причем изрядному — все-таки тридцать первое марта, хотя оно по новому стилю уже десятое апреля, не совсем комфортное время для подобного отдыха.

Расставались мы с казаками на следующий день задушевно. Хлопцы поначалу и вовсе не хотели отпускать, но я сослался на то, что так до сих пор и не отблагодарил царевича за помилование, а потому ехать надо.

Прибыв в Путивль, я первым делом направился к Дмитрию в его потаенную восьмигранную палату. Пришел, чтобы узнать — надо ли приступать к занятиям или в связи с произошедшим на них можно ставить крест.

В тот момент я еще не до конца отошел от вчерашнего, толком ничего не обмыслил и понятия не имел, как он меня воспримет. Просто решил, что чем быстрее расставить все точки над «i», тем лучше. Определенность, пусть даже и неприятная, всегда лучше иллюзорной неопределенности.

Я ее получил в виде холодного, отчужденного, но утвердительного кивка.

Ну и ладно. Пока меня устроит и это.

И я незамедлительно приступил к очередному занятию. Дмитрий слушал меня молча, но без особого интереса, хотя я повел разговор как раз о практике правления, цитируя кое-какие моменты из книги Никколо Макиавелли «Государь».

Согласен, я не был в ударе, тем не менее его невнимание меня все равно выбивало из рабочего ритма.

К тому же последние два дня давали о себе знать, особенно позавчерашний, и потому я часто останавливался, выдув у царевича чуть ли не весь квас, стоящий в бадейке близ двери.

Вот во время первого из моих перерывов на квасопитие он, не сдержавшись, заметил:

— Я ничего не боюсь, но, если бы ты был моим врагом, я бы тебя боялся, крестник. — Это его самые первые слова, которые он произнес.

Ответа не последовало. Для начала следует хотя бы точно вычислить, чего именно он во мне боялся, обретя в моем лице врага. Ясновидения? Той бесшабашности перед смертью?

Или он вновь вспомнил мои руки в перчатках и гримасу выдуманной боли при перелистывании Библии?

Словом, предстояло все как следует обмозговать, чтоб не промахнуться и не усугубить.

Поэтому я лишь кивнул в знак того, что все услышал, молча вернулся в учительское красное кресло — мое место во время занятий с царственным учеником и единственное, что осталось неизменным, — и приступил к дальнейшему повествованию.

Второй фразой царевича, выданной во время моей третьей по счету отлучки на водопой — почему-то он предпочитал говорить, когда я поворачивался к нему спиной, — стала следующая:

— Если бы ты сам не пришел ныне, я бы тебя уже никогда не позвал.

«Это он к чему? — задумался я, продолжая глотать холодный квасок с кислинкой. — И что тогда получается — может, было бы лучше вовсе не приходить? Шалишь, брат. Так дешево ты от меня не отделаешься. И вообще…»

Над «вообще» тоже предстояло подумать как следует, а потому ответа с моей стороны вновь не последовало.

Однако во время второго занятия, когда он продолжал все так же настороженно присматриваться ко мне, я уже обдумал свою дальнейшую тактику. Переведя разговор с Макиавелли на практику нынешних дней, я пояснил, как бы подводя итог:

— По сути, это он лишь повторил слова апостола Павла, сказавшего как-то замечательную фразу: «Все хорошо во благовремененье». Мудрый русский народ, который я глубоко уважаю, и даже твой гениальный сенат тому не помеха, придумал ей не менее блистательную замену: «Всякому овощу свое время».

— Это ты к чему, крестник? — После моего «расстрела» он гораздо чаще именовал меня именно так, почти не употребляя прежнего «князь».

— У Екклесиаста-проповедника сказано, — начал я уклончиво, — всему свое время, и время всякой вещи под небом. Время насаждать, и время вырывать насаженное; время убивать, и время врачевать; время разбрасывать камни, и время собирать камни; время обнимать, и время уклоняться от объятий; время молчать, и время говорить; время войне, и время миру…

Добрую половину того, чему там еще есть время, я, разумеется, забыл, но это не суть. Гораздо важнее было иное — Дмитрий внимательно слушал.

Пускай настороженно, но не перебивал — ждал концовки, и я оправдал его ожидания.

— Возможно, ты не захочешь внять моим словам, ибо истина горька, точно лекарство, но зато она правдива. Так вот, со смертью Годунова для тебя ничего не изменится. В руках Федора по-прежнему останется полнота власти и ее главные атрибуты: почти вся страна, деньги и войско. Поэтому ныне самое удобное время, чтобы договориться с ним по-хорошему. Пока не поздно.

— Почему может стать поздно? — пытливо осведомился царевич.

— Потому, что в моем видении было еще одно, о чем я совсем забыл тебе сказать, — пояснил я. — Перед моими глазами предстал Басманов, с которым беседовал Борис Федорович. Доносилось до меня плохо, словно кто-то невидимый пытался помешать — какой-то шум, плеск и прочее, но главное я уловил. Царь решил покончить с тобой и с этой целью вверяет ему свое войско, которое пока что бездарно топчется под Кромами.

— Но ты ведь сказал, что Борис умрет… — полувопросительно протянул Дмитрий.

— Только смерть старшего Годунова ничего не изменит. Младший всю жизнь смотрел отцовскими глазами, а потому никогда и ни за что не станет отменять его последних приказов.

В эти минуты я старался вложить в свою речь как можно больше тяжеловесности и уверенности, что произойдет именно так, как я говорю. Царевич должен не только понять все это умом, но проникнуться сказанным.

— Теперь ты понимаешь, почему уже через пару-тройку недель может оказаться поздно, а через месяц-полтора и вовсе безнадежно поздно? Кто станет договариваться с человеком, который сидит в осажденном городе без малейшей надежды на успех? — подвел я итог.

— А сейчас?

— Сейчас иное. Смерть отца — тяжкий удар. Федор окажется в растерянности. И совсем хорошо, если я подъеду в Москву именно в те дни, когда Борис еще будет жить.

И вновь односложный холодный вопрос:

— Почему так?

— Сам подумай. В бумаге будет выражено искреннее соболезнование по поводу кончины его отца, который хоть и пытался тебя умертвить, хоть и узурпировал твой престол — впрочем, в этом его изрядно оправдывает незнание о твоем существовании, но был великим в своих деяниях…

И вновь выражение лица, словно мой безмолвный слушатель съел лимон, да не один, а по меньшей мере десяток. Но я проигнорировал явное неудовольствие Дмитрия — перебьется — и продолжил:

— А за выражением соболезнования должно последовать предложение о сдаче и далее про ее условия. Словом, все то, о чем мы с тобой уже писали.

— Я дважды одного не пишу, — выдавил царевич.

Смотри какие мы гордые. Забыл, кто ты есть — хотя да, ты ж до сих пор считаешь себя истинным сыном Ивана Грозного, но тогда сформулируем иначе: «Забыл, в каком ты нынче положении?»

— Возможно, оно и верно, но только в случае, если человек прочел первое послание и дал на него отрицательный ответ. Если же он в глаза его не видел, тут можно написать и второй, и третий раз. Поверь, что твое достоинство от подобного шага не убудет. И вообще, попытка — не пытка, как говорил Берия, — пошутил я напоследок.

Зря. Не стоило этого делать. Дмитрий тут же уцепился за незнакомое странное имя и, воспользовавшись удачным случаем, увел разговор совершенно в другом направлении.

Пришлось пояснять, что Берия — мудрый аксакал в племени мингрелов, которые живут на Кавказе, после чего выкручиваться, когда, каким образом и зачем я там был.

— Чем дальше, тем все больше ты для меня представляешься загадкой, крестник. Все вкруг тебя туманно, все зыбко. Мыслишь ты широко, но тоже как-то с перехлестом. А тут еще и эти видения… — И неожиданная концовка: — Может, напрасно я тебя от обрыва увел, а?

— Может, и так, — равнодушно пожал плечами я. — Тебе о том судить, не мне. Что до меня, то я был готов встретиться с создателем. — И, опережая его предложение, высказал его сам: — А если так уж жаждется, то и ныне не поздно. Дурное дело нехитрое. Сейчас повелишь, а к вечеру меня уже и не станет.

Царевич недовольно поджал губы. Так оно и есть — думал попугать меня, да не вышло, а сейчас и заикаться нет смысла.

— Вот только жаль мне тебя, — продолжил я. — С кем ты тогда останешься? С ляхами? Чтоб шкуру спасти, они сами тебе голову отрежут. Да и у бояр, стоит Басманову только подойти к Путивлю, главная думка будет не об обороне города, а как бы половчее откупиться твоей головой перед Федором за свою изменную вину. Казаки же… Худого о них не скажу, воины справные. Но это пока царские воеводы бездействуют, а как себя поведут, когда Басманов придет, — бог весть.

И вдруг он решился, отчаянно тряхнув головой, словно сгоняя с себя сомнения.

— Быть по сему! — как-то бесшабашно заявил он. — Ежели тебе не верить, то на кой ляд ты вообще мне сдался? Проще отсрочку казни отменить, дескать, окончилась она…

Ах, вон ты, стало быть, как!

А я-то думал, ты и впрямь решил помиловать, а у меня, оказывается, лишь отложено.

Теперь понятно, почему я нынче не ходок на пирушки по вечерам. И рекомендация пореже выходить из комнаты — разве только для трапезы, на занятия или поупражняться с шляхтичами на саблях, а вот бесцельные прогулки нежелательны.

Еще бы, осужденного к смертной казни с набольшими боярами за один стол сажать — последних унизить.

И вообще, нечего тут где ни попадя шляться, глаза почтенной знати мозолить.

Ну-ну, пой, птичка, дальше. Дятел ты наш голосистый.

— А уж коль верить, так во всем… окромя видений, — сделал Дмитрий хитрую оговорку. — Воля твоя, крестничек, а с этим я обожду, ибо не укладывается у меня в голове, яко оное вообще возможно. — Он вновь украдкой покосился на мои руки. — Что до предложения твоего — тут иное. И бумагу составим, и печать к ей прицепим, и тебя в Москву отправим, но не враз, а по получении оттуда обещанного тобой известия. Поверь, мешкать не станем. Ныне, скажем, придет, а к завтрему поутру в путь двинешься. Годится таковское? — И вопросительно уставился на меня.

С паршивой овцы…

— Годится, государь, — кивнул я.

С этого дня все у нас пошло по-прежнему, как занятия, так и откровенные разговоры.

Правда, последние теперь были — с учетом рассказанного мною в день казни — более практичные и… более сдержанные. То есть откровенность в них присутствовала, а вот былая задушевность — увы.

Да и откровенность, если призадуматься, половинчатая. Создавалось ощущение, что Дмитрий меня все равно опасается, а потому не раскрывает своих замыслов до конца.

Если раньше любую тему мы развивали вдвоем, то теперь он только затрагивал интересующий его вопрос, после чего с интересом смотрел на меня: «Что скажешь, крестник?»

И дальше, как правило, с его стороны не следовало ни малейшей поддержки — внимательно выслушивал, и только.

Лишь изредка, да и то на короткое время, его глаза радостно вспыхивали — не иначе как подкинутая мною идея показалась уж очень замечательной.

Однако в основном он лишь время от времени неопределенно шевелил губами, словно желая лучше запомнить сказанное мною, повторяя это мысленно или выдвигал свои возражения, нещадно критикуя мои чересчур смелые предложения.

Правда, положа руку на сердце, критика была не огульная, но всегда справедливая. Из-за незнания ряда обычаев я изредка зарывался, и тогда он мне пояснял, в чем ошибка.

Зато двадцатого апреля его прорвало.

Именно в этот день в Путивль на роняющей клочья пены загнанной лошади прискакал гонец.

Кто его прислал — понятия не имею. Царевич не говорил, а спрашивать самому — сами понимаете…

Было ясно только одно: в столице уже сейчас с избытком тайных сторонников царевича, с которыми он каким-то образом ухитрялся поддерживать секретные сношения.

А звали гонца Михайлой Молчановым.

Мне, когда довелось увидеть его впервые — случилось это вечером на пиру, — он сразу не понравился. И вовсе не потому, что он «черный вестник» или встал на сторону Дмитрия. Дело в том, что очень уж злорадно говорил Молчанов о смерти Годунова.

Злорадно и презрительно.

Да и вообще, чувствовалась в нем эдакая готовность к чему угодно, вне зависимости от совести и чести, благо что о них он, по-моему, даже не задумывался.

Впрочем, я несколько забежал вперед. Время было послеполуденное, поэтому заниматься с царевичем должен был Квентин, который Вася, а я размышлял, что еще можно предпринять для ускорения своего выезда.

Прибытия вестника я не услышал — стены собора толстые и звуконепроницаемость такая, что в радиостудиях обзавидовались бы. Зато беспорядочная пальба во дворе до меня донеслась сразу.

Немного подумав, я решил было встать, чтоб подойти к узенькому окошку и попытаться рассмотреть, что там происходит, но не успел — в комнату ворвался Дмитрий.

Таким я его еще не видел. И куда только подевалась сдержанность? Лицо сияет, глаза светятся, и крепок, чертяка, — чуть не задушил меня в объятиях.

— Прости, князь, что я тебе сразу не поверил, — чистосердечно повинился он. — Ну не встречались мне никогда в жизни такие людишки, вот и обуяло сомнение. И хотел, да не мог. К тому ж все тобой поведанное очень уж на сказку походило. Знаешь, те, что в детстве няньки с кормилицами сказывают. Но я-то давно не дите, потому хошь и надеялся в душе, а на веру все одно не брал…

Он трещал и трещал без умолку, успев посвятить меня во все свои ближайшие планы, которые оказались столь сумбурны, что не только я не понял, что он конкретно имеет в виду, но он и сам, пожалуй, толком не сознавал, чего хочет добиться.

Я даже про свой будущий пост и чин не врубился — то ли думный дьяк Морского приказа, то ли президент будущей РАН, то ли Заяицкий наместник, а может, и все вместе.

Я слушал его, и мне… было грустно, ибо думалось о Борисе Федоровиче.

Как там говорили древние римляне?

Sic transit gloria mundi. [480]

Впрочем, даже оно сюда не подходит, ибо покойному и тут не повезло — какая уж там слава?! Сплошная клевета, наветы, завистливые сплетни, где не было ни крупицы истины, и полное непонимание.

Но это я так думал, а внешне старался не отставать от Дмитрия в эмоциях — улыбался, поздравлял и даже пару раз попытался пошутить.

Правда, улыбки выходили несколько натужными, а шуточки припахивали фальшью — что значит любитель, а не профессионал.

К сожалению, царевич оказался тонким театральным знатоком и мое настроение учуял сразу.

— Ты что-то не в себе, князь. Здоров ли? — пытливо осведомился он.

Пришлось сослаться на то, что в последнее время, свято выполняя его царскую волю, я практически не покидал своей убогой кельи, потому малость посмурнел.

— Сам виноват, — развел руками Дмитрий. — К тому ж мыслю, что за умолчание о злом умысле супротив государя отсидеть всего две седмицы, да не в узилище, а тут, в покое и тепле, кара не столь уж и велика. Как сам-то о сем думаешь?

— Это верно, — подтвердил я, ничуть не кривя душой. — Тут не поспоришь.

Если так рассуждать, оно и в самом деле срок на смех, чего уж там. Даже гуманизмом не назовешь — сильно мелко.

Кстати, помнится мне, что и с Шуйскими произойдет то же самое, разве что ссылка продлится месяцы, а не недели.

Хотя у Василия Ивановича, в отличие от меня, преступление куда серьезнее. Там речь не о каком-то недонесении — о настоящем заговоре.

И какова кара? Отсидит всего несколько месяцев в своих вотчинах, после чего вернется в Москву как ни в чем не бывало и… станет готовить очередной заговор, который на сей раз закончится удачно…

Отходчив Дмитрий, через то и погибнет. Получается, нельзя таким государю быть. А каким надо? Чтоб все в меру? А где она, мера эта? У Ивана Грозного спросить?

Впрочем, хорош философствовать — дело надо делать.

— Мне завтра выезжать? — осторожно осведомился я.

— Погодь о том, — отмахнулся Дмитрий. — Бумага есть, что ранее писали — я помню, а один день все равно ничего не решит. Ныне гулять будем.

— Только, если дозволишь, царевич, дам один совет: не поливай покойного грязью, — порекомендовал я. — Да и другим не дозволяй. Помни древних — de mortuis aut bene, aut nihil! [481]

Лицо его вновь неприятно исказилось — видать, против шерсти пришлось. Сказывается врезавшаяся в самую сердцевину души ненависть. Ну так и есть.

— Мне больше по душе то, что ты о старых правителях сказывал. — И жесткий прищур глаз. — Dе mortuis — veritas. [482]

— Когда пройдет лет четыреста или пятьсот, оно подойдет и Годунову, — согласился я. — Но пока… Мертвого льва норовит лягнуть даже гнусный осел, а таковых у тебя ныне будет с избытком. Хочешь влезть в их поганую стаю?

— Одного не пойму: отчего ты так за него заступаешься? — Дмитрий недобро уставился на меня.

— Потому что люблю справедливость, — упрямо ответил я. — Именно он и никто иной сохранил твою державу, да мало того — приумножил ее. Прости, что напоминаю, царевич, но побережье Балтики, на кое ты собираешься встать твердой пятой, бездарно профукал твой отец, а Борис Федорович вернул его обратно. А сколько городов от набегов татарских на юге поставил, напомнить? Да еще столько же, если не больше, на востоке выросло. Чьими трудами?

— Постараюсь не забыть, — неохотно кивнул он. — Потому и сказываю о правде. А отчего ты меня вдруг сызнова царевичем величать принялся? — тут же по своему обыкновению сменил он неудобную для себя тему. — Вроде бы ранее, когда Борис жив был, ты все больше государем меня норовил назвать, а ныне понизил в титуле.

— А это тоже для памяти, — пояснил я. — Ранее я дух в тебе поднимал, а ныне он у тебя и без того высок, даже чересчур, вот и дал знать, что ничего не закончилось — все только начинается.

— Я же сказал — завтра о твоем выезде потолкуем, — поморщился Дмитрий и посетовал перед уходом: — Экие вы, фрязины да немчины, людишки — нет в вас той широты, что в русском человеке. Даже в праздник о грядущих делах норовите потолковать, а тут веселиться надо. Хотя за напоминание все одно спасибо, а то я и впрямь что-то того… И на пире ты непременно будь. Для меня одно твое присутствие яко вожжи для норовистой лошаденки.

С тем и ушел.

Веселилось его окружение и впрямь от души — шутки, смех, всеобщее ликование…

Свое обещание Дмитрий сдержал и охотникам сплясать на костях мертвого Бориса спуску не давал. Хватило всего пары его жестких замечаний, чтобы народ сменил тему, влившись в общий хор льстецов будущего государя.

Зато славословия летели в адрес царевича со всех сторон, как с правой, русско-боярской, так и с левой, польско-шляхетской.

Но если справа льстили так грубо, что царевичу ничего не требовалось напоминать — скорее уж наоборот, они больше отрезвляли, то пресветлые паны по своему обыкновению выражались столь витиевато и высокопарно, что Дмитрий разрумянился, как свежий каравай.

— Eripuit caelo fulmen, mox sceptra tyrannis! [483]

— Rex tremendae majestatis! [484]

— Tanto nomini nullum par elogium! [485]

— Saeculorum novus nascitur ordo! [486]

— Fortes fortuna adjuvat! [487]

— Sic semper tyrannis! [488]

Даже святые отцы старались не выпадать из общего хора, разумеется, с соответствующими цитатами из своей вульгарной Библии. [489]

По мнению отца Чижевского, смерть царя свершилась не иначе как deo volente, [490] после чего он тут же философски заметил:

— Nisi dominus custodierit domum, in vanum vigilant qui custodiunt eum. [491]

Раскрасневшийся отец Лавицкий незамедлительно поправил коллегу, заявив, что произошла она deo juvante, [492] высокопарно воскликнув:

— Videtis quam magna sapientia dei! [493]

Самому Дмитрию стоило только открыть рот и вякнуть нечто банальное, вроде того, что, мол, теперь на Руси все пойдет по-новому, как тут же находился подхалим, тычущий пальцем в царевича и громогласно возвещающий:

— Os magna sonaturum! [494]

Неудивительно, что царевич спустя всего полчаса «поплыл».

И вино тут ни при чем. Да он по своему обыкновению, как я успел приметить, к нему не больно-то и притрагивался. Разве что не пригубливал из своего кубка, а делал по глотку за каждый тост, вот и все отличие.

Если подсчитать, то «на грудь» он принял не больше трехсот граммов — смешная доза.

Не-эт, основной хмель был от счастья, а все эти многочисленные комплименты послужили как ударная доза опиума или героина, словом, чего-то убойного.

Разумеется, я старался его остудить. Стоило ему посмотреть в мою сторону, как он слышал: «Похвала и лесть — это два гостеприимных хозяина, но только первый поит своего гостя вдоволь, а второй его спаивает».

Еще один взгляд, и тут же новая фраза-цитата: «Лучше достаться стервятникам, чем попасть к льстецам. Те пожирают мертвых, а эти — живых».

Но помогало слабо, да и то лишь на несколько минут, после чего Дмитрия снова несло.

— Теперь я точно взойду на престол своих пращуров! — выкрикнул он надменно в ответ на очередное гип-гип-ура и тут же торопливо поправился: — Post hoc non propter hoc. [495]

Ишь ты! Даже в таком решил не умалять своего величия. Только кто тебе поверит? Не будь этой столь удачно совпавшей по времени смерти, черта с два сел бы ты на царский трон. Ну-ну…

— Счастье как яблоки — редко бывает без червоточин, — не утерпев, вновь заметил я ему.

Он согласно кивнул, опять посерьезнел, но спустя минуту вновь все забыл.

— Destruam et aedificabo! [496] — вновь раздался его пьяный возглас.

Ну это уж чересчур. Хотя… пускай. Чем бы дитя ни тешилось, лишь бы… меня отпустил. Тем более осталось потерпеть всего один денек, а потом меня только и видели.

Но денек этот вылился в целую неделю, да и то все получилось не совсем так, как мне хотелось…

Почти, но не так.

Глава 19 Второй вариант

Хотя я предупреждал Дмитрия не советоваться ни с кем из своего сената, да и с ляхами быть поаккуратнее, он все равно не утерпел, поговорил.

Не помогли мне и высказывания древних полководцев, которых я несколько раз цитировал ему. Мол, один тут же утопил бы свой шлем, если бы узнал, что ему известно все, о чем думает его голова, а другой сжег бы свою подушку, если бы…

Все оказалось бесполезно.

C кем конкретно Дмитрий общался, не знаю, но то, что советник был из русских, — однозначно.

А решил так, потому что тональность его речей резко изменилась в самую худшую сторону, и я вновь услышал из его уст грозное «Tertium non datur…».

Если бы он побеседовал с поляками, я уверен, что тон был бы не столь безапелляционный — им на судьбу семьи Годуновых наплевать.

К тому же конкуренту всего шестнадцать лет, только-только семнадцатый пошел. Убивать мальчика — фи. Да что он может, чтоб его так опасаться?

Другое дело — свои. Они — предатели. Им живой Федор как кость в горле, вечное напоминание о нарушенной присяге, поруганной клятве, забытом обещании служить верой и правдой.

Но коль так думают те, которые присягали его отцу, то что скажут перебежчики из числа тех, кто пока осаждает Кромы? Они-то вообще предадут самого Федора, так что юноша им даже не кость в горле — нож острый в сердце.

Значит, необходимо было поторапливаться.

И если я в первый день после бурной пьянки старался лишь отрезвить Дмитрия, сбить с него эйфорию, то на второй день приступил к аккуратным увещеваниям.

Дескать, теряем удобное время, которое безвозвратно утекает, и вернуть его не получится. Одно сегодня стоит двух завтра.

На третий день я перешел к решительным действиям и выставил на стол… кувшин молока.

— Ныне оно вкусное, жирное и сладкое, сплошное наслаждение, — пояснил я в ответ на немой вопрос Дмитрия. — А теперь представь, что с ним будет через два-три дня.

— Скиснет, и все, — недоуменно пожал плечами он.

— Так и время. Сейчас оно для тебя удобное, но скоро закончится. Пока царевич Федор в печали, пока ты в безопасности в Путивле, пока войско ему не присягнуло…

— Может, и вовсе не присягнет, — перебил он. — Выждать хочу, как оно с ним повернется.

— Было бы хорошо, — согласился я. — Но очень много риска. Случай сегодня кудряв, а завтра, глядишь, облысеет. Пойми, после того как ратники присягнут Федору, для тебя будет потеряно не многое — вообще все. Говорил и еще раз говорю: никто не станет с тобой договариваться, когда рати Басманова обложат Путивль. Уже незачем. А сейчас, пока царевич опасается того, что кое-кто может отшатнуться, — самое время.

Дмитрий не ответил. С минуту помолчал, нервно расхаживая по комнате, после чего, буркнув, что тут надобно все обмыслить, быстро вышел. Не иначе как советоваться.

Знать бы еще с кем.

Однако моя тактика принесла успех. На четвертый день он охотно согласился заново написать грамоту, адресованную Федору, но… иную.

— Березов ему дарую да все доходы с тамошнего народца, и будя с него.

Я вытаращил глаза, но сказать ничего не успел — перебил царевич, категоричным тоном указав, что это его последняя милость заблудшему.

Ну-ну, ты меня еще плохо знаешь. К тому же, когда человек мечется и не знает, к какому берегу приткнуться, всегда есть шанс направить его в нужную сторону.

«Направлять» пришлось до самого вечера. Кое-чего удалось добиться чуть ли не в прежних размерах, например, в сумме отступных денег, но в вопросе даруемых вотчин он уперся не на шутку, поди сдвинь с места.

Нет, я, конечно, сдвинул, хотя и не до конца. Словом, смысл у второй грамотки получался средний между той, черновик которой он порвал, и заявлениями, которые я от него услышал поначалу.

На очередное написание ушел весь пятый день.

Могло бы и намного больше, но я был послушен и ни единым словом не заикнулся против высокомерного тона обращения к Федору, равно как не возражал и против собственных титулов Дмитрия: «Божией милостью мы, самодержец российский…»

Теперь для меня было главным как можно скорее уехать, поскольку я понятия не имел, когда под Кромами разгорится мятеж.

Вдобавок я подозревал, что еще до вспыхнувшей там смуты царские воеводы поначалу предусмотрительно наладят тайные контакты с Путивлем, и надо было спешить, чтобы уехать до начала переговоров.

— У меня людишек немного, потому более двух десятков не дам, — предупредил он.

— Тогда еще одно! С такой малочисленной охраной я могу и вовсе не добраться до Москвы, — заметил я. — Поэтому напоминаю, что там, у обрыва, ты дал слово, что жизнь семье Годуновых сохранишь в любом случае.

Он недоуменно передернул плечами и полюбопытствовал:

— А пошто ты столь настырно печешься о своем бывшем ученике?

— Я ведь пояснял тебе, что… — начал было я, но он нетерпеливо перебил меня:

— Об ином мыслю. Пока что мне впору опасаться за свою жизнь, а не помышлять о царской короне. У него там в Москве покамест все: и деньги, и власть, и рати. Ты же ныне напоминаешь мне об обещании оставить ему жизнь — это как? Не сходится оно что-то. Али у тебя еще видения были? — И впился в меня настороженным взглядом.

— Были, но туманные, — не стал я отрицать полностью. — И настолько покрыто все дымкой, что и не понять, на чьей голове корона. Вроде бы Федора, но вдруг на твоей. Вот и решил позаботиться.

— А ежели он и слушать ничего не захочет, а опосля и вовсе верх возьмет, да схватит меня в Путивле — ты хоть словцом единым в заступу за мою жизнь обмолвишься? — хрипло произнес он.

— И не единым, — коротко ответил я. — Что только от меня зависеть будет, все сделаю.

— Ну и на том благодарствую, — выдохнул Дмитрий и вытер со лба выступившую испарину.

Мы выехали рано утром на следующий день.

Последняя из грамоток лежала, как ей и положено, в красивом ларце, обтянутом темно-красным бархатом. Первоначальное его послание, которое я тайком извлек из сундучка Дмитрия еще за три дня до отъезда, находилось у меня за пазухой.

Вообще-то я рассчитывал обойтись теперь без них, но…

Сопровождающие меня казаки подобрались из старых знакомых, начиная со старшего. Им был Гуляй.

Немного огорчало лишь то, что Квентина отпускать вместе со мной Дмитрий наотрез отказался.

— О том и речи быть не может, — отмахнулся он рукой, будто отрубил саблей. — Он… он мне еще о гербах да о прочем не все обсказал. Опять же и вольту я с ним толком не освоил, бранли всякие недоучил. — И ехидно осведомился: — Сам помысли, ну яко я, севши на отчий трон в Москве, плясать со шляхтянками учну, ежели оных фигур не ведаю?

А в глазах отчетливо читалось иное: «В залоге он у меня побудет, князь. Уж больно ты мудер, потому, ежели захочешь все, словно в той же вольте, перекувырнуть через голову, помни — иная голова от тела вмиг отлетит».

Попытку я все равно сделал. Так, на всякий случай.

— Не изобидят его?

Но Дмитрий, как и следовало ожидать, остался непреклонен.

— Под моим-то крылом? — надменно усмехнулся он.

Именно что под твоим. Если б под чьим-нибудь иным, я был бы куда спокойнее за шотландца. Но тут уж ничего не попишешь.

— И впрямь худо без танцев, — согласно кивнул я, поняв, что переиначить не получится. — К тому же думается, что и ему тут будет куда спокойнее. А то мало ли, вновь полезет свататься к царевне, да как бы за свою настырность не пострадал. Тогда я и Дубца своего ему оставлю — пииты все ж таки не от мира сего, а он у меня хоть и млад летами, но, ежели что, все ж заступа.

Это тоже был двойной ответ.

Помимо сказанного вслух подразумевалось иное: «Я потому так легко согласился оставить друга в Путивле, что ничего тайного во вред тебе не помышляю и, следовательно, за его судьбу и сохранность головы не беспокоюсь. А в подтверждение своих слов по доброй воле оставляю своего верного слугу».

Царевич понял и вроде бы успокоился. Во всяком случае, когда он меня провожал, в его глазах я уже не заметил искорок подозрения.

Квентина мне удалось утешить быстро, хотя поначалу…

— Ты ехать к принцессе, — грустно констатировал он. — А мой оставаться тут. О-о, Ксения!

«О, Ксения… — И отчего-то невольно последовало почти кощунственное продолжение: — Оксения… Оксана…»

Я вздрогнул и усилием воли отогнал это дикое сравнение имен, невесть с чего пришедшее мне в голову.

— Но ты скажешь ей о мой любовь? — Шотландец умоляюще посмотрел на меня.

— Не пройдет и двух месяцев, как ты сам ей об этом скажешь, — твердо уверил я его. — Клянусь, что не позже первого летнего месяца ты ее увидишь самолично.

— Правда?! — загорелись его глаза.

— А я хоть раз тебя обманывал? — усмехнулся я и весело подмигнул.

Затем пришел черед Дубца, который, узнав о том, как я распорядился его дальнейшей судьбой, вспыхнул от досады, раскрыл было рот, чтоб возмутиться, но, напоровшись на мой пристальный взгляд, сразу потух и уныло пробормотал:

— Как повелишь, княже.

Но ободрить парня было нужно, ибо всяк солдат должон знать свой маневр.

— В дороге со мной ничего не случится, — пояснил я. — Вон целых два десятка едут. А тут ты куда нужнее. Пусть все думают, что ты при Квентине, на самом же деле запомни, воин: ты — наши глаза и уши. Не случайно же ратник Дубец самолично вторым воеводой зачислен в особую сотню полка Стражи Верных. Вот и выведывай, оправдывай доверие.

— Да тут никто ничего не таит, чего выведывать-то? — не выдержал он.

— Это сейчас. Пройдет неделя, от силы две, и все изменится. Бояр-изменников примечай поименно — кто когда и где к нему примкнул. Отдельно запоминай тех, кому он особо благоволит. Ну и холопы. О них тоже не забывай. Помни, что я тебе говорил по приезде.

— Проку с этих холопов, — вздохнул он.

— Прок со всего бывает, только в разное время, — поучительно заметил я. — Если вдруг так станется, что Квентин все-таки попадет в Москву и угодит к англичанам, то сразу предупредишь меня или свяжешься с третьим воеводой нашего полка. Ну а на случай если не сможешь отлучиться, а дело срочное — запомни, куда надо ехать и кому сообщить. — И я выложил сразу два адреса.

Один на Никитской, где должен был находиться Кострома, а другой… отца Антония — я рассчитывал успеть предупредить священника, что может появиться гонец от меня.

Но это уже на самый крайний случай.

Такой крайний, что… лучше бы он вовсе не возникал. Посмотрев на унылое лицо Дубца — так и не удалось вдохновить парнишку, я еще раз напомнил ему:

— Ты здесь мною оставлен на самом переднем рубеже. Если не сейчас, то когда, если не здесь, то где…

— Если не я, то кто, — подхватил он уныло.

— И если не я за себя, то кто за меня? — сурово продолжил я.

— И если я только за себя, то чего я стою?! — строго, торжественно произнес Дубец.

— Вот именно, — подтвердил я, с удовлетворением понимая, что наконец достиг своей цели, и на всякий пожарный добавил: — Кто ведает, может статься, именно ты узнаешь то главное, от чего изменится вся судьба Руси.

Ух как загнул!

А куда деваться — надо ж парня настроить.

Зато теперь приятно глянуть — гордо выпрямился, плечи расправлены, в глазах бойцовский огонек. Орел, да и только — хоть сейчас в полет.

Я тогда и не ведал, что мои слова насчет судьбы Руси и впрямь окажутся пророческими…


Дорога из Путивля до Москвы достаточно длинная, свыше шестисот верст, а учитывая, что маршрут движения был чуть ли не зигзагообразный, особенно после того, как мы миновали северские украинные земли, охваченные мятежом, он растянулся на все восемь сотен.

Однако благодаря моей нетерпеливости и постоянному понуканию остальных добрались мы до Коломны достаточно быстро — всего за десяток дней.

Правда, поначалу предполагаемый маршрут лежал через Серпухов, но у меня появилось предчувствие, что он нам ни к чему.

И чем ближе мы подъезжали к городу, тем сильнее оно было, так что верст за двадцать до него я принял решение резко свернуть в сторону и двинуться вправо вдоль Оки.

Получалась растяжка во времени на целый день, но шестому чувству надо доверять.

Через Оку перебрались вплавь — вот уж никогда бы не подумал, что в наших реках в мае такая холодная вода.

В саму Коломну не заезжали, остановившись на ночлег в близлежащем лесу в версте от реки, где и разоблачились до исподнего, обсыхая у ярко полыхающего костра.

— Теперь, почитай, добрались, — весело толкнул меня в бок Гуляй, радушно протягивая фляжку с каким-то пойлом. — К завтрему в Коломне, а дале и вовсе рукой подать. Значитца, за такое дело надобно и принять. Оно и для сугрева пользительно.

Я рассеянно кивнул и… вздохнул.

Ну не нравилось мне, что наша дорожка до Москвы оказалась столь гладкой. Что-то не верилось в сплошную цепь удач.

А если нет, тогда надо ждать крупных неприятностей именно сейчас, когда до цели всего ничего.

Тем не менее я принял фляжку и сделал пару глотков. На третий меня не хватило — и впрямь оказалось на редкость гнусное пойло.

Не иначе как хозяин кабака, куда вчера заглянул кто-то из казаков, пользуясь случаем, всучил самое поганое, что только у него имелось.

Заснул я не быстро, вновь терзаемый какой-то смутной тревогой, да и проснулся, едва забрезжил рассвет.

Проснулся и уже не мог заснуть, прислушиваясь к своему внутреннему загадочному вестнику грядущих неприятностей, который все более отчетливо давал о себе знать.

«Да что ж такое, до Мурома нам, что ли, скакать?!» — возмутился я и, ругая свой непоседливый внутренний голос который вдобавок оказался еще и весьма косноязычен — чего говорит, вовсе не понять, — тем не менее послушно встал и поплелся тормошить Гуляя.

— Ты чего? — Он с трудом продрал мутные глаза и недоуменно уставился на меня.

Однако казацкая натура крепка вне зависимости от количества и качества принятого накануне огненного зелья, а потому через секунду он уже сидел, настороженно оглядываясь по сторонам.

— Никак случилось что, княже? — осведомился он. — Ты вроде по утрам спать гораздый, а тут… Да не молчи, сказывай.

В ответ я приложил палец к губам, призывая говорить потише, и поманил его в сторонку, подальше от остальных, рассудив, что одного уговорить изменить строгий наказ Дмитрия будет куда легче.

— Недоброе чую, — сообщил я ему. — Не поверит нам местный воевода, что мы гонцы из-под Кром.

— Taды яко обычно — в обход пойдем, — пожал плечами Гуляй. — Эка невидаль. — И попрекнул, зевая: — Нашел из-за чего будить спозаранку. А какую бабу я во сне тискал — диво дивное, а не баба.

— Тут надо думать, как бы нам с иной бабой не повстречаться, которую дыбой зовут, — заметил я. — А что до обхода, то здесь места населенные. Глазом не успеем моргнуть, как в кольцо возьмут, и поди потом докажи, что ты с грамотой.

— Так ее и показать можно, ежели кто не поверит. — И Гуляй вновь недовольно зевнул.

— А уж после того, как покажешь, считай, что ты точно на дыбе, — усмехнулся я. — Царевы слуги — народ резвый, и каждому выслужиться охота. И ведь не докажем, что сами к Федору Борисовичу едем. В лучшем случае возьмут нас в железа и повезут так в столицу, а там долго разбираться тоже не станут — в темницу, и вся недолга. Потому и мыслю: одному мне пробираться надо. Так оно для всех спокойнее будет.

— Не-э, — помотал кудлатой головой Гуляй. — Государь наш сказывал, чтоб повсюду с тобой были. Рази токмо в палаты царские не допустят, ну тут уж пущай. То, что за нас опаску имеешь, благодарствую, одначе повеление Дмитрия мы все одно исполним. А воеводы что ж, не впервой от погонь уходить. Помнится, яко мы о позапрошлое лето вместях с Тимохой Шаровым от турок тикали. О, ты б видал! И дуван [497] жаль бросать, и…

Но я, незаметно оценивая обстановку, уже не слушал, какой диван он пожалел и чем все закончилось.

Лагерь постепенно просыпался, и нельзя было терять ни минуты, если я хотел осуществить задуманное. В какой стороне Коломна, я узнал, а остальное — как судьба.

— Ну нет так нет, — вздохнул я и тоже зевнул. — Тогда пойду досыпать. — И направился в сторону стреноженных лошадей, попутно всем своим видом показывая, что иду по малой нужде.

— Вот и я о том же! — крикнул мне вдогон Гуляй и, как я мельком заметил, украдкой бросив взгляд в его сторону, плюхнулся в траву.

Спешить не стоило, поэтому я вначале углубился за деревья, постоял там, выжидая пару минут, после чего, крадучись, двинулся обратно. Отвязать уздечку от дубового сука было делом секундным, но я и тут не стал форсировать события, спокойно потянув коня за повод.

Если спросят, куда направился, скажу, что решил искупать коня, а то неудобно въезжать гонцу от самого государя на грязной животине. Пускай это еще не Москва, а Коломна, однако все равно вид надо иметь соответствующий, и не только самому.

А вопрос, зачем седлаю коня, вовсе не должны задать. Казак мало похож на боярина, но в одном они одинаковы — пешком ходить не любят. Последние из спеси, а у первых такой уклад. Да и понятно, что, ведя лошадь всю дорогу в поводу, я буду добираться до Оки не меньше получаса, а так домчу мигом.

Равно как и обратно.

Однако на меня никто не обратил ни малейшего внимания — все-таки выпито было вчера изрядно. Это я привереда, а казак — людина простая, ему лишь бы горело, а на остальное плевать.

К сожалению, прихватить с собой что-нибудь еще, например запасное платье или деньжат, нечего было и думать. Тюки с добром служили народу подушками, и выдергивать их из-под голов означало завалить всю скрытность.

Я на секунду даже остановился. «Может, зря я слепо повинуюсь неким неясным предчувствиям, побуждающим меня поскорее расстаться со своим почетным конвоем и проделать оставшийся путь в одиночку?»

Но после недолгого колебания решил все-таки последовать в соответствии с указаниями внутреннего голоса — если подсознание что-то просчитало и дажевыдало решение, грех к нему не прислушаться.

«Ничего. Серебро — дело наживное, — успокоил я себя. — Главное, что шкатулка в моих руках, а остальное как-нибудь».

Коломна встретила меня негостеприимно.

Поначалу стоящие на городских воротах стрельцы, настороженно оглядывающие меня с головы до ног, вообще отказывались пропустить внутрь. Пришлось заорать, что я — гонец из-под Кром к самому Федору Борисовичу и потому требую, чтоб меня немедля отвели к воеводе, и прибавить пару-тройку ругательств позабористее.

Подействовало. Зашевелились.

Не знаю насчет силы божественного слова, но силе хамского слова верят все.

Провожать вызвалось сразу двое, из которых один, что помоложе, всю дорогу докапывался у меня про то, как там идут дела, а на середине пути, насмелившись, вдруг ляпнул:

— А верно ли сказывают, будто сей самозванец вправду наш исконный государь Дмитрий Иоаннович, кой чудом уцелел…

Но тут его от всей души с суровым приговором: «Чтоб ты поперхнулся словцом ентим!» — саданул в бок другой, гораздо старше и, по всей видимости, гораздо умнее.

Пока молодой обиженно охал, второй стрелец успокаивающе заметил:

— Ты его не слухай, княже. Млад он, вовсе, почитай, отрок летами, вот и буробает языком, яко помелом, не пойми чего. Ныне, известно, времечко неспокойное, потому в сумнениях иные. А ну как в прелестных письмах хоть песчинка правды имеется? А нам тож знать хотца, где она и в каком месте таится. Опять же и в присяге недавней вора, кой князем Дмитрием Угличским прозывается, Гришкой Отрепьевым уже не величают, вота и гадаем. Выходит, Отрепьев, чтоб его свело да скорчило, повело да покоробило, вовсе не вор? А кто же тогда есть оный самозванец? Потому народ и бродит в сумненьи. Можа, ты чего поведаешь об нем? — И вопросительно уставился на меня.

«Кажется, я дал маху с рекомендацией не называть Дмитрия Гришкой Отрепьевым». Я несколько растерялся, но ратник терпеливо ожидал, и пришлось отвечать:

— А какая разница, кто там кроется под личиной Дмитрия? Кто бы ни был, все одно вор.

— Так-то оно так, — задумчиво произнес пожилой. — Тока, ежели неведомо, чье имечко у оного самозванца, можа, тогда он и вовсе… — И тоже, спохватившись, осекся, виновато поглядывая нам меня. — Во головушка бедная, — пожаловался стрелец спустя несколько секунд. — Ты уж, княже, не слухай, чаво несу. Вчерась перепил изрядно у суседа, вота и…

— Когда ж ты успел перепить, дядько Трофим, коли весь вечер с изгородью вошкался? — вмешался молодой. — А опосля сказывал, мол, спать пойду.

— Это ты думал, что пойду, — поправил его Трофим. — А на самом деле я опосля решил к суседу заглянуть, к Антохе Кострюку, ну и…

— Дак я с его Настеной допоздна на завалинке просидел, не было тебя там, — не отставал молодой.

— Экий ты глупой ишшо вовсе, да я… — вновь начал разъяснять пожилой стрелец, но слушать их мне надоело, да и без того вывод напрашивается сам собой: народ «в сумненьях пребывает».

Это плохо.

А очень плохо, что в сумненья впали служивые. Значит, даже если Федор свистнет сбор и по его призыву рати все-таки соберутся, то, во-первых, они сами по себе далеко не первый сорт — либо млад, либо стар, как эти провожатые, а во-вторых, будут пребывать в неуверенности, на той ли они стороне.

Это ведь наемников не интересует, где там правые, лишь бы платили вовремя, а народ желает знать, кто защищает свои исконные права, а кто…

Получается, что рассчитывать можно лишь на тех немцев, французов и англичан, которые служат у Годунова по найму, а их раз-два и обчелся. К тому же при виде многотысячного войска и они спасуют, поскольку жизнь дороже звонкого серебра — покойники в деньгах не нуждаются.

И что тогда?

Поднимать мальчишек из Стражи Верных? Эти да — встанут как один.

И полягут тоже как один, потому что против всех им не выстоять.

Так ни до чего и не додумавшись, я дошел до терема воеводы, которому представился как князь Федор Константинович Мак-Альпин.

Добродушный толстячок, морща лоб, некоторое время гадал, чьих я есть, но потом встрепенулся. Никак дошло.

— Так тебе коней и охрану, стало быть? — переспросил он и пожаловался: — Ныне, вишь, и без того оголили град. Почитай, всех ратных людишек под Кромы послали согласно повелению Федора Борисыча. Десяток, конечно, выделю, а боле… — И выразительно развел руками.

— Главное, чтоб кони добрые были, — заметил я, посчитав, что и десятка хватит.

Ну какой разбойник, находясь в здравом уме, станет нападать на ратников? Да и для чего — обоза-то нет.

— А как же, как же, мы свое дело ведаем, кони справные, — захлопотал обрадованный моей уступчивостью воевода, представившийся мне как Никита… дальше забыл. — Завтра поутру и поедете. А коньков, ежели хошь, можно прямо ныне отобрать, коль жаждется.

— Верю, — отмахнулся я. — Сам отбирай. А я покамест в церковь схожу да помолюсь, что добрался без хлопот.

И опять соврал. В церкви я молиться и не думал. А вот походить по городу, потолкаться на торжище и послушать, о чем болтают коломенские жители, надо.

Все-таки нельзя делать скороспелые выводы, основываясь на разговорах и вопросах двух ратников. Вот узнаю, о чем думает остальной народ, тогда уж и…

Но побродил и потолкался я недолго. Спустя всего полчаса, не больше — даже к обедне еще не звонили, прямо у входа в Брусненский монастырь мне в спину кто-то негромко произнес:

— Назад бы тебе надобно, княже. Меня за тобой Дмитрий Иоаннович нарочно послал, чтоб возвернуть…

Глава 20 За худым пойдешь — худо найдешь

Я резко обернулся. Передо мной стоял человек в обычной одежде, но лицом смутно знакомый. Вроде бы я его…

— Прямиком из Путивля я, — пояснил он. — Ондрей Шерефетдинов. Чай, видывал меня тамо на пирах. Токмо я вдали сидел. — И неприятно ухмыльнулся. — Вестимо, не князь, вот и место по чину.

— А за мной зачем?

— Велено вернуть, а что за надобность, о том государь не сказывал. Видать, важное что-то поведать решил, — предположил он с наглой усмешкой, и его и без того небольшие глазки неприятно сузились еще сильнее, отдаленно напоминая прищур стрелка во время прицеливания.

— Ты, наверное, перепутал, — возразил я. — Я еще и грамотку Федору Борисовичу отдать не успел.

— А не надо ничего отдавать, — ухмыльнулся он. — Государь сказывал, теперь она без надобности, и уговариваться ни к чему. Опять же опаска у него за тебя — вдруг изобидят в Москве.

«Значит, был у Дмитрия тайный гонец из-под Кром, — понял я. — И теперь он не хочет, как мы договаривались, принародно оглашать свое милостивое слово к Годуновым, иначе потом никак не объяснить их смерть. Выходит, все мои старания впустую? — Но тут же одернул себя: — То есть как впустую? Грамота у меня, а я пока еще жив-здоров и даже достаточно упитан, так что…»

— Мой конь у воеводы во дворе, а грамотка оставлена в его покоях, — пояснил я.

— Надо бы забрать, — порекомендовал он и недовольно огляделся по сторонам. — А где Гуляй-то бродит? Он разве не с тобой?

— Так ты что, ничего не знаешь? И казаков моих не видел? — удивился я. — А как же ты тогда меня нашел?

— А что такое? — насторожился он. — Знамо дело, никого еще не встретил, ты первый. Нас государь пятерых отправил, чтоб тебя упредить да перед Москвой остановить. Кто в Серпухов подался, где вы с Гуляем объявиться должны были, ну а меня сюда, чтоб все пути-дорожки перекрыть. — И, вновь нахально осклабившись и демонстрируя крепкие желтоватые зубы с заметно выступающими вперед клыками, повторил: — Уж больно велика опаска за тебя у государя.

— Понятно, — кивнул я, собирая мысли в кучу и выстраивая дальнейший план действий. — Раз Дмитрий Иоаннович кличет, поспешим на зов. Сейчас я к воеводе, заберу шкатулку да скажу, что поеду помолиться к святым местам. Есть здесь поблизости какие-нибудь монастыри?

— Пока бродил, краем уха про Бобренев монастырь слыхал, токмо не ведаю, где он. Хотя постой, там же близ Оки Староголутвинский стоит. И близехонько, и в нашу сторону. — Он заговорщически подмигнул мне.

— Не пойдет, — быстро выпалил я.

— Отчего ж? — удивился Шерефетдинов.

— Оттого, что было проще сразу туда заглянуть, если б хотелось, еще до въезда в город, — нашелся я с ответом.

На самом деле возвращаться обратно было опасно. Где-то там в лесу, пускай и поодаль от монастыря, но не так уж и далеко, раз во время нашей переправы через Оку отчетливо виднелись его купола, был Гуляй.

Ушел ли из леса — бог весть. Скорее нет. Соображаловка у него работает так себе, а времени с моего исчезновения прошло всего ничего, поэтому он, скорее всего, еще сидит в лесу и думает думку: «Как быть дальше?»

А тут заявлюсь я собственной персоной. Тогда уж и впрямь придется возвращаться, а это в мои планы никаким боком.

Нет, мы поступим иначе.

— Пока я буду у воеводы, узнай про Бобренев монастырь — где он и прочее, — посоветовал я, прикинув, что не должны быть два монастыря в одном направлении, и если Староголутвинский на юге, на берегу Оки, то Бобренев где угодно, только не там.

— Ну-у, можно и так. Крюк, поди, давать придется, — сожалеюще вздохнул Ондрей, — да небось малый. — И повернулся, чтобы уйти, но спохватился, обернулся и спросил: — Да, а где Гуляй-то?

— Сам не ведаю, — развел руками я. — Я потому тут и оказался, а не в Серпухове, что там на нас люди воеводы напали. Даже не спросили, кто такие. Увидели, что казаки, и сразу стрельбу учинили. С первого залпа пятерых уложили, еще под тремя лошади пали. Гуляй сказал, чтоб я себя и грамотку спасал да прямиком в Коломну скакал, а он их, мол, задержит. Вот так мы с ним и расстались, — тяжко вздохнул я, восхищаясь собственным виртуозным враньем.

Риска не было.

Казаков, включая Гуляя, Шерефетдинов встретить уже не сможет. Это я решил твердо, припомнив кое-что из истории, так что жить Ондрею оставалось всего ничего.

Неясным представлялось только одно — под каким предлогом мне отказаться от эскорта в десяток стрельцов и заодно объяснить неожиданную торопливость. Но до терема воеводы была еще сотня метров, и я твердо верил — что-нибудь изобрету.

И действительно изобрел.

В покои воеводы я влетел опрометью, ошарашив добродушного толстяка Никиту неожиданной новостью о том, что в окрестностях Коломны появились казаки.

— Не иначе передовой отряд из воровского войска, — высказал я свое предположение.

— Ахти мне! — Он испуганно всплеснул руками. — А у меня и Пятницкие ворота нараспашку, да на пристани тож народец толпится! — Но постепенно стал приходить в себя. — Да ты погоди-ка. Вор-то, по слухам, в Путивле, а до него полтыщи верст. Как же они сюда-то?

— Скрытно! — заорал я, не давая ему опомниться и собраться с мыслями. — Это ж казаки! Им полторы сотни верст в день — как два пальца…

Подействовало, поскольку он испуганно ойкнул и с воплем: «Ворота!» — рванулся к выходу, но был бесцеремонно ухвачен мною за полу кафтана.

— Погоди с воротами! — осадил я его. — Ежели передовой отряд, то он все одно не сунется. Так что успеешь. Лучше подумай, что со мной делать.

— Отсидишься покамест. У меня стены каменные, так что тута яко у Христа за пазухой, — заверил он.

— Да ты в своем уме?! — изумился я. — Меня с вестями Федор Борисович в Москве ожидает, а я тут отсиживаться стану. Немедля уезжать надо. — И заорал ему в самое ухо: — Слышишь, немедля!

— Дак как же ты? — Он бестолково захлопал глазами. — А ратники? — вдруг вспомнилось ему. — Как я их тебе? Сам с чем останусь?! Побойся бога, княже! Помилосердствуй.

— А ты побойся царя! — гаркнул я и, вздохнув, уже гораздо тише и спокойнее проворчал: — Да я и сам все понимаю. Чай, тоже служивый, а не крыса приказная. Ладно, уступаю. Раз казаки объявились, то оголять град твой не стану, один уеду. — И, оборвав его искреннюю горячую речь о том, что он век этого не забудет, напомнил: — Но уехать мне надо немедля. Где там у тебя Бобренев монастырь? Я, пожалуй, до него нынче доберусь, ночь переночую, а там поутру…

Оказалось, что он расположен совсем близехонько, только по ту сторону Москвы-реки, но паром на берегу стоит, а чтоб без задержек, он пошлет со мной человечка, и меня вмиг переправят.

— А места-то тихие, не шалят тати? — напоследок строго спросил я.

— Лесов изрядно вокруг, но покамест не слыхать, — горячо заверил он меня, всей душой жаждая, чтоб я быстрее куда-нибудь исчез.

Наверное, мысль об открытых настежь Пятницких воротах не давала ему покоя, так что моя отправка да и переправа на тот берег прошли в рекордно короткие сроки, причем руководил всем сам воевода, резонно рассудив, что так все пройдет гораздо быстрее.

Про Шерефетдинова, приставшего к нам по пути, я кратко пояснил воеводе, что он со мной, тот испуганно закивал и больше вопросов не задавал.

Кстати, когда наш паром был еще только на середине реки, многолюдная пристань возле города совершенно опустела — не иначе как воевода уже принял меры, садясь в прочную осаду.

В монастырские ворота я въехал один, но уже с заводным конем, который совсем недавно принадлежал Шерефетдинову. Сам Ондрюша спал вечным сном близ большого дуба, заботливо укрытый мною зелеными ветками.

Получилось, правда, несколько неожиданно.

Пока я размышлял, как с ним поступить, и, чего греха таить, испытывал некоторые колебания — просто так убивать человека, пускай он сам будущий убийца царевича Федора, как-то не того, мои сомнения разрешил сам Шерефетдинов.

Вначале он слегка подотстал, чего я не заметил за своими раздумьями, а потом спросил хрипловатым голосом:

— Ларец-то прихватить не забыл?

Я оглянулся и вздрогнул. Ондрюша успел обнажить свою саблю и сейчас был в полной боевой готовности.

О себе я такого сказать не мог. Скорее уж как Советский Союз двадцать второго июня сорок первого года. Пищаль за плечами, да хоть бы и в руках — фитиль-то не зажжен. Сабля сбоку, но едва моя рука потянулась к ней, как Шерефетдинов сухо предупредил:

— Не дури, князь. Вытянуть все одно не успеешь.

— Значит, не хочешь честного боя, — усмехнулся я.

— Видал, яко ты с паном Станиславом честно ратился, — откровенно сказал он. — Того себе не желаю, потому и упредил. Коль ты ныне православный, чти молитву. — И снова неприятно осклабился, добавив: — Заупокойную.

«Ишь ты, вот и пригодилось мое крещение», — изумился я и кивнул:

— Непременно прочту, но вначале скажи как на духу: чье повеление исполняешь? Неужто государя?

Тот мотнул головой.

— Наполовину. Вернуть тебя и впрямь повелел Дмитрий Иоаннович. Токмо он наказывал со всяческим бережением, чтоб никакого худа тебе не приключилось.

— А если не он, то кто?

— Князь Рубец-Мосальский переиначил, — пояснил он. — Сказывал, темная-де ты птица. Ежели тебя в живых оставить, невесть чего в царевичево ушко накукуешь. Уж больно в чести ты у государя стал — эвон сколь он с тобой времени-то проводит. Егда ты иной веры был — одно, а ныне православным стал, выходит, вдвойне опаснее. — И похвалился своей честностью: — Зри, яко на духу перед тобой. Ничего не утаил.

— Ишь ты, — улыбнулся я. — Вам уж и вера моя не по душе пришлась. Вроде ваша родная, радоваться должны…

— Не в вере суть, — пояснил Шерефетдинов, — а в крестном отце. Памятаешь, кто он?

— А как же.

— Вот и мы… памятаем. Да и то взять — обида. Своих воевод исказнил, а басурманина не стал. А ведь приговор для всех един был. Вот и пришло времечко, чтоб по правде все сбылось. Тока ты зубы мне не заговаривай, — предупредил он, не подсобит. Я настороже и, яко пан Станислав, на рожон не полезу.

— Какие уж там зубы, когда я весь в твоей власти, — вздохнул я, легонько тыча носком сапога в бок Гнедко, чтобы он встал поближе к Шерефетдинову.

— Ну то-то, — кивнул он. — Тока боярин сказывал, чтоб допрежь того, яко на тот свет отправить, выяснить, доподлинно ли у тебя некая грамотка пребывает? Потому ларец достань, а сам стой себе смирнехонько да молись, покамест я на нее глядеть стану.

— Понял, — кивнул я, залезая в притороченную суму.

— И засапожника даже не касайся, а то и помолиться не дам, — сразу предупредил он, приметив слегка торчащую из голенища моего левого сапога рукоять ножа.

— Даже и не думаю трогать, — самым миролюбивым тоном ответил я, извлекая шкатулку и протягивая ее Шерефетдинову, попутно успев отвесить ему комплимент: — Хорошего человека послал князь Василий Михайлович. В смысле, подходящего, — искренне одобрил я выбор Мосальского.

— Да уж кого ни попадя не послал бы, — приосанился он. — А ларец ты сам открой, а то мне, вишь, несподручно, сабля мешается, — кивнул он на шкатулку, которую я ему протянул.

— И мне тоже несподручно, — вежливо отказался я и посоветовал: — Да и ни к чему ее открывать, — меж тем плавно вынимая из стремени правую ногу, закрытую конем от глаз Шерефетдинова, и медленно сгибая ее в колене, чтоб дотянуться до сапога.

— Это почему? — насторожился он.

— Видишь ли, если я сейчас ее открою, то боюсь, что грамотка, которая в ней лежит, окажется негодной к прочтению, так как ты, любезный друг мой… — последовала коротенькая пауза, а докончил я свою фразу, уже нежно обнимая Шерефетдинова, который уставился на рукоять моего ножа, торчащего из его груди, — испачкаешь ее своей кровью.

— Ты… — выдохнул он из последних сил, — меня уб-бил?

— Нет, всего-навсего опередил, — поправил я его и, склонившись над незадачливым убийцей, кулем свалившимся с лошади, добавил: — И спасибо тебе от всей души. Просто так даже таких козлов, как ты, я еще убивать не привык — пробел у меня в воспитании, хотя, чую, надо исправляться, пока не поздно, а ты мне здорово помог.

Он еще был жив, хотя силы явно покидали его, но добить умирающего я не мог, рука не поднималась, поэтому вместо второго удара продолжал говорить, говорить, говорить, многословно и путано, объясняя, что хорошим я его назвал лишь потому, что такого человека и убивать одно удовольствие, хотя я, дурак, поначалу отчего-то колебался.

Я болтал, пока Шерефетдинов не затих.

Но даже тогда я не смог остановиться сразу и, пока оттаскивал его за ноги в лесок, все еще рассказывал, как он вместе с Молчановым, а также князьями и боярами Голицыным и Рубцом-Мосальским придет в царские хоромы и станет хладнокровно командовать здоровенными стрельцами, которые вчетвером накинутся на ни в чем не повинного шестнадцатилетнего юнца и начнут его душить.

Вот только теперь командовать ими придется кому-нибудь другому из оставшейся в живых троицы, но ему расстраиваться ни к чему, поскольку у Федора Борисовича есть человек, который царевича ни за что не бросит, и потому добраться до славного доброго паренька смогут только через мой труп, а я помирать не собираюсь.

К тому же мне на днях кукушка накуковала семьдесят шесть лет жизни и продолжила бы еще, если бы я ее не остановил, ибо приплюсовал их к моим двадцати четырем, и получилась круглая цифра, до которой, учитывая нынешние бурные времена, если и дотяну, то дряхлой развалиной. А мне оно ни к чему…

Заткнул я свой фонтан красноречия, лишь когда бросил поверх трупа последнюю зеленую ветку, только теперь понимая, что болтовня была чем-то вроде истерики, только выраженной в своеобразной форме.

Мельком посмотрев на свои мелко дрожащие пальцы рук, я вспомнил дуэль со Станиславом и удивился. Как ни странно, в случае со своим первым покойником я не испытывал почти ничего. Или это тоже благодаря чудодейственному эликсиру Марьи Петровны?

Так и не ответив себе на этот вопрос, я неловко вскарабкался на коня и двинулся дальше по дороге в монастырь.

По пути еще успел удивиться тому обстоятельству, что, пока я трепал языком, мой мозг работал в автономном режиме, грамотно и последовательно руководя действиями бестолкового хозяина, иначе как объяснить тот факт, что узкий тонкий нож-стилет из груди Шерефетдинова я вынул уже в лесу, чтобы не осталось кровавого следа.

И не просто вынул, но тщательно вытер его об Ондрюшин кафтан, после чего — совершенно не помню когда — хладнокровно засунул его в голенище правого сапога.

Дальнейшее мое путешествие прошло как по маслу. Единственное неудобство — это голод. Хлебного каравая, как я ни растягивал его, на всю дорогу не хватило, так что последний из трех дней пути прошел натощак.

Зато воды хоть залейся — речушек на пути встречалось уйма. Вот ею и пробавлялся.

Зато поутру мой конь уже цокал копытами по наплавному мосту через Москву-реку, ведущему прямиком к Яузским воротам Белого города, а еще через полчаса я подъехал к Кремлю и… резко остановился.

Причина тому имелась, и достаточно весомая…

Глава 21 Все за одного

А с чем я пойду к царевичу, то есть теперь уже к царю, когда я понятия не имею об обстановке? Кроме сведений, почерпнутых из разговора двух коломенских стрельцов, у меня нет о ней ни малейшего представления.

Да и какое имеет значение, о чем они там между собой говорят. Тут главное — Москва, и не исключено, что в ней думают иначе.

И еще одно. Войско под Кромами либо взбунтовалось, либо вот-вот взбунтуется, словом, никакие меры не помогут. Значит, мой ученик может опереться лишь на те силы, что в Москве, а их раз-два и обчелся.

Или нет? Сколько в его распоряжении стрелецких полков? Какой настрой у ратников?

Да и с моей Стражей Верных тоже не все ясно. Что, если «прелестные» письма Дмитрия дошли и до моих орлов и теперь в лагере раскол?

Выходило, что надо бы прокатиться и туда, а уж после в голове обязательно сложится картинка возможных дальнейших действий и… соответствующих предложений царевичу, тьфу ты, царю.

Кроме того, оставался еще и Барух.

Возможно, с его помощью кое-что уже добыто, и не просто добыто, но и привезено, а это — в зависимости от содержания — весьма многое может изменить.

Словом, как ни крути, а получалось, что рано мне еще к Федору Борисовичу. В конце концов, сегодня только пятое мая, и пара-тройка дней ничегошеньки не даст, зато понимание обстановки принесет.

Но вначале…

И я решительно направил коня в объезд кремлевских стен. В животе так громко урчало, особенно когда я миновал Пожар и уже проехал Никольские ворота, что на меня пару раз испуганно оглядывались прохожие, но я не обращал внимания, торопясь на свое подворье.

Меня ждала Марья Петровна с чем-нибудь вкусненьким…

Как я не захлебнулся голодной слюной, пока моя ключница самолично хлопотала возле печки, не знаю. Но утерпел, выстоял, продержался и… был вознагражден.

За ушами у меня не просто трещало — хрустело и грохотало, пока я наворачивал теплые наваристые щи вприкуску с толстенным ломтем, отрезанным от только что испеченного душистого каравая.

Но не следует думать, будто я тупо лопал, и все.

Даже из обеденного времени я ухитрился извлечь пользу, попросив Марью Петровну поведать как на духу, что в Москве говорят про угличского царевича Дмитрия.

К сожалению, порадовать меня она не смогла.

Если быть кратким, то в умах царила сплошная сумятица, а также шатание и разброд. Население стойко разделилось на три части: «за», «против» и «не знаю, к чьей стороне приткнуться».

Последних было подавляющее большинство, но беда заключалась в том, что если агитаторы за Дмитрия действовали вовсю, то годуновские предпочитали помалкивать.

Рассказала она и о своей поездке в Ольховку, но там, прямо как у Ремарка, вообще все было без перемен, [498] так что я вполуха слушал про хитрые измышления Ваньши Меньшого и, честно признаться, так толком и не понял суть его попыток каким-то образом надуть меня с отдачей долга.

Признаться, после сытного обеда меня неумолимо тянуло в сон, и встрепенулся я лишь один-единственный раз, когда ключница сообщила, что, по словам Световида, камень вроде бы стал терять свою былую силу.

Однако подробно говорить на эту тему волхв отказался, заявив, что расскажет все при встрече, на которую мне бы лучше поспешить, иначе может оказаться поздно.

— Поспешить — это как? — уточнил я.

Травница пожала плечами и ответила неопределенно:

— Чем скорее, тем лучшее, но уж до Перунова дня — непременно.

Выяснив, что праздник бога Перуна не скоро, аж двадцатого июля, я совсем успокоился и временно отложил это в своем мозгу на полочку подальше — успеется.

Столь же хладнокровно я воспринял известие о том, что Кострома на подворье почитай вовсе перестал появляться, лишь раз в седмицу, не чаще, днюя и ночуя в полку Стражи Верных.

Непорядок, конечно, но я тут же припомнил, как сам ему велел по возвращении из Ольховки подсобить в обучении ратников стрельбе, а он, получается, воспринял это с чрезмерным энтузиазмом.

Ладно, и это решаемо, тем более что я его скоро увижу.

Еще раз от души зевнув, я покосился на лестницу, ведущую наверх, в мою опочивальню. Заманчиво, конечно, но уже сегодня мне до зарезу надо было попасть в свой полк, а до того необходимо выполнить еще два обязательных дела.

Пришлось мужественно отказаться от отдыха.

Прихватив жменю серебра из оставленных на проживание, я через час уже был на подворье почтенного Баруха бен Ицхака, но, увы, там меня ждала тишина и разочарование.

Дворский, или кто он там, коротко пояснил, что купец еще не прибыл, хотя гонца с весточкой о своем скором возвращении на днях прислал.

Я повернул коня обратно, но дворский, внимательно вглядывавшийся в мое лицо, вдруг торопливо забежал вперед и, встав прямо перед лошадиной мордой, заинтересованно спросил:

— Дозволено ли мне будет узнать имя ясновельможного пана, кой разговаривал со мной?

— Князь Мак-Альпин, — ответил я. — А он ничего не просил мне передать?

Дворский мгновенно оживился и с улыбкой произнес:

— А как же! Токмо передающему надо бы гостинец, как тут принято одаривать за добрую весть, а уж какой, то ясновельможному пану виднее, — с намеком протянул он.

Гостинец, говоришь? Я пошарил в кармане, нащупав горку копеек, побренчал ими, не вынимая, и сказал:

— Вначале весть, а уж потом, судя по ней, и гостинец получишь.

— А вот почтенный Барух бен Ицхак сказывал, что гостинец, о коем тебе хорошо ведомо, надлежит получить сразу, — заупрямился дворский.

Ах вон оно что. Получается, это нечто вроде пароля, по которому он должен убедиться, что я — это я. Но мы вроде бы не обговаривали с купцом такое. И что теперь делать?

Почему-то вспомнился бородатый анекдот про чукчу, который все время спрашивал про пароль, а его в ответ посылали на три веселых буквы, после чего он расстроенно говорил: «Сколько дней стою, а пароль все один и тот же…»

Стоп!

Один и тот же…

Я вытащил из кармана с десяток монет, покопался, отыскивая новгородки, потом выбрал среди них наиболее ущербную, и протянул ее дворскому.

Тот внимательно посмотрел на нее, удовлетворенно кивнул и похвалил:

— Вот уж гостинец так гостинец. Невелик, да от души. А передать почтенный Барух бен Ицхак повелел, что просьбишку он исполнил и товарец, кой достославный Феликс Константинович ему заказал, прикупил, осталось токмо привезти. Правда, — оговорился дворский, — прикупил не все, что поручалось. Серебрецо-то имелось, а вот самого товара сыскать не удалось.

— А что именно он прикупил, не сказывал? — полюбопытствовал я. — А то товаров заказано много, так какой из них он везет?

— Велено сказать, что прикуплена ткань, кою не зазорно носить и светлейшему королю Сигизмунду. А вот ту, коя идет на нарядное убранство папского нунция Рангони, достать не удалось. А еще он просил сказать, дабы сомнений не было, что он пустых обещаний никогда не давал и про него никто не может поведать, яко сказано в присказке: «Мели, Емеля, твоя неделя».

«Вот конспиратор! — невольно восхитился я. — Еще и предупредил, что везет „товар“ не кто-нибудь, а Емеля». Довольный сверх меры, я щедро высыпал оставшееся в руке серебро в руки дворского.

— Об этом гостинце, думаю, почтенный купец тебе ничего не говорил, — с улыбкой заметил я, — но на Руси за особо хорошую весть принято одаривать дважды.

К дому отца Антония я ехал в приподнятом настроении. Пока все складывалось достаточно удачно. Получалось, что купец должен прибыть вовремя, и тогда, если возникнет необходимость нажать на Дмитрия, у меня будет чем это сделать.

Но зато Апостол меня изрядно огорчил своим рассказом о царевиче.

Судя по поведению Федора, получалось, что он совершенно забыл про все мои наставления и вновь превратился в робкого, нерешительного мальчишку.

Впрочем, чего иного ожидать при таком однобоком воспитании. Хоть я на своих занятиях и нашпиговал его наставлениями выше крыши, но теория — это одно, а практика — совсем иное, да и когда парню ею заняться?

К тому же его изрядно выбила из колеи смерть отца, после которой он, очевидно припомнив мои слова о необходимости поступать иной раз жестоко, большинство дел свалил на своего троюродного дядюшку Семена Никитича, а тот и рад-радехонек.

Как неизбежное следствие этого, сейчас на Москве смертельно опасно произнести даже имя «путивльского вора». Тут же хватают и препровождают в места не столь отдаленные, но гнусно пахнущие и, как мне тут же припомнилось, с весьма дурным обращением обслуживающего персонала.

— Постарайся втолковать ему, что, поступая так, державная власть показывает, насколько сильно она страшится самозванца, а значит — не уверена в собственных силах. К тому же это ничего, кроме еще большего озлобления народа, не даст, а он и так взбудоражен, — посоветовал я.

Отец Антоний развел руками:

— И рад бы, да не вхож я теперь к Федору Борисычу. Запрещено меня пускать в его палаты.

— Семен Никитич, — догадался я. — Его работа?

— А то чья же еще, — горько усмехнулся священник. — К тому ж мыслится мне, что царь наш юный и не ведает того, что творится его именем. Не та у него душа, чтоб попускать эдакому злу.

Неутешительный разговор, что и говорить. Напоследок я посоветовал не предпринимать никаких попыток, поскольку сам вскоре появлюсь пред Федором, и тогда, думается, кое-что изменится.

— Вот и славно, — заулыбался Апостол. — Верую в тебя, сын мой, яко в пророка, о коих в святых книгах сказывается, ибо они что ни поведают, все так и сбывается. О том же мне и Борис Федорович сказывал. Мол, наделил тебя господь особой благодатью зрити вперед. А не поведаешь ли что из оного? — осторожно осведомился он. — Уж больно тяжко ныне жить стало, а так хоть какое-то утешение.

— Увы, отче, — сокрушенно ответил я. — Туман пока впереди сплошной.

Но тут мне в голову пришла опасливая мыслишка.

Получалось, что в данный момент спасение семьи Годуновых завязано только на мне одном, а если с князем Мак-Альпином что-то случится? Пускай даже не смерть, а, к примеру, ранение, и как тогда?

Да и просто связной между Москвой и моим полком ох как нужен, а духовное лицо, в отличие от всех прочих, всегда выпустят за городские ворота, даже если их по какой-то причине днем запрут.

И сразу, как по заказу, вспомнился мой инструктаж Дубца.

— Что касаемо царской семьи, то тут совсем худо, — посетовал я. — Довелось мне видеть, как бояре Голицын и Рубец-Мосальский шествуют на крыльцо к Годуновым, да не одни, а со стрельцами, тая черный умысел в душе. Поэтому, чтобы сие не приключилось, держи ухо востро, отче, особенно в начале июня. Кто ведает, что со мной может произойти, так ты тогда сам отправляйся в полк Стражи Верных. Где он, тебе ведомо?

Отец Антоний кивнул в ответ.

— Вот и славно, — вздохнул я и принялся рассказывать, как туда лучше добраться, к кому обратиться и от чьего имени.

— Только непременно скажешь, что ты от Федора Константиновича. — И пояснил: — Крестился я, отче, как тебе того и хотелось.

— Вот и славно, — радостно заулыбался священник. — Давно пора было, ибо…

— Сейчас не о том речь, — остановил я его. — Скорее всего, ничего из того, что я говорю, не понадобится, но вдруг я сам не смогу туда приехать, или к тебе прибежит мой ратник по имени Дубец. Вот тогда-то ты и заменишь меня. А в полку передашь лишь одно: «Пришла пора выручать первого воеводу». Зомме я предупрежу, так что он будет знать, что ему делать. А теперь мне пора в путь, а то солнышко уже низко, — заторопился я, прощаясь.

До полка я добрался уже затемно.

— Стой, кто идет? — остановили меня на подъезде к лагерю.

Я удивился. Судя по выставленным на дороге рогаткам, это было единственное место, где соблюдался порядок. Ну, по крайней мере, внешне. Тогда почему окрик? Не признали?

— Второй воевода полка Стражи Верных полковник Мак-Альпин, — отчеканил я, предусмотрительно не упоминая свое новое имя.

В ответ чей-то настороженный голос произнес:

— Полковник и второй воевода Мак-Альпин есть изменник царю-батюшке, а потому всякому, кто его повстречает, за поимку обещана награда в сто рублев.

«Вот тебе и раз!» — опешил я, но потом вспомнил наш давнишний разговор с Борисом Федоровичем перед моим побегом из Москвы.

Чтоб бегство выглядело правдоподобно, хочешь не хочешь, а царю следовало предпринять ряд определенных репрессий в отношении меня.

Например, лишить всех вотчин и поместий, выгнать моих людей с бывшего романовского подворья и… объявить меня изменником перед Стражей Верных.

Однако последнему я воспротивился, заявив, что оно ни к чему и внесет лишь сумятицу в юные умы.

Неужели Годунов поступил по-своему?

— И кто же ныне второй воевода? — спросил я громко.

В ответ я услышал какую-то возню. Кажется, началась потасовка.

Кто кого лупил, я в темноте не разглядел, но спустя минуту из мрака выступила фигура, приглядевшись к которой я узнал Самоху.

Парень был из отчаянных, рос без отца и матери, умерших в Великий Голод, и, невзирая на шестнадцать лет, успел изрядно начудить.

Короче, плакал по нему острог, поскольку «сурьезный» народец уже натаскивал подростка на лихие дела, но все тот же Игнашка посоветовал Самохе пойти записаться в Стражу Верных, и тот… согласился.

Поначалу строгая дисциплина пришлась ему не по нутру. Но как-то он обратил внимание, что боярские и дворянские сыны, которые хоть и из захудалых родов, но имелись в полку, наказываются за свои проступки точно так же, как и дети «простецов».

Это ему так пришлось по душе, что он резко переменился в поведении, норовя хоть тут стать даже не вровень с прочими, а выше их.

Через месяц он уже возглавлял десяток…

— Царева повеления к нам никто не привозил, — твердо сказал он. — А пока его нет, ты для нас, княж Феликс Константинович, был и есть второй воевода! — И расплылся в улыбке. — Здрав буди, княже. Заждалися уж.

— Это доклад? — осведомился я суровым голосом, хотя в душе все пело.

— Виноват, господин полковник! — вытянулся он по стойке «смирно». — За время твоего отсутствия в полку Стражи Верных происшествий не случилось! Докладал ратник Самоха.

— Где третий воевода подполковник Христиер Зомме? — уточнил я.

— У себя, то есть в тереме царевича, то есть царя Федора Борисыча. — И, замявшись, добавил скорбным шепотом: — Пьет.

Час от часу не легче — он же трезвенник. Это что же должно было приключиться, чтоб Зомме запил? Или у него праздник? Ладно, разберемся. Но вначале…

Я слез с коня и крепко обнял парня.

— А вот теперь здрав буди, ратник Самоха. Молодцом! Хвалю за бдительную службу. Сколько вас тут на посту?

— Как водится, трое, — недоуменно ответил он.

— Врагов вроде не видать, — заметил я. — Потому назначай из остальных двоих кого-нибудь за старшего, а сам проводишь меня до терема. Потолковать надо.

Сведения, которые на меня выплеснул Самоха, были так себе, хотя по большей части хорошие. Служака Зомме не внес ничего нового, но зато драл всех за старое, что тоже неплохо, ибо повторение — мать учения.

Слухи о моей измене донеслись и досюда. Сам Христиер ездил в Кремль, чтобы выяснить их достоверность, но когда вернулся, то ничего никому не сказал, зато напился до поросячьего визга.

С тех пор его не раз спрашивали обо мне, но он неизменно отвечал одно: «Государь назначил князя Мак-Альпина вторым воеводой, и токмо государь может его лишить оного, а покамест он не издал такого указа, Феликс Константинович был и есть ваш и мой воевода».

Однако сам он плохие новости обо мне воспринял очень близко к сердцу, так что время от времени прикладывался к чарке, норовя пить по сугубо русскому обычаю — в одиночку, без закуски и молча.

Ныне, по счастью, он только приступил к этому ритуалу и потому был относительно трезв.

Встретил меня Зомме словно воскресшего из мертвых бурной радостью, но в то же время как-то опасливо. Однако через полчаса он уже окончательно свыкся с мыслью, что князь вернулся, и принялся взахлеб жаловаться на нынешнюю власть.

— Меня даже ни разу не допустили к Федору Борисовичу, — тщательно выговаривал он отчество моего ученика и возмущенно осведомлялся: — Я понимаю, отныне он царь, и у него много важных дел. Но он есть мой первый воевода, он есть старший полковник, а потому должен сказать, как нам быть дальше и чему дальше учить, ибо если отменить учебу вовсе, то ратники — как это по-русски? — забалуют. Безделье губит. И хоть бы раз, хоть бы раз он повелел допустить меня!

— А что, все прежнее выучено и пройдено? — осведомился я.

— И даже повторено, причем дважды, — гордо заметил Зомме. — Потому вот я и… — И виновато указал на здоровенный жбан, из которого ощутимо несло сивухой.

— Нынче можно, Мартыныч, — успокоил я его. — По случаю моего приезда даже нужно.

Вообще-то батюшку третьего воеводы именовали Мартином, но когда я обращался к нему по имени-отчеству, то прибегал к общепринятому варианту.

Про мою измену деликатный Христиер не спросил ни разу, но я не скрывал, честно рассказав, куда и для чего ездил. Не таил я и своих опасений по поводу грядущих событий, в которых, возможно, придется принять участие и Страже Верных.

— Готовы наши ратники или тут есть сторонники царевича Дмитрия? — спросил я.

Зомме замялся, но я ободрил его:

— Говори как есть. Ты же знаешь, я люблю, чтоб все по правде.

— Слухи ходят, — мрачно заметил Христиер. — Есть такие, что и верят. Но с таковскими… — горячо начал он.

— Остынь, — посоветовал я. — Тут вон народ постарше и то не ведает, на чьей стороне истина, а у нас мальчишки. Их сбить с толку — раз плюнуть.

— А ты сам яко мыслишь? — настороженно спросил Христиер.

— Я мыслю так, — внушительно ответил я, — кто бы ни был нашим государем, а первого воеводу полка Федора Борисовича Годунова в обиду давать нельзя, ибо тогда все мы… Я вспомнил угличского Густава и, усмехнувшись, подытожил: — Яйца ломаного не стоим. Но и над теми, кто стоит за Дмитрия, расправу чинить ни к чему, ибо мученики укрепляют веру. Поступим иначе…

Я долго говорил перед строем, стоя внутри каре. Напомнил о воинском долге, и о чести, которую берегут смолоду, и о присяге, которую они дали. Не забыл сказать и о том, что, возможно, лишь они сейчас являются единственными защитниками юного царя.

— Несть более той любви, как если кто положит душу свою за други своя, — напомнил я. — Но ежели бог повелевает положить ее за своих боевых друзей, то тем паче надо ее положить, защищая своего царя, который есть наш первый и наиглавнейший воевода.

Уф, кажется, дошло. Хотя, возможно, и не до всех. Но это мы сейчас проверим…

Поначалу на мой приказ выйти на два шага вперед всем тем, кто считает Дмитрия истинным государем, никто не отреагировал. Может, из страха? Пришлось напомнить, что никогда не нарушал своего слова, а потому если кто боится, то обещаю, что отпущу их с миром на все четыре стороны, ибо смертный грех — служить одному, а в сердце держать другого.

— Получится, что вы ни богу свечка, ни черту кочерга, — шутливо закончил я, несколько разряжая напряженность обстановки.

Вперед вышли четверо. За ними еще трое.

И пошло-поехало. Через минуту их число увеличилось почти до трех десятков.

Радостную улыбку удалось сдержать еле-еле — думалось, что все гораздо серьезнее и выйдет каждый пятый, а то и четверть, не удивился бы, если таковых вообще оказалась бы половина, а тут всего двадцать семь.

Я внимательно осмотрел вышедших. Увы, далеко не самые худшие. А вон стоит десятник. И вон еще один, причем не из стрельцов. Совсем жалко: такой смышленый — и на тебе.

Но и дискуссий в лагере допускать нельзя. Тут армия, а не парламент.

Под общий неодобрительный гул я повел вышедших из строя в класс для занятий, где еще раз поговорил с ними по душам.

— А теперь час на раздумье, и, если кто будет продолжать думать, что царь Федор Борисович незаконно занимает престол, он свободен, — сказал я напоследок. — Мне жаль вас терять, но измены я не допущу.

Дюжина осталась.

Я отправил их к остальным, которые к тому времени под руководством бодрого и энергичного Зомме давно приступили к новым занятиям.

Свеженькое и оригинальное я навыдумывал в течение какого-то часа накануне ночью. Труда это для меня не составило, поскольку я исходил из того, что придется… брать Москву. Ну то есть не совсем брать, но преодолевать некоторое сопротивление горожан и их попытки устроить баррикады.

А еще я спрогнозировал захват самого Кремля и даже царских палат, что тоже требовало особого умения и специфических навыков.

Словом, возможных задач набралось в избытке, так что утром оставалось только растолковать Христиеру, чем предстоит теперь заняться.

На освоение всего, учитывая, что ребята уже бывалые, я положил три недели, сам же еще раз собрал пять учителей-подьячих и священника отца Никона. Получилось что-то вроде совещания комиссаров.

Они, конечно, были лояльны к царской власти, но на всякий случай еще раз «накрутить хвосты» не помешает, что я и сделал.

А в заключение велел отцу Никону подобрать соответствующие цитаты из священных книг, выписать и раздать подьячим, которые должны вызубрить их назубок и при обучении грамоте нет-нет да и вставлять их к месту в свои речи.

Кроме того, я велел начальнику особой сотни Вяхе Засаду (весьма подходящая фамилия для командира разведки) привести мне пяток надежных ребят из тех, кого особо похвалил Игнашка — вовремя он мне вспомнился.

— Да он, почитай, никого не хвалил, — проворчал Вяха. — Уж больно суров косоглазый — и то не так, и там не эдак. Не угодишь. Сам не ведал, чего хотел.

— Тогда волоки табель. Будем смотреть на оценки, — решил я.

Это новшество было мною введено почти сразу, с первых же дней, и касалось основных предметов обучения, включая верховую езду, стрельбу, метание ножей, рукопашный бой и прочее,включая… грамоту. Оценок было как в школе — пять, но рядом допускались комментарии экзаменаторов, которые подчас весьма забавно звучали.

Например, было написано «очень плохо», то есть единица, а рядом пометка — «вовсе никуда не годно». Или «славно» — это означало пятерку, а возле: «Ажно меня переплюнул».

Новая графа сама по себе звучала весело: «Выведывание и ношение харь».

Блеск!

— А почему харь? — поинтересовался я у Вяхи.

— Дак как же иначе отписать, — растерялся он, недоуменно разводя руками, — ежели они под иными личинами к людям должны выходить? Токмо так и получается.

Оценки в графе и впрямь удручали. Пятерок, то бишь «славно», — ни у кого. Суров Князь, что и говорить. Даже «хорошо» стоит всего у пятерых из четырех десятков, да и то с весьма уничижительными комментариями, из которых самое безобидное гласило: «Ежели с дураком повстречается, то сойдет».

Хотя нет, вон более-менее приемлемое: «Со временем могет выйти толк». Кто это у нас? Ага, Лохмотыш. Оригинальное имечко.

Ну что ж, вот и возьмем хорошистов, а этого паренька поставим за старшего.

Их я инструктировал лично, велев незамедлительно переодеться в рубище и под видом нищих идти в Москву с задачей начертить план Кремля с подробным указанием, где какое подворье расположено и кому из бояр принадлежит.

Не вслепую же действовать в случае чего.

Судя по вдумчивым уточняющим вопросам, которые задавал мне назначенный старшим пятерки Лохмотыш, ребята должны управиться, не привлекая особого внимания горожан. Тем более двое из пяти — сам старшой и Афоня Наян — как раз из бывших нищих, так что профессиональные навыки имеются.

Когда приспело обеденное время, у меня во рту окончательно пересохло, и я решил никуда сегодня не ехать, а переночевать тут, двинувшись в Москву поутру.

В конце концов, не виделись мы с царевичем, который царь — когда же я к этому привыкну-то?! — аж три с половиной месяца, так что подождет еще полдня, ничего страшного.

Да и не будет это для него ожиданием — он же не знает о моем прибытии.

Заодно имело смысл организовать вечерком небольшое застолье и дружески побеседовать с командным составом, включавшим помимо Зомме десять сотников и столько же учителей.

Они — не ратники-желторотики, в романтизм не играют, поэтому тут придется не просто упомянуть о материальных выгодах, которые извлечет каждый сохранивший верность Годуновым, а в первую очередь их и иметь в виду.

Беседа получилась достаточно откровенная. После того как мы выпили с ними по чаше-другой, мне удалось разговорить народ, который высказался со всей своей солдатской прямотой по поводу происходящих перемен.

Если быть кратким, то суть высказываний сводилась к одному: «Худо в стране, и идет все куда-то не туда». Эти наблюдения они сделали во время своих выездов к семьям в Москву.

Особенный нажим, разумеется, на самих себя — мол, когда же наконец появится возможность показать обученный народец в деле?

На мои возражения, что мальчикам еще предстоит стать мужчинами, бородатый командир пятой сотни Найден Заскок заявил, что выстоять один на один супротив стрельца, возможно, кое у кого и не получится, но ежели десяток на десяток, али того лучше сотня на сотню — наши сомнут любую.

— Поверь, княже, старому служаке, — горячо убеждал он. — Нас до того таковскому не учивали, потому, коль моя сотня навалится строем, никому не устоять.

— Ладно, — кивнул я. — Скоро появится это дело.

Но тут же предупредил бурно возликовавший народ, что особо радоваться не стоит, обрисовав им опасности, которые могут появиться перед полком в самой ближайшей перспективе.

Как результат, оба сотника-иностранца — и Питер ван Хельм, и Конрад Шварц — в один голос заявили, что господин полковник князь Мак-Альпин напрасно считает, что за столь ничтожную прибавку в виде десятой части к прежнему жалованью они станут отважно сражаться против многократно превосходящей по численности рати. Тут надобно накидывать не менее половины.

Называется, припугнул, но не рассчитал. И дернул меня черт за язык!

Хотя, может, оно и к лучшему. Пообещать существенное увеличение было можно, но тут с этим же самым вылез и один из наших русских сотников — длинноногий Бусел.

Получалась некая пакостная тенденция.

Такой откровенно шкурный подход надо гасить в зародыше раз и навсегда, чтоб другим неповадно.

Но я еще дал последний шанс передумать, предложив прикинуть, как оно звучит: «За шестьдесят рублей я не буду сражаться за государя, а вот за сто — согласен».

Но у Бусела мое предложение вызвало лишь восторг.

— Кто еще струсил? — тихо спросил я.

Тишину прервал недовольный голос Конрада:

— Я не трус, но не за такую деньгу.

— Остальные, значит, согласны и за такую? — на всякий случай уточнил я, подмечая, как отворачивает лицо еще один сотник, избегая смотреть в мою сторону.

— Да ты не слухай их, княже, — смущенно протянул Лобан Метла. — Так енто они, по дури. Коль повелишь, все за тобой двинем, куды ни укажешь. И они тож двинут, а коль не восхотят, о слове даденном забывши, заставим. — Он угрожающе сжал кулак.

— Да нешто в деньге дело?! — вскочил со своего места Петро Звонец. — Али мы хужее наших новиков, [499] коих за собой поведем? Их вона чему учили, а сами…

— Это верно, — кивнул я. — Дело не в деньге. К тому же если совесть молчит, а честь забыта, тут любая деньга бесполезна. Однако ж и заставлять мы никого не будем…

Вообще-то менять командиров перед возможными тяжкими боями как-то не того, но я посчитал самым наилучшим уволить всех троих.

Между прочим, для их же блага, так как уже вечером пара особо горячих сотников — все тот же Петро Звонец и Жегун Кологрив — порывалась начистить рожу «поганым христопродавцам».

И хотя на их места удалось сразу поставить других, причем не просто вполне подходящих, из числа десятников, но давно намеченных на повышение, уезжал я из расположения полка не в самом лучшем настроении.

Одна радость — прекрасно выспался.

Рано утром я был уже в седле.

Перед отъездом я еще напомнил Христиеру, что, согласно русской поговорке, рыба гниет с головы, потому за начальствующим составом должен быть глаз и глаз.

— Думаю, от новых сотников ожидать неожиданностей не придется — удовольствие от повышения все перебьет, так что можно быть спокойным. А вот насчет старых поглядывай. Особенно касаемо командира четвертой сотни Выворота, и, если что, меняй сразу.

— Так он же молчал, — удивился Зомме.

— Молчат тоже по-разному, — назидательно заметил я. — Иной раз молчание куда красноречивее слов.

О том, что Федор Выворот не просто помалкивал, отворачивая от меня лицо, но еще и сочувственно поглядывал на опальных сотников, я говорить не стал.

Ни к чему оно Христиеру. Хватит и моего совета.

— Выходит, теперь тебя ждать не скоро? — сразу приуныл Зомме.

— Как получится, — пожал плечами я. — Вообще-то через седмицу, ну от силы две должен подкатить, но загадывать не стану.

В пути я решил никуда не торопиться, успокаивая себя тем, что не годится появляться к Федору Борисовичу в запыленной одежде, так что появился перед Константино-Еленинскими воротами Кремля ближе к полудню, а если точнее, как утверждал громадный циферблат на Фроловской башне, то в начале седьмого часа дня.

Осадив коня перед Ивановской площадью, остаток пути я проделал пешком, собираясь с мыслями. Предстоял крупный разговор с царевичем, и надлежало хотя бы вкратце к нему приготовиться, а я до сих пор не представлял, что именно ему предложить.

Для выбора наиболее оптимального варианта следовало вначале просто увидеть своего бывшего ученика, чтобы понять, каков он стал сейчас. Пытается бывшая игрушка Бориса Федоровича стать настоящим царем, или… ниточки все равно остались, а сменились лишь кукловоды.

Вот когда увижу, переговорю с часок-другой, пойму, как и что, тогда и буду решать, что именно посоветовать.

Если спросит, разумеется, поскольку я не отвергал и самое худшее развитие событий — мало ли как он отреагирует на мое пребывание в стане самозванца и на невыполненное повеление Бориса Федоровича.

Занятый этим, я упустил из виду странную суматоху, начавшуюся при моем появлении, а также изумленный вид стрельцов из числа дворцовой стражи. Точнее, я заметил, но приписал тому обстоятельству, что вот, мол, человек невесть где пропадал столько времени, а тут вдруг объявился, как черт из табакерки.

Или с учетом отсутствия табака сейчас выражаются как-то иначе?..

Неподдельная радость на лице встретившегося мне прямо на крыльце Семена Никитича Годунова меня тоже не смутила, хотя в иное время я непременно бы насторожился. Мужичонка-то препакостный, и если улыбается, то только от предвкушения, что кому-то вот-вот взгрустнется.

Кстати, до этого дня мне очень редко, да что там, вообще никогда не приходилось наблюдать столь откровенное ликование у всегда невозмутимо-хладнокровного и какого-то скучающего «аптечного боярина».

— А вот и княж Феликс Мак-Альпин. — Он радушно раскрыл мне объятия.

— Здрав буди, боярин Семен Никитич, — вежливо поздоровался я и сделал шаг вправо, не до него мне сейчас.

— Я-то здрав, — охотно закивал он головой, по-прежнему растопырив руки и заступая мне дорогу. — А вот ты как ныне? Все ли слава богу?

— Все, — коротко ответил я и шагнул влево.

Ну некогда мне, балда ты эдакий, после потолкуем.

— Вот и славно, — возрадовался он и кивнул кому-то сзади.

Повернуться я не успел, поскольку меня тут же весьма бесцеремонно ухватили за руки, и кто-то невидимый — не иначе как для надежности — крепко приложил чем-то тяжелым по затылку.

Дальнейшее помню смутно. Разве только ласковое журчание «царева уха», который ни на секунду не умолкал, продолжая безостановочно что-то рассказывать мне все таким же радостно-ликующим голосом.

Остатка моих сил хватало лишь на тупое удивление — зачем это они меня так и куда теперь тащат? По-настоящему же я пришел в себя только в темнице.

Камера, в которую меня с маху забросили, была тесной — три на три, не больше, и кислородом не баловала — вонь стояла хоть и не такая гнусная, как в КПЗ у дьяка Оладьина, но изрядная. Прелая охапка слежавшейся соломы тоже не внушала доверия.

Плюс ко всему температура. Стылые кирпичи и холодный земляной пол понижали двадцать майских теплых градусов на добрые три четверти — аккурат чтоб узник не окоченел раньше положенного ему времени.

Ночью я еще успокаивал себя мыслью о том, что произошло дикое недоразумение, которое к утру непременно прояснится.

«Нет, позже, поскольку вначале этот придурок должен доложить о моем задержании юному царю», — поправил я себя, когда наутро никто ко мне не явился.

Скорее всего, «аптекарь» придет к Федору ближе к обеду, не раньше. Пока доложит, пока тот наорет на него, требуя немедленно освободить меня, глядишь, и обедня. Словом, будем ждать звона колоколов, тем более что утром они мне были слышны, пусть и еле-еле. Тогда-то и прибудет наш Семен Никитич, жаждущий лично и немедленно освободить меня, заодно выразив самые искренние извинения и раскаяние в своей чудовищной ошибке.

Я неторопливо смаковал эту восхитительную сцену, обкатывая ее в голове туда-сюда, однако колокола уже давно отзвонили, а в камере так никто и не появился.

Странно.

Но я не отчаивался, не сетовал на судьбу и даже не злился, лишь гадал, какие могли приключиться непредвиденные задержки, что Семен Никитич не успел или позабыл доложить обо мне Федору.

Позже, под вечер, дверные петли противно взвизгнули, и меня вытащили в другую комнату, без лишних церемоний содрав всю одежду, оголив до пояса и подвесив на веревке так, что я еле касался пальцами ног земли.

Но и в этот момент я еще на что-то надеялся.

А вот когда троица молодцев, с сожалением поглядев на меня, дружно удалилась, а я — ну так, от скуки, делать-то нечего — глянул в сторону на точно так же висящего соседа и признал в нем своего гонца Васюка, тут-то на меня нахлынула злость.

А вместе с нею пришло и осознание того простого факта, что все происходящее не ошибка, не досадное недоразумение, а куда серьезнее…

Глава 22 Цепь неудач

Вообще-то угадать по окровавленному, разбитому и изрядно опухшему лицу прежнего улыбчивого Васюка у меня навряд ли бы получилось. Но он сам подал голос, просипев еле слышно:

— Воевода… Здрав… буди… полков… — И умолк, потеряв сознание.

Выяснить какие-либо подробности я не успел — Васюк на мой голос не откликался, а потом в допросную или пыточную — затрудняюсь определиться с правильным названием — зашел «аптекарь».

Настроение у Семена Никитича Годунова было в точности как и вчера — на сухоньком сморщенном лице ехидненькая улыбочка, глазки лучатся, источая тепло, покой и довольство окружающим миром.

К делу приступил с ходу — видно, снедало любопытство. Но вначале все равно не утерпел, похваставшись своим новым положением, обмолвившись о нем скромно, как бы между прочим.

— Ты уж не серчай, лапушка, что я тебя тут ожиданием истомил. Сам к тебе рвался, аки кобель на случку, да, вишь, чепи мешали. Делов-то, делов навалилось — страсть господня, а вершить некому. Иное глянь, пустяковина вовсе, ан и с ней народец в Ближнюю думу бежит. Дак подавай им не кого-нибудь, а непременно самого. — Последнее слово он произнес высокопарно и надменно, приосанившись и расправив узенькие плечи.

— Значит, ныне Федор Борисович без тебя никуда, — констатировал я. — Это хорошо.

— Во как! — изумился он. — А я, грешным делом, помыслил, что ты, прознав о том, в печаль придешь, памятая о наших неладах.

— Да какие там нелады, — усмехнулся я, припоминая неудачную попытку «аптекаря» завербовать меня в личные стукачи.

В наблюдательности этому низенькому сухонькому старичку, который вечно сутулился и изображал немощного доходягу, и впрямь равных не имелось. Никто не обратил внимания на наши с государем особые отношения, а Семен Никитич, еще когда Годунов болел и лежал в постели, сразу заприметил, кто часто и подолгу — медики, само собой, не в счет — просиживает подле изголовья царской постели.

Ну а потом, когда Борис Федорович стал уединяться со мной в Думной келье, он пришел к выводу, что пора принять меры.

Дело в том, что, будучи Правым Царским Ухом, он входил в так называемый Ближний совет и уже тогда был как бы не самым основным в его составе. Прочие Годуновы хоть и являлись фигурами «в авторитете», да и приказы возглавляли самые главные — Дворцовый, Конюшенный, но по причине преклонных лет особо не высовывались.

Не до того им.

Зато Семен Никитич Годунов лез повсюду, и государь к его голосу всегда прислушивался, частенько принимая именно те решения, которые выдавал в виде советов «аптекарь».

А с некоторых пор оказалось, что у Годунова завелся еще один советчик, да как бы не самый главный. Непорядок. Надо его либо устранить, либо привлечь на свою сторону.

Предварительную работу, то есть подчеркнутое оказание различных знаков внимания, он прокрутил за две недели, а затем, решив, что достаточно, вышел на меня с откровенным разговором.

Состоялся он осенью, еще до моего отъезда в Углич. Дескать, ныне царь думает сбирать полки, так не мог бы Феликс Константинович замолвить перед государем словечко за князя Андрея Телятевского, дабы исправить явную несправедливость. Мол, с его славным отечеством ему давно пора командовать пускай не большим полком, но уж сторожевым или передовым точно.

— Чай, он род-то свой ведет от самого Рюрика, — журчал боярин. — И равноапостольный князь Володимир Красное Солнышко, и Володимир Мономах, и Всеволод Большое Гнездо — все они его пращуры. Да и опосля праотцы именитейшие. Михаил Святой, что в Твери княжил, мученическую смерть на Орде от басурман приял, Михайло Ляксандрыч ишшо с Димитрием Донским за великое княжение тягался…

Я перебил, не дослушав, иначе список грозил растянуться до бесконечности. Но впрямую не отказывал — зачем мне лишний враг, да еще такой могущественный.

— Ты уж прости, Семен Никитич, но тут у тебя промашка вышла. Пообещать, что словцо за твоего князя замолвлю, могу, но только если о нем зайдет речь, а это навряд ли.

Впрочем, насчет навряд ли я поделикатничал — вообще никогда. Зная, что я в отечествах и родах вовсе ничего не смыслю, царь со мной о таких назначениях никогда не разговаривал.

Потому я и пообещал Семену Никитичу, иначе он бы даже этого от меня не добился.

Но все равно он воспринял эти слова как отказ.

— Не хошь, стало быть, подсобить? — поскучнел «аптекарь».

— Хочу, но не могу, — развел руками я.

— Ишь какой! — возмутился он. — Я-ста, хошь и тяжко, ан хлопочу за тебя, дабы кой-какие твои непотребные делишки наружу не просочились да вонь от них до нашего государя не дошла. Мыслишь, то, что ты о прошлую зиму у Оладьина учинил, забыто? Опять же про ключницу твою по Москве слушок идет скверный… — Многозначительная пауза, и пытливо буравящий меня взгляд — дрогну или как?

Знает, куда целиться, гад. Марья Петровна и впрямь одно из моих наиболее уязвимых мест.

Есть еще одно — мое истинное происхождение, но, скорее всего, у «аптекаря» и мысли не было, что человек может дойти до такой наглости, как самовольное присвоение княжеского титула.

Хотя я не удивился бы, узнав, что боярин на всякий случай послал своего человечка в Италию или Шотландию.

Правда, там ему ловить все равно нечего. Давнее знакомство царя с моим «отцом» плюс мое разительное внешнее сходство с княж-фрязином Константином Юрьевичем — непрошибаемая многометровая броня из стали и бетона. Одолеть ее у Семена Никитича никогда не получится.

Зато травница…

Оно ведь неважно, что это моя ключница. При желании можно подать дело так, что я вроде как и сам не знал, какие подлые замыслы гнездились в ее черной душе, вознамерившейся покуситься на священную особу…

Ну и все в том же духе.

— И чем она тебе не угодила? — осведомился я, не подавая виду, что слегка испугался за Марью Петровну.

— Дак ведь ты и сам ведаешь — зелья всякие варит, травки с корешками готовит… Ох, не любит таковского государь. Не боисся, что до него слушок об ей дойдет, ась? А уж от него, лапушка, до мысли, что ты и его оным зельем опоить успел, даже не шаг — шажок один. Вот и призадумайся.

— А чего думать? — пожал плечами я. — И так все ясно и понятно. Сказал ведь, не отказываю я тебе. Если будет такой разговор, то непременно замолвлю словечко.

— А ты не дожидайся, — посоветовал он. — Будет или нет, бог весть. Сам его зачни. Мол, было видение мне… Ну а дале не мне тебя учить.

— Лгать царю — грех, — поучительно заметил я, недоумевая, когда и зачем Годунов сказал ему про мои видения.

— Ну-ну… — протянул он. — Это ты ныне со мной так-то, потому как в силе. Токмо сила имеет обыкновение кончаться. И как тогда дале жить станешь, лапушка? Или на Федора Борисовича надежа? Так то ты напрасно. Млад он еще летами да в делах государевых худо смыслит, потому все одно — из наших дланей все брать станет да нашими очами на людишек взирати, ну и на тебя тож. Ключница — оно лишь поначалу, а опосля… Вот об чем помысли.

— Помыслю, — пообещал я и сразу поправил его: — Только ты ошибся. После ключницы будет… Телятевский. — Пояснив: — Если в мое колесо кто-то пытается вставить палку, я беру железный лом и иду к его колесу…

Кстати, я сразу после того разговора поинтересовался у царевича о причине столь горячей любви «аптекаря» к некоему князю. Оказалось до банальности просто — Телятевский был его зятем, вот и радел боярин за родственничка.

— Семен Никитич жаждет всех дочерей за именитейших выдать, — пояснил тогда Федор. — Ныне, по слухам, об меньшой своей с боярином Василием Васильевичем Голицыным уговаривается, чтоб с его Никиткой обручить.

После этого я удвоил осторожность в общении с «царевым ухом», который несколько раз интересовался, не передумал ли я, но потом махнул на меня рукой.

Точнее, это я так подумал, а он, оказывается, затаился до поры и теперь решил, что она наконец-то настала.

Ну и дурак же! В такое время и такими вещами заниматься — совсем без головы надо быть…

— Дело-то прошлое. Все давно быльем поросло, — миролюбиво заметил я, натужно улыбаясь. — Нынче мы с тобой, боярин, в одной лодке сидим, потому о другом думать надо.

— Можа, и в одной, — согласился он. — Да места в ней для нас с тобой разные. А что до прошлого, тоже верно. К тому же и решенное, яко потребно, ибо господь правду зрит, так что ныне князь Телятевский в первых воеводах Передового полка.

«Это что же получается? — тут же быстро сообразил я, начавший к тому времени неплохо разбираться в иерархии воевод. — Выходит, Петр Басманов, который вторым воеводой в Большом полку, поставлен на две ступени ниже [500] его зятя? Тогда понятно, почему он в предатели подался. Ну и козел же ты, старче».

Раскрыл было рот, чтобы предупредить о последствиях, но тут же передумал — бесполезно. Да и поезд давным-давно ушел.

Однако, не удержавшись, заметил:

— А если Петр Федорович не одобрит такого назначения?

— А кто он такой, чтоб одобрять?! — возмутился «аптекарь». — Батюшка-то его, всем известно, содомским грехом Иоанну Васильевичу прислуживал, а коль с родом Телятевских сравнить, и вовсе небо и земля.

«Только у нынешнего Басманова в заднице больше мозгов, чем у твоего зятька в голове», — мрачно подумал я.

Господи, из-за какой же ерунды может начать сыпаться держава! Всего-навсего неправильное назначение своего родственничка и ответная кровная обида на «потерьку отечества»! С ума можно сойти!

И как теперь все это выправить?!

Хотя о чем это я — вначале надо вылезти отсюда, так что поделикатнее, парень, поделикатнее…

— Про рода спорить не берусь, тут тебе виднее, — примирительно заметил я. — Лучше скажи, долго ли мне тут вытанцовывать перед тобой?

— Не ценит народец доброту мою, ой не ценит, — закручинился «аптекарь». — Допрежь того яко ворчать, оценил бы лучше всю ласку, с коей я к тебе подошел. В сей келейной пыточной токмо наиважнейшие особы пребывают, да и то лишь поначалу, чтоб сравнили с тем, что их далее ожидает.

— Оценил, — вздохнул я.

— Вот и славно, — пуще прежнего заулыбался Семен Никитич. — К тому ж занята покамест моя главная горенка, уж больно народец ныне разговорчив стал, так что не взыщи, обождать придется. Одначе коль мы с тобой тута не уговоримся, то я для дорогого гостя враз повелю ее освободить — негоже иноземному князю дожидаться очереди.

А это уже угроза.

Только вот о чем ты со мной договориться хочешь — не пойму. Зятька своего ты уже пристроил, да и сам в таком положении, что обращаться ни к кому не надо, даже если понадобится будущего родственничка, Никитку Голицына, несмотря на юность, в бояре воспроизвести.

Так о чем?

А «аптекарь» меж тем продолжал ворковать:

— Вишь, заместо дыбы попросту подвесили тебя, да и все. Эвон, даже и сапог не сняли, чтоб ты на земляном полу, упаси бог, не застудился. Опять же и с кнутом я не тороплю, авось и без него мне все тайны обскажешь.

— За любовь страстную спасибо, конечно, только ошибся ты, боярин, нет у меня никаких тайн, — поправил я его. — А что до пребывания в лагере самозванца, то я и не собирался ничего утаивать, так что давай-ка спусти меня на землю, да и потолкуем.

— Ой ли? — хитро прищурился Семен Никитич и ободрил: — Да ты не думай, заглавное все мы и без тебя прознали, так что тебе и обсказывать особливо ничего не надобно. Вон он, — кивнул «аптекарь» в сторону Васюка, — все нам давно поведал, а тебе лишь так, подтвердить кой-что да про злые умыслы поведать, с коими ты в Москву ныне пробрался.

— Прости, воевода. Не стерпел я. — И голова моего незадачливого гонца вновь бессильно опустилась на грудь.

— Бог простит, — сердито сказал я. — А мне тебя прощать, коль ты правду сказал, не за что. Я ее таить все равно не собирался. И за московку тебе спасибо.

— Да он не слышит, — хихикнул Семен Никитич. — Перетрудились вечор мои молодцы. — И вдруг похвалил Васюка: — А ведь до последнего терпел, не обсказывал об твоих кознях. Славного ты холопа себе подобрал. Верен, аки пес.

— Он не холоп, а ратник, — поправил я его. — И не пес, а человек. Это ты с ним, как с собакой. Не обсказал же про мои козни потому, что их и в помине не было, а лгать он не хотел.

— И яко ты без умышлений тайных в таку велику честь пред вором путивльским вошел, что он твоим крестным отцом стал? — с издевкой поинтересовался «аптекарь». — Писал нам отец Кирилл, яко ты отказался яд вору подсунуть, потому как признал в нем истинного сына царя Иоанна. Да и тут уже, хошь и недолго пребываешь, ан нагрешить успел. Пошто вечор из своей Стражи Верных людишек отпустил, кои за вора горой стояли, ась?

Шустро сработал неведомый доносчик, ой как шустро.

И когда только успел?

Хорошо еще, что он не знал о шкатулке, которую я тайно запрятал в надежном месте, и о ней знает только Зомме, а уж он стукачом быть не может.

Впрочем, мне и остального с лихвой…

Значит, ждали меня в Кремле, куда я приперся, как дурак.

И что теперь делать?

Объяснять, что это мальчишки? Глупо, да и бесполезно — все равно не поймет. Говорить, что одними репрессиями ничего не добиться, — тоже проку не будет.

Ладно, это пока отставим в сторону, а начнем с моего крестного отца в Путивле…

— Буду отвечать по порядку, — сказал я. — Возлюбил меня сей Дмитрий за мои великие познания в философии и многих других науках, потому и изъявил желание самолично меня окрестить.

— Вот тута я с тобой, лапушка, пожалуй что и соглашусь, — кивнул «аптекарь». — Слыхал ранее о тебе кой-что от Бориса Федорыча, царствие небесное иноку Боголепу. [501] — Он набожно перекрестился на мрачного вида икону. — Немного, правда, таился государь, но остатнее я и сам своим скудным умишком домыслил. Можа, потому ты и в Путивль подался, что увидал в них нечто? Что на сие поведаешь, лапушка?

— Может, и увидал, — не стал отрицать я.

— А мне, убогому, о том не обскажешь ли? — Он так и подался вперед, даже с лавки привстал.

«Ишь как тебя разобрало. Прямо разгорелся весь», — оценил я этот порыв и решил сделать ставку именно на видения — раз уж он все равно о них знает, то чего таить.

— Отчего же не обсказать. Только у меня, когда стою на цыпочках, мысли путаются, так что придется тебе веревочку-то ослабить, — порекомендовал я.

— И ослаблю, и вовсе развяжу, — согласился «аптекарь». — Ты уж не сумлевайся. Токмо оное заслужить надобно, а потому поначалу обсказывай, а уж я погляжу. К тому ж больно интерес меня разобрал — ни к чему нам на такие пустяки отвлекаться, а то покамест я кликну, покамест придут, чтоб ворот отпустить, кой вервь твою держит, да покамест обратно удалятся, больно много времени пройдет, а оно ныне дорогое.

Ничего себе пустяки! Сам бы повисел, козел!

Ну что ж, раз я оказался таким идиотом, что позволил себя заглотать, постараюсь хотя бы, чтобы меня не смогли переварить.

— Мне и подождать можно, не к спеху, — заметил я, рассчитывая поторговаться.

Ну не станет же он прямо вот так сразу приступать к пыткам. Вначале надо пригрозить, припугнуть…

Коли я не получу
От тебя чаво хочу —
Ты отправишься отседа
Прямо в лапы к палачу! [502]
И точно.

— Тебе можно ждать, а мне — недосуг. Сказываю же: худо у нас со временем, лапушка, — ласково пропел Семен Никитич, но, видя непреклонность, тут же сменил тон. — Ты бы не кобенился тут, а не то за твои изменные дела и кнута можно отведать.

— Полагается не только кнутом пугать, но и пряник показывать, — возразил я.

— А при хорошем кнуте и пряники не нужны, — радостно захихикал «аптекарь» И, чтоб я не питал иллюзий, сразу пояснил: — Это для начала, лапушка, для самого начала. Для затравочки, хе-хе-хе. А уж опосля на дыбу, хотя я так мыслю, что ты и опосля кнута посговорчивее станешь — эвон, мясца-то на костях нарастить вовсе не успел, потому кнут вмиг до них дойдет, ежели умеючи, а у меня тут все сплошь умельцы.

Уступить?

Нет уж. Тут вопрос принципа. Он должен пойти мне на уступки первым, иначе потом изъясняться с ним будет куда тяжелее.

— Я сейчас как та собака, которую для смеха на задние лапки поставили. А собака, да будет тебе известно, по-человечьи говорить не может.

— Понятно, — вздохнул «аптекарь» И пожаловался иконе: — Вот и поступай опосля таковского по-доброму. — После чего потянулся к веревочке, свисающей по правую руку от него, и лениво дернул за нее. — Сам восхотел, никто тебя не неволил, — прокомментировал он предстоящую экзекуцию.

Вошедший через минуту в пыточную бугай полностью соответствовал своей должности. Тупой взгляд, гора сала, а в руках… здоровенный кнут, длиннющий хвост которого волочился за бугаем по земляному полу.

— Молчун у меня наипервейший в таковских делах, — похвалил «аптекарь» своего подручного и приказал: — Так чтоб побольнее, но кости не ломай… пока.

Мне сразу припомнился дядька и его пребывание у…

Погоди-погоди, да ведь Семен Никитич — это тот самый мальчонка, сынок Никиты Даниловича, который вроде бы страдал ночным энурезом. Это что же получается — смена поколений?!

Нет уж, не пойдет…

— А ведь мой отец знавал твоего батюшку, — задумчиво произнес я. — И на свадебке вместе с ним сиживал, когда Борис Федорович женился. Так неужто ты теперь сына старого знакомого своего отца пытать учнешь?

Семен Никитич прищурился и растерянно протянул:

— Это чей же ты сынок будешь?

— А княж-фрязина Константина Юрьевича, — пояснил я.

— То-то я зрю — лик знакомый, а где видал, не припомню. Ну вот и свиделись, — пропел он ликующе. — Помнится, твой батюшка был на язык чрез меру бойким. Эхма, как я сожалел, что не довелось мне потолковать с ним, вот яко с тобой ныне, ну да господь милостив, сынка взамен прислал. — И приказал Молчуну: — Да ты не робей, милок. Ежели у него и хрустнет чего, спрос с тебя чинить не стану.

Вот тебе и раз. Называется, хотел как лучше, а получилось как всегда. По всему выходит, что надо идти на попятную.

Ну уж черта с два!

Мы мирные люди, но если нас обозлить, то в гневе мы…

— Он егда бьет в полную силу, ажно мне страшно деется, — поделился своими мыслями Семен Никитич. — Так что, лапушка, будем сказывать али все ж таки кнутика тебе?

Я не ответил, прикидывая дистанцию, отделяющую меня от палача. Получалось многовато. Тут не то что ногами вокруг шеи, а и вовсе не достать.

— Понятно, — правильно оценил мое молчание «аптекарь» и скомандовал: — Давай, Молчун, отвесь ему пяток для начала. Но от души.

Палач тебя научит верной ноте!
Все ноты и октавы знает он!
Загонит пару игл тебе под ногти,
И ты в момент отыщешь верный тон!.. [503]
Тот распустил кнут, прищурился, прикидывая что-то, и пропищал смешным для его комплекции, почти женским голоском:

— Не ожечь бы тебя ненароком, боярин.

— А я отойду, — кивнул Годунов и, встав из-за стола, направился в дальний угол пыточной. — Тут-то не достанешь?

— Не-э, — пропищал Молчун и прицелился.

Я, не отрывая взгляда от здоровяка, попятился, насколько мне позволяла это сделать веревка. К сожалению, выиграть удалось немного — от силы полметра, не больше.

Боярин хихикнул, а Молчун, иронично усмехнувшись моей наивности, сделал два шага вперед.

Я изогнулся всем телом назад, изображая на лице испуг.

Здоровяк снова терпеливо шагнул вперед.

— Ну-ка… — Рука с кнутом замахнулась. — Ха! — И резко пошла вперед.

Но его удар пришелся в пустоту, а я уже летел навстречу Молчуну с поджатыми ногами, повиснув на веревке, которая в одночасье стала моими качелями.

«Когда бьешь сдвоенно — как минимум один удар человек всегда пропустит. А то и оба, потому что теряется, не зная, какой отбивать, — учил нас прапорщик Твердый. — Ну-ка, Рокоссовский, еще разок. — И ободряюще: — Тяжело в учении — легко в бою».

Благодарствуйте, Николай Александрович, за науку.

А в истинности его последней фразы я убедился только что: в бою и впрямь куда легче, поскольку оба моих удара — в пах и под подбородок — Молчун отбить даже не пытался, не ожидая от меня эдакой прыти и наглости.

Хрюкнув по-свинячьи, он согнулся и через секунду рухнул подле моих ног.

Падение в нужную сторону произошло тоже не случайно — успел я отлететь назад и со второго подлета подкорректировал ногами его жирную согнутую спину, придав Молчуну правильное направление.

Ему все равно, в каком месте лежать, а мне позарез нужна удобная подставка, каковой я незамедлительно воспользовался, взгромоздившись ногами на его хребет.

Остолбеневший Семен Никитич пришел в себя лишь через несколько секунд и первым делом метнулся к веревочке, но не тут-то было.

Оттолкнувшись от неподвижного тела палача, я полетел на своих качелях в сторону стола, за которым минуту назад сидел «аптекарь», и встал на него, оказавшись таким образом в опасной близости от стены, вдоль которой свисала веревочка.

Стоять на столе было не совсем удобно — натянутая веревка хоть и не сильно, но тянула меня обратно, так что я пребывал в некоем изогнутом положении, словно собирался встать на мостик, но зато и до стены мне было ногой подать.

— Даже не вздумай, — сквозь зубы процедил я.

Но мое предупреждение было напрасным — он и без того шарахнулся обратно и вжался в дальний угол. Я прикинул возможность полета туда, но, увы, качели были коротковаты.

Семен Никитич тоже покосился на веревку и чуть приободрился — не иначе как пришел к аналогичному выводу.

Боярин мстительно осклабился и истошно завизжал:

— Кострик, Петрак, Бугай!

Но на его крик никто не прибежал, и пришла моя очередь улыбаться.

— Ништо, — зло пообещал мне «аптекарь». — Авось тебе эдак все одно долго не выстоять. — И мстительно прищурился, очевидно предвкушая грядущую расправу над строптивцем.

В это время сзади раздался глухой стон — здоровяк очухался и, опершись на руки, пытался подняться.

Пришлось запустить свои качели обратно и припечатать голову этого борова к земле, вновь встав на его жирную спину.

Семен Никитич сделал осторожный шажок в сторону веревочки, но второго я ему не позволил, продемонстрировав, что хорошо умею бить ногами влет.

Разумеется, удар пришелся по стене, но намек был очевиден.

Тут же отлетев назад, я вновь приземлился на Молчуна и на всякий случай предупредил палача:

— Еще раз попробуешь встать — хребет сломаю. Ферштейн?

Молчун явно понимал немецкий, поскольку утвердительно замычал.

Это хорошо. Осталось…

Я повернулся к «аптекарю» и оценил ситуацию, которая была патовой что для меня, что для него. Ему из угла не выйти, но и до веревочки не добраться — мне наоборот.

И что делать, особенно с учетом того, что время явно играет на боярина?

Прогноз грядущего выходил аховый.

Через часик-два, от силы три, сюда непременно кто-то заглянет и, увидев такую непотребную картину, мигом ринется на выручку.

Ну, положим, что Семен Никитич не успеет его предупредить об опасности, и я его тоже завалю.

Пускай.

Зато третий точно поосторожничает и сработает на расстоянии, тем же кнутом захлестнув мои ноги. Да, я буду извиваться, летать, выкручиваться, и это у него выйдет не сразу, но с пятой или десятой попытки он точно не промахнется.

Впрочем, меня и отлавливать не обязательно. Достаточно отхлестать как следует, стоя на безопасном удалении, и все — берите наглеца тепленьким.

Что будет дальше, прогнозировать не хотелось — перспективы вырисовывались слишком мрачные.

Судя по повеселевшему лицу боярина, он вроде бы пришел к тем же выводам. Значит, надо идти на мировую, и побыстрее, хотя и уступать не хотелось. Сдавать игру в то время, когда я ухитрился кое-чего добиться, глупо.

Ага, тогда мы поступим так…

Я легонько переступил с ноги на ногу и сообщил «аптекарю»:

— Ну что ж, стою я теперь на твердом, мне удобно, а слово, которое дал, привык держать, потому слушай, что за видение мне было перед тем, как я отъехал в Путивль.

Боярин открыл рот. Наверное, он ожидал услышать от меня что угодно, но только не это.

— А теперь у меня к тебе деловое предложение, — сказал я, завершив рассказ об «увиденной» мною смерти Бориса Федоровича. — Ты выпускаешь меня отсюда вместе с Васюком, а я обязуюсь тебе рассказывать о всех своих видениях, которые ко мне придут, и клянусь ничего не утаивать, а слово свое, как видишь, я держать умею.

— Нет уж! — злобно прошипел «аптекарь», и лицо его исказилось от ярости. — Я лучше сдохну тута в углу, чем уступлю. Ишь чего умыслил! Ты хитер, да и я не глуп. Чтоб ты сразу с ябедой [504] на меня к царю побежал?!

— Не пойду, — пообещал я.

— Не верю! — отрезал Годунов, и, судя по его тону и твердому голосу, я понял, что он и впрямь готов стоять в углу до самой ночи, хотя, скорее всего, избавление придет куда раньше.

Но к нему.

Я не удивился его отказу. Каждый судит других по себе, и переубедить «аптекаря», что ради возможности освободиться я готов наплевать на сей инцидент, навряд ли получится. Нужно искать иной вариант.

— Тогда давай так, — великодушно предложил я. — Ты ставишь в моей темнице лавку с удобной постелью, поишь, кормишь, лечишь моего Васюка, который будет находиться рядом со мной, а я тебе рассказываю все свои видения. — И сразу предупредил: — Но учти, что это мое последнее слово.

— Нет, — ответил боярин.

Однако в голосе уже не было столько решимости, да и ответ прозвучал не сразу, а после некоторого раздумья. Значит, стоило поднажать.

— Ты хорошо подумал, старче? — уточнил я.

— А ты и так все поведаешь, — угрожающе пообещал Годунов. — Недолго уж осталось. Вот кто-нибудь зайдет и…

— Понятно, — кивнул я. — Спасибо, что предупредил. — И, глядя на свою веревку, тянущуюся к потолочной балке, а далее через нее поверху и спускающуюся вдоль стены к вороту, задумчиво протянул: — Та-ак. Думается, что и я поспешил предлагать тебе такое, потому как помощи тебе не дождаться. Сразу я, конечно, до тебя не достану — коротковата моя веревочка, но дотянуться ногами до ворота смогу. И вон тот клинышек, который его удерживает, выбить мне тоже по силам. А уж когда я его выбью и веревочка размотается…

«Аптекарь» оценивающе покосился на мою веревку, прикидывая ее длину, и перевел взгляд на ворот.

Я ждал.

На самом-то деле пугать не имело смысла — куда как лучше было бы осуществить все на практике, но я, хоть ни бельмеса не смыслю в высшей математике, основы геометрии в школе выучил хорошо.

Как там? «Сумма квадратов катетов равна…»

Короче, дергаться мне не стоило — даже по самым грубым прикидкам до клина, держащего ворот, я не доставал.

Никак.

Не хватало минимум полметра.

Вот только он этого не знал, а у страха глаза ох как велики.

— Ладно уж, дозволю я тебе эдакое проживание, — махнул он рукой, вновь превращаясь в сухонького безобидного старичка-пенсионера.

— Только помни: стоит тебе нарушить свое слово, и от меня ты ничего не услышишь, — предупредил я и на всякий случай пояснил причину: — И не из упрямства смолчу — дыба и не таким, как я, рты развязывала, а потому, что не смогу. Это мне точно известно — было как-то раз такое после большой драки, где мне досталось. Потом целый год ничего не видел. Ну а если и запою под твоим кнутом, все равно совру, чтоб только отстали.

Ироничная усмешка, появившаяся на его лице вначале, по мере того как я объяснял расклад, сползла.

— Так это что ж, даже для острастки нельзя? — растерялся Годунов. — А яко же тогда быти?

— Думай, — предложил я. — Только поскорее, а то этот клин, что ворот держит, такой соблазнительный. Боюсь, не совладаю я, грешник, с эдаким искушением, да и…

— Согласен, — быстро произнес «аптекарь», и на его лице вновь показалась коварная усмешка.

Не иначе как что-то задумал, вот только бы знать, что именно.

— Точно слово сдержишь? — уточнил я, оттягивая время.

— Мне без того нельзя, — пояснил он. — Одного обманешь, жизнь, к примеру, посулив, и другой, прознав о том, не поверит. Потому я свое словцо хошь и берегу, но вспять от него не бегу.

— Только сразу предупреждаю: бывают у меня видения не часто, примерно раз в два-три дня, а иной раз и вовсе одно за седмицу или две. Словом, как бог укажет. Правда, с последнего изрядно времени прошло, так что, думаю, следующее вот-вот нагрянет. А уж потом, извини, подождать придется.

— Погодим сколь надобно, — кивнул Семен Никитич и, с опаской поглядывая на меня, двинулся к заветной веревочке. — Меня вначале развяжи, — потребовал я.

— Али не веришь мне, лапушка?! — Он изумленно всплеснул ручонками.

— А ты мне, боярин? — в тон ему ответил я, после чего мы, лукаво поглядывая друг на друга, весело рассмеялись…

Я добился своего. Вначале он вытащил клин, удерживающий ворот, после чего самолично принялся развязывать узлы на моих руках и только потом дернул за веревочку.

А спустя час я уже сидел пусть и в камере, но на мягком матрасе, застеленном толстым одеялом, и наблюдал, как лекарь заботливо смазывает раны Васюка каким-то пахучим снадобьем.

Теперь предстояло обмозговать содержание моих будущих видений.

С первым из них, которое я увижу этой же ночью, все было ясно — мятеж царского войска под Кромами. Заодно, когда придут первые беглецы оттуда, «аптекарь» убедится, насколько достоверны мои картины.

А вот касаемо дальнейших следовало крепко призадуматься, чтобы и напугать, и заставить освободить. Пока время в запасе у меня имелось, хотя с каждым днем его становилось все меньше и меньше.

Но завтрашний день — это старый плут, который всегда сумеет провести.

«Царево ухо» был тот еще кадр, а что означала его коварная усмешка, я понял на следующее утро.

Чего уж там он велел подлить мне вечером в сбитень, не знаю, но продрых я без задних ног, а проснувшись, обнаружил на своей ноге железный обруч и идущую от него цепь, второй конец которой был прикреплен к здоровенному крюку, вбитому в стену.

— Цельную ночь трудились, — похвастался Семен Никитич, заняв безопасную позицию возле самой двери, которую на всякий случай держал открытой, и язвительно поинтересовался: — Тебя, лапушка, часом, не разбудили? Я хоть и наказывалим потише, да какое там — грохот, поди, на всю темницу стоял.

«То-то мне всю ночь Малая Бронная слобода снилась, и что я у Николы Хромого какой-то меч себе кую», — припомнил я, но злость свою выказывать не стал, лишь осведомился с простодушным выражением на лице:

— А зачем?

— Уж больно ты летать ловок, — пожаловался он. — Боюсь, возьмешь да и в одночасье упорхнешь отсель. — И тут же торопливо заверил меня: — Все по уговору, кой я ничем пред тобой не нарушил. Еда, питье, постель и лекарь для твоего ратника — раз обещался, то не отступаюсь. Потому и ты, лапушка, сделай милость, сполни свое.

А ведь и правда, ничем не нарушил, так что придется исполнять. Да и цепь, собственно, мне не помеха — сам же откроет. Но наказать старого черта надо, чтоб впредь подобных фокусов не вытворял.

Сейчас я расскажу тебе такое, что мало не покажется.

— Слушай, — сказал я угрюмо. — Было мне видение… Только поначалу дверь закрой да присядь поближе, уж больно оно страшное.

— А ты не того?.. — Семен Никитич опасливо скосил глаза на мои ноги.

Боишься, зараза?! То-то.

— Сам повелишь снять, — пророчески заметил я. — Чую. А слову своему я хозяин — если уж дал, то сдержу, поэтому даже пальцем к тебе не притронусь. А чтобы тебе совсем спокойно было, гляди. — И лег на свою лавку, да еще демонстративно заложил руки за голову.

После некоторых колебаний боярин все-таки послушался и хоть и продолжал опасливо коситься на меня, но дверь прикрыл, аккуратно присев напротив, на самый край лавки, где лежал Васюк.

— А теперь слушай, — сказал я мрачно и приступил к своему повествованию…

Выходил он от меня потрясенный услышанным. Нет, если кратко, то суть моего рассказа была той же самой, но вот краски при описании подробностей я применил совсем иные.

В моем изложении Петрак Басманов не просто предавал из-за того, что князя Телятевского поставили на два ранга выше его.

Вначале я «видел», как он сокрушается ночью, а потом в бессильной злобе взывает к дьяволу, который тут же появляется перед ним и покупает его душу за возможность отомстить подлым обманщикам Годуновым.

Причем договор с сатаной Басманов подписывал не только своей кровью, но и лично умертвив двенадцать ни в чем не повинных ратников — строго по числу апостолов — учеников Христа. И только после этого сатана подсказал ему путь к отмщению, который заключался в том, чтобы стать первым после царя, но уже нового.

Да и сам мятеж в моем описании приобрел зловещие очертания какого-то бесовского шабаша.

Казаки в Кромах на самом деле были прислужниками все того же дьявола и не только обнимали тех, кто поддался на льстивые уговоры Басманова, но и запечатлевали на щеках ратников сатанинские поцелуи.

Сам Корела с нечеловеческим хохотом чуть ли не летал в это время над Кромами, игриво помахивая своим хвостом.

Самозванец же в это время творил в Путивле очередное черное страшное колдовство, с помощью которого ему уже удалось убить Бориса Федоровича, и, склонившись над «Некрономиконом»…

— Над чем? — пискнул перепуганный «аптекарь».

— Над «Некрономиконом». Так именуют оную книгу отъявленные колдуны и чернокнижники, что в переводе на русский язык означает «Книга мертвыхь», — завывающим голосом произнес я. — Именно за нею я и ринулся в Путивль, дабы попытаться уничтожить ее, ибо без оной книги самозванец никто, но еле-еле унес оттуда ноги.

— Да правду ли ты мне сказываешь?! — плачущим голосом взмолился Семен Никитич и как-то иначе посмотрел на меня. — И… от бога ли у тебя такой дар? — произнес он тихо, словно сам опасался своих слов.

Ого! Кажется, я немного перестарался. Не иначе как костерком повеяло.

Дрова сухие, сосновые, целая поленница, горят жарко, вокруг черный дым, а в самой середине стоит некая хорошо знакомая мне фигура, крепко привязанная к столбу…

Нет, мне эта картина не нравится, тем более что-то похожее уже представлялось мне в Путивле, так что повторяться не стоит.

— Что до бога, — прозаично заметил я самым обыкновенным, даже чуточку усталым тоном — надоело объяснять всем и каждому, — то сам подумай, разве дьявол стал бы предупреждать меня о своих кознях? Да ему чем неожиданнее, тем страшнее, а значит, и лучше. Зато господу в своем милосердии не все равно, что случится с православным народом, вот он и…

— Так-то оно так… — неуверенно протянул Семен Никитич.

— А теперь касаемо правды, — невозмутимо продолжил я. — Клясться и божиться не стану, потому как ты мне все равно не поверишь, хотя до сей поры все видения сбывались. Но тебе и ни к чему верить мне на слово. В скором времени те, кто уцелел, вернутся оттуда, вот от них ты и услышишь подтверждение моих слов. — И подчеркнул: — Всех слов.

— Да как же таперича?! — плачуще взмолился «аптекарь». — У меня ж с Голицыным все сговорено было. Он и сватов по приезде обещался заслать…

— Ты хочешь выдать дочь за сына боярина, кой продал душу диаволу вместе с Басмановым? — осведомился я, стараясь сохранять хладнокровие, хотя в душе все кипело.

Кто о чем, а вшивый о бане. Тут дом державный трещит, вот-вот и крыша рухнет да кое-кого придавит, а этот все о дочерях печется!

— Да что ты?! — взвыл Семен Никитич и вскочил со своего места.

Торопливо осеняя себя крестом и бормоча на ходу: «Свят-свят…», боярин бегом припустил из моей камеры, да так шустро — впору молодому.

«Ты еще попомнишь мою цепочку», — глядя ему вслед, мстительно пообещал я и принялся вдохновенно размышлять, о чем и как подать ему мое следующее «видение».

Ближе к вечеру контуры вчерне были мною намечены, а к следующему полудню все готово окончательно. Нечто вроде нового сериала ужастиков «Сатану звали Дмитрий».

Разумеется, спасти от него могу только я, и никто больше.

Отсутствие Семена Никитича меня не смутило, тем более было чем заняться.

Здоровье Васюка на удивление быстро пошло на поправку — повреждения оказались не столь серьезными, как я опасался, — и у парня открылся зверский аппетит, а руками он не владел. Выбитые на дыбе суставы плохо слушались, потому кормить его с ложки приходилось мне.

Помнится, к вечеру я, балда, еще и порадовался отсутствию «аптекаря».

Пользуясь свободным временем, мне удалось критически переосмыслить сюжет и творчески его переработать, введя новую линию с «Некрономиконом», — чего добру пропадать, раз я про него уже упомянул.

Надежда, что уж теперь-то Семен Никитич должен меня выпустить, к ночи переросла в уверенность.

«А отомщу я ему за все потом, это от него никуда не уйдет», — пообещал я себе.

Счет, который я собирался ему предъявить впоследствии, после того как выслушал Васюка, вырос еще больше. По самым грубым прикидкам — вдвое.

Оказывается, мой гонец исхитрился попасть к царю только благодаря тому, что был сыном одного из стрельцов. Можно сказать, пролез в государевы палаты по отцовскому блату, и, если б не это обстоятельство, он так и не смог бы увидеть Годунова.

Отсюда и эта фраза про Думную келью, которая явно принадлежала Борису Федоровичу.

Вот только произнес ее царь совсем в другом контексте, сказав, что ждет меня в ней с нетерпением, а потому просит возвернуться и не совать свою голову в пекло, и велев завтра же поутру отправляться ко мне.

А вечером за Васюком пришли люди Семена Никитича… Пытки были потом — поначалу «аптекарь» говорил с моим гонцом ласково и вкрадчиво, уверяя, что государь передумал и решил повелеть своему верному князю иное.

Однако Васюк, заподозрив неладное, заупрямился, яд брать отказался, заявив: над ним, как над ратником полка Стражи Верных, только четыре воеводы. Приказ одного из них он выполнил, а повеление другого слышал, потому пускай тот вначале сам отменит его, а уж тогда…

Слово за слово, и пряник быстренько был сменен на кнут, после чего понеслось…

Я слушал и диву давался, каким идиотом может быть человек. Еще одного такого советника близ царя, как Семен Никитич, и никаких врагов Руси не надо — сами все развалят, причем в наикратчайшие сроки.

Следующий день я ожидал с нетерпением.

Однако жизнь хитра. Когда у меня на руках появились козыри, она внезапно решила сыграть со мной в шахматы — не было «аптекаря», и все тут.

Молчуны-палачи, исправно поставлявшие нам еду и питье, словоохотливостью не страдали, отвечая на все вопросы односложно: «Не велено, княже, с тобою говорю вести», да и лекаря, который явился сегодня переменить повязки у Васюка, раскрутить не вышло.

Напуганный до полусмерти Семеном Никитичем костоправ наотрез отказался говорить, боязливо косясь на мрачного здоровяка, стоящего в дверях и выразительно скрестившего на груди могучие ручищи.

А когда я попытался действовать понастойчивее, то этот же здоровяк заметил:

— И с им, княже, говорю тебе вести не велено.

«Не иначе как „аптекарь“ решает вопрос с новым кандидатом в женихи для своей дочери, — сделал я мрачный вывод. — Ну и ладно. Он мужик шустрый, так что выберет быстро. Авось завтра появится».

Но, как ни удивительно, за этим днем точно так же прошел следующий, потом еще и еще, а Годунов так ни разу и не появился, и какие меры можно предпринять, я не представлял, понятия не имея, что означает его долгое отсутствие.

Все мои попытки заявить приносящим еду, что у меня есть сведения, которые жаждет услышать боярин, и потому я очень хочу с ним увидеться, наталкивались на глухую стену.

Просвет наступил, когда лекарь объявил, что он пришел в «остатний раз». Именно в тот день палач, который, скорее всего, устал выслушивать из моих уст одно и то же требование, нехотя ответил:

— Болен боярин. А ты знай себе жди. А егда выздоровеет, не ведаю.

Буквально через пять минут его слова подтвердил и лекарь. Оглянувшись на ненадолго отвлекшегося здоровяка — кто-то из приятелей позвал его в коридор, — он сочувственно шепнул мне:

— И впрямь болен, ага. Слух есть, даже и с постели не встает. Сказывали, вовсе в беспамятство впал.

— И давно он захворал?

— А вот яко первые беглецы из-под Кром в Москву заявились, в тот же вечер и слег, ага.

— А ты к нему никак не попадешь? — спросил я.

— Ни-ни. — Он отчаянно замотал головой. — Его царевы лекари пользуют, ага. Нам… — И осекся при появлении здоровяка.

Вот это номер! Вот это я влип так влип!

Я метался по камере, злющий как собака, благо что длина цепи позволяла беспрепятственно рассекать из угла в угол.

Но больше всего злило, что я сам создал эту тупиковую ситуацию.

Собственными руками!

Тоже мне мститель выискался! Цепь ему, видите ли, не понравилась!

Наплел, блин, адских ужасов, Стивен Кинг недоделанный!

И нечего оправдываться, что был уверен в крепкой психике «аптекаря». Это ж Русь, а не Российская Федерация, и шестнадцатый, ну пусть начало семнадцатого века, что в сущности один хрен, а никак не двадцать первый, в котором в чертей верят только попы, да и то через одного.

Мало тебе было Дмитрия, который косился на твои руки?! Еще захотелось?!

Васюк, изрядно посвежевший, если не считать слабости в руках, испуганно смотрел на мое тигриное расхаживание, но помалкивал, боясь вымолвить хоть слово.

Он вообще после моих акробатических этюдов в пыточной — оказывается, парень очнулся и видел большую часть происходящего, вновь потеряв сознание лишь под самый конец, — стал смотреть на меня совершенно иначе.

Периодически в его глазах сквозило то слепое обожание, словно перед посланцем бога, с которым не больно-то поговоришь, то откровенный страх, особенно после того, как я рассказал «аптекарю» о своем последнем видении.

И, по-моему, в последнее время эти два чувства, по всей видимости, слились во что-то невообразимо целое, но донельзя запутанное.

Кем при этом он считал меня — бог весть.

— Из-за меня все, из-за меня! — периодически еле слышно бубнил он себе под нос.

Услышав это впервые, я подробно объяснил, что он тут вообще ни при чем, но он успокаивался только на время. Дважды подряд выложив подробный расклад его невиновности, на третий я сказал кратко:

— Уговоры не доходят? Тогда слушай приказ второго воеводы, ратник. Вину свою несуществующую из головы выкинуть и более о ней не помышлять.

— А ты, княже, рази после содеянного меня из ратников не того? — удивился Васюк.

— После содеянного — турнул бы, только не было ничего содеяно, потому и не того! — отрезал я.

— То славно, — заулыбался он, но тут же пригорюнился. — Какой из меня ныне ратник с такими дланями?

— Ложку ко рту подносишь?

— Так то ложку, а ратник должон саблю, — возразил он.

— Не все сразу, будет тебе и сабля, — успокоил я его. — И вообще, что за разговорчики?! Руки не работают, так бей ногами, бодай врага головой, рви глотку зубами. И запомни: это у стрельцов или немчуры всякой болезнь допустима, а ратника полка Стражи Верных от присяги освобождает только смерть.

— А… воеводу? — полюбопытствовал он.

— Для воеводы… — Я усмехнулся и отчеканил: — Даже смерть не оправдание. Можно и с небес на землю к царю на выручку спуститься, было бы желание. — И зло пнул стену сапогом — кажется, с небес смыться легче, чем отсюда.

Дантес у Дюма хотя бы имел годы, чтобы заниматься рытьем подземного хода, а у меня не было ни инструмента — даже ложки и те деревянные, ни хитроумного аббата Фариа, ни времени.

Какие уж там годы — тут каждый прошедший день как серпом по… шее.

Попытаться выдернуть из стены крюк? Но мало того, что его на совесть всадили в стену, так еще приносивший еду палач всякий раз проверял крюк на крепость.

Но разговор с Васюком пришелся кстати. После него началось дальнейшее, что помогало хоть как-то скоротать время и… подготовить план освобождения. Замысел заключался в том, что на ратника палачи не обращали внимания, поглядывая с опаской только на меня.

Оно и понятно — подручные Семена Никитича из опытных, потому прекрасно знали, что паренек сможет как следует владеть руками спустя полтора-два месяца, не раньше.

Да и вид у него был непредставительный, я тоже не гора мускулатуры, но хоть рост плюс показанное на практике, а у него…

Словом, если мне удастся отвлечь того, кто в очередной раз принесет еду, а у Васюка получится его вырубить, и если у палача на поясе среди обилия ключей отыщется тот, что от моей цепи…

Короче, при условии многих положительных «если» кое-какие шансы на успех у нас имелись, и я стал учить ратника драться ногами без помощи рук.

К сожалению, он оказался не очень смышленым, потому дело двигалось не так быстро, как мне бы того хотелось. Однако пришел день, когда я сказал себе, что пора.

К тому времени я уже потерял счет суткам, но, по моим прикидкам, было то ли двадцать девятое, то ли тридцатое мая — дальше откладывать нельзя.

Атаковать тюремщика я решил перед обедом, когда он принесет много еды и обе руки его будут заняты.

Но случилось иначе, и совершенно без нашего участия.

Глава 23 Из огня да в полымя

Вначале был непривычный гул множества голосов, к тому же с непривычными для этого места радостными интонациями.

Что происходило за дверями нашей камеры, мы не видели, но вот дверь отворилась и к нам вместо ожидаемого тюремщика ввалилась куча народу.

Судя по живописным лохмотьям ворвавшихся, минимум половина имели отношение к «сурьезному народцу», и у меня на мгновение мелькнула невероятная мысль, что Игнашка каким-то чудом проведал, где находится его старый знакомый, и подбил своих корешков на штурм русской Бастилии.

Однако, приглядевшись, я понял, что ошибся. Половина остальных явно принадлежали к вольным казакам — их платье, но особенно манеры и жесты трудно спутать с чьими-нибудь еще.

Особенно мне после пребывания в Путивле.

— А это кто ж такие? — разочарованно протянул один из оборванцев и, не дождавшись ответа, с силой ткнул в бок приведенного откуда-то палача.

— Гонцы от вора… ой, то исть от царя-батюшки Дмитрия Иваныча, — торопливо поправился тот.

— Гонцы?! — раздался в коридоре чей-то голос, и в дверях появился еще один казак, чье лицо мне напоминало…

Да нет, не может быть. Он же сейчас с Дмитрием.

Щурясь от непривычно яркого, режущего глаза факельного света, я вглядывался в знакомую фигуру, с изумлением понимая, что не ошибся.

— Корела?!

— Ох ты ж, мать честна! — вытаращил он глаза. — Вот нежданно-негаданно. А я тебя как раз и искал повсюду, княже. Сам государь мне такой наказ дал, мол, на тебя вся надежа. А енто кто?

— Тоже мой человек. Он еще раньше сюда угодил, — торопливо пояснил я и вдруг похолодел. — А ты сам-то как в Москве оказался?

— Да не боись, — неверно понял он причину моего испуга. — Нету такой темницы, чтоб Корелу в ней удержати! — И, гордо подбоченясь, пояснил: — То мы ныне вместях с народцем из Царева села Плещеева с Пушкиным в Москву провожали. Они покамест с Лобного места грамотку царя-батюшки чтут, а я вот тута по узилищам тебя разыскиваю.

Ключа от моей цепи у тюремщика не нашлось, так что вся наша затея потерпела бы поражение на первоначальном этапе, но к Семену Никитичу не побежали, обошлись собственными силами.

Невесть откуда возник кузнец, который живо разрубил кольцо на моей ноге, после чего меня, как я ни сопротивлялся, потащили… на Лобное место.

Демонстрация всему московскому люду двух истерзанных гонцов, прибывших в столицу от истинного царевича, наглядно доказывающая зверства, чинимые Годуновыми, возымела необычайный успех, и толпа дружно ринулась в Кремль штурмовать царевы палаты.

Я порывался за ними, но куда там — из цепких объятий Гуляя и других знакомцев по Путивлю попробуй вырвись.

Кто-то совал мне в руки флягу с водкой, кто-то ободряюще хлопал по плечу, кто-то на все лады костерил клятую дочку поганца Малюты, [505] а кто-то добрался в своих проклятиях и до поганых ублюдков царя, с которыми они — дай время тоже посчитаются.

У меня отлегло от сердца. Раз еще не добрались, значит, Годуновы живы, а коли так, все поправимо. И я заторопился поскорее исчезнуть.

Но от Корелы так просто не сбежишь.

— Мне бы в баньку, — сопротивлялся я, рассчитывая улизнуть под благовидным предлогом, но бравый атаман и герой обороны Кром на все уговоры отпустить меня отрицательно мотал головой и кричал в самое ухо — иначе в этом гомоне ничего нельзя было услышать.

— Все опосля! А что до баньки — непременно напаримся! — успокоил он меня. — И впрямь от тебя ныне духом разит острожным. Токмо негоже так быстро своих спасителей оставлять, давай-ка допрежь попируем!

— У меня здесь терем недалече, в Белом городе, на Никитской, — быстро предложил я, однако и новая попытка добраться до своего подворья сорвалась.

— Да к чему столь далеко катить? Эвон сколь ныне боярских хором в запустенье, любое выбирай, — отмахнулся Корела. — Заодно и одежку поменяешь, да и сабельку тебе там подыщем.

«Ну и ладно», — решил я.

Все равно отстаивать город теперь уже поздно, а до даты убийства Годуновых еще десять дней, и один из них уже мало что значит. Нынче вечером или, на худой конец, завтра поутру распрощаемся, и я покачу к себе.

Пока же есть время привести мысли в порядок.

Вечером улизнуть у меня не вышло — судя по назойливости, мой постоянный почетный эскорт изрядно напоминал скрытое конвоирование. Количество сопровождающих постоянно исчислялось если не десятком, то пятком, не меньше.

Даже отлучиться по нужде я в одиночку не мог — всегда находилось два-три человека, которым тоже приспичило.

А на следующий день поутру я обнаружил, что, оказывается, пришло время в путь-дорогу, и даже мой конь уже оседлан — осталось только взобраться в седло.

Я было дернулся, что есть кое-какие дела в Москве, да и на подворье надо побывать, но Корела был неумолим.

— Неможно, княже. Вчера о том надо было думать, — разводил руками он, — а ныне времени нет. Дмитрий Иваныч велел, как токмо князь сыщется, немедля его, то есть тебя, привезти со всем бережением к нему в стан. Оченно он по тебе скучает.

И снова я угодил из огня да в полымя, поскольку открыто сопротивляться такому повелению было нельзя, а смыться незаметно…

— Да, чуть не запамятовал, — остановил меня Корела, когда мы уже уселись на коней. — Мне государь повелел тебя о некой грамотке спросить. Цела ли она и оглашал ли ты ее?

— Цела или нет, не ведаю, потому как оставил ее, и все, — почти честно ответил я, но не уточнил где, поскольку оба послания Дмитрия к Федору лежали в шкатулке, которую я действительно оставил, но в полку. — А вот зачитать не успел.

— Ну и ладно, — весело улыбнулся Корела, и в его глазах я прочел явное облегчение.

Мы отмахали уж не знаю сколько верст, а я все никак не мог выбрать мало-мальски удобного случая для побега. Все продолжалось в точности, как и в Москве. По нужде — толпой, спать — я в самой середине, якобы чтоб не замерз, в пути — тоже в центре.

К тому же, вопреки моим расчетам, дорога слишком быстро закончилась. Одна ночевка в пути, и все — на другой день после полудня мы прибыли в Серпухов, из которого, оказывается, никуда больше ехать не надо, поскольку Дмитрий был уже тут.

В сам город мы не поехали, а, переправившись через реку Нару, направились дальше, к лугам, где царевич раскинул свой здоровенный шатер.

Но встретил меня без пяти минут царь всея Руси Дмитрий Иоаннович радушно, с распростертыми объятиями — даже удивительно.

Признаться, я ожидал худшего, судя по назойливому контролю за мной со стороны казачьего эскорта.

А может, сказалось то, что Корела успел ему сообщить о том, что нашли меня в темнице, поэтому будущий царь, когда вынырнул вместе с казачьим атаманом из своего шатра, сиял, как начищенный дукат.

— Вот и мой державный советник! — весело закричал он и с вызовом оглянулся на вышедших следом бояр.

Те благоразумно помалкивали, хотя по всему было видно, что мой новый статус пришелся им не по душе. Зато Ян Бучинский, да и некоторые другие поляки, включая Огоньчика, смотрели на меня с улыбкой.

— По случаю твоего освобождения мы сегодня устроим славный пир, — жизнерадостно сообщил царевич, ласково беря меня под руку и ведя за собой в шатер. — Ну сказывай, яко тебе там гостевалось? — Он гостеприимно указал мне на небольшой столик, уставленный блюдами с фруктами и прочей легкой снедью — не иначе как перекусить перед едой. — Досталось, поди, от Годуновых? — И полюбопытствовал: — Неужто им моя грамота так не по душе пришлась? — Его серые глаза пытливо впились в меня.

— Я так думаю, что до Федора Борисовича она не дошла, — медленно произнес я. — Во всем виноват «аптекарь». — И кратко пояснил, кого имел в виду.

— Лихо ты его окрестил, — засмеялся Дмитрий и успокоил меня: — Об отмщении не думай. Я уж повелел, дабы всех Годуновых и прочих доброхотов вывезли из Москвы в железах да загнали куда подале. А на Сабуровых с Вельяминовыми хоть ныне можешь подивиться. Они ж ко мне на поклон поехали, егда я еще в Туле был, да Петр Федорович остановил их в Серпухове, повелел ободрать да в острог упрятать. Так что они туточки, совсем близехонько от тебя. Не хошь глянуть?

— А чего на них глядеть, — отказался я. — Меня не они, а Семен Никитич в темницу упрятал.

— А что до «аптекаря», — и он вновь засмеялся, давая понять, что оценил меткое словцо, — то я и вовсе сказал, дабы его в Переславль-Залесский отправили, и упредил, что ежели с ним по пути чего приключится, то я не осерчаю.

— Хорошо сказано, — кивнул я. — И приказа умертвить не дал, и в то же время… — И, не договорив, поинтересовался: — Про Федора и прочих из семейства покойного царя тоже так повелел?

— Не-эт, — протянул он, довольный похвалой. — Там я просто указал Голицыну, чтоб… — И осекся, настороженно глядя на меня. — А тебе на что?

— Ну как же, — простодушно пояснил я, — мальчик ведь был моим учеником. К тому же, помнится, ты мне не только дал слово, но и целовал крест.

Дмитрий недовольно поморщился, взял с блюда яблоко, с хрустом надкусил его, явно выгадывая паузу и соображая, что сказать, после чего нехотя ответил:

— Про них я вовсе ничего не поведал. Более того, повелел, дабы они сей же час добро дали на свадебку Ксении Борисовны с твоим приятелем. Ох и учен Дуглас! — с восторгом заявил он, явно норовя сменить тему разговора. — Хошь, покажу, чему меня Кентин обучил? Таковского ни один шляхтич не умеет! — радостно выпалил он и, тут же вскочив, принялся показывать мне какие-то па. — Сие есть павана, — гордо объявил Дмитрий. — Ну как, здорово?

— Ты хороший ученик, — согласился я. — Уроки шотландца запомнил изумительно. А мои?

— Dulce laudari а laudato viro, [506] — с лукавой улыбкой произнес он.

— Речь не о латыни, — пояснил я. — Хотя можно и с ее помощью.

— Ты… о чем?

Я пожал плечами:

— Разумеется, о Годуновых. Ведь мы не договорили.

Вообще-то я был неправ — договорили мы, и еще как договорили.

Куда уж яснее.

Отдал приказ Дмитрий, а прямо или намеком — не суть важно.

Но теперь надо было не подавать виду, что я догадался, потому что, если бы я сразу отступился от этой темы, мой собеседник заподозрил бы неладное.

— Я мог бы тебе ответить: «Sic volo, sic jubeo, sit pro ratione voluntas», [507] а также что in hostem omnia licita. [508] — Он испытующе посмотрел на меня.

— Мог бы, — согласился я. — Но тогда в ответ услышал бы, что corruptio optimi pessima, [509] ибо ты дал мне слово. К тому же nihil est tam populare, quam bonitos, [510] а ведь ты хочешь быть любим своими подданными.

— А я сказал бы тебе, что коль не последовало ответа на грамотку, то status quo ante [511] ныне уже потеряло свою силу, а status quo ad praesens [512] совсем иное. В конце концов, у меня есть jus talionis. [513]

— Victoria nulla quam quae confessos animo quoque subjugat hostes, [514] а они уже признали, — заметил я. — Однако довольно латыни, в коей ты ныне выказал себя столь же примерным учеником, как и в освоении уроков Квентина. Мы на Руси и будем говорить на русском языке. Ты действительно не отдал приказа убить их?

— Надо было бы, — твердо произнес он. — Хотя бы pro bono publico. [515]

Я поморщился, напоминая, что латыни хватит, и он послушался.

— Про благо я упомянул, потому как жаждет расправы с ним и всей его семьей даже не император Димитрий Иоаннович, — надменно произнес он свой будущий титул, — а все прочие, да куда поболе, нежели я. Слыхал, что они своей Думой порешили? Тело царя из Архангельского собора перенести и сызнова захоронить его в Варсонофьевском монастыре, да не в церкви, а близ ограды. Эва как выслуживаются. И под стражу я царскую семью брати не велел — опять же Дума так решила, да еще и проход из их палат на царский двор замуровать. Мол, чтоб ведали они — отныне нет им туда ходу.

— Странно, — мрачно заметил я. — Места на Руси не пустынные, а шакалов развелось немерено.

— Вот-вот, — поддержал меня Дмитрий. — Мыслю, что ежели далее так все пойдет, то мне еще и удерживать их придется, чтоб они сами ученичка твово не загрызли, потому, памятуя о даденном тебе слове, я и сказал, что не могу въехать в Москву, покамест там пребывают мои враги. Пущай их отправят куда-нибудь, дабы бояре угомонились. Знаешь, с глаз долой — из сердца вон. Особливо ежели оно у них так злобится на Годуновых.

— Они могут воспринять это двояко. Например, как намек на убийство, — задумчиво заметил я.

— Голицын умен, — Дмитрий недовольно передернул плечами, — мыслю, он все понял как надо. К тому ж не забывай, — напомнил он, — Ксению я и вовсе отдаю по твоему пожеланию Кентину. На то моим боярам и грамотка особая дадена, чтоб Федор со своей матерью не противились. Хотя, знаешь, доведись мне испытать такое унижение, когда тебе повелевают отдать свою сестру за безродного и чужой веры, да притом самому немедля удалиться в монастырь, я бы с тоски руки на себя наложил. — Дмитрий сделал паузу и испытующе посмотрел на меня.

Я продолжал хладнокровно молчать. Моя невозмутимость его ободрила, и он уже более смело продолжил:

— Да и царице тож каково, подумай? Дочь за иноземца, да еще, как ни крути, а выблядка, к тому ж сын с трона прямиком в келью. Тут с горя и впрямь можно удавиться. Но, — он назидательно поднял указательный палец, — то уже пущай яко желают, тако и поступают, потому как мне до них боле дела нет.

— И впрямь, — поддакнул я. — Вольному воля. Хотя я не думаю, что они решатся на такое, но, с другой стороны, лучше сгореть на середине жизни, чем тлеть до конца.

— Вот-вот, — обрадовался он, а я продолжал рассуждать:

— Смерть, конечно, никудышнее лекарство даже от плохой жизни, но в миг отчаяния как-то об этом не думаешь. Тот же Федор может решить, что лучше славная смерть, чем постыдная жизнь.

Дмитрий заулыбался шире прежнего и облегченно вздохнул:

— А я уж помыслил, будто ты не поверишь мне на слово, что я ничего об умертвлении не сказывал. Да вот тебе и еще одно доказательство. — Он торопливо кинулся к небольшому ларцу, стоящему прямо на полу в дальнем углу, извлек оттуда свиток и протянул мне. — Зачти, — предложил царевич, — и сам все поймешь. Нешто стал бы я в присяге, кою надлежит принять всем моим подданным, поминать твово Федьку, ежели бы повелел его умертвить? — И весело хихикнул: — Покойников бояться неча.

Я взял текст присяги и взглядом пробежался по нему. Действительно, указано было не подыскивать царство под новым государем «и с изменники их, с Федкою Борисовым сыном Годуновым, и с его матерью, и с их родством, и с советники не ссылаться письмом никакими мерами…».

— А почему с изменниками? — спросил я.

— А кто же они есть? — изумился царевич.

— В грамотке, что мы с тобой составляли, иное было, — заметил я.

— Ежели бы ты ее зачел, тогда и впрямь, — согласился Дмитрий. — Хошь и отвратно было бы, но никуда не денешься. Ну а коль господь сподобил и в ентом мне услужить, то, мыслю, не след противиться божьему повелению. — И резко прекратил разговор, заявив: — Будя о них.

— Будя, — не стал спорить я. — Только совет даю: не рассылай пока эту грамотку.

— Отчего ж? — удивился он. — Али плохо составлена?

— Плохо, — кивнул я. — Вон слог какой, размазня сплошная. Хотя погоди-ка. — Я еще раз всмотрелся в текст и понял, почему он показался мне на удивление знакомым. — Да ведь это… Ну и лентяи твои подьячие, которые ее составляли. Они ведь что учинили — прежний текст, по которому царю Федору Борисовичу присягали, оставили в неизменности, убрав только про колдунов и чародейство, а вместо тебя всунули самого Федора.

— Так это я сам так повелел, дабы быстрее было, — растерялся Дмитрий.

— Напрасно, — заметил я и насмешливо хмыкнул. — Разве так делается? Неужели тебе самому не станет неприятно от осознания того, что ты идешь по стопам Годуновых? Вон, даже их словами говоришь. Ты же император, а это совсем иное. У тебя в присяге каждое слово чеканным должно быть, чтоб слезу вышибало, чтоб у народа сердце из груди от восторга выпрыгивало, когда оглашать ее станут. — И презрительно добавил: — Быстрота хороша лишь при недержании, чтоб штаны не замарать, а тут документ величайшей важности.

Ага, кажется, проняло — загорелся. Вон и глазенки заблестели, и даже рот приоткрылся от восторга. Ну-ну. Мне того и надо.

— Да и прочие грамотки тоже написаны не пойми как, — небрежно заметил я. — К тому же вон у тебя на обороте помечено, что писаны они в Москве, а это не дело. Народ, зная, что ты в Серпухове, поневоле призадумается, а, как говорил мой знакомый… гм-гм… купец Вальтер Шелленберг в беседе с купцом Штирлицем, маленькая ложь порождает большое недоверие.

— Ежели так, то и впрямь можно отложить, не к спеху, — кивнул он, соглашаясь. — А когда ты обмыслишь да начнешь? С ними, мне думается, тянуть тоже не след.

— Нынче уже поздно, да и устал я с дороги, а завтра… Хотя нет, я казакам обещал выставить бочонок, так что послезавтра или… Словом, на днях мы с тобой этой присягой и займемся, чтоб звенело и грохотало, — пообещал я.

— Ой, а у меня и выскочило из головы, — спохватился он и засуетился. — Да ты эвон угощайся, а то сидишь ровно в гостях. Али передохнуть с дороги надобно? — заботливо осведомился он. — Чай, поболе сотни верст за полтора дня одолел — не шутка. Ведал бы, что ты ныне заявишься, повелел бы особый шатер для тебя поставить. Я бы его и заранее установил, да сглазить боялся, потому ныне с моим секретарем ночку проведешь, а к завтрему уж наособицу почивать станешь, да, чтоб сон твой никто не тревожил, повелю сторожу близ него поставить, а то спугнут видения твои. Ты как, ничего боле с тех пор не видел?

Вопрос был задан походя, как бы между прочим, но, судя по неуемному любопытству в серых глазах, интересовал он Дмитрия весьма сильно.

— А как же! Было! — горячо уверил я его. — Всего одно, правда, но зато какое! Видел я в нем тебя на белом коне, а впереди…

Слушал он как завороженный, жадно впитывая каждую подробность своего торжественного въезда в Москву, после чего милостиво отправил меня в шатер Бучинского, попросив, чтоб тот сразу пришел к нему.

Дескать, надо до пира успеть кое о чем распорядиться.

Едва оставшись в одиночестве в шатре Яна, я дал волю еле сдерживаемым чувствам, которые так и просились на свободу.

На душе было столь мерзко и препогано, что я со всей дури шарахнул кулаком по широкой лавке, затем еще раз, но уже по столу, и яростно заметался из угла в угол.

Все расчеты к черту! Все надежды прахом! Все мои попытки предотвратить трагедию развеялись как дым!

А Дмитрий-то, Дмитрий каков?! Вот и верь после этого людям! Тоже мне — император!

Значит, руки на себя наложат?! А ты, стало быть, тут ни при чем?!

Все правильно. Оделять почестями должен сам тиран, а наложение кары поручать другим. Знакома мне твоя песенка, еще по Путивлю знакома.

Моя же, извините, хата с краю,
Я рук прямым убийством не мараю.
И коль у вас иных претензий нет,
То попрошу очистить кабинет!.. [516]
Это что же выходит: сколько бы я ни метался, сколько бы ни мудрил, а колесо истории не остановить и что суждено — все равно случится?!

А как же «эффект стрекозы», то бишь я, Федор Россошанский?! Или наплевать на такую мелочь?!

А вот уж дудки!

Это словом колесо истории не остановить — глухое оно, а ежели железным ломиком да в спицы?!

Я встал посреди шатра.

«А ты чего развоевался-то? — изумленно спросил я себя, заставляя успокоиться. — Сегодня только третье июня. Роковую дату ты помнишь — десятое. Так что времени впереди вагон и маленькая тележка. Правда, третье уже заканчивается, да и нельзя пока ничего предпринимать — пусть опасения Дмитрия окончательно утихнут, а вот завтра, четвертого… И вообще, думай не о том, что ты можешь сделать, а о том, что должен. Должен, и баста!»

В тот вечер я веселился, пожалуй, похлеще всех остальных, попутно успев произнести аж три тоста.

Пил, правда, умеренно, но все равно больше обычного, и Дмитрий, поначалу зорко поглядывавший в мою сторону, тем более что сидел я хоть и не рядом с ним, но недалеко, окончательно успокоился.

Наутро я, еще раз как следует все прикинув и с трудом избавившись от назойливых расспросов любопытного Бучинского про жизнь в темнице, первым делом поехал в гости к казакам.

Они размещались метрах в двухстах от основного лагеря Дмитрия, ближе к Серпухову. Своего рода некая прослойка, на случай если вдруг кто-то из приверженцев Годуновых соберет полк и нанесет неожиданный удар.

Разумеется, со мной было аж три фляжки, и то лишь для затравки. Остальное обещал обеспечить все тот же Бучинский, которому я пояснил, что хочу по русскому обычаю выставить угощение для своих спасителей из тягостного плена.

Когда казаки, радостные от изобилия доброй горилки, вновь принялись лезть ко мне с поцелуями и объясняться в любви, я вскользь разузнал у них о золотых куполах, виднеющихся к югу от нас, по ту сторону Нары.

Получив нужные разъяснения, я подался к Дмитрию. Польская стража пропустила меня в шатер беспрепятственно.

Будущий царь, склонившись над столом, пенял Бучинскому, раздраженно тыча пальцем в исписанный лист, а Ян послушно кивал.

Завидев меня в столь непотребном виде, брови царского секретаря полезли от изумления кверху, складываясь домиком, а Дмитрий недовольно поморщился.

— Ну вот, — капризно протянул я пьяным голосом, — ты тут все с указами да письмами, а я хотел тебе предложить съездить со мной к Высоцкому монастырю. Уж больно любопытно поглядеть на древние иконы. Говорят, на них не только богоматерь с Исусом, но и апостолы, и архангелы, и… кого только нет, даже… — Но, изобразив в воздухе замысловатую фигуру, пошатнувшись, неловко задел лавку, после чего, потеряв равновесие, неуклюже рухнул вместе с нею на ковер.

— В монастырь пьяным нельзя, — раздраженно заметил Дмитрий, с осуждением глядя, как я беспомощно барахтаюсь на ковре, не в силах подняться на ноги.

Бучинский привстал с места, решив помочь мне, но Дмитрий не позволил, с силой надавив на плечо Яна.

— Пусть сам встанет, — жестко произнес он.

— Конечно, сам, — заверил я, продолжая валяться на ковре, — потому как вовсе не пьяный. Так, выпил с казаками по случаю, да и то совсем чуть-чуть. Вот видишь, государь, я могу лежать, вовсе не держась за пол. Значит, я еще даже и не захмелел по-настоящему. Да и вообще, нам, философам, если хочешь знать, — кряхтя, стал я подниматься, — все можно. А сейчас я вообще протрезвею… вот, погляди сам. Брр. — И выпрямился перед ним, держась относительно ровно. — Поехали в монастырь, а?

Дмитрий развел руками:

— Вот завтра бы, а ныне и впрямь много дел.

— Ну-у, тогда мы сами с казаками монашек навестим, — согласился с неизбежным я. — Но ты, надеюсь, хоть к вечеру освободишься?

Дмитрий вздохнул, неодобрительно глядя на меня, и нехотя пообещал:

— Но токмо к вечеру, не ранее.

— Хоть так, — вздохнул я. — Тогда мы поехали. — И побрел на выход, силясь ступать почти трезвым шагом.

Увы, но настоящий артист тем и хорош, что умеет во всем соблюсти меру, а я немного переиграл, поэтому едва отъехал на версту от лагеря и только-только пересек мост через Нару, как меня догнал тот самый седой казак, который внимательно разглядывал меня еще в Путивле. Кажется, Шаров.

— Государь повелел проводить, — коротко пояснил он, — чтоб никто по пути не изобидел.

— Это что ж за особая честь? — недовольно поинтересовался я. Кто-кто, а этот здоровяк не входил в мои планы. — Понимаю, простых казаков бы дали, а то ж целого атамана в стременные ко мне нарядили. Да и тебе не зазорно ли?

Надежда была на то, что после таких слов у него взыграет самолюбие и он развернется обратно, но Шаров простодушно ответил совсем не то, что я ожидал:

— А я сам вызвался. Уж больно захотелось потолковать с тобой, особливо после того, яко от государя нашего отчество твое услыхал.

Странно, ни злобы, ни ненависти в нем я не чувствую, то есть какие-либо враждебные действия исключаются, зато в голосе присутствует явное волнение — с чего бы?

— Ну потолкуем, — недоуменно пожал плечами я и предложил: — Только вначале вон туда свернем, а то приспичило после горилки, спасу нет. — И, уже слезая с коня, заметил: — Да и сам заодно можешь присоединиться.

Расчет был прост. Казак без лошади — полказака. Это первое. Но главное — мужик он крепкий, а убивать его мне совсем не хотелось.

Зато если я успею справить нужду первым и освобожу руки, когда он еще не успеет затянуть шнурок на своих штанах, то надобности в этом не возникнет.

Возможно, мне удастся с ним управиться даже без причинения особых повреждений, хотя скрутить его — та еще задачка.

Но вышло все иначе и совсем не так, как я предполагал. Едва я забрел в кустики, торопясь успеть сделать все побыстрее, как Тимофей, явно не собираясь заняться тем же, чем и я, хрипло спросил в спину:

— Так батька твой, стало быть, Константином прозывался? — уточнил он и, не дожидаясь ответа, подосадовал: — Мне бы пораньше смекнуть, что такое сходство просто так не бывает, а мне и невдомек.

Вот привязался. Не видишь, что человек занят? Лучше бы вместо лишней болтовни сам встал рядом со мной и…

— А деда твоего яко величали? — не отставал атаман.

— Юрием, — коротко ответил я, прикидывая, что лучшего момента у меня может не быть.

— Выходит, Константин Юрьевич, — заметил Шаров, и я, окончательно решившись и резко повернувшись к нему, вдруг увидел в его глазах… слезы.

Ошибка исключалась — сегодня день был ясным, и дождя не было.

Увиденное показалось мне настолько странным, что я поневоле опешил и глупо спросил:

— Ты чего?

— Чего… — протянул Шаров и, метнувшись вперед, заграбастал меня в объятия. — Я ж с твоим батькой почитай цельных три лета вместях пробыл, — бормотал он, тиская меня за плечи. — Хошь он и не казак, ан все одно казак, — заявил атаман несколько загадочно, но тут же пояснил: — По духу казак да по стати своей. Нутро у его самое что ни на есть казацкое. Никогда не сдавался и пер напролом.

Моя голова была настолько занята мыслями о побеге, что я не сразу переключился, принявшись лихорадочно перебирать людей, которых упоминал в своих рассказах дядя Костя.

Что за чертовщина?!

Получалось, что казаков у него в знакомых точно не было! Все равно согласиться? А что дальше говорить?

— Выходит, украл он таки свою невесту у царя, коль ты народился! — возликовал атаман и тут же насторожился. — Или погоди, а ты не ранее на свет появился? — Но сразу спохватился: — Хотя что я мелю, тебе ж на вид никак не боле двадцати годков. Ну сказывай, что да как! Али он тебе обо мне ничего не поведал? Неужто ни разу не помянул Серьгу?! — И, всмотревшись в мое недоумевающее лицо, упавшим голосом переспросил: — И даже словцом не обмолвился?

Вот тут-то меня и осенило. Ну точно, Серьга!

— Конечно же обмолвился, и не одним, — радостно подтвердил я. — И как он тебя на Андрюху Апостола променял, и как волю пообещал, и как крымчаков вы с ним рубили…

— Вот потому-то я с тобой и поехал и… не прогадал. — Он счастливо засмеялся и предложил: — А может, ну его, монастырь энтот? Уж больно охота потолковать с тобой, а то опосля, кто ведает, вдруг и не сподобимся.

— Потолковать и впрямь надо, — твердо сказал я.

Желание скрутить доверчивого Серьгу у меня к тому времени окончательно пропало. Ну не могу я вот так подло, когда к тебе со всей душой, — не по мнеоно.

Но и вернуться в Москву необходимо.

Получалось, выход один — уговорить отпустить меня по доброй воле.

— Об отце и о себе расскажу потом, а вначале о главном, — коротко произнес я и предложил: — Присядем-ка. — После чего приступил к своему повествованию.

Тимофей слушал внимательно, не перебивая. Вопросов он почти не задавал.

— А теперь думай сам, отпускать меня или… — закончил я свой рассказ.

— Стало быть, вот как оно… — протянул он, подводя итог. — Выходит, разные у нас с тобой ныне дорожки. Я за Дмитрия, а ты за змеенышей…

— Да какие это змееныши?! — взвился я. — Видел бы ты Федора! Робкий, послушный, добрый. Он же как в церкви живет, в смысле по заповедям Христовым. А про Ксению я и вовсе молчу: умница, красавица… Ужики они безобидные, из тех, которые даже мышей не едят, одним молоком питаются.

— Охолонь, княже, — угрюмо произнес Тимофей, напряженно размышляя о чем-то. — То не я про них так мыслю, а енти, кои при Дмитрии ныне в ближних хаживают. А я-то что — дети они и есть дети. Хотя… — он грустно улыбнулся, — старшенький-то мой в шешнадцать годков уже татарву рубал. Лихой казак… был.

— Был?

— Побили его басурмане чрез пяток лет. Молодой был, вон яко ты, да горячий такой же, вот и не уберегся. Потому и горестно мне тебя одного отпускать. Будто сызнова сына да на смерть…

— А давай бери своих, и вместе со мной поехали, — загорелся я.

— Неможно, — сразу выдал он категоричный отказ. — Никак неможно. К тому ж мы ныне у него в чести. Он нам отличку даже пред боярами делает — понимать надо. Вот ты послухай, что недавно в Туле учинилось.

Время поджимало, но деваться было некуда, и я «послухал».

Оказывается, в Тулу к царевичу прибыло посольство из Москвы, которое привезло покаянную грамоту и просьбу не держать на них сердце.

Доставили ее самые набольшие мужи, то есть начальные бояре, как они себя именуют.

Во главе посольства были князья Иван Воротынский и Андрей Телятевский — зять «аптекаря» стремился срочно выслужиться перед новым царем.

Вместе с ними прибыла изрядная толпа, впереди которых выступали братья Шуйские, Федор Мстиславский и прочие. Короче, цвет Руси.

Или чертополох — он тоже иногда цветет.

В это же время к Дмитрию прикатил с Дона атаман Смага Чертольский со своим бравым войском.

Так вот, Дмитрий остановил бояр и повелел, чтоб первыми подошли к его руке именно казаки.

Да и потом, когда он принимал московских посланцев, то особо в выражениях не стеснялся, ругая их за то, что они так медлили приехать.

— Вот так оно. Нам ласка, а боярам — бранные речи. Чем плохо? — подытожил Тимофей. — Так что не встанут мои орлы супротив казацкого царя Дмитрия Иваныча, нипочем не встанут. Еще и твою Стражу порубят в запале, не поглядят, что мальцы пред ними, — предупредил он и пытливо уставился на меня. — Не жаль тебе их кровушки?

— Жаль, — честно сказал я. — И потому я сделаю все, чтобы она не пролилась. Но, с другой стороны, если бы во имя справедливости не лилась кровь, то и самой справедливости на свете не было бы. — И после паузы добавил: — А уж мне и вовсе нельзя отступаться. Я Борису Федоровичу слово дал, что заступником его сына буду…

— Прямо яко весы, — невесело усмехнулся Серьга. — Токмо на одной чаше кровь царевича, а на другой мно-ого кровушки. Пущай простецов, холопской, казачьей, да все одно. И что тяжельше?

— Попусту лить кровь не стану, а казачью тем паче, — твердо пообещал я. — Попробую с теми, кто сейчас в Москве, мирно уговориться.

— Ну-ну, — хмыкнул Тимофей.

— А что, они же казаки, а не звери, — возразил я. — Когда узнают, зачем бояре к Годуновым пришли, самим стыдно станет.

— Поначалу, — вздохнул он. — А дале как?

— Главное, ввязаться в драку, — улыбнулся я, — а дальше видно будет.

— Ввязаться несложно, коль вся жизнь — сплошная драка, а вот вовремя вылезти — куда тяжелей.

— И это верно, — не стал спорить я. — Только, знаешь, я своим ребятишкам из Стражи Верных часто повторял: «Если не теперь, то когда? Если не здесь, то где? Если не я, то кто?» Коли сейчас отступлюсь, чего я буду стоить в их глазах?

— Да они и не узнают.

— Тогда еще хуже — останутся мои глаза.

— Весь в батьку. — Серьга как-то по-детски шмыгнул носом и принялся ожесточенно тереть кулаками глаза, сурово приговаривая: — Никак в сон потянуло. И чего енто оно посреди дня, не пойму. — После чего хлопнул меня по коленке и, как о чем-то давно решенном, а сейчас только повторяемом еще раз, деловито заговорил: — Стало быть, дорожка обратно тебе ведома?

— Запоминал, когда ехали, — кивнул я.

— А ты не перебивай старших, — осадил он меня. — Как запомнил, так и забудь — мы по ней в погоню за тобой пойдем. У тебя, конечно, запас, часов пять али шесть, да еще ночь вдобавок, но остеречься надобно и лучше вовсе по ней не ехать. Сразу возьми вдоль Серпенки, она как раз ведет вправо, версты на три-четыре, да так и держись. Ах ты ж, припасов-то у тебя нет, — спохватился он.

— Взял, — возразил я. — Много не мог, заметили бы, но кое-что в мешок покидал. Вроде как закусить в монастыре. Ну а сабля при мне. Пищали, правда, нет, но в пути не до нее.

— А засапожник?

— Их я еще бы пару прихватил, — заметил я.

Он недоуменно пожал плечами, но тут же вынул из-за голенища свой и протянул мне, после чего снял с пояса еще один, по размерам больше похожий на какой-то римский меч, и тоже отдал.

— На моего Чалого садись, — порекомендовал он. — Своего пока заводным держи, он хлипче, а тебе подале отъехать надобно.

— А ты как же? — не понял я.

— Напал ты на меня, оглушил и удрал, — пояснил атаман и предложил: — Ну-ка вдарь мне, чтоб рожа посинела. — И засмеялся. — Вот уж никогда бы не помыслил, что я по слову Христову щеку подставлю. — Зажмурившись, он подал лицо вперед. Прождав в таком положении несколько секунд, он открыл глаза и недовольно спросил: — Ну и сколь мне ждать-то?

— Не могу, — развел руками я. — Понимаю, что для твоего же блага надо, но… не могу, и все тут. Ты ж с моим отцом сколько всего, а я тебя… — И отрезал: — Нет, и даже не уговаривай.

— Ну благодарствую… — протянул он и… вновь шмыгнул носом. — Ладно, я и сам как-нибудь с собой управлюсь. В стан вернусь под утро, не ранее, так что по времени запас у тебя изрядный. К тому же ты ведь поначалу не в саму Москву?

— Нет, к своим ратникам, — честно назвал я первую цель.

— Ну а мы в нее подадимся, вот и разминемся. — Тимофей вздохнул, грустно протянув: — Вдругорядь увидимся, нет ли?

— Увидимся, — заверил я его. — И очень скоро увидимся.

— Худо, ежели скоро, — крякнул он. — Лучше бы попозжее… — И, встрепенувшись, засуетился, поторапливая: — Давай-давай, поспешай… Да почеломкаемся в остатний раз, а то кто ведает…

Мы расцеловались, и я вскочил в седло.

— Гляди мне, чтоб Чалого вернул при встрече. Он меня дважды от смерти уносил, — донеслось вдогон…

Проезжая вдалеке от стана Дмитрия, я все-таки не удержался от ребяческой выходки — прижал большой палец к носу и выразительно пошевелил остальными: «Что, съел?!»

Изловить меня, балда,
Много надобно труда!
До свиданья, друг мой ситный,
Может, свидимся когда!.. [517]
В довершение я весело показал язык его нарядному шатру, самый верх которого виднелся даже отсюда.

Вот теперь все.

«Кажется, я слишком круто взял влево, да и ехал не три версты, а все пять», — дошло до меня ближе к полудню второго дня блуждания по лесу, который никак не хотел заканчиваться.

Радовало лишь солнце. Самый лучший ориентир время от времени подсвечивал мне из облаков, помогая не ошибиться с направлением. Ехали мы с казаками строго на юг, так что мне теперь оставалось лишь гнать коня в погоню за своей тенью, держа курс на север.

Однако попетлять все равно пришлось.

Дорога к Дмитрию была практически без рек, а те, что изредка встречались, уж больно малы по ширине, не больше семи-восьми метров. Зато по пути обратно пришлось форсировать одну за другой сразу три достаточно солидных. Но все равно на Москву-реку они не походили. Велик журавель, да не орел.

Это огорчало, ибо означало, что ее, которая должна была встретиться мне в обязательном порядке, я так и не преодолел, а значит, все-таки сбился с пути.

Главная водная артерия, омывающая столицу — очень хотелось надеяться, что это она, — встретилась мне только на третий день.

Расстояние до другого берега было довольно-таки приличным, никак не меньше сотни метров, но, проехав вдоль нее, я уже в сумерках обнаружил местечко, где она сужалась до полусотни, и погнал Чалого в воду.

Наутро я старался держаться поблизости от реки и свернул еще раз вправо, только когда услышал вдали колокольный перезвон.

Под вечер я выехал на широкую дорогу, которая по всем признакам должна была быть трактом на Ярославль — уж больно широка для проселочной, а других в этом направлении вроде бы не имелось.

Я тут же прикинул, что если мне ехать прямиком по ней до Тонинского села, то оттуда рукой подать до полка. Конечно, лучше бы срезать, по прямой получится вообще пустяки, вдвое короче, но уже темнеет, и я вполне могу снова заблудиться.

Однако потом мне припомнилось, что вроде бы Плещеев с Пушкиным, черт бы их побрал, прибыли в Москву именно из Тонинского.

И сразу в памяти всплыл рассказ Корелы о том, как он хитро поступил, оставив часть своих людей в этом селе. Мол, если москвичи вдруг заупрямятся с признанием Дмитрия, то перекрыть дорогу, чтоб не пускать обозы с продовольствием в столицу, дело пары часов.

Оставалось только гадать, как с казаками теперь. Вроде бы необходимость держать их разъезды на Ярославской дороге и в самом селе отпала, но…

И тут же, словно давая ответ на этот вопрос, вдали на пригорке показалось несколько всадников. Я вгляделся и понял, что, увы, мне вновь выпала неудачная карта.

Времени на размышления не было, тем более что они меня тоже приметили, и я свернул в лес. Надвигающиеся сумерки мгновенно сменились полумраком, и оставалось ехать наугад, примерно прикидывая верное направление.

Но вскоре вдали послышались голоса казаков, которые, судя по всему, решили непременно меня отыскать, а потому о направлении пришлось забыть.

Попетляв часок в лесу, я добрался до реки — не иначе как Яуза, быстро ее форсировал, но погоня не унималась.

Пришлось вновь нарезать круги по лесу, то и дело меняя направление. Своего я добился, сбив умаявшихся казаков со следа, но при этом вновь заблудился.

Темень, хоть глаз выколи, и куда ехать — поди пойми. Думал и гадал я недолго, решив, что утро вечера мудренее и, коли не получается добраться к ночи, значит, остается поспать.

На душе было тревожно, но я успокоил себя тем, что, встав засветло, успею часикам к девяти, если не раньше, добраться до своих.

Подняться по тревоге — секундное дело, поставить задачу — тоже несколько минут, и после обеда мы уже всяко будем в Москве.

К тому же завтра было только восьмое июня, и до рокового дня оставалось более двух суток.

Эту дату — десятое — я помнил хорошо. Именно в тот день в опустевшие царские палаты войдут бояре Голицын и Рубец-Мосальский, сопровождаемые дворянами Шерефетдиновым и Молчановым, а также несколькими стрельцами, и, разведя семью Годуновых по разным комнатам, приступят к своему черному делу.

Но сейчас здесь находился я, Шерефетдинов там вообще никогда не появится, а остальные как войдут, так и уйдут несолоно хлебавши, поэтому волноваться не стоило.

Обругав себя за излишние переживания, я попытался уснуть, но не смог — помимо прохладной ночи сырая одежда, что была на мне, забирала остатки тепла. Словом, меня прохватил озноб, и пришлось лезть в мешок, чтобы достать кресало и огниво.

Промучившись еще с полчасика, я кое-как — трут отсырел, и надежды на него не было — с грехом пополам развел костер и развесил на палках одежду.

Терпения дождаться окончательной просушки не хватило — очень уж хотелось спать. Да еще комары замучили — Яуза-то под боком.

Словом, примерно через час, не больше, я стал заново одеваться, решив, что досохну ночью, и примостился на ночлег поближе к огню, который не стал тушить — не должны казаки продолжать поиски ночью.

Спал я плохо — один бок постоянно подгорал от костра, а другой мерз. Перевернешься, и, пока тот, что горячий, не остыл, — вроде ничего, а чуть погодя все начиналось сызнова.

Ну и какой отдых, если крутишься как пропеллер?

Правда, в общей сложности два-три часа мне удалось отдохнуть, хотя весьма относительно, и на том спасибо.

В очередной раз открыв глаза, я понял, что больше уже не засну — почти прогоревший к тому времени костер перестал греть и ближний к нему бок.

Вдобавок все равно светало. Легкая дымка наподобие тумана еще стелилась по земле, но очертания травы, казавшейся из-за этой дымки сиреневого цвета, уже хорошо просматривались даже на расстоянии нескольких метров.

Значит, пора вставать.

Но тут…

Насторожил меня треск сухих веток под чьими-то ногами. Кто мог идти сюда и с какой целью — я не рассуждал, не до того. Приподняв голову, я оценил обстановку и ободрился — определенно идущий был один, а уж тут как-нибудь управлюсь.

Однако нападать на спящего загадочный утренний грабитель не стал.

Вместо этого он подкрался к лошадям и, принявшись оседлывать Чалого, так увлекся, что мне удалось не только встать, но и подобраться к нему незамеченным.

Учитывая, что сабли на боку у конокрада не имелось, я решил для начала урезонить похитителя словесно.

Не из гуманизма — при чем тут он. Парень явно из местных — иной бродить в такое время не может, значит, должен знать дороги, в том числе и ту, которая ведет в полк.

А коня — разумеется, не Чалого, а второго — я ему, так и быть, подарю при расставании.

— Негоже лишать путника ло… — начал я и осекся.

На меня смотрело перепуганное и донельзя чумазое лицо… Дубца.

Глава 24 Хоть стой, хоть падай

— Вот так встреча, — оторопел я. — И как ты тут оказался? Я ж тебя, помнится, оставил вместе с Квентином у Дмитрия. Или… с Дугласом что-то случилось?

Некоторое время Дубец молчал, приходя в себя, после чего устало опустился на землю, прислонившись спиной к здоровенному дубу.

— Княже… — с блаженной улыбкой на лице протянул он. — Живой.

Видя, что таким образом чего-то вразумительного добьюсь от него не скоро, я сменил тон:

— Ратник Дубец! Встать и отвечать как положено!

Тот вскочил, вытянулся и бодро отрапортовал:

— Так что беда, княже! — При этом он забыл выключить улыбку, и теперь ликующее лицо являло резкий контраст с произнесенными словами.

— Коротко и суть! — потребовал я, не снижая напора. — С кем беда? Какая? Почему так решил? Где Квентин?

— Княж Дуглас жив-здоров и в Москве, — начал он ответ с хвоста. — С им все хорошо, он женится на царевне.

— Это я знаю, — кивнул я. — А в чем беда?

— Слыхал я кое-что. Умысел чую черный на первого воеводу.

«Какого воеводу? — чуть не ляпнул я, но вовремя прикусил язык. — Понятно какого. На ученичка моего, на Федора Борисовича».

— Дальше! — потребовал я. — И теперь по порядку, то есть кто чего сказал и прочее.

Умница Дубец, несмотря на усталость, излагал, как я и потребовал, так что спустя всего несколько минут мне все стало ясно.

— Значит, дьяк Сутупов предупредил Квентина, что завтра поутру они идут его сватать, — задумчиво повторил я. — А в котором часу, не сказал?

— Раненько, — сокрушенно развел руками Дубец. — И чтоб готов был, потому как мешкать негоже. Да, — припомнил он, — дьяк, уже когда обратно пошел, на крыльце стоя, повелел Молчанову, дабы тот тех двоих стрельцов заменил, а то мягкотелы больно, потому, когда до дела дойдет, дрогнуть могут, жаль обуяет. А каких стрельцов да на кого поменять, того я не слыхал, — виновато добавил ратник.

— Оно и неважно, — отмахнулся я. — И без того все ясно.

А Квентину что-нибудь говорил?

— Сказывал я ему, дескать, нечисто чтой-то, да он и слухать не возжелал. Ну я и намыслил к тебе, воевода, в полк наш бежать. Поначалу-то, как ты и повелел, на подворье твое, да Костромы там не сыскал. Опосля к отцу Антонию подался, да тоже лишь время потерял. Одно славно — благословил он, чтоб я скорее до полка добрался. Да вишь, яко вышло — рогатки уже всюду понаставляли, а к московской стороже то тут, то там казаков прибавили. Пришлось где чрез тын, где задами, где огородами… Хотя, может, и сказалось благословение — все одолел и, вона как славно вышло, в пути тебя, воевода, встретил. Ты уж не серчай, княже, что припозднился, — попросил Дубец.

— Не серчать?! — изумился я. — Да ты у меня сам не знаешь, какой молодец! Нет, даже не так — дважды молодец!! — И от избытка чувств расцеловал ратника в чумазые щеки.

— А как енто — дважды? — полюбопытствовал он.

— Потом объясню, — отмахнулся я и, критически осмотрев Дубца, осведомился: — Ты, надеюсь, хоть наш засапожник с собой прихватил?

— Еще бы! Он завсегда при мне, яко ты о прошлое лето повелел. — Ратник с готовностью вытащил из-за голенища нож.

— Забираю, — объявил я. — Скажешь Зомме, пусть выдаст тебе другой, а этот со мной поедет. — И, усевшись на землю, принялся… переобуваться.

Дубец обалдело посмотрел на мое богатство и полюбопытствовал:

— Дак у тебя и без того их ажно два.

Я скривился. Казацкие ножи были неплохи, но балансировка никуда не годилась, и, если придется метать в цель, запросто могут подвести.

Правда, в ближнем бою они все равно могли изрядно пригодиться — широкое и достаточно длинное лезвие, относительно приличная сталь, хотя и тут спорно, но на раз вполне, да и в ножнах сидели мягко.

Но объяснять, что мне сейчас нужно и то, и то, да по какой причине, не стал — время дорого. Лишь проворчал, приматывая ножны к щиколоткам, чтоб не высовывались раньше времени:

— Запас карман не тянет. А сейчас слушай и запоминай. Возьмешь моего коня и прямиком в полк. Первым делом к третьему воеводе. Скажешь, что князь Мак-Альпин велел объявить общую тревогу и немедля выступать к Москве, в коей надлежит быть… вчера.

— Вчера? — оторопел Дубец.

— Вчера, — повторил я. — Это знак, что ты от меня. Он поймет. Но выступать надлежит частями. На дороге их могут подзадержать казаки, потому пусть три сотни садятся на лодки — и вперед, к Яузским воротам. Там оставить два десятка, а то стрельцы могут перепугаться такого количества всадников и закрыть ворота. Остальным всем вскачь или бегом до Кремля, а там прямиком в царские палаты, к первому воеводе.

— Федор Борисович ныне в старом отчем доме пребывает, — возразил Дубец.

— Это точно?

— Дак Сутупов сказал, что они с Квентином туда пойдут, а ежели Ксения Борисовна там, то и…

— Брат ее тоже там, — подхватил я и заявил: — Промахнулся я в тебе, Дубец. Ты не дважды молодец, а… трижды.

— А енто как? — удивился ратник.

— Тоже после. Все после, — отрезал я и продолжил: — Значит, две-три сотни в старые хоромы Бориса Федоровича, остальные пусть берут всех бояр, кто только есть в Москве. Подворья прочесать, как волосы после бани — самым густым гребнем. Но особо — Богдана Бельского и Басманова. Петр Федорович может находиться на подворье бояр Голицыных — туда тоже две сотни. Нет, даже три — у него там казаки. Брать только живыми.

— Это бояр, — уточнил Дубец. — А казаков?

— И их тоже.

— Навряд ли они по доброй воле сабли сложат.

— Тогда обложить подворье, чтоб муха не пролетела, и дожидаться меня. В бой вступать нельзя. Жаль, скрытно не выйдет. Ну тогда пусть поступают наоборот — очень явно. Сабли наголо, арбалеты во второй руке, пищали за спиной. Пусть народ шарахается — быстрее добежите. — И поторопил: — А теперь вперед, гони во всю мочь и коня не жалей. Скажи Зомме, что от его быстроты зависят жизни первого и второго воеводы. — И, закончив привязывать ножны с ножами и натянув поверх сапоги, тоже метнулся седлать коня.

— Как… второго? — опешил Дубец.

— Потому что время дорого, — пояснил я. — Ты — в полк, а я — в Москву.

— Один?! — ужаснулся ратник.

— И один в поле воин… если он воин, — хмуро ответил я.

— Дак ведь не сказал я тебе, запамятовал, — спохватился Дубец. — Казаки-то не просто так выставлены — по твою душу, княже. Так что нельзя тебе в град ехать.

— Нельзя, — согласился я. — Но надо. Значит, поеду.

— И я с тобой.

— Нет! — отрезал я и напомнил: — Тебе в полк — это куда важнее. Присягу не забыл?

— Да что ты?! — даже возмутился он.

— Вот и выполняй приказ. — И поторопил: — Живо на коня! — А когда он уже был в седле, в самый последний момент мне припомнилось еще кое-что. — Зомме скажи, пусть прихватит с собой то, что я оставил в последний раз. Он может и тут не поверить, так ты передай ему: «Двое из ларца, да не одинаковы словца».

Это было что-то вроде пароля, который я сообщил Христиеру, когда мы с ним прятали шкатулку с двумя грамотками Дмитрия. Теперь Зомме точно будет знать, что Дубец исполняет мое поручение.

Несколько подосадовав, что забыл спросить о направлении, куда мне двигать из этой чащобы, я решил отталкиваться от обратного, то есть пробираться в сторону противоположную той, куда ускакал ратник.

Через полчасика меня обуяли сомнения — точно ли я еду. Их развеял колокольный звон, донесшийся до меня издали, причем именно оттуда, куда я направлялся. Церковь собирала прихожан на заутреню.

«Вот тебе и ответ, — усмехнулся я. — Можно подумать, бог услышал и подсказал. Ну что ж, раз так, получается, он на нашей стороне».

Но я тут же осадил свой нездоровый оптимизм. Лучше об этом до поры до времени не думать, и надеяться на небесное воинство, то бишь на Стражу Верных, ни к чему. Теперь лишь бы самому не опоздать.

К тому же всевышний если и подсказывал, то делал это очень странно — звон доносился до меня как справа, так и слева. Ну и спереди тоже, само собой.

И как тут быть?

Немного поколебавшись, очень уж манило повернуть направо — оттуда звон был слышен сильнее всего, — я направил коня прямо, вовремя вспомнив про слободские церквушки и Андроников монастырь, что близ Яузы.

«Кажется, причащаются и отпускают грехи только после обедни, — припомнилось мне. — Ну да ладно, у меня нынче будет иное причастие, кровавое. Вот только интересно, кто раньше вкусит крови и тела?»

Добравшись до Москвы, я уже понял, что место нашей с Дубцом встречи было где-то посредине между расположением полка и Скородомом, и как бы не ближе к Страже Верных.

На миг мелькнула запоздалая мыслишка, что, возможно, лучше было бы тоже поехать в лагерь, но я сразу отогнал ее прочь.

Все равно ушло бы слишком много времени, непозволительно много, а тут каждая минута на счету.

Как назло, приключилась заминка на въезде в город.

Если Скородом я миновал без труда, то на воротах, расположенных под четырехугольной Яузской башней, высящейся над белокаменными стенами Царева города, в помощь стрельцам были поставлены два казака.

Все правильно, как и предупреждал Дубец. Вот только для чего они — для контроля за пропуском людей? Или они из тех, кому поставлена задача по моему поиску и задержанию?

К сожалению, моя одежда им не внушила доверия. С одной стороны, уж больно нарядная, а с другой — будто меня выжимали вместе с нею, причем весьма долго и старательно.

— А ты что ж со всеми прочими на поклон к нашему государю в Серпухов не поехал? — поинтересовался один из казаков.

— А я уже оттуда, — недолго думая соврал я.

— Эва, яко ты быстро обернулся, — удивленно протянул казак.

— Так я не со всеми прочими, а пораньше, — пояснил я. — А теперь вот послан Дмитрием Иванычем за порядком в его стольном граде присмотреть.

— И что, один, без никого? — Удивление казака продолжало нарастать.

— Так ведь присмотреть, а не наводить, — отчаянно выкручивался я. — Дмитрий Иваныч сказал, что тут и без того людишек изрядно, есть кому татей унять, а вот по царским покоям надо будет кой-что сделать. — И, наклонившись к нему поближе, шепотом добавил: — К тому же слово его везу… тайное. Понял ли?

— Понять-то понял, — протянул он, — токмо что ж ты врата себе для въезда выбрал самые дальние?

Ишь ты какой наблюдательный. Тут я и впрямь не подумал.

Действительно, какого лешего гонец, едущий с юга, не подался к ближним Серпуховским воротам, на худой конец к соседним — Пречистенским или Арбатским. Да и Москву-реку не надо было бы форсировать, причем дважды.

«Опаздываем», — мурлыкнуло предчувствие.

«Заткнись, без тебя знаю!» — огрызнулся я, и на секунду в моем воображении отчетливо возник царевич Федор: улыбчивый, добрый и… такой одинокий — ни единого защитника рядом.

«Хоть бы церковь вмешалась», — тоскливо подумал я.

Ну ладно, патриарх Иов уже не в силах — самого скинули и увезли куда-то, но остальные-то на месте. Неужто не найдется ни одного порядочного, который припомнит, что он служитель того самого, который говорил: «Не убий» и всякое прочее в том же духе?!

Эх вы, лукавые проповедники, на деле трясущиеся только за собственные шкуры. Выходит, грош цена и вам, и вашим проповедям, и вашей вере, которая…

Но я ошибался.

Один нашелся…


От подворья князя Голицына до старых хором Годунова чуть ли не рукой подать. Если в саженях — трех сотен не наберется. Однако даже такое расстояние одолевать пешком боярину не по чину, а если он из начальных — тем паче.

Потому направлявшаяся в столь раннее время небольшая процессия была конной, как и положено.

Возглавляли без малого два стрелецких десятка из здоровенных, специально подобранных детин сразу два князя и боярина, причем оба Василия — Василий Михайлович Рубец-Мосальский и Василий Васильевич Голицын. Посреди них — Дуглас.

Держась на три шага позади, шел конь, на котором восседал смуглый низкорослый Молчанов, а рядом с ним — стремя в стремя — ерзал в седле дьяк Богдан Сутупов.

Судя по деловито-сосредоточенным лицам, все сознавали важность того, что предстояло учинить не далее как в ближайший час.

Но, невзирая на изрядную деньгу — обещано выдать аж по десяти рублев на нос, годовое жалованье, — радости среди стрельцов не наблюдалось.

Снегирь, к примеру, чей конь выступал вслед за лошадьми дьяков, вообще жалел, что не отказался еще вчера, когда узнал, для чего они выбраны.

А как тут откажешься, коли он не рядовой ратник, а десятник? Тут уж хошь пишши, а ташши. Да и жажда мести за сына тоже сыграла свою роль.

«Серебрецо серебрецом, а дельце-то припахивает. Да что там, попросту воняет. Такое душегубство, хошь и по повелению государя Дмитрия Иоанновича, все одно не каждый священник отпустит, — сумрачно размышлял он. — Ежели бы по повелению царя Федора таковского с моим сыном не сотворили, нипочем не согласился бы. А может, он и впрямь, яко Васюк сказывал, не ведал о том? Ему ведь, ежели помыслить, по летам столько же, сколь и моему мальцу, дите вовсе…» И вдруг остановился как вкопанный, а вместе с ним и вся процессия.

На высоком крыльце годуновских хором, в нарядном облачении, словно собираясь прямо тут же, на улице, начать торжественное богослужение, стоял священник…

Снегирь присмотрелся повнимательнее и даже крякнул от досады — вот кого в этот час он хотел бы встретить на своем пути в самую последнюю очередь.

Хотя до того он видел отца Антония всего раз пять или шесть, да и то было это еще до того, как тот стал личным духовником ныне усопшего царя, но священник успел ему понравиться за необыкновенную искренность.

Казалось, что слова не слетают у него с языка, а выпархивают из души. И были они такие же добрые, чистые, светлые и понятные, как и она сама…

Фелонь [518] из тяжелой золотой парчи, в которую был обряжен священник, сверкала на солнце, и на этом фоне багровые полосы на ней смотрелись еще более мрачно. Одна охватывала фелонь вокруг по спине, груди и предплечьям, а другая пересекала грудь и шла вдоль краев одеяния, не доходя до них. [519]

«Ишь яко обрядился, — тоскливо подумалось Снегирю. — Да еще полосы енти на ризе ровно кровь. Ой не к добру».

Левой рукой отец Антоний крепко сжимал свой большой наперсный крест, а правая была вытянута вперед. Складывалось ощущение, что священник пытается оттолкнуть тех, кто уже приблизился к крыльцу, спешился с коней и сейчас стоял у ступенек.

Вынужденно взирая на священника снизу вверх, Голицын воровато оглянулся назад и, еще сильнее заливаясь краской досады от эдакой заминки, обратился к нему:

— Отыди, отче. Не до тебя ныне. Опосля благословишь.

— На убийство не благословляют, сын мой, — строго ответствовал тот. — На убийство ни в чем не повинных детей тем паче.

«И какая зараза языком трепанула?! — подумал боярин. — Ладно, с этим потом, а пока…»

— Да ты чего мелешь, батюшка?! — возмутился он.

— Мы к ним с добром идем и со словом истинного государя, — торопливо добавил дьяк Сутупов.

«Ага, со словом, — тоскливо подумал Снегирь. — Токмо словцо-то оное в вервь крепкую скручено. И чего теперь будет?»

— Да ты кого хошь спроси, все ведают, что Димитрий слово милостивое прислал Годуновым! — заорал Голицын и оглянулся на своего тезку, но князь Рубец-Мосальский продолжал молчать.

Может, Василий Михайлович и нашелся бы что сказать, но он сознательно решил не встревать, злорадно подумав, что и так уже у Дмитрия в чести, а потому пускай выслуживается припоздавший Голицын.

К тому же в прибывшей в Москву комиссии Дмитрий, несмотря на все прошлые заслуги боярина, первым поставил не его, а князя Василия Васильевича, что было обидно до слез.

«Ну и пускай теперь сам выкручивается», — решил Мосальский, который и в сем дельце заранее выговорил себе самое безобидное — свести Дугласа с Ксенией да присмотреть, чтоб стрельцы быстро задавили старуху-мать.

А уж с самим Федором пусть разбирается Голицын — надо было поклониться сразу, а не ехать к государю только из-под Кром.

Перепалка не стихала. Словно услышав потаенную мысль Снегиря, священник произнес:

— Ведомо мне оное словцо. А ежели и впрямь поведать чего решили Федору Борисовичу, так повелите ратникам выпустить его, — отец Антоний кивнул на входные двери, возле которых стояли два отчаянно зевающих стрельца, дежурившие по повелению Басманова всю ночь, — и он сам к вам выйдет на крыльцо.

— Негоже царевичу, хошь и бывшему, к боярам выходить, — возразил Голицын.

— Не по чину, — добавил Рубец-Мосальский.

Все время молчать ему показалось неудобным, да и кто ведает, что потом могут наговорить Сутупов с Голицыным Дмитрию.

— Опять же и словцо сие тайное, кое надлежит ему одному услышать, — вовремя встрял Сутупов.

— А я сказываю, — непримиримо ответил отец Антоний, — вот шесть, что ненавидит господь, и даже семь, что мерзость душе его: глаза гордые, язык лживый и руки, проливающие кровь невинную…

— Да ты в своем ли уме, отче?! — Краска столь густо заливала лицо Голицына, что оно было уже багровым. Он решительно поднялся по ступенькам и, понизив голос, чтоб не слышали понемногу собирающиеся в отдалении любопытные горожане, потребовал: — Отыди, отче. В остатний раз тебя призываю, ибо мы пришли ныне о мирском с им глаголить, а не о духовном, потому ты тут без надобности.

— Вам глаголю, чада неразумныя, — словно не слыша боярина, продолжал отец Антоний, вздымая крест высоко над головой, — одумайтесь, пока не поздно, ибо господь моими устами упреждает вас всех от греха не содеянного…

— Уйди! — рявкнул потерявший последнее терпение Голицын.

— Да вот и грамотка оная со словом государевым! — взвизгнул Сутупов, обращаясь к тревожно загудевшей толпе и вытаскивая из-за пазухи какую-то тоненькую трубочку, с которой и впрямь тяжелыми блямбами свисали две свинцовые печати.

— Слыхал, что думный дьяк сказывает?! — заорал Голицын.

Но должного эффекта на отца Антония демонстрация государевой грамоты не возымела. Он продолжал вещать все так же громко и отчетливо:

— А те, кто слышит меня, но не внемлет, прокляты будут в веках, яко было проклято потомство Иуды Иска…

Договорить у священника не получилось. Сила слова, увы, в который раз оказалась слабее силы тела и… силы боярских рук. Взятый Голицыным за грудки и отброшенный вниз, он кубарем покатился по лестнице.

Приземлился отец Антоний тоже неудачно — виском о последнюю ступень.

Толпа разом охнула и вновь загудела, но на сей раз в этом гомоне было куда больше угрожающих ноток. Послышались и злые выкрики.

Однако боярин, успокаивая себя тем, что ни один на помощь священнику не ринулся, во всяком случае пока, поспешил с пояснениями.

Тыча толстым пальцем в распростертого отца Антония, по лицу которого, начинаясь от правого виска, неспешно потекла алая струйка, он заорал:

— Али не зрите, что он не в себе был?! Да к тому ж ничего с ним не стряслось, жив-живехонек. — И зло добавил, как припечатал: — Прихвостень годуновский! — Но, понимая, что промедление чревато, отрывисто распорядился Молчанову, командовавшему стрельцами: — Двоих оставь тута. Пущай подсобят божьему слуге, хошь и обезумевшему. Шестерых самых-самых с нами, а остатние близ крыльца и на двери с десятником. Да пущай ентих квелых сменят, — кивнул он на нетерпеливо переминающуюся с ноги на ногу ночную стражу, жаждущую побыстрее уйти домой. — И чтоб ни один сюда не прошмыгнул, пока… пока мы тайного слова не зачтем!

Снегирь даже не думал, кидаясь к священнику, что тем самым он может ловко увильнуть от мерзкого дела, — просто ринулся, и все.

Лишь потом, заботливо вытирая с его раны кровь, он понял, что его с собой не взяли, оставив подле отца Антония, и он еле слышно прошептал продолжавшему пребывать в беспамятстве священнику:

— Благодарствую, отче…

— Ты, ты и ты, — быстро указал Молчанов на тех, кого выбрал и, воровато оглянувшись на все ближе подступающую к крыльцу толпу, которая увеличилась до сотни, метнулся следом за вошедшими внутрь…

Глава 25 Танго со смертью

Все это я узнал только потом, а пока в душе все сильнее подавало голос тягостное предчувствие, что я безнадежно опаздываю.

Оно уже не просто шевелилось, а ворочалось во мне, как потревоженный медведь в берлоге, а значит, дебаты с несговорчивыми караульными надо срочно заканчивать, и если не выходит мирно, то пусть будет… как будет.

Я еще раз все прикинул.

Получалось не ахти.

Яузские ворота были построены хитро, и проход в них вел не по прямой, а зигзагом.

Но и деваться было некуда — казак с каждым моим ответом смотрел на меня все более недоверчиво.

Если так пойдет дальше, то еще чуть-чуть, и мне придется спешиваться, а это уж ни в какие ворота, даже… извилистые Яузские.

Эх, была не была…

— Говоришь, не в те, — протянул я. — Оно верно. Только словцо-то тайное, а потому… Ну-ка, подь сюда. — И поманил казака поближе.

Едва он подошел, как я тут же со всей силы звезданул его носком сапога, метя под подбородок, навскидку метнул нож во второго, ухватившегося за пищаль, и… выручай, Чалый.

Замешательство было недолгим. Вскоре раздались первые выстрелы.

Били на удивление метко — одна пуля вообще прошла в каких-то миллиметрах от моего виска, обдавая жаром, и вроде как легонечко куснула.

Проведя рукой по виску, я увидел на ладони кровь, но немного, а считать царапины, когда на кону жизнь, не стоит, и я ожег Чалого плетью, пытаясь ускорить его ход до предела.

Вообще-то московские улочки, даже относительно широкие, вроде Солянки, по которой я скакал во весь опор, не приспособлены для таких скачек. Приходилось все время орать случайным прохожим: «Пади! Пади!»

Впрочем, орал я недолго, вспомнив, что впереди меня ждут еще одни ворота — на сей раз в Китай-городе. Пришлось даже чуть сбавить ход, выехав на Варварку.

Окинув злым взглядом бывшие хоромы Федора Романова и столь же сурово высящийся по соседству с ним каменный дом на Английском подворье — хоть бы что-нибудь предприняли, заступившись за сына своего усопшего благодетеля Годунова! — я неспешно подъехал к последним на моем пути, если не считать кремлевских, воротам.

Однако тут все прошло на удивление гладко — по всей видимости, из-за отсутствия казаков, — и я практически не по терял ни секунды, а сразу после ворот вновь погнал бедного Чалого вскачь.

Судя по тому, как оборачивался на меня народ, маскировка пошла прахом. Ну и к черту ее — будем плясать от обратного, как я сам советовал Зомме.

В конце концов, если тот же Сутупов и иже с ним выбрали тихое утреннее время для убийства, значит, они опасаются реакции горожан, которая может оказаться и неблагоприятной.

«А мы тогда хрен ему, а не тишину и тайну», — рассудил я и, отъехав от стен Китай-города на полсотни метров, завопил на всю Варварку, только на сей раз уже не «Пади!», но гораздо более тревожное:

— Царя убивают!

— Какого?! — вытаращил глаза мужик, застывший возле забора.

Ну да, с учетом того что вроде как один государь низложен, а второй — в Серпухове, получалось несколько загадочно. Но я не ответил, заорав пуще прежнего:

— Ратуйте, люди добрые! Спасайте государя!

Кстати, подействовало. Спустя минуту, оглянувшись через плечо, я увидел, как за мной во всю прыть несутся не меньше десятка горожан. Трудно сказать, с какой именно целью, но ведь бегут.

Да и не звери они, а значит, скорее всего, бегут защитить.

Ну что ж, хоть какая-то подмога.

И пускай они не полезут вместе со мной в палаты, но погорланят возле них что-нибудь неодобрительное — все польза.

А там как знать: вдруг эти гневные вопли окажутся для убийц царевича той последней каплей, которая заставит их… нет, не отказаться от затеянного — всего-навсего отложить.

Но мне и того довольно.

Я несся и в то же время понимал, что Чалого пуля тоже не миновала — уж больно он жалобно всхрапывал. К тому же конь все чаще припадал на левую заднюю ногу. Оглянувшись, я не заметил на ней крови, но это ничего не значило — просто я ее не увидел.

И я, мысленно попросив у лошади прощения, принялся… нахлестывать ее, стремясь выжать те остатки, которые она в состоянии мне отдать.

Пролетая во весь опор по Варварке, я не замечал никого на своем пути. До сих пор не знаю, сбил ли я какого-то из зазевавшихся горожан или все они в последний момент сумели изловчиться и вынырнуть из-под копыт Чалого.

Мне было не до того.

Перед глазами стояло умоляющее лицо Бориса Федоровича, которому я обещал то, что сейчас стремился выполнить любой ценой.

Тут же, почти рядом с ним, в некоем тумане виднелась… решетка с прильнувшим к ней любопытным черным зрачком, который неотрывно смотрел на меня, словно хотел о чем-то попросить.

Я догадывался о чем, вот только успею ли?!

А рядом с решеткой возникла и заколыхалась все в том же призрачном тумане коренастая фигура царевича.

Опершись левой рукой о стену и полуприсев, он, приняв какую-то нелепую позу, почему-то демонстрировал па то ли из вольты, то ли из бранля.

Только через секунду меня осенило, почему я увидел его именно так.

Дуглас!

Юный шотландец сегодня вместе с убийцами своего ученика.

«Хорош гусь! — зло подумал я. — Или ему любовь окончательно застила мозги?!»

А вот любопытно, как он будет смотреть своей жене в глаза после участия в убийстве ее матери и брата? И о какой чести он сможет потом говорить?!

И интересно, как она воспримет шотландца после случившегося? Неужто потом ей ничего не будет вспоминаться?

Впрочем, князь Владимир тоже вначале убил отца и братьев строптивой невесты, а потом преспокойно поимел ее прямо на пепелище взятого и сожженного им Полоцка, и ничего — жили.

Правда, закончилось плохо — развелся он с нею, но до этого она успела изрядно нарожать ему. Одних сыновей несколько штук. [520] Так что у Дугласа есть неплохой шанс на счастливую семейную жизнь…

Кстати, возможно, уже сейчас он показывает царевичу прощальное па нового танца.

Красивого танца под названием «Танго смерти»…


Мать-царицу Марию Григорьевну первой повели наверх по лестнице, ведущей из трапезной на женскую половину палат. Сопровождали ее двое стрельцов. Следом за ними поднималась бледная как полотно Ксения, а рядом, но на шаг позади, шел князь Рубец-Мосальский.

— Я не понимаю… — озадаченно начал было задержавшийся внизу Квентин, встревоженно оглядываясь на людей, остающихся подле царевича.

— Чего непонятно-то?! — возмутился Голицын. — Сказано, государь жалует тебя царевной, так что поспешай следом за ними, а тут тебе делать неча!

Квентин перевел взгляд на Федора, умоляюще смотревшего на него, и в памяти всплыли вчерашние слова Дубца, который, как назло, куда-то запропал: «Худое умышляют…»

Правда, когда он в первый раз увидел Ксению, то все сразу вылетело у него из головы, но сейчас сызнова вернулось.

Впрочем, боярин ясно сказал, что они пока зачитают царевичу грамотку от Дмитрия Иоанновича, в коей дают повеление Федору Борисовичу отдать в жены свою сестру ему, Квентину, и… может быть, так положено, чтобы его, Дугласа, хотя он и жених, рядом не было?

«Странные обычаи, кои мне неведомы, вот и чудится невесть что, — мелькнула в голове спасительная мысль. — Да тут еще эта досадная неприятность с обезумевшим священником. Вон и мать ее тоже пошла наверх. Наверное, я должен вначале испросить ее благословения, она же старшая теперь, — осенило его, — а уж потом спуститься к царевичу. Они же мне не пояснили, потому что забыли или не подозревали о том, что я не знаю установленного порядка».

И он, согласно кивнув Голицыну, поспешил догнать уже поднявшихся к тому времени на свою половину женщин.

Боярин удовлетворенно крякнул и покосился на Молчанова, выразительно указав ему глазами на дверь в противоположной стороне трапезной, ведущую на мужскую половину.

Тот склонил голову в знак того, что все понял, и неспешно сместился к ней, перекрывая Федору возможный путь к бегству.

Сам боярин по-прежнему предусмотрительно оставался близ входной двери, ведущей в темные сени.

— Мы-ста пришли, царевич, дабы огласить тебе грамотку с повелением истинного государя нашего Дмитрия Иоанновича, — выспренно произнес он и замер в ожидании гневной реакции Федора, но белый как мел царевич продолжал молчать.

Пришлось распроститься с первым вариантом плана — возмущенно кинуться на него, как бы карая за худые слова о новом государе, не получалось.

Голицын перевел взгляд на Сутупова.

Тот выступил вперед и неспешно принялся разворачивать свиток, а оставшаяся четверка стрельцов стала медленно приближаться к царевичу, беря Федора в кольцо…

Меж тем замешкавшийся внизу Квентин, поднявшись наверх, шагнул в услужливо распахнутую князем Мосальским дверь, за которой, как он знал, ждала его долгожданная мечта.

И вновь, едва увидев красоту царевны, Квентин остановился как вкопанный в дверном проеме, во все глаза глядя на потупившуюся Ксению.

«Боже, как она прекрасна!» — снова восхитился он, не в силах сдвинуться с места.

Из ступора его вывел жалобный женский крик-стон, раздавшийся где-то совсем рядом.

— Матушка! — отчаянно закричала царевна, указывая рукой куда-то за спину Дугласа.

Квентин непонимающе захлопал глазами, но, повинуясь руке, самой-самой из всех, послушно шагнул назад и оглядел небольшую галерейку, после чего вновь обомлел, но на этот раз от ужаса.

Двое стрельцов, которые сопровождали царицу-мать, не иначе как обезумев, подобно тому старому священнику, душили бедную женщину.

Очнувшись от оцепенения, шотландец, выхватив саблю, ринулся выручать Марию Григорьевну.

Не ожидавшие в пустых покоях каких-либо помех стрельцы даже не успели ничего понять, как были убиты. Лишь второй успел удивленно оглянуться, да так и умер с этим изумлением на лице, а Квентин склонился над царицей, пытаясь приподнять грузное тело.

— Сына… сына мово… Федюшу… — хрипло выдохнула та умоляющим голосом. — Скорей… — И лишилась чувств.

Переставший вообще что-либо соображать, ибо объяснений всем этим странностям у него не находилось, Квентин тем не менее, подобрав саблю, послушно поспешил обратно.

— Ты куда?! — рявкнул вышедший Мосальский и попытался ухватить Дугласа за полу кафтана, но проворный шотландец лихо увернулся, хотя у самой лестницы все же обернулся к боярину, торопясь предупредить его об опасности.

— Там царевич… худо… царицу… стрельцы… совсем худо! — выпалил он и опрометью, через две ступеньки на третью, бросился вниз, где снова замер в оцепенении, тараща глаза на творящийся ужас.

Оказывается, безумие напало не только на стрельцов, сопровождавших царицу, но и на тех, кто остался с царевичем, потому что они навалились со всех сторон на Федора, а в руках одного из них была веревка.

Сам царевич отчаянно сопротивлялся, но силы были явно не равны.

Веревку почти удалось накинуть, но тут дверь, охраняемая Молчановым, слегка приоткрылась и из-за нее в сторону боровшихся кошкой метнулся худенький, щуплый светловолосый подросток, который с яростным визгом в отчаянном прыжке впился зубами в руку дюжего стрельца с веревкой.

Разумеется, управиться со здоровенным детиной мальчишка не сумел и через секунду, отброшенный могучей рукой, отлетел прочь, впечатавшись головой в стену и сползая по ней вниз, но зато веревку убийца уронил на пол.

Этот яростный вопль мальчугана и вывел Квентина из ступора. Удивляться тому, что князь Голицын, дьяк Сутупов и Михайла Молчанов безучастно взирают на эту чудовищную картину, Дуглас уже не стал, да и не до того ему было.

Сабля в его руке описала сверкающий полукруг и обрушилась на ближе всех стоящего к нему огромного стрельца. Остальные сразу шарахнулись кто куда.

— Вы что?! — заорал Квентин, закрыв спиной своего бывшего ученика.

Голицын в сердцах сплюнул и сердито изрек:

— Уйди от греха, князь, а то мы тебя тут с другой невестой обвенчаем, покостлявее.

— Вы что? — уже гораздо тише, почти шепотом повторил Дуглас. Возникшая в его голове догадка, такая простая и все объясняющая, сдавила его горло так, что громко, как ему хотелось, закричать он попросту не мог и потому вынужден был кричать шепотом. — Вы… за этим… сюда… идтить? — И в его памяти вновь всплыло предостережение стременного Дубца, которое оказалось мрачным пророчеством: «Худое они умыслили, княже. Чую я…»

Еще раз остро пожалев, что паренька нет рядом, а как бы он пригодился, шотландец оглянулся на Федора, прижавшегося к стене и затравленно смотревшего на своих палачей.

— Уйди, сказываю! — возвысил голос Голицын и обрушился на спускающегося по лестнице Мосальского. — А ты куда глядел?!

— Не уследил, — развел руками тот.

— «Не уследил», — передразнил его Голицын. — А мне таперича расхлебывай тут за тебя! — И рявкнул на стрельцов: — Чего встали?! Он один, а вас ажно трое. И ты давай, Михайла! Неча там в сторонке отсиживаться! — прикрикнул он на Молчанова, по-прежнему стоящего у двери на мужскую половину.

— Сам сказывал, боярин, чтоб задавить без крови, — нерешительно произнес один из стрельцов, — а у него сабля.

— Это Федьку задавить, а ентого как хошь валите. Или сам уйдешь, иноземец? — в последний раз спросил он у Квентина, с тоской понимая, что теперь весь пол будет в крови и что именно обо всем произошедшем здесь завтра станет говорить вся Москва — бог весть, но ничего хорошего — это точно.

— На што он тебе сдался-то, дурачина? — попытался напоследок урезонить ополоумевшего учителишку Голицын, но тот в ответ — дурак и есть дурак — лишь непреклонно помотал головой, после чего, отступив на шаг и наглухо закрыв собой царевича, изготовился к бою.

«Ну и пущай, — отмахнулся боярин. — Нынче главное по веление ентого… путивльского царька выполнить, а там… видать будет».

И он поторопил медливших стрельцов:

— Быстрее с им, а плату удвою.

— Вот с ентого и надобно было начинать, — удовлетворенно откликнулся самый здоровенный и, хищно оскалившись, пошел в атаку.

Боярин меж тем опытным глазом старого бойца окинул противостоящих иноземцу стрельцов, к которым нехотя подошел Молчанов, и повернулся к Сутупову:

— Живо слетай в сенцы, да ишшо троих сюды. Чую, маловато будет.

Квентин, как и всякий английский дворянин, искусством фехтования владел относительно прилично. Имелось только три, но весьма существенных «но».

Шпага — не сабля, английские дворяне ничем не походили на четырех громил звероватого вида, к которым вот-вот должны были присоединиться еще трое, а виртуозная игра в тренировочном зале мало напоминала смертельный бой.

Нет, он не струсил. В самые последние секунды перед началом схватки он еще успел весело заметить Федору:

— Смотри, царевич, это новое па, которое я тебе сейчас покажу.

Победить ему было не суждено — он это видел, понимая, что в его силах сейчас только достойно умереть, не посрамив чести Дугласов, что Квентин и сделал.

Но вначале шотландец выкупил еще несколько драгоценных минут, которых мне не хватало. Оплата была щедрой — Квентин не стал скупиться, поставив на кон свою собственную жизнь.


А Снегирь старательно вытирал кровь, продолжающую понемногу выступать на рассеченном виске священника.

— Ништо, батюшка, — пообещал он, с сочувствием глядя на отца Антония. — Рана неглубока, не оглянешься, яко заживет. Ты еще мово Васюка обвенчаешь, егда он в полное здравие придет.

— Болеет? — шевельнулись губы священника.

— По царскому повелению в темнице сиживал, да на дыбе там повисеть довелось. Вот с тех пор руками не больно-то володеет, — скупо пояснил Снегирь.

— То не вина Федора Борисовича, — выдохнул отец Антоний. — Не верю я, что по его повелению…

— И Васюк таковское мне поведал, — кивнул Снегирь. — Мол, второй воевода полка, где он ныне служит, тож туда угодил и не раз ему сказывал, будто не ведает о том царь. А я инако мыслю: нешто могут без его ведома эдаких людишек в темницу саживать? Ладно, сына моего, он из простецов, но коль второго воеводу, кой князь к тому же, — да быть такого не могёт! Вот и не поверил Васюку. Опять же и сердцем разъярился, глядючи на руки его. Тока вот ныне ушла моя злоба куда-то и уж сам толком ничего не пойму. Оно, конечно, таковскому царю на престоле быть не след — бояре живо всю державу на куски раздерут, но и убивать-то его на кой?

— А ты второго воеводу сам о том спроси, — посоветовал священник. — Он и мудер, и добр. Ему во всем верь. Я сам ему верю, и ты тоже…

— Поспрошал бы, коль встретил, — вздохнул стрелец. — Я ить его и в лицо знаю — довелось ранее раза три-четыре зрить, егда на стороже у царских палат стоял. С виду-то хошь и князь иноземный, ан не чинится, да и ходит прямо, нос не дерет. Опять же и Васюк про него изрядно славного мне поведал. Да где ж его сыщешь-то? — усмехнулся Снегирь.

— А ты… — Но договорить отец Антоний не успел. Лицо его исказилось от боли, и он, тяжело застонав, закрыл глаза.

— Эй, отче! — встревоженно окликнул его ратник. — Ты чего?! — Но потом, приложив ухо к груди священника, несколько успокоился. — Дышит, — прошептал Снегирь.

«Ему бы лекаря», — подумалось стрельцу, и он, продолжая бережно держать на руках седую голову священника, принялся оглядываться по сторонам. В первый раз на его зов никто не откликнулся, но теперь людей вроде как поприбавилось, может, и сыщется.

Однако крикнуть ратник не успел — толпа как-то раздалась в стороны, и в образовавшемся проходе Снегирь увидел того, о котором только что сетовал, что сыскать не удастся.

Выглядел тот чудно и совсем не по-княжески. Платье изрядно помятое и кое-где в пятнах грязи, сам растрепанный и без коня. Да что без коня, когда у него на голове шапки и той не имелось.

«Вот тебе и на!» — обомлел стрелец, но от удивления таким загадочным видом даже не сумел ничего вымолвить, а загадочный бегун так и проследовал бы мимо, но бросил взгляд на лежащего священника и резко сбавил ход.

Остановившись подле Снегиря, он коротко спросил:

— Жив? — И, даже не дождавшись утвердительного кивка, поинтересовался: — Они там?

Стрелец снова молча кивнул, и второй воевода его сына опрометью поспешил наверх.

Стоящие снизу, у самого подножия лестницы, оторопело пропустили его, удивленно таращась вслед, а вот у тех, кто находился на самом крыльце, времени было побольше, чтобы сообразить, и они решительно загородили бердышами путь к входной двери.

Снегирь не слышал, о чем там говорила с иноземцем выставленная Молчановым стража, но видел, что произошла заминка и что этого князя — Мак… как же его там, а ведь называл Васюк несколько раз — дальше не пускают.

Если бы сын не рассказывал о нем столь много хорошего, десятник бы еще подумал, но этот иноземец не просто сидел с его родным дитятком в одном узилище, но и, не брезгуя, кормил его с ложки, а потому…

— Придержи-ка, — велел он своему знакомцу Зароку и, бережно передав седую голову священника из рук в руки, потянулся за бердышом.

— Эй, Митяй! — крикнул он, вставая. — Пропусти князя! Добром прошу! — В его голосе чувствовалась такая нешуточная угроза, что стоящие наверху стрельцы только молча шагнули в стороны, давая воеводе свободно пройти.

Снегирь удовлетворенно кивнул и решил, что уж теперь-то он непременно улучит часец и подойдет опосля к князю, чтоб поделиться раздумьями, спросить обо всем непонятном, ну и… поклониться за Васюка…

Глава 26 И один в поле воин

Чалый все-таки не дотянул, и я еле-еле успел соскочить с него. Но передо мной уже зияли широко открытые Константино-Еленинские ворота, в которые я пригласил всех, кто оказался поблизости.

— Чего стоим?! — заорал я истошно. — Там государя убивают, а вы стоите?! Айда за мной!

Ответа я не услышал, а может, просто не дождался. Мне было не до этого. Я бежал, представляя собой весьма экзотическое зрелище. По виду боярин, по замашкам — тать, а судя по окровавленному виску — вообще не пойми кто.

Кого-то я соблазнил, потому что услышал за собой крики, шум, гам, но главное — топот множества ног.

Отлично! И я припустил как лидер гонки, продолжая накручивать себя на бегу: «Значит, стрекозы оказалось мало? Не вышло нужного эффекта? Только наш повелитель времени Числобог забыл, что я на крохотное насекомое не тяну, особенно в эдаком виде. Скорее уж на птеродактиля. И если даже он не принесет должного результата, то…»

Но об этом думать не хотелось, а потому я сосредоточился на ритмичном дыхании, которое мне еще ой-ой-ой как понадобится, а потому надо бы его по возможности сохранить.

Хорошо, что дистанция оказалась короткая…

Когда я подлетел к крыльцу годуновских хором, там уже стояли люди. Но бежавшие сзади меня создавали такой ор, что продираться сквозь это скопище мне не понадобилось.

Отреагировавший на новый шум народ, завидев несущегося на него со всех ног молодого боярского сына, явно не собирающегося тормозить, попятился и мгновенно раздался в стороны, уступая мне дорогу.

Увы, хоть толпа и бурлила, но ее накал не дошел до критического. Знай я, что имею в запасе хотя бы десяток минут, я бы постарался довести ее до кипения, но есть ли они у меня?

Вот и я этого не знал.

У самого крыльца какой-то стрелец держал на коленях окровавленную голову священника, в котором я с ужасом узнал отца Антония.

Но останавливаться было нельзя. Все потом — ты уж прости меня, отче. Помочь я все равно не в силах, а посчитаться за тебя я постараюсь, причем с процентами.

Однако не удержался и на миг притормозил.

— Жив?

Стрелец молча закивал головой. Уф, от сердца отлегло.

— Они там?!

И вновь последовал утвердительный кивок. Отлично!

А вот радоваться, что успел, пока рано. Да и не время — впереди выросли бугаи, настроенные достаточно решительно.

Те, что внизу, были несколько иными, более обалдевшими, что ли, а эта пятерка…

— Сдурели, ребятки? — проникновенным голосом поинтересовался я у них. — Одному государю служим, а вы передо мной дверь закрыли. Совсем обезумели?

Те замешкались, переглядываясь.

— Дак не велено, — неуверенно протянул один.

— Кому? И кем? Голицыным, что ли? Так ведь чихал я на твоего Голицына! Пес он и псом издохнет!

Детина вытаращил на меня глаза в полном недоумении, удивленно глядя на человека, который походя обозвал одного из наипервейших бояр Руси псом, но уступать мне дорогу все равно не собирался.

Получалось, придется драться.

Дьявольщина! Сколько же времени у меня это займет?!

Я быстро прикинул, с кого начинать, сделал шаг назад, но… тут подоспела помощь снизу.

Тот, что держал на руках голову отца Антония, уже стоял с бердышом в руках и шутить не собирался.

Во всяком случае, рявкнул он достаточно зло, но… не мне, а стоящим напротив стрельцам.

Те переглянулись и нехотя отступили в стороны.

Вот и славно. А в сенцах никого, и можно истратить пару-тройку драгоценных секунд на то, чтобы извлечь саблю из ножен, а засапожник Дубца из голенища сапога…

— Ну и чего встали, псы?! Дави его! Дави! — науськивал Голицын оставшуюся в живых пятерку во главе с Молчановым, которая, пыхтя и то и дело спотыкаясь на телах Квентина и своего товарища, пыталась заломить руки царевичу.

— За уд его, за уд хватай, Михайла! — азартно крикнул Сутупов.

— Токмо чуток его придержите, а я счас, — пропыхтел Молчанов, тяня руку к штанам Федора, и вдруг, неожиданно ойкнув, стал оседать на пол.

В спине Михайлы, кулем свалившегося к ногам царевича, торчал нож.

Воспользовавшись мимолетным замешательством, Федор вырвался из рук опешивших палачей, число которых спустя несколько секунд уменьшилось еще на две единицы.

Оставшихся двоих я достать не успел — они оказались проворнее, успев отпрянуть.

— Не торопись на встречу с богом, еще встретишься! — весело крикнул я царевичу, занимая место подле него.

Очень хотелось использовать эту сумятицу до конца, но я не рискнул отойти от измученного тяжкой борьбой царевича, с адресованной мне блаженной улыбкой устало сползающего по стене.

— Княж Феликс, — произнес он вздрагивающим голосом и жалобно всхлипнул.

«Мания какая-то, честное слово. Как увидят меня, так сразу норовят расслабиться, — подумал я, вспомнив Дубца. — А я не бог, всюду один не поспею!»

Вывод? Надо срочно повышать парню настроение, чтобы и он подключался.

— Второй воевода полка Стражи Верных князь Мак-Альпин к твоим услугам! — бодро отрапортовал я, попутно извлекая нож из спины Молчанова.

Тот захрипел, и я, воспользовавшись временным затишьем, на прощанье сказал умирающему:

— Привет передай Ондрею Шерефетдинову. Ты с ним скоро увидишься… в аду. — И выпрямился, глядя на остатки противника.

Два стрельца, два боярина и Сутупов. Все в растерянности. Это хорошо.

Плюс еще один стрелец, но он, судя по протяжному вою и окровавленному боку, тоже вышел из строя. Это совсем прекрасно.

Интересно, кто его так? Хотя да, раз не мое, значит, постарался Квентин, который лежал в метре от меня весь залитый кровью.

Почему-то я и мысли не допустил, что все убитые стрельцы, валявшиеся на полу, включая и шотландца, пали от рук царевича. Скорее уж наоборот — всех их завалил именно Дуглас, который не из тех, кто кидается в стае шакалов на одинокого львенка.

Одно слово — поэт.

Жаль, что он так ничего и не понял, а сообразил, когда стало совсем поздно.

Ну да, ведь ты ж вдыхал особый воздух!
Ты не привык барахтаться во зле!..
Ты жизнь провел на выдуманных звездах,
А жить-то надо было на Земле!.. [521]
И я мысленно попросил у него прощения за то, что подумал о нем дурно.

Итак, что мы имеем?

Получается, шотландец успел вывести из строя троих, если считать раненого. Оставшиеся продолжают пребывать в замешательстве, не понимая, кого и за каким чертом принесло.

Только вот поведение царевича мне не нравилось. Рано расслабляться и канючить: «Княж Феликс, княж Феликс».

— А вот реветь не время! — через плечо жестко заметил я ему, но сразу и ободрил: — Немного еще потерпеть осталось, так что подсоберись.

— Угу, — донеслось до меня.

Первым из столбняка вышел Сутупов. Я всегда говорил, что российские чиновники — народ очень сообразительный… когда речь идет об их деньгах или об их жизни, что для многих одно и то же.

Стремглав кинувшийся к дверям Богдан был чудесной мишенью, но я смазал — помешала широкая грудь Голицына. Так Сутупов и выскочил в сени с моим ножом в левом предплечье.

— И ты тута?! — прорычал очнувшийся Василий Васильевич и зловеще пообещал: — Ну уж ныне ты точно помрешь.

— Вначале ты, — не остался я в долгу. — Хотя ты не умрешь, ты — сдохнешь. Никак вспомнил, как я тебе рожу начистил в остроге? — И игриво подмигнул: — Еще захотел?

— Выблядок! — И он ринулся на меня, на ходу замахиваясь саблей, но почти сразу отшатнулся от угодившего в него ножа.

— Спасибо, что представился. Теперь хоть буду знать, как тебя звать-величать, — вежливо поблагодарил я его, сожалея о своей некачественной работе.

Увы, но удар хоть и пришелся точнехонько в грудь, причем ближе к левой половине, однако рукоятью — говорю же, балансировка у казачьих ножей никуда не годится.

Правда, за то время, пока он кашлял, я успел извлечь последний нож — тот самый, что больше походил на римский меч, — и уже прикидывал траекторию, но тут дверь открылась и из сеней один за другим стали выныривать стрельцы.

«Не иначе как Сутупов прислал с улицы по меньшей мере половину», — прикинул я, оценивая вновь прибывшую пятерку, минуту назад не пускавшую меня сюда.

Семеро против одного. Многовато получается…

Э нет, постойте! Это преступленье —
На грустной ноте кончить представленье!
Нам нужен на сегодняшний момент
Вполне традиционный хеппи-энд. [522]
— Царевич, — негромко окликнул я, слегка повернув голову в его сторону так, чтоб продолжать контролировать стрельцов. — Тут становится жарко. Боюсь, в одиночку не управлюсь, так что подбери саблю Квентина и прикрой мне правый бок, а сам все время держись за моей спиной.

Я понятия не имел, что дверь, к которой я очень медленно стал пятиться, ведет на женскую половину, просто там стоял только один враг — князь Мосальский, потому и предпочел именно ее.

К сожалению, дорогу к ней частично перегораживал большой стол, грузно опиравшийся на массивные ножки, красиво вырезанные в виде львиных лап.

На столе еще лежали остатки трапезы, но сам он являлся одновременно и плюсом и минусом. Из-за него мы не могли подойти к двери по прямой — надо огибать, но, встав между лавкой и стеной, нам оставалось отражать атаки только с двух сторон — слишком широкая столешница мешала нападению спереди.

Сзади меж тем что-то зашевелилось, хотя и чересчур медленно. Эдак он станет вынимать саблю до морковкиного заговенья, и я нетерпеливо прикрикнул, подстегивая парня:

— Живее! Как в полку, помнишь?!

Вроде бы подействовало. Пусть ответа и не последовало, но сопение возле уха подсказало, что Федор тоже готов к бою.

«Что ж, пора», — прикинул я и вновь аккуратно двинулся в сторону стола.

Бежать к двери было рановато. Если б в одиночку — тогда я успевал, но вдвоем с царевичем… Он не поймет маневра, а сказать вслух нельзя — услышат все. Это сейчас возле нее стоит один Мосальский, а стоит мне вякнуть…

Они кинулись на меня почти одновременно, повинуясь повелительному жесту Голицына, который мог командовать только так, будучи не в силах сказать хоть слово.

Однако атака была бестолковой.

За такое я у себя в полку нещадно наказывал, поскольку трое налетели со стороны стола и только бесполезно тыкали саблями в нашу сторону, не в силах достать.

Оставшиеся четверо изрядно мешали друг другу, причем двое вообще лишь топтались за спинами передней парочки, поскольку места для всех не имелось.

— Спину, царевич! — рявкнул я и с облегчением понял, что Федор вспомнил про учебу в полку, тут же прижавшись к моей спине.

Однако ситуация могла осложниться в любой момент, поскольку троица за столом уже сообразила, что гораздо большую пользу она принесет, если его обогнет.

Пришлось прибегнуть к импровизации. Но вначале я, схватив со стола что попало, щедрым жестом гостеприимного хозяина сыпанул в лицо наседавшим на меня сбоку стрельцам.

Эффект был замечательный.

Что попало оказалось солью, которая угодила в глаза сразу обоим, отчего они тут же взвыли, отшатнулись на задних, а я получил пятисекундную передышку, переворачивая стол на двинувшихся в обход стола.

Увернуться стрельцы не успели, так что громоздкая столешница махом придавила сразу двоих. Третьего, наиболее проворного, успевшего обогнуть препятствие, я встретил ударом сабли, под который он подставил свой клинок, и одновременным внушительным пинком по…

Словом, по тому месту, за которое рекомендовал ухватить царевича Сутупов.

Кажется, ему не понравилось.

Мосальский тоже не мог воспрепятствовать нашему дальнейшему продвижению наверх, поскольку барахтался вместе со стрельцами под столешницей.

Путь наверх оказался свободен.

— Живо к лестнице! — заорал я, с силой толкая царевича в сторону распахнутой настежь двери.

Тот на секунду опешил, но дошло до него быстро — не иначе как помогло начальное ускорение.

Давай, родной, давай, а я уж как-нибудь следом! Но на полпути я понял, что не успеть, иначе две сабли вот-вот вонзятся мне в спину.

Ну ничего — Федя-то поспевает, а мы уж как-нибудь опосля.

Но это только в рыцарских романах и в голливудских боевиках герой храбро отражает нападение десятка врагов, не получив ни одной царапины. В жизни же…

Впрочем, я отделался сравнительно дешево. Достали меня только дважды и слегка — левое плечо болело несильно, а царапину на все той же левой руке можно было вообще не принимать в зачет.

Зато я сумел изловчиться и, прежде чем к ним подоспела подмога, нырнуть за дверь, после чего… от души выматерился.

А что еще оставалось делать, когда рухнула надежда на засов, которым я собирался запереть эту дверь изнутри?

Увы, но он отсутствовал.

Да что ж за невезуха такая?! И дату эти гады выбрали неправильно, и народ на улице до сих пор жует мозги, будто им все равно, да тут еще и двери нараспашку!

Пришлось отступать, с боем поднимаясь вверх по лестнице.

Увы, хотя она и была узковата, но двое в рядок на ней помещались вполне, что сейчас наглядно демонстрировали наступавшие на меня стрельцы.

Кроме того, я понятия не имел, куда девался царевич, поэтому пытался сообразить, что делать, когда ступеньки закончатся.

Но тут откуда-то сверху раздался голос Федора:

— Скорее сюда, княже. Тамо у Ксюхи схоронимся.

— А засов есть? — мрачно поинтересовался я, уверенный, что судьба и тут скроит мне очередную подлость.

— Есть, как не быть! — ликующе подтвердил Федор.

— Тогда дверь нараспашку, а сам жди меня внутри! — скомандовал я и… ринулся на стрельцов, которые от неожиданного напора попятились, после чего я тут же пулей рванул вверх, влетел в небольшую светелку, немедленно запер за собой дверь и, блаженствуя, прижался к ней затылком.

Кажется, первый тайм птеродактиль выиграл…

Эпилог Конец, переходящий в начало

— Ну уж теперь нас так просто не возьмешь, правда? — расхрабрился царевич, когда могучий железный засов до отказа ушел в паз.

Я молчал. Сколько еще надо продержаться — непонятно, а засов хоть и могуч, но ведь дверь можно попросту выломать, прорубив топором, а бердыш — вещь куда более убойная.

И вздрогнул, услышав голос Голицына, который отдавал точно такие распоряжения, которые и я дал бы, будучи на его месте.

Все правильно. Ни ему, ни мне после всего произошедшего отступать было некуда. Оба наворотили такого, что лишь выполнение задуманного могло извинить одного из нас.

Только ему позарез был нужен мертвый царевич, а мне живой.

«Ну что ж, чему быть — того не миновать», — вздохнул я и, пользуясь краткими минутами затишья — стрельцы убежали во двор за бердышами, оставшимися притороченными к лошадям, — произнес:

— Мне бы перевязаться или перетянуть хотя бы, а то вон сколько крови набежало.

Федор растерянно огляделся по сторонам и… напустился на сестру:

— Ну чего ты расселась-то, яко квочка?! Подсоби Феликсу Константиновичу, али не зришь раны его?

— Да какие там раны, — бодро заявил я, поворачиваясь к царевне, — царапины пустя… — И осекся на полуслове, во все глаза уставившись на Ксению, поднявшуюся со своей лавки и представшую передо мной во всем своем великолепии.

Если не считать любопытного черного зрачка, то все остальное я видел первый раз в жизни, и впечатление она на меня произвела ошеломляющее.

Что там я читал о ней? «Отроковица, зельной красотою лепа…», словом, что-то вроде того.

Не верьте!

Ложь!

Ее красота слепила, сверкая ярче солнца, — хоть зажмуривайся. Мисс Мира — жалкая замызганная кухарка по сравнению с ней. Мисс Вселенная? Туда же ее, на кухню. И вообще, чего это я тут кощунствую — ее вообще нельзя сравнивать ни с кем.

Она — единственная и неповторимая.

«А Квентин-то был прав, — промелькнуло у меня в голове. — Вот что значит поэт. И как он только ухитрился дорисовать к одному-единственному глазу все остальное великолепие?!»

Ксения склонилась надо мной, аккуратно бинтуя руку какой-то белой тканью, которую тут же от чего-то оторвала. Возможно, от напряжения, а там как знать — вдруг и от смущения, но ее лицо чуть разрумянилось, а потом она посмотрела на меня, и я… отшатнулся, едва не заорав.

На меня уставились глаза моей Оксанки.

Этого не могло быть, но… это было.

— Больно, княже? — испуганно спросила она, и ее черные глаза наполнились слезами сочувствия и сопереживания.

Странно, глаза от слез затуманились у нее, а видеть перестал я.

— Мм… — только и смог выдавить я из себя, потому что сейчас окончательно уверился: она это она.

Это был ее голос, ее жесты, все ее.

Разве лишь одежда… Да, сарафаны, летники и кокошники Оксана не носила.

— Уж потерпи, миленький, — просяще произнесла она. — Един ты у нас заступник остался опосля батюшки, а я…

У меня звенело в ушах от чарующей музыки ее голоса, темнело в глазах от близости глаз. Вот только я никак не мог разобрать чьих, и кто бы помог с ответом.

Все плыло в каком-то радужном тумане.

— Неужто и впрямь так тяжко — эвон яко побледнел, — донесся приглушенный, как сквозь вату, но с нотками тревоги голос царевича. — А ежели прямо счас богу душу отдаст?

— Тогда и нашим душенькам на этом свете недолго осталось мучиться, — печально прозвенел серебряный колокольчик голоса его сестры.

Минута — и ветер, метнувшись,
В узорах развеет листы,
Минута — и сердце, проснувшись,
Увидит, что это — не ты… [523]
Кажется, минута прошла. Я прикусил губу, постепенно приходя в себя.

Вот так, парень. Молодец. Уже гораздо лучше. Пускай частично, но мозги заработали.

Да и не время сейчас. Если стрельцы прорубят дверь, неминуемо начнется последняя в моей жизни битва — какие уж тут сантименты.

Мой голос осип, но я сумел выдавить:

— Ты будешь жить долго и счастливо, царевна, потому что иного я просто не допущу. Во всяком случае, пока я жив…

Кто ведает, что еще я наговорил бы бедной перепуганной девочке, но тут в дело вмешались бердыши, со смачным хрустом врезавшиеся в бедную дверь с той стороны.

Увы, но помешать им я был не в силах. Или попробовать?

— Эй, стрельцы! — заорал я во всю глотку. — Слышите меня?!

— Слышим, слышим, — невозмутимо отозвались с той стороны и насмешливо осведомились: — А ты нас?

И вновь сразу два топора или секиры врубились в дерево.

«От души наяривают парни», — невольно восхитился я их мастерством, глядя на первую трещину, появившуюся с нашей стороны в крепкой дубовой двери.

— И я вас, — бодро отозвался я. — Там, внизу, я не успел ничего вам сказать — боялся за жизнь царевича. Зато теперь могу. Слушайте слово государево. — И, стоя сбоку от трещины, расширяющейся с каждым новым ударом все сильнее и постепенно превращающейся в узкий пролом, принялся нараспев по памяти цитировать им грамоту Дмитрия.

Я знал, что продержусь недолго. Если бы я раньше поставил себе цель заучить ее наизусть — одно, но о таком повороте событий я не подумал.

Хотя если изловчиться, то можно и избежать мест, которых я не помню…

— Дальше я вам читать не буду, ибо она длинная, — заявил я после того, как память окончательно отказала в дальнейшем воспроизведении. — Вы ж не дураки, а потому главное уже поняли. Если коротко, то там сказано о милости, коей жалует Димитрий Иоаннович Марию Григорьевну, Федора Борисовича и Ксению Борисовну.

За дверью по-прежнему молчали. Ну и ладно. Главное, пролом больше не расширялся и никто уже не вгрызался в дверь, прорубая окно в нашу сторону.

Вот и правильно.

Они — не Петр Первый, а у нас тут не Европа, так что ни к чему хорошему это все равно не приведет. Только беспорядок в комнате и много кровищи с обилием покойников.

И кому это надо?

— Бояре же, злобствуя на Федора Борисовича, коего они предали, отшатнувшись от него, хоть и присягнули ему на верность, а вдобавок желая опорочить доброе имя Дмитрия, решили все иначе, задумав убить царевича, его сестру и мать-царицу, — продолжил я, стараясь говорить степенно и неторопливо — и времени уйдет больше, и верится солидному тону куда охотнее. — А государь наш, яко и подобает быти истинному царю, вовсе о том не помышлял.

— Не слушать! Руби! — раздался за дверью голос Голицына.

Оклемался, гад!

А два бердыша вновь врубились в нашу дверь.

Нет, ну как же плохо, что казаки до сих пор не научились делать путевую балансировку у своих ножей. Просто из рук вон. Коли выживу, непременно приеду в их столицу — как она там именуется, кажется, Раздоры? — и обязательно обучу тамошних кузнецов этому искусству.

А пока…

— Мне верьте — истинное слово вам говорю! — заорал я что есть мочи. — А истинное, потому что самое последнее. Почуял государь, что в Москве неладное творится, вот и послал меня разобраться, да грамотку дал, дабы я ее пред всем московским людом огласил, яко Плещеев и Пушкин.

И снова все стихло. Но тут же треклятый голос Голицына:

— Какая грамотка?! Вы перед кем уши развесили?! Это ж латинянин поганый! Я вам крест целую, что он…

Хрясь!

Кажется, моя прежняя вера им пришлась не по душе — вон как ретиво принялись рубить. Теперь в изрядно расширившуюся щель уже видны и красные кафтаны, и мелькающие время от времени лезвия бердышей.

Ну да, добраться до клятого латина — на Руси святое дело.

Между прочим, и тут ошибка, ибо я именовал себя отнюдь не католиком, а кальвинистом, то есть числился в протестантах швейцарского вероисповедания, а теперь вообще…

Словом, мне было что ответить.

— Ба-а! Никак иуды тоже научились носить кресты?! — заорал я. — А что он сказывает вам, то ложь! Меня сам государь Дмитрий Иоаннович крестил, а крестной матерью была боярыня Мария Ивановна Рубец-Мосальская. Спросите у Василия Михайловича, он подтвердит, что ныне мое имя Федор, ибо мы в Путивле и за столом почти рядышком сиживали.

А вот теперь непонятно, что там происходит. Какие-то невнятные возгласы, вроде бы кто-то даже упал, а теперь звон сабель, если я только ничего не путаю.

Впрочем, любой шум, кроме звука топора, — услада для моего сердца.

— Напрасно все твои потуги, княже, — раздался за моей спиной голос царевича.

Я повернулся. Федор стоял у окна, и слезы текли по его лицу.

— Коль написано нам на роду быть убиенными, так оно и будет, — тихо сказал он мне. — Эвон сколь по нашу душу пожаловало. Никак Голицын за подмогой посылал. Я чаю, не одна сотня будет.

— Зато есть чем гордиться, — заявил я. — Никогда еще… Но тут же осекся. — Погоди-погоди, говоришь, не одна сотня? — И сам бросился к окошку.

Видно было плохо, но кое-кого из своих парней я признал. Ага, вон и Дубец руками машет. Теперь окончательно все ясно.

Я расплылся в блаженной улыбке. Федор недоуменно уставился на меня.

— Это прибыл по тревоге полк Стражи Верных, — сообщил я устало — сил не было, а так хотелось заорать от радости во весь голос.

— А они рази не… — протянул царевич.

— Верные потому и называются верными, что верны до конца! — отчеканил я. — И по первому зову готовы отдать жизнь за своего главного воеводу.

— Правда? — прошептал он, и лицо его после моего утвердительного кивка тут же жалобно скривилось от новой порции подступающих слез, которые не замедлили пролиться, причем на сей раз уже ручьем.

«Кажется, глаза на мокром месте у них наследственное», — подумалось мне при виде царевны, которая бросилась утешать брата, но тут же за компанию с ним залилась слезами.

На сей раз счастливыми.

— А лихо ты их с грамоткой-то! — всхлипывая, время от времени вспоминал Федор недавнее. — И ведь поверили… И имечко тож славное себе измыслил… С умыслом, поди, таковское выбрал?.. Чтоб яко у меня?.. А полк-то мой, полк каков?! А я, глупый, позабыл про него…

Я молчал. Как бы мне хотелось добавить к своим последним словам о Страже Верных что-нибудь столь же оптимистичное. «Все хорошо, что хорошо кончается» или «Конец — всему делу венец».

Но увы.

Мельком услышанная мною в народе фраза, пока я бежал к крыльцу годуновских хором: «Дмитрий, конечно, законный государь от бога, но детишков-то пошто убивать?» — ясно говорила, что ничего еще не кончилось.

Скорее уж только начиналось.

И для Дмитрия, и для Федора, и для его так и не пришедшей до сих пор в себя матери, и для Ксении, ну и для меня. Куда ж я от них денусь — пусть кто-нибудь только попробует оторвать…

К тому же царевич пока еще и не подозревает, что все мною сказанное про крещение — истинная правда, включая крестного отца.

Интересно, как он будет смотреть на меня после того, как узнает?

Я подошел к окну и еще раз взглянул вниз.

Так, прошло уже достаточно времени, и ребята должны успеть всех обезвредить.

На всякий случай я с минуту постоял у двери, внимательно прислушиваясь к происходящему в коридоре, после чего удовлетворенно кивнул — судя по раздававшимся голосам, пора принимать руководство на себя.

Я обернулся. Брат с сестрой смотрели на меня с надеждой.

— Я скоро вернусь, — пообещал я. — Совсем скоро.

«И попробуй только не оправдать!» — пригрозил я себе, берясь за засов…

День обещал быть длинным, но это меня не пугало. Лишь бы он оказался погожим

Валерий Иванович Елманов Правдивый ложью

Пусть я кончу жизненный путь

На исходе этого дня,

Мне успеть бы только взглянуть,

Что там будет после меня.

Леонид Филатов

Пролог И снова лал

— Как чуял, — бормотал себе под нос Световид, направляющийся в сторону вырытых на небольшом островке посреди топей болота землянок, где искони жил не только его род, но и, случалось, принятые чужаки.

Последнее происходило крайне редко — уж очень долго волхв присматривался к эдаким, но бывало вот как сейчас.

Он совершал долгие, но обязательные обряды приема в род, для которых предварительно требовалось подготовить камень — произнести над ним соответствующие заговоры, принести ему малую жертву.

Тогда-то все и произошло.

Чужак просился давно. В иное время Световид еще бы подумал, не стал торопиться, но после того, как род в три голодных года потерял чуть ли не половину мужчин, особо тянуть было нежелательно, тем более что Гаврила, получивший новое родовое имя Ратибор, слыл в деревне искусным кузнецом, а после смерти Велемира коваль был очень нужен.

Род Световида ни за что бы не выжил, если бы не подарок болота — железная руда. Была она не простой, а какой-то особенной.

Правда, при обработке приходилось попотеть куда больше обычного, зато сабли, ножи, серпы и косы из нее выходили отменные. Топор, изготовленный из нее, запросто перерубал гвозди, и на лезвии не оставалось ни малейшей зарубки, а уж что касалось сабель, то тут и вовсе сказка — клинком хоть опоясывайся, до того гибкая.

Сбывали их не сами — уже давно один раз в год в условленное место подъезжал купец, который привозил заранее оговоренную плату за приготовленный товар.

Сколько тот сам получал при этом барыша, Световид не интересовался, но, судя по тому что купец ни разу не опоздал, являясь на место в срок, а то и на день раньше, — скорее всего, изрядно.

Беды на род свалились одна за другой — вначале голод, а затем за полгода до очередного приезда купца умер Велемир, так что товара приготовили мало, а на другой год и вовсе ничего не было. И хотя купец оказался добр и даже решился дать часть платы авансом, пообещав в будущем году все равно приехать, пришлось не просто туго — худо.

Вот и поспешил Световид с приемом в род кузнеца.

Да и свежая кровь, что ни говори, тоже требовалась.

Три девки — кровь с молоком — пропадали, теряя свои лучшие годы. Без дитя баба, считай, полбабы, вот и приходилось скрепя сердце не просто смотреть сквозь пальцы на нарушение старых вековых традиций, но и самому принимать участие в их нарушении.

Теперь же получалось, что камень хоть и принял коваля, но число членов рода увеличивать не желал, иначе зачем бы он подкинул Световиду этот знак, да еще в такое время — сразу после принесения жертвы и ожидания «ответа» камня.

Вот он и «ответил».

— Как чуял, — продолжал бормотать себе под нос волхв, задумчиво крутя в руке массивный золотой перстень в тонкой узорчатой оправе, аккуратно облегающей со всех сторон кроваво-красный камень.

Световид не просто догадывался, откуда появилась на синевато-черной приземистой каменной глыбе эта жиковина, [524] он точно знал, откуда прибыло это украшение, а главное — для кого.

Выходило, что одного из двоих — либо сына, либо внука — надо отправлять в мир, дабы он передал драгоценность тому, кому она предназначалась.

В иное время можно было бы и подождать, когда получатель — князь Федот, теперь почему-то вроде бы, по рассказам Светозары, взявший себе ныне имя Феликс, — появится сам, пускай не через месяц, так через два-три, да хоть через полгода, но сейчас этого было делать нельзя.

Сила камня, неистово клубящаяся молочными языками вокруг него, отчего-то стала убывать еще за пару месяцев до принесения жертвы, и теперь туманная пелена чуть поредела. Пусть и не сильно, слегка, кто иной и вовсе бы не заметил, но волхв хорошо знал, какой она должна быть — густо-молочной и вязкой даже на вид.

Нет, периодически она убывала и ранее, но не столь долго — длилось это от силы две-три недели, не больше, а вот эдакий срок на памяти волхва был впервые. К тому же ближе к лету она как раз, наоборот, несколько увеличивалась, а тут…

Словом, мешкать было нельзя.

Ради кого иного Световид бы так не поступил. Слишком суров и жесток этот мир, где каждый каждому даже не волк, а куда злей, потому ради чужого человека рисковать кем-то из своего рода он бы ни за что не стал.

Но тут был особый случай…

Если бы не этот чужак, которому предназначалась жиковина, чудесным образом появившаяся на камне, к прошлой весне в живых из всего рода волхва осталась бы от силы одна треть, не больше, ибо именно князь Федот, тьфу ты, Феликс дал им столь необходимое для выживания зерно.

Дал щедро, не скупясь, ничего не прося взамен, да и потом, уже по осени, хмурые мужики из Ольховки привезли в лес и свалили к трем приметным осинкам почти такое же количество мешков, а ведь лес вновь худо уродил. Пусть не так плохо, как в позапрошлый год, но все одно — протянуть на грибах, ягодах и прочих скудноватых дарах леса было бы невмоготу.

Вот и получалось, что сейчас надо возвращать долги, то есть посылать человека в мир на розыск этого самого Федота-Феликса, предупредить его обо всем и поторопить.

Сам Световид никогда не задумывался о природе силы — боги дали, вот и все. Так куда проще.

Да и что она может, тоже оставалось лишь гадать. Исцелять — да, равно как и иное — убивать, если человек проведет у камня слишком много времени. Давать удачу? И здесь не оплошает.

Многое она могла, но вот сможет ли помочь парню осуществить его заветное желание, волхву было неведомо.

«Явится — сам опробует, — решил Световид, — а уж там как в книге Рода [525] начертано, так и сбудется».

Оставалось только решить — кого именно послать. Хотя и тут выбирать долго не приходилось, просто волхв лукавил перед собой.

Сына Радимира посылать было никак нельзя — сердце Световида все чаще давало сбои, как-то глухо ворча в груди, словно периодически взбиралось на высокуюгору, а потом кубарем скатывалось с нее.

И кому, если его завтра или через седмицу прихватит не на шутку, возносить камню жертвы, служить у его подножия светлым богам? Особенно сейчас, когда совсем скоро грядет Купала, а вслед за ним Велесов день, а там и Перунов, а еще через месяцок — Стрибогов.

Боги, конечно, светлые и делают для его рода все возможное, но Световид хорошо помнил, как они обидчивы.

Единственный раз не сумел его отец, старый Вратислав, отслужить до конца все как должно, да и то по уважительной причине — схватило сердце, как гневный Перун уже на следующий день запалил своими стрелами-молниями лес.

Хоть и немало лет тому назад стряслась эта беда, но волхв до сих пор хорошо помнил, как переживал отец, когда очнулся и узнал обо всем случившемся.

Вот и получалось, что посылать придется того, кто еще слишком молод, кто может потеряться и безвозвратно сгинуть за время поисков этого князя. А выбора не было — третий из мужчин рода был от рождения хромым.

Правда, оставался еще чужак, но он не был принят до конца, а потому в род еще не вошел, и посылать его не следовало — передать драгоценность должен был только свой.

Разговор с юным Вратиславом, названным так в честь прадеда, отца Световида, был долог, хотя и по его окончании волхв чувствовал, что сказал далеко не все.

А как тут упредишь, коль ты и сам не ведаешь нынешних обычаев, а уж что касается законов, так тут и вовсе темный лес?

Хотя нет — куда хуже, поскольку в любом лесу, как бы мрачно он ни выглядел, Световид чувствовал бы себя куда увереннее, нежели в большом граде или пусть даже в селе.

А вот сборы внука времени заняли очень мало.

В скудной легкой котомке за крепкими плечами восемнадцатилетнего юноши были только смена одежки — рубаха, да порты, да пара онуч, а также кусок тонкой, но очень плотной ткани, чтобы было чем укрыться ночью, два увесистых каравая да пять гривен [526] мяса.

Ну и трут с кресалом — куда ж без них русскому человеку в дальней дороге.

Помимо всего прочего в отдельной тряпице были завернуты несколько кусочков соли.

Это было самым ценным, но не потому, что соль дорога. Просто в один из мутно-серых кристаллов — самый темный по виду и самый крупный по размерам — Световид вмуровал перстень, чтобы по дороге он не привлек ничьего внимания.

Больше в котомке ничего не имелось.

Серебро, которое Вратислав получил, болталось на руке, нанизанное на ободок крепкой крученой проволоки, чтоб не украли лихие люди.

Сейчас на этом браслете тихо позванивали при ходьбе два десятка новгородок.

Поместиться могло куда больше, но этого «больше» у Световида не было — и так щедро отдал все, что имелось.

Когда внук бодро зашагал в сторону проселочной дороги, волхв еще долго смотрел ему вслед, изредка неодобрительно покачивая седой головой, когда его взгляд падал на серого пса, державшегося, словно привязанный, возле левой ноги своего друга — как привык.

По здравом размышлении человек, спутником которого является здоровенная, чуть ли не в два локтя [527] высотой, псина, и повадками и мастью ничем не отличавшаяся от волка, только привлечет излишнее внимание.

А с другой стороны, случись что, хоть будет чем обороняться, поскольку на засапожник надежды мало.

Правда, имелся гладко ошкуренный увесистый посох. Но лихие люди особой опасности в нем не увидели бы, во всяком случае, до тех пор, пока не почувствовали бы на себе его силу.

Конечно, внук владел им отменно, в совершенстве освоив уроки своего деда, но, случись что, желающих поживиться скудной толикой серебра куда лучше отпугнет тяжелый взгляд волчьих желтых глаз.

Для несообразительных приподнимется верхняя губа, обнажающая белоснежные острые клыки. Коль человек вовсе скуден умишком, раздастся негромкое глухое рычание. Ну а если этот умишко отсутствует, тогда уж пусть мужик пеняет на себя.

К тому же согласия Световида никто не спрашивал, впрочем, и Вратислава тоже. Гони не гони, а свое место — близ левой ноги своего одновременно отца, матери и, что самое важное, друга — Избур знал хорошо и уступать его никому не собирался.

Вообще-то с именем внук несколько поторопился. Просто при рождении масть щенка была и впрямь избура-серой, [528] вот Вратислав и прозвал его так.

К тому же думалось, что цвет так и останется, перейдя по наследству от матери, удравшей из деревни в лес на зазывный волчий вой. Но Избур ко второму году жизни несколько посветлел, а к третьему и вовсе все больше и больше напоминал отца, совсем не соответствуя имени.

Но не переименовывать же теперь.

Световид смотрел им вслед, пока их фигуры не растаяли вдали — вначале Избура, а потом скрылась за пригорком и голова уверенно вышагивающего внука.

Теперь оставалось только надеяться, что он благополучно доберется до Москвы и отыщет этого князя.

Надеяться и ждать возвращения.

Вот только почему-то у Световида было ощущение, что он Вратислава больше никогда не увидит. Произойдет ли это по причине того, что с внуком случится по пути нечто недоброе, или потому, что волхв уйдет в навь на встречу с теми, кому поклонялся всю свою долгую жизнь, — неведомо, но что не дождется — точно.

Именно из-за этого предчувствия он так долго и глядел вслед Вратиславу.

Это был взгляд-прощание.

А еще Световид призывал всех богов помочь юноше в долгом пути, не оставить его своей заботой и лаской, а если что — защитить и спасти.

Какое-то время он продолжал стоять уже и после того, как они скрылись вдали, не в силах отвернуться, и лишь после того, как почувствовал увесистый толчок, повернул голову.

Возле его левой ноги, в точности как возле ушедшего в неизвестность внука, стоял волк и грустно помахивал хвостом, понимающе глядя на старика.

— Ну да, вижу, что и тебе тоже несладко, — кивнул Световид. — Я внука проводил, а ты — сына. Такие уж у нас лета стариковские — токмо провожать и можем, не то что ранее.

— Р-р-р, — возразил волк.

— Ах, не токмо провожать, — протянул волхв. — Что ж, тебе лучшее, чем мне. Одначе и летов помене, так что похваляться нечем. Вот так-то, — все-таки оставил он за собой последнее слово и неторопливо двинулся обратно в лесную чащобу.

Глава 1 Для начала — репетиция

Я не успел выйти из светлицы — в дверь кто-то постучал.

— Кто? — остановил я руку над так и не выдвинутым засовом.

— Третий воевода полка Стражи Верных подполковник Христиер Зомме, — раздался бодрый голос за дверью.

Я удовлетворенно кивнул. Впрочем, я и спрашивал лишь на всякий случай — в проломе, сделанном стрельцами под командованием боярина Голицына, было хорошо видно одежду Зомме, которая резко отличалась от стрелецкой.

Распахнув дверь, я радушно улыбнулся старому вояке — успел, чертяка.

Хотел обнять, но Христиер, соблюдая субординацию, не позволил мне этого сделать. Отступив на шаг и приложив пальцы к малиновой шапке — тоже новшество, введенное мною при разработке формы одежды, — он строгим голосом доложил, что изменники захвачены в полон вне зависимости от их чинов и званий.

А в конце доклада, все-таки не удержавшись, добавил, расплываясь в улыбке:

— Рад видеть в добром здравии обоих воевод и все царское семейство!

Я оглянулся на обнявшихся брата с сестрой и, вздохнув, присоединился к своему третьему воеводе:

— И я рад, подполковник Зомме.

— Помимо палат Федора Борисовича, где все посторонние схвачены и связаны, я бросил людей на подворья бояр, кои ныне в Москве, как и было тобой велено. К Басманову, где должны быть казаки, отправил три сотни — втрое больше, чем на прочие.

— Иуду удавить мало! — звонко раздалось сзади.

Ба-а, никак господин старший полковник разбушевался. Полчаса назад он еще позади меня держался, а тут на тебе — голос прорезался.

— И ентих тож, — не унимался Федор. — Особливо Голицына с Мосальским — они убить меня хотели! Смерть подлым!

Я вздохнул. Получалось, что объяснение, которое мне так хотелось перенести на потом, отложить не получится.

Жаль, а что поделаешь?

— Федор Борисович в гневе, — пояснил я оторопевшему Зомме. — Однако сделаем лучше так — ты разошли полсотни ратников по улицам, чтоб собирали на Пожар православный люд. Мол, прибыл гонец с новой грамоткой от царя Дмитрия Иоанновича, коя будет зачтена в полдень, а я пока что немного потолкую с царевичем и все объясню. И сразу, как только отправишь гонцов, немедля пошли за иноземными лекарями, дабы прибыли к государыне-матушке. Они проживают…

Объяснял я нарочито долго, надеясь, что Годунов угомонится, но тот униматься не хотел ни в какую, хотя и не перебивал, терпеливо ожидая, пока я закончу свои пояснения.

— Ну и вели ратникам, чтоб из царских палат кого-нибудь из девок привели, — в заключение добавил я.

— Каких девок? — оторопел Христиер.

— Обычных, из царской челяди, — пожал плечами я и, вежливо, но крепко ухватив Годунова под руку, повел клокочущего от негодования юнца к лестнице, попутно размышляя, как мне его теперь называть.

По-прежнему, царевичем, не годилось, царем — тем более. Увы, профукал он свое царство. Получалось, что лучшего обращения, нежели по имени-отчеству, пока не найти.

Или все-таки царевичем, одним этим давая понять, что все надо начинать заново?..

— А с людом, что у крыльца толпится, как быть? Разогнать? — перебил Зомме мои раздумья.

— Ни в коем случае! — испугался я.

Ох ты ж простая душа! Как у тебя все легко и просто, Мартыныч.

Нам теперь — имей в виду! —
Надо быть с толпой в ладу:
Деспотизм сейчас не в моде,
Демократия в ходу… [529]
Да и репетиция не помешает. Опять же заодно посмотрим, как народ отреагирует на спасение семьи Годуновых — это тоже немаловажно.

— Мы с царевичем к ним выйдем и все поясним, — добавил я.

— А с боярами что? — спросил оставшийся позади нас Зомме.

— Я ж повелел — смерть им! — зло выкрикнул Федор, оборачиваясь к Христиеру.

— В полку Стражи Верных палачей не водится, — напомнил я, остужая его пыл. — А теперь пойдем в твою светлицу, и я тебе обо всем поведаю.

Шли мы через трапезную. Я бы с удовольствием выбрал иной путь, но с женской на мужскую половину терема была только одна дорожка.

Крови там по-прежнему хватало, да и покойники по большей части продолжали лежать на своих местах. Разве что мои ратники успели аккуратно водрузить на обеденный стол тело Квентина — последнего защитника Федора.

Лица шотландца убийцы не задели, и сейчас оно — бледное и чистое, без единого пятнышка крови — представляло разительный контраст с остальным телом, сплошь залитым кровью, и разодранной стрелецкими саблями одеждой.

Рубленых ран видно не было, только колотые, зато в избытке. Считать не стал — тут и глядеть-то больно, — да и какой смысл.

И детям пусть когда-нибудь расскажут
От бед убереженные отцы,
Что, в общем, и у сказок,
Таких счастливых сказок —
Бывают несчастливые концы… [530]
«Чуть погоди, дорогой пиит, — мысленно попросил я его и твердо пообещал: — Всего через несколько часов я рассчитаюсь за каждую из твоих ран», — и повернулся к связанным стрельцам, валявшимся прямо на полу подле ног Сутупова и двух бояр.

Последних все-таки уважили, усадив на откидную лавку в углу.

Я присмотрелся и увидел среди лежащих стрельца, который помог мне сэкономить несколько драгоценных секунд там, у крыльца.

— Как звать? — спросил я его.

— Снегирем кличут, — отозвался он.

Повернувшись к своим ратникам, я распорядился:

— Этого развязать и отпустить.

— Он же со всеми прочими был, — растерялся Самоха.

— Был с ними, а помог мне, — пояснил я. — Исполняй.

В это время Федор вырвал свою руку из моей и метнулся к Голицыну.

Хорошо, что у него не было сабли — та, которой Годунов дрался, осталась в светлице у Ксении, — иначе не сносить бы Василию Васильевичу головы, а так обошлось маленьким рукоприкладством.

Драться царевич не умел.

Обороняться — одно, тут он кое-что освоил в летнем лагере полка, хотя сомневаюсь, что сегодня пустил в ход хоть один из приемов, которым научился, а вот именно драться…

Поначалу я не мешал — пусть немного изольет душу, но через минуту, решив, что особо разбитая морда нам для предстоящего представления будет мешать, не церемонясь оттащил Федора от растрепанного боярина.

В заключение он еще раз взвизгнул: «Пес!» и, плюнув в лицо, добавил: «Сдохнешь, иуда!»

— Ан и ты меня ненадолго переживешь, — не остался в долгу Голицын. — Эвон, выйди на крыльцо да глянь. Ныне, почитай, вся Русь супротив тебя поднялась.

— Москва — это не Русь, — возразил я, с трудом продолжая удерживать рвущегося из моих объятий царевича.

— Вот и выходит, что ты ныне с одними сопляками да с иноземцами, — проигнорировал мое замечание Василий Васильевич. — Да и тех-то, почитай, у тебя нет — они еще под Кромами саблю супротив нас поднять не посмели, а уж ныне и вовсе. Одна-единственная приблуда и осталась. — Он пренебрежительно кивнул на меня. — И мыслишь выстоять?

— Ты! — задохнулся царевич и вновь дернулся, пытаясь высвободиться из моего крепкого захвата, но я урезонил Годунова:

— Нельзя, Федор Борисович. Отвел душу, и хватит с него. Пленного бить — последнее дело. Иное — попытать немного. Тут мы запросто. Но мне кажется, перед казнью лучше бы он был в целости и сохранности, дабы получше сознавал, что пришел его смертный час.

Голицын уставился на меня и вдруг побледнел, хотя я в отличие от царевича не кричал, а произнес все спокойно и буднично, как само собой разумеющееся. Эдакое деловитое напоминание о раскладе будущих событий, которые уже давным-давно запланированы и утверждены.

Кажется, до мужика стало доходить, что и впрямь пощады не будет.

— Неужто ты меня нехристю на расправу отдашь? — дрогнувшим голосом спросил он у Годунова. — Меня, начального боярина, да православной веры, поганому латину? Ты что, Федор Борисович?! — И губы его растянулись в жалкой улыбке.

— Все меняется, князь, — ответил я за царевича. — Кажется, Иуда тоже одно время в учениках у Христа ходил. Его, правда, не казнили, но лишь потому, что не успели — у того совесть была, сам повесился. А вот ты, боярин, как мне думается, в петлю не полезешь, потому и придется тебе подсобить.

Тот, по-прежнему игнорируя меня, примирительно заметил Годунову:

— Ты бы лучше повелел развязать, а уж я б за тебя непременно словцо бы пред государем Дмитрием Иванычем замолвил. Я ныне не токмо сам у него в большой чести, но и брат в дворцовых воеводах — мыслю, прислушается.

Зря он это сказал, особенно насчет государя. Совсем глупый. Правда, и тут обошлось почти без мордобоя — так, пару раз по зубам, и все, после чего я вновь оттащил Федора и чуть ли не силой поволок наверх, на мужскую половину, распорядившись, чтобы сюда никого не пускали.

Тянуть его до опочивальни, которая аж на третьем этаже, я не стал — лишнее. Никто не мешает, и ладно, так что остановил, еще не добравшись до второго, прямо на лестнице и, прижав его к стене, бросил убийственно-откровенное:

— Тебе сейчас не о мести думать надо — о спасении. И не о казни Голицына — о своей жизни, потому что в одном боярин прав: ныне и впрямь вся Русь против тебя. Вся! — повторил я, почти выкрикнув это в лицо опешившему царевичу.

Тот несколько секунд недоумевающе смотрел на меня.

Ну да, понимаю, жестоко. Вроде бы хеппи-энд и все такое, и тут заново. Из блаженства горячей парилки да сразу в бочку с ледяной водой.

Но иначе я не мог.

Время поджимало, а парню необходимо было в самый кратчайший срок усвоить, что ни для него, ни для его семьи ничего не закончилось — скорее уж только началось.

К чести Годунова замечу, что новая реальность дошла до него быстро.

— А… что делать? — вновь растерялся он, на глазах превращаясь в прежнего, неуверенного и беспомощного.

Я критически посмотрел на него. Плохо, что настрой ученика постоянно скачет из крайности в крайность, то чрезмерно горяч, то наоборот.

Помнится, моя мама в ответ на мое замечание, что суп горячий, тоже всегда отвечала, что холодный никто не ест, напрочь игнорируя третью промежуточную стадию — теплый.

Вот примерно так и с настроем моего подопечного — либо буйная истерика, либо полная расслабуха и вон даже слезы на глазах.

Впрочем, именно сейчас мне эта вторая его стадия на руку. Правда, только пока, а вот впоследствии… Но тут же одернул себя — до этого еще надо дожить…

— Делать будем следующее, — тоном, не терпящим возражений, строго произнес я. — Сейчас мы выйдем на крыльцо. Тебя двое ратников будут вежливо поддерживать под руки. Говорить буду я, а ты молчи. Можешь время от времени креститься. Что дальше — растолкую потом.

Слава богу, Зомме пока никуда не ушел и мы застали его в трапезной. Оказалось, что умница Христиер ларец не забыл, оставив на подворье под охраной аж двух десятков ратников, так что принести его — дело минутное.

Я еще раз на всякий случай предупредил Федора, чтобы помалкивал, и мы с ним неспешно подались на крыльцо.

Толпа к этому времени увеличилась еще больше и расходиться не собиралась. Сейчас близ терема подворье было полным-полно зевак, а те, кто не смог войти, ибо некуда, оседлали забор как с улицы, ведущей к Знаменским воротам, так и со стороны Чудова монастыря, расположенного через дорогу от хором Годуновых.

При виде живого и невредимого Федора людское скопище словно по команде разом охнуло. Каких чувств было больше в этом дружном вздохе — облегчения, что не убили, или негодования, что он еще жив, — не знаю.

Хотелось бы верить, что первого, ну а если иное — у крыльца застыла сотня ратников.

Я поднял руку вверх, и народ притих в ожидании.

— Жив Федор Борисович! — зычно выкрикнул я. — Сами зрите! — И сделал шаг в сторону, давая разглядеть моего бывшего ученика получше, а заодно выгадывая время.

— И впрямь жив-живехонек! — завопил кто-то радостно. — Здрав буди на долгие лета!

А голос-то знакомый.

Сосед кричащего попытался было шикнуть на него, но не тут-то было. Унять горлопана нечего было и думать. Более того, в изъявлении своей искренней радости тот весело подбросил свою куцую шапчонку вверх, и, словно по команде, то тут, то там в воздухе замелькали еще и еще.

Я пригляделся повнимательнее и понял, что не ошибся. Так и есть, Игнашка. Его лукавую улыбку и плутоватый взгляд не спутаешь. Точнее, полвзгляда — один глаз весело таращился на меня, второй, как и обычно, — неизвестно куда.

Ай да молодец! Вовремя помог мне, направил эмоции в нужную сторону.

Ладно, за мной не заржавеет.

А вот уже и несут шкатулку. Совсем прекрасно. Теперь лишь бы не перепутать — грамоток ведь две. Хорошо хоть, что имеется существенное отличие — на второй, что написана позже, вислая печать на шнурке, а потому я протянул руку к другой, но тут же передумал.

Читать мне ее все равно не надо, а выглядит вторая со своей висюлькой куда солиднее. Подняв ее вверх, чтоб было всем видно, я продолжил:

— В благодарность за то, что Федор Борисович решил не противиться истинному государю, кой ныне идет на Москву занять престол, каковой ему дарован по праву рождения, и по доброй воле уступает свое царство законному наследнику, наш светлый государь Димитрий Иоаннович…

Я говорил и физически ощущал, как мой ученик недоумевающе уставился на меня. Даже зачесалось где-то в районе лопаток.

Да уж, разговор мне предстоит нелегкий. Но это тоже потом, только бы успеть уложиться, потому что со временем получался жуткий цейтнот, даже цейтнотище, следовательно, нужно закругляться.

— …и жалует его своими милостями и щедротами, — проорал я. — А саму грамоту зачтем нынче же… с Царева места, — вовремя поправился я, вспомнив, как тут именовали Лобное.

Между прочим, справедливо именовали. Если на него посмотреть — ничего общего с тяжелым, монументальным возвышением из дикого камня, которое привычно для глаз столичного жителя двадцать первого века.

Ныне же оно — обычная беседка, сложенная из красного кирпича, с аккуратным деревянным навесом на столбиках, богато украшенных причудливой резьбой.

Какое уж тут Лобное — название, которое в моем мозгу прочно ассоциировалось с казнями. Для этой милой беседки и впрямь больше подходило — Царево.

Впрочем, и казни тоже лишь грядут в перспективе, поскольку пока что преступников отводили на Болото, а оно хоть и недалеко от Кремля, но расположено совсем в другом направлении, аж в Замоскворечье.

Именно потому я и сам узнал, что Лобное и есть Царево, совсем недавно, да и то случайно, а до того думал, что это два разных места.

— А когда?! — выкрикнул кто-то из толпы.

— Поначалу надлежит отслужить обедню, а уж потом, получив отпущение грехов, все оглашать, — витиевато заметил я, норовя выгадать побольше времени. — Да и Федор Борисович, сами зрите, еле на ногах стоит. Пусть хоть чуть-чуть в себя придет, а там и выйдет к народу. Пока же, люд православный, ступайте каждый оповестить своих знакомцев да соседей по улице, чтоб после обедни все собрались на Пожаре…

— А пошто теперь не зачесть?! — раздался нетерпеливый выкрик из толпы.

— А потому, что слово государя по десять раз трепать негоже, — парировал я и поторопил: — Солнышко уже эвон где, а потому поспеши, народ, дабы все собрались.

— Дак а пошто бояре поутру на подворье явились? — не унимался любопытный.

— Хотели вас с государем рассорить. Мыслили тайно убить безвинных, а людям поведать, будто так Дмитрий Иоаннович повелел. Пущай народ решит, что государь жестокосердный и ждать от него благ и легот всяких не след. Потому поначалу мы отслужим благодарственный молебен по случаю избавления Федора Борисовича от лютой смерти, а уж потом…

— У-у-у! — угрожающе пронеслось по толпе.

— А кто… — начал было еще один, но я перебил:

— Всех злоумышленников тоже выведем к Цареву месту, так что там всех увидите, и, яко порешите их казнить, [531] так и учиним — авось от него до Болота недалече.

— А чего ждать-то?!

— Тут же порешить!

— Немедля!

Выкрики радовали. Народ настроен зло и решительно, но, увы, — слишком мало людей, негде разгуляться, так что придется отложить.

Для надежности.

Да и дело у меня к будущим покойникам. Пока они живые, надо бы с них кое-что содрать.

— Тут негоже, — ответил я. — Вас эвон сколько, а судить всем миром надо. Так что на Пожаре все разом и решим.

— А ты сам откель будешь? — выскочил еще один. — А то нам невдомек.

Нет, ну достали вы меня, ребятки. Все расскажи, покажи и дай на зуб попробовать. Рявкнуть бы на них сейчас что-то вроде:

Кто хотит на Колыму —
Выходи по одному!
Там у вас в момент наступит
Просветление в уму! [532]
Но обижать будущих союзников нельзя. Да и не напугаешь их этим. Не знают они, что такое Колыма, так что придется терпеть, все вопросы внимательно выслушивать и… вежливо отвечать.

— Зовут меня князем Мак-Альпином. Сам я из земель шкоцких. Здесь был учителем Федора Борисовича. Пока учил его, успел возлюбить Русь и людей ее, но, прослышав о Дмитрии Иоанновиче, уехал в Путивль. Веры я был лютерской, но не далее как три месяца назад принял святую истинную, перейдя в православие. А крестил меня сам пресветлый государь Дмитрий Иоаннович, так что ныне я с вами не токмо телом пребываю, но и душой. — И размашисто перекрестился.

— О-о-о! — раздалось одобрительное.

— А чаво плечо перемотано? — не унимались любопытствующие.

— Бояр уговаривал воле государя Дмитрия Иоанновича покориться, вот и…

— Сразу видать, уговорил, — констатировал кто-то невидимый, и сразу вслед за этим раздался дружный хохот.

Ну вот и хорошо — пока люди смеются, царевичу бояться нечего.

Думается, что наше общение затянулось бы и еще, но вновь выручил Игнашка.

— Да чего ж стоим-то, православные?! — завопил он. — Аль не слыхали, чаво князь повелел, коего сам царь прислал?! Айда по домам Москву подымать! — И подал пример, заторопившись прочь, заодно не просто распихивая людей на своем пути, но и подталкивая их в сторону ворот.

— Дубец, — негромко окликнул я. — Видишь того, кто первым пошел? — И напомнил: — Наш попутчик, с ним мы по дороге в Путивль князя Дугласа лечили медом с банькой.

Тот кивнул.

— Незаметно догони и шепни: «Князь князя на беседу зовет», чтоб он за тобой пошел, а сам опять сюда и дождись его у крыльца. Если в трапезной меня не будет, поднимись на половину Федора Борисовича — значит, я там.

Тот опрометью метнулся вниз, от усердия едва не загремев по ступенькам.

— А теперь с тобой разговор будет, Федор Борисович, — повернулся я к Годунову. — Вижу, что удивлен ты моими речами, потому придется кое-что объяснить, но потом.

Федор оставался на месте, набычившись и сурово глядя на меня исподлобья.

— Так ты, выходит, и впрямь… — медленно протянул он.

— Впрямь, — кивнул я.

Он горько усмехнулся:

— А пошто спасал тогда? Жаль взяла?

— Знаешь, сейчас не время и не место для объяснений, так что давай-ка ты в свою опочивальню, чтоб никто не мешал, да соберись с мыслями, — мягко заметил я. — Помнишь, как я учил? Если хочешь получить правильные ответы, научись правильно спрашивать. Вот и подготовься, а то у меня тут дел уйма, а времени до обедни — увы.

Оставшись в трапезной, я потер виски, пытаясь собраться с мыслями и сосредоточиться на предстоящих делах, чтобы ничего не упустить.

Но вначале предстояло дать распоряжение о должном лечении Архипушки — того самого мальчишки-альбиноса, который единственный кинулся спасать сына своего государя, и о достойном погребении Квентина.

Я направился к шотландцу, чтоб еще раз мысленно попросить прощения за плохие мысли о нем, но дойти не успел.

— А ведь он живой… — раздалось изумленное.

Глава 2 Подготовка декораций

Я вздрогнул.

Неужто действительно удача улыбнулась парню? Да нет, показалось суетящимся близ него ратникам — шотландец от груди до ног залит кровью, плюс куча ран, так что…

Однако безумная надежда, что и впрямь чудеса бывают, оказалась сильнее. Я подбежал к Дугласу, прижал ухо к груди и замер.

Тук… тук… тук…

Сердце Квентина на самом деле билось — еле слышно, редко, но…

— Самоха, лекарей сюда! — распорядился я. — И на мое подворье немедля! Сам скачи, ты попроворнее. И чтоб одна нога тут, а другая там! Найдешь там мою ключницу Марью Петровну, скажешь, что князь за ней прислал. Но вначале растолкуй, для чего она нужна, чтоб прихватила все необходимое. Дубец, скажи ратникам, чтоб поискали на конюшне возок, и сразу с ним туда же, за нею. Пока она собираться будет, вы как раз поспеете!

Что ж, одно это неплохая награда за спасение Годуновых, если только парень продержится до появления Марьи Петровны и если она сумеет… Ох, как много «если», но что делать…

— Ничего, теперь все будет хорошо. Должно быть хорошо, — пробормотал я себе под нос и ласково улыбнулся Архипушке, продолжавшему жалобно кривиться от боли.

Впрочем, за мальчишку-альбиноса можно быть спокойным. Ему досталось куда меньше — в кровь разбитую о стену голову не сравнить с ранами Квентина.

Настроение сразу поднялось, и я даже одарил Голицына многообещающей улыбкой. Правда, боярин, завидев ее, лишь зябко поежился — видать, она больше походила на оскал.

Ну и пусть, так оно даже лучше.

— Федор Константиныч, — подошел встревоженный Христиер. — Тута… — И с опаской оглянулся на сидевших бояр.

Та-ак, кажется, начались проблемы, вот только непонятно какие, но по лицу видно — нешуточные. Ладно, отойдем в сторонку, а лучше вообще выйдем в сени, там поспокойнее.

Оказалось, что получилась накладка с одним из бояр. Причем по закону подлости это был самый опасный изо всех — Басманов.

Не обнаружили Петра Федоровича на его подворье. Позже он отыскался у Голицына, но время оказалось безвозвратно упущено, и успевший сообразить, что к чему, Басманов уже занял оборону, причем вместе с казаками, которые, судя по всему, собираются драться до конца.

Плохо, конечно. К тому же Голицын жил не в Кремле — в Занеглименье, и штурмовать боярский терем на глазах жителей Белого города, это…

— С ним позже, — отмахнулся я. — Пока повели, чтоб держали осаду, а потом я сам подойду, но только после Пожара. Сейчас нам куда важнее иное. — И увидел входящего вместе с Дубцом Игнашку. Указав, чтоб они прошли наверх, я наскоро принялся разъяснять Зомме требуемое: — Собери пять сотен и давай-ка займись с ними. От них надо следующее…

Растолковав все, что мне было нужно от Христиера, я не мешкая ринулся наверх.

Пока обнимал Игнашку, старался припомнить его отчество. Вообще-то я его в общении с ним — по его же просьбе, чай, не боярин какой — практически не употреблял и, если б оно не было столь чудным, нипочем бы не вспомнил, а так в памяти всплыло: Незваныч.

Поблагодарив его за столь своевременную поддержку, я завел Игнашку в одну из пустующих комнат на втором этаже.

Она, так же как и первая, предназначалась для прислуги, а холопов ныне не было — то ли сбежали от греха, то ли их накануне предусмотрительно удалили, чтоб не было свидетелей, так что практически все они пустовали, занимай любую.

— А теперь выручай меня еще раз, — вздохнул я, усадив Князя напротив себя. — Два важных дела, и ни одно из них кому иному, кроме тебя, не доверить. Во-первых, тебе надо переговорить с «сурьезным народцем», и когда придете к Цареву месту, то…

— Ишь ты, — крутанул головой Игнашка, внимательно выслушав меня. — Такую просьбишку выполнить — самому в радость. Как там гусляры сказывают? Я — тать, богатых граблю да тем и живу. А я — боярин, я бедных граблю.

Такой энтузиазм не мог не порадовать.

— Значит, выполнишь? — на всякий случай уточнил я, хотя и без того все было понятно.

— Не сумлевайся, — кивнул он. — Яко боярские ребра трешшат, еще не слыхивал, а чтоб самому их крушить невозбранно, о том и вовсе в мыслях не держал. Все сполним. Тока ведь у нас народец своевольный, удержу не ведает, потому ты уж не вели своим ратникам сабельки в ход пущать, ежели мы малость за край зайдем.

— А я краев вам и не отмеряю, — пояснил я. — И удерживать их ни к чему. Знай себе лупи да круши, пока… Ну ты меня понял.

— Вона как, — протянул Игнашка. — Выходит, ты порешил их…

— А что порешил, знаем только мы двое, — перебил я. — И то, что двум князьям ведомо, о том иным прочим знать ни к чему. Это наше с тобой дело, княжеское. Народцу же скажи, что есть у тебя должок к Мосальскому — думаю, они тебя поймут.

— И оное уразумел, — кивнул он. — Токмо тогда уж у меня к тебе тож просьбишка. Ежели ребятки помимо прочего привычным делом займутся, ты уж ратников своих не того…

— Одно обещаю, — быстро прикинув, заявил я, торопясь закончить разговор, меня ждал Федор. — Путь к отходу, если что, будет свободным, и людей своих по площади я расставлять не собирался, только близ Царева места. Ну а коль людям в руки попадутся — их беда. — Я развел руками. — Защищать не стану, так что пусть осторожнее кошели щиплют.

— А нам и таковского за глаза, — согласился Игнашка и, весело хихикнув, заметил: — Яко ты сказываешь — кошели щиплют? — Он хохотнул. — Ишь ты, словцо какое сыскал. Нашим поведаю — пондравится.

— Только про меня не говори. Пусть будет, что ты сам его придумал, — посоветовал я. — И про ратников, где и как их расставят, тоже сам. Ты ж дознатчик, вот и выведал, покрутившись среди моих людей. А теперь дельце поважнее будет. Пальцы твои как?

— Замок вскрыть надобно? — ухмыльнулся Игнашка.

— Хуже, — вздохнул я и направился к двери.

Выглянув наружу, убедился, что в коридоре, кроме ратников, что привели Князя, ни души, строго-настрого наказал никого в комнату не впускать и поплотнее притворил дверь.

— Шнурок разрезанный надо соединить, да так, чтоб никто не заметил, — пояснил я Игнашке, кладя руку на шкатулку, и сразу предупредил: — И это тоже — дельце тайное, Незваныч.

— Допреж глянуть надобно, — преисполнился важности Игнашка.

Я открыл шкатулку и еще раз прикинул.

Да, получалось, что иного выхода нет.

Попытаться влепить на другую грамоту старую печать Бориса Федоровича не имело смысла — именная.

Впрочем, чтобы понять подлог, людям ее и читать не надо — сразу видно, поскольку отличий выше крыши.

У Годунова и орел на гербе крылья не расправил, да и всадник с копьем не в ту сторону едет — постарался Квентин на мою шею, подсказал Дмитрию, как надо правильно.

Оставалось только одно — перекинуть печать с одной грамоты на другую.

Задача несколько облегчалась тем, что печать вислая, но шнурок был вдет в сам лист грамоты и намертво, как пломбой, стиснут с двух сторон блестящими плюшками-оттисками — не поскупился будущий царь-батюшка на серебро.

— Мне отсюда туда, Игнатий, — ткнул пальцем я. — Печать должна быть на этом листе, но чтоб ни следочка.

Тот задумчиво пожевал губами, ничего не ответив. Щурясь, он долго разглядывал печать, вертя ее в руках, затем сам лист. До шнурка добрался в последнюю очередь.

— Свету бы поболе, — заметил он.

— Это мигом, — оживился я, опрометью выскакивая в коридор.

Вскоре на столе у Князя стояло аж три подсвечника, а по обеим сторонам еще два здоровенных шандала на семь свечей каждый.

— Иному довериться никак нельзя? — уточнил он, повторно теребя в руках печать. — А то есть тут у меня один на примете…

— Дело такое, что вера у меня только к тебе, — пояснил я.

— Понял, — кивнул он. — А коль загублю, голова с плеч? — И криво ухмыльнулся.

Дипломатичное замечание я оценил по достоинству. Вроде бы и шутка, а вроде бы… Вон как дрогнули пальцы. Все правильно: я ж сам сказал, что дельце тайное, а на Руси наиболее популярный способ хранить тайны — ликвидация свидетелей.

— Ты так больше не шути, не надо, — устало попросил я. — И без того сегодня денек заполошный. Ты ж меня знаешь. Разведу руками, и вся недолга — коль не вышло, так уж тут ничего не поделаешь. Потому работай аккуратно, но за свою жизнь не опасайся, ничего с ней не случится.

— Уцелеет, стало быть, голова, — удовлетворенно кивнул он. — Это хорошо.

— Смотря чья, — поправил я его. — Твоя — да, а вот моя…

Игнатий посуровел, крякнув, и вновь принялся вертеть в руках печать.

Странно. Вообще-то менять надо шнурок, а он…

Я открыл было рот, но так ничего и не сказал. Коль доверился специалисту, так помалкивай, чтоб не обидеть.

— Лучше бы ты замок мне дал открыть, — проворчал он, предупредив: — Тут час надобен, не мене — терпит оно? Да еще кой-что — я ж с собой ничего не прихватил.

— Вот это другой разговор, — обрадовался я. — Давай командуй.

Игнашка оказался на удивление скромен, запросив лишь шильце повострей, пару ножей и еще кое-что по мелочи, включая шнурок точно такого же цвета, какой был на грамоте.

— Все тотчас принесут, — заверил я. — Значит, так: мне бежать надо, так что у дверей я стражу выставлю, чтоб ни одна зараза не помешала. Все, что ты заказал, принесут, но заходить не станут — постучат. Выйдешь сам и все примешь. Как только работу закончишь, пошлешь одного из ратников за мной, но сам отсюда ни-ни.

Пока я распоряжался насчет заказа, явился обескураженный Христиер, доложивший, что из бояр на Москве только двое — все прочие укатили к Дмитрию. Может, в Белом городе или в Китае и остался кто-то еще, но он не ведает, где их искать. Идти они не возжелали, потому пришлось обоих доставлять силой, и оба ждут на улице.

И в финале доклада он повторно известил, что Басманов по-прежнему держит осаду.

— Вот и славно, что не возжелали, — кивнул я, пропуская сообщение о строптивом боярине мимо ушей — с ним потом. — Коли они воле Дмитрия Иоанновича не покорились, с ними теперь иной разговор. А кто именно доставлен?

— Бельский Богдан Яковлич да Шуйский Василий Иваныч, — перечислил он.

— Понятно. Теперь слушай далее и запоминай…

Диктовал я не столь уж долго, но тем не менее Христиер под конец взмок — поручений и впрямь предостаточно.

— Сам всюду не лезь, сотников напрягай, — посоветовал я. — Только посмышленее да понаглее. Рукоприкладство ни к чему, но и чтоб перед всякими там постельничими и казначеями не робели. В царских рынд переоденешь самых смазливых ратников, ну и по росту чтоб не ниже тебя. Мне оставь пару десятков ратников под началом Самохи.

Зомме кивнул, нерешительно двинулся в сторону выхода, но на полпути остановился и повернулся ко мне:

— Князь, ты в полку второй воевода, а я токмо третий, но ты сам учил ратников, дабы всякий из них знал свой маневр. Ныне я его не ведаю. Поначалу все было понятно — выручать из беды воевод, так?

Я согласно кивнул, а Христиер загнул большой палец и продолжил:

— Зато потом, начиная с крыльца… Я тебе верю, князь, но… не понимаю. Все, что сейчас ты делаешь, это для кого? И мы… за кого?

Оставалось невольно восхититься. Никак Зомме и впрямь мне очень сильно доверял, коли даже тут исхитрился вопреки обыкновению сформулировать все очень деликатно. Обычно старый служака выражался куда прямолинейнее.

Даже слово «предательство» хоть и напрашивалось, но впрямую не прозвучало.

— Христиер Мартыныч, сейчас мне не до того, — честно сказал я. — Сам видишь, как у нас со временем. Давай отложим наш с тобой разговор. Чую, что тебя беспокоит, но скажу только одно: неужто ты помыслил, будто я появился на подворье Годуновых и принял неравный бой только для того, чтобы часом позже предать нашего первого воеводу?

— И впрямь, — смущенно протянул Зомме. — Но я и не сказывал, что…

— Не сказывал, а в уме все равно держал, — усмехнулся я и хлопнул своего верного помощника по плечу, ободрив: — Да ты не смущайся, Мартыныч. Я бы и сам на твоем месте подумал что-то в этом духе, уж слишком все странно получается.

— Вот-вот, — сразу оживился он. — Очень странно. Так странно, что…

— …поневоле закрадывается мысль о предательстве, — подхватил я и твердо заверил Зомме: — Слово полковника, не далее как завтра ты будешь знать «свой маневр».

— Да я бы и не спросил, но сотники, да и не токмо они, вопрошают, а что им поведать, мне невдомек, — развел руками он.

— Кое-что они узнают нынче же, на Пожаре, вместе со всеми. Остальное, если будет что непонятно, завтра, — повторил я. — И поверь, что таить ничего не собираюсь. Соберем их всех, включая даже десятников, и… Нынче же, если кто станет спрашивать, отвечай честно, примерно как я тебе. А пока даже не приказываю — прошу: верь мне во всем.

Он исподлобья покосился на меня, что-то прикидывая, после чего утвердительно кивнул и вновь двинулся по направлению к выходу, но опять затормозил на полпути.

Никак еще что-то.

Да когда ж это закончится?!

— А с боярами-то как быть, Федор Константиныч?

Фу-у-у! Камень с души свалился.

Раз я Константиныч, значит, все в порядке, да и мой авторитет еще ничего, коли, невзирая на кучу загадок, народ продолжает верить.

— Первого присовокупи к Голицыну, а Шуйского… — Я сожалеюще вздохнул. — Придется отпустить.

Вообще-то по здравом размышлении стоило бы и его присоединить к остальным потенциальным покойникам.

За что? Ну хотя бы за нахальную брехню.

То у него углицкий царевич набрушился на нож, то выжил, а потом будет говорить, что Дмитрия убили люди Годунова. И все это Шуйский, скотина эдакая, излагал или будет излагать, поминутно крестясь и божась, что уж на сей раз говорит истинную правду.

Но нельзя.

Кто еще участвовал в заговоре против Дмитрия, я не помнил, но этот был точно, причем одним из заводил.

Он и Голицын.

А учитывая, что последний, можно сказать, без пяти минут покойник, получалось, что Василия Ивановича трогать нельзя — эта зараза должна выполнить свое гнусное дело, а уж потом я с ним рассчитаюсь.

— Прямо сейчас отпускать? — педантично уточнил Зомме.

— Перебьется, — буркнул я. — Вначале прогуляется с нами до Царева места. Ему к вранью не привыкать, вот и пускай освящает своим присутствием грамоту Дмитрия.

Зомме кивнул и смущенно добавил:

— Тебе бы утереться, княже, а то эвон — половина рожи в крови.

Я удивленно провел рукой по лицу и, недоумевая, уставился на темно-красную ладонь. Странно, когда это я успел пораниться и где? Но тут же вспомнил — Квентин.

Поискал взглядом рукомойник и уже шагнул было к нему, но передумал и не стал умываться.

— Это кровь священная, — мрачно пояснил я. — К тому же думается, что разговор с боярами в таком виде пройдет куда доходчивее… Их как, уже развели по горницам?

— Все, как ты и сказал, наверху, и каждый наособицу, — подтвердил Христиер и смущенно добавил: — Грязновато там.

— Ничего, — кивнул я. — Грязным душам не привыкать, так что там им самое место.

Однако прежде чем идти туда, ненадолго задержался, чтобы поглядеть на Шуйского. Все-таки будущий царь, который — кто знает, как оно дальше сложится, — еще может напялить на свою голову шапку Мономаха.

Честно говоря, вид его меня не впечатлил. Понимаю, что правители бывают разные. Достаточно взять клички, которые давали некоторым королям Европы — тут тебе и Заика, и Шепелявый, и Лысый, и Толстый…

Словом, всякой твари по паре.

Но то убогая Европа, а у нас как-то в ходу больше были иные прозвища, и куда приличнее — Мудрый, Невский, Донской, Храбрый, Удалой и прочие, а здесь…

Иначе как плюгавым я бы лично этого старикашку, который жалко щурил подслеповатые глаза, не назвал. По-моему, Русь не заслуживала на царском троне такого сокровища, как этот приземистый, изможденный, сгорбленный мужичонка с большим ртом и реденькой бородкой.

Ну ладно внешность — ее не выбирают. Но он и своим поведением вызывал одно лишь отвращение.

Глядя на его заискивающие, подобострастные манеры, мне почему-то так сильно захотелось вывести его на Пожар не для «освящения присутствием», а вместе со всеми обвиняемыми, что я еле удержался от искушения дать соответствующую команду.

Кстати, любопытно, а чего это он тут, а не в Серпухове?

Но его ответ на мой вопрос прозвучал вполне естественно.

— Хвораю я, — сокрушенно пояснил он. — Вовсе болести обуяли. Не чаю, месяц хошь един проживу еще ай как. — И с опаской покосился на мою саблю, жалко улыбаясь иробко моргая крохотными слезящимися глазками.

На все мои суровые требования насчет участия в предстоящей процессии он тоже почти не возражал, лишь разок заикнувшись насчет старческой немочи и преклонных лет.

Пришлось прозрачно намекнуть на славный и богатый ассортимент хороших лекарств, оставленных мне по наследству главой Аптечного приказа боярином Семеном Никитичем Годуновым.

— И неподалеку совсем, — невозмутимо заметил я, — в Константино-Еленинской башне. Там же и лекари добрые имеются. Так как — туда или на Царево место?

Правильный выбор он сделал практически сразу, тут же принявшись многословно пояснять, что он совсем не то имел в виду и я его неправильно понял.

Что ж, теперь ясно, почему этого дяденьку с плюгавой внешностью и подобострастными манерами никто всерьез не воспринимал в качестве возможного конкурента кому бы то ни было.

Не знай я истории, пусть в крайне ограниченном объеме, но тем не менее тоже решил бы, что Василий Иванович — один из самых безобидных.

Одно хорошо: пока я изъяснялся с ним, то по ассоциации с этим стариком мне припомнился иной, по фамилии Годунов. Семен Никитич, правда, выглядел куда симпатичнее, но по характеру — аналогичная сволочь.

Не то чтобы я жаждал отомстить…

Получалось скорее уж напротив — как раз в Переславле-Залесском с ним расправятся очень быстро, только не помню как, а этот мерзавец был мне еще нужен. Глава тайного сыска — это фигура с такими связями, пренебрегать которыми не следовало.

Придется за ним послать.

И тут же в памяти всплыло еще одно имя, которое не раз поминал Дмитрий.

Отец Никодим.

Этот монах, насколько мне помнится, жил в Чудовом монастыре, который совсем рядом, так что тут проблем не будет, а потому оставим на завтра — раньше я им заняться не успею, да и продумать надо все как следует…

Последнее, о чем я распорядился, так это послал человека в приказы с требованием доставить письменные принадлежности в каждую из комнат, где сидели пленные бояре и Сутупов.

Исключение — та, где находился Бельский. Ему они не понадобятся.

А развели их, совсем как семью Годуновых этим утром, по комнатам дворни на втором этаже специально, выполняя мой приказ.

Для них, как я понимаю, такое было куда унизительнее, чем даже подвалы. Там-то вроде как узилище, то есть для пленного вполне приемлемо, а вот помещение для холопов — унижение.

И не то чтобы я норовил как-то оскорбить лишний раз. Скорее, дать понять, что раз с их титулами и званиями не считаются до такой степени, то костлявая не просто поблизости. Она уже замахнулась своей косой, и теперь только князь Мак-Альпин может остановить ее… если захочет.

Вначале я решил зайти в первую же попавшуюся комнату на втором этаже — плевать, кто именно в ней находится, но затем переиначил. Поначалу надо ломать самого упертого, а то потом может не хватить терпения, так что первый, к кому я заглянул в гости, был Голицын.

Я не особо церемонился. Многозначительно усмехаясь, я подошел к нему, неспешно извлек свой нож, отчего он беспокойно заерзал на лавке, и… разрезал веревки, стягивающие его руки.

Пока он с наслаждением разминал запястья, я коротко изложил свое деловое предложение, которое заключалось в следующем. Хоть он и заслуживает в моих глазах смертной казни, но я отменю ее. Разве что выведу на Пожар, вот и все, а там уж как народ…

Но взамен он должен быстренько написать покаянную грамоту, в которой объявляет, что вся сегодняшняя история — его личная инициатива, затеянная, дабы рассорить государя с его народом, ибо на самом деле тот вовсе не приказывал убивать Годуновых.

Поначалу он наотрез отказался, мол, я и так ничего не посмею с ним сделать.

Наивный.

Да у меня за одного Квентина такой должок, что в счет его уплаты можно на клочки порезать. А ведь есть еще Архипушка и отец Антоний. Это означает, что клочки будут мелкими.

— Забыл ты, боярин, что мне твои регалии, чины да титулы — не указ, — устало заметил я и ласково улыбнулся, откровенно заявив: — А что писать отказываешься, то хорошо. У меня руки чешутся за князя Дугласа с тобой посчитаться да ремней с твоей шкуры настругать, так что предлагал я тебе это с тяжелым сердцем. Ну а коль ты ни в какую, стало быть, не далее как нынче к вечеру я свое удовольствие насчет ремешков из твоей поганой шкуры получу. Или ты и впрямь подумал, что не посмею? Ну что ж… — равнодушно пожал плечами я и процитировал:

Хоть вобче расейский люд
На расправу и не лют,
Но придется мне, робяты,
Учинить над вами суд. [533]
Боярин оторопел.

Еще бы, такого из моих уст он услышать никак не ожидал.

Вот и хорошо — чем больше странностей и непоняток в моем поведении, которые всегда настораживают и пугают, тем лучше. Пусть гадает, с чего бы князь Мак-Альпин решил в своей речи уподобиться бродячему гусляру.

А я еще добавил, что мне такая лютость как раз дозволительна, поскольку я хоть и православный, но к российскому люду не принадлежу, и вообще, у нас, потомков шкоцких королей, на этот счет строго и кара за подобные штучки вроде предательства предусмотрена только одна.

С этими словами я вновь вытащил из ножен тесак Серьги — тот самый, схожий размерами с римским мечом, и красноречиво вогнал его в столешницу.

— Острый, — прокомментировал я. — И поверь, что заниматься столь приятным делом не доверю никому. Потому даю тебе еще одну попытку подумать, если у тебя вообще эта самая думалка имеется.

— Не посмеешь, — повторил он, но куда менее уверенно. — Мы — всей Руси голова. У меня в пращурах и Гедеминовичи, и Рюриковичи. Мою кровь пролить…

— Плевать мне на твоих пращуров, — перебил я. — И не голова ты на Руси. Судя по непотребщине, которую вы ныне учинили, — ты самая что ни на есть безмозглая задница, потому как вони от вас много, а проку — ни на полушку.

— Я-ста из начальных бояр, — возмущенно начал было он, но договорить я не дал.

Выдернув из столешницы нож, я резко ткнул им в направлении боярина, и он испуганно отшатнулся, осекшись на полуслове.

— То-то, — поучительно заметил я. — И запомни: это ты до сегодняшнего дня был в начальных, а ныне ну какой из тебя боярин? Кат [534] ты и больше никто. Вот тут — да, ты и впрямь начальный, коли сам давить Годунова не полез. К тому ж забыл ты, гниль подзаборная, что по сравнению с моим родом ты — сучье вымя и мразь. А что до крови, то мне после острога уж больно любопытно, отличается твоя кровушка от холопьей по цвету или нет. — И в такт своим словам продолжал водить клинком Серьги как мятником — туда-сюда.

— Царевич Федор Борисович не дозволит, — вякнул он.

— Вот это верно, — не стал спорить я, убирая нож подальше. — Он добрый и отходчивый, так что и впрямь может колебаться — то ли казнить, то ли нет. — И задумчиво осведомился у клинка: — Тогда зачем его спрашивать? Ни к чему, верно?

Металл тускло блеснул, отражая пламя свечи, словно подтверждая правильность моих слов и соглашаясь с ними.

— Думаю, проще всего избавить его от тяжких дум и действовать надежнее, — подвел я итог своим размышлениям вслух.

— То есть как? — выпучил на меня глаза боярин.

— А так, как учили, — развел руками я и опять насмешливо процитировал:

Чтоб худого про царя
Не болтал народ зазря,
Действуй строго по закону,
То бишь действуй… втихаря… [535]
Но, глядя на его недоумевающую рожу — не дошли, видать, слова поэта — счел нужным сказать попроще: — Ни к чему мне спрашивать дозволения у Федора Борисовича. Лучше я ему доложу потом, когда прикончу тебя. — И вновь обратился к клинку: — Думаю, особо мудрить не стоит, верно? Чем проще, тем лучше, так что скажем мы Федору Борисовичу то, что сам боярин собирался объявить народу. Мол, пребывая в тоске и раскаянии, князь Голицын углядел веревку в келье, где мы его оставили, и удавился.

— Народ не поверит, — вякнул было он и вновь опешил. На сей раз от моего хохота.

Ну правда, как тут не смеяться, когда слышишь эдакие глупости, да еще от кого — от потенциального покойника, который уже приговорен к смерти, только пока этого не знает.

А может, прорвалось наружу то напряжение, которое с самого утра не отпускало меня, — не знаю, но мой приступ безудержного веселья длился не меньше минуты, даже слезы выступили.

— Еще как поверит, — уверенно заметил я, закончив хохотать. — Ты птица невелика, с Годуновыми не сравнить, так что никто особо и не станет интересоваться, как оно все произошло на самом деле. И лежать тебе, милок, там, куда ваша поганая боярская Дума переложила покойного Бориса Федоровича, то бишь на кладбище в Варсонофьевском монастыре.

Вот тут-то боярин заметно побледнел.

Даже странно! Муки, пытки — наплевать, а захоронение там, где позорно, — это, выходит, куда страшнее.

И пойми после этого живущий в двадцать первом веке своих соотечественников из семнадцатого!

Но удивляться некогда — у меня на очереди Мосальский с Сутуповым. Если это слабое место боярина — будем бить по нему, а рассуждать после, на досуге.

— Так что, будешь писать или я пошел?

Ждал я недолго — секунд пять, после чего, лениво пожав плечами, вразвалку двинулся к выходу.

— А ты словцо даешь, что не тронешь и не повелишь казнить, ежели я всю вину возьму на себя? — глухо спросил он, когда я был уже возле двери.

— А зачем мне тогда тебя убивать? — удивился я.

— И… отпустишь?

— Нынче же, — кивнул я. — Сразу после Пожара я тебя передам Басманову, и катись на все четыре стороны. — А для убедительности добавил, в очередной раз многозначительно поигрывая ножом: — Только запомни, боярин: больше ты мне на глаза не попадайся. На тебе кровь моего друга князя Дугласа, а убить его повелел именно ты.

— Он сам виноват, — вякнул было Голицын, но, глянув на мое лицо, сразу осекся и торопливо потянулся к бумаге и перу.

— Давно бы так, — заметил я и, вызвав из коридора стражу, велел бдить в оба, ибо сей князь опасен, как гадюка по весне, да сразу, как он закончит писать, немедля бежать одному из них ко мне.

С Рубцом-Мосальским я поладил куда быстрее. Очевидно, он посчитал, что сейчас самое главное выжить, да и не было в требуемой мною бумаге ничего такого, что бросало бы тень на государя — напротив, он ведь, получалось, обелял его, принимая вину на себя.

К тому же моя морда лица, наполовину покрытая густой коркой запекшейся крови, тоже внушала желание побыстрее закончить неприятный разговор. Не зря я не стал ее смывать — сгодилась.

Сутупов, правда, немного поканючил, что у него нет сил, пару раз норовя плюхнуться в обморок, но я живо привел его в чувство, сунув ему под нос жменю толченого перца. Судя по тому, как сразу распух и покраснел его шнобель, нашатырь куда менее эффективен.

Так, кажется, со всеми управился. Хотя стоп…

И, радуясь тому, что у меня вновь появилась причина, позволяющая чуть отодвинуть разговор с моим учеником, я вновь поспешил вниз, лишь задержавшись на минуту возле умывальника — теперь кровь ни к чему, да и неприятно ощущать на щеке подсохшую корку, — и вышел на крыльцо.

Ага, так и есть. Зомме действовал достаточно расторопно, так что спецназовцы из особой, пускай и несколько куцей по составу сотни Вяхи Засада — всего сорок человек — уже ожидали меня на подворье.

Это моя подстраховка.

Можно и без нее, но нежелательно, поскольку толпа подобна пьяному человеку. Чуть толкни — и подалась, пошатнулась в сторону. В какую? А уж это смотря кто толкнет.

Учитывая, что тайных врагов у Годуновых хоть пруд пруди, и не только среди бояр, особенно после столь неудачного правления Федора, могут и так пихнуть, что…

Вот тут-то и должны сработать мои спецназовцы. Враги толпу туда, а они — обратно, и поглядим, кто кого.

Первым делом я отделил от основной группы пятерку Лохмотыша, как уже побывавших в деле и на практике зарекомендовавших себя с самой хорошей стороны.

К остальным обратился с вопросом, с трудом припомнив название предмета Игнашки:

— У кого по «Выведыванию и ношению харь» стоит «плохо» — три шага вперед.

Из числа оставшихся в строю вышла чуть ли не половина — пятнадцать человек.

Жаль, но ничего не попишешь.

Второй мой вопрос прозвучал достаточно загадочно:

— Кто хорошо ведает Святое Писание, чтоб назубок, пускай и не всё…

К сожалению, подал голос лишь командир одной из пятерок — здесь деление было тоже иное, не на десятки — по имени Догад.

В соратники себе он выбрал еще троих. Им я поручил стать монахами.

«Нищих» подобралось изрядно — возглавили попрошаек Лохмотыш и Афоня Наян.

Остальные должны были изображать простое сословие — кому что сподручнее.

Оставив в резерве три боевые пятерки «двоечников» — мало ли, я прямо во дворе предложил отобранным ребятам потрудиться во славу… рекламы Федора Борисовича Годунова, кратко изложив суть своих требований.

Поняли не сразу, так что пришлось и тут потратить время на разъяснения.

— А теперь шагом марш в дом и ищите себе соответствующую одежду, — распорядился я и устало поплелся в дом.

Впереди меня ждало, пожалуй, самое трудное и неприятное — разговор с царевичем. Представляю, что мне предстоит услышать.

Но я ошибся — беседа оказалась куда неприятнее, чем предполагал.

С первых же секунд Федор — и откуда только прыть взялась — принялся обвинять меня во всех мыслимых и немыслимых грехах.

Его послушать, так я получался куда хуже тех же бояр.

Мол, они хоть просто его предали, я же совершил это дважды — когда сбежал в Путивль и второй раз сегодня, поскольку, одержав победу, решил немедля передать ее в руки заклятому врагу, а вместе с нею и всех Годуновых.

— Ты даже не дозволил мне посчитаться с Голицыным и прочими, — напомнил он в конце. — А они меня… — И губы Федора задрожали.

— Стоп, — оборвал я его. — Начну с последнего, хотя о том вроде бы и говорить ни к чему, поскольку я тебе уже все пояснил ранее. От своей смерти они все равно не уйдут, и ждет она их нынче же, поверь мне. Только нам с тобой пачкать руки в их крови нельзя. Пусть это сделает народ. Потому я тебе хоть и дал отвести душу, но ненадолго — нельзя пинать ногами свинью, предназначенную для убоя. Наоборот, она должна иметь вид откормленный, сытый и довольный.

Я перевел дыхание и внимательно посмотрел на своего ученика. Так, кажется, хоть в этом удалось убедить — поверил он в неотвратимость мести.

Это хорошо. Значит, можно переходить к следующему пункту.

— Что же касается передачи в руки Дмитрию тебя и всей твоей семьи для тягостных мук, то тут, как мне помнится, все наоборот, или ты уже забыл про утро? К тому же ты почему-то не включил в свой перечень будущих покойников меня, — напомнил я. — А зря. И поверь, что для князя Мак-Альпина Дмитрий Иоаннович выдумает особо изощренную месть.

— За что? — удивился Федор.

Я усмехнулся.

Вообще-то следовало бы все рассказать, поскольку ситуация складывалась таким образом, что мне необходимо было от него полное и безграничное послушание, а оно без такого же полного и безграничного доверия невозможно.

Но время… Оно не просто поджимало — давило.

Потому я приступил к самому короткому варианту — контробвинениям, а их у меня хватало.

Я припомнил и бездеятельность властей в течение этих полутора месяцев. И то, что он свалил все дела на советников, которые полностью и окончательно все загубили, не забыв указать и самую главную причину измены Басманова, который перешел на сторону Дмитрия только по вине главы Аптечного приказа боярина Семена Никитича Годунова.

— Если бы он самочинно не распорядился составить и прислать из Москвы в Кромы новый разряд [536] по воеводам, в котором поставил своего зятя князя Телятевского на две ступени выше Петра Федоровича, ничего бы вовсе не приключилось! — бушевал я.

— Ты сам сказывал про мудрых советников, — слабым голосом оправдывался мой ученик, — кои для государя яко ходули.

— Сказывал, — согласился я. — Но ты ухитрился забыть мои последующие слова о том, что, на какие бы крепкие ходули ты ни встал, без своих ног тебе все равно не обойтись! К тому же я говорил про мудрых, а у тебя были такие, которых и врагу не пожелаешь. Смотри, что они успели натворить…

Когда я загнул четвертый палец на руке, Федор испуганно замолчал и, округлив глаза, лишь ужасался тому, что они, оказывается, натворили, действуя от его имени.

Изредка он еще пытался вякнуть что-то в свое оправдание, но я безжалостно отсекал все его попытки на половине фразы.

— Я надеялся, что…

— Надежда — хороший завтрак, но плохой ужин.

— Я не мог. Я хотел, но…

— Неправильно, — рубил я. — Надо было рассуждать иначе и говорить себе тоже иначе: «Я должен». И плевать на все остальное. Запомни, лишь когда юноша впервые в жизни говорит себе: «Я должен» и добивается задуманного во что бы то ни стало, он становится мужчиной!

Но окончательно его добил мой рассказ об отсидке в подземелье у Семена Никитича.

После этого он… заплакал.

— Ну что ты ровно красная девица, — грубовато, но в то же время и несколько смущенно буркнул я, опасаясь, что получился перебор с упреками. — Теперь-то ты понял, как и почему ты безнадежно упустил те дни, когда еще можно было пытаться драться в открытую?

Федор поспешно закивал, продолжая всхлипывать, и я понял, что пришла пора переходить к… утешениям — и впрямь перебрал.

— Верят только в тех, кто верит в себя, ты же пока в себя не веришь, — назидательно заметил я и махнул рукой. — Ладно, не расстраивайся. Это придет… со временем. Жаль только, что у нас его совсем не осталось.

— И что теперь?

— Да ничего страшного. Дмитрию Иоанновичу повезло со смертью твоего отца, уж очень кстати она ему пришлась, а с другой стороны, бог [537] дарит от души, как ребенок — щедро и без оглядки, но, когда ему захочется, он все отбирает. Вот и подождем, когда он начнет отбирать подарки, а уж тогда…

— А когда это будет?

— Не знаю, — честно ответил я, но тут же ободрил вновь приунывшего Федора: — Но поверь, что случится непременно. Не исключено, что через полгода или год. А уж то, что в течение двух-трех лет, точно. Теперь для тебя главное не унывать — горе налегает сильнее, если замечает, что ему поддаются. Да и ни к чему впадать в уныние. Жизнь — колесо. Что сегодня внизу, то завтра наверху, так что нам осталось обождать пол-оборота.

— Но сейчас-то что мне делать?!

— То, что скажу, — отрезал я и очень кратко, не вдаваясь в подробности, пояснил, что говорить и как надлежит вести себя самому Годунову на Царевом месте.

Он, правда, пытался что-то уточнить, но я безапелляционно потребовал все свои вопросы оставить до вечера, если мы с ним, разумеется, до него дотянем.

— А что, меня сызнова могут… — Он даже не договорил, опасаясь произнести вслух страшное слово.

— Как тебе сказать, — задумчиво произнес я. — Все настолько опасно, что можно ничего не бояться.

И снова на его глазах, как по команде, выступили слезы.

Да что же это такое?! Слова ему уже не скажи.

Э нет, вьюноша. Такой ты мне тоже не нужен, а то с перепугу забудешь чего-нибудь.

— Знаешь, Федор Борисович, чем отличается боязливый человек от труса, а тот в свою очередь от храбреца?

— Наверное, тем, что один боится меньше, другой больше, а третий вовсе ничего не страшится, — вздохнул он и покраснел.

— Ничего подобного, — поправил я его. — Боятся все, кроме безумцев. Тут все дело во времени. Боязливый дрожит в ожидании опасности, трусливый — когда она настала, а храбрый — когда миновала. Так вот, я всегда считал, что ты храбрый.

Тот зарделся еще сильнее, но охотно подтвердил мои слова.

— Я… да, токмо… боязно, — простодушно пояснил он. — Я ведь и прежние твои словеса все памятаю, а яко до дела доходит… — И беспомощно развел руками.

— Одно дело помнить, другое знать! — наставительно заметил я. — Поверь, жизни не интересно, что ты учил, она сурово спросит, что ты знаешь.

— Уже спросила, — вздохнул он. — А я хоть и знал, да вот чтоб прямо как ты — не выходит у меня.

— И не надо, как я, — пожал плечами я. — Зачем? Истинное знание заключается в том, чтобы поступать как раз по-своему, не оглядываясь на учителя. Не становись второй книгой! Да и вообще, истинно мудр тот, кто знает нужное, а не многое. Впрочем, ладно. До этого мы с тобой дойдем потом на наших занятиях.

— А они будут?! — радостно встрепенулся Федор и жадно уставился на меня. На лице его проступила робкая улыбка.

— Вот таким ты мне нравишься куда больше, — одобрил я. — А что до занятий… Куда ж я от них денусь, раз недоучил…

Но тут нас прервали.

Заглянул сонно моргающий Дубец, оставленный у двери, где трудился Игнашка, и заявил, что меня кличут.

Посмотрев на осовелое лицо ратника, который трижды молодец, я пришел к выводу, что паренек явно нуждается в отдыхе, причем немедленном, и в приказном порядке отправил его на свое подворье, потребовав, чтобы в ближайшие три-четыре часа он мне на глаза не попадался, а сам с замиранием сердца направился к Незванычу.

Но боялся я зря — Игнашка сработал чистенько и незаметно, превзойдя мои самые смелые ожидания. Заново склеенный шнурок красовался на грамоте как новенький, и следов разреза я, как ни вглядывался, не обнаружил.

— А печать он удержит? — осведомился я.

— Так он же целехонек — чего ж не удержать, — самодовольно хмыкнул Игнашка и, с улыбкой глядя на мое изумленное лицо, пояснил: — Помыслилось, что куда проще заместо того, чтоб его резать, кой-что с печатью помудрить, а уж ежели не выйдет, тогда и за шнурок сей хвататься.

Я внимательно оглядел еще раз, но теперь печать. Да нет, выглядит совершенно нетронутой. Если присмотреться, то только профессиональным глазом, может, и удастся найти какие-то следы, но кто ж это станет делать, а главное — кто позволит?

Словом, работа не на пять, а на все шесть баллов.

— Ну ты и выручил, Игнатий! — восторженно воскликнул я.

— Ежели в острог попадусь, выпустишь? — ухмыльнулся он.

— Обязательно. Считай, что одно отпущение грехов за мной, — твердо заверил я.

Но долго рассыпаться в благодарностях мне не дали — пришел караульный от Голицына, извещая, что боярин все написал.

Да и сам Игнатий заторопился — времени до обедни оставалось всего ничего, а ему еще предстояло оповестить «сурьезный народец» насчет расстановки ратников и переговорить кое с кем насчет моего второго поручения.

Я тоже успевал еле-еле.

Пока вычитал все, что они понаписали, семь потов сошло. Мало того что до сих пор путаюсь в этих юсах, пси и кси, так еще и почерк…

Такое ощущение, что мне попалась целая бригада двоечников, невесть как вымучивших за три года один-единственный класс церковно-приходской школы и изгнанных после этого за потрясающее тупоумие.

Плюс надо было успеть отдать кучу мелких распоряжений, например, по поиску подходящего бирюча, то бишь глашатая. Не самому же мне орать грамоту будущего царя на весь Пожар — как пить дать охрипну, а голос мне еще сгодится.

Опять же тут надо без запинки и «не так, как пономарь, а с чувством, с толком, с расстановкой». Словом, как рекомендовал Фамусов своему Петрушке, так что наиболее оптимальный вариант — конкурсная основа.

С последним было просто.

Обещанная деньга в размере аж трех рублей привлекла сразу пятерых, которых притащил мне с Ивановской площади неутомимый Самоха.

Но и тут время — каждого выслушай, прикинь тембр, мощность голоса и… умение подать текст.

Про себя я решил, что позже, перед отъездом, непременно займусь на досуге поиском наиболее способных и утащу парочку самых талантливых горлопанов в Кострому, если… доживу до нее.

Впрочем, о плохом в эти часы не думалось. Когда такая нехватка во времени, о пустяках вроде шансов на жизнь и на смерть рассуждать недосуг.

Под конец, скептически посмотрев на вторую грамоту, быстренько спалил ее от греха — теперь точно никто не увидит. А уже перед выходом схватился за голову и ринулся в опочивальню Годунова, где лежал узел с моими вещами, принесенными с подворья, — забыл переодеться в чистое.

На миг в голове мелькнула мысль, что в чистое переодеваются перед смертным боем, но я сердито отогнал ее прочь.

Лезут тут всякие глупости в голову, да и неправильно оно. Мы, слава богу, не в зачуханной Европе и переодеваемся не только перед сражениями, иначе почти вся Русь, особенно в деревнях, ходила бы чумазой от рождения до смерти — когда им воевать.

Вот за такими пустяками и пролетело время.

Когда прибежал посыльный от Зомме и известил, что площадь давно забита битком, а народ пребывает в состоянии волнения, так что надо бы поторопиться, я еле-еле успел все сделать, после чего дал команду на выход, держась подле царевича.

Глава 3 Сжигая мосты

Меня немного знобило, но не от холода — от волнения.

Немудрено.

Все, что мною было сделано до сих пор, — прелюдия, выступление с крыльца подворья Годуновых — репетиция, проведенная черновая работа — подготовка нужных декораций.

Пока спектакль не состоялся — считай, ничего нет.

А вот теперь предстояло открыть занавес перед представлением, за которым последует либо шквал аплодисментов, либо…

Короче говоря, я шел сжигать мосты, которые успел качественно обложить сухим хворостом и полить смолой. О том, чтобы все раскидать и повернуть обратно, вежливо склонившись в угодливом поклоне перед подступающим победителем, не могло быть и речи, но все равно легкая нервная дрожь имелась.

Кстати, если призадуматься, то терял в случае неудачи только я, но никак не семья Годуновых. Их жизнь и без того была мною продлена, хотя и неизвестно насколько, зато моя теперь зависла… над пропастью вместе с их судьбами.

Впрочем, это естественно. Поджигателю — первый кнут, а ведь не кто иной, как князь Мак-Альпин, сейчас и поднесет к старательно приготовленным охапкам горящий факел, чтоб мосты заполыхали, да так, что не остановить.

Такого Дмитрий никогда мне не простит.

Ну и пускай.

«Если не я, то кто, но если я за себя одного, то чего я стою?» — припомнилось мне, и я усмехнулся.

Ого, кажется, потеплело. Во всяком случае, трясти перестало.

Но это меня, а вот царевича… Невооруженным глазом видно, как колотит парня. Плохо. Такое нам ни к чему.

Толпа — она не только похожа на пьяного, но кое в чем еще и на ребенка. Понимания — ноль, знаний — столько же, зато чутье на высшем уровне — любая собака обзавидуется. Для нее учуять страх царевича — делать нечего.

Я зло покосился на спину Шуйского, шаркающего впереди и отделяющего своей сутулой, согбенной спиной меня от Годунова. Ну никак не хотел зловредный старикашка идти третьим — «потерька чести».

Однако и таким моего ученика выпускать на Пожар нельзя.

Ускорив шаг, я поравнялся с боярином и, шепнув на ходу, что надо переговорить с Федором Борисовичем, а потом сразу сдам назад, потому никаких убытков для его отечества не предвидится, нагнал царевича.

— Трясет? — спросил я грубовато, без околичностей, не став ходить вокруг да около, и посоветовал: — Лучше немного отвлекись, подумай о чем-нибудь ином — поможет.

— А… о чем?

— Утро вспомни, — порекомендовал я. — Тогда ты уже был готов погибнуть с саблей в руке. Молодец.

Федор зарделся.

— Но поверь, что умереть с мужеством куда легче, чем жить мужественно. И еще одно. Даю тебе слово, что в ближайшее время хуже, чем несколько часов назад, тебе не будет — некуда. Глядишь, и страх пропадет.

— А я и не боюсь! — обиделся он.

— Ну да, — согласился я. — А спина у тебя дрожит от смеха.

— Она… сама, — попытался оправдаться он.

— Помнится, я уже говорил тебе утром, чем отличается храбрец от труса.

— Я запомнил, — торопливо перебил он.

— Есть еще одно отличие, — внес я дополнение. — В отличие от труса, чего боится храбрец, знает только он сам. Судя по твоей спине, этого не скажешь.

— Я самую малость, — виновато улыбнулся Федор.

— Малость — это ничего, — согласился я. — Страх в малых дозах даже хорош, ибо бодрит. — Но не удержался от язвительного комментария: — Вот только твою малость видно за версту, а это уже плохо. В больших количествах страх вреден — расслабляет и ум, и тело. Потому малость оставь, а остальное выкинь и считай, что это сегодняшний урок практической философии. Понял ли, ученик? — И ободряюще подмигнул.

— Ага, — кивнул он и благодарно улыбнулся.

Вот и чудненько, поскольку время на болтовню тоже лимитировано, ибо мы уже повернули направо, огибая Вознесенский монастырь, и приближаемся к Фроловским воротам, а сзади озабоченно покашливает Шуйский, беспокоясь о возможной потерьке и настойчиво напоминая о моем обещании уступить место.

Я послушно тормознул, сбавляя ход и пропуская вперед боярина.

Стоящий у ворот Зомме был чуточку больше суетлив, чем надо, но оно и понятно — впервой на таких мероприятиях, вот и озабочен, чтоб чего не упустить.

На секунду повеяло холодком — под аркой башни было куда прохладнее, а от кирпичных стен ощутимо веяло сыростью.

Впереди явственно слышался шум голосов. Я покосился на свой ларец, который нес в руках, — мой ярко горящий факел, с которым я приближался к охапкам хвороста под опорами мостов.

Процессия уменьшилась. Незадачливых убийц вместе с Бельским я заранее велел оставить вне поля зрения народа — за кремлевскими стенами. Ни к чему людям глядеть на их отвратные рожи раньше времени.

Как все сложится и, главное, как толпа воспримет эти прелюбопытнейшие новости об изменениях в судьбе Федора, я понятия не имел.

Нет, о его назначении полновластным наместником всех восточных окраин я как-то не беспокоился. Тут расчет был на народное… равнодушие и столичное высокомерие. Какая разница, куда его отправляют и что именно дают. Главное — подальше от Москвы.

Однако в грамотке речь шла не только о наместничестве, но и о том, что Годунов становится престолоблюстителем, призванным поддерживать порядок в столице до появления в ней Дмитрия, а это иное.

Особенно с учетом того, что не далее как несколько дней назад эти же москвичи, которые стояли в ожидании, дружно подписали грамотку, где просили прощения у нового государя, приглашали его на престол и признавали себя его верноподданными.

То есть, по сути, они все предали моего ученика, а теперь он назначается над ними престолоблюстителем.

Страшно. Не начнет ли мстить?

Следовательно, реакция могла быть весьма и весьма негативной, вплоть до того, что толпа может ринуться на Царево место, сминая моих ратников, которые пустят в ход оружие, прольют кровь, и тогда окончательно разъяренный народ…

Нет! Этого даже в мыслях держать нельзя.

«Все будет хорошо, — настойчиво твердил я себе. — Все будет отлично, потому что иначе мои труды прахом, а этого быть не должно — зря я, что ли, старался? Опять же не посмеют они столь грубо пойти против воли своего „красного солнышка“, хоть бы оно никогда не всходило».

И вообще, царю-батюшке виднее, кого и куда назначать.

К тому же сам Федор Борисович ни в чем таком вроде впрямую неповинен, даже уступает по своей доброй воле трон для законного наследника, так чего влезать?

Плюс мои пиарщики из спецназа, которые уже должны начать понемногу настраивать народ на сочувствие к несчастному юноше, которого чуть не убили.

Лишь бы сработали аккуратно, чтобы никто не догадался о подставных людишках.

И последнее — сам Федор.

Во-первых, внешность. Симпатичным людям, во всяком случае поначалу, поневоле симпатизируешь.

Во-вторых, образ страдальца и невинного мученика. Лицо гримировать я не стал, да и нечем, но не удержался и пару легких разводов на шее — якобы от удавки — все-таки состряпал.

Но все равно, даже невзирая на такое обилие вспомогательных нюансов, как оно произойдет на самом деле и в какую сторону качнутся люди — бог весть.

В конце концов, как поступит толпа, не знает даже она сама.

Поэтому мне больше ничего не оставалось, как надеяться на лучшее, продолжая лихорадочно просчитывать в уме возможные варианты наихудшего.

Чтобы попусту не рисковать, я распорядился оцепить Царево место аж целой сотней ратников. Больше не имело смысла. Если произойдет самое худшее — все равно сомнут, а дать время для спешной эвакуации Федора может и сотня.

Это в двадцать первом веке к Спасским воротам, которые пока Фроловские, прорваться, может, и не получилось бы — насколько мне помнится, Лобное место от башни размещается куда дальше. Зато тут эта беседка располагалась почти напротив башни — от силы тридцать или сорок метров, не больше, а «по-современному» — от полутора до двух десятков саженей.

Словом, для того, чтобы сделать задний ход, дистанция вполне подходящая.

Две другие сотни образовывали коридор, по которому мы сейчас и следовали, направляясь к этому возвышению. Плюс оставались еще три резервные за Фроловскими воротами, ожидающие моего условного сигнала.

Едва мы вышли на площадь, ступив на деревянный мост, ведущий через ров, отделяющий кремлевские стены от Пожара, толпа оживленно и в то же время радостно загудела.

Ну да, чего ж не порадоваться окончанию муторного ожидания и началу любопытного зрелища, обещающего свежие и интересные новости?

Ход процессии ощутимо замедлился — идущий впереди Федор сбавил шаг. Ладно, тут пока ничего страшного — можно списать на солидность.

Итак, господа артисты, наш выход на сцену, тем более зрители уверены, что представление пройдет на самом высоком уровне — вон, для пущей торжественности даже застелили ступеньки алым сукном.

Я неспешно протянул ларец Федору. Тот сначала неторопливо перекрестился, степенно открыл крышку, извлек грамоту.

Я критически посмотрел на нее — нет, выглядит вполне прилично, почти как новенькая. Невзирая на то что некоторое время лежала сложенная, а потом путешествовала у меня за пазухой, помятостей не наблюдается.

Годунов поднял руку с ней высоко вверх, показывая народу, после чего еще раз перекрестился, благоговейно поцеловал печать — легкую гримасу отвращения на его лице заметил только я — и передал ее бирючу Матвею, которого я отобрал из пяти кандидатов.

— Слушай, люд православный, слово нашего истинного государя…

Текст свитка Матвей уже успел пару раз прочитать заранее, а потому практически не запинался. Да и вообще, присутствовала в голосе и должная торжественность, и надлежащие паузы в речи, словом, мой выбор оказался правильным.

Не исключено, что определенную благотворную роль вдобавок сыграли и обещанные три рубля, изрядно прибавив вдохновения, — обычно им столько не платят.

Я содержание не слушал — и без того достаточно хорошо знал все, что мы с Дмитрием насочиняли. Вместо этого мой взор блуждал по толпе в поисках моих переодетых спецназовцев, но в первую очередь Игнашки.

Так, вот он, стоит в окружении трех угрюмых детин поблизости от помоста в ожидании моего сигнала.

— «…Ибо не желаю пролития крови любезного моему сердцу народа», — донеслось до меня.

«Хорошо читает Матвей, именно так, как нужно — надрывно и в то же время задушевно», — еще раз про себя отметил я и порадовался собственной предусмотрительности.

Как раз эта грамота заготавливалась по стилю совершенно иначе, чем вторая, с которой я торопился и потому на многое вообще не обращал внимания.

Зато первую мы с Дмитрием и составляли из расчета, чтобы это обращение к царевичу можно было в случае необходимости огласить прилюдно.

«Так, а как у нас обстоят дела с казаками? — озаботился я. — Внимательно ли слушают?»

К Басманову я не успевал ни при каком раскладе, да и тяжко вот так, с бухты-барахты пытаться договориться с ним о чем-то.

Потому Зомме по моему поручению съездил к его осаждаемому подворью и, пообещав в залог двух своих ратников, предложил прямо сейчас отправить на Пожар пару человек посмышленнее, которые выслушают только что привезенную от государя грамотку, а уж потом пусть он решает, как быть дальше.

Басманов после некоторых колебаний согласился. Правда, остерегаясь возможной ловушки, в заклад за каждого казака он потребовал по десятку, но после небольшого торга согласился в общей сложности на четверых.

Для того чтобы Петр Федорович поверил, а его посланцы могли все хорошо услышать, им были даже обещаны места прямо возле самого помоста.

Когда обмен состоялся, я сам предупредил их, что вклиниться сейчас в толпу — дело нереальное, поэтому для занятия обещанных мест лучше всего принять участие в нашей процессии как сопровождающим Годунова, идя вслед за четверкой ратников, переодетых в нарядную одежду царских рынд.

Балда Басманов так и не понял, что его люди и нужны-то мне были в первую очередь как раз для этого, ибо казачий эскорт, сопровождающий Федора Борисовича, — лучшее доказательство, что высокие договаривающиеся стороны пришли к мирному согласию.

Я покосился на двух орлов, выделенных боярином, и успокоился. Судя по тому, как старательно шевелятся губы у совсем молодого парня — должен запомнить. Пусть и не слово в слово, но главное — точно.

Да и второй под стать первому — даже рот приоткрыл от внимания.

— «…Посему, коли ты, царевич Федор Борисович, по доброму согласию склонишь предо мною в покорстве выю и признаешь право мое, и власть мою, и волю мою, обязуюсь суда над тобою не чинити, ни в чем злокозненном не попрекати…»

Это тоже моя идея. Дмитрий не хотел вписывать строки о всепрощении, уверяя, что ему и так не в чем попрекать Федора, ведь все указы против него подписаны его отцом, Борисом Федоровичем, но я настоял.

При этом я логично указал, что мне доподлинно известно — ряд указов, хотя в их составлении сын также не принимал участия, подписаны совместно старшим и младшим Годуновыми, и кто знает — возможно, какой-то из них направлен против Дмитрия.

Опять же выказать лишний раз свое великодушие немало стоит, особенно когда оно самому тебе ничего не стоит. Такой вот каламбур.

Теперь этот каламбур на глазах превращался в своеобразную индульгенцию, в том числе и за то, что оставшиеся верными Годуновым стрелецкие полки отбросили войско Дмитрия, когда оно пыталось переправиться через Оку в районе Серпухова, да и за все прочее.

Разумеется, вгонял я все это в текст лишь на самый крайний случай, будучи уверен, что случай этот навряд ли наступит, зато теперь оставалось только радоваться собственной предусмотрительности.

— «…И назову тебя братом своим, наследником престола, оставив за тобой титлу царевича…»

Проблемы были и с этим титулом.

— Не высоко ли ты своего ученичка ставишь? — возмущенно осведомился Дмитрий и… наотрез отказался.

Весь вечер я ломал голову, а на следующий день пояснил Дмитрию, что раз он именует себя императором, следовательно, прочие цари и царевичи — титул на ранг ниже, то есть тем самым он возвышает… себя, а не Федора.

Его же как раз наоборот — принижает.

Разумеется, пришлось привести массу примеров той же Европы. Хорошо, что после участия в выборе женихов в моей памяти осталось кое-что, и я сумел указать на австрийских императоров, в чьем ведении находится куча королевств.

Исходя из этого я сделал непреложный вывод, что пускай не куча, но хоть кто-то из царей должен находиться в подчинении и у Дмитрия, иначе какой из него император.

Только тогда он согласился.

— «…И покамест у меня не народятся сыновья и не достигнут мужеских лет, быти тебе моим престолоблюстителем, и дарую тебе…»

Толпа гудела, как гигантский потревоженный улей, но это был хороший гул, одобрительный. Пчелы принесли богатый взяток, а потому, умиротворенные, радовались жизни, которая так удачно складывается, и жалить пока никого не собирались.

Все правильно.

Слова грамоты не расходились со сказкой о милостивом и добром царе-освободителе, избавителе, поборнике справедливости и прочая, прочая, прочая…

Эвон каков Дмитрий Иванович, решил забыть все старые обиды, хотя и немало пострадал, но зла помнить не желает.

— «…Тако же повелеваем тебе беречи Москву — град мой возлюбленный, покамест я в нее не въеду, подданных моих судити и рядити невозбранно, но по совести и чести…»

«А вон и Барух», — отметил я.

Так бы я его не приметил, но уж очень сильно выделялась его одежда по покрою от соседей — тоже купцов, но явно иной веры.

А кто это там подкрадывается к нему сзади? Не иначе как представитель «сурьезного народца». Ага, умен торговый гость. Там ворам не пролезть — стена из телохранителей — молодых крепких ребят, знающих свое дело. Погоди-погоди…

Я прищурился, старательно всматриваясь в фигуры, показавшиеся знакомыми.

Ну точно — Оскорд. Этого бугая даже издали ни с кем не спутаешь. Второго не признал — далековато, но скорее всего и он тоже из охраны казино «Золотое колесо», поскольку оживленно общается с приземистым человеком, стоящим между ними, который не кто иной, как крупье Емеля.

Совсем прекрасно.

На миг остро захотелось подать Емеле какой-нибудь знак — мол, вижу тебя. Эдакое детское желание — сидя на карусельной лошадке, помахать рукой стоящим за ограждением родителям, мимо которых проезжаешь. Но я тут же одернул себя, а чуть погодя вообще пришел к выводу, что встречаться с парнем прилюдно не стоит.

Ни к чему, чтоб какой-нибудь ушлый польский купец или, того хуже, секретный лазутчик заметил загадочное общение князя Мак-Альпина с неким крупье из игорного дома в Кракове.

Пусть все по-прежнему хранится в тайне — понадобится мне еще и это заведение, и связи, которые они наработали, и… польские злотые, которыми любят швыряться чванливые ясновельможные паны.

— «…Встречати же тебе меня близ Кремля хлебом и солью, яко и надлежит названому брату моему. С тобою же быти всему знатному люду…» — грохотал, разливаясь по замершему Пожару, голос глашатая.

Хорошо, что мне удалось исключить упоминания конкретных имен и фамилий встречающих. А ведь хотел Дмитрий влепить туда патриарха и некоторых бояр из числа самых именитых, очень хотел, но я отговорил, убедив, что жизнь непредсказуема и упомянутый человек может в одночасье скоропостижно скончаться.

— Тот же Мстиславский, к примеру. Ты его впишешь, а он, может статься, уже умер от полученных ран. Получится двусмысленно — государь призывает на встречу мертвецов.

— Неужто люди не поймут? — возразил он.

— Поймут, — согласилсяя. — На Руси люди вообще понятливые. Но неприятный осадок все равно останется. Да и зачем, если без того все понятно, а лишние подробности, поверь, только утомляют.

— Тогда давай уберем и перечень того, что я жалую царевичу, — сразу предложил он.

— Э нет. Перечень изложен для вящего соблазна, а в соблазне лишнего никогда не бывает, — пояснил я. — К тому же благодаря ему ты сможешь всем показать широту своей души и истинно царскую щедрость.

…Бирюч закончил как-то неожиданно и резко, словно осекся или поперхнулся словом. Ну да, думал зачитать на обороте дату и место написания, чем обычно заканчивается любой указ, но их не было.

И вновь моя работа. Убедил я Дмитрия, что она ни к чему, а то мало ли. Вдруг я проскитаюсь целых две, а то и три недели. Получится, что она несколько устарела.

Сегодня поначалу я хотел было попробовать вставить несколько строк, но потом отказался от этой мысли — рискованно. И чернила могут не совпасть по цвету, и подделку почерка вычислить раз плюнуть — пусть будет как будет.

Но долго длиться паузе я не позволил, дабы никто не успел заподозрить неладное. Сразу сделал шаг вперед и рявкнул что есть мочи, провозглашая славу великому государю Дмитрию Иоанновичу.

Спецназовцы не подвели, дружно подхватив мой крик и принявшись кидать в воздух шапки. Их заразительному примеру тут же последовали стоящие рядом с ними, и пошло-поехало.

Я немного выждал, подмечая момент, когда люди начнут утихать, и повернулся к царевичу, молчаливо призывая его приступить к тяжкому, но, увы, необходимому.

Федор хмуро посмотрел на меня, но перечить было не время, и он, кусая губы, повернулся к трем стоящим за нами ратникам в нарядной одежде царских рынд, каждый из которых держал на небольшой бархатной подушечке одну из царских регалий.

— Ныне передаю знаки государя на хранение в Казенную палату и пред всем людом московским клянусь во избежание кровопролития смиренно приять их в длани свои токмо для того, чтоб вручить Дмитрию Иоанновичу, — произнес он слегка подрагивающим от волнения голосом.

Понимаю.

Отрекаться от царской короны, как бы она там ни называлась, тяжко.

Я перевел дыхание, набрал в грудь побольше воздуха и рявкнул второй раз. Теперь мною была провозглашена слава разуму и доброте Федора Борисовича, который, радея о своих подданных, не возжелал ненужного кровопролития и потому ныне вместе со всем московским людом…

Если бы не мои ратники, вторичная «Слава!» прозвучала бы куда слабее, но ребята старались от души, так что хоть получилось и тише, однако само по себе достаточно внушительно.

Теперь пауза была куда короче — хлипкий энтузиазм грозил стремительно сойти на нет, — и я сразу завел речь о злокозненных и жестокосердных боярах.

Дескать, милости государя и желание покончить дело миром пришлись им столь не по нраву, что они решили убить царевича, и не только его одного. Ныне утром они явились с царской грамоткой на подворье Годуновых, умышляя тайно умертвить Федора Борисовича, его мать Марию Григорьевну и его сестру — лебедь белую, отроковицу, коя ликом подобна ангелу небесному, Ксению Борисовну.

— Всех их, чья вина лишь в том, что они чрез меры доверяли своим худым советчикам, творившим от их имени зло, подлые бояре, уподобясь ночным татям, порешили извести! — с надрывом выкрикнул я и даже сорвал со своей головы от избытка чувств шапку, прижимая ее к груди.

И снова гул, но на сей раз взволнованный — пчелам явно не понравилось.

Правда, пока слабый.

Пришлось сгустить краски, на ходу сымпровизировав, что они хотели учинить далее.

Голицын, Рубец-Мосальский и уж тем более Бельский были бы крайне удивлены, узнав, что затем в их планы входило коварное убийство государя и учинение новой Смуты с целью установить на Руси свою собственную, боярскую власть.

Меж тем ратники у Фроловских ворот, приметившие мой условный сигнал — сорванную с головы шапку, уже вели цепочку связанных бояр на всеобщее обозрение.

В их числе был и Богдан Бельский.

Да, он не принимал непосредственного участия в убийстве, не давил, не душил и даже не командовал. Тем не менее свой смертный приговор он подписал даже раньше остальных.

Именно Бельский несколькими днями ранее стал инициатором глумления над телом покойного Бориса Федоровича, выдвинув предложение извлечь останки царя из Архангельского собора, ибо среди истинных государей ему лежать невместно.

Более того, он же предложил и новое место — кладбище Варсонофьевского монастыря. Кладбище, предназначенное для странников, нищих, бездомных и прочей рвани.

Это царя-то! Да еще какого царя!

Я, конечно, не историк, но и беглого взгляда на его деяния достаточно, чтобы понять — после Ивана III в стране равных ему по уму на престоле не бывало, да и не будет. Впрочем, это исключительно моя точка зрения, поэтому спорить ни с кем не собираюсь.

А его к нищим?!

Возможно, со стороны Бельского это было отмщением, ведь пятью годами ранее царь приговорил его к унизительной казни — публичному выщипыванию бороды. Учитывая здешнее трепетное отношение к ней, я представляю, какую обиду царь ему нанес.

Думаю, что именно с того самого дня, когда у него прилюдно, волосок за волоском, прядь за прядью с немецким педантизмом придворные медики Бориса Федоровича ликвидировали его гордость, боярин только и мечтал о мести.

Но покойникам не мстят.

Коль тонка кишка отомстить живому, так чего уж теперь — утрись и забудь. Проехали, дядя.

Но нет, придумал Бельский, как достать Годунова и на том свете.

Да мало того, вдобавок, как мне рассказали, сама процедура перезахоронения тоже проходила отвратительно. Было решено, и вновь по инициативе Богдана Яковлевича, что коль покойный обманом прокрался на трон, а теперь, получается, и в Архангельский собор, то не следует его выносить обычным порядком, через врата…

Одним словом, была проделана дыра, через которую его извлекли.

Услышав это, я вначале не поверил, но чуть погодя не поленился и сам сходил уточнить и посмотреть, как оно и что, благо что недалеко. И убедился воочию — действительно, все так и есть. [538]

А над покойниками не глумятся.

Это уже второе оскорбление, за которое ему тоже придется расплатиться. У нас не «цивилизованная» Европа, потому дважды не казнят, но, учитывая место для захоронения, которое я определил заранее, за него Бельский все равно ответит особо, поскольку его не просто закопают на том же самом кладбище Варсонофьевского монастыря, но и в той же самой могиле.

Разумеется, тело Бориса Федоровича предварительно будет из нее извлечено и со всеми полагающимися почестями заново погребено в Архангельском соборе.

Справедливость должна быть восстановлена.

И ко мне в этом случае как раз не подкопаешься даже с формальной точки зрения — ведь Бельский умрет насильственной смертью, так что там ему самое место, равно как Голицыну, Рубцу-Мосальскому и дьяку Сутупову, уныло замыкавшему процессию обреченных.

Осужденные мною к смерти шли молча, только рожа Голицына багровела все сильнее, но и он помалкивал, очевидно готовясь к оправдательной речи и считая ниже своего достоинства выкрикивать что-то там на ходу.

Я так и предполагал.

Вот только времени у них для ответного слова не будет. Да и зачем, коль приговор я уже вынес и осталось только привести его в исполнение.

Свою речь я постарался растянуть до их прихода, что было нетрудно, ибо в моем распоряжении имелись их покаянные грамотки, откуда я процитировал пару-тройку фраз.

Народ меж тем гудел все более угрожающе.

Едва их довели до нашей «беседки», как я махнул сопровождающим их ратникам, и они послушно расступились. Теперь между четверкой связанных и толпой препятствий не имелось вовсе.

Я же громогласно объявил:

— Федору Борисовичу ныне хоть и доверено государем вершить суд, но, коль речь идет о нем самом, он доверяет его тебе, народ московский! — И, вспомнив известный, хоть и старенький кинофильм про Александра Невского, величественно указал на обвиняемых рукой: — Верши божий суд, люд православный.

Первым понял, что сейчас будет, вновь Сутупов. Он тоненько взвизгнул и отпрянул от угрожающе надвинувшейся толпы, но больше шага назад сделать не вышло — дальше стена из моих ратников.

— На дитев дланями погаными замахнулись! — ревела толпа.

— Бей сучьих детей!

— Мне дайте, мне! — Но это уже чуть погодя, когда остервенелые люди сомкнулись над мгновенно поваленной на землю, втоптанной в нее, раздавленной четверкой.

Пример всем прочим подали, не подвели, Игнашка и те, что стояли рядом с ним.

Вовремя, кстати, подали, поскольку Голицын открыл было рот, так как по неписаным правилам после моей речи должно последовать слово обвиняемого.

Вот только эти правила сегодня были отменены, причем не мною, а им самим — еще утром.

Что бы он сказал и сумел ли остановить своим словом людей — не знаю. Все возможно, тем более что Голицын далеко не дурак и говорить умеет.

Во всяком случае, как мне помнится, Борис Федорович пару раз в беседах со мной одобрительно упомянул, что Василий Васильевич — известный краснобай. К тому же народ на Руси и впрямь отходчив, и иногда хватает покаянного слова злодея, чтобы он тут же умилился и… простил, поэтому я предпочел обойтись без излишнего риска.

Этих прощать нельзя.

Кровь Дугласа, который неизвестно выживет ли, требовала отмщения. О том же взывала душа усопшего царя, посмертно униженного и оскорбленного.

Так что вы, господа хорошие, являетесь артистами-статистами с совсем маленькой ролькой, слова в которой моим сценарием не предусмотрены, и отсебятину нам тут пороть не надо.

Дурной пример оказался заразительным, и сейчас там внизу возились над телами не менее двух десятков мужиков, да еще добрая сотня порывались тоже просунуть руку или ногу, хоть как-то приняв участие.

И тут мой расчет оказался правильным.

Главное — начало, которое требовалось ускорить, а потом пойдет само, ибо народ подспудно жаждал хоть таким образом частично искупить вину перед Федором за свое недавнее предательство.

А уж когда искупление столь легко и просто — тут сам бог велел поучаствовать.

«Все! — понял я, хладнокровно наблюдая это избиение. — Факел поднесен, мосты полностью объяты пламенем, и на ту сторону уже не перейти. Там, на самой середине, корчатся в огне крохотные фигурки трех бояр и дьяка, и любая попытка перебежать обречена — обязательно споткнешься об их тела».

Жаль только, что на этой стороне кроме меня только Годуновы и… Стража Верных, а на той — вся Русь, которая еще не скоро поймет, что к чему. Значит, надо наводить новые мосты, причем начать уже сегодня, сейчас.

Кстати, творящееся внизу избиение не только справедливое возмездие, но и первый шаг к привлечению москвичей на нашу сторону.

Это сейчас никому невдомек, но уже завтра кое-кто из них поймет, что сегодня они не просто расправлялись с убийцами, но действовали заодно с… Годуновыми, которых совсем недавно проклинали на чем свет стоит.

А я поймал себя на мысли, что после Шерефетдинова уже не ощущаю особых эмоций, равнодушно и даже с легким злорадством взирая на творящееся внизу, в каких-то трех метрах от меня. А ведь там происходит убийство…

Впрочем, этого следовало ожидать. Эмоций не было уже тогда, когда я убивал Молчанова, отсутствовали они и во время смерти стрельцов, погибавших от моей руки, так с чего бы им появиться теперь?

Правда, тогда у меня в крови бушевал азарт игры со смертью, а сейчас он сменился неким чувством холодного удовлетворения — своего рода новая стадия.

Это для других там, внизу, возле нашего помоста, была грязная куча-мала, а для меня — месть за Дугласа. Если шотландец, невзирая на все врачебное искусство моей травницы, не выкарабкается — значит, погребальный костер, ибо лучше и короче, чем бог-отец, не скажешь: око за око, кровь за кровь, смерть за смерть.

Если же Квентин выживет…

Что ж, в конце концов, у тех, кому сейчас с маху крушат ребра, вышибают зубы и ломают кости, тоже имеется шанс уцелеть. А что он весьма малый, так и у Дугласа он был не больше, так что и тут получается справедливо.

Очередной прохвост не вышел в дамки,
И значит, жизнь в свои вернулась рамки,
И значит, в мире есть и стыд, и честь,
И справедливость тоже в мире есть!.. [539]
Выждав несколько минут, я повернулся к царевичу и негромко произнес:

— Теперь твой выход. — И предупредил, напоминая: — Только постарайся слово в слово, как мы с тобой и обговаривали.

Федор выступил вперед и отдал приказ остановить побоище. Повинуясь ему, ратники принялись оттаскивать народ от жертв.

Получалось у них это медленно, поскольку действовали они весьма деликатно, то бишь неспешно и вяло, согласно полученным инструкциям.

Не дожидаясь, пока уберут последнего из избивающих, который разъярился настолько, что пришлось оттаскивать его от неподвижного тела Бельского втроем, Годунов с упреком произнес:

— Не чаял я, что люд московский столь скор на расправу.

Эта запланированная мною фраза предназначалась для обеления. Федор должен был выйти из этой игры без правил чистеньким.

Народ вновь загудел, но смущенно, а царевич принялся пояснять, что в любом случае надлежало поначалу хотя бы выслушать их, а уж потом выносить приговор.

— Одначе за то, что вступились за меня, столь люто поступив с головниками оными, благодарствую, православные!

Это тоже не экспромт.

Вообще, вся схема выступления была полностью разработана заранее — вначале очиститься самому, затем сказать спасибо, чтоб народ не разочаровался в своей напрасной «работе», ну а затем можно и приступать к сопливому гуманизму, пока еще не разобрались — жив ли хоть кто-то из валявшихся на земле.

— Потщусь и я быти столь же добрым и справедливым, яко наш государь, а посему повелеваю снести тела на подворье Голицына, где и передати боярину Петру Федоровичу Басманову. А тако же повелеваю немедля послать в палаты за лекарями, дабы они приложили свои труды к их излечению, чтоб оные злодеи смогли предстать пред судом пресветлого императора и самодержца российского Дмитрия Иоанновича.

Молодец, царевич.

И впрямь произнес все практически слово в слово, как я и инструктировал, даже с новым титулом Дмитрия.

Пусть народ на досуге поломает голову и над этим тоже — вроде государь, а вроде и не царь. А кто? Что за ампиратор такой? Мало ведь кто знает, что он на самом деле куда круче.

Поначалу Федор не хотел всего этого произносить. Ни про лекарей, ни про Дмитрия, особенно про императора.

Но я был неумолим, и тут сумев все растолковать. Мол, пусть народ привыкает к этому титулу загодя, поскольку носить его вслед за Дмитрием самому Годунову, как официальному наследнику.

— Наследник до первого сына, — горько усмехнулся Федор.

— А кто тебе сказал, что он будет? — осведомился я. — Сомневаюсь, что он вообще успеет зачать хоть одного ребенка.

Рискованно, конечно, давать такие опрометчивые обещания, ибо как оно теперь все сложится — поди пойми.

Маленький потомок древних динозавров, выпущенный мною на волю, на глазах превращался из крохотной стрекозы в здоровенного зубастого птеродактиля, и предсказывать будущее теперь нечего было и пытаться.

Однако в том, что Дмитрию не усидеть на царском престоле, я был уверен. Парень слишком нагло себя вел, чтобы ему позволили это.

Главное, чтобы до этого дня дожил сам Федор.

— …А суд свой обещаю вам вершити, яко заповедано государем, по божией правде и по совести, — донесся до меня голос царевича.

Я наперед знал все, что он должен произнести дальше, но слушал внимательно, контролируя, чтобы Годунов не увлекся и не напорол лишнего.

Ага, кажется, пора. Шаг вперед, и легкий незаметный тычок пальцем в ягодицу — закругляйся, парень.

Закончилось все именно так, как и намечалось.

Когда я выдал последнюю фразу-здравицу, прославляющую мудрость государя, даровавшего Москве и Руси такого же доброго и справедливого престолоблюстителя, как и сам Дмитрий, народ, обрадованный, что можно отвлечься на более приятное, вновь принялся горланить «Славься!» и метать в воздух шапчонки…

Уходил я довольный и только сейчас почувствовал, как смертельно устал от всех этих передряг…

Оставалось лишь с легкой завистью поглядеть на вышагивающего чуть впереди — субординация — Федора, которому предстояло откушать и предаться традиционной послеобеденной сиесте, то бишь лечь баиньки.

Мне же…

Ой, мамочки, сколько еще впереди несделанного!

Один Басманов чего стоит…

Глава 4 Этот длинный-предлинный день…

Но вначале все-таки первым делом надо узнать, как обстоят дела с Квентином, а потому до хором Годунова я продолжал сопровождать Федора.

Правда, там я особо не мешкал.

Узнав от Марьи Петровны, что у Дугласа все по-прежнему, то есть ни туда ни сюда, Архипушку перевезли на Никитскую, но за его жизнь можно не опасаться, а священник и вовсе сегодня к вечеру поднимется на ноги — рана вовсе не опасная, я засобирался к Басманову, но тут с женской половины терема спустился Федор.

У него новости были совсем хорошие.

Оказывается, Марии Григорьевне полегчало настолько, что она не просто встала с постели, но и… отправилась в царские палаты. Наверное, чтобы забрать какие-то вещи.

Разумеется, Ксения Борисовна уехала вместе с матерью, так что трапезничать придется одному, и… приглашающий взгляд.

Пришлось ненадолго задержаться, чтобы составить ему компанию за столом.

Еда была вкусной, жирный желтый балычок и черная икорка вообще таяли во рту, но аппетит отсутствовал напрочь. Жевал лишь по инерции — слишком мешали мысли о делах, которые предстояло провернуть сегодня.

Впрочем, Федор тоже не особо налегал на поданные яства. Скорее всего, в его глазах продолжала стоять картина недавнего побоища близ Царева места.

Да и помещение, где мы обедали, тоже навевало не совсем приятные воспоминания — уж слишком свежи в памяти недавние события. Конечно, убрали, помыли, да и окурить не забыли — чувствовался приятный запах каких-то восточных благовоний, но тем не менее…

Словом, не прошло и десяти минут, как мы с ним дружно перестали работать ложками и встали из-за стола.

Годунов напоследок предложил своих царских лекарей для шотландца — мол, раз уж его матушке настолько полегчало, можно смело высвободить одного или двух, но я отказался. От добра добра не ищут, и менять мою травницу на его медиков не имело смысла. На мой взгляд, она была куда лучшим врачом, поэтому я и привлек ее к лечению шотландца.

Вот царицу, как куда менее значимого для меня человека, пусть выхаживают дипломированные европейцы, а Петровна будет продолжать заниматься здоровьем самого главного.

— Отдохни… немного, первый воевода, — посоветовал я перед уходом. — Сегодня ты мне еще понадобишься, причем свежим.

— Да какой я воевода, — отмахнулся он. — Нет уж, князь. Отныне бери полк в свои руки, а Зомме пущай вторым будет. Третьего сам сыщешь.

— За доверие благодарствую, Федор Борисович, — кивнул я. — Постараюсь оправдать.

— Уже оправдал, — слабо улыбнулся он и посетовал: — Жаль, что я научился отличать истинных друзей от ложных только теперь, когда уже не в силах воздать по заслугам ни одним, ни другим. Мне б два месяца назад не Катыреву-Ростовскому, [540] а тебе все свое войско вручить… — И виновато посмотрел на меня.

Опосля дождя в четверг
Дам ишо медальку сверх,
Только ты уж постарайся,
Чтоб народ меня не сверг!.. [541]
мысленно съязвил я, но тут же одернул себя. Годунов и впрямь готов для тебя на что угодно, а ты…

Так что вслух произнес иное:

— Это не твоя вина. Не мог ты этого сделать, потому что меня не было в Москве, — успокоил я царевича и заверил: — А что до войска, то считай, что вручил, потому что ныне в нем только и есть что наш полк.

Федор прикусил губу.

— А… стрельцы? — спросил он неуверенно.

— Против Дмитрия их не повернуть, — твердо ответил я и многозначительно пообещал: — Но ими мы сегодня непременно займемся, потому и советую отдохнуть.

— Ага, — послушно согласился Годунов. — Токмо проведаю, яко там матушка, и непременно сосну часок.

На том мы расстались, и я подался к Басманову.

Почему Петр Федорович расположился именно на подворье князей Голицыных?

Мать его, рано овдовев, вторично вышла замуж за Василия Юрьевича Голицына, отца того самого боярина, которого я сегодня вывел на Пожар.

Так вот там-то, на этом подворье, и воспитывались двое ее сыновей от первого брака — Иван и Петр, так что оно было в какой-то степени родным для них.

Имелось у Басманова и свое, причем куда круче, поскольку располагалось не в Белом городе, а в самом Кремле. Его подарил Петру Федоровичу, выкупив у Клешниных, еще старший Годунов, высоко оценив заслуги боярина в деле защиты Новгорода-Северского от самозванца.

Располагалось оно почти по соседству с теремом Годуновых, слева от Никитских ворот, напротив Вознесенского монастыря, и ратники направились именно туда, согласно разведданным Лохмотыша и его команды.

Откуда ж было знать Зомме, что неделей позже, после получения новости о предательстве Басманова, подворье в отместку изрядно разграбили, поэтому Петр Федорович, въехав в Москву, предпочел разместиться у Голицыных, пока его холопы не восстановят порядок в тереме.

Я не знал, смогу ли мирно договориться с боярином, особенно с учетом того, что примерно получасом ранее ему принесли тело его названого брата.

Увы, не бездыханное.

Оказывается, затеянное мною на Пожаре представление прошло не так идеально, как я посчитал, поскольку именно Голицын оказался единственным, который, невзирая ни на что, оказался жив. Впрочем, мерзавцы, и не только на Руси, испокон веков отличались повышенной живучестью.

Хотя если призадуматься, то все правильно. Согласно сработавшему в очередной раз закону подлости так и должно было произойти, чтоб выжил не абы кто, но самый опасный, что для меня, что для Федора.

Не исключаю, что тут есть и доля моей вины — возможно, я слишком рано подал Годунову сигнал для вмешательства. Но с другой стороны, затягивать избиение тоже не след. Нельзя давать народу распробовать вкус крови — может понравиться.

Ладно, постараюсь потом исправиться, к тому же пока что это выживание может даже оказаться мне на руку… если с умом его обыграть…

— Осторожно, княже, — незамедлительно предупредили меня ратники.

Странно, до подворья несколько десятков метров, а меня уже предупреждают.

— Так ведь перемирие? — не понял я.

— Было, — коротко пояснил сотник Микита Голован.

— Боярин, опосля того яко мы людишками обменялись, тело боярина углядел да сызнова лютовать учал и постреливать принялся, — дал более подробную картину ситуации второй сотник, словоохотливый Долмат Мичура, и с усмешкой добавил: — Грозится всех перебить.

— И как успехи? — осведомился я.

— Покамест трое на пятерых, — снова предельно кратко ответил Голован. И как только он при таком лаконизме ухитряется командовать сотней?

— Его ребятки троих ратников подстрелили, — пояснил Мичура. — Ну и мы не сплоховали — шестерых казачков положили, хотя не поручусь, что наповал. Они, видишь ли, в дому прячутся, потому и не понять. Скорее всего тоже лишь подранили, — повинился он.

— Ну и хорошо, что тоже, — одобрил я. — Нам лишняя смерть сейчас ни к чему, только людей озлобит. — И, встав возле высокого забора, огораживающего подворье Голицыных, заорал во все горло: — Слышь-ка, Петр Федорович, разговор к тебе есть! Тебе как там, обсказали уже те, кто на Пожаре был, про грамотку государеву?

После паузы отозвался мужской голос с хрипотцой:

— Обсказать-то обсказали, да веры ей у меня все одно не было и нет!

— Отчего же?! — изумился я.

— Поддельная она, — откликнулся Басманов.

Мне даже обидно стало.

Сам ведь наблюдал, как старательно водит пером Дмитрий, высовывая от усердия кончик языка. А тут на тебе — поддельная.

— Если рука его ведома — иди сюда, сам увидишь, что истинная, — пригласил я.

— Лучше уж ты ко мне, — выдвинул боярин контрпредложение. — Заодно и познакомимся, а то говорю веду, а с кем — бог весть.

— Ныне с тобой говорит князь Федор Константинович Мак-Альпин, — учтиво представился я. — Он же крестник пресветлого государя Дмитрия Иоанновича, он же полковник и второй, — но сразу поправился, — нет, теперь уже первый воевода полка Стражи Верных.

— А мне все одно — что второй, что первый. Невелика честь над сопляками воеводствовать, — насмешливо откликнулись из-за забора.

— У тебя сколько раненых казаков? — осведомился я и, не дожидаясь ответа, похвалился: — А у меня вдвое меньше. Так что — дальше спорить будем или сядем рядком да поговорим ладком?

— Отчего же не сесть, коли ты в гости заглянуть не забоишься.

— А чего мне бояться? — ответил я. — Ты не волк, да и я не овца — коль приглашаешь, непременно загляну. Только день уж больно погожий. В такой денек в хоромах сидеть не желаю, потому повели, чтоб стол посреди двора поставили. Да не пустой — с питьем да яствами. Или на Руси святой гостей ныне угощать не принято?

И вновь пауза, после чего последовал удивленный вопрос:

— Неужто и впрямь придешь?

— А как же. Коль слово даешь, что твои люди, пока мы говорю вести будем, перемирие соблюдать станут, — и во двор загляну, и за стол присяду, и чару с тобой изопью, да не одну…

— А не брешешь?

— Собаки брешут, — последовал обиженный ответ. — Чтоб мне свету божьего не взвидеть, коль обману…

Отговаривали меня все трое — на подмогу к Головану и Мичуре на миниатюрное совещание прибыл командир третьей сотни Устин Моргун, чья сотня как раз засела на соседнем с теремом Голицыных подворье.

Хрястнув от широты души шапкой оземь, горячий Моргун отчаянно завопил:

— По мне, дак он хошь бы в нитку избожился — все одно не поверил бы! Бог ведает, что у него на уме. Единожды сей боярин уже продал, как бы и ныне не того. Одумайся, княже!

— Ирод клянется, иуда лобзает, да им веры неймут! — поддержал Устина Мичура.

— Может недоброе учинить, — подвел итог лаконичный Голован и покосился в сторону боярского терема.

— Может, — согласился я. — А чтобы у него и в мыслях такого соблазна не возникало, вы стрелков получше разместите наверху по соседним подворьям и держите стол под прицелом, да…

— Их-то мы туда давно первым делом рассадили, да тебе с того проку? Он-то не ведает, что ежели что, то они у нас и мышь на бегу к земле болтом прикуют, — возразил Мичура.

— А чтоб проведал, вы сделайте вот что, — решил я. — Когда я подам знак…

Мысль мою одобрили, но на затею с переговорами все равно смотрели неодобрительно, а перед тем как мне отправиться туда, подошедший Голован молча сунул в руки кольчугу.

— Юшманец славный. Поддень, княже, не пожалеешь, — посоветовал он.

— Береженого бог бережет, — закивал головой Мичура.

— Не тронет, — уверенно заверил я их. — Он же не самоубийца. Да и любопытство его разбирает, отчего Дмитрий Иванович все так резко переиначил. Пока все это не выяснит…

— А опосля того? — пробасил Голован.

— А уж опосля на правую руку престолоблюстителя покушаться и вовсе глупо, — усмехнулся я, но юшманец… поддел.

И впрямь рисковать больше чем нужно глупо.

Я не таясь прошел к воротам Голицыных, неспешно преодолевая открытое пространство, пробиваемое с верхнего этажа их терема — как подтверждение тому в земле торчало с десяток стрел — и гаркнул:

— Пришел нежданный гость — готовь, хозяин, кость!

Калитка еле слышно скрипнула и нехотя приоткрылась, но ненамного, и стоящий возле нее казак сразу опасливо предупредил:

— Токмо один чтоб прошел, не то…

— Один не получится, — возразил я и кивнул на двух ратников, которые меня сопровождали. Каждый из них держал в руках солидный бочонок. — Или мне обратно их отправлять?

Казак умиленно расплылся и тут же торопливо заметил:

— То не в зачет. Да и ни к чему им тяжесть эдакую далеко тащить — пущай прямо тут поставят.

— Да вы мужики или бабы трусливые?! — возмутился я. — И ворота шире отворяй. Не холоп пожаловал — князь цельный. — И сам, не дожидаясь, распахнул калитку и, насмешливо оглядев опешившего от такой бесцеремонности казака, посоветовал: — Штаны подтяни, вояка, — после чего вразвалку потопал вперед.

Навстречу мне уже спешил Басманов. Раньше мне доводилось видеть его лишь один раз, примерно год назад, да и то мельком, но статный колоритный мужик мне запомнился.

Было у него нечто эдакое в лице, западающее в память.

В мой век людей такого типа обычно называли мачо — в меру скуластый, с решительным прищуром серых глаз, небольшой, аккуратно подстриженной бородкой и резко очерченными, круто изогнутыми черными бровями.

А в довершение ко всему невозмутимая уверенность в себе и своих действиях…

Словом, все как полагается, чтобы повергать в трепет женские сердца.

Правда, тогда, год назад, боярин был одет куда наряднее, а сегодня несколько попроще — никакого шика. Разве что кафтан лазоревого цвета был богато расшит золотыми нитями, вот и все.

Ну и борода его не совсем подходила мачо — те-то обычно либо гладко выбриты, либо с небольшой щетиной, а так запросто мог потягаться с Бандерасом.

Держался Басманов спокойно, но без излишней наглости:

— Честно величать, так на пороге встречать, но ты столь резко ворвался, что я и не поспел.

Сзади скрипнуло. Я оглянулся. Казак расторопно запирал калитку.

— Гости на двор, так и ворота на запор, — пояснил Петр Федорович. — У нас на Руси завсегда так принято. — И невесело усмехнулся. — А я еще поутру почуял, что быть в терему гостям нечаянным. Одно к одному — и кот морду намывал, да и собака перед домом все утро по земле каталась.

— Незваный гость хуже татарина, — заметил я, не зная, что еще сказать.

— Это хорошо, что ты, князь, кой-какие присказки запомнил, — одобрил Петр Федорович. — Токмо у нас на Руси и инако сказывают: нежданный гость лучше жданных двух. К тому ж сердись, бранись, дерись, а за хлебом-солью сходись. Опять же и казаки сказывали, будто ты теперь на Москве чуть ли не самый набольший, а такой гость любому хозяину в почет.

— Да какое там, — досадливо отмахнулся я. — А если и набольший, то… только после тебя.

— Вот как? — И его левая бровь в немом удивлении изогнулась еще круче.

— А как, по-твоему — сам, что ли, престолоблюститель будет следить за порядком? — удивился я. — Знамо дело, нам с тобой поручит.

— Нам с тобой, — задумчиво повторил он.

— Вот-вот, — подтвердил я и осведомился: — Уж не думаешь ли ты, что Федор Борисович иноземца выше русского боярина поставит? Чай, он из ума не выжил. — И, меняя тему — хватит ему для затравки, — кивнул на только что вынесенный из дома стол, который пока оставался пустым. — Без соли да без хлеба худая беседа. Что ж ты, боярин? Умел в гости звать, умей и угощать, а то получается, что есть чего послушать, да нечего покушать. К тому же тебе сегодня полегче — доброго медку мои ратники принесли, чтоб не с пустыми руками. На чужой обед надейся, а свой припасай.

— Ишь ты, изрядно освоил, — хмыкнул он. — Да и речь ведешь — не сказать, что иноземец. — Строгий взгляд серых глаз, отливающий льдистой сталью, заметно потеплел. — А за стол не печалься — мигом все спроворят, — небрежно отмахнулся он. — Да и с медком ты того, погорячился. Негоже со своим угощением в чужие терема хаживать — то хозяину в обидку. — И откровенно признался, уже усаживая меня за стол, который и впрямь быстро заполнялся увесистыми блюдами: — Скажу по совести — не чаял я, что ты насмелишься в гости заглянуть.

— Мне и самому не чаялось, что так обернется, — вздохнул я.

— Что ж, изысков не обещаю — не до того мне было нынче, но голод утолить — блюд в достатке.

— Да мне хоть хлеба краюшка да пшена четверушка, от ласкового хозяина и то угощенье, — улыбнулся я.

— Вот и славно, — согласился он. — У меня хлеб чистый, квас кислый, ножик острый, отрежем гладко, поедим сладко. А ты Петровки [542] блюдешь, коль православие принял, али как? — невинно уточнил он.

Я чуть замешкался, но почти сразу нашелся:

— Вообще-то у меня сегодня ратных дел в избытке, а воинам и церковь дозволяет оскоромиться, однако поблажку себе стараюсь не давать, потому обойдусь и без мясного.

— А мне как — ее целовать, чтоб ты поверил? — Боярин кивнул на небольшую икону, лежащую на краю стола. — Али креста хватит?

— Ты о чем? — делано удивился я.

— Про клятву вопрошаю, — пояснил он.

— Ни то, ни то, — отверг я его предложение. — Ведь ты уже слово дал, его и довольно, так что обижать я тебя не собираюсь, и икону можешь убрать, чтоб место не занимала. К тому ж, как тут говорят — в поле враг, а дома гость, потому и уверен, что не станешь ты использовать доверие во вред человеку. Да и не таков ты. Мне царь Борис Федорович совсем иное о тебе сказывал. Вот я и помыслил — орел по-гадючьи из-за угла не жалит и хоть тоже иной раз не прямо летит, а круги описывает, но на свою добычу открыто кидается.

— Про круги — это ты про Кромы? — уточнил Басманов, гордо вскинув голову.

— И про них тоже, — кивнул я, но тут же, не дав ему сказать хоть что-то в свое оправдание, напомнил: — Потом о них поговорим, когда времени побольше будет, а сейчас мне рассиживаться недосуг, так что спрашивай, а чтоб лишку не было, поначалу посмотри на грамотку, дабы убедиться, что он ее своей рукой писал. — И извлек из-за пазухи свиток.

Басманов внимательно осмотрел печать, затем развернул лист, но читать не стал и почти сразу после беглого просмотра вернул ее мне.

— Рука государя мне неведома, потому сличать не с чем, — мрачно объяснил он свою невнимательность, — но и тебе, князь, все одно не верю, ибо… не понимаю.

— Оно и неудивительно, — пожал плечами я. — Ты хоть и высокого полета птица, но государи вовсе как боги — где уж нам угнаться за полетом их мыслей. Да и ни к чему. Раз сказано — надо исполнять, а для чего… Додумался — молодец, а нет — все равно делай что приказано.

— Так-то оно так, — задумчиво протянул боярин. — Токмо…

— А не много для меня одного? — перебил я его, кивая на два кубка, поставленных передо мной.

— Чтоб худого не мыслилось, — пояснил он рассеянно, продолжая морщить лоб. — Любой выбирай, а остатний — мне.

— А чего тут выбирать, и так тебе верю, — заметил я, протягивая руку к ближнему от меня. — Коли пировать, так не мудровать.

Я и впрямь верил. Да и глупо было бы ему заниматься отравлением, во всяком случае, до тех пор, пока он ничего не выяснил.

Вино оказалось не ахти — пивали мы и лучше, так что я сделал лишь пару глотков, да и то из вежливости, еще раз напомнил Басманову:

— Давай, хозяин, вопрошай.

— Хозяин не я, — медленно произнес он, и серые глаза его сразу посуровели. — Хозяин при смерти в своей опочивальне. — И кивок на терем.

— Сам виноват, — равнодушно ответил я. — На царскую особу руку поднимать — вовсе дураком надо быть. Вот и вышло у него, как в поговорке, которую я от шляхтичей в Путивле слыхал: паны дерутся, а у холопов чубы трещат.

— Ты ж ведаешь, не по своей воле он это учинил, — напомнил Басманов.

— Э нет, Петр Федорович, по своей и только по своей, — не согласился я. — Дмитрий Иоаннович что сказал? Дескать, он не может въехать в Москву, пока там его вороги сиживают. Отчего же боярин решил, что и Федор Борисович тоже к ним относится?

— Оттого, что государь не совсем так сказывал, — поправил меня Басманов. — Ты три словца пропустил. Не просто сиживают, но на царском стольце.

— Пусть так, — не стал спорить я. — Но почему непременно убить? — И сразу, коль уж зашла речь о Голицыне, решил исправить допущенную промашку, превращая ее в достоинство, пояснил: — Что до Василия Васильевича, то тут я тоже в сомнениях был, потому и… велел постараться как-то загородить его, чтоб поменьше досталось. Вот он в отличие от всех прочих и жив остался.

— Выходит, я должон еще и в ноги тебе за него поклониться? — криво усмехнулся боярин.

— Выходит так, — серьезно подтвердил я. — Думаю, коль и впрямь нет на нем вины — придет в себя, а если нет… на небе видней. Я же, чтоб он быстрее выздоравливал, нынче же попрошу престолоблюстителя медиков своих к нему прислать.

— За лекарей благодарствую, — небрежно кивнул он, — токмо ты лучше иное поведай: отчего наш государь так все поменял да наизнанку вывернул? Что-то я в толк никак не возьму. Слыхал я, что ты мудер, невзирая на малые лета, вот и растолкуй мне смыслу.

С ответом я не спешил. Кивнув в сторону принесенных бочонков, вокруг которых, как кот возле сметаны, прохаживались оба казака, дежурившие у калитки, осведомился:

— Сами вначале опробуем или сразу казачкам отдадим?

Басманов пытливо посмотрел на меня, затем поинтересовался:

— А откель винцо? Неужто из терема Годуновых приволокли?

— Да нет, гораздо ближе, — пояснил я. — Во-он из того терема.

Боярин оглянулся в указываемую мной сторону, насмешливо улыбнулся и, встав из-за стола, направился к бочонкам. Вытащив пробку-затычку у одного из них, он некоторое время принюхивался, после чего, сделав определенный вывод, молча махнул рукой, давая понять казакам, что отдает им.

— Так я и мыслил, — заметил он, вновь усаживаясь за стол. — У этого дьяка путного винца отродясь не бывало. — И сразу, без перехода: — А что ж ты мне не ответил? Али нечего поведать?

— Милостив наш государь, — улыбнулся я. — Милостив и добр. Наездился по Европам, нагляделся гуманизма, заповеди божьи припомнились, особенно пятая, вот и решил, как Христос заповедал, простить брата своего. Тем более у Федора Борисовича и семи грехов не наберется, а уж до семижды семи ему еще столько же лет прожить надо, если не больше.

— Ты всерьез? — тихо спросил Басманов, и ложка, которую он поднес ко рту, так и застыла в его руке.

Серые глаза глядели с удивлением. Мол, вроде бы рассказывали, что ума палата, а тут, оказывается, совсем иное и чуть ли не наоборот.

— А если всерьез, то он мне некогда словцо дал, что оставит царевича в живых, да при этом еще и крест целовал, — пояснил я. — Правда, у иных людишек память уж больно коротка, склерозом болезнь оная прозывается, но коль напомнить, да еще вовремя, многих бед можно избежать. — И не сдержался, посетовав: — Жаль, что тебе про крест целованный, когда ты под Кромами пребывал, никто напомнить не удосужился. Пожалуй, случись такое, то и брат твой названый ныне в здравии пребывал бы. Ты сам-то не задумывался, что с ним эдакое приключилось как раз из-за того, что ты клятву нарушил?

— А пущай не обманывают, — буркнул он, нахмурившись и глядя куда-то в сторону. — Ну и куда второй поволок?! — раздраженно гаркнул он на казака с бочонком в руках. — Вам покамест и одного за глаза, а то ворог только того и ждет, чтоб захмелели. — На месте боярину не сиделось. Он встал с лавки и неспешно прошелся вдоль нее. Затем резко повернулся и хмуро посмотрел на меня, продолжив: — На словах эвон какие щедрые. Всем чем хочешь тебя одарим, даже про венец с Ксенией Борисовной намекнули, а яко до дела дошло, так какого-то Хрипуна [543] поперед меня сунули. Это по-каковски?

Так оно и есть. Правильно я угадал, когда сидел в темнице у Семена Никитича.

А с другой стороны, с ума они все тут посходили, что ли, — из-за такой ерунды и… Нет, умом здешних бояр мне не понять и аршином общим их придурь тоже не измерить — уж больно она длинная.

Вслух же поинтересовался:

— А если бы ты ныне услышал, что Федор Борисович о том ни сном ни духом, обратно бы не перешел?

— К кому? — насмешливо усмехнулся Басманов. — К царю, у коего под носом эдакое вершат, а он не ведает? Так ведь вдругорядь еще кто-нибудь прыткой впишет, мол, отвести Петрака Басманова на Болото да главу ему с плеч долой. И ссекут, ей-ей, ссекут, а царь-батюшка, прознав про то опосля да сидючи на могилке моей, сызнова слезу лить учнет, он на них гораздый: «Ахти мне, а я про то и знать не знал». Нет уж, ежели я слово дал — обратно не поворочу. — И протянул: — Стало быть, напомнил ты Дмитрию Иоанновичу про крест целованный, потому он, припомнив обещанное, и соизволил простить Годуновых. — И со вздохом заметил: — Не-эт, все одно не понять мне ныне государя.

— Не только потому, — пояснил я. — Тут и еще кое-что имелось…

Если быть кратким, то я повторил боярину все доводы, которые уже приводил Дмитрию в Серпухове, разве что более расширенно.

Но помимо прежних, о гуманизме, доброте и великодушии, я добавил и ряд других, утверждающих, что это прощение выгодно в первую очередь для самого царя.

Получалась своего рода предварительная обкатка моей будущей речи перед чудом воскресшим «сыном» Иоанна Грозного.

— Ну что, убедил? — осведомился я у Басманова.

— Хитро удумано, — кивнул он. — Одно жаль — поранее бы Дмитрию Иоанновичу оное измыслить. Глядишь, и Василий Васильевич в добром здравии ныне пребывал бы, да и у нас с тобой, как знать, иная говоря была бы, на одной лавке, бок о бок, а не супротив, яко ныне.

— Насчет лавки исправить легко, — подсказал я. — Мне пересесть недолго.

— А тут хошь пересаживайся, хошь нет — все одно, — не согласился он. — Кровь меж нами. Да не просто кровь, а брата. Ей цена вдвое.

— Это кого же ты величаешь братом?! — возмутился я и в свою очередь встал из-за стола. — Батюшка его тебе и впрямь был в отца место, а этот… Он и под Кромами тобой заслонился. — Кое-какие подробности мятежа я уже знал из разговоров казаков, так что говорил уверенно. — Ишь чего удумал — связать себя велел, чтоб в случае чего чистеньким остаться. Да и тут, в Москве… Напрасно ты себя с ним равняешь — разные вы. Ты — воин, а он — кат. Да и не я его убивал — народ постарался, и… довольно о нем, — отмахнулся я. — Много чести будет, чтоб двое воевод о каком-то палаче разговоры вели.

— Хошь и кат, но брат, — заупрямился Басманов. Он наконец присел, жадно отхлебнул из своего кубка и долил из стоящей на краю корчаги еще. — И на расправу люду московскому отдал его ты.

— Вначале он моего брата велел убить, — тихо сказал я. — А я в долгу ни у кого быть не люблю и всегда плачу честно. Лучше скажи, что теперь мыслишь делать?

— А чего тут мыслить? — развел руками он. — Коль пропустишь — уеду. Ежели ныне в Москве воля Федора Борисыча, мне в граде все одно делать нечего.

— А беречь стольный град для государя? — напомнил я.

— От кого?

Я замялся и неопределенно пожал плечами.

— То-то, — хмыкнул он и попросил: — Ты лучше не забудь про лекаря.

— Пришлю, — кивнул я и поинтересовался: — Стало быть, своего названого брата одного оставишь?

— Отчего ж — дождусь, когда прояснится хоть что-то, а уж опосля и в путь тронусь…

— Это хорошо, — заметил я, многозначительно добавив: — До завтра изрядно воды утечет. Пожалуй, даже до конца дня и то много перемен приключиться может. — И протянул руку к иконе, продолжавшей лежать на столе.

Писал ее явно не Андрей Рублев, зато оклад у нее был будь здоров. Сплошь серебро, да еще с вкрапленными в него драгоценными камнями. Не иначе как родовая святыня. С иконы на меня таращил глаза какой-то загадочный бородатый мужик — по всей видимости, святой или апостол.

— А осаду я повелю снять прямо сейчас, — заявил я этому мужику, не глядя на Басманова, и сразу предупредил его: — Только казачков своих с подворья далеко не отпускай — нечего им в городе делать. Народ буйный, и случись что… Словом, ответ нам с тобой вместе держать придется — как перед престолоблюстителем, так и перед государем.

— Перед престолоблюстителем, — иронично усмехнулся он, но продолжать не стал.

Уже перед самым моим уходом, изрядно довольный тем, что не пришлось обговаривать условия собственной капитуляции, боярин, вставая из-за стола, не удержавшись, еще раз похвалил меня:

— А ты молодцом — не забоялся сюда вот так запросто прийти.

— А чего бояться? — пожал плечами я. — К воину шел, не к кату, — напомнил лишний раз про Голицына.

— Чего бояться? — протянул он. — Ну, к примеру… — И, не договорив, поднял вверх правую руку.

Спустя несколько секунд с глухим стуком в край стола впилась стрела. Басманов прищурился и заметил:

— Таковской любая кольчужка нипочем. Мои казачки всю говорю в тебя целили, а ты сидел и глазом не моргнул.

— Так ведь и ты тоже не моргал, — возразил я, — хотя мои люди тебя тоже под прицелом держали.

— Это ты про сопляков своих? — усмехнулся Басманов.

— Про них, про них. А что юные — не гляди. Зато выучены на славу. — И я неспешно поправил шапку на голове.

Не успел я опустить руку, как сразу три тяжелых арбалетных болта вдребезги разнесли корчагу с медом, стоящую на дальнем от нас конце стола. Петру Федоровичу оставалось только оторопело разглядывать винную лужу, растекающуюся по столу, и валяющиеся на земле черепки.

Словно не веря своим глазам, он даже выдернул из дубовой столешницы одну из железных стрел, принявшись задумчиво ее разглядывать.

— А полоса на кой? — полюбопытствовал он, тыча пальцем в белый ободок и явно пряча под праздным вопросом свое замешательство.

— У моих лучших стрелков все болты помечены, чтоб с иными не спутать, когда они в меткости состязаются, — хладнокровно пояснил я. — Этот, с одним белым ободком, означает, что стрелял не кто иной, — пришлось поднапрячь память, но не подвела родимая, выдала требуемое на-гора, — как Горчай. Тоже, конечно, случается, что промахивается… раз из сотни, но зато не меньше пяти десятков кладет точно в середину, да и тут, как видишь, не ошибся. А вон та, с двумя синими точками, — кивнул я на вторую, — Пашке Дикому принадлежит. Он куда хуже, чем Горчай — всего четыре десятка в середину укладывает, да ведь тут особая точность ни к чему, верно?

— Выходит, мы оба могли покойниками стать, — констатировал Басманов.

— Так ведь не стали же, — резонно возразил я.

Пока боярин провожал меня до калитки, он не проронил ни слова. Не иначе как меткость моих стрелков произвела на него слишком глубокое впечатление.

А может, думал о чем-то ином — кто ведает.

Да и не до гаданий мне было, поскольку предстояло заняться оставшимися делами. По сравнению с предыдущими кучей я бы их не назвал — так, мелочи, да и отложить их можно на завтра, но предпочтительнее было бы решить все ныне.

Особенно с командирами стрелецких полков — железо куют, пока оно горячо. Но для этого мне был нужен мой ученик — доложить, переговорить, обсудить, согласовать и прочее.

Однако хоромы Годуновых встретили меня на удивление тихо. Так тихо, что мне это показалось весьма странным и даже зловещим, сулящим что-то явно недоброе…

И вдвойне недоброе, когда выскочивший как ошпаренный со стороны мужской половины Зомме растерянно доложил о нехватке ратников, которые нужны позарез…

Это еще что за новости?!

Глава 5 Мой упрямый ученик

По счастью, возникшие у меня опасения были напрасными.

Оказывается, моя шустрая травница слегка переборщила.

После того как она оказала первую помощь Квентину и Архипушке, Марья Петровна вспомнила про мою последнюю просьбу насчет царицы.

Некоторое время она не вмешивалась в работу медиков, лишь подозрительно косилась на их лекарства, но потом не выдержала — очевидно, взыграла профессиональная гордость.

Она вернулась к своим травкам, что-то смешала, заварила и, улучив момент, предложила Ксении Борисовне парочку готовых настоев, уверяя, что если дать их царице, то вреда от них точно не будет, а вот польза очень даже возможна.

Царевна прислушалась и напоила матушку.

Настои и впрямь возымели удивительный эффект — спустя всего несколько минут после того, как мы с Федором удалились на Пожар, Мария Григорьевна смогла найти в себе силы встать на ноги, что я уже знал.

Зато мне было неведомо другое — отправилась она в царские хоромы не для того, забрать оттуда что-то позабытое при недавнем поспешном бегстве…

Оказывается, Мария Григорьевна твердо вознамерилась переселиться обратно, а так как следы погрома недельной давности оставались, она принялась энергично распоряжаться по наведению порядка.

Причем челяди, которая там хоть и имелась, но в крайне ограниченном количестве, ей не хватило, а потому были задействованы все свободные от задач ратники полка Стражи Верных.

Честно говоря, этот ее поспешный переезд мне не понравился. Уж очень от него припахивало нездоровым оптимизмом. Не иначе как вдова пришла к выводу, что теперь ее семье дали повторный шанс.

Его действительно дали, но только на то, чтоб пожить, а не на вторичное царствование. Значит, придется объяснять истинное положение вещей. Кому? Учитывая, что Федор навряд ли сможет это сделать, получалось, и тут мне.

Этого еще не хватало.

К тому же так бесцеремонно задействовать воинов для хозработ… Это ж не российская армия… В смысле она самая, но такая, какая должна быть, а не…

— Значит, сейчас они все там? — уточнил я у Христиера.

— Почти, — кивнул он. — Но все равно нехватка. Нужно еще полторы сотни, а…

— Стоп! — оборвал я его, не желая даже слушать, что конкретно велела Мария Григорьевна. — Для начала, господин подполковник, поздравляю тебя с очередной должностью и воинским званием. Отныне ты — второй воевода и полковник. Указа царевича еще нет, но завтра, думаю, уже будет.

— А как же…

— Я соответственно первый, — опередил я его вопрос. — И как первый воевода заявляю, что впредь все приказы царицы являются для тебя необязательными до тех пор, пока их не подтвердит первый воевода, то есть я, а потому полторы сотни… Кстати, чем сейчас занимаются в палатах наши ратники?

— Убираются, — скорбно доложил Зомме и принялся подробно перечислять: — Два десятка поставлены, дабы привести в порядок двери, сорванные с петель, три отряжены на мытье полов, точнее, таскают воду. Еще два метут…

Пока он перечислял, я накалялся все больше и больше. Моим людям работу дворников?! Поломоев?! А постирать ей ничего не нужно, а то они запросто?!

— Приказываю, — ледяным голосом заявил я. — Всех ратников полка Стражи Верных с работ снять, ибо они воины, а не холопы, и заниматься сей непотребщиной не должны.

— Всех?! — обомлел Зомме.

— Всех! — отчеканил я, но тут же поправился: — Хотя погоди.

Вообще-то получалось тоже не очень хорошо — какое-то вызывающе открытое неповиновение. Пришлось корректировать на ходу, дабы выглядело все не столь демонстративно.

— Два десятка, которые трудятся над петлями, пожалуй, оставь, — внес я поправку и тут же пояснил ее: — Сломанные двери очень плохи для возможной обороны царского дворца, если придется отбиваться в нем самом, а потому помочь их исправить — ратный долг. И пусть на каждой установят хорошие, добротные засовы, — припомнился мне утренний бой в хоромах Годуновых. — Вначале там, а потом и тут, на подворье. Так что немедля пошли человечка к кузнецам и закажи потребное количество. Ну и оставь также тех, кто…

Словом, полсотни осталось — мне сейчас открытая конфронтация с царицей ни к чему. Прочих же я велел снять.

— А что скажет царица?

— Напоминаю, господин полковник, — вовремя вставил я его новое звание, — что полком командуют только трое воевод…

— И царь, — быстро добавил Зомме.

— Но не царица, — парировал я.

«Кажется, с этой дамочкой придется повозиться, чтоб аккуратно поставить на свое место, — подумалось мне. — Ну ничего. Когда кончится действие настоя, она приутихнет, а новой порции ей не видать как своих ушей — уж больно бойка».

И тут со стороны мужской половины выплыла моя драгоценная ключница. Правда, ничего утешительного я от травницы не услышал — новости оказались так себе. В сознание Квентин по-прежнему не приходил, но дышит.

Если совсем кратко — пока жив. А вот будет ли жить далее, Петровна определенного ответа не дала. Судя по ее настроению — вопрос слишком спорный, чтобы можно было что-то сказать однозначно.

Зато отец Антоний после принятия ее настоя взбодрился настолько, что уже встал на ноги и собирается направиться в царские палаты к семье Годуновых, дабы принести им слово утешения и ободрения в трудный час тягостных испытаний.

«Это хорошо, — сразу прикинул я. — Лишний союзник».

В самом деле, не будет же кроткий священник наставлять моего ученика драться с Дмитрием за трон «до последнего патрона». Наоборот, скажет что-то о необходимости смирения перед божьей волей и напомнит о тяжком грехе пролития христианской крови.

Словом, скажет как надо. Как мне надо.

А вот что касается Марии Григорьевны, то тут последние медицинские новости оказались куда менее утешительными, в том смысле, что окончания действия настоя ждать мне придется долгонько, аж несколько дней.

Именно на такой срок рассчитано количество содержимого горшка с лекарством, которое моя Петровна вручила Ксении Борисовне.

Ну что ж, деваться некуда.

— И о тебе царевна Ксения Борисовна тож вопрошала, — добавила ключница. — Мол, что ты да как там князь.

— И… что же ты ей ответила? — испугался я. Все-таки, помимо того что Петровна травница, она все равно ведьма, в смысле на язык, и может ляпнуть такое…

— А что я? — хмыкнула она. — Поведала, что наш князь из таковских, за коим ни одному заморскому королевичу не угнаться, яко бы они там ни пыхтели. — И таинственно поманила меня поближе. Я склонил голову, и она заговорщически шепнула на ухо: — Сказывала передать, что ждет она тебя ныне в палатах.

Я обомлел от неожиданности.

Это что же получается — свидание назначают?!

Мне?!

Царевна?!

Сама?!

Да быть такого не может!

Я бросил беглый взгляд на Зомме, который деликатно отошел в другой угол просторной трапезной и, сосредоточенно хмуря брови, внимательно разглядывал там на поставцах вычурного вида посуду.

Пожалуй, слишком внимательно и чересчур сосредоточенно.

Ну и на том спасибо.

Затем я перевел свой обалдевший взгляд на ключницу. Не удивлюсь, если кто-то сказал бы мне потом, что мои глаза сейчас напоминают Игнашкины, поскольку ее лицо у меня почему-то стало двоиться.

А та, гордо подбоченившись, явно наслаждалась произведенным на меня впечатлением.

— И что, прямо так и сказывала? — недоверчиво уточнил я.

— Ну-у, — замялась она. — Мол, вместе с братцем ждать будет.

Уф-ф, сразу отлегло от сердца.

Вот только на прощание слегка разочарованно кольнуло тоненькой иголочкой, но это пускай. Подумаешь, возомнилось на секунду невесть что. Да и не время сейчас. Даже думать о таком не время, не говоря уж о чем-то ином.

— Мне и самому вместе с Христиером Мартыновичем надо заглянуть к Федору Борисовичу и его сестре царевне Ксении Борисовне, так что непременно будем, — сухо произнес я, стараясь держаться в рамках великосветской ни к чему не обязывающей вежливости.

Во всяком случае, именно такой представлялась мне эта самая вежливость.

Ключница несколько разочарованно посмотрела на меня, потом перевела взгляд на еще сильнее сосредоточившегося на разглядывании посуды Зомме — хотя куда уж больше, понимающе кивнула и заторопилась обратно к Квентину, заявив, что без должного догляда оставлять надолго хворого нельзя.

— Сам заглянешь ли, покамест жив? — поинтересовалась она перед уходом.

«Покамест жив» неприятно резануло по ушам, и я молча кивнул. И впрямь надо заглянуть, тем более что время позволяет, но вначале…

Повернувшись к Зомме, я негромко распорядился:

— Самым первым делом пошли гонцов во все стрелецкие слободы с повелением всем головам [544] и наиболее достойным сотникам, которых велено взять с собой стрелецким командирам числом по два от каждого полка, сразу после вечерни прибыть к Красному крыльцу.

— А если спросят — кто повелел и зачем?

— Скажи, что… престолоблюститель, — после недолгого колебания ответил я.

Ничего страшного. В конце концов, сегодня я имею право на то, чтобы распоряжаться от имени Годунова, тем более что царевич предупрежден насчет их сбора и возражать не стал.

— А зачем созывает, им и без того должно быть понятно. Раз по указу государя Дмитрия Иоанновича до его прибытия в град на Федора Борисовича возложена обязанность блюсти порядок в Москве, то надо определиться, кто за что в ответе.

— Управится ли царевич?.. — тихо, как бы про себя протянул Зомме, вопросительно глядя на меня.

— А куда он денется? — проворчал я. — К тому же у него будет целых три помощника — я, ты и… Басманов.

— Кто?! — изумился Христиер.

Не иначе решил, что ослышался.

— Басманов, — твердо повторил я. — Так что к нему тоже пошли гонца.

— Так мы ж его… — растерянно протянул мой воевода.

— Ничего страшного, — отмахнулся я. — Подумаешь, немного в осаде продержали.

Ну не объяснять же сейчас простодушному Зомме, что иного выхода у меня попросту нет. Точнее, есть, они всегда имеются, но куда хуже.

Попади он в мои руки до нашего спектакля на Пожаре — иное. Теперь же оставалось либо убивать боярина, в лучшем случае взяв в заложники, ибо он слишком умен и энергичен, чтобы оставлять его в живых, или перетягивать на свою сторону.

Нет, не с целью изменить Дмитрию — зачем. Достаточно, чтобы он просто перестал смотреть на нас как на врагов. Мне и этого с лихвой.

И первый шаг — полупринудительное сотрудничество с Федором и его самыми доверенными помощниками: мною и Христиером. Причем активное, рука об руку.

— Будем считать, — продолжил я, — что мы немного погорячились, а он попросту кое-чего не понял, вот и все.

— Доверять под его начало стрельцов… — Зомме неодобрительно покачал головой.

— После сегодняшнего можно. Разумеется, не всех, и всю Москву мы ему тоже не вручим, а поделим, чтоб каждый знал свое и в чужое не лез, но изрядный кусок придется ему отломить, без этого нельзя. — И ободряюще хлопнул воеводу по плечу. — Не боись, Мартыныч! Главного, то бишь власти, он все равно не получит, не говоря уж об охране стен Кремля вместе с царскими палатами и казной, которые мы оставим за нашими людьми. Да и в остальном сделаем так, что власти у него почти не будет. В Китай зашлем смешанную стражу — наших пополам со стрельцами, а Белый город и Скородом — ему.

— Тогда он может обидеться, — предположил Зомме.

— А это как предложить, — хитро усмехнулся я. — И потом ты забыл про почет. Этого добра мы отвалим ему столько, сколько сможет унести.

Я уже примерно представлял, как это сделать.

Иной раз фантик от конфеты куда важнее ее самой. Главное, чтоб все выглядело красиво и было преподнесено, раз уж Петр Федорович так опасается «потерьки отечества», с превеликим почетом, но в подробности вдаваться не стал — слишком долго, да и ни к чему Христиеру.

Опять же время — кажется, у нас вновь цейтнот или близко к нему.

— Рассылай гонцов, Мартыныч, — напомнил я напоследок, — а Федора Борисовича предупреди самолично. — И подался наверх для успокоения души еще раз взглянуть на Квентина.

Разместили тяжело раненного шотландца поблизости от покоев Годунова. Вообще, на жилом этаже царевича комнат оказалось не столь уж и много — опочивальня царевича, молельня, судя по обилию икон, и еще штуки три неясного предназначения, вот и все.

Дуглас лежал тихо. Дыхания почти не было слышно.

— Мало того что раны тяжки, да вдобавок и кровушки из него повытекло изрядно, — прокомментировала моя травница.

Жаль, но тут я ничего не мог поделать. Переливание крови еще не придумали, да и определение групп тоже, потому оставалось только ждать и надеяться, что Квентин сумеет выкарабкаться самостоятельно.

Петровна молчала недолго — не умела. Разве что в одном случае — когда слушала стихи, но последний раз это было давненько, не до них нынче. И вообще, когда говорят пушки…

Вот-вот.

Бережно поправив на шотландце атласное одеяло, травница сурово заметила:

— Слыхала, ты уже отмстил боярам? — И уставилась на меня в ожидании.

Пришлось удовлетворить любопытство, коротко, в нескольких словах рассказав, что все понесли заслуженную кару, включая Бельского, хотя последний, в отличие от прочих, был наказан за иное — глумление над телом покойного царя.

— Извлекать из одного места да в иную могилку пихать — знамо дело, не след, — согласилась она. — Ежели бы сразу его, яко убиенного, на Варсонофьевском положили, тогда иное…

— Какого убиенного? — не понял я.

— А ты что ж, мыслишь, будто он и впрямь по своей воле яд принял, яко о том в торговых рядах сказывают? — хмыкнула Петровна. — Ой, навряд ли. Он же…

— Погоди-погоди, — запутался я. — Ты сейчас вообще о ком говоришь?

— Так об государе усопшем, — последовал невозмутимый ответ.

— А-а… при чем тогда тут яд? — растерялся я. — У него же сердце больное было.

— Стало быть, тебе неведомо, — протянула она. — Ишь ты. А я-то мыслила, будто слыхал ты уже о том, да не раз. Ну тогда…

И она рассказала.

Получалось, внешние признаки у умирающего Бориса Федоровича действительно совпадали с симптомами сердечного заболевания, включая почерневшее почти сразу после смерти лицо, но один из них не вписывался никаким боком — идущая изо рта, носа и ушей кровь.

Об этом я краем уха слышал ранее, но как-то и в голову не приходило, что такого при инфаркте, инсульте и прочих сердечных болезнях не может быть. Думал как раз наоборот — еще одно наглядное доказательство высокого давления, вот и хлынула кровь из всех щелей.

Наивный.

Оказывается, не должна она так хлынуть, никак не должна. И возможна эта ситуация с кровью лишь при одном условии — доброй порции яда. Есть такие, которые как раз резко разжижают ее, после чего она и впрямь хлещет отовсюду.

— Я-то помыслила, что брешут в рядах. Но ныне словцом перемолвилась с тем самым немчином, с коим мы твоего пиита везли, вот и узнала — правду народ баял. Он был там, среди прочих лекарей, так что самолично все видал. Потому и выходит, что отравили его.

Вот так вот. Хоть стой, хоть падай от таких новостей.

Получалось, что не все долги я отдал сегодня — остался еще один человечек, причем где-то под самым царским боком, ближе некуда.

Вот только кто?

— Напрасно я тебе про оное обсказала, — хмуро заметила ключница, с тревогой вглядываясь в мое помрачневшее лицо. — У тебя и так хлопот невпроворот, а теперь еще и головника, поди, искать примешься.

— Не напрасно, Петровна. — Я зло скрипнул зубами и уверенно повторил: — Совсем не напрасно. Справедливость должна восторжествовать.

— А может, ну его? — робко предположила она.

— Не-эт, — протянул я. — Такое оставлять безнаказанным — себя не уважать. Если б каждое зло было отомщено, оно бы и совершалось куда реже, так что око за око… Но в одном ты права, дел и впрямь невпроворот, а потому придется поиск ненадолго отложить.

Жаль, конечно. Будь я вправе переиначить, этим занялся бы в первую очередь, но усопшие могут подождать, а вот живые…

Да вот и один из них собственной персоной. Ну да, от царских палат куда ближе, чем от стрелецких слобод, которые хоть и располагались в разных местах, но все аж за Белым городом, пусть и в черте стен Скородома.

Судя по лицу, поспать Годунову так и не пришлось — заметна усталость.

Зато настрой у царевича был самый боевой. Это радовало. На встрече со стрелецкими головами именно таким я и хотел его видеть. Впрочем, как оказалось, радовался я несколько преждевременно.

Началось все не сразу — сперва Федор внимательно слушал, что надлежит сказать стрелецким командирам. Зато чуть погодя, едва он услышал о Басманове, как сразу встал на дыбки:

— Худо ты измыслил с ним, княже, как есть худо. Мне одно имечко его и то отвратно слышать, а ты сказываешь, чтоб я эвон чего. Его-то вовсе в первую голову надо было на Пожаре народу отдать. Я-то мыслил, что он уже в Константино-Еленинской сиживает, а ты таковское… Пошто со мной совет не держал, когда так умыслил? — попрекнул он меня.

Так-так. Чую, откуда ветерок подул. Без матушки-государыни тут явно не обошлось. Больше науськать некому.

Мне, правда, не доводилось с нею пообщаться лично, но кое-какое представление о ее характере я имел. Пускай размытое, составленное из сказанного вскользь Борисом Федоровичем и его сыном, но тем не менее…

Если кратко — тот еще характерец.

Изрядно унаследовала вдова от своего папашки, который Малюта Скуратов. Слава богу, что кровь ее мужа оказалась куда сильнее и в детях черты дедушки не видны даже при старательном рассмотрении.

А тон какой у Федора — прямо тебе петух, возмущенный появлением в его курятнике опасного конкурента. Нет, для царя самое то, вот только царство уже профукано, а потому без ушата холодной воды никак, причем сразу, пока пламя благородного негодования не поднялось высоко вверх…

— Потерпишь, — отчеканил я, осаживая царевича, и миролюбиво посоветовал: — Бери пример со своего… батюшки Бориса Федоровича. Тебе он, может, и не рассказывал, сколько бояр в изменниках числит, а мне о том говорил не раз. И ничего — и в Думе их держал, и улыбался им, если надо, а уж про почет и вовсе умалчиваю.

— То тайные, — не сдавался Федор. — Этот же явный.

— Не он один, — напомнил я. — По здравом размышлении их всех сейчас на плаху тащить надо, да руки у нас с тобой коротки.

— Как же коротки? — не согласился царевич. — Пожар припомни-ка, да славу, кою народ мне кричал. Выходит, в силе, так пошто покоряться?! Вон и матушка указывала…

— Тогда тебе придется выбирать, кого слушать дальше, — раздраженно перебил я, — либо ее, либо меня. Только перед тем, как сделать этот выбор, вспомни, что без меня — но зато с нею — ты правил целых полтора месяца, а закончилось все…

— Но обошлось, — не уступал он.

О господи! Что за ученик мне попался!

На секунду даже появилось горячее желание плюнуть на все, и пусть река времени катится по естественному руслу, как и собиралась ранее, а я отойду в сторону, и гори оно синим пламенем.

Но секунда прошла, и я понял, что никогда так не поступлю. Поздно. И даже не из-за собственного благополучия — слишком много народу втянуто мною в эту авантюру.

Стоит мне сейчас пустить все на самотек, как эта самая река, проломив построенную мною плотину, которая пока что весьма хлипкая, устремившись к прежнему руслу, сметет и полк Стражи Верных, и Зомме, и мою ключницу с Андрюхой, не говоря уже о шотландце и семье Годуновых, включая… царевну.

Нет уж.

Коль назвался груздем… Короче, нельзя мне бросать начатое, никак нельзя.

А то, что спина трещит от тяжести, не страшно. Не сломалась же еще — вот и угомонись.

И я взял себя в руки.

— О том надо было думать раньше, когда было твое время. Теперь оно — чужое, — устало пояснил я. — Помнишь, я недавно говорил тебе про колесо? Так вот, пока что ты внизу, следовательно, остается терпеливо ждать своего часа, а сейчас, пока оно продолжает катиться вниз, хвататься за него глупо — только понапрасну сломаешь шею. Вот когда оно пойдет вверх, тогда мы за него и уцепимся.

Царевич хотел было вновь что-то возразить, но я не дал, продолжая вколачивать в него, как гвозди, непреложные истины, чтобы он усвоил их раз и навсегда:

— Запомни, вовремя уступить — победить, а первым признаком настоящей государственной мудрости всегда остается умение заранее отказаться от недостижимого.

— Да отчего ж недостижимое-то?! — снова запротестовал он. — Вот чья ныне Москва?

— Государя Дмитрия Иоанновича! — отчеканил я.

— Как это? — опешил он, явно не ожидая услышать от меня такое.

— А вот так. Ликовали они, потому что как ни крути, а детей убивать грех, тем более царственных, и они, по сути, в этом грехе тоже принимали участие. Да, сами в твой дом не зашли, но хорошо понимали, зачем явились к тебе бояре от Дмитрия. Понимали и… молчали. Потому и радовались, когда мне удалось их от этого греха избавить.

— А убиение бояр?

— И их они рвали тоже по этой причине — убивали свидетелей собственного малодушия. Да и вообще, народ во многом подобен ребенку — может только плакать или смеяться, ненавидеть или любить.

— Вот! — Он радостно заулыбался и вскочил со своего места, торжествующе повторив: — Вот!

Можно подумать, что ему удалось уличить меня в чем-то эдаком. И гордый взгляд победителя. Вкупе с высоко вскинутым подбородком получалась точная копия Александра Македонского сразу после разгрома его фалангой какого-нибудь индийского князька.

— И что «вот»? — поинтересовался я.

— А то, что по всему выходит — народ меня сызнова возлюбил!

— Ах это, — протянул я и равнодушно подтвердил: — Ну да, выходит. Только не забудь, что возлюбил он не сам, а по подсказке, и опять-таки вслед за Дмитрием, который простил и возлюбил Федора Борисовича. Народ же всего-навсего присоединился к нему.

Ага, приуныл мой царевич. Оно и понятно — после откровенной горькой правды состояние всегда как с похмелья — знаешь, что сам во всем виноват, но организму от этого не легче, ибо страдает. Теперь осталось вылить на него еще парочку ушатов ледяной воды и хватит.

— Любого правителя можно сравнить с лодкой, а народ — с водой. Так вот, река может нести ее, а может и опрокинуть. Твою она уже перевернула, и ты в воде, поэтому главное — любой ценой выбраться на берег, чтобы построить себе новую лодку. Поверь, что вода в реке к этому времени утихнет. А станешь цепляться за старую — утонешь. Вывод: надо выждать.

— Пока мы будем выжидать, он усядется на трон, и тогда все! — отчаянно выкрикнул Федор, не в силах сдержать свои эмоции, и вновь вскочил на ноги, нервно устремившись к братине в углу.

Жадно напившись из нее, он, чуть поколебавшись, повернулся ко мне и спросил, не желаю ли я испить вместе с ним кваску.

Я желал. Правда, не столько из-за того, что мучила жажда, сколько был приятен сам факт — все-таки лично из рук царственных особ я квас никогда не принимал.

Поблагодарив царевича, я сделал пару глотков — на мой взгляд, куда приятнее вина с подворья князя Голицына — и продолжил:

— Насчет «все» ты зря, Федор Борисович. Когда он усядется на трон, это будет лишь началом. И не просто началом, но началом его конца. Поверь, я знаю что говорю. Это он сейчас на устах толпы, а вскоре будет на ее языке, а потом на зубах. Надо только дождаться.

— А дождемся ли? — вздохнул он.

— Если мне удастся вернуться живым из-под Серпухова — обязательно, — заверил я.

И пауза. Раздумье. Значит, угомонил. Пусть на время, но и то хлеб.

А что ненадолго — видно по лицу. Не согласился он со мной до конца — даже молчание и то неодобрительное. Просто стыдно стало, когда я будничным тоном заметил, что меня могут убить.

Да и доводы у него закончились, а новых в голове пока нет — не успел придумать. Выходит, вечером мне придется несладко.

Зато дальше мой инструктаж прошел относительно гладко. Встрял он со своими дополнениями лишь раз, заметив, что негоже принимать стрелецкое начальство в этих хоромах. Куда как правильнее — в царских, к примеру, в средней Золотой палате или даже в Грановитой.

— Там вроде бы Дума заседала да послов твой батюшка принимал — не слишком круто для стрельцов? — усомнился я.

— А они у меня и есть Дума, — усмехнулся Федор. — Ты ж, княже, сам зрил поутру — все бояре нынче у Дмитрия, так что как раз впору.

Сомнения остались, но спорить я не стал — пусть успокоится тем, что хоть в чем-то сумел настоять на своем. В конце концов, перенаправить прибывающих несложно.

Однако едва он завел речь о присутствии на этом совещании Марии Григорьевны, я сразу решительно заявил: «Нет!» И не с одним восклицательным знаком, а сразу с тремя, если не больше. Правда, пояснял деликатно.

Мол, не дело, когда на совещании воинов, да не просто ратников, а командиров, присутствует женщина, пускай даже до недавнего времени носившая титул царицы.

Особенно если она обладает достаточно вздорным характером и вдобавок абсолютно неспособна реально оценивать существующую ситуацию, нравится она ей или нет.

Разумеется, последнюю фразу озвучивать я не стал, хотя она и просилась.

Но когда царевич напомнил мне, что присягали всем троим, я не удержался и напомнил ему, как именно впоследствии народ поступил с этой присягой.

Вообще-то правильнее всего было бы сказать «использовал», с указанием места и назначения, но уж ладно — и тут пощадим.

— Ныне все идет заново. Дмитрий Иоаннович назначил тебя своим наместником и престолоблюстителем — это так. Однако твоя мать и твоя сестра им не упомянуты, потому одно их присутствие в палате пойдет только во вред. Стрелецкие головы решат, что ты так и не научился править самостоятельно без… бабской помощи, — безжалостно и грубо хлестанул я.

От моей словесной пощечины, да еще нанесенной наотмашь — а куда деваться, коль не понимает элементарного? — Федор вздрогнул, обиженно посмотрел на меня, хотел что-то сказать, но осекся и опустил голову.

И вновь слезы. Вон они, родимые, покатились по щекам одна за другой.

Ну что ты будешь делать! Детский сад какой-то, честное слово!

— Обиделся? — сурово спросил я.

— На правду обижаться негоже, — горько произнес он и… повинился: — Ты уж не серчай, княже. Мыслишь, не вижу я, сколь ты трудов ради нас положил? Напрасно. Да и ныне всю силушку свою богатырскую токмо на наше спасенье кладешь. А слезы, — он шмыгнул носом и как-то совсем по-детски вытер их рукавом кафтана, — они больше не от обиды, от злости на самого себя. Тыкаешь ты меня, тыкаешь, яко котенка слепого в блюдце с молоком, а я эвон — все рожу отвернуть норовлю.

— Вот и хорошо, — с облегчением заметил я. — Значит, давай-ка туда, да гляди, без Басманова не начинай. Должны же они видеть всех тех, под чье начало поступают.

— А гоже ли, что я, пусть и не государь, но престолоблюститель, поджидаю его? — не без лукавства осведомился царевич. — Какой же я тогда наместник?

— Умница! — похвалил я его. — Действительно, так не годится. — И внес коррективы: — Сделаем так. Сейчас прямиком отсюда езжай помолиться в Архангельский собор, благо что только-только отзвонили к вечерне. Пусть господь тебя укрепит и даст сил все вынести, а я тут мигом управлюсь и, когда все соберутся, сразу за тобой…

Глава 6 Совещание в Грановитой палате

Отправить гонца к Зомме, чтобы он распорядился о встрече стрелецких командиров и их перенаправлении в Грановитую палату, дело минутное, но имелось и еще одно…

Мое выступление перед переодетыми спецназовцами, уже собранными Вяхой Засадом, было коротким. Подведя итоги их трудов на Пожаре и похвалив — поработали на славу, я ошарашил их неожиданным сообщением, что эта работа была далеко не последней. Отныне и впредь предстоит заниматься тем же самым изо дня в день.

Задачи остаются почти прежние, то есть те, что были на Пожаре, но в подробностях тем, кто захочет, растолкую завтра. И подчеркнул еще раз — кто захочет, — пояснив, что сей труд слишком тяжек, чтобы принуждать заниматься им из-под палки, а потому я с пониманием отнесусь к тем, кому они не по душе.

Словом, дело добровольное, неволить не стану, но и сгоряча решать такое тоже ни к чему. Лучше каждому все спокойно прикинуть — сумеет ли он с ними справиться. Срок — до завтрашнего утра на моем старом подворье в Малой Бронной слободе.

Только тем, кто все-таки согласится, являться сюда без особого дозволения уже нельзя, кроме старших пятерок и троек. Их они пускай изберут пока сами, исходя из сходства занятий, то есть у «нищих» отдельно, ну и у прочих соответственно.

Распустив призадумавшихся ратников, я оставил Догада. Ему, как старшему над «монахами», предстояло завтра с утра приступить к выполнению особой задачи — контролю за Никодимом.

Это пока келарь Чудова монастыря пребывает в спокойствии и неведении. Завтра я его огорошу, заставлю описать в стихах и красках все, что у него некогда было с царевичем, а потом… отпущу на все четыре стороны.

К гадалке не ходи — удерет монах, испугавшись содеянного. Да и как не испугаться, когда любому понятно — тут покаянием не отделаться. Стоит государю добраться до Москвы, и он все жилочки по одной вытянет, потому что тут даже не обида — унижение.

Вот и пусть ищет Дмитрий свой позор, а Русь большая — навряд ли что у него выйдет. Значит, отец Никодим, отслеженный моими людьми до самого его нового пристанища, будет еще одной козырной картой в моих руках. Чтобы его заполучить, будущий император на многое может согласиться.

На очень многое.

Едва я отпустил Догада, как подоспел Зомме. Ему я поручил прикинуть предстоящее размещение ратников, чтоб было все компактно, то есть не меньше сотни на подворье. Пока, но только на время, можно использовать пустующие боярские — вон их сколько, а дальше надо думать.

Так, что у нас далее в программе? Ах да, Архангельский собор…

— Напрасно ты сказал мне там тебя дожидаться, — мрачно заметил Федор уже на пути к Грановитой палате. — Да и я тоже хорош — не подумал. Мыслилось перед батюшкиной домовиной колени преклонить, а как глянул…

Голос у него прервался, но на сей раз он сумел сдержать слезы.

— Так ты что, не знал?! — изумился я.

— Да за всем этим выскочило из головы, — глухо откликнулся он и яростно выкрикнул: — И опосля сего непотребства мне длань для поцелуя протягивать тем, кто даже мертвого в покое не оставил?!

— За это мы с тобой уже отомстили, — твердо произнес я. — Вспомни, там на Пожаре среди четверых был Бельский. Перенос тела в Варсонофьевский монастырь — его рук дело. Он взбаламутил всех бояр, за это сегодня и расплачивался. Завтра слишком много дел — не до того, а вот послезавтра мы заново перенесем твоего батюшку в собор.

— А Бельского на его место, в Варсонофьевский! — со злостью добавил царевич.

— И мне так же думалось, — согласился я. — Только не кричи громко. Их всех там захоронят — и Мосальского, и дьяка Сутупова, и тех стрельцов, которых мы с тобой положили, но сейчас тебе надо успокоиться — люди смотрят, да и пришли мы почти.

Жалел же Федор о своем посещении Архангельского собора напрасно. Как ни удивительно, но лицезрение бывшего последнего пристанища отца, которое оказалось поруганным, повлияло на него самым благотворным образом.

Придя в ярость, но выпустив часть «лишнего пара» по дороге в Грановитую палату, Годунов сидел перед восемнадцатью стрелецкими командирами полков и двумя полутысячниками, которые прибыли вместо своих отсутствующих начальников, в точности как и подобает настоящему государю.

Во всяком случае, в моем понимании царского поведения, то есть смотрел сурово, говорил властно, а повеления не отдавал — чеканил каждое слово, да так, что искры летели.

Словом, залюбуешься.

Не знаю, любовался ли им Басманов, сидящий впереди меня, самым первым и самым ближним к Годунову, но глаза он, во всяком случае, таращил.

Вообще-то удивляться ему пришлось с самого начала.

Во-первых, место приема. Грановитая палата — это для стрельцов, пусть и командиров полков, хоть и почет, но слегка и перебор.

Во-вторых, загадочное поведение царевича. Едва Федор пришел, как сразу, не входя в палату, послал за боярином, который, настороженно озираясь по сторонам — странный состав Думы, — поднялся и послушно проследовал к Годунову, хотя видно было — ожидал чего угодно.

Тот же, вежливо ответив на учтивый поклон, спокойно осведомился, отписал ли Петр Федорович государю Дмитрию Иоанновичу о событиях сегодняшнего дня и успел ли отправить гонца.

Узнав, что казаки уже убыли, попенял, что боярин несколько поторопился, и порекомендовал после совещания… отправить еще одного, с сообщением о том, с каким усердием облеченный его высоким доверием Годунов держит порядок в столице и какие меры принял для этого.

И все.

А в-третьих, пока он общался с Федором, самое ближнее к трону место было занято мною, но когда боярин, окончив разговор, приблизился ко мне, я радушно улыбнулся и, пододвинувшись в сторону Зомме, приглашающе хлопнул рукой по лавке. Тут тоже удивление было изрядное. Не привык Басманов, чтобы сидящий на почетном месте вежливо вставал и уступал его, занимая другое, пусть рядом, по соседству, но ведь хуже, ибо дальше от трона. Не таковы порядки в боярской Думе, где за каждый аршин близости чуть ли не кидались в драку.

Или даже нет, без всякого «чуть», если припомнить усмешливые рассказы Бориса Федоровича. Хорошо, что посохи тупые, а сабли с собой брать не положено, иначе только синяками дело бы не обходилось.

Если же учесть то, что вежливый человек был хоть и не боярином, но зато, в отличие от Басманова, природным князем, потомком шкоцких королей и явным любимцем царевича, то тут оставалось не просто удивляться, а очень сильно.

Ну и в-четвертых — поведение вошедшего в палату Федора, причем с самого начала. Мне, как сидящему рядом, было хорошо заметно волнение Петра Федоровича, ожидавшего чего угодно, вплоть до публичного унижения, которое для таких, как он, горше смерти.

Он даже настороженно покосился в мою сторону, очевидно решив, что как раз в этом и скрыт тайный подвох моей уступчивости. Почему бы Годунову не согнать теперь Басманова с места, указав ему какое-нибудь другое, вдали, хоть так расплатившись за предательство.

Однако Федор ни жестом, ни словом не выразил своего неудовольствия.

Теперь же ко всем этим непоняткам добавилось в-пятых — выступление престолоблюстителя. Ему помнился иной царевич.

— А вот интересно, Петр Федорович, такому государю ты бы решился изменить? — не удержался я от того, чтоб не подковырнуть боярина.

— А при таком и князя Телятевского никто бы не посмел на две главы выше моей в разряде указывать, — с легким оттенком сожаления ответил он. — Токмо поздно Федор Борисович спохватился. Ему б поранее — куда лучше было бы… — И после паузы многозначительно добавил: — Для всех.

— Ну почему ж поздно, — заметил я, но, уловив цепкий испытующий взгляд боярина, сразу пояснил, чтоб он не подумал, будто ему снова намекают на повторный переход в другой лагерь: — Ему ж, если ты помнишь, наместником быть, а град Кострома далече, и государева совета не спросишь — уж больно долго дожидаться ответа. — И приложил палец к губам, многозначительно кивая в сторону Федора.

Боярин недоуменно воззрился на меня, затем с озадаченным видом на моего ученика, открыл было рот, но так ничего и не спросил, продолжая хмурить брови и гадая, что бы значил этот кивок. То ли я призываю его к молчанию, то ли вновь намекаю на что-то.

Вот и пускай думает — оно всегда полезно.

— …А начальными людьми надо всеми вами ставлю я ныне думного боярина Петра Федоровича Басманова, — холодно произнес царевич. — Но, ведая, что град стольный велик и дабы избавить верного… слугу… государя… Дмитрия Иоанновича…

Класс! Мне оставалось только восхищаться юным престолоблюстителем. И тут, по всей видимости, сказалось лицезрение бывшего места упокоения Бориса Федоровича.

Царевич не просто скрыл злость и ярость по поводу осквернения отцовского праха, но и сумел переплавить их в ядовитый и весьма прозрачный намек.

Мой недавний урок даром не прошел — парень мастерски его скопировал, влепив со всего маху хлесткую словесную пощечину — вон как побелело лицо Басманова.

Еще бы, мужик не дурак и прекрасно понял про верного слугу.

— …И даем ему в помощники первого воеводу и старшего полковника полка Стражи Верных. Быть под началом у думного боярина князю и стольнику Федору Константиновичу Мак-Альпину…

Недовольный гул, удивленные взгляды…

Впрочем, удивляться не приходится — не любит русский народ быть в подчинении у иноземцев. Такой вот у нас менталитет. Даже если они хорошие — он их просто терпит до поры до времени, но не больше.

Но тут должна сработать моя задумка, точнее, сразу две. И я встал с места, осуществляя первую.

— Благодарствую за честь превеликую. Милость государя нашего Дмитрия Иоанновича, кой самолично крестил меня в православную веру, и твое доверие мне, Федор Борисович, отслужу верой и правдой. — И медленно перекрестился, низко склонившись перед царевичем.

Ага, с голосами порядок. Перешептываются по-прежнему, но глядят в мою сторону не столь сурово. Еще бы, коли крестный отец сам царь — особо не поспоришь. Ну и опять-таки православная вера…

Они ведь тут так и рассуждают: «На Русь жить переехал — тело перевез, веру православную принял — душой сроднился».

А как у нас со второй задумкой?

Но тут уже слова мои, а озвучка Федора, к которой он приступил сразу после представления еще одного помощника Басманова, разумеется, тоже с указанием всех чинов и регалий — второй воевода… и так далее.

Между прочим, Зомме, оказывается, тоже стольник. Интересно только, когда нам их дали? Ах да, вспомнил, еще в прошлом году.

— …Одначе мыслю я, что понапраснувыказывал доселе столь великое доверие иноземному люду, а посему все будет инако. И наперед, окромя сих стольников, успевших доказать на деле свою верность, полагаться буду отныне и присно токмо на вас, вои мои православные…

Вот это гул какой надо гул — в смысле тональность.

— Давно пора.

— Никак от батюшки разум унаследовал.

— Бери выше — тот-то все на иноземцев поглядывал, а ентому полтора месяца хватило, дабы понять, что почем.

— Лета юные, ан мыслит добре.

— Славно надумал.

Это я уловил краем уха лишь то, что произнесено поблизости, но нет сомнений, что и остальные тоже говорят нечто похожее.

— …потому полагаю, что и вам всем надлежит прияти участие в бережении и охранении покоя московского люда и тако же по мере силов своих подсобляти Петру Федоровичу, ибо…

— Никак провинился ты чем ныне перед Федором Борисовичем, — с легким удивлением в голосе шепнул мне Басманов.

Ему и в голову не пришло, что настоял на том, дабы назначить самым главным над всеми боярина, именно я. Говорю ж, порядки тут совсем иные.

Но я и тут ничего не ответил, лишь неопределенно передернул плечами — пусть понимает как хочет.

— …И ставлю в помощники думному боярину Басманову тако же стрелецкого голову Постника Огарева, дабы он в объезде головой был в Цареве городе от реки Москвы до улицы Никитской до левой ее части…

Снова смена тональности — кое-где в гул одобрения вплетается зависть. Оно и понятно — не без этого. Ничего, умолкнут, поскольку сегодня юный престолоблюститель добрый и без сладенькой конфетки не оставит никого.

— …Ему же в помощь назначаю сотника стрелецкого полка Михайлу Одинца, а тако же…

Вот и полетели градом конфеты, да еще в каких красивых фантиках.

Причем каждому.

Десять полков, десять командиров, которые все назначены, как и Постник, первыми объезжими головами. Еще десять сотников определены вторыми и столько же — третьими.

Кстати, не говоря уж про первые номера — между прочим, княжеская должность, как мне с усмешкой сказал еще до совещания Федор, — даже третьи звучали почетно. Занимали их, как правило, дьяки, с которыми на Москве сейчас было тоже весьма негусто — и они укатили в Серпухов.

Хорошо, что у Годунова отличная память, которая удерживала поименно все стрелецкое руководство, так что раздавал мой ученик назначения, не заглядывая ни в какие бумаги, действуя без шпаргалок, твердо и уверенно.

Да и с выбором не затруднялся — тут мы тоже все заранее обговорили, вплоть до возраста самого головы, а следовательно, его авторитета, не забыв столь немаловажный нюанс, как расположение его полка.

Ни к чему Михайлу Косицкого и его людей отправлять на дежурство в Царев город от Неглинной до Никитской. Туда как раз лучше отрядить Ратмана Дурова, его стрелецкая слобода на Сретенке, так что рукой подать до своих домов — можно и спокойно пообедать, да и возвращаться на ночлег недалеко.

А раз Косицкий живет в Замоскворечье, вот и пускай его стрельцы патрулируют «в деревянном городе за Москвой-рекой».

Так сказать, по месту жительства.

Словом, Федор учел, как я его и инструктировал, все нюансы, даже то, кто где и у кого пребывал за приставом, то бишь нес охранную службу у врагов его батюшки, а следовательно, к новым властям относится с недоверием и опаской — а вдруг припомнят.

Например, все тот же Ратман Дуров. Он был первым, кто повез бывшего боярина Федора Никитича Романова в ссылку в Антониево-Сийский монастырь и строго охранял его в этих пустынных местах.

Сотник — тогда он был еще в такой должности — свое дело правил добросовестно и старшему из братьев Романовых потачки не давал, неслучайно же он по возвращении получил должность стрелецкого головы, так что благодарностей от нынешних властей он ждать не мог.

Зато при Федоре Борисовиче он стал первым объезжим головой в одном из трех самых престижных, если говорить языком моих современников, районов столицы.

Думается, что эта должность ему запомнится на всю жизнь, особенно после того, как монах Филарет вспомнит своего охранника и расстарается ему напакостить как минимум существенным понижением в чине.

Да и все прочее стрелецкое руководство пусть надолго запомнит уважение и небывалый почет (чего стоит один только прием в Грановитой палате), оказанный всем им Федором Годуновым, и, разумеется, его самого — того, кто доверил им беречь Москву от супостатов.

Править полагается кнутом и пряником. Я хорошо позаботился о том, чтобы последних до отъезда царевича в Кострому было роздано немало.

Жаль только, что с кнутом заминка.

Надо, конечно, показать и крепость руки, и все прочее, но тут я пока ничего не придумал, так что моему ученику оставался весьма ограниченный ассортимент — суровый голос, властный тон и угрожающий намек на спрос по всей строгости.

Вот как сейчас.

— …Но уж и не серчайте на меня, ежели что. Не желаю перед своим отъездом срам прияти пред государем, а потому взыскивать за упущенья стану по всей строгости, ибо кому многое дано, с того многий спрос…

Вот так. Ожечь кнутом нельзя, так хоть погрозить им для острастки.

А иначе никак.

Быть, а не казаться — лозунг замечательный, но для царей неприемлемый. Что уж говорить про Федора. И казаться надо именно тем, кем надо, то есть кем хотят тебя видеть, а армии во все времена подавай твердую руку, а не слюнявые демократические свободы.

Но я отвлекся, а меж тем моноспектакль продолжался.

— …Нет у меня ныне опаски о ворогах, потому внутри града ратников можно было бы и вовсе не ставить, ибо под защитой крепкой длани Дмитрия Иоанновича бояться неча, потому сторожу в самом Кремле ставлю ныне лишь для прилику, из полка Стражи Верных, коим вверяю…

А это уже на десерт и вновь для Басманова, чтобы видел — не расслабился Годунов, не решил, что теперь ему и впрямь нечего бояться, и нужные меры принял.

Боярин — не дурак, прекрасно понял. Вон как заерзал на своем полавочнике: уразумел, что власть в Москве вроде бы почти его, если не считать наместника, а приглядеться — нет ее.

В Кремле наши с Зомме люди, да и в остальных частях города тоже не его — поручения-то они получили напрямую от самого престолоблюстителя, а значит, и отчет, случись что, держать в первую очередь перед ним…

В целом итогом этого заседания я остался доволен, но, увы, мои испытания на сегодняшний день не закончились.

Глава 7 Вечер трудного дня

То, что ужин с семейством Годуновых окажется далеко не из самых приятных, мне было понятно с самого начала, не зря я от него усиленно отбрыкивался, ссылаясь на массу незавершенных дел.

Однако Федор был настойчив, поясняя, что такого почета, как усесться с ними за трапезу, не удостаивался вообще ни один человек. Потому он и хотел, чтобы именно я стал тем единственным, которому оказана такая милость, ибо других почестей, хоть заслуги мои и огромны, он предоставить мне не может.

Пришлось согласиться.

Причин же, по которым мне не хотелось завершать вечер этого долгого и длинного дня ужином с семьей Годуновых, было две, и обе весьма и весьма серьезные.

Во-первых, вдовствующая царица-мать Мария Григорьевна, которая, как я понял, настроена достаточно агрессивно.

Но это еще куда ни шло, однако имелось и во-вторых — скорее всего там будет еще и сестра Федора.

Не то чтобы я опасался вновь увидеться с Ксенией Борисовной — именно так я приказал себе называть ее даже в мыслях. Нет, опасений не было. Все обстояло куда хуже — я попросту боялся.

Потому и решил величать царевну сугубо официально. Иначе нельзя, иначе я мог сорваться, особенно если бы вновь увидел ее глаза.

В смысле, ее глаза…

Помимо семьи Годуновых и меня присутствовал только один человек — священник отец Антоний.

На его присутствии настоял я, заявив, что истинных спасителей семьи было шестеро, и если ратника Дубца приглашать было как-то не с руки, Архипушку-альбиноса тоже, а спасителя Дугласа самого надо спасать, то все равно остаются еще двое.

Зомме был отвергнут сразу, поскольку за столом будет присутствовать Ксения Борисовна, коей по обычаю невместно показываться перед мужчинами даже в присутствии брата, а вот на отца Антония согласие я получил, ибо священник — статья особая.

Получалось, что хоть какой-то союзник, на случай если Мария Григорьевна затеет опасный разговор насчет переворота и продолжения боевых действий, у меня есть. А может, одно его присутствие настолько угомонит властную женщину, что она и не посмеет его начинать.

Выглядел отец Антоний так себе. Впрочем, на его месте любой, слетев с лестницы и в завершение полета приложившись виском о ступеньку, не представлял бы собой образец здорового духа и здорового тела.

Хорошо уже то, что он оказался в силах поприсутствовать.

Усадил его Федор Борисович рядом с собой, по правую руку. Мне было определено место по левую. Напротив восседала, иного слова не подберешь, вдовствующая царица.

Лицо мрачное, глаза зло прищурены, левый время от времени мелко-мелко дергается, губы строго поджаты, а поглядывает на меня так, будто я не спаситель, а совсем напротив.

На столе особых разносолов не имелось — Петровский пост. Впрочем, налопаться все равно можно было от души. Два здоровенных блюда с солеными грибами, еще три — с рыбой, куча пирогов, отдельно — черная икорка плюс фрукты, ягоды, сласти…

С таким ассортиментом можно поститься хоть круглый год — не жалко.

Что до царевны, то тут я страшился преждевременно. Это мне стало понятно сразу, едва я уселся за трапезу в тесном кругу, где Ксения Борисовна, сидящая возле матери, выглядела несколько утомленной и смущенной.

Дело в том, что девки, которые занимались ее лицом, в искусстве косметики были явно ни бум-бум.

Вообще-то для розы достаточно одной капли утренней росы, если она действительно роза, а не чертополох, так что косметика царевне, на мой взгляд, была вообще ни к чему. Тем более такого качества и в таком ужасающем количестве.

Не в меру старательные холопки наложили на бедную девушку такое обилие румян и белил, что лицо у Ксении получилось неестественно белое, и на этом фоне ярко-красными факелами горели два пятна на щеках.

Словом, изуродовали до форменного безобразия.

Однако нет худа без добра, так что тут мне бояться было нечего и я мог теперь поглядывать на нее без опасения засмотреться, тем паче впасть в ступор. Девушка как девушка, царевна как царевна.

Правда, оставались глаза…

Их красоту не смогли испортить даже неестественно вычерненные брови и ресницы. Ну что ж, придется быть поосторожнее.

К тому же вскоре мне стало не до них — Мария Григорьевна постаралась на славу.

Началось же все с вроде бы невинного вопроса царицы о том, поцеловал ли Басманов руку Федору.

— Да, матушка, — кротко ответил мой ученик, мгновенно превратившись в почтительного, послушного и во всем покорного матери сына.

Ей хватило для разгона и этого, чтобы немедленно разразиться целой речугой в адрес подлого иуды, которого невесть почему до сих пор носит земля, хотя по всем божеским законам она давно должна была провалиться под его ногами, спровадив негодяя прямиком в огненную геенну на вечные муки.

Я помалкивал, скромно хрустя огурчиком, но она все равно добралась до меня.

— А ведь ежели бы ныне ты, князь, и его вывел со всеми прочими на Пожар, я тако мыслю, что люд московский в клочки бы изодрал подлого изменщика. Пошто не учинил таковское?

— Он сидел в осаде на своем подворье, — пояснил я, — и достать его я не успевал.

— Славную отговорку удумал, — криво усмехнулась она. — Токмо мне ведомо, что людишек у тебя было куда поболе, нежели у него. Коль восхотел бы — вмиг задавил. Так пошто не стал?

— Так ведь времени не было, — не терял я надежды покончить дело мирно. — Да и казаки у него из бывалых, так что моих людей положили бы изрядно.

— Твоих? — надменно прищурилась она. — Забыл, князь, кто в оном полку первый воевода?

— Нет, не забыл. Повелением Федора Борисовича им отныне являюсь я.

Что, съела, агрессорша?! Нечего сказать?!

Но я напрасно радовался. Пауза длилась недолго. Несколько секунд, и легкая растерянность сменилась очередным упреком в адрес сына:

— Выходит, ты, сыне, ныне вовсе нагой остался. И было-то у тебя верных людишек — нет ничего, да и те розданы тем, кто более всего на свете растерять их опаску имеет, а не…

Вот так вот. Речь к сыну, а рикошет по мне.

Ну а ты у нас на кой,
С вострой саблею такой?
Мы ж за то тебя и держим,
Чтоб берег царев покой! [545]
Да как злобно-то. Ишь ты! Так, чего доброго, она меня и во всем остальном обвинит. Ну уж нет. Коли Федору совесть позволяет молчать после всего, что я для него сделал, то мне рот не заткнешь.

— А был бы с этого прок? — осведомился я. — Уж смерти Басманова Дмитрий Иоаннович точно бы не простил и…

— Не простил! — саркастически фыркнула она, не желая даже дослушать до конца, и тонкие губы изогнулись в очередной ехидной усмешке. — Не ведала я, что шкоцкий князь Мак-Альпин труса праздновать учнет. Признаться, мыслила о нем инако, и что он кровь за государя своего, яко князь Дуглас, пролити не побоится, а коль занадобится, то и живота не пощадит.

И сразу два голоса с одной и той же интонацией произнесли одно и то же слово:

— Матушка!

Вовремя.

Если бы не вмешательство брата с сестрой, пусть и весьма деликатное, но явно на моей стороне, мог бы и не сдержаться, а так взял себя в руки.

— Да мне поутру вроде как довелось ее пролить. Оголяться не буду, но думаю, Мария Григорьевна и так видит перевязку, кою мне делала ее дочь, — парировал я, задумчиво поглядев на перебинтованное запястье левой руки.

Это была правда. Ключница предлагала поменять ее, чтоб наложить мазь, но я отказался, сославшись на жуткую загруженность. Плечо — да, никуда не денешься, его царевна бинтовала прямо поверх кафтана, потому пришлось снять, а тут…

Ее руки трудились, так что этот кусок белой ткани для меня нечто вроде флага, а их не меняют. Завтра куда ни шло, все равно придется, а сегодняшний день мне лучше побыть с этим знаменем, чтоб если чего, то оставить в последний час у себя маленькое воспоминание о ней.

— И о животе своем тоже не думалось. А что в живых остался… — Я недоуменно развел руками, будто и сам удивлялся этому загадочному обстоятельству. — Ты уж прости, царица, что я немного половчее оказался, нежели князь Дуглас. Если в том мою вину усматриваешь — спорить не берусь. К тому ж я и впрямь дорожил своей жизнью, считая, что Федору Борисовичу она еще понадобится.

— Дорожил, — повторила она таким тоном, будто уличала меня в чем-то неприличном.

— Да, дорожил, — невозмутимо повторил я. — Можешь мне не верить, но после того, как меня не станет, вам всем жизни на этом свете пара седмиц, не больше. Разве что Ксению Борисовну пощадят за красу ее ангельскую, да и то, боюсь, с недобрым умыслом.

— То ты так мыслишь, — упрекнула она. — А мне ведомо, что ныне сызнова народ за нас. — И подчеркнула: — Весь! А в согласном стаде и волк не страшен.

— Не спорю. Только вначале хотелось бы увидеть это согласное стадо.

— Так нешто ты сам не узрел ныне на Пожаре?! — всплеснула руками она.

Я покосился на Федора, который тут же виновато потупил взгляд, уткнув его в свою тарелку и сосредоточенно стараясь выловить из нее ложкой крохотный грибок, который упрямо ускользал, невзирая на всю настойчивость царевича.

— Это лишь кажется, — вздохнул я. — На самом деле среди москвичей большинство осторожных, которые остерегутся выступить в защиту Годуновых. Такое — удел лишь неосторожных, а они, увы, не выжили.

— Напрасно ты так, князь. Ежели счесть тех, кто поднимал мятеж, счет выйдет коротким, так что супротив немногие.

— Верно, немногие, — подтвердил я. — Но сочувствовали ему многие, а готовились и выжидали все.

— Так усмирить бунт, и вся недолга.

— Бунты — язык тех, кого вовремя не выслушали. И кем мне его усмирять, коли не выслушаны почти все?

— Что ж ты, сызнова про своих ратников забыл?

Ну вот — с чего начали, к тому и приехали.

Несколько удивляло лишь количество желчи и злости, скопившееся в этой немолодой женщине. Вообще-то ей впору уже о боге помышлять да грехи замаливать, которых, больше чем уверен, у нее при таком-то характере скопилось будь здоров, а она все туда же — вперед и с песней.

Победим врага, несмотря на любые потери!

— Помню, — кивнул я. — А вот кое-кто, сдается мне, запамятовал про стрельцов. Их же куда больше. Конечно, на льва можно и с шилом кинуться. Даже, как знать, вдруг получится уколоть им зверя, а что дальше?

— Стало быть, худо готовил ратников, — вновь отыскала она повод для очередного упрека.

— Нет, хорошо, — возразил я. — Только готовил к иному — воевать. Идти на верную смерть — такому и впрямь не учил.

— Господь позаботился бы о вас.

— Бог думает о нас. Но он не думает за нас, — парировал я и подосадовал молчанию отца Антония.

Самое время выступить ему с какой-нибудь речугой с кучей цитат из Библии, где они имеются на все случаи жизни. И тут же, как по заказу, раздался его мягкий, негромкий голос:

— Сказано Иоанном Златоустом: «Ни уклоняться от битвы нельзя, ни самому искать битвы: тогда и победа будет славнее». А что до Басманова, дочь моя, то Максим Исповедник заповедал, что любовь к богу не терпит ненависти к человеку. Если злопамятствуешь на кого, молись о нем и старайся, сколь можешь, любить всякого человека. Если же не можешь, то по крайней мере не ненавидь никого. Потому и скорблю ныне, глядючи, яко обуяло тебя диавольское искушение к отмщению. Стыдись, ибо даже князь, хоть и ратный человек, архистратиг, [546] одначе не держит в помыслах пролитие крови чрез необходимую меру, ибо не токмо храбр, но и благоразумен, а ты…

Но и это не помогло. Скорее наоборот — распалило Марию Григорьевну еще сильнее.

— Даже у Христа терпение иссякло, иначе бы он не просил бога убрать от него чашу сию. Мы ж, отче, — зло уставилась она на отца Антония, — токмо люди, потому нам простительно вдвойне.

— А быть может, Исус [547] хотел отклонить от себя только этот, особенный род мученичества? — тихо возразил священник. — Почем ты ведаешь, сестра моя во Христе, может, господь вместо чаши, предложенной ему небесным отцом, в глубине души возжелал для себя чаши тягчайшей?

Умолкла, но ненадолго. Что-то вроде передышки перед очередной атакой, не более.

Вообще, всех женщин старше семидесяти я обычно делю на три категории: милые старушки, старухи и старые ведьмы. Эта не достигла и пятидесяти, но уже сейчас ее можно было смело зачислять как потенциального кандидата в третью категорию — созрела.

Не зная, что еще сказать, царица отчеканила:

— А я думала, что князь Мак-Альпин смелый человек.

И вновь одновременно раздалось:

— Матушка!

— От большой смелости чаще всего совершаются большие глупости, — невозмутимо ответил я.

— Ну с меня довольно! Сыта я! — Она не встала — вскочила из-за стола, но глядела при этом не на меня, а на Федора. — Попомнишь еще мои нынешние словеса, сын, и пожалеешь, что слушал не тех, кого надобно. Боюсь токмо, как бы к тому времени поздно для тебя не стало. — И, уже обращаясь к Ксении: — И тебе довольно трапезничать, а то ежели государь Димитрий Иоаннович, — не произнесла — прошипела, — повелит тебе ради потехи со смердом обвенчаться, голодно с непривычки станет, так что начинай привыкать к малому. — И совсем по-змеиному: — Заступница!

Царевна вздрогнула и опустила голову. Так и есть — показались слезинки, скользнули по щекам.

Сердце разрывалось, а что тут можно поделать? Разборки-то чисто семейные, не влезешь. Разве что…

И я, воспользовавшись тем, что взгляды всех устремлены на Ксению, легонько пихнул Федора локтем в бок.

Брат ты или кто?!

И вздохнул — молчит, окаянный.

Ну и ладно. Зато мне терять нечего, ибо я в глазах вдовушки все равно чуть ли не на одной доске с предателями — куда уж ниже.

— Твоя дочь, достопочтенная Мария Григорьевна, выйдет замуж только за того, за кого захочет выйти, дабы жить с ним долго и счастливо в любви и согласии. И негоже думать, что брат позволит ее обидеть, кто бы ни был этот человек.

Ух, каким злобным взглядом ожгла меня Мария Григорьевна! Какая уж там достопочтенная — среди драконш таковых не водится. Хорошо хоть, что пламя изрыгать еще не научилась, а то прожгла бы меня насквозь.

Ой, каким ласковым взглядом одарила меня Ксения Борисовна! Бог ты мой, да пусть поливают огненными струями хоть каждый день, лишь бы потом смазывали таким бальзамом!

— А раз ее не посмеет никто изобидеть, покамест я… и князь Мак-Альпин живы, негоже гнать сестру из-за стола.

Ну наконец-то прорезался голосок и у Федора. Давно пора.

— Она и без того ничего не успела вкусить, а день был тяжкий и долгий…

Ого, уже и крепчает. Прямо как на недавнем совещании со стрелецкими головами и сотниками. Честно говоря, не ожидал.

А насчет денька ты тоже прав, ученик, — весьма долгий. Мне уж и не верится, что он вообще когда-нибудь закончится.

— Останься, сестрица!

Это уже апофеоз, кульминация или даже финал, он же финиш, причем победный. Мадам, кажется, вам шах и мат.

Или нет?

Бедная Ксения совсем растерялась. Немудрено. Вот кого ей сейчас слушать, когда два самых близких и родных человека приказывают совершенно противоположное?

— Ну! — поторопила царица, не желая признавать свое поражение. — Я ухожу. — И влепила последний довод, предупредив дочь: — Что-то неможется мне. — Последнее прозвучало настолько фальшиво, что дальше некуда. Кажется, царица и сама это поняла, тут же поправившись: — Да и помолиться надобно за упокой души батюшки твоего, светлая память государю Борису Федоровичу. — Но, не удержавшись, вновь съязвила: — Дабы ему там середь нищих в Варсонофьевском монастыре не так тяжко лежалось.

Зря она это сказала. Хотела попрекнуть, а вышло…

— Батюшке нашему там лежать недолго осталось. — Федор высоко вскинул голову. — Прах его, яко и должно, не далее как послезавтра трудами князя Мак-Альпина будет сызнова перенесен в Архангельский собор. На его же месте закопают пса, измыслившего оное глумление. И о сем тоже озаботился князь Федор Константинович. — И тут же, не сбавляя темпа: — Ныне я тебе, сестрица, в отца место, потому и сказываю — посиди немного, скрась наш вечер. У матушки же и девок довольно, есть кому ухаживать, покамест ты трапезу продолжишь.

— Дойду ли? — мрачно произнесла царица.

Довод тоже не из слабых, но и тут фиаско.

— А я подсоблю, государыня, — шустро вскочил отец Антоний. — Заодно и помолимся вместях с тобой. — И, подойдя к опешившей вдове, мягко, но в то же время и достаточно крепко, не вырвешься, ухватил за локоток, увлекая на выход и вкрадчиво втолковывая по пути: — А про тяжесть напрасно ты сказывала. Нешто душа его в земле? Про оное и думать кощунство. Она ж в горних высях пребывает да оттуда сверху взирает на нас, и ты, матушка, о том…

Едва они удалились, как Федор, не скрываясь, облегченно вздохнул, словно свалил с плеч тяжкий груз, и устало вытер лоб платком. Во взгляде Ксении, устремленном на него, явно читалось уважение и… удивление.

С чего бы последнее? Или…

Батюшки-светы, да неужто мы сейчас первый раз взбунтовались?! Вот те раз! Ну что ж, с почином вас, Федор Борисович. Дай только бог, чтоб и дальше у тебя нынешнего пылу хватило.

Заметив, как смотрит на него сестра, мой ученик приосанился и горделиво выпрямился.

Ксения прикусила нижнюю губку и, немного помедлив, вдруг встала, отвесив Федору поклон.

— Благодарствую, братец. Ныне зрю — и впрямь есть у меня заступа.

Ну не голос, а колокольчик. Век бы слушал. Жаль только, что чуть слезливый — вон, опять два ручейка побежали. И как быстро, да прямо по румянам.

— И… тебе тож благодарствую, княж Федор Константиныч. — Последовал второй поклон. — Ты хошь и не родич, ан первым вступился, не стал никого ждати.

Я с трудом сдержал улыбку. Ну женщины, ну язвы. Все-таки не утерпела, подколола брательника.

А что, все правильно. В другой раз наука — не тяни до последнего.

Хотя да, царевича тоже можно понять — все-таки отважиться на самый первый в жизни бунт тяжко. Вон, весь платок мокрый, да и самого, наверное, хоть выжимай.

— И тебе благодарствую, Ксения Борисовна, — не остался я в долгу и тоже, встав, поклонился ей, склонив голову до самого блюда с солеными грибами.

— А мне-то за что же? — изумилась она.

Я растерянно пожал плечами. За то, что подвигла брата на первый мятеж против матери, — не скажешь. Тогда что отвечать? Или как дядька учил: «Не знаешь, что говорить, говори правду»?

А вот и скажу.

— Да за то, что ты есть. Когда такой красой любуешься — все невзгоды пустяком кажутся.

— Красой… — засмущалась она и вдруг испуганно ахнула. Даже сквозь обилие румян, там, где слезы проточили узенькие дорожки, было видно, как побледнела царевна. — Да какая ж краса-то?! — простонала она и опрометью кинулась к умывальнику.

Кажется, пришла и наша с царевичем очередь улыбаться, благо что Ксения стоит спиной и не видит, как мы понимающе переглядываемся.

Правда, мой ученик быстро посерьезнел и напомнил мне:

— Ты, княже, сказывал, что опосля растолкуешь про грамотку. Прости, но уж больно диковинными показались мне твои слова, будто писана она не… — Он замялся, но после короткой паузы взял себя в руки и твердо произнес: — Не Дмитрием Иоанновичем, а тобой. Так что ж выходит, поддельная она? Тогда нам и впрямь смерть.

— Не совсем так, — замялся я. — Писана она действительно его рукой. Но потом, когда твой родич Семен Никитич подослал в Путивль монахов с ядом…

— С ядом?! — ахнул Федор, и даже Ксения мгновенно притихла, перестав плескаться водой.

Тьфу ты, черт. Неудачно как ляпнул.

Ну теперь делать нечего — придется выкладывать как есть. К тому же изрядную часть ему все равно надлежит знать. Хотя бы для того, чтобы любой поворот грядущих событий не стал неожиданностью.

Излагал я кратко, опустив ненужные подробности вроде расстрела, но Федор был дотошен в своих расспросах, потому вскользь пришлось упомянуть обрыв над Сеймом.

Годунова больше всего восхитило то, что я выжал из Дмитрия клятву не трогать их семью как раз там, во время моего расстрела.

Царевну же потрясло вообще все, и, хотя я закончил описание своих приключений достаточно быстро, Ксения и за это недолгое время успела дважды присесть за стол, дважды залиться слезами и столько же раз упорхнуть к рукомойнику.

— И что же теперь? — растерянно спросил Федор.

— Ничего, — равнодушно пожал плечами я. — Через пару дней поеду в Серпухов и там потолкую с ним еще разок, авось вразумлю.

— Вразумлю… — протянул он и встрепенулся: — Надобно было врата повелеть закрыть! — И сокрушенно вздохнул. — Теперь уж поздно — послал, поди, гонца Басманов. — Но тут же схватился за голову, вспомнив собственный недавний разговор с боярином. — Сами советовали, сами!

— И правильно советовали, — кивнул я. — Пусть сообщает. Я примерно даже знаю, что именно. — И, представив Басманова, склонившегося над листом бумаги и старательно выводящего буковку за буковкой, усмехнулся, мысленно процитировав:

А всему виной Федот,
Энто он мутит народ —
Подбивает населенье
Учинить переворот!.. [548]
Царевич моей усмешки не понял. Пришлось пояснить:

— Авось к тому времени, когда я приеду в Серпухов, первый гнев у него спадет, и мне будет полегче с ним разговаривать.

— Не-эт, туда тебе ехать никак нельзя, — убежденно произнес Федор. — Он же враз повелит тебя казнить.

Я посмотрел на Ксению, которая после слов брата вновь залилась слезами и в очередной раз метнулась к рукомойнику, и негромко заметил:

— Не пугай сестру — ни к чему. Лучше вспомни Марка Аврелия.

— Делай что должен, — вздохнул он.

— Вот-вот. А там уж как бог даст, — изменил я концовку фразы римского императора. — Знаешь, царевич, чтобы человек понял, что ему есть для чего жить, у него должно быть то, за что стоит умереть, и невелика цена жизни того, кому ничто не дороже ее самой, уж ты мне поверь. Да и вообще, лучше умереть, пока хочется жить, чем дожить до того, что сам пожелаешь умереть, ибо последнее куда хуже. И… тсс. — Я прижал палец к губам, кивая на Ксению, уже завершающую очередное омовение, после чего громко произнес, обращаясь к ней: — Воистину, царевна, все эти белила и румяна только портили твой прекрасный лик. — И еще раз предостерегающе посмотрел на своего ученика.

— Впервой я так-то, — простодушно пояснила она. — Хотелось как лучше. — И вновь зарделась от смущения.

Попутно удалось решить и еще один щекотливый вопросец, причем к общему удовлетворению.

Выслушав мой деликатный намек на то, что с занятием царских хором Мария Григорьевна несколько поторопилась и надо бы их освободить, Федор невозмутимо разъяснил, что, оказывается, тут все правильно.

Мол, завсегда, когда еще Борис Федорович выезжал на богомолье или еще куда, в палатах всегда оставался кто-то за царя, который там дневал и ночевал.

— А уж престолоблюстителю сам бог велел, — усмехнулся он.

Правда, местечко для будущего переезда мы все равно подобрали, причем вполне приемлемое. Оказывается, в свое время, спасая людей от голода, царь затеял грандиозные стройки, в числе которых было и строительство некоего Запасного дворца.

Ранее на этом месте стояли деревянные терема сыновей Ивана Грозного, а Борис Федорович на месте их хором воздвиг здоровенное и почти пустующее сейчас здание аж на четыре этажа, причем все, кроме верхнего, каменные. Да и длина его впечатляла — не меньше пятидесяти сажен.

Располагался он весьма удачно — вслед за Благовещенским собором, Наугольной палатой и Сретенским собором, то есть занял место на юго-западе, вытянувшись длинной стороной вдоль кремлевских стен и упираясь одним торцом в Конюшенный двор.

«Вот и местечко для казармы ратников моего полка, — сразу осенило меня. — И компактно, и возле дворцовых палат».

Временно, конечно, а там, после того как поселится семья, будем решать дальше — не исключено, что часть переедет обратно в лагерь, а часть…

Да что там гадать и прикидывать — дожить надо.

— А может, иное место изберешь, братец? — робко попросила царевна.

— Воспоминания об оном месте у нас с Ксюшей худые, — пояснил Федор, заметив недоумение на моем лице. — Нас же Иван Чемоданов, когда бунт учинился, прямиком туда вывел от греха. Ох и натерпелись мы тогда страху. Друг к дружке прижались и в слезы. Так цельный день и проревели, а уж опосля, ближе к ночи, на старое подворье перебрались, кое батюшке от тестя в приданое досталось. — И тихо произнес: — Может, и впрямь нам лучше сызнова на дедово место переехать?

Я почесал затылок, прикидывая.

Нет, дедово место точно не подходило. Тогда будет это, как его, «потерька отечества». Ну что это за престолоблюститель, который проживает в обычных боярских хоромах, да еще овеянных столь дурной славой предшествующего владельца, то бишь Малюты Скуратова.

Попробовали поискать еще, точнее, искал Федор, а я уж так, на обсуждении и выбраковке предлагаемых им вариантов.

Если кратко, то со своей задачей я, к сожалению, справился гораздо успешнее, чем царевич, в том смысле, что забраковал все, что он предложил. Получалось, что надо оставлять первоначальное предложение — Запасной дворец.

В утешение я заметил, что все зависит от того, с какой стороны и под каким углом смотреть на вещи.

— Все относительно? — тут же припомнил Федор.

— Именно, — подтвердил я, еще раз про себя отметив, что как только доходит до теории, то мой ученик выше всяких похвал — и цитату нужную припомнит, и вставит ее к месту, и вообще…

Ему б еще практику освоить, и цены бы не было.

— А что ж хорошего-то, коль ревмя ревели цельный день, — не согласилась царевна. — Тут как ни погляди — все одно.

Федор надменно посмотрел на сестру — ну еще бы, философ, ядрена вошь, сейчас как выдаст, ух! — и уже открыл было рот для пояснений, но затем нахмурился, прикидывая.

— Живы ведь остались, — брякнул он наконец.

Кажется, я погорячился насчет теории. По сути правильно, но по форме… Однако сразу поспешил прийти на помощь, чтоб парень не уронил своего авторитета перед сестрицей.

— Федор Борисович правильно сказал, — подтвердил я. — Ревмя ревели целый день — это конечно же плохо. Но не забудьте, что этот дворец стал для вас в то же время и местом спасения. Если бы вас туда не вывели, то все было бы куда хуже, а так вы остались живы, а это куда важнее. Кстати, а где сейчас Чемоданов?

— От него в тот день долго допытывались, куда наша семья делась, да он молчал. Опосля бить принялись, ан Чемоданов и тут слова не проронил. Сказывали, что чуть ли не до смерти его ногами запинали. Мы уж с сестрицей как узнали, то исхитрились да весточку тайком послали к лекарям нашим. Ксюша перстня своего не пожалела, чтоб умолить хоть кого-нибудь из них Христа ради полечить болезного.

— Уговорили? — заинтересовался я, от души жалея старого ворчуна, который вдобавок оказался столь верным царской семье.

— Согласился один, Арнольд, на перстенек польстившись, да что проку. Опосля передали, так и лежит Чемоданов, с постели не встает, а уж отдал ли ныне богу душу али жив еще — бог весть. Словом, худо.

— Ну Арнольд… — протянул я, сразу вспомнив больного шотландца и беспомощность Листелла. — Завтра мы первым делом мою травницу к нему отправим. Если уж и она ничем не поможет, тогда и впрямь худо.

Словом, остаток вечера прошел как надо.

Жаль только, что он оказался слишком коротким, потому что усталость — тяжелая, свинцовая — наваливалась все сильнее, а если учесть, что завтра мне тоже придется несладко, то…

Пришлось закругляться.

Но всю дорогу, пока добирался до Никитской, в ушах у меня звучал серебряный колокольчик нежного голоса царевны и ее прощальная фраза:

— Ждать будем, Федор Константиныч.

Совсем короткая, но тоже певучая, она сопровождала меня, словно ласковая песня: «Ждать будем, Федор… Ждать будем…»

«И я тоже… буду… — мысленно ответил я, но тут же оборвал себя: — Тебе как раз ждать нечего. Или ты собрался встать поперек дороги Квентину? — И твердо ответил: — Нет! Такого не будет!»

И отогнал от себя всякие неправильные мысли, которые к тому же были совершенно не к месту — дел предстояло уйма.

А вокруг меня и десятка сопровождающих ратников затаилась ночная Москва. После сегодняшней встряски город вроде бы утих, а судя по обилию ночных рогаток и бодрых сторожей, с порядком тоже было все нормально.

Во всяком случае, пока.

Глава 8 Страховка

Следующий день я начал, как и полагается, с визита в царские палаты.

— Позавтракал, в смысле потрапезничал? — первым делом осведомился я у своего ученика.

Тот молча кивнул.

— А чего такой скучный?

Федор неловко пожал плечами и грустно заметил:

— Обычно всегда в это время в Думу шел, а ныне что делать — ума не приложу. Ксюхе хорошо, с утра спозаранку в старые хоромы укатила, княж Дугласа навестить, а я…

— А пару-тройку дней назад ты тоже с Думы начинал? — усмехнулся я.

— Там иное. День прожил, и слава богу. Ныне же токмо гадать остается…

— А гадать не надо, — заметил я. — Хороший государь подобно хорошему полководцу должен быть всегда энергичен и деятелен, ибо безделье губит человека, как ржа железо. На этот случай есть хорошее правило: не знаешь, куда приложить голову, прилагай… руки. — И жестом указал ему, чтобы он встал.

— Это как? — удивился он.

Вместо ответа я потянул его за руку, поднимая с неубранной постели. Обойдя вокруг недоумевающего царевича, я приступил к осмотру, начав с плеч, затем, морщась, помял вялый бицепс, легонько хлопнул его по солнечному сплетению и констатировал:

— А никак, — пояснив: — Это я к тому, что ты успел подрастерять все, что приобрел в полевом лагере. Значит, сделаем так: как только возникает свободное время, в которое не знаешь чем заняться, ложись и отжимайся. Коль мысли не придут — переходи на пресс. — И поторопил: — Давай-давай, прямо сейчас и приступим. Для начала тридцать раз — посмотрим, насколько все запущено.

Федор покосился на меня, убедился, что я не шучу, и… принялся отжиматься, а я читал нотацию, не забывая время от времени считать, чтоб царевич не сжульничал:

— У государя все должно быть красиво: и тело, и душа, и мысли, а ты, мой милый друг… восемь, молодца… тело свое так запустил, что можно только удивляться… двенадцать, очень хорошо…

— Так то государь, — возразил он, кряхтя, — а я-то не пойми кто. Вроде почти царь, а вроде… Вот и гадаю, чего мне теперь можно, а чего делать не след.

— И тут особо думать нечего, — пожал плечами я. — Думы и впрямь нет, да черт бы с ней — вполне хватит меня, Зомме и Басманова. Я и так знаю, что нужно делать, Зомме тоже забот хватает, а вот Басманова ты к себе время от времени дергай и вызывай каждый день, начав прямо сегодня.

— Зачем? — удивился он, застыв на поднятых руках и уставившись на меня.

— Отвлекаешься, — попрекнул я его. — Еще шесть раз осталось. Ну-ка…

Годунов недовольно засопел, но продолжил отжимания, а я пояснил:

— А с кем же тебе еще совет держать, как не с самым ближним к государю боярином? И делать это желательно как можно чаще — лучше, если каждый день. Опять же не помешает и спросить Петра Федоровича, как дела идут, не надо ли ему с твоей стороны оказать помощь, ну и вообще. И первым делом всегда интересуйся здоровьем Дмитрия Иоанновича, а затем названого брата Петра Федоровича Василия Васильевича Голицына.

Царевич, кряхтя, поднялся с пола. Итог неутешительный — раньше, помнится, он отжимался пятьдесят раз влет, а мог, если поднапрячься, и семьдесят, сейчас же еле-еле тридцать, да и то последние пять раз чуточку хитря, не до конца сгибая руки, чтоб легче было отжаться.

Опять же и дыхание тяжелое, и лицо изрядно покраснело. Чувствуется, что запустил парень спорт, невзирая на мои наставления.

Однако, как сразу выяснилось, краска на лице проступила не от физической нагрузки.

— Не велика ли честь — о здравии моего убийцы вопрошать?! — возмутился Федор. — Будь моя воля, я б ему иных лекарей прислал, кои в Константино-Еленинской башне сиживают.

— Так и я о том же, — улыбнулся я, успокаивая рассерженного царевича. — Вдруг помер Василий Васильевич? Вот и будет нам с тобой радость нечаянная. — И повелительно ткнул пальцем на постель. — Ложись, и пресс.

— Тоже тридцать? — испугался он.

Я скептически посмотрел на его животик. Маловат, конечно, но тенденция настораживает. В шестнадцать лет такое украшение настоящему мужику носить ниже груди негоже. Этот орден ожирения ни к чему хорошему не приведет.

А ведь сколько раз я говорил ему, что обильная еда вредит телу так же, как обильная вода посевам, но куда там — все бесполезно.

— Для начала хватит двадцати. — И махнул рукой. — Приступай. Кстати, я ведь многих порядков и обычаев не знаю, да и Зомме тебе тут не помощник. Получается, что, кроме Басманова, позаботиться о захоронении тех, кого народ на Пожаре забил, некому.

— А чего с ними возиться — закопать, чай, недолго, — презрительно хмыкнул царевич, с натугой донося ноги до спинки постели, расположенной за его головой.

— Ты носочками-то касайся спинки, касайся, — напомнил я, — а то не засчитаю. А что до захоронения… Это с боярами и Сутоповым недолго, а вот продумать все по почетному перезахоронению Бориса Федоровича куда сложнее. Тут ритуал целый, чтоб и торжественно, и красиво, и слезу из народа вышибло.

— А ведь и впрямь, — задумчиво заметил мой ученик. — Вот токмо Басманова для такого привлекать не хотелось бы. Может, кого иного, вон хошь бы отца Антония. — И вопросительно уставился на меня, широко раскинув ноги и тяжело дыша.

— Мало сделал — еще три раза за тобой, — подытожил я его титанический труд, но великодушно остановил парня, когда тот снова попытался поднять ноги. — Ладно уж, хватит с тебя на сегодня, но завтра, гляди мне, поблажек не будет. А что до Антония, то его мы, само собой, привлечем. Пусть он попами всякими займется, епископами, игуменами, митрополитами… Словом, всем духовенством, которое только сейчас в Москве. Но без Басманова… даже если бы можно было без него обойтись, все равно нельзя.

— То есть как? — Федор с усилием поднялся и сел на постели.

— А вот так. Чем больше ты его будешь озадачивать, тем меньше времени у него останется на встречи со стрелецкими головами и на прочие попытки прибрать власть к рукам, а он обязательно попытается это сделать. Вдобавок ты этим делом по перезахоронению еще сильнее привяжешь его к себе.

— Да к чему мне его привязывать-то?! — возмутился царевич. — По мне, так и вовсе бы его не было — глаза б мои на него не глядели!

— А к тому, что тогда веры ему и его грамоткам у Дмитрия будет куда как меньше. Или ты уже забыл про государя, который в Серпухове?

— Нешто про него забудешь, — горько усмехнулся Годунов.

— Не понял ты меня. — Я укоризненно покачал головой. — Он сейчас после доклада Басманова ничего не понимает, что тут творится, почему да как. Вот ты и поясни. Как у тебя, кстати, после занятий — в голове ничего не зародилось?

Федор укоризненно посмотрел на меня — мол, вымотал до предела, да еще и издевается.

— Значит, ничего, — сделал вывод я и распорядился: — Тогда садись и начинай сочинять грамотку Дмитрию Иоанновичу.

Царевич вновь послушно кивнул, прошел к столу, уселся за него, поерзав на стуле и примащиваясь поудобнее, после чего застыл с пером в руке, уставившись на чистый бумажный лист.

— А-а… чего писать-то? — растерянно повернулся он ко мне.

— Сперва поблагодари за доверие, — рассудительно посоветовал я. — Затем заверь, что милость его непременно оправдаешь. Дальше изложи о том, что ты уже позаботился о должной охране и бережении столицы от всякого лихого люда и кое-какие меры уже принял, например, насчет злокозненных бояр, кои, решив тебя с ним рассорить, пытались тебя погубить.

— Погоди-погоди, — вконец растерялся Федор. — Он же сам им повелел оное. Ты ж сказывал.

Я вздохнул.

Получалось, без подробного расклада не обойтись, потому что, начиная с сегодняшнего дня, тактикуповедения с Дмитрием надо выдерживать от и до, а для того Годунову надо четко знать, что собой представляет как личность удачливый соперник.

Для начала я пояснил, что впрямую, скорее всего, никаких приказов не отдавалось, лишь намеки, а потому, получив такую грамотку от царевича, он даже не сможет возмутиться. Разве что про себя, но не прилюдно, да и то в первую очередь не нами, а дрянными исполнителями, которые бездарно запороли порученное им дело.

А чтоб к нам не было никаких претензий, в том же послании нужно упомянуть и про их предсмертные грамотки, которые у нас имеются. В них они каются в своих подлых умыслах, так что вывели мы их на Пожар для того, чтобы… обелить доброе и честное имя государя, которое эти негодяи хотели запятнать своим деянием.

— Только для того, — подчеркнул я. — Народ же на них накинулся и принялся терзать, но по божьему велению один из злодеев остался жив, и далее вырази надежду, что он доживет до приезда государя, дабы тот сам мог вынести ему свой справедливый приговор.

— А для чего притворство оное? — продолжал недоумевать царевич.

— А для того, чтобы он по-прежнему считал тебя простодушным и легковерным человеком, обмануть которого не составляет особого труда.

Годунов недовольно насупился и отбросил перо в сторону.

— Не такой уж я и дурачок, — буркнул он.

М-да-а, кажется, я выразился несколько грубовато. Придется пояснять и это.

— А я этого и не говорил, — возразил я. — Совсем наоборот.

— Да ты же только что… — Он в возмущении вскочил со стула.

— Оказал тебе доверие, — подхватил я, властно опять усаживая его на стул, — решив, что ты сможешь проявить самую тонкую хитрость, которая как раз и состоит в том, чтобы выказать себя простым и доверчивым. Пойми, что…

И я начал пояснять, что человек по своей натуре ленив и тратить ум на лишнее, с его точки зрения, не любит. То есть если ему кажется, что перед ним дурачок, то он никогда не станет обременять себя особыми изысками, придумывая, как его обмануть, а станет действовать просто и грубо, следовательно, разгадать его очередную затею будет гораздо проще. И, скептически посмотрев на него, неожиданно добавил:

— И лицо тебе поменять надо. Неправильное оно.

— Кто?! — вытаращил на меня глаза царевич.

— Лицо, — спокойно повторил я.

— А его-то я как же?! — удивился он.

— В душе оставайся прежним, — великодушно согласился я, — но вид у тебя должен быть иным. Пока что ты выглядишь… шибко умным, а это не дело. — И весело хлопнул его по плечу. — Будь проще, царевич, и люди к тебе потянутся. Даже Дмитрий Иоаннович, который как раз и считает себя великим хитрецом, мол, он всех умнее.

Федор иронично хмыкнул и, зло засопев, отвернулся от меня, ворча себе под нос что-то невразумительное.

— Уж он-то… — донеслось до меня, но вслушиваться я не стал, пояснив:

— Пока наш государь считает тебя эдаким простоватым, добрым и доверчивым… — О том, что так он считает именно с моей подачи, говорить не стал — лишнее, продолжив вместо этого: — Вот и пусть считает так дальше. С грамотками проще — отпишешь ему со всем своим простодушием, давая понять, что веришь ему во всем, но когда он увидит тебя, может усомниться в твоем якобы простодушии. Так что лицо придется менять.

— Яко скоморох — харю напялить, — вздохнул он.

Я в ответ развел руками — а что делать? Но дальше продолжать не стал, уж больно неприятна эта тема для Годунова. Вон как насупился. К тому же оно и не горит — текущих дел хоть отбавляй, а потому вновь повернул разговор на письмо, продолжая инструктировать, как и в какой тональности писать.

— А главное, особые подробности ни к чему, — подвел я итог. — Скорее уж наоборот, напусти туману, чтобы он вообще запутался, понял?

Федор молча кивнул, но скорее по инерции, поскольку в глазах у него было по здоровенному вопросу. Пришлось и тут разжевать, пояснив, что все должно быть достаточно многозначительно, то есть состоять из изрядного количества намеков, которые при необходимости можно было бы пояснить как в ту, так и в другую сторону.

— Например, когда ты будешь писать о стрелецких головах, обязательно укажи, что слову твоему они послушны и вера у них в тебя есть, да и у стрельцов в тебя тоже. Мол, в случае чего не подведут. А уж он пусть гадает, с чего они вновь переметнулись под стяг Годуновых, да что за вера, насколько она сильна и прочее.

Федор чуть заметно поморщился. Вопросы из глаз вроде бы исчезли, но писать ему явно не хотелось.

Тогда я подкинул ему дополнительный стимул. Обняв царевича за плечи, я проникновенно произнес:

— Этой грамоткой ты мне очень сильно поможешь, когда я поеду к нему в Серпухов. Это будет своего рода страховка. Если Дмитрий Иоаннович поймет, что все далеко не так просто, как ему кажется, что стрелецкие полки вроде как теперь под твоей рукой, то и мне торговаться с ним будет куда легче.

— Торговаться? — недоуменно уставился на меня царевич.

— Ну а как еще назвать? — вздохнул я. — Пока что наши жизни по-прежнему висят на волоске, потому задача сделать этот волосок потолще. — И поторопил: — Надо бы ее побыстрее вчерне накидать, а потом я подкачу, и мы до конца обсудим написанное, а уж потом быстренько перебелим да отправим гонца. Вообще-то мы должны были сделать это еще вчера, так что сегодня крайний срок, понял?

Так, с престолоблюстителем, кажется, управился. Во всяком случае, несколько часов у меня есть, и надо использовать их как можно рациональнее.

Пока ехал на старое подворье Годуновых, в уме прикидывал, чем заняться в самую первую очередь, а что можно ненадолго отложить.

Разумеется, первым был шотландец.

Быстренько заскочив к Квентину, которому вроде бы, по словам моей травницы, стало «чуток полегше», я несколько смущенно поздоровался с Ксенией Борисовной, которая сидела у изголовья больного, и даже немного позавидовал Дугласу.

Случись что-то похожее со мной — таких ангелов поблизости не окажется. Ну что ж, постараюсь позаботиться, чтоб поэт был счастлив, если вообще дожи… Нет, об этом не будем.

Впрочем, царевна почти сразу после моего прихода засобиралась уходить, пояснив, что приехала не только для того, чтобы навестить болезного, но и попросить баушку, дабы она прямо сейчас сходила к Чемоданову, который живет совсем недалеко, да посмотрела бы, как тот себя чувствует, и попробовала помочь, а она отказывается…

— Не след бы мне отлучаться. Ныне самые тяжкие дни у твоего пиита, — ворчливо предупредила меня травница, всем своим видом выражая явное недовольство.

Царевна повернулась ко мне и растерянно развела руками.

— Сходи, Петровна, — попросил я. — Уж очень он оказался верным и преданным слугой царевича. — И кратко осветил его поведение во время тяжких испытаний. — Там у него уже был Арнольд Листелл, но помочь не смог, — добавил для вящего соблазна.

Добавка сработала безукоризненно.

— Ежели дело и впрямь худо, я б иному подивилась, что смог, — хмыкнула она и, довольная, что может еще раз утереть нос заморскому лекарю, заверила, что непременно заглянет.

Впрочем, как выяснилось чуть позже, сразу после ухода царевны, благодарно улыбнувшейся мне на прощание, хитрющая ключница отказывалась лишь для того, чтобы Ксения обратилась ко мне за помощью.

— С ума ты сошла! — в сердцах выпалил я. — Она ж невеста Дугласа.

— Ну-ну, — насмешливо усмехнулась травница. — То-то она о его здравии лишь разок вопросила, а все остатнее время сызнова о тебе выведать пыталась. — И торжествующе протянула: — Меня-то не обманешь. Я ее наскрозь вижу.

А в плутоватом взгляде, устремленном на меня, отчетливо читалось продолжение.

Ты, никак, сошел с ума?
Рыбка в сеть плывет сама!
Чай, не всем такое счастье
Достается задарма! [549]
Хотел я ей было сказать пару ласковых, но потом передумал — все равно не поймет. Оставалось махнуть рукой и… уйти.

Едва спустился вниз, как меня сразу обступили старшие спецназа.

Предварительных отказов было пять. Остальные согласились потрудиться на новом поприще, но некоторые колебались, ибо многое им было неясно.

С их вопросами я управился быстро, разъяснив, что каждый, после того как мы соберемся уезжать в Кострому, вновь займет свое место в ратном строю и никаких препон чиниться им не будет.

Не понимали они толком и своих новых обязанностей.

Тут пришлось повозиться гораздо дольше, втолковывая, что в целом главная задача, как я и говорил вчера, остается прежней — хвала в адрес Федора Борисовича, но очень аккуратная, ибо чрезмерная пойдет во вред.

Если будут иные мнения, то рот не затыкать, но вступать в дискуссию и аккуратно, без мордобоя, доказывать свое.

Станут хвалить бояр — тоже опровергать умеючи, имея доказательства обратного, но если их нет, то и тогда не спорить, выражая свое несогласие лишь многозначительным хмыканьем, недоверчивой улыбкой, ироничным кряканьем, словом, с помощью жестов и мимики.

Последним был Догад, который так и оставался в монашеской рясе. Его я еще раз предупредил насчет монаха, который будет через час приведен сюда, а затем отпущен.

— Только проследить, где он осядет, и все, — еще раз напомнил я ему, после чего отправил ратников в Чудов монастырь за Никодимом, наказав действовать вежливо, насилия ни в коем случае не чинить и вообще держаться со всем почтением как к нему, так и к игумену Чудова монастыря.

Отец Пафнутий, конечно, тот еще парень, коли в стенах его заведения, именуемого богоугодным, сиживают такие монахи, как Кирилл и Мефодий. Да и в появлении самозванца тоже принимал участие, хоть и косвенное, то есть, получалось, и вашим и нашим, но если с умом его использовать, то и он может сгодиться, а там как знать…

Но предварительно до встречи с монахом, которому надлежало стать моей второй страховкой при встрече с Дмитрием, предстояло выполнить обещание, которое я дал Христиеру еще вчера, то бишь растолковать нынешнюю ситуацию и наше место в ней. Тем более что Зомме хоть и не напоминал мне о нем, но очень красноречиво вздыхал и поглядывал на меня не просто так, но… выжидающе, надеясь, что я сам вспомню.

Я не подвел и «вспомнил».

Собрав всех одиннадцать сотников, я с самого начала расставил все точки над «i» и заявил, что мы, как ратные люди, будем послушно выполнять любую волю государя Дмитрия Иоанновича, каковой бы она ни была.

Кое-кто из особо ретивых начал было поднимать голос, припомнив, как я приказал выгнать из лагеря тех, кто уже тогда ратовал за нового царя.

Пришлось уточнить обстоятельства — ведь тогда на престоле сидел Федор Борисович. С учетом этого как ни крути, а получалась измена. Теперь же совсем иное. Мы честно исполняли свой долг, но не далее как вчера Годунов самолично отрекся в пользу Дмитрия, следовательно…

И тут же перешел к самому интересующему всех — будущему, заметив, что есть альтернатива царской службе.

Ныне у царевича, как наместника восточных земель, хлопот полон рот, в том числе и с людьми, потому имеется вариант — кто пожелает, может перейти, а точнее, по сути, остаться на службе у престолоблюстителя.

— В ратные холопы, стало быть, — приуныл Федор Горбач, которым Зомме все-таки заменил по моему совету сотника Выворота.

Я почесал в затылке. И впрямь статус существенно понижался. Хотя погоди-ка… Почему, собственно, непременно в ратные холопы?

— Путаешь, сотник, — весело заметил я, пытаясь импровизировать на ходу. — Они у бояр да окольничих, а ты, если останешься, будешь совсем в ином звании. Но для начала… — И принялся рассказывать им про историю… гвардии.

Врал, конечно, безбожно, поскольку понятия не имел, с чего она начиналась, как развивалась, да и имеется ли она сейчас хоть где-то. Однако это меня не смущало, а потому в моем рассказе были яростные битвы, которые она выигрывала не числом, а умением, и иные, где она пусть и проигрывала, но стояла до конца.

Главное, чего я придерживался, это чтобы красиво звучало. Вот поэтому я приплел и ту единственную фразу, которую помнил: «Гвардия умирает, но не сдается». Только произнес ее, согласно моему рассказу, некий спартанец из числа тех трехсот, которые полегли под Фермопилами вместе со своим царем Леонидом.

Пусть меня простят господа историки за столь беспардонное вранье, но это была святая ложь, которая подействовала безукоризненно. Вдохновить народ удалось. Даже у пожилых сотников глаза загорелись.

А подытожил я свое повествование тем, что пояснил: гвардия, которая переводится как «верные» (как на самом деле — понятия не имею), по сути, даже не особый отряд, но своего рода титул. Это мне припомнились уже советские формирования времен Великой Отечественной.

И тут же протянул связующую ниточку к Руси. Мол, учитывая, что мы оказались единственным полком, который до конца стоял на защите своего государя, то теперь с полным основанием имеем право считать себя истинно верными, то есть… гвардейцами.

А теперь пусть выбирают, куда податься. Или же остаться с этим титулом на службе у царевича, который не просто наместник земель, но еще и престолоблюститель и наследник царя, либо…

Выбрали дружно, не колеблясь, исходя из чего я сделал два непреложных вывода. Во-первых, мое вранье пришлось им по сердцу, а во-вторых, у русского народа в душе куда больше романтизма, нежели у прагматичных европейцев.

Надо будет запомнить — сгодится на будущее, когда больше апеллировать и взывать будет не к чему.

Зомме ненадолго задержался. Оказывается, рано утром его разыскали несколько представителей от алебардщиков-телохранителей, которые дежурили внутри царских палат при Борисе Федоровиче, и попросили спросить у царевича, что им делать дальше и когда приступать к несению своих обязанностей.

— Про жалованье намекали, — глухо произнес Христиер, глядя куда-то в сторону. — Мол, за последние полгода не получали еще. Так как с ними?

Я возмущенно засопел, но быстро взял себя в руки.

Вообще-то с теми, кто с готовностью самоустранился от дальнейшей судьбы семьи Годуновых, то есть самым бессовестным образом нарушил присягу, церемониться не следовало.

«Всех в шею, к чертовой матери», — едва не слетело с моего языка.

В иное, не столь тревожное время я так и распорядился бы гнать их до самой границы, периодически добавляя увесистого пинка для скорости, но сейчас…

— Передай, что они уже выказали свои величайшие способности по охране царственных особ, — и скрипнул от злости зубами, что приходится поступать столь же мягко, — потому допускать их вновь к своим обязанностям князь Мак-Альпин воспретил. Коль они разбежались по норам, пусть теперь в них и сидят… до приезда Дмитрия Иоанновича, каковой теперь новый государь. Вот его пускай и охраняют.

И тут же припомнилось, что вроде бы по истории Дмитрий и впрямь завел себе охрану из иноземцев — то ли роту, то ли побольше. Кстати, не исключено, что это те же самые ребята, которые состояли при Годунове.

Что ж, тогда неудивительно, что мятеж против «сына Ивана Грозного» прошел удачно. Сдается, что, когда начнется очередная буча, они поступят точно так же, как и в эти июньские дни.

И поделом Дмитрию — дураков учат.

— А… жалованье? — смущенно напомнил Христиер.

— А ты сам-то как считаешь? — осведомился я, но тут же пожалел о своем вопросе.

Совсем забыл, что Зомме до прихода в полк, то есть всего год назад, тоже был одним из них, а потому беспристрастно судить не может. Да и они именно потому и пришли к нему, как к старому товарищу, который может походатайствовать.

Однако мой помощник оказался весьма порядочным и твердо заявил:

— На их месте я бы и вовсе про серебро помалкивал — стыдно.

Ах так.

— А им, получается, не стыдно… — протянул я, радуясь, что хоть здесь можно не церемониться. — Что ж, тогда поведай, что их жалованье сохранено до последней полушки и будет целиком и честно выдано в самое ближайшее время. — И, глядя, как вытягивается от удивления лицо Христиера, мстительно пояснил: — Но не им, а тем, кто на самом деле выполнял их обязанности и сумел сохранить жизнь семье Годуновых, то есть полку Стражи Верных.

— С превеликим удовольствием, — почти с радостью заверил он и ушел.

Теперь предстояло заняться отцом Никодимом, которого к тому времени давно доставили, проведя в молельную комнату рядом с опочивальней царевича.

Когда я вошел туда, монах стоял на коленях перед обширным, занимающим весь угол и раскинувшимся на две половины прилегающих к нему стен иконостасом, что-то негромко бубня себе под нос.

На меня он даже не оглянулся, продолжая сосредоточенно отбивать поклоны, и трудился не на шутку — во время каждого был отчетливо слышен глухой стук, с которым его лоб соприкасался с деревянными половицами.

Ратники скучающе стояли у двери. Я кивнул им, указав на выход, а сам решил не отвлекать Никодима, дождавшись, пока он закончит молиться. Пусть надсаживается, пока я соберусь с мыслями — с чего начинать, чем продолжить, как надежнее припугнуть.

Созрело довольно-таки быстро, так что спустя десять минут я прервал его общение с богом — кончилось терпение.

— Притомился, поди, отец Никодим? — вкрадчиво осведомился я. — Присядь пока, разговор есть, а уж потом, коли будет желание, продолжишь.

Тот молча встал, перекрестившись напоследок, после чего прошел к столу и низко склонился передо мной:

— Благодать тебе, мил-человече, что сподобил меня, недостойного, лицезреть сии святые иконы, овеянные древностью и осиянные…

Я слушал молча, не перебивая. Пусть себе говорит что хочет. Однако когда невидимая секундная стрелка пошла на третий круг, а может, и на пятый, я пришел к выводу, что хватит, и поинтересовался как бы между прочим:

— А лицезрение этих святынь помогает тебе избавиться от содомского греха?

Никодим вздрогнул и осекся. Пауза, впрочем, длилась недолго.

— Только правду мне, святой отец, — жестко добавил я. — Иначе…

— Опосля последнего отпущения грехов сей гнусности более не предавался, поелику…

— А когда их тебе отпустили? — осведомился я. — Если вчера — поверю, что «не предавался», но у нас в общем-то разговор о делах давних, даже не этого года.

Вначале он не понял.

Потом понял, но неправильно, принявшись горячо уверять, что уж в чем в чем, а в этом неповинен, ибо все было несколько иначе, и после того у него самого долго болели ребра, а вдобавок он еще лишился пары зубов.

— Ражий детинушка наш государь, потому сокрушил меня и поверг, и опосля я к нему ни-ни, — завершил он свою пламенную речугу.

Пришлось пояснить, что ражим детинушкой был не государь, а истинный Отрепьев. Что же касается Дмитрия, то он выглядит совсем иначе.

После того как я описал его достаточно примечательную внешность — одна бородавка у глаза чего стоит, и монах наконец-то припомнил, он не просто раскис или поплыл — хлопнулся в обморок.

В чувство я его привел довольно-таки быстро. Способов достаточно, и если с человеком не церемониться, а применить самые энергичные… Словом, хватило минуты. А вот поднимать Никодима с пола я не стал, продолжив описание грядущего, величественно возвышаясь над его бородатой рожей — так страшнее.

Думаю, он и без того сразу уразумел, что в этом самом будущем ничего хорошего ему не светит, но я счел необходимым добавить ряд подробностей, согласно которым выходило, что дыба окажется невинным цветочком и станет лишь началом его длительных тяжких мук.

Так, пустячок, не более.

В дальнейшем же его ожидают столь красочные, увлекательные перспективы, глядя на которые черти в аду сдохнут от зависти и срочно заявятся в полном составе на курсы переподготовки и повышения своей дремучей допотопной квалификации.

Ах да, совсем забыл упомянуть, что после окончания стажировки они непременно захотят попрактиковаться, так что обратно в ад вернутся не одни, а с неким грешником, каковой хоть и является монахом, но от этого его грехи становятся только тяжелее, и потому мучить они его станут с превеликим удовольствием.

Подняться с пола он даже не пытался, продолжая лежать и проникновенно стонать. Периодически из него вырывалось нечто нечленораздельное, а иной раз, хотя редко, и осмысленная фраза:

— Да ежели бы я токмо знал!.. Да неужто бы я себе дозволил!.. Да яко же теперь быти мне, окаянному?!

Вот на последней я и остановился. Сразу, как только он ее произнес, я медленно повторил:

— Яко тебе быти теперь, спрашиваешь? — И умолк, задумчиво разглядывая монаха.

Тот затаил дыхание, по всей видимости почуяв, что еще можно что-то как-то изменить, искупить или по крайней мере смягчить.

— Ну, сказывай в подробностях, как оно было, — произнес я нехотя.

— Дак было, — оживился он. — Уж больно сладок показался мне сей отрок, вот и не утерпел, оскоромился…

Слушал я его недолго. Терпение кончилось буквально через пару минут, уж очень откровенно живописал отец Никодим эти самые подробности. Когда стало окончательно невмоготу, я прервал его на полуслове:

— Лучше сделаем иначе. Все, что ты говоришь, напиши. — И посоветовал: — Только начни с покаянного слова. Мол, прости меня, государь Дмитрий Иоаннович, что я по своей глупости и недомыслию, не ведая, что ты есть сын царя-батюшки Иоанна Васильевича, польстился на тебя… ну а потом излагай все как есть и ничего не таи. Дескать, не сам ты это надумал, а бес тебя попутал, внушив тебе греховные мысли и принявшись тебя соблазнять юной плотью. Потом в подробностях, опять же ничего не тая, опиши, чем именно в этой плоти государя соблазнял тебя враг рода человеческого и прочее.

Монах поспешно затряс головой:

— Все, как велишь, исполню. Сказывают, добрый он, можа, и впрямь простит. — И уставился на меня в немом ожидании подтверждения.

— Можа, простит, — неопределенно кивнул я и предупредил: — Писать будешь прямо тут, в молельной, перед святыми иконами. Ратники за дверями, так что бежать и не думай.

— А далее со мной что?

— Как напишешь, — пожал плечами я. — Если почую, что искренно, то, глядишь, и отпущу… пока. Побудешь в Чудовом монастыре до приезда Дмитрия Иоанновича, а уж он пусть решает, что с тобой учинить.

— Токмо, — замялся он, остановив меня возле самых дверей, — перышком я худо володею. Боюсь, не по ндраву Димитрию Иоанновичу придется.

— А ты вначале начерно, — наставительно заметил я, — а уж потом перебели. Тут главное не почерк, а чтоб от души. — И иронично хмыкнул: — Нашел о чем заботиться — почерк…

И вновь на коня…

Глава 9 Начало нового расследования

Маршрут у меня был прежний — царские палаты.

Время обеденное, но трапезничать не время — уж больно горячие деньки. Так я и сказал царевичу, усаживаясь за его стол, который он мне охотно уступил, и принимаясь за изучение написанной им грамотки.

Тот стоически вздохнул, отчаянно махнул рукой и заявил, что коль так, то он тоже останется.

Я покосился на него. В глазах геройское желание пожертвовать собой, но во рту, поди, уже голодная слюна — помню я его любовь к чревоугодию. Да и нечего ему тут делать, только мешать станет — одному думается куда лучше.

Словом, отпустил, заметив, что вот послеполуденный сон сегодня и впрямь придется того, ликвидировать, а перекусить чего-нибудь ему не помешает. Заодно пусть скажет холопам, чтоб прямо сюда принесли холодненького кваску.

С текстом я провозился долго — час, не меньше. Федор уже давно вернулся, а я все прикидывал, как бы получше изложить. Вроде бы все правильно написал царевич, а тональность не та.

Но управился, поручив ему переписать заново, только своими словами — все-таки я не до конца освоил особенности нынешнего русского языка, да и привык уже особо не стесняться с использованием непривычного тут лексикона.

— А печать? — остановил он меня перед самым уходом. — Не царскую же подвешивать, да и нет у меня ее ныне. Она у печатника осталась, а Афонька Власьев…

Договаривать не стал, но и без того понятно, куда именно смылся расторопный хранитель царской печати Афонька Власьев — в Серпухов.

— Слушай, а ведь ранее, когда ты был, как и сейчас, царевичем, скорее всего, у тебя тоже была печать? — осведомился я.

— Была, — подтвердил он.

— Вот и решение проблемы. Надеюсь, на ней не указано, чей именно ты наследник? Тогда надо ее найти, и все, — посоветовал я.

— Ежели она и сохранилась, то токмо в Посольском приказе, а там народец ушлый — ныне, поди, вовсе никого нетути, — грустно вздохнул Федор.

— Так пошли туда людей. Пусть ее… — И осекся, кое-что припомнив.

Кажется, если только мне не изменяет память, Борису Федоровичу стало дурно сразу после обеда в честь послов. Если предположить, что они тут ни при чем, получается, сработал кто-то из присутствовавших на трапезе бояр.

Что ж, старая печать царевича — весьма благовидный повод, чтобы туда заглянуть. Грех не воспользоваться.

— Пожалуй, если все посбегали, то и впрямь искать будет затруднительно, — согласился я, прикинув, что времени у меня еще изрядно — не должен монах так быстро отписаться, а если и настрочил, то сейчас, поди, перебеливает, как я ему и сказал. — Лучше будет, если я сам займусь ее поиском.

Располагался Посольский приказ совсем рядышком, можно сказать, в двух шагах, сразу за Архангельским собором. Выглядело здание негостеприимно, да и народу внутри него — прав был царевич — тоже негусто.

Правда, кое-кто отыскался. Например, дьяк Дорофей Бохин. Встретил он меня настороженно, но на распоряжение найти старую печать отреагировал послушно и, если я не ошибаюсь, даже с радостью.

Он даже не доверил поиски ни одному из пятерых подьячих, которые имелись в наличии — сам поплелся в чулан [550] отсутствующего начальника.

Еще бы, когда впереди светит такой весомый стимул — вдруг из простого, даже не думного дьяка в одночасье стать печатником. Да, не государя, а только царевича, который пока престолоблюститель и наследник, не больше, но все равно…

Считай, по нынешним временам это даже не ступенька вверх — скорее уж взлет, причем вертикальный.

Я его не торопил, предпочтя беседу с подьячими.

Однако до конца выяснить вопрос с послами у меня не получилось. Единственное, что они мне рассказали, так это то, что посол был английский и звали его Томас Смит. Все остальное — увы. Да и как они могли вспомнить, если их самих в дворцовых палатах не было — чином не вышли.

Зато вернувшийся из чулана дьяк, торжествующе держащий в руке печать, кое-что добавил.

Память у Бохина оказалась весьма и весьма, к тому же и времени с того дня прошло не так много, всего два месяца, поэтому он назвал кое-кого из числа гостей. К сожалению, Дорофей присутствовал только на «меньшой» встрече, то есть еще до дворцовых палат, у какого-то коня, а потому назвал лишь тех, кто был с ним:

— Тамо боярин князь Андрей Васильевич Трубецкой, да боярин князь Василий Карданукович Черкасской, да дворянин князь Михайла Самсонович Туренин. А на второй встрече, на лестнице, я видал, что Смита оного встречал князь…

И снова все неизвестные мне фамилии, так что явно не из главных бояр. Но я все равно внимательно выслушал, стараясь запомнить каждого пофамильно, хотя нутром чуял — не они. Разве что Черкасский, который вроде бы стоял за Романовых…

И тяжело вздохнул — бесполезно. Список-то я, конечно, составлю, но без допросов и прочих атрибутов детального расследования истины мне все равно не отыскать, а так как допрашивать их мне никто не позволит, то…

Однако на всякий случай уточнил:

— А те, кто на лестнице, они потом присутствовали на обеде в честь посла?

— Могли, — пожал плечами он. — Да тебе-то на кой оно все нужно?

— Спор у меня зашел. Я уверял, что там у государя в тот день сиживал за столом один мой знакомый из посольства по имени… Стивен Сигал, — назвал я после некоторого раздумья, — а мне в ответ: не было его. Вот и хотелось бы разузнать через тех бояр, кто там обедал, был он или нет.

— Нашли о чем спорить в такое-то время, — вырвалось у дьяка, но он тут же осекся, сконфуженно прижав ладонь ко рту, и виновато заметил: — Ты уж прости, княже, на худом слове.

— Ничего-ничего, — отмахнулся я. — И самому стыдно — прямо как дети, да в пылу спора разве о том думается?

— И впрямь сгоряча чего не ляпнешь… — повеселел он, поняв, что орать я на него не собираюсь, и посоветовал: — Так оно тебе бояре-то ни к чему, — добавив с легким презрением: — Нешто помнят они, как какого иноземца величали? Тебе ныне куда проще в Разрядный приказ. Там о встрече непременно сказка должна была остаться. А велик хоть заклад?

— Сто рублей, — ляпнул я первую попавшуюся цифру.

— Изрядно, — уважительно протянул он и, заговорщически подмигнув, порекомендовал: — А ты тогда вот что учини. Поведай своему знакомцу, с кем ты об заклад бился, что, мол, словеса в таком споре не в зачет, да и пущай он сам сказку ищет. — Пояснив: — От души совет даю, от чистого сердца. Уж больно хвалили тебя мальцы, кои к тебе убегли.

— Какие мальцы? — удивился я.

— Да те, что в твой полк перебежали, Андрюшка Иванов да Михайла Данилов. Сказывали, хошь и иноземец, а куда лучшее иных воевод, да и умен — страсть. — И остановил меня у самых дверей: — Но ежели удумаешь бояр расспросить, то допреж всего к тем, кого я поименовал, да еще к князю Шуйскому попробуй заехать, чай, недалеко.

— К Шуйскому? — делано удивился я. — А он тоже в Москве был?

— Смотря какой, — хитро улыбаясь, протянул Дорофей. — Ежели Василий Иваныч, так он и впрямь под Кромами в ту пору сиживал вместях с братом своим Дмитрием Иванычем. Опосля приехали, егда уж Федору Борисовичу присягать учали. А вот меньшой, который Пуговка, тот непременно должон был быть, ибо выше его токмо князь Федор Иваныч Мстиславский, а тот тоже под Кромами пребывал.

Ну хоть что-то. Главное, что теперь я знаю, где искать, а возвращаться в царские палаты ни к чему — Бохин все сделает как надо.

Однако в Разрядном приказе меня ждало новое разочарование — не отыскали подьячие сказки о встрече. Все перерыли — как в воду канула, хотя и рыть-то особо было негде, лист должен был быть подклеен к здоровенной катушке с прочими бумагами.

— А может, забыли приклеить? — усомнился я.

— Да как же?! — чуть не плакал Григорий Витовтов, поскольку обещанное от меня вознаграждение в размере червонца бесследно уплывало в неизвестном направлении. — Я его сам приклеивал, сам на стыке руку приложил.

— Тогда, может, оторвал кто-то? — предположил я.

— А и впрямь, — оживился он. — Мы ж опосля той встречи еще… — И, не договорив, проворно метнулся к катушке. — Ну-ка, ну-ка… — Но после некоторой возни с ней развел руками. — Верно ты сказывал, княже, и впрямь куска не хватает. — Повинившись: — Меня тут не было ден пять — спину прихватило, не разогнуться, вот и остался приказ без присмотра. Но я дознаюсь, куда оно все подевалось, — заверил он, угрожающе поглядывая на сбившихся в стайку перепуганных подьячих. — Непременно дознаюсь.

Однако результата я все-таки достиг и ответ на свой вопрос тоже получил. Правда, не письменный, а устный, но верить ему стоило.

Случилось это буквально через пять минут, сразу после того, как я настоятельно посоветовал Витовтову довести до конца свое расследование, за которое в случае положительного результата пообещал заплатить удвоенную сумму — два червонца.

Едва я спустился с крыльца и уже вдел ногу в стремя, как сзади раздался чей-то голос:

— Дозволь слово молвить, княже.

Повернувшись, я увидел невысокого парня лет двадцати, очевидно из подьячих, который выжидающе смотрел на меня.

— Ну молви, — рассеянно произнес я.

— А вот два десятка рублев, что тобой обещаны, они как, токмо за лист, али словеса изустные тоже подойдут?

Я внимательно посмотрел на круглое плутоватое лицо с небольшой курчавой и столь же плутовато вьющейся бородкой. Зеленые глаза его светились в предвкушении удачи.

— Смотря какие словеса, — осторожно произнес я. — Иным верить…

— Напрасно ты так, князь Федор Константиныч, — попрекнул он меня. — Мне ежели что увиделось али услышалось, то я и чрез полгода и чрез год припомнить смогу, ежели постараться да поднапрячься, а тут всего два месяца. Кого хошь вопроси, всякий поведает, что ежели подьячий Еловик Яхонтов что сказал, так уж тут без обману. Вот слухай. — И принялся нараспев цитировать… список сотников моего полка.

Совпадало точь-в-точь. Правда, четверых уже не было, но о них он как раз знать не мог. Зато прочие один в один. К тому же сразу после этого он, не переводя дыхания, перешел… к моим десятникам.

Вот это да! Действительно, феноменальная память.

Он остановился, перевел дыхание и торжествующе заметил:

— А оное верстание мне довелось перебеливать аж в прошлое лето. — И небрежно осведомился, явно гордясь своим даром: — Далее сказывать ли?

— Лучше сразу о встрече посла, — предложил я.

— Изволь, — пожал плечами он и вновь, полуприкрыв глаза, начал перечень лиц, но едва дошел до встречающих у лестницы, как заметил: — Далее тяжко. Тут и впрямь поднапрячься надобно. — И застыл, выжидающе глядя на меня.

И тут не подвел. Все, что он сказал, в точности совпадало со словами дьяка из Посольского приказа. Не забыл он упомянуть среди встречающих «у коня» и самого Дорофея Бохина.

Впрочем, после фамилий десятников моего полка я уже этому не удивлялся, но баловать Яхонтова похвалами не стал, сдержанно заметив:

— Вроде бы пока все правильно говоришь.

— Вроде! — фыркнул он. — Мне ж оную сказку и довелось переписывать, потому все в точности… — И осекся, поняв, что проболтался.

— Да ты не смущайся, — ободрил я, — лепи дальше. — Заверив: — За князем Мак-Альпином обещанное не пропадает, а кому деньгу отдавать, мне все равно.

— Ну-у тогда… — протянул он неуверенно, но после некоторого колебания принялся цитировать дальше: — А на третьей встрече, большой, в сенях: боярин, князь Тимофей Романович Трубецкой, да дворенин Петр Никитич Шереметев, да с ним дьяк Сапун Аврамов, да дьяк Иван Салманов новой четверти. А объявлял посла государю боярин Семен Никитич Годунов. Того ж дни ел посол в Грановитой полате. А бояре ели: князь Иван Иванович Шуйской, да князь Тимофей Романович Трубецкой, да князь Василий Карданукович Черкасской… [551]

«Вот оно, — понял я. — Все-таки был там этот самый Иван Шуйский, которого Бохин обозвал почему-то Пуговкой. Или я тороплюсь?»

— …а в столы смотрели и сказывали [552] стольники. В большой стол [553] сказывал стольник князь Михайло Васильевич Шуйской-Скопин…

«Неужто тот самый? — удивился я. — Уж его-то точно надо выкидывать из подозреваемых, хотя вообще-то он ведь тоже Шуйский, хоть и Скопин. Значит, родич, только неизвестно кем доводится этим, что без приставки. А с другой стороны, чего я уткнулся в Шуйских? Не-эт, тут надо всех прикинуть…»

— …а в кривой стол сказывал стольник князь Андрей Иванович Хованской. А потчевать посла опосля ездил на посольской двор князь… — меж тем бойко продолжал цитировать Еловик.

— Значит, так, — оборвал я его на полуслове. — У меня память не такая, как у тебя, потому я и половины не припомню, так что напишешь мне все на листе и принесешь на… Никитскую. Знаешь, где там мое подворье?

— А как же. И подворье ведомо, и про Домнино с Климянтино, и про Ольховку, и про Кологрив, — отбарабанил он названия всех моих поместий. — Сколь четей земли да душ людских сказывать? — Пояснив: — Я ить не так давно тута, всего четыре месяца, а допрежь в Поместном приказе службишку нес, потому и памятаю про вотчины и поместья.

«Ну ничего себе! — вновь восхитился я. — Не-эт, с такой памятью ни в Поместном, ни в Разрядном приказе штаны протирать тебе, орел, ни к чему. Мне ты больше нужен. Куда и зачем, пока сам не знаю, но нужен». Но от дальнейшей проверки паренька-феномена отказался:

— Про души и чети в моих вотчинах не надо, без того верю. Пока обойдемся пропавшей сказкой. Завтра жду у себя.

— Я прямо враз опосля заутрени, — заверил Яхонтов.

— Нет уж, рановато, — поправил я. — Мне бы попозже.

Подьячий с опаской покосился на крыльцо:

— Позжее токмо к обедне, уж больно Витовтов строг.

— Дьяка боишься? — понял я. — Так ведь это дело поправимое. Переходи ко мне на службу, и вся недолга. Мне такие, как ты, нужны, так что не обижу.

Еловик замялся.

— Мне тута о прошлый год деньгу прибавили, — медленно произнес он. — Ныне в год двенадцать рублев положили, да еще, почитай, столько же праздничных [554] денег уплатят. — И заметил с гордостью: — Эдакую деньгу ни одному подьячему не посулили. Беда токмо, что лета у меня уж больно малые, но ежели далее послужу по чести, так, глядишь, летов чрез десяток…

— Насчет праздничных денег не обещаю, — решительно заявил я, — поскольку у меня иная привычка — одаривать только за отличие в службе. Как потопаешь, так и полопаешь. Зато на малые лета не гляжу и годовой оклад тебе сразу положу двадцать рублей. Хватит ли для начала?

Он радостно заулыбался, закивал, но потом вспомнил:

— А те двадцать, кои ты…

— Их, само собой, получишь, — успокоил я его и, услышав первый удар колокола — к вечерне, не иначе — заторопился. — Ступай да скажи дьяку своему, что тебя князь к себе забрал, а завтра жду на подворье со списком.

Теперь Никодим. Заждался небось.

Впрочем, раньше появляться мне не стоило. Поспел как раз вовремя, даже пришлось немного подождать, пока монах допишет.

Ох и почерк у него…

Буковки вкривь и вкось, слова друг от дружки не отделены, знаки препинания… О них он вообще не слыхал, включая точки. Хорошо хоть изредка встречались в тексте заглавные буквы — только по ним и понимал, что начинается новое предложение. Как он с таким почерком ухитрился дойти до завхоза — кажется, келарь означает именно это, — убей, не пойму!

Уже на середине первого листа мое терпение лопнуло окончательно, и я велел ему самому зачитывать текст.

Кстати, читал он так же, как и писал — то есть невнятно, путаясь и запинаясь, будто не его рука выводила эти загогулины.

До конца слушать не стал — очень уж красочными оказались подробности.

Нет, для Дмитрия самое то: угроза оглашения такого позора — это что-то с чем-то. Думается, будущий государь пойдет на очень многое, чтобы его избежать, но слушать про «розовое мяконькое тельце» и прочее было отвратно, так что я прервал его на середине.

— Убедился уже, что раскаиваешься, — хмуро пояснил я и махнул рукой, чтоб проваливал.

— В монастырь? — боязливо уточнил он.

— А куда же еще? — удивился я. — Конечно, туда.

Была у меня мыслишка, чтоб заставить его переписать свое раскаяние еще пару раз набело — сохранить один экземпляр не помешало бы. Но, чуть подумав, я решил отказаться. Одно дело припугнуть Дмитрия оглаской позора, а другое — и вправду предать эту дрянь публичному оглашению.

Все равно я на это никогда не пойду, так что зачем.

И вообще, для меня куда легче и проще взять в руки арбалет, засапожник или саблю — это гораздо честнее.

Дмитрий, конечно, поступил по-свински с Годуновыми и свое обещание, данное мне, нарушил, а с волками жить — по-волчьи выть, но ведь с волками, а не со свиньями. Выть я смогу, а хрюкать все равно не стану, поэтому пусть Никодим отправляется обратно.

— Теперь сиди и жди, что там царь-батюшка надумает, — мрачно добавил я. — Коль выйдет у меня унять его гнев, может и простить.

— А выйдет? — тоскливо осведомился он.

— Боюсь, навряд ли, — сокрушенно заметил я. — Уж очень он горяч да неистов. Потом-то, когда отведет на тебе душеньку да потерзает всласть, непременно покается и, ежели ты к тому времени жив будешь, может и простить.

— Ежели жив? — всхлипнул Никодим.

— Ну да, — подтвердил я. — А если нет, может, и свечку за упокой твоей грешной души поставит. Ты отца Кирилла с отцом Мефодием помнишь?

Монах быстро-быстро закивал, не в силах произнести ни слова.

— Их с ядом к государю подослали, да вовремя изобличили.

— И… что?

— Видел бы ты их потом. — И я несколько раз рубанул вдоль и поперек рукой, наглядно демонстрируя, что с ними сталось, после чего закатил глаза кверху и проникновенно заметил: — Так что тебе остается только одно: молиться да уповать на милосердие господне…

Так, с этим, кажется, все. Вон как поник. Да и меня почти не слушает — не иначе как размышляет о побеге. Значит, все в порядке, можно и по домам — хоть сегодня лягу спать пораньше.

Хотя стоп. Вот с этим у меня как раз не получится — предстояла еще одна встреча, на сей раз из приятных.

Глава 10 Итоги работы «Золотого колеса»

Еще до первого утреннего разговора с Никодимом я послал Медовика — одного из пятнадцати оставшихся в моем распоряжении спецназовцев — на Ильинку, на подворье купца Баруха бен Ицхака.

Вчера он там уже побывал по моему распоряжению, предупредив Емелю, чтоб сидел тихо и не высовывался, а сегодня Медовик должен был отыскать моего крупье и охранников, чтобы аккуратно провести ко мне в терем.

— Со всеми бумагами, — напомнил я еще раз на всякий случай.

Теперь мне предстояло выслушать, как обстоят дела в «Золотом колесе», чего удалось добиться, и… получить в руки очередную страховку.

Можно было бы поехать на Ильинку самому, как я собирался вчера, но неподалеку от дома Баруха расположен Посольский двор со здоровенной башней. Есть там сейчас кто-то или нет, неизвестно, так что лучше не рисковать.

Нет, меня, конечно, вряд ли кто заметит, тем более, насколько помнится, я сделал Баруху несколько заказов, так что благовидный повод для визита тоже имелся, да и кто увидит, с кем там в его хоромах встречается князь Мак-Альпин, с самим хозяином или…

Но тут добавлялся еще один нюанс — время. Не хотелось бы тратить несколько дневных часов, а все забрать и быстро-быстро укатить — выказать явное неуважение ребятам.

Они столько трудились, столько пыхтели, пусть с опозданием и только частично, но выполнили поручение, а я хоп-хоп и до свидания.

Нет уж.

Вот и получалось, что самый оптимальный вариант — им самим вечером приехать на Никитскую и дождаться меня. Тогда и день останется незанятым, и времени для общения хоть отбавляй.

Прибыли все трое, и не только они, но еще и Барух, с которым мне тоже нужно было переговорить, в том числе и насчет моих обещаний.

Купца я обнимал вежливо, лишь символизируя радость от встречи и уважение, а вот соследующим уже не церемонился, схватив его в охапку, но немного не рассчитал.

От ответного крепкого объятия могучего Оскорда у меня даже что-то хрустнуло. Немудрено: парень ростом даже чуть повыше меня, а сравнивать ширину плеч и вовсе не хочется — очень уж оно не в мою пользу.

Второй из охранников, по имени Жиляка, был как раз невысок, да и габаритами он не блистал, но я-то помнил, что в рукопашном бою он даже с Оскордом дрался на равных — обманчив вид у парня.

Зато его можно было обнять без боязни.

Ну и Емеля.

Кажется, пребывание в Речи Посполитой пошло пареньку на пользу — эвон как раздался. Животика, правда, не отрастил, но все идет к тому. Не иначе как игнорирует мои советы не забывать тренировки.

Ладно, замечания в сторону — не к месту они сейчас.

Разумеется, после крепких объятий по поводу встречи я повел было всех за стол, но Барух сразу предупредил, что он весьма ненадолго, ибо все дела, дела, а потому пришлось начать именно с него, и мы втроем, включая Емелю, перешли в мой кабинет наверху.

Охранники в трапезной тоже не остались — повинуясь повелительному кивку Емели, они поднялись вместе с нами и заняли привычные, по всей видимости, места по бокам от двери.

— Деньга большая, а потому опаска не помешает, — пояснил мой крупье непривычную для меня предосторожность.

— Вообще-то в моем терему… — начал было я, но потом махнул рукой.

И впрямь, пусть себе постоят, какая, в конце концов, разница, где именно им скучать — тут, в коридоре, или в трапезной.

— Помнится, твой батюшка мудро советовал моему отцу установить в подобного рода помещении, где решаются важные денежные дела, двойные двери от подслушивания, — первым делом заметил Барух, едва войдя в комнату.

Вот, блин, конспираторы. Ну ладно, сглотнем.

— Исправлюсь, — кивнул я и осведомился, не сдержав иронии: — Судя по принятым мерам предосторожности, можно подумать, что речь пойдет тысячах о двадцати — тридцати, не меньше.

— Значительно больше, — вежливо поправил меня Барух.

Я опешил.

— Сорок три тысячи, — тут же гордо отрапортовал Емеля и довольно улыбнулся, глядя на мое обалдевшее лицо.

— И впрямь изрядно, — выдавил я, когда ко мне вернулся дар речи.

— Мы, правда, бумагами привезли, — несколько виновато поглядывая на меня, пояснил мой крупье, — но Барух Ицхакович сказывал, так проще, а тут, мол, все выдаст без обману. — И суетливо метнулся открывать знакомую — как же, помню, сам заказывал — шкатулку с тройным дном.

Купец властно поднял руку, останавливая моего парня, и продолжил пояснение сам:

— Я выдал им бумаги с взаимным учетом долговых обязательств на Русскую компанию, [555] каковая должна…

И понеслось.

На второй минуте замысловатого расклада Баруха я понял только одно — банковское дело в начале семнадцатого века хоть и не достигло заоблачных высот двадцать первого века, но само по себе поднялось настолько, что мне этих сверкающих вершин уже не увидать.

Я и тут в дядьку уродился.

Нет, если как следует прищуриться, то бишь пару-тройку дней внимательно послушать того же Баруха, вникая в суть, — думается, освою, вот только снова все упирается в нехватку времени. Как-нибудь потом — обязательно, но сейчас…

Однако и выказывать себя стоеросовой дубиной в присутствии собственного ратника, который — вот удивительно — вроде бы частично понимал Баруха, не хотелось. Потому пришлось изображать компетентного человека, которому все эти обязательства, векселя и взаиморасчеты — семечки.

Но терпения хватило ненадолго, поэтому к исходу пятой минуты я перебил купца, использовав тот же прием, что и во Пскове:

— Ты уж прости, почтенный Барух бен Ицхак, но я и без пояснений испытываю к тебе глубочайшее доверие, о чем уже как-то имел удовольствие сообщить, а потому давай ограничимся кратким итогом. В настоящее время где мне получить по бумагам эти деньги?

— Три тысячи у меня, но они уже привезены на твое подворье, — начал купец, но был вновь перебит нетерпеливым Емелей:

— Мы сами считали по весу, а опосля опечатали, так что без обману…

Барух поморщился, с упреком глядя на торопыгу, но продолжил:

— Остальные сорок в Русской компании. Представляющий ее в Москве Джордж Гафт осведомлен о выплате и готов в любой день и час выдать означенную сумму либо самому князю Мак-Альпину, либо любому иному лицу. Разумеется, во втором случае при наличии соответствующих доверительных бумаг.

И куда мне девать столько денег? Разве что на Казенный двор, но там на них быстренько наложит лапу Дмитрий. Нет уж, мы как-нибудь сами управимся.

— А они могут пока храниться у англичан?

— Разумеется, — подтвердил Барух. — Более того, я на всякий случай сразу предусмотрительно оговорил это, и они обязались выплачивать по одной московке с рубля за каждый полный месяц хранения. Теперь надлежит лишь все оформить должным образом, чтобы не возникло заминок с выплатой денег вами в Речи Посполитой.

— А зачем? — удивился я. — Вот же Емеля. Он на днях отправится обратно и распорядится, чтобы деньги из «Золотого колеса» отдали тебе, а уж ты сам раздавай их представителям этой компании или кому хочешь.

Барух вздохнул, глядя на меня как на несмышленыша, и принялся пояснять зачем.

Словом, пришлось заняться составлением бумаг, с которыми мы, правда, управились быстро. Засвидетельствовали мою подпись все трое — Емеля и оба охранника, после чего купец безмолвно уставился на Емелю, и тот, послушно кивнув, вышел.

Дождавшись, пока за ним закроется дверь, Барух повернулся ко мне:

— Я полагаю, что твое обещание о предоставлении беспошлинной торговли в силе?

— Обижаешь… — укоризненно протянул я.

— Я понимаю, что сейчас твое положение, равно как и положение достопочтенного Федора Борисовича Годунова, слишком туманно и зыбко, но все-таки хотелось бы услышать хотя бы приблизительно, когда это случится.

— Примерно через год, — медленно произнес я, но, заметив легкую тень неудовольствия, пробежавшую по лицу Баруха, — не сумел сдержаться купец, добавил: — Я приложу все усилия, чтобы это произошло гораздо раньше, но, как ты сам сказал, сейчас у нас все слишком туманно и зыбко, а потому…

Барух вновь оглянулся на дверь и, понизив голос, спросил:

— А долги Дмитрия, если он окажется не в состоянии их выплатить, мне будут возвращены?

Я невольно усмехнулся.

Нет чтобы сказать напрямую: «Если нынешнего государя грохнут и на престол сядет Годунов, отдаст ли он деньги?» Вроде у меня тут ни к чему опасаться чужих ушей, но все равно осторожничает купец.

Однако тот мою усмешку истолковал превратно, даже побледнел от испуга. Пришлось поспешить успокоить и заверить, что все деньги в размере тридцати тысяч плюс немалые проценты будут выплачены сполна.

Честно говоря, платить еще и за этого гаврика — перебор, хотя, с другой стороны, кто бы ни был плательщиком, а отдавать их в любом случае будут из царской казны.

— И еще одно, — заметил купец. — Насколько мне стало известно, Джордж Гафт завтра вместе с английским послом Томасом Смитом собирается самолично навестить Годунова, дабы испросить новые льготы для Русской компании.

— Он, очевидно, не знает, что завтра у царевича перезахоронение тела его отца, царя Бориса Федоровича, — вовремя припомнилось мне.

— Думается, что он знает это, — не согласился Барух. — Он вообще многое что знает — его доверенные люди из компании имеют весьма обширную сеть агентов. Более того, он даже заранее узнал, что царевича собираются… — И замялся.

— Даже так? — протянул я, задумчиво вертя на пальце перстень с геммой, подаренный мне за Стражу Верных еще Борисом Федоровичем. Рдеющий в углублении на густо-красном камне — уж не знаю, рубин это или лал — двуглавый орел, мирно сложивший крылья, чуточку отливал фиолетом. — А это точно? — Я постучал по его клюву.

Орел промолчал, а купец пожал плечами.

— В этом мире вообще ничему нельзя верить полностью, но мне так кажется… Иначе зачем бы Смит, как сообщил мне… — Он замялся и после паузы уклончиво сказал: — Одно доверенное лицо… наутро того дня заторопился со своим отъездом? Объяснение только одно: он решил как можно быстрее сообщить королю Якову важную новость об убийстве царевича.

— Но не уехал. — Я погладил сложенное орлиное крыло.

— Не уехал, потому что Федор Борисович остался жив, и Смит, по всей видимости, решил выждать и посмотреть, чем все закончится. Это же… лицо сообщило мне об их завтрашнем визите. Полагаю, что они сознательно выбрали именно этот день. Печаль расслабляет, следовательно, легче всего будет добиться согласия на новые льготы.

Звучало логично, но… грязновато. Я понимаю, бизнес и все такое, но хоть что-то святое должно оставаться у этих английских торгашей. Ладно, Гафт, а ведь этот Смит и не купец вовсе, а посол…

— Но мне бы хотелось предупредить тебя, как доверенное лицо Федора Борисовича, что для Руси эти льготы окажутся чрезвычайно невыгодными, даже если посол станет уверять в обратном.

— Оно и понятно, — согласился я. — То, что выгодно для одной стороны, обязательно убыточно для другой.

И снова тень по лицу собеседника — на сей раз скользнуло удовольствие. Понятно, значит, англичане не только его деловые партнеры, но одновременно и конкуренты. Что ж, мы завсегда рады помочь, особенно если это выгодно и для нас.

— Но Дмитрий Иоаннович может быть иного мнения, — осторожно заметил Барух.

— Постараюсь, чтобы оно совпало с моим, — заверил я, и тут меня осенило.

Так вот же передо мной стоит готовый союзник во всех торговых делах, можно сказать, тайный советник. Его не надо ни уговаривать, ни что-то обещать, ибо все, направленное против англичан, выгодно как ему, так и нашей стране.

Конечно, сейчас, что бы он там мне ни понаписал, внедрить в жизнь получится навряд ли, но если смотреть вдаль, на перспективу…

В конце концов, меч будущего куют в кузнице настоящего.

К тому же не исключено, что кое-что я вполне сумею воплотить в жизнь, когда мы с Федором приедем в Кострому.

Что такое восточные и северо-восточные земли, даже с учетом неоткрытых месторождений Урала? Это пушнина, которую так любят в Европе. Вот мы и займемся ею, только попытаемся управиться сами, совместно с Барухом, без посредничества уроженцев туманного Альбиона.

Значит, пора приступать к наметкам нашего союза…

— Раз уж мы завели речь о Русской компании, — заметил я, — то напрасно почтенный Барух бен Ицхак скромничает и ограничивается только рекомендацией о непредставлении им новых льгот. Если призадуматься, у англичан и с уже имеющимися тоже изрядный перебор…

Деловой разговор о том, что можно отменить, да и не только в отношении них — оказывается, есть еще шведы и голландцы, у которых тоже хватает разных привилегий, закончился к взаимному и глубокому удовлетворению обеих сторон.

В итоге купец пообещал мне заняться этим вопросом детально, когда я предоставлю в его распоряжение все указы, которыми цари даровали английским и прочим торговцам то или иное, и изложить мне все соображения в письменном виде и, донельзя довольный, напомнил:

— Я исполнил некоторые заказы достопочтенного князя, но, памятуя о нашей дружбе, прошу принять их от меня в дар. — После чего, выглянув за дверь, попросил моих ребят принести доставленное.

Подарки превзошли мои ожидания.

— Пришлось изрядно потрудиться, — скромно подчеркнул Барух свои хлопоты, — но мне все-таки удалось их приобрести.

Вроде бы и мелочь — два пятидесятифунтовых мешка чая и четыре таких же по весу, но куда меньше по размеру мешка с кофе, но обрадовался я им сильно.

Однако, как выяснилось, этим дело не исчерпывалось. Купец, улыбаясь, широко распахнул дверь, и пыхтящие от натуги охранники, в одночасье ставшие грузчиками, втащили здоровенный длинный, не меньше полутора метров, сверток, тщательно укутанный множеством тряпок.

После того как их убрали, передо мной предстали часы.

Нет, неправильно. Куда вернее им подходило иное название: «произведение искусства». Серебряные башенки сверху обрамляли циферблат, который был сделан под русское счисление времени, то есть на семнадцать часов.

Внизу под ним имелось углубление, из которого, как сразу поспешил пояснить купец, каждый час будет выезжать всадник в рыцарских доспехах, салютуя мне высоко поднятым копьем, а каждые полчаса — пеший ратник.

Пока завели, пока полюбовались ратником, а затем всадником, как по заказу звякнули колокола на Иване Великом, так что мы тут же установили точное время.

Сразу после этого купец поспешил откланяться, даже не оставшись поужинать.

Впрочем, последнее понятно. Трефная христианская пища и все такое прочее, так что я не особо и настаивал.

— Ну что, мои бравые удачливые бизнесмены, — хлопнул я в ладоши, проводив Баруха. — Пора и за стол. С прочими бумагами мы торопиться не будем, — остановил я Емелю, когда он было засобирался ринуться наверх, где осталась лежать шкатулка.

Последняя по счету страховка — копия договора короля Сигизмунда, или, как тут его называют, Жигмонта [556] с Дмитрием и выяснение насчет католической веры будущего царя могло теперь и подождать.

— Вначале поедим, а ты пока не спеша изложи все на словах — как обустроились и вообще. Если что упустишь — Оскорд с Жилякой дополнят.

Емеля ревниво покосился на согласно закивавших охранников казино — уступать пальму первенства в столь важном деле он явно не собирался — и принялся за обстоятельный рассказ, стараясь ничего не упустить, так что Оскорду и Жиляке оставалось только время от времени кивать и поддакивать.

Поначалу ребята, как я и рекомендовал, лишь приглядывались к посетителям, особенно из числа азартных, действуя строго согласно моим инструкциям, то есть не привлекая к себе излишнего внимания.

Через час работы у колеса очередной крупье менялся, на что народ, увлеченный игрой, вообще никак не реагировал, и выходил в соседнюю комнату, где старательно вписывал в лист все данные на очередного ясновельможного пана, каковые до него донеслись.

Получалось немного: имя да фамилия, ну изредка должность и чем занимается, а также семейное положение, что тоже весьма редко — за игорным столом о женах не разглагольствуют.

Однако хватало для начала и этого. Остальное доделывал Кузьмич, который первое время только тем и занимался, что наводил справки о юном Николае Потоцком, безудержном в игре Яне Конецпольском и прочей «золотой молодежи», заглянувшей попытать счастья в это заведение.

Словом, все как я учил.

Не преминули они воспользоваться моими советами по налаживанию добрососедских отношений с католической церковью.

Да им и деваться было некуда — дом располагался неподалеку от рыночной площади, и с одной его стороны высился здоровенный костел Святого Франциска, а с другой — каменная громада костела Святой Троицы, выстроенной доминиканцами. [557]

Словом, чтобы поддерживать мир и лад, Кузьмич пригласил для поддержания порядка, а также для утешения в пух и прах проигравшихся шляхтичей представителей обеих конкурирующих организаций, которые стали регулярно получать от «Золотого колеса» пожертвования в размере тридцати золотых дукатов ежемесячно.

Получать и… помалкивать в тряпочку.

Спустя месяц слухи о новой увлекательной забаве, а также о том, как неслыханно повезло нищему Яську с урочища Трех Дубов и Томашу, который проживает близ Бобрового ручья, которые пришли в это заведение с единственным серебряным грошем, а ушли с кошелем, туго набитым злотыми, а то и дукатами, расползлись не только по городу, но и по всей Речи Посполитой.

Разумеется, удрученных тем, что вчистую проигрались, было неизмеримо больше, чем счастливчиков — на то она и рулетка, но как быть, если любая попытка дебоша жестко пресекалась дюжими расторопными слугами, способными в одно мгновение скрутить буяна?

Впрочем, до кулаков со стороны гостей доходило редко — придавленные внезапно обрушившимся несчастьем в виде пустых карманов, они, как правило, впадали в уныние и не особо возмущались.

К тому же между столами все время прохаживался здоровенный и весьма красноречивый монах-доминиканец в своей белой рясе.

Или францисканец, [558] в черной.

Или оба сразу.

Словом, два психолога и утешителя страждущих душ неудачников.

Они-то и увещевали тех, кто с удивлением обнаруживал, что в совсем недавно весьма упитанном кошеле уже пусто, а приобретенные на входе фишки исчезли, перекочевав к крупье.

Играть же в долг дозволялось весьма и весьма немногим.

Цепкий взгляд монахов не только четко фиксировал страдальцев, вот-вот готовых вспылить, но и успевал заметить, на каких святых тот ставил, чем они пользовались, причем бессовестно злоупотребляя.

Вообще, слушать Емелю было одно удовольствие. Чего стоили одни только диалоги между монахами и проигравшими шляхтичами, которые он воспроизводил передо мной на разные голоса.

— Но я ведь ставил на святого апостола Фому. Всю жизнь мне говорили, что он покровитель не только моего рода, но и меня самого, — рыдал на могучем монашеском плече несчастный, а тот, утешая его, приговаривал:

— Сын мой, но ты сам посуди, кто в церковной иерархии главнее — апостол Фома или же сама Дева Мария, на каковую и выпал жребий шара. Тебе надлежало подумать как следует, так что винить тут некого, — увещевал проигравшегося доминиканец отец Александр.

Новый бросок, новые неудачники, но тут как тут францисканец отец Исидор, который тоже за словом в карман не лез:

— Да, ведомо мне, что апостол Петр — один из любимцев Христа, но ты забыл, что ныне пятница, а этому дню покровительствует апостол Варфоломей, на которого и выпал жребий.

Следующий прислушавшийся отчаянно махал рукой и ставил остаток фишек на Варфоломея и… проигрывал, но отец Исидор и тут не терялся:

— Завещал господь делиться, потому и сей апостол не возжелал брать все себе, оставив малую толику святому Христофору.

Или еще вычурнее:

— Ныне уже вечер, а в такие часы наиболее силен Иоанн Креститель, который и даровал знающим это людям выигрыш.

Трудились они не безвозмездно.

Помимо обычной мзды в размере золотого дуката, которая каждый вечер шла в их орден, при условии что он проходил без буйства проигравших игроков, они имели и кое-что для себя. Перепадало им от счастливчиков, щедро жертвовавших от своего выигрыша мелкую фишку, а то и две-три, дабы удача от них не отвернулась и впредь.

Кстати, мои парни не только свято чтили полученные от меня инструкции, но и работали творчески, внося свое.

Так, приметив, что вид проигравших несколько настораживает новых посетителей — очень уж он безутешный, в конце второго месяца работы «Золотого колеса» они пристроили к дому вторую лестницу с крыльцом, причем сделали ее с другой стороны дома.

Правда, везунчики, в целях рекламы, по-прежнему покидали заведение через парадный вход — пусть прочие смотрят и завидуют.

Через задний выход выдворяли и особо буйных панов.

Бывали такие, на которых увещевания монахов не действовали, и они, невзирая на отсутствие оружия — вход с ним воспрещался, — кидались с кулаками на крупье.

Вот их-то и брали в оборот дюжие слуги. В отличие от балагуров-монахов они были молчаливы, но зато расторопны — скручивали в один момент и тут же, заломив руки, вежливо выводили из дома.

Ну а если следовали возмущения некоторых прихожанок, чьи мужья просаживали злотый за злотым, рассчитывая на удачу, то святая католическая церковь гасила их в зародыше.

Нет, впрямую, естественно, она «Золотое колесо» не одобряла, но и с осуждением не торопилась, справедливо указывая, что никто никого к игре не принуждал. Да и вообще, кто ведает — возможно, проигрыш был не чем иным, как божьим знаком. Вот если бы проигрывались все сплошь и рядом — дело иное, но есть и счастливчики. Получается, что в данном случае господь прямо указывает на то, что Янек, Стасик или Лешек успели изрядно нагрешить, потому с ними и приключился сей конфуз.

Не помогало и обращение напрямую к краковскому епископу отцу Бернарду.

Нет, он тоже не отказывал. Более того, пояснял, что хотя у него и нет светской власти, то есть закрыть «Золотое колесо» он не вправе, но и оставлять такого не намерен и завтра же приедет к его владельцу, дабы вразумить и урезонить.

Зачастую он держал слово и действительно заезжал в казино. Вот только насчет урезонить получалось плохо, а если откровенно — вообще никак.

Причин тому хватало, но основными были две. Первая — звонкая и блестящая, каковыми являлись золотые и серебряные кругляши, а вторая — округлые ягодицы пани Ядвиги и пышный бюст пани Стефании.

Эти девицы, прислуживающие в «Золотом колесе», были настолько набожными католичками, что не упускали ни одного прибытия в оное заведение краковского епископа, дабы испросить и получить у отца Бернарда отпущение грехов. Судя по времени, на которое сей достойный священнослужитель уединялся с ними, таковых насчитывалось превеликое множество.

Более того, они, по всей видимости, не только не утаивали перед святым отцом ни одного из своих грехов, но и в своем простодушии наглядно демонстрировали, чем и как они грешили.

Зато глядя на раскрасневшееся лицо епископа — очевидно, от душевного волнения и благочестивой радости по поводу наставления на путь истинный еще одной заблудшей души, — напрашивался непреложный вывод, что девица Ядвига или Стефания теперь чисты перед богом, как невинные овечки.

— Ты прямо Златоуст, — заметил я Емеле спустя два часа, — век бы тебя слушал, уж очень все интересно рассказываешь, но кое-кто уже зевает, да у меня сегодня денек был изрядно загружен делами, а ты еще не перешел к самому главному.

Емеля согласно кивнул и остальное, как и подобает ратнику полка Стражи Верных, хоть и бывшему, изложил за несколько минут:

— Ентот Бернар — родич Мнишков. Чрез него и выведали кой-что. Но сам он у нас никогда не играл, потому прижать было нечем. Ядвига, конечно, баба хитрющая и что смогла — вытянула, но… Словом, о том у нас на отдельном листе прописано.

— А договор Дмитрия с королем? — напомнил я.

Емеля усмехнулся:

— То краковский воевода подсобил — уж больно он до игры азартен, так что мы чрез него и вышли на нужных людишек. С бумаги, кою Дмитрий с королем составили, мы на всякий случай сделали три списка. Один оставили, яко ты, княже, и сказывал, у себя в тайнике, а остальные туточки, в ларце прикатили.

— Ну а насчет крещения в латинскую веру?

— И тут тож яко с Мнишками, — сокрушенно вздохнул Емеля. — Выведать выведали, а бумаг привезли токмо две. Одна со словесами служки из церкви Святой Варвары, а в другой описано, яко краковский воевода Зебжидовский похвалялся во хмелю. Мол, теперь его стараниями латин на престоле Московии усядется. — И встревоженно спросил: — А что, княже, неужто и впрямь латин православной Русью править учнет?

Я искоса бросил взгляд на охранников. Те тоже смотрели на меня с явно написанной на лицах тревогой. Чувствовалось, что этот вопрос волнует не одного Емелю. Вон как насупился Жиляка, а у Оскорда и кулаки сжались — хоть сейчас в бой за истинную веру.

Ну и как тут объяснить парням, что информация эта мне требовалась исключительно для спасения семьи Годуновых, а вероисповедание правящего монарха как-то не особо волновало? С таким настроем мой крупье, чего доброго, таких дел самовольно настряпает — только держись.

Нет, все правильно я решил. Надо отправлять ребят обратно в Речь Посполитую, и чем раньше, тем лучше. В кругу семьи они, как я уже успел узнать, побывали, а больше им тут делать нечего.

Но и совсем без ответа оставлять нельзя.

— Народ ему верит, а со всем народом, даже если он и неправ, все равно не поспоришь. Если б вы привезли эти бумаги пораньше — иное, а теперь, чтоб перетянуть людей на сторону Федора Борисовича, понадобится не один месяц.

— Так это что ж получается — из-за нас все? — растерянно спросил Емеля.

— Выходит, если б мы не припозднились, то все инако бы повернулось? — Это уже Жиляка.

Оскорд ничего не сказал, но сокрушенно крякнул.

— Себя не вините, — строго сказал я. — Вы сделали все, что могли.

— Проку с того, — уныло откликнулся мой крупье.

— И тут неправда. Прок немалый, — заверил я. — Теперь благодаря именно вам у меня есть чем его прижать, так что он из-за этих бумаг и пальцем не пошевелит ради латин, потому что побоится. И насчет трона тоже кручиниться ни к чему — как сядет на него, так и свалится, дайте только срок.

— А до того служить ему, коли он царь? — недовольно осведомился Оскорд.

— А он тебе что-то приказывал? — лукаво поинтересовался я.

— Не-эт, — удивленно протянул тот.

— Тогда и голову нечего ломать, выполнять или нет, — посоветовал я. — Пока все остается по-прежнему, включая воевод полка, в котором вы все состоите. А вам всем день на сборы, и возвращайтесь обратно в Речь Посполитую, да глядите там в оба, кто и как умышляет супротив Руси. В следующий раз приедете через полгода, зимой. А что касается бумаг — никому ни слова. И своих предупредите по приезде, чтоб молчали.

— Даже на исповеди? — нахмурился Емеля.

— Даже на исповеди, — подтвердил я, но для успокоения души парня тут же добавил: — На ней, помнится, о грехах говорят, а в том, чтоб выполнить приказ воеводы да исполнить ратный долг, в чем бы он ни заключался, греха нет. Все ли поняли? — спросил я, вставая с лавки.

— Все, княже, — закивали они, поднимаясь следом за мной.

— Кузьмичу тоже передай насчет молчания, — напомнил я Емеле. — Грозить не надо, но намекни, что ежели что, то наши руки еще длиннее, нежели у «сурьезного народца».

— А сурьезный народец — это кто? — поинтересовался любознательный Жиляка.

— Он знает, — улыбнулся я, — так что поймет. — И спохватился: — Да, совсем забыл. Передайте своим, что каждому государь жалует по сто рублей. — Но сразу поправился — показалось мало. — Это охранникам. Всем крупье по двести. И на одежу также — вам ведь надо выглядеть понаряднее. Ну и ежемесячная деньга тоже удваивается.

— За подарок благодарствуем, токмо помни, княже, мы не за-ради них на чужбине прозябаем! — строго заметил Емеля.

— Сам нас учил: дороже всего честь, ибо, коль утратил, ни за какие рубли не купишь, — добавил насупившийся Жиляка.

— А Федор Борисыч меня как-то на землю положил. — Даже у Оскорда прорезался голос.

Ух ты! Кажется, меня отчитали, причем втроем. Вот тебе раз.

Только почему-то от этого упрека только приятно на душе — правильные парни растут.

Но и игнорировать нельзя.

— Угомонитесь, орлы, — усмехнулся я. — Все это не награда, а лишь довесок к ней, но саму ее даже мне вручать не по чину. — И многозначительно добавил: — К тому ж она от имени истинного государя должна быть, а потому придется немного обождать. И еще раз напоминаю: молчок и никому ни слова.

Все трое понимающе кивнули.

А мне почему-то, глядя на них, припомнился дружный отказ от возвращения всех тех, кого в свое время посылал на учебу за границу Борис Годунов, и я поинтересовался:

— А напоследок, только честно, скажите мне, хочется обратно к ляхам или как?

Оскорд сразу мотнул головой, Жиляка тоже присоединился к товарищу, а вот Емеля с ответом замешкался.

Его я и оставил поговорить по душам. Время, конечно, позднее, ближе к полуночи, но уж очень хотелось узнать о причинах.

Поначалу тот всей правды не рассказывал. Как он впоследствии признался, из опасения, что раз так, то я его оставлю тут и никуда не пущу. Зато чуть позже все-таки разговорился и поведал о сокровенном.

— Там как-то вольготнее себя чуешь. Словно защита незримая, — тщательно подбирал он слова, пытаясь пояснить свои ощущения там и тут, на Руси.

Я особо не перебивал, лишь изредка задавая наводящие вопросы и домысливая то, что Емеля не мог объяснить словами.

Получалось — прав ему тут не хватает. Да и мудрено, если б хватило — их же здесь на Руси считай вовсе нет. Зато там их в достатке у каждого города. Любого его жителя нельзя, к примеру, походя безнаказанно взять и хлестануть плетью, нельзя…

Да что там говорить — много чего нельзя.

— Я тут третьего дня по Пожару прошелся, ну и зазевался немного, не уступил дорогу какому-то боярскому сынку, так он меня плетью ожег. Для ума, как он сказывал. Веришь ли, княже, настолько я отвык от таковского, что не утерпел и его в рожу… В Кракове тож всякого хватает, но эдакого не припомню. Шляхта и кичлива, и строптива, ан и над ними есть закон. И они оное ведают, потому воли себе не дают.

— У нас тоже Судебник имеется, — возразил я.

— Так-то оно так, да по жизни взять — вроде как его из набольших людишек и не боится никто, будто он и не про них писан, — не согласился он. — А уж что до царя… — И осекся.

— У нашего шкоцкого народа есть хорошая поговорка: «Сказал аз, договаривай и про буки», — медленно произнес я и попрекнул: — Вот уж не думал, будто мой ратник трусит.

— Я не трушу! — возмутился он и почти с вызовом заметил: — Хоть проку с того ждать не приходится, но все одно поведаю, а там… — И, бесшабашно махнув рукой, горячо выпалил: — Вот хорошо ли оно, что царь у нас самодержец?! Выходит, ему и вовсе ни Судебник не писан, ни Кормчая. [559] А ведь в народе верно сказывают: «Рыбка с головы гниет». И прочие, близ него стоящие, глядючи на государя…

— Выходит, хочешь, чтоб наш царь правил, как король в Речи Посполитой? — перебил я.

— Да нет, — сразу потух и растерялся он. — Там тоже как-то не того. Излиха ему урезали. И опять же в пользу кого — да шляхты всякой, магнатов. Это бояр, по-нашему ежели, — пояснил он. — Такое допущать — как бы хужее не вышло, потому боярское своеволие известно. Один большой царь завсегда лучше сотни малых.

— В целом все понятно, — кивнул я и одобрительно хлопнул парня по плечу, похвалив: — Молодец ты у меня, Емеля. Не только примечаешь, но и мыслить умеешь, вот только с выводами у тебя пока не ахти, но ничего, дело наживное. Главное — думаешь. Валяй и впредь тоже. Только надуманное, кроме меня, ни одной живой душе — могут не понять.

— А-а…

— А я пойму, — понял я его вопрос. — И более того, не просто пойму. Только сразу всего не сделаешь, как ни старайся. Перемены, если их, конечно, с умом внедрять, штука долгая, а захочешь быстрее — кровь лить придется. Мно-ого крови. То я тебе точно говорю.

Емеля понимающе кивнул.

— Токмо мне мнится, что все одно — вовсе без нее, как ни тщись, не выйдет, — сумрачно заметил он.

— Верно, — согласился я. — Совсем без нее никак не получится. Но если с умом, то малой можно обойтись. Вот мы и попробуем… малой. — И подытожил, вставая из-за стола: — Значит, понравилось тебе в Речи Посполитой.

— Многое — нет, — не согласился он со столь категоричным выводом. — Храмы латинские — мрачные, суровые, девки распущенные, позволяют себе изрядно такого, что и глядеть срамно, а ежели в деревеньку ихнюю заглянуть, так там и вовсе страх господень.

— Неужто?

— Сам видал, — подтвердил Емеля. — Бывал я в них как-то пару раз. Вроде недолго, а нагляделся досыта, и такого, что… — Он сокрушенно покрутил головой. — Каждый смерд навечно за своим господином закреплен, и тот что хочет с ним сотворить, то и учиняет невозбранно, а перечить ему не смей.

— Ишь ты, — удивился я. — Хуже чем у нас?

— Какое там, — махнул рукой он. — Гораздо хуже. Иной ясновельможный пан своих холопов вовсе за людей не считает. Хочет — замордует до смерти, хочет — продаст, яко скотину какую. У нас бог миловал, до таковского не дошли…

Слышать такое было несколько чудно.

Признаться, я сразу посчитал, что все эти права, которые в городах, автоматически распространяются и на деревню, пусть хотя бы отчасти. Получается же, что у них вроде как крепостное право, которого у нас пока нет…

Выходит, если шляхтич над ними полный хозяин, то…

— Значит, и продать может… — протянул я и задумчиво прошелся по горнице.

А что, если купить?..

Борис Федорович такую идею непременно бы одобрил. Жаль только со временем у меня пока завал, так что сейчас об этом думать рановато. Разве что на перспективу…

Я остановился, сурово посмотрел на орла, словно представлявшего сейчас собой особу усопшего царя, и твердо пообещал ему:

— Потом — обязательно, но не теперь. — И, повернувшись к Емеле, заверил своего крупье: — Не сразу, но обещаю, что и до этого руки у царевича дойдут. Пока же, увы, не до того. А ты, кстати, мне в том тоже поможешь. Прикупи там и пришли сюда все своды законов по городскому праву. Глядишь, кое-что со временем и применим на Руси…

Но том и разбрелись спать-почивать.

Глава 11 Алеха, гитара и… сэр Бэкон

Первым делом поутру, проводив представителей «Золотого колеса» и напоив их напоследок чаем — понравилось только Емеле, который заметил, что он «изрядно бодрит», я засобирался в Посольский приказ.

Коли Дорофей стал у царевича печатником — пусть организует прием английского посла, о котором сообщил Барух, как должно.

Но сразу не получилось — Яхонтов уже сидел внизу, близ небольшого флигелька с дровяным запасом, и терпеливо ожидал на лавке моего пробуждения, скромненько поджав ноги так, что сапоги вообще скрылись под травяной порослью.

Пришлось послать гонца с весточкой — бумага бывшего подьячего была куда важнее.

После беглого просмотра, исходя из фамилий, число потенциальных отравителей сократилось всего до пяти человек, включая «смотревших в стол» стольников.

Вот бы узнать, как пропал первоначальный экземпляр, который Витовтов подклеивал. Сдается мне, связано его исчезновение с отравлением — уж очень логично все. Кто-то явно заметал следы. И если я узнаю, куда делся лист со сказкой, то…

Кажется, последнюю фразу я произнес вслух, потому что Еловик встрепенулся и неосторожно ляпнул:

— Да ты о нем не думай, княже. Что сгорело — того не вернуть.

Даже так. Любопытно.

— И ты сам видел, что лист сгорел? — осведомился я.

Тот вздохнул:

— А ты, Федор Константиныч, Витовтову не обскажешь?

Я молча кивнул.

Яхонтов почесал в затылке и выпалил:

— Случайно оно вышло, потому на худой умысел не помышляй… — И принялся рассказывать.

Оказывается, не далее как три дня назад подьячему Казаринову старший брат прислал изрядное количество гостинцев, часть которых тот приволок в приказ. Витовтова нет, остальные дьяки тоже кто где, вот они и гульнули.

Тот же Казаринов и запалил болтавшийся кусок катушки. Произошло это совершенно случайно — отходил он куда-то со свечой горящей, а потом, когда его позвали за стол, поставил ее поблизости от бумаг, а она возьми да упади.

Хорошо хоть тот не растерялся — скинул с себя кафтан и принялся немедленно тушить, так что до самой катушки огонь не дошел, а вот последние из подклеенных документов сгорели напрочь, пока Казаринов раздевался.

— Нечаянно, говоришь. — Я почесал в затылке. — А это какой из тех, что я видел, — черноволосый или…

— Не-э, его ты видать не мог, — перебил меня Еловик. — Он опосля того приболел малость — перепужался, поди, что пожар мог учинить, потому в приказе его ни позавчера, ни вчера не было вовсе.

Во как. Запалил и сразу приболел. Совсем интересно. Нет, скорее всего, и впрямь перепужался, а если нет? Если тут что-то иное?

— Значит, так. Сейчас ты отправишься к Казаринову и, если он только не при смерти, приведешь его ко мне. Все понял? Сам не пойдет — силком приволоки. — И предложил: — Если надо, могу дать двух ратников.

— Да я управлюсь, — кивнул Яхонтов, но выполнять не кинулся, переступая с ноги на ногу и комкая в руках свою шапчонку.

— Ну? Давай, что там еще у тебя? — поторопил я его.

— Нешто я не понимаю, что службу так начинать негоже, — уныло произнес Еловик.

— Так это как? — не понял я.

Тот в ответ принялся интенсивно лепить из своей шапки какую-то замысловатую фигуру. Я молчал, ожидая.

— Нипочем бы просить не стал, — выдавил он наконец, — да у меня тут обувка вовсе худая. С дядькой Кондратом думал урядить, а он ныне поутру на них токмо глянул, да рукой махнул. Мол, выкидывай их, не годятся они уже для починки.

Ах вот оно в чем дело. Теперь все ясно.

Я еще раз критически оглядел его щуплую фигурку.

Впечатление не ахти.

Кафтан с заплатами, штаны тоже, а про сапоги, которые он маскировал в траве, и вовсе доброго слова не скажешь — только по относительно целым голенищам и можно определить, как их некогда именовали…

Словом, сбегал я к себе наверх, взломал тяжелые печати — Баруха и Емели — на одном из сундуков, открыл его, быстренько прикинул на вес зачерпнутое серебро — двадцать рублей это примерно килограмм и триста граммов — и вручил донельзя сконфуженному Еловику.

— Брал наспех, — пояснил я, высыпая в его шапку принесенное, — так что сам посчитай, но, думается, что двадцать рублей тут должно быть.

— А ежели поболе? — удивился он.

— Если недочет — я добавлю, а перебор — ты лишнее вернешь, — пожал плечами я.

— Как же можно без счету-то?

— Потому и сказал — посчитай. Я тебе верю. — И, хлопнув его по плечу, заметил: — Ладно уж, подождет часок этот Казаринов. Вначале прикупи сапоги, а то и впрямь смотреть не хочется. Что ж ты так, целых одиннадцать рублев получал в приказе, а сапог себе не справил?

— Батюшка помер о позапрошлое лето, — глухо произнес он. — Матушка хворает часто, а еще мальцов трое, мал мала меньше — поди накорми. Опять же и в приказе токмо сказывали про деньгу, а ее еще дождаться надобно, ежели вообче теперь дадут.

— То есть как? — удивился я. — Могут не дать?

— Витовтов осерчал больно на мой уход. Сказывал, что раз так, то за полгода ентих вовсе ничего не уплатят. А каких полгода, когда до конца два месяца с половинкой осталось. Вот и не ведаю, можа, опосля сменит гнев на милость, а можа… — И он шмыгнул носом.

— Вот оно как… — несколько сконфуженно — парень жилы рвет, а я тут с подколками — протянул я. — Ну ладно, там поглядим. Но к Витовтову ходить и просить не смей — у меня на службе попрошаек нет! Говоришь, два месяца до конца года осталось… Ладно, считай, что я весь его долг взял на себя.

Одиннадцать рублей на двенадцать месяцев упорно не делилось, и я отмахнулся, округлив сумму и объявив, что ему причитается еще десять рублей, которые на днях непременно выдам, а если забуду, то приказываю напомнить самому, не чинясь и не стесняясь, ибо мне оборванцы не нужны и голодные тоже.

А напоследок посоветовал:

— Да и кафтаном новым со штанами тоже обзаведись. Считай, что и это мое повеление.

Тот благодарно поклонился и… кинулся целовать руку.

— И этого я тоже не люблю, — наставительно заметил я, смущенно выдергивая ее. — Ишь чего удумал. Поклона вполне хватит. Да и вообще, ты почему до сих пор здесь?! А ну, бегом… за сапогами!

Со двора Еловик припустился со всех ног, аж пятки засверкали, хотя…

Я пригляделся повнимательнее. А ведь и впрямь левая пятка видна — никак совсем на заднике подошва прохудилась. Вовремя я ему деньжат подкинул.

А мне теперь сразу к престолоблюстителю — предупредить и…

Я схватился за голову. Ведь сегодня же перезахоронение. Помимо того что весь день, считай, прахом, так ведь еще и неудобно-то как — давно должен быть близ Федора, чтоб поддержать, успокоить, да мало ли что понадобится.

В такой день и с более крепкими нервами люди иной раз с катушек съезжают, а тут…

Хорошо хоть, что это не настоящие похороны. Все-таки человек умер аж два месяца назад, так что скорбь скорбью, но есть надежда, что время немного припорошило рану пеплом…

Впрочем, перезахоронение все равно если и отличалось от настоящих похорон, то немного. И был плач, и была скорбь, и заливались слезами вдова и дочь.

В подробностях описывать не стану — процедура неприятная, да и ничем особым она не отличалась от обычных похорон двадцать первого века. Разве что народу было куда больше — собралась чуть ли не вся Москва, да вместо моцартовского «Реквиема» погребальный звон колоколов.

На удивление, Федор почти не плакал. Имеется в виду, что слезы лились, но парень не рыдал — лицо суровое, с окаменевшими скулами и почерневшими от гнева глазами.

По времени, кстати, процедура длилась тоже не столь долго — как раз до обедни, а если бы перед тем, как положить Бориса Федоровича обратно на свое «законное» место в Архангельском соборе, не стали служить молебен или как он там называется, уложились бы и еще быстрее.

За трапезой я, улучив момент, еще раз напомнил Федору о предстоящем визите английского посла, который, впрочем, уже прислал человека в Посольский приказ, чтобы согласовать время.

Единственное, что я посоветовал царевичу, — ни в чем впрямую не отказывать, тем более что при нынешних обстоятельствах он не вправе ничего предпринимать самостоятельно.

Так что вполне можно пообещать, что он будет ходатайствовать перед государем о предоставлении всего, что просит посол, а уж там как решит Дмитрий Иоаннович.

Далее вновь по прежнему маршруту, то есть на старое подворье Годуновых, в хату Малюты, как я про себя ее называл. Предстояло узнать, как сегодня обстоят дела у Квентина, и отдать кое-какие распоряжения Зомме.

Ехал я в задумчивости, прикидывая, что еще надлежит сделать, так что конем не правил — умный Гнедко, которого я первым делом разыскал на царских конюшнях, и сам прекрасно знал дорогу.

Однако сегодня он сплоховал и вывернул направо чуть пораньше, то есть не на ту улицу — не иначе как смутила едущая впереди подвода с душистым сеном.

Спохватился я, когда уже ехал вдоль строений Чудова монастыря, и оглянулся — вернуться или ехать дальше, аж до Фроловских ворот, а там налево.

Получалось, вернуться получится куда быстрее, но хоть я и не верю в приметы, однако… К тому же ехал я навестить Квентина, так что лучше в объезд.

И не пожалел.

Все-таки причудлива человеческая мысль — начинает с одного, а там пошло-поехало и уцепилось совсем за иное.

А началось все с того, что я приметил паренька из тройки Догляда, который быстрым шагом направлялся в сторону Фроловских ворот, а за ним на расстоянии полусотни метров даже не шел, а меленько трусил, чтоб не отстать, и сам старшой.

Куда это они?

А потом посмотрел вперед и понял куда. Там вдалеке, уже почти миновав Вознесенский монастырь, сосредоточенно топал в сторону Фроловских ворот здоровенный мужик в рясе.

По всему выходило, что отецНикодим вознамерился осуществить дальнюю прогулку. Весьма дальнюю…

Это хорошо. Давно пора.

Я легонько тронул коня в бока каблуками. Тот понял все правильно и пошел медленным шагом, еле-еле.

Пока ехал, минуя в свою очередь Вознесенский монастырь — самую богатую обитель Христовых невест, подумалось, что вообще-то даже обращение к этому монаху, которое традиционно надлежит начинать со слова «отче», само по себе кощунство, ибо деяния его, мягко говоря, не совсем соответствуют.

А вот интересно, как обращаться к той монашке, что сейчас вышла из Вознесенского? Если монах — «отче», то она, получается, «мать» или как?

И сразу попрекнул себя за то, что для меня столь простой вопрос представляется загадкой, хотя на Руси живу уже почти полтора года.

Вроде бы я слышал, что они «сестры», но, возможно, это обращение принято только между собой, а для посторонних, наверное, все-таки «мать» или еще мягче — «матушка».

Матушка…

И вновь остановился.

Так-так… А вот про матушку мы и забыли. Ай-ай-ай. Как же это я? Нехорошо.

Где там у нас проживает бывшая царица Мария Нагая — законная вдова государя Иоанна Васильевича Грозного и мать угличского царевича Дмитрия?

Помнится, Борис Федорович как-то обмолвился мне, что ныне инокиня Марфа в Воскресенском Горицком монастыре, каковой, судя по рассказам дядьки, в свое время сопровождавшего туда Анну Колтовскую, стоит на Шексне, которая приток Волги.

Более того, чтоб не вышло накладок, придется послать сразу по нескольким маршрутам — и водой, и по суше, чтоб, даже если сам Дмитрий уже послал за нею людей, перехватить ее по пути.

А Федор накатает нашему новому царю грамотку, в которой простодушно похвалится, что он, как престолоблюститель, уже позаботился и об этом, отправив за ней две сотни верных людей.

Пусть Дмитрий гадает — кому верных, а впрочем, тут и гадать не надо, раз они привезут ее в Москву.

Кем она может стать в моем раскладе — заложницей или свидетельницей, и с чьей стороны, — неизвестно. Тут все подскажет обстановка, но то, что сгодится нам эта дамочка, железно.

Однако когда я доехал до «хаты Малюты», там меня встретила новость, от которой я тут же забыл про все на свете.

Сообщила мне ее Марья Петровна.

Оказывается, пока я прощался с царем, провожая его в последний или с учетом «переездов» правильнее сказать в самый последний путь, приехал Алеха.

На Никитской было столпотворение — иного слова не подберешь. Тюки, кули, ящики, бочки…

Все это, по большей части уже снятое с подвод, но еще не разнесенное по подклетям, хаотично громоздилось посреди двора — попробуй обойди. Да и как обойти — остальное пространство тоже тесно-тесно заставлено телегами с сидящими на них людьми.

Еле-еле удалось пробраться к крыльцу, на котором стоял властелин хаоса, то бишь Алеха, громогласно распоряжавшийся, чего куда тащить.

— Да не так, с той стороны зайдите! — орал он на двух мужиков, пытающихся занести здоровенный сундук в подклеть. — И не оба сразу — ты оттуда, а ты…

Увлеченный этим, он даже не заметил, как я подобрался к нему, легонько похлопал его по плечу, и, едва он обернулся, я заграбастал детдомовца в объятия.

— Задушишь! — вопил он, а я все никак не мог остановиться, радуясь долгожданной встрече.

— Заждался тебя, — ликовал я. — Ты где так долго пропадал-то?

— Ничего себе! — возмутился он. — Сам надавал поручений, а теперь еще и с претензиями. Мне одни подзорные трубы полгода делали. Хорошо, что я их еще на пути в Италию заказал, а то бы вообще не привез.

— А поворотись-ка, старина! Экий ты смешной стал! — получилось у меня почти по Гоголю. [560] — А это что же, чулки такие? А это как обзывается? А тут ты чего напялил?

Одежда на Алехе на самом деле была обычная… для европейца. Просто видеть короткие, до колен, штаны, туфли с причудливыми пряжками, камзол и прочее на бывшем детдомовце было все-таки непривычно.

— Да ладно тебе, — смущенно отбивался он и предложил: — Лучше пошли глядеть на гостинцы. — И заговорщически подмигнул: — Там я и для тебя привез кое-что. Давай к себе наверх, а я пока…

«Кое-что» оказалось небольшим симпатичным ящичком. Несмотря на то что длина его была изрядная, не меньше метра, Алеха держал его на вытянутых руках без труда — подарок явно был легким.

Торжественно водрузив ящичек на стол, он извлек из кармана миниатюрный ключик, неторопливо вставил в отверстие, повернул и, чуть помедлив, широким жестом фокусника откинул крышку.

Я обомлел.

Оказывается, маг и волшебник Алексей Софронов привез мне… гитару.

Я держал ее в руках и не мог наглядеться. Вид у нее, правда, был не совсем привычным — и гриф в середине сужался слишком слабо, и колки необычно устроены, но это все так, мелочи.

— Как же ты додумался-то? — умиленно спросил я.

— Да вспомнил, как ты мне пару раз говорил, что, мол, была бы у меня гитара, я б тебе сбацал, а тут она и попалась на глаза. Или нет, вначале попалась, а потом я тебя вспомнил, — засмущался он, сам донельзя довольный тем впечатлением, которое она на меня произвела, и горделиво добавил: — Хотел самую-самую купить, но там либо на пять струн все время попадались, либо вообще какие-то чудные, со сдвоенными, а шестиструнок ни одной. Потом тамошние мужики подсказали, что коль уж приспичило на шесть, то лучше всего заказать, и адресок подкинули. Так что ее делал сам Кристофо Коко — лучший мастер не только во всей Венеции, но и в Италии.

Имя мне ничего не говорило, зато сама гитара наглядно подтверждала — да, самый лучший, и сделал на совесть.

— Может, врали, конечно, но сработал он действительно хорошо, — добавил Алеха и тоже в свою очередь гордо провел пальцами по грифу, степенно заметив: — Я побренчал — ничего, слушать можно.

— Прекрасно сработано, — заверил я.

— А вот тут, — Алеха легонько провел пальцем по желтым пластинкам на верхней деке корпуса, — настоящая слоновая кость. — И фыркнул: — Только там ее почему-то чаще называют гитерной и еще как-то, совсем уж чудно, даже не выговорю сейчас, но меня-то не проведешь. Какая там гитерна, если это гитара?! Так чего, когда сбацаешь-то?

— Сегодня! — твердо заверил я его, но, покосившись на неумолимо тикающие часы, тут же добавил: — Вечером. Раньше никак — куча дел. — А сам продолжал нежно оглаживать непривычно узкий гриф, маленький, полудетский корпус и, наконец решившись, тряхнул головой. — Да гори оно все синим пламенем! До прибытия посла время еще есть, так что успею, если только… — И принялся настраивать.

С непривычки дело шло плохо, третья струна почему-то упрямилась, но все можно наладить, если вертеть в руках достаточно долго.

— А теперь слушай. — И я исполнил первое, что пришло на ум.

Замок временем срыт и укутан, укрыт
В нежный плед из зеленых побегов…
Признаться, не ожидал, что слова песни возымеют такой эффект на моего единственного слушателя — просто пел от души, и все. Но Алеха — я глазам своим не поверил, когда увидел, — даже прослезился.

Причем предательская влага не просто выступила у него на глазах. Когда я дошел до строк:

Ныне, присно, во веки веков, старина,—
И цена есть цена, и вина есть вина,
И всегда хорошо, если честь спасена,
Если другом надежно прикрыта спина… [561]
они уже потекли по щекам, и он, спохватившись и смущенно отвернувшись, быстро смахнул их рукавом.

— Здорово, — тихо произнес он, после того как я в последний раз ласково провел по струнам. — Знаешь, раньше как-то не задумывался, а сейчас впервые по-настоящему вслушался в слова, и аж продрало всего. — Он усмехнулся. — А я еще, дурак, колебался, заказывать или нет — дорого этот Коко заломил. Да и дьяки заупрямились. Пришлось сказать, что это для обучения царевича танцам. — И попросил: — А еще одну какую-нибудь.

— Потом, — отказался я, пояснив: — Посол ждет.

Алеха, скорчив умоляющую рожу, молчал, но продолжал неотступно глядеть на меня, да и самому не хотелось отрываться от нее так скоро, и я сдался.

Легонько проведя по струнам, я взял первый аккорд:

Жил я славно в первой трети
Двадцать лет на белом свете —
по учению,
Жил безбедно и при деле,
Плыл куда глаза глядели —
по течению…
Тут уж Алеха вообще перестал сдерживать эмоции, особенно когда речь дошла до третьего куплета:

И пока я наслаждался,
Пал туман, и оказался
в гиблом месте я,—
И огромная старуха
Хохотнула прямо в ухо,
злая бестия. [562]
— Так это же о нас с тобой! — завопил он. — Только не старуха, а старик, а так все точь-в-точь, даже туман треклятый! — А когда песня закончилась, грустно произнес: — Он выплыл, а мы? — И вопросительно уставился на меня.

— А чем тебе здесь плохо? — коварно поинтересовался я.

— Здесь?! — возмутился Алеха. — Да тут… — Но осекся, некоторое время растерянно глядел на меня, после чего удивленно протянул: — А знаешь, если всякую ерунду вроде телевизоров с интернетами откинуть, так оно вовсе даже ничего. Аж чудно. Ну неудобно, конечно, без телефона, а с другой стороны, и звонить некому. Транспорт… Да черт с ним, с транспортом.

— Вот-вот, — поддержал его я.

— Ну кем бы я там сейчас был? — продолжал он воодушевленно и в то же время все равно чуточку растерянно — уж очень парадоксально выходило. — Гопником, босо́тою. А тут я о-го-го… Вон, чуть ли не как посол повсюду разъезжал. А что до свободного времени, то у тебя вон гитара теперь — есть чем девок охмурять, а я Юльку в дурака играть научу. Будем с ней в подкидного по вечерам резаться. — И он продемонстрировал мне здоровенную карточную колоду.

— А это ты где взял? — изумился я.

— Где-где, — проворчал он. — В славном городе Париже, вот где. — И предложил: — Хошь, фокус покажу?

— Посол ждет, — простонал я, спешно переодеваясь.

— Ну ладно, потом, — вздохнул он.

— Не обиделся? — подмигнул я.

— Да нет, понимаю, хотя, честно говоря, далеко не все — тебе некогда, а девки тоже толком ничего не пояснили.

— А историю ты в школе проходил?

— У нас там в детдоме поважней забот хватало, — отмахнулся он.

— Понятно, — кивнул я. — Тогда сделаем так. Ты сейчас продолжай допрашивать девок, потом переключайся на моих ратников. К тому времени, пока ты все у них выспросишь, приеду я и отвечу на остальные твои вопросы, если они еще останутся…

— А когда с гостями станешь знакомиться, которые со мной приехали?! — возмущенно завопил он мне вслед.

— Раньше надо было… вместо музицирования, — на ходу бросил я и был таков.

Маленький музыкальный концерт по заявкам чуть меня не подвел — успел я к началу церемонии, но впритык, срочно заняв свое место за креслом престолоблюстителя.

По другую сторону стоял Басманов. Поначалу Федор указал мне рукой на более почетное правое, но я сделал вид, что не понял царевича, любезно уступив его Петру Федоровичу и даже успев отвесить пару комплиментов.

Годунову же чуть позже, улучив момент, пояснил, что мне лучше быть на привычном левом, как говаривал еще покойный Борис Федорович, то есть близ сердца.

Вообще-то сперва я решил, что мое присутствие, если учесть, что приходилось практически почти все время помалкивать, было не столь уж и необходимым. Ну разве что для эдакой моральной поддержки, вот и все. Я даже особо не слушал ни того ни другого, прекрасно понимая, что ничего нового не услышу — все стандартно-трафаретное.

Посол выражал обычные в таком случае соболезнования, Федор молча кивал, принимая их, затем Смит принялся, всячески извиняясь, излагать якобы неотложные нужды Русской компании, которая крайне нуждалась в…

Суть его просьб меня тоже не интересовала — достаточно вчерашних слов Баруха о невыгодности.

Со стороны царевича тоже все шло по накатанному — в ответ Федор произносил округлые фразы общего характера, что, мол, он будет ходатайствовать, приложит все силы, чтобы заступиться, и так далее, потому и здесь можно было не вслушиваться.

Оставалось стоять, ждать окончания аудиенции и… отчаянно скучать. Развлекался я тем, что прикидывал, каких именно мастеров и по какой линии привез Алеха. А чем еще заняться, когда стоишь за креслом царевича на виду у всех — даже зевнуть толком и то нельзя. Получится потерька чести, причем для всей Руси.

От нечего делать я принялся разглядывать собравшихся в свите посла. Было их изрядно — человек семь-восемь. Не иначе как представители Русской компании, жизненно заинтересованной в положительном решении вопроса.

Но тут мое внимание привлек человек, скромно стоящий среди сопровождавших Смита людей. Не то чтобы мне не понравилось, как он смотрел на царевича… скорее уж удивило. Такое ощущение, будто его взгляд выражал… сожаление.

Это еще что за новости?

Осторожно склонившись к уху царевича, я посоветовал, чтобы Томас Смит представил всю свою свиту — уж очень стало любопытно.

И не зря посоветовал.

Сразу, как только посол назвал фамилию смотревшего с видимым сожалением, мне все стало понятно.

Оказывается, к нам приехал, к нам приехал Фрэнсис Бэкон дорогой!

Собственной персоной, со всеми своими идолами театра, рода, площади и пещеры. [563] Правда, не знаю, успел ли он их придумать или они только зреют в его голове. Ну неважно, даже если пока нет, все равно потом будет да — а уж я позабочусь, чтобы ему были созданы для этого все условия.

А какого ж черта он не торопится занять свое учительское место?! Стоит, понимаешь, молчит себе скромненько, да и посол тоже ни гугу!

Поманить пальцем нечего и думать, позвать голосом — тоже не дело, пришлось дожидаться, пока сэр Гафт не передаст сэру Смиту свои листы с письменными просьбами, а тот их уже мне.

Принимая их от англичанина, я вежливо заметил послу, что очень хотел бы по окончании аудиенции побеседовать наедине с уважаемым сэром Фрэнсисом Бэконом, так что пусть он задержится и подождет меня сразу за дверью палаты.

Посол как-то странно на меня посмотрел — не иначе как я нарушил какую-то норму этикета, хотя в глазах его помимо всего прочего был еще и испуг, к чему бы? Но вслух возражений не высказал, лишь послушно кивнув. Когда мы покинули Грановитую палату, я в двух словах пояснил своему ученику, почему мне необходимо отлучиться и кем именно является один из прибывших вместе с послом англичан.

— А зачем он мне? — удивился Федор.

— То есть как? — не понял я и начал пояснять: — Когда твой батюшка распорядился, чтобы я упражнялся с тобой побольше практикой, а не голой теорией, встал вопрос о моей замене на посту учителя философии. Так что это именно я посоветовал Борису Федоровичу пригласить из Англии самого лучшего учителя, труды которого доводилось в свое время изучать и мне.

— Вот ты о них мне и расскажешь, коль руки дойдут, — пожал плечами Годунов и напомнил: — До философии ли нам ныне, княже?

А взгляд какой! Словно усталый старик глядит на зеленого сопляка, ни черта не понимающего в этой жизни.

— Меч будущего куют в кузнице настоящего, — возразил я. — Вся эта кутерьма рано или поздно пройдет…

— И возможно, вместе с нами, — горько усмехнулся он.

Не иначе как горькая пилюля бесправия, то есть невозможность принять какое бы то ни было решение самостоятельно, навеяла весьма неприятные мысли.

Ладно, позже развеем, а сейчас оставалось только заметить ему, что в любом случае невежливо пригласить человека на работу из-за тридевять земель и даже ни разу с ним не встретиться.

Вроде бы согласился.

Итак, вперед, на встречу, пожалуй, с самой большой величиной в европейской философии семнадцатого века. Во всяком случае, не помню, чтобы наш преподаватель посвятил столько времени какому-нибудь другому мыслителю из числа его современников.

Смотрел на меня господин Бэкон поначалу весьма настороженно, причем сразу принялся уверять, будто он и не думал претендовать на мое место.

Вон оно что. Дальше — больше, и я аккуратно все из него вытянул.

Действительно, поставка информации отлажена у господ англичан от и до. По всей видимости, посол решил, что не стоит переходить дорогу человеку, который принял самое деятельное участие в недавних событиях, став — раз стою за креслом царевича — одним из наиболее доверенных лиц Федора Борисовича.

О том, что я вдобавок еще и учитель философии, они знали давно. В этих условиях получалось, что я могу воспринять их предложение нового педагога как покушение на мои права.

Вывод напрашивался сам собой: помимо того что Бэкон не будет принят на эту должность, так еще и князь Мак-Альпин сразу станет враждебно относиться к англичанам. Мало этого, он еще, чего доброго, насоветует престолоблюстителю по поводу просимых для Русской компании льгот такого, что лучше бы вовсе ничего не советовал.

Вот почему прибывший с тем же большим торговым поездом, что и мой Алеха, Фрэнсис Бэкон был немедленно разагитирован послом, дабы он срочно уезжал из Москвы.

Срочность эту сэр Смит пояснил как вынужденную меру, так как о пребывании философа могут узнать при царском дворе, и сведения о нем тогда донесутся до меня, после чего я… Ну тут остается заново процитировать предпоследний абзац.

Короче говоря, в отношении него безукоризненно сработали так называемые идолы театра, [564] о которых он написал или еще напишет.

Хорошо, что в нем взыграло любопытство, и Бэкон в обмен на свой завтрашний немедленный отъезд из столицы все-таки упросил включить его в делегацию, сопровождающую посла к царевичу, дабы напоследок посмотреть на человека, учителем которого он должен был стать.

По счастью, разговаривая с философом, мне не пришлось морщить лоб и думать, что на самом деле хочет мне сказать этот черноволосый поджарый человек, поскольку говорил он на чистом русском языке и даже в спряжениях глаголов путался не столь часто — даже удивительно.

Правда, поначалу он обратился ко мне по-английски, очевидно, его ввела в заблуждение моя фамилия, но затем быстро выяснилось, что я в английском ни в зуб ногой, и он, недоумевающе вскинув брови, тем не менее поспешил перейти на русский.

Что касается хорошего знания русского, то Бэкон, не дожидаясь моих вопросов по этому поводу, сам чуть погодя пояснил свою позицию в этом отношении, заметив, что человек, отправляющийся в путешествие в страну, языка которой не знает, собственно, отправляется в школу, а не в путешествие.

Словом, он начал прилежно штудировать русский еще будучи в Англии, общаясь с негоциантами, торгующими с нашей страной. Далее был корабль, а потом и путешествие от Архангельска до Москвы.

— Я даже завел для этой цели специальную тетрадь, в кою записываю все новые русские слова и их значения, ибо предпочитаю в любом деле системность, — любезно пояснил он мне. — И я ничуть не жалею о затраченном времени, — тут же поспешил уверить меня он. — Поверьте, князь, что столько много нового, увиденного мною за время путешествия, с лихвой окупает то легкое разочарование, которое, сознаюсь, я испытал в первые мгновения, когда услышал о том, что место учителя философии занято. К тому же теперь воочию зрю, что оно занято по праву.

Во как! Все-таки я счастливчик. Ну кто еще из студентов МГУ может похвастаться, что удостоился похвалы от самого Фрэнсиса Бэкона?!

То-то.

Только в одном достопочтенный сэр несколько ошибся, о чем я не преминул ему заметить, — почему занято. Пришлось сразу расставить все точки над «i», пояснив, что в настоящий момент пребываю при царевиче в совершенно ином качестве, а потому место учителя философии остается вакантным.

— Но я слышал, что сейчас на Руси происходят достаточно бурные события, чреватые весьма тяжкими последствиями, в том числе для скромного учителя философии.

Так-так. Помимо всего прочего посол, очевидно на всякий случай, решил припугнуть Бэкона и этим.

— А какие события? — делано удивился я. — Поверьте, что ничего из ряда вон выходящего не происходит. Так, имели место в недавнем прошлом некоторые локальные катаклизмы, но они сейчас уже канули в Лету… почти.

— Но мне передали, что царя Федора Борисовича, то есть моего будущего ученика, на днях чуть не убили.

— Но ведь не убили же, — возразил я.

— Мне также пояснили иное, — невозмутимо продолжил он, — если только я могу говорить с князем откровенно…

— Можешь, — твердо заявил я и, прикинув, что расписные сени всем хороши, но к доверительной беседе не очень-то располагают, бережно ухватив дорогого сэра под локоток, потянул за собой по привычному маршруту, прямиком в Думную келью Бориса Федоровича.

— Знающие люди, которые внимательно наблюдают за развитием событий, полагают, что благополучно миновавшая смерть вовсе ничего не означает — дальнейшие перспективы выжить для царя весьма туманны, — выдал мне на ходу Бэкон и выжидающе уставился на меня.

— Туман тоже развеялся… почти, — заверил я его, предупредив: — Здесь ступеньки, так что поосторожнее.

Бэкон кивнул и испуганно уставился в чернеющий впереди коридор, а потом на меня.

— Да и не собирался я претендовать на место столь уважаемого на Руси князя, — напомнил он мне еще раз, не иначе как решив, будто я коварно привел его в некий филиал московских застенков.

Вот чудак! Представляю, каких страстей понарассказывали ему о крутых нравах при царском дворе.

— Плохо, что не собирался, — посетовал я, чуть ли не силком впихивая почтенного философа в темную келью, где тускло горела лампада.

Впрочем, с дополнительной подсветкой я управился быстро, «включив» подсвечник, стоящий на столе, после чего почти дословно повторил слова царя, некогда произнесенные им во время моего первого визита сюда:

— Уж ты извиняй, полавочников нетути, да и редко кто у меня бывает, потому и с разносолами не ахти, — и сокрушенно развел руками. — Даже кваском со смородиновым листом угостить не могу. — Но сразу утешил: — Однако мы с тобой авось не трапезничать пришли, да и пятница ноне, постный день, потому присаживайся, все одно в ногах правды не сыщешь, да излагай по порядку все свои сомнения, достопочтенный сэр Фрэнсис. Кстати, как там величали твоего батюшку?

— Николас, — подсказал философ и, ошарашенный моим безудержным напором, стал излагать без утайки свои опасения.

Я выслушивал и лениво отметал их в сторону. Одно за другим.

Когда Бэкон закончил, я подвел итог:

— Так вот, Фрэнсис Николаич, давай договоримся так. Пока ты продолжаешь пребывать в Москве и никуда из нее не выезжаешь, а после того, как я вернусь из Серпухова — есть там у меня парочка неотложных дел — и станет все ясно до конца, приступишь к работе.

— Мне очень приятно отметить, что достопочтенный князь осведомлен о моем рыцарском звании, кое я недавно получил от короля…

Надо же, а я и не знал, что Бэкон даже сэром стал всего ничего, если учесть, как недолго правит нынешний король. И ведь с каким пиететом он произнес это — оказывается, тщеславие не чуждо и философам. Что ж, сыграем и на этом.

— Мы знаем все, что нам нужно, и поверь, что когда ты потрудишься на благо Руси, то уедешь отсюда с титулом князя, каковой в переводе на английский означает лорда, — твердо заверил я его.

Сэр икнул от неожиданности. Судя по широко распахнутым навстречу новому титулу глазам, мое обещание пришлось как нельзя кстати.

А я, не давая ему передохнуть и что-то сообразить, напористо продолжил:

— А теперь к делу. Что именно тебя беспокоит?

— Мне хотелось бы знать…

Вот теперь, как я чувствовал, Николаич уже перестал осторожничать. Очень хорошо. Мне только того и нужно.

Попутно, пока философ делился своими сомнениями, мне с помощью наводящих вопросов удалось выяснить, что Бэкон, оказывается, по окончании Кембриджского университета получил какое-то вычурное звание, которое тут же выскочило у меня из головы, а если коротко, по-русски, преподавателя права, чему я возрадовался еще сильнее.

И этого умницу в Англию?! Перебьется сэр Смит.

У них там с парламентом ажур, так что особых новшеств никто вводить в ближайшее время не будет, а у нас на Руси скоро грядут грандиозные перемены.

Не-эт, сегодняшний день для меня выпал чертовски удачным — как началось с Квентина, а затем продолжилось подарком гитары, так идет и дальше.

Мало того что Бэкон все-таки прикатил и я по счастливой случайности обратил на него внимание, так он вдобавок, оказывается, и юрист.

Если же учесть, что в ближайшей перспективе у меня еще и иностранцы-мастера, а также семена овощей — ну хоть что-то из моих заказов Алеха должен привезти, — то денек вообще можно охарактеризовать проходящим под неусыпным любящим взглядом бога Авось.

Словом, расстался я с Бэконом только после того, как детально растолковал сэру Фрэнсису, что помимо преподавания философии и получения самых высших из русских титулов, в подтверждение чего ему будут вручены соответствующие дипломы с золотыми царскими печатями, чего там скупиться, его тут ждет много чего интересного.

Поведал как бы между прочим и то, что нам тут, на Руси, доподлинно известны кое-какие научные труды, написанные им в Англии, и тут же заметил, что навряд ли в любой другой стране ему смогут создать необходимые условия для дальнейших занятий наукой.

Я еще много чего ему наговорил, так что Думную келью сэр Фрэнсис покидал чрезвычайно вдохновленный радужными перспективами, открывшимися перед ним. Можно сказать, окрыленный ими.

О последнем сужу по тому, как он часто спотыкался о ступеньки, о которых я его предупреждал, забывая смотреть под ноги.

Вот теперь пора и возвращаться на Никитскую, но вначале царевич — надо не только доложить о том, что ко мне прибыли дорогие гости, которые весьма сгодятся нам с ним в Костроме, но и предупредить, что дальше мне оттягивать ни к чему. День на сборы, а там послезавтра в путь-дорогу на Серпухов.

Услышав это, Годунов сразу помрачнел и еще раз попытался меня уговорить остаться, но я был непреклонен, пояснив, что такое чревато куда худшими последствиями.

Стоит Дмитрию заподозрить неладное, и тогда каюк обоим, точнее, мне и всей его семье, а эдакая покорность вкупе с простодушием несколько обезоружит его. К тому же дело сделано, так что ему придется смириться с фактами, которые штука упрямая.

О том, что у меня кое-что на государя имеется, говорить не стал. Лучше, если об этом до поры до времени не будет знать никто, кроме меня и Дмитрия.

Если уж со мной что-то случится, тогда…

Но думать о гадком в столь удачный денек не хотелось, и я пришпорил коня, торопясь на Никитскую.

Глава 12 Министр сельского хозяйства и лично… Рубенс, Хальс и Микеланджело

Подворье встретило меня относительной тишиной и упорядоченностью — и подвод осталось всего три, и тару почти всю успели распихать по закуткам, но сам Алеха выглядел насупленным и пригорюнившимся.

— Честно говоря, до конца не понял, но одно ясно точно — бардак. Что в стране, что в Москве… — проворчал он, уныло глядя на меня.

— Которая всему главная заводила, — подхватил я.

— Во-во, — кивнул он и мрачно заявил: — Сейчас пойду и скажу народу, чтоб катились к чертовой матери. Или нет, пусть пока поедят, чтоб аппетит не губить, — я их как раз трапезничать усадил, а потом скажу. И… напьюсь. — Горестно добавив: — Аванс, конечно, тю-тю, гуд-бай, плакали денежки, и…

— Только попробуй сказать — голову оторву! Ишь чего удумал! — возмутился я.

Плевать на бесцельно потраченные авансы, но когда ж еще удастся вызвать художников, которыми, увы, наша Русь небогата.

Да что там — если призадуматься, даже бедна не скажешь.

Вообще ни одного нет.

Богомазы, то бишь иконописцы, — это все замечательно, но они ж лепят только по канонам. Вон, лики святых в церкви все похожи.

Нет, приглядеться, разница заметна, но небольшая, да и та преимущественно связана с возрастом и отсутствием или, наоборот, наличием растительности на лице, так что тут как ни крути, надо заимствовать у Европы, пока свои Репины и Айвазовские не выросли.

Да и кое в каких других делах тоже не грех поучиться у тамошних мастеров. Чтобы понять это, далеко ходить не надо — достаточно взять в руки английский шиллинг или пенни и сравнить его с нашей новгородкой или московкой. Это ж небо и земля! А еще стыдобища.

— Ты для начала хотя бы похвались добычей, расскажи, кого привез, — поинтересовался я.

— Это запросто, — вздохнул он и извлек из кармана бумагу. — Итак, оглашаю список дорогих гостей…

На четвертой фамилии я его остановил:

— А ты ничего не перепутал? Он точно Микеланджело?

— Представился так, — пожал плечами Алеха, — а на самом деле хрен его знает, что за ком с бугра. Может, Муссолини какой-нибудь.

Странно. Я не знаток изобразительного искусства, но некоторые вещи помнил достаточно хорошо. Отец принялся таскать своего отпрыска с раннего детства по разным музеям и выставкам, пытаясь приохотить дорогое чадо к миру прекрасного.

Под идеал меня лепил — гениальный врач-офтальмолог, в свободное время рисующий картины.

Музыкальная школа была уже потом, когда мои учителя все-таки сумели втолковать ему мысль о моей абсолютной бесперспективности вкупе с лютым нежеланием малевать их горшки, кувшины и прочие предметы гончарного искусства.

Тогда-то он с тяжким вздохом распрощался с чудным видением меня у мольберта и заменил его на другое видение — музицирующего на рояле невропатолога.

Правда, я и тут его надул и после первого класса самовольно — знала только мама — перевелся на класс гитары, продолжая бренчать дома отцу, когда он просил, разные инструментальные пьески, а больше ему и не требовалось. О моем переводе он узнал лишь по окончании музыкалки, когда увидел аттестат, где была указана специализация.

Что же до невропатолога, то об этом и говорить не стоит. К тому же «философ», на мой взгляд, звучит ничем не хуже.

Но я отвлекся.

Так вот, касаемо художников знал я очень мало, но в том, что Микеланджело, равно как Рафаэль и Леонардо да Винчи, уже покойники, был уверен. Как давно — не знаю, но не меньше нескольких десятков лет — точно.

Или я что-то спутал?

— А он старый по возрасту? — уточнил я у Алехи.

— Да нет, лет тридцати. Кстати, картины я его видел — хорошо написаны. А сам такой с норовом и выпить не дурак, — добавил он, подумав.

«Ишь ты, написаны, — усмехнулся я, вспомнив, как еще перед отправкой инструктировал парня. — Молодец, запомнил». И весело заметил вслух:

— Лишь бы руки не тряслись, а так пусть пьет. Ладно, оглашай дальше весь список. — И через несколько фамилий вновь остановил Алеху: — Стоп! А вот этот, как его, Захариас Янсен, он только подзорные трубы мастер изготавливать и чеканы для денег вырезать или знает, как их шлепать?

— Уверял, что знает, — пожал плечами Алеха, — а как я проверю? Вообще-то парень молодой да ранний. — И не совсем вразумительно пояснил: — Ну левый какой-то…

— В смысле?

— В смысле глаза у него хитрющие. Сидел со мной один такой шулер на зоне, так что тут без ошибки. И боялся он чего-то.

— Шулер или парень?

— Парень. Даже когда со мной разговаривал, сам все по сторонам зырк-зырк, а уж чего он боялся…

— Разберемся, — кивнул я. — Но пока они там ужинают, давай-ка поглядим на твое… — Но не договорил из опасения сглазить — а вдруг и глядеть-то не на что.

Но Алеха и тут оказался молодцом — привез все. Правда, детальный осмотр вселил в меня некоторые сомнения. Вроде то, но по виду вроде бы и не…

— А это точно картошка? — Я ткнул пальцем в один из клубней.

— Сам усомнился, — последовал честный ответ. — Но потом парочку штук сварил, посолил, попробовал — похоже, она.

Семена подсолнечника тоже вселяли недоверие, хотя тут сходства было куда больше, а вот что делать с помидорами… Хорошо, что они прибыли прямо в горшках, но все равно пора пересаживать, а на дворе уже июнь… Так-так…

— Вас в детдоме к сельскому хозяйству приучали? — коварно осведомился я.

— Каждую весну огород копал, — гордо сообщил ничего не подозревающий Алеха. — Две вишни как-то посадил. Что еще… Ах да, сорняки полол. Колючие, заразы…

— А теплицы имелись? — прервал я его умиленные воспоминания.

— Целых две штуки. У нас завхоз вообще на них повернут был. Он потом нашими огурцами и помидорами с клубникой на рынке торговал, гад.

— Гад, — рассеянно согласился я, — но… молодец. — И пояснил: — С малолетства приучил вас к общественно полезному труду. Словно знал, что один из его питомцев станет министром сельского хозяйства России. — И потащил парня в свой кабинет.

Пока шли, Алеха призадумался, нахмурив брови и что-то сосредоточенно припоминая.

— У нас все выпускники, кто чего-то добился, на почетной доске висели, целых пять штук, но министра я там что-то не припомню, — выдал он мне уже перед дверью.

— Не боись, — хлопнул я по его плечу, открывая дверь и легонько подталкивая Алеху вперед. — Ты ж не зря художников привез. Теперь будет, причем изобразят тебя в лучшем виде, при всех регалиях и наградах. Да и висеть ты будешь не возле детдома, а в царских хоромах, ну а потом уж в какой-нибудь Третьяковке…

Алеха вновь призадумался, продолжая недоуменно хмурить брови и озадаченно почесывая затылок.

— Ну врубился наконец? — нетерпеливо спросил я. — Понимаю, что трудное босоногое детство, чугунные игрушки, прибитые к потолку, детская коляска без днища, памперсы со стекловатой и прочие детдомовские прелести, да еще вдобавок и завхоз ворюга, но все равно пора.

— Ты это про меня, что ли? — дошло до него. — Это я министр?

— Одно из немногих вакантных мест в костромском правительстве, которое мною сейчас формируется, — сообщил я доверительно.

— Так ведь я в этом ни бум-бум. Ни в зуб ногой! — возмутился он, вскакивая с лавки, будто собираясь бежать от меня и тем самым отделаться от тяжелого поручения.

Наивный. Нет уж, кто ко мне с семенами придет, тот без выращенного урожая не уйдет.

— Как это ни в зуб? — не согласился я. — Очень даже в зуб, да не в один. Ну кое-каких мелочей ты и правда не знаешь, но это ерунда — у народа спросишь. Зато в главном ты уже спец.

— В каком еще главном?!

— Да ты присядь, присядь, — ласково посоветовал я и, дождавшись, когда он вновь занял место напротив, принялся деловито загибать пальцы. — Сам смотри: копать копал, сажать сажал, опять же и сорняки полоть умеешь. Да ты у меня Мичурин, Тимирязев и этот, как его, Вавилов. Так что быть тебе на Руси первым селекционером, ядрена вошь! А что сельхозакадемии не заканчивал, не беда, — и сразу за футляр с гитарой, — она для нас сейчас ни к чему. — И пошел первый аккорд:

Товарищи ученые, доценты с кандидатами!
Замучились вы с иксами, запутались в нулях,
Сидите разлагаете молекулы на атомы,
Забыв, что разлагается картофель на полях… [565]
весело пропел я и прокомментировал: — А у нас еще хуже: картошка на полях не просто разлагается, а и вовсе отсутствует. Во где собака порылась, вот в чем проблема века. Но с твоей помощью мы ее разрешим. — И вновь затянул, попутно меняя будущий адрес, по которому предстоит трудиться моему агроному. — Значит, так: до Домнино ты резво подъезжаешь…

Однако даже Высоцкий не вдохновил детдомовца — тот сидел мрачный, одной рукой теребил листок бумаги, лежащий к нему ближе всего, и исподлобья косился на меня.

— Верю, дорогой друг, что ты справишься в лучшем виде, — заверил я его, не допев и закончив тем, что «небось картошку сам он уважает, когда с сольцой ее намять».

— Или загублю, — добавил он.

— А вот этого не стоит, — возразил я, убирая гитару в футляр и, ласково приобняв его за плечи, проникновенно произнес: — Нынче на Руси всяких глупостей вроде гуманизма не введено, потому со всеми поступают строго по справедливости, то есть сразу и по заслугам. Коль справился, тут же получи и награды, и поместья, чтоб почет и отсутствие забот о хлебе насущном. Будет где с Юлькой в подкидного играть. Ну а загубишь дело — на плаху и голову с плеч.

Алеха, по-видимому, принял все за чистую монету, поскольку испуганно вздрогнул от столь оглушительных перспектив и нервно икнул, осведомившись:

— А других мест в твоем правительстве нет?

— Есть еще одно — начальника особого геолого-поискового приказа, — выдал я информацию к размышлению. — Но скажу по секрету: не советую. Мерзнуть в снегу, мокнуть под дождями и шастать по горам и болотам, заметь, при полном отсутствии попутного транспорта, зонтиков, плащей и резиновых сапог — занятие из малоприятных. Ах да, — припомнилось мне одно из предложений Дмитрия. — Имеется вакансия министра военно-морского флота. Правда, кораблей в наличии нет ни одного.

— Уж лучше на флот, — протянул Алеха. — Пока плавал, я там кое-что освоил из интереса. И вообще, море — это здорово. Тем более кораблей в наличии нет. Пока их построят, пока то да се…

— Размечтался! — возмутился я. — Тебе же их и строить. Впрочем, настрой твой я непременно учту, и поверь, что оно от тебя не убежит, так что можешь не переживать. Ты только наладь все с теплицами и найди себе достойную замену. — И, резко сменив тон, уже серьезно заметил: — Ладно, шутки в сторону, а то времени мало — надо еще с твоими гавриками познакомиться успеть.

— Так ты шутил, — облегченно расплылся он в радостной улыбке. — А я-то думал…

— Если насчет сельского хозяйства, то ничуть, — предупредил я. — Завал у меня с людьми, сам пойми. Ты ж хоть представление имеешь, что и как с семенами делать, а для всех прочих сплошной темный лес, так что придется тебе заняться этим делом самому. — И ободрил: — Да ты не боись, насчет плахи тут я действительно того, черный шкоцкий юмор. Опять же ни копать, ни пропалывать самому не понадобится, министр все-таки. Тебе только командовать — теплицу там построить…

— Да как мне ее строить-то?! — сразу перебил Алеха, возбужденно вскочивший на ноги и принявшийся нарезать круги по моему кабинету. — Я ж никогда раньше ими не занимался.

— Ты поосторожней на поворотах, — невинно заметил я, когда он чуть не снес напольные часы Баруха. — А что до никогда, так ведь всегда что-то в первый раз. — И… пожаловался: — Мне вот тоже раньше убивать не доводилось, а сейчас хоть в киллеры записывай.

Алеха изумленно уставился на меня. То ли не верил, то ли… Но первое доказать легко. Я вытащил засапожник и метнул в дверь. Нож с глухим стуком вошел в дерево. Детдомовец уставился на дрожащее лезвие.

— Думаю, строительство теплиц по сравнению с этим вообще плевое дело, — заметил я. — Тут ведь главное, что ты знаешь, как они должны выглядеть, вот и действуй.

Алеха подошел поближе к двери, еще раз посмотрел на нож и повернулся ко мне:

— А… пленка, стекла?

— Умница! — похвалил я. — Уже начал ковыряться в подробностях. — И выдал прогноз на перспективу: — Чую, дело у тебя пойдет. — А заодно посоветовал, извлекая нож из двери: — Только не затягивай. Сейчас уже середина июня, и без того с посадкой припозднились, так что день тебе на сборы, а послезавтра со всеми манатками в мое поместье Домнино.

— Ишь, поместьем обзавелся, — проворчал он.

— И не одним, — ухмыльнулся я. — Но что касаемо Домнино, то это, считай, уже твое поместье. Оформлением бумаг займемся завтра поутру, есть у меня один сведущий в этом деле человек, так что прокрутим быстро.

— И там мне… — уныло протянул Алеха, пропустив мимо ушей непонятное твое-мое.

— Ага, — кивнул я. — Там тебе неограниченные права, только особо крестьян не мордуй, у них и свои поля имеются, так что задействуй только дворню. Что же до стекол и пленки — слюдой заменишь, и вся недолга. — И осведомился, глядя на ящики: — Это все или ты еще что-то привез? Ну там бананы, ананасы, авокадо…

— Трубы, — буркнул он.

— Для теплицы?

Алеха посмотрел на меня как на идиота.

— Подзорные. Я ж говорил тебе про них. Три штуки. Дорогущие, собаки! Сейчас, погоди-ка. — Он исчез, но скоро вернулся, протягивая мне одну из них.

Выглядела она так себе, явно непохожая на те, которые часто демонстрировали в исторических кинофильмах флотоводцы, полководцы и пираты, но приближение имела хорошее.

Какая именно кратность, не скажу, но, во всяком случае, башни Кремля и Белого города как на ладони, в чем я тут же убедился, выйдя наверх, на небольшое гульбище — что-то вроде крытой террасы. Отчетливо было видно и ратника, стоящего на посту, и даже как он ковыряет в носу.

Красота, да и только.

Однако я не удержался и все-таки попенял на внешний вид, на что Алеха обиженно заметил:

— Скажи спасибо и за такие — еле нашел человека, чтоб согласился, да и тот врубался полчаса, пока не понял, чего я от него хочу. — И мстительно добавил: — А Галилей твой ехать вообще отказался.

— Ну и дурак, — беззаботно заметил я, напророчив: — Ничего, вспомнит еще Русь-матушку, когда его инквизиция за жабры прихватит, только поздно будет. А мы тут и без него обойдемся. И вообще, не до звезд нам нынче, на земле дел невпроворот. Жаль, конечно, немного. Так был бы полный комплект: Галилей, Микеланджело — если он не врет, конечно, — и Бэкон.

— Этого у меня в списке нет, — сразу уточнил Алеха.

— Зато у меня имеется, — парировал я и со словами: — Пошли смотреть на привезенный товар, — потащил Алеху обратно в кабинет, распорядившись: — Начнем с художников. Давай… по одному… Только первым этого, знаменитого, — решив начать с гражданина Буонарроти.

Что касается Микеланджело, то Алеха правильно записал его фамилию, и напрасно я посчитал, что здесь какая-то ошибка.

Правда, и мои скромные познания в изобразительном искусстве эпохи Возрождения тоже оказались верными, в чем я убедился спустя пять минут — Федот, да не тот.

С автором знаменитой скульптуры Давида, кучи фресок и картин этот симпатичный, хотя и грубоватый тридцатилетний мужик с нечесаными патлами и в неопрятной одежде, заляпанной пятнами, не имел ничего общего — даже в родстве с ним не состоял. Однофамилец.

Зато он был знаменит сам по себе, как сразу небрежно обмолвился, принявшись сыпать названиями своих работ. Упомянул Меризи Караваджо, как он себя назвал, «Юдифь и Олоферн», «Кающуюся Марию Магдалину», «Жертвоприношение Исаака», «Давида и Голиафа» и еще пяток.

Признаться, перечень впечатлял, тем более что Алеха все время утвердительно кивал — мол, не врет, сам видел.

Хотя получалось несколько странно, учитывая звучные имена его влиятельных покровителей и ценителей его творений: кардинал дель Монте, у которого он проработал лет пять, какой-то маркиз Винченцо, который был поклонником его творчества…

С чего бы вдруг приспичило совершить в своей судьбе эдакий крутой поворот?

Но пускай.

Может, парень и впрямь, как он тут говорит, очень болезненно воспринял то, что его не приняли в Академию Святого Луки, и настолько обиделся на ее президента, что решил укатить куда глаза глядят.

В конце концов, главное, чтоб знал толк в своем деле, а, судя по двум наброскам-эскизам, которые «не тот Микеланджело» успел сделать, талант у парня имелся. Алеху моего он набросал на листе мастерски — сразу чувствовалась опытная рука.

Выпить он был и впрямь не дурак — разило от него изрядно, да и в разговоре со мной несколько раз восхищенно упомянул про высокое качество русских напитков.

Но я махнул рукой и на это. Правильно говорил наш баснописец: «По мне, уж лучше пей, да дело разумей».

Но самомнение у него было о-го-го. Перед уходом он еще раз, презрительно усмехнувшись, выразил свое недоумение тем, что Алеха привез вместе с ним еще троих, тогда как его одного за глаза.

Наглец.

Нет, не так — вдвойне наглец, поскольку сразу после него я пообщался еще с одним живописцем, и звали его… Питер Пауль Рюбенс.

Несколько смущала одна гласная буковка в начале фамилии, которая была не совсем та. Хотя, может, ее заменили потом, да и то только в России — любят у нас коверкать иноземные фамилии и имена.

Правда, нашел его Алеха в Италии, а знаменитый в будущем живописец вроде был фламандцем, но ведь Питер Пауль. Или я путаю и того самого Рубенса звали иначе?

Поинтересовавшись, чем занимался его отец, удалось выяснить, что никакого отношения к живописи тот не имеет. Уже легче. Вдобавок в Италии Рубенс, как я решил называть его, не мудрствуя лукаво — так привычнее, — находился только для изучения творений Микеланджело (но не этого, что приехал, а Буонарроти), Леонардо да Винчи, Тициана, Веронезе, Корреджо, а также памятников античности.

Совсем хорошо.

Получалось, либо передо мной папа будущей знаменитости, либо он сам.

Вот это удача!

С двумя остальными, можно сказать, тоже изрядно повезло.

О стоящем передо мной совсем молодом парне — лет двадцати пяти, не больше — Франсе Хальсе краем уха слышал даже не столь великий знаток живописи, как я.

Что же до второго Франса, но Снейдерса, чья фамилия мне ничего не говорила, то он был ценен уже хотя бы одним тем, что, как вполголоса заметил Алеха, Франс еще на корабле тесно сдружился с Рубенсом. Вдвоем им здесь первое время будет далеко не так тоскливо.

— Считай, что первую свою награду ты заработал на одних только художниках, — заявил я Алехе, процитировав:

Ну а я уж тут как тут —
Награжу тебя за труд:
Кузнецам дано заданье —
Орден к завтрему скуют!.. [566]
И подивился: — И как только ты ухитрился их всех уговорить?

— Внедрял в жизнь твои инструкции, — невозмутимо пожал плечами он. — Сам же говорил мне перед отъездом сделать основной упор на то, что у нас им будет предоставлена абсолютная свобода в творчестве, а они на нее падкие, не хотят по заказу. — Добавив: — Ну и комплиментов кучу отвесил. Мол, слава твоя докатилась до нас, вот мы и приехали прямо за тобой, как за лучшим из лучших…

Понятно. В точности по Филатову:

Чем, тоскуя да хандря,
Жисть расходовать зазря,—
Может, сплаваешь со мною
До расейского царя?.. [567]
Но день еще не закончился, и подарки продолжали сыпаться на меня, как из рога изобилия, — пошли мастера.

Про всех рассказывать долго, но на Захарии, как мы тут же переименовали Захариуса Янсена, остановлюсь чуть подробнее.

Был он совсем молодой, на вид нет и двадцати, хотя он уверял, что идет двадцать первый, но пускай.

Пока мы с ним общались, я путем наводящих вопросов успел выяснить кое-что любопытное.

Оказывается, юноша тогда в Амстердаме не зря озирался по сторонам — на то имелись весьма важные причины, и первая из них это то, что подзорные трубы, которые он предложил Алехе, собственность не его, а мастера-учителя, у которого он работал.

Алеха не знал, что мастер отсутствует, а вместо него за прилавком подмастерье, так что принял заказ сам Захарий, да и сделал он их сам, вот только любая его работа принадлежала, согласно голландским законам, его хозяину.

Словом, парня, можно сказать, застукали с поличным, но он ухитрился удрать, а так как ловить ему в Голландии без соответствующего диплома было нечего, являться же без него на глаза матери с отцом, проживавшим в Антверпене, стыдно, он и принял решение бежать.

Попутно выяснилось и еще кое-что. Оказывается, его хозяин вообще не умел делать подзорных труб, да и сам Янсен этим никогда не занимался.

— А вот этого и я не знал, — заметил переводивший Алеха, — да и не до того было. Мне ж до него в четырех лавчонках отказали, его пятой была, потому я особо и не раздумывал, лишь бы согласился. То-то я так долго объяснял, чего хочу. Думал, это он балда тупая или цену набивает, а оказывается, парень только врубался. — И, удивленно вертя в руках одну из подзорных труб, присвистнул: — Ничего себе, сразу как сообразил.

Что до чеканов новых монет и устройства станков монетного двора, то тут Захарий повинился, что несколько преувеличил свои возможности, поскольку…

Короче, представление обо всем этом Янсен имел, но и только. Однако, возможно из опасения, что выгонят, сразу же заверил: ему представляется это настолько простым, что если бы можно было поглядеть на процесс, то…

— Поглядишь, — кивнул я, прикинув, что прямо сейчас и отправлю бойкого паренька на «стажировку». Нет, не на местный монетный двор — чему он здесь научится, — а к полякам, благо что ребята из «Золотого колеса» еще не уехали. Вот и пусть катит с ними, а уж там они его как-нибудь пристроят.

Написать записку — дело недолгое. Отправить парня в сопровождении Медовика на подворье Баруха — тоже.

Относительно остальных мастеров решение было однозначным — всех в Кострому. Сгодятся нам с царевичем и два стеклодува, которые, кстати, тоже совсем юные, едва за двадцать перевалило, и прочие.

— А почему в Кострому-то? — поинтересовался Алеха, когда мой кабинет покинул последний из приглашенных.

— Потому, что тут слишком опасно, — пояснил кратко. — А мне надо, чтоб ты меня заменил, если со мной что-то случится.

— А чего с тобой может случиться? — удивился Алеха, и я спохватился — он же пока еще не в курсе происходящего, значит, надо все объяснять.

— Ну если меня все-таки убьют в Серпухове, — начал я, — то ты…

— Чего сделают?! — вытаращил глаза Алеха.

— Убьют, — равнодушно пожал плечами я и… принялся рассказывать дальше.

Глава 13 Полудобровольный выезд

Последний день был суматошный, как оно и водится перед отъездом.

Всегда находятся дела, про которые вспоминаешь только в самый последний момент. Нашлись они и у меня — вновь вспомнилась «мамочка» Дмитрия.

Так я и не послал вчера за ней людей, совсем забыв об этом из-за приезда Алехи — значит, надо это сделать сегодня.

Да и о страховке требовалось позаботиться. Случись что со мной — обидно, если история впоследствии вывернет на круги своя. Зря я, что ли, приложил столько трудов по спасению царевича?

Получалось, что надо приготовить копии грамот, которые я вручил Алехе. Заодно озадачить Еловика по оформлению всех нужных бумаг на Домнино в пользу «сына боярского» Софронова — в какую бы сторону дальше ни пошли события, а картошка и прочее на Руси должны быть.

Правда, вначале был неприятный разговор с Яхонтовым. Парень явился поутру чуть не плача. Оказывается, Еловик потому и не появился у меня вчера, что весь день напролет искал Казаринова, но так и не смог выяснить, куда тот делся.

Впрочем, если поджог был осуществлен нарочно, то удивляться не приходится — отравители явно заметали следы.

Ладно, раз ниточка порвалась, оставим убийц на потом — уж больно некогда искать другую. Сейчас у нас более срочных дел навалом.

Что-то удалось распихать и взвалить на другие плечи, дабы чуть-чуть разгрузить себя, например, организацию отправки иноземных мастеров и художников в Кострому, но кое-чем надлежало заняться лично, и никуда от этого не деться.

Например, проинструктировать Зомме насчет Марии Григорьевны, а также по мерам предосторожности, касающимся охраны Годунова.

Но главное — сам престолоблюститель.

Уж очень мрачно выглядели его окаменевшие скулы там, на кладбище Варсонофьевского монастыря, когда тело Бориса Федоровича перекладывали в другой, более подобающий царю гроб.

Да и потом, пока шли к Архангельскому собору, тоже было видно, что в его душе борются скорбь с яростью, печаль с гневом. Поэтому он и мало плакал — иные чувства сушили слезы.

Вдобавок не следовало забывать и о постоянно подзуживающей сына Марии Григорьевне.

Неугомонная вдовушка после открытого неповиновения ее воле не смирилась и не сдалась. Напротив, она даже стала опаснее прежнего, поскольку теперь действовала не впрямую, а опосредованно и давила на моего ученика не грубо, а куда мягче, все равно толкая сына к непоправимому.

Проявления любви москвичей к наместнику государя прочно застили ей глаза, и она не желала ничего понимать.

Да, он вроде бы ее не слушал, но… прислушивался, старые привычки в одночасье вот так вдруг не уничтожишь.

И что тут делать? Велеть Зомме, остававшемуся за первого воеводу, чтобы он в мое отсутствие отказался выполнять приказы Годунова, если от них пахнет безумием мести и кровью, тоже не дело.

К тому же неясно, как отреагирует на такое сам Христиер.

Старый служака незаменим как послушный исполнитель, умелый педагог и честный человек, но выказать неповиновение своему прямому начальнику, пускай и по приказу другого прямого начальника, тем более рангом ниже первого — это совсем иное.

Чего доброго, опять запьет от столь неразрешимой дилеммы, а оно мне надо?

Пришлось ломать голову, разрабатывая меры по нейтрализации влияния вдовы, для чего я посоветовал своему ученику не просто взять в духовники отца Антония, так сказать, «унаследовав» священника от своего батюшки, но и не отпускать его от себя ни на шаг. Особенно когда речь идет о трапезах и других ситуациях, в которых Годунов будет вынужден оказаться наедине с неукротимой матушкой.

Христианское смирение, конечно, препоганейшая штука для правителя, хуже которой разве что всепрощение, но вдовушка — не владычица, да и для самого Федора это смирение пока что подойдет.

Разумеется, в меру, дозированно, не бочками, а каплями или вот как сейчас — ложками.

Сам царевич воспринял мой совет не только с пониманием, но и с явной радостью, отчетливо написанной на лице, — не иначе как она и его достала.

А вдобавок мы нашли для безутешной вдовы занятие, чтоб не бездельничала, обдумывая и лелея, сидючи на своей половине, безумные планы отмщения.

— Почему ты один должен трудиться в поте лица, чтобы оставить о себе перед отъездом хорошие воспоминания? — заметил я ему. — Думаю, вся семья должна внести свою посильную лепту. Есть церкви и монастыри, возле которых толпится уйма нищих. Пусть твоя матушка и сестрица ежедневно выезжают на обедни, но всякий день в иную обитель. — И, сразу прикинув, что во время таких путешествий Ксении Борисовне, чего доброго, придется выслушивать двойную порцию попреков — за себя и за брата, — торопливо добавил: — А чтоб охват был побольше, пусть ездят порознь.

Но настрой самого Федора все равно тревожил. Оно и понятно. Дела в столице шли и впрямь весьма успешно, а народ при любых выездах встречал царевича так радостно, что паренек поневоле мог возомнить слишком многое.

И правильно я подозревал своего ученика во вредных колебаниях. Когда у нас зашла речь о Серпухове, то царевич первым делом намекнул на то, что можно поступить куда проще — все переиначить и перевернуть, а тогда вообще никуда не придется ехать.

Пришлось аккуратно, чтоб не обиделся, напомнить, что люди кланяются и желают здравствовать долгие-долгие лета не государю Федору II Борисовичу, а наместнику светлого царя-батюшки Дмитрия Иоанновича.

Стоит юному Годунову самовольно изменить свой статус и провозгласить о том прилюдно, как сразу начнется такое, что лучше не представлять.

Вбивать ему в голову, что куда проще выждать, было трудно, но мне помогала непоколебимая уверенность в своей правоте, которая зиждилась на знании истории, пусть и поверхностном.

Конечно, я тут не только наступил на пресловутую бабочку Брэдбери, [568] но и походя завалил троицу тираннозавров в боярских шапках — Василий Васильевич Голицын хоть и был еще жив, но весьма и весьма плох, а также спас семейство безобидных — если не считать царицы-вдовушки — диплодоков.

Все так, никто не спорит, так что на госпожу Клио [569] полагаться теперь затруднительно.

Однако, по здравом размышлении, история имеет весьма солидную устойчивость.

Как говорил старенький мудрый профессор, преподававший нам ее в МГУ, время от времени в прошедших веках действительно встречаются личности с большой буквы — цари, полководцы, герои, проповедники, которые в состоянии изменить естественный ход событий или даже повернуть их вспять. Однако сделать это они могут лишь на определенный и весьма непродолжительный отрезок времени.

Образно говоря, они пытаются насильно растянуть или сдавить пружину истории, но едва их усилия ослабевают, как далее эта самая пружина немедленно стремится вернуться в исходное положение.

Только не следует думать, что, повторяя слова профессора о Личности, я подразумевал себя.

Ни боже мой!

В моем характере имеется некоторое нахальство, но, чтобы обнаглеть до такой степени, надо быть форменным дураком.

Тут личностью, на мой взгляд, являлся как раз тот человек, к которому я собирался отправиться в гости, только с пометкой: «Чертовски удачливая личность».

Она обязательна, поскольку, не представляя собой ничего выдающегося, он без дикого везения, сопутствовавшего ему, все равно не сумел бы ничего добиться.

Разумеется, не обошлось и без помощи, иногда даже невольной, то есть со стороны его врагов, которые порою из узкокорыстных интересов совершали такие дурацкие поступки, что хоть стой, хоть падай.

Один только Семен Никитич Годунов чего стоит.

А доказательством того, что лично Дмитрий Иоаннович не представляет собой ничего особенного, служит факт из недалекого будущего: едва богиня Фортуна взяла и даже не отвернулась, а просто перестала помогать, как светлый государь сам в свою очередь все профукал, причем так бездарно, что остается только удивляться.

Правда, это в официальной, или, как теперь получается, в прежней истории. Но и в нынешней, если разобраться, мало что изменилось. Отличается она от прежней лишь тем, что Федор Борисович жив, вот, пожалуй, и все. Что до остальных действующих пружин, то они остались в неизменности, в том числе и нарастающее противостояние бояр и нового царя.

И чем оно закончится в конечном счете, тоже понятно. Подлинная Личность, может быть, и выстояла бы, но Дмитрий был обречен.

Вот тогда-то и пробьет час юного Годунова, причем не такого, как сейчас. Впрочем, он уже и теперь кое-что собой представляет — достаточно вспомнить совещание со стрелецкими командирами, хоть и сыроват для царского трона, а народу ни к чему любоваться на «непропеченного».

Так что в этом удалении из Москвы, как ни удивительно это покажется, я видел только плюс. Именно в Костроме ему и предстоит научиться править по-настоящему. Нечто вроде стажировки — пусть применяет полученные знания, которых у него в избытке, дело только за практикой.

Отбросив осторожность и деликатность, я лепил ему прямым текстом:

— Ошибешься — не беда. Кострома — не Москва, тут твои промахи извинят, да и масштабы у них будут далеко не те, так что и исправлять их куда легче. Зато приобретешь подлинную самостоятельность и самое ценное — знание жизни.

Не постеснялся я и поведать о скором плачевном будущем Дмитрия. Приходилось говорить обтекаемо, приоткрывая завесу грядущего лишь ненамного, самый краешек:

— Почему народ поднялся против твоего батюшки? Все очень просто. Люди, веря, что новый правитель окажется лучше, всегда охотно восстают против старого, но вскоре они на опыте убедятся, что обманулись, ибо этот правитель окажется куда хуже старого.

— Почему ты так помыслил? — настороженно спросил Федор.

— Да тут и думать нечего. Одно дело — идти с войском и воевать, что у него тоже не ахти, но совсем иное — править. Это куда сложнее.

— У него есть бояре. Посоветуется с ними и решит, яко должно поступить.

— Да? — иронично ухмыльнулся я. — Скорее уж напротив. Это сейчас они затихли, да и то… до поры до времени. Сейчас он начнет раздавать подарки, выполняя свои обещания, и уже начнется ропот со стороны обделенных.

— А он начнется? — с надеждой осведомился Федор.

— Обязательно, — твердо ответил я. — Он же не знает, что куда как менее опасно создать четырех недовольных, чем одного довольного и трех завидующих. А дальше — больше, так что рано или поздно, но мы все равно поймаем его на удочку.

— На что? — удивился он.

Я задумался. А есть ли в этом мире удочка? Вообще-то должна быть, но вдруг она не так называется? И, мысленно посетовав на собственное тупоумие, туманно пояснил:

— Удочка — это палка с крючком на одном конце и дураком на другом. Словом, погоди еще немного. Если уж они не захотели подчиниться твоему отцу, то безродному…

— Как безродному?! — чуть не подскочил на своей лавке Годунов, впившись в меня глазами.

Вот тебе и раз. Получается, что Борис Федорович так и не поделился с сынишкой моими данными, которые я нарыл. Ну тогда и мне ни к чему. Только как теперь выкручиваться?

Но нашелся сразу:

— А вот так. Уверен, что ни один из них не считает Дмитрия истинным царевичем. Признали же его, потому что не захотели переть на рожон, но скоро кто-нибудь поднимется.

— А он и впрямь…

— Может, и впрямь, — пожал плечами я, твердо решив ничего не рассказывать Федору, чтобы он по младости лет не сболтнул, тем паче своей мамаше. — Но нам с тобой разницы нет, и тебе это знание, даже если бы ты точно был уверен в его истинности, ни к чему. Запомни, для тебя он, как бы ни сложилось впредь, остается сыном Ивана Грозного, ибо ты — его наследник, и будет глупо порочить его память хотя бы потому, что это непременно тебе самому пойдет во вред…

— Память порочить, — бурчал он, недоверчиво глядя на меня. — Покамест все инако выходит и вовсе напротив. Он, счастливец, вскоре сядет на отчий трон, а я…

— Поедешь учиться правильно сидеть на этом самом троне, — бодро подхватил я, — дабы под тобой он не только никогда не рухнул, но и не пошатнулся. И никогда не считай счастливым того, кто зависит от случайностей, пусть и счастливых. Помни, за счастьем следует несчастье, за несчастьем — счастье. И так у каждого. Причем судьба их постоянно тасует, как карточную колоду, так что ни у кого и никогда не бывает чего-то одного непрерывного.

В ответ тяжкий вздох с явным оттенком зависти. Понятно. Тогда еще разик и с другого бока.

— И еще одно, — добавил я. — Везение расслабляет. Человек сам не замечает, как он начинает глупеть и все больше полагаться на судьбу, а не на свои собственные силы. Ему начинает казаться, что теперь все дозволено, и он стремится одним махом осуществить все свои желания.

— Но ведь получается у него, — перебил Федор.

— Пока получается, — напомнил я. — Но даже породистый скакун одним прыжком не сможет покрыть расстояние в несколько сотен верст. А любая деревенская кобылка преодолеет это расстояние за несколько дней, если не станет поворачивать на полпути.

— Значит, мне яко деревенской кобылке, — усмехнулся Годунов.

— Значит, тебе надлежит терпеливо готовиться в путь, выбрать правильную дорогу и следовать по ней, все время поглядывая под ноги и не думая о скорости, — поправил я. — И тогда ты придешь к своей цели, но только если на ходу не утратишь надежды и веры в лучшее. А потому никогда не забывай: после самой черной ночи всегда бывает светлый день, и даже после самого сильного ливня ярко светит солнце.

— Dum spiro — sperо, [570] — слабо улыбнулся царевич.

— Что-то вроде, — согласился я и вспомнил, что у меня есть еще один железный козырь, который незамедлительно применил для вящей убедительности, кратко заметив, что было мне… видение, в котором…

Правда, касаемо скорого изменения статуса царевича в связи с боярским переворотом и убийством Дмитрия я тоже держался скромно, не позволяя себе обещать Федору что-то в открытую — мало ли как оно сложится на самом деле.

Насчет самого переворота сомнений не было — пружина сожмется, но что, если он случится, когда Федор будет находиться в Костроме? Тогда, чего доброго, Василий Шуйский может не мешкая объявить себя царем, а если и этот боярин окажется далеко от Москвы, найдется еще кто-нибудь.

Зато общий итог был лаконичный и приятный.

— В любом случае ты окажешься в противостоянии царя и бояр tertius gaudens. Это я тебе твердо обещаю, — уверенно заверил я его.

— Третий радующийся, — перевел он и призадумался.

«Вроде бы проняло», — решил я, глядя на своего ученика.

Кажется, я могу твердо рассчитывать, что каких-либо поспешных действий в ближайшее время он предпринять не должен, а дальше поживем — увидим.

Теперь можно и заняться сборами в путь-дорогу, но не тут-то было.

Кажется, в этот день светлокудрому красавчику Авось явно надоело глядеть в мою сторону — вчера насмотрелся, — и в довершение ко всему ближе к обеду в Москву прискакал гонец с грамотой от государя.

Прочитав ее, я понял, что выезд в добровольном порядке отменяется. Не успел я.

Всего посланий из Серпухова было два. Одно адресовалось мне, а другое — Басманову, но вызывались в ставку Дмитрия, причем немедля, трое — вместе с нами должен был прибыть и Федор Борисович.

И что бы значило отсутствие грамоты для Годунова?

Я призадумался, но чем больше размышлял, тем больше приходил к выводу, что знак недобрый и ничего хорошего он ни мне, ни тем паче царевичу не сулит.

Получалось, что Дмитрий явно не собирается признавать моего ученика своим наследником и престолоблюстителем. Именно потому он и не прислал Годунову особенной, лично ему адресованной грамотки.

Ведь Федькой-изменником его в ней назвать нельзя — тогда он точно не приедет, своим названым братом не хотелось, а придумать нечто третье у его советников кишка тонка.

Зато в письме для меня годится и нейтральное — со всем тщанием и бережением привезти Федора Борисовича Годунова. Точнее, оказать в этом деле всемерную помощь думному боярину Петру Федоровичу Басманову, который после получения аналогичного послания незамедлительно прибыл… ко мне.

Ну да, а к кому же еще ему идти, коли подлинная власть в Москве, а особенно в Кремле, сосредоточена в руках того, кого следует привезти.

И как быть, если этот человек воспротивится?

Но я успел чуть раньше, отправив Дубца с посланием к царевичу. Было оно кратким — запереться в своей опочивальне и ждать меня, никуда не выходя. Кроме того, с моим посыльным ехали еще трое ратников, которые должны были встать у входа в опочивальню и никого туда не пускать.

Сам Дубец должен был спешно собрать пару-тройку медиков и вежливо пояснить им, что царевич болен, а причина болезни им пока непонятна, но скорее всего сильный испуг, неизвестно чем вызванный.

Ратники только-только ускакали, когда на мое подворье въехал Петр Федорович.

Своей тревоги Басманов не скрывал, но я сразу объявил ему, что царевич никуда не поедет.

— Везти еле живого вроде как в указе государя не сказано, да и какое может быть бережение в дороге. Отдаст богу душу — с нас спрос. Да и негоже болезного силком тащить. Вот у тебя в грамотке как написано? — И застыл в ожидании.

Петр Федорович замялся и нехотя протянул:

— Я ее на подворье оставил, чего попусту в руках трепать. Да и ни к чему она, там все яко и у тебя. — И, торопливо меняя тему, хитро прищурившись, язвительно осведомился: — А что с им? Вчерась вроде бы в полном здравии пребывал, егда батюшку хоронил, а ныне…

— Это он держался, чтоб виду не показать, — пояснил я. — А сегодня, после того как я показал ему эту грамотку, немочь его сразу и свалила. И лоб испариной покрылся, и ноги подкосились. Еле-еле успел подскочить и удержать, а то бы он прямо по лестнице и загремел вниз. Сейчас в постели пребывает.

— Ишь ты, — сокрушенно покрутил головой Басманов, не зная, что сказать.

Звучало и впрямь убедительно.

Правда, и унизительно тоже, но тут уж ничего не попишешь.

За царевича я не беспокоился — свою роль болезного он сыграет как надо, да и не роль это вовсе, а так, пустячок, где даже и слов нет.

Все равно Басманова к нему не допустят, так что не обязательно стонать и изображать тяжкие муки и неимоверные страдания. Даже валяться в постели и то нет нужды — сиди и разбирай изрядное количество скопившихся челобитных на царское имя.

Неудобство лишь одно: нельзя выходить из опочивальни до нашего отъезда, зато потом можно сразу бодренько вскочить и продолжать править Москвой как ни в чем не бывало.

Кстати, быстрое выздоровление тоже оправданно. Раз болезнь произошла от страха, то с его уходом исчезла и она. Снова не подкопаешься.

А вот нежелание Петра Федоровича показать присланную ему грамоту настораживало. Скорее всего, в ней были какие-то дополнительные инструкции, вот только какие именно?

Ладно, это тоже на потом — сейчас куда важнее мой ученик.

Конечно, Федор, к которому я поспешил сразу после ухода Басманова, поначалу заупрямился:

— Тебя, стало быть, на смертные муки, а сам в теплую постелю?! — гневно заявил он, когда узнал, в чем дело.

Пришлось втолковывать, что как раз если мы поедем вместе, то эти смертные муки, причем для нас обоих, куда вероятнее. Раз Дмитрию опасаться нечего, значит, можно меня на дыбу, а Федора прикончить поделикатнее, например, отравить втихую.

Зато если он останется, то Дмитрий будет не уверен, как поступит теперь его «названый брат», получив известие о моей смерти. Опять же Годунову, ссылаясь на подлое убийство князя, будет куда легче всколыхнуть Москву.

Значит, он поостережется учинять надо мной насилие.

— А я ее и впрямь подыму, — твердо заверил меня Федор, согласившись наконец на мое предложение побыть до моего отъезда хворым. — Ей-ей, подыму, так и знай. К тому же, — криво усмехнулся он, — терять мне тогда все равно нечего и… некого. Правильно батюшка мне перед смертью сказывал: един ты такой. И могутен, яко лось, ан за сырым мяском не гонишься и до человечинки не падок…

Помню, как же. Именно это совсем юный Борис говорил еще моему дядьке в Александровой слободе, и говорил искренне, от души. Ага, вот и до самого Константина Юрьевича дошли…

— Сказывал, батюшка твой таков был и ты весь в него уродился, что ликом, что душой. Потому и заповедал мне за тебя держаться — от кого от кого, а от тебя ножа в спину опасаться не надобно. За князя Дугласа ты сам месть учинил, ну а по тебе уж я тризну воздам.

Я открыл было рот, хотя и не знал еще, что скажу — просто сбить накал, но он грозно возвысил голос:

— И не перечь мне! От своего слова все одно не отступлюсь. В жизни я и без того накуролесил изрядно — доселе стыдоба, как вспомню свое «царствование», — зло фыркнул он, — так хоть помру с честью. И быть по сему!

— И я помру с горя, — молвила незаметно вошедшая в опочивальню Ксения.

Из ее уст это заверение прозвучало просто, даже как-то буднично, но я увидел ее глаза, которые, как ни удивительно, оставались сухими, и понял — действительно умрет вслед за братом.

«Или вслед за мной?» — мелькнула шальная мысль, но я сразу отогнал ее прочь — и придет же такое в голову, после чего направился в последний раз перед отъездом навестить Квентина, который вообще-то давно не Квентин…

Да уж, наверное, я так и не привыкну к его новому имени Вася, вдобавок дико не состыкующемуся с фамилией. Вася Дуглас — это даже не сюрреализм, а абсурд.

Тот уже мог открыть глаза, но говорить у него получалось с трудом — слишком слаб. Ну ничего — самое главное, что опасность для жизни миновала, а остальное пусть и не сразу, но войдет в норму.

И вообще, теперь уже с уверенностью можно сказать, что до свадьбы заживет.

Я так и сказал, добавив: «С царевной».

Марья Петровна при этом как-то странно на меня покосилась и неодобрительно фыркнула, но ничего не сказала.

Особо распространяться насчет своего отъезда я не стал — ни к чему нагнетать обстановку. Просто обмолвился как бы между прочим, что надо завтра ненадолго слетать в Серпухов переговорить с государем кое о чем, вот и все.

Оживившийся шотландец слабым голосом еле слышно наказал передать ему свой нижайший поклон и надежду, что на свадебке с принцессой Ксенией Борисовной он, Дуглас, сможет его увидеть в числе самых дорогих гостей.

Я кивнул, про себя заметив, что и впрямь, невзирая на несогласованность с фамилией, новое имя подходит моему поэту куда лучше.

«Правильно тебя назвали — Вася ты и есть», — вздохнул я и… поехал готовиться в дорогу, поскольку теперь, с учетом слов Федора и Ксении, получалось, что меня лишили даже права на смерть, а значит, предстоящую дуэль необходимо было выиграть в обязательном порядке.

Вот этой подготовке к победе я и посвятил оставшееся у меня время, сортируя имеющиеся бумаги и прикидывая, что положить в шкатулку, а что приберечь за пазухой, сработав на эффекте неожиданности.

Дмитрий будет думать, прочитав последнюю грамотку из ларца, что это все аргументы, которые у меня имелись, и непременно расслабится, а тут я и вывалю на стол еще кое-что веселенькое.

Собравшись наконец, я сошел вниз, в трапезную.

Там царило бурное веселье — Алеха показывал домочадцам фокусы, которые он накануне предлагал мне.

Фокусы…

В голове что-то щелкнуло, и я застыл на последней ступеньке лестницы, задумчиво глядя на пальцы бывшего детдомовца, сноровисто тасующие карты.

Вообще-то я тоже умел их показывать — все мы в детстве это проходили. Да и Алеха вроде бы не демонстрировал ничего сверхнового — простенькое и незатейливое угадывание выбранных зрителями карт.

Правда, тут, прежде чем их показывать, надо было изрядно потренироваться — уж очень они отличались от современных.

Одни размеры чего стоили — поди дотянись пальцами до противоположных краев, если они в длину сантиметров двадцать. Разве что держать по ширине, как сейчас делал будущий министр сельского хозяйства Руси.

А ведь в руках у Алехи была стандартная пятивершковая [571] колода.

Но привлекла мое внимание не столько ловкость пальцев, сколько какая-то подсказка, таящаяся в самом слове «фокус». Что-то из глубин подсознания настойчиво стучалось в мой мозг, силясь донести некое важное сообщение, но я никак не мог понять, что именно.

Вообще-то я, помнится, в свое время упражнялся не только с картами, но и с веревочками…

И сразу почувствовал — уже горячее. Не иначе как бреду хоть и вслепую, на ощупь, но все равно в нужном направлении.

Вот только чем эти фокусы могут помочь в ближайшее время? Чем и… с кем?

Нет, повторить их, если немного потренироваться, я бы смог и сейчас, только зачем? Продемонстрировать своему ученику? Произвести впечатление на царевну?

Стоп!.. Так-так, совсем горячо… Произвести впечатление… удивить… поразить воображение…

Ну-ну. А ведь в этом что-то есть.

Разумеется, царевна тут ни при чем. Куда проще взять в руки гитару и, нежно проведя по струнам, спеть для нее нечто остро-душещипательное, а вот Дмитрий…

Не думаю, что он забыл Библию, которую я брал в руки, только предварительно надев перчатки, да и многое другое, так что я в его глазах пока еще Мефистофель или где-то около того.

Значит, если я назову три веревочки разной длины тремя жизнями — моей, его и царевича, которые на его глазах сделаю одинаковыми, то…

Правда, было одно «но». Стоит ему заподозрить, что все дело в ловкости моих рук, а магии и колдовства нет и в помине, пиши пропало и насмарку пойдет не просто мой фокус…

Заодно придется распрощаться и с ореолом мрачной таинственности посланца из глубин ада.

Получается, риск, и риск немалый.

К тому же проделать фокус следовало, чтоб комар носа не подточил.

Это когда-то я мог относительно ловко совершить все манипуляции, но времени с тех пор прошло изрядно, так что нужна тренировка, ибо одно мое неосторожное движение, и все. А вот на репетиции времени у меня нет.

Ладно, пока это в сторону. Сейчас куда важнее Алеха, которому надо пояснить, когда именно передать соответствующее письмо царевичу с подробной инструкцией, как ему надлежит выкручиваться далее.

Их было два, причем разных. Одно на случай если останусь жив, но буду посажен в темницу, а другое — если…

Ладно, об этом промолчим.

Письма я решил передать именно Алехе, потому никто не подумает, что я доверил столь ценные бумаги одному из своих холопов — а для подавляющего большинства, включая всех моих врагов, Алеха именно таковым и является.

Опять же мыслит парень не банально, нормы и условности семнадцатого века над ним не тяготеют, а потому может изобрести нечто новенькое и оригинальное, если понадобится выручать Федора, вытаскивая его из темницы.

А овощи ерунда. С ними в Домнино может выехать и кто-нибудь другой. Все равно обоз катит достаточно долго, а здесь ситуация станет понятной уже через несколько дней — тогда он его и нагонит.

Однако мысль о фокусах меня не покидала, а потому сразу после детального инструктажа своего детдомовца я занялся… веревочками, прервав это несколько утомительное занятие лишь через пару часов.

Подъем предстоял ранний, и надлежало выспаться как следует, но я не удержался и все-таки взял в руки гитару. Пел для себя, от души, но спустя время, после третьей по счету песни, краем уха уловил какое-то загадочное шуршание за дверью.

Не поленившись, выглянул наружу и обнаружил, что в коридорчике собралась чуть ли не вся дворня во главе с Алехой.

Оставалось мрачно заявить, что концерт окончен, и, так и не решив — достаточно мое мастерство в фокусе с веревочками для «самодержца-императора» или ну его, — я брякнулся спать.

Глава 14 Крах моего «черного умысла»

Выехали мы из Москвы не поутру, а после обедни, причем не по моей вине.

Я-то как раз был готов спозаранку, как юный пионер, но Басманов сослался на то, что Голицын совсем плох, а лекари его заверили, что опасность еще до полудня либо отступит, либо…

Признаться, я надеялся на первое, но сегодня Авось улыбался не мне — сбылось последнее.

Разумеется, настроения мне это не прибавило, хотя, с другой стороны, может, оно и лучше — легче вести задушевные разговоры с Басмановым, поскольку теперь между нами оставалась кровь, но не смерть его названого брата.

Нет, задачу перетянуть его на нашу с Федором сторону я по-прежнему себе не ставил. Во-первых, надо давать обещания, причем в весьма значительном количестве, да и клюнет ли он на них, если боярин уже сейчас первый любимец у Дмитрия. Чего же боле, как сказал поэт.

Во-вторых, он запросто может доложить о них своему государю, а тогда мое дело и вовсе швах. Чего-чего, а откровенного предательства Дмитрий мне не простит.

Да и не надо мне этого. Моя тактика выжидания не предусматривала переворотов — и без того охотников найдется немереное количество.

Так что цель предстоящих в пути разговоров была намечена скромная — всего-навсего нейтралитет. Лишь бы он не смотрел на Годунова как на врага и не испытывал опасений, что тот, если вдруг придет к власти, постарается отомстить боярину за Кромы.

К тому же и сама обстановка располагала к лирике. Что еще делать в дороге, если не болтать о том о сем…

Правда, началось все — хуже не придумаешь. Какая там лирика…

Дело в том, что в грамотке, адресованной мне, было ясно указано: «Хощу сам зрити особо ученых тобой воев, а посему…» Далее следовало указание доставить в Серпухов весь полк. Целиком.

Да и сам Басманов несколько раз напоминал о том же, после чего моя настороженность превратилась в уверенность — брать к Дмитрию всех гвардейцев нельзя, ибо чревато последствиями.

Тогда люди «красного солнышка», пока я буду находиться там, запросто могут учинить внезапный налет на Москву и без помех — стрельцы не в счет, ибо против «законного» государя не встанут, — устроить разборки с Годуновыми.

Но чтобы Петр Федорович раньше времени о том не узнал, я действительно выдвинулся из Москвы, имея за спиной семьсот ратников.

Две сотни накануне по разным маршрутам выехали за мамочкой Дмитрия — не возвращать же мне их, а еще одной я велел исчезнуть с глаз долой в сторону нашего полевого лагеря, а вернуться лишь после моего отъезда. Пусть боярин считает, что я взял всех — не думаю, что он станет считать моих людей, — и Кремль вообще остался только под охраной стрельцов.

Однако наутро уже после первой ночевки семь первоначальных сотен сократились до одной-единственной. Остальные незаметно снялись за два часа до рассвета и ушли обратно. Казаки в это время беззаботно и крепко спали, к тому же та сотня, что размещалась по соседству с ними, как раз осталась на месте.

Прискакавшему для получения разъяснений Басманову я простодушно заявил, что когда заснул, то ночью мне было дурное видение. Дескать, увидел я, как худые советники переполошили государя, и Дмитрий Иоаннович, не разобрав, в чем дело, и забыв про собственное повеление, отдал команду казакам атаковать моих ратников.

Вот я и отправил их обратно из опасения, как бы не вышло чего худого.

— А у меня-то пошто не спросился? — возмущался Петр Федорович.

— Стыдно стало из-за какого-то видения тебя будить, — сокрушенно вздохнул я. — Решишь еще, чего доброго, что, мол, чудит иноземец али боится. — И покаялся: — Да и не по чину мне, простому стольнику, целого думного боярина тревожить.

Последняя фраза изрядно походила на издевку, но он сам виноват.

Ишь какой!

Оказывается, я у него должен спрашивать разрешение. А кто ты есть-то?! Да заодно припомни, кто я.

— А повеление государя не исполнять по чину?! — заорал Басманов, после чего завернул русским отборным специфичным.

Оказывается, боярам он тоже ведом. Хотя чего удивляться — не интеллигенты же.

— Ты хайло прикрой, а то кишками воняет! — зло огрызнулся я. — А если поорать желаешь, то у тебя ратных холопов в избытке, а я — потомок шкоцких королей. Когда твои пращуры по землянкам ютились да землю пахали, мои всей Шотландией правили от моря до моря.

Но сразу спохватился, что это перебор, поскольку они тут все сплошь и рядом за одно место выше-ниже готовы и на смерть пойти, и даже царя предать. Кстати, мой горластый собеседник — наглядный пример последнему. Поэтому оставим в покое предков или лучше поступим так…

— Заметь, Петр Федорович, что, не глядя на всю твою родовитость, — взял я тон потише и помиролюбивее, — орать на тебя все равно себе не позволяю, ибо ценю не древность и не заслуги пращуров, а того, кто стоит передо мной, его ум, отвагу и ратное художество.

Словом, угомонил я его, а потом, уже в пути, разговорил — не ехать же нам молча.

И первый вопрос, который чуть язвительно задал мне Басманов, не боюсь ли я ехать. Мол, уж больно на меня злобствуют бояре из окружения государя, причем все.

— Конечно, пока ты под защитой Дмитрия Иоанновича, — поспешил добавить он, — то страшиться нечего, а так я бы опаску на твоем месте поимел.

— И отчего ж они на меня все озлобились? — осведомился я. — Вроде бы зла никому не сделал, на высокие места в Думе не лез. Да ты и сам видел — я и тебе уступил ближнее к царевичу, когда мы сидели в Грановитой.

Объяснение прозвучало весьма просто.

Оказывается, на Руси уже давно не принято поступать так, как поступил я, то есть вмешивать народ в свои междоусобицы, не говоря уж о том, чтоб допускать его до расправы.

Иное дело — пакостить, или, если деликатно, то местничаться, а если попросту, то стучать царю друг на друга.

Это допустимо, хотя и тут есть определенные неписаные правила. Например, доносы и кляузы должны быть строго разделены: мужики доносят на мужиков, бабы на баб.

К примеру, когда князь Дмитрий Пожарский стучал на князя Бориса Лыкова, то его мать, Мария, ябедничала на другую Марию, мать Лыкова. Ну и сами Лыковы тоже не оставались в долгу.

А вот я нарушил все правила, бросив «на съедение простецам», как выразился Петр Федорович, бояр и князей Рубца-Мосальского, но особенно Бельского и Голицына.

— Василий Васильевич — из начальных, — скупо пояснил Басманов, — а ты его уже тем унизил, что на одну веревку с Сутуповым посадил. О прочем и вовсе умалчиваю.

— А по мне, так и вовсе раздавить это местничество надо бы. Кроме вреда, я в нем ничего хорошего не вижу, — не удержался я от комментария.

Легкая насмешливая улыбка скользнула по лицу Басманова.

— На эдакое даже Иоанн Васильевич не решился. Оную гору сваливать опасно. Начнешь трясти, такие камни полетят — весь лик в кровь иссекут.

— А мы с тобой пороху подложим, фитилек запалим, а сами в сторону, — предложил я.

— Мы? — удивленно переспросил он.

— А что? Поджилки затряслись? — улыбнулся я.

— Да нет, — пожал плечами он, — токмо ежели оная гора и рухнет, то и нас с тобой придавит.

— А может, и не придавит, — возразил я. — Тут ведь как взрывать. Если с умом, исподволь да не спеша, глядишь, и пронесет.

— А с умом — это как? — поинтересовался он.

— А так, что не мы, а народ их задавит, — пояснил я.

— Сызнова народ, — поморщился он.

— Не абы какой, не голытьба, — поправил я. — Из тех, кому тоже прав хочется. А где их взять? У царя? Жалко, да и не пойдет он на такое. Зато если предложить ему перераспределить их, то есть частично забрать у князей, которые Рюриковичи, да отдать народу, может и согласиться. Ты про английскоеправление слыхал? Там у них…

Растолковав ему про палату лордов и палату общин, я стал вычерчивать аналог той же системы на Руси, как он мне представлялся.

Вначале созываются лучшие выборные мужи, которые три-четыре раза в год съезжаются судить да рядить о своих делах, предлагать царю всякие улучшения и прочее. Можно будет назвать эти сборы Малой Думой, чтоб раньше времени не насторожились бояре, заседающие в Великой Думе.

А уж потом издается царский указ.

С виду он невинный — пустяк, да и только. Мол, если Малая Дума предложит, а Великая с ней не согласится, то, чтобы не было разногласий, соединить их и решить все спорные вопросы соборно, простым большинством голосов.

— А отчего ты мыслишь, что верх будет за Малой Думой?

— Так ведь если простым большинством, то любой голос за один идет, что купца, что старосты земского, что боярина, — напомнил я. — А теперь вспомни, сколько в Великой Думе людей сидит. Десятка два-три, не больше, так? Получается, Малая Дума попросту задавит численностью.

— А о ратных холопах не подумал? — осведомился Басманов. — Токмо Шуйские их могут столько выставить, что с ними и пяток стрелецких полков не управится. А там и прочие за один встанут.

— Так ведь не сразу мы станем проворачивать это дело. Вначале лишим их этих холопов, а уж тогда…

— Как это лишим? — перебил он. — А они так и послушаются.

— Послушаются, — твердо сказал я. — Особенно если проделать это тоже с хитрецой: сперва провести смотры ратных людей, а до того государю издать особый указ. Мол, коли худо готовы, то вместо людишек, коих боярин не в силах вооружить и усадить на коней, взять с него деньгами…

— Есть уже таковский, — поправил меня Басманов. — Еще… батюшка Дмитрия Иоанновича его издал. Выполняется токмо худо, но…

— Но главное, что есть, — обрадованно подхватил я, — а уж придраться при желании — пара пустяков. Оставим, конечно, для почета, десятка два, но не больше. И так поступим с одним, с другим, с третьим, пока не выбьем все ополчение боярское.

— А меж тем ляхи полезут али свои, — перебил меня Басманов.

— Ты моих людей из полка Стражи Верных видел? — спросил я.

— В деле — нет, уж больно скоро ты их отправил в Москву, — не удержался он от подковырки, но тут же признал: — Стрелять ты их и впрямь обучил знатно. — И пожал плечами. — Так ведь тысяча всего.

— Зато такая, которую хоть сейчас в десять можно развернуть. Простых ратников в десятники, десятников — в сотники, сотников над тысячами поставить. Погонять с годик-другой, вот тебе и еще начальные люди. А еще раз развернуть — вот тебе и сотня тысяч.

— А о том помыслил, что не каждый рядович в десятники годится и не каждый сотник с тысячей управится? — не сдавался Басманов, но глаза у него загорелись.

— Так и нам сто тысяч ни к чему, — заметил я. — Опять же ты еще про стрельцов забыл, которые уже есть. Их тоже погонять надо.

— Деньга немалая, — задумался Петр Федорович. — Такую казна ежели и осилит, то с превеликим трудом.

— И опять ты промахнулся, — поправил я его. — Забыл, что за них сами бояре платить будут обязаны. Вот и получится через три-четыре года, что ратников у них вовсе нет, а у царя — силища.

— А Дмитрию Иоанновичу ты о сем сказывал? — уточнил он.

— Еще в Путивле, — кивнул я, но, заметив, как помрачнело лицо Басманова, посоветовал: — Думаю, о нашей с тобой беседе государю знать ни к чему, так что можешь смело ему говорить, что ты сам все это выдумал.

— Но он же…

— У умных людей мысли сходятся — вот и все, что он решит, — перебил я. — Сдается, он и тебя, и меня за умных считает, и, коль оба не сговариваясь предложили одно и то же, государь обязательно призадумается. Да и тебе на пользу — еще больше в чести у него будешь.

— А ты не будешь? — усмехнулся Басманов.

— Сам знаешь: с глаз долой — из сердца вон. Я ж к тому времени давно с Федором буду в Костроме, — напомнил я. — Так что вся слава и почет твои, пользуйся.

— В Костроме… — задумчиво протянул Петр Федорович, и что-то меня насторожило в его интонации.

Прозвучало так, будто я сказал, что собираюсь куда-то за тридевять земель, до которых еще надо добраться.

Странно.

А что, если снова спросить у него про грамоту?

Предлог был пустячный, но годился. Мол, неужто там тоже сказано о количестве эскорта, который должен нас сопровождать, иначе с чего бы вдруг боярин так взбеленился.

В конце концов, с меня спрос, так мне и ответ держать, а он тут ни при чем.

Но и тут Басманов отказался мне ее показывать, сославшись на то, что оставил ее в Москве, ибо в дороге она ни к чему. Звучало убедительно, но уж больно резко он вновь сразу после этого ответа сменил тему разговора, буркнув:

— До ночи все одно не доберемся, потому мыслю тут заночевать, близ реки, — и сразу принялся обговаривать со мной, кому караулить ночью. — На моих казаков в оном надежи нет, непременно проспят, потому как тут опасаться татар нечего, так что поставь лучше своих, — предложил он.

Я не возражал.

Разговор продолжился сразу после ужина — время было еще раннее, даже темнеть не начало, вот мы и болтали о том о сем, тем более боярин был весьма внимательным слушателем, что еще больше побуждало меня к откровенности.

Да и нечего мне было особо таить — я ж выдавал на-гора примерно все то, что уже рассказывал Дмитрию в Путивле, а потому не стеснялся и не обдумывал каждую фразу, дабы не ляпнуть лишнего.

Не во всем он со мной соглашался, но я сразу находил дополнительные аргументы, так что доказать свою правоту почти всегда удавалось.

Словом, вдохновить Петра Федоровича на новые свершения мне удалось. Во всяком случае, глаза у него разгорелись изрядно. Или это отблески пламени костра?

За разговором незаметно для обоих пролетело несколько часов. Когда я подвел итог, заявив, что мы с ним нынче, с учетом предстоящей борьбы с местничеством, в одной лодке, было уже давным-давно темно.

Басманов не ответил ни да, ни нет — промолчал.

Я не торопил — по лицу было заметно, что мое открытое предложение вступить в союз застигло его врасплох и теперь он колеблется, лихорадочно прикидывая все плюсы и минусы.

Что ж, не отверг сразу — и на том спасибо. Если мне всего за один день и вечер удалось его пусть не полностью перетянуть на свою сторону, но заставить колебаться — уже отлично.

Пока он молчал, я попытался поставить себя на его место и прикинуть — взял бы князя Мак-Альпина в союзники или нет, принявшись считать минусы и плюсы.

Во-первых, молодость. Тут это недостаток.

Во-вторых, полное отсутствие чинов, регалий, званий, титулов, должностей, словом, всего, что ценится на Руси.

В-третьих, иностранное происхождение. Само по себе оно не минус, но вот отсутствие родственных связей — это да. Ни клана у меня, ни рода, ни даже семьи. Зато врагов хоть отбавляй.

В-четвертых, я человек Федора Годунова. Пока что это тоже больше минус, нежели плюс.

Короче говоря, итог у меня получился неутешительный — погорячился я. Но предложение-то уже сделано, и, чтобы как-то подретушировать некоторые отрицательные нюансы, я поправился:

— Не думай, что предлагаю заключить этот союз прямо сейчас, — прервал я молчание, решив, что времени на раздумье у моего собеседника было предостаточно. — Для начала мне надо просто вернуться из Серпухова живым. С учетом обилия врагов это пока неизвестно. А вот потом, по возвращении… Так что?

— Ты о чем? — сделал удивленное лицо боярин.

— Про лодку, — напрямую бухнул я.

— А-а, — протянул он. — Ну ты ведь сам сказывал: допрежь дожить надобно, а уж тогда глядеть, что и как. Уж больно нынче времена тревожные. А сказывал ты дельно, спору нет. Кой-что чересчур, не годится оно для Руси, а кой-что…

И вновь умолк, о чем-то напряженно размышляя, но явно не о моем предложении насчет лодки. Чувствовалось, что его тяготит совсем иное, вот только что именно — поди догадайся.

Наконец он решился.

Лениво поворошив суковатой палкой костер и подкинув в него пяток поленьев, он нехотя спросил:

— А ты не много ли людишек близ себя оставил?

Вот те раз — то в крик, зачем отправил, а теперь…

— Разве одна сотня — много? — удивился я. — Да и проехали мы изрядно, больше половины пути.

— Да я тут все о твоем видении думаю, — пояснил боярин. — Вдруг оно и впрямь пророческое. Чтоб у государя появилась опаска, будто ты умышляешь супротив него худое, прихваченной сотни вполне хватит. Хотя… — И оборвал себя, не став говорить дальше на эту тему и досадливо отмахнувшись. — Пустое, отринь из главы да забудь.

Я и отринул, хотя загадочные колебания Басманова тоже оставил в памяти — то ли предупредить о чем-то решил, то ли…

Так и не придя ни к какому выводу, я пошел спать.

А наутро Петр Федорович отказался ехать дальше, сославшись на внезапное нездоровье.

— Никак продуло с реки, — пожаловался он. — Сейчас костерок пожарче разведут, да я покамест у него спину и прогрею, а уж опосля за тобой двинусь.

— Подождем, — кивнул я.

— Ни-ни, — вскинулся он. — Даже и не помышляй. Я весточку государю отправил, что к полудню будем, так что он, глядишь, встречать нас умыслит, потому поспешать тебе надо. Ништо, я тут и без тебя оправлюсь. Вон уж и лекарство для растирки волокут, — кивнул боярин на торопившегося к нам казака со здоровенной, литра на полтора, флягой, и поторопил меня: — Езжай себе не мешкая. А спросит государь, так и скажи: будет, мол, чрез час, от силы два.

Оставалось пожелать, чтоб лекарство помогло, и… отправляться дальше одним, гадая над загадочным поведением Басманова, которое не нравилось мне все больше и больше.

Подумав, я отдал сотнику Семену Кропоту распоряжение выслать по десятку вправо и влево от дороги, а вперед отрядить сразу два. Один выслать совсем далеко — аж на версту, второй чтобы держался поближе к нам на дистанции в полверсты.

Вроде бы все меры предосторожности предприняты, а предчувствие чего-то непоправимого становилось сильнее и сильнее.

Загадка разрешилась через час, когда вернувшийся из передового дозора Дубец, возглавлявший десяток авангарда, доставил маленького щупленького казачка, который, дескать, уверял, что у него есть тайное слово к князю Мак-Альпину.

Казачок был настроен деловито, и, когда я повернулся к нему, он первым делом туманно заявил, что я сам должон знать, кто его прислал, и, не говоря больше ни слова, протянул мне… серьгу.

Получалось, что прислал его не кто иной, как мой знакомый атаман Шаров. Или это провокация? Вдруг Дмитрий не поверил Тимофею, что я бежал, и распорядился пытать его, а тот, не выдержав пыток, раскололся, и теперь…

— А чем еще докажешь, что ты от него? — поинтересовался я.

Казак понимающе кивнул и отчетливо произнес:

— Он вчерась на вечерней службе в церкви свечку за упокой души раба божия князя Константина Юрьевича поставил, у коего в стременных по младости лет служил. — И без перехода предложил: — Отъедем?

Отъехали. Дубец было попытался сопровождать, но я оставил парня, заверив, что тут все в порядке и этому казаку можно верить — уж больно надежный человек его прислал.

Сообщение казака сразу осветило все неясности, в том числе и внезапную болезнь Басманова.

Оказывается, Дмитрий приготовил не очень ласковую встречу. Меня должны были встретить аж три тысячи казаков, взяв в клещи и напав сразу с двух сторон, едва мы углубимся в последний перед Серпуховом лесок.

На всякий случай, если вдруг кто-то из моих людей изловчится и сумеет бежать, предполагалось, что его изловят казаки Басманова. Они же должны были, если вдруг неожиданного нападения по каким-либо причинам не получится, ударить нам в спину.

Теперь становилось понятно, почему боярин внезапно «заболел».

— Тебя одного велено живым схватить, а с прочими… — И казак, который назвался Желудем, выразительно взмахнул рукой.

— Зачем? — спросил я, особо не ожидая ответа — просто вырвалось.

Но казак ответил:

— Сказывал Дмитрий Иваныч, мол, доподлинно ведомо ему, что ты, княже, умыслил недоброе на его святую особу.

— Может, священную? — поправил я.

— Да какая разница! — досадливо отмахнулся Желудь. — Умыслил ты, значит, и засаду учинил, проведав, что он поблизости охотиться будет. Яко побоище завершится, Тимофей Иваныч должон сразу самолично к нему скакать и известить, что так, мол, и так, сыскались умышлявшие на его святую особу, — на сей раз я пропустил «святую» мимо ушей, и впрямь какая разница, — но изничтожены за вычетом одного. Тогда уж и он с ляхами туда подъедет поглядеть на злодея. Ну а далее государь обещал Тимофею тебя на расправу отдать. — И весело хихикнул, припомнив: — Ох и славный ты синячище нашему ватаману пред отъездом оставил — во всю щеку. — И предупредил: — Лесок тот с казачьей засадой близехонько, так что ты поспешай воротиться.

— А сам как? — спросил я.

— В обход, — невозмутимо пожал плечами он. — Мне не впервой.

— Ну благодарствую за предупреждение, — кивнул я и распорядился об остановке, принявшись гадать, что делать дальше.

Выходит, злой мальчишка, запутавшись в клубке непонятных и противоречивых сообщений из столицы — Басманов жив-здоров, а правит вместе с Годуновым — и, отчаявшись разгадать все загадки, вновь решил разрубить гордиев узел.

И надо признаться, у него это было неплохо задумано.

Даже весьма и весьма недурственно.

Дескать, он со всей душой, но «названый брат» решил «презлым заплатить за предобрейшее» и подобно отцу вновь послал к нему убийц, только с учетом батюшкиных ошибок не стал мелочиться, а отрядил на сей раз целую тысячу.

Или нет, сейчас получалось всего сотню, но тоже достаточно приличное количество, так что если бы не отвага казаков — быть беде, а так удалось одолеть негодяев.

Вот только неизвестно, каким образом он собирался выбить из меня показания против Федора? Хотя, скорее всего, он и тут, наверное, решит действовать с открытым забралом, положившись на талант заплечных дел мастеров.

Ну а следующим номером его цирковой программы, по всей видимости, запланировано выступление на Москву и занятие Кремля, оголенного отсутствием полка Стражи Верных.

И что мне теперь делать?

Как ни крути, а получалось не ахти.

На верную смерть ехать глупо, но в то же время и моя неявка сразу развязывала руки Дмитрию, ибо давала превосходный повод к открытой и заведомо проигрышной для меня войне.

То есть куда ни кинь — всюду клин.

Вот, оказывается, о чем пытался предупредить меня накануне вечером Басманов, только я не понял его намеков и сразу сказал себе: «Стоп!» Получается, что, несмотря на приказ Дмитрия, боярин все-таки почти уселся в мою лодку.

Что ж, если один раз он уже попытался меня спасти, то и теперь, возможно, решит заступиться перед царевичем, особенно если я максимально облегчу ему эту задачу.

Рискованно, конечно, кто спорит. Не исключено, что его благожелательное отношение ко мне не заходит столь далеко, но как раз это весьма легко проверить.

Если сейчас, видя, что мы возвращаемся, он прикажет атаковать, то тогда мне больше ничего не остается, как только с боем прорываться к Москве. А вот если пропустит — тогда я и рискну остаться.

Подозвав Кропота, я вполголоса пояснил, что мы поворачиваем обратно, а также чего ждать, к чему готовиться и чего опасаться.

На случай если вдруг нервы у кого-то из казаков не выдержат, я даже распорядился первый выстрел с их стороны постараться оставить без ответа. Да и не должны у них быть заряжены пищали, если они не настроены на схватку.

— А чтоб совсем надежно получилось уйти, ты… — Остальное я дошептал сотнику на ухо.

— Ты в своем уме, княже? — осведомился Кропот. — Слыхал я о тебе от Дубца, что лихой вояка, да и Васюк кой-что сказывал, какие чудеса ты учинял, в темнице сидючи, но тут вовсе иное, и лихостью своей…

— Это мой приказ, — перебил я его. — Нам в Москве все одно спасения не получить, только отсрочку от смерти, которая неминуема для всех. А так есть надежда. Понял ли?

— А что я Федору Борисовичу поведаю? — набычился Семен. — А что…

— Самоха! — вместо ответа подозвал я своего ратника и уже в его присутствии еще раз повторил свое распоряжение Кропоту, заметив сотнику: — Теперь у тебя есть видок, он же послух, что ты выполнял мое повеление. Троих оставленных мне за глаза, а если для смерти, то и того слишком. И все на этом! — поставил я точку.

— Княже! — умоляюще воззвал Самоха, но я и слушать его не пожелал, строго поправив:

— Господин старший полковник, — попутно заметив про себя, что это звание, равно как и остальные, ни в какую не желает приживаться на Руси.

Одно хорошо. Когда с моей стороны следовала подобная поправка, обращавшемуся становилось ясно, что я не в духе и вообще не намерен продолжать разговор. Вот и сейчас Самоха только опустил голову и в досаде скрипнул зубами. Но сегодня случай особый, так что пришлось вопреки обыкновению пояснить:

— Я избрал видоком и послухом именно тебя, потому что ты один из самых проворных и ловких. Потому запомни: что бы ни случилось, ты в бой не вступаешь, а летишь в Москву, и, если надо, положи весь свой десяток, но сам чтоб остался жив. Там должны все знать. Понял ли?

Тот молча кивнул, пробормотав нечто нечленораздельное. Если прислушаться, то на сей раз можно было уловить и «господин старший полковник»…

Мы ехали, пока лес не закончился, но выныривать из него не стали. Я приказал всем ждать, а сам спешился возле опушки и полез в притороченную суму, радуясь собственной щедрости. Уж очень кстати оказалась сейчас подзорная труба — подарок Дмитрию Иоанновичу.

Удобно примостившись под раскидистым дубом, я принялся наблюдать за окрестностями — встречаться с казаками Басманова предпочтительнее в чистом поле.

Так, вон они, выехали. Значит, и нам пора.

— Все ли понял? — строго спросил я Кропота.

— Все, — мрачно ответил он.

— Да ты не горюй, — хлопнул я его по плечу. — Я скоро вернусь, так и передай Зомме и Федору Борисовичу. Пусть ждут и… верят.

Сам боярин ехал впереди, как и я, но, заметив моих ратников, никаких команд своим людям вроде бы не давал. Остановившись, он с любопытством смотрел на мою приближающуюся сотню.

— Подумалось мне, Петр Федорович, что ни к чему столько людишек с собой брать! — заорал я во все горло, когда до отряда Басманова оставалось с полсотни саженей, и ускорил ход, отрываясь от своих людей. — А то мало ли что государю помыслится. Потому и решил отправить их обратно. Ты как на то смотришь?

О том, что это его идея, говорить не стал, иначе получится нехорошо.

— Мудро измыслил, — сдержанно кивнул тот.

— Вот и славно! — возрадовался я и вдруг выронил из рук подзорную трубу, испуганно завопив: — Стой, стой, Петр Федорович! Удержи лошадь на месте, а то, не ровен час, подарок нашему государю растопчешь — эвон он куда упал, прямо под копыта.

Казаки с любопытством воззрились на упавший подарок и на меня, торопливо соскочившего с коня и бросившегося поднимать «подарок государю».

Я бережно поднял подзорную трубу, вытер ее о кафтан и протянул Басманову, краем глаза подмечая, как меня миновал уже последний из моих ратников.

Замыкал колонну десяток Самохи. Сам он ехал, низко опустив голову, но все равно было заметно, что он еле себя сдерживает. Поэтому я и не взял с собой парня — уж больно горяч.

Пусть лучше будет Дубец — он куда хладнокровнее, да и смышленость его проверена в деле. Еще двоих тот подобрал сам, но, согласно моим словам, чтоб тоже не теряли головы.

Их задача — быть в первую очередь видоками, то есть сработать по принципу фотоаппарата — только фиксация происходящего и при любых обстоятельствах сохранение хладнокровия и невозмутимости, что бы со мной ни стряслось, вплоть до…

Впрочем, неважно.

— Вот заодно посмотри-ка, что там в Европах люди удумали. А ты говорил, что образование холопам и простецам ни к чему. — Я протянул боярину трубу.

Что ж, оставалось только порадоваться — держался тот по-прежнему спокойно, будущий подарок государю из моих рук взял и принялся хладнокровно его разглядывать.

— А ты к глазу ее приложи да вон туда глянь. — На всякий случай я ткнул в противоположную от моих ратников сторону.

Басманов и тут послушался, а спустя несколько секунд удивленно заметил:

— Дуб-то на опушке почти как на ладони, кажный листочек видать. — И констатировал: — Важная штука. Для воеводы так и вовсе незаменимая.

— А кто у нас первейший на Руси воевода? — осведомился я и, не дожидаясь ответа, весело произнес: — Потому и везу не кому-нибудь, а ему.

Оторвался от любопытной игрушки Басманов не сразу — все не мог наглядеться, всматриваясь через нее то в одну сторону, то в другую, не забыв и про небо, при этом все время по-детски удивляясь, как такое вообще возможно.

— Только на солнце не гляди, а то глаза сожжешь, — еле успел предупредить его я.

Словом, когда боярин вновь посмотрел в сторону моих ратников, даже замыкающий десяток Самохи был на расстоянии пары сотен метров, не меньше.

Некоторое время Басманов еще глядел в трубу, затем, убрав ее от глаз и удивленно тыча ею в сторону моей сотни, заметил:

— А твои вои теперь вовсе далеки. Ежели пытаться догнать, так навряд ли и выйдет. — И пожаловался, протягивая мне трубу: — Совсем, князь, ты мне голову ею заморочил.

— Да и ни к чему догонять-то, — в тон ему ответил я, и наши взгляды встретились — мы оба понимали, что говорим именно для окружающих.

Что ж, вроде бы сказанного достаточно, можно и дальше в путь.

— А не мало ли людишек оставил, княже? — осведомился он, когда мы, не сговариваясь, почти одновременно пришпорили своих коней и оторвались от казаков на несколько десятков метров вперед для откровенного разговора.

Я повторил то, что уже сказал чуть раньше Кропоту, добавив:

— За предупреждение спасибо, боярин. В долгу не останусь.

— Ты вначале выживи, — хмыкнул Басманов. — Ратников своих пожалел, то хорошо. — И ехидно поинтересовался: — Мыслишь, и тебя государь пожалеет?

Я вместо ответа оглянулся — далеко ли отъехали мои ребятки? Ба, да их уже и не видно, в лес въехали.

— Даже и не помышляй, — строго предупредил Петр Федорович, неверно истолковав мое поведение. — Ратники — одно. Их и мне жаль — хорошая учеба задарма пропадет. А вот тебя я отпускать…

— Да я и сам не хочу, — заверил я его.

— А не страшно помирать?

— Лишь бы это не случилось сразу, боярин, — хладнокровно заметил я и усмехнулся. — Люблю, знаешь ли, помучиться. Опять же мыслится, что у государя нашего после просмотра бумаг из моего ларца возникнут вопросы, на которые он пожелает получить разъяснения, а кто их ему даст, если меня не станет?

— А что за бумаги? — осведомился Басманов.

— Ну если быть точным, то не бумаги, списки с них, — лениво пояснил я, — а что именно… Давай-ка ты о том лучше всего у него самого спроси, потому как тайны, что в них, не мои, а его.

— Тайны? — удивился он.

— Тайны, — подтвердил я. — А еще… его позор.

Реакция была странной — боярин удивленно крякнул и надолго умолк, время от времени озадаченно поглядывая в мою сторону и ворча что-то вполголоса о глупцах, которые в такой час думают о веселье.

Но я не обращал внимания на его слова — зря, между прочим, — напряженно ожидая, что будет дальше. Серпухов должен вот-вот показаться, так что этот лесок последний, а нападения…

Но дальше все шло примерно так, как я и надеялся.

Вместо молодецкого посвиста, сигнализирующего о начале атаки, разочарованный возглас атамана Корелы и его недоуменный вопль-вопрос, прозвучавший, когда он уже выехал из лесных зарослей:

— А где ж княжьи ратники-то?!

— Глядеть лучше надо было, — раздраженно буркнул Басманов и, бросив всем, чтоб обождали его, с места пустил коня наметом, стремительно удаляясь от нашей сотни.

Корела некоторое время озадаченно смотрел вслед боярину, а затем повернулся ко мне все с тем же вопросом:

— Так где ж твои людишки-то, княже?

— А вон. — Я небрежно мотнул головой назад.

— Всего трое?! — изумился он, безошибочно определив моих гвардейцев.

— Подумалось, что ни к чему создавать для слуг нашего государя лишние хлопоты, их и без того, поди, выше крыши, — пояснил я, — а тут еще моя сотня заявится, которую напои, накорми, размести… А ты, стало быть, навстречу нам послан?

— Чего?! — насторожился Корела, но сразу же спохватился и согласно закивал головой. — Ну да, ну да, встречать… Вот тока чего теперь делать, ума не приложу.

— Как это чего?! — удивился я, прикидывая, сколько у меня времени в запасе до возвращения Басманова вместе с государем. Получалось, не очень много, так что тратить его попусту нельзя, нужно поторопиться. — Как это чего? — повторил я и дружелюбно улыбнулся Кореле. — Наливай! Или нету? Тогда я достану — прихватил на всякий случай. — И, не глядя, махнул рукой, а расторопный Дубец, предупрежденный мною заранее, метнулся к нашим вьючным лошадям…

Глава 15 В темнице

— В жизни человека все время от времени повторяется, — заметил я первым делом, едва оказался в подклети Владычного монастыря. — Об этом еще Екклесиаст-проповедник говаривал. — И, повернувшись к сопровождавшему меня Серьге, заверил его: — Точно-точно. Он так и сказал: «Ты думаешь, что это новое?! А вот хрен тебе! И это старое, так что утрись и не мели ерунды, ибо ничто не ново под луной!»

— Прямо так и сказал? — усомнился Шаров.

— Про хрен не уверен, а все остальное — почти дословно, — уверенно заявил я.

— Ты это о чем? — поинтересовался он.

— Про Путивль, — пояснил я. — Мне там тоже сидеть довелось, и тоже в подклети, среди старых монастырских запасов. Только там капуста в бочках была. Ну и воняла же, доложу я тебе. Ужас как воняла. А тут яблоки — совсем иной запах. — И, шумно втянув воздух, похвалил: — Блеск! Вот если бы еще и найти хоть одно, а то ж пили второпях и без закуски, аж мутит немного.

— Ты лучше поведай, какого черта заявился сюда, княже? — хмуро осведомился он. — Али не ведал, яко тут тебя встретить собрались? — И кивнул казаку, стоящему в проеме.

Тот послушно закрыл за нами дверь, оставляя наедине, а пока закрывал, я успел ему подмигнуть. А как же иначе, если это был не кто иной, как Желудь собственной персоной.

Вот только откуда он взялся? Вроде среди сопровождающих был только Серьга и еще два десятка казаков, а его там…

Я постарался припомнить, но ничего не получалось — подробности и лица плыли перед глазами, сливаясь и размазываясь по стенкам моей памяти…

Разве что обескураженное лицо Дмитрия, появившегося в сопровождении польской свиты, когда мы с Корелой уже успели накатить по пятой.

Бравый атаман еще в самом начале нашей пьянки предложил погодить, но не мог же он не выпить первую, провозглашенную во здравие государя. Да и вторую тоже — за нашу с ним встречу. И третью — за православную Русь. И четвертую — за славный казачий Дон…

Пили быстро.

А чего медлить? Едва чарки пустели, Дубец был тут как тут. И вновь буль-буль, тост, выдох, огненная влага еще течет по пищеводу, просачиваясь в желудок, а я, довольно крякнув, начинаю провозглашать очередную здравицу.

Видя, что меня начинает развозить — чарки хоть и не очень велики, но сто граммов влезало железно, а в моих фляжках хранилась даже не водка, а нечто среднее между ней и спиртом, Корела попытался отказаться от пятой, но я заплетающимся языком процитировал:

Жить так жить! Без робости и страху!
Обходных дорожек не искать!
В трудный час последнюю рубаху
Верному товарищу отдать! [572]
после чего заявил: — За то, чтоб нам с тобой было кому отдать последнюю рубаху, и за то, чтоб всегда был тот, кто отдаст ее нам в трудный час.

И не удержался атаман, вмазал и в пятый раз.

А вот шестой тост я и впрямь произнести не успел — помешали сухари, врученные мне и легендарному защитнику Кром кем-то из казаков как раз после осушенной пятой чарки. Пока я вгрызался в каменный кусок хлеба, прискакал Дмитрий в сопровождении своей свиты.

Прискакал и… опешил, изумленно глядя на меня.

— А я тебе, государь, трубу в Европах прикупил по случаю, — заплетающимся языком безмятежно заявил я, воспользовавшись наступившим затишьем.

— Какую трубу?! — взвыл он, и его лицо исказилось от злости.

Еще бы, все задуманное прахом.

Где злодеи? — Нет их, на полпути к Москве. Зачем ускакали — поди пойми.

А где главный киллер? — Он есть, но на убийцу никак не тянет, даже при очень богатом воображении, ибо еле-еле стоит на ногах, того и гляди, сейчас вовсе свалится.

Да кто ж поверит, что эта пьянь катила сюда с тайным умыслом подстеречь государя Руси и убить его?!

Впору поворачивать коня и скакать отсюда в местечко потише и поукромнее, чтобы решить, чего со мной делать дальше. Он и попытался, но не тут-то было — я настойчив.

— Федорыч! — воззвал я к Басманову, потрясая трубой. — Ну хоть ты подтверди государю — классная ведь штука.

Однако тот не подтвердил и вообще не произнес ни слова. Вместо него это сделал взбешенный Дмитрий, заорав:

— В темницу его!

Чья-то твердая рука тут же бесцеремонно обхватила меня сзади, а знакомый голос, раздавшийся над ухом, произнес:

— Дозволь мне его туда доставить, государь, да посторожить? — И угрожающе: — У меня с ним свои счеты имеются!

Я кое-как повернул голову и увидел Серьгу, на левой щеке которого были видны разноцветные разводы — явные следы некогда красовавшегося там изумительного здоровенного синячища, который, по словам Желудя, я ему поставил.

Интересно только когда… Но на размышления сил не было, тем более что хитрец-организм почуял — можно расслабиться, так что путь к монастырю почти не остался в памяти — уж очень мутило.

Пить полуспирт в таких количествах без закуски — это, я вам доложу, сама по себе та еще работенка, не говоря уж о неминуемых последствиях.

Правда, «слона», то бишь гигант-шатер, который привольно раскинулся в самой середине Дмитриева стана, я все-таки заприметил — уж очень он был велик.

Признаться, такие огромные палатки мне доводилось видеть в своей жизни лишь однажды, в первый месяц после призыва в армию, еще на курсе молодого бойца, в летнем лагере. Но там обшивка полностью состояла из брезента, а тут он весь блистал узорочьем красок.

Зато помимо «слона» больше ничего — сплошной туман.

— Как-то не горячо вы меня тут встретили, — вздохнул я и передернулся, добавив: — Можно сказать, холодно. Даже чересчур.

Еще бы — бочка в монастырском дворе запомнится мне надолго. Изрядная бочка, вместительная. И наполнена она была до краев.

Меня быстренько раздели до исподнего, а в связи с его полным отсутствием, ибо я так и не приучился в июньскую жару носить холодные штаны, то бишь кальсоны, кинули какую-то тряпку, велев «обмотать чресла».

Уже догадываясь о дальнейших коварных действиях, я тем не менее послушно обмотал, после чего меня сразу же крепко ухватили под руки два казака и потянули в разные стороны, а еще трое принялись по очереди окатывать водой.

Температура воды тоже запомнилась. Если кратко — ледяная. Примерно четыре-пять градусов. И кажется, ниже нуля.

Кто сказал — не бывает? Я, между прочим, до этой процедуры тоже считал, что не бывает, но после десятого ведра понял — запросто.

Чай, на Руси живем, а тут всяческих чудес видимо-невидимо.

А кто не верит — милости прошу на мое место.

Сам я вопить начал после пятого. Это тоже помню, равно как и то, куда, в какие места посылал своих мучителей, а также с кем конкретно предлагал совокупиться, включая гиппопотама, белого медведя, носорога и прочую мелкую живность.

Но не вырывался, хотя сделать это мог запросто, несмотря на крепкую растяжку — оттолкнувшись и вбок ногами по печени левого от себя, а потом…

Короче, мог.

Только зачем?

К тому же ратников моих уже не было — их чуть раньше отвели куда-то в глубь монастырского двора, так что взирать на мое позорище они не могли, а мне самому ледяное омовение было на руку — мутило изрядно.

Однако имитировал я старательно и помимо издаваемых воплей все время дергался как ненормальный.

Хорошо хоть, что сразу после было растирание и сухая одежда. Моя, между прочим. В смысле штаны, кафтан, нарядная рубаха и так далее. Словом, все, что с меня содрали перед принудительным купанием.

Зато теперь был почти трезв — весь имеющийся градус организм вбухал на срочный сугрев ледяных конечностей.

— Холодно, — хмыкнул Тимофей. — А то ты не знал, чем встретят? Желудь же обсказал все, так чем думал? Хорошо хоть, что напился, иначе… Может, поведаешь, с какой такой радости ты с Корелой…

— Что б иначе не было, — честно сознался я и самонадеянно заявил: — Зато проводят, надеюсь, пирогами и пышками. И будут они такими вкусными, что ради них можно вытерпеть немного синяков и шишек.

— Шишек, — хмыкнул Шаров. — А пуль не хотишь? Думаешь, почему не кому иному, а мне стеречь тебя доверили? — И он выразительно ткнул себя рукоятью плети в разноцветье на щеке.

— Как я понимаю, это якобы моя работа, — высказал я предположение.

— Догадлив, — кивнул Тимофей и попрекнул: — А в ином и вовсе напротив. Вот чего тебе в Москве не сиделось?!

— Лучше вон факел возьми да посвети, — предложил я, пожаловавшись: — Уж больно плохо видно, а судя по запаху, там на дне пяток яблок точно завалялось. — И, кряхтя, полез шарить рукой в бочке.

— А-а-а, да что с тобой говорю вести! — взвыл он, но у самой двери я остановил его, ответив на последний заданный им вопрос:

— Говоришь, в Москве. А что проку? В осаде долго не продержаться. От силы несколько дней, а там горожане как-нибудь исхитрятся да откроют ворота.

Серьга, опешив, повернулся и остолбенело уставился на меня. Я уже успел извлечь яблоки — не подвело чутье, и теперь, взгромоздившись на соседнюю бочку, перевернутую днищем вверх, с аппетитом грыз одну из своих находок, при этом весело болтая ногами.

— Так ты трезвый? — настороженно спросил он.

— Давно, — вздохнул я, но сразу поправился: — Не совсем, конечно, но если и остался хмель, то только чуть-чуть. — И, хрустко надкусив еще раз яблоко, добавил: — Так вот о Москве. Сам посуди, мне даже на стены ставить некого. Моя тысяча разом их оборонить не в силах, там же три десятка верст, если все в куче посчитать, вместе с Белым городом и Скородомом, а стрелецкий народ в смятении, того и гляди, сам ринется ворота открывать.

— Так-то оно так, — задумчиво протянул Тимофей, подходя поближе.

— А уж кровушки при этом прольется — вода в Москве-реке алой станет, — подытожил я, ехидно добавив: — Между прочим, кто-то мне заповедал ее поберечь. Ты, часом, не помнишь, кто бы это мог быть?

— Одно дело через стены о мире уговариваться, а совсем иное — самому в пасть лезть.

— Про стены я только что тебе сказал, — напомнил я. — Можно, конечно, вовсе из Москвы уйти и попробовать поднять народ против Дмитрия, только тут не Москва, а все русские реки заалеют. Так что поспешил твой Желудь со мной прощаться.

— А я поспешил тебя за умного почесть, — парировал Серьга.

— Лишь тот достоин жизни и свободы, кто каждый день за них идет на бой, — горделиво процитировал я.

— Какой бой?! — простонал Тимофей. — Ну какой тебе бой ныне?! — склонился он ко мне.

— Словесный, — скромно пояснил я.

— Не будет боя, — вздохнул он, принявшись как-то загадочно разглядывать мое лицо и продолжая говорить: — Государь, опосля того как я тебя забрал, гонца подослал, кой поведал, что, мол, ежели я с тобой за обидку свою сочтусь сполна, так он особливо суровой кары надо мной чинить не станет, ибо поймет.

— Не уясню я что-то, — начал было я, но тут же полетел на пол.

Ох и тяжела казацкая длань. Хорошо хоть, что основная сила увесистого удара пришлась по скуле, а то непременно бы выплюнул парочку зубов. Впрочем, во рту солоновато. Попробовал на ощупь, так и есть — шатается один. Все-таки задел Шаров.

— Больно? — сочувственно поинтересовался Серьга, дружелюбно протягивая мне руку.

— Обидно, — процедил я сквозь зубы и демонстративно отвернулся от предлагаемой помощи, поднявшись самостоятельно. Кое-как стряхнул с одежды налипшую солому и укоризненно заметил: — Напрасно ты это, Тимофей Иваныч. Признаться, не ожидал.

— А что мне делать, коль ты такой дурень, — смущенно проворчал он. — Должон же я в глазах Дмитрия Иваныча чистым остаться. Ты мне приложил, — он потрогал разноцветные разводы, — а я тебе. Таперича вроде как квиты. А бежать умыслишь — поведаешь. Глядишь, чего-нибудь надумаем.

— Не за тем я ехал, чтоб бежать, — угрюмо возразил я, еще раз осторожно потрогав скулу.

Нет, я не обиделся на Шарова. Разве что немного, да и то лишь до его пояснения. Правильно мне заехал атаман. Ну что это за побои, если следов вообще не видно? Но и воспользоваться предложением Серьги я не собирался — во всяком случае, пока.

Вместо этого попросил:

— Там у меня ларец был приторочен. Его потом, кажется, Басманов забрал или еще кто. Ты бы съездил к государю своему и сказал, чтоб он бумаги, которые в нем лежат, вначале в одиночку прочитал, уж больно они тайные.

— Съезжу, — пробурчал он.

— Вот и хорошо, — кивнул я и, ежась, пожаловался: — А прохладно тут, — и похлопал себя по груди.

— От стен веет, — буркнул Тимофей. — Велю, чтоб пару попон принесли да соломки свежей. А уж боле звиняй, — развел руками он и язвительно заметил: — Приучайся спать по-козацки.

— Приучусь, — кивнул я. — Мне не впервой. — И попросил: — Ты бы о моих ратниках тоже позаботился. Ну там попоны, солома, поесть чего-нибудь.

— Тьфу ты, — сплюнул в сердцах Шаров. — Нашел о чем заботиться. Тут свой дом вовсю полыхает, а он у соседей стену водой норовит полить!

— И потом, если что со мной случится — мало ли как оно сложится, — упрямо продолжил я, — позаботься, чтоб им зла не чинили.

Он хмуро кивнул.

— Вот и батюшка твой тож из таковских был. Никогда о своих людишках не забывал, и всегда чтоб… — Серьга крякнул и досадливо махнул рукой, принявшись тереть глаза, ворча на проклятую труху с потолка, которая то и дело сыпется вниз.

Пока он разбирался с «трухой», я успел спросить:

— А кто меня сторожить будет — твои казаки?

— А чего тебя сторожить? — удивился Шаров. — Отсель не сбежишь. Сквозь оконце слюдяное разве что кошке пролезть под силу, а дверь поди выломай. Да и к чему?

— Речь не про побег, — пояснил я. — Тут наоборот как раз… — И осекся.

А может, мои опасения напрасны?

Или даже наоборот — пусть убийцы приходят, а я уж их встречу, да так, что мало не покажется. Хотя если их будет человек пять, да с саблями, трудненько придется. Очень даже возможно, что не смогу управиться — чай, не киногерой.

— Ну-ну? — заинтересовался Серьга.

— Гости могут у меня появиться, — я наконец пришел к выводу, что рисковать попусту ни к чему, — причем незваные. Так что поставь кого-нибудь, да не одного. А если государь пришлет других сторожей — скажи, что опаска у тебя. Мол, сбежать я от них могу, потому ты им не доверяешь.

Атаман вопросительно уставился на меня.

— Напрасно ты мыслишь, что государь на таковское решится… — с легкой укоризной в голосе протянул он и сразу напомнил, что Дмитрий уже отдал соответствующее поручение ему самому, а потому ни к чему государю возлагать точно такое же еще на кого-то.

Вообще-то звучало логично, но только что касалось самого Дмитрия, а тут не следовало забывать и о советниках, которые у него имелись, в том числе из «шибко умных».

Вон они как хорошо придумали с моим «черным умыслом». Могут и еще изловчиться, а потом объявить, что я от стыда, раскаяния и тоски принял яд. Мне же его «принимать» сейчас никак нельзя — пожить надо. Да и слишком много других жизней «привязано» к моей.

О том я и сказал атаману, пояснив, что совсем не уверен, будто наказ Тимофею Ивановичу о беспрепятственной расправе надо мной на самом деле исходил от государя. Одним словом, лучше, если сегодняшнюю ночь он постережет меня как следует, а уж завтра, думаю, после прочтения бумаг из ларца, когда ко мне заявится сам государь, будет полегче.

— Вон ты на что полагаешься, — протянул Серьга и рассудительно заметил: — А ты не помыслил, что, коль они столь важны, а ныне у него в руках, так ему проще всего изодрать их, да и тебя самого на тот свет спровадить от греха?

— То списки, — пояснил я, — а подлинники в надежном месте. Если умру, они всплывут. Получается не проще, раз живой обязуется молчать, а мертвый примется во всю глотку горланить об этих тайнах. Так и передай… казачьему царю.

— Да он, может, и вовсе читать их не станет, — хмыкнул Шаров. — Отмахнется, и вся недолга.

— После твоих слов да после того, что ему Басманов сказал? — удивился я, но сразу же осекся.

А передаст ли Басманов то, что я ему сказал? Не побоится? А если нет или как-то смягчит произнесенное мною?

— Ты, когда станешь его предупреждать, шепни еще словцо. Мол, я тебя просил передать, что там его позор, — вновь повторил я то, что ранее сказал боярину.

— В бумагах-то?! — недоуменно уставился на меня Серьга и озадаченно спросил: — А ты ничего не спутал? Как же он там может быть-то?!

— А почему нет? — в свою очередь осведомился я, не понимая, что тут такого удивительного.

Шаров пожал плечами и рассудительно ответил, что…

Только теперь, да и то не сразу, выяснилось, что под словом «позор» мы с атаманом подразумевали совершенно разные понятия. Он — принятое тут, сейчас, в это время, то есть зрелище или представление для людей, которое показывают бродячие скоморохи, а я — свое, привычное для двадцать первого века.

— Чтой-то ты побледнел с лица? — озабоченно уставился на меня Серьга.

— Побледнеешь тут, — прошипел я сквозь зубы, кляня себя на чем свет стоит.

То-то Басманов так удивленно таращился на меня, а потом ворчал о дураках, которые в такой час думают о веселье. А если Дмитрий захочет повеселиться в коллективе? Он же потом ни за что мне не поверит, что я-то как раз имел в виду обратное и хотел предостеречь его, чтобы…

— Тимофей Иванович, миленький, скачи немедля, — жалобно попросил я. — Только не про позор говори, а про тайное, и все. Главное, чтоб он один их читал, непременно один.

Атаман, как он рассказал мне по возвращении, успел впритык — Дмитрий как раз собрал по такому случаю весь свой сенат, собираясь зачесть грамотки, после чего решать, что делать далее с князем Мак-Альпином.

Разумеется, сам читать он не собирался — не по чину.Для того имелся Бучинский. Правда, шкатулка была еще в руках у Дмитрия, но он уже успел извлечь первую из бумаг, собираясь передать ее своему «секлетарю», когда прибежавший караульный начал что-то шептать государю на ухо.

Словом, успел Тимофей.

Да и насчет надежной стражи я не ошибся.

Незваные гости пришли в первую же ночь, точнее, под самое утро, на рассвете.

Кто такие — не видел. От кого — понятия не имею. Слышал только краем уха — уж больно толста дубовая дверь — разговор у своей подклети-темницы, но он мало что дал.

Пока шли дебаты и препирательства между охраной и приехавшими, я на всякий случай приготовил несколько бочонков, выбрав солидные, чтоб не промахнуться, когда стану надевать на голову первому из визитеров. Ну а дальше уж как получится.

Но обошлось.

Ворчливая перебранка длилась недолго, хотя пришедшие успели использовать все варианты. Начали они с горячего желания поглядеть на июду-учителя, подло предавшего пресветлого государя, и заглянуть в его поганые очи.

Не вышло.

Тогда последовали намеки, что есть у них на то тайное дозволение самого Дмитрия Иваныча, кое он поведал им изустно, а потому бумаги они не имеют, но ежели казаки не верят, то можно и проехаться до государя…

Но и тут их ждала неудача.

Очевидно, присланные были из числа холопов, пусть и ратных, душу имели соответствующую, так что им и в голову прийти не могло, что кто-то осмелится действительно проехаться до Дмитрия и спросить насчет распоряжения, тем более речь шла не о чем-то важном, а о безделице.

А вот Шаров, который разместился на ночлег с шестеркой сменных сторожей поблизости, в одной из соседних подклетей, и был сразу разбужен озадаченными этим визитом караульными казаками, рассудил иначе.

— И то дело, — услышал я его бодрый голос. — Вот и отправляйтесь вместях с Кречетом. Он спросит, а вы поблизости постоите.

— Пущай так, — после некоторой паузы произнес голос, все больше напоминавший мне чей-то, уже слышанный однажды, причем в достаточно критических обстоятельствах, иначе не запал бы в память. — Токмо допрежь вон занесите ему поснидать.

— Это что ж, тоже государь передал? — осведомился Тимофей.

— Велел подсобрать с поварской остатки с трапезы, — уклончиво заметил голос. — Чай, он у нас милостив. Сказывал, хошь ему сей князь и ворог лютый, ан тоже во Христа верует, потому и негоже голодом его морить.

— Непременно передам, — заверил Серьга и одобрил переданное: — Пахнет вкусно, ажно у самого слюнки потекли. А насчет повидать…

— Дак ежели снедь передашь, то прочее и не к спеху, — заторопился голос. — Негоже царя-батюшку будить ранее времени, уж больно он вечор не в духе был, пущай почивает…

Голоса смолкли.

Если бы там был я, то непременно попытался бы задержать хоть одного из прибывшей парочки. Позже Шаров сознался, что и у него возникла похожая мыслишка, но он не решился ее осуществить, а потом стало поздно.

Пока они неспешно прошлись по монастырскому двору, пока те истово крестились на золоченые купола Введенского собора, Тимофей все колебался, не решаясь удержать хоть одного из них, и потому продолжал разговаривать, спрашивая о том о сем.

Сопровождал он их до самой коновязи, где приехавшие, торопясь вернуться, сразу принялись сноровисто отвязывать коней, и он махнул рукой, решив не удерживать.

Парочка взгромоздилась на коней, но тут к Тимофею прибежал один из караульных казаков и сообщил, что Травню вдруг резко стало худо.

Атаман опрометью бросился обратно, на полпути резко остановился, досадливо хлопнул себя по лбу и метнулся к коновязи, но было поздно — оба гостя успели отъехать на достаточно большое расстояние, так что пытаться их догнать нечего было и думать.

— Вона какая беда приключилась, — кручинился Шаров, глядя на затихшего к тому времени Травня, продолжавшего держать в руке недоеденную поросячью ногу, которую проголодавшийся караульный выломал из переданной для меня хорошо прожаренной тушки, и спохватился, встревоженно посмотрев на меня: — Сам-то ничего не успел отведать?

— Пока еще из ума не выжил, — грустно усмехнулся я.

Еда, которую занес мне в темницу Травень, выглядела действительно аппетитно, да и пахло от нее очень вкусно — немудрено, что караульный соблазнился самовольно поделить ее между мной и собой.

Вот только в отличие от него я прекрасно понимал, что эта трапеза будет в моей жизни последней, а потому и пальцем к ней не притронулся.

— Был бы это ужин — отдал бы врагу, — вздохнул я и подосадовал: — Знал бы, что он утаил от меня эту ногу, хоть предупредил бы, а так… Вот тебе и милосердие от государя.

— Неужто мыслишь, что Дмитрий Иваныч таковское учинил? — угрюмо спросил Шаров.

— Нет, не думаю, — покачал головой я. — Но сдается, что у меня в его окружении «друзей» и без него самого хоть отбавляй. Если верить знающим людям, — припомнились мне слова Басманова, — то весь сенат в полном составе, да и прочие бояре, которые туда не входят, тоже любви не питают.

— Казаков они ненавидят, то понятно, — недоуменно протянул Серьга, — но ты ж вроде бы и сам князь, их замесу, так почто?

— Замес-то их, а тесто иное, — хмыкнул я. — Чужак я.

— Иноземец, — понимающе кивнул Шаров.

— Не в том дело, — вздохнул я, но пояснять не стал — слишком долго, а мне еще предстояло как следует подготовиться к предстоящей «задушевной» беседе, которой государь меня непременно осчастливит в любом случае, даже если его сенат уже вынес мне смертный приговор.

Помнится, в Путивле при схожих обстоятельствах я, признаться, был не очень-то готов к разговору с императором — интересно, перестал он делать в этом слове ошибки или нет? — но сегодня иное.

И мы еще поглядим, чья возьмет.

Но вначале…

Пришлось отвлечь атамана от скорбного созерцания погибшего Травня и попросить его разыскать для меня у монастырского келаря… весы, а к ним…

Втолковывал я, что именно требуется, достаточно долго — Тимофей, не понимая, что за блажь осенила сына княж-фрязина, слушал невнимательно, то и дело сокрушенно поглядывая на мертвого казака, но спустя часок управились и с этим.

Необходимый антураж я создал быстро, включая и веревочки, которые до поры до времени примостил между двумя бочками, — они должны отыскаться совершенно случайно.

Так, вроде бы бумаги, которые находились во внутренних карманах кафтана, пришитых Марьей Петровной специально по моему заказу, на месте, никуда не делись. Что ж, все готово, и у меня еще остается время полежать и в последний раз собраться с мыслями — что и за чем должно следовать…

Пока лежал, незаметно для себя уснул.

Разбудил меня Тимофей.

Глава 16 И никаких фокусов

Оказывается, пока я дрых, атаман успел послать прокатиться до становища Дмитрия верного Желудя, и тот кое-что разузнал.

Получалось, что в одном парочка отравителей не солгала точно — Дмитрий и впрямь был вчера не в духе. Это если говорить деликатно. А если попроще — впал в буйство.

И сдается мне, что произошло это сразу после чтения моих бумаг.

Косвенно подтверждало это и то, что, если верить словам недоуменно переговаривающейся между собой челяди, которые удалось подслушать Желудю, весь ковер в его опочивальне оказался усеян обрывками каких-то бумаг.

Впрочем, там вообще царил страшенный беспорядок. Валяющийся перевернутый стол, жалобно задравший кверху отрубленные ножки, да и остальная мебель выглядела весьма и весьма плачевно.

— Видать, в твоих списках не просто срамное прописано было, а и еще кой-что, — сделал вывод Шаров, пытливо глядя на меня.

Я в ответ лишь загадочно улыбнулся, но пояснять Серьге ничего не стал. И не потому, что не верил старому казаку. Просто не всегда «во многая знания многая печали». Иногда в нем кое-что похуже. Например — смерть, а потому…

Дмитрий прискакал в монастырь перед обедней, но сразу ко мне в подклеть не пошел. Вначале он добросовестно отстоял всю службу во Введенском соборе.

То ли молился, то ли собирался с мыслями, теряясь в догадках, что теперь со мной делать, но, скорее всего, просто делал вид, что главное для него — церковная служба, а арестованный князь — ерунда, можно попутно и навестить, раз уж он тут рядом.

Впрочем, когда он ко мне вошел, то тоже оказался ошарашен и сбит с панталыку.

Еще бы!

Узник не в унынии, а вроде бы как напротив. Да мало того что он, сидя на бочке и болтая ногами, весело улыбается, хрумкая яблоко, но еще и орет во всю глотку:

— Ба-а, сам пресветлый государь! А уж как я заждался-то тебя, как заждался!

Дмитрий недовольно оглянулся на стоящих за его спиной казаков и сурово бросил Шарову:

— Он что, сызнова пьян?

— Не должон, — решительно отверг упрек атаман.

— Стало быть, не протрезвел после вчерашнего, — предположил Дмитрий.

— Мы ему, едва приехали, такое купание учинили, что он уже к вечеру трезвехонек был, — вновь не согласился с государем Серьга.

— Ладно, оставьте нас, — буркнул Дмитрий. — Токмо допрежь огня занесите — уж больно темно тут, а мне в глаза ему охота заглянуть.

Стоял он в ожидании довольно-таки спокойно, но суетливые руки, ни секунды не знающие покоя, все равно выдавали внутреннее напряжение.

Однако молчал.

Лишь когда сразу три ярко горящих факела примостили на стенах, а толстый услужливый келарь самолично приволок здоровенный шандал на семь свечей и все удалились, будущий царь-батюшка соизволил сделать мне замечание:

— Что-то ты больно весело меня встречаешь. Тебе б печалиться впору, что сызнова твой злой умысел не удался, а ты эвон…

— Quis desiderio sit pudor aut modus tam cari capitis? [573] — проникновенно произнес я и, не удержавшись, заметил: — Сдается мне, что и ты вчера ликовал без меры, когда прочитал то, что я для тебя приготовил. И про умысел ты тоже напрасно. Сам ведь ведаешь — его и в помине не было.

— Я-то ведаю, а вот прочие — нет, — парировал он. — И для всех них ты — убийца.

— Охотно верю, — согласился я. — Ты, государь, великий умелец nigra in candida vertere. [574] Но надеюсь, что во всеуслышание ты еще об этом не объявил?

— А тебе что за дело? — Он с вызовом посмотрел на меня.

— Мне — никакого, кроме заботы о твоем величестве и… твоем величии, которое непременно пострадает в связи с тем, что сегодня царь-батюшка говорит одно, объявляя человека подлым изменником, а потом…

— И что потом? — насторожился он.

— Потом будет… потом, — скаламбурил я, — а пока об этом рано. К тому же, в конце концов, тебе решать, что именно будет потом.

— Гляди, — пригрозил он, — грамотки, что ты привез, я уже разодрал…

— Списки с грамоток, государь, — невозмутимо поправил я его. — Сами они в надежном месте.

— А мне все одно, — презрительно отмахнулся он. — Кто им ныне поверит? — И торжествующе уставился на меня.

— Так уж и никто? — усомнился я.

— Никто! — отрезал он. — Так что, если ты помыслил, будто я тебе за оные тайны жизнь подарю, промашку дал. К тому ж я и не собираюсь ничего отдавать Жигмонту, а что обещал, так мало ли люди посулов раздают, когда нужда заставляет. Мнишеку — дело иное, но то тестю. Оно тоже всем понятно. Если б на дочке кого-нибудь из наших бояр женился, все одно и тогда бы тестя удоволил, потому как положено отдариваться.

— Положено, — согласился я. — И насчет обещаний при нужде тоже верно сказано. Ой сколь много ты их пораздавал. Помнится, ты и мне про Годуновых кой-что посулил. Или, как я понимаю, это тоже было не в счет?

— Передумал! Tempora mutantur et nos mutamur in illis! [575] — отчеканил он. — Вот и я тоже поменялся. К тому ж тесно нам двоим на Руси. Это куры под одной крышей живут в мире и согласии, а два петуха в одном курятнике — никогда! Уж так мир оный устроен.

— А придется ужиться, — ласково заметил я.

В моем вкрадчивом тоне не было притворства — только искреннее или почти искреннее сочувствие.

Впрочем, я и ранее ничуть не фальшивил, даже когда приветствовал его в самом начале. Мне действительно было радостно сознавать, что маски сброшены за ненадобностью и игра пошла в открытую, или почти в открытую.

Да и с петухами он тоже по-своему был прав. Действительно, самая прочная гарантия мира — это закопать топор войны вместе… с врагом.

Но признавать это вслух — перебор.

— Про петухов мне и впрямь невдомек — у нас, шкоцких князей, сельское хозяйство не в чести. Только я ведь тебе не все привезенное выдал. У меня ж и еще кой-что в запасе осталось.

— А боле я никому не обещался, — растерялся Дмитрий.

— Разве? — удивился я. — Неужто ты, государь, забыл про служителей истинной веры, кои тебя ныне повсюду сопровождают, а один даже принимал участие в твоем крещении? Так вот, думается мне, что промашку ты дал, «красное солнышко». Генрих Четвертый принимал католичество, потому что его подданные — католики, то есть королю некуда было деваться, а у тебя вроде как наоборот. Так что это Париж стоит мессы, а вот Москва — литургии, ты же все поперепутывал…

— А оное ты откель выведал? — оторопел Дмитрий и осекся, поняв, что вдобавок и сам проговорился.

Но я ликовать не стал — и без того все известно, так что в лишних подтверждениях не нуждался.

— Оттель же, откель и прочее, — туманно пояснил я. — Да и какая разница, откуда я все это вызнал. Тут ведь главное в ином — сколько мне ведомо.

Дмитрий зло прищурился и ехидно заметил:

— А видоки тому имеются?

— А как же! И не один! — горячо заверил я его. — Конечно, отец Каспер Савицкий промолчит или от всего отопрется — у иезуитов оно запросто. Да и папского нунция Рангони тоже разговорить не получится. Вот только не все присутствовавшие в церкви Святой Варвары столь же добропорядочные католики. Иные из них весьма корыстолюбивы и вдобавок большие болтуны.

— Зебжидовский, — прошипел он.

Хорошо работает логика у мальца, просто прекрасно. Но краковский воевода нам еще сгодится, а напакостить ему Дмитрий в состоянии, настучав королю, так что лучше обелить мужика заранее.

— Ну тут ты чересчур высоко скакнул, да пальцем в небо угодил, — усмехнулся я. — Есть и иные. Впрочем, не думаю, что ты в тот апрельский денек — кажется, это была страстная суббота, нет? — любовался служками и прочим людом из числа тех, кто был там, так что лучше не гадай, ибо бесполезно. Да и ни к чему тебе их имена.

— Народ тебе не поверит, — заявил он, вот только уверенности в его голосе не было и в помине.

— Мне — нет, — согласился я. — А тем, кто, польстившись на злато, согласился на приезд в Москву и может во всеуслышание заявить о твоем латинстве прямо с Царева места?

— Все одно — и слухать не станут! — отчаянно выкрикнул он.

— И тут не спорю, хотя и сомневаюсь — люди любопытны, так что напрасно ты… Впрочем, ведь и это далеко не все. Это тебе сейчас кажется, что хуже известий нет, но ты ошибаешься. Имеется у меня и еще кое-что. — И заботливо осведомился: — Ты как там, еще не передумал насчет Годуновых?

Дмитрий вконец обалдел. Ну да, казалось бы, все уже вывалено, в том числе и самая ужасная тайна, а ему тут обещают еще страшнее.

— Яко бы ты ни тщился, а народ не поверит никакому поклепу на меня! — яростно заорал он.

— Значит, не передумал, — вздохнул я и посетовал: — Забыл ты, государь, о том, что есть оружие пострашнее поклепа — это истина. Придется тогда напомнить, что у каждого человека при рождении двое родителей, в том числе и у тебя, причем один из них до сих пор жив… — И спохватился: — Ах да!..

Сунув руку за пазуху, я извлек из нагрудного кармана изрядно помятую и несколько сплющенную грамотку моего ученика. Вислые печати многообещающе сверкнули, отражая пламя факелов.

Дмитрий настороженно принял ее у меня, но разворачивать не спешил.

— Что здесь? — Он вопросительно уставился на меня.

— Видишь ли, — пояснил я, — мы тут с Федором Борисовичем подумали, что возвращение матери будущего государя в стольный град должно быть пышным и торжественным. В сей грамотке твой названый брат и престолоблюститель как раз и сообщает о том, что мы решили послать за нею в Горицкий монастырь аж две сотни ратников для ее почетного сопровождения.

Дмитрий молчал, уставившись на меня.

Лицо бледное, ни кровинки. В сверкающих глазах кровавыми отблесками огни факелов. Правая рука ползет к сабле.

Я на всякий случай изготовился спрыгнуть и даже прикинул, в какую сторону. Кажется, вон туда, в просвет между бочками. Там до стены рукой подать, а уж ногой тем паче. Если оттолкнуться и в прыжке…

Или нет, туда нельзя. Там лежат веревочки, заботливо приготовленные для фокуса, которой понадобится, нет ли — бог весть. Словом, пусть лежат…

Я тогда лучше наискосок и уходить стану…

И подосадовал — как ни крути, а если что, получалось плохо. Даже если благополучно уйду от его сабельки, то все равно урон нешуточный — Мефистофели как зайцы не бегают. Выходит, что у меня будет эта самая, как его, потерька отечества, а если попроще, то репутации.

Но император сдержался.

— Я понял, о чем ты сказываешь. — Он постарался взять себя в руки. — Токмо как же так, князь? То ты о чести речь заводишь, а тут намекаешь, что и Христовой невесты можешь не пощадить…

Ах вон он о чем. Нет, мальчик, ты перепутал. Я имел в виду совсем другое.

— Да зачем же мне ее терзать? — искренне удивился я. — Тогда ведь, если она выйдет к людям на Пожаре вся в синяках да побоях и станет уверять, что ее истинный сын давным-давно почил, ей же никто не поверит. Напротив, она должна быть целехонька и здоровехонька. Ее даже попробуют откормить по дороге, а то, знаешь ли, монастырские харчи, они…

— И ты мыслишь, что моя родная мать отречется от меня?! — Он надменно вскинул голову.

Увы, юноша, я не мыслю — твердо уверен. Правда, в обратном.

Если бы я знал, что смогу заставить, улестить, уговорить старицу Марфу, то есть бывшую царицу Нагую, выйти на Пожар и во всеуслышание заявить о том, что пятнадцатого мая лета семь тысяч девяносто девятое в Угличе действительно скончался ее сын Дмитрий, все было бы куда проще.

Тогда ни весь этот спектакль, ни все прочее ни к чему.

Но, к сожалению, у нынешней Христовой невесты нрав по-прежнему неукротимый. Помню, как мне с грустью рассказывал Борис Федорович кое-какие подробности допроса тайно привезенной в Москву монахини.

Велся он тоже в обстановке величайшей секретности, причем прямо в царских палатах, куда Нагую, тоже тайно, доставили из Новодевичьего монастыря.

Присутствовало на нем лишь трое — помимо инокини только чета Годуновых, и все.

Монахиня упиралась, заявив, что ей говорили, будто ее сына тайно вывезли из Русской земли, сразу оговорившись, что те, кто сообщил это, уже мертвы. Словом, отчаянно виляла и упрямо не желала сознаваться, что Дмитрий умер.

Кстати, судя по результатам моего собственного расследования, не исключено, что она говорила правду.

Но Годуновых такая правда не устраивала. Тогда Мария Григорьевна пригрозила выжечь ей глаза и уже схватила свечу, но Нагая, не испугавшись, с ненавистью выкрикнула: «На, жги!» — и отважно подала лицо навстречу огню.

И дрогнула свеча в руке царицы.

Правда, в следующее мгновение она уже оправилась и сунула бы ее в глаза Нагой — судя по характеру Марии Григорьевны, скорее всего, ее на это хватило бы, — но Годунов успел перехватить руку жены.

Получалось, инокиня пойдет на все, лишь бы отомстить тем, кто, по ее мнению, лишил ее и царских почестей, и сладкой царской жизни, ну и конечно же власти.

Хорошо, что Дмитрий этого не знает.

— А ты сам как о том думаешь? — уклончиво заметил я и осведомился: — Так что насчет Годуновых, не передумал?

— Нет! — заорал он в бешенстве.

— Печально, — вздохнул я, задумчиво посмотрел на темную щель между бочками, где лежали веревочки, но, поколебавшись, решил оставить их на потом.

Самый-самый крайний случай еще не наступил, и я вновь сунул руку за пазуху.

Дмитрий вытаращил глаза. Получалось, и это еще не все. Я не торопился, нарочито медленно копаясь за пазухой, хотя бумага в том кармане оставалась всего одна.

— Видит бог, не хотел я напоминать тебе ни о Чудовом монастыре, ни о монахе Никодиме. — После чего извлек показания келаря, презрительно повертел их в руке и брезгливо протянул Дмитрию, заметив: — Самому зачитывать эдакое уж больно противно, да и казаки за дверью могут услышать, так что лучше ты сам.

Тот, не успев дойти до середины листа, зло откинул его в сторону и с ненавистью уставился на меня.

— Кто о сем ведает? — тяжело дыша, спросил Дмитрий и рванул на себе ворот кафтана.

Жемчуг с ожерелья [576] посыпался на пол.

— Пока только трое: я, ты и монах Никодим, — ответил я.

— Все ты продумал, князь, лишь о себе не озаботился. А ежели я тебя сызнова на обрыв поставлю? Нара — не Сейм, [577] Серпухов — не Путивль, но помирать все равно придется. А тебя не станет — и ученичку твоему карачун [578] придет.

— Ты бы не спешил, государь, — хладнокровно заметил я, продолжая оставаться на месте. — Я понимаю, что любой человек имеет право на глупость, но этим правом надо пользоваться с некоторой умеренностью, а ты злоупотребляешь. Никто не спорит — легче всего опровергнуть чужое мнение тем, что попалось под руку, но ведь это касается только мнения, а не слухов. Я ведь ужас какой говорливый.

Он на секунду задумался, оглянулся на дверь, потом вновь оценивающе посмотрел на меня и решительно тряхнул головой, приняв решение. Клинок сабли, угрожающе зашипев, пополз из ножен.

— Говорливый, сказываешь? Тогда тебе и к Наре выходить не надобно — можно и тут все порешить, чтоб слухов не было. — И клинок стал медленно подниматься.

Об тебе уже составлен
Фицияльный некролог.
Только надобно решить,
Как верней тебя решить:
Оглоушить канделябром
Аль подушкой задушить?.. [579]
Так-так. Злой мальчик вздумал вновь наотмашь рубануть по гордиеву узлу, намереваясь решить надоевшую проблему как можно проще. Нет уж, юноша, не выйдет.

— Говорливым я стану, когда превращусь в покойника, — пояснил я, попутно прикидывая, что делать с веревочками — извлекать или нет.

Вон он, кончик одной из них, самой длинной, белеется, соблазняет своим хвостиком. Хотя нет, сейчас, кажется, уже поздно — упущено время. Он же и слушать не станет, тем паче смотреть. Тут впору об ином думать — как его угомонить да в чувство привести.

— Слухов не будет только до тех пор, пока князь Мак-Альпин жив, — пояснил я. — Поверь, что, как только ты пустишь в ход свое оружие, — кивнул я на замерший в нерешительности сабельный клинок, продолжавший хищно поблескивать, — и кое-кто в Москве узнает о моей смерти, в ход будут немедленно пущены списки сразу со всех грамоток.

Дмитрий застыл, не шевелясь и даже почти не дыша, а я продолжил:

— Уже через день ими будет улеплена вся столица, а для неграмотных выведут на Пожар самого монаха, поставят его на Царево место, и он станет публично каяться в том, что да, был грех. Мол, соблазнил его диавол, и при виде нежной юношеской плоти и так далее он не удержался, но ныне просит прощения у всего православного люда, ибо не ведал, что пред ним не кто иной, как государь, иначе он нипочем бы не стал его…

— Замолчи! — взревел Дмитрий и…

Правда, на меня саблю он так и не поднял, зато пустым бочонкам досталось изрядно — рубил он их мастерски. Учитывая, что силенкой господь и так его не обидел, а за счет ярости она возросла вдвое или втрое, щепки только успевали разлетаться во все стороны.

Думается, половину тары монахам теперь оставалось только выкинуть — восстановлению она не подлежала, а глядя на некоторые, посторонний человек вообще бы оказался в затруднении — чем это было первоначально.

Встревоженные грохотом казаки, распахнувшие дверь, так и застыли на пороге, донельзя изумленные происходящим в подклети и не понимающие, что делать. Было от чего растеряться — князь Мак-Альпин, скрестив на груди руки, невозмутимо сидит на своем месте, а мешать государю рубить саблей пустые бочки вроде как негоже.

Но чем меньше людей окажутся свидетелями этой полубезумной вспышки ярости, тем лучше, так что я легонько кивнул им, выразительно намекая, чтоб исчезли, и Шаров, стоящий первым, сразу понял, поспешив закрыть за собой входную дверь в подклеть.

Кстати, Дмитрий не заметил ни их появления, ни их исчезновения — уж очень был увлечен.

Лишь через минуту после исчезновения казаков он стал постепенно приходить в себя, а еще примерно через минуту остановился, дыша как загнанная лошадь.

Я к тому времени соскочил с бочки, на которой восседал, и невозмутимо залез в соседнюю, извлекая еще пару моченых яблок, одно из которых великодушно протянул Дмитрию. Тот уставился на мою протянутую ладонь.

— Глупый весь гнев свой изливает, а мудрый сдерживает его, [580] — назидательно заметил я ему, вовремя припомнив нужное место из Библии, и, чуть помедлив, процитировал еще одно: — Не будь духом твоим поспешен на гнев, потому что гнев гнездится в сердце глупых. [581]

Я бы еще много чего сказал своему крестному отцу — не зря штудировал текст и вдобавок консультировался с отцом Антонием, но не стал, а то примет за издевку и снова взбесится.

Уставившись на меня, он убежденно заявил:

— Все-таки ты дьявол, княже.

— Говорил ранее, повторюсь и ныне, что нет, — отказался я от высокого титула, однако сомнения в нем оставил и даже постарался закрепить: — Хотя отрицать не стану, кое-чему и впрямь обучен. Правда, людьми, но какая разница.

— А память? — поинтересовался он. — У людей такой не бывает. Ты ж, как мне сказывали, почти слово в слово огласил на Пожаре то, что я собственными руками изодрал в Путивле.

— И тут у тебя промашка, — поправил я. — Ничего я не оглашал, ибо луженой глотки не имею. Так что этим занимался глашатай, или как там по-русски? — Но Дмитрий не ответил, поэтому пришлось сделать вид, что вспомнил сам. — Ах да, бирюч. Так вот он и огласил твои слова.

— Не мои, а те, что ты заново отписал, — не согласился Дмитрий.

— И вновь промашка, — возразил я. — Ничегошеньки я не отписывал, а… сумел воссоздать заново весь текст. Когда приедешь в Москву, сам убедишься. Впрочем, зачем столько ждать? Тебе проще всего спросить у Басманова. Покажи ему что-нибудь из написанного твоей рукой, и он сразу скажет, кто писал ту грамотку, которую я показывал ему в Москве.

— Как… воссоздать заново? — не понял он. — Ты ж сам спалил ее. Я ведь не слепой — видел. Да и обрывки кое-какие прочел.

— Магия — штука хитрая, а я в ней не из последних. Сказал тебе, кое-чему и впрямь обучен, — напомнил я.

Кажется, самая пора для веревочек… Или ну их? Вдруг не получится? Рука дрогнет, или спрятать не сумею…

— Дьяволом! — упрямо выпалил Дмитрий.

Ну что же ты, Федя?! Решайся!..

И я… не стал рисковать. Пусть этот фокус останется в резерве на самый-самый крайний случай.

— Нет, не им. Но если уж тебе так хочется, можешь считать меня потомком… — Я на секунду призадумался, прикидывая псевдоним посимпатичнее, и наконец выдал: — Бога Мома. — Пояснив: — Был такой у древних эллинов. Он занимался тем, что давал мудрые советы людям и… богам.

Про то, что он был богом насмешки и злословия, говорить не стал и упоминать его прозвище — «правдивый ложью» — тоже.

Иначе придется пояснять, откуда оно взялось, и то, что хотя советы Мома и были умны, но неизменно оказывались пагубными для всех, кто им следовал.

Сам потом поймет… может быть.

Если успеет, конечно.

— Потомок бога, — усмехнулся Дмитрий. — Нет уж, скорее все-таки сатаны.

— Ты не совсем верно обо мне отзываешься, потому что неправильно оцениваешь, — обиделся я, — а истинная цена человека — дела его.

— И сколько же ты стоишь, князь? — задумчиво спросил Дмитрий.

— Боюсь, получится необъективная картина, если я сам начну оценивать свои дела, — усмехнулся я. — Во всяком случае, куда больше тридцати сребреников.

— Вот как… — протянул он. — Но тогда поясни: зачем тебе все это? Покамест ты так и остаешься для меня загадкой. Уже все и давно откачнулись от Годуновых. — И настойчиво, словно призывая и меня последовать общему примеру, повторил: — Все и давно. Sunt certi denique fines, [582] но для тебя их нет вовсе, хотя ныне ты остался совсем один, но с упорством обреченного все равно продолжаешь стоять на их защите. Quousque tandem abutere patientia nostra? [583] Берегись, incedis per ignes suppositos cineri doloso. [584] Ежели ты ныне вновь удостоишься моего прощения, так сказать, honoris causa… [585]

— Не мои, а его заслуги, государь, — перебил я. — Ведь это Федор Борисович, а не я собирается преподнести тебе Москву на блюдечке. Что же касается меня, то, раз уж ты перешел на латынь, отвечу соответственно: si etiam omnes, ego non. Malo mori quam foedari. [586]

— Жаль, что подобные тебе люди встречаются редко, — сокрушенно посетовал Дмитрий.

— Очень редко, — без лишней скромности согласился я. — Corvo quoque rarior albo. [587]

— Не подскажешь, где бы мне сыскать пяток-другой таких же, кто готов на смерть ради своего господина? — с улыбкой, давая понять, что шутит, осведомился Дмитрий.

Вот только улыбка у него была какая-то вымученная.

— А вот тут ты не прав, — поправил я. — У меня нет господина. Федор же — мой друг, которого я обязался защищать. А насчет пятка-другого… Ego nihil timeo, quia nihil habeо. [588] Постарайся отыскать себе таких же неимущих, вот и все.

Дмитрий ответил очередной кривой ухмылкой.

Ну да, совет нереальный. Такую роскошь теперь может позволить себе Федор, но не государь всея Руси Дмитрий Первый.

Это только в песенке короли могут все, а на деле они не могут очень и очень многого, и порой самые элементарные вещи для них — непозволительная роскошь.

— И вновь ты не прав, — заметил я ему. — Один неимущий, притом достаточно умный и всегда готовый дать тебе мудрый совет, у тебя имеется.

— И кто же он? Басманов?

— Относительно бедности — навряд ли, поскольку еще при Борисе Федоровиче он был щедро осыпан наградами. Правда, что касается ума, то тут все в порядке, — сдержанно ответил я.

Нельзя мне хорошо отзываться о боярине. Мои комплименты могут сослужить ему дурную службу, потому пришлось избрать нейтральный тон и следовать ему до конца, уклончиво заключив:

— Но я его не знаю, так что не стану говорить ни хорошего, ни плохого — тебе решать, верить ему до конца или нет. Имел же я в виду себя.

— Кого?! — вытаращил на меня глаза Дмитрий.

— А чему ты удивляешься? Я же не собираюсь действовать тебе во вред.

— Не собираешься?! — возмутился он. — А как звать-величать то, что ты тут сейчас передо мной вывалил?!

— Перед тобой, — подчеркнул я. — Теперь ты, но только ты один, знаешь то, что известно мне, вот и все. К тому же ты упустил главное, а оно заключается в цели, то есть для чего я все это тебе сообщил.

— Известно для чего — чтоб сохранить жизнь своему ученичку, — презрительно выплюнул он последнее слово.

— Не только, — возразил я. — Его жизнь, по сути, это нечто второстепенное. В первую же очередь я озаботился о тебе.

— О ком?!

Вместо ответа я поманил его в глубь помещения — хорошо, что он в порыве буйства сюда не добрался.

Дмитрий нехотя пошел следом, встав возле одного из пустых бочонков, на крышке которого были установлены весы.

— Гляди, государь, — указал я на них. — Весы как государство, а ты посредине и должен контролировать, чтобы чаши были в равновесии — только тогда страна останется пребывать в спокойствии. Вот на одной чаше народ. — И щедро, с верхом, сыпанул зерна. — Он, конечно, за тебя. Но власть и сила не у него, а у бояр. И если они где-то в чем-то заупрямятся или просто решат тебя сместить, то… — И положил на другую увесистый кусок железа, которое своей солидной тяжестью тут же опустило чашу вниз. — Вот тут-то и пригодится тебе Федор Годунов. — Я аккуратно опустил на зерно значительно меньший кусок металла.

Чаша медленно и неторопливо пошла вниз, но не уравновесилась. Странно. Утром было абсолютно ровно, а тут…

Но не растерялся, тут же сообразив, как это обыграть.

— Видишь, даже при наличии живого царевича бояре все равно тяжелее, но теперь они перетягивают не столь сильно. Достаточно немногого, чтоб уравновесить чаши.

— И что же это за немногое?

Я скромно потупился, но тут же торопливо добавил, а то роли самого Дмитрия не видно:

— Разумеется, меня слишком мало, но есть еще ты сам, твой ум и твои указы, государь. Вот почему и говорю: тебе и только тебе нужен в наместниках Федор, ибо он станет твоим противовесом в борьбе с боярами, которая непременно приключится, стоит тебе прийти к власти.

— Да почему?! — возмутился Дмитрий. — Карать и казнить я никого не помышляю. Вона, при брате моем, царе Федоре Иоанновиче, молчали они, так почто ныне учнут противиться?

— Ты хочешь услышать от меня правду? Всю правду? — уточнил я и после утвердительного кивка царевича напомнил: — Только не забудь, что горечи в ней в избытке, так что не кривись, а слушай внимательно. Помнится, я тебя предупреждал, что в гражданских войнах все является несчастьем, даже победа. Если ты станешь победителем, тебе придется многое уступить тем, с чьей помощью победил.

— Ежели я не восхочу… — начал было Дмитрий, надменно вскинув голову, но я бесцеремонно оборвал его:

— То все равно уступишь, даже вопреки своему желанию. Или ты и впрямь считаешь, будто весь твой сенат, который поет тебе каждый день хвалу, делает это от восхищения тобой и твоим умом? Увы. Поначалу у них не было иного выхода — либо присягать тебе, либо помирать, так что они стали твоими союзниками поневоле. Да и сейчас они ж как кошки — не ласкают тебя, государь, а попросту ластятся, чтоб получить желаемое. А желаемое — это с твоей помощью вскарабкаться туда, куда при Годуновых им попросту не залезть.

— Удоволю, и всего делов, — хмыкнул Дмитрий.

— А как быть с другими, начальными боярами — Шуйскими, Мстиславскими, Шереметевыми, Голицыными и прочими? Я ведь убавил их количество совсем ненамного, всего на двух человечков, а остальные живы, и, как только ты войдешь в столицу, они сразу обступят тебя со всех сторон и будут протягивать свои загребущие лапы. Как ты удоволишь этих… нищих?

— Кого? — удивился Дмитрий, очевидно решив, что ослышался.

— Нищих, — повторил я, — ибо in divitiis inopes, quod genus egestatis gravissimum est. [589]

— Нешто в казне мало добра? — усмехнулся он.

Господи, какие они идиоты — аж восторг берет! Воистину глупость, как и жадность, границ не имеет.

Но вслух я лишь напомнил:

— Казна не бездонна, да и бояре — не народ. Куда легче помочь голодному, чем объевшемуся. В некой стране, где я долго проживал, их называли олигархами, но суть, в отличие от названия, у них одна — торопливо и жадно жрать в три горла все, что только возможно. И плевать им на все остальное.

— Ну наедятся же они когда-нибудь, — неуверенно протянул Дмитрий.

— Никогда! — отчеканил я и насмешливо процитировал:

Иной наворовался вроде всласть —
Уж некуда украденное класть!..
Уж обожрался. Уж глотать не может,
А сам все наготове держит пасть… [590]
Мой собеседник только крякнул, не в силах сдержать усмешку — сразу видно, понравилась моя цитата, — но затем, покрутив головой, примирительно заметил:

— А твой гусляр-баюнник, от коего ты оное слыхал, не того, не погорячился? Уж больно он круто забрал.

— Не того, — отрезал я. — Всем им надо как можно больше, а потом они рано или поздно захотят иметь вообще все. Сейчас они вроде бы покорны тебе, но это лишь с виду, внешне, да и то до поры до времени, потому что ты только поначалу был выгоден им, ибо у вас имелся общий враг — Годунов.

— Мыслишь, что они и его не любили? — с сомнением в голосе спросил Дмитрий.

— Не любили — не то слово. Они его ненавидели, государь. И ненавидели похлеще, чем ты, ибо он своим умом, поначалу будучи одним из многих, добился великих высот, встав над ними. Самое яркое доказательство их ненависти — стремление оплевать даже его могилу. Неужто ты не видишь, что каждый из них в душе нет-нет да и подумывает о приятной тяжести шапки Мономаха? Пока не всерьез, но после того, как не станет Федора и единственным препятствием останешься лишь ты…

— Не посмеют! — выпалил Дмитрий. — Я есть законный государь из Рюриковичей, сын царя Иоанна Васильевича.

— Еще как посмеют. Вспомни, сколько на Руси князей. Да, они не сыновья царя Ивана Васильевича, но зато их пращуры… У всех них без исключения там и Рюрик, и Владимир Красное Солнышко, и Ярослав Мудрый, и Владимир Мономах. Про потомков Всеволода Большое Гнездо и вовсе молчу. Вот тут у тебя и будет этот противовес — живой Федор Борисович. И не просто живой, но во всеуслышание объявленный наследником престола. Какой им смысл пытаться убить тебя, если по твоему завещанию на престол взойдет тот, кто для них куда страшнее?

— Чем же он страшнее меня? — криво ухмыльнулся Дмитрий.

— Местью, — коротко ответил я. — Часть из них предали его отца, остальные — его самого. Да, возможно, он и не станет мстить… на первых порах. Но потом непременно…

— Ты же сказывал, что он добрый. — И Дмитрий вопросительно уставился на меня.

— И готов повторить это ныне, — подтвердил я, — но они-то считают иначе, ибо всяк судит по себе. Да и ни к чему ему откладывать на потом, поскольку он может спрятаться под словами, что мстит не за себя, а за твое убийство.

И я поймал себя на странной мысли, что не только не лгу в этот момент, но занимаюсь предсказанием ближайшего будущего, вот только мой собеседник этого не понимает.

Хотя с другой стороны, я столько уже начудил, сохранив жизнь семье Годуновых, что теперь попробуй пойми — какое там будущее впереди у Руси и ее главных действующих героев.

Не исключено, что на самом деле теперь все пойдет совершенно иначе, и в какую сторону закрутится сюжет — кто ведает. Возможно, что сбудутся мои следующие слова:

— Более того, он опасен им уже сейчас, поскольку Федор и добрый, и покладистый, и умный — вдруг ты найдешь с ним общий язык и решишь помочь ему в отмщении за отца?

Фу-у-у, кажется, втолковал. Хоть я во многом поначалу и ошибался в этом парне, но одно его достоинство неоспоримо — мальчишка не только злой и нетерпеливый, но и хорошо понимающий язык логики, а я ему разложил от и до.

Кстати, чуть не забыл еще одно наглядное обстоятельство собственной правоты.

— А чтобы ты поверил мне до конца, выйди сейчас к атаману, который меня охраняет, и спроси, что случилось с одним из его казаков, на чьем месте должен был оказаться князь Мак-Альпин.

Дмитрий недоуменно посмотрел на меня, ожидая дальнейших пояснений, но я не произнес больше ни слова, приглашающе указывая в сторону двери — мол, остальное сам.

Вернулся он довольно-таки скоро и вновь вопросительно уставился на меня.

— Понятия не имею, кто им приказал это сделать, — развел руками я. — Зато подсказать, среди кого искать, могу, поскольку уверен в причине.

— И что за причина? — спросил Дмитрий.

— Я сейчас являюсь щитом для Федора Борисовича, и кто-то это понял. Если мне снова удастся выкрутиться, как это уже было в Путивле, значит, останется в живых и младший Годунов, а кое-кому он, как я пытаюсь тебе втолковать на протяжении битого часа, нож в сердце.

На самом деле у меня на уме была и еще одна версия покушения, причем куда вероятнее первой — просто месть.

За Бельского — навряд ли, за Сутупова — тоже отпадает, а вот за Рубца-Мосальского или за князя Голицына — это да.

Особенно за последнего, с учетом того что где-то среди приехавших к Дмитрию родной брат Василия Васильевича Иван, да к тому же и Басманов тоже является его сводным брательником.

Впрочем, этот не в счет. Общаться нам с ним довелось хоть и недолго, но достаточно плодотворно, чтобы он уже по меньшей мере перекинул ногу в мою лодку. Пусть пока боярин еще в раздумьях, точнее, в ожидании, получится ли у меня выжить, но пакостить мне… Да и глупо совершать покушение после спасения.

— Так среди кого же мне искать? — удивился Дмитрий.

— Среди умных, — ответил я и усмехнулся. — Учитывая это обстоятельство, теперь круг твоих поисков резко сузится. Но суть не в этом. Теперь ты понял, против кого на самом деле направлен удар?

— Против… Федора Борисовича? — удивленно протянул он.

— Именно, — подтвердил я, с трудом сдерживая рвущуюся наружу радостную улыбку.

Еще бы мне не ликовать. Только что Дмитрий впервые по доброй воле назвал младшего Годунова не Федькой, как в недавнем тексте новой присяги, не Федором, а Федором Борисовичем.

Понимаю — непроизвольно, но тем не менее.

Это пока лишь первая ласточка. И пускай она весны не приносит, зато потепление предвещает. Ничего-ничего, дай только срок. А уж я позабочусь, чтоб появились и другие.

— Причины тому я изложил. Наглядное доказательство ты тоже видел. И помни, что бы тебе ни напели, — пока я жив, Федор Борисович и пальцем не пошевелит против тебя, даю слово.

— А сейчас как мне быть? — тяжело вздохнул он.

— Очень просто, — пожал плечами я. — Был у тебя подлый лазутчик, который оболгал меня. Кто его на это подбил — бог весть, дознаться не удалось, поскольку на своде между мною и ним он помер. Сердчишко никуда, вот и скончался на дыбе. Но повиниться в своей клевете он успел.

— Поверят ли? — усомнился он. — Опять же вопрошать учнут — что за лазутчик, где свод был, куда тело делось… И как мне тогда?

— А никак! Ты царь или не царь?! — возмутился я. — Пошли они со своими вопросами к чертовой бабушке! Можешь и еще дальше послать. А особо назойливых предупреди, что кто много знает — мало живет. Да еще поинтересуйся эдак многозначительно, отчего это его столь шибко интересуют все эти подробности. Такое наводит на мысли, что… — И умолк.

Дмитрий некоторое время ждал продолжения, но, так и не дождавшись, нетерпеливо уточнил:

— Что?

— А ничего! — раздраженно ответил я. — Иной раз очень полезно не договорить до конца, оставив многозначительность и намек на продолжение, которое может оказаться для вопрошавшего весьма неприятным, ибо всепомнят, сыном какого отца ты являешься. А если кто забыл, то память можно быстренько освежить.

— Ну если так… — неуверенно протянул он. — А что же нам теперь-то делать? — И вопросительно уставился на меня.

Странно, но своим поведением в этот момент он чем-то на удивление напомнил мне Федора, который временами тоже без подсказки никуда.

— Ты о чем? — удивился я.

— Но ведь я тебя должон как-то наказать за… моих бояр, — пояснил он.

— Вот еще! — фыркнул я. — Было бы за кого. У меня тут грамотки хранятся, — и извлек из другого внутреннего кармана бумаги, написанные ими перед смертью, — а в них они каются, что самовольно пошли на злое дело. Так что московский люд казнил их именно за то, что они хотели рассорить тебя с народом. Словом, я постарался очистить тебя и считаю, что мне это удалось.

— Выходит, они даже перед смертью пытались меня обелить, — задумчиво произнес Дмитрий.

Вот тебе и раз! Я ему про Фому, а он про Ерему.

Неужто Федор Романов в состоянии стругать только тупоумных?! Этот временами тормозит, а Миша его, который будущий царь (впрочем, это мы еще поглядим), так вообще не ахти, в смысле с головой не дружен.

Но внешне раздражения не выказал, терпеливо пояснив:

— Поверь, чтобы спасти себя, они бы написали что угодно. Велел бы я им все свалить на тебя, пообещав за это жизнь — дескать, какой с исполнителей спрос, если было повеление свыше, — и каждый сразу написал бы грамотку, где продал бы тебя со всеми потрохами, указав, что это ты приказал им убить царскую семью. — И вздрогнул от неожиданности — так быстро переменился в лице Дмитрий.

Кажется, погорячился я, сравнивая его с Федором. Не стоит принимать мимолетные вспышки за что-то постоянное.

— Июды, — процедил он сквозь зубы.

— Не то слово, государь, — вслух согласился я с ним.

Вот же наивный! А чего иного ты мог от них ожидать? Они легко предали одного царя, и вполне логично, что сейчас по той же самой причине — спасение собственной жизни — продали другого.

Так что ничего странного.

Правда, ты почему-то трактовал первое предательство несколько иначе, но это уж твои проблемы.

— Теперь ты убедился, что моей вины в их смерти нет? — нахально улыбнулся я. — Ну что тут поделать, коли сами люди осудили их за ложь и желание поссорить тебя с народом?

— И впрямь, — кивнул Дмитрий. — Ежели сами люди, так на то их святая воля. — И весело улыбнулся. — Что ж, выходит, вновь все вины с тебя сняты, а потому можно сызнова приниматься за… философию… — И вопросительный взгляд — как я посмотрю на такой поворот.

А вот это уж дудки.

Считай, что у моей машины отказало рулевое управление — прямо и только прямо, невзирая на ухабы, косогоры и обрывы, по направлению… в Кострому.

Так что философия в мои планы совершенно не входит. Верно царевич заметил — не до нее нам нынче, а посему придется обойтись без Гегелей и Кантов. К тому же неизвестно, что настряпает Федор в мое отсутствие. Там одна мамочка чего стоит, следовательно, лучше мне и дальше побыть рядом с царевичем во избежание нежелательных эксцессов.

Но вилять не стал, заявив об этом в открытую.

— К Годунову? — посуровело лицо Дмитрия.

— Не только, — поправил я его. — Там мои ратники, а кроме того, имеется самое главное — куча дел по достойной встрече тебя в столице.

Он уставился на меня с явным подозрением.

— Достойной — это достойной, государь, — пояснил я. — Чтобы и хлеб-соль, и прочее.

Дмитрий утвердительно кивнул.

— Быть по сему. Но Никодима ты мне отдашь, — жестко произнес он, уже направляясь к двери.

— Можно подумать, что я его держу у себя в потаенном месте, — проворчал я. — Грамотку он мне написал, все изложил, и я его сразу отправил обратно в Чудов монастырь, так что хоть сейчас посылай туда человека и забирай своего монаха — зачем он мне?

Но и тут постарался выторговать побольше, сразу заикнувшись про Семена Никитича Годунова.

Разумеется, истинную цель, которую я преследую, желая забрать его из Переславля-Залесского, озвучивать ни к чему. Перед Дмитрием я выдвинул иную, но очень правдоподобную.

Мол, и мне, так же как и государю, хотелось бы посчитаться за пережитое в застенках Константино-Еленинской башни, за те дни, когда я… И, не договорив, зло скрипнул зубами, угрожающе засопев и зло сжимая и разжимая кулаки.

— Так его и без тебя… — пожал плечами Дмитрий.

— То и худо, что без меня, — поправил я. — Представь, что отца Никодима без тебя… Вроде и хорошо, а вроде… — И откровенно сознался: — Не по-христиански, конечно, понимаю, но уж больно сладок грех мести, вот и хочется самолично вернуть должок.

Дмитрий понимающе кивнул и дал добро, хотя сразу выразил сомнение — жив ли еще Семен Никитич.

— Ну а если умер, туда ему и дорога, — с легким сожалением вздохнул я.

Вообще-то не далее как спустя всего день после учиненного мною переворота два десятка свежеиспеченных гвардейцев ускакали на подмену назначенным Дмитрием приставам, но тут и впрямь неведомо — могли не успеть.

Ладно, приеду — узнаю, а пока…

И оговорил с государем насчет особого указа, которым он официально назначал меня приставом над бывшим главой тайного сыска.

Вот теперь, кажется, все.

— Но гляди, князь, — предупредил меня Дмитрий, опершись рукой о дверной косяк и с подозрением глядя на мою нахально улыбающуюся рожу. — Ой, гляди. Вдругорядь я тебя простил ныне, а третьего раза не будет.

— А как же богатыри? — припомнились мне русские народные сказки. — Они своих врагов всегда до трех раз прощали.

— Не будет третьего, — отрезал он. — И не надейся.

— Понятно, — сокрушенно вздохнул я. — Жаль, конечно, но я учту.

Вышли мы с Дмитрием из монастырской подклети чуть ли не в обнимку. Во всяком случае, его рука лежала на моем плече с таким оттенком дружелюбия и некоего покровительства, что у казаков, по-прежнему стоящих в карауле возле двери, чуть ли глаза на лоб не полезли.

Да и у Шарова тоже.

Проходя мимо, я весело подмигнул атаману, но, подметив пристальный взгляд Дмитрия, сразу поспешно нахмурился и демонстративно потрогал заметно припухшую скулу.

— Кто это тебя? — невинно заметил Дмитрий.

— Так, с коня свалился, — хмуро ответил я и еще раз зло покосился на Серьгу.

Вроде и нехитра уловка, но сработала на все сто — сопровождать меня в Москву, согласно распоряжению Дмитрия, должна была сотня под командованием именно Тимофея Ивановича, чему я, разумеется, только порадовался.

Впрочем, до этого следовало еще дожить, что с учетом обилия врагов представлялось по-прежнему затруднительным…

Отраву-то можно подсунуть и еще разок, а коль не выйдет, то придумать что-нибудь другое, более эффективное.

И как в воду глядел…

Глава 17 Стреляли…

Царский шатер, в который я попал на пир, поражал воображение.

Когда ехал во Владычный монастырь, мне запомнились только его размеры и нарядность, зато теперь я получил возможность не только осмотреть его более внимательно, но и побывать внутри этого великолепия.

Даже входов в него, напоминающих ворота, было целых четыре, а наверху, вершиной к общему великолепию, возвышались башенки, расшитые причудливыми узорами.

«Не иначе как трофейный, — подумалось мне. — Кто-то вовремя подсуетился и приволок его из Москвы».

Да и внутри его размеры тоже поражали, особенно здоровенная трапезная — самое огромное помещение шатра.

Признаться, присутствовать на этом застолье у Дмитрия мне было не совсем уютно.

Это раньше бояре неприязненно косились на меня. Сейчас же они взирали с откровенной враждебностью. Под их взглядами я порой ощущал себя словно в ночном лесу, окруженный голодной волчьей стаей.

Одно хорошо. Видя такое отношение ко мне, Дмитрий лишний раз уверился в правоте моих слов и, более того, постарался подыскать мне новых, хотя и этих выше крыши.

Едва он представил меня владыке Игнатию, архиепископу Рязанскому и Муромскому, как тут же не преминул ехидно заметить, что князь Мак-Альпин тот самый человек, который самовольно занимается перезахоронениями покойников и меняет по своему усмотрению духовную власть как только хочет.

Правда, тут у него ничего не вышло, поскольку я сразу же его поправил, напомнив, что с покойником, если имеется в виду усопший государь Борис Федорович, я поступил как раз наоборот, восстановив все в первоначальном виде. Что же касается смены духовных властей, то я позволил себе только одну маленькую рекомендацию, посоветовав своему бывшему ученику, а ныне престолоблюстителю и названому брату нынешнего государя Федору Борисовичу Годунову взять в свои духовники священника отца Антония.

— Как? — опешил Дмитрий. — А патриарх Иов?

Слышал ты, мальчик, звон, да не понял, откуда он.

Про Иова Годунов как-то действительно обмолвился еще в первый же день. Не иначе как присутствовавший при моем разговоре с царевичем Басманов тут же накапал Дмитрию.

Вот только финал у этого разговора, чего боярин уже не мог услышать, был несколько иным, о чем я с удовольствием поведал сейчас, вернув обратно ехидную шпильку:

— Он как пребывал в Старицком Успенском монастыре, так и доселе находится там, и никто его оттуда забирать не собирался. И вообще, владыка, как можно лицу светскому, пусть даже обладающему немалой властью, вмешиваться в дела церкви? На мой взгляд, это совершенно недопустимо. Или я не прав?

— Всецело, — одобрил отец Игнатий, но тут его умные серые глаза на мгновение легонько скользнули в сторону Дмитрия, который стоял набычившись и покраснев. — Одначе, — поспешил он поправиться, — недопустимо токмо для простого мирянина, пусть даже он боярин или князь. Совсем иное — владыка страны. Он в редких, исключительных случаях вправе вмешиваться в них.

Дмитрий склонил голову в знак одобрения. Вдохновленный этим поощрением архиепископ тут же принялся приводить различные примеры из древней истории, хитроумно протягивая параллель к нашим дням:

— Такое можно не раз узреть у императоров, кои, оберегая духовный покой своих подданных, смещали патриархов, погрязших в ереси. Тому множество примеров, среди коих первый — случай с римским императором Аврелианом, кой хоть и был язычником, но сместил антитринитария Павла Самосатского. Тако же Константин равноапостольный не чурался того же, тако же Феодосий Второй младший удалил Константинопольского патриарха Нестория, впавшего в ересь, да и позже император Лев Первый Фракианин, сражаясь с монофизитами, сместил в Александрии…

Чувствовалось, что этот еще совсем не старый человек, которому на вид было явно не больше сорока, а если сбрить бороду, то и вообще лет тридцать пять, изрядно эрудирован, включая церковную историю, причем знаниями пользуется весьма умело, прилагая их так, чтоб они всегда шли во благо ему самому.

Вот и сейчас вроде бы рассказ его шел о церковной истории, но он тут же исхитрился плавно сменить тему и перейти на воспоминания о собственной жизни. А вспомнить мужику было что…

Привирал, конечно, не без того, но о гонениях, которые он претерпел, будучи архиепископом на Крите, владыка рассказывал весьма красноречиво.

А немного позже, пообщавшись с главой Рязанской епархии, я понял и главную причину, по которой Дмитрий намеревался переменить церковное руководство и поставить архиепископа в патриархи.

Не потому, что Иов долгое время стоял за Годуновых, и не потому, что Игнатий успел первым из владык русской церкви признать Дмитрия как законного государя.

Главное, скорее всего, состояло в том, что архиепископ некоторое время жил в Риме, куда он перебрался, спасаясь от преследований безбожных агарян. Очень даже может быть, что и кандидатура его не просто одобрена, но и рекомендована самим папой.

Впрочем, тут я вообще собирался держать нейтралитет, к тому же Игнатий не был суровым, мрачным аскетом и, как я заметил, ко многим вопросам относился снисходительно, ценя юмор, да и сам мог отпустить добрую шутку.

Словом, мы с ним почти подружились, так что у Дмитрия ничего не вышло.

Более того, я даже исхитрился выжать из будущего патриарха особый статус для отца Антония.

Дело в том, что незадолго до начала всей этой заварушки, где-то в конце мая, священник овдовел. Узнал я об этом только на следующий день после спасения Годуновых, да и то случайно.

Тихий священник не собирался ни с кем делиться своим горем, но когда я заикнулся о том, чтобы ему стать личным духовником царевича, отец Антоний сокрушенно развел руками и огорошил меня новостью, что это невозможно, сразу пояснив причину.

Оказывается, согласно Стоглаву, [591] он, как вдовый поп, не только не имел права осуществлять самую важную церковную службу — литургию, но и многое другое, в том числе и принимать исповеди.

Словом, требовалось получить у иерархов особое разрешение, которое я, хоть и в устной форме, у архиепископа вытянул.

Что же касается бояр, то я старался не обращать на них внимания и целый вечер весело общался со старыми знакомыми по Путивлю, благо что со стороны Бучинского, Огоньчика, а также гетмана и полковников отношение ко мне не изменилось.

Поздно вечером, когда пир уже закончился, в шатер к Бучинскому, у которого я остановился по старой памяти, заглянул Желудь, передавший мне аккуратный сверток. В нем была кольчуга.

— Атаман велел мне не уходить, покамест не подмогну одеться, — сказал он.

— Что, прямо сейчас? — удивился я.

— К ночи самое то, — пояснил он.

— А спать как же? — возмутился я.

— Дык, лучше чтоб спалось неудобственно, чем не просыпалось вовсе, — невразумительно ответил он. — Атаман сказывал, кто тебя накормить не сумел, ныне беспременно сызнова еще раз опробует. Мяско вкушать не стал, так они тебя железом накормят.

Пришлось влезать в юшман.

Если бы не выпитое на пиру, я бы вообще не заснул, а так слегка задремал, проснувшись от звонкого девичьего голоса, громко и отчетливо позвавшего меня по имени.

Я приподнялся, обалдело хлопая сонными глазами, и в этот момент ощутил, как что-то столь же звучно и увесисто ударило меня в бок и, проскрежетав от досады нечто невразумительное, застыло в недоумении.

Это был арбалетный болт.

По счастью, он скользнул по одной из пластин — отсюда и скрежет — и застрял в постели. Второй болт слегка подранил Бучинского, вспоров кожу близ ребер — очевидно, убийцы не знали, где именно лег он, а где я.

Еще два воткнулись рядом с нашими изголовьями.

Однако, хоть мы с Яном почти сразу выскочили из шатра, подняв тревогу, ночных разбойников отыскать не удалось, о чем мне с огорчением сообщил Дмитрий.

— И немудрено, — согласился я. — Они ж сразу скрылись в чьем-то боярском шатре, как их найдешь. Уезжать бы мне надо, государь. Если меня у тебя убьют, люди, у которых мои прелестные письма со списками неких грамоток, не поверят, что ты тут ни при чем, и…

— Езжай, — сразу согласился не на шутку встревоженный Дмитрий и даже сам заторопил с отъездом: — К завтрему со сборами управишься, а опосля обедни в путь-дорожку. Сотни казаков тебе хватит?

— Против меткого выстрела из пищали или из лука и тысяча не спасет, — пожал плечами я. — А так вполне. Только почему завтра? Мне собираться все равно что нищему, только вместо сумы саблю надеть, вот и вся разница.

— А как же мудрые советы потомка бога, как там его кличут? — лукаво осведомился Дмитрий. — Я мыслил сенат собрать да выслушать, с чего начати государствование свое.

— Бога звали Мом, — коротко ответил я и порекомендовал: — Тебе решать, но думается, напрасно мне что-либо рассказывать твоему сенату. Я бы хотел предложить слишком много новшеств, так что они встанут против, поскольку и наполовину не поймут их необходимости.

Дмитрий призадумался.

— Мыслишь, что я все пойму?

— Ты не просто поймешь, — добавил я. — Даже если что-то покажется тебе странным, ты отложишь в сторонку, а не станешь отвергать, да еще огульно. Они же, напротив, даже если в душе согласятся с чем-то из предложенного, на словах все равно воспротивятся, ибо это исходит от меня — их лютого врага и иноземца.

— Так уж и лютого, — усмехнулся Дмитрий.

— Вспомни про арбалетные стрелы, — посоветовал я. — К тому же и тебе самому куда тяжелее станет внедрять их в жизнь, если бояре будут знать, что начало им дал я. Они будут ворчать на тебя, что ты слушаешь не их, а своих ворогов, которые могут присоветовать только худое. Ну и про слухи не забывай.

— Про какие слухи?! — вскинулся он.

— Слухи о том, что ты — не истинный государь и сын Иоанна Васильевича, ибо внимаешь лишь всяким лютеранам, а далее протянут ниточку и к сомнению насчет твоей веры.

— С твоей помощью, — подхватил Дмитрий, с подозрением глядя на меня.

— С чего бы я помогал боярам? — усмехнулся я. — Напротив, советую выслушать меня келейно, чтоб такого не случилось, — ты и я, ну и Бучинский. Можешь пригласить для освящения беседы и владыку Игнатия — я ведь не собираюсь говорить ничего против православия.

— Но я уже объявил сенату, что…

— А ничего страшного. — И я напомнил Дмитрию про еще одну грамотку от Годунова, в которой он обращался с ходатайством по поводу Русской компании.

Вообще-то он мог ее и разодрать — она оставалась в шкатулке, но, как выяснилось, по счастью, уцелела. Обсуждение с сенатом просьбы царевича — отличная замена моему выступлению.

— Зачел я ее, — буркнул Дмитрий. — Но в ней твой ученичок выпрашивает для английских купцов такое, что идет во вред Руси.

Ишь какой ловкий. Сразу вычислил. Если б твой ум и самостоятельность, мальчик, прибавить к добродетелям и порядочности Федора… цены бы такому царю не было бы.

И с грустью поймал себя на мысли, что рассуждаю в точности как гоголевская купеческая дочка Агафья Тихоновна: «Если бы губы Никанора Ивановича да приставить к носу Ивана Кузьмича, да взять сколько-нибудь развязности, какая у Балтазара Балтазаровича…»

Увы, не приставить и не взять — не бывает идеалов в жизни. Во внешности — возможно, да и то не на любой вкус, а вот что до государей, тут совсем худо.

Ладно, что имеем, тем и будем обходиться.

— Знаю, — кивнул я. — Это был мой совет так написать.

— Зачем? — недоуменно уставился на меня Дмитрий.

— А чтоб ты на своем сенате зачел оную грамотку и… отверг его просьбу. И самостоятельность покажешь, и ум, заодно лишний раз доказав боярам, что не собираешься особо прислушиваться к царевичу, ну и за державу радетелем себя выкажешь. Чем плохо?

И лишнее доказательство, что ты не поешь под мою дудку, а то стрелять в меня примутся каждую ночь. Но последнего я не сказал — лишь подумал.

Дмитрий озадаченно уставился на меня. В глазах немой вопрос: «За кого ты, в конце концов?!», но вслух ни слова — сдержал себя.

Зато не возражал насчет келейной беседы.

Я был лаконичен — убеждать в необходимости новшеств государя не требовалось, к тому же изрядно помогла «генеральная репетиция», то есть беседа с Басмановым, а потому я рубил четко по темам — торговля, промышленность, образование, армия и флот, государственное управление.

И в каждой теме тоже четко и последовательно — цель, с чего начать, последовательность действий, чего должны добиться, и, разумеется, финальный итог — что это даст, причем отдельно, то есть стране и народу само собой, но не забывал про царя и его казну.

Яна Бучинского, который остался отлеживаться в своем шатре, не было, так что его обязанность конспектировать государь возложил на своего «великого секретаря и надворного подскарбия» Афанасия Власьева, который строчил как заведенный, записывая за мной.

В основном он-то и задавал наибольшее количество вопросов, да и то лишь переспрашивая, поскольку не успевал. Дмитрий же преимущественно молчал, да и владыка Игнатий тоже воздерживался от комментариев, хотя кивал одобрительно, особенно когда речь зашла о народном образовании.

Пригодился и мой подарок, который я сделал Дмитрию. Подзорная труба уже во второй раз сыграла свою положительную роль.

Игрался он с ней как ребенок и даже на вечернем пиру не выпускал ее из рук, демонстрируя преимущества Европы.

Слово, данное Басманову, я сдержал, не сказав ни слова про меры по ликвидации местничества — пусть про них говорит Петр Федорович. В конце концов боярину это куда нужнее, а мне лучше сосредоточиться на своих направлениях.

Правда, сам Дмитрий наши с ним разговоры в Путивле, когда я поднимал эту тему, не забыл и сразу после моего выступления, лукаво прищурившись, осведомился, не доводилось ли мне до сегодняшнего дня говорить с Петром Федоровичем о боярском местничестве да как безболезненнее и быстрее его ликвидировать.

Мол, боярин накануне выдал ему мысли, очень схожие с моими. Но я сразу отверг его предположение, уклончиво возразив:

— Слышал бы ты, государь, как мы с ним собачились, когда он узнал, что я отправил своих ратников обратно в Москву, — и спрашивать о таком не стал бы.

Власьев после беседы попросил у Дмитрия дозволения слегка задержаться, ибо он якобы кое-что не успел вписать в листы. Якобы — потому что его, как я понял, интересовала в первую очередь непосредственно моя личность.

Кроме того, коснувшись переустройства приказов, он высказал еще ряд нюансов, которые я действительно упустил из виду.

— Сказываю оное, ибо зрю, что государь к князю Мак-Альпину зело прислушивается. А ежели о том поведаю ему я, он может и откинуть в сторону, посчитав за малозначимое, — пояснил Власьев, после того как изложил свои соображения.

Действительно, не ошибся Дмитрий с назначением на должность этого, как там его, подскарбия. Кстати, заодно я узнал, что означает это слово. Оказывается, если перевести на русский, то казначей.

Не удержавшись, я поинтересовался, какой ему резон. Вроде бы и сам из их сословия, а слова мои направлены как раз против, так почему…

— Я ведь в Посольском приказе служу, а там посулов да подношений не дают, — пояснил он. — Вот и обидно мне. — Легкая улыбка скользнула по его лицу, но, заметив, что я жду продолжения, он сразу поправился: — Ну а ежели всурьез, то мыслится, что умных людишек не столь много на свете, так что им сам бог велел друг дружки держаться. Был бы, к примеру, на моем месте Сутупов, коего государь назначил своим печатником и думным дьяком, от него ты навряд ли дождался бы советов, а я — дело иное.

Он говорил еще долго, но главное, хоть и тщательно завуалированное, я понял. В какой-то мере это своего рода благодарность Афанасия Ивановича за то, что я освободил ему дорожку, избавив от очень опасного конкурента. Вот и расплачивался сейчас со мной Власьев, который ныне вылез в первые.

Не случайно он уже на выходе добавил, склонившись в низком поклоне:

— За «вича» благодать тебе, княже, и учтивость твою накрепко запомню, а там как знать — ежели еще чем сгожусь, токмо рад буду подсобить.

«Эдакий светлый луч в темном царстве», — вздохнул я, глядя ему вслед.

А вот рязанский архиепископ, как человек проницательный, усомнился в том, что все высказанные накануне идеи принадлежат мне самому, и не просто не поверил, но и попытался выяснить, где и от кого я все это вызнал.

— А поведай, сын мой, откуда в тебе столь великая премудрость? — открыто поинтересовался он на следующий день, уже после окончания моей исповеди. — Не верится мне, что в столь малые лета ты сам постиг все, что излагал нам вчера.

— Каюсь, владыка, — проникновенно произнес я, простодушно уставившись в его хитрющие серые глаза. — Странствуя по свету, подглядел я там и тут в разных странах, что где хорошего. Сам же ничего нового не выдумал, но ссылаться на фряжские, французские и иные земли не хотел из грешного тщеславия.

— То малый грех, — успокоил он меня, — ибо суть твоего деяния все равно благая. Однако по совокупности налагаю на тебя епитимию — в течение месяца трижды на дню честь «Отче наш» и…

Названий остальных молитв я не запомнил, ибо выполнять ничего не собирался, но про себя отметил, что даже если бы и пришлось, то оказалось бы совсем не обременительно, хотя я вывалил ему приличную кучку своих грехов, включая несоблюдение постов — достаточно тяжкое деяние по нынешним временам.

Получается, из гуманистов наш будущий патриарх. И это тоже хорошо.

Разумеется, возвращался я в Москву не один. Имеется в виду не сопровождение казачьей сотни Тимофея Шарова — они само собой.

Все-таки до конца Дмитрий мне не доверял и, не желая рисковать, а также справедливо полагая, что Басманову назад дороги нет, отправил его вместе со мной. Не исключено, что сказалось и мое упоминание, как мы ругались по пути в Серпухов.

— Раз уж ты, Петр Федорович, назначен бдить за порядком в Москве, так не отменять же мне указ моего… престолоблюстителя, — криво усмехаясь, заметил Дмитрий.

Поначалу он хотел отправить еще и несколько дьяков. Мол, дела государства требуют, чтоб разговоры с тем же английским послом велись не престолоблюстителем, но самим государем или хотя бы от его имени.

Однако узнав, кого именно собирается послать Дмитрий, я резко воспротивился этому. Нет, сам по себе тот же Власьев — мужик очень даже ничего, но, учитывая, что он подскарбий, а мне еще шерстить царскую казну…

Однако внешне выразил только горячую радость и надежду, что престолоблюститель найдет с ними общий язык, а то и впрямь получается нехорошо — вроде бы и замещает государя, а своего правительства у него нет. Отсюда и невозможность залезть во все дела, в которых хотелось бы разобраться досконально.

Ликовал я столь горячо, а доводов, говорящих о несомненной пользе их приезда для… Федора, привел столь много, что Дмитрий отказался от этой мысли, заметив, что дьякам собираться слишком долго, да и нужнее они тут, в Серпухове, а потому…

И вновь потекли между мной и Басмановым разговоры, причем время от времени боярин как-то по-особому смотрел на меня, словно удивляясь: «Как?! Ты еще живой?!», и тут же огонек понимания: «Ах да! О чем я говорю, когда и сам все слышал!»

Зато говорили мы с ним уже более конкретно. Не иначе как один-единственный, но зато жирный плюс относительно моего ума: раз выжил и даже не попал в опалу — начал уравниваться по весу с моими многочисленными минусами.

Правда, согласие на союз, предложенный еще по пути в Серпухов, он все равно давать не решался, продолжая колебаться, благо что и я тоже предпочел вопрос об этом первым не поднимать — пусть думает дальше, а я пока стану подкидывать для его размышления новые способы для незаметного подтачивания и уничтожения местничества.

Уже ближе к ночи, на привале, он, вдруг вспомнив путь в Серпухов и нашу с ним первоначальную ругань по поводу исчезнувших шести сотен ратников, спросил:

— Помнится, ты сказывал, будто твои пращуры в царях иноземных бывали? Неужто и впрямь, али в запале таковское сказанул?

— Верно, — кивнул я. — Давно, лет шестьсот тому назад, но они действительно были королями Шотландии.

— Вот я и не пойму тогда, — развел руками он, — какая тебе выгода от рушения местничества? Мне — понятно. Хошь и древен род Плещеевых, [592] ан князей в нем не имелось, потому мне эти заведенные порядки яко нож острый в горло, а тебе, ежели поразмыслить, инако. Тогда на кой ты стремишься их изничтожить? Да и сам не в Москве остаешься, а с царевичем в Кострому собрался — это как понять?

— Да нет у меня никакой выгоды, кроме одной, — пожал плечами я. — Мне здесь, на Руси жить, вот я и хочу, чтоб стала она великой державой. А без уничтожения этой пакости нам с тобой таковую не воздвигнуть. Что же до Костромы, то… В Москве оно, конечно, кое-чем получше, но уж больно погода там дрянная. Того и гляди то ли молния с неба прилетит, то ли градом побьет, то ли случайно еда скверная попадется.

— И все?

Странный он какой-то! А сохранение жизни — разве этого мало? Но тут же спохватился — я ведь, уезжая, изрядно теряю, а тут и на жизнь особо не глядят, тут главное, чтоб в почет вылезти, и платить за это готовы даже собственной головой.

Что ж, будет тебе еще одна причина, чтоб звучало попонятнее.

— Не хотел говорить, но тебе, так и быть, поведаю, — вздохнул я. — Был в древности такой великий человек, Гай Юлий Цезарь. Так вот он как-то сказал, что лучше быть первым в деревне, чем вторым в городе. Я ведь хоть и князь, но, как мне тут пояснили, главное даже не в знатности рода — вон сколько Рюриковичей в лаптях гуляют, да и при царе даже не в первой сотне, — а в том, сколько заслуг имели их пращуры перед великими московскими князьями.

— Это так, — кивнул Басманов.

— Вот и получается, что нет проку в моих прапрадедах, которые были королями Шотландии. Не в зачет они. Значит, и место мое после Шуйских, Голицыных, Мстиславского, и даже после тех, кто всегда ходил в холопах, вроде Шереметевых или Захарьиных-Юрьевых, а быть после них… — Я медленно покачал головой.

— Но и сидя в Костроме заслуг не скопить, — прищурился боярин.

— Зря ты так думаешь, — многозначительно заметил я, но развивать мысль не стал. Да и не знал я, что еще добавить, так что пусть мой собеседник додумывает что хочет.

Басманов продолжал некоторое время смотреть мне в глаза — наверное, как раз домысливал, но потом надоело, или решил, будто и впрямь что-то прочел, и уставился на догорающий костер.

— Кажись, дровишек надо бы подкинуть, — протянул он и обернулся, чтоб позвать кого-нибудь, но я остановил:

— Погоди немного. Ночь-то какая, залюбуешься, а пламя поднимется — ни звезд, ни реки не увидим.

Басманов удивленно покосился на меня, но послушался, не стал никого звать и, более того, тоже принялся разглядывать звездное небо над нашими головами.

Впрочем, красот хватало и помимо него. Совсем рядом с нами бесшумно несла свои воды в Оку полноводная Москва. Тонкий серебряный месяц нависал прямо над нею, а под ним, над самой водой, густой пеленой стелился белесый туман.

С другой стороны нашего становища возвышался густой лес. Он тоже спал, но беспокойно, время от времени легонько подрагивая серебром листьев.

Словно соблюдая определенный порядок, на опушке толкалась, упираясь друг в дружку, молодая поросль, чуть дальше крепкие голенастые липы, плакучие вдовушки— ивы, а еще дальше — вековые, горделивые, задравшие головы ввысь стройные сосны.

Ели тут если и были, то еще дальше. Во всяком случае, когда, еще засветло, я заходил в него, то их не приметил.

Но в отличие от реки молчать деревья не привыкли. То и дело одно или другое сдержанно покашливало, роняя сухую ветку, а внизу кто-то все время шуршал.

Пожалуй, за последние несколько месяцев мне впервые выпало эдакое наслаждение — побыть поздним вечером у костра, и чтоб никуда не надо было торопиться, а завтра не имелось никаких неотложных дел, никаких важных встреч…

Одна лишь дорога, по которой будет неспешно трусить твой конь, а ты сам, ослабив поводья, продолжишь наслаждаться спокойными минутами, зная, что основное позади и ты возвращаешься победителем…

Да и в столице, собственно говоря, никаких срочных задач уже не было — только текущие. Скучать — это понятно — не придется, но и носиться высунув язык, как гончая, тоже. Даже во время поиска убийц Бориса Годунова, которыми я собирался заняться сразу по приезде.

И как-то так получилось, что, стоило мне вспомнить одних убийц, тут же дали о себе знать другие, находившиеся куда ближе…

Басманову, в отличие от меня, и повезло, и не повезло одновременно.

Не повезло, потому что тяжелый железный болт, прилетев из лесной чащобы, угодил ему всего на два пальца выше сердца, но если бы Петр Федорович мгновением ранее не нагнулся, потянувшись за баклажкой с душистым медком, он вошел бы куда точнее.

Второй болт, предназначенный мне, и вовсе угодил в костер.

Выручила… вежливость — посудина стояла ближе ко мне, вот я и нагнулся почти одновременно с боярином, чтобы взять и передать ему.

Я тут же проворно откатился в сторону, и вовремя. Еще два болта проделали по дырке в небольшом куске войлока, на котором секундой раньше сидел я.

«Ему одна, а мне три», — непроизвольно отметил я в уме.

И вновь все то же самое, за одним исключением. Боярских шатров поблизости не имелось, так что укрыться не получилось и атакующим пришлось уходить глубже в лес.

Сразу три десятка казаков с головнями в руках ринулись их преследовать, но отступающие головорезы были достаточно опытными и все равно сумели скрыться, да вдобавок еще и наследить — двоих подрезали, а еще двоих завалили из арбалетов.

Наповал.

Словом, неспешного путешествия не вышло — гонцы немедленно ускакали во весь опор в Москву за лекарями, да и нам, оставшимся близ боярина, следовало поспешать, хотя с тяжело раненным Басмановым это было затруднительно…


— Есть на свете бог! — мстительно произнесла царица-мать, перекрестившись и склонившись в низком благодарном поклоне перед иконой Спаса, когда я пересказывал за ужином подробности покушения.

Почему уж она решила, что именно Христос лично руководил покушением на Басманова, не доверив это важное дело ни одному из своих апостолов или прочих святых, — не знаю.

В мои же планы смерть боярина не входила никоим боком — зря я, что ли, возился с ним столько времени?! — так что пользовала Петра Федоровича лично моя ключница, ибо Басманов был мне ох как нужен.

Что касается меня, уцелевшего дважды и притом не получившего ни единой царапинки, то я и тут не спорил, когда просиявшая Ксения заявила, что она и братец молились за меня и на небе услышали их молитвы.

Очень даже может быть.

Во всяком случае, за пару-тройку секунд до первого покушения я не только отчетливо услышал, как кто-то меня позвал по имени, но и успел увидеть легкое светлое марево у входа.

Что именно это было — глюк, видение, мираж, — не знаю, но если бы я не приподнялся на локте, обалдело вглядываясь в темноту, царящую вокруг, то болт не скользнул бы по стальной пластине, а точнехонько вошел бы в стык между ней и металлическими кольцами, на которых она крепилась.

Да и второй раз тоже…

Потянулся к фляге я сам, но вдобавок кто-то невидимый толкнул меня в плечо, и на мгновение мне показалось, что на месте моего собеседника сидит вовсе не Басманов, а совсем иной человек.

Был незнакомец молод, улыбчив, синеглаз, с совсем небольшой бородкой и усами, а длинные льняного цвета волосы доходили почти до плеч. Он глядел на меня и улыбался.

Померещилось? Не спорю. Вот только почему-то в этот миг отчетливо пахнуло запахом свежесорванных луговых цветов с венка на его голове.

Тоже померещилось. Ну-ну. И тут промолчу.

Тогда я не успел удивиться, а мгновением позже стало не до размышлений. Но потом, когда мы уже были на пути в Москву, мне припомнилась ворожба Марьи Петровны в ночь перед отъездом, ее глухие, тягучие, непонятные слова и моя кровь, неспешно капающая на тонкие ольховые палочки, вокруг которых сразу после этого заколыхалось багровое пламя на небольшом костерке, разведенном…

Вот на этом месте я и остановился в своих воспоминаниях. Почему-то никак не мог припомнить, когда именно моя ключница развела костер позади терема. Поначалу его точно не было, а вот потом…

Вроде бы она никуда не отлучалась за головешками, да и не топили у меня печи в столь поздний час. Кресала с трутом я тоже в ее руках не приметил. Тогда как она…

Но слова ее запомнил хорошо, особенно фразу о времени. Мол, ни к чему мне там засиживаться и с учетом дороги на все про все самое лучшее было бы уложиться в седмицу, поскольку далее бог Авось отвернется в сторону.

И пояснила:

— Не потому, что подсоблять не восхочет — очень уж он любознательный. До всего есть дело — и туда глянуть хотца, и сюда, вот и отвлекается.

А еще мне запомнился дым, идущий от неизвестно чем и как разожженного ею костра.

Пять голубоватых струек, исходящих от ольховых палочек, не уходили в небо порознь, но вначале соединялись на метровой высоте. И не просто так — они как-то переплетались друг с дружкой, будто пряди женских волос, и лишь после этого своеобразной косичкой вздымались ввысь.

— Добрый знак, — облегченно вздохнула травница. — Пяток дней у тебя всяко есть, да еще два-три денька куда ни шло. Словом, седмица.

А теперь думай и гадай — кто подсобил в первом случае, а кто во втором…

Глава 18 Суд престолоблюстителя

Впрочем, смысла это гадание все равно не имело, да и не располагал я временем для таких раздумий, поскольку ранение Басманова, помимо того что окончательно развязывало мне руки, в то же время и налагало дополнительный груз забот.

В его отсутствие — он и в себя-то пришел лишь на третьи сутки — Москвой по-прежнему заправляли царевич, я и головы, то бишь командиры стрелецких полков.

Но последним было куда легче — порядок и охрана, а больше ничего от них не требовалось, зато все прочее…

Ведь Федор больше царствовал, то есть делал вид, что рулит.

Разумеется, во всех спорных случаях шли к нему, но… через меня. И пока я топал докладывать, надлежало успеть продумать, как поступать в том или ином случае, поскольку полностью полагаться на юного Годунова было нельзя.

Мало ли…

Это потом, в Костроме, ему придется многое взвалить на себя и путем проб и ошибок учиться править самостоятельно.

Но в Москве перед своим отъездом он должен оставить о себе самое благоприятное впечатление. В том числе и как о человеке, который, несмотря на юные лета, умом пошел в батюшку и уже сейчас «судит и рядит яко убеленный сединами и умудренный великими летами старец».

Последнее, что я тут процитировал, мне доводилось слышать не раз. Досадно лишь, что к этой фразе зачастую следовала прибавка — похвала светлому Дмитрию Иоанновичу, кой оказался не токмо милостив, но и головаст, ибо распознал, что на Годунова можно положиться и довериться.

Ну и пускай прибавляют. Наше дело — выжидать.

Кстати, касаемо умудренности, сразу отмечу, что Федор и впрямь рулил относительно грамотно. Я ведь не просто впихивал в него свои слова, которые ему надлежало озвучить.

Да, сейчас Годунов верил мне безоговорочно. Даже в тех случаях, когда он чего-то не понимал в моих советах, он послушно поступал именно так, как я говорил, а лишь потом уточнял — почему так, а не иначе.

Правда, случалось оно редко и только по причине полного отсутствия времени, как, например, в день его спасения. Там действительно было не до разъяснений.

Но я не собирался замещать усопшего царя и становиться новым кукловодом его сына. Соблазн, что и говорить, имелся, уж очень послушен был царевич, но государь должен до всего доходить сам.

В конце концов, может, мне все-таки удастся выбраться обратно, хотя верилось в это все меньше и меньше, но вдруг? И что тогда? Новый кукловод, и к гадалке не ходи, обязательно объявится, но каким он будет?

Вот то-то и оно.

А даже если я и не сумею выбраться в свой двадцать первый век, все равно не дело. Получается, мне до старости водить Федора на помочах? Но я не нянька.

Так что в основном я излагал вопрос, он самостоятельно принимал по нему решение, и лишь после этого, выслушав его, я начинал поправлять своего ученика, добиваясь, чтобы он сам добрался до единственно правильного или наиболее оптимального варианта, да и то старался проделать это не грубо, а наводящими вопросами:

— А не думаешь ли ты, Федор Борисович, что здесь получается не совсем справедливо? Ведь…

Или:

— Возможно, ты и прав, но попробуй поставить себя на его место. — И, выслушав поправку, рекомендовал: — А теперь встань на место второго челобитчика и вникни внимательно — ведь и он по-своему прав…

— И что тогда делать? — поначалу терялся Федор.

— А ты встань посредине, чтоб судить совсем беспристрастно, — советовал я.

Тот закрывал глаза, думал и на сей раз выдавал почти верный ответ. Но «почти» меня тоже не устраивало, и я, одобрительно кивая — правильной дорогой топаешь, ученик, — рекомендовал:

— А теперь, оставаясь в середине между ними, мысленно поднимись вверх, ибо судья не среди судящихся, но над ними, как господь бог.

То есть я делал все возможное, чтобы он пришел к самому правильному, на мой взгляд, — подталкивал, подпихивал, но все равно окончательно решал он сам.

Кстати, царевич и тут учился очень быстро, практически не повторяя своих ошибок и свято памятуя все мои наставления, включая и главное:

— Лишь после того, как придешь к нужному решению, лезь в Судебник и подыскивай под него нужный закон.

— А я мыслил, что туда первым делом, — удивлялся он.

— Если бы ты осуществлял правосудие, тогда да, — соглашался я. — Но ты должен олицетворять куда более высокое и разумное — справедливость.

— А ежели они расходятся? — помнится, задал мне Федор вопрос, когда мы готовились к первому в его жизни судебному заседанию.

— Неудивительно. Они это делают гораздо чаще, чем сходятся, но ты попытайся все-таки их увязать, ибо закон при всем его несовершенстве впрямую нарушать негоже. Сам подумай, как можно требовать от людей жить по нему, если власть, которая их принимает, сама же и нарушает?

— Так ведь не увязывается, — вздохнул он и потряс челобитной, которую назавтра мы должны были разбирать в первом судебном заседании с его участием. — Вот сам прочти-ка.

Я прочел.

В грамотке от некоего боярского сына Петра Карачева сына Микитина говорилось, что от него самовольно ушел его холоп Живец Коваль сын Митрофанов, которого он теперь сыскал, но тот упирается и в холопы идти не собирается.

Была и вторая — от самого Живца. В ней утверждалось, что боярский сын сам в голодный год выгнал его из своего дома, а ныне, узнав, что он выжил, норовит «сызнова примучить» его в свои холопы.

Были еще бумаги, в которых опрошенные свидетели подтверждали показания Живца, однако все это слова, а на деле, согласно Судебнику…

Получалось, что правосудие должно в очередной раз восторжествовать над здравым смыслом, да и над справедливостью, о чем мне сокрушенно заметил царевич:

— По совести, Живцу волю надобно дати, а ежели по Судебнику, вовсе напротив — господину вернуть.

Я призадумался. И впрямь получалось как-то не того.

На стороне Живца — справедливость, зато на стороне этого, как там, Петра Карачева, статьи Судебника. Раз холоп — все. А уж выгнал не выгнал, оговорок нет. Отпускной-то лист хитрец Карачев ему не выдал, потому все оставалось по-прежнему.

— И таких не одна грамотка лежит, эвон сколь. — Федор досадливо поворошил внушительную горку свитков, лежащих на отдельной полке. — А завтра судилище, на коем мне надо словосказывать.

Я прошелся к новенькому стеллажу и одобрительно провел рукой по дереву — хорошо все сделал Еловик, в точности согласно моим указаниям и чертежу, который я быстренько набросал перед отъездом в Серпухов.

Да и таблички, которые были прикреплены на каждую полку, тоже выписаны четко и крупно — не ошибешься, и ориентироваться весьма удобно. Вот тебе статья о холопах, и тут же под нею аккуратно уложены свитки с челобитными, подходящими под нее, а вот о божьем суде — тут совсем мало, а вот…

Да, идея была не моя — вновь пригодилось воспоминание о дяде Косте, когда он, начиная работу над своим Уложением о пограничной службе по охране рубежей, точно так же систематизировал старые документы, касающиеся ее.

Ну и пускай не моя. Зато я ее удачно использовал. Да и Еловик со своей феноменальной памятью пришелся как нельзя кстати. Хоть и не успел он раскидать по полкам все челобитные, но процентов на восемьдесят с ними управился — вон как мало их осталось лежать в углу на лавке.

— А сам как мыслишь? — осведомился я для начала.

— Поди, тако же, яко и ты, — уклончиво ответил Федор. — Да что с того проку, коль в Судебнике иное. — И в подтверждение своих слов ткнул пальцем в табличку со статьей.

— Прок в том, что у нас имеется желание, — пояснил я. — А при его наличии можно обойти и Судебник. — И, скептически усмехнувшись, глядя на написанное на ней, предложил: — Давай теперь думать и размышлять.

Вообще-то я примерно представлял себе, как это сделать.

И немудрено. Если уж русский человек в состоянии найти лазейки в российском законодательстве начала двадцать первого века, поскольку один Остап Бендер всегда умнее сотни законоведов, то надуть средневековое право для него раз плюнуть.

Однако на всякий случай я заглянул в кабальную грамоту на Живца, после чего, ткнув в нужное место пальцем, заметил:

— Гляди. Вот то, что тебе нужно.

Федор прочел и непонимающе уставился на меня. Я не стал объяснять — пусть сам дойдет. Размышлял он, правда, недолго — минут пять, а затем радостно заулыбался:

— А и впрямь можно обойти.

— И не только, — добавил я. — Чтоб больше таких челобитных не подавали, нужно сделать из этого показательный процесс, а потому…

На следующий день поутру Федор торжественно уселся на свой столец.

Дабы всем было понятно, что он ни в коей мере не собирается посягать на царские прерогативы, мастера изготовили ему особое кресло, очень похожее на стоящий рядом пустующий трон, но значительно скромнее.

Одеяние у него было соответствующее.

Наследник царского престола — это куда выше любого князя, не говоря уж о боярах, а потому и на голове у него была корона, которая тоже имела совершенно иной вид, разительно отличаясь от шапки Мономаха. Легкий серебряный обруч с тремя золотыми зубчиками впереди и с концами, которые сзади немного не сходились, — вот и все.

В первую очередь сделано это было для удобства ношения, но, разумеется, я все соответственно обыграл. Уже на другой день после появления юного Годунова в этой короне знающие люди стали втолковывать прочим любопытным, а таких хватало, что все это не просто так.

Мол, сама корона символизирует почти столь же великую власть над Русью, как и у царя. Однако наследник пока не является государем, потому обод не из золота, а из серебра.

Зубчики же символизируют три вида власти — судебная, исполнительная и законодательная, — которыми наместник пользуется в полной мере, если государь отсутствует.

Обод же не замкнут по той причине, что, когда появится у Дмитрия Иоанновича маленький сын, Федор Борисович торжественно положит символ своей власти в изголовье его колыбели, тем самым якобы передавая ему все полномочия.

Понятно, что для царевича-младенца будет изготовлен иной обруч, куда меньше, но не менять же его каждый год — головка-то растет. А так ему первого детского хватит до семи лет, не меньше, а второго до четырнадцати. Третий же изготавливать ни к чему, ибо вот он, на голове нынешнего наместника.

Ну а если, не приведи бог, случится что с Дмитрием Иоанновичем, то и тут все понятно — обруч сызнова перейдет на голову Годунова, который станет править совместно с юным царевичем, и восседать они станут рядом.

Более того, в знак старшинства сын Дмитрия изначально будет сидеть на троне, а голову его украсит не серебряный, а золотой ободок.

Не буду говорить, какими глазами глядела на меня Мария Григорьевна, когда впервые услышала все это. Думаю, и без того ясно. Если б могла — на клочки порвала бы.

Хорошо, что бодливой корове бог рогов не дал.

Сам Федор тоже несколько приуныл. Пришлось пояснить ученику, что все это так, для людей, дабы они привыкли к его новому высокому титулу, ибо на самом деле… И напомнил про видение, о котором уже говорил царевичу.

Лишь после этого он успокоился.

Но я отвлекся.

Так вот, усевшись на стольце, Годунов внимательно выслушал обе стороны, для начала задав несколько уточняющих вопросов.

Последнее тоже по моей рекомендации.

— Пускай тебе все ясно еще до начала суда и ты уже пришел к какому-то выводу, но все равно надлежит задать вопросы, да не простые, а такие, чтоб и те, кто стоит в толпе, тоже пожелали, чтоб ты решил именно так, а не иначе. Вот как ты мыслишь — кто за кого будет?

— Оно и без вопросов ясно, — пожал плечами Федор. — Простецы за Живца, а те, кто сам холопов имеет, за Карачева.

— Вот ты и задай такие вопросы, чтоб даже последние от боярского сына отшатнулись, — порекомендовал я. — Пусть Петр расскажет, в каком году и в какое время Живец якобы от него сбежал, да в какой одежде, чтоб стало ясно — врет Карачев. Главное, настроить народ соответственно твоему будущему приговору, чтоб у тебя получилось согласно с ним.

— Так ведь оно и так будет согласно с ним, — не понял Федор.

— Будет завтра, — кивнул я, — но не всегда. Ты, конечно, можешь просто решить дело в пользу Живца, оказав ему милость, но надо, чтоб твой суд был не только милостив, но и справедлив. Поверь, что последнее ценится народом куда выше, даже если приговор суров. Вопросы же и предназначены для того, чтобы все поняли твою справедливость.

Федор уразумел.

Народ возмущенно загудел уже после первых ответов Карачева, когда замявшийся боярский сын нехотя выдавил, что сбежал от него Живец в начале января позапрошлого года.

Годунов тут же задумчиво произнес, что хорошо помнит, какие морозы стояли весь тот месяц, после чего уточнил:

— А в чем же бежал сей холоп от тебя? Что за одежа на нем была?

— Одежа добрая, — ляпнул Карачев.

— Да что ж ты брешешь-то — кафтанец худой, и зипунок в заплатах, дыра на дыре, — не выдержал Живец. — Ежели бы не люди добрые, околел бы в ту же ночь.

— И я подтверждаю оное, — решительно выступила из толпы зевак стоящая позади Живца крепко сбитая молодайка. — Онучи и те драные. Цельный день опосля ентого молодца в баньке выпаривала.

— Ты, стало быть, его подобрала?

— И суседи мои подсобляли, он же вовсе мерзлый лежал, волоком тащить пришлось. Не пропадать же христианской душе! У меня и самой хошь и не больно-то, ан куском хлеба поделилась.

Допросили и соседей молодайки — Первак-шорник и Митяй-пекарь все подтвердили.

— Ну, стало быть, у тебя оных кусков было поболе, нежели у Карачева, — развел руками Федор. — А Петр сын Микитин, видать, и такого куска опосля продажи десяти возов зерна не имел.

Про десять возов Годунов загнул. По моей просьбе Игнашка накануне выведал у дворни, что в ту пору Карачев продал шесть возов. Но сделано это преувеличение было специально, в расчете на то, что боярский сын не выдержит и полезет поправлять.

Так и случилось.

— Брешут, государь! — завопил он. — Как есть брешут! — И принялся истово креститься, подтверждая свою честность. — Куда мене, токмо три али четыре. Толком ныне не упомню, давно было, но уж помене пятка.

— Я не государь, а царевич и престолоблюститель, — строго поправил его Федор. — Государь нонича в Серпухове, а коль ты худо слушал, яко о том на Пожаре оповещали, пеня с тебя в полтину. — И кивнул подьячему. — Выпиши.

— А яко с Живцом быти? — сразу приуныл боярский сын.

— Да уж, чай, не забижу тебя, — успокоил его Федор и покосился вначале в сторону толпы, прикидывая ее настрой, а затем — вопросительно — в мою.

Я кивнул, соглашаясь, что дальше оттягивать приговор не имеет смысла, и Федор произнес:

— Надлежало б сызнова вернуть Живца к Петру Карачеву сыну Микитину, ибо тако сказано в кабальной грамотке, коя меж ними была составлена. Одначе в ней указаны не токмо права сына боярского на сего холопа, но и обязанности, в число коих входит давать ему одежу и корм для пропитания. Петр же сын Микитин того не сполнил.

Невысокий сухощавый Живец поднял понурую голову и радостно уставился на Годунова. Карачев приуныл.

— Но в милости своей я дозволяю Петру сыну Микитину самому избрати, яко лучшее. То ли разодрать челобитную Живца, но тогда уплатити ему, яко должно, за прокорм во все лета и тогда сызнова увести холопа на свое подворье, то ли собственноручно изодрать свою грамоту и отпустить Живца на волю. Решай, Петр Микитин.

— Уплачу! Ей-богу, все сполна уплачу! — горячо заверил Карачев.

— Быть по сему! — Последовал удар посохом в небольшой, но увесистый колокольчик, подвешенный на особом укреплении, установленном по правую руку от Федора.

Живец до крови прикусил губу, и тонкая алая струйка скользнула вниз по подбородку, стыдливо прячась в небольшой черной бородке. Карачев же, повинуясь властному жесту царевича, опрометью кинулся к дьяку, уже державшему перо.

— Да яко же оно, люди добрые?! — возмущенно выкрикнула неугомонная молодайка и повернулась к угрюмо ворчащей толпе. — Нешто вовсе правды нетути на белом свете?! А мне яко быти — мы ж с им год как повенчались?!

Федор встревоженно повернулся ко мне.

Я успокаивающе тронул его за плечо — мол, ничего страшного. Даже хорошо — народу свойственно кидаться из крайности в крайность. Чем больше он сейчас зайдет в одну сторону, тем сильнее будет обратная реакция.

Лишь бы выслушали до конца, а вот с этим напряг. Вон уже выкрики раздаются:

— Известно, ворон глаз выклюнет!

— Правый суд токмо на небе бывает!

— И батюшка его тож завсегда потатчиком дворянским был!

Деваться некуда. Хоть и не хотелось себя засвечивать, а пришлось. Я склонился к уху Федора и шепнул:

— Когда Карачев подойдет к Живцу, крикни, чтоб остановился.

— Эвон яко гомонят — услышит ли?

— А ты встань при этом да посохом оземь ударь, сразу умолкнут, — посоветовал я. — Но вначале отчитай бабу, чтоб слушала до конца. Только отчитывай сдержанно и с лаской, а уже потом оглашай.

Федор в конечном счете не просто все выполнил в лучшем виде, но и перевыполнил.

— Остановись, сын боярский Петр Карачев! — властно крикнул он, и толпа, как я и предсказывал, при виде вставшего на ноги престолоблюстителя разом умолкла.

Успокоенный этим затишьем Федор, окончательно уверившись, что и дальше все пойдет как надо, повернул голову к молодайке и сурово попрекнул ее:

— Эва, раскричалась тут. Ан мой приговор еще и не сказан толком. Где ж тебе правду услыхать, коль ты норовишь глас свой допрежь ее возвысить. — И укоризненно покачал головой. — Ай-ай-ай. Нехорошо, милая. — Он повернулся в сторону Карачева. — Ты погоди Живца уводити. Не твой он холоп покамест.

— Как же не мой? — растерялся тот. — Ты ж сам поведал, что в милости своей готов его челобитную изодрати, коль я…

— Коль ты за прокорм уплатишь, — продолжил Федор. — Пока что оного я не зрел. А за прокорм тебе надлежит уплатити… — И кивнул бирючу, который принялся оглашать особую грамотку.

Над ее составлением мы вчера пыхтели часа два, зато теперь она представляла достаточно полный месячный рацион человека. При этом мы учли, что Живец — холоп, следовательно, о разносолах и деликатесах не может быть и речи. Но и того, что мы внесли в список, было вполне достаточно.

— Корму сему холопу помесячно надлежало выдати не менее полсти баранины, осьмины ржи, семи фунтов рыбы, пяти золотников соли… [593]

Скромно, очень скромно.

Но и без того Карачев слушал, удивленно открыв рот. Живец тоже ничего не понимал.

Ничего, поймет…

— Престолоблюститель царевич Федор Борисович Годунов, в милости своей к Петру Карачеву сыну Микитину повелев счет оному корму вести по нынешним ценам…

Надо было вогнать запредельные, что были два года назад, но тогда вышел бы перебор, потому пришлось ограничиться теми, что сейчас. Но и с ними получалось душевно, поскольку всего полагалось затратить на прокорм холопа Живца аж десять алтын и две деньги-московки ежемесячно…

— …а слагая все оное, ибо уплатить надлежит за тридцать месяцев, повелевается боярскому сыну Карачеву поначалу отдати означенному Живцу девять рублев и десять алтын, опосля чего сызнова взяти его в холопство, ежели тот возжелает. — Бирюч умолк, вопросительно уставившись на Федора.

Это тоже запланировано — до какого места зачитывать. Лучше, если основное будет сказано самим Годуновым.

— Да у меня и нет столь… — растерянно протянул Карачев. — От силы в кошеле рубля два наскребется.

— Ты выбрал, и за язык тебя никто не тянул, — напомнил Федор и обратился к притихшей толпе: — Негоже быть милостивым к одному и гневливым к другому. Таковское токмо у негодных судей встречается, мы же желаем ровно стояти и ни на чью сторону сердцем не склоняемся. Посему, коль сыну боярскому выбор даден был, то и Живцу даем такой же. На сколь рублевиков у тебя, чадо, кабальная грамотка составлена?

— На восемь… — протянул Живец.

Судя по его недоумевающему виду, парень явно до сих пор не понимал, в чем дело, и я порадовался, что порекомендовал Федору не просто озвучить заключительную часть приговора самому, но и попутно растолковать ее бывшему холопу.

— Что ж, теперь ты вправе получить на прокорм с сына боярского Петра Карачева всю деньгу, коя исчислена и указана, и вернуться в свое холопство. Но ты тако же вправе в него и не возвертатися. Токмо тогда, за вычетом восьми рублев, кои ты обязан отдати по кабальной грамотке, тебе надлежит получить со своего бывшего господина лишь один рубль двадцать алтын и две деньги-московки.

— А где ж я сыщу восемь рублев? — растерялся так и не понявший сути Живец.

— А в мошне у Карачева, — ехидно посоветовал Федор. — Я чаю, у него опосля продажи возов чуток завалялось.

— А яко же я… — начал было Живец, но тут к нему подскочила та самая молодайка.

— Волю тебе государь-батюшка дарует, глупый!

— Не государь, но его именем, — снова поправил Федор, но шустрая молодайка, не слушая его, уже кинулась к ступенькам крыльца, стремглав взлетела на них и рухнула в ноги опешившему Годунову, целуя острые носки его красных, с узорочьем, расшитых бисером сафьяновых сапог.

— Нет, ну яко она скоро-то, — удивлялся потом мой ученик, продолжая вспоминать столь приятную для него сцену. — А мне поначалу и невдомек — чего сотворити и что поведать?

— Так ведь ничего и не надо было делать — она сама со всем управилась, — улыбнулся я.

Молодайка и впрямь выручила растерявшегося царевича. Проворно вскочив на ноги, она повернулась к толпе и звонко выкрикнула, да такое…

— Есмь бог на небе, а Федор Борисыч на земле! — И, вновь повернувшись к Годунову, низко склонилась перед ним в поясном поклоне, скользнув пальцами руки по ступенькам. — Славься, батюшка ты наш милостливый. — И вновь, приветственно вздымая вверх руки, звонко-отчаянно потребовала от толпы: — Славься!

А в ответ дружный рев наконец-то все понявших людей, пришедших в восторг, пусть и слегка запоздалый, от такого решения.

И полетели вверх шапки — одна, другая, третья, а через несколько секунд я уже не видел ни одного мужика с покрытой головой.

Тут же, словно сам господь подтверждал решение Годунова, басовито грянуло с колокольни Ивана Великого. Эдакая звуковая небесная печать, утверждающая, что приговор справедлив и обжалованию не подлежит.

Понимаю, что совпало — наступило время обедни, вот и все, — но колокольный звон пришелся как нельзя кстати, еще пуще увеличив энтузиазм народа, который уже не кричал — ревел что есть мочи. До хрипоты!

А едва затих колокол, как мой талантливый ученик приступил к перевыполнению нашего первоначального плана. Он остановил молодайку, уже ухватившую за рукав по-прежнему недоумевающего Живца, и поднял руку, призывая толпу угомониться.

Узнав, как ее зовут — баба назвалась Певушей, впрочем, с таким-то голосом как же иначе ее звать, — Федор в наступившей тишине строго произнес:

— Сия исполненная истинно христианской доброты дщерь свершила самое богоугодное дело — спасла от лютой неминуемой смерти православную душу. Потому и ей ныне за это кликните славу, народ честной.

Речь Годунова явно пришлась по душе толпе. Снова поднялся рев. Правда, потише, чем в первый раз — зрители притомились, — но это если сравнивать, а сам по себе о-го-го.

Но молодайке хватило и того — взгляд растерянный, руки опущены, а по щекам ручьем слезы. Да и у самого Федора глаза тоже увлажнились — пробило парня от умиления.

Но, как оказалось, и это еще не все. Напоследок ученик выдал еще один экспромт:

— Зрю я, что на Руси не скоро свершается суд над худыми делами и не скоро даруется награда за добрые, но пусть ныне будет инако, а посему повелеваю оную Певушу пожаловать пятью рублями денег, да еще жалую подарок к свадебке ее. Правда, — он сокрушенно и чуточку виновато улыбнулся, простодушно повинившись, — запоздал малость мой дар, но уж лучше поздно, чем никогда.

С этими словами царевич, сняв со своего мизинца золотой перстенек и быстро прикинув на глазок, безошибочно надел его на безымянный палец остолбеневшей от таких щедрот молодайке, которая только хлопала глазами, не в силах произнести ни слова.

А Федор, ничуть не смутившись и ухватив Певушу под безвольно свисавшую руку, протянул ее Живцу, ошалело взирающему на все происходящее, и во всеуслышание наставительно произнес:

— Береги ее, вольный человек Живец, дабы и впредь она оставалась столь же голосистой. — И заговорщически подмигнул ему, вкладывая ладонь молодайки в мозолистую ладонь бывшего холопа.

И… грянул третий рев. Не слышал бы сам, ни за что бы не поверил — орали даже посильнее, чем в первый раз. Словно не было усталости, и глотки не надсадились, и хрипоты как не бывало. Глаза выпучены от старания, а у кого, наоборот, зажмурены от превеликой натуги. Иной же, бедолага, и вовсе сипит, но все одно из последних сил тянет: «Слава! Слава! Слава!»

И еще одно порадовало.

Дело в том, что в той толпе, причем бок о бок с Лохмотышем и еще десятком спецназовцев, стоял Игнатий. Рисковать я не хотел, вдруг что-то пойдет наперекосяк, потому и предупредил их, когда и в какую сторону приложить усилия.

Вообще-то и «Слава!» тоже должны были начать кричать именно они, да не успели. Расспрошенный в тот же вечер Игнатий рассказал мне о своих впечатлениях:

— Веришь, нет ли, княже, последнюю полтину отдал бы, чтоб сызнова таковское повидать.

Говорил он сипло — видно, тоже не щадил глотки, но я на всякий случай уточнил, вдруг он просто квасу холодного попил или молока, вот и…

— Какого квасу?! — даже слегка обиделся он. — Горланил что есть мочи, вот и того. И не потому, что ты просил, а просто душа от восторга ввысь рвалась.

— А насчет послушать не забыл? — напомнил я.

— Как же, слыхал, — кивнул он. — Да и мудрено не услыхать, коль все об одном и том же сказывают. Мол, многая лета Федору Борисовичу. Вовсе юн, а рассудил так — старику впору, да и то не каждому. А главное, по совести, без потачек. Кой-кто и вовсе помянул: поспешили, мол, с государем. Тот еще невесть каков, а ентот вон он, орленок младой. Враз видать, из чьего гнезда выпорхнул…

Оп-па!

Уже?! Ай да Федор-стрелец, удалой молодец!

Браво, князь Мак-Альпин.

Можно сказать, с перевыполнением плана шпарю.

Какие там в истории СССР лозунги были? Кажется, пятилетку в четыре года? Или в три? Но неважно — моими темпами ее и за полгода осилить можно, а уж за год — всяко.

Хотя обольщаться тоже ни к чему — рано. В этом направлении еще работать и работать. Сколько там зевак присутствовало? Где-то несколько сотен, не меньше. Ну пускай даже полтысячи — все равно в масштабах Москвы мизер.

Правда, к концу сегодняшнего дня, скорее всего, о суде и приговоре Годунова не знать будет только совсем глухой, но все равно…

Что ж, теперь пойдет полегче — телегу мы с места стронули, но и тяжелее — придется держать марку.

Я досадливо крякнул. Получалось, что все прочие дела надо побоку, потому что на следующее судебное заседание, которое состоится всего через два дня, в четверг, припрутся и стар и млад.

Значит, нужно срочно готовить новое театрализованное представление, да желательно не уступающее по зрелищности первому, а это ж сколько мороки!

Тут тебе и дельце подходящее отыскать, и подать его эффектно. Да чтоб сюжет был закручен, а уж про концовку и вовсе говорить нечего — и оригинальность надо соблюсти, и неожиданность, и…

Много чего надо.

Я так увлекся новыми радужными перспективами, размечтавшись, как станет рыдать народ при отъезде Годунова в Кострому, что прослушал конец рассказа Игнатия, а тот, помолчав и откашлявшись, попросил:

— А словцо мне тайное не молвишь, аки князь князю?..

— Словцо? Какое словцо? — спохватился я.

— Ты вот тута бровь нахмурил, а я и помыслил — неужто Федор Константиныч задумал сызнова Федора Борисыча на престол подсадить?

— С чего ты решил? — изумился я.

— Да уж больно тебе не по ндраву пришлось, когда я поведал, яко зашикали прочие людишки на того, кто про орленка вслух поведал. Вот мне и помстилось, будто…

— И впрямь помстилось, — перебил я его. — Такого и в мыслях не держал. — Но, не утерпев, поинтересовался: — А что, если б так? Ну не всерьез, в шутку спрашиваю, но если бы?

— Таковская шутка большой кровушкой припахивает, — вздохнул он и с укоризной посмотрел на меня.

Так-так. Раз большая кровь, значит, куча народу против, но есть и за, иначе откуда бы ей взяться?

— Выходит, есть такие, которые были бы рады Годунову на троне? — уточнил я.

— Как не быть. Знамо, имеются. Токмо…

— Все! — вновь оборвал его я. — Говорю ж, шутейно спрашивал. Ну и… вдруг самому Федору Борисовичу кой-что помстится, так я теперь буду знать, как ответить…

И я угадал. Полюбопытствовал мой ученик эдак вскользь, туманным полунамеком, что, может, оно и ни к чему трон-то освобождать, ась?

Не иначе как Мария Григорьевна встрепенулась, которая вместе с царевной наблюдала за судебным процессом от начала до конца, да вновь за старое взялась.

Ох и мамашка! Достанется же кому-то эдакая мегера в тещи — будет классический вариант с применением всех анекдотов.

Хотя чего это я? Не кому-то, а Квентину, тут и гадать нечего. Правда, темпы выздоровления у парня не ахти, но понемногу продвигаются, и все в нужном направлении, а это главное.

Федору же я напомнил недавний пример с опрокинутой лодкой и пояснил, что сейчас мы с ним только-только выбрались на берег — мокрые, голодные, измученные. И суд этот — лишь первая охапка дров для костра, у которого нам для начала предстоит согреться и просушить одежду.

— Это только сказка скоро сказывается, а жизнь — штука неторопливая, и, коль поспешишь, такой пинок от нее можешь получить, что мало не покажется. — И ткнул пальцем в аккуратно разложенные по полкам челобитные. — Вместо пустых мечтаний лучше ими займись. Нам с тобой через день новая охапка дров понадобится, чтоб… пламя костерка не угасло.

Вроде бы понял.

Кстати о челобитных. Думаете, невысокие темпы у нас с царевичем? Так ведь это только так кажется, что одно дело за день. С другой стороны посмотреть — жалобщиков на беглых холопов ой как поубавилось.

Более того. Мой бывший секретарь, а ныне дьяк Челобитного приказа Еловик Яхонтов только диву давался, с каким проворством боярские дети стали забирать челобитные. Мол, ни к чему нам суд, сами разберемся.

Вот и получилось: дело-то разрешили и впрямь всего одно, а глядь — еще полсотни как корова языком слизнула. Опустела полка-то.

Так что впору вести речь не о медлительности, а о космических скоростях. Шутка ли, пятьдесят, а если быть совсем точным, пятьдесят четыре дела за один присест ахнули и не поморщились.

Ай да мы с престолоблюстителем!

Правда, кое-кто из ушлых беглецов-холопов попытался накатать свои челобитные — дескать, готов вернуться к хозяину, но с уплатой пожилого и кормовых. Понятное дело, выгода. Содрав за еду, он и выкупится, и еще останется с деньгой, если срок давний.

Но тут проинструктированный мною Еловик, принимавший челобитные, сразу пояснял: если кто хочет снова в холопы — милости просим, дело добровольное, но никаких кормовых, раз жалобы от хозяина не поступало.

Сразу стали отказываться.

А мы с царевичем меж тем продолжали готовить все новые и новые судебные заседания.

Глава 19 Дела, дела, дела…

Напрасно я посчитал, что придется легко. Как бы не так.

Федору куда ни шло — только суд, так что свободное время оставалось, благо что задача по разработке неожиданных ходов по-прежнему лежала на мне, а вот я помимо них имел еще вагон и маленькую тележку дел, которые в подавляющем большинстве требовали моего непосредственного участия.

Ехать в Кострому в одиночку — сопровождающая нас Стража Верных не в счет — глупо. К тому же неведомо, кто нас встретит в городе, то есть следовало подобрать штат сотрудников, которые будут помогать в управлении огромным краем.

Подбор же я начал с… Игнашки, которому недолго думая предложил стать моим заместителем в… Разбойном приказе.

Ну да, понимаю, что звучит дико. Доверить жулику и вору войти в состав руководства министерства внутренних дел — идиотизм, абсурд, нонсенс, парадокс, маразм… Словом, выбирайте любое слово и не ошибетесь.

Но…

Помнится, читал я как-то про Ваньку Каина, который тоже был из бывших, но сколько потом преступников удалось изловить с его помощью! А во Франции тоже человек из бывших, вроде бы Видок, если я только не ошибаюсь, вообще стал основателем полиции.

К тому же я и не предлагал Игнашке заниматься поиском преступников вообще, прекрасно понимая, что он и сам на это никогда не пойдет, да и бывшие сотоварищи непременно пожелают отомстить своему коллеге.

Но зато я знал, что самому Игнатию претит и кровь, и убийства, и все прочее, связанное с ними, поскольку он по натуре не грабитель, а так — мошенник, которому по душе тонкая работа. Да и «сурьезный народец», который водил с Незванычем дружбу, тоже трудился чисто, без насилия.

Вообще-то надо было видеть Игнашку, который, услыхав эдакое, так и застыл с выпученными глазами, тараща их на меня и гадая, то ли он ослышался, то ли его собеседник сошел с ума. Он даже поковырял пальцем в ухе.

Ну да, ну да…

То ли воздух нынче пьян,
То ли в ухе приключился
У меня какой изъян?.. [594]
Пока Князь обалдело хлопал глазами, не в силах вымолвить ни слова, я, воспользовавшись этим замешательством, торопливо пояснил, в каком качестве он мне нужен.

Согласно моим словам, получалось, что Игнатий хоть и отойдет раз и навсегда от воровских дел, но при этом сумеет… помочь своим бывшим сотоварищам по ночным трудам и особенно тем из них, кто попадется.

Во-первых, он сможет улучшить содержание преступников в остроге. Я всегда считал себя сторонником самых жестких мер — вор должен сидеть в тюрьме, — но ведь сидеть, а не подыхать в ней, то есть самый минимум преступник получить должен.

Во-вторых, попадая в острог, человек понятия не имел, когда закончится его отсидка, — сроки тут не устанавливались, а неизвестность сама по себе штука гадкая. Значит, надо определить, кому сколько намотать, но не только это, а и позаботиться, чтоб людишки не тунеядствовали.

Куча крепких здоровых мужиков, зачастую весьма изобретательных, правда, не в том направлении, которое нужно, день-деньской бездельничают, и так месяц за месяцем, год за годом — не жирно ли? Народу в стране не так густо, чтобы столь наплевательски относиться к людским резервам.

Словом, если коротко, то следовало переделать остроги в колонии, где преступники должны отработать и стоимость своего куска хлеба, и своей охраны. К тому же, и это в-третьих, Игнашка и тут может поспособствовать «сурьезному народцу», дав им возможность потрудиться там, где требуется определенное мастерство.

Более того, ведь лишние деньги, если человек заработает куда больше положенного на оплату питания и охраны, будут выданы ему к концу срока, так что при наличии желания начать новую добропорядочную жизнь капитал на первое время есть.

Никто не спорит, мужик запросто может вновь взяться за старое, но вдруг уже освоенная им профессия и спокойная вольная жизнь так придутся ему по душе, что он решит завязать вовсе?

Так вот все эти льготы и послабления, включая досрочное освобождение за ударный труд, будут связаны именно с именем Игнашки.

Да лишь за одно это народец не только простит ему переход во враждебный лагерь, но и станет в ноги кланяться, благодаря его за внимание и заботу.

К тому же на первых порах работать ему придется в Костроме и близлежащих городах, где о его темном прошлом не знает ни одна собака. А к тому времени, когда придется переехать в Москву, о нем пойдет уже такая добрая слава, причем без всяких кавычек, что «сурьезный народец» будет наслышан о его деятельности на новой ниве и тоже не решится дергаться.

— Наговорил ты уж больно много всего, — растерялся Игнашка. — Неужто и впрямь на деле…

— А когда мое слово расходилось с делом, припомни-ка? — перебил я его.

Он послушно наморщил лоб, припоминая, но после тщетных усилий развел руками.

— И впрямь не упомню. Твоя взяла.

— Наша, — внушительно поправил я его. — Наша взяла. И ловить «сурьезный народец» тебе ни к чему, ты станешь заведовать только сыском убийц да грабителей из числа тех, для кого людская кровь как водица.

— Сыском… — растерянно протянул Князь. — Справлюсь ли?.. — И вновь вопросительный взгляд на меня.

Очень хорошо. Если он в принципе не возражает против назначения, то детали — ерунда.

— Справишься, — твердо заверил я его. — К тому же мне кажется, тебе в этом должен помочь и твой «сурьезный народец». Помнится, ты сам рассказывал, что и он, случается, страдает от шатучих татей. — И заботливо осведомился, напоминая: — Иголка-то, о котором ты как-то мне рассказывал, выздоровел, после того как его по темечку шарахнули?

Намек Игнатий уловил. Правда, сразу все равно согласия не дал, попросив три дня на раздумье, но я был уверен, что он никуда не денется, и угадал — Князь дал «добро».

А пока Незваныч думал и гадал, я озадачил Еловика, таинственно сообщив ему:

— Будешь ты у меня отныне, парень, Еловик-кадровик.

Дело в том, что общительный паренек имел немало знакомых не только среди своих ближайших коллег — подьячих из Разрядного, но и в других приказах тоже, а посему ему и карты, то бишь кадры в руки — пусть займется подбором будущих чиновников Костромы.

Предупрежденный, что, по сути, он как бы выступает поручителем за каждого, Яхонтов подошел к делу со всем своим прилежанием и ответственностью, составив мне список на двадцать семь человек, причем не забыв и про ветеранов.

С ними получилось хуже всего. Дьяки слишком прикипели к Москве, так что карьерный рост их не прельщал, да и шаткость положения изрядно смущала — все-таки не при царе, а не пойми при ком, не бывало раньше на Руси престолоблюстителей.

Словом, из семерых отказались пятеро. Из прочих после собеседования я сам отмел еще четверых. Но и две трети из намеченных — изрядное количество, тем более что особо раздувать штат ни к чему.

А ведь был еще ремесленный люд, о котором тоже забывать не стоило.

Тут я начал с главных — со строителей. Им я сулил в первую очередь интересные заказы, справедливо полагая, что настоящих мастеров своего дела соблазнить можно как раз перспективами в творчестве.

Первым, к кому я пришел, был Федор Конь. К главному градостроителю страны мы явились с Годуновым вдвоем — редкий случай, когда я решил задействовать авторитет царевича, который к тому времени за счет одних только судебных заседаний рос как на дрожжах.

— Бог любит троицу, — заметил мастеру мой ученик. — Батюшке моему ты уже подсобил, Москву в каменную рубашку обрядил. Над Смоленском тоже изрядно потрудился. Теперь бы сыну его порадел насчет Костромы…

Конь хоть и был в годах, но упирался недолго, да и то скорее из приличия — положено на Руси сдаваться не сразу, а после уговоров, и не только дал согласие, но и пообещал переговорить со своими бывшими выучениками, которых наше предложение тоже должно заинтересовать.

Не оставил я своим вниманием и прочие профессии. Понятно, что ни к чему тащить за собой пирожников, гончаров, столяров и плотников — эти сыщутся и на новом месте. Да и нельзя игнорировать местных. А то, что они чуть ниже классом, ничего страшного.

Зато я распорядился обойти всех кузнецов и через них разыскать мне хороших рудознатцев, которые поставляют им сырье. Нашлось таковых немного — сезон в разгаре, но пятерых я завербовал. На первых порах хватит, а дальше разберутся мои бродячие спецназовцы и к зиме сыщут мне еще.

Затем пришла очередь Андрея Чохова и литейщиков.

Правда, сам патриарх пушечного литья поехать отказался, сославшись на здоровье — шесть десятков прожитых лет давали о себе знать, но зато порекомендовал своих учеников. Побеседовав с ними, мне удалось уговорить сразу троих: Проню Федорова, Кондратия Михайлова и Григория Наумова, а после литейщиков пришел черед и…

Да что рассказывать — пришлось и побегать, и попотеть. В горле пересыхало от бесконечной говорильни, но я, хрипя и надсадно кашляя, продолжал уговаривать, улещать и соблазнять радужными перспективами.

Нет, врать не врал, вел себя предельно честно. Эти — не Дмитрий, так что в сторону потомка бога Мома и никаких золотых гор и молочных рек с кисельными берегами. Только правда и ничего, кроме правды. А что немного преувеличивал, расписывая красоты тамошней природы, — то простительно.

Не забыл я и про Баруха.

Правда, тут все оказалось несколько сложнее.

Поначалу я задействовал самих англичан — проще всего собрать выжимки из царских указов о льготах через них, как лиц заинтересованных. Разумеется, пришлось вновь напялить на себя личину потомка бога Мома.

Мол, как человек, прекрасно понимающий всю важность развития торговли, я собираюсь, будучи доверенным лицом престолоблюстителя, через него ходатайствовать перед государем, который тоже внимательно прислушивается к моему слову, но для того я вначале должен знать, что они уже имеют, чтоб не получилось накладки и я не просил давно ими полученное.

Сэр Гафт расстарался, выдав требуемое уже через три дня. В выписке было все, как я и просил, то есть не просто голый перечень, но и ссылка на конкретный царский указ. Кроме того, он еще перечислил привилегии, которые царское правительство предоставило прочим иностранцам и которые для Руси чрезвычайно невыгодны, ибо…

Так я и поверил — знаю, кому в первую очередь это невыгодно. Но слушал, кивал и… соглашался, причем искренне — почему же заодно не перекрыть кислород и всем остальным.

Более того, представитель Русской компании выписал на отдельный лист и те льготы, которые были отменены, логично заметив, что восстановить для них старое, ссылаясь на то, что оно уже имело место, мне будет несколько проще, тем просить у Дмитрия Иоанновича новое.

Словом, Барух получил в свои руки весь материал и тоже не тянул особо долго, так что еще через пять дней подал мне свой расклад — во что оно обходится стране. И тоже, как я просил, напротив каждой льготы примерная сумма убытков. Вышло внушительно: в совокупности пахло даже не десятками — сотнями тысяч.

— А они тогда не откажутся от торговли? — уточнил я, прикинув английские потери.

— Если на одной истраченной новгородке купец станет получать не десять, а только шесть или пять, он несомненно расстроится, но прекратить торговать… — Барух медленно покачал головой. — Они покупают лисьи, волчьи, собольи, бобровые и прочие меха за сущую мелочь, меж тем как в Амстердаме и Лондоне продают их за…

Цифры, которыми оперировал Барух, и впрямь впечатляли. Получалось, что все строительство флота, стоит нам только перехватить у них торговлю, будет окуплено всего за год. Возможно, еще и останется.

— Единственное, что они могут сделать, — пригрозить, что перестанут посылать корабли, — предупредил купец. — Но пригрозить не значит осуществить на деле. Думаю, их хватит от силы на несколько месяцев, а дальше они вновь приплывут, и все пойдет как прежде…

Что ж, с этим хорошо, но… Все равно получалось, что пока эти бумаги — мертвый груз, поскольку подавать такое Дмитрию сейчас не имело смысла. Лучше всего дождаться, когда у него подойдут к концу деньги и он начнет их лихорадочно искать. Вот тогда-то он воспримет мои предложения на ура.

Однако кое-какую практическую пользу я из Баруха извлек сразу, попросив его дать рекомендации по мерам, которые можно предпринять уже сейчас, чтобы даже без отмены льгот фактически свести их на нет.

Ответ купца был весьма детальным и обстоятельным, после чего я заверил Баруха, что уже этой осенью и зимой англичанам придется несладко и копеечные цены на русские меха станут для них рублевыми.

Не забыл я и про Бэкона, встретившись с ним сразу на следующий день после прибытия из Серпухова.

Правда, в должности учителя философии у Федора он пробыл недолго, но отказался от нее сам.

Признаться, я был изрядно польщен, когда Фрэнсис, явившись ко мне после третьего по счету занятия с царевичем, обескураженно развел руками, чуть ли не с порога объявив, что учить престолоблюстителя он отказывается, ибо… нечему.

По его взволнованному рассказу выходило, что уже в самый первый раз, едва он начал краткое ознакомление с тем, что уже известно Годунову, Федор стал выдавать на-гора полученные от меня сведения.

Было их весьма много, причем и те, которые неизвестны самому Бэкону, и спустя пару минут новый учитель позабыл про дальнейшие вопросы и обратился в слух.

Нет, он знал о греческих материалистах вроде Демокрита, но далеко не в таких подробностях, как царевич. Что же касается учений индийских и прочих восточных философов, тут для него и вовсе был темный лес.

Словом, получился маленький экзамен, который Федор с честью выдержал, а Бэкон при этом обнаружил, что он-то как раз с ним, доведись отвечать на такое, не справился бы.

— Я токмо потому и не пришел к тебе сразу, пресветлый князь, — сознался Бэкон, — что было очень любопытно узнать о том, яко поясняет «Маат» [595] о миропорядке, справедливости и истине, тако же о кармической зависимости души от материи и путях освобождения в джайнизме, о том, что рассказывает Конфуций о «предопределении», о…

Я слушал и млел. Приятно слышать, черт побери, столь высокую оценку моих трудов и знаний со стороны великого европейского светила философии.

Правда, кое-какие пробелы в познаниях царевича англичанин все-таки сумел обнаружить. В основном они касались некоторых сторон учений христианских отцов церкви.

Справедливости ради отмечу, что тут нет вины нерадивого ученика, поскольку я и впрямь уделил мало внимания откровенным бредням и глупостям. Доказательства бытия бога в изложении Ансельма Кентерберийского, философско-теологические воззрения Гильберта Порретанского, «Семь книг назидательного обучения…» Гуго Сен-Викторского и прочую лабуду, пользуясь тем, что они все католики, мы с Федором, помнится, не прошли — проскакали галопом за одно-единственное занятие.

«Верую, ибо нелепо» — это же ахинея.

Зато в остальном…

Нет, Бэкон не засобирался с немедленным отъездом из русской столицы. Вместо этого он попросил меня… сделать его своим учеником, и молодость преподавателя его не остановила.

Я согласился, но сразу оговорил, что смогу заняться этим лишь в Костроме, а сейчас мне дорог каждый день, поскольку предстоит еще очень и очень много работы, а со временем худо.

Но пока, чтобы философу не сидеть без дела, я предложил Бэкону тоже поработать на благо новой для него страны, напомнив англичанину наш самый первый разговор, состоявшийся в Думной келье.

— Но законы издает правитель, — замялся Фрэнсис. — Не получится ли так, что весь труд пойдет прахом, ибо царевич Федор Борисович хоть и является престолоблюстителем, но не в силах ни изменить, ни отменить уже существующее?

— За это не беспокойся, Николаич, — заверил я его. — Главное, чтобы они были, а потом мы их подскажем Дмитрию Иоанновичу, вот и все. — С улыбкой добавив: — Говорят, он мудр и не чурается ничего нового, так что должен прислушаться к словам, от кого бы они ни исходили.

По его лицу было заметно, что моя непоколебимая уверенность хоть и несколько поколебала скепсис философа, но не развеяла до конца его сомнения, но сэр Фрэнсис благоразумно предпочел их оставить при себе.

Но тут сразу выяснилось другое: он не знал, с какого боку подступиться, поскольку парламентскую систему предстояло не совершенствовать, а куда круче — создавать с нуля. Да и с магдебургским правом тоже хватало сложностей.

Словом, приходилось как-то изыскивать время для ежедневного общения с Бэконом — что сделано, в чем заминки, каким образом он предлагает их устранить, где при этом видит помехи и так далее.

По счастью, Дмитрий продолжал медлить со своим прибытием в столицу, так что я хоть и с огромным трудом, но успевал выполнять намеченную программу действий и по сбору мастеровых людей, и по тем, кто должен был остаться в Москве на нелегальном положении. Это касалось не только моих бродячих спецназовцев, но и людей бывшего хозяина тайного сыска всея Руси…

Привезенный из своей недолгой ссылки Семен Никитич Годунов успел натерпеться всякого и вообще чуть не умер. Охрана, которая вывозила его в Переславль-Залесский, вела себя с некогда всесильным боярином бесцеремонно и очень нагло.

Обязанности так тяготили стрельцов, тем паче приставов, да вдобавок еще и соответствующие инструкции, полученные от Бельского и Басманова, были столь расплывчаты, особеннокасаемо возможной смерти старика, что они принялись чуть ли не с самого первого дня ее ускорять.

Вскоре дошло до того, что они вообще перестали кормить Семена Никитича, а когда бедняга со слезами на глазах просил кусочек хлебца, охранник, глумливо ухмыляясь, протягивал ему… камень.

Хорошо, что я прислал им на смену своих ратников еще до отъезда в Серпухов. Если бы промедлил, то как знать — застали бы они боярина в живых или уже нет.

К тому времени, когда они прибыли, в его темнице скопилась уже приличная кучка камней, да и сам Семен Никитич успел изрядно пасть духом и с охапки соломы почти не вставал.

Солому старику тоже советовали пожевать.

Бывший глава тайного сыска поначалу не поверил своему избавлению от голодных мук и в первые полчаса даже не подошел к аппетитно дымящейся похлебке, миску с которой поставили в темнице. Очевидно, счел ее то ли миражом, то ли дьявольским наваждением.

Правда, позже он все-таки дополз до нее и жадно, по-собачьи, вылакал содержимое миски. Ложкой он так и не воспользовался — остатки осушил через край.

За последующие несколько дней он успел прийти в себя, но загружали его в крытый возок чуть ли не силком. Едва боярин узнал, чьи именно люди прибыли за ним, чтобы отвезти в Москву, как проявил недюжинную прыть — и сопротивлялся, и брыкался, и даже кусался.

Мою просьбу вообще с ним не встречаться Федор воспринял не просто с пониманием, но и… облегчением — видно было, что и он не испытывает желания повидаться со своим ближайшим советником, успевшим все развалить и загубить.

Я не смог преодолеть искушение и не удержался от маленькой мести, так что наше первое свидание с Семеном Никитичем состоялось там же, где проходило и предпоследнее, то есть в маленькой пыточной.

Вот только теперь мы с ним поменялись ролями, так что это я сидел за столом, попивая квасок со смородиновым листом, а боярин оказался подвешенным за связанные руки. Да и остальное было точь-в-точь.

Для вящей убедительности, чтобы «аптекарь» окончательно осознал, насколько плохи его дела, я, полюбовавшись на Семена Никитича, дернул за веревочку и спросил у появившегося в дверях Молчуна:

— Узнаешь?

Тот, опасливо косясь на меня, кивнул.

Боярин взвыл и задергался, но веревка была крепкая, а повторить мой трюк с полетом «аптекарь» был не в силах.

— Готов? — лениво осведомился я, вдоволь налюбовавшись трепыханием узника.

— Завсегда, — с тупой послушностью подтвердил Молчун и вынул кнут, который держал под мышкой, перехватывая его поудобнее и ожидая дальнейшей команды с моей стороны.

— Тогда приступай, — вздохнул я.

— Так чего приступать-то?! — отчаянно возопил боярин, принявшись извиваться пуще прежнего. — Можа, и так сговоримся?!

— А сговоримся ли? — задумчиво протянул я, но в то же время подавая знак Молчуну, чтобы тот остановился.

— Ежели ты по мере потребуешь, то отчего ж нет! — радостно заорал Семен Никитич. — А коль речь зайдет о том, чем мне тебя не удоволить, тогда уж…

— Ну пока ступай себе, — неуверенно кивнул я палачу, всем видом выказывая сомнение, что боярин сумеет меня «удоволить», и, проводив взглядом вышедшего за дверь Молчуна, насмешливо поинтересовался: — Что, Семен Никитич, невмочь тебе полетать, как мне тогда? — И осекся.

Боярин, стоя на цыпочках, молча плакал.

Тяжелые стариковские слезы одна за другой медленно катились по морщинистым щекам, и мне от этого жалкого зрелища стало не по себе. Сразу пропало и дальнейшее желание продолжить «концерт», так что от кое-каких задумок я решил отказаться, сразу перейдя к остальному.

Напомнив, что в тот раз мы с ним уже заключили сделку, условия которой каждый из нас добросовестно выполнил, я предложил еще одну.

Суть ее состояла в том, что он сдает мне всю свою сеть тайных агентов, включая слухачей, видоков и прочих стукачей и осведомителей, а я не просто обязуюсь не пытать его, но и со временем, когда мы окажемся в Костроме, предоставлю ему свободу.

Разумеется, в будущем стольном граде престолоблюстителя делать ему нечего, но деревенькой его мой ученик наделит, так что заботиться о пропитании Семену Никитичу не придется и от голода он не помрет.

При упоминании о последнем боярин нервно вздрогнул, но ответа сразу не дал, щуря свои глазки и пытливо вглядываясь в меня — не обманываю ли. Пришлось напомнить кое-какие подробности предыдущих свиданий, подтверждающие, что свое княжеское слово я всегда держу.

До конца он мне все равно не поверил, робко заметив, что хотелось бы услышать подтверждение моих обязательств от Федора Борисовича.

— Ишь ты, поручителей ему подавай! — возмутился я. — В тот раз, помнится, без царевича обошлось. А если ты надеешься, что, глядя на тебя, он смилостивится и вновь захочет тебя приблизить, то напрасно. Ныне престолоблюститель за одного князя Телятевского, которого ты поставил на два места выше Басманова, так на тебя зол, что, чего доброго, решит вновь позвать Молчуна, и поверь мне — он его останавливать не станет.

Семен Никитич вздохнул и… согласился на все.

Перо и чернила с бумагой лежали передо мной, и Молчуна я не звал — сам разрезал веревки, благо что старикан был совсем легкий, не больше шестидесяти килограммов, и даже помог добраться боярину до лавки.

Говорил он долго — я еле успевал строчить, решив никому не доверять его сведения.

Спустя пару часов, когда он наконец умолк и принялся жадно пить квас, я облегченно вздохнул, но оказалось, что это всего лишь начало, поскольку были перечислены только те, кто имел дело непосредственно с ближними людьми самого Семена Никитича.

Но у каждого из перечисленных есть еще и своя агентурная сеть, которую боярин почти не знает.

— Ладно, — согласился я. — Мелочь и меня не интересует, хотя… Да ты рассказывай, не стесняйся, а я что надо помечу. И вот еще что…

В течение последующих двух часов я старательно выяснял, кто и кого именно продал — почему-то показалось, что далеко не каждый добровольно согласится взяться за старое. А вот если пригрозить человеку разоблачением, то тогда деваться ему будет и впрямь некуда.

Про себя же отметил, что в этой сети есть весьма существенное упущение — баб Семен Никитич не жаловал, так что среди осведомителей представительниц слабого пола вообще не имелось.

Ладно, исправим.

— Теперь-то со мной как? — глухо спросил боярин.

— До утра пробудешь здесь, — пояснил я, — а завтра поедешь в Кострому. Только ты уж не обессудь — покатишь туда в дубовых колодках и тяжеленных цепях, каждая из которых будет прикреплена к здоровенному чугунному ядру, чтоб все видели, как я над тобой суров.

— Обещался иное, — упрекнул Семен Никитич.

— И слово сдержу, — кивнул я. — А что до цепи, то мы, помнится, и в первый раз ее с тобой не оговаривали, однако ж ты на нее меня приковал, и я тогда с тобой не спорил.

Боярин смутился и умолк, лишь уточнив, как там его семья и дозволено ли будет ему увидеться с младшенькой.

Я замялся с ответом, однако решил ответить честно.

Дело в том, что младшенькой, которую он прочил за отпрыска князя Василия Васильевича Голицына, досталось куда больше, чем ее батюшке. Более того, изнасилованная по дороге в Переславль-Залесский, она вообще исчезла, и пока что моим ратникам так и не удалось найти ее следов.

Разумеется, про изнасилование я промолчал, а вот всего остального скрывать не стал, пообещав, что розыска не оставлю и как только найду, то непременно отправлю ее к отцу.

— А ведь то твоя вина. И за Степаниду мою, и что ныне Федору Борисовичу приходится ехать в Кострому, — с упреком заметил Семен Никитич, пояснив: — Ежели бы не сказка твоя о видении, я б не захворал и уж Москву бы непременно отстоял.

Ну и наглец!

Но спорить, обсуждая, если бы да кабы, я с ним не стал. Ни к чему доказывать что-либо, и проку из этого ни на грош, а я и так с ним потерял целых полдня.

Что же касается агентуры, то мои опасения оказались не напрасны. Шантажировать разоблачением их прошлых «заслуг» пришлось чуть ли не через одного, иначе ни за что не соглашались продолжать свою осведомительскую деятельность.

Жаль, конечно. Хотелось бы, чтоб по доброй воле, так сказать, из идейных побуждений — оно куда надежнее, но коли так получается — ничего не попишешь. Пусть будет добровольно-принудительно.

Кстати, последнего из стукачей я навестил аккурат перед получением грамоты от Дмитрия, в которой он извещал о своем скором прибытии.

Не исключаю, что главную роль в этом сыграла стремительно растущая популярность царевича среди московского люда, вот он и заторопился с приездом.

Глава 20 Пиар бывает разный

Не скажу, чтобы будущий царь за две недели, прошедшие со времени моего возвращения из Серпухова, вообще не напоминал о себе. Это было бы неправдой. Скорее уж наоборот — делал это чересчур часто.

Редко когда проходило два-три дня подряд, чтобы нас не навестил очередной гонец с новой грамоткой от «пресветлого государя», он же «красное солнышко», он же… Ладно, бог с ними, с прозвищами.

Чуть ли не в каждой он изъявлял народу свои новые милости, вольности и свободы. Сыпались они из него просто как из рога изобилия. Мне на язык под конец приходило и еще одно сравнение, но оно слишком грубое, потому умолчу — государь все-таки.

Скорее всего, ему была не по душе растущая популярность Федора Борисовича, вот он и стремился ее перебить. А как это сделать, действуя на расстоянии? Самый простой способ — это дать поблажки или освобождение от налогов.

Если говорить современным языком, то Дмитрий попросту пиарил себя. Продолжая аналогию, отмечу, что в его распоряжении имелась пресса, то есть указы, зато на нашей стороне было телевидение, то есть возможность личного общения.

Опасался он не зря.

Авторитет юного Годунова действительно рос не по дням, а по часам, ибо я все время изыскивал такое, от чего толпы народа, густо заполнявшие в судебные дни — понедельник, четверг и субботу — площадь перед царскими палатами, всякий раз восторженно ревели.

Тишина же, когда Федор Борисович оглашал свой очередной судебный приговор, стояла мертвая. Без преувеличения, муха пролетит — слышно.

А потом очередной взрыв ликования.

Вот так они и чередовались — тишина и восторженный рев с шапками вверх и криками «Славься!».

После третьего по счету моноспектакля дошло до того, что зеваки стали приходить на площадь не просто задолго до судебного разбирательства, но аж перед заутреней, терпеливо дожидаясь на занятых местах поближе к крыльцу начала очередного концерта.

Думаю, если бы ворота в Кремле держали открытыми на ночь, особо ретивые торчали бы на площади с самого вечера, но… не положено.

И без того в ночь перед шестым по счету судом совершавшие ночной обход ратники выловили из укромных мест пять человек, вознамерившихся переждать темное время суток внутри, чтоб наутро…

Дело в том, что приходившие в момент открытия решеток уже не имели гарантии на «билет в первый ряд».

Честно говоря, я ушам не поверил, когда услышал от своих ребят-гвардейцев, дежуривших на стене близ Никольских ворот, что за ними в момент открытия толпилось не меньше двух десятков человек.

А зря не поверил.

Оказалось, что это мелочи в сравнении с Фроловскими и Константино-Еленинскими — самыми ближними к крыльцу со стороны Пожара.

Обитатели Занеглименья толпились у Знаменских, Боровицких и Портомойных [596] ворот. Но особой популярностью стали пользоваться те, что располагались под Безымянной башней, [597] которую именно тогда прозвали Судной — оттуда было ближе всего.

Оцепление моих ратников каждый раз стояло насмерть, охраняя узкое свободное пространство для действующих в судебном заседании лиц, поскольку первых усиленно толкали вперед прочие, пытаясь пробраться поближе.

Но больше всего мне запали в память слова Тимофея Шарова:

— Славен будь, царевич, — сказал он Годунову. — Всяко о тебе мыслил, да и князю Федору Константинычу, признаться, не во всем вера была, когда он о тебе сказывал. Теперь же зрю, доброго ученика он вырастил. — И уже мне: — Ты береги его, княже. Не дай господь, случись что с Дмитрием Иоанновичем, и лучше царя для Руси не надобно.

Видя такой ажиотаж, престолоблюститель сгоряча даже предложил перенести судебные заседания на Пожар, но я разубедил его.

Во-первых, приговор и вообще все действо. Из задних рядов все равно плохо слышно, так что начнут переспрашивать, и поди их перекричи, а голос у Федора хоть и звонкий, но глотка не луженая.

Глашатая брать для оглашения? Можно, но ведь самый смак в том, что приговор оглашает лично сам царевич. Перед царскими палатами иное — пусть там из дальних рядов тоже не особо видно, но хоть хорошо слышно.

Во-вторых, дефицит мест дает особую изюминку. Есть чем гордиться и хвалиться — попал, просочился, влез на удобное местечко, аж с самой заутрени встав там как вкопанный и намертво.

К тому же особо упертые в настойчивом желании занять место получше позже удостаивались своеобразной награды. Их весь день, разинув рот, слушала вся Москва.

Не зря говорят: «Врет как очевидец». Рассказчики, клявшиеся и божившиеся, что находились буквально в двух шагах от царского помоста — не исключено, что в ряде случаев именно в этом они не врали, но только в этом, — несли такое, что хоть стой, хоть падай.

Однако и это в плюс.

Они все преувеличивали, следовательно, престолоблюститель согласно их описанию выглядел даже не рыцарем без страха и упрека, а куда круче. Он и мудр, и умен, и разоблачить сумел, и заступиться. Словом, хоть сейчас нимб на затылок или куда там еще и прямым ходом в рай.

Прочие участники процесса описывались ими соответственно. Виновный — гнусный коварный злодей, оправданный — тихий робкий праведник.

Вот исходя из всего этого мы и не стали менять место судебного заседания.

К тому же Федора теперь частенько можно было увидеть то в торговых рядах на Пожаре, то на речной пристани близ Яузы, то в какой-нибудь из многочисленных слобод, раскинувшихся в Москве и даже за ее пределами.

Что же до попыток Дмитрия бороться с этой популярностью, то у меня получалось успешно одолевать весь его сенат. Как учил Суворов: «Не числом, а умением».

Хотя хвалиться тут особо нечем, и моих заслуг в этом немного.

Дело в том, что его советники пользовались исключительно стандартными схемами, не внося ничего нового, а я, хоть и был у престолоблюстителя один-одинешенек, зато вооружен технологиями, прошедшими успешные испытания на практике в ходе избирательных кампаний двадцать первого века.

Жаль, конечно, что в свое время мне не довелось принимать участие в выборах какого-нибудь депутата, поскольку я считал всех кандидатов без исключения, как бы это деликатно сказать, лицами, не заслуживающими моего доверия, но тут вполне хватало и поверхностных знаний.

Более того, даже те попытки «перетянуть одеяло на себя», которые пытался предпринять Дмитрий за счет своих указов, мне удавалось не только нейтрализовать, но и вывернуть в свою сторону.

Делалось это легко.

Все гонцы в основном приезжали в Москву к вечеру, так что их поначалу вели сразу к Годунову. Там свиток передавался из рук в руки Федору, который с ним тщательно знакомился, а гонца вели в трапезную, где кормили и поили до отвала, словом, оказывали самый радушный прием.

Тем временем по указу велась тщательная работа.

Быстренько выписанные мною из него льготы в момент доводились до Игнашки и бродячих спецназовцев, как я окрестил ребят, гуляющих по Москве под личинами нищих, ремесленников и прочих. Те тут же рассыпались по столице и начинали свою пропагандистскую работу в пользу… Федора.

Да-да, я не оговорился.

Мол, был слух, о котором доподлинно вызнал шурин свекра троюродной сестры, приходящийся тестем куму двоюродной племянницы, будто престолоблюститель, радея о своем народе, отписал Дмитрию, что надо бы сделать для простого люда то-то и то-то.

Более того, ребята орудовали с изрядным перехлестом, но тоже, разумеется, по моей указке, то есть к дарованным Дмитрием льготам я прибавлял и еще или преувеличивал те, что имелись в указе.

Конечный результат?

Горожане, прослышав о прибытии гонца с указом и сборе на Пожаре, разумеется, внимательно выслушивали очередные царевы льготы, свободы и послабления, дружно кричали «Славься!», адресованное царю-батюшке, но далеко не с таким ажиотажем и напряжением голосовых связок.

Оно и понятно. Образно говоря, когда тебе обещан «мерседес», то, получив в конечном счете «жигули», ты тоже возрадуешься, но далеко не так бурно.

Кроме того, эти крики, по сути, адресовались не только государю, но и Федору Борисовичу, поскольку напрашивался логичный вывод, что без подсказок и просьб последнего сам Дмитрий, как знать, может быть, и не вспомнил бы про свой народ.

Вдобавок выходило, что как раз царевич испрашивал у государя для простого люда о-го-го, а Дмитрий Иоаннович зажимал и давал всего-навсего «ого». И оно тоже ничего, спасибо, конечно, но о-го-го было бы гораздо лучше.

Это уже черный пиар в отношении конкурента.

Да что там говорить, когда я к рекламе Федора ухитрился приспособить даже… «мамочку» Дмитрия. Инокине Марфе была организована по ее прибытии в Москву такая встреча, что только держись.

Монахиня обомлела уже на Ярославской дороге, когда к ней прибыло торжественное сопровождение, включая самого Годунова, и далее ее пересадили в обтянутую дорогим алым сукном карету и везли через Москву со всевозможным почетом.

Встречала «мама» Дмитрия все это настороженно, опасаясь подвоха, а говорила с Царева места на Пожаре так, словно это были ее последние слова в жизни, которые она тем не менее твердо решилась произнести.

Однако ничего не случилось, и никто ее не собирался убивать за высказанную во всеуслышание «правду» о чудом спасшемся сыне.

Но страх все равно не покидал ее.

Даже в своей келье в Вознесенском монастыре, которая превратилась, судя по роскоши, в обычную царскую опочивальню, она тоже спала беспокойно — не иначе подспудно опасаясь, что придут среди ночи люди царевича и удавят ее.

Лишь спустя пару дней она несколько осмелела, поняв, что ее жизни ничто не угрожает. К тому же сам Годунов оказывал ей постоянные знаки внимания, лично заезжая поприветствовать мать государя, держась при этом весьма почтительно.

— Это как на учебе в полку, — пояснил я, когда уговаривал его пойти на такое «непотребство», как он выразился поначалу.

Хорошо, что мне вовремя припомнился армейский устав, где четко регламентировалось, как солдат обязан относиться к офицеру. Примерную суть я ему и изложил.

— Если человек, на твой взгляд, плох, то ты в глубине души имеешь полное право презирать его, ненавидеть — да что угодно. И в отношении матери Дмитрия от тебя тоже не требуется уважать ее, а только оказывать внешние знаки. К тому же она — монахиня, вот и представь, что ты склоняешь колено лишь из почтения к ее духовному званию, не более.

Уговорил.

Правда, пробыла она в Москве недолго. Согласно очередному государеву указу, мы уже через четыре дня проводили ее — опять-таки со всевозможным почетом и в роскоши, сопровождал аж целый стрелецкий полк — на встречу к сыну.

И тут же слухи, которые стараниями моих людей расползлись по столице, начиная с первого же дня ее пребывания. Было в них и о почтении, и об уважении, и о заботе Годунова.

Словом, народу и здесь оставалось в очередной раз умиляться своим юным, красивым, разумным и во всех отношениях замечательным престолоблюстителем.

Что же до Дмитрия, то он и впрямь опасался Москвы.

Выехать из Серпухова и две недели героически преодолевать жалкую сотню верст, отделяющих сей град от столицы, — это ж какая дикая скорость передвижения должна быть?

Понимаю, некоторое время отняла встреча с «мамой», на которую можно откинуть пару дней. А остальные?

Не иначе как кто-то из советников, а скорее всего и не один, напел мальчику в уши, что покушение, состоявшееся по пути в Москву, на самом деле преследовало цель убийства только Басманова. В меня же стреляли лишь для видимости, поэтому в боярина всего один болт, да в цель, а в князя Мак-Альпина три и все мимо.

Ну и сам вид оружия. Арбалеты тут особо не были в ходу — пищали и сабли, а мои ратники вооружены ими все как один.

Хорошо еще, что во время первого покушения парочка моих гвардейцев находилась на виду, среди казаков, а Дубец и вовсе спал в том же шатре у Бучинского, только рядом со входом, больше же народу со мной не имелось.

Впрочем, особого ума не надо, чтобы и тут попытаться зародить сомнения.

О его страхе впрямую гласил и последний указ, где говорилось, чтоб престолоблюститель немедля выслал своих ратных холопей прочь из Москвы в подаренные Годунову для кормления грады.

— Это он ратников первого гвардейского Тонинского полка холопьями окрестил?! — ахнул мой ученик, прочитав грамотку, и возмущенно заметался по светлице. — Да они супротив любого стрелецкого полка сумеют устояти! Да они и ляхов одолети… — Но осекся и, смущенно оглянувшись на меня, поправился: — Ну, может, ляхов и нет, ежели токмо их не боле пяти сотен будет…

— Напрасно ты так считаешь, Федор Борисович, — спокойно поправил я его.

— Что, и супротив пяти сотен не сдюжат? — омрачилось его лицо.

— Почему, сдюжат, — подтвердил я. — Но поверь, что им и тысяча по плечу.

— А ты, княже, не того?.. — протянул он недоверчиво.

— В самую меру, — усмехнулся я и пояснил: — Первые две сотни польской конницы полягут после пищального залпа. Еще две — после второго.

— Не поспеют со вторым, — возразил Годунов.

— Поспеют, — не согласился я, — потому что стрелять станет только половина из числа самых метких, так что считай каждая вторая пуля свою цель непременно найдет. К тому же остаются еще и арбалеты…

— Ой, а про них я и забыл, — по-детски обрадовался царевич.

— А забывать ни к чему, ибо это еще две, а то и три сотни погибших или раненых. И что станет делать удалая тысяча, потерявшая больше половины, а то и две трети только на подходе? Разумеется, они предпочтут повернуть обратно — они ж хоть и храбрецы, а не самоубийцы.

— Выходит, мы могли бы…

— Могли бы, но… не будем, — перебил я, — так что ничего не выходит.

— Но ведь мы уже запалили костер! — отчаянно выкрикнул Федор. — Али ты не зрил, сколь люду всякий раз собирается, чтоб мое судилище послухать?!

— Сбитеньку попей — горячий, но пыл остужает, — невозмутимо посоветовал я. — А что до судилища, то спорить не буду — все видел и с тобой согласен, так что и впрямь запалили. Более того, могу сказать, что и одежда уже просушена.

— Тогда чего ждать? — непонимающе уставился на меня царевич, послушно прихлебывая сбитень.

— Просушена, да не до конца, — пояснил я, — поскольку о тебе известно только в столице. Правда, слухи по Руси ползут быстро. Думаю, месяца через два о славном и справедливом престолоблюстителе станут рассказывать везде и исключительно в восторженных тонах. Полагаю, что ближе к Рождеству мы о тебе услышим и первые былины от гусляров.

— Тогда почему?

— А как ты мыслишь, сможет Дмитрий Иоаннович проводить такое же судилище?

Царевич призадумался. Ему явно очень хотелось сказать нет, но мешала скромность и мое постоянное напоминание не считать врага глупее себя. Но потом его осенило. Он облегченно вздохнул и даже рассмеялся от избытка чувств:

— Конечно нет. У него же не будет тебя.

Ух ты! Аж в груди защемило.

Впрочем, речь не о моих заслугах, главное, что правильно ответил.

— Но об этом еще никто не знает, — напомнил я. — Получается, что народ еще не может сравнить тебя и его. Вот давай и дождемся, чтоб он этим занялся и чтоб его одежда после таких занятий «намокла».

— И все равно не пойму… — обиженно надув губы, протянул он.

Так. Кажется, пришло время растолковать в общих чертах свой дальнейший замысел.

— Слушай внимательно, Федор Борисович. — И я начал излагать ему дальнейший ход событий, включая две главные причины, по которым нам не следовало торопиться.

На самом деле их было три, но одну — его недостаточные способности в управлении государством — сейчас упоминать ни к чему.

Это чуть раньше я мог сказать откровенно, но сейчас орленок уже рвется в бой и ему сам черт не брат. Такой успех, такие крики — как это он не умеет?! Так что про шапку Мономаха, до размера которой голова Годунова не выросла, ни гугу.

Впрочем, оставшиеся две причины сами по себе звучали достаточно весомо.

Первая — недостаток сил или, даже если рассуждать очень оптимистично, почти их равенство, то есть неизбежная в этом случае гражданская война.

Это в пословице паны дерутся, а у холопов чубы трещат. На самом-то деле все куда трагичнее, ибо гораздо страшнее — затрещат не чубы, а ломаемые хребты, не говоря про остальные кости.

И счет пойдет даже не на тысячи — на десятки, если не на сотни. Это в Отечественной войне человек делается тверже духом и обретает стойкость оттого, что защищает родину. В гражданской он просто звереет, ибо тут брат на брата и сын на отца.

Да, возможно, до такого не дойдет, но когда один род станет старательно вырезать другой, враждебный, норовя это проделать с особым усердием и тщанием, то есть следуя библейским указаниям — «до седьмого колена», а тот род постарается не остаться в долгу, ибо «око за око», то и тут приятного мало.

Расписав все ужасы, я в лоб спросил:

— Хочешь царствовать над покойниками?

Тот отчаянно замотал головой.

Очень хорошо. Можно приступать ко второй причине, попутно раскрыв Федору одну тайну.

Нужен нам Дмитрий. Он и сам не подозревает, до какой степени нам необходим.

Просто до зарезу…

Глава 21 Ледокол, или Женские украшения с «кухонной» утварью

А суть тайны в том, что нельзя Руси дальше так жить.

До того, к чему пришла Европа, тянуться лет десять при самом благоприятном раскладе. Промышленность вообще отсутствует. А развить не из чего — в иных делах нет даже убогого кустарного производства. Стоит только посмотреть на монеты и сразу хочется плакать, причем навзрыд, а об остальном вообще умалчиваю.

Но кому все это вершить и творить? Людям. А они смогут? Нет, ибо невежественны. Самородки, самоучки, гении — они да, имеются, но только с ними одними наверх не вылезти, следовательно, нужно широкомасштабное народное образование.

Пусть в создаваемых повсюду школах на первых порах преподают дьячки, попы — ерунда. Все лучше, чем ничего. Потом их сменят выпускники университета, которого, кстати, тоже пока нет, а он необходим, причем сразу несколько, да к нему желателен еще и специальный, который станет готовить только учителей.

Далее армия.

Ее тоже надо менять, переходя на совершенно иные принципы формирования, иначе плохо дело.

Да, наш гвардейский Тонинский полк сможет выстоять против такого же количества прославленной на всю Европу польской конницы — я был уверен в этом, но…

Он же один на Руси, а один в поле…

Нет, иногда, взять даже к примеру меня, и один может какое-то время противостоять, но победить в итоге, увы, не получится, и тут уж исключений не бывает.

Прорубили бы стрельцы своими бердышами дверь, за которой находились я и семья Годуновых, ворвались вовнутрь, и все.

Разумеется, кого-то из них я бы прихватил с собой на тот свет, а скорее всего, и не одного, но в целом быть бы нам с Федором покойниками, если бы не подоспевшие на выручку ратники.

К этому времени я уже загнул все пальцы на одной руке и перешел на другую.

— Торговля вся отдана на откуп иностранцам, коих надо нещадно душить, ибо они бессовестно обирают страну, покупая задешево наше и продавая втридорога свое, — вдохновенно вещал я царевичу. — Но душить не насильственно, а путем создания свободной конкуренции со стороны наших купцов, то есть куда выгоднее выходить в чужие страны со своим товаром самим. Поверь, если бы твой батюшка был жив, он бы в этом меня поддержал.

— Верю, — негромко откликнулся Федор, и, вдохновленный этим, я еще горячее продолжил:

— Но мирные купеческие корабли выпускать в море без защиты чревато гибелью. Следовательно, Руси нужен военный флот для их охраны.

Я перевел дыхание и приступил к предпоследнему незагнутому пальцу. Символично, что им оказался указательный. Действительно, пока не сдвинешь с места управленческую машину, обо всем остальном можно смело забыть.

А что получается на деле?

Дьяки и подьячие — ребята ушлые, а контроль за их деятельностью отсутствует напрочь. Потому и воровство процветает, потому и взятками на Руси не пахнет — воняет со страшной силой.

И ведь это при том, что нет здесь ни слюнявого либерализма — вскрылось, что украл, и сразу голову с плеч, а то и похуже, к примеру, свинец в глотку, чтобы взяток не брал; ни коррупции — каждый сам за себя.

То есть в отличие от моей страны начала двадцать первого века тут отсутствуют два важнейших вспомогательных фактора для развития поголовного воровства, но оно тем не менее развивается.

Почему?

Да потому, что вскрывают это самое воровство и взяточничество от случая к случаю, ибо отсутствует отлаженная система контроля.

Приказные крысы хоть и православные, но имя славянского бога Авось поминают куда чаще, чем бога-отца, и тот их и впрямь выручает. Единицы попадаются, а десяткам сходит с рук. Дурной же пример заразителен, и прочие рассуждают, что авось и им сойдет с рук.

— Ну и, наконец, бояре, — вытер я пот со лба. — Если как следует наладить управленческую машину и перестроить армию по новому типу, задавить их легче легкого, но это уже потом. Они — ребята жирные, так что свинину мы пустим на десерт, а сделаем так…

И я изложил практически все то же самое, что и днями ранее Басманову, а потом и Дмитрию, только в более расширенном варианте, ибо в нынешнем разговоре с царевичем ликвидацией местничества я не закончил, поскольку и оно — лишь этап.

— Одного не пойму, — возразил Федор. — Все равно ведь этим придется заниматься, так лучше раньше, чем позже. — И поморщился. — Ах да, про войну выскочило.

— Война — это само собой, но тут есть и еще кое-что, — вздохнул я и перешел к тому, о чем умолчал в Серпухове, ибо имелся в моих рекомендациях один опасный нюанс.

Я бы даже сказал, смертельно опасный, потому и умолчал.

Впрочем, потомку бога Мома и положено давать как раз такие советы — разумные, но чреватые гибелью.

Начал же я издалека, заметив, что любые нововведения поначалу похожи на новорожденных младенцев — эдакие красноватые, сморщенные комочки, гораздые только на истошные противные вопли, которые они издают в любое время дня и ночи.

Царевич недоуменно смотрел на меня, не понимая, к чему все это, однако я продолжал уверенно излагать свою мысль, что потом-то из них вырастут красивые девки и пригожие ратники, но этого еще надо дождаться. Следовательно, на первых порах эти самые новшества будут лишь раздражать людей, которые сразу примутся ворчать, что куда проще и богоугоднее жить по старинке, как при дедах и прадедах.

Для наглядности я привел в пример его отца, когда его затея с университетом потерпела неудачу только из-за тупого упрямства духовенства во главе с патриархом Иовом, после чего с лукавой усмешкой спросил:

— Так зачем нам самим вызывать недоуменные слухи и злые шепотки своими новшествами? Пусть лучше их начнет Дмитрий. Считай, что мы запускаем его как ледокол. Пусть проломит лед, высвободит реку, а потом…

— Но ведь ты сам сказывал, что он вскорости… Значит, про нас тоже все равно пойдут такие же шепотки.

— Есть разница, — возразил я. — Во-первых, не мы все это начинали. Во-вторых, мы все это продолжим не просто так, но в память о невинно убиенном государе. И обозленный на бояр-изменников народ — раз в память — воспримет их продолжение совсем иначе, вроде как назло убийцам. Вдобавок, и это в-третьих, младенцы, то бишь новшества, к этому времени уже подрастут.

— Намного ли? — усмехнулся Федор.

— Пусть чуть-чуть, — кивнул я, — но достаточно, чтобы люди в них увидели и привлекательные стороны — как они мило агукают, как забавно улыбаются своими беззубыми ртами и прочее. Думаешь, какому-нибудь Перваку или Серпню не станет приятно при виде своего сына, который знает счет и уже умеет читать, хоть и по складам? То-то и оно.

— Тогда и Иов тоже будет иначе… — начал было Федор, но я его перебил:

— Нет, не будет. Всегда есть очень стойкие, которые станут держаться за старину до последнего. Причем больше всего их будет из числа духовенства, и чем старше по возрасту, тем сильнее они станут упираться. Так вот Иов по причине глубокой старости как раз из таких. Поэтому, хотя ты мне и говорил как-то про него, но возвращать старца из Старицкого Успенского монастыря ни к чему.

— Ты сказывал тогда, что негоже лаяться с Дмитрием из-за патриарха, — напомнил Федор и упрямо заметил: — А может, и зря не возвернул. Новшества новшествами, а он завсегда за наш род Годуновых молился.

— Молился, пока род в силе был и царь жив, — отрезал я. — Да и то не за так, а в уплату за свое патриаршество. Зато когда он скончался… Я, когда у Дмитрия был, грамотку одну видел… повинную… Москвичи ее прислали, и очень ею государь гордился…

Говорить и напоминать о недавних днях, которые были слишком свежи в памяти, явственно отдавая тошнотворным запашком крови, не хотелось, потому я и медлил, делая в своем коротком рассказе паузу за паузой, стараясь подобрать более обтекаемые, нейтральные слова, дабы не всколыхнуть…

Да и ни к чему Федору знать, в каких холуйских выражениях москвичи просили у Дмитрия прощения, сами приглашали его на престол, извещая, что детей Годунова они с него уже скинули и отдали под стражу.

Мол, теперь они и все их свойственники и родичи покорно дожидаются его царской воли над собой, ну а какой она оказалась — известно.

И подписи внизу. Много подписей.

А еще печати, поскольку помимо простецов — стряпчих, жильцов, гостей и прочих торговых людей — приложили руку и бояре вместе с окольничими, спасая свои шкуры.

Ну они — ладно. Их-то как раз можно понять.

А вот столь же холуйское изъявление верноподданнических чувств со стороны духовенства — это что-то с чем-то.

Жизнь дорога? Понимаю.

Вот только Дмитрий и за более серьезные проступки служителей церкви не трогал — опасался. Он даже монахов-убийц, подержав слегка под арестом, и то помиловал и выпустил еще при мне, объявив Кириллу и Мефодию по случаю смерти Бориса Федоровича амнистию, хотя их вина — да еще какая вина! — была доказана.

Не говорю о том, что столичному духовенству надлежало непременно вступиться за малолетних брата с сестрой. Ну не годятся они на такое самопожертвование, ибо до Христа им как свинье до рая, так что пускай, хотя заповедь «не убий» время от времени я бы на их месте из чувства приличия вспоминал.

Но они могли, по крайней мере, воздержаться и не подписывать эту покаянную грамоту. Между прочим, и причина для этого имелась достаточно весомая. Мол, выбор царя и вообще власти — дело мирское, а наше — духовное.

Тогда они хотя бы формально оставили свои руки чистыми.

Но нет, подписали, а то вдруг попрут с теплых насиженных мест.

Подмахнул ее в числе прочих епископов, архиепископов и митрополитов, словом, всех иерархов, оказавшихся в Москве, и глава православной церкви на Руси патриарх Иов.

Ошибки нет — я сам видел его печать.

Разглядывал, правда, недолго, но это была именно она — уж очень выделялись три штуки своим необычным среди прочих красным цветом. [598] Он-то поначалу и привлек мое внимание, а уж потом лик Девы Марии с младенцем на руках, тоже изображенный на всех трех.

Приглядевшись к той, что располагалась на самом почетном месте, мне с трудом, но удалось прочесть: «Божией милостью святейший патриарх царствующего града Москвы и всея Руси».

Остальные — каких-то то ли митрополитов, то ли архиепископов, столь же красные, цвета крови Федора, — я даже и читать не стал. И без того понятно, кем по своей сути являются их обладатели.

Как там говорил киногерой, который князь Милославский? Тьфу на них еще раз.

Своему ученику я сказал:

— Все высшее духовенство, что сидело в Москве, ее подписало. И радетель за ваш род тоже, причем самым первым.

— А может, ее без ведома патриарха приложили? — нашел лазейку для оправдания Иова царевич.

— На такое его печатник решился бы только в случае, если бы он уже был низложен, но грамота ушла раньше его снятия, так что впредь не стоит сокрушаться о том, как над ним бессовестно глумились. Помни: он предал, чтобы сохранить свой чин, но — не вышло. И как знать, может, это низложение свершилось над ним хоть и по Дмитриеву велению, но, коль вдуматься, по божьему хотению. Эдакая небесная кара за иудство.

Царевич выслушал, не произнеся ни слова.

Да и глаза его остались вновь на удивление сухими. Как тогда, в Архангельском соборе, когда он увидел, что сделали с местом последнего пристанища тела его отца. Только скулы — и тоже как тогда — окаменели.

— Сказываешь, все подписали, — протянул он, недобро щурясь, и цвет его глаз изменился на черный, в точности как у Бориса Федоровича, когда он впадал в гнев. — И… — Он чуть помедлил, не иначе как хотел, но и страшился задать вопрос, даже дыхание затаил. — И отец Антоний тоже подписал?

— Не было у меня времени приглядываться, — честно ответил я, — но и без того уверен: ни его руки, ни его печати там не сыщешь.

— Отчего так мыслишь? — Федор чуть расслабился и глубоко, с облегчением вздохнул.

— А знаешь, как его в юности прозывали? Апостолом, — улыбнулся я. — И не потому, что его христианское имя Андрей, а потому, что чуяли люди — из настоящих он, тех, что без оглядки за Христом пошли. К тому же вспомни, как смело он встал в тот день на вашу защиту. Его и убить могли, но не убоялся. Ему как раз можно верить до конца — не продаст.

— До конца, — задумчиво протянул царевич. — А иным?

— Увы, таких в церкви немного, — развел руками я. — В основном преобладают иные, и как уж их там кличут — архиепископами, митрополитами, патриархами, неважно. Суть в том, что они последователи Иуды Искариота. И я тебе больше скажу…

Мне тут же припомнился рязанский архиепископ Игнатий, чуть ироничный прищур умных серых глаз, все понимающих, но не торопящихся с осуждением.

Да, на свою сторону его не завербуешь и не привлечешь, но он сам на нее встанет, когда поймет и решит, что ты вышел в победители. Зато от него не надо ждать каких-либо каверз или противостояния, когда встанет вопрос об университете или еще о каком-нибудь новшестве.

Этот отпустит все грехи или посмотрит на них, если власти предержащей требуется, сквозь пальцы, сумев обыграть их так, что грех вроде как уже и не грех. Пожалуй, он даже самые тяжкие, которые смертные, благодаря своей эрудиции сумеет вывернуть наизнанку таким образом, чтоб они предстали эдаким невинным пустячком.

И в памяти почему-то всплыли слова одного из героев популярного телефильма, так нравившегося моему отцу и дядьке: «Сгодится нам этот фраерок».

Об этом я и сказал царевичу, правда, более сухо:

— Поверь, что рязанский архиепископ Игнатий, которого наш государь собирается поставить патриархом, тот, кто нам нужен. Во всяком случае, в защиту Дмитрия он никогда не проронит ни единого слова, а больше нам ничего от него не требуется. Поэтому, когда он прибудет в Москву, постарайся отнестись к нему почтительно и без тени враждебности, и тогда он тоже не станет пытаться чинить тебе каверз.

Кажется, поверил.

— То-то ты мне воспретил монастыри посещати, — задумчиво протянул Федор.

— Не воспретил, а не советовал, — поправил я его. — И вовсе не потому. Коли место истинно святое, его никакой иуда не опоганит, даже если он там за главного. Просто некогда нам заниматься ерундой, а помощи от отцов церкви, если что, тебе все равно никогда и ни за что не дождаться. Они поддерживают только победителей, и сан мучеников их почему-то не прельщает — уж больно им дороги собственные жизни.

— А тебе она, стало быть, недорога была, — невесело усмехнулся он. — Да и Квентин тож потом-то опомнился, спохватился.

— Напрасно ты так о нем, — попрекнул я Годунова. — Князь Дуглас… кстати, он сейчас Василий, человек чести. Так что он не опомнился и не спохватился. Шотландец просто не подозревал, что его обманывают. Запутали его с этой свадьбой, заморочили женитьбой на царевне, вот он и… А уж потом, когда понял, в чем дело, не думаю, что хоть миг колебался, на чью сторону ему встать. — И посоветовал: — Да ты сам вспомни.

— Нешто таковское забудешь, — глухо отозвался Федор. — И рад бы, да доселе во снах приходят за мной.

Я насторожился.

Странно. А почему он мне об этом ни слова? То-то, смотрю, глаза у него по утрам какие-то припухшие, да и сам выглядит утомленным, словно спал часа три-четыре, не больше.

Оказывается, кошмары снятся.

— А почему молчал? — строго спросил я.

— Не молчал, — возразил царевич. — Сказал как-то одному из лекарей. Настой дали, чтоб почивал крепче. Токмо сны от этого приходить не перестали. И вот что дивно, — он слабо усмехнулся, — там мне иное продолжение того утра снится. Будто нет близ меня ни тебя, ни Дугласа, а токмо четверо стрельцов, и один, самый дюжий, прямо… за уд меня ухватил да как сожмет со всей силой. И боль такая, что я сам кричу, чтоб они поскорей мои мученья окончили… — Он прервался и, тяжело дыша, принялся утирать платком выступившую на лбу испарину.

Я не торопил.

Такой сон и впрямь надо пересказывать по частям. Ничего, обожду, лишь бы выговорился до конца, тем более что этот его сон удивительным образом напоминал подлинные события, которые на самом деле произошли бы с ним, не появись в этом мире князь Мак-Альпин, а если попросту, то Федька Россошанский.

И как назвать этот кошмар? Ложная память? Смотря с какой стороны посмотреть.

Остаточное явление? Но ведь не умирал он, во всяком случае в этом мире.

Тогда что это собой представляет?

Да и вообще — дело-то, если вдуматься, не в кошмарах. Если дальше ничего не последует — ладно, полбеды. Пройдет еще месяц, два, три, пускай полгода или год, и они все равно улетучатся, исчезнут, испарятся.

Ну а если они лишь начало? Так сказать, слегка выпирающий выступ чего-то значительно более гадкого, гнусного и столь мерзопакостного, что и слов для названия не подобрать.

К тому же настораживала итенденция, ведь царевич, передохнув, поведал мне не только про свою смерть, но и дальше. Например, рассказал, как он лежал бок о бок с мертвой матерью, когда их тела выставили на обозрение всему московскому люду.

И потом что с ним было — тоже «видел», включая черную и вязкую после недавно прошедшего дождя землю на кладбище Варсонофьевского монастыря, где его и мать закопали близ могилы Бориса Федоровича.

Описание разных бытовых подробностей тоже наводило на логичную мысль, что все это было бы на самом деле, если б не моя помощь…

В эпилоге — и это самое страшное — воцарившийся мрак, который Федор живописал так, что мороз по коже. Вроде и слова самые простые, но, признаться, и мне стало не по себе.

— Я допрежь этого лета ночи никогда не боялся, — негромко, продолжая смущаться — стыдно жаловаться на такие пустяки, рассказывал царевич. — И тьмы не страшился — эка невидаль. А теперь вот, ежели доведется проснуться, губы кусаю, чтоб в крик не удариться.

— Окно настежь перед сном — может, от духоты у тебя такое. И свечу не гаси на ночь, — посоветовал я.

— Не подсобит, — последовал убежденный ответ.

— То лишь как дополнение, — пояснил я, — а об остальном травница моя позаботится. Только ты ей все как на духу.

— Да ну! — испуганно отмахнулся Годунов. — Бабам токмо поведай, вмиг вся Москва прознает. Не надобно нам ее.

— Надобно! — отрезал я. — Основное я ей и без тебя расскажу, но коль что потом спросит, ответишь честно. А за ее молчание не тревожься. Она похлеще иных мужиков тайны хранить умеет, проверено.

— Лучше поведай, яко с ратниками нам теперь быти? — торопливо сменил неприятную тему Федор.

— А никак, — усмехнулся я. — Раз велено, значит, выполним. Холопей так холопей. В Кострому так в Кострому.

— Согласятся ли? — вздохнул царевич. — Чай, в Москве службишка куда слаще.

— Они ж верные, потому не сомневайся, — успокоил я его и порадовался собственной предусмотрительности. — К тому же я чуть пораньше уже поговорил с ними. Командный состав весь с тобой остается. Из рядовых, скрывать не стану, нашлись пожелавшие тут остаться, но немного, всего-то полтора десятка.

— Всего?! — изумленно воскликнул Федор, и на его глаза вновь набежали слезы.

Все-таки не всегда удается царевичу справляться со своими чувствами.

— Всего, — еще раз подтвердил я. — Заодно учиним и сборы своего имущества, а так как они дело долгое, мы государю вначале грамотку вопросную отпишем.

— Какую? — не понял Федор. — А разве такие бывают?

— Ну ответ, — пояснил я. — А в ней спросим кое-что, да заодно и просьб всяких накидаем.

Федор поморщился. Просить хоть что-то у Дмитрия для него было нож острый. Всякий раз приходилось по полчаса, а то и по часу убеждать, что надо, никуда от этого не деться, приводить кучу аргументов и доказательств в подтверждение важности.

Словом, сплошная морока.

Кажется, сегодняшний день не станет исключением.

— Надо ли? — С этого вопроса он всегда начинал. — Может, без просьбишек обойдемся? А вопрошать и вовсе не о чем, все яснее ясного.

— Э нет, — загадочно улыбнулся я. — Такой удобный случай упускать никак нельзя. Чтобы мы своих ратников из Москвы убрали, он сейчас на любые наши просьбы согласится, тем более на столь пустячные. Есть тут у меня одна задумка…

Ответное письмо, составленное в самых почтительных тонах, мы с Федором написали в этот же день.

Пришлось повозиться, но не с текстом, который был для меня ясен еще до его написания, а с престолоблюстителем. Уж очень не хотел мой ученик крохоборствовать и спрашивать Дмитрия о разного рода мелочах. Дескать, низко это как-то — вопрошать дозволения на то, чтобы взять, к примеру, с собой одежу из царских запасов, и тут же следовал подробный ее перечень.

Нет, не каждой в отдельности — такое и впрямь перебор, — но наименований. Телогреи, летники, сарафаны, кафтаны, шубы, ферязи, зипуны и прочее.

Тут меня изрядно выручил Иван Иванович Чемоданов, которого моя Марья Петровна ухитрилась поставить на ноги. Его-то, как дядьку царевича и вообще достойного мужика, на деле доказавшего свою верность царевичу, я и привлек к составлению грамотки.

Дело в том, что я не знал и половины названий, которые требовалось накидать в тексте, а Федор филонил, всячески уклоняясь, так что Чемоданов пришелся весьма кстати.

Тем более что он оказался чертовски хозяйственным и домовитым, с самого начала решительно встав на мою сторону:

— И правильно княж Мак… ах чтоб тебя, Федор Константиныч сказывает, — то и дело приговаривал он, постоянно путаясь с моей излишне мудреной, по его мнению, фамилией и предпочитая величать по имени-отчеству. — Неча ироду оставляти. У его заморских нарядов, поди, полным-полнехонько, а нам в Костроме все сгодится.

Затем мы с Чемодановым перечислили постельные принадлежности, и тоже детально, далее перешли к коням, а заодно и к упряжи…

Словом, не забыли ничего, включая… женские украшения, а в самом конце длинного текста я не преминул упомянуть и кухонную утварь.

Когда черед дошел до нее, Федор озадаченно уставился на меня и осторожно намекнул:

— Нешто о том мыслить надобно, княже?

И даже Иван Иванович впервые усомнился, деликатно возразив мне:

— С чугунками и сковородами оно и впрямь как-то не того выходит. Таковского добра и в Костроме сколь хошь.

— Э нет. Такого в Костроме мы не отыщем, — не согласился я.

— Ты прямо яко батюшка мой по весне. — Это вновь Федор. — Он тоже подклети самолично проверял, заперты али нет.

— Ну и правильно, — рассудительно заметил я. — Видишь, одобрил бы меня Борис Федорович, коли жив был бы. — И продолжил, еле сдерживая смех: — Нынче нам экономить надо. К чему лишние расходы, если можно все прихватить с собой. К тому же кухонная утварь, она разная. Лишь бы государь дозволил ее взять…

— В том не сумлевайся, — мрачно заверил Федор и уныло протянул: — Представляю, яко он насмехаться учнет при чтении грамотки.

— Хорошо смеется тот, кто смеется последним, — последовал мой поучительный ответ. — И поверь, Федор Борисович, что этими последними окажемся мы с тобой.

— Разве что над собой смеяться учнем, когда повезем, — внес он поправку.

— Можа, утварь и впрямь выкинем из грамотки, ась? — нерешительно осведомился Чемоданов, не зная, на чью сторону ему становиться.

— Да вы что?! — возмутился я. — Ради нее и все прочее писалось, а ее, как самое главное, я специально оставил в конце, чтоб глаз у государя притомился, да он, не заметив подвоха, одним росчерком разрешил взять все что угодно.

— Ежели с подвохом, тогда иное, — согласился Чемоданов, принявшись успокаивать царевича: — Ты, Федор Борисыч, князю верь. Он хошь и иноземец, но худого не присоветует, и коль сказывает, что нужна нам утварь, — пущай. Чую я, что и впрямь им задумано нечто.

Однако Годунов остался безутешен.

— Горшки да сковороды повезем всей Москве на смех, — презрительно фыркнул он. — Блюда с ендовами да братинами…

— Нет, все мы с собой не заберем, да и чугунки со сковородами оставим, — поправил я его, — а вот блюда с ендовами точно прихватим. Тоже не все, конечно, но возьмем немало, и чем больше, тем лучше. А Москва, глядючи на нас, не смеяться будет — завидовать. Что до государя, то он в скором времени о своем разрешении обязательно пожалеет.

И я, не удержавшись, прыснул со смеху, представляя возмущенного Дмитрия, когда он, как герой одной из гайдаевских кинокомедий, [599] возмущенно вопит: «Вы зачем мою кухонную посуду забрали?! Из чего я теперь кушать стану?!»

Федор и Чемоданов озадаченно смотрели на меня. Отсмеявшись, я сжалился над ними и пояснил:

— Мы ведь не указываем, где хранится эта утварь, верно?

Оба молча кивнули.

— Значит, взять ее можно отовсюду, где бы она ни была, включая… Казенный двор, а потому…

Спустя минуту смеялись уже все трое, а Чемоданов даже прослезился от умиления и бросился целовать мне руку, заявив, что мудрее человека всю Русь обойди — не сыщешь.

Руку я не дал, насчет мудрее тоже усомнился, но все равно было приятно. Да и слова Федора тоже:

— В сравнении с тобой, княже, змий, что Еву соблазнил, простота голимая.

— Червячок навозный, — охотно подтвердил я. — Такому орлу, как я, склевать его — делать нечего.

Глава 22 Самый убыточный царский указ

Мой прогноз оправдался на сто процентов — ответил Дмитрий недвусмысленно и лаконично. Если совсем кратко, то суть его: «Хоть все вывозите».

Как я и ожидал.

Первым на очереди был Конюшенный приказ.

Кстати, сразу оговорюсь, что насчет самих лошадок мы вели себя весьма скромно, отобрав с помощью моего Ахмедки всего-то с десяток арабских скакунов.

А куда больше, если они, как заметил мой спец по лошадям, годились только для парадных выездов. Нам же, как людям практичным, подавай в первую очередь хорошие ходовые качества, хоть и в неказистой внешней упаковке.

Остальные именно так и выглядели — с виду ничего особенного, но раз Ахмедка утверждает, что брать надо именно этих, — пускай.

Зато казну все того же Конюшенного приказа мы подчистили изрядно, забрав с десяток роскошных седел, и поверьте, что цена каждому составляла далеко не одну сотню рублевиков.

Даже тебеньки [600] у них и то были расписаны золотом и разноцветными красками. Про сами седла вообще молчу.

Чего стоит, например, одно из них, поднесенное в дар Борису Федоровичу персидским шахом. В золотой оправе по краям, обтянуто бархатом, затканным золотом, и по ободкам все сплошь украшенное драгоценными камнями, причем разными — тут тебе и рубины, и сапфиры, и изумруды, чередующиеся с крупной бирюзой. Даже я, хотя абсолютно равнодушен к роскоши, поневоле залюбовался его красотой.

Каково же было мое удивление, когда Федор ближе к вечеру того же дня вскользь заметил, что он дарит его мне. Мол, с него довольно и того, которое отделано серебром.

Нет, седло, выбранное им, тоже было красивым. Возможно, оно выглядело даже несколько благороднее, с тончайшей гравировкой в виде цветов и птиц, а на луках чеканные изображения львиных голов, но, учитывая роскошь моего…

Честно говоря, у меня глаза на лоб полезли.

— Ты ничего не перепутал, Федор Борисович? — осторожно осведомился я.

Годунов в ответ лишь слабо улыбнулся и пояснил:

— То батюшкино, потому оно и милей моему сердцу. А тебе, яко первому воеводе и правой руке престолоблюстителя, надлежит иметь вид, достойный сего звания, а у тебя ныне эвон каковское, ровно у казака простого али десятника стрелецкого. И чепрак [601] тот, с цветками, тоже забери.

— С цветками, которые из жемчуга, а в середине золотые вставки с драгоценными камнями? — уточнил я на всякий случай, хотя другого, чтоб «с цветками», попросту не было.

— Его, — равнодушно кивнул Федор. — Мыслю, к эдакому седлу токмо таковский чепрак подойдет.

Одарил он седлом и чепраком — правда, не в пример моему, а куда скромнее — и второго воеводу полка Христиера Зомме, чем растрогал старого служаку чуть ли не до слез.

Однако, как я уже сказал, это все было вечером, а до раздачи подарков я еще успел встретиться с ювелирами, или серебрениками, как их тут называют.

Их было пятеро — самые маститые во всей Москве. Задачу им ставил лично я, хотя и от имени царевича. Сколько мне требуется оправ — не уточнял, велев нашлепать столько, сколько есть у них золота и серебра.

— Ежели самые простые надобны, дак оно можно и не за три дни, а за два управиться, — заметил старый Запон. — Отливкой давно не балуюсь, но коль надобно…

— И чтоб размеры, оставленные под камни, были разные, — потребовал я. — Преимущественно от горошины до вишни.

Запон почесал в затылке, прикидывая, затем оглянулся на остальных. Те степенно кивнули.

— И с оным управимся. Лапки-держатели удлиним, вот и вся недолга. — И поинтересовался: — Так когда ж камни-то?

— Завтра к вечеру, — твердо ответил я, уточнив единственное требование: — Главное, чтобы они крепко держались, вот и все.

— Срамота, а не работа, — вздохнул Запон. — Нешто так можно…

— Иногда только так и нужно, — кивнул я, и ювелир, поморщившись, махнул рукой.

— Токмо за-ради Федора Борисыча, — недовольно заметил он.

Я его понимал. Вроде бы выгодный заказ — тысяча перстней, то есть пахло хорошим доходом, но настоящему мастеру эдакий примитив и впрямь выполнять зазорно.

Ну все равно что Федору Коню, под чьим руководством Москва обрела нынешние стены Белого города, заказать… крестьянскую избушку.

Немудрено, что кое-кого из серебреников пришлось настойчиво уговаривать, и поддались они, лишь когда я пустил в ход тяжелую артиллерию — имя царевича. Перед нынешним авторитетом и популярностью престолоблюстителя ювелиры стушевались.

В Постельный приказ я вообще не совался — там вовсю орудовала царица, которая в кои-то веки одобрила мои решения относительно такой «зачистки» царских запасов и теперь подгребала все, что только видела, причем настолько рьяно, что я порекомендовал Федору как-то урезонить мамашу — наглеть тоже ни к чему.

К примеру, из домотканых местных материй взять не больше одной четверти от имеющегося, в конце концов такие действительно отыщутся в Костроме. Завозных — английские, фряжские, немецкие и прочие сукна — их не более половины, а касаемо особо дорогих — шелка, парча, бархат, аксамит и прочие — и вовсе ограничиться третьей частью.

— Никак князь все для пресветлого государя Димитрия Иоанновича радеет, — зло прошипела она, но послушалась.

А у меня на очереди были казначеи, которыми я собрался заняться сразу поутру.

Их в Москве оказался всего один — второй укатил на поклон к Дмитрию. Но зато это был тот, который уже знал меня в лицо. Понятно, что перед повелением Годунова любой не дернется, но куда лучше, чтоб вдобавок имелось еще и личное знакомство.

К нему мы с Федором отправились самолично, благо что он жил неподалеку от моего подворья — метров сто, не больше.

Польщенный визитом столь дорогих гостей дьяк Меньшой-Булгаков расстарался не на шутку — стол ломился от обилия закусок и кувшинов с медком. А уж когда мы пару раз назвали его Семеновичем, тут он и вовсе расплылся в славословиях.

Я тоже не отставал в любезностях от хозяина дома, да и Федор разок — особо баловать нельзя, всему должна быть мера — провозгласил здравицу в его честь.

Правда, едва речь зашла о деле, как дьяк тут же протрезвел, хотя и не до конца, заявив, что без государева повеления он самовольно выдать требуемое нам из казнохранилища не имеет права.

Даже царевичу.

— И правильно, — подхватил я. — Вот, Федор Борисович, какие верные престолу слуги на Руси ныне живут, примечай. Мыслится, что таковских в дьяках держать негоже — пора в думные [602] его переводить.

— Замолвлю словцо пред государем, непременно замолвлю, — включился в игру Федор.

— Что же до денег, кои нам потребны, то оное разрешение указано в грамотке Дмитрия Иоанновича, коя ранее во всеуслышание была зачитана перед всем людом на Пожаре. А коль запамятовал, то вот она, прихвачена с собой. — И я выложил на стол свиток.

— А сколь ныне в казне? — полюбопытствовал царевич.

— Четыреста семьдесят три тысячи шестьсот пятьдесят три рублика, — отчеканил дьяк, ни секунды не колеблясь. — Да к им полтина и три алтына, — добавил он спустя несколько секунд.

Мы с Федором переглянулись. Получалось не ахти. Раз в казне меньше миллиона, то согласно той же государевой грамотке Годуновым причиталось лишь сто тысяч. И я еще раз порадовался собственной предусмотрительности относительно украшений царевны и матери-царицы, а также «кухонной утвари».

Но ставить в известность дьяка о том, что помимо монет мы собираемся прихватить и еще кое-что, не стал — рано. Лучше это сделать на месте, внутри сокровищницы, чтоб он уже особо не дергался, коль Булгаков такой щепетильный.

Меня так и подмывало напомнить ему, что он вообще-то… покойник.

Да-да, я сам читал в одном из «прелестных» писем Дмитрия, как царь Борис Федорович, узнав, что Меньшой-Булгаков вместе с дьяком приказа Большого Дворца Смирновым-Васильевым пили дома за здоровье Дмитрия, повелел умертвить обоих.

Глядишь, пыл и служебное рвение от такого известия немного и убавится, но, поразмыслив, не стал ничего говорить — и так справимся.

Спустя час мы уже находились близ Казенной палаты, представлявшей собой мрачное здание, стоящей наособицу от остальных приказов. Оно и понятно. Чай, министерство финансов, не шутка.

Признаться, стало как-то не по себе, когда я вошел внутрь и воочию увидел то великолепие, которое хранилось тут в таком изобилии, что и места свободного не имелось. Серебро так и вовсе было навалено в здоровенных ларях, пристроенных к стенам, и я еще раз похвалил себя за предусмотрительность — тару мы привезли с собой.

Загружались мои ратники под завязку, проворно сменяя друг друга, тем более что их нелегкий труд был мною сразу организован по конвейерному методу.

Двое быстренько взвешивали пустой сундук, после чего поспешно тащили его к ларям с серебром, где вторая пара лопатами сноровисто загружала в него монеты.

Едва сундук, для крепости окованный по углам толстенными железными полосами, наполнялся, как еще одна пара — весовые — тут же хватала его и тащила к большим весам. Там они под присмотром Меньшого-Булгакова уравнивали вес до двухсот сорока девяти фунтов, добавляя или убавляя черпачок серебряных монет.

Такая некруглая цифра была выбрана мною неслучайно, поскольку я решил загружать в каждый сундук ровно по полторы тысячи рублей. Но если отвешивать двести пятьдесят фунтов, выйдет несколько больше, а так получалось почти полторы, даже с легкой недостачей в виде полтины и одной деньги-московки.

— То тебе с каждого сундука за труды и радение… на семечки, — расщедрился я, решив не мелочиться — уж очень скорбный вид имел Меньшой-Булгаков, наблюдая за стремительным процессом опустошения моими бравыми молодцами объемистых ларей.

— На что? — проблеял дьяк.

Ах, ну да, семечек еще нет. Хотя погоди-ка, а тыквенные? Или они тут называются иначе? Но на всякий случай поправился:

— На сласти, — гадая, а выдержит ли его сердце дальнейшее разорение.

Меж тем очередной доверху заполненный сундук быстро захлопывался, запирался и опечатывался Еловиком Яхонтовым, которому я временно поручил заведование печатью.

Тут же еще одна пара специально подобранных мною самых здоровенных ратников выносила его на улицу, где уже ждали подводы, которые по мере загрузки одна за другой катили к Запасному дворцу, под надежную охрану полка, проживавшего в нем.

С тридцатью сундуками мы управились буквально за три часа — дьяк только глаза таращил, после чего настала очередь золота.

Вообще-то цена его, как я предусмотрительно выяснил, была разная, причем все зависело от… цвета.

Например, огненные угорские цехины и рыжие фряжские флорины ценились несколько дороже, чем высокопробные, но бледно-желтого цвета польские дукаты, а также английские соверены и кроны. Испанские реалы и французские экю стояли примерно посредине.

Но не возиться же, отбирая монеты пожелтее. Лопаты в руки, и посыпались в пустые сундуки без разбору тяжелые португальские с крестом, английские корабленники и новенькие юнайты Якова I, генридоры и экю, дукаты и цехины, пиастры и песо…

Греби как попало, ребята, потом разберемся. Потом — в смысле в Костроме.

Тут управились куда быстрее — восемь сундуков по сто шестьдесят три фунта в каждом заполнили за час.

— Кажись, все, — печально и в то же время с некоторой долей облегчения подытожил дьяк, после того как был опечатан последний, восьмой сундук.

Я сочувственно посмотрел на него — бедный, не знает, что его ждет впереди, и… возмутился:

— Как это все? Считай сам. Сорок пять тысяч серебром и пятьдесят золотом. Итого девяносто пять, а в грамотке указано — сто.

— Дак ты яко злато считал? — не понял он. — Ежели по полтине за золотник, то…

— Ай, нехорошо царевича обманывать, — покачал головой я. — Золотник золота стоит тринадцать алтын и две деньги, так что ты Федора Борисовича не сбивай — все равно не дозволю.

— Ну… пущай дале грузят, — сокрушенно махнул рукой он.

— Э нет. И без того тридцать восемь сундуков — замучаемся везти. — И я шагнул в сторону, уступая свое место прибывшему полчаса назад Запону.

Ювелир был готов и во всеоружии, то есть имел под мышкой ларец с небольшими весами. Он деловито кивнул, давая понять, что готов приступить к работе, и спросил:

— С чего начинать, Федор Константиныч?

— А вон с того дальнего уголка. — Я мотнул головой в сторону отдельно стоящих сундучков, которые были куда меньше ларей по размеру, но сокровищ в себе таили как бы не больше.

— Об их в грамотке и речи не было! — взвыл дьяк.

— Часть пойдет в зачет пяти тысяч, — пояснил я, — а мелочь почтенный Запон прихватит на изготовление украшений для царицы Марии Григорьевны и царевны Ксении Борисовны.

— Какие еще украшения?! — возмутился Меньшой-Булгаков.

— А вот сам читай. — И я, сунув дьяку под нос недавно полученную от Дмитрия грамотку, велел ювелиру: — Приступай.

— Да что ж это такое?! — встал на дыбки казначей. Подскочив к сундучкам и шкатулкам, встал, загородив их и широко раскинув руки в стороны. — Не дам государево добро расхищать! Царь-батюшка добр, а вы и рады-радехоньки попользоваться оным! Креста на вас нет!

Запон, шагнувший было вперед, нерешительно остановился и вопросительно повернулся в мою сторону. Годунов тоже растерялся, не зная, что сказать.

Получалось, что надо принимать руководство на себя.

— Понимаю твой кивок, Федор Борисович. — Я склонил голову перед царевичем, хотя никакого кивка не было и в помине. — И впрямь дьяк за такое непочтение к государеву слову заслуживает лютой казни, но ты уж прости его на первый случай из милости своей. А далее упрямиться станет, тогда уж иной разговор с ним затеем.

Подействовало.

Стих Булгаков, ручонки опустил, личико побледнело.

А что ты думаешь, мужик, валандаться с тобой никто не собирается.

Судя по отобранному количеству камней, носить теперь перстни Ксении Борисовне круглый год, причем каждый день меняя на новые. После того как двести худосочных «вишенок» и восемьсот упитанных горошин перекочевали в ларец Запона, я перешел к камням покрупнее.

— Ну уж они и вовсе ни в один перстень не влезут. Грешно тебе, княже, таковское добро за бабье украшение выдавать, — вновь подал голос дьяк.

Я прикинул. Действительно, учитывая, что чуть ли не каждый, судя по размерам, тянул на несколько десятков карат, а некоторые на сотню, а то и несколько, получалось и впрямь «грешно», но…

— Это бабе простой такое не личит или, скажем, графине, маркизе или герцогине, — невозмутимо парировал я, — а у нас царевна, понимать надо, дурья твоя голова. — И скомандовал Запону: — Для Ксении Борисовны на ее лебяжью шейку три ожерелья, и чтоб каждое одного цвета.

Тот хладнокровно устремился выбирать, лишь уточнив:

— По сколько камней на каждое?

— По… сорок, — после легкой заминки, связанной с беглым подсчетом хранимого, выдал я и благочестиво перекрестился, заметив: — Божье число, меньше никак нельзя.

Но я несколько поспешил. Получилось совсем немного, тем более ювелир деликатно брал те, что поменьше.

Пришлось добавить еще три — для невесты Федора Борисовича.

Меньшой-Булгаков удивленно уставился на царевича, а тот в свою очередь на меня.

— А когда ж ты, государь?.. — удивленно протянул он.

— Когда! — возмущенно хмыкнул я. — Еще о прошлое лето.

Вначале-то я решил приплести какую-нибудь Амалию-Фредерику-Доротею-Луизу, дочку пфальцграфа Баден-Баденского. Помнится, сынок у него на выданье точно был, которого я забраковал еще Борису Федоровичу, ибо тоже из сопливых, семнадцать лет, куда ему царевну, он и на руки-то ее не поднимет, поди, чтоб из ЗАГСа вынести или там из церкви.

Ну а раз сынок имеется, почему бы не быть и дочке?

Но, припомнив, как со мной скандалил Квентин, ответил честно или почти честно:

— Посольство-то помнишь, которое в том году на Кавказ укатило во главе с Татищевым?

— А-а, — понимающе протянул дьяк и… сокрушенно выпустил из рук шкатулку. Правда, уточнил: — Так вроде не приехал еще Михайла Игнатьев, [603] как же так?

— Не приехал, — согласился я. — Но весточку прислал. Сразу двоих грузинок подыскали нашему престолоблюстителю — Гюльчатай и Зухру. Теперь вот ждем описания — как выглядит, дородна ли, — припомнились мне критерии женской красоты, — ну и прочее. А ты для невесты каких-то жалких камешков пожалел.

— Так брать? — уточнил Запон.

— А ты еще не взял? — удивился я.

— Сколько?

— Так же, как и для Ксении Борисовны, — недолго думая распорядился я.

Ни к чему будущей невесте Федора, как бы ее ни звали — Лейла, Фредерика или Аграфена, — иметь на груди больше камней, нежели у царевны.

Сам же, пока Запон трудился, перешел к самым крупным камням.

— Такие на груди не поместятся, — сразу предупредил дьяк.

Экий надоеда, честное слово! И он будет учить меня, что там поместится, а что нет. Хотя и впрямь несколько крупноваты они для ожерелья…

Ладно, пусть будет аттракцион неслыханной щедрости. Но вначале попугать.

— Вообще-то смотря какая грудь, — задумчиво протянул я, вертя в руках здоровенный, сотни на две каратов, не меньше, рубин.

— Бога ты не боишься, вот что, — вновь запричитал Булгаков, чуя неладное.

— Боюсь, — выразил я несогласие, — а потому буду их покупать. — И напомнил опешившему от такого поворота дьяку: — У нас же еще пять тысяч не выбрано. Вот за счет них. — И кивнул Запону, давая понять, что тот может идти.

Проводив ювелира до самой двери пристальным взглядом — не иначе как опасался, что тот по дороге возьмет и сопрет какую-нибудь безделушку, Булгаков сурово заявил:

— Тута не на пять тысяч, а куда боле.

«Он мне еще указывать станет!» — возмутился я, но спорить не стал, миролюбиво посоветовав:

— А ты, вместо того чтоб охать да подвывать, лучше б достал нужные книги, где указано, какой и за сколько покупался. А то, не ровен час, и впрямь дешевле оценим. — И улыбнулся, заметив, как сразу засуетился дьяк, сноровисто метнувшийся за ними.

Вот балда, хоть и казначей.

Они-то мне требовались как раз для иного. Уверен я был, что не могли Иван Грозный, Федор Иоаннович и Борис Годунов покупать драгоценные камни за их подлинную стоимость. У нас ведь государство испокон веков всегда норовило надуть человека вне зависимости от того, какая власть, купив у него как можно дешевле, а продав как можно дороже.

К тому же я точно помнил цену именно этого камня. Знаком он мне.

Именно его, с двумя острыми гранями и закругленной широкой частью, показывал мне как-то по осени Борис Федорович, только что купивший рубин не помню у каких купцов, но что за восемьдесят рублей — железно.

Запомнилось, потому что, когда царь назвал цену, я сильно удивился — эдакий здоровяк и за столь ничтожную сумму.

Память меня не подвела — спустя минуту Булгаков назвал именно ее.

— Покупаем, — кивнул я и, открыв пустую шкатулку, лежащую на столе, положил в нее первую добычу.

За ними последовали алмазы, изумруды, еще один рубин, только поменьше, огромный синь-лал, как тут называют сапфир, который пошел вовсе за бесценок — всего сорок рублей…

— Покупаем, — всякий раз небрежно говорил я, едва дождавшись названной цифры.

В итоге в шкатулке скопилось порядка восьмидесяти камней на общую сумму в четыре тысячи девятьсот сорок рублей.

— А теперь, — торжествующе объявил я, — царевичу осталось забрать только кухонную утварь. — Пояснив остолбеневшему дьяку, решившему, что я ошалел на радостях и потому перепутал казнохранилище с поварской: — Ну всякую там посуду. — И недолго думая схватил и сунул десятнику в руки первое попавшееся мне на глаза массивное блюдо из литого золота, размерами больше похожее на поднос.

— То ж из злата! — возмутился Булгаков. — Не дам! Мне за оное опосля государь главу с плеч долой!

— Иван Семенович, — проникновенно обратился я к нему, — ты меня разочаровываешь все сильнее и сильнее. Ну какая глава с плеч, когда ты час назад читал про полученное на то дозволение Дмитрия Иоанновича? — И, не поленившись, развернул свиток, процитировав: — И не возбраняется забрати всю кухонную утварь, коя токмо глянется, вместях с блюдами, ендовами, братинами, чарами, горшками, сковородами, чугунками и прочим…

Представляю, как они с Бучинским покатывались, когда писали это. Ну что ж, пусть смеются и дальше, а мы тем временем станем кушать на золоте.

— Какая ж енто утварь?! — уперся дьяк, не желая смириться с очередным поражением. Да и сказано про железные сковороды да чугунки, кои на поварне, а тут все из злата, да из серебра, да в каменьях…

— А ты найди мне в его дозволении словцо «железные» или оговорку, что золотые брать воспрещается, — предложил я. — Все равно этому блюду, каким бы красивым оно ни было, место только на столе.

— Чарке оной цена два десятка тыщ, — простонал Булгаков.

Я с сомнением повертел в руках чарку. Ну красивая, ну гиацинтовая, ну с искусной резьбой и драгоценными камнями, но чтоб столько стоила?..

Это что, работа Фаберже? Так он еще не родился. Врет, наверное, дьяк. А впрочем, даже если на самом деле цена ей впятеро меньше, все равно оставлять нельзя — как пить дать, Дмитрий кому-нибудь ее подарит, [604] а потому здесь ей не место.

Булгакову же в утешение я заметил:

— Какая ни есть, а все равно сосуд, из которого можно только пить во время трапезы, а больше ее никак не приспособить.

Но мои парни знали, что вещь особо ценная. Дело в том, что последние слова служили сигналом гвардейцам: предупрежденные мною заранее, они бережно несли такие вещи к пяти отдельно стоящим сундукам, которые я велел наполовину заполнить опилками, чтобы не повредить в дороге особо дорогие и хрупкие предметы.

А дьяк все никак не унимался.

— Коты к утвари касательства не имеют, — всхлипнул он, силясь вырвать из рук моих ратников здоровенную серебряную статую.

— Не коты, а барсы, — поправил я его, раздумывая: может, ее и правда оставить в хранилище?

Вообще-то тяжеленькая. Тут килограммов…

— Все одно не утварь, а статуй, — не сдавался Булгаков. — Ты еще шапку Казанскую [605] забери. Видал я в указе государевом про одежу, ну так и прибери все.

Ух ты, как разошелся. Пожалуй, придется оставить. Пусть утешится хоть этим.

Но… сегодня дьяку выпал неудачный денек, ибо подал голос Годунов.

— Шапку Казанскую мы оставим. Пусть сынок Иоанна Васильевича ее нашивает. А что до зверей оных… Ты, часом, не запамятовал, дьяк, что их поднес аглицкий посол моему батюшке, царю Борису Федоровичу? — сурово заметил он. Даже при не особо ярком факельном свете было заметно, как щеки престолоблюстителя заполыхали сердитым румянцем. — И столец сей тоже подарен батюшке персицким царем Аббасом. — Он ткнул пальцем в красивый трон явно восточной работы, с низкой спинкой и высоким сиденьем, обтянутым какой-то золотой тканью, сплошь украшенный драгоценными камнями, бирюзой и жемчугом, и грозно осведомился: — Али запамятовал?! Так с того времени и года не минуло. Я, к примеру, даже имечко посла помню, который подарок сей вручал. Лачином Беком он прозывался. Что, и далее своемудрие выказывать учнешь?!

Ого!

Кажется, парень завелся не на шутку. Не иначе как воспоминания прежних светлых лет так сильно разбередили его душу.

Пора выручать мужика-хранителя, который, в сущности, ни в чем не виноват, и я обратился к царевичу:

— Зрю, Федор Борисович, как ты осерчал. За свое упрямство он и впрямь кары достоин, но позволь отложить ее пока что. — И, повернувшись к опешившему от такого наезда Булгакову, сокрушенно заметил: — Все, Иван Семенович. Теперь тебе без казни не обойтись, а ежели еще вякнешь, то, считай, и живота лишился…

И сразу воцарилось молчание.

Оно и понятно. Забота о казне тоже имеет свои пределы, а вот инстинкт самосохранения меры не знает.

Через минуту в казнохранилище образовалась новая цепочка, и первый из сотников принялся сноровисто выдавать своим десятникам строго по тридцать золотых изделий — ровно по три каждому ратнику. Затем его сменил второй сотник, за ним третий, и пошло-поехало — я только успевал передавать.

Навар получился изрядный.

Одни только блюда весили по несколько килограммов каждое, а помимо них хватало и прочего добра — тазы, рукомойники, кубки с тонкой, филигранной чеканкой на стенках, изящные ковши, братины, ендовы, чарки, солонки…

Чуть ли не каждое второе изделие из золота, каждое третье украшено драгоценными камнями.

Задачи подчистую выгрести все накопленное за века я перед собой не ставил — надо и совесть иметь. К тому же если Дмитрий и особо дорогие его сердцу гости не смогут покушать, черпая золотой ложкой из золотого блюда кашу и запивая ее из золотого кубка, государь может и обидеться.

Посему добрую половину посуды, как это ни печально, пришлось оставить.

Правда, на оставленной в казнохранилище «кухонной утвари» драгоценных камней практически не имелось, да и золотых изделий, не тронутых нами, тоже негусто — шиш ему, а то начнет раздавать добро славным лыцарям Речи Посполитой.

И ведь не скажешь ему, как князь Милославский управдому Бунше, что он, стервец и самозванец, казенное добро разбазаривает, так что мы уж заранее как-нибудь, дабы у него при всем желании даже возможности такой не имелось.

Перебьются ляхи и серебряными кубками — невелики птицы, хотя, честно признаться, мне и этих серебряных было жалко — вон какие красивые, аж сердце кровью обливается.

— А это что такое? — Я недоуменно поднял здоровенную статуэтку аршинной высоты. — Ого, золотая!

— То мой батюшка статуй повелел приготовить для храма Святая Святых, [606] — хмуро пояснил Федор, легонько провел пальцем по соседней фигуре, очевидно какого-то из двенадцати апостолов Христа, и, вздохнув, решительно распорядился: — Их тоже с собою в Кострому возьмем. Там я и храм в память о батюшкиной задумке построю.

— Это с каких же пор статуй божьих апостолов кухонной утварью стала? — язвительно поинтересовался дьяк.

— С тех самых, как мы решили выехать в Кострому, — дал я невразумительный ответ и задумчиво погладил одну из статуэток по лысине.

Вообще-то их брать не стоило. Если что — придраться к нам делать нечего, поскольку изваяния и впрямь к посуде никаким боком.

— Может, оставим? — тихонько шепнул я Годунову.

— Мое повеление — мне и ответ держати, — насупился тот.

«Как бы не так, — подумал я. — Тут и к гадалке не ходи — отчета Дмитрий потребует совсем у другого человека. И за статуэтки, и за трон, и за кота, и… Хотя семь бед — один ответ. Раз память, так чего уж тут. Пусть будет и такая… утварь».

Живенько вынесли и апостолов. Правда, их почему-то оказалось четырнадцать, причем один с крылышками. [607] Поблизости от них обнаружились еще два вместительных и очень красивых серебряных ларца, густо усыпанных жемчугом и драгоценными камнями. Судя по размерам, нечто среднее между маленьким сундучком и большой шкатулкой.

— А это ковчеги-мощевики, кои изготовлены по повелению моего батюшки, — пояснил мне Федор. — Тут, — Годунов благоговейно перекрестился, прежде чем взять один из них в руки, — все чудотворные святые мощи. И чудотворца митрополита Алексея, и блаженного Василия…

«Хороший подарок для Дмитрия, — сразу прикинул я. — Просто отличный, учитывая, как они тут все носятся с этими частицами рук и ног святых».

Вот только царевичу этого не объяснишь. Или попробовать?

— Их мой батюшка вместе с патриархом Иовом приносил в Великую пятницу в соборную церковь Пресвятой Богородицы и пел там Великие часы, а после часов и вечерни снова возвращал в казну, — продолжал пояснение Федор.

Судя по благоговейному отношению царевича — вон как трепетно держит в руках, — повозиться с уговорами придется изрядно.

Ладно, попробуем… потом.

А следом за ними я без колебаний распорядился загрузить статуэтку Нептуна, пояснив дьяку, что негоже, дабы в казнохранилище православного государя находились изображения языческих эллинских богов, и… тут же заодно передал своим гвардейцам богиню Диану, сидящую на золотом олене.

— Чай, у нас тут не храм и не Успенский собор, — вякнул было Булгаков, намекая на место хранения церковных ценностей.

— Ошибаешься, — поправил я его. — Именно что храм, но только государственный, а не церковный, ибо без злата и серебра не выживет ни одна страна, а раз храм, то ни чужим богам, ни… их прислужникам делать тут нечего. — И забрал серебряную статуэтку грифона с золотой головой и алмазами на крыльях.

В прислужники чужих богов тут же угодили и павлин с россыпями разноцветных искр на пышном хвосте, и пеликан, вырывающий у себя сердце, и даже пряжка в виде большой птицы, которую я недолго думая нарек фениксом, с алмазами и рубинами.

В конце концов семь бед — один ответ. Авось выкручусь, если что.

— Итак, — громогласно подвел я итог, — взято у тебя ныне из казны, согласно повелению государя Дмитрия Иоанновича, золотых и серебряных монет на девяносто пять тысяч, а также различных драгоценных камней на четыре тысячи девятьсот тридцать рублей. Остальные семьдесят тебе, дьяк, ныне царевич жалует за верную беспорочную службу.

Меньшой-Булгаков в ответ горестно всхлипнул. Как я понимаю, наш с царевичем щедрый подарок радости у него почему-то не вызвал — даже обидно.

А чего это он на меня уставился? Еще хочет? Или…

— Ах да, — спохватился я. — Также мы заодно очистили государев храм от языческих богов и их прислужников, но ты за это не благодари, бесплатно потрудились, а еще взяли, но опять-таки согласно государеву указу, немного разных камней на изготовление украшений для царицы Марии Григорьевны, царевны Ксении Борисовны и невесты Гюльчатай царевича Федора Борисовича. Ну и кухонной утвари… тоже… немного…

— Немного, — вслед за мной умиленно повторил дьяк, и лицо его… расплылось в улыбке.

Я вгляделся повнимательнее. Нет, не ошибся — и правда улыбается.

— Вовсе немного, — еще проникновеннее произнес Булгаков. — Благодетели… — И дико захохотал, ухватившись за живот и тыча пальцем в остатки. — Не… мно… го… — выжимал он из себя в секундных перерывах между очередными приступами смеха.

Годунов уставился на меня. Глаза его округлились от испуга.

— Он ума лишился, — прошептал царевич и скорбно перекрестился.

— Нет, — поправил я его. — Обычный припадок. Сейчас мы его живо приведем в чувство. — Но, сделав шаг в сторону Булгакова, остановился в растерянности, поскольку дьяк резко оборвал смех и заговорщическим шепотом сообщил мне, продолжая улыбаться:

— То-то государь возрадуется, что вы его дочиста не обобрали. Ажно в пляс пойдет. — И… сам пустился плясать, если только эти нелепые телодвижения и дикие прыжки на месте можно назвать танцем.

Кажется, царевич был прав. И что теперь?

— В Константино-Еленинскую его, — дал я указание ратникам. Щедро зачерпнув из ближайшего ларя жменю серебра, я высыпал его в подставленную ладонь стоящего ближе всего ко мне Дубца, пояснив: — Это палачам, чтоб мужика поили и кормили как на убой. А выпустят пусть, как только выздоровеет… — Я призадумался, вдруг он оклемается уже к завтрашнему дню, и добавил: — Но не ранее нашего с Федором Борисовичем отъезда.

Знать бы, что потом придется расплачиваться за свой сопливый гуманизм, я бы действовал куда жестче, но очень уж мне пришлось по душе самоотверженное радение за царское добро.

Может, он тоже вор, даже скорее всего, но зато отчаянно старается не подпускать к казенной кормушке других, а это уже кое-что.

Глава 23 Детина с волком

С отправкой обоза семьи Годуновых под охраной моих гвардейцев особых проблем не было — там всем распоряжался Зомме. В Москве я оставил лишь две полусотни — себе и Федору, да в качестве телохранителей царевича две боевые пятерки спецназовцев, да столько же «бродячих», не пожелавших оставаться в Москве.

Едва получив известие об убытии «ратных холопов» Дмитрий тут же прислал грамотку о своем прибытии уже через три дня, так что следовало поторопиться с подготовкой к встрече, тем более один день выпадал вчистую — мне и Годуновым предстоял переезд.

Им из царских палат в Запасной дворец, а мне с Никитской в Кремль, в хату Малюты, которая, согласно дарственной, теперь принадлежала… князю Мак-Альпину.

А куда было деваться, коль я сам сказал об этом подарке Дмитрию.

Дело в том, что о выделении Запасного дворца под жилье семьи престолоблюстителя я завел речь еще в Серпухове. Мол, не пристало наследнику престола, занимающему как бы промежуточное положение между государем и боярами, жить как прочие.

— У него свои хоромы имеются, — отрезал Дмитрий. — Если б не было — дело иное.

— В том-то и дело, что их нет, — поправил я его, мгновенно сообразив, что придется делать «ход конем», и сообщил: — Он на днях подарил их… мне.

Дмитрий, опешив, настороженно уставился на меня, озадаченно поскреб в затылке, но ничего не ответил. Я его не торопил. Лишь перед самым отъездом, прикинув, как получше нажать, если что, невинно осведомился:

— Так мне что же, переезжать обратно?

— Ненадобно, — неохотно буркнул он. — Пущай забирают Запасной, мне он все одно ни к чему. — Но тут же, не удержавшись, съязвил: — Невелика плата за спасение-то — я б, доведись такое, чем поболе одарил.

Я сокрушенно развел руками, соглашаясь.

Потому и пришлось оформлять Федору дарственную на свой терем и прочие хозяйственные пристройки.

— Заниматься хоть допустишь? — с улыбкой спросил царевич.

Дело в том, что один из небольших флигельков я, согласовав с царевичем, переоборудовал в некое подобие спортивного зала. Снаряды установили самые немудреные, но для восстановления спортивной формы вполне.

Туда и приезжал после вечерни Федор, так сказать, на сон грядущий. Трое спецназовцев, тщательным образом мною проинструктированных, нещадно гоняли его по этим снарядам.

Точнее, гонял один. Второй занимался с Годуновым рукопашным боем, а третий —фехтованием. Полутора часов вполне хватало, чтоб с него ручьями лился пот, после чего он сразу же нырял в приготовленную баньку.

А уж когда я узнал про его ночные кошмары — жаль только, что поздновато, — то распорядился увеличить нагрузку вдвое, что в совокупности с настоями Марьи Петровны и впрямь немного помогло.

Нет, они по-прежнему приходили к царевичу, но были нечеткие, размытые, в туманной дымке и… не столь страшные. Правда, полностью ликвидировать их не получалось, но тут уж ничего не попишешь.

— И еще проверю, чтоб непременно приходил каждый вечер, — строго погрозил я ему пальцем и… отправился руководить собственным переездом.

Прикатив в последний раз на Никитскую перед тем, как переселиться на новое место, я неожиданно застал в трапезной… мать Аполлинарию, настоятельницу женского монастыря, расположенного буквально по соседству с моим теремом.

Вежливо поздоровавшись и поцеловав ей руку, я устремился наверх — не до монахинь мне нынче. Однако спустя пару минут ко мне заглянула моя ключница.

— Ты бы спустился ненадолго, — порекомендовала она. — У игуменьи, что заглянула к нам, просьба до тебя имеется.

— А ей что нужно? — удивился я.

— Ну как же. Монастырь-то боярин Никита Романович учинил. Опосля его смерти братья Захарьины-Юрьевы подсобляли деньгой, а ныне их нет, так впору хоть побираться. Сказывала, совсем худое житье настало.

Вот уж не чаял не гадал, да в спонсоры угодил.

Я хотел было отказать, но призадумался. Одно дело — мужской монастырь. Им нипочем бы не дал — сами пусть вкалывают, а молитвы читают во время работы.

Но тут женщины. Поди сыщи подходящую работенку. И впрямь надо помочь.

К тому ж кто ведает, как у меня сложится дальше. Жизнь выписывает такие коленца, что только держись. У меня самого, если что, укрыться в нем, разумеется, не получится, но хоть мою травницу примут…

— Ладно уж, помогу Христовым невестам, — кивнул я, — а то и впрямь от голода помрут.

Заглянув в сундук, содержимое которого к этому времени поубавилось где-то на четверть, я уставился на аккуратные рядки разноцветных кошелей — труд аккуратиста Дубца. В каждом из черных лежало пять рублей серебром, в зеленых — десять, в синих — двадцать, в желтых — пятьдесят.

Нет уж, давать так давать — и я извлек красный, самый тяжеленький, в котором сотня.

Странно, но мать Аполлинария явно не ожидала от меня такой щедрости — уж очень она удивилась. Интересно, а сколько же тогда здесь принято давать?

И еще одно озадачило. Пока игуменья меня благодарила, она ухитрилась сделать пару недвусмысленных намеков относительно дальнейшей судьбы освобождаемого мною подворья.

Согласно ее словам, получалось, будто ныне сестры во Христе живут в такой тесноте, что питаются чуть ли не сидя на коленях друг у друга. Утрирую, конечно, — она говорила про две очереди в трапезную, но, если собрать всех сразу, получилось бы именно так, как я и сказал.

Даже помолиться проблема — уж очень маленький храм, а тут у меня, можно сказать, благодать…

Вот тебе и раз! Сто рублей для нее огромная сумма, а получить в подарок подворье — нормально.

Пришлось пояснить, что терем этот приготовлен мною для передачи в качестве свадебного дара некоему человеку, который в Москве вовсе не имеет пристанища, только тогда и отвязалась.

Гитару я перевозил самолично, не доверив никаким телегам и бережно прижимая к груди. Правда, душу отвести почти не получалось. Только на сон грядущий и не чаще чем раз в три дня — все некогда. Вот доберусь до Костромы, а уж там…

Но тут мне встретился Федор. Послушный ученик прибыл на очередное занятие и первым делом поинтересовался, что за вещицу я так бережно держу под мышкой.

Словом, не отстал, пока я не показал.

Но, как выяснилось позже, это было только начало, поскольку сразу после занятий и баньки он вновь заскочил ко мне, чтобы я ему сыграл, и упрашивал до тех пор, пока я не согласился.

Вдобавок престолоблюститель оказался совершенно бессовестным. О первоначальном уговоре — всего одна песня — он мгновенно забыл и, едва утих последний аккорд, принялся горячо упрашивать спеть еще одну.

Потом еще.

И еще.

И пел я, пока из Запасного дворца не прибыл всклокоченный и перепуганный отсутствием царевича дядька Чемоданов, он же распорядитель и новый дворский.

Прибыл он забрать Федора, потому как «дитятку надобно в столь поздний час почивати и десятый сон зрить». Знал бы Иван Иванович, какие сны приходят его «дитятку», не настаивал бы.

Однако едва старик поднялся наверх, как увидал толпу моих людей, подслушивающих под дверью, а разогнать их не успел — прислушался и… умолк.

Словом, через пять минут количество моих явных слушателей увеличилось еще на одного человека — Чемоданов, забыв про поручение, присоединился к престолоблюстителю и… Архипушке.

Немой альбинос давно поправился и частенько захаживал ко мне по вечерам еще будучи на Никитской. Придет и сядет прямо на пол, грустно уставившись на меня своими светло-голубыми глазами — ну как тут его выгонишь.

Кстати, пробовал я передать его после выздоровления Годуновым — отказался. Не словами — говорить он все равно не говорил. Просто, поняв, в чем дело и зачем я привез его в царские хоромы, Архипушка сразу кинулся обратно ко мне, обнял за ноги и умоляюще уставился на меня, отчаянно тряся головой, чтобы я его не оставлял.

Пришлось возвращаться обратно вместе с ним.

Постепенно я даже привык к его молчаливому присутствию — все-таки слушатель, хотя и безответный. Нет-нет, гитара тут ни при чем, но его голова как-то даже помогала думать.

Потеребишь в задумчивости по примеру Бориса Федоровича мягкие и светлые, почти седые волосы мальчишки — глядишь, и родил идею, хотя всего пять минут назад не знал, как подступиться к очередной проблеме.

Да и рассуждалось вслух в его присутствии куда лучше.

А уж что касается гитары, то тут он и вовсе обладал сверхъестественным чутьем. Иначе как объяснить, что стоило мне достать ее перед сном из футляра и взять всего один аккорд, как во время звучания второго слышался легкий стук в дверь.

Как он умудрялся за несколько секунд выскочить из постели — время-то позднее, — одеться и из людской, расположенной в самом низу, на первом этаже, взлететь ко мне на второй этаж, ума не приложу. Или он чувствовал заранее?

Спрашивал я его, хотя и знал, что ответа не получу, но он лишь виновато пожимал плечами — любимый и наиболее частый жест.

Вот так они и сидели столь странной компанией — удобно расположившийся на лавке царевич, на самом краешке Чемоданов, а в ногах у Федора — Архипушка, который в таких случаях всегда занимал место на полу.

Слушали все трое в разных позах, но одно их объединяло — полуоткрытый рот. Даже удивительно. Ой, не зря в пословице говорится: «Что стар, что млад — все одно».

Правда, Федор не подходил под вышеупомянутые категории, но зато и рот у него был приоткрыт меньше всего.

И пока из Запасного дворца не прибыл еще один гонец, они так и не ушли — слушали.

А на следующий день понеслась подготовка к встрече.

Хорошо, что не надо заботиться о царских палатах — там и без меня распорядителей в достатке, тем более что приехали дьяки, подьячие и прочие людишки из нового Постельного приказа Дмитрия. Они этим и занялись.

Зато сама церемония…

Где встречать? Кто в сопровождающих? Что надеть Федору, который должен выглядеть одновременно и как почтительный подданный, но в то же время соблюдая достоинство высокого звания наместника престола.

Или титула?

Впрочем, неважно.

А кого взять в свиту? Для солидности надо хотя бы десяток бояр за плечами, а реально в наличии только один плюгавый старикашка Шуйский. Ну еще Петр Басманов, но он всего третий день как стал вставать с постели.

Опять же что делать с женщинами, которые мать и сестра?

Дмитрий особой грамоткой потребовал, чтобы и они тоже были с Федором, причем встречали его по старинному русскому обычаю, то есть как почетного уважаемого гостя, с хлебом-солью, значит, и тут надо подумать, что и как.

И все это предстояло отработать заранее, ибо мне не преминули напомнить, что, согласно своему обещанию, я должен самолично прибыть в Коломенское, где Дмитрий остановился в очередной раз, и далее сопровождать его в составе процессии, а посему возможности проконтролировать и исправить то, что забудут, у меня не имелось.

Правда, Дмитрий пообещал отпустить, когда мы переберемся из Замоскворечья через наплавной мост, дабы я «проследил за надлежащей передачей царского чина», но там по-любому до Пожара рукой подать, так что ничего исправить я уже буду не в состоянии — время.

За день до выезда в Коломенское, сразу после обеда, я уселся за стол подводить краткие итоги — что приготовлено к встрече Дмитрия полностью, а над чем еще предстоит поработать, так сказать, внести последние штрихи, дабы не опростоволоситься.

Последних получалось не столь и много — там проверить, тут поглядеть, здесь уточнить, и уже через полчаса я довольно откинулся на спинку стула, радуясь, что все в порядке или почти в порядке. Что ж, значит, я неплохо поработал, и мне полагается премия…

Было время послеобеденной московской сиесты, так что можно никуда не торопиться, и я уже одним глазком стал поглядывать в сторону футляра с гитарой, прикидывая, сразу ли появится Архипушка или только после того, как прозвучит первый аккорд.

Однако поиграть в тот день мне было не суждено. Едва я открыл футляр, как раздался стук в дверь и ко мне вошел Дубец.

Вопреки своему обыкновению всегда невозмутимый парень довольно улыбался.

— Нашли детину, — коротко выпалил он и даже горделиво выпятил грудь…

Не поверите, даже сердце екнуло. Честно говоря, я уж и не надеялся, что он отыщется — прошло-то уже несколько дней с тех пор, как я начал его поиски.

А началось все с того, что ко мне на подворье заявился староста из Кологрива, который привез корма.

Взяв себе за правило не отпускать от себя никого, чтоб не сказать чего-нибудь приятного, я велел пригласить его ко мне, дабы оказать любезность, столь ценимую этим маленьким, чем-то неуловимо похожим на Василия Ивановича Шуйского старичком-боровичком.

Да и в остальном староста имел кое-что общее с боярином — все время прибеднялся, любил жаловаться на здоровье, недороды и неурожаи, но корма и все прочее, что положено, поставлял исправно и в срок.

Мне стоило только раз сказать ему, что если такого не произойдет, то я навещу деревеньку и сам попытаюсь разобраться, в каком месте был недород и действительно ли пусты амбары, как он тут же понял мой намек и по достоинству его оценил.

Свою выгоду — оставаться в деревне безраздельным хозяином, которому господин во всем доверяет, Жила, как его звали, уловил мгновенно, так что повторять не потребовалось.

Разговоры у него были прежние, и тональность их соблюдалась неукоснительно.

Правда, о том, что все худо, он на сей раз мне не сообщил, поскольку урожай в этом году обещал быть на загляденье — яровые взошли дружно, да и озимые, которые уже убрали с полей, уродились о-го-го.

Потому на сей раз он обошелся общими фразами о том, что с хлебушком вроде бы ничего, хотя и не так чтоб шибко, но все положенное привезли, потому как народец понимает, что добрый господин страдать не должон, и наскреб последнее.

Намек на то, чтоб я и дальше не приезжал, был достаточно прозрачным, и я сразу успокоил его, выразив надежду, что поставки будут столь же исправны и впредь, поскольку моя загруженность навряд ли позволит выбраться в ближайшее время в деревню.

Короче, наша негласная договоренность остается в силе.

Он повеселел, но не угомонился и на всякий случай принялся рассказывать, как часто бегают людишки у соседей, а все потому, что хозяева вотчин и поместий не понимают своей выгоды, то и дело налагая такое тягло, что и впрямь невмоготу.

Зато у них в Кологриве, с тех пор как деревенька перешла в княжеские руки, доселе не было ни одного случая ухода с земли, а все потому, что князь…

Признаюсь, я не очень-то внимательно его слушал, поэтому едва не пропустил его неожиданный переход к тому, что все беды на Руси от оскудения веры.

Мало того что латиняне всякие прутся, так уже и в язычество народец ударился. Причем, по словам Жилы, выходило, что они все повязаны, участвуя в неком тайном заговоре супротив православного люда.

Я деликатно усомнился, но старичок в этом вопросе оказался довольно-таки упрям и даже привел недавний пример, доказывающий их связь между собой.

— Мы-то в Москву ныне с кумом ехали, он у меня с соседней деревеньки, с Юшмановки, дак он сказывал, что у них седмицу назад детина объявился, так ни лоб перекрестить, ни молитву зачесть. Мужики-то попеняли ему, а он им в ответ, мол, у меня свои боги. Вона куда идем. — И он сокрушенно вздохнул.

— А они его окрестить не попытались? — усмехнулся я, припомнив себя в Путивле.

— Поди окрести, егда у него близ ноги кобель здоровенный, а на морду — вылитый волчина. Один попробовал подступиться, дак тот яко рыкнет, ажно ух! — И Жила даже сам передернулся.

— Живой хоть?

— Кто?

— Да тот, кто хотел подступиться?

— Живой… — протянул староста. — Ан все одно — пробудь детина поболе, непременно бы чего недоброе учинил. Хорошо, что он в Москву торопился да ушел скоро, а то как знать…

— А латины поганые при чем? — не понял я.

— Дык он все о князе каком-то выспрашивал, — пояснил Жила. — Князь же тот беспременно иноземец, потому как и имечко не выговорить, и прочее тож чудное. Вот и выходит, что…

— У меня хоть имечко и попроще, но ведь и я тоже иноземных кровей, — напомнил я ему.

— Ты, княже, православную веру приял, потому о тебе и речи быть не могет, а у ентого хошь начало и схоже с твоим, на «мы» как-то, да по всему чуется — непременно латин. Вот и выходит, что…

— Погоди-погоди, а как, говоришь, полностью звучало имя? — нахмурился я.

— Да нешто упомнишь, — развел руками староста. — Да и кум его тож мне не называл. Сказывал токмо, что на «мы», а как далее, и ему самому, поди, не запомнилось. Да и то взять — у их такие прозвища, что прежде язык сломаешь, нежели выговоришь…

Я смотрел на старичка, кивал головой и прикидывал. Получалось как-то уж слишком много совпадений. И детина из язычников, да еще с волком в обнимку, и ищет князя на «мы»…

Такая стая случайностей может говорить только о скрытой закономерности.

— А кум твой сейчас где? — спросил я, решив разобраться до конца.

— Дык вестимо где, на торгу.

— Тогда бери двух моих ратников и за кумом, — распорядился я.

— За что?! — вытаращил он глаза.

— Хочу… за веру православную порадеть — вдруг и впрямь язычник с латином недоброе умышляют, — пояснил я и успокоил старика: — Да не боись. Ничего с твоим кумом не случится. Я даже награжу его… ну и тебя тоже, как послухов. Если за час доставишь кума ко мне на подворье — каждому по полтине серебром.

Старичок ахнул и мгновенно испарился — только и видели. Правда, почти сразу нарисовался вновь, но только чтоб уточнить:

— А ежели не управлюсь за час? С полтиной-то как быть?

— Тогда по три алтына, — ляпнул я первое, что пришло на ум.

— Не-э, полтина куда лучшее, — сделал глубокомысленный вывод Жила и испарился повторно.

Честно говоря, я не смотрел на часы, так что уложился он с кумом или нет, не знаю. Выдал на радостях по полтине, да и дело с концом. А на радостях, потому что кум припомнил фамилию, которую называл детина.

Не сам, конечно, только после моих подсказок, так что были сомнения — вдруг он попросту решил мне угодить, опасаясь лишиться полтины.

Но, с другой стороны, Манасяна он отверг сразу, над Монтичелли призадумался, а вот когда речь дошла до Монтекова, то сразу радостно заорал, что «енто оно самое».

К сожалению, помимо этого выжать из кума что-либо еще я не сумел — детина был недолго, за еду честно расплатился новгородкой, да и вообще навряд ли бы им запомнился, если бы не отказ перекрестить лоб, упоминание о других богах да еще его странный четвероногий спутник.

В дальнейших поисках могло сгодиться разве описание внешности, хотя тоже невыразительное и без особых примет. Уцепиться можно было только за полоску материи со странным узором, которая обручем обхватывала волосы детины, вот, пожалуй, и все.

То есть разыскивать посланца Световида — а в том, что это был именно он, я уверился окончательно — по таким приметам, все равно что иголку в стоге сена, потому я и не особо надеялся на положительный результат, хотя и отрядил на поиски аж два десятка во главе с Дубцом.

Вдобавок я еще привлек к делу всех «бродячих» спецназовцев — вдруг в случайном разговоре всплывет упоминание о странном человеке и его необычном четвероногом спутнике.

И вовремя нашли, поскольку парню грозили крупные неприятности. Еще бы чуть-чуть, и как знать, что с ним сделали бы озверелые мужики небольшой деревеньки, располагавшейся совсем рядом с Москвой.

А виной всему оказалась его псина, которая, по словам кума Жилы, вылитая волчина. Скорее всего, пес и впрямь был не простым, а метисом-полукровкой, если не чистокровным волком, иначе с чего бы так перепугался лошадиный табун, который деревенские ребята гнали в ночное и как назло встретившейся детине.

Едва кони почуяли волчий дух, как устроили такой концерт, бросившись кто куда, что потом их пришлось весьма долго собирать. И совсем худо, что с перепугу две кобылки метнулись к обрыву, загремев с кручи и поломав себе ноги.

К тому же ребята, вернувшиеся за подмогой в деревню, понарассказывали таких страстей, что выскочившие кто с колом, кто с дубьем мужики накинулись на бедолагу и так отходили его, что тот уже вторые сутки находился ни жив ни мертв, валяясь на охапке соломы в подклети губной избы.

Зверю тоже досталось изрядно, хотя вернувшиеся на место побоища, чтоб содрать с него шкуру, волка не нашли — очевидно, тот ухитрился из последних сил уползти в ближайший лесок, где, по всей видимости, и зализывал свои раны.

Доставленный со всевозможным бережением на мое подворье паренек, который выглядел на удивление юно и как бы не моложе некоторых моих гвардейцев, был и впрямь весьма слаб.

Моя ключница, которая сразу признала парня — внук Световида, тут же захлопотала над его ранами, с укоризной поглядывая на меня, когда я в очередной раз, снедаемый нетерпением, заглядывал в комнату, где она трудилась над Вратиславом.

Надо сказать, что травница и на сей раз не подвела. Не думаю, что за столь короткий срок в руках любого из иноземных докторов парень бы так преобразился. Да, он продолжал оставаться слабым, но ведь когда его только доставили, вообще был никакой.

Его и к Петровне ратники, можно сказать, заносили на руках — сам на ногах не держался, а сейчас ничего, и даже ко мне в кабинет поднялся почти самостоятельно, правда, слегка опираясь на плечо Дубца.

А начал он с того, что протянул мне хорошо знакомый золотой перстень с крупным алым камнем.

— Вот. Деда сказывал, что тебе самому ведома оная жиковина, а потому велел лишь обсказать, что ежели ты хотишь, чего хотел и ранее, то надобно поспешать. — И пояснил: — Сила у камня слабнет. Коль чуток промедлишь, то…

— Сколько у меня в запасе времени? — первым делом спросил я.

— Сила, она исчислению не поддается, — сокрушенно покачал головой он, — потому угадать никому не дано, одначе деда сказывал, чтоб ежели наверняка, то надо бы тебе к Перунову дню [608] поспеть. — И виновато улыбнулся. — Уж прости, что припозднился в пути. Спешил яко мог, да вишь… — И сразу заторопился: — Но десять ден у тебя есть, потому, ежели к завтрему на зорьке ясной выехать, все одно поспеть можно.

— Можно, — согласился я и задумался.

Получалось, времени действительно в обрез. Даже десять дней — это впритык, загоняя по пути коней. Значит, что? Значит, вместо Коломенского завтра прямым ходом на север, в псковские леса, иначе я рискую остаться тут навсегда, а это меня не устраивало никаким боком.

Было над чем подумать.

Вообще-то мое внезапное исчезновение не должно вызвать особого переполоха, особенно если черкнуть Федору прощальное письмецо или просто объяснить ему перед самым выездом, что мне до зарезу надо… отлучиться.

Тот же Бэкон вполне в состоянии заменить меня не только в преподавании философии, но и касаемо подготовки нового законодательства.

Что до остальных, то тут еще проще, и долгов я после себя не оставлял.

Алеха?

Ему тут и правда куда лучше. Здесь он солидный человек, а после того, как разведет картошку с подсолнухами и помидорами, его и вовсе станут носить на руках.

А впрочем, даже если ничего не получится с разведением, не страшно, учитывая, что сытое будущее в виде подаренного ему мною большого села Домнино я ему обеспечил.

Марья Петровна?

Завтра же отправится к Алехе вместе со вторым моим сундуком, благо что она в парне души не чает и даже — редчайший случай — всплакнула при его отъезде.

Ратники?

Чему мог, я их уже научил, да и Зомме остается, а с привезенными Алехой — и мастерами, и художниками — царевич как-нибудь разберется. В конце концов, можно оставить ему короткие инструкции.

Разве что…

Я вздохнул.

Хотя… Собственно говоря, какое до меня дело Ксении Борисовне? У нее есть жених, молодой и симпатичный, да вдобавок ко всему аж целый поэт, так что и тут все в порядке.

Правда, в последнее время она что-то перестала его навещать, но тут, как мне думается, из-за обычных суровых условностей и жестких требований к поведению незамужней девушки, поскольку шотландец хоть и был еще слаб, но твердо перешел в категорию выздоравливающих, а потому правила приличия теперь не позволяли ей наносить визиты Дугласу.

И то, что говорит моя ключница, безапелляционно утверждая, что, дескать, перестала она туда приезжать, потому что и я почти перестал наведываться в этот терем, самые настоящие глупости.

Ее слова, конечно, льстят мне, и слышать такое весьма приятно, но надо быть дураком, чтоб и впрямь поверить травнице. Просто так совпало по времени, вот и все.

Словом, как бы оно ни было, глаза глазами, а мне там все равно делать нечего уже хотя бы по той простой причине, что нельзя. Был бы кто иной, но переступить через Квентина…

Отсюда непреложный вывод — пора, брат, пора.

И одному.

Так сказать, налегке.

Пяток или десяток ратников, которых я прихвачу с собой для сопровождения, — не в счет, поскольку они сразу вернутся обратно.

А из вещей…

Я огляделся по сторонам.

Нет, гитару я конечно же возьму, но это, пожалуй, единственная вещь, а в остальном…

Получалось, тоже налегке.

— Так мы когда обратно-то? — тихонько, опасаясь отвлечь меня, осведомился Вратислав.

— Завтра поутру, — коротко ответил я и спохватился, кивнув на его повязки: — А ты сам-то выдержишь дорогу? А то, может, остался бы на пару-тройку дней. Тебе ж, как я понимаю, спешить уже некуда.

— На мне яко на собаке, — слабо улыбнулся паренек. — А поспешать бы надо. Мне б сызнова туда вернуться, чтоб Избура забрать — он ведь теперь искать меня учнет, а уж опосля можно было б и отлежаться.

— Ну-у, коль так, — неуверенно протянул я и согласился: — Ладно, заберем твоего Избура. — И, отправив парня отдыхать, засел за последнее письмо царевичу.

Писал долго, поскольку все время получалось нечто вроде завещания, а мне хотелось бы соблюсти иную тональность, куда бодрее, вроде: «Я ухожу, но я еще вернусь, только очень не скоро».

Истратив полночи на составление текста, где я еще раз перечислил ему все необходимые новшества и детально, по пунктам, с чего начинать каждое, но все равно добившись своего, я блаженно потянулся, представив, как всего через какой-то десяток дней залягу в горячую ванну, полную ароматной пены, надену наушники и буду наслаждаться, вспоминая былые приключения.

Теперь чуть поспать перед дорогой, и все…

Эпилог Друзей не бросают

Кони весело цокали копытами по проселочной дороге, унося меня все дальше от Москвы, а я никак не мог успокоиться, ругая себя на чем свет стоит.

Все равно получилось нечто вроде побега, то есть украдкой.

Ну не повернулся у меня язык сказать Годунову, что я уезжаю совсем не туда, поскольку он и без того смотрел на меня как-то по-особому, словно чувствовал нечто недоброе.

Главное, с чего я это взял, сам не пойму. Явно показалось, а на самом деле и близко такого не было. А вел он себя так растерянно, потому что… со сна, наверное, время-то раннее…

Да, точно со сна. Не проснулся толком, еле успев позавтракать, вот и…

А уж то, что глаза у него наполнились слезами, так это мне и вовсе привиделось, поскольку я и сам толком не проснулся, да и спал всего ничего.

А с Ксенией Борисовной мне тоже показалось. Ну откуда ей знать, куда я уезжаю и на какой срок, если я ничего не сказал, так что все эти немые вопросы в широко распахнутых глазах, вместе с болью, печалью и… еще кое-чем, мне просто… привиделись.

Скорее всего, возомнил я себе невесть что, а на самом деле недоспал, вот и мерещится всякое…

И вообще…

Если так по большому счету разбираться, то я их семье в няньки не нанимался, а даже если и так, то самое необходимое для них сделал.

От смерти их спас — раз, спокойное будущее в Костроме обеспечил — два и вдобавок провел такую рекламную кампанию, благодаря которой популярность престолоблюстителя выросла до уровня популярности самого Дмитрия Иоанновича.

Достаточно посмотреть, как радуются люди, завидев Федора, как здороваются с ним на улице, как улыбаются при этом, чтоб понять — требуемый результат достигнут.

Промежуточный, разумеется, поскольку мы с ним еще не в Костроме, но паренек все схватывает на лету, так что, по сути, я ему особо уже и не нужен.

Хотя он и повторяет все время, что без меня никуда, но это как у ребенка, который уже научился ходить, но еще боится выпустить надежную крепкую взрослую руку, которая, если что, непременно удержит от падения, и стоит в нерешительности, не в силах сделать свой первый самостоятельный шаг.

Ничего, сам пойдет как миленький.

Да, медленно, чуть покачиваясь из стороны в сторону, испытывая некоторую неуверенность и немного страшась, но пойдет, так что мое опекунство все равно кончилось, и нечего мне тут себя терзать и мучить.

Все! Шабаш! Конец! Финал!

Увольнение у меня… бессрочное. Между прочим, вполне заслуженное.

И точка! Хватит на этом!

Тут каждая минута дорога, так что лучше подумать о том, как успеть в назначенный срок, а не заниматься бесполезным самоедством.

Сейчас помогу Вратиславу разыскать этого Избура, а если быстро найти не получится, оставлю парня с двумя ратниками, которые потом довезут его до Кологрива, где дождутся его окончательного выздоровления, и будут с ним неотлучно до самой Ольховки.

Я же сразу продолжу свой путь дальше на север.

Но Избур словно поджидал хозяина, потому что мгновенно вынырнул из лесных зарослей, едва только мы к ним подъехали.

— Ну вот и все, — заметил я. — Тут да Кологрива рукой подать. Там ты с ним и пробудешь не меньше трех дней, пока окончательно не придешь в себя. Заодно и пес твой оклемается. Путь-то неблизкий, а спешить вам с ним ни к чему.

На сей раз Вратислав не сказал ни слова против, поскольку выглядел Избур действительно неважно — шерсть клочьями, кое-где видны запекшиеся раны, да и бежал-то навстречу еле-еле, ковыляя на трех лапах.

Но бежал.

А вот целоваться, в смысле лизаться, не кинулся, обойдясь более мужским приветствием — осторожным тыканьем морды в ногу. Лишь когда внук волхва обнял его морду, Избур позволил себе слегка расслабиться — блаженно зажмурил глаза, а потом все-таки пару раз лизнул друга.

— Он и тогда бы меня нипочем не оставил, — со счастливой улыбкой на лице пояснил Вратислав. — До последнего стоял, пока не свалился.

— Потрогать-то его можно? — спросил я и протянул руку.

Избур глухо зарычал, повернувшись ко мне и недобро скаля клыки.

— Лучше не надо, княже, — предостерег меня Вратислав. — Он чужих до себя не допускает, гордый.

— А ведь я твоего хозяина, можно сказать, от смерти спас, — попрекнул я пса, действительно очень похожего на волка.

— Я ему не хозяин — друг, — поправил меня Вратислав. — Был бы хозяином, так бы не торопился к нему, а друзей ведь не бросают, верно? — И простодушно уставился на меня.

— Верно, — после некоторого замешательства кивнул я и пошел в сторону обеспокоенно всхрапывающего Гнедко — близость волка не на шутку тревожила моего коня.

Впрочем, бежать сломя голову жеребец не собирался. Скорее уж напротив — так старательно тянулся мордой в мою сторону, словно хотел предупредить об опасности, которая мне грозит.

Ах, ну да, друзей не бросают.

Я ласково погладил Гнедко и тут вспомнил про бумаги, которые так и не отдал Федору, решив оставить их у себя на подворье, чтоб передали царевичу потом, но не сделал и этого.

Непорядок.

Инструкции действительно ценные, так что Федору они пригодятся. Надо бы их…

Значит, придется вернуться в Москву.

Я забрался в седло и, погрозив Вратиславу пальцем, крикнул:

— Три дня отдыха, не меньше! — и скомандовал, чтоб поворачивали.

Дубец недоуменно покосился на меня, но ничего не сказал, послушно двинувшись следом.

Однако, проехав с десяток метров, я вновь остановил Гнедко.

Ну и кому я вру? Самому себе?

Чтоб отдать бумаги, мое присутствие вовсе не обязательно — вон сколько гонцов за плечами. К тому же ты, парень, несколько раз ощупывал их еще по пути к этой деревне, так что нечего тут ссылаться на забывчивость.

Слабо честно сказать себе, что ты уже все давно решил еще там, находясь в Запасном дворце, когда смотрел на Федора?

Или это произошло чуть позже, когда ты напоролся взглядом на широко распахнутые глаза Ксении, и заготовленные загодя слова застряли у тебя в горле так прочно, что ты, как ни силился, не смог извлечь их оттуда?

Ни одного!

И немудрено, потому что это были ее глаза.

Хотя нет, все-таки ты решил немного раньше, уже при расставании с царевичем, потому что Вратислав правильно сказал насчет друзей, которых… Впрочем, неважно, что он там сказал, потому что именно сейчас мне Федора бросать никак нельзя, так что…

Я вновь повернул коня, двинувшись в сторону внука волхва, который, выпрямившись, стоял, недоумевающе глядя на меня.

Гнедко за моей спиной недовольно всхрапнул, когда я, спешившись, вновь, по его мнению, слишком близко подошел к тому серому и лохматому, тесно прижавшемуся к ноге Вратислава.

— Ты вот что… — сказал я нерешительно. — Ты передай Световиду, что я, наверное, не успею к Перунову дню. Скажи, что мне очень жаль, что так получается, но…

Нужные слова почему-то никак не подворачивались, поэтому я мямлил что-то невразумительное, а потому, оборвав себя на полуслове и решительно махнув рукой — пусть будет как есть, — просто обнял Вратислава, пожелав ему удачного возвращения к деду.

Одному.

Без меня.

И, присев на корточки перед его спутником, строго заметил Избуру:

— Это ты верно сказал, что друзей не бросают. Мудро.

Тот в ответ вновь легонько оскалил клыки, но уже как-то иначе. Интонация явно сменилась.

— Это он так улыбается тебе, княже, — несколько удивленно пояснил откуда-то сверху Вратислав.

— Я так и понял, — кивнул я. — Ну пока. Ты со своим другом, а я со своим.

Избур ничего не сказал, но зато лизнул меня на прощание и повернулся, подставляя правый бок.

Я осторожно провел по шерсти. Страха, что он укусит, я не испытывал, просто боялся задеть раны.

Подошедший Гнедко заржал, но на сей раз радостно, бестолково тычась в меня мордой.

— Ты тоже со мной согласен? — спросил я его.

Конь охотно всхрапнул.

— Понятно. Вот только выполнит это не каждый, а согласится и впрямь любой. — Я погладил его и вздрогнул от неожиданного оклика Вратислава:

— Княже!

Я обернулся.

— А меня ведь деда об этом тож упредил. Ну что ты откажешься, — несколько смущенно произнес он.

— То есть как? — опешил я. — А… зачем же он послал тебя, если знал, что все так обернется?

— Чтоб передать, — спокойно пояснил Вратислав. — Мол, сила камня не враз ослабеет, потому у тебя и опосля Перунова дня есть еще времечко. Токмо недолго — седмиц пять, от силы шесть, а потому он тебя до осени ждать будет…

«До осени, — весело усмехался я на пути в Москву. — Да мне тут и осталось всего ничего, чтоб окончательно все наладить, и уж тогда со спокойной душой…»

А действительно, сейчас только съезжу в Коломенское, затем вместе с Дмитрием завтра вернусь домой, доставлю семью Годуновых в Кострому и…

А ароматная пена в горячей ванне может и подождать — ничего страшного. Коль полтора года пролетели на одном дыхании, то о лишнем месяце и упоминать стыдно — пролетит за один миг.

Лишь бы за это время не стряслось ничего экстраординарного, а впрочем, даже если и произойдет, то оно навряд ли меня удержит.

Жаль только, что не погуляю на свадебке Ксении Борисовны с Квентином, о которой шотландец уже несколько раз заговаривал, но, может, оно даже и к лучшему — нечего мне там делать.

И вообще, об этом мы думать не будем.

Лучше о Коломенском — свою последнюю партию я должен отыграть без помарок, дабы честно заслужить свое возвращение, тем более что выглядит эта партия проще пареной репы.

Валерий Иванович Елманов Поднимите мне веки

Когда удается одерживать верх

Тебе над бедою любою, —

Не волей единой ты жив, человек, —

Ты жив, человек, и любовью.

Леонид Филатов

Пролог Вновь забегая вперед

Константин ворвался в вагончик и принялся радостно будить друга, безмятежно посапывавшего на узком топчанчике.

— Ты чего? — открыл глаза тот. — Случилось что?

Впрочем, последний вопрос был явно излишним. Судя по довольной, широкой улыбке Россошанского, можно сказать, от уха до уха, и без того было ясно, что случилось, причем явно хорошее. Даже нет, скорее уж замечательное.

Константин от возбуждения даже не мог спокойно стоять на месте — все время переминался с ноги на ногу, готовый то ли пуститься в пляс, то ли просто сорваться с места бежать обратно, туда, где ждало нечто столь обрадовавшее его.

— Сам все увидишь, — шепнул он, с трудом сдерживаясь, чтобы не завопить во весь голос, и на всякий случай напоминая: — Только, Валер, тсс…

Тот понимающе кивнул и покосился в сторону соседнего топчанчика. На нем, безмятежно и широко раскинув во все стороны ножонки и ручонки, спал младший сын Константина, пятилетний Миша.

— А сколько сейчас времени? — вполголоса осведомился Валерий.

— Семь утра, — посмотрев на часы, ответил Константин и поторопил: — Давай быстрее. Может, помощь наша понадобится, как тогда мне. [609]

Звучало многозначительно и весьма загадочно, так что одевался Валерий торопливо, а пуговицы рубашки застегивал вообще на ходу, уже выйдя из вагончика.

То, что так обрадовало его друга, он заметил сразу, едва бросил первый взгляд на камень, точнее в его сторону, поскольку самой каменной глыбы он не увидел — лишь густой молочный туман, плотно окружавший ее отовсюду.

В это утро он не клубился, как обычно, лениво и неспешно раскидывая свои языки, которые сейчас бестолково и очумело метались из стороны в сторону.

Если бы туман был живым существом, можно было бы смело сказать, что оно ведет себя так, будто находится в совершенной растерянности и не понимает, что ему теперь делать и как быть дальше.

Да и изрядно истончившиеся языки его теперь больше напоминали некие щупальца, которые судорожно стремились ухватить нечто невидимое, вот только никак не могли найти свою добычу, а потому беспорядочно дергались, то свиваясь в клубок, то вновь резко выпрямляясь, словно выстреливая и выскакивая своими тонкими концами за невидимую границу, которую ранее туман никогда не нарушал.

— Видал, что мой Федька вытворяет?! — восторженно выкрикнул Константин другу, кивая на кипящее белое марево.

Тот кивнул в ответ, затем открыл было рот, чтобы выразить свои сомнения насчет истинного виновника этого кипения, но, покосившись на радостное лицо Константина, промолчал.

«Пусть будет Федька, — подумал он. — Тем более, судя по происходящему, все равно скоро выяснится, кто это там бушует внутри него».

А Константин не унимался.

— Слушай, а когда я вылезал, ну тогда, там тоже такое творилось? — поинтересовался он, но, даже не обратив внимания на неопределенную гримасу на лице Валерия и не дожидаясь ответа, весело заметил: — Не иначе как тоже не один выкарабкивается — вон как все искрит. Наверное, высмотрел себе какую-нибудь княжну, вот и прет вместе с нею напролом.

Валерий крякнул — он-то помнил, что было тогда, при появлении Константина, — и невольно подумал, что если так оно на самом деле, то в этой княжне никак не меньше веса, чем в годовалом слоненке.

— А что, он у меня хват, ты не думай! — горячо и даже чуточку обиженно, словно услышал от друга некое возражение своему предположению, возмутился Константин. — Ему такое запросто!

Валерий и тут сдержал себя, отделавшись молчаливым кивком и ничего не говоря в ответ, хотя хорошо помнил, что там, в пещере под Старицей, все выглядело иначе.

Не было тогда этих извивающихся и продолжающих беспорядочно метаться из стороны в сторону щупальцев, да и искрило совсем по-другому.

Те блестящие точечки вспыхивали и гасли как-то спокойно, словно огоньки на огромном пульте некой машины, деловито выполняющей обычную программу. Тут же в их мельтешении явно чувствовался самый настоящий хаос — нечто вроде непредвиденного сбоя в программе.

Валерий прищурился, старательно вглядываясь в искры и досадуя, что в спешке не подумал прихватить из вагончика очки, а при близорукости рассмотреть происходящее более отчетливо не получалось, и недовольно поморщился, заметив еще одно отличие.

Если тогда искорки были одинаковыми, бесцветно блестящими, то сейчас они сверкали разноцветьем — все цвета радуги, и не только: хватало и совсем черных, причем последних с каждой последующей секундой становилось все больше и больше.

— Это уже не сбой в программе, а какая-то… агония, — невольно проворчал он и тут же испуганно покосился в сторону стоящего рядом друга — не услышал ли.

Но Константину было не до того. Он продолжал восторженно глядеть на творившееся вокруг камня и еле слышно что-то шептал. Валерий прислушался.

— Ну же! Давай, милый, давай, родной! Ты хоть палец покажи, а уж там мы тебя мигом…

Валерий перевел взгляд на туман и помрачнел еще сильнее — он уже не выглядел белоснежным. Кое-где молочная белизна его отливала нездоровой желтизной, а там, в самой глуби, и мертвенной синевой.

— Ты, главное, гляди в оба, чтоб, если рука или нога появится, сразу подскочить и ухватить за нее! А чтоб не прозевать, ты смотри на левую половину, а я на правую! — крикнул Константин, по-прежнему не отрывая взгляда от тумана.

Валерий вновь молча кивнул, прикидывая в уме, что произойдет раньше — то ли Федор, если это и впрямь он является виновником переполоха, возникшего в тумане, успеет вырваться из него, да еще вместе со своей «добычей», то ли…

Но о последнем не хотелось ни думать, ни предполагать, чтоб, упаси бог, чего-нибудь не накаркать, и потому он отогнал от себя гнетущие предчувствия недоброго. Тем более и ждать оставалось — он почему-то чувствовал — совсем немного, от силы полчаса.

«Хоть бы парень успел», — подумал он, тоскливо глядя на множащиеся мириады черных точек, которых с каждым мгновением становилось все больше и больше, и вздрогнул — почти в самом центре тумана они неожиданно слились в единое небольшое пятно, своими очертаниями явно похожее на человеческую голову.

И тут же, совсем рядом с ним, возникло второе пятно.

Не в силах сказать ни слова, он молча протянул руку в направлении этих пятен, на что Константин восторженно заорал во всю глотку:

— Да вижу я, вижу! Давай, Федя! — и рванулся прямо к ним.

Глава 1 Новые друзья и старые враги

Почти все мои опасения насчет встречи оказались напрасными. Процесс шел «на ура».

К тому же москвичи, стоящие на обочинах Серпуховской дороги, ведущей к Замоскворечью, так искренне выражали свою горячую радость, что будущий император вновь «поплыл», как тогда, в Путивле, во время пира, связанного со смертью Бориса Федоровича.

— Думается, это самый счастливый день в твоей жизни, — склонившись, заметил я ему на ухо.

Он окинул меня туманным взором и согласно кивнул, уточнив:

— В твоем видении тако же все было?

— Точь-в-точь, государь, — подтвердил я, но не удержался и невинно добавил: — Только ты мне виделся почему-то впереди всех, а не как сейчас, но это же мелочь, верно?

Мы с ним и впрямь оказались чуть ли не в самом хвосте процессии, которую возглавляли… польские роты.

Надо отдать должное ляхам — к знаменательному дню они тоже подготовились на совесть. Оружие вычищено до блеска, одежда как новенькая — никак ухитрились организовать постирушки, а латы и вовсе надраены так, что сверкали на солнце, слепя глаза.

Да уж, тут впору вспоминать не Филатова, а кого-нибудь другого, например Толстого.

В кунтушах и в чекменях,
С чубами, с усами,
Гости едут на конях,
Машут булавами,
Подбочась, за строем строй
Чинно выступает,
Рукава их за спиной
Ветер раздувает… [610]
Вот только их трубачи с барабанщиками напрасно так уж надсаживались. Если б хоть мелодия какая, а то ведь бессмысленный набор звуков, кто в лес, кто по дрова.

Какофония сплошная.

Куда приятнее смотрятся стрельцы, что вышагивают следом за ними. Пусть не такой великолепный вид, куда проще, но зато все у них по-военному строго и надежно.

Вообще-то и впрямь чудно, если призадуматься. Все они, а следом за ними еще и царские кареты с инокиней Марфой, и дворяне с сынами боярскими, и духовенство с хоругвями и образами — строго впереди нас.

Все-таки и тут Дмитрий либо боялся, либо его хорошо запугали советники.

Но мой собеседник, выглядевший точь-в-точь как обкурившийся наркоман, лишь досадливо отмахнулся от моего язвительного намека, сделав вид, что не понял его. Правда, чуть погодя он честно — или почти честно — пояснилпричину:

— Вечор мой сенат умолил меня, дабы я поостерегся. Я-то тебе верю, не предашь, ан бояре, как и прежде, инако о тебе мыслят, вот и пришлось внять их мольбам.

Я понимающе кивнул, незаметно покосившись по сторонам и подумав, что еще неизвестно, кому надлежит сейчас больше опасаться — ему или… мне, учитывая теплое дружественное отношение к князю Мак-Альпину со стороны ближайшего окружения Дмитрия — всех этих бояр, окольничих и дьяков, тесным кольцом окружавших нас.

В каждом угрюмом взгляде, бросаемом в мою сторону, сквозило в лучшем случае недоверчивое подозрение, но это лишь у тех, кто практически не знал обо мне и потому взирал как на обычного иноземца, либо откровенная враждебность.

Особенно зло косились на меня молодые.

Догадываюсь, каких песен успели напеть обо мне мальчики, которым я задал трепку в Малой Бронной слободе. Что пузатый, не зря его прозвали Курдюком, Ванька Ржевский, что второй Ванька. Но тут я не был уверен, который в стае из десятка юношей Шереметев, а злобно косились на меня все без исключения.

Зато того, что чуть впереди них, сынка Голицына, я признал сразу, и немудрено — у него вообще во взгляде полыхала лютая ненависть. Не иначе как держал в уме папашку, с которым у меня, к сожалению, вышла промашка — выздоравливает, гад.

Из всей этой стаи относительно спокойно взирал в мою сторону только Дмитрий Пожарский по прозвищу Лопата. Может, потому, что и мне от него здорово досталось по уху, так что мы в какой-то мере были квиты, вот он особо и не злобствует.

Да и тогда, когда я еще сидел в объезжей избе, он единственный из всех излагал о случившемся в слободе честно и без прикрас, не стремясь во что бы то ни стало сделать меня крайним.

Правда, справедливости ради отмечу, что были и дружелюбные взгляды, причем не только людей старших возрастов — например Власьева, но и тех, кто помоложе.

Вон он, с маленькой светло-русой бородкой, надменно вздернутой вверх, хотя гордиться особо нечем, ибо она пока что больше походила на юношеский пух, — князь Иван Андреевич Хворостинин-Старковский.

Помнится, на пиру в Серпухове я даже несколько удивился, когда он, улучив момент, обратился ко мне с вопросом о здравии князя… Дугласа. Удивился и… насторожился, пытаясь понять, то ли парень заговаривает мне зубы, отвлекая внимание, чтобы соседи по столу успели подсунуть в мою тарелку какое-нибудь неудобоваримое лакомство вроде цианистого калия, то ли… Додумать не успел — князь торопился занять свое место за спиной Дмитрия, поскольку исполнял обязанности кравчего и должен был пробовать подаваемые государю блюда.

Лишь впоследствии, когда разговорился с ним, стоя у шатра Бучинского, до меня дошло, что опасался я парня понапрасну и никакая это не уловка, а искреннее беспокойство о здоровье родственной души — оказывается, Иван тоже поэт.

Правда, сразу после ночного происшествия подозрения вновь проснулись во мне — может, он специально высматривал, где именно я буду спать, ведь говорили мы с Иваном не только подле шатра, но и внутри него.

Однако, прикинув, что ровно половина арбалетных болтов угодила в другую сторону шатра, подранив Яна, я отказался от этой мысли, придя к прямо противоположному выводу — как раз именно его из числа потенциальных соучастников можно смело исключить.

Он-то, напротив, точно знал, с какой именно стороны я сплю — мы же с ним сидели на той лавке, на которой я потом и улегся.

К тому же простодушный застенчивый парень никаким боком не вписывался в образ пособника ночных убийц. Он если бы и стал за что-то мстить, то открыто, вызвав на бой или еще как, но не в спину, из-за угла, так что я вычеркнул его из списка подозреваемых, проделав это с огромным удовольствием, — уж очень он пришелся мне по душе.

Это на вид он такой — то и дело надменно вскидывает голову, отчего поначалу может показаться, что князь чересчур дерзок и самоуверен, а я его раскусил почти сразу — наносное это у него.

На самом деле он скромен, застенчив, может легко покраснеть, словно девушка, вот и силится скрыть все это под маской кичливой самоуверенности, а стоит ему увериться, что собеседник отнюдь не склонен пытаться поставить себя выше него, как Иван отбрасывает ее, притом с немалым облегчением.

Что же до дерзости, то она тянет свой корень из его молодости.

Юн князь, а в его лета, согласно имеющимся на Руси обычаям, как сказал классик, «не должно сметь свое суждение иметь». Хворостинин же его имеет, да не просто имеет — тут полбеды, но еще и высказывает его вслух, причем даже тогда, когда оно идет вразрез с общепринятым, особенно касаемо лицемерия в поведении.

— Токмо из церкви вышел, лик еще просветленный, а он тут же норовит своего холопа в зубы, ежели тот в чем замешкался, бедолага, — это каково?! — возмущался он, разоткровенничавшись со мной. — Стало быть, какой прок от его шатания по божьим храминам, ежели бога [611] у него в душе все равно нет?!

Да еще у Ивана вдобавок к юности имелся комплекс.

Дело в том, что у Хворостинина при всей его стати и обаятельной внешности было не то чтобы уродство, как он сам считал, а скорее уж особенность — глаза разного цвета. Один, который правый, пронзительной синевы, а второй — темно-желтый с россыпью коричневых точечек вокруг зрачка.

Кстати, про уродство — его слова. Я о таком даже и не думал, да и вообще мне было все равно, а вот ему…

Как там писал Гоголь про колдуна из «Страшной мести»? Вроде бы тому казалось, будто все над ним смеются. Вот примерно так же и у Ивана — стоило собеседнику более пристально или просто чуть подольше посмотреть на него, как Хворостинин сразу думал о том же, вспыхивая и начиная лезть на рожон.

Признаться, в самом начале нашего разговора у шатра не избежал этого и я, но успел вовремя угомонить парня, пока он не встал на дыбки, а потом тот так увлекся беседой, что уже не думал, куда я гляжу, разговаривая с ним.

К тому же мне под конец удалось, но уже на правах авторитета, едва он что-то там заикнулся о глазах, дать пару товарищеских советов из числа самых банальных.

Мол, если он будет поменьше думать о них сам, то и те, кто его хорошо знают, не станут на него пялиться, опасаясь, как бы не ляпнуть чего-нибудь лишнего, в смысле невинного, но что сам Иван примет за очередную попытку его оскорбить или унизить.

На тех же, кто мало его знает, вообще не стоит обращать внимания, поскольку такие глаза, как у него, и впрямь большая редкость, а потому следует понимать, что в данном случае имеет место обыкновенное любопытство.

— То с мужиками, а тут еще и девицы таращатся без конца, — уныло вздохнул он. — Ну и кому такой полюбится?

— А вот тут ты неправ, — возразил я. — Им только подавай что-нибудь необычное. Поверь, что они от этого, наоборот, млеют, так что при одинаковом цвете глаз твоя привлекательность для их сестры вдвое меньше — точно тебе говорю.

— Неужто правда?! — вспыхнул он от радости. — Не утешить ли вздумал?

— Вот еще! — фыркнул я. — Такого симпатягу утешать, дураком надо быть. Да и от чего? Вот если бы ты был без рук, без ног и горбатый — тут иное, а так…

— Мне, помнится, и матушка таковское сказывала, — произнес он задумчиво. — Токмо я не верил ей. Мыслил, что…

— Ну и зря не верил, — перебил я его, поучительно добавив: — Матушки, они худого не скажут, и тут она в самую точку угодила. Сам подумай, кому, как не ей, знать, что девицам по вкусу, когда и она такой была?

Звучало логично, и Иван не нашел, что возразить.

Кстати, чужое мнение, пусть оно и расходится с его собственным, он вообще выслушивал с охотой, если, разумеется, в подтверждение ему собеседник приводил факты и доказательства.

Спорить — да, тут он запросто, и сразу почти никогда не сдавался, но если аргументы, выставленные перед ним, были убойными, особо не настаивал. То есть тупого упрямства — пусть я неправ, но все равно ни от чего не отступлюсь, — я в нем не заметил.

А что до скромности…

Самое увесистое доказательство тому — это как раз то, что я лишь ближе к середине разговора узнал о тайной страсти Хворостинина.

Оказывается, князь не только искренне восторгается Квентином, с которым познакомился в Туле, когда приехал туда из Москвы, как и все прочие, на поклон к государю, но и сам втихую пописывает стишата.

Да и то это не прозвучало, а скорее непроизвольно сорвалось с его уст, причем не впрямую и даже не намеком. Иван лишь обмолвился, вспоминая, что Василий Яковлич — совсем обрусел шотландец, судя по имени-отчеству, — посоветовал писать далее, заметив, что со временем у Хворостинина, может, и получится нечто приятное.

Иными словами, как я выяснил позднее, чуть ли не клещами вытаскивая у осекшегося и моментально раскрасневшегося от смущения Ивана, Дуглас, уподобясь опытному мэтру, нещадно раскритиковал в пух и прах его творчество, милостиво оставив князю шанс на исправление, если тот сумеет ликвидировать свою приземленность.

Очень уж не понравилось шотландцу в виршах русского коллеги отсутствие самой главной и единственно достойной темы — любви к прекрасной даме.

Правда, с исправлением этого недостатка дело у Ивана забуксовало. Хотя Хворостинин честно пытался начертать нечто на вечную тему, выжав из себя несколько четверостиший, каковые позже зачел мне прямо в шатре, но качество их и впрямь никуда не годилось, в чем я сразу с искренним сожалением убедился, возрадовавшись малому количеству.

Проблема заключалась в том, что на ум князю, как он сам мне сознался, больше шли совсем иные и, как назло, даже куда более приземленные, нежели ранее.

Потому он и решился, преодолев застенчивость, обратиться ко мне вроде как за консультацией — а как их вообще писать, поскольку за время недолгого общения шотландец успел рассказать Ивану кое-что обо мне, в том числе и о моих мастерских переводах стихов Дугласа на русский язык, вот Хворостинин и…

Ну и как тут не помочь начинающему русскому поэту?

В отличие от Квентина я был куда лояльнее и первым делом попытался растолковать, что писать стихи на заданную тему, если человек не обладает большим талантом, нечего и думать, ибо они должны литься из самого сердца, то есть непроизвольно.

Следовательно, раз Иван не влюблен, лучше не пытаться воспевать свои нежные чувства, которые отсутствуют, к предмету своей страсти, которого тоже нет на горизонте, иначе получится как при запоре — потуг много, а толку пшик.

— Влюбишься — они сами из тебя хлынут, — твердо заявил я и обнадежил: — А в том, что все остальное для виршей недостойно, князь Дуглас хватил через край. Если стихи красивые, то что бы ты ни написал — переживет века.

— Правда?! — вспыхнул от радости Иван. — Не утешаешь ли?

— Крест святой, — заверил я его и для достоверности перекрестился, добавив: — Давно забудется, кто из бояр и на каком месте сиживал в Думе, имена царских дочерей и прочих родичей государя, не говоря уж о митрополитах и епископах, а твои стихи будут повсюду читать и умиляться. Правда, кто их сочинил, тоже могут подзабыть…

— Да это пущай, — беззаботно отмахнулся он, — лишь бы сами они жили, а уж я как-нибудь.

— Ну зачем же как-нибудь, — возразил я. — Ты, главное, пиши и никуда не выбрасывай, а когда поднакопится, то отдашь их мне, а уж я уговорю государя напечатать самые лучшие отдельной книжкой. — И умилился, глядя, как мой собеседник в очередной раз заливается густым, сочным румянцем.

— Да оно, княже, так-то и ни к чему вовсе, — пробормотал он еле слышно.

Ну-ну, вижу я, как ни к чему. То-то ты, парень, сразу расцвел.

Чтобы совсем не смущать Ивана, куда уж больше, когда у него разрумянились не только щеки, но и юношеский пух, мягкий даже на вид, и тот порозовел, я перевел разговор на его родню и поинтересовался, не с одним ли из его родичей мой родной отец князь Константин Юрьевич некогда лупил татар под Молодями в хвост и в гриву.

Признаться, когда спрашивал, не ожидал, что родич этот — все-таки передо мной Хворостинин-Старковский — окажется его родным дядей Дмитрием Ивановичем. Оказывается, просто отца Ивана прозвали в свое время Старко, потому и у его единственного сына получилась такая приставка к основной фамилии.

Вот после этого князь, несказанно обрадовавшись такому повороту, несмело обратился ко мне:

— Тогда уж, коль так, дозволь я кой-что зачту тебе из писаного, кое не о любви.

Вообще-то время было уже позднее, выпито мною хоть и немного, но лишь по сравнению с другими, а само по себе предостаточно, однако я мужественно сдержал зевоту и согласно кивнул в ответ.

Читал Иван скверно. Плюс его смущение, плюс моя неграмотность — все-таки темен я еще в этих старославянских словесах. Одно дело, когда они употребляются изредка, тогда их значение можно вычислить по общему смыслу всей фразы, а когда сплошь и рядом — галиматья, да и только…

Помози, велий философус да бых аз отсель престал
Непщевати вины о гресех и не обинутися, отчаянный… [612]
Это только две, но весьма типичные строки из его творчества. Или четыре — кто их разберет-то? И что он ими хотел сказать — поди пойми. А спрашивать перевод боязно — еще невзначай обидишь в самых лучших чувствах.

Правда, кому они адресованы, Хворостинин тут же пояснил, в очередной раз залившись румянцем — на сей раз даже шея у него порозовела.

Оказывается… мне.

Жаль лишь, что он этим и ограничился, не удосужившись растолковать остальное.

То есть кому я должен «помозить», то бишь, наверное, помочь, вроде бы понятно — своему собеседнику, а вот в чем и как, чтобы он «отселе престал», — темный лес. И куда престал — тоже загадка, равно как и то, кто в этом стихотворении «отчаянный», он или я.

Пришлось изобразить задумчивость, сурово поджать губы, эдак многозначительно покивать головой и заметить, что в целом-то оно звучит неплохо, хотя рифма и гуляет, причем достаточно далеко.

Последнее я вслух не озвучил, дабы окончательно не обидеть пиита, да и не успел, ибо Иван тут же огорошил меня вроде бы простейшим вопросом: «Что есть рифма?»

Я попытался пояснить как можно проще, на примерах, мол, любовь-морковь, но не тут-то было. Поначалу его не устроило это сочетание, каковое князь Дуглас непременно бы высмеял по причине опять-таки низменности.

Я возмутился и, почесав в затылке, выдал:

Не побоюсь и всем скажу я,
Горит в моей душе любовь!
К кому? Отвечу не тая —
Не девка то, а свежая морковь.
Выдал, и сам опешил от неожиданности, уставившись на Хворостинина.

Ишь ты! А ведь раньше мне ни разу за всю жизнь не удавалось выдать экспромт в стихах. Вот так вот посидишь рядом с пиитом и сам им станешь.

Конечно, стишок — дрянь и имеет лишь одно мелкое достоинство — наличие рифмы, вот и все, но Иван пришел в бурный восторг, заставил меня пару раз повторить, беззвучно шевеля губами и запоминая.

Вообще-то, с одной стороны, хорошо — авторитет мой, судя по его взгляду, не просто повысился, особенно после того, как я честно сказал, что это пришло мне в голову только что, но взлетел, поднявшись к заоблачным высотам и потеснив шотландца.

С другой же — плохо, поскольку вопросы из Хворостинина посыпались градом — лишь успевай отвечать. Когда дело дошло до ритма стиха, я окончательно погас. Честно говоря, со школьной программы в моей памяти остались лишь ямб, хорей и дактиль, который прочно ассоциировался у меня с птеродактилем.

Хорошо, что можно было отложить разговор на завтра, сославшись на позднее время и надеясь, что к утру вспомнится еще чего-нибудь или сам Иван, наоборот, забудет, но не тут-то было. Упрямый Хворостинин-Старковский все время зорко меня высматривал и сумел улучить момент, когда я останусь один в шатре, так что пришлось пояснять.

Судя по его озадаченному виду, Иван мало что уразумел. Оно и понятно — как можно ясно растолковать то, что и сам не особо знаешь.

Правда, кивал князь в такт моим ученым словам достаточно энергично, но, как мне кажется, лишь из опасения, что я перестану с ним общаться — к чему столь «велию философусу» и вдобавок «блистательному пииту» такой тупой ученик.

Но чтобы в другой раз не повторилась та же картина со сплошными загадками во время декламации новых виршей, я в заключение беседы посоветовал ему быть попроще. Мол, как говорит народ, так и ты выражайся.

— А разве так можно? — недоверчиво усомнился он.

— Нужно! — отрезал я. — Только тогда твои стихи люди и полюбят. — И авторитетно добавил: — Внемли и занеси мои словеса на скрижали своей души, ибо их изрек тебе «велий философус»…

Я хотел было продолжить все в том же стиле, но он и впрямь внимал мне с таким серьезным видом, что я на всякий случай резко сменил тон:

— Будь проще, Иван Андреевич, и люди к тебе потянутся.

— Ежели к глаголу простецов допущать, не получится ли безместный [613] вирш? — выразил он робкий протест.

Про безместного я тоже не понял, но по смыслу догадался, что какой-то неправильный, а потому уверенно ответил:

— Не получится. Вот послушай-ка: «Зима!.. Крестьянин, торжествуя, на дровнях обновляет путь…»

Лицо Хворостинина-Старковского надо было видеть. Даже слезы от умиления выступили, хотя я и процитировал всего первые восемь строк.

— А кто? А где? А как повидать автора? — закидал он меня вопросами.

Называется, поведал на свою голову.

С трудом, придумывая на ходу, отговорился, что строки эти принадлежат боярскому сыну по имени Пушка. Встретился же мне этот Пушка совершенно случайно, в дороге, когда я ехал из Пскова в Москву, а уж откуда он родом и куда направлялся — я запамятовал.

И вновь Иван чуть не заплакал, на сей раз от сожаления, что разыскать сочинителя не получится — Русь это не какая-нибудь Дания или Швеция, а следовательно, прощай встреча с таким замечательным человеком.

— Да оно тебе и ни к чему, — успокоил я его. — Он свое пишет, а ты свое. Сам подумай, зачем Хворостинину-Старковскому становиться вторым Пушкой? У каждого поэта свой путь, особый, вот и следуй ему.

— Тяжко в одиночку, — вздохнул Иван.

— Таков удел любого пиита, — развел руками я. — Точно тебе говорю, яко велий философус. — Тьфу ты, привязалось к языку…


Юный князь и сейчас поглядывал на меня с робкой улыбкой, но попыток заговорить со мной не делал, помня мои вчерашние слова в Коломенском.

Мол, о таких серьезных вещах, как вирши, второпях говорить негоже, а потому лучше перенести нашу беседу на следующий день после торжественного въезда Дмитрия в столицу.

Учитывая то, что, пока Федор не в Костроме, нужно быть каждый день и каждый час начеку, мне и впрямь было не до стихов, поэтому я бы вообще увильнул от этих поэтических обсуждений, но уж очень умоляюще смотрел на меня парень.

Иван все равно несколько приуныл, но я напомнил, что в моем тереме находится еще и выздоравливающий князь Дуглас, который, правда, пока еще не в том состоянии, чтобы научить Хворостинина какому-либо танцу, но об искусстве стихосложения поговорит со своим русским коллегой охотно.

Лишь после этого изрядно скривившееся лицо Хворостинина вроде бы приобрело нормальный вид.

Едущий рядом со мной Дмитрий перехватил один из восторженных взглядов юного князя, слегка улыбнулся и покровительственно подмигнул в ответ.

— А ты сказывал, что бояре меня не любят, — заметил он мне, еще раз оглянувшись на юного князя. — Выходит, не всегда и не во всем ты оказываешься прав, потомок бога Мома. [614] — И весело засмеялся, донельзя довольный тем, что хоть разок посадил меня в лужу.

«Надо же, — про себя отметил я, — не забыл, выходит, „красное солнышко“ про наш разговор в Серпухове, когда я себя назвал потомком этого хитреца», но вслух поправил:

— Моя речь была про бояр, а не про кравчих. К тому же сей князь юн, а юность всегда тянется к себе подобным, так что удивительным было бы, если б оказалось наоборот. Зато вон с той стороны, — и кивнул на стайку, возглавляемую Никитой Голицыным, — все иначе.

— Мыслишь, не ведаю, на кого они злобятся? — хитро ухмыльнулся Дмитрий. — Тут не мне, а тебе страшиться надобно.

— Как знать, как знать… — неопределенно протянул я, но больше из упрямства, чтобы оставить за собой последнее слово.

На самом деле Дмитрий был прав на все сто, если не на двести процентов — именно мне. Разве с формулировкой я бы поспорил — перебор насчет страшиться. Слишком много чести для них. А вот опасаться — дело иное, такое и впрямь не помешает.

Разумеется, я поддел под свой нарядный, весь в золоте, красный кафтан юшман [615] Тимофея Шарова, так здорово выручивший меня, но если тот же Никитка удумал недоброе, так их хоть пять штук напяль — не помогут.

Вон их сколько — целая стая. Тут каким волкодавом ни будь — все равно хана. Не загрызут, так затопчут.

Одна радость — сзади нас целая казачья толпа, впереди которой атаманы во главе с Корелой. Был среди них и Серьга, который пусть и не прикрывал мне спину, но, по крайней мере, приглядывал за нею.

Все лучше, чем ничего.

Хоть отомстит, если что, и на том спасибо.

Правда, поглядывал он в мою сторону весьма неприветливо, но это согласно нашему с ним предварительному уговору.

Дело в том, что еще до известия о найденном Вратиславе, когда я собирался именно в Коломенское, у нас с ним состоялся разговор, по ходу которого я попросил атамана не хвалить Федора перед Дмитрием.

— Он же не случайно в своей грамотке повелел, дабы я для вящего сбережения непременно взял в свою охрану людишек побольше, да не своих холопов-сопляков, а понадежнее, к примеру, несколько десятков казаков вместе с их атаманом. Это означает, что государь захочет тебя выслушать, а заодно и выяснить твое мнение о царевиче.

— А что проку кривить душой, коли он все одно прознает. Эвон любого москвича о судах престолоблюстителя вопроси, и они тебе таковского наговорят, да взахлеб, токмо слухай, — резонно возразил Шаров.

Я призадумался. Вообще-то звучало логично, хотя…

Неужто Дмитрий станет расспрашивать столичных жителей о Федоре? Да ни в жизнь. Спору нет, непременно найдутся холопы, которые передадут своим боярам, как лихо Годунов судил да как ему кричали «Славься!», а те в свою очередь сразу настучат об этом бывшему царю.

Но тогда получается вдвойне важно, чтобы первое впечатление у Дмитрия было именно таким, которое нужно мне, следовательно…

И я недолго думая посоветовал Серьге свалить все… на меня.

Дескать, народец глуп, все, что творилось на судилищах, принимал за чистую монету, Тимофей же, который со своими казаками стоял в оцеплении, а потому находился вблизи от помоста и видел куда больше, приметил иное.

Мол, все это царевич вершил не самостоятельно, а по подсказке князя Мак-Альпина, который то и дело склонялся к уху престолоблюстителя и постоянно нашептывал ему нужные слова, а тот лишь послушно повторял. И мыслится Шарову, что если бы не этот князь, то юнец сразу бы запутался по младости лет и растерялся.

Учитывая неприязнь Дмитрия к семье Годуновых, тот в такое поверит охотно, причем, я бы даже сказал, с радостью. К тому же это не расходится и с моими рассказами о Федоре, а значит, можно делать вывод, что царевич лишь марионетка в моих руках, а без меня и впрямь никто и звать его никак, то есть на какие-то заговоры совершенно не способен.

В ответ атаман, вперив в меня проницательный взор, прищурился и сурово пробасил:

— Почто сызнова сам свою главу под топор клонишь?

— Мне все равно терять нечего — она у меня давно на плахе лежит, — беззаботно откликнулся я, — а вот царевича оградить не помешает. — И напомнил: — Сам ведь просил его поберечь. И еще одно…

Мои слова о том, что было бы крайне желательно, если бы Тимофей дал понять Дмитрию, что неприязнь атамана по отношению ко мне ничуть не ослабела, а как бы даже напротив — возросла еще сильнее, Серьге по душе не пришлись.

Однако я, не обращая внимания на сурово нахмуренные брови, продолжал втолковывать, что говорить об этой неприязни впрямую ему необязательно, даже более того — нежелательно, чтобы государь не почуял неладное.

Лучше сделать это как-нибудь вскользь. Мол, напрасно ты, государь, тогда в Серпухове не оставил мне его в подклети хотя бы еще на денек. Дескать, очень жаждал поговорить с князем Мак-Альпином кое о чем, так запросто, по-свойски, как мужик с мужиком.

И вообще, нет у славного донского казака Шарова доверия к этому князю, уж больно тот умен и хитер, потому его надо бы держать покрепче, ибо того и гляди выскользнет из рук.

И совсем было бы хорошо, если бы при этом Серьга поглядел на свою руку, периодически сжимаемую в кулак.

— А это еще зачем? — недовольно осведомился он.

— А затем, чтоб он, если надумает дать своих сопровождающих до Костромы, снова остановил свой выбор на тебе, — пояснил я.

Атаман попыхтел, покряхтел, но согласился.

Потому он и взирал теперь на меня столь сурово. Зато, случись что, и мало моим врагам не покажется.

Ну а мои ратники ему помогут. Немного их, да и незаметны они почти — не иначе как Дмитрий втайне от меня распорядился засунуть их в самую середину казачьего строя, но если возникнет необходимость…

Впрочем, о чем это я?

Нападения, если только оно вообще произойдет, следует ждать не ранее завтрашнего дня, ибо с теми, кто подобным происшествием омрачит сегодняшнюю встречу, и сам Дмитрий церемониться не станет, а потому столь глупо рисковать собственной шкурой никто не отважится.

Получается, у меня сегодня выходной, да и у Федора тоже.

Кстати, как там, интересно, Годунов?

Мои мысли плавно переместились в сторону ученика, хотя вроде бы беспокоиться особо не о чем, лишь бы мамаша не успела ничего наговорить, воспользовавшись моим коротким отсутствием.

Но, прикинув, я пришел к выводу, что и тут опасения напрасны. Парень чем дальше, тем больше соображает именно исходя в первую очередь из доводов разума, а не по велению сердца, поэтому не должен прислушиваться к Марии Григорьевне, какие бы она вкрадчивые, льстивые речи ни плела.

Это муха может запутаться в паутине, а царевич ныне больше похож на шмеля. Молодого, конечно, но и этого довольно, чтобы вырваться от паучихи.

Лишь бы в самый последний момент царица не заупрямилась и не отказалась сопровождать своего сына, а то с нее станется. Да не только сама откажется — тут еще можно оправдать ее отсутствие недомоганием, сославшись, к примеру, на чисто женские, которые, как известно, регулярные и дней не выбирают, но еще и запретив дочери.

При одной мысли об этом у меня по спине пробежал озноб.

Тогда придется сложнее, поскольку отговариваться, что прихворнули сразу обе, нельзя — Дмитрий не поверит. И что делать?

Но я тут же оборвал паникерское настроение, резонно возразив самому себе, что нечего нагонять страсти-мордасти раньше времени, а затем, припомнив, как твердо настоял Федор на дальнейшем присутствии за ужином Ксении в первый вечер после их спасения, совсем повеселел и принялся посматривать по сторонам.

А поглядеть и впрямь было на что.

И первое, на что я обратил внимание, так это на всенародный энтузиазм.

Народ, продолжавший не только толпиться на обочинах, но и высовываться из-за заборов, густо улепив их с внутренней стороны, а кое-кто ухитрился даже вскарабкаться на крыши домов, по-прежнему горланил что есть мочи:

— Славься, батюшка Дмитрий Иваныч!

— Солнышко ты наше красное!

— Кормилец!

— Отец родной!

— Многая тебе лета!

Словом, всеобщий восторг и искреннее ликование.

Получалось, я был прав, твердо уверяя Федора, что его время еще не пришло, — вон как орут.

Оставалось лишь успокаивать себя тем, что «Славься!» наследнику и престолоблюстителю та же самая толпа вопила как бы не громче, а потому особо расстраиваться причин нет, и если Годунов пока не добрался до уровня популярности Дмитрия, то, во всяком случае, и не столь далеко отстал.

Тем более у него впереди огромный запас времени, и ни к чему мне было терзаться всякими гадкими предчувствиями, что стоит покинуть своего ученика, оставив его один на один с новым царем, пускай один в Москве, а другой в Костроме, как непременно случится нечто непоправимое.

Когда мы миновали Замоскворечье и уже почти подъехали к наплавному мосту через реку, вдруг откуда ни возьмись налетел ветер, щедро зачерпнувший по пути изрядное количество пыли и швырнувший ее в лицо Дмитрию.

Его жеребец заржал и поднялся на дыбы…

Всадник еле удержался в седле.

Моему Гнедко тоже не понравилось, хотя реагировал он куда сдержаннее.

Народ разом затих и принялся встревоженно переговариваться — к добру это или к худу, особенно то обстоятельство, что с головы молодого царя свалилась шапка.

Правда, свалилась, но упасть не успела.

Назначенный на нововведенную должность великого мечника совсем юный князь Михаил Скопин-Шуйский хотя и ехал рядом с Дмитрием, но поймать ее не успел, а вот вытянувшийся в струнку князь Иван Хворостинин, в чью сторону она полетела, сумел-таки ухватить ее за самый краешек, за бобровую опушку, не дав опуститься на землю.

Едва Дмитрий вновь водрузил ее на голову, как первым делом поблагодарил своего молодого проворного кравчего, отчего тот скромно потупился и вдобавок покраснел от всеобщего внимания.

Судя по многочисленным взглядам, устремленным в его сторону, теперь резко прибавится людей, жаждущих общения с Иваном, а если оценивать ту зависть, которая в них сквозила, с друзьями у него будет как раз наоборот. Достаточно посмотреть, как сурово посмотрел на него все тот же великий мечник.

Впрочем, от родича Шуйских иного ожидать и не следовало. Хоть он и воспет в нашей официальной истории, но парень мне ничуточки не понравился. Слишком уж он какой-то мутный. Правда, сдержан, и лишнего слова от него не добьешься, но и то, скорее всего, по причине того, что ему просто нечего сказать.

Дмитрий же сразу повернулся ко мне.

— Случаем, не твоя работа, крестничек? — осведомился он, с подозрением глядя на меня.

— Такого не умею, — честно сознался я, предположив: — Скорее уж это знак с небес.

— И чей же?

— Захотят, так сами ответят, — пожал плечами я. — Но думается, что это предупреждение… Или напоминание.

— Какое? — процедил сквозь зубы Дмитрий, по-прежнему глядя на меня с явным подозрением.

— А чтоб ты впредь честно соблюдал обещания, особенно когда в подтверждение их целуешь крест, — предположил я.

— Ладно, опосля потолкуем, — сумрачно кивнул он и буркнул, отпуская меня к Годунову: — Езжай уж к своему ученичку, да гляди, чтоб хоть там… ветер не поднялся…

Так он и не поверил мне.

Что ж, может, оно и к лучшему. Значит, я в его глазах по-прежнему Мефистофель, а с ним шутки плохи. Авось поостережется учинять каверзы Федору, даже если и возникнет на то горячее желание, подкрепленное науськиванием ретивых советников.

Я легонько толкнул Гнедко каблуками в бока, посылая его вперед, поскольку предстояло срочно обогнать добрую половину процессии, чтобы оказаться на наплавном мосту в числе первых, и подметил краем глаза, что конь Никитки Голицына тоже рванул следом за мной, но тут же был осажен вовремя опомнившимся наездником.

Так и есть — выходной у меня сегодня.

Осталось проконтролировать саму церемонию встречи.

Глава 2 Вольный выбор

Волновался я зря — на Пожаре все было в порядке, если не считать того, что моего ученика слегка потрясывало от волнения и обрадовался он мне, как ребенок.

— А мне уж помстилось, что ты в иную сторону подался, — смущенно произнес он и с осуждением кивнул себе за спину. — Все сестрица виновата. Яко ты в Коломенское отъехал, как она враз в слезы ударилась и давай причитать, мол, вовсе сокол наш… — и осекся, поморщившись и недовольно оглядываясь.

Не иначе как Ксения Борисовна, стоящая за его спиной, незаметно шагнув к братцу еще ближе, совсем вплотную, на правах старшей сестры немедленно сделала ему соответствующее физическое внушение. Так я и не узнал любопытных подробностей о соколе.

Впрочем, мне вполне хватило и названия птицы — мелочь, а приятно, черт побери. И пусть она — чужая невеста, все равно в груди как-то радостно потеплело.

— Да и я, признаться, тоже чего-то в сомнение впал — уж больно странный ты в то утро был, — простодушно продолжил Федор.

«Да уж, и впрямь я, наверное, выглядел весьма странно», — припомнилось мне утро прощания и собственное душевное смятение, когда разум толкал в одну сторону, а сердце — в другую.

Но предаваться воспоминаниям было некогда, да и ни к чему — и без того Басманов, стоящий подле царевича по левую руку, насторожился, искоса бросив на меня подозрительный взгляд.

Я собрал все свое простодушие в кучу и, как мог искреннее, улыбнулся боярину, чтоб не брал в голову лишнее, а то мало ли что подумает. Отдав ему легкий поклон, я сразу повернул голову в сторону царевны.

Никогда не верил, что глаза могут так ясно и отчетливо говорить. Теперь поверю.

Ни слова не произнесла Ксения Борисовна, а я все равно услышал радостно-восторженный колокольчик ее голоса:

— С возвращением!

Да еще с такими интонациями, что…

Аж не по себе стало. Удивительно только, как она вычислила, что я намеревался… Неужто сердце подсказало? Но ведь это бывает лишь в том случае, когда…

Неужто пусть и частично, но права была моя мудрая ключница, когда говорила, что… Но я тут же вспомнил наш разговор с нею у изголовья Дугласа, который к тому времени уже приходил в себя, но только урывками. Случился он на следующий день после намека Петровны на то, чтобы я не терялся и… Ну вы поняли.

— Ты не печалься, — попытался я утешить царевну, с грустью глядящую на Дугласа. — Все у тебя будет хорошо. Поверь, я в лепешку расшибусь, чтоб ты была счастлива.

— Не надо… расшибаться, — попросила она меня, но глядя при этом на шотландца. — Мне б, напротив, хотелось, чтоб любый жив-здоров был да счастливый, а уж прочее… — И печально поправила одеяло на лежащем Квентине.

«Вот так, — уныло подумал я. — Мораль сей басни такова — хоть и отменная травница моя Петровна, а в таких делах чутья у нее нет, и зря мне втемяшилось в башку, что вдруг она в чем-то действительно права. Ничего, вперед наука будет».

И я сразу заторопился ее успокоить, твердо заверив:

— Будет жив и здоров Квентин! Обязательно будет! Вон и Петровна говорит, что будет, а ты ей верь.

Она прикусила нижнюю губку, некоторое время в упор пытливо смотрела на меня, а потом, но почему-то даже еще более печально, ответила:

— Верю, — и, тяжело вздохнув, заторопилась уходить.

Так что и тут все объясняется куда проще — страшно ей, а я один раз уже спас их, поэтому веры мне больше, чем кому бы то ни было, вот и…

И вообще, парень, не о том тебе сейчас надо думать, совсем не о том.

— Здрава будь, царевна, — произнес я хрипло.

Голос отчего-то осип — продуло меня, наверное, по дороге. Хоть и лето, а сквозняки на улице гуляют, вот и…

— И тебе подобру, Федор Константиныч, — откликнулась она, и я с усилием перевел взгляд на своего ученика, хотя далось мне это, поверьте, весьма и весьма нелегко.

Когда на тебя так смотрят, да еще эти глаза…

Господи, да когда ж это кончится?! Это ж форменное издевательство над человеком — вот так глядеть на него!

Я крякнул, откашлявшись, и как можно равнодушнее заметил Годунову:

— Ничего удивительного, царевич. Тебе и впрямь показалось, да и немудрено. Просто ты изрядно волновался, вот и помстилось. — И я повернулся в сторону Марии Григорьевны, строго-неодобрительно, впрочем как и всегда, поджавшей губы и сурово взирающей вдаль, туда, откуда вот-вот должен был появиться Дмитрий.

Странно, но при взгляде на нее мне почему-то полегчало.

Впрочем, чему удивляться. Если надо притушить непомерную радость, нет ничего лучше, как шарахнуть касторки или лимонного сока, а тут сразу два в одном флаконе, да еще в таких дозах, что мало не покажется.

Шагнув к ней и как можно радушнее улыбнувшись старой злюке, я, продолжая держать в руках шапку, учтиво склонился в поклоне:

— Здрава будь, матушка царица.

Та наконец соизволила обратить на меня свое внимание и не только ответить: «И тебе поздорову, князь», — но при этом еще и чуточку наклонить свою голову.

Однако, прогресс!

Раньше, помнится, она и имитировать не пыталась, всем своим неприступным видом выказывая, как глубоко презирает меня за несусветную трусость и непроходимую тупость, а тут…

Хотя да, совсем рядом Басманов, да и помимо него народу уйма — стрельцы, духовенство, а уж зевак и вовсе… Яблоку негде упасть, вот она и не пожелала выносить сор из избы, а я уж грешным делом возомнил бог весть что.

Впрочем, неважно, потеплели наши отношения или нет. Главное — соизволила выйти на площадь и готова принять у стоящего позади нее моего гвардейца, переодетого рындой, поднос с хлебом-солью, а остальное…

Все равно мне ее тещей не называть, так что тут у нас все в полном порядке, а вот мой ученик…

Я ведь в первую же минуту обратил внимание на его легкую дрожь и неестественный румянец на щеках.

— Не за себя — за них опаска, — смущенно пояснил он, заметив мой пристальный взгляд, устремленный на его руки, и вновь кивком указал себе за спину.

— За них не волнуйся, в обиду не дадим, — твердо заверил я его.

В ответ царица-мать еще сильнее поджала губы и, не удержавшись, насмешливо фыркнула.

Так, кажется, на сегодня касторки предостаточно, да и витамин С, содержащийся в лимонном соке, при переизбытке вызывает легкое расстройство желудка, и я вновь повернулся к духовенству, вспомнив про шкатулку с мощами.

Это было самое тяжкое из всех дел, которое, каюсь, я бездарно провалил, ибо с трудом удалось убедить Федора лишь не отправлять пока их в Кострому, а оставить у себя. Мол, пусть они будут поближе, дабы могли защитить в случае опасности.

Да-да, такая вот ахинея. А уж о том, чтобы вручить их Дмитрию…

Поддерживаемый обрадованной царицей — хоть раз сын за последнее время ослушался окаянного князя Мак-Альпина, — престолоблюститель отчаянно упирался, и переупрямить его у меня не вышло.

Тогда-то, за пару дней до моего отъезда, воспользовавшись тем, что Федор ненадолго куда-то отлучился, Ксения, оставшись со мной наедине, торопливо огляделась по сторонам и шепотом уверила меня, чтобы я не переживал о них, ибо она сама возьмется за уговоры и сделает все как надо.

Признаться, я не поверил, что у нее получится, но попытка не пытка, да и не оставалось у меня иного выхода, как согласно кивнуть и больше к треклятым мощам не возвращаться.

Ну-ка, ну-ка, как там у нас с ними?

Я пригляделся повнимательнее и облегченно улыбнулся. А ведь сдержала Ксения Борисовна слово. Как и чем она воздействовала на брата — неизвестно, но факт налицо — вон она, знакомая шкатулка, в руках одного из стариков.

Интересно, кто это так в нее вцепился? Ах да, спасибо Федору, просветил ранее — казанский митрополит Гермоген, в чью епархию, кстати, входит кусок наших с царевичем земель из числа тех, что на востоке. Вид суровый, мрачный, взирает подозрительно, в том числе и на меня.

Ну и пускай. Главное, что ларец с мощами у него в руках.

Ай да царевна! И я с благодарностью повернулся к ней, но тут же что-то неприятно кольнуло в сердце. Пригляделся повнимательнее, постаравшись смотреть на нее холодно и по возможности беспристрастно, пытаясь понять, по какой такой причине раздался этот тревожный звоночек.

Получилось с трудом, но то, что девушка на сей раз почти не накрасилась, я заметить сумел.

Жаль. Просто очень жаль!

Учитывая, в каком обилии местные дамы накладывают на лицо румяна и белила, я рассчитывал, что Ксения Борисовна хорошо загримирует всю свою красоту, а так…

Получалась ходячая реклама: «Краше русских девушек в мире лишь… русские царевны, среди которых самая обворожительная…», а дальше и говорить ничего не надо — стой да любуйся.

Ну да, вот она передо мной. Тоже изрядно волнуется, вот только и это ей во вред, в смысле, она от этого стала еще краше. Белые щеки с легким румянцем, алые губы и… глаза.

Нет, глазищи!

Ну и счастливчик тот, кто достанется ей в мужья. Хотя да, я ведь и сам знаю его — Квентин.

Впрочем, сейчас куда важнее иной вопрос: «Как уберечь деваху до венца?» Та еще проблемка, учитывая красу, которую никуда не спрячешь.

Сам виноват.

Надо было бы напомнить ей перед отъездом, чтоб не забыла «наштукатуриться», и желательно в три слоя, причем непременно доверить дело тому самому «стилисту», который успешно загубил все ее очарование вечером того памятного дня, когда удалось спасти их от убийц. У меня же голова в ту пору была занята совершенно иными мыслями, вот я и упустил из виду.

К сожалению, зараза-девка, которая ее малевала, именно сегодня, как назло, не проявила всех своих «потрясающих талантов» и практически не изуродовала лица царевны, как я надеялся. Скорее уж напротив — легкие мазки лишь подчеркнули ее красоту.

Впрочем, как выяснилось ближе к вечеру, девка была не виновата. Это сама Ксения приказала ей, чтобы та не больно усердствовала.

— Думалось, окромя братца, мне тут блистать не перед кем, а ему я всякая хороша, — простодушно пояснила она мне. — Вот я и велела Плющихе, чтоб та лишь мазнула меня для прилику, дабы уж вовсе срамно не гляделось, и все.

Увы, но все это выяснилось потом, а тут ничего исправить уже нельзя, и мне оставалось только тоскливо вздохнуть, а в душе поклясться, что завтра я непременно с самого утра растолкую этой самой Плющихе, когда и какую красоту наводить на царевну.

В смысле, губить, но об этом умолчим.

Сейчас же оставалось лишь надеяться, что Дмитрию будет не до того.

Шуйского не было — старик вновь якобы занемог, так что место по правую руку от царевича было свободно. Его я и занял.

Басманов, стоящий по левую руку от престолоблюстителя, был еще более бледным, нежели Годунов, но тут причина иная — ранение. Встал он с постели первый раз всего пять дней назад, но, когда пришел вызов от Дмитрия, невесть каким образом узнал о нем и самолично заявился на мое подворье.

Езды, правда, от него до меня всего ничего — метров сто, если не меньше, но ему и того хватило. Он даже наверх в мой кабинет-опочивальню подниматься отказался, сославшись на то, что пожаловал ненадолго, а потому ни к чему, и я тоже настаивать не стал — тяжело мужику на второй этаж лезть, а предлагать помощь, так, чего доброго, обидится.

И едва он, тяжело дыша, бледныйсловно смерть, уселся на лавку, как сразу завел речь о том, что выезжать встречать государя нам надо бы вместе.

Признаться, поначалу я кинулся его отговаривать лишь потому, что на самом деле мой путь лежал в совершенно иную, можно сказать, противоположную сторону.

Боярин упирался, и я хотел уж было сдаться, только отправить его одного с обещанием догнать позже — точь-в-точь как он меня совсем недавно по дороге в Серпухов, но тут мне пришло в голову, что делать это нежелательно.

Я, конечно, собираюсь отсюда исчезнуть, но ни к чему говорить этому миру, чтобы он горел синим пламенем и пусть будет что будет.

Это у Людовика, запамятовал, которого по счету, любимая фраза была: «После нас хоть потоп», а нам потопов не надо.

Не согласен я на них.

Категорически.

Особенно на Руси.

Да и вообще, это время для меня оказалось весьма гостеприимным, если не считать некоторых мелких негативных нюансов. Подумаешь, чуть не зарубили, чуть не съели, чуть не умер с голоду, чуть не ограбили, чуть не посадили, чуть не убили, чуть не расстреляли, чуть не сгноили в темнице, ну и потом еще раз пять чуть не убили, но в целом…

Следовательно, и расставаться с семнадцатым веком надо соответственно, то есть с вежливостью, каковая заключается в том, чтобы сделать максимум. И если я собираюсь дать деру в такой ответственный момент, то надо хотя бы организовать все так, чтобы вся планируемая церемония встречи прошла без сучка и задоринки, а посему Басманову лучше остаться в Москве.

Уговорил я Петра Федоровича еле-еле, сославшись на то, что должен же хоть кто-то в мое отсутствие присмотреть за организацией встречи.

Подразумевал при этом, что и Годунову будет на кого кивнуть, если что-то из ритуала придется Дмитрию не по нраву. Вон, мол, твой верный клеврет все знал и со всем согласился, потому и подумалось, что удастся угодить.

Басманов еще поупирался, но я вовремя вспомнил про саму грамотку государя и ткнул в нее пальцем, а там черным по белому было ясно указано, чтоб я «не умыслил тревожить болезного боярина».

Догадываюсь, что написано это было, скорее всего, не из-за горячей заботы о Петре Федоровиче, а совсем по иной, куда более прозаичной причине, но это меня не интересовало. Главное, наши с Дмитрием точки зрения совпадали, и такого совместного бумажно-словесного нажима Басманов не выдержал, сдавшись.

Народу на Пожаре видимо-невидимо, но возле нас пустота.

Последняя сотня моих ратников с одной стороны наглухо разрезала площадь пополам от Фроловских ворот и до самой Варварки. Стрельцы стояли с другой стороны ворот второй линией, создавая таким образом коридор, который прямо перед нами, сделав резкий поворот в сторону каменных торговых рядов, уходил вдоль них вниз, к стенам Китай-города.

Словом, мы находились как раз в этой развилке.

Дмитрию выставленное мною оцепление не понравилось, хотя я накануне, еще в Коломенском, все объяснил ему подробно и тогда он со всем согласился. Государь даже остановил коня, увидев, что все польские роты, следующие в голове процессии, уже зашли во второй коридор, параллельный предназначенному для царя, и теперь, по сути, находятся в окружении стрельцов.

Ну да, на схеме, которую я показывал Дмитрию, все выглядело вполне логично.

В самом деле, не пробиваться же государю через своих людей, поэтому куда лучше, если следующие впереди сразу займут место рядышком, по соседству, оставив парадный вход пустующим для свободного проезда государя.

Вот только оно на чертеже и на словах логично и безопасно, зато сейчас, на площади, все выглядело совершенно иначе и весьма зловеще.

Все хоругви поляков в кольце из стрельцов и… моих гвардейцев, то бишь ратных холопов Федора Годунова, а по краям мрачно пустующего коридорчика, в который придется заходить в одиночку, тоже стрельцы, и в руке каждого бердыш, угрожающе посверкивающий синевой стали.

На самом-то деле заходить ему в этот проход не одному — следом двинутся прочие бояре, окольничие, кравчие, стольники, чашники, но насколько они надежны?

Сейчас синева до блеска начищенных лезвий бердышей только по бокам, а кто поручится, что стоит Дмитрию проехать где-то половину коридора, как он не сомкнется за ним и сталь извлекаемых боярами сабельных клинков не сверкнет еще и за спиной, причем не в защиту государя, а наоборот.

Правда, к чести Дмитрия отмечу, что его замешательство длилось недолго. Увидев спокойно стоящую семью Годуновых, но главное — Басманова, «красное солнышко» мельком бросил оценивающий взгляд на поляков и, убедившись, что у него самого — во всяком случае, хотя бы тут, на площади, — ратной силы куда больше, решительно тряхнул головой и неспешно двинулся вперед.

Далее все шло по расписанному заранее. Наша троица в низком поклоне вручила ему царские регалии — Федор самое тяжелое, то есть шапку Мономаха, Басманов — скипетр, а я — державу.

Кстати, замечу, что ничего общего с моим привычным представлением о ней — золотой шар — она не имела. Вместо него какая-то пирамидка, идущая на конус. Крест, правда, из вершины пирамидки торчал, как и положено.

Будущий царь на сей раз не подвел, сдержав свое обещание, и в соответствии с нашим разговором, состоявшимся накануне вечером в Коломенском, громко и отчетливо произнес несколько теплых, приветливых слов, адресованных Годунову.

Пусть не все, кто собрался на площади, но уж половина или треть наверняка их услышали, а впрочем, мне и десятой части за глаза — все равно нынче же вечером их будет знать вся Москва.

Может быть, Дмитрий и тут надул бы меня, но уж очень ему понравилась речь самого Федора, которую мы с ним составили.

Кстати, ничего подобострастно-холопьего в ней не было и в помине. Только о тяжких трудах и о собственных силах, которых царевич и впредь не собирается жалеть, дабы Русь цвела, народ тоже, ну и далее все в эдаком же духе — я выверил каждое слово.

Потому и голос моего ученика дышал непосредственной юношеской искренностью, которую Дмитрий сразу почувствовал и… смягчился.

Во всяком случае, сам он в ответном слове вроде бы тоже говорил от души:

— Отныне забудем все, что было худого меж нами, и станем радовать свои сердца токмо любовью…

Хотелось бы…

Поговорить Дмитрий был не дурак, но тут оказался весьма краток, возможно понимая, что невольное сравнение их фигур и прочего явно не в его пользу.

Про лицо вообще молчу — небо и земля. Одна бородавка возле глаза чего стоит.

Да и когда он нетерпеливо полез обниматься и целоваться, привстав на цыпочки, я тоже успел злорадно подметить: «А мой-то куда выше будет!»

— …венец же сей, кой ты с честью носил на своей главе, да пребывает на ней и впредь. — И Дмитрий надменно и повелительно коснулся серебряного обруча, красовавшегося на черных волнистых волосах Годунова, покосившись при этом на своих «сенаторов».

Это я посоветовал ему оценить реакцию боярского окружения в столь торжественный момент.

После этого он перевел взгляд на меня и еле заметно кивнул, признавая в очередной раз мою правоту.

Думается, оценил.

Да и мудрено не признать — рожи кислые, улыбки из себя давят, выжимают, но плохонькие, сразу видно — натужные, а кое у кого и на такие сил не хватает. Словом, в точности согласно моему предсказанию.

Далее был поднос с хлебом-солью и чаркой вина. Старинный русский обычай — никуда не деться.

Отговорить Дмитрия, ссылаясь, что он в Москве не гость, а потому этот обряд вызовет ненужные разговоры и сплетни, у меня не вышло, как я накануне ни старался.

И вновь рука его чуть дрогнула, мешкая взять чарку, хотя сам же вчера уточнял у меня, передал ли я его поручение для Басманова, чтобы все эти атрибуты, включая выпечку хлеба, были приготовлены на подворье Петра Федоровича.

Боится.

Но боярин утвердительно склонил голову, давая понять, что сам проверял, сам наливал и вообще все в порядке, так что волноваться не о чем, и успокоенный Дмитрий принял чарку в руки, поднес к губам и… замер.

Ой как это мне не понравилось.

Остолбенел-то он на сей раз не от подозрительности, а потому, что обратил внимание на ту, которая подавала.

Да и немудрено — краса-то какая.

Иной раз знание Библии, пускай и самое поверхностное, тоже может изрядно пригодиться.

— Государь, не уподобляйся жене Лота, [616] — улучив момент, прошипел я.

Спохватился, выпил, но глаз по-прежнему не отводил, и царевна вдобавок ко всему имеющемуся очарованию еще и покраснела от смущения, став вдвое краше, хотя дальше вроде бы некуда.

Я чуть не взвыл от злости — только этого не хватало!

«На ногу, что ли, ему наступить?» — подумал с тоской, но это был бы перебор.

Ну тогда…

— Живи и здравствуй наш государь на многая лета! — завопил я что есть мочи и, повернувшись к слегка притихшей толпе, жадно разглядывавшей происходящее, зычно добавил: — Слава батюшке-царю Дмитрию Иоанновичу!

Вроде бы подействовало — вздрогнул, очнулся, хотя и не до конца — вон как очумело хлопает глазами.

— Теперь я понимаю, Федор Борисович, отчего ты осерчал, — снисходительно улыбнулся он Годунову. — Ей-ей, не ведал, что твоя сестра столь дивно хороша, иначе ни за что бы не повелел отдать ее в женки какому-то иноземному танцору, будь он хоть трижды князем.

Царевич смущенно пожал плечами, не зная, что сказать, но Дмитрий не отставал.

— А хошь, отменю указ? — выпалил он и, не дожидаясь ответа, торопливо зачастил: — По очам зрю, что хотишь. Пусть так. Нынче же и отменю. Пущай она сама жениха себе избирает. Кой ей по нраву, за того пусть и замуж выходит.

Да-а, лишний раз пришлось убедиться, что, когда Годунов растерян, к примеру вот как сейчас, на удачный экспромт с его стороны лучше не рассчитывать. И ведь не испугался мой ученик — просто не знает, что ему ответить.

— Ты еще не увенчал себя шапкой Мономаха, царь-батюшка, а уже творишь добрые дела, — выдал я. — Конечно же царевна счастлива от того, что ты предоставил ей право свободного выбора.

— Быть по сему, — кивнул он, так и не дождавшись ничего вразумительного от престолоблюстителя, и шагнул было в сторону терпеливо стоящего в ожидании московского духовенства, но приостановился и заметил Федору: — А тебя нынче же на пиру честном не одного ждать стану — с сестрицей… У меня гостей изрядно будет, вот и пущай начинает подбирать жениха себе по нраву.

Понятно на кого намек.

И хоть бы из приличия додумался пригласить Марию Григорьевну, так ведь нет — про нее ни слова.

Но в этот день мне, можно сказать, везло. Впрочем, и Годуновым тоже, поскольку, услышав столь «срамное» предложение, царица-мать от переполнившего ее негодования лишь раскрыла рот, но сказать ничего не сумела — очень уж велико было ее возмущение.

Ну а Федор не протестовал, потому что в очередной раз растерялся от непомерной наглости, а секундой позже я успел прошипеть ему на ухо, чтобы он молчал и согласно кивал.

Слава всем богам и заодно моему непререкаемому авторитету. Хоть царевич и посмотрел на меня ошалело, но совет, изрядно смахивающий на приказ, выполнил.

Фу-у-у, пронесло! Вот и славно.

Ну а на самом пиру обыграть это неповиновение — делать нечего.

Мол, не взял, поскольку решил, будто государь пошутил, ибо слыханное ли дело — выводить незамужнюю девицу перед скопищем гостей?! Такого глума не позволят учинить над своими дочерьми и сестрами даже стольники и прочие мелкие чины, не говоря уж про окольничих и бояр, а тут и вовсе целая царевна, пускай и бывшая.

Если же станет настаивать, то запустить колкий намек насчет того, что негоже с первого дня столь издевательски относиться к святым русским обычаям.

Признаться, эту несусветную дурь относительно строгого девичьего затворничества я тоже не терпел, но тут как раз был весьма редкий случай, когда патриархальная глупая старина играла мне на руку — грех не воспользоваться.

Меж тем на площади все шло своим чередом, как и планировалось.

Разве что в момент речи протопопа Благовещенского собора отца Терентия — главного оратора от духовенства, рассчитывая усладить царский слух, отдохнувшие польские трубачи и барабанщики совершенно некстати снова затянули свою ликующую несуразную какофонию.

Не специалист насчет тяжелого рока, но теперь я твердо знаю, где он родился — в Речи Посполитой начала семнадцатого века.

Хорошо хоть, что быстро унялись — это Дмитрий понял неладное и шепотом приказал Бучинскому дать команду, чтоб они умолкли.

Внутри Кремля тоже было все как по нотам. Обиженные польские трубадуры помалкивали, и ничто не помешало царю чинно войти в Успенский собор, приложиться к иконам, принять благословение и постоять на молебне.

Точнее, посидеть.

Думается, если бы не возможность впервые усесться на Мономахов трон — специальное деревянное резное царское место, Дмитрий навряд ли согласился бы потратить столько времени, но от такого соблазна он удержаться не сумел…

Впрочем, он и там-то не мог спокойно провести хотя бы минуту, постоянно ерзая на нем, а взгляд благочестивого юноши, то и дело крестившегося на богатый соборный иконостас, время от времени воровато шмыгал туда-сюда.

Не иначе как тщеславный мальчик вознамерился как можно быстрее, одним разом наверстать все упущенное, и теперь проверял — все ли видят его величие.

Вдобавок он ежеминутно вскакивал, степенно, как ему казалось, короткой левой рукой опираясь на невысокую боковую стенку с какими-то барельефами, крестясь и склоняясь в низких поклонах. Но даже во время них он все равно не забывал периодически делать глазками шмыг-шмыг.

Следующим номером программы был Архангельский собор. Предстояло поклониться гробам своих пращуров, включая отца и единокровного брата.

— Благодарствую тебе, родитель мой, ибо токмо твоими молитвами и заступничеством перед пресвятой богородицей сызнова довелось мне ныне…

Я его не слушал, прикидывая, что бы предпринять, если Дмитрий, увидев, что Годунов явился один, упрется всерьез и пошлет за Ксенией отдельно.

Получалось, ссылка на недомогание и женскую немочь самое оптимальное.

— …вернулся я из изгнания и ныне благоговейно припадаю к твоим стопам, — донесся до меня голос Дмитрия.

Кажется, речь заканчивается. Ну да, так и есть, направляется на выход. Ишь ты, на саркофаг с телом Бориса Федоровича даже не взглянул, будто и нет его тут вовсе.

Народ по-прежнему толпился, заполонив всю площадь, но мои ратники вкупе со стрельцами вновь предусмотрительно сделали коридор, благо, что до царских палат рукой подать.

На коня Дмитрий садиться не стал — пошел пешком. А расторопная дворня уже катила вдоль Благовещенского собора и Казенной палаты, кряхтя и пыхтя, здоровенные бочки с вином, которые предполагалось выставить на Пожаре для угощения всего честного люда.

— Государь, мне бы отлучиться, дабы переодеться перед пиром, — попросил я.

Дмитрий согласно кивнул и заметил, тыча пальцем в моих гвардейцев:

— Заодно повели, чтоб Годунов своих ратных холопов убрал. У меня, чай, и своих довольно.

А вот этого мне только и нужно. Есть повод заглянуть в Запасной дворец и предупредить Ксению о том, что она занедужила.

Весть об этом царевна восприняла с нескрываемой радостью. Кажется, она хотела сказать мне еще что-то, но тут встряла ее матушка.

Что мне успела наговорить Мария Григорьевна — цитировать не стану, ибо речь ее состояла чуть ли не сплошь из ненормативной лексики.

«Чтоб его свело да скорчило, повело да покоробило! Перекосило б его с угла на угол да с уха на ухо!» — это самые невинные из «теплых лирических» пожеланий в адрес Дмитрия.

Впрочем, мою особу она, пользуясь отсутствием сына и дочери — спустя минуту после начала ее выступления Ксения, зардевшись, убежала на свою половину, — тоже не оставила без внимания.

— Вихрем тя подыми, родимец тя расколи, гром тя убей! — неистово вопила она. — Потатчик ты поганый! Низвел сына моего с царства!

Во как!

Оказывается, я уже и в этом виноват.

Но это было только самое начало, поскольку далее последовала экзотика пополам с мистикой: «Чтоб тебя баба-яга в ступе прокатила!», после чего царица перешла на совсем мрачное: «Чтоб тебе на ноже поторчать!»

Про остальное я уже сказал — ненормативное.

— И тебе, царица, не хворать. — Я учтиво склонил голову, воспользовавшись небольшой паузой — дама набирала в рот воздуха для очередной порции, — после чего двинулся к выходу, но, не удержавшись, остановился у самой двери и поинтересовался: — Это ты все от батюшки своего слыхала, почтенная Мария Григорьевна? — Не дожидаясь ответа, похвалил: — Славная какая память у тебя в девичестве была, — и вышел.

К сожалению, в Грановитой палате нас с Годуновым рассадили по разным местам, расположенным чуть ли не в противоположных сторонах.

И не посетуешь — куда мне, иноземцу, ныне усаживаться близ царя.

Тут не Путивль.

К тому же все давным-давно забронировано и распределено между начальными боярами — Шуйскими, Мстиславскими, Голицыными, Шереметевыми и иже с ними. Можно сказать, места давно засижены этими… мухами в горлатных шапках.

Правда, Дмитрий, и опять-таки по моему совету, загодя объявил, что ныне пир «без мест», но это было сделано только для того, чтобы видные шишки не передрались между собой, омрачив предстоящую попойку. На практике же это означало лишь небольшой люфт, то есть допускались подвижки на пару-тройку мест, но не больше.

Единственный из относительно худородных и не являющийся князем, кому нашлось местечко возле Дмитрия, Басманов.

Ну и престолоблюститель. Ему тоже отыскалось кресло по левую руку от государя.

Следом за начальными боярами крикливой, шумной толпой расселись представители, как я называл ее про себя, воровской путивльской думы, вроде князей Татева, Кашина, Салтыкова, Долгорукого-Рощи, Шаховского и других. Однако свое место новые любимцы знали и сильно все равно не наглели.

Единственный, кто отважился вклиниться среди начальных, потеснив Воротынского и еще пару человек, оказался «дядя» государя Михайла Нагой, воспользовавшись только что полученным чином конюшего боярина — круче некуда, если вспомнить, что сам Борис Федорович Годунов до царского титула числился в таковых.

Но это все за прямым столом, а мне достался кривой, [617] да и там местечко на отшибе, причем, как я подозреваю, по личной инициативе Дмитрия, чтобы тем самым посильнее унизить мое княжеское достоинство. Иначе зачем бы перед входом в Грановитую палату ко мне подошел Басманов и стал задавать настолько пустячные вопросы, что они мне даже не запомнились.

Отпустил же он меня, когда народ практически расселся, а потому оставалось пристроиться с краю, да еще и место за ним выпало чуть ли не спиной к пирующим за прямым столом.

Даже увидеть оттуда царевича и то проблематично, уж очень мешали боярские спины. Все как на подбор толстые и могучие, невзирая на начало июля, в пышных богатых шубах, они закрывали всю видимость.

Оставалось надеяться, что Федор хорошо запомнил мое предупреждение насчет возможного отравления и будет очень и очень воздержан как в еде, так и в питии.

К тому же я на всякий случай предпринял кое-какие меры предосторожности. Зная, что мой ученик — большой любитель вкусно поесть, да не просто вкусно, но и обильно, я пришел к выводу, что остановить его может только… буженина с хренком, да здоровенный осетр, да…

Словом, я усадил его в Запасном дворце за стол и заставил плотно наесться, так что за час до пира он успел навернуть и перечисленное мною, и еще много чего из не перечисленного, но не менее вкусного.

Мне же оставалось лишь утешать себя беседой с сидящими рядом поляками. Хорошо, что одним из соседей оказался Михай Огоньчик — можно потолковать о философии. Вдобавок он тут же познакомил меня с соседями по столу — сдержанным Юрием Вербицким и любознательным, почти как Хворостинин-Старковский, Анджеем Сонецким.

Я бы с удовольствием побеседовал и с князем Иваном, но он был не на шутку занят — у кравчего государя на пиру самая работа.

Федора я увидел лишь дважды, когда он поднимался со своего места. Первый раз молча, кланяясь Дмитрию в ответ на его тост, посвященный царевичу, а во второй раз произносил здравицу в честь государя. Вроде бы все в порядке, и выглядел престолоблюститель неплохо.

Третий раз был уже по окончании пира, когда мы с ним садились на коней. Вид у моего ученика был вполне нормальный, да и сам он то и дело шутил и улыбался, особенно когда рассказывал мне о тщетных потугах Дмитрия соблюдать положенный ритуал.

— Ему ж поначалу сыны боярские должны были все блюда поднести, а он с них отведать. Они ему подносят молчком, стоят да ждут, а он и не ведает, яко ему быти, — с усмешкой рассказывал возбужденный Годунов. — Да и далее тож промашка на промашке. Ломоть хлеба должон был по первости каждому гостю послати, а он…

— Погоди-погоди, — спохватился я. — А мы куда едем-то?

— К тебе, — простодушно пояснил Федор. — Уж больно мне ныне не до сна, а у тебя гитара… — И лукаво склонил голову набок.

Я внимательно посмотрел на него и осведомился:

— Пил?

— Самую малость, — повинился он и тут же нашел оправдание: — А как иначе, коль государь здравицу в мою честь возглашает? Тут хошь не хошь, а чару осуши. Да и мне опосля тож словцо сказывать довелось — небось сам слыхал. Вот все вместе и набралося.

— Слыхал, — вздохнул я, прикидывая, что, если судить по внешнему виду — огненно-красные щеки, пошатывание из стороны в сторону и слегка заплетающийся язык, — только двумя чарами тут явно не обошлось, лукавит парень.

Хорошо хоть впрямую не соврал, отделавшись туманным «набралося».

— Ну вот я чуток и того, — завершил он свой невнятный отчет.

— А что, и Дмитрий с тобой так же пил? — поинтересовался я.

— Не-эт, государь токмо чары пригубливал, — пренебрежительно отмахнулся Федор. — Считай, наравне с кравчим своим, ну разве чуток поболе. Ентот глоток, опосля и Дмитрий два.

— Вот и ты так же должен был, — поучительно заметил я, но нотаций читать не стал.

В конце концов, выпито не так чтоб очень, плюс волнения и переживания сегодняшнего дня, так что это даже на пользу — стресс снимет. Опять же у него и без меня хватает любителей отругать, одна Мария Григорьевна чего стоит.

К тому же царевич, не дожидаясь моих упреков, замахал на меня руками:

— Да памятаю я все, княже. И без того в ушах цельный вечер словеса отца Антония жужжали, потому, сколь мог, удерживался. Он ить мне цельную речь закатил опосля твоего ухода из Запасного дворца. Дескать, сказано… — Федор нахмурился, припоминая, но ненадолго, все-таки память у него отличная, — в книге Исуса сына Сирахова: «Против вина не показывай себя храбрым, ибо многих погубило вино», и еще сказано там же, что вино и женщины развратят разумных. И еще… — Он вновь задумался, но на сей раз безрезультатно, пожаловавшись: — Не помню.

— Ясно, — вздохнул я, с усмешкой добавив: — Зеленый змий по голове настучал.

— Ну да, ну да, — охотно закивал он, даже не расслышав сказанного, но обрадованный тем, что я не рвусь зачитывать лекцию о вреде пьянства и алкоголизма, и смущенно пояснил: — Я ить потому к тебе и засобирался. Мыслю, уж больно матушка недовольна будет, коли запах учует. — И совсем по-детски попросил: — Ты ей завтра не сказывай, ладноть?

— Ладноть, — рассеянно отозвался я, продолжая недоумевать, отчего у меня на сердце так тяжко.

Ну выпил юный престолоблюститель, потому и такой возбужденный. В остальном-то у него полный порядок. А что на щеках румянец, чересчур словоохотлив и то и дело заливисто хохочет — тоже понятно. Непривычна ему выпивка, вот и…

Ах да, Ксения Борисовна!

Однако и тут, стоило мне осведомиться у царевича, спрашивал ли Дмитрий о его сестре, ответ я получил самый что ни на есть успокоительный.

Мол, всего один разок, да и то, услышав от Федора нашу с ним «домашнюю заготовку», не возмущался и не бушевал, не говоря уж о том, чтоб послать за ней нарочного. Всего-навсего коротко кивнул, соглашаясь с убедительными доводами, и даже слегка повинился, что об этом ему как-то не подумалось.

То есть получалось, что и тут полный порядок. Так почему же мне не по себе?

«Мнительным, наверное, становлюсь, не иначе», — решил я.

Увы, но предчувствие меня не обмануло…

Глава 3 Двойной удар

Меня разбудили тяжелые шаги в коридорчике. Кто-то неуверенно топтался подле двери в мою опочивальню.

«Холопы не должны, — лениво сквозь сон подумалось мне, — да их сюда ночью никто и не пропустит. Тогда кого еще черт принес и… как? А впрочем…» — И я повернулся на другой бок, в надежде догнать и вернуть сладкий сон, где я стоял наедине с Ксенией где-то на балконе, рядом никого, ее рука в моей и…

В общем, приятный сон, так что ни к чему отвлекаться. Тем более на лестнице караул, а потому…

Блаженная дрема вновь охватила меня, и я стал погружаться в негу забвения, но тут дверь в мою опочивальню распахнулась и кто-то резко и грубо содрал с меня одеяло.

Я подскочил и резко сел на постели.

Хорошо, что у меня в спальне горит средневековый ночник, то есть лампадка — все-таки есть в христианстве полезные обычаи, — так что стоящего передо мной Архипушку удалось разглядеть сразу. Альбинос со всклокоченными волосами испуганно тыкал пальцем куда-то за свою спину, после чего недолго думая схватил меня за руку и попытался утащить в коридор.

Выползать в чем мать родила не хотелось, но терпения мне хватило лишь на сапоги со штанами. Сунув за голенище засапожник, я аккуратно вытянул из ножен саблю и выскочил следом за мальчишкой, прикидывая, что же могло случиться, и опасаясь самого худшего.

Выскочил и… опешил.

Лежащий недалеко от порога моей комнаты человек по своему виду и особенно одеждой на ночного злоумышленника не походил. Да и второй, что склонился над ним, тоже в киллеры не годился — они в кальсонах не ходят. В смысле, только в них одних.

К тому же оба смутно белеющих в предутренней темноте силуэта мне кого-то напоми…

— Это яд, — уверенно заметила склонившаяся над лежащим фигура голосом… Квентина. — Помнится, читал я в хрониках…

Он еще что-то рассказывал, суетливо пытаясь помочь, пока я кое-как относил тяжелого и что-то невнятно мычащего Федора, так и не желавшего открывать глаза, на его постель.

Нет, я не надеялся, что мой ученик попросту пьян. Мы расстались ближе к полуночи, да и то я чуть ли не силком отправил его спать — уж слишком он был возбужден и пошел только после того, как выжал из меня во второй раз «Вдоль обрыва, по-над пропастью…».

Так вот, когда он уходил из моей комнаты, то был трезв или почти трезв, а подозревать, что он втихую вылакал у себя в опочивальне флягу с водкой, все равно что утверждать, будто апостол Павел тайный сатанист.

Но и об отравлении, честно говоря, если бы не Квентин, не подумал, решив, что царевич попросту заболел. Мало ли, печень схватило с непривычки — все-таки алкоголь он принял впервые в жизни, или еще что заболело, но шотландец так твердо настаивал на своей версии, что я призадумался.

Получалось, если Дуглас все-таки прав, нельзя терять ни минуты, а коль он ошибся, то от рвотного Федору хуже не станет, благо, что любая болезнь, пусть и внезапно напавшая, терпит со временем.

Конечно, сюда бы лучше всего Марью Петровну, но… Ах, как не вовремя вернулась вчера на Никитскую моя травница. Но при отравлении ждать нельзя, тут нужны безотлагательные меры — я выбежал в коридор и опрометью слетел по лестнице. Два ратника уже озадаченно переглядывались между собой, заслышав шум.

— Ты, — ткнул я пальцем в Миколу Пояска, — немедля беги на мое подворье, поднимай там мою ключницу и скажи, что Федор Борисович… — Я замешкался, не желая произносить вслух это гадкое слово, но все-таки выдавил из себя: — Вроде бы отравлен. Чем — не ведаю, так что пусть тащит все. Если спросит — как он, скажи, что плох и в беспамятстве, глаз не открывает вовсе. Вместе с нею сюда.

Поясок кивнул и улетучился.

— Теперь ты, Ждан, — повернулся я ко второму. — Вначале беги к старшому. У нас ныне из десятников Горчай?

— Он, — утвердительно кивнул ратник.

— Скажи, чтоб усилил посты и пусть поднимает запасную смену. После этого сразу буди холопов и вели топить печь и греть воду, много воды. Сам же с полным ведром холодной в опочивальню к Федору Борисовичу. Бегом!

— А тута кого? — растерялся Ждан. — Вдруг ворог…

— Поздно, был уже ворог, — мрачно ответил я.

— Мы никого не…

— Зато я пропустил, — не дал я ему договорить и поторопил: — Давай быстрее! — А сам вернулся к Годунову и растерянно уставился на своего ученика, который если еще и не умирал, то был весьма близок к этому.

И что мне теперь делать?!

Не помню, чтобы травница инструктировала меня насчет борьбы с ядами. Хотя погоди-ка. Точно, рвотный корень. А еще какой-то ластовень — он тоже из этой серии. И, кажется, любисток…

Но оживление мгновенно пропало, едва я вспомнил, что со всеми ними надо как следует повозиться. Я чуть не взвыл от злости — не было у меня времени, чтоб заваривать, настаивать, остужать, процеживать и…

Получалось — вода. Единственное из доступных мне сейчас средств, которое может хоть как-то помочь. Вода с солью или… молоко с яичными белками — вовремя вспомнилось, как меня именно таким образом как-то отпаивала мама.

Распорядившись насчет последнего и отправив Ждана, прибывшего с водой, за молоком и яйцами, я повернулся к Федору и критически уставился на него. Ну и как он будет пить, если и дышит-то через раз?

Значит, вначале…

Растормошить престолоблюстителя никак не получалось, поэтому уже через минуту я перешел на радикальные средства, принявшись нещадно хлестать его по щекам.

Наотмашь.

От души.

— Больно, — всхлипнул мой ученик после седьмой или восьмой по счету пощечины.

Я ухватил его за грудки, одним рывком поднял, усадил в постели и заорал прямо в лицо:

— Глаза открой, а то еще больнее будет! Слышишь, глаза!..

Голова Годунова бессильно откинулась назад, как у тряпичной куклы, и пришлось влепить еще пару оплеух, удерживая его за грудки.

— Больно, — вновь пожаловался он, открыв мутные глаза. — Жжет тут вот, в грудях. — И ткнул себя куда-то в район солнечного сплетения.

Очень интересно. Информация полезная, но только для Марьи Петровны, а мне остаются лишь иные меры — на большее я не способен.

Воду с солью я чуть ли не впихивал в него, потому что после первой кружки вторую царевич пить не захотел. Однако удалось кое-как впихнуть, а вот третью ни в какую — отказался наотрез.

К тому времени подоспел Ждан с молоком и яйцами. Здесь поначалу пошло легче — после соляного раствора выдул одну, запивая горечь во рту, но со второй вновь проблемы.

— Здесь, — тыкал я пальцем в молоко, — твоя жизнь. А тут, — я въехал ему кулаком в живот, — сидит твоя смерть. Чтоб одолеть смерть, надо выпить много жизни.

Еле запихал.

— Уж больно много у тебя живой воды, — еле слышно пожаловался он, и сухие губы юноши дрогнули, силясь растянуться в улыбке.

Это хорошо. Когда человек шутит — не все потеряно. Значит, должен протянуть до прихода Петровны.

Кое-как влил в него еще половинку, но тут наконец-то пошел результат моих усилий — еле успел отскочить и склонить его голову к предусмотрительно подставленному к его изголовью пустому ведру.

А тут подоспела и ненаглядная травница, свет очей моих и последняя, она же негасимая надежда.

— Петровна, только на тебя уповаю, — проникновенно сказал я, едва увидел ее в дверном проеме.

Она сразу принялась вытаскивать из огромного мешка пучки трав. Вслед за ними на свет божий появились многочисленные горшочки. Попутно она выспрашивала у Федора о симптомах недомогания.

Отвечал за него я — Годунова то и дело рвало, после чего он обессиленно откидывался на подушки и впадал в забытье, но ей хватило, чтобы поставить диагноз, ибо, выслушав меня и осмотрев больного, Петровна твердо заявила:

— Яд.

— Ты уверена? — уточнил я, продолжая надеяться, что дело лишь во внезапном недомогании.

Травница сурово посмотрела на меня и безжалостно раздавила остатки моей надежды, уточнив:

— И схож с тем, кой его батюшке подсунули. — После чего сразу принялась отделять часть привезенного, закидывая обратно в свой мешок, и начала возиться с остальным, приговаривая: — Ох и люто тебя ктой-то возлюбил, Федор Борисыч. Столь люто, что и не ведаю, яко тебе подсобити. Ишь что учинили, стервецы! Они ить все вместях ему сунули — и белену, и болиголов, и дурман. Да и наперстянку не забыли. — И перечислила еще не меньше десятка наименований.

— Это как же они ухитрились в него все разом вогнать, да так, чтоб он не почуял? — усомнился я.

— Ежели загодя потрудиться, да поначалу все выварить и выпарить, то можно, — заверила моя травница и похвалила: — А ты молодцом, княже. Эвон яко управился, — кивнула она на ведро. — Ежели б ты сразу не учал с него смертное зелье изгонять, а меня дожидался, все — тогда и мне бы нипочем не управиться, ибо тут кажный часец [618] дорог, а так опробую кой-что, авось и удастся не пустить его на тот свет.

Но тут меня вызвали вниз. Оказывается, прискакал гонец из царских палат. Дескать, государь сей же час немедля требует своего престолоблюстителя во дворец.

Я выбежал на крыльцо, где посыльный царя отчаянно переругивался с двумя моими ратниками, решительно закрывавшими ему дорогу на лестницу.

— Я-ста от самого Дмитрия Иоанновича! — вопил гонец.

— А княж Мак-Альпин не велел никого из чужих пущати, — упрямо гудел в ответ здоровый, кряжистый Одинец.

Несмотря на всю тревожность ситуации, я поневоле восхитился этим упрямством и точным исполнением полученной от меня команды. Я ж и впрямь забыл, точнее, просто в голову не пришло оговорить такой случай.

Еле-еле успел вмешаться, поскольку гонец потерял терпение и, чуя поддержку десятка ратников, прибывших вместе с ним и сейчас угрюмо стоящих за его спиной, уже потянул саблю из ножен.

Правда, меня он тоже не пожелал слушать, равно как и мои пояснения насчет болезни Федора. Мол, велено ему вернуться в палаты только вместе с царевичем, и точка.

— Да при смерти он! — потеряв терпение, заорал я. — Куда ему сейчас во дворец-то?!

Посыльный опешил, но получил поддержку от сопровождающих.

— А хошь бы и при смерти, — со злым задором упрямо заявили за его спиной. — Ежели прибыл позовник от государя, стало быть, должон немедля явиться согласно повелению, а уж там поглядим.

А это еще кто у нас такой речистый? Судя по уверенности и по тому, что он стоит за гонцом, получается, что старший над десятком. И сдается мне, что я его уже где-то…

И в памяти всплыло недавнее: подворье Голицыных, мы с Басмановым за столом, и этот крепыш, что-то ставивший на стол и с плохо скрываемой ненавистью поглядывавший на меня. Помнится, я успел отметить, что у них с Дмитрием схожее строение тела — голова туго всажена прямо в широкие плечи.

Смутно знакомым он показался мне еще тогда, на подворье, но припомнить его я не сумел, да и сейчас не получалось.

Впрочем, это и неважно. Достаточно одного ненавидящего взгляда, устремленного на меня, чтобы понять — настрой у мужика решительный.

— И утаить не моги, — добавил гонец. — Мне доподлинно известно, что он тута скрывается. Матушка его обсказала.

Та-ак, значит, они вначале рванули к Запасному дворцу, а уж потом сюда…

А за воротами уже отчаянно вопили:

— Отравили, июды!

— Уморить порешили!

— Изверги!

Но громче и чаще над всеми прочими возвышалось яростное и многоголосое:

— Бей!

Но в ворота никто не ломился — лишь безостановочный топот людских ног.

Я удивленно пожал плечами. Это что — народ столь обеспокоен несчастьем, случившимся с Федором?

Оставалось невольно возгордиться — ай да Мак-Альпин, ай да сукин сын! Вон как изловчился, ухитрившись за считаные дни — и месяца не прошло — поднять престиж юного Годунова!

Придется открыть ворота, чтобы все объяснить людям, а заодно и успокоить их. Мол, хоть и велика была опасность, но сейчас с ним лекари, так что выживет престолоблюститель, непременно выживет.

Помешала осторожность и всплывшие в памяти слова травницы, которая ничего определенного не обещала. В ответе ее вроде бы больше «да», чем «нет», но получалось, что всякое возможно, а потому торопиться ни к чему.

К тому же для начала следовало заняться гонцом.

— Пошли, и сам увидишь, что царевича сейчас только на носилках таскать — совсем плох престолоблюститель, — миролюбиво предложил я и, не дожидаясь согласия, властно потянул его за рукав, велев остальным: — А вы тут пока побудьте.

— Некогда нам тут прохлаждаться, — проворчал десятник с утопленной в плечи головой. — Али пущай сам князь с нами прокатится до государевых хором да сам все и растолкует. С него не убудет небось, а путь недолог…

Вспомнил, где я его видел!

Уж очень схожие слова — почти одно к одному — он сейчас произнес, вот и припомнилась мне узкая московская улочка со здоровенными сугробами вдоль высоченных заборов и две ватаги, неумолимо смыкающие возле меня кольцо, а впереди вот этот самый крепыш.

Даже голос его тут же всплыл в памяти: «Пущай княже с нами прокатится до подворья боярина мово. С него не убудет небось, а путь недолог. Ну а коль промашку дали, обратно довезем куда скажет…»

— А ты ведь мне знаком. — И я в свою очередь почти дословно процитировал слова Игнашки, с которыми он тогда обратился к крепышу: — Ты Аконит из ратных холопов голицынских. И зазноба твоя в Китай-городе проживает. — Только концовка прозвучала иначе, куда миролюбивее, ибо не время браниться: — Так как боярин твой, дозволил тебе на ней жениться?

Крепыш вспыхнул и зло уставился на меня.

— Ежели бы ты, князь, тогда от меня не вывернулся, дозволил бы, — процедил он сквозь зубы, оглянулся на открывающиеся ворота, что-то негромко шепнул стоящему рядом с ним ратнику и проворно метнулся к своему коню.

Я не успел дать команду, чтоб его остановили. Стало не до того, поскольку в ворота не въехал — ворвался шустрый Липень, осадил лошадь и, кубарем скатившись с нее, сразу метнулся ко мне, на ходу вопя во всю глотку:

— Беда, княже!

Крепыш же действовал стремительно — всего нескольких секунд ему хватило, чтобы запрыгнуть на коня и тут же метнуться с подворья прочь, успев проскочить в закрывающиеся ворота.

А Липень уже рядом со мной.

— Беда, княже! — повторил он. — Люд московский близ Запасного дворца сбирается. Требуют двери отворить, чтоб расправу над престолоблюстителем учинить. Меня сотник Кропот прислал, так я чрез окно выскочил, потому и пробрался.

Ничего не понимаю!

За что расправу-то?! Сами орут, что его отравили, сами матерят тайных убийц, тогда о какой расправе идет речь?! Над жертвой?!

— Слыхал? — повернулся я к гонцу. — И куда мне сейчас царевича отправлять? Был бы жив-здоров, и то бы не доехал до царских палат, так что…

Тот тоже посмотрел в сторону ворот и вдруг зло ощерился:

— А что же, чиниться, что ль, с им, коли он длань на царя поднял?! — И сразу осекся, отводя виноватый взгляд.

«Не иначе как сболтнул лишнее из того, о чем не велено было говорить», — догадался я и тут же понял, что происходит.

Понял и… невольно восхитился мастерством отравителей.

Значит, решили одним выстрелом завалить двух зайцев.

Здорово!

Получается, вот тебе жертва — пресветлый государь красное солнышко, а вот тебе и убийца — престолоблюститель, возжелавший сам усесться на престол своего благодетеля, благо, что на царство тот еще не венчан.

И ведь как шустро все провернули, воспользовавшись первым же удобным случаем. Поневоле напрашивается на язык расхожее выражение о пригретой Дмитрием на груди гадюке. И напрашивается, судя по воплям за воротами, не только мне, но и горожанам, которые несутся к Запасному дворцу и орут нечто похожее.

Но как же это истинные убийцы не рассчитали? Живой и здоровый Федор был бы в роли отравителя куда убедительнее.

Однако через секунду понял причину — вновь я смешал им карты.

Мой послушный ученик четко выполнил все команды и советы своего учителя, в том числе и настоятельное, несколько раз для надежности повторенное указание зорко примечать и есть только из тех блюд, из которых прежде будет брать Дмитрий.

Ну и пить тоже.

Так и получилось, что отравленными оказались оба.

Потому и бучу подняли, чтоб сразу завалить Годунова, ведь Дмитрий, если выживет, может не поверить, будто Федор воспылал к нему столь лютой ненавистью, что решился погибнуть, но извести ненавистного похитителя престола.

Зато стоит прикончить царевича, и тогда все отлично.

Мертвому оправдаться затруднительно, и на прочих, включая истинных отравителей, даже если царь и выживет, все равно не ложится никаких подозрений — раз, они оказываются самыми рьяными мстителями за государя — два, что позволит им впоследствии войти в фавор — три, а в перспективе существенно облегчит успех нового покушения — четыре.

Класс!

Остается только похлопать в ладоши, аплодируя их талантам, и… прикидывать, что делать дальше, — уж больно мерзопакостная получалась ситуация, усугубляемая тем, что Годунов тут, а его беспомощные мать и сестра там, в Запасном дворце.

Конечно, очень хотелось бы выяснить, кто же это у нас такой гений, но это потом. Вначале надо подумать, как мне изловчиться и успеть повсюду, а уж тогда…

Или?..

Я внимательно посмотрел на гонца.

— Так кто, говоришь, послал тебя за престолоблюстителем?

— От государя я прибыл, — упрямо заявил тот, но взгляд отвел в сторону.

— Понятно, что ты послан от его имени, — согласился я. — Но кто передал тебе царское повеление? Ведь если Дмитрий Иоаннович тяжко болен, то не мог же он встать с постели и самолично приказать тебе это. Так кто?

Гонец нахмурился и опустил голову, очевидно прикидывая, можно сказать такое или нет. Наконец принял решение и, гордо выпрямившись, отчеканил, сурово глядя прямо на меня:

— Думный боярин Петр Федорович Басманов таковское повелел.

— Понятно, — кивнул я и разочарованно вздохнул, потому что на самом деле было ничего не понятно.

Кто-кто, а Басманов в отравители никак не годился. Этот сделал ставку на Дмитрия, так что никогда не станет рубить сук, на котором сидит. Не резон ему…

Ладно, потом разберемся.

— Значит, сделаем так, — решительно сказал я посыльному, быстро провернув в голове возможныеварианты. — Сейчас я… — И осекся, с изумлением глядя на Игнашку, появившегося невесть откуда, но не через ворота точно, я бы увидел.

Этот-то пострел как тут нарисовался?

Впрочем, откуда бы ни взялся, но коли он тут и со столь заговорщическим видом выглядывает из-за угла терема, значит, надо выслушать, но для начала удалить гонца.

— Сейчас тебя, — поправился я, — мои люди отведут в опочивальню к Федору Борисовичу, и там ты сам убедишься, как сильно ему неможется, после чего поедешь и доложишь Басманову обо всем, что увидел. — И кивнул стоящему рядом с Одинцом Самохе. — Проводи и покажи все, но особо пусть заглянет в ведро, в которое Федор Борисович исторг из себя смертное зелье.

Уж его содержимое точно должно убедить — такое в притворстве не навалишь.

— Я его рожей туда ткну, чтоб все разглядел, — зло пообещал Самоха.

Так, с этим все.

Теперь Игнашка.

Выслушав его, я понял, что дело обстоит куда хуже, чем предполагал поначалу.

Оказывается, у Запасного дворца сейчас бушуют не ратные холопы бояр-отравителей, а предусмотрительно оповещенный ими московский люд. Кто именно их известил, в принципе понятно — те же самые отравители.

Кстати, те, что сейчас гомонят возле него, судя по словам Игнашки, лишь первая волна, их пока не столь и много — несколько сотен. Однако уже сейчас со всех сторон в Кремль бегут все новые и новые горожане, взбудораженные страшным известием.

«Вот тебе и компания по пиару», — разочарованно подумал я, но сразу откинул эту мысль в сторону.

И анализ, и расклад, и поиск — все потом, а сейчас предстояло думать о том, как выстоять против… всей Москвы.

Глава 4 Увести от гнезда с птенцом

Я испытующе поглядел на Игнашку:

— Ты сам-то веришь тем? — и кивнул в сторону ворот.

— Верил бы, дак тут не стоял бы, — хмыкнул он. — Ты ж истинный князь. Коли сабельку на Дмитрия Иваныча поднял бы — тут еще куда ни шло, мог бы и поверить, а так, по-гадючьи, — не твое оно.

— Речь-то не обо мне, о Федоре, — возразил я.

Игнашка лукаво усмехнулся.

— Можа, иной кто и не ведает, токмо я-то доподлинно чую — эвон сколь мы с тобой вместях. — И приосанился, выпятив грудь. — Царевич покамест, что теля малое. Можно сказать, с рук твоих ест да за тобой ныне яко ниточка за иголочкой и учинит токмо таковское, на что ты ему добро дашь. Можа, опосля он и сам иголочкой станет, а пока… Вот и рассуди — сызнова к тебе все стежки да тропки ведут, а тебе я словно себе самому… — И спохватился, засуетившись: — Я ж чего прибег-то. Уходить вам надобно. Покамест разберутся, что к чему, худое может приключиться, потому нельзя вам с царевичем тута. Сейчас в Запасной дворец вломятся, да, не найдя его, примутся тут искать — тогда уж пиши пропало…

— Примутся искать… — Я прикусил губу и отчаянно тряхнул головой. — Что ж, пусть ищут. А я им… помогу. Ты как сюда пробрался?

— Да у тебя там позади, со стороны Троицкого подворья, тын худой совсем, — пояснил Игнашка и недоуменно уставился на меня, пытаясь понять, как, а главное — зачем я собираюсь помочь ищущим Годунова людям.

— Сейчас пойдешь точно так же обратно, но не один, а старшим, — сказал я. — С тобой двинется десяток моих людей. Надо укрыть царевича на моем подво… — И осекся.

Нельзя туда Федора.

На Малую Бронную?

Уж больно далеко, да и толку — все равно могут отыскать.

И тут я вспомнил про Чудов монастырь через дорогу. Хотя нет, и там ненадежно. Выдадут монахи моего ученика, как пить дать выдадут, и это в лучшем случае, а в худшем еще и весточку кому надо отправят, чтоб известить, где скрывается Федор.

Стоп, а если… Никитский? Он ведь женский — нипочем туда не сунутся…

Опять же совсем недавно я им помог. К тому же и стык у него с моим подворьем — разворотить кусок забора, занести царевича, укрыть его там, тут же заделать пролом — пусть ищут.

Но про Малую Бронную мысль тоже не лишняя. Надо прямо сейчас отправить к своим переодетым спецназовцам Игнашку, чтобы он обрисовал им картинку и что надлежит делать, а добраться вместе с Годуновым до моего подворья гвардейцы смогут и сами.

Растолковав все Игнашке и отправив его, я прикинул, что первым делом надо заняться Федором, точнее, манекеном под него.

Лучше всего на его роль годится Одинец — тоже крупногабаритный, и цвет волос один в один.

Затащив ратника в свою опочивальню, я без лишних слов распорядился, чтобы он немедленно переодевался, кинув ему нарядную одежду царевича.

Теперь посыльный Басманова…

— Налюбовался? — осведомился я у несколько сконфуженного увиденным гонца. — А теперь езжай да извести Петра Федоровича, что мы сейчас доставим царевича в Запасной дворец, где его уже ждут лекари, а как он немного придет в себя, так сразу явится к государю.

Я приказал Дубцу отобрать из спешно собранных ратников дюжину помощнее и похладнокровнее, объяснив, что ему, как старшему, предстоит делать и куда нести царевича.

Договариваться с настоятельницей предстояло моей травнице, которой я посоветовал, на худой конец, если уж мать Аполлинария заупрямится — все-таки мужчина, хотя и еле живой, не положено ему находиться в женской обители, — намекнуть, что от этого будет зависеть решение князя Мак-Альпина относительно передачи своего подворья в дар ее монастырю.

Следующим на очереди был Самоха и его десяток, но вначале предстояло накоротке, быстро, но безошибочно прикинуть, к кому из стрелецких голов их посылать.

Первый кандидат, само собой, Постник Огарев. Он в авторитете, как скажет, к тому и прочие прислушаются.

Второй, пожалуй, Федор Брянцев. Он после Огарева самый заслуженный.

Третий, наверное, Ратман Дуров. Отец из крещеных татар, верность хранить умеет, хотя погоди-ка… Я ж сам вчера доверил его полку сторожить кремлевские стены — честь выказал. Жаль, но получается, что его люди отпадают, заняты.

Ну тогда Темир Засецкий. Спокойный, рассудительный и порядок любит. К тому же совсем недавно Федор побывал на крестинах его внука, который родился у его сына Григория, между прочим, сотника, только служащего в полку Казарина Бегичева.

И порадовался за себя — не напрасно я уговаривал Годунова отмахнуться от Иоанна Крестителя, память которого отмечали в тот день.

Мол, хватит с царевича и одной обедни, благо, что ехать никуда не надо — небольшая церквушка Рождества Иоанна Предтечи стояла прямо в Кремле, близ Боровицких ворот.

Поначалу Федор заупрямился — не хочу туда, и все. Иную ему, видишь ли, подавай.

Потом-то отец Антоний растолковал, отчего Годунов на самом деле закапризничал.

Дело в том, что храм в Кремле действительно посвящен Крестителю, но имелся в нем особый придел святого Уара, выстроенный Иваном Грозным в честь рождения царевича Дмитрия, [619] вот престолоблюстителя и коробило.

Обычно-то я никогда в таких случаях не заедался, хотя время, расходуемое царевичем на эти катания по храмам, считал потраченным напрасно, но тут стало его слишком жалко, поскольку он запросился в церковь Усекновения главы Иоанна Предтечи, которая находилась аж в селе Дьяконовское, что рядом с Коломенским.

Получалось, впустую уйдут не часы — весь день псу под хвост, вот я и завелся. И сумел-таки уговорить, хотя он и уперся не на шутку, ссылаясь на то, что через денек-другой в тех краях появится Дмитрий и потому, как знать, может, самому Федору больше и не доведется туда попасть.

— Не доведется, если ты нынче поедешь туда, вместо того чтоб уважить стрелецкого голову да отправиться на крестины его внука, — отрезал я.

Вот пусть теперь Темир и расплачивается, поднимает всех своих родичей и свой полк. Да не один свой — заодно и про братца Осипа не забудет, который тоже голова в соседнем полку.

Жаль только, что все они в Замоскворечье, — далековато.

Зато есть надежда, что эти точно явятся.

Туда же можно послать и еще одного человечка, к Казарину Бегичеву. Тоже старый уже, голова наполовину седая, но мужик умный.

К тому же и ему престолоблюститель оказал честь, когда прислал к его хворой жене Варваре лекаря из числа своих царских медиков.

Опять-таки именно у Бегичева в сотниках Федор Головкин, а у него царевич был на свадьбе. Если же учесть, что в этом полку служат и братья Головкина Степан и Василий, и тоже в сотниках, а помимо них и счастливый отец новорожденного Григорий Засецкий, то и тут есть существенная надежда.

И снова порадовался собственной предусмотрительности и тому, что переупрямил тогда Федора, отправив его вместо Дьяконовского в Замоскворечье, где царевич помимо крещения ребенка успел не просто засветиться, но и попутно сделать пяток других добрых дел, включая присылку медика.

Теперь должно аукнуться, если… дождемся прибытия.

Гонцов инструктировал недолго, но заставил каждого повторить про себя сказанное мною, а затем еще раз произнести вслух.

И… в путь.

Теперь с остальными…

Первая группа выехала с нашего подворья спустя всего десять минут. В середине нее, со всех сторон плотно окруженный ратниками, лежал на носилках Одинец, до самого носа укрытый простыней.

Для вящего сходства я поснимал с Федора все перстни и напялил на пальцы Одинцу, так что в первую очередь в глаза бросались даже не его волосы, а крупные драгоценные камни в золотой оправе, видневшиеся на его беспомощно свисающей руке.

В это время остальные ратники уже проламывали проход через забор и спустя несколько минут должны были отнести настоящего царевича на мое подворье и в Никитский монастырь. С ними должен был отправиться и Дуглас — не оставлять же парня тут.

Чтобы никто не признал Федора по пути, голову Годунова, точно так же как и Одинца, крепко замотали белыми тряпками, слегка смочив их в брусничном соке — эдакие кровавые пятна, просачивающиеся сквозь повязки.

Вдобавок его волосы, чтоб было вовсе не понятно, слегка присыпали мукой — ни дать ни взять седина. Ну и одежонку на него напялили попроще — ту, что скинул с себя мой ратник.

Маскарад не ахти, но я научил Дубца, как отговариваться от любопытных зевак, которые непременно встретятся при переходе по мосту через Троицкие ворота, так что тут можно было быть спокойным, хотя какое, к черту, спокойствие, когда творится такое.

Мы вышли бы и раньше, если бы не старшие моих бродячих спецназовцев, которые прибыли вопреки Игнашкиным словам вначале сюда ко мне за подробными инструкциями, поскольку недоумевали — что им сейчас делать.

Пришлось растолковывать, что начинать надо, едва они увидят нашу процессию, приближающуюся к Запасному дворцу, стараясь незаметно расступиться так, чтоб дорога впереди оказалась чистой, и вдобавок ахать и причитать — мол, теперь, получается, они остались и без царевича.

Ну а дальше недоуменно-изумленным тоном повторять на все лады мои слова, которые я буду произносить, держа речь перед людьми. При этом минимум своих комментариев типа: «Эхма, неужто правда?! Неужто и Федора Борисовича отравили?! Эвон что злыдни-бояре чинят! Однова убить престолоблюстителя не вышло, так они сызнова за свое взялись!»

— А ежели горланить учнут, что брехня все это? — осведомился Лохмотыш.

— Пусть другие ребята шикают на них. Мол, погоди, дядька, горланить, дай человека послушать, а расправу завсегда учинить успеется, вон нас сколько. — И, обрывая дальнейшие расспросы, ткнул пальцем в Игнашку. — Если что неясно, то все вопросы к нему, и слушаться, как меня самого. Считайте, что в ближайшие часы он остался за меня.

Народ, упрямо ломившийся в двери Запасного дворца, поначалу притих, завидев странную процессию, так что нам удалось практически беспрепятственно просочиться сквозь плотную толпу, которая пусть и неохотно, но расступалась перед моими людьми.

Я так и рассчитывал, что не станут они задерживать несущих тяжело раненного Годунова к лекарю. Как-то это уж совсем не по-христиански. Да и оторопел народ — выходит, царевич тоже пострадавший?! Тогда кто отравитель?!

Опять же успели немного поработать языками мои бродячие спецназовцы.

Правда, дальше все пошло гораздо хуже.

Дело в том, что Запасной дворец, как, впрочем, и почти все царские палаты, ограждений и заборов не имел — прямо на улице высокая лестница, ведущая на крыльцо, а на нем дверь на второй этаж.

Дверь, которая в настоящий момент была распахнута настежь…

Это мне жутко не понравилось.

Так, а дальше у нас вход в сени, из которых две двери выводят в разные стороны. Следовательно…

Встречавшему меня сотнику Кропоту я шепнул, чтобы он собрал всех наших людей на одной половине, включая царицу-мать и Ксению Борисовну, а сам вышел обратно на крыльцо.

Окинув строгим взглядом толпившихся на нем людей, я негромко заметил:

— Говорить буду, но вначале… — и указал им на лестницу.

По счастью, среди зевак находилось аж трое моих спецназовцев, которые послушно попятились вниз, увлекая за собой прочих.

— Шумим, люд православный? — скорбно произнес я. — Эх вы… А ведь тут не шуметь — молиться нужно, что за здравие нашего государя, что за здравие престолоблюстителя…

Притих народ, слушает.

Это хорошо.

Начало я, считай, положил, а уж дальше как-нибудь…

— Отравили их подлые лиходеи-бояре на пиру веселом. Рядышком они сидели, из одних блюд одно и то же ели, вот их обоих вместе и…

Но порадоваться мне не дали.

— Да что его слухать, коли он брешет все, латин поганый! — завопил кто-то из задних рядов.

— Это кто ж там не ведает, что я самим государем в православную веру обращен? — сделал я попытку оттянуть неизбежное, но язык логики, доказательств, фактов и аргументов бессилен перед толпой.

Я еще успел поднести руку ко лбу в качестве доказательства, но в этот момент сразу трое, обнажив сабли, рванулись ко мне.

— Дай послухать-то! — возмутился один из моих бродячих спецназовцев, но тут случилось непоправимое.

Ловко подставленная нога Лохмотыша помешала самому первому — им оказался неугомонный крепыш Аконит из холопов Голицына — взлететь наверх, но, поскользнувшись, тот неловко взмахнул саблей. Лохмотыш сумел увернуться, а вот стоящему рядом с ним человеку клинок угодил прямо по лицу.

Острием!

Кровь, истошный крик и безумный рев толпы.

И ведь видели, что я совершенно ни при чем, но в следующий момент, когда толпа с оскаленными рожами ринулась на приступ, убивать полезли именно меня.

Дальше рисковать нельзя. Еще несколько секунд — это я отчетливо успел прочесть на лице Лохмотыша, — и бродячий спецназ, откинув маски, личины, хари и как они тут еще называются, ринется в бой за своего воеводу.

Пятясь к двери, я еще успел увернуться от пары камней и скрылся в сенях, сразу проскользнув в одну из дверей, где стояли мои ратники.

— А чего ждем? — невозмутимо осведомился я у них — только паники сейчас не хватало — и негромко скомандовал: — Баррикада.

Первым вышел из ступора командир спецназа Вяха Засад, сразу принявшись распоряжаться. Далее подключился Кропот.

«Кажется, процесс пошел, — сделал я вывод, глядя на кипучую деятельность гвардейцев. — По крайней мере, за дверь в ближайшие полчаса можно не беспокоиться».

Мало того что она крепка сама по себе, так ее и тараном не взять — негде в сенях разогнаться. К тому же за считаные минуты навалили перед нею изрядно — теперь только бердышами, а это стрельцы, а они за нас… надеюсь.

Плохо было одно — уж очень большое здание. Коль лобовая атака не поможет, найдут лестницы и пойдут в обход. Пускай половины дома у нас уже нет, но и в оставшейся метров сорок, не меньше — попробуй защитить все окна, особенно с учетом того, что здание выстроено в виде четырехугольника, то есть имело в середине небольшой внутренний двор.

Одно радовало — поджечь наш этаж у атакующих не получится. Стены каменные, равно как под нами, так и над нами, но и тут имеется закавыка — есть еще и четвертый этаж, который, собственно, и предназначен для проживания Годуновых, а он обычный, то есть деревянный.

Была надежда, что из страха перед могущим перекинуться на соседние здания пламенем — пожаров на Москве боятся как огня, такой вот незамысловатый каламбур — им не взбредет в голову поджаривать нас в самом Кремле, но едва я успел успокоить себя этой мыслью, как сверху по лестнице опрометью слетел один из спецназовцев.

Этот не бродячий — из боевой пятерки. Глаза навыкате, но сдержался, не орал, не паниковал, докладывая негромко и склонившись к самому уху, чтоб раньше времени никого не напугать:

— Горим, княже. Наверху занялось. Наши тушат, но не поспеваем повсюду. Они, стервы, стрелами с горящей паклей садят, потому худо дело.

Все-таки решились поджечь.

И впрямь худо.

Можно сказать, совсем никуда не годится.

Вряд ли крепыш сам решился на такое — не иначе по указке хозяина, который очень хочет прикончить царевича, и это тоже никуда не годится — очевидно, Дмитрий совсем плох, если только не…

И тут я увидел спускающуюся царевну и — глаза. Снова ее, именно ее, ошибки не было, и все поплыло и закружилось.

Ой, ну как же не вовремя.

Бывало, недруг пер на нас стеною,
Я вел себя, как воин и храбрец!
А тут — она одна передо мною,
Без стрел и без меча… А мне — конец! [620]
Я прислонился к каменной стене, пытаясь прийти в себя, но не в силах отвести взгляда от ее глаз, неотрывно смотревших на меня.

Странно, но из оцепенения меня вывела робкая улыбка, скользнувшая по ее губам в тот момент, когда Ксения увидела меня. Быстрая такая, почти неприметная. Появилась и тут же шмыг, исчезла.

В тот же миг изменились и ее глаза. Они, но уже не они.

Я облегченно вздохнул.

— Жив, княже, — вновь, но уже открыто улыбнулась она, встав передо мной.

Странно, вроде девочка далеко не худенькая. Можно сказать, пышно-статная, но до чего она сейчас казалась хрупкой и беззащитной, как воробышек, нахохлившийся на декабрьском морозе и испуганно ищущий, где бы ему укрыться.

— Что же это, Федор Константиныч, — горько спросила она меня, — когда ж покой-то придет? — И с тревогой: — Неужто все? Теперь, чего доброго, и вас всех из-за нас, горемышных, положат.

— Ничего, — неуклюже попытался я успокоить ее. — Так даже веселее жить, чтоб не заскучать.

— И братца моего не видать чтой-то… — протянула она тревожно, оглядываясь по сторонам и явно высматривая Федора.

Я бросил взгляд на Одинца, который успел вскочить с носилок и уже засобирался содрать с себя мешавшуюся повязку.

— А вот с этим не спеши, — остановил я ратника. — Неизвестно, как еще все обернется. — И, повернувшись к царевне, улыбнулся, указывая на Одинца. — Пока что он вместо твоего братца побудет. А за Федора Борисовича ты не переживай. Я его в надежное место отправил, так что он в безопасности и никто из врагов его не найдет.

— А как же…

— И князь Дуглас тоже в безопасности, — упредил я ее вопрос относительно жениха. — Да и мы… непременно выберемся, надо только подумать как. Я сейчас быстренько что-нибудь соображу и…

Я и впрямь старался не терять ни секунды и, пока говорил с Ксенией Борисовной, лихорадочно прикидывал вариант за вариантом.

Увы, но, хоть они и быстро приходили мне в голову, я с той же быстротой досадливо отбрасывал их в сторону — все не то.

А сверху уже потянуло гарью. Хорошо потянуло, отчетливо.

— Может, мы сами с матушкой к люду московскому выйдем? — робко предложила она. — Чай, не звери они? Глядишь, тогда и вас всех не тронут. Что уж тут — коль судьба такая.

— Выйти, наверное, и впрямь придется, — согласился я, но, припомнив крепыша, сразу добавил: — Только вначале нам. Знаешь, царевна, есть женщины, ради которых стоит драться…

У меня было что еще сказать, и очень хотелось это произнести — сейчас я имел право на все, но…

Она подсказала путь к спасению невольно, вскользь, сама о том не думая.

Глава 5 Ты за кого, боярин?

— Коль не замуровали бы демоны злобные, нас бы тут токмо и видели, — сокрушенно заметила она.

Фраза так напомнила мне слова из гайдаевской кинокомедии, что я недоуменно уставился на нее, ожидая продолжения про «крест животворящий». [621]

Ксения пояснила:

— То я про ход подземный, кой через храм Сретения ведет.

Елки зеленые, ну как я мог про него забыть?!

В свое оправдание замечу, что о нем я слышал только раз, еще в Серпухове, из уст Дмитрия, который в числе прочих затей боярской Думы, желающей срочно выслужиться перед новым царем, вскользь упомянул и эту.

Дескать, порешили они наглухо заложить специальный подземный ход, ведущий со двора Запасного дворца Бориса Федоровича прямиком на царский двор.

Эдакая символика. Мол, нет больше пути-дороги в царские палаты для Годуновых.

Спустя десять минут пять ратников — больше не помещалось — остервенело долбили ломами и прочим подручным инструментом наспех сооруженную стену. Еще пятеро ожидали своей очереди.

Работа шла туго, поэтому я ринулся на поиски тарана. Ничего подходящего на глаза не попалось, а потому пришлось спешно разломать стоящий во дворе флигелек.

Наконец хлипкую перегородку снесли, и путь свободен.

— Первыми десяток ратников, за ними царская семья и… — Я покосился на запыхавшегося Одинца, всего в пыли, распорядился: — Носилки с Одинцом, то есть с Федором, — и ткнул ратнику на них пальцем, чтоб укладывался. — За ними еще два десятка. Далее дворовая челядь, а уж потом… — И досадливо поморщился.

Разорваться никак не получалось, потому приходилось брать на себя только один, наиболее опасный участок — неизвестно что, кто и как встретит нас на царском дворе.

Значит, придется в замыкающих оставлять сотника, а самому становиться во главе авангарда.

И как в воду глядел.

Мы едва успели миновать под землей Сретенский собор и вынырнуть на широком дворе, как сразу были окружены.

— Без приказа не стрелять! — приказал я и пошел к встречающему.

Едва увидев меня, шляхтичи — а это были они — расслабились, хотя продолжали держаться настороже.

— Я так зрю, это ясновельможный пан князь Мак-Альпин в гости к царю пожаловал, — протянул Дворжицкий. — Никак возжелал сызнова попировать? Али вчерашнего не хватило? А у нас, как на грех, и угощение не готово.

— Ну что ты, пан гетман. Что до угощения, то тут мы сыты, а кой-кому еще пару дней, не меньше, переваривать вчерашнее государево блюдо. Вон, если хочешь, сам погляди, как царевич переел. Он, кажется, вместе с государем из одних тарелок вкушал? Не иначе уж больно сытным мясцо оказалось.

Дворжицкий озадаченно уставился на носилки с Одинцом, до самой шеи закрытым белой простыней, потом вновь на меня.

— Это что ж выходит?.. — протянул он задумчиво, но договорить ему не дали.

Я не видел, откуда появилась новая толпа. По-моему, подвалила сразу со всех лестниц из царских палат. Стрельцов среди них практически не было, и хотя народ одет был нарядно, но на дворцовую прислугу они не походили.

Да и сабли с пищалями заставляли думать иначе.

А уж когда я увидел неспешно вышагивающих в мою сторону семерых бояр, в числе которых были и младший брат недобитого мною Василия Иван Голицын, и Шуйские, и Мстиславский, стало понятно, что дело худо.

Не отводя от них пристального взгляда, я бросил через плечо кому-то из ратников:

— Семью Годуновых взять в кольцо. Челядь в хвост, чтоб не мешалась. Без приказа не стрелять, но арбалеты приготовить. — И посоветовал изумленно уставившемуся на меня гетману: — Убери своих, пан Адам. Опасаюсь, в сваре может достаться. А если пособить хочешь по старой памяти, пошли людей за Басмановым. Мыслю, ныне только он их может остановить. Если в силах…

Дворжицкий оглянулся в сторону идущих бояр и громко заметил:

— Я так зрю, ясновельможный пан, что мне тут более делать нечего. — И, сухо кивнув головой, отошел к остальным, принявшись втолковывать им, что надо уйти со двора.

Вот и чудесно. Не хотелось, чтоб случайная стрела впилась в кого-то из ляхов, потому что, если кинутся в драку и они, пиши пропало.

А мы, пока есть немного времени…

— Засад! — позвал я командира спецназовцев, не отрывая взгляда от неспешно топающих в нашу сторону «начальных людей» земли Русской.

— Тута я, княже, — через несколько секунд откликнулись за моей спиной.

— Готовься к операции «Захват», — негромко произнес я.

— Кого вязать? — невозмутимо уточнил тот.

— Всех бояр, что идут к нам, — пояснил я, — но только после моей команды. Будем надеяться, что обойдется, однако быть готовыми, и распредели людей. Мой — что в центре… И сразу засапожник к горлу, но аккуратнее, чтоб не порезать раньше времени.

Так, теперь все внимание подошедшим, да и время нужно выиграть, пока Засад распределит своих, дабы не получилось осечек.

— Что изменщика доставил, кой отравой государя напоил, хвалю, князь, — одобрительно заметил осанистый, дородный Мстиславский, стоящий в центре, вместе с на удивление быстро выздоровевшим старшим из братьев Шуйских.

— Ты спутал, боярин, — возразил я. — На носилках лежит не изменщик, а престолоблюститель. И доставлен он сюда по его просьбе, ибо желает просить государя сыскать злоумышленников, подсыпавших царевичу на царском пиру смертное зелье.

Мстиславский осекся и тупо уставился на меня, хмурясь и не зная, что на это ответить. Так-так, получается, что этот не из отравителей, иначе мое сообщение не застало бы его врасплох.

Боярин вопросительно посмотрел на князя Воротынского и стоящего близ него Шереметева, но те тоже недоуменно пожали плечами.

«Минус три», — отметил я в уме.

— Неможется ныне Дмитрию Ивановичу. Но когда в себя придет, то непременно выслушает, — встрял старший из братьев Шуйских и ласково посоветовал: — А вот ратных холопов ты привел на царев двор напрасно. Негоже так-то. Повели-ка им прочь идти.

— Увы, рад бы, да некуда, — посетовал я. — Назад нельзя, ибо толпа свирепствует. Ты, случаем, не ведаешь, Василий Иванович, с чего так народец разбушевался?

И этот опешил, не ожидая от меня столь прямого отказа. Не найдя, что сказать, старший из братьев Шуйских лишь с укоризной покачал головой.

— Тогда пущай холопья твои сложат все принесенное близ стен, — нашелся князь Иван Голицын и уточнил: — То тебе мое, яко дворцового воеводы, повеление, ибо не след чужим ратникам оружными на царевом дворе стоять.

— Какие же они чужие? — удивился я. — Мы все подданные его величества пресветлого государя Дмитрия Ивановича, стало быть, и люди наши тоже его.

Но мой расчет выгадать время до появления Басманова не удался. Дискуссию по поводу имущественных прав на ратную силу и кому она принадлежит Голицын затевать не стал.

Понятное дело. Такой удобный случай, чтобы отомстить за своего братца, он упускать не собирался.

— Стало быть, не хошь повеление исполнять? — протянул он. — Ну тогда иного пути нет. Придется силком заставлять. — И, вытащив из рукава нарядно расшитый узорчатый платок, взмахнул им в сторону своих людей, а сам неспешно побрел обратно.

Остальные бояре как по команде развернулись и потопали следом за ним, а вот их холопы числом не меньше двух сотен, напротив, угрожающе двинулись вперед.

— Захват! — слегка повернув голову, рявкнул я и, не дожидаясь прочих спецназовцев, первым ринулся в погоню за уходящими боярами.

Разгон оказался коротковат, но и его хватило, чтоб от удара моего сапога в спину совершенно не ожидавший такого нападения Голицын полетел на землю.

А в следующее мгновение я уже оседлал распластавшегося на земле князя, задрал ему голову и угрожающе приставил к горлу свой засапожник.

Противники опешили ненадолго, но мои орлы уложились в эти несколько секунд, чтобы точно так же завалить остальную шестерку.

— Кто дернется — прирежем, — процедил я сквозь зубы, глядя на остолбеневших ратных холопов. — Зовите Басманова, да поживее!..

Пара человек все-таки осторожно шагнули вперед.

— Следующий шаг станет последним для него, — хладнокровно заметил я, еще выше задирая Ивану Васильевичу голову, чтобы они могли получше разглядеть нож, не просто приставленный к горлу, но и касающийся его.

Для убедительности я слегка надавил, показывая, что не шучу и, если что, свою угрозу претворю в жизнь, ни секунды не раздумывая.

Я и вправду был готов на все. Пусть мой засапожник был повернут к горлу Голицына тупой стороной, но только до поры до времени.

Убивать беспомощных заложников радости мало, но, окажись холопы менее послушными, я бы не стал колебаться, ибо за моей спиной находилась Ксения Борисовна, а за нее я, не будь под рукой ножа, могу и черту зубами в глотку впиться, не говоря уж про какого-то там боярина…

Однако те, по счастью, переглянулись и послушно отступили.

Теперь можно было перевести дыхание и заодно кратко подвести итоги.

Результаты, что и говорить, радовали. Мои люди все целы, а в руках у меня помимо лично взятого Голицына — везучий я на их семейство — еще Мстиславский, сразу трое Шуйских, а также Воротынский с Шереметевым.

Эдакая великолепная семерка.

Вообще-то я знал их не ахти как. Царь Борис Федорович меня ни с кем не знакомил, в Серпухове было не до того, а на пиру мне довелось лицезреть лишь спины в шубах, зато сейчас они все успели представиться.

Делали они это так, между прочим, ссылаясь на великую родовитость, а в основном кляли меня на чем свет стоит, суля всевозможные кары, муки и пытки.

Заложников я не отдал и тогда, когда во дворе появился Петр Федорович.

Еще чего. Вначале надо выяснить, на чью сторону он склонится, а уж потом лишаться таких козырей.

— Напрасно ты так-то с ними, — первым делом неодобрительно заметил мне Басманов, кивая на бояр, которыми теперь, словно щитами, загородили свое небольшое кольцо мои ратники. — Ишь что учудил — рожами в землю, бородами в пыль, да еще на глазах у всех. Не простят они тебе такого.

— Их право, — равнодушно ответил я, парировав: — А не взял бы их — сейчас тут кровь рекой лилась бы. Это, по-твоему, лучше?

— Тоже верно, — сумрачно кивнул боярин и, вздохнув, уныло заметил: — Совсем худо государю, славным зельем его давеча кто-то угостил. Сыпанул не жалея, чтоб излиха хватило, — и покосился в сторону носилок.

— Напрасно ты о Годунове подумал, — возразил я.

— А о ком еще я должен подумать? — огрызнулся он. — Ему вся челядь ведома и все ходы да выходы. Опять же, коль скончается Дмитрий, кому он завещал править опосля себя? То-то и оно.

Я вздохнул. Логика в его раскладе имелась, причем убойная. Действительно, если исходить из вопроса «Кому выгодно?», то в первую очередь мотив для преступления был именно у Годунова.

Да и во вторую тоже.

И в третью.

Лишь где-то на заднем плане, да и то краем глаза еле-еле виднелись края тяжелых боярских шуб и бобровая опушка высоких горлатных шапок Шуйского и Голицына, но так далеко заглядывать, кроме меня, некому, так что…

— Однако, хоть я самый ближний у царевича, ты мне доверился, — указал я на подземелье, куда Петр Федорович послушно спустился следом за мной.

— Доверился, — согласно кивнул боярин и одобрительно усмехнулся, указывая в сторону моих ребят, которые сноровисто сооружали из остатков стены нечто вроде баррикады. — Лихо они у тебя.

Действовали гвардейцы и впрямь быстро и слаженно, успев притащить сюда и остатки флигелька. Сотнику Кропоту, руководившему работами, оставалось только время от времени указывать, какой край укрепить получше и куда какое бревно вогнать.

Правда, заградительная стенка, невзирая на их старания, все равно получалась куцей — маловато материала под рукой. Одна надежда, что проход не широк, так что первую волну атакующих отбить наверняка получится, а вот вторая или третья запросто сметут два моих десятка.

— Лихо, — рассеянно подтвердил я и вновь вернулся к интересующему меня больше всего вопросу. — Так ты хочешь узнать, как было на самом деле?

— Ну-ну, — поощрил меня Басманов. — Умного человека отчего ж не послушать.

Я принялся излагать весь расклад, но Басманов слушал вполуха, а на середине вообще перебил:

— Да ни к чему твоя сказка. Сам при виде царевича уразумел, что промашку сделал. Он-то как?

Я помялся, не желая отвечать напрямую. Странно, раньше всегда плевал на приметы, а вот повертевшись в этом веке, сменил к ним отношение и сейчас уже опасался сглазить, поэтому ответил уклончиво:

— Его лечением моя травница занялась, а ты сам знаешь, какая она умелица, так что есть надежда, что выкарабкается.

— Да-а, помню я ее, — сумрачно кивнул Басманов. — Тогда иное поведай. Вот ежели государь богу душу отдаст, а на его столец Годунов усядется, так он как, мстить мне учнет али?..

— А сам-то как мыслишь? — осведомился я.

— Мыслю, что непременно учнет, — последовал твердый ответ боярина.

— Напрасно. По крайней мере, пока я стою близ него, он навряд ли так поступит.

— Ой ли? — с подозрением прищурился Басманов.

— Наш разговор ночью помнишь?

— О нем не время ныне, — отмахнулся тот.

— Нет, время, — заупрямился я. — Годунову с теми рожами править, которые я сейчас в заклад взял, куда как хуже, чем с тобой, а предавали его — ты уж прости, Петр Федорович, но я в открытую, не чинясь, говорю — не только ты один, а все кого ни возьми. Вот и получается, коль всем отомстить нельзя, надо выбрать, кого оставить.

— Мыслишь, меня изберет? — пытливо уставился на меня Басманов.

— Сам не додумается, так сыщется кому подсказать, — твердо ответил я.

— Это отчего ж ты так шибко возлюбил меня? — усомнился он.

— Не возлюбил, врать не стану, — строго поправил я. — Но добро помню и твое предупреждение, когда мы в Серпухов ехали, тоже.

— Так ты вроде расплатился… травницей своей.

Я пожал плечами и лукаво улыбнулся:

— А я стараюсь не просто долги платить, но и с резой [622] их отдавать. И еще одно хорошо помню. Вроде бы и перешел ты на сторону Дмитрия под Кромами, — слово «предательство» я теперь постарался избежать, — а ведь начинал, если так разобраться, боярин Семен Никитич Годунов. Выходит, вначале твою честь порушили, обидели, а уж потом и ты в ответ… Такая причина мне куда как понятнее. Эти же, — мотнул я головой в сторону выхода, намекая на заложников и прочих из числа бояр, — подались к Дмитрию из ненависти да зависти к Годуновым, да еще из трусости, а такому оправдания не сыщешь.

— По-княжески судишь, — уважительно заметил боярин.

— Как и подобает потомку королей, — с легкой гордостью согласился я. — Вот и получается, коль кого и прощать, так тебя.

И пауза. Басманов не торопился с ответом, а мне вообще в ожидании стрельцов каждая спокойная минута бальзам на сердце.

— Складно сказываешь, — наконец отозвался мой собеседник. — Но это покамест, а как потом, когда…

— И потом так же, — перебил я. — Мне перед Федором Борисовичем свои мысли таить ни к чему, поэтому все, о чем я тебе тут только что говорил, я и ему поведал, и он со мной… согласился. Да и потом, если царские лекари не смогут помочь нашему государю, то, когда престолоблюститель будет думать и гадать, о чьих деяниях забыть, непременно подскажу твое имя. Или не веришь?

Басманов прикусил ус и после короткой паузы выдавил:

— Пожалуй, что верю.

— Вот и правильно, — одобрил я. — Опять же близ трона умных надо собирать, а не таких, как те. — И вновь кивок в сторону выхода из подземного хода, где на царском дворе по-прежнему ожидали конца наших переговоров насупленные, угрюмые бояре в запыленных одеждах, за спиной каждого из которых стоял мой спецназовец с обнаженным засапожником в руке.

— Хорошо, что напомнил, а то засиделся я с тобой, пора и честь знать, — одобрил Басманов, вставая и… направляясь на выход.

Настала моя очередь недоумевать — вроде как ни о чем еще не договорились, а он уже сворачивает переговоры.

А результат?

Однако делать нечего, и я послушно направился следом, твердо намереваясь удерживать заложников, пока мы не придем к чему-нибудь определенному.

Уже проходя мимо великолепной семерки я, не выдержав, мельком бросил взгляд в их сторону.

Что и говорить, вид они имели не ахти.

Двоим досталось больше всех, и теперь всклокоченный Мстиславский поминутно вытирал кровь из разбитого носа — изрядно мои ребята его приложили, когда валили на землю, а Шереметев — самый молодой из всех — постанывал, держась за нижнюю челюсть обеими руками.

«Интересно, мои ребята ее своротили или всего-навсего выбили зубы?» — почему-то подумалось мне.

Впрочем, остальные выглядели немногим лучше, и каждый на свой манер выражал негодование по поводу неслыханного безобразия, которое я учинил.

Василий Иванович Шуйский почему-то все время качал головой, жалобно жмуря маленькие подслеповатые глазки, а стоящий рядом его брат Дмитрий то и дело сокрушенно оглядывал свою роскошную шубу, время от времени пытаясь ее отряхнуть.

Иван Голицын стоял наособицу и то и дело зло поглядывал в нашу с Басмановым сторону. Получалось у него это почти синхронно с князем Воротынским. Правда, рта никто не разевал и права не качал — помалкивали. Очевидно, так и не пришли толком в себя от подобной наглости со стороны каких-то ратных холопов какого-то иноземного князя.

Но Петр Федорович прав — такого ни один из них мне никогда не простит. И не приведи бог нам встретиться на узкой дорожке — кому-то головы не сносить.

Впрочем, плевать. Сегодня есть дела и заботы куда важнее, а что будет завтра…

Так ведь до него еще надо дожить.

— Ну, мыслится, верить тебе можно, а на добром слове благодарствую и того тебе не забуду, — меж тем многозначительно пообещал Басманов, когда мы с ним оказались на «нейтральной» территории — и до моих, и до ратных холопов примерно метров по тридцать.

Меж тем, пока мы беседовали, в стане противника произошли некоторые приятные для меня изменения — позади холопов с крыльца царских палат один за другим выныривали стрельцы, командовал которыми Огарев.

Вид у Постника был деловитый, настрой решительный, распоряжался он своими подчиненными бодро и энергично, и первая его сотня уже выстроилась в шеренгу, к которой прибывали и прибывали люди, занимая места во второй.

«И фитили уже горят», — сразу подметил я.

Получалось, что даже если какой дурак из боярской челяди отдаст сейчас команду идти в атаку, мало им не покажется.

Я невольно улыбнулся, но тут же насторожился — к Басманову спешил какой-то нахальный стрелец, невзирая на малый рост, сноровисто и бесцеремонно сметающий со своего пути ратных холопов. Судя по красным сапогам, [623] был он не из полка Огарева.

— Погодь малость, — спокойно заметил мне Петр Федорович и двинулся ему навстречу.

Я не слышал, о чем докладывал стрелец, но, судя по степенным кивкам Басманова, кажется, меня и тут ждали хорошие вести.

Наконец отпустив его, боярин, склонив голову чуть набок и заложив руки за спину, некоторое время разглядывал застывших перед ним ратных холопов, после чего рявкнул:

— А ну, пшли вон отсель!

Те, переглянувшись, поначалу подались было к крыльцу, но там стояли стрельцы, многозначительно покачивая бердышами, так что им пришлось сменить маршрут и двинуться наискосок, где имелся небольшой проход между краями стрелецких шеренг и царскими палатами.

Куда они пошли дальше, меня не интересовало.

Боярин некоторое время, набычившись, сурово разглядывал бредущих, затем повернулся ко мне, но сказать ничего не успел — помешал еще один стрелец. Странно, но возник он с моей стороны, то есть пройти мог только через подземный ход.

Выслушав и его, Петр Федорович вновь согласно кивнул, отпуская ратника, и, неспешно направившись ко мне, уже на ходу посоветовал:

— Надобно бы тебе своих отправить обратно от греха, а вот самому лучше остаться тут.

— Там… — начал было я, но он меня перебил, досадливо отмахнувшись:

— Нет там уже никого. Полки стрелецкие подошли, как мне только что поведали, а потому опаски не держи. Народ лишь двери сломать успел да вовнутрь ворваться, но разор пустяшный. Хотя заслон внизу ты учинил не напрасно — добрались до него, но тут же, положив с десяток, назад подались. Пожар тоже тушат вовсю. Правда, вовсе из Кремля горлопанов изгнать не вышло, уж больно много людишек собралось, но хоть крикуны угомонились — и на том слава богу. Теперь стоят и ждут.

— Чего? — не понял я.

— Знамо чего — вестей из палат государевых, — тяжко вздохнул он.

— А что, все так плохо?

— В беспамятстве Дмитрий Иванович, — пояснил Басманов. — Я так зрю, Федору Борисовичу ныне куда как легче, нежели ему.

— А… лекари что говорят?

— Молиться надо — вот что они говорят. — И боярин зло выругался. — Мол, телом государь крепок, авось и осилит отраву, коя уже по нутру разошлась. Может, травницу твою к нему приставить?

Я открыл было рот, чтобы согласиться, но вовремя спохватился. Не факт, что ее настои, после которых жизнь Федора сейчас была уже вне опасности, помогут Дмитрию.

Да, яд одинаков, но надо принимать в расчет время. Опоздание на пару часов дорогого стоит. К тому же неизвестно, кто из них двоих — царь или престолоблюститель — принял его больше.

Скорее всего, Федор, поскольку травница сказала, что он бы без меня умер, а Дмитрий как-то до сих пор держался, причем практически самостоятельно, ибо навряд ли иноземные лекари сделали ему что-то помимо промывания желудка — им же до моей Петровны семь верст и все лесом.

Отсюда вывод: предлагать помощь — огромный риск, поскольку, если настои и отвары не помогут, выйдет куда хуже.

Мгновенно по Москве разлетится новый слух, гласящий, что ближний человек Федора Годунова князь Мак-Альпин, дыша дьявольской злобой к государю и не полагаясь на злое зелье, прислал ему черную ведьму, каковая окончательно «погасила» над Русью «красное солнышко».

Доказать же обратное лучше не пытаться — все равно ничего не выйдет, и тогда начнется такое, по сравнению с чем сегодняшнее буйство толпы у Запасного дворца будет выглядеть невинными детскими шалостями.

Нет уж, хоть и не ко времени смерть Дмитрия, но пусть будет что будет. Выздоровеет — порадуемся, а коль скончается…

Вот это все я и попытался пояснить Басманову. К чести боярина, он сообразил быстро, так что даже не стал меня слушать до конца, перебив на середине, что и впрямь лучше мне со своими услугами не соваться, а положиться на судьбу.

— Ты только полки обратно не отправляй, пригодятся, —посоветовал я ему напоследок.

— Мыслишь, за нас встанут, коль что? — усомнился он.

— Должны, — кивнул я.

— И когда ж ты их прикормить успел? — криво усмехнулся он. — Вроде бы не примечал я ни тебя, ни царевича в таковском, а…

— Иной раз доброе слово, да от души, куда лучший прикорм, чем звонкое серебро, — честно пояснил я. — Поэтому мне сейчас в царской опочивальне делать нечего. Вот тебе да — и впрямь надо там быть безотлучно.

— Я вроде как тоже не лекарь, — проворчал он.

— Если Дмитрий придет в себя, то ему невесть что понарассказывают, чтоб он престолоблюстителя иным человечком заменил, — пояснил я. — Вот ты и проследи, чтоб такого не случилось. А мне тут заняться надо — со стрелецкими головами потолковать. — И на всякий случай напомнил: — Сейчас мы с тобой единой веревочкой повязаны. Если вылезем, то оба, ну а коль задавят на ней, то тоже обоих разом, а мне к богу спешить ни к чему — дел много осталось.

Бояр я отпустил перед самым нашим спуском, когда Ксения Борисовна с матерью уже скрылись под аркой Сретенского собора.

Вначале хотел извиниться, что так нескладно получилось, обычная вежливость, не больше. Однако, поразмыслив, пришел к выводу, что лишнее.

Они не меньше меня виноваты, что пришлось прибегнуть к таким мерам, если только не больше, так чего я буду рассыпаться в любезностях? Получится даже еще хуже — обязательно истолкуют в выгодную для себя сторону, решив, что я их боюсь.

Нет уж, что выросло, то выросло, как любил говаривать мой дядька, и тут ничего не попишешь.

Тем более, как оказалось при расставании, кое у кого за мной тянется должок тридцатилетней давности.

— Помню я твоего родителя, князь. Он у моего батюшки за пристава был, когда царь Иван Васильевич замучил его в узилище. Государь терзал, а твой, видать, по пути добавил, чтоб наверняка, — услышал я от Ивана Михайловича Воротынского перед его уходом.

Специально задержался князь, чтоб сказать мне это один на один.

Но я и тут не стал оправдываться и пояснять, как было на самом деле, [624] — все равно не поверит. Да и в глазах не слепой гнев, а тяжелая, как камень, застарелая ненависть. Такую размягчить лучше не пытаться.

Прочие до него тоже уходили не молча — у каждого нашлось для меня доброе приветливое слово, напитанное искренней признательностью за теплый прием и учтивое обращение. Были и пожелания скорой встречи, только в иной обстановке и с туманными намеками, что их гостеприимство многократно превзойдет мое.

Голицын обещал лишь глазами, вслух ничего не произнес — не иначе как не нашел нужных слов, но это безмолвное было куда красноречивее словесных обещаний. Смерть оно мне сулило, причем лютую и безжалостную.

Но и это все — день завтрашний, а у нас сегодня забот хоть отбавляй. Вот ими я и занялся.

Свою часть уговора с Басмановым касаемо стрельцов я выполнил и перевыполнил. Поначалу командиры стрелецких полков были излишне насторожены, не понимая, что происходит, так что попыхтеть пришлось изрядно.

Разумеется, сказался и вид бледного Федора, за которым я, не доверяя никому, лично сгонял в Никитский монастырь.

Его выход к стрельцам был хоть и кратковременным, но хватило с лихвой. После того как престолоблюститель, вымученно улыбаясь одними губами, сослался на нездоровье и покинул трапезную, куда я пригласил стрелецких голов перекусить чем бог послал, обстановка за обеденным столом сразу разрядилась.

Сочувственно покачивающий головой Постник Огарев только спросил, удалось ли дознаться, кто оные отравители, но я лишь сокрушенно развел руками.

Прочие были настроены еще решительнее.

Темир Засецкий зло заметил, что самолично с радостью выпустил бы из них кишки, а его брат Осип, сидящий рядом, тут же выразил желание принять участие в этом процессе.

Казарин Бегичев заявил, что тут и думать нечего, а все беды от проклятых бояр, каковых вешай хоть через одного на дыбу и не промахнешься, и его сотники тоже разом согласно закивали, причем особенно энергично три брата Головкина и Григорий Засецкий.

Я слушал, кивал, но особо расходиться страстям не давал — рано. Наоборот, призывал к умиротворению, выражал надежду, что Петру Федоровичу Басманову удастся сыскать этих негодяев, что государь все равно выздоровеет, и больше напирал на… воспоминания.

Мол, как хорошо было совсем недавно на Москве, когда мы, здесь присутствующие, дружно, рука об руку поддерживали в столице порядок, а Федор Борисович осуществлял правосудие.

После чего услышал немало лестных слов о престолоблюстителе и наконец добился главного — стрелецкий голова Темир Засецкий, расчувствовавшись, тут же за столом, по собственной инициативе распорядился:

— Надобно, чтоб твоя сотня, Гриша, — внушительно заметил он сыну, — неотлучно близ Запасного дворца была. Чай, Федор Борисыч твово наследника крестил, потому долг платежом красен. Неведомо как с государем обернется, но ежели мы еще и царевича потеряем — людям совсем плохо придется, да и нам от бояр сластей не дождаться. — И, спохватившись, вопросительно посмотрел на Бегичева. — Ничего, что я так-то с твоим сотником? Знамо, полк твой, так ты не серчай — сгоряча я повелел, по-отцовски, не подумавши.

— Ничего, — важно кивнул Казарин. — Я и сам мыслил поберечь Федора Борисовича. Ныне жонка моя токмо его стараниями в здравии пребывает.

— А почему это его сотня царевича стеречь должна? — тут же ревниво откликнулся Огарев. — Мои молодцы, чай, ничуть не хужее, а кой в чем и порезвее твоих будут.

— А мои и вовсе завсегда судилища Федора Борисовича сторожили, и нареканий на них не было, потому куда лучшее прочих ведают, яко оно да что, — встрял Брянцев.

У-у-у, как оно хорошо-то! Коль полковые командиры столь рьяно отстаивают право охранять Годунова, то можно быть уверенным, что все будет в порядке.

Плохо лишь то, что они сейчас готовы чуть ли не подраться за это право. Но с этим я управился быстро, тут же предложив не ставить для охраны сотню какого-то конкретного полка, а чтоб никому не было обидно, регулярно выделять для дежурства по десятку, с тем чтоб в случае чего по три заранее назначенных стрельца мчались каждый к себе поднимать остальных.

С этим согласились дружно.

— Оно и не обидно никому, — заметил Федор Брянцев и сразу напомнил: — Да упредите каждый стрельцов — коли удастся умысленников перехватить, на части не рвать, дабы выведать, куда ниточки тянутся. — И, повернувшись к Ратману Дурову, заметил: — Ты вроде как Занеглименье боронил, потому оберегать подворье князя Федора Константиновича отныне тебе надлежит. Оно ж хошь и в Кремле, а ближе всего к Знаменским воротам.

— Да мне оно вроде бы и ни к чему, — засмущался я.

— Дай-то бог, — пожелал Брянцев. — Но случаи — они всякие бывают, потому мыслю, что не худо бы и поберечься.

— Мы-ста, княже, хошь и не бояре, а тож вдаль заглядывать умеем, потому и сказываем: ныне и вперед мы близ стороны Федора Борисовича, — увесисто подытожил Огарев. — Поначалу и впрямь не разглядели мальца, каемся, зато ныне узрели — славного ты орленка растишь. Вот и дале… расти спокойно.

Глава 6 Помочь душе куда тяжелее, чем телу

Пока дворня вместе с ратниками дружно занималась наведением порядка и разбором сломанной толпой баррикады у входных дверей, я с помощью травницы немного взбодрил Федора, влив в него кружку крепчайшего кофе, и отправил его под надежной охраной в Успенский собор на обедню, молиться о своем чудесном спасении и о здравии светлого государя.

Чтоб во всеуслышание.

По пути в храм я на пальцах растолковал Годунову, насколько для нас сейчас не ко времени окажется смерть Дмитрия, особенно с учетом того обстоятельства, что якобы еще Борис Федорович подсылал к нему убийц. Получалось, отец начал, а сынок закончил.

И от этого пятна ему уже вовек не избавиться.

Вроде бы проникся, осознал, а потому слова шли от души, и те, кто стоял рядом, поневоле умилялись, а заодно убеждались — таких искренних интонаций у убийцы быть не может.

Вывод о «подлых боярах», которые не только отравители, но и клеветники, напрашивался сам собой. Им я не преминул поделиться со всем московским людом, и сразу после полуденной сиесты мои бродячие спецназовцы уже разбрелись по многочисленным торжищам, сея этот слух.

Рано поутру старшие бодро отрапортовали, что помимо Большого рынка на Пожаре успели обойти и Вшивый, и Рыбный, и каменные лавки на Гостином дворе, и всевозможные ряды с многочисленными пристанями, не забыв также Английский, Литовский и Армянский дворы и прочая, прочая, прочая…

Разумеется, не оставили они без внимания и церкви с соборами, дружно разбредясь по ним перед вечерней службой. Да и отец Антоний не бездействовал, обойдя знакомых священников.

Тут уж счел нужным подключиться и я, быстренько повидавшись с владыкой Игнатием и недвусмысленно пояснив нынешнюю ситуацию.

Впрочем, он и без меня прекрасно понимал, что его избрание в патриархи висит на волоске и, случись что с Дмитрием, ему самому грозит как минимум возврат в свою Рязанскую епархию, а то и похуже — например, уединенный скит в Соловецком монастыре.

Мне осталось добавить, что это произойдет при любом раскладе, кроме одного — вступления на престол законного наследника нынешнего государя, который пока еще царевич. Вот тогда шансы на патриарший куколь у владыки Игнатия окажутся столь же высоки, сколь и при Дмитрии, а посему…

Сразу после нашей с ним встречи во все церкви, которыми он уже распоряжался, не дожидаясь официального избрания, ушел строгий наказ после вознесения богу молитвы во здравие государя Дмитрия Иоанновича и его матушки инокини Марфы прибавлять, причем с указанием всех титулов, наследника престола царевича Федора Борисовича Годунова.

Едва же я вернулся на свое подворье, рассчитывая чуть передохнуть, как мне навстречу шагнул терпеливо дожидавшийся моего прибытия дворский, присланный князем Хворостининым-Старковским.

В руках у Бубули, как он себя назвал, была красивая шкатулка, в которой лежала куча бумажных листов, исписанных аж с двух сторон — вирши Ивана.

— Сказывал, уговор у него с тобой был о встрече ныне, — напомнил дворский. — Он, правда, сам должон был приехать, да неможется, потому просил передать, что ежели князь Федор Константиныч не погнушается навестить его перед смертью, то Иван Андреич радый тому будет без меры, а коль недосуг, то хоть вирши его бы прочел, а он и на том тебе, княже, благодарен. — И жалобно всхлипнул.

Я недоуменно уставился на Бубулю, не понимая, что могло произойти, да еще столь скоропостижно, со здоровенным, чуть ли не с меня ростом, цветущим парнем. Дошло лишь после того, как заливающийся слезами Бубуля пояснил:

— Вон оно яко кравчим у государя быти.

Ах вот в чем дело!

И как это я запамятовал, что Иван действительно вчера по долгу службы должен был пробовать все блюда, предназначавшиеся Дмитрию.

Ну да, ну да, и мне сразу припомнились слова царевича, произнесенные по дороге к моему подворью: «Государь токмо чары пригубливал. Считай, наравне с кравчим своим, ну разве чуток поболе. Ентот глоток, опосля и Дмитрий два».

— Но он еще жив? — уточнил я, прикидывая, что если Дмитрий, которому доставалось «два глотка», держится, то кравчий со своим одним тоже должен протянуть.

— Покамест живой был, егда я уходил, а сколь еще протянет, не ведаю, ибо плох совсем, — скорбно ответил дворский. — Так ты, княже, яко учинишь — волю умирающего уважишь али?..

Пришлось срочно организовывать возок, отправлять гвардейцев за Марьей Петровной, которая оставалась в Запасном дворце у Годунова, и вместе с нею мчать в Занеглименье, где жил Хворостинин.

Но и тут удалось успеть вовремя, хотя обошлось с превеликим трудом, поскольку слишком долго ничего не предпринималось и яд не только всосался в кровь, но и был разнесен ею по всему телу.

Помимо малой дозы отравы спасло Ивана еще и то, что моя ключница уже не возилась ни с диагнозом, ни с приготовлением лекарств — в ход пошли остатки, которые были приготовлены для Годунова.

Словом, откачали парня, хотя к нашему приезду он и впрямь был уже в очень тяжелом, полуобморочном состоянии и не выключался лишь усилием воли — очень хотел увидеть перед смертью… меня, вот и дожидался возвращения дворского.

— Ну теперь ты приехал, Федор Константиныч, потому и помереть можно, — блаженно улыбнулся он и… тут же закатил глаза, теряя сознание.

— Я тебе помру! — рявкнул я. — А стихи?! Неужто не хочешь послушать великих пиитов?

Глаза открылись. Не хотели они этого делать, явно не хотели, и было видно, каких неимоверных усилий стоит Хворостинину держать их открытыми, но он очень старался.

— Хо… чу, — по складам выдавил Иван. — Пуш… ку?

— И его тоже, — кивнул я. — А еще был такой Лермон — этот из нашего шкоцкого народа. Но предупреждаю: читаю, пока глаза у тебя будут открыты. Как только закроются — сразу перестану…

Вот так мы и орудовали — Петровна его отпаивала, а я читал вирши. Хорошо получилось, слаженно.

Жаль, что силы воли парню хватило ненадолго — несмотря на любовь к поэзии, спустя минут десять зрачки его глаз вновь стали закатываться куда-то вверх, и встревоженная травница заметила мне:

— Федор Константиныч, ежели он не того, то как бы худа не стряслось.

Я прикусил губу. И что мне с ним делать, коли он даже и на стихи не реагирует? Получается, о прочих уговорах и речи быть не может. Значит…

Пришлось подойти к нему, потрясти, а когда и это не помогло, я заорал ему прямо в ухо:

— Ты зенки свои разноцветные растопырь!

Так и есть — дернулся, ресницы нехотя разлепились. Получалось, действует. Значит, придется и дальше в том же духе.

И на протяжении последующего получаса я неустанно и изобретательно издевался над ним, пройдясь вначале по синему, а далее по желтому, обозвав его цветом детской неожиданности, а потом и еще хлеще, отдельно прокомментировав коричневые пятнышки на зрачке. Затем пробежался по всему этому вместе, подробно пояснив, как гнусно выглядит в совокупности и на какие ассоциации наводит людей.

Честно говоря, неприятно было видеть искреннее изумление на лице этого простодушного парня, которое довольно-таки быстро перешло в злость, а та в свою очередь в ненависть. Но что делать, коли эта самая ненависть помогала ему не терять сознание?

Он даже пытался мне отвечать, правда, язык совсем заплетался, а потому я понял далеко не все, а треть, но и ее хватило, чтобы уразуметь — когда Хворостинин встанет на ноги, то первым делом ударит на меня челом государю и потребует «поля», ибо такие оскорбления можно смыть лишь кровью.

Ну и ладно, ты только вначале выживи, поскольку сейчас задача одна — любой ценой продержать тебя на плаву, то бишь в сознании…

— Ну а теперь пущай спит, — через час заметила ключница.

И вовремя. Я к тому времени уже иссяк и собирался начать повтор своих издевок, отчего эффект, скорее всего, изрядно поубавился бы.

А на выходе из терема меня еще попрекнул дворский. Дескать, он-то полагал, что я скажу его хозяину какие-нибудь добрые слова, утешение, а я эвон как.

— И не совестно так с умирающим-то, княже? — спросил он печально.

— С кем говоришь, холоп?! — сурово спросил я его, в душе подивившись смелости старика.

— А мне ныне все одно, — упрямо насупился Бубуля, продолжая с упреком глядеть на меня.

Я не стал ничего пояснять — очень уж устал, а вот ключница не утерпела и молвила ему парочку ласковых. Дескать, брань на воротах не виснет, зато именно благодаря ей удалось продержать Хворостинина в сознании, и теперь он спокойно почивает, а бог даст, через три-четыре дня и вовсе поднимется на ноги.

Заодно проинструктировала, когда и чем поить, причем через каждые два часа. И не жалеть, если спит, — будить без всякой жалости, ибо без питья смерть ему обеспечена.

— А ежели не захочет просыпаться? — робко осведомился дворский, обрадованный столь приятным известием и смущенный оттого, что, как оказалось, напрасно набросился на меня с попреками.

— Яко хотишь, тако и поднимай, — буркнула травница. — А коль совсем никак, то… вона, словеса князя Федора Константиныча ему напомни, дак он вмиг встрепенется. Мол, нельзя ему теперь помирать, покамест он с ним не сочтется… — И сразу повернувшись ко мне, не обращая внимания на Бубулю, семенившего сзади, с усмешкой заметила: — А лихо ты ему. Не боишься, что он и впрямь поля потребует, когда в себя придет?

— Лишь бы пришел, — устало отозвался я, — а там будет время, извинюсь. Иван же не дурак, должен был понять, что деваться некуда. Сама видела — даже стихи не помогали.

— Так-то оно так, да… — Но продолжать Петровна не стала, вместо этого вновь заговорив о Годунове и о том, что лучше бы ему теперь на государевы пиры вовсе не ездить — слишком много здоровья для этого требуется.

Я тоже беспокоился о царевиче, но едва мы вернулись от Хворостинина в Запасной дворец и крадучись, на цыпочках вошли в его опочивальню, как травница, постояв всего несколько секунд возле Федора, дернула меня за руку, кивая на выход.

— Все! — выдохнула она в коридоре.

— Чего?! — испуганно вытаращился я на нее. — Он же вроде…

— Того, — довольно улыбнулась она. — Лик розовинкой покрылся, а что лоб в испарине, то от жары да трех одеял, что на него навалили. Но оно и хорошо — у него чрез пот со всего тела яд исходит. Так что теперь долго проживет… — И вновь напомнила: — Ежели по государевым пирам кататься не станет.

— Не станет, — твердо заверил я ее.

— Вот и ладно, — кивнула она удовлетворенно, поделившись со мной своими опасениями: — Признаться, страшилась я, что помимо всего прочего ему еще и корешок райский подсунули, а тот свою подлючесть не враз выказывает, помедлить любит… Но вроде не трясет царевича, стало быть, миновала напасть.

— Так ты бы на всякий случай и от этого райского дала бы ему чего-нибудь, — предложил я.

Травница хмуро покосилась на меня и тяжело вздохнула.

— Дала бы, токмо… — И сокрушенно развела руками, не желая говорить вслух о собственной беспомощности. — Вот бабка моя, у коей я проживала, та ведала, да не успела я у нее узнать. Потому и сказываю — боле на пиры его не пущай. На сей раз миновало, а вдругорядь как раз его подсунуть могут.

— Если и поедет туда, то только через мой труп, — сурово заверил я ее.

А спустя полчаса, когда мы уже уселись за стол поужинать, пришла весть из царских палат.

Выжил государь. Во всяком случае, пришел в себя.

Федор, узнав об этом наутро, сразу и весьма искренне — я даже слегка удивился — возрадовался выздоровлению Дмитрия, но это длилось недолго — улыбка вновь сменилась на пасмурное настроение. Более того, царевич замкнулся в себе, чего с ним никогда ранее не бывало.

Раскручивал я его чуть ли не час, подходя то с одного боку, то с другого, а затем, устав ходить вокруг да около, приступил к лобовой атаке, шутливо потребовав:

Докладай без всяких врак,
Почему на сердце мрак, —
Я желаю знать подробно,
Кто, куда, чаво и как!.. [625]
Деваться ему было некуда, и он раскрыл рот, начав говорить и принявшись с первых же слов намекать мне, как бы ему вообще от всего отказаться, чтобы неведомые убийцы тоже перестали посягать на его жизнь, ибо ее не купить ни за какие титулы, чины и должности, которые покойнику совсем ни к чему…

Мол, мне-то хорошо, ибо я не ведаю, что такое смерть и что там далее, а он в своих снах досыта на нее насмотрелся, потому…

Пришлось вести с ним долгую беседу, в первую очередь разъяснив одну простую истину — никто из этих мерзавцев, пытавшихся отравить его и Дмитрия, никогда не поверит, что Федор настолько нетщеславен, следовательно, все равно попытается его прикончить, и, если он от всего откажется, сделать им это будет проще простого.

Когда он это осознал в полной мере, тоскливо осведомившись, что неужто нет никакого выхода, я рявкнул:

— Есть! Но он только в одном — драться! В этом и только в этом твое подлинное спасение! Драться хотя бы для того, чтобы пожить подольше! Но запомни, жизнь стоит того, чтобы жить, но не стоит того, чтобы без конца о ней рассуждать, как это делаешь ты. Лежишь тут и канючишь — слушать противно! И вообще, она настолько вредная, что от нее все умирают, так что не стоит принимать ее слишком всерьез — тебе все равно не уйти из нее живым. — И процитировал:

Дней прошлых не зови: ушли, как сновиденья,
И мы умчавшихся вовеки не вернем.
Ты можешь обладать лишь настоящим днем,
Ты слабый властелин лишь одного мгновенья. [626]
— Во-во, лишь одного мгновенья, — охотно согласился он, выбрав кусочек, больше всего подходивший его собственному настроению.

Судя по выбору, его мысли, мягко говоря, были не обезображены бодростью и оптимизмом.

— Дак это покамест одного, а завтра того и гляди у меня и его отнимут, — продолжил он.

— Ты же учил математику, — напомнил я.

Царевич удивленно кивнул, но спросить, при чем тут она, у него не получилось — я успел дать ответ раньше, пояснив, что формула жизни очень проста — живи сегодня, помня о вчера, а о завтра не задумывайся вообще, оставив грядущий день на божью волю.

Он кивнул, соглашаясь, но тут же робко осведомился:

— Я вот тут помыслил, а что, ежели оное смертное зелье лишь кара за мои суетные помыслы о троне? — И уставился на меня, ожидая ответа.

— Плохо помыслил! — отрезал я. — Совсем никуда твои мысли не годятся! Какая кара?! В жизни вообще нет ни воздаяний, ни наказаний — только последствия. Мы с тобой допустили неслыханную роскошь, ибо позволили себе расслабиться, вот и пропустили удар. Ничего страшного! Запомни, в любом несчастье судьба всегда оставляет дверку для выхода, и случай с твоим отравлением лишнее тому доказательство.

Затем с места в карьер перешел ко второй стадии воспитания, надавив на… память о Борисе Федоровиче, который, видя своего сына в таком подавленном настроении и слыша его сегодняшние мысли, царевича бы никогда не одобрил.

— Знаешь, как орел учит детей летать? — спросил я царевича. — Когда приходит время, он попросту выталкивает их из гнезда. Орленок падает, но затем расправляет крылья и взлетает, вначале робко, а потом с каждым мигом все увереннее. Твое время пришло, и тебя уже выпихнули из гнезда. Только не забудь, что твой батюшка был великим горным орлом, а потому ваше гнездо не на дереве, а на самой высокой вершине, и вокруг нее лишь острые скалы или пропасти, в одну из которых ты уже летишь. Поэтому выбор невелик — либо тебе придется расправить крылья, либо…

— Уж больно глубока пропасть, — печально вздохнул он.

— Вот и радуйся, — озадачил я его очередным парадоксом, сразу пояснив, ибо сегодня надеяться на его догадливость было бы глупо: — Чем она глубже, тем больше у тебя времени, чтоб научиться летать. — И тут же, без перехода, поинтересовался: — Ты лучше скажи, где твоя улыбка?

— До них ли ныне?

— До них, — кивнул я. — Ты же хочешь, чтобы жизнь тебе улыбнулась, верно? А она — зеркало. Значит, сначала придется самому улыбнуться ей. Только при этом будь готов, что она ответит тебе не сразу.

— Не сразу, — эхом откликнулся он. — А… когда?

Я сокрушенно развел руками — почем мне знать, но совсем без ответа его не оставил и доверительно произнес:

— Жизнь, да будет тебе известно, очень похожа на женщину, так что, прежде чем уступить, всегда норовит слегка помучить. Однако перед настоящим мужчиной, уж ты мне поверь, она все равно смиряется, как норовистая кобыла под умелым скакуном.

— Помучить, — грустно прошептал он, и мне пришлось вновь сурово рявкнуть:

— И вообще, нечего тут сетовать на жизнь! Ей, может быть, с тобой тоже несладко. Запомни, любое несчастье надо принимать… с радостью, ибо оно — это в первую очередь точильный камень твоей воли! Железо никогда не превратится в сталь, если раскаленный добела металл не погрузить в ледяную воду.

Честно говоря, я понятия не имел о том, как на самом деле происходит процесс ковки стали, но, по счастью, царевич тоже навряд ли был знаком с техническими нюансами и кузнечным делом, так что внимал молча, а я, пользуясь этим, продолжал рычать на своего ученика:

— Думаешь, железу при этом сладко?! Но оно выдерживает, зная, что иного пути нет!

— Страшно, — прошептал Федор.

Тьфу ты! Достал уже!

Стряхни с себя убогое обличье
И улыбнись хотя бы для приличья!..
Не хочешь улыбаться — черт с тобой! —
Но шевельни хоть верхнею губой. [627]
После этой попытки рассмешить его, оказавшейся безуспешной, я сразу ободряюще заметил, что страх в малых дозах даже полезен, ибо волос от него встает дыбом и от этого кажется густым и пышным.

Федор вытаращил на меня глаза, но потом до него дошло, и он улыбнулся.

Ну наконец-то, а то я уже начал уставать. Давно пора. И тут же, закрепляя свой первый успех, ласково поощрил его:

— Умница. Так и впредь борись со своим страхом, ибо он не выносит смеха. А чтоб набраться побольше мужества, ты время от времени вспоминай себя прежнего и спрашивай: «Может ли мальчик, которым ты был когда-то, гордиться таким мужчиной, каков ты сейчас?»

Годунов потупился.

— Отлично, — удовлетворенно кивнул я. — Если тебе стало стыдно при ответе «нет» и появилось желание исправиться — уже полдела сделано. И вообще, ты чего разлегся?! А ну-ка, займемся упражнениями, а то ты окончательно обленишься.

— Я ж хвораю… — жалобно протянул престолоблюститель.

— Но это не мешает тебе лежать и грустить, — резонно заметил я.

— Так ведь лежать, — возразил он.

— Согласен. Тут я не подумал, — не стал спорить я, но сразу предупредил: — Только ты не надейся, что это тебе поможет, мы и для лежачих отыщем что-нибудь приемлемое. А ну, упор лежа принять! — И поторопил, не давая опомниться: — Поживее, поживее!

Кстати, после физической нагрузки — щадящей, разумеется, я же не зверь — воспитательный процесс пошел гораздо плодотворнее. Сам диву давался, но против наглядного доказательства не попрешь.

Словом, провозившись с ним практически весь день, лишь к вечеру мне удалось дотянуть его до нужных высот духа. В немалой степени повлияла и его ответственность за своих женщин, про которых я вовремя ему напомнил, заявив, что тот, кто имеет зачем жить, может вынести любое как, а у него сразу два этих зачем.

Ну и свое далеко не последнее воздействие оказали песни, добрый десяток которых — о чести, мужестве, отваге — я спел для него, специально притащив в Запасной дворец гитару.

Честно говоря, не хотел этого делать, поскольку опасался, что услышит Ксения Борисовна, а ей демонстрировать свое искусство игры и пения я не хотел, ибо девушки на такие вещи весьма падки, и получилось бы, что я, пусть и косвенно, но завлекаю ее.

Пришлось отдать распоряжение дежурившим внизу у лестницы ратникам, чтоб без предварительного доклада ни царевну, ни царицу не пропускали, а заодно еще раз напомнив самому Федору, чтоб не вздумал обмолвиться своей матери и, паче того, сестре хоть словом.

Кстати, предосторожность насчет никого не пускать без предварительного доклада оказалась не лишней, поскольку Мария Григорьевна и Ксения Борисовна нанесли в общей сложности шесть или семь визитов. Всякий раз я успевал положить гитару в футляр, который аккуратно убирал в неприметное местечко под лавку.

В целом же, подводя итог этого дня, могу смело сказать, что помочь душе человека куда тяжелее, чем его телу. Пришел я к этому выводу, глядя на травницу, периодически заскакивающую в опочивальню и хладнокровно удалявшуюся через какой-то пяток минут, ибо с телом царевича все было в порядке, пускай и относительном.

Вдобавок Петровна преспокойно успела в этот день попутно навестить и Хворостинина, да и к Дугласу заглянула на всякий случай и при этом ближе к вечеру выглядела бодрячком, а меня к тому времени хоть выжимай.

А на следующий день нас с Годуновым пригласил к себе государь. Дескать, желает сразиться с царевичем в шахматы.

Вот дает! Не успел оклематься, а уже играть. И я вновь невольно вспомнил про желание купеческой дочки приставить губы одного жениха к носу другого, добавив развязность третьего.

Как я понимаю Агафью Тихоновну! Сам бы с превеликой радостью, но, увы, — руки коротки.

А вот если выбирать, что важнее, то тут колебаний нет. Пускай у того, что в царских палатах, куда больше оптимизма, отваги, умения не тушеваться и не медлить с решением в критические моменты жизни, хотя и не всегда правильным, а мой ученик и теряется, и не столь ловок, и не так силен его дух, но все рано он куда симпатичнее.

Есть у него главное, чего лишен Дмитрий. Коль дал слово — сдержит, да и к пролитию людской крови тоже относится иначе.

Впрочем, зачем перечислять? Достаточно посмотреть на его отношение к женщинам, и сразу все ясно, ибо я считаю, что мужчина раскрывает свою истинную суть именно в этом.

Да, у царевича их пока не было вообще, но, несмотря на это, уже сейчас я уверен, что Годунов никогда не станет брать силой приглянувшуюся ему девушку, пускай самую распоследнюю холопку, а вот Дмитрий…

Пока ехали туда, я вкратце на всякий случай проинструктировал Федора, чтобы он не вздумал выигрывать, честно предупредив, что Дмитрий играет слабее — уж очень лихой в своих безрассудных атаках, вообще не думая о тылах и защите.

— Не умею я поддаваться, — посетовал царевич.

— Я научу, — пообещал я и коротенько поведал о методе… дяди Кости, который в таких случаях в самом начале партии делал вид, что зевает фигуру, а потом уже всю партию сражался на равных. Но уточнил, припомнив собственные игры в Путивле: — Только Дмитрию лучше прозевай сразу две. Так оно спокойнее.

Выглядел государь еще слабым, да и принимал нас лежа в постели, но настрой у него и без всяких психологов был боевой. Разговаривал с нами кратко, но достаточно дружелюбно — не иначе как поработал Басманов, который в отличие от Дмитрия был хмур, зол и мрачен.

О причинах безрадостного настроения боярина я узнал чуть погодя, когда мы оставили Годунова наедине с царем продолжать шахматный поединок, а сами вышли из опочивальни.

Оказывается, кто и каким образом — дознаться удалось, тем более после выяснения, что приболел именно Хворостинин, и стало ясно, что отрава добавлена в вино. Однако главное действующее лицо взять живым не смогли — часом ранее его труп был найден под одной из старых колымаг на заднем дворе.

Второй же, остававшийся в живых, после пытки на дыбе заявил, что повеление насчет ядовитого порошка им было получено от убитого, который сразу пообещал награду от имени… престолоблюстителя.

— А ты думал, он назовет Голицыных или Шуйских? И я бы так же поступил на их месте, — невозмутимо заметил я Басманову. — Мало ли как все сложится, потому желательно подставить вместо себя другого, а лучше врага, чтоб одной стрелой двух зайцев.

— Есть, правда, еще одна ниточка… — протянул боярин. — Перстеньки они оба получили дорогие. Работа не старинная, но камешки знатные, так что ежели по серебряникам [628] пройти, то…

— Могут заподозрить неладное, — перебил я. — Лучше сделай иначе — собери их всех завтра в палатах. А повод невинный. Мол, желает государь сделать крупный заказ, чтоб приготовить к приезду своей невесты достойные для нее украшения.

— Не рано ли о невесте речь вести? — усомнился Петр Федорович.

— Ну тогда иное, — поправился я. — Мол, хочет он в ознаменование избавления от смерти преподнести дар церкви Рождества Иоанна Предтечи. Ну там, потир какой-нибудь, кадило или еще что — неважно. Желает, дескать, государь самолично возложить его на алтарь в приделе святого Уара, каковой мученик его и спас.

— Так-то оно куда лучше удумано, — сразу оживился Басманов. — И впрямь ни к чему их раньше времени тревожить. А уж когда соберутся, я всех серебряников к ногтю и прижму. — Он предвкушающе потер ладони, похвалив меня: — Мудёр, княже, ой как мудёр.

— А вот к ногтю прижимать ни к чему, — поправил я, воодушевленный столь высокой оценкой моих умственных способностей, и пояснил: — Запросто могут испугаться и промолчат.

— Дыба язык быстро развяжет, — отмахнулся Басманов.

— На дыбе человек и чего не было на себя наговорит, — возразил я. — Куда проще и тут схитрить. Мол, очень государю приглянулись перстеньки, кои ему на глаза попались. Вроде и простенькие, но в то же время запали чем-то в душу, и все тут. Вот он и повелел заказать это кадило именно тому, кто их делал. Поверь, что сразу кто-то признается.

— И то дело. Чего всех пужать, — кивнул боярин. — Куда лучше одного к ногтю.

«Нет, если и брать Басманова в союзники, то использовать его чисто на военных направлениях», — сделал я категоричный вывод.

Тонкая следственная работа, судя по его кровожадным заявлениям, явно не его конек, так что, став министром внутренних дел, он сразу засадит в кутузку половину москвичей, и все это лишь для того, чтобы найти одного виновного, которого он… все равно не найдет.

Придется мне и дальше тыкать его носом в очевидные вещи.

— Дался тебе этот ноготь, Петр Федорович! — возмутился я. — Нет же его вины в том, что он исполнил заказ. К тому же по доброй воле он сам тебе расскажет куда больше. И еще одно. Не забудь, что этот серебряник, который сработал перстеньки, сгодится тебе и потом, да еще как. Ты ему заказ поручи да отпусти, а сам людишек приставь, чтоб за его лавкой приглядывать.

— Для чего? — недоуменно уставился на меня Басманов.

Я вспомнил бесследно исчезнувшего подьячего Казаринова из Разрядного приказа и зло усмехнулся. Скорее всего, отравители Бориса Федоровича и нынешние одни и те же. Значит, и метод заметания следов должен быть тот же самый.

Тогда я не успел, зато сейчас…

— А после этого объяви среди бояр и про перстеньки, и про то, что завтра твои люди начнут шерстить всех серебряников по Москве, разыскивая изготовителя. Поверь, что уже вечером к нему непременно придет человек, дабы избавиться от видока. Главное, чтобы твои люди не упустили его.

Басманов выслушал и пристально уставился на меня. После недолгого молчания он спросил:

— Сам ли такое умыслил али как?

— Али как. Были у меня ранее в знакомцах умные людишки, — пояснил я. — Шерлок Холмс, Эркюль Пуаро, Мегрэ, Ниро Вулф. Вот они горазды на такое, а мне сейчас кое-что припомнилось из их хитростей, вот и все. — И пошел забирать Федора.

По пути обратно в Запасной дворец Годунов держался бодро, оживленно рассказывал о Дмитрии, причем с явной симпатией и даже чуточку с завистью, и я в очередной раз восхитился даром «сынишки Иоанна Грозного» быстро и непринужденно обаять, особенно когда человек доверчив и простодушен, как мой ученик.

— Сказывал, братья мы теперь с тобой по несчастью — обоих нас бояре извести желают, потому и держаться нам отныне надобно за один, яко пальцы, кои в кулак сжаты, во как! — умилялся он.

Хотел было внести парочку маленьких поправок, чтобы царевич не сильно обольщался, но вовремя удержался и смолчал.

А зачем? Пусть все будет именно так.

Более того, оно ж только на пользу. Ведь чем простодушнее, открытее и доверчивее будет в общении с ним Федор, чем искреннее станет говорить с государем, тем меньше подозрений у самого Дмитрия, а следовательно, и новых каверз ждать от него не придется.

К тому же не следует забывать, что престолоблюстителю, когда он станет царем, тоже желательно сохранить о своем погибшем предшественнике самые добрые, теплые и светлые воспоминания.

— И про шахматы ты понапрасну так про него. Я опосля того, яко коньков своих ему подарил, долгонько пыхтел, да и голова еще не та, что прежде, потому в конце он все равно меня одолевал, а добивать не стал — фигуры смешал и говорит, мол, пущай ничья. А ты эвон, — попрекнул он меня.

И это в духе Дмитрия. Если явный верх за ним, тогда он может проявить и милосердие, и доброту. Вот только…

Впрочем, не будем напоминать трапезную и подосланных им убийц — пусть лучше забудутся. У Годунова и со снами проблем выше крыши, так что в сторону тягостные эпизоды, благо что закончились они благополучно, а это главное.

Вместо этого я поинтересовался, снятся ли царевичу кошмары. Дескать, давно он о них ничего не рассказывал.

Федор помрачнел, досадливо махнул рукой, но потом все-таки нехотя выдавил:

— Опосля зелья смертного сызнова… — И с вызовом: — Сам управлюсь, чай, не дитё.

Очень хорошо. Нет, что снова все усилилось — это плохо, но что моя вчерашняя воспитательная работа оказалась столь плодотворной — это замечательно, так что теперь можно подумать о том, как помочь Басманову, ибо такие вещи, как отравление, безнаказанными оставлять нельзя.

Как говорил капитан Жеглов, вор должен сидеть в тюрьме, а от себя добавлю, что убийца сидеть не должен. Ему полагается лежать.

В земле.

Навечно.

И то, что покушение оказалось неудачным, роли не играет. Все равно надо помочь Петру Федоровичу изловить участников, а уж положить их в землю он и сам запросто cможет.

Но тут вышла любопытная закавыка. Следуя моим указаниям, боярин вычислил у собранных в царевых палатах ювелиров, кто заказал перстеньки, о чем сразу рассказал мне.

Поначалу я порадовался, что уговорил Басманова обойтись без кнута и дыбы, поскольку признал перстеньки не кто иной, как Запон, который явно ни при чем и вообще честный человек, о чем я тут же сообщил боярину.

Тот скривился, жадно выпил полный кубок кваса и уточнил:

— Стало быть, считаешь, что есть ему вера?

— Конечно, — убежденно подтвердил я и напомнил: — Теперь тебе осталось известить бояр, что…

— Да не надо никого извещать, — буркнул Петр Федорович и как-то странно посмотрел на меня.

— То есть как не надо? — удивился я. — А как же ты тогда узнаешь…

— И узнавать не надо, — вздохнул Басманов. — Он сам уже назвал мне имечко.

— Еще лучше, — искренне обрадовался я.

— Кому лучшее, а кому и хужее, — загадочно заметил боярин и буднично, как бы между прочим, сообщил: — Он мне твое имечко назвал.

Я уставился на него, полагая, что Петр Федорович неудачно пошутил. Да нет, тот был серьезнее некуда.

Вот тебе и раз!

И зачем вполне приличному ювелиру ни с того ни с сего клеветать на меня?!

Хотя постой, есть один вариант… Ведь ему могли сделать этот заказ от моего имени.

Схема простая — вновь одним выстрелом убиваются два зайца, о чем я и сообщил Басманову, но тот покачал головой и заявил, что согласно рассказу Запона князь Мак-Альпин сам сделал ему этот заказ.

Лично.

Глава 7 Новые требования Дмитрия…

— Ежели бы не твои советы, яко изловити отравителя, я бы вмиг за тобой стрельцов послал, — сознался мне боярин, подробно рассказав о результатах опроса серебряника Запона. — А так помыслил погодить покамест да тебя послухать. — Но смотрел настороженно.

В ответ я заявил, что теперь это для меня дело чести, а от Петра Федоровича требуется лишь одно — в нужный час, когда я о том ему скажу, оповестить прочих бояр о том, где и как мы ведем поиски.

Действовал я просто.

Ювелиру клеветать на меня нужды нет, поэтому ответ напрашивался сам собой — заказ действительно мой, но сделал я его в тот день, когда под предлогом изготовления украшений для Марии Григорьевны, Ксении Борисовны и невесты Федора задумал обчистить царскую сокровищницу, поимев оттуда кучу камней для будущих перстней и колье.

Тогда все сходилось.

В тот день Запон пообещал мне изготовить не меньше трех сотен перстней. Сдал он их мне под счет камней и даже сверх обещанного — аж триста восемнадцать, пояснив, что два загубил непутевый подмастерье, сломав лапки-держатели.

Получалось…

На допросе, который проводил лично я, почти сразу выяснилось, что Дудора, так звали помощника Запона, надул хозяина, толканув перстеньки налево, а вместо них вернул ювелиру кусочки золота, равные по весу перстням, пояснив, что, мол, со злости расплющил их молотком.

При виде дыбы паренек вообще стал словоохотлив до предела, выложив все до донышка. Дескать, очень уж большие деньги пообещал ему хороший знакомец Губач, служивший у боярина… Василия Ивановича Шуйского.

Сам Дудора поначалу колебался, но, как назло, сошлось одно к одному, ибо Губачу тоже не требовалась ни вычурность, ни филигранная отделка — интересовала только скорость исполнения и приличного размера камни.

Пояснил это Губач тем, что он уже давно обхаживает одну купчиху, вот и решил соблазнить ее сразу двумя перстеньками, чтоб она ему отдалась. Соображает баба в цацках плохо, а потому главное, чтоб камешек был не мелким, а оправа толстая, как сама купчиха, вот и все.

Но беда в том, что через два, от силы три дня приезжает муж, а потому надо расстараться побыстрее, а уж он за оплатой не постоит. Ну и, разумеется, Дудора должен о том помалкивать, то есть ничего у него Губач не покупал и вообще к нему не заходил, а то мало ли, дойдет до купца, который лютый ревнивец, и уж тогда пиши пропало…

Вот Дудора и соблазнился.

На полученный щедрый аванс подмастерье быстро прикупил два камешка-рубина нужного размера, вогнал их в оправу и на следующий день отдал заказчику, получив окончательный расчет.

Теперь оставалось не упустить мужичка, которому срочно понадобились перстни, для чего я решил подстраховаться и усадил в лавку к Запону сразу двух своих парней. Еще пятеро приглядывали за входами-выходами.

Знакомец Дудоры появился, как я и предполагал, в тот же вечер.

Убедившись, что в лавке никого, кроме подмастерья, нет и бегло осведомившись насчет двух мальцов, про которых Дудора пояснил, что это новые ученики Запона, так как он сам уходит от хозяина и открывает свое дело, вызвал парня на улицу.

Дескать, надо потолковать насчет еще одного чрезвычайно выгодного заказа.

Дальнейшее прошло как в стандартном детективном кино. Правда, Дудору этот бандит все-таки успел подрезать, но слегка — больше напугал, поскольку, едва блеснул нож, мои снайперы всадили в него сразу две арбалетные стрелы, целясь так, чтоб подранить, но не убить, а еще двое поспешили обезоружить воющего от боли незадачливого киллера.

Этим же вечером несостоявшийся убийца лично предстал пред ясны очи Петра Федоровича.

Но тут я сплоховал.

Надо было довести начатое до конца, но, поприсутствовав надопросе, я уже через полчаса понял — Губач предан своему хозяину не на страх, а на совесть. Получалось, что без вздергивания на дыбу и полосования кнутом не обойтись, а любоваться пытками я как-то еще не научился.

Понимаю, что тут без нее никак и так далее, но все равно смотреть на это было неприятно, а потому я ушел из темницы, бросив на ходу слегка удивленному Басманову, что дальше он пусть как-нибудь сам.

И надо же было такому случиться, что палач не рассчитал своих усилий и первыми же тремя ударами вышиб из обвиняемого дух, заметив в свое оправдание, что тот оказался уж больно хлипок.

Честно говоря, мне как-то плохо верилось, что профессионал, который в своем деле собаку съел, мог так неумело владеть кнутом. Не сходилось оно что-то, но не пойман — не вор.

Впрочем, суд все равно состоялся, причем Дмитрий демонстративно самоустранился от него. Мол, коль покушение готовилось на его священную особу, то он не вправе присутствовать в числе судей и пусть все решает сенат.

Сам Шуйский все отрицал, достаточно ловко выкручиваясь. Дескать, никому он ничего не поручал, а Губача, который действительно служил у него, боярин отпустил на волю еще две седмицы назад, а потому за него не в ответе.

Увы, но и дворня тоже подтвердила, что и впрямь ни в тереме боярина, ни на его подворье они за последние две седмицы Губача не видели.

Более того, Шуйский набрался наглости предположить, что не иначе как дерзкий холоп тут же нанялся к иному хозяину, который и повелел ему совершить это черное дело.

Мало того, так боярин еще высказал собственную догадку. Мол, раза два с тех пор он видел своего бывшего холопа отирающимся поблизости от подворья… князя Мак-Альпина, а теперь мыслит — может, тот ошивался там неспроста?

Однако Басманов немедленно заявил, что он уже опросил дворовых людей князя и Губач ни разу не попадался им на глаза, а потому если и бродил там, то, напротив, со злым умыслом.

Как знать, если бы не его вмешательство, возможно, и меня отволокли бы в пыточную, тем более что настрой у бояр был довольно-таки решительный, особенно у той семерки, которая по моему распоряжению слегка подмела своими бородами мусор на царском дворе.

— А ежели потачку иноземцам давати, то уж своим родовым сам бог велел, — заявил перед вынесением приговора князь Мстиславский, и большинством голосов сената всех трех Шуйских приговорили… к ссылке, ибо вина их, по утверждению князя Воротынского, не доказана.

Против, настаивая на смертной казни, были только «путивльцы» и «кромчане», то есть те, кто перешел на сторону Дмитрия под Кромами, но их оказалось слишком мало.

Сам государь тоже был недоволен этим решением, но, будучи уверен в том, что приговор сената будет суров, он вновь решил сунуть Шуйских под топор чужими руками. Теперь ему осталось лишь скрепя сердце утвердить его, оговорив для себя лишь право попугать старшего из братьев, чтоб впредь даже не помышлял об учинении козней.

Именно потому согласно официальному решению Василий Иванович и был приговорен к плахе. Но бумага с помилованием уже была заготовлена, и, как мне кажется, «попугать» у Дмитрия тоже не получилось, поскольку доброхоты из числа бояр ухитрились известить старшего из Шуйских о том, что казнь будет фиктивной.

Возможно, я и ошибаюсь, но мне кажется, что именно потому он и вел себя так мужественно на Болоте перед самой казнью — и пощады не просил, и по-прежнему все отрицал, во всеуслышание объявив, что страдает за православный народ безвинно.

Ну а в самый последний момент, когда палач уже бесцеремонно содрал с него кафтан и принялся возиться с ожерельем рубахи [629] — оно никак не хотело расстегиваться, — из Кремля прискакал гонец с помилованием.

Дескать, царь по своему милосердию не желает проливать кровь, а потому заменяет казнь ссылкой Василия Ивановича в Вятку [630] под неусыпный надзор своего верного слуги… Федора Борисовича Годунова.

— А что думает по этому поводу пристав? — полюбопытствовал я часом позже, глядя на взбешенного этим помилованием Басманова, который и был им у Шуйского вместе с боярином Салтыковым.

— Что надо благодарить бога за столь милосердного государя, — мрачно ответил Петр Федорович и смачно, от души выматерился.

— Не боишься, что Годунов войдет в сговор с опальным? — поинтересовался я у самого Дмитрия.

— Бояться престолоблюстителю надобно, — хладнокровно парировал он. — Шуйский — та еще лиса. Ежели вскроется, он сразу поведает, будто нарочно на сговор подбивал, чтоб тайные мысли выведать и тем заслужить себе прощение. — И криво ухмыльнулся. — Да и чего мне опасаться, коль рядом с Годуновым будет за тайного пристава ажно цельный потомок древнего еллинского бога.

— А все-таки зря ты боярам уступил, — не утерпел я. — Надо было тебе самому возглавить суд.

Царь пожал плечами, давая понять, что все равно поезд ушел и назад ничего не вернуть, но затем, очевидно не желая сознаваться в собственном промахе, загадочно покосился на меня и протянул:

— А может, и не зря… Мне вот тут весы твои припомнились. Мнится, что без Шуйских та чаша с боярами излиха полегчает, а кой-кто советовал в равновесии их держати. К тому же и Христос заповедал нам быть милосердными.

— А он не уточнил, что следует остерегаться злоупотреблять милосердием? — язвительно осведомился я, но разговор продолжать не стал — бессмысленно.

Я бы вообще не стал ничего говорить, если бы меня не смущала эта ссылка, точнее, ее место. Возможно, Дмитрий пошутил, но мне всерьез показалось, что присутствие Шуйского в Вятке создаст изрядно неудобств для нас с Федором.

Правильно по сути сказано, что Василий Иванович — лиса. Возможно, даже слишком деликатно. Я бы назвал его кровожадным хорьком. Мы не куры, но эдакий зверь по соседству нам ни к чему.

Однако место ссылки Дмитрий менять не собирался, а потому я завел речь о другом. Мол, учитывая, что владения царевичу выделены, а в Москве ему делать нечего, да и нет у него столько здоровья, чтобы сиживать на царских пирах, дескать, один раз обошлось, но чудеса случаются крайне редко и полагаться на них не хотелось бы, а потому не пора ли нам в путь-дорогу?

Дмитрий возражал, но делал это лениво, вроде как соблюдая вежливость, не больше.

Так хозяева из чувства приличия замечают надоевшему гостю, когда он наконец-то собирается уезжать: «Что, уже (причем даже без знака вопроса). А то погостили бы еще немного. — И поскорее, чтоб не передумал: — Ну нет так нет».

Вот и «красное солнышко» действовало в том же духе.

Дескать, неужто сам Годунов желает поскорее покинуть столицу для последующего прозябания в Костроме, причем даже не дождавшись торжественного венчания Дмитрия на царство.

— Кто дальше от Юпитера, тот дальше и от его молний, — заметил я. — Ты все сильнее клонишься в сторону бояр, а они готовы приложить все силы, чтобы оклеветать царевича, да и меня заодно.

Напомнил я и о том, что прошла уже половина лета, а нам с Годуновым предстоит обустройство в Костроме, что займет немало времени.

Зато в том, что касалось меня, он был настроен куда решительнее. Сразу чувствовалось — он всерьез заинтересован, чтобы я побыл в Москве.

— Эвон сколь ты всего сказывал мне в Серпухове. Выходит, словеса пустые были? — попрекнул он.

Пришлось вскользь заметить, что сопротивление новшествам со стороны высокоуважаемого сената будет куда сильнее, если они вычислят, что все они предлагаются не кем иным, как князем Мак-Альпином.

— Куда проще, государь, наговорить мне все это Басманову или Бучинскому под запись, и пусть все считают, будто это исходит именно от тебя. Сейчас настрой народа таков, что люди с радостью воспримут все что угодно, если оно придумано тобой. Ну а я, понятное дело, молчок.

Понравилось — вон как довольно заерзал на своем кресле, но уже через секунду, встрепенувшись, спохватился и напомнил:

— А как же флот? Ты ж и его мне обещал? Тут одними бумагами не обойтись — умельцы надобны.

— Но и я не мастер-корабел, чтоб строить его.

— И слушать не желаю, — замахал он на меня руками. — Сам зри: во всем тебе уступаю, так что и ты меня удоволь, а потому ничего страшного с твоим ученичком не случится, коли он немного побудет в Костроме без тебя.

Раздобудь мне лучше флот —
Али лодку, али плот,
Раз уж ты такой искусный
В энтом деле полиглот! [631]
Вот так вот — ни больше ни меньше — подай ему эскадру и все тут. Круто берет монарх. А откуда я ее — из-за пазухи, что ли, — выну?

Но я прикинул, и получалось, что положить начало всему строительству недолго. Выжать из Дмитрия соответствующие указы, согласно им организовать бригады лесорубов, которых обеспечить всем необходимым — лес действительно надо готовить загодя, и откладывать ни к чему, — и отправить через Власьева людей в ту же Англию за мастерами.

На все про все от силы день-два, не больше — это я про указы, а дальше по-любому надо ждать весны. Вот только как бы уболтать его, чтоб потом он меня не притормозил, а то ведь возьмет и выдаст еще какой-нибудь заказ.

— Нынче же приступлю, — твердо пообещал я. — Вели, чтоб заготовили бумаги на создание…

— То ты с Басмановым обсудишь, — перебил он меня, не желая слушать дальше.

Оно и понятно — всем подавай конечный результат, а нудные промежуточные стадии никого не интересуют. Однако уже на следующий день Дмитрий мрачно заметил:

— И впрямь не след тебя оставлять в Москве. Уж больно много проказ ты учинил. Ныне мне в сенате сразу четверо бояр челом били на то, что ты им превеликую потерьку чести учинил, посчитаться с тобой желают.

Посчитаться, это… Ах да, «божий суд». Ну что ж, дуэль так дуэль. Эка невидаль. И я нахально заявил:

— Мстиславский ладно — он старый совсем, так что по возрасту имеет право выставить вместо себя наемного бойца, а вот прочие пусть сами выходят с саблями.

Дмитрий насмешливо усмехнулся.

— Забыл ты, княже, что хошь и принял нашенскую веру, а покамест в иноземцах пребываешь, потому коли о «божьем суде» помыслил, то напрасно. На таковское, памятуя, как ты с паном Свинкой разделался, и я бы добро дал. Токмо Судебник мово батюшки инако гласит. — И процитировал: — Ежели который человек здешнего государства взыщет на чужеземце или чужеземец на здешнем человеке, и в том дати жеребей… — После чего насмешливо осведомился: — Дальше продолжать ли?

— Не надо, — проворчал я раздосадованно.

Получалось, дело плохо.

Тянуть жребий один раз — и то всего половина шансов на успех, каким атлетом ты ни будь, потому что тут роль играет лишь слепая удача. А тащить его четыре раза кряду все равно что разделить эту половину шансов на столько же частей, то есть выходит… Ну да, чуть больше одного шанса из десяти возможных.

Маловато, что и говорить.

Нет уж, такая рулетка не для меня, но вслух я говорить ничего не стал, вместо этого продолжая спокойно смотреть на государя — что-то еще он мне скажет.

— Я инако сделал, — снисходительно объявил он. — Поведал, что и тебе учиню столь же суровую кару, яко и они Шуйским, а потому удалю тебя с глаз моих прочь. Но, принимая во внимание твои великие заслуги по поддержанию должного порядка в Москве, будет это считаться не ссылкой, а… государевым поручением, ибо назначу тебя за пристава у Федора Борисовича Годунова. Они ж о том не ведали, вот и удоволились таковским. — И зло ухмыльнулся. — Коль по-моему не сотворили, то и по-ихнему не бывать.

Во как здорово! Не бывать бы счастью, да несчастье помогло. Ай да бояре, ай да сукины дети! Вот удружили, сами того не желая! Да и Дмитрий тоже молодчина!

— А еще я им поведал, что ныне же изорву твои вотчинные грамоты, — заметил он, норовя пригасить мою радость, и с иронией добавил: — Но ты не боись — гол яко сокол не останешься. Указ об отнятии у тебя Климянтино и Кологрива подпишу, а Ольховку за тобой оставлю. Не бог весть что, но ты ж у меня бессребреник, яко та белая ворона, потому, мыслится, с тебя и оной деревни довольно будет.

Отлично!

И тут он пальцем в небо.

Плевал я на эти вотчины, зато Ольховка…

Погоди-погоди, а как же Домнино? Но сразу вспомнил, что я ее передал Алехе, и лишний раз порадовался за себя — вовремя сработал.

— Благодарствую, царь-батюшка, — склонился я перед ним в поклоне.

Вообще-то полагалось впасть в уныние, ну хотя бы сделать вид, чтобы порадовать государя, но у меня никак не получалось — веселье упрямо лезло наружу, и поди удержи.

— К тому ж твой отъезд не расходится и с моим желанием, — проворчал он, явно злясь, что и на это мне наплевать. — Я тут вечор подумал и ажно сам себе подивился — и чего это я так рьяно настаивал, чтоб ты остался тут? Если мой друг дружит с моим врагом, то мне не следует водиться с другом. Пожалуй, и впрямь ни к чему допускать до себя муху, коя до того сиживала на змее, пущай и дохлой.

— Пусть так, — с улыбкой согласился я. — Мне-то всегда казалось, что я чуть покрупнее мухи, но раз ты считаешь, что в птеродактили не гожусь, то государю виднее.

— Перодакиль? — оторопел он.

— Это… такой древний… орел, — пояснил я. — Сейчас уже вымер… почти.

— А-а-а, — рассеянно протянул он, потер переносицу и вдруг устало и очень грустно, с какой-то затаенной печалью в голосе осведомился: — Ну а коль теперь мы с тобой уладились, можешь мне как на духу поведать истину? — И заторопился, словно боясь, что пройдет миг-другой и он уже не решится задать этот вопрос: — Почто ты так к Годунову прикипел? Чем он тебе столь шибко угодил, что ты в мою сторону и глядеть не желаешь?

Я немного замялся, но откровенность за откровенность, а там будь что будет.

— Не люблю, когда обижают слабых, — твердо ответил я и посоветовал: — Вспомни Путивль, и ты сам убедишься, что я не лгу. Тогда слаб был ты. Пусть не духом, а по своему положению, но слаб. И я был с тобой. Возможно, что остался бы и дальше, если бы верил тебе, как тогда, но… Мне не хочется быть рядом с тем, кто не всегда держит свое слово.

Он порывисто вскочил на ноги, неловко двинув локтем, отчего резной стул с грохотом повалился на пол. Оглянувшись, он зло пнул его носком сапога, но сразу же, зашипев от боли, нагнулся, потирая ушибленное о неподатливый дуб место.

Я стоял молча, никак не реагируя.

Дмитрий угрюмо покосился на меня — не думаю ли я смеяться, но, не отыскав на моем лице ни тени улыбки, проворчал:

— Можно подумать, что ты его всегда держишь.

— Так я и не говорил, что похож на Иисуса, — пожал плечами я. — Если меня ударить по щеке, я вначале врежу ему от души, потом добавлю и, лишь когда обидчик упадет, подставлю ему другую щеку, да и то лишь чтобы подразнить. Правда, лежачего врага добивать не стану, если только он не подлец. И если уж даю кому слово, то от него не отступаюсь.

— Вот как, — протянул он, выпрямляясь, и задумчиво повторил: — Вот, значит, ты как. Что ж, тогда…

Я насторожился, мысленно ругая себя за чрезмерную искренность, которая как пить дать прямо сейчас мне и аукнется.

— А ведь мне тебя защищать перед боярами не с руки, — вдруг заметил он. — Ежели они не угомонятся да сызнова челом ударят, я уж и не знаю, яко мне быти. Да и на кой мне так уж рьяно на твою заступу вставать, коль ты не мой человек?

Я продолжал хранить молчание. Во-первых, не знал, что ответить, а во-вторых, куда проще дождаться, когда Дмитрий перейдет от риторических вопросов к иным, на которые хочешь не хочешь, а ответ давать потребуется.

— Стало быть, не хотишь близ меня остаться?

— У меня, государь, вообще, признаться, нет никакого желания оставаться в Москве, — по возможности, чтоб не сильно злить, смягчил я свой отказ, и с улыбкой процитировал:

Мне бы саблю да коня —
Да на линию огня!
А дворцовые интрижки —
Энто все не про меня! [632]
Он опешил, но затем как-то с интересом посмотрел на меня, склонив голову, и зачем-то заговорил со мной, причем предельно откровенно, о польском короле Сигизмунде, который поддержал его в трудный час, и теперь он, как порядочный человек, должен выполнить хоть часть своих обещаний, которые ему дал в свое время.

О том, чтобы отдать Речи Посполитой новгород-северские и смоленские земли, понятное дело, разговору быть не может. И без того его батюшке пришлось вернуть обратно всю Ливонию, которую он воевал чуть ли не четверть века, да, как выяснилось, все без пользы. Даже более того, вышел один вред, потому как под конец Иоанн Васильевич вынужден был уступить Баторию и исконно русские города.

Правда, позже их вернул Руси его старший брат Федор Иоаннович, но, думается, и князь Мак-Альпин понимает, что на самом деле главная заслуга в этом, как оно ни прискорбно сознавать, принадлежит Борису Федоровичу Годунову.

И вновь хитрый взгляд в мою сторону.

Я с трудом удержал удивленное восклицание.

Князь Мак-Альпин, конечно, понимает и всецело разделяет это мнение, но с чего бы меня вдруг принялись удостаивать столь честными и нелицеприятными признаниями?!

Видя, что я упорно продолжаю молчать, Дмитрий вдруг резко перевел разговор на… сопляков, которых набрал к себе в ратные холопы царевич и которые вроде бы сейчас выглядят, несмотря на молодость и безродность, совсем неплохо, в чем несомненная заслуга воевод престолоблюстителя.

— Щенки, конечно… — равнодушно протянул он, и тут я не выдержал, прервав молчание.

Хамить не стал, но вежливо поправил:

— Это у дворовых псов щенки, а коли они в выучке у волкодавов, то и сами волкодавы, разве что пока молодые.

— Вот ты и сделай мне изо всех прочих стрельцов таких же волкодавов, — сразу обрадовался он.

— Лета не те, — наотрез отказался я. — К тому же мои гвардейцы по причине своей молодости были как тесто, из которого что хочешь, то и лепи, а уж потом в печь ставь. Стрельцы иное — они давно испеклись, поэтому нужной формы им не придать, как ни старайся.

— Жаль, жаль, — притворно вздохнул он и огорошил меня: — А я вот тут по примеру свово старшего братца, дабы хоть в чем-то словцо перед Жигмонтом сдержать, вознамерился послать Федора Борисовича отнять у свейского короля Карла его часть Ливонии вместях с Нарвой, Ревелем и прочими градами. Поначалу опаска была, вдруг не управится, но, коль у него под рукой эдакий воевода, что сам саблю с конем требует, не желая вонь московскую нюхать, тут совсем иное. Тогда можно и заслать.

Та-ак, кажется, он меня поймал на слове. И что теперь делать? Пояснить, что это была шутка?

— Одного не пойму, — продолжал Дмитрий. — Ежели стрельцы мои тебе не по нраву, то с кем же ты их брать станешь — с одними своими… — И, не договорив, усмешливо закашлялся.

Ну что, думай, парень, только поскорее, поскольку вроде бы филатовское четверостишие тут ни при чем, ибо он, судя по всему, замыслил это гораздо раньше, потому и удерживал меня тут, а теперь, коль ничего не получается, решил поменять главнокомандующего, но не воеводу.

С ответом я не торопился. Тут не семь — семьдесят семь раз отмерить надо, прежде чем хоть что-то ляпнуть, иначе оно слишком дорого встанет. Разве что призвать в союзники… время? Но тогда вначале…

— А тебе какой войны жаждется, государь? — осведомился я. — Той, что твой батюшка десятки лет вел, потеряв многие тысячи людей и такую прорву денег, что и не сосчитать, или иную, которая малой кровью и быстрая, чтоб за год и все твое стало?

— Глупости вопрошаешь, — скривился Дмитрий. — Понятно, что ту, о коей ты последней помянул.

— Что ж, — кивнул я. — Ты хочешь, чтобы я от имени своего ученика дал тебе слово, что через полтора года, следующей зимой, Федор Борисович возглавит своих сопляков и за год отвоюет тебе у шведов все города бывшей Ливонии? Пусть так. Если желаешь, могу это сделать хоть сейчас, или надо, чтобы он сам явился к тебе в палаты?

— Не-эт, — засмеялся Дмитрий и лукаво погрозил мне пальцем. — Про его слово мне неведомо. — И, мстительно прищурившись, язвительно заметил, припомнив мне мою недавнюю откровенность: — Вдруг он как я — ныне пообещал, а к завтрему передумал. Ты лучше свое дай, так-то оно понадежнее. Заодно и мне будет что сказать боярам, кои сызнова челом на тебя бить учнут. Мол, мне князь Мак-Альпин свое верное словцо дал, что свеев за год повоюет, посему готов головой выдать его тому из вас, кто ныне на них отправится да его упредит. Тут уж они вмиг свои челобитные раздерут.

Я глубоко вздохнул и нагнул голову, изображая мучительное колебание и нерешительность, а для верности даже попросил один день на раздумье.

— Да хоть два, — всплеснул руками Дмитрий.

— Два — слишком много, — поправил я его, пояснив: — Истомлюсь в сомнениях. Ответ дам завтра.

Глава 8 …и новые каверзы государя

На самом деле решал я недолго — от силы часа два.

Для начала прикинул, насколько реальна возможность, что Дмитрия не угрохают за эти полтора года. Получалось, что шансы уцелеть у него имеются. Небольшие, учитывая, насколько сильно он подчас зарывается, даже куда меньше, чем у меня на вытяжку четырех счастливых жребиев кряду, но все равно есть.

Следовательно, на всякий случай надо рассматривать войну со шведами как вполне реальную. Так-так. А насколько реально выиграть ее, да еще в столь короткие сроки?

Я припомнил карту, которую как-то разглядывал в Думной келье вместе с Борисом Федоровичем. Согласно ей получалось, что шведская Прибалтика включает в себя практически всю нынешнюю Эстонию. В принципе не так уж много.

Это ведь лишь звучит немного страшновато — вся Эстония, а что она собой сейчас представляет, если разобраться, — так, банановая республика, только еще хуже, поскольку не просто такая же мелкая, но и вообще бесполезная, ибо там даже бананы не растут.

Недоразумение господне.

Вся польза от него — выход к Балтийскому морю, да и то сомнительная. Выход-то этот у Руси и так имеется, причем испокон веков, а сейчас сразу два — через реку Нарву, где напротив одноименного шведского города стоит мощная русская крепость Ивангород, и через Неву.

Впрочем, что это я — речь не о том, зачем нам Эстония. Вопрос упирается в то, в силах ли мы поиметь эту безбанановую территорию?

Я вновь призадумался, прикидывая, как будет выглядеть это завоевание и реально ли оно вообще.

Итак, местное население не в счет. Может, когда-то там и были ребятки, умевшие воевать, но давным-давно вымерли — постарались завоеватели. Сейчас там в живых из местных только те, которым более привычно вылизывать чужие хозяйские сапоги, а уж чьи они — датские, польские, шведские или русские — им без разницы.

Купцы и прочие горожане? С каких пор торгаши стали вояками? Значит, тоже можно не считать за противников.

Итак, в остатке мы имеем только шведские гарнизоны. Насколько я помню, эти парни из числа наемников, а как воюют ландскнехты, я уже знаю.

Нет, в открытом бою они хоть куда — воздам должное. Но это лишь тогда, когда имеются шансы на победу. А вот когда припрет так, что край, — тут они сразу пасуют. То есть, если их поставить в такие условия, когда дальнейшее сопротивление бессмысленно, драться лишь для того, чтобы умереть с честью, их навряд ли можно заставить.

Что ж, тогда, получается, все вполне реально…

Разумеется, никаких осад и штурмов — тут и впрямь крови прольется много, а толку чуть. Но вот если устроить нечто вроде молниеносной войны, своего рода русский дранг нах норд, поскольку продвижение не на восток, а на север, тогда очень даже может быть.

Одна беда — Дмитрий на такое никогда не пойдет, поскольку не принято сейчас начинать боевые действия без предварительного объявления войны. Неблагородно оно, а мальчик малость подвинулся на рыцарстве, но…

А что, если он вовсе не начнет войны?

Я чуть не заплясал от радости, вспомнив про шведского принца Густава, который настолько великолепный вариант, что лучше не придумать. Хватит ему пребывать в унынии и гнать самогон в Угличе. Пора приступать к более солидным проектам.

Нет, речь идет не о резком увеличении количества выгоняемого самогона, а о грандиозном расширении его владений.

Да, идея не нова, и впервые внедрил ее в жизнь польский король Сигизмунд, не начав войну с Годуновым, но позволив Дмитрию набирать в Речи Посполитой добровольцев. Ну так что ж, патентного бюро тут нет, и изобретение выкупать не надо.

Впрочем, что это я?! Жигмонт тоже не первый. Он лишь повторил незамысловатый трюк Ивана Грозного с датским принцем Магнусом.

Итак, новый Магнус, то есть Густав, объявляет войну своему дядьке Карлу, а волонтеры вместе с наемным воеводой князем Мак-Альпином тут как тут.

Более того, если все как следует разработать, а времени у меня предостаточно, то, начав войну следующей зимой, ее запросто тогда же можно и закончить, чтобы к весне, когда обалдевшие шведы опомнятся и начнут присылать подкрепление, уже им придется осаждать взятые нами города, а это куда тяжелее.

Только начинать подготовку надо пусть не прямо сейчас, но в ближайшую пару месяцев. Жаль, конечно, что, скорее всего, эти приготовления уйдут впустую, то есть Дмитрия убьют, но с другой стороны, а почему это взошедшему на престол Федору Борисовичу не закончить замысел своего предшественника и не побаловать свой народ эдакой победоносной войнушкой?

Разохотится воевать и в дальнейшем? Навряд ли.

Царевич по своей натуре весь в отца, то есть не воинственный паренек, а потому понимает — толку с этой Ливонии никакого, зато вони от соседей-поляков будет хоть отбавляй, поэтому драться с ясновельможными панами за ее вторую часть, то есть за Латвию и Литву, смысла не имеет.

На следующий день я дал Дмитрию ответ. Он изумленно уставился на меня, очевидно решив, что ослышался, и попросил повторить.

Я медленно, чуть ли не по складам повторил.

— Только со своими холопами? — озадаченно переспросил он еще раз.

— Со своими гвардейцами, — холодно поправил я.

— Да все равно щенки, — отмахнулся он.

— Что ж, это лучший способ убедить тебя, что они — молодые волкодавы, — усмехнулся я. — Но мне нужно полтора года на то, чтобы у них подросли клыки и, кроме того, чтобы ты исполнил три обязательных условия.

Дмитрий нахмурился, ожидая подвох, и вопросительно воззрился на меня.

— О грядущей войне ни единой душе ни слова. Это первое. Если берут сомнения насчет рыцарского поведения, то к тебе в любом случае нельзя предъявить никаких претензий. Ты, по сути, вообще ни при чем — начнет ее шведский принц Густав вместе с наемной армией, о которой ты тоже ни сном ни духом.

Дмитрий неопределенно помотал головой.

— Не понял — это означает да или нет? — осведомился я.

— Это означает, что я еще не решил, — раздраженно ответил он.

— Думай, — равнодушно пожал плечами я. — Мы с Годуновыми пока отправимся в Кострому, так что время у тебя есть, но если ты согласен, то должен известить меня не позднее осени. Однако имеется и еще два условия.

— Тоже заковыристые?

— Совсем простые, — отверг я его предположение. — Второе из них — не мешать мне.

— И все?! — вновь не поверил он услышанному.

— И все! — жестко отрезал я. — Кроме того — это третье, самое последнее, — перед началом войны ты дашь письменное обязательство не трогать и не смещать принца Густава с его трона до самой его смерти, а также не препятствовать его назначению на должность наместника завоеванных земель князя Мак-Альпина и не смещать оного князя с этого поста в ближайшие десять лет. В нем же ты подаришь мне все пошлины с завоеванных земель на те же десять ближайших лет.

— Да хоть на двадцать! — выпалил он и заулыбался, лукаво погрозив мне пальцем. — Я уж и впрямь думал, что ты белая ворона, с коей не пойми как себя вести, а ты… — И уважительно одобрил: — Славно ты замахнулся, крестничек. Эвон на какое наливное яблочко зуб нацелил.

— На двадцать не надо, — отказался я. — Да и о яблоках тоже рано думать. Захват этих земель все равно что пересадка саженца яблони из шведского сада в наш. Яблоки на нем появятся как раз через десять лет, да и то лишь… при должном уходе, так что это срок для окончательного усмирения твоих новых подданных.

— Такой большой? — удивился он.

— Это местных эстонцев усмирять не надо, — пояснил я. — Непокорных давно вырезали, а остальные за триста лет привыкли ходить в холуях, поэтому им без разницы, кто их господин, лишь бы давали дышать хотя бы через раз и отбирали не все. Зато с горожанами иное. Там придется повозиться как следует, но я постараюсь управиться.

— Ты так рассуждаешь, будто уже все взял, — тихо произнес он.

Я пренебрежительно усмехнулся и громко отчеканил:

— При выполнении всех трех перечисленных мною условий я, князь Мак-Альпин, даю тебе свое твердое и нерушимое слово потомка шкоцких королей и… эллинского бога Мома, что спустя всего полтора года, если только ты, государь, не передумаешь…

Он возмущенно фыркнул, но я упрямо повторил:

— Если ты не передумаешь и подтвердишь свое повеление, то следующей зимой война будет начата, а еще через полгода, то есть уже к весне, во всех крупных городах Эстляндии, не говоря уж про Нарву и Ревель, встанут на постой русские стрелецкие гарнизоны. — И напомнил: — А сейчас мне пора собираться в Кострому и… готовиться к войне.

Дмитрий красноречиво протянул руку в сторону двери.

— Теперь не держу. — Но сразу, словно припомнив что-то, прищелкнул пальцами и с легкой улыбкой на лице чуть виновато заметил: — Но Квентина я думаю оставить — нужон он мне. — И пояснил: — Мне еще надлежит освоить несколько танцев. К тому же я собираюсь создавать новую печать вместо старой, да и герб надлежит обновить. Царь — это одно, а император — совсем другое.

— В его согласии, как мне кажется, ты не нуждаешься? — уточнил я.

— Отчего же. Не далее как ныне я сбираюсь к нему заехать и навестить болезного, вот и спрошу. А ты покамест прямо отсюда отправляйся к Басманову и вместях с ним обсуди самое неотложное из того, в чем зришь надобность в переменах. И впрямь лучше, ежели никто о том, что они исходят от тебя, ведать не будет.

И вновь я в очередной раз недооценил сластолюбивого мальчишку.

Мне бы сразу призадуматься, почему он уперся в отношении Дугласа и только ли в танцах, печати и гербе все дело, а я хоть и не принял все им сказанное за чистую монету, но решил, что он собирается поступить точно так же, как и в Путивле.

Учитывая же, что я не намерен строить против него заговоры, мне было все равно, останется ли в Москве заложник, ответственный за мои художества в Костроме, каковых не будет.

К тому же я пообещал Дмитрию такое, от чего у него настолько захватило дух и вскружило голову, что теперь можно было позволить себе и расслабиться.

А зря.

Как там сказала одна большая, неповоротливая, но всезнающая и всевидящая нечисть в гоголевской повести? «Поднимите мне веки! Не вижу!»

Вот и мне бы кто их поднял, только не нашлось таких, а сам я… не увидел.

Понял я свою ошибку лишь на следующий день, когда Дмитрий вначале уточнил предполагаемую дату нашего отъезда — через три дня, согласился на нее, а уж после этого окончательно выложил на стол свои карты, припрятанные в рукаве:

— Мыслю, что надобно и матери-вдове остаться. В Вознесенском монастыре келий в достатке — сыщется одна и для нее.

— Какой матери? — поначалу даже не понял я.

— Марии Григорьевне Годуновой, — хладнокровно пояснил он.

— Зачем?! — искренне удивился я.

— Негоже, чтоб невеста одна-одинешенька до свадебки пребывала, — пожал плечами Дмитрий. — Пущай близ нее хошь кто-то из родичей будет.

— Какая невеста?!

— Дугласа! — выпалил он и с любопытством уставился на меня.

— Ты имеешь в виду дочь царя Бориса Федоровича Годунова царевну Ксению Борисовну? — медленно и отчетливо, почти нараспев выговаривал я каждую букву, выгадывая время, чтобы хоть немного успокоиться — нельзя лезть на рожон, особенно когда от тебя ждут именно этого.

Получалось что-то вроде старого способа взять себя в руки, только вместо подсчета: «Один баран, второй баран, третий…» были иные слова.

— Ну конечно, — простодушно подтвердил Дмитрий. — Куда ж ей уезжать в Кострому, когда тут ее больной жених остается?

«Один баран, второй…» Хотя чего их считать, когда главным бараном оказывался не кто иной, как князь Мак-Альпин собственной персоной.

Лихо меня уделал государь — аж завидно. И вытянул обещание, которое хотел, и выставленных мною условий вроде как пока не нарушает — ни от чего нельзя отказаться, но и пакостить продолжает.

Однако я еще пытался сражаться.

— Не думаю, что это хорошая мысль, — заметил я. — Как мне кажется, Федор Борисович сочтет себя оскорбленным, услышав эдакое.

— Услышит-то он от тебя, а своему учителю он все готов простить, — усмехнулся царь. — Авось сглотнет и это.

— От меня? — удивился я — на возмущение сил уже не было.

— Ежели оное поведаю ему я, то престолоблюститель может помыслить невесть что, — пояснил Дмитрий, продолжая иронично улыбаться. — Зато ты и словеса потребные подберешь, и утешишь его, коль он на дыбки встанет…

Я слушал его с каменным выражением лица, и он осекся, сочувственно заметив:

— Чтой-то у тебя лик переменился. Прямо яко в Путивле стал, егда… головная боль одолевала. Не иначе как сызнова прихватило.

— Хуже, государь. Ныне у меня боль душевная, а она самая тяжкая, — пояснил я, в упор глядя на своего собеседника, вовсю упивавшегося триумфом.

— Ништо, — беззаботно махнул рукой он. — Душа, она отходчива. Авось угомонится.

Я еще попытался сопротивляться, заметив, что негоже брату, который теперь своей сестре «в отца место», покидать царевну. Пожалуй, не будет ничего страшного, если наш с ним отъезд несколько задержится.

Но тут заупрямился Дмитрий:

— Негоже по десятку раз переиначивать. Да и ни к чему. Прав ты был, когда заспешил в дорожку. Края те глухие, горы, да степи, да леса. Опять же и народ дикой совсем. Чай, не столь давно мы их по повелению батюшки мово Иоанна Васильевича под длань свою приняли.

Если бы мои мысли не были заняты исключительно тем, как изловчиться и забрать Ксению, ей-ей, покатился бы со смеху — уж больно важным и надменным выглядел Дмитрий, толкая свою высокопарную речь о заслугах своего отца в деле освоения сибирских просторов.

Вообще-то полугодом ранее я слышал совсем иную версию из уст Бориса Федоровича. Согласно ей, Иоанн Васильевич поступил как раз наоборот, сделав все, чтобы… задержать Ермака.

Едва только Грозный узнал о том, что тот, выполняя поручение купцов Строгановых, которые наняли себе на службу лихого атамана, пошел на Кучума, как отправил гонца с требованием немедленно остановить поход.

Рассказывал мне об этом старший Годунов спокойно, рассудительно и при этом отнюдь не винил царя в близорукости — мол, какой дурак, не понимающий собственных выгод.

Скорее уж наоборот — оправдывал Иоанна.

Риск был и впрямь велик, а государь очень опасался очередного провала и затяжной войны на востоке страны, да еще в тот момент, когда дела на западе шли из рук вон плохо.

К тому времени, правда, с польским королем Стефаном Баторием успели заключить перемирие, но весьма шаткое. К тому же оставались шведы, по-прежнему наседающие с севера и готовящие очередной захват русских земель и крепости Орешек.

Однако как бы там ни было, а царский гонец укатил, но застать Ермака не успел — он вовсю воевал с Кучумом.

То есть выходило, что Сибирь завоевана вопреки Грозному, а не по его повелению, а уж окончательное освоение этих далеких земель — заслуга вообще исключительно и всецело Бориса Годунова.

Ну ладно. Чем бы дитя ни тешилось…

А вот с Ксенией получалось из рук вон плохо.

Я заходил и справа и слева, и спереди и с тыла, но Дмитрий виртуозно отбивал все мои доводы, возражения и аргументы, при этом явно забавляясь моими беспомощными попытками исправить положение.

Наконец он сжалился и выдал:

— Яко ты ни тщись, князь, а решения моего не изменишь. Да и неужто ты сам доселе не понял, для чего старая Годунова остается? Сказываю же, больно лихой там народец, потому и опаска у меня, как бы царевич там ихним духом не напитался да не удумал чего. Потому лучше всего, чтоб матушка его в закладе тут осталась, под моим да Басманова доглядом. А худа ей не станется, ежели ученичок твой в воровство [633] не ударится.

— А не тяжел заклад? — усомнился я. — И потом, ты говоришь про матушку, которой для заклада и одной за глаза, а требуешь, чтобы он оставил еще и сестру…

Дмитрий устало вздохнул и напомнил:

— Так оно все одно к одному. Сказывал ведь про Дугласа али забыл уже?

— Забыл, — покаялся я и, мысленно извинившись перед шотландцем, осторожно заметил: — А ты забыл, что дал царевне право свободного выбора жениха?

— Дать-то дал, но я слыхал, что оная девица, пока он в болезни пребывал, кажный день у его изголовья сиживала. Мыслю, опосля такого ей и самой от князя Дугласа отказываться зазорно. То даже не потерька чести выйдет, а и вовсе утерька, — скаламбурил он.

Не имело смысла говорить что-то еще. Он твердо стоял на своем — не свернешь, а я на своем. Получалась сказка про белого бычка — иначе не назовешь. Не-эт, тут надо как-то иначе.

Вот только как?

Пока что ясна лишь задача — любым способом забрать ее, ибо оставлять нельзя ни в коем случае. Пропадет она одна, и мать, случись что, ничем не поможет — не та заступа.

Случиться же может всякое, в том числе и самое страшное — уж больно знакомы мне искорки в глазах Дмитрия, вспыхивавшие время от времени при разговоре о царевне.

Именно такие мелькали у него в Путивле, когда он глядел на особо приглянувшуюся ему деваху.

Это пусть он своим советникам в сенате излагает придуманную хитромудрость с закладом или там про жениха Квентина — они поверят. Я же — никогда.

Первым делом я решил привлечь на свою сторону шотландца — так казалось проще всего. Хоть один аргумент тем самым я выбил бы из рук Дмитрия. К тому же других идей в голове все равно не имелось.

Однако выжать из Дугласа ответную грамотку, в которой он отпускает свою невесту до свадебки, обязуясь приехать к ней, как только выздоровеет окончательно, не получилось.

Квентин наотрез отказался отпускать царевну.

Причин он не таил — Дмитрий, побывавший у него незадолго до меня, посулил ему, что уже через две недели после венчания на царство он лично организует их свадебку и шотландец станет законным супругом Ксении Борисовны, заодно напомнив про Путивль и свое обещание, которое дал ранее и от которого не собирается отказываться.

— А ты не боишься, что ныне, когда государь дал ей вольное право выбирать жениха на свое усмотрение, она может вообще не согласиться выйти за тебя замуж? — спросил я.

В ответ Дуглас лишь презрительно усмехнулся.

Ну да, учитывая, что она действительно навещала его чуть ли не каждый день, любому понятно — довод мой слаб и никуда не годился.

— А почему бы тебе самому не поехать вместе с… — бодро начал я, но сразу осекся, вспомнив, что этот вариант Дмитрий тоже предусмотрел.

Сказать откровенно, какие опасности ее тут ждут? Я испытующе посмотрел на шотландца, прикидывая. Получалось, не стоит.

Не поверит он мне.

Вот если бы Дуглас видел взгляд Дмитрия, устремленный на сестру Годунова там, на Пожаре, когда он впервые ее увидел, — дело иное, а так…

— Вася ты и есть Вася, — констатировал я напоследок и вышел из его опочивальни.

Так и не решив, что предпринять, я спустился вниз. Обед уже остывал. Ел, совершенно не чувствуя вкуса и даже не понимая, что именно налито в мою миску.

В голове по-прежнему мелькали вариант за вариантом, но все они были какие-то несъедобные, напоминая то варево, что плескалось в моей миске. Досадливо поморщившись, я отодвинул ее от себя, не съев и половины.

— Часом не захворал ли? — участливо поинтересовалась Марья Петровна.

— Просто не хочется, — пояснил я.

— Стало быть, невкусно, — понимающе кивнула ключница и посетовала: — Оно, конечно, ныне ни у меня, ни у Резваны и часца не было, чтоб самой опробовать, чего там сготовили. Все мешки увязывали да добро в сундуки сбирали, вот и вышел недогляд. — И отвлеклась на Акульку, принявшуюся что-то торопливо шептать ей на ухо.

— Сказывала ж поутру, отъезжает князь-батюшка, дак она сызнова за свое, — всплеснула руками травница. — Деньгой наделили, так неужто она и впрямь ныне о подворье помышлять учала?! Экий бесстыжий народ енти Христовы невесты, прости меня господи…

— Чего там еще? — спросил я.

— Да мать Аполлинария Акульке два алтына посулила, чтоб та известила ее, как токмо ты на подворье появишься, — нехотя сообщила Петровна. — Хорошо хоть ума у девки хватило, чтоб мне о том сообчить, а то бы сызнова игуменья приперлась о тереме на Никитской потолковать.

— А ты ей обещала его отдать, когда Федора прятала? — уточнил я.

— Чай, из ума не выжила, чтоб таковское посулить, — даже обиделась травница. — Мало ли что ты сгоряча ляпнешь, так на то я и ключница у тебя, чтоб добро твое стеречь. Сказывала токмо, что князь еще один вклад приготовил для сестер ее обители, вот и все. Нет, мало ей серебреца подаренного, ходит и ходит.

— Пусть ходит, — вяло махнул рукой я.

— Дак она еще и улещала глупую девку, что, мол, ежели нужда какая приспичит али ей от глаз людских укрыться занадобится, так она Акульку в своем монастыре вовсе безо всякого вклада примет. Нашла чем… — И осеклась, уставившись на меня.

А на моем лице расползалась широкая довольная улыбка. Причина радости была проста — осенило.

Получалось, можно выполнить распоряжение царя, но одновременно и… не выполнить его.

«Мы не будем ждать милостей от государя, да и от… Дугласа, — гордо заявил я себе, — а все что нужно возьмем сами. И точка!»

Глава 9 Казнить нельзя помиловать

— Пусть Акулька заработает свои два алтына, — подмигнул я ключнице и даже поторопил не сразу сообразившую девку, чтобы она быстрее шла в обитель.

Правда, пришлось предупредить ее, чтобы она ни в коем случае не проболталась, будто ее послал за игуменьей сам князь, иначе два своих алтына она от матери Аполлинарии не получит, ведь тогда получалось, что заслуг в оповещении у нее вовсе нет.

Кажется, поняла.

Встречать настоятельницу я решил в келейной обстановке, то есть в своем кабинете, куда распорядился принести кувшинчик какого-нибудь хорошего хмельного медку, да чтоб былдухмяным, а заодно блюдо с фруктами и пару кубков.

В тот раз я, признаться, толком и не разглядел игуменью — не до того, так что сегодня, можно сказать, увидел впервые и понял, что медок лишний, да и фрукты, пожалуй, тоже, уж очень суровый и неприступно-горделивый вид она имела.

Не знаю, кем она была до поступления в монастырь, но порода чувствовалась во всем облике этой не старой еще женщины с остатками былой красоты на лице.

Да и взгляд у нее был хоть и усталый от бесчисленных хождений по потенциальным спонсорам, но в то же время и несколько величественный.

«Не иначе как боярская дочка, а папашка из начальных бояр, тех кто в Думе штаны протирал», — сделал я вывод.

Она и тон с самого начала взяла приличествующий не столько просительнице, сколько чуть ли не обвинительнице.

Мол, государь Борис Федорович, когда взял на себя имущество Захарьиных-Юрьевых, посулил ей, что обитель Христовых невест хоть и основана Никитой Романовичем, чьи сыны имели злой умысел на царскую особу, но ни в чем недостатка ведать не будет.

Более того, он же и намекнул ей тогда, что со временем передаст само подворье монастырю. Впрямую сказано не было — врать она не собирается, но вскользь он обронил что-то похожее, а потому я должен…

Выговаривала она мне долго, пока наконец не высказала все, что накипело у нее на душе, после чего устало вздохнула и сурово уставилась на меня.

Да уж, не совсем удачный способ она избрала, чтоб выколачивать деньги. Потому и отказывают ей все. Выслушав такие требования, да еще высказанные столь категоричным тоном, навряд ли кто захочет помочь монахиням — мол, пусть ваш небесный жених и выручает своих земных невест.

Честно говоря, и я отказал бы, выслушав ее тогда, в первый раз, но, по счастью, мы с нею почти не разговаривали, а теперь, учитывая мою задумку…

Одно понравилось — ни одного намека на услугу, оказанную ею в укрывательстве Годунова, она себе не позволила, то ли посчитав, что я за нее уже достаточно уплатил, то ли сочла ниже своего достоинства упоминать о таком, — иначе получался почти торг.

Свою ответную речь я начал с приятного.

Мол, мысли о том, чтобы подарить обители свое подворье на Никитской, я не оставил, хотя и продолжаю пребывать в колебаниях. Дескать, с одной стороны, оно у меня уже приготовлено как подарок, но с другой…

Им же поди и впрямь тесновато, а это не дело. Мало того что жизнь женщин на Руси нынче вообще тяжела, так хоть в монастыре, во время молитвы, обращенной к небесам, они не должны думать о том, чтоб поскорее пообедала первая смена, да и вообще, такая теснота изрядно отвлекает от дум о святом, вечном и…

Затем, все так же вежливо улыбаясь, перевел разговор на мирскую жизнь страдалиц, иным из которых келья оставалась единственным убежищем, где они могли чувствовать себя относительно спокойно, не опасаясь нескромных мужских притязаний на свою честь.

Не знаю, что там приключилось с нею самой, но, судя по участившемуся горячему поддакиванию, вроде бы я сумел задеть в ней нечто наболевшее.

Очень хорошо. Значит, можно переходить к основному вопросу.

Тут пришлось действовать исключительно намеками. Как, мол, насчет того, чтобы укрыть у себя на малый срок некую деву, страдающую исключительно через свою ангельскую красоту?

Особо наглеть я не собираюсь, а потому попрошу приютить ее всего на одну, от силы на две ночи, а далее вывезти ее в сопровождении сестер из обители за пределы Москвы в более отдаленное укрытие.

Честно говоря, этой даме прокурором бы работать, а не настоятельницей — сразу возникли беспочвенные подозрения, от которых я еле-еле успевал отбиваться.

Нет, не собираюсь я обманом увести оную деву от родителей, даже и в мыслях не держал. И греха у меня с нею не учинилось, и не собираюсь я измышлять непотребное коварство…

А уж когда последовал второй мой намек — о том, чтобы на время подменить оную деву, дабы в течение нескольких дней никто не заметил ее отсутствия, она и вовсе решительно встала, вознамерившись уйти. Еле удержал.

Словом, битый час у меня ушел только на то, чтобы убедить в чистоте своих помыслов.

Пришлось даже, хоть и рискованно, взяв с нее обещание молчать, чуть приоткрыть завесу тайны, намекнув, как зовут эту несчастную деву и по какой такой причине — нежелание выполнять волю государя и выходить замуж за князя Дугласа — она нуждается в укрытии.

Оказывается, я зря опасался, что она испугается гнева Дмитрия. Ничего подобного. Пожалуй, как бы не наоборот, поскольку сразу после этого стала куда уступчивее.

Единственное, что ее смущало, — отсутствие нужной кандидатуры на временную замену, зато во всем остальном мне была обещана помощь и поддержка.

Разумеется, я и сам понимал, что одного согласия матери игуменьи мало — нужна хорошая исполнительница задуманной мною мистификации, но в том-то и дело, что таковая, едва только я подумал о Никитском монастыре, мне моментально припомнилась.

Звали ее… Любава.

Да-да, та самая, которую еще год назад по моей просьбе отыскал Игнашка, чтобы совратить шотландца и по принципу клин клином выбить из него любовь к царевне. Вот только не получилось у нее ничего с Дугласом, который даже не замечал ее.

Не получилось, несмотря на весь профессионализм, поскольку притащил ее Игнашка, можно сказать, со средневековой панели.

Бедная деваха даже расстроилась, и не столько оттого, что не получит обещанного вознаграждения, сколько от потери уверенности в своей неотразимости, каковую уверенность она попыталась немедленно восполнить за мой счет.

Надо признать, что получилось у нее это довольно успешно. Так успешно, что даже сейчас, по прошествии более чем года, я несколько засмущался, вспоминая жаркие ночки.

Увидел я ее случайно, когда приезжал забирать из монастыря Федора. Удивилась Любава моему появлению очень сильно, да я и сам изумился, когда застал ее заносящей кипяток в небольшой флигель, где мать Аполлинария распорядилась разместить царевича.

Изумился настолько, что поначалу даже глазам не поверил, решив, что ошибся. Уж очень не вписывалась бедовая девка в это богоугодное место.

И дело даже не в прежнем ее занятии, тем более мне не раз доводилось слышать, что бывшие проститутки становятся замечательными и верными женами. Более того, они еще зачастую оказываются жутко благочестивыми ханжами — наверстывают, что ли?

Словом, жизнь — штука сложная, и бывает в ней всякое, в том числе и такие перерождения, но в данном конкретном случае об этом не могло быть и речи.

Не те у нее были глаза, чтобы утверждать что-то такое. Скорее уж напротив — два зеленых зеркала ее души говорили о прямо противоположном — прежняя она, такая же, как и была.

Тогда почему на ней ряса и все прочее?

Нет, я явно что-то спутал или недопонял, тем более что мать Аполлинария, находившаяся рядом, назвала ее Виринеей.

Но тут она сама затеяла разговор, в ходе которого выяснилось, что никакой ошибки нет и мои глаза меня не обманывают.

Правда, наша беседа была короткой, закончившись чуть ли не через минуту — и игуменья мешала, да и я торопился забрать Федора, которого надо было срочно отвезти в Запасной дворец, чтобы наглядно продемонстрировать его плачевное состояние командирам стрелецких полков.

О ней я и завел речь, пока мы ехали с игуменьей в ее монастырь. Та с недоумением уставилась на меня.

Что-либо пояснять не имело смысла, тем более что, судя по ее лицу, настоятельница прекрасно знала, чем занималась до прихода в монастырь эта пышнотелая послушница, которая, по словам матери Аполлинарии, так и не сумела отринуть от себя бренные и греховные помыслы, а потому все откладывала и откладывала свой постриг, ссылаясь на неготовность.

Сидя в возке, я еще раз прикинул все как следует, сравнивая двух девушек.

Пышнотелая…

Да, габариты вроде почти сходились. Возможно, Ксения на размер-другой крупнее, но особо вглядываться никто не станет, к тому же ряса — одеяние бесформенное, талии и прочего не имеет, а потому попробуй разгляди, что там под нею скрывается — восемьдесят килограммов или восемьдесят пять.

Лицо…

Тут, конечно, тяжелее.

Поставить рядом, и вряд ли кто решит, что они сестры.

Например, цвет волос. Ну с ним ладно — перекрасить недолго. А как быть со всем остальным?

Имеется у них некое сходство, хотя тоже не бог весть, в овале лица, очертаниях бровей и разрезе глаз… А вот цвет их вновь совсем разный — у царевны черный, а у Любавы пронзительно-зеленый, эдакие два изумруда.

Вот это и впрямь беда — тут уж никак не замаскируешь.

Я вначале помрачнел, но спустя минуту припомнилось, как сама Любава, еще в то время когда выполняла мой спецзаказ по Дугласу, как-то поинтересовалась у меня насчет цвета глаз. Мол, может, немцу, как она называла всех иностранцев без разбора, не по душе яхонтовые зенки, а то она их запросто перекрасит.

Я тогда ей ответил, что у зазнобы Квентина черные, и очень удивился: неужто в начале семнадцатого века косметическое искусство на Руси добилось таких высот.

— А ты что, и в самом деле можешь изменить их цвет? — изумился я.

Она в ответ лишь надменно фыркнула, снисходительно посмотрела на меня — ох уж эти тупые мужики — и уже к вечеру была…

Да, точно, именно черноглазой… [634]

Отлично!

Получается, что и за это беспокоиться не надо.

Я вновь повеселел и бодро улыбнулся матери Аполлинарии, которая, постепенно входя во вкус авантюры, успела пожаловаться мне на ряд технических трудностей нашего совместного проекта.

Дескать, приютить — нет проблем, а вот с вывозом за пределы Москвы, увы, — нет у нее возка в монастыре. Хоть и неприлично настоятельнице расхаживать по московским улицам пеше, однако она вынуждена это делать…

Намек я понял, принял к сведению и… пообещал отдать ей насовсем вот этот весьма приличный крытый возок, в котором мы с нею катили.

Поерзав по мягкому сиденью, она благосклонно кивнула, давая понять, что согласна принять от меня сей дар, и… сразу завела другую тему — про коней.

— Вовсе клячи, — кратко охарактеризовала она свой гужевой транспорт, — как есть клячи. До ворот Бела города довезут, а вот до Скородома — навряд ли.

В ответ я посулил ей двух жеребцов и… порадовался, что обитель находится достаточно близко, ибо больше выжать из меня она ничего не успела, хотя явно намеревалась, поскольку выглядела несколько разочарованной скорым окончанием поездки.

— Вот уж нипочем не поверю, княже, что ты за мной сюда явился, — чуточку насмешливо, но с какой-то потаенной горечью в голосе протянула Любава, с которой, дабы не смущать остальных невест Христа, мы встретились все в том же флигельке, где несколько дней назад укрывали Федора.

Мать игуменья, правда, уходить не хотела, настаивая на своем присутствии, но я добавил в голос металла и так повторил свою просьбу поговорить с этой послушницей наедине, что протестовать после этого она не решилась.

— Ну, здравствуй, Любава, — вздохнул я. — А явился я сюда именно за тобой. — И торопливо, чтоб чего не подумала, уж очень ярко блеснули ее зеленые глазищи, пояснил: — Помощь твоя понадобилась… одной девушке.

— Вона как, — кивнула она и печально улыбнулась. — Понимаю.

— А каким ветром тебя сюда занесло? — сразу перевел я разговор на нее — хотя ради приличия следовало бы немного поинтересоваться самой Любавой.

— Из-за тебя, княже, — не стала таить она. — Помыкалась я с месяцок-другой опосля нашего расставания, ан душу не обманешь. На купчишку какого гляжу, а тебя вижу. Веришь ли, так ни разу ни с кем и не оскоромилась. Потому и решила тут свою греховную плоть утишить. Мыслила, в тишине да покое авось и угомонится сердечко. Правда, по первости куда как тяжко приходилось — уж больно прикипело у меня все к тебе.

Вот уж никогда бы не подумал, что я такой неотразимый донжуан. Даже не по себе стало слышать такие откровения, а она меж тем продолжала:

— Мне б поране от тебя убечь али вовсе после первой нашей ночки, да я, глупая, все откладывала, надеялась бог весть на что, вот за то и расплачивалась здеся. Считай, сама на себя епитимию возложила. Токмо скушно тут, — пожаловалась она, с детской непосредственностью перепрыгнув с одной темы на другую.

— Монастырь ведь, — пожал плечами я, не зная, что еще сказать.

— Уйду я из него, — мрачно пообещала она. — Славно, что ты тут ныне очутился, как раз вовремя. Авось развеешь тоску-печаль. — И спохватилась: — Да ты о себе хоть чуток поведай. Помнится, ты и веры другой был, а ныне вроде как крестился. Эвон даже имечко сменил на нашенское. — Нараспев протянув с полузакрытыми глазами, словно звала или подманивала: — Федор Константи-ины-ыч.

— Да и у тебя новое, — заметил я.

— Старое оно, — усмехнулась Любава, — токмо ты его ранее не слыхал, потому как оно крестильное, да и не нравилась мне никогда ента Виринея. Так что, поведаешь, как жил… без меня, али как?

— Обязательно расскажу, только потом, — кивнул я и решил, не откладывая в долгий ящик, перейти к сути своей просьбы.

Таить ничего не стал — бессмысленно. Разве что причину столь горячего желания Дмитрия Иоанновича оставить Ксению в Москве назвал не подлинную, а официальную — для ухода за матерью.

— Ну и еще что-то вроде заложницы, — добавил я.

Но Любава — девка смышленая и остальное вмиг додумала сама:

— А там от заложницы до наложницы всего-то одна буквица, и оборонить девку некому, — сделала она вывод и вопросительно уставилась на меня.

Я не возражал, но и не подтверждал, во всяком случае вслух. Лишь тяжело вздохнул, продолжая молча смотреть на нее, но ей и того хватило, чтобы все понять.

Однако Любава не была бы Любавой, если бы упустила столь удобный случай подколоть.

— Ой и высоко ты ныне залетел, княже, — лукаво заметила она. — Выше-то, я чаю, некуда. Эвон кого себе подобрал — царевну, а их ныне на Руси одна-разъединая и есть.

— Да не о том ты подумала! — возмутился я. — Я же не украсть ее хочу, а спасти! И вообще, у нее жених имеется.

— О том, о том, — ласково, как несмышленышу, улыбнулась она мне. — Это со мной твое сердечко во льду пребывало, а ныне зрю — огонечек там возгорелся.

Ну и мастерицы эти женщины вгонять нашего брата в краску, даже если мы ни в чем не виноваты, — вот как меня сейчас.

И потом, какая разница — чего там у меня возгорелось или не возгорелось, тем более что есть Квентин и становиться шотландцу поперек дороги было бы с моей стороны самым настоящим свинством.

Но объяснять ничего не стал.

Во-первых, некогда, во-вторых, все равно ей не понять мужской дружбы, которая, если настоящая, должна быть превыше всего, а в-третьих, не ее ума это дело — рассуждать про огоньки, когда я… и сам о них знаю.

— Так ты согласна? — хмуро спросил я.

— Чтоб тебя удоволить, я на все согласная, — пропела Любава. — Я, чаю, подсобишь опосля всего домик крохотный прикупить?

— Помогу и с домиком, и с серебром, — пообещал я твердо и… отвел глаза в сторону — было стыдно.

Судя по вопросу, бедная Любава так до конца и не поняла, на какую авантюру дает согласие и что ей грозит после разоблачения, которое неминуемо — вопрос лишь во времени.

Честно говоря, я и сам не представлял, что может учинить над бедной послушницей впавший в гнев Дмитрий, но допускал все что угодно, тем более что из реальных виновников обмана налицо только она одна.

Мы-то в Костроме, а Марию Григорьевну трогать и пальцем не моги, не говоря уж о том, чтоб подвесить ее на дыбу, — царица-мать, хоть и вдовая.

Зато Любаву — самое то.

Одна надежда, хоть и весьма хлипкая, — монашеская ряса. Может, и защитит принадлежность к Христовым невестам отчаянную девку, а там как знать…

И говорить ей об этом нежелательно, а то испугается и откажется, но… уж больно тяжело было на сердце, и я все-таки решился предупредить:

— Только это очень опасно. Когда Дмитрий Иоаннович узнает о подмене, а он обязательно узнает — не так уж вы и похожи, то тут может быть всякое.

— Всякое — это хорошо… — загадочно протянула она. — Может, мне всякого токмо и не хватает.

— Речь не о том всяком, которое… — попытался пояснить я Любаве, или, как ее тут именуют ныне, сестре Виринее.

— И я не о том, — подхватила она. — Хотя что там толковать — рано тебе еще. Потом поймешь. — И пообещала: — Вот огонек твой в полную силушку войдет, тогда и уразумеешь, о чем я ныне помыслила. — И, сжалившись, добавила: — Да ты не бери в голову. Лучше сказывай, чего теперь делать.

Я спохватился и вновь постарался быть предельно кратким, уложившись в считаные минуты.

Любава согласно кивнула, уточнив:

— Стало быть, мне ныне за подаянием во дворец тот постучаться?

— И не одной, — напомнил я. — Куда лучше, если войдут пятеро, а выйдут четверо.

— Не сумлевайся, стукну, — заверила она и вскользь поинтересовалась: — Тебя-то там хошь разок узрю ли?

— А как же. Буду я в том тереме, — кивнул я. — Обязательно буду.

— Вот и славно, — улыбнулась она. — Тогда скоро постучим. — И весело засмеялась. — Да не боись. Ныне-то мне и впрямь куда полегше — отболело уж, так что я теперь ученая и сызнова в твою постелю не нырну, чтоб, чего доброго, прежнее не полыхнуло. Уж лучше к царевичу…

— К кому?! — вытаращил я глаза, решив, что ослышался.

— А что, — повела она плечом. — Девка я справная, да и он… Хошь и мало я его повидала — всего ничего, — а запал он мне в память. — И звонко, заливисто засмеялась.

«Ну и юмор у нынешних кандидаток в Христовы невесты, — вздыхал я по пути к Запасному дворцу. — И ведь как ловко разыграла. Даже я повелся, разубеждать кинулся, чтоб не вздумала. Ох и Любава…»

Но зато в который по счету раз пришел к выводу, что именно она — та, которая мне нужна. Эта отчаюга сыграет все как надо, лишь бы от усердия не перестаралась.

Разговор с Федором получился тяжелым. Радовало только одно — отсутствие Марии Григорьевны.

Она последнюю пару недель, еще до моего отъезда в Серпухов, вообще по возможности старалась избегать общения со мной.

Уж очень ей было неприятно видеть в моем лице последнюю несбывшуюся надежду усадить сына на царство, которую я в ней вначале возродил, но в тот же день, всего несколько часов спустя, безжалостно порушил.

Да тут вдобавок взбунтовались и собственные дети, решительно встав против, и опять-таки виной тому был не кто иной, как я.

Не знаю, какая из этих причин была важнее, но факт остается фактом — всякий раз, узнав, что я появлюсь, Мария Григорьевна, сославшись на внезапное недомогание, не выходила к столу. Более того, при моем неожиданном появлении она почти сразу молча вставала и уходила к себе.

Впрочем, мне и без царицы-матери пришлось несладко.

Поначалу Годунов, едва узнав о царском повелении, в сердцах даже схватился за рукоять сабли и срывающимся голосом заявил:

— А вот таковского терпети силов у меня не сыщется, княже, и уговоров твоих я ныне и слухать не стану. Хошь он ныне и государь, а… — И, не договорив, напустился на сестру: — А ты что молчишь?! Али тебе уж все равно стало?!

Лицо Ксении побелело, но держалась она на удивление, и тон ее голоса, хотя и холодно-безжизненный, внешне оставался ровным и даже рассудительным.

— Коли князь Мак-Альпин молвит, что так надобно, я перечить не стану. Да и то взять — ныне в первую голову потребно хошь тебя одного подале из Москвы спровадить, а о нас что сказывать. Кто ведает, может, и смилостивится господь, ежели мы сами, яко агнцы, на жертвенный алтарь возляжем. — И пытливо спросила: — Так что поведаешь, князь? Я пред любым твоим словом ныне смирюсь.

«Странно. Вроде бы она меня раньше всегда по имени-отчеству звала, — промелькнуло вскользь, — а сейчас как-то сухо, Мак-Альпин. И не княже, как обычно, а князь — вроде как тоже почти официально», — но тут же выкинул это из головы.

Нашел о чем думать. И без того у нас всех «цигель-цигель ай лю-лю», как говорил один из персонажей развеселой гайдаевской кинокомедии.

— Вашу матушку и впрямь придется оставить, — вздохнул я и беспомощно развел руками, давая понять, что тут я бессилен, но сразу постарался успокоить брата с сестрой относительно перспектив Марии Григорьевны: — Уверен, что Дмитрий без причины не сделает ей ничего худого — просто побоится. Да и зачем ему попусту злить своего престолоблюстителя? А причин мы ему не дадим — козней чинить не станем, злое умышлять не будем, заговоров готовить тоже, ибо забот и без того полон рот, верно?

— Верно, — кивнул, соглашаясь со мной, Годунов. — А… с Ксюшей?

— А вот Ксению Борисовну Дмитрий Иоаннович не получит, — твердо произнес я.

Царевна глубоко вздохнула, и лицо ее вновь слегка порозовело.

— Так ведь не уймется государь и братца моего не отпустит. Что ж вы тогда, за сабельки возьметесь? Может, и впрямь, Федор Константиныч, ни к чему вам из-за меня одной почем зря пропадать? — пропела она.

Я сразу подметил, что и голос ее тоже схож с Любавиным, разве что у Ксении чуть пониже тембр. Зато интонации и манера говорить один в один, а это куда важнее.

Вдобавок, уж не знаю почему, порадовал и ее возврат к прежнему обращению, без всяких князей. Даже удивительно, что такой пустяк отчего-то вызвал столь сильное удовольствие, хотя если призадуматься, то какая разница, ведь я и то и другое, ан поди ж ты…

Но в сторону сантименты.

— Впрямую нам перечить ему, даже если бы в Москве сейчас находился весь наш полк, и впрямь глупо, — согласился я, — поэтому придется схитрить и сделать вид, что подчинились. Через три дня Мария Григорьевна и Ксения Борисовна прилюдно попрощаются с дворней, со своим сыном и братом, после чего у всех на глазах сядут в возок и поедут в нем в Вознесенский монастырь, где займут свои кельи, после чего возок вновь вернется на подворье.

Брат с сестрой недоуменно переглянулись и оторопело уставились на меня.

— А в чем хитрость-то? — наморщил лоб Годунов.

— В том, что сядет в возок одна Ксения Борисовна, которая истинная, а выйдет из него вместе с Марией Григорьевной, когда он остановится в монастыре, совсем иная.

— Уличат, — скептически заметил Федор. — Ее ж там сколь раз монахини видели.

— А вот и нет, — сразу возразила его сестра. — Мы хошь и ездили по монастырям, а вот в Вознесенский матушка мне воспретила захаживать — уж больно там много сестер во Христе из бывших женок бояр, коих мой батюшка… — И смущенно замялась. — Пужалась она, что сглазить меня по злобе могут. Потому я в него, да еще в Никитский, кой отцом ворогов наших основан, ни разу не наведалась. Вот в Зачатьевском была, в Алексеевском, в Варсонофьевском, в Новодевичьем…

— Тогда совсем замечательно! — обрадовался я. — К тому же мнимая царевна будет в слезах, накрашена и вдобавок спрячет лицо на груди у своего горячо любимого брата в поисках утешения. Так ты ее и доведешь до кельи, в сопровождении двух прислужниц, которые пойдут спереди, закрывая от посторонних глаз, где и оставишь.

— А как же… — вновь не понял Федор, но мягкая ладошка сестры умиротворяюще легла на руку брата, и он умолк, продолжая слушать.

— В прислуги определим самых молчаливых, которые умеют держать язык за зубами, причем возьмем их не из дворни, а из монахинь, но Никитского монастыря. И будет она сидеть в этой келье безвылазно, ибо захворает от разлуки с братцем и от таких тягостных перемен в своей жизни.

— Ну хорошо, это все мы о подмене речь ведем, а настоящая куда денется? — не выдержал Годунов.

— Говорю же — в возке останется. Не можешь ведь ты, царевич, без ратников выезжать — не по чину. А в монастыре им делать нечего, так что они останутся ждать тебя возле возка, а заодно постерегут, чтоб в него не заглянули посторонние. Далее же будет так… — И я торопливо изложил им дальнейший замысел.

— Ишь ты, — покрутил головой Федор, оценивая всю замысловатость закрученного мною сюжета.

— А на следующий день поутру крытый возок с матушкой настоятельницей и Ксенией Борисовной выедет из столицы в сторону Новодевичьего монастыря. Там Москва-река делает большущий изгиб, вот на нем через десяток верст царевну будет ждать мой струг, [635] — закончил я расклад своего причудливого пасьянса.

— Как к Новодевичьему? — удивился Годунов. — Мы же вниз по Москве, да опосля по Оке сбирались, а ей, выходит…

— Ты должен быть чист перед Дмитрием, — напомнил я. — Стало быть, ехать ей надлежит одной — только мои люди и я. Но беспокоиться нечего. Там помимо моей ключницы для нее будут аж две прислужницы, так что ей вполне хватит. А сам ты знать ничего не знаешь, ведать не ведаешь.

— А почто я тебя отправил иной дорожкой? — поинтересовался Федор.

Я замялся. А действительно, почему это я так поеду? Прикупить по пути что-то для Костромы? Несерьезно. Все что надо я мог приобрести и тут, в Москве. Тогда…

— А поклон передать патриарху Иову, — тихонько вымолвила царевна. — Он как раз в Старицком Успенском монастыре пребывает.

Я с восхищением посмотрел на нее. Мало того что красавица неописуемая, так еще и умница, каких днем с огнем. И такое сокровище достанется этому обалдую! Обидно, честное слово! Он же…

Но и тут додумывать не стал, а то еще дойду черт знает до чего. И без того уже нехорошие мысли то и дело приходят в голову — только успевай отгонять. Не был бы он мне другом, тогда…

Но свой восторг перед ее находчивостью выразить не преминул, заявив, что она гений. Ксения Борисовна сразу смущенно потупилась, но потом вскинула голову и с вызовом посмотрела на меня.

«Я еще и не то могу», — явственно читалось во взгляде.

«Кто бы сомневался, а я тебе верю без доказательств», — ответил я.

— Все одно — увидят в дороге, — задумчиво протянул царевич. — Опять же ентот десяток верст одним… А ежели…

— Никаких ежели, — отмел я его возражения. — И ехать одним тоже не придется. Возничим будет один из наших гвардейцев, который и станет их охранять, да и то всего пару верст, а далее возок будут ждать десяток самых надежных наших ратников. Они и проводят до струга. Да, потом, когда я повезу ее, нам действительно нельзя будет останавливаться в больших городах, но это уже пустяки.

— А в пути яко быти? — уточнил он.

— Нам с тобой, Федор Борисович, трудности не в диковинку, — я весело подмигнул Годунову, намекая на учебу в летнем полевом лагере, — а для Ксении Борисовны, ссылаясь, что царевич привык к неге, мы сразу, еще до отплытия из Москвы, приготовим удобный и уютный ночлег на том самом струге, который ее повезет.

Брат радостно кивнул и довольно потер ладоши, но ликование длилось недолго, и улыбка тут же сползла с лица.

— А как же… — неуверенно напомнил он мне. — Как же государь-то? Он ведь не слепой.

— Потому и затеяно мною именно так, — пояснил я. — Как раз на тот случай, если он сам приедет к Запасному дворцу поглядеть, как выполняется его распоряжение. А потом, когда Ксения Борисовна скажется хворой, у нас будет запас дня в три-четыре. К тому времени мы выйдем на Волгу, а там вниз по течению, да с парусом… Словом, догнать нас нечего и думать.

— Все одно — вернуть потребует, — угрюмо пробубнил Годунов. — И спрос учинит, да таковский, что мало никому не покажется.

— Так ведь плыть она будет отдельно, — напомнил я, — поэтому с тебя у него спросить никак не получится. И вообще, поручил он мне, затея моя, везу ее я, так что и весь спрос с меня, — весело подмигнул я ему. — Призовет к ответу — так тому и быть. Помнится, я уже как-то говорил тебе, царевна, что есть женщины, ради которых стоит драться…

Она потупилась, мгновенно покраснев, но потом все-таки насмелилась, взглянула на меня искоса и еле слышно уточнила:

— Неужто и впрямь тако обо мне мыслишь?

— Не о тебе, — покачал головой я. — Ты, Ксения Борисовна, относишься к другим женщинам… ради которых… стоит умереть…

Она зарделась еще сильнее — куда там румянам, но вдруг испуганно вздрогнула и отчаянно выкрикнула:

— Нет!

Я непонимающе уставился на нее. Федор тоже.

— Нет! — во второй раз прозвенел ее голос. — Я на таковское не пойду. — И умоляюще взяла меня за руку. — Сам помысли, Федор Константиныч, яко мне опосля с таким камнем на сердце жити, ежели ведать буду, что твоя погибель…

Я слушал и не слышал ее, видя перед собой лишь ее беззвучно шевелящиеся губы, которые совсем рядом, и встревоженные, наполнившиеся слезами глаза.

Ее глаза.

Да что ж со мной творится-то?!

И вообще, не я ли совсем недавно, всего час назад, сидя близ Любавы, размышлял о мужской дружбе, которая о-го-го и всякое прочее?

Так куда это делось-то?!

Я грустно посмотрел на нее.

На тебя, моя душа,
Век глядел бы не дыша,
Только стать твоим супругом
Мне не светит ни шиша!.. [636]
Но любимый Филатов, которого я процитировал себе в качестве напоминания, на сей раз не подействовал. Скорее уж наоборот — сразу возник возмущенный вопрос: «А почему это, собственно говоря, ни шиша?!»

Однако усилием воли я все же стряхнул с себя наваждение, запихал в темные уголки щекотливые вопросики и спокойно заверил царевну, что со мной ничего страшного не случится, да и вообще, не станет Дмитрий выставлять себя на посмешище, когда обман вскроется.

— К тому же у него в закладе все равно останется мать-царица, а потому можно считать, что он ничего не потерял… — журчал я убаюкивающе…

Доводы мои звучали увесисто, основательно, убедительно, но только я один знал, насколько они фальшивы.

Это уже не удар, который я нанес ему несколькими неделями раньше, а пощечина, что куда унизительнее, и навряд ли тщеславный мальчишка простит мне ее. Что он придумает в отместку, даже представлять не хотелось.

А впрочем, все это случится потом, когда-нибудь, а пока я говорил, говорил, говорил…

— Вот видишь, Ксения Борисовна, ничего страшного. — Итог и впрямь получался убедительный и… столь же фальшивый, как и доводы.

— Но ведь все одно — потребует к ответу, — слабо запротестовала она.

— Вот когда потребует, тогда мы… еще чего-нибудь придумаем, — выдал я слепленное на скорую руку туманное пояснение и бесцеремонно закруглил беседу, подводя окончательный итог: — Словом, все уже решено, так что хватит об этом, а то дел еще невпроворот. — И ласково прижал ладонь к ее губам, не давая ей возразить, но тут же еле сдержался, чтоб не вздрогнуть.

Как током тряхануло, честное слово!

Показалось или она и впрямь ее поцеловала?

А как же Квентин?! Она ведь каждый день у его изголовья просиживала.

Неужто правду бухнула как-то моя ключница, что на самом деле царевна приходит… Помнится, в тот раз я, даже не дослушав, вопреки обыкновению, столь резко оборвал Петровну с ее бреднями, что она опешила, обиделась и больше к этой теме не возвращалась.

А если моя персональная ведьма права и это не бредни?!

Нет! Нельзя мне об этом думать! Только не сейчас!

Лицо мое в этот момент горело, пожалуй, не хуже, чем минутами ранее у самой Ксении. Да что горело — полыхало, как нефтяная скважина, к которой неосторожные руки поднесли зажженную спичку.

Хорошо хоть, что Ксения почти сразу после этого, что-то невнятно прошептав, убежала к себе наверх и не увидела, как я раскраснелся.

Во всяком случае, надеюсь, что не увидела. Федор же точно ничего этого не заметил — смотрел куда-то в сторону, а то вообще стыдоба. Называется, спасаю брата, а сам в это время к его сестре…

Словом, надо заканчивать, иначе…

Но и тут додумывать не решился — страшно.

Вместо этого, откашлявшись, я предложил Федору обсудить и уточнить кое-какие детали, дабы соблюсти максимальную маскировку, на случай если Басманов по приказу Дмитрия выставил возле подворья Годуновых тайных соглядатаев или завербовал в осведомители кого-то из их дворни.

Царевич согласно кивнул, однако начал с того, что попросил у меня… прощения. Дескать, был миг, хоть и краткий, когда он обо мне плохо подумал, решив, что я и тут посоветую ему смириться, потому что я не видел того, что видел он… во сне.

— Я ить не все тебе о снах своих сказывал, — глухо произнес он, отвернувшись куда-то в сторону. — Тамо мне еще и сестрицу показали, с коей Дмитрий… — Он осекся и умолк, нервно комкая в руке платок.

Вид у него был тот еще. Лицо красное, причем не сплошь, а в каких-то багровых пятнах, скулы вновь яростно окаменели, но обошлось без слез. Оказывается, гнев или ненависть одинаково хорошо их сушат.

Еще на подступах к глазам.

Думать и гадать насчет пророческого сна моего ученика я не стал — нет времени, хотя зарубку в своей памяти оставил, но только для Петровны, поскольку такие штуки больше по ее части, ибо припахивают мистикой, и кому, как не ведьме, в них разбираться, даже если она и бывшая.

Хотел было пояснить, что мне и самому было похожее видение, но, подумав, не стал. Годунов лишь еще больше перепугается, а толку? Он вон и так…

— Дальше не продолжай, — мягко произнес я, дружески положив ему руку на плечо. — Без того понятно. — И ободрил: — Ты, главное, сильно не переживай. Мало ли какой сон может присниться. Тебе вон и собственную смерть показали, но ты ж до сих пор жив и здоров.

— Твоими молитвами… — угрюмо протянул он.

М-да-а. Вот тут ты, парень, пальцем в небо. Если бы я за тебя молился, вместо того чтоб дело делать, навряд ли мне довелось бы сейчас сидеть подле тебя. Разве что возле твоей могилки на кладбище для нищих, что близ Варсонофьевского монастыря.

Но вслух свои сомнения выразил более деликатно:

— Одни молитвы нам с тобой здесь навряд ли помогут, так что давай перейдем к делам насущным. Я думаю, что если люди Басманова будут за нами наблюдать, то мы…

Дальнейшее обсудили быстро, хотя Петра Федоровича я опасался зря.

Как ни удивительно, но боярин оказался целиком на моей стороне, что и доказал на следующий день. Зато на этот…

Так получилось, что судьба в очередной раз сделала финт ушами и препятствие моей задумке выставила совсем с другой стороны, откуда я вообще его не ожидал.

На сей раз называлось оно… Марией Григорьевной Годуновой.

Глава 10 Ай да Любава!

Посвятить ее в наш замысел все равно было необходимо, так что Федору пришлось звать свою матушку, которая взбеленилась, как только узнала о желании Дмитрия оставить их в Москве, — едва успокоили, а во второй раз после того, как я рассказал ей о своей задумке.

Признаться, я не ожидал, что даже при всей своей неприязни ко мне она столь решительно выступит против.

То ли царица встала против всей затеи потому, что она исходила от меня, то ли потому, что ей сделалось обидно, ведь наш план подразумевал спасение и тайный вывоз лишь одной Ксении. Хотя вроде бы неглупая баба и должна понимать, что с двумя сразу у меня этот фокус не пройдет.

А может, и впрямь внешние правила приличия были для Марии Григорьевны так важны, что она во имя них собиралась наплевать на спасение собственной дочери.

К тому же она время от времени столь загадочно косилась в мою сторону и отпускала столь двусмысленные намеки, что я вообще растерялся.

До сих пор не понимаю, почему почтенная вдовушка решила, будто весь мой замысел направлен исключительно на то, чтобы умыкнуть невесту из-под носа у Квентина и, разумеется, сразу предъявить свои права на освободившееся местечко.

Унять разбушевавшуюся вздорную бабу было тяжеленько, хотя мы наседали на нее аж с трех сторон одновременно. Нет, Ксения Борисовна, которая тоже спустилась к нам вместе с матерью, преимущественно помалкивала, только умоляюще смотрела на меня, на брата и… на отца Антония.

Его я предусмотрительно вызвал в трапезную еще до появления женщин — как чуял — и успел до прихода царицы посвятить в нашу задумку.

Признаться, были у меня опасения и на его счет. Вдруг тоже начнет выступать против, мол, грешно обманывать и так далее. Но к чести священника отмечу, что он-то мигом заподозрил неладное в требовании Дмитрия оставить царевну в столице и потому целиком и безоговорочно встал на нашу сторону.

— И тебе не стыдно, батюшка?! — наседала Мария Григорьевна на священника. — Обман ведь задуман.

— Есть святая ложь, коя во спасение, — удачно парировал он. — К примеру, обмануть диавола вовсе не грех. — И осекся, принявшись торопливо пояснять: — Не помысли, что государь наш…

Словом, в ход шло все, включая обильное цитирование Библии вкупе с чисто практическими доводами с моей стороны.

В конце концов кончилось тем, что Ксения разревелась и убежала на свою половину, а я, воспользовавшись ее отсутствием, заявил прямо:

— Ты, Мария Григорьевна, утверждаешь, что ничего страшного от ее временного пребывания в монастыре не приключится и от царевны не убудет. Но это если действительно Дмитрием Иоанновичем задумана ее свадебка с Квентином. А если нет?

— Как это нет? — не поняла она.

— Очень просто, — жестко произнес я, покосился на Федора и выдал ей подробный расклад дальнейших событий, причем ссылаясь не на сон царевича, а на то, что я их якобы видел.

А как еще объяснить этой дуре, которая разумных доводов не слушает, аргументов не воспринимает, возражения откидывает в сторону, а на факты плюет.

Подробностей, правда, избегал, но в конце, чтобы все расставить на свои места, влепил без всякой пощады:

— Потому и мыслю, что ныне Дмитрий Иоаннович жаждет не свадебки, а совсем иного — взять ее в свои наложницы.

Царица вытаращила на меня глаза, пошатнулась и как-то тяжело, по-бабьи, шмякнулась. По счастью, не на пол, а на лавку, возле которой стояла.

— Федор Константиныч, — с упреком протянул захлопотавший возле нее сын, — ты уж и впрямь того… Да и не посмеет он. Вот ежели в женки… — И с надеждой: — А спутать ты никак не мог? — Но тут же стушевался и помрачнел, очевидно вспомнив свое сновидение. — Хотя да…

— Она мать, а потому должна знать будущее своей дочери, — холодно произнес я. — А что касается «не посмеет», то и тут, Федор Борисович, вынужден тебя огорчить — еще как посмеет. Что до женки, то ты сам знаешь, у него имеется невеста, от которой он не отступится, так что остается только женище. [637] — И еще раз твердо повторил: — Убежден, что я все увидел правильно. Но туман в моем видении был, а потому все еще можно изменить.

Довод был убийственный, оспаривать который не решилась даже царица.

Правда, появившуюся буквально через десяток минут Любаву она все равно встретила не слишком приветливо.

— Ты, что ли, царевной будешь? — с порога ошарашила она ее вопросом и, придирчиво осмотрев с головы до пят, категорично заявила: — Не пойдет. Даже издаля глянуть — никакого сходства. Заморыш, да и токмо. Ей, чтоб телеса нарастить, и то еще месяца два потребно.

— А ты накорми меня, матушка-государыня, вдоволь, а уж я расстараюсь, — вкрадчивым голоском пообещала бывшая послушница Никитского монастыря.

«А ведь умно придумано», — оценил я ее предложение.

Конечно, дотянуть до уровня Ксении Борисовны за два оставшихся в нашем распоряжении дня у нее не получится, но если поднажать на мучное, жирное и сладкое, в изобилии запивая все это каким-нибудь медовым сбитнем или пивом — оно вроде тоже калорийное, — то килограмма три-четыре она должна наверстать.

Тогда получится почти впритык с нынешней статью царевны.

Тем более что помню я ее фигуру год назад — девица в монастыре и впрямь отощала, а дойти до прежних габаритов всегда легче, чем добавить.

Остальную же нехватку все равно под просторной рясой никто не увидит.

Ах да, бюст.

Тут тоже некоторая неувязка, но если заказать моей Акульке сшить лифчик, чтоб женская гордость выпирала побольше вперед, то размеры как раз сравняются. Я, конечно, не портной, но и бюстгальтер — не платье, так что на эту деталь женского туалета моих познаний хватить должно.

Округлость лица — сложнее. Ее и впрямь тяжелее скрыть, но, помнится, у Любавы с этим некогда тоже было все в порядке. Остается надеяться, что прибавившиеся килограммы в первую очередь скажутся на лице.

— А красота? — бубнила царица. — Ее-то не раскормить.

Но тут я устыдил Марию Григорьевну замечанием, что сия сестра во Христе по доброй воле согласна принять на себя мученический крест, дабы спасти ее дочь, и уже по одной этой причине царица, как мать Ксении Борисовны, должна быть с оной девой любезной и приветливой.

Вдовушка в ответ возмущенно фыркнула, но крыть было нечем, и она призадумалась, а потом даже извинилась. Не впрямую, конечно — вот еще, — но дала понять, что ворчит не со зла, ибо душа ее ныне пребывает в смятении, потому она и говорит бог весть чего.

Отец Антоний, которому я украдкой кивнул, встал и предложил Марии Григорьевне помолиться за успех затеянного благого дела.

Царица, уже будучи на выходе, не утерпев, еще раз критически посмотрела на Любаву и, сокрушенно вздохнув, заметила: «А все ж таки не похожа», после чего величаво уплыла вместе со священником, довольная, что последнее слово осталось за нею.

Ну и пусть себе радуется, а нам не до того — откармливать человека надо.

Из всех разносолов, имевшихся в поварской, я самолично выбрал, как и собирался, мучное, жирное и сладкое, прихватив к нему солененького, чтоб побольше тянуло на питье.

Ела Любава очень хорошо, можно даже сказать, красиво — не торопясь, аккуратно, откусывая маленькие кусочки то от одного, то от другого.

Я удовлетворенно кивнул — самое то. Не каждая боярышня вкушает, как моя кандидатка в царевны.

Федор так и вовсе залюбовался ею, откровенно улыбаясь послушнице так, как он умел, — чистосердечно и приветливо.

— Давненько уж мне таких яств вкушать не доводилось, — довольно констатировала она, оторвавшись наконец от еды и, с любопытством поглядев на Годунова, оценивающе протянула: — Вишь как судьбинушка складывается. То я за тобой ухаживала в монастыре, а ныне ты, стало быть, моим братцем станешь. Что ж, на такой широкой да крепкой груди любой девке поплакаться в радость. — И заливисто засмеялась, но, заметив, как смущенно потупился Федор, лукаво поинтересовалась: — Да неужто так ни разу никто и не припал, царевич?

Бедного юношу надо было видеть.

— Я-ста еще на поварню схожу да распоряжусь чего-нибудь принесть, — пробормотал он и, красный от смущения, быстренько исчез.

— Ты прекращай тут глазки ему строить, — проворчал я. — Совесть имей, ведь мальчик он еще.

— Неужто?! — изумилась Любава. — Так оно и хорошо. Отчего ж мне оный сосуд не откупорить? Должна ведь я за свой — как там ты сказывал царице — мученический крест хоть чтой-то и для себяполучить. Али мыслишь, что убудет от него, ежели он со мной оскоромится? — Но сразу горько усмехнулась, вспомнив: — Ах да, негоже блудницу, пусть и бывшую, до царского тела допускать. Вона почему его матушка так взбеленилась. Тоже, поди, не по ндраву, что ее кровиночка гулящую девку к груди прижмет.

— Не потому она, — отмахнулся я. — Там совсем иное.

— А тебе почем знать? Может, как раз потому, — заупрямилась Любава.

— Да она и не знает ничего о тебе, — пояснил я. — Сказал лишь, что привезу монахиню на подмену, которая согласна для спасения царевны побыть в ее личине, вот и все.

— И царевич, стало быть, не знает? — уточнила Любава.

— И он тоже, — подтвердил я.

— Вот и не сказывай, — наставительно заметила бедовая девка, которая, судя по всему, явно положила глаз на моего ученика.

— Ты… — начал было я, но осекся.

А и впрямь — чего это я на нее наезжаю? Практика жизни, она всякая нужна, в том числе и такая. Да и опыт в постельных делах — штука не лишняя. Не пацан сопливый — семнадцатый год идет, а потому пусть будет… как будет.

И я махнул рукой, заодно согласившись и на то, что ничего не стану рассказывать о ее происхождении. К тому же этого я вообще не знал, так что она напрасно беспокоилась.

Перед самым своим отъездом я заметил, что в интересах дела лучше всего, дабы она и дальше особо не светилась перед годуновской дворней — мало ли кто среди них работает на Басманова. Достаточно и того, что ее уже видела девка, которая накрывала стол, а потому ей надо бы прямо сейчас отправиться на мое подворье.

— Матушка и сестрица завсегда сестер во Христе привечали, и голодной ни одна не уходила, — горячо возразил Федор.

— Так то трапеза. А ночевать тоже оставляли? — усмехнулся я. — Завтра же разлетится слух о неведомой монашке, которая…

— А скажи-ка, царевич, — бесцеремонно перебила меня Любава, — неужто и в твои покои холопы без спроса захаживают? — И бросила многозначительный взгляд в мою сторону: «Не лезь, княже!»

— Не-эт, — протянул Годунов и оживился: — А ведь и впрямь, Федор Константиныч, ежели ее в возке туда-сюда возить — еще быстрее неладное заподозрят. А так я скажу, что трапезничать у себя стану, вот и выйдет кругом молчок. А блюда сам опосля тебе занесу, сестра Виринея.

И украдкой взгляд на прелести Любавы, которые и сейчас, без всяких дополнительных килограммов смотрелись куда как соблазнительно.

— Вот и ладушки. Да чтоб никто не заглянул ненароком, я дверцу на крюк запру, — подхватила она, — и открою токмо тебе, царевич.

— А я по-особому стучать стану, — мгновенно перенял эстафетную палочку Федор. — Вот так. — Но продемонстрировать на столешнице, как именно, он не успел, ибо ласковая девичья ладонь мягко накрыла его пальцы.

— Мыслю, о стуке оном нам лучше всего попозже уговориться, ближе к ночи, а то как бы мне не подзабыть его.

Мне оставалось только водить глазами туда-сюда, с Любавы на престолоблюстителя и обратно, да удивляться, как быстро спелся Годунов со своей новоявленной сестрицей.

Ишь ты, даже то, что она якобы в монашеском чине, и то не останавливает моего ученика, который отчаянно, на всех парах, несется к своему первому грехопадению.

Хотя да, тут как раз возможен обратный вариант — монашеская ряса соблазняет еще больше, поскольку двойной грех и слаще вдвойне.

Правда, Любава посчитала иначе, решив, что Федор может расценить это серьезным, а то и, чего доброго, непреодолимым препятствием, поскольку сразу же поправила его:

— Токмо промахнулся ты, Федор Борисыч, про сестру Виринею. То не монашеское имя — крестильное, а что я в инокинях пребываю, то княж матушке твоей тако поведал, дабы у нее мыслей непотребных о нас с тобой не появилось. На самом же деле не сподобилась я еще Христовой невестой стать, потому зови меня, ежели одни будем, по-мирскому, яко матушка с батюшкой величали, Любавой.

— Люба-авой, — расплылся мой ученик в блаженной улыбке.

Хотя нет, чую, этой ночью он уже станет не моим — иная учительница у него появится.

Да что там — уже появилась.

Ну и… пускай…

Последний аргумент или скорее оправдание возможному соблазнению пришло мне в голову уже по пути на свое подворье.

Если оно произойдет, то Федору не надо будет играть роль безутешного брата — ему будет действительно искренне жаль расставаться с первой в своей жизни женщиной, которая сделала его мужчиной.

Увы, но ночной визит монашки к царевичу не остался тайной для его матери. Вроде бы никто, кроме двух моих ратников, стоящих на страже близ лестницы, ведущей в его покои, не видел, как сестра Виринея поднималась на этаж, где проживал Федор, но…

Марии Григорьевне хватило блаженства, которое крупными, отчетливыми буквами было не написано — начертано на счастливом лице сына, который мало того что постоянно и глупо улыбался, так вдобавок еще и изрядно походил на выжатый лимон — одни только темные круги под глазами чего стоили.

Сомневаюсь, что Любава вообще дала ему хоть немного поспать.

Остальное царица, как опытная баба, вычислила влет, сразу выведав у дворни, дежурившей у входных дверей, что после ужина ни одна монахиня не выходила. Получается, она ночевала…

Та-ак…

Крику было изрядно.

Разумеется, первым делом Мария Григорьевна отказалась участвовать в затее с подменой, ибо таким беспутным, как она выразилась, место не просто в монастыре, но в затворе.

Да чтоб на хлебе и воде!

Да чтоб…

Словом, она высказала много всяких конкретных пожеланий, которые должны были в самые кратчайшие сроки кардинально исправить поведение сестры Виринеи.

Одно хорошо — «выцарапать бесстыжие глазенки блудливой монашки», как ей того возжаждалось еще днем, в мое отсутствие ратники ей не позволили, попросту не допустив наверх, на мужскую половину, где по-прежнему находилась Любава.

Мол, ныне у них строжайшее повеление первого воеводы князя Мак-Альпина вообще никого не пускать к престолоблюстителю, окромя самого воеводы, государя и… сестры царевича, и приказ сей отменить не вправе даже сам Федор Борисович.

— Да вы чьи холопы?! — возмутилась она.

— Мы не холопы, — холодно заметил один из ратников. — Мы — гвардейцы.

Новое, незнакомое слово, которое ей до того ни разу не встречалось, почему-то оказало на нее магическое воздействие — она поперхнулась, некоторое время изумленно взирала на караульных, словно не веря тому, что услышала, а потом молча развернулась и потопала прямиком на свою половину.

Правда, позже, ближе к вечеру, стоило мне появиться, как она вновь возбудилась, принявшись красочно и сочно выдавать характеристику сестре Виринее, заодно уверив меня, что уж теперь-то ни о какой затее она и слышать не желает, участвовать в чем бы то ни было отказывается, и вообще, чтоб этой любительницы почесать уд [638] у царевича тут нынче же и близко не было, причем немедля.

Нет, я уже знал, что царица в ярости, невзирая на наличие высокого титула, может ругаться, как базарная торговка с Пожара, если только не похлеще, но что так часто…

Угомонить ее мне удалось не сразу, да я особо и не пытался — пусть выпустит лишний пар, а то вон как кипит, поэтому поначалу я попросту помалкивал, делая вид, что со всем согласен, и лишь меланхолично кивал в такт и крякал, услышав особо забористое выражение, грустно размышляя.

Откуда вдруг из нашего народа,
Что солнцем и поэзией богат,
Поперла эта темная природа,
Которая зовется — русский мат?.. [639]
А тут ведь царица все-таки, так что и вовсе удивительно. Не иначе как родной батюшка научил, некто господин Малюта Скуратов. Но его поминать я не стал, тем более что уже высказал это предположение чуть раньше, в день приезда Дмитрия в Москву, и повторяться ни к чему.

Оставалось лишь внимательно слушать и одобрительно покачивать головой при особо удачных оборотах. Что там еще? Ого! Ишь как загнула.

Затем мне стало скучно — вдовушка начала повторяться, — и я даже один раз зевнул, правда, аккуратно, прикрывая рот ладонью, особенно когда пошел перечень монастырей, куда надо засунуть мерзавку. Правда, Соловки в нем не прозвучали. Наверное, потому, что это мужская обитель.

Ах, прямо сей момент надлежит гнать ее из Москвы поганой метлой? Во как! Ага, чичас! Прямо так и разбежался, мадам, выполнять твои суровые приказы. А в двадцать четыре часа за сто первый километр ее отправить не требуется? А то я и это запросто — кони быстрые, для них сотня верст не проблема.

Вот только если ты из-за каких-то пуританских заморочек готова наплевать на собственную дочь, то я, если понадобится для спасения царевны, приволоку Федору не одну, а целый десяток таких девок, и пусть твой сын их окучивает со всем пылом юношеской страсти.

Жалко, что ли?

Но оставлять совсем без внимания это праведное возмущение было никак нельзя — с нее и впрямь станется испортить ту кашу, что я потихоньку начинаю заваривать, так что одновременно с киванием головой я быстро прикидывал нужные доводы, способные заставить Марию Григорьевну изменить свою точку зрения.

Их нашлось несколько, но в конце отыскался особо душевный, можно сказать, убийственный. Нечто вроде козырного туза, который крыть ей точно будет нечем.

Едва она остановилась, чтобы перевести дыхание, как я хладнокровно заметил, что Мария Григорьевна, разумеется, может действительно отказаться от собственного участия в затее с подменой и даже вправе вовсе отменить эту затею, вот только в этом случае ей придется смириться, что сестра Виринея… поедет с нами в Кострому.

От такой наглости царица временно лишилась дара речи. Пока она, как выброшенная на берег рыба, беззвучно открывала и закрывала рот, силясь вымолвить хоть слово, я успешно закончил свое краткое сообщение.

Дескать, воспрепятствовать монахине я не в силах, и более того, даже если откажусь ее взять с собой, то вне всяких сомнений она самостоятельно доберется до Костромы, дабы помолиться и смиренно преклонить колена близ Ипатьевского монастыря, а уж далее…

Продолжать не стал.

Пусть лучше Мария Григорьевна сама додумает, что произойдет далее — красочнее выйдет, тем более что у женщин воображение богаче, чем у мужиков.

У-у-у, как лицо скривилось. Значит, с фантазией у вас, мадам, полный порядок.

Ну а теперь тяни, вдовушка, логическую цепочку дальше, к выводу, что как ни крути, а не мешать, и более того, помогать готовящемуся спектаклю в твоих собственных интересах.

Так, вроде бы и это дошло.

Ну что ж, теперь, когда скандал в прошлом, остается довести до сведения всей семьи, что представление не только переносится по времени, но и существенно меняет свой сюжет.

Причины тому были очень весомые…

Глава 11 Тайный союзник

Это случилось днем, когда я, выполняя распоряжение Дмитрия, продолжал разговор с Басмановым относительно введения новшеств.

Заканчивал я предложением о развитии народного образования.

Первый неизменный вопрос, который поначалу задавал Петр Федорович: «Во сколько обойдется эта затея?»

Иногда к нему прибавлялось ехидное замечание-пояснение. Мол, он бы не стал спрашивать, но уж больно казна царя-батюшки за последнее время шибко оскудела. Чьими трудами, он не уточнял, но и без того было ясно — не иначе как Запон рассказал, а дьяк Меньшой-Булгаков добавил.

Поначалу я терпеливо пояснял, что взял для Федора Борисовича ровно столько, сколько ему пожаловал Дмитрий, к тому же денег у Дмитрия, судя по тому, как он щедро авансирует своих наемников из числа ляхов, думается, предостаточно.

Потом перестал, поняв, что слова боярина являются не обвинением, а тонким намеком на возврат, пускай частичный. Ну и пусть себе намекает, а я толстокожий и все равно ни единой полушки отдавать не намерен.

— Сущие копейки, — гордо заявил я.

— Ну да, — усмехнулся Басманов. — На одних токмо учителей тыщи рублей уйдут.

— А вот учителя вообще для казны бесплатны, — пояснил я.

— Это как? — удивился он.

— Сыскал я кое-что в Стоглаве [640] и нашел, что обязанность учить детей вменяется служителям церкви. Прямо так и сказано: «…также бы учили своих учеников чести и пети и писати, сколько сами оне умеют, ничтоже скрывающе, но от бога мзды ожидающе, а и зде от их родителей дары и почести приемлюще по их достоинству».

Насчет своих поисков — тут я приукрасил. Самому бы мне копаться в этом тексте не меньше недели, а потому задача изыскать нечто подходящее была поставлена Еловику, который с нею блестяще справился.

Мне оставалось только выучить наизусть и процитировать — по возможности без запинки. Так я и сделал, потратив накануне чуть ли не полчаса на зазубривание.

— И кто ж из родителей деньгу тратить захочет? — усмехнулся Петр Федорович.

— А почему они обязаны ее тратить? — возразил я. — Там ведь как сказано? Дары. А они, насколько я понимаю, дело сугубо добровольное — коль не хочешь, так и не давай. Почести же вообще вещь не материальная, но духовная — похвала, словесная благодарность и прочее.

— Тогда учить не станут, — пожал плечами Басманов. — Чтоб попы задарма трудились — таковского я отродясь не слыхал.

— Помимо того что это является их прямой обязанностью, которая указана в Стоглаве, надо добавить и еще одно — каждый из священников, который в своем приходе не заведет школу в течение года, лишается его. Как?

Боярин в ответ покрутил головой и с сомнением спросил:

— Думаешь, они согласятся на такое?

— Уверен, что согласятся, — безапелляционно заявил я, — но только если Дмитрий именно сейчас переговорит об этом с архиепископом Игнатием. Чтобы государь избрал его в патриархи, владыка много чего наобещает. Надо, чтобы он сделал это письменно, дабы потом не смог отвертеться.

— Избирает патриарха собор, — поправил меня Басманов. — Да и решения такие тоже принимать собору.

Я улыбнулся, давая понять, что в кухне избрания высшего духовенства на Руси давно и прекрасно разобрался и речь сейчас идет не об официальном, а фактическом положении дел.

— Что же до собора, то он примет решение в нашу пользу, — заверил я боярина. — Не забывай, что все расходы несут бельцы, [641] ибо в том же Стоглаве сказано, что учителей выбирать из «добрых духовных священников и дьяконов и дьяков женатых и благочестивых». На соборе же все как раз наоборот — вершат всем чернецы. [642] Им лишних расходов не предстоит, а сытый голодного не разумеет.

— А ведь и впрямь, — усмехнулся Басманов. — Но как же бумага, чернила и прочее? За них-то уж всяко платить из казны.

— В Стоглаве сказано «учили бы есте своих учеников грамоте довольно, сколько сами умеете учить», — напомнил я. — Вот пусть и учат. Смогут без бумаги и чернил — пожалуйста, но если нет, тогда пусть покупают. А чтоб проявляли старание и усердие, а не относились к этому делу наплевательски, ввести правило: «Если свыше половины учеников во время годовой проверки выкажут неудовлетворительные знания, поп опять-таки лишается прихода».

— Ловко у тебя выходит, — присвистнул Басманов.

— Не у меня, — поправил я его, — а у тебя с Дмитрием. Я ведь лишь мысли подкидываю, а вершить все тебе и ему. Школы же строить всем обществом, только в указе сразу определить все размеры, количество столов и лавок и прочее. Да вот, возьми, чтоб не мучиться понапрасну, то, что я накидал…

Петр Федорович уважительно принял от меня толстенький свиток, развернул его и некоторое время старательно читал. Дело шло туго — по-моему, его образование осталось на уровне первоклассника, только по складам, так что дальше первого десятка строк он не продвинулся и отложил рулончик в сторону.

— Надо ли так уж расписывать? — усомнился он. — Как-то оно…

— Иначе попытаются сэкономить, — пояснил я и успокоил: — В том тоже ничего зазорного нет. Вон даже господь бог и то, когда заказывал Моисею изготовление ковчега для своего откровения, все расписал в подробностях. В длину два локтя с половиной, в ширину и высоту по полтора локтя, даже про кольца по краям и про херувимов упомянул. Да что кольца, когда он и про дерево, из которого должен быть изготовлен ковчег, и то не забыл — чтоб непременно из ситтима. Так что наш государь в своем указе поступит точно так же.

— Ишь ты, все предусмотрел! — восхитился Петр Федорович.

Позже дошли и до флота, про который, как сказал Басманов, государь повелел все выпытать из меня до тонкостей — не иначе как Дмитрию загорелось пришлепнуть себе на плечи адмиральские эполеты.

Я вспомнил Алеху и нахально заявил, для пущей важности прилепив к званию даже голландскую приставку, что есть у меня на примете один толковый гросскапитан. Нынче он занят, отдыхает от трудов праведных, но к весне будет как штык, да и не нужен он зимой, поскольку сейчас надо назначить смышленого и ответственного человечка для… рубки и заготовки леса, которому нужно время, чтобы просохнуть.

— Чай, не изба — к чему сушить-то? — не понял боярин. — Все одно дерево-то это в воду погружаться будет, так зачем?

В ответ я обидчиво посоветовал, если моим словам веры нет, подойти и спросить об этом у любого английского моряка. Они точно знают, сколько надлежит вылеживаться срубленному лесу.

Кончилось дело тем, что Басманов еще и попросил у меня прощения. Намеком, разумеется.

Затем последовало обсуждение нюансов, связанных с созывом Малой думы, и вопросов по проверке приказного люда.

Особенно ему понравилась предложенная мною система контроля за выполнением распоряжений в приказах.

К сожалению, многого он до конца не понимал, поэтому все время уточнял и переспрашивал, так что провозились мы с ним до полудня, но самое интересное я выдал ему ближе к вечеру.

Было оно не столько интересным, сколько… практическим, то есть направленным к ближайшей и притом весьма солидной выгоде боярина.

Если кратко, то называлось мое предложение Малым советом ближних людей, в который Дмитрий Иоаннович должен был включить не бояр, исходя из их старшинства и заслуг предков, а настоящих единомышленников.

И никого из родовитых туда не брать принципиально, а если Дмитрий захочет сунуть в него молодых, но из числа родичей старой знати, отговорить, ссылаясь на то, что они, как родичи, все равно будут тянуть к своим и при принятии решений поступать из интересов рода, а не Руси.

Особо много людей туда тоже включать не надо, да и не сыщется сейчас столько людей из тех, кто искренне, от души поддерживают Дмитрия. Опять же гвалт, споры, шум и решение быстро не примется, а царь нетерпелив, поэтому лучше, если на первых порах будет не больше десятка.

— Коль государь так любит красивые имена, можно назвать его Тайной канцелярией его императорского величества, — недолго думая выдал я название.

Басманов оживился, но сразу нахмурился и даже начал покусывать левый ус. Это у него, как я успел заметить, явный признак того, что он всерьез погружен в раздумье.

Понимаю, гадает, кого бы туда запихнуть. А ведь если исходить из психологии человека, то тут особо и думать не надо. Подсказать, что ли, с учетом своих планов…

— А ты не гадай особо, — хмыкнул я. — Сам ведь говорил, что ляхи не опасны, вот и дай понять Дмитрию Иоанновичу, чтоб включил в него тех, кто будет занят в первую очередь новшествами, да так ими увлечется, что забудет обо всем на свете.

Петр Федорович оставил ус в покое и изумленно уставился на меня, а я хладнокровно продолжил:

— Например, секретарь его, Ян Бучинский. Можешь еще включить думного дьяка Афанасия Власьева — он тоже на выдумки горазд. Князь Иван Хворостинин тем более для тебя не опасен, ибо пиит, а они, — я выразительно повертел пальцем у виска, — все не от мира сего. Заодно Дмитрия Пожарского — служака честный. Да и будущим патриархом не пренебрегай — владыка Игнатий и смышлен, и умен, опять же всегда будет отговорка от бояр, что хоть и келейный совет, а все его решения одобрены главой церкви.

— А ты откуда взял, над чем я думаю? — озадаченно спросил он.

— В душах людских иногда столь же легко читать, яко в открытой книге, — высокопарно произнес я.

— А еще туда включить… — начал было он.

— Нет, меня не надо, — рискнул я угадать еще раз и попал в точку — вновь изумление на лице боярина, на сей раз граничащее уже со страхом:

— Ты что же, и мысли читаешь?

Кажется, я перебрал. Ладно, исправимся, поясним:

— А о ком еще тебе думать, коль я предложил такое? В чем— то и моя выгода должна быть, вот и догадался. — И повторил: — Но меня не предлагай и, если он сам захочет предложить своего престолоблюстителя, тоже отвергай.

— Ты… против Федора Борисыча?! — совсем обалдел он.

— Я всегда за него, потому и… отказываюсь от такой чести. Сошлись на то, что он ныне едет в Кострому, а туда всякий раз кататься за советом — больно долго ждать ответа.

— Тебя он, положим, может и тут оставить, — настороженно поправил меня боярин.

— Ни к чему. Тут вообще стой накрепко против. Пусть государь думает, что ты ко мне враждебен.

Басманов молчал, ожидая продолжения. Пришлось пояснить причину, ибо ореол стопроцентного альтруиста мне ни к чему — слишком редкая птица, чтобы ему верили.

— А выгода у меня самая прямая — мы ж с тобой в одной лодке. Если кто-то попробует ее расшатать, он, считая тебя моим врагом, пойдет именно к тебе, как к любимцу государя. Кто иной, вроде Шуйского, напротив, метнется к нам с царевичем. Дальше продолжать?

Боярин мотнул головой. Ну вот и славно. И я, предвкушая возможность заняться собственными делами, откинулся на спинку стула и облегченно спросил Басманова:

— Все?

— Почти, — кивнул он и замялся в нерешительности, явно желая что-то сказать и в то же время колеблясь — надо ли.

Я не торопил, молча глядя на него и ожидая, что победит — осторожность или желание предупредить меня о чем-то тайном, выдав некий секрет государя, иначе чего бы боярин колебался с выбором.

— Тута вот чего, — отдал он предпочтение последнему. — Уж больно ты много чего сотворил к моей выгоде. Потому хочу добром за добро отплатить. Там перед самым отъездом я к тебе проститься приеду, но не просто, а с указом государевым… Надобно, чтоб ты его… — И вновь последовала затяжная пауза.

На сей раз Басманов смотрел на меня в ожидании ответа, а я ждал продолжения.

Не дождавшись моего согласия или хотя бы утвердительного кивка, Петр Федорович неуверенно продолжил, но все так же уклончиво:

— Ты, князь Федор Константиныч, зело умен. Лета младые, да глава такая, ровно ты столько же лет прожил, сколь те старцы, что до Потопа. Но ныне ты лучше смирись. Сам ведаешь — плетью обуха не перешибешь, и перечить царю все одно что супротив ветра плевать.

— Так ведь смотря какое повеление, — осторожно произнес я. — Мне про честь забывать негоже. — И съязвил: — То для меня потерькой отечества обернется, потому указ указом, а коль выполнять зазорно, то…

Следующая пауза оказалась самой длительной. Я ждал конкретных слов, а Басманов все колебался, но затем не выдержал и бухнул:

— Для тебя и вовсе убытка никакого. Боюсь токмо, Федор Борисыч осерчает да взъерепенится, так ты бы того, унял его вовремя.

— Да ты не ходи вокруг да около, — посоветовал я. — Валяй напрямую. Понимаю, что Дмитрий Иоаннович молчать тебе велел, но ты уже меня немного знаешь, я попусту трепать языком не стану. Коль мы с тобой в одной лодке, так чего чиниться? Сразу скажу, если речь идет о скарбе каком, который государь пожелал у себя оставить, не жалко. Отдаст его Годунов. Только непонятно, почему перед самым отъездом — неужто раньше нельзя было? Или это тоже чтоб унизить?

Басманов уныло усмехнулся и вдруг зло шарахнул кулаком по столу, после чего порывисто вскочил со своего стула и подошел — нет, почти подбежал — к двери.

Приоткрыв и убедившись, что за нею никто не стоит и в коридоре тоже никого, он плотно прикрыл ее и, повернувшись ко мне, мрачно произнес, понизив голос чуть ли не до шепота:

— В указе том будет сказано, что государь повелевает оставить в Вознесенском монастыре Ксению Борисовну Годунову, ибо негоже невесте…

Словом, он повторил то, что уже сказал мне Дмитрий накануне.

Итак, что же у нас получается?

С одной стороны, Басманов четко определился, что он с нами, ибо по сути дела сдать Дмитрия — это весьма многозначительный поступок. Кроме того, ясно, что никаких дополнительных гадостей нам с Годуновым не учинят — тоже хорошо.

С другой же…

Выходит, Дмитрий все-таки решил подстраховаться, не полагаясь на меня. Это не просто плохо — совсем никуда не годится, ибо пока все сказано им на словах — одно. Прямое нарушение письменного царского указа — совершенно иное.

Значит, надо попытаться его не допустить.

Я кивнул и решительно встал с места, но путь к двери, хотя и не собирался выходить, загородил Басманов.

— К государю не иду, — предупредил я его. — Понимаю, что труд напрасный и тем я ничего не добьюсь, а вот тебя подведу. А встал, потому что сидеть притомился, да и лучше думается, когда на ногах. Что до предупреждения, то благодарствую, Петр Федорович. Может статься, отплачу тем же, коль случай представится. Указ же и впрямь не того, но… я поговорю с Федором Борисовичем.

— Вот и славно, — облегченно заулыбался Басманов. — А то уж больно меня опаска брала, что царевич норов свой выкажет, а государь в наказание возьмет и скинет с него наследство свое.

— А тебе чего бояться? — рассеянно спросил я, продолжая вышагивать по комнате и лихорадочно размышлять, как мне избежать указа. — Царь наш молод. Скоро женится, дети пойдут, так что все равно через несколько лет с Годунова титул снимут.

— Токмо лета енти еще прожить надобно и наследников дождаться, — мрачно поправил он меня. — А коль случись что поране, так оно и вовсе худо выйдет. Да ты сам помысли. Ежели царевича в зачет не брать, выходит, иные о себе заявят, а их, Рюриковичей-то, на Руси пруд пруди. Тут тебе и Шуйские, и Воротынский, а следом ростовские княжата ринутся да ярославские — эвон их сколь. Вот и учинят грызню всякие Пожарские, Хворостинины, Лыковы да прочие.

— Романовых забыл, — машинально заметил я, чтобы хоть как-то поддержать разговор, да и интересно стало, что о них скажет боярин.

— То жирно для них будет, — поправил он меня. — Ежели всяких поминать, кой в родство с царем через бабью кику [643] влез, то и вовсе со счета собьешься. У одних Сабуровых почитай аж цельных две бабы в царицах ходили. [644] Да что там далеко лазить, вон хошь моего родича Гаврилу Григорьевича Плещеева, к примеру, взять. Он доселе на бабе из царского роду женат, так что ж его, на царство сажать?

— Как это доселе женат? — удивился я.

— А вот так и женат, как все люди женятся, — туманно заметил Басманов, но пояснять не стал.

Лишь позже, да и то случайно, я узнал, что Петр Федорович, деликатно говоря, несколько преувеличивал. Не из царского рода Мария Мелентьевна Иванова, которая была супругой его родственника Гаврилы, поскольку Иван Грозный вообще не женился на ее матери, красавице-вдове Василисе Мелентьевой.

Может, потом бы и женился, кто знает, да не успел — умерла она. Так что женище она была, то есть любовница.

А Басманов продолжал:

— Обо всех их памятать, дак тогда уж сызнова Годуновых бери — они-то куда боле прав имеют, ибо из их рода не токмо царица Ирина Федоровна была, но и сам государь Борис Федорович.

Я снова уселся — раз ноги не помогают мыслительному процессу, так чего им без толку вышагивать.

— Значит, много, говоришь, на Руси Рюриковичей расплодилось… — Я всячески тянул время, ибо ничего не придумывалось.

— Если б токмо они, а то и Гедеминовичи [645] вой подымут.

— Например, родичи твои, Голицыны, — усмехнулся я.

— Не они одни, — огрызнулся он. — Ты в наших родах худо ведаешь, князь, а ведь там от того же Наримунта и Хованские, и Куракины корень свой тянут, от Евнутия — Мстиславский, Трубецкие же и вовсе от самого Ольгерда. Поначалу за шапку Мономаха раздерутся…

— То есть как раздерутся? Соборно же царя избирать станут, — возразил я, выстукивая костяшками пальцев барабанную дробь по столешнице.

Ну ничегошеньки не шло в голову, хоть ты тресни.

— Вот всем собором и раздерутся, — выдал мрачный прогноз Басманов.

— Когда Годунова избирали — не разодрались ведь.

— Тогда народ токмо его одного и ведал, потому и согласие в людях имелось, а из нынешних поди разбери, кто худ вовсе, а кто токмо наполовину. Но главное — нам с тобой от любого, кто б ни уселся на престол, добра ждать неча. Родовитых, знамо, приветит, а что до таких, как мы… — И досадливо поморщился, даже не став продолжать.

— Значит, потерпеть предлагаешь, — вздохнул я, изображая неудовольствие.

— Авось чуток совсем, а там — опосля свадебки с князем Дугласом Ксения Борисовна все одно отрезанным ломтем станет, — добавил боярин еще один аргумент.

Что ж, откровенность за откровенность, тем более когда в голову ничего иного не приходит.

— А ты видел, как сам Дмитрий Иоаннович на царевну глядел? — напомнил я. — Не думаешь, что он ее для себя оставить решил?

— Тому не бывать — бояре не допустят, — сразу, без колебаний ответил он. — Мало того что царевич в наследниках, так еще и сестра его в царицах… — И убежденно повторил: — Нет, не бывать.

Оказывается, у Басманова и в мыслях нет, что Дмитрий может сделать ее наложницей. Впрочем, ничего странного — все-таки царевна, потому и не думает о такой наглости. Намекнуть? Пожалуй, не стоит, а то получится, что я сам подал ему идею.

Тогда спросим о другом.

— Лучше пусть Марина Мнишек?

— Не просто лучшей, а гораздо, — поправил он меня. — Мнишки — чужаки. Родичам ее на Руси все одно делать неча. Приедут, попируют на свадебке, да и прочь подадутся. Потому и проще боярам, чтоб невеста из ляхов. У кого подходящей по возрасту девки нет — те и вовсе рады-радешеньки станут. Да и прочие не больно-то ерепениться учнут, лишь бы государь у кого иного дочку в женки не взял. А то возьмет, к примеру, братаничну [646] мою — всем прочим обидка. А она у меня аккурат в нужных летах, шешнадцатый годок пошел.

Я продолжал поощрительно кивать и рассеянно слушал его рассуждения, но тут Петр Федорович совершил такой резкий кульбит, что я чуть было не подскочил на стуле, оторопев от неожиданности.

— Ты бы, княже, замолвил словцо пред Годуновым, когда он о женитьбе задумываться учнет.

— Ты это о чем? — поначалу даже не понял я.

— Так о братаничне, о ком же еще, — простодушно пояснил боярин.

Я изумленно воззрился на него, а Петр Федорович продолжал невозмутимо расписывать прелести своей племянницы:

— Фетинья Ивановна девка хошь куда. И ликом взяла, а уж статью и вовсе. Ныне и то изрядна. Можа, дородством и уступит Ксении Борисовне, так ведь лета у нее покамест не те, а пройдет годок-другой, глядишь, и пошире ее в стане раздастся. Эвон сарафанец уже и ныне что спереду, что сзаду оттопыривается изрядно, а то ли еще будет.

Ну чисто как про породистую свиноматку. Осталось только выяснить, как у нее с приплодом — сразу по десять поросят или всего семь-восемь зараз.

А следом за подробным описанием где, что и в какую сторону торчит, последовал и недвусмысленный намек в мою сторону.

Дескать, если Годунов почему-либо откажется от нее, то уж для князя Мак-Альпина она в самый раз, ибо весьма лакомый кусок, жирнее которого ему — то есть мне — все равно не отхватить, поскольку хоть я и потомок шкоцких королей, но должен понимать, что на Руси пока что никто, а держусь наверху только из-за близости к Федору Борисовичу. Если же он рухнет, то и мне тоже несдобровать.

Зато за счет Фетиньюшки могу удержаться на плаву, что бы ни случилось с Годуновым.

— А у нас хошь Рюриковичей и не было, одначе род уважаемый, ажно от Федора Бяконта ниточка тянется. Пращур, Ляксандра Федорович, коего Плещеем [647] прозвали за стать могутную, родным братом святому митрополиту Алексию доводился. Да и сестры его, Иулиания с Евпраксией — тож святые, — расписывал он все прелести и выгоды моей женитьбы. — Потому за тебя не токмо я при случае встану, но и прочие подымутся — и Иван Васильевич, и Алексей Романович, и Григорий Андреевич…

Так и захотелось сказать: «Огласите, пожалуйста, весь список». Это мне припомнилась фраза из кинокомедии Гайдая. А впрочем, тут и просить не надо — вон как чешет, хоть и без бумажки, а как по писаному…

— …И в других градах подмога сыщется — в Воронеже Иван Дмитриевич Колодка сидит, в Верхотурье, кое ныне тоже Годунову отдано, Иван Евстафьич Неудача воеводствует, в Пелыме Гаврила Григорьич…

Он сыпал и сыпал именами, а мне оставалось лишь удивляться, как наши предки, то есть теперь-то уже мои современники, но все равно, как ни крути, предки, держались друг за дружку.

Я вот знаю только, что мой дед родом с Урала, да и то лишь потому, что об этом часто повторял дядя Костя: «Мы с Урала!», хотя он-то как раз к нему никакого отношения не имеет — где Урал, а где Кемерово, в котором он родился и жил почти все время.

Так вот кто-то ведь у деда остался на Урале. Он-то еще помнит об этих двоюродных и троюродных, хотя связей не поддерживает, а уйдет из жизни, и вообще все забудется, как не было.

Здесь же совсем иная картина, аж завидно.

Ладно, это все лирика, к тому же Петр Федорович наконец-то закончил оглашать весь длиннющий список и вопросительно уставился на меня.

Пришлось пообещать при случае замолвить словцо Годунову — куда ж тут денешься, тем более что боярин, перед тем как услышать от меня ответ, еще и недвусмысленно намекнул, что дьяк Казенного приказа Меньшой-Булгаков уже шел с докладом к государю, но был вовремя перехвачен Басмановым.

Одним словом, ныне Петру Федоровичу доподлинно известно, сколько именно взято из царской казны.

— Уговор токмо о серебреце был, а ты ж и на блюда с каменьями длань наложил. Опять же статуй златой к рукам прибрал. Ну да господь милостив — авось не проведает государь о том, ежели я… помолюсь с усердием, — заметил боярин. — Да и негоже мне всякой хуле на своих родичей, пущай и будущих, верить.

И как тут не пойти на сделку, благо, что я оговорил весьма приемлемые условия. Мол, пока вести речь о сватовстве рановато — надо выждать.

Правда, первую причину боярин отмел с ходу.

Стоило мне упомянуть, что царевичу поначалу надо бы войти в мужскую стать, дабы знать, как управляться с невестой ночью, как Басманов сразу же возразил, что некая монахиня, как ему думается, живо обучит престолоблюстителя, если только уже не обучила, ибо дурное дело нехитрое.

Что ж, нет худа без добра — зато теперь я знаю точно, что среди годуновской дворни у него имеется как минимум один осведомитель.

Вторая причина ему тоже пришлась не по душе.

Дескать, учитывая, что времени с тех пор, как Петр Федорович перешел на сторону прямого врага Годунова, прошло всего ничего и раны от этого перехода — слова «предательство» я старался избегать — совсем свежи, затевать мне такой разговор сейчас все равно что загубить планируемую женитьбу на корню.

Опять же не следует забывать и о царице-матери, обида которой навряд ли уляжется так скоро.

Но тут ему возразить было нечего, и моим резонам он внял, а потому решили перенести разговор на следующее лето.

Если доживем…

Но пока велась речь о крупногабаритных достоинствах незабвенной Фетиньюшки, у меня созрела мысль, как попытаться не допустить оглашения указа.

Заметив Басманову, что негоже ставить потенциального будущего родича в унизительное положение, я предложил иной вариант.

Дескать, Федор послезавтра, то есть на сутки раньше, по доброй воле сам отвезет сестру и мать в Вознесенский монастырь. Боярин же как бы невзначай заглянет после обеда в Запасной дворец — нынешнюю обитель Годуновых, и получится так, что Петр Федорович сам убедится в отъезде обеих женщин.

После этого Басманов заедет к Дмитрию и доложит о том, что видел, а заодно и предложит отменить указ, который, получается, вообще не нужен.

Петр Федорович, не ведая моего коварства, охотно согласился, и я тут же поспешил к Годуновым извещать, что планы меняются как по времени, так и по исполнению…

Честно говоря, по пути к Запасному дворцу мне было немного не по себе — смущало искреннее, дружеское рукопожатие Басманова, а ведь я, по сути, подставлял боярина, которому впоследствии изрядно достанется, когда все вскроется.

Но, во-первых, мне некуда было деваться, а во-вторых, он сам виноват.

Не надо было шантажировать благородного шкоцкого рыцаря уличением в краже и вдобавок пугать своей толстой Фетиньюшкой, которую я успел возненавидеть заочно, хотя вполне возможно, что и несправедливо.

И потом, как знать — успеет Дмитрий вскрыть наш обман или нет. Если оставленные мною в Москве бродячие спецназовцы через пять-шесть дней организуют побег Любавы из монастыря, Петр Федорович тогда окажется вообще ни при чем.

Что же до Ксении Борисовны, то у нее тоже имеется оправдание — якобы она передумала выходить замуж за Квентина и, согласно разрешению Дмитрия, поехала в Кострому выбирать жениха по своему вкусу.

К тому же у нее заболело сердечко от недоброго предчувствия или сон плохой видела, вот она и решила самолично — а то вдруг не поверит — предупредить братца о грозящей ему страшной опасности.

Ого, а это мысль!

Заодно и Любаву выручу.

Девка, помнится, хорохорилась, что ей все равно ничего не будет, полагаясь на свои неотразимые прелести, перед которыми не устоит и сам государь. Так-то оно так, но ведь Дмитрия в этом деле не сравнить с желторотым Федором, поэтому может и не клюнуть.

Нет уж, куда проще и надежнее подстраховаться именно таким образом.

И пусть Дмитрий, когда узнает о поспешном отъезде царевны, только попробует заикнуться про потерьку или утерьку чести. Я хоть и мирный человек, но тут огрызнусь так, что мало ему не покажется, тем более что подходящих тем для сарказма у меня просто завались.

Глава 12 Игра в десять рук

Поначалу, разумеется, пришлось наводить порядок в благородном семействе и гасить разгоревшийся пожар страстей, о котором уже поведал ранее.

По счастью, Мария Григорьевна вскоре гневно удалилась на свою половину, а я повел братца с сестрой в покои Федора. Игра-то предстояла, образно говоря, в десять рук, следовательно, необходимо было и присутствие Любавы, которую следовало обезопасить — царица и впрямь могла расцарапать лицо послушнице, если бы вдруг вернулась.

Недостающая участница, которую я решил привлечь, учитывая опасность со стороны тайных осведомителей, была… Резвана.

Появилась она у меня не так уж давно, всего полтора месяца назад, как раз в то время, когда я, говоря на жаргоне Алехи, чалился в утробе прабабки Матросской Тишины, то бишь сидел в одной из камер, расположенных под Константино-Еленинской башней.

Взяла ее в услужение Марья Петровна.

Она уже давным-давно, еще в Ольховке, хотела подыскать себе помощницу, да все как-то срывалось.

Из числа имеющихся дворовых девок тоже подходящей кандидатуры не нашлось, а вот во время очередного блуждания по подмосковным лугам в поисках нужных травок и корешков Петровна совершенно случайно натолкнулась на шестнадцатилетнюю деваху, которая занималась тем же самым.

Правда, интерес Резваны был, как выяснила моя ключница, больше гастрономический, но главное заключалось в том, что девчонке это нравилось вообще, то есть она была бы не прочь и расширить свои познания касаемо местной флоры.

Да и понравились они друг дружке. Девчонка Петровне за пытливость и смышленость, а моя травница Резване за обилие знаний, до которых юная дочка гончара была страсть как охоча.

Разумеется, спросили дозволения у отца, который поначалу воспротивился, что Резвана станет холопкой, но, когда Марья Петровна быстренько растолковала ему ситуацию, сразу дал согласие.

Еще бы, где он найдет другую такую дуру, которая не просто согласна бесплатно обучать девку, но еще и обязуется каждый год отдавать ему за нее по пяти рублей, и это помимо харчей, ночлега и даровой одежи.

Вот так и появилась на моем подворье эта худенькая девчонка.

Кстати сказать, хоть Резвана в основном занималась с Петровной, но свою кулинарную практику она не оставила, что я заметил уже на второй день после того, как сам объявился на Никитской.

Нет, не хочу сказать худого — и до нее тоже было все очень вкусно, но Резвана ухитрялась сделать любое кушанье куда более ароматным.

Не всегда у нее доходили руки до горшков и чугунков — у Петровны посидеть на месте не больно-то получится, та еще хозяйка, — но уж когда выпадала свободная минутка…

Словом, стоило мне сесть за стол и уловить аромат, идущий из печи, где томился чугунок со свежим варевом, как я уже безошибочно мог сказать, колдовала сегодня ученица травницы над ним или ее руки до стряпни не дошли, поскольку было некогда.

Меня она, к слову сказать, почему-то очень сильно боялась, но извечное женское любопытство пересиливало. Когда я принимался за еду, в приготовлении которой она участвовала, то точно знал, что за дверью, ведущей на женскую половину, непременно затаилась худенькая девчушка, подглядывающая в щелку в ожидании оценки ее очередного новшества.

Реагировал я всегда бурно, подвывая от восторга и урча от наслаждения, каковое время от времени подтверждал различными возгласами: «Мм, что за прелесть! О-о-о, язык можно проглотить! А-а-а, пальчики оближешь!»

Кстати, если преувеличивал, то самую малость — там действительно от одного только запаха слюной можно захлебнуться, да и вкус был соответствующий. Вот уж никогда бы не подумал, что всякие там коренья и травы могут придать простой еде эдакую пикантность.

После третьего или четвертого по счету восторженного восклицания слышался удовлетворенный вздох и характерное, не спутаешь, шлепанье босых ног по лестничным ступенькам — довольная Резвана убегала наверх, вознести богу благодарственную молитву, что и сегодня князю все пришлось по душе.

Кстати, насчет босых ног.

Незадолго до приезда Дмитрия в Москву я распорядился, чтобы Петровна приодела деваху, прикупив ей сарафан, сапожки, платочек и все прочее, но шлепанье босых ног все равно продолжалось.

Резвана недолго думая сложила все в сундучок, а потом, улучив удобную минуту, упросиласвою хозяйку и учительницу разрешения подарить все это своей младшей сестре, которая собиралась замуж.

Вот такая простая душа.

Возможно, у девушки была не совсем артистическая натура, но другой такой же молодой у меня на подворье не имелось. Вот бойкая Юлька подошла бы наверняка, но она укатила с Алехой в Домнино — совет им да любовь, — а потому без вариантов.

Была мыслишка взять на эту маленькую роль кого-то со стороны — к примеру, еще одну монахиню из Никитского монастыря, но, как сообщила мне Любава, там подходящего возраста не имелось.

К тому же задача у Резваны была совсем простой, да и то лишь на случай, если Басманов попросит царевича показать монахиню, поэтому я надеялся, что послушная и толковая помощница Петровны с нею справится. С травами-то куда сложнее, а уж тут…

Ее с нами не было, но я рассчитывал растолковать девушке попозже, ибо роль-то у нее совсем пассивная и почти без слов.

Ближе к вечеру я собирался проинструктировать и монахинь из Никитского монастыря, которые должны были сопровождать Годуновых в Вознесенскую обитель.

Лучше бы без них, но… Учитывая осведомителя или осведомительницу, дворовых девок в качестве обслуги привлекать не следовало.

Роли у моей троицы — Федора, Ксении и Любавы — тоже были несложные, но вызубрить они их должны были назубок, в том числе и свои действия, если вдруг что-то пойдет не так, как планировалось.

Весть о том, что старая царица уходит в монастырь, да еще прихватив с собой дочку, облетела столицу с неимоверной быстротой.

Слухи, объясняющие это, ходили разные, но основной был прост и понятен. Мол, у Марии Григорьевны после смерти супруга давно имелось такое желание, но ныне она пребывает в немочи, а кто может обеспечить уход лучше родной дочери.

Ксения же Борисовна принимать постриг отнюдь не намерена, а потому собирается побыть подле матери столько, сколько необходимо для ее выздоровления, не более, а потом выехать к брату в Кострому.

Кто распускал его, думаю, пояснять не стоит.

Что же до остальных слухов, в том числе и самых нелепых, то тут сработал принцип «испорченного телефона». Далеко не каждый из услышавших от Игнашки или моих бродячих спецназовцев первоначальную версию сохранял ее как есть, норовя приукрасить, преувеличить и добавить свое — зачастую вовсе нелепое.

Словом, как обычно и водится в таких случаях, но тут уж ничего не попишешь — издержки производства.

Закручивать первоначальный сценарий пришлось изрядно, ибо осечки не должно было быть ни в чем.

Возков близ здоровенного крыльца Запасного дворца стояло аж пять штук, из них два крытых. Первый предназначался для прислуги и царицы-матери, второй для Ксении Борисовны, ее брата и… князя Мак-Альпина — куда ж без меня-то.

Был этот возок устроен хитро. Не зря с ним накануне поработали мои ратники под руководством опытного мастера из Колымажного двора.

Соблазненный перспективами на повышение в чине Лузгач, как его звали — уж очень он любил в свободное время щелкать тыквенные семечки, — охотно согласился на переезд в Кострому, благо, что тут его особо ничто не держало.

Ну а чтобы доказать свое мастерство, тем более не просто так, а за хорошую деньгу, Лузгач на моем подворье слегка нарастил задок у возка и сдвинул внутри него сиденья так, что образовался изрядный тайник.

Переход туда, сделав спинку заднего сиденья откидной, тоже постарались соорудить как можно более простым, с учетом того, что возиться с ним придется женщинам.

Два простейших запора вроде щеколды, размещенные так, чтоб их особо не было видно, надежно фиксировали его по бокам, а в случае необходимости, легко вращаясь, выходили из пазов, и спинка валилась на подушки сиденья — залезай внутрь, и все.

Единственное, что оставалось сделать человеку, забравшемуся в тайник, так это пристегнуть свисающую сверху полосу материи к возвращенной в прежнее стоячее положение спинке, на которой располагались три пуговицы.

Учитывая, что точно такой же златотканой узорчатой материей был обит весь возок, стык заметить можно было лишь при детальном осмотре, но уж такого я допускать не собирался.

Пребывание внутри тайника особо комфортабельным не назовешь — и темно, да и тесновато, особенно учитывая пышные формы будущих путешественниц, но с сиденьем Лузгач постарался на славу, сделав его максимально мягким и даже устроив там приспособления для рук, чтоб было за что держаться на ухабах.

Разумеется, мастер поинтересовался, для чего оно все, после чего предупрежденный мною Дубец, помогавший ему, воровато оглядевшись по сторонам, по секрету пояснил, что князь Мак-Альпин собирается провозить в нем особо дорогие товары, укрывая их от налоговых сборов, но тут же заставил поклясться, что Лузгач эту тайну никому, никогда и ни за что не разболтает.

Не прошло и часу по окончании традиционной послеобеденной дремы, как я подкатил в этом возке к Запасному дворцу, но не один. Вместе со мной ехали аж четыре монахини, которых я забрал из Никитского монастыря.

Была и пятая женщина, причем тоже в рясе, но о ней, сидящей в тайнике, кроме меня, никто не знал, ибо сложный процесс подмены начался.

Кстати, замечу, что даже небеса благосклонно взирали на мою затею — день выдался пасмурный, с грозно нависающими над землей тучами, так что складывалось ощущение, будто наступают сумерки, которые нам как нельзя на руку.

«Лишь бы дождик не пошел — лишнее, а так самое то», — оценил я погоду, вылезая наружу.

Приезд мой по времени совпал с появлением Басманова, который прибыл несколькими минутами ранее и сейчас о чем-то оживленно разговаривал с царевичем.

Выбравшиеся из возка монахини меж тем двинулись служить молебен на женской половине. Боярин продолжал торчать перед крыльцом, продолжая беседу с Федором.

Прислушавшись, я понял, что речь идет все о том же — Петр Федорович закидывал удочку насчет Фетиньюшки. Царевич, еще вчера предупрежденный мною, вел себя корректно, но отвечал уклончиво, отчего боярин горячился все сильнее.

Вот и хорошо, что он так увлекся, потому что по двору, низко опустив голову, уже шествовала Любава, торопясь незаметно проскользнуть к возку.

По счастью, ратники Басманова — а куда ж думному боярину без них — находились далеко, и, кроме ничего не подозревавшего возницы, прибывшего вместе со вторым крытым возком из царского Конюшенного двора, останавливать ее было некому.

Да и знала она, что сказать на этот случай: «Молитвенник забыла».

Тут тоже без обмана — слегка потрепанный псалтырь действительно оставался лежать на одном из сидений возка, вот только захватить его с собой должна была уже Резвана.

Куда идти после сеней, помощница моей ключницы, правда, не знала, но мои ратники были предупреждены заранее, куда ее провести.

Федор, четко помня мои наставления, работал строго по намеченной схеме, включая занятую позицию, то есть строго лицом к закрытому возку, где девушки менялись местами, чтоб Басманов, беседуя с царевичем, стоял к этому возку спиной.

Однако на всякий случай я тоже присоединился к Годунову и с ходу включился в разговор, принявшись цитировать вчерашние слова Петра Федоровича о многочисленных достоинствах Фетиньюшки.

Совсем уж фривольные вещи откинул — мне, как постороннему, негоже перечислять, где и как у нее торчит, — но зато добавил свой комментарий о белоснежном лице, черных соболиных бровях и медовых устах…

Излагал со всем вдохновением, так что даже сам боярин заслушался, особенно моим пассажем о том, что краса эта наследственная, ибо и дед Фетиньюшки тоже был славен своей внешностью, а значит, и дети у нее должны быть красивые.

Подменили девчата друг дружку быстро, уложившись в считаные минуты. Да оно и понятно — Резвана успела потренироваться на моем подворье, а Любава девка сама по себе сообразительная, да и пуговицы, на которые нужно было пристегнуть материю, пришиты здоровенные — не промахнешься даже на ощупь.

Но хотя никто не медлил, уложились впритык, поскольку боярин, как я и предполагал, все-таки не утерпел и помянул сестру Виринею, после чего, по-приятельски, на правах будущего родича, подмигнув царевичу, заметил:

— Показал бы, что ли. Уж больно охота хоть краешком глаза глянуть, что за краса добра молодца на грех подвигла.

Федор благодаря моему предупреждению был готов к такому повороту, поэтому не опешил, не остолбенел от неожиданности, разве что залился густой краской смущения, но такая реакция вполне объяснима.

— Может, не стоит инокиню пужати — она и без того в печали от греха содеянного, — протянул он, бросив на меня беглый взгляд.

Я кивнул и потер переносицу, давая понять, что все в порядке и показывать уже можно, но вначале, как и планировалось, пусть немного поупирается, а сам неспешно двинулся наверх, выстраивать предстоящую сцену.

Когда вновь спустился во двор, Басманов еще уговаривал. Увидев меня, царевич начал поддаваться, но окончательно сдался лишь после моих слов:

— А и впрямь, Федор Борисович, показал бы боярину сестру Виринею, коль ему так уж жаждется.

Годунов вздохнул и махнул рукой, соглашаясь, но твердо заметил:

— Токмо краешком. — Пояснив: — Она ныне в молельной — грехи замаливает, потому и негоже ее от богоугодного дела отвлекати. И без того в расстройстве превеликом — ныне сызнова в Никитский засобиралась, да не ведаю, вернется ли.

Это тоже по схеме — вдруг кто-то из тайных басмановских шпионов увидит Резвану, да и Ксении Борисовне, пока она будет пребывать в Никитском монастыре, нужна хоть одна верная прислужница — царевна все-таки.

Пока поднимались наверх — Годунов впереди, а мы с Басмановым следом, я еще раз предупредил боярина, чтобы тот обошелся без комментариев и даже не окликал несчастную монашку, дабы не вгонять девушку в краску.

Тот рассеянно кивнул и горячо поблагодарил меня за племянницу.

— Вот уж не чаял, что эдак рьяно просьбишку мою исполнять кинешься, — довольно улыбался он. — А ты видал, князь, яко Федор Борисыч себя вел? Не отринул сразу — то добрый знак. Может статься, и следующего лета ждать ни к чему — ранее управимся.

— А зачем? — возразил я. — К тому же ты опять забыл про Марию Григорьевну, которая, может, впрямую и не откажет из страха перед тобой, но непременно сошлется на то, что, пока година по ее супругу не миновала, не только о женитьбе, но и о сватовстве речи быть не может. А уж сейчас, когда даже глубокая печаль [648] не закончилась, о том и заикаться не след.

— Тут да, не подумалось, — повинился Басманов и принялся загибать пальцы, высчитывая конец этой глубокой печали, после чего сокрушенно протянул: — Стало быть, токмо чрез две седмицы опосля Покрова. [649]

— И то лишь затевать разговоры, — напомнил я. — До того же ни-ни. И вообще, мой тебе совет: не торопись. Станешь спешить — все испортишь. Самое главное — словцо ты замолвил, а теперь он пусть думает, с мыслью свыкается.

— И то ладно, — кивнул Басманов.

Вел он себя около молельной скромно и дверь, слегка приотворенную Федором, открыть пошире даже не пытался, удовольствовавшись небольшой щелью, сквозь которую и разглядывал Резвану.

Та, как я ее и учил, не отвлекалась, продолжая стоять на коленях. Сделав вид, что нас не заметила, она по-прежнему молилась, беззвучно шевеля губами и поминутно крестясь и кланяясь перед огромным, во всю стену, иконостасом.

Расположил я девушку таким образом, чтоб ее лицо было вполоборота к двери и мы могли видеть немногое — щечку, часть носика да еще длиннющие ресницы.

Предосторожность нелишняя, учитывая, что Басманов пару раз бывал на моем подворье. Навряд ли он мог видеть Резвану — та, как правило, с женской половины спускалась редко, лишь для сбора трав или, если время позволяло, в поварскую, но вдруг…

Впрочем, судя по его взгляду, он на лицо особо и не смотрел, оценивая фигуру, после чего, уже на обратном пути, сдержанно одобрил выбор Годунова, но заметил, что стать у монашки жидковата.

Да и то, как я понял, понадобилась ему эта легкая критика лишь с практической целью выяснить вкус Федора — надо ли боярину далее откармливать свою Фетиньюшку или, напротив, слегка притормозить.

Насчет жидковатости я даже несколько обиделся — зря, что ли, Резвана по моему совету подсунула себе под рясу подушку, отчего заднее место выглядело у нее даже очень и очень ничего? А уж спереди, где отчетливо выпирал животик — там тоже была подсунута подушка, на мой взгляд, и вовсе с перехлестом.

Впрочем, о вкусах не спорят, и возможно, что у Фетиньюшки выпирает куда больше.

Зато я на обратном пути к крыльцу успел посоветовать Петру Федоровичу отказаться от проводов Марии Григорьевны до самых монастырских стен, чтоб в памяти царицы боярин остался неразрывно связан только с мирской жизнью, а не с гадкими воспоминаниями первого и самого горестного дня перехода к иной, монашеской.

Вроде бы согласился.

Когда дошло до посадки в возки, Басманов тоже не особо усердствовал, успев лишь деликатно выразить свое пожелание скорейшего выздоровления Марии Григорьевне.

Та и впрямь выглядела неважно, так что изображать недомогание ей нужды не было — лицо и без того отечное, мешки под глазами набухли, тяжелые веки норовили закрыть глаза, из которых безостановочно текли слезы.

Успел Басманов и заявить царевне, что есть в нем уверенность — пребывать в монастыре Ксения Борисовна будет недолго, ибо матушка ее, окруженная заботой и лаской, вскоре выздоровеет и перестанет нуждаться в уходе дочери.

Сразу после этого он торопливо попрощался с понурым царевичем, но, не удержавшись, подмигнул ему, кивая на верхний этаж, где оставалась пребывать моя Резвана.

— А уж мне деваться некуда, — развел руками я. — И рад бы следом за тобой, да повеление государя надлежит исполнить до конца, чтоб обошлось без указов.

Так, намек-напоминание сделан, и, судя по кивку Басманова, понял он его правильно.

Выехал боярин самым первым и некоторое время сопровождал нашу процессию, но недолго.

Когда мы остановились перед небольшими воротами в стене, тянущейся от основной кремлевской и до угла царского казнохранилища, он махнул мне на прощанье рукой и ускакал в царские палаты.

Вовремя, поскольку пришло самое удобное время осуществить новый обмен, а то в процессе движения перелезать туда-обратно девушкам будет затруднительно.

Менялись куда дольше, чем в первый раз. Меня в возке не было — ни к чему мешаться, но Федор потом рассказал, что заминка произошла из-за Ксении. Уж очень долго примащивалась царевна в тайнике.

Пришлось шепнуть пару слов ратнику, правящему передним возком со вдовой-царицей, и он кинулся затягивать резко ослабевшую подпругу у одной из лошадей.

Впрочем, все хорошо, что хорошо кончается, — наконец покатили дальше, огибая длинное каменное здание приказов, и прямиком между ним и подворьем князя Мстиславского, после чего направо, минуя Чудов монастырь, сразу за которым перед нами выросла каменная громада пятиглавого Вознесенского собора, удивительно похожего в своих очертаниях на Архангельский, а чуть погодя и ворота обители.

Прибыли.

Глядя на выходящую из возка Любаву, бережно поддерживаемую под руку Федором, а затем на насупленную Марию Григорьевну, ненавидяще взирающую на наглую монашку, я в душе еще раз порадовался тому, что настоял на их поездке в разных возках.

Цепкий глаз царицы в момент зафиксировал и пальцы рук сестры Виринеи, унизанные золотыми перстнями, и дорогое монисто на шее.

Пришлось срочно поспешить к неукротимой дочке Малюты и встать так, чтоб закрыть ей дальнейший обзор. Во избежание, так сказать.

— Не шибко ли много на ентой девке напалков да жиковин? — прошипела она, высказывая свои претензии. — Да и монисто тож с яхонтами да лалами. К чему ей ажно три иконы да пяток златых крестов на пронизках? [650] Одного бы за глаза.

— Она ж царевна Ксения Борисовна, — напомнил я шепотом. — Нарочно такое. Пусть лучше монахини любуются на ее перстни и кресты с иконами, чем смотрят на ее лицо.

И подумал, как взвыла бы Мария Григорьевна, если бы знала, что все эти украшения мы с Федором уже подарили Любаве.

Кроме монисто, разумеется. Его нельзя — родовое, и царевна передала его сестре Виринее уже в возке, при обмене местами.

Кстати, цена самим перстням была не столь уж и велика — в среднем по десятку рублей за каждый. Камни — да, достаточно солидные по размеру, а вот почти все, кроме двух, оправы были болванками, сработанными Запоном, поэтому ничего особенного собой не представляли.

Кроме своего веса, разумеется.

Впрочем, мой совместный путь с царицей был, по счастью, коротким.

Посторонним мужикам, не являющимся ближайшими родственниками сестер во Христе, внутри монастыря делать нечего, если только они не… спонсоры.

Так что я сразу перехватил по пути настоятельницу обители мать Анфису, которая самолично вышла встречать новых дорогих постоялиц, и та едва успела поприветствовать царицу, как была увлечена мною в ее личные покои.

Оглянувшись напоследок, я удовлетворенно кивнул — монахини Никитского монастыря шли, строго выполняя мои инструкции. Две деликатно поддерживали царицу под руки, а еще две следовали за ними, плотно сомкнувшись и наглухо закрыв обзор для Марии Григорьевны.

Даже если бы та пожелала оглянуться, чтобы посмотреть на своего сына, следующего с Любавой в хвосте процессии, она ничего не смогла бы увидеть, и это очень хорошо, иначе…

Дело в том, что «царевна Ксения» уж слишком старательно прижималась к своему братцу, да и обнимала она его не очень-то по-родственному. Словом, если бы Мария Григорьевна увидела торчащую из-под мышки сына прелестную головку сестры Виринеи, которую Федор еще и нежно гладил по щеке, то…

Деликатно говоря, ей стало бы неприятно.

Возможно, настолько неприятно, что она, не утерпев, высказала бы свое неудовольствие вслух, причем не дожидаясь момента, когда они зайдут в келью.

И я не думаю, что при этом царица соблюдала бы правила приличия и хорошего тона, следовательно, идущие навстречу прислужницы и любопытные монахини, стоящие чуть поодаль, услышали бы такое, чему доселе в стенах этой обители им внимать не доводилось.

Кстати, пару раз Мария Григорьевна оборачивалась, но тщетно — две рослые женщины, следующие между мамой и «дочкой», добросовестно перекрывали ей весь обзор.

Вклад я сделал достаточно дорогой — скупиться не следовало, но в то же время и не излиха, чтоб мать Анфиса впоследствии не сильно докучала своими благодарностями и не лезла в кельи к Годуновым.

Более того, попутно я еще и намекнул ей, что чрезмерное внимание, которое она проявит к царственной монахине, может пагубно отразиться на милостях со стороны государя, ибо тот весьма ревниво отнесется к этому, тем более когда тут же, в Вознесенском, расположилась его родная мать, инокиня Марфа.

Совет не лезть она восприняла с благодарностью, и я понял, что относительное спокойствие Марии Григорьевне и «царевне» будет обеспечено.

Едва было покончено с делами, как я сразу устремился к возку, дабы ободрить царевну, оставшуюся в одиночестве.

— А вот плакать ни к чему, — ласково заметил я, услышав приглушенные всхлипывания Ксении. — Не приведи бог, кто-нибудь услышит, и что тогда? К тому же слезы — хорошее подспорье для дурнушек, но гибель для красавиц.

— И сижу во тьме, и вся жизнь — сплошная тьма, — посетовала царевна, но послушалась и утихла.

— Отсутствие света еще не тьма, — поправил я ее и ободрил, напоминая: — Да и временное оно, так что вскоре ты, познав немногое горькое, сможешь с особым наслаждением смаковать сладкое, ибо тебе будет с чем его сравнить. Поверь, что так устроена жизнь — чтобы увидеть радугу, нужно пережить дождь.

— Твоими бы устами… — еле слышно шепнула она.

Ожидание длилось, наверное, долго, поскольку появившийся Федор первым делом озабоченно поинтересовался, как там сестрица, и повинился, что ранее уйти он никак не мог, ибо прощался, да тут еще матушка подзадержала с наставлениями.

Матушка или сестра Виринея?

Но я удержался от вопроса, да и ни к чему смущать паренька, тем более что ответ и так был очевиден.

Хорошо, что сестренка не могла сейчас увидеть его лицо, иначе сразу поняла бы, кто именно задержал брата при прощании. Мне так хватило одного беглого взгляда.

Судя по припухшим губам Годунова, наставления «матушки» были весьма бесцеремонными.

Ну, Любава…

Это ж не послушница, а коза-дереза.

Впрочем, в глубине души я даже немного пожалел, что царевич прибыл так скоро. Для меня время ожидания пролетело мигом, и я бы с удовольствием прождал Годунова еще столько же.

Резвану мы вывели из покоев царевича быстро — никто не успел увидеть, что монашка совсем другая на лицо, и вскоре наш возок уже въехал на подворье Никитского монастыря.

Тут тоже все продумано — на дворе практически никого, кроме… моего ратника Самохи, который несколькими минутами ранее прибыл к матери Аполлинарии и успел предупредить ее, что возок вот-вот будет у нее.

Молебен, на который игуменья сразу после этого известия незамедлительно загнала своих монахинь, был в самом разгаре, так что на пути в покои настоятельницы нам не повстречалась ни одна душа.

— Послезавтра поутру, — напомнил я матери Аполлинарии, оставляя Ксению, и еще раз уточнил маршрут, хотя все уже говорено и обговорено. — Прямиком через Арбатские ворота и к излучине реки. Мои ратники встретят…

Когда Дмитрий лично явился на следующий день проводить названого брата и наместника со специально изготовленными по такому случаю жалованными грамотами, каковые и вручил Годунову, указа о том, чтобы Мария Григорьевна с Ксенией Борисовной остались в Вознесенском монастыре, среди его бумаг не имелось.

«Кажется, мы выиграли», — подвел я итог вчерашнему дню, но тут же опасливо отмахнулся от скороспелых выводов — рано. Лучше сказать поделикатнее — пока побеждаем, а как будет дальше — неизвестно.

И ведь как в воду глядел.

Глава 13 Когда все идет хорошо

Нет-нет, вначале все шло так хорошо, что оставалось только прыгать от радости.

Мой нехитрый скарб поместился в два дорожных сундука, если не считать тюков с чаем и кофе. К ним добавился еще один — с личной казной. Нехитрые пожитки Резваны и Акульки поместились в другом, для одеяний отца Антония хватило третьего.

Священника Годунов тоже отправлял со мной, заметив, что утешительное слово в пути понадобится сестре куда больше, нежели ему. Да и имеется у него, если что, один, причем не простой протопоп, а целый митрополит Гермоген, который по настоянию Дмитрия перед тем, как вернуться в свою Казанскую епархию, должен был поучаствовать в некой торжественной церемонии по случаю вступления Федора в должность правителя этими северо-восточными землями.

Что и говорить, мудёр наш государь.

Лихо он сумел воспользоваться первым же мало-мальски удобным поводом, чтобы вытурить сурового старца, оказавшегося чрезмерным ревнителем благочестия, из столицы. Впрочем, я всегда утверждал, что соображаловка у него работает будь здоров.

Ну и поделом владыке. Нечего было бухтеть на всех углах о непочтении будущего государя к старым добрым православным традициям, от которых тот уже сейчас норовит отказаться.

Честно говоря, мне бы на месте Дмитрия тоже не понравилось, если б всякий раз, куда бы я ни выходил из своих царских палат, меня обрызгивали мокрым веником. Понимаю, что «святая вода», но, на мой взгляд, это явный перебор.

В конце-то концов, что я — черт, что ли?!

А вот намеченного поначалу для отправки с Федором Отрепьева — допился все-таки отец Леонид, дображничался по кабакам — я не увидел. Оказывается, монаха накануне отправили посуху, заодно сменив место ссылки с Галича на Ярославль.

Ну и ладно — нам же с Годуновым проще.

А вот что касается священника, то тут мой ученик конечно же покривил душой, ох покривил.

Не в наличии митрополита Гермогена дело и даже не в том, что владыка — это уже вторая отмазка Федора — косо смотрел на духовника престолоблюстителя. Дескать, согласно решению Стоглава, будучи по своему семейному положению вдовцом, отец Антоний не должен был отправлять религиозные службы и совершать таинства, в том числе принимать исповедь у престолоблюстителя.

На самом же деле священник, разумеется, с подачи Марии Григорьевны, за последнюю пару дней изрядно достал царевича своими попреками относительно блудодеяния с сестрой Виринеей, так что Годунов попросту от него избавлялся, вот и все.

Всем хорош отец Антоний, но уж больно он не от мира сего.

Отказываться и говорить Федору, что он и мне, собственно, не очень-то нужен, я не стал, хотя понимал, что и мне обязательно достанется от него на орехи.

Один разговор уже состоялся, когда тот поставил вопрос ребром — почему князь Мак-Альпин не предотвратил намечающийся блуд, ибо, раз у него такое влияние на престолоблюстителя, он должен был всячески удерживать царевича от греховных поступков и несокрушимо стоять на страже его нравственности.

Я по глупости возразил, что сейчас у меня задача несколько важнее — стоять на страже его жизни, но он сразу заявил, что одно другому никоим образом не мешает, ибо…

Многочисленные цитаты из Ветхого и Нового Заветов я цитировать не буду, поскольку и сам слушал их вполуха, но поверьте — было их изрядно.

Оставалось только кивать и со всем соглашаться, как я сделал это и сейчас, дав добро на перемещение священника на мой струг — пусть будет.

К тому же его присутствие и впрямь нелишне для царевны — мало ли. Все-таки первое дальнее путешествие за всю ее двадцатитрехлетнюю жизнь, да еще при столь драматических обстоятельствах. Такое может выбить из колеи любую самую выдержанную даму, а Ксения к ним…

Впрочем, тут я перебрал. Если поразмыслить, то ее никак не отнести к истерично рыдающим по любому пустяковому поводу, а иной раз и вовсе можно было удивляться хладнокровию царевны.

Например, в то утро, когда разъяренная толпа ломилась в Запасной дворец, а с верхнего деревянного этажа несло гарью, мать ее пребывала в полуобморочном состоянии, а на лице дочери ни слезинки. Безусловно, ей стоило немалых трудов сохранять спокойствие, да и то скорее напускное, но как бы там ни было, а она стойко продержалась до самого конца.

Однако, учитывая, что вся эта заварушка длилась несколько часов, а наше путешествие затянется минимум на неделю, вполне вероятно, что в один из дней ей понадобится утешительное слово, так что священник может прийтись как нельзя кстати.

Взамен же я наделил Федора личным телохранителем, приставив к нему Васюка, который, даже не догуляв до конца предоставленного мною отпуска, досрочно явился на службу.

Руки ратника после чересчур близкого общения с дыбой еще не вошли в полную силу, но Петровна заявила, что это только вопрос времени, и все, потому беспокоиться нужды нет.

Зато касаемо ног…

Поначалу я его приставил к Годунову как спарринг-партнера, чтобы Васюк поделился с ним полученными от меня знаниями, как грамотно драться ногами, если того вдруг потребует возникшая ситуация.

Да и сейчас я назначил его в телохранители престолоблюстителя именно из-за этого умения. Кто знает — не исключено, что в экстремальной обстановке именно это мастерство, оказавшись неожиданным для врагов, сможет что-то изменить в пользу Федора.

Не то чтобы я боялся очередного подвоха со стороны Дмитрия, но если тот узнает о совершенной подмене Ксении, поди пойми, что взбредет в голову нашему «красному солнышку».

Потому я и потребовал от Васюка, чтобы он хранил молчание и не больно-то афишировал свое мастерство на людях. Хорошо, когда лишний козырь на руках, но иногда лучше, если он до поры до времени таится в рукаве, особенно если сам козырек так себе, не больно-то крупный.

Имущество самой Ксении Борисовны, которое она приготовила заранее, еще до своего «отъезда в монастырь», благодаря чуткому руководству моей ключницы тоже заняло немного места. Из общего обильного вороха Петровна помогла царевне отобрать только самое-самое необходимое в дороге, а потому все поместилось в три сундука.

Правда, были еще заготовки самой травницы, из коих именно в наш струг она рачительно прихватила чуть ли не половину, уверяя, что в дальнем пути бывает всякое, а иные травки надо сушить по месяцу и потому куда проще взять с собой, ежели вдруг…

Что она подразумевала под последним словом — не знаю, но, судя по количеству взятого, «вдруг» означало не иначе как некую повальную эпидемию, которая грозит обрушиться конкретно на наш струг, причем не одна.

Тем не менее место отыскалось для всего.

У Годунова иное.

Невзирая на то что основной скарб был отправлен намного раньше, набралось чуть ли не два десятка возов добра, которые рачительная Мария Григорьевна собрала еще до того, как узнала, что никуда не едет.

Тщетно мы с Федором втолковывали ей, что Запасной дворец по-прежнему остается за престолоблюстителем и ни к чему его столь тщательно подчищать.

Все было бесполезно. Царица продолжала неуклонно следовать принципу «Ни клочка врагу» и трудилась на совесть.

Правда, сейчас в связи с ее отсутствием ликвидировали уже половину — вещи царицы и большой ворох ее одежд был сразу извлечен обратно, да и из прочего выгрузили тоже изрядное количество, но десяток возов все равно остался.

Впрочем, все это нас не касалось — загрузкой руководил исключительно Чемоданов, в помощниках у которого трудился Еловик.

Бояре — их государь притащил с собой на церемонию расставания — смотрели на все косо. Особенно им не нравился вид двух коленопреклоненных перед будущим патриархом юношей. И чем больше эта парочка выражала друг другу свою приязнь, тем больше мрачнели бородатые лица «сенаторов».

Про их взгляды в мою сторону вообще умалчиваю. Там ненависть не скрывалась. Они чуть ли зубами не скрежетали, когда государь обратился ко мне и, указывая на Годунова, высокопарно произнес:

— Береги мою правую длань, князь Мак-Альпин, яко зеницу ока.

Я в ответ заверил Дмитрия, что и до того не щадил своей жизни ради Федора Борисовича, о чем государю хорошо ведомо, а уж ныне, после того как услышал такое повеление…

Правда, прозвучало это несколько двусмысленно, но царь проглотил намек и даже не поморщился.

Пока мой ученик прощался, я успел переброситься парой слов с Басмановым, который, блудливо ухмыляясь, уточнил, на каком из дощаников [651] плывет сестра Виринея.

Пришлось пояснить, что монахиня чересчур близко приняла к сердцу свой грех, запросилась в Новодевичий монастырь, и Федор Борисович решил удовлетворить ее желание, поручив сделать это мне.

Где она сейчас, я уточнять не стал, поскольку Резвана по-прежнему пребывала в Никитском монастыре и сразу возник бы вопрос, а зачем тогда князь Мак-Альпин собирается отплыть в противоположном от царевича направлении.

Вместо этого я наплел что-то насчет неблагоприятного первого впечатления, которое может произвести царевич, появившись в Костроме с монашкой в качестве любовницы, в связи с чем отсоветовал ее брать, и сумел-таки отвертеться.

А когда провожающие отъехали и все уже было готово к отплытию, неожиданно выяснилось, что Чемоданова нет.

Поиски результата не дали, и я уже заподозрил недоброе, как он нарисовался, сидя на еще одном подъезжающем к пристани возу и призывно махая нам шапкой.

Оказывается, старик не поленился проверить, все ли мы взяли, и в одной подклети обнаружил несколько тюков и сундуков, которые приготовили, но второпях забыли погрузить.

Пока он распоряжался, что, куда и как половчее сунуть, я заметил, с какой тоской мой ученик смотрит на стены Белого города, готовые растаять вдалеке, и, подойдя к нему, негромко напомнил:

— Мудрый не горюет о потерянном, об умершем и о прошлом. Тем он и отличается от глупца.

На что Годунов, слабо улыбнувшись, заметил:

— Я скорблю об ином, хотя, признаться, и обидно. Он остается там, — кивок на Кремль, — а я тут.

— Даже если драгоценность валяется под ногами, а простая деревяшка украшает голову, драгоценность останется драгоценностью, а дерево — деревом.

Сомневаюсь, чтобы это сильно вдохновило, но что еще я мог ему сказать?

Пообещать, что он вернется сюда и вновь усядется на отцовский престол? А если не сбудется?

После попытки отравления до меня стало доходить, что эффект стрекозы — штука весьма непредсказуемая даже сейчас, хотя времени прошло всего ничего.

Да, суд над Шуйскими вновь состоялся, и вроде бы с тем же приговором и тем же конечным результатом, хотя я и тут затруднялся сказать точно, ибо не знал наверняка, но кто поведает, как оно сложится в дальнейшем?

К тому же братьев-бояр судили в тот раз не за отравление, а за что-то иное, и, насколько мне помнится, в той, так сказать, официальной истории покушение на Дмитрия случилось аж год спустя после его прибытия в Москву, а тут почти сразу.

А ведь эта «стрекоза» только-только начинает набирать силу, и чего теперь от нее ожидать — неведомо.

Говоря языком математики, добавленный мною в уравнение политической жизни Руси икс, да еще столь увесистый, как царевич, напрочь перечеркивал прежний ответ, который теперь предстояло искать заново.

Наблюдая сейчас за Федором, я лишь одно мог сказать более или менее определенно — главное решение относительно добровольной уступки власти было правильным.

Нет, если бы я появился у него хотя бы в начале или, на худой конец, в середине мая, кто знает, хотя и тут все спорно — слишком давил бы на него авторитет старых советников вроде Семена Никитича и в особенности матери — Марии Григорьевны.

А уж пытаться отстоять династию Годуновых, начав с того дня, когда их едва не убили, нечего было и думать. Тем самым я лишь погубил бы и себя, и их семью, вот и все.

Моему ученику сейчас куда нужнее Кострома и все, что восточнее нее, — пусть учится хозяйствовать и править, а там поглядим…

В конце концов, даже если предположить, что удачное покушение на Дмитрия состоится гораздо раньше, то есть в наше отсутствие, быстренько выкрикнуть иного царя у заговорщиков навряд ли получится.

Слишком хорошую память оставлял о себе престолоблюститель, если не считать коротенького эпизода с отравлением, в котором его удалось обвинить, да и то лишь на непродолжительное время — уже через пару дней слухи совершенно изменили интонацию.

Сейчас если что и случится, то новому правителю, кто бы он ни был — Шуйский, Мстиславский, Голицын, придется ой как несладко, и тогда можно будет повторить поход Дмитрия, причем с громадными шансами на успех, ибо законный наследник идет против подлых убийц и узурпаторов.

Пока же…

— Кажется, еще кто-то из древних римлян учил, что leve fit, quod bene fertur, onus, [652] — слабо улыбнулся мне Федор.

Я согласно кивнул и твердым голосом ответил:

— Non, si male nunс, et olim sic erit. Perfer et obdura, labor hic tibi proderit olim, [653] а если следовать лаконичным спартанцам, то добавлю всего два слова — oportet vivere. [654]

Федор молча кивнул, еще раз долго и пристально посмотрел на высокие золоченые купола московских церквей, после чего заверил меня:

— Не надобно утешать. Я ведь и так понимаю — vae victis. [655]

— Кажется, совсем недавно, и месяца не прошло, мною было обещано тебе совсем иное — vae victoribus, [656] и от своих слов я отрекаться не собираюсь, — жестко произнес я.

— Post tenebras spero lucem, [657] — вздохнул мой ученик.

— И правильно делаешь, — поддержал я его, делая вид, что не обращаю внимания на унылый вид царевича, вступающий в явное противоречие с его же словами. — Кто ведает, forsan et haec olim meminisse juvabit, [658] ибо jucunda memoria est praetertorum malorum. [659] А пока поступай согласно совету античных стоиков: «Durate et vosmet rebus servante secundis». [660]

— Ты еще скажи: quid brevi fortes jaculamur aevo multa? [661]

— И скажу, — после некоторой заминки заявил я.

Честно говоря, что именно он предложил мне сказать, я не понял. Все-таки краткий латинский спецкурс, пускай и университета двадцать первого века — это одно, а учителя Федора — совсем иное и куда круче.

К тому же я всегда говорил, что мой ученик очень способный парень, особенно касаемо голой теории вроде иностранных языков.

Зато мне стало понятно иное — надо заканчивать с латынью. Не зря я, как чувствовал, и раньше старался почти не употреблять ее в беседах с царевичем.

Правда, показывать свое незнание тоже не хотелось — как ни крути, а принижает мой учительский авторитет, потому и согласился, но… сразу закруглился:

— Знаешь, государь, со мной по возможности старайся избегать латыни. Что-то устал я от нее… после общения с Дмитрием Иоанновичем. — И тут же поменял щекотливую тему, напомнив: — Кстати, тебе сейчас было бы лучше всего подумать совсем об ином, ибо мы еще не забрали из Москвы твою сестру.

— А что с нею может приключиться? — мгновенно обеспокоился Годунов и испуганно уставился на меня. — Ты же вроде бы все предусмотрел…

Вот и чудненько. Лучше пусть в пути тревожится за сестру, чем станет попусту растравлять свои душевные раны.

— Скорее всего, ничего, — пожал плечами я. — Но предусмотреть все невозможно, ибо жизнь наполнена случайностями, в том числе и непредвиденными. — Однако закончил бодро: — Не прощаюсь с тобой, но ненадолго расстаюсь. Думаю, что через десяток дней мы вновь увидимся, только уже в Костроме.

Странно, но самому мне почему-то в это не верилось, особенно касаемо сроков. Будто я уже тогда предвидел, что…

Впрочем, приключения и происшествия начались не сразу, да и то первое из них было больше забавным, чем досадным.

Случилось оно ближе к вечеру первого дня, начавшись с истошного визга Акульки, которая панически боялась крыс и прочих грызунов и теперь вопила, что здоровенная тварь примостилась именно под ее постелью в каютке.

Разобрались довольно-таки быстро, и спустя пару минут я уже вытащил на свет божий спрятавшегося там мальчишку-альбиноса, которого, помнится, несмотря на все его умоляющие взгляды, оставил в своем тереме.

Ну и что теперь делать с этим бесенком? Пришлось махнуть рукой и оставить на струге.

А вот короткое путешествие Ксении до излучины Москвы-реки ничем не омрачилось.

Не покусилась на их беззащитный возок лихая ватага разбойников, а вместо них всего в двух верстах от Арбатских ворот их ожидала куда более приятная встреча с ватагой из десятка еще более лихих, но моих ратников из числа бродячих спецназовцев.

Липовые нищие и монахи, столь же липовые купцы и ремесленники извлекли сабли с пищалями-ручницами и арбалетами и зорко бдили весь оставшийся путь, чтоб, как говорится, ни один волос…

Он и не упал, так что ее недолгая дорожка через десяток верст столь же благополучно завершилась у речного берега, где уже поджидал возок мой струг.

Перед кучером таиться нужды не было, так как на козлах, как я и обещал Федору, сидел один из бродячих спецназовцев, представленный мною матушке игуменье как холоп, не желающий уезжать из столицы, а потому оставляемый ей во временное услужение.

Здесь же, на бережку, я произвел с игуменьей окончательный расчет, выложив помимо дарственной грамотки на свое подворье еще и кучу серебра — сто рублей.

Спустя полчаса возок, перешедший в собственность обители и по-прежнему сопровождаемый моими бродячими спецназовцами, уже направился далее к Новодевичьему монастырю. Чтобы соблюсти достоверность легенды, мать Аполлинария должна была, договорившись с местной игуменьей, оставить в нем весьма приличный вклад — еще одна сотня — за одну из своих монахинь.

Ну а наш струг медленно отчалил, двинувшись вверх по течению.

Плыли довольно-таки споро — на веслах сидели мои ратники, а они — народ тренированный. К тому же весел было только десять пар, так что на каждое имелся свой сменщик.

Федору я тоже оставил людей в качестве охраны, причем гораздо больше, чем себе, примерно две трети, посчитав, что мне для одного струга за глаза хватит и сорока человек.

Более того, опасаясь за царевича, я отдал ему и сотника Кропота, и командира спецназовцев Вяху Засада. У последнего, правда, в распоряжении имелся лишь десяток — второй поехал со мной, но была надежда, что должно хватить.

Вдобавок помимо них Дмитрий, как я и предугадал, дал все-таки Федору казаков, причем благодаря моим стараниям возглавил их тот, кто, по мнению государя, больше всего меня не любил, то есть атаман Тимофей Шаров.

Словом, ратных сил у моего ученика предостаточно — хоть за это можно было быть спокойным.

Мне же вполне хватало и бывшего десятника Самохи, которому я вручил бразды правления, назначив его полусотником.

Учитывая, что компания подобралась «своя», царевне было раздолье — таиться ни от кого не надо, так что она поначалу просто порхала по стругу, счастливая и довольная тем, что все благополучно закончилось.

К тому же такое путешествие вообще было для нее в диковину, и весь первый день она, словно обычная девчонка, позабыв обо всем на свете, то и дело перебегала с одного борта струга на другой, любуясь живописными берегами.

Но вот что удивительно — глаза ее блестели лишь при обзоре природы, а вот стоило ей посмотреть на меня, как они сразу переставали лучиться радостью, и по лицу царевны словно пробегала какая-то тень.

Не то чтобы она хмурилась, но впадала в некую задумчивость, и хоть ее взор и был по-прежнему устремлен куда-то вдаль, но сомневаюсь, что в эти мгновения Ксения продолжала любоваться красотами реки и окружающей природой.

А еще она, как я успел заметить, явно избегала меня. Стоило подойти к одному борту, как Ксения, покосившись на меня, переходила на другую сторону.

С чего бы это?..

Глава 14 Три счастливых дня было у меня

Ближе к вечеру она сама подошла ко мне.

— Скажи-ка, княже, — с запинкой осведомилась она, зябко кутая плечи в платок, — ты там в возке правду сказывал?

— Ты про что? — не понял я.

— Ну как же? — даже удивилась она. — Я про Фетиньюшку. Помнишь, ты про ее медовые уста поведал? — И с вымученной улыбкой, изрядно приправленной иронией, осведомилась, старательно изображая равнодушие: — Так мне припомнилось чтой-то. Оно, конечно, дело-то молодое, а ты эвонкаковский, с кем хошь уладишь, так поведал бы, когда успел уста ее опробовать?

Честно говоря, понял я ее не сразу — вылетело из головы, поскольку не фиксировался на таких мелочах. Для начала пришлось задать пару вопросов, и лишь тогда мне припомнилась последняя беседа с Басмановым, состоявшаяся уже на обратном пути из Вознесенского монастыря.

Помнится, я тогда еще успел порадоваться неугомонности боярина, поскольку один крытый возок, предоставленный Дмитрием Иоанновичем, прямым ходом от монастыря направился на Конюшенный двор, а наш догнал Петр Федорович, который счел своим долгом еще раз выразить царевичу сочувствие по поводу расставания с матерью и сестрой.

Пользуясь удобным случаем, я настежь распахнул дверцу и радушным жестом пригласил его внутрь. Теперь, если что, всегда засвидетельствует, что тут находились только мы с Федором и никого больше.

Правда, почти сразу и пожалел об этом, поскольку едва боярин пересел с седла на мягкие подушки, как, не утерпев и напрочь забыв про все мои предостережения о глубокой печали, завел речь о Фетиньюшке, которую, дескать, Годунов сможет узреть во всей ее красе на предстоящей свадебке его сестры с князем Дугласом.

Мой ученик деликатно кивал, односложно мычал, но Петр Федорович не унимался и, лишь уловив мой очередной выразительный взгляд, наконец-то догадался, что Годунову хотелось бы побыть в одиночестве, и только тогда ретировался.

Возок вновь двинулся, и спустя всего минуту Ксения, не удержавшись от любопытства, подала голос:

— А кто это — Фетиньюшка?

— Братанична его, — ответил Федор и пояснил: — Дочка окольничего Ивана Федоровича, кой в сече с Хлопком Косолапом главу сложил.

— Вот еще! — фыркнула царевна. — Ишь чего измыслил, окаянный! Даже не удумай!

— Да я и не думаю, — рассеянно отозвался ее брат, судя по мечтательному взгляду продолжающий вспоминать сестру Виринею. — Я ее лучше… князю Федору Константинычу сосватаю. Как, княже, возьмешь ее в женки? А то эвон как расписывал девку вместях с боярином — и про брови соболиные не забыл, и стать ее дородную, и про уста медовые… Ничего не запамятовал. Али довелось из них уже пригубить?..

Ответить следовало шуткой, но у меня на уме было слишком много дел — то не забыть, это успеть плюс переговорить с бродячими спецназовцами, чтоб согласились остаться в Москве, по-прежнему пребывая на нелегальном положении, к тому же надо еще узнать у Еловика, как идет процесс с оформлением дарственной грамоты на подворье монастырю…

Словом, голова кругом, так что слушал я невнимательно, а потому и ляпнул не подумавши, размышляя о других вещах, куда более серьезных. Скорее даже не ляпнул, а поддакнул, дабы не молчать, а ответить хоть что-то:

— Да-да, уста у нее и впрямь медовые.

— Чего-о? — возмущенно протянули за задним сиденьем.

Годунов озадаченно крякнул, но промолчал, а вот Ксения Борисовна где-то через минуту голос подала, задумчиво заметив:

— Ежели призадуматься, Феденька, то Басманов ныне в большой чести у государя, потому, коль девка справная, яко тут Петр Федорыч сказывал, может, и впрямь тебе, братец, не след ее отвергать.

— Во как! — несколько делано удивился Федор. — Не пойму я, то у тебя одно на языке, то вовсе иное. — Но при этом он как-то загадочно заулыбался.

— Да твори яко хотишь! — раздраженно выкрикнула царевна и сразу начала жаловаться на духоту: — Истомилась я тут вся, да ты тут еще со своей женитьбой учал! Времени иного нет, что ли?! — И язвительно добавила: — Все вы… сластены! — после чего начала всхлипывать.

— Ксения Борисовна! — взмолился я. — Мы уже почти подъехали, так что терпеть осталось совсем недолго, а сейчас лучше бы тебе помолчать, а то дворня услышит.

Та послушно умолкла, хотя всхлипывания периодически продолжали слышаться.

Вот и все.

Казалось бы, мелочь, так к чему она об этом сейчас заговорила?

Одно к одному — мне тут же припомнилось и то, что она на меня почти не смотрела, упрямо отворачивая лицо в сторону, когда мы уже прибыли в Никитский монастырь и я подавал ей руку, помогая выйти из возка.

Получалось, что это тоже как-то связано с медовыми устами Фетиньюшки? Или царевна решила, что…

Так ничего и не поняв, я честно ответил, что Басманов нам нужен и потому, когда он впервые завел со мной разговор о своей племяннице и женитьбе на ней Федора, я не стал ему отказывать, тем более что речь шла лишь о грядущих перспективах, а до них еще надо дожить.

— Вот и весь наш разговор, — развел руками я.

— Так ты что ж, и не целовал ее вовсе? А как же уста медовые?

— Да когда ж мне ее целовать, когда я эту Фетиньюшку вообще не видел? — искренне удивился я. — А уста… Ну принято так говорить, когда расписывают красоту невесты. Я сам слышал, да и Басманов про них сказал, вот я и повторил.

— Правда?! — вспыхнули глаза у Ксении, но она тут же отвернулась и закрыла лицо ладошкой, а потом и вовсе пошла в сторону своей крохотной каютки, на ходу с легким упреком бросив: — Вот все вы так — наговариваете на нас бог весть что, а опосля…

Странно, может, мне показалось, но, по-моему, она при этом силилась скрыть рвущуюся с губ улыбку.

Зато потом, когда вернулась из каюты, моего общества уже не избегала, хотя и природой не любовалась. Точнее, делала это без прежнего энтузиазма — просто смотрела вдаль, но, судя по задумчивому лицу, ее мысли были вновь далеки от красот живописных пейзажей за бортом.

А мне почему-то вспомнился недавний разговор с ее братом.

Состоялся он вечером, накануне нашего отъезда, когда мы вдвоем ужинали в трапезной Запасного дворца. Именно тогда Федор, пряча глаза, попросил меня, чтобы, как только появится возможность, я как можно скорее вытащил Любаву из Вознесенского монастыря.

Мотивировал он это тем, что ему теперь боязно за судьбу несчастной девушки, которая хоть ни в чем и не повинна, но может пострадать, когда все вскроется, а потому надо бы как-то постараться ее выручить…

Ну что ж, насчет боязно — не спорю, но, думается, главная мотивация крылась совсем в другом, тем более что просьба на этом не закончилась, а продолжилась.

Мол, скорее всего, ей теперь вообще опасно оставаться в какой-либо столичной обители — мало ли, — и лучше всего вывезти ее подальше из Москвы, вот только куда…

Далее последовала многозначительная задумчивая пауза, которая должна была показать его напряженное раздумье, куда именно отправить сестру Виринею, после чего царевича «осенило», и он предложил для девушки самый надежный город на Руси.

Какой именно? А слабо догадаться с трех раз?

Ну-у, какие вы умные — даже с первого не промахнулись.

Да-да, Кострома. Она самая.

Разумеется, ссылался он при этом на целый ряд обстоятельств, среди которых особо помянул главное — наличие надежного заступника, ежели что…

Нет, вот тут у вас промашка в догадках, поскольку в качестве заступника он имел в виду не себя, а… меня.

Дескать, если Дмитрий дознается о ее местонахождении, то выручить и не дать несчастную девушку в обиду смогу только я один, а больше никто.

Были у него и мысли по поводу ее дальнейшего укрытия. Мол, монастырь не совсем подходит, учитывая, что там ее станут искать в первую очередь. Наверное, лучше и безопаснее всего было бы прикупить ей небольшой домик…

Себя же он вообще скромно упомянул всего один-единственный раз, эдак рассеянно подумав вслух, что когда я привезу Любаву, то прежде чем прятать ее, поначалу должен непременно показать… Ксении Борисовне, дабы та смогла еще раз поблагодарить отважную деву за свое спасение.

— Ну и я… тож… — невнятно пробормотал он в самом конце.

— Только для этого? — осведомился я.

Но царевич на откровенность не пошел. Уловив в моем вопросе некую насмешку, которую я особо и не скрывал, он густо покраснел, набычился и недовольно проворчал:

— А для чего ж еще? Чай, единственную сестрицу из беды выручила, от поругания спасла, а оно паче смерти — понимать надобно.

А вот это мне уже не понравилось.

Нет, само спасение Любавы с моими планами отнюдь не расходилось. Как я и говорил, мне самому было неудобно перед Басмановым, а боязнь за сестру Виринею обуревала еще сильнее, чем Федора.

Он-то, в отличие от меня, не понимал, что таких оскорблений Дмитрий не потерпит и не станет смотреть на рясу девушки. Ах, ты Христова невеста?! Вот и отправляйся тогда к своему небесному жениху, но вначале изволь сподобиться мученического венца, чтоб ваше с ним свидание точно состоялось!

Куда проще моим бродячим спецназовцам нагло, средь бела дня, совершенно никого не таясь, за руку увести ее из Вознесенского монастыря, а потом вывезти из Москвы, ибо сестру Виринею искать никто не станет.

Но это что касается вызволения девушки, а вот нахальное вранье Годунова…

Кстати, уже второй раз — первый было с вином на памятном пиру у Дмитрия. Там он, помнится, прибегнул к обтекаемой лжи, а тут пошел дальше, по нарастающей.

Однако тенденция. Если дело так будет двигаться и впредь, то…

Нет уж, голубок, передо мной — как на духу, и не имеет значения то, что сам я иногда поступаю иначе. У меня есть на это право, а вот у него — нет, ибо еще не заработал.

К тому же мы завтра расстаемся, какое-то время будем в разлуке, поэтому нельзя дать пареньку привыкнуть к мысли, будто меня можно надуть. Придется воспитывать, дабы никогда и не помышлял о том, чтоб хотя бы попытаться солгать мне.

— Понимаю, Федор Борисович, — серьезно кивнул я. — Но на будущее советую: постарайся когда-нибудь заиметь в жизни друга, которому можно сказать всю правду, какой бы постыдной она тебе ни казалась. И поверь, что тогда тебе жить на белом свете будет куда проще.

— Так пошто когда-нибудь, ежели у меня есть ты?! — несказанно удивился он и растерянно протянул: — Али ты… меня… таковым не считаешь?

— Как раз до этой минуты именно так и считал, — кивнул я, — а вот сейчас увидел, что ты меня в друзьях не держишь, поскольку только что солгал.

Федор покраснел еще сильнее, и на секунду мне стало его жалко, но бросать воспитательный процесс на середине еще хуже, чем его не начинать вовсе, и потому я твердо продолжил:

— Ты не подумай, царевич. Я не собираюсь ни возмущаться, ни пытаться в чем-то тебя опровергнуть. Мне просто жаль, вот и все. — И стал подниматься из-за стола.

— Погоди, — ухватил он меня за рукав и тоже вскочил, ищуще заглядывая в лицо и жалобно протянув: — Ну а как быть, ежели стыдно сказывать?

— Все равно лгать нельзя. В конце концов, не обязательно давать прямой ответ, — холодно передернул плечами я. — Настоящий друг — это человек, с которым можно думать вслух о чем угодно, а он должен понимать с полуслова, так что, если бы ты на мой последний вопрос ответил нечто вроде: «А то ты сам не догадываешься, зачем я хочу ее повидать», — я бы все понял и больше тебе вопросов не задал. — И тихонько потянул руку, высвобождая свой кафтан из его пальцев, но Годунов держал крепко, не вырвешься.

— Да ведь ты, выходит, и так все понял! — взмолился он.

— Чуть позже понял, — кивнул я. — Но вначале ты мне солгал, потому и советую, чтоб ты подыскал себе хоть одного друга.

— Солгал, — эхом откликнулся он и уныло повесил голову.

Ого!

Кажется, мой воспитательный процесс зашел слишком далеко.

Во всяком случае, начиная эту профилактику, я никак не рассчитывал довести своего ученика до слез.

И что теперь делать?

Сдается, надо срочно закругляться, а как, если он молчит и вон ревет крокодиловыми слезами. Хотя нет, кажется, заговорил, правда, так красноречиво, что…

— Матушка моя… Она… А Ксюха хорошая, токмо… А ты уйдешь — и чего я?.. Сызнова на белом свете одному…

— Ну что ты, — тихо произнес я.

Вот блин, даже у самого слезы на глаза навернулись. Совсем я с этим веком осовременился — таким сентиментальным становлюсь, что, боже мой, аж стыдно…

— Ну что ты, — смущенно повторил я, не зная, что сказать. — Никуда я от тебя не денусь… Мы еще в Костроме с тобой…

— То телом, а душой уйдешь, — всхлипнул он.

Нет, надо заканчивать, иначе…

— Ладно, — буркнул я. — Будем считать, что ты ошибся. Один раз — оно допустимо. Или даже так — не было этого разговора вовсе. Забыли! Проехали, и все.

— Да-а, не было, — протянул он, отчаянно сморкаясь в платок. — Еще как было. Я таковского в жисть не позабуду. Ничего себе, чуть единственного друга не лишился, а ты — не было. Вот зарок тебе даю: отныне пред тобой яко на исповеди. Хошь, поведаю… — И осекся, нахмурившись. — Токмо ты, помнится, сказывал, что коли тайна чужая, то ее никому не сказывать… — протянул он неуверенно.

— Никому, — подтвердил я, недоумевающе глядя на престолоблюстителя.

— А… другу?

— Зачем?

— А… ежели она о нем?

Вот тебе и раз. Это что ж за тайна, которую ему кто-то открыл обо мне?

И сразу осенило — ах да, Любава.

Не иначе как несостоявшаяся монахиня поделилась с ним кое-какими страничками из своего бурного прошлого, в том числе и теми воспоминаниями, что связаны со мной.

Зачем — поди пойми, но бывает у некоторых женщин жажда поведать мужику о старых любовниках, хотя ни за что бы не подумал, что Любава из таких.

— И что, если друг не узнает, то тайна может причинить ему вред? — на всякий случай осведомился я.

— Да нет, вреда, пожалуй, она не причинит, — после паузы задумчиво ответил Федор.

Точно, Любава.

Вот балда! Ну и ладно — все, что она обо мне знает, мне тоже хорошо известно, а потому…

— Тогда молчи! — твердо вынес я свой вердикт и, подметив легкую усмешку, скользнувшую по губам царевича, окончательно уверился в том, что не ошибся — тайна касалась именно сестры Виринеи и…

Впрочем, неважно, чего именно она касалась, причем неважно во всех смыслах.

На секунду мне вдруг очень сильно захотелось спросить, неужели даже то, что он о ней узнал, не погасило желания увидеться с нею, но чуть погодя я отказался от этой мысли — и без того ясно, что нет, раз он так ратовал за ее спасение.

Но вот теперь, вспоминая все и наблюдая за царевной, мне почему-то подумалось: «А вдруг я ошибся и тайна касалась совсем не Любавы?»

Я задрал голову к небесам и вновь взмолился: «Ну кто-нибудь там, эй, поднимите мне веки!»

И вроде бы подняли, поскольку сразу пришло на ум, что если речь шла не о Любаве, то тогда только о… царевне… А что за тайна, причем касающаяся меня?!

Ксения испуганно обернулась. Кажется, я чересчур увлекся и произнес последнее слово вслух.

Я ласково улыбнулся, но пояснить ничего не успел — нас позвали на ужин, где Резвана, по-моему, превзошла саму себя. А после трапезы додумать тоже не получилось — оторвало более важное дело, которое для меня отыскала неугомонная ключница…

— Чай, вовсе ослеп, княже, коль не зришь, яко царевна грустит?! — бесцеремонно влезла в мои раздумья Марья Петровна и тут же без лишних слов бесцеремонно протянула мне футляр с гитарой.

Я немного застеснялся, начав отнекиваться, но ключница сурово проворчала, что дитя надобно развлечь, да к тому же в разговор встряла и сама Ксения, которая находилась рядом и, узнав, в чем дело, вначале несколько удивилась:

— Нешто князь Федор Константиныч и впрямь на гуслях умелец?

«Молодец, царевич! — мысленно похвалил я отсутствующего Годунова. — И впрямь слово свое держит и тайну хранить умеет».

— Он на чем хошь умелец, — незамедлительно подтвердила травница, за что была награждена моим суровым взглядом, но деваться было уже некуда — на меня смотрела она и вновь таким взглядом, что…

Словом, пришлось играть.

Колебался же я по той самой причине, по которой просил Федора не рассказывать сестре.

Квентин. Именно грустный шотландец встал у меня перед глазами, поскольку если сейчас начать петь, то получится, что я как-то… Ну не соблазняю, но завлекаю.

«И ладно! — сердито отрезал я. — И пускай. Все равно у меня уже сил нет сдерживаться! Что я, железный, что ли?! Люблю я ее, и точка, а потому… будь что будет!»

После первых аккордов народ, вольготно расположившийся на ночлег на небольшой полянке близ реки, сразу шустро потянулся обратно к стругу, так что вторую песню слушали затаив дыхание уже все ратники, тесным кольцом окружив нашу маленькую каютку.

После третьей делегация из числа особо приближенных, то бишь Самохи, десятников и Дубца, ссылаясь на то, что перегородка сильно глушит звуки, стала умолять, чтобы я вышел наружу — уж больно душевная песня.

Пришлось уважить, и… не пожалел.

Признаться, глазам не поверил, когда после исполнения «Песни о борьбе» все того же любимого мною Высоцкого я увидел не только восторг на лицах, но и слезы, выступившие на глазах у некоторых ребят.

Они деликатно, украдкой стекали по щекам невозмутимого Дубца, ручьем лились у Ждана, а Самоха, по-моему, даже не затаил дыхание, а вообще перестал дышать.

Не берусь утверждать, что это моя заслуга. Скорее всего, тут наложилось множество обстоятельств — и романтическая обстановка, и необычность исполнения, ибо так на Руси еще никто не пел, да и диковинный музыкальный инструмент тоже сыграл свою роль.

Но главное, как мне кажется, слова. Думается, если бы я просто произносил бы их, не пользуясь никаким музыкальным сопровождением, эффект был бы тот же самый, ну разве чуть-чуть слабее.

Впрочем, столь же горячо они приняли и другую — веселую «Сказку о вепре». Я специально выбрал именно ее, чтоб получился контраст, да и интересно было посмотреть, как станут реагировать.

Оказывается, юмор русским народом всегда воспринимается одинаково горячо. И без разницы, какой на дворе век — двадцать первый или семнадцатый. Разумеется, если это стоящий юмор.

Честно говоря, когда я сам услышал ее впервые, то даже тогда она вызвала у меня лишь улыбку, не больше. Но тут ратники так заразительно покатывались от смеха, что и мне еле удавалось сдерживаться, дабы не присоединиться к ним на середине очередного куплета.

Одинец же, по-моему, и вовсе напрудил в штаны, поскольку едва только закончилась песня, как он сразу, в чем был, ринулся в реку, заявив, будто ему надобно немедля остыть, иначе брюхо сомлеет, и проторчал в воде подозрительно долго, слушая следующие три песни за бортом и изредка шумно фыркая оттуда, словно расшалившийся водяной.

Играть пришлось допоздна — не отпускали.

Приказать, конечно, слушатели, кроме разве что одной из них, были не в силах, это моя привилегия, но смотрели ратники так умоляюще, что я не выдерживал и в ответ на немые просьбы нехотя говорил: «Ну все, теперь последнюю, и пора отдыхать, а то завтра рано подниматься».

Под конец, уже не обращая внимания на их взгляды, я встал и хотел сурово заявить, что последняя песня исполнена, но тут напоролся на умоляющие глаза царевны.

И ты, Брут!..

Думаю, что было уже за полночь, когда мне на помощь пришла травница и властно — не поспоришь — заметила:

— А ить ваш воевода не железный — ему тож почивать хотца, да и царевне на покой надобно.

— А завтра? — робко спросил Самоха.

— Завтра, — задумчиво повторил я и, представив, как будут с непривычки болеть пальцы, уже хотел было сказать, что придется устроить перерыв, но вновь не устоял перед этим безмолвным красноречием и ответил уклончиво: — Мы и без того сегодня не столь уж много проплыли, а учитывая, что недоспите, то и завтра много на веслах не наработаете. Нам же позарез через три дня надо выйти к Волге.

— Коли надо, стало быть, выйдем. Назначай завтрашний рубеж, княже, и ежели не доплывем, то никаких песен, — твердо произнес Самоха и оглянулся на остальных. — Верно я сказываю?

Все дружно и радостно загомонили, принявшись в один голос уверять, что они запросто куды хошь, лишь бы…

— Согласен, — кивнул я.

Играть мне назавтра по-прежнему не хотелось, так что я, припомнив собственные расчеты и населенные пункты маршрута, не задумываясь назвал… Волок Ламский. [662]

Присвистнул лишь один Травень, который до прихода в полк как раз и занимался речными перевозками, а потому хорошо знал, какое количество верст отделяло назначенный мною следующий пункт ночевки от места нашего нынешнего ночлега.

— Это ж до Рузы еще сколь, да опосля по Волошне, да там тащить струг до Ламы — нипочем не поспеть, — заметил он.

— Это нам-то не поспеть? — хмыкнул Самоха. — Да мы куды хошь поспеем. Главное, чтоб ты сам повернул вовремя в эту свою Рузу да опосля в Волошню, а уж мы расстараемся…

И расстарались…

Конечно, их потомки — я имею в виду своих современников — в росте и знаниях прибавили изрядно, что и говорить, но и утратили порядком. Во всяком случае, такой бешеной, всеиспепеляющей воли и неукротимого азарта мне ранее никогда и ни у кого в глазах видеть не доводилось.

Может, обстоятельств таких не было, не спорю.

Порою у меня создавалось ощущение, что мы уже не плывем, а летим над речной гладью, и до сих пор убежден, что моторная лодка, вздумай она с нами соревноваться, осталась бы позади, а если и обогнала бы, то так, на километр от силы.

И в таком стремительном темпе мы неслись весь день, так что я пришел к выводу — играть придется, хотя пальцы на левой руке действительно изрядно болели. Придется, даже если мои гвардейцы чуть-чуть недотянут, а я уже чувствовал, что недотянут.

Хотя как знать. Эти черти явно намеревались грести хоть до полуночи, а потому, после того как Травень уже в сгущающихся сумерках предупредил меня, что волок примерно через версту, пришлось остановить ребят.

Щадя самолюбие ратников, я пояснил причину:

— В самом граде нам останавливаться нельзя, так что придется тянуть еще несколько верст, а потому разницы, где останавливаться на ночлег, до него или после, нет.

— Так ведь ты ж сказывал, ежели не дотянем, то… — чуть не заплакал от огорчения Самоха.

— Дотянули бы, разве по вам не видно, — перебил я своего старшого, — поэтому играть все равно буду.

И сыграл.

Как ни странно, спустя минут десять боль куда-то улетучилась, словно и не было вовсе. А может, она просто махнула на меня рукой, потому что я сразу сказал ей — сколько ты ни пытайся, а гитару в сторону не отложу.

Часть песен пришлось исполнить из вчерашнего репертуара — уж очень просили гвардейцы их повторить, — но хватало и новых. Одну, между прочим, по заказу отца Антония, который хоть и внимательно слушал, но, не удержавшись, неодобрительно заметил, что у меня все сплошь мирское и ни одной духовной.

— Будет тебе и духовная, отче, — охотно кивнул я, но, прикинув, уточнил: — Почти духовная.

Ратники несколько разочарованно переглянулись, но возражать не посмели и с грустью уставились на меня, смирившись с тем, что я сейчас выдам какой-нибудь псалом. Но я не царь Давид, накатавший их, если верить Библии, целую кучу, а потому недолго думая вновь затянул Высоцкого.

Увы, но языческого там тоже хватало — птицы Сирин, Алконост, Гамаюн, — но хоть было указано, что они из сказок, зато все остальное… А когда я запел про купола, которые в России кроют чистым золотом, чтобы чаще господь замечал, то тут священник и вовсе прослезился, прокомментировав:

— Вот ведь и мирское, почитай, но яко же душевно, и сразу же: — А еще таковское?

Я оглянулся на разочарованно вздохнувшую Ксению, которой — оно и понятно — очень хотелось о любви, почесал в затылке и… ухитрился исполнить оба заказа одновременно, спев про золотой город. Только — каюсь перед Гребенщиковым — самое начало песни я чуточку изменил.

Так, всего один предлог, но ее содержание резко изменилось: «Над небом голубым…». [663]

И вновь слезы показались не только на глазах у священника, но и у нескольких ратников, а Ксения и вовсе разревелась, так что я растерялся, и концерт на этом окончился.

Правда, невзирая на неимоверно тяжелый день, который давал о себе знать, неугомонный Самоха все равно затребовал назавтра новый рубеж, и я ляпнул:

— Волга.

— Это ж чуть ли не сотня верст, княже! — ахнул Травень. — А нам ить еще и струг на волоке тащить.

Самоха угрюмо засопел, прикидывая. На сей раз он был уже не столь уверен.

— Одно худо — с волоками мы… — Он сокрушенно почесал в затылке.

— Струг тащить не вам, — уточнил я. — А что до сотни верст, тут согласен, и правда далековато.

— Ну-у, — облегченно протянул Самоха, не согласившись со мной. — Ежели струг тащить не занадобится, к тому ж вниз по течению, беспременно дотянем…

Чуть ли не полдня я прикидывал, какие еще песни звучат не слишком современно и подойдут к исполнению, поскольку чуял — эти дотянут.

Хорошо, что бабуля, которую частенько оставляли со мной — или меня с нею, как правильнее? — вместо колыбельных напевала из более привычной ей советской эстрады, а память у меня была хорошая.

К тому же исполняла она их не только в качестве убаюкивающего средства, поскольку вообще любила петь, так что весь ее репертуар, невзирая на обширность, я прослушал не по одному разу, а когда ей надоедало петь самой, то она включала старенький проигрыватель и постоянно меняла пластинки.

Понятно, что про стройотряды и БАМ не лезло ни в какие ворота, равно как и «Гренада». Да и «Трус не играет в хоккей» тоже слишком специфичен, зато шуточные «Зима», «Хромой король» и большая куча о любви звучали совершенно нейтрально и вполне годились для исполнения.

Впрочем, хороших песен, если не брать в расчет откровенную пошлятину современной мне попсы, хватало и без эстрады моей бабули, если припомнить кое-что из творчества малоизвестных широкой публике бардов…

Я оказался прав — дотянули. Пришлось петь.

И вот что удивительно — мои черти были вымотаны до предела, но никогда не забуду, как горели их глаза, когда я пел:

И на краю, спиной упершись в небо,
Плечом к плечу в свой бой последний встали,
И друг за другом уходили в небыль,
Неся кровавый росчерк острой стали… [664]
Такое ощущение, что они хоть сейчас готовы встать и идти вслед за неизвестным героем в последний и решительный, с двумя мечами в руках…

Кстати, национальность автора они сразу определили правильно и влет, хотя были в тексте непонятные слова, которые я не менял, предпочтя вместо этого заранее пояснить их смысл.

— Хошь и местрели у него, а не нашенские гусляры, а заместо былин баллады — все одно с Руси он родом али родичи имелись, — уверенно заявил Одинец и расплылся в улыбке, узнав, что так оно и есть, а автора звать Вадимом.

Вообще-то она понравилась всем, но ему в особенности, так что главным образом по его инициативе я в конце исполнил «Балладу о двух мечах» еще раз.

Четвертый день был привольным — я не стал назначать рубежей, заявив, что теперь, когда мы вышли на Волгу, можно и немного расслабиться, будучи убежденным, что на реке нас ни за что не взять.

Не то чтобы я был уверен в несокрушимости своих воинов. Сила силу ломит, и против нескольких сотен или тысячи все равно не выстоять, но для этого нас вначале надо… догнать, а вот тут у преследователей возникли бы немалые проблемы.

Я бы даже сказал — неразрешимые.

А вот про берег не подумал.

Хотя даже если бы и подумал — проку с того…

Глава 15 Гладко было на бумаге…

Начало всем будущим неприятностям положили не учтенные мною в том пасьянсе, который я разложил, качества Дмитрия.

Все-таки я был о нем куда лучшего мнения, но, как выяснилось, напрасно.

Нет, я уже знал по Путивлю, что, когда парня разжигает, как сказал бы отец Антоний, греховный огнь в чреслах, наш государь становится неудержим и напорист, словно петух в курятнике.

Плюс к тому его нетерпение неимоверно усилилось после отъезда Годунова. Уж очень благоприятно все складывалось — нарочно не придумаешь.

Получалось, что брат теперь далеко, мать в расчет брать тоже не имеет смысла, а о Квентине он вообще, скорее всего, даже не задумывался, так что можно было смело идти на приступ сердца Ксении.

Но для начала следовало поразить ее… своей щедростью.

Это ж надо додуматься, чтобы решить купить любовь царевны?! Чай, она не девка возле храма Василия Блаженного с кольцом во рту.

Нет, прав был Филатов, тысячу раз прав, когда писал:

Не подчиняясь нравственным законам,
Ничто всегда останется ничем!..
Мир движется вперед от фазы к фазе…
В один прыжок пройти свой путь нельзя…
А если кто из грязи сразу в князи, —
Плохие получаются князья!.. [665]
От себя же добавлю, что уж цари-то и вовсе никудышные.

Холоп — он и есть холоп.

Даже Басманов, надо отдать ему должное, с которым государь поделился своей задумкой, сразу усомнился насчет мудрости этой идеи с украшением, хотя вслух ничего не сказал и перечить не стал, дорожа своими добрыми доверительными отношениями с ним и стараясь во всем ему потакать.

Одним словом, Дмитрий не пожелал явиться к царевне в келью Вознесенского монастыря с пустыми руками, да и предлог был необходим достойный, а потому он решил сделать ей подарок, для чего заглянул в свою казну.

Драгоценных камней, которые он там отобрал, вполне хватило бы для украшения не одного, а двух или трех кокошников, но ему хотелось придумать нечто необычное, вычурное, чтоб поразить и ослепить, наивно рассчитывая такой небывалой щедростью вмиг решить дело в свою пользу.

Посетовав на то, что ничего стоящего нет, и попрекнув дьяков, он хотел было вернуться к себе в палаты, но тут Меньшой-Булгаков, невзирая на предостережение Басманова, стоящего за спиной Дмитрия и показывающего дьяку увесистый кулак, пал государю в ноги и раскололся до донышка…

Не подумал я, когда давал команду выпустить хранителя казны сразу после нашего с царевичем отъезда. Надо было распорядиться, чтоб через недельку.

К тому же этот паразит не сошел с ума — у него и впрямь был просто нервный припадок от такого бесцеремонного расхищения ценностей, вверенных ему для сбережения. Поэтому уже на второй день он, едва придя в себя, принялся строчить список «украденного» князем Мак-Альпином, благо было на чем.

Ведь я по своей душевной доброте приказал, чтобы ему ни в чем не отказывали, так что бумагой, свечами и чернилами палачи его снабдили — пиши не хочу. Вот он и катал, причем в нескольких экземплярах, один из которых в подтверждение своих слов тут же вручил царю.

Дмитрий бушевал здорово.

Жадным он не был — тут я его просчитал правильно, но его снедала злость за то, что как ни крути, а его опять надули и в очередной раз усадили в лужу, причем с головой, и макнул его туда вновь не кто иной, как князь Мак-Альпин.

Однако нет худа без добра. Зато у него появился благовидный предлог переговорить с царевной.

Например, о загадочных ожерельях, которые Федор возжелал изготовить и подарить своей сестрице, да еще и своей невесте, причем, как теперь выяснилось, за его счет.

Получалось, щедростью не удивить, но зато можно напугать. Мол, братец ее, запустивший лапу в царскую сокровищницу, повинен смерти, ибо это даже не татьба, а куда хуже, но он, царь, отходчив, так что может и простить его, если…

Вдобавок я не учел, да и не мог учесть еще один фактор — «мамочку» государя, которая тоже находилась в Вознесенском монастыре и к которой Дмитрий бегал чуть ли не каждый день якобы посоветоваться.

Правда, у инокини Марфы и Марии Григорьевны с Ксенией Борисовной кельи были в домах, располагавшихся чуть ли не в противоположных углах — я постарался, но семь верст не крюк не только для бешеной собаки, но и…

Словом, ехидная дамочка заглянула все-таки в гости — уж очень ей было приятно поглядеть на ту, которая некогда чуть не выжгла ей глаза, и утереть ей нос, напомнив о былом, а заодно похвалиться настоящим.

О чем они вели речь — не знаю, но то, что на повышенных тонах, — точно. Стены в Вознесенском монастыре крепкие, толстые, а вот двери… Нет, они тоже прочные, дубовые, но при желании подслушать можно, особенно если Христовым невестам скучно.

К тому же финальную часть и подслушивать было не обязательно, поскольку бывшая царица Нагая через некоторое время вылетела из кельи Марии Григорьевны как ошпаренная, а вдогон ей громкий голос вдовы Годунова еще и припечатал:

— Не видать тебе, старица немытая, моей дочери как своих ушей!

Ну и кто, скажите на милость, мог ожидать, что проболтается родная мать?!

Дальше все пошло по нарастающей, поскольку хоть монахини Никитского монастыря, прислуживавшие «Ксении Борисовне», и не пускали инокиню Марфу в келью к «царевне», стоя насмерть согласно моим инструкциям, зато они никак не могли помешать ей сообщить о странных словах царицы-вдовы пришедшему навестить свою матушку Дмитрию.

В итоге тот к вечеру уже знал практически все, и не только знал, но и успел лично убедиться в произведенной подмене.

Ничего не подозревающему Басманову оставалось лишь хлопать в недоумении глазами и клясться и божиться, что он тут ни при чем, тем более сам наблюдал, как царевна залезла в возок и покатила в монастырь, а на обратном пути в нем никого, кроме Федора и князя Мак-Альпина, не было.

Вот так впервые и всплыла моя фамилия, за которую Дмитрий тотчас уцепился, как учитель за шалуна-мальчишку, успевшего столько напроказить, что достаточно ему оказаться недалеко от места происшествия, как начинают подозревать именно его.

Точно так же и со мной.

Такую пощечину Дмитрий стерпеть не пожелал и заявил Басманову, что если он не отыщет царевну, то…

Заодно дал ему ценный совет — Ксения Борисовна однозначно там, где находится князь Мак-Альпин. Басманов было усомнился, но Дмитрий повторил это, точнее, проорал еще раз… и еще… уже вдогон уходящему Петру Федоровичу.

Ну и прочие бояре подсуетились.

Хоть они и терпеть не могли Басманова, считая его сопливым выскочкой — и четырех десятков на свете не прожил, а уже в государевых любимцах, — но ненависть ко мне была куда сильнее.

Всего за день они совместными усилиями вызнали, что струг с князем двинулся по иному маршруту, нежели остальной караван царевича, а что до Новодевичьего монастыря, то Мак-Альпин вообще туда не заезжал, не говоря уж о том, чтобы оставить в нем монахиню.

Правда, настоятельница Новодевичьего сообщила и о том, что зато была у них где-то в ту пору мать игуменья из Никитского. Вот та и впрямь привезла одну из сестер своей обители, но это они пропустили мимо ушей, тем более что сестра Пелагея явно не походила на Виринею, особенно по возрасту, больше годясь последней в матери.

Правда, Аполлинарию все равно дернули на допрос, но тут Басманов действовал лишь формально, поскольку игуменью на дыбу не вздернуть, да и мало интересовал его вопрос насчет будущей судьбы сестры Виринеи, не говоря уж о неведомой Пелагее, а потому настоятельница отделалась легким испугом.

Зато кучера Волчу этот допрос весьма заинтересовал, и он тем же вечером рванул в Малую Бронную слободу, где полным ходом шло экстренное совещание, учиненное моими бродячими спецназовцами, поскольку сообщение кучера было уже вторым по счету.

А ведь князь Мак-Альпин перед своим отъездом от имени царевича Федора поставил четкую задачу выкрасть сестру Виринею из монастыря и привезти в Кострому. И как ее теперь выполнять?

Поначалу все звучало достаточно просто — вывести ее чуть ли не за руку из обители, а если даже какая-нибудь любопытная и пристанет по дороге, то нахально заявить ей, что это никакая не Ксения Борисовна, а в конце грубо посоветовать ей разуть глаза или умываться почаще.

Что же касается внезапного исчезновения царевны из своей кельи, то там им надлежало оставить письмо, написанное ею собственноручно. В нем она подробно изложила и про выздоровление матушки, и про свободный выбор, и про предчувствие страшной опасности, грозящей брату, от которой она должна его спасти.

А уж как и каким образом она покинула Вознесенский монастырь и саму Москву — плевать. Об этом пусть думают и гадают другие, а их задача куда полегче — всего-навсего довезти Любаву до Костромы.

Но теперь все летело в тартарары, и нужно было придумать нечто такое, чтоб… Словом, ничегошеньки у них не придумывалось, а известие Волчи окончательно их добило.

Сам я успел переговорить с Любавой на случай ее внезапного провала, и какой линии ей держаться — тоже подсказал. Помогли путивльские воспоминания о перчатках, головной боли во время крещения и прочие мефистофельские заморочки.

Мол, знать ничего не знаю, ведать не ведаю. Стояла на коленях перед сном, молилась богу, прося его о прощении, ибо полюбился ей царевич не на шутку, как тут зашел князь Мак-Альпин, одетый во все черное и с глазами, горящими как угли…

Дальше куча мистики, а в конце самое, пожалуй, важное:

— Если не знаешь, что ответить на тот или иной вопрос, то сразу начинай жаловаться, что ничего не помнишь, — наставлял я ее. — А очнулась уже здесь, в этой келье, где тебя отчего-то все называют царевной, да так упорно, что ты и сама настолько растерялась, что и сейчас ничего не поймешь. И тут же простодушно начинай всех спрашивать: кто я теперь?

— А они меня не сочтут за?.. — И Любава выразительно постучала себя по голове.

— Это было бы здорово, если б сочли, — хмуро заверил я ее. — Насколько мне ведомо, на Руси юродивых пока еще не пытают.

Для монахинь Никитского монастыря, которые оставались при ней в прислужницах, мой инструктаж был еще короче — знать ничего не знаем, ведать не ведаем. Не иначе напустили на нас злые чары, вот и все.

Но помимо этого я на прощанье, опять-таки на случай провала, велел выставить близ монастыря целую бригаду «нищих», чтоб в случае чего Лохмотыш, возглавлявший их, послал экстренного гонца мне наперехват.

Причем даже указал населенные пункты, близ которых надлежало находиться посыльному, если разоблачение по тем или иным непредвиденным причинам произойдет ранее ожидаемого мною.

Так что первым, кто сообщил совету бродячих спецназовцев о нехороших делах, творящихся в Вознесенском монастыре, был как раз человек из бригады Лохмотыша, а уж Волча оказался вторым, отчасти дополнившим его сведения.

В связи с такими чрезвычайными обстоятельствами совет решил послать к князю Мак-Альпину не одного, а сразу пятерых гонцов в разные места, а то мало ли — вдруг и у него где-то произошла непредвиденная задержка.

Один из них как раз и был Волча, которому повезло больше остальных.

Дело в том, что непредвиденная задержка, как назло, действительно приключилась — направив вечером струг к берегу, Травень насадил его на топляк. Пробоина оказалась солидной — такую без специалиста залатать нечего и думать.

Получалось одно к одному — и там и тут не слава богу.

Правда, о том, что там не задалось, я еще не знал, так что воспринял вынужденную остановку хоть и с досадой, но в то же время не сильно расстроился — в конце концов, ничего страшного не произойдет, если ребята получат выходной, который заработали по праву. Я так и объявил, что завтра всех ждет честно заслуженный ими отдых.

Поутру я разослал во все стороны людей, чтоб дошли до ближайших деревень и разыскали специалиста по ремонту. Тогда-то в деревушке под веселым названием Шишки Волча и повстречался с моими посланцами, прибыв вместе с ними в наш лагерь.

Вернулись они без специалиста по ремонту, что удручало еще сильнее, поскольку разыскать нас посланным Дмитрием людям не столь и сложно — вопрос только времени, а учитывая, что государь пообещал внушительную награду за успешный розыск, добавлю, что весьма непродолжительного времени.

Ладно, я мог бы в очередной раз сам сунуть голову в пасть разъяренного тигра, но ведь Дмитрий, как удалось выведать моим бродячим спецназовцам, не забыл и о царевне, которую, дескать, похитил подлый князь Мак-Альпин, и посулил за ее вызволение из моих грязных лап вдвое большую сумму, чем за меня.

Получалось, что те, кто разыщет нас, невзирая на мое добровольное согласие проследовать с ними в Москву, все равно не отстанут, пока не прихватят с собой еще и Ксению.

Это означало, что… нужно срочно искать специалиста, тем самым развязав себе руки. Отправив струг в Кострому, я мог рассчитывать, что на реке его перехватить не получится, а что до остановок, то причаливать к берегу вовсе не обязательно, лишь бы имелось съестное.

Следовательно, задача номер два — накупить припасов.

С нею нам как раз удалось справиться, равно как и с поиском мастера по ремонту речных судов, а вот с самой починкой мы не уложились.

Я, признаться, особо и не надеялся, что получится обойтись без боя, поэтому кое-какие приготовления сделать успел.

Первым делом я вначале отправил всех свободных от ремонта в близлежащие деревни за смолой и… дровами, приказал платить не скупясь, лишь бы обеспечить срочную доставку.

Деревья росли и на берегу, совсем рядом, но они сырые, гореть будут плохо, к тому же чем валить — у нас на всех имелся только один топор и ни единой пилы, хотя и им успели завалить и стащить к берегу аж три штуки.

Затем, после того как озадачил почти всех, занялся последними двумя гвардейцами. Им поручил самое главное — обеспечить безопасность царевны и остальных женщин. С этой целью я сразу поставил их близ паузка — небольшой лодки при дощанике.

Признаться, еще в начале путешествия были у меня мысли вообще снять эту крохотную лодку и отправить гулять по течению — авось кому-нибудь сгодится. В конце концов, у нас не теплоход, да и плывем мы по рекам, а не по морю, так что ни к чему эта спасательная шлюпка, но потом, посмотрев на царевну, решил оставить — мало ли.

Теперь оставалось еще раз похвалить себя за предусмотрительность и проинструктировать парней, что, если дело начнет припахивать дракой, они должны сразу же загрузить в нее всех женщин вместе со священником и Архипушкой и немедленно отчаливать от берега.

Задача — грести к середине, но ни в коем случае не приставать к противоположному берегу, а держаться от него метрах в тридцати, не ближе, поскольку если какие-нибудь ухари задумают попытаться рвануть за ними вплавь, куда сподручнее, сидя в лодке, валить их, практически беспомощных, из арбалета, а на худой конец — глушить веслом.

Там-то им и предстояло дожидаться исхода схватки.

Чтоб загрузка происходила как можно быстрее — иной раз счет идет на секунды, — я заранее показал места, где кому усаживаться, проведя Ксению к скамье у самого носа. Знаете, случайные стрелы, пули и все такое, а тут, если что, ее будет закрывать гвардеец и сидящая следом за ним Акулька…

Конечно, охотнее всего и с превеликой радостью я бы сам стал еещитом, но раз мое место на берегу, то я был готов использовать для этой цели кого угодно без малейшего зазрения совести, лишь бы царевна осталась жива.

Можете назвать это свинством с моей стороны, пусть так. Единственное оправдание, что если я и свинья, то не просто, а влюбленная, что, согласитесь, несколько меняет дело.

Досадно только, что паузок был слишком мал для восьми человек — шестерым и то впритык.

Но тут отец Антоний наотрез отказался куда-либо плыть, причем столь решительно, что сразу стало ясно — уговаривать бесполезно. Мол, во-первых, нападающие могут прислушаться к пастырскому слову и тогда удастся вовсе избежать кровопролития. Ну а коль оно приключится, то — это уже во-вторых — его долг отпустить грехи умирающим, чтобы…

Я призадумался.

Про отпущение грехов умирающим — можно обойтись и без них, но вот пастырское слово… Вообще-то как знать — вдруг и впрямь у него что-то получится. Авторитет духовенства на Руси пока еще на достаточной высоте — могут и прислушаться. К тому же у меня возникли кое-какие идеи относительно него, а потому пусть остается.

С Архипушкой решили проще — я предложил Акульке взять мальчишку на колени.

Проинструктировал я гвардейцев и обо всем дальнейшем, включая то, что им надлежит делать, если мы проиграем бой. Тут я не пожалел времени, разложив все до мельчайших подробностей — куда, как, когда и все прочее.

Едва закончил с ними, как стали подтягиваться остальные ратники — по большей части обескураженные и с пустыми руками, поскольку было ясно сказано, что времени у них на все про все до полудня, не больше, а потом надлежит в любом случае возвращаться.

Правда, пустые были не все — кое-кто прикатил радостный, сидя на полностью загруженной дровами телеге. Жаль только, что последних оказалось немного, всего трое, да и смолы тоже не ахти, но тут уж ничего не попишешь.

Так называемый пионерский костер — любимое выражение моего дядьки — с пламенем на три метра ввысь, развели быстро. Остальные дровишки раскидали полукружьем близ струга и, растопив смолу, вымазали ею поленья, чтоб, когда понадобится, головнями из основного можно было быстро запалить и все прочее.

Кроме того, я велел приготовить кучу жердин метра по три длиной, распорядившись один конец у каждой тоже густо обмазать смолой.

Ярко пылающий полукруг — замечательно, но стоит врагу чуть зайти в воду, и все. Вот тут-то они и пригодятся. Если жердины вовремя запалить, то и коню в морду — хорошо, да и врагу в рожу — мало не покажется.

Когда дозорные предупредили о приближении первой конной ватаги числом под сотню, а то и больше, основные приготовления к бою были завершены, чего не скажешь о починке струга.

Что обидно — не хватало какого-то часа, не больше, поскольку ремонт уже заканчивался.

Я еще не терял надежды договориться мирно или, по крайней мере, оттянуть время, что у меня отчасти получилось, вот только я не знал, почему они так легко пошли на эту затяжку.

А дело было в том, что, единодушно стремясь помочь государю в его благом намерении покарать злодея, выкравшего любимую сестру самого престолоблюстителя, семеро бояр — все те, что лежали распластанными и уткнувшими рожи в грязную пыль царского двора, — выслали свои собственные ватаги, состоящие из ратных холопов.

Вот как раз одной из них, где всем распоряжался Ванька — сын Петра Никитича Шереметева — и посчастливилось на нас выйти.

Более того, как честный человек, Ванька сразу же, согласно предварительному уговору, послал гонца в ватагу, рыскавшую по соседству, которой руководил еще один сынок — Никита Голицын, упросивший приятеля, если вдруг тому улыбнется удача, позвать его.

Деньги Никиту не интересовали — тут главным желанием было отомстить за отца.

Возможно, если бы не оптимистичная картина, представшая перед глазами Шереметева — струг не просто лежит на берегу, но еще и бесстыдно оттопырил в сторону реки свое брюхо, которое усиленно просмаливают, — он бы не стал медлить, но раз так удачно все складывается, отчего бы не подсобить приятелю.

Разумеется, мои дозорные предупредили заранее и врасплох они нас не застали, хотя посчитали иначе, поскольку я распорядился работу по ремонту не прекращать ни на секунду. Так что пятеро человек продолжали помогать старику-рыбаку и не остановились, даже когда вдали, на крутых пригорках — что слева, что справа, что перед нами — показался особо не таившийся враг.

Получалось, что нас обступили со всех сторон, прижав к реке, но пока медля с нападением.

Что такое белый флаг, если так можно назвать мою нательную рубаху, кое-как прикрученную к палке, которой я старательно махал в воздухе из стороны в сторону, они поняли, и через минуту я беседовал с троицей ратников, отделившихся от основной ватаги.

Один, в середине, сразу показался мне знакомым, но кто это — я сумел вспомнить лишь спустя минуту. Поначалу же меня удивляла лишь его молодость — на лицо совсем сопляк, причем не только по возрасту, судя по тому, как он часто шмыгал носом. Зато двое других, что по бокам, годились ему в отцы, хотя обращались к нему уважительно, как к командиру.

Что за черт?! И с кем из них мне разговаривать?

«А ни с кем», — решил я в следующий миг и выжидающе уставился на подъехавших — пусть сами начинают, а мы поглядим.

Те не молчали, мигом разложив передо мною ситуацию и грядущие перспективы. Радужного в них было мало — в основном преобладали черные тона, но жизнь обещали, если я прямо сейчас по доброй воле выдам похищенную царевну.

Что ж, раз они думают, что я ее украл, — так даже лучше. Есть повод и возможность поторговаться.

— А если она уже мертва, то жизнь мне все равно сохранят? — осведомился я.

— Ах ты, пес! — вскинулся сопляк и ухватился за рукоять сабли, силясь извлечь ее из ножен, но не тут-то было — один из усачей-бородачей, самый старший, сноровисто перехватил руку юнца, укоризненно протянув:

— Негоже так-то, Иван Петрович. Неужто не зришь — эвон она в лодке со своими девками отчалила от бережка. То пужает нас князь. — И мне: — А ты бы поосторожней с такими шуточками. Так и до греха недолго. Куды лучшее мирком обо всем уговориться.

— Мирком, конечно, лучшее, — охотно согласился я. — Вот только когда речь ведут о мире, то посланца на переговорах не оскорбляют. Я ведь не простого роду-племени, а потомок шкоцких королей. Мой пращур…

Они очнулись не сразу, так что несколько минут я выиграл, пока рассказывал о Малькольмах, Индульфах, Макбетах, Дунканах и прочих, кого мог только припомнить из давних рассказов Квентина.

— Да на что нам твои пращуры?! — наконец вышел из ступора сопливый Иван Петрович и вновь энергично шмыгнул носом. — Ты ныне на Руси и занялся подлой татьбой, а потому…

— А потому гостя тем более потребно уважать, — перебил я. — Вы же мне до сих пор даже не представились.

— Чего? — недоуменно протянул второй сопровождающий, который был с другого боку.

— Ну не назвали своих имен, — поправился я. — Почем мне знать, вдруг вы как раз и есть те, кто занимается татьбой? Со мной царевна хоть в безопасности, а вот с вами, почтеннейшие…

— Не назвались, сказываешь, — недобро усмехнулся сопляк. — Так ты и без того меня помнить должон.

Я виновато улыбнулся и развел руками, сконфуженно добавив:

— Охотно верю, что ты происходишь из весьма почтенного и многоуважаемого на Руси рода, однако в этой стране таковых изрядно, так что…

— А это помнишь?! — заорал Иван Петрович, и сорвал с себя шапку, поворачивая лицо ко мне левой стороной.

Я внимательно посмотрел на небольшой шрам, тянущийся от виска и уходящий к мочке уха, после чего поскреб в затылке и поинтересовался:

— Ты хочешь сказать, глубокоуважаемый Иван Петрович, что сей боевой шрам — моя работа?

На самом деле я уже вспомнил, где видел этого сопляка, да и не так много времени прошло со дня нашей последней встречи, состоявшейся во время торжественного въезда Дмитрия в Москву.

Правда, тогда я и впрямь не был уверен, который из стайки «золотой молодежи», то есть сыновей бояр и окольничих, Шереметев. Там было с десяток юнцов, и все они косились на меня одинаково враждебно. К тому же сопливый Иван Петрович за полтора года изрядно изменился — успел раздаться в плечах и даже обзавестись небольшой чахлой порослью на подбородке и верхней губе.

Бородой и усами эти жидкие побеги не назовешь, разве что их зачатками, но все равно — тогда на подворье у кузнеца Николы Хромого не было и этого.

Вспомнился мне и подручный инструмент, которым я его огрел. Как там в анекдоте: «Кто биль немецкий официр маленький палочка. Как это по-русски? Ах да, оглобля».

Вот этой самой «маленькой палочкой» я его и перетянул, причем неоднократно. Более того, кажется, именно об его спину я ее и сломал в итоге. Или не об его?

Впрочем, неважно. Надо тянуть время дальше, коль так здорово получается, а потому и тут следует запираться до последнего.

— В моей жизни мне доводилось сражаться со многими, а потому… — И вновь мои руки обескураженно разошлись в стороны. Но тут я счел нужным сразу влепить увесистый комплимент: — Скажу только, что, очевидно, Иван Петрович весьма искусный боец, потому что после поединка со мной перечесть тех, кто остался в живых, можно по пальцам, а тут всего-навсего шрам. И я не пойму, чем вызвана столь непонятная мне горячность, — неужто я вопреки обыкновению вел бой не по правилам?

Сопляк открыл было рот, но тут же закрыл его. Очевидно, моя версия его устраивала куда больше. Не сознаваться же при подчиненных, что я просто задал ему трепку, как нашкодившему щенку, да еще с применением оглобли.

— По правилам, — процедил он нехотя.

— Тогда отчего же такая злость в глазах, ненависть в голосе и…

— Да оттого, что ты кинул люду на растерзание батюшку мово дружка! — выпалил он.

— Речь идет о Богдане Яковлевиче Бельском? — невозмутимо уточнил я.

— Нет, о боярине Василии Васильевиче Голицыне, — пояснил он. — К тому ж еще и свой особливый счетец есть. Вот кто боярина Федора Иваныча Шереметева по царскому двору вывозил, да еще брадой по грязи?!

Я призадумался. Ну да, точно, был там какой-то Шереметев. Остается только восхититься собой — надо же ухитриться за столь короткий срок столь круто успеть насолить чуть ли не всем начальным боярам… хотя постой-ка. Вроде бы тот…

— Вообще-то молод он для твоего батюшки, — возразил я, силясь припомнить лицо молодого боярина и все больше приходя к выводу, что то ли того женили лет в пятнадцать и он сразу кинулся стругать детей, то ли…

— Ежели бы он батюшкой моим был бы, я б тут с тобой не рассусоливал и лясы не точил, — фыркнул он. — Стрый он мне двухродный, тока все одно — родич.

Я развел руками, всем своим видом давая понять, что двоюродный дядя по отцу это вообще-то не столь уж близкий родственник, но сопляк не унимался. Еще раз энергично шмыгнув носом — и когда только парень успел простудиться по такой жаре? — Иван Петрович задиристо заявил:

— И неча тут дланями водить. Все одно родич! Потому нам всем от того потерька рода, ежели смолчим.

У-у-у, какая знакомая песня, и как же мне надоело ее выслушивать. Впрочем, и она нам тут сгодится, если с умом за нее уцепиться. Глядишь, и еще пяток минут выиграю, пока они вновь не опомнятся.

— Это мне очень хорошо знакомо. У нас, шкоцких рыцарей, — неторопливо начал я, заходя издалека и чем дальше, тем лучше, — тоже есть такой нерушимый обычай, который так и называется «кровная месть», а потому мне вполне понятно твое желание поквитаться со мной. Но согласно неписаным правилам, если оскорбленный остался жив и не получил тяжких увечий, как то: потеря зрения либо слуха, а равно не утратил ни одной из своих четырех конечностей…

— Чего не утратил? — вытаращил на меня изумленные глаза сопляк.

— Ну рук или ног, — пояснил я. — Так вот, если он цел и невредим, то мстить за себя своему обидчику должен только он сам. Если же это сделает кто-то другой из его рода, пусть даже очень близкий человек, вроде брата, сына или внука, то тем самым он нанесет ему новое оскорбление, ибо…

Вообще-то дальше я собирался неспешно перейти к подробному истолкованию правил кровной мести вообще, которым должен следовать каждый знатный человек, после чего вновь вернуться к его частному случаю, остановившись на нем поподробнее, однако не получилось.

— Гля-кась, да они уже вроде бы просмолили все, — тронул сопляка за рукав тот, что постарше, и сразу сделал правильный вывод: — Выходит, он тут, дымком прикрывшись, нам попросту зубы заговаривал, а сам… — И, нахмурившись, легонько пришпорил коня, который послушно двинулся на меня.

— Ты бы поосторожнее. — Я прислонился к дереву, после которого стоял, и, подтверждая мои слова, арбалетная стрела тут же с сочным хлюпаньем вошла глубоко в ствол. — Это мои ратники не промахнулись, — счел я необходимым пояснить во избежание ненужных заблуждений. — Просто пока вас никто не собирается убивать, хотя могли это сделать в любой миг, а вот…

Но и тут потянуть резину не получилось. Второй усач вновь тронул за рукав сопляка и, не дожидаясь, пока тот раскачается, сам примирительно заметил мне:

— Справные у тебя вои, князь. Жалко, наверное, будет терять их. Может, все-таки мирком да ладком решим? Ты прямо сейчас крикнешь своим, чтоб плыли с царевной обратно к бережку, возвернешь ее нам, а уж мы довезем вас обоих в целости и сохранности в Москву.

— А дальше? — Я еще не терял надежды оттянуть время, потому что чувствовал — не хватает всего ничего, какого-то получаса.

— Далее, яко великий государь Дмитрий Иоаннович решит, так тому и быть, — благодушно пояснил второй бородач.

— Ну хорошо. — Я решил сделать неожиданный ход конем. — А если я отправлюсь с вами один, поскольку не желаю везти свою жену в столицу?

— Кого?! — выдали они разом все трое, а у сопляка даже рот раскрылся от такой ошеломительной новости.

— Жену, — отчеканил я.

— Так ты, тать смердячий… — начал было Иван Петрович, но я вновь прислонился к дереву, что сразу повлекло за собой прилет второй арбалетной стрелы, угодившей в ствол самую чуточку ниже первой — разве что «новгородку» между ними пропихнуть, и то с трудом.

— Полегче на поворотах, сын боярский, да поосторожнее в словах, — холодно произнес я. — Мои гвардейцы имеют обыкновение предупреждать только до двух раз, а на третий пеняй на себя. Для начала изволь попросить у меня прощения за непотребную речь и высказанные тобой оскорбления, которые я ничем не заслужил. — Но тут же решил, что с требованием прощения я того, слегка перебрал, так что лучше замять, поскольку унижать человека чревато, и без остановки продолжил: — Или я, по-твоему, похож на татя, который осмелился бы оскорбить ее ангельскую красоту хотя бы неосторожным взглядом, не говоря уж про слово или действие?

— Да нет, князь, Иван Петрович хотел сказать совсем иное, — примирительно улыбнулся мне самый старший из бородачей и осекся, когда я вскинул руку в его сторону, отрывисто и строго спросив:

— Как звать?

— Плетень, — побледнел он.

— А батюшку?

— Исайкой, — еле слышно выдохнул он и взмолился: — Да ты б убрал палец-то, Федор Константиныч, а то твои робяты, чего доброго, помыслят, будто и в меня болтом надобно, яко в то дерево.

Я, разумеется, знал, что не всадят, поскольку сигнал «вести огонь на поражение» был совершенно иной. Вот если бы я сдернул с головы свою шапку, тогда и впрямь мало бы не показалось, причем всем троим, а вытянутая рука говорит совсем об ином — пора запаливать жердины, готовя их к бою…

Я опустил руку и спокойно произнес:

— Совсем иное дело, Плетень Исаич, а то говорю с человеком, а как его звать-величать не ведаю. — И повернулся ко второму.

Тот сообразил сразу:

— Митрофан я, Акундины сын. — И попросил: — Тока пальцем в меня не тычь.

Я не стал тыкать, а вместо этого выдвинул предложение:

— Так вот, уважаемые Митрофан Акундинович, Плетень Исаевич и Иван Петрович, — мстительно поставил я сопляка на последнее место в своем перечне. — Мне думается, что вы нуждаетесь в подтверждении сказанного. Или вы все трое готовы поверить мне на слово?

Те переглянулись и нерешительно пожали плечами.

— Значит, нуждаетесь, — сделал вывод я. — Что ж, есть человек, который вполне сможет вас всех удовлетворить. — И, повернувшись к своим, громко закричал, чтоб показался отец Антоний.

Вид священника, полностью экипированного в свои богослужебные одежды, их немало удивил, но еще больше изумило то, что, когда я попросил подтвердить, что мы с Ксенией Борисовной обвенчаны, священник немедленно закивал головой.

Конечно же на самом деле отец Антоний никогда бы не пошел на такую нахальную ложь, но я еще перед переговорами попросил и его, и прочих, кого ни позову и о чем ни спрошу, сразу со всем соглашаться и все подтверждать.

— А ежели ты… — начал было священник, но я перебил его, спросив, помнит ли он, чтобы я хоть раз солгал, после чего тут же, не давая опомниться, осведомился, понимает ли отец Антоний, что если правда приведет к гибели множества людей, а ложь, напротив, сохранит им жизнь, то лучше сказать последнее.

Да, грех, причем сознательный, но разве ради спасения жизни десятков православных…

Однако священник продолжал молчать, колеблясь в своем решении, и тогда я пошел на компромисс, попросив лишь об одном — если мои слова прозвучат не совсем внятно и он их не расслышит до конца, то подтвердить хотя бы истинность того, что донесется до его уха.

Иначе если отец Антоний станет переспрашивать, то у тех, с кем я буду говорить, запросто может создасться впечатление, будто священник колеблется с ответом, и вывод последует самый печальный.

В смысле, для нас.

Тогда я еще не знал, что мне придется соврать, но все равно был уверен, что совсем без лжи не обойтись, потому и подстраховался, так сказать, заранее освятив свое вранье.

Полностью мой вопрос для отца Антония прозвучал так:

— Подтверди, отче, что Ксения Борисовна находится тут и по доброй воле со мной обвенчана! — Вот только последнее слово я произнес куда тише, чем все прочие, так что он его навряд ли расслышал.

Во всяком случае, кивал он весьма уверенно, а вдобавок еще и перекрестился, поэтому бородачи вновь переглянулись, не зная, как им теперь быть.

Думаю, в какой-то мере их смущал и огонь, полыхавший вокруг струга.

Получалось, что лезть к нам придется только по двум прибрежным водяным полоскам, а это означало, что должной скорости при налете не выйдет — вода затормозит.

Опять же и атаковать, вытянувшись в колонну по одному или по двое, совсем не то, что навалиться всей гурьбой, а больше чем по двое выйдет навряд ли. От силы по трое, да и то третий конь, который дальше всех от берега, уйдет уже по брюхо — я не поленился замерить глубину у берега, прикидывая предстоящий бой и стараясь предусмотреть все возможное.

Не исключено, что еще немного, и я сумел бы окончательно переломить ход беседы в свою пользу, тем самым выиграв спасительные полчаса, но в этот самый миг случилось непредвиденное.

Глава 16 А я с улыбкой загнанного зверя…

— Да чего ты с ним рассусоливаешь?! — еще издали истошно заорал во всю глотку неожиданно появившийся на крутом косогорье нарядный всадник.

Этого я узнал сразу же еще тогда, когда он вместе со мной сопровождал Дмитрия в Москву, — все-таки его мне доводилось лупить дважды, так что ошибки быть не могло — Никитка Голицын.

Всадник меж тем пришпорил коня и, не обращая внимания на крутизну, стал стремительно спускаться, продолжая все так же истошно вопить:

— Два раза ушел, на третий никуда не денешься!

Мне немедленно припомнилась палатка Бучинского и тупой, обессиленный скрежет арбалетной стрелы, чиркнувшей по металлической пластине подаренного Серьгой юшмана.

А еще теплый летний вечер у реки, костер и беспомощно заваливающийся набок Басманов.

Теперь понятно, чья работа.

Ладно, пацан, я тоже два раза лишь пожурил тебя, а теперь спуску не дам.

Однако сдергивать шапку с головы — условный знак для стрельбы в цель — медлил, еще надеясь, что стоящая передо мной троица образумит зарвавшегося щенка. К тому же и время-то работало на меня — только десять ратников, выставив пищали, стояли в полной боевой готовности, а остальное уже переворачивали струг.

Скорее же, скорее!

Словом, я упустил подходящий момент, а через секунду стало поздно — на берегу с правого бока неожиданно вынырнули из-за поворота всадники, которые с саблями наголо во весь опор неслись на моих ребят.

Я отчаянно закричал, указывая им на атакующих.

Те послушно повернулись и тут же открыли стрельбу, а на меня в это время сверху прыгнул один из бородачей, решивший, что арбалетчикам теперь уже не до них, и вознамерившийся под шумок разгорающегося боя геройски пленить меня.

Удержаться на ногах у меня не получилось, и мы покатились вместе с Плетнем вниз по косогору чуть ли не до самой реки.

Усачу-бородачу не повезло дважды. Во-первых, он переоценил свои силы, связавшись со мной, а во-вторых, когда мы оказались на относительно ровном месте, то я был наверху, правда, лежал на своем противнике спиной — так вышло, и тот продолжал держать меня, обхватив и не давая пошевелить руками.

Хватка у него была качественная, вырываться нечего и думать, да я и не пытался, вместо этого с силой ударив его несколько раз затылком в лицо, после чего он застонал и обмяк.

Второй, который Митрофан, тоже не успел. Он еще подъезжал ко мне, обнажив саблю, а я уже был на ногах, поэтому достать меня прямо с седла не получилось — я увернулся, но сделал вид, что оступился.

Он сразу замахнулся еще раз, уверенный в своей безнаказанности. Сабли-то у меня не имелось, ведь я шел на переговоры, а потому был почти без оружия — засапожник не в счет. Однако ударить Акундиныч не успел, взвыв от жгучей боли, — песок в глазах и впрямь штука неприятная.

Я даже не стал его убивать, благодарный за саблю, которую он столь любезно мне подарил, отбросив почти к моим ногам, но подобрать ее не удалось, ибо вмешался сопляк.

Последний из троицы переговорщиков почти достал меня своим клинком, но «почти» не считается, зато я сработал наверняка. Причем для надежности не стал колоть засапожником в корпус, еще во время беседы подметив у него поддетую под кафтаном кольчугу, а полоснул по ноге, но зато именно так, как в свое время, еще в Путивле, учил меня ясновельможный пан Михай Огоньчик, а также казак Гуляй, то есть почти у паха.

Бедро Шереметева сразу окрасилось темно-красным, и с него не закапало — тонким ручейком полилось на землю, а сам Иван Петрович, жалобно скривив лицо, неподвижно застыл, растерянно уставившись на свою рану — не иначе как еще не успел почувствовать боли.

Но разглядывать его мне было некогда. Там в нескольких десятках метров от меня вовсю дрались мои гвардейцы, и потому я, быстро подняв лежащую неподалеку саблю, поспешил к ним.

— И-и-и, — донесся до моего уха жалобный скулеж, когда я пробегал мимо сопляка, который успел кулем свалиться на землю, и как неисправимый гуманист счел своим долгом хоть как-то его утешить, бросив на ходу:

— Зато через час у тебя насморк пройдет… совсем. — И прибавил скорость, уже на бегу прикидывая, где именно встать, чтоб помочь ребятам удержать тоненькую цепочку строя.

Однако сразу присоединиться к своим гвардейцам у меня не получилось. Словно из-под земли вырос Никитка Голицын, про которого я совсем забыл. Зато он про меня помнил хорошо.

Рубанул он от души — если б я не увернулся, то, как знать, мой юшман мог и не выдержать, но я, выбросив обе руки вперед, кубарем прокатился под конским брюхом и несколько опешил — лошадь тут же, жалобно всхрапнув, осела на задние ноги.

Скорее всего, я в полете, сам о том не думая, достал одну из них или обе своей саблей, которую, чтобы не пораниться при прыжке, выставил в сторону.

Обалдевший Никитка, вместо того чтоб быстро соскочить, изо всех сил пытался удержаться в седле, туго натягивая поводья и от этого еще сильнее заваливаясь вместе с конем набок.

Не воспользоваться таким удобным случаем — дураком надо быть, и я постарался выжать из него по максимуму, подскочив к мальчишке и что есть мочи звезданув его по затылку.

Ага, так и есть, потерял сознание.

Ах ты моя спящая красавица!

Теперь осталось бесцеремонно вытащить обмякшее тело из седла и, ухватив за шиворот, быстренько взвалить себе на плечо.

Расчет был простой, как и на царском дворе. Если один сопляк возглавлял свору своих холопов, то и второй тоже должен быть командиром у своих.

Оружие они, конечно, не сложат — Русь не голливудское кино. Но хоть отойдут подальше из страха, что я перережу глотку сыну боярина, а то как бы и не первенцу, жизнь которого дороже вдвойне.

— Не замай, — рявкнул я на подлетевшего ко мне всадника, — а то убьешь княжича! — И, видя, что тот продолжает гарцевать подле, пригрозил, размахивая засапожником: — Только замахнись, и я его сам прирежу.

Кое-как перекинув тело в струг — борта-то из-за царевны специально наращивали, я залез следом и, прижав его к нашей куцей мачте, которой мы так и не воспользовались из-за отсутствия попутного ветра, заорал во всю глотку:

— Я убью его!

Теперь выдержать паузу и вновь повторить, но уже с добавкой:

— Назад, или я убью его!

Так, вроде бы утихомириваются. И сразу отлегло от сердца, потому что по логике, если бы и третий мой вопль не возымел должного эффекта, мне и впрямь надлежало его…

Конечно, как человек он дрянь — порядочный не станет подкрадываться из-за угла и стрелять в спину. Да и сейчас он спутал мне все карты, но…

И все же, и все же…

Кое-что за время пребывания здесь мною уже усвоено, и довольно-таки неплохо, так что убивать я научился и испытывать при этом угрызения совести давно перестал. Но вот искусством полоснуть по беззащитной глотке, да еще вдобавок пацана — ну пускай юношу, который по годам даже старше Федора Годунова, хотя и ненамного, — я пока не овладел.

Увы мне.

Однако получилось только перевести дух, да и то ненадолго, потому что там сбоку, откуда я прибежал, сейчас спешилось не меньше двух десятков всадников и эхом донеслось протяжно-унылое: «Уби-или-и!»

Получается, я поставил Ивану Петровичу точный диагноз — насморк у него прошел даже раньше указанного мною времени.

Совсем прошел.

Окончательно.

Вот только лучше бы мой прогноз оказался неправильным, потому что один из стоящих близ усопшего боярского сына уже взобрался в седло и повелительно указал всем прочим на струг.

Что ж, и тут все правильно — око за око, кровь за кровь… Хотя, блин, а почему мы, собственно говоря, еще здесь?

Я подскочил к Травню, которого, как наиболее опытного в речном судоходстве, еще до переговоров приказал в бой не пускать, а держать в последней линии, то есть на самом струге.

— Этого, — я небрежно ткнул носком сапога в валявшегося Никитку, — привязать к мачте и неотлучно стоять подле него с ножом. Если все-таки налетят — убивай. — И сразу же к остальным, что на берегу: — На первый-второй рассчитайсь!

А как иначе аккуратно, строго через одного проредить строй, чтоб сохранить тоненький ободок, готовый вот-вот порваться?

Мои гвардейцы обалдело переглянулись, но привычка — вещь великая, а потому выполнили хорошо знакомую им по учебе команду. Едва они закончили, как я скомандовал:

— Первые номера остаются, вторым выйти из строя и спустить струг на воду! — И поспешил к тем, кто остался держать оборону.

Вообще-то рыцарю полагается неотступно находиться возле дамы, но в такой заварушке не до галантерейного, черт возьми, обхождения, тем более что все женщины вместе с Архипушкой были уже далеко, чуть ли не на середине реки и как бы не ближе к противоположному берегу, изначально находясь под защитой двоих ратников.

— Огонь гаснет! — напомнил я, занимая место в строю и с досадой глядя на прогорающие дрова. — Надо бы подкинуть, Самоха!

— Кончились, — бросил он, даже не поворачиваясь и продолжая сноровисто орудовать бердышом, тыча острием древка в конские морды и не давая до себя дотянуться.

Та-ак, получается, придется забираться на струг, потому что весь полукруг нам не удержать. Самые бедовые и без того пытались его преодолеть уже сейчас, ухитряясь заставить лошадь прыгнуть через огонь, а что будет через несколько минут?

— Пошло! — радостно закричали сзади, и тут же раздался истошный мальчишеский крик.

У меня екнуло сердце. Вопль-то исходил от альбиноса, а он должен сидеть в лодке, значит…

Обернулся — так и есть, беда, но не в лодке.

Позже узнал, что, оказывается, Архипушка в самый последний момент при загрузке выскользнул из рук Акульки и пулей рванул к ратникам. Пробовали поймать, но куда там — проворен, бесенок. Пришлось махнуть рукой и отчаливать вшестером.

Кричал же он потому, что Травень не успел связать Голицына — княжич очнулся раньше и первым делом кинулся на ратника.

Высокий борт мешал разглядеть, что там происходит, поскольку они, сцепившись, тут же повалились на палубу, и сейчас, судя по тяжелым, глухим ударам, кто-то явно вколачивал чью-то голову в доски палубы, вот только кто и чью?

— Дубец! — рявкнул я и кивнул на струг, корма которого уже колыхалась, но нос так и не удавалось стащить с мягкого речного песка.

Тот неохотно кивнул, выскользнув из строя по направлению к стругу, и почти сразу же раздался новый истошный вопль:

— Убили! Отца Антония убили!

И новый рев, на сей раз со стороны отступившей в сторону ватаги:

— Убили!

— Бей!

— А-а-а!

— Всем в струг! — скомандовал я, уже представляя, что в нем увижу, и ожидания сбылись точь-в-точь, включая самые тягостные.

На палубе лежал мертвый Травень, рядом священник с окровавленной головой, которому прямо на живот, словно вымаливая прощение, преклонил голову Никитка Голицын с болтом в груди, и чуть поодаль бледный Архипушка с разряженным арбалетом.

Дубец виновато смотрел на меня, разводя руками, — мол, не успел я.

Жаль, конечно, что все так вышло, — этот боярский сынок куда ценнее был бы для нас в качестве заложника, ну да теперь ничего не попишешь, и я досадливо отмахнулся, одобрительно хлопнув по плечу альбиноса, выводя из оцепенения:

— Молодчина, парень, а собаке собачья смерть. — Предупредив: — Гляди не высовывайся.

Оборону на струге мы заняли по всем правилам, но пришлось тяжко, хотя нет — это слово тут мелковато, а вот каким заменить — не знаю.

Зато точно знаю другое — без гитары мы бы не выстояли. Это железно.

Нет, речь идет не том, что я ринулся в каюту, схватил ее, и вдохновленные моим пением ратники принялись крушить всех и вся.

Еще раз повторюсь, дело происходит на Руси, а не в Голливуде.

Однако гитара действительно помогла, только раньше, потому что сейчас, хоть она и продолжала лежать в футляре, а тот в каюте, но парни пели сами — каждый свое, что ему больше всего запомнилось, понравилось, полюбилось, забралось в душу.

Мотив не соблюдался, да, собственно говоря, и пением это назвать можно было лишь условно. Скорее они просто произносили строки, правда, с душой. Не знаю, стали бы они петь сами по своей инициативе, но раз так распорядился воевода, который зря не прикажет, — надо выполнять.

Для чего я велел им это?

Тут сразу два плюса.

Во-первых, связь. Ослабел голос у соседа слева или затих совсем — это сигнал, чтоб ты пришел ему на выручку, и одновременно предупреждение самому: теперь могут напасть и слева.

Во-вторых, песня действительно вдохновляет воина. В том числе и в бою. Это я знаю точно.

Да, не всякая, а выборочно, так ведь я и не приказывал исполнять какую-то конкретную — которая в душу запала, ту и пой.

Да и про свои «гитарные» ничего не говорил — вдруг кому-то вообще не запомнилось ни одной строки. Но, как ни удивительно, исполняли только то, что я пел им в эти три вечера. Незнакомых мне не было ни одной.

— И когда рядом рухнет израненный друг, — хрипло выплевывал из себя стоящий слева Ждан, — и над первой потерей ты взвоешь, скорбя, — и снова взгляд на тело убитого Травня, с которым он был так дружен, — и когда ты без кожи останешься вдруг…

— А крысы пусть уходят с корабля! Они мешают схватке бесшабашной! — Это уже справа от меня Самоха, которому не далее как вчера я напророчил судьбу первого русского адмирала, после чего и исполнил «Корсара», только заменив кольт на саблю.

— Погляди, как их ли… ца гру… бы, — с запинкой выговорил и умолк голос Ждана, неловко оседающего набок, словно устал и собрался прилечь поспать.

— И всегда позади воронье… — подхватил я, но дальше, про гробы, не стал.

Вместо этого я не глядя ухватил на ощупь сунутый мне сзади в руку взведенный арбалет, разрядил его в чью-то рожу и похвалил:

— Молодец, Архипушка, этого тоже запиши на свой счет.

Мальчишка-альбинос действительно настолько здорово мне помогал, что я даже не стал бранить его за непослушание — в бою не до того. Да и бесполезно, честно говоря, — тот все равно не послушался.

Всего стрелков-снайперов, которым я еще перед переговорами запретил вступать без крайней нужды в рубку на саблях, было пятеро, из коих одного убили, пока они пытались столкнуть струг на воду.

Остальные четверо, поровну поделив борта и участки, метались каждый по своему сектору, заряжая и всаживая очередной болт в упорно лезущие к нам рожи.

Так вот, мне приходилось легче всего именно потому, что нашелся и пятый заряжающий — Архипушка. Не зря я его от нечего делать научил, пока мы плыли, этому нехитрому делу, и теперь примерно два или даже три раза в минуту — поди посчитай — я мог всадить стрелу в какую-нибудь озверело оскаленную морду.

Причем подавал он их мне весьма удобно, даже не было нужды поворачиваться: сразу на ощупь схватил и тут же чпок — уноси готовенького.

Вдали, на носу струга, тоже цитировали: кто звонко, кто хрипло, а кто уже со стоном — не иначе как подранили. Что за строки — не понять, да и некогда прислушиваться.

Разве лишь один голос доносился до нас очень отчетливо, да и немудрено — Одинец всегда отличался могучим, далеко не юношеским басом.

Странно, что даже он цитировал именно то, что исполнял я.

Странно, потому что парень, когда дело заходило о книжной учебе, всегда жаловался на дырявую память и до сих пор еле-еле читал по складам, да и то с черепашьей скоростью три слова в минуту.

Если бы не это, он давно был бы в спецназе, как и просился, — заветная мечта, но я медлил, надеясь, что такой мощный стимул вдохновит его на учебу.

Так что ж, получается, память у парня ни при чем — эвон как выводит. Правда, не совсем точно, иногда меняет слова, но смысл один к одному:

— А душу укрепляет наша вера, и два клинка, как проклятое счастье! [666]

Но тут же песня прервалась, и после паузы Одинец тревожно окликнул:

— Гавря. Эй, Гавря! — И отчаянно взревел: — Га-ав-ря-а!

Ну да, веселого тонкого голоса, отчего-то певшего про зимушку-зиму и как она «снежки солила в березовой кадушке», и впрямь не стало слышно.

Понятно. Еще один погиб.

Сам-то хоть жив?

Но повернуть голову в его сторону не успел — вновь раздалась, но уже не песня, а утробный рев, в который вкрапливалось смачное хэканье:

— И друг за другом… хэк!.. уходили в небыль, вписав… хэк!.. в судьбу багровый росчерк стали… хэк!

Но через минуту голос его стал заметно тише. Я обернулся — так и есть. Парень уже весь в крови, но еще рубится, хотя и туго ему — на носу самое пекло, поскольку он ближе всего к берегу, да и залезать удобно — именно на нем стоит на песке наша струг, так что не шатает, как на корме.

— Я туда, — бросил я на ходу Самохе и поспешил на нос.

Не успел добежать, как рухнул еще один гвардеец, справа от Одинца, и тот остался в полукружье врагов, чем-то в этот миг и впрямь напоминая вепря-одинца, затравленно отбивающегося от злобной собачьей стаи, все лезущей и лезущей через борт.

— А я с улыбкой загнанного зверя, отброшу щит на стертые ступени… — взревел он с новой силой и впрямь откинул его, орудуя одновременно двумя саблями.

— Пусть подождет тебя еще минуту страна забвенья, мрака и печали, — бодро подхватил я, вставая рядом и разряжая арбалет в чью-то бородатую рожу.

Одинец радостно оскалился и завопил с новой силой:

— Остатком жизни смерть неся кому-то, вхожу в последний бой с двумя сабля́ми!

— Подожди про остаток — ты уже включен мною в спецназ, а им просто так помирать нельзя! — крикнул я. — Не положено.

— Как?! — радостно ахнул он, на секунду даже опустил руки, тут же пропустив колющий удар — без того красный кафтан сразу потемнел.

— Еще пропустишь, выкину обратно! — свирепо заверил я.

Но он пропустил — не мог не пропустить, уж слишком их было много.

Единственное, что я мог сделать, это не дать его добить.

— Волки мы, хороша наша волчья жизнь! — заорал я, стоя над телом Одинца и поклявшись в душе, что отсюда нипочем не сойду. — Вы ж собаки, и смерть вам собачья!

Наседало на меня не меньше двоих за раз — только успевай поворачиваться и уворачиваться. Причем, как бы я ни старался, это количество все никак не убывало. На смену одному свежеиспеченному моими усилиями покойнику незамедлительно поспевал другой, который, к сожалению, пока еще был живой и весьма бойкий.

Хорошо, что Архипушка и тут успевал время от времени подать мне взведенный арбалет, и происходило это как нельзя кстати, когда уже был край.

А потом…

Их подобралось ко мне сразу трое, и я, выстрелив из арбалета, чуть поскользнулся — палуба-то вся в крови, так что немудрено. Подал корпус назад в тщетном усилии удержать равновесие, поскольку падать было нельзя, все равно что умереть, и в этот самый миг прямо над моей головой блеснул сабельный клинок, отбить который я уже не мог…

Вот тут-то Архипушка и метнулся к замахнувшемуся, вцепившись зубами в его руку и повиснув на ней, а затем…

Нет, не буду я рассказывать дальше — слишком больно.

И вдвойне обидно, что сабельный удар пришелся по мальчишке совсем незадолго до того мгновения, когда мы уже побеждали, когда напор уже начал заметно слабеть. Буквально через минуту после его гибели перед моими глазами промелькнула спина последнего из неловко переваливающихся через борт ратных холопов.

«Воистину, им этот день запомнится надолго, — вздохнул я, глядя на испуганно улепетывающих вдоль берега врагов, которым так и не суждено было получить обещанную Дмитрием награду, а оглянувшись и увидев, что творится на палубе струга, скорбно констатировал: — Да и нам тоже».

Странно, но уже через полчаса я не смог поднять онемевшей правой руки — не чувствовал. Даже удивительно, как я ею дрался, а совсем недавно еще и помогал своим гвардейцам собирать и грузить на борт тела наших ребят, павших на берегу, а потом еще и толкал нос струга, упорно прилипший к речному песку.

Может, потому, что позволил себе самую чуточку расслабиться, ибо сегодняшнее испытание осталось позади, а завтрашнее… вначале надо понять, кто доживет до этого самого завтра.

— Дубец, на руль, — отдал я распоряжение. — Курс — тот берег. Полусотнику Самохе после причаливания выделить троих крепких и невредимых в помощь моей травнице, остальные пусть займутся уборкой палубы, а то нашим дамам и зайти сюда нельзя — эвон как непрошеные гости напроказили. — И махнул ратникам в паузке, показывая на противоположный берег — теперь можно и пристать.

Первым делом, едва нос струга, мягко шурша, прошелестел по желтому мягкому песку, я спрыгнул вниз, направившись к причаливавшему паузку. Надо ж предупредить дам, чтоб пока никто, кроме Марьи Петровны, не поднимался на борт струга.

Однако, судя по истошному визгу Резваны и более басовитому — Акульки, лучше бы я не подходил. Хорошо хоть царевна оказалась не столь слабонервной — помалкивала, вот только глаза у нее были… закрыты, а бесчувственное тело оставалось в сидячем положении лишь потому, что его поддерживала моя травница.

— Она чего?.. — перепугался я, показывая на нее ключнице.

— В беспамятстве, — сурово поджала губы Петровна, подозрительно оглядывая меня, но затем, придя к какому-то выводу, по всей видимости благоприятному, облегченно вздохнула и потребовала: — Ты так боле моих девок не пужай.

— Ее что, кто-то напу…

— А ты на себя погляди, — мрачно посоветовала травница.

Я недоуменно уставился на себя и понял — лучше бы я предупредил их издали, не приближаясь.

Даже удивительно, как я ухитрился так сильно перемазаться, а если судить по рукам и низу кафтана, вообще такое впечатление, будто купался в кровавой луже. Штаны на этом фоне выглядели относительно прилично — так, из шланга слегка побрызгали.

— Ладно, отстирается, — отмахнулся я и еще раз с тоской подумал про свое неизбежное возвращение в Москву.

А куда деваться? Не ждать же, когда за мной и царевной прибудут в Кострому стрелецкие полки.

День закончился так же, как и прошел, да оно и понятно — в финале трагедии всегда похороны.

В традиционных причитаниях, которые тут чуть ли не обязательны, царевна не участвовала, да, наверное, и правильно, не по чину, но тем не менее именно она читала заупокойную молитву.

Помнится, дядька рассказывал, что первый прощальный воинский салют раздался на русской земле над свеженасыпанной могилой князя Воротынского.

Теперь пришла очередь второго. Был он троекратный, как и положено двенадцати героям-гвардейцам, на равных дравшимся с несколькими сотнями врагов и сумевших обратить их в бегство.

То есть нет, прошу прощения, тринадцати. Если бы Архипушка выжил, я бы его непременно взял в свой полк — парень геройский. Да и погиб он, как подобает герою.

Четырнадцатым же был отец Антоний. Рана на виске оказалась смертельной.

Жизни еще троих, в том числе и Одинца, который не умер, но еле-еле дышал, да и то через раз, висели на волоске.

Даже моя Петровна растерянно разводила руками и избегала смотреть мне в глаза, когда я спрашивал, выкарабкаются ли они.

Помимо них пока не могли даже встать на ноги еще десяток парней, но там была твердая надежда, что они сумеют надуть костлявую. Остальные тоже имели раны, но по сравнению с теми, что у лежачих, пустячные. Можно сказать, царапины.

А подлинными царапинами удалось отделаться только пятерым, среди которых вновь оказался я — кажется, красавчик Авось решил всерьез взять надо мной опекунство.

После прозвучавшего салюта вместо «Реквиема» была песня, которую пел, перед тем как рухнуть на палубу струга, Одинец.

Да-да, та самая.«Баллада о двух мечах».

Признаться, я ушам не поверил, когда Самоха, робко переминаясь с ноги на ногу, попросил исполнить ее над могильными холмиками.

— Ты в своем уме? — тихо спросил я его, но мой полусотник пояснил:

— Она ж тоже яко молитва, токмо… ратная, — и кивнул головой в сторону остальных гвардейцев, сгрудившихся поодаль и молча смотревших на меня.

А в глазах у каждого была та же самая просьба.

И кровь струилась красная на черном,
Достанет ли вам силы, менестрели,
Чтобы воспеть геройство обреченных,
Принявших смерть во имя славной цели!
Последние куплеты я пел не один — подхватили почти все:

Какая ж мне нужна еще награда?
Когда уходит жизнь в последнем стоне,
Я упаду, красиво, как в балладах,
Сжав рукояти в стынущих ладонях.
Мои сборы на следующий день были недолгими.

Легкий тючок, припасы в дорогу, кофе в отдельном мешочке — вдруг понадобится бодрствовать всю ночь, две сотни рублей серебром и… три веревочки — на сей раз мне без фокусов уже не обойтись.

Ими мне и предстояло заняться, репетируя предстоящий концерт перед Дмитрием, но вначале…

Возникла тут у меня одна мыслишка, как усилить впечатление от своего трюка с веревочками, вдобавок на деле доказав Дмитрию, что все продемонстрированное мною — весьма серьезно, и вообще со мной шутки плохи, ибо ежели я осерчаю, то мало не покажется никому.

Идея заключалась в том, что если изловчиться и предварительно угостить «красное солнышко» нужным зельем, состряпанным моей бывшей ведьмой, чтобы он временно, скажем, на недельку или две, напрочь потерял свой петушиный пыл и возможность к блудодеянию, то и мой фокус будет им воспринят на полном серьезе. Да и тому, что я скажу по его окончании, он поверит куда охотнее.

Как это все получше и поэффектнее обставить, придумается по дороге, времени хватит, а пока…

Первой на очереди была Марья Петровна.

Ну никак не хотела моя травница возвращаться к прежнему ремеслу. Бился я с нею несколько часов, но в ответ слышал только одно:

— Сказано тебе, княже, черные дела творить навеки зареклась, да такой страшный зарок дала, что… Вот иное что хошь проси. Хошь, жизню отдам, чтоб ты счастлив был, и глазом при этом не моргну, а енто…

— Так ведь для благой цели, — убеждал я ее. — К тому же временно, а не навсегда.

— Ежели цель светлая, так и путь-дорожка к ней должна быть такой же, а не вилять по черным местам, — парировала она. — Пущай и на время, ан все одно — во вред.

— А для меня самого? — пустил я в ход последний аргумент.

— Так я тебе и поверила, — иронично усмехнулась травница. — Не родился еще тот мужик, чтоб сам себя по доброй воле вознамерился силы мужеской лишить. Допрежь хоть одного назови, тогда, может, я тебе и подсоблю.

— А точно подсобишь? — загорелся я.

— Чего ж не подсобить, токмо нет таковских, — уверенно повторила она, и я приступил к рассказу о том, каким ритуалом всегда заканчивались празднества в честь финикийской богини Астарты, о которых мне как-то доводилось читать. [667]

Петровна выслушала со скептической ухмылкой на лице и первым делом поинтересовалась:

— Сам выдумал али как?

— На чем угодно и чем угодно готов поклясться, что это правда, — твердо ответил я.

— Да и не гожусь я ныне для таковского, — сморщилась она, хватаясь за поясницу. — Неможется мне ныне чтой-то.

Ага, так я и поверил. Ты еще скажи что-нибудь типа:

Все и колет, и болит,
И в груди огнем палит!..
Я давно подозреваю
У себя энцефалит!.. [668]
Нет уж, ты упрямая, а я еще упрямее. И напомнил:

— Сказал ведь, для себя, а коль не веришь — выпью прямо на твоих глазах. — Но тут же оговорил: — Половину.

— С ентим возни — почитай весь день уйдет, а кому болезных пользовать?

Теперь уже настала моя очередь кивать в сторону Резваны.

— И трав-то таких не ведаю, припасено ли у меня али нет.

Это был последний аргумент — ключница явно сдавалась под моим несгибаемым напором. Но и он был мною незамедлительно повержен:

— Если б не было, ты сразу бы про это сказала, а не стала искать других оправданий.

— А коль промашку дам? — усмехнулась Петровна. — Помысли, каких сластей себя лишишь. — И вновь многозначительный кивок на царевну, возившуюся в десятке метров от нас с одним из раненых.

— Ну через седмицу-то пройдет, — неуверенно заметил я.

— Ишь какой скорый. Через седмицу ему… — усмехнулась травница. — Тут как нутро покажет. Оно ить у кажного свое, а в брюхо не заглянешь, чтоб меру определить.

— У меня хорошее нутро, — уверил ее я. — В смысле, обычное, как у всех. К тому же я в тебя верю, как… — И красноречиво закатил глаза к небу.

— А тут хошь верь, хошь не верь, ан все одно — меньше как на полтора десятка ден не выйдет, — сразу предупредила она меня, пояснив: — Я ж на скудельнице [669] слово свое сказывать буду, близ креста, и кажный из лежащих под ним по одному дню, не меньше, к себе утянет. К тому ж кто из них пожаднее в жизни был, тот и пару-тройку деньков прихватит, вот и призадумайся…

Я опешил. Если каждый второй, как уверяет моя персональная ведьма, хапнет по лишнему дню, то получается уже три недели, а если кто-то еще и по третьему, то…

— Это что же, может, и месяц выйти? — хмуро осведомился я, ошарашенный эдаким сроком. — А меньше никак?

— И рада бы, да не в силах, потому как все померли в один день и захоронены вместях, вот и тянуть учнут дружно.

— Ну-у и пускай, — решился я, пояснив: — Все равно иначе никак, так что сколько будет, столько и будет.

Пока уговаривал ключницу, в голове возникло интересное дополнение к моему предстоящему «колдовству». Было бы здорово сделать его наглядным, то есть слепить кое-что. Думается, если одновременно с невнятным бормотанием страшных заклинаний растопить это кое-что, то моя «ворожба» «понравится» Дмитрию еще больше.

Из чего слепить — проблем не было.

Имелся у меня в сундучке некий состав для запечатывания грамоток, если вдруг какая задержка и понадобится отписать Годунову. Назывался он воском, но по крепости стоял где-то между ним и сургучом, то есть для предстоящей затеи самое то.

Да и цвет состава почти подходил — не чисто белый, а эдакий розоватый, ибо совсем красный нельзя — он положен только царю и высшему духовенству. Вот и определили именно такой цвет — что-то между — для престолоблюстителя и царевны Ксении.

Осталось вылепить из него нужное изделие. Мне эта задачка была не по зубам. Увы, но ни способностей, ни навыков я к этому не имел.

Но тут мне вспомнился Куколь, пришедший в полк из гончарной слободы и мастерски умевший лепить разных кукол и других забавных человечков.

Навряд ли я узнал бы о его таланте, но не далее как на первом же вечернем привале, когда Мария Петровна еще не протянула мне футляр с гитарой, он сам подошел ко мне и, смущаясь, показал глиняную барышню, попросив передать царевне, дабы ей не грустилось и не скучалось.

— Раскрасить нечем, — виновато пояснил он, — но, можа, и так позабавит.

Я посмотрел на девушку в сарафане, которая, задорно уперев руки в боки, вызывающе смотрела прямо на меня, а приглядевшись, присвистнул от восхищения — она, оказывается, еще и подмигивала.

Что и говорить — талант у парня.

Игрушку, правда, я передал не сразу, а лишь на следующий день — встряла Петровна с гитарой, — но глиняная барышня и впрямь изрядно позабавила царевну, а потом, когда Ксения разглядела, что деваха подмигивает ей, еще и рассмешила.

Куколя же она поблагодарила самолично, не поленившись пройти на самый нос струга к орудующему веслом парню и сказать пару теплых слов, каковые незамедлительно вогнали моего гвардейца в краску.

Именно за талант я его и отрядил в паузок на весла вместе с еще одним гвардейцем — пусть у первого русского скульптора будет побольше шансов уцелеть.

К тому же была уверенность, что этот паренек, взирающий на Ксению после услышанного от нее по-собачьи преданно, и драться за царевну будет тоже как верный пес — до последнего вздоха.

Словом, уберег я своего Церетели.

Куколь поначалу ушам не поверил, когда услыхал о том, что мне требуется.

— Да к чему оно тебе, княже?!

— Государя хочу… позабавить, — выдал я честно и в душе усмехнулся — ох и «развеселится» Дмитрий от моей шуточки…

— Да я и не пробовал ни разу таковского-то, — замялся он. — Срамота ж. Ратника лепишь, дак он у меня перед глазами стоит, девку — тоже, а тут…

— А тут в штанах торчит, — буркнул я.

— Ну не заглядывать же мне туда, — засмущался он.

— А почему не заглянуть-то? — искренне удивился я. — А коль стесняешься, то мы сейчас с тобой вон за тот бугорок зайдем, и я тебя там оставлю на время, а сам, чтоб никто не заглянул, рядом покараулю. Как сделаешь, так и позовешь.

— Токмо спрячь сразу, чтоб никто не увидал, — попросил он, — а то стыда не оберешься. А пуще всего, чтоб царевна не узрела.

— Ларец с собой прихвачу, — покладисто согласился я и заверил: — Никогда и никому ни-ни.

На вылепленное изделие он даже не глядел — стеснялся и, даже передавая его мне, отвернулся куда-то в сторону. Зато я подверг труд Куколя самому тщательному осмотру, после чего искренне похвалил мастера:

— Хорош. И смотрится как живой — будто только что отрезали, причем в порыве страсти, — но озвучивать загодя заготовленный шутливый вопрос — с натуры лепил или как? — не стал.

И без того парень красный как вареный рак.

— Да на что оно тебе? — покраснел он от смущения.

— Сказал ведь — для забавы, — невозмутимо напомнил я ему. — Государь сердит на меня, вот я и хочу, чтоб он развеселился, потому как веселый человек злые решения уже не принимает. — И, закладывая изделие Куколя в ларец, уточнил: — А он точно не расползется в дороге?

— Я ж с добавками, — пояснил он мне. — Конечно, енто не глина, потому, ежели на открытое солнце выставить да в полдень, через часок и впрямь поползет, ибо для пущей надежности тут надобно было бы прибавить…

Дальше я не слушал, поскольку на открытое солнце в полдень выставлять не собирался ни на минуту. По моим расчетам, дело должно происходить как раз наоборот — при луне и в полночь, так что все в порядке.

Теперь оставалась лишь Ксения Борисовна…

Глава 17 Все, что в жизни есть у меня

Признаться, я был изрядно удивлен и даже поражен поведением сестры Федора после боя. Всякие там знатные дамы — маркизы, графини, герцогини и прочие баронессы мне обычно представлялись некими хрупкими и эфемерными созданиями, норовящими рухнуть в затяжной обморок даже при виде крошечной царапины, а тут…

Взглянуть на нее — и сразу понятно, чем отличается заморская принцесса от нашенской русской царевны.

Нет, речь не идет о внешности, хотя и тут отличий предостаточно, поскольку Ксения Борисовна костлявостью не страдает, но и в поведении ее тоже имелась уйма отличий.

Во всяком случае, от моих представлений точно.

Я и раньше подмечал, что слезы на ее глазах перестали выступать с обильной частотой, но сегодня она превзошла саму себя.

Ни грамма отвращения на лице при возне с ранами, действия спокойные и хладнокровные, да еще умудрилась при этом взять на себя нечто вроде обязанностей старшей медсестры, то есть руководить остальными — Акулькой и Резваной.

Кстати, если уж рассуждать, кто больше всего соответствовал надуманному мною образу и поведению царевны, так это именно Резвана — и похудее, да и в обморок норовила хлопнуться то и дело, поэтому она больше возилась с приготовлением настоев, припарок и прочего.

Правда, вначале пришлось привлечь к перевязкам и ее, причем как командир Ксения и тут оказалась на высоте. Попробуй-ка брякнуться без чувств, когда тебя то и дело дергают, отдавая властные команды.

Захочешь, да не успеешь.

Так что маленькая бригада неотложной медицинской помощи, которую сноровисто организовала Ксения Борисовна, трудилась не покладая рук и не отвлекаясь на женские слабости.

Даже моя ворчливая Петровна вопреки своему обыкновению ни разу не дернула Акульку, поскольку попросту не успевала это сделать — царевна все время ухитрялась поправить бестолковую девку чуть раньше. Причем даже не повышая голоса, но таким тоном, что ай-ай-ай.

Всякий раз, с неподдельным восторгом посмотрев на Ксению, ключница, не утерпев, с укоризной взирала на меня, явно норовя вернуться к прежним намекам и словно желая сказать нечто как у моего любимого Филатова:

А уж нищему стрельцу
Спесь и вовсе не к лицу.
Забирай, дурак, царевну
И тащи ее к венцу!.. [670]
Впрочем, что это я — она так и говорила, только взглядом, который был весьма красноречив, но я в ответ еле заметно качал головой, чтоб даже не вздумала ляпнуть нечто подобное вслух, и Петровна, рассерженно крякнув, принималась вновь возиться в своих снадобьях и корешках.

А потом к раненому подходил я — но уже как психотерапевт. Пара ободряющих слов от воеводы дорогого стоила и влияла на раненого почти как таблетка сильнодействующего антибиотика.

Хотя и тут без Ксении Борисовны не обходилось, ибо тяжелым, которые пребывали в сознании, я говорил одинаково:

— Гордись. Теперь ты сможешь всем рассказывать, что раны тебе перевязывала сама царевна. Вот только рассказать у тебя получится лишь при условии, если выживешь, так что теперь тебе никак нельзя покидать белый свет, иначе об этом никто не узнает.

Пригодился и кофе.

В первый день я его влил и в здоровых — надо управиться до вечера с могилами, и в тех болезных, которым, как сказала Марья Петровна, ни в коем случае нельзя давать спать.

Девки отказались — он им пришелся не по нутру еще на Никитской, а вот Ксения Борисовна после некоторых колебаний решительно кивнула и отважно выдула целую чашку, причем, хоть и непривычен ей был вкус, даже не поморщилась.

Не отказалась она от него и на второй день, чтобы взбодриться после полуденного отдыха. На этот раз, приглядываясь ко мне, она даже не стала залпом опрокидывать в себя содержимое кубка, а точно так же аккуратно отпивала из него, в то время как я неспешно приступил к своим пояснениям.

Как я и предвидел, разговор с нею получился затяжным и непростым. Впрочем, нет, что он окажется настолько непростым, я предвидеть не мог.

Едва она узнала, куда и зачем я собрался ехать, как сразу же молча полезла в сундук, а в ответ на мой недоуменный взгляд пояснила, продолжая извлекать из него свою одежду:

— На сей раз и я с тобой еду.

— Об этом и речи быть не может, — невозмутимо заявил я.

Она гордо выпрямилась, в сердцах так бросив крышку сундука, что та возмущенно издала звук ничуть не тише выстрела из пищали, и гневно топнула ногой.

— Покамест я еще царевна, а ты токмо князь!

Я молча кивнул, соглашаясь с этим неоспоримым фактом.

— Тогда я тебе воспрещаю ехать! Вот, — уже гораздо тише произнесла она.

— Ты ж ведаешь, надо мной стоит только престолоблюститель и… государь, — не стал я отказывать ей напрямую, но в то же время давая понять, что решение мое твердо.

— Вот ты меня даже слухать не хотишь, а обещался… жизнь за меня отдать, — попрекнула она, снизив голос до шепота, но сразу спохватилась и прикусила губу. — Ах да, ты ж и едешь ее отдавать, так ведь?

Я вновь промолчал, выдавив на лицо гримасу недоумения. Мол, о чем ты говоришь, когда дело-то пустячное и яйца выеденного не стоит — съезжу, поболтаю кое о чем, и сразу обратно.

Вроде старался, да и получилось вполне натурально, но она не поверила ни на секунду и попеняла мне:

— Я ить не слепая еще — зрю, сколь псов он на тебя спустил. Так енто тут, на просторе, а что в Москве тебя ждет, подумал ли?

— Псу с волкодавом не справиться, — заверил я ее.

— В одиночку нет — тут ты верно сказываешь, а коль сызнова такой стаей налетят? — резонно возразила она и, горько усмехнувшись, тихо спросила: — Не будет ли с нас с братцем? Который уж раз ты грудь норовишь выставить, стрелы в нее принимая, что в нас летят? Нешто не слыхал в народе присказку, что бог любит троицу? А ведь у тебя, Федор Константиныч, не троица выходит, а куда поболе. Поди, уж и сам счет давно утерян.

— А коль утерян — начнем считать заново, — нашелся я. — Тогда получится, что этот раз будет первым. — И как можно простодушнее улыбнулся.

— Это ты начнешь заново, — не согласилась она, — а на небесах все сосчитано, и почем тебе ведать — не преступил ли ты уже свою меру?

Получалось, и тут без уговоров никак.

Пришлось пояснять, что, во-первых, ее присутствие еще больше озлит Дмитрия, ибо при взгляде на ее красу государь взбеленится куда сильнее из-за того, что я пытался умыкнуть у него это сокровище.

Во-вторых же, если дело и впрямь пойдет не совсем гладко, как я рассчитываю, то в одиночку сбежать мне будет куда сподручнее, поэтому и тут ее присутствие обернется лишь помехой.

— А в-третьих… — бодро продолжил я, но она не дала договорить.

— А ты сбежишь? — усомнилась царевна.

— Я еще плохо знаю Библию, но хорошо запомнил слова Екклесиаста-проповедника о том, что и псу живому лучше, нежели мертвому льву. Конечно, я понимаю, что женщины любят героев, и, когда те погибнут, они…

— Нет! — испуганно крикнула она и закрыла мне своей нежной ладошкой губы. — Плюнь в лик тому, кто сказал тебе таковское! Не любят они героев — оплакивают их, и токмо. Ну, может, гордятся ими, память их чтят, все что хошь, но любят… победителей. Живых победителей. — И, кусая губы, умоляюще выдохнула: — А мне от тебя так и вовсе ничего не надобно. Ты токмо… пообещай, что вернешься.

Я согласно кивнул, но ей, очевидно, этого показалось мало. Пришлось повернуться к иконе и перекреститься на нее, четко произнеся:

— Обещаю, что вернусь побе…

И вновь она не дала мне договорить, наложив теплую ладошку на мои губы и торопливо выдохнув:

— Остановись! Молчи! С меня и того чрез меры довольно, коль ты просто вернешься. Нешто не понял доселе, глупый ты мой князь, что мне не победителя — тебя надобно, одного тебя! — И, осекшись, вновь сердито топнула ножкой. — Ну вот все и выдала! Сама поведала, дурка глупая! — Простонав: — Охти мне, стыдобища-то какая! А ведь сказывал батюшка на смертном одре, дождись, покамест он… А я сама… — И с тоской, повернувшись ко мне, пунцовая как роза, горестно спросила: — И что ж теперь будет-то?!

ГЛАЗА!

Они были совсем рядом, зовущие, манящие, притягивающие, вбирающие всего меня без остатка. Причем это были одновременно и ее глаза, и той тоже, и звала меня и эта и та, и противиться им нечего было и думать, да я и не помышлял о том, ибо невозможно устоять сразу перед двумя, когда тут и одной слишком много.

Даже для будущего победителя.

И я машинально поступил точно так же, как поступал всегда в таких случаях с девушкой, носящей очень похожее имя — Оксана. Правда, были эти случаи очень давно, миллион лет назад… или вперед, поди пойми куда, да и неважно, поэтому сейчас передо мной не было ни того, ни другого, но только настоящее, с алеющими от румянца щеками и блестящими от подступивших совсем близко слез глазами.

Настоящее, которое ослепительно сверкало, затмевая своими красками и прошлое, и будущее…

Словом, я ее поцеловал.

И испугался.

Она обмякла в моих объятиях, и я, глядя на нее, не понимал, почему она потеряла сознание, а главное — не представлял, что мне теперь делать. То ли бежать и звать на помощь Петровну, то ли…

Обморок прошел быстро.

Прекрасные глаза Ксении широко распахнулись, едва я положил ее на постель, и она растерянно спросила:

— Это был сон? — и просительно уставилась на меня.

Я понимал, какого ответа ждет от меня царевна, но солгать, глядя в эти глаза, не мог. Единственное, на что хватило моих сил, так это отвернуться и виновато потупиться.

— Так это был не сон?! — ахнула она.

Я сокрушенно вздохнул, продолжая хранить молчание.

— Ну слава тебе господи! — облегченно вздохнула она.

Ослышался?!

Я повернул голову и изумленно уставился на нее.

— А я уж было испугалась, что сон, — пожаловалась она и звонко воскликнула: — Хорошо-то как! — И сразу, не давая мне опомниться и хоть немного прийти в себя: — А ты… еще так можешь?.. — И вновь зарделась, даже зажмурила глаза, но на сей раз это было от обычного смущения, потому что пунцовые губы чуточку приоткрылись, зовя, маня и притягивая…

И она еще спрашивает?!

— Ох и здоровы брехать девки, — мечтательно протянула она через минуту, продолжая лежать с закрытыми глазами. — Сказывали, сладки поцелуи, яко мед липовый, и по всему телу от них…

— А что, нет? — растерянно и даже чуточку обиженно спросил я.

— Княже ты мой княже, милый мой любый, — протянула она. — Да конечно нет. Они ж и десятой, да что там десятой — сотой доли не досказали, чего на самом деле бывает.

И вновь зажмурила глаза, давая понять, что перерыв закончился…

— И я еще на свою жисть жалилась, — продолжила она после поцелуя, по-прежнему не открывая глаз. — От дурка-то! Нашла, глупая, на что жалиться. Да ить девки енти не сказывали не потому, что таились, — они ж и впрямь за свою жисть таковского не изведали. — И с неподдельной жалостью в голосе протянула: — Бедные, несчастные… Хотя да, откель же им ведать — ты ж у меня один таковский, других-то на свете нетути…

А глаза уже снова подают условный сигнал, ибо не просто закрыты — опять зажмурены.

Ну наконец-то!

— А ить енто грех! — вдруг наставительно произнесла она. — Стало быть, ты — греховодник, а я…

— Моя невеста, — быстро вставил я и сразу проявил инициативу, уже не став дожидаться, когда она в очередной раз зажмурится…

— Все одно грех. Придется на исповеди покаяться, — вернулась она к прежней теме, но тут же рассудительно заметила: — Хотя погоди-ка… Так ведь сколь ни целуйся, а грех-то все равно один?! Выходит… — И вновь зажмуренные глаза подсказали, как лучше всего подтвердить неопровержимую чудесную логику ее рассуждений, что я незамедлительно и сделал…

— Токмо сейчас в голову пришло, — задумчиво произнесла она, переводя дыхание. — Вроде бы и грех, а вроде и каяться нельзя, потому как, ежели каешься, стало быть, богу обещаешь, что боле таковского никогда-никогда. — Глаза ее в первый раз широко распахнулись. — И зачем тогда жить-то? — растерянно закончила она и вдруг, отчаянно мотнув своей красивой головкой, упрямо заявила: — Ну и пущай. Я токмо радая была бы.

— Чему? — не понял я.

— А смерти, — беззаботно заметила она. — Чего ж еще при таком счастьице возжелать-то? Теперь я все уж испытала, так что и жалеть не о чем.

— Не все, — прошептал я, осторожно касаясь губами ее щек, и от каждого прикосновения они алели все ярче и ярче. — Это только начало.

— Да неужто правду сказываешь?! — чуть не задохнулась она от восторга. — Не обманываешь ли?!

— Не-эт, — прошептал я, продолжая делать свое дело.

— Да я и сама чую, что правда, — пролепетала царевна, тая под моими поцелуями. — Токмо вслух о том поведать боюсь — вдруг сглажу.

— У тебя очи не могут сглазить, — поправил я ее. — Они лучатся как звездочки, а разве небесные светила могут принести кому-нибудь плохое?

— Ну до чего ж сладко сказываешь, — мечтательно протянула она, но сразу поправила: — Тока про звездочки ты того… Я ить помню словеса песни. — И тихонько запела второй куплет про золотой город, пояснив: — Вот и выходит, что это ты моя звездочка, коя в небушке горит.

— А ты мой ангел, — прошептал я.

— А чего ж ранее-то молчал о таковском? — тут же с детской непосредственностью попрекнула она меня. — Эвон до слез ажно довел. Я ить слухала, а в головке вовсе иные думки, да все про тебя. Вот бы хорошо было, ежели как в песне, чтоб кто любит, тот непременно любим, а в жизни-то все инако выходит…

Пришлось напомнить тот самый краткий, но весьма содержательный, во всяком случае для меня, разговор у изголовья тяжело раненного Квентина.

Оказалось, что я и тогда угодил пальцем в небо, все перепутав, поскольку, говоря про любимого, она подразумевала меня, который — вот же глупый дурак — до сих пор медлит со своим признанием. А грустила она от несбывшегося предсказания ее отца, припомнившееся ей в тот день.

— Батюшка мой инако на смертном одре мне поведал. Мол, стоит ему узреть красу твою, так он враз обомлеет, а ты эвон сколь ждал, — попрекнула она.

— Потому и не сказывал, что обомлел, — ответил я ей истинную правду и спохватился: — Погоди-погоди, а как же Борис Федорович мог такое говорить, если он сам задолго до своей смерти определил тебя быть моей крестной матерью? Разве она может потом выйти замуж за своего крестника? Что-то тут у тебя не совсем получается.

— Все получается, — уверила Ксения и дернула пышным плечиком. — Подумаешь, определил. То ж понарошку было, потому как он тебя куда ранее в женихи ко мне наметил.

— А потом в крестники? И как это понарошку? — окончательно запутался я.

Она заливисто засмеялась и поучительно заметила:

— А вот ты лучше посиди близ меня чуток молчком да послухай, тогда я тебе по порядку про все поведаю. Ныне мне от тебя утаивать нечего.

И поведала, периодически прерываясь, чтобы зажмурить глаза и получить новый сладкий поцелуй, на которые я не скупился.

Судя по ее рассказу, оставалось только восхищаться царем. Ох и хитер Борис Федорович, ох и мудёр.

Оказывается, едва я сознался в том, что являюсь сыном княж-фрязина Константина Юрьевича, как он тут же, даже не выздоровев, а еще лежа в постели, принялся размышлять, как бы меня обженить на своей дочке.

И ни за что бы он не разрешил мне создание полка Стражи Верных, ибо считал всю эту возню с детьми безродных глупой и бессмысленной, если бы не захотел проверить, как выглядит будущий жених в ратном деле.

Нет, в целом ему было все равно. Главное, что он уже убедился в моем уме и в том, что я стану отличной правой рукой Федора, когда тот придет к власти, а остальное мелочи. Вот он сам никакой не полководец, а все побережье Балтики, которое бездарно растерял Грозный, преспокойно вернул без особой крови, причем осуществив это всего за год.

Но тут дело было в ином — не только посмотреть, что я представляю собой в воинских делах, но и прикинуть, как лучше возвеличить, например отправив во главе огромной рати, чтоб наверняка, на какой-нибудь мелкий отряд крымских татар, идущих в очередной набег, а потом расписать мой героизм как спасителя Руси и…

Уверившись, что с ратным делом у меня все в порядке, он приступил к решению следующей задачи — выяснить мое отношение к царевне, для чего и позвал меня в Думную келью разбираться, какой жених ей лучше всего подходит. Потому и веселился, когда я отмел их всех по разным, порою откровенно надуманным предлогам.

Искренне веселился, от души.

Я слушал Ксению и кусал губы, злясь на свою несусветную тупость. Ой не зря мне хотелось еще тогда, на струге, заорать во всю глотку, чтобы кто-нибудь поднял мне веки. Каким же слепцом бывает подчас человек — уму непостижимо! А ведь я считал себя за умного…

Но в сторону веки — хоть теперь поднимают, и на том спасибо, а что с запозданием, так ничего страшного, и я вновь весь обратился во внимание.

Борис Федорович и позже, за семейным ужином, тоже смеялся, когда рассказывал, каким придирой оказался этот князь Феликс, которому все не так и все не эдак, в результате чего Ксения Борисовна опять осталась без жениха.

Дочка сидела пунцовая как мак, но довольная улыбка так и рвалась из нее резвой синичкой наружу, да с такой силой, что не удержала ее царевна и выпустила, отчего Борис Федорович развеселился еще сильнее.

Царь-то — орел зоркий, так что синичку эту мигом выглядел. Хрупка, мала и молчалива та птичка-невеличка была, но ему хватило и ее, потому что в отличие от матери он свою кровиночку не просто любил, но понимал и чуял, а потому и этого тонюсенького намека хватило за глаза.

Оттого-то он и возрадовался вдвойне, что понял — сходится у него с родной дочкой точка зрения на кандидатуру будущего ее мужа. Две стрелы из разных луков, а угодили прямехонько в одну мишень, да в самое яблочко.

Ну и как тут не ликовать, когда и он об этом женихе мечтает, и Ксюша, кровиночка ненаглядная, ангел небесный, оказывается, только о нем и помышляет.

Вот мать и впрямь ничегошеньки не поняла, а раздраженно заметила, что это уж и вовсе никуда не годится, когда какой-то учителишка выбирает жениха для царевны. Да кто он сам-то есть?! Пусть за великую милость сочтет, что его вообще приняли к царскому двору да дозволили каждодневно лицезреть особу наследника престола.

А уж коль сам государь оказывает ему такое великое благодеяние, что снисходит до беседы с ним, то тут он и вовсе должен из церкви своей лютерской не вылезать, вознося хвалу тамошнему непонятному богу за эдакое благодеяние.

Разумеется, Ксюша рассказывала это куда деликатнее, но, уже зная немного Марию Григорьевну, я уверен, что мое изложение ближе к истине, которая на самом деле выглядит еще непригляднее — умеет царица-мать красноречиво выражать свои чувства, особенно пребывая в раздражении.

— А мне-то, мне-то каково было там сиживать?! Сердце-то кровью обливалось, когда она так-то тебя хаяла, — простодушно рассказывала мне царевна. — Как же хотелось сказать, что напраслина все это, что ты такой славный, лучшее которого просто не бывает, разве что ангелы небесные, да и то…

При этом она прервала свой рассказ, оценивающе посмотрев на меня, очевидно сравнивая с ангелом.

Правда, ничего не сказала, однако, судя по удовлетворенному кивку, мне стало понятно, что крылатое небесное создание хоть и является посланцем бога, но конкуренции со мной не выдержало, о чем она благоразумно умолчала, продолжив вместо этого пересказ событий того памятного вечера.

Итог моему финансовому и имущественному положению Мария Григорьевна подвела тоже соответственный и в присущей ей яркой и красноречивой манере:

— В кошеле-то ни гроша, и поместьев ни шиша.

— Зато душа у него и чиста и хороша, — с загадочной улыбкой возразил ей Борис Федорович, зорко поглядывая за дочкой.

От таких слов царица настолько разозлилась, что выразила деликатное сомнение в адекватности нынешних умственных способностей своего супруга.

Намеком, конечно, но тем не менее.

Оказывается, нет человека на белом свете, с которым Мария Григорьевна была бы всегда тиха и кротка — характер не спрячешь.

Но государь был до такой степени доволен, что проигнорировал и это.

Более того, он, что с ним бывало крайне редко, не утерпел, видя, в каком расстройстве пребывает свет его очей, и, пожелав ее немедленно утешить, выдал свой сокровенный замысел, обнажив самый его краешек и туманно сообщив Ксении насчет своего решения с кандидатурой жениха, которого он ей наметил.

Мол, пускай у него нет не шиша. Ничего страшного. Приданое, что имеется у его дочери, столь велико, что нет нужды в его дальнейшем приумножении.

Мария Григорьевна опять-таки ничегошеньки не поняла, да и брательник Федор тоже не въехал, зато Ксюша, лебедь белая, и вторую синичку-радость упустила. Борис Федорович и ее тоже углядел.

Если бы не самозванец…

Из-за поездки в Углич — а кому еще ее доверить, как не родному зятю, в котором души не чаешь, пусть он пока и не знает, что зять, — знакомство пришлось немного отложить.

Но и тут он преследовал вполне определенную и конкретную тайную цель, ведь вначале женишка надо окрестить, а для этого соответственно настроить.

А как?

Намекнуть про дочь-невесту, которую он с превеликой радостью выдаст за князя Мак-Альпина замуж?

Нельзя.

Тогда получается, что побудительным мотивом согласия на крещение может послужить корысть будущего бракосочетания с царевной.

Нет, сам Борис Федорович был во мне уверен на все девяносто девять и девять десятых процента, но вдруг. Да и был уже пример со шведским королевичем Густавом, отказавшимся менять лютеранство на православие.

Но королевич ладно, пес с ним, а тут сын друга юных лет, да такого друга, что промахиваться нельзя и предложение следует делать, только если будешь на сто процентов уверен, что отказа не получишь.

Потому он и послал со мной не кого-нибудь, а именно отца Антония.

Простодушный священник мне не солгал, когда обмолвился, что государь не просто предупредил его о моей лютеранской вере, но и дал строгий наказ не докучать мне с нею — пусть молится как хочет.

Однако и всей правды он мне тоже не выложил, ибо второе свое поручение — всячески расстараться, дабы деликатно и мягко привести князя Феликса к истинной вере, — государь повелел хранить в строжайшей тайне.

Истинной причины этого пожелания Годунов не сообщил, зато дал понять отцу Антонию, что сделать это будет нетрудно. Мол, имеются у него точные сведения, будто князь не столь уж ревностно относится к лютерской вере, а если совсем откровенно, то и вовсе на нее плюет, напрочь игнорируя все службы и за все время даже ни разу не удосужившись посетить их храмину.

Уверенный, что у священника все получится как надо, государь даже наметил примерные сроки крещения еще до моего возвращения.

И с Квентином, оказывается — ой как жаль, что только сейчас, а не тогда подняли мне веки! — я тоже дал промах, решив, что главной причиной жуткого гнева царя было то, что послы короля Якова объявили Дугласа самозванцем.

Мол, там на юге пакостит липовый сын Иоанна Грозного, да тут еще, в самой Москве, да не просто в столице, а в ее сердце, в царевых палатах, завелся еще один.

Ничего подобного.

Это тоже в какой-то мере повлияло на решение Годунова немедленно выдать шотландца английским послам, но было далеко не первой и не главной из причин.

Основной же послужило то, что, целуя мизинец Ксении, Дуглас тем посягнул на самый сокровенный замысел Бориса Федоровича выдать свою белую лебедушку за князя Феликса, поэтому государь и… гм-гм… несколько осерчал.

— А мне о ту пору все равно было, потому как батюшка за день до того поведал, что мне у тебя крестной матерью быти надлежит, а оно ж для меня пострашнее твоей женитьбы. Так-то хошь вдали крылышко от птички-надёжи виднеться станет, вдруг да что приключится с женкой твоей, а это сразу крест, да навеки. — И она несмело провела рукой по моим волосам, словно боясь, что я, как та птица-надёжа, сейчас куда-нибудь упорхну.

— Понимаю, — кивнул я.

— Ничего-то ты не понимаешь, — невесело усмехнулась она, продолжая ерошить мои волосы. — Ох, как я в ту пору обревелась — ведь батюшка мне ничего не сказывал, как оно на самом деле им задумано. А тут Квентин, да такой же, как я, разнесчастный, токмо по-иному, вот меня жаль и разобрала. Ежели бы батюшка тогда свой умысел предо мной разложил, все инако сложилось бы… — вздохнула она.

— А как он умыслил? — заинтересовался я, и Ксения продолжила свой рассказ.

Что до самого крещения, то оно, разумеется, состоялось бы, но моими крестными стали бы не Годуновы, точнее, только один из них.

Сейчас это смешно звучит, но мне в отцы царь наметил не кого иного, как думного боярина и главу Аптечного приказа Семена Никитича Годунова. В крестные же матери мне предназначалась… мать князя Дмитрия Пожарского.

Нет, не того по прозвищу Лопата, с которым мы подрались в Малой Бронной слободе, а иного, его дальнего родича, который будущий герой второго народного ополчения. Будучи в ту пору верховой, то есть самой главной боярыней у Марии Григорьевны, она занимала очень высокое положение, так что вполне годилась для крестной матери жениха царевны.

Вот уж воистину мир тесен.

Ксению же и себя самого Годунов-старший объявил поначалу, чтобы беспрепятственно ввести меня в свой семейный круг, не вызывая ни слухов, ни сплетен, ну и заодно обойтись без ворчания своей супруги.

Понятное дело, что самому Борису Федоровичу Мария Григорьевна навряд ли что скажет, но на мне вполне может отыграться по полной программе в первый же вечер, а ему хотелось без сучка и задоринки, и расчет его был на то, что с будущим крестником царя она поведет себя совсем иначе, а дальше — в этом Годунов был уверен — князь Мак-Альпин сумеет и заговорить ее, и обворожить, и завлечь.

Более того, именно с этой целью он сразу после моего приезда организовал предварительные смотрины, приведя супругу к решетке во время моего очередного урока с царевичем.

Правда, тут успеха он не добился. Единственным результатом посещения, да и то негативным, стала ликвидация этой решетки по настоятельной просьбе царицы, заявившей, что больно этот философ говорлив да пригож и как бы старой беды да не приключилось по новой.

Борис Федорович подумал-подумал и решил, что Мария Григорьевна права, но только в другом — вдруг Ксении помимо меня глянется еще кто-нибудь из учителей царевича. Получалось, и впрямь лучше от греха замуровать отверстие в стене — так-то оно надежнее.

А что царевна меня не увидит — беда невелика. Пройдет всего несколько дней, и она воочию сможет лицезреть меня за своим столом.

Однако затянувшееся пребывание на Руси самозванца беспокоило Бориса Федоровича все сильнее и сильнее, и потому он дал добро на мое путешествие в Путивль.

Но даже при этом он — ну и слепец же я! — больше думал не о том, что я и впрямь сумею выкрасть свидетеля обращения Дмитрия в католицизм, но в первую очередь совсем о другом.

Расчет опять-таки был на перспективу — это мое героическое деяние станет отличным поводом возвеличить меня, дабы потом ни один поганый язык не ляпнул, что царь, отчаявшись найти для дочери достойного жениха, выбрал для Ксении Борисовны какого-то задрипанного учителя царевича.

Но добро-то он дал, а сам меж тем продолжал колебаться, понимая, насколько это опасно, и гадая, стоит ли отпускать меня, подвергая такому риску.

Да и отменил он мою поездку вовсе не из-за победы царских войск под Добрыничами. Просто это событие совпало с его окончательным решением, принятым буквально накануне, что опасность чересчур велика, а потому это мое путешествие ни к чему.

— Ежели бы решетку не убрали, я-то сразу бы учуяла, что ты задумал. Это Феденьке моему по молодости невдомек было, а у меня всю ту ночь сердечко стукало, беду пророча… А уж как я радовалась, когда ты опосля гонца прислал… Думала, совсем чуток осталось и сызнова увижу я добра молодца князя Мак-Альпина…

Оказывается, Борис Федорович так обрадовался моей весточке, что тут же принялся мудрить дальше относительно моего возвышения и даже Басманова осыпал наградами именно из-за… меня.

Расчет был прост. Дескать, раз он воздаст такие почести воеводе, который всего-навсего отсиделся за стенами одного из городов, то вполне естественным будет, коли он для меня увеличит награду вдесятеро.

— Слушай, и это все он рассказал тебе на смертном одре? — удивился я.

— Нет, — пояснила Ксения. — Денька через три опосля того, как весточку от тебя получил. Тогда-то он и повинился предо мной. Так и поведал: «Не серчай, доченька. Хотелось как лучше, ан вишь, затянул чуток». Ну а далее обсказал, что да как умышлял. А уж в конце, когда мы с ним поплакали дружно, он обнадежил. Мол, не печалься — скоро уж. Про скоро — это он о твоем возвращении говорил, а получилось о смертушке своей. А на одре…

Да-а, вот уж никогда бы не подумал, что все его последние мысли будут связаны не только с детьми, но и… со мною, о чем он впрямую сказал Федору перед своей кончиной:

— Князь Мак-Альпин вернется — токмо ему одному верь и все, что ни насоветует, исполняй, а он худого не измыслит. А коль кто будет наговаривать тебе на него — сразу отвергай, а наушника, не мешкая ни часу, тут же в опалу али на плаху. И ежели князь присватается к Ксюше, сей же миг согласие давай, даже ради прилику не медли.

Дочери тоже сказал открытым текстом:

— Все ведаю про тебя и про него. Не суждено мне на свадебке твоей поплясать, но верь — я и с горних высот ее угляжу, лишь бы она побыстрей случилась. А мое благословение даю тебе ныне же. И поверь, касатушка, лучше мужа тебе вовек не сыскать, хошь всю землю обойди. Он у тебя один всех заморских королевичей стоит.

— Зато опосля все наперекосяк пошло… — вздохнула Ксения. — Енто ведь Семен Никитич в темницу тебя не просто упек, а из страха. Федя-то простодушен, вот и вопрошал его чуть ли не кажный день о тебе. Мол, неужто так и ничего не удалось разузнать. Потому и спужался боярин. Решил, стоит тебе появиться, как он сам не нужон станет, потому и задумал избавиться. А уж далее, когда ты объявился… — и замолчала.

— Я что-то сделал не так?

— Вот ведь как чудно человечек устроен, — вздохнула она. — Когда ждала, казалось, боле ничего не надобно. Узреть токмо, и все. А появился ты, и мне уж этого мало. Напрасно, выходит, батюшка сказывал на смертном одре, что стоит тебе меня разок увидеть, и все — глаз не оторвешь, а на иных и глядеть не восхочешь. Ан отрываешь.

Я было открыл рот, чтоб возмутиться — до того ли мне было, чтоб глядеть хоть на кого-то, но сказал иное:

— Ты тогда просто не обратила внимания, а у меня ведь, когда я в твою светелку забежал, при виде тебя даже голова закружилась.

— Чтой-то не приметила я оного тем же вечером, — лукаво улыбнулась она. — А уж я так готовилась, так готовилась к твоему приходу. Даже белила с румянами впервой опробовала. Плющиха советовала еще и зубы вычернить, но мне больно страшно стало, а ты и на то, что было, не глянул, — вздохнула она, но сразу воздала должное: — Зато заступился и даже матушки не убоялся. А уж следом за тобой и Федюша осмелел… — И вздрогнула от голосов за стенкой.

— Сказано тебе — неча там делать. Князь с царевной гово́рю ведут. Вот обговорят все, что да как, тогда и зайдешь, — проворчала моя ключница.

— Дак я уж четвертый раз подхожу, а они все ведут ее и ведут. Сколь часов-то можно вести? — заканючила Акулька. — Ужо темнеет, да задуло с реки, а у меня все теплое тамо.

— Темнеет?! — ахнула Ксения и испуганно прижала ладонь к губам. — Это сколь же мы тута грешим — часа три?!

— А невесте целоваться с женихом вовсе не грех, — поправил я ее.

— Правда?! — Она снова зарделась, но на сей раз от радости, но тут же насторожилась. — И… ежели до свадебки — не грех?

— Разве я тебя когда-нибудь обманывал? — удивился я. — А не веришь мне — спроси у любого священника. Говорят, бог, он в счастливых влюбленных, радуясь за них, даже силу некую вселяет,которая чудеса творит. Вот сама сегодня попробуй. Думаю, стоит тебе только прикоснуться к каждому из раненых, и они все дружно пойдут на поправку.

Если б кто-то несколькими днями ранее дал мне прочитать, что я сейчас говорил, причем на полном серьезе, нипочем бы не поверил, но я тогдашний и даже сегодняшний, но утренний отличались от меня нынешнего, как небо от земли.

Отличались самым главным — теперь я верил в любые чудеса и в то, что они могут произойти, потому что раз имел место неопровержимый факт самого главного из них, то почему бы не быть и всем прочим, которые в сравнении вот с этим — голимая ерунда.

— Тогда я сейчас к ним всем и пойду, — встрепенулась она и ойкнула, пожаловавшись: — Не могу встать-то — кружится все перед глазами, да искорки таки радужные, блескучие… И тебя как же я оставлю? А… ты меня?! — И тут же, без перехода: — Ты б не ездил в Москву-то, а? Чего в ней хорошего-то? Ну ее, проклятущую!

Ну вот, снова-здорово. С чего начали, к тому и пришли.

Ладно, теперь у меня терпения хватит на десятерых, так что можно и снова, но… потом.

Ни к чему разрушать сказку житейскими реалиями, тем более такими неприглядными. Лучше растянем ее еще ненадолго, а потому поеду-ка я… послезавтра. В конце концов, от одного дня ничего не изменится, да к тому же царевна все равно за сегодня не успеет написать Дмитрию и половины того, что я запланировал.

Словом, я себя уговорил, после чего уклончиво заметил ей:

— Об этом мы поговорим завтра, а пока иди к раненым, вылечи их всех, потом поужинаем, и я к твоему лечению добавлю для верности несколько хороших песен.

— И о любви будет? — потупившись, спросила она.

— А как же. Они и всегда были, а уж сегодня о любви будет каждая вторая, — горячо заверил я ее. — И помни, что все они посвящены тебе. А про твои глаза я спою особо. Только сидеть я стану, как и обычно — боком к тебе, иначе все сразу поймут, о чем мы тут с тобой «говорили» так долго.

— Ой, стыдоба, — закручинилась она. — И впрямь, лучше боком садись, хотя… так хотелось твои глаза узреть, когда ты петь станешь.

— Я буду время от времени поворачиваться к тебе, — заверил я ее и слово сдержал.

Странно, было темно, и отблесков костра, разведенного на берегу, еле-еле хватало на то, чтобы разглядеть силуэты сидящих, но ее черные глаза я всякий раз видел очень отчетливо.

Светились они, что ли? А уж когда я пел о любви, тогда и вовсе. Особенно во время третьей по счету песни…

Эти глаза напротив —
Калейдоскоп огней.
Эти глаза напротив —
Ярче и все теплей… [671]
Тут уж они у нее даже не светились — полыхали. И такая любовь в них плескалась, что я просто млел и то сбивался с ладов, то опаздывал взять нужный аккорд, то…

Все-таки изрядный шалун этот самый бог Амур.

Кстати, я не обманулся в своей уверенности насчет целебного воздействия ее рук. Наутро выяснилось, что все трое безнадежных уже никакие не безнадежные, а лишь тяжелораненые, которым надо время для выздоровления, вот и все.

Прочие тоже пошли на поправку, а половина лежачих сумели утром самостоятельно подняться на ноги.

Воистину, велика ты, сила любви!

Самоха, правда, уверял, что это благодаря моим песням, но я-то знал правду, да и Ксения тоже, а другим она ни к чему: главное ведь, что живы и выздоровеют, а уж от чего именно — дело десятое.

Глава 18 В противоположную сторону

— Ты и теперь, опосля всего, что случилось, не передумал? — хитро улыбнулась моя ключница, когда я наутро подошел к ней за обещанным.

Склянку, наполненную чем-то густым и черным, она держала в руке, но отдавать ее не торопилась.

— Сегодня даже больше, чем вчера, — огорошил я ее.

— Эвон как?! — удивилась Петровна и озадаченно протянула: — То ли я вовсе глухая стала, то ли…

— Так ты подслушивала?! — возмутился я.

— Не подслушивала, а охраняла, — строго поправила меня травница. — Сам помысли, что было, ежели бы к вам туда, к примеру, заскочила Акулька.

Я помыслил, и мне стало не по себе. Баба она хорошая, вот только на язык…

— Спасибо, — проворчал я смущенно.

— То-то, — удовлетворенно кивнула ключница. — Так что стряслось-то у вас с ей?

— Все хорошо, — пожал плечами я.

— Тогда на кой тебе енто зелье?

— Надо, — вздохнул я и посоветовал: — Ты бы лучше к Авосю обратилась. Чую, совсем скоро мне его помощь ох как понадобится.

— Сказывала же — нельзя к нему так часто взывать, — вздохнула Петровна.

— Жаль, — искренне посетовал я. — Ну и ладно, так управимся. — И вздрогнул от громкого крика дозорного:

— Струги-и!

Я пригляделся — так и есть.

Они неспешно выплывали из-за дальнего поворота один за другим — крутобокие, вальяжные, никуда не торопившиеся, словно уже знавшие, что добыча никуда не уйдет — подранок.

Почему-то у меня ни на миг не возникло мысли, что они принадлежат купеческому каравану, но я на всякий случай ухватился за подзорную трубу и скрипнул зубами — так и есть. На веслах не гребцы — ратники.

Лиц не разглядеть, но зато обилие оружия успел приметить, а этого достаточно, чтобы понять — судно не купеческое. А следом за ним тянулись еще и еще, хоть помельче размерами. Правда, что творится там, разглядеть не получалось — головной струг загораживал обзор.

Не иначе как по нашу душу.

Значит, первым делом…

Но царевна, которую я попросил быстренько сойти на берег и уже прикидывал, сколько человек выделить для ее охраны, внезапно заупрямилась.

— Все, князь, — твердо произнесла она. — Опосля вчерашнего я теперь твоя женка, пущай не венчанная, но Господь знает о том, а это куда важнее. Потому быть мне подле тебя и в горе и в радости, и в жизни и в смерти, а уж когда она придет — ему виднее. Коль суждено ныне тебе, то и я тоже…

А в голосе такая решимость, что сразу ясно — не переупрямить. Глаза сухие, но такая в них чернота — словно бездна. Эдакой я и у Бориса Федоровича ни разу не видел.

И что делать? Хватать за руку и бежать вместе с нею?

На это она пойдет, вот только мне так поступать — по гроб жизни потом себе не прощу, что бросил своих людей на растерзание.

Тогда как?!

Теряясь в догадках, что предпринять, я еще раз выскочил из каюты в надежде, что плывущие проследуют мимо, но не тут-то было — они поворачивали к нам.

Я еще раз приложил к глазу позорную трубу и… облегченно вздохнул. Только теперь, когда они повернули и мне удалось разглядеть остальные струги, стало отчетливо видно, что паниковал я зря, ибо это был обычный купеческий караван, а на первом струге, равно как и на последнем, размещалась охрана.

Они уже почти подплыли к нам, когда я закончил инструктировать своих гвардейцев и женщин, торопливо переодевавшихся в монашеские рясы — как чуял, когда попросил у матери Аполлинарии три штуки на всякий случай.

Ратникам я объяснил второпях, наскоро, но главное они запомнили твердо — нет у нас царевны. Нет и не было.

Едет себе князь Мак-Альпин тихонечко в Кострому, а с ним его воины, лекарка да три монашки, которые попросились с ним по пути к святым местам. Едет и никого не трогает, но, коль тати шатучие налетят, спуску не даст, вот как было совсем недавно…

Кстати, с купцами в караване мне повезло — из троих, объединившихся в караван, чтоб поменьше расходоваться на охрану, двое оказались знакомыми.

Первым был тот самый Федул, с которым мы не так давно катили от Ольховки до Твери. Его я признал сразу. Вообще-то было это путешествие всего полтора года назад, но, господи, как же давно!

Узнав о том, что у меня была нешуточная стычка, купец только сочувственно зацокал языком и сокрушенно заметил, что он бы с удовольствием предложил присоединиться к ним, но, к сожалению, его путь лежит в противоположную от Костромы сторону.

«А ведь это отличная идея», — промелькнуло у меня в голове.

Как я понимаю, за царевной уже понеслись гонцы государя, чтобы вернуть Ксению, поэтому появляться в Костроме до тех пор, пока я не вернусь из Москвы, ей ни в коем случае нельзя.

Вывод напрашивался сам собой — надо отсидеться в тихом, безопасном и неприметном местечке, а таковых имелось лишь два — Домнино и Ольховка.

Вообще-то Домнино поначалу показалось мне предпочтительнее. Там и подворье на диво — есть где жить. В Ольховке, правда, тоже должно было быть приличное жилье, поскольку моя ключница во время своего зимнего визита туда повелела Ваньше вместо положенной дани отстроить доброму князю терем, чтоб ему было где разместиться по приезде, но поставили его или нет — вопрос.

Кроме того, Домнино вообще не числится за мной в отличие от Ольховки.

Ну и еще один плюс — наличие в селе помимо Алехи и Юльки двух десятков гвардейцев, возглавляемых моим бывшим ратным холопом Костромой. Само по себе двадцать человек немного, но в нынешней ситуации, когда у меня их раз-два и обчелся, и такое количество немало.

Правда, имелся и минус. Уж слишком в опасной близости от Костромы это село. И минус этот, пожалуй, перечеркивал все плюсы.

Опять-таки Ольховка обладала и еще одним преимуществом, причем немаловажным, ибо там, если что, было где укрыться. Тем более сейчас лето, и те, кто ищут, нипочем не пройдут в сердце Чертовой Бучи без знания заветных тропок — утонут в трясине.

Кроме того, до Домнино предстояло еще добраться незамеченными, а с учетом рыскающих по волжским берегам боярских ватаг это само по себе проблематично. Тут же можно затаиться в середине купеческого каравана, незаметно добраться в его составе до устья Тверцы, а уж там…

И я пояснил Федулу, что вообще-то, если бы не наша авария, в результате чего пришлось плыть по течению, а потом и вовсе останавливаться на ремонт, то мы бы повернули совсем в иную сторону. Дело в том, что у меня поручение царевича заглянуть в Успенский монастырь близ Старицы и поклониться патриарху Иову, который завсегда радел за род Годуновых.

Пока плыли, пришлось перебраться в струг еще одного купца. С ним, как выяснилось чуть позже, я тоже был знаком, но полузаочно, то есть видеть видел и даже изрядно помог его родному брату, но лицо совершенно забыл.

То-то он просил меня к себе в гости как о превеликом одолжении. И первым делом Савел, как его звали, потащил меня в свою каюту, а там, хитро ухмыляясь, ткнул пальцем в крайнюю слева икону.

— Узнаешь? — спросил он меня.

Я недоуменно уставился на нее. Вообще-то они для меня все на одно лицо и отличаются только по половому признаку, ну и еще по возрасту — молодые и старые, вот и все. Если бы женщина с ребенком — куда ни шло, там все понятно, а тут мужик и мужик…

— То святой благоверный князь и чудотворец Федор Ростиславич, — торжествующе выпалил купец. — Я-ста в тот же день враз в иконный ряд метнулся да прикупил ее, чтоб бога за царевича молить да за тебя. — И засмеялся, грозя мне пальцем. — Как же, как же, видал, как ты к его уху склонялся да нашептывал.

Я непонимающе уставился на него. Нет, что он будет молить бога именно за царевича, а не за Дмитрия, это замечательно, а раз склонялся к уху и нашептывал, то, скорее всего, это произошло на судебном заседании, но в какой день и что конкретно я нашептывал Годунову?

— Неужто запамятовал, княже?! Да ведь то ж мой братец пред вашими с царевичем очами стоял, — принялся пояснять Савел. — Сверчок я, а братца мово Гришкой кличут. Обманули его, да так гнусно, вот он и ударил челом Федору Борисычу.

Я вспомнил сразу. Стоило ему назвать свою фамилию, как тут же у меня всплыло перед глазами…

Какое это было по счету судебное заседание, не скажу, то ли второе, то ли третье, но дельце нам попалось заковыристое. С одной стороны, все ясно. Брату Савела Григорию Сверчку срочно понадобились деньги на покупку подвернувшегося выгодного товара, а наличности не было — еще не расторговал привезенное в Москву.

Тогда он недолго думая заложил два десятка дорогих драгоценных камней у Хлуда — первого попавшегося под руку серебряника, то есть ювелира. Заложил за бесценок — все решали не часы, а минуты.

Затем он пришел отдавать деньги, добросовестно выложив их перед ювелиром. Взамен Хлуд поставил перед купцом ларец, туго обвязанный веревкой, положил на него руку и заметил:

— Но вначале возверни закладную грамотку. [672]

Ничего не подозревающий Сверчок извлек и передал ее ювелиру, который тут же неспешно прошел к печке и кинул ее в огонь. Григорий, не обращая внимания, меж тем разматывал веревку, а когда открыл шкатулку, то обалдел — в ней вместо сапфиров и лалов лежали обычные камни.

Он изумленно уставился на них и услышал невозмутимое:

— То ларец возвертаю, а камни я тебе ранее отдал. У меня и видоки на то имеются.

На суде Хлуд с невозмутимым видом заявил то же самое, выставив трех свидетелей, которые в один голос подтвердили, что да, возвращал серебряник камни при них, они хорошо это помнят, да и день возврата назвали дружно, даже оснастив передачу заклада кое-какими подробностями — выпивкой двух чар хмельного меда и так далее.

— А я уж поначалу вовсе приуныл. Ну, мыслю, худо дело. Супротив видоков не попрешь, к тому ж царевич и вопрошал их всего ничего, а опосля и вовсе повелел тебе увести их с суда да на братца мово напустился, — с улыбкой припоминал купец.

Да, именно так все и было, причем увел я их вместе с самим ответчиком, потому что оставался последний шанс припереть Хлуда к стенке.

Увы, но те коварные вопросы, что мы заготовили заранее, свидетелей в тупик не поставили. Они четко описали вид ларца и его размеры, который купец якобы на радостях забыл у Хлуда, а также камни, что в нем находились, и при этом ни разу не сбились — не иначе как Хлуд показывал им и шкатулку, и ее содержимое.

Более того, они в точности описали и мешочек, куда Григорий якобы сгреб свои камешки, высыпанные ювелиром из ларца на стол, чтобы купец посчитал их количество.

Но ведь ясно же было, что Хлуд врет. Не станет купец, выкупивший свои камни, ни с того ни с сего требовать их заново. Да и сама передача тоже подтверждала логику наших рассуждений, ибо звучала насквозь фальшиво — с чего бы Сверчок стал пихать камни в мешочек, когда вот он, его ларец.

Вдобавок и репутация у этого Хлуда та еще.

Ювелирным делом он почти не занимался, предпочитая давать деньги в рост, да и среди свидетелей отчего-то ни одного серебряника не было, то есть не позвал он в видоки ни одного своего коллегу по ремеслу.

Словом, как мы с Федором вычислили, явно припахивало статьей пятьдесят восьмой Судебника — мошенничество. Только как его доказать, если исходя из имеющегося расклада Хлуд прав?

А ведь Федор еще перед началом заседания предупредил обоих, что дает им последнюю возможность поладить миром, и, уверенный в том, что мы с ним сумеем изобличить жулика, заявил, что ныне затребует с виновного противень против истцова. [673]

Теперь же мало того что получалось, как ни верти, а надо выносить решение по закону, а не по справедливости, так вдобавок пришлось бы еще и ободрать Григория как липку, оставив его, по сути, чуть ли не без штанов — сумма иска была о-го-го, соответственно, и «противень» выходил изрядный.

И как тут быть?

Тогда-то меня и осенило, после чего я склонился к Федору и шепнул:

— Пока тяни время и терзай обоих вопросами, а мне повели отвести видоков и ответчика в сторону и взять с них честные грамотки.

Последнее было сугубо моим изобретением.

Так мы назвали расписки, в которых каждый свидетель предупреждался об ознакомлении в ответственности за дачу ложных показаний и о наказании в случае чего. Наказание устанавливалось разное, в зависимости от дела. Здесь оно было имущественным, так что в случае обнаружения лжесвидетельства каждый видок обязался уплатить четверть иска — половина суду, а половина в пользу оклеветанного.

И пока царевич задавал истцу вопросы, уточняя и переуточняя разные несущественные детали, я быстренько развел Хлуда и его свидетелей по разным комнаткам, приставив стражу и по одному подьячему для записи их ответов, и потребовал описать, где происходила передача камней и денег, а также что было из одежды на присутствующих и какого цвета, причем не только на ювелире и Сверчке, но и на них самих.

Тогда-то все и прояснилось до конца.

Вначале, когда подьячий оглашал показания первого из свидетелей, народ недоумевал — при чем тут хозяйская светлица и какое отношение к делу имеет цвет штанов и кафтана у Хлуда и Сверчка, а тем более у самих видоков. Начиная с показаний второго свидетеля люди стали догадываться, в чем дело. Когда оглашались третьи — в толпе гудели и сдержанно посмеивались, а на четвертом — ответы самого ювелира я мстительно оставил напоследок — народ стал откровенно ржать.

Еще бы не смеяться.

Оказывается, передача ларца состоялась в двух разных местах — двое свидетелей назвали хозяйскую светлицу, последний и сам Хлуд — трапезную.

Но это еще ерунда по сравнению с одеждой.

Тут и вовсе получился дикий разнобой. Особенно досталось многострадальному Сверчку, на котором были штаны синего, зеленого, черного и красного цвета, да и на остальных тоже кафтаны и штаны с сапогами, образно говоря, переливались всеми цветами радуги — то они коричневые, то огуречные, то…

Словом, мы в очередной раз докопались до истины, и вновь народ ликовал от мудрости царевича, и шапки опять полетели вверх, а воздух содрогался от громогласного «Слава!»…

Теперь мне припомнился и сам Савел.

Даже странно, как это у меня напрочь выскочило из памяти его лицо. Возможно, потому, что на брата он совсем не походил, вот я и не обратил особого внимания на мужичка, который, стоя за стрелецким оцеплением позади Григория, постоянно суетливо всплескивал руками и сокрушенно повторял: «Господи, да как же так-то?! Да нешто так можно?! По-божески надобно-то, по совести».

Да еще время от времени жалобно глядел, причем не на царевича, а именно на меня.

Особенно он активизировался ближе к концу, когда чаша судейских весов, судя по всему, вроде бы начала клониться в пользу Хлуда.

Вообще-то мы с Годуновым всегда для вящего эффекта старались сделать именно так, чтоб крутой поворот в финале выглядел еще эффектнее, а тут сам бог велел, ибо Федор в отсутствие видоков и Хлуда, устав задавать одни и те же вопросы, принялся распекать Григория.

Вспомнилось мне, и как он после оглашенного Годуновым приговора радостно, то и дело вытирая слезы умиления и чуть ли не подпрыгивая от переполнявших его чувств, обращался к стоящим поблизости него людям — без разницы, то ли они простые зеваки, то ли стрельцы, то ли мои гвардейцы, и, тыча пальцем в сторону царевича, поучающе приговаривал:

— Вота как надобно-то! Вота яко по совести-то! Ай да мудёр Федор Борисович!

Он и тут, на струге, суетился без меры, требуя, чтобы слуги несли все, что только припасено в дорогу из самолучшего, потому как ныне самый красный для него денек и дороже, чем князь Федор Константиныч, гостя уже быть не может, по крайней мере в ближайшее время, поскольку до Костромы он ранее осени не доберется, а уж там как бог даст.

Но как нет худа без добра, так и нет добра без худа. Плюнув на свои товары и попросив Федула и третьего из купцов — молчаливого Семена Мыльникова подсобить его приказчикам по их разгрузке и прочему, он увязался за мной в Старицу, хотя туда от Твери не меньше семидесяти верст водного пути.

Дескать, он давно собирался помолиться в Успенском монастыре. Мол, батюшку его звали Василием, а там, в обители, как раз есть надвратная церковь во имя священномученика Василия Анкирского.

Врал, конечно. Просто не хотелось расставаться с дорогим гостем, вот и…

Пришлось и впрямь катить туда. Правда, взамен он, стоило мне заикнуться о желании прикупить еще один струг, дабы не так часто останавливаться для покупки припасов, широким жестом гостеприимного хозяина простер руку в сторону каравана.

— Все одно — половину распродам в Твери, потому выбирай, какой из стругов тебе глянется. Хошь, насад подарю, а хошь, набой али байдак. Ежели не мой по сердцу придется, а тот, что Федулу али Семену Мыльникову принадлежит, на свой выменяю, потому любой выбирай, окромя… — Он замялся, но тут же, отчаянно махнув рукой, добавил: — Да и дощаник подарю, коль что.

Про деньги он и слушать не хотел, заявив, что за учиненное тогда мною и царевичем на суде он не один, а половину имеющихся стругов отдал бы. А потом, в точности как некогда Игнашка, заметил, что не пожалел бы и последнего рублевика, дабы вновь повторить тот сладостный миг торжества справедливости.

Впрочем, помнится, тогда в пользу Григория помимо возвращенных камней была присуждена изрядная пеня, которая составила примерно вторую стоимость камней, что сейчас и подтвердил Савел.

— Ныне, почитай, половина мово поезда [674] на оную пеню прикуплена, — заявил он мне и протянул с легкой укоризной в голосе: — А ты — деньги…

Дощаник я брать не стал, великоват, да и ни к чему наглеть, вон как хорошо он отделал свою каюту, так что совместными усилиями мы с ним выбрали гораздо скромнее — аккуратный, ладный струг, который купец почему-то назвал белозеркой. Для моего путешествия в Москву пять пар весел именно то, что нужно.

Его, как клятвенно пообещал купец, в Твери разгрузят в самую первую очередь и пригонят прямо к монастырю, пока я буду там находиться.

Как ни крути, а получалось, что придется навещать бывшего патриарха Иова.

А куда деваться-то?

До бывшего главы русской православной церкви, еле передвигавшего ноги и почти ничего не видевшего — и куда такого возвращать, как предлагал Годунов? — мы с настоятелем монастыря архимандритом Дионисием достучались не сразу. Иов ко всему прочему еще и недослышал.

Когда настоятель, стоя у его кельи и сам уже теряя терпение, в шестой раз гаркнул: «Господи, Иисусе Христе, помилуй нас!», и вновь ответом была тишина, я даже предположил, не случилось ли со старцем чего плохого, намекая, что куда проще взломать дверь. Но, оказывается, она и без того открыта, просто войти можно лишь тогда, когда оттуда откликнутся.

Отец Дионисий тщательно откашлялся для седьмого раза, но тут наконец-то изнутри послышалось долгожданное и весьма зычное «Аминь!». Единственное, что патриарх сохранил в целости, это трубную мощь голосовых связок, а учитывая его плохой слух, он так и говорил со мной — громко, хотя и не очень отчетливо — зубов у старика осталось маловато.

Разговор я постарался вести при свидетелях. Ни к чему мне, чтоб потом, если до государя донесется слух о визите князя Мак-Альпина к опальному владыке, Дмитрий заподозрил дурное, так что архимандрит по моей просьбе присутствовал от начала и до конца.

К тому же я особо и не собирался засиживаться — и без того времени потеряно изрядно, а у меня сейчас каждый день на вес золота. Сказал лишь, что царевич Федор, царевна Ксения Борисовна и их матушка Мария Григорьевна шлют ему свой низкий поклон, а также напомнил, дабы он, как радетель за род Годуновых, по-прежнему усердно молился об их здравии, равно как и за упокой души государя Бориса Федоровича.

Правда, как ни стремился, улизнуть сразу было нельзя. Пришлось посидеть, внимательно выслушивая старца, благоухавшего плесенью и какой-то затхлой сыростью, хотя в келье было сухо и жарко — специально топили, несмотря на погожие летние дни.

Понимал я его шамкающую речь с превеликим трудом — с пятое на десятое, а обильные цитаты из Библии на церковнославянском языке вообще пропускал мимо ушей — все равно не пойму, и даже стараться нечего. Зато не забывал кивать, поддакивать, сокрушенно кивать головой и время от времени креститься вслед за бывшим владыкой.

Однако кое-какие поправки в своих преждевременных выводах я сделал — навряд ли печать на прошении москвичей к Дмитрию поставили с разрешения и одобрения патриарха. Очень уж он сурово говорил о нем. Или это потому, что тот его все равно сместил с поста?

Впрочем, теперь это значения не имеет.

Кроме того, я отстоял вместе с ним на следующий день молебен во здравие Годуновых — и тут никуда не деться, да и все равно ждал прибытия второго струга.

— Стало быть, тебя без меня окрестили, княже? — вдруг осведомился он, уже благословив на прощанье и отчаянно щурясь — наверное, пытался разглядеть мое лицо. — То хорошо. И покойный государь наш Борис Федорович того же жаждал, да вишь, не дожил до сей радости… — И… ударился в слезы, после чего меня тронули за плечо и заметили на ухо, что владыке надо бы дать ныне передохнуть, ибо по причине своей немощности он…

Намек я понял и принял сразу, от предложения совершить еще один визит отказался, сославшись на то, что и без того опаздываю, так что поджидал я свой второй струг уже у устья Верхней Старицы. Хорошо, что Сверчок исчез немного раньше — все-таки мучило его беспокойство за товар, оставленный без хозяйского пригляда.

Глава 19 Мы венчались не в церкви

Времени я даром не терял. Первым делом заглянул в каюту к царевне, которая, радостно просияв, немедленно бросилась в мои объятия. Правда, уже через час, почти перед самым обедом, струг от Савела доставили и маленький праздник закончился — начались будни с расстановкой людей.

Кому плыть со мной в Москву, я наметил заранее, да и выбирать особо не приходилось — самых целых, а из их числа наиболее хладнокровных.

Самоха чуть не плакал, узнав, что едет в Ольховку. Известие, что он остается за старшего, парня ничуть не успокоило.

С ним одним я потратил не менее получаса, дабы втолковать, что оставляю не потому, что не доверяю, а совсем наоборот, доверяю больше чем кому бы то ни было, потому что важнее этой задачи — охрана Ксении Борисовны — для меня ничего нет.

Сам бы остался, да нельзя, вот и вынужден взвалить эту непомерную тяжесть на его плечи, ибо верю, что только он один в состоянии с этим управиться.

Вроде бы проникся и осознал.

Попутно я проинструктировал Самоху в деталях, стараясь не упустить ни одной мелочи, начиная с самой доставки царевны до места, то есть заблаговременного приобретения в Твери подходящего возка.

Особо инициативы не гасил, чтоб не обижать, и указал, что во всем доверяюсь ему, но, не удержавшись, порекомендовал, где, на мой взгляд, лучше всего выставить сторожевые посты, чтобы любая подозрительная ватага была обнаружена загодя и у царевны — откуда бы враги ни подступили к Ольховке — всегда было и время и возможность отхода в направлении, указанном ключницей.

Что до Ксении, то я все-таки усадил ее за стол и без лишних слов выставил на него письменные принадлежности. Некоторое время она молча с укоризной смотрела на меня, но я не поддался искушению, и царевна с тяжким вздохом взяла в руки перо.

— Вначале выслушай меня, улови суть, а потом пиши своими словами, но так, чтоб оно звучало и ясно, и доходчиво, и в то же время убедительно, — предупредил я ее и начал говорить.

Грамотка от нее требовалась не простая, а составленная примерно в том же духе, что и объяснение сестры Виринеи, то есть жутко мистическая, недоуменная и хитро закрученная.

Надлежало не только объяснить, что она совершенно не виновата в происшедшем — очнулась уже на струге, а как туда попала — бог весть, но и причину своего отказа вернуться в Москву.

Мол, пока у тебя, государь, творится в столице эдакая чертовщина, что хоть святых выноси, то и она в этот бесовский град ни ногой, ежели, конечно, сам царь не жаждет ее немедленной и мучительной смерти, поскольку во второй раз ее сердечко такого испытания не выдержит.

Только при наличии этого письмеца получалась цельная, литая картина моих художеств, которые я собирался потом дополнить Дмитрию словесно.

Трудилась Ксения над грамоткой долго, а несколько раз вообще в сердцах бросала перо и, ничего не говоря, складывала руки на коленях и упрямо склоняла голову, всем своим видом показывая, что такую ересь она писать не желает.

Тогда я брал ее ладошки и начинал целовать. Каждый пальчик, каждый ноготок, каждую… Отнять их у меня было выше ее сил, чем я бессовестно пользовался, и царевна вновь с тяжким вздохом брала перо.

Помогло дважды, но в третий раз Ксения не выдержала.

— Что ж ты творишь-то?! — тоскливо спросила она. — Ведаю, что меня спасаешь, но ты ж сам себя оным губишь. Федя не виновен, я, стало быть, тоже вся в белых одежах, а ты… мало того что сам в пасть к нему лезешь, так ты еще и медом себя умащиваешь, чтоб ему жевалось вкуснее.

— Это не я в пасть к нему лезу, — стараясь, чтобы звучало как можно правдоподобнее, возразил я. — Это он у меня в пасти, и давно.

— А ты ничего не спутал? — с сомнением спросила она.

Я замотал головой.

— Поверь, что так оно и есть. Ни к чему тебе знать, но есть у него такое, что он очень хотел бы сохранить в секрете, и ведает это помимо меня только еще один человек.

— Так ему проще убить вас обоих, вот и все, — дернула она плечиком.

— Э нет, — усмехнулся я. — Не все так просто. Я уже предупредил Дмитрия, что, пока жив, буду молчать, зато как стану мертвым, вмиг заговорю, да громко, на всю Русь. — И пояснил: — Стоит ему убить меня, как этот второй, имя которого он не знает, сразу их обнародует.

И тут же вспомнил про свой тайный козырь — монаха Никодима. Воистину, сладка месть, и жаждет ее человек как наркотик. Не каждый, конечно, но Дмитрий как раз из тех, наркозависимых, хотя, если так разобраться, я тоже, так что хорошо его понимаю. Чтобы заполучить в свои руки улизнувшего келаря Чудова монастыря, государь на многое пойдет.

Впрочем, царевне об этом знать как раз ни к чему.

— Потому и говорю — это он у меня в пасти сидит, — закончил я пояснение.

Но все равно Ксения почувствовала что-то не то.

— Сердце вещует — лукавишь ты, — устало сказала она. — Вроде и правду сказываешь, а вроде и не до конца. Али и сам еще не знаешь, что не столь просто тебе там будет. И надо тебя отговорить, и ни к чему оно — ты ж ведь все одно по-своему поступишь, так?

— Так, — кивнул я.

— А раз так, то… сказывай далее. — И она вновь с обреченным видом взялась за перо.

Пока доплыли до места, где Тверца впадает в Волгу, грамотка была не только готова, но и запечатана ее собственной печатью, на которой красовался маленький симпатичный ангелочек.

— Батюшка одарил, — пояснила она, заметив мой внимательный взгляд. — Последний его подарок мне. А вот от тебя мне в дар на память так ничего и не…

— Гитара. — И я развел руками. — Больше мне и впрямь пока нечем тебя одарить. Станет грустно — проведи рукой по струнам и… жди. К тому же я ведь все равно скоро вернусь.

— Выходит, то не дар, а для сохранения, — поправила она меня.

— Ну тогда мои песни. Ты их напевай, а если станет совсем невмоготу, напиши свою. Представляешь, как будет здорово, когда мы встретимся, а я спою песню, которую сочинила ты сама.

— Ой, ну ты уж и скажешь, — засмущалась она. — Да и не выйдет у меня ничего.

— Стихи на русском языке писать куда проще, чем на латыни, — погрозил я ей пальцем.

Источник моей информированности она вычислила влет и, густо покраснев, сердито заметила:

— А Федьке-болтуну я уши надеру.

— Не надо, он же только мне, — попросил я ее и шутливо добавил: — Не по чину берешь, он ведь теперь престолоблюститель.

— Зато я царевна, — горделиво вскинула она головку. — А еще невеста князя Мак-Альпина, хотя и… — И грустно склонила ее. — Да и кто о том ведает…

— Знать о нашей любви действительно никому не желательно, ибо время еще не пришло, — виновато произнес я.

— Я все понимаю, любый, — поспешила она успокоить меня, но… еще больше расстроила.

Я прикусил губу. Видеть ее печаль было невмоготу. Вообще-то сообщать кому бы то ни было, что она — моя невеста, никоим образом было нельзя именно из-за нее самой.

Тогда грамотка и все прочее ни к чему, ибо все сразу станет ясно и понятно, а на белоснежных одеждах царевны появится не просто пятнышко — пятно, а то и пятнище.

Но…

Верно говорят — чего не достигают мужчины словами, женщина добивается слезами. Причем во сто крат быстрее.

И пусть они еще не побежали по щекам моей единственной, а возможно, и не побегут — сдержит их Ксения, каких бы трудов ей это ни стоило, чтоб не огорчать меня, но…

Получалось и впрямь как-то некрасиво. А если призадуматься? Любовь-то на выдумку ой как горазда…

И я нашел решение.

— Ты меня не поняла, — пояснил я. — Давно стемнело, но далее следовать вашему стругу рано, ибо Тверь лучше всего миновать в полночь, так что пара часов у нас есть. Поэтому сейчас я пойду прощаться с теми, кого оставляю для твоей охраны, а потом соберу своих, со второго струга, и при всех спою прощальную песню. Она вроде бы для всех, но ты поймешь, для кого я ее пою. А затем открыто скажу свое слово, в котором сознаюсь, как сильно я тебя люблю, и дальше будет еще одна песня… Для кого она — поймут все. Да, в ней не будет говориться о нашей любви, ибо твои одежды должны сохраняться в белизне и непорочности, но о моей к тебе я скажу открыто, не таясь.

— А тебе это худом не обернется? — усомнилась она, но ее глаза — я ж не слепой — говорили об обратном…

Да что говорили — кричали они: «Скажи, любимый! Скажи и спой, желанный! Крикни всем, что ты меня любишь! Одну лишь меня! На всем белом свете!»

— Не обернется, — улыбнулся я. — Только потом тебе надо будет сделать следующее…

Она не поняла, но послушно закивала головой, и мы вышли из каюты, спускаясь по широкому трапу на берег, где уже ярко полыхал костер, возле которого собрались все мои ратники.

— Успели потрапезничать и попрощаться друг с другом? — первым делом спросил я у своих непривычно молчаливых гвардейцев, но сразу понял — успели. — Тогда моя очередь.

Я обнял каждого, кто оставался с Ксенией, а до того несколькими днями ранее дрался со мной плечом к плечу, бок о бок. Дрался и победил, причем не в последний раз. Во всяком случае, очень хотелось бы в это верить.

А пока обнимал, успел шепнуть: «Береги царевну! Верю, что не подведешь!»

Каждому. Без исключения.

Так, на всякий случай.

И без того знал и верил, но лишний раз подчеркнуть, как я ею дорожу, не помешает.

Затем я не глядя протянул руку за гитарой — сегодня ее хранительницей вместо Архипушки была Резвана, которая сразу же сунула ее гриф в мою ладонь, и объявил, что собираюсь спеть всем на прощанье песню.

Опасаться было нечего — это глухое местечко для возможного ожидания, если час будет дневной, а следовательно, неурочный, я приглядел еще на пути в Старицу. Как чувствовал, что оно мне понадобится.

Ты меня не забывай,
Даже если будет трудно.
Я вернусь весенним утром,
Ты меня не забывай… [675]
Особо таиться сейчас уже не имело смысла, так что я почти все время глядел на Ксению, лишь изредка переводя взгляд на Самоху, Одинца и других, которых оставлял с нею. Но когда шел припев: «Может, днем, а может, ночью, я вернусь, ты так и знай», взгляд мой был устремлен только на нее одну.

А потом я встал и сказал, обращаясь ко всем гвардейцам, включая и тех, кто ехал со мной в Москву:

— У нас в Шотландии есть старинный обычай. Уходя в далекое странствие, рыцарь, каковых на Руси именуют богатырями, избирает себе женщину и называет ее дамой своего сердца, ибо сказано: «Редкие достигают высшей добродетели, храбрости и доброй славы, если они не имеют в душе той, к ногам которой могут сложить свои великие деяния». — Получалось несколько высокопарно, но у меня ведь и контингент соответствующий — им эта романтика самое то, так что слушали меня, затаив дыхание. — Я хотел бы возродить этот обычай на Руси — в стране, которая давно стала мне родиной, так же как православная вера — родной, тем более что образ той, краше которой я никогда и нигде не встречу, давно уже в моем сердце.

Царевна, стоявшая от меня в трех шагах, покраснела и смущенно опустила голову, а я твердо продолжил:

— В иное время я не стал бы ничего говорить во всеуслышание, ибо настоящая любовь глубока и безмолвна, но от вас, мои други, от тех, с кем я спасал царевича Федора Борисовича Годунова, с кем берег Москву и с кем плечом к плечу всего пару дней назад стоял насмерть, мне таиться нечего… Посему отныне я при всех провозглашаю ее имя… — И громко, чтоб слышали все: — Царевна Ксения Борисовна!

А теперь надо быстренько обелить ее, чтоб ни у кого даже мысли фривольной не успело возникнуть…

— Возможно, когда-нибудь эта прекрасная дама снизойдет к мольбам рыцаря и одарит его своей любовью, согласившись пойти с ним под венец. Но как бы Ксения Борисовна ни поступила — она все равно навеки останется в моем сердце, ибо я счастлив уже тем, что могу бескорыстно служить ей, слагая к ее стопам все свои свершения и деяния, и высшее мое счастье — видеть ее счастливой…

Вот так вот!

Теперь ни одна зараза, сколько бы ни выискивала, пятнышек все равно не обнаружит.

Ни единого!

Значит, можно переходить к финалу:

— Но сейчас у меня еще нет этих деяний, а только душа, полная любви, а потому, перед тем как уйти в дальнюю дорогу, я могу подарить ей очень немногое — лишь эту песню.

Я легонько тронул струны, взяв первый аккорд, и еще раз мысленно поблагодарил свою «неправильную» бабушку Миру, рыжеволосую резвушку и хохотушку, которая пела почти все время: на кухне и при уборке комнаты, готовя обед или купаясь в ванной.

Она пела, а я… запоминал, причем дословно.

Детская память, знаете ли…

И разумеется, поклон старенькому проигрывателю, который не раз приходил на помощь бабушке, когда ей надоедало петь самой.

Мир не прост, совсем не прост,
Нельзя в нем скрыться от бурь и от гроз… [676]
Царевна прижала руки к груди, подавшись всем телом вперед. Щеки, полыхающие румянцем, пламя костра, отражающееся в бездонных черных глазах…

Господи, как же она прекрасна, моя нареченная невеста!

Я гордо, с вызовом посмотрел по сторонам — пусть все знают, пусть все слышат — и грянул припев!

Все, что в мире есть у меня,
Все, в чем радость каждого дня,
Все, о чем тревоги и мечты, —
Это все, это все ты…
Это тебе, моя Ксюша, вместо свадебного марша Мендельсона…

Ну а заодно и напутствие перед нашим прощанием, чтобы не думалось, не тревожилось и верилось только в хорошее… Знаю, знаю, все равно будут и слезы, и тревоги, и печаль, но хоть самую малость, хоть чуточку поменьше — и то неплохо.

И ты не грусти, ты зря не грусти,
Когда вдруг встанет беда на пути.
С бедой я справлюсь, любовь храня,
Ведь у меня, есть ты у меня…
Ты уж прости, маленькая, что у нас получается такое своеобразное венчание и что я не дождался, когда тебе нарядят в подвенечное платье, но ведь для меня любое платье на тебе — подвенечное.

Да и чего там, в этой церкви, хорошего, если разобраться?

Во всяком случае, мотив моей песни куда веселее и бодрее, чем заунывные голоса певчих, а уж свежий ветер с реки наверняка лучше удушливого запаха ладана, и костер, разведенный на берегу, горит куда ярче, чем восковые свечи.

А венец на тебе имеется. Эвон какой нарядный, разве что иное название — коруна, но ведь не в названии же дело, главное, что ты в нем как королева.

Моя королева!

Зато мы в другом впереди планеты всей, потому что обычно в ЗАГСе хватает всего двух свидетелей, и не думаю, что церковь требует больше, а у нас их аж три десятка…

А потому еще раз припев, чтоб душа нараспашку — ибо ничего не таю, ничего не скрываю, все говорю как есть, и вот оно, мое сердце, перед тобой.

Все, что я зову своей судьбой,
Связано, связано только с тобой…
Лишь с тобой, лишь с тобой,
Только с тобо-ой!
И едва я в последний раз ударил по струнам, как нижняя струна, издав тоненькое «дзинь», лопнула!

Словно дожидалась окончания песни…

Это что — намек судьбы?

А к чему он?

Ладно, я не старая бабка, чтоб гадать, к тому же у меня все должно быть к добру, чтоб Ксюше в голову не лезла всякая ерунда, а потому не мешкая я шагнул вперед, вытянул из ножен саблю и, учтиво преклонив колено, протянул царевне клинок.

— Благослови его, государыня очей моих, на добрые деяния, кои обязуюсь свершать во славу господа нашего Исуса [677] Христа, ко благу Руси и в твою честь, Ксения Борисовна.

Она стояла, по-прежнему не в силах пошевелиться. Хорошо, что у нее за плечами пристроилась моя ключница, которой сам черт не брат, а если и брат, то меньшой.

Петровна-то ее и толкнула легонечко в бок, ухитрившись проделать это практически незаметно.

Очнулась. Коснулась рукой клинка сабли.

— Принимаю твою клятву, доблестный богатырь! Ведаю, что уходишь ты ныне в дальний путь с чистыми руками и светлыми помыслами! Верю, что сумеешь защитить оным клинком сирого и убогого, вдовицу и сироту! Верю, что станешь нещадно карать им зло и отстаивать добро! — Ее голосок на мгновение дрогнул, но она сразу взяла себя в руки и так же звонко, нараспев продолжила: — А еще повелеваю тебе остаться живым и невредимым и самому поведать мне обо всем свершенном тобою…

А вот так мы вообще-то не договаривались — речь была лишь о сирых и вдовицах. Ах ты моя хитрюля! Ну что ж, получается, нет у меня права на смерть — только на жизнь.

Кто бы возражал, а я промолчу!..

Проводив взглядом ушедшую чуть ли не бегом в свою каюту царевну — она не плакала, но держалась из последних сил, я попрощался с домашними. У ключницы глаза тоже были сухими — ей реветь вроде как не по чину.

— Тебе б еще пару-тройку заговоров выучить, — вздохнула она.

— Ты ж меня научила двум, — возразил я.

— То пустяшные, — пренебрежительно отмахнулась Марья Петровна, — а енти настоящие, чтоб, коль совсем худо станет, Авося призвать.

— Нельзя ведь часто, — напомнил я ей ее же слова.

— Нельзя, — сокрушенно посетовала травница. — Токмо ежели деваться некуда… — И осеклась. — Ладно, ступай. У тебя ныне, — кивок в сторону каюты, где находилась Ксения, — куды как сильнее покровители середь богов. Слыхал, поди, про Ладу?

— Слыхал, — кивнул я.

— Вот ежели что, ты к ней взывай. Она хошь таковского и не любит, — намекнула ключница на изготовленное зелье, — но понятливая.

— А… как взывать? Я ведь не знаю заговоров.

— Про свою любовь вспомнишь, и того довольно, — пояснила она. — И,слышь-ко, помирать не удумай. Теперь уж, — перешла она на шепот, — тебе вовсе оного нельзя. Я баб на своем веку столь перевидала, сколь ты грибов за всю жизнь не съел, потому истинную правду сказываю: ежели меня не послушаешься и уйдешь, то и она жить не станет. Все ли понял?

— В Ольховке свидимся, — твердо заверил я ее и пошел в каюту.

Прощание с царевной получилось не совсем обычным. Едва я туда зашел, как она словно подстреленная птица кинулась мне на грудь, но едва к ней припала, как тут же отшатнулась.

— Нельзя, — простонала она.

Я, недоумевая, шагнул к ней, но она уперлась своей маленькой, почти детской ладошкой мне в грудь и умоляюще повторила:

— Нельзя, княже. И без того не ведаю, как еще в голос не взвыла, а ты обнимешь, и тогда уж точно не сдержусь. Я ж хоть и царевна, ан все одно — баба. А реветь-то нельзя — я хоть и баба, а все ж царевна. Потому ступай себе да помни — коли любишь, то вернешься.

Я кивнул:

— Люблю. Вернусь. Жди… — и вышел на палубу, где в соседнем струге уже сидели на веслах десять ратников.

Дорога предстояла все та же — по Волге до устья Ламы, там до Волока Ламского и дальше.

Расчет был на то, что меня должны искать где угодно, только не на пути к Москве.

С нами следовали и трое пленных, которых мы подобрали на берегу после битвы, когда собирали тела погибших гвардейцев. Их я намеревался использовать как свидетелей, чтобы для начала избегнуть хотя бы обвинений в смерти молодых Шереметева и Голицына.

Особенно ценным был Косач, оглушенный позже остальных, так что он прекрасно видел, как озверевший Голицын с силой оттолкнул священника, который в результате падения получил смертельную рану в висок.

Впрочем, двое других тоже могли рассказать кое-что, поскольку в подробностях наблюдали картину моей схватки с усачами-бородачами, а потом и с Ванькой Шереметевым.

Ну а уж потом, когда отделаюсь от этих обвинений, можно будет поговорить и о главном, а уж с веревочками или без — как получится…

Честно говоря, не хотелось бы доводить дело до них, поскольку это автоматически означало, что придется прибегнуть и к изготовленному Петровной зелью, а меня эта «нестояха», как она ее назвала, несколько пугала, особенно теперь.

Да, она временная, да, я сам настаивал на ее изготовлении, да, травница говорила, что последствий не бывает, в том числе и что касается детей, и все же, и все же…

Вообще-то я не собирался плыть до самой Москвы. Хоть и требовалось поспешать, но не до такой же степени, чтоб очертя голову.

Куда проще остановиться возле начала последней излучины, ведущей к Новодевичьему монастырю, то есть именно там, где совсем недавно мы поджидали Ксению Борисовну. Оттуда до города рукой подать, да и места лесистые, так что выждать денек запросто.

А потом из города должен вернуться выносливый жилистый Волча, которому предстояло разведать обстановку, проверить, «чисто» ли в моем домике в Малой Бронной слободе, а уж тогда можно решать окончательно.

На всякий случай мы по пути успели прикупить про запас у жуликоватого келаря в Саввино-Сторожевском монастыре близ Звенигорода два десятка изрядно потрепанных монашеских ряс, в которых моим ратникам и предстояло проникнуть в Москву.

Дальше я планировал встретиться с Басмановым. Если боярин открестится от меня — пусть так, но я рассчитывал, что он поможет. К тому же мне много и не надо — сущие пустяки. Всего-то и нужно, что организовать мою встречу с Дмитрием.

А вот потом сплошная импровизация, потому что спланировать что-либо, учитывая взбалмошный характер государя-императора, не представлялось возможным.

Глава 20 Когда покровительствует Лада

Как ни удивительно, но в дороге на сей раз обошлось без приключений. Не иначе как судьба приберегла их для меня на потом.

Мало того что нас никто не остановил по пути, но мы и в Москву просочились относительно тихо, а пробраться на подворье Басманова моим бродячим спецназовцам помогли рясы и нехитрая маскировка.

Так их, может быть, и не пустили бы, но они прибыли вместе с матерью Аполлинарией, приехавшей вызнать о судьбе послушницы ее монастыря инокини Виринеи и ходатайствовать о смягчении участи несчастной.

Сам я рисковать и появляться у него не решился, да и ни к чему подставлять человека — стукачи-то среди дворни всякие бывают.

Это годуновские бежали с доносами к Басманову, а почем мне знать, куда побегут его собственные? Куда проще вызвать его письмом на… свое собственное подворье. Опять-таки повод самый что ни на есть подходящий — узнать о здоровье шотландца.

Может, Дмитрий и издал указ о конфискации подворья у князя Мак-Альпина, но мой спецназовец Багульник, предусмотрительно оставленный в тереме в качестве дворского, сообщил Волче, что Квентин по-прежнему пребывает тут и, помимо Дугласа и нескольких холопов, больше никого нет, а уж кому сейчас принадлежат хоромы официально — дело десятое.

Но я и тут все сделал аккуратно, заглянув на свое бывшее подворье вместе с двумя своими «монахами», которые вначале отыскали Багульника, и только потом, когда он разогнал всех слуг по делам, расчищая беспрепятственную дорогу к Квентину, зашел сам.

Да и то я поначалу старался держаться в тени, так что разговор о том, чтобы передать грамотку от царевны Ксении Борисовны в собственные руки князя Дугласа и кое-что на словах, поначалу вели мои спутники.

Они же и вручили шотландцу послание, которое царевна написала по моей просьбе. Короткое, да и ничего особенного в нем не было — сообщение, что с ней все в порядке и что она будет молиться о здравии князя Василия Дугласа, вот и все.

Квентин первым делом жадно выхватив из рук Обетника грамотку, принялся читать. Я кивнул своему бродячему спецназовцу, и тот вместе с напарником вышел в коридорчик, оставляя нас одних.

— Сказывали, что она на словах еще кой-что передавала, — вопросительно посмотрел он на меня, закончив чтение.

— Передавала, — кивнул я и откинул капюшон.

Шотландец отшатнулся, словно увидел привидение, а едва вышел из ступора, как сразу накинулся с упреками. Я и такой, я и сякой, и вообще он давно, еще год назад начал подозревать, что я коварно умышляю и сам норовлю занять место…

Оставалось молчать и слушать. Хорошо хоть, что спешить было некуда, до приезда Басманова оставалось не меньше часа, так что пускай себе выпускает пар.

Правда, минут через десять, когда Дуглас начал кричать и вовсе несуразное, я не удержался и упрекнул его:

— Ты хоть бы о здоровье ее спросил, да как она сейчас и где.

Он осекся, некоторое время озадаченно смотрел на меня, но потом завел старую песню — все-таки ревность преобладала у него над всеми остальными чувствами.

Одним словом, угомонился он всего за пару минут до появления Басманова, прибывшего куда раньше назначенного мною срока, уж больно его обуревало нетерпение.

Соседняя комната, всего полторы недели назад служившая мне опочивальней, оставалась пустой, поэтому мы с Петром Федоровичем перешли в нее. Мало ли как повернется беседа, а шотландца и без того распирает ревность, и ни к чему ему знать кое-какие моменты.

Басманов тоже начал с упреков. Досталось не только мне — Годуновым тоже, правда, вскользь.

Я стоически выслушивал его ругань, даже не пытаясь огрызаться — не время. Правда, оскорблять себя не позволил, ну а остальное…

Как ни крути, а я его подставил с этим указом, и вина перед ним и впрямь имеется, поэтому пусть облегчит душу. Да и брань, как известно, на вороту не виснет.

Когда я пояснил, для чего прибыл, он вытаращил глаза и даже на время умолк, да и потом уже не ругался, только смотрел недоумевая.

Ах ну да, забыл, что блаженным и юродивым на Руси почет и уважение.

Ладно, пусть так, но все равно от своего не отступлюсь.

— И ты думаешь, что твое покаянное появление что-то изменит? Да тебя исказнят токмо за одно убиение сынов у Шереметева да Голицына, а о прочих боярских сынах и вовсе умалчиваю, хошь и их в избытке — Ванька Ржевский, Алешка Колтовский, Митяй Гололобов…

Вот тебе и раз.

Оказывается, у мальчиков в их бандитских шайках были не простые ратные холопы, а дети бояр, дворян и всяких княжат, причем изрядно. Во всяком случае, Басманов назвал не меньше десятка фамилий, в том числе и достаточно известных.

Оправдываться я не спешил, вместо этого вначале терпеливо и смиренно выслушав изложенную Петром Федоровичем полуфантастическую версию неожиданного разбойничьего нападения моих людей на их мирный лагерь, которая гуляла по Москве с легкой руки прибежавших обратно холопов.

Дескать, наскочил на них ни с того ни с сего князь Мак-Альпин со своим тысячным войском, порубил в капусту, ничего не объясняя, и был таков.

— Ты сам-то этому веришь? — осведомился я.

— А то не твое дело, — огрызнулся Басманов, — да и нет разницы, чему я верю. Главное, чему верит государь, а он…

— Все было не так, как ты рассказываешь, а совсем иначе, — хладнокровно перебил его я. — Вот послушай, а потом говори…

Излагал я недолго, стараясь быть кратким, так что уложился в считаные минуты.

— И как же вы тогда четырьмя десятками сумели отбиться от трех сотен конных? — недоверчиво спросил Басманов.

— Наверное, с божьей помощью, не иначе. — И я старательно перекрестился.

— А видоки?

— Трех пленных из тех ватаг я приволок с собой — они подтвердят.

— А что ты неповинен в подлом злодейском похищении из Вознесенского монастыря царевны Ксении Борисовны, они тоже подтвердят?

— Это навряд ли, — вздохнул я. — Но о том разговор особый. Когда устроишь мне встречу с Дмитрием Иоанновичем, я постараюсь ему объяснить и это.

— Встречу устроить можно, — согласился Басманов, — токмо ты одно забыл — а станет ли он тебя слушать? Да к тому ж помимо того тебе ныне выставлено в вину расхищение государевой казны, а за таковское…

— Хотел, чтоб у твоей братаничны муж при серебре был да на свадьбе чтоб не он один, но и все дорогие гости, включая ее родного дядюшку, ели из золотых блюд, — невинно пояснил я.

Басманов сразу поперхнулся и подозрительно долго откашливался, после чего с натугой выдавил:

— Про свадебку ты хорошо вспомянул, токмо тебя на ней не будет — с отрубленной головой не больно-то попляшешь.

— Да и есть-пить не во что, — в тон ему добавил я и спросил: — Что, все так плохо?

— Даже еще хуже, — «порадовал» он меня. — Девка, которая монахиня, клянется и божится, что на нее морок напустили. Раз — и она уже в келье. А морок оный напускать, окромя тебя, боле некому. Тут уж не плахой — жареным мясцом смердит. Правда, давненько на Руси не жгли колдунов. Последнего, Елисея Бомельку, как я слыхал, ажно лет тридцать назад батюшка нынешнего государя изжарил, ну да дровишек привезти недолго.

Я поежился. Однако и перспективы у меня — только врагу пожелать остается. Может, не стоит предъявлять письмо царевны?

— А ей не могло это почудиться?

— А на то Ксения Борисовна ответ дать должна, когда ее сюда привезут. Ежели и она про морок подтвердит, то…

— Послали, значит, — вздохнул я. — А ежели не подтвердит?

— Известно что, — пожал плечами он. — В келью потаенную посадят на хлеб да на воду, яко ослушницу государева повеления.

Час от часу не легче. Получается, что придется вручить Дмитрию ее грамотку — иначе никак. И… без фокусов, кажется, тоже никак.

Хорошо, что пузырек с зельем маленький и плоский, да и тренировался я с этими веревочками будь здоров. Считай, всю дорогу только этим и занимался.

— С царевной-то ты учудил? — хмуро осведомился боярин.

Я подумал и после недолгой паузы согласно кивнул. Раз письмецо Ксении придется предъявить, так чего уж теперь.

— Так я и думал, — вздохнул он. — А как?

А вот это уж дудки. Когда иллюзионисты раскрывают свои секреты, они становятся неинтересны.

— Ладно, таи… покамест на дыбу не поднимут, а уж там все одно — ничего не скроешь, — зловеще пообещал Басманов.

— Господи, как же умирать-то надоело, — вздохнул я, продолжая прикидывать и взвешивать.

Получалось, план придется менять. Жаль. Куда лучше было бы встретиться с Дмитрием в более спокойной обстановке, но раз у него такой настрой, то делового разговора все равно не получится.

— Коль надоело — по доброй воле сам бы в Москву не заявился, — поучительно заметил боярин. — Да и раньше о том мыслить надобно было, а теперь чего уж тут. Ныне тебе одна дорожка — в Константино-Еленинскую.

— Знакомое местечко, — невольно поежился я.

— И то славно. Я чаю, и людишки знакомые сыщутся, — добавил он. — Мы-ста опосля Бориса Федоровича ни единого человечка оттуда не убирали, потому все умельцы заплечных дел на месте. Народец свычный, так что долгонько тебя рвать будут.

— Умеешь ты утешить, Петр Федорович, — похвалил я его. — Всегда найдешь теплое доброе словцо для товарища, с которым, как мне помнится, некогда собирался плыть в одной лодке.

— Так ведь плыть, а не на плаху брести, — поправил он меня. — А ныне, ты уж прости за прямоту, князь, мне за тебя заступаться резону нет. Да и не в силах я изменить хоть что-то.

— А если б в силах был? — задал я провокационный вопрос.

— Чем могу — подсоблю, но…

Понятно. То есть если лишний кусок хлеба на обед, лишний кувшин воды на ужин и лишнюю охапку соломы под голову — пожалуйста, а в остальном как в песне поется: «А на большее ты не рассчитывай…»

— Судить меня опять Дума станет или на сей раз сам государь возьмется?

— Ты — не Шуйский, потому мыслю, что хватит и его одного.

— Уже хорошо, — кивнул я.

Он озадаченно уставился на меня, некоторое время сокрушенно разглядывал, после чего подвел короткий, но неутешительный итог осмотра:

— Дурак ты, князь.

Вот и поговорили…

И грамотку царевны я Басманову отдавать не стал, но не потому, что плаха представлялась мне предпочтительнее костра — в конце концов, особой разницы нет, все равно помирать.

Причина была в том, что я вообще на тот свет не стремился. Как-то не входило это в мои планы. Опять же начальник мне помирать запретил, да такой, которого ослушаться нельзя, ибо у него самое высшее звание.

Любимая — это покруче генералиссимуса будет, не говоря уж про мелочь вроде генералов и фельдмаршалов.

Позже я все равно отдам ее лично в руки Дмитрия — одежды любимой должны сверкать белизной, но… в иной обстановке.

— Ладно, — махнул я рукой. — Ты меня не видел, я тебя тоже.

— А ты… куда? — опешил Басманов, но в его глазах читалось явное облегчение.

Я пожал плечами.

— Куда глаза глядят. Но прощаться не собираюсь — свидимся еще. А пленных я тебе завтра же пришлю на подворье, хоть в этом меня очистишь, — на прощанье бросил я боярину, уже направляясь к выходу.

Конечно, это мало что давало, поскольку, худо-бедно открутившись от одного обвинения, с остальными я все равно ничего поделать не мог.

Про указ, который, кстати, официально на свет так и не появился, еще так-сяк, а вот про казну… Отговорки про украшения и кухонную утварь тут не пройдут, да и не все взятое туда вписывается.

К примеру, золотые статуэтки апостолов. Куда мне их приспособить? Для украшения вроде бы громоздки, в качестве монисто на грудь или сережек в уши никаким боком, а как кухонная утварь тоже не годятся.

А уже если добавить к ним Нептуна, павлина, пеликана и прочее зверье, то тут я и вовсе получаюсь кем-то вроде Багдадского вора.

Насчет куда глаза глядят я, признаться, соврал. После этой беседы у меня была одна дорога — в Малую Бронную слободу, поскольку подставлять Дугласа, отсиживаясь у него, я не хотел, а подворье на Никитской расторопная мать Аполлинария уже заселила, и ни к чему беспокоить монахинь визитом своих бравых молодцов.

Первое, о чем я объявил своим людям, собравшимся в маленьком домике на совещание, так это о дальнейшем плане действий, который прозвучал почти фантастично:

— Будем брать… царские палаты.

По счастью, мои спецназовцы научно-фантастической литературы не читали, так что восприняли это известие не просто спокойно, но и с некоторым восторгом, а те, кто прибыл со мной на струге и слышали все, что я сказал на прощанье, вообще отнеслись к моему заявлению с пониманием.

Еще бы. Уж это деяние так деяние.

С таким потом и впрямь не стыдно появиться перед царевной.

Легкое сомнение вызвал у них только сам государь — все-таки священная особа, хотя и до сих пор не венчанная на царство, но я сразу его развеял, твердо заявив, что с Дмитрием ничего не случится. Мне всего-навсего надо с ним поговорить и кое в чем убедить без применения насилия, вот и все.

Вообще-то план действительно можно было бы назвать безумно дерзким, если бы у меня под рукой не имелось людей, которые совсем недавно дежурили в дворцовых покоях и прекрасно знали их расположение.

Конечно, Басманов мог расставить посты несколько иначе, но навряд ли он стал менять заведенный еще при Борисе Годунове порядок, а когда я старательно припомнил все посещения государевых покоев после того, как туда уже вселился Дмитрий, то пришел к окончательному выводу, что все осталось без изменений.

Рогаток в Кремле практически нет, а те, что имелись, легко обогнуть, тем более что подходить следовало со стороны царского двора, а проникнуть туда через стену не столь и сложно.

Главное, бесшумно подкрасться и снять — но ни в коем случае не убивая, а лишь оглушив, — первый пост, выставленный на крыльце заднего двора, а уж там, переодевшись в форму иноземных телохранителей, все-таки взятых Дмитрием на службу, будет попроще.

До ночи тоже есть где отсидеться — на моем собственном подворье в Кремле. Разумеется, всю дворню для надежности придется до утра запереть в подклети, имитируя захват, благо что на мне грехов как на барбоске блох, и одним больше, одним меньше роли не играло.

Квентин только ошалело взирал на уверенные действия моих людей и время от времени беспомощно повторял:

— Ты что? Ты что? — хотя я вроде бы все объяснил ему в самом начале.

Нет, о том, что собираюсь делать дальше, разумеется, и речи не было, но растолковал, что мы пробудем до утра, и все. В конце-то концов, имею я право слегка похозяйничать в собственном доме?

Затем шотландец ушел к себе в опочивальню и больше не выходил. Как я предположил, очевидно, он до сих пор не мог мне простить похищение царевны.

Вообще, он вел себя как-то странно, но мне было не до него — предстояло еще раз все обсудить со своими гвардейцами.

Бродячих спецназовцев Дмитрию я показывать не хотел, поэтому они должны были следовать в авангарде недолго, а потом занять позиции в хвосте, прикрывая наш отряд, насчитывающий два десятка человек.

Кроме того, надлежало предусмотреть и разработать вариант, если кто-то из часовых все-таки успеет поднять тревогу, причем в тот момент, когда мы уже забредем далеко в глубь покоев и будем находиться рядом с опочивальней либо вообще внутри нее.

Это было бы самым неприятным. Получалось, что я лишь без толку засвечу своих людей и при этом не выполню главного. Но тут я как ни крутил, а что-либо придумать не сумел, кроме одного — арьергарду придется брать огонь на себя и отвлекать прибежавших на шум, отступая в сторону Запасного дворца, но только отвлекать, не больше, после чего сразу исчезнуть.

Принимать бой не имело смысла — одних телохранителей могло сбежаться несколько сотен, а нас всего два десятка. Следовательно, оставалось единственное — действовать молниеносно и постараться не допустить проколов.

В свой терем возвращаться было глупо. Разве только для того, чтобы забрать остававшихся в нем и всем вместе уходить в сторону соседнего терема, располагавшегося через дорогу, ведущую к Троицким воротам.

Принадлежал он покойному Богдану Бельскому, но, как успели выяснить мои люди, Дмитрий еще никому его не подарил, и он после смерти хозяина продолжал пустовать.

Ночь выдалась как по заказу — пасмурная, на небе ни единой звездочки, и я с благодарностью помянул Ладу.

В дальнейшем все шло тоже как нельзя лучше. Лишь Кострик не смог удержать громоздкое тело немца-телохранителя, и он при падении слегка громыхнул своими доспехами о ступени, но во дворце никто ничего не услышал или не обратил внимания.

Двое самых крепких и высокорослых мгновенно содрали одежду с дюжих гансов, которых связали и аккуратно запихали в какой-то чуланчик. Ночь теплая, так что не замерзнут.

Однако едва я глянул на своих переодевшихся ребят, как понял, что даже этого делать было вовсе не обязательно.

Я-то полагал, что у иноземных телохранителей некая особая униформа, отличающая их от обычных ратников, но оказалось — самая обычная, только понаряднее. Потом лишь дошло, что они при всем желании не успели бы ее пошить, даже если бы заказали.

Убивать кого бы то ни было я строго-настрого запретил и даже приказал на всякий случай сточить острия арбалетных стрел, да и не понадобилось стрелять.

Работали тройкой. Вначале я и двое переодетых ребят по бокам уверенно шли к очередному посту, причем не таясь и не скрываясь.

Эта уверенность и сбивала с толку караульных. Срабатывал стереотип — злоумышленники так идти не могут, поскольку их специфика требует красться.

К тому же мы на подходе еще и спокойно переговаривались, пусть вполголоса, но тем не менее, что расслабляло еще больше, ведь разговоры велись на немецком.

Да-да, я не оговорился, именно на немецком.

Понятное дело, что длинных фраз произнести я не мог, поскольку весь мой словарный запас насчитывал десяток слов, да и то некоторые слишком специфичные, взятые из кинофильмов о Великой Отечественной войне, вроде «Гитлер капут». Правда, один раз я ухитрился воспользоваться и ею, но уже после укладки очередного бесчувственного тела на пол.

Но если один человек бормочет что-то невнятное, а другой время от времени отвечает более разборчиво: «Шнелль» или чуть погодя «Зер гут» или «Вас?», то тут уж вовсе никаких сомнений, пока мы не подходили почти вплотную, а уж там дергаться им было поздно.

Некоторые вообще не успевали ничего сообразить, понимая, что произошло, лишь потом, будучи связанными и с кляпом во рту, когда им шепотом поясняли, что если имеется желание жить, то надо вести себя очень тихо.

Желание имелось у всех, а потому они послушно кивали и действительно лежали, стараясь даже не шевелиться, хотя возле каждого обезвреженного поста я на всякий случай все равно оставлял по одному своему человеку.

Ситуация облегчалась еще и тем, что я знал, когда должна произойти очередная смена, — они тут действовали незатейливо, разделив всю ночь на две половины, то есть в запасе, по моим прикидкам, у нас было добрых три часа.

Гуляй — не хочу.

Войти в саму опочивальню тоже труда не составило. Не понадобилось даже сносить дверь с петель, поскольку Дмитрий не запирался.

Признаться, я даже немного залюбовался его безмятежным видом — уж очень доверчиво он выглядел, да и спал совсем по-детски, лежа на правом боку, как учат своих малышей мамы. Одна рука покоилась на атласном одеяле, другая под щекой — ни дать ни взять маленький ребенок.

Но тут он открыл глаза…

Глава 21 Колдуй баба, колдуй дед…

Я представляю его ощущения — во всех углах незнакомые ратники, а на самой кровати, подле ног, пристроился князь Мак-Альпин собственной персоной.

Таращился он на меня довольно-таки долго, секунд десять, не меньше, считая, что я ему снюсь, но тут вошел еще один гвардеец, поставивший на стол два массивных подсвечника на пять свечей каждый, и, не обращая ни малейшего внимания на Дмитрия, осведомился, достаточно ли света.

Я в ответ кивнул и, обратившись к Дмитрию, для начала попросил прощения за столь бесцеремонное вторжение, пояснив, что время не терпит, иначе можно было бы явиться в обычном порядке.

Только тогда до него дошло, что все происходящее никакой не кошмарный сон.

Поначалу он, правда, стал хорохориться и даже заявил, что не собирается разговаривать с татем, который сейчас, судя по всему, и вовсе умыслил воровское дело.

— Если я и вор, то вор в законе, — все таким же вежливым тоном возразил я.

Но специфики уголовного жаргона Российской Федерации государь не ведал, а потому пропустил мою поправку мимо ушей и грубо осведомился, что мне здесь надо.

Взгляд его меж тем продолжал блуждать по стенам, не забывая и про дальние углы.

Однако довольно-таки скоро он понял, что все тщетно, поскольку мои люди еще до его пробуждения старательно поснимали и вынесли от греха подальше и пару арбалетов, и две красивые сабли, и меч, и даже — на всякий случай — висящий на стене тяжелый щит.

Нечего им тут делать.

Поняв, что драться нечем, да и в любом случае против пятерых не имеет смысла, он сменил тон, принявшись укорять меня в подлости, лживости, вероломстве, постепенно дойдя до предательства с изменой, и даже помянул мою трусость.

Последнее я опроверг сразу, резонно возразив, что трус не рискнул бы забраться в царские покои, а что до предательства и измены, то он и тут неправ, ибо никто не собирается его ни убивать, ни калечить, ни заставлять писать отречение от престола.

Прибыл же я с единственной целью — всего-навсего поговорить, а что ночью, так он сам виноват. Если бы я знал, что, явившись днем, не буду тут же посажен в темницу, то ни за что бы не стал тревожить его сон.

— И ты решил, что я тебе все прощу, после того как ты расправился с моей стражей? — хмуро спросил он.

Пришлось пояснить, что он и тут неправ, поскольку все они живы и здоровы, только связаны, да еще с кляпами во рту. Напротив, своим легким проникновением в его опочивальню я наглядно доказал, насколько они все ненадежны, тем самым предостерегая государя от настоящих воров.

— Сплошная польза от тебя, князь. — Он к этому времени достаточно успокоился, чтобы начать язвить. — А детей боярских ты поубивал тоже для их блага, чтоб они оставили земную юдоль и печали, сменив их на райское блаженство, так, что ли?

— Убивал для своего блага, — лаконично пояснил я. — На их печали и юдоль мне, признаться, было наплевать, и хотел я лишь одного — чтобы они оставили в покое меня и моих людей, на которых они напали.

— Тремя сотнями на тысячу? — иронично улыбнулся он, давая понять, что не верит ни единому слову.

— Тремя сотнями на сорок человек, — поправил я. — Да ты сам подумай, государь, где бы я разместил тысячу? У меня же струг, а не фрегат и не галеон, да и там понадобился бы не один корабль.

— Откуда мне знать, кто лжет, — проворчал он, но по глазам было видно — довод я привел в защиту достаточно убедительный.

— Пленных из их ватаг, больше похожих на разбойничьи, мои люди не далее как нынче вечером уже привели на подворье Петра Федоровича. Думаю, что они расскажут подлинную правду о случившемся.

Он задумался, но ненадолго, почти сразу перейдя к второму обвинению:

— А казна? Она тоже сама залезла в сундуки престолоблюстителя или все-таки ты ей немного подсобил?

Пришлось напомнить про его разрешение взять с собой в Кострому украшения и столовую посуду, но, не дожидаясь новых упреков относительно трона и золотых статуэток, я заверил его, что, коль казна столь сильно оскудела, хоть времени прошло всего ничего, можно вернуть все, что государь потребует.

— Хотя будет гораздо лучше, если ты оставишь все как есть, а престолоблюститель в качестве пени обязуется приступить к строительству твоего военно-морского флота целиком за свой счет. Поверь, государь, что корабли и прочее тебе обошлись бы куда дороже, чем пара-тройка жалких блюд и братин, пусть даже и тонкой работы.

— А… царевна? — с легкой запинкой спросил он.

Я достал из-за пазухи грамотку Ксении Борисовны и со словами: «Чти сам», — протянул ему, махнув ратникам рукой, чтобы они удалились, и как бы между прочим заметил:

— Что-то душно тут у тебя, государь. О, а что у тебя вон там на подносе — случаем, не квасок?

Дмитрий кивнул, продолжая читать.

— Надеюсь, ты дозволишь гостю сделать пару глотков из твоей царской братины?

Не дожидаясь согласия, я зачерпнул серебряным ковшиком и плеснул в небольшой кубок холодненького кваску.

Помнится, ключница говорила, что особой разницы нет — сколько выпьешь, столько и выпьешь, но я все равно налил себе меньше половины, зато пил неторопливо, маленькими глотками, смакуя, но Дмитрий не отреагировал и не соблазнился, продолжая читать.

Что ж, будем тянуть время и надеяться, что рано или поздно он все равно выпьет квасу с заранее разведенным в нем зельем, иначе все мои жертвы окажутся напрасными.

Читал он грамотку недолго — царевна почти не указывала подробностей, ссылаясь преимущественно на морок и свой внезапный испуг. Получалось почти как в кинокомедии. Только там упал, потерял сознание, очнулся — гипс, а тут: «Была в келье, туман, потеряла сознание, очнулась — струг».

— Прямо как та девка-монахиня, — скривился он, давая понять, что не верит ни ей, ни царевне.

Это мне было как раз на руку, потому что я и пришел, чтоб наглядно доказать обратное.

Но для начала я попрекнул его в неверии и напомнил, что мне как-то раз уже довелось рассказывать ему о своем умении творить кое-какие чудеса.

— Сегодня особая ночь, поэтому, если ты жаждешь воочию убедиться, я могу показать тебе кое-что. Если ты не боишься, разумеется.

Дмитрий вспыхнул от злости:

— Тебе ж ведомо, что я не из трусливых!

— Так-то оно так, но тут иное, не совсем человеческое, — пояснил я.

— Что же, дьявола вызовешь? — усмехнулся он.

— Дался он тебе, — равнодушно отмахнулся я. — Мы и без него как-нибудь управимся.

— Тогда сам в кого-нибудь превратишься, — предположил он.

— И без этого обойдемся, хотя… — Я сделал вид, что задумался, и внес предложение: — Коль тебя так интересуют превращения — изволь. Вот только обратно уже ничего вернуть не получится, согласен?

— Ну? — отозвался он и насмешливо прищурился.

— Тогда смотри сюда. Видишь, у меня в руках три веревочки? Они не простые — наговорные. Длина их на самом деле — человеческая жизнь. Вот эта, самая длинная, — Федора Борисовича Годунова. Другая, покороче, — моя. Третья, совсем маленькая, — твоя.

— Что ж ты меня так обделил? — усмехнулся Дмитрий и — удача — встал с постели, чтобы налить себе квасу.

— То не я — судьба, — пояснил я, радостно наблюдая, как он выпивает почти полный кубок. — Но, коль есть желание, их можно изменить. Увы, но просто нарастить не получится — для этого я должен был изучать магические науки лет десять, а то и все двадцать, но отнять от одной жизни и прибавить к другой могу. Правда, необходим особый заговор, но я его знаю.

— И что, так вот легко взял и убавил или прибавил? — засмеялся Дмитрий.

— Это совсем нелегко, — возразил я и принялся рассказывать.

Согласно моим словам выходило, что помимо знания нужного заговора требуется, чтобы Сатурн вошел в прямой угол с Луной, а котангенс Юпитера прошел десять градусов Тельца и приблизился к квадранту Марса. Кроме того, косеканс Венеры должен быть в синусе…

Пока я рассказывал ему эту невообразимую чушь, мои руки продолжали ласково поглаживать веревки, то и дело пропуская их между пальцами и подходя к самому опасному моменту.

— Если бы перед тобой сейчас было звездное небо, — я задрал голову к низенькому потолку, и Дмитрий машинально последовал моему примеру, — то ты и сам увидел бы, что именно этой ночью все, что я тебе описал, совпадает, каковое случается крайне редко, всего раз в несколько десятков лет, и в этом еще одна причина моего ночного появления у тебя — откладывать было никак нельзя.

Мой голос журчал монотонно и убаюкивающе, а пальцы сноровисто делали десятки раз отрепетированное, пряча самую маленькую веревку в рукав кафтана.

— А теперь мне осталось произнести… — Я закашлялся, и тут дверь открылась и в проеме показался силуэт Дубца.

— Княже, дозволь нам тут покамест… — робко обратился он ко мне, но я перебил, возвысив голос:

— Ничего не дозволяю. Стойте где стоите и ни шагу никуда. Да чтоб сюда тоже ни ногой, пока сам не позову!

Дубец послушно кивнул и тут же исчез, прикрыв за собой дверь.

Умница!

И голос у парня звучал вполне естественно, и испуг на лице он изобразил правдоподобный. Нипочем не заподозрить, что и тут тоже все заранее обговорено и отрепетировано, чтобы еще раз отвлечь Дмитрия, а за это время пропустить самую длинную веревку через перстень на пальце.

Обычный фокусник в таком не нуждается, поскольку, спрятав одну из веревок, он не разрезает длинную, а просто зажимает ее на сгибе и демонстрирует одинаковость всех трех, после чего, вновь ловко манипулируя, извлекает третью веревку, якобы возвращая их в первоначальное состояние.

У меня иное.

Мне надо было показать, что возврата не будет, а для этого требовалось разрезать длинную напополам, чтоб куски уравнялись со средней, которая была вдвое короче.

Вопрос заключался в том, чем и как ее полоснуть, чтоб незаметно. Рисковать и зажимать в руке что-то острое вроде кусочка лезвия было нельзя, поскольку, находясь на пути в Москву, я не рассчитывал на столь благоприятные условия — ночь, полумрак от колеблющихся свечей, полусонный Дмитрий и так далее.

Изрядно поломав голову над этим вопросом, я пришел к выводу, что самым лучшим будет остро заточенный край оправы перстня. Самое то, поскольку его не надо ни прятать, ни скрывать, ни бояться выронить в самый неподходящий момент.

А уж незаметно поводить веревкой, перерезая ее, это мы как-нибудь управимся, благо, что время не лимитируется — бормочи себе заговор, пока не разрежется.

Правда, во время тренировок я успел дважды обрезать себе палец — грань-то не разбирает, что перед нею, но потом нашел выход из положения, стянув перстень, пока не нужен, с руки и надев его на палец перед самой опочивальней.

— А вот теперь слушай, — произнес я таинственно. — Ом мани падре ву, и ты, Будда, освяти мое слово во имя солнцеликого Заратустры, подобного Кришне, и лучезарного, как Осирис, и уравняй то, что неравно изначально, ибо Перун…

Говорил я сравнительно недолго, после чего выпустил из левой руки разрезанную веревку вместе со второй и показал Дмитрию три штуки почти одинаковой длины. Не совпадали они на какую-то пару миллиметров, но это даже хорошо.

— Как видишь, государь, теперь наши жизни почти уравнялись. Более того, твоя — смотри внимательнее — оказалась даже чуть длиннее остальных. Выходит, ты проживешь на седмицу дольше, чем престолоблюститель, и на две седмицы больше, чем я. — И сразу принялся связывать их друг с другом.

— А это еще зачем? — довольно-таки равнодушно спросил он.

— Лишняя предосторожность, — пояснил я. — Так сказать, на всякий случай, поскольку ты этого сделать не захочешь, сокращая свою жизнь, а знающие люди, которые учили меня этому, тоже навряд ли станут что-либо менять. Да и не смогут они этого сделать, пока Альдебаран не уставится своим сверкающим красным глазом на Алголь, а Вега не устремит свое синее око на Арктур, и желтая собака Сириус не залает на Кронос-Сатурн, но… — Я поднес один из концов связанных веревок к свече. Дождавшись, пока огонек разгорится и дойдет до первого узелка, я пояснил: — Теперь, государь, все наши жизни связаны в одно целое. Правда, моей суждено закончиться чуть раньше, чем твоей, но тут уж ничего не попишешь. — И я невольно поморщился — острая кромка перстня снова больно впилась мне в кожу.

— Думаешь, я настолько глуп, что поверю во все это? — усмехнулся Дмитрий. — Да и видел я такое как-то раз еще в Речи Посполитой. Там даже лучше, чем у тебя, — лях их еще и сызнова превращал в те, какими они были вначале.

Вот это прокол так прокол. И что, все прахом? Нет уж, доиграем до конца.

— Мое дело сказать правду, а не заставлять верить в нее, — заметил я как можно равнодушнее. — К тому же тебе очень легко поймать меня на лжи. Достаточно взять и казнить меня.

— Возможно, я так и сделаю, — кивнул он.

— Сделай, — согласился я. — И тогда тебе останется подождать две седмицы и радостно заявить, что я наказан тобой поделом, ибо был обманщик каких мало. Или… умереть, поняв, что сказанное мною было истиной от первого слова до последнего.

— И ты явился только для того, чтобы показать мне умение ярмарочного скомороха?

— Скоморох, говоришь… — обиженно протянул я, прикидывая, что пора и закругляться. — Что ж, пусть будет скоморох, вот только я бы на твоем месте не торопился ставить на мне тавро обманщика и лгуна, тем более что прямо сейчас я могу доказать тебе, что говорю истинную правду.

— Вот как? — равнодушно откликнулся он. — Опять веревочки или что-то новое?

— Новое в смеси со старым, — туманно пояснил я. — Правда, я прихватил его для иных целей, но, коль ты так равнодушен и даже не поблагодарил меня за то, что я изрядно продлил твою жизнь, может, это тебя образумит. — И, взяв со стола шкатулку, открыл ее, демонстрируя Дмитрию лежащее внутри изделие, старательно вылепленное Куколем.

Тот с любопытством заглянул в ларец и нахмурился.

— Так это ж… — неуверенно протянул он.

— Ну да, — подтвердил я. — Оно самое, что произрастает у любого мужчины.

— А зачем ты его сюда? — брезгливо поморщился он.

— Говорю же, чтоб доказать, — повторил я и принялся обматывать его веревочками, приговаривая. — Жаль лишь, что теперь наши жизни неразрывно связаны и, причиняя вред тебе, я причиняю его одновременно царевичу и себе, но тут уж ничего не попишешь.

Аккуратно обмотав, я вытащил из-под братины поднос, но при этом действовал столь неосторожно, что опрокинул посудину, и остатки кваса разлились по полу.

Извинившись, я поднес свисающий вниз свободный веревочный хвостик к свече и, дождавшись, пока он разгорится, положил немедленно начавшее оплавляться изделие на поднос.

Горели веревки быстро, пожалуй, даже чересчур быстро. Времени хватило едва-едва, чтобы успеть рассказать Дмитрию главное:

— Смотри, как он оплавился и сморщился. Теперь точно так же произойдет и у всех троих, да что там — считай, что уже произошло. Оттого что князь Мак-Альпин не сможет произвести на свет потомство, особой беды не случится, спору нет. То, что престолоблюститель лишился детишек, — тоже не страшно. Но поверь, государь, что и тебе их теперь не видать.

В ответ Дмитрий лишь насмешливо хмыкнул, спросив:

— Это все или у тебя за пазухой есть что-то еще?

— Считаешь, что этого мало? — удивился я. — Что ж, пусть будет по-твоему. И за пазухой у меня сегодня больше ничего нет — искусство магии слишком тонкое, чтобы можно было одновременно показать многое. Все-таки я не бог Мом, а лишь его потомок. Но для начала я бы посоветовал тебе провериться, а уж потом чинить насмешки.

— Непременно, — кивнул он и откровенно добавил: — Но тебе того не дождаться. Разве что явишь еще одно чудо и перелетишь через стены с башнями, иначе быть тебе схваченным рано поутру.

«Ну и наглость!» — невольно восхитился я.

Вообще-то я еще преспокойно могу тебя убить, дорогуша, чтоб ты мне не сулил подобные страсти-мордасти, да еще столь самоуверенным тоном.

Оставалось только посетовать на… себя. Не научился я пока что говорить одновременно и вежливо, и держа в страхе. Вот с тем же Голицыным, Рубцом-Масальским и прочими получалось как нельзя лучше, а тут…

Хотя да. Там-то у меня было доброе слово в совокупности с крепким кулаком, а это, что бы там ни говорил Христос, куда эффективнее действует на человека, нежели просто доброе слово.

Ладно, учтем на будущее.

Дмитрий меж тем заявил и кое-что еще о моих далеко не радужных перспективах, исходя из чего я сделал вывод, что парень вообще обнаглел сверх меры и надо бы вспомнить про крепкий кулак.

В смысле, хотя бы как-то намекнуть про него, а то еще, чего доброго, перейдет от слов к делу, поднимет крик на все палаты, да еще сам попытается задержать страшного злодея, умышлявшего на священную царскую персону, а уж тогда без легкого мордобития никак.

Однако, прикидывая, какой должна быть превентивная мера, я вдруг вспомнил про побочное действие зелья Петровны, о котором травница меня предупредила заранее.

Дело в том, что ее настой помимо слабости между ног еще и расслаблял… язык, действуя как слабый концентрат «сыворотки правды».

Вон почему Дмитрий так разговорился.

Что ж, это меняет дело.

Тогда и мне спешить некуда — подожду, государь, пока ты еще что-нибудь мне споешь. Информация, она совсем бесполезной никогда не бывает, а уж тайная — тем паче.

К тому же в отличие от основного эффекта этот побочный заканчивался довольно-таки быстро — в течение нескольких часов, а потому единственная возможность услышать от государя что-то интересное у меня имелась только сейчас.

И я предложил Дмитрию, ссылаясь на духоту, проводить меня вниз, к крыльцу, а заодно самолично убедиться, что с его иноземцами-телохранителями ничего страшного не произошло.

Своих гвардейцев я уже отправил обратно, так что шли мы с ним вдвоем.

Блуждая по маленьким коридорам и крутым лестницам, он всякий раз презрительно кривился, натыкаясь на очередного часового, если так можно назвать связанного человека с кляпом во рту.

Так мы и дошли с ним до самого крыльца, где он попросил меня:

— А вот за показ дыры, сквозь которую ты и твои холопы сюда пробрались, я, так и быть, прощу тебе твое ночное появление.

— Не было никакой дыры, — возразил я. — Мы перебрались поверху.

Он оценивающе посмотрел на стену и, повернувшись ко мне, прокомментировал:

— Ловко. Неужто прямиком через весь Кремль с лестницами так и шли?

— Спят же все, — пожал плечами я. — Да и не столь уж она высока. Можно и так одолеть, что мы и сделали.

— Не столь? Да в ней, почитай, чуть ли не три сажени. Ты, конечно, чуток повыше, чем я, — самокритично признал этот маломерок, — но и не богатырь Святогор, чтоб…

— Увидеть хочешь? — догадался я и попрекнул: — Да что ж ты сегодня мне ни в чем не веришь, государь? Ладно уж, покажу и это.

Вообще-то Дмитрий был и прав и неправ одновременно, поскольку лестницу мои люди действительно с собой прихватили.

Можно было бы залезть и так — я их этому учил, тем более эта стена хоть и высокая, но бревенчатая, и бревнышки эти крепились между опорами-столбами, располагаясь горизонтально земле. Но потом я, подумав, решил отказаться от этого.

Шум.

Как ни старайся, а без него при таком способе никуда.

Вместо этого я велел раздобыть у кузнецов железные кошки — эдакие миниатюрные якорьки с тремя острыми крюками на конце. С ними, если что, особенно в случае если поднимется тревога, куда сподручнее, но, учитываяопять-таки шум при забросе, мы не стали пользоваться и кошками — если что, сгодятся на обратном пути.

Да и нужна была лестница. Неизвестно, как оно все обернется, а бросать раненых — последнее дело, так что мы ее с собой все-таки взяли и использовали по назначению.

Но вот сознаваться в этом Дмитрию…

Фи.

— И когда покажешь? — спросил он.

— Да хоть сейчас, — пожал плечами я. — Чего откладывать-то? Вот только вначале хотелось бы договориться о новой встрече, когда ты… поймешь кое-что, в том числе и то, что я тебе не солгал.

Он саркастически хмыкнул. Красноречивый ответ, что и говорить. Ну что ж, если гора не желает идти к Магомеду, то Магомед не гордый, он сам…

— Давай так. Ровно через три дня ты выедешь в свое сельцо Тонинское якобы поблагодарить людей, которые первыми поверили в твое царственное происхождение и вместе с твоими посланцами и казаками Корелы явились в Москву.

— А ты не боишься, что я вместо беседы повелю тебя забить в колодки и упрятать в темницу, а там… — И, не договорив, даже мечтательно зажмурился.

— Очень хочется? — спросил я.

Дмитрий чуть помедлил с ответом, как бы между прочим поводил глазками туда-сюда, после чего, отчаянно тряхнув головой, признался:

— Ажно персты зудят. Уж больно изобидел ты меня… с царевной. — И совсем откровенно: — Негоже столь лакомый кус с моего стола забирать, да еще непочатый. Сказал бы, что она тебе по ндраву, неужто я б ее тебе не отдал… опосля.

Как я сдержался, чтобы не въехать ему в морду, — сам не пойму. А ведь хотелось жутко. В точности как Дмитрию, аж до зуда в перстах.

Но за откровенность спасибо, царь-батюшка. Это, кстати, и мне сигнал, чтобы тщательно контролировал себя, поскольку начал действовать побочный эффект зелья ключницы, когда хочется поболтать, пооткровенничать, вывалить все, что накопилось на душе, и так далее.

Я, конечно, выпил куда меньше квасу, так что у меня все впереди, а Дмитрий вылакал целый кубок, вот и пробило парня на душевный стриптиз.

Что ж, время есть. Ночь хоть и не балует свежестью, но после душной опочивальни очень даже ничего, да и нет никого вокруг, так чего ж не поговорить… как мужик с мужиком.

— Уж прости, государь, но я твоих планов на царевну не понял, — повинился я. — Кабы знал бы наверняка, что она тебе так приглянулась, иначе бы себя повел. Думалось-то, что у тебя невеста в Речи Посполитой, а ты, оказывается, решил ее сменить на Ксению Борисовну.

— Вот еще, — фыркнул он. — Чай, я не жениться на ней сбирался! Да и негоже императору в супружницы девку из подданных брать. Не личит оно ему. А холопки пущай будут довольны тем, что я и им чуток своей ласки уделил.

Ой как персты-то раззуделись! Хоть и жалко, но придется заканчивать общение, иначе, ей-ей, не сдержусь.

Или свернуть на безопасную для… зубов Дмитрия тему, причем немедленно, пока его челюсть еще пребывает в полном здравии.

Но тот упорно не хотел с нее слезать — понесло парня — и принялся выкладывать мне, что не далее как ныне, еще раз все обмыслив, он пришел к выводу, что должен быть мне… благодарен.

Уж больно ему отвратно было бы улещать дочь своего кровного врага, на первых порах демонстрируя и вежливость, и тактичность и изображая влюбленность.

Зато теперь с нею можно обойтись куда грубее и не деликатничать с ухаживанием, а коль станет жеманиться, так и сказать в лоб. Мол, ты теперь для люда московского честь свою вместе с невинностью в струге среди ратников утратила, потому неча тут рожу воротить, а лучше-ка задирай подол сарафана, да поживее, пока твой государь добрый, и порадей ему, чтоб…

Хрясь!

Я все-таки ударил…

Глава 22 По доброй… дури

Влепил со всей дури, хоть чуть-чуть отведя душу, и Дмитрий, не договорив, изумленно уставился на… сломанный резной столбик, поддерживающий крышу над крыльцом.

Хорошо, что их тут по четыре штуки с каждого боку, иначе свалилась бы нам на голову, а так ничего, уцелела и даже не покосилась.

— Ты… чего, князь? — Он испуганно вытаращил глаза.

— Это предупреждение тебе, государь, — вырвалось у меня.

— Предупреждение? — не понял он. — О чем?

Я перевел дыхание.

Так, спокойно, Федя. Не иначе как это зелье и тебе шарахнуло в голову. Лучше вспомни-ка своего любимого Филатова и его мысли по этому поводу.

Не вспоминалось.

Не приходило и из Высоцкого — мешала злость, изрядно туманившая голову. Вместо цитат хотелось по-простому, по-расейски — с размаху и от души.

Я украдкой покосился на соседний столбик и пришел к выводу: если вышибать их через один, то на сегодняшнюю ночь хватит, но…

Нежелательно мне их крушить — слишком много треску. Если сейчас повезет и никто не выйдет, то это не значит, что удача не отвернется после второго удара — непременно найдется любопытный, чтоб поглядеть на идиота, занявшегося рубкой дров в три часа ночи.

— Так ты о чем? — построжел голос Дмитрия — не иначе как стал догадываться.

— А я эту ночь только и делаю, что предупреждаю тебя, — пояснил я и даже улыбнулся, в смысле, выдавил из себя улыбку. — Вначале о страже — уж больно она у тебя никуда не годна, не ровен час, не случилось бы с тобой чего, а теперь вот о них — чересчур гнилые столбы. Того и гляди — выйдешь на крыльцо, а оно возьмет и рухнет. Как же тогда Русь без тебя жить-то станет? — И вновь поймал себя на том, что опять норовлю хоть как-то поддеть его, вместо того чтобы заняться куда более важным, то есть выпытыванием полезной для себя информации.

— Велю, чтоб починили, — кивнул он, так и не поняв издевки, скользнувшей в моей последней фразе, и угрожающе пообещал: — И со стражей тож… разберусь.

Вот так. Кажется, моими неусыпными стараниями завтра среди гастарбайтеров на Руси начнется безработица. Что ж, зато теперь я в полной мере расплатился с ними за «героическую» защиту семьи Годуновых.

«Мария Григорьевна была бы очень довольна, узнав об этом», — подумалось мне, и я невольно усмехнулся.

Сразу немного полегчало.

Дмитрий продолжал говорить что-то еще про свою стражу и горе-часовых, а я украдкой покосился на сломанный столбик и запоздало удивился — на такое полено, пожалуй, не рискнул бы поднять руку и прапорщик Твердый.

Во всяком случае, не помню, чтобы он, демонстрируя свое мастерство и то, к чему должна стремиться салажня, показывал нам класс на таких толстеньких, не меньше трех вершков в обхвате.

«Ну пускай двух с половиной, — самокритично поправил я себя. — Все равно десять сантиметров в диаметре не шутка, а я его хрястнул и даже руки не зашиб — пока, во всяком случае, не чувствуется».

Видел бы прапорщик — непременно дал бы увольнение вне очереди, и встрепенулся. Кстати, насчет увольнения — а не пора ли мне того? Или все-таки уточнить кое-что напоследок? Так, ради интереса. Оно, конечно, и без того понятно, но пусть лучше скажет сам.

Но тут вдали послышались голоса, и я, слегка подосадовав, что свидание придется свернуть, заторопился с убытием.

Впрочем, может, это и к лучшему, столбики целее будут, а то вон какие красивые, с узорчатой резьбой, травяным орнаментом и, между прочим, вовсе не гнилые.

— Пора мне, государь. А что до встречи нашей, то от Тонинского до лагеря, в котором жили и учились, как ты написал в одной из грамоток, ратные холопы Федора Борисовича Годунова, рукой подать, так что любой покажет, куда ехать. Только приезжай один, без свиты, и с собой бери не больше десятка ратников, а то свидания не будет.

Дмитрий открыл было рот, судя по недовольному выражению лица, явно намереваясь сделать какое-то замечание, но я, не давая ему произнести хоть слово — голоса-то все слышнее, а акустика такая, что неясно, с какой они стороны, — ткнул пальцем в стену.

— Помнится, ты совсем недавно хотел, чтобы я показал тебе, как настоящие воины одолевают такие препятствия. Что же, гляди. — И устремился вниз с крыльца.

Для вящего ускорения еще и оттолкнулся от последней ступеньки, беря нужный темп, и пошел на штурм стены.

Думаю, у Дмитрия рот открылся, когда он увидел, с какой легкостью я бегал по ней ногами, словно по половицам. Немного, конечно, всего два шага, но все равно смотрелось со стороны, наверное, эффектно, после чего пошел толчок, поднимающий меня наверх.

«В нем-то все и дело, — учил нас прапорщик. — Ты, Рокоссовский, должен воспарить вверх, аки ангел небесный, а ты, шо лягва, опять вбок отталкиваешься, потому у тебя и не выходит».

Но это тогда, а сейчас вышло все как надо, правда, еле-еле — уж больно гладкая подошва у сапог в отличие от ребристой у берцев, так что, если бы не неровные бревнышки, не знаю, не знаю, удалось бы мне «воспарить».

Конечно, был бы на моем месте профессиональный гимнаст, вышло бы куда красивее, но и у меня тоже получилось неплохо. Во всяком случае, того, кто ни разу в жизни не видел подобных трюков, это обязательно должно впечатлить.

Вот Семен Никитич Годунов на месте государя особо не удивился бы, вспомнив про мои виражи «под куполом» Константино-Еленинской башни, а Дмитрий…

Но оглядываться, находясь наверху стены, я себе запретил, да и навряд ли что увидел бы — все-таки до крыльца метров тридцать, а у меня глаза не кошачьи.

В кустах, куда я угодил — ох уж мне эта патриархальность, заросло все, как возле деревенского забора, — оказалось полно крапивы, и я невольно зашипел, изрядно обстрекав руки.

— Княже, — тут же раздался знакомый голос неподалеку, и одновременно показался темный силуэт человека.

Так и есть — Дубец.

— Ты чего тут? Я же сказал — вместе со всеми на подворье и оттуда бегом в соседний терем к Бельскому.

— А тебя одного оставить?! — огрызнулся он.

Ну как нянька, честное слово!

Вообще-то надо бы отругать за невыполнение приказа, но уж ладно, замнем. Тем более что неподалеку по дорожке как раз в нашу сторону мирно шествует ночная стрелецкая стража — не до препирательств.

Бурьян хоть и высок, а одежда на нас с Дубцом темная, но у стрельцов в руках факелы, так что лучше распластаться в крапивных зарослях и не двигаться, дожидаясь, пока они…

Что за черт! Остановились, причем по закону подлости почти напротив нас. Не иначе как бродить надоело.

Ага, вон в чем причина — приспичило одному. И хорошо, что он двинулся в противоположную от нас сторону.

— Федор Борисыч так-то иноземным людом себя не окружал. — Это один из них, самый высокий, очевидно продолжая начатый ранее разговор.

— И я о том же толкую. Окромя двух воевод своего полка, он в палаты вовсе никого не допускал, да и те не чета нынешним, что с государем приехали, — подхватил второй.

— Не чета, — хмыкнул первый. — Ентот князь, как его, словом, Федор Константиныч, егда в темницу угодил вместях со своим ратником, коему руки на дыбе повыдергивали, так он его самолично с ложки кормил, вона как.

— Можа, брешут? — усомнился возвращающийся третий, на ходу возясь с завязками штанов.

— А ты у Снегиря поспрошай, — ехидно посоветовал второй. — Слыхал про таковского? Он у головы Ратмана Дурова служит, в сотне у Андрея Подлесова.

— А он откель ведает…

— Оттель, что ентот ратник — родной сын Снегиря. Вот ты и усомнись, было али как, ежели… зубов не жалко.

— А чего зубов-то?

— А того, что он за такие сумнения живо их тебе сочтет.

— Да я и так верю. Я хошь и третий день на Москве, но самолично того князя в Серпухове видывал — баский, да и с вежеством, хошь и иноземец.

— Да какой он иноземец — православный давно, — перебил его высокий и поторопил: — Скорее ты со штанами, а то эвон шум какой-то. Надо бы глянуть, не случилось ли чего.

— Былины уж о тебе ходют, княже, — шепнул под ухом Дубец.

— Цыц, — буркнул я смущенно.

Подумаешь, с ложки кормил. Невелик подвиг, хотя и правда, именно о нем, как утверждал Игнашка, которому нет резона врать, больше и чаще всего говорили на Москве. Все-таки людская молва загадочна — нет чтобы описать, как я…

Стоп!

Кажется, уходят.

А чего это они говорили про шум, который и впрямь теперь отчетливо слышен? И как раз оттуда, куда мы собирались направиться…

«Что за дьявольщина?!» — чуть не ахнул я, когда мы с Дубцом крадучись пробрались поближе к источнику.

— Да нет тут никого, окромя холопов да князя Дугласа, все там, — доложил какой-то стрелец, выходивший из ворот нашего подворья.

— Ну там так там — еще лучшее. Теперь им уж точно не выбраться, — отозвался голос… Басманова.

Наблюдательный пункт, с которого отчетливо было видно все, что творится у соседей, мы заняли через десять минут. Можно было бы куда быстрее, но приходилось прятаться от собственной дворни, потому и просачивались во флигелек близ моего главного терема так долго.

Обзор-то был прекрасный, вот только глаза бы не глядели на происходящее — так неприятно было наблюдать разворачивающиеся события.

Как я сразу оценил обстановку, окружение было мастерским. С тылу не видать, но и без того понятно, что боярин не оставил без внимания все стороны.

Количество тоже впечатляло. Две сотни как минимум, и это только со стороны моего подворья. Как я позже узнал, там были и люди Петра Федоровича, и боярина Голицына, а также ратные холопы Мстиславского, Сицкого и Шереметева.

Кроме того, со стороны царских палат один за другим бежали телохранители. Сам Дмитрий давно уже был здесь.

Идти на немедленный штурм боярин пока не решался, то и дело показывая своему государю на небо — очевидно, убеждал, что куда сподручнее дождаться рассвета, чтоб ни одна душа не смогла выскользнуть.

Дмитрий мрачно выслушивал и вновь принимался нервно расхаживать туда-сюда, а Басманов меж тем переговаривался с моими людьми, убалтывая их выдать князя Мак-Альпина, а в обмен обещал даровать жизнь.

Что отвечали Петру Федоровичу запершиеся на подворье мои гвардейцы, я не расслышал, кроме отдельных фраз, но уже по ним было ясно, что настроены они решительно, а что до своего воеводы, то, прежде чем боярин доберется до него, вначале им придется убить всех остальных.

— На прорыв им надо идти! — подосадовал я. — Пока стрельцы из слобод не подошли, самое время! — И в сердцах стукнул по балке крыши.

— Я так мыслю, что они тебе время для ухода дают, — хладнокровно заметил Дубец. — Покамест все близ того подворья топчутся, у тебя, княже, путь открыт. Ежели сейчас царский двор обогнешь и чрез Боровицкие ворота, то… — и осекся, глядя на меня.

— Я похож на воеводу, который может оставить своих людей?! Дубец, ты что, и впрямь так обо мне думаешь?! — вытаращился я на своего гвардейца.

— Да не думаю я, — буркнул он. — А токмо… иного пути у тебя нетути. Сам помысли, княже: коль не уйдешь, еще хуже выйдет. Все одно ты им уже ничем не подсобишь. А так им еще обиднее будет. Получится, что и они зазря сгинули. А иное не придумать — не ратиться же нам супротив сотен?!

Я вздохнул. И впрямь глупо получалось. Ну что ж, тогда приемлемый для меня вариант только один — все остальные вовсе никуда не годятся.

— Ратиться не будем — это ты верно сказал, — согласился я. — Но и цена за мое спасение уж больно велика.

— Ты еще больше стоишь, княже, — встрепенулся Дубец. — Ей-ей, за тебя любой хошь на дыбу, хошь на плаху — токмо знак дай! Уж ты мне поверь!

— Верю, — кивнул я. — Потому и… отказываюсь. А теперь слушай меня, гвардеец. Сейчас ты незаметно выберешься с подворья, осторожно обогнешь его вон оттуда и вынырнешь пред Басмановым…

— Ты что, княже?! — изумленно уставился на меня Дубец после того, как узнал, что ему предстоит сделать. — Это ж… А ты… Они ж тебя…

— Не посмеют, — хлопнул я его по плечу. — Это гвардейцы, если их сейчас схватят, до вечера не дотянут, а я все-таки князь. Понял?

— А я… Как же мне опосля в глаза ребятам… Да ведь плевать в лицо учнут…

— За выполнение моего приказа? — удивился я и тут же спохватился: — Ах да, заодно передай им и еще один наказ, чтоб они в ближайшие три дня к Константино-Еленинской башне даже близко не подходили, а если вздумают ее штурмовать, то тех, кто останется в живых, лично своей рукой вычеркну из списков спецназа.

Угроза была нешуточная, поэтому должна подействовать.

— Так они и послухались, — хмыкнул Дубец.

— Знак им условный покажешь. О нем все ведают, так что должны послушаться. — И я стянул с пальца подарок Бориса Федоровича Годунова — перстень с ярко-красным рубином и вырезанным в камне двуглавым орлом.

Сейчас он был траурно-черным — ночь, и я, на миг пожалев, что не смогу напоследок полюбоваться и подмигнуть искоркам, загадочно вспыхивающим в глубине камня, протянул перстень ратнику.

— Заодно и сохранишь. А сам пересиди в Никитском монастыре. Он хоть и женский, но и крепких мужских рук требует — будь здоров, посему работенка для тебя найдется, особенно с учетом затеянных матерью Аполлинарией переделок новой полученной жилплощади. И наказ мой ей передашь, чтоб не прекращала ходатайствовать за сестру Виринею.

— И сколь ждать — всю жизнь? — с горькой усмешкой спросил Дубец.

— Ишь какой хитрый! — усмехнулся я. — У нас столько великих дел впереди, а ты собрался в кустах отсидеться? Даже и не мечтай. Едва выйду, сразу заеду за тобой, а уж потом за остальными.

— Мыслишь, помилуют тебя опосля таковского, что мы учинили? — И робкая надежда вспыхнула в глазах Дубца.

— Уверен, — твердо сказал я. — Да и не учинили мы ничего особого. Государь поймет, он… добрый. В любом случае суд будет, который ты потребуешь, а это уже кое-что. Да и я сложа руки сидеть не стану — чего-нибудь да придумаю. Так что… скоро свидимся.

— А… ты не обманешь? — усомнился он, чутко уловив фальшь в моем голосе.

— Когда это я вас обманывал?! — возмутился я. — Как на духу! — И для убедительности перекрестился.

Вообще-то, честно говоря, я не стал бы биться об заклад даже о том, что доживу до вечера, — слишком велик риск проигрыша.

Да что там до вечера — до полудня. Уж больно горяч наш «добрый» государь, а когда он в гневе, то его поведение и вовсе непредсказуемо. При виде меня он запросто может вытащить саблю и незамедлительно использовать ее в деле.

Мало того что я увел у него самую красивую девушку на Руси, причем из-под самого носа, так еще и изрядно напугал, вломившись среди ночи в опочивальню. Сразу одна за другой две хамские пощечины по его самолюбию — это что-то с чем-то.

Такого тщеславный мальчишка мне нипочем не простит.

Одна надежда — на зелье моей травницы.

Пока мой гвардеец побрел в обход, я успел приметить еще одно действующее лицо, чье появление мне совсем не понравилось.

Шотландец это был, собственной персоной.

Нет, его никто не собирался арестовывать. О чем он говорил с Петром Федоровичем и Дмитрием, слышно было плохо, но, судя по всему, именно он на правах моего друга, которого никто из оставшихся в тереме ребят не контролировал, то ли сам выскользнул со двора, то ли послал кого-то предупредить Басманова.

Вот, оказывается, откуда Петру Федоровичу стало известно обо мне и моих людях.

Ай да Дуглас!

Дубец же сделал все как надо, заявив от моего имени, что если государь беспрепятственно выпустит всех моих ратников из Москвы, то князь Мак-Альпин сам не позже как через два часа после того, как последний воин пересечет ворота Скородома, выйдет из своего укрытия и явится на подворье Басманова.

Правда, сделает он это только при условии, что Дмитрий Иоаннович пообещает ему от своего имени отсутствие пыток и справедливый суд, где судьбу гуся не станут вершить судьи-лисы, и в том поцелует крест.

Это напоминание о Путивле окончательно убедило Дмитрия, что тут нет никаких военных хитростей и Дубец действительно послан мною. И еще одно он понял — раз ратник появился совсем с иной стороны, то на подворье у Бельского князя Мак-Альпина действительно нет.

— Не обманет ли? — усомнился Басманов.

— Слово нашего воеводы князя Мак-Альпина крепче булата и дороже злата, — отчеканил мой гвардеец. — Уж коли он что обещал, то сполнит беспременно.

— А не сполнит, стало быть, струсил, — тряхнул головой государь и зло улыбнулся, глядя на покрасневшего от возмущения, но вынужденного помалкивать ратника.

Думаю, что «добрый» государь был бы не прочь уложить на плаху и всех моих людей, особенно тех, кто был со мной в опочивальне, включая и самого Дубца, однако жажда поквитаться именно со мной была куда сильнее, и он дал согласие, спросив лишь одно:

— А почему князь пообещался сдаться боярину, а не мне?

— Не по чину ему такое, — нашелся мой гвардеец.

— Да мы его и так сыщем, — попытался переубедить Дмитрия Басманов. — Не мог же он из Кремля убечь, так что…

— Он все может, — хмуро поправил его тот, очевидно припомнив мой недавний успешный штурм стены. — Он при нужде и с дьяволом сможет в прятки сыграть, и еще неведомо, кто кого при этом объегорит. — И распорядился: — Вели открыть Знаменские ворота и уводи людей, а сам… ступай к себе на подворье да жди.

Я сдержал обещание.

Едва Дубец проводил всех гвардейцев до ворот Скородома и, выждав там час, чтоб не вздумали схитрить, пустив за ними погоню, вернулся, показавшись в поле моей видимости, как я сразу отправился сдаваться.

Надо сказать, что Петр Федорович немало этому удивился, будучи куда более высокого мнения о моих умственных способностях.

Во всяком случае, это было первое, чем он со мной поделился, причем с присущей ему солдатской прямотой и откровенностью. Ну то есть не стесняясь в выражениях.

А в финале последовало лаконичное, но емкое:

— Дурак ты, князь!

Кажется, я совсем недавно это от него уже слышал…

— Повторяешься, боярин, — упрекнул я его.

— То я по первости еще сомневался, — пояснил он. — А теперь, опосля всего, точно убедился. — И повторил: — Как есть дурак.

— Слово дал, — напомнил я, но особо спорить не стал — со стороны, как известно, виднее.

Может, и впрямь…

А вот выспаться мне бы не помешало, сказывалась бессонная ночь, и я по-хозяйски распорядился:

— Ты проверь, чтоб мне в темнице солому поменяли, да чтоб не поскупились на лишнюю охапку, — и сладко зевнул.

Басманов подозрительно покосился на меня, хотел было что-то сказать, но лишь сокрушенно махнул рукой, так и не произнеся ни слова.

Ну и правильно, слышал я уже все. Тем более бог любит троицу, так что чего повторять в четвертый раз…

Отчаиваться я не собирался — говорю же, нельзя мне умирать, но о суде над собой и соблюдении даденного обещания я спросил Дмитрия при первой же встрече.

— Я к мудрым советам завсегда прислушиваюсь, — кивнул он, — потому судить тебя станут по справедливости и те, пред кем ты провиниться не успел. Токмо ежели ты мыслишь, что это тебе подсобит… — И, не договорив, вышел.

Допрашивали меня тоже деликатно — государь и тут держал свое слово: никуда не привязывали, кнутом не стегали, и все мои приготовления к большой драке, поскольку без боя я бы не сдался, не пригодились, чему я сильно порадовался.

Да и зачем пытать человека, который вины своей касаемо расхищения государственной казны вовсе не скрывает и запираться не пытается?

Удивительно, но что до всего прочего, то есть вывоза Ксении Борисовны из монастыря, то вопросов практически не задавали. То есть спросили разок, в самом начале, без уточнения деталей, и все.

Да и суд как таковой меня тоже несколько удивил своим составом.

Оказывается, сумел Басманов успеть организовать тайный совет при государе, молниеносно использовав мою идею. Да и включил туда именно тех, кого я ему и подсказал, — Яна Бучинского и князя Ивана Хворостинина.

Кто еще вошел в этот совет — не знаю, не интересовался, да и не до того мне было, но в качестве судей присутствовали именно они, которые вместе с Петром Федоровичем и, разумеется, под председательством самого Дмитрия должны были решить мою судьбу.

— Что, гусь? Эти на лис не похожи? — язвительно осведомился Дмитрий, когда меня ввели в хорошо знакомую по предыдущему посещению пыточную, и широким жестом гостеприимного хозяина обвел сидящую за столом четверку.

Основная надежда была у меня на Бучинского — этот должен встать на мою сторону.

Вот с Хворостининым куда хуже. Смотрел он на меня хоть и не зло, но, уверен, оскорбления мои не забыл, а ведь я впопыхах — с такими вводными от Дмитрия было не до мелочей — так и не успел извиниться перед Иваном. Понятно, что тут и к гадалке не ходи — все припомнит.

Однако как бы там ни было, все равно я загадал, что после суда обязательно извинюсь перед ним за издевки о разноцветных глазах, пояснив, что иного пути не было.

Басманов? Тут вообще нечего задумываться — первым подаст голос против меня. Разве что как-нибудь исхитриться и намекнуть на Фетиньюшку, о свадьбе царевича с которой после моего смертного приговора можно будет забыть.

Итого получалось один против, один за и один не пойми в какую сторону, но шансы есть, что в мою.

Однако больше всего я был удивлен, когда увидел четвертого судью. Им был… Дуглас.

Да-да, шотландский пиит, который упорно избегал смотреть в мою сторону, да и уселся весьма скромненько, на самом краешке лавки, робко сложив руки на коленях.

Впрочем, остальные судьи тоже чувствовали себя неуютно. Бучинский, например, сидевший на другом краю лавки, то и дело вставал, чтоб попить воды, а князь Хворостинин столь тяжко вздыхал, что мне стало не по себе.

Даже Басманов и тот вел себя не совсем естественно, не зная, куда деть свои руки и то и дело пытаясь отколупнуть ногтем щепку от столешницы.

Вместо обычного подьячего, которому надлежало вести протокол, раз Бучинский назначен судьей, Дмитрий поставил думного дьяка Афанасия Власьева.

Впрочем, кому ж еще и быть на этом месте, как не «великому секретарю и придворному подскарбию». Помнится, именно так именовалась его должность в Серпухове. Вот он, пожалуй, был единственным из всех присутствующих, кто вел себя естественным образом.

Хотя да, он же дипломат, так что ему сам бог велел. Взгляд непроницаемый, губы строго поджаты, и поди пойми — то ли сочувствует, то ли осуждает обвиняемого.

Поведение Дмитрия было тоже не совсем обычным — слишком много суетился, но его нервозность не в счет.

Единственное, чем он разительно отличался от остальных присутствующих, так это своим настроем. Если у прочих он был, образно говоря, пасмурным, то у государя — солнечным и безоблачным.

— Ни одной лисы, — подвел итог я.

Получив такой ответ, Дмитрий довольно потер руки и заметил:

— Стало быть, сдержал я свое слово, князь?

Я вновь утвердительно кивнул и поинтересовался, кивая на судей:

— Их ведь четверо. А что будет, если голоса разделятся поровну?

— Судей пятеро, но я скажу свое словцо самым последним, ежели оно… понадобится. — И, понизив голос, заговорщически шепнул: — Открою тебе тайну — коль что, так подам его за тебя, токмо боюсь, что глас мой навряд ли тебе подсобит, яко глас вопиющего в пустыне, уж больно они грозны. — И кивок в сторону четверки.

Понятно — снова чужими руками.

Мне на миг стало даже скучно. Хоть бы новенькое что-то придумал, а то все одно и то же.

Однако расслабляться нельзя.

Пока есть хоть один шанс, надо драться, а уж там как судьба…

Глава 23 Суд

Первое из обвинений касалось разбойного нападения на детей боярских, ехавших исполнять государеву волю и погибших от моих рук.

Как ни удивительно, но разбор случившегося был достаточно объективен. Признаться, я уже привык к обратному.

Приняли во внимание и показания тех ратных холопов, которых мои гвардейцы доставили на подворье Басманова, и… свидетельства моих воинов.

Оказывается, накануне бирючи прокричали о суде над князем Мак-Альпином, обвинявшимся в этом самом нападении, и пригласили всех видавших оное или ведавших, как все это произошло, явиться на подворье думного боярина Басманова.

Из тех, что тогда были со мной на струге и дрались бок о бок, к вечеру перед Петром Федоровичем предстал весь десяток в полном составе…

Я посмотрел на недовольное лицо Дмитрия и с трудом сдержал усмешку. Мальчик решил было унизить меня хоть в этом. Уверен был, что мои люди, которых он отпустил с подворья, не явятся, и тогда он мог, глядя на меня, сказать, что…

Впрочем, неважно что, ибо теперь ему сказать было нечего.

— А мне почто про его людишек не поведал? — мрачно осведомился он у Басманова.

Вот тебе и раз! Неужто боярин промолчал?

— Так то дело обычное, — пожал плечами Петр Федорович. — Я и не мыслил, государь, будто тебе надобно о кажном видоке сообчать.

Точно, не сказал. Ай да Басманов, ай да…

А теперь послушаем приговор судей.

Дело в том, что еще до начала заседания Власьев поставил их и меня в известность, что согласно повелению государя, раз каждое из преступлений заслуживает смертной казни, то и решение по каждому обвинению надлежит принимать в отдельности.

Более того, если судьи хоть раз проголосуют за смертную казнь, то царем велено далее уже не продолжать, ибо дважды казнить одного человека все равно нельзя, а потому нет разницы, повинен князь Мак-Альпин в чем-то еще или нет.

Сидящие соблюдали очередность, и первым свой голос подал Бучинский:

— Он вправе был защищать себя. — И виноватый взгляд на Дмитрия.

— Мыслится, нет тут его вины, — поддержал Яна Басманов.

— Сами они виноваты, — кивнул Хворостинин.

Дуглас, помедлив, еще ниже склонил голову и проворчал:

— Невиновен.

— И я тако же мыслю, — благосклонно согласился Дмитрий и поторопил Власьева: — Чти далее.

Второе обвинение гласило, что князь Мак-Альпин, обуреваемый похотью, лживыми посулами и с коварным умыслом улестил бежать с собой царевну Ксению Борисовну Годунову. И это невзирая на государево повеление остаться в Москве, кое было передано ей через того же князя.

Порадовало, что о подробностях похищения не говорилось.

Наверное, посчитали излишним.

Вообще-то правильно, какая разница, как ты украл, главное сам факт воровства.

Вот только спорный он — а было ли воровство?

— Что скажешь, князь? — сурово поджав губы, холодно осведомился у меня «великий секретарь».

— Не было у меня ни коварного умысла, да и лживых посулов я ей не давал.

— Но увез? — уточнил Власьев.

— Увез, — сокрушенно признался я, — но выполняя волю нашего государя.

— Как… выполняя? — на миг даже растерял свою дипломатическую невозмутимость надворный подскарбий.

Про остальных вообще молчу — пять изумленных взглядов, требующих немедленных разъяснений.

— А так, — вздохнул я и… напомнил всем о словах Дмитрия, которые он во всеуслышание ляпнул на Пожаре.

— Но позже я самолично указывал тебе иное, — не выдержав, вскочил со своего деревянного кресла Дмитрий. — Али скажешь, что не было того?

Вообще-то был соблазн ответить именно таким образом — свидетелей-то не имелось. Но чувствовал — именно этого он от меня и ждет. Если я опущусь до вранья, то тем самым унижу себя, и, хоть об этом будут знать всего двое — я и он, — ему хватит и такого.

Я вскинул голову, горделиво окинув взглядом этого маломерка, который ждал этого от меня, но… так и не дождался.

— Было, государь, — кивнул я. — И впрямь сказывал. А не далее как пару дней назад даже пояснил, для чего ты хотел оставить царевну в столице. — И сокрушенно развел руками. — Жаль, ранее о том не ведал. Кабы знал, иначе бы себя вел.

Он резко отшатнулся, словно я в него плюнул, лицо исказилось от гнева, а рука потянулась к сабле, которой не было.

— Попомнишь свои словеса, князь, — злобно прошипел он. — На плаху не восхотел, так будет тебе костер.

«Но вначале утрись», — мысленно посоветовал я.

Дмитрий нерешительно оглянулся на остальных судей и громко произнес:

— Он сам сознался в нарушении моей воли, о которой знал. Все о том слышали?

— Нет, государь, — поправил я его. — Не сознавался я в этом, ибо воли твоей не нарушал. Лучше вспомни, что ты говорил мне об оставлении ее в Москве. — И поведал при всех.

Философ, конечно, не юрист, но уцепиться за неосторожное слово, а при необходимости и вывернуть его наизнанку, придав совсем иное значение, мы тоже умеем. Логика — штука хитрая, и доказать, что белое, разумеется, белое, но на самом деле, если приглядеться повнимательнее, чуток серое, а коль зайти с другой стороны да прищуриться, и вовсе черного цвета, это нам раз плюнуть.

К тому же тут такого радикального и не требовалось — речь шла об оттенках и интонациях, а это куда проще.

По моему раскладу получилось, что мать, Мария Григорьевна, перестала нуждаться в уходе, то есть первая причина отпала. Что же касается жениха, то мне что-то не доводилось слышать об обычае, по которому невеста обязана до свадьбы проживать в том же городе, что и он.

Кроме того, неясно, почему князя Дугласа упорно именуют именно так, ибо, насколько мне известно, с его стороны не было ни сватовства, ни даже предварительного сговора, не говоря уже о помолвке и оглашении в церкви.

Более того, не следует забывать и про ту глубокую печаль, в которой ныне пребывает вся семья Годуновых, включая царевну. И насколько мне помнится, печаль эта, согласно русским традициям, должна длиться аж до середины грязника, то есть октября. Вести же какие-либо разговоры о свадьбе с девушкой, потерявшей отца, пока не закончится период глубокой печали, простительно разве что некоему представителю шкоцкого народа, но никак не истинно православному государю.

Квентин при этом упоминании побледнел, Дмитрий покраснел, а я продолжал неспешно вещать о русских традициях.

Не зря я перед тем, как отплыть обратно в Москву, нашел время, усадил перед собою всех троих — Марью Петровну, Резвану и Акульку — и попросил подробнее рассказать, с чего все начинается и чем заканчивается, кроме венчания и самой свадьбы — финальная стадия меня не интересовала. А кроме того, я в деталях выяснил специфику — что можно делать и чего нельзя во время глубокого траура, просто траура и полутраура.

Это простодушная Ксюша сразу зарделась и под предлогом немедленной смены повязок раненым ратникам упорхнула из каюты, решив, что негоже находиться рядом, когда речь идет о ней самой.

Вообще-то правильно решила. Только с оговоркой — думал я не об организации своей свадьбы с царевной, а о том, как расстроить ее свадьбу с Квентином.

Судя по отсутствию возражений присутствующих — один лишь шотландец порывался что-то выпалить, но от излишнего возмущения лишь беспомощно заглатывал воздух, — рассказанное женщинами мне удалось усвоить на твердую пятерку.

Крыть нечем.

Правда, Дмитрий попытался:

— Была дадена грамотка, отписанная Федору Годунову, в коей я повелел выдать…

Ну как же, как же, помню про нее. Даже читал, что там понаписал наш непобедимый цесарь, как он непонятно почему именовал себя уже тогда. Хотя тут тоже как трактовать. Если в ином смысле — цесарь, не имеющий побед, — тогда вполне подходит. Впрочем, сейчас это неважно, и то, что я ее прочел, ему как раз знать ни к чему.

Более того, судя по тому, как вздрогнул Квентин и поморщился Басманов, лучше бы он про нее вообще не вспоминал.

Пришлось пояснить, что подлые бояре, задумавшие убиение невинных, выданную им Дмитрием Иоанновичем грамотку царевичу зачитать не удосужились, а сразу накинулись на него, аки псы смердящие, и…

— Но потом-то Федор ее зачел! — встрял неугомонный государь.

«А вот шиш, тебе, паря!» — ухмыльнулся я в душе и невозмутимо поведал, что потом зачесть ее у царевича тоже не вышло, ибо найдена она была близ бездыханного тела князя Дугласа и оказалась сплошь залита кровью.

Между прочим, Квентина.

Я почти не соврал. Мой ученик и впрямь не смог ее прочесть. Что до крови — тут спорна лишь принадлежность, то ли она шотландца, то ли стрелецкая, но, прежде чем отдать грамотку Федору, вымазал я в ней свиток очень старательно.

Далее на всякий случай я пояснил и то, что ни один из подлых убийц про ее содержание мне так ничего и не сказал, а потому ни я, ни престолоблюститель, не говоря уж о вдовой царице и самой царевне, знать, что в ней, никак не могли.

— Пусть так, — скрепя сердце согласился Дмитрий. — Но все равно остается моя последняя воля, кою ты нарушил. — И торжествующе уставился на меня.

— И воли твоей не было! — отверг я. — Еще раз напомню, причем слово в слово, то, что ты мне тогда сказал, — процитировав: — Желательно, чтоб при царице осталась и Ксения Борисовна. — И медленно повторил: — Желательно. Ну какая ж это воля?

Дмитрий растерянно уставился на меня, а я милостиво добавил ложечку медку в бочку дегтя:

— Напротив, повеление твое на Пожаре прозвучало ясно и четко — ни убавить, ни прибавить, как и подобает истинному государю.

Басманов озадаченно крякнул, Бучинский недоумевающе покосился на Дмитрия, который по-прежнему не отводил от меня глаз, кипя от ярости.

Ну все шло не по его сценарию, решительно все.

«А ты думал, что самый умный? — ответил я ему. — На-кася, выкуси!»

— Что скажут судьи? — глухо спросил он, даже не глядя в их сторону.

Судьи не замедлили с ответами, попутно сопроводив их комментариями.

— Дак ты ей и впрямь волю с выбором дал, государь, — развел руками Басманов. — Стало быть, она сама вправе решать, с кем ей и куда ехать. А что до посулов и обмана, то тут впору ей тебе на князя челом бити, да и были ли они? Эвон яко Федор Константиныч сказывает, а он своему слову крепок. И уж коли она сама молчит, стало быть…

— И в Речи Посполитой вести себя с благородной шляхтянкой так не принято. Да и во всех европейских странах тоже, — деликатно заметил Бучинский.

— У нас Русь, — зло напомнил Дмитрий, — а не Речь Посполитая.

— А и на Руси тож такового не бывало, — вступился за Яна Петр Федорович. — Коль сирота — одно. Но у нее и мать имеется, да и брат, кой ей в отца место, жив покамест.

— За что ж тогда судить-то? — Это уже Хворостинин.

Квентин еще ниже склонил голову и вполголоса упрямо произнес:

— Виновен.

Я посмотрел на Дмитрия. Получалось, что теперь даже его голос уже ничего не решит, и он тоже это понял. Чуть поколебавшись с ответом, он махнул рукой Власьеву:

— Коль три судейских голоса и от этой вины князя освободили, что проку мне говорить, так что чти далее.

Ишь ты, опять увильнул. Хотя да, зачем надрываться, если ты уверен, что третье обвинение меня все равно доконает, ибо тут крыть нечем, разве что придраться к некоторым нюансам.

Вот, например, касаемо особо крупных и дорогих камней. Ведь не просто так я их конфисковал, а в счет ста причитающихся царевичу тысяч. Кто ж виноват, что казна сжулила при покупке? Мне-то откуда это знать? Я честно заплатил сколько написано в расходных книгах.

Но перечень Власьева включал в себя не только алмазы, рубины, сапфиры, изумруды и жемчуг. Было в нем и все остальное — дьяк Меньшой-Булгаков оказался весьма дотошен и предоставил полный список «расхищенного», по его мнению, и я еще раз пожалел, что не сказал, дабы его выпустили попозже.

— Тако же статуй язычного бога Нептуна ценой в пятнадцать тыщ шестьсот тридцать рублев, — монотонно цитировал надворный подскарбий показания Булгакова. — А с им чара гиацинтовая в дорогих каменьях ценой в двенадцать тыщ и сто двадцать рублев. А с ими зверь…

Оставалось кивать и соглашаться, но Годунова, едва в тексте просквозил намек на повеление царевича, я обелил сразу.

— То было мое указание, государь, — уточнил я. — Спутал дьяк. Престолоблюститель лишь вспоминал о том, кто и чего подарил его батюшке, вот я и решил угодить ему, распорядившись взять с собой все это.

Власьев остановил чтение и вопросительно уставился на государя.

Я уж было приготовился с пеной у рта рьяно доказывать непричастность царевича, но напрасно.

— Пусть так, — равнодушно передернул плечами Дмитрий.

Это хорошо. Получается, что на Федора он катить бочку не собирается. У меня отлегло от сердца.

Теперь Багдадский вор остался в гордом одиночестве, а одному выкручиваться куда легче, и я тут же кое-что напомнил царю, хотя и не рассчитывал получить от Дмитрия правдивый ответ.

Дело в том, что еще будучи в Коломенском, накануне выезда в Москву, я как бы между прочим поинтересовался о том, позволительно ли престолоблюстителю взять с собой в Кострому ряд подарков, которые в свое время преподнесли его покойному отцу. Например, трон от персидского шаха.

Мол, как ни крути, а царевичу в Костроме нужно что-то посолиднее, чем простое резное кресло, а здесь этот столец все равно пылится в Казенной палате.

Поглощенный мыслями о завтрашнем дне Дмитрий лишь досадливо отмахнулся, буркнув, чтоб забирал.

— А прочие подарки? — уточнил я. — Они, конечно, не трон, а так, для красоты, не больше, но ему дороги как память, и потому…

— Да пусть все заберет, — проворчал Дмитрий. — Коль ему блюд с чугунками да сковород с тазами мало — пущай и енто прихватит. — И презрительно ухмыльнулся, подмигивая стоящему рядом Бучинскому, чтобы тот разделил его презрение относительно эдакого крохоборства.

Но я не отставал, сразу напомнив ему и об украшениях, которые опять-таки по повелению Бориса Федоровича были изготовлены для будущего храма. Построить его царь не успел, и сыну хотелось бы их забрать с собой, чтоб воздвигнуть его в Костроме и оставить в нем эти украшения!

— Пущай хоть замолится… в своей Костроме, — беззаботно отмахнулся он, и я тут же заметил Яну о том, как щедр и благороден государь.

Тот, разумеется, охотно со мной согласился.

— Было такое? — растерянно спросил Власьев у потупившегося Бучинского.

Молчали оба.

Придворный подскарбий уставился на меня.

Оставалось пожать плечами. Дескать, я свое слово сказал, добавить нечего, теперь пусть они.

Дмитрий встал и, очевидно что-то решив, вновь направился ко мне. Во взгляде торжество. Он даже надменно прищурился, разглядывая меня и давая понять, что теперь я весь в его руках.

«Вот только при этом я по-прежнему чистенький, а ты…» — ответил я ему взглядом.

Он понял, иначе бы не вздрогнул и не отпрянул от меня, словно получив еще один удар по роже, причем вполне заслуженно.

— Не помню я таковского, — нехотя выдавил он. — Эвон сколь дел, рази упомнишь всякое.

Вот так. Снова как в детской игре: да и нет не говорите, ну и так далее. Не иначе как играл в нее государь, и мастерски играл.

Ну а что скажет Бучинский?

— Я… э-э-э… тоже не помню, — выдавил он через силу.

— И как я сразу вслед за этим хвалил государя за щедрость? — осведомился я. — Помнится, тогда ты со мной согласился, Ян, и даже добавил, что…

— Может, и было оно, — перебил меня Дмитрий, то ли сжалившись над Яном, то ли ещепочему. — Но… изустно. Указа на то моего не было. — И, понимая, что дальнейшее промедление играет на руку лишь мне, требовательно заметил судьям: — Сказывайте свое слово.

— Сказывайте, только помните, что прошлое обвинение как раз и стояло на том, что я нарушил изустную волю государя, которая, оказывается, тут уже не считается, — добавил я.

Бучинский поднял голову и умоляюще уставился на Дмитрия, но, придавленный его тяжелым, давящим взглядом, снова опустил ее и глухо произнес:

— Виновен.

Ну что ж, этого и следовало ожидать. А что дальше?

Дальше был не Басманов — его опередил Хворостинин:

— Ежели он сказывает, что спрашивал дозволения, а ты, государь, о том запамятовал, то за что ж тут винить-то? К тому же, коль на то пошло, их и вернуть недолго. Не-э, за таковское на плаху посылать негоже.

Счет сравнялся. Теперь все зависело от Дугласа, хватит ли у шотландца совести, потому что с Басмановым все ясно, можно даже не слушать. Хотя, с другой стороны, даже если Квентин уравняет шансы, один черт — все решать Дмитрию, а он…

— Виновен.

Ну так и есть, чего еще ждать от боярина, который любимец у…

Стоп!

А кто это произнес?

Неужто…

Шотландец поднял голову и, глядя прямо на меня, твердо повторил:

— Повинен смерти за расхищение государевой казны.

Странно, но обиды не было. Скорее удивление.

Зря ты так, парень. Тебе ж потом не отмыться, как бы ты себя ни убеждал, что ты прав.

И было еще одно чувство — облегчения.

Да-да, именно оно.

Признаться, мне до этого момента все равно было перед ним чуточку неловко. Вроде бы и царевна ему ничего не обещала, и отец ее видов на Дугласа никогда не имел, и я тоже не клялся, что между ними не встану, да и любви она, оказывается, к нему никогда не испытывала.

Помнится, когда рассказывала о мизинце, который сунула сквозь решетку, так с досадой добавила: «И губы у него какие-то мокрые. Весь перст обслюнявил».

Красноречивый штрих. О том, кто хотя бы нравится, так никогда не скажут.

И все же, и все же…

Нет, объективно рассуждая, понять Квентина я мог. Взыграло у парня ретивое, тем более что ревнив он до умопомрачения — помню. К тому же неизвестно, что ему наобещал Дмитрий. Наобещал и наговорил, в том числе про то, что якобы я потому и украл царевну, что имел на нее определенные виды.

Более того, кое в чем он был прав. Как ни крути, но я сорвался, ибо был больше не в силах держать себя в узде и таиться. Чего уж скрывать — все мое поведение на струге, начиная с первого вечера, пускай косвенно, но было направлено именно на…

Нет, я тогда еще пытался мысленно оправдаться тем, что раз мне поручили развлечь загрустившую царевну, то обязан постараться как следует. Только поэтому я и пою о любви, ведь всякие там мужественные песни о боях и сражениях — это не то, что ей нужно, да и нечестно получается — для ратников пожалуйста, а для нее…

Словом, уболтать себя у меня кое-как вышло, но в глубине души я чувствовал, что попросту вру себе, причем не особо стесняясь, то есть весьма грубо, а на самом деле…

Впрочем, понять — это одно, а вот простить… Как бы то ни было, с друзьями так, как Дуглас, все равно поступать нельзя.

Зато теперь у меня словно камень с души: раз — и отрезало. Квиты мы, так что прощай, друг — теперь уже, увы, бывший.

А князь Хворостинин хоть и не понял, в чем дело, зато почуял сразу. На лавке места в избытке, а он придвинулся аж вплотную к Басманову, отодвинувшись подальше от шотландца. Остается только возгордиться, что наши отечественные поэты оказались куда порядочнее иноземных.

Хоть и плохое утешение, но все лучше, чем никакое.

Ладно, раз тут все ясно, пришла пора призадуматься, как выбраться из этих застенков без посторонней помощи. Один раз у меня не вышло, но ведь и у Дмитрия тоже не вот вдруг получилось отправить меня на плаху, как хотелось, то есть чужими руками.

Лишь с третьей попытки он, после того как скажет слово до сих пор колеблющийся Басманов и счет станет три — один не в мою пользу, добьется желаемого и, более того, сможет себе позволить, как и обещал мне еще до начала судебного процесса, сдержать слово и милостиво отдать свой ничего не решающий голос в мою пользу.

Кстати, не знаю почему, но это обстоятельство мне показалось обиднее всего — переиграл он меня.

И еще я подосадовал, что несколько поторопился, запретив ратникам штурм башни. Глядишь, что и вышло бы, а я понадеялся, что сумею справиться сам, получалось же…

Хотя все правильно, не может мне везти всю жизнь. И без того выкручивался из таких ситуаций, что…

Но тут мои раздумья прервал Басманов:

— Невиновен он, государь.

Ба-а, Петр Федорович! Неужто жажда выдать племянницу за престолоблюстителя одолела даже опасение подвергнуться опале?!

— Как на духу скажу — мало я видался с князем Федором Константинычем, потому мыслю, поверишь мне, государь, что прямить [678] ему мне резону нет. Одно скажу. Чтоб жизнь свою положить за други своя, яко он поступил, ратников своих спасая, тут воеводой быть мало — тут надо душу в чистоте соблюсти.

Ой как приятно!

Понимаю, что твой голос, боярин, все равно уж ничего не решит, но тем он для меня еще ценнее.

Фетиньюшка, говоришь… Так-так… А что, хорошее имя. Опять же и девка справная, все при всем и даже, судя по утверждению Петра Федоровича, чуточку сверх того.

— Опять же и людишки его. Я вот не ведаю, кто из моих холопов, зная про дыбу, пошел бы в видоки за своего боярина, дабы выручить его из беды, а у него все разом подались, дружно. Не иначе как тоже чистоту эту почуяли.

— Не все, а десяток, — поправил, кисло морщась, Дмитрий.

— А из прочих тут в Москве никого и нет, — не согласился Басманов, — вот и выходит, что все.

— И опосля дыбы они то же в один голос сказывали? — уточнил Дмитрий.

Я представил Дубца и остальных висящими на дыбе, и меня сразу прошиб озноб. Я похолодел и затаил дыхание. Нет, я не боялся, что они что-то исказили. Будь так, и тут давно зачли бы слова тех, кто не выдержал диких пыток и произнес иное, повинуясь подсказкам палачей, но сам факт…

Басманов помедлил, но затем со вздохом ответил:

— А не было дыбы, государь. Я их так отпустил.

Фу-у-у! Ну, боярин! Ну, молодца!

И поверь, что за такое рано или поздно расплачусь с тобой сторицей. Такой должок, точнее должище, я никогда тебе не забуду.

— Не слишком ли ты добрый к холопам князя, кой в воровстве погряз? — с укоризной проворчал Дмитрий.

— К холопам… — усмехнулся Басманов. — Холопам бы я не спустил. Такую встряску учинил бы, что… Но тут ратники были, истинные воины. А я и сам воин, потому таковских мне терзать несподручно.

Ладно, пусть будет твоя Фетиньюшка невестой Феди, тем более, как ты говорил, девка статная и везде у нее оттопыривается. Кстати, помнится, и Ксения Борисовна тогда в возке тоже одобрила…

Одним словом…

И тут же спохватился — куда мне сейчас об этом. Всему свое время. Пока надо себя отстоять, а уж потом…

— И каждый не просто о бое том сказывал, но и наособицу норовил про своего князя доброе словцо сыскать, — счел нужным добавить Басманов. — Мол, ежели бы не песни его, нипочем бы им не выстоять.

— Так ты еще и гусляр? — протянул Дмитрий, кривя губы в ухмылке.

Я промолчал, неопределенно передернув плечами. Мол, какая сейчас разница, но он не унимался:

— Что же ты? Потешил бы меня хоть разок. Люблю я всяких сказителей слушать.

— Да и не стал бы он сдаваться, ежели бы вину за собой чуял, — добавил боярин и лукаво заметил: — Потому я и помыслил уравнять, чтоб теперь, коль голосов одинаково, пущай на все будет твоя царева воля. Ежели ты все-таки зришь за им вину, все равно твой голос главный, а коль помиловать надумаешь — тоже выйдет в твоей воле.

Браво!

Мысленно я аплодировал Петру Федоровичу. Вот оно, подлинное мастерство! И мне угодил, и на конфликт с Дмитрием не пошел, да еще ухитрился подать все так, словно сделал одолжение государю.

Дмитрий вновь встал со своего креслица и задумчиво прошелся по темнице. Остановившись подле меня, он, словно невзначай, якобы продолжая размышлять, рассеянно уставился на меня и еле слышно прошипел:

— Рано радуешься. Уж нынче я тебя с обрыва не отведу.

— Скорее уж столкнешь с него, — покладисто согласился я.

— Я считаю, что князь Мак-Альпин… — отчеканил Дмитрий и глубоко вздохнул, смакуя миг своего торжества, хотя и неполного — все-таки чужими руками у него так и не получилось, придется пачкать свои.

Я смотрел на него, понимая, что именно он сейчас произнесет, и недоумевая, почему он ничегошеньки не боится. Неужто зелье травницы не подействовало? Ах, Марья Петровна, Марья Петровна. Оплошала ты, милая, да как назло в таком деле, которое может мне стоить…

И вдруг вспышка озарения: «А если он еще не проверил себя? Он же вначале не поверил мне, а на проверку времени могло не быть, вот и держит себя как бойцовский петух, не ведая, что давно стал каплуном». [679]

И тут же в голову, после того как я почти дословно припомнил наш с ним разговор, пришло еще одно — он вообще меня неправильно понял. Я же как говорил?

«Оттого что князь Мак-Альпин не сможет произвести на свет потомство, особой беды не случится, спору нет. То, что престолоблюститель лишился детишек, — тоже не страшно. Но поверь, государь, что и тебе их теперь не видать…»

То есть даже если бы он принял мои слова на веру, то решил бы, что я обрек его на бесплодие. А в этом случае проверить истинность моего утверждения можно минимум через месячишко, а то и побольше, пока кто-нибудь не забеременеет.

Ну точно, он же мне так и сказал, что я этого не дождусь…

— Остановись, государь!

Дмитрий недоуменно посмотрел на меня и даже чуточку приподнялся на цыпочках — не иначе как решил, что я начну просить прощения в надежде на пощаду.

«А ведь стоило бы мне его попросить, и он бы меня помиловал», — глядя на него, понял я. Уж очень тем самым я потешил бы его самолюбие.

Ну что ж, может быть, как-нибудь в другой раз я тебя и… пожалею. Но не сейчас.

— Ты забыл перед вынесением приговора выслушать последнее слово обвиняемого, как это принято во всех европейских странах.

Дмитрий перевел взгляд на Бучинского. Тот охотно закивал: «Принято, принято. Везде, везде».

Не понравилось. Поворот в сторону Власьева. Надворный подскарбий тоже уверенно склонил голову в знак подтверждения.

А что скажет Квентин? Но тот задумался и, по-прежнему потупившись, смотрел куда-то вниз.

— Мы на Руси, — хмуро напомнил Дмитрий присутствующим, — но я всегда сказывал, что не след нам чураться хороших обычаев, кои водятся у иноземцев. Пускай будет так. Сказывай, князь.

— Тайное у меня слово, — пояснил я.

— Опять тайное, — недоверчиво протянул он, очевидно вспомнив обрыв над полноводным Сеймом.

— Что делать, — вздохнул я. — Так уж оно получается, что по своей неугомонности мне иной раз удается выведать такое, что только втайне и сказывать.

Он задумался.

Э, так не пойдет. Это что еще за размышления? Пришлось добавить:

— К тому же все прочие свой приговор мне уже вынесли, так что все равно ничего не переиначить, вот и получается, что мое слово может теперь повлиять только на твой голос. — И, понизив речь до шепота, добавил: — Видение мне было, государь…

Сработало. Дмитрий повернулся к судьям и повелительно махнул им рукой, отпуская восвояси.

— Квентин, — окликнул я шотландца, шедшего первым.

Дуглас обернулся.

— Никогда тебе не быть Робертом Бернсом, [680] — вынес я безжалостный вердикт.

Кто это такой, шотландец, естественно, не знал, да и не мог знать, поскольку Бернс еще не родился, но истинный смысл моих слов почуял безошибочно.

Вон как опустились плечи, словно на них взвалили центнер. А может, сразу два — даже с места не смог сдвинуться, продолжая стоять, пока шедший сзади Басманов не потерял терпение и не подтолкнул его вперед.

А ты как думал, парень?! Предательство — само по себе тяжкая штука, а когда предаешь друзей — так и вдвойне, поэтому не каждому по плечу.

Особенно поэтам.

Глава 24 Торг

— Ну сказывай, — с нарочитым равнодушием в голосе протянул Дмитрий, когда выходящий последним Власьев, сочувственно покосившись на меня, аккуратно закрыл за собой дверь. — Так что там у тебя за видение? — поторопил он меня, вновь важно усаживаясь на свой стул-кресло.

Вид у государя был вальяжный. Ни дать ни взять эдакий русский барин, согласившийся на досуге поглядеть на какую-то придумку провинившегося холопа, пытающегося этим изобретением скостить неминуемое наказание.

Король-победитель, ядрена вошь! А я, стало быть, пленник в цепях, который сейчас, согласно сценарию, должен рухнуть на колени и униженно молить о пощаде.

Только вот сценарии, «красное солнышко», пишу здесь я — уж извини. Молод ты ишшо, чтоб их сочинять, да и словов таких, поди, не слыхал, куда тебе.

На секунду мне даже стало чуточку жаль разрушать его иллюзию, хотя он сам во всем виноват — слушать тогда ночью нужно было повнимательнее, когда я предупреждал его о последствиях.

— Про тебя, — коротко ответил я. — Виделась мне твоя опочивальня и как ты в ней силишься…

Подробности рассказывал недолго — он оборвал меня уже на четвертой или пятой фразе, и до конца описать его мужскую несостоятельность не получилось.

— Ты в своем уме, князь?! — заорал он, вскочив с кресла и кинувшись на меня чуть ли не с кулаками.

Вот так уже лучше. Вид разъяренный, вальяжности и в помине нет, что автоматически показывает, насколько высоко Дмитрий оценивает альковные дела.

Эх, милый, а ведь это только начало. То ли еще будет.

— В своем, — кивнул я и невинно поинтересовался: — А ты хочешь сказать, что видение лжет?

— Хочу! — с вызовом заявил он.

Прозвучало это столь твердо, что я на миг даже усомнился в действенности зелья бывшей ведьмы. Вдруг, учитывая, что она таким давным-давно не занималась, и впрямь забыла положить какой-то компонент, или смешала как-то не так, или…

Да что угодно.

Но и деваться некуда — затянул песню, так допевай, хоть тресни.

— Что ж, мое видение легко проверить, — пожал плечами я. — Какая ж девка откажет своему государю?

— А зачем? — искренне удивился он, начав возвращаться к прежнему вальяжному состоянию и наотрез отказываясь верить, что он может допустить сбой в ночных усладах. — Я и без того ведаю, что…

— …у тебя все в порядке, — подхватил я и возразил: — Только вот в чем беда — мои видения мне еще ни разу не солгали.

— А может, ты еще лик девки узрел, коя меня так умучила? — надменно усмехнулся он. — Покамест такие не встречались, так даже любопытно — где ж такая неугомонная сыскалась?

Вот оно что. Оказывается, ты даже толком не понял, о чем я веду речь. Ну что ж, поясним…

— Что до лика, то прости, государь, не разглядел я его. Темно было. Одна лампадка в углу, а с нее света меньше, чем с козла молока. А может, мне и умышленно лица не показали, — принялся размышлять я вслух. — Намекали тем самым, что никакой разницы нет и, с кем ты ни ложись, все одно.

— Ты о чем? — насторожился он.

— О том, что не умучила она тебя, — пояснил я. — У тебя с ней вообще ничего не вышло. Ни разу.

— То есть как — ни разу? — вновь не понял он.

— А вот так, — развел руками я. — Да и с другими тоже не выйдет. — И припечатал: — Никогда!

Дмитрий не ответил. То ли осознавал суть катастрофы, то ли…

Для верности пришлось добавить:

— Да этого и следовало ожидать. Помнишь, как я его в твоей опочивальне веревочками-жизнями обмотал и подпалил, а он в кисель превратился?

— И что?

Так и есть — не дошло.

— Ничего, кроме одного — это ж твой… был. А уж видение подсказало, что вся моя ворожба сбылась в лучшем…

Договорить я не успел — он буквально на глазах побледнел, после чего вскочил и опрометью кинулся к двери, но у самого выхода остановился и, повернувшись ко мне, выдохнул:

— Ну гляди, князь. Ежели токмо… Я тогда тебя… — и был таков.

Ну слава тебе господи! Дошло наконец-то.

Теперь оставалось только ждать.

С минуту никого не было, но долго побыть в одиночестве мне не дали — вошел Басманов. Лицо озадаченное, брови чуть ли не выше лба, и даже борода приобрела вид вопросительного знака, но ничего не спрашивал, молча уставившись на меня.

Благодарный за его слова и приговор в мою пользу я не стал томить боярина в ожидании, сразу пояснив:

— Я там ему посоветовал не торопиться и вначале кое-что проверить, а уж потом выносить приговор.

— Мыслишь, смягчиться может? — усомнился он.

— Мне кажется, что да, — осторожно, чтоб не спугнуть римскую матрону Фортуну и красавчика Авось, выдал я догадку.

— А мне так инако мнится, — мрачно возразил он и, неловко потоптавшись, осведомился: — Можа, тебе священника прислать, покамест государь в отлучке? Глядишь, и исповедаться успел бы.

— Зачем? — удивился я.

— Ну как же. Чтоб, значится, грехи на том свете крылышки у твоей души книзу не потянули.

— Пессимист ты, Петр Федорович, — попрекнул я его.

— Чего? — озадаченно переспросил Басманов.

— Все в черном цвете видишь, — пояснил я. — А я верую, что государь у нас добрый, потому и вдаль гляжу без страха, помирать не собираюсь, да и вообще, жизни надо радоваться, как я. Проснулся утром и… радуешься.

— Ну-ну. — Боярин скептически крякнул, удивленно покрутив головой, и повернулся к выходу, но никуда не пошел, застыв в задумчивости. Постояв так с минуту, он тяжело вздохнул и бросил не оборачиваясь: — Я ить не просто так про священника вопрошал. Он мне пред уходом сказывал, что, мол, плахи не занадобится, да повелел, чтоб я заместо ее клетку железную кузнецам заказал. Потому проснуться к завтрему у тебя и впрямь выйдет, ибо клеть токмо к среде изготовят, а вот опосля… — И, покачав головой, вышел, но… тут же вернулся. — Допрежь того, яко в темницу тебя отвести, тут… гм… судьи повидаться восхотели. Ты как?

— Кроме Квентина, — быстро сказал я.

— Кого?

Я усмехнулся. Все никак не привыкну. Да и не идет новое имя шотландцу, или, как тут говорят, не личит. Ну какой из него Василий Яковлевич, да еще с фамилией Дуглас. Однако поправился, пояснил.

— А он-то как раз шибче всего и просится, — заметил Басманов.

— Пусть просится, — пожал плечами я. — Мне с ним говорить не о чем.

— Ну будь по-твоему, — понимающе кивнул он.

За те секунды, что темница пустовала, я успел плюхнуться в освободившееся кресло и с наслаждением вытянуть гудевшие от усталости ноги.

Странно, пока шел суд, ничего не чувствовал, зато сейчас они сразу напомнили, сколько часов я отстоял в углу, как нашкодивший первоклассник, вызванный на суровый педсовет.

«Их бы сейчас прямо на стол водрузить, чтоб кровь отхлынула», — мечтательно подумал я, но воплотить в жизнь свою нахальную идею не успел — вошел Бучинский.

Признаться, его лепет я слушал невнимательно. Понятно, что он хотел бы оправдаться передо мной в том, что приговорил к смертной казни, вот только получалось у него это не ахти.

Однако я был снисходителен к парню. Учитывая, что он оставался в секретарях у Дмитрия, который — это я знал точно — частенько прислушивается к мнению Яна, осыпать его упреками и вообще портить с ним отношения глупо.

Теперь, чувствуя свою пускай и невольную вину, глядишь, когда-нибудь вставит словцо в мою защиту. Ну а коль не понадобится защита — еще лучше.

Поэтому, пока он говорил, я хранил многозначительное молчание, давая понять, что хоть и понимаю его нелегкое положение, но все же, все же… А в конце разговора, точнее, монолога поляка я даже сдержанно обнял его, но сохраняя во взгляде печальную укоризну.

Князь Хворостинин-Старковский был тоже изрядно смущен, хотя ему как раз оправдываться было не в чем.

Скорее уж напротив, тут моя вина, что я о нем плохо подумал, когда увидел в числе судей и предположил, что он обязательно отыграется за те оскорбления, которыми я его осыпал, не давая закрыть глаза.

С этого и начался наш разговор. Однако он сразу замахал на меня руками, пояснив, что поначалу и впрямь сердце держал на меня, особенно после напоминаний дворского, которыми тот его будил.

Но потом, когда уже начал вставать на ноги и собрался ехать ко мне, Бубуля все ему растолковал как есть, потому сейчас он испытывает ко мне только благодарность и ничего, кроме нее.

Вот и хорошо, коли так. И лишь после этого я обратил внимание на листы бумаги, которые князь держал в руках.

Вот тебе и раз! Неужто и тут решил зачесть мне нечто из нового?

Но нет, оказывается, Иван таким образом решил позаботиться обо мне — мол, скучно тут в ожидании приговора, так чтоб не маяться от безделья и не томиться, гадая, каким окажется решение государя, на тебе, Федор Константинович, бумагу, пописать на досуге.

Но и без новых виршей не обошлось — зачитал мне Хворостинин что-то про злокозненных клеветников, накинувшихся на невинного пиита, и о том, как они обязательно потерпят поражение, ибо «свет истины непременно воссияет», ну и все в том же духе.

— Уже лучше. Во всяком случае, гораздо понятнее и проще, — одобрил я, оценив, что половина слов понятна, а о второй половине нетрудно догадаться, учитывая первую, и посоветовал: — Ты пока на полпути, хотя движешься в правильном направлении. Теперь главное — не останавливаться, а следовать дальше.

— Да куда уж проще-то?! — воскликнул он.

— Куда? — улыбнулся я. — А вот послушай-ка. «Сижу за решеткой в темнице сырой…»

Хворостинин открыл рот на второй строке стихотворения, да так и не закрывал его, пока я не закончил декламировать. Впрочем, он и потом сделал это не сразу, а еще минуту стоял, беззвучно шевеля губами и ничего не говоря.

— Это ты сам, пока тут сиживал?! — А в глазах неописуемый восторг.

Жаль разочаровывать парня, но чужая слава нам ни к чему — своей обойдемся.

— Нет, все тот же сын боярский, который Пушка, — пояснил я, не желая отбирать лавры у Александра Сергеевича.

— Эва, какой ты везучий, — сокрушенно вздохнул он. — А я сколь ни ездил, так ни с одним пиитом и не повстречался… окромя тебя да князя Дугласа. Может, мне вместях с тобой ныне в Кострому податься? Авось сызнова кто на пути попадется, а?

— Погоди с Костромой, — усмехнулся я и напомнил: — Если сейчас государь мне смертный приговор объявит, так я дальше Болота [681] не укачу.

— Что ты?! — замахал руками он. — О таковском и думать не моги. Дмитрий Иваныч добрый, уж кому, как не мне, о том знать. Он и злодеев отъявленных, яко Шуйских, эвон лишь в ссылку отправляет, а у них-то вины куда тяжелее. Да и привечает он умных людишек, потому даже и в мыслях не держи — чуток помедлит для прилику, а там и помилование объявит.

— Так это умных, — вздохнул я. — А меня он в шибко мудрых числит, а это уже перехлест, потому и…

Но договорить не успел — зашел Дмитрий. Лицо красное, в глазах злость, но помимо нее еще и по здоровенному вопросу, и, сдается мне, оба на одну и ту же тему.

И как вы допустили это, боги,
Чтобы в такой ответственный момент
Мне отказал в поддержке и подмоге
Дотоле безотказный инструмент? [682]
Ну что-то типа этого.

Я прикинул, сколько времени он отсутствовал. Получалось, что часа полтора наверняка, не меньше, то есть провериться успел, причем, судя по виду, результат плачевный.

На Ивана государь почти не взглянул, обратив на него внимание, лишь когда тот принялся неловко пояснять, что заглянул совсем на чуток, потолковать о виршах.

— О чем?! — вытаращился на него Дмитрий.

Ну да, понимаю. Ныне у царя-батюшки вопросы и проблемы куда существеннее, а тут…

Но, к его чести сказать, орать он на своего кравчего не стал, сдержавшись, и лишь отрывисто заметил, чтобы Хворостинин уходил, поскольку теперь пришел его черед поговорить о… виршах.

— Так, может, вместях все втроем? — обрадовался простодушный Хворостинин и от избытка чувств весело подмигнул мне.

«А ты говорил про какой-то смертный приговор, — явственно читалось в его взгляде. — А он видишь каков? Не может ведь человек, говорящий с тобой о стихах, потом осудить тебя на смерть, так что все в порядке».

— У нас с ним особые… вирши, — хрипло выдавил из себя Дмитрий, еле сдерживая свою ярость, и тут даже Иван почуял неладное, хотя по сожалеющему взгляду, брошенному на меня перед уходом, было заметно его недоумение, что за особенности могут быть в виршах.

Начинать разговор, даже оставшись со мной наедине, государь не спешил, да и когда раскрыл наконец рот, то начал совсем не с того, что, как мне думается, интересовало его больше всего. Очень уж ему не хотелось признавать очередное поражение от меня, да еще столь сокрушительное, потому он продолжал хорохориться.

— Я тута у медикуса вопросил, так он мне поведал, что заминки в таковских делах приключаются чуть ли не со всеми. И лечба порой вовсе не надобна, особливо ежели лета младые — переждать немного, и все, — заметил он, принявшись расхаживать из угла в угол, но при этом избегал смотреть мне в глаза.

— Выходит, ты так мне и не поверил? — уточнил я. — Что ж, пережди. — И равнодушно передернул плечами, давая понять, что мне все равно, и вообще, сколько ты, паренек, ни надрывайся, результат останется один и тот же.

— Пережду, — кивнул он. — Токмо я сызнова, чтоб надежнее, на… Ксении Борисовне испытывать себя учну. Небось от такой красы и у мертвяка зашевелится. — И впился в меня взглядом — как я восприму такой вариант.

— У мертвяка возможно, — невозмутимо согласился я, — а вот у тебя…

И тут Дмитрий, не выдержав, взорвался.

На сей раз бочек, как в подклети Высоцкого монастыря под Серпуховом, у него не имелось, поэтому выхваченный из ножен сабельный клинок пришлось перехватывать.

Надо сказать, что силенка у «красного солнышка» была дай бог, плюс дополнительная подпитка от ярости, так что удержать запястье его правой руки мне стоило немалого труда.

Сколько длилось наше противостояние — не засекал, но ему хватило и этого короткого времени, чтобы, от гнева брызжа мне в лицо слюной, взахлеб наобещать сразу целую кучу казней, причем повешение в этом списке шло вслед за обезглавливанием — ну никакой логики у государя, под мышки, что ли, вздергивать станут?

В конце, разумеется, костер, как колдуну, наславшему на Дмитрия заклятие.

Пришлось еще раз пояснить про веревочки и про наши связанные воедино жизни, так что заклятие это в равной степени наложено на всех троих. А что до казней, то я не возражаю, но напоминаю, что срок этой самой жизни у царя-батюшки всего на две недели длиннее, чем у меня, поэтому…

Поначалу он мне не поверил, хотя и засомневался, поэтому сабля вновь оказалась в ножнах, а разговор пошел в более деловом русле. Ярость, правда, до конца еще не прошла, и смиряться он не хотел, заявив, что коль и впрямь у него не выйдет поять царевну самому, то он отдаст ее на потеху стрельцам, а Федьке на всякий случай заранее велит отрубить голову.

Причину же для этого найти — пара пустяков.

К примеру, недавнее отравление. Дескать, притворялся мой ученичок, но нашлись видоки, которые воочию лицезрели, как он подсыпал государю в кубок смертное зелье. Сперва молчали из страха, а теперь, когда Годунов уплыл в Кострому, во всем сознались.

Выдавал он мне все это, ни на секунду не отрывая взгляда от моего лица. Скорее всего рассчитывал взять на испуг, но не тут-то было.

Я добросовестно выслушал все угрозы и в ответ хладнокровно заметил, что, если все это произойдет, тогда буду не в силах помочь государю, поскольку в день казни царевича меня на этом свете неделю как не будет, и вновь напомнил про наши жизни-веревочки.

Помогло — сразу осекся на полуслове, не зная, что еще сказать. Однако сомнения продолжали в нем оставаться, и он ехидно осведомился, что раз я продолжаю настаивать на этой нерушимой связи, то получается, что и у меня самого, и у Федора тоже теперь немалые проблемы с этим.

— А как же, — охотно подтвердил я.

— Но тогда зачем?! — удивился он, вытаращив на меня глаза.

— Затем, что ты снова нарушил свое слово, которое дал мне, — ответил я. — Не надо было умышлять худое против царевны, и тогда ничего бы не было.

И вновь он мне не поверил.

Ну не укладывалось у него в голове, что я рискнул столь многим лишь для того, чтобы увезти Ксению, которая вдобавок чужая невеста.

— Так ты утверждаешь, что теперь мы все трое стали… — протянул он, морщась и не зная, как бы выразиться поделикатнее, но я бодро подхватил, причем в отличие от Дмитрия миндальничать не стал. Скорее уж напротив — постарался сгустить краски.

— На Руси ныне таких жеребцов, как мы, государь, называют меринами, петухов — каплунами… — Я напряг память, поскольку сельское хозяйство, и животноводство в частности, не мой конек, и она послушно выдала еще кое-что: — Кабанчиков именуют боровами, быков волами, а…

Закончить он мне не дал, заорав, чтобы я заткнулся и… Но переполнявшие его чувства были столь сильны, что отыскать достойное продолжение у Дмитрия не получилось — он только засопел и зло уставился на меня, буравя глазами.

Я отвечал, как учил Христос, то есть взирал ласково и по-доброму. Одним словом, изображал хирурга, столкнувшегося с глупым пациентом, не понимающим, что без некоторых деталей организма жить ему будет гораздо спокойнее.

К тому же это лишние заботы
В карьере, в личной жизни и в судьбе:
Во-первых, отвлекает от работы,
А во-вторых, мешает при ходьбе! [683]
Понимая, что до меня не доходит его красноречивое молчание, и так и не отыскав в своем лексиконе чего-нибудь эдакого, достойного меня, он круто повернулся и вновь принялся метаться из угла в угол. После минутного блуждания он остановился и утвердительно кивнул, негромко произнеся:

— Что ж, быть по сему. Сказывали, клетку для тебя ранее середы не изготовят, посему успею проверить и себя, и твои словеса о тебе с Федькой.

Я не успел ответить — он вновь убежал.

Что Дмитрий имел в виду, я, признаться, до конца не понял. Про испуг — тут да. Значит, ближайшей ночью затащит в свою постель еще одну деваху, а вот каким образом он станет проверять меня и тем более царевича?

Если я правильно понял, то Дмитрий собирается уложиться до среды, но ведь сегодня уже воскресенье, а Федор нынче вроде бы за тридевять земель от столицы.

Или Годунова уже остановили, завернули в Москву, и он сейчас в сутках езды от нее? Если так, это плохо.

Ничего не подозревающий престолоблюститель, если ему подсунуть бабу поядренее, да к тому же имеющую навыки в таких делах, кинется на нее со всем своим юношеским азартом, и прости-прощай моя версия о незримых крепких узах, которыми я якобы стянул три наших жизни.

Ладно. Тут я все равно ничего не могу поделать, так что остается положиться на судьбу и красавчика Авось.

Однако проверка коснулась лишь меня. И ведь додумался же Дмитрий, как он сам рассказал мне потом, для надежности, то бишь, говоря моим языком, чтобы соблюсти «чистоту эксперимента», приказать всыпать мне за ужином хорошую порцию сонного зелья, после чего ночью зашел в мою камеру вместе с какой-то девкой и буркнул ей, чтоб приступала.

Сам он, правда, не глядел, отвернувшись в сторону и велев окликнуть, когда она достигнет нужного результата, которого та, как ни старалась, надеясь на немалую награду, добиться не сумела.

Себя же Дмитрий проверял все ночи, причем каждую с тремя партнершами, но с одинаковым итогом. Об этом мне простодушно поведал Басманов, когда навестил в четверг поутру и я его аккуратно вывел на разговор о государе.

Тогда-то он и проинформировал, что о моей дальнейшей судьбе государь говорить вовсе не желает и вообще, по его мнению, про меня совсем забыл, проводя все ночи в усладах, да в таких ярых, что даже девки не выдерживают, выбегая из его опочивальни красные да растрепанные, а он тут же хватает другую и тащит в постель.

Но особо он на эту тему не распространялся и сразу сменил ее, напомнив про клетку, с которой расстарались кузнецы, уже все отковав. Более того, народ в Москве в нетерпеливом ожидании предстоящего зрелища.

Я похолодел. Это что же, получается, все впустую?! Но тогда надо что-то срочно предпринять, а что именно? Басманова в заложники? Да мне даже нечего приставить к его горлу.

Стоп! Для начала надо узнать, сколько у меня в запасе времени, а уж потом рыпаться.

— После обедни на Болото повезут или ближе к вечеру? — как можно безмятежнее спросил я, стараясь ничем не выдать своего волнения.

Кажется, получилось, поскольку Басманов, покосившись на меня — во взгляде эдакая смесь удивления пополам с восхищением и недоумением, — озадаченно заметил:

— Дивлюсь я на тебя, княже. То ли ты вовсе смертушки не боишься, то ли не веришь, что она уже на пороге встала, что эдак шутковать себе над нею дозволяешь. Неужто не страшно, что вот-вот встретишься с костлявой?

— А кто тебе сказал, что встречусь? — столь же равнодушно ответил я, вовремя вспомнив, что являюсь философом, а посему надо держать марку, и никого не волнует, в какую цену мне это обойдется. — Мы же с ней живем в разные времена. Пока я жив, ее нет, а появится она, лишь когда меня не станет. — И сразу поинтересовался: — А в народе что говорят? Неужто верят, что я царскую казну ограбил?

— Так они покамест гадают токмо, кого сжигать станут, — лаконично ответил боярин.

— То есть как? — насторожился я.

— Приговор-то государь еще не объявил, — пояснил Басманов. — Сказываю же, не до тебя ему ныне. Вот натешится досыта с девками, тогда уж и за тебя примется. — И сочувственно предложил: — Так что, послать за священником?

— Погоди, Петр Федорович, — ободрился я. — Сдается мне, что мы с тобой еще съедим ту курицу, которая будет копошиться на моей могиле.

— Это как? — оторопел он, но ответа дать я не успел — в дверях появился мой старый знакомый палач Молчун.

— Его к государю требуют, — ткнул он в меня пальцем и неопределенно кивнул головой куда-то вбок. — Ждет ужо.

Так, кажется, мы еще побрыкаемся.

Особенно обнадежило то, что Молчун сразу после сказанного невозмутимо протопал ко мне, и, примостившись поудобнее, чтоб не мешало здоровенное пузо, принялся отпирать ножные и ручные кандалы, в которых я находился два этих дня.

— Государь инако повелел, дабы не убежал, — заметил Басманов, оторопело наблюдая за его неспешными действиями.

— Я ведаю, яко он прыток, — пискнул палач. — Будь моя воля, дак нипочем бы. Я уж и государю о том сказывал, но коли он указал отпереть…

Дмитрий метался как зверь в клетке, разве только на прутья не кидался, да и то лишь по причине отсутствия таковых.

«Значит, „ярые забавы“, — припомнились мне слова Басманова, — судя по царской морде, результата не принесли».

Что ж, теперь можно и поговорить… Интересно, с чего начнет? Хотя да, чего там непонятного, сейчас понесутся угрозы.

За то, что ты, подлец, со мною сделал, —
Дай срок! — тебе я крепко отомщу!
За шиворот тебя, проклятый демон,
На городскую плаху притащу! [684]
Или что-то в этом духе, но про клетку.

Правда, тут я не угадал. Едва завидев меня он, даже не дождавшись, пока уйдет Молчун, подскочил и зло выпалил:

— Одного не уразумею — чего ты ентим добился?

Я не спешил отвечать, выразительно уставившись на палача, который замешкался с уходом, продолжая топтаться у двери. Теперь время работало на меня, а потому торопливость ни к чему. Наоборот, чем холоднее и неприступнее я буду, тем…

— Чего тебе еще?! — рявкнул на него Дмитрий.

— Уж больно он прыткой, — вякнул тот. — Тебе, государь, невдомек, а я сам узрить сподобился, яко сей князь при боярине Семене Никитиче…

— Слыхал уже, — нетерпеливо отмахнулся он. — Я, чай, не старик Годунов, у меня не забалуешь. А теперь ступай себе. — И, повернувшись ко мне, нетерпеливо повторил свой вопрос: — Так чего ты добился? Клетки? Она готова.

И вновь я помедлил с ответом, продолжая взирать на Дмитрия с эдаким легким осуждением, но вслух ничего не говоря.

Так ничего и не услышав от меня, Дмитрий сделал третий заход:

— Неужто и костер не страшит?!

— Я защищал царевну, — пожал плечами я. — Однако боюсь, что тебе этого не понять. — И усмехнулся.

— Я вовсе и не… — вякнул было он, но осекся, вспомнив свои откровения в ту ночь, и, скрывая смущение, заорал: — Да твое какое дело?! Ученичка твоего я не трогал, так чего ж ты в мою постелю полез?!

— Я же говорил, что тебе этого не понять, — вздохнул я. — Дело в том, что…

Коли ты в Расее власть,
Дак и правь Расеей всласть,
А в мою судьбу не суйся
И в любовь мою не влазь! [685]
Нет, я не процитировал Филатова и не сказал ему нечто в этом духе, как собирался поначалу. Наоборот, осекся и замолк, хоть и с запозданием, но поняв, что нельзя мне, как я первоначально собирался, говорить ему о том, что я и она…

Даже о своих собственных чувствах к Ксении и то нельзя заикаться. Этим я лишь покажу свое уязвимое место, а он их видеть у меня не должен.

Ни одного.

Значит, нужно срочно перекроить весь план разговора, а каким образом? И пожалуй, больше ничего не остается, как напялить маску Мефистофеля…

— Так в чем? — нетерпеливо спросил Дмитрий.

Я равнодушно передернул плечами.

— А ты не понял? — осведомился я и непринужденно продолжил: — Когда ты обещал мне в обмен на победу над шведами и взятие их городов в Эстляндии не трогать Годуновых, то уговор был обо всей семье, а ты… Что касается царицы-вдовы, тут еще куда ни шло. Понимаю, опаска у тебя. А вот с Ксенией Борисовной причина называется иначе.

— И яко же она, по-твоему, прозывается? — криво ухмыльнулся он, усаживаясь на свой стул-кресло верховного судьи.

— Козлиная похоть, — не стал я церемониться в выражениях.

— Ты! — вновь вспыхнул он от гнева, подаваясь вперед. — Запамятовал, кто пред тобой сидит?! Могу напомнить, да так, что небо с овчинку покажется.

Но вскочить со стула у него не получилось — я не дал, решив, что пора переходить в атаку. И вообще, лучшая защита — это нападение.

Подскочив к нему и прижав его плечи к высокой спинке, я угрожающе навис над ним…

Глава 25 Блеф

— А ты сам ведаешь, пред кем тут расселся, жалкая букашка?! — хрипло выдохнул я ему в лицо.

— Неужто и впрямь предо мною потомок еллинского бога? — иронично заметил он, силясь растянуть губы в фальшивой улыбке.

А ведь ты уже напуган. Держишься пока, но если поднажать, то…

И я поднажал.

— Ты хочешь знать, кто я на самом деле? Что ж, попытаюсь тебе пояснить. Сомневаюсь, что поймешь, ничтожный человечек, кто стоит перед тобой. — Выдавать приходилось экспромтом, а потому импровизировал на ходу: — Аз есмь душа Ра, вышедшая из Слова. Душа бога, что создал Шу, и потому ненавижу зло, ибо верю в Маат и живу ею…

Судя по изумленному выражению его лица, он вообще не понимал ничего из моих коротких, обрывистых фраз. Впрочем, я тоже не очень-то постигал их смысл — просто всплыл в памяти подходящий кусок, вот я и цитировал его, по ходу меняя слова, чтоб звучало до предела загадочно и мистически:

— Я Кху, который не может умереть. Сквозь Слово я проник сюда из моего собственного существования и с ним уйду в небытие, когда мне заблагорассудится. И ты, мальчишка, смеешь мне чем-то грозить?! Щенок! Жалкий земной червь!

Кстати, чем больше я осыпал его оскорблениями, тем больше он мне верил.

Очевидно, у парня не могло уложиться в голове, что какой-то холоп, пускай и княжеского рода, но раз на Руси, то все равно холоп, может так нагло унижать самого государя, нещадно втаптывая его в грязь.

Так разговаривать с царем могут позволить себе лишь боги или их потомки.

Признаться, кого именно в данный момент представляю, я и сам не знал, хотя больше склонялся к первому — так оно посолиднее. Да и неважно это. Главное, что доходило, причем не до разума, а до сердца, ибо Дмитрий хотя ничегошеньки не понимал, зато проникался — это куда надежнее.

А в конце своего страстного монолога я даже усилил соответствующие акценты, вовремя вспомнив про Мефистофеля, которого ненадолго выпустил из виду.

— Я старший из древних. Моя душа — это душа богов. Имя же ей — вечность. И мои проявления тоже извечны, потому что я властелин лет и хозяин непостоянства. Тому же, кто попадает в мой котел, уже никогда из него не выбраться. Разве только я не захочу этого сам…

А теперь переход, иначе потом у Дмитрия непременно возникнут вопросы к моей новой ипостаси. Вопросы, на которые, боюсь, мне не отыскать ответа. Не зря же я постарался изменить голос, даже охрип как по заказу.

— И запомни, мне плевать на это человеческое тело. — И я, выставив перед собой руку, посмотрел на нее с легким удивлением. — Я собирался побыть в нем еще лет двадцать, но могу уйти из него хоть завтра. Поэтому мне все равно, оставит ли человечек, в котором я сижу, хоть какое-то потомство после себя.

Финал желательно было сделать оглушающим. Эдакое крещендо и форте фортиссимо, поэтому я, отпустив его плечо, выпрямился и смачно плюнул на пол, после чего резко отвернулся от него и горделиво скрестил руки на груди.

Сзади царило гробовое молчание.

Я украдкой скосил взгляд на Дмитрия. Оказывается, ступор продолжался — государь ошалело взирал на мой плевок.

Ай да Федя, ай да… Короче, молодец!

Вообще-то имелись варианты еще эффектнее — например, плюнуть на его нарядный кафтан, но была опасность переборщить — уж очень горяч парень.

Вот если бы от моего плевка у него начала бы обугливаться ткань одежды, тогда да, но у меня во рту слюна, а не серная кислота, поэтому лучше ограничиться полом.

Но молчание становилось неприлично долгим, поэтому я счел нужным поторопить Дмитрия, а заодно и еще больше запутать ситуацию:

— И помни, что я не желаю, дабы людишки ведали обо мне неположенное им раньше времени, кое еще не пришло, а посему предупреждаю: достаточно тебе произнести вслух хоть слово о том, кто сидит в этом теле, и тогда…

Блин, погорячился!

Кара должна быть немедленной и ужасной, а что я могу? Да и выражение «тот, кто сидит в этом теле» тоже звучало как-то несерьезно. Почему-то в голове всплыл Крошка Енот и «тот, который сидит в пруду».

Хорошо хоть, что Дмитрий не видел этого детского мультика.

Но слово — не воробей, поэтому поправляться я не стал, зато касаемо наказания отыскался относительно приемлемый выход:

— Ты тут поначалу спутал мою кару, решив, что я лишил тебя возможности стать отцом. Что ж, если оно так тебя пугает, то пусть и станет твоим следующим наказанием, только в отличие от этого, кое наложено сейчас, уже навсегда.

Вот так. Это проверить он сможет минимум через девять месяцев. Заодно и намекнул, что теперешняя ситуация поправима, и Дмитрий этот намек тут же понял, иначе бы не встрепенулся.

Очень хорошо. Во взгляде надежда, а в глазах даже не просьба — щенячья мольба. И тихий голос робко осведомился:

— Стало быть, ныне…

— Это мною еще не решено, — с величественным видом отрезал я. — Вообще-то звезды, что помогают творить, не твои послушные холопы, и мне не хотелось бы лишний раз обременять их просьбой выстроиться на ночном небосводе так, как должно. Да и тебя надлежит наказать на упрямство и тупость.

— Я осознал, — послышалось в ответ.

— Ты должен был осознать давным-давно, — сердито отрубил я. — Ведь тебе и до того уже несколько раз намекали, но ты так ничего и не понял. Умный человек проникся бы уже тогда, когда я восстановил твою грамоту, составленную для Федора Годунова, хотя она и впрямь сгорела на твоих глазах. Да и потом тоже было изрядно такого, что тяжелее не догадаться, но ты, государь, как мне видится, — я иронично усмехнулся, — не ищешь легких путей…

— Теперь я все понял, — смиренно ответил Дмитрий.

— Ложь! — безапелляционно заявил я. — Если ты и понял, то разве лишь сотую часть сказанного, не более. — И повелительно приказал: — Ну-ка, повтори, кто тот, что находится в этом человеческом теле? — И стукнул себя кулаком в грудь.

— Бог… Мом, — поколебавшись, неуверенно ляпнул он.

— Глупец! — вынес вердикт я и устало махнул рукой. — Впрочем, что с тебя взять, ведь…

— Неужто… — медленно начал было он, но я остановил его:

— Довольно! Это тоже неверный ответ, но он ближе к истине, которая хоть и проста, но тебе не по зубам…

Я говорил и лихорадочно прикидывал, как покрасивее закончить игру, но в то же время так, чтобы изменения в поведении Дмитрия по отношению ко мне не бросались в глаза окружающим, а то решат, чего доброго, что я его околдовал со всеми вытекающими отсюда последствиями.

Они-то не знают, что я то ли бог, то ли дьявол, потому сразу потащат на костер.

Но и тут мне удалось отыскать лазейку.

— Далее веди себя с ним, — я вновь презрительно посмотрел на себя, — так, как вел прежде. Однако накрепко запомни, что между покорством и желанием узнать, до чего может дойти твоя наглость, если тебе во всем потакать, огромная разница. Один раз ты уже переполнил чашу моего терпения, но в другой раз не советую уповать на мою доброту, поскольку помимо детородных сил могу отнять у тебя и прочие.

— Прочие?

— Наслать на тебя телесную немочь, — пояснил я. — А вдобавок лишить тебя и умственных сил. — Но тут же поправился: — Хотя нет. Их отнимать ни к чему, иначе ты не осознаешь всей глубины постигшей тебя беды. Куда тяжелее, когда человечишка…

И принялся со смаком расписывать, с чего начинается паралич, как станут постепенно отмирать его конечности и так далее. Подробное описание положения полностью неподвижного человека, которому оставлены только слух и зрение, он не дослушал даже до середины, заорав как недорезанный, чтобы я перестал.

Я недоуменно изогнул правую бровь, уставившись на Дмитрия, словно говоря: «Как?! Ты опять за свое?!», и тот незамедлительно стушевался. Более того, он даже… попросил прощения за чрезмерную горячность.

Не впрямую, конечно, а пробормотав нечто невразумительное и добавив:

— Ни к чему эдак-то. Вона каких страстей мне тут нагнал.

Правда, почти сразу начал намекать на то, как бы ему побыстрее восстановить мужскую силу.

Я снисходительно заявил, что если он исправит свое поведение, то, может быть, эдак седмицы через две, когда доберусь до нужного места, то верну все сполна, но уточнил:

— Запомни, что это мое последнее предупреждение. Если ты и далее станешь творить пакости, возврата не будет. А о Ксении Борисовне забудь напрочь и не смей ее принуждать к чему-либо. Коли дал свободный выбор, стало быть, все! И нечего тут на попятную! А сейчас я вновь ухожу в глубь него, ибо более не желаю с тобой разговаривать, ничтожный навозный червяк…

Отшатнувшись от Дмитрия, я со стоном ухватился за голову обеими руками и упал, изображая корчи от боли и старательно откашливаясь — теперь мне хрипота ни к чему.

Лежал недолго. И пол холодный, и вообще перебор столь же нехорош, как и недобор, так что спустя минуту я сел и ошалело уставился на «красное солнышко».

— Прости, государь, — морщась и потирая виски, произнес я. — Морок какой-то нашел. Никогда такого со мной раньше не было, чтоб сознание терять, а тут… Что-то черное нашло, задавило и куда-то унесло…

Дмитрий молчал. Вот свинья! Хоть бы спросил, что со мной.

Впрочем, оно и к лучшему, поскольку, куда меня унесло и зачем, еще не придумалось, потому пришлось скомкать подробности, сразу перейдя к итогу:

— Ох, как голова трещит. — И с подозрением: — Ты что, ударил меня?

Он покачал головой, по-прежнему не говоря ни слова.

Да что ж ты молчишь-то, окаянный?! Понимаю, я не великий артист, но выдай хоть что-то, дабы я мог примерно сообразить, насколько эффективной оказалась моя игра.

Не переставая постанывать, я медленно поднялся на ноги, не переставая ощупывать голову.

— Странно, вроде бы и впрямь не ударил, — недоуменно произнес я. — Тогда с чего у меня такое, а? — И примирительно заметил с виноватой улыбкой на лице: — Ты уж не серчай, что я так вот про похоть сказал да сравнил тебя с… Сорвался, не выдержал, вот и… Но согласись, что и ты был неправ, оставляя Ксению Борисовну в Москве.

Дмитрий продолжал недоверчиво взирать на меня.

Да что у него, язык отсох?! Или я и впрямь столь хорошо сыграл, что он до сих пор не может прийти в себя?

— Оба мы погорячились, — наконец-то раскрыл рот он. — Но и ты в разум возьми… князь. — Последнее слово было произнесено после секундной задержки и сопровождалось опасливым взглядом — сойдет ли.

Кажется, я и правда нормально сработал — тьфу-тьфу-тьфу, чтоб не сглазить.

Лишь убедившись по моему виду, что все в порядке, Дмитрий уже более спокойно продолжил:

— Царевна-то на выданье, в соку. Ежели она ныне выйдет замуж за кого-либо из бояр, особливо за Мстиславского али Шуйского, сам ведаешь, об чем они могут помыслить.

— Не выйдет она за них! — твердо произнес я.

— Ну за кого-нибудь другого, — не унимался он.

Я открыл было рот, чтобы выставить свою кандидатуру в качестве кандидата в женихи, толком не понимая, как это будет согласоваться с тем, что я тут успел ему только что наговорить, но Дмитрий поучительно заметил, что у него и о Дугласе была кое-какая опаска.

Дескать, хоть и иноземец, да все одно — княжеского роду.

Одно хорошо — простодушен он, да и живет на Руси всего ничего, потому за него никто и не встанет, а что до прочих — тут и вовсе. Иной, может, и не помышляет пока о шапке Мономаха, а стоит обвенчаться с дочкой царя, как непременно появится мыслишка о троне, ибо раз женат на царевне, значит, и сам…

Пришлось рот закрыть.

— Вот ежели бы ты ныне дал свое слово, что царевна без моего дозволения вовсе ни с кем под венец не пойдет, коли расхочет за Дугласа, тогда…

— Даю слово, — быстро выпалил я, не успев отдать отчета в том, что говорю, и торопясь быстрее покончить с этим.

Дошло лишь через несколько секунд, но было уже поздно. Что с возу упало — у того и пропало, как говаривал шведско-углицкий принц Густав Эрикович.

Ладно, со свадьбой придется немного погодить.

Дмитрий меж тем, замявшись, неловко уточнил:

— Ты свое слово даешь?

Ах, тебе надо, чтоб и Мефистофель его подтвердил?! Нет уж, милый, перебьешься. Концерт окончен и возвращаться к сыгранному не станем, так что тебе придется обойтись простым человеческим обещанием. И вообще, тебе что, мало слова потомка шкоцких королей?!

Я невинно осведомился, сделав вид, что не понял:

— Желаешь, чтобы я дал такое слово от имени престолоблюстителя?

— Да нет, хватит и твоего, княжеского, — несколько разочарованно ответил Дмитрий.

Кажется, парень понял, что кина не будет. Вот и славно. К тому же теперь у меня появляется возможность поправиться, пусть и не взяв назад опрометчивое обещание, но кое-что в нем… подработав.

Я посмотрел на удовлетворенно склонившего голову Дмитрия и торжественно произнес:

— Даю тебе крепкое слово, государь, что царевна Ксения Борисовна Годунова обвенчается в церкви только с тем, кому ты сам разрешишь на ней жениться. В том клянусь тебе ныне. — И, повернувшись к закоптелой иконе, сиротливо висящей в углу, медленно перекрестился три раза, степенно добавив: — Пусть господь будет свидетелем моей нерушимой клятвы.

Вот так-то куда лучше. Теперь и волки сыты — вон как довольно улыбается, и овцы будут творить чего хотят, потому что теперь мне никто не помешает посвататься, обручиться и так далее.

Что же до церкви, то ее можно и оттянуть по времени, тем более что особо и оттягивать нечего, ведь между этими процедурами существуют определенные сроки, которые требуется соблюдать.

Учитывая же, что у Ксении траур по отцу годовой, то есть раньше середины апреля следующего года не может быть даже сватовства, получается, что свадьба даже без оттяжек состоится не ранее конца мая, а то и в июне. Правда, последние три месяца какой-то странный полутраур, но все равно в любом случае раньше середины января никаких мероприятий затевать нельзя.

— Теперь все, — твердо сказал Дмитрий. — И я тебе свое даю, что боле ей ни в чем препон чиниться не будет. Пущай живет где возжелает.

Так, с этим, кажется, разобрались. Осталось лишь на всякий случай еще раз напомнить про царевича и про… веревочки.

— Но помни, государь, что изменить связь наших жизней даже я теперь не в силах. — Попрекнув: — Нет чтоб поблагодарить за подарок, а ты меня в темницу.

— Благодарствую… княже, — нехотя проворчал он, но, не удержавшись, добавил: — Хошь и не ведаю за что.

— А веревочки уравнял?! — искренне возмутился я, и было с чего.

Я, можно сказать, кучу времени вбухал на репетицию фокуса, трижды порезав палец об острую грань перстня, проделал все без сучка и задоринки — Кио с Акопяном поаплодировали бы, а ему все не слава богу.

И чего тебе еще надо, хороняка?!

Или ты вновь ничего не понял?

Пришлось еще раз втолковать, что его прежней жизни оставался от силы год, не больше, зато теперь, пока не скончается вот это человеческое тело, Дмитрию жить и жить.

— А ежели я сам на себя петлю накину? — недоверчиво усмехнулся он.

— Если я в это время буду жив, то либо веревка порвется, либо сук сломается, либо дерево рухнет, — пожал плечами я. — Да мало ли чего. Словом, не выйдет у тебя ничего. Да и остальное тоже. Стреляться станешь, пищаль осечку даст, топиться будешь…

— А с колокольни спрыгну? — перебил Дмитрий. — Вон, с Ивана Великого. Эва какая вышина. Неужто уцелею?

— Жизнь уцелеет, а руки-ноги переломаешь, — предупредил я. — Так что не советую.

— Вот, — нашел он к чему придраться. — Так и все прочие твои подарки непременно с подвохом. Взять хошь богомаза, коего ты мне оставил…

Поначалу я даже не понял, о ком он говорит. Лишь чуть погодя, когда Дмитрий, чудовищно исказив фамилию и обозвав Микеланджело Молоканой, до меня дошло, что речь идет о привезенном Алехой итальянском художнике.

Вообще-то я не собирался оставлять Караваджо в Москве, но при отправке народа в Кострому строптивый итальянец заупрямился не на шутку, заявив о своем нежелании ехать в какую-то глушь, ибо предварительный уговор был о том, что он работает в столице Руси.

Приведенные мною доводы в пользу этой поездки не помогли, и я решил, что нет худа без добра. Сделаю-ка я нашему «красному солнышку» подарок, сосватав ему этого художника.

Однако у Микеланджело оказался на редкость строптивый и обидчивый характер. К примеру, он еще кое-как мирился с тем, что король именует его иначе, все-таки его величество. Но когда и прочие с легкой руки Дмитрия стали нещадно уродовать оба его имени, напрочь игнорируя фамилию, так что Микеле Караваджо очень быстро превратился в Миколу Каравая, тот взбесился не на шутку, и уже трижды это приводило к хорошим дракам.

Хорошо, что в силу специфики своей профессии ему не довелось общаться с начальными боярами и прочими советниками государя, но парочке прислуживавших в царевых палатах холопов физиономию он начистил изрядно.

Нет, мне, конечно, куда легче было с ним общаться, чем всем прочим, ибо изрядно помогала… музыкальная школа, которую я некогда окончил. Дело в том, что пусть не все, но подавляющее большинство музыкальных терминов взяты из итальянского языка, и те два десятка слов, что я использовал в разговорах с Караваджо, всякий раз неизменно приводили художника в неописуемый восторг.

Приятно, черт побери, хоть изредка услышать в чужой стране малюсенький кусочек родной речи, потому он и любил со мной общаться, но даже если бы я не знал их, то уж во всяком случае с его именами и фамилией все равно бы ничего не напутал.

Словом, в ответ я резонно посоветовал Дмитрию не называть парня как попало. Небось ему самому тоже было бы обидно, если б кто-нибудь стал его величать Митяем, а то и какой-нибудь Мотей.

А уж коль у его холопов язык упрямо не желает правильно выговаривать имя итальянца, пусть называют нейтрально — господин художник или синьор живописец, как я с самого начала повелел своей дворне.

— Сказывал уже, — вздохнул Дмитрий. — А взять монаха Никодима… — И сурово уставился на меня.

Я сразу сделал удивленные глаза и поинтересовался, при чем тут князь Мак-Альпин, тем более что видеть мне его после того письма довелось однажды, да и то мельком, в чем я хоть сейчас могу поклясться на иконе.

— Где?! — азартно выпалил он, сверкая глазами, как гончая собака, которой вот-вот дадут понюхать след.

— Там же, возле Чудова монастыря, — равнодушно ответил я.

— А… потом?

— Ты же знаешь, что мне нет резону захаживать в такие обители без особой нужды, — напомнил я. — Коли надо, так сам и сходи, или…

— Или, — кивнул Дмитрий. — Нет его там. Как в воду канул. Спугнул ты его, князь, с этим письмецом.

Да знаю я.

И еще как спугнул.

Это ж какой страх должен быть у человека, чтобы он пешим ходом, лишь изредка используя попутки, то бишь телеги и струги, отмотал чуть ли не пятьсот верст, причем всего за десять дней, добравшись аж до Кирилло-Белозерского монастыря, и не факт, что осел там надолго.

Думается, стоит только дойти слуху, будто государь собирается прокатиться туда на богомолье, как отец Никодим вновь рванет в бега и на сей раз финиширует не ближе чем в Соловках.

Но монах — это мой козырь в рукаве. Вот когда мне понадобится разрешение на брак с царевной, тогда его местонахождение будет извлечено на свет божий. Раньше не имеет смысла. А пока…

— Басманову прикажи, он мигом найдет, — посоветовал я.

— И все узнает, — подхватил Дмитрий. — Нет уж. Из-за твоего письмеца все так вышло, вот ты его и сыщи.

— Каким образом? — удивился я. — Для меня вроде уже и клетка приготовлена, и топор наточен. Как я обугленный и без головы стану его искать?

Дмитрий хитро прищурился и неожиданно напомнил:

— Неужто запамятовал? Я ж тебе еще до суда сказывал, что, коль голоса разделятся, свой за твою невиновность отдам. А у меня слово крепкое, и раз обещался, так с пути уже не сверну.

Ну, острослов! Ну, комик! Ну, задира!
Я сам большим сатириком слыву,
Но у тебя куда острей сатира…
Не в бровь, а в глаз! Я не переживу! [686]
Я весело рассмеялся, не в силах сдержаться — уж очень забавно звучали последняя фраза. Хоть бы мне постеснялся такое говорить.

Он насупился, обиженно глядя на меня, но затем и сам расхохотался, причем еще громче, чем я. Когда Басманов осторожно приоткрыл дверь, заглядывая к нам, то рот его приоткрылся от удивления.

Еще бы, приговоренный или почти приговоренный к смертной казни, только непонятно какой, веселится вместе со своим главным судьей, который вообще закатывается от гомерического хохота, держась руками за живот.

— Чего это вы там оба? — не утерпев, поинтересовался он у меня потом.

— Да вспомнилось кое-что из… охоты в Путивле, — недолго думая ответил я.

— Счастлив твой бог, князь, — вздохнул боярин. — А я, признаться, уж и не чаял, что государь повелит тебя отпустить, да еще и эвон — на свое венчание на царство пригласит остаться.

— Для того и рассмешил, — пояснил я. — Веселый человек — добрый человек. Мотай на ус, Петр Федорович. Когда будешь сидеть в темнице, на всякий случай развесели судью. Глядишь, и помилуют.

Боярин только крякнул, выразительно посмотрев на меня.

«Типун тебе на язык!» — отчетливо читалось в укоризненном взгляде, но вслух он ничего не ответил.

Признаться, оставаться на это венчание мне совсем не хотелось, так что если Басманов решил, будто это для меня привилегия, то он ошибался. Скорее уж досадная, хоть и короткая, всего на четыре дня, если считать сегодняшний, задержка.

Но куда тут деваться, когда Дмитрий… попросил.

Сам-то он — тут я больше чем уверен — рассчитывал меня этим еще больше задобрить, чтобы я снял заклятие. Ну и чтоб худого не было, как обтекаемо выразился он.

Под худым подразумевались в первую очередь некие происшествия с самим государем, которые, стоит меня отпустить, непременно случаются.

Впрочем, тут как раз все вышло с точностью до наоборот.

Глава 26 Неугомонный

Солнце было ярким. Глаза слепило так, что, выйдя из-под свода Константино-Еленинских ворот, я поневоле зажмурился, вновь привыкая к дневному свету. Все-таки пять дней в темнице, при тусклых свечах, сказывались.

Проморгавшись, я обнаружил, что как ни удивительно, но у меня полно встречающих. Был бы тут Алеха, непременно бы ляпнул нечто вроде «выход после отсидки вора в законе».

Хотя, если призадуматься и вспомнить, что в средневековой Руси ворами именуют как раз тех преступников, которые умышляют на власти и самого государя, я и есть вор. А если добавить к этому, что ныне я вновь в почете и уважении у этой самой власти, то и впрямь в законе.

А вот и мои «подельники».

Пока еще настороженные, зорко поглядывающие по сторонам в опасении очередного подвоха или покушения на жизнь своего воеводы. Да и подходить не торопятся — выжидают, скромно толпясь в сторонке и вежливо уступая первые места тем, кто в чинах посолиднее, так что первым обнимать меня кинулся князь Хворостинин-Старковский.

Вслед за ним пришел черед и поляков — Михая Огоньчика и еще пары шляхтичей, с которыми мне довелось пообщаться на том самом памятном пиру по случаю въезда Дмитрия в столицу.

Однако и своих гвардейцев забывать негоже.

Может, это и неправильно, но я в тот миг не задумывался об издержках панибратства. Дубец успел только скинуть с головы шапку, а вот поклониться не вышло — я проворно заграбастал парня в объятия, а следом и прочих — Пепла, Артема Курноса, Изота Зимника….

— А почему вас шестеро? — поинтересовался я у Дубца. — С остальными, часом, ничего не приключилось?

Тот неопределенно повел плечами:

— Ни к чему всем-то, а то мало ли что. Коли сызнова тебя, то и нас вместях с тобой, потому и решил, чтоб кто-то остался. Я им даже на твое подворье не велел ходить, где ентот… В слободе дожидаются.

Оставалось лишь кивнуть в знак одобрения. Что и говорить — растет парень на глазах, а уж хватает и вовсе на лету — что с подстраховкой, что с перестраховкой, словом, почти готовый воевода. В перспективе, конечно.

Едва закончил эту приятную процедуру, как объявился еще один встречающий. Признаться, кого-кого, но Микеланджело я и вовсе не ожидал увидеть.

Разило от итальянца — хоть святых выноси. Не иначе как успел остограммиться, а то и обутылиться по случаю столь радостного известия. Эдакая убойная смесь вчерашних вин с нынешней свежей медовухой, хорошо приправленная чесночком и луком.

— Князь Фьёдор, я верить, что ты все хорошо. Я молить Дева Мария, чтоб единственный, помимо принца чьеловек, кой иметь правильный язык и никогда нье искажать мой имя, выходить из страшное место на свобода и… — Караваджо, понизив голос, заговорщически шепнул мне на ухо: — Я поведать король, что не писать его портрет, пока он тебя не отпустить, и он девать некуда…

После эдакого сумбурного сообщения художник подбоченился, всем своим горделивым видом давая понять, что если бы не его страшная угроза, то как знать, как знать…

Я не стал разочаровывать Микеланджело. Напротив, заверил его, что от всей души благодарен своему спасителю, который неистово боролся за мое спасение, не убоявшись даже царя, и еще раз украдкой на всякий случай огляделся по сторонам — всех ли обнял, никого не забыл?

— Ежели ты ищешь князя Дугласа, то, когда я за ним заехал, он мне поведал, что, мол, в своем терему тебя ждать станет, — неверно истолковал мое поведение Хворостинин.

Вот как, в своем терему…

Это с каких же пор он стал его? Или Дмитрий расплатился им за предательство?

Впрочем, сейчас не до разборок с недвижимостью — надо подумать, как отпраздновать свое возвращение на волю и то, что теперь практически все позади.

Оставалась лишь Любава, но я не думаю, что Дмитрий станет упрямиться из-за какой-то монашки. Имелись дела еще и помимо нее, но опять-таки пустяковые, не требующие незамедлительного решения, то есть до завтра-послезавтра вполне подождут.

Итак, как обмыть, а главное — где, поскольку видеть шотландца мне чертовски не хотелось.

Но тут подходящий альтернативный вариант выдвинул князь Иван, робко предложивший заглянуть к нему на подворье, которое совсем близко.

А что, это мысль. Правда, боюсь, что дело вновь непременно дойдет до виршей, но зато там не будет Квентина, тем более что он, скорее всего, не знает, где живет Хворостинин. Вот и пусть дальше ждет меня… в своем терему.

— Надеюсь, места у тебя хватит для всех? — на всякий случай уточнил я и выразительно кивнул в сторону шестерки гвардейцев.

Сразу оживившийся князь Иван с пылкой горячностью заверил, что голодным и трезвым из-за стола никто не выйдет, и мы веселой толпой подались к нему.

Слово свое Хворостинин сдержал и даже, если можно так выразиться, перевыполнил его. Стол ломился от яств и выпивки.

Правда, без виршей не обошлось, но не за пиршеством, а еще до него, пока слуги носились туда-сюда, выставляя на нарядную алую скатерть одно блюдо за другим.

Надо сказать, что Иван выказал себя примерным учеником — в его последнем стихотворении я понимал практически каждое слово. Разумеется, звучали пока его стихи слишком выспренне, было слишком много патетики и еще много чего слишком, но тут уж ничего не попишешь — как может парень, так и строчит.

Однако когда он отвлекся, давая очередные ценные указания дворскому, я обнаружил на дальнем углу его стола стопку изрядно помятых исписанных листков. Вообще-то без позволения хозяина нехорошо самовольно рыться в чужих вещах, я и не стал, но заинтересовался надписью вверху самого первого листа: «Роспись о приданом».

— Никак жениться собрался? — весело спросил я вернувшегося Ивана.

— Да нет, — замялся он. — То тоже я на досуге как-то, для потехи, а выкинуть все руки не доходили…

— Вирши, что ли? — изумился я.

— Какие там вирши… — раскраснелся от смущения Иван. — Так, баловство одно. Сказываю же, для потехи писано. — И торопливо скомкал лист.

С трудом уговорил его показать, перед тем как он выбросит. Может, я бы и не настаивал, но странный заголовок заинтриговал не на шутку.

А через минуту после начала чтения я обнаружил, что Хворостинин может писать и иначе, причем куда лучше — без всяких «слишком», да и рифма практически не хромала.

Успел я прочитать лишь самое начало, но мне хватило и этого: «Вначале восемь дворов крестьянских, промеж Лебедяни, на Старой Резани, не доезжая Казани, где пьяных вязали, меж неба и земли, поверх леса и воды; да восемь дворов бобыльских, в них полтора человека с четвертью, три человека деловых людей, четыре человека в бегах, да два человека в бедах, один в тюрьме, а другой в воде…» [687]

Дочитать не успел — малиновый от смущения Иван, не выдержав, бесцеремонно выхватил у меня лист, очевидно неправильно поняв мой смех.

— Сказывал ведь, баловство, — почти простонал он.

— Иван Андреевич, — проникновенно произнес я, кладя ему руку на плечо и аккуратно вынимая у него скомканный листок. — Поверь мне, что это не баловство. Больше тебе скажу — прочитав всего лишь начало, я сразу убедился, что ты и впрямь поэт. И таланта в тебе… — Я выразительно закатил глаза к низенькому потолку опочивальни.

Хворостинин недоуменно уставился на меня, не веря своим ушам.

Убеждал я его долго — никак не укладывалось в голове князя, что шутливое баловство тоже может быть стихами, а ему, балбесу эдакому, надо работать дальше, причем именно в том же направлении, то есть делать упор на юмор и сатиру, раз у него так здорово получается.

Каждая строка звучала у него в этой «Росписи» просто и незамысловато, но весьма и весьма. Прямо тебе Гоголь в стихах:

— Неужто и впрямь оное баловство ты взаправду за вирши числишь?! — спустя несколько минут взмолился он, продолжая сомневаться, не разыгрываю ли я его.

— Баловство… — протянул я. — Да ты только вслушайся, как звучит. — И с выражением прочел: — «Да с тех же дворов сходится на всякой год всякого запасу по сорок шестов собачьих хвостов, да по сорок кадушек соленых лягушек, киса штей, да заход сухарей, да дубовой чекмень рубцов, да маленькая поточка молочка, да овин киселя; а как хозяин станет есть, так не за чем сесть, жена в стол, а муж под стол; жена не ела, а муж не обедал…»

— Шутковал я, — прошептал он.

— Вот так и дальше… шуткуй, — твердо произнес я.

Хворостинин послушно кивнул, хотя, судя по озадаченному лицу князя, он ничего не понял и по-прежнему продолжает искренне считать свое сочинение глупой никчемной безделицей.

Ну что ж, тогда поступим иначе.

— Я тебе забыл сказать, что с Пушкой еще один сын боярский ехал, — начал я. — Крыло его звали, а в крещении, кстати, точь-в-точь как тебя, тоже Иваном. Да и батюшку его Андреем величали, как и твоего. Вот послушай-ка…

Басен Крылова я помнил немного, от силы пяток, не больше, то есть те, что задавали выучить в школе, да и то опасался, что могу забуксовать на середине, позабыв строку. Однако страхи оказались напрасными, и «Квартет» я процитировал, ни разу не сбившись.

Хворостинин оживился, хотя тут же самокритично заметил, что оное написано куда изящнее и опять же с мудрым поучением на конце, каковое у него напрочь отсутствует.

— А ты хотел все сразу?! — возмутился я. — Ишь какой быстрый. У тех боярских сынов тоже, думаю, поначалу выходило не ахти, да и лет им было никак не меньше тридцати, так что сколько там получается лет у тебя в запасе?

— Девять, — отозвался Иван.

— Ну вот. За девять лет ты еще и переплюнешь их, — горячо заверил я его. — Главное, верь в себя, не останавливайся на полпути и пиши как бог на душу положит. А теперь пошли за стол, потому что помимо чары за свое освобождение я непременно хочу поднять кубок за первого русского пиита…

Пировали мы весело, хотя поляки, сославшись на государеву службу, часа через два удалились. Получается, Дмитрий, уволив одних ландскнехтов, немедля взял на их место других, так и не доверив свою безопасность стрельцам.

Что ж, судя по Огоньчику, Вербицкому и Сонецкому, выбор он сделал умеючи, из лучших, и мы, уговорившись встретиться завтра, продолжали втроем. Итальянец, я и Хворостинин сидели за «прямым» столом, а поблизости, за «кривым», разместилась шестерка моих гвардейцев.

— А чего это твой дворский вздохнул с таким облегчением, когда ляхи ушли? — поинтересовался я у Ивана.

— Опасался, что буйствовать учнут, — как всегда чуть виновато улыбнулся он. — Тут по Москве последние дни кой-кто из них изрядно напроказил, особливо в Китай-городе, вот Бубуля, наслушавшись, и стерегся.

Я покосился в сторону распевавшего какую-то итальянскую песню Микеланджело.

На мой взгляд, Бубуле следовало в первую очередь опасаться именно художника — задира тот еще, и для буйства ему если и не хватает, то совсем немного. Еще пара-тройка чарок, и Караваджо обязательно начнет задираться, поскольку уже сейчас недовольно поглядывает по сторонам.

Кажется, пришла пора срочно уводить его отсюда.

Впрочем, мне тоже засиживаться не след, поскольку на сегодня запланирована небольшая кучка дел, и первое — повстречаться с бродячими спецназовцами, чтобы озадачить ребят на будущее.

Однако не тут-то было.

Вывести Микеланджело из хором Хворостинина мне удалось, хотя и с трудом — итальянец вопил: «Гулять так гулять!», явно успев в этом отношении обрусеть.

Далее же заминка. Караваджо твердо вознамерился ехать со мной, а я столь же твердо решил оставить нежелательного свидетеля в царских палатах, где ему по распоряжению Дмитрия была отведена небольшая светлица для проживания.

В конечном счете пришлось пойти на компромисс и направиться в Китай-город, где полно кабаков, а изрядно нахлебавшемуся художнику достаточно совсем немного, чтобы он сменил имидж, превратившись из Каравая в Кисель.

Крюк, конечно, ибо Малая Бронная слобода совсем рядом, а мне придется ехать в противоположную сторону, но это как посмотреть. Я же все равно собирался к Баруху, чтобы узнать, как обстоят дела у царского кредитора — вернул ему Дмитрий деньги, прислушавшись к моей рекомендации, или нет.

Вот заодно, после того как избавлюсь от Микеланджело, и загляну к нему на Никольскую, а уж потом обратно, к ребятам на Малую Бронную.

Пока мы проезжали Кутафью, миновали мост, ведущий в Кремль, и нырнули под Знаменские ворота, я продолжал уговаривать итальянца отправиться к себе передохнуть перед новыми подвигами, но Караваджо упирался что есть мочи.

Горячая кровь уроженца Апеннин бушевала в нем с неистовой силой, и он явно жаждал приступить к свершению этих самых подвигов немедля, не откладывая ни минуты, поэтому бросить его в таком буйном состоянии я не решился.

Ладно, авось до Китай-города рукой подать.

Я проехал мимо Троицкого подворья, хмуро покосился на свой терем и уже повернул коня в сторону Никольских ворот, как тут кто-то звонко окликнул меня:

— Рад видеть тебя в добром здравии, князь-батюшка! — И тут же, несколько растерянно: — Да неужто и к себе не заглянешь? А князь Дуглас уж повелел дворне столы готовить да припасы с медами из подклетей вынимать.

Голос был знакомым. Обернулся — так и есть, Багульник. И как он только ухитрился не просто почуять мое приближение, но и успеть выскочить за ворота?!

Впрочем, чутье у него всегда было отменным. Именно за него я и поставил бродячего спецназовца наблюдателем не куда-нибудь, а в Кремль, для конспирации назначив своим дворским.

— Некогда, — суховато бросил я, но, чуть помедлив, остановился и повернул коня к парню. Он-то ни в чем передо мной не виноват, так что смягчил тон, улыбнувшись и пояснив свою торопливость: — Дел очень много, вот и получается, что хлопоты твои напрасны.

— До вечера отложить? — уточнил Багульник.

— Едва ли, — поправил я его, вспомнив, что уже договорился с Хворостининым о ночлеге. — Может, как-нибудь на днях, если успею управиться, а коли нет — не обессудь. Лучше сам ближе к вечеру загляни ныне… — И, не договорив, кивнул, указывая назад, в сторону Знаменских ворот.

Уточнять ни к чему — парень и без того прекрасно знает, где наша явочная квартира, так что орать об этом на всю улицу не стоит.

Я еще не знал, что все выйдет совершенно иначе и добраться до Малой Бронной мне в этот вечер не суждено.

Мы с Микеланджело даже не заглянули на кружечный двор, не дойдя до него буквально полметра. Кони уже были привязаны к имеющейся подле двора коновязи, и мы двинулись к нему, как тут у самой двери меня остановила… вонь.

Я вообще-то человек не брезгливый — армия отучает от многих вредных привычек, в том числе и от этой, а если что-то и осталось, то за полтора года пребывания в семнадцатом веке и эти остатки давно улетучились, испарились, исчезли.

Но это я так предполагал.

Оказывается, не до конца, потому что, когда дверь распахнулась и на меня повеяло ароматами кружечной избы, все съеденное и выпитое у Хворостинина сразу же запросилось наружу, ибо палитра разнообразных ароматов была раз в десять сильнее того, что близ выгребной ямы, и примерно такой же по степени противности.

К тому же преобладающей в этой гамме была какая-то сладковатая тухлятина. Полное ощущение, что несостоятельных алкашей убивают, а трупы в назидание прочим оставляют на всеобщее обозрение недельки эдак на две, и сейчас там за дверью скопилось не менее пяти-шести несвежих покойников.

Вынырнувший из-за двери бродяга, голый по пояс и даже без нательного креста, поглядел на меня мутными глазами, осоловело икнул и невозмутимо подался прочь, используя для передвижения все четыре конечности — встать на ноги он даже не пытался.

Словом, после всего этого заходить внутрь мне расхотелось вовсе.

Даже ненадолго.

И вообще, за каким чертом мне понадобились эти гнусные забегаловки, напрочь лишенные вентиляции?! Гораздо проще накачать итальянца прямо тут, на свежем воздухе, благо, что фляга у него с собой имелась, да и у меня тоже — спасибо заботливому Ивану, снабдил на дорожку.

Не откладывая в долгий ящик, я подкинул Микеланджело идею устроить молодецкую забаву — кто быстрее осушит свою флягу до дна. Караваджо нахмурился, прикидывая, но затем его лицо просияло, и он, пьяно улыбаясь, согласно кивнул и даже предложил поспорить на два золотых флорина.

Я знал, почему он улыбнулся. По всей вероятности, он вспомнил, что его фляга, в отличие от моей, уже полупуста, поэтому, имея такое преимущество, он был уверен в своей победе.

Я тоже был уверен в том, что Микеле успеет раньше, поскольку пить не собирался вообще, и, пока живописец добросовестно и торопливо тянул медовуху, я только имитировал этот процесс, поднеся свою посудину ко рту, но заткнув горлышко языком.

— Мой верх! — тяжело дыша, еле выговорил Микеланджело и в качестве доказательства перевернул свою флягу вверх дном, с легкой грустью разглядывая последние несколько капель, которые сиротливо плюхнулись на бревенчатую мостовую, наглядно подтвердив факт моего проигрыша.

Оставалось вздохнуть, грустно развести руками и признать, что с меня причитается.

Тихонько отдав распоряжение Дубцу, чтоб приставил человека для контроля за художником, дабы поддержать, когда ему откажут ноги, я облегченно вздохнул и, досадливо отмахнувшись от подведенного мне коня — до дома купца от силы полсотни метров, — предложил Микеланджело пройтись пешочком, уверенный, что он ни за что не дойдет.

Однако не дошел никто.

Всего через несколько метров пришлось притормозить. Причиной остановки была совсем юная девушка, которая неожиданно вынырнула откуда-то из-за угла буквально в объятия к живописцу, шедшему впереди всех.

Пьяный итальянец вытаращился на нее, соображая, что к чему, затем радостно улыбнулся, но обнять девушку не успел — она тут же рванулась прочь и испуганно уставилась на него, а потом на меня.

Вид у нее был тот еще. Платок съехал на затылок, левый рукав белой рубахи разорван, лямка сарафана приспущена с плеча, по щекам градом слезы.

— Да господи, и там ляхи и тут… — простонала она. — Куды же мне бечь-то?! — И бросилась было обратно, но почти сразу остановилась — из-за все того же угла вынырнула погоня.

Возглавлял ее шляхтич Липский, который мне хорошо запомнился еще по Путивлю. Будучи не столь внушительных габаритов, как пан Станислав Свинка, — скорее уж напротив, он держался в тени, но кто его кумир, догадаться было несложно. Липский всегда глядел на пана Станислава открыв рот, первым угодливо хохотал над его дурно припахивающими шуточками, да и сам старался вести себя соответственно.

Правда, после того как Свинка вызвал меня на поединок и был на нем бесславно убит спустя всего несколько секунд, Липский поутих, но солдафонских шуток пана Станислава не забыл и ныне явно собирался претворить одну из них, касающуюся московских баб, в жизнь.

Был поляк расхристанным, из-под расстегнутого куцего кафтана виднелся ворот грязной рубахи, вдобавок чем-то изрядно заляпанный. Судя по раскрасневшейся роже, на грудь, перед тем как перейти к молодецким шляхетским забавам, он принял изрядно.

— А-а-а, вот ты где! — весело заорал Липский и небрежно махнул в нашу сторону рукой, очевидно принимая с пьяных глаз Микеланджело и прочих за своих коллег-ландскнехтов. — Дзенькую, панове, но далее я уж и сам как-нибудь. Ну что рожу-то воротишь, будто паненка какая, — начал он подступать к девке.

Та испуганно прижалась к деревянному тыну и еще раз огляделась в надежде позвать кого-нибудь на помощь, но тщетно. Столица еще спала или только-только пробуждалась от сладкой послеполуденной дремы, так что на улице, кроме нас, не было ни души.

Меж тем следом за Липским из-за угла вынырнули шесть или семь его разудалых напарников. Выглядели они схоже, разве что не были столь расхлябаны, зато точно так же пьяны и, едва появившись, принялись дружно подбадривать своего товарища.

Впрочем, тот особо в этом и не нуждался, поскольку незамедлительно перешел к решительным действиям, попытавшись задрать девушке подол сарафана, а когда та вцепилась в его руку и, очевидно, поцарапала ее, взревев, наотмашь хлестанул ее другой рукой по лицу.

Второго удара не последовало — я на замахе перехватил руку Липского за запястье и сурово предупредил:

— Не трожь! И извинись!

Вообще-то надо было бить сразу, но уж очень миролюбивое настроение было у меня в тот момент и затевать свару ужасно не хотелось. К тому же я был уверен, что Липский, стоит ему меня вспомнить, немедленно извинится, памятуя, что я учинил с его кумиром Свинкой в Путивле.

Но тут подоспел Микеланджело.

— Ты… синьорину… по лицу?! — возмущенно заорал он и недолго думая заехал ему в рожу.

Бил художник старательно, от души, но удар получился слабенький, все-таки Караваджо был изрядно пьян, так что худощавый Липский только отшатнулся.

Шляхтич бы вовсе не упал, но поскользнулся на бревенчатой мостовой, а пока пытался сохранить равновесие, то, шатаясь, отвалил на пару метров, но все-таки рухнул, приземлившись на задницу.

Его сотоварищи моментально стихли и принялись озадаченно таращиться на происходящее, не понимая, что за дела. Ну да. Правильно врачи говорят, что алкоголь изрядно тормозит реакцию.

Правда, я и сам был под градусом, хотя и не таким высоким, как эти польские орлы, иначе нипочем бы не допустил, чтоб тот вообще успел ударить девушку.

Пока шляхтичи толпились подле сидящего Липского, начав его подкалывать, Микеланджело, не теряя даром времени, галантно протянул девушке руку. Та испуганно уставилась на нее.

— Не бояться, — ободрил он.

В ответ она отчаянно замотала головой.

— Погоди, старина, — отодвинул я его, понимая, что в настоящий момент живописец выглядел не совсем подходяще для знакомства, и, улыбнувшись девушке, ободрил ее:

— Он правду говорит — бояться нас не надо. Ты…

— Пес! — взвизгнул Липский, не дав мне договорить, и кочетом налетел на Караваджо.

От хлесткого удара шляхтича пришла очередь итальянца укладываться на бревенчатую мостовую. Но и сам поляк тоже недолго оставался на ногах, поскольку я рывком развернул его к себе и, когда его мерзкая рожа с изумленно моргавшими глазками оказалась передо мной, въехал по ней, метя снизу вверх.

Бил старательно, от души, так что худощавый Липский слегка аж подлетел, а уж потом спикировал, вторично растянувшись на грязных бревнах мостовой.

Вдобавок упал он столь неудачно, что изрядно ударился затылком и даже не пытался подняться. Более того, из-под его головы тут же показалось небольшое темное пятнышко, которое на глазах стало увеличиваться в размерах.

— Так, кажется, мирные переговоры скоропостижно скончались, не успев начаться, — пробормотал я себе под нос и, повернувшись к девушке, мрачно поинтересовался: — Ты откуда взялась-то, рыженькая? Звать-то хоть тебя как?

— Ржануха, — тихо, еле слышно выдавила девушка.

Ну что ж, имя действительно подходящее, судя по русым волосам, своей легкой рыжинкой и впрямь напоминающим спелую рожь.

— Ой как не вовремя ты тут появилась, Ржануха, — посетовал я и спокойно порекомендовал: — Ну а теперь уходи, да побыстрее, а то эти паны вот-вот придут в себя и кинутся в драку, так что лучше тебе в это время быть где-нибудь подальше. — И шагнул в сторону, освобождая ей проход.

Та послушно часто-часто закивала головой, зачем-то принялась суетливо водружать на место сползшую с плеча лямку сарафана и, медленно переступая ногами, по-прежнему не сводя с меня перепуганного взгляда, двинулась вбок, скользя спиной по бревнышкам тына.

— Как итальянец? — спросил я у склонившегося над Микеланджело Дубца.

— Глаз не открывает и… храпит, — удивленно пожал плечами тот.

Я улыбнулся. Вот же свалился на мою голову апеннинский орел. Заварил кашу и тут же на боковую. Силен, бродяга, что и говорить. Впрочем, если сейчас начнется драка, то оно и к лучшему — пусть спит.

— Ты же убил его, пся крев! — возмущенно заорал один из склонившихся над неподвижно лежащим Липским шляхтичей, демонстрируя мне красную от крови руку.

Я удивленно пожал плечами. Вообще-то я не Шварценеггер и не Ван Дамм, чтоб вот так, с одного удара. Не иначе как мужику не повезло — неудачно приложился головой при падении.

Кстати, позже мое первоначальное предположение полностью подтвердилось — Липский действительно угодил затылком на сучок. Но это было потом, а пока оставалось лишь сплюнуть и небрежно заметить:

— На Руси про таких сказывают «во пса место», ибо он только что ударил женщину, а потом моего друга.

— Во пса?.. — озадаченно протянул второй, явно не понимая смысла сказанного мною и напрочь проигнорировав вторую половину фразы.

Кажется, я погорячился. Ладно, сейчас растолкую, в чем вина шляхтича,хотя они вообще-то и сами все видели, однако сделать это не успел. Кто-то из ратников, стоящих за моей спиной, перевел:

— Собаке собачья смерть.

— Собаке?! — взревел первый и потянул саблю из ножен.

Сзади послышался приятный уху аналогичный мягкий шелест извлекаемых клинков — мои гвардейцы не стали дожидаться команды воеводы.

— Первыми не начинаем, но… засапожники достать, — бросил я и хотя положил руку на эфес, но извлекать саблю из ножен не спешил.

Честно говоря, драка вообще не входила в мои планы. Козел наказан по заслугам, так чего теперь лезть в бутылку. Эти, конечно, тоже недалеко от него ушли, но лучше заняться их воспитанием как-нибудь в другой раз. Поэтому, собираясь погасить словесную перепалку в зародыше, я поднял левую руку вверх и увесисто произнес:

— Я князь Мак-Альпин и хочу…

Но это единственное, что мне удалось сказать, поскольку в следующее мгновение ляхи кинулись в атаку.

Дрались они несколько бестолково, да и чего иного ожидать от пьяных, но длилась эта бестолковость недолго — на удивление быстро они пришли в себя и насели всерьез.

Ох, не зря народная мудрость гласит, что мастерство не пропьешь. От себя добавлю, что даже если очень постараться, то все равно определенная доля останется. У этих ее осталось где-то на три четверти, но моим гвардейцам хватило и их.

Нет, поначалу бой шел на равных — сказывались два наших преимущества. Во-первых, и я, и мои люди были куда трезвее их, а во-вторых, имели возможность парировать некоторые сабельные удары засапожниками, коих у поляков не имелось.

Но тут к ним спустя всего пару минут из-за того же угла — рожает он их, что ли?! — подоспела помощь. Вынырнувшая группа шляхтичей ничего не спрашивала и в суть конфликта не вникала. Хватило увиденного — «наших бьют», — и вскоре мы уже отбивались от вдвое превосходящего по численности врага.

Дело приняло весьма неприятный оборот.

Правда, чуть погодя подоспела помощь и к нам, но в куда меньших размерах. Вначале подлетел оставленный возле коновязи Курнос, а затем еще один всадник, но без оружия.

Это был… Квентин.

Осадив свою лошадь, он несколько секунд глядел на происходящее, не зная, что предпринять, поскольку сабли с собой этот балбес не прихватил, но затем поднял коня на дыбы и отчаянно ринулся на шляхтичей.

Безоружный!

Те шарахнулись в разные стороны от азартно хлещущего по ним плетью всадника, но длилось их замешательство недолго. Едва я и мои гвардейцы устремились вперед, чтобы помочь шотландцу, как тот вдруг как-то по-детски ойкнул, согнулся, а в следующее мгновение кулем свалился с седла.

Я яростно взревел, ринувшись в атаку и уже не оглядываясь по сторонам, есть ли прикрытие. Гвардейцы действительно не оставили меня одного, последовав за своим князем, но это было неправильно. Более того, почти самоубийственно, и после того, как безудержная злость чуть приутихла, я приказал отступить, пятясь к тыну, но…

Первым, схватившись за грудь, пошатнулся и неловко осел на мостовую Пепел. Вторым охнул, держась за правый бок, Изот Зимник, а спустя еще минуту вышли из строя Кочеток и Зольник. Только Курнос пока продолжал кое-как отбиваться, силясь удержаться на ногах, но, по сути, мы остались вдвоем с Дубцом.

Нет, шляхта к тому времени тоже понесла потери — семеро лежали на мостовой. Кто бездыханный, кто стонал от боли, а один вообще катался по бревнышкам, ухватившись за пах.

Согласен, пинок в причинное место острым носком сапога, наверное, не предусмотрен рыцарскими правилами поединка, но у меня было оправдание — рыцарей я перед собой не видел.

Ни одного!

Правда, дрались ляхи хорошо. Пожалуй, даже чересчур хорошо. Увы, но лишь теперь до меня стало доходить, что я за последнее время слишком обнаглел от везения, а после сражения на волжском берегу вдобавок изрядно переоценил силы своих гвардейцев.

К сожалению, как выяснялось сейчас, ляхи владеют саблями не только лучше ратных холопов Шереметевых и Голицыных, но и, как ни прискорбно это сознавать, куда лучше моих ребяток.

Плюс превосходство в физической силе: все-таки у тридцати — тридцатипятилетнего мужика ее побольше, чем у моих восемнадцати — двадцатилетних.

Сейчас на нас продолжали наседать еще семеро, и если что-то не предпринять, причем немедленно, то в следующую минуту предпринимать будет уже некому.

Это я тоже понимал.

Пока выручало то, что наш обороняющийся полукруг изрядно сузился, и потому наседающая семерка мешала друг другу, не в силах одновременно атаковать на столь узком пространстве. Но надолго ли?

Вот только ничего придумать у меня не получалось. Во всяком случае, пока.

Глава 27 Первое народное ополчение

Что-то изобрести я так и не успел, ибо в тот же миг, как охнул Курнос, пропустивший еще один выпад от маленького светло-русого усача, в отдалении раздалось яростное «Бей!» и топот множества ног.

Я вскользь бросил беглый взгляд в сторону Пожара, откуда летела в нашу сторону разъяренная толпа, вооруженная чем попало. Вон там в руках у кого-то коса, а там здоровенная жердь, а у квадратного здоровяка, бегущего впереди, вообще топор, от широкого лезвия которого во все стороны летят веселые солнечные зайчики.

Прямо первое народное ополчение, да и только.

«Кажется, сейчас нам тут всем мало не покажется», — промелькнуло у меня в голове, но и бежать, увлекая за собой Дубца, тоже было нельзя. Оставались еще четверо гвардейцев, точнее, пятеро — Курнос тоже привалился к забору, и бросать их…

К тому же имелся Микеланджело, который был одет пусть и не так, как ляхи, но по-иноземному, а кто тут будет разбирать особенности польских и итальянских одежд. Правда, он лежал, но его безмятежный храп…

Пришлось сделать единственное, что только возможно в такой ситуации. Вытянув руку с саблей в направлении растерянно стоящей перед нами шестерки шляхтичей — еще один, согнувшись, тоже прилег к остальным, я в свою очередь хрипло завопил:

— Бей!

Как ни удивительно, но нападающие послушались. Во всяком случае, ни один не попытался хотя бы замахнуться на меня, не говоря уж о том, чтобы ударить, и все старательно огибали нас с Дубцом, норовя пролезть в куча-малу.

Думается, что ляхов подвела возможность выбора.

Если бы не было альтернативы, то есть возможности удрать к себе, а я обратил внимание, как они растерянно оглядывались на высокую башню Посольского двора, видную даже отсюда, они бы приняли бой и тогда, возможно, уцелели бы. Но они начали колебаться, не зная, что лучше предпринять, и потому их буквально размазали по бревнышкам мостовой, после чего… угрожающе повернулись к нам.

Учитывая, что народ горит от азарта и опьянен победой, надо было снова что-то изобретать, причем опять-таки немедленно. Иначе запах крови, затуманившей мозги — вон как у стоящего впереди бородача раздуваются ноздри, словно нанюхался кокаину, — поведет их в очередную атаку. И тут без вариантов — раскатают так, что потом не отскребут.

— Молодцы! — рявкнул я что есть мочи, кивком поблагодарив расторопного Дубца, который, пользуясь паузой, успел наскоро перетянуть у плеч обе мои окровавленные руки, и тут же с легкой укоризной осведомился у толпы: — Вот только как теперь нам перед государем ответ держать за содеянное?

Однако дать понять, что все мы сейчас на одной стороне, и вообще, враги повержены до последнего человека, не совсем получилось, поскольку тот самый бородач с раздувающимися ноздрями, набычив голову, сурово заметил в ответ:

— Погодь пока с государем. Допрежь поведай, чей ты сам будешь? Часом не ихнего роду-племени? — И мотнул головой в сторону покойников.

— Какой же он ихний, дядька Микола, ежели дрался супротив? — резонно возразил молодой парень с оглоблей в руках.

— А ты не встревай, сопля! — буркнул бородач и саркастически хмыкнул. — Дрался… Девку не поделили, вот и дрался. А ежели бы она вон ему попалась, глядишь бы и… — Он угрожающе засопел, и тяжелый топор в его руках стал медленно подниматься, застыв на уровне плеча.

«Не иначе как из мясников», — предположил я, завороженно глядя на увесистое орудие, весьма схожее с бердышом, только рукоять несколько короче, зато широкое лезвие точь-в-точь, но сразу спохватился, что думаю совсем не о том.

Если топор, с которого продолжали одна за другой стекать на мостовую крупные, тяжелые темно-красные капли, поднимется еще эдак сантиметров на тридцать, то…

Я стряхнул с себя оцепенение.

— Меня звать… — в очередной раз попытался я представиться и вновь не успел.

— Да ты чаво мелешь-то, Микола?! — раздалось из дальних рядов.

Бородач недовольно оглянулся. Из толпы, бесцеремонно расталкивая народ, вынырнул худощавый мужичок. В руках у него ничего не было — и то хорошо.

— Нешто не признал до сих пор?! То ж князь Федор Константиныч! Он у нашего царевича завсегда близ правого плеча стоял, егда тот свой суд чинил. — Назидательно повторил: — У правого плеча, дурья твоя голова. — И ко мне: — Неужто тебя, княже, сам царевич прислал, заслышав, что от ентих поганцев уж никому житья в Москве не стало?

Памятуя о пиар-кампании, но и не желая нахально врать, я неопределенно передернул плечами — пусть понимают так, как им хочется.

— Таперь и сам зрю, что князь. И что у правого, тож памятую, — проворчал бородач.

«И какая разница, у левого или правого плеча я стоял? — вяло мелькнуло в голове. — Или постой — там где-то за одним ангел маячит, а за другим…»

Меж тем топор Миколы вновь опустился к ноге, да и капать с него вроде бы перестало. Или нет? Почему-то мне показалось очень важным точно выяснить это, и я прищурился, уставившись на лезвие.

Нет, точно перестало. А раз так, значит, и кровь сегодня, как я загадал, больше литься не будет.

— Да ты не хмурься, княже, — смущенно покаялся Микола, неверно истолковав мой взгляд. — Ну не разглядел я тебя, прости уж, чего там. У меня очи сызмальства худовато видят, а из дальних рядов лика и со здоровыми зенками не углядеть, так что не серчай. А мы к тебе завсегда с уважением, потому добро помним, и яко ты Федору Борисычу по справедливости судить подсоблял, тож нипочем не забудем. А тебя что ж, и впрямь царевич прислал?

— Да кто ж окромя него?! — возмутился на недогадливого бородача мужичок. — Чай, князь завсегда близ царевича, а не токмо на судилищах, вот и доверил ему престолоблюститель вернуться, чтоб, значит…

— Мне девка нужна, — отрывисто произнес я, перебивая мужичка и силясь припомнить ее имя, так некстати вылетевшее из головы, но подсказал встрепенувшийся бородач:

— Ржануха, что ли? А на кой ляд тебе моя братанична? — И он вновь насторожился.

— Видоком будет, — устало пояснил я, — а то государь не поверит, что не я и не мои люди первыми все это начали. — Напомнив: — За побоище-то ответ придется держать.

В задних рядах кто-то испуганно ойкнул — кажется, стало доходить, что за удовольствие отправить полтора десятка ляхов на тот свет действительно придется расплачиваться.

А если допустить, что кое-кто из погибших состоит на государевой службе, что по закону подлости не просто вероятно, но скорее всего, тут хоть совсем караул кричи.

Навряд ли разодранный у девки рукав рубахи и багровую от оплеухи щеку Дмитрий посчитает достойной причиной убийства своих людей.

Тот же Дворжицкий и прочие как пить дать потребуют довесок, и тогда на вторую чашу весов, чтобы их уравновесить, понадобится положить головы.

Желательно отрубленные.

Я нахмурился, щурясь и не понимая, что происходит. Только что передо мной стояло не меньше полусотни. Каким образом это число убавилось за последнюю минуту чуть ли не на половину, если учесть, что убегающих я не видел?

Испаряются они, что ли?

— Девку сюда, — устало повторил я оставшимся. — И стрельцов объезжих покличьте.

— Да мы… — замялся бородач. — У государя, конечно, суд тоже, поди, правый, токмо…

Я усмехнулся и поудобнее оперся на саблю.

— У меня перед глазами все плывет, так что никто из вас мне не запомнился и опознать я никого не смогу, — предупредил я их и только теперь, спохватившись, ринулся к тому месту, где лежал Дуглас, расталкивая испуганно шарахавшихся с моего пути людей.

Шотландец лежал всего в десятке шагов от тына, где мы начинали бой и где его заканчивали. Вид безмятежный, в одной руке плеть, а в другой почему-то зажат какой-то листок, и, судя по всему, это стихи.

Нашел с чем кидаться в бой.

Ах, Квентин, Квентин…

Он же поэт.

Он же влюбленный.

Он же… предатель.

Не обращая ни на кого внимания, я склонился над шотландцем, хотя все знал и без того, потому что на губах его застыла улыбка. Почему-то именно она и стала для меня самым главным доказательством, что это конец и ничего уже не исправить.

Еще надеясь на какое-то чудо, я приложил руку к его груди, а потом к шее. Так и есть: сердце не бьется и пульса тоже нет. Теперь Дуглас ушел в небытие окончательно и навсегда.

Куда? Да к звездам, куда ж еще улетать душам поэтов, так что все произнесенное мною надо употреблять в прошедшем времени — «был».

Был поэтом.

Был влюбленным.

Был пре…

Нет, этого слова я больше никогда не произнесу!

Минутная вспышка лютой ревности, особенно если умело разжечь ее, добавив побольше дров-подозрений, порою заставляет совершать безумства куда хуже.

К тому же шотландец сразу и искренне раскаялся в содеянном, и не просто раскаялся — он же хотел попросить у меня прощения, причем дважды — едва закончилось судебное заседание и второй раз сейчас.

Но он рассчитывал, что я загляну в свой собственный терем, а я проехал мимо, и тогда Квентин, узнав от Багульника, что, возможно, я не появлюсь в нем вовсе, недолго думая опрометью бросился следом за мной.

Только поэт в семнадцатом веке может так спешить, что даже не захватит с собой ни пищали, ни сабли, и, оказавшись на месте схватки, не зная как помочь другу, просто направит коня на его врагов.

Безумец? Ну да, кто ж спорит. Поэты, они вообще не от мира сего, а влюбленные — тем паче.

— И еще Пепел, — тихо произнес кто-то над моим ухом.

Я поднял голову и посмотрел на стоящего позади меня Дубца, за спиной которого никого из горожан уже не было — как корова языком слизнула.

— Что? — переспросил я.

Он повторил.

Я рассеянно кивнул, уточнив:

— А остальные?

Он пожал плечами:

— Раны у Курноса и Кочетка я перетянул, чтоб кровью не изошли, ну и прочим тож, но все одно — надо бы их к лекарю, да побыстрее. Зимник вовсе худой, да и Зольнику тоже изрядно досталось. А ентот… Каравай… все храпит…

— Счастливчик, — вздохнул я и горько усмехнулся, протягивая руку и указывая Дубцу перед собой. — К лекарю, говоришь… Вон уже бегут… лекари. — И до крови прикусил губу, окончательно приводя себя в чувство.

Со стороны Посольского двора, где сейчас жила большая часть поляков, действительно уже бежали к нам люди. Настрой у них, судя по сверкающим клинкам сабель, был самый решительный, следовательно, предстояло их как-то остановить, а потому вновь не время и не место предаваться печали.

Потом, если… выберусь живым из этой заварушки.

Я тяжело поднялся с колен и еще раз оглянулся в сторону Пожара. Улица позади меня оставалась безлюдной, будто никого и не было. Из стоящих — я и Дубец, из лежащих еще пятеро, если считать безмятежно храпящего Караваджо, из умолкших навеки — двое.

Ах да, плюс шляхтичи, но их, признаться, лень считать, да и какая разница, если ясно, что ответ придется держать за всех разом, сколько бы их тут ни валялось.

И кому держать этот ответ — тоже ясно.

В этом мире вообще все ясно, понятно, легко и просто. Хотя не во всем, не всегда и не для всех, но такие тупые, как я, — исключение, ибо они долго не живут.

Бегущие, которым до меня осталось метров пятнадцать, а до своих, лежащих на бревнах мостовой, на пять-шесть меньше, уже все увидели в подробностях.

Судя по их ошеломленному виду, стало ясно, что время у меня есть, но очень и очень мало, потому что при виде этих самых подробностей — разрубленных голов, распоротых животов с раскиданными кишками и прочего — спрашивать меня, в чем дело, никто не станет, тем более никого из путивльских знакомцев среди них нет, а значит…

Или станет?

На миг мелькнула надежда, что время потянуть удастся, поскольку они еще не знают — вдруг я дрался на их же стороне, но только уцелел.

Нет, врать я не собирался, но если очень подробно и обстоятельно начать рассказывать о случившемся, то вполне можно дождаться прибытия стрельцов, а там…

Однако к столпившимся у места побоища полякам прибавлялись все новые и новые, а среди них был и тот, кто десять или пятнадцать минут назад находился среди дерущихся. Он единственный не растерялся и вовремя успел принять правильное решение сделать ноги без всяких колебаний, за счет чего и сумел улизнуть.

Несколько секунд я еще надеялся, что ошибаюсь, но потом понял, что это точно он. Во время своего бегства шляхтич пару раз споткнулся, чуть не упал, отбросил в сторону мешающую ему саблю и оглядывался на толпу — не бегут ли за ним, так что лицо его мне хорошо запомнилось.

Оно и кривилось сейчас, в точности как тогда, разве только по другой причине. Пятью, десятью или пятнадцатью минутами ранее это было вызвано страхом, а сейчас — ужасом.

Единственное, что я не понял, так это почему он вместо того, чтобы дать стрекача по прямой, устремился вновь за угол? Может, рассчитывал сбить возможную погоню со следа?

Впрочем, молодец, что завернул. Если бы не эти его странные обходные маневры, поляки прибежали бы куда раньше, когда здесь еще бесновалась толпа. Хотя и неизвестно, к добру это или к худу, особенно учитывая, что меня только что выпустили из темницы, а я, получается, тут же собрал эдакое народное ополчение и рванул под флагом защитника святой Руси на улицу Никольскую, где и вступил в славное сражение.

Что сообщил шляхтич своим, забежав в широченные ворота Посольского двора, — не знаю, но догадываюсь, тем более что ляхам-то я как раз представиться успел. Сейчас он укажет им на меня как на виновника, и…

— Дубец, встань сзади и прикрой мне спину, — приказал я, изготавливаясь, и мне почему-то припомнилась трапезная терема на старом подворье Годуновых и то утро, когда я еле-еле успел на выручку царевичу.

Странно, что оно всплыло в памяти. Наверное, потому, что я сейчас отдал своему гвардейцу точь-в-точь такую же команду, как тогда Федору. Может, и не дословно, но по смыслу один в один.

Вот только тогда было шесть или семь стрельцов, ну плюс двое бояр — все равно терпимо, а сейчас три десятка, и на победу я не рассчитывал. Выстоять против такого количества шляхтичей не под силу никому, даже самому рэмбистому Рэмбе.

Но и умирать мне было никак нельзя, а потому…

Прибежавшие продолжали стоять, оцепенело взирая на изуродованные тела. Единственный уцелевший тоже пока помалкивал, не в силах отвести глаз от убитых.

Оно и понятно — ему ведь жутче всех прочих. Его товарищи ужасаются просто от увиденного, а этот сейчас невольно примеряет смерть, свистнувшую косой близ его виска, на себя, а это куда страшнее.

— Вот он!

Ой-ой-ой, какой у нас тонкий голосок. Или фальцет тоже со страху?

— Этот все и затеял!

Фу как невежливо тыкать пальцем в человека.

Жаль, не научила тебя мама-шляхтянка, что надлежит указывать всей пятерней, особенно когда перед тобой не просто человек, а шкоцкий рыцарь и притом цельный князь, да еще королевского роду.

— Он все и начал! Первым Липского, а опосля…

Беда с этим воспитанием. Воистину, верно говорят: «Врет как очевидец». А ведь прекрасно видел, кто начал первым… И даже не тот, кто храпит, а…

Между прочим, лжесвидетельство, если по Библии, и вовсе смертный грех. Вот только чудно получается — совершил его этот невзрачный запыхавшийся поляк, а расплачиваться за него в строгом соответствии со Святым Писанием, то есть своей жизнью, придется мне.

А где же справедливость?!

Впрочем, в жизни ее вообще очень мало, потому народ и реагировал с таким энтузиазмом на наши с Федором спектакли, которые мы устраивали жителям столицы.

Кстати о жителях. Вообще-то могли бы прислать помощь. Или я опростоволосился, забыв про стрельцов и попросив прислать только девку? Не помню. У меня и имя девки опять, как назло, выскочило из головы.

И сразу подумалось, что лучшее средство от склероза, равно как от перхоти, мигрени и прочего, мне сейчас предоставят. А о чем еще думать, когда шляхтичи как по команде дружно шагнули вперед, в упор глядя на меня, а в глазах у них такое, что…

— У меня нет топора! — громко произнес я, указывая на обезглавленное тело.

Так, приостановились, переглянулись.

— Пану Свинке ты, помнится, и сабелькой голову, почитай, начисто от плеч отделил, — вдруг раздался угрюмый голос одного из шляхтичей.

Выходит, зря я расстраивался — есть тут и «путивльские сидельцы». Вот только теперь получается, что лучше бы их не было вовсе, особенно с такой хорошей памятью.

— Но я воин и князь, а не мясник, чтоб учинить такое, — кивнул я в сторону еще одного, с распоротым животом и безобразно раскиданными потрохами.

И вновь остановка. Только надолго ли?

— Он простолюдинов и позвал, — вновь раздался тонкий голос.

Ах ты ж скотина!

Понимаю, что у страха глаза велики, но не до такой же степени, чтобы увидеть то, чего вовсе не было.

— И как же это я ухитрился сбегать с поля боя за московским народом? — Я еще пытался воззвать к голосу логики, но куда там.

Воистину, когда говорят эмоции, до разума достучаться невозможно, а уж когда они истошно воют, вот как сейчас, то…

Я зло ухмыльнулся, горделиво выпрямился и мысленно ободрил себя: «Помни, что сдаваться без боя на милость победителя стыдно, а на милость озверевшего победителя вдобавок еще и глупо. И вообще, князю Федору Константиновичу Россошанскому не пристало оправды…» И чертыхнулся — надо же так все спутать!

Хотя какая разница?! Главное ведь не в том, князь или нет, и Константинович я или Алексеевич — это никого не волнует. Просто… запретили мне умирать, а потому…

Помнится, Михай Огоньчик советовал мне, вступая в бой с несколькими противниками одновременно, начинать с…

Так, что-то я не пойму причины вашей очередной остановки, господа. Вроде бы больше не приводил никаких доводов, так в чем дело? Мы будем сегодня драться или как?

И тут же из-за моего правого плеча раздался голос ангела:

— Княже, стрельцы сюда скачут…

Да знаю я без вас, что он принадлежал Дубцу! Ну и что?! Слова-то все равно ангельские.

Глава 28 Я за все в ответе

Подъехавших к месту происшествия стрельцов было немного — всего пятеро, — но ситуацию они изменили будь здоров!

Во-первых, были они при пищалях и конные, а атаковать всадника, будучи пешими, ляхи не умели, да им и нечем. Тут нужны не сабли, а копья, на худой конец — бердыши, а они в наличии хоть и имелись, но опять-таки у самих стрельцов.

Ну и, во-вторых, сам факт их появления. Кидаться на государевых людей, осуществляющих надзор за порядком в столице, — перебор даже для поляков, привыкших к безудержной вольнице.

Словесная перепалка, чтобы обойтись без этой самой драки, тоже ни к чему не привела — русские ратники были настроены решительно и просто так отдавать на растерзание ляхам ни меня, ни моих людей не собирались.

Это наглядно доказал старший пятерки десятник Щур, который в первую же минуту кивнул своим подчиненным, и они впятером обогнули меня с Дубцом, прочно закрыв таким образом от беснующихся ляхов.

Ответные аргументы Щура были просты и немногословны. Человек, который всегда помогал царевичу вершить правосудие, одним этим заслуживает ныне как минимум справедливого судебного разбирательства.

— К тому ж покамест неведомо, кто во всем повинен, — веско добавил он и, даже не повернувшись ко мне, чтобы спросить, невозмутимо продолжил: — Вот тут князь Федор Константиныч уверяет, будто ляхи сами первыми учали, и я ему верю, ибо не припомню, чтоб у него словцо с дельцем враскорячку ходило.

— А мне веры нет?! — возмущенно выкрикнул уцелевший шляхтич.

Щур явно не имел склонностей к дипломатии, поэтому, окинув презрительным взглядом фигуру поляка, насмешливо сплюнул и отрезал:

— Нет! — Но сразу пояснил: — Как можно верить тому, кто бросил в беде своих товарищей? Опять же по-любому видок на видока, выходит. Тут и царевичем быть не надо, дабы уразуметь, что у каждого свой интерес.

Поляки растерянно загудели, обсуждая, что теперь делать, а Щур, по-прежнему не собираясь слезать с коня — так-то оно куда грознее, — повернулся ко мне и… заговорщически подмигнул, приглашая оценить, как ловко он им врезал.

Я слабо усмехнулся в ответ, отходя от недавнего и продолжая удивляться, как круто кидает меня этот мир туда-сюда на своих волнах. То над головой зависает девятый вал, а то почти сразу вслед за ним не просто затишье, но и удача.

Ведь даже сейчас все могло бы быть иначе, если бы вместо Щура объезжую службу на Пожаре возглавлял иной десятник, который вполне мог струсить — вон сколько шляхты собралось, почти полсотни, а со стороны Посольского двора все бегут и бегут новые люди.

А все дело в том, что Щур очень хорошо видел наши с Федором судебные заседания.

Он не возглавлял оцепление — десятник для этого слишком мелкая сошка, — но именно сотня, где командовал громадина Чекан и в которой Щур нес службу, постоянно дежурила на них, будучи основной.

Вторая сотня оцепления была, как говорится, с бору по сосенке. Десяток из одного приказа, как тут именуют стрелецкие полки, десяток из другого, десяток из третьего и так далее. Словом, строго согласно плану пиар-кампании, чтобы все ратные люди, где бы ни служили, все равно в подробностях знали, как добр, как умен, но главное — как справедлив царевич.

Но пиар пиаром, а следить за порядком тоже надо, и лучше, если этим займутся одни и те же люди, для которых эта охрана станет привычным делом, поэтому сотня, где служил Щур, была бессменной, чем Ратман Дуров — голова полка, куда она входила, безмерно гордился.

Кстати, сам десятник даже как-то раз подходил ко мне вместе с еще пятью парнями из своей сотни и, с трудом выговорив непривычное слово «гвардия», попросился на службу.

Я с сомнением покосился на его изрядно припорошенные сединой волосы, но отказывать не стал, сказав, что подумаю и через три дня дам ответ.

Аккуратно собрав данные на всех шестерых — помог Васюк, отец которого продолжал служить в соседнем полку у Федора Брянцева, — я пришел к выводу, что они подойдут, включая и десятника. Как сказал о себе сам Щур, пенек хоть и в летах, но еще крепок и послужит дай бог.

Правда, именно он как раз за ответом не пришел, но, может, это и к лучшему — тогда его сегодня точно бы не было.

Нет, об этом умолчим — ни к чему самому нагонять на себя страхи, тем более их и без того хоть завались.

Меж тем наиболее горячие головы постепенно стали галдеть все громче и громче — тоже мне нашли место для своего коло, [688] — и наконец один из них торжествующе завопил:

— Да тут и пан Ивановский, и пан Вонсович, и пан Пельчинский, а они все тоже на службе у царя Дмитрия! — И, подбоченившись, зло осведомился: — Что ж, стало быть, одних государевых людей можно безнаказанно казнить только за то, что они не варварского роду-племени, а нам посчитаться за смерть невинно убитых…

— Здесь Русь! — рявкнул возмущенный Щур, от негодования возвысив голос. — Потому и закон здесь русский. Ежели государевых людей кто изобидел — виноватого непременно к ответу призовут и он получит, что ему следует. — Оглянувшись в сторону Пожара, он удовлетворенно кивнул и с некоторой ехидцей дополнил: — Но ежели они, будучи на службе у Дмитрия Иоанновича, сами заворовались, то… — И повторил уже сказанное мною каким-то получасом ранее: — Во пса место.

Поляки обиженно загомонили пуще прежнего, явно возмущенные эдаким уничижительным сравнением их погибших товарищей, но тут к Щуру прибыла подмога.

Теперь уже меня отделяла от поляков не пятерка, а сразу два десятка всадников, и о том, чтобы отбить меня от них для последующей расправы, не могло быть и речи.

Более того, оглянувшись на загадочный гул, приближающийся издали и вновь со стороны Пожара, я увидел, что к нам направляется целая толпа москвичей.

Десятник с сомнением покачал головой и мрачно уставился на солидно вышагивающего со стороны Посольского двора пана Дворжицкого в сопровождении еще трех человек из числа начальства, которые были мне хорошо знакомы по Путивлю.

Негодующие шляхтичи тут же гурьбой ринулись к своему гетману, пускай и бывшему, а пока они что-то взахлеб объясняли пану Адаму, ежесекундно тыча в трупы поляков, сзади меня раздалось растерянное:

— Да это ж князь Федор Константиныч! — И далее вновь неизменные воспоминания о судах, где я стоял за правым плечом, к которым незамедлительно добавился и мой уход за больным ратником в темнице.

Далась им эта кормежка с ложечки!

Нашлись и добровольцы, кинувшиеся помогать хлопотавшему над ранеными товарищами Дубцу, причем почти незамедлительно оттуда донеслись ахи и вздохи, а чуть погодя и возмущенные возгласы:

— А робяты вовсе младые!

— На детишков длань подняли!

— Да как у них токмо руки не отсохли!

Чуть разрядило обстановку удивленное восклицание:

— А ентот, гля-кась! Думала, кончается уж, хрипит пред смертушкой, а он… храпит!

Молодец, Микеланджело. Пожалуй, пусть и дальше хрипит-храпит, ни к чему будить, о чем я и сказал Щуру. Десятник, подумав, согласился.

Но удивление затесавшимся пьянчужкой прошло быстро, и вновь стало нарастать возмущение:

— А ентого, гля-кась, вовсе убили!

— Изверги!

— Поганцы!

Дальше больше, и вслед за этим посыпались незамедлительные комментарии:

— Приперлись тут к нам на Русь!

— Кто вас сюда звал?!

И в завершение, как кульминация, уже хорошо мне знакомое:

— Бей!

Толпа угрожающе двинулась вперед, но тут же была остановлена зычным окриком Щура:

— Назад!

Почти сразу вслед за этим он перестроил своих людей. Половина продолжала оставаться лицом к полякам, а вторая во главе с десятником развернула коней на сто восемьдесят градусов и угрюмо уставилась на толпу.

— Ну, кому живота своего не жаль?! — зло осведомился Щур у отхлынувшей толпы и уже гораздо тише, пытаясь успокоить, продолжил: — Покамест неведомо, с чего весь сыр-бор начался, а потому допрежь разобраться надобно, чтоб…

— Это как же неведомо?! — сурово осведомился знакомый мне бородач — мясник Микола.

На сей раз топор лежал у него на плече, и лезвие — молодец, хоть догадался помыть — было уже чистым.

Пока чистым.

Правда, догадлив он оказался только наполовину — рубаху, изрядно забрызганную кровью, он сменить не додумался, балда.

— Как это неведомо, когда уж всем давно все ведомо. Вона и видок имеется. Ну-ка, Ржануха, подь сюды!

Из людских рядов робко вышла следом за бородачом та самая девка. То, что она не успела переодеться, меня порадовало.

— Братанична моя, — громогласно объявил Микола, поворачиваясь к толпе. — Братец мой старшой Микифор о прошлое лето помре, а матушки у ее давно нетути, померла ишшо три лета назад, вот я и взял сиротку к себе. Уж и женишка ей справного подыскал. Хошь и невелика у него лавка, ан все ж…

— Ты погоди про лавку, — хмуро перебил Щур. — Про дело сказывай…

— Я и сказываю, — ничуть не смутился бородач и бухнул увесистое: — Прижали в углу мою сиротинушку горемышную да… ссильничать хотели.

Толпа охнула и угрожающе загудела.

— Ты народ не распаляй! — рявкнул десятник. — Не тебе судить, чего они хотели. Ты лучше сказывай, чего они сотворили.

Люди вновь притихли, тоже желая узнать, что же произошло.

— А ничего не сотворили, — с вызовом произнес мясник, — потому как она вырвалась да убёгла.

— Стало быть, она ничего не видала, — разочарованно протянул десятник.

— Это как жа?! — возмутился Микола. — Все доподлинно своими глазоньками узрела и услыхала. Ее ж сызнова пымали. — И осуждающе кивнул в сторону угрюмо скучившихся по другую сторону шляхтичей. — Сам подивись, каки кобели здоровущи. От таковских поди убеги. Пымали, да к тыну прижали, рукав разодрали, а чтоб не ерепенилась — в рожу заехали. Эвон, сам зри — чуть скулу напрочь не своротили.

Мясник дернул племянницу за руку, поворачивая к толпе на всеобщее обозрение, а затем вновь развернул к Щуру. Левая щека у Ржанухи и впрямь успела изрядно припухнуть — Липский бил от души, и я еще раз подосадовал, что немного запоздал с помощью.

— Да еще чуть не опростоволосили! — надсадно гаркнул бородач, стараясь перекричать гудевшую толпу, которая тут же ахнула еще громче.

Вот и привыкни к царящим ныне на Руси порядкам.

Получается, если девушку ударили по лицу — плохо, но вот пытались содрать с головы платок — хуже во сто крат.

Чудно!

— Ан тут как раз подоспел княж Федор Константиныч, кой правая рука нашего царевича, и опростоволосить Ржануху не дозволил! — ликующе завопил Микола.

Вот, значит, что я сделал. А мне и невдомек. Так-так, любопытно послушать трактовку событий, поскольку, судя по началу, продолжение обещает открыть мне еще больше интересного, что я там успел учинить.

Однако тут в повествование мясника бесцеремонно вмешался уцелевший шляхтич:

— И они все были! — заверещал он как недорезанный, тыча пальцем в толпу. Впрочем, почему «как», если он и на самом деле недорезанный. — Они прибежали и убивали!

И сразу взял слово помалкивающий до этого времени Дворжицкий, который успел подойти к Щуру.

— Я тоже вижу на телах убитых раны, которых никак не могли нанести ни князь Мак-Альпин, ни его люди, ибо эти раны не от сабель, а от иного оружия. К примеру, вот. — И ткнул пальцем, указывая на топор бородача.

— Дак как же?! — не стушевался Микола. — Эвон, лезвие-то чистое.

— Зато ты сам весь в крови! — осуждающе заметил Дворжицкий.

Бородач окинул взглядом рубаху и смешался, не зная, что сказать, но его выручил тот самый сухощавый мужичок, который недавно заступался за меня.

— Ты, господин хороший, к вечеру на него погляди. Там на одеже не токмо кровь будет, но и прочего добра хватит. Известно, дело наше мясное, чумазое, вот и заляпался. Так ить он кажный божий день такой — и что ж, по-твоему, кажный день вашего брата режет?

Толпа одобрительно хохотнула, а бородач сразу приободрился.

Щур жестом остановил Дворжицкого, который открыл было рот, чтобы возразить, и хладнокровно заметил:

— А о том нам лучшее всего вопросить князя Федора Константиныча. — И повернулся ко мне.

Я коротко рассказал, как все было, избегая подробностей. Прибежали, потоптали, порубили, порезали и… убежали.

— И что, так никого и не запомнил? — усомнился Щур.

Получается, без подробностей не обойтись. Ладно, будут вам детали…

— Бороды у них были, — простодушно уточнил я, — а за бородами лиц я не разглядел. Да и не до того мне было. Мы к тому времени, считай, вдвоем против семерых стояли, так что некогда по сторонам пялиться.

— Стало быть, не разглядел… — протянул Щур и повернул голову в сторону мясника, красноречиво уставившись на его окладистую, аккуратно подстриженную бороду.

Блин, и как это я ляпнул не подумавши! Ладно, выкрутимся, какие проблемы.

— Точно, точно, — уверенно подтвердил я. — Здоровенные такие бороды. — И показал на Миколу. — Вон как у этого, только намного длиннее, аж до пупа.

— А одежа, князь? — Десятник разочарованно отвел взгляд от мясника.

— И одежу запомнил, — кивнул я. — В рубахах они были, в белых.

Ну да, удивительно точная примета. Если судить по ней, то преступников нечего и искать — вон они. Прямо тут же хватай половину толпы и в кутузку. А потом еще треть Москвы туда же.

Но не мясника.

Микола тут же уставился на свою и, удовлетворенно крякнув, выпятил грудь, как будто Щур и без того не видел, что на нем рубаха блекло-розового цвета.

— И боле ничего? — спросил меня Щур, но, судя по тону, он уже ни на что не рассчитывал.

— Штаны… разноцветные, — пожал плечами я, но, скосив глаза на бородача, на всякий случай «вспомнил» еще одну деталь: — Сапоги на одном приметил. Синие вроде… Или зеленые…

Микола невольно взглянул на желтые носки своих сапог, еще раз крякнул, приосанился и, бросив в мою сторону благодарный взгляд, уверенно обратился к Щуру:

— Ты б князя хошь пожалел. Зри, Федор Константиныч еле-еле на ногах стоит. Вона, рукава все в кровушке, кою эти опыри с него пустили. Мне-то как, сказывать тебе, яко оно все было, али тебе любо и далее про порты с рубахами слухать?

Толпа засмеялась, а десятник, поморщившись, сухо ответил:

— Мне все надобно. Так что там с твоей братаничной далее стряслось?

— Стало быть, ухватил князь стервеца оного за руку, повернул к себе и сказывает: «Ах ты ж, поганец ляшский! Мало того что ты на святую Русь приперся, дак тебе ишшо и баб наших подавай! А вот же не бывать тому, латин ты гнусный!» — И Микола в порыве энтузиазма даже притопнул ногой.

Толпа слушала, продолжая отзываться одобрительным гулом на каждую фразу, якобы произнесенную мною.

Я тоже был весь внимание. Еще бы, вроде про меня, а вроде…

Ну дает мужик! Ему бы не мясо рубить, а книжки писать!

Это ж какой талантище пропадает — прямо тебе Белянин, Злотников, Пехов, Громыко и Зыков, причем все пятеро в одном флаконе. Я бы перечислил и больше — Микола этого вполне заслуживал, — да не упомню.

Далее было повествование, как царевич Федор Борисович Годунов на полпути в Кострому, озаботившись безопасностью москвичей, решил отправить меня обратно в столицу доглядеть за вражьим латинским племенем, кое ныне ее заполонило…

Рассказывал Микола вдохновенно, с выражением, ногой притоптывал все чаще, но Щуру наконец надоело слушать, и он хмуро перебил:

— Ты не о словах — о деле сказывай.

Жаль. На самом интересном месте.

Очень хотелось узнать, что там я еще наговорил после того, как в подробностях поведал шляхтичу, почему правильная вера только православие, а все прочие хуже басурманской, и что там еще мне поручил престолоблюститель.

Впрочем, ничего страшного. Сегодня, а лучше завтра к вечеру расспрошу своих бродячих спецназовцев, и они в стихах и красках расскажут то, что услышали о небывалом героизме князя Мак-Альпина в деле защиты сирых и убогих столичных жителей от наглых латин.

И усмехнулся.

Нет худа без добра. Мало того что получается реклама ближнего человека Годунова, так еще и утихнут рассказы о том, как я заботливо кормил с ложечки простого ратника, а то, если послушать народ, получится, что я не воевода у царевича, а какая-то нянечка в реабилитационном отделении больницы.

Стыдоба!

— А о деле особливо и сказывать нечего, — разочарованно заметил бородач. — Ну дал ему наш князь опосля в рожу поганую, вот и…

— И все? — уточнил Щур.

— А чего еще-то? Длань у Федора Константиныча богатырская, а душа до обидчиков православного люда зла, так что второго раза и не занадобилось. Тот сразу бряк и лег. Был стервец, а стал стерво. [689] Хлипкое нынче сучье племя пошло, — не утерпев, прокомментировал он мой удар, но после короткой паузы оживился, радостно «припомнив»: — Да-а, опосля он ишшо поведал моей братаничне. Мол, ты, Рыжуха, ничего теперь не бойся, гуляй по всей Москве смело, а ежели сызнова кака тварь латинская встренется да к тебе хошь пальцем притронется, ты враз ко мне беги, а уж я им за твою обиду не спущу! — И бородач, полыхая от праведного возмущения, вскинув с плеча топор, угрожающе погрозил им в сторону шляхтичей.

— Угомонись, Микола! — резко перебил его Щур. — Ты ж, чай, не бахарь, [690] а мясник, потому неча тут заливать. — И кивнул в сторону Пожара. — Вона уже и сам государь спешит, так что шел бы ты отсель подобру-поздорову, да прочих с собой захвати… окромя девки…

Я обреченно вздохнул, глядя на несущуюся во весь опор кавалькаду всадников, и сокрушенно подумал, что навряд ли у меня получится сегодня или завтра расспросить спецназовцев о славных деяниях князя Мак-Альпина.

Заодно сделал в памяти зарубку, дабы не забыть сказать палачам, чтоб они отвели мне на правах старожила ту же самую камеру, из которой сегодня выпустили. Там и соломы побольше, и тюфячок ничего, если только утащить не успели, да и вообще, привык я уже к ней…

Глава 29 Последний защитник

Прибывший Дмитрий лишь после разговора с Дворжицким и выяснения обстоятельств случившегося у Щура соизволил обратить на меня внимание, и первый вопрос, который он мне задал, был о том, когда же я наконец угомонюсь.

Ответа он не ждал, поскольку сразу же последовали и другие, произнесенные вполголоса, чтоб, кроме меня, их никто не услышал:

— Ты это побоище нарочно учинил, да? Чтоб мне венчание на царство омрачить?

Я отчаянно затряс головой и ткнул рукой в сторону Ржанухи, решив умолчать про Микеланджело.

— Твою подданную защищал, государь. Налетела на нее шляхта средь бела дня, вот и пришлось вступиться. — Но, не желая далее оправдываться, сам ринулся в атаку: — Если б я не подоспел, они с ней такое учинили бы, после чего и вовсе вся Москва на дыбки встала бы, а так, как видишь, обошлось малой кровью.

— Выходит, я еще и благодарить тебя должон? — язвительно уточнил он.

— Выходит, что так, — серьезно кивнул я, делая вид, что не понял его сарказма, и напомнил: — Говорил же, сразу отпусти, до своего венчания. Сейчас бы ты горя не знал и забот не ведал, кроме… разгромленного Посольского двора.

— А ты доедешь живым до Костромы? — хмыкнул он.

— То есть как? — изумился я.

— То есть так! — передразнил он меня. — Бояре, коих ты изобидел, нынче в сенате вопрошать учали, пошто я татя и вора сызнова без казни [691] выпустил. Пристали чуть ли не с ножом к горлу. Дескать, потакаю я тебе.

Я, не выдержав, усмехнулся.

Надо ж такое придумать! Уж в чем, в чем, а в этом Дмитрий чист, как невинное дитя. Скорее напротив, то и дело козни чинит. Не против меня, конечно, но я и Годуновы, особенно младшие, давно уже неразрывное целое, так что все равно рикошетом бьет по мне.

Моя усмешка ему явно не понравилась. Он зло засопел:

— И до каких пор ты мое терпение испытывать станешь?

— В Кострому хочу, — простодушно заметил я.

— Теперь вот еще и Дугласа меня лишил, — продолжал сокрушаться Дмитрий, напрочь игнорируя мое желание. — Кто меня теперьтанцам учить станет?

Я помрачнел и зло уставился на своего собеседника.

И это все, что он может сказать по поводу смерти шотландца? Ну и…

— За это не волнуйся. Я тебя научу, — сорвалось с языка.

— Ты что ж, не токмо гусельник, но и?.. А какой из них ведаешь? — оживился Дмитрий. — Гальярду али павану? Я вот тута, помнится, бергамаску не до конца выучил…

Вот же дернула за язык нелегкая! И как теперь быть? Но тут же вспомнилась гайдаевская кинокомедия и князь Милославский.

— То новый танец. Его ни ляхи, ни прочие не ведают. Вальсом его в нашем шкоцком народе прозывают. Перед твоей свадьбой и научу. — И поинтересовался, кивая в сторону лежащего Квентина: — На похороны хоть отпустишь?

— А ты намыслил сызнова в темницу усесться, а опосля на меня в отместку еще какую-нибудь хворь наслать, как обещался?

— Какую хворь?! — изумился я, поскольку сразу прикинул, что обещал это сделать тот, который «сидит в пруду», то бишь во мне. — Не помню такого.

— Зато я помню! — раздраженно ответил Дмитрий. — Нет уж. Езжай с глаз моих долой на свое подворье и сиди там, покамест я тебя в свои палаты не позову для разбора всего, что ты тут настряпал, а опосля езжай себе в свою Кострому, удерживать не стану. — И, кивнув в сторону Ржанухи, заметил: — Хорошо хоть, что видок уцелел. Правда, девка, но хоть что-то.

Он искоса оценивающе посмотрел на свидетельницу, которая, уловив откровенный взгляд государя, мгновенно потупилась, и ее здоровая правая щека сразу стала интенсивно догонять по цвету опухшую левую.

И вновь у Дмитрия знакомые огоньки в глазах.

Экий ты всеядный, парень!

Пришлось напомнить, что чем быстрее я выеду на нужное место, тем быстрее он избавится от неких проблем со здоровьем.

— Потому и решил тебя в канун своего венчания из Москвы отправить, — проворчал он и еще раз, но уже разочарованно покосился на Ржануху.

Микеланджело на разбирательство не допустили, ибо итальянец был настолько пьян, что после того, как его все-таки разбудили, он долго приходил в чувство, а потом растерянно признался, что ничего не помнит. Как с ним ни бились, последнее воспоминание, которое сохранилось у него в мозгу, — мой разговор с Багульником, а дальше как в тумане.

Впрочем, я и без него вышел из этой передряги чистым, как первый снег, — даже удивительно.

Более того, Дмитрий под конец ухитрился еще и напуститься на Дворжицкого. Дескать, коли он не распустил бы своих воинов, то ничего бы этого не было, а в конце язвительно поинтересовался, по-прежнему ли пан Адам собирается утверждать, будто польское ясновельможное шляхетство является самыми непревзойденными сабельными бойцами.

Тот, правда, возразил, что если бы не помощь москвичей, то верх был бы за представителями Речи Посполитой, но Дмитрий уточнил, что когда жители прибежали, то князь Мак-Альпин и еще двое его ратников оставались на ногах, а вот восемь шляхтичей уже лежали.

— Каков господин, таковы и слуги, — не нашелся, что еще сказать в ответ пан Адам, но все равно попытался оставить последнее слово за собой, поучительно добавив: — Философы учат, что из каждого правила всегда есть исключения. Так вот, Мак-Альпин и его холопы не более как исключение. Вот только сдается мне, что помимо отваги твой князь еще и… — Он замялся, подыскивая словцо поделикатнее, но, так и не найдя его, назвал вещи своими именами: — Лжец!

— Вот как?.. — изумленно протянул «красное солнышко».

— Да, лжец! — твердо повторил Дворжицкий. — Я подозреваю, что он запомнил московитов, кои терзали моих товарищей, но молчит. — И сразу же обратился к Дмитрию за разрешением на «божий суд».

С кем предварительно пан Адам советовался перед этим разбирательством, я не знаю, но уверен, что надоумил его вызвать меня на поединок однозначно кто-то из бояр.

Дмитрий попытался спасти положение, очевидно припомнив, что, согласно моему предсказанию, его смерть наступит ровно через две недели после гибели князя Мак-Альпина.

Соображал он быстро, так что нашелся почти мгновенно, заявив, что князь уже давным-давно является царским подданным, ибо несет государеву службу и даже принял православную веру.

Согласно же Судебнику [692] его батюшки Иоанна Васильевича, иноземцам запрещено выходить на поле с русскими подданными, а в случае возникновения споров между ними все должен решать жребий.

Ну точно, после того концерта, который я ему закатил в темнице, Дмитрий уверился в моем всемогуществе и наивно полагает, что для меня вытащить счастливый билетик, записочку, или что тут используется в качестве жребия, — раз плюнуть.

По счастью, пан Адам тоже решил не полагаться на судьбу в столь важном деле. Криво усмехнувшись, он заметил, что вера тут ни при чем, поскольку жители Руси могут поклоняться разным богам. Мол, казанские, астраханские и касимовские татары верят в аллаха, но это вовсе не мешает им оставаться подданными государя.

Во всем же остальном сходство абсолютное, ибо и он, и князь Мак-Альпин прибыли из других стран, и оба — он особо выделил последнее слово — находимся на службе у царя. Таким образом, получается, что либо мы двое подданные, либо — иноземцы, а посему…

Дмитрий замялся, и в этот самый момент успели встрять бояре, которые сенаторы.

Вначале свое слово сказал Иван Голицын, заметив, что пан Адам все правильно поведал и право на «божий суд» у него имеется, в заключение злорадно уточнив, что это мне не детей боярских убивать.

После него поднялись еще пятеро и тоже подтвердили его точку зрения, а тугодум Мстиславский на правах председателя подвел итог.

— Вот, стало быть, и есть приговор нашей Думы, — обратился он к Дмитрию.

В это время Дворжицкий уже стянул с руки свою латную перчатку и демонстративно метнул ее к моим ногам, гордо заявив:

— То тебе, князь Мак-Альпин, вызов от всего нашего шляхетства.

Честно говоря, драться мне совсем не хотелось — устал я от крови, но иного выхода не имелось. Отказавшись от поединка, я не просто рисковал своей репутацией, а безвозвратно губил ее.

Более того, заодно она оказалась бы изрядно подмоченной и у царевича, ведь в глазах всех моя персона давно и прочно связана с Федором Борисовичем. Получалось, что труса отпразднует не только его первый воевода и самый ближний советник, но и в какой-то мере сам Годунов, так что…

Однако я и тут постарался сделать максимум для рекламной кампании престолоблюстителя. Подняв тяжелую перчатку, я заявил, что коли пан Дворжицкий бросает мне вызов от всего шляхетства, то я, будучи первым доверенным лицом престолоблюстителя, не могу отказаться и принимаю его, но от лица всей Руси.

И за честь ее обязуюсь биться, не щадя своего живота, дабы впредь никто и никогда не посмел бы обвинить русский народ ни во лжи, ни в том, что он способен лишь подло нападать и убивать кротких и ни в чем не повинных шляхтичей Речи Посполитой.

Бояре разом загомонили.

Те из них, кому я не успел насолить лично — не подметал их бородами царский двор, не убил их сыновей, — загудели одобрительно.

Остальные…

Ну там без комментариев. Им что Дворжицкий, что кто иной, да хоть черт в ступе, лишь бы справился со мной.

— Но ты, согласно правилам, можешь выставить вместо себя бойца, — подсказал обеспокоенный Дмитрий и кивнул на мою левую руку на перевязи.

Сознаюсь, тут я чуточку помедлил с окончательным ответом, но потом вспомнил своих спецназовцев и решил не рисковать — пан Адам несколько староват, а значит, может выйти кто-то помоложе и, разумеется, самый лучший, следовательно, есть риск, и немалый, что мое доверенное лицо проиграет.

— Защищать честь Руси слишком почетно, чтобы я передал его кому-то другому, — твердо ответил я.

Дворжицкий кивнул и осведомился:

— Какое оружие ты выбираешь для поединка, князь?

Ба-а, так у ответчика еще есть право на выбор! Да это же вообще меняет все в корне. А я-то боялся, что против меня могут выставить Михая Огоньчика, Юрия Вербицкого или еще кого из тех, с кем я ни в коем разе не хотел бы скрещивать сабли.

Зато теперь, даже если кто-то из них и выйдет против меня, то обязательно останется жив.

Ну держись, бывший главком. Сейчас ты обалдеешь!

— Коли я собираюсь назвать Русь своей родиной, то хочу, чтобы мы сражались с твоим бойцом, пан Дворжицкий, по русскому обычаю, то есть голыми руками.

Поляк и правда остолбенел. Дмитрий тоже замешкался с утверждением, с сомнением покосившись на мою забинтованную руку.

Придя в себя, Дворжицкий принялся доказывать, что такое не указано ни в каких правилах, посему князь Мак-Альпин, если считает себя рыцарем, не может избрать голые руки, в которых непременно должно находиться оружие — сабля, меч, шпага, секира или что-то иное.

Признаться, я понятия не имел о правилах, но прикинул, что навряд ли они существуют в письменном виде, а даже если и так, то в них нет жесткого перечня всех видов оружия, с которым разрешается выходить на поединок. Скорее всего, указано просто: «Меч, копье или иное оружие», о чем уверенно заявил, добавив:

— Вот я и выбираю… иное.

Дмитрий медлил.

— Но ты ранен, — выставил поляк последний довод.

— Об этом надо было думать до вызова, — парировал я.

— Не в рыцарских правилах пользоваться столь явным преимуществом, — еще пытался протестовать он.

— На самом деле преимущество будет у меня, — возразил я, — ибо пан Адам забыл, что наш поединок называется «божьим судом», а бог не в силе, он — в правде. Именно для того, чтобы доказать это, равно как и свою правоту, я и решил отказаться от сабель, поскольку там мне не потребуется даже божья помощь. Думаю, те, кто, как и я, пребывал с государем в Путивле, хорошо помнят это, равно как и мой поединок с паном Свинкой.

Дворжицкий склонил голову в знак согласия, Дмитрий, решившись, наконец открыл рот, чтобы утвердить условия, но я успел торопливо добавить:

— Однако если ясновельможный пан настаивает, пусть будет совсем по его, а потому согласен включить в качестве оружия помимо рук и все остальные части тела.

Тот озадаченно воззрился на меня. Пришлось пояснить, что мои слова означают полное отсутствие каких бы то ни было правил, то есть можно бить как угодно, куда угодно и чем угодно — головой, плечами, ногами и так далее, равно как и применять к противнику подножки и прочее.

— Зачем ты так поведал про Русь? — хмуро спросил меня Дмитрий, самолично вечером появившись на моем подворье, якобы чтоб отдать последний долг памяти своему бывшему учителю танцев и геральдики.

Правда, на гроб с телом Квентина, стоящий в трапезной, он даже не глянул, пулей проскочив мимо и сразу устремившись по лестнице в мой кабинет-опочивальню, а едва вошел туда, как сразу напустился на меня с упреками.

Мол, я все сделал специально, чтобы в любом случае уцелеть самому и в то же время опозорить Русь, если проиграю поединок. И ведь как здорово я подобрал время, чтоб осрамить его прямо накануне венчания на царство…

— Хорош же я буду на следующий день, ежели…

— Я выиграю бой, — перебил я Дмитрия, даже не дослушав его до конца.

— Но почему ты выбрал кулаки?!

— Не хочу никого убивать, — ответил я честно. — Потому и оговорил, что признает поражение не сам боец, а тот, кого он представляет. Не станет же пан Дворжицкий дожидаться, пока я совсем удавлю его воина, верно?

Дмитрий кивнул, соглашаясь, молча прошел из угла в угол, зачем-то провел рукой по стене и, резко обернувшись, с кривой улыбкой спросил:

— А ты не боишься, что, коль тебе станет худо, я не стану торопиться с таким признанием, пока…

Я молча поклонился и без всякой иронии, на полном серьезе, насколько мог проникновенно заверил его, что не только не боюсь, но и прошу его об этом, ибо все равно вывернусь.

— Ты так веришь в себя?! — не поверил он услышанному.

— Не знаю почему, — нерешительно пожал плечами я, — но я уверен, что к послезавтрашнему дню буду уметь такое, чего ты еще никогда не видел. Знаешь, словно кто-то сидит во мне и говорит это. Странно…

Дмитрий опешил и опасливо уставился на меня.

Интересно, поверит? Впрочем, неважно. Пусть не сейчас, а потом, но придется… когда все увидит воочию. Вместо этого я посоветовал больше не думать о «божьем суде», а пойти и проститься с Квентином.

Про Пепла говорить не стал, хотя гробов в трапезной стояло два.

— Он всегда верил тебе, государь, — вздохнул я, вежливо распахивая перед ним дверь, но продолжать не стал.

Сдается, Дмитрий и так понял, какие слова остались недосказанными, поскольку не произнес ни слова, поспешив к лестнице.

Сказать мне ему и впрямь было что. Если бы он не наболтал шотландцу черт знает что, то навряд ли тот до такой степени озлобился бы на меня, что пошел на открытое предательство.

Возможно, осознавая свою вину, пусть не полностью, но частично, Дмитрий пробыл подле Квентина всего ничего. Немного постоял сбоку, скорчив гримасу, которая, очевидно, означала вселенскую скорбь, зачем-то поправил саван, небрежно поцеловал в лоб Дугласа, продолжающего по-прежнему улыбаться уголками рта, и сразу перешел ко второму гробу с телом Пепла.

Подле моего гвардейца он пробыл и того меньше, после чего был таков.

На мне вины за гибель шотландца было куда меньше, но она тоже имелась, и в отличие от «красного солнышка» осознавал я ее куда глубже.

Как я мимоходом узнал всего пару часов назад, Квентин еще до суда виделся с моими ратниками, которые, возвратившись после допроса от Басманова, согласно указу боярина не куда-нибудь, а на мое подворье, принялись добросовестно ждать результата.

Ждать было скучно, а ребята понятия не имели о предательстве Дугласа, так что особо не таились перед ним, пересказывая, каково им досталось по пути в Кострому, да какие задушевные песни о любви пел их воевода, да как геройски дрался, спасая царевну.

Много чего они ему поведали.

Хорошо хоть не забыли мои слова о том, что пока надлежит держать мою любовь в секрете, однако ревнивому шотландцу и без того было с лихвой через край, вот он и проголосовал за мой смертный приговор.

«А ведь я даже не знаю, кто его настоящий отец, да и имя матери тоже не запомнил», — вдруг подумалось мне.

Впрочем, немудрено. Он же всегда делал основной упор на короле Якове, который якобы и является его отцом, а мать если и упоминал, то всего раза два — то ли Элизабет, то ли Джейн, то ли Маргарет…

Нет, не помню.

Не знаю, сколько времени я провел подле тела. Может, час, может, два, а то и все три. В голове продолжали суматошно мелькать разные альтернативные варианты, при которых все могло бы быть совсем иначе, куда радостнее и приятнее, в том числе и самый простой.

Достаточно мне было тогда сказать Багульнику, что я непременно загляну вечером на подворье, и Дуглас никуда бы не поехал, а терпеливо дожидался бы меня в тереме, и сейчас был бы жив-здоров, а теперь он холоден и неподвижен, и все это из-за…

Дверь вдруг резко, с неприятным скрежетом отворилась, открывая проем, ведущий в черноту сеней. Я вздрогнул, очнувшись от раздумий, и растерянно посмотрел на нее, но в трапезную никто не вошел. Зато стало куда темнее — поток воздуха разом погасил почти все свечи, оставив гореть лишь четыре.

Я протянул руку к одной из них, чтобы заново зажечь остальные, но тут дверь столь же неожиданно, с коротким скрипом, очень похожим на неприятный смех, захлопнулась, и еще три свечи потухли. Единственная, чей огонек не угас, осталась в моих руках.

Недоуменно пожав плечами, я поднес ее к черным фитилям остальных, но успел запалить только три, вдруг осознав, что и я, и даже Дмитрий были лишь косвенными виновниками гибели Квентина.

Косвенными, но далеко не главными, ибо шотландец был обречен на смерть.

Господи, какой же я слепец. Остается лишь вновь и вновь повторять: «Поднимите мне веки!», хотя теперь это делать все равно поздно.

Ведь дело вовсе не в том, что я его не простил, и уж точно не в том, что он забыл свою саблю. Все равно бы Дуглас погиб.

Он не остался бы в живых даже в том случае, если бы я заехал на подворье и мы бы с ним помирились. Разве что в этом случае смерть дала бы ему отсрочку, да и то весьма небольшую по времени — от силы на пару-тройку дней. Ну при самом благоприятном раскладе неделю или полторы.

Да-да, это предел, ибо нас, тех, кто ринулся защищать семью Годуновых от запланированного этим жестоким миром их убийства, было как раз четверо!

Четверо, которые в свою очередь стали обреченными, поскольку мир этот не потерпел вмешательства в свои дела.

Возможно, какое-то время он пребывал в нокдауне от тех смачных оплеух, которыми мы угостили его, но теперь вышел из шока и принялся мстить за столь несусветную наглость, заодно возвращая все на свои прежние места.

Причем, даже осуществляя свою месть, он действовал строго последовательно.

Вначале пришел черед священника. Тогда он первым встал на пути убийц. Он же и погиб самым первым, ударившись, как и тогда, виском, но не о ступеньку лестницы, а об угол скамьи для гребцов.

Вторым защитником был Архипушка. И он тоже погиб при схожих обстоятельствах. Только тогда стрелец просто отшвырнул мальчишку, ринувшегося на защиту Федора, ибо ничего не имел в руках, а на струге у замахнувшегося на меня ратного холопа была сабля, которой он и рубанул альбиноса.

Квентин же третий по счету.

И вновь сходство. Различие лишь в одном — на сей раз он попытался заставить врагов танцевать под ударами плети, а не сабли, вот и все. Кстати, не исключено, что если сейчас посчитать количество его ран, то оно совпадет с тем, сколько он получил тогда.

Интересно, а как поступит мир со мной?

Хотя зачем я гадаю — не далее как сегодня днем он уже поступил.

Более того, на Никольской мир пытался действовать наверняка и выставил против меня утроенное, если не упятеренное количество врагов, а сам я даже команду Дубцу отдал точно такую же, как тогда на подворье при спасении царевича самому Федору. Может, не слово в слово, но смысл…

Неслучайно мне сразу припомнилась и эта трапезная, и Годунов — все сходилось.

Выходит, попытка покушения на меня со стороны мира тоже состоялась, вот только отчего-то не принесла успеха. То ли Лада, то ли Авось, а может, оба по очереди успели выручить, взять под крыло, дважды прислав подмогу.

Или лучше не самообольщаться, надеясь на небесных покровителей?

Что ж, есть и другой вариант. Вполне допустимо, что, так скоро и удачно расправившись с тремя защитниками из четырех, мир решил напоследок, подобно сытой кошке, поймавшей четвертую мышь, слегка поиграться с нею, на время вобрав острые коготки и якобы выпуская ее на волю.

Ну-ну!

Сразу понятно, что мультик про Тома и Джерри он не смотрел. Вот и хорошо. Будет возможность — постараюсь продемонстрировать, взяв на себя одну из ролей.

Я устало вздохнул и успокоительно кивнул Квентину, чтобы он ни о чем не тревожился в своем полете к звездам. Джерри хоть и американский мышонок, но и то успешно тягался с превосходящими силами врага, а я — русский, так что мне сам бог велел.

И вообще, напрасно этот котяра так упорно стремится припереть меня к стенке. Забыл Том, что загнанная в угол мышь может запросто укусить кошку, ибо терять ей уже нечего. А уж когда Джерри вдобавок обуреваем стремлением спасти своего друга и свою любимую, то тут и вовсе…

Вон они, стоят позади меня, Федор и Ксения, взявшись за руки и доверчиво взирая на меня, так неужто не смогу их защитить?! Я невольно повел плечами, расправляя их, чтоб надежнее закрыть брата с сестрой, и, переведя взгляд на лежащего в гробу Квентина, прошептал:

— Теперь я понял, почему ты улыбаешься. Ты ушел в уверенности, что я не подведу. Пусть так. Клянусь тебе, старина, что сделаю для этого все, что смогу, и даже чуточку больше.

И поплелся спать.

Остальное можно додумать позже, когда выберусь из Москвы, которая, признаться, порядком меня притомила разнообразием подсовываемых мне «шуточек».

Поднимаясь по лестнице, еще раз напомнил себе, что теперь, когда я остался последним из защитников, каждый свой шаг надо просчитывать семь раз, а уж потом еще семь раз отмерять, ибо едва мир учинит надо мной расправу, как сразу примется за царевича.

Хотя постой!

Я застыл на месте.

Странно получается. Если следовать логике моих рассуждений, то Годунов должен был погибнуть самым первым. Или мир попросту оттягивал неизбежную грядущую расправу над Федором, довольствуясь тем, что лишь напоминал ему, когда и как он должен умереть?

Оттягивал, будто смакуя свое самое главное наслаждение.

И вновь остановился, поймав себя на ошибке. Ничего подобного!

А отравление? Выходит, и здесь все точь-в-точь в соответствии с моим раскладом.

Более того. Помнится, в официальной истории москвичам объявили, что Годуновы — сын и мать — приняли яд, так что теперь мир, недобро ухмыляясь, попытался поступить с ним в строгом соответствии с этой версией убийц, но у него опять ничего не получилось.

А не получилось, потому что перед ним вновь встали четыре защитника, причем в точно таком же порядке, как и в первый раз. Вначале отец Антоний увещевал его «не пити излиха, ибо вино суть пагуба», благодаря чему царевич на пиру худо-бедно, но воздерживался.

Затем вломившийся в мою опочивальню альбинос Архипушка содрал с меня одеяло, когда я только-только повернулся на другой бок, чтоб доглядеть сладкий сон, а потом был Квентин, определивший отравление.

А что там мне сказала ключница?

«Ежели б ты сразу не учал с него смертное зелье изгонять, а меня дожидался, все — тогда и мне бы нипочем не управиться, ибо тут кажный часец дорог…»

Часец — это минута. Не знаю, сколько бы я гадал, что именно стряслось с Федором, если бы не подсказка Дугласа. Скорее всего, так и продолжал бы считать, что это острый приступ какой-то болезни, и до прихода ключницы ничего предпринимать бы не стал.

И тогда…

Вот потому-то кто-то невидимый, сидящий там, наверху, досадливо крякнув, решил поступить попроще, вначале уничтожив нас, чтоб не путались под ногами, ибо отчаялся расправиться с Годуновым, пока жив хоть один из четырех защитников.

Хоть один…

И эту ношу мне при всем желании не удастся взвалить ни на чьи другие плечи, ибо сейчас в живых оставался всего один.

Это я.

Что ж, дважды у меня все вышло, так почему не получится в третий, в четвертый и так далее.

И еще в одном я уверился наверняка. На завтрашнем «божьем суде» верх останется точно за мной, и никаких случайностей произойти не должно, ибо, учитывая упятеренное количество врагов во второй раз, в третий мир науськает на меня не меньше полутора или двух сотен, а не одного-единственного бойца.

Самоуверенность меня чуть не подвела.

Глава 30 «Божий суд» и спор из-за коленок

Увы, но вышедший против меня Готард — здоровенный белокурый детина, которого, судя по габаритам, откармливала чуть ли не вся Речь Посполитая, оказался каким-то бесчувственным к боли, практически не реагируя на мои удары.

Зато его длиннющие руки уже пару раз чувствительно угодили мне в плечо, а затем я, парировав его размашистую правую и невольно охнув от боли — отбивал-то левой, которая у меня здорово повреждена, — пропустил удар в голову. Он получился скользящим, в самый последний момент я ушел, но в правом ухе все равно зазвенело.

Применять приемы не хотелось. Пусть и объявлено, что бой без правил, но все равно был уверен, что стоит мне прибегнуть к подсечкам или броскам, и потом поляки непременно станут канючить о нечестности и так далее.

Единственное, что я себе позволил, так это вызвать сапожника и втолковать ему, что от него нужно, после чего он сделал мне дополнительную подошву, всю в дырах — получилась как бы рифленая — и наклеил на основную.

Но надежда на то, что мой противник поскользнется на траве, оказалась тщетной. Во-первых, он был чертовски устойчив, а во-вторых, отсутствовала сама трава, давным-давно вытоптанная на месте одного из многочисленных московских рынков уймой сапог и лаптей.

Пришлось прибегнуть к тактике выматывания.

Правда, я и тут не добился особого успеха — Готард без остановки махал руками, при этом продолжая дышать достаточно ровно. И что мне делать с этим верзилой, который габаритами весьма схож с бывшим калифорнийским губернатором, разве что мышцы не так рельефны из-за большего количества жирка?

К тому же я постеснялся и перед началом боя не снял с себя помимо кафтана еще и нижнюю рубаху. Постыдился демонстрировать свои повязки, чтоб не подумали о том, будто я таким образом пытаюсь давить на жалость.

Теперь приходилось расхлебывать — Готард то и дело норовил ухватить меня за рубаху. Очень уж ему хотелось нежно приобнять меня, а там и к гадалке не ходи — хана ребрам.

Плотно облепивший две стороны нашего огороженного веревками ринга московский народ продолжал бурно болеть за меня, поскольку слух о том, что князь Федор Константиныч, присланный царевичем, дерется за всю Русь, сразу после согласия на «божий суд», данного Дмитрием, облетел всю столицу.

Ну да, бродячий спецназ поработал на славу — про рекламу престолоблюстителя, раз уж так складывается, забывать ни к чему.

Кстати, накануне вечером ко мне в гости на подворье приперся даже мясник Микола, попросив Багульника провести его к князю. Дескать, есть у него до меня тайный и очень важный разговор.

Оказавшись в моем кабинете, Микола, заговорщически подмигнув, извлек из своей корзины подарок — здоровенную черную… гадюку.

Я опасливо уставился на нее — змей боюсь с детства, — но мясник тут же мне все растолковал.

Оказывается, есть в народе такое поверье. Как пояснил Микола, мне надо ее убить и вынуть язык, сунув в какую-то тафту, причем непременно зеленого или черного цвета, а эту тафту положить в левый сапог, обув его на том же месте, а затем, дойдя до ворот, закопать змею под ними.

А завтра в тот же сапог положить три зубчика чеснока, да под правую пазуху привязать себе утиральник, взяв его с собой, когда пойду биться на поле.

— Можно было б с ветлы али березы взять зеленый кустец, — заметил он, пояснив: — Ну, по-нашему, вихорево гнездо. Его ежели в сапог сунуть — оно тоже славно.

— Что-то больно много ты мне собрался в него напихать, — со вздохом заметил я, решив перевести все в шутку. — Не влезет оно.

— А вихорево гнездо надобно в правый сапог, — принялся втолковывать он мне. — Да и что о нем речь вести, коль я его не сыскал.

Отбояриться удалось с трудом, поскольку на мои заявления, что я князь, а потому мне нельзя прибегать к таким нечестным ухищрениям, мясник не реагировал, простодушно считая, что в жульничестве в отношении иноземца нет ничего предосудительного, а напротив — достоинство. Он так и заметил мне:

— Он же латин.

Пришлось прибегнуть к резервному аргументу. Мол, суд-то «божий», а значит, господь и без того увидит, кто из нас прав. Или бородач не верит, что всевышний придет мне на выручку, если что?

От моего сурового взгляда Микола смешался, невнятно забормотав, что бог-то бог, да и сам не будь плох, и вообще, он куда лучше бережет береженого, то есть такого, который и сам о себе проявляет заботу.

— Я и без всяких змеючих языков управлюсь, — строго заметил я, — ибо бью только два раза — первый по голове, а второй по крышке гроба. — И напомнил про Липского.

Лишь тогда он сконфузился — получается, что принес ножичек человеку, который и без него вооружен длиннющей саблей, — и с сокрушенным вздохом тут же ловко свернул голову извивающейся гадюке, небрежно запихав ее обратно в корзину.

Сейчас мясник стоял в первых рядах и, думается, изрядно сомневался в истинности сказанного мною накануне — ударов-то я нанес много, а толку…

Да и перед своими гвардейцами становилось неудобно.

Вон они, тоже в первых рядах. Пришли посмотреть на своего воеводу и Багульник, и Дубец, и четверка тех, кого не было с нами на Никольской. Собрались и все бродячие спецназовцы, включая бригады Лохмотыша, Афоньки Наяна, стоящего чуть поодаль Семки Обетника, Вихлюя и Лисогона.

А помимо них приплелись, бережно поддерживаемые товарищами, и Зольник с Курносом и Кочетком. Единственный, кто не смог прийти, Зимник, хотя и он порывался встать с постели, но уж тут я был неумолим.

И что мне теперь — осрамиться на глазах собственных гвардейцев?! Ну уж дудки.

А тут как раз Готард, переоценив свои силы, сам ринулся в решительную атаку. Не иначе как углядел, зараза, что к этому времени раны на моих руках вскрылись — боль чувствовалась все сильнее, и намокли не только повязки — красные пятна показались и на рубахе.

Болельщики-поляки, столпившиеся на третьей стороне нашего ристалища, одобрительно взревели, поддерживая своего земляка.

Мой беглый взгляд в сторону своих ратников хоть и прибавил сил, но в то же время оказал и дурную услугу. Подбадриваемый криками шляхтич столь стремительно кинулся вперед, что я не успел оглянуться, как он все-таки ухитрился уцепиться за рубаху и рывком подтянул меня к себе, мгновенно наложив на меня и свою вторую лапу.

Теперь уже мне не оставалось ничего иного, как прибегнуть к одному из приемов, и самым лучшим в такой ситуации была «мельница». Рискованно, правда. Может не хватить сил для придания противнику нужного ускорения, но тут уж деваться было некуда — пан или пропал.

Для надежности я вначале попытался оттолкнуть его от себя, дабы он еще больше уперся и навалился на меня, что Готард, зарычав по-медвежьи, тут же и сделал. После этого я, подпрыгнув, уперся в него коленом и резко, что есть мочи рванул поляка на себя, подаваясь назад.

Вообще-то я был прав в своих опасениях — сил хватило едва-едва. На какой-то миг, когда его тело уже взлетело над моим, мы вообще застыли в шатком равновесии, и было неясно, то ли его туша вернется, припечатав меня к земле, то ли…

Получилось второе, хотя даже тогда я навряд ли смог бы добиться красивой победы, будь на его месте обычный спарринг-партнер по десантному взводу. Пускай он подо мной, но руки-то по-прежнему на моих плечах. Бить по морде лежачего как-то некрасиво, а касание лопатками земли тут не в зачет — не те правила.

Однако он на пару секунд растерялся, ошеломленный таким полетом, и потому я успел высвободиться из захвата и выкрутить одну его руку, взяв ее на излом и заставляя Готарда перевернуться на живот.

Дальнейшее было делом техники. Одна моя рука по-прежнему с силой пригибала его ладонь к запястью, чтоб в случае чего только поднажать, и все, а другая точно так же, до упора, запрокинула его подбородок вверх…

Дворжицкий поначалу то ли не понял, что его бойцу аллес капут, то ли надеялся, что Готард еще сумеет вырваться, и потому хоть и привстал со своего места справа от государя — Дмитрий усадил его рядом с собой, — тем не менее продолжал помалкивать.

Пришлось поторопить, поскольку боль в руках, особенно в левой, ощущалась все сильнее. Я громко крикнул, что если ясновельможный пан немедленно не признает свое обвинение против меня ложным, то мне останется в качестве доказательства немедленно сломать этому шляхтичу шею.

Народ на двух сторонах ристалища меж тем неистовствовал. Москвичи явно вошли во вкус и, подобно древним римлянам, громко выражали свою точку зрения относительно дальнейшей судьбы Готарда. Гнуть большой палец книзу их никто не научил, зато они вместо этого на все лады рекомендовали мне ничего не ждать и не церемониться.

И Дворжицкий сдался:

— Признаю неправоту своих слов! — морщась, крикнул он зычным голосом.

Толпа недовольно заулюлюкала, но, когда я, отпустив шляхтича, бодро вскочил, поставил ему ногу пониже спины и, подняв руки вверх, громко заорал: «Русь!», вновь ликующе взревела, в едином порыве подавшись вперед.

Хорошо хоть, что стрельцы, которых опять-таки именно я посоветовал Дмитрию выставить в оцепление, не только отделив поляков от остальных, но и по всему периметру, вовремя спохватились.

К тому же дело для них было привычным. На самом опасном направлении, то есть близ русских болельщиков, я порекомендовал Басманову разместить сотню Чекана, успешно справлявшуюся со своими задачами и ранее, во время судебных заседаний престолоблюстителя, так что они и тут оказались на высоте.

Думаю, если бы не они, мне от радостных объятий горожан досталось бы похлеще, чем от Готарда, которому чуть позже я великодушно подал руку, помогая подняться с земли, после чего уверенно зашагал к помосту, на котором меня ждал улыбающийся Дмитрий.

Сконфуженный шляхтич, низко опустив голову, плелся следом.

Еще раз ткнув пальцем на кровавые пятна, выступившие на рубахе, указывая на них Дворжицкому, Дмитрий торжествующе объявил во всеуслышание:

— Бог правду видит.

«Но это еще не значит, что сам за нее вступается», — устало подумал я.

— Ну уж теперь такому богатырю непременно придется остаться на мое венчание на царство, — шепнул Дмитрий мне на ухо, вытанцовывая подле и покровительственно похлопывая меня по плечу.

Ну да, сейчас-то, стоя на последней ступеньке помоста, ему не надо вставать на цыпочки и обнимать меня куда сподручнее. Правда, устроители помоста хоть и состряпали ступени крутыми, но Дмитрий все равно был на несколько сантиметров ниже меня.

— Надо ли? — поморщился я, не считая это наградой.

Но возражал вяло, понимая, что на сей раз Дмитрий будет непременно настаивать на своем, не слушая никаких отговорок, чтобы приобщиться к моей славе.

Так оно и вышло.

— И не просто остаться, но быть подле и златом осыпать, — строгим тоном продолжил Дмитрий.

— То подобает токмо окольничим, — поправил его Басманов и виновато посмотрел на меня — мол, ничего личного, только о царской чести радею, так что не серчай, будущий зятек.

— Окольничим?.. — протянул Дмитрий. — Что ж, яко слугу свово верного… — Он откашлялся и, пытаясь перекричать толпу, продолжающую по-прежнему неистово бушевать, заорал: — Ныне жалую князя Мак-Альпина саном окольничего!

Народ сразу же довольно взревел, на сей раз славя своего государя.

Дмитрий, довольный полученным эффектом, очертя голову пошел еще дальше. Повернувшись к дьякам, он повелительно приказал:

— Да в том же указе повелеваю ввести его в свой сенат. — И, с вызовом поглядев на своих бояр, которые вытаращили на него глаза, задорно заметил: — Сам зрю, что честь велика, но коль ныне князь за всю Русь стоял, хошь и весь в ранах был, мыслю, заслужил ее сполна.

Правда, стоило ему оказаться в своих палатах, как промолчавшие близ ристалища бояре разом навалились на него. Государь вначале огрызался, но те наседали.

Особенно усердствовали братья Голицыны — Иван и недавно вставший с постели Василий, а также еще один Иван — Воротынский, с пеной у рта втолковывавшие Дмитрию, что им невместно со мной сидеть, даже если я и буду находиться на самом краю, ибо…

Ну дальше все как обычно, с тем лишь отличием, что речь шла даже не о потерьке отечества, а о порухе, ибо они пришли со своих уделов, а тут царь хочет урядиться с князем, совсем ничем не владевшим, да еще никого не спросясь.

— Я государь, а потому по примеру своего отца и деда… — начал было Дмитрий, но Василий Голицын — и впрямь краснобай — тут же нашелся, бесцеремонно оборвав государя и радостно заявив:

— Коль по примеру, так тут и вовсе. Помнится, сказывал мне мой батюшка Василий Юрьич, что когда наш пращур Юрий Патрикеевич приехал на Русь, хошь и был он внуком самого Гедемина, но посадили его выше многих прежних московских бояр токмо потому, что великий князь упросил ему место у них. Да и то причина изрядная — свою сестру замуж за него выдавал.

— А не много ли чести будет, ежели я о том вас просить стану? — зло осведомился Дмитрий. — К тому ж мой прапрадед был таким же князем, как и все прочие, разве что именовался великим, а я…

— Мыслю, коль оное было не в зазор сыну великого святого воителя Дмитрия Иоанновича Донского князю Василию, и тебе в зазор не станет, — нашелся Голицын, — а я, в ком помимо великого Гедемина тоже кровь святого Дмитрия Иоанновича течет, с ентим… — И негодующий жест в мою сторону.

Ах так?! Ну, пес поганый, погоди у меня!

И я, воспользовавшись наступившей короткой паузой, поскольку Голицын от злости не сразу сумел подыскать достойное продолжение, торопливо встрял в разговор, тем более что моя точка зрения в кои веки совпадала с боярской.

Хитрость Дмитрия — зачем он на самом деле включил меня в Думу, — была изначально шита белыми нитками. Дураку понятно, что лишь для того, дабы оставить в Москве, а это никак не входило в мои планы.

Только Кострома!

— Коль ты ныне осыпал меня своими милостями, государь, — негромко произнес я, — то яви и еще одну. Не вели мне быть в твоем сенате, ибо я не то что вблизи убийцы детей, а и в одной палате с ним сидеть не желаю, пускай и вдали.

Дмитрий прикусил губу — хитроумный план оставить меня в Москве рассыпался на глазах, но делать нечего. Опять-таки я предлагал весьма приемлемый вариант достойно выйти из затруднительной ситуации, и государь твердо сказал:

— Ныне, князь, ни в чем тебе отказу нет, потому просьбишку твою я выполню и вписывать в сенат не велю.

— Ты что же, государь, — как ни странно, но Голицын разъярился пуще прежнего, — его просьбишке потакаешь, а нашим боярским…

— Так ведь совпали они, — резонно возразил Дмитрий. — Тебе, Василий Васильевич, не все едино? Оно ж хошь топором по горшку, хошь горшком об топор, одинаково станется. — И насмешливо улыбнулся, словно говоря, что как вы все ни кричите, а вышло по моему царскому слову.

Даже я хотя и находился метрах в пяти от Голицына, но отчетливо услышал, как боярин зло скрипнул зубами. Вот это злоба! Так еще пару раз его довести, и этому козлу вообще жевать будет нечем.

Но внешне боярин ничем не выдал своего бешенства, сдержался. Лишь многозначительно заметил:

— Ан и впрямь ты истину поведал, государь. Что топором по горшку, что горшком по топору. — И с явной угрозой в голосе продолжил: — Все едино, худо будет горшку. Одни черепья от него останутся. — И, небрежно поклонившись, вышел, а следом за ним потянулись и прочие.

— Слыхал?! — возмущенно завопил Дмитрий, суматошно меряя палату из конца в конец и мельтеша передо мной туда-сюда.

К тому времени мы остались одни — вслед за боярами он тут же удалил и прочих, оставив лишь своего надворного подскарбия Власьева, так что уже не стеснялся в изъявлении своих чувств.

— Вона как отдуваться приходится! А все из-за тебя! — И уставился на меня.

Ха! Можно подумать, что это я тебя просил включить меня в свой задрипанный сенат. Сам во всем виноват — вначале надо думать, а уж потом лепить…

А впрочем, ладно. Хочется тебе отыскать крайнего — пусть так. От меня не убудет. Потому я лишь машинально кивал головой, желая только одного — быстрее попасть на свое подворье и срочно сменить окровавленные повязки.

«Хотя зачем дожидаться? — промелькнуло в голове. — Мазь моей ключницы я почти извел, и осталось там сегодня на раз ребятам, да и то впритык, может не хватить, так что коли я тут…»

Дмитрий, услышав мою просьбу, немедленно развил бурную активность, пригнав ко мне сразу трех своих лекарей, имеющихся под рукой — они перед обеденной трапезой всегда дежурили в его покоях, но сам не уходил, терпеливо дожидаясь, пока они закончат, и продолжая задумчиво вышагивать подле.

Чувствовалось, что ему очень хочется спросить меня о чем-то, но он почему-то не решается. Однако когда мрачный старый Христофор Рейблингер неспешно приступил к перевязке моей левой руки, терпение государя иссякло, и он все-таки решился:

— Тамо, под конец самый… он… тебя научил?.. — спросил Дмитрий, запинаясь чуть ли не на каждом слове, и с любопытством уставился на меня.

— Кто? — сделал я изумленное лицо.

— Ну-у-у, — протянул он, не зная, как лучше намекнуть, но и не решаясь сказать в открытую. — Нешто сам не ведаешь, о ком я вопрошаю?

— Не ведаю, — равнодушно пожал плечами я. — Так как-то само собой вышло.

— И ты что ж, и ранее таковское умел? — уточнил он.

— Да нет, — все так же простодушно ответил я. — Впервые в жизни. А где научился — не спрашивай, государь, ибо и сам ответа не ведаю. Веришь нет ли, будто кто-то изнутри подсказал. — И сразу сменил тему: — Ты лучше расскажи мне, что надлежит делать, а то я как-то теряюсь. Где блюдо взять, когда посыпать тебя, где до этого быть, и вообще.

— Вона дьяк тебе все поведает, — буркнул Дмитрий и кивнул в сторону безмолвно стоящего Власьева. — Поначалу-то ему надлежало с блюдом, так что он все знает доподлинно.

Он на секунду о чем-то задумался, затем удовлетворенно мотнул головой, еще раз ткнул в сторону дьяка, терпеливо ожидающего, когда ему дозволят приступить к рассказу о моих завтрашних обязанностях, и куда-то выбежал, наказав непременно дождаться его.

Мазь, которую наложил Христофор, хоть и не была изготовлена травницей, то бишь не фирменная, «от Петровны», но тоже хорошая, да и повязка была наложена как надо — и в меру туго, и в то же время не чувствовалось, чтобы она сильно давила.

Словом, Рейблингер знал свое дело на совесть. Неслучайно Дмитрий не стал его менять, приняв по наследству от Бориса Федоровича.

Как следствие, боль вскоре хоть и не прошла совсем, но почти утихла, и я чуть не уснул под монотонное повествование «великого секретаря и надворного подскарбия» о том, что и как надлежит мне делать.

— Перепутать сложно, — успокаивающе журчал голос Власьева. — Златом токмо государя посыпают, а прочие окольничие, коим надлежит серебро народу сыпать, вовсе в иных местах стоять станут, потому спутать блюда никак не выйдет. Да и в прочем тож все просто…

— Угу, — кивнул я. — А если что не так, то ты подскажешь.

Афанасий Иванович замялся.

— Поначалу-то оно мне доверено было, потому не ведаю, буду ли там. Иное прочее тож все распределено, потому не мыслю, что ради меня государь сызнова все переиначит.

Я насторожился и внимательно посмотрел на дьяка. Голос ровный, бесстрастный, но глаза выдавали. Не иначе как расстроился Власьев, что забрали у него блюдо, и расстроился не на шутку — уж больно унылый взгляд, хотя виду он старался не подавать.

А что, если?..

Деликатничать я не стал — схватка далась непросто, и я слишком устал, а потому спросил его в лоб, хотелось бы ему все переиначить.

Правды он мне и тут не сказал, но и врать не стал, уклончиво заявив, что на все воля государя, а нам, как его верным слугам, надлежит исполнять его повеления, не ропща и не жалуясь, ибо…

— Значит, не ропща и не жалуясь… — протянул я, не обращая внимания на его дальнейшие пояснения, и…подмигнул опешившему дьяку, который осекся на полуслове, уставившись на меня. — А мы не станем ни роптать, ни жаловаться. Только для начала расскажи-ка мне обо всем поподробнее, как и что.

Власьев недоуменно посмотрел на меня, но после небольшой паузы приступил к рассказу обо всей процедуре венчания на царство. Я кивал, прикидывая, куда бы мне вклиниться и как получше обыграть и свой отказ от блюда со златом, и новое альтернативное предложение в качестве замены.

Когда Дмитрий вошел, я уже был готов и сразу приступил…

Для начала я заметил, что на все его царская воля и любое его поручение — великая честь для меня. Что уж там говорить про роль богатыря, который вдобавок, горделиво возвышаясь над государем, щедро обсыпает его златом. Такое мне и самому по душе…

Словом, расписал в стихах и красках свою будущую обязанность так ярко, что… Дмитрию это явно не понравилось.

Еще бы! Кому придется по душе, как кто-то здоровенный, сильный и вдобавок достаточно симпатичный — во всяком случае, лицо чистое, и бородавки на нем, да еще такие здоровенные, где ни попадя не растут — нахально расписывает, как он станет, образно говоря, перетягивать одеяло на себя, напрочь затмевая царскую особу.

А в конце своего рассказа я невинно добавил, что немного боюсь лишь одного — снова разболятся руки, и не получится ли конфуз, если я…

Мой намек изрядно помрачневший к тому времени Дмитрий понял влет, тут же просияв, и охотно поддержал меня. Дескать, руки и впрямь надо бы поберечь, а уж коли они болят, то…

Тут он призадумался, явно не желая совсем отказываться от моего участия, но я сразу, пока его не осенило, причем не тем, что нужно мне, выдал, вскользь заметив, как повеселел Власьев, свой загодя продуманный вариант. Мол, есть у него должность великого мечника, которую он же сам и ввел.

Государь открыл было рот, чтоб возразить, но я, опережая его, торопливо замахал руками, заявив, что на нее тем более не гожусь, ведь на следующий день после венчания убываю в Кострому, да и ни к чему обижать юного Михаила Скопина-Шуйского. Опять же и сам меч изрядно тяжел — разве мне с ним выстоять на протяжении всей церемонии?

Но можно сделать иначе. Я возьму его у Михаила в самом конце и, припав на одно колено, торжественно протяну Дмитрию, который, как подобает непобедимому цесарю, величественно примет его у меня, поклявшись одолеть всех врагов святой Руси, ну и так далее…

Идея ему понравилась. Он сразу оживился, весь загорелся, но и тут не просто подхватил ее, а попытался внести нечто свое. Дескать, припасть надо на оба колена, ибо так получится куда красивее.

Ну да, сейчас я и разбежался. Понял я про твою красоту. Не получилось в темнице, вот ты и решил публично, при всем честном народе хоть эдак, но осадить меня, указав тем самым место.

Как собаке.

Только я в дворовых псах не ходил и не собираюсь.

Нет, на мгновение мелькнула мыслишка согласиться с его вводной — в самом-то деле, пусть хоть разок потешит свое самолюбие, а от меня не убудет. Но тут я вспомнил, сколько гадостей он настряпал мне, и остался непреклонным.

Правда, в открытую дерзить не стал — ни к чему оно. Опять же мешало присутствие Власьева… Лучше найти более благовидный предлог, поэтому я, поморщившись, заметил, что на оба будет выглядеть как нечто униженно-холопье, а отсюда, дескать, потеряется и величие самой процедуры.

К тому же я буду вроде как представлять особу престолоблюстителя, а ему брякаться на колени, как прочим, сан не тот.

Если же сделать так, как предлагаю я, то все будет смотреться совсем иначе, что я сразу продемонстрировал на практике и, опустившись на одно колено, протянул воображаемый меч Дмитрию.

— Получается, что младший брат вручает меч старшему брату, — прокомментировал я, добавив: — Царевич — императору, рыцарь — рыцарю.

Он призадумался, глядя на меня и колеблясь в принятии окончательного решения. Вообще-то все выглядело неплохо, и главное — я был в этом положении куда ниже его, но его явно смущала моя горделиво вскинутая голова, что он не преминул заметить.

— Так и должно быть, — не полез я за словом в карман. — И почему бы мне не гордиться тем доверием, которое мне оказано? Тем более что ты и сам недавно назвал меня богатырем, так что пусть все видят, как этот богатырь вручает тебе меч не по принуждению, словно какой-то побежденный, потупив глаза, а с радостью, то есть по доброй воле.

— Лучше все-таки на оба, — вынес Дмитрий свой вердикт и, испытующе глядя на меня, предложил: — Вот давай-ка опробуем прямо сейчас и поглядим, как оно.

Он отошел в сторону, надменно задрал нос кверху и скрестил руки на груди в ожидании сладостного мига.

Ну да, так вот я сразу и разогнался. Вначале выиграй у меня, а потом уж кайф лови. И вообще, незаслуженные поощрения развращают людей, как нас учили в университете, а ты и без того развращен дальше некуда.

Нет, иное дело, если бы здесь стоял Борис Федорович Годунов. Перед ним, всенародно избранным царем, умнейшим мужиком, пусть даже он и не был бы отцом моей любимой, я бы встал не колеблясь, ибо не зазорно.

Но он — Личность, а ты так себе, просто в счастливый час погулять вышел да с удачей повстречался. Пока тебя бог Авось по головке гладит, а богиня Фортуна на пару с Тихе ласковые песенки в ушки напевают — ты на коне. А если отвернутся, что тогда делать станешь?

Словом, он добился обратного эффекта, и я, уже наплевав на присутствие Власьева, встал, небрежно передернул плечами, и сухо произнес:

— Еще раз поясняю, государь. Князю Мак-Альпину, как потомку древних шкоцких королей, зазорно вставать на колени перед кем бы то ни было. — И с усмешкой добавил: — Разве что это будет избранница моего сердца, которую я попрошу стать своей женой. Но ты, насколько я понимаю, мужчина, а перед ними… — И резко рубанул правой рукой, словно саблей, отсекая любую возможность компромисса. — Никогда!

Дмитрий опешил и отпрянул — не иначе как испугался. Кажется, я перебрал с металлом в голосе — слишком уж сурово прозвучало. Пожалуй, даже угрожающе. Опять же в присутствии дьяка, что тоже не совсем хорошо. Вон он как обалдел — не привык, что с царями можно вести себя столь нахально.

Ладно, исправимся.

— Ты, конечно, великий государь и все в твоих силах, — я смягчил голос до предела, — посему я просто прошу ныне: не принуждай к позору. Прошу не как князь царя, но как рыцарь рыцаря. Думается, я ничем не заслужил такое унижение. — И вежливо склонил голову.

Вроде подействовало. Нахлынувший гнев ушел, побагровевшее лицо вновь возвращается к прежнему естественному цвету, и злость, полыхнувшая в глазах, тоже улетучивается.

Дмитрий надменно вскинул подбородок, будто пародируя меня недавнего, и важно изрек:

— Что ж, коли ты так просишь, то настаивать не стану и свое повеление отменяю. Пущай будет на одном…

Глава 31 Вербовка для подстраховки

— Ну, князь, ты и бедовый, — произнес перед расставанием, когда мы уже вышли из царских палат и взгромоздились на коней, Власьев.

Признаться, я так и не понял, чего больше было в его голосе — то ли осуждения, то ли восхищения. Скорее вперемешку, причем и того, и иного в избытке.

— С тобой яко у костра жаркого в зимнюю ночку — и руки протянуть хочется, и боязно, потому как жар обжечь может. — Дьяк немного замешкался, но любопытство одолевало, и он все-таки спросил: — Да неужто ты токмо ради меня затеял таковское?

Я устало вздохнул и в свою очередь осведомился:

— А почему бы мне не порадеть хорошему человеку? — И сразу, железо надо ковать, пока горячо, предложил заехать ко мне на подворье, поскольку все это я затеял не просто так, но…

Повод был — залюбуешься. Дескать, не все мне запомнилось из предстоящей церемонии, вот я и боюсь сбиться, к тому же мы, по сути, обговорили с государем лишь количество коленок, которые надо преклонять, а до главного — когда это делать — так и не дошли. Можно, конечно, поговорить и тут, но в приватной обстановке инструктировать куда лучше, да и мне запоминать будет проще.

Власьев колебался недолго. Хитро посмотрев на меня, он охотно закивал — судя по всему, ему тоже хотелось переговорить со мной без лишних глаз.

Вот и чудненько.

Накрыть нам стол я распорядился не в трапезной, а у себя наверху. Впрочем, накрыть — громко сказано. Так, по мелочовке, сласти, фрукты да братина с медком.

Рассказывал о церемонии дьяк недолго, так что с этим мы управились буквально за десять минут, если не быстрее.

— Эка ты! — не удержался он от удивленного восклицания, когда я сам по окончании его рассказа наполнил из серебряного ковшика его кубок и протянул дьяку. — То перед государем встать на колени отказался, а то… — И тут же, испуганно осекшись, оглянулся на закрытую дверь, вскользь заметив, что, когда холопы расторопные — хорошо, но куда лучше, когда они при том еще и верные.

Намек я понял и сразу пояснил, что там, за дверями, стоят те, кто совсем недавно добровольно отправился давать показания к Басманову, не убоявшись ни кнута, ни дыбы.

— А вот это славно, — закивал он успокоенно и даже позволил себе слегка расслабиться, откинувшись на своем стуле-кресле, благо, что высокий подголовник это позволял.

— А что до тебя, то тут простая вежливость, — развел руками я. — Я тут хозяин, а значит, должен быть и радушным, и гостеприимным, потому чинами здесь считаться ни к чему. К тому же ты сам говорил мне как-то, Афанасий Иванович, что умных людей на свете мало, потому им надо бы цепляться друг за дружку, а не строить козни, — напомнил я кусочек из нашего короткого разговора в Серпухове.

— Не забыл, стало быть, словеса дьяка худородного, — удовлетворенно кивнул он.

— Умные всегда стараюсь запомнить, а уж худородный их сказал или кто иной, мне и дела нет.

— Жаль токмо, что ты вскорости в Кострому едешь, — крякнул Власьев. — Али, можа, еще передумаешь? — И пытливо уставился на меня.

— Нет, — твердо ответил я. — Не передумаю. У нас, шкоцких князей, верность в крови. Раз обещал Борису Федоровичу, упокой господь его светлую душу, — мы оба дружно перекрестились, — что не покину его сына ни в радости, ни в горе, значит, так оно и будет. Разве что он сам меня от себя отошлет — тогда только.

— Ну уж это навряд ли, — усмехнулся он. — Такого человека прочь от себя гнать — вовсе без головы надо быть, а у него она на плечах имеется, к тому ж, как я слыхал, не пустая. Эвон он яко судил. Уж боле двух седмиц как нет его в Москве, ан слухи да пересказы не токмо не затихают, но и множатся. Конечно, мыслится мне, что и впрямь там без тебя не обошлось. Небось добрую половину ему подсказал — как да что, ежели не поболе. — И дьяк сделал паузу, лукаво прищурившись и ожидая откровенного подтверждения.

Я смущенно пожал плечами.

— Перед тобой, — особо выделил я последнее слово, — таиться не стану. И впрямь помогал ему кое в чем, но, поверь, Афанасий Иванович, далеко не во всем.

— Верю, — кивнул он. — Это государь считает, что Федор Борисович, яко та птица, кою мне у короля Христиана повидать довелось, лишь чужие словеса повторять умеет…

— Вот пусть и дальше так же считает, — подхватил я. — Значит, будет думать, что Годунов для него не опасен.

Дьяк задумчиво провел пальцем по тонкой резьбе кубка, неспешно следуя по причудливым изгибам кружевного орнамента из цветов, листьев и ягод, после чего протянул как бы между прочим:

— Не опасен, сказываешь…

И вновь его палец пошел скользить по серебряным листочкам и рубиновым ягодкам, пока не добрался до изумрудной. Щелкнув по ней пальцем, он заметил:

— Не созрела. Вот так и люди. Подчас торопятся излиха, спешат не пойми куда. Нет чтоб в полный разум войти, так им все враз подавай. Их счастье, коль поблизости советчик разумный имеется. Он и надоумит, и остережет, а коль надо, то и за руку придержит, потому как шибкая прыть не всегда на пользу…

— Это верно, — кивнул я и в свою очередь щелкнул на своем кубке по рубиновой ягодке. — Думается, и Федору Борисовичу еще долго дозревать. В полный разум войти, тут не месяцы — годы нужны, а спешка хороша только при ловле блох, да когда съеденное в животе удержаться не хочет, наружу лезет.

Дьяк облегченно засмеялся. И сравнение понравилось, и все выяснил, причем услышал именно то, что ему хотелось услышать, а не то, чего, как я понял, он слегка опасался.

Скорее всего, были у Власьева кое-какие сомнения относительно дальнейшего поведения Годунова, которое впрямую связано с тем, что я посоветую Федору.

Пришлось для надежности, чтоб и тени их не осталось, напомнить о тех возможностях, которые у нас с царевичем имелись, когда мы с ним командовали в столице.

— И поверь, что колебаний не было, — твердо сказал я, расставляя все точки над «i». — Коли народ горой за государя Дмитрия Иоанновича, как законного сына и наследника царя Иоанна Васильевича, затевать смуту даже не глупость, но смертный грех. Залить кровью всю Русь просто, а вот отмолить это — нечего и думать.

— Вот, — сразу закивал дьяк и от избытка нахлынувших чувств даже осушил свой кубок до дна. — Признаться, боялся иное от тебя услыхать, — честно повинился он. — А за таковские словеса, коль ты и взаправду так мыслишь, благодать тебе, княже. — После чего он — я глазам не поверил — встал и отвесил мне низкий земной поклон, коснувшись пола рукой, а выпрямившись, пояснил: — То я не от себя — от всего православного люда, ибо ныне зрю, что есть у тебя бог в душе.

Что ж, коли так, пора переходить к следующей фазе вербовки, поскольку Власьев для того и был приглашен мною, и я неторопливо заметил, что в отличие от меня, кажется, у некоторых советников Дмитрия бог присутствует только в виде креста на груди, не больше. Честно признаться, устал я от их нашептываний. Государь-то доверчив, а они этим пользуются, мне же потом от их козней отбрыкиваться.

— Ништо, — ободрил он меня. — У тебя эвон какие копыта крепкие. Слыхал я нонича, яко ты с боярами управлялся. Так их отбрыкнул, ажно искры из глаз посыпались, а Голицын, чаю, и вовсе себе все зубы искрошил.

Так-так. Выходит, не почудилось мне в палате, раз и дьяк этот скрип слыхал.

— Копыта крепкие, — согласился я, — но уж больно стая велика. Подковы стачиваются, того и гляди вовсе отвалятся. Худо то, что и повернуться не всегда успеваю, потому как не знаю, с какого боку они в следующий раз зайдут, особенно теперь, когда я буду далеко от Москвы. Заранее бы о том знать, тогда совсем иное дело. — И вопросительно уставился на Власьева.

Тот молчал, опустив голову. Понимаю, такое откровенное предложение поневоле заставляет призадуматься.

С одной стороны, чуть ли не опальный, раз вдали от столицы. Стоит ли иметь с таким дело? А то, что мой отъезд добровольный, тут роли не играет. Да и врагов у меня завались — тоже немалый минус.

С другой стороны поглядеть — совсем иная картина. Как ни крути, а я первое лицо у Годунова, официально объявленного наследником Дмитрия. Правда, ненадолго, всего на пару лет, то есть до рождения наследника у царя, но он ведь и далее будет числиться в регентах, поэтому, случись что с Дмитрием, дьяку пропасть не дадут.

Словом, прямой резон слегка помочь Федору.

Вот и гадай теперь, что выбрать.

— Что ж, хорошему умному человеку порадеть не грех, — наконец принял решение он. — Я, признаться, и сам козней не люблю. Отродясь их никому не чинил, всего токмо своими трудами добивался, потому те, кто на них горазд, мне тоже отвратны. Да и долгов пред тобой скопилось не счесть. Надо ж когда-то начинать отдавать.

Фу-у-у!

Неужто и тут я сработал?!

Даже самому не верится, что получилось.

Признаться, когда я затевал всю эту аферу с отказом от блюда, то держал в уме вариант-минимум, то есть хорошее, доброжелательное отношение ко мне придворного подскарбия. На большее же, хоть и подбивал тут к нему клинья, но особых надежд не возлагал, считая дьяка слишком осторожным для этого.

Я еще из деликатности даже немного поотнекивался. Мол, ни о каких долгах и слушать не желаю. Такая у меня натура — мог сделать добро для хорошего человека, вот и сделал, как указано в Библии. Другое дело, если Власьеву подвернется ответная возможность в отношении меня и он решит ею воспользоваться. Тут я буду только рад, и вдвойне рад, что не ошибся, помогая истинно хорошему человеку.

Да и мне самому отбрыкиваться будет куда сподручнее, ибо тот, кто предупрежден, тот вооружен.

А в конце набрался наглости и попросил — ну раз уж так удачно складывается наш разговор — вообще информировать меня о делах в столице. Пусть даже и козней не предвидится, но хотелось бы об этом знать, чтоб спалось спокойнее, а потому, если его не затруднит раз в месячишко черкануть пару строк…

Выразил я свою просьбу предельно деликатно, но дьяк все равно недовольно поморщился. Понимаю, предупредить — одно, а писать регулярно — совсем иное.

Однако в ответе Афанасий Иванович сослался только на чисто технические трудности. Дескать, одного доверенного человечка сыскать можно, а вот побольше…

Но я его сразу успокоил, заверив, что заботу о гонцах беру на себя. Будет с правой стороны ворот у его терема сидеть и просить подаяние один нищий. Одежка, как и положено, гнусная, драная, но на локтях кафтана непременно будут нашиты заплаты. На левом — синяя, а на правом — зеленого цвета.

— А ежели совпадет? — усомнился дьяк. — Заплат-то у них в достатке, и, как знать, вдруг это не твой человек будет?

Но у меня был готов ответ и на его возражение, поскольку я заранее разрабатывал пароли для именно такого случая, еще когда хотел подключить Хворостинина-Старковского. А что — кравчий государя, да еще пострадавший за него, это тоже о-го-го!

Однако потом все-таки передумал. Молод Иван и слишком простодушен. К тому же он не только на меня глядит разинув рот, но и на Дмитрия. И вообще, не стоит подключать первого русского поэта к своим комбинациям — других людей, что ли, нет на Руси?

Так что с ответом я не замедлил, пояснив, что надо бросить в ладонь нищему поломанную надвое полушку, а тот попеняет ему на скупость. Дескать, думный дьяк мог бы расщедриться и на что побольше, а такое разве что захудалому купчишке к лицу, и покажет в качестве доказательства точно такую же половинку.

И никому не покажется странным, что усовестившийся Власьев повелит провести нищего в людскую, распорядившись напоить и накормить его до отвала, а уж там, невзначай заглянув, одарит попрошайку от своих щедрот, к примеру, какой-нибудь одежкой или шапкой, в которую…

Продолжать не имело смысла — и без того понятно. Лишь бы дьяк не отказался, поскольку такая конспирация припахивает кровью, и проку с того, что он почти канцлер…

Коль нет в роду именитых князей, то есть Рюриковичей, а на голове боярской шапки, опалой, как Шуйский, Власьеву не отделаться. Дыба с кнутом поначалу, а в качестве десерта топор, милостиво завершающий его земные муки.

Но Афанасий Иванович, как ни странно, согласился и на это, даже похвалив меня за изобретательность. Единственное, что он уточнил, так это скорость, с которой гонец будет добираться до Костромы.

— У нас на Руси сказывают, что ложка к обеду дорога. А ежели она найдется, когда щи остынут, что с нее проку.

— А ты сам об этом нищему скажешь, — посоветовал я. — Дескать, на-ка тебе, милый, новгородку. Это значит, что немедленно скакать надо. Или московку — тут поспешать, но не так чтоб уж коней загоняя. А коль полушку — езжай себе с богом.

Но под самый конец, наверное, чтобы я не возомнил лишнего, Власьев еще раз напомнил мне, что он был, есть и остается верным слугой государя, а мне с царевичем помочь желает только лишь из уважения лично к персоне князя Мак-Альпина, из почтения к памяти покойного Бориса Федоровича, ну и дабы на Руси сызнова не пролилась кровь.

В ответ я заметил, что тоже весьма обеспокоен последней из упомянутых им причин, а потому рад, что мы с ним думаем одинаково и наши заботы сходятся.

На том и порешили.

Вообще-то в идеале имелась у меня к нему и еще одна просьба. Именно его кандидатуру вместе с патриархом Игнатием я наметил в качестве главных представителей отсутствующего Федора Годунова, если боярский переворот произойдет, когда мы будем в Костроме.

Нужные грамотки от имени царевича я уже заготовил, а им в случае убийства Дмитрия предстояло зачитать их на Пожаре. Разумеется, выйти на Лобное место они должны были не в одиночку, а окруженные надежными стрелецкими полками.

Но о таком говорить сейчас с Власьевым я не мог — рано.

Да и ничего страшного. Если убийство Дмитрия случится в наше отсутствие, то есть не на свадьбе, то мои ребятки сработают шустро и быстро передадут заготовленные письма нужным адресатам, а чтоб те не колебались, стрельцы их поторопят.

Что же касается самого венчания на царство, то тут особо и рассказывать нечего. Патриарх Игнатий, «избранный» церковным собором всего за день до того, как я вышел из темницы, провел всю процедуру в лучшем виде, без сучка и задоринки.

Голос у него, если сравнивать с Иовом, малость послабее, не так могуч, но зато вид поприличнее. Во всяком случае, песок не сыплется, да и со зрением все в порядке, а то мне Иов, когда благословлял и крестил на прощанье, едва сослепу не заехал в глаз пальцами — хорошо, что я успел уклониться.

Реакция бояр на мой почет тоже оказалась стандартной, в диапазоне от зависти до ненависти. Ничего другого я от них и не ожидал.

Царь тоже был в своем репертуаре.

Вначале, приняв от патриарха скипетр с державой — кстати, новенькие, а не те, что Годунов передал ему по прибытии Дмитрия в Москву, то есть держава стала яблоком, а не пирамидкой, — он разразился длиннющей речугой, обращенной к людям.

В ней он заверил подданных, что как никто понимает русский народ, чем тот живет, дышит да как мается, поскольку и сам скитался немало, довелось испытать и нужду, и холод, и голод… Словом, зачем-то принялся в очередной раз рассказывать о своем чудесном спасении и дальнейших злоключениях.

Однако этого ему показалось мало, так что, когда я вручил ему меч, он вновь не преминул уверить собравшихся в Успенском соборе, что клянется не вкладывать его в ножны до тех пор, пока не изничтожит всех врагов Руси, как тайных, так и явных, ну и далее все в том же духе.

Правда, тут он был куда короче — наверное, и сам подустал.

Выходил он из Успенского собора важно, в кои веки сменив обычную прыть на величавое шествование. Ну и во всем остальном тоже старался соответствовать высокому титулу.

Гордый профиль, твердый шаг,
Со спины — дак чистый шах!
Только сдвинь корону набок,
Чтоб не висла на ушах!.. [693]
В самую точку. Честно говоря, так и хотелось это посоветовать, поскольку шапку Мономаха он слишком глубоко нахлобучил — боялся, что свалится, не иначе поэтому смотрелась она на нем… не совсем хорошо.

Как там в народе говорится? Не по Сеньке шапка? Вот-вот.

И не по Митьке тоже.

И вообще, мой ученик был бы в ней куда краше.

В остальном же ничего из ряда вон выходящего, то есть ни происшествий, ни дурных предзнаменований — строго по плану.

Не стряслось со мной беды и на царском пиру. Правда, тут я и сам подстраховался: ел крайне умеренно, а уж пил и вовсе — только подносил кубок ко рту, слегка касаясь его губами.

Впрочем, соблюдать меры предосторожности мне помогали бояре.

Сидя на почетном месте подле Дмитрия, как человек, представляющий особу престолоблюстителя, я то и дело ловил на себе их хмурые, недовольные и откровенно злые взгляды, излучающие все в том же диапазоне, как и в Успенском соборе, поэтому забыться и расслабиться не мог при всем желании.

Кстати, первая практическая отдача за мою услугу Афанасию Ивановичу — я имею в виду отказ в пользу Власьева от почетной обязанности осыпания Дмитрия на выходе из собора золотыми монетами — была уже в этот день.

Дело в том, что неблагодарный дьяк Меньшой-Булгаков, несмотря на то что я осыпал его серебром с головы до ног, подарив гаду аж целых семьдесят рублей — остаток от изъятых ста тысяч, все равно не угомонился и поначалу подсунул блюдо с браком.

Нет, само оно было в порядке, но содержимое…

Не знаю, сам ли он додумался так меня подставить или кто-то подсказал, но сплошное золото было лишь сверху, а дальше вперемешку с серебром, причем, так сказать, не только отечественного производства, но и иностранного.

И ведь как подобрал, зараза эдакая! Все монетки по размеру весьма походили на золотые.

Разумеется, подлость его поначалу предназначалась для меня, поскольку это блюдо и принесли мне на подворье, а лишь потом оттащили Афанасию Ивановичу.

Но Власьев был человеком ушлым — должность дипломата налагает привычку все проверить и перепроверить, так что обнаружил все загодя.

Скандалить он не стал, поскольку перепуганный Булгаков, узнав о том, что сыпать монеты на государя будет не князь Мак-Альпин, а надворный подскарбий, успел прибежать к дьяку, бухнуться в ноги, во всем сознаться и тут же заменить.

Будь я на месте Власьева — навряд ли додумался бы заглянуть в блюдо, да еще поковыряться в содержимом. Представляю, что донесли бы Дмитрию. Дескать, богатырь-то твой нечист на руку, и мало ему твоей казны, государь, так он решил еще прикарманить и золотишко, подменив его на серебро.

Царь, конечно, не дурак, понял бы, что орлы мухами не питаются, и все равно бы не поверил, но ведь можно и добавить. Дескать, сделано это князем не для обогащения, поскольку он и без того украл у тебя изрядно, но из желания унизить тебя, «красное солнышко», и показать, что ты…

А в конце непременно добавили бы, что сотворил я это не сам, но по коварному наущению Федора Годунова. Мол, злобствует царевич на свое изгнание из Москвы и что его не оставили поприсутствовать на венчании на царство.

Словом, было бы желание, а уж правдоподобно звучащих версий к столь чудесному поводу можно подобрать сколько душе угодно.

Вдобавок помимо Дмитрия — больше чем уверен — запустили бы аналогичные слушки среди жителей, а это уже называется рекламная кампания наоборот, то есть черный пиар.

Не спорю, поверили бы далеко не все, но тут и десятой части за глаза, поскольку если опустить ложку дегтя в бочку с медом и тщательно перемешать, то вкус будет далеко не такой приятный.

Честно говоря, узнав об этом от Власьева, я ожидал, что бояре выдумают что-нибудь и про врученный Дмитрию меч, но промахнулся с догадками. Как донесли мои бродячие спецназовцы, тут царила полная тишина.

Даже странно. Мне кажется, если немного подумать, то запросто можно было бы изобрести нечто эдакое, чтоб мне пришлось долго-долго отмываться.

Видно, не хватило у бояр фантазии.

Как ни удивительно, не возникло у меня проблем и во всем остальном. Мир-кот явно давал мне передохнуть. Никаких тебе каверз, никаких пакостей, если не считать непривычно трезвого Микеланджело, хвостом увивавшегося за мной все эти дни.

Итальянец по секрету пояснил, что собирается писать картину «Самсон, избивающий филистимлян», а мое лицо ему требовалось для того, чтобы…

Ну да, в кино я еще не попал, а вот в библейские герои, кажется, угодил.

Обижать художника не хотелось, поэтому я попросту время от времени сбегал от него, изобретая один благовидный предлог за другим. Зато во всем остальном никаких проблем.

Благодаря этому затишью я сумел спокойно провернуть оставшиеся дела, которые наметил, включая самое важное — совещание со своими ребятками, касающееся их перераспределения.

В очередной раз улизнув от лихорадочно делавшего эскиз за эскизом Караваджо, я появился на Малой Бронной и ополовинил все свои тайные бригады, оставив лишь по паре человек, да и то без руководства, которое должно было налаживать то же самое в Костроме и… Прибалтике.

Тем, кто рядился здесь в нищих и монахов, предстояло своим ходом отправиться к Годунову. Им на севере делать было нечего. Остальные — «купцы» и «ремесленники» — подались к оставленному в укромном месте стругу с указанием, где и когда меня ждать на волжском берегу.

Их я предполагал отправить из Ольховки в Нарву и Ревель, сразу предупредив, что время ограничено, поэтому срок готовности «пятой колонны» — зима.

Вместе с ними поехали парни, которые не принимали участия в драке на Никольской улице. Хотел отрядить туда и раненых, но куда там. Просили, как о великой милости, взять с собой, и отказать я не смог, тем более что чувствовали они себя вполне — лекарства Петровны в очередной раз сотворили чудеса.

С Барухом тоже был полный порядок. Выплатил все-таки ему Дмитрий должок, прислушавшись к моим словам о том, что своевременный возврат взятого кредита — самая лучшая гарантия быстрого получения нового.

Единственная сложность возникла с Любавой.

По счастью, дело дошло только до кнута — дыба намечалась на следующий день после моего ночного визита, а там завертелось так, что стало не до сестры Виринеи, но Дмитрий очень уж озлился на ее упрямое запирательство.

Словом, в наказание за обман государя, хоть и не доказанный, он распорядился посадить ее на хлеб и воду в один из подвалов Вознесенского монастыря и выпускать не хотел ни в какую.

Жаль было терять такой солидный козырь, но не оставлять же бывшую послушницу в беде, поэтому я твердо пообещал царю в обмен на ее свободу в течение двух, от силы трех месяцев отыскать ему келаря Чудова монастыря отца Никодима.

Только тогда он согласился.

Всерьез, и даже больше, чем я, опасаясь мести бояр, Дмитрий дал мне в дорогу сопровождающих — целых две стрелецкие сотни, причем, дабы я не подумал чего плохого, распорядился, чтоб я выбрал их сам.

Я даже не удивился этому разрешению. Кот Том продолжал забавляться с мышонком, по-прежнему пряча свои острые коготки до поры до времени. Жаль только, что он вновь выпустит их, не предупредив заранее, и поди догадайся, когда это произойдет.

Ну и пускай.

Разумеется, мой выбор пал на Чекана, у которого одним из десятников был как раз Щур, а вторую я позаимствовал у Брянцева, взяв сотню Андрея Подлесова, где служил Снегирь. Выезд я назначил через день после венчания Дмитрия — торопился, чтобы успеть во время предоставленной мне миром паузы собрать своих подопечных в одном месте, а для этого предстояло заглянуть в Ольховку.

Впрочем, за Федора со дня гибели Квентина я беспокоился гораздо меньше, уверив себя, что с царевичем ничего не должно случиться, пока я жив. Может, на самом деле и не так, но я заставил себя в это поверить, чтобы лишний раз не беспокоиться попусту, ведь сделать-то я все равно ничего был не в силах.

Кстати, как ни удивительно, но не только «божий суд», но и два других события — вначале похороны Квентина и Пепла, а затем и мой отъезд — не остались без внимания народа.

Первое собрало чуть ли не десяток тысяч — погибших защитников православного люда сбежались проводить в последний путь и с Китай-города, и с Царева, и даже с самых отдаленных слобод, расположенных в Скородоме и Замоскворечье.

Основная «заслуга» в том была самих поляков, ухитрившихся всего за какую-то пару недель с небольшим своего пребывания в столице настроить против себя буквально все население.

Моим бродячим спецназовцам стоило немалых трудов хоть как-то угомонить особо буйных, которые то и дело порывались учинить разборки с погаными латинами сразу, то есть в этот же день. Не похороны, а какая-то большевистская маевка с соответствующими призывами.

Ребятам то и дело приходилось тыкать пальцем на гробы с телами, охлаждая пыл горожан соответствующими цитатами из Библии, включая Екклезиаста-проповедника. Мол, всему свое время, и тут же напоминание про день завтрашний и «божий суд», на котором князь Мак-Альпин по поручению царевича Федора встанет горой на защиту православной Руси.

Только это и успокаивало.

Что до моих проводов…

Нет, скрывать я свой отъезд не собирался, тем более при таком стрелецком сопровождении утаить при всем желании не получилось бы, но ведь и особо не распространялся, ан поди ж ты…

С самого утра на всей улочке от моего подворья и вплоть до Знаменских ворот было не протолкнуться. Да и потом, на протяжении всей Тверской, по которой мы ехали, все обочины были тоже густо забиты толпой.

Впрочем, мне и ранее, уже на совещании с бродячим спецназом, понарассказывали, что за слухи обо мне гуляют по столице среди горожан. Честно говоря, я даже не решаюсь их цитировать.

Скажу лишь, что деяния Егория-Победоносца отдыхают, ибо то, что якобы сотворил я, ему никогда и нипочем — мало каши ел. Вот два других богатыря — Илья-пророк и Михаил-архангел — тут еще куда ни шло.

Ну а я теперь получаюсь третий. Младшой, стало быть. Эдакий Алеша Попович.

А учитывая, что действовал я по повелению царевича, то Федор у нас выходит на уровень аж…

Впрочем, касаемо места Годунова на иерархической лестнице, это уже сугубо мои личные догадки, основанные на чистой логике, — разумеется, до откровенно кощунственных сравнений никто из москвичей не дошел.

Вот и провожал меня народ в строгом соответствии с этими слухами.

Цветов, правда, не кидали, поскольку это, наверное, тут не принято, но умиленно плакали, и не только женщины — сам видел, как мужики вытирали глаза.

Мелких детишек поднимали над головами, чтоб тоже увидели и запомнили чудо-богатыря, который сумел, истекая кровью из разрубленного тела, поднять над головой десятипудового латина и грянуть его с маху о землю.

Да-да, не удивляйтесь, это, оказывается, тоже я.

Вослед же крестили практически все, ну и кланялись тоже. А еще причитали в голос. Мол, на кого я их покидаю, где теперь им искать заступу, и прочее.

Обольщаться, конечно, не стоило — толпа, как дите, сам сколько раз говорил об этом Федору. Сегодня горит от любви, а завтра полыхает от ненависти, и все же, и все же…

Приятно, черт побери!..

Но и бдительности я не ослаблял.

Если бы опасность исходила только от одних озлобленных на меня бояр — куда ни шло. Но откуда мне знать, что придумает еще сильнее обиженный на меня кот Том и когда он кинется на бедного Джерри.

Сам-то я почему-то был уверен в том, что это произойдет вот-вот, пусть не сразу за Тверскими воротами Царева города, а чуть погодя, но на второй или третий день путешествия — непременно.

Я почти угадал со сроками — очередная атака началась даже раньше, чем я прогнозировал.

Глава 32 Перекур закончился

Разумеется, мир вознамерился вновь прыгнуть на меня не просто неожиданно, но и с той стороны, откуда ожидать опасности вроде бы не приходилось.

Не думалось мне, что ляхи не успокоились. Почему-то казалось, что раз я победил, причем почти без приемов, если не считать «мельницы» в финале, то есть честно, то вопросы ко мне должны быть исчерпаны, ан поди ж ты…

Они догнали нас после полудня уже в первый день. Если считать по количеству, то ничего страшного, от силы полторы сотни, да и то навряд ли.

Тем более во главе кавалькады приближающихся всадников были хорошо знакомые мне Огоньчик, Юрий Вербицкий и Анджей Сонецкий, и я поначалу вообще решил, будто парни, которые куда-то делись после пира у Хворостинина, захотели проститься со мной, но не тут-то было.

Первое, что сделал Михай, остановившись в пяти шагах от меня, так это стянул с руки перчатку и, когда я протянул ему руку, наивно полагая, что сейчас последует дружеское рукопожатие, швырнул ее мне в лицо.

Увернулся я машинально, перехватив перед самым носом, и непонимающе уставился на нее, но тут же к моим ногам полетели еще и еще.

— Если ты не трус, то ты их поднимешь, — заявил бледный Огоньчик.

— Все? — осведомился я.

— Все, — кивнул он и криво усмехнулся, тыча в них пальцем. — Пусть пан не волнуется. Здесь ровно четырнадцать. Моя пятнадцатая, так что все согласно количеству убитых московским людом шляхтичей. — И уточнил: — Подло убитых по твоему трусливому гнусному наущению. — Еще одна кривая ухмылка. — Но моя первая. На правах бывшей дружбы.

— А меня ты выслушать совсем не хочешь… на правах все той же бывшей дружбы? — осведомился я.

— Не хочу, — отрезал он. — Все, что мне надо, я уже знаю, а слушать, как лжет человек, некогда бывший мне другом, отвратно.

Вот так. И судя по категоричности ответа, кажется, мне не оставалось ничего иного, как вздохнуть и… начать поднимать перчатки.

Их действительно оказалось четырнадцать, плюс та, которая в руках.

Что тут можно предпринять, дабы уклониться от боя, но не теряя чести, я решительно не понимал. Была слабая надежда сделать намек, что Дмитрий не одобрит поведения своих людей, но и она рассыпалась в прах.

Оказывается, случившееся, а особенно увиденное произвело на ляхов столь яркое впечатление, что они пачками стали уходить со службы, так что весь отряд в полном составе был уже вольными птицами, а не ландскнехтами-наемниками, и направлялся обратно на родину.

Но вначале они хотели посчитаться со мной.

— Э-э-э, — раздался тягучий бас сзади. — А вот тут ты, лях, промашку дал. — И вперед вышел Чекан, встав сбоку от меня. — Мне государь повелел князя доставить живым и здоровым до Костромы, да чтоб ни один волосок с его главы не упал, и уж поверь, что я в лепешку расшибусь, а целехоньким его доставлю.

— Погоди, Чекан, — остановил я его. — Тут мне решать…

Но сотник и слушать не хотел.

— А тут и годить неча. Они, стало быть, подшутить измыслили, а я глядеть на вражье семя стану. Тоже мне лыцари сыскались — полтора десятка на одного, да еще болезного. И ты, Федор Константиныч, голицы [694] возверни народцу, а то удумали раскидывать где ни попадя. Им што — государь платит немало, а…

Договорить Огоньчик ему не дал. Судя по всему, он был готов к такому повороту событий и сразу повелительно поднял руку вверх. Поляки, выполняя команду, тут же наставили на нас пищали.

Стрельцы было дернулись, но Михай рявкнул:

— Не сметь! — И, уже понизив голос, добавил: — Все равно вам не поспеть — у нас уже фитили тлеют. Если этот, — он указал на меня пальцем, всем своим видом выказывая презрение, — отказывается драться, то сейчас число твоих людей, воевода, убавится наполовину, чтоб стало вровень с нашим, а уж там поглядим, кто кого.

Чекан угрожающе засопел. Но что он мог сделать? Огоньчик и впрямь не блефовал. Приглядевшись, я увидел, что фитили в руках шляхтичей действительно горят — вон он, легкий голубоватый дымок, вьющийся кое-где над их головами.

Я аккуратно отодвинул могучую фигуру сотника и, с улыбкой покачав на руках пятнадцать перчаток, заметил:

— Ноша изрядна, но я от нее и не думал отказываться. И как же ты намерен драться? Выставишь всех пятнадцать сразу или по одному?

— Разумеется, по одному, — пожал плечами Михай. — Перерыв на твое усмотрение, можно с двумя за день — до обедни и после, а можно один раз.

— Княже! — взмолился Чекан. — Меня ж государь…

— Посмотри на фитили, — оборвал я его. — Ты и глазом моргнуть не успеешь, как они и впрямь нас ополовинят — в упор ведь бить будут. Ну а потом, когда дело дойдет до сабель… — Я склонился к уху сотника — как Чекан ни был велик в плечах, но по росту немного уступал мне — и негромко продолжил: — Не хочу хаять, но если биться без строя, а нам так и придется, то в девяти поединках из десяти верх будет за ними, уж поверь мне. — Но тут же пояснил, чтоб звучало не слишком унизительно: — То не в упрек твоим людям. Просто стрельцы такому мало учились, а ляхи сызмальства руку набивали, вот и все.

— А как же повеление государя?! — завопил он. — Сказано же, чтоб ни один волосок…

Я улыбнулся и свободной рукой сорвал с себя шапку, водрузив ее поверх всех рукавиц, которые прижимал к груди, чтоб не выронить.

— Гляди! — И засунул руку в свою шевелюру.

Дергать специально не стал, уверенный, что и без того хоть пара-тройка волосков, но останутся в руке. Так и вышло, даже чуть побольше. Я показал их недоумевающему Чекану и разжал пальцы, запуская в свободный полет.

— Как видишь, за моими волосами ты уже не уследил, — заметил я сотнику. — А что до самой головы, то они, коли так решили, все равно до нее доберутся. К тому ж ты сам видел, что было на «божьем суде», так почему решил, что господь сейчас от меня отвернется? Я ведь ничего нечестного не сделал, значит, он снова будет стоять за моей спиной. — И, повернувшись к ожидавшему Огоньчику, коротко сказал: — Бой состоится. В том даю мое княжеское слово. Но вначале вели своим людям погасить фитили. Не ровен час…

— Боишься? — с прежней кривой ухмылкой осведомился он.

— За себя нет, а вот за них да, — кивнул я на стрельцов и скучившихся за моей спиной гвардейцев, которые тоже не пожелали остаться в стороне от намечающихся разборок.

Разумеется, первым встрял на правах самого ближнего ко мне человека Дубец. Таким обычно невозмутимого и хладнокровного гвардейца я еще не видел.

— Да что ж это такое-то?! — заорал он, даже не выскочив, а выпрыгнув передо мной, и, обращаясь к Огоньчику, истошно завопил: — Мало тебе смертей, что ли?! А ежели считаешь, что воевода бой не по вашим правилам вел али слукавил где, сподличал, дак он там не один на улочке супротив ваших бился, так пошто ныне всех собак на него одного вешать?! Я тоже там был, потому сделай милость, уважь, дозволь хошь с одним твоим лыцарем сабельку скрестить!

— И со мной. — Рядом с Дубцом вырос Курнос, успевший вынырнуть из возка и пробраться сюда.

— И без меня начинать негоже, — занял место по другую сторону Дубца Зольник.

— И я бился, — тоненько прозвенел голосок тихони Кочетка.

— И я. — Изот Зимник вообще вышел пошатываясь — не зря я больше остальных уговаривал его отправиться на струге, где он смог бы отлежаться.

Лекарства лекарствами, но рана на его правом боку была достаточно опасной. Если бы не слезы на его глазах, нипочем бы не взял.

Да уж. После такого я бы мало удивился и тому, что сейчас вдруг раздастся голос с небес: «И я тоже», а вслед за ним слетит на своих белых крылышках Пепел.

Или нет, ему, смуглому, больше подойдут потемнее, с отливом, чтобы в тон волосам, а вот Квентину, который тоже не упустит такого случая подраться и спустится следом, как положено, белоснежные…

Меж тем окончательно разбушевавшийся Дубец затребовал себе и второго поединщика. Дескать, он старшой, потому давай.

Это сколько же на мою долю остается? Пять плюс один итого шесть. Значит, их воеводе все равно в полтора раза больше — аж девять. М-да-а, многовато.

Но тут же спохватился — о чем это я? Какой там бой — на ногах стоят, и на том спасибо.

А Дубец уже нахально полез комне забирать «свои» две перчатки.

Ох и распустил я вас, мальчики. Ни дисциплины, ни субординации. Ничего, доедем до Ольховки — возьмусь. А для начала кросс километров эдак… Да чего гадать — прямиком до Костромы.

— А ну-ка, угомонились! — остановил я их, властно раздвинул и вновь вышел вперед, оказавшись уже вплотную лицом к лицу с Огоньчиком, слегка растерявшимся под безудержным натиском моих спецназовцев.

— Бой будет — обещаю, — еще раз заверил я его. — Но драться, само собой, буду я один. — И, повернувшись к своим гвардейцам, строго произнес: — Один. И точка! И все на этом!

— А как же я?.. — обиженно протянул Дубец.

— А ты… угомонишь остальных ратников, — кивнул я на прочих, — а то разгалделись, как вороны, а мне казалось, что вы орлы. — И напомнил Михаю: — Но вначале фитили.

Тот помедлил, пытливо глядя на меня, но затем согласно качнул головой и, повернувшись, что-то коротко крикнул, отдавая команду.

Ему ответили явным несогласием, причем со всех сторон.

— Они вопрошают меня — не обманешь ли? — повернувшись ко мне, насмешливо осведомился Огоньчик.

— Вроде бы раньше за мной такого не водилось, — ответил я.

— То ранее, — криво усмехнулся он, — а то теперь.

— Понимаю, одного обвинения в трусости тебе мало. — Пришла моя очередь усмехаться. — Теперь ты решил выставить меня еще и лжецом. Но зря стараешься. Все равно ничего не выйдет — я сдержу слово.

Кажется, чуть-чуть удалось устыдить. Во всяком случае, его вторая фраза, обращенная к своим, была вдвое длиннее и впятеро — особенно если судить по прозвучавшему «пся крев» — эмоциональнее.

Однако народ в его воинстве подобрался тоже не из послушных. Лишь после третьего окрика Огоньчика, да и то нехотя, с ленцой ляхи начали выполнять распоряжение.

Воспользовавшись паузой, я повнимательнее пригляделся к безмолвно стоящим позади него четырнадцати шляхтичам. Мои будущие поединщики все как на подбор оказались крепышами хоть куда. Да и рост у них — хоть в гренадеры записывай. Двое даже выше меня, еще трое вровень, остальные ниже, но от силы на полголовы.

Да и в плечах каждый второй пусть и не косая сажень, но весьма близко к ней.

Словом, невысокий пан Михай на их фоне смотрелся эдаким Володыевским. Помнится, именно такая фамилия была у одного из героев книг Сенкевича. Тот тоже вроде бы был рубака хоть куда, а с росточком оплошал. Кстати, и звали его, если я только не путаю, Михаем, как и Огоньчика.

Ну прямо изумительное сходство.

Когда почти все поляки погасили фитили, они вдруг разом возмущенно загомонили, наперебой показывая Огоньчику на стрельцов. Я оглянулся и с досадой сплюнул — те, оживившись, уже потянули сабли из ножен и бердыши из-за спины.

— Значит, не лжец? — ехидно осведомился Михай.

— Значит! — сердито отрезал я и приказал: — Чекан! Я этих угомонил, — и указал в сторону уныло стоящих гвардейцев, — а ты со своими разбирайся сам, только быстрее. — И возмущенно заорал: — Да ты что творишь-то?!

Было чем возмущаться. Сотник явно понял мое указание совершенно в противоположном смысле и начал торопливо отдавать распоряжения, свидетельствующие о перестроении в боевой порядок.

— Так теперь-то можно, — простодушно выдал он в ответ, нимало не смущаясь присутствием Огоньчика.

— С ума сошел?! — гаркнул я. — Ты что, не слыхал моего княжеского слова?!

Сотник застыл в нерешительности, недоуменно глядя на меня. Блин, он что же, решил, будто это у меня такая военная хитрость?!

Я понемногу начал накаляться, но надсаживать горло не стал, памятуя, что крик хорош, лишь когда хочешь, чтоб тебя услышали. А вот чтоб прислушались, иной раз полезно голос, наоборот, понизить.

— Чекан, — устало произнес я, — ну хоть ты-то меня перед ляхами не позорь. И что потом они скажут своим?! Что православный князь слова не держит, так, что ли? Это ж стыдобища!

Ну слава богу, дошло. Сотник резко метнулся к стрельцам. Разумеется, мат-перемат, но тут ничего не попишешь — у каждого своя метода убеждения.

Не забыл я и своих понурых гвардейцев. Подойдя вплотную — ни к чему полякам слышать, — я от души сказал:

— Спасибо, парни. Не забуду. Верьте, когда снова пойдем в бой, от вашей помощи не откажусь, но сейчас иное — поединок, а потому… — И понеслись распоряжения. Надо же как-то занять народ, чтоб не томился в тягостном ожидании. — Дубец, ну-ка ищи веревки и огораживай ристалище. Да местечко выбери поровнее и постарайся, чтобы оно было побольше.

Не оставил я без внимания и стрельцов, дав команду Чекану, чтобы он отправил ребятишек, и желательно самых буйных, в лесок у реки. Пусть срубят жердин для будущих столбиков по углам. Пока будут махать бердышами, глядишь, дурь слегка выветрится.

Сам же вновь устремился к Огоньчику.

— Значит! — вызывающе кивнул я ему, еще раз отвечая на последний вопрос, и тут же задал свой, который интересовал меня больше всего на протяжении последнего десятка минут: — А скажи-ка мне, Михай…

И вздрогнул от неожиданности, услышав суровое:

— Михай я только для друзей, потому…

— Вот как?

— Вот так, — подтвердил он.

Худо дело. Какая скотина про меня ему напела — понятия не имею, но то, что голос у нее был сладкозвучным и чертовски убедительным, точно. Нет, понятно, что основной заводила — мир, который кот Том, но чей язык он использовал, вот в чем вопрос.

Ладно, пусть будет по-твоему, но все равно спрошу, только со всем пиететом. И я вновь обратился к нему, но уже как к ясновельможному пану Огоньчику, с просьбой поведать причину вызова, так сказать, поподробнее. Очень уж хотелось знать, какая муха его укусила, да еще внезапно.

— Сам ведаешь! — отрезал он.

— Видишь? — Я указал на деловито возившегося Дубца, связывавшего разрозненные веревки, и заодно на стрельцов, вновь вложивших сабли в ножны. — Я свое слово сдержал. Так вот, даю тебе еще одно слово, что понятия не имею, с чем связан твой вызов. К тому же услышать обвинение мое законное право как ответчика.

И Михай выдал.

Уже после первых его фраз я понял, что мелькнувшая в голове пару минут назад догадка, что дело не обошлось без господ иезуитов, оказалась удивительно точной.

Но что обиднее всего, я попал в яблочко и со своей второй догадкой — Огоньчик поверил слухам, даже не удосужившись переспросить меня, правда ли то, что говорят.

Впрочем, у него имелось веское оправдание. Михай ведь слушал не просто сплетника, но родного дядю свидетельницы. Именно к нему иезуиты потащили Огоньчика, убедив Михая предварительно переодеться в нарядное русское платье. Дескать, ляхам владелец мясной лавки ничего не станет говорить, зато своим выложит как на духу.

— Он и поведал отцу Касперу как на духу, — хмуро подтвердил мой бывший друг.

Так-так. Теперь я даже знаю, кто именно сопровождал его, и тут же в душе поклялся поквитаться с вкрадчиво-келейным Савицким.

Ой не зря говорят, что в тихом омуте черти водятся, ой не зря! Ну ничего, я из этой библейской скотины живо катехизис сварганю — дай только срок. Их шеф Лойола, кажется, на одну ногу прихрамывал, а этому козлу я обе переломаю, да так, чтоб уже никогда не срослись.

Рассказывал Микола как и всегда, то есть красноречиво и бойко, а окончательно убедило Огоньчика то, что в подтверждение истинности своих слов бородач поминутно крестился на высоченные купола храма Василия Блаженного, напротив которого и стояла его мясная лавка.

— И то отец Каспер сомневался, — продолжал Михай, — но мясник тогда…

Я вздохнул. В принципе понятно — прием известный. Хочешь, чтобы человек распалился, — вырази недоверие к его словам, после чего он разойдется не на шутку, доказывая свою правоту.

Микола же в довершение к тому, что клялся богородицей, ангелами, а также всеми святыми и великомучениками, для вящей убедительности притащил за руку Ржануху и потребовал от племянницы немедля подтвердить то, что с нею учинили поганые ляхи и как ее спас князь Федор Константиныч — злейший ненавистник всех латин вообще, а шляхты в частности.

Девушка покорно закивала головой.

Ну а наговорил мясник Огоньчику не на один — на три поединка с лихвой, а кроме того, сразу напомнил, что когда ему довелось рассказывать это впервые при десятнике Щуре, то там стоял и сам князь, который ни единым словом не возразил супротив его, Миколиных, речей, потому как он рек правду, одну токмо правду и ничего, окромя правды.

Да, совсем забыл еще один нюанс. Та первоначальная, с позволения сказать, правда бородача, судя по короткому пересказу Огоньчика, всего за пару дней успела изрядно опухнуть, превратившись в ком кошмарной ахинеи.

Так, помимо всего прочего я успел сказать Ржанухе, что не просто не перевариваю латин, но не успокоюсь, пока всеми правдами и неправдами не истреблю их сучье племя, чтоб и духу их поганого в Москве не витало.

Перечислять остальные оскорбления, отпущенные мною в адрес мерзких поляков, ни к чему, но поверьте, что процитированного мне Огоньчиком достаточно, хотя он и сказал, что это лишь десятая часть.

Кроме того, бородач вспомнил ту черную гадюку, от языка которой я отказался, но только в его пересказе все было как раз наоборот.

Это я сам!

Пришел!

За советом!

К Миколе!

Да-да. Пришел и попросил его о помощи. Он — так уж и быть, отчего не помочь славному человеку — и оказал ее, рассказав про язык змеи.

Да и искал он ее тоже по моей просьбе, и лишь благодаря тому, что я проделал с нею все нужные манипуляции, мне и удалось одержать верх над Готардом.

Разумеется, после поединка я первым делом направился благодарить бородача, уверяя, что без его помощи и без гадючьего языка в сапоге нипочем бы не справился со своим противником.

Словом, к концу повествования Михая я стал всерьез подумывать, что расправа над Савицким может и подождать, а первым делом, появившись в Москве, надлежит заняться мясником, сотворив из поганца нечто вроде котлетного фарша.

Огоньчик, к чести его будь сказано, попытался перепроверить информацию. Что до гадючьего языка — тут никак, но касаемо остального…

Словом, он осведомился у Дворжицкого, действительно ли повторял мясник эти оскорбления князя в присутствии самого Мак-Альпина и правда ли, что последний не возражал. Тот подтвердил.

Ну да, я же слушал Миколу открыв рот, к тому же полагал, как справедливо заметил оборвавший бородача Щур, что слова к делу отношения не имеют, ибо главное не что я говорил, а как действовал.

Но последний гвоздь в гроб нашей с ним былой дружбы вбил не бывший главнокомандующий войсками Дмитрия, а пан Стульчак. Именно так звучала фамилия того уцелевшего шляхтича.

И этот пан — «везет» так «везет» — оказался треплом еще похлеще Миколы.

Ну да, ему ж надо было оправдать свою трусость и бегство с поля боя, вот он и наговорил семь верст до небес.

Я тут же сделал себе в памяти еще одну зарубку. Савицкому придется еще немного обождать, поскольку сразу после котлетного фарша лучше заняться не иезуитом, а, не переводя дыхания, порубить этого Стульчака на кучку колченогих табуреток — нормальных при таком лживом языке не получится.

К сожалению, все мои попытки разъяснить, как все было на самом деле, наталкивались на непробиваемую стену.

— Не будет промеж нас згоды, [695] — остался он непреклонным.

Получалось, что бой неизбежен.

— Ну что ж, коль ты так хочешь, будем драться, — вздохнул я.

— И ясновельможные паны хотят доподлинно знать, что ныне в твоем сапоге ничего нет, — напомнил он.

У-у-у, как все запущено.

Какая уж тут згода при эдаком гоноре?

Но протестовать против такой наглости не стал — разувшись, я небрежно бросил один сапог за другим к ногам Михая.

Правда, самолично проверять их он не стал, постеснялся. Вместо него это сделал один из поединщиков, чем-то похожий на Готарда — такой же кряжистый и белокурый гигант.

— Помнится, выбор оружия за ответчиком? — в свою очередь мстительно осведомился я, обуваясь заново.

Огоньчик молча склонил голову в знак согласия.

— Значит, менять ничего не станем и все оставим как на «божьем суде». Так будет лучше, поскольку сидеть тут целых семь дней я не собираюсь.

— Мы можем сопровождать, — буркнул Огоньчик.

— И как ты себе это представляешь? — поинтересовался я, предупредив: — При таком настрое моих стрельцов к твоим людям драка начнется самое позднее сегодня же вечером, так что драться я буду со всеми сразу.

— Как сразу? — оторопел Михай.

— По очереди, разумеется, — пояснил я, — но с одним за другим, и из оружия только руки, а учитывая, что ты даже не хочешь меня слушать, поверив какому-то мяснику и пану Скамейкину, что, согласись, не совсем по правилам, да и тут не доверяешь мне ни в чем, на поединках тоже не будет правил. Никаких.

— То есть как? — вновь не понял Огоньчик.

— Ты что, не был на «божьем суде»? — удивился я.

Михай замялся, но после некоторой паузы все-таки ответил, пристально глядя мне в глаза:

— Я был слишком занят — отпевал друга. — И пояснил: — Тебя.

Вот даже как. Ну хорошо. Что ж, поясним еще раз, как это должно выглядеть, и я принялся растолковывать, что имеется в виду, включая судей.

— А они зачем? — осведомился Огоньчик. — Ты же сам сказал, что бой без правил.

Пришлось пояснить, что право у них единственное — видя положение своего бойца безнадежным, они могут вслух признать его поражение, тем самым закончив поединок и не доводя его до смертоубийства.

— Так ты все-таки боишься, — сузил глаза он.

— Мне жаль, что ты так подумал обо мне, — тихо произнес я, предположив: — Очевидно, ты несколько перепил накануне… на похоронах своего друга. Что ж, пусть будет только один, который с вашей стороны. Мне он ни к чему, ибо я намерен до конца отстаивать свое честное имя и ни просить о пощаде, ни принимать ее все равно не собираюсь.

Пока я рассказывал, заодно и неторопливо раздевался.

— А… это зачем? — удивился он.

— Твои могут оставаться в одежде, — проворчал я. — Это уж как кому удобнее. — И кафтан полетел на траву.

Мне и впрямь было бы в нем не очень. Он же становой, то есть приталенный, поэтому в предстоящих поединках мог послужить изрядной помехой.

— А… что… рубаху тоже?

Я молча кивнул, припомнив Готарда и его попытки облапить меня, но затем, возвращая должок за снятые сапоги, язвительно заметил:

— К тому же ты забыл проверить, вдруг у меня на груди ладанка с мощами, вот я и хочу показать, что ее нет.

— С какими мощами? — не понял он.

Я вспомнил Микеланджело и его эскизы, которые он делал для своей будущей картины, и ехидно уточнил:

— Самсона Несокрушимого.

— А обратно надевать не станешь? — уставился он на рубаху, небрежно брошенную поверх кафтана.

— Это ведь «божий суд», а господь, конечно, у нас всевидящий, так что и без того узнает, на чьей стороне правда, но это я для удобства всевышнего, дабы ему не пришлось щуриться, — невозмутимо ответил я, кивнув на свои повязки.

Огоньчик ничего не сказал, продолжая хмуро таращиться на них.

— А что, тебе о них тоже никто не рассказывал? — удивился я.

Тот молча покачал головой. Вид у него был по-прежнему недоумевающий.

— Выходит, ты заранее, еще выезжая из Москвы, знал, что придется драться? — Он указал на мои руки.

Я поначалу даже не понял, что он имеет в виду, и лишь потом дошло. Оказывается, Михай решил, будто эти повязки являются у меня чем-то вроде специальных приспособлений, предназначенных для удобства боя.

Вот балда. Знал бы он, как они мешают мне, стягивая мышцы. Правая рука куда ни шло — там польская сабля чиркнула ниже локтя и разрез даже не дошел до запястья, а вот порез на левой был куда глубже и длиннее, так что повязка захватывала еще и бицепс.

Хорошо хоть, что локоть оставался свободным, иначе совсем караул.

Пришлось пояснить про раны, но и тут, судя по насмешливо поблескивавшим глазам Огоньчика, он мне поначалу не поверил и даже заявил, что Микола-мясник, которого я обвиняю во лжи, пользуясь его отсутствием, на самом деле в сравнении со мной правдивец каких свет не видывал.

Мол, одолеть Готарда и здоровому человеку очень тяжело, а уж раненому…

Масла в огонь подлил тот самый белокурый детина, проверявший несколькими минутами ранее мои сапоги.

— А под ними у ясновельможного князя ничего нет? — хладнокровно осведомился он.

Правда, даже для кипевшего от негодования Михая это стало явным перебором.

— Кшиштоф, ты в своем уме?! — яростно напустился он на него, и детина, что-то недовольно ворча себе под нос, вернулся на прежнее место, встав рядом со своими тринадцатью товарищами.

— Ну что ты, все в порядке, — усмехнулся я. — К тому же мне все равно надо перебинтовать руки потуже, так что пусть пан Кшиштоф полюбуется. — И подозвал Дубца.

Тот с готовностью метнулся к возку, в котором ехала Любава.

Вообще-то я хотел отправить ее на струге, но она клялась и божилась, что в дороге обузой не будет, потому как ведает кой-какие травы и может подсобить, ежели что, и мне, и моим раненым, и я, подумав, переиначил.

Да и удобнее было ребятам в возке. Трясет, конечно, но зато можно расслабиться, а это немаловажно. Так-то их сунуть в него не моги и думать — позор, а коли не просто сидят, но по делу, охраняя Любаву, — совсем иное.

В возке у нас хранилась и запасная ткань для перевязок. Однако, узнав, в чем дело, Любава сама решила перевязать мне руки.

Когда девушка раскрутила первую старую повязку, что покороче, на правой, Михай прикусил губу. При виде второй оголенной руки он отшатнулся и ошарашенно спросил:

— И ты собираешься с этим драться?!

— Ну да, — невозмутимо подтвердил я. — Как с Готардом.

— Но… как?! По-моему, даже саблей было бы куда сподручнее.

— Не спорю, — охотно согласился я. — Да и ты многому меня научил, так что гораздо сподручнее. Только бог на стороне правды, а не силы. Во всяком случае, очень хочется в это верить. И к тому же я… не желаю убивать тебя.

— Я должен переговорить со своими товарищами, — выпалил Огоньчик и почти бегом устремился к своим.

— Эх, тебе бы настой али мазь какую, — робко вздохнула Любава.

— Выкинул ее князь, — проворчал помогавший ей Дубец.

— Пошто?! — изумилась она. — Ныне как бы она славно сгодилась…

Я вспомнил мазь царских медиков и криво усмехнулся.

Рейблингер, выполняя царское повеление, явился ко мне с ней на следующее утро, накануне венчания Дмитрия на царство. Было некогда, и от перевязки я отказался, сказав, что было бы лекарство, а уж намазать смогут и мои гвардейцы.

Чтоб не обижать лекаря, я не просто похвалил мазь, но и попросил написать состав. Дело в том, что фирменной, от Петровны, вообще было на нуле, а на всех раненых того количества, содержащегося в принесенной им склянке, хватило бы от силы на пару дней, не больше.

Я-то по наивности полагал, что травы на Руси везде одинаковы, собирать их легко — лето на дворе, а в каких пропорциях смешивать и как готовить — он мне напишет.

Он дал. Я недоуменно поглядел на протянутый лист, ничего не понимая. Мало того что почерк скверный — оказывается, врачи страдали этим еще в семнадцатом веке, — так еще и латынь.

Пришлось попросить продиктовать, и тут-то выяснилось, что помимо трав в состав мази входят и еще кое-какие ингредиенты, каковые мне очень не понравились, причем настолько, что я даже отложил перо в сторону, сказав, что и так все запомню.

Разумеется, запоминать я не собирался, равно как и пользоваться этим снадобьем, поклявшись сразу после ухода доктора выкинуть склянку на помойку, что и сделал по моему приказу недоумевающий Дубец.

Особенно не по душе мне пришлась одна из составляющих — ртуть.

Понимаю, что все есть яд и все есть лекарство, а важна лишь доза, которая в данном случае была ничтожной, какие-то граны, которые гораздо меньше грамма. Но все равно накладывать на открытую рану мазь, в состав которой входит ядовитый тяжелый металл, я никогда не стану.

Хватит и того, что я по доброй воле влил в себя дрянь моей ключницы, но там-то нужно было для дела, а тут…

— Бракованная она была, — буркнул я Любаве. — Срок годности кончился.

Она непонимающе уставилась на меня.

— Прокисла, — пояснил я и поторопил: — Да ты туже перетягивай.

Девушка послушно закивала головой, стараясь угодить.

— И не бойся, — ободрил я, заметив, как дрожат ее руки. — Неужели не поняла еще, что сейчас вместо боя начнется всеобщее братание?

— С ентими? — удивилась она.

— Ну да, — уверенно сказал я. — Думаешь, пан Огоньчик пошел к своим просто так? Да ничего подобного. Сейчас он вернется, и ты сама увидишь. Они ж считают себя лыцарями, так что навряд ли унизят себя поединком с раненым.

Любава ничего не ответила, но в ее взгляде явно читалось сомнение.

Ну и ладно, сейчас сама убедится, кто из нас прав.

Но права оказалась она.

Глава 33 Бои без правил

Огоньчик вернулся сконфуженный донельзя. В глаза он мне смотреть избегал. Не отворачивался, нет, но глядел куда-то на мое правое ухо.

— Я хотел предложить тебе отсрочку до тех пор, когда ты совсем не… — Он указал на мою левую руку. — Еще семеро со мной согласились, но остальные… — И опустил голову, натужно выдавив: — Пока думают.

— Понятно, — кивнул я и покосился на Любаву.

Получается, угадала она. Что ж, все равно в остатке получается семеро, а это куда меньше, чем пятнадцать. Можно сказать, и половины нет.

— Я прошу тебя, князь Федор, — взмолился Михай, но тут же осекся и поправился, вновь перейдя на официальный тон: — Надеюсь, ясновельможный князь обождет еще немного?

— Легко, — пообещал я и двинулся к приготовленному рингу размерами эдак метров пять на пять — не разгонишься.

Вообще-то местечко было не совсем удобным. Луг он и есть луг. Кочек виднелась масса. Хорошо хоть, что траву скосили не так давно, а новая вырасти не успела — от силы сантиметров на пять-десять, не больше.

Оставалось порадоваться тому, что перед дорогой не стал менять сапоги, оставив те, в которых был на поединке с Готардом. Пусть они у меня из-за толстой подошвы несколько тяжелее, но я посчитал, что ноги не станут выскальзывать из стремян, вот и оставил их.

Учитывая траву, получалось какое-никакое, а преимущество. Маленькое, правда, но мне сейчас любое сгодится.

Впрочем, чего это я разнылся? Ни один из поляков и слыхом не слыхивал про десант, так что преимущество у меня на самом деле о-го-го, лишь бы руки не подвели.

Я еще раз прошелся по импровизированному рингу, пиная ногами кочки и прикидывая, в какой угол лучше всего оттягивать противника.

— Я б поболе сотворил, да веревки не хватало — и без того всю извел, даже гашники [696] у стрельцов с портов поснимал, — повинился Дубец, заметив мое недовольство.

— Ничего, — успокоил я его. — Тут и без того раздолье.

Врал, конечно. Места было мало, а с учетом того, что мне никак нельзя сходиться в ближнем бою, крайне мало. Но за неимением горничной придется спать с кухаркой, как поступает один мой всеядный знакомый.

Огоньчик вернулся опечаленный, хотя вести он принес вполне приемлемые — отказались еще двое. Получается, я и пальцем не пошевелил, а количество противников уменьшилось на две трети.

Что до судьи, то поляки выбрали Юрия Вербицкого. Что ж, тоже хорошо, особенно учитывая, что среди поединщиков его не было изначально.

Настроение у меня поднялось, пятеро — это вам не пятнадцать. Опять же Михая среди этой пятерки нет, а потому можно не стесняться в выборе приемов, хотя тоже с умом, а то снова загалдят, что я где-то там нарушил рыцарские обычаи.

Теперь главное — действовать побыстрее, чтоб не затянуть.

И вновь не удержался, чтоб не съязвить:

— Остались, как я понимаю, истинные рыцари, готовые сражаться невзирая ни на что и ничуть не устрашившись увиденного. Одного не пойму — как это тебя, ясновельможный пан Огоньчик, напугали мои руки?

Он открыл было рот, но ничего не сказал, лишь досадливо махнул рукой и потерянно побрел обратно к своим.

И понеслось…

Ожидая от мира-кота любого подвоха, я страховался как только мог, атакуя лишь наверняка и стараясь использовать любую неровность почвы, не говоря уж про кочки, в свою пользу.

С первым получилось совсем удачно и быстро, что тоже немаловажно. Правда, прием был слишком резким — перестраховался — поэтому в левой руке ощутимо загорелось.

Стрельцы весело загомонили, да и поляки, во всяком случае, некоторые из них, облегченно улыбались.

Зато второй, самый большой и могучий, шел на меня как танк, завалить который мне стоило немалых трудов. Управился, но, когда Юрий Вербицкий торопливо заявил: «Поражение», — я, встав со своего противника, невольно поморщился от боли, а взглянув на левую руку, обнаружил, что началось.

Рана вскрылась, и кровь, пропитав повязку, расползлась по ней большим алым пятном.

Получалось, теперь все решает скорость, потому что предстояло одолеть еще троих.

Следующим оказался не особо поворотливый, но чертовски устойчивый на ногах шляхтич. Кулаки все чаще мелькали в опасной близости от моего лица, и мне невольно приходилось несколько раз подставлять под удар многострадальную левую.

В плечо при этом всякий раз ударяла новая волна боли. Пока еще терпимо, если бы впереди не маячили два поединка, а чтобы выиграть в них, предстояло поскорее закончить с этим ванькой-встанькой.

Пришлось пойти на риск и еще раз прибегнуть к «мельнице», где самое главное не сила рук — они только держат противника, а сила ног и резкость, чтобы хватило инерции для полета.

Мне удалось, но когда Вербицкий громко объявил о признании поражения паном Стравинским и я поднялся на ноги, то увидел, что повязка на левой руке окрашена в алый цвет сверху донизу, причем кровь настолько сильно выступила, что даже синий жупан на шляхтиче оказался изрядно вымазан.

Остальные тоже это заметили, поскольку радостные крики как-то быстро и резко стихли, сменившись испуганной тишиной.

Насколько меня хватит, я не прикидывал. Определенный оптимизм внушала правая. Та была еще в порядке, хотя и относительном, поскольку на ней тоже проступило пятно, но по сравнению с левой так, мелочи.

И боль…

Это само собой — куда ж без нее, родимой.

Тут тоже контраст. В правой я вообще ее не ощущал — если и была, то ее напрочь забила левая, которая теперь не горела, а дергала, словно клещами, намекая, что пора заканчивать.

— Еще чуть-чуть, — строго сказал я ей и застыл от удивления, потому что четвертый шляхтич вышел лишь для того, чтобы отрицательно помотать головой и… отвесить мне уважительный поклон, после чего вновь удалился за веревки, а судья громко крикнул: «Поражение!»

Кстати, остальные ляхи встречали шляхтича, отказавшегося от боя, радостно, тут же кинувшись обнимать и хлопать по плечу, словно победителя, да и сам он держался горделиво, будто и впрямь одолел меня. Воистину, иногда нужно проиграть, чтобы… выиграть.

Это было уже совсем здорово, потому что я ощущал, что меня ведет и на двоих сил ни за что не хватит — тут с одним бы управиться.

Пятый же — тот самый здоровенный Кшиштоф — уже обнаженный по моему примеру по пояс, на ристалище выходить не торопился, но не потому, что колебался. Ему попросту не давали этого сделать.

Целых пять человек, включая Анджея и Михая, стояли перед ним, не давая пройти, а Огоньчик что-то торопливо втолковывал этому бугаю, часто тыча пальцем то в небо, то в мою сторону. До меня доносились лишь обрывки фраз, но и по ним стало ясно, о чем речь:

— Не отказаться, но отложить… Если ты считаешь себя рыцарем… Ты только посмотри…

Разумеется, при указании на небо упоминались и Езус Мария, и Матка Боска Ченстоховска, и еще какие-то святые, но шляхтич, упрямо замотав головой, все-таки вырвался из объятий товарищей и решительно потопал в мою сторону.

— Сразу после него со мной! — вдогон ему отчаянно крикнул Огоньчик. — Подумай, Кшиштоф! И от меня ты пощады не дождешься, клянусь тебе в этом всеми святыми!

Шляхтич его не слушал. Перевалив через веревку, он вырос передо мной и с ненавистью уставился мне в глаза.

— Ну все, князь! — хрипло выдавил он. — Теперь тебе уже никто не поможет. Будешь знать в следующий раз, на кого ноги ставить.

Вот оно в чем дело. Не иначе как Готард его родич, а может, даже родной брат. Получается, и тут потерька чести. Как с ума посходили из-за нее.

— А теперь все! — продолжал он. — Теперь твоя Любава, коя… — и далее сочный польско-русский мат, — в следующий раз заменит повязки покойнику.

— Как ты ее назвал, повтори? — недобро прищурился я.

Зря я так сказал. Он не испугался, а повторил, причем на сей раз выразившись еще громче, а также более красочно и емко, а для верности даже ткнул пальцем в стоящую за веревками девушку, чтобы уж совсем ясно было, о ком идет речь.

Я покосился на бывшую послушницу, которая, закрыв лицо руками, тотчас же побежала к своему возку, и заметил Кшиштофу:

— А теперь, навозная свинья, я буду тебя убивать и, боюсь, никакого пана Вербицкого при этом не услышу. Но вначале ты попросишь прощения у нее.

Он радостно осклабился, посчитав, что вывел меня из себя, и украдкой глянул на мою левую руку. Ну да, я и сам знаю, что там вообще завал. Кровь уже стекала мне в ладонь.

О намерениях Кшиштофа я догадался через минуту. Он не атаковал и лишь стремился всячески отклониться от моих ударов, собираясь любой ценой выждать еще несколько минут, чтобы осталось подпихнуть, и я сам бы послушно лег на траву.

— И твоим тоже не поспеть, — злорадно заметил он на исходе второй минуты, кивая мне за спину.

Я оглянулся.

Так и есть. К Вербицкому стремительно не бежали — летели сразу трое. Впереди всех Дубец, следом сносил не успевших посторониться Чекан, и за ним, как за ледоколом, вприпрыжку семенил Андрей Подлесов.

И я догадывался зачем, вот только дудки — сил у меня еще немерено. Ну убывают, конечно, и быстрее, чем хотелось бы, норовя просочиться вместе с кровью наружу, но…

— Назад! — что есть мочи крикнул я. — Назад, Дубец! Чекан, ты тоже стой где стоишь! — И, заметив нерешительную попытку сотника после остановки вновь двинуться к судье, яростно зарычал: — Не сметь!

Кажется, помогло, но тут — я даже не успел повернуться к этому самому Кшиштофу, совсем забыв про него, — меня настигла оглушительная плюха. Он-то про меня забывать не собирался и дожидаться, пока я разберусь со своими, тоже.

«С пламенным приветом от Тома», — почему-то мелькнуло в голове в последний момент.

Дальнейшее не помню.

Нет, я не потерял сознание, но… лишился его. Говорю же, бывает у меня такое, когда глаза напрочь закрывает мутная пленка ярости, злости и гнева. Эдакий своеобразный коктейль, вызывающий бешенство, при котором соображаловка отключается напрочь, так что озвучу лишь пересказ своих гвардейцев, которые взахлеб наперебой излагали мне дальнейшие события.

Хотя вначале, скорее всего, я и впрямь потерял сознание, поскольку болтался как тряпичная кукла, когда Кшиштоф, радостно скалясь, ухватил меня за пояс штанов и поднял с земли.

Однако мне удалось вовремя очнуться — точнее, очнулись эмоции, соображаловка продолжала отдыхать, — и в тот момент, когда правая рука торжествующего шляхтича уже пошла в замахе назад, мой лоб врезался в его толстые губищи.

Он взвыл, отскочив и схватившись за окровавленный рот, а я в подскоке отвесил ему три звонких оплеухи. Ему вполне хватило, чтобы взбеситься и с ревом устремиться на меня.

И напрасно Вербицкий, которого осенило, как закончить поединок, до хрипоты кричал: «Поражение! Поражение!». Мы его уже не слышали.

Впрочем, все закончилось довольно-таки быстро. Пока он летел на меня, я успел хладнокровно посмотреть на свою левую и резко махнуть ею в сторону своего противника, да так удачно, что…

Есть выражение: «Кровь ударила ему в голову». Чуть перефразирую к своему случаю: чужая кровь… и ударила она в глаза Кшиштофу.

Одновременно с этим я в самый последний момент успел проворно отскочить в сторону, а когда тот истошно взвыл и, пролетев мимо, упал на траву, закрыв лицо обеими ладонями — странно, кровь ведь, а не кислота, так чего он? — подскочил и уселся сверху, задирая ему подбородок и заорав, чтоб привели Любаву.

Все замерли, словно я неясно выражал свое требование, но потом очнулись, полетели за девушкой и чуть ли не на руках притащили недоумевающую деваху, поставив ее перед нами.

Правда, прощение Кшиштоф просил очень невнятно, так, хрип какой-то, но всем было понятно.

Говорят, я и после этого не сразу угомонился. Его счастье, что, несмотря на кипучую ярость, что бушевала во мне, сил оставалось слишком мало, а потому для сворачивания шеи этому борову их немного не хватило, хотя я очень старался.

Меня отнесли на руках, а вот чтобы помочь шляхтичу встать, никто руки не подал.

Но его поединок с Огоньчиком так и не состоялся.

Михай поначалу вышел было, как и обещал, с обнаженным клинком и даже бросил лежащему его саблю, но потом, когда тот поднялся, Огоньчик пригляделся к его штанам, сморщился, презрительно сплюнул и… убрал свой клинок в ножны, а в ответ на недоуменный взгляд Анджея Сонецкого пояснил:

— Я с зассанцами не дерусь.

И все.

Вообще-то он, наверное, сказал это по-польски, но меня уверяли, что было очень схоже и ошибиться они никак не могли, тем более что Кшиштоф действительно обмочился.

Уехали недавние телохранители Дмитрия Иоанновича довольно-таки быстро, но Огоньчик, Вербицкий и Сонецкий остались, терпеливо снося все колкие замечания стрельцов в свой адрес.

Поначалу отыскались и некоторые ретивцы, ставшие задирать их всерьез, но тут вмешался Чекан, веско заявивший, что после драки кулаками махать неча, и вообще, все это — дело самого князя. Вот он придет в себя и сам пусть скажет им, как и что, а уж опосля…

Тут же подоспели второй сотник, а следом и десятники, так что угомонили их быстро. Самому прыткому Дубец вообще едва не начистил рожу, заявив, что, пока веревки от столбов еще не отвязаны, он может запросто доказать, что их воевода не только великий воин, равных которому свет не видывал, но и отменный учитель.

Первое, что я почувствовал, придя в себя, так это… дождик, капли которого падали мне на щеки и на губы. Я облизнулся и с удивлением обнаружил, что эти капли… соленые, а открыв глаза, понял, что это ревела Любава, низко склонившись над моим лицом.

— Он что, гад, так и не извинился перед тобой? — смущенно спросил я, чувствуя свою вину, что не успел заставить этого козла попросить прощение.

— Повинился, повинился, — радостно закивала она, заулыбавшись.

— Это хорошо, — одобрил я и с подозрением прислушался к левой руке, жар в которой сменился на освежающую прохладу, да и боль если чувствовалась, то ровная, тихая. По сравнению с недавней так, отголосок, слабое эхо.

Я покосился на повязки. Что-то уж больно толстые. Не иначе как все-таки намазюкали меня этой, с ртутью, которую, наверное, запасливый Дубец не выкинул, а прихватил с собой…

Но оказалось, что вначале для остановки крови хватило познаний Любавы, которые на этом все и закончились, в чем она, плача навзрыд, и призналась моим гневным гвардейцам. А потом примчался из ближайшей деревни Снегирь, привезя какую-то бабку.

Словом, никакой химии.

Только тогда я, окончательно успокоенный, попытался вспомнить подробности последней схватки и горестно охнул, решив, что раз я потерял сознание в самой середине ее, то, наверное, проиграл, упав, после чего ее попросту остановили.

Однако стоило мне спросить об этом, как сразу все мои гвардейцы с Дубцом во главе наперебой принялись уверять меня в обратном. Если бы не масса подробностей, ни за что бы не поверил, а так…

«Вот теперь можно и передохнуть», — подумал я успокоенно — отчего-то неудержимо потянуло в сон.

Но тут я заметил смущенно заглядывавшую поверх склоненных надо мной ратников голову Огоньчика.

«Надо бы что-то сказать человеку, чтоб не сильно переживал, — решил я. — И вообще, не так уж много у меня друзей, чтоб раскидываться ими, так что пора учиться прощать. Хватит тебе и одного Квентина».

Однако на ум ничего не приходило, и чуть погодя я задремал, так и не сказав ни слова.

Всерьез, то есть окончательно и бесповоротно, я пришел в себя то ли вечером, то ли ночью. Оставалась лишь слабость во всем теле и еще жуткое чувство голода. Встрепенувшаяся Любава, когда я ей сказал об этом, мгновенно упорхнула за едой, а под навес шагнул Огоньчик…

Смущенный Михай прямо с порога заметил, что он ненадолго, ибо понимает, что мне надо лежать, не переживать и ни о чем не думать, после чего перешел к сути.

Запинаясь чуть ли не через каждое слово, он выдавил, что если я буду в Кракове, то там всякий подскажет, как найти его усадьбу, которая всего в двадцати верстах, и он будет несказанно рад, если я, если мы, если…

— Ты что, хочешь продолжить поединок? — безмятежно зевая, поинтересовался я.

Понимаю, сыпал соль на раны, но отказать себе в удовольствии маленькой мести не мог.

— Очень хочу! — неожиданно заявил он, уточнив: — Только чтоб, как сегодня, на кулаках.

— Если я буду здоров, то тебе мало не покажется, — предупредил я.

— Так это ж здорово, — часто-часто, радостно-радостно закивал он. — Я и хочу, чтоб ты набил мне мою глупую рожу, а потом еще и настучал по моей пустой голове. — И с надеждой осведомился: — Как? Сделаешь? Не откажешься?

— Мысль хорошая, — снисходительно согласился я, решив больше не мучить человека, хватит с него. — Но лучше ты угостишь меня своей хваленой вудкой, которая старка, а то ты ее столько хвалил, будучи еще в Путивле, а попробовать…

— Это потом, — торопливо заверил меня Огоньчик. — И вудка потом, и пир потом, но начнем непременно с рожи. Так надо, понимаешь?! Иначе я просто не знаю, — развел руками он.

В это время под навес заскочила Любава с миской чего-то дымящегося и благоухающего непередаваемо вкуснющим ароматом.

— И жбанчик медовухи с двумя чарками, да еще одну ложку, — застенчиво попросил я ее.

Она настороженно уставилась на меня, но, послушно кивнув, вновь упорхнула.

— Ладно, набью, — ответил я, усаживаясь поудобнее, — но вначале тебе придется отведать нашенской, чтоб прощание не казалось горьким. Ты один остался или…

— Или, — быстро ответил он.

— Ну тогда зови остальных, да пусть захватят закуску и чарки, чтоб не гонять девку по сто раз…

Наутро шляхтичей я уже не застал, проспав их отъезд, ибо проснулся очень поздно — солнце стояло почти в зените. Михай вместе с двумя товарищами укатил на рассвете, хотя Дубец и предлагал ему не торопиться и позавтракать на дорожку.

— Будь моя воля, я б их чем иным, поострее, угостил, но коль ты обещался приехать к нему в гости, опять же мировую распил, то вроде как и мне на него ни к чему сердцем злобиться, — пояснил он и вскользь обмолвился, что шляхтичи хоть и уезжали с пустыми животами, но улыбались так, будто их тут накормили до отвала.

«Не иначе как от моего обещания набить ему рожу, — подумалось мне. — Вот мазохист попался…»

В этот день мы никуда так и не поехали, разве только по моему настоянию перебрались чуть ближе к реке, текущей поблизости.

Там и место поукромнее, так что еще один кредитор, жаждущий от меня немедленного возврата какого-нибудь старого долга, не вот найдет.

Да и кот Том пусть помучается с розыском, пока мышонок не совсем в форме.

А в то, что этот мир не просто не оставит меня в покое, но, наоборот, попытается добить, пока я не пришел в себя, я был уверен на девяносто девять процентов, оставляя один больше на чудо.

Однако, как ни удивительно, сбылся именно он, тот самый единственный. Получалось, что Джерри не только подустал с Томом, но и успел порядком измотать его, если коту в очередной раз потребовался тайм-аут.

А вот надолго ли?

И на следующий день мы на рассвете уже выступили в путь, хотя уговаривать меня чуток обождать после неудачи Дубца и остальных гвардейцев пришли Чекан с Подлесовым.

Под конец они, как последнее средство, науськали на меня Любаву. Думали, разнежусь.

Но не тут-то было. Я оставался непреклонным, норовя выжать из предоставленной мне паузы максимум возможного.

Так и не совладав с моей упертостью — правильно говорил дядя Костя, что упрямство наша фамильная черта, — народ послушно двинулся дальше на север.

Шли мы, соблюдая все меры предосторожности, то есть с выставлением передовых дозоров, плюс по десятку в стороны, а сзади еще один десяток — я вновь пытался подстраховаться насколько это возможно, опасаясь очередного внезапного прыжка Тома.

Но один монотонный день неспешно сменял другой, а мир, в точности уподобясь старому опытному коту, не торопился с новой атакой, по всей видимости выбирая момент поудобнее.

Кстати, вообще-то мой очередной прогноз сбылся полностью. Помнится, я говорил о том, что в следующий раз нападающих на меня изрядно прибавится, и все так и случилось. Полторы сотни шляхтичей — это сила. Получалось, действуя в прежней геометрической прогрессии, теперь предстояла драка с полутысячей, не меньше, вот только когда?

К тому времени, когда мы добрались до Волги, я уже весь извелся, не понимая, почему так сильно затянулась пауза. Ей-богу, на душе было бы куда легче, налети на нас какая-нибудь разбойничья ватага. Впрочем, полтысячи разбойников в одной шайке — это навряд ли. Тогда кто и… откуда?

Добравшись до реки, я объявил, что дальше поеду один.

Чекан начал было возмущаться, не соглашаясь и ссылаясь на распоряжение государя, но я заявил, что плохо себя чувствую, а останавливаться не собираюсь, потому далее поплыву рекой. Струг же, который к этому времени пригнали оставленные в Москве гвардейцы и бродячие спецназовцы, такого количества стрельцов нипочем не вместит, ибо и без того получается изрядный перебор, и я не знаю, как мы все в нем поместимся.

А коль Чекан упрямо хочет выполнить наказ Дмитрия Иоанновича, то нет проблем — пусть прикупает где-нибудь еще несколько стругов и катит следом, только ждать его я не могу, ибо тороплюсь.

Дебаты шли весь вечер. Обе стороны настаивали каждая на своем и уступать не собирались, зато, когда настало утро, я сразу понял, что расставаться со стрельцами мне рановато — накаркал на свою шею.

На сей раз по реке, как я определил, плыл в нашу сторону уж точно не купеческий караван. Стругов было всего пять штук, но все здоровые, вмещающие аж по сорок человек — по десятку весел с каждой стороны и у каждого сидели сменные гребцы, фигурки которых я разглядел в подзорную трубу.

А ещехуже было то, что шли они неспешно, будто высматривая кого-то, причем именно на нашем берегу. А кого можно разыскивать, да еще целыми двумя сотнями? Правильно, бедного мышонка Джерри.

Гадать, кого неутомимый Том на сей раз прислал по мою душу, было некогда — предстояло занять оборону. Лучше всего было бы вообще замаскироваться, чтоб те проплыли мимо, но увы — наш струг стоял на берегу, и едва плывущие его заметили, как тут же ускорили ход, направляясь к нему.

Глава 34 Ольховка

Пока Чекан и Подлесов спешно отдавали распоряжения, расставляя стрельцов, — по счастью, правый берег Волги был довольно-таки крут и для достойной встречи атакующих места лучше не придумаешь, — я быстренько распорядился своими гвардейцами.

Первым делом я сразу отрядил четырех человек к возку с приказом отвезти Любаву в ближайшую деревню, которую мы миновали накануне, и ждать там день, после чего прислать сюда под видом монаха одного человека на разведку, и если все худо, то… ехать дальше в Кострому.

Инструктаж остальных тоже занял достаточное количество времени — народ явно не понимал всей серьезности ситуации.

Я говорил, а сам все прикидывал, с какого боку неугомонный Том на сей раз подобрался ко мне. По идее, лучше всего, если бы это оказались боярские ратные холопы, но зловредный котяра старается не повторяться, так что это вполне могут быть и… царские стрельцы.

Тогда совсем плохо, поскольку в этом случае на Чекана и Подлесова рассчитывать можно было бы только наполовину, так сказать, с оглядкой — при всей симпатии ко мне они ни за что не пойдут против воли Дмитрия.

Но…

— Не пойму я что-то, — подошел ко мне Чекан, уже управившийся со своими людьми. — Вроде одежа на них одинаковая, а на стрелецкую не похожа. Больше на ту, коя на твоих, смахивает.

— Какая разница, — вздохнул я, но тут же встрепенулся и оглянулся на Дубца, который, понимающе кивнув, полетел на край обрыва, откуда вскоре раздался его ликующий крик:

— Наши-и!

Оказывается, Зомме, как и подобает исполнительному служаке, первым делом по прибытии в Кострому, едва только разместил привезенное, принялся выполнять мой приказ, снарядив аж десять стругов, которые отправил по Волге встречать меня и престолоблюстителя.

Причем действовал он именно как я ему и говорил, то есть половину направил вниз, в сторону Нижнего Новгорода, с задачей дойти до Мурома, а то и до устья Москвы-реки, но не появляясь в Коломне, а вторую половину вверх, в сторону Твери.

На каждом струге — тут я подсчитал верно — по сорок воинов. Итого двести. Получается, что нам теперь даже в отсутствие стрелецких сотен Чекана и Подлесова сам черт не брат.

Кстати, по пути, только гораздо раньше, они уже успели встретить одну из боярских ватаг — людей Мстиславского, которые тоже разыскивали князя Мак-Альпина.

Хладнокровный Микита Голован, осуществлявший общее руководство, и тут поступил рассудительно, не став возражать, чтоб те произвели досмотр стругов. Раз князя на борту нет, так чего противиться — пусть убедятся в том сами. Зато после спокойного, дружелюбного разговора успел выяснить все, что ему требовалось.

Те, правда, какое-то время пытались следовать за ними по пятам, но в полночь струги тихо снялись со стоянки, которую Микита предусмотрительно организовал на противоположном берегу Волги, и всю ночь гнали дальше вверх по течению, благо, что тут оно не сильное — слишком широка матушка-река.

Однако он дошел аж до устья Ламы, а меня на реке так и не отыскал, поэтому, решив, что каким-то образом разминулся, рванул обратно, но и в Костроме его ждало неутешительное известие. Пришлось вновь плыть по Волге, но уже более тщательно осматривая берег.

С учетом их появления планы можно и нужно было поменять.

Нет, конечная цель оставалась прежней — Кострома через Ольховку, но тащить туда за собой весь народ ни к чему. Более того, чтобы царевич, испугавшись за меня, не наделал глупостей, предстояло один струг с моим коротеньким письмецом отправить сразу к нему, а остальные…

Однако первым делом я отправил стрельцов обратно, хотя и не всех. На сей раз запросились ко мне аж семнадцать человек — едва ли не каждый десятый. Подавляющее большинство как на подбор молодые парни, преимущественно из новиков, то есть первого года службы, да к ним еще четыре десятника — Щур со Снегирем и два помоложе, Вихорь и Вьюнок.

О процедуре переоформления я понятия не имел, но Чекан, когда я к нему обратился с этим вопросом, лишь махнул рукой:

— Пущай едут, а там в Москве я сам в Стрелецкий приказ загляну да обскажу все как есть. Тока ты грамотку боярину Басманову отпиши.

При упоминании о Петре Федоровиче о дальнейшем говорить было ни к чему. Действительно, с таким главой Стрелецкого приказа опасаться очередного навета на меня глупо.

— А ты бы, Щур, призадумался, — попрекнул Чекан десятника. — Чай, не из сопливых, как мальцы енти. — И ехидно добавил: — Нешто не слыхал, что людишки Федора Константиныча про ратную учебу сказывали? Али мыслишь угнаться за ими?

— Они по младости, с простецой, а я по старости, с хитрецой, — недовольно буркнул Щур, еще не зная, что я собираюсь ему предложить совсем иную службу. — Ништо. Мне, чай, не полста лет, всего-то три десятка с гаком…

— Тока гак немалый — ишшо на полдесятка потянет, — злорадно добавил Чекан.

— А хошь бы и так, — невозмутимо ответил Щур. — Зато я ноне… — И помрачнел, с усилием продолжив: — Птица вольная. Опосля того как женка моя померла, меня в Москве все одно в избе никто не ждет.

«Вот почему он тогда не явился ко мне за ответом», — понял я, сочувственно поглядев на десятника.

— К тому ж, как я слыхал, тебя Дуров на сотника собирался ставить, а тут в рядовичах поначалу походить придется невесть сколь, да и опосля как знать.

— У такого воеводы и в рядовичах за честь послужить, — строго ответил Щур и сам в свою очередь поинтересовался: — А ты чего тут на меня насел-то? Али завидки берут?

— Берут, — не стал отрицать Чекан. — Ежели бы не семья да не хозяйство, и я б к князю подался. В рядовичи, положим, не согласился бы, а вот на десятника враз…

Единственный, кого я отказался брать, был… Снегирь.

Этот мне куда нужнее в ином качестве, о чем я откровенно и заявил ему.

Однако сразу заметил, что неволить не собираюсь. Если он все-таки откажется от моей просьбы, то возьму не задумываясь, но коли он и впрямь хочет сослужить мне добрую службу, то…

Впрямую называть вещи своими именами я не хотел, говорил обтекаемо, но Снегирь — мужик умный и догадался, что за неожиданный поворот событий в столице я имею в виду.

Да и с выбором он не колебался, заявив, что в благодарность за своего Васюка готов на что хошь, пусть даже на плаху. Теперь можно было рассказывать дальше.

Но начал я с того, что на плаху не требуется, а речь идет скорее уж о противоположном — помочь, чтобы на нее не угодили наши с царевичем головы, после чего принялся подробно рассказывать, что от него требуется.

А требовалось от него приглядывать за общим настроением в своем полку, и не только в нем одном, и если обнаружится, что кто-то сеет нелепые слухи о том, будто Дмитрий Иоаннович не является подлинным сыном Иоанна Грозного, то дать знать моим людям.

Но это была одна из задач, текущая, а имелась еще и вторая, причем куда важнее. И состояла она в том, чтобы поддержать в нужный момент думного дьяка, а если по-новому, то великого секретаря и надворного подскарбия Афанасия Ивановича Власьева, когда понадобится вывести его на Лобное место. Ну и охранять от попыток бояр сбросить дьяка оттуда.

Дело в том, что, по моим прикидкам, убивать царя теперь будут именно так, как это и произошло в официальной истории. С учетом отсутствия царевича травить Дмитрия втихую получалось бессмыслицей, ибо тогда по его завещанию государем становится престолоблюститель.

Значит, чтобы трон не достался Годунову, необходимо объявить нынешнего царя самозванцем. Тем самым и все его указы, в том числе и о Федоре как о своем преемнике, оказывались бы недействительными. Более того, раз самозванец указал, то этого человека, наоборот, не следовало бы избирать на царство.

Отсюда вывод — очередь для желающих выступить с Лобного места сразу после убийства Дмитрия будет о-го-го, не протиснуться. Да и побоится Власьев, который пока что о своей грядущей задаче ни сном ни духом, даже узнав о ней, лезть туда, распихивая именитых бояр и князей из Рюриковичей.

Получалось, что решающий перевес над остальными кандидатами будет иметь тот, за чьей спиной встанет больше хорошо организованных вооруженных людей.

В самом начале, разумеется. Потом-то появится столько факторов, что не сосчитать, но в первые часы после убийства Дмитрия главным будет именно тот, на чьей стороне окажутся стрельцы.

Конечно, десятнику командовать полком или даже сотней никто не позволит, но речь шла о другом — только передать стрелецким головам грамотки, то есть окончательно их подтолкнуть на нашу сторону, ну и сказать, кого надлежит вывести на Лобное место.

Все обращения к стрелецким головам были написаны от моего имени. Во-первых, у меня не имелось печати царевича, а во-вторых, даже будь она в моих руках, Годунова приплетать ни к чему.

Я, конечно, верю своим спецназовцам, но опять-таки не следует забывать про случайности, которые иногда столь невероятны, что остается только диву даваться, как такое могло произойти. Одним словом, попади они в руки к Басманову или тем паче к горячо влюбленным в мою персону боярам, это был бы убийственный козырь против царевича.

К тому же имелось и еще одно обстоятельство. Тогда бы обязательно потребовалось пообещать какие-нибудь материальные блага, а я хотел обойтись без этого — очень уж щедро кидался Дмитрий денежками, поэтому имелись серьезные опасения, что казна опустеет как бы не раньше бесславного конца его правления, так что сорить деньгами ни к чему, а пустые посулы — это палка о двух концах.

Я и остальные грамотки из числа тех, что накатал в Москве сразу после венчания Дмитрия на царство — к Власьеву и патриарху Игнатию, а также ту, которую предстояло огласить с Лобного места, тоже подписал лично, надеясь, что к тому времени след моей славы еще будет продолжать витать над столицей.

— Дак к чему лавке пятую ногу приделывать, коль она и так четыре имеет? Вся Москва и без того ведает, кто наследником у Дмитрия, — продолжал недоумевать Снегирь, который хоть и согласился не раздумывая, но явно считал мою затею пустой перестраховкой. — Опять же не пойму. Ну с Голицыным ладноть, а вот ты тут про Шуйского сказываешь, так он в опале ныне.

— Государь добрый, может и простить, — вздохнул я, — а Шуйский этим и воспользуется. И коль он выйдет перед всем честным народом и станет креститься на купола храмов, заявляя, что на самом деле Дмитрий не выжил, но и не набрушился на нож, а был убит во младенчестве людьми Бориса Федоровича Годунова, то… Короче, ничего хорошего дальше ждать не придется.

И плавно перешел к третьей задаче, самой трудной. Вообще-то по времени исполнения она шла второй, но рассказ о ней я предпочел оставить напоследок.

Мол, даже лжесвидетельство — тяжкий грех, что уж там говорить о цареубийстве. Понятно, что господь на том свете покарает Шуйского, но дожидаться этого ни к чему. Лучше, если кара настигнет его вначале еще и на этом свете.

На мой взгляд, всевышний за такое не только простит, а еще и наградит тех, кто поскорее отправит коварного боярина на встречу с богом.

А уж потом на Лобное место надо выпихнуть того, кто скажет именно то, что нужно. Имя же его будет указано в тех самых грамотках, которые передадут Снегирю для стрелецких голов мои люди.

«Так-то оно будет куда надежнее», — облегченно думал я, глядя на удаляющегося десятника.

Пробраться к стрелецким командирам в такой суматохе бродячему спецназу сама по себе задачка та еще, к тому же одно дело, когда их вручит Брянцеву, Постнику, Дурову, Головкину и прочим свой человек, который им хорошо известен, и совсем иное — если совершенно незнакомый, да еще обряженный не пойми во что.

Чекан увел стрельцов рано поутру, не став дожидаться моего отплытия, поскольку струги якобы требовали мелкого ремонта, который закончился спустя два часа после их убытия.

Далее все шло по намеченному мною накануне сценарию, и большая часть гвардейцев — три струга из пяти — отправились в Кострому, а два сопровождали меня на дальнейшем пути в Ольховку.

Первой близ устья Мсты, где река впадала в Ильмень-озеро, отсеялась будущая «пятая колонна», то есть бродячий спецназ, дальнейший путь которой лежал прямо на север, к Волхову, а оттуда через Новгород, прикупив там товару, кто в Нарву, кто в Ревель.

Правда, для этого пришлось на денек задержаться в Твери. А как иначе — ребят с пустыми руками отправлять негоже, денег же у меня, увы… В смысле, есть сундучки, но в Ольховке, а это крюк, и крюк немалый. Ну и поговорить о том, что покупать, какие цены, тоже не мешало.

Словом, по старой памяти нагрянул я в гости к Сверчку. Принял он — лучше не бывает. Что до денег, то тут поначалу замялся, мол, нету, но, когда узнал, что эта тысяча нужна мне всего на месяц, а при отдаче накину десять процентов, обежал весь город и нашел.

Остальных, кроме тех, кто дрался со мной на Волге, а потом и на Никольской улице, я оставил уже после Ильмень-озера, когда мы вошли в устье Шелони и дотянули до Порхова — последнего относительно приличного городка, стоящего на берегу этой реки.

Там же я прикупил коней и двинулся дальше посуху, торопясь поскорее попасть на место. Прыть мою сдерживал только возок с Любавой.

Ну да, пришлось взять деваху с собой.

Бывшая послушница и раньше заговаривала об этом как бы невзначай, дескать, и на перевязки рука легкая, и кашеварить мастерица, да и в остальном — зашить, простирнуть и вообще. Опять же если что снова приключится, то и полечить сможет запросто…

На мои ответы, что она рядом с Петровной что таракан рядом с быком, Любава резонно возражала, что до ключницы, то есть до Ольховки, еще надо добраться. Да и касаемо ее познаний я заблуждаюсь, поскольку теперь, после полученных от двух бабок всех нужных травок и инструкций, как их заваривать и настаивать, она может и кровь остановить, и многое другое.

Я к этому времени уже совсем пришел в себя. Раны хорошо зарубцевались, так что повязки давно снял, но, продолжая опасаться Тома, решил и тут подстраховаться. И впрямь, а вдруг что произойдет? Вдобавок, будучи уже в Порхове, она выдала еще одну секретную причину.

Мол, ей непременно надо появиться в Ольховке как можно раньше, чтобы сразу упасть в ноги к моей Петровне и упросить ее помочь свести рубцы со спины, на которой кнут оставил ха-арошие следы.

— Ну куда я с ними, ежели царевич восхочет со мной повидаться? — чуть не плача, молила она меня. — Эвон яко ты на лужку, заступился за меня, не побрезговал, не дал охаять, даже сына боярского прощения у меня просить заставил, а тут неужто отвернешься?! Ежели бы знать, что ключница твоя быстро с ними управится — смолчала бы, да боюсь, что и ей до Костромы не поспеть.

— Гляди, растрясет, — предупредил я ее. — Медлить из-за тебя не стану.

Но она сразу торопливо заверила, что все снесет, поэтому я махнул рукой.

Я действительно не медлил, однако иногда попадались места, когда возок попросту не мог проехать. Дороги-то как таковой не имелось — хорошо накатанные колеи, вот и все, да и то иногда на ней встречались не просто ямы или ямины, а чуть ли не овраги. Приходилось то объезжать, то переносить на руках — морока, одним словом.

Торопился же я, поскольку на душе было неспокойно.

Нет-нет да и мелькала в голове опасливая мыслишка, что затянувшаяся мирная пауза вызвана вовсе не тем, что мир-котяра устал и собирается с новыми силами, а совсем иным. Вдруг паскудный Том решил сначала ударить по самому дорогому, а уж затем, когда я ошалею от горя и боли, попытается расправиться со мной в очередной раз.

Но, как ни удивительно, в Ольховке все было спокойно. Об этом мне доложили уже дозорные, выставленные именно там, где я и рекомендовал Самохе, то есть на развилке дорог перед лесом, в двух десятках верст от деревни.

Пост мой полусотник оборудовал по уму, заставив гвардейцев слепить нечто вроде гнезда в раскидистой кроне высокой сосны — и в глаза не бросается, но главное, что видно далеко окрест.

Гонцов в саму Ольховку я отправил, но извещать народ о моем возвращении запретил, решив нагрянуть внезапно, как гром среди ясного неба. Пусть будет сюрприз для Ксении.

Словом, о прибытии первым узнал лишь Самоха — без него никак, да еще ключница, которая должна была тихонько вынести из опочивальни мою гитару.

Я появился примерно спустя полчаса после того, как народ погрузился в послеобеденный сон.

Заранее предупрежденная травница уже стояла на крыльце небольшого терема — нечто среднее между крестьянской избой и боярскими хоромами, с которыми его объединяло только наличие второго этажа.

В руках она держала мой инструмент, изготовленный, по уверению Алехи, лучшим итальянским мастером, и моток запасных струн.

Разумеется, вначале я обнял и расцеловал прослезившуюся Петровну, после чего принялся тихонько менять лопнувшую струну и настраивать гитару. Затем подобрал нужные аккорды, чтоб не ударить в грязь лицом, и после этого отправил ее наверх для контроля, а то мало ли.

Выждав еще несколько минут, я решил, что пора, неслышно, на цыпочках подошел к двери, ведущей на женскую половину, открыл ее и, прислонившись к притолоке, громко запел:

Милая,
Ты услышь меня,
Под окном стою
Я с гитарою! [697]
Признаюсь, ожидал эффекта, но что он окажется столь впечатляющим…

Вначале царевна горько вскрикнула, решив, что мой голос почудился ей сквозь сон, и тут же подумав, что это не к добру. Но песня продолжала звучать, и Ксения встрепенулась, не помня себя, подхватилась и в чем спала, в том и спорхнула вниз по лестнице, прямиком в мои распростертые объятия.

А уж и ревела она…

Ну словно получила иную весточку, куда неприятнее.

На секунду оторвется от моей груди, посмотрит недоверчиво, я ли стою перед нею, не исчез ли, вновь счастливо просияет и опять реветь, уткнувшись в кафтан.

— Чтоб боле… Чтоб никуда… Нипочем не отпущу… Никому не отдам… — всхлипывая, причитала она.

Угомонилась Ксюша лишь после появления ключницы.

Та некоторое время, держа в руках одежду царевны, стояла на середине лестницы, не решаясь помешать, заодно тоже разревевшись, но потом спохватилась и, спустившись, накинула ей на плечи шубку.

Лишь тогда царевна пришла в себя и, испуганно ахнув, отшатнулась, горестно всплеснув руками:

— Ахти мне! Стыдобища-то какая! Вовсе нагишом выскочила, бесстыжая! Хорошо хоть, что никто не заглянул.

Вообще-то я бы с этим поспорил, ибо она была одета в достаточно плотную ночную рубашку, надежно скрывающую все ее нежное пышное тело чуть ли не до самых пяток, но тут свои понятия о женской наготе.

— Невесте можно! — твердо сказал я. — А заглянуть никто не сможет — там за дверями Самоха, а он никого сюда не пустит, пока я сам не выйду.

— Невесте… — протянула она с непередаваемым блаженством, но затем все-таки нехотя заметила, досадливо сморщив свой милый носик: — Ан все едино — одеться надоть.

Но и оторваться от меня боялась. Поднимется по ступенькам на пару шагов, не отпуская моей руки из своей ладошки, и сразу обратно. Снова вверх и снова ко мне.

— Боязно, — пожаловалась она. — Уйду вот, а вернусь, и сызнова тебя нетути. Уж больно ты появился… вдруг. — И повернулась к ключнице: — И как же мне теперь быть-то?!

— Иди уж, — проворчала Петровна. — Неча тут босиком вышагивать! А за князя не сумневайся — я его покамест постерегу. — И сурово заверила: — От меня он нипочем не убежит, какой ни будь бедовый.

Царевна еще продолжала колебаться. Пришлось внести дополнительные гарантии, пообещав, что стану петь все время, пока она будет одеваться и не спустится вновь.

Слово я сдержал и пел до тех пор, пока ее не увидел, но, когда она появилась на лестнице, гитара чуть не выпала из моих рук. Она застыла, потупилась, довольная произведенным эффектом, но эдак лукаво поглядывала на меня.

Что молчишь, мил-друг Федот,
Как воды набрамши в рот?..
Аль не тот на мне кокошник,
Аль наряд на мне не тот?.. [698]
А чего тут скажешь-то? Да и нет у меня нужных слов. Тут что ни скажи, все будет выглядеть жалким, блеклым и бесцветным. Наверное, именно для таких, как она, и придумал русский человек выражение «краса неописуемая». И как знать, возможно, что родилось оно именно при взгляде на Ксению Борисовну Годунову, мою ненаглядную лебедушку.

Суть последнего слова, кстати, я тоже понял только сейчас — это когда любуешься, а наглядеться не в силах, причем с каждой новой секундой подмечаешь все новые и новые прелести. Эдакие нюансики вроде очаровательной прядки волос, выбившейся из наспех заплетенной толстенной косы или…

Нет, и тут что-либо говорить бессмысленно — видеть надо. Просто видеть…

Что было дальше? Да, пожалуй, все как у всех, то есть пересказывать — выйдет скучно, а передать все то, что чувствовали при этом мы — невозможно.

Но один промах я все-таки допустил.

Глава 35 Первый урок Мудрой Красы

Занятый мыслями о возможной подлой каверзе мира-Тома по отношению к царевне, я совсем забыл по пути к Ольховке предупредить своих ратников о том, чтобы они не больно-то распространялись о наших приключениях в Москве. Ну а заодно и Любаву, чтоб помалкивала о том лужке и буйных поляках.

Да и потом, узнав, что в деревне тишь да гладь, я несколько расслабился, не сразу пришел в себя и, занятый мыслями об организации сюрприза для царевны, вновь не подумал, что надо бы предостеречь народ, дабы не болтал лишнего, особенно при Ксении.

Сам-то я рассказывал скупо, не опускаясь до излишних подробностей. Дескать, все как обещал — на рожон не лез, да и не понадобилось. Просто, улучив удобный момент, добился встречи с Дмитрием, потолковал по душам, и он внял моим разумным доводам. Причем не просто внял, но и покаялся в своих ошибках. Не вслух, разумеется, такое для царя вроде как унизительно, но своими милостями ко мне явно показывал, что понял собственную неправоту, и даже в качестве компенсации пожаловал чином окольничего.

Задержался?

Да, виноват, но уж прости, и тут ничего не мог поделать. Очень он настаивал, чтобы я остался и поприсутствовал на церемонии его венчания на царство. Ну и куда мне деваться, когда он даже дал мне особое поручение — торжественно вручить ему меч в Успенском соборе.

Вот и притормозил…

Зато возвращался с почетным эскортом, ибо царь выделил мне целых две сотни, чтобы по дороге с князем Мак-Альпином, упаси бог, ничего не случилось.

Правда, пришлось в свою очередь и мне ему уступить, чтобы он окончательно успокоился, то есть пообещать, что без его дозволения Ксения Борисовна Годунова под венец ни с кем не пойдет, но не печалься, лапушка, ибо и тут ничего страшного нет.

Ты, помнится, говорила мне еще до нашего последнего расставания, что полагается выдержать по отцу годовой траур? Ну так вот, до середины апреля у нас еще куча времени, за которое я вновь что-нибудь, как и всегда, придумаю. К тому же это ведь под венец нельзя, а про сватовство и помолвку он забыл, поэтому расстраиваться совершенно ни к чему.

В остальном же все прошло столь прозаично и так скучно — даже стыдно рассказывать. Хоть я при расставании и обещал защищать сирых, убогих да вдовиц, но на деле ничего у меня с этим не получилось, не подвернулись они мне под руку.

Но это было мое изложение событий, а вот гвардейцы взахлеб пересказывали своим зеленеющим от лютой зависти товарищам, остававшимся при царевне, совсем иное, причем, как водится, вдобавок еще и изрядно привирали, уснащая наши приключения красочными подробностями, половины из которых вовсе не было.

Мало того, так они еще — ну мальчишки совсем, и упрекать-то язык не поворачивается — хвастались своими боевыми ранами, демонстрируя их в качестве якобы доказательства, что все описанное ими произошло на самом деле.

Кстати, в этом отношении самой молчаливой оказалась Любава. Молодец деваха! Пускай она и знала немногое, да и то со слов моих же ратников, но что касается последнего поединка с четырьмя шляхтичами кряду, очевидицей которого она была, тут ей было что поведать царевне, но она лишь скромненько посиживала в сторонке и особо ни о чем не распространялась.

Сам же я о своем промахе спохватился лишь много позже, уже за праздничным ужином, да и то не сразу.

Гомон от двадцати семи ратников, сидящих за кривым столом, был изрядный, но мы с царевной не обращали на них особого внимания — вроде и нацеловались, а налюбоваться друг на дружку никак не могли, вот и переглядывались.

Когда Самоха попросил меня дозволить ему молвить слово, я лишь кивнул, даже не подозревая, что он скажет — не до того мне. Тем более полусотник оставался тут, так чего попусту беспокоиться?

К тому же начало речи и впрямь не предвещало ничего страшного. Самоха при всех горделиво доложил, что мой наказ о бережении царевны ими выполнен безукоризненно, Ксения Борисовна жива и здорова, ибо охраняли они ее во все глаза, ночей недосыпая.

Я в ответ продолжал согласно кивать, давая понять, что безмерно ценю их тяжкий труд, глубоко им признателен и всякое такое…

Но потом полусотник заикнулся, что жалеет лишь об одном — не было его, когда князь грудью встал за русский люд, за православную веру и, несмотря на страшные раны, обливаясь кровью, не дозволил…

— Да что ты о печальном-то все! — заорал я, вскакивая с места и бесцеремонно перебивая его. — Что было, то давно быльем поросло, а теперь веселиться надо да песни петь!

Самоха хоть и был к тому времени навеселе, но меня понял правильно. Еще бы! Я столь отчаянно подмигивал ему во время своей недолгой речи и так выразительно кивал на царевну, а в конце даже ухитрился якобы поправить усы, на самом деле приложив палец к губам, — дурак бы понял.

Но мое вмешательство оказалось слишком запоздалым и ничего уже изменить не могло, тем более что у Дубца на беду упала под стол ложка, и он пока, нагнувшись, искал ее, как раз пропустил и подмигивание, и кивки, и поднесенный к губам палец, но зато все слышал, а потому искренне возмутился таким умалением моих героических заслуг, которые автоматом умаляли и заслуги всех остальных, в том числе и его собственные.

Если бы это сделал кто-то другой, то он, скорее всего, вообще мог полезть в драку, но так как это произнес я сам, он лишь счел нужным сделать мне замечание:

— А я, княже, тако мыслю, что в Москве весь люд честной токмо о тебе до сих пор и говорит. Да что там — поди, уже сказы слагает да распевает на улицах, ибо таковское забыть, вовсе без памяти надобно быти. Они ж еще и своим сынам с внуками сказывать о том станут. — И упрямо повторил, словно кто-то пытался возражать, хотя остальные, напротив, только согласно кивали: — Да, и внукам. Я и сам своим сказывать буду, да не по разу, чтоб накрепко запомнили да далее передали, особливо, как ты…

— Дубец, ты вначале сынов дождись! — отчаянно завопил я, обрывая его речь, но было поздно.

Царевна к тому времени уже насторожилась, ушки топориком и, как я ни старался ее отвлечь, начала внимательно прислушиваться к болтовне гвардейцев, уловив из их разговоров предостаточно.

Она уже вечером, когда я провожал ее до двери, ведущей на женскую половину, поинтересовалась у меня, правда ли сказывали, будто я…

Договорить она не успела — я не дал. Старательно изображая человека во хмелю, я пьяно привалился к притолоке и, беззаботно засмеявшись, заверил ее:

— Да слушай ты их больше. Надо ж им было хоть чем-то похвалиться, вот и собирали всякое, — уверенно пообещав: — Погоди-погоди, это еще ягодки, а вот через пару-тройку дней им этого покажется мало, и ты тогда такое услышишь… И как я с драконами воевал, и как по небу летал, а уж дрался… Как махну сабелькой — улочка, как махну другой — переулочек.

— Так ведь они не о себе — о тебе сказывали, — резонно возразила она.

Но я и тут не оплошал:

— Правильно, обо мне. Если о себе, то сразу на смех поднимут, а тут вроде речь о воеводе идет. А уж потом добавят, что и они без дела не сидели. Кто у дракона когти отрубал, когда я к нему лез, кто щитом меня загораживал, пока я до его шеи добирался, чтоб пламенем не опалило, ну и так далее.

Она пытливо посмотрела на меня, хотела спросить что-то еще, но сдержалась и властно потянула за собой Любаву, заявив, что та будет спать в ее опочивальне, ибо это самый малый почет, каковой Ксения может предоставить страдалице за все ее мучения.

Правда, я успел подать знак бывшей послушнице, чтоб она молчала, но на душе все равно было неспокойно.

Вроде бы с одной стороны ничего страшного, верно? Подумаешь, умолчал. Но это только с одной, ибо, с другой, я боялся обидеть царевну тем, что промолчал. Опять же перепугается — реветь начнет, а оно мне надо?

По-настоящему аукнулся мне мой промах уже на следующее утро, когда я, специально выйдя из терема пораньше и в целях конспирации зайдя за угол, разоблачившись по пояс, умывался, радуясь погожему деньку, при этом попутно терпеливо выслушивая извинения Дубца, поливавшего мне на руки.

Увы, но их слышала и Ксения, тихонечко вышедшая из терема и остановившаяся с другой стороны угла.

— Откель же мне ведать было, что ты умолчишь обо всем, — бубнил Дубец, пользуясь тем, что я помалкивал, давая выговориться, чтоб потом разом ответить на все, и постепенно переходя от защиты к нападению. — Да и не понять мне тебя. Я бы дак гордился тем, что и от плахи ускользнул, и от клетки, кою уже по царскому повелению изготовили, чтоб тебя в ней изжарить. А уж яко ты кровью обливался да с пятью ляхами один насмерть бился…

— Не с пятью, а с четырьмя, — не выдержал я, когда он ненадолго умолк. Не глядя, протянул руку за полотенцем и, вытираясь, продолжил: — И вообще, ты так говоришь, что можно подумать, будто… — И осекся.

Вместо моего верного ординарца, сконфуженно застывшего в трех шагах, предо мной стояла царевна и пристально глядела на мои руки.

— Рубаху! — зло рявкнул я на ни в чем не повинного Дубца.

Хотя что мог сделать парень в такой ситуации, когда царевна вначале предупреждающе приложила палец к губам, чтобы он помалкивал, а потом так сверкнула на него своими черными глазищами, что Дубец обомлел. Да и чуть позже, когда она бесцеремонно отодвинула его в сторону и забрала с плеча полотенце, как он мог меня предупредить?

Она и тут не дала ему встрять, перехватив требуемую мной рубаху и с низким поклоном подав ее мне.

Я торопливо накинул ее на себя, старательно пряча руки, но просовывать голову в ворот не спешил, делая вид, что запутался, и пытаясь сообразить, что ответить на вопрос о свеженьких рубцах.

Однако вышло еще хуже — царевна тут же пришла на помощь и не только помогла с воротом, но сразу скользнула теплой ладошкой, нежно, одними пальчиками проводя по запястью левой руки.

Увы, но рукава русских рубах пуговиц не имели, и ничто не мешало этой ладошке проследовать далее, все выше и выше, причем прямо по рубцу, еле-еле, осторожно касаясь его кончиками пальчиков.

— Стало быть, скучал весь путь, княже, — уловил я явную подколку в ее голосе.

Я неловко пожал плечами, но промолчал, ибо пока не придумал ничего вразумительного.

— Стало быть… — но продолжать она не стала и, осекшись, резко повернулась и быстро пошла, почти побежала обратно в теремок, закрывая лицо моим мокрым полотенцем.

— Вот так, — грустно сказал я Дубцу, застегивая ворот и представляя, что меня ждет в ближайшей перспективе.

— Веришь, княже, она на меня когда глянула, я и дар речи утратил, — взмолился Дубец.

— Зато до того наговорил изрядно, что вчера, что сегодня, — проворчал я.

— Дак кто ж знал, что она тута?!

— А ты спецназовец или кто?! — возмутился я. — Должен был услышать! — Но остыл быстро, досадливо заметив: — Чего уж теперь. Сам во всем виноват. Думал, сюрприз сделать, вот и забыл обо всем на свете. Зато теперь, чую, мне этот сюрприз устроят.

— Сюприз?.. — недоуменно протянул Дубец, вопросительно глядя на меня.

— Это такой подарок неожиданный, — рассеянно пояснил я смысл загадочного слова и уныло поплелся в теремок, прикидывая, что бы такое предпринять.

Ну не терплю я женских слез! С детства не перевариваю их ни вообще, ни в частности! А уж когда плачет близкий мне человек — мама там или бабушка, — тут и вовсе. Про Ксению же и говорить не хочу — уже сейчас сердце щемит от того, что предстоит увидеть.

И как мне ей рассказать, что я совершенно ни при чем, а виноват во всем мир, жутко похожий на вреднючего кота, который упрямо гоняется за бедным Джерри, а по-нашему Федькой, и когда загоняет его в угол, что случается периодически, то мышонку не остается ничего иного, как принять вызов.

Но экспромт — штука опасная, запросто можно ляпнуть лишнее. Да и слова во время своего рассказа тоже надо подобрать аккуратные, обтекаемые, дабы не напугать свою лебедушку, а потому я, остановившись на лестнице, ведущей к крыльцу, подозвал Дубца и велел, чтобы он эдак через полчасика влетел в трапезную как ошпаренный и срочно вызвал меня на улицу.

— Вроде как сюприз, — глубокомысленно кивнул он и заверил, что все исполнит в наилучшем виде.

Но зайти в теремок сразу у меня не получилось — на крыльце, загораживая дверь, стояла ключница, явно дожидавшаяся меня.

«А ведь слышала, наверное, как я тут Дубца инструктировал», — мелькнуло у меня в голове, хотя за Петровну можно было не переживать — нипочем не сдаст, а потому я успокоился.

Однако едва травница открыла рот, как я понял, что все гораздо хуже, чем я поначалу предполагал. Оказывается, она и дожидалась меня, чтобы обо всем предупредить.

Ксения-то распорядилась, чтобы Любаве постелили в ее опочивальне, не только из желания оказать ей таким образом почет, но заодно и все выведать до конца.

Поначалу, когда царевна с места в карьер — они даже толком не разделись — потребовала рассказать ей все без утайки, сестра Виринея промолчала, очевидно памятуя о моем знаке.

Тогда Ксения предупредила, что ей все ведомо про нее и братца, но она глядела на это сквозь пальцы, потому как с понятием и к самой Любаве со всей душой, но коли она молчит, то сердце царевны может и остыть.

Бывшая послушница продолжала молчать. Пришлось прибегнуть к угрозам. Сурово сверкнув глазищами, царевна жестко заявила:

— А ведь ты понапрасну его боишься. Он ить богатырь, а они завсегда добрые. Коль и прознает, что ты язык не поприжала, серчать недолго станет. Ты лучше меня бойся — я таковского нипочем не прощу. Про деда-то моего страшного, о коем в народе доселе токмо шепотком сказывают да с оглядкой, слыхивала ли? Так вот, я хошь и внука его, а обидок тож прощать не приучена.

— Пошто ж ты меня так-то? — еле вымолвила ошарашенная Любава. — Мне и без того за тебя досталось незнамо скока. Ежели б Федор Константиныч вовремя не подоспел, я и вовсе удавленная с камнем на шее раков в реке кормила бы, а ты… Эвон, гля-кась, яко меня мучили. — И заголила спину, демонстрируя следы от кнута.

Ксения, не выдержав взятого тона, при виде побоев разревелась, но… не угомонилась и, чуть успокоившись, сменила тактику и перешла к ласковым уговорам. Дескать, наслушалась она, сидючи за столом, такого, что аж страшно стало, вот и хотела бы разобрать, где правда, а где ложь.

— Вот поведай-ка мне, верно ли они сказывали…

Лишь после этого Любава заговорила, но только чтобы опровергнуть.

— Ох и умна твоя лебедь белая, — одобрительно заметила ключница, осветив, как хитро и тонко раскрутила царевна бывшую послушницу, выжав из нее все возможное.

— Умна, — мрачно согласился я.

— А чего опечалился-то? — хмыкнула травница. — Енто дураку женку дурней себя подавай, дабы хошь над ней верх взять, а тебе-то… — И наставительно: — Радоваться должон. Умная женка и тебе верной помощницей станет, да и самому с такой куда веселее жить — не заскучаешь.

— Ой не заскучаешь, — подхватил я.

Ключница повернулась к двери, но открывать ее медлила, осведомившись:

— Любава-то, бедная, с утра ревмя ревет. Спохватилась, да поздно, а теперь кается, что подвела тебя. Можа, передать от тебя словцо, что ты на нее зла не держишь, ась?

— Передай, — кивнул я и, бросив взгляд на застывшего внизу Дубца, напомнил: — Через полчаса. Только смотри, не подведи! — И, вновь повернувшись к травнице, скорбно сообщил: — Вот сейчас и пойду… веселиться, а то заскучалось. Как там царевна, плачет, наверное?

Та замотала головой:

— Тебя ждет.

— Уже лучше, — вздохнул я.

Петровна усмехнулась, выдав загадочное:

— Так ты покамест ничего и не понял, княже. Ну и ладно, голова у тебя светлая, бог даст, до всего разумом дойдешь.

К сожалению, трапезничали мы, в отличие от праздничного ужина, в гордом одиночестве, то есть я и царевна, а больше ни души, так что никто не мешал Ксении приступить к детальному разбору моих приключений.

Однако начало завтрака прошло на удивление тихо. Царевна хранила молчание, не иначе как ожидая, когда я наемся, ну а мне сам бог велел не торопиться.

Однако желудок не резиновый, и, хотя я самым тщательным образом неторопливо пережевывал пищу, все равно пришло время откладывать ложку в сторону.

Царевна открыла было рот, но меня осенило, и я, встрепенувшись, успел начать первым:

— Диву даюсь, Ксюшенька. Сколько тобою любуюсь, а ты всякий раз иная. Вечером на тебя гляну, одной красой луна тебя наделила, днем солнышко иначе тебя освещает, а поутру, вот как сейчас, заря-заряница третьей наделяет. И хоть все пригожие, но уж такие разные, что аж сердце от восторга да от любви щемит.

Но царевну — правильно ключница говорила об ее уме — лестью да лаской обмануть не удалось. От моих слов она, правда, зарделась, но от намеченной цели отступать не собиралась.

— Благодарствую тебе, Федор Константиныч, на добром слове, — пропела она вкрадчиво. — А что ж ты, коль столь жарко в любви ко мне клянешься, еще до свадебки тайны от меня завел? Неужто веры нету?

Я опустил голову и честно признался, смущенно пробубнив куда-то в стол:

— Испугать тебя боялся. Там ведь действительно ничего особенного не было, а ты б таких страстей навыдумывала, будто мне и впрямь чуть ли не смерть грозила, вот и пожалел…

— Пожалел, — улыбнулась она. — Ах ты, княже мой любый. Да неужто я не ведаю, что ты у меня богатырь ярый, кой, как его ни моли, все одно — и на печи не усидит, и под женкин подол хорониться не станет. А уж наша бабья доля известная — ждать да бога молить, чтоб уберег суженого. Тока и ты наперед попомни, что хошь ты и богатырь, да и я не из простых девок буду. Чай, понимаю, что царевне попусту причитать негоже.

— Как же, не станешь, — не согласился я. — Вон, стоило мне только приехать, а ты сразу в слезы. А ведь я еще даже ничего не рассказал.

— Так то от радости превеликой слезки, — возразила она. — Их таить грех, а то господь вдругорядь не порадует.

— А говорила что? — не сдавался я. — Чтоб никуда и никогда больше.

— А словеса оны вовсе в ум не бери. При встрече чего ни наговоришь, а уж коль так нежданно да негаданно, то и вовсе, — улыбнулась Ксения чуть виновато.

— При встрече, — вздохнул я. — Да у тебя вон и сейчас глаза на мокром месте.

— А тут нет никого, — пояснила царевна. — Да и то сдерживаюсь — вдруг кто войдет из холопей. Оно, конечно, сердечко и у меня не из железа ковано, потому опосля в опочивальне и слезкам волю дам, наревуся всласть, но при людях срамиться и тебя срамить не стану и, коли сызнова решишь куда идти, за полу кафтана не ухвачу, чтоб со мной остался, потому как и тут все пойму, ибо в уважении тебя держу, а ты… — И она опустила голову.

— И я… в уважении, — сказал я, растерянно глядя на нее и не зная, что предпринять, дабы замолк этот невыносимый стук — кап-кап-кап, с которым ее крупные слезы, стекая со щек, одна за другой звонко плюхались, расползаясь по дубовой столешнице.

Ужас какой-то! Как раз этого я и боялся. И что теперь делать?!

— Ксюша, милая, любимая, ну не плачь ты! — отчаянно взмолился я. — У меня прямо душа на части рвется, когда ты так вот. Потому и промолчал вчера, что испугался этого. Уверен был, что ты от страха за меня…

— То не от страха, — грустно сообщила она, поднимая голову и с упреком глядя на меня. — То от обиды. Раз не сказываешь, стало быть, не веришь али дуркой считаешь, коя понять ничего не может.

— Да верю я тебе. Как себе верю. Ну прости, маленькая моя, цветочек мой аленький, ягодка моя ненаглядная, солнышко мое…

На сей раз она слушала меня не перебивая и даже поощрительно кивала, чтобы я продолжал и не останавливался, так что мой перечень сравнений длился несколько минут. Остановила меня царевна тоже вовремя, четко уловив миг, когда я начал выдыхаться.

— Про стебелек уже сказывал, — лукаво произнесла она и шутливо погрозила пальцем.

— Тогда ивушка моя плакучая, березка моя белоствольная, — начал было я, но она вновь угомонила меня, накрыв ладонь своей ладошкой и ласково вымолвив: — Будя, а то вовсе растаю, яко Снегурка. Слыхал про таковскую?

Лучше было бы сказать, что нет, и сразу потребовать, чтобы рассказала, отвлекая от дальнейших разборок, но я по инерции ляпнул, что да.

Впрочем, оно и к лучшему, а то снова бы учуяла, что вру. Правильно ключница о ней говорила — ой и умна, а потому вывод: либо впредь врать так, чтоб комар носа не подточил, либо как на духу, всю правду, и, пожалуй, последнее не только проще, но и лучше.

— Ладно уж, — смилостивилась она. — И чего я на самом деле на тебя обрушилась. Тут за мной богатырь явился, сокол ясный, да такой, что иных во всем белом свете не сыскать, а я в слезы да в попреки. А вдуматься коли, так за что виню? Что не поведал, яко он ворогов своих сокрушал? Так богатыри завсегда скромничали. — И встала, отвесив мне низкий земной поклон. — Прости уж, государь мой пресветлый, дурку невесту свою.

Я вновь растерялся от такого неожиданного поворота.

Нет, понятно, что издевается. Так, маленькая месть, не больше, но ведь сейчас-то царевна ждет от меня какого-то ответа, а какого?

Но думал недолго. Тут же припомнился первый вечер, первый совместный ужин, разве что сейчас не хватало ее брата, и я порывисто вскочил и тоже низкосклонился перед нею:

— И ты меня прости… за обиду. А впредь клянусь…

Но маленькая ладошка нежно закрыла мой рот.

— Не горячись, сокол мой любый, да не сули того, о чем опосля жалеть станешь, — попросила царевна. — Ведаю, что все одно — и наперед щадить меня попытаешься. Тока ты похитрее обманывай. Когда сказывать станешь, дабы и впрямь меня не пужать, ты все поведай без утайки, а вот про остатнюю, самую страшную осьмушку умолчи.

Вот тебе раз! От растерянности у меня даже рот приоткрылся. Получается, что она меня учит, как грамотно врать?! И ведь кому врать? Да себе же. Ай да Ксения Борисовна!

— Я, конечно, опосля и про осьмушку енту выведаю, поверь, но уж тут серчать на тебя не стану. Пойму, оберегал меня, вот и… Пойму и не токмо не осерчаю, но и пуще прежнего любить стану. Мы, бабы, любим, когда нас так-то жалеют.

Говорила она мягко, певуче, словно поясняла очевидное маленькому ребенку.

«Да уж. Оказывается, ты, Петровна, тоже промахнулась, назвав умной мою белую лебедушку, — с легким злорадством подумал я. — В корне неправа! Какой уж тут ум! Это уже мудрость! И впрямь с тобой, ненаглядная моя, скучать не придется».

— Да и осьмушка эта мне уж не такой страшной покажется, потому как она не вместях со всем прочим ко мне придет, стало быть, и принять ее будет не так тяжко. Понял ли, любый мой? — завершила она свой первый урок.

Я с готовностью закивал, продолжая восхищаться царевной и заодно мысленно покатываться со смеху над собой. И ты ее хотел надуть?! Хо-хо! Нет, три ха-ха и десять хо-хо! Эй, кто-нибудь, поднимите веки этому обалдую, чтобы он наконец вспомнил, чья она дочка!

А ведь сколько раз до этого она помогала мне — не сосчитать!

Причем помогала в таких ситуациях, с которыми я сам не справлялся — вспомнить хотя бы те же мощи, которые Федор не хотел отдавать. Или взять объяснение, почему я направил струг не со всем остальным караваном престолоблюстителя, а в противоположную сторону. Это ведь ее идея передать поклон бывшему патриарху Иову и попросить его помолиться за род Годуновых.

А взять… Да что там говорить — голова у девочки варит так, что остается только позавидовать.

Мне тут же припомнилось, что в какой-то книжке читал про прозвище одной из королев Франции. Не помню, как звали самого короля, да и ее имя тоже выскочило из головы, а вот прозвище…

Мудрая Краса. [699]

Вот оно как раз впору моей лебедушке. Прямо в точку.

И вообще, возможно, тебе, парень, пока удается достойно играть в шахматы на доске этого мира, даже просчитывать ситуацию на пару-тройку ходов за соперника, раз пока получается все задуманное, но сейчас тебе лучше благоговейно замереть, ибо перед тобой гроссмейстер, по сравнению с которым ты…

И тут меня осенило. Не иначе как кто-то прислушался к моей горячей просьбе и, сжалившись, действительно «поднял веки» обалдую, показав очевидное.

Да ведь Борис Федорович в свой смертный час потому и завещал Федору, чтоб присягали на верность не ему одному, а всей семье. Знал он об уме дочери, прекрасно знал. И что она сможет подсказать братишке выход из затруднительных ситуаций — тоже уверен был, вот и завещал сделать именно так. А уж мать заодно пошла, прицепом.

Хотя нет, внесем поправку. Возможно, он построил все куда хитрее, и Мария Григорьевна не прицеп, а… прикрытие.

Ну точно! Если невидимый враг пожелает извести тайного советника царевича, то в первую очередь остановится в качестве вероятной кандидатуры именно на вдове — мать все-таки, опять же возраст, опыт и прочее.

А вот на Ксюшу — белую лебедушку при наличии Марии Григорьевны точно никто не подумает, значит, ей, пока мать жива, ничто грозить не будет. А уж потом, когда разберутся, станет поздно, непоправимо поздно, ибо дойдет до них очень не скоро.

Если б она еще была уродиной, тогда побыстрее, но чтоб такая красавица оказалась еще такой умницей?! Да мужикам просто комплекс неполноценности не позволит так думать, к тому же действительно жизнь, как правило, более справедлива и наделяет человека не столь щедро, всем сразу, а вот ей отвалила от души.

Вот только не успела царевна ни сделать ход, ни дать подсказку неумелому игроку. Времени ей не хватило — уж больно мало деньков отпустила судьба.

Ну ничего. Зато теперь, со мной…

— Ой как здорово я все понял, — медленно произнес я.

Она вновь зарделась, но на сей раз от удовольствия, успев почувствовать неподдельный восторг в моем голосе, но тут же с тревогой спросила:

— А не изобиделся ли?

— Ну что ты! — горячо возразил я. — Если хочешь знать, то… — Но договорить не дал Дубец, влетевший, как ошпаренный, в трапезную.

— Княже! — прямо с порога завопил он, тыча пальцем в сторону распахнутой двери. — Там того!

— Чего того? — улыбнулся я. — Сюрприз, что ли?

— Точно, он самый! — закивал он.

— Опоздал ты с ним, — заметил я. — Тебе бы… А впрочем, и хорошо, что опоздал, так что… — И осекся, во все глаза уставившись на вошедшего следом за Дубцом.

Передо мной стоял… Вратислав.

Глава 36 Выбор

— Деда сказывал, чтоб ты поспешал, — тяжело дыша, выпалил он. — Да чтоб ни часом не медля, коль хотишь… — Вратислав замялся, покосившись вначале на Дубца, потом перевел сомневающийся взгляд на Ксению, но нашелся, вывернулся: — Чего ранее хотел. Да с собой чтоб все прихватил, чего… в пути-дорожке занадобится.

От неожиданного сообщения я оцепенел, но затем, вихрем сорвавшись с места, принялся лихорадочно собираться, торопясь и боясь не успеть.

Наконец-то!

Пока я бестолково суетился, Ксения не проронила ни словечка, глядя на мои сборы.

Впрочем, были они недолгими. Ремень сабельных ножен через плечо, арбалет с десятком болтов в руку, засапожник и без того всегда за голенищем, да еще две жмени монет в карманы — вот, пожалуй, и все мои «сувениры» для двадцать первого века.

Теперь осталась только гитара, которую я не стал вынимать из футляра, даже засунув туда кое-что дополнительно, благо, что место оставалось.

Кажется, все…

— А ты чего встал, Дубец?! — рявкнул я на гвардейца, озадаченно хлопавшего глазами. — Быстро запрягай возок, да чтоб одна нога здесь, а другая там…

— Побыстрей бы, княже, — поторопил Вратислав. — Деда сказывал, как бы не запоздать, уж больно оно… — И попрекнул: — Эва сколь ты копаешься, а там…

— Не тебе, холоп, князю пенять! — резко перебила его Ксения и, повернувшись ко мне, тихо спросила: — Сызнова?

— Сызнова, — кивнул я.

— Не поспеть нам с нею… — жалобно простонал внук волхва, первым догадавшийся, для кого предназначен возок. — Пока запрягать учнут, пока прочее…

— А без нее нельзя, — отрезал я. — Без нее я вообще шагу отсюда не сделаю. — И повернулся к царевне.

Она по-прежнему оставалась стоять, где стояла, только в черных глазищах печаль сменилась недоумением, а затем удивлением — неужто не ослышалась, неужто…

— Неужто, — подтвердил я. — На этот раз я тебя одну не оставлю, царевна. — И весело подмигнул ей.

Вратислав испуганно ойкнул, поняв, кто стоит перед ним, виновато развел руками и учтиво поклонился, но, выпрямившись, все равно упрямо заметил:

— Тока ежели вот так стоять, точно никуда не поспеем.

— Ты бы и впрямь поспешила, — мягко поторопил я ее. — Только, пожалуйста, никаких сундуков. Налегке надо, да и путь у нас хоть и дальний, но в то же время очень короткий — к обеду на новом месте будем, а там… Ну словом, ничего уже не понадобится.

Она согласно наклонила голову и… объявила:

— Я готова.

Вот даже как. Ишь ты — настоящая жена воеводы, которой времени на сборы, если что, надо даже меньше, чем мне.

Чувствовалось, что Ксению распирает любопытство, но она сдерживала себя. Просьба рассказать, куда мы на сей раз собрались, а сейчас стремительно мчим во весь опор, стремясь наверстать упущенные на запрягание лошадей в возок минуты, отчетливо читалась в ее глазах, но она ее так и не озвучила — терпела.

Лишь один раз, тихонько охнув, когда возок подпрыгнул на какой-то высокой кочке, она пожаловалась:

— Чудно. Вроде бы и ты ныне рядышком, а сердечко все одно — от тревоги не уймется.

— Я же с тобой, так чего бояться, — напомнил я.

— Потому и сказываю, что самой чудно, — виновато улыбнулась она, попросив: — Ты уж не серчай, ладноть?

Я кивнул в ответ, обнял покрепче, давая понять, что бояться нечего. Все, отбоялись, так что впереди только одна радость и веселье.

Хотя погоди-ка, не только они. Еще и долгожданная встреча с дядей Костей, а затем с мамой, папой, дедушкой Юрой, бабушкой Мирой…

Ах да, чуть не забыл! И еще с шалуном Мишкой, которого я за его гонки за стрекозой непременно… расцелую, потому что, не будь этого непоседы, и не было бы полутора лет, а также боев и встреч, друзей и врагов, приключений и опасностей, да и вообще ничего.

Но главное, что не было бы…

Я еще крепче прижал к себе ощутимо дрожащую царевну и, успокаивая, еще раз твердо заверил ее:

— Я тут, а потому все будет хорошо.

Услужливое воображение сразу же выдало приятную картинку — ванна с шапкой душистой пены, наушники и прочее, прочее, прочее…

Я снисходительно поглядел на свою дрожащую глупышку, опасающуюся невесть чего, и вновь повторил:

— Ты пока даже не представляешь, насколько все будет хорошо.

Она послушно закивала, но дрожь так и не унялась.

Наконец дорога подошла к финишу — Дубец по команде Вратислава остановил лошадей и проворно распахнул дверцу возка. Я выпрыгнул, поглядел на нетерпеливо переминающегося с ноги на ногу внука волхва, успокаивающе улыбнулся ему и, повернувшись к царевне, подал ей руку.

Выйдя, она растерянно огляделась по сторонам.

— А где это мы?

— Дальше придется немного пройтись, — виновато улыбнулся я ей, ободрив: — Совсем чуть-чуть, ты даже устать не успеешь.

С последним я, конечно, немного подзагнул, и запыхаться она успела, стараясь идти как можно быстрее. Шедший впереди Вратислав то и дело неодобрительно поглядывал на то, как семенит царевна, сокрушенно качал головой, но помалкивал — то ли помнил ее резкий окрик, то ли понимал, что девушка и без того делает все возможное.

— Так и помыслил, что не один явишься, — заметил неизвестно откуда выросший перед нами Световид и похвалился собственной предусмотрительностью: — А я ить чуял, гать малую настелить велел, чтоб сафьян на сапожках в грязи не вымазали. Что ж, на все твоя воля. А теперь пойдем дале, да гляди, князь, след в след шагай. Гать узка, в аккурат по тропке, потому чуток в сторону — и поминай как звали. Сам небось ведаешь — с Чертовой Бучей шутки плохи. И… за царевной приглядывай… А ты, Вратислав, покамест мы добираться будем, сбегай не мешкая… — И он что-то пошептал на ухо внуку.

Тот слушал, кивая, но потом удивленно уставился на деда.

— А-а-а… на кой они? — спросил он, хлопая округлившимися от удивления глазами.

— Коль сказываю, стало быть, понадобятся, — резко ответил тот и поторопил: — Да поспешай не мешкая.

И тоже чудно. Внук отошел буквально всего на пять метров, не дальше, и вдруг исчез, словно испарился, хотя кустарник тут пускай и рос, но был не ахти каким густым.

— Гляделки не прогляди! — вздрогнул я от сурового окрика.

— Да как он… — возмущенно начала было царевна, но продолжить я ей не дал:

— Тут, Ксюша, его вотчина. Мы же у него в гостях, а в чужой монастырь со своим уставом…

Помогло. Сразу осеклась, утихла и даже в знак признания своей вины легонько вздохнула.

Дальше она уже ступала за мной, не говоря ни слова, — только учащенное дыхание и сопение за спиной. Ну и ладошки. Памятуя о предупреждении волхва, я боялся даже на миг выпустить их из своих рук. Идти так было не совсем удобно, зато спокойно.

Первой, как ни странно, увидела, что творится на поляне, именно она. Что значит женское любопытство — ведь шла сзади, но высмотрела и, ахнув, остановилась, да так резко, что я от неожиданности чуть было не упал.

Свое собственное удивление я сдержал, хотя вид был тот еще — хоть кино снимай про зеленых человечков, прилет инопланетян, или утро на чужой планете.

И картина эта весьма резко не совпадала с моим первым визитом сюда. Если тогда был просто спокойный туман, который несколько игриво пытался иногда облизывать многочисленными языками мои джинсы, кроссовки и футболку, то теперь совсем иное.

Какие уж тут языки — скорее щупальца, как у гигантского кальмара или, правильнее, спрута — тот вроде как раз покруглее. Причем не просто спрута, но вышедшего на охоту и вдобавок чертовски голодного — уж больно хаотично они метались во все стороны, отчаянно разыскивая возможную добычу.

Порою они свивались в клубок, но затем вновь резко выпрямлялись, словно кнут, которым кто-то невидимый неустанно продолжал щелкать.

В самой же середине туловища спрута постоянно загорались и гасли таинственными точечками блестящие искорки — белые, желтые, синие, зеленые, красные — настоящее разноцветье.

Представляю, что творилось в середине поляны, когда и тут, еще на подходе к ней, даже воздух был каким-то необычным — горячим и почему-то тягуче-вязким, и дыхание давалось с некоторым трудом.

«Вот бы Микеланджело сюда, — почему-то подумалось мне. — Уж он бы развернулся».

Но сразу спохватился, подосадовав на то, какие глупые мысли приходят в голову.

— Ты что, для меня все это? — спросил я у старика, указывая на «спрута».

— Ишь чего умыслил, — хмыкнул он. — Да нешто я в силах эдакое учинить?! Сам и то, сколь тут живу, а таковского не упомню. Не иначе яко силушка оная почуяла тебя близехонько, вот и разъярилась не на шутку.

— И… нам с нею… туда? — спросил я опасливо.

— Туда, — кивнул он.

Я стоял, продолжая колебаться. Был бы один и тогда, когда еще не видел Ксении, — шагнул бы не раздумывая, но сейчас болела душа за царевну.

— Ты бы поспешал, княже, — тихо подсказал волхв. — Чую, ненадолго оно. — И с тоскою в голосе добавил, пояснив: — Так с лучиной завсегда бывает али со свечой. Они тож пред тем, яко погаснуть, вспыхивают ярчей обычного, а опосля…

Вот даже как. Получается, что это не просто шанс, но единственный, он же первый и последний, вернуться обратно. Вот только… друзей не бросают…

Мне хорошо запомнилась эта фраза Вратислава. Одно время я с гордостью повторял ее про себя, а вот через несколько минут мне, кажется, гордиться будет нечем, хотя…

Разве я его бросаю?!

У кого сейчас повернется язык упрекнуть меня в том, что я где-то чего-то недоделал или бросил Годунова в беде?! Да я предусмотрел для царевича все и даже подстраховался на случай, если переворот произойдет, когда он будет в Костроме.

Даже в этом случае все равно быть на престоле не Василию IV Иоанновичу, а Федору II Борисовичу, и пусть утрутся Шуйские, да и Романовы с ними заодно — править на Руси будет династия Годуновых.

И тем не менее неприятное чувство чего-то непоправимого, что обязательно произойдет, стоит нам с царевной уйти в эту сумасшедшую белую круговерть, в этот то и дело посверкивающий, пощелкивающий и потрескивающий электрический хаос, не покидало меня.

Ни на секунду.

С чего бы вдруг?

Вроде бы, пока Дубец запрягал, я не только успел накоротке проститься с Самохой и прочими гвардейцами, но и предупредить, что могу не вернуться, причем царевну тоже ждать не надо — я забираю ее с собой, ибо в счастье и в горе, в беде и в радости, ну и так далее, мы уже никогда не расстанемся.

Более того, когда Ксения уже села в возок, меня осенило, и я вспомнил про приготовленное послание Федору, которое написал еще до прибытия Дмитрия в Москву, когда впервые засобирался к камню.

Теряя драгоценные секунды, я пулей вылетел из возка, вернулся в свою комнату, извлек его из сундука и вручил Самохе, наказав завтра же, если я не вернусь, брать всех гвардейцев вместе с Петровной и во что бы то ни стало как можно скорее доставить мое послание в Кострому, вручив грамотку лично в руки царевичу.

То есть получается, что я не только обеспечил его восхождение на престол, но и дал ему рекомендации для дальнейшего правления. Словом, река спокойная, омутов не видать, а плавать я его научил. Вот и получается, что не бросаю я его, а оставляю — разные вещи. Просто оставляю, и все.

Я ведь действительно не нянька.

Но почему ж так щемит на сердце?..

«Кто-нибудь, поднимите мне веки! Не вижу!» — отчаянно взмолился я, задрав голову к небу.

Светло-голубое, цвета льда, оно и вело себя соответственно, храня молчание.

И тут еще одна мысль молнией промелькнула в голове.

Помнится, дядя Костя тоже уходил со своей любимой, а вернулся в наш век… с грудным ребенком, который не умел ни говорить, ни даже ходить.

Да, своего прежнего взрослого состояния ее разум достиг очень быстро, за какую-то пару-тройку месяцев, вот только это уже была не княжна Мария Андреевна Долгорукая, а совсем иной человек, который тоже замечательный, чудесный, ласковый, и характер у нее отменный, как же, как же, помню, но… иной.

И еще припомнилось, как он, горячась, рассказывал мне, анализируя эту ситуацию вдоль и поперек, что было бы, если б она пришла в наш век прежней, как от всего бы шарахалась, пугалась и так никогда бы и не свыклась с ним.

— Сам подумай! — сердито кричал он на меня, будто я в чем-то ему перечил.

А ведь я не говорил ни слова поперек и только кивал, соглашаясь с ним, но он не обращал внимания и продолжал выкладывать аргумент за аргументом. Лишь изрядно охрипнув и несколько успокоившись, он с упреком бросил мне завершающее:

— Теперь-то хоть понял? А ты говоришь…

Я снова послушно кивнул и тут заметил странное выражение его глаз, в точности как у побитой собаки. С чего бы вдруг?

Но тогда меня это столь близко не касалось, зато сейчас я понял — он же уговаривал не меня, а себя, что так оно гораздо лучше. Уговаривал, не желая смириться с тем, что судьба его переиграла, вот и горячился.

Да, он продолжал любить и такую Машеньку, но видел, что она иная. Нет, не хуже, а в чем-то, может, даже и лучше прежней, но… другая. Что-то добавилось, а что-то ушло безвозвратно, причем самое главное, самое нужное, именно то, к чему тянулась его душа, к чему он прикипел сердцем, из-за чего очертя голову полез сквозь время. А теперь этого нет.

И у меня будет то же самое, если только…

Я зажмурил глаза, пытаясь поймать мысль, которая промелькнула в голове. Кажется, я знаю, что делать. Быстро сорвал с пальца таинственный перстень с лалом и торопливо надел на палец перепуганной Ксении, которая уже ничего не понимала и робко жалась ко мне.

Все, теперь она в безопасности, потому что тогда этот камень был на руке у дяди Кости, сейчас же он на пальце у моей Ксюши, а я сильный, выдержу и без него.

Белое марево сверкало все ярче, все чаще, все сильнее.

— Ты готова со мной… туда?! — азартно крикнул я ей.

Она испуганно отшатнулась, но ладошку из моей руки не выдернула, на миг посмотрела на меня с мольбой и, прикусив губу и зажмурив глаза, отчаянно закивала, вновь шагнув вперед.

— С тобой хоть куда, любый… — пролепетала она.

Я на прощанье улыбнулся Световиду и шагнул к мареву.

Искры призывно метались совсем рядом, даже потрескивали они как-то ласково, напоминая горящие в костре поленья, и я, вздрогнув, сделал этот шаг…


Не знаю, что за неведомая сила таилась в теле этого альбиноса-спрута. Понятия не имею, на что она вообще была способна, но одно знаю наверняка — мыслительный процесс у человека она разгоняет будь здоров.

Если представить наш мозг в качестве старенькой ЭВМ начала семидесятых, то, находясь вблизи этого черт знает чего, он сразу превращается в суперпупернавороченный «Пентиум».

Правда, операции выполняет только те, которые заданы человеком, и никакой самостоятельности, то есть о чем думаешь, на то и получи ответ, а все остальное извини-подвинься.

Я не думал о том, есть ли жизнь на Марсе или о загадке происхождения жизни на Земле, поэтому я до сих пор ничего не знаю об этом. Зато я думал о Годуновых и получил ответы об их будущем, как брата, так и сестры.

Все-таки подняли мне веки. И пусть это случилось в самый последний момент, но как же я благодарен тому, кто это сделал.

А еще… коту. Да-да, именно хитрющая, довольно улыбающаяся кошачья морда высветилась на мгновение передо мной в этом мареве…

Да знаю я, что коты не умеют улыбаться. Только это обычные, простые, которые в жизни, а передо мной на миг появился мультяшный, и звали его… Том.

Пожалуй, это была самая хитроумная из затей этого мира, причем, для надежности, с привлечением старика Световида, искренне желавшего мне помочь. От волхва ведь я не ждал подлости, вот он и замаскировался за его широкой спиной.

Впрочем, подлости тоже никакой не было. На сей раз Том играл почти честно, во всяком случае, по отношению ко мне, поскольку шагни я туда, и действительно вернулся бы в целости и сохранности, со всеми сувенирами, которые прихватил, включая даже… живую куклу.

Правда, она не говорила бы «мама» и не умела бы стоять на ногах, но к исходу первого дня непременно научилась бы все это делать, равно как и многое другое, а через месяц вообще бы была неотличима от любой девушки России, разве что красотой.

Вот только это была бы уже не царевна Ксения Борисовна Годунова. Кто угодно, но не она.

Нет, шанс оставался. Возможно, что перстень сумел бы помочь ей пройти через турникет времени, автоматически стирающий всю память, — кто спорит.

Но и тогда все не слава богу, если припомнить доводы дяди Кости.

И впрямь, явись она с прежней памятью в наш безумный, сумасшедший мир с гигантскими теремами до неба, огромными колымагами, несущимися со страшной скоростью, причем без лошадей, с церквями, прямо внутри которых, чуть ли не по соседству с алтарем, устроены нечестивые торжища, да и молитвы совершенно не те, даже «Символ веры» чуточку иной, и все.

Как там говорил мой дядька?

«Вот этот шок навряд ли вылечил бы самый выдающийся психиатр… потому что ей мешала бы прежняя память, те воспоминания детства и юности, где все было легко и просто, где по небу летали одни птицы, а в отцовском терему тихо пел колыбельную песню маленький сверчок. Словом, память обо всем том милом и родном… откуда ее выдернула чья-то неведомая и безжалостная рука, властно погрузив в пучину непрекращающегося кошмара».

Допускаю и то, что она не возненавидела бы меня, невзирая на знание, кому принадлежала эта безжалостная рука. Пусть так.

А сам бы я не возненавидел себя за то, что сотворил со своей любимой?

То-то и оно.

То есть куда ни кинь, всюду клин.

И вообще — дяде Косте некуда было деваться и они попросту бы погибли, то есть он и особого выбора не имел, а я?

Ради какой-то ерунды, дешевой прихоти искупаться в горячей ванне с ароматной пеной я решил отважиться на чудовищный риск.

Вот же скотина!

Что же касается ее брата, то тут еще проще.

Я просто на некоторое время от радости забыл то, что понял давно, когда еще сидел у гроба Квентина Дугласа. Ведь я даже не просто защитник своего друга Федора Годунова, но последний.

Самый, самый последний.

Единственный.

Эдакий бравый оловянный солдатик, ванька-встанька, которого никак не удавалось завалить.

Тогда-то Том, испробовав почти все ухищрения и не зная, что еще придумать, а силы уже на исходе, решил пойти на мировую с мышонком Джерри, поняв наконец, что он ему не по зубам. Мол, давай разбежимся в разные стороны — ты к себе, а я останусь тут.

Ах да, забыл рассказать о том, что было дальше, после того как я сделал свой выбор.

Честно говоря, до сих пор не пойму, что это было. Остается только гадать, а вот насколько оно верно — поди пойми.

Впрочем, по порядку…

Глава 37 Сюрприз для Тома

Начну с самого приятного.

Знаете, чего моя Ксюша испугалась сильнее всего?

Удивительно, но это было не сумасшедший спрут-альбинос, бешено резвившийся на поляне. Куда страшнее ей показалась предстоящая разлука со мной.

Точно, точно. Когда я подвел ее к старику Световиду и наказал не сходить с места, пока я тут кое-что не сделаю, а затем стал снимать с ее пальца перстень, она, решив, будто я хочу ее покинуть и один уйти в белое марево, побледнела, ухватила меня за руку и взмолилась, чтобы я взял ее с собой.

Мол, она ничего не боится и куда хочешь, но со мною, и я напрасно подумал, что она боится всего этого — кивок на спрута, — потому что единственное, чего она и впрямь не переживет, так это разлуки со мной, ибо чует, что если я уйду туда, то это навсегда.

Господи, какая женщина мне досталась!

В обратном — что без нее никуда — я уверил ее, только когда поклялся нашей любовью, заверив, что не успеет закончиться всего один дробный часец, как я управлюсь с остатками дел, а перед уходом поставил ее лицом к лесу, чтоб не видела, чем тут занимаюсь.

Лишь тогда она отпустила меня, и я занялся тем, чем хотел.

Хладнокровно опустив гитарный футляр на землю, я неторопливо открыл его и вынул оттуда заранее перевязанную пачку исписанных листов. Так, ничего особенного, мои короткие заметки о том о сем, нечто вроде дневника.

Затем привязал к одному болтающемуся концу веревки перстень с лалом, замахнулся и… опустил пачку на землю, решив, что в заметках кое-чего не хватает. Концовки-то нет.

Камень на перстне сверкал так, что глазам больно было, — не иначе как рвался в полет.

— Чуть погоди, — успокоил я его, вытащил засапожник и решительно полоснул по запястью.

Боли не было — это хорошо. Кровь потекла — совсем чудесно. Палочка нашлась — кустарника вокруг полно. Писал я недолго, но не потому, что боялся не успеть — Том терпелив, и я знал, что он обождет меня. Дело в ином — на последнем листе было очень мало чистого места, вот и все.

А вот теперь пора.

Для верности я еще помотал пачкой в воздухе — пусть кровь хоть немного подсохнет, после чего, размахнувшись, с силой метнул ее в сторону спрута. Он жадно взвыл, кидаясь сразу несколькими щупальцами и перехватывая ими в воздухе вожделенную добычу, все равно какую, и тут же…

Поначалу я даже не понял, откуда именно шарахнуло. Такое ощущение, что не из марева, а отовсюду. Причем с такой силой, что потом всю обратную дорогу до Ольховки у меня продолжало звенеть в ушах, хотя ехали мы неспешно — хватит трясти мою любимую по ухабам.

И после этого грома все стихло и исчезло.

Моментально.

Будто ничего и не было вовсе.

Я огляделся по сторонам, не веря глазам. Полянка как полянка, разве что голая земля без единой травинки, вот и все отличие. Да и камень как камень, ничего в нем особенного. Даже не верится, что только что тут творилось нечто невообразимое.

Ксения бросилась мне на грудь, словно не видела целый год, но удержалась от рыданий, отчаянно стараясь не проронить ни слезинки, хотя чувствовалось, что сдерживаться ей неимоверно тяжело. Впрочем, чего это я — она ж царевна, а не какая-нибудь там…

А вот сам волхв нимало не удивился тому, что я остался. Более того, он хладнокровно выразил свое недоумение, зачем я медлил так долго, а не отказался от ухода сразу, как он предполагал.

Вот тебе и раз!

— Но нет худа без добра, — завершил он свою речь. — Коли не замешкался бы, то и Вратислав бы не поспел. — И тут же неспешно прошел к кустам, за которыми внезапно нарисовался его внук — какая-то мания у них с дедом неожиданно появляться и исчезать.

Когда он повернулся, то я обомлел от удивления. В руках старика был деревянный расписной поднос, а на нем… хлеб-соль. Волхв прошел с ним ко мне, низко склонился в поклоне, а выпрямившись, торжественно произнес:

— С возвращением тебя, княже. — Зачем-то подчеркнув: — С истинным возвращением…

На обратном пути Ксюша поначалу говорила мало, поэтому инициативу я взял на себя.

Был краток, но не утаил ничего, честно пояснив, что в этом месте была открыта дорога в мой мир, куда я хотел с ней отправиться. Так-то он далеко, очень далеко, но вот как раз там была возможность добраться до него за считаные мгновения. Перстень же был нечто вроде ключа, а также проводника, чтоб не заплутать в пути.

— А… почему ж?..

— Передумал, — коротко ответил я. — Решил, что ни к чему. Вдруг этот мир тебе не понравился бы.

— Страшная дорога, — вздохнула она. — Господь такие не стелет. Хоть и белая, ан все одно — страшная. — И поежилась.

— Наверное, ты права, — согласился я, тем более почти точно зная, кто в этот раз ее перед нами расстелил. — Вот и я усомнился: вроде белая, а вроде…

— А гром с небес?

— То не гром, — поправил я ее. — Дверь захлопнулась.

— Так громко?

— Потому что навсегда, — вздохнул я.

— Стало быть, ты из-за меня его теперь никогда не увидишь?! — ужаснулась она. — Не жалко?

Я улыбнулся.

Странно, но я сделал этот шаг назад сразу же, не колеблясь ни секунды.

Выбор?

Да не было никакого выбора.

Медом, что ли, мой век намазан?!

Скорее уж наоборот — дегтем, которым обычно в деревне, сам видел как-то еще во время поездки в Углич, покрывают ворота путающейся со всеми девки. Да не просто дегтем, а в смеси с еще какой-то весьма неудобоваримой дрянью, сплошь состоящей из химикатов.

Удобства? Да, не спорю, имеются они в двадцать первом веке. Всякие там Интернеты, телевизоры, опять же скорость передвижения и так далее — с этим не поспоришь. Но если вдуматься, то они нечто вроде аромата, а им одним, какой он ни будь аппетитный, сыт не будешь.

Да и то аромат-то… с душком.

Для чего человеку аськи, чаты и прочее? Пообщаться? Так выйди на улицу и общайся сколько влезет. Правда, там нельзя безнаказанно оскорбить, как в Интернете, да и глупости городить тоже рискованно, и потом, кто их станет слушать.

Телевизор? Если хочешь узнать, какую дрянь рекламируют, или пощекотать себе нервишки ужастиком или боевичком, ибо испытываешь нехватку адреналина, — вещь незаменимая. Если падкий до грязного белья великих, которое бойкие тележурналисты вываливают на всеобщее обозрение, — без него тоже никуда.

А вот если не нуждаешься ни в том, ни в другом, ни в третьем — зачем?

Скорость передвижения? Ну да, пять часов лету, и ты на Багамах, сутки — и в Антарктиде. Просто чудесно, но опять-таки если вдуматься: а она мне нужна? Мы уж как-нибудь и без пингвинов обойдемся, тем более некогда нам летать — на Руси дел выше крыши.

Кроме того, везде, включая эту пресловутую скорость, помимо плюсов есть и минусы, причем жирные, из числа тех, которые перечеркивают жизнь. Никогда мне не забыть вишневый «шевроле», мокрый после дождя асфальт и могилу с останками моей Оксанки.

Это что касается «ароматов».

А коли поглядеть на саму «еду», то есть на суть жизни, ее основу, на людей, тут и вовсе хоть караул кричи.

Как ни грустно сознавать, мой век в сравнении с этим, семнадцатым, стал во сто крат хуже. Даже зло здесь пусть и неприкрытое, большое, громоздкое, но все равно прямее и честнее. Нечто вроде здорового, матерого волка, открыто бросающегося на человека.

В двадцать первом веке оно иное, куда многообразнее и подлее, похожее на свору трусливых собачонок, вначале визгливо тявкающих из подворотни про права человека, гуманизм и демократию, а потом кидающихся вдогон, чтобы подло тяпнуть. И пусть они мельче, но зубки у них как на подбор, сплошь ядовитые.

Кому как, а по мне лучше первое. Конечно, проиграть можно и там и тут, но драться с волком куда почетнее, нежели с этой стаей шакалов. Да и помирать не так обидно.

Думаете, я все это наговорил, дабы успокоить самого себя и до конца убедить, что свой выбор сделал правильно? Ничуть!

Я и тянулся туда лишь по инерции, как наркоман к новой порции героина. А вот когда там, на поляне, мне «подняли веки», то ломка резко прошла и все как рукой сняло, оставив лишь удивление — а зачем?

— А чего теперь жалеть, — пожал плечами я.

Она осторожно повернулась ко мне и ласково провела ладошкой по щеке, отчаянно кусая губы, потому что… — Я затаил дыхание, хотя все прочитал в ее глазах — ей было жаль меня.

— Никогда, никогда, — задумчиво прошептала она и еле слышно всхлипнула.

Господи, это она меня жалеет?! Меня, который в угоду своей несусветной дури чуть было не…

Да святится имя твое, Ксюшенька!

Но вслух произнес другое:

— А зачем мне туда возвращаться? Ты мое солнышко, и луна, и звездочки, и все-все на свете, значит, ты теперь и есть мой мир.

— А ты мой, — доверчиво произнесла она и тут же полюбопытствовала: — А чего ты там еще сотворил? Вона, ажно порезался. Болит, чай? И жиковина твоя где? — И сразу же с детской непосредственностью попрекнула, заодно поясняя свое любопытство: — Эвон яко напужал-то, когда ликом к лесу стоять повелел. Вот повернул бы инако, я б сама все увидала да теперь не вопрошала.

Я усмехнулся, припомнив недавний урок. Что ж, моя Мудрая Краса, кажется, пришло время применить на практике твое «Правило последней осьмушки». Применить, а заодно и доказать, что у тебя очень способный ученик.

Словом, ответил почти честно, утаив лишь малый кусочек, связанный с письменами кровью, а то уж слишком похоже на мистику — известно с кем подписывает человек такими чернилами свои договоры:

— Дверь-то я сам захлопнул, иначе она бы не закрылась. А перед этим ключ-перстень туда выбросил. Тебя же поставил лицом к лесу, потому что… боялся. Ведь если дверь старая, когда ее запираешь, может щепка отлететь, да мало ли что. Вот и представь, что было бы, попади такая щепка тебе в личико. А порезался нечаянно, когда… кусок веревки отрезал, чтоб перстень к нему привязать.

Так, кажется, прошло. Затихла моя Ксюша. Значит, есть время поразмышлять еще раз над тем, что я видел. Странно все-таки. Честно говоря, не верится, что Том…

— А ты о чем призадумался, любый?

— О кошках, — коротко ответил я.

— Ой, и я их люблю, — сразу оживилась царевна, пообещав: — Вот приедем в Кострому, дак непременно заведем, даже две — одну тебе, одну мне. Они такие ласковые…

— Не все, — поправил я, припомнив гоняющегося за мной «кота». — Есть и злые. Очень злые.

— А у нас ласковые будут. Ты свою как станешь кликать?

— Том, — тут же выдал я.

— Почему?.. — удивленно протянула Ксения. — Это у вас их там так кличут, да?

Она пошевелила губами, по всей видимости обкатывая на языке так и эдак странное имя, и нараспев произнесла:

— То-ом. А что, хорошо звучит.

— Ага, — согласился я. — Очень.

— А я свою Муркой назову, попроще. Она у меня мышей ловить станет, — добавила она, проявив практическую сметку.

— Может, и станет, — не стал спорить я, но в душе усомнился, злорадно подумав, что такого сюрприза большой мир-кот от меня явно не ждал.

Да и вообще, навряд ли у моего Тома получится славная охота. Увы. Мышонка, столь нахально решившего остаться, зовут не Джерри, а Федор, и мы еще поглядим, кто на кого откроет охоту.

А кому не нравится такая постановка вопроса — держать не станем и уговаривать не будем.

Хотя куда он денется? Смирится как миленький. Или…

Я нахмурился, вновь припоминая увиденное.

Показалось мне или этот мир и впрямь раздвоился на моих глазах? Во всяком случае, у меня на мгновение возникло такое ощущение, будто одна часть, только пустая, без нас с Ксюшей и без волхва, куда-то быстро-быстро поползла.

Хотя нет, скорее всего, просто показалось, да и немудрено — шарахнуло-то о-го-го как. Впрочем, и тут спорно — скорее уж звук походил то ли на раздираемую ткань, то ли на…

«Ну и пускай, — отмахнулся я, не желая додумывать. — Даже если и так, тоже плакать не станем — скатертью дорога. И вообще, кто в доме хозяин?!»

Но потом, уже на следующий день, все-таки вернулся к этой теме, задавшись прелюбопытным и очень важным для себя вопросом: «Если все обстояло именно так, то в каком доме находимся сейчас мы сами — в старом или новом? Ведь если вдруг и в самом деле произошла такая невероятная штука, то неизвестно, где мы с Ксенией оказались, хотя погоди, погоди…»

Ну какой же я остолоп!

И я облегченно вздохнул, догадавшись о прощальном финте Тома — это он ушел от нас, и ушел навсегда, — после чего я бодро улыбнулся, решив, что в этом новом мире будет все иначе, ведь он только что родился, и потому, во всяком случае пока не освоится, ему все равно, что за мышонок Федор нахально шастает по дому. Мал еще котенок, чтоб носиться за мной.

А там, как знать, глядишь, со временем еще и подружимся. Как там говорила Ксюша про двух кошек? Вот-вот. А Мурка — она ж не Том, она — ласковая, да и я по натуре не злой, не задиристый, за усы дергать не собираюсь, и вообще — коль со мной по-людски, то и я по-человечески.

Даже несмотря на то, что мышонок.

Ну а если даже невзначай меня и поцарапает, то не со злобы, а так, играючись, а это не в счет. Нам эти царапины — тьфу, особенно тем, которые богатыри и ясные соколы.

Кстати, размышлял я обо всем этом, находясь в горячей ванне, с горкой наполненной ароматной пеной, то есть наслаждаясь именно тем, о чем, признаюсь, не раз мечтал.

Правда, ванна не настоящая — врать не стану, но только потому, что это для меня не принципиально, а если появится желание повторить аналогичную процедуру, то обзавестись чугунной — плевое дело.

Всего-то и надо, что по приезде в Кострому дать литейщикам чертеж с примерными размерами, заказать отливку, и они, хоть и будут удивлены странному овальному колоколу загадочной формы да еще с дыркой, но все сделают в лучшем виде, как миленькие. А дальше банку белил в руки, и все — готово.

Пока же у меня просто очень широкая, изготовленная по спецзаказу деревянная бочка из липы эдак с метр высотой и примерно полтора в диаметре. Можно и полежать, хотя ноги в коленках придется сгибать, а можно сидеть, вот как я сейчас.

Зато пена самая настоящая, хотя взбивали ее деревенские бабы очень долго — все-таки мыло, — но взбили, не переставая при этом удивляться причудливой блажи своего барина.

Ну и пусть удивляются. Учитывая, сколько мною сделано для жителей Ольховки, одну горячую ванну в год с шапкой пены вверху я вполне заслужил.

А организовал я это купание, даже затормозив на денек наш отъезд, специально, чтоб показать самому себе — все достижимо. Стоит лишь только захотеть, и пожалуйста — мечты сбываются.

К тому же заодно я увидел и другое — при ближайшем рассмотрении они далеко не столь привлекательны, какими видятся нам на расстоянии, когда кажутся недоступными.

Точно-точно, сам в этом убедился после получасовой отсидки в ванне-бочке. Сейчас вот вылезу и пошлепаю прямиком в парилку, где Дубец с Самохой, пользуясь безнаказанностью, от всей души отлупят своего воеводу четырьмя вениками.

Вот там, доложу я вам, будет настоящее удовольствие…

Эпилог Ты меня поймешь

«Хоть бы парень успел», — подумал Валерий, тоскливо глядя на множащиеся мириады черных точек, которых с каждым мгновением становилось все больше и больше, и вздрогнул — почти в самом центре тумана они неожиданно слились в единое небольшое пятно, своими очертаниями явно похожее на человеческую голову. И тут же, совсем рядом с ним, возникло второе пятно.

Не в силах сказать ни слова, он молча протянул руку в направлении этих пятен, на что Константин восторженно заорал во всю глотку:

— Да вижу я, вижу! Давай, Федя! — и рванулся прямо к ним, однако Валерий догнал, пусть и споткнувшись, но все-таки успел уже в падении ухватить друга за майку, сбивая его с ног и валя на землю, сам плюхнувшись рядом.

И вовремя.

Рвануло так, что мало не показалось.

«Почти как взрывная волна», — подумал Валерий, когда по ним ударил сухой, горячий и необычайно плотный воздух, причем с такой силой, что даже слегка оторвал от земли.

И все. Тишина. Только звон в ушах и где-то там, в отдалении, птичий пересвист.

Они подняли от земли головы одновременно. Не сговариваясь, ошалело поглядели друг на друга, затем на камень, который на глазах опускался вниз, уходя под землю.

Константин было вновь оперся на руки, явно собираясь вскочить и опять ринуться вперед, но друг был начеку и сразу навалился на него всем телом, прижимая к земле и шипя в самое ухо:

— Куда ты?! С ума сошел?!

— Там же Федя! — взвыл Константин.

— Где?! — в свою очередь заорал Валерий. — Ослеп, что ли?! Нет его там! Нет и… не было, — произнес он упавшим голосом, но, углядев кое-что, белевшее метрах в трех от них, произнес, указывая рукой: — Но вот привет свой он, кажется, нам прислал…


— И это все?! — Не веря глазам, Константин уже вторую минуту разглядывал пачку мелко-мелко исписанных листков, туго перетянутых веревкой, на одном конце которой свисал привязанный перстень. — Это все?! — в который раз повторил он, обращаясь к другу и жалобно заглядывая ему в глаза.

Тот лишь вздохнул и виновато развел руками.

— Но если это все, выходит, мы не успели? А как же… Федя?

И вновь ответом было молчание, правда, весьма красноречивое, говорящее куда лучше любых слов.

Камень к тому времени практически весь ушел под землю — виднелась лишь самая макушка. Плоская, она чуть поблескивала синевой под лучами утреннего солнца, словно прощалась с этим миром навсегда, да скорее всего так оно и было.

— Все! — сурово произнес Валерий, отвернувшись — смотреть на страдающего Константина было невмоготу. — Это был его выбор. — И прочел вслух концовку: — «Простите, но я не вернусь, потому что люблю ее. Дядя Костя, уверен, что именно ты меня поймешь. И еще — друзей не бросают».

— Кровью писал, — зачем-то уточнил Константин. — И, возможно, своей.

— А может, настоящий выбор только ею и подписывают, — пожал плечами Валерий и, пытаясь отвлечь друга от печальных бесплодных размышлений, осведомился: — Кстати, когда шарахнуло, то у меня сложилось такое впечатление, будто камень раздвоился. Да и не он один — весь мир, причем одна половина поползла куда-то вбок, а потом щелк, и исчезла. Ты не обратил внимания?

— Из-за ударной волны, наверное. Шарахнуло-то будь здоров, — равнодушно отмахнулся Константин. — А у тебя к тому же еще и зрение плохое, вот и… Хотя вообще-то у меня тоже возникло похожее впечатление, но я решил, что померещилось.

— Сразу двоим? — усомнился Валерий. — Глюки, они лишь в наркопритоне ко всем одновременно приходят, если доз хватает, да и то содержание разное.

— Зубы заговариваешь, да? — наконец-то догадался Константин. — О какой-то ерунде говоришь, когда Федя… — И, не в силах сказать больше ни слова, возмущенно потряс пачкой листков.

— Ну не скажи, — возразил его друг, но, поняв, что сейчас любая попытка отвлечь Константина обречена на провал, вздохнул и сознался: — Ну если честно, то да, заговариваю. И… по-моему, ты зря так уж переживаешь, — тронул он его заплечо. — Друзей ведь и впрямь не бросают, верно?

— И еще любовь, — вздохнув, напомнил Константин.

— А что, весьма уважительная причина, — согласился Валерий, поинтересовавшись: — Кстати, может, пояснишь, почему он написал, что именно ты его поймешь?

Константин молчал, сосредоточенно разглядывая перстень. Друг терпеливо ожидал ответа.

— Наверное, потому, что он когда-то правильно понял меня, — наконец медленно произнес Константин. — Возможно, он понял даже то, что я вот уже десять лет боялся сказать самому себе… — И, тяжело вздохнув, неожиданно улыбнулся. — Молодец у меня племяш! Все правильно! Хвалю!

Ряжск

Январь — март 2011

Валерий Иванович Елманов Витязь на распутье

Пролог Остается пожелать удачи

Ведьма старательно доползла до шеи горгульи и торжествующе захохотала, хищным взглядом окидывая беспомощно мечущихся внизу людей. Затем она встала на каменную тварь, надменно вскинула голову, раскинула руки в стороны и шагнула в пустоту. В тот же миг ее руки трансформировались в черные крылья, и она принялась неспешно парить над городской площадью, высматривая нужного ей человека для последующего жертвоприношения…

— Сейчас поймает бедолагу, — безучастно прокомментировал темноволосый мужчина.

— Слушай, да выключи ты эту муру! И без нее тошно, — взмолился второй, светловолосый.

Темноволосый послушно взял в руки пульт, и через несколько секунд в гостиничном номере воцарилась тишина.

Светловолосый уныло посмотрел на стол. На нем возвышалась опустошенная на три четверти бутылка водки, а подле нее разместилось маленькое блюдце с тонко нарезанными дольками лимона и початая плитка шоколада.

— Так я не понял, Валер, получается, что никаких следов? — уточнил он у своего собеседника, машинально продолжая вертеть в руке стакан, на четверть наполненный водкой.

— Честно говоря, Костя, пока мы ехали, я успел только-только просмотреть его записи и, вполне возможно, что-то упустил. К тому же почерк у твоего племянника не ахти, — со смущенным видом повинился тот.

— Да не юли ты, — хмуро буркнул Костя. — Сам понимаю, что ничего хорошего ты мне не скажешь. Давай уж, лепи что есть.

— По всему выходит, что именно так, — подтвердил Валерий.

— А в книге о нем чего говорится? — поинтересовался Костя, кивнув на прикроватную тумбочку, на которой лежало новенькое, только что приобретенное роскошное издание Ключевского «Русская история».

— В книге… — задумчиво протянул Валерий. Он неспешно встал, подошел к тумбочке, взял только сегодня поутру купленный в книжном магазине том и, взвешивая в руках, заметил:

— Здоровенный, на полторы тысячи страниц. Его даже бегло читать — не один день уйдет.

— Ну-у, если знать, где именно, думаю, что поменьше, — возразил Константин и поторопил: — Давай не тяни. Зря, что ли, в номере оставался, пока я Мишку по Пскову катал. Небось давно уже все нашел.

— Как раз наоборот — почти ничего не обнаружил, — поправил Валерий. — Хотя одно странно. Знаешь, я почему-то считал, что Годунова удавили в Москве вместе с матерью еще до приезда туда Лжедмитрия. Не помню, где я про это читал, но вроде бы именно так, а тут написано, что новый государь Лжедмитрий Первый не только простил царевича Федора Годунова за то, что он не признавал его истинным сыном Ивана Грозного и не уступал ему трон, но и назначил его своим наследником и престолоблюстителем. Чудно как-то.

— Меня сейчас куда больше другой Федор интересует, который мой племянник, — напомнил Константин.

— Так вот я и думаю — может, это его работа? — предположил Валерий. — У Ключевского написано, что, дескать, был в ту пору на Москве какой-то бывший учитель царевича, который не дал его убить. Правда, не Россошанский, и даже не Монтекки, а какой-то Макальпа. У самого Федора в записях я пока не глядел, опять же почерк неразборчивый, но…

— Молодец, племяш! — оживился Константин. — А про Макальпу не гадай. Знал бы ты, как тогда над иностранными фамилиями изгалялись. Так что это просто искаженное Монтекки, вот и все. Лучше давай дальше. Что еще там наш Макальпа настряпал?

— А больше почти ничего. Разве что про какой-то божий суд еще сказано, да и то лишь потому, что это самый последний из поединков на Москве, который упомянут в летописях.

— Да к черту суды! — возмутился Константин. — Ты про племяша давай!

— И я про него. Вроде бы вышли биться кто-то из ляхов и этот учитель Макальпа. Из-за чего сыр-бор, не говорится, но Макальпа одолел. А потом… — Он замялся и невразумительно закончил: — Тишина про него.

— А ты внимательно все прочитал? — усомнился Константин. — Не мог же он взять и исчезнуть?

— Ну-у… есть одно-единственное, — нехотя произнес Валерий, вздохнул, неспешно открыл книгу и начал неторопливо листать страницы. Дойдя до нужной, он некоторое время молча смотрел на текст, а затем предложил: — Может, вначале выпьем?

— Погиб? — помрачнел Константин.

— Нет-нет, что ты, — заторопился с опровержением догадки друга Валерий. — С чего ты взял? Во всяком случае, здесь про его смерть ни слова.

— Тогда выпьем, — утвердительно кивнул Константин.

Но и после того как они осушили стаканы, Валерий не торопился зачитывать нужный кусок о судьбе Федора. Вместо этого он заметил Константину:

— Хотя ты знаешь, мне все-таки кажется, что этот учитель совсем не твой племяш. Уж больно большая разница между Макальпой и Монтекки. К тому же, когда про божий суд рассказывалось, там указано было, что Макальпа из шкоцких людишек.

— Из каких? — озадаченно переспросил Константин.

— Из шкоцких — означает из шотландцев, — пояснил Валерий и продолжил: — Вот я и говорю, что навряд ли это твой племянник. Ему-то как раз был резон представиться твоим сыном, то есть фрязином, ну и плюс совсем другая фамилия. Вот и получается, что Федор и этот пресловутый учитель не одно и то же лицо, поскольку…

— Ничего не получается, — вновь резко перебил Константин. — Не знаю уж, как там с фамилией и национальностью, но спасти Годунова, которого, как ты говорил, собирались убить, мог только мой Федька — это железно. — И напомнил: — Ты там хотел кое-что прочитать мне…

— Ну да, — спохватился Валерий. — Вот что пишет Ключевский. — И неспешно прочитал вслух: — О дальнейшей судьбе князя Макальпы ничего не известно, кроме того, что он якобы принял участие в церемонии венчания на царство Лжедмитрия, на которой вручил ему меч, а после уехал к Федору Годунову, но до Костромы не добрался…

— Не добрался, — медленно повторил за другом Константин. — А почему?

— А вот об этом ни слова, — вздохнул Валерий. — Там вообще мало что про Годуновых. Федор этой же зимой занедужил и умер, причем есть подозрения, что это работа Лжедмитрия, а Ксения тоже исчезла, даже не добравшись до Костромы. Ну а царица-вдова, которая приняла постриг в Вознесенском монастыре, узнав о смерти детей, тоже на следующий год умерла.

— Стоп! Ну-ка, погоди про маму. Так ты говоришь, Ксения тоже не добралась до Костромы. Так-так… — задумчиво протянул Константин. — Тогда все сходится. Вспомни-ка, что он там кровью написал. Получается, что… — И вопрошающе уставился на друга.

— Вообще-то у того же Ключевского сказано, что на Ксению положил глаз Лжедмитрий, и, скорее всего, именно люди Отрепьева тайно похитили царевну по дороге в Кострому, привезли обратно в Москву, после чего она некоторое время была наложницей самозванца, а затем тот, вволю натешившись несчастной, приказал ее удавить.

— Скорее всего! — пренебрежительно фыркнул Константин. — Много понимает твой Ключевский! Ох, не верю я в такие совпадения. Ну сам смотри, что получается. И Федька мой исчез на пути в Кострому, и царевна. А если предположить, что они вдвоем направились не туда, а к Чертовой Буче, к волхву, а?

— И что?

— А то, что он их благополучно отправил. Ты же сам видел, что к нам попал совсем другой перстень. Мой хоть тоже с рубином, но двуглавого орла на нем не было. Да и оправа, пусть и похожая чем-то, но иная. То есть Световид метнул его вместе с записками к нам, благо, что веса в них не особо, а с помощью моего перстня волхв переправил…

— А если их просто перепутали? — не выдержал Валерий.

— Да какая разница?! — возмутился Константин. — Все равно до нас доехало. А коль уж чужой перстень такое путешествие совершил, то мой…

— Ну и где теперь Федор с царевной? — поинтересовался его друг.

Вопрос был что удар под дых — Константин шумно выпустил воздух, открыл рот, однако так ничего и не сказал. Он угрюмо засопел, с укоризной посматривая на Валерия, но, не найдя ответа, молча потянулся к бутылке и щедро разлил остатки водки по стаканам. На сей раз вопреки обыкновению он даже не стал чокаться с другом, молча выпив до дна.

«Как за покойника», — почему-то подумал Валерий.

Закусывать Константин тоже не пожелал, пододвинув блюдце с оставшимися тремя лимонными кружочками другу, и потухшим голосом спросил:

— Кстати, а дальше-то там чего на Руси было?

— Мятеж против Лжедмитрия, а так как он не успел назначить вместо Федора другого престолоблюстителя, то сразу после его убийства выбрали Василия Шуйского, потом была Смута, затем… да что я тебе говорю, когда ты и сам все прекрасно знаешь. Ну хоть и поменьше моего, но в общем и целом.

— То есть ничего не изменилось? — уточнил Константин и хмыкнул. — Странно. Вначале я аж три с половиной года лазил по тому времени, а в итоге вообще никаких перемен, теперь Федор — и опять то же самое. Разве такое возможно?

— Судя по книгам историков, получается, что вполне, — пожал плечами Валерий. — Да в общем-то все правильно. Трудно что-то изменить кардинальным образом, если действуешь в одиночку. В наше время это невозможно, да и тогда, скорее всего, было весьма нелегко. Опять же история — штука инертная, любит закономерности, а не случайности. Иногда она уступает одиночкам, даже русло свое может поменять, но лишь на время, а потом норовит вернуться обратно. Знаешь, как круги по воде. Кинь булыжник, и они пойдут, только проку с них… Даже если очень большой камень ухнешь, ничего не выйдет, разве что круги побольше.

— А если камней много? — не согласился Константин. — Сам же до этого рассказывал, что спасал Годунова не один мой Федька, а еще какой-то полк верных стражей. — И укоризненно повторил: — По-олк. Тут уж запрудой пахнет, а то и вовсе плотиной.

— А хоть бы и так, все равно существовать ей недолго, — внес поправку Валерий. — Сооружение-то искусственное, так что, если за ним не ухаживать, вода, один черт, рано или поздно ее размоет. А ухаживать было некому, раз твой племяш исчез. Вон и юного Годунова сразу отравили.

— И это мне тоже неясно, — заметил Константин. — Смотри, что выходит. Он же сам кровью написал, что друзей не бросают, но исчез. Не состыковывается что-то.

Валерий задумался, уткнувшись взглядом куда-то в угол комнаты. Его собеседник тоже молчал, терпеливо ожидая ответа. После паузы Валерий неуверенно протянул:

— А может, твой племяш под другом подразумевал вовсе не Годунова? Там у него я в одном месте упоминание о князе Хворостинине-Старковском встретил, о котором Федор очень лестно отзывался, и еще о каком-то шотландце Дугласе. О нем вообще много всякого, особенно вначале. Например, как твой племянник этого шотландца от смерти спас, да и потом о нем не раз говорится. Кстати, именно этот Дуглас влюбился в Ксению Годунову. Я вот и думаю, может, он ему и отдал твой перстень?

— А сам куда делся?

— Да откуда я знаю?! — возмутился Валерий. — Ты уже раз десять меня спросил — не надоело? Знаешь, сколько сейчас теорий у физиков насчет пространства и времени? И не сосчитаешь. Тут тебе и «струнное» устройство вселенной, и параллельные миры, и…

— Вот «параллельные миры» звучит неплохо, — перебил Константин. — Может, в том мире он не только спас царевича в Москве, но и…

— Погоди-погоди, но ведь Годунова и без него все равно бы спасли, — остановил друга Валерий.

— То есть как? — удивился Константин. — Сам же только что говорил мне о том, что ты где-то читал, будто царевича убили в Москве.

— Я?! — искренне изумился Валерий.

— Ну да, — недоуменно пожал плечами Константин.

— Да не мог я тебе такого сказать, — возмущенно фыркнул Валерий. — Хотя постой. Вроде бы и впрямь что-то…

Он задумался, силясь припомнить и старательно растирая пальцами виски. Голова почему-то отказывалась отвечать на вроде бы элементарный вопрос, словно кто-то невидимый поставил в ней некий барьер.

Вообще-то, по всем источникам, Годунов погиб в Костроме — это Валерий знал точно, еще со школы, но тогда откуда он взял то, что их с матерью удавили в Москве? Странно. Странно и непонятно.

Вертелась в мозгу некая мыслишка, но слишком далеко, ухватить никак не получалось, к тому же и она постепенно как-то расплывалась, будто истаивая. Ответ пришел лишь спустя пару минут. Правильным он был или нет, Валерий не знал, но уцепился за него, ведь тогда все становилось на свои места.

— Слушай, это я, наверное, недавно прочитал какой-то фантастический роман. Ну там про альтернативные миры и прочее, вот у меня и образовалась каша в голове.

— Ну пускай не спасал, а только участвовал. Но имей в виду, там, где мой Федька за дело возьмется, любой фантаст отдыхает, — авторитетно заявил Константин. — Точно-точно. Я ж его знаю как облупленного, так что сразу скажу: он еще упрямее, чем я, и если чего захочет, то можно даже не сомневаться — добьется обязательно. И вообще, парень о-го-го. Ты не думай, будто я так говорю только потому, что он мой родственник. Он такой, что…

Панегирик племяннику растянулся минут на десять, поскольку каждое достоинство характера Федора его дядя считал нужным подкрепить соответствующим примером из жизни. Лишь в конце Константин слегка приувял и с досадой заметил:

— Жаль только, что мы никогда не узнаем, чего он там наворотил.

— Жаль, — согласился Валерий, но другу этого короткого подтверждения показалось маловато.

Он и тут не захотел терпеть фиаско, поэтому встрепенулся и поправился:

— Хотя кто знает. Вон наука семимильными шагами прет. Думал ли ты еще двадцать лет назад, что сможешь мне написать, а я через минуту, хотя и за пару тысяч километров от тебя, смогу его прочитать? А по скайпу мы с тобой каждую неделю общаемся — тоже фантастика. Так что никто не знает, что нас ждет впереди.

— Ага, — вновь охотно поддакнул Валерий.

Свое возражение о том, что если Федору даже и удастся где-то что-то «наворотить», то узнают об этом не они, а совсем другие Валерий и Константин, которым, кстати, не исключено, на это будет вовсе наплевать, он благоразумно оставил при себе.

Ни к чему оно.

Так у друга остается хотя бы крохотный шанс, малюсенькая надежда, вот и… пусть остается.

И вообще, поживем — увидим, а пока он лишь мысленно пожелал исчезнувшему в неизвестном направлении Федору удачи во всех его затеях, и чем они грандиознее, тем больше этого самого пресловутого везения.

Глава 1 Неожиданная помощь

— Токмо слышь-ко, княже… Не мыслю я, чтоб камень ныне твоей жиковине [700] много удачи дал, — предупредил Световид, хмуря седые кустистые брови и продолжая вертеть в узловатых пальцах мой перстень.

Точнее, этот-то как раз не был моим. Как так случилось, что я в последний момент, решив максимально обезопасить Ксюшу, снял со своей руки и надел на ее палец перстень, который подарил мне Борис Федорович Годунов, ума не приложу.

Ну ладно, ошибся, не глянул на вырезанного двуглавого орла, но я и потом, чуть погодя, когда снимал перстень с пальца царевны, опять не заметил своего промаха.

Остается лишь гадать, куда улетели вместе с ним мои бумаги и вообще попали ли они хоть куда-то. Впрочем, на поляне их не осталось, значит, где-то они оказались. Вот только где — ба-альшущий вопрос.

Жаль, конечно, что все так получилось. Цена роли не играет — оставшаяся жиковина дяди Кости ничуть не дешевле, а вот память о покойном царе…

Однако нет худа без добра. Зато теперь я могу попробовать добавить себе немножечко удачи, что немаловажно, учитывая все житейские обстоятельства. Был бы один — ладно, и сам со всем управился бы, но у меня есть еще Федор Борисович Годунов, который не просто сын покойного царя, но наследник нынешнего, так что желающих спровадить его на тот свет раньше времени хоть отбавляй.

Вот потому-то я, едва поняв, как промахнулся с перстнем, вспомнил рассказ своего дядьки о наговоре на удачу и отправился к волхву. Не то чтобы я так уж верил во всякие там чары и заговоры и тем более полагался на них, однако чем черт не шутит. Особенно когда бог [701] спит. Во всяком случае, в одном я убежден на сто процентов: лишней ворожба волхва не будет и помехой тоже, а там как знать. Чем черт… Впрочем, это я уже говорил.

Световид встретил меня неприветливо, да это и понятно — хана камню на заветной полянке. В смысле, сама каменная глыба осталась на прежнем месте, вот только тумана вокруг нее практически не наблюдалось. Так, еле-еле, словно дымок от сигареты невидимого курильщика, и все. Да и сам камень стал заметно ниже. Такое ощущение, что по нему с маху ударили исполинской кувалдой, которая его хоть и не расколола, но изрядно вдавила в мягкую болотистую почву.

Мое первое впечатление подтвердил и Световид, с грустью констатируя, что камень опускается чуть ли не на глазах.

— Ежели и осталась еще в нем силушка, то на самом донышке, не боле, — печально заявил он.

— А мне хоть какую, — бодро ответил я, но тут припомнились его слова, и я поинтересовался: — Ты некогда говорил, что он раньше здоровья прибавлял всем вам. Так что, раз у него силы нет, то теперь и этого не будет?

— Ныне внуку свою отвел к нему. Она у меня на зуб жалилась, вот я и решил проверить, — нехотя выдавил волхв. — Подсобило вроде, токмо сидела она близ него долгонько. Говорю ж, остатки в нем еще есть, но уж больно мало.

— А ландшафт здесь не ахти, — заметил я, озираясь.

Впрочем, чтобы сделать такой вывод, глядеть по сторонам нужды не было. Болото — оно и есть болото, со всеми вытекающими последствиями, особенно в летнюю пору. Занудная мошкара, запах гнили, да и сам воздух — какой-то удушливо-тяжелый, вязкий. Словом, хорошего мало. Даже странно, что раньше я ничего из этого не замечал. Или здесь тоже камень «трудился», улучшая экологию?

— Если вдруг надумаешь перебраться в иное место — только скажи, — посоветовал я. — Нынче у престолоблюстителя все восточные земли под рукой, так что он тебе от щедрот выделит любой лесок, какой только глянется.

— Где родился, там и помирать надобно, — сердито отрезал Световид. — К тому ж без силы камня мне все одно — и до следующего лета не дотянуть.

— Ну это ты, а остальных-то не жалко? — напомнил я о прочих жителях леса.

— А вот меня не станет, тогда уж пусть они как хотят, так и вершат, — проворчал волхв. — И будя на том, — закрыл он явно неприятную ему тему и вернулся к моей жиковине. — Ты лучше поведай, на что тебе удача занадобилась? Али тайна?

— Да нет никакой тайны, — равнодушно передернул плечами я. — Просто подумалось, что если есть возможность, то отчего бы не прихватить с собой благословение бога Авося.

— Это в церквях благословение, а у него — улыбка, — хмуро поправил меня старик.

— Пусть так, мне без разницы. Я, конечно, и без нее постараюсь приложить все усилия, но, когда знаешь, что тебе улыбаются боги, оно как-то спокойнее. Особенно сейчас.

— Никак сызнова задумал чтой-то? — неодобрительно прокомментировал Световид.

— Да тут и без меня задумщиков хоть отбавляй, — вздохнул я, прикидывая, сколько всего впереди.

Это ведь только на первый взгляд в моих делах теперь тишь да гладь — знай себе живи припеваючи в Костроме и только время от времени подсказывай царевичу, чем еще надо заняться, да поправляй там, где он промахнется. Хорошо бы, конечно, если б оно так и было, вот только в реальной жизни все будет иначе.

Во-первых, боярские козни, вроде всяких оговоров и наветов. Навряд ли господа сенаторы смирятся с тем, что Годунов — наследник престола. Да, остался у меня в царских палатах защитник, причем в авторитете, к которому Дмитрий охотно прислушивается. Но думный боярин и глава Стрелецкого приказа Петр Федорович Басманов один, а ярых недоброжелателей — тьма-тьмущая.

Во-вторых, неизвестно, сколько осталось жить самому государю, а ведь я его собирался использовать как ледокол, чтобы он своими указами успел вспороть всю заплесневелую жизнь Руси, дабы потом Федору хотя бы на первых порах никто не вменял в вину уж очень резкие новшества — пусть останутся на совести погибшего Дмитрия Иоанновича. А благодаря тому, что они исходили от невинно убиенного мученика, которого патриарх Игнатий обязательно назначит в святые — уж мы с Федором расстараемся с ходатайством, — к новшествам этим придраться будет весьма и весьма затруднительно.

Вот только сами по себе они не появятся — их надо пробивать и отстаивать перед царем, извините, императором. А кроме того, их еще предварительно нужно написать, поскольку пока что они лишь в моей голове, а если какие-то и перенесены на бумагу, то только в виде черновых беглых набросков.

Разумеется, многое я наговорил Дмитрию, часть из этого Басманову, но все это нечто вроде декларации: надо сделать то-то для того-то, а вот как — тут я успел далеко не все.

Ну и в-третьих. Рано или поздно, но Годунову предстоит схватка за престол, от которой никуда не деться. На святой Руси испокон веков власть по доброй воле никто не уступал, а если и имелась парочка прецедентов, то они скорее исключение. И какие правила в этой борьбе, я тоже представлял себе достаточно ясно — вполне хватило всего одного царского пира, после которого и Дмитрий, и Федор чуть было не отправились на тот свет.

То есть предстояли даже не бои без правил, которые лишь называются так, но, если припомнить, все равно ограничения имеются. Нет, все гораздо круче, ибо дело пахло жестокой кровавой дракой, где запросто добивают лежачего, а уж про удушающие и калечащие человека приемы я вовсе молчу — какие угодно и в каком угодно количестве. Исходя из всего перечисленного, не думаю, что лишняя толика удачи оттянула бы мой карман.

К тому же имеется еще один небольшой нюансик, который тоже никак нельзя упускать из виду — мое обещание Дмитрию взять в следующую зиму Эстляндию. Причем взять практически без ничего — имея в наличии один полк своих гвардейцев.

Скорее всего, нашему пресветлому государю императору до следующей зимы бояре навряд ли позволят дожить, но полагаться на такое не стоит и надлежит готовиться всерьез. Причем начинать уже сейчас, ибо для практических тренировок у меня в запасе только одна зима, к которой предстояло пошить маскхалаты, заготовить для всех лыжи с палками, ну и так далее.

Да и со спецназа тоже предстояло согнать семь потов, чтобы каждый из них стал не просто бойцом на голову круче обычного воина, но, называя вещи своими именами, диверсантом-убийцей — просто так городские ворота той же Нарвы или Ревеля [702] охрана моим людям не откроет.

Но вначале требовался предлог, дабы я мог ее развязать, то есть невыполнение требований принца Густава, [703] проживающего в городе Угличе, о выделении ему, как законному наследнику шведского престола и родному племяннику нынешнего короля Карла IX, земель. Например, из тех, что в Эстляндии, включая парочку островов возле ее побережья.

Пусть они там в своем парламенте успеют не только как следует посмеяться над такими сумасбродными пожеланиями, но и призадуматься, поняв, откуда они появились и кто стоит за спиной Густава.

Разумеется, поначалу они насторожатся, усилив гарнизоны, а затем — времени-то пройдет изрядно, для того и надо отрядить посла этой зимой — непременно расслабятся, решив, что это не более как пустые, совершенно не подкрепленные реальной силой угрозы.

Тогда-то, спустя год, если понадобится, мы и ударим.

Кстати, подготовку к грядущей войне я начал именно в тот день, когда встретился со Световидом, осведомившись у волхва сразу после произнесенного им заговора на удачу, нет ли у него каких-либо знакомцев за границей — ведь Эстляндия напрямую граничила с псковскими землями.

Особых надежд, признаюсь, не питал. Слишком сомнительно, чтобы в той же Эстляндии уцелели тайные язычники. Все-таки жили они на территории, которой несколько веков владели католики, а у них агрессивное поведение по отношению к чужой вере, особенно если люди неспособны постоять за себя, норма. Получалось, шансов на выживание и сохранение своей исконной веры у прибалтийских язычников практически нет.

Однако, к моему изумлению, Световид, услышав мой вопрос, спросил, почему я ими заинтересовался и на кой ляд они мне вдруг понадобились.

— Помочь хочу, — после паузы уклончиво ответил я. — Несладко им небось приходится, вот и решил сделать доброе дело…

— Хлебом, как нам, али инако? — продолжал расспросы волхв, неспешно вышагивая впереди меня по знакомой гати, которая, вот странно, всего за пару дней опустилась настолько, что мои ноги уходили в черную зловонную воду чуть ли не по колено.

— Помимо телесной пищи есть еще и духовная, — высокопарно заметил я, с облегчением выходя на сухое место.

Впрочем, сухим его можно было назвать только в сравнении с гатью — все равно изрядно почавкивало и похлюпывало. Хорошо хоть воды уже не видно, да и идти можно бок о бок со стариком, который умолк, размышляя то ли над моим вопросом, то ли над моим ответом.

— Пусть молятся своим богам не втайне, но открыто, ни от кого не скрываясь, — добавил я.

— Ишь ты, — недоверчиво хмыкнул старик, продолжая задумчиво хмурить брови.

«Странно, — недоумевал я, наблюдая за ним. — Неужто и вправду имеются какие-то связи?»

Чуть позже все разъяснилось — волхв наконец-то пришел к выводу, что мои слова не являются пустышкой, а посему…

— Живет у нас один такой. Там-то вовсе невмоготу, вот он и подался в бега. Немало победствовал малец, пока не нашел нас, зато теперь не нарадуется. Ежели ты и впрямь… — И, оборвав себя на полуслове, потребовал: — Но допрежь того, как сведу тебя с ним, поведай, на что они тебе понадобились. Мыслится, не просто так ты их леготами одарить возжелал.

— Правильно мыслится, — кивнул я. — Вначале им эти льготы заслужить надо и помочь мне кое в какой затее.

Таиться перед Световидом я не собирался и рассказал все как на духу. И про то, как государь Дмитрий вытянул из меня обещание завоевать всю Эстляндию, и про то, что делать это придется весьма ограниченными силами, а потому вся надежда только на хорошую выучку бойцов, а также на неожиданность удара. А без помощи местных проводников, которые смогут тайно вывести моих ратников к шведским крепостям и замкам, на внезапное нападение рассчитывать не приходится.

— А стены проломить? А ворота открыть? — не отставал Световид.

— Тут уж мои люди управятся. Я их заранее зашлю, так что первый удар будет изнутри. Но даже если все сделать тихо, без особого шума, все равно долго ворота удержать не получится, поэтому надо, чтобы остальные силы были под боком у города и никто о них ни сном ни духом.

— Им ить и без того несладко живется, а ты сызнова войну в тех краях хотишь затеять, — укоризненно заметил Световид. — Опять разорение.

— При эдакой внезапности никакого разорения быть не должно. Какую-то контрибуцию… дань, — поправился я, натолкнувшись на недоуменный взгляд старика, — мы с городов снимем, но не очень большую, а гарнизоны им и так и так кормить, и без разницы, чьи они, русские или шведские.

— А ежели свеи дознаются, кто их ворогов к градам провел?

— Откуда? — пожал плечами я. — Кроме меня и еще нескольких особо доверенных людей, никто и знать о твоих проводниках не будет. К тому же власть-то там будет наша, русская.

— Поначалу, — поправил меня волхв. — Ты что же, мыслишь, свеи просто так утрутся и не вознамерятся сызнова оную власть забрать?

Пришлось пояснять, что весь мой расчет как раз и базируется на том, что вся война займет от силы три месяца, да и то если брать по максимуму — вдруг где-то пойдет не по плану и придется попыхтеть.

Когда же шведы узнают о случившемся, будет поздно, а брать города осадой — это та еще проблемка, особенно учитывая, что и Дмитрий зря терять время не станет, а бросит на подмогу дополнительные войска. При наличии их скинуть врага в море пусть не пара пустяков, но и не так уж тяжело.

Ну а затем, когда с ними окончательно расправимся, придет черед заслуженных наград для проводников да и прочих жителей, которые получат право на свободное исповедание любой религии.

— А дозволят ли? — усомнился Световид.

— Дозволят, — уверенно кивнул я.

Не спорю, многие жители Эстляндии, памятуя, сколько бед им принесли служители Исуса, [704] навряд ли захотят менять шило на мыло, то есть одного Христа на другого, пожелав остаться со своими родными богами, но мне на это, честно признаться, было наплевать.

А в разговорах с православным духовенством я основной упор сделаю на то, что язычество, в которое поначалу ударится местный народец, станет как бы промежуточным звеном на пути к православию.

Думается, и патриарх, и митрополиты благосклонно примут мое пояснение и согласятся с ним, поскольку латины для них гораздо хуже мусульман, не говоря уж об идолопоклонниках. Кстати, последних у нас на Руси сколько угодно, считай, все мелкие народцы, проживающие на северо-востоке, и воспринимаются они православными вполне лояльно. Ну, скажем, вроде заблуждающихся, с которыми надо просто как следует поработать, разъяснив прописные истины про настоящего единого бога, и они со временем все поймут.

Очевидно, Световид уловил мою твердую убежденность, которая прозвучала в ответе, поэтому больше вопросов задавать не стал, лишь осведомившись, когда он мне понадобится. Услышав, что лучше всего встретиться как можно скорее, так как на завтра намечен мой отъезд, волхв коротко кивнул и повернулся в сторону леса.

— Хеллика приведи мне, — негромко сказал он кому-то невидимому.

Из кустов, росших на опушке, высунулась волчья морда. Я вздрогнул от неожиданности, но сразу же понял, кто это. Выдал Избура небольшой пук светлых волос, отчетливо видимый на волчьей голове между ушей, который я приметил, еще когда увидел его в первый раз.

— А он что, поймет? — недоверчиво осведомился я у Световида.

— Покамест не ошибался, — усмехнулся тот. — К тому ж и Хеллик у нас один.

Избур, словно подтверждая слова волхва, коротко рыкнул и исчез. Приказ старика он понял правильно, и будущий проводник Хеллик, как его назвал Световид, появился буквально через полчаса, не позже.

— Допрежь я с ним потолкую, — заметил волхв.

О чем он говорил с молодым, не старше двадцати пяти лет, эстонским парнем, я не знаю, но тот уже спустя несколько минут охотно закивал головой и направился ко мне.

Пока они разговаривали, я еще раз прикинул — не слишком ли тороплюсь со своими приготовлениями. Получалось, не слишком, самое то.

Да и проводник мне понравился. Во-первых, хоть и не больно-то плечист, зато жилистый, а значит — выносливый. Это куда важнее для выполнения предстоящих задач.

Во-вторых, огонек в глазах. Приметил я его, когда мы разговаривали. Поначалу-то он был еле виден, но по мере нашего общения разгорался все сильнее. Значит, понравилось Хеллику мое предложение. Это хорошо. Дело-то рискованное, и азарт тут ох как нужен.

— А в крещении тебя как назвали? — осведомился я.

— Маркусом, — хмуро произнес Хеллик. — Токмо меня так мало кто звал. Да и мне оно не по душе.

— Пока придется потерпеть. Тебе же предстоит обойти чуть ли не всю Эстляндию, а языческое имя вызовет подозрения. Вот освободим твою родину, тогда ты, Маркус, снова станешь Хелликом. Только на этот раз носить свое имя будешь, ни от кого не таясь, — обнадежил я его и вновь удовлетворенно отметил, что глаза моего собеседника вспыхнули еще ярче.

Я и в дальнейшем, когда речь шла об Эстляндии, старался избегать слова «захват». Куда лучше звучит «освобождение». К тому же, как мне казалось, я не кривил душой или почти не кривил. В конце концов, я действительно предполагал ликвидировать там крепостное право, вот и получалось, что Русь принесет свободу ее коренным жителям.

— Мне нужно знать незаметные подходы к каждому городу. Ревель — это хорошо, но помимо него в Эстляндии хватает всяких бургов. Вот и приглядись, — посоветовал я. — Лучше всего сделать это под видом купца. Денег, чтоб прикупить товары, я дам.

— Поначалу мне надо бы заглянуть к нашему тоорумеесу, — вежливо, но твердо поправил меня Хеллик.

— Так кличут у них волхвов бога Тоора, — пояснил подошедший Световид, заметив недоумение на моем лице. — Он у них навроде нашего Перуна.

— Понятно, — кивнул я. — Что ж, посоветуйся. Глядишь, этот тоорумеес подыщет еще пару-тройку проводников для моих ребяток.

— Но я могу обещать ему, что он снова сможет разжечь костер в священной роще? Ты не обманешь? — настойчиво спросил Хеллик.

— Слово князя, — заверил я.

Хеллик помялся, но все-таки решился:

— В старые времена, как я слышал от тоорумееса, ваши князья давали роту [705] на мече. — И уставился на меня, ожидая ответа.

— Хорошо, — вздохнул я и потянул из ножен саблю.

Все получилось как нельзя лучше. Небо помрачнело уже давно, еще до подхода эстонца, но гроза медлила и разразилась всего за несколько минут до начала произнесения мною клятвы. В тот миг, когда я закончил говорить, внезапно недалеко от нас сверкнула молния. Я неспешно поднес клинок к губам, и раздался басовитый удар грома.

— Я скажу тоорумеесу, что твоему слову можно верить, ибо сам Тоора подтвердил его, — заверил на прощанье довольный Хеллик.

Уже плывя по Шексне к Ильмень-озеру, я призадумался. Вот интересно, эта молния вместе с громом случайно совпали по времени с моей клятвой или и впрямь подействовал заговор волхва на удачу?

Так и не найдя ответа, я отложил его поиск до более спокойных времен.

А неожиданная помощь Световида в моей подготовке к военной операции оказалась первой, но не последней…

Глава 2 Неудачный штурм и успешная осада

До самого приезда в Кострому удача продолжала улыбаться мне. Впрочем, тут основная заслуга принадлежит моей Ксюше, благодаря которой мне удалось уговорить угличского затворника Густава дать свое согласие возглавить поход. Уговорить, хотя поначалу я, честно признаюсь, чуть не загубил все дело.

Мы заглянули к нему в гости по пути к новым владениям Годунова. С какой целью — я Ксении не сказал. Вроде бы война — чисто мужское дело, а потому ни к чему лишний раз беспокоить царевну, особенно учитывая, что сам поход находится под ба-альшущим вопросом и то ли будет, то ли вообще не состоится.

Да и сама идея пришла мне в голову спонтанно, незадолго до того, как мы подплыли к Угличу. За день до того, как показались угличские стены, я услышал, что такая замечательная погода, которая вот уже полторы недели баловала нас теплом и сушью, не случайна, ибо наступило бабье лето, которое, по уверению Ксении, «завсегда приходит опосля Успения». [706]

Вообще-то в моем представлении бабье лето всегда ассоциировалось с сентябрем, а сейчас конец августа, но уточнять у царевны я не стал, вовремя вспомнив про смещение в сроках из-за старого стиля, и решил воспользоваться погожими деньками, тем более Углич был по пути.

Поначалу — я не успел даже представить свою спутницу — принц или королевич (признаться, понятия не имею, как правильно звучит его титул, так что в дальнейшем буду называть его то так, то эдак) подумал, что перед ним чета молодоженов, и даже разок назвал Ксению госпожой Мак-Альпин.

Я открыл было рот, чтобы поправить, но потом посмотрел на зардевшуюся от смущения царевну, которая, низко опустив голову, силилась скрыть довольную улыбку, и подумал, что займусь этим позже, за пиршественным столом, а сейчас лучше сделать вид, что не обратил внимания или не расслышал.

Царевна ему понравилась с первого взгляда, это точно. Причем, когда я все-таки пояснил ее нынешний официальный статус сестры престолоблюстителя и незамужней девицы, Густав последнему обстоятельству обрадовался как-то слишком бурно.

А вот уболтать его стать королем Эстляндии — да-да, не меньше, чтоб соблазн был головокружительный, — у меня не получилось. Сам виноват — погорячился, действуя напролом и с места в карьер, даже не усевшись за стол. Мне почему-то казалось, что Густав только обрадуется и сразу согласится, а потому проблем не возникнет.

К тому же я говорил даже не от имени наследника и престолоблюстителя, но выступал как посланец государя всея Руси Дмитрия Иоанновича, обещая его всемерную поддержку и стрелецкие полки.

Однако не тут-то было. Королевич не просто воспротивился моему предложению, но отказался категорически и наотрез, да еще и, усмехнувшись, добавил, что царь Димитриус куда ниже оценивает его, чем покойный государь Борис Федорович, который в свое время обещал ему добыть не только Эстляндию, но и шведскую корону.

Я смущенно покосился на Ксению, которая в ответ еле заметно кивнула, подтверждая, что именно так все и было. Ну и что тут скажешь?

А Густав, выставив вперед правую ногу, гордо чеканил:

— И тогда, царю Борису Фьёдоровичу, и ныне тебе, яко посланцу царя Димитриуса, ответ одинаков: мой отечество меня забыль, но я его помнить и посему вред ему не чинить.

Salus patriae — suprema lex. [707] У вас на Руси верно сказывать: не плюй в колодец — сам туда попадешь. — И озадаченно уставился на Ксению Борисовну, которая, не выдержав, прыснула в ладошку от такого забавного смешения пословиц.

Пришлось, улучив момент, пока он самолично бегал поторапливать медлительных слуг, пояснить ей, что такое предстоит услышать еще не раз, так что надо постараться сдерживать себя и не столь явно выражать свои эмоции.

Его труды не пропали втуне — челядь, поняв, что в этом случае лень чревата, сразу засуетилась, забегала. Когда мы в сопровождении гостеприимного хозяина через полчаса спустились из комнат, которые он выделил для нас, здоровенный стол в большой горнице был полностью заставлен блюдами с соленьями, пареньями и прочей снедью.

Разумеется, в центре стояла солидная бутыль со знакомым мне по прежнему визиту в Углич эликсиром. Принц самолично ринулся наполнять наши кубки, но я вовремя успел удержать его руку и с укоризной напомнить, что Ксения Борисовна — дама и куда приличнее будет налить ей вон той медовухи.

— Фуй, — презрительно сморщился он. — То плебейское. Слуга не подумать и поставить.

— Зато легкое, — возразил я. — Да и мне с дороги тоже желательно чего-нибудь послабее.

Он с видимым сожалением поставил свою бутыль на стол, грустно посмотрел на нее, но противиться не стал, заявив и заодно традиционно все перепутав по своему обыкновению, что желание хозяина — закон для гостя. В порыве самопожертвования он даже сам вызвался пить то же, что и мы.

Вот тогда-то, после того как он поднял свой кубок за здравие четы Мак-Альпинов, провозгласив в своем обычном ключе, что он чер-ртовски рад за меня, ибо одна голова — хорошо, а два сапога — пара, я, глянув на смущенную Ксению Борисовну, поправил принца, разъяснив ситуацию.

Правда, о том, что она, по сути, моя невеста, умолчал. И хотел бы, особенно заметив, как радостно вспыхнули глаза хозяина терема, но нельзя. Не положено такое. На Руси все начинается с того, что просят согласия у батюшки невесты или, в связи с его отсутствием, вот как в моей ситуации, у ее брата, который ей «в отца место». И пока этого не произошло — молчок, даже если с самой невестой все давным-давно обговорено. Так что пришлось ограничиться объяснением, что я всего-навсего провожатый, ибо, будучи в ближних людях царевича, пользуюсь столь великим доверием Федора Борисовича Годунова, что он поручил мне доставить в Кострому его сестру.

— Так ты есть она?! — удивленно ахнул Густав и растерянно посмотрел на свой кафтан, который изрядно уступал моему в пышной позолоте, да и вообще был… гм-гм… не первой свежести. В смысле чистый, нарядный, но ношеный, и не раз. — Я должен совсем чуть оставлять вас, ибо… — Он смешался, виновато улыбнулся и опрометью выбежал из-за стола.

— Шебутной, но забавный, — с улыбкой прокомментировала Ксения его стремительное бегство и, оглядывая помещение, в котором мы сидели, по-хозяйски заметила: — А видать, что без женки проживает, да и сам хозяин неважнецкий. Эвон, ажно паутина свисает кой-где. Да и во всем прочем тож запустение, куда ни глянь. И половицы скрипят, и петли на дверях визжат, а угол вон тот и вовсе прогнил. — И, махнув рукой, кратко подытожила, неодобрительно покачав головой: — Сплошь содом.

Я в свою очередь оглядел зал, где мы сидели, и подивился. Нет, сейчас-то, конечно, и моим глазам стали доступны разные недостатки. По всему видно, что холопы, пользуясь тем, что королевич по уши занят своими научными изысканиями, связанными с поиском философского камня, сильно распустились, но чтобы вот так сразу заметить, что где нуждается в исправлении… Нет, будь Ксения какой-нибудь боярышней, да еще из не очень крупных, где мало челяди и приходится вникать во все самой, — это одно, но она ж царевна.

Я недоуменно уставился на нее.

— И как ты только успела все подметить? Я так вот только сейчас, да и то не все увидел, а ты даже про угол не забыла, который прогнил.

— Несет оттуда изрядно, вот и почуяла. А коль аж до нас доходит, хошь и угол чуть ли не в двух саженях, стало быть, цельная дыра там. Ну и откель ей взяться, ежели не от гнили?

— Здорово, — кивнул я.

— Да я что, — засмущалась царевна. — Вот матушка моя — она уж оченно сквозняков боится, — дак любую щелку, даже саму махоньку, вмиг почует, и уж тогда держись. Так холопей распушит, что токмо перья кругом летят. — И тут же, меняя тему, посетовала: — А что ж ты так сразу на него накинулся со своим дельцем? Нешто с порога к такому приступают, к тому ж столь важному.

— Думал, обрадуется моему предложению. Решил, что человек из такой глуши с радостью поедет куда скажут, а уж в Ревель тем более, — пояснил я свой промах. — К тому же здесь он вроде как в ссылке, а там совсем иное — сам себе хозяин. — И с досадой почесал взатылке. — Плохо, конечно, получилось.

— Надо тебе было меня упредить, — мягко попеняла Ксения. — Али вышла уж из доверия?

— Ну что ты, — заторопился я разубедить ее, приметив обиженную нотку в голосе. Так, самую малость, но она присутствовала, поэтому я поспешил оправдаться: — Просто ты была занята столь важными делами, что я не решился тебя отвлекать.

Она зарделась, поняв, на что именно я намекаю.

Дело в том, что чуть ли не с первого дня пути она частенько задавала моей ключнице разные вопросы насчет целебных свойств трав. Марья Петровна, весьма довольная тем, что заполучила в ученицы саму царевну, была словоохотлива и секретов не таила. Однако стоило мне подойти, как Ксения зачастую резко обрывала фразу или, краснея, круто меняла тему, хотя я все равно выяснил, чем именно больше всего интересуется любопытная ученица бывшей ведьмы.

Сделать это было легко, ведь Петровна давала царевне не только теоретические уроки, рассказывая о свойствах трав, но и практические, показывая их и обучая правильному сбору. Едва мы делали очередной привал — как правило, в пустынном месте, я продолжал соблюдать меры безопасности, — как женщины тут же исчезали. Из той же предосторожности на прогулках их всегда сопровождали я и десяток гвардейцев, так что до меня нет-нет да и доносились обрывки их разговоров.

Касаемо сборов главной целью была прикрыш-трава, [708] которой царевна интересовалась пуще всех прочих и которой они с ключницей насобирали чуть ли не мешок. Дескать, самое ей время — с Успения до Покрова. Как бы мимоходом от той же Петровны я узнал, что она весьма полезна против злых наговоров на свадьбу, после чего сделал определенные выводы.

Ну и разговоры соответственные, касающиеся сватовства, сговора, обручения и, разумеется, самой свадьбы, а также обязанностей молодой хозяйки терема.

Словом, не тем были заняты мысли моей Ксюши, на что я ей сейчас и намекнул, озабоченно посетовав, что понятия не имею, чем мне теперь соблазнить шведа.

— Соблазнить… — многозначительно протянула Ксения и, лукаво улыбнувшись, предложила: — А дозволь я с ним сама потолкую.

— Ты?! — удивился я.

— А что? Мыслишь, не управлюсь? — задорно усмехнулась она. — А мне так сдается, будто мое словцо подоходчивей будет, уж больно он… — Но не договорила, осеклась и сменила тему: — К тому ж ты сам сказывал, что покуда соблазнов для него не подыскал. Вот покамест и подумай, каку рыбку позаманчивей оной щучке предложить, чтоб она твой крючок заглотала. Я ж тем временем с иного боку зайду — глядишь, и выйдет чего.

Вот интересно, что она собирается с ним сделать? Или решила потренироваться и применить на практике свои недавно полученные теоретические познания во флоре? Эх, Ксюша, Ксюша, если бы все в жизни было так легко и просто.

«А впрочем, этот порыв помочь мне даже на руку, — мелькнуло в голове. — Что-то у них с Федором перебор по суевериям. Даже с учетом того, что ныне вся Русь верит в такие вещи, у них это все равно с перехлестом. Понимаю, наследство, папины гены, вот и пусть наглядно убедится в бессилии колдовских сил». И я, довольный каламбуром, мягко улыбнувшись ей, дал добро:

— Отчего ж не попробовать.

— Вот и спасибочки, что доверил, — певуче поблагодарила Ксения, но тут же попросила: — Токмо ты покамест боле гово́рю [709] про Эстляндию свейскую вовсе не веди — не надобно. Коль уж доверился мне, так пожди малость. — И, заметив вернувшегося хозяина терема, пропела: — О-о, какой же вы нарядный да пригожий, Густав Эрикович. Хошь ныне под венец.

Комплимент королевич оценил по достоинству и принял его, судя по густому румянцу, всерьез. Признаться, никогда не видел, чтоб мужики сорока лет от роду… ну, пускай тридцати семи, неважно, так отчаянно краснели.

— То я вспомнить, что на Руси встречать по одеже, а провожать по роже, — смущенно пояснил он.

Ксения еле заметно прикусила нижнюю губку, удерживая себя от смеха и ограничиваясь улыбкой, после чего выдала еще пару таких же лестных замечаний в адрес принца, от которых он окончательно потерял голову.

Единственный раз он помрачнел, когда вспомнил, что пятью годами ранее сам отказался от эдакого счастья, по поводу чего выразил вслух свое горячее сожаление. В свое оправдание он заметил, что тогда не знал, какого чудесного ангела уготовил ему благосклонный жребий, ибо лицезреть ее лик неземной красоты ему доселе не доводилось.

Вообще-то, честно говоря, я не совсем понимал Ксюшу. Вроде бы вызвалась мне помочь уговорить принца претендовать на престол Эстляндии, а в чем на деле выражается ее помощь? Мало того что она ни словечком не заикнулась о моем предложении в первый вечер, так и на следующий день вела себя так, будто совсем забыла о нем, а вместо этого, испросив у Густава разрешение чуток похозяйничать, на что он с радостью согласился, занялась… наведением порядка в хоромах, поставив всех на уши.

Бедный Харитон, наверное, за все время пребывания в должности дворского не получал такой кучи вводных и теперь, даже задействовав всех холопов на полную катушку, только и успевал метаться по палатам, отчаянно пытаясь запомнить все указания Ксении. Надо отдать ей должное, она не кричала, не топала ногами, а говорила спокойно и действовала весьма методично, попутно успевая втолковать ошалевшему Харитону, как лучше и быстрее сделать то или иное, если действовать в нужной последовательности.

Прочие холопы поначалу не проявляли особого энтузиазма. Зашевелились они ближе к полудню, после того как двоих отправил на конюшню дворский, а третьего подключившийся Густав, где всю троицу незамедлительно и душевно выпороли. Подбадриваемые истошными воплями, несущимися из конюшни, остальные наконец-то засуетились, а потом и забегали, включившись в стремительный темп, заданный неугомонной Ксенией Борисовной.

Но кроме наведения порядка царевна успевала и многое другое. Например, осмотрела лабораторию, где стоял тягостный сивушный дух, вдобавок отягощенный какими-то испарениями и прочими ароматами химических реакций.

Ксения не морщила нос и стоически выдержала целых десять минут, в течение которых внимательно выслушивала все пояснения хозяина, обильно перемежаемые латынью, особенно после того, как Густав выяснил, что царевна ее достаточно хорошо понимает. Первая фраза сорвалась с его губ случайно.

— Similia similibus curantur, [710] — пояснил он суть одного из своих многообещающих экспериментов, посмотрел на Ксению, спохватился и, виновато улыбнувшись, заметил, что сейчас переведет сказанное, но царевна кротко молвила, что она и так все поняла.

Принц изумленно посмотрел на нее. Избытком деликатности он не страдал и потому с подозрением спросил:

— Так ты знать язык древних римлян?!

— Самую малость, — простодушно уточнила Ксения.

Усомнившись, он попытался было проверить девушку, с коварной ухмылкой заявив:

— Otium sine litteris mors est et hominis vivi sepultura. Non ut edam vivo, sed ut vivam edo. [711] — И с любопытством уставился на царевну.

Не подавая виду, что прекрасно поняла истинную цель сказанного, та подхватила:

— Ох, ну как же вы правы, Густав Эрикович. — И добавила: — Я ить и сама так считаю: esse oportet ut vivas, non vivere ut edas. [712]

— Но тогда это совсем все менять! — восторженно завопил он и незамедлительно перестал стесняться, так что латинские фразы понеслись у него чуть ли не в строгом чередовании с русскими, причем порой он вообще забывал о том, что я стою рядом, и обращался только к Ксении.

Царевна держалась достойно. Стоило Густаву что-то сказать на языке древних римлян, как Ксения или согласно кивала, комментируя его слова по-русски, или подыскивала аналогичное латинское выражение.

Надо ли говорить, что принц цвел и благоухал от счастья, поделившись с нею даже такими секретами, которые не открыл и мне во время моего первого визита в Углич. Правда, он был достаточно честен, и хотя его несколько заносило в бахвальстве, но в главном он стремился соблюсти истину, отметив, что до создания философского камня ему еще далеко, хотя некоторые последние эксперименты позволяют надеяться, что он изрядно приблизился к желанному положительному результату.

А вечером за трапезой он настолько разоткровенничался, что, будучи практически трезвым — чара медовухи в обед для его закаленного эликсирами организма не в счет, — принялся в подробностях рассказывать о своей несчастной сиротской жизни.

Спустя сутки, когда порядок во всех царских палатах, включая даже расчищенный от хлама и посыпанный свежим песочком двор перед самим теремом, стал, на мой взгляд, идеален, а по мнению царевны, «так себе, но хоть что-то», восторг принца от своей гостьи достиг апогея.

Дальше было уже некуда.

— О-о-о! — закатил глаза принц, усевшись за вечернюю трапезу и подняв кубок с очередной здравицей в честь энергичной гостьи. — О-о-о, Ксенья Борисовна! — с трудом, чуть запинаясь, старательно выговорил он ее имя-отчество, после чего последовал очередной набор похвал.

«Ангел неземной красоты и светоч ума, который в один из счастливейших августовских дней удостоил несчастного узника своим посещением», слушая их, только краснела и иногда легонечко улыбалась, не в силах сдержать свои чувства при цитировании им очередной пословицы, которыми Густав сыпал как обычно, то есть вкривь и вкось.

Вот за трапезой царевна и затронула тему Эстляндии, но не впрямую, а умело подведя к ней принца, причем вначале дождалась его недвусмысленного намека на сватовство. Тогда она и выдала в ответ:

— Я ж как-никак царская дочка, поэтому мне и замуж выходить за боярина какого несподручно. И батюшка мой, когда жениха мне сыскивал, о том же сказывал. Мол, в супружестве лучшей всего ровня, чтоб никому обидно не было. Раз царевна — стало быть, за царя али за короля. И пущай в его владениях не больно-то много землицы, ан все одно — титла должна быть беспременно.

— Но аз есмь как раз сын короля, — гордо подбоченился Густав. — Значит, выходит, что…

— Ан ничего не выходит, — пропела Ксения Борисовна. — Мой батюшка и богу душу отдал, сидючи на троне, а твоего, яко я слыхивала, братцы родные сместили. Поэтому ежели и выходит, то вовсе иное.

— Но ведь твой брат Федор ныне тоже не есть царь, — возразил Густав, — а потому у нас с ним и тут одинаково, что в рот, что по лбу!

— Зато он престолоблюститель, — выкрутилась Ксения, с трудом сдержав смешок. — Опять-таки ежели землицу счесть, коя ему ныне дадена, дак там можно с десяток свейских королевств всунуть, да еще и местечко останется. Но господь с ней, с землицей, — отмахнулась она. — Ни к чему нам чети [713] считать — чай, не холопы. Одначе хошь какая-нибудь, да должна быти, а ежели вовсе нет, то какой же он тогда король?

— Я ныне владеть и повелевать Угличем и всей землей, коя дадена мне как раз твоим батюшкой, — возмущенно заявил Густав.

— Коль дадена, так ты ей тогда, выходит, не владелец вовсе — вечор дадена, а поутру отобрана. — И нежно проворковала, смягчая свой отказ: — Ты не серчай, Густав Эрикович, что я с тобой вот так напрямик гово́рю веду. Не хочу я ходить вокруг да около, а сразу сказываю, что мой братец тебе ответит, ежели ты к нему сватать меня заявишься. Супротив же его воли мне идти невместно, потому как у него надо мной ныне отцовская власть. А вот будь у тебя землица, да холопья с боярством под рукой, да ратники удалые, тогда…

Она сделала вид, что призадумалась, и, опустив голову, принялась рассеянно водить пальцем по столу. Густав затаив дыхание ждал продолжения, но, не выдержав, спросил:

— И что есть тогда?

— Тогда… — неспешно протянула Ксения, вновь сделала паузу, затем глубоко вздохнула, подняла голову и с лукавой улыбкой продолжила: — А я и сама не ведаю, что будет тогда. — И, не давая ему опомниться, встала. — А ныне час уже поздний, поэтому дозволь на покой отойти, Густав Эрикович.

Я тоже было поднялся с места, но она незаметно для королевича дала понять, что провожать ее не нужно и мне лучше остаться, дабы «добить» Густава.

Что ж, приходится признать, что последствия моего неудачного скороспелого штурма полностью устранены. Или не полностью?..

Глава 3 Слово не воробей, поймают — не вылетишь

Едва царевна удалилась, как принц взвыл и забегал из угла в угол, периодически вскидывая руки к потолку, и срывающимся от восторга голосом выкрикивал нечто высокопарное:

— О-о-о, lumen coeli! О-о-о, sancta rosa! [714]

Угомонился он не сразу, но первым делом, плюхнувшись на свой стул, потребовал от меня дать ему хороший совет, как завоевать сердце неприступной красавицы.

Я хотел было напомнить насчет предложения Дмитрия, но, решив, что лучше всего будет, если он сам вспомнит о нем, не сказал ни слова, а в ответ на повторный вопрос Густава только неопределенно передернул плечами, давая понять, чтоб думал сам, и принялся с энтузиазмом наворачивать свиную грудинку с бесподобным пирогом.

Принц укоризненно уставился на меня — дескать, как я могу преспокойно лопать в такие минуты, но я не поддавался, внимания на его тяжкие вздохи не обращал и продолжал энергично работать челюстями.

Густав терпеливо дождался, пока из моей миски не исчезнет последний кусок, открыл было рот, чтобы поделиться своими соображениями, но я сразу же, без перерыва переключился на вкуснющие яблочно-медовые лепешки, запивая их столь же приятным яблочным квасом.

— Я думать, что ты мне друг, — не выдержал принц, — что ты помогать, а ты есть…

Возмущение его было столь велико, что нужного слова он так и не сумел подыскать, оставив фразу незаконченной, после чего вновь вскочил и забегал из угла в угол, но спустя несколько минут, плюхнувшись на стул, заявил:

— Кажется, я все придумать!

Ответить я не мог, ибо как раз парой секунд ранее запихал в рот изрядный кусок лепешки, поэтому лишь одобрительно промычал в ответ, давая понять, что я весьма рад этому обстоятельству.

— И ты мне помогать, — строго заметил он. — Друг всегда есть помогать, ибо — amicus cognoscitur amore, more, ore, re, [715] вот ты и…

Интересно, с чего он решил, что я его друг? Впрочем, возражения были неуместны, поэтому я вновь промычал нечто неопределенное.

— И мы с тобой ее украсть, — радостно сообщил он мне и… кинулся хлопать меня по спине, поскольку я незамедлительно поперхнулся и закашлялся от восторга перед столь дивной увлекательной идеей.

Придет же такое на ум?! Ох, переборщила Ксения Борисовна. Вполне хватило бы, чтоб у принца поехала крыша, а тут, судя по всему, ее попросту снесло. И что мне теперь делать?

Наконец я кое-как откашлялся, слегка отдышался и выпалил:

— С ума сошел?!

— А что? — удивился Густав. — Я слыхать, что есть на Руси такой обычай, когда мать-отец против, а жених и невеста любить друг друга.

— А с чего ты взял, что невеста, то есть Ксения Борисовна, тебя полюбила?! — возмущенно осведомился я.

— Ну как же, — растерянно развел руками он. — Она сама говорить, что я есть пригож, ум мой хорош, и еще я славный, — припомнил он под конец. — Не попало кому такое не сказывают.

— Что такое комплимент, ты, надеюсь, знаешь? — поинтересовался я, решив чуть-чуть сбить азарт с не на шутку разошедшегося шведа.

Тот утвердительно кивнул и озадаченно уставился на меня.

Пришлось пояснить, что Ксения Борисовна, характеризуя кое-какие качества принца, скорее их проавансировала, поскольку на самом деле они, возможно, в нем присутствуют, но являются нераскрытыми и не проявились в конкретных делах. Вот, например, слово «славный». Оно на Руси означает известность, причем полученную в боях и громких победах, то есть ратную. А откуда ей пока взяться, если принц из Углича ни ногой, и даже когда его в кои веки позвали за этой самой славой, он отказался. Ну и о чем тогда говорить?

Про остальное, особенно о пригожести, говорить как есть не стал, пожалев мужика. Отделался обтекаемым:

— И вообще, в горячке, чтобы сделать приятное человеку, чего только не скажешь. — И придирчиво оглядел его.

М-да-а, видок у него еще тот.

Нет, что касаемо нарядности — полный порядок. Все на своих местах, одежда блестит и сияет, сапоги вон жемчугом расшиты, а кафтан даже при свете свечей переливается от золотого шитья.

Зато внешность…

Дело, конечно, вкуса, а любовь зла, так что кому-то очень даже пришелся бы по душе и такой, только не царевне. Одни мешки под глазами чего стоят. А уж вкупе с отекшей кожей нездорового цвета… Словом, весьма выразительное зрелище. Как там поется в песенке? «Пять минут у зеркала постой. Ты все поймешь. Ты все увидишь сам…»

Нет-нет, ревность ни при чем. Признаться, на минуту-другую и впрямь становилось немного не по себе, когда она ворковала с ним, но это же для дела. Кроме того, после всего, что у нас было с Ксенией, считать Густава потенциальным конкурентом просто смешно.

Смешно и глупо.

Но и совет насчет зеркала тоже бесполезен. Не тот случай. Вон у него какой ошалелый, затуманенный взгляд. Оставалось только вздохнуть — ох уж эти женщины! Такое порой настряпают, что ой-ой-ой, а нам, мужикам, потом расхлебывай.

И какой умник сказал, что кашу маслом не испортишь? Очень даже запросто. Если кого интересует рецепт — обращайтесь к моей Ксюше. И ведь не упрекнешь — для меня старалась.

Однако мой намек насчет славного и славы Густав пропустил мимо ушей, так что пришлось зайти с другого бока.

— А обо мне ты подумал? — осведомился я.

— Ты бояться, — не понял меня Густав и попытался ободрить: — Кто волков бояться — тому глаз вон. Думать, что ее слуги стрелять?

— Ее слуги стрелять нет! — От возмущения я даже перешел на его стиль речи. — А вот мои стрелять о-го-го.

— В тебя?! — вытаращил глаза недоумевающий принц.

— Да не в меня, а в тебя, — поправил я.

Наступила пауза. Нахмурившийся Густав пытался сообразить, почему мои гвардейцы станут в него палить, а я быстренько прикидывал, как бы половчей еще раз натолкнуть принца на иной выход.

Так ничего и не придумав, я приоткрыл завесу тайны и пояснил главную причину, по которой не смогу стать ему помощником в деле кражи невесты. Нет-нет, я тоже питаю к нему дружеские чувства и любую другую умыкну, если, разумеется, согласна сама девушка, но вот именно царевну… Договаривать не стал, предоставив ему самому додуматься почему.

Судя по оценивающему взгляду, Густав был достаточно догадливым. Но, дабы успокоить его, я сразу добавил, что, к сожалению, в связи с отсутствием не только городов, сел, деревень, не говоря уж о прочих владениях, но и славных ратных побед, мне пока что предлагать царевне свою руку и сердце не имеет смысла.

Так, оценивающий взгляд слегка потеплел, подозрительность исчезла, хотя настороженность осталась. Придется добавить. И я рассказал про дополнительные обстоятельства, которые тоже заставляют меня не только хранить гробовое молчание, но даже и не помышлять ни о чем таком.

Мол, я поклялся доставить царевну живой и здоровой к ее брату, а свое слово привык держать. Кроме того, в качестве довеска я упомянул и об особом отношении к царевне нашего государя. Нет-нет, он тоже хранит обещание, данное им ясновельможной пани Марине Мнишек, и Густав может не опасаться каких-либо поползновений с его стороны. Но, всячески заботясь о Ксении Борисовне, он взял под особый контроль выбор ее будущего мужа, и я от имени ее брата Федора Борисовича даже дал Дмитрию Иоанновичу слово, что царевна выйдет замуж лишь после того, как получит разрешение на брак от государя.

— Значит, я идти к царю, — решительно произнес Густав.

— Бесполезно, — махнул рукой я и намекнул: — У него голова сейчас только Эстляндией занята, так что ни о чем другом он и думать не желает. — И уставился на принца, в надежде что хоть теперь он вспомнит о моем предложении.

Однако увы.

Дошло до него только через пару часов, и он, не став дожидаться утра, попытался вломиться в мою светелку, затеяв громкую перепалку с бдительными караульными, дежурившими подле двери. Пришлось вмешаться, впустить его и до рассвета выслушивать «блистательный мысль» о том, как покорить сердце царевны.

Вначале я немного испытал его на прочность, уточнив, не слишком ли скоропалительно он поведал мне о своем решении, которое уж больно разнится с точкой зрения, высказанной не далее как два дня назад.

— Я есть наследник престола, — пояснил он. — Однако я все понимать и готов отказать от свой прав на него, но взамен… Если даже младший сын моего дяди Иоанна, кой меньше прав на престол, чем я, стать герцог Эстрегётландский, то мое право взамен отказа на корона требовать Эстляндия неоспоримо. А если он мне отказать, то… — И угрожающе засопел.

— И ты твердо это решил? — на всякий случай продолжал я допытываться. — Не передумаешь?

— Я — принц. — Он замялся, припоминая, и наконец выдал очередной виртуозный шедевр русского фольклора в шведской аранжировке: — Слово не воробей, поймают — не вылетишь.

Правда, он хотел вначале сделать предложение Ксении, а уж потом заняться сочинением гневного письма своему дядюшке Карлу IX, [716] потребовав у него часть отцовского наследства в виде Эстляндии, но я отсоветовал, пояснив, что неизвестно, как и что получится с походом, а на Руси не принято делить шкуру неубитого медведя.

Вот когда он войдет в захваченный Ревель, сядет на трон и примется повелевать приобретенными подданными, можно будет и предложить Годуновой свою руку, сердце, а заодно и эликсир. Но до того ни-ни.

Однако Густав сразу же заверил меня, что не сомневается в успехе, и заявил, что, странствуя по европейским странам, многое повидал, и к тому же занятия алхимией… Не зря же его называют новым Парацельсом, и в грядущем походе он намерен в полной мере доказать истинность своего прозвища.

— Ты, — палец устремился на меня, — идти со мной, и я показывать тебе то, с чем победить даже глупец…

Заинтригованный, я быстро оделся и поспешил следом за Густавом, который, жаждая немедля похвалиться своими изобретениями, не шел, а бежал в свою лабораторию, перескакивая на лестнице через ступеньку, будто мальчишка.

Едва мы пришли, как принц полез в какой-то хитро устроенный в стене тайничок, откуда достал нечто продолговатое и достаточно тяжелое, горделиво протянув мне извлеченную штуковину. Я взял ее в руки и принялся разглядывать.

Раскрытая мне Густавом тайна и впрямь вызывала восхищение. Дело в том, что он изобрел самую что ни на есть гранату, которая была практически готова к употреблению, разве что отсутствовало кольцо. Отверстие, куда должен ввинчиваться запал, имелось, но вместо запала из этой дырки свисала небольшая веревочка, второй конец которой уходил внутрь яйца, а само отверстие было аккуратно залеплено воском.

— Она есть пропитана особой смесью, состоящей из… — вновь начал было пояснять он, тыча пальцем в веревочку, но я перебил его:

— Ты гений!

Принц ухмыльнулся, самодовольно кивнул, принимая мою похвалу как должное, после чего заявил:

— Я видеть такой раньше во Франция, но их хлипкий безделушка ничто в сравнение с моим монстром. [717] К тому же я ввел много новшеств. Гляди. — Он бережно провел пальцем по веревочке и самодовольно пояснил: — У них фитиль фуй, потом гореть, сейчас погас, а мой…

Из дальнейшего рассказа Густава выяснилось, что, оказывается, он давно подметил неустойчивое горение фитиля, которое не позволяло предугадать время до взрыва. К тому же зачастую фитиль гас при ударе о землю. Вдобавок из-за отсутствия точных расчетов солдат противника имел возможность отбежать на безопасное расстояние или даже успеть отшвырнуть гранату обратно. Зато теперь…

Вначале принц изобрел смесь селитры с порохом, которой пропитал фитиль. Поскольку однородная смесь горела с одинаковой скоростью, можно было почти точно рассчитать момент броска. Затем, когда Густав понял, что веревка слишком подвержена сырости, он после некоторых размышлений внес дополнительную защиту из специально пропитанной клеем оплетки…

Словом, если быть кратким, то он изобрел бикфордов шнур, и я тут же назвал его гением вдвойне, а он, довольно заулыбавшись, заметил:

— А ты думать, я просто так пугать царь Борис зажечь Москва? Хо! Но ты не говори гоп, коли рожа крива, ибо это еще не все. Я придумать такое же и с ядро пушка. Ныне его калить докрасна, так?

— Так, — подтвердил я.

— А зачем? Прок с того пустяк, грош выеденный не стоит. Загорится дом или нет — неведомо, к тому ж в него надо еще попасть. А ежели его сделать так же пусто и засыпать в ядро порох, то…

— Ты втройне гений! — не дослушав, с еще большим восторгом произнес я.

Еще бы, разрывной снаряд — это вам не шухры-мухры, как говаривала давным-давно, четыреста лет назад, точнее, вперед, одна моя знакомая.

— Я думать и еще, — предупредил меня принц. — Я мыслить одолеть всадник. Мой королевство мало конь, и я думать, яко помочь пеший ратник…

На завтрак, невзирая на ранний подъем, мы с ним опоздали, и несколько встревоженная нашим дружным отсутствием Ксения отправила на розыски гвардейцев. Осторожно заглянувший в лабораторию Дубец вытаращил глаза, когда увидел, как мы с принцем, усевшись на полу — места на захламленном столе было мало, требовался простор, вот мы и переползли вниз — и наперебой тыча пальцами в чертежи, громко спорили.

— Но этот змеиный ров хорош только при достаточной ширине, иначе его преодолеет слишком много конницы, — доказывал я.

— Твой глупый голова ничего не понимать! Для того и мыслить совсем рядом копать другой — так проще, чем делать первый в сажень ширина, — кипятился хозяин терема.

И даже сдержанный кашель Дубца, которым тот дал знать о своем присутствии, не сразу привел нас в чувство, вернув в окружающий мир. Лишь спустя минуту мы услышали его и принялись рассеянно оглядываться — что за посторонний звук и откуда? Затем оба ошалело уставились на моего гвардейца, переглянулись и дружно рассмеялись.

— Там того, Ксения Борисовна на трапезу кличет, — пояснил свое появление Дубец.

Мы как по команде сожалеюще вздохнули.

— Потом вернемся, — предложил я. — Надо договорить.

— Да, — согласился Густав. — И я тебя убедить, что змеиный ров лучше всего учинять…

Однако после завтрака пришлось тащить залюбовавшегося царевной Густава в лабораторию чуть ли не на аркане — узнав, что на завтра запланирован наш отъезд, принц моментально забыл про особенности своих рвов и прочих сооружений, с умилением любуясь Ксенией, однако я оказался настойчивее.

Обсуждали мы с ним проблемы фортификации чуть ли не до обеда, а попутно я успокоил королевича относительно количества жертв нашего грядущего нападения на Эстляндию, заверив, что теперь-то точно учиню неприятелю самый настоящий блицкриг, при котором сведу к минимуму число погибших, постаравшись сделать так, чтобы оно не превысило двух сотен.

— Это много, — вздохнул Густав. — Если при каждый замок погибать две сотни, то…

— Всего две сотни, — пояснил я и уточнил: — За все время.

— Шутить, — понимающе кивнул принц.

— Нет, — мотнул головой я. — С войной шутки плохи. Сейчас, правда, я не готов тебе ничего рассказать, потому что тактика взятия крепостей мною до конца не отработана, но, когда мы выступим, ты сам убедишься, что будет все именно так, как я тебе обещаю.

— Но столь мало смерть… Как ты думаешь добиться такое?

— Говорю же, пока точно и сам не знаю, — решил я придержать кое-какие задумки. — Я, принц, как русский народ, который никогда не имеет плана действий, но зато страшен всем именно своей импровизацией.

— Я быть в Оверэйсел, [718] — поморщился Густав. — Тогда я и видеть, яко Мориц Оранский брать города Энсхеде и Олдензал. Это быть за два лета до того, как я приехать на Русь. Спорить нет, он хороший воевода, но его люди…

— Его нападения ждали, — возразил я, — а наше будет неожиданностью, так что никаких кровопролитных штурмов.

— Больше всего погибать не при оборона, — уныло вздохнул королевич. — Больше всего погибать, когда воины входить в город. При взятии эти наймиты творить такое… — Он махнул рукой.

— Ах вон что… — протянул я. — Можешь быть спокоен, Густав Эрикович. В нашем войске наемники иные — грабить, насиловать и убивать не обучены, а чтоб не было соблазна, я приму дополнительные меры.

— Не обманывать? — настороженно покосился на меня Густав.

— При-инц, — с укоризной посмотрел я на него. — Я хоть и не королевич, как ты, но про то, что надлежит хранить верность своему слову, никогда не забываю. Будет приказ соблюдать строжайший порядок, а кара за его нарушение — расстрел на месте. — И негодующе фыркнул. — Еще не хватало, чтоб мои гвардейцы стали мародерами и насильниками.

Густав сразу заметно повеселел, а я подумал, что следом за моими ребятами придут московские стрельцы, которые и займут места в бывших шведских казармах. Пожалуй, навести порядок среди них будет куда тяжелее, чем среди своей неизбалованной гвардии. Тут уж без царского указа не обойтись, и я мысленно поставил себе очередную галочку-напоминание, чем надлежит заняться по прибытии в Кострому.

Да уж, не успел добраться до Годунова, а дел накопилось выше крыши — только вертись, поэтому я, коротко заметив Густаву, что перед смертью не надышишься, отказал принцу в просьбе погостить еще хотя бы несколько дней. Однако на один денек задержаться все равно пришлось, поскольку предстояло составить грамотку, адресованную его дяде Карлу IX, и принц затеял бурные дебаты по поводу текста начиная с первых же строк, то бишь с самого титула.

Честно говоря, я сразу заподозрил, что с его стороны такие споры вызваны лишь тем, чтобы потянуть время и не мытьем, так катаньем заставить меня притормозить на день наш с царевной отъезд. Как-то сомнительно мне было, что его дядька, невзирая на решительную победу над своим племянником, польско-шведским королем Сигизмундом, случившуюся аж семь лет назад, так до сих пор официально и не короновался.

Густав уверял, что это вызвано опасениями Карла — вдруг ему предъявит законные претензии еще один королевский племянник, герцог Эстрегётландский, который, будучи родным братом Сигизмунда, имеет куда больше прав на шведскую корону. И хотя тот в прошлом году официально отрекся от своих прав в пользу дяди, решив, по предположению Густава, что «лучше иметь синица в небе», Карл все равно колебался насчет коронации. Во всяком случае, королевич до сих пор не получал об этом никаких известий, хотя последний раз встречался с купцом из Швеции не далее как три месяца назад.

Именно поэтому Густав, зло кривя лицо — не иначе как вспомнил все невзгоды и скитания по Европе, — мстительно настаивал на формулировке в обращении к дядьке-узурпатору как к «первейшему лицу Совета и регенту Шведского королевства», а я упирался на короле.

Дебаты длились чуть ли не час, но тут с прогулки вернулась Ксения Борисовна и, узнав, в чем дело, предложила отложить спор, а позже написать титул в точности так, как Карла именует государь Дмитрий Иванович. На этом и остановились.

В дальнейшем благодаря ее присутствию составление чернового текста пошло куда быстрее, поскольку стоило царевне предложить свой вариант, то даже если он не совпадал или вовсе противоречил предложенному Густавом, принц, выдав очередную порцию восторгов и похвал ее уму, без колебаний соглашался на него.

Лишь в самом конце, уже после обеда, когда Ксения, заявив, что притомилась, покинула нас, Густав выразил сомнение в том, что, прочитав послание, Карл отвергнет его. Уж больно мягко и вежливо звучали формулировки.

— Так радоваться надо — тогда войны не будет, — не понял я.

— А как же я стану славен, коль она не случится? — резонно осведомился Густав.

Я почесал в затылке. Действительно, получалось, что никак. Пришлось отделаться замечанием, что до следующей зимы далеко, так что…

Договорить я не успел. Едва услышав про следующую зиму, Густав чуть не подскочил на своем стуле и завопил, что ждать столь долгий срок он наотрез отказывается. Мои возражения по поводу неготовности армии в настоящий момент он отверг напрочь, заявив, что недостающее качество можно запросто компенсировать удвоенным количеством, и вообще, благодаря такому чудо-оружию, которое он вручил мне, никакой Карл перед русскими войсками не устоит, благо что при наступлении в зимнюю пору шведским гарнизонам не видать подкреплений, поэтому завладеть городами в Эстляндии будет легче легкого.

Я попытался напомнить про лишние жертвы, которые в таком случае неизбежны, но у королевича весь гуманизм неожиданно исчез — куда он делся, ума не приложу. Ох и кровожадная штука эта любовь. Кровожадная и эгоистичная — вынь да положь ему сватовство и свадьбу уже следующей весной, а то у него терпежу нет.

Хотя резоны в его рассуждениях имелись, даже если отмести в сторону главного конкурента, то есть меня.

— Ей ныне уже сколько летов? — наседал он на меня. — Я слыхать, что на Руси дозволено венчаться в пятнадцать лет, а баба в восемнадцать или в полных два десятка есть староперок.

— Чего?! — вытаращился я на него.

Он замялся, размышляя, как лучше пояснить, но я успел понять вывернутое им наизнанку слово чуть раньше его толкования, однако возмутиться по поводу перестарка не успел, ибо Густав оказался проворнее, заметив, что речь об ином. Где гарантия, что царевна не решит выйти замуж уже этой зимой, учитывая свои лета? И он с подозрением посмотрел на меня.

Ссылка на то, что сейчас Ксения Борисовна, так же, как и ее брат, находятся в глубокой печали, [719] которая сменится на обычную аж после Покрова и в январе перейдет в полупечаль, то есть траур закончится только в середине апреля, а во время него ни о какой свадьбе не может быть речи, не помогла.

Оказывается, Густав все это разложил еще раньше, посчитав, что ему необходимо уложиться как раз к официальному концу скорби. Для надежности.

— Если бы ее брат Фьёдор Борисович сам пообещать мне ее руку, тогда мне не торопиться можно, — начал было Густав, но оборвал себя на полуслове и, виновато улыбнувшись, заметил, что и в случае такого обещания он все равно бы поспешил, поскольку помимо опасений появления иных претендентов на ее руку ему и самому невмочь пребывать в столь долгом ожидании счастливого дня, наступление которого он постарается всячески ускорить.

Единственное, чем я урезонил его, так это напоминанием, что необходимо подготовить посольство и изготовить новую королевскую печать, без которой и грамота не грамота, а так, не пойми что.

Зато что касается армии, то я приступлю к ее обучению немедленно, равно как и к изготовлению гранат. Правда, особых результатов до конца зимы ждать нельзя, так как процесс овладения ратным мастерством достаточно долог. Да и Пушкарский двор надо еще выстроить, не говоря уж о том, что уйма времени уйдет на эксперименты, без которых никак, и лишь после того, как удастся добиться создания образца, отвечающего всем требованиям, можно будет пускать отливку гранат и ядер на поток.

Уф-ф! Однако и темпы у принца. Во как разобрало! Мне же оставалось только искренне посочувствовать человеку, поскольку я прекрасно понимал, что, при всем старании, ему ничегошеньки не светит. Особенно жаль стало принца в последнее утро, когда настала пора прощаться и он выглядел таким грустным, что невольно захотелось сказать ему что-то теплое и доброе.

— Сияет незапятнанной красой, — с тоской в голосе негромко произнес он по-латыни, глядя на поднимающуюся по сходням в струг Ксению, и на глазах у него выступили слезы.

Он отвернулся, неловко вытер их рукавом кафтана, после чего снова повернулся ко мне и торжественно вручил небольшую красивую шкатулку, заметив, что самолично пересыпал стружками обе гранаты — оказывается, их у него было две штуки, а не одна, — а потому я могу быть спокоен за порох, который не должен отсыреть.

Там же, на дне, как он указал, находятся и листы с чертежами и рецептами состава горючего зелья для пропитки бечевки, дабы веревочки превратились в бикфордовы шнуры.

Густав еще раз заверил меня, что непременно воспользуется моим любезным приглашением и приедет, причем привезет кое-что интересное для развлечения принцессы Ксеньи Борисовны.

«Ха! Любезным приглашением», — усмехнулся я мысленно. Попробуй тут не пригласить, когда на тебя смотрят так, словно от этого зависит вся жизнь, не говоря уж о счастье. К тому же этого требовала и обычная вежливость.

Правда, вначале пожелание не забывать нас и приглашение наведаться в гости прозвучало минувшим вечером из уст Ксении, и Густав возрадовался как мальчишка. Невзирая на свой солидный титул шведского королевича, тридцать семь календарных лет и все пятьдесят, что у него были написаны на лице, он чуть не подскочил на своем стуле от ликования.

Короче, нам обоим стало ясно, что если не на следующую неделю, так через одну, от силы через две, но Густав непременно появится в Костроме, и я уточнил сроки, постаравшись их оттянуть. Мол, ни к чему затягивать со своим визитом, а прикатить сразу по первопутку, то бишь по первому снегу. Принц страдальчески скривился, но я был неумолим, поэтому Густаву осталось только заявить, что он будет считать дни до приезда и с нетерпением ждать встречи.

Я молча кивнул, обнял королевича и опрометью бросился к сходням.

Впереди была Кострома…

Глава 4 Первые впечатления и первые вводные

Городишко оказался так себе.

Может, когда-то он и был достаточно крут, раз здесь имелись даже свои князья, но время неумолимо — деревянные стены изрядно обветшали, одна из башен уныло скособочилась — вот-вот рухнет, ров наполовину осыпался, да и воды там было воробью по колено. Правда, несло оттуда так, что вздумавшему его форсировать и впрямь не поздоровится. Не иначе как костромичи решили бороться с врагами исключительно с помощью химического оружия.

Впрочем, что там говорить, когда я поначалу чуть не перепутал сам город с… Ипатьевским монастырем, благо что его башни мы увидели чуть раньше городских. Золоченые купола пятиглавого Троицкого собора, горделиво возвышающиеся над рекой Костромой, так и манили заглянуть именно туда. Да и стены там не в пример городским — крепкие, прочные, из камня. Заметно, что проживающие в нем монахи вкупе с игуменом хоть и молятся, обратив лица к небу, но и про грешную землю тоже не забывают.

Хорошо, что впереди плыл струг с теми, кто уже побывал в городе, так что к монастырю они не повернули, продолжая держать курс к груде бревен, по недоразумению названных кем-то крепостными стенами, а у меня хватило ума не вмешиваться.

Зато торжественная встреча была на высшем уровне. Можно сказать, в точности как в Москве несколько месяцев назад, только на сей раз приветствовали не Дмитрия, а… прибывшую царевну. Нет-нет, я понимаю, что Федор приказал все организовать для нас двоих, но встречающие зеваки — а таких собралось изрядно, причем сбежались не только со всех городских посадов и примыкающих к городу слобод, но и из ближайших деревень, — в первую очередь чествовали сестру престолоблюстителя красавицу Ксению Борисовну Годунову.

Не зря я двумя днями ранее отправил один из стругов вперед, чтобы предупредить престолоблюстителя о нашем приезде. Будь я один — разумеется, и не подумал бы этого делать. В конце концов, даже если на пристани и не найдется коня, то я не гордый — могу и пешком, благо что до центра, то бишь до выстроенного Годуновым терема, от силы километр. Так даже веселее, опять же сюрприз. Но где я возьму возок для Ксении, которой ни на коне, ни пешком нельзя — статус не позволяет. Мне он, правда, тоже не позволяет, но мне многое простительно, иноземец, а царевна — совсем другое дело, тут и впрямь нельзя.

Само собой, были и священники, которых возглавлял не кто-нибудь, а митрополит Гермоген. «И чего он до сих пор торчит в Костроме, вместо того чтобы давно вернуться в свою епархию, которая в Казани?» — мимоходом подумал я, увидев его во главе внушительной процессии, а затем мне стало не до размышлений.

Федор, по своему обыкновению, не смог удержаться, обнимая сестру, и пустил слезу. Глаза Ксении тоже были на мокром месте, но оно и понятно — порой слезы счастья тяжелее сдержать, чем горестные.

Молебен по случаю прибытия учинили, едва отойдя от пристани. Или это была просто благодарственная молитва? Словом, все что-то пели, Федор с Ксенией участвовали, то и дело весело переглядываясь, а я… открывал рот, чтобы не отставать и не выделяться.

Царевну, разумеется, костромские боярыни сразу провели и усадили в возок, бесцеремонно оттеснив Резвану с Акулькой. Хотели было точно так же отодвинуть Любаву и Марью Петровну, но первая не далась, а моя ключница так зыркнула на одну из нахалок, что та, опешив, попятилась, чуть не свалившись со сходен прямо в воду, после чего ни бывшую послушницу, ни Петровну никто не трогал, то ли решив, что промахнулись и на самом деле обе они не из простых, то ли побоявшись связываться.

Ну а далее был неторопливый путь до хором царевича. Ехали медленно, поскольку надлежало соблюдать степенность, а вдобавок народ так заполонил улицы, которые были куда уже, чем московские, что не разгонишься при всем желании.

Людей хватало. И хотя Кострома — городишко не из великих, как я потом узнал, от силы тысяч десять — пятнадцать, не больше, но сами представьте: если всех их выставить по обеим сторонам дороги длиной всего в километр, то выйдет достаточно густо. Что именно орали, разобрать было трудно, да я поначалу особо и не вникал, полагая, что все выкрики адресованы Ксении, но, прислушавшись, уловил, что часть из них адресованы именно мне.

Оказывается, слухи о божьем суде успели долететь и сюда. Впрочем, если вдуматься, то ничего удивительного — летом сообщение между Москвой и всеми волжскими городами благодаря курсирующим туда-сюда купцам регулярное и достаточно быстрое. Плюс рассказы моих гвардейцев из тех, которых я отправил в Кострому еще перед путешествием в Ольховку…

Единственный негативный нюанс — это окружающее нашу процессию убожество. Мы ехали по маленькой кривой улочке одного из посадов, ведущей к воротам, и я с тоской взирал на город, в котором нам с Федором и Ксенией предстоит провести ближайшие несколько месяцев, а то и лет — неизвестно, как все обернется.

Странно, но раньше я не обращал особого внимания на захудалыедомишки той же Твери или, скажем, Коломны, зато сейчас с грустью констатировал, что кое в чем Кострома уступит даже неказистому Серпухову или крохотному Путивлю. Размеры-то одинаковые, но у тех хоть стены каменные и башни посолиднее — сразу чувствовалось, что въезжаешь в крепость, а тут…

Например, городские ворота, через которые мы въехали, по своим размерам очень походили на те, что имелись в моем тереме, расположенном в Московском Кремле. Кстати, как я потом узнал, они даже не имели названия.

Пожалуй, только одно несколько сближало Кострому с Москвой. Это был веселый колокольный перезвон. Судя по нему, можно было с уверенностью констатировать, что церквей здесь в достатке, а может, и в избытке. Зато в остальном…

Спасибо молебну или чему-то похожему на него. Пока крестился и кланялся, частично удалось справиться с минорными мыслями, а после обязательной с дороги баньки я и вовсе переключился на мажор — все так хорошо, прекрасная маркиза, что лучше и быть не может. Дело в том, что, пока меня охаживали вениками, я наконец понял, отчего так негативно воспринял Кострому. Я ж все время называл ее столицей владений Годунова, а раз столица, то должна в какой-то мере соответствовать масштабам и размахам Москвы. Потому и впал в уныние, увидев, как все обстоит на самом деле. То есть получалось, все дело не в ее габаритах, а в резком несоответствии картины в моем воображении и реальности.

Словом, к совместной трапезе с царевичем, хотя более правильно назвать ее пиршеством — уж больно велик был стол, за который мы уселись вдесятером, — я уже вышел совсем иной, куда более веселый, бодрый и жизнерадостный.

Троих участников называть ни к чему — и без того понятно, а остальные, если не считать пузатого и самодовольного воеводу, были из духовенства. Казанский митрополит Гермоген, как самый титулованный, уселся по правую руку от царевича. С ним рядышком воевода. По другую расположился я, а возле меня разместился отец Феодосий, архимандрит Ипатьевской обители.

Напротив нас, по обе стороны от Ксении, уселись еще четверо настоятелей местных монастырей. Рядом с царевной посадили мать Пистимею и мать Анну — игумений Анастасиинской и Крестовоздвиженской обителей, а далее восседали отцы Феофан и Савва — игумены Спасо-Запрудненского и Богоявленского монастырей. Оставалось только удивляться, отчего набожный Федор позабыл пригласить священников, а то можно было бы заодно провести первое заседание Костромского Освященного собора.

Почему Гермоген до сих пор не в Казани, выяснилось довольно-таки быстро. Оказывается, владыка хотя и был на седьмом десятке, но, оставаясь неугомонным и шустрым в делах, успел к этому времени не только торжественно усадить Федора в Костроме и съездить в Вятку, но и вернуться, причем не далее как пару дней назад, и даже по приезде кое-что выжать из престолоблюстителя. Как он это сам назвал, «скудная мзда на благолепие православной церкви, коя ныне аки двор убогой вдовицы близ терема богатого боярина».

Не выдержав, я поинтересовался, каковы размеры скудной мзды, и чуть не ахнул — тысячу рублей выделил Годунов. Правда, теперь будет основан замечательный монастырь где-то близ Хлынова… это еще что за город? Почему не знаю? Ах вон что. Оказывается, так официально именуют Вятку. Понятно. Жаль только, что по-настоящему нужным делам от этого строительства — прямой убыток. Однако говорить Федору ничего не стал — ни к чему омрачать радость встречи всякими мелочными придирками, хотя если разобраться, то не столь они и мелочны.

По счастью, Гермоген больше ничего не выклянчил — наверное, просто не успел, а может, решил не торопиться, действуя последовательно и неспешно, благо что от меня он не ожидал ни малейшей опасности своим далеко идущим планам, иначе не стал бы говорить за столом о необходимости денежной поддержки церкви.

Да и какая может исходить опасность пусть от иноземца, но уже окрещенного в православную веру и, мало этого, успевшего сразиться на божьем суде за всю Русь с целью изгнать поляков из Москвы — оказывается, именно это я поставил непременным условием, которое они были обязаны выполнить в случае моей победы. Послушав его, я даже пожалел, что не очень внимательно прислушивался к выкрикам в мой адрес — теперь хотя бы знал, какие еще слухи бродят по городу о моей кипучей деятельности в столице.

Поначалу все было как и в обычном русском застолье образца начала двадцать первого века, даже тосты практически не отличались: за встречу, за здравие и так далее. Затем разговор постепенно стал приобретать уклон в сторону церковных дел, что, впрочем, тоже понятно — русские люди имеют обыкновение, накатив рюмку-другую, поговорить о работе.

Вел все разговоры митрополит — остальные только поддакивали. Оно и понятно, ибо куда там дергаться или тем паче возражать «патриаршему гласу и воле», как он себя важно величал. Правда, поручение патриарха Игнатия торжественно усадить Федора в Костроме было давно выполнено, так что, на мой взгляд, с выполнением миссии автоматически самоликвидировался и пышный титул Гермогена, но владыка о том даже не помышлял, почему-то продолжая считать себя представляющим главу русской церкви.

Речь митрополит завел об оскудении веры — старая пластинка — и о том, что край, получивший столь щедрого и благочестивого радетеля за веру, наконец-то воспрянет. Архимандрит и игумены в такт ему весьма энергично кивали своими большими окладистыми бородами, одобряя слова митрополита. Игуменьи не кивали, помалкивая и млея от близости самой настоящей царевны. Причем наиболее сообразительной матери Пистимее из Анастасиинской обители уже пришла мысль заполучить ее к себе на постоянное местожительство. Пару раз она как бы между прочим даже успела тихонечко поинтересоваться, не подумывает ли Ксения Борисовна посвятить себя богу. Дескать, сейчас-то как раз самое время, потому что молитва Христовой невесты во спасение души опочившего батюшки куда доходчивее, нежели у простой мирянки.

Глаза у Ксюши моментально округлились от испуга, но затем она справилась и вежливо уклонилась от ответа, скромно заметив, что ныне вся в воле брата, поэтому как он повелит, так и будет.

Игуменья, поняв, что тут еще работать и работать, да и то неизвестно, будет ли толк, мигом переключилась, заметив, что, с другой стороны, можно и не постригаясь усилить воздействие своих молитв за упокой, поручив их…

«И с кем я сижу, — вздохнул я. — Сплошные вымогатели и вымогательницы. Ужас какой-то».

А митрополит продолжал гнуть свою линию. Мол, не дело, когда совсем рядом с той же Вяткой в многочисленных глухих деревнях зырян [720] и прочих местных народцев до сих пор молятся невесть каким идолищам, смущая русский люд.

«Интересно, — мелькнула у меня мысль, — а вот если бы вопрос перевернуть и поставить прямо противоположно: а православные, которые молятся по церквям, не смущают местный народец? И что бы тогда он мне ответил?»

Впрочем, ясно что — уж больно строг и суров Гермоген к иноверцам. И впрямь верно высказывание, гласящее, что всякий новообращенный еретик норовит быть святее папы римского. Нет, владыка еретиком никогда не был, однако бурное прошлое — юность и зрелые годы, проведенные в казацких станах, [721] — все-таки наложило на его нынешнюю деятельность определенный отпечаток. Ему и сейчас, хотя он два с половиной десятка лет, если не больше, в рясе, только дай сабельку, так уж он всяких там язычников в капусту нашинковал бы.

Да и советы его для Годунова тоже припахивают… Вон он как старательно ставит в пример свою Казанскую епархию. Мол, его новообращенные тоже были нестойки в вере, так он добился от царя Федора Иоанновича указа о сборе всех таких новообращенных в православную веру в отдельную слободу и поставил над ними начальником надежного боярского сына, который следил, чтобы они строго соблюдали все православные обряды. Ну а с непокорными разговор короткий — таковых сажали в тюрьму, держали в цепях и били кнутом.

И очень уж ему хочется, чтобы царевич последовал его примеру. Да уж. Думается, дали бы владыке полную волю — Русь бы вскоре и до костров докатилась. Жаль только — не дают, да и ратников у него кот наплакал, вот и остается просить их у Годунова, что он и сделал прямо за столом. Дескать, надобны ему оружные людишки, чтоб не приключилось худа с теми попами и мнихами, коих Гермоген собирается послать посечь и пожечь бесовский соблазн в виде деревянных идолищ и язычных кумирен.

Вон рассказывал ему побывавший в Казани монах Трифон, как он в молодости сжег огромную ель у остяков, к которой собирались для жертвоприношений и с Печеры, и с Сильвы, и с Обвы, и с Тулвы. Даже остяцкие и вогульские [722] князья и те наведывались. И монах дерево это во славу божию срубил, а все нечестивые жертвы, что висели на нем — ткани, шкуры зверей и прочее, — спалил вместе с самой елью. Так эти самые остяки с вогулами так его, несчастного, отлупили, что он еле-еле утек из тех мест. Вот как безвинно страдают проповедующие слово божье. А если бы там был хоть с десяток ратников, то язычники нипочем бы не осмелились поднять на монаха руку.

— А ты яко о том мыслишь, княже? — шепотом осведомился сидящий подле меня архимандрит Феодосий.

Мне было что сказать ему. Если кратко, то я мыслю, что свинья этот монах, вот и все. Да и отлупили его поделом. Жаль только, что маловато врезали, коль он до сих пор в силах ходить и проповедовать. Гуманисты эти остяки с вогулами, а князья их — либералы.

Но вместо всего этого я, и тоже шепотом, в тон настоятелю монастыря произнес совсем иное, хотя и здесь не покривил душой:

— И я думаю, что, будь там ратники с пищалями, все обернулось бы иначе.

А митрополит все не унимался, грозно предвещая, что ежели святые проповедники и впредь останутся пребывать без ратной защиты, то неминуемо оскудение в вере и в русских людях. После чего Гермоген вновь осведомился у царевича, полуповелительным тоном спросив:

— Так яко с ратниками? Там ить рати да стратилаты [723] не надобны — довольно и двух-трех десятков кажному монаху.

Годунов открыл было рот, но ничего не сказал, лишь поморщился, поскольку я успел наступить ему на ногу. Он повернулся в мою сторону и, заметив, как я еле заметно мотнул головой, опешил.

— Так что, Федор Борисович? Подсобишь свершить благое дело? — не унимался Гермоген.

Царевич вздохнул и уклончиво ответил:

— Ныне у меня сызнова воевода объявился, потому негоже мне чрез его главу решать.

— Так оно и хорошо, что объявился, — расцвел в улыбке Гермоген. — Как же, как же, наслышан, князь, про дела твои богоугодные. Да и имечко тебе подходящее при крещении дадено — слыхал, поди, про великомученика Феодора Стратилата, кой змия одолел?

— Меня вообще-то в честь другого мученика Феодора нарекли, — вежливо ответил я.

— Ништо, — великодушно махнул рукой митрополит. — Все одно, по делам своим ты истинный стратилат. Ведомо мне, яко ты ляхов из святых храмов за шиворот выволакивал да рожами в грязные лужи окунал.

Хорошо, что у меня во рту к тому времени ничего не было, иначе обязательно подавился бы, а так я лишь рот чуть-чуть приоткрыл от изумления, да и то быстро спохватился.

— С таким воеводой никакие кумирни не устоят, — угодливо встрял в разговор и архимандрит Феодосий. — Ежели уж он, обружась единой токмо православной верой и с одним крестом в руке, сразу пятерых ляхов с сабельками одолел, то идолища зырянские сокрушить ему и вовсе раз плюнуть.

Нет, надо было мне хотя бы во время молебна повнимательнее прислушаться к тому, о чем перешептывается народ, стоящий сзади, а теперь вот думай да гадай, чего я еще натворил.

Федор, лукаво улыбаясь, в свою очередь добавил:

— Он таковский.

Я деликатно кашлянул и, не зная, каким еще образом подать ему знак, чтобы он как-нибудь избавил меня от великого похода на безбожных зырян, вновь наступил ему на ногу.

— А убытка от того не будет, — веско добавил Гермоген. — Скорее уж напротив, потому как ежели опосля подале пройти, к тем же остякам с вогулами, то слыхал я, что они идолищу поганому кланяются, а идолище то — баба, да из злата вся содеяна. Так ты злато себе приберешь да ратников одаришь али на богоугодное дело употребишь — оклад, к примеру, для Федоровской иконы. Баба-то, как я слыхивал, не менее двухсот пудов весит, так что на все хватит.

Годунов меж тем недоуменно нахмурился и, прищурившись, продолжил, глядя на меня:

— Отчего ж не отпустить воеводу. Он и сам в бой рвется — вона яко глазоньки-то блестят.

Я хотел наступить на ногу в третий раз, сигнализируя, что он понял меня превратно, но не успел, поскольку Федор, закончив с преамбулой, повел речь именно так, как мне и хотелось:

— Вот токмо сказывал он мне по пути сюда, что привез какие-то новые повеления от нашего государя Дмитрия Иоанновича, а в тех повелениях бог весть что указано. — И его густые брови еле заметно приподнялись, вопрошая: правильно ли?

Ай да престолоблюститель! Не только с себя ответственность снял, но и мне заодно подсказал, на кого перевести стрелки, чтоб не ссориться с церковью. На глазах растет орленок. Оставалось благодарно кивнуть, благо что мы с митрополитом сидели по разные стороны от царевича, так что Гермоген ничего не видел, и в тон царевичу продолжить:

— Есть повеления, владыка, — изобразив скорбь, ответил я. — Да не одно, а много их. Ныне за праздничной трапезой вроде как негоже их оглашать, да и терпят они денек, но что касаемо ратников, то, к своему величайшему прискорбию, вынужден тебе отказать — иные дела их ожидают.

Гермоген недовольно засопел, но крыть было нечем — не катить же бочку на царя, да и неизвестно, что он мне поручил. Хотя это он как раз попытался выяснить, но безуспешно. Я отделался тем, что поручения тайные и знать о них помимо меня дозволено только двоим — престолоблюстителю и второму воеводе Христиеру Мартыновичу Зомме.

В остальном же разговоры шли о дальнейших благодеяниях для церкви, причем в основном они касались земель, расположенных севернее Вятки, поскольку все прочие отданные Федору входили в иные епархии, подчиняясь либо патриарху, в том числе и Кострома, либо ростовскому митрополиту, либо пермскому епископу. Словом, бардак, и я мысленно поставил себе еще одну галочку, чтобы при первой же оказии поговорить с Дмитрием об этом — лучше сосредоточить все в руках одного человека, с которым куда проще вести дела.

Однако завуалированным вымогательствам Гермогена я сразу постарался поставить заслон, действуя тактично, но твердо, заметив Федору как бы между прочим, что пока лишних денег нет.

Тот озадаченно воззрился на меня, помня о десятках сундуков, но я пояснил, что все они уже расписаны согласно нашему с ним распределению дел, которые потребуют даже не столько, сколько у нас в наличии, а куда больше, так что неизвестно, где взять недостающее.

А затем Гермоген повел себя несколько странным образом…

Глава 5 Замуж за убийцу

Вначале он, не больно-то церемонясь, выпроводил остальных духовных лиц и воеводу, ссылаясь на то, что не след докучать людям с дороги.

После этого наступила очередь Ксении, которой Гермоген в деликатной форме, но достаточно настойчиво посоветовал отправиться на покой.

Глядя ей вслед, он с одобрением прокомментировал:

— Да-а, девица чудного домышления. Воистину во всех женах благочиннейша.

Федор молча кивнул и с тоской покосился на митрополита. Понимаю. Сейчас бы он куда охотнее метнулся к сестре на женскую половину, где находилась Любава, а тут приходится вести какие-то разговоры.

Владыка тем временем вопросительно уставился на меня. Мол, а тебе что, особое приглашение надо? Но я заупрямился и сделал вид, что тупой и ни черта не понимаю. К тому же вон ребрышко копченое такое вкусное, а я его еще не пробовал. Однако я едва успел дотянуться до него, как Гермоген сурово осведомился:

— А ты, князь, что же? Неужто еще не притомился?

— Если надо, то могу и до утра просидеть, — вежливо ответил я. — Ратное дело, оно такое — коль надо что, так терпи и бди.

— Ну-у, дела ратные мы вершить не собираемся, — протянул митрополит, — потому терпеть не надобно. Можешь хоть сейчас в свой терем удалиться. Заодно и полюбуешься, какие благолепные хоромы царевич для тебя справил.

Я уже привстал, однако тут проявил характер престолоблюститель. В другое время он, может, и промолчал бы, но уж слишком велика была его досада на эту непредвиденную задержку, из-за которой срывалось долгожданное свидание, поэтому он решительно махнул мне рукой, чтоб я оставался, и сухо заметил Гермогену:

— А я от князя тайн ни в чем не держу.

— Я ить сказываю — о твоей сестрице говоря будет, — в открытую заявил митрополит.

— Тем паче, — кивнул Федор. — Ведомо ли тебе, владыка, что если б не князь Мак-Альпин, так ныне ни я, ни Ксения перед тобой бы не сидели?

— Доводилось слыхать, — подтвердил тот.

— А раз ведомо, стало быть, понимаешь, что ныне сей князь мне в отца место. Потому и сказываю, коль дело семейное, то обмысливать его буду не сам, но с ним, а без его согласия и перстом не шевельну.

— Ну-у, твоя воля, — недовольно промычал Гермоген и начал свою речь.

Дескать, приспели лета у царевны, благо что господь не обидел ее ни красой, ни умом, ни статью, да и о детушках малых пора призадуматься. А учитывая титул Федора Борисовича, брать надлежит ровню, из самых именитых боярских родов.

Я открыл было рот, но вовремя вспомнил ее заговорщический шепот, когда наш струг уже подплывал к костромской пристани:

— Братцу не сказывай покамест, ладноть? А то ж стыдобища — допрежь сватовства целовалась. Да и негоже ныне о таковском речи вести — пущай хошь глубока печаль минет, а уж тогда… Потерпи чуток, любый. — И виноватая улыбка на лице.

Пришлось промолчать и продолжать слушать. Зато царевич помалкивать не собирался и, торопясь закончить беседу — Любава ведь ждет, — вежливо, но сухо пояснил митрополиту, что он и сам прекрасно понимает — лета у его сестры действительно приспели, однако, принимая во внимание траур, говорить сейчас об этом рано.

Однако Гермоген не унимался, заметив, что речь идет не о свадьбе, которую, несомненно, надлежит играть не ранее последних чисел апреля, то есть после Пасхи, и даже не о сватовстве, которое ему, как духовному лицу, также не пристало. Только о предварительных наметках, и тут он вполне мог бы подсказать Федору наиболее достойную кандидатуру, чьи предки в свое время правили страной.

Я сразу же заподозрил, откуда растут ноги у страстного желания Гермогена помочь с выбором супруга для Ксении, смекнув, что не зря владыка ездил в Вятку, то бишь в Хлынов. Выходит, это был не просто вояж по епархии, но и…

Ну, так и есть — угадал я. Митрополита подвела торопливость. Наскоро перечислив несколько родов, причем выбрав такие, о которых я если и слышал, то краем уха, словом, откровенно худородные, он в итоге быстренько отмел их в сторону и остановился на… Василии Шуйском.

Едва заслышав фамилию, Федор возмущенно вспыхнул, вскочил со своего стула и гневно заявил, что об этом боярине, который чуть не спровадил его на тот свет, он даже и говорить не желает.

Однако Гермоген оказался настойчив и принялся доказывать, что все было совсем не так, ибо обвинения его в якобы попытке отравить государя и царевича не более чем ложь и навет некоторых тайных завистников и врагов, которых у столь именитого человека предостаточно. В конце концов это понял даже Дмитрий, иначе бы он ни за что не отменил смертный приговор.

Получается, что Федору Борисовичу не следует злобиться на него сердцем, ибо в этой истории в равной степени пострадали оба и неизвестно, кому досталось больше. Если Годунов отделался двумя-тремя днями телесного недомогания, то Василию Ивановичу куда дольше придется смывать с себя позорное и несправедливое черное пятно гнусной клеветы.

Напоровшись на мою ироническую ухмылку, митрополит разгорячился еще пуще и сурово отрезал, что в боярской невиновности он как духовное лицо уверен абсолютно, потому что лично его исповедал, и искренне раскаявшийся в своих грехах Василий Иванович в ответ на прямой вопрос ничуть не колеблясь заявил, что к оному страшному делу он совершенно непричастен. Может, князь и тут усомнится, что ему, как иноземцу, лишь недавно обращенному в истинную веру, простительно, но уж Федор Борисович, как истинно православный человек, должен понимать, что на ложь во время исповеди не пойдет даже самый гнусный тать и голо́вник. [724]

Я лишь развел руками, якобы признавая правоту слов владыки, хотя просто не желал с ним спорить. Во-первых, он постоянно и обильно пересыпал свою речь цитатами из Библии, так что смысл отдельных его фраз доходил до меня не сразу, уж больно загадочен этот самый церковнославянский язык, который широко и обильно использовал в своей речи митрополит.

Даже самое простое и обыкновенное в нем называлось так вычурно и непонятно, что поди пойми. Корова — крава, петух — алектор, якорь — котва, яма — колия. А что-то созвучное с другим, более знакомым мне, я вообще понимал неверно, считая, что бедник — это бедняк, хотя на самом деле Гермоген подразумевал калеку. Или предположил, что владыка имел в виду убийцу, сказав бийца, а оказалось, он говорил про драчуна. Словом, сплошная морока.

То есть я преимущественно слушал, опасаясь ляпнуть что-то невпопад. К тому же — и это во-вторых — фактов, доказывающих обратное, у меня просто не было. Разве что один, да и тот больше характеризующий степень бессовестности этого боярина, но никак не свидетельствующий о прямой лжи во время святого таинства покаяния.

А вот на Федора столь убойный аргумент, как заявление Шуйского на исповеди о своей невиновности, произвел довольно сильное впечатление. Заметив это, митрополит тут же поднажал, сказав, что нынешнее пребывание боярина в ссылке и немилости временное, ибо бог правду видит, так что истина рано или поздно восторжествует. Говорит же он это не огульно, а в подтверждение своих слов может сообщить, что государь уже частично простил Шуйского, смягчив его ссылку и повелев ему отправиться из Вятки в свои вотчины.

Словом, нет никаких сомнений, что со временем Дмитрий Иванович непременно одарит боярина своим полным прощением, о котором уже сейчас в Москве ходатайствует немало доброхотов.

Еще больше убедившись в правоте своей догадки насчет недавней встречи Гермогена с Василием Ивановичем в Вятке, а возможно, и не одной, я решил ее проверить. Так, на всякий случай. Припомнив, кого могут именовать на Руси князьями, а также разговор с Басмановым, который хоть и вкратце, но осветил мне некоторые родословные, я попытался возразить, что помимо Шуйских есть еще Хованские, Куракины, Голицыны, Мстиславские, Трубецкие, которых владыка отчего-то не назвал, но не тут-то было.

— Вскую [725] на литовских выкормышей шапку Мономаха надевать? — недовольно заметил он мне. — Не леть [726] им державой владети.

— Так ведь разговор идет не о царе, — напомнил я, мысленно кляня Гермогена за его пристрастие к церковнославянскому языку, — так что держава тут ни при чем.

— Зато о царевне и родной сестрице наследника престола, — поправил он. — Потому и выдавать ее надлежит за того, кто в силах подсобити Федору Борисычу, ежели занадобится. — Но, замявшись и поняв, что сказал лишнее, поправился, пояснив: — Ведаю, что Димитрий Иоаннович молод и здоров телом, одначе всякое бывает в жизни, коя в руках всевышнего. Потому-то и важно, дабы царевна обвенчалась с истинным Рюриковичем, укрепив тебя, Федор Борисыч, да подставив скимену [727] свое могутное плечо.

Моя очередная поправка, что на Руси помимо Шуйских имеется немало родов, которые тянут свою нить от Рюриковичей, тоже не была принята Гермогеном, который стал нещадно критиковать все княжеские фамилии, перечисленные мною.

Обвинив меня в том, что я не то что не читал, но, поди, и не слыхивал про некий государев родословец, [728] он железным катком прошелся вначале по названным мною Воротынским, Одоевским, Мосальским и Долгоруким (не те предки), затем по Шаховским и Хворостининым, Татевым и Пожарским (из захудалых и еще куча причин), после чего мой перечень иссяк, а торжествующий владыка вновь перешел к Шуйским.

Дескать, пращур их не кто иной, как Андрей — родной сын Ярослава Всеволодовича и брат Александра Невского. Более того, и потомство Андрея тоже не раз правило Русью. То есть по всему выходит, что род Шуйских даже среди других именитых родов «яко адамант [729] среди простых камней», как в заключение своей речуги высокопарно отозвался о нем митрополит.

Я молчал, прикидывая, сколько времени угрохал Василий Шуйский на тщательный инструктаж митрополита. Судя по подробностям, обильно им цитируемым, получалось, что не один день.

Интересно только, чем взял его боярин? Радением за православное дело или намекнул на возможность прокатиться на осле? [730] Последнее возражение, последовавшее уже со стороны Федора и касающееся почтенного возраста жениха, было митрополитом отметено как глупое. На его взгляд — интересно только, с каких пор, хотя да, со времени последнего пребывания в Вятке, — Василий Иванович находился как раз в той благодатной поре своей жизни, когда успел приобрести изрядный житейский опыт и мудрость, но при этом отнюдь не утратил мужской силы.

Федор, заложив руки за спину, в задумчивости несколько раз прошелся по трапезной, искоса поглядывая на меня и явно ожидая подсказки, как поступить. Вообще-то вопрос не принципиальный, и, если бы брат Ксении знал все подробности нашего путешествия, он бы сейчас тоже особо не заморачивал себе голову — подойдет в качестве жениха Шуйский или нет, но раз мой друг просит о помощи…

— Дозволь слово молвить, престолоблюститель, — попросил я и после его кивка напомнил: — Ежели столь высокопоставленное духовное лицо, к тому же известное своим благочестием и славное праведной жизнью, — я вежливо склонил голову в сторону Гермогена, — считает, что князь и боярин Василий Иванович Шуйский неповинен в попытке отравления тебя и государя, то сомневаться тут нечего. Да и во всем прочем тоже в словах его слышится мудрость. Получается, что и впрямь, судя по всему, Василий Иванович — самый наилучший выбор для твоей сестры, а потому при одновременном сватовстве всех тех, кого ныне я упомянул в беседе с владыкой, мыслю, что предпочтение по здравом размышлении надо отдать именно ему.

У Федора даже рот от неожиданности открылся. Наверное, он в тот момент ушам своим не верил — неужели и самый ярый ненавистник Шуйского переметнулся на его сторону?

— Ранее ты сказывал… — не удержавшись, начал было он, но я поспешил перебить царевича:

— Ранее ни тебе, ни мне не доводилось слышать казанского митрополита. Посему, ежели сама Ксения Борисовна даст согласие Шуйскому в случае его сватовства, и тебе перечить не след.

— Пущай так, — охотно кивнул Годунов, мгновенно сообразив, к чему я клоню.

— А уж ее согласие и вовсе ни к чему, — ворчливо отозвался митрополит. — Ныне ты, Федор Борисович, ей в отца место и должон сам рассудить, где ей благо. Где это слыхано, чтоб девка сама решала, с кем ей идти под венец?!

— Я, конечно, иноземец, многих обычаев не ведаю, но неужто при венчании священник не спрашивает невесту, имеет ли она искреннее и непринужденное желание и твердое намерение стать женой? — припомнился мне один эпизод из студенческих лет, когда довелось присутствовать на венчании сокурсника.

— Ну вопрошает, — насупился митрополит.

— И что же Ксения Борисовна, если сама не желает этого брака, может ответить священнику? Что желания она не имеет, но повинуется воле брата?

— Тут надлежит помнить и о том, что дондеже… [731] — снова начал Гермоген, но я торопливо перебил его очередное углубление в дебри церковнославянского языка, вовремя вспомнив и добавив новое возражение:

— К тому же Федор Борисович еще и подданный нашего царя-батюшки, а тот прилюдно повелел, и ты, владыка, тоже тому свидетель, что дарует сестре престолоблюстителя вольный выбор будущего мужа. А нарушить царское повеление тоже тяжкий грех.

Вот так. Пусть и тут крайним будет Дмитрий. Интересно, что теперь возразит мне митрополит?

Гермоген уставился на меня. Суровый взгляд из-под густых кустистых бровей не сулил ничего хорошего. Такое ощущение, что он очень жалел об отсутствии сабли на боку, ибо с ней все вопросы разрешить было бы намного проще и быстрее. Ну да, если по поводу добровольного и искреннего желания невесты он мог вступить в дискуссию, то приказ Дмитрия крыть нечем.

К чести митрополита и справедливости ради замечу, что он не сдался и после некоторого раздумья заметил, что даже при вольном выборе Ксения Борисовна, как умная и послушная сестра, непременно прислушается к мнению своего брата. Если тот убедительно его выскажет, то навряд ли она станет противиться.

Федор, покосившись на меня, лишь нехотя пробормотал, что он конечно же скажет Ксении Борисовне то, что думает, а уж далее…

— И ты вправду считаешь, что Шуйский неповинен? — первое, что он спросил у меня, как только мы остались одни. — Хотя да, ежели он и на исповеди сказывал, то, наверное, и впрямь…

— Никаких «наверное», — перебил я. — Готов поклясться перед иконами, что отравление тебя с Дмитрием — его рук дело. В смысле, травили другие, но по его повелению.

— А исповедь?

Я равнодушно пожал плечами:

— Ну и что? Подумаешь, исповедь.

— Не-эт, — возразил Годунов. — Митрополит верно сказывал — на таковское даже головник не отважится. Лгать и без того смертный грех, а уж ложь господу…

— Головник, может, и не отважится, а Шуйский… — усмехнулся я. — Не далее как четыре месяца назад, в мае, он, выйдя на Лобное место, заявил, что при всех целует крест в том, что царевича Дмитрия нет на свете и он сам, своими руками положил его тело в гроб, а тот, кто называется теперь этим именем, — расстрига, беглый монах, наученный сатаною и осужденный на казнь за свои мерзкие дела. Так?

Федор молча кивнул, соглашаясь. Я усмехнулся и продолжил:

— А уже в начале июня — меня в тот день как раз освободили из темницы казаки Корелы…

— Не вспоминай, стыдно, — поморщился Годунов.

— Тебе нечего стыдиться, твоей вины в этом нет, — возразил я. — Да и не о том сейчас речь. Я просто хотел напомнить, что и месяца не прошло, как Шуйский снова вышел на Лобное место и снова целовал крест, только уже на том, что твой батюшка послал убить царевича, но его спасли, а вместо него зарезали поповского сына. Это слышал и я. Как мыслишь, неужто человек, способный открыто и прилюдно лгать, при этом призывая в свидетели бога, побоится обмануть на исповеди, если ложь ему выгодна?

— Но тогда почто ты…

— Ты забываешь, что нам сейчас надлежит держаться тише воды и ниже травы, чтобы никто не мешал и чтоб, когда пробьет нужный час, у тебя было поменьше врагов, которых, к сожалению, хватает и без Шуйского. Да и не в нем, если разобраться, дело, — пояснил я. — Гермогену мы навряд ли что докажем, очень уж рьяно ратует он за опального боярина, а духовенство на Руси — это не просто сила — силища.

— Ранее ты сказывал иное, — не удержался он от легкой критики в мой адрес.

— Ранее речь шла о заступничестве, — напомнил я, — а это другое. На помощь от них в случае чего лучше не надеяться. Зато если они встанут против, то напакостить у них получится запросто. Гадить вообще куда проще, чем делать добро.

— А почто ты солгал ему, будто у нас самих с деньгой худо? — попрекнул он. — Митрополиту лгать — грех вдвойне.

— Ничего не солгал, — возразил я. — По моим прикидкам, с деньгами у нас и вправду беда — надо куда больше, чем имеется.

— И ста тыщ не хватит?! — ахнул он.

— Поглядим, — туманно ответил я.

— А отказал в людишках ратных почему? Али и впрямь Дмитрий Иваныч повелел, что ты с ними…

— Да ничего он не повелел, — отмахнулся я. — В смысле есть одно поручение, но оно касается только следующей зимы, хотя готовить наших гвардейцев начнем не откладывая. Но главное в другом. Вот ты сам как себе представляешь их помощь?

Федор смущенно помялся, чувствуя подвох, но поведал, как он видит будущую картину. Получалось, один десяток дружно рубит своими бердышами деревянных идолов, еще сотня охраняет, а затем поп или монах — неважно, кто именно будет — с помощью тех же ратников ведет зырян к церкви или к ближайшей реке, загоняет в воду, крестит, и все довольны и счастливы, ибо осиянны светом истинной веры, коя…

Дальше слушать я не стал, перебив на полуслове, и ехидно поинтересовался, неужто сам Федор так легко, без малейшего сопротивления, отрекся бы от Христа и сменял бы его, ну, скажем, на Магомета.

Царевич вытаращил на меня глаза, возмущенно завопил, что это совсем другое, ибо у него истинная вера. Но я не дал ему углубиться в доказательства ее истинности, пояснив, что для того, кто верит, причем вне зависимости в кого именно, его вера всегда истинна, и просто так, вдруг, он ее менять не станет, во всяком случае, добровольно. Следовательно, придется их примучивать, для чего митрополиту и нужны наши ратники.

— Но ежели во благо… — робко протянул Федор.

— Одно дело — защищать свою веру, но совсем другое — насильно заставлять отречься от своей. Да и у меня гвардейцы, а не палачи, чтоб огнем и мечом…

— Мыслю, не дойдет до смертоубийства, — перебил Годунов. — Владыка сказывал, что зыряне — народец тихий.

— А речь не про них, — уточнил я, — а про их богов. Пока в них верят — они живые. Их капище и есть церковь, их деревянные изваяния — это наши деревянные иконы с ликами святых, а ты предлагаешь, чтоб ратники…

— Дак мы их просветим, кому должно молиться. Просветим, и они сами узреют истину.

— Вот пусть его люди и просвещают, но мирно и без нас, — отрезал я, — ибо сжечь не значит опровергнуть, как сказал один монах.

— Мона-ах, — удивленно воззрился на меня Годунов.

— Монах, — подтвердил я. — Его звали Джордано Бруно. Он был сожжен по приговору католической церкви не далее как пять лет назад. А что до истины, то ей надлежит сиять собственным светом и не подобает просвещать умы пламенем костров. И запомни: даже в мое отсутствие никогда не давай на такие цели ни одного ратника. Более того, ты должен не разрушать, но защищать местные капища от чрезмерно ретивых дураков, потому что ты — правитель и твоя главная цель — благополучие твоих подданных, а уж в кого они верят — дело десятое. Пойми, что…

— Да понял я все, понял! — взмолился Федор, нетерпеливо переминаясь с ноги на ногу.

Я внимательно посмотрел на него и вспомнил: «Любава». Вон куда парень рвется, да как — чуть ли не взбрыкивает. Ладно, потом договорим, и, с улыбкой глядя на царевича, я поинтересовался:

— Сдается мне, ты ныне собирался кое-куда заглянуть и кое-кого повидать.

— Да я… — замялся Федор. — Оно, конечно, и с тобой словцом перемолвиться жаждется, токмо мыслю, притомился ты с дороги, а…

— Да ты прямо как казанский владыка, — засмеялся я. — Тот тоже меня спать отправлял. Давай уж, беги, чего там. А нам с тобой и завтра поутру можно все решить.

Я даже договорить не успел, как он сорвался с места, рванувшись куда-то в сторону двери, ведущей на женскую половину. Оставалось только пожелать ему вслед доброй ночи, что я и сделал. Спокойной не стал — все равно не сбудется, да и ему самому такая ночь навряд ли бы понравилась. Сам же я подался в терем по соседству, который Федор распорядился выстроить для меня.

Благоухало в нем — не передать словами, но преимущественно сосной от стен и липой от столов с лавками. Мм, какая прелесть! С детства обожаю запах свежеструганой древесины.

Правда, в отличие от годуновских хором, с мебелью было не ахти, за исключением солидного стеллажа, который отгрохали в одном из помещений по настоянию Яхонтова — не забыл Еловик нашу с ним классификацию челобитных. В остальном же скудно — ни тебе шифоньера, ни захудалого зеркальца на стене, так что даже причесаться не перед чем.

Правда, главное имелось — лавки, столы, да и спать предстояло не на полу, а прочее… Пожалуй, даже хорошо, что больше ничего — смогу заказать на свой вкус и разместить там, где надо. Придя к такому оптимистичному выводу, я, уже лежа в постели, быстренько прикинул, что первым делом завтра выясню у Федора, что им сделано, после чего засучу рукава и…

Додумать не успел — уж больно слипались глаза, и я, еще раз с наслаждением вдохнув приятный запах сосны и липы, погрузился в сон.

Но разговора поутру не получилось…

Глава 6 Отдыхать приехал? А ну за работу!

Краткий допрос, учиненный мною на следующий день, показал, что Федор за месяц с лишним своего пребывания в Костроме практически ничего не сделал. Разве что озаботился размещением ратных людей да подьячих, которых мы привезли, и мастеровых, включая иноземцев.

Вот, пожалуй, и все, если не считать двух теремов, которые отгрохали по его повелению. Особо царевич напирал на то, что он сделал все, чтобы закончить строительство к концу августа и переехать на Симеона-столпника. [732] Дескать, по всем приметам, переезд именно в этот день сулит благоприятное проживание. Не позабыл он и про то, чтоб при закладке теремов под разные углы заложили деньги — для богатства, шерсть — для тепла и ладан — для святости.

В остальном же…

— Не до того было, — честно покаялся Годунов. — Уж больно за тебя с сестрицей душа болела — нет и нет вас. Я и молебны во здравие заказывал, и сам кажную обедню свечки ставил и Николаю-угоднику, и… — Он прервался, чтобы в очередной раз деликатно зевнуть в ладошку, и хотел было продолжить, но я не дал.

— Пока не выспишься, разговор вести ни к чему, — отрезал я.

— Да я спал! — возмутился он и… вновь зевнул.

— Вижу, — кивнул я. — Даже могу сказать сколько — наверное, аж целый час, да? Или два? — И великодушно махнул рукой, на ходу меняя свои планы. — Ладно, до обеда время у тебя есть — отдохни как следует да выспись, а я пока что все спокойно огляжу, оценю, прикину.

— Не обидишься? — виновато спросил Годунов.

— Некогда мне такими глупостями заниматься, — проворчал я. — К тому же надо повидать кое-кого из старых знакомых, так что давай дуй в опочивальню. — Причем, расщедрившись и прикинув, что управлюсь нескоро, добавил ему времени аж до вечера, но предупредил, что после ужина пусть на отдых не рассчитывает, поскольку надо о многом переговорить.

— А я хотел… с Ксюшей опосля трапезы потолковать, — опечалился Федор.

Я сердито засопел, хотя чему удивляться — уж так устроен человек. Даешь с лихвой, а он все равно вопит, что мало. Пришлось говорить в открытую, как мужик с мужиком. Мол, если и впрямь хочется поговорить с сестрой, то у него для этого имеется целый день, ну полдня, учитывая сон, а если потолковать с кем иным, то тут извини-подвинься.

Однако под конец счел нужным смягчить тон:

— Я, Федор Борисович, все понимаю — дело молодое и ретивое, посему о воздержании и греховных утехах тебе и слова никогда не скажу. Для того попы да монахи имеются, вон хотя бы владыка Гермоген, а мы с тобой мужи младые, собой очень даже ничего — я пригож, ты чертовски пригож, потому и говорю: сколько твое естество требует, столько и наслаждайся некими девами. — И, завершив деликатную прелюдию, уже более строгим тоном перешел к финальной части: — Наслаждайся, но помни, как на Руси сказывают: «Делу время, а потехе час». Сам прикидывай, как лучше уложиться, чтоб и дело не страдало, и ты доволен был. Или ты решил, что отдыхать сюда приехал, а?

Федор замялся, пробормотав, что, мол, опосля Москвы не грех бы чуток и… Дальше пошло совсем неразборчивое, но концовка прозвучала достаточно вразумительно. Дескать, и тебе, князь, тоже не грех бы передохнуть опосля всех неустанных трудов, ибо дело к осени, а там зима, так что чего уж, можно и…

Напоровшись на мой неодобрительный взгляд, царевич вновь перешел на полусвязное бормотание, но я уже не прислушивался — и без того все ясно.

Пришлось прочесть краткую нотацию. Согласно моим словам получалось, что это в Москве у него как раз были цветочки, а тут пойдут ягодки. И вообще, тяжело в учении — легко в бою, а у него сейчас как раз и наступила пора самой что ни на есть учебы. Даже более того — своего рода период сдачи экзаменов, ибо приспело время проверки всего того, что он уже выучил, поэтому отныне ему придется вершить все дела самостоятельно, со всеми вытекающими отсюда последствиями.

— А ты?! — испуганно завопил Федор.

— Мне тоже трудов хватит, — кивнул я. — Но не разорваться же, а потому часть их будет возложена на твои плечи. Понимаю, что непривычно, и, если понадобится посоветоваться, тут я всегда приду тебе на помощь, но делать за тебя ничего не буду — своего хоть отбавляй.


До вечера я успел много. Но для начала, воспользовавшись тем, что удрученный услышанным Годунов поплелся спать, я прямым ходом направился на женскую половину. Вызвав свою ключницу, которая вместе с Резваной и Любавой так и остались, образно говоря, во временном штате Ксении, я велел ей привести бывшую послушницу.

Та появилась заспанная — понятное дело, ночью, как и Федору, не до сна было. Я язвительно поинтересовался, каково ей почивалось, и вежливо, но твердо предупредил, чтобы она не очень напирала на парня, выжимая из него все соки, а оставила и мне, причем не кусочек, а не меньше половинки. Любава виновато потупилась, но ни спорить, ни пререкаться не стала, выказав полное понимание, во всяком случае, на словах, а уж как пойдет на деле — поглядим.

Вроде бы все. Теперь можно заняться и делами, приступив к обходу и осмотру всего, что сделано и, главное, что не сделано.

Первое, с чего я начал, так это с осмотра своего терема — потом будет не до него, а минимальный комфорт нужен. Выстроили его на совесть, разве что по габаритам он был поменьше, чем у Федора, но мебель…

По счастью, все вопросы решились быстро благодаря заглянувшему как нельзя кстати Ивану Чемоданову. Дядька и пестун царевича после лихо прокрученной операции по обчистке царской казны не просто безмерно зауважал меня — глядел открывши рот и ловя каждое слово. Вот его-то я и попросил подыскать мне хороших столешников, [733] чтобыобзавестись нужной мебелью.

Чемоданов заверил, что не только подыщет, но и сам проследит, чтоб «все справно учинили», тут же принявшись жаловаться на… духовников. Дескать, они, пользуясь молодостью и неопытностью Федора Борисовича, изрядно порастрясли его мошну, и возликовал, услышав от меня команду ничего никому не давать, ссылаясь на то, что нам в первую очередь надлежит выполнить все распоряжения государя, а уж потом, может быть…

Закончив с этим, я решил навестить своего второго воеводу, а заодно и весь полк. Вчера-то приходилось соблюдать определенные правила, и если Христиера я успел приобнять, поскольку он был в свите Федора, возглавляя почетную стражу, то с остальными не довелось даже поздороваться — ограничился приветственным помахиванием рукой тем, кто находился на пристани в качестве почетного караула, вот и все.

Да и с Серьгой не поручкался — только кивнул стоящему в отдалении старому атаману да улыбнулся ему, вот и все. Он-то и встретился мне самым первым — сидел на приступке возле крыльца, терпеливо ожидая моего выхода. Плюнув на правила местного этикета, я полез обниматься с атаманом, после чего мы вместе направились к моим гвардейцам.

Разместился полк в Дебрях, причем в буквальном смысле — именно так назывался густой лес, тянущийся к востоку от города. Я ничего не сказал Федору, когда узнал вчера, где он велел расположить ратников, хотя в душе подосадовал, что можно было бы и поближе к городу, все-таки не Москва.

Однако расстраивался зря. Выехав через Ильинские ворота в сторону Дебрей, я добрался туда буквально за час — считай, под боком, и ближе к обеду успел устроить нечто вроде строевого смотра, объявив, что нас ждут великие дела, предусмотрительно умолчав, какие именно.

Зомме и сотникам я тоже пока ничего конкретного не сказал, но поставил задачу, чтобы нещадно гоняли народ, начиная день с пробежек по десятку верст. Как раз получалась дорога до Ильинских ворот и обратно. Кроме того, я предупредил командный состав, чтобы они готовились к новым трудам, ибо намереваюсь создавать второй полк, который буду формировать по тому же принципу, что и первый.

Расположение его будет неподалеку от них. Пусть новобранцы любуются и не просто завидуют ловкости моих гвардейцев, но и воочию убеждаются, чего они при должном усердии могут достичь всего за год — наглядный пример для большего вдохновения. Поэтому надо завтра же все прикинуть — где, как и что, а затем я пришлю мастеров, которые приступят к строительству новых казарм и прочих помещений. Про остальное более подробно обещал изложить в ближайшие дни и поспешил вернуться в Кострому, чтоб поглядеть, чем занимается чиновный аппарат.

Оказывается, с ними поступили не ахти, не найдя ничего лучше, как сунуть в одну избу, расположенную близ воеводской. Там они и «трудились», устроив своеобразное соревнование. Двое подьячих затаив дыхание каждый возле своего угла водили веревками возле чернеющих дырок. На конце веревок имелось по крючку. В качестве наживки — кусочек сала. Время от времени то один, то другой под радостный гомон своих товарищей дергал веревку, поднимая ее вместе с болтающейся на конце… мышью, крепко вцепившейся в сало и не собирающейся упускать свою добычу, невзирая ни на что, и быстро опускал ее в бадейку с водой, где уже барахтались ее серые родичи.

Цирк себе устроили, понимаешь. И главное, упрекнуть не в чем — скорее всего, нет работы, вот они и развлекаются как могут.

Пару минут я, стоя незамеченным у входа, наблюдал за этим безобразием, но затем, не выдержав, рявкнул что есть мочи. Сабли у меня в руках не имелось, но, очевидно, они уже были наслышаны, что при нужде я могу преспокойно убить голыми руками, так что сразу проворно разбежались по своим столам, как те мыши, и, схватив по перу, изобразили кипучую деятельность, хотя на самом деле…

— Та-ак, — многообещающе протянул я.

Перья заскрипели еще сильнее. Что уж они там писали, бог весть, хотя, бросив взгляд на ближайший стол, успел краем глаза заметить крестики и кружочки.

«Ладно, для начала займемся реорганизацией», — решил я и объявил, что все приказы аннулируются, а вместо них вводятся… министерства.

Будет таковых немного, всего дюжина. Разумеется, первое из них — Дворцовое, то бишь обеспечение всем необходимым престолоблюстителя и его двора. Второе — Ратное. Тут тоже вопросов быть не должно. Помимо них вводятся Попечительское, связанное со всякого рода богоугодными делами, Горное, Торговое, Иноземное — своего рода по делам национальностей, Дорожное, Судебное, Разбойное, Челобитное, Холопье и Денежное, а в придачу к ним Счетная палата и Большая казна.

Вообще-то словосочетание «Холопье министерство» звучало несколько забавно, а «Разбойное министерство» и вовсе. Но, в конце концов, не намного забавнее, чем — только вдумайтесь в смысл — тот же Холопий приказ или Разбойный. Ладно, пока сойдет, благо что на Руси народ еще не привык издеваться над правительственными учреждениями, а там переименуем.

Излагалось легко — кое-какие наброски я сделал еще в Москве, прикидывая, как должен выглядеть будущий чиновный аппарат царевича, чтоб ничего лишнего, но и все необходимое имелось. Под этот расклад я и вербовал приказных людей в Кострому.

— Вопросы имеются?! — осведомился я, выждал паузу, как можно добродушнее улыбнулся и посоветовал: — Лучше давайте-ка сейчас, а то потом будет некогда. К тому же я сегодня добрый, так что пользуйтесь.

Приказной народ робко заулыбался в ответ, после чего принялся спрашивать. Кто-то поинтересовался, зачем понадобилось такое переименование. Пришлось пояснить, что приказы могут быть только в Москве, а у нас им быть негоже — умаление императорской власти, поэтому приличнее назвать как-нибудь иначе. Заодно растолковал, что слово это у древних римлян означало службу, а так как еще государь Иоанн Васильевич сказывал о своем пращуре Прусе, который родной брат кесаря Августа, то нет ничего удивительного, что выбрано именно оно.

Другой — некто Ивашка Востриков, сын Дмитриев, деликатно напомнил, что я, по всей видимости, запамятовал о Разрядном приказе, и спросил, как теперь быть тем, кто в него входил.

Я ответил, что ничего не запамятовал, а не упомянул, поскольку никаких разрядов придерживаться не собираюсь, ибо на заслуги предков мне наплевать, и если передо мной осел, то никакого снисхождения он все равно не получит. Но изгонять приказных по причине сокращения этого министерства не собираюсь, ибо работы непочатый край, так что предоставляю право перейти в любое, какое больше по душе.

Заодно предложил подумать и о другом — может, у кого-то нет желания заниматься, скажем, подсчетом денег, зато очень хочется какого-нибудь настоящего дела, связанного общением с людьми. А если есть обратное стремление, то есть погрузиться в мир цифр, я и тут препятствовать не стану. Требование только одно — определиться до завтрашнего утра, а уж потом все, баста.

— А как же насчет нас самих? — настороженно осведомился третий, представившийся Воскобоем Масловым. — Нас-то таперича яко звать-величать — подьячими али как?

Пришлось пояснить, что раз они все служат в министерствах, то и будут соответственно переименованы, кто в министров, сиречь главных в данном министерстве, а прочие в его заместителей — если был дьяк, или помощников — это касаемо подьячих. Причем сразу оговорил, что вопрос, кого и кем именно назначит царевич, пока не решен, ибо нужных списков я ему не подал и собираюсь сделать это только через пару седмиц, не ранее, после того как разберусь, кто чего заслуживает. А так как на людишек гляжу только по их уму и трудам, то напрасно кто-то рассчитывает стать заместителем или министром только потому, что является подьячим в третьем колене, а сам туп как дерево. Зато умницу и труженика из самых что ни на есть худородных непременно оценю и приближу, одарю и обласкаю, поэтому не исключено, что дьяк может оказаться в помощниках, а недавний подьячий в его начальниках, то бишь в министрах.

И мысленно усмехнулся, глядя, как у кое-кого заблестели глаза от предвкушения столь радостных перспектив. Что ж, карьеризм, если человек добивается высоких должностей только своим трудом, а не подсиживанием прочих, — штука хорошая и заслуживает только одобрения. Опять-таки есть надежда, что вдохновленный возможностями быстрого продвижения по службе приказной народец будет вкалывать с утроенной силой, на практике доказывая наличие ума и организаторских способностей. Конечно, должность какого-то там министра в их глазах далеко не то, что дьяк или думный дьяк, но все равно начальник, а это главное.

Напоследок еще раз обвел взглядом ребят и громко объявил:

— А теперь за работу.

Вообще-то народец до уровня министров в моем представлении явно не дотягивал, во всяком случае, внешне. Половина в лаптях, кафтаны тоже не первой юности, а вон тот дальний — как его там, Воскобой, — и вовсе своими яркими заплатами на зипунке напоминает скорее скомороха или гусляра.

Но одежда — дело наживное, а вот то, что они, мягко говоря, с прохладцей отнеслись к моему призыву потрудиться — безобразие. Я понимаю, что им надо как следует осмыслить все, что они сейчас услышали от меня, но прошла целая минута — куда ж больше? Или нужно каждому растолковать поподробнее, чем заняться? Так это мы мигом. Я шагнул к ближайшему столу и вкрадчиво осведомился:

— И чем ты, голубок, занимаешься?

Подьячий, точнее, теперь уже как минимум помощник министра — совсем молодой паренек со светло-льняными волосами и редким пухом на щеках, смущенно пожал плечами и промямлил что-то невразумительно-виноватое.

— Понятно, маешься, страдалец, от безделья, — кивнул я. — У остальных, как я понимаю, те же самые проблемы? — И, не дожидаясь ответа, ткнул пальцем еще в одного, постарше. — Кто? Чем заведуешь? Что царевич поручил?

Тот крякнул, вскочил и, отвесив мне низкий поклон, торопливо пояснил:

— По торговой части я, стало быть, Федором Борисовичем приставлен. Алешкой Морозовым прозываюсь. Доглядываю за купчишками да на пристань наведываюсь, чтоб, значит, они все пошлины без утайки платили.

— И все?!

Тот передернул плечами:

— Дак ведь у самого престолоблюстителя товаров-то нетути, а куплю вести он не повелевал, вот я и…

— Будет купля! — пообещал я и, вспомнив наш с Барухом разговор, твердо заверил: — Ба-альшая купля. Вот только где хранить купленное, не ведаю. Потому слушай сюда. Нынче же сыщешь место для строительства большого каменного дома, после чего…

Озадачив «министра», я перешел к следующему.

— Аниська я, сын Ермолаев, — бодро и уверенно отбарабанил вихрастый. — По Ратному приказу… то исть ныне по Ратному министрейству. Чтоб, стало быть, у воев ни в чем нужды не было. Вот тут покамест с кормами управлялся — откель и скока.

— Только не Аниська, а Анисим, — поправил я его и осведомился у сразу приосанившегося парня: — И что с кормами, управился?

— Покамест воеводы не жалились, — уклончиво ответил он.

— Очень хорошо, — кивнул я. — Тогда слушай следующий наказ, Ермолаич, даже два. Намечено новое строительство близ ратного городка. Что и сколько — узнаешь завтра от воеводы Христиера Зомме. Пока же ищи всех умельцев.

Довольно просиявший Анисим — ничего себе, сам князь с «вичем» назвал! — горделиво обернулся на остальных, чтоб убедиться, все ли слышали, но тут же спохватился и степенно поинтересовался, придав своему звонкому голосу максимальную басовитость:

— Плотников и столешников из лучших брати, чтоб всем хитростям [734] измыслены были? Я к тому вопрошаю, что ныне все самые искусные столешники на престолоблюстителя трудятся.

— Ну и пускай, — небрежно отмахнулся я. — У меня все проще, без изысков, так что абы какие. А вот плотников подыщи первостатейных, лучше из тех, которые первый ратный городок ставили.

— Сполню, — кивнул Анисим. — А иной наказ?

— Иной таков: надлежит прикупить столько тканей, чтоб хватило на пошив одежды каждому ратнику, причем непременно белого цвета.

— А на што белого? — удивился Ермолаич.

— Чтоб вид был, как у ангелов, — уклончиво ответил я и добавил, напуская туману: — Ангелов возмездия.

— Дорогие они, — предупредил Анисим. — Хватит ли деньги́, чтоб на кажного?

— Цена? — отрывисто спросил я.

— Рословское суконце из самых дешевых, да и то половинка по рублю и двадцати алтын станет, не мене.

— Половинка — это сколько?

— У кого как, но уж два десятка аршин [735] точно будет, а то и поболе. Енто в длину, — пояснил он и, не дожидаясь следующего вопроса, уточнил: — А вширь тоже разно, но не мене двух аршин, а уж сколь вершков к ним, то от сукна зависит.

Получалось, что отрез длиной семь метров и примерно полтора метра в ширину мне обойдется… Я прикинул, сколько материала понадобится для пошива тысячи маскхалатов, и, помножив на рубль шестьдесят, присвистнул. Бешеные деньги! Пришлось выяснять, нет ли чего подешевле.

Довольно-таки быстро запутавшись в названиях, которыми бойко сыпал сын неведомого мне Ермолая, я махнул рукой и приказал к завтрашнему дню собрать образцы всех самых дешевых, но крепких тканей, из которых самолично отберу для закупки нужное.

— И эту, как ее, сермягу тоже не забудь, — добавил я, вспомнив про местных крестьян. — Но чтоб все ткани были крепкими, да помни — непременно белого цвета. — И перешел к следующему, не успокоившись до тех пор, пока не обеспечил работой каждого.

Прикинув, что пыхтеть им не меньше недели, а к тому времени можно будет накидать им еще, чтоб уж совсем спин не разогнули, я ушел от них довольный. Жаль только, что не застал Игнатия, который куда-то отлучился, да и вообще, как мне сказали, у них почти не появлялся. Ну и ладно, с ним можно немного погодить.

Хотел посмотреть, чем занимаются художники, однако выяснилось, что все трое находились в Ипатьевском монастыре, так что направился к Бэкону. Памятуя о нашем последнем разговоре в Москве, англичанин добросовестно трудился над подготовкой указов об избрании представителей на предстоящий Земский собор, а также над распределением обязанностей между этим собором и боярской Думой, которую Дмитрий упорно называет сенатом.

Слава богу, нашелся хоть один разумный мужик, которому не надо в подробностях расписывать, что надлежит делать и чем заниматься.

Кроме того, он не забыл и о другой моей просьбе. Фрэнсис не только приступил, но и на три четверти уже перевел известное сочинение Николо Макиавелли «Государь», которое — на итальянском языке — я вручил ему перед отправкой в Кострому.

Правда, пребывал английский философ не в радужном настроении, ибо не совсем так представлял себе свои обязанности, но я растолковал ему, что все его труды являются лишь начальной стадией, а дальше дело пойдет куда веселее. Так что пусть лучше ускорит работу над указом о выборах и добивает перевод флорентийского писателя, а там дойдем и до прочего, включая реорганизацию судейской системы и остального.

А тут нашелся и Игнашка, который сам разыскал меня в тереме. Впрочем, что это я? Игнашкой его звали давно, еще в прошлом году, когда он был жуликом-дознатчиком, то есть занимался тем, что в ходе бесед вызнавал, где у кого что «плохо лежит», да и само знакомство с ним состоялось, когда я вместе с ним «мотал срок» в острожке губной московской избы. Ну и позже, когда он только начинал учиться грамоте и помогать мне, я тоже еще называл его Игнашкой, правда, не всегда, куда чаще Игнатием. И уже тогда воры, то бишь «сурьезный народец», как уважительно величал своих товарищей по нелегкому ремеслу сам Игнашка, из-за общения со мной начали называть его Князем.

Ныне же он Игнатий Незваныч Княжев, и светит ему должность никак не ниже помощника министра в Разбойном министерстве. Не зря я потратил время на уговоры, чтобы он поехал с Годуновым в Кострому. Я даже дал добро на многочисленные обязательные условия, которые он оговорил, перед тем как дать свое согласие. Мол, он будет заниматься исключительно головниками и прочими лихими татями, а к ловле сурьезного народца касательства иметь не будет.

В отличие от прочих приказных, Игнатий с первых же дней пребывания в Костроме занялся практическими делами и успел не просто познакомиться кое с кем, но и в ходе общения влезть в доверие к местным ворюгам — нашлись общие знакомые. Но таиться он не стал, честно предупредив, что приехал, дабы по повелению царевича Годунова искоренить в Костроме и окрестностях всех головников до единого.

Однако вместе с тем Федор Борисович, будучи истинным христианином, не желает, чтобы попавшие в острог страдали от глада и холода, а потому собирается ввести новые порядки, и все на пользу и во благо сидящим в узилище, ибо памятует, что они хошь и заблудшие души, но люди, а не скоты.

Слушали его недоверчиво — уж больно как-то все шло чересчур вразрез с привычным, но, когда Княжев завел речь, что и они должны помочь ему в ловле этих самых головников и прочих шатучих татей, [736] слишком охочих до чужой кровушки, впрямую отказывать не стали.

— Уже хорошо, — кивнул я.

— Но и согласия своего тож не дали, — уточнил Незваныч. — Мол, не наше енто дело. Опять же сказывали, мол, словеса твои покамест вилами по воде писаны. Они, конечно, сладкие, токмо в брюхе сытости от них не прибавится. Допрежь надобно самим убедиться, как оно да что, потому обещанный кус в рот не положишь. — И вздохнул, виновато разведя руками. — Выходит, ничего я с ними не уговорил и зазря ты на меня понадеялся.

— Не зазря, — успокоил я его. — Ты ж самое главное сделал — телегу с места сдвинул, а это тяжелее всего.

— То ли сдвинул, а то ли нет, — не согласился Игнатий. — Они ить яко сказывали: мол, то мы от тебя слышим, а ты кто есть? Вот ежели бы сам царевич нам про таковское поведал — иное. Я им, дурням, реку, чтоб поначалу на свои рожи поглядели — кто есть они, а кто Федор Борисыч, а они…

— А князь их устроит? — перебил я его.

— Енто ты к чему? — вытаращил на меня глаза Княжев.

— К тому, что престолоблюститель ими не гнушается, но слишком занят и времени для встречи не имеет, — пояснил я. — Однако, выслушав тебя, он распорядился, что коль народец нуждается в подтверждении, то надо его непременно дать, и решил послать князя Мак-Альпина, который у него одновременно и левая, и правая рука. Так что можешь договариваться о свидании — буду.

— Это что ж, всерьез?

— Таким не шутят, — усмехнулся я. — Только встретиться с ними я смогу где-то через недельку, не раньше, потому что и у меня на первое время дел хоть отбавляй. К тому же надо, чтобы они для начала воочию убедились о заботе царевича, посему завтра загляни в острог да проверь все, но не один, а с кем-нибудь из Разбойного приказа.

Игнатий недовольно засопел:

— На кой ляд мне подьячий? Али не доверяешь мне?

— Не доверял бы, так с собой не звал, — отрезал я. — А взять его советую для того, чтоб, пока ты все оглядывал, он в бумагах покопался — кто там сидит, за что, сколь долго и прочее. Ну и денежная сторона. На что сами живут, сколько из казны получают, сколько на содержание арестантов имеют да куда остальное тратят. Потом все мне расскажете да подготовите предложения — что и как изменить, а уж тогда придет и моя очередь нагрянуть и туда, и к воеводе, чтоб перемены ввести.

— Гнать ентого губного старосту надобно, да и все, — проворчал Незваныч. — Он из всех приказных самый первейший тать.

— Гнать, если есть за что, недолго, но все надлежит делать не спеша и обстоятельно, — пояснил я и продолжил: — Вот после наведения порядка можно встретиться и с твоим сурьезным народцем, но вначале они должны сами убедиться, что слово царевича — золотое слово. Тогда можно с ними и повидаться. Только не под кустом и не под мостом — помещение чтоб было приличное, вместительное, и чтоб лавок на всех хватило — пусть сидя слушают.

Отпустив Игнатия, я устало плюхнулся в соседней с опочивальней горнице, которую облюбовал под кабинет, и, попросив Резвану сварить мне кофе, принялся набрасывать для себя небольшой план, чем надлежит заняться в первую очередь, а также во вторую, в третью и так далее.

Первоочередные были безотлагательными, но набралось их столько, что уже спустя полчаса их пришлось поделить на две части, а потом одну из них вновь располовинить. В итоге получилось пять категорий, из коих дела в первых трех надо было сделать либо срочно, либо немедленно, либо вообще… вчера.

Но с Федором за вечерней трапезой потолковать не удалось — снова помешал митрополит…

Глава 7 Дела духовные и дела светские

На сей раз он влез с претензиями относительно приехавших художников. Это я их сегодня не успел повидать, зато владыка, побывавший в Ипатьевском монастыре, попутно поглядел на их работу и пришел в неописуемый ужас…

— Сказано в Стоглаве, [737] — даже не успев прикоснуться к яствам, а лишь отхлебнув кваску из кубка, обрушился он на Годунова, — подобает живописцу приходити ко отцем духовным начасте и во всем извещатися и по их наказанию и учению жити в посте, и в молитве, и воздержании, со смиренномудрием. Они же… Да столь великих грешников близко к кистям подпускать негоже!

Великих грешников? Странно. Тот же Рубенс производил впечатление не просто спокойного, но даже несколько флегматичного паренька. Да и двое остальных — Хальс и Снейдерс — тоже показались эдакими благодушными увальнями. Во всяком случае, именно таковым было мое первое мнение о них. Или это в сравнении, после общения с энергичным Микеланджело?

Но, прислушавшись к подробному перечню их тяжких деяний, которые на самом деле яйца выеденного не стоили, я с облегчением понял, что был прав и с моим первым впечатлением все в порядке. Ну подумаешь, пост они не соблюли и сегодня, в среду, как ни в чем не бывало лопали свиной окорок, а также яйца и еще что-то скоромное. Эка беда! А о том, что они, не помолясь и даже не перекрестившись, ухватились за кисти, я бы на месте митрополита вообще не упоминал — тоже мне грех выискал.

— Да как ты токмо осмелился подпустить иноверцев к православным иконам?! — продолжал бушевать Гермоген.

На Годунова было жалко смотреть — вот-вот заплачет. Разумеется, промолчать я не мог. В конце концов, все они были приглашены исключительно по моему настоянию, следовательно, мне и ответ за них держать. Да и царевича выручить надо. Но вначале попробовал зайти издалека.

— Владыка, — попытался я угомонить разбушевавшегося митрополита, — дозволь словцо молвить. Я, будучи на Руси, вирши слыхал от некоего боярского сына по прозвищу Крыло, и, как мне кажется, они подходят как нельзя лучше.

Словом, прочел я ему басню Крылова «Музыканты», постаравшись, чтоб прозвучала как можно выразительнее, дабы проняло. Увы, но впечатление произвел только на засмеявшегося Федора и на заулыбавшуюся Ксению. Как оказалось, у Гермогена с чувством юмора напряг. Пришлось специально для митрополита пояснить: пусть они творят что хотят, но зато мастерски рисуют, и за это можно простить им некоторые грешки — в меру, разумеется, то есть не нарушение законов или уголовно наказуемые деяния.

Что же касается допуска к иконам иноверцев, то это целиком моя вина. Я присоветовал царевичу, чтобы он поручил им этим заняться, поскольку имел в уме тайную цель — через красоту ликов православных святых и угодников и их приобщить к истинной вере.

Однако мое заступничество было незамедлительно отвергнуто, и в ответ я услышал, что живописцы сии свершают преступления куда хуже, но главное их кощунственное деяние, по мнению Гермогена, заключалось даже не в их поведении, но в их художестве. Митрополит даже задохнулся от возмущения и, не в силах произнести ни слова, поднял руки вверх, призывая небеса поддержать его.

Голос у владыки прорезался лишь через полминуты, и он стал пояснять, в чем заключалось неслыханное кощунство одного из живописцев, Франса Снейдерса.

Оказывается, парень недолго думая решил ради забавы слегка переключиться. Очевидно, две куриные ножки, пяток яиц, фляга с вином и несколько кистей, лежащих рядом с ними, показались ему заслуживающими большего внимания, нежели стоящая чуть в отдалении икона богородицы с младенцем, которая тоже вошла в его натюрморт, но самым краем, да еще слегка повернутой. Писал он быстро, но вошедший к ним в келью митрополит успел разглядеть, чем занимается Франс, благо что к тому времени он почти закончил. Кстати, я потом видел творение Снейдерса — на мой взгляд, здорово.

— И за срам сей великий, за кощунство и глумление над святыней, коей касалась длань самого апостола Луки, не токмо ему ответ пред господом держати, но и тебе, Федор Борисыч! — И владыка грозно нацелил указательный перст на царевича.

Тот перепуганно уставился на палец митрополита, затем перевел растерянный взгляд на меня, после чего я взял все в свои руки и попросил у Годунова разрешения самому разобраться и потолковать с художниками, а до тех пор не предпринимать к ним никаких карающих санкций. Федор охотно закивал, а я в душе еще раз посетовал на то, что Гермоген продолжает торчать в Костроме, вовсе не собираясь к себе в Казань. Надо бы чего-нибудь придумать, чтоб этот настырный старик заторопился с отъездом.

Однако нет худа без добра — заодно сделал себе в памяти две пометки. Во-первых, распределяя свои дела и планируя время, всегда надо оставлять пару часов в резерве на непредвиденные случаи.

Во-вторых, надо присмотреться к молодым ребяткам из иконописной школы, которая существовала при Ипатьевском монастыре. Дело в том, что помимо прочих обвинений митрополит указал на то, что иноземные живописцы подают пагубный пример и кое-кто, глядя на них, тоже начинает сворачивать в своем творчестве «с древлих путей благочиния» при написании икон. Более того, одного из юных учеников, именем Федот, архимандриту даже пришлось посадить на хлеб-воду, наложив на него суровый месячный пост.

Понятно, что в иконописном деле творцы не нужны — там работают строго по старым образцам, а вот мне… Не гонять же Алеху каждый год в Европу за художниками, да и к чему? Помнится, еще Ломоносов утверждал, что русская земля и сама запросто может рождать собственных Платонов, быстрых разумом Катонов и кого-то там еще.

А продолжая мысль Михаила Васильевича, я подозреваю, что она их уже давно родила, и в преогромном количестве — надо только поднять с земли припорошенный пылью алмаз, бережно отряхнуть, вытереть, и он засверкает всем разноцветьем, да так, что и Европа ахнет. Тот же Федот чем не будущий Федотов? А если поискать еще, то, глядишь, отыщутся и Васнецов, и Репин, и прочие, которые сейчас, словно переписчики текстов, уныло шлепают копию за копией с «древлих благочинных» образцов, в которых нельзя ничего менять…

«Все проходит», — пришло мне на ум выражение из Екклесиаста, когда наша совместная трапеза закончилась и мы наконец расстались с митрополитом, отправившимся опочить.

Только я повторил его слова куда более весело, пообещав себе, что в ближайшую пару дней не пожалею часа или двух, но брошу все, сяду и не встану, пока не придумаю, как выжить Гермогена из Костромы. Мне же на сегодняшний день, точнее уже вечер, оставалось последнее — разговор с Федором.

Поначалу все шло гладко, и по поводу распределения наших будущих обязанностей у Годунова вопросов не возникло. Да и откуда бы они взялись, если я распределил обязанности не по-честному, а по-братски, возложив, согласно накиданным мною черновым наброскам, на свои плечи львиную долю всех предстоящих трудов.

Ему оставалась только разного рода благотворительность, которую я на всякий случай конкретно оговорил, пояснив, что не надо связывать ее с церковью. Никакого строительства новых храмов, дополнительных притворов, колоколен и прочего — только возведение зданий под странноприимные дома и больницы, которым я уже приглядел места поблизости от монастырей, — пусть монахи и ухаживают за хворыми и немощными.

Помимо этого я наметил строительство трех школ, а это означает набор учителей и проверку не только их знаний, но и вообще способностей к педагогической деятельности. Правда, касаемо последнего вопроса я обещал свое содействие.

И под попечительством тоже не следует подразумевать огульную раздачу серебра нищим. Таким способом дела не поправить и их количество не уменьшить. Куда лучше и полезнее для дела приспособить их к работе, включая убогих калек — им тоже, если призадуматься, можно найти посильное занятие.

Ах да, еще суд. Его, по степени значимости, пожалуй, нужно было бы поставить на первое место, учитывая необходимость очередной рекламной кампании. Это там, в Москве, Федор несказанно популярен, а тут все заново, хотя и не совсем — отголоски молвы о столичных судилищах, которые вершил Годунов, и особенно о его справедливости и мудрости при вынесении приговоров эхом докатились и до Костромы. Но они, по сути, лишь с одной стороны чуточку облегчали задачу, а с другой…

Во-первых, благодаря муссированию этих слухов количество челобитных, стоило только царевичу появиться в Костроме, выросло на несколько порядков. Как там у Некрасова? «Вот приедет барин — барин нас рассудит…» Теперь он приехал, и народ повалил.

А во-вторых, именно из-за слухов, вдобавок изрядно преувеличенных — сам слышал рассказ, как Федор из дюжины подозреваемых в одно мгновение вычислил вора и ткнул в него пальцем, — планка требований к будущим приговорам престолоблюстителя задрана на высоту олимпийского рекорда, и волей-неволей, а придется ее там и держать, раз за разом успешно преодолевая.

Словом, и тут придется помогать, но участвуя лишь в окончательном рассмотрении, перед самим судом, а в основном, из-за моей занятости, царевичу остается полагаться только на Еловика, во всяком случае, касаемо подбора подходящих дел и предварительных прикидок по ним.

Сам же я, назначив себя премьер-министром, взвалил на себя ответственность за работу всего приказного аппарата. Ратники и их учеба вообще святое дело, куда я от них, ну а попутно прихватил себе и строительство всего, что наметил возвести в городе, пока позволяло время. Заодно, подумав, решил, что буду отвечать за весь мастеровой люд, привезенный нами из Москвы, ну и за художников тоже, из-за которых, точнее, из-за иконы, с которой они делали копию, у нас с царевичем и возникло первое, но, правда, совсем легкое разногласие.

Понимаю, что Федору, как набожному человеку, воспитанному в духе следования строгим православным канонам, которые, на мой взгляд, не просто ороговели в своей косности, а и вовсе омертвели, не желая меняться вместе с жизнью, тоже показалось кощунством такое вольное поведение живописцев. Но только по одной этой причине отправлять их обратно, как предложил престолоблюститель, это уж чересчур.

Им тут, на Руси, работы — непочатый край, тем более что уже в ближайшее время, выждав для приличия несколько дней, чтобы утих скандал, и, разумеется, лишь после отъезда казанского митрополита, я собрался заказать тому же Рубенсу портрет Ксении в ее светелке. Вот интересно, что бы сказал по этому поводу царевич, если б узнал о моих намерениях.

Правда, после дважды повторенного мною обещания взять художников на себя, престолоблюститель угомонился и про их отправку во Фландрию или куда там еще больше не заикался.

Между прочим, он и сам был частично виноват в этом инциденте, произошедшем в монастыре. Дело в том, что поехали они туда не по собственной инициативе, а по его повелению, поскольку Федору захотелось получить список [738] с какой-то особо ценной Федоровской иконы божьей матери, хранимой в Ипатьевской обители.

Говорить я ему ничего не стал, видя, что парень и сам осознал свою ошибку, вместо этого перейдя на иные его повеления, которые предстоит как-то исправлять.

Вот, например, те же зодчие из команды Федора Коня, включая и самого главного зодчего Руси. Успел я проверить сегодня днем, чем они тут занимаются, после чего пришел в ужас. Оказывается, Годунов по доброте душевной, можно сказать, сдал их в аренду местному духовенству.

Пока настоящим, на мой взгляд, делом занимался лишь один из них, Остафий Чара, который трудился над возведением Пушкарского двора — и на том спасибо царевичу, не окончательно забыл про мои поручения. Кстати, на том дворе я тоже успел побывать, в очередной раз придя в ужас, ибо там конь не валялся. Нет, не тот, который зодчий, а тот, что с четырьмя копытами. Зато остальные мастера каменных дел…

Я, можно сказать, сто потов пролил, пока уговорил их переехать в Кострому, а для чего?! Рухлядь церковную реставрировать? Понимаю, в той же церкви Живоначальной Троицы стоять несколько опасно — и впрямь ветха старушка, даже проезжал мимо с опаской, но, как говорит Екклесиаст, всему свое время и время всякой вещи под небом. Сейчас время строить — это так, но не храмы, а куда более нужное.

А взять тех же литейщиков. Чем сейчас занят любимый ученик самого Андрея Чохова Кондратий Михайлов? Тем, что трудится над отливкой нового колокола для звонницы все той же Ипатьевской обители. А где у нас Проня Федоров — еще один ученик главного литейщика Руси, причем самый юный, а потому наиболее перспективный из всей троицы? А его, опять-таки с санкции царевича, прихватизировал игумен Богоявленского монастыря отец Савва.

— Токмо покамест не возведут Пушечный двор, — торопливо пояснил Федор. — Им же ныне все одно — трудиться-то негде, вот я и…

— Двор же будут возводить до самой весны, — подхватил я, намекая на двух остальных, которых Годунов собирался отдать во временное пользование владыке Гермогену.

Федор принялся путано пояснять, что уж больно просил митрополит отпустить их с ним, якобы потому, что у него возникла превеликая нужда в них, ибо…

Но я не стал слушать о проблемах казанской епархии, а заметил, что к кое-каким работам наши литейщики могут приступить хоть сейчас, благо что двор Годунов предусмотрительно велел разместить за крепостными стенами города — хоть в этом распорядился с умом.

А что касается зодчих, то пусть теперь сам думает, как выкручиваться перед игуменами и архимандритом, но забирать их оттуда надо в срочном порядке, ибо желательно и первую на Руси ткацко-прядильную мануфактуру, и первый стекольный завод делать каменными, и особенно это касается последнего. Разумеется, если престолоблюститель не желает, чтобы невзначай вспыхнул пожар, унеся драгоценные жизни двух стеклодувов из Венеции, привезенных Алехой.

А в конце, подводя итог трудам престолоблюстителя, я не удержался и попенял, что можно было бы сделать и побольше, используя короткую летнюю пору на всю катушку, а не транжирить ее самым безалаберным образом.

— Ты про торговлишку рухлядью? [739] — невесело усмехнулся Федор. — А ведомо тебе, княже, яко нас с тобой Дмитрий Иваныч вокруг пальца обвел? Он же… — И, не договорив, досадливо махнул рукой, поманив меня за собой наверх.

Карту Руси, которую Годунов прилежно рисовал в Москве, он поначалу хотел подарить новому царю. Эдакий символичный жест — передаю все земли в твое владение. Однако я отговорил царевича. Учитывая, что половина земель все равно будет передана Годунову, она нам и самим еще не раз сгодится.

Сейчас она лежала передо мной, но уже с новыми пометками престолоблюстителя — изрядный кусок северо-восточных земель был обведен двумя жирными волнистыми линиями.

— Это, как я понимаю, земли, которые выделены тебе государем? — уточнил я и, присмотревшись, нахмурился. — А ты нигде не ошибся?

Глава 8 Торговля кого выручит, а кого выучит

Годунов возмущенно фыркнул в ответ:

— Все в точности согласно указу. Мне не веришь, так у меня грамотка имеется, кою мне Дмитрий на пристани перед отплытием вручил. — Он извлек из небольшого сундучка, стоящего близ стола, свиток с вислыми золотыми печатями на красных шнурках, и принялся зачитывать: — «Мы, непобедимейший монарх, божьей милостью император, и великий князь всея Русии, и многих земель государь, и царь-самодержец, и прочая, и прочая, и прочая, жалуем слугу своего, преданного нам всем телом и душой…»

— Погоди-погоди, — остановил я его. — Не кипятись. Я только про города хотел выяснить. Вдруг ты где-то…

— А про грады, кои он мне передает, император особливо указал, — перебил он меня. — И даже перечислил. Наверное, чтоб я в прочие носа своего не совал.

Я нахмурился. Получалось не совсем так, как мне бы того хотелось.

Верхняя жирная волнистая линия, означавшая северную границу годуновских владений, вначале протянулась строго вдоль реки Костромы. Затем она уклонялась к востоку, опять-таки соответствуя ее течению. После этого следовал короткий сухопутный отрезок до притока Сухоны, и далее линия вместе с течением последней уходила на северо-восток до устья Вычегды, впадающей в Двину. [740] Далее рубеж пополз по берегу Вычегды до самого ее истока. Еще один сухопутный отрезок соединял исток с Печорой, и затем линия границы вместе с этой рекой устремлялась прямиком на север, к Баренцеву морю.

Или к Карскому.

Или к морю Лаптевых.

Да какая, в конце концов, разница — все равно там тундра.

Вторая линия, южнее, начиналась от устья Унжи, поднималась до ее верховий, деликатно огибала Ветлугу, Вятку и Каму, устремившись почти строго на северо-восток, и сворачивала к Тавде. Дойдя до истока этой реки, линия поворачивала вместе с нею на юго-восток, к Яицким горам, то бишь к Уралу, и только за ним, уже после впадения в Тобол, а его — в Иртыш, уходила по низовьям последнего на юг, сливаясь с общей границей Руси.

Получалось, что теперь Федору принадлежит изрядный кусок Сибири вместе с основным течением Иртыша и Оби, а также низовья притоков Оби — реки Кеть, Чулым и Томь со стоящим на ней городком Томск. Далее черта уходила в… неизвестном направлении — карта кончалась.

— И как прикажешь понимать сей казус? — озадаченно поинтересовался я, ткнув пальцем в эту загадку.

Федор вначале не понял, но потом, догадавшись, пояснил:

— Я о землице токмо до Оби ведал, а уж когда вычертил, то дознался, что рубеж у Руси ныне давно за ее пределы дошел. Тамо, насколь помню, Таз течет да еще Пур. На нем даже острожек малый поставили — Мангазея прозывается. Пур оный, яко и Обь, в море впадает, а далее за ним еще одна река, прозвищем Енисей. Вот тамо по нему, считай, и есть наш рубеж.

Теперь понятно. Честно говоря, не думал я, что Русь уже в начале семнадцатого столетия забралась столь далеко на восток. Что ж, это хорошо. Но еще раз посмотрев на границы, досадливо поморщился. Получалось, что Двина — практически не наша территория, то есть прямой торговый путь в сторону Колмогор и Архангельского городка [741] для нас не закрыт, но значительно затруднен — царские воеводы и таможенники выпьют столько кровушки, куда там шатучим татям. Ишь как позаботился государь — даже соседнюю с Двиной Мезень, тоже впадающую в Белое море, и то на всякий случай убрал из владений Годунова.

Более того, изрядная часть городов, лежащих на приграничных реках, например, Соль-Галицкая на правом берегу реки Костромы, Соль-Тотемская на левобережье Сухоны и Устюг Великий в устье этой реки, Соль-Вычегодская, находящаяся на правом, не принадлежащем царевичу берегу Вычегды, и так далее, тоже были предусмотрительно выведены Дмитрием из списка пожалованных земель, что особенно удручало.

Да и касаемо второй линии та же ситуация. Очевидно, в последний момент государь подумал, что ни к чему царевичу иметь достаточно обжитые реки Ветлугу, Вятку и Каму со всеми их городками, и перенес границу повыше. Да что там ближние городки перед Яицкими горами, когда он зажал для царевича и дальние — Верхотурье, Тюмень и прочие. Дмитрий ухитрился лишить Годунова даже Тары, лежащей на левом берегу Иртыша, — вот она, линия, согласно которой нам принадлежит только правый берег этой реки.

Получалось, что у нас лишь Пелым на Тавде, ну и сибирские острожки, включая Тобольск, Сибирь, Сургут и Нарым. И как это Дмитрий оставил их нам? Наверное, недосмотрел. Ну а если брать поближе, то помимо Костромы царевич может распоряжаться в городках Унжа, Чухлома и Галич. Ах да, вон еще какой-то загадочный Усть-Сысольск [742] поблизости от Вычегды, про который Федор пояснил, что это погост, [743] чтоб собирать дань с зырян. Да еще имеется Пустозерский острог, расположенный почти в устье Печоры. Зато Усть-Цильма, которая расположена на этой реке, стоит на левом берегу, следовательно, уже не наша. Даже город Хлынов, что лежит на середине пути от нас до Яицких гор, и тот Дмитрий зажал. Погоди-ка, погоди… Так это ж Вятка. Так-так. Не иначе как государь испугался, что мы все-таки сговоримся с сидящим в ней Шуйским.

Впрочем, это даже хорошо, что Годунов не имеет никакого отношения к опальному боярину. Одной головной болью меньше, а то эта лиса чего-нибудь настряпает, а мне потом расхлебывай, что не уследил, — как-никак вроде бы государь именно меня назначил за пристава, а если попросту, то в сторожа. С другой стороны, не ахти — с Дмитрия станется прислать распоряжение, чтобы я катил туда и бдил за Шуйским, а оно мне надо?

Стоп! Только сейчас до меня дошло, что коли Хлынов — это Вятка, которая во владения царевича не входит, то какого черта делает у нас Гермоген? Да гнать его в три шеи! И Федор тоже хорош — целую тысячу ему пообещал, а тут…

Вообще-то карта с этими очерченными линиями выглядела символично, напоминая профиль огромной головы человека с высунутым изо рта языком, на самом кончике которого и располагалась Кострома. То есть основная часть черепа — пространство за Яицкими горами, а перед ними лишь небольшой кусок лба на севере, который сплошная тундра, да еще язык, устремленный в сторону Москвы. Или, учитывая, как нас с царевичем объегорили, обжулили, обмишулили и надули, в нашу сторону…

— Ты вроде как про торжища великие сказывал, — влез в мои раздумья престолоблюститель и иронично осведомился: — И где ж нам их учинить, поведай?

Я почесал в затылке. Ну недоглядел, лопухнулся, с кем не бывает. Да и не до того мне было, вот и позабыл уточнить у Дмитрия, как и что, хотя навряд ли удалось бы у него выцыганить тот же Великий Устюг или Соль-Галицкую.

— Да ты не печалься, — великодушно попытался ободрить Федор. — У всякой старухи свои прорухи. Оно ить и в народе тако сказывают. Мол, и на добра коня спотычка живет. А теперь чего уж тут,пролитую воду не соберешь. Ништо, мы и без торжищ как-нибудь проживем. Да что там как-нибудь — припеваючи. Чай, есть еще деньга-то, и немалая. А там и подати, кои уже свозят, — мы эвон яко вовремя сюда приспели, прямо перед новым годом. [744]

Я покосился на царевича. Ну уж дудки! Может, и проживем, только это не по мне.

— Это меньше десяти тысяч — деньга, — поправил я Годунова. — А больше — это уже финансы.

— Есть разница? — усомнился он.

— Конечно. Имя сменилось, значит, и подход к ним тоже надо менять. И вообще, монета должна вертеться, на то она и круглая, — пояснил я и призадумался, еще раз внимательно пробегая глазами по карте.

Нет уж, если наш государь решил, что все-таки удалось обвести меня вокруг пальца, то я в лепешку расшибусь, но постараюсь его разочаровать.

— Думаю, Дмитрий Иванович сейчас ликует, уверенный, что посадил нас в лужу, — медленно произнес я.

— Да ведь так оно и есть, — вздохнул Годунов.

— Не совсем, — не согласился я. — Он еще не знает, что можно сесть в лужу и тем не менее выйти сухим из воды. Поверь, выход есть всегда, просто человек зачастую его не замечает.

— Ну уж и всегда? — хмыкнул царевич.

— Точно-точно, — подтвердил я. — Призадумайся: даже если тебя съели, у тебя все равно есть два выхода.

Федор вытаращил на меня глаза и честно призадумался. Наконец дошло, и он вначале расплылся в улыбке, затем нахмурился, осведомившись про второй, но тут же сам догадался про него и захохотал.

— А ведь и впрямь, — заметил он, отсмеявшись и вытирая выступившие слезы. — Токмо яко ты мыслишь поправить, все одно ума не приложу.

— А что, собственно, изменилось? — осведомился я, уверенный, что все равно должно получиться так, как я и запланировал, и если мы скупим всю пушнину, то в любом случае англичане рано или поздно придут к нам на поклон.

Разве только торговаться мы с ними будем не в городах, принадлежащих Дмитрию, а в иных. Например, в том же Усть-Сысольске или еще в каком-нибудь, которые поставим сами. Или нет, для надежности лучше всего осуществлять торг в Костроме, куда станем свозить и накапливать пушнину, придерживая и создавая дефицит.

Федор уставился на меня, пытаясь сообразить, что я задумал на сей раз, но я не торопился с ответом, прикидывая, хватит ли у нас с царевичем денег. Уж больно широко я собираюсь шагнуть — как бы штаны не порвать. В том, что операция принесет немалый, да что там — огромный доход, сомнений нет, но лишь в перспективе, спустя год, а как быть до этого времени?

Придется послать гонцов в Москву за теми деньгами, которые пока лежат в закромах Английской компании, причем сразу обратить их в ходовой товар для местных народцев, которым мое серебро без надобности, а вот хороший котел, к примеру, или там нож, топор и прочее в хозяйстве ох как необходимы.

Хотя везти топоры в Кострому смысла нет — проще купить тут. В Москве же лучше всего приобретать предметы роскоши, чтоб легкие и недорогие. Зеркальца всякие и все в том же духе… Или нет, с зеркальцами тоже подождем — дорого. Лучше дождемся продукции со своего стекольного завода.

— Помнится, я учил тебя правильно задавать вопросы, потому что они — выбор направления к правильному ответу, — медленно произнес я.

Престолоблюститель озадаченно воззрился на меня, не понимая, к чему я клоню. Пришлось пояснить:

— Без чего мы не сможем обойтись, если хотим стать хозяевами на рынке русской пушнины?

— Грады, где торжища, — начал было перечислять Годунов, но я бесцеремонно перебил его:

— Это все необязательно. Единственное, что нам нужно, — сам товар. Будет он в наших руках, и те же англичане, шведы, голландцы и прочие сами приедут за ним в нашу глушь, и зазывать их не понадобится.

— Приедут токмо англичане, ибо всем прочим вовсе не дозволено заходить в Мезень, Печору, Обь и прочие реки. Да и англичане не всякие, но токмо из компании.

— Лихо вы их льготами обвесили, — оценил я. — Ну и что. Ничего же не изменилось. Пусть из компании. Главное, чтоб товар был только в наших руках, и все. Вот отсюда и будем плясать. Гляди, вот здесь, — решительно ткнул я пальцем в карту, — мы поставим небольшой острог, а в нем устроим перевалочный склад. И вот здесь тоже. И вот тут. Кроме того, мы перекупим у англичан людей, которые сейчас на них работают. Те им выплачивают деньгу заранее, после чего и деваться некуда — приходится отрабатывать. Теперь выплатим ее мы.

— Согласятся ли? — усомнился Федор.

— Обязательно, — уверенно кивнул я. — Они ж понимают, что куда выгоднее работать на престолоблюстителя, который ныне в этих землях и царь, и бог, чем на пришлых людишек. Опять-таки не забывай, что ты — исконно русский, поэтому они согласятся, уже хотя бы только чтобы надуть тех же англичан. А когда мы скупим все меха и сможем диктовать свои цены… — И, не договорив, усмехнулся.

Федор вновь призадумался, но спустя минуту нещадно раскритиковал мою идею. Можно сказать, раздолбал в пух и прах, ибо, по его мнению, она была неосуществима по трем причинам.

Первая заключалась в количестве мехов. По его словам, чтобы скупить все, нужны миллионы. Оказывается, Борис Федорович не раз проводил со своим сыном занятия, так сказать, по экономике, знание которой для умного государя обязательно. А что такое ныне экономика? Да в первую очередь торговля. Вот он и наставлял Феденьку, уча уму-разуму, в том числе и как лучше поступать с мехами.

Вообще-то мысли покойного царя были зеркальным отображением моих, что и неудивительно — я всегда утверждал, что Борис Федорович великий правитель. Без знания научно обоснованных законов экономики, действуя исключительно на интуиции и смекалке, он пришел к точно таким же выводам, что и теоретики-экономисты двадцатого века.

Так, по его словам, наиболее прибыльно было бы учинять выездной торг самим. Конечно, казна и сейчас имеет с продажи тех же мехов изрядную деньгу, но она была бы куда больше, если б мы сами плавали в иноземные страны. Одна беда — не на чем. Опять же и тати в море сильно шалят. А пришлый люд, пользуясь этим, гребет немалую деньгу, покупая у нас товар задешево, а у себя продавая втридорога. И за этим следовали цифры, цифры, цифры, наглядно подтверждающие не только выгоды, но и упущенные возможности. Все царевич не запомнил, но мне за глаза хватило и тех, что он привел.

С авторитетом старшего Годунова как компетентного человека спорить не имело смысла, поэтому я принял на веру перечисленные Федором цены на пушнину. Действительно, если только казна продавала мягкой рухляди на общую сумму, достигающую нескольких сотен тысяч ежегодно, и учитывая, что это была едва ли десятая часть от общего количества продаж…

Увы, но это возражение престолоблюстителя было не единственным. Покончив с цифрами, он не без некоторой доли ехидства осведомился, как я намереваюсь поступить с мехами, добываемыми, так сказать, не на нашей территории, ведь тех же лис, белок, куниц и горностаев хватает и на берегах Оки? А знаю ли я, что пушной зверь, включая рысь, бобра и прочих, в изобилии водится в смоленских лесах и вообще на северо-западе — Псков, Новгород, Заонежье и так далее.

Пришлось вновь призадуматься. Получалось, что взвинтить цены на наш товар мы сможем, но покупать у нас его не станут — хватит других торговцев, которые будут в золоте и с прибытком, а мы в… Словом, понятно в чем и с чем.

— Говоришь, хватает лис и белок… — протянул я, лихорадочно выискивая выход — не срамиться же перед Годуновым, выказывая свою некомпетентность.

— Знамо, хватает, — подтвердил Федор. — Там, конечно, их добывают помене, чем тут, да и не сравнить их — лисицы черной да пепельной не бывает вовсе, да и волков черных, кои за Яицкими горами водятся, тоже. Опять же и чтоб соболька на Оке добывали, не слыхал, токмо я так разумею, что в таковском деле надобно либо скупить все до единой шкурки, либо проку не будет…

— Э-э нет, — не согласился я, сразу отыскав нужную лазейку. — Прок как раз будет. Будем скупать лишь то, чего больше нигде не бывает, то есть черную лисицу, соболя, песца и прочих, которые водятся только у нас. К тому же, если закупать выборочно, тогда у нас точно хватит денег. Как тебе, пойдет? — И уставился на Федора в ожидании услышать положительный ответ.

Ждать пришлось почти минуту — царевич, опустив голову, что-то прикидывал и размышлял, а затем выдал, но не то, что я от него ожидал.

— Не пойдет, — отрезал он и заявил, что хотя и сам пока неясно представляет масштабы, но уж то, что нескольких десятков тысяч не хватит даже на выборочную закупку, железно.

Я вновь призадумался. Скорее всего, Годунов прав. Накупить столько, чтобы отрядить в Европу собственные караваны с мехами, — это одно, тут мы запросто, а вот стать монополистами в торговле пушниной, пускай даже не любой, а выборочной — навряд ли.

Словом, плакала моя идея создания в Европе дефицита на русские меха. Горькими слезами плакала. А учитывая, что и городов во владениях Федора раз, два и обчелся, да и те дохленькие, получалось совсем не слава богу.

Последняя надежда — самостоятельный торг. Но для него необходим флот, ибо здесь настоящую цену за чернобурку, седого соболя, голубого песца и прочие редкие меха, не говоря уж о более ходовых, из англичан не выжать.

Кроме того, нужно срочно запускать стеклодувный завод для производства тех же зеркал, поскольку теперь точно ясно, что денег из Английской компании мне не хватит. Можно, конечно, послать гонца в Речь Посполитую, чтобы привезли еще, однако боюсь, что и их окажется недостаточно.

Кроме того, необходимы не просто помощники, но непосредственные компаньоны из купчишек с большой казной, которые умеют заглядывать далеко вперед и видят перспективы и возможную прибыль.

Стоп! Помнится, как-то покойный государь рассказывал мне про Строгановых, которые, по сути дела, и завоевали Сибирь для Руси, послав туда казачий отряд во главе с Ермаком. Если память мне не изменяет, эти ребятки на захвате новых земель отнюдь не угомонились, а принялись за их освоение — варка соли, поиски руд, рыбные промыслы и… торговля с местными народцами, причем главным образом — скупка пушнины.

Так-так. Кажется, именно они нам подойдут, тем более что Строгановы сейчас впрямую зависят от Федора — земли-то, которые даны им, находятся на территории царевича, так что им прямой резон жить с Годуновым в дружбе, согласии и взаимопонимании.

Однако спросить про них не успел — кто-то вкрадчиво и осторожно начал скрестись в дверь. Моя рука непроизвольно скользнула к сабле, но почти сразу я опомнился, догадавшись, кто бы это мог быть, а повернувшись к пунцовому, как вареный рак, царевичу, убедился, что все правильно. Не иначе как Любава, больше некому. Жаль, о многом не договорили, ну да ладно, успеется.

Хотел было посоветовать, чтоб не увлекался, но не стал — и без того у Федора лицо как кумач. Оставалось лишь вздохнуть, деликатно посетовать, что с нашими делами мы с ним изрядно припозднились, пожелать хорошо отдохнуть и направиться к себе.

Проходя мимо Любавы, перепуганно глядевшей на меня — явно не ожидала застать в столь поздний час у Годунова, — я не удержался и еле слышно прошептал: «Не забудь», напоминая об утреннем разговоре.

Почему-то стало немного тоскливо, когда я улегся в свою кровать. Вот если бы сейчас свершилось чудо и по соседству со мной в ней оказалась некая красивая юная особа… Федоровскую икону, что ли, попросить? Хотя нет, тут она бесполезна. Даже если бы она и впрямь могла творить чудеса, все равно ни за что бы не стала потакать блуду.

Пришлось утешить себя чуточку злорадной мыслью, что зато я преспокойно высплюсь и утром, в отличие от некоторых, встану с постели бодрым и свежим. Увы, грусти эта мысль убавила ненамного, особенно когда на ум пришло, что, судя по словам митрополита Гермогена, раньше апреля мне постельные утехи не светят.

Кстати, чуть забегая вперед, скажу, что эта ночь была, пожалуй, единственной, когда мне взгрустнулось. Уже на следующую и далее мне стало не до печали, и я засыпал от усталости через пару секунд после того, как касался головой подушки, если не раньше — уж очень много дел приходилось решать. Плюс к ним периодически добавлялись всякого рода вводные и неожиданные происшествия.

Да что там далеко ходить, когда мое первое рабочее утро — день накануне не в счет, так, предварительная разведка, не более — началось с того, что меня разбудили ни свет ни заря по боевой тревоге, поднятой караульными стрельцами на стенах. Так что зря я злорадствовал накануне вечером в отношении Федора — выспаться не получилось у нас обоих.

Правда, сама тревога, по счастью, оказалась ложной. Просто часовой — у страха глаза велики — решил, что к городу несется невесть откуда взявшаяся татарская орда, тогда как на самом деле руководство полка, выполняя мое распоряжение, устроило ратникам пробежку до Ильинских ворот.

Однако свое черное дело ранний подъем сделал — сна ни в одном глазу, и оставалось только спешно сварить себе кофе покрепче, чтобы взбодриться, после чего засесть за планирование дел на день.

Я тогда еще не ведал, что над моей головой стали медленно, но неотвратимо сгущаться тучи, сулящие разоблачение самозванцу, нахальным образом присвоившему княжеский титул. Гнало их с запада…

Глава 9 Тучи сгущаются

Впрочем, сгущались они и в буквальном смысле этого слова — осень в Речи Посполитой в этом году выдалась на редкость дождливой. Карпатские горы упорно не пропускали низкие тяжелые тучи, которые принялись заливать вначале предгорья, а затем прочие земли страны, добравшись и до Варшавы, не так давно ставшей новой столицей государства. [745]

Король Сигизмунд [746] скучал. В такую погоду об охоте нечего было и думать, а как иначе скоротать время, он не знал.

Стоя у окна, он с тоской смотрел в ту сторону, где далеко-далеко, за холодным Балтийским морем, лежал родной берег Швеции.

Вздохнув, он наконец повернул голову к вщижскому старосте Александру Гонсевскому, спокойно ожидавшему, пока король соизволит продолжить беседу. Всего три дня назад Гонсевский вернулся из Руси, куда отвозил королевскую грамоту Дмитрию, поздравляя последнего от имени Сигизмунда с восшествием на отчий престол. Доклад о своем визите перед сеймом вщижский староста уже сделал, но теперь предстояло выслушать то тайное и главное, для чего, собственно, король и посылал Гонсевского.

Покосившись на малиновый, весь расшитый золотом, с лазоревым воротником и разрезными рукавами жупан польского шляхтича, Сигизмунд неодобрительно крякнул, в очередной раз подумав: «Варварская страна, варварская мода, варварские нравы, варварские…»

Перечень мог затянуться до бесконечности, поскольку Сигизмунда здесь раздражало буквально все, как в Кракове, где он жил первые девять лет, так и в Варшаве, в бывшей резиденции мазовецких князей, куда он был вынужден переехать девять лет назад после пожара в Вавельском замке. За восемнадцать лет пребывания в Речи Посполитой он так и не смог привыкнуть к этой стране. Не смог, потому что не хотел.

Оставалось только пожалеть о решении своего отца, короля Швеции Юхана III, который излишне поторопился, выставив кандидатуру своего первенца на пустующий польский трон. Пожалеть о том, что избрали его, а не эрцгерцога Максимилиана Габсбурга, да еще о том, что стало известно о его тайных переговорах с другим австрийским герцогом, Эрнестом, в пользу которого Сигизмунд готов был отречься от польской короны.

Впрочем, отца король понять мог. Перспективы и впрямь были блистательные — уния двух государств, перед совместной мощью которых навряд ли устоял бы опасный восточный сосед, а это означало приобретение в самом скором времени не только Смоленска и юго-восточных земель близ Новгорода-Северского, но и в перспективе также Новгорода и Пскова. И взять желаемое представлялось таким же легким, как сорвать с ветки спелое румяное яблоко.

Увы, на деле все оказалось далеко не просто, особенно после того, как ему нанес подлый удар его родной дядюшка Карл, решивший, что он сможет править в Швеции куда лучше племянника. Затем последовал разгром польских войск при Стонгебру, а спустя год риксдаг окончательно низложил Сигизмунда. Правда, надежда еще оставалась, но не далее как в прошлом году родной брат Сигизмунда Юхан отказался от притязаний на корону, удовольствовавшись титулом герцога Эстрегётландского, причем отказался в пользу своего дяди Карла.

Но в том же 1604 году у Сигизмунда неожиданно появился еще один призрачный шанс. Откуда ни возьмись в Речи Посполитой объявился чудом спасшийся от гибели сын московитского царя Ивана Дмитрий. Кто он на самом деле, Сигизмунд понятия не имел, да это его и не интересовало. Расчет короля строился на том, чтобы попортить кровь царю Борису, а потом, взамен за выдачу Дмитрия, предложить Годунову заключить военный союз против Швеции.

Именно поэтому Сигизмунд, по сути, пошел против воли сейма и могущественного канцлера Речи Посполитой Яна Замойского, поддержав новоиспеченного царевича и начав большую игру. С той же целью — иметь на руках хорошие козыри для будущей торговли с царем Борисом — король взял у парня с огромной бородавкой у глаза поручную грамоту, в которой тот обязался отдать полякам Смоленск и Северские земли, а также содействовать Сигизмунду в возвращении шведской короны.

Король предполагал на будущих переговорах с русскими послами ткнуть в эти обязательства и осведомиться, готов ли московский царь в обмен на голову Дмитрия выполнить все то, что пообещал претендент на шапку Мономаха. На уступку Смоленска и прочих земель Сигизмунд отнюдь не рассчитывал — они были нужны для торга, не более, а вот поддержка против шведов…

Ситуация сложилась иначе, причем на первый взгляд вроде бы куда благоприятнее для Речи Посполитой. Словно сам дьявол ворожил московскому господарчику. Сбылось невероятное — Дмитрий уселся на царский трон. Казалось бы, оставалось лишь радоваться собственной прозорливости и предусмотрительности, но вот незадача — мальчишка, надев корону, сразу же позабыл про свои обязательства. Во всяком случае, в ответной тайной грамоте, которую он передал с Гонсевским, говорилось совершенно иное. Мол, о Смоленске и Новгороде-Северском не может быть и речи. Да и о войне с Карлом тоже было сказано обтекаемо. Дескать, поживем — увидим.

Мало того, сопляк вздумал величать себя непобедимым императором, что вызвало при оглашении на сейме второй грамоты бурю негодования среди шляхтичей. Особенно неистовствовал познанский воевода Гостойский.

— Ни один христианский государь так не поступает! Если бы кто иной писал его непобедимым, так это не диво, а то он сам себя таким считает! — кричал он, поддерживаемый одобрительным гулом прочих депутатов сейма.

А в конце своего выступления он договорился до того, что заявил, будто это слово подобает одному богу, да еще так поступают некрещеные поганцы. Мол, за такое богохульство всевышний непременно свергнет его с престола.

Говорилось на сейме и о неблагодарности Дмитрия по отношению к королю и вообще к полякам. Тут уж страсти разжигали вернувшиеся из Московии жолнеры, рассказывая, как обманул их русский царь, не выплатив всего положенного.

Но особенно всех возмутило прощение Дмитрием виновника гибели пятнадцати шляхтичей князя Мак-Альпина.

— Что за варварский обычай?! Ни в одной цивилизованной стране и слыхом не слыхивали о «божьем суде»! Такое достойно только государств, где правят дикие язычники! — неслось со всех сторон.

Сигизмунд преимущественно помалкивал, а свое отношение к новому титулу Дмитрия выказывал только ироничными усмешками, подспудно чувствуя свою вину. Напрасно он взял столь покровительственный тон в поздравительной грамоте. Не следовало бы. Да и писать надлежало не так прямолинейно, в открытую напоминая о своей помощи. А уж строки о том, что Дмитрий пока непрочно сидит на своем троне, и вовсе ни к чему.

Единственное, на что мог сослаться король, оправдываясь перед самим собой, так это на нехватку времени, ибо грамота составлялась спешно, дабы срочно отправить вщижского старосту в Москву, преследуя главную цель — намекнуть Дмитрию о возможности его бракосочетания с родной сестрой Сигизмунда Анной. Тем самым русский царь еще сильнее был бы привязан к польской политике.

Дабы соблазн выглядел заманчивее, Гонсевский должен был напомнить, что в этом случае Дмитрий сможет претендовать на престол своих северных соседей, ведь Анна не только Ягеллонка по материнской линии, но и Ваза по отцовской. К тому же шведский Карл хоть и именуется королем, но пока что так и не короновался.

Однако и тут неудача. Ссылаясь на законы рыцарской чести и данное Марине Мнишек слово, Дмитрий наотрез отказался от заманчивого предложения жениться на тридцатисемилетней Анне.

Бросив еще один взгляд в окно, король повернулся к Гонсевскому.

— И что еще говорил московский господарчик? — с кривой ухмылкой спросил он. — Обещал ли хоть что-то определенное?

— Только касаемо Хрипуновых, — ответил вщижский староста. — Дескать, они могут беспрепятственно возвращаться на Русь и их никто не тронет.

Сигизмунд кисло улыбнулся. Судьба дворян Хрипуновых, в свое время бежавших в Речь Посполитую, волновала его меньше всего, хотя он и писал о них в грамоте.

— Также говорил про литовских и польских купцов, которые могут свободно вести торг в Московии и будут пропускаться беспрепятственно, — добавил Гонсевский.

— Это не льгота. Насколько мне ведомо, он предоставил такое право всем иноземным купцам без исключения, — резко перебил король. — Лучше повтори, что он сказал про шведов. Только слово в слово, ничего не убавляя и не прибавляя.

Гонсевский сосредоточенно потер переносицу и процитировал ответ Дмитрия, что о шведских послах, которых Сигизмунд просил сразу по прибытии в Москву задержать и отправить к нему, говорить что-либо рано. Вот когда они прибудут, тогда он станет совещаться с королем и думать, как лучше поступить. Что же касается лишения чести и приюта шведского Густава, проживающего в Угличе, то Дмитрий держит его не как королевича, но как смышленого человека.

По сути, и по первому, и по второму пункту это был отказ пойти навстречу требованиям короля. Пускай в завуалированной форме, но тем не менее. Не того ждал король от Дмитрия, совсем не того.

Отпустив Гонсевского, король задумался.

Видит бог, слишком рано зазнался московит. И уверенность его в верности собственных подданных тоже чрезмерна. Далеко не все на самом деле преданны ему, о чем наглядно свидетельствовал прибывший вместе с Гонсевским посланник царя Иван Безобразов.

На тайной аудиенции, которую он испросил у канцлера Великого княжества Литовского Льва Сапеги, Безобразов не только успел пожаловаться на то, что король дал им в цари-государи человека подлого происхождения, от тиранства которого стоном стонут самые именитые бояре. Помимо этого он еще и намекнул, что московская знать готова свергнуть Дмитрия и посадить на его место отнюдь не Федора Годунова, официально объявленного наследником, но сына Сигизмунда Владислава.

Что ж, коли обязательства, причем данные в письменном виде, нарушаются столь наглым образом с одной стороны, почему они должны выполняться с другой? Тем более король уже один раз предупредил Дмитрия, то есть и тут повел себя почти честно по отношению к нему. Все! Больше никаких предупреждений он делать не станет. Хотя и людям, поручившим Безобразову сказать все это, давать какие-либо конкретные обещания Сигизмунд тоже не собирался — тут как раз спешить ни к чему. А вот обнадежить следовало.

Прибывшему после обеда Сапеге король так и заявил, тщательно подбирая каждое слово:

— Передай московиту, что мы очень сожалеем о поведении… — Он замялся, ибо сейчас ему не хотелось называть Дмитрия даже московским князем, слишком жирно для него и такое, и нашел более обтекаемую и, как ему показалось, уничижительную формулировку: — Этого человека, который обходится с ними тирански и непристойно, ибо так не подобает относиться к своим верноподданным. Касаемо же Владислава… — Сигизмунд сделал паузу и осведомился: — А что думает по этому поводу сам канцлер?

— Не следует забывать, с каким народом мы имеем дело, — издалека начал Сапега. — У них такие же суровые нравы, как сурово небо их земли. Московиты вероломны, коварны и ненавидят иноземцев. Вначале надобно изведать, что на самом деле у них на уме. Возможно, они хотят только избавиться от Дмитрия, а потому обращаются к нам поневоле. Но в то же время, — осторожно заметил он, видя, что король нахмурился, — не следует пренебрегать случаем. Годунова их магнаты действительно не желают видеть на троне, а помимо него наследников у Дмитрия пока нет…

Сигизмунд усмехнулся. Хитер канцлер. Сказал столь витиевато, что понимай как хочешь. Он потер лоб, еще раз прикидывая, что если бы неверным московитам можно было доверять хоть на золотник, то тогда имело бы смысл более тщательно взвесить возможность воцарения его сына на русском троне.

Но тут ему вновь припомнился собственный отец, отправивший своего первенца в чужую страну. Нет, он не желает, чтобы Владислав, когда вырастет, точно с такой же тоской, как он сам сейчас, взирал бы в окно, только уже в сторону Речи Посполитой. Хотя наследнику всего девять лет, а не двадцать один, как было самому Сигизмунду в момент избрания, так что принц вряд ли будет тосковать…

— Если бы им можно было верить, — вырвалось у короля.

— Помимо этого не следует забывать, что Владислав пока единственный сын у вашего величества, — чувствуя колебания Сигизмунда, вмешался стоящий в комнате чуть поодаль королевский духовник ксендз Франциск Помаский.

Король согласно кивнул. Да, действительно. Как он об этом не подумал. Вот если эрцгерцогиня Констанция, став его женой, [747] подарит ему еще одного сына, тогда можно будет подумать, а пока…

Сапега покосился на ксендза, неодобрительно подумав, что вести тайные разговоры в присутствии третьего со стороны короля весьма неосторожно. Особенно с учетом того, что, как ему было известно, Помаский хоть и не являлся иезуитом, но явно тяготел к ним, а кроме того, ксендз был еще и самборским пробощем, то есть имел близкие сношения с Мнишками. С учетом всего этого нетрудно предугадать, что все, о чем тут говорится, вскоре станет известно тестю Дмитрия.

Король подметил неодобрение во взгляде Сапеги и мысленно усмехнулся, поняв опасения своего канцлера. Глупец. Затем он и оставил Помаского. Пусть слушает… до поры до времени.

— Передай этому московиту, что король и сам не властолюбив, и сына воспитывает в той же умеренности, дабы он во всем предавался воле божьей и не помышлял излиха сверх нее. Боярам же я рекомендую почаще читать святые книги, дабы они не забывали о слове спасителя, кой проповедовал смирение и покорство перед властями, какими бы они ни были. А ежели у них таковых книг нехватка, то король в своей доброте высылает им несколько. — И, повернувшись к ксендзу, Сигизмунд напомнил ему: — Надеюсь, святой отец, ты не забыл о моем вчерашнем поручении и приготовил для московитов подарок.

— С вечера, — угодливо подтвердил тот.

— Тогда принеси его и вручи моему канцлеру, — распорядился король. Он терпеливо дождался, когда ксендз выйдет, неспешно прошелся по мягкому ковру и вновь обратился к Сапеге, с деланым равнодушием заметив: — А еще передай московиту, что государь Речи Посполитой отнюдь не желает загораживать им дороги. Они — подданные иной страны, а потому вправе сами промышлять о себе, как только считают нужным. Ежели им не угоден ни Дмитрий, ни Годунов, то… — Не договорив, он тяжело уставился на канцлера.

Тот вновь понимающе кивнул и оглянулся на открывшуюся дверь. В проеме стоял Помаский, держа в руках пять новеньких экземпляров Библии. Радостно улыбаясь, он подошел к канцлеру и протянул ему книги.

«Слышал или нет?» — мелькнуло в голове у Сапеги.

Некоторое время он внимательно вглядывался в простодушное лицо ксендза, но к окончательному ответу так и не пришел. Раздумья прервал король, который невозмутимо осведомился:

— Кстати о Годунове и его ближнем слуге. Помнится, сразу же после получения известия о гибели шляхтичей я повелел выяснить, кто таков этот самый князь, учинивший побоище. Выяснили?

— Он стал учителем философии у юного Федора Годунова в последний год правления царя Бориса, — начал Сапега, но был бесцеремонно перебит королем.

— Все это, равно как и о его пребывании в Путивле, где он непостижимым образом в самые короткие сроки втерся в доверие к Дмитрию, а также о том, что он с верными жолнерами сумел спасти Федора Годунова от смерти, я уже слышал ранее. Меня интересует иное: какие цели он преследует? Должна же быть у него какая-то цель? — И Сигизмунд вопросительно уставился на Сапегу.

Массивная нижняя челюсть — характерная особенность всех представителей династии Ваза — и без того изрядно выдававшаяся вперед, выпятилась еще сильнее, отчего лицо короля еще больше стало напоминать морду датского дога.

«Недаром королю из всех собак больше всего по душе именно они, хотя для его любимой охоты куда лучше наши быстроногие польские борзые. Пожалуй, для вящего сходства ему сейчас не хватает только слюны из уголков рта», — не преминул отметить Сапега.

— Цель проста, — пожал плечами он. — Ныне князь Мак-Альпин — самое доверенное лицо царевича. Если последний в результате переворота придет к власти, князь займет в Московии точно такое же положение, какое некогда было у покойного Бориса Федоровича в период правления царя Федора Иоанновича.

— Но Федор Иоаннович был женат на сестре Бориса, — возразил король и еще раз вспомнил отказ Дмитрия от женитьбы на Анне.

— Князь отважен, недурен внешне и весьма умен. Не вижу, кто может помешать ему жениться на сестре Федора, — снова пожал плечами Сапега. — К тому же, как я слышал, царевна не только молода, но и весьма пригожа, так что это не станет для него некой жертвой в угоду честолюбивым планам.

Сигизмунд настороженно уставился на канцлера. Неужто нахальный литвин осмелился таким образом намекнуть на непривлекательность Анны, грубоватые черты лица которой в полной мере сохраняли все фамильные недостатки Ваза, или ему показалось? С минуту король лишь шумно сопел, набычившись и не говоря ни слова. Однако невозмутимый взгляд Сапеги слегка успокоил Сигизмунда, и он решил, что ошибся.

— Кто может помешать? — повторил король слова канцлера и твердо ответил: — Мы. И не только можем, но и должны. Князь слишком отважен и слишком умен. Кроме того, насколько мне помнится, он еще в Путивле принял веру схизматиков и от этого неугоден нам вдвойне. Если он заключит такой брак, то… Словом, мой долг по-отечески предостеречь московского государя, обратив внимание на опасность, исходящую из этой женитьбы. Также надлежит отписать, что в просвещенных странах давно не принимаются во внимание подобные варварские вещи вроде так называемого божьего суда, который якобы устанавливает истинную справедливость. Вам ли, как инициатору создания выдающегося документа правовой мысли Европы — Статута Великого княжества Литовского, — это не знать, — щедро отвесил он комплимент Сапеге, и тот, польщенно улыбнувшись, охотно поддакнул:

— Любой юрист лишь презрительно фыркнет, узнав о таком приоритете пресловутой справедливости, да еще исходящей из диких старинных обычаев, над цивилизованным правосудием, — охотно поддакнул канцлер.

— Следовательно, князь Мак-Альпин по-прежнему повинен в гибели двенадцати…

— Пятнадцати, — быстро поправил Сапега.

Сигизмунд умолк и раздраженно уставился на своего собеседника. Определенно, этот литвин вздумал поучать короля. Он что же, и впрямь считает себя таким умным, приняв дежурную лесть за чистую монету? Экая бесцеремонность — столь нагло перебивать, и ради чего?! Подумаешь, ошибся на трех человек. В этом ли дело?

— В данном случае количество погибших роли не играет, — сухо произнес он после паузы. — Главное, что князь Мак-Альпин продолжает оставаться в наших глазах виновным, и никакой божий суд его вину снять не в силах. Кроме того, помнится, я вам поручал узнать о его ближайших родственниках в Европе. Действуя через них, если они исповедуют истинную католическую веру, мы могли бы более успешно влиять на него и добиться…

— Увы, но найти их так и не удалось, — развел руками Сапега.

— То есть как не удалось? — опешил Сигизмунд, от неожиданности даже забыв сделать канцлеру внушение за то, что тот вновь осмелился перебить своего короля. — Ни одного?!

— Его отец в свое время тоже перебрался на Русь, женившись на княжне Марии Долгорукой, — пояснил Сапега. — Далее его следы теряются. Он вроде бы бежал от царского гнева куда-то на Восток, к варварам…

— Бежать от варваров к еще более диким варварам не очень-то умно, — прокомментировал Сигизмунд.

— Там он вместе с женой попал в плен, — невозмутимо продолжил Сапега, пропустив мимо ушей саркастическое замечание короля, — затем освободился, но вернуться на Русь не успел, скончавшись.

— Так, может, молодой князь вовсе не его сын? — предположил Сигизмунд. — Все-таки в плену возможно всякое и…

— Сходство, — покачал головой Сапега. — Со времени бегства его отца прошло более тридцати лет, но моим людям удалось отыскать двоих, кто видел его, и они в один голос уверяют, что сходство разительное.

— Получается, что нынешний князь наполовину русский, — осуждающе заметил Сигизмунд. — Тогда он еще опаснее для нас — уж слишком много у него достоинств. А если добавить, что он еще и потомок древних шотландских королей, то…

— А вот это спорное утверждение, — возразил канцлер.

— То есть?!

— Моим людям не только не удалось разыскать ни одного его родственника. — И Сапега многозначительно посмотрел на короля. — В Италии никто из опрашиваемых и слыхом не слыхивал о княжеском роде Мак-Альпин. Вообще.

— Как такое может быть? — озадаченно осведомился Сигизмунд. — Получается, твои люди не там искали или не у тех спрашивали.

— Они сумели бы отыскать иголку в стоге сена, — чуточку обиженно заявил канцлер, — а уж людей тем паче.

— И тем не менее не нашли. Очевидно, заниматься поисками иголок им привычнее, — хмыкнул Сигизмунд.

— Мне думается, что дело в другом. Отыскать иголку в стоге сена возможно лишь при условии, что она там находится, — хладнокровно ответил Сапега. — Если же ее там нет…

— Ты хочешь сказать, что князь Мак-Альпин… — протянул король и, не договорив, вопросительно уставился на канцлера.

— Именно это я и хочу сказать, — подтвердил Сапега.

— Но раз так, то это обстоятельство решительно все меняет, — оживился Сигизмунд. — Вот только не получится ли так, что твои люди все-таки недоглядели и мы можем оказаться в глупом положении?

— Разумеется, поиски еще не закончены, — осторожно заметил канцлер. — В Италии слишком много городов, а поручение от вашего величества я получил не столь давно. Для надежности надо дать моим людям еще два-три месяца, после чего я смогу ответить более уверенно.

— Пусть так, — согласился король. — Хотя намекнуть на неясность его происхождения можно будет уже сейчас.

— Дмитрию? — уточнил Сапега и напомнил: — Так ведь Мак-Альпин находится в подчинении у Годунова.

— Тогда ему.

— Учитывая, что князь служит царевичу, как говорят русские, не за страх, а за совесть и более верных слуг у Годунова нет вовсе, вполне вероятно, что тот проигнорирует наше сообщение.

— Все правильно, — не стал спорить король. — Но это лишь касаемо службы. Зато сестру замуж за безродного он никогда не выдаст — это первое. А второе… — Сигизмунд замолчал, торжествующе глядя на своего собеседника, но тот сразу понял королевскую мысль и продолжил ее: — Зная, что он никакой не князь, думается, и Дмитрий будет рассматривать нашу просьбу выдать его как убийцу шляхтичей куда благосклоннее, посчитав, что ссориться из-за самозванца ни к чему. Вот только надо ли его разоблачать вообще?

— Я уже сказал, что он слишком опасен, — напомнил Сигизмунд.

— Опасен как враг, — возразил Сапега. — Но если он под страхом неминуемого разоблачения станет выполнять все, что от него потребуется, такой человек в ближнем окружении царевича для нас весьма кстати. К тому же, в отличие от Дмитрия, с князем мы в случае его непослушания можем не церемониться.

— Что ж, в твоем рассуждении имеется здравое зерно, — благосклонно кивнул король. — Но вначале надо по возможности ускорить розыски. Мне нужен точный ответ, что иголки под названием Мак-Альпин в итальянском стоге сена нет и никогда не было.


Увы, но я узнал об их разговоре ой как не скоро, пребывая в безмятежности и не ожидая никаких каверз с этой стороны. К тому же прошло слишком много времени с тех пор, как я здесь появился, так что давно перестал беспокоиться о возможном разоблачении.

Да и некогда мне было думать обо всем этом — дел навалилось столько, что лишь успевай поворачиваться…

Глава 10 Одним выстрелом двух зайцев

Честно говоря, сам не ожидал, что проблем окажется так много, да еще неотложных. Разумеется, решать их в одиночку нечего было и думать, к тому же зря я, что ли, приложил в свое время столько усилий по вербовке мастерового люда. Опять же приказной аппарат, точнее, теперь уже министерский, хоть и куцый, но имелся.

Однако по большей части приходилось во все вникать самому, и начиная с утра я с головой погрузился в скопище дел, стараясь как можно быстрее сдвинуть с места наиболее срочные.

Нескончаемая круговерть не оставляла меня в покое ни на минуту, и я в первые же дни не раз пожалел, что в сутках всего двадцать четыре часа, потому что все время не успевал уложиться в те сроки, которые сам для себя намечал.

Виной тому были непредвиденные вводные. Как я ни пытался спешно наладить все процессы, чтоб дальше оставалось только преспокойно приглядывать за тем, как они идут, но все время мешало то одно, то другое.

Едва разобрались с ложной тревогой, как сразу после трапезы к царевичу заявились художники, причем вся троица.

Оказывается, они только с виду спокойные и флегматичные, а на самом деле просто терпеливые, сумели смолчать и не сказали ни слова Гермогену, когда тот на них орал, зато теперь пожелали высказать все, что у них накипело на душе.

Высказывали они, естественно, мне, поскольку, вспомнив о вчерашнем уговоре, Федор даже не стал их слушать, заявив, что они переданы им в ведение прибывшего князя Мак-Альпина.

Одним словом, пришлось битых полчаса сочувственно кивать головой, в то время как они жаловались на невнимание к ним. Дескать, брызжущий слюной кардинал, как они окрестили казанского митрополита, оказался последней каплей в их чаше терпения, ибо тут все не так, как они ожидали, но главное — не так, как им обещали. Где свободное творчество, где многочисленные заказы, где…

Кстати, как последнее доказательство невнимания Рубенс привел в пример сегодняшнее поведение Годунова, который даже не соизволил их выслушать. А в завершение они дружно попросили… отпустить их обратно.

Оставалось только порадоваться в душе своему своевременному приезду, ибо задержись я всего на пару дней, и тогда сейчас перед ними стоял бы престолоблюститель, который не далее как вчера проявил инициативу, предложив отправить их восвояси. И отправил бы, ей-ей, отправил. Ох, как же вовремя я приехал в Кострому!

Конечно, забот у меня выше крыши, в том числе и весьма важных, ибо пушки еще не говорят, но вот-вот грядет переворот, однако музы молчать не должны, несмотря ни на что, даже те, которых у греков вообще не было. [748]

Словом, я плюнул на все остальное — не убежит, а эти, чего доброго, и впрямь могут упорхнуть в свои Нидерланды — и битый час уговаривал их остаться. Златых гор предусмотрительно не сулил, но заверил, что с сегодняшнего дня все пойдет совершенно иначе.

А что касается всяких там «кардиналов», то уж я постараюсь, дабы впредь никто из них не посмел им докучать, вплоть до того, что приставлю к каждому из них специальных холопов, которых тщательно проинструктирую, и они будут знать, как отпугивать тех, кто осмелится что-либо вякнуть в адрес господ живописцев.

Что же до многочисленных заказов, то дайте срок, господа хорошие, дайте только срок, и они появятся, причем поверьте, что это время уже не за горами. Более того, клятвенно обещаю, что уже самый первый из них окажется весьма приятным, ибо предстоит запечатлеть на полотне деву ангельской красы, да так мастерски, чтобы было видно все ее очарование.

Фу-у, уговорил.

А тут и Серьга. Оказывается, старый казак дожидался лишь меня, поскольку его хлопцы давно истомились, жаждая поскорее вернуться на Дон, и он зашел ко мне попрощаться. Остаться хоть на недельку атаман не согласился — мол, и без того еле поспеют вернуться до осенних дождей, а потому чарками на посошок мы с Серьгой чокнулись прямо у струга.

Но грустить некогда — меня ждали…

Ох, кто меня только не ждал. Например, литейщики. По счастью, и Кондратий Михайлов, и Григорий Наумов оказались ребятами сообразительными и быстро поняли, чего я от них хочу. А хотел я наладить производство гранат — в смысле их оболочек, а также удобных в перевозке малых полевых пушек, именуемых тут затинными пищалями, но не только их одних, а еще и специальных ядер к ним, которые, как и гранаты, должны внутри быть полыми.

Что касаемо металла, то нам всем троим было понятно, что без экспериментов не обойтись, поэтому приняли совместное решение лить и гранаты, и ядра сразу из нескольких сплавов, в том числе и из того, который обычно используется при отливке колоколов. Мягковат, конечно, есть опасность, что будет расплющиваться о кольчуги, но зато у него имеется и преимущество — уж его-то черный порох точно разорвет.

Едва закончил с ними, как за мной прибежали из Приказной избы — моим вчерашним поручениям сегодня потребовались пояснения. Но это даже хорошо, ибо означало, что народ пускай их до конца не понял, однако твердо вознамерился выполнять. Управившись с будущими министрами, устремился в Дебри — как там. Вроде бы порядок — распланировано толково, все готовы к труду, так что в ближайшую пару дней хоть эта забота снимается с плеч.

Из новых задач, вспомнив наставления Густава, я поставил ратникам только одну — всем овладеть пращой. href="#n_749" title="">[749] Точнее, вначале всем, чтобы каждый имел навык, а через недельку отобрать тех гвардейцев, у кого это лучше всего получается. Причем речь идет не только о точности, но и о дальности. Я даже нашел им для тренировок по метанию пяток камней, схожих по весу с будущими гранатами, чтоб подобрали аналогичные. И вновь обратно в Кострому — увязывать, объяснять, искать выходы, когда что-то не клеится, придумывать пути для дальнейшего ускорения работ, и прочая, прочая, прочая. Вдобавок катастрофически не хватало грубой рабочей силы и предстояло сделать все возможное, чтобы привлечь на стройки дополнительных рабочих. Воспользовавшись тем, что полевые работы в целом практически завершены, я усадил Еловика, которого вновь забрал от царевича в свое пользование, и распорядился составить от имени престолоблюстителя указ, в котором повелевалось выделить от каждой деревеньки по одному человеку из десятка имеющихся в ней мужиков. Кроме того, я попытался максимально использовать и внутренние резервы самой Костромы, в том числе и острожников.

Игнатий Незваныч вместе с представителем Разбойного министерства Башлыком по прозвищу Лампада, хотя, на мой взгляд, к такому имени прозвище вроде бы ни к чему, свое дело сделали, и довольно-таки грамотно. При этом они весьма старательно соблюли мои инструкции, которые гласили, чтобы по возможности не дать заподозрить должностным лицам острога неладного. Те даже не поняли, кто из проверяющих главнее и опаснее, уделив особое внимание Игнатию. Да и немудрено, ибо именно Княжев был наиболее дотошен, совал нос в каждый закуток с придирчивыми вопросами: «А это у вас зачем? А тут у вас как?» Он не ругался, не бранился, а, получая разъяснения, лишь согласно кивал, но ни на шаг не отпускал от себя губного старосту.

Меж тем Башлык занялся финансовыми делами острога, хотя тоже вел себя скромно, молча листая всякие приходно-расходные книги и иногда делая выписки. Для вящей убедительности, чтоб показать, какая он мелкая сошка, Лампада по собственной инициативе всякий раз, когда кто-то входил, подскакивал с места и униженно ему кланялся.

Зато потом, когда проверка завершилась и на следующий день в острог заглянул я, все было совсем иначе. Честно говоря, до доклада своих людей я даже не знал, какие суммы отпускаются из городской казны на содержание узников и отпускаются ли они вообще. Оказывается, да, хотя до арестантов и не доходят.

— Так куда ушли деньги? — осведомился я в очередной раз у губного старосты и получил все тот же ответ:

— Дак на сторожу, чтоб бдили.

— Они получают по рублю в год, так?

Староста, поразмыслив, кивнул.

— Ну и где остальное серебро? — После чего, вновь не дождавшись ничего вразумительного, полюбопытствовал: — Как я понимаю, с ответом ты затрудняешься. Тогда поведай, мил-человек, откуда у тебя…

Спасибо Игнатию — предоставил мне не только подробный перечень всех лавок на торжище, которыми этот староста обзавелся в течение последних нескольких лет, но и назвал примерную стоимость товаров в этих лавках.

— Меня не интересует, сколько у тебя денег, но любопытно, как они тебе достались.

Староста покосился на меня, вздохнул и попросил время на размышление — дескать, сразу и не ответишь. Я дал. Однако выяснилось, что отвечать он решил своеобразно и на следующий день вручил мне запеченного в яблоках гуся. Заявив, что сыт, я кивком указал, чтобы он передал его Игнатию, который оказался более догадлив. Приняв его от старосты, Княжев взвесил подарок в руках и уверенно сделал вывод:

— Не мене сотни ефимков, княже.

Поначалу я даже не понял, что он имеет в виду — ну не был я в двадцать первом веке ни депутатом Госдумы, ни судьей, ни гаишником, ни… Короче говоря, не доводилось мне брать взяток и вообще иметь с ними дело. Да даже если бы и имел… В моем представлении они прочно ассоциировались с конвертом, в котором лежат пачки ассигнаций. Или с пакетом. Или с дипломатом. Ну ладно, если перевести на нынешнее житье-бытье, это должен быть кошель, в котором должно звенеть серебро или золото.

Но гусь?! Это ж додуматься надо. Так что дошло до меня лишь через пару секунд после замечания Игнатия, и я угрюмо засопел, начиная накаляться. Мое недовольство староста воспринял своеобразно, простодушно пояснив, что остальное просто не поместилось, да и нести тяжело, а так у него дома в печке приготовлен еще один точно такой же гусь.

— Я мзды не беру, — медленно произнес я и, перефразировав Верещагина, добавил: — Мне за Кострому обидно. А потому…

Словом, в тот же день с моей подачи Годунов освободил его от должности, а спустя неделю вместе с десятком чиновников старой администрации под конвоем отправил в Москву. Можно было бы и раньше, но под страхом плахи, которую я ему в сердцах посулил, староста принялся энергично сдавать прочих приказных, а знал он о них много — правая рука воеводы по всем темным делишкам, — и Еловик только успевал строчить под его диктовку.

Разумеется, возглавлял процессию арестантов сам воевода, настолько привыкший к безнаказанности, что даже не удосуживался прятать концы в воду и положившийся во всем на помощника, который тоже обнаглел донельзя.

Их имущество по моей рекомендации царевич указал отдать на поток, [750] так что одним выстрелом я убил двух зайцев, высвободив целую дюжину домов. Часть ушла на размещение моих работников, а прочие под разные учреждения. Не забыл и свой правительственный аппарат, отдав им пару теремов — условия для работы в министерствах должны быть достаточно комфортабельными.

Мало мне забот, так теперь еще пришлось возиться с заменой городской администрации, начиная с воеводы, на пост которого я решил рекомендовать одного из сотников, Микиту Голована. А что — мужик хозяйственный, справный, приказы выполняет от и до, даже если они подчас ему и непонятны. Выдумки, правда, маловато, но, с другой стороны, может, оно и к лучшему.

Поначалу он заартачился — дело непривычное, но после того, как выжал из меня в помощь себе еще троих десятников, дал согласие.

— Главное, чтоб был порядок в городе, ну и чтоб народ не баловал с воровством, — получил он от меня короткую инструкцию.

— Будет баловать, — сразу возразил Голован.

— Не понял. — И я вопросительно уставился на него.

— А чего тут не понять-то? Чай, жрать-то хотца, — лаконично пояснил он. — Воевода прежний вовсе людишкам жалованье не платил, а у них дома и женки, и детишки, вот и озоровали. Поначалу на хлебушек, опосля и на маслице, а кто посмышленее — и на терем себе расстарался.

Мы с царевичем переглянулись.

— Он что же, вовсе ничего им не платил? — изумленно переспросил Годунов.

— Почитай, что вовсе, — твердо ответил Микита. — А и то, что давал, тут же назад отбирал. Мол, денег в казне нету, но ежели кой-кого подмаслишь, то, глядишь, и получишь.

— Это как? — нахмурился Федор Борисович.

— Очень просто, — ответил я за Голована. — Ты идешь к казначею и расписываешься за все деньги, которые тебе причитаются, а получаешь, к примеру, половину. Остальное казначей делит пополам с воеводой.

— Треть, — поправил меня Микита. — Не боле трети на руки людишки получали, чтоб, значитца, поровну всем — часть самому, часть казначею, а часть воеводе. Иные же, кто делиться не хотел, и вовсе ничего не имели. А кто из подьячих казначейских бога в душе имел — тех в острог, чтоб под ногами не путались. Да их, как я слыхивал, не больно-то много сыскалось. Сказывают, всего-то один и нашелся.

— И как быть? — растерянно посмотрел на меня царевич.

Я вздохнул. Не удоволим хоть частично, тогда они вновь примутся брать взятки, и попрекнуть их трудно — жить-то надо.

— Давай, Федор Борисович, поступим так. Сейчас погодим, а Голован пока продаст то, что можно, из имущества арестованных, да к тому времени по бумагам разберется — кому сколько причитается, а уж тогда прикинем, что делать.

Через три дня прикинули. Получалось, что бывший воевода задолжал людям не так уж и мало — около четырех тысяч рублей. Царевич поморщился, но я заявил ему:

— Вроде бы какое нам дело до прежних долгов московских властей — пусть их бранят, хотя они честно выплачивали все положенное. Вот только во главе этих властей стоял не кто-то, но государь Борис Федорович. Недоверие отцу будет непременно перенесено на сына, ибо яблочко от яблоньки… В народе так и будут говорить — не бывать шишке на рябинке, сливке на елке, а на вербе грушам. Коли старый лыс, то и молодому недолго кудри нашивать. Позаботиться сыну о том, чтобы оставить в людских сердцах добрую память о своем покойном батюшке, — что может быть богоугоднее? Так что, будем отдавать долги?

— Быть по сему! — тут же выпалил Годунов.

— Но выплачивай не все сразу, — торопливо заметил я обрадованному Головану. — Пока хватит и половины. Поясни, что царевич добр, от выплат не отказывается, но оставшуюся половину обязуется вернуть вместе со следующим годовым жалованьем при условии, что в течение всего времени подьячие будут добросовестно выполнять возложенные на них обязанности и их ни разу не уличат в мздоимстве. Ну а если попадутся… — Я развел руками и спросил царевича: — Мыслится, Федор Борисович, такое слегка удержит их руки, когда они потянутся за взяткой? Что скажешь, Голован?

Годунов согласно кивнул, да и бывший сотник, почесав в затылке, перестал хмуриться и не только подтвердил правоту моих слов, но и внес существенное дополнение:

— А и впрямь такое куда как славно. Можно даже и четвертью обойтись, а опосля, месячишка через три, еще одну выдать, да так и выдавать впредь. Глядишь, народец и попривыкнет к честной службишке.

На том и порешили.

С узниками получилось совсем весело. Оказывается, согласно тем же приходно-расходным книгам пятеро из числившихся в остроге отсутствовали, и поди пойми, где они сейчас — то ли померли, то ли отпущены за соответствующее вознаграждение. Еще трое, напротив, сидели, но записаны не были, причем один из них томился в темнице второй год.

Да и насчет самих преступлений… Один, из какого-то Селища, расположенного на противоположном берегу Волги, досиживал третий год, хотя, на мой взгляд, его проступок от силы заслуживал доброй порки на площади. Подумаешь, запахал межу у боярского сына. Рядышком с ним томился еще один, который пострадал за самооборону — набил морду свояку все того же воеводы, который полез на него с кулаками.

Указом царевича они и еще шестеро со схожими «преступлениями» были освобождены немедленно, причем каждому была выделена компенсация из денег, вырученных за конфискованное имущество. Небольшая, правда, но тут важен сам факт, а остальное пусть доделывает народная молва.

Хватало и настоящих преступников, хотя ни головников, ни шатучих татей среди них не имелось. Оно и понятно, псевдогуманисты и неутомимые борцы за права убийц на Руси, по счастью, пока не завелись, так что с этими категориями поступали так, как и положено, то есть по справедливости — плаха, острый топор и голова с плеч. Словом, тутошние сидельцы мотали свои сроки самое большее за совершение преступлений средней тяжести, вроде краж и прочего, а то и вовсе по пустякам. Вот к ним-то, собрав их в тюремном дворике, я и обратился с речью, заявив и о грядущих переменах и о том, что теперь им, согласно повелению Федора Борисовича Годунова, жить будет лучше, жить будет веселее.

Слушали молча, но на изможденных чумазых лицах и в угрюмых взглядах, устремленных на меня, читалось эдакое застарелое неверие. Дескать, пой, птичка, пой. И мы б на твоем месте, выспавшись на мягкой постели и нажравшись калачей со сладким сбитнем, тоже могли бы заливаться соловьями. А что губного старосту с воеводой сместили, так нам от того ни холодно ни горячо — придет другой и точно так же станет обирать и морить голодом.

Ну и пускай. Сами все увидят и убедятся. А чтоб процесс пошел быстрее, я не стал излагать в подробностях, в чем заключаются эти перемены. Лучше поступить иначе…

— А живете вы, яко в хлеву свиньи, — с упреком заметил я. — Поэтому для начала придется вам заняться благоустройством своей тюрьмы, а уж потом будем разговаривать о прочем. — И добавил, критически осмотрев стоящих: — Да и самих себя тоже не помешает привести в порядок, а то эвон как заросли да обовшивели. Значит, поступим так…

Спустя три дня лица арестантов были совсем другими. Еще бы — всех выпарили, вымыли, причем в специальных настоях, которые спешно заготовила моя ключница, поскольку вшей на них было куда больше, чем блох на бродячей собаке. Затем их подстригли, переодели в чистое, вручили новые лапти.

Когда переодевались, подшучивали друг над другом, примеряя рубахи:

— Кто новины не видал, тот и ветоши рад.

— Рад нищий и тому, что сшили новую суму.

Однако при этом, как я подметил, хоть на размеры и не глядели, но норовили взять самое чистое и белое, приговаривая: «Коль у Ивашки белая рубашка, то и праздник».

Трапезничали они за только что сколоченными столами, что для них тоже было в диковинку.

Отдыхать я им не дал, так что вкалывали они эти три дня дай бог. Разбитые на десятки узники старательно наводили порядок в помещениях, вычищая гнилье, настилая новые дощатые нары и занимаясь прочими работами по благоустройству.

На сей раз я явился к ним не один. Впереди меня шагал Федор Борисович. Остановившись перед арестантским строем, он некоторое время внимательно вглядывался в лица, после чего, повернувшись ко мне, улыбнулся и негромко произнес:

— Ну прямо яко тогда в Москве. Помнишь ли, княже?

— Разве такое забудется, царевич? — вздохнул я.

«Царевич… царевич…» — волной понеслось по строю.

Престолоблюститель еще раз посмотрел на стоящих и похвалил меня:

— А ты славно потрудился, княже. Тогда людишки, сколь я памятую, куда чумазей были. Да и несло от них так, что ой-ой-ой…

— Твое повеление выполнял, Федор Борисович, — скромно, но громко, чтобы слышали все, на всякий случай ответил я, и, как оказалось, не зря.

Кто именно стоит перед ними — будто на Руси царевичей немерено, — дошло до них только после того, как прозвучало его имя-отчество.

— То ж Годунов, сын царя Бориса Федоровича! — наконец-то осенило кого-то, и новое известие незамедлительно поползло по строю.

— Ну что, довольны переменами, кои вам обещаны были? — звонко спросил Федор.

— Да мы ж… — заикнулся стоящий в первом ряду какой-то здоровенный ширококостный мужик с аккуратно подстриженной бородой — хорошо цирюльники поработали.

Он хотел было сказать что-то еще, но вдруг всхлипнул и стал медленно опускаться на колени, через несколько секунд все так же молча уткнувшись головой в землю. И почти тут же, словно по команде, узники стали следовать его примеру, а через минуту уже весь арестантский строй стоял на коленях.

— Это они чего? — изумленно спросил меня Годунов, глядя на их спины.

— Очевидно, благодарят тебя, Федор Борисович, за то, что ты проявил о них заботу да людей в них увидел, а не скотов бессловесных, — громко предположил я.

— Молчком?

— Порой для того, что хочешь сказать, нужных слов не сразу сыщешь, вот они и…

Федор жалостливо вздохнул, сочувственно глядя на шеренги согнутых спин, откашлялся и произнес:

— Спаси вас бог, люди добрые. Ныне воочию зрю, яко велика ваша благодарность ко мне. А теперь встаньте, народ православный.

Поднимались на ноги неспешно, так что время повнимательнее вглядеться им в глаза у меня имелось. Своими наблюдениями я остался доволен — сейчас они выражали совсем иные чувства, и с теми, что были тремя днями ранее, никакого сравнения. Спектр широкий — от просто благодарности до слепого обожания. Кажется, можно говорить и обо всех остальных переменах — созрели ребятки.

Годунов был краток. Не к лицу царевичу толкать длинные речи — для изложения подробностей есть иные люди, и он произнес лишь несколько общих фраз о том, что ныне, после того как он им помог чем мог, пришел и их черед, и передал слово мне.

Я начал с пояснения, что содержание арестантов влетает казне не в копеечку, а во многие рубли, которых ныне у престолоблюстителя негусто, а потому Федор Борисович надумал следующее. Ни к чему им тут сидеть без дела, да и у самих, поди, руки зудят по работе, вот царевич и задумал призвать острожный народец потрудиться на общее благо.

На всякий случай я еще раз подчеркнул слово «общее», пояснив, что ныне престолоблюститель затеял огромное строительство, в том числе первую школу для детишек, причем без разбору, какого рода-племени, чтоб на святой Руси через десяток лет всякий ведал и счет, и грамоту. А еще он…

Разумеется, я не стал упоминать о стекольном заводе и ткацкой мануфактуре, да и ни к чему вдаваться в такие уж подробности. Вместо этого я сказал, что их труд будет оценен по заслугам, а деньги, которые они заработают на строительстве, пойдут на достойное их содержание.

Кроме того, царевич повелел мне до Рождества Христова рассмотреть все совершенные ими преступные деяния и каждому определить конечный срок пребывания в остроге, по истечении которого арестант будет отпущен на свободу и даже наделен полуполтиной за каждый год работ, чтоб было на что жить на первых порах, пока он не подыщет себе работу. Плюс к этому сроки, которые будут определены, наиболее усердным труженикам предполагается скостить. Разумеется, в зависимости от их рвения на работах.

Закончив говорить, я оглянулся на Годунова. Последнее слово всегда должно быть за главным, если он присутствует, о чем я заранее предупредил царевича. Федор Борисович не подвел. Говорил он кратко, как я и советовал, но столь проникновенно, что у меня бы так никогда не получилось.

— Так что, поработаем? — подытожил он, обращаясь к арестантам и ласково улыбаясь им.

— Да мы уж и без легот расстараемся! — выкрикнул кто-то, и его тут же поддержали остальные:

— Так поусердствуем, что токмо держись!

— Горы свернем!

— Из кожи вон вылезем, ежели повелишь!

— А руки и впрямь стосковалися. Ныне что ни дай — все сполним.

Насчет последнего, то есть о руках, я оговорил особо, но уже после ухода царевича. Мол, вполне вероятно, что кто-то из узников до того, как попасть сюда, обладал каким-либо художеством, [751] которым хочет заняться и тут, так что пусть он об этом поведает, и, возможно, удастся подыскать для него что-то соответствующее прежнему роду занятий.

Вот так в Костроме образовались пять строительных бригад численностью по сорок человек в каждой, а вдобавок в том же остроге сыскалось после тщательного опроса больше трех десятков умельцев — скорняки, швецы, [752] плотники, столешники, печники, сапожники, кузнецы и прочий мастеровой люд, за которых я мысленно поблагодарил бывшего воеводу.

Получалось, что попутно я смогу решить и некоторые задачи по обеспечению своих ратников маскхалатами, поскольку в моем распоряжении оказалось аж двое швецов, один из которых — Охрим Устюгов — угодил в острог вместе с тремя подмастерьями.

Посадил их воевода за глум, учиненный над его женой, хотя сам был во всем виноват. Вначале он сделал изрядный заказ, но потом отказался платить за пошив — дескать, худая работа, а сарафан вообще пришлось выкинуть, так что за порчу сукна с Охрима еще и причитается. А спустя три дня Устюгов, зайдя в воеводский терем, увидел боярыню, щеголявшую в сарафане его работы — не иначе как подобрала на помойке.

Смекнув, каким образом можно отомстить, Охрим невозмутимо заявил воеводе, что он и вправду недоглядел за своими учениками, а теперь явственно видит, что работа и впрямь худая и сарафан было бы неплохо подшить в двух местах, а то может расползтись. Тот поверил. Но Устюгов сделал обратное и так искусно подпорол швы, что никто и не заметил. А через пяток дней один из учеников прямо на торжище исхитрился и невзначай наступил ей на подол, от чего сарафан стремительно расползся по швам.

Хохоту было…

Вот только самому Охриму этот смех обошелся дорого — по воеводскому повелению он еще в прошлом году без суда и следствия был брошен в острог, причем вместе со всеми подмастерьями.

Узнал я об этом, когда разбирался со специальностями острожников, поскольку Устюгов кинулся мне в ноги, но ходатайствовал не за себя, а за учеников — мол, моя вина, а парни ни при чем.

— Глум — дело серьезное, — строго заметил я. — За такое можно и… — После чего выразительно потер шею.

— Да их-то за что?! — взвыл он. — Сам посуди, княже. Нешто кто из мальцов возмог бы так хитро все учинить?! То я все один сработал!

Честно говоря, отпускать не хотелось — а как же бесплатные маскхалаты? — хотя и было жалко, да и справедливость желательно соблюсти. Разве что попытаться совместить…

Еще раз вслух прикинув, что прилюдно учиненное над женой высокопоставленного должностного лица бесчинство, если вдуматься, подрывает основы державы, то есть может быть приравнено даже к государственной измене, и убедившись, что припугнул достаточно, я отложил кнут в сторону и взялся за пряник.

Мол, можно, конечно, подумать и подать царевичу вину как самого Охрима, так и его учеников, несколько иначе, под другим углом. Правда, придется изрядно поломать голову, как лучше это сделать, а у меня, как назло, совсем нет времени — нужно срочно обряжать ратников да пошить на них…

Договорить я не успел, ибо Устюгов тут же предложил мне свои услуги, причем бесплатно.

Митрополит, который продолжал торчать в Костроме, невзирая на то что копию с Федоровской иконы ему уже сделали, продолжал во время трапез доставать Годунова и меня своими поучениями и занудными придирками. Как ни удивительно, но Федору Борисовичу доставалось даже больше, чем мне. Дескать, батюшка царевича был куда прилежнее в соблюдении православного чина, обрядов и касаемо распространения истинной веры.

Странно, ведь все должно было быть наоборот — в Костроме, если не считать самого первого дня, я, в отличие от Годунова, побывал в церкви лишь однажды, в воскресенье, в то время как он — каждый день, и не только на обеднях. Однако владыка в отношении меня явно сдерживался, не давая воли своим эмоциям. Ворчал, конечно, особенно насчет иноземных богомазов, которых я совершенно напрасно взял под свое крыло, но периодически, словно что-то вспоминая, притормаживал в своих нападках.

А спустя пару дней мне даже удалось улучшить свою репутацию, слегка подняв свой авторитет в глазах Гермогена, да к тому же… Впрочем, обо всем по порядку.

Началось с того, что владыке попалась на глаза одна из бродячих ватаг скоморохов, появившаяся в Костроме. Господа комедианты давали представление на городском торге — а на их беду митрополит как раз проезжал мимо в своем возке. Крику было изрядно, причем в выражениях Гермоген не стеснялся — даже позже, вечером, за традиционной трапезой в покоях царевича. Дескать, оскудение веры и всякое такое.

Правда, меня владыка привел в пример как самого активного помощника в их изгнании из города. Дело в том, что я тоже в то время находился на торжище, общаясь с купцами, а потому, призванный на помощь Гермогеном, вынужден был принять участие в изгнании бродячих артистов, подключив и сопровождавших меня гвардейцев.

Единственное, на что посетовал митрополит во время трапезы, так это на излишнюю вежливость моих ратников. Мол, надо мне было повелеть, чтоб мои людишки извлекли из ножен сабельки, да сабельками их, сабельками.

Поначалу я его не понял и даже возразил, что это опасно. Не всякий удар получится плашмя, ибо клинок в руке запросто может нечаянно повернуться, и тогда… но он перебил меня, радостно заявив, что и хорошо, если б повернулся, поскольку для острастки отчего бы и не пустить кровушку. Грех, конечно, но он своей митрополичьей властью его бы отпустил, ибо оным малым грехом я бы уберег православный люд от куда большего, не дав душам простецов соблазниться лицезрением сатанинских песен, бесовских плясок, срамословных кощун [753] и непотребных игрищ.

Оставалось только сокрушенно покаяться, что я об этом не догадался.

Знал бы он, что я поступил совсем напротив, запел бы иначе. На самом-то деле, перед тем как мои гвардейцы приступили к разгону, я вполголоса строго-настрого наказал им вести себя со скоморохами деликатно и ни в коем случае не чинить им ни малейшего насилия.

Сам я выбрал в качестве своей цели старшего из господ средневековых артистов и периодически не только сурово замахивался на него плетью, но и с силой хлестал ею под поощрительные выкрики митрополита. Вот только скоморох был закрыт моим конем, так что владыка так и не узнал, что все мои удары доставались… воздуху.

Отконвоировав мужика за городские ворота, я напоследок посоветовал в следующий раз вначале узнать, по-прежнему ли пребывает в Костроме Гермоген, и заходить, только если выяснится, что он отсутствует. А еще я, вовремя припомнив обещание Дмитрию научить его новому танцу, уточнил у атамана скоморохов, как его зовут и не устал ли мужик от бесконечных скитаний.

— Звать Митрофаном, а кличут Епифаном, — насторожился он. — Напрасно ты, княже, помыслил, будто я из беглых. — И оглянулся, прикидывая, куда бежать, если что.

— Да речь не о том, — успокоил я его. — Хочу узнать, нет ли у тебя желания перейти ко мне на службу.

Тот опешил, не поверив своим ушам, но я терпеливо повторил свой вопрос, и он растерянно ответил, что если князь не шутит, так он бы с радостью, вот только… Он на секунду замялся и честно предупредил, что художествами никакими не владеет, кроме разве что игры на дуде, но ведь мне, наверное, надо не это, и еще больше удивился, узнав, что как раз его игра меня и интересует.

На некоторое время он даже потерял дар речи, но потом его осенило, и он поинтересовался, неужто князь надумал сыграть свадебку. Пришлось его разочаровать, сказав, что свое венчание я наметил не ранее следующей весны, хотя не исключено, что он сыграет и на свадебке, а пока ему придется как следует к ней подготовиться, для чего ему и надо явиться ко мне где-то через седмицу. А еще лучше будет, если он явится не один, а с другими гудошниками и прочими музыкантами, только не абы какими, а действительно хорошими.

— И что ж, всех примешь к себе? — спросил он напоследок, стоя уже у Ильинских ворот.

— Вначале проверю, насколько они искусны, а уж потом и говорить станем, Митрофан-Епифан, — ответил я.

На том и распрощались. Он побежал догонять остальных, а я повернул коня обратно к торжищу — так и не договорил с купцами, а по пути все гадал, каким бы образом исхитриться и выпроводить из Костромы митрополита.

Но все разрешилось само собой. Спустя всего день выяснилось, почему владыка тянул со своим отъездом…

Глава 11 Жених

Об этом я догадался, едва услышал, что к пристани причалили три струга — частично прощенный государем боярин Василий Иванович Шуйский следовал из Вятки в свои вотчины, то есть в Борисоглебскую слободу, [754] а попутно решил наведаться в гости к престолоблюстителю.

Сам боярин — плюгавый старикашка с подслеповатыми слезящимися глазками — при первой же встрече принялся уверять Годунова, что заехал исключительно для того, чтобы еще раз самолично уверить Федора Борисовича, что нет на нем вины в том ужасном деянии, в котором его обвинили. Вон и владыка может это подтвердить — и тут же быстро скользнул взглядом по строго поджавшему губы митрополиту, словно вопрошал его о чем-то. Гермоген в ответ медленно кивнул, подтверждая, и в то же время чуть подмигнул Василию Ивановичу, будто отвечая на безмолвный боярский вопрос.

Так-так. Не иначе как помимо обещания прозондировать почву насчет будущего мужа Ксении Годуновой хитрец Шуйский выжал из хозяина казанской епархии и еще одно — дождаться его приезда в Кострому, чтобы при необходимости помочь со сватовством. А что — весьма похоже, иначе зачем бы митрополит здесь торчал?

Сомнения насчет сватовства у меня были — уж очень неспешно подходил к нему Василий Иванович. В первый день он вообще не обмолвился об этом ни словом, а весь вечер только и делал, что нахваливал ум царевича, его мудрость, его хозяйственность, его предусмотрительность, его… Словом, много чего, собрав в кучу не только все подлинные достоинства престолоблюстителя, но и те, которых Федор отродясь не имел.

Надо сказать, что своей первоначальной цели — расположить к себе Годунова — он успешно достиг. Уже к концу первого вечера царевич оттаял, сменив сдержанную холодность на обычную вежливость. А когда Шуйский в подтверждение своей невиновности несколько раз перекрестился на икону и в довершение к клятве поцеловал у Гермогена его наперсный крест, Годунов и вовсе обмяк, совершенно забыв о моих словах и том примере, который я ему привел. Ну да, одно дело, когда о чем-то рассказывают, и совсем другое, когда наглядно видишь нечто иное. Своим глазам веры куда больше, чем своим ушам.

Меня Шуйский тоже не забыл, напомнив о том эпизоде после отравления, когда мои гвардейцы бесцеремонно завалили его, уткнув мордой в землю и заставив подметать бородой пыль на царском дворе. Однако напоминал он это исключительно для того, чтобы выказать свое христианское всепрощение. Дескать, не держит он на меня зла и, более того, искренне восхищается моей преданностью, а также моим героическим поведением, храбростью, отвагой и прочими достоинствами, коих у меня в изобилии.

Для достоверности он даже оговорился, что поначалу и впрямь была у него на меня некая обидка, но по прошествии времени она улетучилась. А уж когда до боярина дошла весть о том, сколь рьяно князь радел о православной вере, не побоявшись даже божьего суда, и эта легкая досада улетучилась, растаяв словно дым. Да и как можно серчать на столь пригожего молодца, кой… И вновь потекла полноводная река слащавых славословий.

Ну я на комплименты не падок, хотя старательно изображал нечто обратное — смущенно улыбался, а иногда скромно опускал голову, застенчиво водя пальцем по узорам на скатерти. Словом, подыгрывал как мог, и ближе к концу нашего застолья Василий Иванович поверил, что «сделал» меня. Хотя не исключаю и того, что мне это просто показалось — уж больно хитрая лиса этот Шуйский, поди пойми наверняка, что там у него на уме. Во всяком случае, незадолго перед уходом на отдых боярин в подтверждение искренности своих чувств даже полез ко мне целоваться. Я затаил дыхание — очень уж несло от него чесноком вкупе с неприятным запахом от больных зубов — и ответил на его проникновенный поцелуй.

Целовался он в знак примирения и с Федором, вот только царевич при этом выглядел куда более искренним. Учитывая, что Годунов не очень хорошо умеет притворяться, я предположил, что он и впрямь поверил льстивым речам Василия Ивановича. Моя попытка, предпринятая позднее, уже в его опочивальне, предостеречь царевича, еще раз напомнив ему о противоречащих друг другу публичных клятвах боярина, какую-то роль сыграла, но в качестве противовеса лести не годилась — это я понял по пылким возражениям Годунова в ответ на мои аргументы. Ну и ладно, хоть призадумался, и на том спасибо.

Впрочем, касаемо Ксении он был тверд. Стоило мне на всякий случай заикнуться об обещании, которое я дал Дмитрию не только от себя лично, но и от имени престолоблюстителя, как царевич тут же обрушился на меня с упреками.

Дескать, неужто я всерьез подумал, будто он собирается примучить сестру пойти под венец с этой рухлядью? И не будь моего обещания Дмитрию, он все равно нипочем бы не дал добро на ее замужество с этим сморчком. Опять же, судя по сегодняшнему поведению Василия Ивановича, не очень-то похоже, чтобы он приехал свататься — лишь раз за весь вечер осведомился о здравии Ксении Борисовны и больше о ней ни разу не заговаривал.

Признаться, я и сам усомнился в своем предположении, но на следующий день Шуйский, решив, что комплиментов сделано предостаточно, перешел к более активным разговорам. Стоило Федору поутру вежливо осведомиться, каково ему почивалось, как боярин с грустным вздохом заявил:

— Для чего мягко стлать, когда не с кем спать?

Так-так. Кажется, началось. Но далее вновь последовало затишье. Очевидно, боярин взял паузу, решив посмотреть на реакцию царевича. Или я ошибаюсь и эта фраза была простой присказкой? Но дожидаться, пока Шуйский разродится следующей, было недосуг. Сегодня мне надо побывать на ткацко-прядильной мануфактуре, и у гвардейцев, которым предстоял экзамен по владению пращой, и… Словом, некогда мне.

Впрочем, я ничего не упустил, поскольку к основному Василий Иванович, поступив вопреки пословице и посчитав, что вечер утра мудренее, приступил уже после вечерни и тоже не вдруг.

Вначале Шуйский, сидя за трапезой, завел как бы между прочим разговор о сватовстве вообще. Поглаживая рукой какой-то сверток, принесенный им невесть зачем, он принялся рассказывать смешные случаи, когда неуклюжая глупая сваха что-то там напутала и договорилась совсем не с теми, кого выбрали родители жениха.

А затем боярин, как и несколькими днями ранее митрополит, вопросительно уставился на меня — дескать, не пора ли тебе, князь, нас покинуть, ибо речь пойдет о семейных делах.

Однако тут на мою сторону встал Гермоген, пояснив Шуйскому мой статус, причем расписав его в самых превосходных формах. Дескать, я ныне у царевича не просто набольший советник, но еще и сам по себе человек паки и паки наидостойнейший: несумненный, неблазный [755] и еще какой-то — честно признаться, такое обилие церковнославянских слов запомнить было трудненько.

Василий Иванович не сумел сдержать своих чувств — в его быстро скользнувшем по владыке взгляде явно читалось неодобрение, которое он, впрочем, почти сразу же в себе задавил и с натугой улыбнулся мне.

— И я мыслю, что вернее и надежнее у престолоблюстителя человека ныне нет, — охотно закивал он, неспешно провел рукой по остаткам волос, приглаживая их, хотя, на мой взгляд, там приглаживать было нечего, и приступил к изложению сути.

Мол, про товар, который у нас с царевичем, он сказывать не собирается, да и про себя как про красного купца ему тоже поминать не след, дабы не выглядеть вовсе уж смешно, поэтому он будет сказывать напрямки, а там уж не обессудьте, ежели что не так, после чего приступил к откровенному разговору.

Дескать, токмо болея всей душой за пресветлую и златозарную деву, коя и денносветлая, и светлопозлащенная, и какая-то еще, решился он на такое, иначе нипочем бы и ни за что. Но пусть Федор Борисович теперь сам рассудит — ведь пока его сестрица не замужем, ее положение все равно шатко: не приведи бог, случится что с братом — и что ей делать, как дальше одной жить?

То ли дело, если она станет чьей-то женой. Не зря в народе говорится: за мужа завалюсь, всем насмеюсь, никого не боюсь. А еще: побереги, бог, мужа, не возьмет нужа. Это ведь пока братец ныне в силе, однако уж больно она непрочная — сегодня есть, а завтра — бог весть. Недоброе дело быстро делается. Престолоблюститель и глазом моргнуть не успеет, как худые люди, кои ныне близ царского трона толкутся, оговорят Федора Борисовича.

Вот и пускай теперь престолоблюститель сам в разум возьмет, что тогда с его разлюбезной сестрицей станется, хотя и без того ясно, что ничего хорошего, ибо суров Дмитрий Иванович до годуновского роду-племени. А так она окажется под надежной защитой. Конечно, ныне Шуйские покамест не в чести, но это только до поры до времени, опять же родовое величие все равно при них, а злато и в грязи блестит, да и не век же оно там будет.

Не забыл боярин пройтись с критикой насчет своей внешности. Мол, все понимаю, лета уж не те. Поймав мой ироничный взгляд, устремленный на его весьма редкую шевелюру, он, приглаживая свои три волосины на голове, посетовал:

— Известное дело, в добром житье кудри вьются, а в худом секутся, вот у меня их и не ахти. — После чего он добродушно пошутил: — Благодаря Христа, борода не пуста; хоть три волоска, да растопорщившись, — и сам же первый захихикал.

Позволив себе эдакую легкую иронию, он переключился на другое. Мол, хоть он и не молод, но покамест пребывает в добром здравии и с божьего соизволения намеревается пожить на белом свете еще не менее двух десятков лет. Да и случись что с Василием Ивановичем — тоже не беда. Это у Федора Борисовича из ближних лишь мать в монастыре, а у боярина имеются и младшие братья, которые, если что, заступятся, не дадут в обиду. Да и не станет на нее никто серчать, ибо какой может быть спрос с боярыни Шуйской.

Я слушал и поневоле восхищался стариком, ибо при всей неприязни к нему не мог не отметить, что для своего сватовства он выбрал самый оптимальный вариант. Дейла Карнеги Василий Иванович не читал, но работал сейчас именно по нему — освещал дело исключительно с тех сторон, которые сулят выгоду как самой Ксении, так и ее брату, но не себе. Дескать, женюсь только для вашего блага. Эдакий Дружина Андреевич, [756] да и только.

Оставалось лишь мысленно поаплодировать боярину за эдакое искусство. Вон даже Федор призадумался, поскольку изложено все дельно и действительно сулило Ксении определенные выгоды в смысле надежности дальнейшей жизни. Вот только аплодировать я не собирался, а приступил к «разбору полетов».

О внешности и возрасте говорить было нельзя — оскорбление, хотя язык и чесался:

И на кой тебе нужна
В энтом возрасте жена?
Ведь тебе же, как мужчине,
Извиняюсь, грош цена!.. [757]
Но нельзя. Желательно выпроводить старика миром, не причиняя особых обид. Обиженный Шуйский, желая отомстить, может начать плести интриги, так что лучше с боярином не связываться. Как говорят на Руси: «Другу дружи, а недругу не груби». Конечно, рано или поздно наша с ним дорожка настолько сузится, что кому-то одному придется с нее сойти, завалившись в могильный кювет, но сейчас время для этого не пришло.

С той же целью — во избежание обиды на царевича — я, как мы с Годуновым и уговорились еще накануне вечером, взял инициативу на себя, чтобы Василий Иванович решил, будто именно я — главный противник свадьбы, а сам Годунов вроде бы как и не против. Да и ему самому думать так было куда проще — он же не рассчитался со мной за свое унижение на царском дворе. Поэтому, чтобы разом поставить все точки над «i», я рассказал Василию Ивановичу об обещании, которое дал Дмитрию Ивановичу, причем не только от себя, но и от имени Годунова.

— Да мне б токмо согласием царевича заручиться, — парировал Шуйский, — а уж государево дозволение на свадебку я и сам выхлопочу. — И, заулыбавшись, от чего морщины на его лице проявились еще больше, засуетился. Положив принесенный сверток на стол, он начал разворачивать нарядную парчовую ткань, внутри которой находился… хлебный каравай.

Федор растерянно посмотрел на каравай, затем перевел взгляд на меня. Признаться, я понятия не имел, что надо с этим делать, но ясно, что он как-то связан со сватовством, и я незамедлительно напомнил о глубоком трауре, который еще не закончился.

— О веселье и речи нет, ибо ныне речь токмо о сговоре, а не о свадебке, — встрял митрополит.

— Это все так, — согласился я. — Однако недавно мне снилось, будто… — И рассказал о своем сне, который якобы видел всего три дня назад.

Дескать, явилась мне богородица, которая не только повелела передать царевне не помышлять о чем-либо подобном, но и предостерегла, что иначе не поздоровится не только ей, но и будущему жениху. Ну и на всякий случай решил прокомментировать, добавив, что коли сон этот привиделся мне буквально накануне приезда Василия Ивановича, то, вне всяких сомнений, это явное предупреждение.

Федор настороженно уставился на меня. Митрополит озадаченно погладил бороду и осведомился:

— Да так ли оно было в самом деле, княже? Неужто сама богородица?

Экий недоверчивый старик. Надо что-то делать. Я перевел взгляд на призадумавшегося Шуйского, и меня осенило — насколько мне известно, этот боярин весьма мнительный и суеверный.

— Именно так, — твердо ответил я. — Более того, мыслится мне, что в своей доброте и неисчерпаемом милосердии богородица, коей жалко всех людей на земле, не ограничилась одним предупреждением. Сдается мне… — Не договорив, я повернул голову к Василию Ивановичу и грозно произнес: — Ну-ка, боярин, припомни как следует свои сны в последние три дня…

Расчет был прост. При желании любую несуразность, любую непонятность, даже самую невинную, можно воспринять в какой угодно тональности. А если мыслям человека с помощью предварительной психологической установки задать нужное направление, то он непременно отыщет там требуемое, особенно если суеверен.

— Вспоминаешь ли?! — еще более зловеще осведомился я.

Тот потер пальцем лоб и вдруг вздрогнул. Не знаю, что именно ему припомнилось, да это и неважно.

— Мыслится, прав князь, — глухо произнес он.

Рука его тут же скользнула поближе к караваю и как бы невзначай накинула на него один из краев ткани.

— Пожалуй, и впрямь мы излиха поспешаем, — сокрушенно вздохнул Василий Иванович, а его рука занялась вторым краем парчи.

— Разве что оговорить наперед, чтоб… — И рука его застыла в нерешительности, не торопясь забирать со стола сам сверток.

— Богородица сказывала, что даже разговоры о том… — И я, не договорив, угрожающе засопел.

— Негоже супротив божьего повеления идти, — вздохнул Шуйский и взял каравай со стола.

Позже я ради интереса выяснил у Годунова, что надлежало с ним делать Ксении. Оказывается, если бы царевна согласилась на замужество, то тогда должна была разрезать каравай пополам, а при отрицательном ответе оставить его нетронутым.

Но это было потом, а пока…

Глава 12 Еще и заговорщик

Признаться, поначалу я решил, что на этом все и можно слегка расслабиться, но не тут-то было. Шуйский после некоторой заминки довольно-таки скоро пришел в себя и с хитрым прищуром принялся выяснять, сколь долго мы с Годуновым собираемся смиренно терпеть нужу и скорбь, сидючи в Костроме.

Ничего себе! Оказывается, у боярина сватовство — не единственная цель. Неясно одно — то ли он и впрямь вознамерился вовлечь царевича в очередной заговор, то ли это провокация с его стороны…

Впрочем, в любом случае места для недомолвок оставлять было нельзя, так что ходить вокруг да около я не стал. Мол, мы давали слово, обязавшись не творить и не умышлять зла против государя, а потому… Не зря и в Библии сказано: кто ищет зла, к тому оно иприходит.

Хорошо бы было и сюда тоже приплести какое-нибудь зловещее предостережение, увиденное мною во сне, но две штуки подряд — явный перебор, и я с сожалением отказался от пособничества небесных сил. Впрочем, Василий Иванович и без них дал задний ход, принявшись торопливо пояснять, что я неправильно его понял, ибо он подразумевал совсем иное.

Он засуетился, заявил, что времечко, поди, уж четвертый час ночи, [758] а ему рано поутру надобно отплывать в свои вотчины — и без того припозднился, — а потому пора и на покой.

Однако отплыть у него не получилось — на следующий день выяснилось, что боярин занемог. Признаться, у меня даже и в мыслях не мелькнуло, будто здесь что-то не так. Скорее уж напротив — я самодовольно решил, что это последствия вчерашних воспоминаний о своих снах. Я даже посочувствовал ему — ишь как разнервничался, бедолага.

К тому же было не до него — ни свет ни заря митрополит потащил меня в Ипатьевскую обитель, причем оказался не просто настойчив, но даже категоричен в своем приглашении, ибо именно сегодня память какого-то там Феодора, а посему, если я с ним не поеду, он усомнится в моей вере, решив, что я, чего доброго, сменил римскую лжу на истинную веру лишь притворно…

Пришлось поехать.

Уже по пути туда меня обуяло сомнение. Вроде как царевич — мой тезка, так почему владыка даже не заикается о том, чтобы он тоже отправился с нами? Но Гермоген, упреждая мой вопрос, пояснил, будто Годунов просил передать, что весьма сожалеет, так как не может покинуть град, пока у него гостит Шуйский.

Пока мы добирались до монастыря, переправляясь через реку, митрополит не умолкал ни на секунду. Вначале он подробнейшим образом изложил историю основания этой обители. Честно говоря, слушал я его вполуха, разглядывая саму обитель, к которой мы подплывали.

Вообще-то даже на расстоянии ее стены внушали невольное уважение. Какой там монастырь — крепость это, самая настоящая, которую поди возьми. «В такой можно запросто командный пункт оборудовать, если уж окончательно припрет», — поневоле закралась в голову мысль.

Осмотрев монастырь, я еще раз убедился в правильности первого впечатления — он куда больше походил на крепость. Высота стен не столь велика — метров шесть, но зато толщина немногим меньше — метров пять точно, так что пушки бесполезны.

Кроме того, обитель была полностью окружена внушительным рвом, а у всех четырех ворот размещены захабы, то бишь внешние стены, позволявшие обстреливать неприятеля уже на подступах. Ну а если уж дело обернется худо, то можно и беспрепятственно улизнуть по подземному ходу, примыкающему к ограде с западной стороны, который показал мне архимандрит отец Феодосий, ставший нашим гидом.

Признаться, когда мы направились обратно к монастырским воротам, я понадеялся, что все, осмотр закончился, однако выяснилось, что до возвращения в Кострому еще далеко, ибо митрополит, небрежным взмахом руки отпустив святого отца, повел меня в церковь, расположенную над Святыми воротами и посвященную священномученикам Феодору Стратилату и Ирине.

Поставив меня перед иконой какого-то ратника, он сказал, что вот это и есть житийная икона того самого Феодора Стратилата, точный список из Феодоровского собора Феодоровского монастыря, принявшись тыкать пальцем в маленькие изображения по краям иконы и пояснять основные вехи пути этого древнего полководца.

— Се зри, вот Феодор убивает змия, — указывал он на очередную картинку. — А тута его мучают гладом в темнице. А вон там он принимает послов лютейшего язычника императора Ликиния, а вона сей великомученик… — Внезапно он спохватился и хлопнул себя рукой по лбу: — Да ты ж, поди-ка, и не ведаешь его житие. Ну ништо — есть у них некий список, кой я тебе зачту.

Протестовать и пояснять, что я все равно ничего из него не пойму, оказалось бесполезным — Гермоген был неумолим, и через минуту, взяв искомый список в руки, он звучно начал:

— Мучение святаго славнага великомученика Феодора Стратилата, преложенное на общий язык последнейшим в монасех Дамаскином иподиаконом и Студитом, — нараспев произнес он, и я чуть не застонал — жди теперь, пока он все не одолеет.

Поначалу я от нечего делать разглядывал изображение Федора Стратилата в парадном боевом доспехе. Детально изучив коротконогого великомученика в кольчуге и плаще оранжевого цвета, под которым были видны коричневая рубаха и коричневые штаны, я от скуки прислушался к тому, что читал Гермоген, и неодобрительно поморщился. Даже с учетом того, что я понимал текст с пятое на десятое, мне вполне хватило и этого, чтобы сделать нелицеприятный для святого вывод.

Получалось, что этот великомученик, пусть оно и прозвучит кощунственно, проявил себя большим пройдохой, нахально воспользовавшись доверчивостью языческого императора Ликиния и беспардонно надув последнего. Если кратко, то, прейдя в христианство, он выклянчил у Ликиния на ночь для личного жертвоприношения статуи языческих богов, разбил их, а части раздал нищим.

Вообще-то так вести себя с чужими для тебя богами — пускай даже ты не считаешь их подлинными — настоящее варварство и большущее свинство. Порядочный человек всегда уважает верования других, даже если сам их не разделяет.

Что было дальше — понятно. Разумеется, оскорбленный император, которого я прекрасно понимаю — сам бы за такое послал на плаху, — велел казнить непокорного военачальника. Федю подвергли многодневным пыткам, после чего ослепили и распяли, но ангел господень снял святого мученика с креста, вернув ему жизнь и здоровье. Само собой, весь город в результате этого чуда уверовал в Христа, ну и дальше прочая банальщина.

Кстати, потом он все равно добровольно пошел на казнь и был убит мечом.

— И бысть он не токмо именем с тобой схож, но тако же и стратилат, яко и ты, княже, — завершив чтение свитка, многозначительно напомнил мне митрополит и, таинственно поглядывая на меня, увлек за собой в сторону небольшой каменной церквушки Рождества Богородицы, расположенной по соседству с Троицким собором.

В нее, правда, мы не зашли, а подались к какому-то небольшому строению, притулившемуся к церкви.

— Се не просто палатка, — заметил мне митрополит, — но одна из усыпальниц Годуновых, в коей лежат мощи многих славных мужей из их рода, начиная от их родоначальника Захария и его сына Зерно и до родителев царя Бориса Федоровича.

Мы прошли внутрь, спустившись по узенькой лесенке под землю.

— Вот тут, на их захоронениях, дай мне роту в том, что оставишь нашу гово́рю в тайне, и пусть они, взирая на нас с небес, станут ее видоками, — торжественно потребовал он.

Я поежился. Денек был теплый, хотя к вечеру и похолодало, но здесь, в склепе, было откровенно зябко. Холодом веяло и от мрачных каменных саркофагов, окружавших нас со всех сторон. Ну и плюс освещение — три горящие свечи в подсвечнике, принесенном и оставленном нам сопровождавшим монахом, как ни парадоксально, не столько освещали угрюмое помещение, сколько создавали жутковатый контраст черных, беспрестанно шевелящихся от легкого дуновения воздуха теней, от чего они казались почти живыми.

Эдакие выползшие из своих каменных постелей духи предков.

— Смотря какую гово́рю, — уперся я, не желая давать преждевременные обещания. — Вообще-то я служу царевичу, и все, что не идет ему во благо…

— Во благо, — перебил Гермоген.

— Так это ты считаешь, что во благо, владыка, а на самом деле может оказаться, что и нет, — спокойно поправил я.

В конце концов сторговались на том, что я не донесу о нашей беседе Дмитрию и его слугам, на чем митрополит угомонился и приступил к изложению сути. Оказывается, речь шла не больше и не меньше как о заговоре против государя, причем основным действующим лицом должен был стать именно я.

Поначалу я только покачал головой, отвергнув предложение Гермогена, но тот от моего сопротивления лишь разгорячился и принялся убеждать меня в необходимости переворота:

— Ты ж, князь, не все ведаешь, а я сразу за ним подметил. Он же…

Ох, как только не выражался митрополит в адрес Дмитрия. Дескать, тот и в каком-то блужении замечен, и в блядении, и сам он высоковыйный, злохудожный, презорливый [759] и тому подобное. Оставалось только молчать, чтобы дождаться момента, когда он наконец переведет дух.

— С тем, о чем ты сказываешь, владыка, спорить не берусь, — вежливо произнес я, когда Гермоген умолк, сделав паузу, и выжидающе поглядел на меня — убедил или нет. Еще бы я спорил, если из того, что он перечислил, понял только слово «женонеистовый», а остальные так и остались загадочными. — Однако своему княжескому слову привык быть верен до конца. И дадено оно мною было государю Дмитрию Иоанновичу в том, что и сам не стану чинить крамолу, и Федора Борисовича уберегу от нее, а потому козни чинить государю не намерен.

— Неужто смиришься с тем, что окаянный так и будет казну расточати да злоречети на веру православную?! — возмущенно осведомился Гермоген. — Али ты помыслил, будто я лжесловлю на него, огульно поречение [760] возлагаю?

Я неопределенно пожал плечами, давая понять, что это не мое дело — огульно или нет, но митрополит не унимался.

— Да ты сам рассуди. — И он принялся загибать пальцы. — В лазню [761] ходит редко, святой воды яко черт чурается, опосля дневной трапезы не почивает, к тому ж ведомо мне, что и латинских попов доселе при себе держит да на Руси желает церкви латинские ввести. Так неужто смолчишь, на оное поругание глядючи?! Неужто не выдернешь его, яко драчие, [762] с палат царевых, уподобясь Феодору Стратилату, кой расколол статуй язычный во славу истиннаго бога?!

Ответить можно было много чего, в том числе и упомянуть про молчание самих церковных иерархов, когда на Руси был именно такой царь, которого им хотелось бы, то есть православный в доску. Вообще-то Гермоген тоже находился в Москве, когда там готовили и чуть не учинили расправу над царской семьей, так чего ж не выступил публично, как, например, отец Антоний?

Однако я не стал переходить в атаку, напоминая ему про его собственные прегрешения, а вместо этого еще раз твердо повторил о данном Дмитрию слове, которое нарушать не привык ни при каких обстоятельствах, да еще категорически отверг сравнение со своим тезкой — очень уж мне не понравились пакости этого мученика.

— Сам ныне зрю, что не стратилат ты, но тирон, [763] — презрительно фыркнул негодующий владыка, сурово поджал губы, резко развернулся и подался к выходу. У самых дверей он остановился и строго произнес: — Бог, егда хочет показнити человека, отнимает у него ум. Ныне воочию зрю, что над тобой он оную казнь уже свершил.

Я хотел было обидеться и возразить, но Гермоген уже не обращал на меня внимания, гневно топая без остановок вперед и только вперед, и я решил не перечить. Ну и пускай дурак. В конце концов, главное быть, а не казаться, и вообще на всех не угодишь.

Зато другое было непонятно. Наваждение какое-то на всех нашло или, выражаясь языком моей ключницы Петровны, которая по совместительству еще и бывшая ведьма, черный морок кто-то на Русь напустил? Иначе чем объяснить всеобщее помешательство насчет заговоров? Ну я еще понимаю Шуйского, торопящегося выловить ту самую золотую рыбку, пока вода в пруду на Руси еще мутная и действительно надо поспешать, но митрополит-то вроде бы божий человек, а туда же…

Какое время дикое настало!..
Какая непонятная пора!..
Работников в стране совсем не стало,
А Робеспьеров стало до хера!.. [764]
«Зато теперь вроде бы с этим вопросом покончено», — сделал я вывод уже на струге, понадеявшись, что владыка наконец-то укатит в Казань, но забыл про Шуйского, который «выздоровел» сразу, едва мы с митрополитом отправились в Ипатьевскую обитель.

По всему получалось, что на самом деле боярин не угомонился, только на сей раз решил действовать тоньше и в первую очередь устранить нежелательных свидетелей, для чего и отправил Гермогена вместе со мной в монастырь, чтобы без помех попытаться уговорить царевича встать на мятеж.

Был боярин вновь сладкоречив, весьма убедителен, и в его раскладе получалось, что предстоящий переворот — пара пустяков. Главное — это заманить ничего не подозревающего государя в Кострому. Да и предлог для этого особо искать не надо, благо что Федору идет семнадцатый год, так что время для женитьбы приспело. Вон, к примеру, взять Марию, дочку князя Петра Ивановича Буйносова-Ростовского. Ох какая справная девица. Шестнадцатый годок идет, но уже хороша. Одним словом, стоит только Федору пригласить Дмитрия на свадебку, как тот непременно прикатит, ну а дальше…

Заодно Василий Иванович намекнул, что вчерашний разговор насчет царевны остается в силе:

— Считай, государь, что оное — мое вено [765] за невестушку. Коль Дмитрия не станет, то и запрета, стало быть, тоже, и тогда, чтоб породниться, нам с тобой помех не будет.

Одно хорошо — Годунов хоть, в отличие от меня, и колебался, но согласия все равно не дал, заявив, что вначале должен потолковать с князем Мак-Альпином. И напрасно боярин вертелся вокруг него и так и эдак — царевич остался непреклонен.

— А может, и впрямь? — робко осведомился Федор, сидя у меня в кабинете — на сей раз разговор происходил в моем тереме.

— Ты уже научился управлять державой? — поинтересовался я.

— Да это-то тут при чем? — досадливо отмахнулся он.

— При том, что все должно следовать в свой черед, — сердито отрезал я. — И вообще, куда ты спешишь?! Шуйский прав в одном: надеть на тебя шапку Мономаха не очень сложно, но ты задумайся — что будет потом?

Федор недоуменно пожал плечами, давая понять, что там-то думать особо нечего — и без того все ясно.

— Будем жить-поживать да добра наживать, — несмело улыбнулся он мне.

— Ну да, — кивнул я, съязвив: — Как бы было и в самом деле хорошо, если б жить этак вместе, под одной кровлей, или под тенью какого-нибудь вяза пофилософствовать о чем-нибудь, углубиться!

Федор немедленно закивал головой и заулыбался еще шире, поначалу восприняв мое цитирование гоголевского Манилова за чистую монету. Я уж хотел было продолжить насчет совместного проживания на берегу какой-нибудь реки и строительства огромного моста, но тут царевич, будучи догадливым и завидев ироничную усмешку на моем лице, наконец-то сообразил, что на самом деле я не собираюсь с ним ни философствовать, ни углубляться.

Улыбка сползла с его лица, и он растерянно заморгал. Парень явно не представлял себе дальнейших перспектив. Пришлось растолковать, что к чему. Для начала я усомнился, что Шуйский стал таким рьяным защитником православной веры, на устои которой якобы покушается Дмитрий.

Да и в каких местах покушается на нее государь? Что-то я не заметил ничего эдакого. Разве что запретил обрызгивать его святой водой всякий раз, как он выходит из своих палат, так ведь если всякую мелочь называть устоями, то все мы в какой-то мере тогда их нарушаем.

То, что он отменил ряд других традиций? Ну да, сейчас бояре не выводят его под руки из палат, так это больше имеет отношение к обычаям, да и введено не столь давно, в последние годы царствования Ивана Грозного — одряхлел царь, вот и приходилось регулярно прибегать к посторонней помощи. А Федору Иоанновичу по причине слабого здоровья тоже требовались поддерживающие его под локотки.

Что же касается крепкого послеобеденного сна, которого Дмитрий избегал, то я предложил Годунову вместе с царем записать в еретики и меня, поскольку мне тоже не до послеполуденной сиесты — и без нее не успеваю.

А в заключение я выразил глубокое сомнение, что боярин так уж сильно и совершенно бескорыстно радеет о самом царевиче.

— И вообще, такие дела затевают только с очень надежными друзьями, которым верят как самим себе, а Шуйский может быть надежным только в одном случае — когда у него не будет возможности оставить тебя в беде. Пока она имеется — пиши пропало. И вообще поверь мне, что с такими друзьями, как он, враги тебе уже не понадобятся.

— Да нет, я памятую, что ты о нем сказывал ранее, — поправился царевич. — Но я мыслил, что ныне он иной. Опять же он сказывал, стоит токмо начать — и все. Мол, удача непременно…

Я чуть не взвыл от злости — да сколько ж можно?! Остается только удивляться, каким глупым становится иной человек, если его погрузить в бочку с лестью. Но усилием воли сохранил хладнокровие, посоветовав:

— Охолони, царевич. Удача — девица своенравная, к тому же пользы от нее не так уж много. Благоприятный ветер может самое большее задрать сарафан у идущей впереди тебя девки. — И, не сумев сдержать себя до конца, горячо выпалил: — Ну ты посмотри на себя — куда тебе ставить мышеловку, если сам пока годишься лишь на роль приманки?!

Годунов насупился. Понимаю, обидно. Но правда, как лекарство, — всегда горчит, и если я не скажу ее, то кто сделает это вместо меня? Вот и приходится обижать парня. Зато останется жив.

А что до приманки, то я пояснил, что стоит только нам с Федором затеять переворот, как Василий Иванович непременно начнет свою контригру. Более того, даю голову на отсечение, что она продумана им уже сейчас. Ну, например, отчего бы ему, едва узнав о благополучном завершении мятежа, самому не поднять бунт под благовидным предлогом мести за государя Дмитрия, которого изничтожил окаянный Годунов.

— Дак речь-то об убиении вовсе не шла! Нешто я головник какой?! — возмутился престолоблюститель. — И боярин со мной согласился, что негоже Дмитрия Иваныча жизни лишать, довольно с него и монастыря.

— Что-то мне сомнительно, — хмыкнул я. — Ему просто не позволят выжить.

— Мы его защитим! — твердо произнес Федор.

— А тебе не кажется, что тогда получается какой-то странный заговор — вначале свергнуть, а потом защищать? — поинтересовался я. — К тому же в этом случае Шуйскому прямая дорога учинить свой бунт против тебя, причем сразу же, едва ты засунешь государя в монастырь. И поверь, что под его лозунг «Спасем красное солнышко русской земли!» встанут все.

— Но зачем боярину таковское? — усомнился Федор.

Вот елки-моталки! Неужто он не понимает даже такой элементарщины?! Я, опешив, уставился на царевича. Тот продолжал простодушно глядеть на меня. Ой, как все запущено. Ладно, поясним и это.

Вообще-то расклад был и впрямь элементарен. Завалить Федора вместе со мной и нашими гвардейцами — делать нечего. И не только его одного, но попутно и Дмитрия, который погибнет от рук подлых годуновских наймитов при попытке его освобождения. Дальнейшее предсказать тоже просто. Да здравствует освободитель и спаситель земли русской! Славься, наш новый батюшка царь Василий Иванович!

Так, лицо посерьезнело, глаза потемнели от подступающей злости. Значит, дошло. Проникся, вьюнош, и осознал. Вот и славно.

— А я его еще жиковиной одарил, — зло произнес он.

— Какой жиковиной? — не понял я.

— Да у Ксюши взял. Уж больно просил боярин. Дескать, хоть и не время ныне, но в знак, что у него еще есть надежда… Ты ж сам сказывал, чтоб я с ним шибко не разругивался, потому и…

— Что-то не нравится мне эта просьба, — задумчиво произнес я, пытаясь понять, зачем Василий Иванович настойчиво клянчил перстень царевны.

Однако тут фантазия мне отказала, да и время было позднее, так что я отложил свои раздумья на потом. А на следующее утро и Шуйский, и Гермоген покинули Кострому, так что я благополучно забыл про жиковину, подаренную Годуновым боярину.

А зря…

Глава 13 Удачи, неудачи и… танцы

Впрочем, без гостей мы оставались недолго. Стоило уехать одним, как всего через пару дней к нам прикатил другой, оказавшийся тем самым Петром Ивановичем Буйносовым-Ростовским, дочку которого предложил в жены царевичу Василий Иванович. И завел он речь о… сватовстве.

Нет, речь шла не о его дочери. Вопрос вновь касался Ксении, а Петр Иванович выступал в роли свата, представлявшего особу самого Федора Ивановича Мстиславского, который тоже возжелал породниться с Годуновым.

Правда, с ним разобрались довольно-таки быстро — получив такой же уклончивый ответ, что, пока продолжается траур, все разговоры о замужестве царевны, равно как и о женитьбе царевича, вести нежелательно, он уже на третий день удалился.

Казалось, можно было перевести дух, но не тут-то было. Прошла всего неделя, и я получил первую весточку от «надворного государева секлетаря и подскарбия» Афанасия Ивановича Власьева.

Помимо прочих новостей, которые касались его сборов в связи с предстоящим отъездом в Речь Посполитую для сватовства к Марине Мнишек, он в самом конце сообщил о том, что, по слухам, государь вроде как собрался в Ярославль, однако выглядит в последние дни несколько странно, пребывая уж больно сердитым, в отличие от своего всегдашнего добродушия и веселья.

Да еще Дмитрий помимо своих алебардщиков, которых завел вместо изгнанных поляков в качестве царской стражи, вроде бы повелел взять в предстоящую поездку аж три стрелецких полка, но о них он ведает худо — то ли правда, то ли нет.

Странно. Не многовато ли — три тысячи человек в охране, а если считать наемников, то чуть ли не три с половиной? Прикинув и так и эдак, я решил, что Власьев, по всей видимости, ошибся. К тому же куда больше внимания, на мой взгляд, заслуживало сообщение Афанасия Ивановича о том, что Дмитрий собирается ехать не один, а вместе с Басмановым и королевичем Густавом, который недавно приехал в Москву из Углича. Вот тебе и раз. Если сопоставить даты нашего с Ксенией пребывания у него и примерное время на дорогу, то получалось, что он сорвался с места чуть ли не через три, от силы пять дней после нашего визита к нему. Да и вообще — что ему понадобилось в столице?

Говорить царевичу о том, что государь приезжает в Ярославль, я не стал. В конце концов, город хоть и недалеко от Костромы, но во владения Годунова не входит, так что ни к чему его беспокоить. Однако кое-какие меры предпринял, ибо «ледокол» Дмитрий свои задачи пока что не выполнил, вот и надо воспользоваться удобным случаем — всего сотня верст по Волге. Выясню, когда он там появится, приеду и в очередной раз подтолкну государя к принятию составленных мною реформаторских указов. Правда, они пока только в черновом варианте, да и то благодаря усилиям Бэкона, то есть их еще предстояло переиначить на русский лад. К их обработке я и приступил, посвящая всякую свободную минуту этому занятию.

Работали втроем: Бэкон расшифровывал свои пометки, когда мне что-то становилось непонятно, а Яхонтов в основном занимался стилизацией — перегонял на общепринятый язык наши с Фрэнсисом творения.

Разумеется, не забывал я и про остальное. Погода уже не баловала, осень окончательно вступила в свои права, но мне и тут сопутствовала удача — дожди шли крайне редко, а что до холодов, то для русского человека это пустяки, особенно когда тягаешь бревна, а в перерывах в качестве разминки помахиваешь топором.

Правда, не все складывалось так, как надо. К примеру, стекольный завод, намеченный близ города, пришлось переносить подальше, вверх по течению Костромы, причем изрядно, верст на сто, и ставить его поблизости от какого-то Буй-городка на Кореге. [766]

А что делать, если именно там мои венецианские стеклодувы Пьетро Морозини и Микеле Ипато, которых сразу по русскому обычаю переименовали в Петра Морозко и Миколу Ипатьева, нашли наиболее подходящий песок — не возить же за сотню верст сырье для стекла.

Тот факт, что именно близ Буй-городка мы разместили опального Семена Никитича Годунова, я, признаться, не знал куда отнести — к удачам или наоборот. С одной стороны, есть кому приглядывать за строительством, пускай и временно, а с другой… Поди разбери — угомонился ли зловредный старикашка, который своими глупостями, хоть и не желая того, сотворил столько зла для всего рода Годуновых, что ой-ой-ой! К тому же он до сих пор искренне считал, что главный виновник произошедшего не кто иной, как я.

Словом, немного поразмыслив, я решил ни к чему не привлекать бывшего главу сыска на Руси. Живет себе некий старичок в крепком добротном терему близ Костромы-реки под надежным надзором двух приставов, вот и пускай себе живет. Будем считать, отправлен на пенсию по причине преклонного возраста и пошатнувшегося на нелегкой службе в Аптечном приказе здоровья.

Тем более у меня в резерве имелся иной руководитель, в гости к которому я не преминул заглянуть, когда отвозил бригаду острожников к Буй-городку. Вот тогда-то, пользуясь оказией, я и слетал в Домнино, чтоб повидать Алеху, а заодно и уточнить последние новости, касающиеся его селекционных трудов.

Оказалось, все в порядке. Процесс идет, урожай собран и ссыпан в закрома, приготовленные заранее. Словом, парня можно привлекать к новому фронту работ — нечего бездельничать.

Поначалу детдомовец вновь высказал сомнения — дескать, он в этом стекле ни ухом ни рылом. Пришлось заняться внушением мыслей о его незаменимости:

— Контингент там, на стройке завода, несколько того — сплошь острожники. А ты эту специфику уже изучил, и лучше тебя с ними никто не управится.

— Так это чего, колония-поселение? — вытаращил он на меня глаза.

— Считай, что так, — кивнул я. — Да ты не бойся, они тоже по мелочовке сидят, отпетых бандюков нет, народ тихий. Опять же стимул имеется — если станут ударно работать, то царевич обещал скостить сроки.

Алеха замялся, но я, вспомнив одну из присказок своего отца, категорично заявил:

— Партия сказала: «Надо», комсомол ответил: «Есть». Так что и слушать не хочу никаких отговорок.

— А я не комсомолец, — огрызнулся он.

— И я беспартийный, — ласково улыбнулся я. — Только если сказано, что ты директор, — значит, будешь директор. И вообще, чего ты упрямишься-то? Я ж тебя не на целину посылаю… Пока, во всяком случае.

— А флот? — вспомнил он.

— Неужто так и не оставил мечту об адмиральских погонах? — умилился я. — Так завод тебе в этом не помеха. Вначале освоишься сам, потом найдешь заместителя — и вперед, на алых парусах громить кого попало и водружать российский стяг где ни попадя.

Словом, никуда мой Алеха не делся, приняв должность и казну и пообещав переехать в Буй-городок через три дня.

А вот с пацанвой, то бишь будущим личным составом второго Костромского полка, складывалось не совсем так, как мне хотелось. Нет, вербовочный процесс я наладил, но разогнать его до нужной скорости пока не получалось — подобрали лишь две сотни, все-таки Кострома не Москва.

Зато что касается мануфактуры, то бишь прядильно-ткацкого производства, все шло успешно, причем даже опережающими темпами — сказывался ударный труд острожников и то, что наполовину возведенный соседний корпус стекольного завода пришлось передать текстильному предприятию.

Подлинная удача улыбнулась мне в лице изведчиков, [767] первый из которых — Степан Алямин — вернулся с поисков всего через неделю после моего появления в Костроме.

— А чаво долго хаживать-то, — довольный, заметил он. — Тут же сыскал, недалече, в верхах Костромы-реки, да опосля ишшо чуток подале слетал — ошуюю [768] от Вычегды-реки, и там кой-что нашел.

Остальные изведчики, правда, еще не появились, да это и понятно — задание пошарить поблизости получил только Алямин, а добираться до Яицких гор о-го-го сколько, да плюс блуждания там, да путь обратно. То есть вернутся не раньше весны, а скорее всего, будущей осени. Но ничего, нам пока хватит и этих месторождений, куда я незамедлительно принялся вербовать охочий народ.

Правда, ожидать в ближайшем будущем железа с Вычегды не приходилось — уж больно оно далеко. Поначалу я хотел было вообще отложить разработку этого месторождения до следующей весны, однако потом, мимоходом заглянув на строительство мануфактуры, где вкалывали острожники, и поглядев на их ударный труд, я призадумался и решил: «А почему бы и нет?»

Разумеется, брал только добровольцев и только из тех, кто имел мелкие провинности, но набралось порядка полусотни — вполне приличное количество. Каждому из них было обещано, что всего через год они будут освобождены, и не просто получат волю, но вместе с нею справную одежу и не меньше десяти рублей деньгами.

Столь щедрая оплата была указана мною не зря.

Во-первых, условия — требовалось на голом месте возвести все необходимое, включая собственное жилье, после чего добывать руду, и не просто добывать, но и выплавлять из нее железо, причем минимальное количество поставок было мною строго установлено.

Ну а во-вторых, его покупная цена. Я ведь не только выяснил, почем ломят за привозное железо иностранцы, но и прошелся по костромским кузницам, узнав, сколько серебра они за него выкладывают.

Вывод получался неутешительный. Местное железо несколько хуже, а цены у него ненамного ниже, поскольку дефицит. Вот и выходило, что мои каторжане не просто отработают, учитывая стоимость одежды, свои два-три червонца, но принесут огромную прибыль. Высчитав, какую примерно, я попросил Годунова перед самой отправкой в качестве дополнительного стимула объявить, что за каждый пуд сверх установленного количества все они получат по полушке.

— Ежели кажному, то… — Годунов призадумался, считая в уме, и недовольно спросил: — А не много ли — по полуполтине за два пуда выкладывать? [769] Денежки — они счет любят. Изведчик, помнится, сказывал, что с кажного пуда руды можно до десятка фунтов железа получить, а они ее ежеден в силах до шести десятков пудов в печи засыпать. Стало быть, что ж, почти по два рублевика отдавать придется, так?

— Так, — согласился я. — Только ты другое забыл — скупой платит дважды. Людям помимо твоего доброго слова желателен еще и материальный стимул.

— Чего?.. — недоуменно протянул царевич.

Я вздохнул и принялся пояснять, что это за штука, с чем ее едят и насколько она полезна для плодотворной работы, старательно раскладывая все по полочкам, а попутно указал, что для производства дополнительных пудов им вначале предстоит выполнить первоначально оговоренные нормы поставок, которые его казне обойдутся ни во что. Словом, овчинка стоит выделки. Заодно я сразу посоветовал припомнить, какие суммы он сам пару дней назад называл мне, рассказывая о ценах на железо, и которые теперь останутся в его кармане.

— А изведчику сотню пожаловал — это как? — не унимался он.

— Может, мы ему слегка и переплатили, но он того стоит, — заверил я царевича. — И потом не забывай, дорога ложка к обеду, а он был первым, кто вернулся с находками. Ничего, через полгода не просто все окупится, но вернется впятеро — это не твои траты на колокола. Вот там и правда, как в омут.

— Не с деньгами жить, а с добрыми людьми, — огрызнулся Годунов и, подумав, добавил: — Веру за деньги не купишь.

Вообще-то спорный вопрос, особенно если посмотреть на некоторых духовных лиц, но я промолчал. Ни к чему лишний раз разочаровывать человека.

С художниками тоже не возникало никаких проблем — сразу после изготовления копии Федоровской иконы Рубенс с Хальсом приступили к портретам. Питеру я поручил царевну, а Хальсу поставил задачу написать Федора Борисовича. Позировали брат с сестрой по вечерам, а чтобы было не скучно, они в это время слушали всякие истории, которые рассказывал сподвижник самого Ермака, старый казак по прозвищу Курай. За время своих странствий он успел исколесить чуть ли не все острожки, многое повидал и многое из обычаев местных народов запомнил.

Мне, как присутствовавшему на этих своеобразных посиделках, тоже нашлась работа — это Ксения с Федором слушали, а я еще и конспектировал, попутно уточняя для себя и вопросы с добычей пушнины. Да и вообще, не помешает знать на будущее всякие там местные словечки и особенности уклада жизни местных народов, учитывая, что я доселе даже не знал, как некоторые из них называются. Если упоминание о зырянах, черемисах, вотяках, самоедах, остяках и тунгусах [770] мне ранее хотя бы доводилось встречать в исторических романах, то про обских угров и селькупов [771] я слыхом не слыхивал.

Польщенный таким вниманием к себе, Курай заливался соловьем. По счастью, память у него была хорошая, и все, что он повидал за долгие годы странствий, исколесив практически всю Печору, побывав и на Иртыше, и даже в низовьях Оби, Таза и Енисея, то есть у морских берегов, он не забыл.

Кстати, именно Курай, сам того не подозревая, поставил окончательный крест на моих планах относительно скупки пушнины за звонкую монету, как-то обмолвившись, что все эти народцы серебро используют преимущественно в качестве украшений, так что торгов как таковых не ведут, предпочитая натуральный обмен.

Федор пропустил его сообщение мимо ушей, а у меня в памяти почему-то всплыли кадры из фильма «Начальник Чукотки», и выводы напрашивались сами собой. Получалось, что с деньгами соваться к ним бесполезно — нужен товар. Какой — тут казак поведал кое-что из своего опыта, я мысленно добавил кое-какие свои соображения, поэтому картина была относительно ясная, но только на будущее. Раньше зимы заказанный товар не привезут, и только тогда можно будет ставить острожки.

Помог мне Курай, опять-таки сам того не подозревая, и с зимней экипировкой ратников. Дело в том, что я как-то раз обратил внимание на то, что он обут… в валенки.

— Не по сезону вроде, — заметил я ему без задней мысли.

— Дак я ноги как-то раз поморозил изрядно. Давно еще, уж лет с десяток. Поначалу ништо, а последние лета они у меня зябнуть учали, вот я с тех пор и того, — смущенно пояснил он.

Лишь следующим вечером, когда я еще раз мельком посмотрел на них, меня вдруг осенило, что вообще-то на Руси я их доселе ни разу не видал. Чудно, но факт — Русь до сих пор жила без валенок. Похожую на них обувь мне довелось здесь повидать, но лишь похожую — войлочное основание, причем со швом, и пришитое к нему суконное голенище. А вот Курай был обут в настоящие валенки, да и швов я на них что-то не заметил. Правда, подошвы обтянуты кожей, но, как выяснилось, только для того, чтобы войлок не так быстро протерся, а главное, чтобы не намок во время оттепелей, то есть нечто вроде калош.

А ведь такая обувь — вещь не просто нужная для моих ратников во время зимней войны, но чертовски необходимая. К тому же почему только на войне? Если наладить их производство, то от покупателей отбою не будет.

Узнав, как он их раздобыл, я несколько расстроился — оказывается, Курай прикупил валенки на торжище у сибирских татар, когда нес службу в Тобольске. Но затем выяснилось — вновь удача, — что дотошный казак и сам заинтересовался их изготовлением. Уж больно чудно ему показалось, что швы отсутствуют, вот он и полюбопытствовал, каким образом те их мастерят, так что сразу принялся мне излагать подробности процесса, который, как выяснилось, был не столь и сложен, хотя достаточно трудоемок.

— Тута главное, чтоб шерсть справная была, да непременно чтоб летнина. [772] Вот ее, очистивши от всех колючек, поначалу прутом сбивают, опосля сбрызгивают водицей али там…

— А цвет? — поинтересовался я, внимательно выслушав казака. — Цвет посветлее можно сделать? Или какая шерсть, такой и…

— Конечно, ей самой посветлее надобно быти, но и подбелить можно, — утвердительно кивнул он. — Они в войлок парное молоко втирают, ажно до сухости, а опосля на солнце раскладывают али у костра своего в чуме, ежели зимой.

«Или на печи», — мысленно добавил я, прикидывая, как и что, и на следующий день заказал пристроить к возводимым помещениям для мануфактуры еще одно — для валяния, — назначив Курая начальником обувного цеха.

Сам я далеко не каждый вечер баловал брата с сестрой своим присутствием — и рад бы, да не до того. Это только кажется, что вечером работы нет и можно слегка расслабиться, но если вспомнить работу над законами…

К тому же помимо них у меня имелось и еще одно занятие, которому в связи с занятостью я тоже мог посвятить лишь вечерние часы, когда мог взять в руки гитару и приступить… к очередной репетиции с принятыми на службу музыкантами.

Да-да, атаман скоморохов не подвел, появившись на моем дворе уже на следующий день после отъезда митрополита, причем не один, а в сопровождении целого «оркестра» из полутора десятков человек.

Музыканты мне тут же продемонстрировали свое умение, при этом не просто играли, но во все горло орали какие-то шутки-прибаутки, а еще вертелись вокруг меня как заведенные — прыгали, скакали, кувыркались и демонстрировали прочие таланты из своего арсенала.

По окончании представления они немало удивились, когда я решительно забраковал их таланты, заявив, что мне от них нужна только музыка, которая пока что… и выразительно поморщился. Она действительно если и была чуть лучше, чем польская какофония, которую мне довелось слышать в Москве по случаю въезда в столицу Дмитрия, то только тем, что исполнялась тише.

Порадовало лишь одно — разнообразие инструментов. Помимо дудочников, причем разной тональности — от тоненькой свирели до басовитой дуды — здесь присутствовал рожечник, два гусляра и один игрок на смыке, как он назвал мне свою неуклюжую скрипку, столь же похожую на творение Амати или Гварнери, как шелудивая дворняга на волкодава.

— Значит, так, — сурово объявил я им. — Все, кого я зачислю нынче, будут именоваться музыкантами первого на Руси оркестра. Платить буду изрядно — по десяти рублей в год, плюс харчи и одежда, но уж поверьте, что это серебро и остальное вы у меня, ребятки, отработаете сторицей. А для начала проверим каждого, сможет ли он повторить за мной. — И взял в руки гитару.

Скоморохи иронично заухмылялись, но уже после первых извлеченных мною звуков насторожились, скучившись и завороженно слушая вначале вальс «На сопках Манчжурии», а затем полонез Огинского.

Когда я закончил играть третью мелодию — «Дунайские волны», — они еще долго молчали, но приунывшие. Затем принялись переглядываться, перешептываться и отрядили для переговоров со мной все того же атамана, который с кислым выражением лица заявил, что им таковского нипочем не сыграть, потому как… Однако причин не объяснил и лишь красноречиво развел руками.

— Будет желание — научу, Митрофан-Епифан, — твердо пообещал я. — Только для этого придется упражняться каждый день, и не по одному часу.

— Да меня на самом деле Кузьмой кличут, — сконфузился он, попросив: — Ты уж не серчай за обман, княже.

— Пока не буду, — согласился я и громко произнес: — Ну, кто согласен — подходи, начну проверять слух.

— А это на кой еще? — удивился атаман. — Чай, у нас глухих нет. — А узнав, что именно я имею в виду, вновь иронично усмехнулся и вызвался первым.

Выслушав его попытки повторить следом за мной, я на ухо, чтобы не подрывать авторитета, заметил ему, что кошки в марте орут по ночам куда приятнее, чем его дуда, затем перешел к следующему, который оказался еще хуже, и я пожалел, что поспешил со столь категоричными выводами.

Лишь четвертый проявил себя достаточно смышленым, пятого я и вовсе назвал умницей, но дальше как отрубило, пока не дошла очередь до Волобуя — совсем мальчишки, лет десяти от роду, который, как ни удивительно, сумел на своей свирели почти безошибочно сыграть услышанный им впервые от меня полонез.

Словом, в итоге из полутора десятков осталось шестеро, которым я, покосившись на смущенного атамана, пообещал показать кузькину мать, а также небо с овчинку, если они станут филонить, поскольку им предстоит играть у государя на свадебке.

Вот с тех самых пор я и репетировал с ними. Вообще-то пришлось бы уделять им куда больше времени, но выручал Волобуй — тот самый мальчишка, который в мое отсутствие снова и снова играл для тех, кто фальшивил, напоминая, как надо правильно. Мало того, так он при необходимости брал в руки инструмент особо непонятливого и воспроизводил нужные звуки на нем. Прямо тебе не Волобуй, а Вольфганг, который Моцарт.

Спустя неделю я проявил высшую степень доверия — вручил ему свою гитару, которую он тоже освоил довольно-таки быстро.

Одним словом, благодаря именно его, а не моим энергичным усилиям первый вальс бывшие скоморохи сыграли уже через две недели. Еще несколько дней ушло на необходимую доработку. Про совершенство молчу — репетировать и репетировать, но в целом вполне годилось, и я пригласил в свой терем Годуновых.

Слушали они «Дунайские волны» затаив дыхание и по окончании немедленно потребовали сыграть еще. Потом еще. Потом… Лишь когда оркестр исполнил мелодию в шестой раз, они слегка угомонились.

— Ты уж не серчай, княже, — заметил мне умиленный царевич, — одначе когда все вместях, так оно куда лучшее выходит, нежели ты один.

— Ну ты уж, Федя, излиха суров к князю, — возразила Ксения, но по ее глазам было заметно, что в какой-то мере она согласна с братом, а заступилась за меня, только чтоб я не обиделся…

Я пожал плечами — чего серчать-то, когда это вполне естественно. Как ни усердствуй на чем угодно, но с оркестром, хоть и с куцым, не сравнить, хотя все равно улыбнулся ей, поблагодарив за заступничество, и сразу же заговорщическим шепотом — Федор направился к музыкантам — предложил научить ее танцевать под эту мелодию.

Ксения ахнула, зарделась и покосилась на брата, который по-прежнему делал вид, что занят разговором с атаманом — все-таки я взял Кузьму в оркестр, причем старшим, хотя и перевел на должность барабанщика, ибо с чувством ритма у него было все в порядке.

— Да ить как же?! Поди, срамно такое учинять-то? — робко пролепетала она, но я-то видел, что на самом-то деле ей ох как этого хотелось.

Удалось уговорить лишь после того, как я пообещал, что на первых порах в просторной трапезной нас будет всего трое — я, она и Федор, а часовой на дверях получит строгое указание никого в это время — хоть потоп, хоть землетрясение, хоть гонец от Дмитрия — в терем не впускать.

Правда, поначалу возникла еще одна трудность — узнав, что в процессе танца мне надлежит держать ее за талию, Ксения вновь отчаянно замотала головой, но, подумав, поправилась:

— Токмо надо поначалу Феде моему поведать, что мы с тобой… Ну-у, что ты и я… — И вздохнув, простодушно созналась: — Я ить от тебя ждала, что ты ему сам о нас поведаешь, ан и ты, поди, тож нужных слов не сыскал.

Воттебе и раз! Сама ведь предупреждала, чтобы я не совался. Или забыла? А впрочем, какая теперь разница, и я в тот же вечер поспешил исправиться и, улучив подходящий момент, обратился к Федору. Тот несколько удивился моему полуофициальному, а потому непривычному тону, но, узнав, в чем дело, в следующую же секунду… облегченно вздохнул и заулыбался, после чего покрутил головой по сторонам, нашел взглядом икону и, подойдя к ней, размашисто перекрестился.

— Благодарствую, господи, что услыхал ты мою молитву. — И, повернувшись ко мне, царевич поучительно добавил: — Давно пора было, а я все жду-пожду, ан ни ты, ни она никак не насмелятся. Намекнуть хотел, а то, чего доброго, до самокрутки [773] додумаются, да оробел. Опять же стыдоба — чай, негоже отцу невесты или, пущай, брату, кой в отца место, самому сватовскую речь зачинать.

— Так ты знал?! — ахнул я.

— Токмо про Ксюшу, — уточнил он. — Да и немудрено — тамо слепец лишь не узрит, яко у нее очи полыхают, егда она на тебя взирает. Ты — иное дело. Тут меня и впрямь сумнения брали. Иной день гляну на тебя да словеса твоих гвардейцев припомню, кои сказывали, яко ты ее царицей своей души назвал пред тем, как на верную погибель в Москву отправился, — ну все ясно зрю. А в иной день другое припомнится: коль любишь, дак на что ж ты обещание государю дал без его дозволения мою сестрицу замуж не выдавати, — и сызнова сумненья.

— И… что же ты мне ответишь? — осведомился я.

— Надобно сказывать али сам домыслишь? — еще шире заулыбался он и вместо ответа полез обниматься. — Ах ты ж княже мой, княже, — бормотал он. — Друже ты мой, друже. Ить я о тебе токмо в мечтаньях мыслил, чтоб по батюшкиному сказу все вышло. — Он вдруг отпрянул, спохватившись и вспомнив что-то, и строго произнес: — Да ты ведь, поди, и не ведаешь, яко он мне пред своей кончиной наказывал?

Я замялся, но потом недоуменно развел руками — мол, откуда? — решив, что ни к чему Федору знать некоторые подробности нашего с царевной путешествия. В конце концов, от меня не убудет, если я еще раз выслушаю от него то, что два месяца назад рассказывала мне Ксения.

Изложив все, он вновь с досадой помянул мое клятвенное обещание Дмитрию, но удовлетворился пояснением, что таковы были обстоятельства. Понимающе кивнув, он ограничился коротким вопросом:

— А что ж теперь делать-то станем? Плюнем на обещанное, да и…

— Нельзя, — мотнул головой я. — Никак нельзя нам с ним ссориться. Да и время не прошло, — напомнил я про длившийся глубокий траур.

— То для кого иного не прошло, — усмехнулся он, — а для тебя… Сказываю ж, батюшка сам, помирая, вас с Ксюшей благословил, да еще наказал, чтоб, ежели токмо ты руки сестрицы моей испросишь, я не глядел и не считал, сколь там седмиц да месяцев опосля его смертушки минуло. Мол, пущай хошь до сороковин — все одно, соглашайся враз да мешкать не моги.

— Но мною дано слово Дмитрию, причем не только от себя, но и от твоего имени, — напомнил я. — Негоже его нарушать. К тому же сейчас и само сватовство какое-то несолидное. Согласись, что на Руси так не принято — без сватов, без… Короче, неправильно это.

— А у нас ныне вся жизнь неправильная, — помрачнел он.

— Это пока. Пройдет год, от силы два, и все изменится. Словом, я предлагаю сделать так: сейчас никому ни слова, тем более что до конца апреля времени хоть отбавляй. Да и неизвестно, что там впереди — кто ведает, может, и просить разрешения будет не у кого…

На том и порешили.

А танцевать Ксению я научил весьма быстро — хватило всего трех вечеров, в ходе которых в трапезной присутствовало только три человека, а музыканты стояли в соседней комнате под строгим присмотром моего гвардейца, оберегавшего царевну от излишне любопытных глаз посторонних.

Единственное, что плохо, — уже через несколько минут вальсирования у нее начинала кружиться голова, поэтому мы двигались не очень быстро и после каждого танца делали перерыв минут на десять. Но отдыхала в это время лишь она, а я первые два вечера вновь кружил по трапезной, только в обнимку с Федором — царевичу тоже захотелось освоить вальс. Зато на третий можно было присесть рядом с Ксенией, ибо я ввел в круг… Любаву. Пусть составит пару Годунову.

Надо сказать, что разбитная деваха освоила танец влет, всего за один вечер, а вот нам с царевичем вскоре стало не до плясок. Вначале вместе с купеческим караваном приплыл на струге мой человек из Ярославля, которого я заслал туда сразу, как получил письма от Власьева. Прибыл он с известием, что Дмитрий появился в городе. А спустя всего пару дней появился и гонец от государя. В грамотке, которую он привез Годунову, содержалось требование срочно явиться к Дмитрию, взяв с собой князя Мак-Альпина.

Теперь оставалось только предполагать, зачем он нас к себе зовет, но тут я спасовал. Слова в послании были преимущественно общего характера, то есть об эмоциях, которые испытывал «непобедимый кесарь», догадаться невозможно.

Наиболее логичным было объяснение, что он вызвал нас по делам, связанным с Эстляндией, особенно если вспомнить, что, согласно сообщению Власьева, Дмитрия сопровождает шведский королевич Густав. Хотя все равно неясно — в этом году запланировано только отправить посольство в Стокгольм и ничего больше — о чем тогда говорить? И как я ни ломал голову, на ум ничего не приходило, тем более такая бредовая идея, что государь посчитал нас с царевичем заговорщиками.

Глава 14 Из парилки в прорубь

— Это я-то умышляю? Я, который имел возможность несколько раз хладнокровно убить тебя, причем в последний раз, когда навестил тебя ночью в твоих царских палатах, сделать это вполне безнаказанно, теперь вдруг задумал сплести столь сложное кружево, организовав даже свадьбу Годунова? Где логика? — в очередной раз поинтересовался я у Дмитрия, нервно вышагивающего из угла в угол небольшой кельи настоятеля Спасо-Преображенского монастыря, но ответа так и не получил.

С начала нашей беседы прошел уже целый час, но воз оставался и ныне там, то бишь государь стоял на своем, а я на своем.

Вообще-то события дня больше всего напоминали… русскую баньку — поначалу жар парилки, то есть демонстративного дружелюбия, которое было выказано нам с царевичем, едва мы сделали первый шаг по скрипучим сходням пристани, а навстречу, широко распахнув объятия и радостно улыбаясь, кинулся государь.

Зато потом этот пыл сменился ледяным холодом проруби, когда меня схватили на выходе из Спасо-Преображенского собора.

Признаться, эдакие перепады даже для меня оказались неожиданными, хотя что-то такое я подозревал, еще когда мы только плыли к Ярославлю. Тяжело плескалась вокруг трех наших стругов вязкая осенняя Волга, да и природа вокруг, можно сказать, предсказывала недоброе.

Впрочем, насчет последнего я, наверное, загнул — обычная картина поздней осени на Руси. Легкая морось сверху, свинцовые тучи над головой и унылые берега. На одном опустившая голые ветви в речную воду береза, на другом почти черный, вымокший осинник — все голо, тоскливо, бесприютно, так что мысли соответствовали общей картине, и я принялся размышлять о… мерах предосторожности.

Во-первых, все равно делать было нечего, во-вторых, подстраховаться никогда не помешает, а в-третьих, даже если мои подозрения не сбудутся, то будет неплохо продемонстрировать кое-что нашему императору.

Уже подплывая к городу, я насторожился еще больше — с чего бы вдруг гонец, привезший грамотку и ставший нашим провожатым, распорядился сменить маршрут и повернуть в реку Коростень — вон же главная пристань, на Волге, рукой подать, так зачем сворачивать налево?

Вызывало подозрения и место, которое Дмитрий выбрал, чтобы принять нас с Федором. Нет чтобы пригласить в сам город, так вместо этого мы покатили к Спасо-Преображенскому монастырю, якобы помолиться.

Гадал я, в чем дело, недолго. После нашей второй молитвы, которую мы по настоянию государя совершили, спустившись в подвальный притвор, где находились саркофаги с телами святых и благоверных ярославских князей, Дмитрий задержал меня. Махнув рукой Басманову, чтобы они с Федором нас не ждали, мы сейчас их догоним, он принялся мне пояснять, кто именно и где лежит, а также чем прославился тот или иной чудотворец, которых среди покойников насчитывалось аж трое, и только потом повел наверх, к выходу.

Я даже не успел спуститься с церковной паперти, как меня повязали. Невозмутимая иноземная стража споро и деловито схватила меня за руки, а в довесок сзади кто-то шарахнул чем-то тяжелым по голове, и я потерял сознание.

— Очнулся? — спокойно поинтересовался Дмитрий, когда я открыл глаза. — Вот и славно.

Ничего славного в своем положении я не ощущал — руки и ноги связаны, голова трещит от боли, вдобавок низкий потолок кельи, в которой я лежал, время от времени начинал плыть куда-то в сторону — видно, здорово меня приложили.

Однако государь проигнорировал мое болезненное состояние и, заметив, что я открыл глаза, приступил к обвинениям. Но едва он начал говорить, как в келью вбежал заполошный алебардщик и доложил, что ратники, прибывшие с царевичем и князем, ни в какую не желают сложить оружие. Более того — они уже изготовились к бою.

Дмитрий угрюмо поинтересовался, сообщили ли им, что сей приказ отдан самим государем, на что прибежавший торопливо закивал головой и уточнил, что сказывали о том не один раз, но они все равно отказываются повиноваться до тех пор, пока им не предъявят князя.

Государь, озлившись и побагровев от ярости, заорал, что ему стыдно таковское даже слушать, ибо людишек костромских вшестеро менее, чем их, но тут же умолк, зло скрипнув зубами, ибо понял, что затевать бой близ монастырских стен ни к чему.

Повернувшись ко мне, он относительно спокойно осведомился, могу ли я утихомирить своих ратников, намекнув, что от моего послушания будет зависеть дальнейшее содержание нашей с ним беседы.

Я кивнул и протянул свои руки, пояснив, что связанному воеводе его гвардейцы могут и не поверить.

— Но ты даешь слово вернуться сюда сам и по доброй воле? — уточнил Дмитрий.

— Дам, если ты пообещаешь не чинить насилия над Федором Борисовичем и отменишь свой приказ насчет моих ратников.

Дмитрий нахмурился, и я поспешно сказал:

— Навряд ли мои люди поверят, что у меня все хорошо. А народ у меня верный, смекнет, что я в плену, и тогда… Куда проще приказать им находиться в своих стругах и ждать моего прибытия.

Дмитрий согласно кивнул, но давать команду, чтобы мне развязали руки, не торопился. Вместо этого он сделал еще пару кругов по келье, после чего многозначительно заметил:

— Такого стратилата, яко ты, опасно развязывать. Не учинишь ли чего, об чем и сам потом сожалеть станешь?

— Не учиню, — мрачно ответил я. — А руки… Хоть веревки и снимут, да все одно — связанными они останутся. — И напомнил: — Федор-то у тебя.

— И то верно, — согласился Дмитрий.

Гвардейцы встретили меня приветственными возгласами. К тому времени они уже заняли оборону на трех стругах, всерьез вознамерившись драться до конца, а уж смертный он будет или победный — бог весть. Словом, все как я учил. Но помирать никому неохота, а врагов насчитывалось изрядно, куда больше, чем их самих, так что в радостных возгласах одновременно ощущалось и немалое облегчение, что бой отменяется, во всяком случае на время.

Общаться мне с ними пришлось под строгим контролем Бучинского, которому было приказано неотлучно находиться близ моей особы. Думаю, таким манером Дмитрий попытался обезопасить себя, чтобы я не смог отдать своим ратникам каких-либо тайных распоряжений. Я и не отдавал. А зачем, если они уже были отданы заранее, еще на струге, причем сразу в нескольких вариантах. Мне оставалось только сочувственно хлопнуть по плечу Дубца и грустно заметить ему:

— Вот так, мой верный стременной. Все как я и предсказывал сегодня утром. — И уставился на него — дошло ли до парня ключевое слово «утром».

Тот кивнул, причем тоже не просто так, а дважды, давая понять, что ему все ясно и он будет действовать согласно второму варианту.

— А чтоб они самовольно крамолу не учинили, я им от монастырских щедрот винца к вечеру пришлю, чай, подобреют, — заулыбался встретивший меня Дмитрий, довольный, что все прошло без эксцессов, и тут же вернулся к обвинениям.

По его словам выходило, что мною и Федором затеян заговор против него, для чего мы специально зазвали в Кострому Шуйского, которому, лишь бы он согласился принять в нем участие, даже пообещали в качестве награды не только место престолоблюстителя, то есть наследника, но и руку царевны.

Тогда же в процессе уговоров я неосторожно обмолвился, будто не вышло один раз, так непременно выйдет в другой, из чего следует непреложный вывод, что именно я придумал всю затею с отравлением, но, как считает Шуйский, царевич о том не подозревал, поскольку, услышав от меня эти слова, весьма сильно удивился.

Поначалу боярин, как и подобает верноподданному, отказывался, но мы с царевичем пригрозили, что сдадим его государю, донеся, будто это сам боярин подбивал нас на мятеж, и лишь тогда он согласился, приняв от Ксении Борисовны в качестве согласия пойти с ним под венец перстень.

Однако, по разумению Василия Ивановича, главная роль в этом тандеме принадлежит именно мне, поэтому боярин считает возможным заступиться за Годунова и ходатайствовать о снисхождении. Дескать, не надо казнить Федора смертью — вполне достаточно постричь его в монахи.

Оставалось только восхититься Шуйским. Свою сеть он сплел куда искуснее, нежели паук.

К сожалению, помимо перстня царевны, якобы подаренного Шуйскому в качестве залога, у Дмитрия имелось еще два «доказательства» нашей измены.

Первое — это князь Буйносов-Ростовский, с которым царевич якобы уже сговорился насчет свадебки, да вдобавок привлек на свою сторону Мстиславского, которому тоже посулил руку царевны.

Оказывается, два струга — один с Василием Ивановичем, следующим от нас, а второй с именитым сватом — встретились близ Ярославля, где Шуйский и вызнал у Буйносова причину его визита в Кострому, после чего, образно говоря, и это лыко поставил в строку.

Ну а второе доказательство — сундуки с серебром, полученные моими людьми в Москве у английских купцов. О них проведал Басманов и доложил государю, а тот сделал вывод, что эти деньги даны мне взамен на обещание новых льгот, в которых отказал англичанам Дмитрий, но зато даст пришедший к власти Годунов.

— Потому ты и посоветовал мне летом отказать иноземцам, дабы было что посулить самому. Может, ты и это будешь отрицать? — с усмешкой поинтересовался он у меня.

— Буду, — коротко ответил я. — Серебро это английские купцы ранее получили от меня взаймы, так что я просто забрал его у них и взамен ничего не обещал. А понадобилось оно мне для закупки мехов и должной экипировки ратников.

— Для чего? — опешил он.

— Моим людям что, голышом Эстляндию для тебя завоевывать?! — рявкнул я, заодно напоминая о том, что мы с Федором являемся в его планах на ближайшее будущее достаточно важными фигурами.

Однако намек оказался бесполезен, равно как и мое напоминание о том, что я ни разу не нарушил данного ему слова.

— Эстляндию ты еще не завоевал, — напомнил он. — А тоже сулился.

— С нею все будет в те сроки, которые я тебе называл, — парировал я. — Человека, обещающего отдать долг через два года, нельзя спустя всего пару месяцев после займа называть нарушившим свое обещание. Так что насчет нее ты тоже можешь быть спокоен — раз я поклялся…

Но Дмитрий вновь отреагировал на мои слова совсем не так, как бы мне того хотелось.

— А я так мыслю, что и сам управлюсь, — пренебрежительно отмахнулся он. — Вот выдам Ксению за Густава, а он мне в благодарность не токмо Эстляндию, а и все ливонские земли повоюет. К тому ж больно долго от тебя обещанного ждать, а он божится, что уже нынешней зимой с ними управится.

— Обещать можно что угодно, в том числе и несбыточное, — пожал плечами я, игнорируя упоминания государя о царевне — чем меньше беспокойства будет проявлено мною по этому поводу, тем лучше. — Вот только навряд ли удастся нашему теляти волка задрати. Не повоюет он ничего этой зимой — уж ты мне поверь на слово.

— А ты бы повоевал? — впился он в меня взглядом.

Я призадумался. Вообще-то гранат и новых ядер с пороховой начинкой будет припасено достаточное количество, а пошив маскхалатов для ратников, равно как и заготовка лыж, шла полным ходом.

Более того, я успел ввести еще одно новшество — заказал скорнякам не простые шапки, а с ушами, которые на Руси, как ни странно, отсутствовали. Нет, имелись на них легкие отвороты, причем даже с меховой опушкой, нечто вроде кепок с ушками, вошедших в моду в моем двадцать первом веке, но это ж совсем не то. А вот мои люди и при тридцати градусах ниже нуля все равно обморожения не получат.

С валенками хуже. Курай только приступил, и что у него получится — бог весть. Правда, он обещал уже до декабря свалять первую сотню пар — то есть гвардейцам, которым предстояло лежать по ночам в засадах, вполне хватит, а остальные… Ничего страшного, воевали всю жизнь в лаптях и сапогах, повоюют и еще годик. Жаркий костер, пара лишних теплых портянок, и нормально.

Зато с навыками… Скрытный подход, незаметное снятие часовых, блокировка гарнизона, казармы которого размещены неизвестно где…

Но и отрицательный ответ давать нельзя — не те обстоятельства. Пришлось уклончиво заметить, что над таким сложным вопросом надо как следует поразмыслить да обдумать со всех сторон, и ляпнуть вот так сразу, да или нет, я не могу. Но все-таки не удержался и осведомился, как там насчет обещанного царевне вольного выбора.

— Или ты снова хочешь доказать, что настоящий хозяин своего слова — сам дал и сам взял обратно? — ехидно поинтересовался я.

— Слово держал, покамест ты о своем заботился, а коль князь нарушил, то государю сам бог велел, — развел руками он.

Ишь ты, вывернулся. Ну погоди, погоди…

— А где сейчас Федор?

Дмитрий самодовольно хмыкнул, улыбнулся, зачем-то неспешно открыл дверь, подле которой стоял, и негромко произнес:

— Нешто доселе не догадался? В храме он, готовится к постригу. Опосля вечерни и обряд проведем. — И он с любопытством уставился на меня.

Какой реакции дожидался государь — не знаю, но если рассчитывал, что я на него кинусь, то ошибся. Хоть и невелики слюдяные оконца в помещениях архимандрита, но дают достаточно света, чтобы можно было заметить чужие тени на полу в коридоре. Судя по ним, я предположил, что там собралось не меньше пяти телохранителей-иноземцев, так что кидаться в драку я не стал, хотя руки и чесались. Все равно эта зараза успела бы отпрянуть, после чего на меня навалились бы его бравые орлы, а мне достаточно и одной шишки на затылке.

Дмитрий еще немного постоял у двери в ожидании, что я предприму, но я преспокойно уселся на единственный стул в келье, стоящий близ стола, и невозмутимо заметил:

— Очень жаль. А отложить постриг никак нельзя? Ну хотя бы до завтрашнего вечера.

— Зачем?

— Мне ведь нужно собраться с мыслями, чтобы предоставить тебе доказательства нашей с ним невиновности, — пояснил я. — Думаю, что ты в них поверишь, государь. Поэтому просьба: не торопись совершать непоправимое. Очень тебе советую.

— Что ж, на один денек можно и отложить, — согласился он. — Но токмо не боле. И гляди, ежели не возможешь меня убедить в своей невиновности, то я уж и не знаю, чем ты станешь искупать свою вину. Разве что и в самом деле посулишь взять этой же зимой Эстляндию…

— От пустых посулов проку мало, — проворчал я.

— А ты пустых мне и не давал, — возразил он, хотел сказать еще что-то, но не стал — ушел, предоставив мне время для размышлений над проектом моей защитной речи, которым я воспользовался сполна, прикидывая, как и что делать.

О том, что произойдет сегодня ночью, я не думал и не гадал — должны сработать ратники, и точка, потому что, если у них не получится, тогда просто конец, ибо в одиночку мне со всей оравой телохранителей-иноземцев не справиться. Вот только даже в случае удачи, то есть получения свободы и вызволения Годунова, этим ничего не заканчивается, а напротив, только начинается, и что делать дальше — непонятно. К тому же в Костроме осталась ничего не подозревающая Ксения — еще одно слабое звено.

Запереться в Ипатьевской обители? Да, тысяча человек смогут удерживать монастырь достаточно долгое время, лишь бы не возникло проблем с порохом и продовольствием, но рано или поздно…

Ликвидировать Дмитрия прямо сейчас? Но тогда неизбежна гражданская война, причем с нашей стороны заведомо проигрышная — против убийц царя, а следовательно, за бояр встанет вся Русь.

Так и не придумав, что делать потом, я решил положиться на судьбу. Чего зря гадать, если будущее укрыто даже от тех, кто его делает? И вообще, утро вечера мудренее, тем более что между ними стоит ночь, которую надо использовать на всю катушку.

Дмитрий рисковать не желал и перед уходом дал команду, чтобы мне снова связали руки и отвели в подвал, что и было проделано его телохранителями. Я даже не сопротивлялся, изображая абсолютную покорность судьбе.

«Везет же мне на монастырские темницы, — подумал я, попав в сырое, затхлое помещение. — Прямо в точности по пословице: бог любит троицу».

В отличие от Путивля и Серпухова, тут не пахло ни квашеной капустой, чему я порадовался, ни мочеными яблоками — а жаль, сейчас я бы не отказался перекусить.

Едва подумал о еде, как спустя несколько минут мне ее принесли. Пахло из горшка довольно-таки вкусно. Вообще-то имелся риск, что в горячие щи что-то подмешали, но, с другой стороны, учитывая, что мы еще не договорили с Дмитрием, навряд ли он приказал сыпануть яду, и я взялся за ложку.

Руки мне, правда, сразу после окончания ужина связали, но горшок я не отдал, заметив, что там осталось изрядное количество еды, которую я хочу доесть позднее. Мрачный караульный, подумав, согласно кивнул.

— А руки? — возмущенно спросил я. — Как мне потом из горшка черпать?

— Ты опасен, — заметил он. — Государь сказал, что ты очень опасен, а потому… — И, не договорив, отрицательно покачал головой и вышел.

Ну и ладно. Жаль, конечно, что придется тратить время на разрезание моих пут, но это ерунда. Зато теперь я знаю, как отрекомендовал меня Дмитрий, так что буду действовать соответственно, чтобы охранники, невзирая на полученное предупреждение, забыли об осторожности. Ну хотя бы на несколько секунд — мне и того хватит.

Для начала надо высвободить руки. Горшок, из которого я предусмотрительно выудил и слопал здоровенный кусок мяса, разлетелся на мелкие черепки. Выбрав осколок поострее, я приступил к веревке. Провозился долго, но спешить некуда — ночь только начиналась, поэтому времени впереди хоть отбавляй, тем более предстояло обдумать последовательность своих дальнейших действий.

Освободившись от пут, я не стал спешить — вначале надо восстановить кровообращение, так что приступил к очередному этапу еще минут через десять, попутно отыскивая подручный материал для изготовления кистеня. Можно было бы и голыми руками, но с ним как-то вернее, к тому же предстояло действовать на расстоянии, чтобы не возбудить излишних подозрений у сторожа.

К сожалению, ничего приличного отыскать не удалось и пришлось удовольствоваться горстью камешков, которые я набрал по уголкам своей темницы. Оторвав изрядный кусок от рубахи, я ссыпал свои находки в него, скрутил в узелок, к которому привязал веревку, после чего принялся тренироваться.

Через полчасика обретенные навыки показались мне достаточными, да и свеча, которую оставили, стала угасать — самое время приступать к решительным действиям. И я приступил, начав скрести черепком по двери.

Ждал недолго — ответная реакция на странные звуки, доносившиеся изнутри, последовала спустя всего пару минут. Дверь открылась, и я едва успел отскочить, чтобы усесться как ни в чем не бывало на охапку соломы, испуганно уставившись в темный угол близ двери и выставив перед собой икону. Ее принесли по распоряжению Дмитрия, и пришлась она как нельзя кстати — закрывала мои руки, освобожденные от веревок.

— Что ты есть тут? — грозно осведомился часовой.

— Это мы тут, — огрызнулся я. — А там смотри что творится. — И зашептал: — Свят, свят! Царица, мати небесная, спаси и помилуй мя, грешного, от диавольской напасти, защити от сатанинских козней… Свят, свят…

Часовой некоторое время настороженно взирал на меня, стоя в проеме, но все-таки не утерпел и шагнул внутрь.

— Что тут? — вновь повторил он, глядя за дверь, куда был устремлен мой взгляд.

— Да не тут, а там! — завопил я. — Ты сам-то глянь, что оттуда лезет! Вон, вон…

Так и есть, любопытство победило, тем более что я сидел от него на довольно приличном расстоянии и даже когда встал, то все равно до него оставалось не меньше двух с лишним метров, поэтому он счел себя в безопасности, неспешно вытянул из ножен саблю и повернулся, вглядываясь в угол.

Удар оказался точным — не зря тренировался. Я даже успел подскочить и аккуратно подхватить его обмякшее тело, чтобы ничего не загромыхало при падении.

Жаль только, что кистень пришел в негодность — ткань порвалась и половина камешков высыпалась. Но подбирать их было некогда — времени впритык и только для того, чтобы успеть придать лежащему нужное положение, после чего я снова отошел подальше и принялся громко командовать:

— Да не так, не так. Ты его за хвост хватай. За хвост, говорю тебе.

Удивленный столь загадочными выкриками, через минуту в дверном проеме показался второй из моих караульных.

— Ты что? — осведомился он у меня.

— Я-то ничего, а ты бы лучше помог своему товарищу, — кивнул я в угол. — Сейчас упустит, и она обратно уползет.

Часовой прошел внутрь и озадаченно уставился на своего приятеля, который лежал на полу, уперевшись головой в угол. Руки его были уложены мною под его тело, так что складывалось полное впечатление, будто он что-то там поймал и теперь застыл, боясь выпустить.

Для достоверности я на всякий случай добавил:

— Да крепче держи, чтоб не улизнуло.

Второй сделал еще пару шагов вперед, всматриваясь, что же там держит лежащий, нагнулся и… кулем свалился к ногам напарника.

Итак, полдела сделано. Но успокаиваться рано — предстояла еще уйма работы. Однако вначале допрос. Говорить мог только второй, которого я «благословил» иконой по голове, поскольку первый, приголубленный мною куда сильнее, так до сих пор и не пришел в себя. Впрочем, мне хватило и одного, ибо молчать он не собирался. Да оно и понятно — чай, наемник, а потому собственная жизнь превыше всего.

Спустя полчаса я уже знал, что государь разместился в одной из комнат-келий в домике настоятеля. Там же разместили Федора, а еще Басманова и Густава, который, оказывается, все-таки сопровождал Дмитрия в его поездке в Ярославль.

«Интересно, почему его нам с Федором не показали?» — мелькнуло в голове, но я отмахнулся от некстати пришедшей мысли — какая разница.

Теперь предстояло пересечь обширный монастырский двор и постараться снять часовых у ворот.

Ночь оказалась достаточно темной, чему я порадовался, осторожно выглядывая из кельи. Выдержав паузу, чтоб глаза немного привыкли к темноте, я тихонько прокрался вдоль стеночки. Далее нужно было пересечь открытое место, и я вновь застыл, готовясь к стремительной пробежке, а заодно высматривая часового. Так, кажется, есть, причем погружен только в мысли о дерьмовой погоде, судя по тому, как он ежится и пытается поплотнее закутаться в свой плащ-накидку или что там на нем сверху надето.

Я не успел первым — пока прикидывал момент поудобнее, сверху на часового спрыгнула черная фигура, завалив продрогшего бедолагу на землю. И тут же из темноты в их сторону метнулась вторая, на бегу выругавшись по-немецки.

Кажется, пришла моя очередь вступить в игру. Мне до ворот было куда дальше, чем спешившему на помощь второму караульному, но тут со стены спрыгнул второй гвардеец, преградив путь к дерущимся. Только тогда остановившийся немец догадался позвать на помощь и открыл рот, но крикнуть не получилось — ратник сбил его с ног.

— Ну и кишмиш вы тут устроили, — проворчал я, после того как уложил второго караульного и помог подняться на ноги Дубцу и Самохе. — А если бы я не подоспел?

— Дубец сказывал, что ты повелел обойтись без крови, а то б мы их куда быстрее завалили, — буркнул обиженный Самоха.

— Отменяю, — коротко ответил я и распорядился: — Один открывает ворота, только не настежь. А ты, Самоха, за мной, к покоям архимандрита.

Но влетать внутрь мы не спешили, затаившись за дверью и поджидая прочих гвардейцев. Лишь когда подле меня скопился десяток, я решил, что пора, и скользнул в темные сени.

Как ни удивительно, но бдительный обычно Басманов на сей раз словно заразился беспечностью от Дмитрия, и мы на своем пути встретили всего двух часовых, так что добрались до кельи, где сладко спал государь, без единой задержки. Расставив людей близ остальных дверей, чтобы никто не смог помешать, я вошел в опочивальню к безмятежно посапывавшему Дмитрию и бесцеремонно потряс его за плечо:

— Вставай, государь, а то Русь проспишь, — иронично заметил я ему.

Реакция Дмитрия на мое появление была странной. Едва он отошел от сна, как на его лице появилась… улыбка, которая спустя несколько секунд сменилась заливистым смехом.

Пришла моя очередь изумляться, поскольку так искренне покатываться от хохота может только человек, который не только совсем не боится, но и…

Додумать я не успел, потому что Дмитрий пояснил причину смеха:

— Ведь сказывал мне Басманов, чтоб я по-простому с тобой гово́рю вел, а я решил, что, коль пригрозить, лучшее выйдет, да запамятовал, с кем связался…

И он вновь закатился от хохота. Наконец, отдышавшись, он вытер выступившие из глаз слезы и с улыбкой констатировал:

— А ить ты и впрямь подумал, княже, будто я ентому старому дурню Шуйскому поверил, ась?..

Глава 15 И снова в парилку

Окончательно все выяснилось через пару минут, когда Дмитрий рассказал о своем замысле. Дескать, единственное, чего он добивался, так это моего согласия возглавить кампанию боевых действий в Прибалтике уже сегодняшней зимой, рассчитывая, что перед угрозой пострижения Федора в монахи я дрогну и сам предложу ему это в качестве своеобразной платы за то, чтобы он оставил Годунова в покое.

Я еще колебался, но он в качестве доказательства, что так все и было на самом деле, предложил пройти к царевичу, который, по его словам, ничего не знает, в том числе и о том, что его якобы собирались постричь в монахи.

Верить на слово я отказался, и мы навестили опочивальню Федора. Царевич действительно спал как убитый, сладко посапывая и причмокивая.

— И как же ты объяснил ему мое отсутствие? — недоверчиво поинтересовался я, когда мы вернулись в комнату Дмитрия.

— Поначалу Басманов ответил, будто ты что-то неотложное вспомнил да к ратникам подался, а после второй чарки винца ему и вовсе не до тебя стало, — ответил государь.

— Он что же, так сразу и запьянел? — усомнился я.

— Так вино с травками было, — простодушно улыбнулся Дмитрий, — вот он и сомлел. Его и теперь не добудиться. Да он нам с тобой пока и ни к чему. Ты мне вот иное поясни: что в поклепе Шуйского правда, а что нет? Ведь не зря в народе сказывают, что дыма без огня не бывает, — задумчиво произнес он.

— Зря, — возразил я, решив умолчать про боярские уговоры возглавить мятеж — эдакая маленькая месть Дмитрию.

К тому же говорить о митрополите я не мог — дал слово, тем более что Гермоген-то как раз помалкивал. И еще одно: начни я рассказ, волей-неволей пришлось бы приплести царевича, ведь Василий Иванович разговаривал с ним, а не со мной, к тому же всем и без того понятно, что никто не стал бы беседовать со мной на эту тему, минуя Годунова.

Вдобавок еще и общий негативный настрой Думы, то есть сената, против меня. Словом, даже если скажу, толку никакого. Еще и боком может выйти — известно мне, как здесь устраивают свод, [774] когда доказательства отсутствуют. Обоих на дыбу — и давай наяривать кнутом, пока кто-то один не выдержит и не признается либо в том, что оболгал, либо в том, что выдвинутое против него обвинение правдиво. Так что верят здесь словам того, кто дольше продержится под пытками, вне зависимости от истинности его показаний.

Скорее всего, я окажусь покрепче, хотя и это спорно — когда впереди топор, запираются до последнего. Но даже если и так, то, думается, мне будет мало радости от того факта, что Шуйский отправится на плаху, — помню я руки Васюка после дыбы.

— Зря, — повторил я. — Бывает, и притом сколько угодно. А правда только то, что он действительно заезжал в Кострому и просил руки Ксении Борисовны, но Годунов ему отказал, вот он и…

— Ну-у тогда понятно, чего боярин озлобился, — понимающе кивнул Дмитрий и перешел к вещам, которые его интересовали куда больше. — И как мы с тобой решим про Эстляндию?

— Если в эту зиму, то нет, — отрезал я. — Истинный воевода ведет людей в бой, но не на смерть. У меня же пока ничего не готово, ибо я только начал подготовку.

Но сразу же постарался смягчить свой отказ. Мол, есть и еще причины, причем дипломатического характера. Негоже нам отправляться на Эстляндию словно в набег, подобно банде разбойников, а ведь мы пока даже не отправили к шведскому королю посольство от имени Густава. И как знать, вдруг король решит согласиться и по доброй воле выделит родному племяннику все эстонские земли.

— Посольство, считай, готово. А войну можно объявить, как токмо последует отказ, а он непременно будет, — безапелляционно заявил Дмитрий. — Сказывал мне Густав, что некогда писал свеям по просьбе царя Бориса, да все без толку. Вот и ныне прока ждать неча.

— Прошло столько времени, — уклончиво заметил я.

— А хошь бы и выделили. Все одно дадена будет Эстляндия яко Арцигуставу [775] и даннику короля, а сие для меня негоже. То русские земли, и володети ими надлежит Руси! — запальчиво отрезал он.

«Скажите пожалуйста, какой патриот выискался! Прямо тебе Жорж Милославский, даже хлеще! — припомнилась мне гайдаевская кинокомедия «Иван Васильевич меняет профессию». — Тот только против разбазаривания царского добра выступал, а этот еще и добавить к нему кое-что решил».

Все мои последующие возражения Дмитрием отметались столь же легко и непринужденно, словно он готовился к этому разговору. Впрочем, почему «словно» — скорее всего, так оно и есть. Да еще, по всей видимости, подключил и Густава, который, торопясь жениться на Ксении, и рад стараться. Вон, даже не утерпел и намекнул Дмитрию, что снабдил меня таким замечательным оружием, против которого не устоит ни одно шведское войско.

Пришлось ответить, что переданы только образцы, по которым еще надо все создавать, на что потребуется изрядное количество времени, а потом еще и обучить людей метанию. Это тоже займет не один день. Про начавшиеся тренировки с пращой я предусмотрительно умолчал.

Дмитрий не унимался, ласково квохча возле меня, как курица над только что снесенным яйцом.

Прогуляйся, освежись,
С белым светом подружись!
Что за жисть без приключений, —
Просто ужасть, а не жисть!.. [776]
Он даже предложил усилить мой полк любым количеством конницы и стрельцов, которое я запрошу. Я возразил, что это уже будет армия, возглавлять которую мне не по чину, да и бояре возмутятся, что он так возвышает иноземца. А даже если кто-то и согласится, все равно станет в ходе боевых действий морщить нос и поступать по-своему. То есть иметь таких под своим командованием та еще головная боль.

Но он опять выкрутился.

— А мы инако сотворим. Объявим тебя первым воеводой Большого полка, а потом всем именитым предложим остальные. Понятно, что откажутся, — опередил он мои возражения. — Вот и славно. Не желают, и не надо, а подмен им искать не станем, так что поедешь вовсе один, а уж опосля поставишь кого твоей душе угодно. Так как? — И в ожидании положительного ответа умоляюще уставился на меня.

Странно. Что-то я и не припомню, когда он на меня так просительно глядел, да и было ли такое хоть раз. Признаться, даже не по себе стало. Пришлось вновь быстренько прикидывать шансы «за» и «против».

Вообще-то можно было бы и не упрямиться, но мешало одно — сразу после возвращения Густав получит право просить руки Ксении, и нет никаких сомнений, что Дмитрий охотно даст добро на их брак.

Вдобавок и сама царевна, можно сказать, пусть не пообещала впрямую, но достаточно прозрачно намекнула шведскому принцу на свое согласие. Да, разумеется, на самом деле она ему откажет, но тогда королевич сможет во всеуслышание горланить на каждом углу о неверности русских женок и трепать ее имя.

Самому попросить ее руки уже сейчас? Но я хорошо помнил слова Дмитрия, произнесенные в Москве, что у него даже насчет Дугласа имеется кое-какая опаска: «Хоть и иноземец, да все равно княжеского роду. Одно радует — простодушен он, да и живет на Руси всего ничего, потому за него никто и не встанет, а что уж говорить о прочих… Иной, может, и не помышляет пока о шапке Мономаха, а стоит обвенчаться с дочкой царя, как непременно появится мыслишка о троне, ибо раз женат на царевне, значит, и сам…»

И пусть я на Руси тоже, как и Квентин, всего ничего, но учитывая, что у меня-то имеется какая-никакая популярность плюс близость к царевичу, да и в простодушных он навряд ли меня числит…

Нет уж, пока о Ксении мне лучше помалкивать. Зато напомнить Дмитрию его собственные слова не помешает. Ну-ка, ну-ка, неужто ты, государь, настолько не боишься Густава, что готов доверить ему армию для завоевания Эстляндии? А не думаешь ли ты, что он после…

Но увы — и тут мимо. Не боится он и ничего такого не думает, поскольку уверен в королевиче, который простодушен, аки малое теля, а посему вреда от него Дмитрий не мыслит ни ныне, ни впредь. Даже Симеон Бекбулатович, [777] хотя дряхл и немощен, да к тому же чуть ли не вовсе ослеп, в сравнении с Густавом выглядит куда опаснее.

Оставалось только осведомиться:

— А что, так уж приспичило?

Дмитрий сокрушенно развел руками:

— Родить нельзя годить. Такое дело, что неволя приспела, потому хошь роди, да подай.

Ну да, ну да, вот только «рожать» мне, а даже суррогатную мамашу никто не торопит проделать это раньше положенного срока.

Ишь ты — даже с латыни на народные прибаутки перешел. Но я сдаваться не собирался, отвечая в том же стиле, благо что за короткий срок пребывания в Костроме пополнил свой запас пословиц и поговорок чуть ли не вдвое. Одни скоморохи чего стоили. Едва что-то не получается, так сразу давай винить друг друга, да не просто, а с вывертом, со всякими шуточками да прибауточками, присказками да присловьями. Что и говорить — великое дело привычка.

Да и от остального люда наслушался изрядно, и не просто наслушался, но и сам стал к ним прибегать гораздо чаще, нежели прежде. А куда деваться? Коли хочешь добиться взаимопонимания, то с каждым лучше всего разговаривать на привычном для него языке.

— Вот так тебе сразу вынь да положь, — огрызнулся я. — Говорю ж, на всякое хотенье есть свое терпенье. Глаз у меня меток, да зуб нынче редок. Необученные они у меня до конца, как бы худа не было. В народе говорят, в ложке Волги не переедешь, а не по силе поднимешь — живот надсадишь.

— Так ты что, боишься, что животов много утеряешь? — хмыкнул Дмитрий.

— Боюсь, — откровенно сознался я. — Животы — не нитки: взрежут — не подвяжешь. Вон я их сколько учил, жалко, если все прахом, а так оно и случится, ибо пока что несподручно моим теляти волка лягати.

— Бабы еще народят, — отмахнулся Дмитрий. — А обучены они у тебя славно, грех жаловаться. Хороши теляти, кои всех моих немцев скрутили.

— Да их у тебя и было-то в карауле всего ничего, — уточнил я. — А там в каждом городе сотни. Да и тут… Если б мне не удалось вовремя изнутри подоспеть, все равно твои шум бы подняли. Словом, учить еще да учить моих гвардейцев.

— Учебой так, как на деле, все одно не выучишь. К тому ж мне и впрямь приспичило. Тут хоть падай, да прядай. Опять же ты сам мне сказывал, что нет ничего недоступного для смертных, — отчеканил Дмитрий и, хитро улыбаясь, добавил: — А уж для иных прочих, кои не совсем смертные, и речи нет. Им и вовсе о недоступном сказывать негоже, ибо стыдоба. А людишек получишь, в том не сумлевайся.

— Сказал же, что не возьму, — отказался я. — Кнута в оглоблю не заложишь. А коль к ней и привяжешь, так все одно — на кнуте недалеко уедешь. Мои ратники хоть немного науку освоили, а твои стрельцы в той войне, которую я запланировал, считай, и вовсе не грамотные.

А в заключение осведомился, хорошо ли он подумал, прежде чем все это затевать, и заодно процитировал:

— Не следует начинать сражение или войну, если нет уверенности, что при победе выиграешь больше, чем потеряешь при поражении. Те, кто домогаются малых выгод ценой большой опасности, подобны рыболову, который удит рыбу на золотой крючок: оторвись крючок — никакая добыча не возместит потери. — И, не удержавшись, съязвил: — На твоем месте я бы непременно прислушался к словам этого человека. Все-таки он — родной брат твоего пращура Пруса.

— Ты намекаешь, что сие поведал…

— Гай Юлий Цезарь Октавиан, — подхватил я, — прозванный Августом. Может, откажешься, пока не поздно?

Некоторое время Дмитрий молча смотрел на меня, словно размышляя о чем-то, но явно колеблясь — говорить или не стоит. Затем решился, отчаянно тряхнул головой и указал мне на стул.

— Ну тогда присядь да послушай меня. Пред тобой ныне буду как на духу. Да и к чему скрывать, ежели ты все мои тайны ведаешь.

«Ты даже не представляешь, насколько это верно, — усмехнулся я в душе. — Мало того, я еще знаю и то, о чем ты и сам не догадываешься…» Однако к делу. И я, усевшись, сложил руки на коленях, подобно послушному ученику, и внимательно уставился на своего собеседника.

Излагал Дмитрий путано, перескакивая с пятого на десятое — видно было, что говорить все это ему крайне неприятно и побуждает к тому лишь крайняя нужда.

Если кратко, то соседи-короли его попросту послали. Деликатно, разумеется, в рамках дипломатии, но тем не менее. Куда? Ну они хоть и иноземцы, а послали по-русски, то есть далеко и за пределы обитаемых земель, отнюдь несобираясь признавать его великие титулы.

Во всем остальном полный порядок — примите наши поздравления в занятии московского трона и уверения в нашей любви и дружбе. На самом деле звучало, может быть, и не так, но поверьте, что смысл их посланий я изложил в точности — масса сладких, ничего не значащих слов, а вот обращение…

Ну ладно, когда титул «непобедимый кесарь» игнорирует император Священной Римской империи германской нации Рудольф II — тут еще можно как-то утереться, но совсем другое, когда точно так же поступает шведский Карл. А Жигмонт, то бишь король Речи Посполитой Сигизмунд III, зашел еще дальше. Если те хотя бы признали Дмитрия царем, то чванный поляк не сделал и этого, ограничившись в своем обращении «великим московским князем».

Более того, его посол Александр Гонсевский, который привез поздравление со столь уничижительным титулом, сообщил от имени короля и по большому секрету, что Сигизмунду стало известно, будто далеко не все люди на Руси преданы новому государю. Однако пусть Дмитрий не беспокоится, ибо король помнит о братской любви и не отступится от обязательства помогать своему восточному соседу, разумеется, если будет видеть от него взаимность, каковая состоит в выполнении своих письменных обещаний.

Далее последовали просьбы, причем по своему бесцеремонному тону больше напоминавшие требования, адресованные сувереном своему вассалу. Мол, когда в Москву приедут шведские послы, то Дмитрий должен не только не принимать их, но пленить и отправить к польскому королю. По сути, выполнение одного этого было равносильно объявлению войны Карлу. Остальное из просимого-требуемого масштабом помельче, но про Густава Сигизмунд тоже не забыл. Дескать, ни к чему предоставлять шведскому королевичу приют и честь. Не преминул король упомянуть про смоленские и новгород-северские земли — коли обещал, так отдай.

Наглость, конечно, кто спорит, но ведь касаемо титула Дмитрий сам во всем виноват — какого лешего он загнул так высоко?! Не удержавшись, я хотел было сказать это, но Дмитрий как чувствовал, сыграв на опережение.

— Ты тута сказывал, будто Русь возлюбил. Тогда сам помысли… — И он принялся пояснять, что звание кесаря употребил не ради собственного величия, но единственно ради возвышения всей русской державы.

Мол, не зря сказывают, что встречают по одежке. Вот такой одежкой и является для правителя его титул. И когда не только не упоминают новый, но даже умаляют старый — это и унижение, и оскорбление, и вообще черт знает что.

Ладно, тут спорить не приходится, и я промолчал. В целом парень прав, хотя все равно несколько погорячился с этим «непобедимым кесарем». Вот только при чем здесь война со шведами, которые вроде бы, напротив, — враги Сигизмунда? Выходит, прямой резон вступить с ними в союз, направленный против Речи Посполитой. Или Дмитрий глупее, чем я думал, и настолько наивен, что полагает, будто, если он в чем-то уступит поляку, тот сразу начнет именовать его императором? Так это он зря. Более того, на мой взгляд, ему ясно намекнули, что даже царский титул еще надо отработать, потому и умолчали о нем, приберегая для торга. Очень умно — если мальчик окажется послушным, в следующей грамоте можно его и указать, кинув как кость собаке. И получится, что, с одной стороны, вроде и уступили, а с другой — оставили все без изменений.

Но оказывается, Дмитрий придумал комбинацию похитрее, чтобы убить одним выстрелом двух зайцев. Дескать, хорошо бы, если б Густав и я завоевали помимо эстляндских земель, принадлежащих Карлу, еще и два-три расположенных в той же Эстляндии городка, которые находятся под властью поляков. Вот тогда-то Сигизмунд не просто взвоет, но и, прислав своих послов с грамотами, обратится к нему как положено.

— А если нет? — осведомился я.

В ответ Дмитрий многозначительно развел руками.

— Он мне нет, и я ему тоже нет. — И он на всякий случай — вдруг я не понял — пояснил.

Мол, тогда с него и взятки гладки — я не я и лошадь не моя, ибо официально, так сказать, де-юре, он и вовсе ни при чем. Люди — да, из его земель, но ведь и у короля в Речи Посполитой любой шляхтич вправе объявить войну какому угодно государству, даже если сам Сигизмунд с ним в мире. В русской державе не совсем так, ибо все бояре ходят в воле кесаря, но что касаемо князя Мак-Альпина, то у него, как у иноземца, иные права. Захотел — послужил Дмитрию, вознамерился помочь королевичу Густаву — тоже его воля.

Словом, вон король Ливонии Густав I, он вас повоевал, и разбирайтесь сами. Вот только настоятельно рекомендуется при разборках с ним не забывать тот факт, что сей шведский принц обратился к непобедимому кесарю Русии за покровительством и поддержкой, которая ему уже обещана. Да, тут действительно вышла промашка, поскольку Дмитрий понятия не имел, что помимо свеев Густав повыдергивал несколько перьев и у ляхов, но если царское слово — золотое, то слово кесаря — крепче булата, поэтому он вынужден его теперь держать, и ежели что, то пусть ляхов не удивляют русские стрельцы на стенах ливонских городов. Можно, конечно, посоветовать Густаву мирно, по доброй воле уступить завоеванное, однако что сам Дмитрий с этого будет иметь помимо уверений в любви и братской дружбе?

Мой собеседник перевел дыхание и жадно уставился на меня в немом вопросе — ну как его задумка?

Я неопределенно пожал плечами. Вообще-то сюжет закручен лихо, вот только царевна из этого расклада выпадала напрочь, а потому…

— Так сколь ратников тебе потребно? — уточнил он.

Ну что ж, ты упрямый, а мы упрямее.

— Нисколько, — отрезал я и хотел было добавить кое-что еще, но Дмитрий остановил меня:

— Ты погоди-ка. Оно ведь не всегда утро вечера мудренее, особливо когда перед утром такая хлопотная ночь выдалась, яко у тебя. Ты и не спал, поди, вовсе, а посему не спеши. Передохни до обедни, тамо за стол сядем, попируем, а уж опосля продолжим нашу гово́рю.

Странно. Судя по его виду, не больно-то наш государь и расстроился из-за моего отказа. Получается, имеются у него какие-то дополнительные аргументы. Знать бы, какие именно…

Подняли меня мои ратники, выставленные у дверей, за час до обедни, так что выспался я отменно и успел кое-что прикинуть, пока молились в соборе, а за совместную трапезу уселся вполне бодрым и в надежде, что смогу отговорить Дмитрия от его затеи.

Присутствовало нас на обеде восемь человек, из которых за прямым [778] столом уселись хозяин, то бишь архимандрит Леонтий, государь, царевич Федор и польщенный таким почетом Густав. Иван Хворостинин-Старковский занял место, положенное ему согласно чину кравчего, то есть встал за спиной Дмитрия. Мне же вместе с Басмановым и неким думным дворянином Михайлой Татищевым достался кривой стол, а учитывая, что нас было всего трое, уселись мы лицом к государю.

Признаться, раньше я Татищева ни разу не видел, хотя фамилию запомнил, ибо с его посольства на Кавказ, куда его отправил царь Борис Федорович, и закрутились резкие перемены в моей жизни.

Дело в том, что, помимо всего прочего, посольству была поставлена задача привезти жениха для Ксении. Мой друг и учитель танцев у царевича Федора Квентин Дуглас узнал об этом и, будучи влюбленным в царевну, хотя ни разу и не видел ее, бросился к царю и заявил, что ни к чему искать жениха за тридевять земель, когда тот совсем рядом, и выдвинул свою кандидатуру, отрекомендовавшись побочным сыном английского короля Якова.

Борис Федорович не ответил ни да ни нет, для начала решив разузнать, так ли оно на самом деле, а выяснив, что Квентин, мягко говоря, фантазирует, сунул его в темницу, собираясь впоследствии отдать англичанам. Дескать, пусть с ним разбирается сам король.

Тогда-то, чтобы спасти парня, которому на родине за оскорбление его королевского величества грозило повешение, четвертование и разрывание лошадьми, причем все три вида казни одновременно, я и уговорил царя разрешить мне отправиться на разведку к самозванцу, якобы бежав от государя, а чтобы побег выглядел убедительнее, прихватить с собой Дугласа.

И понеслось…

Оказывается, Дмитрий взял в Ярославль только что вернувшегося с юга Михайлу Игнатьича не зря, ибо это именно он шесть лет назад встречал Густава, приехавшего на Русь.

Была и вторая причина. По словам государя, Михайла Игнатьич привез много новостей, а так как все присутствующие входят в число его самых ближних советников, им было бы весьма полезно его послушать и решить, как вести себя дальше с тамошними кавказскими народцами.

Рассказывать Михайла Игнатьич умел. Наблюдательный, он неплохо разобрался в политической обстановке в Грузии, и не только в Кахетинском и Картлийском царствах, где побывал лично, но и в других княжествах.

Выводы его тоже не расходились с моими, невзирая на то, что Татищев понятия не имел, как поведут себя грузины спустя четыреста лет. Если коротко, то его умозаключение можно выразить всего двумя фразами: «Уж больно далеко — не наездишься, а в случае чего нипочем не поспеть. Да и на черта они нам сдались, ибо слишком ненадежны».

Дмитрий, правда, не согласился, возразив, что они все ж таки единоверцы, и встретил горячую поддержку архимандрита. Но Михайла Игнатьич тут же заявил, что вроде бы да, а вроде бы и нет, поскольку хоть и поближе к нам, чем латиняне, но тоже различий хватает, и не зря они даже своего патриарха величают католикосом.

К тому ж за власть они родную маму продадут, а уж про отца и вовсе разговора нет. Да что там далеко ходить, когда не далее как в марте этого года, можно сказать, чуть ли не на его глазах сын царя Кахетии Александра, обасурманившись у кызылбашского шаха Аббаса [779] настолько, что стал зваться Константин-мирза, убил в Загеме и отца, и младшего брата Юрия, объявив себя царем.

Татищева он не тронул и даже предложил ему дары, которые тот с негодованием отверг. Тогда новый царь принялся лицемерно уверять Михайлу Игнатьича, что, хотя до поры до времени он останется магометанином и в подданстве у шаха, на деле же будет другом Руси и защитником христианства.

— Да и сам Александр был царем-расстригой, — как бы невзначай заметил он, продолжая сосредоточенно возиться с окороком.

Голова его была низко наклонена к миске, но я подметил пытливый взгляд Татищева, искоса брошенный им на Дмитрия. Видать, очень уж было любопытно дипломату, как отреагирует государь на его сообщение.

Тот побледнел и прикусил губу.

— С чего ты так решил? — нервно спросил Дмитрий.

— Дак оно всем ведомо, — хладнокровно ответил Михайла Игнатьич. — Его еще ранее родной сын Давид постриг. Токмо через год Давид помер, и Александр сызнова, рясу скинув, править учал.

И сразу же, словно удовлетворившись увиденным, перевел разговор на другую тему. Теперь он затронул мусульманских соседей Грузии, из которых, по мнению Татищева, выгоднее всего иметь дело с кызылбашским Аббасом. Хоть он и басурманин, но зато лютый враг турок, которых недавно принялся лупить в хвост и в гриву.

— Враги наших врагов — наши друзья, — поддержал я его.

— А ты тож про него слыхивал, княже? — озадаченно уставился на меня Татищев.

— Доводилось, — кивнул я и порадовался, что как-то раз Борис Федорович обмолвился, где находятся владения этого шаха, иначе я бы сейчас ни за что не понял, кто это такой и что на самом деле Аббас правит нынешней Персией, которая будущий Иран.

— Ныне воюют, а завтра лобызаться учнут, ибо басурмане и вера у их одна, — недовольный тем, что Татищев занял позицию против христиан-единоверцев, заявил отец Леонтий.

— Не одна, — возразил Михайла Игнатьич. — Сходство у них токмо в том, что и те и другие в аллаха веруют, да в Магомета своего, да Коран у них один, а отличий много. Кызылбашский народец себя именует шиитами, а турки — суннитами. У их даже символ веры разный, ну вот яко у нас с латинами. — И, донельзя довольный, что может как бы между прочим продемонстрировать свои обширные познания в этом вопросе, приосанившись, процитировал: — Турки сказывают, что нет бога, кроме аллаха, и Магомет — пророк его, а у кызылбашей толкуют инако. Мол, нет бога, кроме аллаха, Магомет — посланник аллаха, Али — друг аллаха. Вона как. Ну и грызутся друг с дружкой, яко собака с кошкой, потому в замирье войти могут, но лобызаться — ни за что.

И он принялся рассказывать дальше.

По его словам выходило, что Аббас не зря именует себя шахиншахом, что означает «царь царей». Из услышанного о нем в Картлии и Кахетии можно сделать вывод, что Аббас — большой умница. Это признают даже сами грузины, хотя люто ненавидят его и боятся.

И Татищев завел речь о реорганизации армии, которую провел падишах, прежде чем начинать войну. Дескать, он хоть и не отказался вовсе от кызылбашской конницы, которая была главной ударной силой персидского войска еще при его отце и деде, но наряду с ней ввел и стрельцов, которых там именуют туфенгчиями, вооружив их пищалями, а помимо этого шах уделил огромное внимание артиллерии. Теперь пушки, которых лет сто назад у них не было вообще, а пятьдесят лет назад имелись, но только покупные, льют прямо у него в стране.

Кроме того, Аббас не побрезговал взять пример со своих врагов-турок и стал вербовать особую гвардию, состоящую из юношей, взятых с Кавказа — армян, грузин и черкесов, [780] которых принудительно обращали в ислам и воспитывали при дворе падишаха в особых условиях. Короче, те же янычары, только персидского пошиба.

— Ну-у, янычар у нас и своих хватает, — прокомментировал Дмитрий, бросив беглый взгляд в мою сторону, а Михайла Игнатьич продолжил свое повествование.

Согласно его словам, Аббас и в стране ввел немало нового, вплоть до того, что перенес столицу из какого-то Казвина в Исфаган, а также принялся строить мосты на караванных путях, караван-сараи, ставить охранные посты и прочее, то есть уделять особое внимание торговле.

Словом, Татищев много еще чего понарассказывал, так что обед у нас затянулся, и преизрядно, чуть ли не до вечерни.

— А куда ты вчера пропал-то? — простодушно поинтересовался Федор по дороге в Спасо-Преображенский собор.

Я покосился на шедшего рядом Дмитрия и туманно ответил, что по просьбе государя показал ему кое-какие ратные навыки наших гвардейцев, отметив, что государь оценил их очень высоко.

— А вот Фульк нет, — усмехнулся Дмитрий, пояснив, что, оказывается, первый из моих караульных до сих пор не пришел в себя. — Хорошо хоть, что я велел Басманову выставить малую стражу, да и ту из шкоцкого народца, а то, глядишь, не он один ныне в беспамятстве лежал бы.

Оставалось смущенно развести руками и посоветовать на будущее не устраивать мне таких розыгрышей, которые слишком травмоопасны для его людей.

А вот отговорить насчет войны в этом году получилось из рук вон плохо. Дмитрий даже не стал особо меня слушать, прервав, едва только до него дошло, куда я клоню.

— Стало быть, не желаешь ты с Густавом рать повести, — подытожил он, хотя я не сказал и десятой части из заготовленного.

Я еще попытался что-то вякнуть, успев выдать одну из своих заготовок — помог рассказ все того же Татищева. Мол, не грех бы взять пример с того же Аббаса, который хоть и басурманин, но военные дела ведет по уму — вначале окончательно покончил с врагами на востоке, взяв всякие там Гераты, Мазандераны, Кандагары, а уж потом, не опасаясь удара в спину, переключился на турок.

— Умен шах, что и говорить, — согласно кивнул Дмитрий. — Дак и я не дурнее басурманина. Али ты мыслишь, что крымский хан послабее свеев? Мне так сдается, что вовсе напротив, потому и желаю одолеть зимой тех, кто послабее, без опаски ножа в спину — зимой-то татары не воюют, — а уж опосля, по весне, разделаться и с Казы. [781] А тебе, яко я погляжу, по нраву сей Аббас пришелся? — резко сменил он тему, явно давая понять, что больше сроки начала войны со шведами обсуждать со мной не намерен.

Я уклончиво заметил, что шах конечно же жесток, но как государственный деятель не может не вызывать уважения своей целенаправленной, планомерной политикой и пониманием выгод для своей страны в смысле развития торговли и обеспечения безопасности караванных путей. Опять же если припомнить слова Татищева о том, что Аббас завоевал всех своих восточных соседей аж до самой Индии, то получается, он прекрасно понимает всю важность транзита, так что и в этом вопросе остается только…

— Вот и хорошо, что он тебе так полюбился, — перебил Дмитрий. — Ты-то к нему и поедешь.

— К кому? — вытаращился я на него, наивно надеясь, что ослышался.

— Да к Аббасу, к кому ж еще, — пожал плечами Дмитрий. — Не знаешь праздника, так знай хоть будни. — И он, слегка склонив голову набок, принялся с любопытством наблюдать за моей реакцией.

Глава 16 Два гнилых яблока

Моего ошалелого вида ему показалось маловато, и спустя несколько секунд он решил окончательно добить меня, заметив, что в остальном ничего не меняется, и рати на Эстляндию Густав поведет в намеченные им, Дмитрием, сроки, этой зимой. Разве с одной маленькой поправкой — близ шведского принца будет находиться только царевич Федор…

Та-ак, вот Годунова в Прибалтике и не хватало. Конечно, он в бой не полезет, не его это дело, да и ратники мои будут всегда поблизости, но война — штука такая. Достаточно одной шальной пули, и даже тысяча телохранителей не помогут.

Где-то еще с минуту я молчал, постигая смысл сказанного Дмитрием. Как там у моего любимого Филатова?

«Не успел наш Федот утереть с рожи пот, а у царя-злодея — новая затея. Царь бурлит от затей, а Федька потей! В обчем, жисть у Федьки — хуже горькой редьки!..» [782]

Ох, хуже. И намного. Тут не просто пригорюнишься — за голову схватишься. Что и говорить — умеет наш государь припереть человека к стенке. Получалось, либо — либо. То есть или воевода, или посол — третьего не дано.

— Годунова-то зачем в Эстляндию? — угрюмо осведомился я.

Брови Дмитрия удивленно взметнулись вверх, и он всплеснул руками, после чего вбил еще один и, пожалуй, самый увесистый гвоздь в мою многострадальную голову:

— А с кем же Густаву ехать, как не со своим будущим родичем?! Мешкать, думаю, ни к чему, так что завтра же из Ярославля отправимся в Кострому и учиним сватовство, а опосля пущай царевич подсобит своему будущему зятю. — И он, обрывая мои возможные возражения, заметил: — Ведаю, что Годуновы ныне в глубокой печали пребывают, токмо сватовство — не сговор, а уж тем паче не свадебка, коими мы займемся опосля Эстляндии.

— А как же свободный выбор, который ты обещал царевне? — пытался сопротивляться я.

— Да неужто ты помыслил, будто твои словеса из главы моей выскочили? — Дмитрий изобразил на лице возмущение. — Чай, не дырявая, памятаю, яко ты сказывал, что слово государя — золотое слово. Будет у нее выбор, непременно будет. Для того я и Басманова прихватил, кой тоже покамест вдовеет. Пущай кого хошь, того и избирает… из них двоих.

— А не боишься, что она выберет как раз Петра Федоровича, а Густава отвергнет? — еще пытался я барахтаться, лихорадочно размышляя, что делать и как поступить в такой ситуации.

— Э-э нет. Ведомо мне, яко она со свейским королевичем в Угличе ворковала, — торжествующе усмехнулся Дмитрий. — А на всякий случай я ей допрежь растолкую, сколь опасно будет воевать ее братцу рядышком с отверженным женишком. — И «утешил» меня: — Да и деньгу твою возверну, кою ты у англичан взял. Не всю, конечно, самому нужна, а то уж больно расходов много, но десяток тысяч отдам, а прочие опосля.

Вот зараза! Облагодетельствовал, называется. Ну прямо отец родной. Значит, меня в тмутаракань, причем по срокам получается аж на год, не меньше, Федора под пули, а Ксению замуж. Ишь ты, все распределил и все продумал. Или не все? Или у меня остался шанс попытаться что-то изменить?

— Что, туги орешки нашему Терешке? — усмехнулся он, довольно глядя, как я тру лоб, пытаясь отыскать третий выход.

— И не туго, да упруго и не по моим зубам, — зло отозвался я и спохватился. — Но ты же еще не знаешь о том, как тебе получить императорский титул вовсе без войны, — как можно более спокойным тоном возразил я.

— Это как же? — заинтересовался Дмитрий.

— А вот послушай, — сразу оживился я.

Надежда каким-то образом изменить критическую ситуацию снова вспыхнула во мне, и, вдохновленный ею, я выдал полуфантастический план действий через… римского папу.

В конце концов, тот его уже благословил на царство, вот пускай будет последовательным и благословляет дальше, тем более что Дмитрий вроде бы собирается в недалеком будущем выказать себя истинным поборником христианской церкви и объявить войну крымскому хану, а как можно воевать, не будучи непобедимым кесарем?

Дмитрий грустно посмотрел на меня и заметил, что такое было бы неплохо, но… Оказывается, был у него прибывший из Речи Посполитой племянник папского нунция Александр Рангони, который приехал в Москву лично поздравить государя со вступлением на отчий престол и заодно переговорить с ним о делах веры.

Само собой, Дмитрий расстарался, встретив его аж за несколько верст от столицы пушечными выстрелами, колокольным звоном и громкой музыкой. Да и толпу навстречу государь выслал изрядную — словом, принимали не как посла, но как самого дорогого гостя. Прием в Грановитой палате тоже был весьма пышный, со всевозможными почестями. А вот толку от всего этого — пшик, да и только.

И Дмитрий безрадостно подытожил, что Павел V без практических шагов самого царя по внедрению латинской веры на Руси навряд ли пошевелит хоть пальцем в его поддержку, а предпринимать их чревато. Проще самому зарезаться, поскольку православный люд такого точно не потерпит.

— Это как посмотреть, — не согласился я.

Дмитрий непонимающе уставился на меня. Ну да, с доктриной господина Геббельса, согласно которой люди гораздо охотнее верят большому вранью, чем малому, государь не знаком, так что надо все разложить по полочкам, и я тут же занялся этим.

Вся задумка делилась на две части. В первой должна быть правда, только правда и ничего, кроме правды, то есть все затеи Дмитрия, которые он опишет в письме римскому папе, придется действительно внедрять в жизнь. Это будет как бы предварительным этапом, благодаря которому Павел V непременно поверит во все остальное, расписанное Дмитрием. Однако в конце письма государь должен написать, что перед осуществлением прочих мер, перечень которых прилагается, ему для вящего авторитета нужно обзавестись императорской короной.

— А что за правда? — настороженно спросил Дмитрий.

Я начал перечислять, загибая пальцы и включив много такого, что в принципе соответствовало и моим планам использования государя как ледокола. Во-первых, перемены в календаре и переход на более правильный григорианский. [783] Во-вторых, создание особой комиссии по унификации всех мер и их подгонке под европейские. В-третьих — строительство маленького, скромного костела где-нибудь на окраине Москвы. В-четвертых, перевод времени на нормальное, европейское — нечего маяться дурью и постоянно два раза на дню гонять часовую стрелку… [784]

Я перечислял долго, приплюсовав к этим мерам и указ о переходе на арабские цифры, и второй указ, сулящий всем богохульникам самые страшные казни.

Дмитрий слушал молча, но, судя по его мрачному лицу, чувствовалось, что возражений у него предостаточно. Один раз он даже не выдержал, перебив меня и поинтересовавшись, зачем нужен указ о богохульниках и какая от того польза католикам.

— А ты в нем ни словом не обмолвишься о православной вере, — пояснил я.

— Бояре на дыбки подымутся, а уж про патриарха с митрополитами и прочими вовсе молчу.

— Не поднимутся, — ответил я. — Скажешь им в ответ, что не пристало государю более заботиться об одних подданных, чем о других, и надлежит соблюдать справедливость. А потом напомнишь, сколько в твоем войске башкир и татар, которые мусульмане, а также сколько мехов приносят в качестве ясака в твою казну зыряне, остяки, вотяки, тунгусы и прочие народцы. Дескать, обращать их в истинную веру надо, но и забижать ни к чему, то есть чтоб насилия над ними не чинилось. А римскому папе растолкуешь под другим углом. Мол, ты создал такой указ исключительно для того, чтобы никто не смог чинить препятствий для латин.

На его остальные доводы у меня тоже нашлось что ответить, в том числе и на весьма серьезные возражения о возможных последствиях повсеместной замены аршинов на футы, вершков на дюймы, верст на мили и так далее.

Такое и впрямь осуществлять глупо, так что на самом деле здесь все ограничится созданием комиссии, которая в течение нескольких месяцев, отведенных ей, тщательно изучит вопрос, после чего придет к выводу, что осуществить такой переход… невозможно. Дескать, слишком много разных мер в самой Европе, а потому подогнать русские никак не получится, а тогда зачем вообще что-либо менять?

Правда, новые цифры вводить придется, но, учитывая массовую неграмотность и послушного патриарха, тут особых затруднений не будет. Да и календарь изменить тоже надо, но и тут можно настряпать кучу логичных обоснований, к примеру, ссылаясь на несогласованность при составлении договоров с иноземцами на торговые сделки и прочее.

— А вот с часами, — принялся вслух размышлять Дмитрий. — Как же тогда быти с заутреней, обедней, вечерней? Ныне с ними все ясно, заутреня должна начинаться, когда…

— Один мудрец сказал, что нельзя объять необъятное, — бесцеремонно перебил я его, вспомнив Козьму Пруткова. — Неужто у тебя так мало забот, что ты решил влезть еще и в церковные дела? Пусть об этом думает патриарх с митрополитами — это по их части. К тому же, насколько мне известно, в селах часов нет, так что как они служили свои заутрени, ориентируясь по солнцу, так и будут продолжать служить — для них ничего не изменится. Ты лучше слушай дальше…

А дальше Дмитрию предстояло красочно расписать свой второй, он же главный, этап преобразований, вогнав в него «большую ложь». И уж тут не стесняться ни в чем — чем она грандиознее, тем лучше, вплоть до того, что государь обязуется в массовом порядке выстроить тридцать семь костелов во всех крупных городах Руси, из коих целую дюжину только в Москве. Кроме того, учредить три университета, преподавателями в которые будут приглашены отцы-иезуиты…

— А отчего тридцать семь? — поинтересовался он.

— Некруглым числам гораздо больше веры, — пояснил я. — И чем больше подробностей, тем лучше, так что тебе следует даже указать города, где ты наметил установить их, и сколько в каждом. Например, в Москве аж шесть, в Новгороде и Пскове по три, и так далее, а в конце перечня упомянешь, что все это лишь для того, чтобы через год перевести всю Русь в униатскую веру.

— Уния — не латинство, — хмыкнул он.

— Зато она подразумевает главное — подчинение русской церкви римскому папе, — отрезал я. — Следовательно, все доходы польются в его карман, а это основное. На остальное святым отцам в Риме наплевать, уж ты мне поверь.

— Думаешь, на прочем настаивать не станут?

— А тут и думать нечего, — убежденно ответил я. — У них перед глазами хороший пример — Речь Посполитая. Сам знаешь, как тяжело там внедряется униатство, и это при том, что практически все поляки — католики, плюс имеются иезуиты, уйма всяких там колледжей, духовных академий и прочего. И все равно Жигмонт не больно-то норовит загнать бывших православных в костелы. У него даже с унией и то хлопот полон рот.

— Его хлопоты по сравнению с моими вовсе пустячные, — согласно кивнул Дмитрий.

— Вот так и отпиши в Рим. А ты чего загрустил-то, пресветлый государь? — улыбнулся я. — Про унию на Руси я ведь тоже только для отвода глаз. На самом деле не надо ничего вводить.

— И ты мыслишь, Павел во все это поверит?

— Вначале проверит, но, когда ему донесут, что все выполняется согласно указанному тобою в письме, и он убедится в правдивости первой части, обязательно поверит и во вторую. К тому же ему очень хочется верить, — пояснил я. — А когда человеку чего-то сильно хочется, он закрывает глаза на то, что кажется неправильным или сомнительным. Только ты укажи, что перед переходом к выполнению второго этапа царской власти может оказаться маловато — нужна побольше. Так что пусть высылает корону да разошлет по всей Европе грамотки государям, в которых назовет тебя императором.

Ответ Дмитрий дал не сразу. Некоторое время он в задумчивости нарезал круги по келье, где мы сидели, потирая на ходу свою здоровенную бородавку. Я затаив дыхание ждал, пребывая в уверенности, что процесс пошел.

Наконец он остановился и пытливо уставился на меня:

— А ежели после вскроется мой обман?

— Какой обман? — удивился я. — Сам подумай. Вот замыслил крестьянин по осени поле овсом засеять, а к весне передумал и капусту там посадил. Так и ты — думал одно, а получилось иное.

— А ежели он в отместку пригрозит огласить все мои тайны?

— Ни за что! — уверенно произнес я. — Точнее, пригрозить может, а вот делать ничего не станет. — И пояснил: — Пока ты на троне, у них остается хотя бы надежда. Не будет тебя — не останется и ее.

И вновь последовало задумчивое блуждание из угла в угол — от напольных часов слева до стопки с какими-то старыми толстенными фолиантами, лежащими на столике в правом углу. Прошла минута, вторая, а он все не останавливался. Странно. Чего размышлять, когда я разложил все по полочкам, яснее не скажешь.

Остановившись возле часов, Дмитрий угрюмо уставился на циферблат и, не оборачиваясь, буркнул:

— Не пойдет.

— Что именно? — поинтересовался я, внутренне готовый к любым его аргументам против и убежденный, что у меня обязательно найдутся контрдоводы, которыми я снесу, испепелю, изничтожу любое «но».

Однако действительность вновь оказалась непредсказуемой. Я уже набрал в рот воздуха, но тут Дмитрий пояснил:

— Ничего не пойдет. Я к тому, что поведал ты все знатно и я непременно оное письмецо заготовлю, но словес римского папы для Жигмонта будет мало, чтоб король сей признал за мной кесарскую титлу, а потому без войны все одно не обойтись.

Получается, чалму на голову и с воплем: «Нет бога, кроме аллаха, Магомет — посланник аллаха, Али — друг аллаха!» — надо же, как мне с первого раза запомнились слова Татищева — прямиком в этот самый Исфаган целоваться с Аббасом.

Я угрюмо уставился на Дмитрия.

— У меня и шапки боярской нету, — проворчал я.

— Татищев всего-навсего думный дворянин, а ты у нас окольничий — для басурманина и такой титлы за глаза, — парировал Дмитрий и несколько смущенно улыбнулся. — Токмо ты не помысли, будто я так уж жажду всенепременно удалить тебя от твоего ученика, — поспешил он развеять мои сомнения. — Тут иное. Торговлишку я хочу затеять с Индией, а без Аббаса в этом деле не обойтись, ибо поездам [785] нашим токмо чрез его земли туда дорога, боле нетути. Поначалу-то я мыслил сызнова Татищева туда отправить, потому как у тебя Эстляндия, но коль ты отказуешься, а у меня со смышлеными людишками худо, то тогда…

Да уж, намек прозрачен, дальше некуда. Либо — либо, и все тут. Дмитрий не торопил, продолжая ждать, что я ему отвечу. Он даже отвернулся, давая понять, что его совершенно не интересует мой выбор. Что и говорить, молодец парень, поставил удалого витязя на распутье, а я теперь ломай голову. Направо пойдешь — к Аббасу попадешь, налево повернешь — к свеям угодишь, а прямо дорожка вовсе отсутствует.

Вот и гадай, витязь, куда податься, — уж слишком мал ассортимент. Выбирать из двух зол — все равно что выбирать одно из гнилых яблок. Но когда других нет, а кушать хочется…

— Значит, так, — медленно произнес я, решившись. — Сдается мне, что Татищев шаху Аббасу куда больше придется по душе. Тем более он уже бывал пусть и не совсем в тех краях, но рядом, так что ему все куда больше знакомо, чем мне.

— Люблю серка за обычай: кряхтит, да везет, — довольно заулыбался Дмитрий и заботливо осведомился: — Так сколь тебе надобно пушек, стрельцов и прочего ратного люда?

Лицо у государя озабоченное, вид деловитый, но сквозь плотно сжатые губы рвется предательская улыбка — переупрямил, вынудил, выжал, выдавил из меня согласие на эту зимнюю авантюру.

— Уговор, что мы с тобой заключили в Москве, остается в силе, — отрезал я, — а потому мне ничего от тебя не надо. Но напоминаю, что отныне и впредь ты, государь, в мои дела с Густавом касаемо войны с Эстляндией соваться не должен. Вообще! Когда я стану выступать, как воевать и остальное — тайна. Ну разве что поможешь составить письмо для шведского короля — и все. Второе — деньги, на которые ты положил глаз, ты мне вернешь до единой полушки, ибо они мне нужны.

Дмитрий согласно кивнул, но сразу же поправился:

— Половину. — И пояснил: — Все одно тебе покупать придется изрядно, так я лучше весь потребный тебе товар повелю из казны выдать.

— Серебро, — прошипел я сквозь зубы. — И не засаливай ус на чужой кус!

Странно, но это нежелание вернуть мои собственные деньги взбесило меня куда больше, чем перспектива ехать послом в Персию. Хотя да, тогда он меня просто убил такими перспективами, а покойники — народ невозмутимый, теперь же я ожил, и… берегись, государь.

Но Дмитрий не понял, принявшись убеждать меня в том, что мне же в случае согласия еще и прибыток, поскольку на сборы надо куда больше двадцати тысяч — один только порох с пушками невесть во сколько обойдутся.

— Серебро, — упрямо повторил я. — Часть заказов я, так и быть, размещу у тебя в Москве, но половину, не меньше, придется тут — пошив и прочее, а расплачиваться с костромскими мастеровыми обещаниями заплатить завтра я не собираюсь.

— Да нет его уже у меня, — буркнул он смущенно.

— Из казны выдай, — подсказал я, возмутившись: — А то лихо у тебя получается: свое добро в горсточку собирай, а чужое добро сей, рассевай!

Дмитрий невесело усмехнулся.

— И велика была мошна, да вся изошла, — заметил он, в очередной раз разводя руками. — Я ить еще и у Федора думал взаймы перехватить тысчонок двадцать али тридцать. Нешто ты не слыхал, сколь у меня ныне расходов-то?

— И что, все истратил? — не поверил я. — Я ж в твоих руках столько денег оставил — куда все делось-то? Да даже если и так, то почему я должен закрывать чужие прорехи своим рукавом? Свои волосы как хошь ерошь, а моих не ворошь.

— Что в руках было, по пальцам сплыло, — подтвердил он, «скромно» пропустив мимо ушей мои рекомендации, и застенчиво отвернулся к окну кельи.

Я угрюмо уставился на него, мстительно прикидывая, сколько всего наберу под эти двадцать тысяч. Хотя нет — под десять, потому что еще десять все равно из него выжму.

Правда, оставшиеся десять — чует мое сердце — придется оплачивать Федору, но в конце-то концов, когда оно будет и будет ли вообще. Да и к чему загадывать о завтрашнем дне, когда у меня и с сегодняшним хлопот невпроворот. Однако не удержался, попрекнув:

— Ну ты и транжира, государь.

— Ты сам виноват, — огрызнулся он. — Кто мне в Путивле сказывал, что в срок отдать долги — это верное средство, чтоб потом тебе дали по новой и гораздо больше? Вот я по всем своим распискам, кои в Самборе еще надавал, все сполна выложил. Опять-таки вспомяни — ты же мне сказывал, что в жизни за все надо платить.

— Сказывал, не отказываюсь, — кивнул я. — Только при этом надо еще и постараться поторговаться как следует.

— Да я вроде бы все по делу, токмо… На одни подарки невесте эвон сколь ухнулось, — с гордостью пояснил он. — Да и тестя удоволить надобно. А оно и колодезь причерпывается. Деньга-то хошь и из серебра, а яко на огне горит.

— Здорово! — невольно восхитился я. — Значит, отец накопил, а сын раструсил.

— Завсегда так. Отцам копить, а деткам сорить, — невозмутимо ответил Дмитрий. — Известно, бог дал денежку, а черт дырочку.

— Вот-вот, — кивнул я. — И потекла божья денежка в чертову дырочку.

— А ты что ж, копить предлагаешь?! — с негодованием осведомился Дмитрий. — Памятаю я, что ты мне про серебро рек, кое надобно, яко навоз, разбрасывать, дабы…

— Сказывал, не отрекаюсь, — перебил я. — Только я подразумевал их в дело вкладывать. И тогда же, в Путивле, еще и иное говорил — по приходу расход держать.

— Я не скопидом. Хоть на час, да вскачь. Сегодня пируем, а завтра поглядим.

— Ну да, жили славой, а умерли — чужой саван, — подхватил я, вовремя припомнив прибаутки рачительного Чемоданова. — Ест орехи, а на зипуне прорехи.

— Это ты о чем? — насторожился он.

— Сам занимать у Годунова приехал, а подарки своей невесте такие собрал — на десятерых хватит. Хоть бы мне о них не рассказывал.

— То обещанное, — пояснил он. — Сам посуди, на наряды деньгу выслать надобно али как?

— Али как! — сурово отрезал я. — Испокон веков на Руси невесту в своей семье наряжали. — И я ехидно поинтересовался: — Или она у тебя голодранка?

— А как ему дочь обряжать, когда он сам поиздержался изрядно, к моему походу готовясь?! — парировал Дмитрий. — Опять же слово ему мною дадено.

— А я и не говорю, чтоб ты отказался платить. Раз дадено, то пускай будет, тут уж ничего не попишешь. Просто не спеши и пообещай рассчитаться тут, в Москве, когда он приедет вместе с дочкой. Сам же пока прикапливай. Из крошек кучка, из капель море. А потом глядь: была кучка, а стал ворошок, — пришла моя очередь балагурить. — Так, пушинка к пушинке, и выйдет перинка.

— Перинка, — недовольно повторил Дмитрий. — Оно и впрямь, деньги яко пух. Дунь на них — и нетути. — И пренебрежительно отмахнулся. — Да и пущай. Вона, сказывают, что без деньги и сон крепче.

— Ну как, выспался? — съязвил я.

Тот иронию понял, но не обиделся, с улыбкой заметив:

— Не деньги нас наживали, а мы деньги нажили. Скоро податей навезут, вот и буду в прибытке.

— Да ты пока что и полушки не нажил, а рассуждаешь, будто у тебя карманы от заработанного золота лопаются, — возмутился я.

— Ништо, рубль по рублю, что лес по лесу — не плачет.

— Лес по лесу… Только ведь деньги не щепки, счетом крепки, — поправил я его. — От счету не убудет, а от недочету убывает. Не зря ж на Руси говорят: слову — вера, хлебу — мера, деньгам — счет. А про тебя пока иная поговорка сложена: рубль наживает, а два проживает. И к Федору Борисовичу ты с такими просьбами даже не думай обращаться. Нет у него ничего, а остатки давно распределены, причем уже сейчас видно, что их на все не хватит.

— Что, и десятка тысчонок для своего государя не сыщется? — недовольно проворчал он. — Мне бы ныне токмо на месячишко, а там подати придут.

— А много ли их будет, податей-то? Боюсь, с такими расходами на раздачу всех долгов не хватит.

— А недоимки? — встрепенулся он. — Их, как мне сказывали, ежели взять за все прошлые лета, изрядно наберется.

— Семь шкур с людишек драть станешь, — констатировал я, но ответный взгляд Дмитрия, которым он одарил меня за такую констатацию, был полон грусти и мягкого попрека. Мол, как у тебя только язык повернулся брякнуть такое. Да чтоб я?.. Да ни за что!

Ну да, ну да.

Зря ты, Федя, для меня
Мой народ — моя родня.
Я без мыслей об народе
Не могу прожить и дня!.. [786]
А я взял и поверил, особенно судя по предыдущим словам о недоимках. Но и деньги Годунова я трогать не позволю — хватит и моих, которые столь бесцеремонно изъяты.

— У других займи, — огрызнулся я.

— Брал уж, да теперь и с этим трудненько. Кто мог — дал, а ныне взять особливо и не у кого.

Ну ничего себе! Выходит, он помимо разбазаренной казны еще и в долги влез. Во дает!

— И очень хорошо, что не у кого, радоваться надо, — вспомнились мне российские банкиры. — Берешь одну деньгу, а через год придется отдавать две. Взял лычко, а отдай ремешок. Оно тебе надо? — И я напомнил: — О том мы тоже говорили с тобой в Путивле, да, получается, все без толку. Кстати, сколько ты уже задолжал?

— Да что я, считать такое стану?! — возмутился он. — Государю енто в зазор. К тому ж ежели бы один-два, а то я с ними и со счету сбился.

Я вытаращил на него глаза. Не знал бы, в каких условиях он вырос, подумал бы, что стоящий передо мной с детства привык к роскоши. Хотя говорят, что его батюшка Федор Никитич Романов в молодости тоже был первым на Москве щеголем, так что есть в кого.

— Ну-ну, — кивнул я. — И ты хочешь, чтобы я после всего сказанного тобою поверил, что ты вернешь Федору деньги в срок, то есть ровно через месяц?

— А ты дай взаймы, да назад не проси! — простодушно улыбнулся он.

— Ну да, — кивнул я. — Дал денежку Мине и не держи ее в помине!

— Ладно, — отмахнулся он. — Опосля о том договорим, в Костроме. А ты, как я погляжу, так свово государя любишь, что для него последний кусок хлеба сам съесть готов.

— А в Кострому-то зачем? — опешил я. — Ты ж вроде бы уже добился моего согласия, а все остальное, как я и говорил, мы с Густавом решим сами. Грамотку для шведского короля можно и здесь, в Ярославле, составить. Или ты надеешься, что все-таки получишь серебро от Федора? Так это зря. Голой овцы не стригут. Нет у него ничего.

— А Ксения? — напомнил он. — Густав сказывал, непременно ныне сватовство учинить. Дескать, память о том душу будет ему греть в Эстляндии.

«А сберкнижка ему душу греть не будет, когда он с ней под шведские пули полезет?» — хотел было съязвить я, но вовремя спохватился, а потом до меня дошел смысл сказанного, и я вообще лишился дара речи, плюхнулся на стул и оторопело уставился на Дмитрия.

Как же у меня выскочило из головы, что мне удалось решить только вопрос с поездкой к Аббасу и в Индию, а вот с царевной…

И что теперь делать?

Глава 17 Спешите видеть: только у нас и только этой осенью!

Оказанным ему в Костроме приемом Дмитрий остался чрезвычайно доволен. При его-то тщеславии и падкости на почести, которых в Москве, привыкшей к нему, он уже не получал, восторженное внимание костромичей немало ему льстило.

Еще бы. Стоило государю появиться на торжище или в любом другом месте — словом, за пределами терема, как немедленно собиралась толпа зевак. Разумеется, при этом все они дружно горланили «Славься!» и всякое прочее, метали в воздух шапки и жадно таращились, стараясь запечатлеть в своей памяти каждое мгновение из увиденного.

Оно и понятно. Народ провинциальный, тех, кто бывал в Москве, раз, два, и обчелся, с десяток-другой купцов, вот, пожалуй, и все, а остальным навряд ли ещепредставится случай лицезреть его царское величество. Только сейчас, этой осенью, простой селянин из какой-нибудь деревушки имел на это шанс, и стоило разлететься слухам о приезде царя-батюшки, как в Кострому валом повалило население близлежащих сел, деревень и починков.

Оставалось в очередной раз подивиться молниеносной скорости их распространения — словно по телефону народ обзвонили, поскольку ближе к вечеру второго дня народу в городе прибавилось чуть ли не вдвое, а крестьянскими телегами и возами было забито не только торжище и улицы, примыкающие к нему, но и все дороги, ведущие к Костроме.

Проехать на рынок нечего было и думать, поэтому крестьяне метали жребий и проигравшего оставляли караулить возы, а сами топали поближе к годуновским хоромам, где разместился Дмитрий, и стоило ему выехать, как толпа тут же начинала истошно и радостно вопить здравицы, славя свое красное солнышко. А тот, гордо восседая на белоснежном жеребце, сам весь светился, словно заря-заряница, щедро, без счета раздавая всем не только улыбки, но и периодически разбрасывая по сторонам звонкое серебрецо.

— Мастер ты чужой деньгой кидаться, — не утерпев, заметил я ему, подозревая, откуда именно вдруг у него взялось столько лишней наличности.

— И без того все по твоему слову сотворил, — огрызнулся он, намекая, что количество посылаемых в Самбор подарков изрядно уменьшилось.

Действительно, безмерно довольный тем, что я согласился принять участие в авантюре с Эстлядией, он всячески выказывал мне свое уважение и старался соглашаться со всеми моими предложениями, в том числе и по финансовым вопросам.

Касаемо подарков и денег для Мнишек, мне не сразу удалось уговорить его поумерить свою щедрость. Поначалу он всячески упирался, ссылаясь при этом на великолепные пиры, которые закатывал в его честь ясновельможный пан Мнишек. Дескать, как так, тесть для него и петушиные гребешки, и бобровые хвостики, и медвежьи лапки, не говоря уж про цукры. [787] Тут тебе и сахарный двуглавый орел, и Московский Кремль с позолоченными куполами церквей, и даже… сам Дмитрий, сидящий на троне в шапке Мономаха. Негоже после такого обилия и щедрот со стороны Мнишка отделываться от него чем-то пустячным.

Однако я был упрям — очень уж жалко той красоты, виденной мной в Казенной палате. К тому же если дело так пойдет и дальше, то он непременно наложит лапу и на те доходы, которые пока должны поступать в карманы Годунова. Долго, что ли, поменять указ, переписав его заново? Именно потому я, вовремя вспомнив все те сведения, которые собрал и привез мне летом Емеля, начал выкладывать Дмитрию иные факты о его будущем тесте — пусть не больно-то восхищается ясновельможным паном Ёжи, или Юрием, как его называл сам государь.

Тот поначалу не поверил мне, когда я поведал, что его тесть вылез в коронные кравчие и управляющие королевским замком исключительно за счет своего сводничества — поставлял Сигизмунду девок для разврата. Более того, пользуясь своей близостью к королю, братья Мнишки — Юрий и Николай — вывезли из королевского замка Книшин сразу после кончины своего покровителя столько добра, не побрезговав даже нарядной одеждой, что для покойника не отыскалось ничего приличного — пришлось обрядить в заплатанное.

Схватившись за саблю, государь завопил, что это все наглый поклеп недоброжелателей пана Мнишка и стыдно князю и потомку королей повторять чьи-то наветы, к тому же столь неправдоподобные, что ни один порядочный человек никогда в них не поверит даже на миг. И вообще, не может человек, чье родословное древо тянется аж от Карла Великого и императора Оттона, вдобавок окончивший университет, быть заурядным татем.

Пришлось угомонить буяна пояснением, что эти неправдоподобные, на взгляд государя, наветы обсуждались не келейно, где-то между недоброжелателями, а во всеуслышание, на избирательном сейме, причем обвинение было выдвинуто не кем-нибудь, а родной сестрой короля, [788] по поручению которой шляхтич Оржельский высказал все это прямо с трибуны. Добавил и то, что те, кто защищал Мнишков, не нашли ничего лучше, как заикнуться в качестве оправдания братьев, что, мол, обирали не одни они — кроме них поживились и другие.

Правда, справедливости ради указал, что Анну Ягеллонку уговорили не возбуждать против них судебное дело, но процитировал ее слова, которые она произнесла, когда по настоянию многих влиятельных людей сняла свое обвинение, при этом заявив, что все равно простить этих негодяев никогда не сможет.

Дмитрий обескураженно похлопал глазами и попытался протестовать, мол, впоследствии все вины с Юрия, скорее всего, были сняты, иначе бы он… Но я не доставил ему даже этого слабого утешения, рассказав, что при короле Генрихе, когда Юрий Мнишек исполнял за торжественным обедом свою должность коронного кравчего, шляхтич Заленский, будучи одним из королевских придворных, во всеуслышание заявил, что Мнишек — человек, известный своим дурным поведением, так до сих пор не очистился от обвинений и потому недостоин исполнять свои обязанности. После этого и сам Генрих объявил, что Юрию вначале надлежит оправдаться, а уж потом…

— И он?.. — вопросительно протянул Дмитрий.

Я не стал говорить, что и этот скандал Мнишку удалось как-то замять, действуя через свою влиятельную родню, и медленно покачал головой, выдав непобедимому кесарю полуправду:

— Увы, государь, он не оправдался. Насколько мне ведомо, он даже не пытался этого сделать. Поэтому, пока его недостойное поведение слегка не подзабылось, к важным государственным делам его не подпускали ни при Генрихе, ни позже, при Стефане Батории. Какие-то должности твой будущий тесть исполнял, но к себе этот король, которым, помнится, ты тоже восхищался, братьев Мнишков не приближал, брезгуя общением с проходимцами.

Решив заодно добавить негатива и самой Марине, я процитировал слова Камалии Радзивилл, адресованные ее внуку. Произнесла она их после того, как узнала, что он сблизился с сыном Юрия Мнишка Станиславом: «Дети приличных людей, не говоря уж о ясновельможной шляхте, не играют с детьми воров и проституток».

— И тебе нужна дочь такого отца? — изумленно спросил я.

Дмитрий, вскочив со стула, принялся лихорадочно кружить по моему кабинету, нервно кусая губы и ожесточенно потирая виски руками.

— Не ведаешь ты всего, князь, — наконец простонал он, остановившись посреди комнаты и уставившись на меня.

— Расскажешь, так буду знать, — пожал плечами я.

— Нужна она мне, понимаешь?! — выпалил Дмитрий. — Ныне не могу я тебе этого объяснить — слово дал. Просто поверь, что нужна. И свадебка с Мариной мне тоже потребна, да чтоб непременно к весне, а если раньше, то еще лучше. Надежнее.

— Раньше, говоришь, — задумчиво протянул я, прикидывая, что это за секретное дело, о котором он не хочет говорить даже мне.

Нет, я не обольщался, будто он считал меня своим другом. Но, с другой стороны, я знал так много его тайн, что одной больше, одной меньше — роли не играло, так почему бы не довериться. Ан нет, молчит. Ну ладно, все равно поможем, тем более что чем быстрее они поженятся, тем больше останется в казне. Или нет, учитывая, что там уже почти ничего нет, правильнее сказать, тем меньше долгов достанется Федору. Заодно и поумерим количество пакуемых для обитателей Самбора подарков, и я выдал главный аргумент, повторив то, о чем уже вскользь говорил в келье у настоятеля монастыря, а потом еще раз, уже на струге, когда мы плыли в Кострому. Суть состояла в том, что чем меньше Марина, а главное, ее отец получат денег и подарков, тем быстрее Мнишек привезет свою дочку в Москву, потому что заимодавцы давно его осаждают.

Тогда Дмитрий решил, будто все это мною сказано с иной целью, дабы он не приставал к Годунову с займом, да и сейчас поначалу не поверил. Пришлось пуститься в подробности (ах, какой молодчина Емеля, собравший столько данных!) и заметить, что это только с одной, всем видимой стороны Мнишек столь щедрый пан. Зато если разобраться и копнуть поглубже, то станет понятно, что щедр он за счет… Сигизмунда, которому вечно задерживает платежи и не представляет в срок суммы, собираемые в королевских имениях.

Так что пиры ясновельможный пан Юрий закатывал Дмитрию, образно говоря, стоя перед своим будущим зятем в чужих штанах и чужом кафтане. И если Мнишка подстегнуть сообщением, что самому Дмитрию начиная с января предстоит множество выплат, да порекомендовать поторопиться, пока деньги в казне еще есть, то он, узнав об этом, рванет в Москву за русским серебром подобно лани. И куда там лермонтовскому Гаруну, который по сравнению с тестем Дмитрия будет выглядеть тихоходной черепахой. Впрочем, последнее сравнение я вслух не приводил — не поймет.

— Деньги есть, а прислать не могу, — проворчал Дмитрий. — Не склеивается что-то в твоих узорах.

— Все склеивается, — возразил я. — Не можешь ты ему их отправить, ибо подданные начнут ворчать. Мол, им не платишь, а серебро сундуками в Речь Посполитую шлешь. Здесь же, в столице, совсем иное. В Москве он станет тестем, а удоволить родича — святое дело. И ни одного рубля не высылай.

— Канючить примется. Дескать, долги, да и на свадьбу изрядно расходов.

— А ты поясни, что у него всего-навсего свадьба, а у тебя затеян великий поход, которой требует денег не в пример больше. А на его просьбы отвечай так, чтобы в последующем писать тебе у него желание отпало. Мол, государь сказывает один раз и повторять свои слова не привык.

А в завершение своих уговоров я еще и поклялся на иконах, что если государь поступит согласно моим рекомендациям, то Мнишек непременно приедет в течение полугода и Дмитрий запросто успеет сыграть свадьбу до Великого поста. Если ж нет, то я обязуюсь не только скостить государю все, что он мне остается должен, то есть десять тысяч, но и вручить ему еще столько же.

Разумеется, отдавать человеку, нахально экспроприировавшему мое серебро, еще и вторую четверть, я не собирался и наметил себе первым делом отправить гонца в Краков, чтобы проинструктировать Емелю, как нужно поступить с долговыми расписками самого Мнишка и его старшего сына Станислава.

Но даже тогда государь еще колебался. Он то хватался за перо — написание такой грамоты доверять кому бы то ни было не стоило, включая даже надежного Бучинского, — то вновь раздраженно отбрасывал его в сторону, вскакивал из-за стола и принимался метаться по моему кабинету, испытующе поглядывая на меня — точно ли я не вру? Все-таки хоть Дмитрий и достаточно смышлен, но тут в его голове никак не укладывалось — если дать меньше, то добьешься своего гораздо быстрее. Что за загадочный парадокс?

Пришлось хлестнуть по его самолюбию. Мол, пока что получается, будто он просто покупает себе невесту. Для толстого старого урода такая покупка вполне обычное дело, но Дмитрий-то молод, силен, правит в такой огромной державе, да и собой недурен, так зачем позориться?

Вообще-то насчет последнего весьма спорный вопрос. Разной длины руки, сам маломерок, глаза невелики, к тому же подле правого изрядный довесок в виде здоровенной бородавки, которая тоже явно не очаровывала, — все это не говорило о красоте, но тут уж мне деваться было некуда. Впрочем, если вдуматься, то я почти не фальшивил — «недурен» как раз и означает, что не урод, а таковым я его и впрямь не считал.

Зато именно своим обещанием и стальной уверенностью в голосе я и добил его окончательно, после чего Дмитрий взялся за перо и написал собиравшемуся в Самбор Власьеву соответствующую грамотку, в которой государь все-таки неохотно накарябал, дабы поумерили число подарков, а уж насколько именно — тут он во всем полагается на самого дьяка.

— Годится ли? — кисло осведомился он, показывая текст.

Я бегло просмотрел его, недовольно поморщился — уж очень он обтекаем, но ничего, главное — передает суть.

— Годится, — согласился я, поскольку и сам накатал послание, в котором рекомендовал Афанасию Ивановичу на основании слов государя не просто подрубить количество подарков, но и уменьшить до предела.

Что же касается качества, то и тут стесняться не стоит, то есть оставить для дарения самое дешевое. Перебьется прекрасная полячка, которая, кстати, на самом деле далеко не прекрасная — показывал мне Дмитрий парсуну, [789] глянув на которую я сделал вывод, что и впрямь любовь зла или, по меньшей мере, загадочна.

Поначалу, сразу после рассмотрения, у меня мелькнула мысль, что всему виной непомерное тщеславие нашего государя, которое в нем умело разожгла еще сильнее, хотя куда уж больше, ясновельможная паненка. Дескать, из кучи женихов (ох, что-то сомнительно мне, что их число столь велико) Марина выбрала именно Дмитрия.

Нет, я понимаю, нищему изгнаннику, которым он был в то время, весьма лестно слушать, когда тебя предпочитают пану Рафалу Собесскому, какому-то князю бжегскому и куче других, имена которых не раз с упоением называл мне Дмитрий еще в Путивле.

Но, во-первых, сам он их не видел, основывая свой перечень на единственном источнике — словах самой Марины, да еще ее отца, который соврет — недорого возьмет, то есть информацию можно смело ставить под сомнение. Если она и верна, то лишь частично. Во-вторых, даже если предположить, что все женихи действительно существовали, на мой взгляд, только одного этого обстоятельства для собственной женитьбы как-то маловато.

А затем я удивился еще больше, узнав, что Сигизмунд уже намекнул через того же Гонсевского, что теперь-то, когда Дмитрий уселся на отчий стол, он вполне может выбрать себе невесту куда более знатного рода, например… его родную младшую сестру принцессу Анну, но наш государь даже не стал это обсуждать.

Задав Дмитрию пару вопросов, я пришел к выводу, что ни количество прожитых лет потенциальной невесты, ни внешность Анны его совсем не интересовали — он просто отказался от нее, и все.

Получается, внешние данные принцессы ни при чем. Неужто и впрямь в нем клокочет любовь?

Вообще-то иногда умная женщина запросто может компенсировать отсутствие смазливости умом. Помнится, мне как-то довелось видеть в музее на одной античной монете изображение той самой знаменитой Клеопатры, и я долго не мог поверить, что это чучело с длинным крючковатым носом — орлы отдыхают — египетская царица, по которой сходили с ума Цезарь и позже Антоний.

А у Марины Мнишек и носик приличный, хотя тоже слегка похож на ястребиный, но все равно до безобразной Клеопатры девушке далеко. Да и прочие черты ее лица — острый подбородок, сухие и тонкие, плотно сжатые губы — пускай не блещут, но и не вызывают дрожь отвращения, так что ей взять будущего московского государя красноречием и прочими интеллектуальными достоинствами куда проще. Кстати, и сами глаза — единственное, что в какой-то мере могло претендовать на красоту в лице этой шляхтянки — тоже выдавали незаурядный ум.

Выходит, и впрямь воспылал страстью? Но, с другой стороны, учитывая его поведение в Путивле и позже в Москве, страдающим от тоски по своей нареченной я бы его не назвал — слишком большой любитель наш государь, говоря деликатно языком древних авторов, плугом своим ненасытным пашню чужую пахать. Истинно влюбленные так себя не ведут.

Так отчего же он так уж прилепился к Марине Мнишек, что прямо-таки пылает в нетерпении скорее сыграть свадьбу?

Однако времени гадать над этим фактом у меня особо не имелось — хватало куда более насущных и животрепещущих проблем, так что я отложил его в сторону, хотя предварительно выжал из странного стремления Дмитрия максимум.

Дело в том, что после отправки к Власьеву гонцов, которыми были мои ратники (не немцам же такое поручать — с ними на Руси всякое может приключиться), я вдруг подумал, что у моего посыльного к Емеле могут возникнуть трудности с пересечением границ, и постарался максимально облегчить ему дорогу. С этой целью я спустя пару дней сумел уговорить Дмитрия даже на то, чтобы он изменил задачу посольства, направляемого в Самбор.

Мол, только посвататься, и все, но ни в коем случае не обручаться, пока Марина пребывает в Польше. Дескать, не принято на Руси совершать столь серьезный обряд заочно, в отсутствие жениха, да еще такого знатного.

Дмитрий вначале не понял, и я пояснил, что если произойдет обручение, то тогда ее папашка, уверенный, что уж теперь-то московский царь никуда не денется, ибо по католическим канонам этот обряд чуть ли не приравнен к свадьбе, станет под многочисленными предлогами тормозить выезд на Русь и доить, доить и еще раз доить своего зятя, пока не выжмет тысчонок сто, а то и двести-триста.

— А еще лучше… — многозначительно сказал я, но тут не выдержавший Дмитрий перебил, опасливо поинтересовавшись у меня:

— А худа не выйдет? Вдруг пан Мнишек не согласится привезти Марину без обручения?

— Зная, что тогда посольство во главе с Власьевым сразу же поедет в Варшаву свататься к сестре короля и он лишится надежды выдать свою дочь за московского царя? — насмешливо хмыкнул я. — Скорее уж луна с неба на головы нам свалится, чем он так поступит.

— В какую еще Варшаву?! — изумился Дмитрий. — Какая сестра короля?! О таком у нас с тобой уговора не было!

— Не было — так будет, — пожал плечами я. — Лучше послушай, что я еще придумал. — И пояснил, что для ускорения сборов невесты в дорогу Афанасий Иванович должен приказать какому-нибудь смышленому человеку из сопровождающих его разыграть небольшой спектакль.

Якобы будучи сильно во хмелю, тот проболтается про секретные инструкции московского государя о том, что если пан Юрий выразит в чем-то свое несогласие и начнет упрямиться, то ни в коем случае с ним не спорить, развести руками и… прямиком отправляться в Варшаву. А там русское посольство давно и с нетерпением ждет король со своей сестрицей, которая и достаточно молода, и привлекательна, и к тому же из рода Ваза, представители коего ныне сидят аж на двух королевских тронах, а это для императора Руси куда важнее.

Конечно, может случиться и так, что Мнишек ни в чем не станет перечить. Тогда и впрямь придется сдержать опрометчиво данное некогда обещание, никуда не денешься, но коли удастся придраться, то сразу начинать винить во всем Юрия и собираться к Сигизмунду…

Если же Мнишек начнет чуть ли не в открытую выспрашивать самого Власьева о цели визита в Варшаву, дьяку надлежало изобразить на лице и испуг, что хозяева дознались до этой тайны, и смущение, как бы половчее выкрутиться. Сами ответы — мол, надо бы поблагодарить Сигизмунда за то радушие, которое он некогда проявил к Дмитрию, ну и поздравить короля с обручением и предстоящей свадебкой — следует давать с запинкой, будто он не знает, что говорить, и все свои отговорки лепит только потому, что, если молчать, получится еще хуже.

— Боюсь, Власьев с посольством отъехал от Москвы уже далеко, так что надо бы дать моему человеку, который поедет с твоей пове́ленной грамоткой, еще и отворенную, [790] — небрежным тоном добавил я, пояснив: — Тогда, даже если дьяк пересечет русские рубежи, гонец все равно его догонит, пусть и на польской земле. — И облегченно вздохнул — теперь мои люди беспрепятственно пересекут границу на законных основаниях и, передав дьяку еще одно послание от Дмитрия, сразу отправятся к Емеле в Краков.

Тем же вечером мы с государем составили текст, причем я посоветовал указать и то, чтобы Афанасий Иванович, на случай, коли первый из наших гонцов с распоряжением поубавить количество подарков уже не застанет дьяка в Москве, не отправлял обратно в столицу подарки, предназначенные для Мнишков. Лучше пусть везет их с собой в Самбор, но там тоже не вручает, оставив в сундуках, а тот «пьяница», который «проболтается» о намерениях Дмитрия посватать за себя королевскую сестру, должен упомянуть и про них. Дескать, если пан Юрий заупрямится, то ими уже заготовлен запас для Варшавы. И впрямь, не с пустыми же руками ехать Власьеву к Сигизмунду? Поздравления со свадебкой — это хорошо, но подарки — само собой.

А помимо послания Емеле я настрочил от своего имени еще одно, дополнительное, в котором рекомендовал Афанасию Ивановичу, даже если он успел урезать количество подарков, все равно отдать в Самборе не больше половины, притом худшей — к королю же с барахлом не ездят.

Да еще, но это тоже только в моем послании, я указал Афанасию Ивановичу, что надо бы ему для пользы дела вскользь обмолвиться, что ныне государь пребывает в Костроме и дьяк ждет от него весточку. Причем именно обмолвиться, но сразу же осечься — мол, ляпнул не подумавши.

Когда же ясновельможный пан Мнишек, будучи чрезвычайно заинтригованным этим сообщением, вновь полезет с расспросами к «болтливому пьянице» из числа ближайших людишек Власьева, тому надлежит под огромным секретом поведать, что неизвестно, как оно все сложится в Костроме, а то, может статься, и в Варшаву ехать ни к чему. То есть сделать намек на сватовство Дмитрия к Ксении Годуновой, но только намек, не более.

Правда, если станут расспрашивать о ее внешности, тут уж на слова не скупиться. Как там писал летописец? Очи черные, великие, бровьми союзна, телом изобильна… короче, красок при описании не жалеть — ангел, и все тут.

Думается, эта угроза лишиться богатого зятя окажется пострашнее, чем гипотетическая женитьба на сестре короля.

Вести же себя, если Мнишек начнет чуть ли не в открытую выспрашивать Власьева о царевне, точно так же, как и в случае с Варшавой, даже еще хлеще — мекать, блеять, разводить руками, что, дескать, поехал и поехал, а дьяку о цели своего визита к престолоблюстителю не докладывал, так что откуда ему знать.

И только спустя минут десять хлопнуть ладонью по лбу и заявить, что, дескать, вспомнил. Мол, государь, всей душой радея о дальнейшей судьбе красавицы-царевны, захотел самолично посватать ее за кого-то из своих подданных, а вот за кого — выскочило из головы.

А чтобы Власьев не колебался, я в конце послания указал, что ныне главная цель Дмитрия — это скорейшее прибытие Марины Мнишек в Москву, и о средствах, которыми удастся добиться этой цели, государь спрашивать не станет. Более того, узнав о проявленной Власьевым инициативе, он еще и поощрит Афанасия Ивановича за находчивость.

Ну а если все-таки каким-либо образом выкажет свое неудовольствие, то тут дьяку надлежит просто показать мое послание. Мол, Власьев вполне резонно решил, что в послании Дмитрия Ивановича содержатся инструкции, так сказать, общего плана, а в письме князя Мак-Альпина более подробные, но тоже согласованные с государем. А как же иначе, если привез обе грамотки один гонец?

То есть в любом случае с Афанасия Ивановича взятки гладки.

Так, с государевой женитьбой, кажется, все в порядке. Теперь пора обдумать, что предпринять по поводу сватовства к царевне, которое для меня куда важнее. Хотя там особо обдумывать нечего. Обходных вариантов практически не имелось, а если они и были, то я их не видел, поэтому оставалось только одно — идти напролом, и будь что будет…

Глава 18 Игра в открытую

Федору Дмитрий о сватовстве Густава к Ксении сказал, еще когда мы были в Ярославле. По счастью, я все-таки успел опередить государя, известив царевича чуть раньше, так что Годунов, согласно полученным инструкциям, поступил наиболее разумно — лишь кивнул в ответ, и все. А уж то ли это согласие, то ли просто знак того, что он услышал сообщение, — пусть государь понимает как хочет.

Даже лицо у него осталось невозмутимым — ни тени удивления. Дмитрий, поняв, что я успел известить Федора раньше, бросил короткий взгляд в мою сторону и, досадливо поморщившись, уточнил:

— Так как?

— Кого бы ни выбрала сестра, того и я обниму, коли выбор учинится по ее доброй воле, — коротко ответил царевич.

Зато оказавшись наедине со мной, Годунов выглядел иначе — глаза полны слез, сам растерянный, руки подрагивают от волнения.

— Может, обмолвиться про последний завет батюшки? — нерешительно спросил он.

— Ни в коем случае! — отрезал я. — Об этом пусть знают только мы трое и больше никто и никогда, иначе получится еще хуже. Пока я для всех так, темная лошадка, не более, которая вовремя оказалась у тебя под рукой и подставила спину, унося от смерти. Отсюда и отношение бояр — ненавидят, но особого значения не придают и серьезного врага во мне не видят. Если же они узнают про завет Бориса Федоровича, их отношение ко мне тут же изменится. Абы кого царь-батюшка, упокой господь его душу, в женихи своей дочери не избрал бы, значит, я куда опаснее, чем кажусь.

— Тогда что делать? — вконец растерялся он.

— Что делать, что делать… Тяни время и предупреди Ксению, чтобы она попросила отсрочки хотя бы до окончания большой печали. Мол, дело серьезное, так вдруг решать негоже. А все остальное… Ну тут уж я сам.

Дмитрий поначалу вспыхнул от возмущения, услышав ответ Ксении — уж очень он не любил мешкать, торопясь осуществить задуманное немедленно, едва только пришло в голову. Но тут царевна умоляюще уставилась на него, и он смягчился, заметив, что, как он слыхал, в этих местах славная медвежья охота, да и ждать не так уж много — всего-то пяток дней. Да и важные государевы дела, кои ему надлежит обговорить с князем Мак-Альпином, тоже потребуют немало времени, а потому обождем.

Обязанности мы с царевичем разделили так — он взял на себя Дмитрия и Басманова, а я выпросил у государя Густава, пояснив, что нам с ним не до охоты, — уж слишком много всего надо обсудить в связи с изготовлением нового оружия.

— Пущай двое воевод поразмыслят, — согласился Дмитрий. — Оно и для дела польза — крепче сдружитесь.

Признаться, я рассчитывал на то, что удастся уломать принца вообще отменить сватовство. Благовидный предлог имелся — негоже истинному рыцарю идти на войну, зная, что можешь погибнуть и, следовательно, оставить безутешной невесту. К тому же в жизни Ксении Борисовны уже был случай с датским Иоанном, и не так давно — трех лет не минуло, так зачем же ей еще одно потрясение?

Однако Густав заупрямился. Полыхая от нахлынувших чувств, он и слушать не хотел о какой-либо отсрочке. Нет, и все тут.

Попутно он старался произвести на царевну самое благоприятное впечатление, причем — не будучи дураком — преимущественно за счет своего ума и познаний, поскольку и сам как-то с грустью признался мне, что прекрасно понимает — внешность у него, увы…

С этой целью он в первый же вечер пребывания в Костроме устроил для почтенной Ксении Борисовны невиданное доселе на Руси увеселение в виде фейерверков — то ли ракеты были приготовлены им давно, то ли он, как утверждал, специально их изобрел, желая доставить удовольствие прекрасной принцессе.

Кроме того, он ухитрился блеснуть своими познаниями и в другом деле, заметив, что неоднократно забавы ради проводил опыты со стеклом, а потому может с легкостью придать ему тот или иной цвет.

Я сразу загорелся, поскольку первые опытные образцы, которые были получены на стекольном заводе, не отличались прозрачностью, имея какой-то мутноватый зеленоватый оттенок.

Сами стеклодувы жаловались, что это не их вина. Дескать, у них в Венеции при изготовлении стекла применяется сода, которую добывают из сжигаемых морских водорослей, а тут они вынуждены ее заменить на поташ, добываемый из древесной золы, вот и выходит «лесное стекло».

Из-за собственной дремучести мне оставалось в ответ только кивать головой и со всем соглашаться, но Густав заверил меня, что тут все поправимо и решаемо, после чего мы вместе с ним отправились в Буй-городок.

Там он всего за пару дней и впрямь сумел ликвидировать неприятный оттенок, пояснив опешившим мастерам, что впредь, как он установил опытным путем, для добычи поташа лучше всего использовать осину, клен и ясень. А еще он сумел сделать так, чтобы стекло заиграло на солнце, использовав для этого только свинец, щедро добавляя его в густую расплавленную массу.

Не на шутку увлекшись процессом — еле-еле уговорил его снять нарядный кафтан и переодеться во что-нибудь более подходящее, — разошедшийся Густав заявил, что мы с ним не должны возвращаться к принцессе с пустыми руками, а для небольшого подарка… Тут он хитро мне подмигнул и извлек из сундучка, который прихватил с собой из Костромы, всякую всячину, принявшись пояснять.

Я только успевал за ним конспектировать, попутно пытаясь вначале понять, о чем именно он ведет речь, поскольку переводить на нормальный язык его загадочные наименования различных добавок была та еще задача.

По словам Густава, все железистые соединения окрашивают стекло в разные цвета — от голубовато-зеленых и желтых до красно-бурых. Сам королевич остановился на красном цвете.

— Я знать — вся Русь любить красный, а посему мы изготовить и дарить Ксенья Борисовна медный лал, — заявил он, ткнув в меня пальцем, и важно продолжил: — И золотой лал.

Принявшись творить, он не угомонился даже после того, как сумел добиться нужного цвета стекла, потребовав себе трубку и принявшись довольно ловко выдувать что-то округлое. Правда, сравнения с изделиями Петра Морозки и Миколы Ипатьева его сосуд не выдержал — все-таки профессионалы есть профессионалы, так что, критически оглядев свое творение и сравнив его почему-то с горбатой лошадью, Густав небрежно метнул его в ванну с раствором.

Зато уж венецианцы расстарались. Не иначе как принц заразил их своим вдохновением. Одним словом, красавцы-бокалы получились на загляденье. Разумеется, по цвету мой кубок, который выдувал Морозко, несколько уступал изготовленному Миколой, но тут уж ничего не попишешь — медный лал не чета золотому, зато во всем остальном… Словом, мой сокол, голова которого чуточку выступала за верхний край кубка, выглядел весьма достойно, ничуть не хуже льва, изображенного на кубке Миколы.

Отплывали мы с завода довольные, и я, пользуясь хорошим настроением принца, улучив момент, завел речь о царевне. Учитывая несговорчивость Густава, на сей раз я решил особо не церемониться и приоткрыл кусочек истины, напомнив о своих чувствах к ней, о которых обмолвился ему еще в Угличе.

Принц помрачнел, но не стал ни буянить, ни кидаться на меня с кулаками, ни хвататься за саблю. Он лишь задумчиво произнес:

— Я тебя понимать. Она столь красива, что никто не в силах ее не любить, посему ты есть правило, но не есть исключение. — И закончил вовсе неожиданно: — Я жалеть тебя. Ты ныне яко я, токмо совсем ей негоден, ибо земля нет, владения нет, подданные нет. Потому ты мне опасность нет. Вот Басманов… Государь утешать, но я бояться — вдруг она выбрать его?

— Вот как? — удивился я его наивности и заявил, что в день сватовства, когда царевна должна сделать свой выбор, тоже хочу встать рядом с ними.

— Становись, — равнодушно согласился он. — Как там на Руси сказать? Свято место любить троица. Или ты решить, что я сказать тебе на чужой роток не разевать кусок?

Я пожал плечами. На миг даже стало немного стыдно так нахально пользоваться его простодушием, но другого выхода из создавшейся ситуации я не видел.

Уединиться по прибытии, чтобы еще раз все обдумать, у меня не получилось. Сватовство, точнее, выбор царевной жениха, было назначено на послезавтра, шестнадцатое октября, так что Дмитрий сразу потащил меня в баньку, заметив, что Густав должен быть уже накануне чистым и весь блестеть, ну и прочие тоже.

Пришлось сидеть в парилке, хлестаться веничком, пить ледяной квасок и наблюдать, с каким старанием расчесывают принцу его изрядно поредевшие за годы скитаний волосы, а он недовольно морщится, что-то бормоча по-немецки.

Тогда-то Густав и затеял разговор с государем, проявив благородство и заявив как бы между прочим, что не мешало бы в силу некой сердечной приязни, питаемой князем Мак-Альпином к царевне, предоставить и ему место среди кандидатов в женихи.

Я похолодел. Признаться, такого поворота событий в моих планах не значилось. Расчет-то у меня базировался на неожиданности, чтобы в самый последний момент припереть Дмитрия к стенке, когда ему будет поздно что-либо предпринимать.

А ведь была у меня мысль еще там, на струге, попросить принца, чтобы он ничего никому не говорил. Была, но я не знал, как подать Густаву столь необычную просьбу о молчании, но главное, как ее пояснить, — с чего бы вдруг хранить в тайне то, что послезавтра неизбежно всем станет известно, потому и промолчал.

Да и времени до дня выбора жениха всего ничего, каких-то полтора дня, тем более с самого утра я рассчитывал утащить Густава с собой на Пушечный двор, а заодно и на текстильно-прядильную мануфактуру, запущенную буквально полторы недели назад. Как там прозвали его в Европах? Кажется, новый Парацельс. Вот и пускай попробует в очередной раз оправдать свое звучное прозвище и подсказать какое-нибудь новшество для ускорения процесса. А там останется всего один вечер, так что навряд ли принц, который вдобавок не видит во мне конкурента, станет жаловаться на меня Дмитрию.

Увы, я не учел благородства Густава. Понимаю, что оно исходило из уверенности в том, что я для него не конкурент, но тем не менее следовало бы предусмотреть и такой вариант. Государь же, в отличие от принца, отнесся к этому более чем серьезно. О том ясно свидетельствовало одно то, как он воспринял новость. Поперхнувшись квасом, который он как раз пил, Дмитрий долго и надсадно откашливался, невзирая на все усилия хлопавшего его по спине Басманова и при этом не сводя с меня пытливых глаз.

— Таиться у нас стал князь, — задумчиво произнес он, наконец-то откашлявшись и по-прежнему настороженно глядя на меня. — Ежели бы ранее мне о том поведал — отчего не дозволить. Однако боюсь, что ныне откажу, а то царевна, прослышав об еще одном женишке, сызнова время для раздумья попросит, а нам ждать недосуг — вот-вот Волга встанет.

— Не попросит, — влез в разговор Годунов.

Пристальный взгляд Дмитрия устремился на царевича.

— А ты почем ведаешь? — с подозрением спросил он.

Федор замялся, но после небольшой паузы выдавил:

— Мыслится, раз сестрица столько ден вместях с ним до Костромы ехала, стало быть, прознала, что он за человек, добрый ли душой, ну и прочее.

— А коль так, то, может статься, ведомо тебе и иное? Неужто царевна не сказывала по приезде родному братцу про князя да про то, что бы она ему ответила, ежели бы он к ней посватался? — продолжал допытываться Дмитрий.

— А вот тут готов пред любой иконой перекреститься, что не сказывала, — хладнокровно ответил Федор.

Дмитрий открыл было рот, чтобы задать ему следующий вопрос, который, скорее всего, касался меня, то есть признавался ли царевичу сам князь, но не успел. Встав перед государем во весь свой рост и закрыв Годунова как в прямом, так и в переносном смысле, я поинтересовался:

— Государь, о любви к Ксении Борисовне подобает спрашивать не у брата, а у того, кто ее любит. Твое же дело благословить ее выбор, каким бы он ни оказался, и если царевна из-за нового жениха не попросит новой отсрочки, как уверяет Федор Борисович, то стоит ему поверить. И он действительно прав — мы достаточно долго плыли на одном струге, а потому я не являюсь для его сестры неким загадочным незнакомцем. К тому же не кажется ли тебе, что для свободного выбора, каковой ты разрешил ей, двух женихов маловато?

— И то верно, — помолчав, нехотя согласился Дмитрий. — Что ж, ежели князь Мак-Альпин послезавтра насмелится встать бок о бок со свейским королевичем да с Петром Федоровичем — его право. Перечить не стану.

На том разговор и закончился.

Вот только, на мой взгляд, чересчур легко Дмитрий дал добро. Не иначе как следует ждать от него какой-нибудь пакости. Нет, не сейчас — в баньке слишком много народу, так что ему куда проще заняться этим попозже, например, улучив момент во время вечерней трапезы. Однако каверз не последовало. Государь, как обычно, балагурил, комментируя чуть ли не каждое блюдо, которое брался отведать.

Правда, взгляд все равно выдавал Дмитрия — очень уж он был цепкий, пытливый. Хорошо хоть, что на Ксению он вскоре прекратил обращать внимание, решив, что от покрасневшей донельзя царевны, смущенно уставившейся в свою миску, проку мало, а я специально не смотрел в ее сторону, опасаясь выдать себя.

Однако в течение всей трапезы о послезавтрашнем сватовстве государь не проронил ни слова, равно как и том, что прибавится третий кандидат в женихи.

«Значит, позже», — решил я, убежденный в том, что Дмитрий все равно не утерпит, выскажется, вот только это произойдет, когда он спустя полчаса или час в очередной раз явится в мой терем, чтобы обсудить проекты тех законов и указов, которые мы с Бэконом для него подготовили.

Первый раз государь сам предложил мне это обсуждение, но не из-за горячего желания заняться законодательством, а чтобы дать дополнительный шанс Густаву. Мол, мы у тебя потрудимся, а Федор с Ксенией, как подобает хозяевам, пусть развлекают остальных гостей, да и самой царевне заодно по ходу общения будет не лишне поближе познакомиться с женихами.

Учитывая, что чуть позже терем Годуновых под благовидным предлогом покидал и Басманов — то он уходил спать, ссылаясь на усталость после очередной охоты, а то заглядывал к нам, — получалось, что гость оставался только один. К тому же сам Дмитрий непременно по прошествии первого же часа обсуждения частенько вызывал и Федора — дескать, нужно посоветоваться с царевичем, что-то он скажет по тому или иному вопросу.

Тут тоже все шито белыми нитками — понятно, что Годунов был не столько нужен Дмитрию, сколько не нужен там, в своем тереме, чтобы будущий жених вообще мог остаться наедине с Ксенией, пускай и ненадолго. Словом, государь стремился создать максимум благоприятных условий для успеха предстоящего сватовства. Разумеется, уединиться с царевной у Густава все равно не выходило — слуги-то оставались, да и Федор всякий раз, ссылаясь на приличия, уже через десять — пятнадцать минут покидал наше общество, возвращаясь к сестре и шведскому королевичу, — но все же хоть что-то.

Что же касается указов, то сразу отмечу, что такая мера предосторожности, как предварительное обсуждение их в моем присутствии, оказалась совсем не лишней, поскольку государь поначалу далеко не со всем соглашался, а кое-что отвергал напрочь, причем настолько решительно, что стоило больших трудов переубедить его.

Вообще-то, если во всех подробностях рассказывать о посиделках нашего первобытного Законодательного собрания, можно написать целую книгу, однако, думаю, вкратце изложить, как я выжимал из «ледокола» все возможное, наверное, следует…

Глава 19 Аз повелеваю

Лишь считаные тексты подготовленных мною и Бэконом документов прошли почти без правки государя. Кажется, их было всего два: «Указ о карах за глумление над верой» и «Указ о величии государя и наказаниях за покушение на его жизнь».

Доказывать необходимость прочих мне пришлось. По счастью, Дмитрий пребывал в одиночестве, а остальные были на моей стороне, включая даже… его приближенных. Басманов, когда он у нас появлялся, лишь деликатно покряхтывал, и это в лучшем для государя случае, поскольку, памятуя о Фетиньюшке, в основном бурчал, поддерживая меня, нечто вроде: «Мудро закручено. Отчего бы и нет. Ежели призадуматься, так оно как раз впору…»

Да и Ян Бучинский, сопровождавший царя, при обсуждении чуть ли не всегда становился на мою сторону. Не забыл великий секретарь своего малодушия и неблаговидного поведения во время суда надо мной, когда его голос чуть не отправил меня на плаху, и теперь старался всячески загладить свою вину.

Например, когда зашла речь об установлении точного размера повинностей и оброка крестьян в пользу землевладельцев, именно он привел в качестве негативного примера Речь Посполитую. Мол, благодаря такому закону положение русских крестьян никогда не будет столь плачевным, как у него на родине. Не должен владелец, даже если он очень сильно нуждается в деньгах, драть со смердов семь шкур.

Кстати, отмечу, что как раз над этим законом мне почти не пришлось трудиться — он попал мне в руки, будучи полностью готовым, благодаря… Борису Федоровичу Годунову. Даже идея была не моя, а покойного царя, который первым завел речь о необходимости упорядочить подати, выплачиваемые крестьянами. Мне оставалось только кое-что подправить и внести для них несколько дополнительных льгот.

В перспективе благодаря им можно было практически полностью ликвидировать переход к другим хозяевам, причем уничтожить пресловутый Юрьев день [791] исключительно на добровольной основе, официально оставив его нетронутым. Люди попросту перестанут сниматься с земли, поскольку те подати, которые они должны платить, через десять лет сократятся на одну пятую. Еще через пять лет они должны будут выплачивать только три четверти от первоначальных выплат. Еще пять лет, и вновь сокращение — теперь уже до двух третьих, а в итоге через двадцать пять лет крестьянин должен был платить лишь половину налогов. Разумеется, при условии, что он продолжает сидеть на прежнем месте. Стоит же ему перейти к кому-либо, как он сразу теряет все эти льготы, ибо «счетчик» незамедлительно обнуляется.

Аналогично обстояло дело и с выплатой ссуды на обзаведение. Каждые пять лет, начиная с десятого года, восьмая часть ее прощалась, к двадцати пяти годам доходила до половины, а к пятидесяти крестьянин не должен был ничего.

Вместе с ним я подсунул государю и другой указ, посвященный вотчинам, поместьям, праву владельца заменять одно на другое, а также еще одному праву — замене того же поместья на прямые денежные выплаты из казны. Поначалу Дмитрий уверял меня, что по доброй воле никто не захочет лишаться земель и деревень с людишками, но я возразил, что стоит прийти первому неурожайному году, как они, пускай и не все, но многие, немедленно изменят свою точку зрения.

Кроме того, можно добавить некоторые льготы. Например, если дворянин перестал служить — то ли по причине преклонных лет, то ли по болезни, — а сыновей у него нет, львиная доля его поместья переходит в казну, а бывшему служаке остается всего треть. Это сейчас. Зато если он перешел на денежную оплату, то во всех перечисленных случаях он будет получать пенсию, равную половине своего прежнего жалованья. А инвалиду будет выплачиваться еще больше, скажем, две трети. Ну и семье погибшего в боях казна тоже станет выплачивать неплохие деньги. Например, треть от жалованья.

Немало возражений вызвал у него и «Указ о суде». Идея его необходимости была мною изложена в преамбуле, которая — ну что тутподелаешь, надо говорить с народом «современным» языком — в изложении Еловика звучала заковыристо: «Дабы всяких чинов людем от большого и до меньшего чину суд и расправа были во всяких делех всем ровна». Суть, если говорить современным языком, такова: равенство всех перед законом, в который, правда, были заложены различия в правах, но только что касалось наказаний. Например, кнут и торговая казнь исключались для бояр, окольничих, думных дворян, стольников и всех ратных людей, кроме простых вояк, которые могли подвергнуться бичеванию, но за совершение достаточно тяжелых уголовных преступлений. Однако и тут приговор помимо кнута подразумевал предварительное изгнание из служилого сословия.

Но это по наказаниям, а процедура самого суда одинакова как для боярина, так и для простолюдина, включая даже приезжих иноземцев: «Не стыдяся лица сильных, и избавляти обидимого от руки неправедного…» — как «перевел» Еловик мои слова.

По счастью, при его утверждении сказалась поддержка английского философа и секретаря Дмитрия: Бэкон приводил примеры из жизни своей страны, а Бучинский с негодованием рассказывал о беспределе шляхты, вспомнив про который, государь согласно кивнул головой, утверждая.

Следом пошел и «Указ о судьях», которые должны были сдавать экзамены при вступлении в должность, то есть доказывать свою готовность в теории — знание Судебника, новых государственных указов и законов, а также всевозможных Кормчих книг и прочих документов. Помимо этого они должны были показать умение владеть ими на практике. Суды я предложил разделить на три уровня, и чтобы в каждом было две категории судей, а замыкаться им надлежало на особом Судейском приказе.

Экзамены предстояли им и далее, раз в пять лет, дабы не расслаблялись, равно как и при желании перейти в другую категорию. Причем если судью выдвигают вышестоящие коллеги, считая достойным, то бесплатные, а вот если он сам изъявляет желание перейти в более высокую категорию, то должен выплатить залог, и достаточно большой, в размере полугодового жалованья. Сдал успешно — залог подлежит возврату, а нет — извини, брат, сам виноват.

Да и вообще, экзамены — штука весьма полезная для всех подьячих и дьяков, вне зависимости от того, в каком именно приказе они трудятся, вот только общую систему я проработать не успел — времени не хватило. Единственное, что удалось успеть в этом направлении, так это подготовить особый указ о введении регистрационных книг жалоб и челобитных, поступающих от населения, с указанием жестких конкретных сроков разбирательства по ним.

Выслушав меня, Дмитрий откинул голову на высокий подголовник спинки кресла и, насмешливо прищурившись, спросил:

— И ты считаешь, князь, что ежели мы все это введем, то вмиг появится, как у эллинов сказывали, бог из машины?

— Не вмиг, и не бог, — невозмутимо ответил я. — Да и ни к чему нам языческое божество, пускай даже от древних эллинов. Куда важнее наличие самой машины. А наша задача — запустить ее, чтоб работала.

— Твоя, — поправил меня Дмитрий, веско повторив: — Твоя задача, князь.

— Пусть так, моя, — согласился я. — А твоя, государь, не мешать мне в этом.

В ответ последовал благосклонный утвердительный кивок.

Очень хорошо. Работай, ледокол, жми дальше на всех парах в том направлении, которое тебе указано, а огонь в котлах я раскочегарю, будь спок.

Однако слово свое насчет «не мешать» Дмитрий держал не всегда. Особые возражения вызвал у него «Указ о выборах в Освященный Земский собор всея Руси». Тут дебатов было изрядно — очень уж не понравилось Дмитрию, что по сути этого указа крестьяне, простые граждане и даже инородцы — да, разумеется, не одни, да и число их весьма ограниченно, но тем не менее, — будут подготавливать и утверждать законы русской земли, включая самые важные, например, о бюджете государства.

Вначале Дмитрий вообще поднял меня на смех, после чего я напомнил ему про весы, которые демонстрировал в монастыре под Серпуховом, и твердо заявил, что самый оптимальный способ держать наглых бояр в узде — это создание некоего третейского учреждения, чья главная задача: не вмешивая государя, обуздывать сильных и поощрять слабых. И в то же время знать не сможет обвинить царя в потворстве народу, поскольку с него и взятки гладки — всегда можно сослаться на то, что все законы дело рук тех, кто сидит в Освященном соборе, то есть это учреждение и станет тем дополнением, которое своей массой перевесит боярскую чашу.

Опять-таки оно не выдумано мною изначально и не является чем-то из ряда вон. Были же они на Руси ранее, и собирали их не раз и не два.

— Достаточно вспомнить твоего покойного батюшку, — напомнил я Дмитрию. — Новый Судебник он утверждал именно с избранными от всей земли людьми. А что касается обширности прав, то и тут ничего нового. Когда Иоанн Васильевич думал, стоит ли ему продолжать войну с Ливонией или нет, он поначалу тоже предпочел выслушать всех, не ограничившись боярской Думой, а уж потом принял решение. Разница лишь в том, что ты идешь дальше своего отца, учредив работу собора на постоянной основе, но и это вполне естественно — детям не следует останавливаться на достижениях своих родителей, но надлежит двигаться дальше.

Дошло. Призадумался. Согласился. Но… только с самой идеей. Что касается представителей, то тут дебаты длились еще очень и очень долго. Дескать, ни к чему допускать до такого смердов и прочих простецов.

— На народ надеяться — что на песке строить, — упрямо твердил он, осыпая меня соответствующими поговорками.

Пришлось пустить в ход тяжелую артиллерию. Для начала я заметил, что об этом разговоре лучше вообще никому не знать, кроме нас двоих, а потом принялся выкладывать дополнительные аргументы, но сперва задал вопрос. Мол, как он может рассчитывать, что собор усмирит знать, если сам будет состоять из знати? Волк волка грызть не станет, если поблизости стоит овца. Получится, что тогда собор станет дополнительным козырем в руках бояр, а не в руках Дмитрия.

Заодно растолковал ему и причины чисто психологического характера. Дескать, если зайдет речь об отнятии каких-либо привилегий у других, то именно в связи с тем, что сами участники их не имеют, они не просто согласятся с государем, но охотно примут все, что он им ни подсунет. И тут же напомнил про его денежные затруднения, с которыми Дмитрий пока еще справляется, но лишь до поры до времени, да и то из-за займов, ибо на следующий год благодаря аттракциону неслыханной щедрости государю придется выплачивать всем удвоенное жалованье.

— Тут я и впрямь того, погорячился, — хмуро признал он.

Вот тогда-то я выложил на стол своего козырного туза. Мол, ведомо мне, как поправить финансовые дела, но вначале он должен дать слово, что больше в долги влезать не станет.

Дал его Дмитрий довольно-таки легко, но я уже знал цену его обещаниям, поэтому принял дополнительные меры, чтобы подстраховаться. Откровенно потребовав более весомых гарантий с его стороны, я предложил подождать до полуночи, когда он сможет дать мне настоящую клятву, несоблюдение которой будет чревато для государя.

— Сызнова ворожить учнешь? — весело оживился он, еще не подозревая, что именно я от него потребую.

— Сызнова, — сурово подтвердил я, но в ответ на его дальнейшие расспросы не стал ничего пояснять, заметив, что все в свой черед, а едва мои куранты отыграли двенадцать, устроил ему целую церемонию с надрезом его пальца и орошением кровью того самого… кхе-кхе… органа, который два с половиной месяца назад расплавил.

Посчитав, что он может мне еще понадобиться, я распорядился, чтобы Куколь вновь вылепил мне по возможности точно такой же, как по цвету, так и по размерам. Вот над ним-то Дмитрий и произнес свою торжественную клятву.

Чтобы он еще больше проникся ответственностью за ее выполнение, я пояснил царю, что тогда, летом, мое колдовство происходило в ночь праздника, посвященного Макоше. Она же хоть и является богиней Земли, но все равно, будучи женщиной, питает слабость к пригожим мужчинам, а потому у меня была возможность упросить ее все отменить. Сегодня же, в ночь, которая посвящена Нияну, властителю славянского ада, судье мертвых и повелителю мучений, строго относящемуся ко всем клятвопреступникам, дороги назад не будет, так что, если государь нарушит свое слово, пусть пеняет на себя.

Услышав это, тот поначалу отдернул было протянутый мне палец. Я презрительно усмехнулся. Дмитрий покраснел, набычился и после недолгого колебания решительно подставил его под мой нож.

Признаться, даже с учетом всего этого у меня не было полной уверенности, что он сдержит обещание, разве что пока свежи воспоминания, ну да ладно — авось на несколько месяцев его хватит, а там посмотрим. Теперь можно и излагать свои идеи.

Во-первых, монастыри. Едва я о них заговорил, как глаза у Дмитрия загорелись. Еще бы, одним махом оттяпать чуть ли не треть земель в казну государства — тут светил не просто доход, но богатство. Хотя сомнения у него и имелись — не получится ли так, что в результате этого указа на него ополчится все духовенство.

— Не получится, — отрезал я, — ибо ты тут вообще ни при чем. Указ примет Освященный собор всея Руси. Не станет церковь идти против всего народа. Кроме того, ты отберешь не всю землю — надо же и монахам где-то растить рожь, овес, пшеницу, пасти свои стада и так далее, так что определенную часть ты им оставишь. Вот только ни сел, ни деревень, ни починков у них не будет, ибо не след божьим людям угнетать и взимать дань и подати с таких же христиан, как и они.

— Архиереи все одно супротив поднимутся, — вздохнул Дмитрий.

— У тебя есть послушный Игнатий, — напомнил я. — И еще: земли епископов, митрополитов и самого патриарха, которых у них не так уж много, если сравнивать с монастырскими, можно им оставить. Пока оставить.

— А проку? — возразил Дмитрий. — Я ить тоже о том подумывал, даже почитал кой-что. Про Стоглав слыхивал ли?

— Рассказывали, — кивнул я, хотя, признаться, мало что помнил.

— Так вот там мой покойный батюшка тоже супротив церковных земель поднялся и тоже, вот яко ты ныне, про архиерейские умолчал, а митрополит Макарий вместях с епископами все равно замесили в одну кучу да такую отповедь ему дали, что и он их одолеть не возмог, а ить вельми грозен был.

Пришлось напомнить, что батюшка его являлся всего-навсего царем и титула непобедимого кесаря не нашивал, Грозным он стал гораздо позже, когда понял, что управиться миром с непокорными боярами не получится, а кроме того, Иоанн Васильевич допустил существенную ошибку, поскольку промолчал про архиерейские земли. Дмитрий же первым делом во всеуслышание заявит, что отнимать их не собирается, ибо понимает, что при высоком сане и расходов много.

— Только когда будешь об этом говорить, непременно укажи, что ныне ты их отнимать не собираешься, — подчеркнул я. — Тогда потом, через годик, когда очередь дойдет и до них, тебе не придется оправдываться, что ты отступаешься от данного ранее обещания не трогать их земли. И сразу упомяни, что ты не собираешься нарушать указ своего покойного родителя о патриарших землях, которым они освобождены от всяческих податей. И еще одно. Чтобы деваться им было некуда, надо включить в состав собора всех архиереев — от епископов до митрополитов. Во-первых, тогда можно будет с полным правом говорить об Освященном соборе — шутка ли, присутствуют с десяток духовных особ самого высшего ранга. Ну а во-вторых, как, интересно, они смогут протестовать по окончании заседания, когда голосование уже состоится, если они сами входили в состав учреждения, принявшего такое решение?

Дмитрий призадумался, очевидно прикидывая, насколько велики шансы, что все выйдет так, как надо, а затем досадливо крякнул и объявил мне, что все равно в итоге из моей затеи ничего путного не выйдет — слишком много лазеек.

Например, тем же монастырям никто не вправе запретить иметь так называемых «закладчиков», в ранг которых можно возвести население хоть всей деревни. Запретить же закладничество вообще — чревато. Получится, что все те, у кого они сейчас есть, окажутся в превеликих убытках. Более того, непременно возмутятся и сами закладчики. Они хоть и числятся в личном холопстве, но зато имеют ныне от своего статуса немалые выгоды.

— Кнут сулить неохота, — подытожил Дмитрий, — но и иного выхода не зрю. Еще пяток — десяток лет, и я, глядишь, вовсе без тяглецов останусь.

— А вот это уже тебе от меня второй подарок, — улыбнулся я. — Потому я и взял эдакую страшную клятву, ибо намерен прибавить тебе тяглецов, и в преизрядном количестве. А кнут сулить не надо — лучше сделать так, чтобы брать в заклад было… невыгодно.

Я знал, что говорил, ибо вопрос этот был для меня тоже не нов. Помнится, на закладчиков, то есть людей, которые добровольно в обеспечение ссуды или в обмен на какую-либо иную услугу, например, за податную льготу или судебную защиту, отдавали себя в распоряжение другого человека, жаловался мне еще Борис Федорович. Было это еще прошлой осенью.

Проблема состояла в том, что при этом они приобретали и так называемую холопью льготу, заключавшуюся в освобождении от выполнения государственных повинностей и, главное, от выплаты податей, по сути пропадая для державы. Тогда я и дал ему совет, который собирался сейчас повторить Дмитрию, вот только покойный царь не воспользовался им, справедливо рассудив, что для введения таких крутых мер пока слишком тревожное время.

Когда я только приехал в Кострому, мне пришлось столкнуться с закладничеством более плотно — тут под боком существовали целые слободы и посады, с которых царевич не мог получить ни единой полушки. Как-то исправить ситуацию на уровне Федора было невозможно — государство одно, значит, и законы общие. Зато теперь появлялся шанс все изменить.

Долго что-либо рассказывать или пояснять я не стал, а вместо этого выложил на стол постановление будущего Земского собора, которое они должны были обсудить и принять в первую очередь, чтобы государь оказался лишь в роли утвердившего этот документ, не более. Постановление так и называлось: «О закладничестве, закладчиках и прочих холопах».

Суть его была проста: все остается по-прежнему, но так как каждый человек, проживающий на Руси, обязан приносить государству, которое его защищает, пользу, то подати и тягло надлежит брать со всех, вне зависимости от того, холоп этот человек, закладчик или кто иной.

Дочитав до этого места, Дмитрий разочарованно присвистнул и небрежно откинул указ в сторону.

— Умучаюсь я с них деньгу вытягивать. Хоть всю иву оборви, а прочие дерева на длинники пусти, и то проку не будет.

— Уж больно тороплив ты, государь, — упрекнул я его. — Я и не предлагаю трогать ни закладчиков, ни холопов. Пусть себе живут и в ус не дуют. Далее в постановлении сказано, что платить за них должны те, кому они принадлежат. Думается, эти людишки будут побогаче, так что раскошелятся и никуда не денутся.

— А если вместо того разгонят их и больше никого в заклад брать не станут? — не понял Дмитрий.

— Тебе и от этого прибыток, — пожал плечами я. — Раз народец вышел из заклада, значит, снова обязан платить подати. Более того, за своих крестьян в вотчинах боярам также надлежит раскошелиться.

— Хошь, чтоб на меня весь служивый люд ополчился?! — возмутился Дмитрий.

— Не хочу, — покачал головой я. — Потому ниже пояснение, что владельцев поместий, то есть всего мелкого служивого люда, это не касается, ибо они взамен предоставляют державе свою ратную службу, а дважды за одно не платят.

— Дак вот же указ о вотчинах и поместьях, — напомнил он. — Тогда все бояре вотчины в поместья перекинут, и все.

— Пускай перекинут, — согласился я. — Вот только есть правила, где указаны нормы наделения ими, так что все, что у них сверх положенного, изымается в твою пользу.

— Выходит, куда ни кинь, им всюду клин, — протянул задумчиво Дмитрий и восхитился: — Ой, лихо ты их, князь, поприжал. — И он принялся вслух высчитывать, сколько получит от внедрения всего этого в жизнь.

Получалось и впрямь много. Разумеется, не миллионы, как он тут загнул, но сотнями тысяч припахивало.

— Жаль токмо, что ныне таковского учинить нельзя, — посетовал он. — Хотя ежели теперь призанять, то на следующий год…

Ну вот, опять за старое. А ведь всего часом ранее на крови поклялся, что…

— Обещанное помнишь ли? — попытался я освежить его память.

Вроде угомонился и согласился утвердить все связанное с выборами представителей собора, который он незамедлительно попытался переименовать в высокопарное: «Великий совет всея русской земли», но я отговорил. Пусть будет старое название, которое хоть немного, да и то лишь на первых порах, замаскирует огромную власть нового органа. Замаскирует, поскольку поначалу все решат, что это учреждение отличается от прежних, при Иване Грозном, только тем, что действует на постоянной основе, а не от случая к случаю. Потом-то разберутся, но поздно — холопов-то уже не будет, включая ратных, так что не больно-то побунтуешь.

Однако торопыга всегда останется торопыгой, и Дмитрий решил сместить сроки выборов, ускорив их, для чего повелел завтра же собрать всех монахов из ближайших костромских обителей для немедленного перебеливания этого указа и срочной отправки его во все пределы Руси. На все про все, включая сбор депутатов, он определил полтора месяца, по истечении которых, в начале декабря, должно состояться открытие первого регулярного собора.

Я, правда, усомнился насчет времени. Пока указы дойдут до мест, пока там почешутся, позевают, после чего начнут неспешно выполнять, пока изберут, да пока те отправятся в Москву…

— Сам сочти, — посоветовал я Дмитрию. — От того же Архангельска больше тысячи верст, от Пустозерского острога уже полторы, да с гаком. А про заяицкие города забыл? Думаю, от Тобольска две тысячи верст катить, не меньше, на Сургут и Тару клади две с половиной. Про Обдорск, Нарым и прочие вообще молчу — там все три наберется.

— Там не города, острожки, — отмахнулся государь. — Им мы местечко оставим — к концу зимы доберутся, и ладно. Главное те, что поблизости, а они поспевают, ежели мы, не мешкая, прямо отсель указы отправим.

Зато он не стал возражать относительно указанных мною в проекте количественных пропорций — сколько от какого населения. Единственный негативный нюанс — мое присутствие, которое Дмитрий счел обязательным. Я возражал, напомнив про Эстляндию, — не разорваться же мне, но он был неумолим.

— Для того я и наметил провести все поране, — пояснил государь. — Поэтому ты как хошь, крестничек, так и выкручивайся, но дело сие больно тяжкое, и без тебя поднять его некому.

Я прикинул еще раз. Вообще-то и впрямь лучше бы мне поприсутствовать на первых заседаниях этого собора. Во-первых, можно еще раз пропиарить царевича, не забывая подчеркивать время от времени, что я являюсь его ближним человеком. А во-вторых… Дело в том, что помимо всего прочего этот собор получил право выбирать нового царя, в случае если прежний государь не оставит после себя ни одного прямого наследника мужского пола.

Дмитрий поначалу возражал и против этого, ворча, что, какой лал ярчей горит, свинье судить негоже. Пришлось пояснить, что это тоже придумано с целью максимально осложнить неким расторопным боярам путь к престолу. Мол, даже если и удастся извести каким-либо образом царя, пускай путем заговора, в котором примет участие чуть ли не вся боярская Дума, все равно им через собор не перескочить, а те — шила-то в мешке не утаишь — подумают, поразмыслят, да и, глядишь, не захотят увенчать убийцу шапкой Мономаха. Тогда какой смысл убивать — риск-то огромен, а проку…

Кроме того, это право и ранее имелось у Земского собора. Правда, он избирался нерегулярно, от случая к случаю, но ведь Борису Федоровичу предлагали престол именно выборные люди от всей русской земли.

Так вот, с учетом этих обстоятельств мне было бы и в самом деле недурно там засветиться: и помочь, если возникнут проблемы, а они на первых порах неизбежны; и организовать выборы руководства, причем тоже с учетом интересов Годунова; ну и завязать тесные отношения с этой верхушкой.

Словом, я, скорчив кислую рожу, заявил, что не могу ни в чем отказать государю, а вообще, если дело пойдет так и дальше, то к следующему году, дабы всюду поспеть, придется и впрямь разорваться на несколько маленьких княжат Мак-Альпинчиков.

Вот так я и использовал Дмитрия, под его именем внедряя в жизнь все те изменения, которые были мною намечены. Правда, часть указов Еловик еще не успел перебелить, но это уже пустяки, учитывая, что предварительное обсуждение они прошли.

К тому же я собирался отправить Яхонтова вместе с государем в Москву — пусть парень ежедневно напоминает о них, дабы они не оказались в долгом ящике. Да и мне выгодно — все равно останавливаться на достигнутом нельзя, поскольку не все сделано. Придется время от времени посылать гонца в столицу с новыми проектами, а Еловик их передаст для утверждения Дмитрию, а потом отпишет, что и как, включая перечень царских возражений.

Но, пожалуй, самым главным, хотя навряд ли кто-то, и даже сам Дмитрий, посчитал этот документ таковым, была «Великая хартия вольностей». Конечно же назывался этот указ иначе, «О вольностях российских», но в этом ли суть? Плевать на форму — даешь содержание, которое, разумеется, тоже весьма и весьма отличалось от упомянутой английской. Однако главное, что указ давал людям права, причем всем без исключения — от закупов и холопов до именитого боярина, который, если вдуматься, тоже их не имел, полностью завися от царского каприза.

Отныне никто не мог быть арестованным, заключенным в тюрьму и так далее без постановления суда. Ничья частная собственность не могла быть изъята у владельца без судебного решения, никто не мог безнаказанно посягнуть на личность человека — например, воевода вообще не имел права приказать кого-либо выпороть. Каждый получал свободу вероисповедания.

— А-а… ежели бунт? — осведомился Дмитрий. — Худа не выйдет? Право токмо у судей, а воеводы для усмирения бунташных людишек ничего не в силах учинить.

Я пояснил, что этот нюанс у меня вошел в «Указ о судьях», и ткнул пальцем в нужное место. Там действительно говорилось, что в местностях, объявленных государем на военном положении, воеводам или облеченным их властью лицам предоставляются все судейские права в полном объеме. Более того, когда учинение кем-либо преступного деяния является настолько очевидным, что нет надобности в дальнейшем расследовании, обвиняемого допускается предать военно-полевому суду, то есть в упрощенном порядке, безотлагательно, и приговор вступал в законную силу немедленно после его оглашения.

Лишь тогда государь угомонился и приступил к дальнейшему обсуждению.

Вообще-то перечислять можно еще долго, но если кратко, то это были основы гражданских прав. Составлял я их, все время держа в голове возможные протесты бояр, которые, естественно, приветствовали бы такое самоограничение государевых прав, но только в вопросах, касающихся их самих. Так вот, чтобы они поменьше бухтели и проглотили приманку не поморщившись, я особо тщательно постарался раскрыть именно их вольности. Например, краткое первое упоминание неприкосновенности любой частной собственности — но затем подробное описание, куда входили боярские вотчины, боярские земли, боярские села, боярские, боярские, боярские…

Дмитрий даже поморщился, когда читал, и метко указал, что достаточно первого предложения, а все остальное лишь повторение, да и то какое-то однобокое, поскольку если речь идет о любой собственности, то почему я все время талдычу про боярскую…

— Ну не у всех же столь проницательный ум, государь, — вежливо возразил я. — Иные из твоего сената, заслушавшись сладким словом, забудут о начале, и тогда…

Объяснение ему понравилось, после чего он даже несколько раз тыкал мне в соответствующее место, чтобы я развил то или иное положение указа. Так появились строки о благородном сословии, которое даже государь не может повелеть выпороть, не говоря уж о том, чтобы приказать арестовать боярина, и так далее, и тому подобное…

— Так ты у меня и вовсе все права отнимешь, — усмехнулся Дмитрий.

Вроде бы сказал в шутку, но в его взгляде, устремленном на меня, я прочел нечто иное. Вообще-то он был прав. Действительно отнимал. Не все, конечно, но поворот к конституционной монархии намечался и впрямь настолько крутой, что государь почуял, как его самодержавный «мерседес» уже встал на два колеса. Кажется, пора нажать на тормоза, о которых я благоразумно позаботился.

— А зачем тебе вообще иметь возможность их пороть? — осведомился я. — Для того чтобы насладиться их унижением и нажить смертельных врагов, опасных вдвойне, потому что они тайные? Пройдет время, ты забудешь о том, как их унизил, но они-то нет, и при опасной ситуации, которая возникает у каждого правителя, непременно окажутся в числе тех, кто воткнет или поможет воткнуть нож тебе в спину. И оно тебе надо? Если уж человек благородного сословия достоин кары, то той, после которой он не сможет причинить тебе вреда, ибо покойники не мстят. А право на нее у тебя останется.

Дмитрий недоуменно уставился на меня, не понимая, как это он не имеет возможности приказать выпороть, но зато в силах беспрепятственно послать на плаху. Я, загадочно улыбаясь и не торопясь с ответом, ждал, пока он догадается сам. Правда, не дождался, и пришлось пояснить. Услышав мои слова, Дмитрий радостно засмеялся.

— И все?! — изумленно осведомился он.

— Вполне хватит, — уверил я его. — Только сейчас этого делать не стоит. Лучше, если об этом будет сказано обтекаемо, притом не здесь, но в твоем «Указе о судьях». Потому-то я специально указал, что судить могут только равные равных или представители высших сословий — низших. Ты же государь, следовательно, из высших, а потому…

Суть уловки состояла в следующем. По проекту реформирования судейской системы во главе ее должны были быть пять верховных судей. Для них не обязательны ни доскональное знание всех законов, ни экзамены. Естественно, они обладали наивысшими правами. Основное их занятие — ревизия и инспекция всего остального корпуса. Однако помимо этого они имели право вынести приговор и отправить на казнь кого угодно, начиная от крестьянина и заканчивая окольничим и боярином. Причем в исключительных случаях, касающихся оскорбления государя, не говоря уж о покушении на его жизнь, особенно когда имелись неопровержимые доказательства вины, рассмотрение такого дела дозволялось в точности так же, как если бы речь шла о местности, объявленной на военном положении.

Так вот, нет никаких препятствий к тому, чтобы одним из этой пятерки Дмитрий особым указом назначил самого себя, но не сейчас — тогда кто-нибудь из бояр непременно догадается, не все же из них дураки, — а на пару месяцев позже. В конце концов, соответствующий указ можно даже заранее заготовить, чтобы осталось только поставить необходимую дату.

Держа в памяти возможный переворот, я подстраховался, посоветовав сейчас назначить троих, оставив одного в резерве — должен же у нас быть хоть один настоящий инспектор-ревизор. Государь вопросительно уставился на меня, но я молчал, скромно потупившись и с огромным интересом разглядывая травяной орнамент на своем серебряном кубке. Наконец Дмитрий не выдержал и прервал затянувшуюся паузу:

— Одного я, кажется, знаю и верю — ты мое доверие не обманешь, а кто еще двое?

— Басманов, — осторожно произнес я.

— Ему тоже верю, — кивнул Дмитрий. — Верю хотя бы потому, что без меня и ему, и тебе придется несладко… Если вообще выживете. А третий?

— Если такое право имеет государь, то оно же должно иметься и у престолоблюстителя. — И, увидев, как скривилось его лицо, заторопился с пояснениями: — Об этом же говорит и общемировая практика, в которой уголовно-процессуальное право должно не только не противоречить конституционному и административному, но и быть…

Цитировать всю выданную на-гора ахинею из набора взятых с потолка юридических терминов не стану — чего позорится? К тому же знал я их не так уж и много, так что выдохся довольно-таки быстро. Выдохся, замолчал и проникновенно произнес:

— Ну вот, теперь даже ребенку понятно. Так как, государь?

Дмитрий некоторое время озадаченно смотрел на меня, не поняв ни слова (немудрено, ибо в моем бессмысленном наборе никто бы не разобрался), неопределенно передернул плечами и недовольно проворчал:

— Ну раз ты так утверждаешь, пущай будет царевич.

А трюк, который я использовал, выделяя права бояр, был мною применен и позже, когда речь зашла о свободе вероисповедания. Вновь только одно краткое первое предложение, касающееся защиты государством любой веры и религии, равно как и прав самих верующих отправлять религиозные обряды, а затем уйма слов исключительно о православии, с упоминанием епископов, митрополитов и святейших патриархов.

Чуть ниже коротенькое указание, что за причинение любому духовному лицу обиды действием, кто бы его ни совершил, должно последовать самое строгое наказание и весомый денежный штраф — и опять подробный перечень всех санов и чинов, используемых в православной церкви, но с примечанием: в отношении тех, кого не перечислили, обидчик платит как за оскорбление, причиненное священнику. Кстати, Дмитрий и тут оказался на высоте, сразу же сообразив, что теперь штрафам подлежат не только те, кто покусится, скажем, на православный храм, на икону или на попа, но и те, кто занесет топор на какую-нибудь священную ель или дуб.

И пусть потом историки утверждают, что сей документ был составлен под давлением боярской верхушки и православной церкви и им в угоду, — плевать. Умные разберутся, а что скажут дураки, меня не интересует. И вообще, сюда бы этих историков, на мое место, тогда бы поняли, что не все так просто, как видится издалека.

Помнится, когда государь после всех внесенных правок и дополнений окончательно одобрил указ, я, будучи не в силах сдержаться, откинулся на своем стуле и расплылся в блаженной улыбке.

— Ты чего, крестничек? — удивленно спросил Дмитрий.

Я не стал скрывать значение документа.

— Отныне, государь, сколько бы ни простояла Русь, в первую очередь из всех правителей потомки будут вспоминать именно тебя, поверь, — заверил я его.

Тот польщенно улыбнулся и осведомился:

— Видение было?

— Оно самое, — подтвердил я. — Довелось мне узреть странный город с высокими домами в десятки саженей…

Я недолго расписывал будущую Москву, быстро перейдя к главному, и, не жалея красок, в самых ярких тонах воспроизвел всенародный праздник, посвященный величайшему государю, чье трехсотлетие со дня восшествия на престол широко отмечается по всей стране.

— Хотелось бы верить, — мечтательно улыбнулся он. — Трехсотлетие… Ишь ты куда загнул.

— Так будет, — твердо ответил я.

Глава 20 Очередная пакость государя

Ныне перед Дмитрием оставался всего один указ. Узнав, что мне предстоит уже этой зимой вторгаться в Прибалтику, и памятуя, что после нас в городах Эстляндии встанут на постой стрелецкие гарнизоны, я по приезде из Ярославля, улучив время, полистал свои записи, сделанные раньше. Прибавив к ним кое-что из запретов для ратников, я получил нечто вроде памятки, как нельзя вести себя на завоеванных землях, ну и ниже перечень наказаний для нарушителей. Были они довольно-таки суровые, вплоть до смертной казни за грабеж и изнасилование, не говоря уж про убийство горожан.

Особых проблем с этим документом я не предвидел, рассчитывая, что у Дмитрия возражений не будет, а если и появятся, то я их разобью в два счета — аргументы имелись.

Я даже объявил Фрэнсису, что сегодня мы, пожалуй, работать над законами не будем вовсе, рассчитывая, что в отсутствие англичанина наш непобедимый кесарь станет куда откровеннее в своих речах и выскажет все, что думает о моем решении выставить себя в качестве жениха царевны. Еловика, правда, оставил — надо ж кому-то вносить изменения, если они все-таки последуют.

Ждать себя Дмитрий не заставил. Я вновь приготовился к пакостям, связанным с моим предстоящим сватовством, но все было в порядке. Государь занимался исключительно законом, иногда досадливо морщась, но особо не возражал и после заминок всякий раз согласно кивал.

О моем намерении встать подле двух кандидатов в женихи, ибо бог любит троицу, он обмолвился лишь вскользь, перед самым своим уходом, когда Еловик ушел и мы остались одни. Да и то он не выказывал своего несогласия, но лишь спросил, не боится ли князь оказаться в роли отвергнутого, тем самым выставив себя на позорище, ибо как ни скрывай такое, а слух самое большее уже через месяц будет гулять по всей Руси. Про такое, мол, даже поговорка в народе сложена: «Жениться — беда, не жениться — другая, а третья беда — не отдадут за меня».

Пришлось ответить, что не вижу ничего унизительного в том, что меня отвергнут. Добро бы, если б это была дочка какого-нибудь боярина, а то ведь царевна.

Дмитрий не унимался, заявив, что в самом отказе и впрямь ничего страшного, вот только слух-то будет изрядно преувеличенный, со всякими смешными несуразностями и нелепыми подробностями, которых и в помине-то не было.

Признаться, я ожидал с его стороны возражений посерьезнее, так что и тут отделался шуточками. Мол, опозорить нас, кроме нас самих, никто иной не в состоянии, и вообще — как к золоту не пристает ржавчина, так и ко мне худое слово. Во всяком случае, те, кто знает меня близко, никогда не поверят распускаемым небылицам, а те, кто не знает… Бог им судья.

— Ой, гляди, — вздохнул он. — Ты еще людишек на Руси плохо ведаешь, а они у нас напрасливы — за ногу своротят да в быль поворотят, а клевета их что уголь черный — не обожжет, так замарает. Али ты убежден, что Ксения Борисовна тебя изберет? Тогда совсем иное. — И Дмитрий пытливо уставился на меня.

— Как можно быть в таком уверенным? — пожал плечами я. — В мире есть три абсолютно непредсказуемые вещи — погода, глупость и… женщины, и попытаться угадать их решение… Да они и сами порой не знают, что скажут или что сделают через час.

Кажется, успокоился. Ушел. Неужто все?

Но нет, пакость все равно пришла, причем, как обычно и бывает, неожиданно и в самое неподходящее время. Как назло, мне снился такой замечательный сон, как мы с Ксюшей идем куда-то по лугу, поросшему изумительно сочной травой яркого изумрудного цвета. Мешались только назойливые пчелы, от которых то и дело приходилось отмахиваться…

Открыв глаза, я понял, что это были за пчелы, — меня нетерпеливо тормошил Дмитрий…

— Я надумал, — радостно сообщил он мне, едва я приоткрыл глаза, и поторопил, чтобы я вставал, заметив: — Кто хочет жениться, тому и ночь не спится, а ты эвон, знай себе сопишь. Неча! — И, довольно улыбаясь, принялся рассказывать, что за идея осенила его этой ночью.

Оказывается, он, едва увидел свадебный подарок Густава, терзался только одним — ему в свою очередь тоже захотелось внести в предстоящую церемонию свою лепту, причем нечто такое, чтоб всем присутствующим, особенно царевне и ее избраннику, запомнилось на всю жизнь.

С этой мыслью он и лег спать, и вот тогда-то свершилось чудо — господь во сне послал ему известие.

«Ой, как все плохо, — мелькнуло у меня в голове. — Если уж он решил прицепить к своей затее всевышнего, значит, жди не просто неприятностей, но крупных».

Как выяснилось чуть погодя, я со своей догадкой угодил в самое яблочко. Оказывается, бог повелел государю не только не противиться выбору царевны (и на том спасибо!), но и благословить счастливого ее избранника особой явленной иконой. Дескать, такое благословение послужит как бы искуплением грехов Дмитрия, когда он хоть и не свершил некое недоброе деяние в отношении сей девицы, но помышлял об оном.

Тут рассказчик ненадолго прервался, смущенно потупился, а я, прищурившись, попытался разглядеть, сколько там натикало на моих напольных часах. В отличие от годуновских, за которыми следил Чемоданов, регулярно переводя стрелку на двенадцать, я такими глупостями не занимался, так что они показывали нормальное время, а не отсчитывали часы дня и ночи. Видно было плохо — лампадка хороша как ночник, но не как светильник, однако все-таки удалось высмотреть, что сейчас пошел только пятый час.

Самое подходящее время для разговора об иконах.

А Дмитрий не унимался, подробно повествуя о ее явлении ростовскому епископу Прохору. Признаться, слушал я государя вполуха, принявшись размышлять, к чему бы все это и какая именно пакость ждет меня по окончании рассказа, который длился уже не меньше получаса.

Если кратко, то суть его состояла в том, что Прохор утром нашел икону богоматери там, где увидел ее во сне, и на месте чудесного обретения незамедлительно выстроил монастырь в честь введения во храм пресвятой богородицы, где эта икона хранится и поныне, являя все новые и новые чудеса.

Пока я одевался, уже понял, что будет дальше. Теперь осталось выяснить, где находится монастырь, куда мне, вне всяких сомнений, сейчас прикажут отправляться. Услышав, что он расположен близ Ярославля, я крякнул и, не в силах сдержать эмоции, выругался. Еще бы, сотня верст только в одну сторону — не ближний свет. По счастью, я в это время обувался, и государь решил, что моя брань относится к сапогу, который никак не хотел налезать на ногу, а потому преспокойно подвел итог:

— Теперь ты понимаешь, насколько свята оная икона?

В ответ я промычал нечто восторженное — преклоняюсь, восхищаюсь и вообще, того и гляди вот-вот заплачу от умиления.

Государь внимательно поглядел на мое лицо и, удовлетворившись увиденным, уже коротко, по-деловому распорядился:

— А ежели уразумел, так отправляйся за ней, ибо привезти ее сюда, в Кострому, надлежит именно тебе. — И добавил, норовя упредить мои возражения: — Грамотку с повелением монахам я уже заготовил, печать государева на нем проставлена, так что отдадут, не сумлевайся.

— Ехать сразу после выбора Ксенией Борисовной своего жениха? — невинно уточнил я, хотя и знал, что он на это ответит.

— До того, — пояснил Дмитрий.

— То есть встать рядом с Густавом и Басмановым я не смогу?

— Отчего же. — Дмитрий пожал плечами. — Ежели прямо нынче, сей миг в путь отправишься, то к завтрашнему вечеру, коль поспешишь, глядишь, и возвернешься. А выбор по такому случаю и отложить можно, ничего страшного. К тому же мыслится мне, что ныне к вечеру царевна изрядно притомится из-за всех этих богослужений, чай, памятаешь, что полгода по ее батюшке, а заупокойные службы долго длятся. Поэтому завтра она будет усталой, и ни к чему нам затевать сватовство, пущай денек передохнет.

— А почему привезти ее надо именно мне? — уточнил я. — Вон сколько у тебя слуг, посылай любого. Если иконе нужен особый почет, то и тут не застоится — боярин Басманов или принц Густав.

— Они ведь женихи, — ляпнул Дмитрий и осекся, но после секундной паузы поправился: — Я к тому, что глас во сне был именно тебе ее привезти.

— Неужто господь прямо так и сказал, чтоб ты доверил перевозку именно князю Мак-Альпину? — усомнился я.

— Прямо так! — отрезал Дмитрий, начиная подозревать, что я уже просек его неумелое вранье, и уточнил: — Про Мак-Альпина не сказывал, врать не стану… — И он, умолкнув, настороженно уставился на меня, поскольку я в этот момент фыркнул, не сумев удержаться от смеха.

Ну и комик! Как скажет чего-нибудь, так хоть стой, хоть падай! Но я тут же придал лицу озабоченное выражение и даже закряхтел, нагнувшись и опять принявшись возиться с сапогом.

— Однако имечко твое он назвал, так и поведав, чтоб вез ее непременно князь Федор Константиныч. — И он, скрывая неловкость, напустился на меня: — Ты бы лучше вместо пустых тарабар поспешал. Али ты еще каковского князя ведаешь, чтоб Федором Константинычем прозывался, дак растолкуй. Можа, и впрямь всевышний про него вещал, а я все спутал. — И сердито засопел.

Признаться, вначале хотел «припомнить», но ведь бесполезно. Ладно, пусть думает, будто я лопух и всему поверил. Правда, от одного замечания не удержался и, уже закончив одеваться, деловито заметил:

— Предупредить бы надо Ксению Борисовну.

— Это нужно, — согласился он. — Токмо сейчас их будить ни к чему — время раннее, а у них и без того ноне денек заполошный. Дожидаться же, когда проснутся, тебе не след. Ежели хотишь к завтрашнему вечеру поспеть, так тут ни единого часца терять нельзя, а посему я сам их потом упрежу.

Я оделся и шагнул к двери, прикидывая, как поступить. Ведь ясно же, что ничего откладывать он не станет и завтра поутру поставит перед Ксенией Басманова и Густава с повелением выбирать. А если Федор спросит о моем отсутствии, то Дмитрий заявит, что раз князь Мак-Альпин, ведая о дне выбора, вообще не соизволил появиться в тереме у Годуновых, стало быть, передумал и решил себя в женихи не выставлять. А может, соврет что-нибудь и похитрее, чтобы выглядело более правдоподобно.

Погруженный в раздумья о плане дальнейших действий, я обратил внимание, что Дмитрий не отстает от меня, лишь когда очутился во дворе.

— Чтоб быстрее было, я сам тебе подсоблю — чай, по моей указке пошибчее народ забегает, — заметив мой недоуменный взгляд, пояснил он свое присутствие.

«Ишь ты, контроль до последней секунды, чтоб точно не выкрутился», — усмехнулся я. Ладно, делать нечего, коли так сурово все обставлено, придется действовать иначе. И я принялся отдавать распоряжения своим ратникам.

Государь действительно не оставлял меня ни на минуту. Правда, вел себя смирно, тихо, в основном помалкивал, да и повода встрять у него не имелось: мои ребятки и без того, невзирая на раннюю побудку, не ходили и даже не бегали — летали. Только когда я, вместо того чтобы приказать гвардейцам немедленно бежать к пристани, велел седлать коней, он забеспокоился и подал голос, осведомившись, для чего я так распорядился. Пришлось пояснить, что для начала собираюсь отправиться в расположение полка, где быстренько захвачу с собой сорок удальцов-молодцов из числа наиболее крепких и выносливых, потому что с этими я к завтрашнему вечеру точно не поспею вернуться.

Лишь тут он оставил меня в покое, но заявил, чтоб я поспешал, ибо он будет ждать меня на пристани, дабы лично благословить в путь-дорогу.

Пока ехали, я инструктировал Дубца, каким путем ему надлежит привести к берегу реки Костромы два с половиной десятка гвардейцев и полсотни коней, чтобы их никто не заметил.

Дмитрийдействительно дожидался меня на пристани. Что ж, раз он не счел нужным столь же тщательно контролировать меня и дальше, значит, поверил, что я ему поверил. Ну-ну, поглядим еще, кто кого надует.

Перед самой отправкой государь решил еще разок меня вдохновить, наверное, опасаясь, что я на полпути велю повернуть обратно. Мол, господь ему сказывал, что в награду за послушание он обещает одарить князя своим благословением и сделает так, что выбор царевны падет именно на него. Я изобразил на лице радостную улыбку и полез в струг, бодро крикнув, чтоб отчаливали.

— И куда тут плыть-то? — растерянно спросил Одинец, глядя на тяжелую воду.

— Туда, — коротко пояснил я, указывая в сторону Ярославля.

— А ежели посуху да конно, не быстрее? — усомнился еще кто-то за моей спиной.

Я усмехнулся и ничего не ответил. Да и нечего мне было сказать, поскольку я и сам прекрасно понимал, что посуху получится конечно же быстрее. Именно потому Дмитрий и указал мне добираться водой. При этом он сослался на обилие рек, впадающих в Волгу, переправиться через которые в такую пору будет затруднительно, но я-то знал истинную причину его выбора. Правда, перечить не стал — пока молчу, его рекомендация остается не более чем советом, а стоит мне вякнуть, и она сразу же превратится в приказ. Нет уж, лучше ничего не говорить, но делать по-своему.

На коней, подогнанных Дубцом к реке Костроме, я пересел на другом берегу. Дорога до Толгского монастыря затянулась. Во-первых, много времени занял перевоз лошадей через реку Кострому — пришлось гонять струг несколько раз. Во-вторых, Дмитрий отчасти оказался прав насчет водных преград, которых на нашем пути встретилось не много, но всякий раз приходилось лихорадочно метаться, отыскивая относительно приемлемое место для переправы. К тому же кони. Это я был заряжен на ближайшие сутки без отдыха, а им-то как пояснишь, что надо потерпеть? Заводные имелись, но уж больно далекий путь — сотня верст галопом не шутка.

Одним словом, в Толгскую обитель мы подоспели уже к закату. Там поначалу стали упираться, но тут уж я был тверд и непоколебим.

— Повеление государя не исполнять?! — гаркнул я на старика-настоятеля, и тот испуганно отшатнулся от иконы, которую до этого закрывал грудью, и, беспомощно свесив руки, заплакал.

— Ей-богу, совсем ненадолго, — смягчившись, в очередной раз повторил я и заверил: — Не сомневайся, отче, сам, своими руками внесу в ваш храм.

Я даже пошел на то, чтобы разрешить им исполнить какой-то тропарь, [792] дабы мне в пути подсобил святитель Прохор.

К моему превеликому облегчению, пели они не очень долго, так что спустя минут десять, а может, и того меньше, тщательно укутанная в десяток холстин небольшая икона — размером эдак сантиметров шестьдесят на пятьдесят — оказалась в моих руках. Теперь пора и в обратный путь, тем более что солнечный диск уже полностью скрылся за горизонтом, и лишь кроваво-красное зарево за нашими спинами выдавало то место, куда он провалился.

Мы отъезжали, а вдогон нам неслось: «…В час грозный оный смертный наипаче яви нам твое многомощное заступление, ускори тогда на помощь к нам, безпомощным…»

Но я не обращал внимания на заунывный плач. Мне тоже предстояло ускориться, ибо на помощь с небес рассчитывать не приходилось и оставалось надеяться лишь на себя самого…

Невзирая на то что была ночь, времени на дорогу до Костромы я затратил куда меньше, чем на путь до Толгского монастыря. Для подсветки у нас имелись факелы, а кроме того, примерно через каждые двадцать верст меня и ратников ждала смена гвардейцев, расставленных мною еще на пути в монастырь, со свежими лошадьми, которые успели передохнуть. Я мигом пересаживался, оставляя своих спутников, нуждающихся в передышке, и с новой пятеркой летел дальше.

Совсем без происшествий не обошлось: все-таки подсветка хороша лишь для направления движения, чтобы не сбиться с маршрута, а вот что касается ямок, колдобин и ухабов, то разглядеть их практически невозможно. Те, что покрупнее, к примеру, овраги — тут да, можно тормознуть, если не лететь во весь опор, а вот мелкие… Словом, семь коней за время скачки все-таки угодили в них, а вот гвардейцев, как говорится, бог миловал — хоть пара человек и вылетела из седел на полном скаку, но отделались они ссадинами и ушибами. Да и мне везло — лошади подо мной ни разу не споткнулись.

Броды были уже известны, к тому же возле каждого горел костер, разожженный оставленными мною подле переправы гвардейцами, так что золотые купола Успенского собора Ипатьевской обители показались впереди, когда было уже утро.

Прикинув по невысоко поднявшемуся над горизонтом солнцу, что сейчас где-то около восьми часов, никак не больше, я удовлетворенно кивнул сам себе — доскакали почти как и планировал изначально, опоздав разве что на пару-тройку часов, но все равно в пределах допустимого. Оставался лишь последний участок — Кострома-река. Лишь бы Дубец все выполнил как надо, и тогда будет полный порядок.

Подскакав поближе, я заметил, как сидящие на веслах приветственно машут нам руками, а сам Дубец, стоя на носу струга, вздымает высоко вверх здоровенный сверток.

Так-так, значит, и здесь ажур. Что ж, можно и капельку передохнуть. Недолго, ровно столько, сколько будем плыть к городской пристани, но все-таки.

Брякнувшись на заботливо устланную какими-то покрывалами палубу, я с наслаждением вытянул ноги, задрав их на американский манер повыше. Странно, вроде не бегал, а скакал, так чего ж они так гудят-то?

Заснуть, правда, не удалось. Мешало неистово барабанившее в груди сердце, которое успокаиваться не желало, словно стремясь своим торопливым тревожным стуком подогнать моих гвардейцев, хотя они и без того спешили что есть мочи.

И чего оно так колотится? Вроде бы все в порядке, да и время не позднее, ан поди ж ты. Ладно, приедем — разберемся. И я устало закрыл глаза, надеясь, что сон все-таки придет.

И он пришел…

Глава 21 Выбор царевны

Вообще-то сон оказался из разряда странноватых, я бы даже сказал, сюрреалистичных. Эдакое полотно Сальвадора Дали, а то и похуже, вроде работ современных экспрессионистов, у которых ни бельмеса не понять. Даже удивительно, поскольку никогда ранее мне ничего похожего не снилось.

Особенно меня поразила меланхолично парящая в воздухе шапка Мономаха и остервенело гоняющаяся за нею толпа в боярских шапках. Чуть в отдалении от нее две нарядно одетые женщины, стоящие на пригорках, яростно пускали друг в друга стрелы молний. Их лиц мне разглядеть не удалось — было не до того, поскольку приходилось отчаянно отбиваться от неистовых татарских всадников, атакующих меня в одном строю с польской шляхтой. В последнем я ошибиться не мог — именно польской, ибо во всей Европе только ляхи за каким-то чертом присобачивали себе со спины крылья.

И приснится же такая фантасмагория! Я даже не сразу пришел в себя, окончательно очнувшись лишь после второго негромкого напоминания Дубца, что струг уже подплывает к пристани.

Я привстал на локтях и охнул от боли. Только теперь я почувствовал, как ломит все тело, и мало того — такое ощущение, будто мне куда-то в поясницу вставили железный кол, причем предварительно раскалив его как следует на огне.

Боль была такая, что, выйдя кое-как, враскорячку, по сходням на берег, я даже на лошадь взгромоздился лишь с третьего раза, поскольку Дубец, помогавший поначалу, в одиночку не управился и пришлось привлекать еще двоих гвардейцев.

Позор, да и только!

Пока ехал, было стыдно даже оборачиваться, но проинструктировать, что делать, необходимо, так что пришлось повернуться. Однако странное дело, в глазах стременного ни тени насмешки — только восхищение и разве что где-то в самой глубине капелька сочувствия.

Это меня настолько вдохновило, что я пришпорил лошадь, торопясь к терему Годуновых, и, не дожидаясь, пока меня догонят чуть приотставшие гвардейцы, попытался слезть самостоятельно. Получилось, правда, неуклюже.

Передвигался я по-прежнему не ахти — мешала боль, но у самого крыльца, на мгновение задержавшись, собрался с духом и, заявив себе, что просто обязан в ближайший час выглядеть как ни в чем не бывало, стал подниматься по ступенькам.

Я успел впритык. Можно сказать, едва-едва — не зря колотилось сердце, потому что силы Ксении ко времени моего прибытия были на исходе. Единственное, на что ее хватало, так это на повторение слабым голосом, почти шепотом, одной и той же фразы:

— Отчего ж не погодить еще чуток, покамест князь не приедет?

— Сколь раз говорить, что он еще вчера поутру укатил в Ипатьевскую обитель за Федоровской иконой, и ежели бы восхотел, то давным-давно приехал бы! — услышал я истошный вопль Дмитрия, когда встал в сенях перед дверью, ведущей в трапезную, где и проходило столь оригинальное сватовство. — И сколь ты тут ни оттягивай час, ан выбрать все одно придется, ибо мое слово крепкое, и раз я так повелел…

Вот же зараза! Значит, ты меня послал совсем не в Толгский монастырь, а в Ипатьевский. Ну-ну. Тогда получается, что я все выполнил в точности, и мой сюрприз для тебя, государь, окажется весьма кстати.

И тут же раздался новый крик Дмитрия:

— А я сказываю, что, раз его нет, стало быть, не отважился он просить твоей руки, потому как ежели бы иначе, то он…

Дальше я слушать не стал, шагнув к двери, по сторонам которой стояли два здоровенных немца. А может, французы. Короче, из той полусотни телохранителей Дмитрия, которых он прихватил в Кострому. Едва я сделал шаг, как они, насторожившись, одновременно сомкнули плечи, перекрывая мне дорогу.

— Государь не велел никого пускать, — коротко пояснил один, с рыжими усами и небольшой бородкой.

Странно. То же самое мне сказали гвардейцы у крыльца. Правда, о том, чтоб не пускать именно меня, у них и мысли не было — воевода ведь, так что просто сообщили в порядке информации, вот и все, а эти служивые исключений делать явно не собирались.

— Князя Мак-Альпина это не касается, — отрезал я. — А ну-ка, расступились в стороны, да поживее!

Они нерешительно переглянулись, и рука рыжеусого медленно потянулась к рукояти алебарды, перехватывая ее поудобнее.

— Не шали, — посоветовал я и оглянулся на своих гвардейцев, которые поначалу даже опешили от такой наглости, но теперь пришли в себя и, приняв поворот моей головы за знак к началу, дружно обнажили сабли.

Но не начинать же боевые действия прямо перед трапезной, поэтому я еще раз попытался угомонить их ретивость, вежливо предупредив:

— Считаю до двух, а на счет три… Раз… — И я повернулся к Дубцу, передавая ему икону Феодора Стратилата. — Два… — И свободная от ноши правая рука легла на эфес сабли, но это оказалось уже лишним — им хватило начала счета.

Все-таки наемник и есть наемник, причем неважно, из какой страны прибыл он к нам на Русь. Если силы равны — это одно, будет сражаться, а когда пятеро на каждого, то смысла в драке он уже не видит.

Когда я протянул руку, чтобы открыть дверь, то вновь услышал слегка охрипший голос Дмитрия:

— А я сказываю, что, коль нет такого, выйдешь и за всякого. И до тех пор вовсе тебе отсюда ходу нетути, покамест не изберешь себе…

И тишина.

Все, кто находился в трапезной, уставились на меня. Выражение глаз разное, но роднило их плескавшееся во всех удивление. Во всех, кроме одной пары, в которых были вера и радость от того, что эта вера сбылась. Вот только смотрела на меня Ксения недолго — побледнев, она начала медленно клониться набок, сползая со своего резного креслица, на котором сидела.

Первым подле нее оказался я. Странно, но боли ни в ногах, ни в пояснице, ни где-либо еще в те секунды не ощущалось мною вовсе. Правда, подивился я этому обстоятельству гораздо позже, а сейчас было не до того. Подскочив к царевне, я бережно поддержал ее и, обернувшись к ратникам, в растерянности застывшим возле двери, распорядился, ткнув пальцем в Изота и Кочетка, руки которых не были заняты иконами:

— Воды, и… ключницу мою разыскать и привести сюда.

Пришла в себя Ксения быстро. Как я подозреваю, обморок от радости вообще более краткосрочен, нежели от горя, и, когда все прочие перестали взирать на меня как на пришельца с того света, царевна очнулась. Едва она открыла глаза, как первым делом поучительно заметила Дмитрию:

— А я ить сказывала тебе, государь: коли жив князь Федор Константиныч, непременно явится. — И легкая лукавая улыбка скользнула по ее лицу, а рука потянулась ко мне.

— Обязательно, — кивнул я. — И Федоровскую икону тоже привез, государь.

Повернувшись, я повелительно махнул стоящему у двери Дубцу, который сноровисто скинул холстину и бережно поднес икону поближе к Дмитрию.

Тот, опешив, некоторое время взирал на Феодора Стратилата, столь нахально надувшего бедного языческого императора, правда, во славу Христа, что, несомненно, оправдывает его лживость перед истинными христианами. Судя по горевшему в глазах Дмитрия негодованию, с коим он взирал на древнего полководца, думается, государь к ним явно не относился.

Наконец, вдоволь наглядевшись на лицемерного святого, он вновь повернулся ко мне.

— Какую Федоровскую?! — сдавленным от подступающего бешенства голосом осведомился он, зло уставившись на меня.

— Из Ипатьевского монастыря, как ты тут и говорил, — невозмутимо пояснил я.

— Помнится, я тебя совсем за иной посылал, и не в Ипатьевскую обитель, а в Толгскую, — прошипел он и осекся, а лицо его стало медленно краснеть.

«Значит, мальчик еще не совсем пропащий, — сделал я вывод. — Вон Шуйский сколько брехал и глазом при этом не моргнул, а этот еще краснеет от вранья. — Но тут же поправился: — Хотя только когда его в этом уличат, так что все равно случай изрядно запущенный».

Дмитрий растерянно огляделся по сторонам. Теперь уже взоры присутствующих устремились на него. Правда, не все. Первым сообразивший, в чем дело, Басманов из деликатности потупился, сосредоточенно разглядывая, как, повинуясь моему жесту, Самоха аккуратно снимает один полотняный слой за другим со второй иконы.

— А вот и явленная Толгская божья матерь, — хладнокровно произнес я, когда с иконы слетел последний кусок холста, укутывавший его.

— Так ты что ж, успел и за ней, под Ярославль?! — ахнул Дмитрий и, недоверчиво уставившись на богородицу, протянул: — Вроде и впрямь она…

— Даже и не сомневайся, государь. У меня и в мыслях никогда не было попытаться хоть в чем-то обмануть тебя, ибо у любого благородного человека, будь то князь или даже боярский сын, не говоря уж о царе, слово столь же крепкое и золотое, как и у непобедимого кесаря.

Только теперь до него дошло, что моя речь начинает напоминать издевку, пусть и слегка завуалированную. Он еще больше побагровел, открыл было рот, но я не дал ему ничего сказать, весело заявив:

— Да что мы все об иконах и об иконах. Они, как ты мне говорил вчера, когда провожал в дорогу, понадобятся лишь потом, когда ты станешь благословлять счастливого избранника, а пока, — и я гордо выпрямился, — сватовство продолжается! Куда мне встать?

Молчавший доселе Густав с кислым выражением на лице осведомился, пристально глядя на Ксению:

— А надо ли? — Он грустно усмехнулся и… захлопал в ладоши.

Едва у меня промелькнула мысль, что не иначе как у принца поехала крыша, он перестал аплодировать и пояснил Дмитрию:

— То я следовать призыв древних, как это, скоморохам Рима, кои сказывать в конце: «Plaudite, acta est fabula». [793] — И, повернувшись ко мне, произнес уже по-итальянски: — Finita, князь. — После чего он решительно шагнул к царевне.

Некоторое время он пристально вглядывался в ее лицо. Не знаю, что он пытался разглядеть в глазах Ксении. Какую-то надежду для себя? Или решил окончательно убедиться в своей горькой догадке? Или…

Не знаю, да и, пожалуй, никогда не узнаю, ибо спросить об этом я так и не насмелился.

Знаю только одно — он увидел то, что подтвердило его догадку, поскольку, кивнув, опустился на одно колено, бережно взялся за край нарядного сарафана царевны, поднес его к губам и, поцеловав, негромко заметил:

— Я счастлив уже тем, что смог первым поздравлять тебя, Ксенья Борисовна, с избранием счастливца и… — Он перевел дыхание, прикусил губу, судорожно дернув кадыком, словно пытаясь поспешно проглотить что-то, потом еще раз, и, наконец справившись с этим, Густав продолжил: — И я уверен, что твой выбор оказался весьма мудрым, ибо ныне еще раз убедился, что князь Мак-Альпин ведает, что есть честь, а слово его, в отличие от слова кесаря…

Не договорив, он тяжело вздохнул и стал подниматься на ноги. Больше он не произнес ни единого слова, лишь коротко кивнул всем на прощанье, причем Дмитрию наособицу кланяться не стал, и с высоко поднятой головой удалился.

«Кажется, свое письмо дяде он теперь подпишет навряд ли», — подумал я.

— Да ты погодь! — растерянно крикнул вслед ему Дмитрий, когда Густав уже открыл дверь, но тот даже не задержался. — Вот чего он? — всплеснул руками государь, обращаясь к Басманову. — С чего он решил, будто царевна на князе остановилась? Ссылалась-то, поди, на него, лишь бы выбор свой отложить, а на самом деле, можа, вовсе никто ей не надобен, дак оно и того, чай, не к спеху. Эвон яко она сказывала, что не надобна соловушке золотая клетка, а куда лучшее ему на зеленой ветке.

Петр Федорович пожал плечами, не зная, что ответить. Дмитрий помолчал в ожидании поддержки, но, так и не получив ее, повернувшись к Ксении, заметил:

— Так ты того… ежели не согласна, то…

— А что проку? — перебила она его. — Хорошо бы жить у отца девице, да нет его у молодицы. Сказывают, суженого и на коне не объедешь, потому воля не воля — такая наша девичья доля. Да и ты сам, государь, молвил, чтоб я жила не как хочется, а как бог велит, а то с бодливой коровы рога сбивают.

— Погоди-погоди, — заторопился он. — Мало ли что сказывал. То сгоряча, в сердцах, а ежели хотишь, то все можно и переменить. Любо, кумушка, — сиди, а нелюбо — поди. Я ж свое словцо про выбор памятаю, потому воля у тебя.

— Так это что ж, сызнова выбирать? — капризно надув губки, иронично протянула Ксения. — Нет уж, царь-батюшка. Чем долго барахтаться, так уж скорее ко дну. К тому ж невеяный хлеб не голод, а посконная рубаха не нагота. Князь Мак-Альпин и ликом пригож, и статью хорош, и вой удалой, и воевода лихой. А что про волю сказываешь, за то благодарствую. Токмо воля и добрую жену портит… — И она протянула мне свой расшитый золотом алый платок — знак выбора.

Дмитрий было дернулся, чтобы перехватить его, но, сообразив, что это уже будет чересчур, тут же устыдился и, не зная, что предпринять, вновь растерянно оглянулся на Басманова, но Петр Федорович упредил его. Неловко кашлянув в кулак, он смущенно заявил:

— Мне бы во двор отлучиться, государь, а то чтой-то не того. Дозволь, а? — И даже выразительно прижал руку к животу.

Дмитрий понуро кивнул.

— Так как же ты обители-то перепутал, государь? — подал голос всеми забытый Федор.

Господи, и этого простака — на трон?! Нет уж, пока «ледокол» не сделает все, что я для него запланировал, об этом и речи быть не может!

— Или ты и впрямь?.. — Только теперь изменившееся лицо Годунова засвидетельствовало, что до царевича начинает доходить, что никакой ошибки Дмитрий не совершал.

«Ну наконец-то, — вздохнул я. — А то можно подумать, что наш престолоблюститель совсем уж…»

Но додумать не успел, поскольку сразу же догадался о своей оплошности — Федор просто не хотел верить, что, оказывается, цари тоже могут лгать, причем самым нахальным образом.

— Как же так, государь? — растерянно произнес Годунов и вопросительно уставился на Дмитрия, очевидно рассчитывая, что тот все-таки сможет пояснить и недоразумение будет устранено.

— Как?! — завопил внезапно очнувшийся от столбняка Дмитрий. — А вот так! Хотел-то, чтоб как лучшее, чтоб королевич согласье дал! Я ить о Руси радел, земель жаждал державе поприбавить, вот и… — И он, горестно махнув рукой, тоже направился к выходу.

Скажите, пожалуйста, «о Руси»… Вот брехло! Даже тут без вранья не обошелся. Ты еще царя из сказки Филатова процитируй:

Ночью встану у окна
И стою всю ночь без сна —
Все волнуюсь об Расее,
Как там, бедная, она? [794]
Так я тебе и поверил. А вот побег ты задумал несвоевременно, потому что не выполнил до конца все, что обещал, а посему…

— Государь! — рявкнул я столь грозно, что он не просто резко притормозил, но встал как вкопанный и обернулся, удивленно, но в то же время и чуть испуганно глядя на меня.

Вообще-то насчет испуга правильно, парень. Рожу бы я тебе начистил с превеликим удовольствием, а еще лучше, перегнув через колено, всыпал бы розог эдак десятка два. Может, это не так больно, но зато куда обиднее. Увы, нельзя! Поэтому я смягчил голос и вкрадчиво произнес:

— А благословить выбор царевны? Зря я, что ли, ездил? — И злорадно «обрадовал» его замечательной новостью: — К тому же сон твой и впрямь оказался вещим — как господь и обещал тебе, так все и выполнил, надоумив Ксению Борисовну с выбором.

Он вытаращил на меня глаза, но добили его не мои слова, а… Самоха. Восприняв мою речь за команду, он сразу же сунул ему чуть ли не под нос явленную икону Толгской богоматери.

Отпрянув от нее как ошпаренный — можно подумать, там была изображена не богородица с младенцем, а нечто… гм-гм, противоположное, Дмитрий яростно выпалил:

— Ты лучше поведай, яко тебе удалось поспеть?!

Я закатил глаза к потолку и благоговейно произнес:

— Только с божьей помощью. Если б не всевышний…

Дубец сумел сдержаться, но Самоха, не выдержав, прыснул, правда, сразу же деликатно отвернул лицо, отчего икона в его руках угрожающе пошатнулась, дав крен в сторону взбешенного государя.

— Всевышний, — прошипел Дмитрий. — Да ты самому сатане в дядьки годишься.

— Ну что ж, и в аду хорошо заступничество. Хоть кочергой вместо вил подсадят, а все легче, — невозмутимо заявил я и заметил: — Вот только сейчас речь не о моих племянниках, так что давай оставим их на время и перейдем к благословению.

— Токмо вслед за моим разрешением на свадебку, — отчеканил Дмитрий. — Его же дам лишь опосля Эстляндии, да и то ежели вернешься, повоевав все, что я тебе сказывал. Да чтоб непременно в эту зиму, понял ли? — А в заключение выпалил: — Женить бы тебя не на красной девице, а на рябиновой вице. [795]

И, зло усмехнувшись — ну как же, все-таки сунул свою поганенькую ложку дегтя в мой бочонок меда, — удалился.

Кажется, я выиграл в очередной раз, вот только эта победа отчего-то сильно смахивает на пиррову. Даже странно, с чего бы это?

Но тут дверь скрипнула и вошла моя ключница. Внимательно посмотрев на царевну, она перевела взгляд на меня и недоуменно спросила:

— Нешто когда человек столь счастлив, его лечить надобно? Дак у меня от блаженства и травок нетути.

Я повернулся к Ксении. Откинувшись на высокий деревянный подголовник, она улыбалась, а ее пальчики, которые невесть как вновь оказались в моей руке, легонечко гладили мою шершавую ладонь. Правда, из закрытых глаз время от времени просачивались сквозь густые ресницы маленькие слезинки, но и они, скорее всего, от избытка счастья.

Нет, все-таки я ошибся. Даже если это и пиррова победа, то от этого она не перестает быть победой. Правда, не окончательной, но ничего, дай только срок, дай срок, ибо еще не вечер…

Глава 22 Не мытьем, так катаньем

В одном Дмитрий оказался прав. Не будет у нас приращения землицы к русской державе — воеводы-то для похода остались, никуда не делись, а вот король…

Увы, но Густав в тот же день отказался и подписывать шведскому королю Карлу IX свое гневное письмо с требованиями поделиться землями, и идти на Эстляндию, причем в весьма категоричной форме.

— Что с возу упало — тому и глаз вон, — отрезал он заплетающимся языком и налил себе из вместительной емкости литра эдак на три чего-то подозрительно знакомого, особенно по запаху.

— А как же «слово не воробей»? — напомнил я ему разговор в Угличе.

— То было до сватовство, — коротко ответил он.

Мои попытки как-то утешить его, предложив смотреть на все с философской точки зрения, по принципу «всякая монета имеет оборотную сторону», ни к чему не привели. Принц пребывал в унынии, хотя временами пытался встряхнуться, беззаботно хмыкал, отпуская бодрые замечания, вот только хватало его ненадолго.

— Хорошо, что все так быстро кончаться. Как говорят на Руси, кончил дело — гуляй мимо.

— Гуляй смело, — не выдержав, поправил я, но он не согласился:

— Это ты — смело, а я… — И принц, вновь впадая в грусть, уныло заметил: — Я мимо, а посему… — Он безнадежно махнул рукой.

Впрочем, королевич не питал ко мне зла, не затаил на сердце обиды и не задумал как-то насолить за свое неудачное сватовство. Я не специалист чтения по глазам, но Густав — человек не только простодушный, но еще и весьма откровенный, привык лепить как на духу, то есть что на уме, то и на языке, так что ошибки быть не могло, и лгать мне, глядя прямо в лицо, он никогда бы не стал.

Более того, по его словам выходило, что я сейчас являюсь единственным человеком, с кем ему не то чтобы хотелось общаться или общение доставляло бы радость, но если выбирать из всех участников состоявшегося представления, то моя кандидатура наиболее приемлема.

Впрочем, он не держал зла ни на Ксению, ни на Федора, а вот на Дмитрия… Почему уж так глубоко возмутил его обман с этой обителью и иконой, не знаю, но дошло до того, что он, собравшись уезжать к себе в Углич, даже не пожелал дождаться государя, который сразу после окончания сватовства вскочил на коня и был таков, улетев в Дебри якобы на смотрины моего полка.

— Это даже есть хорошо, — удовлетворенно заметил Густав, узнав об отсутствии Дмитрия.

С трудом удалось уговорить принца задержаться хотя бы на денек, ссылаясь на простые правила вежливости, которые надо соблюдать. Договорились, что я всем объясню, как сильно Густаву неможется, чтобы его никто не дергал потрапезничать, и тогда он задержится до завтра, а во время прощания не станет упоминать про обман.

На всякий случай, желая лишний раз обелить царевну, я напомнил, что с ее стороны не было никаких конкретных обещаний. Возможно, он принял ее ласковое обращение за нечто большее, но в этом только его вина.

— Я знать, — согласился он. — Токмо моя. Да я и нет обида. Пусть. Сам вина. Забыть, что встречают по одеже, а провожают — по роже, а твоя рожа лучше пригожа. — А в глазах его была такая тоска, что мне стало не по себе.

«Сам виноват, — спохватился я, с трудом подавляя в себе неожиданно вспыхнувшее сочувствие к этому глубоко одинокому человеку. — Семь лет назад могло повезти, так что нечего тут…» Но жалость не проходила, и, когда он неспешно разлил по кубкам весьма знакомый мне напиток, я с готовностью поднял свой, хотя по запаху было понятно, что там не что иное, как побочный продукт многочисленных экспериментов по добыванию философского камня, а если попроще, то ядреный самогон.

— За ее счастье, — сурово произнес Густав и уточнил: — За ее счастье с тобой.

За такой тост не осушить до дна просто грех. Хорошо, что там было налито не очень много, к тому же я «нечаянно» еще и слегка расплескал содержимое кубка. Правда, второй пить отказался наотрез, сославшись на то, что после бессонных суток и без того невероятно устал, а впереди весьма непростая беседа с государем.

— Это тебе он без колебаний дал бы свое разрешение на свадьбу, а мне…

— За это ты не волноваться, — самоуверенно заверил меня Густав. — Ты идти передохнуть и ни о чем не думать, ибо я тебе помочь.

Признаться, я решил, что его помощь выразится в том, что он объявит Дмитрию, будто все равно согласен идти на Эстляндию, а потому, успокоенный, подался в свою опочивальню. Увы, но Густав пошел иным путем и, дождавшись приезда государя, учинил ему скандал. Не знаю уж, что он сказал нашему непобедимому кесарю, но, думается, ничего хорошего.

После я между делом поинтересовался подробностями у Басманова, который присутствовал при их беседе, а в конце еле-еле удерживал Дмитрия, который все порывался выдернуть из ножен саблю, чтобы разобраться с наглецом на месте. Однако боярин заметил, что мне лучше не ведать вовсе, какими непотребными словесами лаялись оба, причем Густав даже хлеще государя, действуя с вывертом. «Не иначе как вновь цитировал пословицы и, по своему обыкновению, шиворот-навыворот», — подумалось мне про «выверт», но уточнять я не стал.

Да и какая, в конце концов, разница, что именно они наговорили друг другу? Главное ведь результат, а он оказался для принца плачевным. Дмитрий взбеленился настолько, что сразу от Густава бросился к себе в светлицу, вызвал Бучинского и продиктовал ему указ, по которому постоянным местом жительства шведского королевича становился… Обдорск. [796]

Более того, в этот небольшой острожек, срубленный казаками чуть ли не в самом устье Оби, то есть до Северного Ледовитого океана рукой подать, принца надлежало перевезти немедленно.

Покончив с указом, Дмитрий, по своему обыкновению, несколько минут покружил по комнате, но затем не выдержал и рванул ко мне в терем, принявшись метать громы и молнии. Хорошо, что я успел немного поспать, да и снадобья Петровны помогли, так что чувствовал себя относительно неплохо, даже одевался практически не морщась, поэтому спокойно, не отвлекаясь на боль в теле, парировал все его нападки.

Главная из них заключалась в том, что я влез во все это специально и только с одной целью — напакостить государю. Более того, по словам Дмитрия выходило, что желанием навредить обуян не только я один, поскольку, судя по поведению царевны, она тоже приняла участие в моем заговоре, да и как знать — не исключено, что и ее брат тоже. Терпел я ровно до тех пор, пока он не начал намекать на то, что я с Ксенией Борисовной не только сговорился заранее, но и во время совместного плавания по Волге, пока добирался до Костромы, успел…

Пришлось прервать его на полуслове и напомнить, что я являюсь потомком шкоцких королей и воспитан в духе уважения к чести женщины. Потому слушать сальные намеки кого бы то ни было о любой девушке, тем паче о той, которая согласилась стать моей женой, мне весьма неприятно. Я был бы рад, если бы государь раз и навсегда перестал их вести, ибо и мое терпение имеет пределы.

Дмитрий скосил глаза на мою руку, скользнувшую к эфесу сабли, и примирительно проворчал:

— Ишь ты. От кого бы то ни было. И я, что ли, для тебя яко все прочие?

— Нет, государь, — вежливо ответил я. — Будь на твоем месте кто-то иной, и он уже валялся бы тут со вбитым в его мерзкую глотку поганым языком. Тебя же, как непобедимого кесаря, я счел необходимым предупредить словесно, дабы ты вспомнил свое высокое звание первого рыцаря Руси и впредь не помышлял говорить о царевне в таком тоне.

Он недовольно посопел, покряхтел, но понял, что в этом вопросе куда проще и лучше уступить и заткнуть фонтан своего красноречия. Последнее, правда, у него получилось не до конца, поскольку сдерживать себя он не мог, но выбрал для критики иного человека, вновь обрушившись на бедного Густава и мстительно рассказав мне про наказание, которое ему учинил.

С превеликим трудом удалось убедить его не пороть горячку. Мало того что принц был пьяным, то есть сам толком не понимал, что говорит, так ведь остается еще надежда на то, что удастся его убедить. К тому же можно поступить гораздо хитрее. Например, объявить свой указ, повелев до зимы разместить непочтительного принца в Буй-городке, пока не встанут реки, а за это время привезти принцу из Углича все необходимое из его одежды и скарба. Однако вместе с этим надлежит заготовить еще два указа, которые оставить у меня. Первый — если мне удастся его уговорить — о полном прощении, и второй, если не получится, о замене места ссылки на Буй-городок.

— Слышал бы ты, яко он мне тут грозился да каковскими словами на меня лаял, не стал бы заступаться, — не согласился Дмитрий. — Ишь каков! Едим чужое, носим дареное, да еще и нос воротим.

— Иногда, если это необходимо в интересах государства, приходится терпеть и не такое, — кротко ответил я.

— Да и нетути у меня в него веры. Нравом хорош, да норовом негож. Такого и черт не возьмет, и богу не надобно.

— Про бога не ведаю, а вот черту… — неопределенно протянул я и уставился на Дмитрия, чуть кривя губы в ухмылке.

Он задумался. Я терпеливо ждал его ответа. Теперь и мне самому, учитывая воинственные планы нашего государя относительно Крымского ханства, захотелось затеять войну в Прибалтике. Лучше уж конфликт с двумя соседями на западе и севере, нежели с одним, но весьма буйным, пребывающем на юге. А если добавить, что даже в случае наших первоначальных успехов добиться ничего не получится, так как защищать Казы-Гирея непременно полезет могущественная Османская империя, то дранг нах норд казался невинной детской шалостью по сравнению с теми бедами для Руси, которые я предвидел при осуществлении безумного плана покорения Крыма.

Зато стоит затеять свару на севере, как Дмитрию придется отказаться от своих намерений, поскольку при всей удачливости моего блицкрига им дело не закончится. Ни шведский Карл, ни даже польский Сигизмунд, у которого мы оттяпаем гораздо меньше, но все равно оттяпаем, ни за что не смирятся, и следует ждать их попыток вернуть себе утерянные земли, так что в этих условиях развязывать войну с крымским ханом не решится даже непобедимый кесарь.

Ну не выжил же он из ума?!

К тому же при отсутствии Густава ситуация, как это ни удивительно, менялась, пожалуй, даже в благоприятную сторону. Раз за спину шведского принца спрятаться не выйдет, следовательно, конфликт Руси со шведами и поляками неизбежен. Понятно, что без жертв с русской стороны не обойдется, но их будет на порядок меньше, чем при заварушке на юге.

Именно потому я после недолгой паузы особо оговорил, что даже в случае его отказа Густав все равно мне пригодится, ибо в его голове скопилось весьма много знаний, которые я постараюсь из него выжать.

Врал, конечно. На самом деле я был уверен, что он практически ничем мне не поможет. Просто было жаль принца.

Дмитрий подозрительно воззрился на меня, заметив, что у него создается впечатление, будто я собираю всех опальных в одну кучу, ибо в Буй-городке, насколько ему ведомо, уже проживает Семен Никитич Годунов, который пребывает не в нетях, но живет в свое удовольствие.

Словом, в этот день так ни до чего и не удалось договориться.

Признаться, я рассчитывал на два козыря, имеющихся у меня в рукаве, один из которых собирался продемонстрировать не далее как нынешним вечером, а может, и оба, а потому имелась надежда на то, что парень смягчится, поймет, что был неправ, и согласится, чтоб Ксения стала моей женой.

Учитывая, что ужин у нас не обычный, а торжественный, я попросил Чемоданова по такому случаю расстараться, а заодно посоветовал непременно привлечь Резвану. Не знаю, где уж там он добывал поваров, но блюд и впрямь было много, а участие Резваны обеспечило им необычный аромат и вкус.

Про меня и говорить нечего — во рту за предыдущие сутки ни маковой росинки. Не поел я и перед тем, как лег спать, — было не до еды, уж очень все болело. Однако снадобья и мази моей ключницы помогли, так что, проснувшись, я почувствовал себя относительно прилично, и только теперь понял, насколько голоден.

У Федора всегда был отменный аппетит, да и Ксения на отсутствие оного не жаловалась, а Басманов впервые столкнулся с кулинарным мастерством Резваны. Дмитрию, поначалу изображавшему недовольство и отсутствие аппетита, оставалось только с завистью хмуро посматривать на всех нас, но наконец и он не выдержал. Вначале государь нехотя отведал какой-то каши с черносливом, потом поросенка, зажаренного на двух дюжинах травок, после еще что-то, и тоже с изрядным количеством зелени, — в общем, и он голодным не остался.

Правда, лицо его по-прежнему оставалось мрачным, да и обстановку за столом тоже веселой не назвать. Пришлось принимать меры, и, едва расторопные слуги убрали блюда с кушаньями, я перешел к выкладыванию первого из козырей и подмигнул Дубцу. Тот понимающе кивнул и немедленно притащил гитару.

— Помнится, ты как-то посетовал, что никогда не слышал моих песен, — напомнил я царю его подколки в Константино-Еленинской башне, — да еще просил потешить тебя хоть разок. Что ж, желание государя, даже если высказано в виде просьбы, — тот же приказ, которому обязан повиноваться любой его подданный.

Дмитрий недоверчиво посмотрел на гитару, затем на меня.

— Это что, ты енти гусли с собой на Русь привез? — осведомился он.

— Позже подарили, — пояснил я, но, пока неспешно настраивал, не удержавшись, похвалился: — Изготовлена лучшим мастером во всей Италии — великим… — Но фамилия, названная Алехой, как назло, выскочила из головы, так что пришлось ляпнуть первую, которая пришла на ум: — Страдивари.

Начал я с бодрых песен Высоцкого, дабы поднять настроение государю. Но и загрустившую Ксюшу не хотелось оставлять без внимания, а потому я заявил, что хочу поведать об одном случае, который как-то приключился со мной еще в самом начале моего пребывания на Руси, и исполнил для присутствующих «Погоню» Высоцкого.

Особо выделенная мною строка: «как любил я вас, очи черные» и веселое подмигивание сыграли свою роль — царевна то ли разрумянилась от удовольствия, то ли зарделась от смущения, а скорее всего — вперемешку и то, и то.

Азарт, воинственность, бесшабашная отвага и удаль, звучавшие в словах как этой, так и последующих песен, изрядно оживили и Дмитрия. Даже после того, как очередная заканчивалась, он еще некоторое время шевелил губами и беззвучно повторял про себя наиболее понравившиеся строки.

«Кажется, пора», — решил я и стал плавно переходить к лирике.

Что же касается самой последней песни, то я объявил, что ныне все-таки был день сватовства, хотя и несколько скомканного — в связи с опозданием я даже не успел ничего сказать девушке, которую просил стать своей женой. Именно поэтому — лучше поздно, чем никогда — я хотел бы произнести пару слов, точнее, пусть это за меня сейчас сделает песня. И приступил к «Лирической» все того же Высоцкого, преимущественно глядя на Ксению, но изредка украдкой посматривая и на Дмитрия:

Государь молчал, но по окончании, не выдержав, с подозрением осведомился:

— А вот ты тута пел, мол, украду, ежели кража тебе по душе. Енто ты об чем?

— О том, что истинный влюбленный готов на все, чтобы заполучить в жены свою избранницу, — деликатно пояснил я. — Но думаю, у меня с Ксенией Борисовной до такого не дойдет, ибо брат невесты, который в отца место, согласен, а государь… — И замолчал, уставившись в ожидании на Дмитрия.

Тот, склонив голову, задумался. Что ж, мы люди терпеливые, своего непременно добьемся, и я перешел на Антонова: «Наши дни с тобой, как песни, — то печальны, то смешны…»

Пел я, обращаясь преимущественно к царевне, но всякий раз, заканчивая припев, делал особый нажим на последних словах: «Если пойдем вдвоем…» При этом я вопросительно поворачивался к Дмитрию. Мол, как там у нас насчет этого самого «если», государь? Не надумал еще, а то от вида светлой дороги впереди мне столь невтерпеж пройтись по ней вдвоем, что запросто могу обойтись и без царского благословения — чай, я не гордый, и без него потопаю.

Дмитрий хмурился, отводя взгляд в сторону, поэтому, едва стих последний аккорд, я озвучил свой намек, заметив:

— Правда, на то, чтобы пойти вдвоем, Ксения Борисовна, надо вначале получить разрешение государя, но, памятуя о том, что он дал свое царское обещание, которое золотое, думается, что тут препон не предвидится. — И я вновь повернулся к Дмитрию. — Или слово кесаря ржавчиной покрылось?

В ответ молчание. Я не торопил. Взгляды остальных тоже устремились на государя. Оказавшись в их перекрестье, Дмитрий почувствовал себя не совсем уютно, однако продолжал помалкивать, только наклонил голову, стараясь скрыть проступившую на лице краску. Ну прямо как страус. Для вящего сходства ему осталось только засунуть голову в щель между досками — если найдет, конечно, поскольку плотники потрудились на совесть.

Наконец он встрепенулся, строго заявил всем:

— Ныне у нас особая гово́ря с князем будет. — И встал, властно указывая мне рукой на выход.

В моем тереме было просторно, хотя и не так пусто, как в первые дни по приезде — кое-что из мебели уже появилось и эдакой холостяцкой необжитости уже не чувствовалось. Да и в кабинете тоже прибавилось и шкафчиков, и полочек.

Первым делом я аккуратно отставил гитару, решив далеко не убирать, после чего обратился во внимание. Дмитрий, усевшийся напротив, начал издалека, да из такого, что о-го-го. Мол, хорошо ли я подумал?

— Не по купцу товар, — выпалил он и добавил: — Ты не помысли чего — ныне не об Эстляндии моя забота, о тебе. Ты ныне и у меня в чести, и у царевича, так что купчина из выгодных. Хошь, я за тебя Анну сосватаю, коя сестра Жигмонта? Хотя нет, куда лучшее иная королевна, коя дочка Карлы свейского. Слыхал я, девка ликом хоть куда, да и по летам… Ты ж мне в версту, [797] верно? Ну вот, стало быть, его Катерина [798] на два годка тебя помладше — самое то.

Я снисходительно улыбнулся его наивным ухищрениям, открыл было рот, но чуть погодя мне вдруг пришло в голову, что сейчас самое время для маленькой мести за Ярославль — не все ж ему одному заниматься пакостями, — и вместо отказа лишь неуверенно передернул плечами, пусть воспримет этот жест за мое колебание.

Так и получилось. Дмитрий немедленно возликовал, довольно потер руки и, радуясь, что удалось меня отговорить или почти отговорить от женитьбы на Ксении, усилил натиск, принявшись дожимать меня до конца. Мол, я могу не сомневаться — коли он сам выступит в роли свата, Карл нипочем ему не откажет, а уж невеста тем паче. И вообще, куда лучше и достойнее для князя заморские шелка и бархат, нежели…

— А мне льняное полотно дороже всего, — перебил я его, когда решил, что пора, а для усиления контраста даже вкрадчиво поделился с ним: — Не поверишь, государь, но влюбился не на шутку.

Третий день — ей-ей не вру! —
Саблю в руки не беру,
И мечтательность такая,
Что того гляди помру!.. [799]
Дмитрия надо быловидеть. Ну да, вроде бы почти убедил, и на тебе — начинай все заново. Из парилки да в прорубь — ну в точности как он меня в Ярославле. Государь вскочил со стула, по старой привычке забегав из угла в угол, и мне оставалось только глядеть, насколько его хватит, и гадать, какие еще доводы он приведет.

— Опять же и сам товар залежалый, — выпалил он через минуту. — Вон у Басманова-то братанична куда сочней, так на что тебе переспелок?

— Злато, сколь ни лежит, златом и останется, — лениво огрызнулся я.

— Ежели б злато, так и спору не было бы, — фыркнул он и, подскочив ко мне, принялся заговорщически шептать на ухо, словно опасаясь, будто кто-то может подслушать: — Ты мать-то ее припомни! Чай, не раз видал, за столом у царевича сидючи. Али мыслишь, мне не ведомо, яко она всех кобелей на тебя спускала?

— Так то мать, — рассудительно возразил я. — Потому-то я и женюсь не на Марии Григорьевне. Опять же теща, она и в Африке теща — тут уж ничего не попишешь.

— Не попишешь, ежели жива, — возразил государь. — А у той же Катерины матушки вовсе нетути, да и когда жива была, по слухам, чистый ангел — с Марией Григорьевной не сравнить. А в народе не зря сказывают: «От худого семени не жди доброго племени». Сорока от сороки в одно перо родится, — горячо зачастил Дмитрий. — Дикая свинья смирную овцу не родит, не надейся. Да оно и ныне на сватовстве видать было, что девка с норовом, да еще с каким. На кой ляд тебе такая сдалась?

— Так ведь мне не только ее матушку, но и батюшку повидать довелось. Квашня плоха, да притвор-то гож, — пояснил я, намекая, что Ксения уродилась в Бориса Федоровича, и прокомментировал его заботу обо мне: — Ох и мастак ты, государь, в чужой сорочке блох искать. Ты лучше за свое вступайся, а за чужое не хватайся.

Он резко отпрянул, сурово уставился на меня и вновь, заложив руки за спину, стремительно заметался по моему кабинету. Правда, на этот раз молча, очевидно подыскивая дополнительные доводы. Наконец, так и не найдя их, он остановился и плюхнулся на стул.

На сей раз его речь была сухой и деловитой, скорее напоминала не деловое предложение, а нечто вроде ультиматума. Если кратко, то он заявил, что, зная меня как человека слова, он в свою очередь готов дать разрешение на свадьбу и, более того, согласен отпраздновать ее в один день со своей. Взамен же я восстанавливаю статус-кво, который был до этого сватовства, то есть обязуюсь не просто покорить Эстляндию, но и не вмешивать в это Русь, а уж как я уговорю Густава — мои проблемы.

Вспомнил Дмитрий и про монаха Никодима, которого я ему обещал разыскать еще в Москве. Ну с ним-то было проще всего, а вот остальное…

Получалось, опять без принца никуда. Что ж, пусть так. Учитывая мой уговор с Дмитрием, я охотно дал слово и на покорение Эстляндии, и на то, что не вмешаю Русь, надеясь, что сумею поладить с Густавом и убедить его в том, что править Ливонским королевством несколько лучше, чем сидеть под присмотром строгого пристава в Обдорске.

Но, даже получив от меня обещание, Дмитрий все равно колебался. Мол, уверен ли я в своем слове. Дескать, он по глазам моим видит, что согласился я воевать лишь для того, чтоб не ехать в Индию, так что он обязуется меня туда не посылать, даже если я сейчас верну ему обещание относительно Эстляндии в обмен на… отказ от Ксении.

— Э-э нет, — заупрямился я. — Сказал, возьму я твою Эстляндию, и точка.

— Ишь ты, — оторопело протянул он. — Эва как тебя разобрало-то. А ты слыхал, что, не поймав, не щиплют. И в руках не подержал, а уже оттеребил. Про таких, как ты, сказывают: усы еще не выросли, а он уж бороду оглаживает!

— Была бы булава, найдется и голова, — парировал я. — А будет голова, вырастет и борода.

— Мало ль чего хочется, да не все сможется, — наседал непобедимый кесарь.

Я покопался в памяти, не отыскал там на этот случай ничего народного, а потому выдал из Библии, напомнив про веру, которой подвластны горы, даже если она с горчичное зерно. Учитывая размеры моей веры, которые никак не меньше голубиного яйца, мне эту Эстляндию на один зубок, благо сей орешек изрядно подгнил изнутри.

— Да ты ныне что хошь насулишь. Известно, сдуру, что с дубу! — проворчал он, опешив от моего натиска.

— Мое авось не с дуба сорвалось, — продолжал огрызаться я.

Словом, наш последующий разговор удивительным образом стал напоминать тот, что состоялся у нас с ним в Ярославле, только… с точностью до наоборот. Теперь уже он выставлял возражения, заодно припомнив все, что я тогда ему говорил, а я отметал их в сторону, решив идти до конца напролом, и после получаса Дмитрий сдался, заметив напоследок:

— Ну гляди, гляди. Тока запомни: на Руси сказывают, будто всякая сорока от своего языка погибает. Как бы и тебе не сгинуть, потому как слово не воробей.

— Знаю, — кивнул я. — Но и ты тоже о моем слове ведаешь — если обещал, пускай даже самую мелочь, то непременно выполню.

— Вот когда выполнишь, тогда и свадебку сыграем, — подытожил он.

— Свадебку — это одно, — согласился я, — но как быть со сватовством и твоим одобрением выбора Ксении?

И вновь Дмитрий принялся вилять. Мол, коли дозволять, так все разом, и вообще со столь серьезным делом слишком уж торопиться не следует. Может быть, потом, когда я вернусь из Ливонии, или, скажем, перед самим отъездом туда…

Словом, получалось как в присказке: после дождичка в четверг, на ту осень, годов через восемь. Нет уж, твое величество, меня такое не устраивает, а Ксению тем паче, и я решил, что пришло время прибегнуть к последнему средству, и на пути в терем Годуновых распорядился вызвать мой «первый симфонический оркестр».

Видок у моих музыкантов был тот еще. Кузьма так и вовсе обливался потом, да и прочие выглядели перепуганными. О том, что у них сегодня премьера, я предупредил первым делом, едва только проснулся, но все равно давать концерт, пускай даже всего из трех номеров, перед самим царем — слишком ответственная штука, дабы не волноваться.

Именно потому поначалу они изрядно ошибались, а дудочник Свирид в полонезе Огинского и вовсе забрел не в ту степь, вдруг начав выводить трель из вальса «На сопках Манчжурии». Хорошо хоть, что Дмитрий не знал, как на самом деле должна звучать эта мелодия, иначе хоть стой, хоть падай.

Я старался держать себя в руках и не подавать виду, насколько возмущен их игрой, понимая, что если выкажу недовольство, то получится еще хуже. Оставалось успокаивать себя в душе тем, что вроде бы, судя по восторженному лицу Дмитрия, его-то вполне устраивает и такое исполнение, так что нервничать не стоит.

Правда, в душе я мысленно пообещал, что если они запорют и вторую мелодию, то загоню к чертовой матери весь состав в тот же Обдорск вместо Густава, и пусть они репетируют, сидя на берегу Северного Ледовитого океана под аплодисменты любопытных белых медведей, которые знают, как наказать за фальшь. Думается, обещание они услышали, поскольку, к моей превеликой радости, концовка у них удалась вполне приличная, а «Дунайские волны» и вовсе отработали почти чисто. Теперь можно и попробовать… станцевать под следующий вальс.

Об этом те, кто должен был в нем кружиться, тоже знали заранее. Пар было немного, всего две — я с царевной и Федор с Любавой. Ксения, правда, сильно засмущалась, когда услышала от меня о предстоящем, и сразу начала отнекиваться. Мол, одно дело танцевать в пустой трапезной и совсем другое — перед гостями. Неважно, что их будет раз, два и обчелся — Дмитрий, Басманов да еще разве что Чемоданов. Пришлось уговаривать, пояснив, что, так как царского разрешения не получено, нам надо предпринять все возможное, чтобы смягчить сердце Дмитрия…

Ксения еще колебалась, и тогда я назвал и вторую причину. Припомнив, что моя белая лебедушка не прочь щипнуть кое-кого за все то, что ей довелось вытерпеть в минувшие два месяца, я сделал озабоченное лицо и заметил, что, возможно, она и права. Есть у меня некоторые сомнения. Вдруг Дмитрию не понравится, как мы кружимся с нею.

Услышав это, она, отчаянно тряхнув головой, заверила меня, что согласна и пущай все глядят, яко она танцует, ибо зазору в том нет, а ежели кому-то не по нраву, так пусть он отвернется и не глядит на ее счастьице.

О третьей причине я говорить не стал, чтобы не смущать окончательно, хотя она тоже имелась. Памятуя о строгих обычаях Руси, я хотел по окончании танца открыто заявить Дмитрию, что уж теперь-то государь просто обязан одобрить результаты сватовства, даже если они ему и не по нутру. Иначе он навлечет на несчастную девушку позор, ибо после такого интима, как прилюдное обнимание царевны за талию, ей теперь только одна дорога — под венец со мной.

Что касается самого оркестра, то я решился продемонстрировать его игру не просто из похвальбы — тут имелся и еще один повод. Хоть Дмитрий и взял с меня обещание покорить Эстляндию этой зимой, но уверенности, что я его сдержу, несмотря на все мои уверения, в нем так и не появилось.

— Ты ныне, чтоб я дозволил обвенчаться с царевной, и луну с неба согласился бы достать, — хмуро заметил он мне, когда мы спускались с моего крыльца, направляясь обратно к Годуновым.

Мои возражения, что насчет ночного светила он заблуждается, государь и слушать не стал, лишь досадливо отмахнувшись — мол, пой, птичка, пой, уж я-то знаю, как оно обстоит на самом деле.

Словом, музыканты и новый танец должны были лишний раз доказать царю, что я всегда держу слово, для того и упомянул в предыдущем разговоре с ним, что не забываю даже про всякие мелочи, коли они уж обещаны. Раз посулил еще в Москве новый никому не известный танец — пожалуйста, государь. А коль я не забываю даже о такой ерунде, то уж если поклялся в чем-то посерьезнее, то можно быть уверенным, что и тут не подведу. Посему, твое величество, ни о чем не волнуйся, а преспокойно кати в свою столицу, не мешая мне заниматься приготовлениями к войне.

Едва мой оркестр заиграл «На сопках Манчжурии», как я встал с места и подошел к Ксении, отвесив ей церемонный поклон в духе французских мушкетеров. Царевна чуть помедлила, но затем, скользнув быстрым взглядом по присутствующим, решительно кивнула и, встав, низко присела передо мной в реверансе, в точности как я и учил ее.

Оцепеневший Федор после моего укоризненного взгляда тоже очнулся от столбняка, спохватился и поспешил пригласить Любаву. Дмитрий, Басманов и Чемоданов только ошалело таращились на нас, обалдев от такой небывальщины.

По счастью, вальс, которому меня обучали еще в школьном кружке, имел несколько фигур, среди которых общеизвестная, то есть с обычным кружением партнеров, была лишь четвертой по счету, так что время освоиться и прийти в себя у царевны имелось, да и у Федора тоже. Что до Любавы, то, пожалуй, она единственная, кто не нуждался в этом, — бедовой девахе все было нипочем.

Словом, у нас получилось все как надо и даже более того, поскольку припирать Дмитрия к стенке после танца не понадобилось. Едва я усадил Ксению на место и подошел к нему, как он рассыпался в восторгах, и, когда спустя пару минут я, улучив момент, вставил свой вопрос насчет его разрешения, колебался он недолго. Правда, лицо его помрачнело, но бог с ним, с лицом, нам важно другое.

— Иконы-то где? — проворчал Дмитрий, и царевна радостно вспыхнула, понимая, зачем они вдруг понадобились государю…

Глава 23 Король уволился — да здравствует королева!

Поначалу Дмитрий важно заявил, что, как бы ему ни хотелось отречься от некоторых опрометчиво данных обещаний, он всегда помнит, государево слово — золотое, а потому намерен сдержать его в любом случае. Я чуть было не прыснул от смеха, услышав это, но сдержался и лишь широко улыбнулся.

Дмитрий хмуро воззрился на меня, но спрашивать не стал, очевидно припомнив, что жениху в такой день надлежит радоваться, так что удивляться улыбке вроде бы ни к чему, и продолжил говорить. Как я понял, он не до конца утратил надежду заставить хоть кого-то из нас по доброй воле отказаться от этого брака, и для начала, вспомнив песню Высоцкого, лукаво заметил, что мне и впрямь придется везти невесту в некую Ольховку — и когда только успел выведать, зараза! — которая немногим лучше шалаша.

Федор было возмутился такими словами, принявшись уверять, что он для дорогого зятя ничего не пожалеет, но государь насмешливо хмыкнул и напомнил о статусе земель, которые пожалованы ему самому только за службу. То есть получалось, выделить что-либо из них в приданое для сестры царевич не вправе, ибо они хоть они и велики — вся Европа влезет, да не одна, но, по сути, являются обычным поместьем. Словом, это чудесно, что выбор Ксении пал на князя, поскольку иной, глядишь, и отказался бы от столь сомнительного приобретения, узнав, что царевна-то на самом деле… бесприданница.

— Так что, князь, не передумал? — улыбнулся он, выжидающе глядя на меня. — Я ить не шучу. Приданого у Ксении Борисовны гребень, да веник, да алтын денег.

Я не остался в долгу, заявив, что ничего зазорного в том не вижу, поскольку доводилось слыхать, что в подобном положении пребывали и короли, имевшие даже соответствующее прозвище, например, Иоанн Безземельный, которому это обстоятельство не помешало править в Англии и передать престол своим детям. А в заключение весело добавил:

— Да пропади то серебро, когда жить нехорошо. Зато с доброй женой горе — полгоря, а радость вдвойне, значит, и жить будем припеваючи.

Он посопел, сурово глядя на меня, а затем предпринял атаку на другом фланге:

— И ты тоже призадумайся, царевна, — вкрадчиво посоветовал он. — Худо у твоего избранника с поместьицами.

— Не кидается девица на цветное платье — кидается девица на ясного сокола, — с улыбкой произнесла Ксения. — А уж о моем соколе и песни распевают, и сказки сказывают, а в Москве-матушке он, поди, доброй половине красных девиц во сне снится.

— Это поначалу хорошо, — не унимался Дмитрий. — А как потом жить? Да и куда тебе торопиться-то? Покроют головушку, наложат заботушку, и все. Это у милого братца девице своя волюшка. Знай себе веселись да промеж пальчиков гляди на жисть, а у мужа в руках уж так не забалуешь.

— Родители берегут дочь до венца, а муж жену — до конца, — уклончиво ответила Ксения. — А за заботу твою благодарствую, царь-батюшка, да век помнить буду. — Она склонилась перед Дмитрием в низком поклоне и, выпрямившись, улыбнулась. — Токмо напрасно ты, государь, страсти на меня нагоняешь. Егда жених невесту в свой терем приводит, свекор говорит: нам медведицу ведут; свекровь сказывает: людоядицу ведут; деверья ворчат: нам неткаху ведут; золовки бают: нам непряху ведут. Мне ж таковского вовсе не слыхать, потому как ни свекрови, ни свекра, ни деверя, ни золовки — благодать, да и токмо. Выходит, жалеть есть кому, а бранить — ни души.

— А ты и рада, что сирота к тебе посватался! — проворчал Дмитрий.

— Не сирота, — строго возразила Ксения. — У него ныне родни много станет, ибо я свому милому-любому буду и за матушку, и за батюшку, и за сестрицу с братцем, и за дружка сердешного.

Государь смешался, не найдя что сказать, и напустился на… Федора:

— А ты чего молчишь?! Брат ты али кто? Нешто не ведаешь, что князь Мак-Альпин из тех, кто мягко стелет, токмо опосля жестко спать?

Годунов пожал плечами и дипломатично ответил:

— Коли сестрице моей по нраву, так и мне люб. А что до суровости, так ить не мне с ним жить, а ей.

— Спелись! — торжествующе объявил Дмитрий и грозно оглядел всех нас по очереди, будто только что уличил в измене и заговоре.

Но устыдить не получилось. Непокорный народ отчего-то никак не желал опускать виноватые глаза перед своим государем, а смотрел в упор. Я — чуточку насмешливо, Ксения — ласково, но в то же время и упрямо, Федор — с присущим ему простодушием.

— Ну-ну, — промычал Дмитрий, не зная, что еще сказать, и напоследок, разводя руками, заметил Федору: — А токмо не зря на Руси сказывают: «Тесть за зятя давал рубль, а после давал и полтора, чтоб свели со двора». Ладно уж, чего там. Попомнишь еще мои словеса, да поздно будет.

Сказано было сожалеюще. Подразумевалось, что он сделал все, дабы уберечь Годунова от такого сомнительного родства, но если тот не желает прислушаться к мудрому совету, то ничего не попишешь. И он… уныло взял в руки одну из икон, давно принесенных Чемодановым.

По счастью, государь был натурой увлекающейся, и по мере того, как Дмитрий все больше входил в новую, необычную для себя роль, он все сильнее оживлялся, так что спустя минуту его физиономия перестала представлять разительный контраст со счастливыми лицами жениха и невесты.

Правда, он и во время своей напутственной речи не забыл особо оговорить, что утверждает сватовство, лишь памятуя о тех обещаниях, которые дадены князем, а потому разрешение на сговор и помолвку жениху предстоит еще заслужить, а чтобы о том лучше помнилось, он и благословляет нас с царевной именно иконой Феодора Стратилата.

Показалось мне или в глазах государя, когда он протянул Ксении икону для поцелуя, и впрямь вспыхнули знакомые мне искорки вожделения? Я насторожился, но через секунду подумал: «Какая в конце концов разница, если я одержал верх и в этом поединке. Теперь-то уж мой выигрыш неоспорим, и не имеет значения, что именно промелькнуло в его глазах». Тем более я запросто мог спутать это вожделение с обыкновенным восторгом перед красотой царевны, которая в этот миг и впрямь выглядела неотразимой.

Далее была речь Годунова, который, расчувствовавшись, всхлипывал через каждую вторую фразу и с превеликим трудом дотянул до конца, благословив нас явленным образом Толгской богоматери — не зря я все-таки ездил за нею.

Затем мы с Ксенией выслушали Басманова, который даже в эту минуту не забыл о своей Фетиньюшке и, едва поздравив нас, обратился к Федору, заявив царевичу, что теперь, столь удачно распорядившись рукой своей сестры, и самому царевичу не мешало бы задуматься о браке, благо что славных невест на Руси тьма-тьмущая.

Конкретных имен он не назвал — мешало присутствие государя, который вновь нахмурился, начиная догадываться, к чему, точнее, к кому клонит Петр Федорович. Тем не менее Басманов все-таки рискнул заметить, что любой самый именитый род был бы счастлив, если бы Годунов остановил свой взор именно на его дочери или… племяннице.

А вальс нам, по настоятельной просьбе Дмитрия, пришлось повторить аж два раза, и надо сказать, что танцевала Ксения бесподобно. Она буквально парила и, казалось, еще немного — и выпорхнет из моих рук, а там, взмахнув неожиданно выросшими крыльями, поднимется вверх и вовсе улетит из трапезной. И на сей раз она даже после третьего по счету танца так и не пожаловалась мне на головокружение.

Следующий день Дмитрий посвятил изучению вальса. Правда, в партнерши ему досталась Любава — для того я и настоял на ее обучении. Уже к вечеру государь освоил его если не на пятерку, то на четыре балла железно, а наутро засобирался в путь-дорогу. Медлить и впрямь было нельзя — чудо, что вода в Волге до сих пор не встала.

Свои подарки будущим молодоженам государь все равно сделал, причем именно подарки, без кавычек. Оставшись наедине со мной, Дмитрий заявил, что хоть до свадебки еще и о-го-го, но, дабы я не злобился на него, он дозволяет вновь пользоваться подмосковным Кологривом, благо что отбирать его ни у кого не надобно. Что же касается села Климянтино, то тут увы — он был вынужден вернуть его прежним владельцам, то есть боярам Романовым, и он развел руками, но тут же упрекнул меня:

— Вот ежели бы ты еще до отъезда из Москвы упросил не отнимать вотчины — и Климянтино б тоже твоим было, а так вышло яко в Библии: «Гордым бог противится, а смиренным дает благодать».

Это Романовы-то смиренные? Ох, государь, государь. А впрочем, ладно, с паршивой овцы хоть шерсти клок. И если нельзя вернуть мне Климянтино, то, может быть, допустимо заменить его на…

И я обратился к Дмитрию, заметив, что охотно согласился бы махнуть рукой на это село под Угличем, получив взамен земли близ царского села Тонинское, которые находились в царских владениях. Деревеньки там, что Медведково, что прочие, не ахти какие, но земли мне дороги как память. Тем более что там все готово для формирования еще одного гвардейского полка, а две тысячи молодцев, беззаветно преданных своему государю, к тому же русских, которые не вызовут раздражения у москвичей, это силища.

Заодно напомнил и рассказ Татищева об Аббасе, приплюсовав турецких султанов. Мол, коли такую янычарскую гвардию заводят чуть ли не все видные правители восточных держав, значит, дело-то и впрямь выгодное, с какой стороны ни глянь. А в завершение я постарался подыграть самолюбию своего собеседника, заметив, что даже придумал достойное название для будущего полка, которое, каюсь, бессовестно спер из художественной литературы, на ходу заменив последнее слово — птенцы гнезда Димитриева. Вообще-то звучало не так красиво, но, возможно, лишь для меня, поскольку я привык к иному — Петрова. Зато государю понравилось, а это главное.

Дмитрий повернулся к Бучинскому и властно приказал:

— Пометь.

Тот, помявшись, склонился к уху государя и что-то зашептал. Лицо Дмитрия омрачилось.

— И что, ты уже написал сей дарственный указ? — отрывисто спросил он.

— Написал, государь, токмо вручить осталось, — склонился Бучинский в низком поклоне.

— Так коль не вручено, тогда и переиначить недолго, — улыбнулся Дмитрий. — А дядю своего, боярина Нагого, я иным удоволю — авось земель в достатке. А ежели он каким-либо образом проведал про написанное, растолкуй, что дело государевой важности, потому и перечить ему не след.

Сделал Дмитрий подарок и Ксении Борисовне. Причем состоял он не только из драгоценностей, но и из… прощения. Дескать, более он на нее не серчает и она теперь сызнова пребывает в его милости. Да еще, криво ухмыльнувшись, порекомендовал ей впредь ездить по улицам не так шибко, даже если они костромские, а не московские.

Царевна осталась в недоумении, а я припомнил рассказ Отрепьева, услышанный в Путивле. Дескать, произошел с ними некий случай, когда они с Дмитрием вдвоем гуляли по Москве, и зазевавшегося будущего государя окатила грязью проезжавшая мимо карета с царевной.

Уже перед тем как переправляться через Волгу, государь, глядя на мое лицо и неверно истолковав озабоченность, решив, что я все-таки недоволен из-за Климянтино, расщедрился, заявив мне, чтоб не расстраивался, ибо не пройдет и года, как он одарит меня такими вотчинами, каких не имеет ни один боярин на Руси. Надо будет только помочь ему одолеть поганых басурман, выпивших столько крови из русского народа, и весь Крым будет моим.

Нет, все-таки он непревзойденный мастер раздаривать чужое. Даже завидки берут, глядя на его талант.

Но мне было не до вотчин в Крыму. Гораздо сильнее меня беспокоили дела более близкие по времени, которые грозили сорваться из-за непоколебимого упрямства шведского принца.

Указ о своей ссылке в Обдорск Густав выслушал от Басманова с невозмутимым лицом, после чего удалился в отведенную ему комнату. Спустя час, когда я осторожно заглянул к нему, ибо на стук в дверь принц не отвечал, он уже вновь лежал на своей постели, издавая заливистый храп и разя тяжелым сивушным перегаром.

По-моему, он до конца не протрезвел и позже, в день своей отправки, а выглядел вообще лет на шестьдесят — настолько как-то сразу одрябло и постарело его лицо.

Новая попытка поговорить с ним насчет Эстляндского королевства также осталась безуспешной — Густав и слышать о том не желал.

Напоминание об Обдорске и мое красноречивое живописание тех ужасов, которые его ждут, упорства принца ничуть не поколебало. Не заставило его призадуматься и мое сравнение по принципу контраста: с одной стороны — жуть полярной ночи, длящейся по полгода, одиночество и безвестное умирание в затерянном острожке, а с другой — пышный прием иноземных послов и королевская слава в многолюдном богатом Ревеле.

В ответ Густав принялся пояснять, что у него в голове при виде Ксении возник некий туман и лишь потому он пошел на то, чтобы ввергнуть свою родину в пучину бед. Зато теперь, когда туман рассеялся, ему первым делом пришло на ум: «Memento patriae», [800] и он никогда и ни за что.

Вообще-то чисто по-человечески я его прекрасно понимал. Одна беда, я тоже, как и он, помнил о родине, а они у нас с принцем разные. Если у меня все сорвется этой зимой, то к лету надо ждать войны с Крымским ханством, и пусть даже наш государь героически погибнет в ней, он все равно успеет заварить такую кашу, которую Годунову придется расхлебывать не один год. Все это, ничего не утаив, я и пояснил Ксении, которая была крайне удивлена и встревожена видом моей мрачной физиономии. Царевна прикусила губку, понимающе кивнула и тоже призадумалась, хмуря брови, но спустя несколько минут робко заметила, что было бы здорово, если б я дозволил ей потолковать с королевичем перед его отъездом в Буй-городок.

Я скептически усмехнулся и равнодушно пожал плечами — мол, ради бога, только все это бесполезно. Ксении моя уверенность в том, что ничего не получится, явно не понравилась, но она сдержалась, не стала ничего говорить. Очевидно, решила, что коли сделала мужика один раз, то отчего бы не повторить, тем самым вновь утерев мне нос.

Попросила она лишь об одном — ненадолго оставить ее наедине с Густавом после утренней трапезы. Я возразил, что принц ничего не ест вот уже которые сутки, но царевна самоуверенно заявила, что ежели его придут кликать за стол от ее имени, то он явится. Как ни удивительно, но она оказалась права — Густав действительно пришел. Но ничего у нее не вышло, так что спустя полчаса несговорчивый королевич покинул терем Годуновых, а еще через час и Кострому.

Однако уже к вечеру царевна резвилась и улыбалась как ни в чем не бывало, а в ответ на расспросы брата ответила, что ей теперь положено веселиться, дабы суженый, упаси бог, не помыслил чего худого, решив, что она не желает идти с ним под венец. При этом она поглядывала на меня столь многозначительно, что я недоуменно уставился на нее и нарочито суровым тоном грозно осведомился:

— А ведомо ли женке, кою плеть муж берет в руки, дабы угомонить свою…

— Ой, ведомо, — пропела она. — А еще ей ведомо, яко моего любого из печали вывести.

Ба! Да неужто?! Но ведь Густав уехал. Тогда каким образом она?..

Я опешил, а она специально не торопилась, выдерживая паузу. Впрочем, долго сдерживаться Ксения не сумела и выпалила:

— А на что нам ентот королевич сдался?

Пришлось напомнить одно из условий Дмитрия, которое гласило, что Русь я вмешивать не имею права.

— Ну так что ж?! — презрительно фыркнула она. — Слыхивала я, будто в заморских землях обычай не возбраняет и бабам на престолах сиживать, вот я и вопрошаю: на кой нам Густав?

— Уж не ты ли сама на престол сей глазок лукавый нацелила? — поинтересовался Годунов и, повернувшись ко мне, заметил: — А что, с нее станется. Она завсегда не мытьем, так катаньем, но своего добивалась.

— Уж меня бы с него в жисть никто не спихнул бы, — обиженно заявила царевна, но тут же, посерьезнев, поправилась: — Хотя нет. Это я при женихе своем такая бойкая. Вот подсоблять — дело иное. Тут я мастерица, а чтоб самой…

— Тогда кого? — осведомился я.

— Допрежь словцо свое дай, что когда поедешь Эстляндию енту окаянную воевати, то и меня с собой возьмешь, — потребовала она.

Я медленно покачал головой, давая понять, что это исключено и ни при каких обстоятельствах на войне ей не бывать, а чтоб она не упрямилась, напомнил про кровавый бой на Волге.

Ксения чуть побледнела и свои запросы слегка поубавила. В новом варианте они прозвучали куда скромнее — всего-навсего взять ее с собой хотя бы до Новгорода, а там оставить в каком-нибудь монастыре. На это еще можно было согласиться, тем более что ее слова насчет бабы на троне звучали столь загадочно… Словом, я дал добро, но при условии, что ее вариант подойдет.

— Старица Марфа — вот кто нам подсобит, — выпалила Ксения, едва я утвердительно кивнул.

— Мать Дмитрия? — вытаращил на нее глаза Федор. — Да ты в своем ли уме?!

— Эх вы! — с укоризной протянула она и лукаво улыбнулась. — Вы бы еще игуменью Дарью припомнили, коя женкой царю Иоанну Васильевичу доводилась. Слыхала я, что и она доселе жива. Я ж про иную старицу мыслила, коя даже поболе прав на Ливонское королевство имеет, нежели Густав. Вот послушайте…

Оказалось, Ксения подразумевала под старицей Марфой двоюродную племянницу царя Ивана Грозного Марию Владимировну Старицкую.

— Как же, как же, слыхивал я про нее, — перебил царевну Годунов.

Ксения поморщилась, но обрывать брата не стала, лишь сухо заметила, что начало Федор знает куда лучше, а уж она сама поведает про последние полтора десятка лет ее жизни.

Судя по рассказу престолоблюстителя, получалось, что когда кровавый тиран расправился с семейством Старицких, приказав своему двоюродному брату и его жене выпить яд на его глазах, предварительно напоив этим ядом всех детей, включая грудного Ивана, то по необъяснимой прихоти он пощадил четверых.

Ими были хворая сестра девятилетней Марии Евдокия, и без того находившаяся при смерти, она сама и старший брат Василий. Оставил царь в живых и шестнадцатилетнюю сестру Марии Евфимию, но там прихоти не было — только трезвый расчет, поскольку Грозный уже имел сговор с датским принцем герцогом Магнусом о создании в Ливонии буферного королевства.

Спустя год после этих казней Магнус прибыл в Москву, был назван царем Иоанном Грозным королем Ливонии и дал клятву верности. Тогда же состоялась и его помолвка с княжной Евфимией, после чего новоявленный король начал военные действия против шведов, владевших его территориями. Однако в том же году невеста Магнуса внезапно умерла, и настал черед ее младшей сестры Марии, руку которой Иван IV предложил королю без королевства. Правда, ей было всего десять лет, так что со свадьбой Магнусу пришлось обождать, но спустя три года их все-таки обвенчали в Новгороде.

Ну а далее рассказывала Ксения, которая поведала о некой поездке в Троицкий Сергиев монастырь, куда они каждый год с незапамятных времен, когда еще их отец даже не был царем, выезжали всей семьей на богомолье. В одной из таких поездок Мария Григорьевна по просьбе своего супруга боярина Бориса Годунова заглянула в крохотный Подсосенский монастырь, расположенный верстах в семи от главной русской обители.

Маленькой Ксении — ей в ту пору было лет десять — дозволили сопровождать мать, которая навещала Христовых невест, но в одну из келий Мария Григорьевна дочь с собой не взяла, оставив на попечение нянек. Сама она вышла из нее злая и чем-то расстроенная, но на расспросы Ксении ничего не отвечала.

Кто жил в этой келье, девочка узнала позже, невзначай, из разговоров мамок и кормилиц. Загадочная судьба монахини заинтересовала ее, и вечером следующего дня будущая царевна, улучив момент, пристала к своему батюшке. Отказать любимице Борис Федорович не мог, а потому, хоть и скупо, но поведал, что находится там некая старица Марфа, которая прибыла на Русь из Риги, где жила после смерти своего мужа Арцимагнуса в скудости и нищете. Зато теперь, вывезенная оттуда по великой милости царя Федора Иоанновича, она всем обеспечена, ибо, несмотря на иноческий чин и рясу, наделена сельцом Лежневым со многими деревеньками, доходами с которых и пользуется. Правда, все равно она несчастная, поскольку из детей имела всего одну дочку Евдокию, да и та не так давно скончалась.

— Последний разок я была там два лета назад, — закончила рассказ Ксения, — и старица Марфа, по слухам, была еще в добром здравии.

— Та-ак, — вздохнул я и задумчиво посмотрел на царевну.

Вообще-то вариант замены Густава вполне приемлемый. Смущало только одно «но» — она монахиня. Про королев на троне я слыхал сколько угодно, а вот про Христовых невест, взошедших на престол, что-то не доводилось. Об этом я и сказал Ксении, разведя руками и сообщив, что ее поездка в Новгород отпадает.

Однако царевна не сдалась, возразив, что сама слыхала, как митрополит Гермоген как-то в разговоре упомянул о насильственном пострижении, которое в глазах бога недействительно и на самом деле монахом становится тот, кто вместо постригаемого повторяет слова отречения от мирского.

Это в корне меняло дело. Раз так мыслят столпы церкви, получалось, остается только уговорить саму старицу. Уговорить… А кому? Тут ведь нужна женщина, и я посмотрел на Ксению, но после недолгого раздумья пришел к выводу, что рисковать не стоит — слишком близко к Москве располагалась эта обитель. Мало ли. Уж больно упирался Дмитрий, давая согласие на выбор царевны, да и эти искорки, которые периодически появлялись в его глазах при взглядах на нее, тоже не сулили ничего хорошего.

Значит, получалось, что, кроме меня, ехать туда некому. Правда, для начала я решил попробовать еще раз поговорить с Густавом. Оба царских указа — и на полную отмену наказания, и на изменение места ссылки — находились у меня в руках, так что я мог преспокойно обещать шведскому принцу и льготы, и полную амнистию.

К тому же ехать все равно было нельзя. Реки словно дожидались отъезда наших гостей и встали на следующий же день, поэтому в любом случае у меня в запасе было не меньше недели, пока лед на них не окажется достаточно прочным.

Глава 24 Зачистка

Первым делом я приказал отыскать пару-тройку мудрых стариков. Увы, но Гидрометеоцентр отсутствовал, поэтому прогноз погоды на зиму я мог получить только от них.

Специалисты нашлись довольно-таки быстро. Все трое были седые, все в морщинах, но еще относительно бодрые и не впавшие в старческий маразм — Дубец расстарался на славу. На удивление, все трое были почти единодушны в своих предсказаниях, причем не только в краткосрочных — на пару дней вперед, но и долгосрочных, то есть на ближайшие полгода. Ссылались они не на одну или две приметы, а буквально засыпали меня ими, обещая холодную зиму.

Теперь можно было планировать, когда, что и как, но вначале озадачить своих гвардейцев. Новая вводная называлась «Взятие Костромы» и заключалась в том, что каждую ночь ратники пытались незаметно вскарабкаться на стены. Для усложнения задачи дежурившие на стенах стрельцы были мною предупреждены о таких попытках, так что держали ушки на макушке.

Плюс к этому я занялся тренировками спецназа в ситуациях, максимально приближенных к боевым. Стрельцов-то трогать нельзя — разве что скрутить, вот и все, а мальчиков следовало приучать лить кровь.

Подопытные объекты у меня имелись. На встрече с «сурьезным народцем», которая состоялась месяц назад, кое-каких успехов мне достичь удалось. Не то чтобы они поклялись помогать мне в розыске шатучих татей и головников, но подсобить с подсказками пообещали — хоть что-то.

Правда, даже это сделали не сразу, а лишь после того, как я объявил им, что напрасно они считают, будто я без них не управлюсь. Да запросто, ибо у меня служат такие пройдохи, что сами отыщут все входы и выходы. Взять вот, к примеру, их самих. Понимаю, что домишко для встречи выбран ими на отшибе не случайно, из опасения передо мной, да и заранее мне место встречи не указывали — провожатый привел, но мои ратники все равно ведают, где я нахожусь, и не просто ведают, но, можно сказать, уже под боком у них.

Народец встревоженно загудел, кто-то иронично хохотнул, а самый авторитетный, с двойным именем Петряй-Петруха, вежливо заметил, что и они, чай, не лыком шиты — поставили кое-кого на подходах, а потому успеют исчезнуть, ежели что.

— Это ты так думаешь, — лениво возразил я, прикинув, что за то время, пока тут пребываю, мой спецназ должен управиться с часовыми и можно подавать условный сигнал. — А давай опробуем. Сейчас я погашу свечи, и мы немного побудем в темноте. Или боитесь?

Народ, возмущенный обвинением в трусости, загудел и, недолго посовещавшись, решил опробовать, причем вначале предусмотрительно выслал на крыльцо одного человека, чтоб спросил у караульных, все ли тихо.

Скорее всего, для этого у них существовал какой-то особый знак или условный свист, так что я рисковать не стал и, едва он вышел, развел руками и заявил, что дожидаться возвращения ни к чему, дунув на свечу, стоящую подле меня.

Поначалу сидели тихо, затем стали перешептываться. Спустя минуту Петряй-Петруха заметил:

— Чтой-то Бусли все нет.

— Тут он, — отозвался голос со стороны входной двери.

— А чего молчит? — осведомился Петряй-Петруха.

— Князь дозволит, тогда и он глас подаст, — пояснил все тот же голос.

— Невдомек мне… — начал было Петряй-Петруха, но в это время из сеней внесли горящий факел, в свете которого все увидели в дверях усмехающегося Самоху, впереди которого стоял скрученный Бусля с кляпом во рту.

— Так ты что ж, князь, решил так вот нас всех извести?! А мы уж тебе, почитай, поверили, — взвыл Петряй-Петруха.

— И правильно сделали, — кивнул я. — Мое слово крепкое. Только поверили вы не всему, что я говорил, вот и пришлось доказать, что мои молодцы, если надо, твоим в ловкости не уступят. Конечно, можно было б всех повязать, а уж там, в ином домишке, что близ Борисоглебской башни, и речи подлинные послушать, да всю правду о делишках ваших скверных.

Что находится близ Борисоглебской башни, присутствующие знали прекрасно — губная изба с пристроенной к ней пыточной и острогом, поэтому притихли, но не надолго.

— А коль смолчали бы?! — зло крикнул кто-то из дальних.

— Не сказали б подлинной, так поведали бы подноготную, [801] — равнодушно заметил я. — Так бы и сделал, но, коль на кресте клялся, что зла ныне чинить не стану, обойдусь лишь показом. Ну что, теперь-то все поверили про моих молодцев?

— Поди не поверь, — буркнул Петряй-Петруха. — Ты бы Буслю повелел отпустить, княже, а?

Я дал отмашку Самохе, и тот с видимой неохотой толкнул бедного ворюгу к остальным.

Видя, что я настроен добродушно и усмехаюсь, собравшиеся тоже заулыбались, принявшись подкалывать бедолагу Буслю за недогляд. Я выждал пару минут, поднял руку вверх и, дождавшись, пока народец утихнет, осведомился:

— Так что, будете мне помогать?

— А ты нам? — задорно выкрикнул кто-то.

Один или двое хохотнули, но сразу испуганно притихли, ибо мое лицо тут же помрачнело — наглости не люблю.

— На первый раз прощаю, — негромко произнес я. — Вдругорядь за такие слова не помилую. Но сейчас отвечу: помогать вам не собираюсь, ибо тать должен сидеть в тюрьме. Однако и он человек, поэтому, если крови на руках нет и коли обязуетесь подсоблять, одну поблажку царевич вам даст — руки рубить за первую кражу не будут, да и за вторую тоже, но палец подарить придется. Даже в третий раз и то лишь еще одним мизинцем с другой руки ограничусь. Это уже от меня льгота. Ну а коль в четвертый, тут уж потачки не ждите.

Вновь загудели, обсуждая условия, и я было пожалел, что вообще пошел на этот разговор, но тут рявкнул один из самых старых, Пров по прозвищу Троерук:

— Чего кудахчете, яко куры на насесте?! То Федор Борисович вместях с князем вам царские милости предлагают, а вы еще судить да рядить удумали!

— Невелика милость, дядька Пров, — возразил кто-то.

— Чего?! — возмутился он. — А вот полюбуйся-ка! — И Троерук рывком содрал небольшой мешочек с правой руки, которая заканчивалась запястьем, и сунул ее под нос говорившему.

Тот отшатнулся от культи, но старый не унимался, разбушевавшись не на шутку. Я ждал. Теперь спешить было некуда. Кажется, эта демонстрация даже покруче, чем моя. Наконец инвалида общими усилиями удалось угомонить, после чего, посовещавшись с прочими, Петряй-Петруха уклончиво заметил, что подсоблять они обязуются, токмо головничество — дело уж больно темное, потому как убойцы видоков в живых не оставляют. Однако ежели подумать, то подсказать кой-что можно. К примеру, посетителей какого кружала чаще всего поутру находят с проломленным черепом. Да и о загородных шайках грабителей тоже кое-какие известия у них есть — где больше шалят, и даже примерно между какими деревнями.

Загородными я и решил заняться в первую очередь, начав отлавливать на живца, причем уговорил для этой цели Прова. Мол, ты, старче, все равно по убогости своей левой рукой много не украдешь, а и стащишь, так скоро попадешься. Известное дело, в тюрьму широка дорога, а из тюрьмы тесна. Так чем в остроге гнить, может, мне поможешь, а заодно и себе на жизнь заработаешь.

Поначалу старик упирался — дескать, есть у него кусок хлеба на старости лет, но я не отставал. Кусок-то свой он имел на том, что подбирал мальцов да учил их воровать, а потом по уговору они с ним делились добычей — первый год половиной украденного, на второй — третьей частью, затем четвертиной, осьмухой и в последнее лето десятиной.

Учил Троерук мастерски, на совесть, поскольку имел весомый стимул — если кто попадется, пускай даже в первый год, все, уговор долой. Так вот, чуть ли не каждый четвертый хаживал на свободе все пять лет. Так что если его отвадить — воров прибавляться не станет. К тому же половина из этих пацанов, но опять-таки если как следует настроить старика, придут не куда-нибудь — ко мне в полк. Получалось и тут подспорье.

И уговорил.

Может, и не удалось бы, но в последнее время Пров недомогал и все больше задумывался о душе. Грехов-то скопилось много, а отмолить их… Поэтому в своих первоначальных отпирательствах Троерук делал основной упор именно на то, что собирается в монастырь.

Пришлось поднапрячься, полистать Библию и, уже вооружившись цитатами, идти на приступ, то бишь на беседу. Как ни удивительно, окончательно его добили не цитаты из Иоанна Златоуста и даже не известное выражение Христа: «Вера без дел мертва есть», а… девиз моих ратников первого гвардейского Тонинского полка.

Получилось случайно. Дело в том, что Пров считал ратную службу почти столь же греховной, как и воровское дело, отчего-то полагая, будто главная задача стрельцов в том, чтобы, как писал наш классик, тащить и не пущать. Тогда я отвез его в Дебри и показал, чему на самом деле обучаются мои люди. Там-то он и услышал от одного из гвардейцев девиз, который по его просьбе я потом процитировал полностью: «Если не сейчас, то когда, если не здесь, то где, если не я, то кто? И если я только за себя, то чего я стою?»

После этого он не просто дал добро на помощь в поимке преступников, но и согласился заняться поиском и вербовкой подходящих по возрасту пацанов в мой второй полк.

Пять раз уже за это время водил старый Пров караваны в Буй-городок, а до того по два-три дня бродил по торжищу, искал наймитов в охрану, жалуясь, что дорога, покоторой он собирается ехать, уж больно опасна. Но при этом он так люто торговался, прилюдно хая скупость князя Мак-Альпина, который поручает везти весьма дорогой товар, да еще и казну для уплаты рабочим, но уж больно мало платит за доставку, что в конце концов оставался по-прежнему с двумя малолетними помощниками, с которыми и выезжал из города.

Вот только когда грабители, вызнавшие от своих наводчиков, налетали на беззащитную жертву в расчете на легкую поживу, то отовсюду — из сундуков, бочек, кадей и просто из соломы, которой были устланы днища телег, — выныривал десяток удалых молодцев, точнехонько разя из арбалетов нападавших.

Завалить всех не удавалось, но в момент нападения высоко над верхушками деревьев взлетала красная ракета из тех, что остались после разноцветного фейерверка шведского принца. Согласно условному сигналу две конные сотни гвардейцев, следовавшие за обозом на расстоянии пары верст, мчались к месту разборок. Они не только спешно организовывали прочесывание, отлавливая и уничтожая бандитов, но и, как правило, прихватывали кого-то живьем.

Ну а далее вступали пыточных дел мастера, хотя и не всегда — иногда хватало угрожающей демонстрации докрасна раскалившегося на огне лезвия ножа. Нервы у лесных бандюков никуда, и выкладывали все — где логово, сколько человек было в банде, имена, клички и приметы все-таки ушедших от погони и прочее.

Награда за ценные сведения была только одна — легкая смерть, то бишь публичное отсечение головы на плахе. Можно было бы и прямо в лесу — веревки есть, крепкие сучья тоже в изобилии, но тут уже в силу вступали законы пиара. Все население должно видеть энергичные действия престолоблюстителя и его решительную, беспощадную борьбу с преступностью, а потому примерно раз в неделю близ торжища состоялась очередная казнь.

К тому же мы не брали с собой на операцию священников, а ведь в благодарность за ценные добровольные показания мы предоставляли и еще одну льготу, которая в глазах шатучих татей стоила очень дорого — бандита перед плахой предварительно исповедовали, отпускали его кровавые грехи и даже причащали.

Федор был против такого гуманизма, но я рассуждал здраво — даже если там наверху и есть некие высшие силы, то на это отпущение грехов священниками небеса лишь пренебрежительно плюнут, да и только, поскольку вовсе не уполномочивали тех, кто на земле, заниматься таким самоуправством. Это церковь считает нужным сразу же простить все что угодно в случае покаяния, пускай даже вынужденного, а вот бог…

Уже после отъезда Дмитрия мне пришла в голову идея о практической тренировке моего спецназа. Нет, приемы для бесшумного снятия часовых, а также связки ударов, то есть одновременное сочетание двух-трех, гвардейцы давно и успешно отрабатывали, но это в теории, на изготовленных чучелах, все смотрелось отлично, а вот как будет на практике — вопрос. Своих-то бить в полную мощь нельзя — чуть не рассчитал силу, и можно ратника превратить в калеку. По той же причине отпадали стрельцы, дежурившие ночью на стенах. Но зато оставались еще не пойманные преступники.

Первый раз, как надо делать, показывал я сам. Позаимствовав у царевны косметику, я по возможности загримировал лицо, а моя ключница виртуозно влепила мне на правую щеку здоровенный шрам, да еще склеила одно веко, посадив его на какой-то прочный клей. Плюс — для вящей убедительности — фонарь под глазом.

Получился эдакий молодой купчик, недавно вырвавшийся на свободу из-под бдительного батюшкиного ока и теперь отчаянно наверстывающий упущенное за долгие скучные годы прозябания в отцовском тереме. Сопровождение в виде пары холопов у купчика имелось, но так, несерьезное. Щуплых подростков навряд ли хоть кто-то счел бы телохранителями — мальчики на побегушках, предназначенные для мелких услуг и… доставки бесчувственного тела обратно на струг или на постоялый двор.

— Такого я роду, что на полный стакан глядеть не могу — тотчас выпью! — весело заорал я, едва вошел в кружало, и начал сыпать шутками и прибаутками: — Сторонись, душа, оболью! Здравствуй, чарочка, прощай, винцо!

Затем я заплетающимся языком принялся уверять в своей крутизне хозяина заведения — плешивого мужичка по имени Гонот, постоянно ласково улыбавшегося мне.

— Да я в кабаке родился, в вине крестился, — доказывал я ему.

Окончательно раздухарившись, я устроил соревнование пьяниц, объявив конкурс, кто вылакает полуведро, да не чарочкой, а «вприпадочку».

Кстати, Петряй-Петруха не обманул относительно хозяина заведения. Этот гад явно работал на местных бандюков, поскольку уже через полчаса моего разнузданного веселья он подмигнул какой-то неряшливой бабе из обслуги, и та незаметно для остальных выскользнула из дверей.

— Пей не робей, жену бей, ничего не бойся! — орал я, когда уже ближе к ночи два щуплых холопа, сами с трудом держась на ногах, выволакивали меня из питейного заведения.

К этому времени я уже точно знал, что Гонот в доле с городскими головорезами. Во-первых, когда я осведомился у него, как бы мне тут продолжить веселье с девочками, он сам предоставить такую услугу отказался, хотя я знал, что мог. Во-вторых, указал неверное направление — в той стороне посад уже заканчивался и дальше, кроме леса, ничего не имелось, так что хитрым теремком, про который он говорил, могла быть только медвежья берлога с ее обитателями.

Ну и плюс алчный взгляд, который нет-нет да и пробегал по моему наряду, а также увесистому кошелю, а уж когда я ненароком показал второй — с золотыми монетами, — в его зрачках неприятного мутно-зеленого бутылочного цвета и вовсе загорелись зловещие огоньки.

Встретили нас, когда последний дом посада остался метрах в ста позади и я громко заявил, что мы, наверное, все перепутали и вообще пора поворачивать назад, а то места глухие и как бы чего не…

Договорить я не успел — из густого придорожного бурьяна метрах в десяти вылезла здоровенная фигура. За ней еще одна. Я оглянулся — сзади метрах в двадцати брели еще трое, неспешно приближаясь к нам.

— Те, что спереди, мои. И помните, помощи не будет, — напомнил я шепотом своим спецназовцам — специально подбирал самых щуплых и низкорослых, чтоб добыча казалась подоступнее.

Оба — и Лисогон, и Махоня — кивнули, давая понять, что не забыли инструктаж, согласно которому, если нападающих меньше шести, пятерка спецназа, следившая за нами издали, должна только блокировать отход бандитов, чтобы не ушел ни один, предоставив основную разборку нам.

— Ну и где твое злато? — лениво осведомился первым подошедший один из тех двоих, что преградили дорогу.

— А убивать не станете? — испуганно переспросил я.

— Злато давай! — распорядился тот.

— Да поживей! — раздалось со спины.

— Да на, на! — Я торопливо отвязал от пояса кошель и бросил его к ногам бандита.

— А второй? — поторопили меня.

Ну точно, кабатчик заложил. Когда я первый раз расплачивался и доставал кошель с серебром, я специально сделал так, чтобы второй смог увидеть только Гонот. И пояснения мои: «Э-э нет, тут злато, а из него батюшка не велел и полушки тратить — токмо на товар», тоже прозвучали негромко, предназначенные лишь для одной пары ушей.

Что ж, второй так второй. Я услужливо распрощался и с ним. Правда, он нечаянно выпал из моих трясущихся рук и пришлось подбирать с земли.

Грабители переглянулись, и стоящий впереди лениво заметил:

— Токмо ты, гость торговый, личины наши видал, потому надобно тебя еще и связать. — И успокоил: — Да не боись. До утра полежишь, а там кто-нибудь поедет да веревки и распутает.

Я послушно кивнул и охотно протянул вперед руки — мол, во всем подчиняюсь вашей воле, а в памяти всплыл труп мужика средних лет, найденный как раз примерно на этом участке дороги, разве что чуть подальше, ближе к лесу. Произошло это неделей ранее. Несколько ножевых ранений в груди и животе, обезображенное лицо, и руки, крепко стянутые в запястьях прочными веревками. Я тогда еще недоумевал — к чему резать связанного, а если резали до того, то зачем потом возились с веревками? Теперь понятно.

Дальнейшие события заняли не более пяти, от силы десяти секунд. Едва успокоенный грабитель небрежно сунул свой тесак, больше напоминавший по размерам саблю, в ножны, извлек приготовленную веревку и шагнул ко мне, как в глаза ему полетела придорожная пыль — зря я, что ли, ронял кошелек. Тут же за этим последовал удар ногой в пах и одновременно локтем в лицо. Второй еще ошалело смотрел на то, как сгибается в утробном рычании его напарник, а мой сапог уже летел к его подбородку.

Что происходило сзади, я не видел, так что могу лишь рассказать о результатах — двое погибли сразу, а третий успел рвануть наутек и даже пробежал метров десять, прежде чем засапожник Лисогона угодил ему точнехонько под левую лопатку.

Оба моих были живы, но через три дня на помост с плахой, установленный близ городского торжища, выводили не только их двоих — рядом, в центре, стоял Гонот. А вот бабу-наводчицу я не то чтобы пожалел, но решил использовать в своих целях, поскольку свято место пусто не бывает, тем более что она оказалась достаточно умна, ни в чем не запиралась и даже сдала еще две «сладкие парочки» из того же посада.

Единственное, в чем я был неумолим, так это в закрытии поганого кружала и изъятии всех запасов спиртного, кстати, отвратительного по качеству — на следующий день, несмотря на минимальное количество выпитого, от силы двести граммов, у меня до самого обеда трещала голова, пока на помощь не пришла ключница, напоив каким-то зельем.

Правда, выливать я его все равно запретил. Еще чего! Гонот был из запасливых мужиков и хранил в своих подвалах дюжину огромных бочек, каждая из которых вмещала, как мне сказали, два десятка ведер. [802] Выливать более трех с половиной тонн на землю? Проще перегнать раз или два, чтобы иметь запас качественного спирта, который может ой-ой-ой как пригодиться в походе и при обморожении, и при необходимости согреться, да и как обеззараживающее средство при ранениях.

Вообще-то в моих планах была пометка на будущее лето заслать бригаду к Белому морю и заняться выпариванием йода из водорослей, но сейчас-то зима, а выступать в поход не через год с лишним, но через два месяца, так что спирт остается пускай и не единственным, но самым эффективным его заменителем.

Что касается ночных татей, то далее мои спецназовцы работали уже под руководством Игнатия Незваныча Княжева. Он тоже времени даром не терял, самостоятельно вычислив любителей пощипать ночных прохожих, которых в течение недели точно так же взяли на живца. При этом я разрешил своим орлам особо не церемониться. Получится взять живыми — ладно, а нет — «во пса место», ибо свою смерть они заслужили.

Заодно удалось на вполне законных основаниях прикрыть и остальные кружала — недолив плюс некачественное пойло, в которое хозяева кружечных дворов для дурмана, чтоб быстрее свалить с ног и заставить наутро похмеляться, добавляли всякую дрянь. Притом добавляли в огромном количестве, так что даже Резвана унюхала три вида трав, а подошедшая чуть позже Марья Петровна за счет огромного опыта добавила к этому перечню еще столько же.

Кружальщики орали, что они тут ни при чем, ибо им поставили такое с государевых отдаточных дворов, но мои дамы, продегустировав на запах содержимое всех бочек, сразу указали на относительно нормальные, которые были приобретены совсем недавно. Выходит «паленым», как я про себя назвал их хлебное вино, оно становилось уже тут.

Кроме того, учитывая явно недостаточное количество тренировок, я перед отъездом распорядился устроить аналогичную зачистку по тому же принципу — на живца — и в других городах, которые принадлежали царевичу — Галич Мерьский, Чухлома, Унжа и так далее.

Вдобавок не забыл я и заказать побольше бикфордовых шнуров согласно тем рецептам и образцам, что остались у меня от шведского принца. Частичную амнистию ему, указ о которой лежал в кабинете, я объявлять не стал, оставив на всякий пожарный про запас — вдруг понадобится надавить, если старица Марфа тоже не согласится и придется вновь уговаривать Густава изменить свое решение. Однако перед отъездом отписал ему, что специально еду в Москву просить государя о том, дабы тот смягчил наказание для королевича.

Побывав в Дебрях, я пришел к выводу, что никаких дополнительных задач ставить не требуется. Гвардейцы и без того носились как оглашенные на лыжах по выпавшему снегу, причем всякий раз в новом направлении — там, где мы будем, нам никто накатанной лыжни не предоставит, так что пусть учатся сейчас и как ее прокладывать, и с какой скоростью меняться впереди идущим, которым тяжелее всего.

Лучшие пращники уже метали вместо камней первые отлитые болванки, стремясь попасть точно в небольшой щит, установленный примерно в полусотне саженей от них.

Что до маскхалатов, шапок-ушанок и валенок, то они пока что не были готовы в должном количестве. Впрочем, касаемо последних я не особо расстраивался — пока перебьются и в сапогах, были бы портянки потеплее. Да и с шапками-ушанками скорняков тоже особо не торопил — в поход хватит и две-три сотни для ратников с особо чувствительной к морозам кожей.

Маскхалаты — иное, но с ними дела шли успешнее всего. Учитывая, что балахоны должны быть крепкими и просторными, они имели лишь пять стандартных размеров, да и те определенные чуть ли не на глазок по пяти ратникам, присланным мною в мастерскую. Пока было готово только две сотни, но, учитывая темпы плюс то, что я подключил к Охриму Устюгову еще несколько швецов, к началу декабря, то есть за пару недель до предполагаемого выдвижения, вся тысяча должна быть пошита.

Что ж, можно и самому отправляться в путь-дорожку. Годуновы — что брат, что сестра — меня удерживали, утверждая, что лед еще слишком хрупок. Он и впрямь выглядел ненадежно. Однако времени терять было нельзя, так что пришлось поднапрячь мозги и соорудить две лебедки. С помощью их и пяти обычных волокуш я ухитрился за день переправить все свое имущество, включая и сани с лошадьми, и съестные припасы, и два десятка ратников.

Лед под волокушами то и дело угрожающе потрескивал, но обошлось. Самыми опасными были первые ходки, а когда скорость передвижения возросла — барабан вращали сразу четверо с каждой стороны, — я уже был уверен, что все пройдет благополучно.

Честно говоря, по пути в Москву я немножечко пожалел, что так торопился — как-то уж очень грустно было на первых ночных привалах. Грустно и одиноко. Но зато потом оставалось только порадоваться своей поспешности, поскольку опоздай я всего на чуть-чуть, на каких-то пару дней, и было бы поздно…

Глава 25 Первое знакомство

Приключений по пути хватало. По счастью, столь широких рек, как Волга, мне на пути уже не встречалось, но мелкие попадались, причем некоторые из числа коварных, с бьющими на дне источниками, отчего они в этих местах плохо замерзали, да и лед целую зиму оставался достаточно тонким. Узнали мы о специфике реки с ласковым названием Ключик, когда средние сани, проломив лед, ухнули в воду, а следом за ними подломилось и под соседними. Хорошо хоть, что река была неглубокой, и все удалось вытащить без особого урона.

Вымокли, конечно, насквозь, особенно я, поскольку больше всех прочих проторчал в воде, помогая выбраться на берег своим людям. Это мне вода была по грудь, а кое-кому по маковку, так что некоторых ратников приходилось приподнимать за шиворот, чтоб не нахлебались воды.

Памятуя о трагической кончине Петра I, которая вроде бы, согласно легендам, тоже была связана с извлечением людей из ледяной воды Невы, я для начала заставил гвардейцев, невзирая на мороз, снять обувь и растереть ноги спиртом, потом переодеться в сухое, а затем устроил хорошую пробежку километра на три — аккурат до ближайшей деревеньки с точно таким же названием. Словом, не заболел никто, и единственное, что мы потеряли, так это день, который провели, нещадно хлеща себя в местной баньке.

Ну и тати — куда ж без них. Они выскочили из густого ельника, как раз когда вдали завиднелись высоченные купола Духовской церкви, а также двух соборов Троицкого монастыря. То ли мужики из банды настолько проголодались, что им было вообще на все наплевать, то ли понадеялись на свою численность и не разглядели часть ратников, которые после обеда дрыхли, лежа в санях.

Вдобавок мы находились в половинном составе — пятеро, как обычно, подотстали, убирая остатки трапезы и моя посуду, а еще пятеро — тоже как обычно — направились верхом вперед, отыскивая подходящее место для ночлега в селе Лежнево, принадлежащее, насколько я помнил по рассказам Ксении, старице Марфе.

Тем не менее скоропалительная схватка была недолгой. Можно сказать, тренировкой, хотя потери среди гвардейцев имелись, но произошли они в основном еще до рукопашной. Дело в том, что руководил бандитами человек опытный в ратном деле, так что действовал с умом, и вначале, еще перед их атакой, раздался залп из пяти пищалей, который оказался достаточно успешным — трое ратников получили ранения, но, по счастью, нетяжелые.

Ну а далее бандиты с отчаянными воплями ринулись в атаку. Ельник, из которого они вылезли, располагался от дороги недалеко, метрах в пятидесяти, но и этого расстояния нам оказалось достаточно, чтобы успеть схватить арбалеты и ответной стрельбой в упор завалить пятерых плюс подранить еще троих. Далеко не всех уцелевших это остановило, но мы хотя бы уменьшили количество атакующих, чтобы подравнять с нашим. После того как чуть ли не треть банды из числа хлипких духом, поняв, что вышла промашка, рванула обратно в лесок, осталось семеро гвардейцев и я против дюжины атакующих.

В рукопашной пострадал еще один из моих людей по имени Свиристель — ему попался атаман из бывших ратных холопов, то есть полупрофессионал, который ловко орудовал саблей. Однако затем он пересекся со мной, а я мудрить не стал и через минуту веселого сабельного звона, изловчившись, от всей души пнул его носком сапога, угодив под коленку. Он взвыл, сразу же сбавил темп, а дальше последовал еще один мой удар в пах, который бандит тоже пропустил, согнувшись от боли, так что удалось его обезоружить и связать.

Всего из нападавших благодаря моему приказу постараться взять бандитов живьем в живых осталось пятеро, суд над которыми — не следует забывать про пиар-кампанию — мы устроили именно в селе Лежнево, добравшись до него ближе к вечеру. Грех было не воспользоваться таким удобным случаем, чтобы не выказать себя перед старицей с самой положительной стороны.

И вновь я порадовался, что нахожусь в семнадцатом, а не в своем родном веке. Никаких тебе ушлых адвокатов, требований правильного сбора доказательств с места преступления и тому подобной ерунды, а главное — никого тебе вшивого гуманизма. Сказывалось благотворное отсутствие в стране института президентства вкупе с не в меру ретивым Конституционным судом.

Словом, уже в сумерках, после небольшого дополнительного допроса и процедуры опознания, которые мы учинили в селе, трое мерзавцев, олицетворяя полное торжество справедливости над правосудием, задергались на крепких суках деревьев. Еще двоих я не то чтобы пожалел, но не стал поступать огульно. В банде недавно, прибились случайно, никто из сельчан их не опознал, хотя пострадавших от разгула татей хватало. К тому же о них негативно отозвался главарь — тот самый бывший ратный холоп. Мол, мужичье, толку с которого ни на полушку — даже зарезать толком не могут, руки трясутся.

С жителями, донельзя благодарными за ликвидацию бандюков, я договорился о содержании оставшейся парочки вплоть до моего возвращения, рассчитывая на обратном пути забрать их в Кострому, и даже оставил губному старосте целую полтину на прокорм.

А поутру свершилось. В светлицу, где я заночевал с еще тремя ратниками, осторожно заглянул хозяин дома, который был старостой села, и сообщил, что меня хотела бы самолично поблагодарить некая старица Марфа. Признаться, я в первый момент даже слегка пожалел, что наше свидание состоится так быстро — не чувствовал готовности к этой встрече. Рассчитывал-то на иное — приехать, осудить, повесить и в путь, а потом пусть монахине взахлеб рассказывают о смелом витязе и его людях, то есть для начала только возбудить любопытство, и все.

Теперь же получалось, что надо быстренько разработать план беседы. По счастью, время на его подготовку у меня имелось. Оказывается, монастырь, который я приметил еще накануне вечером, расположенный на окраине села, вовсе не Подсосенский, как я подумал вначале. Назывался он Знаменским и основан был куда позже, трудами старицы Марфы. А вот обитель, где проживала она сама, находилась гораздо дальше, верстах в пяти от села, на крутом правом берегу реки Торгоши.

После свидания с инокиней я уже составил определенное мнение об этой довольно-таки властной, несмотря на монашеский сан, инокине.

Представился я старице как князь Мак-Альпин, находящийся на службе у его величества Дмитрия Иоанновича.

— Из аглицких людишек будешь? — насторожилась она и сурово поджала губы, с неприязнью уставившись на меня.

Так, кажется, эта национальность ей не по душе. Пришлось опровергнуть, заявив, что наполовину русский, а наполовину шотландец, а они хоть и живут по соседству с англичанами, но грызутся как кошка с собакой.

Помогло. Настороженность пропала, неприязнь во взгляде тоже. А узнав о том, что я был за пристава у детей Бориса Федоровича Годунова в Костроме, старица и вовсе оживилась и ласково заулыбалась мне. В больших темных глазах ее сверкнули злорадные искорки, и она попросила:

— Ты с ними построже, князь. Да гляди, ежели они в батюшку свово пошли, то за ними глаз да глаз нужон — из ретивых. Эвон как он меня объегорил тридцать годков назад, а я-то, дура, уши и развесила.

«Мстительная, — сделал я вывод. — А еще злопамятная».

— Что-то мне непонятно про постриг — неужто он был насильный? — сочувственно осведомился я.

— Почитай, что так, — кивнула она, и глаза ее затуманились слезами. Однако в рыдания она не ударилась, сдержав себя, хотя, судя по лицу, трудов это стоило немалых. — Ежели бы не дитятко мое, Евдокеюшка-доченька, нешто я бы согласилась на рясу? Да нипочем! Да ты сам-то как мыслишь — когда ты стоишь в храме, а тебе в спину боярыня Годунова ножом тычет, чтоб словеса отречения от всего мирского повторяла, это не насильно?

— Насильно, — твердо сказал я.

— Вот, — оживилась она. — Да и слова отречения от мирского повторяла не я — сил не было вовсе, а та злыдня, что стояла с ножом сзади.

— Ну тогда вообще! — возмутился я и заметил, что ныне, учитывая, что на престоле иной государь, надо бы вновь поднять те события, и как знать, как знать…

Заодно удалось выяснить, что кое о каких новостях из Москвы монахиня наслышана, но только о летних. Зато об осенних — например, о постриге Марии Григорьевны — слухи до нее не дошли, что тоже играло мне на руку. Получалось, что есть возможность соблазнить местью.

Потому и принялся намекать, цитируя слова митрополита Гермогена, что некоторые архиереи церкви считают, будто в таких случаях, как ее, монашеский клобук по справедливости надлежит возлагать на того, кто принуждал к отречению от мира.

В ответ Марфа лишь горько усмехнулась и небрежно махнула рукой, давая понять, что теперь оно ни к чему.

Ладно, пусть так. Пока рано заострять вопрос. И вообще для первого раза предостаточно — не стоит проявлять излишнюю назойливость, а то заподозрит неладное. Но обращался я с нею исключительно почтительно и даже пару раз назвал королевой. Марфа скромно отнекивалась от титула, но щеки ее при этом предательски порозовели, да и отказывалась она недолго — уже после третьего раза сделала вид, будто просто не слышит, как величает ее любезный иноземец.

Не обошлось и без комплиментов, поначалу аккуратных, не выходящих за определенные рамки. Но так как реакция на них была исключительно положительная, я перешел к откровенно нахальной лести. А в конце нашей беседы даже заметил, что, глядя на нее, можно невольно позавидовать Христу, настолько красивые у него невесты.

— Ну уж это ты, князь, чересчур, — только и возразила она мне в ответ и со вздохом добавила: — Вот ежели ты бы меня повидал, егда я в Риге проживала, тогда иное дело. Там я и впрямь в первейших числилась. Ныне-то, если сравнивать с прежней, вовсе не то.

— Тогда я безмерно счастлив, что не смог повидать королеву в Риге, — ввернул я. — Непременно бы ослеп от красоты.

— Красоты… — протянула она с грустью. — Где она? А ведь была, князь, была краса. Сейчас так, ошметки одни. Ряса никого не красит, да и лета мои не те. Вот сколь мне годков-то, как мыслишь? — И с любопытством воззрилась на меня.

Чувствовалось, что этот вопрос до сих пор ее волнует. Марфа даже дыхание затаила в ожидании ответа.

«Я старый солдат и не знаю слов любви», — моментально припомнилось мне. [803] Что ж, есть на кого равняться.

— Сударыня, — и я на всякий случай отвесил ей еще один галантный поклон, — для начала прошу простить меня за прямоту, ибо я с малых лет пребываю в походах, боях и сражениях, а потому лгать не умею — привык говорить грубую правду, как бы ни была она горька и неприятна. Так-так…

Я даже отошел подальше, делая вид, что всерьез занят внешним осмотром и намерен выполнить поручение инокини самым добросовестным образом. На самом деле я прикидывал, сколько лет оттяпать от ее сорока пяти. Впрочем, судя по ее реакции на комплименты, на которые монахиня оказалась падка, как пчела на мед, можно убавлять хоть треть — примет за чистую монету. Но учитывая, что я старый солдат и не знаю слов любви…

— Рекомендую плюнуть в глаза тому, кто скажет, что вам двадцать, ибо это ложь, — сурово заявил я. — Да и тому, кто даст двадцать пять, тоже верить нельзя — обманщик.

Так, мадам приуныла. Ну ничего, сейчас возликует. И я твердо продолжил:

— А вот того, кто станет уверять про тридцать лет, не обижайте, ибо он просто не умеет определять женский возраст. К тому же его ошибка, на мой взгляд, составляет всего пять лет, а потому простительна.

Правда, я тут же попросил прощения, что, возможно, из-за плохого освещения невольно прибавил ей два-три года, и ей не тридцать пять, а чуть меньше, но, думается, она не станет строго судить ратника, чьи руки сплошь в шрамах, а тело в рубцах.

Вообще-то день был облачный, да и сквозь небольшие слюдяные оконца в келью пробивалось не столь уж много света, но это было только на руку сидящей передо мной монахине. Сглаживались морщинки, которые бы непременно очертило на лице своими лучами беспощадное солнце, так что я покривил душой ненамного, лет эдак на пять-шесть, ну, пускай, на семь-восемь. Вот если бы она вышла на улицу, то там ее сорок пять, скорее всего, проявились бы в первые же секунды пребывания на свежем воздухе. А может, и нет, как знать…

— Ты уж и скажешь, князь, — проворчала она, отвернувшись куда-то в сторону. — Мне, чай, уж сорок, да с хвостиком.

«С хвостищем», — поправил я ее мысленно, поскольку возраст ее мне был известен точно, но вслух произнес совершенно иное — о поре зрелости, когда вся женская стать явственно видна, ну и всякое прочее из этой же серии.

А на прощанье, когда я, уже покидая ее, припал с поцелуем к руке, она даже слегка погладила меня по голове и попросила:

— У государя-то будешь, поклон передай от старицы Марфы да мое благословение. Не навязывалась бы — к тому ж он и не видал меня ни разу доселе, токмо ведь у него вовсе родичей нет, окромя Нагих. Да и они доводятся ему дядьями по матери, а ежели взять батюшкину цареву ветвь, почитай, одна я и осталась у него. Коль навестит, рада была бы. Да и сам назад поедешь, не побрезгуй, проведай.

— Непременно передам, — радостно заверил я, поскольку это поручение как нельзя лучше вписывалось и в мои планы.

— Обещаешь токмо, — грустно усмехнулась она, — а пройдет день-другой, забудешь и поклон передать, да и саму старуху-инокиню.

Ух, как дамочка все время нарывается на комплименты — прямо ай-ай. Что ж, раз ей так неймется, пришлось отвесить еще парочку. А касаемо обещания, то, чтобы она была спокойна, я припав на одно колено, обнажил сабельный клинок и торжественно поклялся на нем, что ее привет и благословение нашему государю непременно передам.

Правда, оговорился, что во второй раз заехать к ней хоть и обязуюсь, но, возможно, это произойдет нескоро. Судя по всему, дело клонится к тому, что Дмитрий Иоаннович вроде бы собирается продолжить дело своего отца и все-таки завоевать Ливонию и, скорее всего, поручит мне командовать одной из его ратей. Но даже в этом случае я обязуюсь по возвращении оттуда непременно заглянуть к ней в Подсосенский монастырь. Разумеется, если останусь жив.

Распрощавшись с нею, я ринулся в Москву, прибыв туда уже на следующий день, ближе к обеду. Приехал бы и раньше, но не удержался и сделал небольшой крюк, заглянув в старые казармы своего гвардейского полка, расположенные близ Тонинского села, чтобы хоть одним глазком глянуть, все ли в порядке с помещениями.

Учитывая, что после нашего отъезда они, по сути, остались бесхозными, мои опасения были небеспочвенны. Однако при беглом осмотре сразу стало ясно, что разрушения незначительны и почти все цело, то есть урон, причиненный жителями ближайших деревень, невелик. Кое-что они успели растащить — особенно досталось спортгородку, откуда исчезли все турники и прочее железо, из которого были изготовлены спортивные снаряды, но в целом можно вселяться хоть сейчас, чем кое-кто и воспользовался.

Нет-нет, такого явления, как бомжи, на Руси еще не существовало, но чумазые пацаны, обнаруженные нами в казармах, по внешнему виду немногим отличались от них. Вначале, едва мы только появились, они порскнули по щелям кто куда, и даже моим гвардейцам, вроде бы знавшим тут все лазы и прочие укромные места, стоило немалых трудов вытащить мальчишек из всевозможных норок. Да и то собрали они не всех, а четвертую часть.

Лишь чуть погодя, когда выяснилось, кто перед ними, они радостно загалдели и принялись собирать остальных своих товарищей. Всего их набралось около семи десятков.

Каково же было мое удивление, когда я узнал, что эти беспризорники на самом деле таковыми вовсе не являются. Оказывается, все они пришли наниматься в полк — двое аж из-под Дмитрова, четверо из Владимира, еще человек семь из Серпухова и Коломны… Да, наверное, не было ни одного мало-мальски крупного города, из которого бы не притопали парни. По большей части были они и впрямь сиротами, но чуть ли не у двух десятков имелись родители, однако жажда приключений оказалась настолько сильна, что они посбегали из отчих домов.

В августе их вообще насчитывалось не меньше сотни, и только с наступлением холодов они стали понемногу разбредаться. Правда, те, кто подался в Москву, вскоре вернулись обратно, причем сидя на телеге с припасами. Вместе с ними в казармы прибыл Багульник — мой спецназовец, оставленный в тереме за дворского, к которому одного из пареньков отвел какой-то нищий. Не иначе кто-то из группы Лохмотыша.

Багульник, выполняя мои инструкции, тут же провел запись в полк и дал первое боевое задание — ждать и заодно беречь строения от расхитителей.

— Так-то вы охраняете, — усмехнулся я.

— Дядька Багульник сказывал, — обиженно пояснил один из новобранцев по имени Просвет, которого, как он растолковал, назначили здесь старшим, — мол, воевода их завсегда так учил, что супротив лому… — Он осекся, задумчиво потер переносицу, припоминая, как дальше, но, так и не вспомнив, продолжил своими словами: — Неча лезть. Эва у вас всех и пищали, и самострелы с саблями, а у нас токмо засапожники, три косы да пяток топоров. Вот ежели медведковцы приперлись бы — они тут часто хаживают, — мы б прятаться нипочем не стали…

Я усмехнулся — ишь ты, дядька Багульник, а этому дядьке и восемнадцати не исполнилось. Однако моя усмешка была воспринята как знак неверия в их воинственность и боевитость, так что остальные сразу же принялись доказывать свой героизм, ссылаясь на результаты.

— Да ты сам, княже, подивись, нешто уцелело бы все енто, ежели б не мы? — указал низкорослый, хотя и широкий в плечах, паренек на целехонькие казармы.

— По первости схитрить удумали. Мол, тута теперь ничье — уехал царевич вместях с воеводами, в Кострому жить подались. Тока никто им не поверил, — насмешливо заявил худой и длинный и пренебрежительно сплюнул. — За мальцов посчитали, а дядька Багульник строго-настрого ждать повелел. — И он весело улыбнулся. — Вот и дождались теперича.

— Даже деньгу нам сулили, чтоб мы им тут дозволили чуток повольничать, — встрял в разговор третий. — Токмо мы слова дядьки Багульника накрепко запомнили — гвардию не укупишь, и отказали.

— Они поначалу не послушались, дак мы враз все встали — кто с топором, кто с косой, кто с дубиной. — Это вновь широкоплечий.

— А времени даром не теряем, как и велено. Поутру бегаем, к вечеру опять бегаем, а брусы и тур… тур… — Старший осекся и повернулся к худенькому мальчишке с длинными волосами, стоящему за его спиной. — Как оно?

— Турник, — звонко выпалил тот. — Турник и брусья.

— Во-во, — важно кивнул головой Просвет. — И все, что порушили до нас, все из дерева сызнова выстроили, да и висим на них.

— И от земли отжимаемся, и тяжелое тягаем — ничего не забыли, — добавил звонкоголосый.

— Цыц, Позвон! — рявкнул Просвет. — Не лезь, покамест не вопрошают. — И добавил вполголоса: — А про тяжелое вовсе помолчал бы, а то поведаю, сколь ты тут натягал.

Позвон испуганно осекся, а старший принялся докладывать дальше.

Выслушав их, я решил не разочаровывать мальчишек, так что пришлось ненадолго задержаться и заночевать, а наутро, отправившись в Москву, я оставил в казармах троих ратников, кратко проинструктировав их, чем надлежит заняться с пацанвой в ближайшее время.

Отмахав последний десяток верст, я еще до обедни оказался в столице. По прибытии в Кремль мне пришлось ненадолго заглянуть в свой терем — поздороваться со всеми, поблагодарить Багульника и распорядиться, чтобы он вечером собрал всех старших из остатков тайного спецназа — «нищих», «монахов» и прочих. Слегка перекусив и попарившись в баньке, смывая дорожную усталость, я направился к государю.

Можно было бы обождать до утра, но откладывать в долгий ящик ни к чему — каждый день на счету.

Выяснилось, что появился я весьма и весьма вовремя. Еще бы два дня — и все, опоздал. Оказывается, уже завтра в палаты Дмитрия для получения последнего инструктажа должны явиться князь и кравчий Иван Хворостинин-Старковский, а также дьяк Посольского приказа Дорофей Бохин, назначенные во главе посольства, отправляемого в Швецию. Сам отъезд был намечен на следующий день.

Казалось бы, ничего страшного, пусть уезжают. Но дело в том, что обращаться к шведскому королю послы должны были от имени… Густава.

Глава 26 Наш пострел…

— Но ты ведь дал мне слово, что уговоришь королевича! — возмущался Дмитрий.

Во как. И ведь не возразишь. С одной стороны, лестно слышать, что твоим обещаниям такая вера, да еще у царя, а с другой…

Пришлось напомнить, что слово было дано только в отношении завоевания Эстляндии и в том, что Русь не будет фигурировать в этом деле. Во всяком случае, официально. А вот с Густавом ли, без Густава — дело десятое.

— И как теперь быть? — впал в уныние Дмитрий, когда я пояснил ему ситуацию со шведским принцем, который уперся не на шутку.

— Король уволился — да здравствует королева! — коротко ответил я.

— Какая королева?! — вытаращился на меня государь.

— Такая, у которой прав на этот престол куда больше, нежели чем у Густава, — пояснил я. — Более того, в своей жизни она уже была королевой Ливонии, хотя и недолго, так что…

Мой рассказ о Марии Владимировне длился недолго. За это время Дмитрий успел не больше десяти раз пройтись из угла в угол, заложив руки за спину и о чем-то напряженно размышляя.

— Опасное это дело — бабы, — выдал он глубокомысленную сентенцию, после того как выслушал меня. — Посидит малость на троне, освоится, а там, чего доброго, ей и замуж захочется. Да еще неведомо, какого жениха себе сыщет. Возьмет да и обвенчается с каким-нибудь наследником, вон хошь с сыном Жигмонта али Карла.

— Навряд ли, — подумав и прикинув, ответил я. — У Жигмонта Владислав подросток, лет девяти, у Карла первенец Густав тоже не намного старше, если только не моложе. Им еще на деревянных лошадках скакать и скакать, а не в постели с женой кувыркаться. Да и потом, когда они в лета войдут, тоже навряд ли — уж больно старовата невеста.

— А ты ее видел? — осведомился Дмитрий.

— А как же, — горделиво заявил я.

— Наш пострел везде поспел, — хмыкнул он. — И она согласна?

— О королевстве речи с нею не вел, так что не знаю, — пожал плечами я. — Но надеюсь, что если как следует постараться, то она поддастся на уговоры.

— Шустер, — по-своему оценил мою уверенность Дмитрий. — Али ты и тут исхитрился загодя с уговорами расстараться?

Он сделал столь недвусмысленный жест, показывая, в чем состояли мои уговоры, что я возмутился:

— Она ж монахиня, государь!

— Ну и что? — простодушно удивился Дмитрий. — А вот король Жигмонт, который ныне покойный, [804] как мне сказывали, на рясу не глядел. Ежели баба приглянулась, все — из любого монастыря увозил. Да и какая разница, монашка она али нет…

— Соперничать с Христом и отбивать невест у такого жениха я бы не стал, даже будучи императором, — проворчал я и в свою очередь мстительно напомнил: — К тому же для Жигмонта баб из монастырей воровали братья Мнишки, включая твоего будущего тестя, а не он сам. — И, чтобы пресечь продолжение разговора на эту тему, торопливо добавил: — А что касается уговоров, то это нам лучше делать вместе. — И принялся рассказывать дальше.

Мол, пока что я ей лишь пообещал передать привет государю как единственному родичу, да еще сказал, что, по всей видимости, он мне поручит командовать одной из ратей для завоевания Ливонии, вот и все.

План дальнейших совместных действий, который я изложил Дмитрию, заключался в следующем. Якобы, когда я передал непобедимому кесарю привет от родственницы и рассказал, что ее, по сути, насильно постригли, государь весьма озаботился ее положением, решил восстановить справедливость и вручить ей ливонскую корону.

Более того, он уже предпринял кое-какие шаги, походатайствовав перед патриархом о признании самого факта пострига недействительным, а после того, как Марфа снимет с себя рясу, превратившись в Марию, и будет пострижена в монахини Годунова, которая некогда повторяла вместо нее слова отречения…

— Так она и без того в монахини пострижена, — перебил меня Дмитрий.

— Не успел еще слух о том до нее дойти, — пояснил я. — А старица Марфа до сих пор зла на нее, так что обвинение поддержит с радостью и согласится, чтобы только ей досадить. Но для начала я хотел бы выяснить у тебя, не возражаешь ли ты против занятия ею ливонского престола. Для того и приехал к тебе.

— Ну не знаю, не знаю, — покачал головой он. — Расстрига на королевском троне…

Я чуть не засмеялся — очень уж забавно получается. Значит, расстрига на царском троне, который вдобавок именует себя непобедимым кесарем, это нормально. Хотя да, совсем забыл, его же в монахи действительно не постригали. Но все равно.

— Навряд ли ее хоть кто-то признает, — продолжил государь и встрепенулся. — Может, тогда лучше я сам рати поведу?

Я внимательно посмотрел на него. Вон ты к чему клонишь. Ну да, ну да, и глаза уже заблестели. Не иначе как увидел себя во главе победоносных полков, с саблей наголо. А мне только такого главнокомандующего и не хватает для полного счастья. Нет уж. Не согласен я.

Пришлось напомнить, что в таком случае о взятии польских городов не может быть и речи. Кроме того, и само завоевание Эстляндии не добавит Дмитрию дополнительных аргументов, чтобы величать себя кесарем, ибо под его властью по-прежнему не будет ни одного короля. Разве что Годунов, но он только царевич. Если же в подданство Дмитрия перейдет королева Ливонии Мария Владимировна, то все станет выглядеть иначе.

А что касается признания соседей, то это пустяки… Для Европы мы запросто подыщем весьма доходчивые доводы и пояснения, и я уверен, что они ими проникнутся, ибо доброе слово в совокупности с увесистым кулаком для господ с Запада всегда служило убедительным аргументом. Вот только с учетом того, что старица в обиде на все семейство Годуновых, выступать я должен именно как доверенное лицо Дмитрия, значит, и должность мою надо повысить в статусе — не второй, а первый воевода.

— Федора желаешь поберечь? — догадался государь и отрезал: — О том и не помышляй. Пущай тоже удаль молодецкую выкажет.

Та-ак, не получилось. И, судя по категоричному тону, возвращаться к этой теме и впредь смысла не имеет. Ладно. Но и засвечивать Годунова перед старицей Марфой тоже нельзя, иначе все уговоры инокини окажутся напрасными. Тогда сделаем по-другому.

И я пояснил причину, по которой имя царевича при монахине ни в коем случае нельзя упоминать. Мол, пусть Дмитрий назначит его главнокомандующим, оставив меня в ранге первого воеводы.

— Кроме того, просьба к тебе, государь, — добавил я. — Не забудь, что я твой и только твой человек, а потому про мое пребывание в учителях у Федора Борисовича и о сватовстве к Ксении Борисовне ни слова.

Дмитрий охотно кивнул, и лицо его порозовело от удовольствия. Он даже не смог скрыть улыбку, но, не желая, чтобы я ее видел, отвернулся от меня, направившись в сторону входной двери. Правда, как оказалось, маневр предназначался не только для сокрытия радости — открыв дверь, он распорядился немедля вызвать к нему дьяков Постельного приказа и Смирного-Булгакова, продолжавшего рулить в Приказе Большой Казны.

Выходит, мы с ним думаем в унисон, поскольку я тоже предполагал, что монахине надо явить всю роскошь, обладательницей которой она обязательно станет, как только даст свое согласие.

Пока дожидались дьяков, успели совместными усилиями составить небольшой список даров, которые надлежало отвезти троюродной сестре Дмитрия. К дарам я порекомендовал присовокупить обещание сразу же вернуть ей Дмитров и другие отцовские вотчины, а в придачу что-нибудь эдакое поблизости от Ивангорода, включая торговые пошлины с самого города.

— А это еще зачем? — не понял он.

Пришлось пояснить, что тогда онавроде бы поедет туда вступать в права наследования, и ее визит в те места до поры до времени ни у кого не вызовет недоумения. Кроме того, учитывая, что изъятыми у ее семьи вотчинами несколько десятилетий пользовалась царская семья, будет только справедливо, если помимо Дмитрова в качестве процентов она будет одарена чем-то еще.

Государь в сомнении почесал в затылке, но я устыдил его напоминанием, что если он облагодетельствовал Нагих, которые родичи со стороны матери, и даже Романовым вернул все изъятое, хотя они ему, если призадуматься, никакая не родня, то по отношению к единственной родственнице по мужской царской линии сам бог велел так поступить, иначе получается несправедливо. К тому же и она будет более спокойна, зная, что имеет определенные гарантии того, что не останется без копейки даже в случае моего провала.

Государь озадаченно воззрился на меня и гневно спросил, отчего я помыслил о неудаче.

— Это ты уверен во мне, — пояснил я. — Марфа же обо мне еще не ведает, поэтому нужно пояснить, что, как бы ни сложились дела, все равно она внакладе не останется.

Среди подарков особо тщательно подбирали перстни, причем только с полуохватом, то есть кольцо не соединялось, так что при необходимости его размер можно было увеличить или уменьшить.

С остальным было легче — для ожерелий, колье, браслетов, головных обручей и сережек точные размеры необязательны. Кроме того, я затребовал хорошую косметику и парфюм — белила, румяна, притирания, розовое масло и еще какие-то ароматные эликсиры, заменявшие на Руси духи.

Дмитрий со своей стороны не поскупился, выделив от щедрот даже корону. Оказывается, их в царской сокровищнице было аж целых три штуки, и это не считая шапки Мономаха. Нет, о наличии двух я знал точно. Одну, так называемую казанскую шапку Ивана Грозного, мне довелось видеть в казнохранилище, а касаемо второй я лично наблюдал, как ее водружали на голову государю в Архангельском соборе.

Правда, эту корону Дмитрий не дал, равно как и казанскую шапку, ограничившись иной, но тоже красивой, богато украшенной темно-синими сапфирами, густо-зелеными изумрудами, сочно-красными рубинами и алмазами. Каждый камень, изображавший сердцевину цветка, был щедро окружен жемчужными лепестками. А понизу шел орнамент из трав, покрытый яркой, блестящей эмалью.

Блеск!

Теперь патриарх. Вообще-то государь обещал мне самолично заняться согласованием этого вопроса, заверяя, что сумеет уговорить Игнатия в лучшем виде, но, раз время позволяет, отчего бы не составить компанию.

И тут я как в воду глядел. Заупрямился святитель, причем не на шутку. Да и Дмитрий тоже хорош — совсем не с того зашел. Ну кто ж начинает беседу с почти неприкрытого нажима, граничащего с угрозой. Нашел на кого бочку катить! Церковь — это авторитет, и с нею надо вести себя нежно, как с девственницей, которую требуется соблазнить за одну ночь, то есть просчитать все от и до, чтобы не вышло осечки.

— На все твое право, святейший, — смиренно заявил я, вмешавшись в беседу, пока Дмитрий не успел все загубить до конца. — Кто смеет на Руси противиться воле патриарха? Вон даже сам государь и то готов со смирением преклонить перед ним колена, прекрасно понимая, что есть вопросы светские и духовные, и как в светских решающее слово принадлежит непобедимому кесарю, так и в духовных — высшему на Руси иерарху.

Дмитрий, на которого я периодически поглядывал, при этом делая большие глаза, чтоб помалкивал, лишь негодующе сопел, но не вмешивался. Я же продолжал заливаться соловьем, вознося похвалы православной церкви в общем и патриарху в частности. Особо я отметил талант святителя заглянуть глубоко вдаль, его, так сказать, видение отдаленных перспектив, поскольку этот прецедент и впрямь может в будущем не раз аукнуться самым неожиданным образом.

Однако мои дифирамбы должного успеха не принесли. Не обратил патриарх внимания и на мой пассаж о том, что если женщина становится Христовой невестой насильственно, то сравнить такое можно разве что с гаремом, в который нечестивые басурмане загоняют своих рабынь, а это и вовсе ни в какие ворота. Но Игнатий оставался непоколебим — что выросло, то и выросло, и раз обряд свершен, то говорить об этом не стоит.

Дмитрий возмущенно подскочил на месте, но, глянув на меня, осекся и попытался побегать по келье, что у него получалось с трудом — не позволяли размеры помещения, так что приходилось то и дело разворачиваться. Довольно-таки скоро остановившись — всего после третьего витка, он вновь открыл рот, но я успел чуть раньше, почтительно заметив, что и тут государю нечем возразить. Коль на то имеется священная воля патриарха, то дальнейший разговор на эту тему вести ни к чему, тем более что мы пришли поговорить не только об этом, но и кое о чем ином.

Дмитрий закрыл рот и уставился на меня, даже не пытаясь скрыть своего удивления. Игнатий лишь прищурился, понимая, что сейчас последует новая атака, только с другого фланга, где его оборона, скорее всего, куда уязвимее. И он не ошибся, ибо дальше мною были затронуты, так сказать, приграничные вопросы, которые входят в компетенцию обеих властей.

Начал я миролюбиво, отметив, как важно при их решении соблюсти единую точку зрения. Например, дары, которыми государство осыпает церковь, — новые земельные угодья, села, деревни и починки. Жаль только, что даже когда подписаны и оглашены соответствующие указы, за государем сохраняется право отмены своего распоряжения, но зачем ему так поступать, если имеется взаимопонимание во всех прочих, образно говоря, смежных вопросах. Иное дело, если оно отсутствует…

Я не говорил — мурлыкал, ворковал, мой голос был мягок и ласков, но Игнатий — мужик ушлый, на интонации плевать хотел, поэтому вслушивался в суть, которая ему с каждой минутой не нравилась все больше и больше.

Получалось, надо уступать, иначе…

У меня ведь даже прозвучала мыслишка насчет Соловецкого монастыря. Мол, даже патриархам нужно и полезно побыть в уединении, которого так не хватает в обыденной московской суете, да поразмышлять о загадочных узорах жизни, которая та рисует на судьбе человека. Глядь — ты архиепископ, прошла всего пара лет — уже патриарх, а еще полгода — оказался простым монахом.

Игнатий призадумался. Угрожающая перспектива отнятия части льгот его явно не прельщала, не говоря уж о келье на Соловках.

Но сдаваться вовсе без боя ему не хотелось, и он заметил, что такие важные дела об аннулировании пострига, если он насильственный, ему одному вершить не пристало и хотелось бы вызнать, что по этому поводу думают другие иерархи церкви. Мол, у него ныне гостюет так и не пристроенный старец Филарет, кой все-таки доводится двухродным братцем самому государю, да вдобавок вскоре, возможно, займет место главы обширной ростовской епархии. Вот его мнение и можно выслушать.

Так мне довелось впервые увидеть того, кто затеял всю аферу с Дмитрием. Надо сказать, что внешне Филарет выглядел весьма и весьма. Эдакий статный, здоровенный дядька с величественной осанкой и окладистой черной бородой, в которой предательски посверкивала тонкими прядями седина. Глядел он прямо, глазки не бегали, и вел себя степенно. Даже поклонился старец Дмитрию почтительно, но сохраняя собственное достоинство.

Да и говорил Филарет тоже неторопливо, веско, аргументированно. Вот только тут патриарх попал пальцем в небо. Расчет на то, что будущий митрополит поддержит своего непосредственного начальника, оказался неверным. Старец изначально и самым решительным образом принял нашу сторону, заявив, что не годится никого насильно загонять в Христовы обители и вообще-то давно назрела пора заняться такими вещами всерьез, ибо как же можно силой осуществлять столь святое дело, как постриг?! Верно тут сказывает князь Мак-Альпин, что не басурмане на Руси живут, но люд православный, а Христовы невесты не девки-рабыни, коих…

Словом, дальше неинтересно, поскольку будущий митрополит воспользовался моими доводами, которые только что услышал, разве что принялся излагать их своими словами.

Патриарх приуныл и, для приличия выдержав небольшую паузу, со вздохом заметил, что коли так, то… И он развел руками, после чего перешел к конкретному раскладу по старице Марфе. От нас требовалось найти свидетелей, которые должны подтвердить свое присутствие при пострижении королевы Ливонии. В их числе надлежало представить церкви и ту, которая повторяла вместо Марии слова отречения от светского мира, для того чтобы восстановить справедливость и надеть на нее рясу вместо старицы.

Я открыл было рот, дабы заверить, что как раз тут все в порядке и справедливость уже восторжествовала, но закрыл его, так и не сказав ни слова, — рано. Вначале предстояло переговорить со всеми тремя, а уж потом выкладывать все начистоту, тем более что могли возникнуть определенные затруднения.

С боярынями Пожарской и Лыковой (их фамилии сообщила мне инокиня) проще — им предстояло сознаться, что они держали будущую старицу Марфу за руки, что для них ненаказуемо, а вот Годунова… Действительно ли она повторяла вместо Марии слова отречения? Да даже если и так, все равно предсказать, как поступит и что заявит моя своенравная будущая теща, невозможно. К тому же монахиню Годунову мне по-любому следовало навестить. Во-первых, передать письма детей и гостинцы, а во-вторых… Ну да, Федор сестре хоть и в отца место, но мать остается матерью, так что следовало испросить благословения на брак с Ксенией и у нее.

Словом, сразу от патриарха, заглянув в свой терем, только чтобы забрать подарки, пришлось катить в Вознесенский монастырь, где я прямым ходом направился в келью к сестре Минодоре, которой в сентябре стала Мария Григорьевна.

Поначалу я подумал, что она взяла себе такое заковыристое имя просто потому, что в день ее пострига по святцам не отыскалось ничего подходящего, но бывшая царица обмолвилась о кое-каких подробностях жития этой мученицы. Оказывается, после того как христианку Минодору вместе с двумя ее младшими сестрами убили за отказ вернуться к прежним богам, их тела решили сжечь согласно языческому обряду, но начавшийся дождь погасил костер, а молния вдобавок убила главного мучителя — какого-то князя с чудным именем Фронтон. После ее рассказа мне сразу стало ясно, кого сестра Минодора подразумевает под князем.

Да-да, того самого, что с бородавкой у глаза.

Вот уж воистину характер не спрятать. Вообще-то инокиням, как я понимаю, надо быть послушными и смиренными, ну хотя бы внешне. Однако бывшая царица не обладала этими добродетелями ранее и не собиралась стремиться к ним и теперь.

А вот во внешности ее кое-какие изменения произошли. Ну, фигуру отставим в сторону — от сидячей жизни взаперти габариты увеличатся у кого угодно, зато лицо постарело лет на десять, став одутловатым, каким-то неприятно пожелтевшим, с набухшими мешками под глазами. Да и морщин прибавилось чуть ли не вдвое.

Но я забегаю вперед. Встретила меня сестра Минодора неласково, однако узнав, что я привез письма от ее детей, чуть смягчилась. Пока Годунова читала, я огляделся по сторонам и довольно-таки быстро пришел к выводу, что новое жилье мало чем уступает старому — грех жаловаться. Ковры как на стенах, так и на полу, на столе блюдо с фруктами, да и шустрые монахини на побегушках, на мой взгляд, вполне заменяли холопок.

Ну разве что теперь у нее имеется некоторое ограничение в передвижениях, но ведь они у нее и ранее были не ахти — в основном Мария Григорьевна пребывала, как и положено, на женской половине терема, а после венчания супруга на царство так же безвылазно проживала в царских палатах. Единственное развлечение — выезд в ближайшие монастыри вроде того же Вознесенского и раз в год более дальняя поездка в Троицкую Сергиеву обитель.

Прочитав письма, она поджала тонкие губы и, неприязненно покосившись на меня, иронично протянула:

— Сына лишил, а теперь и до дочери добрался.

Как я понял, это была с ее стороны констатация факта, так что оставалось молчать в ожидании продолжения.

Нового я о себе ничего не узнал — трус, который думает только о себе. Разве что добавилось несколько штрихов, красноречиво свидетельствующих о моей глупости, лишним доказательством чему служило надувательство в отношении территорий, полученных Федором от государя, которое я прозевал.

«Вот и спасай после этого от смерти», — уныло подумал я, но тут же одернул себя: как-никак передо мной сейчас сидела будущая теща. К тому же мне предстояло расположить ее к откровенности, заставить кое-что вспомнить, ну и плюс само благословение.

Что до первого, то тут было проще. Заговорщически выглянув за дверь кельи и поплотнее прикрыв ее, я шепотом растолковал инокине ситуацию. Мол, совсем скоро, не пройдет и года, как она узрит своего сына гордо сидящим на отцовском троне, как узрел его я в своем очередном… видении.

Поначалу она меня не поняла, решив, что я собираюсь самолично свергнуть Дмитрия с престола. Пришлось слегка разочаровать агрессивную даму, заявив, что охотников до этого хоть отбавляй, а мне марать руки в крови нельзя, ибо я слишком близок к царевичу. Но дабы она окончательно успокоилась, я пояснил, что так гораздо выгоднее, ибо Федору Борисовичу после убиения государя представится замечательный и вполне законный способ учинить расправу над царскими убийцами. Тем самым мы заодно отомстим кое-кому из бояр за подлое предательство, допущенное ими в отношении семьи Годуновых.

Дошло. Сестра Минодора не только угомонилась, но и изрядно повеселела, а во взгляде, устремленном на меня, я прочитал явное уважение. Более того, она не стала перечить и в отношении согласия на мой брак с ее дочерью, хотя не удержалась от небольшого замечания:

— Тут мой сын пишет, что на то была воля покойного государя Бориса Федоровича, кою он высказал, пребывая на смертном одре. Согласно ей Федя и благословил тебя с Ксенией. Признаться, ранее я от своего сына такого ни разу не слыхивала, но коль так…

Она тяжело встала со своего стула, при этом впервые за все время нашего знакомства с нею не отказавшись от моей руки, протянутой ей, чтобы помочь подняться, и неспешно прошла к углу противоположной стены, где красовалось не менее дюжины икон, застыв перед ними и прикидывая, какую выбрать.

На мой взгляд, все они были одинаковы — пяток святых, а остальные с богородицей и младенцем Христом, но не торопить же даму, которая и без того на удивление покладиста. Наконец сняв со стены самую обшарпанную — не иначе как древняя, — она заметила:

— Ею еще батюшка мой меня благословлял, когда замуж за Бориса Федоровича выдавал. Коли душа в душу поболе трех десятков лет прожили, стало быть, и вам она подсобить должна…

На сей раз она говорила со мной уже более мягко. Не иначе как и тут сыграло свою роль мое видение и расклад по предстоящей скорой гибели Дмитрия.

Что ж, теперь можно поговорить и о другом.

Как выяснилось спустя всего полчаса, Мария Григорьевна хорошо запомнила пострижение королевы Ливонии, в котором она принимала участие. Названные ею фамилии всех остальных свидетельниц тоже совпали с перечисленными старицей Марфой.

Все прояснилось бы гораздо быстрее, если б сестра Минодора то и дело не отвлекалась на пустопорожние вопросы: «А зачем? А на кой? А к чему? А…» Очень хотелось огрызнуться, но куда там — все ж таки почти родственница, поэтому приходилось терпеливо и подробно отвечать.

Разумеется, всего я ей не сказал, хотя про главное поведал — и про отказ Густава, и про необходимость кем-то его заменить, ибо в противном случае может сорваться задуманное завоевание Эстляндии, которое нужно даже не столько Дмитрию, сколько в первую очередь Федору, ибо будущий государь должен увенчать себя лаврами удачливого полководца.

Как и положено матери, она выразила опасения за сына, но я заверил ее, что ничего страшного в этом походе для него нет. Памятуя, как стремительно распространяются слухи, а также невоздержанность старицы Минодоры на язык, я беззаботно заявил, что, скорее всего, поход состоится только следующей зимой, а к тому времени Федор уже будет увенчан царской короной, потому воевать за него будут иные, например, ее… будущий зять. Однако, чтобы достичь победы, надо начинать подготовку уже сейчас, а для этого требуется превратить старицу Марфу вновь в Марию Владимировну.

— Ишь ты, — пренебрежительно усмехнулась она. — А ты, княже, все прежний. Неужто у тебя поважней дела нет, как королевство для другой расстриги добывать?

Я виновато вздохнул и развел руками — дескать, наверное, нет. Правда, сразу напомнил ей, что королевство это войдет в состав Руси, так что она и тут неправа.

— Ну-ну, — протянула она. — Токмо не мыслю, что старица Марфа согласие годуновскому зятю даст — уж больно зла она на наш род. Да и дело ты замыслил небывалое. Отродясь не слыхала, чтоб сама церковь дозволяла рясу скинуть.

— С патриархом вопрос решен, — перебил я.

Она хмыкнула и, сама о том не ведая, слово в слово повторила сказанное Дмитрием:

— Наш пострел везде поспел.

Я скромно потупился. Однако возражения не закончились.

— Да и самой Марфе оно ни к чему. Не те у нее лета. Мы ж с ней чуть ли не погодки, так что ты мне поверь — откажется.

— То есть как ни к чему?! — возмутился я. — Одно дело — монахиня, и совсем другое — королева. По-моему, тут любой согласится.

Она тяжело поднялась, вновь приняв мою руку для помощи, и, шагнув поближе, почти вплотную, глядя мне в глаза, с горькой усмешкой произнесла:

— Много ты понимаешь. Я вот допрежь того, как сюда попасть, тоже помышляла, что жизнь кончилась, а ныне уже инако на енто гляжу, хотя постригли всего ничего — токмо второй месяц идет. Она ж в венце Христовой невесты уже более полутора десятков годков пребывает, потому и сказываю: навряд ли согласится.

— Уговорю, — заверил я ее, припомнив кое-какие подробности своего свидания с бывшей королевой.

— Уговоришь, чтоб согрешила? — усмехнулась сестра Минодора.

Я смущенно кашлянул. Да что они с Дмитрием — сговорились, что ли?! Вообще-то соблазнение монахини в мои планы не входит никоим боком. Понимаю, что придется и дальше осыпать старицу комплиментами, заверять в том, что она чудесно сохранилась, баба — пава и хоть сейчас под венец, но не со мной же. Опять-таки они с Марией Григорьевной и впрямь почти одного возраста — разница-то всего в год или два. Нет, на вид разница у них заметна дай бог как. Можно подумать, что Минодора старше Марфы лет эдак на десять, а то и на все пятнадцать — нет у старицы из Подсосенского монастыря ни такой одутловатости, ни прочих признаков увядающей женщины. Может, через несколько лет тоже появятся, но пока они отсутствуют. Однако если она думает, что я готов на такое, то напрасно.

— Ну почему сразу согрешила? — смущенно промямлил я.

— А иначе как? — пожала плечами сестра Минодора, которая, как оказалось, имела в виду совсем иное. — Все ж по ее доброй воле было.

— Так уж и по доброй? — И я, оживившись, напомнил ей про то, как Марию держали за руки, чтоб не вырывалась, а еще одна особа даже покалывала ее сзади острием ножа, чтобы постригаемая не сбивалась.

Годунова устало улыбнулась, но особо перечить не стала.

— Ну почти по доброй, — поправилась она. — Боярыни Пожарская да Лыкова вовсе не держали ее за руки, а токмо поддерживали, потому как она все глаза закатывала да оземь брякнуться норовила. А я и впрямь позади ее стояла. Токмо напрасно она, дурища, решила, что я ее ножом тыкаю. На самом деле то сережка была, кою я из уха вытащила, вот и все. И опять же колола ее, токмо чтоб она побыстрее в себя пришла, да и то все равно пришлось вместо нее словеса говорить, какие надобны.

— Получается, все-таки было применено насилие при постриге, — уточнил я.

— Э-э нет, — не согласилась будущая теща. — Она ж ничего не отрицала, молчала все время, а коль и буровила что, так вовсе не понять. Вот и выходит, что все по ее доброй воле вершилось, а уж кто там ее шпынял и чем — дело десятое. Потому придется ей поведать патриарху о том, чего и не было вовсе.

— И прочим тоже согрешить понадобится. Ну, например, подтвердить то, что буровила она как раз о своем несогласии, — намекнул я и испытующе уставился на нее.

Бывшая царица намек поняла, на несколько секунд призадумалась и… согласно кивнула, хотя и не удержалась от замечания:

— Я-то ладно, возьму для тебя и своей Ксюши грех на душу, а вот Лыкова с Пожарской…

— Вот и договорились, — улыбнулся я. — Будем надеяться, что хватит и твоих слов, матушка.

Мария Григорьевна вздрогнула и сурово уставилась на меня, но, кроме ангельского смирения и христовой кротости, в моем взгляде ей ничегошеньки отыскать не удалось.

Выходил я из кельи довольный донельзя. Получается, что почти все сделано, и дело осталась за пустяком — попросить боярынь подтвердить, что они слышали слова отречения от Годуновой, а не от Марии Владимировны, и это действительно так, даже врать не надо, ну и еще подвести их к тому, что в несвязной речи будущей старицы Марфы им послышалось несогласие на постриг…

Действительно, с их стороны возражений не последовало. И та и другая сразу поняли, что именно хочет услышать от них государь. Да и трудно не понять, когда вначале тебе сообщают о факте, который якобы, по словам других очевидцев, имел место, в чем никто не сомневается, так что дело за малым — только подтвердить его. И они послушно подтверждали все, о чем мы с Дмитрием их спрашивали.

Я собрался выехать в монастырь, но пришлось немного притормозить. Вот что значит мужчины — не просто забыли, но самое главное! Ну напялим мы на нее все эти пышные одеяния, нарядим во все драгоценности, включая корону на голову, а как старице Марфе полюбоваться на свое чудесное преображение?

То-то и оно — зеркало нужно, причем по возможности самое огромное. А еще лучше трельяж, то есть чтобы три штуки были скреплены друг с другом — пусть одновременно и так на себя полюбуется, и эдак, и анфас посмотрит, и в профиль оценит.

А пока спешно нанятые столешники срочно внедряли в жизнь мою идею с зеркалами, я занялся заказами — порох, свинец и железо для ковки арбалетных болтов. Пользуясь имеющимся у меня кредитом, экономить не стал, договорившись на общую сумму, изрядно превышающую десять тысяч, нахально отобранные у меня Дмитрием.

Глава 27 Цена королевского согласия

Выезжали мы с Дмитрием аж на рассвете, иначе до монастыря добрались бы только в сумерках и встречу пришлось бы переносить на завтра, к тому же на утро, а мне было необходимо именно вечернее романтическое освещение, при свечах. Их свет сгладит в зеркале морщинки, уберет отеки, не станет подсвечивать столь предательски, как дневной, седые волосы… Одним словом, омолодит лет на десять, а при умелом макияже и на все двадцать.

Пока ехали, я припоминал рассказ монахини о том, как подло ее выманили из Рижского замка, где она проживала после смерти своего мужа, короля Ливонии Арцимагнуса.

— Худо было, не хватало многого, на тыщу ефимков в год не разгуляешься, [805] ан все ж на свободе жила, хотя и там за мной тоже много глаз приглядывало, — словоохотливо рассказывала она мне историю своей жизни.

Вот тогда-то, двадцать лет назад, Марию Владимировну навестил обходительный ухажер англичанин Горсей — отсюда и ее ненависть к жителям Туманного Альбиона. Осыпав юную двадцатипятилетнюю вдову комплиментами, он заявил, что ее троюродный брат царь Федор Иванович, узнав, в какой нужде живет она и ее дочь Евдокия, просит их вернуться в свою родную страну и занять там достойное положение в соответствии с происхождением. Да и князь-правитель Борис Федорович Годунов также изъявляет свою готовность служить ей и ручается в том же.

Мария отказывалась, возразив, что у нее нет средств для совершения побега. Кроме того, зная обычаи на Руси, она высказала резонные опасения, что ее по прибытии попросту запрут в монастырь. Тогда уж лучше смерть.

Но Горсей был сладкоречив, убедителен, а вдова падка на комплименты, так что англичанин сумел уговорить ее, хотя в конце концов так все и вышло, то есть она опасалась монастыря не напрасно. Правда, угодила она туда не сразу. Поначалу, после удачного побега и прибытия на Русь, Мария получила обширные земли своего отца — князя Владимира Андреевича, но через пару лет все изменилось…

Нет, то, что Борис Годунов положил глаз на престол своего шурина, — брехня. Федору был всего тридцать один год, а Ирине… Ну если припомнить рассказ дядьки, как он спасал ее от разбойников, [806] вообще лет двадцать пять. Словом, самое то для зачатия и родов. На самом деле причина, как пояснила мне новоиспеченная инокиня Вознесенского монастыря сестра Минодора, была в другом.

Оказывается, еще за пару лет до пострижения двоюродной племянницы Грозного враги Бориса Федоровича, сумев привлечь на свою сторону и митрополита, задумали развести царя с неплодной супругой, виноватой в том, что до сих пор у престола нет наследника — выкидыш следовал за выкидышем, — и женить его на княжне Мстиславской. Годунов оказался начеку, боярскую интригу вовремя разоблачил и принял меры. На плаху не послали никого, а вот митрополита с должности скинули, кое-кого из самых ретивых отправили в ссылку, а дочку Мстиславского — в монастырь.

Вроде бы разговоры поутихли, однако спустя год все стало повторяться. Вновь пошли сплетни о неплодности Ирины, благо что выкидыши продолжались, и о том, что неплохо было бы Федору все-таки с нею развестись и жениться на… Марии Владимировне или на ее дочери. Правда, они с государем в кровном родстве, но только в шестой, а ее дочь Евдокия — в седьмой степени, поэтому, учитывая отсутствие наследников, митрополит по такому случаю может сделать и исключение. [807]

Вот тогда-то Борису Федоровичу пришлось принять контрмеры и постричь бывшую ливонскую королеву. По сути, главная вина за это лежит не на нем, а на заговорщиках, хотя самой Марии от этого не легче.

Да и дочка ее умерла не от отравления, как сплетничали о том злые языки, а от элементарной чахотки, которую, между прочим, она подхватила еще в Прибалтике. Во всяком случае, именно так уверял Годунова один из придворных медиков, который ездил в монастырь по распоряжению «князя-кесаря», пытаясь вылечить девочку. Она уже во время пострижения матери кашляла кровью, то есть болезнь зашла настолько далеко, что ничего нельзя было исправить.

Кто пустил слух о виновности Годунова? Да те, кому было выгодно хоть как-то оклеветать правителя. Думается, приняли участие и Романовы, и Шуйские, и т. д. и т. п. Ткни пальцем в десяток бояр и будь уверен, что не меньше половины выбрал верно — завидовали Борису Федоровичу все кому не лень. У самих-то мозгов нет, вот и оставалось одно — мазать черной краской заслуги других.

Да и не о том сейчас речь — дела прошлые. Теперь нужно думать об ином — говорить о присутствии моего батюшки на свадьбе Марии с Магнусом или нет. Немного подумав, я пришел к выводу, что лучше сказать — все-таки это одна из самых отрадных картин в ее воспоминаниях, иначе она не стала бы упоминать о венчании, причем несколько раз.

С Дмитрием попроще. Мы заранее условились о языке жестов, чтобы его излишняя горячность не повредила делу.

Сразу отмечу, что если бы не эти знаки, то мои опасения непременно сбылись бы — уж очень азартно он начал разговор. Не прошло и десяти минут, как Дмитрий, задав для приличия несколько традиционных вопросов о здоровье и прочем, свернул на деловые предложения. Разумеется, старица тут же замахала на него руками — мол, о таком нечего и говорить. Хорошо еще, что он вовремя заметил, как я оглаживаю бородку и чешу в затылке, — заткнись и пошел вон! — осекся и покинул келью, отправившись подышать свежим воздухом.

Правда, то, что с патриархом все оговорено, государь выпалить все равно успел, но это ерунда.

Едва он вышел, как я немедленно свернул на безопасную тему, аккуратно подталкивая монахиню на воспоминания о прежней мирской жизни и о том, кто из ясновельможных панов за нею ухлестывал. Марфа мгновенно погрузилась в тогдашние времена и рассказывала мне о них долго и самозабвенно, оказавшись чертовски словоохотливой. Причем периодически монахиня сокрушенно добавляла, какой глупой она тогда была и, случись тот или иной эпизод сейчас, уж она бы теперь знала, как ей правильно поступить.

При этом она ненадолго умолкала, взор ее загадочно туманился, и она затем всякий раз, спохватившись, торопливо крестилась на иконостас, бормоча про искушения. Очевидно, поступить она хотела бы не совсем так, как заповедует Библия. Скорее уж как написано в Камасутре.

Лишь спустя пару часов я вернул Дмитрия в келью, сам сходив за ним и предварительно предупредив, чтобы он больше о делах не говорил. Наживка на крючок насажена сама по себе аппетитная, вот и пусть увидевшая ее рыбешка нарезает вокруг несмелые круги, а нам, как опытным рыбакам, мешать ей ни к чему. Разве что слегка для верности пошевелить червячка, чтоб выглядел совсем как живой, то есть продемонстрировать, что мы ей привезли, но и то не сразу, а погодя.

Увы, но государь и тут выказал потрясающую спешку. Для него «погодя» означало не более часа, проведенного за трапезой, после которой Дмитрий вышел и вернулся уже в сопровождении дюжих стрельцов, которые внесли к старице два больших сундука.

Едва узнав, что в них находится, Марфа возмущенно потребовала, чтобы их унесли, и я, исправляя очередной прокол своего напарника по уговорам, еле-еле убедил монахиню оставить их до завтра. При этом я ссылался только на то, что вещи уж больно ценные, а стрельцов с нами немного, потому не случилось бы с ними чего за ночь, а у нее в келье никто не посмеет тронуть ни золотую ливонскую корону, ни драгоценности, ни богатые одежды. А вот завтра утром их непременно увезут, как она и велит. Только на этом непременном условии она и согласилась, чтобы они постояли в уголке.

Третьей попытки все испортить я Дмитрию сделать не позволил. Рано поутру он, якобы жутко торопясь, заскочил к ней и, быстренько попрощавшись — мол, прискакал нарочный из Москвы и дела требуют немедленного его возвращения в столицу, — отбыл восвояси.

О том, что государь забыл прихватить с собой сундуки, старица вспомнила лишь гораздо позже, когда его и след простыл. Однако я заверил ее, что ничего страшного не случилось, — их возьмут мои люди, поскольку завтра мне тоже по распоряжению государя надо отбыть в златоглавую. Словом, все в порядке, мадам, не извольте беспокоиться по пустякам, и у вас имеется еще одна ночь, чтобы вволю налюбоваться на наряды, примерить ожерелья, серьги и прочие украшения, а также водрузить на голову корону.

В ответ Марфа клятвенно заверила меня, что она даже не видела, что там лежит, поскольку и не подумала их открывать, но я-то видел, что все три мои метки исчезли. Не было видно алой ленточки, краешек которой высовывался из-под крышки, да и украшения в шкатулке были сложены совершенно иначе, чем вчера, а аккуратно расправленный бобровый воротник шубы с оторочкой из соболя вообще был весь скомкан.

Словом, врала Марфа. Да оно и немудрено — слишком велик соблазн. Если бы не имелось зеркал — как знать. Не исключаю и варианта, что монахиня могла бы устоять. Во всяком случае, шанс на это имелся. Ничтожный, правда, где-то один из сотни, но он был. Однако я не зря задержался в Москве, заказывая трельяж, который вчера вместе с сундуками был внесен и установлен в углу. Устоять перед таким искушением дано только жутко уродливой старухе лет девяноста от роду, да и то при непременном условии, что она еще и слепа на оба глаза.

Я же вновь подтолкнул монахиню к воспоминаниям, наконец-то поведав ей о рассказах моего отца, самолично побывавшего на ее свадьбе с герцогом Магнусом. Разумеется, особый акцент сделал на красоте совсем юной невесты, которой в ту пору было всего ничего. Не преминул и добавить, что ныне эта красота, вступив в пору своей зрелости, ничуть не утратив от былой свежести, вместе с тем приобрела…

Много чего я наговорил. Между прочим, она меня даже не обрывала. Разве что иногда отворачивалась и смущенно прыскала в ладошку, точь-в-точь как застенчивая девчонка, всякий раз бросая на меня лукавый взгляд.

Ах ты ж кокетка!

Убедившись, что внимает она моим речам с явным благоволением, я попросил ее примерить наряды и украшения, ибо хотел бы поворотить время вспять и увидеть ту чудную красавицу и первую прелестницу строгой Риги, которая двадцать лет назад производила фурор и приводила в смятение галантных кавалеров и…

Вот тут она все-таки стала отнекиваться. Правда, исключительно из приличия. Мол, грех и вообще. Пришлось напомнить, что ей в монастыре все равно приходится подолгу молиться, так лучше когда есть за что. К тому же мне довелось слыхать от самих священнослужителей достаточно высокого ранга поговорку: «Не согрешишь — не покаешься, не покаешься — не спасешься».

Разумеется, согласие я получил, хотя и с многочисленными оговорками. Мол, только на краткий миг, а затем она сразу их скинет, да чтоб сей сундук мои холопы немедля после этого унесли, и чтоб…

Я только успевал кивать, а выслушав ее, покорно удалился в холодные сени, заняв наблюдательный пост и не пропуская к инокине ее прислужниц.

Облачалась она долго. Драгоценности примеряла еще дольше. С косметикой тоже возилась дай боже. Я уже изрядно подмерз, стоя в этих сенях, как она меня позвала. Но стоило мне войти, как я понял, что все это долгое время она потратила не зря. Конечно, кое-что ею подзабылось. Все-таки семнадцать лет в келье, и все эти годы носить только рясу — не шутка. Однако женщина остается женщиной и такие воспоминания держит в сердце до последнего. Словом, если кратко, передо мной предстал совсем иной человек.

Честное слово, охнул я совершенно искренне — уж очень резкими были эти перемены. Какая там Марфа — именно Мария. И полнота ее вовсе не портила, скорее уж напротив — придавала ее осанке что-то величественное. Да что осанка, когда у нее даже выражение лица и то изменилось — проступило что-то и впрямь королевское.

В себя от столь дивного преображения я пришел только спустя несколько секунд и, спохватившись, принялся вновь хвалить ее, но на сей раз очередная порция комплиментов и впрямь была почти искренней.

Где ж ты, фантазия скудная,
Где ж ты, словарный запас!
Милая, нежная, чудная!..
Ах, не влюбиться бы в вас! [808]
— Корону забыли, ваше величество, — напомнил я, метнувшись к сундуку и извлекая оттуда подарок Дмитрия.

— Ну уж енто и вовсе… — колеблясь, протянула она, но сразу же решительно махнула рукой. — А-а, чего уж там. Грешить так грешить. — И она слегка склонила голову, подставляя под драгоценный убор, который я держал в руках.

— А ведь я был прав! — твердо заверил я ее. — Внимательно посмотрите на себя в зеркало и скажите, кого вы там увидели? Если вы считаете, что этой даме, — и я склонился перед нею в почтительном поклоне, — больше тридцати трех лет, то простите, но при всем уважении к вашему величеству я не соглашусь и буду с пеной у рта отстаивать свое мнение, доказывая обратное.

Она пристально посмотрела мне в глаза и удивленно произнесла:

— Странно. В тот раз по глазам видала, что прибрехиваешь с моими летами, а тут вроде как и впрямь от души сказываешь. Странно, — повторила Мария и с видимым сожалением заметила: — Ну ладно, ступай отсель — я разволакиваться стану. Довольно уж греховодничать.

— Дозвольте лишь одну-единственную просьбу, — вновь отвесил я ей низкий поклон.

— Чего еще? — рассеянно осведомилась Мария, продолжая жадно глядеться в зеркало, словно пытаясь запомнить себя такой, какой она сейчас выглядела, на всю свою оставшуюся жизнь.

— Не сочтите за дерзость, но не могли бы переодеться позже? Остаток вечера перед завтрашним отъездом мне бы хотелось провести, общаясь не с инокиней Марфой, но с королевой Ливонии Марией Владимировной.

— А ежели кто зайдет?

Оп-па! Получается, что сама ты не против, только боишься огласки. Ну что ж, кажется, еще шаг мною сделан. И вообще, сдается, я пока что весьма неплохо справляюсь с ролью змия-искусителя.

— У крыльца избы двое моих молодцев, и уж поверьте мне, что дело они свое знают на совесть, — заверил я ее.

В ответ последовал благосклонный кивок, по величию тоже вполне подходящий для королевы, так что больше мне в этот вечер мерзнуть в холодных сенях не пришлось.

И вновь потекли воспоминания. Удивительно, но она до сих пор хорошо помнила расположение комнат в Рижском замке, и более того — даже называла имена и должности кавалеров, которые пытались за нею ухлестывать. Все мне не запомнились, да оно и ни к чему, но подканцлера Великого княжества Литовского Льва Сапегу, приезжавшего с молодым братом Яном Сапегой, а также трокского каштеляна Николая Радзивилла, [809] так занимательно рассказывавшего вдове-королеве о своем путешествии на Восток, в ходе которого успел побывать и в Палестине, и в Сирии, и в Египте, и на Кипре, я записал себе на подкорку.

Авось пригодится.

Лишь под конец нашей беседы она спохватилась, что из-за меня пропустила вечернюю службу, таким образом добавив лишний грех к тем многочисленным, что скопились у нее за сегодняшний день. Ее упрек я с легкостью парировал, с грустью ответив, что одним больше, одним меньше — разницы уже нет, а учитывая то длительное время, которое ей суждено прозябать в монастыре, она их отмолит не один, а несколько тысяч раз, ибо больше тут все равно заняться нечем.

Переход к перспективам, которые ей сулила жизнь при отказе от предложения Дмитрия, оказался явно неприятен монахине. Разрумянившееся лицо ее сразу же потускнело, а в глазах явственно промелькнула тоска. Впрочем, оно и понятно: это с корабля на бал здорово, а обратный процесс — как бы не наоборот.

Особенно в ее случае.

Только что горела от воспоминаний, с улыбкой повествуя, как за ней ухлестывали ясновельможные паны, и тут на тебе — возвращайся в убогую действительность. Вместо блестящих нарядов — черная ряса, вместо разодетых кавалеров — мужички из села, вместо величественных замковых апартаментов — унылая келья. Словом, яркие, залитые солнцем картины прошлых лет, в которые она основательно погрузилась за последние часы, вдруг в одночасье сменились на убогий свет, льющийся от восковых свечей дня настоящего.

— Завтра мне надо возвращаться в Москву, — тихо, с грустью в голосе напомнил я. — Государь непременно спросит, что решила Мария Владимировна, и мне было бы очень жаль ответить ему, что она…

Я сознательно не договорил. Просто встал и, предупредив, что завтра перед самым отъездом непременно загляну, поклонившись, вышел из кельи.

— Денек-то отсрочь, — первым делом попросила меня Марфа, когда я появился у нее поутру. — Мне бы грамотку хотелось государю отписать, а пером водить — дело долгое. Разве к вечеру токмо и управлюсь…

На сей раз она выглядела не в пример хуже вчерашнего. И дело даже не в монашеском одеянии, в которое облачилась старица. По всему чувствовалось, что инокиня провела весьма и весьма беспокойную ночь, причем если и сомкнула глаза, так ближе к рассвету, а может, и вообще не спала. Во всяком случае, темных кругов под глазами и столь четко очерченных морщинок возле глаз ранее мне у нее видеть не доводилось. Впрочем, несколькими минутами позже она и сама подтвердила это. Мол, всю ночку напролет она была вынуждена молиться, прося всевышнего об искуплении ее вчерашних тяжких грехов.

— Стоило ли так торопиться? — усомнился я, вкрадчиво продолжив: — Это у королевы Ливонии Марии Владимировны уйма дел, а инокине Марфе спешить ни к чему. Зима впереди долгая, да и весной тоже радости мало. А потом придет печальная осень с унылыми дождями, когда, сидя в келье все дни и вечера напролет, можно молиться сколько душе угодно. А за нею вновь зима…

Она горестно вздохнула.

— Такова уж моя горькая судьбинушка. Зато тут… спокойнее. Да и ни к чему мне срамиться. Грады у ливонцев каменные, стены высокие, с наскока их не взять. Помнится, покойный королек мой сколь месяцев подле Колывани [810] простоял, а что проку? У Риги же, я чаю, стены и того крепче. Сызнова встанут под ними воеводы наши, раскорячатся, и что тогда мне делать? Тут хошь не дует, а в шатре, поди, стужа.

— А вот об этом беспокоиться ни к чему, — поправил я ее. — Королева будет пребывать в Великом Новгороде со всем почетом, после чего ее прямым ходом отвезут в уже взятую Колывань. И поверьте, что стоять под нею враскорячку я не собираюсь.

— А ты почем ведаешь, что тебя государь воеводствовать поставит? — усмехнулась она.

— Ведаю, — твердо ответил я, — ибо указ о моем назначении первым воеводой уже подписан. Правда, еще не оглашен, но…

— А раз не оглашен, стало быть, не поспешай излиха, — перебила она. — Стоит токмо всем прочим о нем узнать, как враз местничаться с тобой учнут. Вот и придется тогда Дмитрию Иоанновичу его отменять.

— Не придется, — уверенно улыбнулся я. — Местничаться они бы стали, если б он назначил их ниже меня, а ведь такого не будет, поскольку государь тем же указом дает мне право выбрать на прочие должности кого угодно, а я ни одного из бояр и князей звать не стану. Зачем мне старые бородатые пеньки, от которых за семь верст тянет плесенью? Да и тебе, государыня, думаю, куда приятнее видеть подле себя кого-нибудь помоложе, вроде такого, как я.

— Забыл ты. Не государыня я, а… старица Марфа, — поправила она меня, но до чего ж неуверенным тоном.

Даже паузу сделала, перед тем как назваться. Ну да, «королева Мария Владимировна» звучит куда приятнее.

И она тут же свернула на тему предстоящего похода. Мол, какие силы даст государь для похода, кого я наметил поставить воеводами других полков, да хватит ли пушек, чтобы разбить толстые каменные стены, да не опасно ли это для нее самой, если, конечно, предположить такое невероятное, что она согласится.

Относительно воевод пришлось соврать, что пока не решил, кого выбрать. Не говорить же ей, что собрался на войну всего с одним полком. Что же до всего остального… Тут я лишь немного слукавил. Дескать, Дмитрий ни в чем меня не ограничил, дав столько, сколько мне требуется для взятия Колывани и прочих городов, включая не только людей, но и артиллерию.

Правда, сразу уточнил, что штурм Риги мною не планируется, поскольку за одну зиму овладеть всей Ливонией все равно не получится, посему лучшена этот град и не замахиваться. И вообще, трезвомыслящий полководец должен ставить перед собой реальные задачи, которые действительно ему по силам, чтобы не надорваться от неподъемного груза.

— Уж больно ты молод для воеводы, — недоверчиво покачала она головой. — Если б я о тебе кой-что не слыхала, непременно бы усомнилась. Токмо ты не больно тут ершись, потому как у них там тоже справные вои. Помнится, ухаживал за мной виленский воевода Миколай. Тоже из Радзивиллов. И прозвище у него знатное — Перун…

Вначале я слушал невнимательно. Ну какая мне разница, кто там за нею ухлестывал, пускай даже с самыми серьезными намерениями. Но когда речь зашла о том, что этот Николай — наихрабрейший воевода, который еще при Иване Грозном, всего с четырьмя тысячами конницы совершил дерзкий рейд на Русь, пройдя через Витебск, Ржев, Старицу, Торопец и Старую Руссу у озера Ильмень, неоднократно громя по пути русские войска, я насторожился и ловил каждое слово.

— Вот я и сказываю, что одно дело — ляхов на Москве гонять, а совсем иное — в чистом поле с ними ратиться, — подытожила она.

— Чистого поля не будет, государыня, — твердо ответил я. — Мой девиз: «Неожиданность, натиск и быстрота».

— Ишь ты, какой спорый, — фыркнула она, пропустив мимо ушей мое «неправильное» обращение. — Скоро токмо сказка сказывается, милок. Хотя князь ты и впрямь лихой. Да и наскок тебе… удается, — протянула она чуть охрипшим голосом. — Эвон яко на меня налетел — даже опомниться не успела, как ты уж и венец на меня напялил, и словес стока срамных да лукавых наговорил, отмаливать теперь да отмаливать. Сам-то, поди, в душе ухмыляешься над бабой старой, а языком так и облизываешь, ровно и впрямь истину речешь.

— Не лукавил, но что видел, то и говорил, — горячо возразил я.

— А чего видал-то? Старуху в рясе?

— Ряса действительно никого не красит, хотя ты, государыня, и в ней выглядишь в самом расцвете женской красоты. А уж когда я вчера увидел тебя в наряде королевы, то тут и вовсе нет слов.

— Ну вот чего… — Она прикусила губу, о чем-то напряженно размышляя. — Тут сразу так всего не обмыслить, уж больно оно страховито. А вот к вечеру, как сумерки наступят, загляни. Я к тому времени и грамотку государю отпишу. Да не забудь своих стрельцов захватить, чтоб на часах встали, а то как бы кто не подкрался да не подслушал. Придешь ли? — И она впилась в меня взглядом.

Странный вопрос.

— Приду, — уверил я ее.

— Ну-ну, — кивнула она и, по-прежнему не отрывая от меня глаз, глухо молвила: — Ждать буду.

Однако когда я пришел, на традиционную фразу: «Господи Исусе Христе, помилуй нас», — ответа так и не услышал. Уснула? Или отлучилась? Пришлось повторить. И опять тишина. Только на третий раз раздался хрипловатый голос старицы:

— Аминь. — Облегченно вздохнув, я уверенно толкнул тяжелую дубовую дверь, шагнул внутрь и остолбенел.

Как оказалось, встречала меня не инокиня Марфа — передо мной вновь стояла Мария Владимировна во всем великолепии королевского облачения. Вот только стояла она как-то странно, вполоборота, и поворачиваться явно не спешила. Вместо этого указала рукой на дверь:

— Прикрой поплотней на засов, чтоб… не сквозило.

Я нахмурился, насторожившись. Что-то было не так в самом убранстве кельи. Все как обычно, но что-то изменилось. Да и просьба ее… Раньше она такого не требовала, тем более что два моих молодца застыли у ее крыльца и не пропустят ни единой души, даже если перед ними предстанет сама настоятельница.

«Уж не хочет ли и она предложить мне вступить в заговор против Дмитрия? Вот будет весело», — промелькнуло у меня в голове, пока я задвигал в паз здоровенный засов.

— Знобко мне штой-то, — зябко передернула она плечами и лишь после этого медленно повернула ко мне свое лицо.

Ах вон оно в чем дело. Ну да, будущая королева и впрямь явно простыла — вон как лицо раскраснелось, хоть свечу зажигай. Да и голос совсем охрипший. Ох как же оно не вовремя.

— А вон и грамотка для государя лежит, — кивнула она в сторону своей постели, где на красном атласном одеяле сиротливо белел тонкой палочкой долгожданный свиток.

А вот это уже замечательно. К тому же, судя по ее наряду, кажется, понятно, что она написала. Однако для приличия все равно надо спросить, и я, взяв грамотку, повернулся, но вопрос задать не получилось — хозяйка кельи стояла уже подле меня и спросила первой:

— Не ожидал, что я в таковском одеянии пред тобой предстану?

— Для меня это весьма приятный сюрприз, — уклончиво прокомментировал я.

— А я тут помыслила, что королева должна под стать своему воеводе быть, вот и явила тебе… нежданность… Так что, и впрямь тебе глянусь? [811]

Я вместо ответа только красноречиво закатил глаза.

— А… чего ж тогда застыл… яко истукан? — хриплым шепотом выдохнула она. — Нежданность с меня, а… натиск с быстротой… давай уж… сам… яви… как обещался. — И, видя, что я еще не решаюсь, она поторопила: — На вдовий двор хоть щепку брось, и за то бог помилует. Вот и поднеси мне свое… поленце.

Я остолбенел. Вообще-то когда сюда шел, то вариантов в голове крутилось только три. Да, нет и продолжение колебаний. Но я никак не думал, что за согласие придется расплачиваться столь оригинальным способом.

Если б у меня было побольше времени, возможно, я что-нибудь придумал бы, вот только его не было вовсе. Мария Владимировна налетела, в точности использовав мой девиз. Вначале неожиданное одеяние, затем натиск речи, после чего она, не став дожидаться обещанной быстроты с моей стороны, властно обхватила меня за плечи и, падая, увлекла следом за собой на свое ложе, и вариантов дальнейшего поведения у меня не осталось вовсе.

Кроме одного.

Ох, быть тебе, старица, королевой Ливонии. Хотя какая она старица? Скорее уж… Впрочем, промолчу…

А что в келье было не так, я понял, когда одевался. Перед тем как превратиться из Марфы в Марию Владимировну, монахиня аккуратно задвинула занавеску на иконостасе. Чтоб святые не подглядывали.

Глава 28 Новые хлопоты

Уехать из монастыря удалось лишь на третий день. Я был измочален и выжат как лимон — не иначе как инокиня, сорвавшись, вознамерилась разом компенсировать себе все семнадцать «постных» лет. Хотел сбежать пораньше, но у нее оказалось не приготовлено прошение к патриарху, а на это тоже требовалось время, которое, как она «деликатно» выразилась, нечего тратить впустую. Да уж…

…Погасшим не зови
Незримый пламень тот, что под золой таится.
И старцам праведным знаком огонь в крови.
Как во дворцах, Амур в монастырях гнездится.
Могучий царь богов, великий бог любви,
Молитвы гонит он и над постом глумится. [812]
Что касается постов — не знаю, но насчет молитв — точно. Во всяком случае, при мне она не молилась ни разу, очевидно решив, что ни к чему совмещать столь разные занятия, и целиком посвятив себя более приятному.

Не хотелось лишать женщину матримониальных надежд, но куда деваться. Первый намек я пропустил мимо ушей. Во второй раз она мне простодушно поведала, что «кровя у нее еще идуть», а потому запросто может родить будущему мужу сыновей, и не одного. Но когда речь зашла о том, что на троне Ливонии как раз и нужен крепкий и храбрый воевода, и не беда, если он окажется юн летами, я сокрушенно вздохнул и молча показал ей безымянный палец правой руки, на котором красовался золотой перстень с крупным синим сапфиром — подарок Ксении.

— То-то он мне весь бок ободрал, — сквозь зубы выдавила она. — Ну что ж, ладноть. Пущай. Хоть ночка, да моя. Да и в Ливонии, мыслю, не оставишь меня своей лаской, а мне ныне и крошек довольно.

Хороши крошки. Что же тогда она считает караваем? Но пришлось дать туманное обещание насчет Ливонии.

Одно из непременных условий, которые она хотела включить в грамотку, — пострижение в монахини главной виновницы своего пострига Марии Григорьевны Годуновой, но я уговорил ее не делать этого, пояснив, что это само собой разумеется, поскольку она произносила за нее слова обета, следовательно, приняла тем самым на себя монашеский чин.

С патриархом Игнатием тоже все обошлось, хотя святейший не отважился самостоятельно принять решение по столь небывалому делу, предпочтя собрать синклит, синод или как он там у них называется. Я уж было настроился на новое ожидание — пока еще все соберутся, но оказалось, что церковное руководство не больно-то стремится заниматься непосредственным руководством своими епархиями, предпочитая обретаться в Москве. Помимо Крутицкого митрополита в настоящее время в столице находились и Новгородский, и Тверской, и Ростовский, судьбу которого так и не могли решить.

Кстати, касаемо последнего из перечисленных.

Патриарх все-таки кое-что поимел с Дмитрия в обмен на расстрижение старицы Марфы. Дело в том, что государь весьма рьяно настаивал на смещении ростовского бедолаги и отправке его в монастырь, чтобы удоволить старца Филарета. Игнатий же всячески упирался, ссылаясь, что без всяких видимых причин так поступать негоже, а потому пусть лучше монах пока будет поставлен на бывшую епархию святителя, то есть на Рязанско-Муромскую. И ничего страшного, что эта кафедра не митрополичья, а всего лишь архиепископская. Напротив, будет усмотрена некая последовательность в продвижении, поскольку возводить простого монаха сразу в сан митрополита как-то неправильно.

Хитрюган-патриарх специально вернулся к обсуждению этого вопроса в моем присутствии, не без оснований рассчитывая, что я поддержу его, и не ошибся. Он даже на это время вышел из своей кельи якобы по каким-то неотложным делам, предоставив возможность поговорить откровенно.

— Что скажешь? — обратился ко мне Дмитрий, едва Игнатий закрыл за собой дверь. — Оставим Кирилла Завидова в Ростове али как?

— Если его попросту снять, то такое самоуправство и впрямь ни в какие ворота, — ответил я. — Сам посуди. Тебе же нужно одобрение церкви во всех ее начинаниях, так?

— Они и без того в превеликом почете, — отрезал Дмитрий.

— То почет, — возразил я. — Зато они будут знать, что в любой день и час ты можешь кого угодно без всяких на то видимых причин взять и упрятать в монастырь. И что они станут думать о тебе после такого?

— Пущай что хотят, то и мыслят — мне-то что! — презрительно фыркнул Дмитрий. — Зато своего ставленника возведу — так-то оно надежнее будет.

— Ты спрашивал моего совета. Так вот, я против, — твердо произнес я.

— Ентот Кирилл все письма супротив меня, кои от патриарха Иова шли, подписывал, вот пущай теперь и расплачивается, — откровенно заявил Дмитрий, ничуть не смущаясь вернувшегося в келью Игнатия. — Верно ведь, святитель? — повернулся он к патриарху.

Тот, поджав губы, деликатно промолчал, очевидно вновь вспомнив мое обещание про Соловки. Вместо него ответил я:

— Хорош ставленник, который тоже будет знать, что если ты захочешь его сменить, то церемониться с ним не станешь. Разумеется, решать тебе и святителю, — я поклонился Игнатию, — но мне кажется, что столь опрометчиво действовать нельзя. Я бы посоветовал поступить иначе. Пускай святейший переговорит с владыкой Кириллом и намекнет, что государь помнит о тех письмах, что он подписывал, поэтому единственный способ удержаться на своей кафедре — впредь ни в чем не перечить, но всегда и во всем поддерживать волю своего кесаря.

— Мыслится, что после такого разговора он и ныне первым из владык словцо свое насчет расстрижения старицы Марфы молвит, — добавил Игнатий.

— Тогда выходит, что Филарета на Рязань?

— А почему бы и нет? — пожал плечами я. — Более того, сдается, что даже если бы в Ростове и пустовала кафедра митрополита, все равно ставить его туда не следовало. Должна же быть какая-то переходность, а то и впрямь никуда не годится — из простых чернецов и в митрополиты. К тому же мужчина он властный, а потому рязанская епархия для него самое то, уж больно беспокойная. Народец-то там сплошь буйный, вот пусть и выкажет себя — достоин ли он более высокого сана или как.

— Резон имеется, — важно кивнул государь. — Что ж, быть по сему. Пущай для начала на Рязани посидит, а уж опосля можно сыскать ему местечко и повыше… — И он посмотрел на патриарха.

Взгляд был не просто задумчивый, но, как мне показалось, какой-то оценивающий. По-моему, Дмитрий в этот момент прикидывал, а не возвести ли потом Филарета из архиепископов, минуя митрополичье кресло, сразу в… А чего церемониться, тем более что и сам Игнатий в свое время до патриаршества был архиепископом в той же самой Рязани, причем не так уж и долго, всего пару лет. Словом, дорожка проторена, ступай смело.

Кажется, Игнатий тоже догадался, в каком направлении устремились мысли государя, иначе бы не поморщился.

Впрочем, это их дела, а у меня и своих в избытке. К примеру, замена печати, изготовленной с именем Густава. Переделывать ее — возни не меньше двух недель, да и то если вкалывать день и ночь. Пришлось уговаривать ювелиров пойти на иной вариант, попроще. Следуя моим указаниям, они сбили слово «Густав» и вместо него спешно изготовили и напаяли пять других букв — «Мария». По счастью, далее исправлять почти ничего не понадобилось, только убрать мягкий знак в слове «Гдрь». Вообще-то очень удобно на будущее, ибо теперь текст гласил: «Гдр Ливонии», и понимай как хочешь — то ли государь, то ли государыня.

Затем я дорвался и до самого послания, напрочь забраковав королевский титул: «Светлейшему и могущественнейшему государю господину Карлу IX, королю и наследственному государю шведов, готов и венедов…» Ну куда это годится?

Понимаю, что составлено оно было по всем правилам и текст обращения взяли из предыдущих грамоток, но нам-то нужно нарваться на скандал, поэтому ни к чему столь старательно распинаться перед его величеством. Да и далее из его многочисленных титулов я решительно вычеркнул упоминание о том, что он великий герцог Эстляндии и Ливонии. Раз на это место претендует Мария Владимировна, то о каком таком великом герцоге можно говорить?

Покончив с нею, я принялся за инструктаж самих послов. Для начала я предупредил Бохина и Хворостинина, что все разговоры надлежит вести не от имени Дмитрия Иоанновича, но исключительно от лица королевы Ливонии Марии Владимировны, которая жаждет занять место своего супруга.

Притом, когда зайдет речь об объявлении войны, надлежало поступить хитро, то есть в соответствующем меморандуме указать, что в связи с отказом уступить ей ее владения она считает себя вправе начать боевые действия хоть завтра. Точно так же заявить и устно, но только один раз, оглашая грамотку королевы, а вот позже следовало не раз и не два упомянуть, что через два года с шведским владычеством в Эстляндии будет покончено навсегда.

— Именно через два года, — повторил я послам. — Но разок кому-нибудь из вас следует оговориться и как бы невзначай упомянуть следующий год. Пусть король думает, что вы по глупости проболтались.

— А ежели примутся вопрошать о том, откуда у нее рати с воеводами? — осведомился наивный Хворостинин, для которого все эти дела были внове.

— С каких пор у послов стало принято рассказывать секреты своих государей и… государынь? — улыбнулся я. — Впрочем, можешь ответить обтекаемо. Мол, мир не без добрых людей, так что сыщутся благочестивые христиане, которые будут рады совершить богоугодное дело и подсобить бедной горемычной вдовице.

Дьяк Бохин преимущественно нажимал на разные церемониальные тонкости, пытаясь кое-что уточнить, но я по причине того, что в них ни ухом ни рылом, заявил, что во всех спорных вопросах, касающихся дипломатического этикета, надлежит поступать так, как если бы они с князем представляли государя Федора Иоанновича или Бориса Федоровича.

— А ежели они того, сами блюсти вежество не будут? К примеру, ежели Карл ихний с места не встанет, вопрошая о здравии королевы, али еще что, и как тогда быть? Враз уезжать? — осведомился Дорофей.

— Ни в коем случае! — испугался я. — Ты тогда…

Там у них уклад особый —
Нам так сразу не понять, —
Ты уж их, браток, попробуй
Хоть немного уважать. [813]
Словом, примерно что-то в этом духе я ему и наговорил, взяв с него слово, что вести себя он будет предельно вежливо. По крайней мере до тех пор, пока не изложит суть требований и не вручит грамотку об объявлении войны.

Признаться, ближе к вечеру я изрядно подустал от этого надоеды, но настроение было отличное — уж очень хорошо все складывалось, а главное, практически без задержек.

И плевать, что инструктор из меня получился не как в песне у Высоцкого. Ну да, не дока я во всех этих посольских выкрутасах, так ведь я и не корчу из себя великого знатока, что под конец беседы понял и Бохин, перестав задавать свои заковыристые вопросики и заверив, что все будет в порядке. Дескать, князь может на него положиться целиком и полностью, лишь бы сам после не подвел с обещанным.

Пришлось еще раз подтвердить, что слово свое княжеское я всегда держу. Если он надлежащим образом управится со своей миссией, то за мной не заржавеет и место первого думного дьяка в Посольском приказе при дворе ее величества королевы Ливонии ему гарантировано.

Единственное, в чем несколько заупрямился Бохин, так это в сроках. Уж больно ему не хотелось укладываться в установленные мною.

— Чай, послы от государя, то есть от государыни, — торопливо поправился он, — но все одно — послы, потому надлежит все творить чинно, сообразуясь с достоинством и саном…

Деваться некуда, поэтому пришлось пояснять, что уже на Крещение намечено оказать помощь королеве. А чтобы мне можно было приступить к ее оказанию, я должен быть уверен, что они уехали от короля.

По-моему, он так и не поверил мне — уж очень непривычно, да и несолидно выглядела моя торопливость в столь серьезном деле. Ну и пускай. Через три месяца узнаем, будет ли на сей раз справедлива поговорка, гласящая, что тот, кто спешит, лишь людей смешит.

Надеюсь, что нет, а там как знать.

Немного жаль было расставаться с Хворостининым. Признаться, я возлагал на него большие надежды — все-таки иметь своего человека поблизости от государя, даже если он не искушен ни в политике, ни в интригах, дорогого стоит. Я даже попытался отговорить его, пояснив, что теперь князь если и сможет появиться в ближайшую пару лет в Москве, то лишь в качестве посла королевы, а иначе никак, ведь он переходит к ней на службу. Словом, пусть еще раз как следует все обдумает и взвесит.

Однако Иван остался непреклонен в своем решении, бодро заявив, что он только того и жаждет, дабы уехать отсюда подальше и подольше не возвращаться, ибо московский люд глуп, и если ранее ему хотя бы было с кем потолковать, то ныне…

— Ах вон оно что, — протянул я. — Ну да, ну да…

Как там писал по этому поводу мой любимый Филатов?

…Кругом сплошные идиоты!..
И поболтать-то не с кем перед сном!..
Живу один… Вне жизни и прогресса…
Что остается?.. Думать да читать!.. [814]
Цитировать вслух не стал, а то, чего доброго, примет за чистую монету, и отделался понимающим кивком. Мол, раз так, тогда конечно.

К тому же сейчас ему пока и впрямь оставаться в Москве рискованно. Кто знает — вдруг ему тоже суждено погибнуть от рук цареубийц. Нет уж, пусть едет.

Теперь стрельцы. Предстояло выбрать из десяти полков четыре лучших и сделать это так, чтобы не обидеть их. Да-да, я не оговорился. Кому охота переться среди зимы черт знает куда и черт знает зачем.

Опять-таки исходя из конспирации обо всем будет сообщено только перед самым выступлением, да и то частично. То есть куда — полки будут знать, но вот зачем — тут их ждут ложные данные. Мол, надлежит усилить тамошние гарнизоны, поскольку шведы, недовольные тем, что государь решил в следующем году помочь ливонской королеве Марии Владимировне, могут покуситься на наши крепости. Вот и вся цель.

Объехав всех за пару дней — один ушел на Замоскворечье, а второй на Сретенскую слободу — и вручив головам подарки от царевича, а заодно (куда ж денешься) и попировав с ними, мне вроде бы удалось уяснить себе общую картину. Царевича по-прежнему хорошо помнили, отзываясь о нем только в самом положительном тоне. Отлично! Дмитрия за пристрастие к иноземцам недолюбливали, но в целом авторитет «красного солнышка» оставался на должной высоте — тоже неплохо.

Правда, преданность преданностью, пьянка пьянкой, но мне были важны еще и командирские навыки, так что строевой смотр необходим, притом внезапный, сразу после подъема полка по боевой тревоге. За сколько построятся, как будут выглядеть и прочее. Такую проверку с дозволения Дмитрия, который и сам пожелал принять в ней участие, я им и организовал, причем в щадящем варианте, подняв не ночью, а средь бела дня.

К сожалению, блеска не наблюдалось. Скорее уж напротив. Тройку я бы выставил разве что подчиненным Ратмана Дурова и Постника Огарева, да и то не потому, что они выглядели более-менее прилично, а просто надо же кого-то выделить из общей толпы. Да и с экипировкой у вставших в строй стрельцов не ахти. Чего стоят одни только ржавые дула стволов пищалей. Даже в полках у Дурова и Огарева такое наблюдалось примерно у каждого пятого стрельца, а в остальных еще хуже.

Вслух говорить ничего не стал — только помечал на бумаге особо «выдающиеся» типажи, но мое хмурое лицо красноречиво свидетельствовало о том, что я думаю. Зато Дмитрий не стеснялся в выражениях, постоянно приводя в пример своих иноземных алебардщиков. После того как он заикнулся о них в седьмой или восьмой по счету раз, я не выдержал и вполголоса заметил:

— Если бы ты платил стрельцам такое же жалованье, тогда можно было бы спрашивать с них наравне с твоей дворцовой стражей, а так у тебя выходит не совсем честно, государь.

Но когда вслед за мной попытался вякнуть что-то в том же духе и Ратман, я сразу оборвал его и, отведя в сторонку, тихо произнес:

— А ведь если разобраться, то Дмитрий Иоаннович прав. Вы, конечно, получаете куда меньше них — спору нет, но если поглядеть на твоих ратников, то мне сдается, не отрабатываете и этого. А не браню я вас только потому, что не хочу позорить перед подчиненными. Вот попозже, в Запасном дворце, скажу обо всем без утайки.

И сказал.

Поливать грязью, как Дмитрий, не стал, но от пары-тройки издевок не удержался. Правда, все они были адресованы не им самим, а их людям, но все равно народ ежился на своих лавках. Однако в целом тон мой был сух и деловит — расписав особо крупные недостатки, я порекомендовал, как их устранить и что для этого надлежит предпринять.

Вроде бы все всё поняли. Как будут выполнять — погляжу, когда приеду в следующий раз. Тогда-то и сделаю окончательный выбор, а на проверку времени у меня будет предостаточно — Дмитрий аж три раза напомнил о том, что мне предстоит открывать Освященный собор всея Руси, поэтому расставался я со стрелецкими головами и впрямь ненадолго.

Впрочем, в напоминаниях государя я не нуждался, ибо подготовкой к этому самому собору занялся, еще когда ожидал изготовления трельяжа для старицы Марфы. Именно тогда я нашел сразу трех спецов-строителей, привел их вместе с Багульником и Еловиком в Запасной дворец и принялся указывать, что надлежит сделать. Еловик присутствовал исключительно из-за своей уникальной памяти, чтобы потом, если понадобится, Багульнику и строителям было у кого уточнить.

Вроде бы позаботился обо всем — и где людям спать, и где поесть, ну и где можно посовещаться, если что. Перестановок и переделок насчитали много — уж очень маленькие комнаты были во дворце, но тут ничего не попишешь. Зато избранный народом люд будет знать и помнить, что ради них царевич не пожалел даже своих палат, предав их такому разорению.

Что же касается зала заседаний, то, как я ни ломал голову, все равно ничего путного не выходило. В любом случае надо было сносить некоторые стены, но специалисты мне раз за разом поясняли, что эту, вон ту и рядом с ней трогать нельзя, потому что тогда на головы рухнут верхние этажи. Оставалось согласиться и… искать другие варианты вне Запасного дворца.

Выручил Дмитрий, к которому я подался в первую очередь. Поначалу он вроде бы усомнился в моих словах. Но я тут же повернулся к мастерам, которых привел с собой, причем одним из них был ученик самого Федора Коня, и те подтвердили все слово в слово.

— И чего ты хочешь? — спросил Дмитрий.

Я не постеснялся, попросив Грановитую палату.

— А Дума? — напомнил он.

— Тогда Золотую, — уступил я.

Как оказалось, на нее у Дмитрия тоже имеются кое-какие виды. Пояснений государя, почему он никак не может мне ее отдать, я не слушал, лишь делая вид. На самом-то деле я и ее просил исключительно для торговли, чтоб было куда уступить, а основной целью была Набережная палата.

Во-первых, расположение — не надо далеко идти из Запасного дворца, поскольку она к нему ближе всего, втиснутая между Сретенским и Благовещенским соборами. Во-вторых, размеры. Вроде бы не особо велики, но если сломать перегородку, которая пока разделяла здание на две палаты — Посольскую и Панихидную, то, по моим подсчетам, туда вполне помещалось нужное количество лавок для народных избранников и еще оставалось место для президиума, благо что в Посольской палате уже имелся небольшой помост, на котором возвышалось царское кресло. Вот только нужно получить добро на все изменения.

Дмитрий, услышав мои доводы, кисло скривился, заметив, что хотел бы на месте этих палат выстроить для себя новые хоромы, но я бодро заверил государя, что тут как раз никаких проблем.

Освященный собор является учреждением всей Руси, и негоже народным избранникам прятаться за кремлевскими стенами. Да и сами депутаты будут рады переехать в новое здание, когда его построят, после чего Дмитрий может возводить на месте Набережной палаты все, что его душе угодно…

Возвращался я в Кострому довольный. По всему получалось, что пускай впритык, но успеваю — даже самому удивительно. К тому же и Дмитрий никаких новых вводных мне не подкинул, а то я уж опасался очередных новшеств.

Лишь одно мне не понравилось. Чересчур старательно государь читал перевод Николо Макиавелли, который забрал у меня. При этом он не слишком-то разбирался в нюансах, прикидывая на себя буквально все, что написал в своей книге сей философ, то есть огульно примерял его советы касаемо политики к своим нуждам и потребностям, напрочь забывая, что платье-то, образно говоря, итальянского фасона. Да и трактовал он некоторые его высказывания, на мой взгляд, не совсем верно, а зачастую и вовсе вкривь и вкось, как удобнее.

Цитировал он его, и когда зашла речь о Василии Ивановиче Шуйском, которого государь решил окончательно помиловать, отозвав в Москву из своих вотчин. Правда, мне удалось уговорить не спешить, вовремя напомнив о клевете боярина на Годунова.

Дмитрий недовольно посопел, но пообещал отложить указ о помиловании до Рождества. Вообще-то выходило все равно не очень хорошо — мы с Федором в Эстляндии, а кроме того, туда же убудет половина московских стрельцов, но я понадеялся, что Шуйский, прибыв в Москву, никак не успеет уложиться за полтора-два месяца, а там и мы должны вернуться.

Зато во всем остальном у меня наблюдался полный порядок. Послы спешно убыли в Швецию. Мария Владимировна со всеми почестями была временно отправлена в прежние отцовские владения, которые Дмитрий уж не знаю у кого отнял, а вдобавок он выделил ей близ Великого Новгорода всю Зарусскую пятину, [815] заявив, что она составит впоследствии часть ее королевства.

Мне же пришлось сразу после приезда в Кострому в срочном порядке заниматься… выборами в Освященный собор, ибо грамотно организовать их было некому. Хорошо, что народ проявил активность, и я уже в первые дни выяснил, где и что людям непонятно. Дело оставалось за малым, и вскоре вызванные из монастырей иноки, общим числом четыре десятка, принялись перебелять толкования… царевича. Нет, я не ошибся, поскольку на язык семнадцатого века мое толкование указов Дмитрия перебелял вначале сам Федор, а уж потом их переписывали монахи.

Заодно, прикинув, что точно такие же вопросы обязательно приходят и в Москву, и если там по незнанию начнут трактовать непонятные места вкривь и вкось, то получится форменная неразбериха, я посчитал нужным выделить три экземпляра уже поступивших к нам вопросов и наших ответов на них для отправки в столицу.

Едва убыли гонцы с нашими грамотами, как к нам поступили новые, с другими вопросами. Однако с ними было куда легче. К тому времени Федор постиг с моих слов схему и порядок выборов, так что я лишь бегло просматривал написанное им, после чего все шло по накатанной — монахи переписывают, а гонцы развозят.

В целях соблюдения порядка на самих выборах особым распоряжением царевича по городам и крупным селищам были разосланы стрельцы. Пришлось скрепя сердце им в подкрепление высылать и своих гвардейцев. Но все равно бардак на выборах царил неописуемый. Если уж в самой Костроме избиратели чуть ли не с кулаками лезли друг на друга, отстаивая именно своего кандидата, остается лишь догадываться, что творилось в том же Галиче, Чухломе и дальше.

Ничего не попишешь — первый блин комом. Ладно хоть выбрали приличных мужиков — это я опять-таки про Кострому.

Честно говоря, о себе как о депутате я и не помышлял. Даже когда мою кандидатуру одновременно выставили и от ратных людишек, и от благородного сословия, я упирался как только мог.

Причин хоть отбавляй. Во-первых, это не мое. Во-вторых, у меня на носу война в Прибалтике, то есть присутствовать я смогу всего неделю, а дальше вперед, на север. В-третьих, по возвращении оттуда мне совершенно не улыбалось часами изо дня в день высиживать на заседаниях в Москве вместо того, чтобы наслаждаться заслуженным отдыхом в Костроме.

Однако чуть погодя я призадумался. Допустим, предложу что-нибудь толковое, а потом буду уныло разглядывать, что из этого получилось в конечном счете. А ведь такое запросто может произойти, особенно на первых порах, в период разброда и шатаний. Кроме того, было бы желательно подобрать своих людей, которые не побоятся вместе со мной отстаивать то новое, которое я попытаюсь внедрить в жизнь, ибо замыслов тьма-тьмущая.

К тому же моя идея включить для солидности в Освященный собор всех присутствующих на Москве высших иерархов церкви числом до девяти человек хороша лишь с одной стороны — поднять авторитет нового учреждения. Бесспорно, они его возвысят и освятят своим присутствием, чтобы бояре не смогли кудахтать против. Да и перечить любым уже принятым постановлениям собора, даже если они пойдут в ущерб их имуществу, церковные иерархи в открытую тоже не решатся, поскольку сами входили в его состав, пускай и остались при голосовании в меньшинстве.

Однако, как и во всяком деле, имелась и другая сторона, негативная. Стоит мне попробовать пропихнуть какое-нибудь предложение, касающееся науки и образования, да даже учреждения тех же театров или университета, как они тотчас встанут на дыбы. И вот тут, если меня не будет, навряд ли удастся их переспорить, ибо народу в принципе эти новшества тоже не совсем понятны, так что упираться за них они без меня не станут.

Словом, я подумал и решил согласиться. Правда, баллотироваться сразу по двум направлениям глупо. От каждого города предполагалось четыре выборных, и если я буду избран и там и там, то получится, что Кострома выставляет всего трех человек — от купечества и приказных плюс от всего прочего люда, включая ремесленников и народ на посаде, ну и меня, как представителя дворянства и одновременно служилых людей. Пояснив причину, я отказал своим ратникам и порекомендовав выдвинуть кого-нибудь другого, назвав целый пяток, на мой взгляд, наиболее подходящих. Народ слегка приуныл, но прислушался и выбрал из предложенной мною пятерки сотника Лобана Метлу.

В таких условиях о личном выезде в Ивангород нечего было и думать, хотя побывать хотелось, ведь туда должны были стекаться все донесения моих прибалтийских лазутчиков. Но деваться некуда. Пришлось срочно вызывать нескольких купцов, вручать им пушнину, которой у нас скопилось изрядно, и отправлять их в Эстляндию. А вместе с караваном укатили и мои парни из тайного спецназа, которых я проинструктировал — где, что, как и так далее, особо оговорив место и время встречи с ними.

О подготовке к предстоящей войне я, разумеется, не забывал. Про порох, свинец и прочее, необходимое для пищалей, говорить не буду — это я доставил из Москвы. С арбалетными болтами тоже был полный порядок — по полсотни на каждого гвардейца.

Костромские литейщики немного подвели. Заказ на тысячу гранат они сдали мне досрочно, да и ядер отлили в достатке — даже больше планируемого, но это из-за того, что самих пушек, которые мне требовались, то есть легких походно-полевых, изготовили гораздо меньше. Я рассчитывал на тридцать, а получил чуть больше половины — всего восемнадцать. Зато у меня вышло по три десятка новых разрывных ядер на каждую пушку. Скорее всего, хватит и трети, а может, и четверти, но подстраховаться стоило, поэтому я решил взять с собой все.

Вот только поначалу и ядра, и гранаты надлежало снарядить бикфордовым шнуром, которого в наличии было крайне мало. Что-то не выходило у моих умельцев, хотя они трудились в строгом соответствии с инструкцией, написанной Густавом. Пришлось ехать к нему, благо что я все равно собирался навестить шведского королевича, чтобы отдать ему государев указ о замене ссылки. Вместо Пустозерского острога новому Парацельсу надлежало неотлучно пребывать в Буй-городке.

Отдав цареву грамоту, я извинился, что не смог выхлопотать окончательное прощение и его возвращение в Углич, но Густав сразу замахал на меня руками:

— И не надо.

Я опешил и удивленно уставился на него. А принц взахлеб принялся рассказывать мне, каких невероятных успехов он сумел добиться в производстве стекла. Преувеличивал конечно же, не без того, но успехи и в самом деле были, причем немалые — в этом я успел убедиться, еще будучи в Костроме, поскольку из каждой новой партии стекла, цвет которого особенно хорошо удавался, он незамедлительно отправлял для «принцесса Ксения Борисофна» какую-нибудь диковинку, выдуваемую по его заказу Петрушей Морозко или Миколой Ипатьевым. Да и сам вид алхимика меня порадовал. Бодрый, жизнерадостный, азартно жестикулирующий, цвет лица тоже не похож на сине-красный стандарт алкаша — словом, совсем иной человек. Вот что значит вовремя подкинутое увлечение.

Кстати, мне даже не пришлось просить его о помощи. Едва он узнал, что у меня возникли проблемы с запальным шнуром для гранат и ядер, как сам вызвался помочь, сделав должное количество в ближайшие три дня. Не отказал он мне и в другой просьбе, твердо пообещав в ближайшие две недели изготовить сотню сигнальных ракет.

Походив по заводику, я понял, что теперь Алеху можно смело отправлять хоть на лесозаготовки, хоть еще куда, поскольку народ, подхлестываемый азартом Густава и подпитываемый его кипучей энергией, вдохновенно трудился, каждый день с любопытством ожидая, что еще придумает неугомонный свейский царевич.

Что касается финансовой стороны, то тут тоже все было в полном порядке благодаря Алехиной… лени. Ну не хотелось парню возиться с приходно-расходными книгами, вот он чуть ли не с самого первого дня и нашел среди трудившихся на заводике острожников бывшего подьячего по прозвищу Короб, который сейчас добросовестно вел всю документацию и при этом — удивительное дело — не воровал.

Вернувшись в Кострому, я принялся проверять обмундирование и экипировку. Оказалось, что пошив одежды приближается к завершению. Восемьсот маскхалатов уже готовы, шапок-ушанок намного меньше, но, если выдавать их лишь тем, кому придется дежурить или сидеть ночью в засаде, должно хватить.

С лыжами тоже все было нормально. Соблазненные хорошими ценами, которые я предложил, не став скупиться, кто их только не делал.

Кроме того, у каждого гвардейца имелась саперная лопатка, фляга, плюс кузнецы изготовили метательные ножи для всего спецназа. Здесь тоже с количеством вышла неувязка — из трех сотен оказались готовы две. Ладно, будем надеяться, что хватит и их, тем более что время для пополнения запаса имелось.

Обоз получался изрядный, и количество саней, на мой взгляд, превзошло все разумные пределы, так что я, прикинув, что может понадобиться исключительно в Эстляндии, не раньше, часть его, и довольно-таки значительную, распорядился загодя отправить вперед, чтобы не задерживать в пути основную группу.

В очередной раз пожалев, что слишком поторопился с обещанием Ксении взять ее аж до Великого Новгорода, я попытался уговорить ее остаться, так сказать, по доброй воле.

Однако царевна заупрямилась не на шутку, заявив, что слово мною дадено, так что нечего тут.

— Хошь, чтобы у меня сердечко разорвалось от столь долгой разлуки, так и скажи! — заявила она под конец нашего разговора и всхлипнула.

Испугавшись, что Ксения заплачет, хотя и были подозрения, что это чистой воды притворство, я пошел на попятную, заявил, что со всем согласен, а спрашивал ее только на всякий случай, ибо слово привык держать.

Еще раз прикинув, все ли приготовлено, я отдал последние распоряжения, уточнил с царевичем и Христиером Зомме время и место встречи, после чего направился в Москву.

Глава 29 Урок хороших манер

На сей раз вместе со мной ехал и тот самый подьячий Короб, которого я выдернул из Буй-городка. Поначалу я усомнился в его честности и попробовал сам вникнуть в записи, но спустя час пришел к выводу, что и впрямь мужик Алехе попался на удивление честный, а если он все-таки жулик, то весьма ловкий — уличить хоть в одном исчезнувшем в безвестном направлении рубле мне его так и не удалось.

Отчаявшись, я небрежным тоном поинтересовался, где там у него хранится казна, после чего извлек из распахнутого сундука жменю серебра, пояснив растерянному Коробу, что хочу одарить наиболее отличившихся рабочих, а завтра мне подвезут, и я тогда с ним рассчитаюсь сполна.

— Пересчитать бы для отчету, — робко заикнулся он.

— А кто тебе не дает? — удивился я и кивнул на сундук. — Мне-то некогда, а ты садись да считай. Сколько выйдет, столько мне завтра и назовешь.

Едва я на следующий день заглянул в его маленькую конторку, как он в ответ на мой вопрос «Сколько?» бойко выпалил:

— Пятьдесят пять рублев, семь алтын и три деньги.

Вот тебе и раз! Однако силен мужик. Правда, с моим подсчетом на одну деньгу все-таки не сходилось, но такая ничтожная разница всего в маленькую серебряную чешуйку это все равно что ничего. Стоп! И мне припомнилось, что это мой подсчет неправильный. Ну точно! Когда я вчера вывалил на стол взятое из его сундука серебро, одна монетка упала и угодила в щель между досками, откуда мне так и не удалось ее выковырять. Получалось, что…

Я бросил ему кошель, в котором лежали деньги, взятые вчера у него из сундука.

— Это долг. Но там одной московки не хватает, так что вот тебе вместо нее. — И я снял с пальца золотой перстень.

— Енто заместо сабляницы? — недоуменно переспросил он.

Так, понятно. С юмором у парня проблемы. Ладно, повторим напрямую, чтоб все было предельно ясно:

— Это не заместо — это твой, за добросовестную службу.

Пока он, обалдев от моего аттракциона неслыханной щедрости, разглядывал лежащий возле кошеля перстень, я поинтересовался:

— И какой срок тебе намерили?

Он как-то жалко улыбнулся и прошептал, по-прежнему не сводя глаз с перстня, но так и не коснувшись его:

— Не ведаю, княже. На все воля царевича.

— Значит, пересмотра еще не было? — уточнил я. — А за что ты вообще в острог угодил?

— Сказывали, будто я за деньгой худо следил, — тихо пояснил он.

Я, не выдержав, улыбнулся, поинтересовавшись:

— Так ты что же, ныне встал на путь исправления? Эвон как у тебя все тютелька в тютельку сходится.

— У меня и ранее завсегда все сходилося, — несколько обиженно возразил Короб. — А вот у казначея нашего никогда, потому он меня и повинил в том, что я худо счет веду. Дескать, куда двести двадцать рублев сунул, кои от воеводы получены? А я про них ни сном ни духом. А он тут же воеводе челом на меня ударил. Он и ранее на меня косился, а уж год назад вовсе со свету решил сжить. Хотел я было растолковать, что да как, да куда там. Меня…

Дальше я слушать не стал. Мое пусть и шапочное знакомство с бывшим казначеем и воеводой подсказывало, что они вполне способны на еще и не такие трюки, а учитывая полную безнаказанность, проделывали их грубо, бездарно и совершенно не утруждая себя доказательствами, пускай даже и липовыми.

К тому же припомнились слова Голована, сказанные во время приема воеводской должности: «А кто из подьячих казначейских бога в душе имел — тех в острог, чтоб под ногами не путались. Да их, как я слыхивал, не больно-то много сыскалось. Сказывают, всего-то один и нашелся».

Вообще-то надо было еще тогда затребовать дело этого единственного, но уж слишком много хлопот свалилось на меня, а я тоже не резиновый, и как ни тянись, всего не успеть.

— Да я-то ныне слава богу живу, — заторопился он с пояснениями. — Поначалу и впрямь потомиться довелось, и в голоде, и холоде — все бывало, а таперича по милости царевича да боярина Алексея кажный день и досыта, и в тепле. Вот женку жаль — ей без кормильца да с двумя дитями хошь волком вой. Хорошо матушка подсобляет — то мучицы из селища привезет, то холста с оказией передаст. Ну и соседи тож, бывает, одолжат чуток. Токмо отдавать не с чего, да ништо: выйду — отработаю, а до того авось обождут, они у нас добрые…

Простой, бесхитростный рассказ бывшего подьячего отчего-то взволновал. Наверное, потому что он не ставил целью меня разжалобить, вот только получилось наоборот. Да вид его тоже вызывал невольное желание погладить по головке и сунуть сладенькую конфетку. Узкоплечий, с оттопыренными ушами и с затравленным взглядом, словно ожидающий пинка — эдакая беспризорная дворняжка, которая уже повидала от жизни всякого худа и теперь ничего хорошего для себя не ждущая. Лет ему было уже двадцать пять, но выглядел он из-за своего небольшого росточка и худобы не больше чем на двадцать.

— Ты вот что, — оборвал я его на полуслове. — Когда и кому тебепредстоит что-либо выплачивать в ближайшие дни?

— Чрез седмицу артель мужиков заявится с бревнами, не ранее, а до того вроде бы никому, — пожал плечами он.

— Понятно. Значит, так. Для начала запиши в расходную книгу, что ты выдал князю Мак-Альпину пятнадцать рублей.

Он послушно кивнул и взялся за перо.

— Теперь слушай дальше. Завтра мне уезжать, поэтому сундук опечатаешь и сдашь под охрану, — распорядился я. — Есть у тебя на примете надежный человек, чтоб счет знал?

Короб ненадолго задумался, после чего согласно кивнул, но тут же взмолился:

— А можа, я тут останусь?

— Ты что, не хочешь обратно в Кострому? — удивился я.

— Дак ведь ежели бы домой, а то сызнова в острог, — жалко улыбнулся он. — Ныне там, конечно, иные порядки, токмо…

— Кто тебе сказал про острог? — хмыкнул я. — Чай, я не зверь, так что по прибытии отпущу тебя домой… на два дня. А на третий день явишься ко мне в терем. Все понял?

— В терем-то на кой? — не понял он. — Али… дозволишь… сызнова сюда.

— Не дозволю, — отрезал я. — Поедешь служить в Москву казначеем при Освященном Земском соборе всея Руси. Жалованье тебе пока буду платить рубль… в месяц.

— Скока?! — уставился он на меня своими телячьими глазами.

— Мало? — поинтересовался я.

Словесного ответа не последовало. Он молча замахал на меня руками, но спустя секунд десять Короба все-таки прорвало и он радостно завопил:

— Что ты, княже! Да я на енти деньжищи… Да я тебе верой-правдой! — И вдруг осекся на полуслове, умолк, лицо его сразу как-то поскучнело, и он медленно произнес: — А ты не запамятовал, княже? Я ить острожник.

— Острожникам в столице действительно делать нечего, — согласился я. — Там своих хоть отбавляй. Посему я по приезде в Кострому, пока ты будешь отдыхать дома, займусь пересмотром твоего дела. И поедешь ты в Москву только после того, как подтвердится твоя невиновность. Вот потому-то пока на первый год жалованье лишь двенадцать рублей. А на второй, коли будешь трудиться так же хорошо, увеличу. Все понял?

Он быстро-быстро закивал. Странно, вроде я достаточно ясно все сказал, а вот судя по глазам…

— Точно все? — переспросил я, вставая и направляясь к выходу.

— Окромя пятнадцати рублев, княже, — догнал меня его ответ у самой двери. — Забыл ты их взять.

— Это тебе, — пояснил я. — Москва деньгу любит, так что десять — подъемные и плюс жалованье вперед за пять месяцев.

— Как?! — ахнул он.

— Ты ж сам говорил — жена у соседей занимает, — напомнил я. — Вот и раздашь долги по приезде… Но поедешь пока один и временно будешь жить прямо там же, в Запасном дворце, а потом, когда народец разъедется, не спеша подыщешь домишко, купишь и ближе к лету перевезешь семью… А вот руки целовать не надо, не люблю! — прикрикнул я на него.

Короб испуганно отшатнулся и преданно, по-собачьи уставился на меня. Рот его открывался, но что-либо произнести у него так и не получилось — только невнятное мычание вперемешку со всхлипываниями.

— И реветь тут нечего, — добавил я, смягчив тон. — Богу-то молился за свое избавление?

— Ка… кажную ночку, — продолжая всхлипывать, ответил он.

— Тогда считай, что господь услыхал твою молитву и повелел прекратить твое испытание, — улыбнулся я.

— А-а…

— А я лишь исполняю его повеление, — «очень скромно» пояснил я.

Вера словам подьячего у меня была, но на всякий случай я по приезде в Кострому все-таки посмотрел острожные списки — интересовала формулировка. Оказалось, воевода даже не удосужился подвести грамотную базу под арест. Было написано кратко: «Со слов казначея и по повелению воеводы за превеликую покражу».

И все. Не вписали ни конкретную сумму «превеликой покражи», ни из каких денег Короб ее извлек, ни… Вообще ничего. Отсутствовали и протоколы допросов бедолаги. Просто мужика взяли и сунули в острог согласно воеводскому повелению.

Беспредел — иного слова не подберешь.

Приобретя столь неожиданным образом казначея — ну нет у меня доверия московскому приказному народу, — я уже по дороге в столицу ввел Короба в курс новых обязанностей. Заодно мне удалось прикинуть очередность вопросов, которые предстояло решать народным избранникам на первой сессии.

Мой расчет времени в пути оказался точным, и я благодаря тому, что выехал на сутки раньше — мало ли что может приключиться, — прибыл в Москву уже к вечеру пятницы, тогда как торжественное открытие собора предстояло в воскресенье. Впрочем, на первый день было намечено только что-то типа ознакомительного заседания, поскольку после воскресной обедни и молебна до вечерней службы оставалась всего пара часов, не больше.

Багульник и строители не подвели. Набережная палата была переоборудована в точном соответствии с моими требованиями. Да и с Запасным дворцом они постарались на славу. Правда, на мой взгляд, нары, которые в срочном порядке сколотили и поставили в нескольких комнатах, изрядно напоминали острожные, да и убранство столовой тоже было весьма убогим. Однако у народных избранников из числа уже приехавших была иная точка зрения. Те, кто согласился на предложенное для ночлега жилье, не только не жаловались на дискомфорт, но и всячески благодарили за заботу, прося передать царевичу их поклоны.

Последнее, кстати, меня настораживало больше всего — слишком много они кланялись, да и не одно это. Лица какие-то подобострастные, угодливые, а в глазах всего два вопроса: «Чего изволите?» и «За что голосовать прикажете?»

Не у всех, конечно. Встречалась и другая крайность — эдакая надменность во взоре, грудь колесом, пузо вперед, словно он не представитель народа, а куда выше — избранник божий. Учитывая, что я предпочел до поры до времени остаться незамеченным, для чего выбрал одежонку попроще, смотрели они так и на своих же будущих коллег по собору, и на меня.

Ишь ты! У самих-то в основном чины — сыны боярские, но форсу у ребяток, как у думных бояр. Мол, мы Рюриковичи.

Хорош Рюрикович — в стоптанных сапогах и с лютой чесночной вонью изо рта.

Ну и как с ними работать — что с первыми, что со вторыми?!

Третья категория — уважительно относящиеся к остальным, но при этом помнившие и о собственном достоинстве — к моему превеликому сожалению, оказалась самой малочисленной. Впрочем, что это я? Слава богу, что она вообще имелась!

А вот со второй, чванной, придется разобраться, и не далее как завтра, пока не начались заседания. Если получится сбить спесь с одного наглеца, авось и прочие слегка поумерят свой форс — уж очень он вреден для дела. И я направился на четвертый этаж, в жилые покои, где принялся прикидывать, как удобнее заняться перевоспитанием.

Идея возникла быстро, так что поутру я не стал менять наряд и, более того, предупредил Дубца, что собираюсь преподнести кое-кому маленький урок хороших манер, поэтому, когда он подоспеет, пусть ни в коем случае не величает меня князем и ведет себя так, будто я не более чем один из депутатов, и все.

— А тогда чего делать-то? Ты ж сам повелел, чтоб я за порядком следил и…

— Вот и делай что велено, — пожал плечами я, скептически разглядывая лапти и штаны с огромными заплатами, предоставленные мне Багульником, и размышляя, не будет ли это перебором. — Только не торопясь, то есть не когда начнется, а попозже, когда все закончится или почти закончится. После этого подойдешь, разберешься, кто зачинщик, спросишь у очевидцев, как все было, и примешь меры к тому, кто затеял драку…

В столовой, которой пользовались чуть ли не все, вне зависимости от того, Рюрикович или нет — еще бы, халява, — было не протолкнуться. Места явно не хватало, а кое-кто и вовсе держал миску с хлебовом прямо в руках, прислонившись к стене, но три дальних стола, что у стены, оказались полупустыми. Вместо положенных десяти человек, хотя на самом деле кое-где сидело по дюжине и больше, там вольготно расположились за одним столом семеро, за другим шестеро, а за третьим и вовсе четыре человека, причем никто из них явно не собирался потесниться для прочих. Остальные сами понимали это и, видя нарядные одежды сидящих, к ним и не подходили, догадываясь, какая гневная отповедь их ждет, и не желая позориться.

Некоторое время я наблюдал за сидящими издали. Так и есть. Стоило приблизиться к четверке какому-то бедолаге, как тут же последовал недовольный рык одного из сидевших:

— Пшел вон, деревенщина!

Ну что ж, для надлежащего урока по привитию галантных манер самое то. Прихватив миску, пару ломтей хлеба и ложку, я направился к полупустому столу.

— Дозвольте, господа хорошие, близ вас примоститься? — робко попросил я у сидящих.

Один, ближний ко мне, зеленоглазый, хмуро оглядел меня и недовольно скривился. Ну да, стараниями Багульника вид самый что ни на есть затрапезный, даже ниже среднего. Когда осмотр дошел до ног, недовольство на лице сменилось презрением — заплатанные штаны и лапти ему явно пришлись не по вкусу.

— Ты чьих будешь? — осведомился сидящий напротив первого, с носом как картошка.

— Костромские мы, — почти честно ответил я.

— Из каких? — поинтересовался третий, с небольшой, аккуратно подстриженной бородой и пышными усами, сидевший подальше, на противоположном краю.

— Из люда служилого, холоп ратный государю своему.

— Тады пшел отсель! — процедил сквозь зубы зеленоглазый, придя наконец к выводу, что я недостоин.

— А государь Дмитрий Иоаннович сказывал в своих грамотках, что на соборе несть никаких сословий и все равны меж собой: от сынов боярских до смердов и от ратных холопов до воевод, ибо должно им без мест пребывать, — вежливо напомнил я. — Так пошто гонишь, господин хороший? Али не зришь, что боле сесть негде?

— Стоя пожрешь! Чай, невелика птица, — проигнорировал государев указ Картофельный Нос и рявкнул на подошедшего следом за мной мужика: — А тебе чего здесь?!

— Да поесть, — пожал плечами тот и невозмутимо заметил: — А сей ратный холоп дело сказывает. Али до вас государев указ не касаем?

Я оглянулся и безошибочно определил — третья категория. Да и по виду заметно — одежда неброская, но приличная. То ли купец, то ли из зажиточных ремесленников, но в любом случае себе цену знает.

— Ну тебе еще куда ни шло, — хмыкнул зеленоглазый и чуть подвинулся, высвобождая самый краешек лавки. — Вон, присядь подле. А ты, — это он уже мне, — пошел вон! Я десять раз повторять не люблю.

— Негоже так-то, — вступился за меня стоящий сзади. — Тута сторонних людишек нет. Ежели мне народ доверил, то и ему тако же. Опять же и места нам обоим хватит, да еще и останется.

Точно третья, причем из редких — не просто уважает себя и других, но не боится вступиться, если надо. Учтем, возьмем на заметку. А этих двоих попробуем перевоспитать, если, конечно, это возможно.

— Тогда пошли вон оба, — лениво подытожил Картофельный Нос.

— Не гони, Митрофан Евсеич, — откликнулся пышноусый. — Мы уж эвон, завершаем, а мест и впрямь нехватка. Да и ты охолонь, Данила Вонифатьич, — махнул он рукой другому. — Коли и его сочли нужным избрать, стало быть, чего уж тут. Опять же государев указ имеется.

— Дак нешто можно тако свою честь унизить?! — взвился на дыбки зеленоглазый, которого назвали Данилой Вонифатьичем. — Чай, мы с тобой, Петр Иваныч, оба из князей Горчаковых, потому не след нам со всякой рожей рядышком сиживать. — И надменно осведомился, повернувшись ко мне: — Вон тот, за тобой, пущай с краю присядет, а ты и так сожрешь. Чай, слыхал, яко сказывают в народе: «Гусь свинье не товарищ»?

— Тогда и мне с вами сидеть не след, — проворчал мужик сзади. — Не сяду я поперед — он поране меня подошел.

Так за меня еще и заступаются. Что ж, благодарствуем. Авось как-нибудь и сочтемся, причем, как мне кажется, весьма скоро. Но для начала первый. Как там его кличут? Кажется, Данила Вонифатьич. Ну-ну, сейчас мы тебя и подкузьмим.

— Дак ведь я такой гусь, что мне рядом с любой свиньей присесть незазорно, — простодушно улыбнулся я.

— Енто ты мне, рыло немытое?! — возмутился Вонифатьич.

— Ну а кому ж еще, — пояснил я и, не глядя, попытался поставить миску позади себя на соседний стол, но кто-то услужливо перехватил ее на полпути. Смотреть, кто именно, времени не было, потому что вот-вот должно было начаться самое интересное. — И промахнулся ты, господин хороший — помылся я ныне. А что рожей не вышел, так матушка таким родила. Зато по твоему рылу сразу видать, что ты не простая свинья, но благородных кровей. Да и по товарищу твоему тоже.

Они дружно вскочили с лавки, а вот с ударом Картофельный Нос, то бишь Митрофан Евсеич, немного притормозил. Очевидно забыв, что оружие было велено сдавать на входе, он машинально начал шарить у своего левого бока, так что атаковал он меня лишь несколькими секундами позже, когда Данила Вонифатьич уже врезался в стенку, а его засапожник был в моих руках.

Самого Евсеича я тоже не бил — просто присел, когда его кулак пролетел надо мной, и слегка помог отправиться следом его владельцу. А уж то, что он свалил в падении стол за моей спиной, то не моя вина. Летать надо было учиться. Ну и приземляться тоже.

Ага, вот и гвардейцы, призванные бдить за порядком. Впереди всей пятерки мой стременной, сурово хмурящий брови и старающийся сдержать улыбку. Кстати, плохо старается, все равно заметно.

— Та-ак, — зловеще прошипел Дубец, честно выполняя мое распоряжение и не собираясь признавать меня. — Кто затейник сего?

— Он, — простонал Данила Вонифатьич, тыча в меня пальцем.

Митрофан Евсеич молчал. Ему было не до того. Видать, здорово приложился об стол.

— Не он, — твердо произнес мужик сзади, оказавшийся весьма расторопным и успевшим посторониться, когда я помогал ребяткам отправиться в полет. — Он их даже ни разу не ударил — сами на стены со столами набрушились, егда на него налетели, а он лишь подвинулся.

Моя миска находилась в его второй руке. Значит, вот кто у меня ее перехватил. Ну что ж, спасибо за помощь.

— За стол свой не пущали, вот… — И мужик принялся честно рассказывать, с чего все началось и как развивались события.

— Да что ты его слухаешь-то?! — возмутился Данила. — Ты лучше глянь на него как следовает. Его ж враз видать, что из татей. Тамо в Костроме все таковские. Эвон, даже воевода ихний и тот ныне в чепях в остроге государевом, а что уж до прочих сказывать. — И его палец вновь устремился в мою сторону. — Ентот меня словесами облыжными поливал, кои терпеть честному человеку невмочь, вот я и…

— Кто еще видал али слыхал? — повернулся Дубец к сидящим за соседними столами.

В ответ тишина. Понятно — первая категория. Хотя нет, все-таки один человек встал. Экий битюг. Такого завалить с первого раза навряд ли получится.

— Парень сей токмо ответ дал достойный, — пробасил он, обращаясь к Вонифатьевичу. — А до того ты его всяко непотребно величал. Да не я один таковское слыхал, но все. Чего молчите-то, люди добрые? Нешто не зрили, яко оно все завертелося?

Ну наконец-то загудели, сдержанно подтверждая мою невиновность. Ишь ты, без пинка никак. Впрочем, лучше поздно, чем никогда.

— Дак ведь енто ж!.. — ахнул кто-то поодаль, привстав и всплеснув руками.

А вот это в номер нашей цирковой программы не входило, поскольку сей костромич знал меня весьма хорошо, так что мог все испортить. Еще бы меня не признать Охриму Устюгову, коли я был главным заказчиком маскхалатов, которые он честно и добросовестно шил всю осень. Бойкого и языкатого портного, насколько мне известно, собравшийся ремесленный люд выбрал чуть ли не единогласно, и теперь он явно не собирался молчать.

Увы, но его предупредить я забыл — просто не до того было. Вот сотнику Лобану — вон он сидит, рядом с портным — я сказать успел, а про портного выскочило из головы.

— Цыц! — грозно рявкнул Дубец, тоже мгновенно узнав ахнувшего и сообразив, как нужно поступить. — Али ты мыслишь, что я без тебя ослеп да ничего не вижу?!

— Дак… — еще попытался вякнуть Охрим, но сообразивший Метла потянул его за полу, усаживая на место, и принялся быстро-быстро что-то втолковывать на ухо.

Ясно, тут все в порядке, больше не пикнет.

— Без вас зрю, что коль затеялись драться енти двое, стало быть, и главная вина на них. Что ж, по государеву повелению на первый раз кара известна, а посему… — Дубец шагнул в сторону, уступая место четверке дежурных гвардейцев.

Пока выволакивали Митрофана Евсеича, тот только мычал, с трудом соображая, кто он, где он, и тупо ворочал головой, не понимая, куда его. Зато Данила Вонифатьич орал за двоих. Там было все — и пламенные слова о поруганной чести, и призывы остановиться, ибо он князь, и отчаянные вопли вступиться за него, как за родича, обращенные к Петру Иванычу, на которые тот отреагировал несколько странно.

— Коль виноват, так отвечай, — бросил он Даниле и вполголоса проворчал: — Тоже мне родич сыскался.

— Но то первая вина, — грозно продолжал между тем мой стременной, — а есть и вторая, для прочих участников драки. Так что, точно ли ентот не бил? — Он бесцеремонно ткнул в меня пальцем.

— Да не было драки, стрелец, — впервые раскрыл рот четвертый из сидящих за столом. — И он их и впрямь не бил. Верно мужик сказывал, — кивнул он на стоящего позади меня. — Те сами налетели, а он лишь подвинулся.

— Тогда трапезничайте далее, — невозмутимо пожал плечами Дубец и направился к выходу, контролировать процесс предстоящей экзекуции, которая заключалась в троекратном опускании человека в сугроб, причем головой вниз.

Вроде бы и не больно, но в то же время и не очень-то приятно, а для благородного сословия вдобавок еще и унизительно. Поначалу Дмитрий предложил всыпать нарушителю порядка и установленных правил плетей, но я сразу спросил его: а что, если провинится какой-нибудь князек, пусть даже из самых что ни на есть захудалых? А ведь наказание должно быть одинаковым для любого из прибывших на собор.

Разумеется, всяких глупостей о том, что депутат есть лицо неприкосновенное, я ему говорить не стал, считая это на самом деле ерундой — виноват, так отвечай по закону, который один для всех, но заметил, что от телесных наказаний в отношении народных избранников надо бы воздержаться. Одно дело — в тюрьму, острог или на плаху, если он этого заслуживает, и совсем другое — публичное оскорбление в виде бичевания. Опять же и без суда такое не годится — сам издал соответствующий указ, а если через суд — дело долгое.

Словом, возобладал разумный подход, и было решено на первый раз троекратное макание в сугроб, на второй — пятидневная холодная (что-то вроде карцера с трехразовым питанием — по вторникам, четвергам и субботам). Если и это не угомонит, то после третьего раза следовала отправка домой в сопровождении надежной стражи и публичное оглашение государева указа, пеняющего местному народцу, что уж больно худ сей избранник, не имеющий никакого вежества, и с наказом избрать иного.

— А ты скор на расправу, — сдержанно похвалил меня Петр Иванович, вставая с лавки. — Чай, Кострома далече, а у меня поместья куда ближе к Москве. Правда, ныне что в Шацке, что близ Воронежа неспокойно, зато есть где такому лихому вояке сабелькой помахать. Так что, пойдешь ко мне на службу? На два, нет, на три целковых больше платить стану.

— Али ко мне, в Новгород-Северский, — встрял в разговор четвертый, который был одет даже чуточку наряднее Петра Ивановича. Во всяком случае, на его кафтане золотое шитье шло не только по обшлагам рукавов и по вороту, но и вниз, по всей груди. — У меня, чай, простору куда боле, да и оказий сабелькой помахать тоже с избытком.

— Не след так, Михайла Борисыч, — укоризненно заметил князь Горчаков. — Я первый сего молодца на службу зазвал. Ты, конечно, окольничий, токмо перебивать людишек негоже.

Тот в ответ лишь развел руками, давая понять, что он не претендует на первоочередность, и вообще пусть сей молодец выбирает сам.

— Деньгой меня и без того не обижают, — пояснил я. — Да и навряд ли Федор Борисович отпустит.

— С твоим боярином я уговорюсь, не сумлевайся, — заверил меня князь. — Лишь бы ты сам согласие дал.

— Не люблю я хозяев менять, — вежливо отказался я. — Непривычен.

— Ну как хотишь, — несколько разочарованно вздохнул Горчаков, а вот Михайла Борисович, который окольничий, оказался иного мнения и, вылезая следом за Петром Ивановичем из-за стола, ободрил:

— Хвалю! Для совести оно и впрямь лучше, когда одному все время служишь.

— Тебя как звать-величать? — осведомился усевшийся напротив меня мужик.

— Федором, — коротко ответил я.

— Ну а меня, стало быть, Кузьмой кличут. С Нижнего Новгорода я. Да ты ж сам с Костромы, так что бывал, поди, в наших краях.

— Не доводилось, — проворчал я, приступая к наваристой похлебке.

— А коль судьба занесет, непременно загляни. Я там недалече от самого града живу. А чтоб долго не искать, ты на торгу спроси, где, мол, мясная лавка Кузьмы, сына Минина, дак тебе всяк покажет.

От неожиданности я поперхнулся и закашлялся…

Глава 30 В роли Святогора [816]

На самом деле удивляться тому, что Кузьма Минин оказался в числе народных избранников, не стоило. Если призадуматься, то оно в порядке вещей. Это ведь при выборе главой ополчения князя Пожарского какую-то роль сыграла случайность — тот как раз находился в своем сельце, залечивая рану. Кто знает, пригласили бы его нижегородцы, не окажись сельцо неподалеку от Нижнего Новгорода. А вот Минина избрали закономерно, поскольку он и до того имел достаточный авторитет у народа. А коли авторитет, то его и выбрали в числе четверых нижегородцев депутатом на собор.

«Так-так. Получается, передо мной тот самый, впоследствии легендарный и прославленный… Хотя погоди-ка, — спохватился я. — Вроде бы у известного мне по истории героя отчество было Захарьич, или я что-то путаю? Ну точно, Кузьма Захарьич Минин-Сухорук. Значит, этот просто его родственник или однофамилец». [817]

Признаться, я слегка расстроился и хотел после того, как откашляюсь, поинтересоваться про его родню, которая Сухорук, но не успел — тот самый бугай из-за соседнего стола, который первым вступился за меня, если не считать Кузьму, проворно переместился к нам и с таким усердием принялся хлопать меня по спине, что я всерьез озаботился сохранностью своего позвоночника.

— Ты полегче стукай, Силантий Меженич, — усмехнулся Минич (или все-таки Минин?). — А то от усердия излиха парню ребра поломаешь.

Я, кивком головы поблагодарив Кузьму за заступничество, отдышавшись, поинтересовался у здоровяка:

— Тоже нижегородец?

— А то! — гордо приосанился тот. — Нешто незаметно?

— Да вроде на лбу печати не стоит.

Смеялся Силантий в точности как и говорил — гулко, басовито, словно в бочку ухал.

— А ты за словцом в кошель не полезешь. Хотя что я — сам же слыхал, яко ты того молодца отбрил. Остер у тебя язычок, Федя, а мне б таковское и на ум не пришло, — одобрил он. — Да и трепку обоим тоже лихо задал. Ты, ежели что вперед будет, держись меня — в обиду не дам.

— А и государевы люди тож молодцы, — негромко заметил Кузьма. — Огульно всех карать не стали, разобрались по уму.

— То не государевы, — вежливо поправил я. — То ратники государева наследника, царевича Федора Борисовича Годунова. Он же и дворец свой народным избранникам предоставил, чтоб те, кому жить негде, пристанище здесь сыскали.

— Вона как! — изумился Силантий Меженич. — Погоди-погоди, так ты и сам из Костромы, так что видал, поди, царевича?

— Еще бы! — ответил за меня догадливый Кузьма Минин, мимо ушей которого не прошло упоминание имени и отчества моего хозяина. — Сдается, не раз и не два видал, коли ему служит. Теперь понятно, почто ты приглашение тех бояр отверг. Известное дело — кто ж по доброй воле сам от царевича отойдет.

— А он сам каков? — полюбопытствовал Силантий. — Сказывают, прост да народец жалеет. А еще я слыхивал, что, даже в Кострому уехав, он, чтоб Москву от ляхов своевольных избавить, оставил в ней князя, кой…

Признаться, слушать было интересно, особенно про то, как я встал грудью на пороге храма Василия Блаженного, который попыталась осквернить своим присутствием бедовая шляхта, и стоял насмерть, не пуская полторы сотни ляхов в святое место. Правда, бился не один — и на том спасибо, — хотя всех моих соратников негодные поляки поубивали. Кульминация сюжета — эпизод с конем. Когда его подо мной убили, я поднял погибшую животину и метнул ее в наседающих шляхтичей, завалив таким образом очередной десяток врагов православной веры.

Кстати, источник информации прежний — мясник Микола, к которому Силантий с Кузьмой Миничем еще вчера заглянули в гости. Он же был во главе тех, кто пришел на помощь князю, который к тому времени изнемогал от ран и буквально свалился… куда бы вы думали? Верно, на руки Миколе, а тот, укрывая собой тело героя, самолично отнес его, то бишь меня, в мой терем в Кремле.

Нет, правильно я тогда решил сделать из фантазера мясной фарш. Ну, куда это годится? Брр! Представить, как я держу над головой жеребца, и то страшно. Я, конечно, никогда не взвешивал коней, но думаю, что центнера три они весят, если не больше. Помнится, вроде бы у тяжеловесов-штангистов мировой рекорд выглядит куда скромнее.

Ай да Федя, ай да чемпиён.

А путешествие до терема на руках у мясника? У-у-у, это зрелище, пожалуй, будет пострашнее моего метания жеребцов.

Ай да Микола, ай да трепло!

А под конец мы с Силантием Меженичем чуть не поцапались. Он осведомился, как выглядит легендарный князь-богатырь, а я, дурак, стал честно отвечать, и мой собеседник не просто не поверил, но и сильно оскорбился, заявив, что я попросту ревную к славе князя, и вообще, коли я нахожусь под его началом, то не след мне охаивать своего воеводу.

— В жисть не поверю тому, что ты тут сказываешь! — гремел он. — И ты мне тута не мели чего ни попадя! Да ентот князь меня на одну ладонь посадит, а другой прихлопнет — вот он каков!

Я представил здоровяка Силантия, сидящего на моей ладони, и, не выдержав, засмеялся, после чего тот умолк, возмущенно засопел и стал угрожающе подниматься с лавки. Положение спас Кузьма Минин. Посоветовав Силантию угомониться, он достаточно спокойно пояснил нам, что мы оба неправы. Скорее всего, князь Федор Константинович и впрямь не Святогор, каким его расписывает людская молва, но и не такой, как о нем рассказываю я, а нечто среднее.

Словом, мы помирились.

Кстати, одобрение моему поведению и преподанному уроку для второй категории, жаль, изрядно запоздалое, выразил не только Силантий Меженич. Помимо него чуть позднее к нам один за другим стали подтягиваться и другие люди. Некоторые подходили с оглядкой и сразу торопливо уходили, но кое-кто и задерживался, присев рядом. Одеты они были кто как, но в основном либо подобно Кузьме, либо даже хуже. Из нарядно одетых депутатов, сидевших за двумя соседними столами, не подошел ни один. Наоборот, они как-то быстро и незаметно исчезли из трапезной, а на обед в столовую пришла едва ли половина из них.

К сожалению, из-за подвигов некоего Геракла мне поутру так и не удалось затронуть главную тему, то есть насчет самого Освященного Земского собора, чтобы выяснить поподробнее, как они себе его представляют, какую роль в его работе отводят лично себе, и всякое такое. Единственное, о чем удалось узнать, так это о полученных наказах, вот и все.

Рассчитывал заняться выяснением остального позже, после обеда, но не тут-то было. Увы, но мое инкогнито разоблачил вошедший Басманов, прямо с порога радостно завопивший, что государь повелел найти князя Мак-Альпина еще два часа назад и он меня повсюду обыскался, но слава богу, что я тут, ибо у Дмитрия Ивановича есть ко мне срочное дельце, требующее поспешать незамедлительно.

Дружная кампания за моим столом разом застыла, выпучив глаза на Петра Федоровича и гадая, не ошибся ли боярин да не помстилось ли ему. Окончательно их сомнения развеялись, когда тот выразил удивление обноскам, которые я невесть с чего на себя напялил, да озабоченно поинтересовался, не случилось ли чего.

Когда я уходил, в зале царила мертвая тишина.

Обидно, что и причина вызова оказалась пустячной. Дмитрий, к которому я заходил сразу после приезда, то есть накануне вечером, вдруг утром вспомнил про музыкантов, которых я обещал ему привезти. Государь заглянул в мой терем и выяснил у Багульника, что они вообще не приехали. Получалось, что князь про них забыл? Вот он и распорядился спешно меня найти, чтобы выяснить все до конца.

Разобрались быстро. Я в двух словах объяснил Дмитрию, что на самом деле они просто еще не приехали, задержавшись с отъездом из Костромы из-за болезни солиста. Волобуй действительно ухитрился изрядно простыть, а куда оркестру без главного дирижера? Вот и все, но на вечернюю трапезу я уже пошел с тяжелым сердцем. Одно дело, если бы я открылся народу сам, и совсем другое, когда меня неожиданно «разоблачили». Итог вроде бы один и тот же, но реакция совершенно разная.

Так оно и вышло.

Стоило мне отыскать взглядом Кузьму Минина и, потеснив людей, скромно присесть с самого краешку, как оживленная беседа тут же прекратилась. Единственные звуки — стук ложек о края мисок, да еще довольно-таки громкое чавканье. Мои попытки затеять разговор тоже ни к чему хорошему не привели. В ответ следовали краткие реплики, заверяющие, что у них все замечательно и лучше не бывает, а Силантий Меженич, который так ни разу и не оторвал взгляда от своей похлебки, и вовсе отделывался односложными туманными репликами.

К тому же и обе лавки нашего стола — это уже во-вторых — весьма быстро опустели. Я оглянуться не успел, как почти все мои соседи исчезли. Одно хорошо — Кузьма Минич остался. Поначалу он тоже помалкивал, внимательно поглядывая на меня, а затем, подметив мое расстроенное лицо, мягко сказал:

— Ты на людишек не серчай, княже. Народец ныне пужливый — уж больно времена неспокойные, — вот и имеет опаску. Ныне даже и спали опосля трапезы вполглаза — все гадали, пошто ты одежу сменил да народу объявиться не захотел. Да еще затылки чесали — мол, как бы для них худа не было, ибо разговоры разные велись, никто не таился, и не пришлось бы за свои языки своими головами ответ держать. А тут сызнова ты, да из себя эвон, вовсе иной. То ли крикнешь вязать кого, то ли…

— Утром мне просто захотелось поучить кое-кого уму-разуму, — честно пояснил я. — А насчет выведывания… Тут ты и прав, и неправ. Мне и впрямь хотелось бы узнать побольше, а как это сделать? Или ты думаешь, что, если бы я утром появился в таком вот виде, как сейчас, мне кто-нибудь открылся бы как на духу? Однако вызнавать крамолу, поверь, и в мыслях не держал — тут у меня совесть чиста. И открыться думал сам, только не успел.

— Я, признаться, тоже так помыслил, — понимающе кивнул Кузьма Минич. — Одначе иным втолковать таковское не возмог — и слушать не захотели. Мол, тебе-то бояться нечего, коли ты заступу ему дал, даже не ведая о том, что князь перед тобой, потому тебе нас не понять. А кой-кто и в сговоре обвинить успел — дескать, подстроено у нас с тобой все было. Даже бояре-обидчики и те ложные, вот больше и не появляются здесь — пришли, яко скоморохи, свое дело сделали, рожи тебе подставив, и все.

— Но ты-то мне веришь? — уточнил я.

— Верю, — твердо сказал Минин. — Слыхивал я про тебя, яко ты…

На сей раз трогательную сказку, как я самолично пеленал раны своего ратника и кормил его с ложечки, я выслушал без раздражения — очень уж она пришлась кстати.

— Потому и помыслил, что коль оно и впрямь такое было… — Мой собеседник сделал паузу, испытующе глядя на меня. Дождавшись утвердительного кивка, он облегченно вздохнул и продолжил: — Стало быть, и тут ты таился не потому, что зла хотел неосторожным, но по иной причине, а уж какой — поди пойми. — И он весело засмеялся. — А вот Силантий Меженич доселе не верит, что ты — это ты.

— И на меня ни разу не посмотрел, — чуточку обиженно добавил я.

— Глядел, — поправил меня Кузьма. — Токмо потом, когда из-за стола вышел. Он тебя сзади разглядывал. Ты уж на него не серчай — стыдно мужику стало. Поутру-то, помнишь, яко он тебе о тебе взахлеб сказывал, а когда ты поперек словцо молвил, дак чуть ли не в драку полез, за тебя заступаючись.

— Помню, — откликнулся я.

— Потому теперь его стыдоба и разбирает, — пояснил мой собеседник.

— Ты вроде бы тоже мои слова о князе Мак-Альпине опроверг, но сидишь тут рядом со мной, не стыдишься, — возразил я.

— Промашку всякий дать может, — невозмутимо пожал плечами он. — За свою я хоть сейчас пред тобой повиниться готов. — И он попытался приподняться с лавки, но я остановил его:

— Сиди уж. Если б худое преувеличили, а то доброе, так что я тебе вроде как еще и спасибо сказать должен. Ты лучше мне другое скажи — о чем на соборе говорить станешь?

— Наказов изрядно дадено, — вздохнул он. — Токмо ты, помнится, аккурат до прихода боярина Басманова об ином толковал, да договорить не успел. Я еще даже подивился твоим словесам. Вовсе юн по летам, а суждения, что у старика умудренного. Одначе понял не все из поведанного тобой, а потому, сделай милость, растолкуй далее.

— Тогда… пошли ко мне.

И я потащил его наверх, в бывшую молельную Годунова, которую по моему распоряжению спешно переоборудовали в кабинет. Теперь о былом предназначении небольшой комнаты говорили лишь потемневшие лики святых на огромном иконостасе, который я распорядился оставить на стене, противоположной входу, чтобы каждый мог сразу и перекреститься, и осознать, что хозяин является весьма набожным и глубоко православным человеком.

В остальном рабочая обстановка — два стола, поставленные буквой «Т», вдоль одного по обе стороны широкие лавки для посетителей. На половине стены, примыкающей к входной двери, в спешном порядке оборудовали шкаф для одежды — не ездить же мне всякий раз в терем, чтобы переодеться, плюс стеллаж с обилием полочек. Словом, создал очередную копию своих прежних кабинетов — что в тереме в Кремле, что в Костроме.

Кстати, точно такой же, только без иконостаса, по моему распоряжению соорудили и по соседству, где расположился Короб со своим помощником по продовольственной линии — пора разгрузить бедного Багульника.

Усевшись, мы с Кузьмой приступили к детальному обсуждению. Точнее, вначале я выдал свое видение главной задачи Освященного собора. Обойдясь без «изобретения велосипеда», я, ориентируясь на Госдуму России, сформулировал кратко: работа по законодательству, которое сейчас ни к черту. А уже после внедрения в жизнь новых указов всякие местные проблемы должны рассосаться сами собой. Ну и закинул удочку насчет дальнейших перспектив. Мол, надо будет, используя поддержку государя, со временем сместить всю полноту власти от боярской Думы к тому же собору, посему надлежит его во всем поддерживать, особенно на первых порах.

Кузьма Минин, надо отдать ему должное, оказался достойным однофамильцем своего именитого тезки — врубался в мои пояснения на раз. Хотя вопросов задавал уйму, но тоже по делу. И самый главный из них касался бояр. Мол, неужто они допустят такое умаление их прав? Не получится, что, едва голос собора услышат на Руси, длиннобородые тут же прикроют их лавочку?

— Если государь будет против — не посмеют, — уверенно произнес я. — А он, как я уже сказал, нуждается, чтобы вы проводили его волю.

— А как мы проведаем, в чем его воля? — усомнился нижегородец. — Умишком уж больно слабы, а в государевых делах мыслить за всю Русь — тут такой размах душе потребен, что о-го-го.

— Коль потребуется, то и подсказать недолго. Но сдается мне, Кузьма Минич, что ты и без подсказки обойдешься. Нечего тут напраслину на себя возводить, — попрекнул я его. — Есть у тебя ум, да и других тоже имеется — чай, не юродивых народ избирал.

— Есть-то он есть, токмо для размаху ишшо и крылья потребны, — вздохнул он. — Они, конечно, тоже у кажного имеются, токмо сложены. Иной и рад бы их расправить, да взмахнуть во всю ширь, ан призадумается да и поостережется — боязно. Чай, перья и пообрезать могут, да по живому, вместе с мясом — и как тут ему быть? Да добро бы чужие людишки ножи в руки возьмут, к примеру, те же бояре, ан и свои, из тех же избранных, тоже могут.

— Как это? — оторопел я.

— А вот так, как на Руси водится, — пожал плечами он. — Кто не поймет, кто из зависти, а кто из спеси — сам, поди, видал, скока их тут у нас ходит, нос задрамши.

И вновь напряженный взгляд, устремленный на меня, — что отвечу. Но я не подвел ожиданий, заверив, что на первых порах председательствовать на соборе поручено мне, так что лишь бы расправили крылья, а уж я сумею пресечь козни тех, кто попытается их обрезать.

Потом, правда, будут выборы, и неизвестно, кого изберут, но ведь к этому времени они и сами должны меж собой разобраться — кто чего заслуживает. Вот всем этим и посоветовал заняться на первых порах, то есть сбивать подле себя людей, чтоб при обсуждении любого вопроса все действовали заодно. Тогда и те, кто поначалу будет тыкаться, как слепые кутята, не зная, к какому берегу приткнуться, увидев столь крепкое ядро, непременно примкнут к ним. Отсюда и большинство, которое при необходимости сможет повернуть любое голосование так, как нужно.

Заодно, чтоб Минич поднабрал побольше баллов и авторитета, я порекомендовал ему разъяснять всем прочим якобы свое видение задач собора — не делить лужки спорные меж деревеньками, но мыслить обо всей Руси, да еще подкидывать депутатам новые идеи. Например, о создании комиссий, которые будут детально работать только в одном направлении — по армии, по налогам, по торговле и прочее. Разумеется, никого в них назначать нельзя — исключительно на добровольной основе, кому какое дело больше глянется.

— Не иначе как ты меня мыслишь наверх подсадить, — догадался Кузьма.

— Мыслю, — не стал я отнекиваться.

— А не боишься вот так с незнакомым тебе человеком? Вдруг да я на чужую сторону переметнусь, к твоим супротивникам?

— Не боюсь, — усмехнулся я, пояснив: — Мне главное, чтоб ты о Руси думал, за нее душой болел. А у меня самого тоже думки лишь о ней, матушке, — чтоб и дальше цвела да хорошела.

— Ишь ты, — крутнул головой нижегородец и недоверчиво крякнул. — Послухать — ажно слеза наворачивается. Иноземец, а таковское сказываешь.

— Мне здесь жить и здесь умирать, — твердо произнес я. — Да и тебе тоже отсюда никуда, Кузьма Минич, как и мне. Вот и получается, что интерес у нас один. И не суть важно — русский или нет. Тут иное главнее — к чему душа у человека стремится. Если к тому, чтоб под себя подгрести, — одно. А вот тот, кто обо всей стране радеет, хотя при этом и о себе не забывает, — иное. И ты сам таких высматривай, а коль углядишь, приближай да в обиду не давай, заступайся. Глядишь, и он у тебя под боком осмелеет да крылья распахнет. А стаей и ласточки могут орла заклевать.

— Так ведь тогда лучшей тебя во всем нашем соборе не сыскать, — заметил он мне.

— Нельзя, — развел руками я. — Получится, что я тогда к Москве прикован буду, а на меня государь столько других дел навалил, что только держись. Не знаю, как со всеми управиться.

— Ты управишься, — уверенно произнес он, особо выделив первое слово.

— С выездом они, Кузьма Минич, вот в чем беда, — пояснил я. — Притом выезд надолго.

— Это хужее, — согласился он. — Да и молод ты, тоже не дело. — И нижегородец пригорюнился, а пока он размышлял, я все ж таки не утерпел, спросив:

— А что, Кузьма Захарьич Минин-Сухорук, часом, не родич тебе будет? Помнится, кто-то мне о нем упоминал что-то хорошее.

— Дальний, — лениво отмахнулся он, по-прежнему погруженный в раздумья. — Тож говядарь, яко и я, токмо живет подале, ажно близ Печерского монастыря. — И он в свою очередь полюбопытствовал, что правда, а что нет в тех былинах, которые ходят обо мне в народе.

Полностью скидывать себя с постамента, на который возвела меня народная молва, я не стал, уклончиво заметив, что вранья в рассказах его знакомого Миколы предостаточно, особенно что касается моих клятв по изничтожению ляхов и изгнанию из Москвы всех латинян без разбора. Этого никогда не говорил и никогда не скажу, ибо человек может быть и латинской веры, но добрый и честный, а бывает, что…

К тому же в Европе нам всем не грех многому научиться. Книги печатают лучше они, стекло лучше у них, бумага — тоже, монеты… Я вынул из стола чешуйку-новгородку и следом бросил голландский гульден.

— Его и по столу покатать можно, и в руке подержать — одно удовольствие, а у нас? Про кораблестроение, мануфактуры и прочее вовсе молчу — нет их, а они тоже нужны. Так что нам до них кое в чем тянуться и тянуться.

— Вовсе мы убогие получаемся, — заметил он, поморщившись.

— Такого не говорил, — возразил я, — да и никогда не скажу. Просто тому, чему Европе у нас было бы неплохо поучиться, она никогда не освоит, вот и все. Сам подумай: либо есть у человека совесть, либо ее нет. А уж коли он ее лишен — откуда возьмет и где выучится жить по ней? Да и во всем остальном из числа духовного точно так же.

Словом, обнадежил.

Надо сказать, что Кузьма Минич мои советы воспринял весьма серьезно и незамедлительно приступил к их реализации. Во всяком случае, на следующий день, и в другие тоже, сколько бы я ни поглядывал в его сторону, он постоянно был занят делом — что-то кому-то втолковывал, пояснял, увещевал, и так постоянно. Сколачивал коалицию.

Как посоветовали…

Глава 31 По русскому обычаю, или Спикер — раз, спикер — два…

Открытие первого заседания затягивалось — Дмитрий почему-то задерживался, так что у народа хватало времени, чтобы побузить, отвоевывая себе местечко поближе к помосту, в одном углу которого торчала небольшая сколоченная трибуна, аккуратно обитая красным бархатом, а в другом углу — царское кресло. Посередине же располагался стол с одной широкой лавкой, за которой, по моим прикидкам, должны были уместиться семеро.

В зале лавок хватало на всех присутствующих, но, несмотря на это, и тут некоторые сразу принялись качать свои права, в том числе и кое-кто из моих вчерашних знакомых.

— Не по чину ты тут расселся, старик, — услышал я голос Данилы Вонифатьевича, который пытался согнать кого-то из сидящих.

— Равны все, — попытался возразить тот.

— А мы равнее прочих, — пришел ему на подмогу Митрофан Евсеич.

Меня они не видели — я только вошел, а входная дверь была на уровне полупустых задних скамеек, на которые никто не претендовал.

— Дык я подвинусь, — попытался пойти навстречу наглецам неизвестный старик, но возмутившийся ДанилаВонифатьич наотрез отказался от такой уступки:

— И будешь тут мне всю дорогу смердеть. Эвон яко от тебя овчиной разит.

— Да и твоя шуба, сдается мне, при жизни не лисьим хвостом виляла да не по-волчьи выла, — пришел на выручку крестьянину кто-то из соседнего ряда сзади.

— Тебе слова не давали, деревенщина, так что умолчь, — грозно заявил Вонифатьич, а Митрофан Евсеич добавил:

— Как смерд ни умывается, а все грязью заваляется.

— Во-во, — одобрил Данила. — Мужик-деревня, голова тетерья, ноги утячьи, зоб курячий, палкой подпоясался, мешком упирается. — И он захохотал во все горло.

— А еще сказывают, что мужика семь лет в аду в котле проваривать надобно, чтоб мясо от костей отделилось, — добавил Митрофан Евсеич.

— Э-э нет, мы и там вам услужать радые, — вновь раздалось из соседнего ряда. — Енто вам всем в котле кипеть, а нам дровишки подкидывать.

«Ну точно, Охрим Устюгов», — признал я наконец голос и поспешил самолично навести порядок, поскольку дело явно припахивало дракой.

— Ну ты, лапотник, вылазь-ка сюда! — уже слышался крик Митрофана.

— А не вылезешь, дак мы сами за тобой слазим, а уж тогда пеняй на себя. — Это Вонифатьич.

— Как лапотника не станет, так и бархатник не встанет, — послышался насмешливый ответ Устюгова, который, подбоченясь, уже привстал со своего места, и я стал опасаться, что могу не поспеть к началу кулачных разборок.

Так и есть, опоздал. Говорил же государю, что стрельцы, которыми пришлось по настоянию Дмитрия заменить моих гвардейцев, непривычны к таким заседаниям, да он заладил одно — твои слишком молоды. И что сейчас эти «старики» — стоят у стен как ни в чем не бывало и откровенно любуются вспыхнувшими раздорами. Да и сам я тоже хорош — надо было не слушать и выжидать, а поспешить пораньше. Зато теперь пожалуйста — открытие первого заседания Освященного собора ознаменовалось пошлой дракой.

Утешало одно — зато по-русски. Как там — если драки не было, значит, свадьба не удалась? Жаль, но пока ликвидировать этот славный добрый старинный обычай у меня не получается.

Порядок удалось навести довольно-таки быстро — стрельцы, завидев меня, спохватились и кинулись разнимать. Орудовали мы дружно, всемером, поэтому угомонили буянов быстро.

— Согласно указу государя о подобающем вежестве, кое приличествует собравшимся тут, — громко объявил я, — этих двоих надлежит троекратно погрузить в сугроб для остужения горячего нрава. — И по моему сигналу Устюгова потащили кунать.

— Вот енто дело, — одобрил Евсеич, осторожно трогая свою припухшую скулу. — Чай, не нам одним.

На самом деле это было неправильно. Он не начинал драку, так что следовало его вовсе простить. Ну да, вон как недовольно загудели дальние скамейки. Понимают, что я неправ. А куда деваться? Иначе обвинят, будто я мирволю простецам. Ну и землякам тоже — мы ж оба из Костромы. Впрочем, благородному сословию в любом случае грозит куда более строгое наказание…

— Учитывая, что оные сыны боярские Данила Вонифатьич Горчаков и Митрофан Евсеич Замочков учиняют драку вдругорядь, для вящего охлаждения умов именем государя повелеваю определить их в холодную на хлеб-воду, дабы пятидневный пост просветлил их заблудшие души.

Теперь загудели на передних скамейках.

«Ну и черт с ними, всем мил не будешь», — озлился я и решительно произнес:

— Есть еще забывшие правила вежества и желающие нарушить государеву волю?

— Как-то сурово ты с ними, — заметил Петр Иванович Горчаков, сидевший на одной из передних скамеек.

— Сказано было — вдругорядь, — хладнокровно пояснил я и добавил: — А будь моя воля, я б таких и в первый раз сразу в холодную определял, потому что сын боярский из бархатников, пусть и не бог весть каких, должен подавать прочим пример, как надлежит вести себя, а он…

— А ведь и верно, — во всеуслышание заявил его сосед.

Вчера-то, за столом, я его не признал, зато потом заглянул в списки, после чего припомнил лицо, показавшееся мне смутно знакомым. Это он давным-давно, сто лет назад, а на самом деле не далее как в январе этого года, прискакал с радостной вестью к царю Борису Федоровичу, что самозванца напрочь разбили под Добрыничами, и получил от государя… А что же он получил-то? Кажется, чин окольничего, а еще… Нет, остального не помню. Да и какого числа все произошло — тоже. Впрочем, дата не столь уж важна. Зато кое-какие заслуги гонца всплыли в моей памяти, чем я и воспользовался:

— Рад, что столь храбрый воин и спаситель князя Мстиславского окольничий Михаил Борисович Шеин тоже со мной согласен, — заметил я. — Вот бы всем прочим сынам боярским так — отличаться лишь на поле брани, да не острым языком, но сабелькой.

— Гля-кась, ведает о тебе, — несколько удивленно протянул Петр Иванович и колко заметил: — А за ложь и обман никаких кар вроде купания в сугробах государем не вменено? — И пояснил: — То я про твою вчерашнюю одежу.

Я открыл было рот, чтобы ответить в том же духе, но остановился, припомнив еще кое-что. Так-так. А ведь оба они — и Шеин, и Горчаков — были в официальной истории воеводами Смоленска, когда Речь Посполитая объявила войну Руси. Помнится, они, возглавляя оборону города, стойко держались чуть ли не два года. Из-за них Сигизмунд так и не подоспел к Москве вовремя. Произойдет ли все это в этой нынешней истории, никому не ведомо, однако ясно одно: как на вояк, на обоих можно положиться. Значит, с князем придется вести себя поласковее.

— Может, и предусмотрено, — вежливо заметил я, — только, что касаемо моей одежи, лжи не было. Тебе ведь, Петр Иванович, тоже никто не воспрещает скинуть с себя сей нарядный кафтан да надеть лохмотья нищего, верно?

— И сказывать про себя яко про холопа?

— Ратного, — поправил я его, — к коим ты тоже относишься, разве нет? Мы ведь с тобой хоть и князья, а если призадуматься, то такие же ратные холопы на службе у нашего кесаря. И про остальное тоже лжи со своей стороны не усматриваю. Кого хочешь спроси — я и впрямь состою на службе у Федора Борисовича. Правда, ты решил, что он — боярин, но я-то сам царевича в титуле не понижал.

— А ведь уел он тебя, Петр Иваныч, — засмеялся Шеин, весело толкая в бок насупившегося соседа. — Как есть уел. И правда ни в чем нам вчерась не солгал. А что мы не так его поняли, так то наша вина.

Горчаков покосился на меня, продолжая хмурить брови и топорщить усы, но длилось это недолго.

— Твоя взяла, князь, — согласился он, но тут же дал совет: — Токмо ты вдругорядь попонятнее сказывай, чтоб мы… — Но договорить он не успел, поспешно поднимаясь со своей лавки.

Я повернулся. Так и есть, явилось наше красное солнышко. Ну наконец-то. А кто это с ним? Оп-па, не забыл моих слов насчет освящения, притащил всех архиереев на собор. А где Игнатий? Ага, нет его. Совсем хорошо. Значит, и тут ничего не запамятовал. Все правильно — пусть святейший заседает в боярской Думе, заодно помогая Дмитрию, а эти тут.

Что ж, пора начинать…

Честно говоря, величия исторической минуты — все-таки открытие первого на Руси заседания парламента — я вообще не ощущал, а спустя неделю, когда я уже уезжал из Москвы, меня обуревали два противоречивых чувства. С одной стороны — радость, что больше не придется высиживать на этих совещаниях, которые, признаться, порядком надоели мне своей бестолковостью. Однако, с другой, я жалел. Слишком рано приходится покидать Освященный собор. Пока еще далеко не все на нем установилось так, как должно, да и из числа поставленных неотложных вопросов удалось решить лишь немногие.

Правда, один из наиважнейших, который больше всех прочих интересовал Дмитрия, то есть о холопах и закладничестве, не просто решили, но решили именно так, как надо для государя, о чем и приняли соответствующее постановление.

Мой расклад оказался на удивление точен. Не только сам Дмитрий, но и все прочие, включая и тех, кто собрался в Набережной палате, страдали от этого явления. Посадские и ремесленники — потому что из-за закладничества остальным, проживающим в слободах или состоящим в сотнях, приходилось платить увеличенное тягло, ибо размеры податей оставались неизменными, а число людей с каждым годом все убывало. Воеводы — потому что выбить это увеличенное тягло куда тяжелее. Купцы и прочие — потому что обидно за себя. В то время как их обдирают как липку, кое-кто не платит вовсе ничего.

И все втайне держали одну мысль, которую озвучил мой языкастый портной Устюгов. Мол, как знать, ежели бы с тех драли так же, то, глядишь, поборы бы с прочих не были бы столь тяжелы. И ежели мы сейчас примем такое постановление — словцо мое, надо же как-то отличать от государевых указов, — то, может быть, получим некоторые облегчения.

Разумеется, сами холопы и закладчики были бы против принятого собором постановления, но они отсутствовали, поскольку в царском указе о самих выборах говорилось ясно — присылают своих представителей только те, кто исправно платит подати, а те их не платили вообще.

Одобрили на соборе и проект наказаний за те или иные виды преступлений, включая особые, для ратников, а также судейские новшества.

Однако, если прикинуть, сколько еще оставалось необсужденным, хоть за голову хватайся. По сути, мне полностью удалось решить лишь одно дело — организационное. То есть люди научились просить слова, не перебивать друг друга, не лезть в драку, за исключением одного раза, когда двух буйных пришлось сунуть в сугроб, — словом, вести себя пристойно.

Да и с руководством мне удалось разобраться относительно нормально, пропихнув в президиум всех пятерых из числа намеченных мною. Выборы-то государь назначил по моей подсказке не сразу, а только на пятый день, чтобы дать людям время присмотреться друг к другу. Им присмотреться, а мне понять, кто на что способен, хотя бы приблизительно, и прикинуть нужных кандидатов в руководство. Опять же пусть будущий спикер, обязанности которого я пока выполнял, вначале посмотрит со стороны, как надлежит вести себя.

Нет, на самом деле эту должность мы окрестили иначе, хотя там, в Костроме, Дмитрий, услышав от Бэкона, как величают председателя нижней палаты английского парламента, настаивал именно на таком названии — очень уж оно ему понравилось, однако я уговорил государя сделать его более русифицированным.

— У всякой матрешки свои сережки, — пояснил я ему, — и что личит Евлампии, не годится для Маланьи. Сам вслушайся — Земский Освященный собор всея Руси, а во главе его какой-то спикер. Тьфу, да и только! Между прочим, в иных государствах городом управляет магистрат с бургомистром, а кое-где мэр, но не станешь же ты на основании этого переименовывать наших воевод и старост, верно? Пусть у них там за рубежом будет кто угодно — от аятоллы до президента, но у нас Русь, а потому давай без нужды не пользоваться иноземными словечками.

Словом, должность председателя я отстоял. С названиями для его заместителей тоже проблем не возникло — пускай будут как в Российской империи, то есть товарищи. Прекрасное слово, символизирующее те идеальные взаимоотношения, которые должны быть у председателя со своими помощниками.

А вот кого выбрать? Тут промашка была чревата. Это на аналогичный вопрос Дмитрия я небрежно отмахнулся, заявив, что такие дела решать не нам, а самим народным избранникам. Он конечно же попытался дать пару советов, самоуверенно считая, что к ним прислушаются, но я заметил, что поскольку избрание каждого осуществляется тайным голосованием, то кандидата государя могут запросто прокатить. Получится конфуз, а оно ему надо?

Сам же я ломал над этим голову, начиная с первого дня. Например, над кандидатурой руководителя. Лучше всего было бы выдвинуть на этот пост Кузьму Минина, но… Говядарь во главе собора — само по себе звучит несолидно. К тому же если что, то председателю надлежит усмирять крикунов. Вне всяких сомнений, как минимум в половине случаев среди них окажется знать, которой среди народных избранников в достатке, и что тогда? Они же его пошлют куда подальше, и все.

Вот и выходило, что в товарищи председателя Кузьма Минин годится, а вот на самый верх его подсаживать нельзя, ибо там непременно должен возвышаться дяденька благородных кровей, притом желательно из Рюриковичей, то бишь князь. И пусть даже его род из самых что ни на есть захудалых — плевать. Зато поможет величие предков.

Таковых имелось предостаточно, но по большей части все они относились ко второй категории. Это меня никоим образом не устраивало. Это ж не боярская Дума — тут работать надо, мозгами шевелить, и при этом не только трудиться над законами, но и внимательно выслушивать предложения каждого из депутатов, вне зависимости от того, к какому сословию тот принадлежит.

Исходя из таких требований удалось выделить пять человек, которые более-менее годятся на этот пост. Вот когда мне пригодилась отсрочка в пять дней. Ни одного из них я не потратил впустую — то поговорил с одним, то пошутил с другим, то перекинулся словцом с третьим.

По моей просьбе обход всех пятерых сделал и Кузьма Минин — нужно было проверить реакцию каждого и его обращение с простолюдинами. Подходил нижегородец, разумеется, не просто так, но с вопросиками: «Не пояснишь ли ты, боярин, как это тут чудно сказывал князь Федор Константинович, а то что-то я в толк словеса его не возьму?» Благодаря этому мы с ним заодно проверили и мозги кандидатов, а то вдруг демократ, но дурак дураком. Такое нам тоже ни к чему.

Минин со своими советами ко мне не лез, соблюдая дистанцию, но зато он комментировал свои беседы с моими кандидатами, что, признаться, весьма облегчило окончательный выбор. Что ни говори, а житейский опыт — незаменимая штука.

В итоге я остановился на князе Петре Ивановиче Горчакове, который удовлетворял всем моим требованиям. И род захудалый, хотя из Рюриковичей, и сам башковит, и к простолюдинам относится без излишней кичливости. Во всяком случае, тому же Кузьме Миничу достаточно толково изложил суть моих слов, причем, когда тот притворился, что не понял, не послал нижегородца куда подальше, но терпеливо пояснил еще раз.

Теперь секретарь и пять товарищей председателя. Тут с выбором полегче, но в то же время и тяжелее — уж слишком много кандидатов. Отсортировав их по сословиям, я вновь задумался. На место от купцов понятно — кого-то из Строгановых. Долго не колебался, выбрав из двоих Никиту Григорьевича. Хоть и было заметно, что мужик не отличается крепким здоровьем, но зато умен. К тому же человек творческий — вон, на досуге иконы пишет.

Из ремесленного люда и прочих посадских людишек тоже ясно — Минина. Хорошо владеющего пером подьячего на должность секретаря я определил изначально — должность не выборная, и лучше моего Еловика никто с нею не справится. Опять же у меня будет свой человек в руководстве, который станет поставлять информацию.

Зато с остальными тремя замами сплошная загадка. Из архиереев, чтобы в случае чего мог помочь председателю угомонить разбушевавшихся спорщиков, я наметил троих, но определиться, кого взять из этой троицы, не получалось. От ратников вообще перебор — набралось выше крыши, аж с десяток. Да и с еще одним из благородных тоже проблема.

Первым решил вопрос с церковью, наметив ростовского митрополита Кирилла Завидова. Уж тогда Дмитрий точно не снимет его с епархии — очень мне не хотелось, чтобы этот пост занял Филарет. Ну не нравился мне этот мужик, и все тут. Раньше я как-то не анализировал, в чем причина моей неприязни к нему, а потом дошло — вот так вот метнуть родного сына, образно говоря, под танки, способен далеко не каждый. Да, пускай он тобой и не признан, пускай незаконнорожденный, но это плоть от плоти твоей любимой, и хотя бы ради этого…

Опять-таки вроде и вел он себя на нашем свидании у патриарха Игнатия тише воды ниже травы, вроде бы и ни в чем не перечил государю, но уж больно тяжелый взгляд у дяденьки.

Как у палача.

Точно-точно, я несколько раз ловил его взгляд, устремленный на шею Дмитрия. Полное ощущение, что он примеряется, как лучше хрястнуть по ней топором. Не-эт, такой митрополит нам и даром не нужен, и я дал себе слово, что не только в том, что касается Завидова, но и впредь, если появится возможность каким-либо образом повлиять на мнение государя, сделаю все возможное, чтобы монаха до таких высот не допустили.

Теперь по ратникам… Шеина нельзя — он нужен мне в Прибалтике. Именно ему я наметил доверить воеводство в Колывани. А кого тогда взять? Методом тыка, в кого палец упрется? Я уже и впрямь готов был ткнуть. Знали бы историки, каким манером формируется первое руководство парламента, ухохотались бы, но скорее всего, просто не поверили бы. Вот эта мысль меня и остановила — стало стыдно. Такое серьезное дело, а я дурачусь как мальчишка.

И тут мне пришло в голову, что лучше всего будет, если на это место выберут москвича. А действительно, из всей семерки из столицы — да и то относительно, ибо последнее его место жительства Кострома — один Еловик, да и тот невыборный секретарь, а остальные — кто из Приуралья, кто с Рязанщины, как Горчаков, имеется нижегородец, ростовчанин, а вот Москва отсутствует. Сразу стало легко и просто — голова стрелецкого полка Федор Брянцев.

Остался последний. Он тоже должен быть из благородных, дабы, если что, подменял Горчакова. А кого? Правда, что ли, зажмуриться и ткнуть пальцем, авось кривая вывезет? Но не отважился. Вместо этого я от безысходности «осчастливил» доверием Минина, сунув ему список с оставшимися кандидатами и спросив его точку зрения на каждого.

Тот, насупившись, долго разглядывал фамилии, затем осведомился, почему именно они. Пришлось пояснить свои доводы, что для подмены Горчакова, если тот вдруг приболеет, должен быть человек не ниже стольника и по происхождению князь. Кузьма понимающе кивнул и твердо заявил, что такое сурьезное дельце вот так сразу решить нельзя, но коли я ему настолько доверяю, то к завтрашнему заседанию, на котором предстоит назвать кандидатов, он определится и выдвинет наиболее, на его взгляд, достойного.

На том и уговорились.

Каково же было мое удивление, когда после первых трех выдвиженцев (были у меня подозрения, что выпущенные накануне из холодной Данила Вонифатьич и Митрофан Евсеич сговорились, выдвигая друг дружку) нижегородец встал и назвал мою фамилию. И ведь как хитро все сделал — он же ее еще и обосновал, творчески использовав мой же принцип представительства от разных слоев населения. Дескать, всех помянули, а вот про иноземный люд, которого тоже в достатке на Руси — достаточно вспомнить одну Болвановку под Москвой, — позабыли. И кто, спрашивается, лучше князя Мак-Альпина сможет о них позаботиться?

— Молод больно! — немедленно заорал Данила Вонифатьич.

— И задирист чрез меры, — тут же добавил Митрофан Евсеич.

Народ оживленно загудел, обсуждая мою кандидатуру, причем мне почудилось неодобрение. «Значит, провалят», — подумал я.

Не то чтобы я жаждал этого избрания — Минин и правда меня ни о чем не предупреждал, а если бы сказал о своей задумке, я бы его отговорил. Однако все равно, раз уж выдвинули — провалиться не хотелось бы.

Оставалось молчать и изо всех сил пытаться не покраснеть — все-таки было не по себе. Однако я тут же по старой, с детства сохранившейся привычке искать в любом гадком событии какие-нибудь плюсы, незамедлительно их откопал: «Вот и хорошо. Пять минут позора, зато потом спокойная жизнь. К тому же буду точно знать, сколько человек на соборе мне симпатизируют. Так сказать, достоверно выясню результаты общественного мнения».

Отвлечься помогала и фантазия — ой, что я сделаю сегодня вечером с нижегородцем!

Но пока я мечтал, поднялся Шеин и веско произнес:

— Молод — это верно. Но и умен — тут и гадать не надо. Кого ни попадя приглядеть за нашим Освященным собором государь бы не поставил.

— А вот про задиристость лжа, — взял слово уже избранный и ведущий заседание собора князь Горчаков. — Все видали, яко он енти дни себя вел. А что укорот всяким прочим давал, так то, мыслю, ему не в попрек, а в заслугу.

— И воевода хоть куда, — не выдержав, порывисто вскочил со своего места Лобан. — Вы бы ратников наших поспрошали, дак они вам всем прямо так и поведали бы: мы за князем в огонь и воду.

Все это я выдержал стоически, но когда следом за ними поднялся старый знакомый — Микола-мясник, я был готов провалиться сквозь землю. Его фантазия по сравнению с моей — небо и земля, так что если он сейчас начнет описывать один из моих многочисленных подвигов, как мы вместе с ним на пару гоняли по Москве полки ляхов, мне остается только…

Однако как ни удивительно, но на сей раз он был сдержан, талантом баюна-сказочника не блеснул, лишь деловито заявил, что лучше меня с иноземным людом и впрямь никто не управится.

Вот уж воистину чудно! А где мои великие свершения?! Почему ни слова не сказано, сколько тысяч поляков и литвин пали от моей вострой сабельки, и это не считая других тысяч, которых я просто снес, ухватив павшего коня за ногу и кружа им над головой? «Наверное, приболел», — сделал я вывод и с трудом сдержал счастливую улыбку. Облегчение, которое я испытал от его лаконичного выступления, оказалось столь сильным, что дальнейший ход событий меня особо не интересовал.

Я даже не воспринял всерьез отказ одного из других кандидатов на это место, который заявил, что со столь именитым князем ему тягаться не с руки, поэтому он берет самоотвод. Лишь отметил про себя, что это словечко, которое я ввел в оборот, после моих разъяснений народ не просто запомнил, но и научился правильно применять — прогресс, однако.

Спохватился я, только когда князь Горчаков собрался объявить начало голосования, и торопливо объяснил, что у меня тоже самоотвод, поскольку слишком много выездных дел и… Словом, повторил то, что ранее уже говорил упрямому нижегородцу, решившему без меня меня женить.

Но Петр Иванович был иного мнения, заметив, что причина эта недостойна рассмотрения, ибо любой ратник, тем паче воевода, является государевым человеком, который в любой час и миг должен быть готов по его повелению отправиться куда угодно.

— Так что ж теперь, вовсе никого из нас не выбирать?! — сурово завершил он свою речь, и его пышные усы грозно встопорщились.

Почти сразу троица шустрых подьячих принялась раздавать бумажные кружки для голосования. Учитывая, что кандидатов трое, урн в небольшом отгороженном сквозном закутке для голосования оставили тоже только три штуки — красного, белого и желтого цвета. Моя была красная.

Горчаков еще раз отчетливо повторил для неграмотных, в какую урну надо бросать кругляшок, чтобы отдать голос тому или иному кандидату, особо упомянув про четвертую. Та была черного цвета и всякий раз предназначалась для тех, кто не хочет отдавать свой голос ни за кого. В нее-то я и опустил свой кругляшок — за Евсеича с Вонифатьичем голосовать не с руки, а за себя стыдно.

Каково же было мое удивление, когда из нее потом прилюдно, чтоб все видели — никакого обмана, никакой подтасовки — вынули всего один кругляшок. В двух других — белой и желтой — оказалось тоже по одному. Распечатав красную, князь заглянул внутрь, хмыкнул, вывалил гору бумажных кружочков и с лукавой улыбкой осведомился:

— Так что, будем считать ай как?

Смеялись долго, причем все. Лишь через несколько минут, когда хохот стал утихать, кто-то выкрикнул:

— А кто ж те трое, что супротив пошли?

Вслух фамилий никто не произнес, но все дружно оглянулись к Вонифатьичу и Евсеичу. Те не сговариваясь попятились, натолкнулись на лавку и полетели вместе с нею на пол, вызвав очередной взрыв смеха. На этот раз смеялись не так долго и достаточно добродушно, но все тот же любопытный заметил:

— Так их токмо двое, а кто ж третий, кой в черную свой кругляш запхал?

Горчаков усмехнулся и повернул голову в мою сторону. Народ тоже уставился на меня. Я молчал. А чего тут скажешь-то? Вице-спикер, блин, прах меня побери.

— Ишь ты! — весело восхитился все тот же любопытный. — Отвертеться удумал! Ан нет, милай, не выйдет.

— Уничижение паче гордыни, — негромко произнес князь, и усы его укоризненно шевельнулись. — А теперь прошу. — И он широким жестом гостеприимного хозяина указал мне на стол на помосте.

Глава 32 Накануне

После выборов Брянцева вице-председателем мне стало понятно, что его полк трогать нельзя. Может, это и хорошо, поскольку именно в нем служит сотня Андрея Подлесова, а в ней одним из десятников Снегирь, с которым я на всякий случай встретился, якобы заехав за Васюком, получившим отпуск.

О своем обещании, данном мне близ Волги, десятник помнил, так что тут все оказалось в порядке. А вот нездоровые слухи касаемо Гришки-расстриги уже начали ходить среди стрельцов. Правда, пока безуспешно. Во всяком случае, оба кабацких ярыжки, [818] которые заводили со стрельцами эдакие крамольные речи, были быстренько схвачены. Одного грохнули там же при попытке бежать, а второй исчез в казематах Константино-Еленинской башни.

Басманов, с которым я поговорил по поводу этих слухов, был настроен благодушно.

— У меня и мышь худого слова не пискнет, — заверил он меня. — К тому ж ныне иных забот в достатке, куда важнее. Государева женитьба, она…

Я понимающе кивнул. И впрямь царская свадьба — мероприятие такое, что ой-ой-ой, всем седых волос прибавит — от постельничего до самого последнего поваренка в царских палатах.

Кстати, за то, что Марина Мнишек вместе с папашкой уже выехала из Самбора, Дмитрий мог бы хотя бы сказать мне спасибо. Не думаю, что без моих советов они так резво сорвались бы с места.

Нет, должное оправдание для этой торопливости у них имелось. Мол, негоже будущей императрице всея Руси сидеть в Кракове, где собирался обвенчаться с юной Констанцией король Сигизмунд, ниже австрийской эрцгерцогини. На самой свадьбе — да, понятно, ибо она невеста, а вот далее… Лишь поэтому, дабы уберечь от унижения свой будущий титул, Марина спешно выехала на Русь. А то, что вдогон за ними потянулся пышный шлейф батюшкиных кредиторов, отношения к делу не имеет.

Надо ли говорить, что Дмитрию было не до меня. Едва узнав о долгожданном выезде Марины, он заметался, торопясь все успеть. Планов-то громадье, а времени в обрез, так что ему было не до благодарностей и вообще ни до чего. Хотя, может, оно и к лучшему, поскольку на все мои просьбы и пожелания он только отмахивался, торопливо бросая на ходу один и тот же стереотипный ответ:

— Скажи Еловику, пущай заготовит должный указ.

И все.

Более обстоятельно мне удалось поговорить с ним лишь один раз, перед самым отъездом, когда я окончательно определился с выбором четырех стрелецких полков и прочими делами. Да и то разговор этот все равно касался свадьбы, на которой, судя по его словам, ему очень хотелось бы увидеть именно меня и Федора, как наиболее дорогих и желанных гостей. Более того, он в случае нашей задержки будет всячески откладывать день венчания, но предупредил, что далее Масленицы перенести его не выйдет — следом за ней Великий пост, во время которого свадьбы церковью воспрещены, а потому просьба уложиться до этого срока.

Поначалу я был несколько удивлен, решив, что эти пожелания всего лишь дежурный комплимент, но потом до меня дошло. Непобедимый кесарь жаждет, чтобы мы с Годуновым преподнесли ему своеобразный свадебный подарок — Эстляндию. Однако запросы у нашего «инператора»! Это даже не Остап Бендер, требовавший миллион на блюдечке с голубой каемочкой, — куда круче.

Обещать ничего не стал, заявив, что там будет видно, но заверил, что приложу все силы, дабы успеть, а заодно подсунул ему два очередных указа. На сей раз оба касались Шеина. Согласно одному из них окольничему надлежало выдвинуться совместно с четырьмя стрелецкими полками князя Мак-Альпина, добраться до Ивангорода и принять там воеводство. Второй — секретный — был датирован следующим числом и отменял предыдущий, вменяя в обязанность Михаилу Борисовичу быть третьим воеводой в войске князя Мак-Альпина и во всем следовать его дальнейшим указаниям, каковыми бы они ни были.

Ниже имелась приписка: «А быть в походе всем без мест». Ее я добавил во избежание попыток Шеина местничаться. Со мной-то вряд ли, все-таки я такой же окольничий, как и он, вдобавок еще и князь, а вот с Зомме, который второй воевода, запросто.

Под конец беседы с государем мне вспомнился избранный вице-спикером ростовский митрополит Кирилл. Как-никак ныне он мой коллега, такой же зампредседателя собора, и я на всякий случай напомнил Дмитрию, что теперь-то, после избрания, сгонять владыку с его епархии нельзя ни в коем разе — члены Освященного собора могут быть недовольны, а то и, чего доброго, решат, что это начало репрессий, направленных против них. Скорее уж наоборот, надо всячески выказать к нему да и прочим свою ласку и милость. И тут же вынул еще один заготовленный указ.

Согласно ему утверждалось, что если депутат является не просто членом собора, но входит в какую-либо комиссию, то ему надлежит выплачивать не три новгородки в день, а гораздо больше — три алтына, заместителям комиссий — четыре, а ее старшим — пять. Не забыл и товарищей председателя, и самого председателя. В дни работы собора жалованье секретаря должно быть десять копейных денег в день, у замов — полуполтина, а у председателя вдвое больше.

— Так ты меня без последних портов оставишь, — проворчал Дмитрий.

— Пятьдесят пять с половиной рублей в месяц на оплату всего руководства Освященного собора — это много?! — возмутился я. — Да у тебя один Мстиславский в сенате чуть ли не вдвое больше получает, [819] а что делает, чем занимается? Ничем. Как, впрочем, и все они. Зато деньжищ на них из твоей казны уходит тьма-тьмущая. Тоже мне Федеральное Собрание нашлось! А собор одним постановлением о холопах и закладничестве тебе сотни тысяч принес.

— Сам же ведаешь, нельзя мне никого из сената убирать, — возразил он. — Я б их половину оттуда выгнал, да руки коротки.

— Тогда хоть не прибавляй, — посоветовал я, остывая — уж больно грустно он произнес насчет коротких рук.

— Как же, не прибавишь тут, — хмыкнул государь. — Вон, теперь и Федора Никитича тоже придется включать, иначе обида.

Я нахмурился. Имя-отчество звучали как-то знакомо, но так сразу и не сообразишь. Из Голицыных, Шереметевых? Да нет, что я — они давно в Думе. Долгорукие, Трубецкие? Видя недоумение на моем лице, Дмитрий пояснил:

— Романова.

— Так ведь мы договаривались, что в Думе, кроме патриарха, из церковных архиереев никого не будет, — напомнил я.

— Ах да, ты ж ничего не ведаешь, — спохватился он и принялся рассказывать.

Оказывается, мы понапрасну спорили о Филарете и приемлемой для его бывшего высокого титула боярина церковной кафедре. Старец меж тем поступил куда хитрее и сделал неожиданный ход конем. В ответ на предложение занять место рязанского архиепископа он замялся, попросив время на раздумье.

Поначалу Игнатий решил, что старец кинется с жалобой к Дмитрию — родню забижают! Хотя даже если бы тот на самом деле был сыном Ивана Грозного, то я на месте Филарета постыдился бы упоминать о родственных отношениях — если призадуматься, то он же ему вообще никто. Как тут в народе говорят: ваш-то Охрим да нашему Митяю троюродный Ефим.

Но день проходил за днем, а Дмитрий помалкивал, то есть получалось, что монах действительно взял тайм-аут на размышления. Но не далее как за три дня до моего приезда в Москву Филарет заявился к святителю и заявил ему, что старица Марфа далеко не одна в списке насильно постриженных. Взять, к примеру, его самого. Всем известно, что Борис Федорович Годунов не спрашивал у боярина Федора Никитича согласия на постриг. Да и при свершении самого обряда пострига все было точь-в-точь как с Марией Владимировной — двое держали, а один говорил за него нужные слова отречения от мирского. Видоки у него тому имеются. А потому нижайшая просьба: свершить аналогичный обряд расстрижения и над ним.

Игнатий вытаращил от удивления глаза, но потом… дал добро. Мол, если и впрямь сыщешь очевидцев, то никаких проблем.

— Дивлюсь я, отчего патриарх перечить не стал, — выразил свое отношение к этому Дмитрий.

Я мог бы пояснить отчего, поскольку вспомнил келью, наш разговор о старце Филарете и задумчивый взгляд государя, устремленный на Игнатия. Не понравилась святейшему эта задумчивость, ох как не понравилась, потому он так легко и согласился.

Свидетелей Филарет уже предоставил, так что вскоре монах вновь превратится в боярина Федора Никитича Романова.

Я почесал в затылке. С одной стороны — плохо, ибо одним конкурентом у Годунова, если что случится с Дмитрием, становится больше. Народу ведь не объяснишь, что у этого двоюродного брата царя Федора Иоанновича ни капли крови Рюриковичей, а только боярская, то бишь, следуя расхожему выражению, что все мы преданные слуги его величества, — холопская.

Зато с другой — вроде и ничего. Соперник-то в борьбе за трон появится не только у царевича, но и у Шуйского, причем весьма опасный. Вот и пусть они усердствуют, перетягивая одеяло на себя. А мы подождем победителя… с острым топориком в руках.

— Потому и мыслю, яко тебе быти, — донеслось до меня.

Я посмотрел на государя.

— Чего теперь с Домнино делать будем? Получил ты его честь по чести, продал тоже, а удоволить надобно. Не сказывать же братцу его Ивану, чтоб он сельцо Климянтино с ним поделил. Да и сам Федор Никитич уже намекал мне, что негоже так, возвернуть бы… — И вопросительный взгляд на меня.

— А ты тогда так и поясни новоявленному боярину: нельзя. Коли все по закону сделали, назад пути нет.

— Не пойдет, — мотнул головой Дмитрий. — Домнино-то жена ему в приданое принесла, потому и будет он за него цепляться. Дескать, не забижай старицу Марфу.

— Тогда скажи, что хоть продажа была правильная, но ты все равно поговорил с князем и тот по своей душевной доброте согласился выплатить ему все деньги, которые он выручил за сельцо, — предложил я.

— А вот енто ты славно удумал, — обрадовался Дмитрий и выжидающе уставился на меня.

Я поначалу даже не понял, а когда дошло — аж возмутился. После того как государь хапнул у меня десять тысяч якобы в долг, просить еще — это что-то с чем-то. Сдерживать себя я не стал.

— Знаешь, государь, что такое сверхнаглость? — мрачно спросил я. — Это когда ты пишешь доносы на своего ангела-хранителя пером, вырванным из его же крыла.

Дмитрий вытаращил на меня глаза, не сразу вникнув в смысл, а потом захохотал. Судя по заливистому смеху, связи со своим поведением он в моем примере не заметил. Пришлось разъяснить. Уразумел. Смех резко оборвался, государь обиженно насупился, а я простодушно посоветовал расплатиться с Романовым самому. Мол, позже сочтемся, и он вернет мне не десять тысяч, а на три сотни меньше.

Нет, деньги у меня были. Вместе с дьяком Афанасием Ивановичем Власьевым из Самбора приехали и мои люди, притом не с пустыми руками. «Золотое колесо» крутилось вовсю, обдирая шляхту и желающих озолотиться на халяву горожан, так что в мое распоряжение было предоставлено три здоровенных сундука. Вес брутто — пять пудов, нетто — четыре с четвертью. Причем наполнены они были не серебром, а исключительно золотом.

По моим предварительным подсчетам — тридцать тысяч, что и подтвердили два гвардейца, сопровождавшие груз, которые пояснили, что было бы куда больше, но содержимое еще одного из сундуков Емеля потратил, обменяв на долговые расписки сендомирского воеводы и львовского старосты ясновельможного пана Юрия Мнишка в сто пятнадцать тысяч злотых. Их удалось скупить относительно дешево — кредиторы уже потеряли надежду вернуть деньги, — но тем не менее пришлось потратить аж сорок тысяч злотых, или в переводе на наши деньги тринадцать с половиной тысяч рублей.

Заодно Емеля приобрел и расписки его сына пана Станислава Мнишка, причем бесплатно. Дело в том, что тот оказался весьма похожим на папочку и успел несколько раз заглянуть в наше заведение, ставшее модным не только в Кракове, но и среди всей польской золотой молодежи, вроде детей крупных магнатов. Вопреки правилу, обычно строго соблюдаемому, Емеля дозволил играть Станиславу в долг, во всеуслышание заявив, что для сына столь знатной особы делает исключение. Разумеется, тот этим незамедлительно воспользовался, просадив за вечер почти тридцать тысяч злотых. Две попытки отыграться, которые он предпринял в течение месяца, обошлись ему в такую же сумму.

Итого, если брать в общей сложности, считая долговые расписки Мнишков, у меня имелось свыше девяноста тысяч рублей, из коих треть в звонкой монете. Однако тратить свой золотой запас, да и вообще хоть полушку, на Филарета мне не хотелось из принципиальных соображений, а на деньгах, которые мне должен Дмитрий, я все равно поставил крест, большой и жирный.

А теперь в путь — труба зовет…

Как оказалось, мои огромные обозы, которые я скептически разглядывал в Костроме, ничто по сравнению с тем, сколько саней должно было сопровождать стрелецкие полки. Я ужаснулся, но деваться некуда. Как заверили отцы-командиры, вначале Постник Огарев, а следом за ним Ратман Дуров, Казарин Бегичев и Темир Засецкий, они вообще на сей раз идут, считай, налегке, а вот обычно…

Далее я слушать не стал, чтобы не сорваться и не сказать, что я думаю об этом «налегке». Одно хорошо — сколько бы ни появилось у меня раненых, места на опустевших к тому времени санях вполне хватит.

Запас продовольствия, взятый в дорогу, был изрядный — на месяц, но я предупредил, что он весь переходит в разряд НЗ, а пока что будем покупать продукты в деревнях, селах и городах, которые встретятся по дороге к Великому Новгороду.

— Так ведь лучше и проще наоборот, — недоуменно пожал плечами Дуров. — Там-то уж всяко еду сыщем, когда тамошних стрельцов поменяем.

Я посмотрел на озадаченного Ратмана, на недоумевающие лица остальных командиров и пришел к выводу, что пора открыться. Кому-кому, но стрелецким головам надлежит знать, что на самом деле им предстоит, какие гарнизоны и в каких городах они на самом деле будут менять и кому эти города и гарнизоны принадлежат сейчас.

Вдобавок уже завтра мне предстоит ускакать вперед, дабы самолично забрать из Дмитрова будущую королеву Ливонии Марию Владимировну, а при виде нее недоумения у стрелецких голов добавится во сто крат, и все равно придется открыться, посему лучше это сделать заранее.

Вообще-то проще всего было бы загодя отправить ее в Ивангород. Повод есть — вступление в права. Но, подумав, я порекомендовал государю дать бывшей монахине время прийти в себя и освоиться с новым статусом именно в маленьком спокойном городке, каковым и был Дмитров. Даже если она чего-то кому-то там и сболтнет насчет своих радужных перспектив, то есть надежда, что слух до Эстляндии не долетит — иноземных послов в Дмитрове отродясь не бывало, так что в любом случае всполошиться некому.

Но вначале нужно поговорить с Михаилом Борисовичем. Если уж рассказывать командирам полков, то третьему воеводе сам бог велел. Однако сперва я вручил ему второй указ. Шеин внимательно прочитал его и облегченно вздохнул.

— Я уж было помыслил, что государь мной недоволен, коли из Новгорода-Северского в Ивангород воеводствовать шлет. Решил, что… — Но не договорил, осекшись.

— Местничаться будем? — улыбнулся я.

— Так я еще не ослеп, узрел приписку, — пожал плечами он.

— А если бы ее не было? — не отставал я.

— Вроде бы тоже не с чего. Мы с тобой оба окольничие, разве что я поранее им стал. Одначе ты — князь, хошь и не из Рюриковичей, а мой род… [820] — И он грустно усмехнулся.

— Это хорошо, когда обид нет, — кивнул я, сразу предупредив, что это еще не все, но, дабы не повторять десять раз одно и то же, остальное сообщу позже, в присутствии стрелецких командиров. Однако предстоящее совещание будет тоже «без мест», поэтому не надо сердиться, когда кто-то из них скажет свое слово раньше, чем он.

Поначалу они мне не поверили. Вообще. Да и смотрели то ли как на юродивого, то ли как на сумасшедшего. Действительно, никто и никогда, так как я, на Руси не воевал. Непременные длительные сборы, в обязательном порядке предшествующие боевым действиям, неспешное выдвижение и всякое прочее, обязательно связанное со словами «медленное», а в лучшем случае «неторопливое».

Пришлось повторить, благо что близ избы, где мы расположились на ночлег, стояли надежные караулы моих ратников, которые обеспечивали отсутствие посторонних ушей, так что понижать голос, говоря конспиративным шепотом, не требовалось.

— Ты в своем уме, княже?! — выпалил Постник Огарев, поняв, что я не шучу.

— Все поляжем, а проку не будет. Колывань десятками тыщ воевать надобно, а у нас сколь? — заявил Казарин Бегичев.

— Да и пушек ни одной не везем. Как же без них? — недоумевал Темир Засецкий.

— Худо даже не то, что у нас пушек нет, — поправил его Шеин. — Худо, что они есть у свеев.

— Изгоном разве что?.. — задумчиво протянул Ратман Дуров, в глазах которого где-то там, на донышке, плескалось еще и легкое восхищение услышанным от меня.

Ну да, потомственному вояке и сыну крещеного касимовского татарина, невзирая на весь абсурд, не могла не понравиться моя безумная авантюра. Вот только это далеко не авантюра и вовсе не безумие.

Я повторил свой план, но на сей раз добавил кое-какие подробности о тайных проводниках и лазутчиках, которые должны в условный день и час ждать меня в Ивангороде, после чего вновь вернуться кто куда, чтобы одной темной ночкой настежь распахнуть городские ворота.

— И сколь же ты градов мыслишь поять у свеев помимо Нарвы и Колывани? — осведомился Шеин.

— Все, — коротко ответил я.

— Не больно ли круто забираешь, князь? Кто хвалится, тот с горы свалится. Иной напьется — решетом деньги меряет, а проспится — не на что решета купить. — И окольничий одним махом отчаянно влил в себя полный кубок с медом.

— В самый раз, — заверил я его. — К тому ж я пока трезвый, да и решето прикупил заранее.

— А не помыслил, что станешь делать, ежели изгон сорвется?! — не унимался Михаил Борисович. — Ну, к примеру, лазутчиков твоих опознают да скрутят, али их рейтары успеют тревогу раньше времени поднять. Тогда как быть?

— Тогда переговоры, — пожал плечами я. — Дозволю взять знамена, оружие и вернуться к королю.

— А коль не согласятся? — усомнился Огарев. — На копье?

— Лишь бы удалось в самом начале, — туманно ответил я, — а для остальных городов найду таких послов, которые живо убедят всех вояк согласиться нанаши условия.

— Сызнова ты, княже, чего-то недоговариваешь, — обиженно протянул Ратман.

— На сей раз выложил все до конца, — заверил я, пояснив: — Потому и говорил, насколько важно, чтобы удалось в самом начале. Послов-то для переговоров в прочих городах я собираюсь взять в Ревеле и Нарве. Пусть они расскажут, как мы себя ведем, насколько честно выполняем все условия, тогда и договориться будет куда проще.

Напоследок я предупредил всех командиров, чтобы никому ни слова, даже сотникам, а Шеина оставил, посоветовав на завтра приготовить свой самый лучший наряд, ибо мы с ним поедем к королеве Ливонии.

Он поначалу выразил нежелание. Дескать, может быть, мне лучше отправиться к ней одному, ибо он как-то несвычен к общению с королевами, но я пояснил, что теперь придется привыкать, ибо в перспективе общаться с нею ему придется даже чаще, чем мне. Ведь после взятия Колывани я с войсками уйду далее, а ему предстоит остаться в оном граде. Причем быть ему в нем не просто первым воеводой, но и самым наиглавнейшим во всей Эстляндии, которую завоюем. Словом, времени для бесед с королевой будет предостаточно, так что лучше начинать их сейчас — венценосные особы имеют обыкновение быть куда приветливее до занятия трона, чем после того, как усядутся на него.

Честно говоря, были у меня в его отношении и кое-какие тайные мысли, касающиеся Марии Владимировны. Очень уж мне не хотелось повторения того, что произошло в Подсосенском монастыре. Там-то я не успел опомниться, но теперь, поразмыслив, пришел к выводу, что наиболее оптимальным вариантом было бы расстаться не просто так, но подыскав себе приемлемую замену, ибо отвергнутая женщина в любом случае весьма мстительна и неизвестно, что взбредет ей на ум. А уж если она носит титул королевы…

Словом, перефразируя известную поговорку, можно сказать, что овцы останутся целыми только при условии, что волки будут сытыми. Значит, надо было накормить одинокую волчицу.

Да, я знал, что Шеин женат, но когда и кого это останавливало. К тому же любому мужику должно быть лестно, когда его тянет в постель сама королева. Исключения бывают, но редко, а потому главное, чтобы бывшая монахиня положила на него глаз, для чего я и посоветовал окольничему быть с нею как можно любезнее.

Однако не тут-то было. Во всяком случае, в первый вечер Мария Владимировна моего третьего воеводы в упор не замечала, общаясь преимущественно со мной. И не просто общаясь, но весьма ласково, чуть ли не воркуя.

Кажется, с заменой ничего не получится. Хотя кто знает, как там будет дальше, ведь мне все равно надо уезжать. Мария Владимировна была категорически против моего отъезда и даже чуть ли не слезу пустила, но я был непреклонен. Рассыпавшись в любезностях и обрушив проклятия на неблагосклонную судьбу, я пояснил, что она, то бишь судьба, требует моего непременного присутствия в определенном месте в определенный день и час. Иначе у меня не состоится встреча с людьми, которые спят и видят, как бы помочь мне подсадить на трон Ливонии матушку-королеву.

Между прочим, не лгал. В Ольховке меня должны были ждать ровно через три седмицы после празднований в честь Сварога, [821] так что оставалось и впрямь немного, всего пять дней. Правда, был запас — ждать-то будут аж седмицу, но имелись еще и гвардейцы, которые должны подойти к Великому Новгороду в установленные сроки. Не следовало забывать и про главное — тайных лазутчиков, время прибытия которых в Ивангород тоже оговорено заранее. Словом, задерживаться было никак нельзя. Скорее уж напротив — желательно иметь люфт во времени, а то мало ли какая непредвиденная задержка.

С Шеиным и стрелецкими головами я оговорил все подробно, включая условные знаки и оттиски перстня, которым будут запечатаны мои грамотки.

Расписал я им даже скорость на марше и даты прибытия. Полку Темира Засецкого, которому предстояло свернуть к Пскову, порекомендовал особо не торопиться, появившись не ранее Крещения. Остальным, наоборот, следовало поторапливаться, успев в Ивангород на второй день после Рождества.

Особо предупредил всех еще раз о соблюдении истинных задач. Как они будут объяснять своим сотникам свои распоряжения, которые могут показаться странными, — их дело, но тайна должна оставаться в сохранности. Кроме того, во избежание конфликтов с местными жителями во взятых городах, я порекомендовал всем несколько вечеров подряд оглашать государев указ о наказаниях, которые грозят за мародерство, грабежи, насилия, не говоря уж про убийства, причем вне зависимости от того, в каком городе они будут находиться — в русском или принадлежащем иному государству. Однако начинать это делать не ранее, как они подойдут к Великому Новгороду.

Когда полковые командиры разошлись, я задержал у себя Шеина — уж больно унылый вид был у окольничего. Плеснув ему медовухи, я весело подмигнул угрюмому воеводе:

Что невесел, генерал?
Али корью захворал,
Али брагою опился,
Али в карты проиграл? [822]
Нет, Филатова я не цитировал — человек и так считает, будто я сбрендил, так что давать лишнее тому подтверждение не стоит, а то и впрямь кинется вязать. Но спросил примерно в этом духе.

— Да ты колдун, что ли, княже?! — не выдержав, взорвался он. — Али настолько уверен?! Насказал тут нам семь четвергов, да все кряду. Это ж война!

— Ну да, — охотно подтвердил я, осведомившись: — А это ты к чему?

— Да к тому, что тут всякое случается, а ты числами сыплешь — тебе ждать такого-то, а тебе такого-то. Ты иное памятай: в лесу не дуги, в копнах не хлеб, в долгу не деньги. Планты твои — енто замечательно, токмо ежели так, как ты, на них полагаться… Ишь каков орел — одним махом сто побивахом, а прочих не считахом. Мыслями-то ты летаешь высоко, ан вдруг да сесть не сумеешь, и что тогда?!

— Погоди-погоди, — остановил я разбушевавшегося окольничего. — Для того я сейчас и уезжаю, чтобы обговорить все со своими людьми.

— Ну вот! — гневно фыркнул он. — Тока обговаривать едешь, а нам уже повелений нараздавал. Ты лучше наперед запряги, а там уж погоняй!

— А я еду не запрягать, — пояснил я. — Скорее подпругу проверить — хорошо ли затянута. Встреча-то у меня со своими тайными людьми уже вторая по счету, потому и говорил, что все расписано.

Вот тут я, если откровенно, пошел на обман — гонца от своих тайных спецназовцев, которые были мною отправлены вместе с купцами в Эстляндию, я так и не дождался, поэтому последние сведения, которые у меня имелись, касались исключительно Емели, заместителя директора первого в мире казино, расположенного в Кракове.

После получения от меня весточки он срочно приготовил все золото и расписки Мнишков для отправки с Власьевым, и спешно рванул в Эстляндию торговать и… шпионить. То есть оставалось надеяться, что с ним все нормально, и рассчитывать на того самого белобрысого паренька, жившего у Световида, на свидание к которому я сейчас торопился. Именно он должен был показать, как незаметно подобраться к городам, чтобы нигде не всполошились раньше времени.


Волхв был мрачен. Чудесный камень окончательно утратил свою силу и, мало того, практически полностью ушел под землю. Я побывал на месте прежнего святилища и видел, что он возвышался над поверхностью сантиметров на двадцать, не больше.

Почти сразу стали возникать проблемы со здоровьем у людей, живших на болоте, — начала сказываться близость последнего. И чем больше холодало, тем чаще люди хворали. Словом, к моему предложению насчет переселения на восток, в подвластные Годунову земли, старик отнесся совершенно иначе, чем в августе.

Правда, волхв предложил мне иной вариант. Восток далеко, пока доберешься до этих гор, пока то да се. Куда проще отправиться на… север, в Эстляндию. Разумеется, когда я ее повоюю и сдержу свое обещание насчет свободной веры для всех.

Что касается последнего, то я, припомнив цареву «Хартию», составленную в Костроме, заверил Световида, что все в порядке, а вот что касается выбора места, тут уж пусть он, посоветовавшись с Хелликом, выбирает его сам, только не мешкая. После того как Мария Владимировна сядет в Ревеле и будут изгнаны все прежние хозяева, немцы и шведы, состоится дележка, и к тому времени мне необходимо знать, на что предъявить права.

Сам Хеллик, недавно вернувшийся из путешествия по Эстляндии и уже третий день торчавший у волхва, нетерпеливо уверял меня, что все сделал, все выведал, все подходы высмотрел и теперь остался сущий пустяк — провести незамеченными полк ратников. Ну да, совсем безделица.

Одно радовало. В отличие от стрелецких голов и Шеина, и этот парень, и второй, которого он притащил с собой из странствий — кажется, двоюродный брат, — мне верили. Впрочем, что это я — мне верили все гвардейцы, а пребывавшие в сомнениях окольничий и стрелецкие головы — ерунда, тем более что у них на первых порах исключительно пассивные задачи.

— Кстати, а что означает твое имя? — поинтересовался я на прощанье у Хеллика.

Парень замялся, но ответил:

— Баловень. Так прозвала меня матушка. — И он грустно вздохнул, пояснив: — Я был совсем маленький, когда она исчезла. Ее забрали в бург нашего хозяина, и больше ее никто никогда не видел. Отец искал ее, но слуги, которые там были, отговаривались, что ничего не знают. И только один, когда отец отдал ему единственную серебряную марку, которая у него была, рассказал, что ее позвали помыть полы в покоях хозяина бурга и тот… — Он закашлялся и досадливо махнул рукой. — Словом, она оказалась слишком непокорной, и потому… — И снова умолк.

Впрочем, мне и без дальнейших разъяснений стало понятно, что строптивице не поздоровилось. Я сочувственно положил парню руку на плечо, не зная, что тут сказать. Разумеется, в долгу я перед ним не останусь и расплачусь за оказанные услуги честь по чести.

За добро плачу добром:
Хошь — куницей, хошь — бобром,
А не хошь — могу монетой,
Златом али серебром!.. [823]
Вот только при всей щедрости мать Хеллику я этим не верну. Разве что вселить в него надежду, что исчезнувшая женщина на самом деле может быть еще жива. Но сказать об этом не успел — оказывается, у парня на уме была иная плата. Он жаждал восстановления справедливости. Проще говоря, хотел отомстить.

— До того как я поведу вас тайными тропами, ты должен дать мне свое княжеское слово, что, когда мы подойдем к нашему бургу, ты отдашь мне его хозяина. — И он пытливо уставился на меня в ожидании ответа.

М-да! И как быть? Вообще-то моя тактика предполагала совсем иное, включая вежливое отношение к пленным. Никакой связи с гуманизмом — просто так выгоднее. Если в каком-либо городе внезапного нападения не получится, а в местном гарнизоне, как назло, окажется не в меру упрямый начальник, туда всегда можно направить в качестве парламентера одного из ранее сдавшихся, как я и пояснял стрелецким воеводам. Не думаю, что командир станет упрямиться далее, если прибывший на переговоры швед лично подтвердит, что свои обещания князь держит, и коль говорит, что при добровольной сдаче отпустит всех по-хорошему, то на его слово можно смело положиться.

Впрочем, хозяину одного-единственного замка в виде исключения можно ничего не обещать.

Я вздохнул и предупредил Хеллика:

— Только дом потом не сжигай, а то моим людям негде будет спать.

Просиявший эстонец согласно кивнул.

Забрав парня с собой, я столь же резво направился дальше, к Великому Новгороду. Пока все в порядке, и в запасе у меня — с учетом времени на дорогу — имелось четверо резервных суток. Правда, дел тоже хватало, из коих главное — позаботиться о надежном размещении Ксении. А уж потом проверить готовность гвардейцев, и можно выезжать в Ивангород, чтобы в последний раз и окончательно обговорить все с Емелей.

Однако не тут-то было. Я даже не успел добраться до города, как понял, что все планы летят к черту, поскольку напоролся на кордонную заставу, выставленную в пяти верстах от Великого Новгорода, отчаянно звонившего во все колокола и предупреждающего путников, что к нему приближаться опасно…

Чума!..

Глава 33 Брат по крови

Была надежда, что она пришла на Русь из других краев, но после беседы с командиром стрелецкой заставы я выяснил, что чума, которую тут называют железой, явилась именно из Ивангорода. Называется, не было печали… Касаемо болезни удалось также уточнить, что первые больные появились поздней осенью, то есть тут, можно сказать, повезло.

Да-да, я не шучу. Если бы эпидемия вспыхнула по весне, то спустя пару недель количество трупов исчислялось бы сотнями, если не тысячами, а так уже через три дня шарахнули морозы, и треклятая железа вроде бы затаилась. Во всяком случае, за последнюю неделю в Новгороде от нее не умер ни один человек, а вот в Ивангороде, как мне рассказали стрельцы, ситуация куда хуже и черные столбы дыма от сжигаемых тел похоронными свечками все время поднимаются над крепостными стенами.

Где расположились мои гвардейцы, старший над стрельцами сразу указал. Оказалось, не так и далеко — успел добраться засветло. Увы, но и Зомме тоже перемежал хорошие известия с плохими. В число первых входил высокий боевой дух гвардейцев, хотя и слегка подорванный известиями о чуме. Впрочем, в их бодром настрое я убедился и сам, пройдясь по раскинутому близ опушки леса стану — шутки, смех, дружеские подколки. Да и меня ратники встретили не просто радостно, но в предвкушении событий. Словом, готовы хоть сейчас в бой.

Обморожений в пути они не получили, и это тоже радовало. Ну и Годуновы. Что брат, что сестра чувствовали себя превосходно. Ксения, правда, как я подметил, немного устала, все-таки который день в пути, но в целом выглядела отменно — глаза ясные, на щечках румянец от легкого морозца, то есть все в порядке.

К плохим новостям относилось то, что запасов вооружения мы по большей части, считай, что лишились, поскольку они оставались в Яме, где вроде бы тоже появилась чума. Впрочем, удивляться нечему — ей от Ивангорода прямая дорога к Яму, до которого всего ничего, каких-то два десятка верст.

Что тут предпринять, я понятия не имел и решил первым делом составить подробное донесение Дмитрию Иоанновичу. Мол, так и так, непредвиденная ситуация, форс-мажорные обстоятельства, исходя из которых все прахом, все летит к черту, ибо завоевывать чумную Эстляндию просто глупо. Однако в конце все-таки сделал обнадеживающую приписку, туманно заявив, что веры не теряю и уповаю на всевышнего, который непременно должен подсобить мне в таком благом деле, как освобождение исконно русских земель от шведского ига.

Пока писал, в голове ничего путного так и не созрело, посему я предпочел заняться размещением Ксении Борисовны, отдав распоряжение Зомме не торчать тут без толку, а выдвигаться в сторону Яма, подойдя к нему как можно ближе.

Рассудив, что, коли сейчас в Великом Новгороде опасно, нужно выбрать относительно отдаленную от него женскую обитель. Я принялся ее искать, благо выбор имелся, ибо монастырей в его окресностях было хоть отбавляй. Женских, правда, не так уж много, но тоже достаточно.

В первом из них — Богородичном — мне отказали, но я не особо и расстроился. Уж очень близко от города — от силы четыре версты. Зато там я получил мудрый совет от матери настоятельницы. Мол, отсюда не так уж далеко до… и последовал длинный перечень обителей. Признаться, мой список выглядел несколько короче. Правда, их названия мне ни о чем не говорили, но в конце она назвала Введенский девичий монастырь, расположенный на какой-то реке Тихвинке.

— Жаль токмо, что до него отсюда далече, ажно две сотни верст, — посетовала она, — а так ей там было бы самое место.

Две сотни верст меня не устраивали — уж очень далеко, так что поинтересовался, отчего Ксении именно там самое место, исключительно из любопытства. Оказалось, причина на то имелась, и весомая. Мол, тамошней игуменье матушке Дарье доподлинно ведомо, как обходиться с Годуновой, ибо некогда она и сама хаживала в царицах, будучи до пострига Анной Алексеевной Колтовской…

«Вон как?! Ну до чего ж тесен мир!» — изумился я, прикинув, что если передать настоятельнице привет от моего батюшки, [824] то теплый прием, забота и доброе радушное отношение Ксении обеспечены.

Правда, дальность пути по-прежнему смущала, но зато там уж ее никто никогда не отыщет. К тому же четыре резервных дня у меня имелись, поэтому я, хоть и впритык, но успевал на встречу в Ивангороде, где меня должны были ждать мои люди.

Честно говоря, обитель меня разочаровала. Правда, не сразу. Вначале лишь порадовался, когда мы остановились перед здоровенными воротами, щедро обитыми железом. Понравились мне и каменные стены. Даже несмотря на сгущавшиеся сумерки, все выглядело весьма надежно и прочно. Но спустя несколько минут, к моему превеликому сожалению, выяснилось, что мы прибыли не туда, поскольку и ворота, и стены, и все строения принадлежат Богородичному Успенскому мужскому монастырю. А вот если вам нужно во Введенский девичий, то извольте пересечь речку Тихвинку, и вон она, отселе видать.

Я покосился на словоохотливого монаха, поглядел в ту сторону, куда он указывал, но ничего не увидел, сделав вывод, что либо у меня что-то со зрением, либо тот, мягко говоря, слегка преувеличивает. Но деваться было некуда, и я решил, что проеду еще верст пять, и, если вдали так ничего и не увижу, поверну коней обратно и потребую ночлега.

Спуск был достаточно удобен, так что на том берегу мы очутились быстро, однако вот незадача — дорога-то закончилась. Точнее, она была, но вела явно не туда, куда надо, а в какое-то крохотное сельцо, почему-то огороженное невысоким деревянным забором.

«Не иначе как народ здесь изрядно озорует, коли даже села так огораживают», — подумал я и расстроился. Все-таки скакать в такую даль, к тому же истратить чуть ли не весь резерв времени, а в результате…

Я постоял в раздумье у ворот, прикидывая, что делать. Дальше ехать расхотелось окончательно, разве только в поисках ночлега, а поутру податься обратно. Вот только где найти дорогу к этому ночлегу? И я забарабанил кулаком в ворота. Тогда-то, после того как мне их открыли, и выяснилось, что я попал куда надо.

Пока нас вели в избу игуменьи, я все прикидывал, стоит ли оставлять Ксению под такой непрочной защитой. Стен-то, считай, нет вовсе, поскольку столь звучное слово и эта деревянная ограда явно из разных опер. Понадеяться на настоятельницу Дарью, которая бывшая царица Колтовская? А она вообще помнит дядю Костю? Можно, конечно, попытаться освежить ее память, но выйдет ли из этого толк?

Оказалось, освежать ни к чему — она и так вспомнила, причем в первые же секунды нашей с нею встречи. Это я понял, едва меня провели в ее покои. Она встала со своего стула, занесла руку, чтобы благословить и перекрестить гостя, но тут же во все глаза уставилась на меня, прищурилась и, побледнев, испуганно отшатнулась.

— Вот и все прочие говорят, что я очень похож на своего батюшку, — понимающе кивнул я, разряжая обстановку.

— На… — Она тяжело оперлась на стол.

— Ну да, на князя Константина Юрьевича, — простодушно подтвердил я.

— А я слыхала, что государь Иоанн Васильевич уж больно шибко осерчал на князя и… — Не договорив, она испытующе уставилась на меня.

— Бог спас, — коротко ответил я, после чего принялся излагать старую версию чудесного спасения моих родителей и их дальнейшую судьбу.

— Вот оно, значит, как, — вздохнула настоятельница и… счастливо улыбнулась. — Услыхал, стало быть, господь мои молитвы. — И она, спохватившись, сразу же захлопотала, засуетилась, отдавая распоряжения сестрам во Христе.

Вечеряли мы у нее в избе, но не втроем, а вчетвером. Ко мне и Ксении присоединился светло-русый худощавый мужчина лет эдак тридцати пяти. На сей раз пришел черед царевны изумляться — она перепуганно глядела на него во все глаза. Впрочем, если бы мне довелось впервые увидеть этого мужика сейчас, за столом, а не двумя часами ранее, в парилке, то я бы вообще ошалел. И немудрено — на меня во все глаза смотрел… дядя Костя.

Хотя нет, глаза, точнее их выражение, было совсем иным. Что-то не помню я у своего дядьки при взгляде на меня ни восторга, ни восхищения, ни тем паче обожания. Ну и плюс наличие изрядной бороды, причем вдвое длиннее моей. Зато все остальное…

Столь сильное сходство не могло не насторожить, так что, пока он меня старательно нахлестывал веничком, я потихоньку да помаленьку выудил из него всю немудреную биографию.

Оказалось, что подобрала его матушка игуменья грудным младенцем у ворот обители, прозвав его Найденом и в крещении дав имя Александр. Тогда она еще проживала в Горицком Воскресенском монастыре простой монахиней. Кто была его жестокосердная мать, узнать не удалось, но сестра Дарья оказалась настолько доброй, что умолила мать игуменью оставить дитя при монастыре и проявила самую активную заботу о нем.

Далее тоже все просто — лет двадцать назад она перебралась сюда, разумеется, вместе с ним. Тут он и прожил почти безвылазно всю свою жизнь. Почти, потому что изредка — раз в два-три года — матушка отпускала его в Великий Новгород сопровождать предназначенные к продаже монастырские товары, да и то всякий раз ему приходилось ее подолгу упрашивать.

Именно потому, едва заслышав, что к ним приехал сам князь Мак-Альпин, о деяниях которого всего три недели назад взахлеб рассказывал один из заглянувших купцов, он тут же кинулся в ноги к матушке Дарье, чтобы она умолила меня взять его с собой.

Касаемо жестокосердной матери, которая якобы подбросила младенца к воротам обители, у меня была другая версия — просто так столь разительное сходство не случается. Тем более что я помню рассказы своего дядьки, как он сопровождал бывшую царицу Анну Алексеевну в монастырь. Нет, в особые подробности он не вдавался, но если исходить из сказанного, то остальное и без того хорошо понятно. Теперь ясно, чем все закончилось. Точнее, закончилось для дядьки, а для бывшей царицы только началось.

«Это сколько ж ему лет натикало? — прикинул я. — Вроде бы тридцать три? Ну да, так и есть. Дядька отвозил царицу осенью тысяча пятьсот семьдесят второго года, значит, июль, в который его «нашла» сестра Дарья, был летом следующего, тысяча пятьсот семьдесят третьего года. Если быть точным, получается, что моему двоюродному братцу ныне тридцать два с половиной».

Оставалось только в очередной раз подивиться тому, насколько сильно условия жизни влияют на внешность человека. Взять моего дядьку, так ему уже сорок, а выглядит он практически в точности как Александр, если не моложе. Хотя нет, насчет «моложе» я хватил через край — если бы не борода, то мужик так и тянул бы примерно на свой возраст.

Обещать я ему ничего не стал — еще не хватало поссориться с настоятельницей, если она вдруг воспротивится, поэтому на все его просьбы отвечал уклончиво. Попробовал даже напугать Александра. Мол, война не торговля, пушки грохочут, пули свистят, кровь, грязь, раны, смерть, которая неизвестно, за каким углом тебя поджидает. Однако я добился лишь обратного эффекта — он загорелся не на шутку. В глазах огонь, руки чуть ли не трясутся от нетерпения схватить пищаль с саблей — и врукопашную.

Пришлось ответить напрямую. Мол, если я получу добро от игуменьи, тогда конечно, а если нет — не обессудь…

Ксения такого шока, как я в баньке, не испытала, но столь явное сходство Александра со мной ей явно не понравилось. Видя ее испуг, игуменья сжалилась и уже после третьей перемены блюд ласково произнесла, обращаясь к нему:

— Сыт ли? — И, не дав ему раскрыть рта, кивнула. — Вот и славно. А теперь ступай.

Александр умоляюще поглядел на настоятельницу, но она неумолимо повторила свое требование, успокоив его:

— Все я памятаю, так что не томись душой, слово свое сдержу.

Александр благодарно кивнул, послушно встал и, поцеловав матери Дарье руку и отвесив учтивый поклон нам с Ксенией, удалился.

Втроем мы пробыли недолго. Ксения выглядела изрядно усталой — шутка ли, все две сотни верст мы отмахали за день. И хотя дорога была на загляденье, поскольку большая ее часть пролегала по льду Волхова, да и оставшийся путь купцы тоже успели хорошо накатать, тем не менее царевну после столь долгого путешествия вкупе с банькой и сытным ужином явно тянуло в сон.

Игуменья, заметив это, сразу же принялась уговаривать ее прилечь. Я присоединился к ней, и общими усилиями царевна была выпровожена к месту отдыха. Надо сказать, что разместили ее с комфортом, причем поблизости от избы настоятельницы.

— Как будто ждали ее, — заметил я, наблюдая в маленькое оконце (удивительно, но оно оказалось стеклянным, а не слюдяным), как монахини сопровождают Ксению и двух ее прислужниц к месту для ночлега.

— Именитым гостьям приятно, когда их размещают вот так вот, на почетном месте, — пояснила игуменья. — Они, глупые, мыслят, что раз поблизости к настоятельнице да к храму, стало быть, и к богу тоже. Но что до Ксении Борисовны, ты, князь, даже не сумлевайся — здесь она в надежном месте. Уж кого-кого, но нареченную сына князя Константина Юрьевича я всяко уберегу.

Я было заикнулся насчет ратников, которых собирался оставить для вящей надежности, но мать Дарья внесла коррективы:

— Полсотни — это ты излиха хватил. Одного десятка и то за глаза — в ентих краях озоровать некому.

В конце концов пришли к компромиссу — двадцать человек. Правда, им самим придется выстроить для себя избу, а вот что касается платы за прокорм и прочее, игуменья отказалась наотрез. Мол, ей и монастырю вполне довольно доходов с рыбной ловли на Волхове и с ее вотчины под Устюжной, так что нужды нет, да и не желает она брать хоть полушку с сына Константина Юрьевича, а уж коль жаждется расплатиться, пусть внесут свою лепту в благоустройство обители. Мне же вместо серебра, которое я хотел оставить на прокорм царевны и ратников, предложили оказать ответную услугу и прихватить с собой одного человечка.

Так-так. Кажется, я знаю, о ком сейчас пойдет речь. Вот только ведомо ли матери игуменье, что я еду на войну, где возможно всякое? Сомневаюсь.

— Думала, ты сам о нем спросишь, — вздохнула настоятельница и похвалила: — Молодца, князь, терпелив. Ну а мне таить неча. Как видишь, хоша и побыл князь Константин в Белозерье всего ничего, и седмицы единой не будет, ан памятку о себе оставил. С кем уж он согрешил — бог весть, но что следок евоный, я враз смекнула, егда младеня впервой узрела. Он и тогда вылитый был батюшка, а ныне с кажным годом все боле дивуюсь — случается же такое сходство.

Сознаваться в своем грехе она явно не хотела. Да и был ли грех? Почему бы моему дядьке не переспать еще с кем-нибудь? Но еще раз прикинув, я пришел к выводу, что мое первоначальное предположение о возможной матери Александра и есть самое вероятное. Не такой уж рьяный бабник дядя Костя, да и со временем у него был напряг — всего с неделю, а то и меньше он пробыл в Горицком монастыре и все эти дни был занят только одной дамой. Да-да, той, что сидела напротив меня и упорно таилась, не собираясь говорить мне всей правды. Впрочем, понять ее можно. И без того неясно, как я отреагирую на своего единокровного братца, а если заикнуться, что он ее сын…

Словом, все правильно.

— А он сам знает о том, кто его отец? — поинтересовался я.

— Я не сказывала, а боле ему узнать не от кого, — пожала плечами она и осеклась, сообразив, что проговорилась.

Я деликатно отвел взгляд в сторону, чтобы она ничего в нем не прочитала. Правда, чуть погодя пожалел об этом, поскольку услышал глухой голос игуменьи:

— Ну да, так оно все и было…

Я повернулся к ней. В глазах слезы, но в то же время и непреклонное упрямство, да и голова не опущена, а напротив — горделиво вздернута.

— Осуждаешь? — В голосе явственно прозвучал легкий вызов.

— Кто я такой, чтоб осуждать, — возразил я. — Сказано в Писании: «Не судите, да не судимы будете». А… Александр, пожалуй, если б знал, то лишь гордился бы своей матерью.

— Благодарствую, князь, — сдержанно поблагодарила она меня и заметила: — Как погляжу, ты весь в батюшку пошел. — И она прикусила губу.

Мне стало неловко, и я постарался сменить щекотливую, да вдобавок и неприятную для обоих тему, заметив, что Константин Юрьевич не раз рассказывал мне о ней, притом всегда только в самых лестных тонах. В подтверждение своих слов привел наглядный пример — если бы не знал, что она тут настоятельница, то какого рожна поперся бы за тридевять земель от Новгорода, когда совсем под боком имелись и Богородичный девичий, и куча других женских обителей.

Понравилось. Улыбнулась. Но не удовлетворилась услышанным, жадно потребовав подробностей — что еще рассказывал о ней мой батюшка. Пришлось изобретать на ходу. Мол, не раз говорил, какая она умная, красивая и добрая, а как-то обмолвился… Я склонился поближе и заговорщическим шепотом произнес:

— Одно плохо — счастья бог не дал. Все при ней, только дураку в жены досталась. Жалел он тебя, матушка, вот что, и сильно жалел.

Бог ты мой, сколько радости было на ее лице. Даже прослезилась, хотя и попыталась это скрыть, принявшись энергично сморкаться и приговаривая, что хворь, скрутившая ее по осени, хоть и миновала, да не до конца — и насморк, и глаза иногда слезятся.

А вот ее просьба взять с собой Александра мне показалась странной. Нет, если бы она не знала, куда я еду и зачем, — одно, но в том-то и дело, что, оказывается, игуменья уже успела все это выяснить у Ксении. Чудно. То сынишка с превеликим трудом добивается разрешения выехать по торговым делам в Великий Новгород, а тут…

Выяснилось все спустя пару минут, когда она рассказала о тяжелой болезни, которую перенесла всего пару месяцев назад. В подробности настоятельница не вдавалась, но я так понял, что это было воспаление легких. Ей удалось выкарабкаться, причем именно из-за Александра — очень уж ее беспокоила его неустроенность. Тяжелая болезнь и заставила ее призадуматься — что с ним будет дальше, если с ней случится беда. А подумав, пришла к выводу, что как ни крути, а надо его как-то куда-то пристраивать, да поскорее, и решила, что, как только оправится, первым делом займется его дальнейшей судьбой.

— Мыслю, что болезнь та знаком божьим была, — подытожила она. — Я уж было помышлять начала о Богородичном Успенском монастыре — все рядышком. Одна беда — сам он того не желал. А тут и ты нагрянул. Я тебя егда углядела, так враз и поняла — вот он, второй знак, кой мне господь подал. Выходит… — И она развела руками.

Пришлось напомнить о войне, но ее это ничуть не смутило. На пару секунд, не больше, она помрачнела, но затем сурово поджала губы и заявила, что ныне мужчине, кой не смерд, не ремесленник и не купец, жить на Руси и не быть ратником али воеводой возможно лишь в трех случаях — если он убогий телом, юродивый духом или принял постриг. У нее же Александр ни то, ни другое, ни третье, вот и выходит, что как ни крути, а вовсе без войны ему никак не обойтись.

— Но я чаю, уж братца свово ты убережешь?! — просительно обратилась она ко мне и даже, сложив ладони, прижала их к груди, словно собиралась на меня молиться.

— В пекло не пошлю, держать буду только при себе и сделаю все, что от меня зависит, — заверил я ее, — но и обещать не стану. Тут ведь достаточно одной шальной пули, и все.

— Если шальная угодит, стало быть, воля божья, — печально кивнула игуменья. — А вот что при себе с бережением держать станешь, за то тебе низкий поклон. — И она встала с лавки, но я успел догадаться о ее намерениях и удержал.

Честно говоря, взваливать на себя столь большую ответственность не хотелось бы. Да и сходство тоже слегка удручало — хорошо хоть, что он намного старше меня, да и борода длиннее, а то вообще было бы черт знает что. Но в любом случае придется признать его своим родичем — это однозначно и обсуждению не подлежит. К тому же мне и впрямь было жаль Александра. Ну что он тут видел за свои тридцать два? Несколько торжищ в Великом Новгороде, городские храмы с монастырями, а все остальное время — тоска зеленая.

Разработкой его легенды — надо же как-то было объяснить его разительное сходство со мной, которое непременно подметит народ, — я занялся с самого утра. Придумалось на удивление быстро, и я пошел согласовывать версию с матерью настоятельницей — вдруг кое-что не понравится.

А начал с того, что он является моим двоюродным братом, за которым я сюда и приехал, получив ее письмо, а звать его Александром… Алексеевичем. Игуменья при этих словах удивленно поглядела на меня, но я заявил, что биография моего батюшки кое-кому слишком хорошо известна, поэтому отчество лучше изменить во избежание пересудов и сплетен.

— А… почему Алексеевич? — озадаченно спросила она.

Ну не буду же я ей объяснять, что так звали моего папу и раз я сменил отчество на Константинович, то пускай у него будет обратный процесс. Однако нашел что сказать, и вышло довольно-таки неплохо:

— В миру матушку игуменью, коя сделала для него столь много доброго, звали Анной Алексеевной, а потому будет справедливо, если он в память о ней возьмет себе отчество ее отца.

Настоятельница с благодарностью на меня посмотрела, согласно кивнула и… вновь принялась усиленно сморкаться. Ну да, последствия тяжелой болезни, помню. По счастью, приступ насморка вкупе со слезящимися глазами прошел быстро, и я принялся излагать далее.

Итак, батюшка Шурика, как я мысленно окрестил своего двоюродного братца — разумеется, тоже князь Мак-Альпин, — в юности, путешествуя по морю вместе с беременной женой, попал в жуткую бурю. Надежд на спасение уже не оставалось, и тогда он дал обет, что если удастся уцелеть, то подарит богу своего будущего ребенка, которого обязуется постричь в монастыре, причем в первой же обители, которая встретится ему на пути. И стоило только ему поклясться в этом на Евангелии, как море мгновенно утихло, а к вечеру этого же дня корабль подплыл к берегу, на котором он увидел чудный монастырь.

Более того, уже на следующий день его супруга разрешилась от бремени, родив ему крепкого здорового сына, которого он незамедлительно окрестил в этой обители, оказавшейся православной. Правда, знающие люди, узнав об обете князя Алексея Юрьевича, тут же пояснили ему, что, в отличие от латин, постриг в православии является исключительно добровольным и осознанным делом.

Вообще-то это было самое слабое место в моем рассказе, ибо у католиков постриг тоже является добровольным, но, учитывая отношение к ним со стороны русского населения, свалить на поганых было самым простым вариантом.

Продолжая свой рассказ, я добавил, что вдобавок этому препятствию заупрямилась и его жена, которую звали… Анна. При этих словах у настоятельницы снова начался приступ неудержимого насморка и заслезились глаза.

Я же продолжал вдохновенно вещать, что матушка малыша умолила своего мужа не быть столь жестокосердным. Дескать, коли постриг сына все равно откладывается, а место здесь худое, ибо со всех сторон грозят острыми саблями басурмане-иноверцы, то пусть он дозволит ей путешествие на святую Русь. Там православная вера в почете, и она пристроит своего сына на воспитание в какую-нибудь обитель, в которой его не только научат уму-разуму, но и внушат мысли о добровольном постриге. Муж разрешил.

Вот тогда-то она, побывав повсюду, остановилась мыслями на Горицком Воскресенском монастыре, осиянном славой своих великомучениц, одна из которых, по имени…

Я умолк буквально на секунду, подбирая имя почуднее, чтоб с вывертом, но помогла настоятельница. Радостно просияв, она уверила меня, что тут-то особо ничего не надо выдумывать, ибо они и в самом деле имелись, достаточно вспомнить… и принялась сыпать именами.

Ну да, я же совсем забыл, что в том монастыре, как рассказывал мой дядька, осенью тысяча пятьсот шестьдесят девятого года приняла мученическую смерть урожденная княжна Хованская, выданная замуж за Андрея Ивановича Старицкого — младшего дядьку царя Ивана Грозного. Прибывшие из Москвы палачи усадили ее, еще нескольких боярынь-монахинь и мать игуменью в ладью, нагруженную камнями, и пустили ее в Шексну. Едва судно отошло от берега, как сразу пошло ко дну.

— Очень хорошо, — кивнул я ей, но, заметив изумленный взгляд настоятельницы, незамедлительно поправился: — В смысле, случившееся плохо, но для нашей сказки в самый раз. А уж что касается игуменьи Анны, то вообще прелестно. Вот как раз она, безвинно погибшая в Шексне, и явилась во сне матери Александра, поведав, что надо завтра поутру положить сына перед вратами монастыря, через которые чуть погодя будет проходить благочестивейшая сестра Дарья, кою в миру тоже звали Анной.

И снова последствия болезни, обуявшие игуменью…

Ладно, подождем, хотя время поджимает, а дождавшись, я внес еще одно уточнение. Мол, матушка все сделала согласно наставлению, но сердце не камень, поэтому она все-таки не выдержала. Спустя несколько дней она тайно встретилась с сестрой Дарьей и, предварительно взяв с нее обещание, что та будет молчать, пока Александр не придет в пору… Исуса Христа, рассказала ей историю сына.

Игуменья же, соблюдая до поры до времени данный ею обет молчания, все-таки не утерпела и, узнав, что в Москве объявился некий князь Мак-Альпин, отписала ему весточку. Мол, так и так, в моей обители проживает вроде бы твой двухродный братец — уж очень редкая фамилия. Ну а дальше…

Я развел руками. Дескать, тут все понятно.

— Когда ж ты удумать-то все успел?! Да ить как складно-то, прямо заслушаешься! — восторженно воскликнула настоятельница.

Говорить, что приступы вдохновения часто приходят ко мне именно на голодный желудок, я не стал — уж больно приземленно звучало. Еще подумает, что намекаю, хотя и в самом деле давно пора за стол. Вместо этого пояснил, что не спал полночи, ломая голову и так и эдак, каким образом лучше всего ей помочь, а ближе к утру услышал голос, который поведал мне, что да как надо говорить.

Не преминул пояснить и еще одно. Сказка особенно хороша, когда в нее верит тот, кто ее излагает, поэтому Александру Конст… Алексеевичу надо сказать, будто так оно и было на самом деле. Конечно, грех вводить в заблуждение человека, но иного пути я не вижу.

Игуменья задумалась, прикусив губу и о чем-то напряженно размышляя, но длилось это недолго — задорно тряхнув головой, она вызывающе заявила:

— Отмолю. И… не сумлевайся, князь, за тебя тоже отмолю. — И добавила в свое оправдание: — Ложь худа, коль во вред, а ежели токмо во благо — так оно уже половинка лжи, а то и помене…

Уговорились, что я сейчас зайду за Ксенией Борисовной, а когда матушка Дарья все расскажет Александру, то подаст мне условный знак. Ну, скажем, выйдет на крыльцо избы. Увидев вышедшую игуменью, я повел царевну завтракать в избу настоятельницы. Там на лавке сидел бледный как полотно Александр, являя собой разительный контраст со столом, празднично заставленным всевозможными закусками.

— Ну, здравствуй, брат, — проникновенно произнес я.

Через несколько секунд он уже рыдал на моем плече, а чуть поодаль вновь сморкалась, страдая от последствий хвори, мать игуменья. Признаться, даже у меня увлажнились глаза. Так, самую малость.

Единственной, кто перепуганно смотрел на происходящее, была Ксения — с ума, что ли, все посходили? Когда же матушка Дарья голосом, то и дело прерывающимся от рыданий, поведала ей мою утреннюю выдумку — я настоял, чтобы это сделала именно она, — началась вторая часть Марлезонского балета. Царевна незамедлительно уткнулась мне в левую половину груди — правую безраздельно оккупировал брат — и заревела, отчего настоятельницу охватил очередной приступ, а Шурик вообще не прекращал захлебываться от рыданий.

Словом, за стол мы уселись просветленные, а я вдобавок еще и в мокром, хоть выжимай, кафтане. Зато будничная утренняя трапеза превратилась в праздничную, не глядя на продолжающийся Филипповский пост. Правда, скоромных кушаний не имелось, но зато настрой у всех сидящих был о-го-го! Я не говорю про своего брательника, который чуть ли не парил над столом, взирая на меня с немым обожанием, и про матушку настоятельницу, которая млела, глядя то на меня, то на своего сы… виноват, воспитанника. Даже Ксения так сильно радовалась за меня, что на время совсем забыла о нашем грядущем расставании.

К тому же поверьте, что хороший медок идет так же чудесно не только под мясное, но и под пироги с начинкой из стерляди, из грибов и из ягод. Причем каждый из них именовался наособицу — один подовый, другой — блинчатый, третий — пряженый, четвертый — соленый, а пятый игуменья и вовсе назвала икряником. Сами меды тоже были не простые, и игуменья, то и дело наливая мне в кубок, настоятельно рекомендовала отведать то белого, то обарного, а то какого-то поделного. Однако я держался, поскольку помнил, что надо бы сегодня выехать обратно, но куда там.

Как говорится, бог не дал. Точнее, это была богородица…

Глава 34 Икона и… проклятые сокровища

Дело в том, что царевна выразила желание поклониться иконе, которая чудесным образом объявилась в этих краях, дабы испросить у нее благословения на меня, мое воинство и вообще на всю военную кампанию. Причем поклониться ей в одиночку она не желала — непременно со мной, да и матушка настоятельница, стоило мне начать отнекиваться, так удивленно на меня посмотрела…

Словом, пришлось ехать к соседям на ту сторону реки, то бишь в мужской монастырь. Держа в памяти, что у меня в запасе всего один день, я еще надеялся успеть полюбоваться явленным образом, коротенько помолиться на него и быстренько отправиться в дорогу, благо что ратники были готовы — только свистнуть, и они в седлах. Однако не тут-то было. Пришлось битый час выслушивать лекцию про то, как «сей чудный образ, ангелами невидимо носим, светозарно шествовал по воздусям» из одного местного селения в другое, очевидно, в поисках местечка посимпатичнее. Слушая монаха, я периодически с тоской поглядывал на узенькое слюдяное оконце. Светлое в начале чтения сказания, оно заметно потемнело ближе к концу.

К тому же когда иконе наконец-то надоело блуждать по местным окрестностям и она обосновалась на одном месте, начались свершаемые ею чудеса.

Кстати, поведение самого Александра мне, честно говоря, пришлось не по душе — очень уж набожный. Понимаю, что все дело в воспитании — торчи я с малолетства в монастыре и ошивайся по кельям, глядишь, стал бы таким же, а то и еще хуже. Но куда еготакого на войну? Разве что подменить священника, если срочно понадобится отпустить грехи умирающему или отпеть погибших, вот и все, а махать сабелькой — увы. Не убий. Непонятно только, почему он так рвется поехать со мной.

— Кровь пролить за царя-батюшку, за Русь святую, — гордо заявил он на обратном пути в ответ на мой осторожный вопрос.

Ишь ты! Пришлось пояснить, что в бою надо думать совсем о другом — победить врага и уцелеть самому.

— А ежели так не выходит? — горячо возразил он. — Ежели иначе никак?

— Тогда дело другое, — согласился я. — Но наперед запомни, братец, что думать надо об этих двух вещах, из коих первая — обязательная, а вторая как получится.

А попутно поинтересовался насчет нарушения господних заповедей. Как, мол, не боится?

— Так за царя ж да за Русь, — вновь повторил он, с недоумением взирая на меня.

— Вообще-то в этот раз мы будем воевать не за них, — усмехнулся я. — Вместо Руси Ливония, а вместо государя — королева Мария Владимировна. Тебя это не смущает?

— Тогда за веру православную, — нашелся мой Шурик. — Как же за такую не воевать, когда ты сам ныне слыхивал, какие чудеса образ богородицы творит. А ведь это тебе не все зачли — матушка Дарья куда боле написала в сказании о сей иконе, да токмо не все вошло — уж больно длинно.

И что-то мне расхотелось брать его с собой. Не знаю почему, но вот пропало желание, и все тут. Однако я сразу подогнал под отказ теоретическую базу. Мол, я ныне в ответе за тебя перед игуменьей, а потому негоже мне брать на войну неумеху, которого убьют в первой же стычке, не говоря уж о сражении. Поэтому лучше всего, если он пока останется и как следует позанимается с моими ратниками, если ему не зазорно тягаться с мальцами, а уж потом, когда я вернусь…

— Учебы стыдиться не след, от кого бы она ни исходила, — заметил он рассудительно. — Токмо ты бы допрежь меня спытал, а опосля сказывал про нее.

Ладно, пусть будет проверка, и я по возвращении в обитель устроил испытание, которое, как ни удивительно, Александр достойно выдержал. Разумеется, сабли были деревянные, которые тот сноровисто притащил из какого-то сарая, но все остальное — выпады, приемы, уколы и так далее — настоящее, так что экзамен он сдал, притом с блеском.

Судей для подсчета было трое — помимо меня еще два десятника. Все трое пришли к выводу, что победа одержана в четырех поединках из пяти. Да и то в одном, самом последнем, Александр проиграл лишь потому, что гвардеец забыл про мой запрет о применении дополнительных приемов. На них я, памятуя о московской драке с ляхами, акцентировал внимание своих гвардейцев с самого начала осени, едва прибыв в Кострому. Запретил я их применять против Александра, посчитав, что в данном случае будет нечестно — все-таки братан, а не поляк и не швед.

Так вот, Истома Курнос, дравшийся против моего Шурика, чувствуя, что проигрывает, классически уклонившись от выпада моего братана, совершенно не классически пнул его ногой и только так смог победить. Хорошо хоть вовремя спохватился и удар получился не очень сильным — через минуту братана уже привели в чувство. Но в ответ на его обиженное замечание, что так нечестно, я строго заявил:

— В моем полку в бою считается нечестным лишь одно — не выполнить приказ командира, даже если это будет стоить тебе жизни. Все остальное, Александр Алексеевич, достойно, ибо приближает победу над врагом.

— Но ведь так еще и подл… — Но Шурик тут же осекся на полуслове.

— А ты посмотри на них, — предложил я. — Редко кому по восемнадцать-девятнадцать, а в основном шестнадцать-семнадцать. Но разве свей или лях станет думать, что перед ним мальчишки? Он плюнет на это и все равно попытается их убить. Так почему они должны заботиться о чести, сражаясь с бесчестными? С волками жить…

— Ну тогда… — протянул он, и на его лице появилась лукавая улыбка.

Александр, кряхтя, встал, поплелся куда-то за сарай, что располагался поблизости, и вернулся оттуда со здоровенной жердиной в руках.

— А теперь давай налетай! — залихватски крикнул он моим ратникам, ободрив Курноса: — Смелей, чего ты!

Истома покосился в мою сторону, увидел разрешающий кивок и пошел в атаку. Удар — отбит, удар — отбит, а после третьего его соперник сам перешел в наступление, и спустя секунду Курнос заполучил две увесистые плюхи — по голове и по плечу.

— Ты уж не серчай, — сразу извинился Александр и озабоченно спросил морщившегося от боли ратника: — Шибко больно? — И он пожаловался, сокрушенно разводя руками: — Я уж и так токмо вполсилы…

— Ничего, потерпит, — успокоил я брательника и, взяв лежащую подле меня вторую деревянную саблю, предложил: — А теперь со мной. Да не робей, шпарь в полную силу.

Через несколько секунд я пожалел о последней фразе, но было поздно. Очевидно, Александр решил, что если ему удастся оглушить и свалить на землю воеводу, то тогда его дело в шляпе, то есть по-нынешнему, наверное, в шапке. Словом, быть ему в моем полку. Он чуть не добился этой цели — мне только в самый последний момент удалось увернуться. Досталось лишь уху, но все равно ощутимо, и я пришел к выводу, что без дополнительных приемов никуда. От первого он уклонился, успевая поглядывать за моими ногами, но надолго его не хватило. Мой прыжок ногами вперед Шурик заметил с некоторым опозданием, и мне удалось завалить его подсечкой и приставить деревянную саблю к горлу.

— Не управился, — прошептал он с явным сожалением.

— Но испытание прошел с честью, — обнадежил я, поинтересовавшись, где он так мастерски научился драться.

Оказалось, у соседей. Матушка Дарья заботилась о всестороннем развитии сына, поэтому по ее просьбе настоятель мужской обители специально назначил такой урок двум своим инокам, которые до пострига были далеко не последними ратниками во владычном полку. [825]

Поведав это, Александр довольно улыбнулся и потянул из-за голенища сапога нож. Повернувшись к сараю, он прищурился и уверенно метнул его, точно угодив в одно из бревен. Я вытащил глубоко засевший в дереве клинок — душевно вошел, самое то, и вопросительно уставился на продолжавшего удивлять меня брательника.

Оказалось, вновь представитель соседей. Правда, на сей раз обошлось без благословения игумена. Просто как-то раз здоровенный монах, греясь на солнышке, заодно лениво наблюдал, как Санька — ему в ту пору было лет пятнадцать — играется сам собой в свайку. Смотрел-смотрел, а потом взял и предложил научить настоящему делу, после чего дней через пять притащил выкованный у местного кузнеца по особому заказу нож. Он же чуть погодя, сопровождая вместе с моим братцем совместный обоз с товарами в Новгород, заговорил и о другом…

— Поведал, в точности яко и ты мне ныне сказывал. Хорошо, ежели сабля имеется, а ну как лезвие сломается? Тать ведь ждать починки не станет. Потому в настоящем бою, что лежит поблизости, тем и умей драться. Оглобля под руку подвернулась — ее хватай, ослоп [826] — и им не брезгуй. Даже ухват печной и тот пойдет, — пояснил Александр, и я пришел к выводу, что парень не только не станет обузой, но и весьма пригодится.

Признаться, подручные средства я из виду упустил. Разве что когда инструктировал ратников из особой сотни, предназначенной для непосредственной охраны Годунова. Там да, но опять же держа во внимании, что в тесных галерейках и коридорчиках терема, да пусть и в царевых палатах, в любом случае не разгонишься и не размашешься. Словом, с учетом специфики помещений. А вот остальных…

Впрочем, даже если бы меня и осенило насчет ослопов и оглоблей, все равно обучить было бы некому. Зато теперь совсем другое дело. Ныне я обзавелся превосходным инструктором, поэтому сразу после Прибалтики…

А Александр не унимался, в завершение похваставшись, что он владеет еще и художеством стрельбы из пищали. Особыми хитростями, правда, не измышлен, но за двести шагов в шапку угодить четыре раза из пяти в состоянии. Или три, как он чуть погодя поправил сам себя.

Да уж, погорячился я с обузой. Одно жаль: убивать ему никогда не доводилось, а первая кровь — штука такая. Но, с другой стороны, и подавляющему большинству моих ратников ее тоже проливать не довелось, так что преимуществ никаких.

А потом был ужин, за которым обе дамы сидели с настроением, явно противоположным утреннему.

— Ныне ты мне даже гитары не оставил, — грустно улыбнулась царевна, уже стоя на ступеньках своей избы, в которой ей предстояло провести долгих полтора-два месяца.

Я молча стянул с пальца перстень, пояснив, что им одарила моего батюшку моя матушка. И подчеркнул:

— Лал это. Говорят, сей камень счастье в любви дает. Дороже его у меня, пожалуй, никакой вещицы не сыщется.

— Тогда на что он мне? — невесело улыбнулась Ксения. — Счастье у меня и без того есть, богатырь мой любый.

— Ну как же, — возразил я. — Счастье ведь только с живым может быть, а раз так, значит, он тебе жениха убережет.

Она приняла перстень, задумчиво покачала его на ладошке, но затем решительно вернула:

— Тяжко ему за моим суженым издаля приглядывать. Нет уж, пущай он поближе к тебе будет. — И царевна, внимательно посмотрев на мое грустное лицо и прикусив губу, твердо произнесла: — Сказываешь, самое дорогое отдаешь? Что же, тогда и мне след тебе самое дорогое отдать.

Поначалу я даже не понял, что именно она имеет в виду, но потом дошло. Да и как тут не дойдет, когда мне напрямую сказали, чтобы я приходил после полуночи в ее опочивальню.

Честно говоря, стало не по себе. Ну неправильно это как-то, и все тут. И не потому, что в нынешнем веке такие вещи до свадьбы строго осуждались. В конце концов, кто знать-то будет? Сенные девки? Так Ксения сразу предупредила, чтоб я о них не заботился. Мол, дала ей Марья Петровна медок заветный с травками хитрыми, так что все они будут спать как убитые. Но все равно неправильно. Нельзя так.

А с другой стороны — как отказаться так, чтоб не обидеть?

Но тут на крылечко своей избы вышла игуменья. Жених, конечно, имеет право проводить невесту, особенно когда впереди расставание, но не более того, и я спешно распрощался, пообещав, что приду, и принялся ломать голову в поисках нужных слов. Времени до полуночи оставалось изрядно, но подумать мне не дали. Оказывается, настоятельница вышла не просто так. Ей был нужен именно я, ибо в благодарность за отзывчивость к ее просьбе матушка Дарья собралась поведать мне тайну, о которой теперь знала только она…

Признаться, когда игуменья начала говорить, я даже не думал, насколько это важно, однако по мере того, как она рассказывала, мне стало понятно, что и впрямь сведения первостепенной важности. Нет, незаконнорожденных детей или тому подобных откровений в ее рассказе не имелось — сколько ж можно? — и повествовала она о сугубо материальных вещах, но зато таких дорогих, что…

Оказывается, в ту пору, когда она еще была царицей, на Русь собирался идти в очередной набег крымский хан. Годом раньше он уже прошелся по стране, причем весьма удачно, под конец спалив и столицу, так почему бы не повторить.

Иван Грозный, узнав об этом и совершенно не надеясь на свои войска, тем более что Москва в результате прошлогоднего погрома стояла вообще без стен, принялся — как обычно в таких случаях и поступали потомки Ивана Калиты, даже Дмитрий Донской — готовиться к большому драпу.

Время позволяло ему собраться основательно, и уже в конце января из Москвы в Новгород прибыло триста саней, доверху груженных государевой казной. Тут были самоцветы, драгметаллы — монеты и посуда, а также богато украшенные иконы в окладах из золота и серебра, с вкраплениями все тех же крупных самоцветов, и рухлядь — меха, ткани и прочее.

В феврале в Новгород прикатило еще полторы сотни возов — не иначе как царь подчищал хоромы. Ну в точности как царица-вдова Мария Григорьевна, тоже собиравшаяся в Кострому под негласным девизом: «Не отдадим узурпатору ни пяди… грязной рогожи!» Вот только она женщина, ей дозволительно, а этот вообще-то мужик.

Впрочем, черт с ним, с государем-батюшкой, который хуже любого отчима, ибо сейчас речь не о нем.

Так вот, еще не успев прибыть в Новгород, он по пути туда побеспокоился о том, как бы их понадежнее запрятать — очень уж опасался, что татарам покажется мало разоренной Москвы и они в поисках добычи пожирнее забредут аж сюда. Струги, которые он повелел приготовить, — одно, но в стругах многое не увезешь, тем более как исключительно сухопутный человек он после случая с утонувшим годовалым сыном [827] не доверял и рекам, тем паче морю. Перевернется суденышко, и гудбай всему золоту. Посему куда проще спрятать его, а потом — не будут же татары торчать на Руси всю зиму — спокойно отрыть.

Чуть ли не полутысяча возов — штука заковыристая. Такое не зароешь, да и бесполезно — те, кто закапывал, сами же и сдадут. Более того, даже если не придет крымский хан, а царь уедет в Данию или Англию — все равно по возвращении ничего найти не получится, ибо немедленно откопают и…

Словом, он пришел к выводу, что надо спрятать только самое-самое, которое уместилось на десяти санях. Понятно, что там уже рухляди не имелось, а серебра было всего два воза, да и то в виде особо красивой посуды, разумеется, с непременным вкраплением самоцветов. Все остальное — исключительно монеты и изделия из золота плюс наиболее ценные старинные иконы.

Все эти возы доставили якобы как личные вещи царицы Анны Алексеевны Колтовской, на которой он как раз по весне и женился, причем отвезли их в Хутынский монастырь, куда Иоанн, даже не успев заехать в Новгород, вроде как приехал помолиться у раки с мощами чудотворца Варлаама.

Ей эта поездка царя в обитель изначально показалась несколько странной. Судите сами — монастырь расположен на северо-востоке от города, то есть по всему раскладу куда проще было бы сперва появиться в Новгороде, передохнуть с дороги, а уж потом тащиться дальше.

Кроме того, сам он отправился туда отдельно от нее. Если бы царь сказал Анне, что она туда вообще не поедет, — одно. Тут как раз ничего удивительного. Если бы, невзирая на то что обитель мужская, взял царицу с собой, — тоже удивляться нечего. Но тут было нечто третье — сам укатил на молебен, куда собрал народ со всей обители, а ей сказал приезжать позже. Дескать, еще поутру он отправил людишек приготовить помещения для ее ночлега, и, пока они не управятся, царице там делать нечего.

Далее странности продолжали накапливаться. Перед расставанием Анна спросила, когда ей выезжать, и он назвал одно время, затем, подумав, перенес на час, чуть погодя — еще на два, а потом, отмахнувшись, заявил, что, как только все будет готово, за нею пришлют. И не обманул — действительно прислали, хотя очень поздно, так что в обители Анна появилась уже в первом часу ночи. А до той поры бригада рабочих спешно трудилась якобы по устройству хором государыни. [828] На самом же деле они, отгородив досками со стороны монастыря восемь келий, предназначенных для царицы и ее ближних княгинь и боярынь, ударно вкалывали, выдалбливая тайники, где и размещали драгоценный груз.

Увидев жуткий бардак — рабочие хоть и восстановили полы в кельях, а затем еще задрапировали стены дорогими тканями, все убрать за собой не поспели, да и благоухало в помещениях свежей штукатуркой и побелкой так, что спать никакой возможности, — Анна поутру наивно попеняла на все это государю. В ответ на замечание царицы тот согласно кивнул, заметив, что сам весьма недоволен, но уже принял меры, и повел ее за собой.

Показанные «меры» Анну привели в ужас. Все рабочие лежали мертвыми в монастырском подвале. Крови, правда, не было — судя по отвратительной как по запаху, так и по цвету пене, застывшей на лице некоторых, оставалось догадываться, что тут поработал лекарь Бомелий. Этот толстячок не только мог мастерски изготовить смертное зелье, но и добивался, что оно действовало строго в определенный промежуток времени.

Однако в тот раз среди трудяг был весьма крепкий человек, который оказался еще жив, когда Иоанн привел Анну в подвал.

— Представь себе, князь, гора тел, — негромко рассказывала игуменья, — и вдруг из нее поднимается человек, который начинает осыпать проклятиями царя, меня и все наше золото, о котором я ничегошеньки не ведала. — Настоятельница в ужасе передернулась и торопливо метнулась к жбанчику с квасом. Лишь выпив полный кубок и вытерев со лба испарину, она немного успокоилась и продолжила: — Я тогда украдкой на всех стенах в своей келье кресты намалевала. По свежему оно легко — токмо рукой водить успевай. Хотя все одно — мало помогло. Опосля месяц спокойно спать не могла, все кричала. Снилось, будто они заходят в мою опочивальню — на мертвых губах пена, вместо глаз бельма, а руки со здоровенными синими когтями так и тянутся к моему горлу: «Отдавай, царица, злато, из-за коего нас твой Иоанн поубивал». Вот с тех самых пор оно там и лежит. Проклятое, конечно, поэтому, как токмо извлечешь его оттуда, надобно непременно отслужить над ним молебен. Полностью злато не очистить — нечего и думать, но хоть немного. Да и брать его лучше не для себя, а кому иному, но ежели вдруг занадобится — в долгах окажешься али еще что, тут-то и припомни про него.

Честно говоря, я не поверил, что оно еще там. Да неужели царь, который вроде бы всегда нуждался в деньгах, узнав, что опасность миновала, не забрал его обратно в столицу?

Однако настоятельница твердо заверила меня, что нет, не забрал. И тому есть два важных и неоспоримых доказательства. Первое — это слова самого царя, который на вопрос Анны вначале машинально ответил, что, мол, пусть полежит про запас, да и подати взимать легче — всегда можно на пустую казну показать. Но затем, спохватившись, зловещим шепотом предупредил ее, чтобы она о том молчала по гроб жизни, если хочет пожить еще хоть сколько-то. Не угомонившись и не успокоившись на этом, он в тот же вечер взял с нее клятву перед иконами.

— Токмо я хошь и сказывала про гроб, а чей — умолчала, — довольно усмехнулась игуменья. — Да и в уме я его гроб держала, не свой, так что свое словцо честно соблюла: покамест он не сдох, я никогда и никому…

— А дальше?

— Так ведь забываться стало, — пожала плечами она. — Опять же мыслила, что он уж давным-давно взял их оттуда, а потом как-то припомнилось, и я попросила Александра заехать да поглядеть. Как, мол, целы еще крестики, кои я, будучи царицей, на стенах малевала?

— И что?

— Целы — куда им деться. Даже молитва Исусова, кою я накарябала близ своего изголовья, и та цела. — И она нараспев процитировала: — Господи Исусе Христе, Сыне Божий, помилуй мя, грешную.

— И сколько же там запрятано? — полюбопытствовал я, весело улыбнувшись. — На какую сумму при займе мне рассчитывать, чтобы точно суметь отдать?

— А ты не шути, князь, — построжела она. — Таковским не шутят. Поверь, что проклятия мертвяков господь всенепременно услыхал, так что с оным златом ухо надо держать востро. А одалживаться можешь хошь на триста тыщ, хошь втрое боле — хватит, да еще и останется.

Я присвистнул. Получается, чуть ли не миллион. Наверное, и даже скорее всего, матушка Дарья изрядно преувеличивает, однако пускай вдвое меньше — все равно ай-ай. Тут, блин, за каких-то двадцать тысяч с пеной у рта воюешь с царем всея Руси, а в Хутынском монастыре просто в стене лежит в двадцать пять больше, а может, и в пятьдесят.

Ладно, если что, Федору Годунову эти деньжата как раз пригодятся, когда он сядет на трон. Признаться, уж во что во что, а в проклятия мертвяков я не поверил, но на всякий случай прикинул, что, если расплачиваться с кредиторами будет нечем, мы их и достанем. А что случится потом с этими кредиторами, особенно из иноземцев, — плевать, и даже если это проклятие подействует, что маловероятно, новому царю и мне от этого ни холодно ни жарко.

Однако пришла пора прощаться, и я, сделав вывод, что полночь уже настала, направился к царевне. Как и было обещано, девки крепко спали, сладко посапывая, входная дверь оказалась незапертой, но до опочивальни я не добрался, ибо вместо Ксюши из темноты избы навстречу мне выскочила моя ключница. Хотя нет, судя по хмурому лицу и встрепанным волосам, сейчас она больше напоминала ведьму, которой некогда была. Впрочем, то дела давние, а сейчас она переквалифицировалась в фею. Это я понял, когда она накинулась на меня с упреками. Мол, не дело мне таковским заниматься. Неспокойно у царевны на сердце, вот она и решила сгоряча таким наградить, а мне бы нет чтоб призадуматься — гоже оно али как, так туда же…

И хорошо, что она подметила странную сонливость сенных девок, которые весь день бездельничали да дремали по углам, а тут сызнова спозаранку убрякались спать, да так крепко, что хоть из пушки пали. Фляжку с медком встряхнула, а в ней булькает, хотя с верхом наливала. Тогда-то и поняла да к Ксении с расспросами пристала — что и как…

Тарахтела фея минуты три, причем без передыха — и как только дыхания хватило, но я все-таки улучил момент, когда она сделает паузу для вдоха, и успел вставить пару слов, честно пояснив, что вовсе даже не собирался заниматься чем-то таким. Просто отказываться сразу было как-то неловко, да и нужных слов, как на грех, не нашлось.

— Я их за тебя сыскала, — буркнула Марья Петровна. — Поведала ей, что таковское больше не на дар походит, но на жертву языческую, потому не надо бы.

— И она отказалась?

— Чай, прислушивается к моим речам, — самодовольно хмыкнула ключница. — Переживала, конечно. Мол, коли слово дадено… Словом, я ее кваском угостила, да она опосля того и уснула.

— Квасок-то из той же бочки, что и медок? — поинтересовался я.

— А тебе, княже, тоже спать-почивать пора, — увильнула она от ответа. — Чай, завтра поутру нам с тобой в путь-дорожку отправляться, так что отоспись получше.

Вот так меня и выгнали, чему я, признаться, был весьма рад…

Глава 35 Операция «Зимняя молния»

На следующее утро, едва только рассвело, мы отправились в обратный путь. Расставание с Ксенией вышло каким-то скомканным. Ей было неловко за вчерашнее — поманила, посулила, а сама уснула, да и у меня вновь не нашлось нужных слов — все выплеснул вчерашним утром, придумывая легенду. Даже в качестве напутствия и то… Ну что ей сказать? Что я пронесу ее чистый светлый образ в своем сердце через все испытания и… Нет уж, такую банальщину пусть выдает кто-то иной, уж очень затертыми показались слова. Свести все к шутке, вспомнив того же Филатова? Однако не принято тут на Руси ерничать в такие моменты — серьезная эпоха.

Да тут еще присутствие настоятельницы, которая, как назло, стояла рядышком, по-матерински обнимая ее за плечи. Это тоже изрядно сбивало. Игуменья и прервала наше затянувшееся молчание:

— Эвон еще чуток, и царевна в слезы ударится, так что езжайте, чего уж там, — поторопила она меня и своего сына, сама с трудом удерживаясь от рыданий.

Я кивнул и… направился к своему коню, а через минуту мой небольшой отряд, убавившийся на девятнадцать ратников — минус двадцать и плюс один, — выехал за монастырские ворота.

Преодолев чуть ли не четыреста верст за два дня, я нагнал полк гвардейцев, уже стоявший вблизи Яма, а пока добирался до них, все продолжал гадать, как быть с оставленными в городе запасами. Можно было бы попробовать предъявить царский указ, которым я располагал, самолично его составив. Звучал тот солидно, предлагая всем подданным на Руси безоговорочно выполнять любые повеления князя Мак-Альпина, ибо он представляет особу самого государя. То есть, предъявив грамотку, в город я войду, а что дальше? Чума — это не грипп.

Однако и деваться некуда — все там, так что пришлось рискнуть. Слегка обнадежили и ратники из кордонных застав, уверив, что новых заболевших за последние пять дней не появилось. Конечно, оставалась такая коварная штука, как закон подлости, но тут уж по пословице: бог не выдаст, свинья не съест.

Приняв всевозможные профилактические меры, какие мог, включая — по настоянию травницы — обильное использование чесночного настоя на спирту как вовнутрь, так и протерев им руки и лицо и заставив проделать то же самое ратников, я решительно забарабанил в ворота. Не пускали долго — бегали за воеводой. Прибежавший князь Григорий Борисович Долгорукий по прозвищу Роща тоже некоторое время не решался впустить меня, все спрашивая, понимаю ли я, чем мне грозит въезд в его город. Лишь после полудня мне все-таки удалось пройти внутрь вместе с полусотней гвардейцев.

Хорошо еще, что на складах находилось только вооружение, но не одежда, на которую, как мне казалось, зараза пристает куда охотнее. Дело в том, что шапки и лыжи с маскхалатами не были заранее отправлены вперед. По моему распоряжению гвардейцы часть пути осуществляли именно марш-бросками, продолжая в дороге свои тренировки, поэтому вся амуниция ехала с ними.

Из профилактических средств имелся лишь спирт, которым мои гвардейцы, недоумевая и удивляясь, протирали все — начиная от арбалетных болтов до гранат, ядер и пушек. На всякий пожарный я приказал аккуратно протереть тряпочками, смоченными в спирте, даже бочки с порохом, а свинцовые пули для пищалей попросту ухнули в бочонок и пару минут старательно помешивали их в нем.

Сам я был уже далеко — сегодня предстояло еще добраться до посольства, которое, как мне сообщил все тот же Григорий Борисович, расположилось чуть дальше, в маленькой деревушке, лежащей на пути к Ивангороду.

Бедолаги — иначе их и не назовешь — из посольства Марии Владимировны к королю Швеции приютились в нескольких деревенских избушках. Условия проживания, мягко говоря, оставляли желать лучшего. Кстати, если бы не Иван Хворостинин, дьяк Бохин, скорее всего, не стал бы дожидаться моего появления, но князь твердо сказал, что до Рождества он и с места не сдвинется, ибо ежели Федор Константинович сказал, что явится, так тут скорее солнце не взойдет, а он свое словцо сдержит. Насчет солнца он, конечно, несколько загнул, но в целом слышать такое было приятно.

То, что я от них узнал, порадовало. Если кратко, то войну они объявили. Поначалу ни король, ни риксрод [829] не восприняли их всерьез. Ну какая там еще королева покушается на исконные шведские земли, когда и само прежнее название «Ливония» стало забываться, упоминаясь разве что в королевском титуле? Они даже позволяли себе разные остроумные подколки, «всяко глумясь и надсмехаючись», как грустно поведал Бохин.

Однако после того, как Дорофей изложил суть требований — главное, что от него требовалось, он в долгу не остался, принявшись хамить в ответ и даже слегка переборщил, отчего их хотели вообще выгнать из столицы. Изгнание не состоялось — смягчились, но зато накатали такой ответ королеве, который я Марии Владимировне решил вовсе не цитировать — убогий юмор плюс кое-что совсем уж циничное, с намеками, что она, как бы это деликатно сказать, несколько перемолилась в своей келье.

— За это они нам ответят, — успокоил я Бохина.

Для вящего вдохновения напомнив дьяку о своем обещании назначить его главой Посольского приказа Ливонии, а князя Ивана соблазнив возможностью в самом скором времени полюбоваться архитектурой Нарвы и Колывани, так сказать, изнутри, я предложил обоим ехать со мной в Ивангород.

Перспектива подхватить чуму Дорофея не соблазнила, поэтому он тут же испуганно заверил, что побудет здесь, ибо… уже обжился и всем здесь доволен. А вот Хворостинин по бесшабашности, которая присуща молодости, отважился на риск. По дороге он поделился со мной кое-какими наблюдениями о жизни шведской столицы. Как я понял, ему понравилось в Стокгольме, о котором он мне постоянно рассказывал — мол, и нам бы было неплохо перенять ряд их обычаев и нравов. С трудом удалось угомонить князя, пообещав, что непременно пристрою его к следующему посольству, которое не за горами, чтобы он теперь мог посмотреть, как живет народ в Речи Посполитой.

Кордонные заставы на пути к Ивангороду имелись, но на дорогах, а мы их обошли, и ближе к полудню князь вместе со мной оказался под высокими крепостными стенами.

Ворота, правда, были заперты, но государева грамота почище золотого ключика, так что мне и тут удалось открыть очередную дверцу за холстом в каморке папы Карло. И вновь повторилась точно такая же история, даже с еще большими задержками, поскольку местный воевода князь Никита Романович Трубецкой оказался нерешительнее Долгорукого и изрядно колебался, прежде чем принять решение.

Словом, внутрь я попал лишь к обеду, однако до вечерней службы время оставалось, а потому я для начала позволил себе роскошь подняться вместе с воеводой на Пороховую башню, расположенную в Большом Бояршем городе, и полюбоваться с нее на видневшиеся через реку стены Нарвы. Пока что шведской, а там будем поглядеть. Как сказал бы один мой сосед по комнате в студенческом общежитии, «как масть ляжет».

— Не иначе как ты, князь, на Ругодив [830] глаз положил, — догадался Никита Романович. — Неужто наш государь на следующее лето надумал по батюшкиному примеру сей град взять?

— Нет, — твердо ответил я и пояснил: — А гляжу, потому что хочу понять, у них железа тоже лютовать перестала или как?

— А чего глядеть, коль она у них и вовсе не появлялась, — удивленно ответил он.

Я недоверчиво уставился на него, не понимая, каким образом она тогда объявилась в Ивангороде. Оказалось, кто-то из слободских мужиков близ города случайно раскопал старое захоронение. Вроде бы, кроме золы и пепла, там ничего не было, но, видать, плохо сжигали. Нашелся уцелевший в огне микроб, и понеслось.

Вот здорово. Тогда, получается, все в порядке. Так-так, тогда мой план по-прежнему в силе. Пока я все прикидывал, воевода продолжал топтаться возле меня и, не выдержав, смущенно попросил дозволения тоже глянуть в диковинную трубку, в которую я смотрел на город за рекой. На радостях я отдал ему подзорную трубу и, пообещав, что приду на ужин, чуть ли не вприпрыжку отправился в Никольскую церковь на вечернюю службу, где меня должен был дожидаться Емеля.

Месторасположение ее я примерно знал, так что спрашивать прохожих не понадобилось — сам нашел. Да и Емелю, который смиренно молился близ иконы Михаила-архангела, я тоже приметил, едва зашел внутрь. Правда, поначалу на миг показалось, что передо мной Федор Годунов. Раздавшийся в плечах и нарастивший небольшое пузцо, Емеля и впрямь здорово походил на него фигурой и ростом. Впрочем, лицом тоже, особенно в профиль — я имею в виду аналогичную черную бородку и усы, которые царевич для солидности не сбривал. Этот тоже.

Разговаривать в самой церкви мы не стали, отправившись в укромное местечко, где он успел снять комнатку. Пока добирались, я все поглядывал на него — действительно похож на царевича, причем настолько, что грех не попытаться каким-либо образом это использовать. Вот только как?

Однако затем размышлять над этим стало некогда, поскольку едва мы дошли до места, как он принялся излагать весь расклад по Эстляндии, для начала гордо развернув передо мной ее карту, которую где-то раздобыл. Теперь ориентироваться, какой маршрут выбирать, куда проще, да и намечать очередность взятия городов тоже. Вдобавок Емеля успел отметить на ней примерное расстояние между городами, наличие лесов поблизости, после чего стал выкладывать на стол листы со схемами самих крепостей, где было помечено расположение шведских гарнизонов. Сбоку указывалась и их численность. Чертежи были корявые, но основное — где и что находится — понятно, сколько — тоже, а это главное.

Услышанное и увиденное обнадеживало. Признаться, имелись опасения, что количество ландскнехтов достаточно велико, но выяснилось, что на деле оно достигает нескольких сотен только в трех городах — примерно полтысячи в Ревеле, который бывшая Колывань, три сотни в приграничной Нарве, да еще по две в Дерпте и каком-то Нейшлоссе, [831] расположенном близ Чудского озера у истока реки Нарова. Экономил король, явно экономил. Ну что ж, его право. Только как бы не пришлось о том пожалеть… ближе к весне.

А вот расстояние до Колывани, то бишь до Ревеля, мне не понравилось. Признаться, думал, что он несколько ближе к границе. Кроме того, на пути туда, даже если попытаться следовать вдоль побережья, имелось изрядное количество крепостей — Кальви, Раковор, Калга и прочие.

Хватало их и дальше, после Колывани, что мне тоже не понравилось — вот уж не думал, что убогая Эстляндия имеет такое большое количество городов, к которым надлежало приплюсовать еще и немалое число орденских и епископских бургов. Очевидно, не один Хеллик пылал столь страстной любовью к католической вере, что ее служители вынуждены были строить для надежного укрытия замки с каменными стенами.

Что касается железы, то Емеля еще раз подтвердил слова Трубецкого — нет в Эстляндии эпидемии чумы. Нет и не было. Правда, кордонные заставы разбросаны по всей границе с Русью. Стоит одна из них и на мосту через реку, никого не пропуская в Нарву со стороны Руси, независимо от того, откуда человек родом.

Касаемо наших лазутчиков Емеля пояснил, что в связи с их малым количеством он распорядился всем им переехать в Нарву и Нейшлосс, и сейчас они все там, по семь человек в каждом городе.

Число меня насторожило — слишком много. Вроде бы я столько не отправлял, но Емеля сразу напомнил, что он сорвался из Кракова не один, а с двумя охранниками — Вежой и Вертуном. Кроме того, вместе с ними отправился и еще один крупье из «Золотого колеса» — Андрей Иванов. Прикинув, что Жиляка и Оскорд, доставившие золото в сундуках, тоже из «Золотого колеса», я попрекнул парня:

— Половину народа с места сорвал. А главная работа? Двоим-то крупье не управиться.

— А они не двое, — возразил Емеля. — Мы еще ранее стали охранников к своим местам приучать, так что меня с Андрюшей Кирька да Елень подменили. А из охраны мы своих токмо в зале оставили, а на ворота людишек из ляхов наняли. — И он принялся рассказывать разные мелкие подробности о пребывании в Кракове.

Прерывать не хотелось, но пришлось, поскольку пора было поторопиться на ужин к воеводе — обещал прийти. К тому же предстояло все прикинуть — как Емеле попасть обратно внутрь, чтобы предупредить своих, да в какую ночь им надлежит открыть нам городские ворота, а заодно и передать несколько сигнальных ракет из подарка Густава. Опять же надо было еще и спланировать действия остальных гвардейцев, предусмотрев на всякий случай пару резервных вариантов, чтобы далее следовать строго по намеченному пути, как бы там ни осуждал мои «планты» Шеин. Всем этим я и решил заняться ближе к ночи, а пока отправился к воеводе ужинать.

По счастью, обо мне Никита Романович знал не очень много, хотя кое-какие слухи долетели и до него. Но сейчас его куда сильнее занимал вопрос, зачем я усиленно разглядывал в хитрую трубку Ругодив, — не поверил Трубецкой, что я интересуюсь исключительно эпидемией чумы в Эстляндии, да и слухи о прибывшем из Швеции посольстве до него тоже дошли.

— Сейчас пояснять не стану, ибо сие государева тайна, — привел я его в уныние, но тут же обнадежил: — А впрочем, через несколько дней скажу. — И я заговорщически ему подмигнул.

Оживившись еще сильнее, он принялся словоохотливо рассказывать про свои прошлые баталии со свеями. Я машинально кивал, отделываясь преимущественно междометиями и короткими общими фразами, а сам продолжал размышлять о начале операции.

Это в книгах конец — всему делу венец, а в военном деле начало не менее важно. Однако хороший мед и безудержная трескотня воеводы мешали сосредоточиться. Хорошо, что на Руси положено рано ложиться спать и отвели меня в приготовленные покои часов в девять, не позже.

Дубец отправился в поварскую варить для меня кофе, а я, разложив на столе карту Эстляндии, принялся считать и прикидывать. Выходило, что самым оптимальным вариантом после взятия приграничных городов — Нарвы и Нейшлосса — было бы наступать двумя клиньями. Тогда полоса захвата окажется куда шире и мы сможем не мотаться туда-сюда. Получится двойная волна, бегущая к западному побережью, периодически сливающаяся в один кулак (перед Ревелем), затем вдоль побережья и точно так же, двумя потоками, обратно.

Все хорошо, но Годунов… Оставлять его одного не хотелось, да и была опаска, что он не справится — либо в горячке отдаст опрометчивый приказ, либо, наоборот, промедлит с ним. Взять же его с собой, доверив вторую половину полка Христиеру… Всем хорош старый вояка, но иногда он слишком сильно нуждается во мне. Сколько раз я уже за ним это подмечал. Причем речь идет не о подсказке — хотя бы об обычном присутствии. Вот повернулся он в мою сторону, и все — понеслись команды, приказы и прочее, а ведь я даже рта не раскрыл. То есть я для него эдакая муза мужского пола.

Словом, гадал и так и эдак, а потом дошло — не зря ведь мне выпала такая встреча с братцем, ой не зря. Судьба вообще все и всегда подкидывает человеку с тайным умыслом, включая и события, и людей. И мне показалось, что я понял ее цель. Пусть Зомме любуется на Александра.

Так-так, вроде бы все сходилось.

Теперь как своевременно подать весточку в Нарву и в Нейшлосс. Тут вопрос решался легко и просто. Если кордонные заставы обращены лицом к Руси, то есть лишь на границах, то в глубине Эстляндии либо их нет вовсе, либо они выставлены в малом количестве. Да и в любом случае обозы и прочие путники могут передвигаться лишь днем, а значит, ночью у застав бдительности никакой и снять их будет легко, после чего, если торговый поезд прикатит к той же Нарве со стороны Колывани, особых вопросов не возникнет…

Ближе к полуночи я уже вчерне накидал основной план. Разумеется, слепо полагаться на донесения не стоило, в том числе и на указанные расстояния между городами — вдруг на самом деле они куда больше. Но у меня везде написано от тридцати-сорока до семидесяти-восьмидесяти верст. Пускай ошибка составляет половину, ну и что? Учитывая, что ночи пока длятся по семнадцать-восемнадцать часов, полк на лыжах сможет преспокойно покрыть дистанцию и в сотню верст, и в полторы, так что даже если где-то и указано не совсем верно — ерунда.

На следующий день, собрав всех сотников и десятников, я устроил совещание. Разумеется, открыл его, как и положено, главнокомандующий, то есть царевич. Он был краток. Заявив, что у него уже составлен план боевых действий, который он решил назвать «Зимняя молния», Годунов для его подробного оглашения тут же передал слово мне как своему первому воеводе.

Изложив все, я осведомился, есть ли какие вопросы. Тишина. Я внимательно посмотрел на лица сотников и десятников.

— Да чего тут вопрошать? — наконец раздался голос сотника Семена Кропота. — Мы за царевичем и за тобой куды хошь.

Разом загомонили и остальные. Суть выкриков была одна — бодрая готовность идти куда угодно. Кажется, порядок. Ни у кого ни тени сомнения, что все получится именно так, как прозвучало в моем раскладе. Это хорошо.

Теперь пришло время представить народу моего братца. Я и до этого не скрывал наше родство, в первый же день после возвращения из монастыря изложив придуманную легенду Годунову, но тогда Александр был по моему настоянию с повязкой на одном глазу, опять же борода, а потому моего с ним сходства царевич не особо заметил.

На сей раз Шурик встал рядом со мной без повязки, с подстриженной в точности как у меня бородой, к тому же мы были в одинаковой одежде, так что все сразу увидели, как мы похожи.

— А ежели в десяти саженях поставить, то и вовсе не понять, кто из вас Алексеич, а кто Константиныч, — выразил общее мнение пораженный царевич.

— И я о том подумал, — согласился я. — Вот и пускай он будет во второй рати для вящего вдохновения ратников. Ума у него тоже изрядно, да и опыт имеется. Хотя… — Я сделал вид, что задумался, выдержал небольшую паузу и выдал: — Негоже его сразу на воеводство ставить да прежних забижать. Потому считаю, что командовать ратью надлежит по-прежнему воеводе Зомме, а наш князь Мак-Альпин будет только подсоблять, если у тебя, Христиер, возникнут вопросы.

О том, что Емеля станет изображать Годунова, я благоразумно умолчал — вдруг царевич воспримет это не совсем правильно. Зато теперь получалось, что в каждой половине полка у нас есть и князь, и престолоблюститель — красота. Пусть потом шведы удивляются, как мы с Годуновым в одну и ту же ночь сумели одновременно оказаться в двух разных крепостях, расположенных на расстоянии сотни верст друг от друга. Слава, имеющая мистический нимб, стоит вдвое дороже.

Однако первую часть операции мы решили провести совместно, и не в Нарве, а в сорока верстах южнее, в Нейшлоссе. Все-таки крепость напротив Ивангорода с ее мощными бастионами и обилием пушек выглядела слишком солидно, чтобы начинать с нее. Нужна психологическая уверенность, приобрести которую можно лишь на практике, добившись первой победы.

Едва стемнело, как кордонная застава, расположенная на берегу реки Наровы, была бесшумно снята людьми Вяхи Засада, и мои ратники заняли их место, тут же спешно прогнав на ту сторону десяток саней. Обогнув крепость, обоз подошел к ее западным воротам и попросил дать приют. Учитывая, что купцы, которых мастерски изобразили Емеля с двумя охранниками из «Золотого колеса», ехали из Кракова, после некоторых уговоров и небольшой мзды — ну как же без этого — их все-таки пустили внутрь.

Спустя еще семь или восемь часов над Нейшлоссом взвилась зеленая ракета из приготовленного Густавом фейерверка. Согласно этому сигналу к реке ринулись мои гвардейцы. Они даже не успели пересечь ее до конца, как восточные ворота стали медленно открываться, гостеприимно пропуская моих людей.

Далее уже было дело техники. Часть полка блокировала ворота, а остальные, ведомые псевдокупцами и теми тайными спецназовцами, кто находился в городе, спешно направились к ратуше магистрата, к казармам наемников, в арсенал и в другие места, которые следовало захватить в первую очередь, действуя четко и слаженно, так что работу они закончили всего за час.

Самое опасное — местный гарнизон — я взял на себя, хотя недавнему полусотнику Силовану, всего три месяца назад назначенному на место Миколы Голована, старался не мешать — пусть проявляет самостоятельность. Надо сказать, что управлялся он достаточно решительно и без колебаний. Впрочем, единственный эпизод, который потребовал его непосредственного вмешательства, произошел лишь однажды, когда попытался взбрыкнуть командир наемников. Выкрикнув что-то нечленораздельное остальным, он ухватился за саблю, ноСилован не колеблясь махнул рукой, и через секунду командир рухнул с тремя арбалетными болтами в груди.

А спустя всего секунду рядом с ним легли еще трое, попытавшиеся последовать примеру своего начальника. Прочие застыли на месте, оторопев от столь молниеносной расправы, а я, воспользовавшись их замешательством, громогласно объявил, что все сдавшиеся на милость будут отпущены в Швецию, хотя и без оружия, а прочих ждет та же участь, что и…

Мой выразительный кивок на распростертые тела незамедлительно дал положительный результат — больше никто не пытался сопротивляться, хотя было чем — сабли и пищали находились прямо в казармах, так что попытайся они дернуться — и без крови не обойтись, причем с обеих сторон.

Трясущийся от страха бургомистр и члены магистрата свою задачу поняли влет — страх вообще хорошо помогает соображать, поэтому с ними проблем не возникло. Да и условия были щадящие — я не стремился выжать городскую казну досуха, щедро «одарив» магистрат целой четвертью. Остальное предполагалось разделить на три равные части — непобедимому кесарю, королеве и войску.

Гонцы с известием о том, что королеве Ливонии пора вступать в права наследования, незамедлительно убыли к трем полкам, которые пока находились в пути. Но дожидаться Марии Владимировны, чтобы полюбоваться, как бургомистр, согласно русскому обычаю, встретит новую повелительницу хлебом и солью, я не стал — не до того. Еще раз тщательно проинструктировав Годунова, Зомме и… Шурика, который должен был олицетворять персону первого воеводы князя Мак-Альпина, благо что он таковым и являлся, я собрал всех лазутчиков и псевдокупцов, оставив при царевиче лишь одного в качестве толмача, усадил их в обоз и погнал его по дуге, стремясь повторить тот же трюк, а сам с половиной гвардейцев и Емелей двинулся к Ивангороду.

На очереди была Нарва, точнее, Ругодив — пусть города Эстляндии будут с исконными русскими названиями.

Признаться, в ту ночь мне было не до сна, хотя подремать следовало. Уж очень могучие стены окружали город, который предстояло взять.

Успокоиться, хотя и не до конца, помогала… общая уверенность. На меня смотрели как на… Ну что-то вроде витязя из русских былин. Надо же, за плечами всего одно взятие, а насколько повысился боевой дух — ни у кого ни малейшего мандража… кроме меня.

Не скажу, что я что-то чувствовал, когда сурово предупреждал, что расслабляться нельзя, ибо возможно всякое, — такого и в помине не было. Однако получилось, что я и впрямь как в воду глядел — без накладок не обошлось…

Глава 36 Война конвейерным способом

Поначалу все шло к тому, что выйдет даже еще лучше, чем в Нейшлоссе. Там хоть пришлось стрелять в командира, а этот вообще оказался послушен, как теленок. Но моя радость была недолгой. Дело в том, что казармы по причине достаточно большого количества наемников располагались в трех местах с учетом удобства обороны, чтобы было быстрее бежать до своих участков.

Нет, все они были на учете, и выдвинулись мы к ним одновременно, но в дело вмешалась… любовь. Да-да, она, проклятущая. У одного из наемников имелась в городе вдовушка-зазнобушка, которую он регулярно посещал, а чтобы не порочить репутацию своей дамы, уходил от нее еще перед рассветом. Вот он-то и спутал нам все карты, поскольку, петляя по узеньким улочкам, заприметил неладное и рванул к своим, причем проходными дворами, так что успел несколько раньше, чем мы.

К тому же сам он был не из простых ландскнехтов, а возглавлял сотню, которую и поднял в ружье, ворвавшись в казарму. Когда мы подошли к ней, нас встретил залп из пищалей, принесший первые потери — семеро убитых и дюжина раненых.

На сей раз со мной была другая сотня, и тоже с бывшим полусотником во главе, подменившим Лобана Метлу. Когда шарахнуло, Иверень, как его звали, был, как и положено, в первых рядах, а посему парню досталось изрядно.

Я уже хотел было взять руководство на себя, но не успел — встрял второй полусотник Груздь. Хоть он и был из бывших десятников, всего месяц назад заняв место Ивереня, но действовал весьма решительно, а главное — быстро.

— Врассыпную! — рявкнул он. — Первый и второй десяток, гранаты к бою — и к окнам! Да быстрее, пока свеи пищали не перезарядили. Третьему десятку выломать двери. Четвертый и пятый, готовь самострелы. Шестой и седьмой — убрать тела в сторону. Восьмой…

Полыхая от охватившего его боевого азарта, он, казалось, вообще не замечал меня, вовсю командуя подчиненными. Я глядел на него во все глаза — ну ничего себе! А ведь с виду и не скажешь — эдакий спокойный, послушный, даже чуточку флегматичный. Последнее и сказалось — когда встал выбор, кого назначить, Лобан язвительно заметил, что всем хорош парень, но одна беда, может уснуть в бою.

Ага, как же! Посмотрели бы сейчас, как лихо рулит спящий!

Нет, все-таки, наверное, что-то такое передается в генах. Не иначе как в Грузде разом пробудились все поколения вояк, поскольку был он из потомственных боярских сыновей. Более того, вроде как даже из Рюриковичей, но очень уж захудалых, которые превратились в дворян еще при его деде. Как мне удалось выяснить — младшая ветвь Ржевских.

Правда, сам он весьма неохотно рассказывал о пращурах. Лишь один раз мне удалось разговорить его, выяснив, что Груздь, в крещении названный Семеном, прибыл в Москву с рекомендательным письмецом к четвероюродному дядьке. Между прочим, отцу того самого Ваньки Курдюка, погибшему на волжском берегу от рук моих гвардейцев. Однако дядька, задрав нос, послал его куда подальше, сказав, чтоб тот сам определялся на службу, а таких родичей у него во дворе и без него пруд пруди, да все с хвостами.

— У тебя есть хвост? — осведомился он у Груздя.

— Не-эт, — опешив, протянул парень.

— Вот когда отрастишь, тогда и потолкуем, — заявил дядька и красноречиво указал ему на ворота.

Не зная, что теперь делать — денег-то осталось всего ничего, три алтына да новгородка, — Семен сунулся в Разрядный приказ, где ему и посоветовали завербоваться к некоему князю, набирающему мальцов в особый полк. Правда, предупредили, что служить придется с кем ни попадя, поскольку князь берет всех без разбора.

— Это славно, — одобрил Семен. — Я и сам из… хвостатых.

Так семнадцатилетний парень и оказался в казармах близ села Тонинское, до поры до времени особо ничем не выделяясь. Вот только сейчас, но зато во всей красе…

Бой закончился быстро — после того как в окна влетело два десятка гранат, в ближайшую пару минут с противниками удалось покончить, ибо деморализованные остатки немедленно запросили пощады. Лишь тогда Семен пришел в себя, виновато оглянулся на меня и даже развел руками — мол, совсем забыл, прости, князь, не до того было.

— Молодца, — кивнул я и, одобрительно хлопнув парня по плечу, посоветовал, указывая на гвардейцев: — Да ты не отвлекайся попусту. Еще не конец, так что продолжай командовать… сотник.

Дальнейшие его распоряжения мне тоже понравились. На сей раз он отдавал их без боевого азарта, без вдохновения, но вдумчиво и толково. Самое то.

Что же касаемо уцелевших ландскнехтов, то я распорядился перевести их в Ивангород под надзор тамошнего воеводы князя Трубецкого, прикидывая, что они пойдут в обозе вслед за моими орлами, когда те будут въезжать в Москву.

Почему-то именно в те минуты, глядя изнутри на могучие крепостные стены, взятие которых обошлось в семь погибших, во мне появилась уверенность, что все пройдет успешно. Какие там слова приписал наш классик Петру I? «Отсель грозить мы будем шведу…» Вот-вот. Правда, сказано это было в отношении Санкт-Петербурга, но ничего — сгодится и для Нарвы. Да и ни к чему нам тупить топоры и, обливаясь потом, прорубать окно — вполне сойдет и готовая форточка, которую мы ныне распахнули настежь.

Гонцы незамедлительно отправились к королеве. Теперь предстояло дождаться ее, а уж потом двигаться дальше. Трое суток не ушло псу под хвост — я занимался делом, доводя до ума дальнейший план захвата Эстляндии, решив действовать по методу конвейера — вначале обоз с «купцами» и моими спецназовцами, затем по сигналу вход в город основных сил, быстрая разборка с защитниками, короткое разъяснение городским властям что и как, после чего, оставив небольшой гарнизон человек в пятьдесят, который должны сменить следующие за нами стрельцы, снова в путь.

Мария Владимировна — память молодых лет крепка — превзошла все мои ожидания, оказавшись достойной своей новой роли. Конечно, одежда меняет человека — спору нет, но и во всем остальном она была выше всяческих похвал. Во всяком случае, глядя на эту женщину с величественными жестами, царственной осанкой и властным голосом, никто бы не сказал, что перед ними старица Марфа, проторчавшая в Подсосенском монастыре более полутора десятков лет.

Как ни удивительно, но изменилось и ее лицо. Практически разгладились морщинки, появился румянец — и впрямь ягодка опять. Да и сама королева… Насколько я успел подметить, к Шеину она по-прежнему относилась равнодушно, а вот бросаемые ею взгляды на князя Мак-Альпина номер два позволяли предположить, что, кажется, она положила на него глаз.

Впрочем, как мне шустро доложили, еще в Нейшлоссе она в первый же вечер, выслушав за праздничным пиром историю его жизни, во всеуслышание объявила, что берет над ним опеку, как… старшая сестра, после чего прилюдно, очевидно, в знак вступления в права родственницы, облобызала засмущавшегося Александра. Правда, в щеки, но лиха беда начало, особенно учитывая восторженные взгляды, которые бросал на свою новоявленную сестрицу мой братец.

Ох, Шурик!

Но говорить ему я ничего не стал — не маленький. В конце концов, мужику уже четвертый десяток. Кое-кто в его годы успел завоевать полмира, а иные повисеть на кресте. Да и я ему не дядька-наставник, а двоюродный брат, причем куда моложе. Одним словом, сам пусть разбирается.

Торжественный въезд в Ругодив ознаменовался тем, что по моему настоянию бургомистр Хенке преподнес королеве не только хлеб-соль, но и ключи от города. К тому же и приветственную речь он произнес столь чудесно — хотя и с акцентом, но по-русски, — что я сразу же решил прихватить его с собой в дальнейшее путешествие. Его и еще командира наемников Вальтера фон Шлихта, оказавшегося столь послушным.

Пировали мы недолго — всего один день. Уже на следующий, не откладывая дела в долгий ящик, я собрал совещание. На сей раз на нем присутствовали не только все руководство гвардейского полка вплоть до сотников, но и стрелецкие головы вместе с окольничим Шеиным, которым были вручены короткие списки — какое количество человек оставлять в каждом из взятых городов.

Но для начала я распорядился произвести обмен, придав Ратману Дурову лучшие конные сотни, которые имелись в остальных двух полках. В обмен они получили столько же и даже больше пеших стрельцов. В итоге полк Дурова убавился на пару сотен, зато теперь он стал исключительно конным — что-то вроде бригады быстрого реагирования.

Теперь его задачей было прикрытие левого фланга ратников Годунова и патрулирование на южных рубежах с целью обеспечения прежней скрытности наших действий. В перспективе, когда мы возьмем все, что запланировали, я наметил разделить его полк, перекинув половину в Колывань, а прочих в Юрьев, который пока еще именуется Дерпт. Задачи прежние — патрулирование мелкими разъездами вдоль новых границ и контроль. Одним — за действиями поляков, вторым — за возможной высадкой шведов с моря. Раньше лета ни те ни другие не опомнятся, но рисковать не хотелось.

В городах, по моим прикидкам, должны были оставаться небольшие гарнизоны — всего по сотне стрельцов, за исключением наиболее уязвимых приграничных и приморских — там по полторы, а кое-где и две. В Колывани я рассчитывал разместить сразу полутысячу — все-таки столица. Получалось вроде бы как у шведов, но с той лишь разницей, что подмога им, если что, придет достаточно быстро — Ивангород и Ям под боком, Псков и Великий Новгород тоже недалече.

На сей раз Шеин во время проведения мною совещания смотрел на меня совершенно иначе, а после его окончания даже поднял заздравный кубок в мою честь.

Странно, но во взгляде царевича, устремленном на меня, промелькнула легкая зависть. Хотя, возможно, мне это просто показалось. Да и с какой стати ему мне завидовать, ведь номинально главнокомандующим под Нейшлоссом считался именно он, да и руководителем всей операции тоже. К тому же сейчас я вообще отпускаю его в свободное плавание — будет точно так же брать города, гордо въезжать в них, а у Колывани мы с ним соединимся в единый кулак, так что честь ее взятия тоже никто у него не отнимет. Опять же до Шеина первый из тостов произнес я и пил за здравие царевича, престолоблюстителя и наследника всея Русии Федора Борисовича Годунова, коему виват, виват, виват!

«Точно померещилось», — решил я, еще раз повнимательнее присмотревшись к царевичу и не обнаружив ничего подозрительного.

А на следующий день царевич отправился обратно в Нейшлосс, откуда и предполагалось его дальнейшее продвижение вглубь с половиной полка. К глубокой печали королевы, вместе с ними уехал и князь Александр Мак-Альпин. Мария Владимировна попыталась было оказаться наедине со мной, но я, выразив сожаление, заявил, что дел невпроворот, причем теперь уже не только у меня, но и у нее самой. И напомнил ей про составление писем, адресованных королям Швеции и Речи Посполитой, которые надо отправить в самое ближайшее время, благо что не далее как вчера в Ругодиве наконец-то появился привезенный из-под Яма дьяк Дорофей Бохин, совместно с которым ей и надлежит заняться подготовкой этих посланий.

— Боюсь, не возможет он начертать, яко должно, — томно произнесла Мария Владимировна. — Хошь на денек бы припозднился — чай, не убегут от тебя енти свеи, — а то сдается, без тебя, князь, нам и тут не управиться.

Вообще-то спорный вопрос. Смотря с чем. Если с бумагами, то запросто, а вот касаемо прочего… Тут дьяк и впрямь плохая замена — больше пятидесяти и сам неказистый, да еще и вечно простуженно шмыгает носом, то и дело оглушительно сморкаясь в здоровенный платок.

Однако и потакать нельзя.

Я напомнил, что для обеспечения таких вот почти бескровных взятий необходима очень тщательная кропотливая работа, так что придется заседать с гвардейцами до полуночи, а то и позже. К тому же мне очень хочется, чтобы государыня не позднее чем через две недели во всем блеске своего королевского величия въехала в Колывань, причем не разоренную моим штурмом, а целенькую и нетронутую.

Упоминание о Колывани ей понравилось, но своего неуемного желания совместить одно удовольствие с другим Мария Владимировна не оставила и грудным голосом недвусмысленно намекнула, что ей в ентом граде боязно, а особливой надежи на ночные караулы из стрельцов она не питает. Вдруг да кто-то проберется в терем к бедной вдовице, посягнув на королеву. При этом ее пышная грудь столь встревоженно заколыхалась, что стало ясно — этот вопрос действительно заботит ее не на шутку. В смысле, проберется или нет.

Пришлось разочаровать, незамедлительно уверив, что бояться ей нечего, поскольку стража у входных дверей вполне надежна. Что же касается потайных входов и выходов, через которые коварные злоумышленники могут пробраться незамеченными, то я сам, невзирая на занятость, потратил два часа на их поиски, но таковых не обнаружил.

— Выходит, ко мне в опочивальню никто не ворвется, — уныло подытожила королева, явно не обрадовавшись столь приятному известию.

Оставалось старательно подыграть. Изобразив на лице глубочайшее сожаление и сокрушенно разведя руками, я грустно произнес:

— Увы, государыня. — Но тут же оставил ей надежду на перспективу: — Однако полагаю, что в Колывани… Впрочем, загадывать, согласно русскому обычаю, негоже, потому умолчу.

На том и расстались.

Меня ждали гвардейцы, а также новые впечатления от взятия епископского замка Кальве, за которым последовал орденский замок Тоолсе и монастырь Калга, в который сутками ранее наведались благочестивые паломники, желающие поклониться святым мощам, хранившимся в монастыре. Об остальных пустячках умалчиваю, поскольку усадьбы в счет не беру. И везде рядом со мною в нарядных одеждах Годунова восседал на белом коне Емеля.

Меж тем сам Годунов столь же успешно овладел Везенбергом, которому вернули прежнее название Раковор, затем Поркуни и какой-то Тапой или Тяпой, поди пойми.

Далее наши рати, которые изрядно поредели — сказывалось временное отсутствие четырех сотен, оставленных до прибытия стрельцов, — в установленный еще в Ругодиве день соединились. Впереди стояла Колывань, которой теперь навряд ли стать Таллином, а тем более Таллинном. Вот только не следовало забывать, что пока ее называют Ревелем и для его окончательного переименования придется потрудиться.

Но тут меня выручила погода…

Морозы стояли лютые, градусов эдак под тридцать, так что ландскнехтов, стоящих в ночных караулах, беспокоило лишь одно — как бы не окоченеть до утра. Это мои были экипированы соответственно — теплые овчинные полушубки, шапки-ушанки и толстый слой гусиного жира на лице плюс валенки на ногах.

Именно из-за морозов ориентироваться моим гвардейцам было проще простого — по кострам, которые караульные разводили на крепостных стенах. Брали их прямо там же, возле них, подобно белым дьяволам неожиданно вылетая из темноты. Три четверти стражников не успевали даже вскочить на ноги, будучи либо полусонными, либо полупьяными, а в основном и теми и другими одновременно. Не зря же мои псевдокупцы, исключительно из чувства жалости — брат точно так же служит по соседству в Лоде и тоже ужасно зябнет, — не пожалели двух здоровенных двухведерных бочонков спиритус вини, в изобилии имевшегося в обозных санях.

Всех пленных мы так и оставляли лежать поблизости от пламени. Правда, подкидывать в угасающий костер новые поленья было уже некому, но я рассчитывал за пару часов управиться окончательно и вернуться к нашим баранам. Наручных часов при мне не имелось, но бой городских я слышал хорошо, так что могу с уверенностью сказать, что мы опередили намеченный мною график, управившись за полтора.

В казармах все тоже обошлось без единого выстрела — аж неинтересно. Где романтизьма?! Где ночная перестрелка?! Где отчаянные схватки и звон сабель?! Ничегошеньки. Нет, я-то был этому весьма рад, а вот некоторые из гвардейцев и впрямь слегка расстроились, отчего на следующий день с горя перепировали, благо что я подбил Годунова объявить по случаю удачного взятия столицы Ливонии лишних трое суток отдыха.

К этому времени представителей от взятых городов у нас скопилось предостаточно — аж четверо у меня и трое у царевича, и все они втолковывали местному начальству политику партии и нового правительства, которое, по их словам, выходило куда лучше прежнего.

Впрочем, обыватели сами воочию убедились в этом в первое же утро после взятия. Это в прежние набеги рати Иоанна Грозного устраивали дикие свистопляски с жуткой резней, разудалыми пожарами и лютыми грабежами. Мои же гвардейцы вели себя с горожанами не просто весьма пристойно или образцово — скорее уж подобно ангельскому воинству, сравнение с которым еще больше подчеркивал белый цвет их маскхалатов. Они никого не обижали, рожи никому просто так, походя, не чистили, не говоря уж о том, чтобы убивать, насиловать или нахально врываться в дома и тащить из них что ни попадя, ибо королева Ливонии строго воспретила обижать ее подданных. Посему бюргеры Колывани — теперь уже можно называть ее именно так, — поначалу глядевшие на моих ребят с опаской, к обеду успокоились, а ближе к ужину принялись умиляться и… сами стали приглашать их к себе в гости, радушно угощая.

Сплошная идиллия, да и только.

Соответственно, и прибывшую через три дня Марию Владимировну местные жители встречали, почтительно кланяясь и совершенно искренне, без малейшей фальши улыбаясь ей, а уж сколько комплиментов она получила в первый же вечер — и не сосчитать.

Единственное, что слегка разочаровало бывших ревельцев, так это то, что русские гости, за исключением Федора Борисовича, меня и брательника, совершенно не умеют танцевать. Признаться, когда мы появились в городе, кроме вальса тоже ничего не умели, но по моему настоянию принялись старательно учиться этому с первого же дня.

Царевич, правда, слегка поупирался, мол, ничего хорошего в этих хождениях друг возле дружки и подпрыгиваний время от времени он не видит. Пришлось напомнить ему, что мы прибудем в Москву, образно говоря, с корабля на бал, а там приглашенные Дмитрием на свадебные торжества ляхи непременно будут танцевать. Нам же, как героям-победителям, бравым полководцам и вообще парням хоть куда, никак нельзя ударить в грязь лицом на их фоне.

Мрачных лиц на балу я заметил только два. Первое у все того же генерал-губернатора, который в тот момент, очевидно, продолжал гадать, что ответить королю на вопрос, как случилось, что город оказался сдан неприятелю без единого выстрела.

Второй сумрачной особой была королева, неприязненно следившая, как оба князя Мак-Альпина танцуют с какими-то девками, у коих ни кожи ни рожи, причем за моим братцем она наблюдала куда пристальнее, чем за мной, чему я весьма порадовался. Однако в отличие от генерал-губернатора вскоре она просияла и по окончании танца поманила к себе Александра.

Позже он мне простодушно похвастался, что не иначе как вошел в великую честь у матушки-государыни, потому как та соизволила повелеть, дабы он непременно обучил ее танцам. Мой Шурик поначалу отнекивался. Дескать, он и сам его освоил всего ничего, посему ей бы лучше взять в учителя кого-нибудь из местных, но Мария Владимировна заупрямилась.

— Услужить королеве я завсегда рад, токмо… — замялся Александр.

— Что токмо? — мгновенно посуровела Мария Владимировна.

— Я ить хошь и старше свово брата, но ныне он мне в отца место, — вежливо ответил он, — а потому из его воли никуда. Нам же уезжать вскорости, и остаться без его дозволения…

— А ежели он дозволит? — продолжала она выпытывать. — Ты-то сам как, с охотой в Колывани останешься?

— Близ тебя? С превеликой радостью, матушка-государыня! — горячо заверил он ее.

— Ну тогда ступай себе с богом, а с братцем твоим я сама потолкую, — улыбнулась она, довольная его искренним согласием, а на следующий день заявила мне о своей просьбе.

Жаль, конечно, было лишаться второго князя Мак-Альпина, но что делать. К тому же я знал, что желание обоюдное, поэтому согласился. Чуть приунывшего при расставании Александра я заверил, что он все равно ничего не теряет, ибо сам видит — война у нас скучная, да и впереди, бог даст, особых баталий тоже не предвидится, посему…

Глава 37 Два брата — два герцога

Пока мы пребывали в Колывани, я заодно позаботился и о делах Дмитрия, распорядившись, чтобы Дорофей Бохин от имени королевы Ливонии заготовил грамотку для государя всея Руси.

Он уже заканчивал дописывать, когда я продиктовал ему еще один малюсенький абзац. Мол, Мария Владимировна просит принять в дар от нее грады… — и задумался.

— Так какие грады-то? — не выдержал в конце концов Дорофей.

— Пусть будет пустое место, — ответил я. — Пока не решил.

— А много ли пустоты оставить? — осведомился дьяк.

Я прикинул. Свиток узенький, а названия у городов здоровущие — пожалуй…

— Конец этой строки и еще одну.

Как быстро человек забывает, кому он обязан. Об этом я вспомнил, когда Мария Владимировна, ставшая уже входить во вкус роскошной жизни самовластной повелительницы, занесла перо над грамоткой, но, дочитав до конца, нахмурилась и вновь его отложила.

— А вот тута почто не указал грады? Выходит, впишешь, какие захочешь? А можа, я не их захочу в дар принести, а иные — тогда как? Что ж я за государыня, коли меня…

— Вы истинная государыня, — перебил я ее. — А что касается градов, то, всемерно заботясь о ливонском королевстве, я потому и не указал их названия, поскольку всех тех, что уже завоеваны, мне жаль отдавать. Лучше вписать какие-нибудь менее значительные, расположенные даже не в Эстляндии, но в Лифляндии. Потому и оставил пустое место, опасаясь сглазить — нельзя делить шкуру неубитого медведя. А позже, когда они будут завоеваны, дабы не возвращаться в Колывань, мы с Бохиным впишем сюда только два или три города из самых что ни на есть захудалых.

Ворковать пришлось долго, но свой росчерк она поставила. Итак, с этим покончено. Теперь вперед, подчищать остатки. Это ведь я Марии Владимировне сказал, что осталось немного, а на самом деле все западное побережье — чуть ли не треть намеченных мною городов — пока еще не были взяты. К тому же не следовало забывать и Лифляндию — Феллин, Дерпт, Оденпе и прочие, по мелочи.

На сей раз прибывший вместе со стрельцами Шеин смотрел на меня с каким-то восторгом, к которому явно примешивалась… боязнь.

— Все строго по плану, — улыбнулся я ему.

— Ты бы хоть показал ентот плант колдовской! — взмолился он. — Уж больно хотца глянуть, что ж в сей бумаге начертано, по коей ты с единой тыщей ратников не токмо грады берешь, но даже в день, кой заранее себе в нем прописал.

— Гляди, — охотно протянул я ему небольшой листок, в котором действительно было расписано по конкретным числам все вплоть до Дерпта, то бишь Юрьева.

— И токмо?! — удивился он.

— Конечно.

— И что же, ежели бы я такой плант себе накорябал, то тоже возмог бы…

— Возмог, — подтвердил я. — Но только если бы вначале ты позаботился о некоторых дополнительных мелочах помимо плана. — И стал их перечислять.

Шеин уныло кивал, а под конец заметил:

— Тебя послушать, так оно все легко и просто.

Я усмехнулся. Ну да. Когда Шерлок Холмс поясняет Ватсону, как он догадался о том или другом, тоже кажется легко и просто.

— Не все, не легко и не так уж просто, — возразил я. — Но особых сложностей и впрямь нет — надо лишь сесть и как следует подумать, чтобы потом не было мороки, вот и все.

— А ведь вдругорядь таковское у тебя не пройдет, — заметил он, и в его голосе явственно улавливалось легкое злорадство. — Они, так мыслю, таперича настороже будут.

— И не надо. Придумаю что-нибудь новое, вот и все, — нахально парировал я, и он в ответ развел руками — нет слов.

Однако с нахальством у меня получился перебор — не иначе как расслабился, решив, что основное позади. Да тут еще раздача наград, которую затеяла королева в последний день перед нашим отъездом. Мне, например, достался титул герцога Эстляндского. Вообще-то Мария Владимировна поначалу хотела удостоить им Годунова, но проконсультировалась со мной, и я отсоветовал — все-таки он и без того царевич. Все равно что императору присвоить титул короля. Нет, в Европах бывает и не такое, причем сплошь и рядом, но парню скоро становиться во главе Руси, так что лучше, если он не станет цеплять на себя ничего иноземного.

Зато именно я настоял, чтобы Христиеру Зомме, как второму воеводе полка, был присвоен титул барона Нейшлосского. Не забыл и про остальных. В баронах оказались Иван Хворостинин и думный дьяк Бохин, Емеля и несколько сотников, включая бывшего Груздя, то есть Семена Ржевского, а также трое особо отличившихся гвардейцев, одним из которых был Дубец.

А что — парень заслужил его по праву. Да и мне лестно иметь в качестве оруженосца барона. Вон у магнатов Речи Посполитой, когда они трапезничают, за креслом стоит цельный маршал, точнее маршалок, да еще непременно шляхетского рода, а чем я хуже?

Надо сказать, уверенность, что все и дальше пойдет, как запланировано, сыграла дурную шутку. Нет, не со мной. Как раз я продолжал строго следовать намеченной схеме — всякий раз согласовывал с Хелликом место для засады поблизости от города и не забывал во время инструктажа старательно предостерегать псевдокупцов, чтобы не расслаблялись и действовали осторожно.

К тому же и задачи у меня были несколько сложнее, не забалуешь. Сразу после взятия приморского Хапсалуса дошел черед до островов, а тут приходилось держать ухо востро, поскольку там мои лазутчики предварительно не побывали. Словом, информации ноль. Неизвестно даже, где именно разыскивать укрепленное поселение на достаточно большом острове Даго, да и что врать моим псевдокупцам — тоже. Хеллик только виновато разводил руками, хотя я его и не думал винить.

Признаться, я уже подумывал оставить острова в покое. Однако смущало одно — тогда шведы сохранят великолепные базы, откуда они смогут при необходимости манипулировать своими войсками, бросая то в одно место на побережье, то в другое.

Напротив, если я их возьму, получится с точностью до наоборот — тогда у Шеина будет возможность маневрировать, пока все силы Карла будут прикованы к ним. Насколько долго это продлится — трудно сказать, но месяц, а то и два защитники островных крепостей должны продержаться, если главный воевода позаботится о возведении дополнительных укреплений, запасах провианта, боеприпасах и прочем.

Значит, надо брать.

И опять меня выручила погода. Холода, пока мы были заняты Хапсалусом, резко пошли на убыль, но зато начались метели, поэтому версия о том, что Емеля, соблазнившись ровным льдом, решил сократить путь, но заплутал, ибо не видно ни зги, прошла. Ни у кого и в мыслях не было, что они лазутчики, тем более что как раз совсем недавно в боевых действиях между Швецией и Речью Посполитой установилось недолгое затишье. Кроме того, огромную роль вновь сыграл спиритус вини.

Ну и горазды эти ландскнехты жрать водку!

Затем была Лихула — последний эстляндский город, после мы вступили в ту часть Лифляндии, что еще принадлежала Карлу, и как гром среди ясного неба обрушились на Пярну, ставший Перновом, где благодаря строгому инструктажу тоже все обошлось без приключений.

А вот Годунов, с которым мы после совместного взятия Падиса и Хапсалуса вновь разделили наших людей, такими беседами перед отправкой передовой группы стал пренебрегать, за что и поплатился. Это произошло не сразу. Лоде и Куйметсу он взял без приключений, а вот на Вейсенштейне произошла осечка.

К тому времени псевдокупцы попросту обнаглели и, решив, что столь малый город они могут взять собственными силами, принялись действовать самостоятельно. К тому же было неправильно выбрано место для засады — царевич заупрямился и, не став слушать эстонского проводника, вознамерился устроить людей покомфортнее и поближе к городу.

В Вейсенштейне приметили скрывающихся в ложбинке людей, почуяли недоброе, посчитав, что это ляхи, которые собираются захватить город, и усилили бдительность, поэтому взять его нахрапом прибывшим с обозом нашим людям не удалось. Правда, открыть ворота они сумели, так что группа захвата все-таки успела ворваться, но дальше завязался бой на улицах.

Оправдываясь передо мной, Федор заметил, что это просто роковой город для их рода, поскольку тридцать с лишним лет назад здесь же при штурме погиб его дед Григорий Лукьянович, больше известный как Малюта Скуратов, а теперь вот…

Я хмуро поглядел на его тщательно забинтованную правую руку на аккуратной черной перевязи — чувствуя свою вину, он тоже рванулся в гущу боя, схлопотав шальную пулю, — и язвительно поинтересовался:

— А для полутора десятков погибших гвардейцев он тоже оказался роковым или все-таки эта гибель на чьей-то совести?

Тут ему крыть было нечем.

Увы, но этот прокол обошелся достаточно дорого, сыграв существенную роль как в моей дальнейшей судьбе, так и в судьбе самого царевича, да и всей Руси. Дело в том, что, по моим первоначальным расчетам, мы должны были успеть вернуться в Москву незадолго до свадьбы Дмитрия. Но бой на улочках Вейсенштейна, вновь ставшего Пайдой, помимо людских потерь с нашей стороны имел еще один негативный нюанс — полностью блокировать защитников города не удалось и несколько человек удрали.

Хорошо еще, что я узнал о произошедшем довольно-таки быстро. Как раз в это время моя часть гвардейцев взяла Феллин, расположенный верстах в шестидесяти южнее, так что двух гонцов из Вейсенштейна, направлявшихся в нашу сторону, мы задержали буквально через день, когда уже выступили по направлению к озеру Вирцерве. Хеллик, правда, называл его как-то иначе, то ли Выртсярв, то ли Выртъер… словом, какой-то выверт — действительно, язык вывернешь.

Я сделал все возможное, чтобы не допустить утечки информации и полностью перекрыть южные рубежи, на которых предполагал остановиться. Первым делом были посланы гонцы к Ратману Дурову с требованием растянуться во всю длину, перекрыв не только расстояние до этого озера, но и далее, аж до границ Руси. Одновременно мои люди ускакали и во Псков, к Темиру Засецкому, чтобы он немедленно выдвигал стрельцов своего полка в направлении юго-западнее Дерпта.

Словом, отсечь кордонами ту часть Лифляндии, которую предстояло завоевать, у меня получилось. А вот внутри нее самой перехватить других беглецов из Пайды, рванувших на восток в сторону Дерпта и по пути предупреждавших всех людей в бургах о неожиданном нашествии, увы. Нет, разъезды вдогон были посланы, но поймать их удалось лишь под самым Дерптом, а до того пришлось задействовать всю дипломатию и представителей взятых городов, которых я таскал за собой. К тому времени их у нас с Федором насчитывалась аж целая дюжина, включая двух представителей бывшего Ревеля — шведского генерал-губернатора и еще одного человека из магистрата этого города.

Любопытно, что генерал уговаривал сдаться с особым азартом. Может, рассчитывал, что король скостит ему наказание, если он таким вычурным образом поспособствует ослаблению Речи Посполитой, поскольку нас за серьезных соперников он вообще не считал, полагая даже взятие Колывани чистой случайностью — повезло с погодой, вот и все.

Ну да, помню, в свое время мне довелось читать об этом в книжках про Отечественные войны. Что французы, что позже немцы в один голос ссылались на генерала Зиму, воеводу Мороза и прочую русскую зимнюю нечисть. Но я не возражал. Недооценка врагом наших людей и воевод — это просто замечательно, и ей надо радоваться, а не пытаться доказать обратное. Более того, исходя из такого понимания нашей победы мы позже, даже если шведский король откажется выкупить своего опростоволосившегося губернатора, непременно порекомендуем государыне Ливонии все равно проявить благородство и отпустить его в Швецию — нам такие люди, как он, в стане врага весьма сильно пригодятся.

Пусть слушают дяденьку и прут на нас дуром.

Пока же генерал вовсю витийствовал, рассказывая явившимся на переговоры защитникам очередного города, как русские честно соблюдают все свои обещания.

Ему верили — хоть и враг, но все-таки авторитет, — но пока колебались, совещались, время шло. Прибыв под Дерпт, я с прискорбием констатировал, что отстаю от намеченного графика аж на неделю и на свадьбу Дмитрия, которую тот обещал всячески оттянуть, но никак не позже начала Масленицы, мы с Годуновым уже не успеваем, пускай даже понесемся налегке, без обоза.

Хорошо хоть, что финал операции «Зимняя молния» получился удачным, то есть бескровным. Глядя на мощные крепостные стены Дерпта, ставшего Юрьевом, можно было лишь радоваться, что перехват беглецов из-под Пайды удался, иначе не знаю, сколько пришлось положить бы людей при штурме этой твердыни.

Вот почти и все — можно вздохнуть спокойно. Отныне весь водный торговый путь, идущий из Пскова через Эстляндию, в наших руках. Начинался он от Чудского озера, далее по реке Эмбах, на которой и стоит Юрьев, в озеро Вырт… словом, которое с вывертом. Потом из него в устье реки Тянассилма, вверх по течению до другого озера, и далее все реками, реками, реками, пока не настанет черед последней, названной, как и город, Пярну, которая впадает в Балтийское море.

Остались пустяки, и после взятия Юрьева я отправил полусотню ратников, которую доверил Груздю, за Ксенией. Пришла пора забирать мою суженую из монастыря, благо что впереди были лишь Оденпе, что в переводе означает «Медвежья голова», если верить словам Хеллика, да пара городков помельче, которые Мария Владимировна должна была преподнести в дар Дмитрию. Мы не мешкали, буквально через два дня покинув Юрьев. Правда, планировали через день, но и тут образовалась заминка — пришлось учинять суд над стрельцами. Одна троица была повинна в ограблении какого-то местного бюргера, а еще двое — в изнасиловании пары горожанок.

Очень не хотелось отправлять их на плаху, особенно грабителей, которые и прибарахлились-то так себе, тем более что за всех троих просил Засецкий, но закон есть закон. Немного подумав, я отправил вперед Годунова — ни к чему царевичу быть замешанным в казнях, а сам вместе с двумя другими судьями, которыми согласно указу Дмитрия о местностях на военном положении стали Засецкий и Дуров, все-таки вынес смертный приговор, сумев убедить в его необходимости обоих стрелецких командиров.

— Ныне простим, значит, назавтра жди следующего случая, причем похуже, — пояснил я угрюмо глядевшему на меня Темиру.

Что же касается взятия Оденпе, Нейгаузена и крохотного Мариенбурга, то тут тоже все прошло тихо и аккуратно.

Еще денек у меня ушел на выполнение обещания Хеллику. Мы лихим наскоком взяли поместье, из которого так и не вернулась его мать, разоружили его обитателей, после чего, оставив в близлежащей деревне Хеллика, я вывел своих людей из бурга, отправившись дальше. На следующий день в бург вошла стрелецкая полусотня, имеющая приказ осесть в нем. К тому времени в живых там никого не было — местные эстонцы вырезали всех подчистую.

Вообще-то Нейгаузена и Мариенбурга для подарка Дмитрию вполне хватало, но из-за моей заминки с Хелликом Годунов, ушедший с ратниками вперед, по собственной инициативе взял Мариенгаузен, очень уж заманчиво лежавший всего в нескольких верстах от границы с Русью.

Подумав, что бог любит троицу, я махнул рукой — пусть будет, подарим и его. Но на будущее строго-настрого предупредил царевича, чтоб больше ни-ни, поскольку он стал намекать насчет Усвята и Велижа.

— Вначале Усвят с Велижем, а там и на Полоцк глаз положишь, — сказал я.

— А королева ими Дмитрию поклонится, — нашелся Годунов.

— У нас и без того все шито белыми нитками, — мрачно заметил я. — Нет уж, пусть Дмитрий как-нибудь потерпит, а коли ему приспичит, сам их и берет. Лучше давай подумаем о другом…

Прикидывали недолго. По моему раскладу выходило, что, как ни торопись, на свадьбу Дмитрия мы все равно не успеваем. С другой стороны, я твердо нацелился на торжественный въезд царевича в Москву и дальнейшие празднества по этому поводу, а какое может быть веселье и всенародные гулянья в дни Великого поста?

Получалось, следует поторопиться, чтобы успеть до него.

Решили поступить следующим образом. Я выезжаю налегке, прихватив с собой всего сотню гвардейцев, и на всех парах жму в столицу, но появляюсь там тайно, никому не открываясь, за исключением самого Дмитрия, с которым и договариваюсь об организации торжеств по случаю наших громких побед. К тому времени должен подкатить и Федор — согласно моим подсчетам, спустя три дня после меня — но уже с обозами, пленниками, остальными ратниками и, разумеется, с сестрой, которую буквально накануне доставил из монастыря Груздь.

В тот же самый вечер в Мариенгаузен приехали еще двое — Бохин и мой братец. Визит последнего меня слегка удивил. Вообще-то я ожидал лишь дьяка, которому предстояло возглавить посольство королевы Ливонии к императору Руси. Выяснилось, что Александр отпросился у Марии Владимировны попрощаться со мной, поскольку государыня не просто оставила его у себя, но сейчас собирается отправить его во главе посольства в Речь Посполитую, вот он и приехал ко мне, чтобы поблагодарить за все благодеяния и испросить моего благословения.

— Только попроси ее, чтобы она для вящей солидности дала тебе какое-нибудь баронство, — посоветовал я ему.

Братец потупился и залился густым румянцем, скромно вымолвив, что милостью королевы за особые заслуги перед нею уже удостоен титлой герцога Лифляндского.

Так-так. Кажется, я догадываюсь, что это за особые заслуги. Ай да Шурик! Оказывается, не я один такой шустрый.

Сам герцог лишь смущенно краснел и явно не собирался вдаваться в подробности, да я и не собирался его ни о чем расспрашивать, чтоб зря не смущать. Однако в баньке мне бросился в глаза пяток пожелтевших пятнышек на его шее — остатки страстных поцелуев, и последние сомнения отпали — уж очень знакомая манера. Любит кое-кто в порыве страсти кусаться…

Глава 38 Сцена из «Ревизора»

Мы мчались, делая по две сотни верст в день, так что сократить опоздание сумели, хотя все равно прибыли лишь на второй день после венчания Дмитрия — оно прошло в субботу, а мы появились в столице в понедельник, двадцать четвертого февраля.

Бохина я временно разместил в Кологриве. Там же оставил почти всех гвардейцев, взял с собой лишь десяток. Вместе с ними рано поутру я и въехал в город под веселый перезвон колоколов, словно Москва каким-то неведомым образом узнала, что по ее улочкам гордо шествуют герои Прибалтики. Признаться, я удивился, но, как пояснил один из ратников, который был сыном попа и даже имел прозвище Попович, сегодня отмечается большой церковный праздник — день чудесного обретения главы Иоанна Предтечи, отсюда и колокольный звон.

Мне тут же припомнился один из рассказов дядьки. Кажется, он выезжал под Псков тоже именно в этот день — счастливый и полный радостных надежд, и я в очередной раз подивился странному совпадению наших с ним судеб. Правда, сбылось далеко не все, о чем он мечтал, но у меня-то совсем иное дело — основное уже за плечами, так что беспокоиться не о чем.

Все гвардейцы, сопровождавшие меня, были строго-настрого проинструктированы: пока ни о чем никому не рассказывать — рано. С этой же целью — максимальное соблюдение тайны — я, быстренько сполоснув лицо ледяной водой, которую из-за спешки даже не велел подогревать, и переодевшись в кафтан понаряднее, не пошел в царские палаты, а подался на соседнее подворье, к Басманову. Пусть он втихую доложит государю, что я появился. Думается, для встречи со мной Дмитрий, как бы ни был занят всякими забавами и увеселениями, минуту-другую улучит.

Увы, но застать Петра Федоровича в тереме не получилось. Оказывается, государь ныне до обеда затеял игру в снежки, и боярин занят бережением его царственной особы. Послав за ним холопа вместе с Дубцом, чтобы Басманов сразу понял, что к чему, я нестал тратить время даром и… повелел подавать завтрак, — с утра во рту ни маковой росинки.

Дворский, шокированный столь нахальным поведением, в очередной раз попробовал что-то вякнуть, но я ласково заметил, что ныне со мной лучше не спорить, и вообще глупо повиснуть на воротах терема из-за такой пустяковины, как десяток кусков мяса, несколько пирогов и кувшин сбитня. Тот посмотрел на суровые лица стоявших за моей спиной ратников, среди которых наиболее колоритно выглядели Оскорд и Одинец, прикинул, что и впрямь глупо, и расторопная челядь принялась накрывать на стол.

Надо сказать, что боярин подоспел довольно-таки быстро — я даже не успел поесть. И был он не один, а с Дмитрием, который бросил все свои дела и, распорядившись, чтобы продолжали резвиться без него, тоже сорвался на встречу со мной.

Государь оказался ласков, первым делом искренне посетовал, что меня не было на свадебке, которая получилась весьма веселой, и принялся расспрашивать, что и как. Я не спешил вываливать хорошие новости, начав с плохих, и сокрушенно протянул:

— Ты же сам ведаешь, кесарь, что в тех краях черная смерть появилась. Уж больно жалко людишек своих стало — если сейчас на Эстляндию обрушиться, так и они, чего доброго, хворь поганую подхватят.

— Да оно-то понятно, — кивнул несколько помрачневший Дмитрий. — Ты об ином поведай — почто так долго обратно добирался? Коль не вышло, так сразу бы и возвертался — глядишь, и обвенчался бы вместе со мной, в один день.

Я опешил и растерянно уставился на него. Это как же так?! То он мне ставит обязательное условие, что без Эстляндии лучше домой не приходи, и вдруг меняет гнев на милость и соглашается на наше с Ксенией венчание без ничего.

— Нешто я не понимаю, что на все божья воля, — продолжал он, не замечая моего недоуменного лица. — Признаться, я так и помыслил, что успеешь приехать в срок. А там повинился бы передо мной, я простил бы да согласие на венчание дал.

Стало немного обидно. Выходит, все зря? У меня, между прочим, три с половиной десятка человек погибло. Выходит, они тоже понапрасну свою жизнь отдали? Но я тут же взял себя в руки. Ничего не зря. Эстляндия-то наша, изрядный кусок Лифляндии тоже, да и мне теперь виниться ни к чему.

Последнее я даже озвучил вслух, вызвав удивление у Дмитрия, которое, по мере того как я продолжал рассказывать, сменилось на восторженную радость. Не в силах ее сдержать, он кинулся обниматься, после чего засыпал меня вопросами — как и что, — а получая на них ответы, дивился все сильнее.

— Тридцать пять человек погибло?! Всего-то?! — то и дело всплескивал он руками. — Да ты какой-то колдун, коли возмог таковское, да притом еще и людишек сохранил! Нет, ну ты слыхал, Петр Федорович?! Ай да князь, ай да удружил с подарком к свадьбе!

— Еще бы воевал, да пищаль потерял, — счел возможным пошутить я и поправил Дмитрия: — В одном только ты ошибся, государь. Мой титул теперь звучит чуть-чуть длиннее. — И пояснил, что отныне он в моем лице имеет дело со светлейшим герцогом Эстляндским. Да и князь Хворостинин вместе с дьяком Бохиным ныне тоже бароны.

Дмитрий в ответ усмехнулся, иронично заметив, что более Марии Владимировне отдариваться нечем, вот она и награждает всех титлами. К тому же чин думного боярина, который он мне на днях объявит, будет куда как круче.

А вот с соблюдением тайны до прибытия царевича у меня не вышло. Впрочем, этого и следовало ожидать — при столь нетерпеливом характере удержать в секрете такие новости хотя бы пару дней для государя — вещь невозможная в принципе.

Оправдание своему неуемному желанию он нашел мгновенно. Дескать, лучше всего, если послы от королевы явятся в его палаты именно завтра, пока Годунов отсутствует. Если не упоминать имени главнокомандующего вовсе, то окажется, что воевал Эстляндию с Лифляндией исключительно первый воевода Марии Владимировны князь Мак-Альпин да второй воевода — Христиер Зомме, барон Нейшлосский. Тогда маскировка помощи Руси будет куда лучше. Однако, заметив неудовольствие на моем лице, он торопливо поправился, что насчет торжественного въезда царевича в Москву я могу не сомневаться — все будет как положено, но потом.

Что до маскировки, то тут у меня было иное мнение — не думаю, что среди иноземных послов сплошь дурачки с дебилами и недоумками, но спорить не стал. Торжественная встреча обеспечена, а это главное. В остальном же пусть будет так, как хочется Дмитрию.

Получалось, что день отдыха у меня только сегодня, а уже завтра на правах первого воеводы королевы Ливонии придется присутствовать на приеме государем ее послов. Но чтобы не было неожиданностей, я заранее известил Дмитрия о содержании грамотки, в которую Бохин уже вписал названия городов, намеченных в дар государю.

— А Феллин и Юрьев? — недовольно надул он губы.

— Ты же сам говорил, что следует соблюдать осторожность, дабы никто не смог заподозрить Русь и ее государя в излишней корысти, — напомнил я.

Дмитрий не нашелся с ответом и, резко сменив тему, принялся обсуждать порядок почетного въезда в город ливонского посольства. Слушая его, я лишь диву давался — ужас какие сложности.

Однако Власьев, на чьи плечи Дмитрий взвалил всю практическую организацию встречи, невзирая на ограниченность во времени, успел все сделать в лучшем виде. Даже Бохин, долго служивший в Посольском приказе и знающий толк в подобных мероприятиях, довольно покряхтывал, глядя на тот почет, которым нас окружили.

Описывать церемониальные тонкости не стану — неинтересно, тем более что главные события разворачивались непосредственно в Золотой палате (Грановитую готовили для предстоящего пира), где послов уже поджидала собравшаяся в полном составе боярская Дума, а кроме того еще и посланцы короля Сигизмунда, прибывшие от имени своего монарха поздравить Дмитрия с венчанием.

Последних, как я узнал от Басманова, государь вызвал специально. Дескать, после приема послов королевы Ливонии состоится пир, и ему желательно видеть на нем всех иноземных гостей, тем паче тех, кто представляет особу его верного союзника короля Речи Посполитой Жигмонта.

Правда, сей союзник отчего-то до сих пор не признает за Дмитрием его титулы, что весьма обидно. Мог бы хоть в свадебном поздравлении назвать пусть не кесарем, но царем, однако в сторону эти мелочи. В конце концов, они не стоят того, чтобы из-за этих пустяков продолжать ругаться с посланниками Жигмонта — малогоским каштеляном Николаем Олесницким и вщижским старостой Александром Гонсевским.

Эта ругань из-за неправильного титула произошла еще за неделю до свадьбы, во время их первого официального приема государем. А не далее как пару дней назад, в воскресенье (в день свадьбы пира не было, уж очень утомительными были церемония коронации Марины, а потом вторая — самого бракосочетания), произошел новый скандал с участием послов.

Дело в том, что пан Олесницкий потребовал, чтобы места им были выделены за прямым столом, то есть за которым сидит сам государь. Как им ни объясняли, что такое на Руси не принято, они уперлись не на шутку, а потому отказались присутствовать на застолье вообще. Узнав, что послы не прибудут, папашка Марины заявил, что и он в таком случае не может быть на пиру. Очевидно, пан Мнишек рассчитывал надавить этим на Дмитрия, но тот оказался непреклонным, и тестю после такого категоричного заявления не оставалось ничего иного, как покинуть палату.

А в день моего приезда, то есть в понедельник, Мнишек по поручению послов вновь заявился к государю с просьбой уступить и предоставить место за своим столом хотя бы старшему из послов, пану Олесницкому. Его визит состоялся буквально вслед за общением государя со мной, так что Дмитрий на сей раз был склонен уступить, жаждая ответного унижения польского короля, ведь иначе его послы не будут присутствовать на приеме Дмитрием посланцев королевы Ливонии. Именно потому, на мой взгляд, им и удалось прийти к следующему компромиссу: завтра, ибо сегодня поздно что-либо менять, стол у старшего из послов малогоского каштеляна Николая Олесницкого все равно будет особый, однако вплотную придвинутый к царскому.

Хорошенький сюрпризец перед пиром приготовил им государь, ничего не скажешь.

Поначалу все было нормально. Сам дьяк Власьев во всеуслышание объявил, что послы королевы Ливонии челом бьют великому государю Дмитрию Иоанновичу, кесарю, великому князю всея Руси и всех татарских царств и иных подчиненных Московскому царству государств государю, царю и обладателю.

Затем вперед выступил дьяк Бохин, являющийся главой посольства, и от лица Марии Владимировны известил Дмитрия, что королева Ливонии посылает ему самые горячие поздравления, изъявляет сестринскую любовь и желает всяческого счастья великому государю… Далее цитировать не стану, ибо остальное уже было ранее изложено Власьевым.

Краем глаза глянув на послов, я заметил легкие усмешки на их лицах. Вначале не понял, но потом догадался — ребятки решили, что Дмитрий устроил им нечто вроде показательного урока, как надо к нему обращаться. Причем в погоне за этой целью он, как послы, очевидно, посчитали, не погнушался пойти на откровенный подлог, подставив какую-то мифическую королеву Ливонии, хотя всем известно, что на самом деле правят в тех местах шведский Карл и польский Сигизмунд.

Ишь ты! Выходит, когда надо, тайну государь хранить умеет.

Дмитрий тем временем принял грамоту, переданную ему Бохиным через Власьева, милостиво подпустил к своей руке новоявленного барона Нарвского и снял с себя корону в знак, что он желает говорить с послами. После стандартных вопросов о здоровье его трехродной сестрицы, которые он задавал крайне неспешно, смакуя долгожданный миг и то и дело косясь на поляков, государь осведомился, какие еще поручения дадены королевой.

Вот тут-то и началось, ибо дошел черед до второй грамотки, в которой Мария Владимировна, ведая, сколь радушен и заботлив непобедимый кесарь и государь всея Руси, просит принять ее вместе со всем ливонским народом в русское подданство.

— А много ли градов в ее королевстве? — осведомился Дмитрий, и Бохин принялся перечислять.

По мере того как он говорил, лица послов вытягивались от удивления. Но это было до того, как речь зашла о городах, которые ранее принадлежали Речи Посполитой. Едва же дьяк добрался в своем перечне до Феллина, Юрьева и прочих градов, ныне принадлежащих Марии Владимировне, пан Олесницкий, в точности как городничий в заключительной сцене «Ревизора», застыл в виде столба, с распростертыми руками и закинутой назад головою, а Гонсевский… Вначале он решил, что ослышался, и воззрился на нас наподобие Земляники из той же заключительной сцены, наклонивши голову несколько набок, как будто к чему-то прислушивался. Затем он сменил позу на почтмейстерскую, превратившись в вопросительный знак, только обращенный не к зрителям, а к своему старшему коллеге.

Когда же дошел черед до городов, которыми королева в качестве свадебного подарка кланяется государю всея Русии, и прозвучали названия Нейгаузена, Мариенбурга и Мариенгаузена, они резко, причем одновременно, словно по команде, сменили позы, став Бобчинским и Добчинским «с устремившимися движеньями рук друг к другу, разинутыми ртами и выпученными друг на друга глазами».

Надо сказать, что и ряд других гостей, включая бояр из Думы, хорошо вписались в эту картину, оставаясь просто столбами.

Правда, «почти полторы минуты», как рекомендовал Гоголь, окаменевшая группа не продержалась, придя в движение значительно раньше. Издав какой-то загадочный нечленораздельный звук — то ли карканье, то ли хрюканье, Олесницкий, ломая все установленные правила приличия, выступил вперед и потребовал объяснений от Дмитрия. Мол, с каких пор не известная никому королева самым нахальным образом раздаривает города, принадлежащие Речи Посполитой и ее королю.

Дмитрий в ответ недоуменно пожал плечами и протянул руку в сторону послов Ливонии.

— У меня-то почто вопрошаешь? Эвон у кого допытываться надобно. — И, повернувшись к Бохину, осведомился: — А поведай-ка, барон Нарвский, откель у королевны взялось в одночасье столь превеликое множество градов, что она их дарить учала, и нет ли в том какого подвоха. — И он тут же пояснил вопрос: — Я к тому, что не выйдет ли худа, ежели я их приму от нее, ибо вроде как совсем недавно они, по словесам ясновельможного пана Олесницкого, принадлежали Речи Посполитой.

Новоиспеченный барон надменно вскинул голову и уверенно произнес:

— Грады сии с недавних пор ее, а потому она считает себя вправе раздаривать их кому пожелает. Что же касаемо слов ясновельможного пана посла, то мы не отрицаем, что некогда земли, на которых они лежат, и впрямь принадлежали Речи Посполитой, а до того свеям, а еще ранее Руси, а до нее ими владел Ливонский орден и епископ Дерпта, а до них там сызнова были владения Руси, а еще ранее — никому не ведомо. Потому, исходя из всего сказанного, Мария Володимеровна и порешила передать их самому раннему владельцу, соблюдя и вежество, но вместе с тем и справедливость.

Дмитрий пытливо посмотрел на меня и благодарно кивнул, поняв, кто помогал готовить ответ Бохину. Ну да, действительно, моя работа. Еще вчера, пока парился, в голову пришла мысль, что было бы неплохо заранее заготовить ответы на вопросы поляков, если таковые последуют, чтобы не так уж явно виднелся русский волчий хвост из заячьей норы. Студенческая привычка, знаете ли — шпаргалка никогда не помешает. О чем они могут спросить, я примерно представлял, как выкрутиться — нашел и тут же набросал на бумаге.

— Я стока не выучу, — перепугался Бохин, когда я сунул ему в руки свои листы.

— А учить и не надо, — успокоил я его. — Уразумей только суть. Отвечать же можешь своими словами, лишь бы они по смыслу сходились с моими.

Он и отвечал, хладнокровно парировав вопрос, почему Мария Владимировна поначалу не отправила, как водится, посольство к королю Сигизмунду, дабы решить спорные вопросы мирным путем, а действовала столь варварски.

— А потому, ясновельможный пан посол, что замирья с Речью Посполитой муж ея, усопший король Ливонии Арцимагнус Крестьянинович, [832] в свое время не заключал, вот и выходит, что война у нас с вами идет давным-давно, ажно тридцать пять годков.

— Какая война?! — возмутился Гонсевский. — О ней уж давно забыли!

— Не забыли, — степенно поправил дьяк. — Утихла она — это да. Так ведь в войне всякое случается. Тута яко у костра — вроде бы гаснет, вроде бы и вовсе язычков у пламени не видать, ан угольки-то рдеют, и, ежели хворосту на них подкинуть, он сызнова разъярится. Хотя словцо ты верное молвил, ясновельможный пан. И впрямь, сколь можно?! Опять же и людишки мирные излиха страдают. Давно пора нам угли те кровавые водицей студеной залить да замирье подписать.

— Замирье? — растерянно уставился на Бохина Олесницкий.

— Ну да, — кивнул Бохин и, приосанившись, нахально заявил: — Наша королевна Мария Володимеровна, исполнившись христианского смирения и кротости, согласна на прекращение войны и подписание мирного уговора, оставив за собой взятое. А уж прочее — остатняя часть Лифляндии — пущай будет у вашего короля Жигмонта. Но о том речь перед вашим королем и сеймом поведут послы ливонские, кои уже убыли к нему, а мне более добавить нечего.

Послы вновь переглянулись, и Олесницкий задал следующий вопрос:

— А могу я узнать, откуда у королевы появились в столь великом числе оружные людишки?

Спрашивал-то он у дьяка, но смотрел при этом в сторону Дмитрия, и во взгляде явно сквозило обвинение. Непобедимый кесарь оставался спокойным, однако щеки его слегка зарумянились. Но Бохин и тут не сплоховал:

— Будучи трехродной сестрицей государя всея Руси, непобедимого кесаря и… — снова принялся он за обстоятельный перечень титулов Дмитрия.

Посол, кисло сморщившись, словно только что съел лимон, терпеливо слушал. Дьяк не торопился:

— Наша королева, да будет известно ясновельможным панам, единственная родственница непобедимого кесаря по батюшкиной линии, ибо… — И Бохин начал степенно пояснять родословную Марии Владимировны. Лишь после этого он перешел к существу дела: — А потому попросила она непобедимого кесаря дати ей рати, чтоб возвернуть себе мужнее наследство. Государь же, радея к кроткой вдовице, сказывал тако. Мол, свои войска дати не могу, ибо меж мною и королем свейским Карлой замирье, но охочих людишек нанять дозволяю и препони чинить не стану. Помнится, что и в твоей державе, ясновельможный пан, тако же водится, потому…

— Мою державу оставим пока в покое, — резко перебил его Олесницкий. — Ты не ответил.

— Так я и сказываю, — невозмутимо продолжил дьяк. — Сыскалось до тысячи охочих людишек, вот они и…

— Сколько?! — завопил посол, возмущенный столь откровенной ложью. — И ты, барон, хочешь сказать, что всего тысяча людей взяла все эти города?! И что же, ныне они по десятку на город твоей королевой распределены? Не мало ли?

— Поболе, — возразил Бохин. — Потому как государь непобедимый кесарь даровал своей сестрице по ее просьбишке стрельцов…

— Ах, все-таки даровал стрельцов, — перебил Олесницкий и, повернувшись к Дмитрию, горько заметил, причем уже без всяких дипломатических вывертов: — Стало быть, вот каков ответ на дружбу нашего короля. Одной рукой вы пишете о любви и согласии меж нашими государствами, а другой втайне подсобляете его ворогам.

— Неприлично монархам, сидя на троне, даже слушать таковские речи, тем паче оправдываться, однако король польский и впрямь оказал мне кое-какие услуги, и токмо поэтому я отвечу, — отчеканил Дмитрий, гордо вскинув голову. — Господь заповедал подсоблять людям по мере сил, а уж коли речь идет о единственной оставшейся в живых сестрице — тем паче. К тому же я памятаю о дружбе с Жигмонтом, вот и порешил подсобить ему.

— Подсобить?! — ахнул не выдержавший Гонсевский.

— Да, подсобить, — твердо ответил Дмитрий. — Ибо Мария Володимеровна вознамерилась отняти грады, кои принадлежат ей по праву мужнего наследства, у свейского Карлы. Я почел сие доброй услугой нашему другу и союзнику польскому королю. Да и в грамотке своей она указала, что просит стрельцов не для того, чтоб ратиться, но токмо чтоб укрепиться во взятых ее людишками градах. А тот полк, что воевал, тут и я могу пред иконами поклясться, вовсе не мой, но моего подданного, царевича Федора Борисовича Годунова.

— Это один, — уточнил Олесницкий. — А прочие?

— А не было прочих. — И по губам Дмитрия скользнула насмешливая улыбка.

Поляки оторопели, уставившись на государя и переваривая сказанное. Затем они переглянулись. Ну да, загадка. Получалось, то ли царь нахально врет им, но уж больно твердый и уверенный тон для лжи, то ли говорит правду, но тогда…

— Это немыслимо — взять всю Эстляндию и часть Лифляндии токмо одним-единственным полком, — выпалил Олесницкий. — Тогда уж сделай милость, поведай, где ж она выискала такого воеводу, который со столь ничтожным количеством сумел овладеть многими каменными твердынями?! Мне б хоть одним глазком на него взглянуть — я б и то счастлив был.

— И впрямь неслыханное дело, — охотно подтвердил Дмитрий. — Вот потому ныне и мыслится мне, что тут непременно сказалась воля всевышнего, ибо без благословения божьего такого никто бы не возмог. А как уж воеводы исхитрились, о том лучше всего вопросить у наипервейшего из них, князя Мак-Альпина, герцога Эстляндского, кой ныне в посольстве состоит. — И он, кривя губы, иронично продолжил: — Мыслю, можешь без боязни не токмо одним, но и двумя очами на него подивиться, чтоб тебе вдвойне счастьица прибавилось.

Взгляды присутствующих тут же обратились в мою сторону. Признаться честно, от их обилия мне сразу стало как-то не по себе. Однако Олесницкий вопрошать не торопился — он лишь смотрел на меня, причем в глазах его появилось какое-то странное выражение. Полное впечатление, что он меня оценивал, прикидывая, как и что. Мог ли я овладеть городами? Нет, он явно думал совсем о другом. Спросить бы, так ведь не ответит.

Но пауза затягивалась, и я решил прервать ее, но пояснять стал не ясновельможным панам — еще чего, слишком много чести, — а Дмитрию:

— Вои у меня справные, государь, вот и одолел. А что до того, кому какой град принадлежит, так ведь карт у меня не имелось, вот и разошелся. Опять же и говор — что ляшский, что свейский — мне вовсе не ведом.

— Но потом-то неужто ты не вызнал, кому принадлежит часть градов, что ты взял? — не выдержал Олесницкий.

— Вызнал, — кивнул я, повернув голову в его сторону. — Конечно, вызнал. Вот только гонцы, отправленные к королеве по случаю очередной победы, к тому времени были уже далеко и вернуть их я не успевал. К тому же дело воеводы — брать грады, а не сдавать их, а уж кому они принадлежат и прочее, решать королям да императорам. — И я отвесил низкий поясной поклон Дмитрию. — Как надумает непобедимый кесарь в дружеском согласии с моей королевой, так оно и будет.

— Судя по твоим словам, князь, получается, что ты вовсе не упреждал ее? — мрачно спросил Олесницкий.

— Отчего же. — Я снова простодушно улыбнулся. — После, конечно, известил ее и повинился, но королева поведала, что так даже лучше, ибо Лифляндия тоже ее вотчина по праву наследования. Потому будет только справедливо, если она сразу возьмет себе от нее небольшую часть, а от остального откажется, милостиво подарив оное королю Речи Посполитой, дабы меж вашими державами воцарились мир и согласие.

И опять пауза. Послы переваривали мою наглость, не находя достойного ответа. Затем Олесницкий глухо выразил свои сомнения в том, что, услыхав про такой милостивый подарок, его король пойдет на замирье. В ответ я равнодушно пожал плечами, давая понять, что это не мое дело.

— Как видите, ясновельможные паны, — щедро одарил их любезной улыбкой Дмитрий, — речь у нас с ней поначалу была токмо о свейской Эстляндии, что тут нам и подтвердил ее воевода князь Мак-Альпин.

— Значит, Лифляндию она вернет обратно? — уточнил малогоский каштелян.

— Как я могу повелеть королеве, коя покамест еще не моя подданная? — развел руками Дмитрий.

— Я подразумеваю потом, когда она и ее королевство будет принято Русью, — внес уточнение Олесницкий.

При этом, как я подметил, посол, виртуозно извернувшись, ухитрился ни разу не назвать титул Дмитрия. Ну да, князем вроде как нельзя, тогда уж точно ответ будет отрицательный, а царем или, паче того, кесарем — полномочий нет. Вот и выкручивается, бедолага, как может.

— Ежели я приму ее в свое подданство со всеми градами, кои она указала, то тем самым соглашусь с тем, что они принадлежат ей, — заметил Дмитрий. — Гоже ли мне после того изменить своему слову? К тому же, как тут было поведано ливонскими послами, она и без того милостиво уступает Жигмонту две трети Лифляндии, так чего же более? — И он сменил тему: — Одначе мыслится мне, что не след на третий день после моей свадебки вести столь сурьезные речи, кои требуют долгих обсуждений. Думаю, мы сделаем ныне тако. Дабы ты, ясновельможный пан, уразумел, что дружба моя с Жигмонтом по-прежнему крепка, я, приняв те грады, кои назначены королевой мне, один из них — Мариенгаузен — так и быть, подарю польскому королю.

И очередная пауза. Ну да, уж очень много подарков. Так и сыплются, так и валятся со всех сторон — не успевает Олесницкий подбирать.

— А… прочие грады, кои ныне преподнесены тебе в дар? — прервал молчание малогоский каштелян.

— У нас на Руси сказывают, дареное не дарят, — пояснил Дмитрий. — Иначе первый даритель может осерчать, решив, что таким образом человек выражает недовольство подарком. Я же, из любви к своему молодшему брату Жигмонту, и без того оное нарушил, выделив ему один град. О прочих же надлежит списаться с моей любезной сестрицей — не изобидится ли она на меня за таковское, а уж опосля решать.

— Стало быть, пока ясновельможная пани Мария Владимировна… — начал было Олесницкий, но тут же был прерван сердитым окриком Дмитрия:

— Не забывайся, посол! Когда ты величал меня непотребной титлой, это одно. Тут я еще мог простить тебя, ибо так повелел тебе твой король Жигмонт, холопом коего ты являешься. Но называть ясновельможной пани королеву Ливонии Марию Владимировну, коя вдобавок доводится мне трехродной сестрицей, тебе никто повеления не давал, а потому возьми свои словеса обратно и именуй ее тако, как тут о ней объявлено ее послами, ибо в противном случае я буду вынужден отправить вас обратно.

Олесницкий угрюмо уставился на Дмитрия и отчетливо произнес:

— Что-то рано ваше господарское величество забыли, что посажены на свой престол токмо при дивном содействии божием, милостью польского короля и помощью польского народа. — Замечание насчет королевского титула Марии Владимировны он явно проигнорировал, не собираясь ни извиняться, ни поправляться. — И сдается мне, что рановато великий князь Московский, — ясновельможный пан особо выделил последние три слова, — отважился на сие непотребное обращение с послами того, кто в свое время оказал ему столько ценных услуг, без которых ему не видать бы этого престола как своих ушей.

Так-так. Кажется, посол окончательно взбесился, коль настолько забылся, что начал говорить такое. Но сказал он это напрасно — такого Дмитрий уже не простит. Вон как резво подскочил со своего трона.

— Более хулу и лай слышать я не желаю, — звонким голосом заявил он. — Одначе сперва еще раз повторю для памяти, что мы не князь, не господарь и даже не царь, но император на своих пространных государствах. Приняли мы этот титул от самого бога, и имеем по милости божией под собой служащих нам князей, господарей, а с нынешнего дня и королей. — Он надменно вскинул подбородок. — Терпел я ваши поношения изрядно, но более не желаю, а посему изгоняю вас, яко особ, не умеющих вести себя должным образом и править посольство так, яко надлежит меж учтивыми людьми.

Ишь ты. Можно сказать, выгнал взашей. Впрочем, наверное, и правильно. Во всяком случае, мне это только на руку. О затеваемой Дмитрием войне с крымским ханом можно забыть — теперь уж нашему государю точно хватит заморочек на севере.

Ну что ж, остается со спокойной душой попировать…

Глава 39 Встречи, встречи, встречи…

Надо сказать, что место за отдельным столом, который был придвинут вплотную к царскому, не пустовало, невзирая на отсутствие Олесницкого. Причем сидел там даже не один человек, как планировалось ранее, а двое, ибо Дмитрий объявил, что решил удостоить столь высокой чести и барона Нарвского, и герцога Эстляндского, ибо желает в их лице оказать превеликую честь своей сестрице королеве Ливонии Марии Владимировне.

Помня о всяких неудобоваримых блюдах, я осторожничал и ел мало, а вот проголодавшийся дьяк наворачивал за обе щеки, так что в основном на все вопросы государя пришлось отвечать именно мне.

Сразу отмечу, что молодожены представляли собой весьма любопытное зрелище. Один одет исключительно во все русское, начиная с красного бархатного опашня, усаженного жемчугом и опушенного соболями, а другая — в платье польского покроя. Даже корона на ее голове выглядела как-то по европейски — ничего общего с шапкой Мономаха или теми тремя коронами, которые мне доводилось видеть в царском казнохранилище.

Мнишек, сославшись на нездоровье, вновь отсутствовал, но его дочку благодаря своему удобному месту я успел рассмотреть во всех ракурсах. Правда, именно рассмотреть, но никак не полюбоваться, поскольку нечем. Оставалось только гадать, что же все-таки привлекло в этой тощей крохотульке — метр с кепкой — нашего государя. Ни кожи ни рожи — доходяга с небольшими глазками, ястребиным носиком и тонкими губами, которые она вдобавок регулярно поджимала, выражая недовольство. Последнее происходило чуть ли не все время — уж очень новоиспеченной царице не нравились блюда русской кухни.

Правда, что именно ее в них не устраивает, я не понял, ибо говорила она с Дмитрием исключительно по-польски и суть ее многочисленных претензий осталась для меня загадкой.

Вот только новоиспеченной императрице следовало бы помнить, что она, образно говоря, в чужом монастыре, к которому не стоит примерять свой устав, да еще так откровенно, с брезгливыми гримасами и презрительными усмешками.

Что касается меня самого, то тут, как я понял, наша с государыней антипатия оказалась взаимной. То ли она уловила, насколько низко я оценил ее внешность — женщины чувствуют такие вещи, то ли ей не понравились мои разговоры с послом, при которых она присутствовала в качестве венчаной царицы, а может, все вместе.

А чуть позже добавилось и еще одно досадное для нее обстоятельство. Дело в том, что Марина привезла на Русь вилку, которую тут не знали, орудуя исключительно засапожником. Между прочим, гораздо удобнее — им и наколоть можно что угодно, и при необходимости отрезать понравившийся кусочек. Так вот, привезти-то она ее привезла, но пользовалась ею весьма неумело. Я имею в виду, неумело с точки зрения человека двадцать первого века — не так у нас принято с нею обращаться. Она даже держала ее неправильно, то есть в правой руке, а про остальное вообще молчу.

Заметив мой взгляд, устремленный на ее вилку, она решила иное, посчитав, что я вижу сей странный предмет впервые в жизни, а потому иронично усмехнулась и принялась что-то шептать на ухо Дмитрию. По его тону я понял, что он вначале не соглашался, но затем нехотя кивнул и обратился ко мне, предложив тоже попробовать сие орудие, кое весьма удобно при…

Цитировать расписываемые им преимущества вилки по сравнению с ложкой и ножом не буду. Скажу лишь, что я, изобразив колебание, после недолгого размышления согласился.

Едва толстая гофмейстерина пани Тарлова, стоящая за креслом императрицы, подала мне вилку, как Марина впилась в меня взглядом, предвкушая забавное зрелище неуклюжего тыкания и рассчитывая язвительно прокомментировать мои жалкие потуги. Но замечание ей удалось сделать только один раз, когда я перекинул засапожник в правую руку и принял вилку в левую.

— Ясновельможный пан левша? — осведомилась она, и ее тонкие губы изогнулись в презрительной усмешке.

— Нет, просто меня так учили, — невозмутимо ответил я и принялся хладнокровно разделывать здоровый кусок свинины, лежащий на моей тарелке.

Марина некоторое время недоверчиво глядела, как я ловко обращаюсь с новым столовым прибором, начиная понимать, что унизить меня не получится, а я через минуту еще и подлил масла в огонь, порекомендовав ей тоже переложить вилку в другую руку, поскольку так гораздо удобнее.

— Меня учили инако, — отчеканила она и негодующе отвернулась к Дмитрию, который лишь усмехнулся в ответ на ее неразборчивый шепот, из которого я уловил лишь одно знакомое мне слово «гонор».

Государь, выслушав Марину, лишь весело рассмеялся и, ласково погладив ее ладонь, ответил что-то успокаивающее, после чего тут же улыбчиво обратился ко мне, сетуя, что я плохо ем.

Он вообще был само внимание и доброта. Пожалуй, помимо меня столь ласковым тоном он обращался только к Марине. Ах да, совсем забыл упомянуть упорно жующего подле меня Бохина — ему тоже перепадали милостивые слова и похвала в адрес настоящей истинной государыни, которой ведомо, как правильно употреблять титулы своих соседей.

Что же касается Олесницкого и Гонсевского, то Дмитрий был настроен весьма оптимистично, заявив, что не пройдет и двух-трех дней, как они сами попросятся к нему на аудиенцию, если, конечно, пожелают вернуть своему государю те города, которые ранее принадлежали Речи Посполитой, а ныне захвачены Марией Владимировной и переданы в дар Руси.

— Овес к лошади не ходит, — самоуверенно заявил он мне.

Однако тут государь немного ошибся. Дело в том, что польские лошадки выбрали иной сорт овса, посчитав, что шотландский несколько вкуснее русского…

Следующее утро началось с визита гостей, и первым в моем тереме объявился смущенный возложенным на него щекотливым поручением Огоньчик. В первые минуты его прихода, не подозревая, что он явился ко мне не просто так, на правах старого приятеля, я радушно усадил его за стол завтракать, но ясновельможный шляхтич был явно не в своей тарелке. Это настолько бросалось в глаза, что недолгое время я, решив, что его скованность имеет совсем иные корни, счел нужным ободрить его, мол, кто старое помянет…

Вот тут-то, заявив, что он все равно бы ко мне зашел, просто так совпало, пан Михай промямлил, что его попросили передать мне просьбу встретиться кое с кем, причем с кем именно, он так и не сказал, сообщив лишь, что если я согласен, то ко мне через пару часов придут.

И пришли… Вот только не через пару часов, а гораздо раньше, и был это сам государь. Оказывается, он уже успел провести заседание боярской Думы и принять решение по встрече Годунова.

Если кратко, то торжественный въезд царевича в столицу наметили на Прощеное воскресенье, да и то, судя по тому, как Дмитрий его описал, он вышел какой-то, мягко говоря, усеченный.

Так-так. Получается, ревнует государь к славе Годунова, явно ревнует. Потому и надумал назначить въезд на Прощеное воскресенье, ведь в понедельник начинается Великий пост, а это значит, что всем пьянкам и гулянкам придет конец на долгие семь недель. То есть веселье по случаю приезда победителя свеев и ляхов продлится всего один день.

Видя, что я продолжаю помалкивать и согласно кивать, государь с легким смущением — не до конца потерял совесть — предложил мне вовсе не принимать в этом участия. Мол, все-таки я посол королевы Ливонии, посему ни к чему лишний раз раздражать Олесницкого с Гонсевским, с которыми он вчера несколько того, погорячился.

Дальше я слушать не стал, бесцеремонно перебив его и принявшись вносить ряд поправок в намеченный план. Начал, разумеется, с самого приятного, попросив позволения сказать все начистоту. Он согласно кивнул, и я приступил: мол, всецело уважаю скромность Дмитрия, но ни к чему так уж, с перебором…

Тот, опешив, недоуменно уставился на меня, и я пояснил, что куда лучше, если Дмитрий встретит царевича не у Красного крыльца на входе в Грановитую палату, а у самых городских ворот и далее отправится к Кремлю вместе с ним, возглавляя процессию. Тогда и заслуженные лавры победителя по праву достанутся не только одному Годунову, но и государю, ибо все мы, как воеводы, находимся на службе у императора Руси, а значит, наши победы — это и его победы тоже. И двух мнений тут быть не может.

Государь зарделся и смущенно промямлил, что надобно над тем подумать, хотя я уж того, перебрал…

— Излишняя скромность сродни гордыне, а она мать всех смертных грехов, — вспомнил и тут же лихо перефразировал я упрек, который в свое время адресовал мне князь Горчаков. — Уступаю тебе лишь в одном — что касается меня, то, возможно, ты и прав. Мне и в самом деле лучше всего побыть в сторонке…

— Нет! — выпалил Дмитрий. — Коли ехать от самых врат, так уж вместях!

— А послы? — невинно осведомился я.

— Утрутся, — сердито буркнул он. — Все одно — чему быть, того не миновать. Я им и без того вчера изрядно в рожу наплевал, так что еще разок они стерпят, никуда не денутся. А не стерпят — скатертью дорожка. Да и с Прощеным воскресеньем мы, пожалуй, тоже погорячились. Таких побед Русь со времен моего пращура и тезки Димитрия Донского не одерживала, посему не след нам ее всего один день праздновать. Мыслю, что перенесем все на субботу. Как Федор Борисович, поспеет ли?

— Завтра к вечеру он уже будет под Москвой, — вспомнив последнее сообщение, с которым примчался вчера вечером гонец от Годунова, твердо заверил я его.

— Вот и славно, — кивнул Дмитрий. — А теперь айда со мной. Я тебе свою забаву покажу, кою повелел близ берега учинить.

Однако, памятуя о неведомых гостях, согласие на визит которых я дал Огоньчику, пришлось отказаться. Дескать, за время моего отсутствия скопилась изрядная куча неотложных дел и мне хотелось бы заняться ими.

— Ну-у как знаешь, — несколько разочарованно протянул государь и выпорхнул из терема, шустро умчавшись к своим забавам.

Признаться, в иное время я бы составил ему компанию, но что делать, коли договорился о встрече неведомо с кем. Каково же было мое удивление, когда Багульник буквально через полчаса ввел ко мне в кабинет вщижского старосту Александра Гонсевского, мужественного пышноусого здоровяка, лицо которого не портил даже тонкий шрам, тянувшийся от левого уха к середине подбородка.

А разговор с ним получился довольно-таки любопытный. Поначалу были только ахи и вздохи по поводу нашей успешной победоносной кампании в Прибалтике, причем восторги ясновельможного пана изрядно отдавали фальшью.

Ничего конкретного он мне поначалу не сказал, но суть его намеков я понял хорошо. Если кратко, то они сводились к одному — не хочется ли мне в отсутствие моего главнокомандующего (уже прознали? А ведь вчера никто ни словом не обмолвился о Годунове. Кто сдал?) поучаствовать в неком дельце, которое, вне всяких сомнений, принесет мне немалую выгоду и в то же время ни в малейшей степени не затронет интересов Федора Борисовича.

Поначалу я хотел отказаться сразу, но стало любопытно, так что я ни от чего не отказывался, но и ни на что не соглашался, тем более что сам главнокомандующий, то бишь Годунов, пока не приехал, поэтому можно было смело отговариваться от любой конкретики, ссылаясь на его отсутствие.

Я и ссылался.

Теряя терпение, Гонсевский стал откровеннее, заметив, что за последнее время в великом князе Московском изрядно разочаровался как его король, так и все именитые люди Руси.

— Есть просто неблагодарные люди, но есть и бешеные псы, кусающие руку своего благодетеля, — вздохнув, поведал он мне.

— Не твори добра, не получишь и зла, — согласился я с ним, поощряя к дальнейшим откровениям.

— Вот-вот, — оживился он. — Не зря же поговаривают, что…

Дальше пошло такое, за что кладут головы на плаху. Причем Гонсевский обладал неверной информацией о происхождении Дмитрия, иначе не затянул бы старую песню про Отрепьева. А вот его заключение мне не понравилось. Мол, если бы ему пришлось делать выбор, то он не колеблясь предпочел бы поставить на шкоцкого князя, который всегда верен своему слову и может достойно отблагодарить за предупреждение об угрожающей ему опасности.

Оп-па! А вот с этого места поподробнее.

Но в ответ на мои слова об умении благодарить, знать бы за что, вщижский староста лишь уклончиво заметил, что не все сразу, да и вообще, князь достаточно мудр, чтобы понять, чьей стороны надлежит держаться. Пока же ему надлежит ведать лишь одно — несмотря на то что им было учинено в Лифляндии, зла на него в Речи Посполитой не держат, а потому двери посольского двора, на котором они ныне проживают, для истинного рыцаря Мак-Альпина всегда открыты. Более того, как кажется Гонсевскому, к которому присоединяется и пан Олесницкий, самое время было бы приехать к ним с ответным визитом — ну, скажем, завтра к вечеру…

Но я и тут вывернулся, не дав определенного ответа и туманно заметив, что непременно приеду, разве только появятся срочные, неотложные дела, но это вряд ли — во всяком случае, пока таковых не предвидится.

Он выслушал, понимающе кивнул и завел речь… о моих родственниках в Италии. Мол, сейчас у него как раз подворачивается оказия, едет человек в Рим, поэтому я могу передать с ним привет, или, если пожелаю, он может заехать по указанному мною адресу, чтобы вручить письмо. Только надо поторопиться, поскольку человек этот уезжает послезавтра.

Батюшки-светы, неужто в Италии отыскались князья Мак-Альпины?! Вот тебе раз! И что мне делать? Отказываться? Нельзя, слишком подозрительно. По идее, будучи настоящим князем, я должен бы уцепиться за такую возможность руками и ногами, а я нос ворочу.

Но и писать нельзя.

А Гонсевский продолжил, что полугодом ранее он, пребывая в Италии, по собственной инициативе хотел сообщить моим родичам о необыкновенной популярности князя Мак-Альпина, каковой тот заслуженно пользуется на Руси, да вот беда — так и не сумел никого отыскать. Некоторые глупцы и вовсе пытались его уверить, будто таких князей отродясь не существовало, но он, разумеется, не принял во внимание их слова.

Так-так, теперь понятно, откуда ветер дует.

Закончил же вщижский староста стандартным уверением в искренности своих чувств и еще одним напоминанием, чтобы я заглянул в гости на Посольский двор, где смогу более подробно потолковать обо всем, что меня интересует.

Спокойно посидеть и хладнокровно обдумать эту попытку шантажа — иначе его речь не назовешь — у меня не вышло. Тут же, едва ушел Гонсевский, в мой терем заглянул еще один гость. На сей раз им оказался… старец Филарет, то есть, извините, бывший старец и бывший Филарет. Выглядел Романов молодцом — ладно подогнанный кафтан сидел на нем как влитой, ни складочки, ни морщинки. Он и ранее смотрелся статным мужиком, несмотря на рясу, а теперь светская одежда еще больше подчеркивала все достоинства его крепкой фигуры.

Оказывается, Федор Никитич решил предложить свои услуги, дабы помирить меня с именитым боярством. Мол, хватит ненужных раздоров между православными людьми, пользуясь которыми иные стремятся подорвать истинную веру. Одна проблемка — им самим вроде как первыми идти на мировую невместно, потерька отечества, ну и мне тоже ни к чему — все-таки я ныне вон в какой чести у государя. Следовательно, самое лучшее — встретиться всем как бы невзначай на нейтральной территории, в его терему. Голицыных и Шуйских он уже пригласил, так что теперь дело за мной. Заодно, если предполагаемое замирье с боярами пройдет удачно, имеет смысл поговорить о некой затее, коя принесет мне немалые выгоды.

Вот тебе раз! И эти туда же. И почему же я вдруг всем понадобился? Одни зовут в гости, другие зовут, причем и те и те буквально жаждут вовлечь меня в свои «затеи», которые, вне всяких сомнений, называются переворотом. И чего теперь делать? Главное, совершенно непонятно, кто основной массовик-затейник — поляки или бояре? Или это два переворота, которые просто совпадают по времени? А когда они намечены?

Оставалось только слушать, кивать и… давать уклончивые ответы. Мол, ничего не обещаю, поскольку не далее как завтра собираюсь выехать навстречу подъезжающему к столице Годунову. Даже любезно пояснил, куда именно еду. Мол, путь мой лежит в сторону Дмитрова, из которого завтра поутру Федор Борисович должен выступить.

Романов, как ни странно, не больно-то настаивал. Он лишь слегка посетовал на досадное стечение обстоятельств, да взаключение поинтересовался, когда же, в таком случае, ждать торжественного въезда в Москву победителя свеев и ляхов?

— Государь наметил его на Прощеное воскресенье, о чем пару часов назад известил меня, — почти честно ответил я и в свою очередь полюбопытствовал: — Вроде бы ты, боярин, тоже в Думе сидел, так зачем спрашиваешь?

— Так ведь я помыслил, что он еще далече, — пояснил Романов. — А ты мне тута сказываешь, что он уже завтра из Дмитрова выедет, а от него до Москвы верст семьдесят, не боле, мигом обернется. Так к чему еще два дня ждать?

— Передохнуть с дороги не помешает да в баньке попариться, — спокойно ответил я. — Орлам тоже надо время, чтоб перышки почистить.

— Это да, — охотно поддакнул Федор Никитич. — Токмо где ж они столько бань сыщут, чтоб всем за один день поспеть напариться? Али царевич, яко и ты, с малыми силами выехал?

— Угадал, боярин, — подтвердил я. — Сам посуди, при обозе-то тоже кому-то надо быть. Лихих людей на Руси пока хватает, так что глаз да глаз за казной эстляндской. Вот мы с ним и порешили почти всех ратников с нею оставить. Я с собой и вовсе только полусотню взял, да и с Годуновым немногим больше едет — неполная сотня. К тому же париться-то они будут в своих казармах близ сельца Тонинского, а там еще с прошлого года аж несколько бань выстроено. Думаю, за день поспеют его ратники пот да грязь с себя смыть.

— Вона как, — фальшиво удивился Романов. — А я-то полагал, что он через Тверские ворота в Белый город въезжать будет, а выходит…

— Через Яузские, — подхватил я. — Да и какая разница — через какие, верно? Тут ведь главное совсем в другом — с чем он в них въедет? А с этим все в порядке — с победами! — И подмигнул ему.

Тот тоже несколько растерянно моргнул в ответ и перед уходом еще раз напомнил, что если мне все-таки удастся вернуться к вечеру, то чтобы я непременно заехал к нему в терем, расположенный близ посольского двора. Я в очередной раз как можно простодушнее улыбнулся и заверил, что непременно заеду.

Глава 40 Старые знакомые и зрада крулю [833]

Выпроводив гостя, я первым делом вызвал Дубца и, распорядившись готовить троих гвардейцев в дорогу, уселся писать письмо царевичу.

Маршрут движения Годунова оставался прежним — сегодня он должен был выехать из Клина. Только теперь ему предстояло одолеть девяносто верст до столицы не за два дня, а за один, затемно добравшись до моего Кологрива, где и остановиться, дожидаясь меня.

Кроме того, царевичу предстояло нарядить Емелю в свою одежду, выбрав покрасивее, и вместе с двумя сотнями лучших ратников немедленно отправить в Дмитров — ни к чему разочаровывать расстригу Романова и тех, кто стоит за его спиной. Полсотни верст мои гвардейцы до ночи должны осилить, а завтра я их встречу.

Однако выезжать им из Дмитрова следует порознь. Первой — сотня с Емелей. Второй надлежало держаться верстах в пяти позади и ни в коем случае не ближе. Исключение одно — если вдруг заслышат пальбу на дороге. Маршрут движения тот же, но только до Бибирево, а там спешиться, провести разведку и действовать по обстановке.

Немного подумав, я написал, что делать, если мое свидание с ними не состоится, — следовать в старые казармы близ Тонинского села, по пути соблюдая предельную осторожность и не доверяя никому. Даже если их встретят гонцы, якобы посланные мною или государем, не слушать, не верить, но думать — для чего и куда их заманивают.

Впрочем, это уже было излишней предосторожностью. Скорее всего, сотню в пути трогать не будут — ни к чему лишний шум. Просто отследят, куда она направляется, и, убедившись, что они едут строго согласно моим словам в старые казармы, дождутся, когда ратники направятся в баньку. Вот там-то, голеньких и горяченьких, их и попытаются захватить врасплох. Хотя и это не факт — гораздо удобнее подпереть двери и запалить.

Поразмыслив, послал еще троих в казармы под Тонинским — надлежало создать видимость лихорадочной подготовки к встрече, то есть и впрямь к завтрашнему полудню затопить все имеющиеся бани, а сегодня заняться иным, используя мальчишек, которые сейчас там находятся.

Следующим был дворский Багульник. Его я отправил к остаткам своих тайных спецназовцев с приказом собраться ближе к вечеру в моем домике на Малой Бронной. Еще перед Прибалтикой я вернул почти всех ребят из Костромы в Москву, так что была надежда, что определенная информация у них за пару месяцев скопилась. Правда, вызнать о заговоре моим «монахам» и «нищим» весьма затруднительно — не тот круг общения, а потому основные надежды я возлагал на Князя, точнее, на Игнатия Незваныча, как его давно величали в Костроме. Он тоже два последних месяца находился в Москве. Понятно, что и его уровень общения не больно-то высок — боярская челядь, но он, по крайней мере, мог подметить, на каких дворах за последнее время прибавилось боевых холопов и насколько сильно.

Увы, но полученная информация ясности не внесла.

К примеру, известили меня про изрядно увеличившееся за последнюю неделю число вооруженных людишек во дворах у Мстиславского и Воротынского, Голицыных и Шуйских. Казалось бы, можно делать соответствующие выводы, но не тут-то было. Тот же Игнатий сразу сообщил и о том, что никто из упомянутых бояр холопов не таит, поскольку собраны они по повелению государя, назначившего военный смотр на первую неделю Великого поста.

Да, сама обстановка в столице была тревожная — напряжение, можно сказать, висело в воздухе, словно топор, занесенный над чьей-то головой. Но тут тоже было не все ясно.

Понятно, что в первую очередь причина в прибывших с невестой поляках, которые вели себя точно так же нахально и дерзко, как и летом, — августовский урок с полутора десятками покойников так их ничему и не научил. Однако к этому добавлялось и еще. По сообщениям моих тайных спецназовцев, ходили какие-то людишки по торжищам, распуская слухи, что, дескать, государь женился на полячке, которую даже не удосужился вначале перекрестить в истинную веру; что он, встав поутру после ночных утех, не идет в баню, а прямиком, не обмывшись, направляется в церковь, да не один, а с ляхами, которые — неслыханное дело — в своей дерзости заводят туда собак; что он…

— И кто же так говорит? — перебил я Догада, который излагал мне все это.

— Люд московский, — неопределенно ответил он.

— Люд или боярские холопы? — уточнил я.

— Кто их разберет, — пожал плечами Догад.

— Надо было отследить, — попрекнул я его, напомнив: — Или забыл, как я вас учил? Слушай, что говорят, а потом погляди, кто говорит, тогда сразу станет понятно, и с какой целью говорит.

Догад замялся, как-то странно поглядывая на меня.

— Да мы о том памятали, токмо… — нехотя протянул он и умолк, не решаясь продолжить.

— Не пойму я что-то. Если помнили, тогда почему не сделали? — поинтересовался я.

— Мы б сделали, — наконец собрался он с духом, — да помыслили, что ты новиков на наше место прислал.

— Чего?! — вытаращил я на него глаза.

— Так енто вправду не твои людишки были, княже? — недоверчиво переспросил он.

— Да с чего вы такое подумали?! — возмутился я.

— А чего еще нам было думать, когда балаболы оные покойного государя славили, — сердито встрял в разговор Наян. — Вот-де, когда Борис Федорович был, так енто царь так царь. Можно сказать, не государь, а родной отец для всего православного люда. Ну и далее тоже тако. Вот мы и порешили, что ты нам доверять перестал, да…

— Глупости! — выпалил я.

— Да ныне и сами зрим, что глупость, — повинился Наян, попросив: — Не серчай, княже.

— И выслеживать стало опасно, — подал голос Лохмотыш. — Даже моих людишек и то пару раз за последние два дня ограбить пытались, хотя какая уж там у нищих деньга. Отбились, конечно, но в эти дни и впрямь ближе к вечеру на улицах с опаской приходится ходить. И оное тоже в вину государю ставят — почто леготы такие для татей учинил?

Впрочем, на это обстоятельство я вначале не обратил внимания, поскольку к тому времени уже знал, что связано это с широкомасштабной амнистией, которую в связи со своим бракосочетанием объявил Дмитрий. Однако позже Игнатий уточнил, что царской милостью оказались недовольны даже его старые знакомцы из «сурьёзного народца», а если попросту, то воры, которые не приемлют насилие, предпочитая работать чисто, аккуратно и без крови, да и вообще — уж очень это прощение не похоже на предыдущие.

Во-первых, размах. Если при Федоре Иоанновиче и Борисе Федоровиче из острогов и тюрем выпускали где-то пятую часть сидящих там, то сейчас чуть ли не две трети.

Но это еще куда ни шло и можно было бы отнести на счет широты души Дмитрия, который и тут вознамерился переплюнуть своих предшественников, однако было еще и во-вторых — категории выпускаемых. Тут уже на царскую волю не спишешь, поскольку указ государя в этом отношении не более чем декларация — выпустить, и все тут. А вот кого конкретно — это уже работа дьяков из Разбойного приказа.

Так вот, ранее они столь огульно к этому вопросу не подходили, милуя только осужденных за мелкие преступления, но не за те, где была пролита кровь. Сейчас же чуть ли не с точностью до наоборот — в первую очередь свободу получили отъявленные головорезы, и выпустили их из острогов всего за пару-тройку дней до свадьбы Дмитрия.

Кстати, я и сам успел подметить, насколько увеличилась преступность, пока ехал в Сретенскую слободу, куда направился прямиком с Малой Бронной. И людей на улицах мало, не сравнить с летом, а те редкие прохожие, которые нам попадались, заметив меня и пяток ратников, незамедлительно присоединялись к нам, норовя держаться поблизости, дабы защитили, ежели что.

Правда, добраться до слободы не довелось — нагнал Одинец, которого я чуть раньше отправил в свой терем предупредить Багульника и прочих ратников, что, скорее всего, задержусь допоздна и беспокоиться не надо. Оказывается, ко мне прибыли гости, которые сейчас сидят в тереме и терпеливо ждут возвращения хозяина. Один из гостей — думный боярин Петр Федорович Басманов, а второго Одинец не знал, сказав лишь, что какой-то красномордый толстый лях, про которого Багульник почему-то сказал, что он мних, хотя тот был в мирской одеже, да еще назвал его прозвище — Ёжик. Пришлось повернуть коней.

На самом деле красномордым толстым ляхом оказался ясновельможный пан Юрий Мнишек. Он представился Багульнику как Ёжи, отсюда и Ёжик, то же касается и фамилии — весьма созвучна со словом «мних».

Лица у обоих — что у царского тестя, что у Басманова — озабоченные, в глазах нескрываемая тревога — тоже чуют неладное. Но если Мнишек смотрел на меня не без опаски — вдруг я тоже из числа неведомых заговорщиков, то Петр Федорович говорил в открытую, не таясь и не скрывая своей тревоги.

Чтобы слегка прояснить для себя кое-какие моменты, я небрежным тоном поинтересовался у боярина, кто проявил инициативу выпуска преступников из тюрем, учинив огульную амнистию. Ага, сразу двое — Василий Иванович Шуйский и Василий Васильевич Голицын. Поддержали их князья Федор Иванович Мстиславский и Иван Михайлович Воротынский. Ну что ж, так я и предполагал.

А вот касаемо военного смотра Басманов уверил меня, что он объявлен исключительно по инициативе самого государя, имеющего весьма обширные военные планы войны с Крымом, для которой приспело время. Более того, сбор объявлен не только в столице, но и в других городах, полки из которых уже на подходе к Москве.

Получается, тут я промахнулся.

Что же до говорунов, сеющих нехорошие слухи про Дмитрия, порой граничащие с откровенной клеветой, Басманов рассказал, что кое-кого удалось схватить, но когда было доложено государю, то за них сразу вступились думцы, принявшиеся наперебой убеждать, что те буровили это по недомыслию да во хмелю. Окончательно убедил непобедимого кесаря в том, что несчастных надлежит выпустить, Василий Голицын.

— Не уподобляйся Борису Федоровичу, — веско произнес он. — Ему таковское простительно, ибо он избранный. Ты ж у нас природный государь, потому и негоже тебе брать с него пример, да еще в столь худом деле.

И как ни упрашивал Басманов, Дмитрий остался непреклонен в своем повелении отпустить всех несчастных пьяниц — очень уж ему не понравилось сравнение с Годуновым.

— Ты бы хошь ему поведал, чтоб он поостерегся, — проворчал Петр Федорович. — К тебе-то он должон прислушаться.

— А ты как мыслишь, ясновельможный пан? — поинтересовался я у краснорожего Мнишка.

— Зрада крулю, — коротко ответил он и пожаловался, тыча себя в грудь: — Я не могэ спачь в ноцы — боли мне сэрцэ.

Хотя толстяк говорил по-польски, но, в отличие от его дочурки, его я понял хорошо, пусть и с некоторым запозданием. Впрочем, толку с того. Бессонница и боли в сердце — не мой профиль. А вот зрада — это как раз по моей части. Вот только сегодня и в ближайшие дни у меня нейтралитет — ни помогать, ни мешать мятежникам я не собираюсь, да и Федору отсоветую, так что оставалось лишь развести руками.

Правда, пообещать поговорить с Дмитрием пришлось, иначе бы не отстали. Заодно Басманов заметил, что ныне он не питает особого доверия ни к стрельцам, ни к этим иноземцам, поэтому было бы самым лучшим, если бы я в разговоре с Дмитрием предложил ему своих людей для охраны царских покоев.

Деваться было некуда — пообещал и людей, правда, оговорив, что пока у меня их всего ничего, так что надо дождаться приезда Годунова. Зато после торжественного въезда царевича в столицу могу в тот же вечер выделить с десяток ратников.

— И мне тоже, — встрепенулся Мнишек и скорчил жалобную гримасу.

Ишь чего захотел. Можно подумать, что у меня охранное агентство. Но впрямую отказывать не стоило, поэтому пришлось изворачиваться.

— А ты не подумал, ясновельможный пан, что наличие у царского тестя охранников, которые всего пару седмиц назад брали города Речи Посполитой, польские послы сочтут неуважением к особе короля Сигизмунда? — И я усмехнулся, глядя на опешившего толстяка, который принялся озадаченно чесать лоб.

А перед самым уходом я, вспомнив про Сретенскую слободу и Замоскворечье, куда так и не успел попасть, поинтересовался у Басманова, какое настроение у стрельцов. Петр Федорович недоуменно пожал плечами, ответив, что они по-прежнему верны государю.

Что ж, очень хорошо. Значит, если случится переворот, то я смогу рассчитывать на шесть тысяч помимо своих восьмисот. Вот только завтра мне снова недосуг к ним заглянуть, но ничего, будем надеяться, после приезда из старых казарм найду несколько часов.

Глава 41 Охота на охотников, или Баня по-красному

Оставшись один, я сел и задумался, пытаясь проанализировать все, что узнал за этот день от своих людей, добавив к этому настойчивое приглашение поляков заглянуть к ним в гости и еще одно, не менее настойчивое, исходящее от Романова. Причем оба на завтрашний вечер. Ах да, совсем забыл. Имелись еще и назойливые расспросы этого расстриги относительно маршрута движения Годунова, времени его прибытия, куда именно и все в том же духе.

Итак, что у нас получается? Пока предельно ясным оставалось одно — что-то где-то зреет. Хотя нет, неправильно — не что-то, а, как тут выразился пан Мнишек, зрада крулю, и не просто зреет, но уже вот-вот лопнет, сочась кровавым гноем, иначе преступников бы не стали выпускать. Такие вещи делают накануне или за несколько дней, но не недель.

Определить действующих лиц труда не составляло, по крайней мере тех, кто стоял во главе. Тут и к гадалке ходить не надо — и без того ясно, что вновь Шуйские, а с ними, скорее всего, Голицыны, раз они тоже хотят со мной помириться. Не исключено, что и Романов — то-то он так хлопочет, выставляя себя посредником.

А вот где и как они собираются выступить — вопрос. И тут же еще один — что они намерены делать с Годуновым, да и со мной тоже? Или бояре всерьез считают, что им удастся уговорить меня ни во что не вмешиваться? Вообще-то возможен и такой вариант, иначе зачем бы им договариваться со мной о встрече и заключении перемирия, которое, весьма вероятно, окажется нечто вроде сделки — мы тебя прощаем за все прошлые художества, а ты сиди смирно и не вякай. Или эта встреча предназначена лишь для того, чтобы удержать меня в Москве, пока будет чиниться расправа над Годуновым?

А шантаж со стороны поляков? У него-то какая цель?

Впрочем, на кое-какие загадки я, наверное, получу ответы уже завтрашним вечером, а может, и раньше.

И действительно, я как в воду глядел. Не зря столь старательно выспрашивал меня о возвращении Федора этот расстрига. Я еще не успел выехать из Москвы, прихватив с собой всех гвардейцев, как сразу понял — пасут. Мне ли не знать, чем отличается настоящий нищий от того бродяжки, который сидел недалеко от ворот и — слыханное ли дело — даже не посмотрел в шапку, какую монетку я ему кинул.

Самодовольно подумав, что мои ребятки из бригады Лохмотыша так грубо никогда не работали, а клянчить деньги из спортивного интереса научились похлеще подлинных побирушек, я сделал в памяти зарубку — работаем всерьез — и направил коня за ворота.

Пока ехал, прикидывал, сколько человек бояре отрядят на поимку царевича. По идее много людей у них не наберется — нужны-то не просто верные, но преданные как собаки, которым вообще наплевать, кто перед ними, вдобавок умеющие держать язык за зубами, а таких поискать.

К тому же и задача перед ними стоит весьма простенькая. Поджарить голых в бане — тут и пары десятков за глаза. Я еще раз порадовался собственной предусмотрительности — кажется, рассчитал все. Но расслабляться не стоило, поэтому всю дорогу прикидывал, не упустил ли чего, а также слушал Лобана Метлу — бывшего сотника, а ныне депутата Освященного Земского собора всея Руси, которого я специально взял с собой, чтобы во всех подробностях выяснить, как проходила работа первого русского парламента в мое отсутствие.

Самым оптимальным было бы, конечно, самому заглянуть на их заседания, но увы. Уже в первый же вечер по приезде в Москву мне сообщили, что собор после Рождества распущен Дмитрием на отдых, причем по инициативе самих же депутатов. Дескать, хотелось бы до Богоявления добраться до своих домов и отметить праздник с близкими. И отдыхать им, опять-таки согласно государеву повелению, предстояло аж полгода, то есть до первого июня.

Ничего себе каникулы!

Но учитывая дальнюю дорогу — все равно заняться нечем, я решил выяснить у Лобана подробности, чтоб потом на досуге попытаться проанализировать причины столь плохой работы — чуть ли не за три недели работы в мое отсутствие депутаты вообще не приняли ни одного постановления.

Рассказ Метлы удручал. Получалось, что председателю так и не удалось навести должный порядок — каждое из сословий тут же принялось припоминать свои проблемы, свои обиды, свои нужды, к тому же не в масштабах Руси, а так — на уровне города, не выше. Да и речи они вели преимущественно о льготах, ссылаясь на даденные избирателями наказы. Если кратко, то в основном предлагалось ликвидировать (в лучшем случае урезать наполовину) те или иные царские подати, пошлины и сборы, которые, дескать, служат помехой и не дают продыху православному люду. Ну а дальше каждый в свою дуду. Торговый люд требовал немедля прищучить вороватых подьячих, а заодно и полностью отнять все поблажки у иноземных купцов, служилый народ жаждал очередной прибавки к жалованью, ремесленники…

Каюсь, спустя полчаса я уже слушал бывшего сотника вполуха — все стало ясно. Тут размышлениями на ходу не отделаться — думать придется долго, и работы с депутатами выше крыши.

Сотня, в которой ехал царевич Емеля, встретилась мне довольно-таки скоро. Выполняя мой приказ, ратники выехали из Дмитрова еще на рассвете, так что я натолкнулся на своих гвардейцев, проехав всего семь-восемь верст от села Большие Мытищи.

Продолжая помнить о посторонних глазах, которые могут быть где угодно, я старательно разыгрывал спектакль, а вот бывший вице-директор «Золотого колеса» чуть не подвел. В первые секунды встречи он напрочь забыл, что является царевичем Годуновым, поэтому недоуменно уставился на меня, когда я еще на подъезде к их сотне проворно соскочил с коня и кинулся к нему, ежесекундно кланяясь на ходу.

— Рад, что ты жив-здоров, Федор Борисович! — завопил я, отчаянно подмигивая ему. — О-о-о, да я вижу, ты уже без перевязи! Это хорошо. Стало быть, рука заживает.

Фу-у-у, наконец-то парень сообразил и даже вспомнил мое указание в инструкции — громко не говорить. Навряд ли те, кто сейчас может следить за нами, слышали голос Годунова, но рисковать не стоило.

— Княже, а теперь-то как мне себя вести? — тихо спросил Емеля, когда дружелюбные объятия закончились и наша кавалькада поехала дальше.

— Точно так же, — промурлыкал я, продолжая зорко посматривать по сторонам. — Тебе хорошо и радостно, ибо ты возвращаешься после победной войны в столицу, где тебя ждет государь, готовя почетную встречу. Словом, мир прекрасен, ты молод, а потому весел и счастлив. И помни — я, конечно, князь, но ты-то царевич, посему ну-ка быстренько сооруди пару покровительственных жестов, показывающих, как ты доволен своим верным слугой.

— Каких жестов? — оторопел Емеля.

— Да по плечу хотя бы похлопай, — прошипел я.

Эх, ничего себе! Парень явно переусердствовал. Да и рука у него как была тяжелой, так и осталась. Еще один такой хлопок, и позвоночнику каюк.

Распорядившись, чтобы выслали вперед дозоры — два по пять, — я позволил себе расслабиться, благо что впереди раскинулись заснеженные равнинные поля и тайным соглядатаям просто негде спрятаться. Теперь можно поболтать с Емелей, выясняя новости, каковых… не оказалось вовсе.

Впрочем, все правильно — учитывая, что царевич каждый день посылал ко мне гонца, информируя о своем местонахождении и самых пустячных происшествиях в пути, при встрече и впрямь не о чем сообщать, и на смущенный ответ Емели я лишь одобрительно кивнул, заметив:

— Это здорово. Иногда отсутствие новостей — самая хорошая новость. Тогда слушай меня… — И принялся выкладывать последние известия о происходящем в столице.

Говорил я неторопливо, причем излагал не только то, что мне стало известно, но и то, что оставалось для меня под вопросом, включая намерения бояр. Получалось нечто вроде рассуждений вслух с попыткой анализа и выдвижением наиболее вероятных версий. А куда мне спешить — до старых казарм как минимум пара часов езды.

— Ну а теперь надо бы ускорить ход, — посоветовал я Емеле, когда закончил свой рассказ. — Лучше, если мы не только засветло подъедем к нашим местам, но и париться начнем до наступления сумерек.

Ускорили. И правильно. Сократив время на накатанной дороге, позже потеряли не менее получаса, продираясь напрямик через сугробы. Однако оно того стоило, ибо сразу видно — в последние несколько дней никто из посторонних в этом направлении не проезжал.

Я специально выбрал маршрут, чтобы он пролегал через Бибирево — самую ближайшую к нашим казармам деревеньку, расположенную всего в полутора верстах. Именно здесь должна была остановиться вторая сотня, в которую, как мне доложил Емеля, отрядили, согласно моему распоряжению, десяток спецназовцев и десяток пращников. Зато в этой, у Емели, находились самые меткие арбалетчики и стрелки из пищалей.

— Короткий привал, — распорядился я, когда мы добрались до Бибирево, и пошел к часовенке общаться с божьим человеком, который «совершенно случайно» оказался в деревне.

— Давно уж поджидаю, — сообщил мне Обетник, всю монашескую бригаду которого я еще вчера проинструктировал, чем они должны заняться поутру.

Их задача была проста, но очень важна — контроль за подступами к казармам. Для этого с интервалом примерно в час то один, то другой вышагивали по дороге, ведущей на Ярославль, а дойдя до Тонинского села, сворачивали в нужном направлении и далее через казармы топали к Бибирево.

Помимо Обетника в деревне было еще двое таких же монахов, и все трое в один голос заверили меня, что «в Багдаде все спокойно». Получалось, что никакого покушения на жизнь Годунова не предвидится — зря я продумывал свой изощренный план. Хотя время обеденное, до вечера далеко, так что все может измениться.

Еще раз предупредив Обетника, что передать Вяхе Засаду — именно его Годунов согласно моему письму назначил командиром второй сотни, которой предстояло быть засадной, я вместе с остальными гвардейцами направился дальше по дороге, ведущей к казармам. По пути как ни ломал голову, продолжая гадать о боярских намерениях, так они и остались для меня загадкой.

Теперь, как ни крути, придется идти в гости к расстриге, заключать перемирие с Шуйскими и Голицыными и выслушивать их предложения о нашем дальнейшем плодотворном сотрудничестве.

Мои планы на вечер изменились спустя час, когда из леса, отделявшего бывшее место учебы моих гвардейцев от Ярославской дороги, прибежал один из мальчишек-новобранцев. Их мои гвардейцы, еще накануне отправленные сюда, с самого утра отрядили в близлежащие леса якобы для сбора хвороста для предстоящей баньки.

Вообще-то было рискованно посылать совершенно не обученных пацанов в разведку — могут по неопытности спугнуть, а в худшем случае и не вернуться, но выбора у меня не было. Пришлось ограничиться тщательным инструктажем ратников — по какому принципу отбирать ребят, но главное — что они должны предпринять, когда обнаружат подозрительных людей. Если кратко, то ничего. Наоборот — сделать вид, что ничегошеньки не заметили, а обратно повернули лишь потому, что набрали достаточно хвороста. И возвращаться им к казармам следовало тоже спокойно, никуда не торопясь, как ни в чем не бывало, ни в коем случае не выбрасывая свои вязанки.

Сведения о затаившихся в лесу людях принес Позвон. Сейчас он стоял передо мной, раскрасневшийся от бега и донельзя гордый от выполненного задания.

— Они тебя не заметили? — уточнил я у него.

— Дак ведь я их вовсе не видал, токмо коней в ложбинке, потому и не ведаю, — пояснил Позвон и растерянно спросил: — А что, надо? Так я мигом сбегаю!

— Куда?! — Я еле успел ухватить его за шиворот. — Ты уже свое дело сделал, так что иди отдыхай.

— Стало быть, точно в полк возьмешь, княже?

— Точно, — кивнул я. — Можешь не сомневаться.

Емеля, присутствовавший при нашем разговоре, крякнул и загадочно на меня покосился, а когда Позвон уже удалился, тихонько спросил, лукаво улыбаясь:

— А с каких пор, княже, ты к себе девок стал принимать?

— Каких девок? — опешил я.

Вместо ответа Емеля кивнул в сторону гордо вышагивающего к ожидавшим его ребятам Позвона.

— А-а… ты уверен?

— Голову даю на отсечение — девка, — твердо ответил он.

Я вновь посмотрел на Позвона, которого уже обступили остальные мальчишки.

— Тогда почему ж не только я, но и вообще никто не…

— А потому, что такое и в голову никому не пришло, — пояснил он. — Я ж на таких бедовых еще в Речи Посполитой нагляделся. Им же одним к нам приходить нельзя, а иная баба куда азартнее мужика, вот они и идут на всякие хитромудрости — нарядятся в мужицкую одежу и… Словом, я переодетую девку враз отличу — глаз наметанный. Да ты сам расспроси ее как следует…

— Ладно, с этим потом, — отмахнулся я и занялся неотложным.

Итак, получалось, что всего, судя по коням, в лесу затаилось около сотни. Во всяком случае, Позвон десять раз растопырил — или растопырила — пальцы, показывая, сколько лошадей находилось в ложбинке. Что ж, число приемлемое. Теперь оставалось послать гонцов в Бибирево с приказом незаметно обойти их и устроить засаду на самих охотников.

Хорошо, что у меня после Прибалтики осталась еще одна красная ракета — будет чем дать им сигнал, чтобы атака вышла одновременной. Но вначале надо тщательно разработать церемонию встречи дорогих гостей, дабы ни один не вернулся в Москву — ни к чему боярам знать, что их затея потерпела неудачу.

По счастью, все три баньки, выстроившиеся в шеренгу, располагались для нас весьма удачно. Во-первых, одна из казарм стояла перпендикулярно к ним, причем чуть ближе к лесу, и подходы к мыльням хорошо простреливались из ее окон.

Во-вторых, двери всех бань находились со стороны леса. То есть при первых же выстрелах из казармы их можно было распахнуть и вести огонь в упор. Кроме того, и это в-третьих, эти же двери помогут окончательно усыпить бдительность охотников, которым предстояло превратиться в жертв.

Вне всяких сомнений, сидящие в засаде будут считать, сколько людей зашло помыться. Вот только им неизвестно, что еще накануне ночью из каждой баньки прорыт подкоп на противоположную от леса сторону, так что большая часть заскочивших в нее попросту вылезет обратно и будет ждать сигнала к атаке. Более того, через эти подкопы можно было снабдить часть гвардейцев, которые останутся внутри, всем необходимым, что мы и делали.

Пацанва, которую я распорядился собрать в другой казарме, подальше, находилась под присмотром трех гвардейцев. В виде поощрения я разрешил мальчишкам наблюдать оттуда за предстоящим зрелищем, но не высовываться, чтобы не угодить под случайную пулю. Гвардейцы же для надежности — вдруг какой-нибудь полудурок, потеряв от страха голову, по закону подлости рванет именно в их казарму.

Я выжидал долго, опасаясь, что засадная сотня не успеет зайти в тыл охотникам. Солнце уже коснулось верхушек деревьев, когда последовала команда мыться. Заранее распределенные гвардейцы дружной толпой, весело гогоча и раздеваясь на ходу, ринулась в бани. При себе я оставил лишь три десятка, отправив на помывку сто двадцать человек.

Вместе с ними я отрядил и царевича Емелю, преследуя сразу две цели. Первая — дополнительный соблазн для охотников. Вторая — дать время большей части гвардейцев вылезти через подкоп и изготовиться к стрельбе, поскольку, пока царевич стоит близ казармы, неторопливо беседуя со мной, атаковать нас засевшие в засаде не решатся.

— Так как, спросил ентого, как его, Позвона? — напоследок вспомнил мнимый царевич.

Я усмехнулся и кивнул.

— И что?

— Как ты и говорил, — коротко ответил я, но предупредил, чтобы Емеля пока помалкивал и никому не рассказывал, ибо я сам толком ничего не решил в отношении нее.

Если бы я не дал юной кандидатке в кавалер-девицы [834] обещание — одно, а как теперь быть — понятия не имел. К тому же вроде бы отличился, то есть отличилась, да и до этого успела зарекомендовать себя как послушный ученик. Где не хватало силенок, брала упрямством, но старалась что есть мочи. Да и когда я приступил к ее разоблачению, держалась стойко, что мне тоже пришлось по душе.

— Павлом меня нарекли во крещении, — упрямо повторяла она. — Нешто девку стали бы нарекать мужеским именем?

— Не стали бы, — согласился я. — А ты ничего не спутала? Случайно не Павлиной?

— Павлом, — шепотом произнесла она и опустила голову.

— Ну что ж, тогда пойдешь со мной в баньку, — сделал я вывод. — Там и разберусь окончательно — Павел ты или…

— Не надо… в баньку, — буркнула она, но, что мне весьма понравилось, даже тут не разревелась. Правда, глаза слезами наполнились, но не более.

Может, именно поэтому я и отправил ее обратно к ребятам, не дав никакого ответа…

Наконец Емеля в сопровождении пятерых гвардейцев, которые несли чистые простыни, веники и сменную одежду, направился в мыльню. На самом деле я отрядил ратников не столько для видимости почета, сколько в качестве живого щита, чтобы по пути загораживать его со стороны леса. Вдруг у охотников приказ лишь в отношении одного Годунова — пристрелить и тикать, а потом сделать во всем крайним меня, вот и подстраховался.

Однако покушения не произошло, и оставалось ждать. Сколько? Ну тут уж зависит от терпения сидящих в засаде. Как выяснилось спустя всего пять минут, хватило его ненадолго.

В общем-то это и правильно. По всем раскладам, через десять — пятнадцать минут первые распаренные начнут выскакивать на улицу, чтобы покувыркаться в снежку, и незаметно подойти не получится, а значит, сейчас самое время.

Я не спешил, выжидая, пока темные фигурки не преодолеют половину расстояния. Если бы у них в руках не было пищалей, подождал бы и побольше, но сотня метров, которая отделяла их от бань в момент моего выстрела, тоже идеальная убойная дистанция — куда уж лучше.

— Пли! — скомандовал я и шарахнул из ручницы.

Остальные гвардейцы дали дружный залп и сразу потянулись к арбалетам. Следом, с опозданием всего на пару секунд Дубец, уже стоящий на крылечке, сноровисто запустил в воздух красную ракету. Вместе с нашим залпом распахнулись и двери во всех трех мыльнях, откуда три десятка еще раз жахнули в упор по атакующим. А тут выскочили и ратники из-за бань. И все. Добыча, казавшаяся атакующим из леса легкой, мгновенно обернулась непосильной ношей.

Кое-кто из них все-таки попытался сопротивляться, так что без потерь не обошлось — пятеро раненых гвардейцев, из них один в живот. Но это у нас, возле казарм, а в лесу обошлось вообще без жертв. Да там и оставалось всего ничего, пятеро, которых приставили на всякий случай к коням, чтоб не разбежались. Спецназовцы Вяхи управились с этой пятеркой играючи, после чего ринулись со всеми остальными помогать нам.

Надо сказать, что их помощь оказалась своевременной. Если бы не люди из засадной сотни, не факт, что никто бы не ушел, поскольку обратно к лесу бросилось бежать не меньше двух десятков и мы запросто могли кого-нибудь упустить, а так сработали чисто.

После допроса первых трех мне все стало ясно. Точнее, понял я даже раньше, еще до первого из допросов, когда один из пленных указал на лежащего главаря. Тот был мертв, но лицо его сказало мне обо всем — Аксамит. Помнится, Василий Голицын первый раз послал его по мою душу чуть ли не два года назад, но у парня сорвалось — помешал Игнатий, а затем царевич. Вторично холоп Голицына засветился при покушении на Дмитрия и Годунова. А впрочем, чего там вспоминать. «Сколь веревочка ни вейся, а совьешься ты в петлю», — пел Высоцкий про таких орлов. Вот она и свилась.

Ну а далее были рассказы бывших охотников, в одночасье превратившихся в добычу. Разумеется, о том, что их хозяева-бояре запланировали на потом, они не знали. Однако, учитывая, что у них имелся приказ не щадить никого, а завтра на рассвете доставить тело заживо сожженного царевича, а также труп подлого предателя князя Мак-Альпина в Москву, протянуть логическую цепочку несложно.

Схема, скорее всего, осталась прежней, как и летом, во время отравления, только с одним изменением. Если тогда они хотели обвинить Годунова в убийстве Дмитрия, то теперь наоборот. Герой-царевич возвращается с победной войны, а приревновавший к нему кесарь решил устранить ставшего опасным конкурента. Не зря же те сплетники, которые хулили государя на торжищах, в конце вспоминали добрым словом отца Федора Борисовича. То есть и тут все сходится.

Мне же предназначена роль подлого предателя, польстившегося на тридцать сребреников Дмитрия и учинившего неслыханное злодейство. Учитывая, что я был единственным, кто на недавнем пиру удостоился чести сидеть почти за царским столом, пусть и чуть наособицу, но все равно выше любого боярина, не говоря уж про окольничих, звучало правдоподобно.

Но все это теперь не имело значения. Гораздо важнее было иное — что делать дальше? Над этим я и ломал сейчас голову…

Казалось бы, о чем тут думать, о чем гадать, ведь мною все давным-давно решено. Вломившиеся в царские палаты бояре убивают Дмитрия, а мои гвардейцы вместе со стрельцами заходят с небольшим опозданием, чуть-чуть не успев спасти государя, но зато взяв убийц с поличным, прямо над трупом «красного солнышка».

Словом, все легко и просто.

Правда, сразу после совершенного Аксамит с остальными должен был вернуться в Москву и доложить о выполнении задания — явная нехватка людей у бояр, коли приходится задействовать народ и там, и там, — но это ерунда. Я уже нашел подходящее объяснение — мол, некому ехать. Врасплох застать не вышло, а ратники князя драться горазды, так что стояли до последнего, потому убито больше половины, а все прочие за редким исключением ранены, и если не перевязать, то без должного ухода к ночи изойдут кровью.

Но мертвые тела царевича и князя они завтра поутру непременно привезут, как и велено. Только царевич не сгорел, а попросту убит, но ведь главное, что покойник.

Подходящего гонца для этого дела я тоже наметил. Среди захваченных нами пленных были два брата-близнеца, Каравай и Горбушка, причем первый, который остался невредим, потому и попал в плен, что потерял драгоценное время, пытаясь помочь раненому брату.

Вот Каравай и должен был умчать в столицу. Поскольку у нас в заложниках Горбушка, была уверенность, что он все выполнит так, как надо. Что нужно сообщить своему хозяину — Дмитрию Шуйскому, он тоже знал. На всякий случай я даже вручил ему массивный золотой перстень, снятый с пальца Аксамита. Мол, атаман велел показать в знак того, что Караваю можно верить.

Словом, все в порядке, и близнец был готов к выезду, но я продолжал медлить, не отпуская его…

Глава 42 И вновь на распутье

Отчего-то неожиданно припомнилось, как радушно Дмитрий встретил меня в Путивле, как он охотно учился латыни, как… Да что далеко ходить — столь решительно соглашаться с подготовленными мною указами, которые, если разобраться, даже не ломали, но взрывали все прежние устои, тоже надо иметь немалое мужество. Да и помимо него у нынешнего государя хватает достоинств.

Поймав себя на мысли, что думаю совершенно не о том, я стал вспоминать неприятные минуты — мой смертный приговор, на который он дал добро в Путивле, еще один, но уже в Москве, который он едва мне не вынес. А разве не из-за приказа Дмитрия о погоне я потерял почти полтора десятка человек? Разве не он был пускай и косвенным, но виновником гибели священника Антония, моего друга Квентина Дугласа, альбиноса Архипушки? Разве не он постоянно предъявлял мне несуразные требования, которые приходилось выполнять? Разве не его вина в том, что…

И все равно не получалось.

Сверху на все обиды мягко накладывались иные воспоминания. Вот он довольно, совсем по-мальчишески улыбается, благодарно глядя на меня после поединка с паном Свинкой. А вот он блаженствует, гордо восседая на коне, несущем его в столицу, где его ждет трон. А вот он, счастливый, что так быстро сумел научиться танцевать, безмятежно кружится с Любавой под чудесную мелодию «На сопках Манчжурии».

Не давало покоя и еще одно. Как ни крути, а ведь мое поведение, по сути, изрядно припахивает чем-то нехорошим. Попытка убедить себя, что молчаливый отход в сторону можно лишь с большой натяжкой назвать предательством, да и то весьма мелким, ни к чему не привела.

«Мелких предательств не бывает — оно либо есть, либо нет», — упрямо твердил внутренний голос. И как ему заткнуть рот? Да и невозможно это, потому голос есть, а рот у него отсутствует. Ответить же так, чтобы он заткнулся сам, я не мог — не было у меня таких слов.

Была минута, когда я уже был готов — по принципу будь что будет — ехать в Москву, а там без лишних слов швырнуть к ногам Дмитрия весь десяток захваченных пленников. Я даже вышел на крыльцо, чтобы отдать приказ о сборе, открыл рот и… закрыл его, так и не сказав ни слова. Да и кому говорить — вон они, довольные и счастливые, что все обошлось как нельзя лучше, кувыркаются голышом в снегу и от избытка чувств весело орут что-то нечленораздельное.

Ну да, ну да, банька. Она самая. Только на сей раз настоящая, на которую я дал добро сразу после того, как сделали перевязки своим и чужим раненым — с паром, с веничками, с сугробами вместо проруби и с блаженной истомой после всего этого. Нет, прикажи, и они тут же буквально через десять минут застынут в строю, готовые куда угодно за своим воеводой, ибо знают — уж коль позвал, бросай все и вперед.

Знать бы еще куда вперед. Дорог-то две, а я вновь как витязь на распутье — стою и думаю, налево или направо. Эдакий выбор добра из двух зол. Вообще-то обычно выбирают меньшее, вот только иногда за ним искусно прячется большее. К тому же меньшее зло, как правило, долговечнее.

Хотя почему «из двух зол»? Мне, допустим, будет хорошо и там и там, Ксении тоже. Федору? Не настолько он честолюбив, чтобы долго расстраиваться, если я выберу ту дорогу, на которой Дмитрию дарована жизнь. В конце-то концов, царевич должен меня понять — таким образом добывать власть нельзя. Не хочу я, чтобы впоследствии и у меня, как у пушкинского Бориса Федоровича, «мальчики кровавые в глазах». Точнее, не мальчик, постарше, подрос он с тех пор, но имя прежнее — Дмитрий. Хотя нет, на самом деле у старшего Годунова в глазах их не было, поскольку он не отдавал приказа убить, зато мне они обеспечены.

Останавливало одно — парень и впрямь зарывался не на шутку, и не исключено, что, спасая ему жизнь, я обреку Русь на такое кровавое жертвоприношение, что мне потом не только мальчики станут мерещиться — толпы…

Дважды ко мне осторожно заглядывал Дубец, еще по разу — Емеля и Вяха Засад, но я даже не слышал, что они говорят, — лишь махал им рукой, выпроваживая обратно, а затем и вовсе переставил стул спинкой к двери, чтобы не мешали думать.

«Монету, что ли, кинуть?» — с досадой подумал я, отчаявшись в своих душевных метаниях. В это время дверь очередной раз скрипнула — снова кому-то неймется, — и я мрачно бросил через плечо:

— Потом загляни.

— Мне б токмо узнать, — прозвенел тонкий голос.

Я повернулся и озадаченно уставился на Павла. Нет, Павлину, но одетую как и прежде, во все мужское.

Так-так. Узнать, значит. А ведь я, между прочим, еще ничего не решил.

Она сделала пару шагов и остановилась в ожидании.

— А ну-ка, присядь, — сказал я ей, указывая на лавку.

Как там говорят? Устами младенца глаголет истина? Что же, посмотрим. Правда, передо мной далеко не младенец, девчонке двенадцать с лишним лет, но мы — народ непривередливый, так что сойдут и подростковые уста.

Павлина между тем робко присела на самый краешек лавки, сложила руки на коленях и уставилась на меня. Во взгляде покорность и готовность принять любое решение. А еще надежда, что решение вопреки всему будет приятное.

— А ну-ка ответь, если для того, чтобы сохранить верность одному, надо предать другого, это правильно?

Павлина всплеснула руками:

— Да как же?! Неужто ты сам, дяденька князь, не ведаешь, что оное грех?! Да и самому каково жить опосля?!

Устами младенца… В общем-то я сам сказал себе то же самое, разве что иными словами.Ну что ж, тогда переиначим вопрос.

— А если не предать, а только отступить в сторону, дав погибнуть? — уточнил я.

Павлина пожала плечами:

— Дак ведь все одно. Вот у нас в сельце дьячок Евангелие часто читал, а я слухала. Тамо про дядьку-воеводу как-то сказывали. К нему тож одного привели на суд. Воевода и так, и эдак, мол, невиновен он, а народ все одно — распни его. Ну он осерчал, плюнул и говорит им: будь по-вашему, а я пошел руки мыть, чтоб евоной крови на мне не было. Токмо тот распятый Христом оказался. А дьячок сказывал, что как воевода ни старался, сколь руки ни намывал, а господь его все одно не простил.

— Ты это к чему? — недовольно спросил я.

— Дак ведь он тоже вроде как не предавал, — пояснила Павлина еле слышно. — Ан господу все одно — не понравилось.

— А если бы этот человек был не Христос?

Павлина передернула худенькими плечами:

— Все одно — кровь есть кровь. Опосля не отмыться. Иное дело — тать, а иное… — И, не договорив, печально уставилась на меня — правильно ли сказала, угодила ли.

— Вот и мне кажется, что кровь есть кровь, — кивнул я ей и поинтересовался: — А ты чего узнать-то прискакала?

— Дак ведь невмоготу в ожидании томиться, — выпалила девчонка. — Уж лучше сразу услыхать, чем так вот…

— Пока что ничего не решил, — честно ответил я. — Но уж, во всяком случае, до весны ты тут точно поживешь — куда тебе в такой одежде на мороз? А потом поглядим.

И вновь задумался. Слова Павлины меня удовлетворили не полностью, но зато побудили к действию. Теперь я точно знал, что мне делать дальше и у кого получить окончательный ответ…

Я легко поднялся со своего стула и бодро гаркнул:

— Дубец!

Стременной появился молниеносно.

— Повелеваю седлать коней. Раненых оставляем. Из пленных с собой берем только здоровых.

— А-а… ентот, как его… Каравай? С им как? — напомнил Дубец.

— Его… отправляй самым первым, — распорядился я и зло усмехнулся — пусть завтра все получится точно так же, как пару часов назад, а сегодня дадим охотникам, сидящим в Москве, еще немного помечтать…

Каравай через пять минут ускакал докладывать хозяевам о том, что все в порядке, а гвардейцы принялись седлать коней, собираясь в путь.

«Если в темноте в город не пропустят — значит, не судьба», — решил я, подъезжая к Яузским воротам.

Пропустили. Да и рогатки на улицах раздвигали зачастую раньше, чем мы подле них останавливались, причем ни разу не спросили — куда и зачем.

Нас беспрепятственно пропустили и через Никольские ворота, хотя тут десятник стрельцов заметил, разглядывая плотную стену всадников за моей спиной:

— Ежели бы кто иной — нипочем бы не открыл, княже, уж больно вас много.

— Что, все уже спят? — спросил я, надеясь услышать положительный ответ.

— Москва спит, — уточнил десятник. — А эвон, в царевых палатах, токмо час назад как веселиться учали. Али не слыхать?

Я прислушался. И впрямь доносилась музыка, правда, тихо. Значит, придется все-таки ехать. Вот только вначале заглянем в терем, а уж потом я отправлюсь к Дмитрию, причем один.

Как там гласит древняя легенда? Отгадай три моих загадки, и тогда ты останешься жив. Хотя нет, у меня требования к Дмитрию гораздо проще, ибо правильных ответов на свои вопросы я сам не знаю. Зато мне точно известны неправильные…

Словом, после того как он мне ответит, я буду знать, что мне делать дальше, а заодно и выясню у самого себя, кто я, застывший на распутье, — витязь или все-таки Понтий Пилат, собравшийся умыть руки.

Однако сразу отправиться в царские палаты не получилось, пришлось задержаться, хотя и ненадолго. Уж очень назойлив оказался венецианский купец Андреа Барбариго, терпеливо поджидавший меня у терема. К тому времени, когда я подъехал, бедолага, скорчившийся калачиком у моих ворот, изрядно замерз, но собирался стойко дожидаться моего возвращения. Такая упертость меня восхитила, и я выслушал продрогшего венецианца.

История его была проста. Услышав от своих знакомых, что Дмитрию нужны деньги, купец, соблазненный короткими сроками возврата и весьма выгодным процентом, подсуетился, сам занял деньжонок и одолжил государю пять тысяч золотых дукатов. Теперь срок возврата давно истек, но государь не спешил отдавать золото, и Барбариго еле успевал отбиваться от своих заимодавцев, с которыми тоже не мог рассчитаться. Прослышав, что я в большой чести у Дмитрия, Андреа решил умолять меня ходатайствовать перед государем о возврате, посулив в качестве платы за услуги тысячу.

Время поджимало, но я, не утерпев, поинтересовался о суммах займа и сроках возврата, а также о том, когда Дмитрий к нему обращался, после чего пришел к выводу, что государь спустя всего месяц забыл про данное мне в Костроме обещание не делать долгов.

Так-так. Выходит, ответ на первый вопрос я уже получил, причем неправильный. Ладно, теперь посмотрим, как с остальными двумя.

Отделавшись от несчастного Барбариго туманными обещаниями на днях непременно замолвить словцо про возврат, я отправился в царские палаты.

Едва я подъехал к Красному парадному крыльцу, как мне сразу не понравилось слишком маленькое количество алебардщиков из иноземных рот государя. Тот, кто их выставлял, явно действовал по какому-то усеченному варианту — на входе в сени вместо четырех человек только двое, да и дальше все в половинном размере от привычного. Внутри дворца, на некоторых поворотах и углах, их и вовсе не было, хотя ранее… Я припомнил августовскую ночь, когда в сопровождении своих гвардейцев пробирался в опочивальню Дмитрия. Вроде бы тогда мне пришлось обезоружить и связать человек тридцать, если не больше, а сейчас, пока я дошел до жилых покоев государя, мне встретилась примерно дюжина.

Об этом я первым делом и спросил у Басманова, который повстречался в одной из галереек. Завидев меня, Петр Федорович оживился, а на сумрачном лице появилась улыбка. Чувствовалось, что боярин искренне рад меня видеть.

— Вот, иду к государю, как ты и просил, — пояснил я свое появление в царских палатах. — Как знать, возможно, Дмитрий Иванович ко мне и впрямь прислушается.

Басманов нахмурился.

— Что-то выведал? — отрывисто спросил он, с тревогой вглядываясь в мое лицо.

Время для ответов еще не пришло — вначале мне надо выслушать Дмитрия, — так что оставалось уклончиво пожать плечами и отделаться отговоркой:

— Откуда? Ты разве забыл, что я нынче ездил встречать Федора Борисовича? Только что вернулся.

Он понимающе кивнул, и я в душе поклялся, что непременно постараюсь под каким-нибудь благовидным предлогом увезти Басманова с собой к Годунову, куда собрался уехать, если получу от Дмитрия «неправильные» ответы.

Петр Федорович, в отличие от меня, таиться не собирался и своими успехами в борьбе с изменой похвастал в открытую.

— Выходит, ныне я тебя упредил, княже, — заявил он, хотя торжества в голосе не было слышно — скорее уж усталость вкупе с легким удовлетворением оттого, что наконец-то удалось добиться своего.

Вот так. Я прикусил губу — получалось, что «эффект стрекозы» сработал и на сей раз, причем далеко не самым благоприятным для нас с Годуновым образом.

Странно, но помимо разочарования — после раскрытия боярского заговора Дмитрий невесть сколько лет продержится на троне — я испытал облегчение. Сама судьба все выбрала за меня и приняла решение, а с ней, индейкой, спорить глупо. Что ж, выходит, мне теперь скрывать нечего и остается только попытаться набрать побольше очков и в этом, не самом лучшем для меня и Годунова раскладе, внеся свою лепту в раскрытие заговора. Но вначале…

— Упредил в чем? — уточнил я ради приличия.

— Как? — слегка удивился Басманов. — Али ты забыл нашу с тобой вчерашнюю говорю? Схватили тут мои людишки кое-кого из шептунов, да не одного, а пятерых, так что… — И он, не договорив, развел руками.

Понятно. Недолго птичка щебетала… И ведь как быстро он развязал им языки. Впрочем, при наличии хорошего ассортимента умельцев пыточного дела разговорить ребятишек — дело на час, от силы на три-четыре.

— Ну а ты как? Благополучно встретил царевича? — осведомился боярин.

— Благополучно, — не стал я вдаваться в подробности, решив рассказать все уже при Дмитрии, чтобы лишний раз не повторяться. — А где государь?

Лицо Басманова вновь скривилось.

— В жмурки играет.

— Во что? — Я решил, что ослышался.

— В жмурки, — повторил он.

— А… вызвать его можно?

— Попробуй. — И Петр Федорович мотнул головой куда-то назад.

Я застал игру в самом разгаре. Водил, то бишь ловил разрумянившихся полячек и государя, невысокий стройный шляхтич Матвей Осмольский. Увильнув от его растопыренных рук, я отвел Дмитрия в сторонку и коротко сказал:

— Есть важный разговор, государь.

— Что-то с Годуновым? — нахмурился он.

— Да нет, скорее уж с тобой, — усмехнулся я.

— Разве ясновельможный пан не видит, что государь занят, — зло прошипела тут же подошедшая к нам Марина и, властно ухватив супруга под руку, попыталась увести его от меня.

Дмитрий виновато улыбнулся.

— Эвон яко пленили.

Я не ответил. Склонив голову набок, я молча ждал. В конце концов, уйдет так уйдет. Непонятно лишь одно — не должен он был так веселиться с учетом того, что выяснил Басманов. Не должен даже с учетом всего своего неумеренного легкомыслия — все-таки заговор хоть и раскрыт, но еще не ликвидирован. Или это маскировка, чтобы никто из бояр ничего не заподозрил? Так ведь их тут нет. Во всяком случае, в кругу играющих из русских мне удалось увидеть только юного длинноногого Михаила Скопина-Шуйского, вот и все.

Дмитрий послушно двинулся, увлекаемый Мариной, но, сделав всего два шага, обернулся и…

— А ну-ка, погоди, мое сердце, — мягко высвободил он руку и пояснил нахмурившейся супруге: — Князь Мак-Альпин по пустячному делу меня тревожить нипочем бы не стал. Но я живо. — И вновь осведомился у меня: — Так что стряслось-то?

— Заговор, государь, — лаконично ответил я. — Еле отбился. О том и хотел с тобой потолковать.

— Не понял, — протянул он удивленно. — Супротив тебя? Кто посмел?

— Да все те же, — пожал плечами я. — Хотели убить меня вместе с Федором Борисовичем. Кой-кого из холопов Василия Голицына я даже признал в лицо. Правда, он был уже мертвый. Но несколько человек удалось взять живыми. Они-то и рассказали кое-что интересное. Вот только здесь об этом говорить как-то…

— Идем, — решительно кивнул Дмитрий, властно ведя меня за собой. — Ежели бы ты про умысел на меня поведал, нипочем бы отвлекаться не стал, — на ходу разглагольствовал он. — И без того Басманов вместе с тестем все уши прожужжали. Я уж ему, чтоб он угомонился, посулил послезавтра самолично в пыточную спуститься, коли без меня никак, — токмо тем и угомонил.

Я остановился, растерянно уставившись на Дмитрия. Так это что же получается? Выходит, Басманов ничего не узнал? А как же «шептуны», которых повязали его люди? Неужто не нашлось умельцев разговорить хоть одного из пятерых?

И что мне тогда делать? Сообщить все как есть или…

Спохватившись, я догнал государя, который завел меня в соседнюю со своей опочивальней комнатушку — царскую молельную.

— Тут нам никто не помешает, — повернулся ко мне Дмитрий, после того как плотно закрыл дверь. — А теперь сказывай, кто супротив тебя с царевичем умышляет окромя Голицыных?

Я вздохнул. Значит, выбор вновь за мной. И что делать? Рассказывать все как есть или опустить кое-какие подробности? Если бы не его готовность выслушать меня, я бы промолчал, но, припомнив внимание государя и проявленное участие, решил говорить все без утайки. Итак, для начала о тех, кто умышляет.

— Сдается мне, что в числе заговорщиков те же, что и раньше, то есть Шуйские, Мстиславский, возможно, Романовы. Причем, как мне кажется, замешаны не только бояре, — неторопливо произнес я. — Думаю, какую-то роль играют и польские послы. Во всяком случае, уверен — они точно знают о том, что должно произойти.

Я был готов к тому, что мне придется довольно-таки долго доказывать свое предположение, используя всю логику, но, как ни странно, Дмитрий поверил сразу. Он нахмурился, потер переносицу и задумчиво осведомился:

— Мыслишь, вызнал Жигмонт, потому и решил упредить меня?

Я опешил. О чем сведал? Неужто и Дмитрий послал убийц к польскому королю или организовал заговор против него?

— Ах да, — спохватился государь. — Ты ведь еще ничего не ведаешь. Хотел я с тобой чуть позже все обговорить, но коль уж так вышло, ладно, обскажу свою затею ныне.

И обсказал…

Мне оставалось только слушать и, по мере того как Дмитрий выкладывал свой тайный замысел, обалдело таращить на него глаза…

Эпилог Неправильные ответы

Оказывается, мои опасения насчет войны с крымским ханом напрасны, поскольку замыслы у парня куда грандиознее и… бредовее. Государь решил на деле доказать Сигизмунду, что он непобедимый кесарь, и, свалив его, самому усесться на польский трон.

Именно поэтому он и отказался от руки его сестры, предпочтя Анне Марину Мнишек. Именно для этого он и торопился со свадьбой, собрав на нее чуть ли не всех польских удальцов, пребывавших в оппозиции к королю.

Да и война в Эстляндии тоже являлась частью его замысла. Во-первых, эти победы над шведами должны окончательно уверить оппозиционеров в мощи русского оружия, а во-вторых, не зря он настаивал именно на захвате городов, принадлежащих Речи Посполитой. Теперь внимание Сигизмунда будет устремлено на север и отвлечено от концентрации русских войск на юге, которые якобы нацелены на татар. Вот только близ Путивля они резко устремятся не по Изюмскому шляху в Крым, а повернут на запад.

Вообще-то расчет был хорош. С юга дорога до Кракова и Варшавы не самая близкая, но зато на пути Дмитрия окажется Украина вместе с беспокойными сечевиками из Запорожья, да и Черниговщина вместе с Киевщиной поставят немало добровольцев в его армию. А далее Волынь, где оппозиционный дух тоже весьма силен — не зря Дмитрий отправил кучу подарков во Львовское православное братство.

— И тебе местечко подле меня сыщется, — заверил государь. — Конечно, первым воеводой большого полка я тебя поставить не смогу, но будешь со своей гвардией при мне, как бы в запасе, на крайний случай. Но он навряд ли приключится, потому как…

Оглянувшись на дверь, он понизил голос и принялся рассказывать дальше.

Да уж. Шансы на успех действительно имелись, притом весомые, учитывая поддержку «пятой колонны», то есть шляхтичей, недовольных засильем иезуитов. Не думаю, что Дмитрий врет — скорее всего, он через своего тестя Юрия Мнишка и его родичей и впрямь заручился поддержкой краковского воеводы Николая Зебжидовского, подчашия Великого княжества Литовского Януша Радзивилла, известного авантюриста Станислава Стадницкого, прозванного Ланцутским Дьяволом, и прочих. Да что там говорить, коли к заговору подключился даже королевский секретарь, он же староста добромильский, мостицкий и вишенский Ян Феликс Гербурт.

Во время приближения русских войск заговорщики обязались созвать съезд шляхты, на котором составить требования королю, причем такие, которые Сигизмунд не сможет принять, после чего провозгласить бескоролевье и следом за этим поднять бунт…

Мои попытки посеять в Дмитрии сомнения, например, касаемо мятежа — вдруг шляхта в самый последний момент побоится и не станет предпринимать ничего из обещанного, рассыпались, когда я с удивлением услышал, что пугаться им нечего. Оказывается, такого рода рокош, как у них называется вооруженный мятеж, узаконен еще тридцать лет назад королем Генрихом.

— Токмо не тем, который ныне на французском троне, а тем, который… — зачем-то начал пояснять государь, хотя какое это имело значение.

Меня куда сильнее интересовало совсем иное — как убедить Дмитрия, что даже при условии победы и занятия его войсками Кракова с Варшавой это как раз тот случай, когда успех обойдется куда дороже поражения. Ведь вариантов последующего правления немного — всего три. Либо менять все на русский лад, чему, несомненно, воспротивится вольнолюбивая шляхта, либо переставлять все на Руси на польские рельсы, а это в первую очередь означает вольницу для бояр, которых и без того еле-еле удается держать в узде. Ну а третий — оставить все как есть — Дмитрию навряд ли позволят, очень уж соблазнительны для восточных подданных вольности западных.

Мало того, в перспективе это сулило не просто бунт, но народное восстание, поскольку в Речи Посполитой условия жизни крестьян куда хуже, чем на Руси. Достаточно сказать, что у поляков давно введено крепостное право, так что Иван Болотников поднимет народ не за Дмитрия, а против.

«Если скрестить ежика и гадюку, родится два метра колючей проволоки», — вспомнился мне старый анекдот. Но в нем дело обошлось хотя бы проволокой, а вот в жизни все будет гораздо трагичнее и кровавее.

— А про вотчины близ Крыма я тебе не лгал, — заметил государь, неверно поняв мое молчание. — Представь силищу, коя будет у меня в руках после объединения держав. С нею мы не токмо татар одолеть сумеем, но и туркам хвосты накрутим. Я в «Государе» у Миколы Макивели чел, что хоть султана и тяжко одолеть, но зато потом править там проще простого. Хошь быть первым воеводой в Царьграде?

Я отчаянно замотал головой:

— Мне и на Руси хорошо. А что до твоих планов… Давай обсуждать все по очереди и начнем с Речи Посполитой. Ты вот тут Макиавелли упомянул. Но он же пишет о том, что если завоеванная страна сильно отличается от унаследованной по языку, обычаям и порядкам, то удержать власть в ней будет весьма трудно.

— А я иное чел. Мол, успех завсегда возможен, токмо для него требуется большая удача и большое искусство, — резко ответил Дмитрий, разочарованный моей реакцией на его радужные планы. — Про мою удачу ты ведаешь сам, а про искусство… Ты, поди, мыслишь, что я не так умен, как ты. Может быть. Но согласись, что и я чего-то стою, к тому же у меня будет под рукой не пять тысяч, как у тебя, но в двадцать раз больше. Неужто я настолько хуже, что…

— Речь велась не о победе, а о том, что будет дальше, — возразил я. — В Речь Посполитую нетрудно проникнуть, вступив в сговор с недовольными королевской властью, среди которых всегда уйма охотников до перемен, но вот потом… Поверь, что они же и возглавят новую смуту, потому что удовлетворить все их притязания ты не сумеешь. Кроме того, не следует забывать, что в единой стране под единым скипетром тебе придется унифицировать закон, который тоже должен стать единым, и тогда… Помнится, еще до отъезда в Эстляндию я тут повстречался с одним боярским сыном, так он мне славные вирши прочел. Мне в них особенно две строки запомнились: «В одну телегу впрячь не можно коня и трепетную лань». [835]

— Мыслишь, худо будет?

— Мыслю, государь. Если скрестить барса со змеей, непременно родится дракон. Дракон мятежей и бунтов, причем как знати, так и черни. Оно тебе надо? Поверь, уж слишком разные государства: Русь и Речь Посполитая. Совсем разные. И во всем.

— А может, и хорошо, что разные, — оживился он. — Доброе переймут друг от дружки, а худое забудут.

— Древние философы сказывают иное: «Дурной пример заразителен». А вот про хороший они ничего не говорили. Видать, нечего было. И как ты в этом случае на двух тронах сразу?

— А ты бы сам как? — выпалил он и жадно уставился на меня в ожидании ответа, но я его разочаровал:

— Себя я ни на одном не представлял и не представляю, да и не желаю того…

— Отчего ж?

— Хлопот слишком много, — честно пояснил я. — А антураж, то есть пышный титул, почести, слава и все прочее, меня не прельщает — слишком дорого за них придется платить. Так что отказался бы сразу, не раздумывая. Опять-таки у тебя трон уже есть, так зачем тебе второй? Седалища-то хватит? А вера? Православные католиков величают погаными, католики православных поделикатнее, схизматиками, но тоже не жалуют. И как ты их мирить примешься? Ведь едва только…

— Ты памятаешь ли, как советовал мне надуть римского папу? — перебил меня государь.

Я опешил. В огороде бузина, а в Киеве дядька. При чем тут обман римского первосвященника и… Мой собеседник не торопился, ожидая ответа. Губы его растянулись в загадочную ухмылку. Таинственный прищур глаз тоже не сулил ничего хорошего.

— Ну-у памятаю, — хмуро откликнулся я. — Только при чем тут…

— Мне на оное письмецо из Рима ответ прислали. Мол, одобряют и всякое прочее. Особливо про отмену родовых заслуг и приближение годных и верных, да еще об учебе народа. Ну и с титлой тоже посулили.

Я презрительно усмехнулся:

— Такой большой, а в сказки веришь.

— Нет-нет, ты допрежь послушай, — заторопился он. — Ежели б брехать учали, то враз все посулили, без всяких оговорок, а они всурьез сказывали. Дескать, московский царь на такую титлу прав не имеет, ибо кесарь яко папа римский, то есть един во всех землях, и коль уже имеется один, другому не бывать. Одначе ежели приму унию, то, памятая о том, что ныне в неметчине [836] ересь большие корни пустила, Рудольф ихний может свое кесарство утерять, и тогда они расстараются. А к письмецу еще кой-что приложили. — Он весело хихикнул. — Дескать, не горячись излиха, государь, дабы раньше времени голову не потерять. А чтоб ты по уму действовал, вот тебе советы наши. Ежели будешь исполнять, яко мы тебе тут отписываем, то все будет хорошо.

Я еще не понимал, к чему он ведет. Поначалу мелькнула в голове догадка, но я отогнал ее в сторону — уж больно дикой она мне показалась. Не безумец же Дмитрий, чтобы решиться на ТАКОЕ! Однако, как выяснилось чуть погодя, именно она и оказалась верной, поскольку Дмитрий, понизив голос до шепота, заговорщически выдохнул:

— Ты-то в православии всего ничего, потому тебе оное сказывать можно, поймешь и на дыбки не взовьешься. Так вот, замыслил я опосля того, как Жигмонта с трона спихну, и впрямь унию учинить.

— Чего?! — Я решил, что ослышался.

— Унию, — повторил Дмитрий и торжествующе улыбнулся.

— Ты в своем уме, государь? — тихо спросил я, растерянно моргая.

Новость была настолько ошеломительной, что на какое-либо возмущение сил у меня просто не было — все ушло на безмерное удивление.

Дмитрий выдержал паузу и пояснил:

— Да ты не помысли, будто я вовсе обезумел. Знамо дело, не враз. Тут спешка ни к чему. Допрежь всего надобно татар одолеть да туркам хвоста накрутить, а уж опосля…

— А теперь послушай меня, — бесцеремонно перебил я его и приступил к раскладу. Был он коротким, но емким, содержащим всевозможные беды, жуткое побоище, а в конце развал обоих государств.

Дмитрий слушал молча, не перебивал, но выражение его лица мне не нравилось — очень уж равнодушное. Полное ощущение, что он меня слушает, но не слышит. А ближе к финалу моего рассказа он и вовсе резко оборвал меня на полуслове, заявив, что мы вообще-то уединились тут не затем, дабы обсуждать перспективы предстоящего похода на запад, который давным-давно решен, после чего, вопросительно уставившись на меня, напомнил:

— Ты недосказал о покушении на тебя и царевича. Так что там стряслось-то? Где напали, сколько? Бояре были среди них али токмо ратные холопы? Годунова не ранило ли?

Та-ак, значит, все мои слова для него как об стенку горох. И, судя по нулевому результату, мне и в будущем навряд ли удастся уговорить его изменить свое решение.

Что ж, выходит, я получил от государя все, что требовалось. Правда, мне хотелось задать ему совсем не те вопросы, но не в них суть. Главное, что ответы оказались в корне неправильными. Парень явно закусил удила и готов нестись вперед сломя голову. И беда в том, что помимо него в этой неудержимой скачке вперед и только вперед погибнут десятки тысяч. Увы, но, когда вожак ведет лошадей в пропасть, есть лишь одно-единственное средство спасти табун…

— Бояр там не было, а царевич остался невредим, — спокойно ответил я. — Излагать остальные подробности нынче уже поздно. Пожалуй, лучше всего будет, если я завтра же отправлю всех, кто выжил из нападавших, Басманову, а он их допросит вместе с теми шептунами, которых арестовал в Москве.

Дмитрий на секунду призадумался и… согласился, добавив:

— Все равно обвинить меня ни в твоей смерти, ни в смерти Годунова бояре теперь не смогут, верно?

Я согласно кивнул.

— Тогда послезавтра мы ими всеми и займемся или… лучше после Прощеного воскресенья. — Он хихикнул. — Устроим кое-кому Великий пост. — И он весело толкнул меня в бок, предложив: — Пойдем, тоже поиграешь с нами в жмурки.

— Устал, государь, — отказался я. — Считай, с самого утра на коне, да и завтра денек тоже обещает быть суматошным.

Дмитрий присвистнул.

— Ну-у как знаешь, — протянул он с легким разочарованием и… поспешил удалиться.

Я посмотрел ему вслед, прощаясь. Жаль, что так получилось. Честное слово, искренне жаль. Но пусть лучше погибнет один вожак, чем целый табун. И я подался обратно в свой терем — завтрашний денек и впрямь обещал быть суматошным, так что лучше к нему подготовиться как следует…

Валерий Иванович Елманов Битвы за корону. Прекрасная полячка

Пролог Тяжкий выбор

Пророчица сидела подле, вперившись в меня тяжелым взглядом. Мне по-прежнему не удавалось пошевелиться, тело словно окаменело. Силясь скинуть с себя странное оцепенение, я напрягся что есть мочи, но… бесполезно. А секундой позже и она сама подтвердила:

— Не тужься понапрасну.

Глаза ее ярко светились во мраке ночи. В зрачках полыхало кроваво-красное зарево. Но это были не отблески костра, разведенного моими гвардейцами, — тот оставался за ее спиной. И тишина кругом. Все застыло, замерло, затаившись от страха. Одни звезды продолжали беспечно кружиться над головой, да и то… В обычное время они перемещались по небу еле заметно, а тут буквально плыли по кругу друг за другом, словно облака при сильном ветре. Лишь одна, и тоже кроваво-красная, точь-в-точь как огонь в зрачках старухи, вперившейся в меня, оставалась неподвижной, застыв в самом центре кружащегося вокруг нее хоровода.

— Не о том думаешь, — поторопила она меня. — Ты до сих пор не выбрал, а времени все меньше и меньше. Решайся, да поскорее, не то мне не успеть.

Она не лгала — я знал, действительно хотела мне помочь. Но за помощь она назначила чересчур дорогую плату, и я никак не мог сделать выбор между своими гвардейцами. Как назло, передо мной лежали, безмятежно сопя или похрапывая, лучшие из лучших.

— Не могу, — выдавил я.

— Тогда…

Она не договорила, но я и без того знал, что будет тогда. Плохо. Очень плохо. Хуже некуда. И не одному мне, но и двум самым близким мне людям, одного из которых я сейчас мог спасти. Гвардеец — цена. Честная сделка, ничего не скажешь — жизнь за жизнь. Ах да, про себя забыл. Тогда вообще выгода. Почти как в рекламе. Правда, там два в одном, а у меня один за двоих. Но вначале предстояло выбрать этого одного, а я не мог.

— Так кто? Стременной?

— Нет! — торопливо выпалил я. — Мы с ним огонь и воду прошли. Он для меня… Нет, только не он.

— Тогда кто?

А действительно, кто? Вон с теми я плечом к плечу отбивался на волжском берегу, а чуть позже стоя на струге. Рядом спят те, кто стоял насмерть в Москве в бою со шляхтичами, подле них…

— Еще немного, и станет поздно, — предупредила ведьма.

Я до крови прикусил губу, заставляя себя поторопиться, и… проснулся.

«Приснится же такое», — облегченно вздохнув, улыбнулся я и… поморщился от боли в нижней губе. Осторожно потрогал ее — больно. Поднес пальцы поближе к горящей свече — в крови. Получается, кошмар кошмаром, а тяпнул-то я себя всерьез.

Интересно, какой такой страшный выбор мне предстоял, если я столь панически бежал от него из своего сна? Я нахмурился, вспоминая, но с удивлением обнаружил, что припомнить у меня не получается. Детали — да, но несущественные и ни о чем не говорящие. Да и лица ведьмы не мог припомнить — одни глаза и зрачки, горящие багрово-красным.

«Ну и бог с ним, с этим кошмаром», — сделал я глубокомысленный вывод, черпая ковшиком квасок из братины, стоящей в моей опочивальне. С наслаждением допив содержимое ковшика, я потянулся и… застыл, припомнив, что, по моим прикидкам, именно сегодня в Москве должно произойти убийство Дмитрия. Получалось, мой кошмар — не совсем чушь, а, скорее, отголосок неких сомнений.

Странно, ведь на самом деле наяву я свой выбор сделал накануне. Или у меня остались колебания? Да нет, едва царь сознался, что после завоевания Речи Посполитой займется введением церковной унии на Руси, я понял: мешать его убийцам нежелательно. Пускай лучше погибнет один, чем позже вся страна утонет в крови.

Тогда почему сейчас?.. Я потер лоб, пытаясь вспомнить лицо пророчицы, но не смог. Немудрено. Грязные, спутанные космы волос закрывали его чуть ли не наполовину.

«Ладно, — отмахнулся я. — Сон, он и есть сон. Лет через пятьдесят займусь их разгадыванием, а нынче не до того…» — И я принялся одеваться, не забыв посмотреть на горящую свечу, стоящую в небольшом поставце.

Странно, судя по ее высоте, убавившейся от силы на пару сантиметров, спал я совсем недолго, максимум полчаса. Часы в кабинете подтвердили мое предположение. Половина шестого — для заутрени и то рано. Мелькнула мысль поваляться немного в постели, но голова на удивление свежая, а значит, ни к чему. Лучше лишний разок все прикинуть, взвесить и… приступать к утреннему омовению.

Глава 1 Перед переворотом

— Что день грядущий нам готовит? — промурлыкал я себе под нос, плюхнувшись за стол, и сам ответил на этот вопрос: «А готовит он нам убийство царя Дмитрия», но сразу осадил себя, укоризненно заметив: «Не факт». Да, в той, официальной истории его действительно завалили бояре, а в нынешней, после того как я по нелепой случайности угодил в это время и теперь вся история Руси пошла вразнос, может случиться всякое…

Поначалу мое появление здесь в начале семнадцатого века (если быть точным, то где-то в январе 1604 года), равно как и мои первые действия, мало что могло изменить в грядущих событиях. Подумаешь, выручил жителей какой-то крохотной деревни, не дав им помереть от голода.

Дальше в общем-то тоже ерунда, включая спасенного от смерти с моей подачи Марьей Петровной и волхвом Световидом Квентина Дугласа, приглашенного из Шотландии, дабы преподавать уроки танцев царевичу Федору Годунову. Сам по себе этот паренек навряд ли мог привнести в грядущее какие-либо серьезные изменения, но именно его появление в моей жизни и послужило катализатором остальных событий.

Сперва малых. Жить-то на что-то надо, и я попросил Квентина посоветовать царевичу взять в учителя и меня, благо имел за плечами философский факультет МГУ. Дуглас поначалу усомнился в знатности моего происхождения. Пришлось поведать историю о подло убитом шотландском короле Дункане, пересказав трагедию Шекспира «Макбет» и пояснив, что сей король — мой далекий предок. Мол, позже один из сыновей Дункана выехал в Италию да там и осел. Вот так я и стал в одночасье князем Мак-Альпином, как, оказывается, именовали ту королевскую династию.

Однако царь Борис Федорович с первой встречи заподозрил во мне сына князя Константина Монтекки, или, как сам государь называл его, Монтекова. Да и как не заподозрить, когда мое лицо — копия дядькиного, а тот, попав в средневековую Москву, но намного раньше, чуть ли не на три с половиной десятка лет, успел познакомиться с юным Годуновым и даже гульнуть у него на свадьбе.

Я не хотел признаваться в своем родстве, невзирая на то что у Бориса Федоровича остались о дяде Косте самые прекрасные воспоминания. Слишком сильно во мне горело желание добиться всего самому, без протекции. И без того мне в память о дядьке оказывали помощь именно его давние знакомые: бывшая ведьма Светозара, ставшая травницей, волхв Световид, сын купца Ицхака Барух… Должен же я хоть немногого добиться сам.

Увы, жизнь внесла свои коррективы. Дело в том, что Квентин по уши втюрился в царевну Ксению, хотя ни разу и не видел ее. Да-да, бывает и такое. И, узнав об отправке Годуновым посольства на Кавказ с задачей найти невесту для сына и жениха для своей дочери, пошел напролом, заявив царю, будто он — сын английского короля Якова, недавно сменившего Елизавету I. Пришлось спасать дуралея и пойти на признание.

Но и после того как я «раскололся» перед государем, что являюсь сыном князя Монтекова, особо больших изменений в истории ожидать не приходилось. Но дальше… За время своего учительства я искренне привязался к младшему Годунову. Поверьте, подросток этого заслуживал, будучи умницей, каких мало. Историю я знал не ахти, в школьных рамках, но о Лжедмитрии I, из-за которого спустя всего год суждено погибнуть пареньку, мне было известно. И первая моя идея, на которую я уговорил старшего Годунова, — создание особого полка, высокопарно поименованного мною Стражей Верных.

В него я напринимал всех желающих от шестнадцати до двадцати лет. Были и моложе — поди узнай, сколько ему. Мой расчет основывался на том, что эти парни, в отличие от бояр, не оставят царевича в беде. Иностранцы учили их правильно держать строй, бывалые стрельцы — меткой стрельбе, умению метать ножи. Отличалось у Стражи Верных и вооружение — на пищалях штыки, за правым плечом арбалет, в каждом голенище по метательному ножу. А вдобавок я создал и особую сотню, спеназовскую, взявшись обучать наиболее способных приемам, освоенными мною за время собственной службы в десанте.

Впрочем, и это навряд ли могло внести какие-то радикальные изменения в грядущие события. Да и мое тайное расследование, проведенное по поручению Бориса Федоровича в Угличе, тоже нельзя считать особым вмешательством в историю. Ну и толку с того, что мне удалось выяснить, кто скрывается под маской младшего сына Иоанна Грозного? Подумаешь, Дмитрий оказался на самом деле не Отрепьевым, а незаконнорожденным первенцем боярина Федора Романова. Хотя к Отрепьевым отношение он имел — его мать, Соломония Шестова, действительно доводилась двоюродной сестрой Богдану Отрепьеву. Но какое это имеет значение, коль народ, включая самого самозванца, искренне верил, будто тот — истинный сын Ивана Грозного?

Но, вернувшись из Углича, я узнал о прибытии послов из Англии, сообщивших Борису Федоровичу, что Квентин — никакой не королевич, и Годунов рассвирепел. Казнить он Дугласа не стал, но толку. Он же пообещал послам передать несчастного влюбленного для последующей расправы, а как карают в цивилизованной Европе за оскорбление короля, я, со слов шотландца, знал. Его подвергают сразу и повешению, и четвертованию, и раздиранию на части лошадьми.

Потому-то я и изобрел благовидный предлог для спасения Квентина, предложив царю, что сам поеду к самозванцу и соберу достоверные сведения о том, как тот во время пребывания в Речи Посполитой тайно перешел в католическую веру. Тогда, дескать, народ сам от него отвернется. Ну а во избежание подозрений в отношении меня нужен весомый предлог для побега. И таковой имеется, если я убегу, якобы спасая своего товарища-иноземца.

Мой расчет был убить одним выстрелом двух зайцев: спасти шотландца, а заодно уболтать новоявленного претендента на корону бежать куда подальше за границу, профинансировав его проживание за счет царя. Бориса Федоровича я надеялся уговорить позднее. Государь поначалу согласился, но пришла весть о победе царских войск под Добрыничами, и он отверг мою идею. Пришлось самостоятельно организовывать побег Дугласа из-под стражи. Вместе с ним я и прибыл в Путивль, где Дмитрий отсиживался после своего поражения.

Увы, войти к Дмитрию в доверие до смерти старшего Годунова я успел, а вот убедить его бежать — нет. Единственное достижение — удалось уговорить его написать грамоту царевичу Федору, в которой он обещал сделать младшего Годунова своим наследником и престолоблюстителем, если тот распахнет перед ним ворота столицы. Под благовидным предлогом передачи его послания я отправился в Москву, рассчитывая успеть заручиться поддержкой полка Стражи Верных, благо что к тому времени успел обучить их многому. Однако стоило мне прибыть в полк, как за мной установили слежку люди Семена Годунова — ближайшего царского советника, опасавшегося конкуренции с моей стороны. Он-то, пользуясь своей властью, улучив момент, сунул меня в тюрьму.

Просидел я в ней чуть ли не месяц, потеряв время, столь необходимое для принятия мер по защите семьи Федора. Освободили меня оттуда москвичи и… казаки, которые отвезли обратно к Дмитрию, стоящему уже под Серпуховом. Вернувшись к новоиспеченному царю, я понял, что миловать младшего Годунова тот не намерен. Сказалось нашептывание бояр, прибывших на поклон к новому государю.

Я ухитрился сбежать. Расправу над Годуновым и его матерью мне удалось предотвратить в самый последний момент, да и то не полностью — всего-навсего оттянуть ее. Но когда я настраивался принять последний и решительный бой, подоспел на выручку заранее предупрежденный мною полк Стражи Верных. А еще в тот день я впервые увидел царевну Ксению и… влюбился.

Спасти-то Федора получилось, но Русь к тому времени чуть ли не полностью перешла на сторону новоявленного претендента на престол. Годунов по моему настоянию добровольно отступился от царской короны. Правда, теперь он имел определенные гарантии — пригодилось письмо Дмитрия. В день покушения на Федора я торжественно огласил его с Царского места, расположенного близ Фроловских ворот на Пожаре. [837] Согласно ему получалось, что бояре переусердствовали, и москвичи, облегченно вздохнув (самим стало не по себе, когда увидели, как идут убивать царскую семью), по собственному почину растерзали виновных.

Сохранение двух жизней — юного Годунова и его матери Марии Григорьевны — стало первым крупномасштабным изменением в истории России. Дальнейшие события понеслись по нарастающей. В немалой степени популярности Федору, пока он правил в Москве в ожидании Дмитрия, прибавили и его суды, которые он вершил как престолоблюститель. Не скрою, я помогал, но исключительно в предварительной работе.

А тут и радость — вернулся из дальних странствий Алеха. Бывший детдомовец угодил в это время даже чуть раньше меня, и я пристроил его к делу. Борис Федорович Годунов весьма заинтересовался заморскими овощами, о которых я ему рассказал, и мне удалось уговорить его отправить за ними Алеху. Ну и заодно за художниками и разными умельцами-мастерами.

Тот успешно справился со всеми поручениями, привезя и людей и семена. Были там семена помидоров, кукурузы, подсолнухов, но главное — картофельные клубни. А на Руси появились английский философ Фрэнсис Бэкон, предназначенный в качестве учителя философии для царевича, художники Рубенс, Хальс, Снейдерс и большущий любитель выпить итальянец Микеланджело. Нет, не Буонарроти, а другой, Меризи да Караваджо, но тоже очень талантливый. Привез Алеха и множество мастеров, включая стеклодувов, и три подзорные трубы.

Однако пришло время уезжать в Кострому, которую Дмитрий отвел Федору для его проживания. И новая проблема. Государь вознамерился оставить в столице сестру и мать моего ученика. Якобы как заложниц, но на самом деле он явно положил глаз на Ксению. Мне удалось незаметно подменить ее другой девушкой, а когда Дмитрий разобрался, оказалось поздно — царевна на струге вместе со мной плыла к Костроме.

Приключений по пути хватало, пришлось даже возвращаться в Москву, но подробности расписывать не стану. Скажу кратко — выжил и царевну уберег. Более того, я успел объясниться ей в любви, а она мне. Правда, Дмитрий вынудил меня дать обещание, что без его согласия царевна ни за кого не выйдет замуж, и взял слово в следующем году возглавить его войско для захвата Ливонии.

В Костроме скучать не приходилось. Хватало и неотложных дел, и работы на перспективу — ставил первые на Руси фабрики по производству стекла и мастерскую по валянию валенок, которые, оказывается, здесь тоже пока не были известны. Ну и проекты указов, над которыми я немало потрудился вместе с Фрэнсисом Бэконом. Дело в том, что по моему замыслу принять их надлежало именно Дмитрию. Пускай он станет вроде ледокола, взламывающего вековые устои Руси, дабы к моменту, когда его грохнут бояре, основные новшества оказались бы принятыми им. Тогда впоследствии никто из приверженцев старых устоев не сможет обвинить в нововведениях моего ученика.

Работал я старательно, и, когда царь заглянул к нам с Федором в Кострому, я вывалил ему на подпись кучу заготовленных проектов указов. Пришлось попотеть, пока сумел убедить государя в их важности и нужности, но овчинка стоила выделки. Достаточно упомянуть создание действующего на постоянной основе Освященного Земского собора всея Руси, которому Дмитрий по моему настоянию дал уйму прав вплоть до выборов нового царя в случае пресечения прежней династии. По сути, это был поворот к конституционной монархии. Да и Великой хартии, как я ее мысленно назвал, тоже цена на вес золота. На самом-то деле называлась она иначе: «О даровании вольностей народу российскому», но какая разница. Главное — содержание. Впервые царь гарантировал своим подданным их права. Небольшие, но главное — гарантировал. Итог: зарождающемуся самодержавию на Руси не бывать.

А когда я с Федором Борисовичем по настоянию Дмитрия этой зимой завоевал у шведов всю принадлежавшую им Эстляндию, попутно захватив и пяток городов у поляков, стало окончательно ясно — предугадать что-либо из грядущего не дано никому. Между прочим, брал ее исключительно один-единственный полк Стражи Верных, переименованный мною в Первый гвардейский. Нет, в захваченных городах все гарнизоны состояли из московских стрельцов, но они приходили позже, после их взятия.

Правда, официально полк, захвативший Эстляндию и часть Лифляндии, действовал на стороне королевы Ливонии Марии Владимировны. Последняя из рода Рюриковичей, будучи двоюродной племянницей царя Ивана Грозного, похоронив своего мужа Магнуса, влачила жалкое существование в монастыре. Но я уговорил ее сменить рясу на корону, и она написала прошение на имя патриарха Игнатия, утверждая, что постриг совершен насильно. Игнатий, послушный Дмитрию, благословил чудесное преобразование монахини в королеву. Она-то якобы и «повоевала» мужнее наследство, незамедлительно «поклонившись своими землями и градами» императору Руси и попросив принять ее под свое покровительство.

Да и Марина Мнишек не медлила до весны, как вофициальной истории. Благодаря парочке уловок, подсказанных мною Дмитрию, ее батюшка, опасаясь, что брак царя с его дочерью может вовсе расстроиться, рванул в Москву столь стремительно, что свадьбу они сыграли прямо перед Великим постом, в середине февраля. Поприсутствовать на гуляньях мы с Годуновым из-за боевых действий в Прибалтике не успели, но зато мне, выехавшему налегке и прибывшему в Москву на несколько дней раньше Федора, удалось выяснить кое-что важное.

Вообще-то цель моего раннего приезда была иной — организация торжественной встречи престолоблюстителя, дабы Дмитрий отметил его заслуги по достоинству. Про заговор против царя я узнал попутно, да и то вскользь, самые общие сведения. Кто именно примет участие в предстоящем перевороте и какие силы у заговорщиков, мне выяснить не удалось, да и когда намечено их выступление, я узнал в самый последний момент.

Дело в том, что бояре, справедливо опасаясь нас с Годуновым как людей, лояльных к царю и располагающих реальной силой, способной воспрепятствовать их планам, решили еще до покушения на Дмитрия убить нас обоих. И не просто убить, но и обыграть все таким образом, будто сам государь, ревнуя к славе юного Федора Борисовича, подговорил меня на черное дело. Ну а дальше, мол, вмешались люди бояр, но подоспели слишком поздно, и захватить живым князя Мак-Альпина не вышло — погиб.

Место для своего нападения они не выбирали — я это сделал за них, специально подставившись и решив, что старые казармы моего гвардейского полка, расположенные недалеко от села Тонинского, которое именовали Царским, самое то. Роль Годунова сыграл похожий на него ратник Емеля.

Словом, ратные холопы бояр напали на нас и были перебиты, а я в тот же вечер отправился в Москву докладывать государю о происшедшем. Прежде чем выехать, я изрядно колебался. Может, лучше оставить как есть? Куда как удобно — заговорщики убивают царя, и тут мы их, голубчиков, цап-царап. В результате освободившийся престол занимает Годунов. Заодно, действуя по старой схеме, использованной прошлым летом во время покушения на Федора, можно ликвидировать и наиболее опасных бояр, злодейски лишивших жизни «красное солнышко».

И все-таки после долгих колебаний я отказался промолчать, хотя и не питал к Дмитрию особо нежных чувств. Да и за что? Достаточно сказать, что он трижды засовывал меня в темницу, и, если бы не моя изворотливость, все закончилось бы казнью. Но, как ни крути, с моей стороны такое умолчание равнялось косвенному предательству. С Годуновым бы посоветоваться — согласен ли он заплатить такую цену за престол, но увы. Прибывший накануне из Прибалтики Федор сидел в моей подмосковной деревеньке Кологрив и послушно ждал новостей. Я же находился в противоположной стороне от Москвы, на северо-востоке, и добираться до него некогда. Предстояло решать за двоих, и я понял, что не смогу пойти на такую подлость.

Но, прибыв в Москву с докладом, я неожиданно выяснил у разоткровенничавшегося Дмитрия, зачем ему понадобилось столь спешно завоевывать Прибалтику. Оказывается, у государя весьма обширные планы, в которые входит захват власти в Речи Посполитой, а затем война с Крымским ханством, за спиной которого стояла Османская империя, пребывающая в самом расцвете своей мощи. Уже от одного этого мне стало не по себе. Мои доводы — почему не стоит садиться на ляшский трон, нынче из-за шляхетских вольностей больше похожий на убогую колченогую табуретку, да и веры у подданных разные — Дмитрий отмел. Мол, он введет на Руси унию.

Сообщение о ней меня добило окончательно, и я и решил ничего не говорить ему о заговоре. Судя по грандиозным планам, царь-батюшка попросту зарвался, и, когда дело дойдет до введения унии, в любом случае грядет мятеж. А учитывая, что Дмитрий так просто не сдастся, крови прольется куда больше, чем во время заговора. Нет уж, коли он перестал отличать реальность от радужных мечтаний, я ему не помощник, не заступник и не защитник.

Словом, служил бы верой, да узнал всю правду, и, когда он обратился ко мне с вопросом, что мне известно о заговоре, я почти честно ответил: «Очень мало. Точный час выступления не ведаю, кто в нем участвует и какие силы у заговорщиков — понятия не имею. Однако предупредить счел своим долгом». И больше ни слова. Когда вожак ведет табун в пропасть, иного выхода, как пристрелить его, не остается.

Но убить — одно, а воспользоваться плодами мятежа заговорщикам давать нельзя. Следовательно, едва они прикончат Дмитрия, надо подоспеть со своими людьми и вырезать всю боярскую верхушку, включая Шуйских, Голицыных, Шереметевых, Романовых, Мстиславского и прочих, дабы новый юный царь мог править спокойно.

Вернувшись в терем, подаренный мне Федором Годуновым, я отдал распоряжение своим людям готовиться к завтрашнему дню, но говорить впрямую ничего им не стал. Мол, сердце чует: грядут завтра некие события, в которых кровушки прольется будь здоров. И чтоб проливалась в основном чужая, вражья, лучше быть начеку, а для этого каждому надлежит проверить исправность своего оружия, включая порох — не отсырел ли, пополнить запас арбалетных болтов, и так далее.

Людей в моем распоряжении имелось немного, всего полторы сотни, потому следовало расставить их таким образом, чтоб ни один «кот», охотящийся за мышонком Дмитрием, из числа самых крупных, с боярским окрасом, завтра не ускользнул. Большую часть (сотню с лишним) я оставил на своем подворье, отправив их спать. Меньшей — пяти десяткам во главе с сотником Микитой Голованом — предстояло провести ночь в Запасном дворце, принадлежавшем Годунову.

Микиту я предупредил, но частично. Мол, сердце вещует, завтра поутру бояре, скорее всего, не просто придут жаловаться на меня государю. Сдается, они, распалившись, затеют что-то недоброе в отношении самого Дмитрия. Голован понимающе кивнул и лишних вопросов не задавал, уточнив, когда ему выдвигаться к моему подворью.

— Едва услышишь наш первый залп, — ответил я. — Но помни, не выстрелы, а именно залп. И выходить тебе из дворца надо не к подворью, а тайным ходом через Сретенский собор на передний царский двор. Проход там заложен, но я сам проследил, чтоб и раствор был жидкий, и кладка хлипкая, в один кирпич. Потому нынче же отряди ребят, и пусть они перед сном тихонько там все разберут. Завтра вы выскочите оттуда, и тогда у нас получатся клещи. Возможно, они и не понадобятся, но вдруг…

На клещах я и основывал свой расчет. На них да на эффекте неожиданности (жив, оказывается, князь Мак-Альпин) вкупе с хорошей боевой выучкой и организованностью. Ну и на небольшое количество мятежников. Учитывая любовь простых людей к Дмитрию, в заговор не может быть вовлечено много народу. Помнится, довелось мне читать у историков, что их насчитывалось всего-то две-три сотни. Почему-то эта цифра мне хорошо запомнилась. А учитывая более раннее начало мятежа (зима, а не весна), нежели в той, официальной истории, не исключено, что их окажется еще меньше. Хотя о чем я — гораздо меньше. Вон сколько их ратных холопов положили под старыми казармами мои гвардейцы, целую сотню. А потому завтрашнее дело представлялось мне не больно-то сложным.

Из-за этого я и не послал гонцов за остальными гвардейцами, пребывавшими вместе с Годуновым в Кологриве. Да и время не позволяло — слишком мало его осталось. Командиры стрелецких полков — иное дело, но я не мог предупредить и их. Правду-то не сообщишь, нельзя, ибо тогда у них возникнет логичный вопрос: а почему я не поведал обо всем самому царю? Сказать, как Головану, сердце недоброе вещует? Такого хватило для моего сотника, верившего мне на все сто, а для стрелецких командиров маловато.

«Да ладно, сам управлюсь», — беззаботно отмахнулся я. Куда хуже то, что мне никак не удавалось рассчитать нужное время выступления своих людей. А ведь требовалось попасть в самую точку — застать заговорщиков, пока они не разбрелись, но успели сотворить свое черное дело с Дмитрием. А предугадать время убийства нечего и думать. Неизвестно, насколько задержат мятежников наемные царские телохранители, куда метнется, спасаясь от убийц, сам государь и как долго будут его искать. Получалось, для правильного решения задачи, имеющей такое количество иксов, необходимо их резко поубавить. Следовательно, нужен наблюдатель, который, вернувшись, доложит о происходящем.

На эту роль вполне годился Дубец, но и ему нельзя было сообщать ничего лишнего. В самом деле, то я внушаю всем гвардейцам, что государь первый после бога, [838] а тут сижу и жду, когда его начнут убивать. И что станет обо мне думать мой стременной? А потому пришлось поломать голову над тем, как грамотно поставить ему задачу, дабы и не выдать своих истинных намерений, и в то же время чтоб он не вернулся раньше времени обратно, тем самым вынудив выступать на выручку Дмитрию. Лишь покончив со всем этим, я направился в опочивальню, вознамерившись поспать часик-полтора — день предстоял тяжелый. Тогда-то мне и приснился этот сон. Странный, загадочный и… страшный.

Выбор… Что за выбор? Почему жертва, да еще человеческая? Нет, я уважал наших славянских богов и не возражал, когда моя ключница Марья Петровна пару раз призывала их мне на помощь, особенно бога удачи Авося. Но насколько мне помнилось, о кровавых жертвоприношениях и речи не заходило. Они ж добрые. Если судить по Библии, пожалуй, куда добрее бога-отца. Тогда кому и зачем?

Брр! Я потряс головой, пытаясь выкинуть сновидение из головы, и, дабы отвлечься, уставился на напольные часы, стоящие в уголке кабинета, на увесистых ножках из слоновой кости. Их вид меня почему-то всегда успокаивал. Возможно, это происходило потому, что они как бы олицетворяли некую связь между мной и родным для меня двадцать первым веком. Все остальное было чужим, а эти ничем не отличались от каких-нибудь деревенских ходиков бабы Мани. Да, гораздо красивее, да и дороже во сто крат: слоновая кость, резные фигурки, сплошь и рядом серебро, но принципиальных отличий не имелось. Привезенные по моей просьбе из Европы купцом Барухом (но уже за деньги, в отличие от первых, что он мне подарил и которые остались в Костроме), они тоже имели двенадцать, а не семнадцать делений, и римские цифры, а не буквы, как тут принято.

Тик-так, тик-так — весело раскидывал маятник секунды, словно опытный банкомет карты — влево-вправо, влево-вправо, навевая покой на сердце и надежду, что у меня в очередной раз все получится, как надо. Кажется, помогло. Прочь ушли и тревожные воспоминания о страшном загадочном кошмаре, приснившемся мне, и сомнения в правильности моих действий. Да и, судя по стрелкам, пора переходить к водным процедурам. Недолго думая я снял с дежурства у ворот одного из трех караульных — все равно периодически бегают греться в караулку, для того и поставил третьего — и потащил с собой, чтоб помог принять душ.

Вода, которой он меня поливал, была ледяной, зато бодрила. Я стоически выдержал первый ковш, второй, третий, пятый, а на восьмом вздрогнул от неожиданно раздавшегося колокольного перезвона.

— Час вроде неурочный, — удивленно заметил поливавший меня гвардеец. — Рановато к заутрене-то. Да и сам звон какой-то не такой.

«Началось…» — понял я.

Глава 2 Незваные гости

Неспешно одевшись, я вышел на крыльцо и убедился, что звон церковных колоколов и впрямь весьма и весьма отличается от обычного. Какой там призыв к молитве — скорее набат. Интересно, если патриарх Игнатий не связан с заговорщиками, а это вне всяких сомнений, кто мог отдать такую команду звонарям?

Прислушался. Точно, звон шел со стороны одной из церквей, что на Ильинке. Кажется, той, что возле Гостиного двора. Позже не забыть бы разобраться с тамошним священником, дьяконом и звонарем. Но тут ему стали вторить колокола на других церквях, и тоже набатом. Значит, одним священником или звонарем дело не ограничилось. Ну и ладно, этих мы всегда успеем взять за шиворот, а вначале нужно разобраться с главными заводилами. Но первым делом Дубец.

Пока бесцеремонно разбуженный мною парень торопливо одевался, влетел караульный с дозорной вышки, построенной по моему распоряжению где-то с пару месяцев назад Багульником. Он сообщил, что ворота Кремля открылись и через них к царским палатам валом валит толпа, возглавляемая двумя десятками конных бояр. Теперь окончательно ясно: началось. К сожалению, разглядеть — уж больно метет на улице — гвардеец сумел только братьев Голицыных и Шуйских, но мне хватило. Смутило, правда, число мятежников. По прикидкам караульного, не меньше пяти сотен.

— Слыхал? — спросил я Дубца.

Тот молча кивнул.

— Понял, что оно значит?

Дубец потряс головой, по-прежнему не говоря ни слова.

— Скорее всего, до них долетела весточка о вчерашнем побоище, которое мы учинили их людям, — пояснил я. — Теперь они ринулись с жалобой к государю. Посему дождись, когда они встретятся с Дмитрием, и выслушай, в чем меня станут виноватить. Обратно возвращайся не раньше чем услышишь ответ государя. И боже тебя упаси во что-нибудь встревать, — напоследок особо подчеркнул я.

Дубец торопливо закивал головой и упорхнул.

Так, теперь Годунов. Когда я закончу, нужно, чтобы он со всеми остальными гвардейцами находился на подъезде к Москве. Хорошо, что я вчера распорядился прихватить с собой в Москву тех «монахов» из числа тайных спецназовцев, которые помогали мне выследить ратных боярских холопов. Не всех — кто-то оставался в Бибиреве, кто-то в Медведкове, — но четверых, находившихся в старых казармах, я взял, опасаясь, чтобы их не запомнил в лицо кто-нибудь из раненых врагов. Что ж, весьма кстати. А еще лучше, что Обетник и Догад, возглавлявшие «монашеские» пятерки, тоже стояли рядом, ожидая распоряжений. А с ними Лохмотыш, руководивший пятеркой нищих, и Наян. Эти появились на подворье вечером, вызванные по моему распоряжению Багульником. Однако я прибыл из старых казарм слишком поздно, да и ситуация изменилась, поэтому потолковать с ними не получилось. Зато сейчас они пригодятся.

— Ты, — ткнул я пальцем в Обетника. — Отправь свою пару в Малую Бронную слободу. Там взять лошадей и пулей в Кологрив. Ксению Борисовну оставить в деревеньке под охраной полусотни, а Федор мне нужен здесь со всеми гвардейцами. А ты, Догад, посылай своих к стрелецким головам. Одного в Сретенскую слободу, второго в Замоскворечье.

— И чего сказать?

Я чуть помешкал, но, подумав, решил, что теперь скрывать свои знания ни к чему. Пусть считают, будто у князя возникла гениальная догадка.

— Бояре царя убить хотят, — выдал я.

— Царя?! Убить?! — почти в один голос выпалили все четверо.

А на лицах такой панический ужас, что я решил срочно переиначить. К черту ссылки на «гениальную догадку». Лучше поступим по-другому.

— Бояре. Царя. Убить, — твердо повторил я, пояснив: — Если государь, прислушавшись к боярским наветам, решит меня арестовать, то, прийти мне на выручку или нет, стрельцы еще подумают. Зато услышав такое о царе, они живо ринутся сюда.

— Так ведь за обман, когда он выяснится, может и не поздоровиться, — неуверенно начал Догад.

— Никакого обмана, — возразил я. — Откуда мне знать, для чего они вломились в Кремль? Вот я и решил, что такой толпой куда сподручнее не челобитную подавать, а бунт учинять. Особенно когда у каждого второго в руке пищаль.

— Тогда, может, лучше мне самому с такой весточкой отправиться? — предложил Обетник. — Ну-у для надежности.

— И к стрелецким головам лучше мне самому пробраться, — встрял Догад.

— Нет, — отрезал я. — Неизвестно, как оно обернется. Успеете пригодиться. — И я неспешно направился к остальным ратникам.

Часть их уже стояла во дворе, ежесекундно пополняясь чуть припозднившимися. Новость о том, что государь может приказать арестовать меня за вчерашнее побоище, восприняли с пониманием. Что я не собираюсь сдаваться в плен — тоже. Даже с воодушевлением. Общее мнение выразил сотник спецназа Вяха Засад:

— Покамест государь разберется в твоей невиновности, бояре твои косточки давно обгложут. А мы за тебя, княже, постоим накрепко, не сумлевайся.

Я в общем-то и «не сумлевался», но лишний раз услышать такое все равно приятно. Вдохновляет, знаете ли, на новые свершения и подвиги. К тому же государь навряд ли разберется — покойников людские дрязги не волнуют. Ну а после гибели Дмитрия все окажется в точности как у моего любимого Филатова в «Сказе про Федота-стрельца, удалого молодца»: «Осерчал Федот, созвал честной народ…»

Но дальнейшие события пошли наперекосяк. Вначале выяснилось, что посланные Обетником и Догадом монахи, не пройдя и десятка метров, оказались схвачены какими-то вооруженными людьми. Об этом мне доложил прибежавший караульный, видевший все собственными глазами. Правда, их не били — чай, иноки, — но и обратно на подворье не отпустили, а повели в Чудов монастырь. Получалось, мятежники позаботились об изоляции моего подворья.

Взлетев на вышку, я внимательно оглядел окрестности. Так и есть — все вокруг оцеплено. Людей хоть и мало, с полсотни, но зато на обеих улицах, ни пройти, ни выйти. Значит, мы блокированы. Странным показалось одно — почему бунтовщики оставили мало людей. Догадался я через минуту: на всякий случай. Бояре, по всей видимости, твердо убеждены, что здесь, кроме слуг, никого, а самого князя Мак-Альпина и его гвардейцев со вчерашнего вечера нет в живых. Выходит, не зря я послал Каравая — одного из тех, кто пытался убить меня и Годунова, — с ложным сообщением в Москву. Риск, конечно, имелся, но, учитывая оставленного у меня в заложниках родного брата гонца Горбушку, небольшой.

С одной стороны, эта блокада усложняла мои планы. Предстояло не просто прорвать ее, но и проделать это незаметно, дабы никто не смог предупредить мятежников, находящихся в Кремле, о выжившем князе Мак-Альпине. Зато, с другой стороны, у меня появлялось великолепное оправдание не спешить на выручку Дмитрию. Но вначале требовалось подумать, как быть с гонцами. Подкрепление требовалось позарез. Признаться, никак не ожидал такого количества врагов. И ведь караульный посчитал лишь тех, кто пробежал мимо моего подворья, а от Фроловских ворот к царским палатам есть и другая дорожка, да от Константино-Еленинских третья. Выходит, всего их как минимум тысяча, а то и полторы-две. Многовато.

И как быть? Открыть неприметную калитку, ведущую напрямую на подворье Троицкого монастыря? На нем вроде бы никого не видно, и, скорее всего, с этой стороны путь свободен. Но куда им уходить дальше? Через ближние к нам (всего-то полсотни метров) Знаменские ворота [839] навряд ли получится, да и через остальные, ведущие к Пожару, тоже. Разве попробовать обходной путь через весь Кремль, например, к Портомойным воротам? Там-то есть шанс. Но в любом случае надо посылать самых изворотливых — Обетника, Наяна, Догада и Лохмотыша.

— А вот теперь в бой идут одни старики, — сообщил я им. — Слушайте внимательно, что вы должны передать стрелецким головам…

Двоим — Обетнику и Наяну — я велел затаиться на Троицком подворье и выжидать не меньше получаса. Вторая пара — Лохмотыш и Догад — проскользнула незамеченными, и на выходе из подворья их никто не остановил. Отлично. Теперь осталось дожидаться новостей от Дубца. Пока же я распорядился, чтоб каждый десятник распределил цели среди своих бойцов, и снова полез на вышку. Правда, как ни пытался разглядеть происходящее у Красного крыльца, не удалось. Видимость прочно загораживали звонница Ивана Великого и купола Успенского собора. И попенять некому — сам велел Багульнику установить ее в таком месте, откуда открывается наилучший обзор одновременно Никольских и Троицких ворот, которые ныне из-за метели разглядеть тоже не получалось.

В это время за звонницей грохнул одиночный выстрел из пищали. Та-ак, то ли подсуетился кто-то из царских телохранителей, то ли заговорщики перешли к решительным действиям. И скорее всего, второе — не верилось, что немчура станет драться до последнего.

Людской гомон тем временем усилился, перейдя в торжествующий, но ненадолго. Почти сразу он сошел на нет. «Значит, ребятки вломились внутрь», — сделал я вывод. Но спешить не стоило. Если у Дмитрия получится затаиться в укромном местечке, отыскать его в хитросплетении галереек, каморок и комнатушек — задача не из легких. Даже в моем тереме при игре в прятки ищущему придется несладко, а он-то у меня куда меньше царских хором.

Ждать и догонять — хуже некуда. А тут еще и кошки на душе заскребли. Ведь чего я жду? Момента, когда убьют Дмитрия. Ну да, тем самым я вроде бы спасаю Русь от его идиотских задумок, которые при попытке их осуществления обильно зальют всю страну кровью. Но кто знает, если бы я попытался переубедить его, возможно, у меня бы это получилось. Вчера у меня не было для этого времени, но впоследствии… Не дурак же он, в самом деле! Да и логику понимает хорошо, проверено, и не раз. И потому, когда я, оглядывая в подзорную трубу окрестности, увидел его живым и невредимым, у меня на душе отлегло.

Нет, в самый первый миг я лишь таращил глаза, недоуменно глядя на три фигурки, украдкой пробирающиеся между подворьем патриарха и Успенским собором, одна из которых… Ну точно, Дмитрий, а рядом с ним невесть откуда взявшийся казачий атаман Андрей Корела, и чуть впереди… Так и есть, мой стременной. Вот тебе и здрасте! И крадутся они, ежесекундно оглядываясь на Красное крыльцо, оставшееся у них далеко справа, именно в сторону моего подворья, поскольку ворота патриаршего они миновали. А вон Дубец уже поднял руку, сигнализируя караульному, ну и мне заодно. Вовремя. Замешкайся он на минуту, и их троицу непременно увидел бы кто-то из ратных холопов, выставленных боярами в оцепление подле Успенского собора. Вон они стоят. Двое прижались спиной к стене, третий выглядывает из-за угла, а чуть поодаль, у звонницы, еще парочка. Ну и с пяток, наверное, не меньше, которых мне отсюда не видно.

В следующую секунду я отдал команду караульному:

— Срочно вниз и передай, что князь распорядился сделать залп по всему боярскому оцеплению, выставленному у Успенского собора и звонницы Ивана Великого. А сразу после залпа пусть делают вылазку и… спасают государя.

Тот вытаращил на меня непонимающие глаза, поскольку без подзорной трубы разглядеть, кто именно торопится в нашу сторону, не мог — метель не утихала. Но переспрашивать не стал, опрометью метнувшись вниз.

Увы, но одними арбалетами обойтись не удалось. Кое-кого, да что там, добрую половину, не меньше, мои люди не заметили, и уцелевшие холопы из оцепления принялись нахально палить в ответ. Выстрелов было немного, всего-то пять или шесть, но и их хватило, поскольку кто-то недолго думая бабахнул не в сторону моего подворья, а в Дмитрия.

И попал…

Глава 3 Всё меняется

По счастью, ранение государя оказалось легким — задели предплечье, да и то по касательной, — и, пока его перевязывали, я узнал от Корелы и Дубца кое-какие подробности царского спасения. Признаться, слушал краем уха, но основное уловил.

Оказывается, началось с казачьего атамана. В свое время он здорово командовал своими людьми, успешно защищая Кромы от многотысячного царского войска, за что Дмитрий, сев на трон, осыпал его серебром, и Андрей Корела, не зная, чем заняться, ударился в большущий загул, упаивая своих собутыльников чуть ли не вусмерть.

На кружечном дворе (так здесь именовали кабаки) несколькими днями ранее все и началось. Когда атаман, по своему обыкновению, уснул там, где и пил, то есть на лавке в одном из кружал, за соседний стол подсела парочка заговорщиков из числа рядовых. Корелу они не приметили, да и немудрено — росточку в нем, как говорится, метр с кепкой. Кроме того, есть у него две особенности. Даже будучи пьяным, атаман совершенно не храпит. Вторая же заключалась в том, что для передышки между выпивками ему требуется всего ничего, полчаса — час. Начала их беседы Корела не слышал — спал. Но ему вполне хватило середины и концовки, ибо они говорили хотя и намеками, не впрямую, но достаточно откровенно, и Андрей заподозрил неладное.

К Дмитрию со своей новостью он не пошел, ведь из их разговора следовало, что государь-то и есть главный подстрекатель, умышляющий на жизнь Федора Годунова и решивший его извести руками князя Мак-Альпина. На Годунова Кореле было наплевать, но дальше речь зашла, что надо порешить князя, а это совсем иное — ко мне он питал симпатию. Понравился я ему в Путивле своей простотой в общении. Да и мое ратное искусство во время дуэли с паном Свинкой ему тоже запомнилось. А уж когда мы с ним под Серпуховом лихо опрокинули по пять чарок, да еще за рекордно короткое время и с такими тостами, коих ему ранее слышать не доводилось, он и вовсе оказался очарованным.

Уже будучи в Москве, он как-то раз, когда мы с ним выпивали (забрел Андрей ко мне в гости от нечего делать, и пришлось выставить угощение), сам откровенно сознался, что среди всего боярского сброда уважает лишь одного меня. За что? Да за преданность Годунову, которого я не бросил на произвол судьбы в критический момент и неизменно продолжал хранить ему верность. Но тогда как Дмитрий Иоаннович сумел меня уговорить на предательство?

Словом, решив для начала прояснить все вопросы до конца, Корела, когда заговорщики разошлись, крадучись направился следом за одним из них. Тот подался на подворье к Голицыну. Памятуя о стойкой ненависти ко мне Василия Васильевича (да и немудрено, ведь именно я прошлым летом организовал расправу народа над боярином, тот только чудом остался жив), атаман окончательно зашел в своих размышлениях в тупик. Малость покумекав, он, желая разрешить загадку, решил поступить по-простому: улучить удобный момент и припереть незадачливого болтуна к стенке.

Дежурство Корелы у подворья Голицына длилось два дня, но ратник не появился. Зато атаман подметил кое-что иное. Например, как оттуда вчера поутру выехал многочисленный, не меньше полусотни, вооруженный отряд, направившийся куда-то из Москвы. А вечером, спустя час после того, как там появился прискакавший невесть откуда заполошный гонец (по всей видимости, это был посланный мною Каравай), на подворье началось оживление. Тогда-то наконец оттуда выехал и поджидаемый атаманом ратник, в компании с двумя другими. Некоторое время они ехали вместе, а потом разделились. Куда направились двое остальных, Корела не видел — не разорваться же ему, — а его знакомец повернул коня к младшему из братьев Шуйских. Андрей не мешал ему, но на обратном пути, успев выломать откуда-то из забора увесистую жердину, не мудрствуя лукаво ахнул всадника по хребту, а свалив его, потолковал по-свойски и выяснил то, что должно произойти утром.

Однако в Кремль идти было поздно — ворота закрыты, и навряд ли стрельцы его пустят. Кроме того, ратный холоп, назвавшийся Авдеем, слукавил, сообщив атаману неверные сведения о времени выступления — через два дня. Решив, что можно не спешить, Корела поплелся спать. Зато сегодня поутру, услыхав набатный колокольный звон, он мгновенно смекнул о своей ошибке и ринулся к Кремлю.

К Никольским воротам он подоспел раньше заговорщиков. Стрельцы пропустили его беспрепятственно, и он что есть мочи припустил к Красному крыльцу. Маленький, кривоногий, но Корела каким-то чудом успел добраться до него раньше мятежников.

На его удачу, Басманов, ночевавший в ту ночь в царских палатах, как раз оказался на крыльце, недоумевая, к чему этот колокольный звон. Узнав от атамана о заговоре, Петр Федорович метнулся к Дмитрию с сообщением об измене. Государь поначалу не поверил, что ситуация не просто плоха, а чуть ли не безнадежна. Эти минуты промедления и оказались роковыми — заговорщики добрались до Красного крыльца, плотно обступив его — не скрыться. И тогда Басманов предложил государю вместе с Корелой добраться до стрельцов, охраняющих Кремль, а он сам тем временем станет тянуть время и заговаривать мятежникам зубы. На том и порешили.

Уходил Дмитрий по настоянию атамана через передний царский двор, куда некогда через арку Сретенского собора проник и я, спасая семью Годуновых. Отчего-то именуемый передним, двор оказался до умиления тих и безлюден, лишь издали слышались голоса. Один — басовитый, увещевающий — явно принадлежал Басманову, а прочие, то и дело зло перебивавшие его, бунтовщикам. Затем раздался выстрел из пищали, и больше Петра Федоровича государь не слышал.

Дмитрий с Корелой мрачно переглянулись и заспешили прочь, но, дойдя до забора, огораживающего двор, в растерянности остановились.

— Ну и что теперь? — осведомился Дмитрий, оглядывая непреодолимое препятствие и зло косясь на Корелу, словно тот собственноручно его воздвиг. — Эвон какой тын. Нешто такой перемахнешь? Кошку бы какую с веревкой, чтоб за верх уцепиться, а с голыми руками его нипочем не одолеть.

Но тут вверху мелькнула в воздухе черная тень, и в следующую секунду оба они растерянно взирали на спикировавшего через тын Дубца.

Мой стременной поначалу смешался с заговорщиками, стоящими в последних рядах. Однако, наблюдая за происходящим, он быстро скумекал, что дело худо, и ринулся обратно к моему подворью. Почти дойдя до Успенского собора, он заслышал голос вышедшего на крыльцо Басманова и остановился поглядеть, как пойдет дело дальше. Расправа с Петром Федоровичем, в которого кто-то из первых рядов в упор выстрелил из пищали, изменила ход его рассуждений. Судя по сноровке и торопливости, с которой действовали мятежники, стало ясно, что князь Мак-Альпин навряд ли успеет прийти на помощь. И тогда он, вспомнив путь, которым полгода назад я с ним и еще двумя десятками ночью пробрался в опочивальню Дмитрия, решил поступить точно так же.

Неуклюже приземлившись в сугробе, Дубец сноровисто выбрался из него и отрывисто выпалил:

— Беда, государь. Басманова-то того, порешили. Да столь скоро, и слушать ничего не пожелали, что, сдается, и с тобой речей вести не станут. Надобно бы тебе на подворье к моему князю. У него отсидишься, покамест стрельцы не подоспеют.

Дмитрий радостно вспыхнул, но уныло покосился на забор и снова скис.

— Надо, токмо как? Это тебя князь летать выучил, а мне…

— Ништо, — бодро заверил его Дубец. — Счас подсобим.

Они с Корелой, держа Дмитрия на руках, вдвоем ухитрились забросить его, чтобы он уцепился за край тына. По счастью, бревна, вставленные в пазы столбов, располагались параллельно земле, и худо-бедно точки опоры для ног имелись. Вторым, стоя на руках стременного, с прыжка уцепился за верхний край забора атаман. Третьим, быстренько вырвав оглоблю из телеги и использовав ее в качестве шеста, перелетел сам Дубец.

Оказавшись в пустынном проулке, мой стременной первым делом критически оглядел царя, оценивая его гусарский парчовый полукафтан и красный бархатный доломан, и, скинув с себя зипунок, протянул его Дмитрию.

— На-ка тебе, государь, одежу, а то твоя больно видная. — И, дождавшись, пока тот напялит его на себя, скомандовал: — Ну а теперь за мной.

Зипунок-то и сыграл роковую роль. Зипунок и неумение государя держать язык за зубами. Из-за последнего на них обратили внимание, но в нарядно одетого, как знать, холопы палить бы поостереглись, а тут стреляли без разбору. Хорошо, угодили вскользь, ранение оказалось легким, однако кровавым, — наверное, пуля разорвала какую-то вену. Во время вылазки не до того, и, пока добрались до моего подворья и наложили тугую повязку, крови государь успел потерять изрядно. Хотя по его виду и не скажешь: бодр и… весел.

Последнему в немалой степени поспособствовала чаша красного вина, которую я ему поднес для поддержания сил. Да и изменившаяся ситуация вселяла в него боевой азарт — было-то из рук вон плохо, а сейчас вроде как ничего, и главные беды, по его мнению, остались позади. Вдобавок он пылал жаждой мщения, настаивая на немедленной атаке. Особенно его возмущала подлость помилованного им Шуйского.

— Да что ему от меня ныне-то надо?! Из ссылки воротил, вотчины обратно возвернул, тысяцким на своей свадьбе сделал, чего еще-то?! — вопил он.

— Ему надо от тебя все, что у тебя есть, — хладнокровно пояснил я. — Кажется, я тебя предупреждал: опасайся тех, кого простил, ибо великодушие тебе обязательно припомнят.

— Нет уж, — криво ухмыльнулся он. — Теперь моя очередь припоминать. А Мишку-иуду не на плаху — на кол посажу.

— Мишку? — недоуменно нахмурился я.

— Скопина-Шуйского, — пояснил он. — Я ему титлу великого мечника даровал, а он…

— Что он?

— Ныне хватился, ан меча-то моего и нет! — с новой силой завопил Дмитрий. — То-то он вчерась допоздна в жмурки с нами игрался. И сам утек, паскуда, и меч мой прихватил. А ведь три дня назад чуть ли не в рот мне заглядывал, кажное слово на лету ловил. Ну, каково?!

— И об этом у нас с тобой разговор был, государь, — равнодушно пожал плечами я. — Обычно в рот для того и заглядывают, чтобы прикинуть, как поудобнее дать в зубы.

— А я, признаться, мыслил, будто опаска Басманова ложна. Ан поди ж ты… — грустно махнул он рукой.

— Опасения всегда сбываются намного чаше, чем надежды, — хмыкнул я.

— Чаще, говоришь? — Лицо Дмитрия скривилось в злобной ухмылке. — Ну я так думаю, что и у бояр на сей раз заместо надежд сбудутся именно они. — И неожиданно набросился на меня: — А чего мы здесь до сих пор топчемся?! Давай, князь, командуй своими людишками. Давно пора.

Я послушно кивнул, но остался стоять на месте. Командиры есть, руководят толково — и Сенька Груздь, и Вяха Засад. Если я появлюсь и внесу излишнюю сумятицу, окажется не лучше, а хуже. Точно так же я кивал, на самом деле ничего не предпринимая, и когда государь вторично потребовал от меня более энергичных действий. К тому же за то время, пока мы перевязывали Дмитрия, количество «бляжьих детей» (самый деликатный из эпитетов, отпущенных царем в адрес заговорщиков) выросло раз в пять и продолжало увеличиваться. Причина проста — мятежники, привлеченные выстрелами, скоренько успели вычислить, где находится сбежавший из своих палат государь, а потому ринулись к моему подворью.

Ну и куда тут лезть на рожон? Одно дело — отбиваться из-за высокого забора, время от времени постреливая и подкидывая боярским ратным холопам для полноты ощущений и охлаждения разгоряченных чувств гранату. Совсем иное — распахнуть ворота настежь и рвануть в наступление, где после первого залпа моих гвардейцев из арбалетов и второго — из пищалей решающим критерием окажется численность, которая, увы, далеко не в нашу пользу. Куда проще ждать подмоги, если… она придет вообще, ведь неизвестно, прошли мои тайные сквозь заслоны и удалось ли им добраться до стрелецких голов.

— На конях мы их вмиг рассеем! — орал на меня Дмитрий. — Не трусь, князь!

— Слишком мало их тут у меня, — возражал я. — Всего-то десяток, а остальные на Конюшенном дворе.

— Да нам с Корелой токмо двух и надо, — не унимался он, но осекся и, виновато покосившись на меня, поправился: — То есть трех.

Ах какой молодец! Значит, драпать удумал. А я и мои люди побоку, и что с нами станется — тоже. Хотя нет, в последний момент для хозяина подворья исключение сделано: ладно, возьмем. И на том спасибо.

— Ты не думай, — сконфуженно промямлил Дмитрий. — Я ж ненадолго. За стрельцами и обратно. — И вопросительно уставился на меня.

А может, и впрямь дать коней? Далеко им не уйти, и все вопросы окажутся решенными так, как надо. Но я отогнал коварную мыслишку прочь. Коль уж так вышло, придется защищать его безо всякого лукавства.

— Не дам я тебе коня, — ответил я. — Ты на нем больше двух десятков саженей не проедешь — слишком крупная мишень. В такую любой дурак попадет, и тогда…

Он нахмурился, очевидно представив последствия, но, не желая сдаваться, проворчал:

— Стой тут заместо меня ученичок твой, ты бы инако себя вел и мешкать не стал.

— А вот тут ты и прав и неправ, государь, — усмехнулся я, пояснив: — Не скрою, вел бы я себя действительно иначе, но разница лишь в том, что мешкал и осторожничал еще больше.

Однако погода переменилась, и, увы, не в лучшую для нас сторону. Метель, словно по заказу мятежников, утихла, чем атакующие попытались воспользоваться. Все чаще и чаще в бревна моего терема впивались горящие стрелы. Гасить их нечего было и думать. Из окон второго и третьего этажей не высунуться — пристрелят в два счета, а с земли не достать, хотя мои люди и пытались, вовсю орудуя кошками. Но на каждую стрелу, которую удавалось сорвать со стены, приходилось по три-четыре новых. Пламя постепенно разгоралось, пускай и медленно, отдельные робкие очажки огня начинали сливаться, грозя вот-вот заполыхать с неистовой силой.

Впрочем, почему вот-вот? Скорее уже, ибо ближайший к Чудову монастырю угол терема оказался наполовину объятым пламенем. Смежные с ним стороны горели слабее, но ведь горели. А помимо терема занялся и амбар с припасами, и прочие строения. Исключение одно — конюшня, расположенная в глубине двора, но толку с того. Отсидеться в ней нечего и думать. И до того момента, когда мы окажемся в огненном кольце, остается совсем недолго, от силы час. Получалось, отсидеться и впрямь не выйдет.

Когда я, выслушав доклады своих людей, сообщивших о положении дел, известил Дмитрия о решении идти на прорыв, тот возликовал.

— А я упреждал тебя! — торжествующе взвыл он. — Ну и куда мыслишь податься?

— Вначале попробуем в сторону Запасного дворца. Там у меня еще полсотни ратников, — твердо ответил я, быстро прикинув складывающуюся ситуацию. — Соединимся — и на Конюшенный двор, а от него и до Боровицких ворот рукой подать.

— Мои палаты куда ближе! — возмутился Дмитрий.

— Сейчас гораздо важнее вырваться из Кремля, — пояснил я.

— Все равно далеко. Тогда лучше к Знаменским воротам — они эвон где, под боком, а уж когда доберемся до стрельцов, я первым делом… — И он мрачно засопел, сжимая кулаки.

Вообще-то резон в его словах имелся, но мне припомнились кое-какие эпизоды из биографий большинства стрелецких командиров. Дело в том, что я в свое время интересовался их, так сказать, анкетными данными и наткнулся на одну любопытную детальку. Вроде бы ратный путь у всех разный, но у многих присутствовал один общий нюанс — в свое время они были за приставами, то бишь надзирали и конвоировали в ссылки опальных бояр. Да не простых, а самых именитых. Иван Юрьевич Смирной-Маматов караулил Василия и Ивана Романовых, а до этого за ними надзирал Иван Некрасов, бывший тогда стрелецким сотником, а ныне тоже ставший головой. Донесения Богдана Воейкова, бдевшего за Филаретом, в миру Федором Никитичем Романовым, мне в свое время давал читать старший Годунов. Это третий из командиров. Еще двое присматривали за князьями Черкасскими. Василий Хлопов за князем Иваном, а Давыд Жеребцов за сосланными на Белоозеро его женой и прочими Романовыми, включая детей Филарета.

Ничего не скажешь, умел подстраховаться покойный государь. Такие, услышав боярские россказни об убийстве мною младшего Годунова, из мести за престолоблюстителя могут меня и на клочки порвать, ничего не дав объяснить. А если и уцелею, то доказывать обратное и мне и Дмитрию придется долго. Пожалуй, слишком долго. И пока они будут колебаться, заговорщики, улучив момент, жахнут по нам в упор, и всего делов. Однако вслух говорить ничего не стал, пояснив свой отказ иначе:

— Туда не добраться, увязнем. Во-первых, бояре тоже рассчитывают, что мы, скорее всего, пойдем к Знаменским. Да и забор у меня с той стороны деревянный, поэтому атакующих возле него собралось намного больше. Кроме того, стоит нам выйти и завязать перестрелку, как им на помощь ринутся те, кто пока осаждает подворье Семена Никитича Годунова, которое ты отдал под проживание своему тестю Мнишку.

— Тогда давай к Тайницкой, — выдал новую идею Дмитрий. — Там и к реке тайный ход есть, и подземный проход через весь Кремль. А он не токмо до Никольской башни тянется, но и далее, ажно чрез Алевизовский ров и Пожар на Никольскую улицу.

— Славная мысль, — одобрил я. — Но пока загадывать не станем. Поначалу давай доберемся до Благовещенского собора, а там увидим, куда уходить дальше: то ли направо, к Запасному дворцу и на Конюшенный двор, то ли прямо к Тайницкой.

— Быть по сему, — согласился Дмитрий. — Но решать буду я, а потому и твоими людишками распоряжаться стану сам. — И он, чувствуя мои возможные возражения, привстав, несмотря на внушительные каблуки сапог, на цыпочки, грозно добавил: — И не перечь!

Я оценивающе посмотрел на него, представил, сколько моих людей погибнет, выполняя приказы этого азартного неумехи, уже сейчас рвущегося в атаку невзирая ни на что, и решился. Он открыл было рот, желая отдать первую команду, но не успел.

— Остановись, государь, — твердо сказал я. — Они — мои люди, и распоряжаться ими я никому не позволю.

— Ты в своем уме, князь?! — опешив, уставился он на меня. — Али под шумок тоже из повиновения решился выйти?

— А я и не входил, — парировал я. — Если ты помнишь, меня наняла на службу королева Ливонии Мария Владимировна, и я тебе пока не подчиняюсь. Да и сюда в Москву я прибыл в числе ее посольства, а они, — кивнул я в сторону гвардейцев, — меня сопровождают. Потому будет по-моему. — Но по возможности смягчил свой отказ: — Да и не знаешь ты, как правильно ими командовать.

— А может, проще? — криво ухмыльнулся он. — Можа, и ты втайне на их сторону решил встать? — кивнул он на ревущих за воротами заговорщиков. — То-то я гляжу, ты вчерась меня ни о чем не упредил.

— Ты в жмурки игрался, — напомнил я. — Да еще сказал мне, будто сам знаешь. А до того и Басманов подтвердил, что ему обо всем известно. Про день выступления мне и вовсе невдомек было. Но если бы я втайне за них стоял, тебя бы давно связанным выдал. Или подождал, когда ты из-за Успенского собора выйдешь, а там тебя бы и схватили. Убедил?

— Ладно, о том опосля потолкуем, — отмахнулся Дмитрий и недовольно отступил в сторону, буркнув: — Командуй людишками… королевы… герцог Эстляндский.

Ох, чувствую, боком мне мое упрямство выйдет. Не зря он помянул мой новый титул, ох не зря. Плакало мое боярство. Ну и пес с ним, зато ребят уберегу. Не всех, конечно, как получится. А боярство? Да к черту его! И очень хорошо, что не получу. Заседать в Думе? Увольте. Да я на первом же заседании гикнусь от теплового удара. Это Мстиславскому и прочим привычно таскать на себе зипун, кафтан, охабень, а поверх них еще и две шубы, а на мой взгляд, в царских палатах и в нормальной одежде парилка — слишком старательно их протапливают. Опять же и вставать надо ни свет ни заря, а мне такой распорядок — нож острый, сова я по натуре.

Наскоро утешившись этим, яостановил своего сотника, выскочившего из-за угла терема с пятью гвардейцами и опрометью летевшего к дровяному флигельку, и осведомился у него, сколько у нас осталось гранат.

— Пяток, — выпалил Груздь, пояснив: — Я их на крайний случай у себя оставил.

— Молодец, — похвалил я.

— Токмо нам тут не… — Он смущенно замялся, не став ничего предлагать, но выразительно кивнув на горящий терем.

— Вижу, — кивнул я, распорядившись: — Готовь людей к отходу. Направление: проход между Успенским собором и звонницей Ивана Великого. Выходить будем через передние ворота. Фитили у пищалей запалить, арбалеты перезарядить. Конечная цель — Благовещенский собор. Когда минуем, скажу, куда дальше.

— С той стороны терема забор каменный, а чрез ворота всем враз не пройти, — напомнил Груздь.

— Не пройти, — согласился я, — но ничего страшного. Раздели людей на две полусотни. Одну отдашь мне. Порядок следующий. Твои люди метнут все пять гранат за ворота, после чего дают залп прямо через забор по уцелевшим. В это время моя полусотня открывает ворота, выбегает на улицу и занимает позицию у подворья, перегораживая мятежникам путь. Ты со своей второй, сделав залп, выбегаешь следом и ставишь людей в две линии ближе к Успенскому собору. Дистанцию держим друг от друга в пятнадцать — двадцать саженей. Далее все как обычно, то есть в точности как учили действовать при отступлении. Не забыл, как оно делается?

— Наука нехитрая, — хмуро кивнул тот.

— Тогда распределяй людей. Времени тебе два дробных часовца, [840] посему поторопись. Но вначале сыщи мне Вяху и пришли вон к тому дровяному сарайчику, — кивнул я и остановил Багульника, велев ему тихонько провести всю дворню на Троицкое подворье да пояснить монахам, чтоб не поднимали лишнего шума.

Тот недовольно скривился, попросив для себя дозволения вернуться после выполнения моего поручения, но я остался неумолим, не желая «засвечивать» своего дворского. Слишком хороша голова у парня, чтоб ею рисковать. Не зря я выбрал его главным координатором действий моих тайных спецназовцев.

— Звал, кня… — Опрометью влетевший в сарай командир сотни спецназа Вяха Засад осекся на полуслове, оторопев при виде раздетого Дмитрия. Рот его так и оставался открытым, пока он во все глаза таращился на царя, стоящего в одном нижнем белье.

— Ну чего уставился? — буркнул я. — Государя голого не видел?

— Не-э, — простодушно протянул Вяха, глуповато улыбаясь.

— Потом разглядишь, а пока подбери десяток самых шустрых спецназовцев и пришли сюда, — велел я, пояснив: — Они уйдут конно и наособицу, в другую сторону. И включи в этот десяток такого человечка, чтобы он ростом, цветом волос и осанкой немного напоминал Дмитрия.

— Да где ж я его?! — в изумлении всплеснул руками Вяха.

— Сказано же: немного, — повторил я. — Хотя бы издалека. Остальные твои люди пойдут вместе с нами. Вооружение обычное, но пускай прихватят и особое снаряжение: кошки, веревки и прочее. Мало ли. Но запомни: оборона — дело мое и Груздя, а твое — прикрыть государя и… — Я оглянулся, но казачьего атамана не увидел.

Вяха догадался, кого я ищу, и торопливо пояснил:

— Мы ему пищаль дали. Теперь бегает по двору да стреляет почем зря.

— Вот их обоих и будете прикрывать, — кивнул я.

Десятку, которому предназначалось отвлечь мятежников, задачу ставил я сам, но вначале приказал Лихарю, отобранному Вяхой в качестве двойника Дмитрия, надеть одежду государя. Пока тот переодевался, я инструктировал остальных. Их задача заключалась в том, чтобы дождаться нашего второго залпа, после чего открыть передние ворота и во весь опор мчаться через дорогу к Чудову монастырю, а там по обстановке. Если впереди, на пути к Никольским воротам, никого нет, то туда. Если есть, то в зависимости от количества врагов. Коли их окажется много, тогда через забор и в Чудов монастырь. Частокол у монахов дай боже, не меньше двух с половиной метров высотой, но, встав на седло, перемахнуть его нечего делать. Зато пока преследователи побегут в обход, весь десяток успеет спрятаться.

— Но тебе самому, — ткнул я пальцем в переодевающегося Лихаря, — через забор прыгать запрещаю. Будете ему помогать, — повернулся я к остальным. — Вдвоем ухватите его за ноги и подкинете вверх. Когда уцепится за край забора, дальше сам управится.

— Чай, я и без них сумею, — обиженно протянул тот.

— Да и время потеряем, — добавил их десятник Кострик.

— Нельзя, — отрезал я, — а то догадаются, что он не государь. — Я окинул спецназовца оценивающим взглядом, прикидывая, сработает ли подмена, и на всякий случай предупредил: — Да гляди, Лихарь, не вздумай оборачиваться в сторону бояр. Вмиг распознают. И когда подле забора будете, — возникла у меня дополнительная идея, — крикните чего-нибудь эдакое, чтоб было понятно: подсаживаете самого Дмитрия Ивановича. Ну к примеру: «К матушке в келью беги, государь». А если к Никольским воротам направитесь, тоже на ходу кричите: «К Никольским, государь, к Никольским правь. Там стрельцы, они заступятся». Но тогда Лихарь должен быть впереди всех.

— А ежели взаправду, то куда нам бечь, опосля того как мы в Чудов попадем? — поинтересовался Кострик.

— Взаправду?.. — Я задумался. — Так у вас действительно один путь — к воротам. А к каким — сами разберетесь. Доберетесь до стрельцов, твердите одно: бояре государя убивают. Пока он жив, но нужно торопиться. Все понятно?

Те дружно закивали головами.

— Тогда седлайте коней…

Теперь осталось предупредить государя, чтобы он не вздумал лезть со своими командами, ибо хуже неумелого командира может быть лишь одно: когда их сразу двое. Помнится, это хорошо доказал еще Ганнибал на примере римских консулов. Я почесал в затылке, подыскивая слова повежливее, чтоб Дмитрий не обиделся, но в это время у задних ворот возникло подозрительное затишье. Не иначе как мятежники что-то задумали. Я направился туда, но вмешаться не успел…

Глава 4 Потери небольшие, но…

Оказывается, Василий Шуйский, отрядив своих людей на подворье Владимирского Рождественского монастыря, благо что оно располагалось неподалеку от моего (тоже в Кремле, подле Никольских ворот), повелел доставить настоятеля этого монастыря архимандрита Исайю — царского духовника.

Поставив его перед нашей калиткой, мятежники отхлынули на внушительное расстояние, принявшись горланить, чтоб мы открыли ее и впустили «божьего человека». Увы, но я подоспел слишком поздно, когда гвардейцы, выполняя повеление Дмитрия, пропустили архимандрита внутрь. Вообще-то мудро придумал боярин. Вдруг Исайе удастся уговорить царя добровольно сдаться.

«Час от часу не легче», — вздохнул я, увидев знакомую фигуру. Нет-нет, конкретно против самого отца Исайи я ничего не имел. Скорее наоборот. Один из немногих священнослужителей, которого я искренне уважал. Чем-то напоминал он мне погибшего отца Антония. Возможно, взглядом. Царский духовник всегда смотрел на собеседника чуточку с грустинкой и эдак всепонимающе. С таким и впрямь хочется поделиться самым сокровенным и облегчить душу, ибо верится — все поймет, не осудит, да еще и слово утешительное найдет, поддержит.

Другое дело, что тут и сейчас он мне как пятое колесо в телеге. И опять-таки не потому, что тот действительно начнет уговаривать Дмитрия сдаться. Это дела мирские, а в них отец Исайя, насколько я знал, практически никогда не влезал, строго ограничиваясь духовными: спасение души, исповедь, отпущение грехов, утешительное слово, наставление и всякое такое. Вот и теперь он, коротко благословив на ходу всех гвардейцев и направившись к Дмитрию, не стал лезть ни с какими советами, а просто успокаивал разгоряченного царя. Но нам же вот-вот идти на прорыв, и куда его девать?! Хотел отправить обратно, хотя и рискованно — осаждающие могли изобрести какую-нибудь хитрость и попытаться ворваться, но архимандрит наотрез отказался.

— Невесть как оно тут сложится, княже, а потому, яко духовный наставник государя, в сей тяжкий час суровых испытаний должон быть подле него, — пояснил он. — Я ведь и сам в его палаты идти собирался. Когда за мной пришли, я уже в полном облачении был.

— Пуля — дура, она не разбирает, кто есть кто, — предупредил я.

— А я ее словом божьим, — слабо улыбнулся он. — Кто ведает, вдруг забоится да в сторону вильнет.

Ишь юморист! Нашел время для шуток.

— Хоть кольчугу под рясу поддень, — взмолился я. — Убьют ведь!

— Ну так что с того, — пренебрежительно пожал плечами он. — За венцом мученическим не гонюсь, но господу виднее. Какая чаша мне уготована, ту и приму.

— Понятно, — кивнул я, чувствуя, что никакие уговоры не помогут.

Пришлось срочно вызывать Вяху, дабы он перераспределил своих людей. Тот оценивающе покосился на архимандрита и кисло скривился:

— Не поспеть ему за нами.

— Главное, чтоб твои люди поспевали вовремя взять его на ручки, если потребуется бежать, — парировал я. — Тяжело, конечно, но он без шубы, да и весит не столь много. Разрешения не спрашивать. Без лишних разговоров, молчком ухватили и понесли. Думаю, брыкаться не станет.

— А не грех?

— Грех, если не убережете, — пояснил я. — А спасать от смерти — дело богоугодное. Все, иди перераспределяй, да побыстрее.


Чертик из табакерки выскакивал не столь проворно, как мои гвардейцы из задних ворот, мгновенно выстраиваясь в две линии. Первая, примерно в три десятка, припала для удобства ведения стрельбы на одно колено, используя руку в качестве упора. Вторая линия за их спинами сноровисто устанавливала стволы пищалей на сошники бердышей.

Оставшиеся в подчинении Груздя спешно бежали в сторону Успенского собора. Большая их часть должна была метров через тридцать притормозить, развернуться лицом к погоне и образовать такие же две линии, как у меня. Меньшей части — десятку спецназовцев, охранявшему Дмитрия, отца Исайю и Корелу, — предстояло держаться за их спинами. Самостоятельно бежать дальше, в проход между звонницей Ивана Великого и Успенским собором, рискованно. Вдруг возле царских палат остались мятежники. Нет уж, пусть постоят подле Груздя.

Мятежники в первые секунды атаковать не ринулись — помогло мое появление. Те из рядовых участников, кто не был посвящен в суть заговора, обалдели. Всего несколькими часами ранее им сообщили, что князь Мак-Альпин, убивший Федора Годунова, тоже погиб, а тут нате-здрасте, жив-здоров и на покойника никаким боком. Замешкались и бояре, но ненадолго. Спохватившись, что добыча ускользает, они погнали своих ратных холопов в атаку.

— Первая линия, пли! — рявкнул я, когда особо ретивым и шустрым оставалось до нас три десятка метров, не больше.

Раздался дружный залп. Навряд ли хоть одна пуля оказалась истрачена впустую — в такой тесноте промахнуться невозможно. Атакующие ахнули, взревели — кто от боли, кто от ужаса — и отпрянули, вжимаясь в бревенчатые заборы по краям дороги, а то и просто рухнув в первый попавшийся сугроб и застыв в нем, не шевелясь и закрыв лицо руками.

— Вторая, товсь! — отдал я новый приказ.

— Ну же! Чего ждете?! — заорал на своих вояк Голицын. — Покамест у них ручницы разряжены, давайте дружно! Успеете!

Зараза! У меня прямо руки зачесались снять его с лошади. Жаль, Дмитрий во всеуслышание заявил, что запрещает стрелять в бояр, мстительно упомянув об иной казни, которая их всех ждет опосля. Или все-таки эдак случайно всадить пулю? Я воровато оглянулся, прикидывая, заметит царь мое своевольство или нет. Кажется, смотрит на меня. Ладно, пускай поживет, гад.

Толпа меж тем загомонила, некоторые сделали пару робких шагов вперед, но дальше не пошли, остановились. Еще бы. Чай, не дураки и видят, что заряжают лишь гвардейцы первой линии, а вторая готова к стрельбе. Словом, призыв боярина пропал втуне. Зато Шуйский сообразил способ получше. Нет, ей-богу, когда на кону твоя собственная жизнь, изобретательным становится каждый. Прекрасно понимая, что теперь ему либо удастся прикончить Дмитрия, либо придется расстаться с белым светом, и скорее всего в мучениях, Василий Иванович нашелся:

— А у вас самих чаво, пищалей нетути?! С нами бог, он подсобит не промахнуться. Стреляйте в них, робяты, стреляйте. А кто в ентого дьявола иноземного попадет, тому тыщу рублев жалую.

«Ого, — восхитился я, наслышанный о скупости Шуйского. — Ай да Мак-Альпин! Какого Плюшкина раскрутил. Значит, кое-чего стою». Но рисковать людьми не хотелось, и я, мельком глянув назад и убедившись, что большая часть гвардейцев в двух линиях Груздя, выстроившихся метрах в тридцати позади нас, перезарядила пищали, скомандовал:

— Огонь! — и сразу после залпа распорядился: — Все. Отходим. Следующий рубеж между стенами собора и звонницей.

Момент отступления был самым опасным. Преследовать навряд ли решатся, но кто может помешать палить нам в спины? И пусть они защищены полубайданами, бахтерцами, колонтарями, юшманами — словом, средневековыми бронежилетами, но в их надежность верилось плохо. Одно дело, когда пуля попадает в пластину юшмана с расстояния в триста метров, и совсем иное — с полусотни. Вдобавок почти все они короткие, до пояса, а многие и без рукавов, то есть ноги и руки вообще не защищены.

Однако обошлось. Помогла образовавшаяся густая дымовая завеса (да здравствует черный порох!) и возникшая сумятица. Не зря же я приказал спецназовцам выскакивать за ворота именно после второго залпа. Едва мы устремились к линиям Груздя, как за спинами осажденных с моего подворья рванулись всадники. Судя по растерянным возгласам, бунташный народ оказался в ступоре: кого преследовать в первую голову? Словом, моя задумка оправдалась — кое-кто решил, что царь действительно среди конных беглецов, и спешно ринулся в погоню за ними, а остальные застыли в нерешительности.

Обольщаться не следовало. Через пару-тройку минут подмену распознают. А кроме того, я для верхушки мятежников столь же опасен, как и государь. Но хорошо хотя бы то, что по моей полусотне практически не стреляли вдогон, и мы преспокойно миновали выстроившуюся в две линии полусотню Груздя.

— Едва крикну, что готов, сразу делай второй залп и бегом на новые позиции, — предупредил я, чуть тормознувшись возле сотника.

Тот кивнул, а я устремился за остальными гвардейцами. Первые из добежавших до нового рубежа уже спешно растягивались в две линии.

«Ай молодцы! — мысленно одобрил я их. — Действуют на загляденье, словно на ученьях» — и гаркнул во всю глотку, чтобы слегка скинуть напряжение и добавить бодрости:

— Поспешай, робяты, а то щи с кашей на столах остывают!

Шутку мою поняли. Кто-то хмыкнул, а кто-то и улыбнулся, вспоминая старые казармы под Москвой. Именно там, чтобы не тратить уйму времени на специальную отработку этого сложного элемента отступления, я и ввел правило для всех сотников: возвращаться с занятий не просто так, но… отступая. И, повинуясь своим командирам, будущие гвардейцы не шли к столовой, а «отступали» к ней всю дорогу — разделившись на полусотни и перебежками, то и дело выстраиваясь в две линии и ощетинившись ручницами. И такие тренировки проводились каждый день.

Поначалу дело шло не ахти, и пришлось ввести для нерадивых наказание. Сотне, плохо исполнявшей этот маневр, отдавалась команда… перейти в наступление. То есть приходилось бежать «в атаку», по сути возвращаясь обратно, и начинать «отступление» заново. Тогда-то кое-кто из сотников и напоминал своим подчиненным про остывающие щи да кашу. Зато теперь этот элемент выполнялся всеми чуть ли не на автомате, никакой толкотни, каждый четко знал свое место и быстро занимал его.

Но радовался я недолго… Увы, мои опасения насчет тыла оказались не напрасны. Из дворца для осады моего подворья действительно прибыли не все заговорщики. Дело в том, что сброд, имевшийся в распоряжении мятежников, в корне отличался от моих гвардейцев, не приученных к грабежу. Изрядное количество ратных холопов, едва вломившись в царские палаты, пользуясь случаем (когда еще подвернется такая шикарная возможность?!), принялись хапать все, что попадалось под руку, вплоть до нарядных тканей, коими были обшиты покои Марины Юрьевны, и даже… подушек с перинами. Особо жадные, не удовольствовавшись туго набитой пазухой, сноровисто соорудили узлы из содранных со стен тканей, в которые увязывали награбленное добро. И как они ни торопились, но грабеж — чересчур увлекательное занятие, и пока они этим занимались, то, вполне естественно, изрядно подзадержались.

Словом, когда Микита Голован услыхал первый залп и, проникнув на передний царский двор, ринулся с него в палаты, ему было кого изгонять из них. И остатки мятежного сброда, ошалевшие, но, увы, пищали не бросившие, повылетали из дворца как раз в то время, когда оборону в узком пространстве между стенами Успенского собора и звонницей Ивана Великого держала моя полусотня, а гвардейцы Груздя уже устремились к Благовещенскому собору. Да тут еще сам сотник, увидев знакомые лица гвардейцев Микиты Голована, радостно протянул:

— Наши подоспели! Ну теперь держись!

И Дмитрий, воодушевленный тем, что пришла подмога, а враг бежит, недолго думая крикнул гвардейцам Груздя:

— За мной! — и ринулся в атаку.

Был бы на его месте кто иной, мои ратники навряд ли его послушались. Но повелевал сам государь, и вновь сказалось мое отсутствие. Хотел сотник встрять и отменить его приказ, но не решился. Спецназовцы, назначенные в царскую охрану, тоже не ожидали от него такой прыти, а потому, метнувшись вслед за государем, дабы взять его в защитное кольцо, сделали это с небольшим запозданием и догнать его не успели. Да, подавляющее большинство мародеров ринулось наутек, не думая об обороне, но кое-кто успел выстрелить. Таковых оказалось немного, десятка два, но четыре пули угодили в цель. Взметнулся в отчаянном прыжке Корела, бывший подле царя, чтоб закрыть его своим телом, но поздно — свинец угодил Дмитрию в грудь. Да и немудрено, бежал-то он впереди всех.

Когда я со своими людьми подоспел, трое моих гвардейцев и государь лежали на снегу. Едва глянув на него, я понял, что дело худо — на белой рубахе чуть повыше сердца зловеще расплывалось темно-багровое пятно. Приемлемый выход оставался один — немедленное отступление. Но куда — в царские палаты или в Запасной дворец? Не знаю, что бы я выбрал, но когда встал с колен и огляделся по сторонам, то заметил слегка приоткрывшуюся дверь Успенского собора и выглядывающее из-за нее бородатое лицо какого-то не в меру любопытного дьякона или священника. Я указал на нее и распорядился:

— Государя и прочих раненых на полушубки и в храм. Груздь, командуй. Вторая полусотня вместе со мной в атаку. Впере-од!

Иначе было нельзя, поскольку всем сразу не войти и у дверей храма неизбежно образовалась бы толкучка. Мы вновь метнулись в проход между собором и звонницей и всадили первый залп чуть ли не в разинутые глотки ошалевших преследователей, никак не ожидавших такого поворота событий. Толпа в панике отхлынула, огрызаясь разрозненными выстрелами, но особого урона они нам не нанесли, слегка зацепив двоих. Образовавшиеся полминуты мы использовали на всю катушку, успев перезарядить пищали, после чего половина гвардейцев, по моей команде дав второй залп, ринулась к дверям собора. Выждав минуту и бабахнув напоследок третий раз, следом отправилась оставшаяся часть полусотни. Особо смелым преследователям досталось по арбалетному болту.

Едва мы оказались внутри Успенского собора, я, бегло оглядевшись по сторонам, понял, что спонтанно выбранный мною вариант действительно самый лучший. Во-первых, храм чрезвычайно удобен для обороны. Оконца узенькие, не больно-то пролезешь, да и расположены они высоко. Залезть через них внутрь можно исключительно с лестницы. Закидать через них храм факелами? Но и тут радости для атакующих мало — почти все каменное, кроме икон и алтаря, гореть, по сути, нечему. Получалось, единственное уязвимое место — двери. Натаскать к ним побольше хвороста, запалить, а когда прогорит, протаранить — это куда ни шло. Но опять-таки дверей куда меньше, чем в палатах, и выглядят они не в пример крепче: тяжелые, дубовые.

Во-вторых, на моей стороне была психология. Одно дело — штурм дворца. Никаких вопросов, связанных с верой, не возникает. А идти на приступ храма, да какого — одной из главных святынь Кремля, — многие призадумаются. Не вожаки, нет. Бояре-мятежники колебаться не станут. Чтобы уцелеть самим, у них один выход — убить Дмитрия. Ну и меня заодно, ибо слишком много знаю. Зато для рядовых дело иное. Следовательно, если их ратные холопы и станут выполнять приказы своих командиров, то нехотя, с изрядной долей боязни перед карой господней за подобное кощунство.

И в-третьих, пока мы дотащили бы царя до его палат, тем паче до Запасного дворца, первую помощь оказывать было бы некому…

Забаррикадировавшись изнутри и распорядившись расставить людей по всему периметру и по десятку на каждые двери, я подозвал Вяху и ткнул пальцем в окна:

— Сооруди из своих людей с каждой стороны по «пирамидке», да троих пошли наверх — пусть глядят, что творится подле кремлевских ворот, — и сунул ему в руки подзорную трубу.

— Ежели «пирамидки» ставить, боюсь, лики свалим, а то и того хуже, — возразил командир спецназовцев.

Я задумчиво посмотрел на иконы, густо усеивающие стены, в том числе и под окнами. Действительно, можем испачкать, и потом злые языки наговорят про мое войско, что оно действовало хуже, чем басурмане в храме Святой Софии после взятия Константинополя.

Пришлось искать отца Лазаря — протопопа и настоятеля этого собора. Тот буквально за минуту до нашего появления в храме закончил служить заутреню и послал одного из дьяконов поглядеть, что творится на улице. Сообщить дьякон не успел… При виде вооруженной толпы, ввалившейся в храм, отец Лазарь поначалу перепугался, решив, будто это ляхи, но, заслышав русскую речь, ободрился, хотя и ненадолго, ровно до того момента, пока не признал в лежащем на полу собора тяжело раненном человеке самого царя. Когда я его выдернул из толпы, окружившей Дмитрия, бледный протопоп, вытаращив глаза, смотрел, как мои гвардейцы бинтуют государя, не в силах поверить в творящееся кощунство.

Нежненько взяв отца Лазаря под локоток, я коротенько обрисовал ему сложившуюся ситуацию, изложив о возможных перспективах штурма собора, и попросил скоренько поснимать иконы под окнами: вон тут, здесь, вон там и там, ибо мне нужно приставить к окнам наблюдателей, а потому лики святых, угодников и прочих мучеников могут пострадать. Поначалу, ошарашенный происходящим, он толком не понял меня. Хорошо, удалось выцепить какого-то дьякона Филимона, у которого соображаловку заклинило не столь сильно. С помощью его и пары-тройки служек — мальцов лет пятнадцати — мои спецназовцы принялись сноровисто снимать иконы, а я поспешил к Дмитрию, которого заканчивали перевязывать.

Глава 5 Царское завещание

Государь лежал на заботливо подстеленных полушубках подле Царского места (деревянное сооружение, напоминающее небольшую беседку), отчего-то именуемого Мономаховым троном. Внутрь не заносили — там лежа не поместиться, да и подле раненого уже никому не встать. Рядом с Дмитрием лежали двое моих гвардейцев (еще четверо оставались на ногах, пока их бинтовали). Их тоже неплохо зацепило, но степень ранений не шла ни в какое сравнение с царскими.

«Все-таки надо было настоять, чтоб он поддел под полушубок хотя бы юшман», — мрачно подумал я, склонившись подле него и с тоской глядя на страшное багровое пятно, расплывшееся у государя на груди поверх белой перевязочной ткани.

Оставалось надеяться на лучшее и просить Дмитрия держаться и не закрывать глаза, как бы того ни хотелось. Он старался, но с каждой минутой заметно слабел. Тяжело дыша, с пузырящейся на губах розовой пеной (не иначе как задето легкое), он не говорил — выкашливал каждое слово. Я просил его помолчать, но он не унимался. Правда, о христианском всепрощении и милосердии не говорил. Скорее напротив.

— Всех, князь, слышишь, всех казни… Глуп я был… Не слушал тебя… отмахивался… а ведь ты… верно… сказывал… Мягкостью не сделаешь… друга из ворога… токмо… увеличишь его притязания…

Ишь ты, запомнил слово в слово. Жаль, не применил на деле.

— Не волнуйся, государь. Может, кто-то из мелких сошек и улизнет, но из верхов — бояр, окольничих, стольников и прочего сброда — не дам уйти никому, — твердо заверил я его.

— И не мешкай, — хрипло выдавил он, вновь закашлявшись. — Вишь, меня как тяжко… Не мене двух седмиц… в постели проваляюсь… а то и… цельный месяц… да?

Я не ответил, смущенно отведя глаза. И впрямь правду говорят, будто молодые не верят, что смерть их не минует. Странно, мы с Дмитрием ровесники, но тогда получается, сам я уже не молод. Ведь я-то допускаю мысль о собственной смерти. А впрочем, один последний год моей жизни вместил в себя столько событий, и меня столько раз пытались убить, что тут и до идиота дойдет — могут. Запросто могут.

А Дмитрий продолжал выплевывать слова, слабея на глазах:

— Покарай немедля… моим именем… Прямо нынче… не мешкая… и еще… — Он оживился и, приподняв правую руку, ткнул пальцем куда-то мне за спину.

Я обернулся. Вокруг, кроме обступивших нас гвардейцев и отца Исайи, никого. Недоуменно уставился на раненого. Исповедаться хочет? Неужто понял, что пришел его смертный час?

— Я здесь, сын мой, — отозвался встрепенувшийся духовник.

Дмитрий ласково улыбнулся ему и, поманив, чтоб склонился поближе, потребовал:

— Подтвердишь, что я… по доброй воле… находясь в крепком разуме и сознании… передаю княж Федору Константиновичу… всю свою власть над Москвой. — Дмитрий вновь закашлялся, и уже не розовая пена, а струйка алой крови виновато выскользнула из уголка его рта, торопливо побежав по подбородку.

— Помолчать бы тебе, государь, да сил не тратить, — попросил я.

В этот миг куда-то исчезли мои раздумья, колебания, коварные замыслы, и не думалось про вожака, ведущего в пропасть свой табун. Было искренне жаль этого безмятежного, веселого сумасброда. Да, планы у него безумные, но ведь по наивности. Зло творил, но по необходимости. Глупости делал, но по неразумению. Это его не оправдывает, кто спорит, но чисто по-человечески мне его стало жалко. А уния… Думается, уговорил бы я его, чтоб не вводил ее.

— У меня сил… в достатке, — криво усмехнулся Дмитрий и судорожно сглотнул очередную порцию собственной крови, мешающую ему говорить. — И не токмо над Москвой власть отдаю, — уточнил он, — но и над всей Русью, покамест… — Он вновь сглотнул. Глаза закрылись, но сил хватало, и через пару секунд он открыл их. — Покамест не прибудет мой престолоблюститель… Федор Борисович. — Фамилии царь не назвал, слишком она ему претила, но и без того ясно, кого он имел в виду. — А яко он прибудет в град… его власть… пока… пока не поправлюсь… — Он ненадолго умолк.

— Исповедаться бы тебе, — осторожно подсказал отец Исайя. — Исповедаться да причаститься. Я уж и отца Лазаря попросил, дабы он все подготовил.

— Успею, — упрямо отмахнулся Дмитрий. — Покамест кой-кто жив, и я поживу. Вот когда рассчитаюсь…

— Одно другому не мешает, — поддержал я архимандрита. — Исповедаются не одни лишь умирающие. Да и распоряжения тебе надо отдать на случай, если… — Я осекся. Очень уж жалобным был взгляд Дмитрия. Чтобы он не впал в уныние (бодрость духа тоже иной раз помогает удержаться и не скользнуть в могилу), пришлось переиначить концовку, и я, натужно улыбаясь, торопливо добавил: — Ну хотя бы для того, чтоб… сглазить.

Государь зло скрипнул зубами, но чуть погодя его взгляд смягчился, и он, усмехнувшись, еле заметно кивнул, соглашаясь, однако не преминул заметить:

— Ну разве токмо… костлявую обмануть… Тогда слушай… — Отец Исайя вновь открыл рот, но Дмитрий весьма красноречиво махнул ему рукой, чтоб не встревал, и продолжил: — А ежели не выживу я, тогда и власть вверяю… помянутому мною… престолоблюстителю… да князю… коего ныне… за превеликие заслуги… жалую титлой… думного боярина… А третьей с ними повелеваю быти императрице Марине Юрьевне до… рождения моего сына.

Я похолодел, ибо такого не предвидел, хотя, казалось, чему удивляться. Для зачатия ребенка, как известно, порою хватает одной ночи, а он их с Мариной имел несколько.

«Погоди-ка, — встрепенулся я. — Вроде бы в официальной истории эта дамочка не успела забеременеть. Впрочем, тогда свадьба состоялась в мае, а ныне в феврале. И вообще, кто теперь может хоть что-то утверждать наверняка?»

М-да-а… Ну ничего себе поворот, как сказал пьяный ямщик, вылетая из саней под откос. И что тогда получается? Выходит, всем станет заправлять эта пигалица, или как там ее, императрица? Да ее советники за полгода всю Русь так разворуют — ста лет не хватит, чтоб восстановить. Один папашка, который вечно в долгах, чего стоит. Не-эт, не пойдет. Надо бы напомнить о Годунове, имя которого, как наследника, должно прозвучать в случае, если на свет божий появится девочка.

Но получилось еще хуже. В ответ на мои слова Дмитрий небрежно отмахнулся, заявив, что он сердцем чувствует — родится сын. А если и дочь, все равно она тоже царского рода, а потому и в этом случае ничего не меняется.

— А до его рождения и опосля… покамест сын…

Я кашлянул, всем своим видом выражая сомнение. Дмитрий осекся, с укоризной покосился на меня и нехотя поправился:

— Пока дитя не войдет… в должные лета… править велю совету… И быть в нем тем, кого я помянул…

Я облегченно вздохнул. Нормально. Как польский воробышек ни чирикай, все равно окажется в меньшинстве. Но, оказалось, радовался рано, поскольку Дмитрий продолжил перечень состава опекунов:

— И быть в сем совете… ясновельможному пану… Юрию Мнишку, дабы… яко самому ближнему… родичу подобает… никому не давал в обиду… ни свою дщерь… ни своего внука. — И взгляд его, скользнув по мне, строго уперся в архимандрита. — Все ли слыхал?

Тот молча кивнул, вновь хотел встрять, наверное, напомнить об исповеди и причащении, но я успел первым, ибо кандидатура пана Мнишка меня не устраивала никоим боком, и торопливо выпалил первое из возражений, которое пришло на ум:

— Не слишком ли много иноземцев? Может, вместо Мнишка назначить кого-то из своих русских родичей?

— Верно, — согласился Дмитрий, похвалив меня. — Чтоб никто не попрекнул… будто я ляхам власть… над Русью передал… Пущай помимо вас и пана Юрия…

«Все-таки оставил», — скрипнул я зубами, лихорадочно прикидывая новые доводы для его удаления, но от сказанного в следующую минуту Дмитрием вообще впал в ступор.

— …пущай в совет войдут трое бояр… Слушайте все, и ты… отче… опосля… ежели что… подтвердишь…

«Только бояр в совете и не хватало, — мысленно возмутился я. — Блин, да что ж такое-то! Что ни скажу, выходит хуже и хуже. Прямо непруха какая-то. Остается молчать, иначе…»

Но моей выдержки хватило ненадолго. Едва я облегченно перевел дыхание, услышав первую фамилию — Басманов, как Дмитрий выдал вторую. Ее я проглотил молча. А куда деваться, когда князя Мстиславского и впрямь надо включить, а то нехорошо, как-никак старейший и первейший член Боярской думы. Да и трусоват он — если надавить, то особо ни в чем упираться не станет. Ладно, сойдет. Но третий опекун — Федор Никитич Романов — меня добил окончательно.

— Не делай этого! — выпалил я.

— Нет, — заупрямился царь. — Ты, князь, не ведаешь, сколь он для меня… в сей жизни… сотворил… по своей доброте. К тому ж ты и сам… про родичей сказывал.

«С какого боку ты его в родственники записал?!» — чуть не сорвалось у меня с языка, но я сдержался и сформулировал свое возражение поделикатнее:

— Покойному царю Федору Иоанновичу он действительно двоюродный брат, но крови Рюриковичей в нем, если разобраться, ни единой капли. Кроме того, ты родился от другой матери, и он тебе вообще никаким боком. Двоюродный плетень соседнему забору, не больше. А теперь припомни, сколько истинных князей на Руси. Обязательно обидятся, что ты столь высоко вознес бывшего холопа, да мало того, расстригу. А коли хочешь родича, тогда назначь лучше кого-нибудь из… Нагих.

Конечно, любитель выпить Михаил Федорович далеко не подарок, и на кой черт Дмитрий помимо боярского титула возвел его в сан конюшего, почетнее некуда, но с ним управиться куда проще. А если царь назовет вместо него второго дядю, Григория, и того лучше. Тот и вовсе, как мне рассказывали…

Мои размышления прервал голос Дмитрия:

— И то верно. Посему повелеваю… включить моего дядю… Михайлу Федоровича Нагого… боярина и конюшего.

М-да-а, все-таки Михаил. «Ну и ладно. Буду припасать не меньше бочонка вина к каждому его визиту, и всего делов», — успокоил я себя и на всякий случай уточнил, но больше для архимандрита, дабы тот впоследствии мог подтвердить исключение Романова из опекунов:

— Вместо Федора Никитича?

Но ответ государя оказался неутешительным:

— Заместо Басманова… ежели его… до смерти…

Час от часу не легче. Впрочем, поправимо. Двое могут потянуться к нам в поисках защиты от бояр, и в первую очередь ко мне, как к такому же, как и они, иноземцу. Еще трое, которые с другой стороны, не желая оставаться в меньшинстве, попытаются перетянуть нас с Федором в свой лагерь. Словом, мы с Годуновым оказываемся в центре, и если умно поставим себя, то на ближайшие восемнадцать или двадцать лет, пока ребенок не станет совершеннолетним, перспективы имеются, пускай и не столь радужные…

Правда, непонятно, на кого Дмитрий оставляет свое царство-государство в случае, если дитя не родится или не доживет до своего совершеннолетия. Спросить? Я на секунду задумался, но, вспомнив про сегодняшнее невезение, решил промолчать, а то мало ли чего ляпнет. В конце концов, имеется оглашенное мною всего полгода назад при всем честном народе заявление Дмитрия о своем престолоблюстителе и наследнике. Получается, коль этот вопрос не обговорен дополнительно, то именно оно и вступает в силу. Но моя непруха продолжалась, ибо этот вопрос задал отец Исайя, и царь-батюшка, еле-еле шевеля пересохшими губами, выдал:

— Ма… — Но осекся на полуслове, напоровшись на мой посуровевший взгляд.

Секунд десять мы с царем играли в гляделки. Увы, но поединок закончился ничьей. Дмитрий не назвал Марину, но не упомянул и Годунова, ответив уклончиво:

— А на то божья воля.

Вот так. Хоть стой — хоть падай. И что делать? Уточнить, мол, божья-то она божья, но как ты сам считаешь? Или не надо? А Дмитрий продолжал:

— Федору передай совет мой… От души даю, поверь, князь. Ежели его…

И вновь слова «изберут на царство» он не произнес. Впрочем, и без того понятно.

— Пушай он в свои духовники возьмет отца Исайю.

Архимандрит всхлипнул, но рыдания сдержал и робко попросил:

— Уволь, государь. Лучше пусть кого иного себе выберет, а мне бы сызнова во Владимирскую обитель, а?

Я удивленно покосился на него. Да, я был высокого мнения об отце Исайе, но сейчас, после его отказа, понял, что все равно занизил планку. Отвергнуть пост царского духовника — это что-то с чем-то.

— Не выйдет лучше, — улыбнулся Дмитрий. — Не сможет он… такого второго сыскать, хоть всю Русь обойдет. Ты уж пригляди за ним, отче, ладно? Это мой завет тебе. Млад Федя, куда моложе меня летами, а в младости душа ох как мечется. И кто ж ее лучше тебя утишить возможет? Кто… — Но не договорил и, прижав руку к груди, захрипел, тяжело, надсадно кашляя.

Кое-как отдышавшись, он поманил меня к себе. Повинуясь жесту, я склонился поближе к его лицу.

— Ниже, — еле слышно прошелестел его голос, и, когда мое ухо почти коснулось его губ, Дмитрий выдохнул:

— Кажись, все… Чую… Venit summa dies et ineluctabile fatum… [841] — И он, усмехнувшись, добавил: — Hodie Caesar, eras nihil. [842]

Я выпрямился и, глядя ему в глаза, неестественно бодрым голосом произнес:

— Не сдавайся, государь. Борись до конца.

Губы Дмитрия скривились в жалкой усмешке — почуял фальшь, — и он посетовал:

— Видать, промашку ты дал в своем последнем пророчестве.

Я нахмурился, недоумевая, и он напомнил:

— В Костроме… когда сказывал мне… про торжества через триста лет… Теперь их точно не будет… Как там у древних римлян? Sic transit gloria mundi. [843]

«Нашел о чем переживать», — вздохнул я, но твердо заверил его:

— Я не ошибся. Непременно будут, великий кесарь. Ибо дело не в том, сколько ты правил, а сколько успел сделать.

На сей раз голос меня не подвел — он действительно поверил и еле заметно улыбнулся. Да в сущности, я и не солгал. Вся слава, как инициатора великих и мудрых перемен, теперь навечно останется за Дмитрием. Разумеется, при условии, что его начинания не окажутся безжалостно похерены преемником, которого он не назвал. Но уж я постараюсь сделать все от меня зависящее, чтобы им стал Годунов, а потому можно быть спокойным — курс останется прежним. Если кратко и по-современному: нечто вроде Петровских реформ, но без ненужной жестокости, торопливости и откровенного дебилизма, вроде строительства городов на гнилых болотах.

Однако следовало позаботиться и о вхождении царя в историю как благочестивого и истинно православного, дабы никто из злопыхателей впоследствии не смог запустить слух о его тайном перекрещивании в латинство. Я склонился к его уху и тихонько шепнул:

— Но исповедаться и причаститься не помешает, а то кое-кто может…

Я не договорил, но он и без того понял и слабо кивнул:

— Пущай.

Я оглянулся. Отец Исайя по-прежнему стоял подле, успев к этому времени принять принесенные ему Святые Дары и даже облачиться в более подобающее случаю одеяние. Я хотел отойти в сторону — тайна исповеди священна, — но Дмитрий удержал мою руку в своей, попросив:

— Останься… И прочие тоже пусть послухают… Не желаю ничего таить. — Он повысил голос. — Токмо допрежь приподымите меня… Не хочу лежа свой остатний час встречать. Не личит оно кесарю.

Я подал знак Дубцу, и мы вдвоем, бережно приподняв его, прислонили к резному столбику Мономахова трона.

— Во-от, — удовлетворенно протянул он. — И сил ровно прибыло. А теперь слушай, отче, — произнес он негромко, но достаточно отчетливо. — Каюсь, в любострастных помыслах жаждал некой девы, имя коей вслух не сказываю, но оно тебе и без того ведомо. Мне бы ей самой в ноги поклониться, да нет ее тут. Ну ничего, передадут поклон. — Взгляд его скользнул по моему лицу, и Дмитрий легонько сжал мою руку. Я ответил тем же, давая понять, что намек мне ясен. — Каюсь и в том, что имел злые умыслы супротив своих верных преданных слуг. — И снова я почувствовал, как его пальцы сжимают мое запястье. — А еще в том, что хоть и не по своей воле, а по повелению всевышнего, но не поспел дать моим подданным всего, что они заслужили.

Голос его возвысился, став почти громким. Впрочем, акустика в храме изумительная, и толпившиеся подле гвардейцы, не говоря уж обо мне и архимандрите, и до того прекрасно слышали каждое его слово.

— Но на то божья воля. К тому ж оставляю заместо себя надежных людишек в Опекунском совете, кои продолжат и закончат начатое мною. А как продолжить, подскажет князь Федор Константинович. Ему мои задумки ведомы. И проклинаю любого, кто осмелится строить оным опекунам помехи и козни, буде даже таковой…

Он запнулся, посмотрел на меня. Я кивнул, подбадривая. Мол, сказал «а», говори и «б», и Дмитрий твердо продолжил:

— …мой родич.

Отец Исайя всхлипнул, но, памятуя о том, что это все-таки исповедь, робко напомнил:

— Ты бы о грехах, государь, о грехах.

— Все, — выдохнул Дмитрий. — Боле мне пред вседержителем, Исусом [844] Христом и богородицей каяться не в чем. — Он, вновь устремив взгляд на меня, слабо улыбнулся и почти беззвучно, одними губами прошептал: — Plaudite, amici, finita est comoedia. [845]

— Заговаривается, — раздалось за моей спиной.

Архимандрит всхлипнул. Слезы градом лились по его морщинистым щекам, когда он дрожащими руками торопливо извлекал из небольшого бархатного мешочка на груди какой-то платок. Положив его на бережно подставленные руки служки, он суетливо развернул его, что-то извлекая.

Меня отвлек присланный Груздем гвардеец. Склонившись к моему уху, он принялся торопливо докладывать, что боярские холопы пошли на штурм, принявшись ломать одновременно все двери. Да я и сам последнюю минуту слышал гулкие мощные удары таранов.

— Попозже подойду, — отмахнулся я. — Передай сотнику, пусть держится.

Но тут вмешался Дмитрий.

— Иди, князь, — кивнул он мне. — Мне все одно… пора… Обними меня… напоследок… и иди.

Он и впрямь и выглядел, и говорил совершенно иначе, чем минутой ранее, во время исповеди. Увы, но произошедший в нем всплеск сил оказался последним, и сейчас их остатки буквально на глазах стремительно и безвозвратно покидали его тело. Бледное лицо Дмитрия покрылось неприятной восковой желтизной, а левая рука принялась собирать с одежды нечто невидимое.

— Обирается, — еле слышно прокомментировал кто-то сзади. — Такое частенько перед…

«Вот обниму, обернусь и скажу, что когда и перед чем бывает», — зло подумал я.

— Береги… — шепнул мне Дмитрий на ухо.

Я подождал, однако кого беречь — не услышал. Переспросил, но он не ответил. Я отстранился и понял — все. Глаза царя оставались открытыми, но никого и ничего не видели, покрываясь еле приметной пленочкой, точно саваном, да и сам он не дышал. Получилось, конец свой он встретил в моих объятиях.

Задержался я возле его тела совсем ненадолго — запомнить лицо, пока не тронутое тленом, да кровавую рану на груди. Она хоть и скрывалась под повязкой, но багровое пятно, проступившее сквозь белую ткань, напоминало, что у меня перед ним остался последний должок — отмщение.

— Государя перенести внутрь, — велел я, кивнув на беседку, то бишь Мономаший трон. Не хотелось в такой момент говорить о делах, но куда деваться, и я распорядился: — Гвардейцам, кто находился близ Дмитрия Иоанновича и слышал его последний завет, ждать меня. — И, деликатно уцепив продолжающего всхлипывать архимандрита под локоток, увлек его в сторонку потолковать кое о чем.

Тянуть не стал, время поджимало, и сразу приступил к откровенному разговору. Смысл его сводился к тому, что, мол, он и сам видит, сколько ныне ляхов в Москве. И ведут они себя далеко не как робкая монашка в присутствии матери-игуменьи, а скорее как запорожский казак, завидевший этих самых монашек. И если сейчас объявить полностью, без оговорок,последнюю волю государя, можно быть уверенным — вести они себя будут уже как подвыпивший казак, которому и вовсе море по колено. А посему не все сказанное Дмитрием в своем последнем слове подлежит огласке…

— Негоже царские словеса утаивать, тем паче такие, — строго покачал головой архимандрит. — То ж его предсмертный завет, и я греха на душу не приму.

— Утаивать и мне на ум не приходило, — заверил я его. — Прошу об ином: пока промолчать. Поверь, отче, у меня и в мыслях нет самовольничать и что-то менять, но на сегодняшний день все должны знать одно: власть государь передал своему престолоблюстителю Федору Борисовичу Годунову и князю Мак-Альпину. Ну и императрице, — поморщился я, нехотя включая ее в состав опекунов.

— А-а… как с боярами, коих Димитрий Иоаннович помянул? — нахмурился отец Исайя.

Та-ак, получается, про ясновельможного пана Мнишка промолчать он согласен. Уже замечательно, ибо означает, что архимандрит принципиальных возражений не имеет.

— И про них скажем, не утаим, — пообещал я, — но позже. Сам посуди, надо ж поначалу разобраться, кто есть кто. Царь — простая душа, к людям доверчив без меры, через это и смерть мученическую принял. А вдруг на самом деле Мстиславский или Романов среди тех, кто умышлял на его жизнь? — И я кивнул на ближние к нам боковые двери, в которые снаружи упорно продолжали долбить.

Судя по стуку, бревно было увесистое. Но двери держались, благо должный разгон осаждающим взять не удавалось — по ступенькам высокого крыльца не больно-то разбежишься.

— Слышишь, как старательно ломятся в божий храм? Если там кто-то из названных государем, то ему прямая дорога не в Опекунский совет, а на плаху. Потому и говорю: надо вначале разобраться, а тогда и говорить про них.

Отец Исайя с минуту пребывал в раздумье, оглаживая свою пышную седую бороду, но согласился и даже дал совет, чтоб я растолковал о том и своим людишкам из тех, кои все слыхали.

Гвардейцы к моей просьбе отнеслись с пониманием, особенно когда я упомянул про возможных убийц. Более того, они предложили вовсе утаить упоминание царем пана Мнишка, но я остался непреклонен, пояснив, что в подтверждение своих слов, возможно, придется клясться на кресте. А кроме того, остаются иные послухи — и кивнул в сторону архимандрита, давая понять, что он нипочем молчать не станет.

— И получится, будто ваше лжесвидетельство…

Но договорить я не успел, увидев спешившего ко мне Зимника, дежурившего вместе с двумя десятками гвардейцев подле дверей с южной стороны.

— Там они, кажись, бочку с порохом подкатили, княже! — выпалил он, и чуть ли не одновременно с его сообщением, как бы подтверждая его, с той стороны, откуда он пришел, раздался страшный грохот, вдобавок усиленный превосходной акустикой храма.

Глава 6 Цена времени

Хорошо, Груздь, находившийся как раз подле них, послав ко мне Зимника, одновременно дал команду всем остальным отступить подальше от двери. Да и атакующие ворвались лишь спустя секунд пять, а потому дежурившие подле гвардейцы с первой волной управились сами. Дружный залп в упор не просто свалил троицу появившихся в дверном проеме холопов, но и откинул их на остальных. Те чуть замешкались, и раздался второй залп. Толпа испуганно отхлынула назад.

— Первому десятку самострелы к бою! — крикнул сотник. — Второму перезарядить пищали! — И ободрил: — Не робей, робяты. Таких, как они, на кажного из нас по цельной куче надобно.

Он не волновался, оставаясь абсолютно уверенным в себе и своих людях. А на лице улыбка. Как же, помню. Точно такая была на его лице в Прибалтике, когда возникли проблемы с одной из казарм в Нарве. Думаю, тем, кто попробует ворваться в пролом, она навряд ли сулит что-то доброе. Ну и хорошо. Встревать я не стал, да и не до того мне стало — в окна полетели камни, а вслед за ними и зажженные факелы.

— Полушубки на них накидывайте, да не нагольной стороной, а чтоб овчина снаружи оставалась, — рявкнул я и окликнул торопившегося к очередному полыхавшему факелу командира спецназовцев: — Вяха, тут прочие гвардейцы управятся, а твоим орлам особая задача. Если эти нехристи и остальные двери взорвут, придется туго. Дабы этого не случилось, бочки с порохом надо взрывать заранее, чтоб их подкатить не успели. Стрелять оттуда. — И ткнул пальцем на узкие высокие оконца с осколками стекол, торчащими из свинцовых переплетов, предупредив, чтоб без нужды себя не обнаруживали и по людям почем зря не палили — исключительно по бочкам.

Вообще-то надо было предусмотреть такое развитие событий раньше, едва вошли в храм. Но, во-первых, я надеялся, что осаждающие не решатся на кощунство со взрывами — все-таки храм, святыня, а во-вторых… Стрелять, предварительно не разбив само окно, невозможно. Словом, не рискнул я «святотатствовать», решив ограничиться наблюдением. Теперь — дело иное. Не я бил стекла — мятежники, а потому с нас взятки гладки.

Новая задача для орлов Вяхи была привычной — обычная «пирамидка», но из троих, один на одном. Веревка с кошкой, цепляющейся за внешний проем стены, служила главным образом для подстраховки верхнему. Четвертый, стоящий внизу, должен подавать и принимать пищали, ну и заряжать их. Добравшись до окна, первый из спецназовцев осмотрелся, изготовил ручницу к бою. Пару минут царила тишина, затем прогремел выстрел, и следом раздалось эхо взрыва. Очень хорошо. Значит, вторую бочку докатить до других дверей не выйдет. Вяха оглянулся на меня и гордо подбоченился. Я показал ему большой палец и напомнил:

— Рано или поздно они приспособятся и станут переправлять их вдоль стен, по мертвой зоне. Словом, подкинь наверх еще пяток — пусть поглядывают, откуда их к нам катят и…

Спустя пару минут раздался еще один выстрел, но с другой стороны. И снова послышался взрыв.

— Попал! — радостно улыбаясь, выкрикнул стрелявший Лютик, подтянулся на веревке, желая получше разглядеть, но грянули ответные выстрелы, и спецназовец рухнул вниз, а нас с Вяхой обдало кровавыми брызгами.

Засад выругался:

— Вот уж воистину на Руси сказывают, что любопытной Варваре нос оторвали.

— И полголовы в придачу, — мрачно добавил я.

Отчаявшись взорвать остальные двери, осаждающие вновь рискнули пойти на штурм, но столь же неудачно, как и в первый раз. Наступило затишье, воспользовавшись которым я попытался прикинуть, как поступить дальше. Продолжать пассивно отсиживаться в обороне, и все? А если никто из моих не добрался ни до Кологрива, ни до стрельцов? Нет, надо что-то предпринимать самому.

Найдя какого-то служку, я поинтересовался, есть ли из храма потайной ход. Тот виновато ответил, что ему о том неведомо, и предложил сходить за отцом Лазарем. Протопоп отсиживался вместе с прочими в алтарном помещении. Робко выйдя оттуда и боязливо поглядывая на погром, учиненный в храме, в ответ на мой вопрос он обескураженно развел руками.

Тогда я решил вести поиск в двух направлениях, сверху и снизу. Двое гвардейцев направились в подвал. Сам я, проинструктировав на всякий случай Груздя, как отвечать, если отчаявшиеся мятежники попытаются пойти на переговоры, направился наверх. Заодно проверю наблюдательный пост да выясню, отчего они ни разу не прислали гонца с сообщением, как и что у кремлевских ворот.

Добравшись до них и обозрев окрестности в подзорную трубу, я понял, почему они мне до сих пор ничего не сообщали. А нечего. Увы, но мой терем продолжал весело полыхать, и клубы черного дыма надежно загораживали Знаменские и Никольские ворота. Я скрипнул зубами, но утешил себя мыслью, что самое ценное гвардейцы успели занести в подвал, перекрыв люк, ведущий туда, толстым листом железа. К тому же я и сам подумывал снести все деревянные строения, заменив их надежными и прочными каменными палатами. Ну а теперь сам бог велел заняться их строительством… когда закончится эта заварушка.

Прочие проездные ворота, включая наиболее интересующие меня Фроловские, разглядеть тоже не получалось — многочисленные купола соборов и храмов стояли несокрушимой стеной. А вот у стен Чудова монастыря о чем-то оживленно разговаривали двое Василиев — Голицын и Шуйский. Судя по обильной жестикуляции, они явно спорили. Первый больше отмахивался, а последний неустанно тыкал в сторону кремлевских ворот.

«Снайперов бы сюда человек с пяток, — подумалось мне. — Дистанция метров двести, хоть и не убойная, но попасть запросто». За пищаль я ухватился, но выстрелить не успел. Бояре, словно почуяв недоброе, стали разъезжаться в разные стороны. Василий Иванович, понурив голову, повернул коня обратно к Успенскому собору, а Василий Васильевич в сопровождении двух десятков ратных холопов направился в противоположном направлении, к Фроловским воротам.

Я выглянул в оконце, прикидывая место для спуска, но понял, что из этой затеи ничего хорошего не получится. Учитывая, что их люди, задрав головы, таращатся на окна храма, обязательно заметят спускающихся по веревкам и перещелкают как куропаток. Как бы в подтверждение правильности моих предположений над ухом свистнула пуля. В следующее мгновение она, глухо ударившись о стену, отрикошетила. Я нагнулся, зачем-то решив поднять маленький и теперь уже безвредный кусочек свинца — горячий, гад. В это время раздался второй выстрел.

— Со звонницы палят, — констатировал кто-то за моей спиной.

Оглянулся. Корела. Внешне казачий атаман выглядел спокойным и невозмутимым, но, если приглядеться, можно заметить, что он еле-еле сдерживает ярость.

— Давай-ка я тут побуду, — предложил он. — Кто ведает, может, как раз кто-то из них нашего государя «угостил». А долги отдавать надобно. Так и господь завещал.

— Оставайся, — кивнул я. — Сейчас еще пяток подошлю, пускай во все стороны садят. — А сам стал спускаться обратно.

Гвардеец, посланный за мной Груздем, повстречался мне на лестнице. Оказывается, мятежники решили пойти на переговоры. Что ж, нам любая заминка кстати. Если сделать вид, что принимаю их предложения всерьез — без разницы какие, — то на торговлю и обдумывание условий можно вбухать столько времени, мама не горюй, а там как знать, глядишь, что-нибудь придумается.

К тому времени выбитые взрывом и валявшиеся на полу двери мои люди кое-как приставили обратно. Совсем загородить проем не получилось, с одной стороны образовалась изрядная, в полметра шириной, щель, но хоть что-то. Вот в ней-то и появился отчаянно трусивший, судя по лицу, боярский сын Валуев. Знать бы, что именно этот гад и выстрелил в упор в Басманова, убив его, — разговаривал бы с ним иначе, а так я держался миролюбиво.

Как выяснилось, потолковать им хотелось не с государем, а именно со мной. Для чего — в принципе понятно. Вначале станут уверять, насколько безнадежно мое дело, а затем начнут уговаривать продать Дмитрия.

Я согласился, но не сразу, сделав вид, что колеблюсь. Однако мятежники звали меня наружу, суля неприкосновенность и изъявляя готовность поклясться на кресте. Ага, а я и поверил, особенно после всего сотворенного ими. На мое ответное предложение показаться в проеме кому-то из бояр Валуев замялся и посмотрел куда-то влево, явно в ожидании ответа. Получив его, он заявил, что через дверной проем беседовать несподручно, придется говорить громко, а им не хочется, чтоб до поры до времени о том услыхал государь, ежели он тут, в храме.

— А Дмитрий и не услышит, — проворчал я, пояснив: — Рану он изрядную получил от одного из ваших людишек, а потому мы его отнесли подальше да уложили в безопасном месте.

— Во как?! — воскликнул боярский сын и снова замялся, глядя куда-то влево. Оттуда донеслось неразборчивое бормотание. Не иначе инструктаж. — А насколь же опасна его рана? — последовал новый вопрос Валуева.

— А тебе что за печаль?! — зло рявкнул я.

И вновь наступила пауза. На сей раз ее прервал появившийся в проеме… Василий Шуйский. Властно отодвинув Валуева, он кротко ответил:

— Так ведь мы, князь Федор Константинович, и в Кремль явились… для его защиты, ан видишь, как случилось.

Признаться, я на пару секунд остолбенел от такого нахальства. Ну ничего себе! А боярин меж тем невозмутимо продолжал:

— Дознались мы, будто ляхи заговор учинили супротив него из обиды, что ты грады ихние повоевал, и решили их упредить. Ныне народец московский над погаными латинами расправу чинит, а мы сюда, в палаты…

— Для того и Басманова убили, — бесцеремонно перебил я его. Говорил наугад, но, к сожалению, выяснилось, попал в яблочко.

— Дак ведь и он в том злодейском сговоре участвовал, — развел руками Шуйский. — Поначалу-то мыслили живьем взять, дабы он сам государю поведал, как на его жизнь умышлял, да Петр Федорович больно верток оказался, ну и пришлось…

Я молчал, окончательно ошалев от услышанного. Нет, я ни на секунду не поверил боярину. Но когда тебя начинают нахально уверять, будто черное — это белое, да со столь серьезным видом, поневоле обалдеешь.

Воспользовавшись моим молчанием, Василий Иванович успел рассказать, что именно потому они и хотели пригласить меня в качестве посредника между ними и царем, а то Дмитрий больно горяч. Того и гляди может, не разобравшись, в чем дело, вместо благодарности и милостей отправить своих защитников на плаху. Ну и они за ценой не постоят, не поскупятся, отблагодарят меня как должно.

— Хошь мы и бояре, но вознаградим по-царски. С головы до ног златом-серебром тебя осыплем. Ежели… — слегка запнулся Шуйский, — будет кому расплачиваться. — И меленько захихикал, давая понять, что пошутил. Однако я не отреагировал, и он, стерев с лица улыбку, торопливо пояснил: — Потому и хотели с тобой обговорить, а уж ты ему опосля…

— Ну заходи, — пригласил я его, начиная приходить в себя.

— А взамен никого нам не дашь? — поинтересовался Шуйский. — Ну-у в заклад.

— Перебьетесь, — проворчал я.

— Ну хоть крест поцелуй, что ничего с нами не учинишь, — попросил он.

— Не стану, — отрезал я, съязвив: — Я ведь не боярин, потому и без клятвы не обману. Коль сказал, выпущу живыми и невредимыми, значит…

— Тогда мне с прочими потолковать надобно, — выпалил Шуйский и исчез, причем весьма кстати — надо ж было позаботиться о теле Дмитрия, чтобы боярин его не увидел.

Маскировать смысла не имело. Перильца у беседки невысокие, но сплошные, и с маленьким росточком Василия Ивановича, есть ли там кто внутри, нипочем не разглядеть. Но на всякий случай я выставил троих гвардейцев подле — подстраховка не помешает.

— А чего с ними толковать-то? — зло проворчал Курнос, стоящий поблизости от меня с пищалью наготове.

— И впрямь, — поддержал его Зимник. — Ну какие беседы с ними вести опосля того, как они…

Я успел оборвать его, прижав палец к губам и кивнув на проем, давая понять, что о гибели Дмитрия надо помалкивать. Их возмущение было мне хорошо понятно — переживают. Оба из спецназа, именно им и еще восьми Вяха поручил защищать Дмитрия, чего они выполнить не сумели. Но в глазах остальных тоже отчетливо застыл огромадный вопрос: «К чему такая уступчивость? Тут драться надо, а ты, князь, вон чего удумал. Почто?!»

Пришлось напомнить, что военные хитрости, когда враг слишком велик числом, бывают всякие, в том числе и такие, как переговоры для затяжки времени.

— Да мы и без того отобьемся, — проворчал Зимник.

— Верно, отобьемся, — согласился я. — Но людей при этом потеряем уйму. Пока у них на счету один Лютик, а окажется невесть сколько. И еще. Каждый из них должен расплатиться за все содеянное сполна, в точности как в Писании сказано: «Око за око, кровь за кровь, смерть за смерть». А теперь призадумайтесь, как они поступят, убедившись, что силой нас не одолеть? Да разбегутся кто куда, спасая свои шкуры. И где мне их искать? Нет уж, пускай продолжают толпиться подле собора. А потому всем молчок и о смерти государя ни гугу.

Гвардейцы разом закивали, а я, приобняв Зимника с Курносом за плечи, твердо произнес:

— О том, что не сумели закрыть собой Дмитрия, думать запрещаю. Обоим. И прочим из десятка передайте. Все понятно? Мне, как воеводе, виднее, чья вина больше всех, и ведомо, что она не на вас.

— А-а… на ком? — оживился Зимник.

— На мне, — ответил я и, возвысив голос, отчеканил: — Не настоял, дабы государь надел юшман. Надо было силком его на Дмитрия напялить. А вы… Ну откуда вам знать, как надлежит вести себя телохранителям, коли я вас этому не учил.

— Это да, — вздохнул Курнос и тоскливо протянул: — Были бы здесь Кулебяка с Частоколом, они бы нипочем…

Действительно, если бы с нами находились те, кого он начал перечислять, Дмитрий, скорее всего, остался бы жив. И Кулебяка, и Частокол, и остальные из десятка, которых я начал специально тренировать еще в Костроме, навряд ли допустили бы такое. Какое там выстрелить?! Даже когда кто-то, изображая злоумышленника и выбрав момент поудобнее, неожиданно кидал в мнимого Годунова небольшой деревянный шарик, имитирующий нож, они успевали среагировать и закрыть «государя». Поначалу срабатывали не всегда — в половине случаев, но чем дальше, тем лучше. А когда я организовал соревнование, чья смена предотвратит больше «покушений», то спустя месяц четыре броска из пяти не достигали цели. Тогда-то и пришел черед Годунова, ибо одно дело — не церемониться в случае угрозы с таким же спецназовцем, как они сами, закрыв его своими телами, и совсем иное — с престолоблюстителем и наследником. Однако освоились ребята быстро, уже к исходу первой недели. Разумеется, пущенный моей рукой шарик иногда попадал в Федора, но редко. И спустя месяц, когда я усложнил задачу, с согласия Годунова взяв себе в «помощники-террористы» трех гвардейцев, телохранители в большинстве случаев успевали его закрыть.

А то, что не всегда… Так ведь это шарик, который, во-первых, можно незаметно вынуть из кармана, а во-вторых, на замах руки уходит всего секунда. На деле настоящему убийце понадобится как минимум три-четыре секунды. Да и не принято на Руси поступать с царями, как в свое время римские сенаторы с Юлием Цезарем. Наши бояре больше полагаются на яды, а коль решатся сработать в открытую, вот как сейчас, с Дмитрием, то вначале должны настроить себя, накрутить, а на это требуется время.

И никогда бы они не позволили Дмитрию первым бежать в атаку, наплевав на его приказы и его брань. Пусть себе ругается как хочет, а они бы все равно сделали что положено: и придержали бы его, и, выскочив вперед, прикрыли.

Всего один разок они оплошали в Прибалтике, да и то как посмотреть. Ляхи вынырнули из-за угла неожиданно и, увидев Годунова, шарахнули разом из семи стволов. Но и тут телохранители успели отреагировать. Едва заметив устремленные в их сторону вражеские пищали, Кулебяка кинулся на Федора, завалил на снег и прочно обхватил своими ручищами, не давая дернуться. Не сиди Годунов на лошади, он бы вообще остался невредим, да и так получил всего одну пулю в руку, по касательной, а еще четыре, предназначенные ему, Летяга, Ходок и Лапоток поймали своими телами.

— Если бы, да кабы, да на сосне росли грибы, — проворчал я. — Нашли время сетовать. Сами знаете, что они остались в Кологриве близ Федора Борисовича. Кто ж ведал, что Дмитрию не хватит трех сотен его алебардщиков? — Курнос открыл было рот, но я не дал ему вставить слово — не до дискуссий, — отрезав: — И все, кончен разговор! Негоже нам при столь дорогих гостях такие разговоры вести. — И кивнул на появившегося в дверном проеме Шуйского.

Странно, но за его спиной я никого не приметил.

— Один? — негромко осведомился я у боярина.

— Дак остальных боязнь обуяла, — угодливо пояснил он. — Мол, заклада ты не дал, крест целовать отказался. Вдруг умышляешь чего-нибудь.

— А ты не испугался, — усмехнулся я.

— Нет, — мотнул он головой и льстиво заулыбался. — Мне иное ведомо — слово князя крепче булата и дороже злата, потому ежели обещался, непременно сполнишь. Опять же коли со мной чего случится, то и иным прочим тоже несдобровать, а мне ведомо, сколь ты до своих людишек заботлив.

Он сделал шаг в сторону, и откуда ни возьмись на крыльце появились два рослых ратника, на плечах которых повис — я нахмурился, вглядываясь, — ну так и есть, Лихарь. Лицо в крови, грудь перевязана, а сквозь повязку угрожающе проступило точно такое кровавое пятно, как у Дмитрия. Оказывается, сегодня не везет не только государям, но и тем, кто их изображает. Не царский нынче день, ох не царский.

— Его мы в знак доброй воли передаем, — раздался голос Шуйского. — А прочих, числом полдесятка, коих поймали, погодим. Тут зависит от того, как столкуемся.

Я молча указал гвардейцам на Лихаря. Принять его не получалось, пришлось сдвинуть створки дверей в сторону, расширив щель до метрового проема. Лишь тогда кое-как моим ребятам удалось перехватили его тело у холопов. Следом протиснулся и Василий Иванович.

Дождавшись, чтоб все восстановили обратно и проем вновь превратился в щель, я направился к Лихарю. Увы, выяснить как и что не удалось — парень пребывал без сознания, и, судя по всему, надолго. Распорядившись, чтоб оказали помощь, я мрачно посмотрел на терпеливо ожидавшего меня боярина, огляделся по сторонам, выбирая местечко поукромнее, и, указав в сторону бокового придела, предложил:

— Пойдем.

— А жарко тута у тебя, — оценил он, не двигаясь с места и нерешительно оглядываясь в сторону проема.

— А по мне, в самый раз, не запарился.

— Оно и понятно, — угодливо согласился Шуйский. — Эвон, ты вовсе без ничего, — кивнул он на мою непокрытую голову, — а тута… — Не договорив, он стащил с себя горлатную шапку, под которой я увидел колпак. Когда боярин снял и его, под ним обнаружилась еще и тафья. [846]

«Да уж. Тут и при тридцатиградусном морозе вспотеть можно», — подумалось мне.

— Не много ли напялил? — хмыкнул я, кивая на три головных убора.

— Обычай такой, — снисходительно пояснил Шуйский. — Промежду прочим, тебе, яко окольничему, тоже не менее двух надо нашивать, а ты, эвон, и одной брезгуешь. Одно слово: иноземец…

Последнее слово, слетевшее с его уст, прозвучало презрительно, как плевок. Даже обидно стало. В конце-то концов, не я к нему пришел договариваться, а он ко мне.

— А православным положено в божьем храме шапки скидывать, — хмуро напомнил я ему.

— А-а-а, ну да, ну да, — торопливо закивал он и робко осведомился: — А где?.. — Боярин не договорил, но и без того было понятно, кого он имеет в виду.

— Не бойся, — устало вздохнул я. — Сказал же, рана у государя, да и гвардейцев я подле него оставил. Не выйдет он сюда. Не выйдет и… ничего из нашего разговора не услышит, о чем бы мы ни договорились, — намекнул я, что меня можно попробовать уболтать.

Последнее оказалось кстати. Шуйский мгновенно оживился и послушно засеменил вслед за мной. Подозвав показавшегося в отдалении служку, я попросил его организовать нам какие-нибудь стульчики или табуретки. Тот закивал, метнувшись к алтарю, и вскоре приволок пару низеньких скамеечек.

Глава 7 Государей на рядовичей не меняю…

Начинать разговор Василий Иванович не торопился, смущенно покряхтывая и страдальчески морщась, словно от зубной боли. Наконец, кашлянув в кулак, он пояснил:

— Поначалу повиниться хочу. Промашка вчерась вышла, княже.

— Это ты про своих людишек, которые напали на мою сотню под Царским селом? — уточнил я и, не дожидаясь ответа, великодушно согласился: — Точно. Да оно и без того ясно, что промашка, иначе бы я тут не сидел. А на будущее запомни, Василий Иванович: убить меня весьма затруднительно. Для этого надо как следует постараться. Ну хотя бы стрелецкий полк позвать. С ним мои две сотни навряд ли бы управились. А лучше два полка, для надежности.

— Как же, пошли б они супротив тебя, — сокрушенно вздохнул Шуйский, но, спохватившись, зачастил, торопясь с пояснениями.

Согласно его словам получалось, что виноват он в одном: недоглядел за Голицыным, выведавшим от лазутчиков, засланных боярами к ляхам, про умысел князя Мак-Альпина.

— Он ведь едва услыхал, будто ляхи тебя купили и ты согласился на их уговоры умертвить царевича Годунова, а опосля и самого государя, ничегошеньки никому не поведал, — сокрушенно рассказывал Шуйский. — Вмиг подхватился и людишек своих к тебе заслал. Знамо дело, виноват. Доверчивость его сгубила. Да и то взять — молодой, горячий, до славы падкий, потому и решил самолично спасителем нашего красного солнышка стать.

— Ну да, ну да, — согласился я. — Да и случай удобный, чтоб двух зайцев одной стрелой сразить: и Дмитрия Ивановича спасти, и с убийцей своего сына поквитаться. — Я вспомнил струг, бой на волжском берегу, мертвого священника Антония, погибшего от рук его первенца, [847] и зло выпалил: — Об одном жалею: не от моей руки возмездие его Никите пришло. За священника, которого он убил, я б его самолично и с превеликой радостью на куски бы порезал.

— Во-во, — назидательно заметил Шуйский. — И ты сердцем ожесточился. А теперь сам помысли, каково боярину, кой не священника — родного сына потерял.

Вообще-то стоило промолчать, до поры до времени не выкладывая, что именно я знаю об их замыслах, но уж больно любопытно было поглядеть, как станет выкручиваться боярин. Или он и впрямь решил, будто я поверю в небылицы, которыми он меня угощает? И я решил вскрыть имеющиеся у меня козыри. Не все — пока один. Да и какой смысл продолжать держать их в рукаве, когда игра вступила в решающую стадию. И я лениво осведомился:

— А почему ж ты своим ратным холопам иное говорил? Мол, Дмитрий уговорил меня умертвить Федора Борисовича? Не сходятся у тебя концы, боярин.

Василий Иванович растерянно захлопал подслеповатыми глазками.

— То не я сказывал, а… сызнова… Голицын, — выдал он, запинаясь. — Токмо не Василий Васильевич, а… братец его молодший, Иван. — И, подметив мою ироничную усмешку, заторопился: — Да ты, Федор Константиныч, сам посуди, неужто я до такого бы додумался? — Он жалобно улыбнулся.

Вид при этом у Шуйского стал столь безобидным, любо-дорого смотреть. Если бы мне не доводилось сталкиваться с ним ранее, обязательно подумал бы, что передо мною безобидный плешивенький старичок, пришедший с просьбой к высочайшей персоне. Бороденка взлохмачена, в слезящихся глазках униженная мольба не отказать в милости. Лишь заметно выпирающее пузцо выбивалось из общей картины. Полное впечатление, что он сейчас достанет замызганную челобитную, бухнется на колени и протянет ее мне со словами: «Помилосердствуй, великий господин, и сжалься над рабом своим преданным Васькой, дабы мне соседский лужок прирезали».

Но я-то хорошо знал настоящую цену этому «просителю». И не по истории — на деле. Еще по Костроме, когда он пытался подставить нас с Годуновым перед Дмитрием. И не лужок этот старичок хочет прирезать к своим и без того немалым владениям, а всю Русь.

— А если я сам Ивана спрошу? — осведомился я.

— И правильно, — засуетился он. — Непременно спроси. А коли хотишь, — он перешел на заговорщический шепот, — я расстараюсь головой его тебе выдать, и учиняй с ним что твоей душеньке угодно. Одна просьбишка — над бездыханным телом глума не творить. Ну да ты ж у нас, чай, не латин поганый, православной веры, таковским заниматься не станешь. Верно?

— Верно, не стану, — согласился я. — Но, признаться, что-то не особо хочется за тебя перед Дмитрием заступаться. А злато-серебро, кое ты мне предлагаешь… Неужто ты думаешь, будто потомки шкоцких королей ради тысячи рублей, да хоть бы и двух-трех, станут ложью свои уста марать?

— Отчего ж ложью? — И Шуйский, демонстрируя свое возмущение, привстал с лавочки, но я бесцеремонно осадил его парой фраз, из которых он понял, насколько хорошо я осведомлен об их заговоре.

Шуйский ответил не сразу. Выгадывая время, он вновь принялся вытирать пот, но на сей раз без обмана — лицо боярина и впрямь покрылось обильной испариной. Поначалу я не торопил его, но спустя минуту не выдержал.

— Будешь так усердствовать, скоро всю голову до дыр протрешь, — выдал я насмешливый комментарий.

Шуйский в ответ поморщился, тяжело вдохнул и пошел ва-банк, но начал с угроз:

— А к чему тогда противишься, коли сам о нашей сказке ведаешь? Должон понимать — жизни ему, тебе и твоим людишкам ровно до того часа, когда стрельцы сюда подойдут.

— И я их жду с нетерпением, — отозвался я. — Только ошибся ты, боярин. Придут они, чтоб вас вязать.

— Э нет, — не согласился Шуйский.

Я иронично хмыкнул, и он заторопился с пояснениями:

— Я к тому, что ныне к ним князь Голицын поехал уговариваться, а Василий Васильевич — баюн известный, живо подскажет, на какую сторону вставать. Стало быть, либо они за нас встанут, либо в стороне останутся, а нам и того довольно.

— И снова у тебя промашка, боярин, — возразил я. — Он к ним теперь поехал, а я со стрелецкими головами давно потолковал… о том да о сем.

Шуйский недоверчиво уставился на меня. Пришлось подтвердить:

— Да-да, имелось у меня время, не сомневайся. Я ж предусмотрительный, загодя стараюсь просчитать.

— А чего ж ты тогда тут сидишь, коль такой предусмотрительный? — криво усмехнувшись, поддел боярин.

— И на старуху бывает проруха. Никак не ожидал, что вас столь много соберется. Полагал, сотни две-три, не больше, а ты аж тысячу насобирал.

— Полторы, — буркнул он. — А скоро еще тыща добавится. Мы уже послали за ними… Потому все едино — возьмем вас. А про байки… Ты Василия Васильевича худо знаешь. Он их сколь хошь наплетет, да всяких разных, токмо слухать поспевай.

— Стрелецкие головы — не дураки, — парировал я. — Лучше скажи, откуда столь много народу взял, чем соблазнил?

— Ты нам и подсобил, — криво усмехнулся он. — Ты да Димитрий. Эва, чего Освященный Земский собор по твоей подсказке выдумал. Чтоб мы за каждого холопа подати платили. Да мало того, и за закладчиков раскошеливались. Это ж сущее разорение. А царь на то согласие дал.

Я молча кивнул, переваривая новость и досадуя на себя — мог бы и сам догадаться, дело-то нехитрое. Сработал Дмитрий-«ледокол». Одна беда — слишком много льда оказалось на его пути, потому и увяз.

— Так как насчет?.. — И Шуйский, не договорив, вопросительно уставился на меня.

— А никак, — заупрямился я. — Сдается, ты так ничего и не понял из моих слов. Тогда поясняю: это не мне надо думать о спасении своей жизни, а тебе. Поздновато, конечно, но, пока стрельцы не подошли, время есть.

— А на что тебе самому этот ляшский свистун сдался? — горько спросил он меня. — Али мыслишь, мне неведомо, сколь меж вами неладов приключалось? Сказывал мне как-то Лыков, яко он тебя, будучи в Путивле, к смертушке приговорил. Еще б чуток, и его казачки тебя бы беспременно на тот свет отправили. А в Серпухове я сам видоком был, яко он тебя в узилище саживал. Да и когда ты опосля учиненного побоища на Волге в Москву возвернулся, тож в Константино-Еленинскую башню угодил.

— Но не казнил, — напомнил я. — Как видишь, сижу перед тобой живой и здоровый.

— Не казнил, — протянул Василий Иванович. — Рад за тебя, от души рад. — Но в голосе, вопреки словам, чувствовалось такое огромное сожаление, что я чуть не рассмеялся, а он меж тем продолжал: — Да ведь оно, учитывая таковские его капризы, токмо до поры до времени. Сказывают, бог любит троицу. Выходит, на четвертый раз ты, как знать, можешь и не спастись. О том не помышлял?

— Больше такого не повторится, — отрезал я.

— Это он тебе, поди, сказывал? — усмехнулся Шуйский. — Дивно мне такое из твоих уст слышать. Вроде и умен ты, князь, эвон как лихо наши тайны выведал, а ему веришь. Нашел кому. У него ж семь пятниц на кажной седмице. Ныне он покамест к тебе с Годуновым и впрямь со всей душой, за Эстляндию благодарен, а ты погляди, что он далее, через месячишко запоет, когда про нее запамятует. А теперь сам посуди — стоит он того, чтоб ты за него кровь свою проливал да живота не щадил. Мы ведь все одно — вовнутрь пройдем, поверь, ибо нам теперь иной дорожки вперед вовсе нет.

— Как же нет? — удивился я. — А на плаху?

— То не дорожка, то крестный путь, — мрачно пробурчал боярин. — И не вперед, а вверх. Но тебе с того проку не будет, поверь. Нас не станет — иные сыщутся, а нет… Дмитрий же известный сумасброд, потому такого наколобродить может — вся Русь кровушкой умоется.

Вообще-то прогноз был верным, но не человеку, сидящему предо мной, выдавать такие предсказания, и я озлился. Виду не подал, но спросил без обиняков:

— И что предлагаешь? Стать таким, как ты, и предать доверившегося мне человека?

— Не предать, — покачал головой Шуйский. — С таким я бы к тебе не пришел. Ты, князь, хошь и в ином стане, но в подлости тебя и ворог не попрекнет. А вот перейти на нашу сторону — иное. Перейти и нас… возглавить. Ну до прибытия Федора Борисовича. А далее его на царство и посадим, потому как он не просто законный наследник, но ажно двойной — и батюшки свово, и Димитрия.

— И проку? Вы ж потом и Федора на тот свет отправите, — усмехнулся я.

— Грешно тебе, князь, такое сказывать, — строгим голосом сделал мне замечание боярин. — Нешто мы нехристи какие али душегубы? Молодой Годунов — царь хоть куда, а главное — православный он.

— И Дмитрий православный, — возразил я.

— Перекрестился он у ляхов в поганое латинство али нет, мне доподлинно неведомо, — честно признался Шуйский, — но ты призадумайся, с чего подле него попы ихние вьются и отчего он их прочь от себя не гонит, ась? То-то и оно. Да и иного довольно. Ты сам, князь, погляди, чего он творит-то. — И он принялся загибать пальцы, обстоятельно повествуя о многочисленных грехах последнего царя.

Дескать, банями брезгует, после обеда не спит, телятину лопает. Святой водой запретил себя сбрызгивать, когда куда-нибудь из палат направляется. Другой обычай, чтоб его во время торжественных выходов бояре под руки поддерживали, тоже отменил… Всего я не запомнил, но к тому времени, когда боярин закончил перечислять государевы нарушения старого доброго порядка и вековых устоев, он успел загнуть все пальцы на обеих руках.

Досталось и Марине, которая кощунственно целует икону богородицы в губы вместо смиренного лобызания ее руки, предпочитает польское платье царицыному убранству, от русской пищи отказывается, а в кушанья, подаваемые ей за трапезой, вместо ножа тычет, прости господи, какими-то бесовскими вилами, точно такими же, коими в аду черти подсаживают грешников на сковороды. И даже на венчании своем она отказалась от предложенного патриархом причастия. Одно это говорит о многом.

— Вот и призадумайся. — И он выжидающе уставился на меня.

— Действительно, чего-то не того выходит, — вздохнул я, сделав вид, будто начал колебаться, и нерешительно протянул: — Раньше я как-то всего этого не примечал, да и не до того мне. Ты ж, боярин, сам знаешь, я в Москве всего ничего бываю. Можно сказать, набегами, в промежутках между Костромой и Эстляндией, а теперь, когда ты мне глаза открыл…

— А я тебе и главное поведаю, — оживился он и с заговорщическим видом огляделся по сторонам, не подслушивает ли кто. Но даже убедившись в отсутствии чужих ушей, он привстал на лавке, потянувшись всем телом поближе ко мне, и почти беззвучно выдохнул: — Не истинный он. Точно тебе сказываю. Подлинный-то давно в земле сгнил. Ты мне верь. Я ж сам в Углич ездил, потому ведаю, что говорю.

Он уставился на меня, ожидая ответа и не переставая боязливо оглядываться по сторонам. Вообще-то правильно боялся. Это мне наплевать. Я и сам давно знал о происхождении Дмитрия, притом куда больше самого Шуйского. А вот мои гвардейцы, услышав такое, могут и за сабельки схватиться — поди удержи.

Затягивая время, я отделался неопределенным ответом. Мол, надо подумать и взвесить как следует. Видя мое лицо, остававшееся невозмутимым, Василий Иванович осмелел и принялся меня уверять, что, мол, Иван Голицын нынче ездил в Воскресенский монастырь, и старица Марфа Нагая подтвердила, будто Дмитрий не ее сын. Сообщив об этом, боярин вопросительно уставился на меня — мол, чего ж тебе еще надо?!

Идиот! Неужто решил, что я хоть на миг поверю его вранью?! Так она и созналась при живом-то Дмитрии. Чичас, разбежалась! Иное дело, если бы она увидела его мертвым. Тогда все возможно. Но пока государь жив…

— Ты о том больше никому не заикайся, — почти ласково посоветовал я. — А Ивану передай, чтоб он свою басню засунул себе…

Шуйский, выпучив глаза, выслушал мои рекомендации о том, куда именно засунуть, и, смущенно заерзав на лавочке, принялся вновь вытирать платком лицо. Я не торопил. Время работало на меня, спешить ни к чему.

— А с людишками твоими как решим? — вспомнил он про свой последний козырь. — Ты ж вроде завсегда о своих холопах заботился. Может, учиним мену? Их, конечно, с государем не сравнить, но зато не один — пятеро.

Я невольно усмехнулся. То ли у человека от страха крыша поехала, то ли он, подобно утопающему, за соломинку хватается. Моей иронической улыбки ему хватило, чтоб понять — и тут не срослось.

— Ну да, ну да, — закивал он своей плешивой головенкой и предложил новый вариант: — А ежели я всех пятерых в обмен за свою голову предложу?

Я почесал в затылке. Звучит заманчиво, но чем дольше прикидывал, тем больше приходил к выводу: овчинка выделки не стоит. Эта бестия в будущем может учинить столько пакостей, что в результате погибнет не пятеро гвардейцев, а вдесятеро больше, если не в сто. Но отказал не сразу, а, оттягивая время, поведал притчу про Сталина и его сына, заменив фельдмаршалов на воевод, которых на простых ратников не меняют.

— И не жалко? Ведь смертушке лютой твоих ратников предадут, коль не сговоримся. А я б их отстоял.

— Они — воины. Должны понимать. Да и воины не из лучших, коль угодили в плен, — попытался я слегка принизить их цену, но Шуйский не позволил.

— Какое там не из лучших? — горячо возразил он. — Мы-ста дюжину людишек положили, прежде чем их пояли. Да полдесятка с такими ранами лежат — до утра навряд ли протянут. Ты б не спешил в отказ идти, подумал.

— Лучше ты призадумайся, прежде чем начать их мучить, — посоветовал я и возвысил голос. — Видит бог и все святые, кои на меня со стен храма глядят, что за каждого из пятерых я со всех вас по пять шкур и спущу. — И в подтверждение своих слов я встал с лавки, перекрестившись на икону с изображением волхвов, пришедших поклониться Христу. — Ну и за погибших, само собой, — добавил я, усаживаясь обратно. — Это еще пять шкур получается. Итого — десять.

— Семь, — мрачно поправил меня боярин. — Один-то не в счет — я его тебе выдал, хошь и с ранами. А двое в Чудовом монастыре остались валяться. Стало быть, ежели вместе со схваченными, семь.

Я кивнул, принимая поправку и внутренне возликовав. Выходит, двое уцелели и не попались. Не факт, что они прорвались к воротам, добрались до стрельцов, но надежда остается. Отлично! Тогда вдвойне есть смысл потянуть время.

— Пускай семь. Но это с остальных бояр. А с тебя, Василий Иванович, причитается побольше.

— За что ж мне такие леготы? — криво ухмыльнулся он, пытаясь хорохориться.

— За Кострому должок остался, — напомнил я. — Да и подворье ты мое спалил, а там много добра погибло. Потому тебя особо предупреждаю. В Константино-Еленинской башне такие умельцы, что поискать, а если попросить их как следует, то и вовсе расстараются, с душой к своему черному делу подойдут, и ты у меня, Василий Иванович, о смерти сам молить станешь, но она к тебе ох как не скоро придет. Словом, призадумайся. К человеколюбию твоему не взываю — глупо, но ради своей собственной шкуры, которую эти умельцы ломтями с тебя, живого, настругают, ты моих гвардейцев побереги, пока до меня не доберешься. Тогда и я тебя быстро казню, терзать не стану. Ответ же тебе прежний — не только государей, но и бояр на рядовичей не меняю.

— А вот ты тута про подворье свое сказывал, — решил он зайти с другой стороны. — Есть грех. Но я его и искупить могу. Чай, я не государь, и мошна у меня не пустая. Немалую деньгу дам. На три новых терема хватит.

— А ты не забыл, что твои вотчины и все прочее добро без того к государю перейдет?

— Не все, — не согласился Шуйский. — Далеко не все. Вотчины — да, их не скроешь, а серебрецо… Оно у меня в надежных местах, а я про них, поверь, как бы ни терзали, молчать стану. Хоть в ентом верх возьму. Да и перейдет взятое не к тебе — в казну. А прошу о малом — словцо свое перед государем замолвить в мою заступу. Неужто одно словцо десяти тыщ не стоит?

— Не слишком ли дешево ты себя оценил? — усмехнулся я.

— Ну тогда… — Он воровато оглянулся на гвардейцев и пальцем вывел на лавке букву «В», заключив ее в круг. [848]

Я усмехнулся, покачал головой и вывел на своей лавке букву «Е». Боярин с минуту угрюмо разглядывал ее и, решившись, обреченно махнул рукой.

— Без ножа режешь, князь, — пожаловался он, — но ныне твоя воля. Грамотку хоть сейчас отпишу, чтоб не сумлевался, а само серебрецо…

— Ты не понял, — перебил я, вновь вывел пальцем ту же букву и принялся обстукивать ее, изображая круг из точек.

Лицо Василия Ивановича надо было видеть. Из красного оно мгновенно стало белым, а глаза чуть не вылезли из орбит. Он растерянно уставился на меня:

— Где ж я тебе их возьму?

Я пожал плечами, давая понять, что этот вопрос занимает меня меньше всего.

— Да у меня отродясь и одного легиона не бывало. Их токмо государь у себя в казне мог отыскать, да и то не нынешний. Помилосердствуй, Федор Константиныч!

Я прикинул. Кажется, и впрямь не врет. Ладно, можно и помилосердствовать. После недолгого раздумья я нарисовал «Д», но едва принялся обстукивать ее, как Шуйский замотал головой, выпалив:

— И стока у меня нет. Не губи, князь.

Дальнейшие полчаса прошли у нас в отчаянной торговле. Подробности пересказывать не стану, но зрелище было весьма любопытное. В азарте Шуйский подчас забывал, где он и что стоит на кону. Несколько раз он даже соскакивал с лавки и, в точности как покупатель на ярмарке, порывался уйти от несговорчивого продавца. Лишь в самый последний момент, напоровшись на суровые взгляды насупленных гвардейцев, он приходил в себя, вспоминал, где находится, и вновь усаживался на место.

Наконец я сжалился и, видя, что боярин упорно стоит на своем, а значит, скорее всего, действительно не имеет в наличии четырехсот тысяч, поменял буковку на «Г». Обстукивать не стал — и без того понятно, о какой сумме речь, и напомнил про указ Дмитрия о судьях, к которым в качестве верховных государь причислил троих: меня, Басманова и царевича. Петр Федорович судить не сможет, стало быть, остаются двое. И тут разницы нет, кто именно из нас станет вершить егосудьбу.

— Известно, Федор Борисович из твоих рук глядит, — подтвердил Шуйский, но артачиться не перестал, продолжая возмущаться непомерностью моих требований.

Очередной виток торговли длился минут десять. Пришлось подрезать на пятьдесят. Шуйский и здесь упирался как мог, умоляя скостить хотя бы полсотни, но я оставался непоколебим.

В конце концов Василий Иванович дал «добро». Изрядно помогло и появление Корелы. Правда, поначалу спустившийся сверху атаман чуть не уложил боярина на месте — очень уж его разъярила наша безмятежная беседа. Я едва успел перехватить занесенную над Шуйским руку с саблей.

— Пусти, князь! — упирался он что есть мочи. — Пусти! Дай мне его…

Крепка рука у Корелы, ох крепка. Вроде бы и ладошка маленькая, но жилист атаман, еле удалось сдержать. Хорошо, вовремя подоспел Дубец и помог.

— Нельзя, — пояснил я обезоруженному Кореле. — Он — посол. Мне и самому хочется, но нельзя. Я клятву дал, что он выйдет отсюда живым и невредимым. — И, отведя его в сторонку, тихонько шепнул: — Погоди немного, до всех доберемся.

— Когда? — буркнул он недоверчиво.

— Нынче же, — твердо ответил я. — Стемнеть не успеет, как мы их народу отдадим. А пока погоди.

Он зло скрипнул зубами, но согласно кивнул, предупредив:

— До вечера, князь. Помни, ты слово дал.

— Теперь ты понимаешь, чего стоит твоя жизнь? — осведомился я у Шуйского.

Тот, перепуганно глядя в спину уходящего наверх Корелы, молча кивнул и больше насчет денег не спорил.

Очень хорошо. Получалось, я выиграл кучу времени, а заодно вызнал, какими финансами располагает мой враг. Пригодится, нет ли, кто знает. Во всяком случае, информация подобного рода лишней не бывает.

— Разорил ты меня, князь, вконец разорил, — пожаловался боярин.

— Но не до конца, — возразил я, желая оттянуть их штурм еще на часок, и поманил к себе показавшегося из-за алтарной двери служку. Пошептавшись с ним, я отправил мальца к протопопу, а сам повернулся к опешившему боярину и, удовлетворенно наблюдая, как гаснет и сходит на нет улыбка на его лице, повторил: — Не до конца. С тебя еще кое-что причитается.

— Да мне и эту прорву собрать за великий труд! — возмутился он.

— Верю, потому и говорю: с серебром мы покончили. Тебе осталось продиктовать мне список всех, кто принял участие в заговоре против государя.

— А зачем? — озадаченно уставился на меня Шуйский. — Они и так подле храма стоят.

— Кроме тех, кто самый умный и понял, что пора разбегаться. Тебе-то самому, боярин, как, не обидно, что ты свою жизнь за двести пятьдесят тысяч купил, а самым смекалистым она задаром достанется? Они, поди, еще и посмеются над тобой, когда увидят, сколько ты мне серебра отвалил.

— Да нешто я всех упомню, — залебезил Василий Иванович. — Мне токмо ближний круг ведом, а кто каких ратных холопов привел, о том…

— И не надо, — бесцеремонно перебил я его. — Мне ближний круг и интересен. — И поторопил, не давая ему опомниться: — Давай-давай, вспоминай, пока я за бумагой с пером послал. Да гляди, ни одного не забудь. А чтоб память лучше работала, за каждого, кто там, за стенами храма, стоит, но тобой не помянут, я с тебя особую пеню взыщу, по тысяче рублей за голову. Ратные холопы не в счет, из купчишек да боярских детей ты тоже можешь кой-кого не припомнить, но стольников, окольничих и бояр чтоб всех назвал. — И многозначительно добавил: — Помощь следствию в глазах государя тебе зачтется как смягчающее вину обстоятельство.

Уйма загадочных слов окончательно ввела Шуйского в ступор. Он поморгал подслеповатыми глазками и, когда расторопный служка вернулся со всеми письменными принадлежностями, без возражений приступил к перечислению. Список он диктовал мне долго, не меньше получаса. Вошли туда и его братья, про которых он поначалу попытался промолчать, и трое Голицыных, и аж четверо Колтовских, и Оболенские, и многочисленные Ростовские, почему-то все с двойными фамилиями — Темкин-Ростовский, Лобанов-Ростовский, — и много-много других, рангом пониже.

Кстати, среднего и мелкого дворянства среди них практически не имелось. Да оно и понятно. Их-то Дмитрий по моему совету вообще освободил от податей. Они и раньше платили их частично, не со всей земли, а теперь и вовсе, потому и не приняли участия в перевороте. А что? Какое нормальное государство станет облагать налогами собственных защитников? У них за свои поместья плата иная — собственная шкура.

Увы, но никого из членов будущего Опекунского совета он не упомянул, а жаль. Надеялся я, что Романов или Мстиславский задействованы в заговоре. Зато отсутствие Власьева и князя Горчакова, председателя Освященного Земского собора всея Руси, порадовало. Не было среди бунтовщиков и князя Пожарского, про которого Шуйский сказал, что тот, может, и согласился бы прийти к нему в терем для откровенного разговора, но, узнав о Лыкове, наотрез отказался. Ну да, у него с этим боярином местнические счеты аж со времен Бориса Годунова, когда и они, и их матери катали доносы друг на друга. Первые — царю, вторые — царице. Получалось, ныне эти счеты спасли Дмитрию Михайловичу жизнь.

Порадовало и отсутствие князей Долгоруких — пора обзаводиться в Думе сторонниками, а кого и брать в них в первую очередь, как не своих родичей. Наверное, имелись и другие отказники из видной знати, но ими я не интересовался. Не оказалось среди заговорщиков и окольничего Татищева, хотя о нем я на всякий случай переспросил отдельно. Он — единственный, кто помимо Шуйских и Голицыных запомнился мне из курса истории как наиболее активный участник переворота.

— Да его и в Москве нет, — ответил Шуйский. — Может, Михаил Игнатьич и встал бы с нами заодин, не ведаю, но не сдержался и попенял государю за телятину, кою Дмитрий вкушал, а тот на него осерчал и услал в свои вотчины вежести набираться. Оно аккурат опосля твоего отъезда в Ливонию случилось.

Ну что ж, хорошо. Есть кого отправить в Персию договариваться с шахом Аббасом. Радовало и что среди стрелецких голов, как я и предполагал, тоже не оказалось ни одного заговорщика. Значит, они не должны колебаться, на чью сторону встать. Лишь бы не поверили в сказку об убийстве мною Годунова.

За то время, что я строчил, в проем неоднократно заглядывал Валуев, беспокоясь о судьбе боярина, но я специально выбрал для Шуйского местечко, откуда его сразу можно увидеть, поэтому боярский сын быстро успокаивался.

По окончании диктовки я некоторое время внимательно наблюдал, как Шуйский неловко водружает на свою плешивую головенку тафью, колпак и горлатную шапку. Проделывал он это неторопливо, обстоятельно, но руки его, как я подметил, дрожали. Однако едва тот дернулся к выходу, как я перехватил его за полу шубы.

— Куда? А грамотку насчет долга составить? Или забыл?

— Дак я ж тебе слово дал, — промямлил он.

— С тобой одним обещанием ограничиться — совсем дураком надо быть, — откровенно сказал я, и Шуйский вновь уселся на место, принявшись послушно писать под мою диктовку. Лишь раз он подивился, почему надо выплачивать деньги не мне, а Годунову.

— А тебе не все равно, кто их получит? — усмехнулся я.

Шел боярин к выходу, сопровождаемый мной, неспешно, но скорее не из желания соблюсти достоинство, а из-за того, что сил не осталось — вон как шаркает ногами. Да и взгляды, которые он исподлобья время от времени бросал в сторону моих ребят, выдавали его. Такие бывают у затравленного волчары, загнанного в угол. Опасался Шуйский, явно опасался, что, невзирая на наш с ним уговор и долговую расписку, подписанную в качестве свидетелей сделки и гвардейцами, и тремя священнослужителями — протопопом, дьяконом Филимоном и архимандритом, — я его не выпущу из храма.

Остановившись подле двери и настороженно глядя на гвардейцев, вновь взявших пищали на изготовку, он вновь уточнил у меня:

— Точно ли перед государем словцо за меня замолвишь? Не обманешь?

— Замолвлю, замолвлю, — пообещал я. — Но что он скажет — не ведаю. А теперь ступай, да помни: с голов моих людей, которых пленили, ни один волос… — И осекся, прислушиваясь.

Странный шум привлек мое внимание. Он прорывался сквозь людской гомон и крики, ритмичный и очень напоминающий… Так и есть, барабанная дробь, причем барабан бил не один, а чуть ли не десяток. И еще одно — сквозь какофонию звуков прорывалась пара-тройка достаточно дружных, работавших строго в такт друг другу, а не как попало.

На душе полегчало — дождался. Прибыли мои гвардейцы из Кологрива. Но спустя всего минуту я понял, что ошибся.

Глава 8 Те же и стрельцы

Шуйский оглянулся на меня, словно ожидая прощального напутствия. Ну это мы запросто.

— Иди, иди, боярин, — ободрил я его и, не удержавшись от злорадной ухмылки, добавил: — Все равно далеко не уйдешь.

И точно. Едва Василий Иванович кое-как протиснулся в проем, как застыл на месте, остолбенело уставившись куда-то на улицу. Я с улыбкой глядел на него. Дробь, издаваемая двумя дружными барабанами, раздавалась громче и громче, окончательно заглушив остальные, — барабанщики явно приближались к крыльцу.

И тут на крыльце возникла фигура Федора Брянцева. Властно отодвинув боярина в сторону, он неспешно нырнул в проем, а за его спиной показались довольно улыбающиеся Кудряш и Шишок — спецназовцы из десятка Кострика.

Пожалуй, никому другому из командиров стрелецких полков я так сильно бы не обрадовался, как ему. Как-никак коллега, такой же вице-спикер Освященного собора. Да и полк его чуть ли не самый лучший. Когда я выбирал, кого именно взять в Прибалтику, то в первую очередь положил глаз именно на него. Позже, когда узнал об избрании Брянцева в Освященный собор, пришлось отказаться от этой мысли, подыскав замену. Но зато расстарался, чтоб Федора Ивановича избрали в товарищи председателя собора от служивого люда.

Симпатичный, с задорной улыбкой, самый молодой из всех стрелецких голов, всего-то тридцати пяти лет от роду, он всегда был готов поучиться новому. Так, например, он первым загорелся, услышав от меня, сколько бывает видов барабанной дроби, и я до отъезда в Прибалтику поручил солисту своего маленького оркестра Волобую помочь музыкантам Брянцева освоить те три, кои освоил сам Волобуй.

— Четвертый день в Москве, а к нам в слободу глаз не кажешь, — хитро улыбнулся Брянцев, шагая мне навстречу. — Вот и решил самолично проверить, не возгордился ли князь. — Обнял он меня от души. Я аж охнул: сила у мужика медвежья. — Мы б и ранее сунулись, без твоих людишек, — виновато принялся пояснять Федор Иванович. — Да тут к нам боярин Голицын подъехал и ум за разум заплел. Сказывал, будто его Дмитрий Иванович самолично прислал. Да столь складно пел, — сокрушенно покрутил он головой, — что нас оторопь взяла. Он ведь чего поведал. Мол, ляхи тебя вместях с королевной Марией Владимировной на великое воровство [849] подбили, пообещав венец царский, ежели ты нашего государя изничтожишь. А ведая, что ты с нами в дружбе, царь-батюшка опасается, вдруг князь и кой с кем из нас в сговор вошел. Потому государь и прислал повеление, дабы ни один стрелец вовнутрь города [850] не хаживал. Дескать, он сам с вором управится, сил довольно.

— И ты поверил? — попрекнул я.

— Да ни на единый часец. Я ж тебя, князь, еще на Освященном соборе хорошо запомнил. А вот иные… — Он смущенно кашлянул и потупился. — Не то чтоб не поверили, но усомнились. Сказывали, кто ведает, каким князь из Ливонии прибыл опосля таких побед? Можа, и впрямь возгордился не по чину. А как проверишь? Вовнутрь пройдешь, стало быть, повеление Дмитриево нарушил. Боязно. Вот и стояли там у ворот да гадали, как быть. Даже когда твой монашек мне грамотку в руки сунул, в сумнениях пребывали. Ну а когда вслед за ним твои ратники подскочили, — он кивнул в сторону Кудряша и Шишка, радостно обнимавшихся с остальными гвардейцами, — тут уж мешкать не стали. Все учинили, как ты в грамотке прописал, чтоб в кажные ворота по полку. И далее в точности по твоему слову творили: шли к собору, яко улицу метельщики метут: подчистую всех гребли да на Соборную площадь сгоняли. Ну и у ворот стражу выставили. Как ты и повелел, по сотне оставили. Ежели кто и затаился где-нибудь в Чудовом монастыре али еще в каком месте, из Кремля ему ныне ходу нет. Да, а где сам государь-то? — спохватился он. — Али его тут вовсе нет?

— Есть, как не быть, — вздохнул я. — Сейчас его тело вынесут.

Федор нахмурился.

— Как… тело?! — недоуменно уставился он на меня.

— Подранили его. Да так тяжко, что он и часа не протянул, — пояснил я.

— Как… не протянул?! А ты, князь, куды глядел?! — выдохнул Брянцев.

Я развел руками. Некоторое время Федор молчал, наконец плачущим голосом воскликнул:

— Да как же это?! — Он скрипнул зубами и шарахнул шапкой об пол. — Эхма, промешкали! А ведь сказывал я Жеребцову, да и прочим, поспешать. Вот те и погодили!

— Себя не виновать, — буркнул я. — Ему прямо на улице кто-то в грудь угодил, когда мы в храм бежали. Все равно бы вы не поспели.

— И чего теперь делать?! — растерянно спросил он меня.

Я оглянулся на своих гвардейцев, затем на вышедшего из алтаря архимандрита и, повернувшись к Брянцеву, твердо произнес:

— Слово он свое перед смертью поведал. Сказал, что пока должен править Опекунский совет.

— Совет? — озадаченно переспросил Федор.

— Совет, — подтвердил я. — А в него он включил престолоблюстителя Федора Борисовича Годунова, императрицу Марину Юрьевну, ну и меня.

— А почто он сразу свое царство Федору Борисовичу не отдал? — изумился Брянцев.

Я чуть помедлил, колеблясь, но решил сказать правду.

— Таить не стану. Править нам надлежит только до тех пор, пока у императрицы не родится дите и не придет в нужные лета. — Но предупредил: — Но ты пока про это молчок.

— Да какое дите, когда их свадебка всего седмицу назад была? — нахмурился Федор, непонимающе уставившись на меня.

Ну да, точь-в-точь как я пару часов назад взирал на Дмитрия: «Какой еще ребенок?» Пришлось напомнить, что для зачатия порой хватает и одной ночи, а заодно пояснить, что если Марина Юрьевна окажется «праздная», то вопрос о новом государе согласно все тому же предсмертному завету государя решит Освященный Земский собор всея Руси. Да-да, тот самый, где Брянцев наряду со мной является одним из товарищей председателя. И то, что Дмитрий его распустил до лета, ничего не значит — соберем досрочно в связи с чрезвычайностью ситуации.

Федор кивнул, почесал затылок и недоуменно спросил:

— Ну оно и опосля обговорить можно, чай, не к спеху, а с этими-то, — кивнул он в сторону выбитой двери, — чего делать?

— А то ты не знаешь? — хмыкнул я. — По-моему, кара за государеву измену известна. Выведем их на Пожар и спросим народ, что с ними учинить.

— Растерзают, — уверенно предсказал Брянцев. Он поморщился, очевидно вспомнив про Дмитрия. — За убиенного государя, ей-ей, на клочки раздерут. Да и ни к чему всех выводить, больно много.

Я равнодушно пожал плечами:

— А мы всех и не станем — одних бояр с окольничими да думными дворянами. А коль растерзают, значит, туда им и дорога. Глас народа — глас божий, и противиться ему нельзя.

— Попытать бы для порядку, — пробормотал он. — Можа, кой-кто улизнул.

— Э, нет, — улыбнулся я. — У меня тут список имеется. Шуйский сам всех назвал, а потому улизнуть ни у кого не выйдет.

Выйдя на крыльцо храма и окинув взглядом толпу, я присвистнул. Количество пленных, окруженных со всех сторон стрелецкими полками, действительно впечатляло. Они занимали чуть ли не всю площадь аж до Богоявленского собора и Казенной избы. На их фоне окружавшие мятежников ряды стрельцов, пусть и с пищалями в руках, выглядели хлипкими и ненадежными.

«Если найдется какой-нибудь отчаянный, могут уже сейчас попытаться вырваться», — мелькнула у меня мысль.

Пришлось чуть поменять план действий, распорядившись первым делом всех связать. А куда дальше? В застенки Константино-Еленинской? Но туда и половина не поместится. Значит, пока определим в нее самых знатных — поближе к Пожару. А когда освободится место, то…

— Нет, не влезут, — произнес я вслух, прикидывая, как быть.

— Помимо Константино-Еленинской еще и Благовещенская башня имеется, — осторожно подсказал мне один из стрелецких голов, Богдан Воейков. — Тесновато, конечно, но ежели ненадолго, то…

Я хлопнул себя ладонью по лбу. Ну точно. Как я забыл про узилище, из которого год назад выкрал своего друга Квентина Дугласа! Наверное, потому, что самому там сиживать не доводилось.

— Так и поступим, — согласился я. — А пока их вяжут, давайте-ка прикинем, что делать дальше…

Кто с какой стороны начнет со своими людьми прочесывать московские улицы, дабы навести порядок и остановить повсеместные погромы дворов, где остановились поляки, решили быстро. Правда, поначалу командиры стрелецких полков восприняли мое распоряжение недовольно. Тот же Богдан Воейков скривился так, словно уксусу хлебнул, заявив, что, конечно, сделает все, как повелит князь, но ежели помыслить, то лезть защищать ляхов не к спеху, можно и подождать до вечера.

— Не доживут, — возразил я.

— Их горе, — огрызнулся Воейков. — Неча свой шляхетский норов где ни попадя выказывать, а то приехали в гости, а ведут себя словно хозяева! Усадили свиней за стол, а они и рады с ногами на него взгромоздиться!

— И то верно, — поддержал его Давыд Жеребцов. — Не впрок им твое поучение пошло, княже. Летом-то, опосля «божьего суда», кой ты над ними учинил, они малость попритихли, а ныне сызнова за свое взялись.

Я покосился на остальных командиров. Те помалкивали, но недовольство явственно читалось на их лицах. Пришлось пояснить, что урок свой ляхи уже получили, и изрядный, а наша задача, пока не приехал из Кологрива Федор Борисович, навести порядок в столице, так что хочешь не хочешь, но москвичей надо остановить.

— Сейчас народец в раж вошел, может и не послухаться. Тогда как быть? — хмуро поинтересовался Жеребцов.

— Пищали у всех стрельцов имеются? — вместо ответа осведомился я и, дождавшись утвердительного кивка, развел руками. Мол, что непонятно?

Однако чтоб действовали порешительнее и не смущались стрельбы по людям, напомнил, что среди напавших на ляхов изрядное количество разбойного люда, невесть почему выпущенного из острогов. И коль имеется возможность взять большинство из них на месте нового преступления, то оно и хорошо, если кто-то из погромщиков не послушается. Ни к чему им казенный хлеб проедать. Прямо там же, на месте…

Основные силы решили выделить на Китай-город — именно в нем Дмитрий разместил большую часть гостей из Речи Посполитой. По одному полку отправили в Белый город и в Занеглименье. Наиболее надежных людей из полков Воейкова и Брянцева, как и их самих, я отправил менять стражу на кремлевских стенах. У всех проездных ворот решено было оставить те сотни, что там находились.

Закончив с распределением, я направился к своим спецназовцам, плененным бунтовщиками. Вид удручающий. У одного перебита рука, беспомощно свисающая как плеть, у второго не лицо — сплошной кровоподтек, третий вообще еле стоит на ногах… Впрочем, главное, живы, а синяки, ссадины и кровь — пустяки.

— Прости, княже. Уж больно много их навалилось, вот и не управились, — повинился Кострик. — Да и то, может, утекли, коль не понадобилось бы от остальных отвлечь, чтоб хоть кто-то до стрельцов добрался.

— И не зря отвлекали. Добрались они, — подтвердил я, порадовав его.

— Вона как. — И окровавленные губы Кострика дрогнули, пытаясь улыбнуться.

— Все как ты и повелел, княже, — угодливо напомнил Шуйский, стоящий поблизости в толпе пленных. — Теперь токмо за твоим словом заминка.

— Если услышу от государя дозволение тебя помиловать, будь спокоен, — заверил я его, сделал пару шагов и озадаченно остановился, вглядываясь в лежащие на снегу тела погибших бунтовщиков.

Дело в том, что первый из них, положенный чуть поодаль от всех прочих, оказался мне знаком. Выходит, Шуйский меня снова надул, ибо вот он, Иван Голицын. Теперь понятно, почему боярин столь легко посулил выдать мне его головой. Да потому, что головы у Ивана уже не имелось. Ну не совсем, конечно, частично. Выстрел кого-то из моих гвардейцев пришелся ему точно в глаз, на выходе разворотив чуть ли не половину задней части черепа. И тут Василий Иванович сжульничал. Ох и пройдоха!

Я повернулся к нему, кивнул, подзывая, и, когда он подбежал, угодливо семеня, осведомился, указывая на труп Голицына:

— Значит, головой выдашь?

— Чего не посулишь, когда жизнь на кон брошена, — пробурчал он, уставившись на грязный снег под ногами. — Да и не солгал я. Вот он, пред тобой лежит. А уж какого выдать, живого али нет, — о том уговора не было. Ну слукавил малость, не без того.

— Это верно, — согласился я и, подметив, как мои люди выходят из Успенского собора, бережно вынося тело Дмитрия, водруженное на своеобразные носилки из стрелецких бердышей и изъятых у заговорщиков копий, кивнул в ту сторону. — А теперь вон туда посмотри.

Тот повернул голову и, поняв, кого несут, попятился, упав. Я помог подняться. Правда, весьма бесцеремонно, за шиворот. Когда носилки поравнялись со мной, я остановил гвардейцев и распорядился опустить тело.

— Государь, милости прошу для Василия Ивановича Шуйского, — произнес я негромко и, выждав пару секунд, повернувшись к боярину, констатировал: — Молчит царь. Не желает отменять свой приговор.

— Он ить мертвый, — пролепетал Шуйский.

— Ну да, мертвый, — невозмутимо согласился я. — Точь-в-точь как Иван Голицын.

— А чего ж ты мне…

— Чего не посулишь, когда жизнь на кон брошена, — процитировал я его собственную фразу. — Но ведь и я не солгал. Обещал, что попрошу заступы, и попросил. А уж у живого или мертвого, о том у нас с тобой уговора не было.

— Все одно — обман! — возмутился он.

— Ну слукавил малость, не без того, — вновь воспользовался я его недавней терминологией. — Но ты и меня пойми: с волками жить — по-волчьи выть. А с таким волчарой, как ты, тем паче.

— Но я ж покаялся, — недоумевающе уставился он на меня, еще не осознав, что ему пришел карачун, трындец, абзац и финиш одновременно, и на всякий случай, вдруг я оглох, повторил: — Я во всем покаялся.

— Видишь ли, ранее ты тоже каялся, и тебе давали возможность стать хорошим человеком, но всякий раз ты неудачно использовал свои новые попытки, — пояснил я. — Теперь все. Считай, что у господа бога их лимит закончился. — И, дружески хлопнув по плечу, подтолкнул в сторону прочих пленных бояр, а тело Дмитрия понесли дальше, в Архангельский собор.

Кажется, Шуйский что-то выкрикивал мне вслед, и, скорее всего, это были ругательства. В иное время непременно остановился бы послушать. Ничто так не услаждает слух, как брань бессильного врага. Действительно приятно. Но дела, дела. Мне ж еще надо показаться в царских палатах. Так сказать, отметиться, ну а заодно посмотреть что и как. К тому же волновала судьба еще нескольких человек, проживавших в них.

Нет, императрица в их число не входила. Жива Марина Юрьевна или нет, честно говоря, меня не больно-то волновало. Более того, в глубине души я надеялся, что заговорщики успели с нею расправиться. Баба с возу, — и волки сыты, как говаривал великий путаник русских пословиц и поговорок шведский принц Густав. За музыкантов моего оркестра, остававшихся при палатах, я тоже был спокоен. Вчера вечером я специально предупредил их, чтобы шли ночевать в Запасной дворец.

Зато за задиристого Микеланджело, которого в Москве успели окрестить Миколой Караваем, было тревожно. Могли мятежники под горячую руку с ним расправиться, ох могли. Волновала меня и судьба царских «секлетарей». С покойников какой спрос, а мне кровь из носу требовался секретный архив Дмитрия — не дай бог, всплывет невесть где. А кроме того, в нем такие бумаги, за которые не один я — и ясновельможный пан Мнишек выложил бы не одну тысячу.

Я уже направлялся к Красному крыльцу, но остановился, подумав, что ни к чему быть человеком, принесшим скорбную весть. Пусть скорбным гонцом окажется кто-нибудь иной. Отправив в палаты к Марине Юрьевне Зимника, я решил чуть обождать, пока утихнут первые женские вопли. Вдобавок мне припомнилось еще одно неотложное дело, и я, развернувшись, направился обратно в Успенский, дабы наскоро отписать Годунову в Кологрив об основных событиях, приключившихся сегодня. Заодно следовало предупредить Ксению, что со мной все в порядке, но приезжать в ближайшие три дня нельзя, ибо… некуда.

Да-да, это мне с Федором есть где жить — остается Запасной дворец. Но жених до свадьбы не имеет права проживать с невестой в одном доме, не положено, посему вначале следовало прикупить себе на торгу сруб для избы, скоренько поставить ее, а уж потом… Короче, как ни крути, а минимум дня три ей придется побыть в Кологриве.

Отправив гонцов к Годунову и вторично подойдя к Красному крыльцу, я остановился подле двух рослых бравых иноземцев из дворцовой стражи. Странно, откуда они тут появились? Их же вроде бы разогнали мятежники. Присмотрелся и невольно залюбовался. Красавцы, что и говорить. Гренадеры хоть куда. Даже оружие в их руках выглядело роскошно. На лезвии каждого бердыша, прикрепленного к древку серебряными гвоздиками, золотой царский герб, само древко обтянуто красным бархатом, увито серебряной проволокой, а сверху в изобилии свисали серебряные и золоченые кисти. Это откуда у нас такие бравые? Ага, судя по красным кафтанам и плащам из вишневого бархата, ребятки из сотни француза Якова Маржерета.

На мой изучающий взгляд оба отреагировали совсем не так, как я ожидал. Вместо смущения и потупленных взоров совсем наоборот — сурово выпрямились, демонстрируя неусыпную бдительность. Лица невозмутимые, словно и не они несколько часов назад, вместо того чтоб драться насмерть, защищая царя, преспокойно пропустили бунтовщиков в палаты.

— Ну и наглецы! — вырвалось у меня.

— Да уж, — согласился Брянцев, которого я специально прихватил с собой, чтоб с первых минут недвусмысленно дать понять Марине, за кем стоит стрелецкая сила. — Я б на их месте со стыда провалился, — добавил он, — а им хоть бы хны. Эвон, бердыши похватали и стоят как ни в чем не бывало.

— Теперь стоять не будут, — прошипел я сквозь зубы и, обернувшись к своим людям, распорядился немедленно их заменить. В такое тревожное время нужна подлинно надежная охрана, а не эта расфуфыренная шелупонь с декоративным оружием. Впрочем, таким воякам настоящее и ни к чему.

— А нам куда? — растерянно спросил один из них, с лихо закрученными остроконечными усами на пол-лица, бесцеремонно выпихиваемый моими гвардейцами с лестничных ступенек.

— Лучше бы… — И я недолго думая порекомендовал ему, в какое место направиться, ибо там им всем вместе с их командирами самое место.

— Ишь ты! А и силен ты, князь, — с восхищением заметил Брянцев. — У меня десятник есть, Головка. Начнет сказывать — заслушаешься, и все так складно. Но таковского я и от него не слыхивал.

— Так куда нам уезжать? — переспросил наемник, ничегошеньки не понявший и теперь вопросительно взиравший на меня.

Я вздохнул. Повторять не хотелось. Крепко сказанное вовремя словцо облегчает душу, но частая ругань превращается в бессмыслицу. Душу я уже облегчил, а потому ограничился более конкретным адресом:

— Во Францию. И спешно, чтоб к завтрашнему дню духу вашего в Москве не было. Так и передай Маржерету вместе с остальными, ибо из вас телохранители, как трапеза из дерьма. — И направился вверх по ступенькам, но неудовлетворение осталось. Я остановился, обернулся к ним и выпалил: — А оружие перед отъездом сдать. И одежду тоже. Не личит она вам. Дерьмо нарядным быть не должно.

Хотел добавить еще пару ласковых, но не стал и, махнув рукой — что проку с ними разговаривать, все равно не поймут, — двинулся дальше. Брянцев сзади разочарованно вздохнул и прокомментировал:

— А в первый раз куда лучше сказал.

Глава 9 Первое столкновение, или кто из ху

Даже на самый первый беглый взгляд палаты имели весьма и весьма удручающий вид. Как Мамай прошел, да не один, а в компании с Батыем и Наполеоном. Аж удивительно. Вроде и находились в них мятежники всего ничего, но натворить успели — мама не горюй.

Нет, пока шел по галерейкам и коридорчикам — более или менее. Причина проста — особо нечем поживиться. Попутно успел заглянуть в несколько комнатушек, где проживала придворная челядь, чтобы успокоить и заодно напомнить, что война войной, а обед по распорядку, причем аж для полутора сотен, не считая проживающих в самих палатах.

О Микеланджело мои гвардейцы доложили еще на входе в палаты. Местопребывание его мне было известно, и посланные в его комнатушку гвардейцы обнаружили итальянца безмятежно и оглушительно храпевшим. Будить его они не стали, поспешно попятившись обратно в коридорчик — слишком силен был винный дух, стоявший в его спаленке. Не иначе как накануне вновь изрядно нализался, ухитрившись проспать все утренние события. Пожалуй, это его и спасло. Одежда-то на нем была русская, да и дух соответствующий, нашенский.

На всякий случай, но больше из желания оттянуть неизбежную встречу с Мариной, я сам заглянул к нему. Заглянул и умилился увиденному.

Как яблочко румян,
Одет весьма беспечно,
Не то чтоб очень пьян —
А весел бесконечно. [851]
На щеках проснувшегося к тому времени и сладко потягивающегося, сидя на кровати, Караваджо действительно гулял яркий румянец. Вот уж поистине влюбленным и пьяным помогает судьба. В который раз крепкий мед выручает веселого фрязина. И ведь при эдаком беспорядочном образе жизни он и на картины время находит. Заглядывал я как-то в его мастерскую — Самсон, которого он писал с меня, уже готов и выглядел отменно. Лицо один к одному, а вот с фигурой он мне явно польстил, могучая сильно. Да и мускулатура — штангист-тяжеловес позавидует, а у меня она гораздо скромнее. Но и его понять можно — с моими подлинными бицепсами девушек на руках носить куда ни шло, а вот раздирать пасть льва навряд ли получится.

— Так всю жизнь проспишь, — ласково заметил я ему.

Караваджо молча отмахнулся и… заговорщическим шепотом предложил по чарочке. Да уж, обрусел дальше некуда. Увы, пришлось его разочаровать, отказавшись и посоветовав выпить одному за… упокой души государя. Микеланджело нахмурился и сурово уставился на меня, подозревая некий подвох. Я обернулся и, подозвав одного из гвардейцев, распорядился:

— Поясни человеку, а то мне некогда… — и двинулся дальше.

А вот гвардеец из пятерки, которую я посылал на розыск царских секретарей, принес гораздо худшие новости. Пьяными Слонский и братья Бучинские не были, потому в отличие от Каравая огребли по полной. Даже с избытком. Один бездыханный, братья пока живы, но Станислав… Судя по проломленной голове, до вечера ему не дотянуть. Ян получше, но тоже плох: три резаные раны, две пулевые, и главное — потерял много крови.

— Разыскать царских лекарей, и немедля к ним. Да еще послать гонца за моей травницей. Мне они нужны живыми, — выпалил я, прикидывая, что розыском архива придется заниматься самостоятельно и получится его найти или нет — неизвестно.

Ну а теперь… Как ни оттягивал, но оставалась одна дорога — к вдове. Шествуя по нарядным комнатам, отделанным для проживания Марины, ее фрейлин и прочей обслуги, прибывших из Речи Посполитой, я только диву давался — ну и накуролесили ребятки. За каких-то десять — двадцать минут, пускай полчаса, но никак не больше, успели привести все в такой свинский вид, что волосы дыбом вставали.

Пол в кровавых пятнах, часть стекол отсутствует, но больше всего пострадали стены. Обтянутые совсем недавно, к предстоящей свадьбе, голубыми шелками с россыпью вышитых на них цветов, а то и золотой парчой либо бархатом, сейчас они представляли весьма удручающее зрелище. Лишь кое-где ближе к потолку то тут, то там с них сиротливо свисал обрывок нарядной материи — очевидно, руки не дотянулись. В основном же все содрано. Мелкие клочки и обрывки тканей валялись на полу, хотя пару раз попадались и покрупнее. Видно, хапали, но, видя дальше еще лучше и краше, а места за пазухой уже нет, они вынимали, выбрасывали и вновь хватали, хватали, хватали…

Везде было пусто. Уцелевшее окружение царицы в основном собралось в одной из самых последних клетушек. Впрочем, неуцелевшее находилось там же. Я имею в виду какого-то юношу в окровавленной рубахе, лежащего на постели, и бездыханное тело старухи в кресле. Судя по одежде, оба — поляки.

Впрочем, юношу я, присмотревшись, тоже причислил к уцелевшим, но частично — пока дышит, пусть и с трудом. Не иначе как пуля угодила в легкое — розовые пузыри на губах при каждом выдохе. Странно, но лицо знакомое. Ну да, так и есть, юный паж царицы Матвей Осмольский. Вчера вечером именно его я видел в палатах. Тоже в жмурки играл. Господи, как давно это было!

Догадаться, что именно подумали дамы о нашем с Брянцевым и Воейковым появлении, было несложно — все пятеро дружно завизжали так, что у меня в ушах аж зазвенело. Одна толстуха проворно метнулась к Осмольскому и, широко раскинув руки, загораживая несчастного паренька, быстро-быстро затарахтела по-польски. Вторая торопливо шагнула в другой угол, закрывая своими могучими телесами кресло, в котором полусидя-полулежа пребывала мелкая пигалица. Ну да, она самая — Марина Юрьевна, государыня всея Руси.

— Вы уже убили Дмитрия, а здесь одни несчастные женщины, ясновельможный пан, — торопливо заверила меня одна из толстух.

Кажется, я ее тоже где-то видел. Ах да, во время пира, на котором присутствовал в качестве представителя королевы Ливонии Марии Владимировны. Вроде бы именно она стояла за креслом Марины, прислуживая ей на правах родственницы. Панна Тарло, если я не ошибаюсь.

— Но одного мужчину я здесь вижу, — вежливо поправил я ее, указывая на Осмольского.

— Какой же это мужчина?! — всплеснула руками вторая толстуха, как я позже узнал, Барбара Казановская. — Совсем мальчик, к тому же без сознания и потерял много крови. Попытка защитить несчастных женщин и без того слишком дорого обошлась ему, так что неизвестно, выживет он или нет. Пощадите его, любезный князь.

— Раз попытался защитить, значит, уже не мальчик, но мужчина, — не согласился я с нею и, повернувшись к своему стременному, распорядился: — Когда лекари придут, одного сюда.

Дамы продолжали взирать на меня с испугом, да оно и понятно — поди разберись влет, на чьей я стороне. Вроде обласкан государем, но ведь Дмитрий и Шуйского облагодетельствовал сверх меры. На недавней свадьбе этой сволочи в боярских одеждах государь и вовсе доверил чин тысяцкого, а его родного брата и своего тезку царь назначил своим дружкой. Да и Василий Голицын тоже исполнял одну из почетнейших обязанностей — нес за Дмитрием, когда он входил в Успенский собор, царский скипетр.

Робость женщин пропала не сразу. Даже когда я учтиво склонился перед Мариной, они еще переглядывались между собой, словно продолжая гадать — враг или друг перед ними. Однако после моих слов, когда я кратко обрисовал ситуацию, настороженная тишина сменилась радостными восклицаниями. И первый вопрос был о судьбе Дмитрия. Как я понял, моему гонцу, известившему о его смерти, поверили не до конца.

Вместо ответа я стянул с головы шапку, давая понять, что Дмитрий скончался. Улыбка мгновенно спала с лица Марины. Но скорби на нем я не заметил — скорее напряженное размышление, что делать дальше. Да и взвыла она с заметным запозданием, притом чуточку сфальшивив. Во всяком случае, жест с раздиранием на груди платья мне показался несколько театральным. Правда, фрейлины были иного мнения, наперебой бросившись утешать новоиспеченную вдову.

Мне оставалось молчать и терпеливо ожидать, пока Марина слегка успокоится. Наконец, когда ее плач и стенания вроде бы поутихли, я решил вкратце рассказать об обстоятельствах его гибели, но не тут-то было.

— Что ж ты, князь, не уберег моего драгоценного супруга? — попрекнула она меня. — А ведь он тебе доверял поболе всех прочих.

Я опешил, глядя на нее. Причиной тому оказался… царский венец. Когда входил, его на голове Марины не было, руку на отсечение даю. Зато теперь золотой обруч, густо усыпанный драгоценными камнями, вот он пожалуйста. И как она ухитрилась о нем вспомнить в такие минуты? Но спохватился, надо ж отвести от себя обвинение, и пояснил:

— Горяч он был, потому и не поспели за ним мои люди, чтоб его прикрыть. Лекарей же в соборе не имелось, да они бы и не помогли — пуля в грудь угодила, близ сердца. А касаемо доверия вынужден разочаровать. У него имелись другие люди, которым он доверял куда больше. Им он и поручил охрану своих палат. Смею заверить, что, если бы она была вверена моим людям, такого бы не случилось, но… — И я развел руками.

— Мы учтем, — важно кивнула она, но спохватилась, что не выяснила самое главное (во всяком случае, то, что должно считаться самым главным), и торопливо спросила: — А… где же… тело?

— Я распорядился перенести его в Архангельский собор и…

— А к моему батюшке ты людишек послал, чтоб его оборонить? — бесцеремонно перебила она меня.

«Надо же какое самообладание! — невольно пришло мне на ум. — Глаза уже сухие, взгляд строгий, и полная концентрация мыслей, ничего лишнего. Такое ощущение, что у ее супруга сегодня не день смерти, а как минимум сороковины, если не… полгода».

Но вслух вежливо ответил, что ясновельможный пан Мнишек, к коему я уже посылал людей, нынче не ночевал на своем подворье. Как укатил вчера вечером в Белый город, так и с концами, зависнув в гостях у своего зятя князя Константина Вишневецкого. А сам подумал, что не иначе как хитрый Ёжик, [852] загодя почуяв неладное, специально припозднился и остался у князя. Да оно и понятно. Под защитой целой хоругви, имеющейся у Вишневецкого, вдобавок состоящей из соотечественников, чувствуешь себя куда спокойнее. То-то его подворье, расположенное практически рядышком с моим — Дмитрий отвел ему для проживания бывший терем Семена Никитича Годунова, находящийся неподалеку от Знаменских ворот, — практически не штурмовали. Причина проста — некому оборонять. Потому ратные холопы мятежников попросту ворвались туда, пограбили, что можно, и ушли, не найдя хозяина.

— А пан Станислав и Николай Мнишки? А на Посольский двор ты жолнеров отправил?

Я нахмурился, припоминая. Где живет ее братец, я вообще понятия не имел, да и касаемо послов вроде бы особо ни с кем из стрелецких голов не обговаривал. Впрочем, надо ли посылать туда людей? Судя по тем предложениям, которые они мне делали за день до мятежа, послы явно знали или как минимум чуяли: вот-вот грядет нечто такое.

«Как знать, может, и предупредили бы Дмитрия, если бы не нахально отнятые у Сигизмунда города в Лифляндии, принадлежащие Речи Посполитой, — мелькнула невольная мысль и ее логичное продолжение: — Если смотреть и с этой стороны, все равно отчасти в его гибели виноват…»

Но додумать ее я себе не позволил, торопливо оборвав на середине. И что меня сегодня так и тянет на самоедство?! Воевал-то я по настоянию Дмитрия. К тому же разве у них и без этих городов не было уймы поводов быть недовольными поведением государя? Взять одни дебаты из-за титула.

Отсюда вывод — не стали бы они его предупреждать, ибо переворот был для них не просто выгодным, но вдвойне. Во-первых, убирался с трона слишком ретивый Дмитрий, а во-вторых, удавалось чужими руками, так, на всякий случай, ликвидировать тех поляков, которые могут по причине родства с Мнишками примкнуть к будущим рокошанам, то бишь мятежникам. А коль они всё знали, следовательно, сами успели подготовиться к отражению возможных посягательств.

— Стало быть, никуда не отправил, — протянула она, верно истолковав мое молчание, и, уставив тонкий палец в сторону Брянцева, властно распорядилась: — Повелеваю немедля послать на Посольский двор стрелецкий полк, еще один за моим батюшкой к князю Вишневецкому, а третий к моим братьям.

Федор Иванович крякнул и повернул голову в мою сторону. Его замешательство не осталось незамеченным экс-царицей.

— Ты что, плохо слыхал?! — взвизгнула она. — Да прочим полковникам передай: ежели успеют спасти моего батюшку пана Юрия и братцев Николая и Станислава, я повелю каждого наделить годовым жалованьем.

Брянцев склонился в уважительном поклоне, но, выпрямившись, не сдвинулся с места, вновь уставившись на меня. Я вздохнул. Идти на конфликт с самых первых минут не хотелось. Но и поставить на место зарвавшуюся дамочку следовало. Поиск «золотой середины» был недолгим. Дружески хлопнув Брянцева по плечу, я примирительно заметил:

— Если посольство ляшское погромят, мы и впрямь стыда на всю Европу не оберемся. Потому распорядись послать туда людей. Ну и к панам Мнишкам — и к отцу, и к братьям — тоже.

— А где ж мне столько людишек взять? — взмолился он. — Ты сам повелел кому в Белый город, кому в Китай, кому в Занеглименье.

— Вернуть! — взвизгнула Марина.

Я бесцеремонно поправил:

— Известно, у страха глаза велики, вот и… Не надо ниоткуда возвращать людей. Сдается, по сотне отправить — за глаза хватит. Да не вздумай передавать им про годовое жалованье, — понизив голос, предупредил я его. — За каждого спасенного ляха столь щедро расплачиваться — никакого серебра в казне не хватит.

Тот слушал меня и охотно кивал, всем своим видом всячески стараясь выказать почтительность, тем самым недвусмысленно давая понять Марине, что князь Мак-Альпин — совсем иное дело и его приказы, в отличие от повелений сумасбродной полячки, будут выполнены с превеликим послушанием.

Но юная вдова оказалась на высоте, полученный урок уразумела быстро и выводы из него извлекла моментально. Она не вспылила еще сильнее, а, наоборот, взяла себя в руки и изменила поведение на противоположное.

— А ты молодец, князь, вовремя меня поправил, — зазвенел ее ласковый голосок. — Что значит служивый человек. Вмиг все обмыслил. На Посольском дворе и впрямь даже двум сотням и то, поди, тесно придется, а уж о прочих подворьях говорить и вовсе не приходится. — И вновь напустилась на обалдевшего Брянцева: — А ты что стоишь, как дурень, да глазами хлопаешь?! Немедля исполняй повеление… — Но чье — не уточнила, хотя на всякий случай прибавила, стараясь держать марку: — Али добавки от меня ждешь? Так напрасно. Я с князем во всем согласная.

Брянцев неловкопоклонился и торопливо ушел. Я остался стоять, восхищенно глядя на Марину. Надо же, как лихо она выкрутилась из щекотливой ситуации! Куда там циркачам-акробатам и гуттаперчевым мальчикам! А ведь девахе всего ничего — восемнадцать лет. Однако…

— Надеюсь, князь, охрану моих палат ты тоже примешь на себя, — продолжила она. — Увы, но не зрю я более надежных людишек, окромя тебя.

По ушам резануло слово «моих». А впрочем, все в точности как я и предполагал. Придется повозиться с дамочкой, втолковывая, кто из ху. Но торопиться с пояснениями, что теперь ее номер шестнадцатый, не стал. Во-первых, все-таки муж погиб, надо совесть иметь. Во-вторых, слишком много у меня сегодня дел — нет времени. А в-третьих, надо вначале точно выяснить про ее беременность и тогда уж…

На первых порах вполне достаточно, что я за все время нашей беседы ни разу не назвал ее ни государыней, ни ее величеством. Для меня она — бывшая царица, и точка. Нет, может быть, на самом деле как-то иначе, даже скорее всего, коль венчана на царство раньше замужества с Дмитрием, но для меня она — экс-царица. Ну еще Мнишковна. Вслух, конечно, такое не произнесу, просто обойдусь без титулов. Довольно с нее и имени-отчества. Так я и поступил, уверив, что теперь Марина Юрьевна за свою жизнь и честь может быть совершенно спокойна, ибо мною все взято под надежный контроль.

Судя по недовольно блеснувшим глазам, я подметил, что она уловила мое скрытое противостояние, но перечить не стала. Понимая, что козыри в моих руках — умна девка, ох умна, — она благосклонно кивнула и эдак снисходительно махнула рукой. Дескать, императрица милостиво изволит отпустить. Но уйти не получилось. Когда я стоял в дверях, Марина вновь окликнула меня и попросила сопроводить к усопшему государю. Мол, ныне только во мне и моих людях видит она крепкую защиту.

Деваться некуда — пришлось топать в Архангельский собор. Поначалу экс-царица семенила впереди, но у самого выхода на крыльцо я остановил ее, заметив, что снаружи могут где-нибудь прятаться не пойманные нами мятежники. Словом, ей лучше всего держаться чуть позади меня во избежание возможных покушений. А для вящего правдоподобия я рявкнул сопровождавшим меня гвардейцам: «Кольцо!» Выполняя команду, они тотчас послушно перестроились, вынырнув из хвоста процессии и заняв места сбоку и спереди.

Вот так куда лучше. Теперь всякий мог видеть, как первым в процессии, если не считать трех ратников, вышагивает князь Мак-Альпин, а уж за ним эта пигалица, сопровождаемая своими фрейлинами. И все они взяты в плотное кольцо моих бойцов. Сразу и не поймешь — то ли охрана, то ли я веду важных арестанток.

Надо сказать, Марина этот нюанс тоже уловила. И не просто уловила, но попыталась исправить. Через какой-то десяток метров она окликнула меня и, сославшись на крутые ступени, предложила подать ей руку. Ладошка была узкая, холодная, чуточку влажная и слегка подрагивала. Изредка она судорожно сжимала своими пальчиками мою пятерню, при этом одаривая меня беспомощным наивным взглядом. Мол, никакого намека, упаси господь и пресвятая дева Мария, как можно?! Просто ступенька крутая, а я вдобавок и наступила неправильно, потому и немного пошатнулась.

Вот только кренилась она весьма часто, и всякий раз именно в мою сторону. А через десяток ступеней она вообще навалилась на мою руку всем телом, и к тому времени, когда мы миновали середину лестницы, для тех, кто смотрел со стороны, картина происходящего складывалась совершенно иная: обычный церемониальный выход королевы, окруженной фрейлинами и бдительной стражей. А кто там у нее сбоку? Ну-у, судя по взглядам, которые она то и дело бросает на своего кавалера, и по тому, как она опирается на него, не иначе как новый фаворит. Ах нет? Ну, значит, скоро станет фаворитом.

И это мне не казалось. Судя по недоуменным взглядам, которые бросали на нашу процессию стоящие поодаль гвардейцы, прекрасно осведомленные о моем обручении с сестрой Годунова, так оно и выглядело. Одно хорошо — сама Ксюша ничего этого не видит.

Глава 10 За короной в горящую избу…

Пока шли, я продолжал размышлять: к чему ее игра? Лишь для того, чтобы как-то подстраховаться и обеспечить себе симпатии человека, который имеет за плечами реальную силу, или нечто большее? Ну, например, намерение сохранить за собой пышный титул царицы, для чего предстоит заручиться поддержкой всех кого можно.

Однако ни к какому выводу я не пришел, в конце концов досадливо отмахнувшись — успею проанализировать попозже, сейчас не до того. К тому же из Кологрива наконец-то прибыл Годунов, о чем мне доложили гвардейцы, стоящие у Красного крыльца вместо французских обалдуев.

Оказывается, Федор Борисович, прискакав вместе с Зомме в Кремль и узнав о случившемся, первым делом поспешил к телу усопшего. Когда мы с Мариной вошли в собор, он находился там и, стоя на коленях, безутешно плакал, не обращая ни на кого ни малейшего внимания. Народу в храме практически не было, я имею в виду посторонних, все свои. Позади моего ученика стоял понурый Зомме, вокруг четверо телохранителей Годунова, в изголовье у Дмитрия — тоже на коленях — Исайя, а подле него Корела, на которого и уставилась первым делом Марина.

— И что, мне стоять бок о бок с этим… хлопом?! — возмутилась она.

— Он не хлоп, а вольный казак, — ответил я. — И не просто казак, но один из защитников государя.

— Но есть же правила.

— Смерть их отменила, — покачал головой я.

— Грязный, и одежда в крови, — не унималась она.

— В крови врагов, — сквозь зубы зло прошипел я. Достала, ей-богу достала!

Мнишковна кисло сморщилась и что-то шепнула одной из своих фрейлин, указав на атамана. Та послушно закивала и, мелко-мелко семеня, направилась к Кореле.

«Если попробует удалить, я ее сам удалю», — мрачно решил я, но ошибся в предположениях. Дама всего-навсего заняла место по соседству с атаманом, чтобы Марина, упаси бог, никак не смогла коснуться грязной одежды Корелы.

Сама Мнишковна, уже пройдя поближе к бездыханному телу, не сразу припала к груди погибшего супруга. Поначалу она застыла в паре метров от его ног, якобы пребывая в оцепенении. Судя по ее взгляду, устремленному на Годунова, полное впечатление, будто она вновь что-то лихорадочно прикидывает и соображает. Не знаю, что именно, но вначале Марина поплотнее укрепила на голове венец, дабы он, упаси бог, не свалился, и лишь затем издала истошный крик. Но на тело не рухнула, а вначале деликатно просеменила, обходя его сбоку, и только после этого брякнулась на пол. Да и то не с маху, а эдак аккуратно, дабы не разбить коленки о твердый пол. Вдобавок одной рукой она не забыла придержать венец на голове.

Все это мне отчаянно не понравилось. По всему выходило, что Дмитрий интересовал ее постольку, поскольку являлся царем, и сейчас она попросту демонстрирует окружающим свое горе. Если же и имелась в ее плаче некая доля искренности, то не по нему, а по своим несбывшимся надеждам, погибшим вместе с ним.

Стало жаль парня, столь неудачно женившегося, и чуточку обидно за него. Пускай государь не красавец, но и далеко не Квазимодо. Подумаешь, пара бородавок на лице и одна рука короче другой. Зато весел, щедр, удал, да и силенкой господь не обидел. Помнится, во время охоты в Костроме он самолично хаживал с рогатиной на медведя. Такому пускай и не любая, но многие на шею кинутся, а эта…

И главное, было бы чем кичиться!

Происхождением? Но она хоть и шляхтянка, однако не из больно-то знатного или, тем паче, древнего рода. Ни с Сапегами, ни с Радзивиллами Мнишков не сравнить. Да и с Вишневецкими тоже, а про Острожских вовсе умалчиваю. Словом, третий сорт не брак.

Внешностью? Увы, и с этим у мамзели изрядные проблемы. Не станем касаться фигуры — возможно, тощие и корявые, полтора метра с кепкой, в Польше как раз в моде, и вообще дело вкуса, но лицо… Один острый носик чего стоит, придающий хищное выражение всему лицу. А вместо рта узкая прорезь, ибо мало того что у нее тонкие губы, но вдобавок она имеет привычку частенько недовольно их поджимать, и тогда они вообще выглядят как две ниточки-черточки. И волосы — с роскошной косой моей Ксюши никакого сравнения. Словом, далеко не Мисс Речь Посполитая и даже не Мисс Самбор — скорее всего, и в этом убогом городишке найдутся особы посимпатичнее, пускай и из обслуги.

Нет, польстил ей Пушкин в своей трагедии «Борис Годунов», явно польстил. С чем он там сравнил ее устами какого-то из польских кавалеров? Кажется, с мраморной нимфой. А по мне, девушка с веслом выглядит куда соблазнительнее. Да и с глазами Александр Сергеевич изрядно напутал. Не сказал бы я, что они «без жизни». Скорее наоборот, там-то она как раз и играет, струится, можно сказать, бьет ключом.

Впрочем, и классики могут ошибаться. Но в одном наш гений оказался прав на сто процентов: свою руку она не отдала — продала Дмитрию за русскую корону, притом нахально посчитав, что заплатила достойную цену.

От ее крика Федор вздрогнул и растерянно поднял голову, уставившись на Марину. Увидев же меня, он вскочил с колен и порывисто метнулся, припав мне на грудь.

— Вот и закатилось наше красное солнышко, — всхлипывая, прошептал он, и слезы полились по его щекам с удвоенной скоростью.

Даже странно, откуда столько безутешной скорби от кончины Дмитрия. Если вдуматься, то погиб конкурент в борьбе за власть, а он… И ведь видно, что в отличие от Марины не играет, переживает искренне и всерьез. Но потом я вспомнил, что в целом Дмитрий был весьма ласков к своему наследнику, а синяки и шишки доставались преимущественно моей голове. Годунову же перепало всего разок, когда его хотели удавить, да и то позже оно оказалось вроде бы как боярской инициативой, о которой «красное солнышко» ни сном ни духом.

В проявлении внешних эмоций Марина не отставала от царевича и даже опережала его. Причитать, как русские бабы, полячки не умеют, зато вскрикивала и рыдала она весьма громко.

— Плачь, милая, плачь, — ласково прошептал Федор, оторвавшийся от моей груди и направившийся обратно к усопшему. — Все полегче будет. — Он жалостливо вздохнул и вновь опустился на колени перед телом Дмитрия.

Признаться, было не по себе. Со всех сторон доносятся рыдания или как минимум всхлипывания — вон и на глазах моих гвардейцев слезы, а на меня накатило какое-то равнодушие. Ну вообще ничего не шевелится в душе. Скорее напротив — какое-то облегчение, только непонятно, от чего именно в первую очередь. То ли потому, что теперь не понадобится делать тяжкий выбор, решая, протягивать ему руку помощи или нет, — судьба сама сделала его за меня, то ли оттого, что наконец-то все закончилось. Разумеется, остаются всякие там Марины и Опекунские советы (да и то насчет последнего не факт), но мне это казалось легкорешаемыми проблемками, не более. Понятно, что спокойной жизни не предвидится — дел на Руси хоть отбавляй, и крутиться придется как белке в колесе, но зато без неожиданных срочных вводных. Можно спокойно планировать работу на недели, месяцы, а то и годы вперед.

Однако все равно стало стыдно. Я низко опустил голову, сетуя на собственную бесчувственность. Впору поступить как мужики в пушкинском «Борисе Годунове». Нет, тереть луковицей под глазами перебор, и украдкой смачивать их слюной ни к чему, но пару раз провел по ним рукавом кафтана — пусть думают, что утираю выступившие слезы.

Так прошло полчаса, не меньше. Кажется, приличия соблюдены, и даже с перебором. Правда, Годунов продолжал рыдать, да и Марина тоже. Деваться некуда, придется отвлечь царевича. Склонившись над Федором, я шепотом напомнил, что для скорби еще будет время, целый вечер и ночь, да не одна, а сейчас надо бы пойти со мной и до выхода на Пожар вникнуть в неотложные дела, намеченные мною на сегодня.

— Чего? — непонимающе откликнулся он.

Я терпеливо повторил.

— Да какие нынче дела, когда такое горе?! — возмутился он.

— Народ осаждает дворы, где разместили ляхов, — пояснил я. — Стрельцы посланы, но для окончательного успокоения людей я распорядился сообщать всем, чтоб они после обедни собрались на Пожаре. Мол, там ты всем и расскажешь как и что, а заодно выведешь к людям истинных изменников и убийц.

Годунов горестно кивнул и ласково провел пальцами по рукам Дмитрия, сложенным на груди, но подниматься с колен не спешил. И только теперь я заметил, что Марина притихла, перестав рыдать. Точнее, притихла она чуть раньше, едва я начал говорить. Не иначе как прислушивалась. Мою догадку подтвердили ее слова:

— Светлейший князь верно сказывает. Царственная кровь жаждет отмщения. Это мне, слабой женщине, дозволительно предаваться безутешному горю, да и то я в отсутствие твоего высочества вынуждена была отдать некоторые распоряжения твоему воеводе и князю.

Федор скорбно вздохнул, всхлипнул напоследок и наконец-то поднялся.

«Ишь ты, высочеством назвала, — мысленно отметил я. — Помнится, так принято обращаться к наследникам престола, а не к государям. А она у нас, стало быть, величество. Да уж, как пить дать намучаемся мы с этой дамочкой, ох намучаемся. Если она даже сейчас, у тела своего убиенного мужа, не столько скорбит по нему, сколько думает и гадает, как удержаться у власти, то чего от нее ждать дальше?»

Но я отогнал эту мысль. Пока о Марине лучше не думать вовсе. Вот когда прояснится ситуация с ее беременностью, тогда и поглядим. К тому же в любом случае решительные шаги она предпримет не раньше чем через пару дней или через неделю, и не стоит забивать себе голову раньше времени.

Однако сегодня явно был не мой день, и я вновь, в очередной раз, не помню, который по счету, ошибся в расчетах, ибо действовать она начала куда раньше…

Мы с Годуновым только-только вышли из Запасного дворца, куда я его затащил потрапезничать на скорую руку — все-таки время обеденное, дело впереди серьезное, и надо подзаправиться. Попутно рассказал, что произошло утром, и обрисовал дальнейший план наших действий. Мол, вначале выйдем на Царское место мы трое — я, он и патриарх Игнатий. Игнатию поручим выступить первым. Пускай рассказ о случившемся прозвучит из уст главы русской церкви и опять же лица нейтрального. Я, как свидетель ранения и гибели государя, подключусь по мере необходимости, если понадобится что-то подтвердить. Но о предсмертном завещании Дмитрия умолчим. Ведь пока неизвестно, беременна ли Марина, а если нет, то и Опекунский совет не понадобится.

Ну а в заключение толкнет речь сам Годунов. И начинать ее лучше всего с покаяния — здешнему народу, как я давно заметил, это нравится. Мол, простите, люди добрые, не поспел вовремя, дабы уберечь наше красное солнышко. Кабы ведал, что такая беда ему грозит, денно и нощно коней бы от самой Ливонии гнал, в столицу торопясь, но… Далее по взмаху его руки мои гвардейцы вынесут тело государя.

— Так ведь у нас покамест ни гроба нет, да и само тело не обмыли, не приготовили, — нахмурился Федор. — Негоже как-то.

— Ничего страшного, — отмахнулся я. — Так, по-простому, получится даже лучше. Вынесут на носилках, как погибшего в бою.

— А к чему такая спешка?

— Тебе с казней правление начинать не с руки, а без них никак. Вот москвичи и помогут, — откровенно пояснил я. — Поэтому, когда люди вдоволь наплачутся, я тебе шепну, ты махнешь рукой, на площадь выведут пленных мятежников, и народ сам с ними разберется.

Вроде бы все обрисовал, можно и выдвигаться. Время-то о-го-го, а нам надо предварительно заехать к патриарху. Осталось внести последний штрих в наряд Годунова — одежда-то хороша, эдакая неброская, темных тонов, а вот ранение, полученное им в боях за Ливонию, стоит подчеркнуть. Пусть москвичи воочию лишний раз убедятся, кто за Русь кровь проливает. А если кто-то решит, что рана получена сегодня, при защите государя, еще лучше. Словом, отыскав кусок материи, Дубец соорудил роскошную перевязь.

Но не успели мы спуститься вниз, как у крыльца показался запыхавшийся Курнос, которого я в числе десятка гвардейцев оставил подле Архангельского собора. Мол, безутешная вдовица просит Федора Борисовича улучить для нее единый часец и заехать в храм. Мы с Федором быстро переглянулись.

— Ничего там не случилось? — уточнил я.

Курнос неловко передернул плечами и помотал головой. Странно, тогда зачем ей понадобился Годунов? Я вопросительно оглянулся на своего ученика — может, послать назойливую барышню, сославшись на неотложные дела? Но Федор довольно улыбнулся:

— А ты мне сказывал, будто она за власть цепляться станет. Небось кто цепляется, своего супротивника просить ни о чем не станет, — и, повернувшись к Курносу, распорядился: — Лети обратно и упреди, что скоро явлюсь.

Через пять минут мы были у дверей Архангельского собора. Марина поджидала на крыльце, причем без сопровождения, отправив своих фрейлин в палаты. Тет-а-тет? Зачем? Еще одна загадка. Как говорила Алиса в Стране чудес, все страньше и страньше. Однако ломать над этим голову было некогда, и я, заявив, что время дорого и сам съезжу к Игнатию, направился на патриаршее подворье.

Туда меня поначалу не пустили, ссылаясь на недомогание святителя. Во всяком случае, именно в таком духе ответил мне приоткрывший калитку монах-привратник. Как я понял, хитрый грек решил остаться в стороне, выжидая время, поскольку победители вроде бы определены, но пока их слишком много, минимум двое. Желая наверняка оказаться в одной лодке с победителем, он и попытался взять тайм-аут.

— Болезнь-то не иначе как медвежья, — зло выпалил я.

Монах негодующе засопел и попытался захлопнуть калитку перед невежей и хамом, но я успел вставить в щель ногу. Привратник нажал, я тоже. Противостояние длилось недолго — молодость победила, хотя и не без труда.

Правда, у самых покоев мне вновь преградили дорогу два дюжих плечистых монаха, стеной вставшие на моем пути. Один даже скинул с плеч полушубок и по локоть засучил широкие рукава рясы. Пришлось пригрозить. Я поднял руку, подавая знак десятку гвардейцев, стоящих позади меня, и те взяли на изготовку свои арбалеты.

— У вас, святые отцы, еще есть время, пока я досчитаю до трех, — предупредил я. — Потом его не будет. Ра-аз…

— Грех это великий, — пробурчал один из них, с укором глядя на меня.

— Спорить не берусь. Тем более с будущими мучениками, — пожал плечами я. — Ну ничего, замолю. Авось ради святого дела. Два-а…

Они нерешительно переглянулись, но продолжали стоять.

Я обернулся к гвардейцам и развел руками:

— Не хотят понимать. Ну-ка, разок, но для начала с уважением к сану.

Пять арбалетных стрел впились в притолоку, на десяток сантиметров повыше монашеских голов. Говорить «три» не понадобилось — оба мгновенно раздались в стороны. Все, проход свободен.

Патриарх действительно лежал в постели, но, как я и заподозрил, болезнью не пахло. Тем более медвежьей. Зато пахло чем-то вкусненьким. Сомнительно, чтоб у хворых людей был такой замечательный аппетит — на столе стояли исключительно пустые или полупустые блюда, а на них — вот те раз — остатки скоромной пищи. Вон в мисочке обглоданное крылышко курочки, а на краю стола сиротливо притулился недоеденный пирог с мясной начинкой. Ишь ты, а ведь нынче пятница.

Но виду не подал, тем более православная церковь болящим действительно разрешает не соблюдать посты. Да и время поджимало, не до подковырок. Взяв быка за рога, я заявил, что сегодня каждому придется определиться со своим выбором и на чьей он стороне. Игнатий слабым голосом принялся уверять, будто он еще поутру хотел урезонить неразумных, ан глядь, а от великого огорчения ноги отнялись. Так-то он конечно же всей душой с нами, и если бы не окаянная немощь, то он непременно… но я бесцеремонно перебил его:

— Душой, святитель, — это замечательно, но к ней придется добавить тело.

Он открыл рот, но возразить не успел. Не давая ему встрять, я небрежно поинтересовался, известно ли патриарху, что помимо государя заговорщики планировали заменить и главу православной церкви. Игнатий встрепенулся, настороженно уставившись на меня. Конечно, я блефовал. Но, помнится, когда поляки сидели в Кремле, письма по городам с призывами к народу рассылал уже Гермоген, и сложить два и два труда не составило.

— А Федор Борисович? — деловито спросил он.

«Надо же, взбодрился, и голос окреп», — умилился я, ответив, что Годунов — человек богобоязненный и никогда не позволит себе произвола в отношении столь важной духовной особы. Кроме того, он весьма охотно прислушивается к моим советам, а мне нынешний патриарх, если честно и откровенно, как на исповеди, весьма и весьма симпатичен. Говорю не голословно, ибо оное ранее успел неоднократно доказать на деле, решительно вставая на его сторону. Например, когда ныне покойный государь возжелал сместить с ростовской митрополичьей кафедры владыку Кирилла. Но ныне пришел черед самого Игнатия поддержать нас, поэтому придется встать и, превозмогая свою тяжкую хворь, прошвырнуться на Пожар, дабы помочь окончательно добить врагов.

— Наших общих врагов, — на всякий случай уточнил я.

— Превозмогу, — твердо пообещал он.

— Тогда мы с Федором Борисовичем через полчаса будем ждать тебя у Константино-Еленинской башни, — предупредил я и, дождавшись его согласного кивка, отбыл обратно, к Архангельскому собору, забирать Годунова.

Марина и Федор по-прежнему оживленно беседовали подле храма. Издали это напоминало свидание робкой школьницы, жаждущей признаться в любви, со здоровенным физруком. Сам физрук, то бишь Годунов, в основном помалкивал, смущенно улыбаясь и время от времени снисходительно кивая. Школьница, это чувствовалось даже на расстоянии, в обилии источала флюиды ласки и нежности.

Подъехав поближе и спешившись, я понял, что первое впечатление меня не обмануло — суть происходящего именно такова. Правда, при мне Марина ворковала недолго, быстренько закруглившись, но таким тоном, что казалось, будто еще миг, и она признается Федору в любви, бросившись на шею. Точно, точно. Даже само построение фраз и то продумано — чуть ли не каждая вторая без окончания, для соблюдения многозначительности, дабы человек сам мысленно продолжил недосказанное. Все остальное — и жесты, и мимика — соответствовало. А темные миндалевидные глаза ее чуть не светились от переполнявшей их нежности к царевичу.

— Вижу, его высочество торопится, потому более не задерживаю, — промурлыкала она напоследок.

— Да уж, и впрямь поспешать надобно, государыня, — посетовал Годунов.

Марина понимающе закивала, а меня его последнее слово резануло по ушам. Я недовольно прикусил губу, отметив свою вину. Следовало заранее проинструктировать Федора, что отныне называть ее так нежелательно. Пришлось компенсировать оплошность собственной подчеркнутой угодливостью — пусть видит, кто теперь на Руси истинный правитель, и я ринулся помогать Годунову забраться на коня. Но когда он уже оказался в седле, а я подошел к своей лошади, Марина, словно спохватившись, обратилась к царевичу с просьбой:

— Ах да, мне бы хотелось потолковать с твоим воеводой.

Федор оглянулся на меня. Я, сделав каменно-непроницаемое лицо, заметил:

— Вообще-то нам сейчас надо к Константино-Еленинской башне да распорядиться, чтоб выводили мятежников, а потом скоренько на Пожар — народ собрался и волнуется.

Она молча посмотрела на Годунова. Тот благодушно отмахнулся:

— Оставайся, я сам все повелю. Токмо не мешкай больно-то.

— Не позднее чем через один дробный часовец я его отпущу, — заверила Марина и в знак благодарности за выполненную просьбу слегка склонила голову.

Федор в ответ смущенно улыбнулся и неловко отмахнулся — мол, чего там, пустяки, право слово.

«Значит, промашка у меня получилась с анализом, — пришел я к выводу. — Судя по всему, деваха сделала ставку на моего ученика. Но как быстро она его уделала! Даже удивительно. А что уделала, точно — вон как раскраснелся от смущения. Ладно, нынче вечером предупрежу, дабы впредь держал с ней ухо востро и не расслаблялся».

Однако ставка ставкой, но и мою кандидатуру Марина упускать не хотела. Стоило Годунову удалиться, как она покосилась на пятерку моих гвардейцев во главе с Дубцом, нетерпеливо переминающихся с ноги на ногу, и осведомилась:

— А хлопы верны тебе?

Я немного обиделся. Нашла в чем сомневаться. Хотя да, полячка, чего с нее взять, и, приосанившись, гордо заявил:

— Во-первых, они не холопы, а гвардейцы. Во-вторых, всего год назад они так и именовались: Стража Верных, а в-третьих, за меня в огонь и воду.

— И молчать умеют? — уточнила Марина.

— Как рыбы, — отчеканил я. — Но для вящего спокойствия… — И я, подозвав Дубца, велел отправляться вместе со всеми остальными к Константино-Еленинской башне и передать престолоблюстителю, что скоро появлюсь. Очень уж интересно стало, что она мне скажет, оставшись наедине.

— Престолоблюстителю… — иронично усмехнулась она, глядя, как гвардейцы садятся на коней и послушно отъезжают. — Кажется, один раз он уже не сумел соблюсти свой престол, расставшись с ним. Да и жизни своей лишился бы, если б не верность ясновельможного князя. За такое с головы до ног златом осыпать и то мало, а он… Я слыхала, кроме двух убогих деревенек, у тебя нынче вовсе ничего за душой нет. Конечно, beatitudo non est virtutis praemium, sed ipsa virtus, [853] но все равно. Выходит, не больно-то Годунов тебя ценит. То не добже. У нас в Речи Посполитой иначе, и истинно верных мы награждаем ad valorem, а ты, князь, достоин вдвойне, ибо помимо того, что vir magni ingenii, еще sapiens et totus, — выпалила она и выжидающе уставилась на меня.

Не хотелось признавать ее превосходство в чем бы то ни было, даже в таких мелочах, как знание латыни, но деваться некуда. Если промолчать сейчас, позже правда все равно всплывет наружу, и получится гораздо хуже: коль скрывал, следовательно, стеснялся, и я переспросил:

— А что означают последние слова?

— Ясновельможный князь не розумеет мовь благородных людей? — удивилась она.

— Весьма худо, — развел руками я, честно сознавшись: — С десяток-полтора мудрых пословиц, не более. Но говорить на ней, увы…

— Странно.

— Ничего странного. Я просто не считал нужным изучать мертвый язык. К тому же на Востоке, где мне довелось пребывать долгое время, у меня хватало забот с изучением иных языков, на которых разговаривали местные народы.

— Жаль, жаль… — протянула Марина, но пояснила: — Я назвала тебя человеком большого ума, следовательно, понимающим, на какой стороне искать свою выгоду. А еще верным и смелым, коих надлежит награждать по достоинству.

— По достоинству — это хорошо, — согласился я.

Не дождавшись от меня продолжения, Мнишковна воровато оглянулась на двери собора и, снова уставившись на меня, выпалила:

— Ныне я покамест не вправе что-либо вершить. Но верь, князь, едва стану полновластной царицей, в первые три дня ты получишь из казны сто тыщёнцев. Ну и верные твои тоже в обиде не останутся. То не за государя — его вы не спасли, — а за государыню, жизнь и честь коей вы сберегли. За такое скупиться негоже. И четверть всех вотчин, оставшихся от тех, — кивнула она в сторону Константино-Еленинской башни, — твоими станут. Да и после не забудем и лаской не обделим… коли и дальше верность хранить станешь. — И она вопросительно уставилась на меня, ожидая согласия.

Я продолжал молчать. Нет-нет, не из-за колебаний. Они-то отсутствовали напрочь. Просто столь нагло меня до сего дня не покупали, зато ныне то Шуйский, теперь вот Мнишковна. Но боярина я сам спровоцировал, оттягивая время, а тут… Потому и молчал, отчаянно сражаясь с желанием послать ее куда подальше. Вообще-то я стараюсь быть вежливым со слабым полом, но только когда они ведут себя соответственно своему положению. Если ты считаешь себя благородной, то соответствуй, а не веди себя как торговка с Пожара, считающая, что купить можно все на свете и вопрос исключительно в цене.

Кстати о деньгах. А почему столь дешево? Вон Шуйский за разовую услугу и то двести пятьдесят тысяч пообещал, а тут втрое меньше. Хотя да, плюс вотчины, и опять-таки на первых порах, а далее еще… может быть. Ну-ну. Тогда куда ни шло. Но как лихо мадам сорит русскими деньгами, аж восторг берет. А между прочим, казна не безразмерная, о чем я и не преминул напомнить:

— На Руси говорят — покупать легко, да потом платить тяжко. Подумать надо. Очень уж все неожиданно.

Легкая, еле заметная тень разочарования скользнула в ее глазах.

— О-о, так князь есть кунктатор, — усмехнулась она и благосклонно кивнула. — Что ж, подумай. Но недолго. Bis dat, qui cito dat.

На сей раз перевести она не удосужилась, забыв про мое незнание латыни, но эта поговорка была мне известна: «Кто быстро дает, тот дважды даст».

— До завтрашнего полудня ответ ждать буду, не более. И помни, — ее рука выскользнула из меховой муфты и вкрадчиво легла мне на грудь, — это княжеских венцов много, а царский — он один. — И ее ладонь ласково и многообещающе легла на собственный, якобы поправляя его. — Чуть промешкал, и все, он на другом. — Она резко отдернула от венца руку, пряча ее обратно в муфту, и вновь испытующе уставилась на меня — понял ли я.

Ясное дело, чего ж тут не понять. Хотя погоди, я же медлительный, как она меня обозвала, пользуясь моим незнанием латыни, то есть тугодум, мозги тяжко вертятся, со скрипом, надо соответствовать…

— А при чем тут царский венец?

Она досадливо передернула узенькими тощими плечиками:

— В любом деле без помощника никак, а в государевом…

— У тебя, Марина Юрьевна, и без меня советников хоть отбавляй, — возразил я.

— Как поглядеть, князь, как поглядеть, — вздохнула она. — Скрывать не стану — мои соотечественники куда ближе к сердцу, но нельзя. То Москве и прочему русскому люду в обиду станет. А на бояр положиться — проще самой труцизну [854] принять. Вот и получается, один ты у меня остаешься. У тебя и своя сила за плечами, и стрелецкие полковники тебе почтение изъявляют. Но ежели призадуматься, и тебе опереться не на кого. Иноземец ты, чужак. Правда, православную веру ты принял, но недавно, года не прошло. Да и проку с нее, коль Боярская дума тебя без соли съесть готова. Полковники же стрелецкие супротив нее нипочем не пойдут. А чернь тебя хоть и любит, но это ныне, а как завтра — неведомо, уж больно ее любовь изменчива.

Я не стал спорить, покладисто согласившись:

— Все так.

— А коль так, то получается, что нам прямой резон действовать рука об руку. — И она спохватилась: — Я Годунову обещала поскорее тебя отпустить, потому подробно о прочем мы с тобой позже потолкуем, а покамест ступай, пан кунктатор, размышляй. Годунову же ответствуй, ежели вопрошать начнет, о чем мы с тобой говорили, будто я, напужавшись рокоша, выспрашивала тебя, не повторится ли такое впредь, ибо страшно мне. Мыслю, проглотит таковское. Да еще выпытывала, точно ли хватит у тебя ратников, чтоб управиться с бунтовщиками, ежели наперед какие волнения приключатся…

Я кивнул, не в силах сказать ни слова. Ну и лихо девица работает, аж восторг берет. Оказывается, не только в русских селеньях есть женщины, которые и коня на скаку, и в горящую избу. Иные полячки тоже согласны шагнуть в полыхающий дом. Особенно если там на столе лежит ничейная корона. Как она меня мастерски уделала! Оглянуться не успел, как аркан накинула. Точнее, попыталась.

А Марина, решив, что дело сделано, поторопила:

— Езжай, езжай, а то Федор Борисович заждался, поди. Он же, как я подметила, ровно теленок малый — без тебя ничего сделать не может. — И губы ее изогнулись в презрительной усмешке. — Шаг один ступит, а перед другим на тебя оглядывается, совета твоего ждет. Ты теперь, главное, не ошибись с советами этими. Carpe casus, [855] князь, да не забывай, что княжеский венец хоть и красив, но токмо в царском истинная лепота сокрыта.

Гм, ей бы рыбу ловить — вон как мастерски подбирает нужные блесны для своих крючков. Да все радужные, так и сверкают, так и переливаются. В одном лишь она дала промашку — не рассчитала, что такая щука, как я, ей не по зубам. Зато с Годуновым ей управиться — делать нечего. И я дал себе слово, что завтра же поутру отправлю десяток гвардейцев в Кострому за Любавой. По принципу клин клином. Вот и ответим на польское словесное колдовство русским телесным естеством.

Но Федору я решил о предложениях экс-царицы пока ничего говорить. Слишком он простодушен, сразу выдаст свою осведомленность, а мне куда выгоднее побыть в ее глазах тайным союзником. Пускай недолго, но основное я успею, а там поглядим, может, и дальше получится косить под двойного агента. Да и ни к чему загружать Годунова тем, что в любом случае придется решать мне самому.

К тому же едва я добрался до Константино-Еленинской башни, как столкнулся с новой проблемой…

Глава 11 Неожиданное помилование, или старая схема на новый лад

Оказывается, извлеченные из застенков знатные мятежники, догадываясь, куда их поведут и для чего, взмолились, чтобы им прислали священников для исповеди и отпущения грехов. Взывали они не к Годунову, а к патриарху Игнатию, находившемуся поблизости в своем золоченом санном возке. И подоспел я как нельзя вовремя, ибо святитель откровенно растерялся и, судя по его лицу, был готов снизойти к их просьбе. Мгновенно прикинув, что это грозит нешуточной затяжкой по времени — пока попы прибудут, да и то от силы два-три, то есть к каждому выстроится очередь из полутора десятков человек, которые примутся неспешно каяться, ибо перед смертью не надышишься, — я понял, что допустить этого ни в коем случае нельзя.

Торопливо направив своего коня к возку Игнатия, я выпалил:

— Если промедлим, толпа сюда ворвется.

— Может, их вовсе не выводить? — предложил он.

— Нельзя, — отрезал я. — Слишком много у наших общих врагов тайных сторонников, а потому, если денек промедлить, всякое может приключиться. Кроме того, завтра состоится заседание Боярской думы, а они могут многое переиначить.

Напоминание о наших общих врагах и Думе решило дело. В глазах патриарха мгновенно загорелся недобрый огонек. Он нахмурился и, выйдя из саней, сурово воззрился на мятежников, поочередно останавливая свой взгляд чуть ли не на каждом. Те стихли в ожидании его слова. И патриарх не подвел, но изрек далеко не то, на что надеялись пленные:

— Сказано апостолом Павлом в его Послании к римлянам, что всякая душа да будет покорна высшим властям, ибо несть власти не от бога. А посему противящийся власти противится и божьему установлению, стало быть, идет против самого господа. Тако же и в Правилах святых апостолов, записанных у нас в Кормчей книге, говорится. Аще кто досадит царю али князю не по правде, да понесет наказание. И аще таковый будет из клира, да будет извержен от священного чина. Аще же мирянин, да будет отлучен от общения церковного. А посему властию, данной мне господом, за богомерзкие деяния отлучаю вас от церкви и анафемствую вам, яко безбожным злодеям.

Класс! Была бы возможность, захлопал в ладоши, но нельзя, чай, не театр.

Пораженные такой гневной отповедью, закончившейся анафемой, заговорщики стихли, смирившись с неизбежным. Кроме одного. Им оказался все тот же Василий Шуйский. Улучив момент, он метнулся к восседавшему на коне Годунову и торопливо зашептал:

— Государь, дозволь мне слово тайное молвить, кое ты давно жаждешь услыхать.

Федор брезгливо покосился на него, дал знак стрельцам, поспешившим к боярину, но тот, вцепившись в красный сапог царевича обеими руками и испуганно оглядываясь на подходившую к нему стражу, не унимался:

— Князь Мак-Альпин — иноземец, потому ему на смерть твово батюшки наплевать и растереть, а я хочу тебе назвать подлинное имя его убийцы.

Стрельцы наконец-то оторвали и поволокли Шуйского прочь, но Федор встрепенулся и крикнул вдогон:

— Стойте!

Те послушно остановились. Годунов направил коня к извивавшемуся в их руках боярину, в этот момент удивительно похожему на гигантскую гадюку, скользкую и жутко ядовитую. Я спешно ринулся наперехват, загораживая своим конем дорогу царевичу.

— Ты чего? — уставился на меня Годунов.

— Он жизнь себе станет выпрашивать, — мрачно предупредил я.

— Пускай, — упрямо набычился Федор. — За такое имечко можно не токмо ее даровать.

В глазах его светилась такая непреклонность, что остальные возражения застряли у меня в горле — бесполезно. Пришлось уступить дорогу. А он, вновь направив коня к Шуйскому и остановившись подле боярина, махнул стрельцам рукой, чтобы отпустили.

— Говори, — потребовал он.

Высвободившийся из крепких рук боярин угодливо склонился перед ним в низком поклоне и осведомился:

— А животом одаришь?

Я в сердцах сплюнул — так и есть. Ну до чего ж поганый старикашка. Всегда отыщет выход.

— Ежели правду сказываешь, одарю, — твердо посулил Годунов, в подтверждение своих слов перекрестился на золоченые церковные купола и вновь повторил: — Имя. Ну?

— За-ради тебя, государь, никого не пощажу, — заторопился Шуйский. — Мы ить и мятеж токмо за-ради тебя учинили, на царство тебя жаждая возвести, опосля того как дознались, что не подлинный сын Иоанна Васильевича на престол посажен. Лжедимитрий он.

— Не о том речешь! — рявкнул на него престолоблюститель. — Имя!

Василий Иванович тяжко вздохнул:

— Токмо на ухо, чтоб никто не слыхал.

Тут уж и мне стало любопытно. Я подъехал поближе. Шуйский опасливо покосился на меня, перевел умоляющий взгляд на Годунова, но тот сурово произнес:

— От князя у меня утаек нет. Ну, сказывай!

Шуйский издал повторный тяжкий вздох и еле слышно выдавил:

— То брат мой, Иван Иванович был. Он и сговорился со стольником Васькой Темкиным-Ростовским. Васька ентот смертное зелье, когда батюшка твой с послами сиживал, улучив миг, и поднес в кубке Борису Федоровичу.

— Кто-о? — изумленно протянул Годунов. — Пуговка?!

— Ну да, — печально подтвердил боярин. — А зелье сие ему женка Дмитрия, братца мово, изготовила.

— Екатерина Григорьевна?! — вытаращил на него глаза Федор. — Она ж мне тетка, а Борис Федорович ей — зять родной! Да как же это?! Точно ли так? Не брешешь?!

— Нешто я нехристь какой, чтоб в свой смертный час ложью уста осквернять?! — в свою очередь возмутился Шуйский. — В том и пред святыми крестами клянусь. — И он принялся торопливо креститься на купола, приговаривая: — За-ради тебя, Федор Борисыч, я от кого хошь отрекусь, ибо царь для меня не токмо братьев дороже, но и отца с матерью. Да ты сам вспомни, с чем я к тебе в Кострому приезжал? Сватовство-то поводом было. К чему мне женка-то, сам помысли? Я ить тебе еще тогда предлагал…

— Предлагал, чтоб государю продать, — встрял я. — И продал.

— Лжа! — завопил он. — Поклеп! Оговор!

Возмущение его выглядело столь искренним, что я слегка опешил от подобной наглости, но быстро пришел в себя.

— Какой же поклеп, коли мне об этом сам царь в Ярославле поведал.

Годунов удивленно уставился на меня. Я спохватился, что тогда так ничего и не рассказал своему ученику — не до того было, а позже и вовсе выскочило из головы.

— Сейчас не время, — пояснил я, — а позже расскажу.

— Хорошо, — кивнул он и, повернувшись к стрельцам, распорядился, указывая рукоятью плети на Шуйского: — Этого и… вон тех обоих, — ткнул он в сторону белых как мел братьев Василия Ивановича, — сызнова в узилище.

— И Мишу, племяша моего, Скопина-Шуйского, — встрял боярин.

— И Мишу, — отмахнулся Годунов. — Вернусь с Пожара, тогда и потолкуем.

Я скрипнул зубами, но возражать не стал, решив заняться этим попозже и торопясь на площадь, где собравшийся народ гудел все громче и громче, начиная закипать.

Там изначально пошло не так, как я рассчитывал. Во-первых, патриарх, еще когда мы находились под аркой Фроловских ворот, повернувшись ко мне, заявил, что рассказывать, как оно происходило, надлежит мне, «яко видоку» всех событий. И сказано это было столь категорично, что стало ясно — любые уговоры бесполезны, да и нет на них времени.

Впрочем, может, оно и хорошо. Смею надеяться, речуга у меня получилась куда образнее и красноречивее, нежели у него. Во всяком случае, люди реагировали весьма бурно. Они то ревели от злости на окаянных заговорщиков, требуя вывести их на площадь и отдать им, то бурно негодовали на самих себя, то радовались хитроумности Дмитрия, сумевшего ускользнуть из палат и незаметно добраться до моего подворья, то горестно охали, когда я рассказывал о последних минутах его жизни.

Затем Арлекино, то бишь я, умолк, и слово взял Пьеро, который Годунов, в свою очередь заставив людей сокрушаться и плакать. Не зря я доверил ему именно эту, так сказать, покаянно-траурную часть. Самое то. Но когда Федор дал отмашку и из-под арки Фроловских ворот показалась траурная процессия, я чуть не ахнул, уставившись на ее участников, в числе которых находилась и… Марина.

Ну кто мог предвидеть, что, пока мы с Федором трапезничали, она вместо продолжения безутешных рыданий на груди убиенного супруга начала расспрашивать моих гвардейцев, оставленных подле тела Дмитрия. Вначале допытывалась о том, как случилось, что государя не уберегли, а вслед за этим, когда языки у ребят развязались, принялась за дальнейшие вопросы. Задавала она их с хитрецой. Мол, не передавал ли царь-батюшка в последние часы своей жизни какой наказ ей самой и о чем вообще говорил перед кончиной. Ей ведь ныне каждое словцо дорого. Нет-нет, ребята были надежные и помнили про мой запрет, но ведь он касался исключительно Юрия Мнишка, а также бояр, но не ее самой. Да им и в голову не могло прийти, будто государь упомянул про ребенка на всякий случай. Раз сказано, значит, точно известно, что дите зачато. Словом, всплыл в их рассказах и Опекунский совет, и непременное условие для его создания, и его состав, пускай и в сокращенном варианте.

А едва Марина выяснила, как будет обстоять дело с короной при отсутствии ребенка, то мгновенно сообразила, что ее беременность если не единственный, то во всяком случае самый надежный шанс остаться у руля. Пускай не одной, но остаться, а там поглядим. Но начинать борьбу за власть надо именно с сегодняшнего дня, а для этого требовалось появиться перед московским людом прямо на площади. Так сказать, засветиться, чтоб вспомнили — государь-то убит, но государыня жива.

Для того ей и понадобился Федор, у которого она, воспользовавшись моим отсутствием, попросила дозволения сопровождать тело государя на Пожар. Тот поначалу замялся, но она намекнула о своей беременности. И царевич, простодушно решив, что коль придется править всем вместе, отчего бы ей не показаться наплощади, дал «добро».

Ну а попутно на всякий случай, ведь неизвестно, как оно обернется, Марина постаралась обеспечить себе реальную силу, и последовала вторая просьба: послать гонцов за ее отцом, братьями, дядей, а также к Посольскому двору. Дескать, Олесницкому и Гонсевскому тоже стоит поглядеть на происходящее и воочию убедиться, что теперь с беспорядками в столице покончено раз и навсегда, а виновные в них надежно обезврежены и будут сурово наказаны.

И вновь Годунов согласился.

Словом, развела она его, как ловкий наперсточник растяпу лоха, уверенного, что угадал, где находится шарик. Да и немудрено, ибо каждая из просьб выкладывалась как бы между прочим, словно незначительный пустячок. А в промежутках Марина щедро поливала своего собеседника патокой лести, измазюкав ею моего простодушного ученика с головы до ног — только успевай облизываться. Но об этом я узнал позднее, а пока растерянно взирал на траурную процессию и на Мнишковну, шедшую подле носилок с телом ее супруга, и… невольно восхищался ее мужеством.

Страшно дамочке было до жути. Это чувствовалось и по ее перепуганному лицу, и по затравленным взглядам, которые она искоса бросала на окружавшую ее толпу, не представляя, чего от нее ждать. Одна ладонь ее лежала поверх скрещенных на груди рук Дмитрия, то есть как бы при деле, зато вторая свободная рука столь судорожно комкала платок, что оставалось догадываться, каких трудов стоит ей сдерживать себя и не трястись от страха. И при всем этом она рискнула появиться совершенно одна, справедливо посчитав, что польское окружение изрядно умалит нужный эффект. Впрочем, если бы отец с братом успели добраться до Кремля, не исключаю, что она прихватила бы их с собой, как знать. Все-таки родичи. Но ведь помимо них у нее имелись фрейлины, а она запретила им сопровождать ее.

Лишь теперь мне стало понятно, куда и зачем она отправила своих дам. Пока Федор, а потом я с нею беседовали, они уже готовили ее одежду для выхода на площадь, подобрав исключительно русские наряды. Нет, возможно, под низ она надела что-то попривычнее, но темно-вишневая шуба, богато отороченная черными с проседью соболями, надежно скрывала остальное, за исключением красных щегольских сапожек. Разумеется, не остался позабыт и венец. Это тоже не в пользу Годунова. Он-то пока не вправе надеть на свою голову символ царской власти.

Наконец носилки прибыли к Царскому месту, остановившись подле него. Я мрачно подумал, что, если она еще и толкнет речугу, будет совсем караул, но Марина молчала. То ли не решилась говорить по причине все того же страха, то ли это был обычный расчет. Судя по проявленному ею мужеству, я склонялся ко второму варианту. К чему рисковать? Хорошо заметный польский акцент изрядно умалил бы эффект от ее появления. Куда проще заходиться от рыданий, изображая безутешное горе, и делать вид, что не в силах выдавить из себя ни слова. Изрядно помогал и платок, который она то и дело подносила к лицу трясущейся рукой.

Народ оценил ее мастерскую игру по достоинству, разревевшись вместе с новоявленной Мальвиной. Как дети, как дети, честное слово. А ведь еще совсем недавно на всех торжищах ворчали на клятую Маринку. Более того, как мне доносили ребятки из бригад Лохмотыша, Догада и Обетника, поговаривали, будто она — колдунья, погаными латинскими чарами сумевшая обворожить «красное солнышко». Даже аналог проводили, воспользовавшись несомненным сходством имен и сравнивая ее с языческой богиней смерти Мареной. Понятно, где разрабатывались эти слухи — на подворьях братьев Шуйских, Голицыных, Шереметевых, Романовых и прочих бояр-заговорщиков, но ведь ходили, а народ слушал, ахал, кивал и возмущался. Зато теперь все мгновенно позабылось, и они снова готовы ее возвести чуть ли не в святые. Не-эт, в одном Марина права на сто процентов. Нельзя полагаться на толпу, никак нельзя. Разве в самом крайнем случае, когда деваться некуда, и под соответствующими лозунгами, преимущественно разрушительного характера.

От грустных размышлений меня отвлек невесть чем вызванный недовольный гул. Я поднял голову, недоумевая, обвел взглядом площадь в поисках источника возмущения и остановился на всадниках, бесцеремонно ломившихся через толпу со стороны Ильинки.

Оп-паньки! А это у нас кто такие? Я прищурился, вглядываясь. Ба-а, ясновельможный красномордый пан, следующий впереди всех, мне хорошо знаком. Никак батюшка императрицы пожаловал, собственной персоной. Итак, сказка продолжается. Арлекино кулаками потряс, Пьеро отплакал, Мальвина засветилась, теперь очередь за Буратино. Судя по возрасту и упитанности, пан Мнишек потянул бы и на папу Карло, но ума у дядьки ни на грош, в отличие от шляхетского гонора, которого всегда было через край. А теперь высокий титул тестя русского царя окончательно замутил его мозги, и, вместо того чтобы слезть с лошади и пройти полтораста метров пешком, он буром прет на толпу, восседая на своем вороном. Значит, Буратино.

А за ним кто? Ну да, кому ж еще и быть, как не родным сынам. И если старший, Николай, он же староста луковский, держащийся позади отца, ведет себя относительно скромно, то второй, саноцкий староста пан Станислав, куда наглее. Судя по тому, как он лихо то и дело замахивается плетью на мешающих проехать, мозгов у него как бы не поменьше, чем у батюшки. Буратиненок, что возьмешь.

Остальные мне незнакомы, по всей видимости, шляхта из свиты пана Юрия, за исключением… Ну так и есть, в кильватере скромно следуют ясновельможные польские послы — родич Мнишков малогоский каштелян Николай Олесницкий и вшижский староста пан Александр-Корвин Гонсевский.

Народ продолжал гудеть, но к этим недовольным ноткам добавились еще и угрожающие интонации вкупе с негодующими выкриками. Я же чуть не заулыбался от удовольствия, глядя на красную раскормленную рожу пана Юрия с сердито встопорщенными усами. Прелесть, что за идиот. При наличии парочки таких родственников нашей Марине никакой талант не поможет завоевать авторитет среди москвичей. Ей и враги не нужны — родня сама за них сработает, притом куда эффективнее.

Но любовался я отрадным зрелищем недолго, вовремя вспомнив про свою нештатную почетную должность защитника простого русского люда от наглых ляхов. Склонившись к стоящему возле помоста Дубцу, я шепотом распорядился, кивая на поляков:

— Возьми десяток спецназовцев и останови. Лошадь возьми под уздцы, а сам, если хочет пройти дальше, пускай топает пешочком. Но расчистить дорожку не помогай — останься подле коней.

— А ежели он того, заартачится, да не за плеть — за саблю ухватится?

— Тогда и ты… того, — дал я ему «добро». — Но без крови. — И ободрил парня, напомнив, что Мнишек, конечно, шляхтич, но и Дубец не лыком шит, цельный барон, а оно куда круче.

Тот понимающе кивнул и заторопился им навстречу. Толпа, вмиг почуяв, на чьей стороне парни и с какой целью направляются, столь охотно расступалась перед ними, что они не пробирались, а, можно сказать, спокойно шли сквозь нее.

— Счас ратники княжеские им покажут, — предвкушающе раздалось из гущи людей.

Но я в который раз сегодня — невезение продолжалось — не успел оценить всю многогранность талантов юной вдовы. Да и кто бы на моем месте сумел предугадать, что она сделает ответный ход столь быстро. Словом, когда мои ребята находились в десяти шагах от поляков, раздался звонкий голос Марины:

— Немедля остановись, ясновельможный пан! — А тон столь суров, что незнающий человек нипочем бы не догадался, что дамочка обращается к родному папашке. — Остановись, сойди с коня и пройди к телу государя всея Руси, дабы воздать мученику последние почести, яко он того заслуживает. А вы, вои, подсобите ему.

Как говорится, комментарии излишни. Лихо сработала деваха на упреждение.

Дубец замялся, но мой приказ с ее распоряжением в противоречие не входил, и он послушно принял коня у Мнишка, а прочие гвардейцы у его сына и других шляхтичей, находившихся впереди. Прочие, видя такое, слезли сами и направились к нашему помосту пешком.

Я, признаться, надеялся, что ясновельможный потолкается, если кто-то вовремя не посторонится, но толпа, действуя по принципу «К нам по-людски, и мы по-человечески», торопливо уступала дорогу к помосту.

Долго взирать на слезы пана Юрия я не собирался. Не хватало, чтоб Марина нас в очередной раз обставила, и я, толкнув в бок замершего Федора, прошептал:

— Действуй.

Тот уставился на меня телячьими глазами, искренне недоумевая, чего я от него хочу. Пришлось пояснить:

— Скажи про убийц и дай отмашку, чтоб их вывели.

Слава богу, опомнился, спохватился. Но пока он объявлял о злоумышленниках, схваченных его славными ратниками и стрелецкими полками — далее последовал перечень всех командиров, — я успел поймать недовольный взгляд Марины, устремленный на царевича. Да и губы вон как сурово поджала. Ну да, как так? Она — величество — находится тут, а распоряжается почему-то высочество.

Был и еще один взгляд, брошенный ею на меня. Но тут я, признаться, затрудняюсь с расшифровкой. Да и не до того мне стало, ибо народ взревел и кинулся на заговорщиков, не став дожидаться, когда их доведут до Царского места. Заводилой оказался Корела. Он ведь тоже сопровождал носилки с Дмитрием, но едва увидел выводимых мятежников, как метнулся им навстречу с неистовым воплем: «Бей!» И словно по мановению волшебной палочки, вслед за ним ринулись те, кто находился на площади. Мои гвардейцы еле-еле успели отскочить в разные стороны.

Признаться, я и сам не ожидал столь бурного всплеска ярости. Получается, несмотря на все царские художества, народ покойного не просто любил, но крепко любил. Вон как стараются. Один старичок явно пенсионного возраста, если бы таковой существовал на Руси — и откуда проворство взялось, — вообще вцепился зубами кому-то в нос. Когда он отпрянул от тела и выпрямился, рот его и борода были густо окрашены в алый цвет. И видать, удалось откусить — вон, выплюнул что-то себе на ладошку и теперь торжествующе демонстрирует прочим, подняв окровавленный кусок высоко над головой. Брр, силен ветеран, ничего не скажешь.

Именно в эти минуты мне и пришло в голову, что сегодняшнее действо должно стать последним. Как там Христос говорил, обращаясь к людям? Не убий? И правильно. Ни к чему поощрять самосуд, да и нет в нем никакой необходимости. Да, мстителей начала двадцать первого века можно понять — там власти, выжив из ума, по сути отменили смертную казнь, вот и приходится самим вершить справедливое возмездие. А тут у правителей с мозгами все нормально, следовательно, убийцы от справедливой кары не уйдут, а потому пусть ее вершат те, кому положено по должности, то бишь палачи.

Да и превентивные меры надо бы принять. Так сказать, на будущее. И я, повернувшись к патриарху, которому творящееся безумие тоже пришлось явно не по душе, вон как морщится, попросил его:

— Святитель, надо бы тебе собрать всех московских священников и побеседовать с ними, чтоб они на своих проповедях в ближайшую ниделю [856] поговорили с прихожанами, что негоже нарушать Христовы заповеди. — Тот кивнул, а я добавил, продолжая укреплять наше с ним шаткое сотрудничество: — Да можешь сказать, что сам обратился с просьбой к Федору Борисовичу, дабы впредь усиливал охрану и не дозволял самочинной расправы. И он, уважая высокий патриарший сан, пообещал сделать все от него зависящее.

Игнатий вновь удовлетворенно кивнул, не сумев сдержать довольной улыбки, скользнувшей по его губам. Еще бы, теперь получается, он не только радеет за души своей паствы, но и не стесняется обращаться, если необходимо, к властям и даже смело критиковать их действия. Более того, тем самым он лишний раз продемонстрирует свой авторитет перед церковными конкурентами и противниками — мол, к его мнению не просто прислушиваются на самом верху, но и идут навстречу.

Та-ак, кажется, азарт стихает, и народ выбирается из того кровавого киселя, который они тут заварили. Пора переходить к эпилогу действа. Я поднял руку. Гул утих, хотя и не сразу, да и то не до конца. Ну ничего, у меня глотка луженая, ближняя половина услышит наверняка и передаст второй, дальней.

— А теперь слушай, люд православный! — рявкнул я. — По повелению наследника престола Федора Борисовича Годунова, назначенного, как вы помните, покойным Дмитрием прошлым летом, каждый из москвичей начиная с понедельника сможет проститься со своим любимым государем в Архангельском соборе.

Фу-у! Не факт, что тем самым отныне на будущее гарантировано полное отсутствие Лжедмитриев на Руси. Все равно могут объявиться, и найдутся на Руси дураки, поверят им. Но зато наверняка ясно одно: в Москве теперь ни одному «царевичу Дмитрию», чудом спасшемуся от рук злых бояр, веры точно не будет, а это уже кое-что. Правда, прочих самозваных царских родственничков гибель государя все равно не остановит. Если уж они не стеснялись объявиться еще при его жизни, то теперь…

Да-да, я не оговорился насчет «при жизни». Не далее как пару дней назад Дмитрий в разговоре со мной вскользь упомянул о полученной им грамотке от… своего племянничка Петра Федоровича. Якобы его родила Ирина Годунова, но, страшась своего злобного братца, подменила младенца на царевну Федосью, которую Борис, не разобравшись, повелел удавить. Ныне сынок благополучно вырос, пошел на Дон, в казаки, и теперь жаждет повидаться со своим ненаглядным дядюшкой.

— Я ему и охранную грамоту выслал, чтоб следовал без промедления и ничего не боялся, — усмехаясь, поведал мне Дмитрий.

— Зачем? — удивился я.

— Казни предать, — недоуменно, мол, зачем спрашивать о таких глупостях, пожал плечами государь. — Да такой лютой, чтоб прочие зареклись ко мне в родню набиваться.

Получается, увидим мы в Белокаменной внуков Ивана Грозного — как Федоровичей, так и Ивановичей. Ничего не поделаешь — время такое. Ну да ладно, авось лицезреть их будут только палачи в застенках Константино-Еленинской башни и на плахе.

Итак, про Дмитрия я народу сказал. Осталось еще разок, для ясности, если кто из ясновельможных не понял, напомнить, кто ныне в Москве первый номер. Уже завтра, если Марина не беременна, начнутся горячие дебаты, и поляки, вне всяких сомнений, станут спорить до хрипоты, отстаивая легитимность императрицы, как прямой наследницы вакантного престола. Как знать, возможно, мое напоминание чуточку пригасит их пыл, да и саму Марину заставит призадуматься — стоит ли лезть в заведомо проигрышную драку.

Переведя дыхание, я вновь набрал в грудь побольше воздуха и продолжил:

— Скорбный ныне день для всей земли русской, но, дабы хоть немного утишить людскую печаль, наследник престола Федор Борисович Годунов обещает вам, что все почины Димитрия Иоанновича он непременно продолжит и заветы его исполнит. На том он вам крест целует.

Но последнее слово должно оставаться за престолоблюстителем, и потому, поцеловав крест у патриарха, он в свою очередь обратился к людям. Еще раз пристыдив народ, поверивший худым людям и кинувшийся по их зову убивать ни в чем не повинных гостей Москвы, он указал на здоровенный котел с крышкой. Подле него по бокам стояло по гвардейцу.

— Убиенных нам не воскресить. И рады бы, да не в наших силах. А вот добро, кое у них взято, надо возвернуть. Хоть что-то живым отдадим, а то ведь кое-кого чуть ли не донага ободрали.

И далее он пояснил, что кары за добровольную выдачу никому не будет, только благодарность от него самого да от тех, кому вернут отнятое. На том он и крест у патриарха целует. И ратники подле котла никого задерживать не собираются, а поставлены исключительно для охраны, дабы кто-нибудь из татей вторично не смог поживиться. Более того, они и лиц тех, кто возвращает, не увидят, ибо…

Он махнул рукой, и оба гвардейца мгновенно развернулись на сто восемьдесят градусов, уставившись на кремлевскую стену. Котел все равно оставался в их поле зрения, будучи чуть поближе к ней, но увидеть в таком положении они могли разве руку, опускающую что-то внутрь.

Народ стал перешептываться, но спустя минуту, решительно раздвинув стоящих подле соседей, вперед выступил, судя по живописным лохмотьям, какой-то нищий.

— Да я и без того верю, что карать не станут. Эвон, сам Федор Борисович слово свое дал, а он его завсегда держит, — обратился он к остальным. — Потому и таиться не желаю. Был грех, чего там, — покаялся он и, вытащив из-за пазухи небольшой кошель, вытряс себе на руку содержимое.

По толпе пополз шепот:

— Угорские золотые…

— Да чуть ли не десяток…

— Молодец, паря, по совести…

— А мне сей отрок ведом. Лохмотышом его кличут…

Ну да, должен же кто-то подать пример, вот я и поручил одному из своих спецназовцев принять участие в первой добровольной выдаче. Лохмотыш подошел к котлу и, сожалеючи вздохнув, решительно бросил в него монеты вместе с кошелем, громко заявив:

— Все одно, от краденого злата жизни не быть богатой. И без того в обносках хаживаю, а за неправое дело как бы и хуже того всевышний не покарал. Бог-то не Тимошка, видит немножко.

— Спаси тебя господь, добрый человек, — поблагодарил его ничего не подозревающий Годунов, а патриарх вдобавок перекрестил, прибавив:

— Отпускается тебе сей невольный грех, раб божий, ибо зрю раскаяние, идущее от самого сердца.

— И я каюсь! — раздался выкрик из толпы, и показался следующий.

У него добыча оказалась куда скромнее — монет вдвое меньше и все серебряные, хотя тоже увесистые, польские злотые. Это я сэкономил. Ну да, он тоже был липовым, из бригады Лохмотыша.

Но затем с разных уголков площади — я глазам не поверил — побрели к котлу люди. Надо же, а я, признаться, не особо рассчитывал на свою затею. Разумеется, отдадут далеко не все и не всё, но хоть что-то компенсируем. Патриарх по моему совету спустился с Царского места, встав у котла, и осенял крестом идущих, благословляя их благой порыв.

«Вот теперь, кажется, можно и уходить», — подумал я.

Но не тут-то было. Едва я успокоенно вздохнул, как в очередной раз раздался звонкий голос Марины:

— И я тоже благодарю вас всех за раскаяние, люди добрые. А вместе со мною благодарит вас и сын невинно убиенного государя, коего я ныне ношу под сердцем.

Гул радостных голосов взметнулся до небес, а я, скрипнув зубами, мрачно уставился на… Ну да, теперь уж точно царицу, ибо будущую мать сына «красного солнышка», как ни старайся, в уголок не задвинешь — пупок развяжется. Да, для меня она в любом случае останется с приставкой экс, но для прочих…

Или все-таки постараться? Вдруг получится, а?

Глава 12 Перед вторым раундом

Мы расставались, как и положено непримиримым соперникам за власть, — с милыми улыбками и обмениваясь дружелюбными фразами. Первая группа была немногочисленная — я и Годунов (гвардейцы позади не в счет). Остальные же наши союзники… Патриарх торопливо направился к своему подворью, опасаясь возникновения какого-нибудь спора и по-прежнему не желая делать выбор в чью-либо пользу. Стрелецких командиров я отпустил сам, сказав, что ждем их у себя в Запасном дворце на вечернюю трапезу. Таким образом, вторая группа, в которой оказались все поляки во главе с Мнишковной, включая и Гонсевского с Олесницким, была куда многочисленнее.

Размежевание произошло не сразу. Поначалу мы покинули Пожар дружно, все вместе, выказывая москвичам нерушимое единство и сплоченность наших рядов. Да и потом, будучи в Кремле, нам с Федором никак не удавалось отделаться от них.

Наиболее речистым оказался пан Мнишек. Тарахтел и тарахтел без умолку, поясняя, как он засиделся в гостях у князя Константина Вишневецкого и прозевал время, когда московские улицы, по варварским обычаям, кои не успел отменить Дмитрий, начинают перегораживать решетками и рогатками. Пришлось заночевать у своего зятя. А утром началось такое… Словом, еще немного, и разъяренная толпа ворвалась бы в дом, и если бы не отчаянная храбрость и беспримерное мужество, выказанные князем, его свитой и лично самим Мнишком…

Я слушал его и поневоле сравнивал с мясником Миколой, гадая, кто из них более талантливый враль. В конце концов решил, что наш отечественный брехун круче, ибо менее стеснителен, зато пан Юрий более искусно строит сюжет. Эк у него получается — и толпа в двадцать тысяч, и лично он, отбиваясь, положил не менее пяти десятков, и трупов на подворье, когда прибыли стрельцы, обнаружили тысячу сто семьдесят пять человек (когда только успели посчитать?), и… Словом, крут пан, но до Миколы ему тренироваться и тренироваться.

А вот старший братец ясновельможного, красноставский староста пан Ян Мнишек (этого я раньше в лицо не знал), мне неожиданно понравился. Скромные манеры, вежлив, деликатен, молчалив. Да и первенец пана Юрия Николай тоже производил благоприятное впечатление. Никакого перечня, сколько лично он срубил человек «наглой москвы», [857] да и вообще про свои подвиги ни слова. А вот пан Станислав трудился за двоих. Кстати, он единственный, кто не поблагодарил за помощь. Погибших московитов, правда, у него оказалось поменьше, чем у папашки, всего-то около тысячи, но как он говорил… Эдак небрежно, презрительно оттопыривая нижнюю губу, давая понять, что, даже если бы их оказалось вдесятеро больше, его люди все равно бы победили.

Я не возражал. Какая разница — сказали спасибо или нет. Да и вообще эта церемония мне порядком надоела. Дел немерено, а тут стой как дурак. Пришлось намекать, что, мол, нам давно пора, ибо кой-кому можно и расслабиться, а нам еще пахать и пахать, а потому…

Намеки наконец-то поняли, но напоследок Гонсевский, смирив гордыню, попросил, дабы мы и впредь не оставляли своей защитой польских гостей, пока жители окончательно не угомонятся. Правда, подчеркнул, что просит не за себя, ибо они с паном Олесницким отобьются от любых нападок самостоятельно, но прочие… То есть и гонор показал, но и про обязанности посла не забыл.

— Я уже получил повеление от… Федора Борисовича, дабы не то что лихой человек, но и комар на их подворья не залетал без дозволения престолоблюстителя, — ответил я, удачно ввернув еще раз титул Годунова. Для памяти кое-кому.

Марина не осталась в долгу. Тонкие губы вдовы вновь растянулись в натужной резиновой улыбке, и она обратилась к царевичу с предложением отужинать всем вместе в ее палатах, ибо у него, по всей видимости, пока что нет тут достаточного количества умелых пахоликов. [858] Заодно мы сможем насладиться истинно европейскими яствами, для изготовления которых у нее имеются прихваченные из Самбора подлинные умельцы.

Мой простодушный ученик поначалу радостно вспыхнул, но я успел его опередить.

— Экая досада, что дел много, — сожалеючи развел руками я.

— Понимаю, — строго кивнула она и, задумчиво оглянувшись на терпеливо ожидавших ее поляков, выдвинула новое предложение: — Тогда, может быть, князь отпустит Федора Борисовича? Полагаю, он-то сможет изыскать толику времени, дабы отчасти скрасить безутешную скорбь несчастной царицы-вдовы.

— У меня… — начал было Годунов, но я торопливо перебил его:

— Увы, но большая часть дел требует предварительного обсуждения с его высочеством престолоблюстителем. Надеюсь, наияснейшая панна нас простит.

Вот так, чтоб не только Мнишковне, но и всем прочим стало ясно, кого за кого я считаю. С одной стороны — «высочество», который всего в одном шаге от «величества», а с другой — какая-то наияснейшая. Правда, последнее слово применяют в Речи Посполитой, обращаясь исключительно к королевским особам, но ничего страшного. Мы-то на Руси, а здесь мало кому понятны эти нюансы наших соседей.

Но Марине не понравилось ни «высочество», ни «престолоблюститель». Губы ее в очередной раз превратились в ниточки, и она сурово уставилась на меня.

— А могу ли я узнать, что за неотложные дела ждут ясновельможного князя? — осведомился, разряжая обстановку, старший Мнишек.

— Мятежники, — коротко ответил я.

— Но они же… — озадаченно протянул Станислав.

— В большинстве либо казнены, либо сидят, — подтвердил я. — Но все ли? Сдается мне, кое-кто из самых умных, поняв, что к чему, успел ускользнуть.

Отец с сыном переглянулись.

— Но таковых, как мне мыслится, совсем немного, — возразил старший Мнишек.

— Немного, — согласился я. — Но самые умные всегда самые опасные. А кроме того, на Руси есть хорошая поговорка: «За одного битого двух небитых дают».

— И что сие значит?

— Если сейчас не принять соответствующие меры по их розыску, то о новом заговоре, боюсь, мы узнаем слишком поздно, — с улыбкой сообщил я, на всякий случай прибавив: — И не исключено, что за мгновение до собственной смерти. Не забывайте, и среди царских слуг — чашников, стольников, кравчих — остались их приверженцы, а то и родичи. Отравить питье или еду в силу своей должности пара пустяков, а я не тороплюсь на тот свет, да и вы, думаю, тоже. Посему… — Я поклонился экс-царице.

Та кивнула, недовольно передернув плечами, и, выдав еще одну натужную улыбку (не иначе как после пережитого сил на притворство уже не оставалось), пожелала разобраться как можно скорее. Пожелание, в отличие от улыбки, было искренним. Однако она и тут успела извернуться и показать себя самой главной. Мол, в связи со столь важным делом и необходимостью наведения порядка в столице она передает все стрелецкие полки под начало Федора Борисовича и его верного воеводы.

Когда поляки стали подниматься по Красному крыльцу, Годунов, пристально смотревший им вслед, обеспокоенно заметил мне:

— Послов упредить бы надо, а то они с царицы ныне грады обратно затребуют, коими Мария Володимировна Дмитрию поклонилась. А Марина Юрьевна по доброте своей может и уступить.

Я задумался. Вообще-то могут. И правда, что ли, предупредить, дабы не вздумали дергаться? Хотя… тут ведь как посмотреть. Может, оно и хорошо.

— Ни к чему, — отверг я предложение Годунова. — Гонсевский с Олесницким прекрасно все слышали об Опекунском совете и должны понимать — сейчас одна Марина ничего не решает. Но если они все-таки попросят, а она согласится, то… для нас же лучше.

— Почему? — удивился Федор.

— Да потому, что, во-первых, юридической силы ее повеление иметь не будет, — пояснил я. — А во-вторых, все увидят, в защиту чьих интересов она выступает, так что после такого дара яснейшей придется очень долго оправдываться и перед нашим Опекунским советом, и перед Думой. Да ты сам подумай: с первого дня начинать раздавать казенные земли — это… — Я даже не смог подыскать нужных слов для названия такого идиотизма, но чуть погодя отмахнулся. — А впрочем, надеяться не стоит, ибо такого подарка она нам с тобой не предоставит — слишком умна.

И тут мне в голову пришла одна мыслишка. А почему бы не попытаться обернуть факт ее беременности из минуса в плюс? Беречь-то будущего ребенка надо уже сейчас, верно? Не приведи господь, какие-то волнения, расстройства, стрессы — это ж чревато. Следовательно, ни о каком ее участии в заседаниях Опекунского совета не может быть и речи.

Но озвучивать ее Годунову не стал — рано. Тут вначале следует посоветоваться со знающими людьми и выслушать повитух. Да и самому все тщательно обдумать, чтоб сработать без промаха, снайперски, ибо второй попытки мне могут и не дать.

А дела наши начались не с допроса пленных бунтовщиков, а с решения личных вопросов. Соскучившийся по матушке Федор подался в Вознесенский монастырь. Мне тоже понадобилось повидаться с будущей тещей. Нет, после возвращения из Прибалтики я ее успел навестить, но это был визит вежливости, не более. Сообщил, что вскоре ее ненаглядный сыночек гордо въедет в Москву на белом коне, сопровождаемый восторженными криками московского люда, да и с дочкой полный порядок, вот и все. Ныне же у меня к ней было важное дельце.

Монастырь мятежники не тронули, обойдя стороной. Правда, к старице Марфе Нагой они действительно заглянули, но не Иван Голицын, который к тому времени был покойником, а его старший братец Василий, отправившийся на тот свет чуть позже. Но добиться признания монахини, будто Дмитрий вовсе не ее сын, у него не получилось. Помнится, покойный Годунов называл Голицына большим краснобаем, но тут у него произошла осечка. Под конец он даже пошел на откровенный блеф, заявив, что ей бояться нечего, ибо еле живой Дмитрий, можно сказать, в их руках и вопрос с его казнью решен. Но не тут-то было. Хитрая старица в ответ хладнокровно ответила: «Тогда покажите мне его еще раз. Пригляжусь получше, а там, как знать, может, и скажу, что вам требуется». Вот и пришлось ему уйти несолоно хлебавши.

Что ж, очень хорошо. Пусть Григорий Романов [859] так и остается для всех красным солнышком Дмитрием. Зато тогда останется в силе и его письменное завещание, оглашенное мною прошлым летом на Пожаре, согласно которому наследник российского престола — Годунов. Правда, при этом моего ученика ждут кое-какие проблемы с его вдовой, но овчинка выделки стоит.

Заверив старицу Марфу, что она будет по-прежнему окружена всевозможными почестями, я решил, что можно подаваться и к другой старице, благо к этому времени бурные эмоции от встречи матери с сыном должны были приутихнуть.

Без нагоняя, полученного мною от нее чуть ли не на входе — даже присесть не успел, — не обошлось. Сами виноваты — Федор забыл, а я не напомнил, чтобы он снял руку с перевязи. Словом, досталось мне за его рану по первое число, и отговорки, что меня под Пайдой, где он заполучил пулю, не было вовсе, не помогли.

— Тогда вдвойне твоя вина, князь. И как тебе токмо в голову пришло оставить его одного?! — возмущалась она. — Ведь он еще сущее дитя летами, сущее дитя!

— Теперь ни на шаг от себя не отпущу. Буду подле него неотлучно, пока на царство не повенчают, — твердо пообещал я и в подтверждение своих слов перекрестился на иконы.

Тогда только и угомонилась старица, сразу сменив тему и деловито поинтересовавшись, что я намерен делать с Маринкой. Пришлось ответить, что пока не знаю, ибо она вроде бы беременна.

— Да когда ж эта стервь успела-то?! — возмутилась инокиня.

Странно, вот уже третий человек искренне удивляется этому, казалось бы, вполне естественному факту.

— Неделя была, — пожал плечами я. — Хватило. — И попросил ее порекомендовать самых опытных в Москве повитух.

— Плод решил вытравить, — прокомментировала Мария Григорьевна (ну какая из нее после таких слов кроткая инокиня Минодора?). — Это правильно.

Я опешил, не в силах сказать ни слова. Федор, угощавшийся в этот момент сладеньким изюмцем, и вовсе от неожиданности подавился, принявшись надсадно кашлять, испуганно глядя на грозную матушку.

— И неча тут на меня зыркать с укоризной! — огрызнулась она, сурово взирая на сына. — Верно князь решил. Покамест дите не народилось, грех невелик. И церковь тако же глаголет. Ежели образа нет, а токмо зарод — пять лет поста, и все.

— Ну что ж вы своего сына пугаете?! — обрел я наконец дар речи. — Чего доброго, Федор Борисович и впрямь меня за изверга сочтет. Я ведь совсем о другом думал.

— Понимаю, — кивнула она и продолжила мою недосказанную мысль: — Токмо одно невдомек — к чему тебе повитухи? Ведомо мне, что сестрица моя молодшая, Екатерина Григорьевна, может такое зелье сварить, дабы и сама роженица недолго прожила.

И снова в келье воцарилась тишина. Ну Мария Григорьевна! Одно могу сказать: не зря ее девичья фамилия Скуратова. Не знаю, сколько она подхватила от характера родного папашки, но что изрядно — железный факт.

— Уж не то ли, какое она для Бориса Федоровича сварила? — прорезался у меня голос.

После моего пересказа слов Василия Шуйского старица вскочила с места и разразилась проклятиями в адрес беспутной Катьки. Да уж, я другой такой страны не знаю, где все матом кроет человек! Никогда мне еще не доводилось слыхать такого в келье, да от кого — от монахини. Что конкретно она обещала сотворить со своей сестрицей, упоминать не стану. Могу сказать одно: если бы Екатерина Григорьевна поверила, будто с ней учинят такое на самом деле, она бы валялась у своего племянничка в ногах, слезно умоляя немедленно отправить ее на плаху.

Наконец вспышка ярости прошла, Мария Григорьевна затихла и обессиленно опустилась на лавку. Немного посидев и угрюмо посопев, она повернулась к Федору:

— Батюшку твово все одно не вернуть, а грех на Катьке остался, яко по божьим законам, тако же и по человечьим. И грех страшный. Вот и посули ей… — Она поморщилась, нехотя выдавив: — Прощение.

— Прощение?! — в один голос ахнули мы.

— Ну… жизнь, — поправилась она. — Но токмо ежели она свою вину пред нами искупит да сама черное дело сполнит.

Годунов беспомощно оглянулся на меня.

— И опять мне не о том хотелось поведать, — перебил я ее, принявшись торопливо высказывать свои сомнения насчет беременности Марины.

Чем дольше слушала меня хозяйка кельи, тем сильнее читалось на ее лице разочарование. Да она его и не скрывала, протянув:

— А я-то было подумала, что ты, князь, в кои веки за ум взялся. По-моему-то ежели поступить — куда проще. А касаемо повитух…

Выходил я из кельи раздосадованный. Ничего толкового мне монахиня не сообщила, а напоследок, окончательно убедившись, что я не собираюсь травить Марину Юрьевну, дала совет попросту гнать ее в три шеи, едва ее бессовестная лжа выяснится, но предварительно отобрав у нее все подарки Дмитрия, а саму хорошенечко выдрав плетьми.

Но это мамочка, а вот сыночек, как выяснилось по пути на мое подворье, был иного мнения о своей конкурентке, весьма рьяно ее защищая. Неужто всерьез влюбился? Странно. Вроде бы общался с нею всего ничего, и когда она успела его обворожить? Одно хорошо: мне не перечил и в ответ на мои слова, что Марина — его главная соперница в борьбе за корону, даже если выяснится, что она не беременна, лишь послушно кивал, со всем соглашаясь.

Дымящееся пепелище моего подворья оптимизма не внушало. Запах гари тоже. На главном тереме уцелели лишь нижние венцы, да и то всего у двух стен. Стало грустно. Вроде бы сам все перестраивать хотел, а все равно жалко. Уж слишком много всего помнили эти стены.

Багульник времени даром не терял, успев вместе с полусотней гвардейцев раскатать недогоревшие бревнышки. Он даже ухитрился выяснить, целы ли вещи, в срочном порядке перенесенные в каменный подвал. Было их немного — постельное белье, пара сундуков с одеждой, несколько ковров, мешки с кофе, золотая кухня, как я называл набор серебряных кубков для дорогих гостей, часы и гитара. Оказалось, ничего не пострадало. Вот и чудесно, будет во что завтра переодеться перед экстренным заседанием Думы.

Дворский, в отличие от меня, был настроен бодро. Мол, купить и поставить готовый деревянный сруб-пятистенок недолго, подходящий он сыщет завтра поутру, да и отделку внутри сделают быстро. С мастерами он договорится уже сегодня, так что до завтрашнего вечера постарается со всем управиться. Я бы еще немного задержался, чтоб передать Багульнику новые задачи для псевдомонахов, нищих и юродивых, но такие вещи делаются втайне, а мне мешал Годунов, торопившийся заглянуть в Константино-Еленинскую башню к Шуйским, и непременно со мной.

— Без тебя как разберусь: лжа у них с языка льется али истина? С тобой дело иное. Уж ты им, особливо Василию Иванычу, выскользнуть нипочем не дашь.

Что ж, к Шуйским так к Шуйским. Но вначале я послал в Запасной дворец за подьячим Еловиком Яхонтовым. Потребовалась его уникальная память. Служивший в Разрядном приказе, он дословно помнил «случайно» сгоревший свиток с отчетом о встрече царя Годунова с датскими послами, после которой государь неожиданно занемог, кто на ней присутствовал и кто обслуживал обед. Пока ждали, я осведомился у царевича, не станет ли он возражать, если я пошлю гонца с приглашением к нам на вечернюю трапезу помимо стрелецких командиров еще одного весьма нужного человечка. Узнав, что это Власьев, Годунов даже заулыбался, заявив, будто батюшка о нем сказывал токмо хорошее, а потому с радостью повидается с ним.

Яхонтова ждали недолго. Когда он процитировал мне по памяти грамотку, стало ясно, что в одном Шуйский точно солгал. Не мог стольник Васька подлить зелье в кубок Борису Федоровичу, ибо обслуживал «кривой» стол, а «большой», за которым сидел государь, стольник князь Михайло Васильевич Скопин-Шуйский.

— Теперь ты видишь, что он попросту выгораживает своих родичей? — обратился я к Годунову. — И про тетку твою упомянул специально, рассчитывая, что коль помилуешь родственницу, то заодно смягчишься и над ними.

— Вот ты и дознаешься, как было на самом деле, — упрямо проворчал Федор.

Хорошо, что я составил компанию своему ученику. Пока ехали к Константино-Еленинской, я успел расставить все точки над «i» в отношении Дмитрия. Оказывается, слова Шуйского Годунов запомнил накрепко и, едва мы остались наедине, спросил, кем на самом деле является убитый государь.

— Кем? — задумчиво повторил я вопрос, прикидывая, как бы правильно на него ответить. — Знаешь, Федор Борисович, не все, что осталось в тени веков, пригодно для того, чтобы вытаскивать на свет.

— Но мне-то ты сказать можешь?

— Могу, — кивнул я. — Но зачем?

Годунов озадаченно нахмурился, задумавшись, и неуверенно протянул:

— Тогда скажи хотя бы главное — он и впрямь подлинный сын?..

Договаривать мой ученик не стал, но и без того было ясно, какой родитель имеется в виду.

— Нет, — отрезал я. — Это точно, поверь.

— Тогда отчего ты не объявил о том с Царского места?

— А ты не понимаешь?

— Нет.

— Жаль, — вздохнул я. — Ладно, поясню. Начну с того, что нам навряд ли поверили бы. Вспомни, как искренне оплакивали его на Пожаре. И если б люди решили, будто мы на него клевещем, то могло не поздоровиться нам самим. Это во-первых. А во-вторых, если б поверили, было б еще хуже. Получилось бы, что бояре, которых мы с тобой ныне отдали народу на растерзание, ни в чем не повинны. За что ж мы их тогда предали лютой смерти, а?

Федор призадумался.

— Вот-вот. И еще одно. Кто топчет могилы умерших недругов, тот зачастую втаптывает в грязь и самого себя.

— Это ты к чему? — недовольно насупился Годунов.

— К тому, что если у него не было права на престол, то не было и права на завещание, в котором он объявил тебя наследником, — напомнил я.

— А мой батюшка? Я ведь и его наследник.

— Наследник вотчин и прочих богатств, но не власти, — возразил я. — Не забывай, коль Борис Федорович взошел на престол через избрание, следовательно, тебе тоже придется пройти через эту процедуру. И тогда твои враги могут обыграть слова Дмитрия тебе во вред. Коль Федора Годунова назначил наследником обычный расстрига-монах, да еще подозреваемый в измене православной вере, к черту такое завещание.

— Да проку с того завещания, ежели его сын сядет на престол! — возмутился он.

— Касаемо сына у меня большие сомнения, — усмехнулся я. — Да и насчет дочки тоже. Или ты забыл, о чем мы говорили с твоей матушкой?

— Я, признаться, помыслил, будто ты лишь для ее успокоения таковское брякнул, — промямлил он. — А ты, выходит, взаправду?

— Взаправду, — подтвердил я, спрыгивая с лошади.

Федор торопливо последовал моему примеру, но направиться к небольшой, щедро обитой железом двери, ведущей в подвалы Константино-Еленинской башни, мне не позволил, остановив на полпути.

— Погоди-погоди, мы ж не договорили, — бесцеремонно ухватил он меня за рукав. — Что-то я не пойму. Либо ты ошибаешься в толковании, либо… Ведь все одно — рано или поздно прознают, что она…

— Разумеется, — согласился я. — Но потом. А пока она якобы носит под сердцем дитя «красного солнышка», никто ее от верховной власти отодвинуть не вправе. Ей же сейчас необходимо выгадать время, за которое она укрепится на престоле. Потому и предупреждаю тебя еще раз: с этой девицей держи ухо востро. Ну что, пошли?

Федор кивнул и нехотя выпустил мой рукав.

Что же касается помощи в разговоре с Шуйским, то ее не потребовалось. Слова Яхонтова были слишком свежи в памяти моего ученика. И хотя Василий Иванович, надо отдать ему должное, стоял до последнего, всячески выгораживая Скопина-Шуйского, все боярские доводы о Мише-несмысленыше, послушавшемся старших, ибо они ему в отца место, сурово отмел в сторону. Словом, раскололи мы его. Да и сам «великий мечник» не запирался. Его работа.

Иван Пуговка тоже был откровенен, вполне логично пояснив причину своего злодеяния. Мол, счел, что царевич Дмитрий — истинный сын Иоанна Васильевича, вот и решил ему пособить. Что до Екатерины, то он поведал, будто сослался в разговоре с нею на устное повеление ее мужа Дмитрия, какового на самом деле не было, и потому, дескать, она, не смея ослушаться, изготовила зелье, а для кого — ведала.

— Что скажешь, Федор Константинович? — спросил меня Годунов, когда его увели.

Я изложил свои подозрения. Мол, чую, знали оба старших брата о тайном умысле младшего. И не просто знали, но как бы не сами присоветовали ему совершить это.

— Дыба? — вопросительно посмотрел мой ученик.

— Толку с нее, — отмахнулся я. — Все равно правды уже не узнаем. Не-эт, тут никакая пытка не поможет. Кто ж сам на себя наговаривать станет? Тем более в этом случае молчание не просто золото. Оно — жизнь.

— А что делать?

— Ясно одно — исполнитель именно младший из братьев, ну и Скопин-Шуйский, — вздохнул я, напомнив: — Старшие-то при ратях были, далеко от Москвы.

— А казнить их как? Плаха?

Я покачал головой.

— Высшая справедливость будет в том, чтоб твоя тетка Екатерина Григорьевна вновь изготовила яд, а Пуговка и Миша его выпили. Пусть примут ту же смерть, что и… — Я смущенно кашлянул. — Заодно и поглядим — совпадает ли. Если да, тогда… — И я махнул рукой, не желая лишний раз озвучивать щедрое обещание Федора.

На том и порешили.

Еще до вечерней трапезы мы с Годуновым успели принять доклады стрелецких командиров. Оказались они неутешительные. Вроде бы и бушевал народ всего ничего, каких-то несколько часов, но успел натворить изрядно, истребив до полутысячи поляков. Но дрались те славно, ничего не скажешь. Даже там, где толпе удавалось застать их врасплох, среди московского люда имелись немалые жертвы. Что уж говорить о тех местах, где они успели приготовиться и встретить погромщиков во всеоружии. На одном лишь подворье князя Константина Вишневецкого трупов горожан насчитали около сотни. Получалось, ясновельможный пан Мнишек подставил всего один нолик.

Печально, но невезение продолжало сегодня пребывать не только со мной, но и с моими приятелями. Было их у меня средиполяков всего трое, и что же? Отправленные в Занеглименье мои гвардейцы сообщили о гибели Михая Огоньчика и Анджея Сонецкого. Юрий Вербицкий был тяжко ранен.

— Рубились они славно, — сочувственно добавил Микита Голован. — Людишек разбойных положили без счета. Я на третьем десятке сбился. Одначе сила силушку ломит.

— А теперь слушайте меня, — негромко произнес я и принялся излагать стрелецким командирам, чем надлежит заняться завтра поутру, ибо требовалось провести хорошую, добротную зачистку всей Москвы от разбойного люда. Вначале расписал все кратко, затем растолковал подробно: кто, где, а главное — как. Но, посмотрев на их озадаченные лица, понял — лучше продемонстрировать процесс самому. Иначе таких дел наворотят — мало не покажется. Пришлось перенести начало зачистки на послеобеденное время — сам-то я с утра должен быть вместе с Федором на заседании Думы.

На мое счастье (устал, сил нет), трапеза не затянулась, продлившись какой-то час-полтора. Стрелецкие головы держались весьма скромно, успев опустошить добрый бочонок меду, а он для них как для слона дробина. Да и куда веселиться — события-то какие. Одна смерть государя чего стоит. Да и тональность встречи — вроде бы застолье, а с другой стороны, о делах речь: как Москву блюсти, да как и кому в ней ныне управляться, порядок держать.

Об этом, разумеется вначале помянув государя хмельным медком, и даже не раз, мы в основном и говорили. Точнее, говорил Федор, но по заранее разработанному сценарию. Для начала он напомнил всем о прошлом лете, похвалив стрелецких командиров за то, что хорошо справились. После чего выдал неожиданное:

— А коль так, ничего менять не станем, и быть вам всем объезжими головами.

И он приступил к распределению. Мне достался Кремль. Остальные оказались назначены кто в Китай-город, кто в «новый каменный», который Царев (туда двоих, по обе стороны от Неглинной), кто в «новый деревянный», то бишь Скородом [860] (туда и вовсе троих). Раскидав шестерых голов из восьми, еще двоих — Федора Брянцева и Богдана Воейкова — царевич прикрепил ко мне вторым и третьим, заметив, что обиды быть не должно, ибо ходить им под самим князем, который у него наипервейший.

Прочие стрелецкие командиры поначалу не поняли Годунова. Помня, что объезжих в каждом районе Москвы всегда было трое и первыми назначали видных бояр, да и вторыми зачастую тоже, здоровенный Жеребцов уточнил, а под кем ему ходить.

— А ни под кем, — отмахнулся Федор. — Всем вам быть первыми, а вторыми и третьими себе в помощники возьмете тех из сотников, кому более доверяете. На том я в вас полагаюсь.

Все недоверчиво уставились на Годунова. Оно и понятно. Занять должность, заведомо принадлежащую боярам, конечно, почетно, но такое годилось для прошлого лета, когда думцев в Москве вообще не имелось — укатили на поклон к Дмитрию. Ныне ситуация иная, и в столице их хоть пруд пруди. А прыгать через боярские головы, хотя и по повелению престолоблюстителя, как-то тревожно.

— Да-а, честь велика. Ажно мороз по спине продрал, — вежливо начал Иван Некрасов. — Таковское осилить… — Он покачал головой.

— Боитесь не управиться? — усмехнулся Годунов.

— Не о том речь. Сами-то мы душу готовы положить, чтоб доверие твое оправдать, да как бы Дума поперек не встала, — выразил общую опаску Михайла Косицкий, которому досталось ведать частью Скородома «от Москвы-реки до Москвы-реки».

— Пусть попробуют, — зло буркнул Годунов и, обрывая другие возможные вопросы, криво усмехнувшись, добавил: — Посоха государева при мне пока нет, но считайте, я им об пол стукнул, ибо ведать Москву покойный государь мне заповедал, вот я и ведаю. С думцами же, мыслю, сумею договориться. А коль перечить учнут, сам их поначалу спрошу, отчего ни один из них ныне Дмитрия Ивановича выручать не приехал, в том числе и объезжие головы. Ну а когда сыщут вразумительные ответы, тогда и послушаю. Ежели они их сыщут.

Итак, стрелецкие командиры, которые и без того были «наши», теперь, можно сказать, стали ими со всеми потрохами. Достаточно посмотреть, как они уходили из Запасного дворца — головы высоко вскинуты, бороды торчком, а за рукояти сабель держались, словно за боярские посохи.

Едва мы остались втроем — Власьев задержался, — я первым делом принялся тщательнейшим образом выпытывать у Афанасия Ивановича все о составе Думы. Работал добросовестно, но под запись, поскольку голова не варила. Когда и он отправился к себе домой, пришел черед Федора, которого я детально проинструктировал, как ему завтра надлежит вести себя на заседании.

Как дошел до постели — помню смутно, ибо походил не просто на выжатый лимон, но выжатый под прессом. Можно было бы порадоваться, что этот день наконец-то заканчивается, но на ум пришла здравая мысль, что навряд ли завтрашний окажется намного легче сегодняшнего. Дележка власти — штука та еще. И хотя мы с царевичем вроде бы все обсудили, я не особо надеялся, что не возникнет непредвиденных проблем. Не зря же говорится: человек предполагает, а судьба располагает. Нынешний день — верное тому доказательство.

Жаль одного — неизвестно с какой стороны эти проблемы появятся.

Глава 13 Битва в Думе

«Все-таки при желании можно устроить развлечение из чего угодно», — думал я, с мстительным наслаждением наблюдая за пытающимся выкрутиться из щекотливой ситуации Федором Никитичем Романовым. Ох и тяжко ему приходилось. Еще бы, почти без перерыва доказывать вначале одно, потом иное, а сейчас — третье, чуть ли не противоположное первому. И все по моей вине — не зря он периодически злобно зыркал в мою сторону. Ну да, ну да, признаю — чистой воды подстава. Расстарался я.

А всего-то и требовалось для этой подставы, отвечая на вопрос Власьева, объявить в самом начале заседания Думы о предсмертной воле усопшего государя в усеченном варианте. Вопрос этот — верно ли, будто государь перед смертью распорядился передать власть Годунову, Марине и мне, — дьяк поначалу адресовал престолоблюстителю. Но тот развел руками, заявив, что не присутствовал при последнем волеизъявлении, а потому поручает ответить князю Мак-Альпину. Разумеется, и сам вопрос Афанасия Ивановича, и ответ Федора были спланированы мною заранее, вечером.

Цель? Их две, и обе просты. Общая заключалась в оценке настроения всей Думы, как она отнесется к нашему триумвирату. Локальная же в том, дабы все, а не один я, увидели, что за лицемер Романов, на которого здравомыслящему человеку ни в коем случае нельзя полагаться. Это не была месть за Дмитрия. Дело прошлое, так чего теперь. Просто он был одним из, так сказать, наиболее крупных авторитетов, могущим сплотить возле себя остальных бояр. Причем в отличие от остальных Федор Никитич, во-первых, был враждебно настроен к юному Годунову из-за счетов к его отцу, а во-вторых, наиболее опасен, ибо отчаянно жаждал царского венца. Ну и в-третьих, на что я обратил внимание, еще когда Шуйский диктовал мне список заговорщиков: не только сами братья Романовы, но и ни один из их родичей участия в бунте не приняли. Получалось, Федор Никитич сохранил всех своих сторонников до единого. Вот я и постарался приложить все усилия по развенчанию этого духовного лидера.

Нет, помимо него в Думе оставались еще Мстиславский, Воротынский, Трубецкой. За одним целый шлейф славных предков и родство как с Гедимином [861] (прямой потомок), которое здесь весьма высоко почиталось, так и с Рюриковичами. Как я узнал, он являлся троюродным братом Ивана Грозного. Родство, правда, по женской линии, но один черт — круче некуда.

За Воротынским, который тоже из Рюриковичей и прямой потомок Михаила Святого Черниговского, вдобавок незримо стояла тень его великого отца Михаила Ивановича, тридцать четыре года назад, по сути, спасшего Русь в победной битве с крымскими татарами под селом Молоди.

Никита Романович Трубецкой по прозвищу Косой сам считался умелым и храбрым воеводой. Ну и опять же пращур его рода — князь брянский, черниговский и трубчевский Дмитрий Ольгердович был внуком Гедимина.

Однако все трое представлялись мне куда менее опасными. Авторитет — это здорово, но нужно стремление к власти, а у них оно… Не зря я накануне попросил Власьева вкратце охарактеризовать их. Дьяк поначалу мялся, жеманился, стеснялся, робко поглядывая на Годунова, но я настоял, поклявшись никогда и ни при каких обстоятельствах не ссылаться на Афанасия Ивановича. Тогда он и выдал, что о них думал. И эта картина в общих чертах не расходилась с моей. Если кратко, то на царскую корону никто из них рта не разевал. Вотчинок приумножить — это да, не без того, но и только. Словом, эдакие умные сверчки, хорошо знающие свои шестки.

Да и возраст у них весьма преклонный: самому младшему, Мстиславскому, под шестьдесят, а Воротынскому и Трубецкому вообще перевалило на седьмой десяток. Вдобавок первым двум некому передать шапку Мономаха. Воротынский вовсе бездетный, да еще вдовый. Мстиславский тоже, хотя недавно с позволения Дмитрия обзавелся молодой женой. А у Никиты Романовича сыновья хоть и имеются, но в дополнение к ним наличествует ахиллесова пята — его троюродный брат Андрей Васильевич, принявший участие в заговоре. Памятуя о традиции победителей давить весь род, думается, он станет сидеть тихо и помалкивать в тряпочку, чтоб не вспомнили и не учинили разборок с ним самим.

О нейтрализации Воротынского я не помышлял. Авось попозже что-нибудь придумается, но пока пытаться его как-то задобрить нет смысла. Ненависть его ко мне, как к сыну того самого князя, который якобы подло донес на его отца, став виновником тяжких мук и смерти Михаила Ивановича, чересчур глубока.

Зато с Мстиславским я до начала заседания успел провернуть точно такой трюк, как год назад с Басмановым. Его место, как главы Думы, самое почетное, то есть ближнее к трону, а я его успел занять до прихода Федора Ивановича. Но занял лишь для того, чтобы услужливо уступить вошедшему боярину, притом без напоминаний с его стороны. Стоило ему подойти и озадаченно уставиться на меня, как я, устремив на него рассеянный взгляд, демонстрирующий погруженность в нечто далекое и важное, в следующую секунду спохватился и услужливо вскочил с лавки, рассыпавшись в извинениях. Мол, не до того, голова кругом идет, и присел я чисто машинально. Но ты не подумай чего, Федор Иванович, на самом деле у меня никаких тайных помыслов, и твое место, как старейшего в Думе, всегда за тобой. О том меня и престолоблюститель предупреждал. Посему, ежели кто на него посягнет, ты только скажи, и мы с Годуновым за тебя горой встанем.

Окончательно умилило Мстиславского, когда я подобрал бархатный полавочник, [862] упавший на пол в момент моего подъема с лавки, старательно отряхнул его и бережно уложил обратно — пожалуйста, пользуйся. За это боярин даже удостоил меня благосклонным кивком, а прежде чем сесть, горделиво огляделся по сторонам — все ли входившие узрели, как перед ним шестерит князь Мак-Альпин. Увиденное его удовлетворило — на необычную для того времени сцену и впрямь многие обратили внимание, и он, усевшись, вновь милостиво кивнул мне, благодарно улыбнувшись.

А я что? Я ничего. Если для дела полезно, не жалко, ибо мне их условности по барабану. Зато теперь все увидели, как мы с Федором Ивановичем вась-вась. Да, пока не лепшие дружбаны, но тенденция к тому намечена отчетливо.

Впрочем, насчет условностей я погорячился. Чересчур перегибать палку все равно не стоило, а то позже начнут бить челом Годунову в счете на отечество, ссылаясь, что я где-то там стоял не в тех рядах. Это в случае с Мстиславским можно позволить себе уступить боярину местечко, заняв… еще более почетное, за спинкой кресла Федора.

Вообще-то поначалу я намеревался усадить своего ученика на царский трон. И отговорку для недовольных успел приготовить. Если кто-то дернется, мой ученик может ответить, что занял его исключительно для сбережения. Мол, пока он тут, больше никто его не займет. Однако главный трон располагался в Грановитой палате, а Годунов наотрез отказался проводить в ней заседания Думы.

— Коль ты сказываешь, будто я теперь тут надолго, пусть все идет, как оно и шло доселе, при моем батюшке, — заметил он мне, пояснив, что Грановитая предназначена исключительно для официального приема послов, пиршеств в честь значительных событий — венчания на царство, браков, родин, крестин — и прочих торжеств. Забраковал он и Золотую Царицыну. Дескать, бабья. Покойный Борис Федорович действительно отделывал ее исключительно для своей сестры царицы Ирины, дабы придать больше солидности и веса ее приемам. В итоге осталась Передняя палата, где старший Годунов и проводил заседания Думы. В ней же трона не имелось вовсе — обычное кресло, на высокой спинке которого вырезан двуглавый орел, и все.

Но я отвлекся. Итак, стоило мне подтвердить, что Дмитрий действительно передал власть трем перечисленным думным дьяком людям, как Романов взвился на дыбки. Тугодум Мстиславский, сурово хмуря свои густые брови, еще соображал что да как, Воротынский и прочие тоже не проронили ни словечка, а Федор Никитич уже вскочил на ноги.

А как горячо он распинался! Послушать — и сразу можно делать вывод: патриет, едрена вошь. И я лишний раз убедился в мудрости фразы «Патриотизм — последнее прибежище негодяев». В самую точку. А кто не верит, пусть воочию убедится: вот он, этот самый негодяй, распинающийся (да как горячо, чуть ли не со слезами на глазах) о родном отечестве. Примерно так, судя по одобрительному гулу в палате, и оценили его выступление остальные бояре.

Разумеется, впрямую про Годунова Романов не проронил в своей речи ни слова — для этого он оказался слишком умен, хотя намеков (юный возраст всех троих) сделал предостаточно. Мне же и Марине дополнительно досталось по самое не балуй. Касаемо меня он сводил к тому, что коль князь — справный воевода, то и пускай дальше воеводствует, а со свиным рылом в калашный ряд, то бишь в Думу, не говоря про Опекунский совет, неча лезть, ибо ни предков именитых, ни чинов за душой, а из деревенек две всего, и те захудалые. Ну а в отношении Марины он опирался преимущественно на ее пол. Как можно позволять бабе править?! Смех и грех! Да еще столь зеленой, всего восемнадцати лет от роду.

«Ну-ну», — мысленно улыбнулся я и, сдерживая злорадство, подлил масла в огонь. Воспользовавшись паузой — Романов переводил дыхание, — я негромко вставил, что перечень неполный и в Опекунский совет вошли, согласно тому же распоряжению Дмитрия, не только поименованные ранее, но и кое-кто из родичей государя. Все уставились на меня, а я, не желая полностью вскрывать карты, громко объявил две фамилии — пана Юрия Мнишка и боярина Михаила Нагого — и сделал вид, будто закашлялся.

Сработало как по маслу. Недовольный гул моментально усилился, а Романов, не став дожидаться, пока я откашляюсь, сильнее прежнего завопил, что оно и вовсе ни в какие ворота. Мол, есть Боярская дума, которая прекрасно справлялась со всеми государевыми делами, а потому весь этот совет ни к чему, тем более в таком составе. Теперь основной мишенью стал пан Мнишек, но и Нагому досталось изрядно.

Я пару раз открыл рот, делая вид, что хочу встрять и продолжить, но тот не давал мне вставить хоть слово, тарахтя без умолку, и я сокрушенно развел руками, безмолвно апеллируя к остальным. Дескать, сами видите, ничего не могу поделать.

Наезд на главного представителя клана (Дмитрий сделал Михаила даже круче Мстиславского, дав ему не только боярский титул, но и чин конюшего, по местной иерархии выше некуда) явно не понравился всем Нагим, а их в Думе сидело аж пятеро. Помимо конюшего и второго «родного» дяди государя Григория Федоровича, Дмитрий включил в нее еще и Александровичей: Михаила, Афанасия и Андрея. Эти «приходились» покойному царю двоюродными дядьями.

Пятеро — вроде бы и немного, если исходить из количества, но так было двумя днями ранее, когда Дума насчитывала чуть ли не семьдесят человек. Теперь же, когда она трудами москвичей изрядно поредела, ибо многие отправились прямиком с Пожара на тот свет, можно сказать, что пятерка Нагих — целая фракция, притом довольно-таки влиятельная, и я твердо вознамерился заполучить ее в свои союзники. А кроме того, они и Романову никогда не забудут прилюдный хай на своего родича. Уверен, при первом удобном случае они с ним… Ах, уже?! Вот те раз. Что ж, приятно удивлен.

Потасовку затеял сам конюший. Окончательно взбешенный намеком Федора Никитича на то, что «ежели каждого питуха [863] ставить в Опекунский совет, то придется выстроить для его заседаний хоромы втрое больше, чем Запасной дворец и каменные приказы Годунова вместе взятые», он вскочил со своего места.

— Да ты сам-то кто?! — взревел Михаил Федорович. — Твой-то батюшка сюда тоже чрез бабью кику влез, так чем ты лучше меня, расстрига поганый?! Али ты думаешь, что у твоей тетки промеж ног медом намазано, а у моей сестры…

Дальше цитировать не стану — пошла сплошь ненормативная лексика, но Нагой ею не удовлетворился и ринулся в атаку на своего обидчика. В ухо не врезал, а жаль, но зато лихо цапнул его за бороду, благо у Федора Никитича она на загляденье — черная, густая, а по бокам, словно инеем, красиво подернута сединой. Словом, имелось за что хватать. Между прочим, по здешним меркам такое оскорбление куда хуже, чем засветить в ухо. Романов от неожиданности опешил — больно лихо закрутил Михаил Федорович сюжет, прямо тебе Голливуд, — но быстро пришел в себя и дал решительный отпор.

Ах, какая красота! Любо-дорого посмотреть, как два здоровенных неповоротливых бугая — а с чего им быть поворотливыми, когда на каждом по две шубы, — увлеченно валтузят друг дружку. На всякий случай я, спохватившись, осуждающе покачал головой. Мол, как вам не ай-ай-ай. Однако разнимать рано, ибо по моим прикидкам это лишь первая часть Мерлезонского балета. И точно, спустя пару минут количество участников импровизированного кулачного боя резко увеличилось. На помощь к явно уступающему Михаилу Федоровичу — сколько ни пить, силы не те — поспешил его родной брат Григорий, а за ним и еще один, Михаил, который двоюродный.

Но и к Романову подоспела подмога. Говорить толком его братишка Ваня так и не научился, не зря его прозвали Кашей, да и драться особо не умел, но чуть погодя к ним присоединился еще один, узкоглазый. Как я позже узнал, какой-то родич братьев Романовых, князь Василий Карданукович Черкасский из родни второй жены Ивана Грозного Марии Темрюковны. Этот был помоложе и дрался лихо. Вон как мастерски отоварил своим посохом по спине Григория, вторым ловким ударом под коленки вывел его из строя, завалив на пол, и — ах какой умница! — наступил на край его шубы, дабы тот не смог подняться.

С превеликим трудом сдерживая довольную улыбку, я изобразил на лице растерянность и обескураженно развел руками — мол, никак не ожидал такого и не пойму, что делать. Впрочем, мое невмешательство на столь же пассивном общем фоне выглядело вполне естественно — остальные бояре вовсе не торопились разнимать дерущихся. Более того, в отличие от меня они даже не особо скрывали получаемое от драки удовольствие, любуясь занятным зрелищем по принципу: «Двое дерутся — третий не встревай».

Хотя что я? Какие двое — вчетверо больше, ибо подключились остальные Нагие, которые Александровичи, ринувшись в атаку на разошедшегося Черкасского. Тот продолжал ловко орудовать своим посохом — видать, не впервой, — но врагов оказалось слишком много. Да и вообще пятеро против троих — чересчур большой перевес, тем паче Нагие тоже вспомнили про свои посохи. И если Василий Карданукович продолжал держаться на ногах, с трудом отбиваясь от Афанасия и Андрея, то Каша уже рухнул на пол рядом со своим старшим братцем, упавшим чуть ранее. Правда, бывший монах завалился не один, а в обнимку с Михаилом Федоровичем, продолжая отчаянную схватку в партере, несмотря на нещадные пинки третьего Александровича, тоже Михаила.

О как, и кровь на губах показалась. Это Черкасский засветил Андрею. Да и лежащему Федору Никитичу нос разбили. Я с неохотой посмотрел на Дубца, замершего у двери в ожидании моего сигнала разнять дерущихся. Давать его не хотелось, и я решил выждать одну минуту, пока кто-нибудь не выплюнет первый выбитый зуб. Увы, зубы у бояр, очевидно благодаря частому употреблению лука и чеснока, оказались крепкими. Ну тогда…

Я еще раз укоризненно покачал головой, посмотрел на Дубца и ткнул пальцем в увлеченно сражающихся бояр. Тот кивнул и вынырнул наружу. Вернулся он спустя пару секунд, и не один. Теперь за его спиной стояло два десятка самых дюжих стрельцов. Заранее проинструктированные мною (я с самого начала, исходя из рассказов Власьева, предусмотрел такой вариант в качестве возможного), они ничуть не удивились увиденному зрелищу, неспешно прошли к дерущимся и столь же неторопливо принялись их разнимать.

Действовали стрельцы строго согласно полученным от меня распоряжениям, то есть вежливо, без рукоприкладства, но и не особо церемонясь. Федора Романова, например, они оттаскивали от Нагого за шиворот. А так как боярин, рыча от злости, намертво вцепился в своего противника обеими руками — попробуй отдери, то в конечном счете, когда боярина удалось усадить на лавку, оба воротника его роскошных шуб представляли весьма жалкое зрелище, особенно у верхней. Один оторванный край куда ни шло — деликатно лежал у бывшего монаха на плече, зато второй бесцеремонно свесился на спину, и конец его болтался где-то на уровне поясницы.

Впрочем, лицо боярина имело еще более плачевный вид. Один глаз подбит, помимо разбитого носа и губам изрядно досталось, вон как кровоточат, а на правой щеке следы от всех пяти ногтей Михаила Федоровича — не стрижет он их, что ли? Ну красота, да и только. Век бы любовался, но нельзя — народ не поймет. И я, взяв слово и извинившись перед присутствующими, что хоть и не по своей вине (выразительный взгляд в сторону Федора Никитича), но не договорил до конца, огласил две остальные фамилии членов Опекунского совета.

Романов изумленно поднял голову, услышав свое имя, и обиженно надулся, с укоризной глядя на меня. Мол, за каким хреном он тогда столь отчаянно сражался? Но уже через пяток секунд выражение его лица сменилось на озадаченное. Ну да, понимаю. Недавно ратовал за разгон всего совета или, на худой конец, его полное переизбрание, и как теперь быть, с учетом резко изменившихся обстоятельств? А я еще и подлил маслица в огонь, на всякий случай напомнив присутствующим — вдруг забыли — о словах боярина. Дескать, как насчет смены состава?

Пришлось Федору Никитичу вновь подниматься со своего места и мямлить, поминутно вытирая кровь с разбитых губ, что князь Мак-Альпин его неверно понял, ибо речь шла вовсе не о полном разгоне назначенных Дмитрием опекунов будущего государя.

— Как же не о том, когда как раз о том! — не выдержав столь нахального вранья, возмутился Воротынский, осуждающе глядя на бывшего монаха. — Что-то ты ныне, Федор Никитич, ровно лиса, во все стороны хвостом виляешь, благо что почти им обзавелся. — И он с усмешкой кивнул на болтавшийся на спине Романова оборванный воротник.

Смеялись все. Даже мои гвардейцы, как ни старались, не сумели удержаться от улыбок. Но едва веселье стихло, как Иван Михайлович обратился ко мне.

— А ты, князь, всех бы враз огласил, а не цедил, яко чрез сито, по имечку. Глядишь, тогда и такого сраму не было, — жестко заметил он. — Да заодно поведай, кто еще сии слова Димитрия Иоанновича слыхал, дабы веру в их подлинность в нас укрепить.

Я ответил, что больше государь в Опекунский совет никого не включил, а если говорить о вере, то я, кажется, до сих пор ни разу не давал повода усомниться в истинности моих слов. Но коль князь Иван Михайлович в них сомневается, что ж, при кончине присутствовал не только я с гвардейцами, но и кое-кто из духовных лиц. Надеюсь, их словам поверят больше, чем моим.

И вновь повелительный хлопок в ладоши, и снова Дубец исчез за дверью, появившись в палате с архимандритом. Отца Исайю встретили уважительным гулом. Еще бы, духовник государя, и до того занимал должность далеко не из последних. Как мне рассказал всезнающий Власьев, Владимирский Рождественский монастырь по старшинству уступает лишь Троице-Сергиевому, да и то последние пятьдесят лет, а ранее подпись его настоятеля на всех документах вообще стояла выше всех прочих архимандритов. Словом, не хухры-мухры.

Отец Исайя, разумеется, все подтвердил, а заодно с умилением поведал, что государь не стал таиться, исповедуясь громко вслух, и грехов у него оказалось яко у птицы небесной, потому и душа его, подобно им, летает ныне у самого трона господня. А в заключение он процитировал слова Дмитрия о том, будто князю Мак-Альпину доподлинно ведомы его сокровенные помыслы и чаяния, кои государь не успел до конца осуществить, и сообщил, что я перед смертью пожалован титлой думного боярина.

А ведь и правда. И как я сам про него запамятовал?

Не забыл архимандрит упомянуть и о проклятии, которое царь посулил обрушить на каждого, кто осмелится воспрепятствовать реализации его задумок, буде даже тот его родич.

— А о чем оные задумки? — осведомился Воротынский.

Отец Исайя сокрушенно развел руками:

— Сказал, что они ведомы князю, вот и все.

Иван Михайлович перевел вопросительный взгляд на меня.

— Если кратко, то сделать Русь великой империей, — отчеканил я, — а весь честной люд чтобы жил в стране счастливо. Что именно для этого надлежит учинить, мне тоже ведомо, но рассказывать долго, боюсь, обедню пропустим, а ведь мы еще и самого главного не решили. — И поинтересовался у присутствующих: — Так что, по настоянию боярина Федора Никитича с первых дней наплюем на предсмертную волю невинно убиенного государя?

Все осуждающе уставились на Романова, и тот, не выдержав, снова вскочил со своего места. Ну прямо ванька-встанька, честное слово.

— Князь напраслину на меня возводит, — обратился он к присутствующим, — а вы ему верите. Нешто я о том сказывал? Я совсем об ином и речь вел о чужаках, и токмо. Они-то вовсе ни к чему. Нечего им нашими делами на Руси вертеть. Сами управимся, без всяких там…

Но договорить у Романова не получилось, ибо дверь в палату открылась и на пороге, к изумлению всех, появились… чужаки.

Глава 14 Неугомонная

Я чуть не присвистнул, увидев вошедшую. Признаться, никак не ожидал, что Марина Юрьевна не утерпит и, сопровождаемая своим отцом, придет на наше заседание. А не ожидал по той простой причине, что ее никто о нем не извещал, а по субботам никогда заседаний не было. Еще будучи царским шурином, Борис Федорович упорядочил сей процесс, установив сбор Думы три раза в неделю — по понедельникам, средам и пятницам. А что, очень удобно. Есть время все как следует обдумать накануне. Да и ни к чему ежедневно собираться, когда в стране относительно спокойно, а с соседями мир. Не стал старший Годунов менять распорядок и когда сам стал государем. Дмитрий же «сидения с боярами» вообще не любил, посещал их весьма нерегулярно и не вносил никаких изменений в регламент. Получалось, кто-то из тайных доброхотов, желая выслужиться перед потенциальной будущей государыней, известил Марину Юрьевну.

Романов при виде отца с дочкой осекся и озадаченно уставился на них. Ну да, это для меня и Годунова их появление мелкая неприятность, а для Федора Никитича, учитывая содержание его пламенной речи про чужаков, она куда крупнее.

«Экая непруха, — злорадно подумал я про него. — А судьба молодец. Вчера мне невезение устроила, а нынче ему, по справедливости. Верно говорят, что, если не повезло, не стоит отчаиваться — в следующий раз не повезет другому».

Все повскакивали со своих мест, сгибаясь в угодливых поклонах, но строго дозируя их — помнится, Годунову, когда он вошел, кланялись куда ниже. Федор тоже поднялся с кресла, которое, увы, оказалось одно. Оставалось порадоваться прозорливой скромности моего ученика. Как ни крути, а место даме придется уступить. И если б дело происходило в Грановитой — тем более, ибо будущий государь в ее утробе, а посему, хочешь не хочешь, вставай с трона. Получилось бы весьма символично, и символика эта явно не в пользу престолоблюстителя. Словом, хорошо, что мы расположились в Передней палате. Кресло не трон, пусть Мнишковна посидит. Но и Федору стоять негоже.

Я не стал ничего говорить Дубцу. Просто молча указал на кресло, а затем на Марину. Но пока мой стременной бегал за вторым, Мнишковна успела пройти через всю палату и, остановившись напротив меня, еле-еле, почти незаметно, с укоризной покачала головой, напоминая о вчерашнем разговоре. Губы ее дрогнули, и она еле слышно произнесла:

— Всем ты взял, князь, и ликом, и умом, а выбирать не научился.

Я вежливо улыбнулся и также шепотом ответил:

— Посчитал, что воевать за тебя с боярами мне будет куда сподручнее в ваше отсутствие.

Правая ее бровь надменно изогнулась, изображая безмолвный вопрос, но я больше ничего не сказал, лишь кивнул в сторону ее отца. А тот тем временем, нимало не стесняясь и воспользовавшись тем, что Годунов поднялся с кресла, нахально схватил его и торопливо подставил своей дочери. Та поняла мой намек — услужливый дурак куда опаснее любого врага — и величественным жестом отвергла предложенное отцом, громко объявив:

— Негоже русской царице на чужом сиживать. — И, вновь повернувшись ко мне, легонько кивнула, то ли прощая, то ли благодаря за своевременную подсказку.

Наконец вошел Дубец. Кресло он все-таки раздобыл, но вид у моего стременного был сконфуженный. Ну да, трон-то из Грановитой притащить нечего и думать, да и ни к чему, слишком жирно для нее, а то, что ему удалось отыскать, представлялось на порядок ниже, чем стоящее в Передней. На нем и резьбы поменьше, и подголовник ниже, и главное отличие от годуновского — отсутствие царского герба.

— Неказист, что и говорить, — виновато улыбнулся он, ставя его позади Марины.

Пан Юрий хотел возмутиться и уже открыл рот, но дочка оказалась начеку и ожгла батюшку таким взглядом, что тот поспешно закрыл его, так и не произнеся ни слова.

— Ничего, — благосклонно кивнула она Дубцу. — На Руси сказывают, не место красит пана, но пан — место.

«Ишь ты! Уже и пословицы русские успела зазубрить!» — поневоле восхитился я и, чтобы скрыть неловкость, едва Марина уселась, а ее отец с кислой миной занял место за ее креслом, обратился к Годунову, стараясь подчеркнуть, что бояре правильно кланялись престолоблюстителю пониже, чем экс-царице:

— Вы позволите продолжить, ваше высочество?

Тот согласно кивнул, и я повернулся к Романову, продолжающему стоять.

— Ты не договорил, боярин. Что там ты сказывал насчет чужаков, которым негоже русскими делами вертеть?

Тот в растерянности пожевал губами и, выгадывая время, извлек откуда-то из глубоких недр своих шуб огромадный платок. Высморкаться, правда, у него не получилось. Едва прикоснувшись к своему носу, успевшему изрядно опухнуть и сменить цвет с естественного на лиловый, он торопливо отдернул руку, поморщившись от боли, и принялся вытирать пот. Невзирая на его отсутствие, вытирал он его довольно-таки долго, не меньше минуты, и столько же времени убирал платок обратно в глубинные недра шубы. Осуществив эти неспешные процедуры, он стал откашливаться, зло глядя на меня.

— И не чужаков, а чужака, — наконец-то собравшись с мыслями, проворчал боярин. — Ибо ведомо, что иноземец иноземцу не ровня. От одних на Руси благо, а от иных токмо смуты великие и ничего хорошего. Опять же, когда иноземец садится на почетное место, яко родич, — тут никто слова поперек не скажет. Да что там про почет, они и на престоле московском сиживали. Эвон, Елена Глинская, коя тож из Литвы, при своем малолетнем дитяти цельных пять годков с Русью управлялась и, как знать, может, и далее правила, ежели бы ей… худые люди смертное зелье не поднесли…

Последовала пауза, во время которой тяжелый взгляд боярина уперся в Марину. Я искоса глянул на экс-царицу. Ну точно — вздрогнула так, что аж венец сполз чуть набок. Еще бы! Судя по тону, это даже не намек, а чуть ли не обещание: «Не будешь послушной нам, и тебя это ждет». Но сумела сдержать испуг, и только в очередной раз недовольно поджатые губы выказывали, что их обладательница далеко не в восторге от столь мрачных перспектив.

— Опять же и батюшка Марины Юрьевны. Вон у Глинской дядя токмо был, но и тот стал среди первейших бояр хаживать. Словом, и тут спору нету. А вот князь Макальпа — совсем иное, — мстительно глядя на меня и попутно исказив фамилию, продолжил он. — Род у него вроде именитый, от шкоцких королей начало ведет, да и веру нашу принял, — бегло стал перечислять он мои достоинства, чтобы я впоследствии не смог остановиться на них поподробнее. — Опять же и воевода из первых, но уж больно нрав у него переменчив. Даже тут, на Руси, хошь всего два лета живет, а успел и одному государю послужите, от коего опосля в Путивль к другому утек. Там не по нраву пришлось, так он сызнова к Годуновым переметнулся, а заскучамши в Костроме, новую хозяюшку себе сыскал, поехав королевство ей воевати. Ныне впору вопросить у него: надолго ли он в Москву ай как? А то, может, сызнова в Ливонию подастся?

«Лихо!» — восхитился я. И ведь не возразишь. Нет, можно, конечно, но глупо. Обязательно увязнешь в оправданиях, а Романов только того и ждет и молчать не станет, еще что-нибудь подкинет, так что в конечном счете получится как бы не хуже. Тем более я уже начал догадываться, к чему он клонит, и еще вчера позаботился на сей счет, а потому продолжал помалкивать, изображая невозмутимость и олимпийское спокойствие. Вначале дождемся концовки, а уж тогда и можно взять ответное слово.

— Вот я и сказываю, — подвел итог Романов. — Нам-то ехать некуда. У нас тут корни, родичи, ежели что — помрем, но тут останемся, а у князя и кровь нерусская, и чина нетути, да и веру нашу он совсем недавно принял, года не прошло. Как убедиться, стоек ли в ней? Да и сам он словно перекати-поле. Ежели как следует прищемит, так он, чего доброго, фьють, и нет его. Да и то взять — у него самого заслуги есть, но тоже не больно-то, а ведь род чем именит? Да тем, что в нем и отцы не раз супротив ворогов бились, и деды, и прадеды. Так надобен ли среди опекунов столь ненадежный человечишко? Эвон сколь у нас князей куда именитее, — широким жестом обвел он сидящих в палате, явно подыскивая себе сторонников, — да все из истинных Рюриковичей. А у тебя, князь, выговаривать умучаешься. Ишь, — иронично хмыкнул он, — Макальпа.

— Все сказал, боярин? — холодно осведомился я и, дождавшись его утвердительного кивка, поинтересовался: — А скажи, Федор Никитич, тебя вот тут в недавней сваре по уху или по голове никто не бил?

Тот зло уставился на меня, выдавив:

— А то не твоя забота.

— Как раз моя, — поправил я его. — Я ведь к чему спросил. Только что архимандрит Исайя прилюдно сообщил, что государь перед смертью пожаловал мне титул думного боярина. Получается, что либо ты не услышал его, потому что до сих пор в ушах звенит, да и немудрено, у конюшего боярина Михаила Федоровича рука крепка, то ли выскочить из головы успело, потому как тебе по ней настучали. Так как? Может, тебя вначале к лекарю отправить, чтоб осмотрел да порошки прописал?

— Ну запамятовал, — сконфуженно пробормотал он.

— Это ничего, бывает, — кивнул я. — Ну тогда слушай далее. Во-первых…

Отвечал я строго по пунктам, ибо, пока Романов их вываливал, я на всякий случай загибал пальцы, чтоб не забыть ни одного обвинения. Теперь пришла пора их разгибать. А для надежности, дабы Федор Никитич не смог вступить со мной в дебаты, всякий раз, подводя итог, я ссылался на Годунова, кивком головы подтверждающего истинность сказанного. А затем, покончив с ответами, я перешел в решительную контратаку, заявив, что если говорить о родичах, то их у меня предостаточно, а кое-кто находится… тут, в палате.

Не зря же я вчера, невзирая на усталость, старательно выпытывал у Власьева, есть ли в Думе князья Долгорукие, а узнав, что имеется один, Федор Тимофеевич, выяснил, кто таков и от каких корней. Оказалось, якобы моей матушке Марии Андреевне Долгорукой он доводился двоюродным племянником, следовательно, мне самому — троюродным братом.

Романов изумленно уставился на меня. Не меньшее, если не большее удивление было написано и на лице Долгорукого. Пришлось пояснить, какого я роду-племени, на всякий случай указав, что мои родители были честь по чести обвенчаны, так что и тут ко мне щекотливых вопросов возникнуть не может. Более того, мое разительное сходство с отцом при первом же свидании сразу бросилось в глаза старшему Годунову, ибо он хорошо знавал моего батюшку в годы своей юности. И вновь утвердительный кивок младшего Годунова.

— А если припомнить, что родительница моей матушки Анастасия Владимировна из рода князей Воротынских, — продолжил я, — получается, здесь в палате сидит и мой двоюродный дед. — И отвесил учтивый поклон Воротынскому.

К чести Ивана Михайловича надо сказать, что он так широко, как Федор Тимофеевич, рта не открывал и бороду в изумлении, как Федор Никитич, чесать не стал. Просто промолчал, и все.

Народ одобрительно загудел. Но я не собирался удовольствоваться этим. Уточнив, верит ли теперь Романов, будто в моих жилах течет не просто русская кровь, но кровь Рюриковичей, и дождавшись его кивка, я нанес еще один удар. На сей раз он касался ратных заслуг предков.

Начал я с упоминания про то, как храбро сражался мой отец в полку славного князя Михайлы Ивановича Воротынского, обороняя Москву от проклятого Девлет-Гирея.

— А вторым воеводой был у князя Петр Иванович Татев, — добавил я, улыбнувшись его сыну Борису Петровичу, с которым познакомился еще в Путивле. — Да и позже, в битве под Молодями, мой батюшка Константин Юрьевич тоже был не из последних. Только там он бился рука об руку с князем Дмитрием Ивановичем Хворостининым. — И, отыскав сидевших на лавке его родного брата Федора Ивановича и сына Дмитрия Ивана, послал им обоим радушную улыбку, заодно осведомившись у них, рассказывал ли о моем отце их брат и отец…

Я даже не успел договорить, как оба закивали головами, а Иван даже добавил:

— Слыхал, и не раз.

Вот и чудненько. А теперь приплетем к военным делам моего «батюшки» и отца Федора Тимофеевича Долгорукого. И я поведал, какую хитрость с ложным гонцом якобы от Иоанна Васильевича для устрашения Девлет-Гирея измыслил мой батюшка и поставленный царем боронить Москву Тимофей Иванович Долгорукий. На самом-то деле придумал ее исключительно дядя Костя, да и осуществлял он ее не с Тимофеем Ивановичем, а с другим московским воеводой, князем Юрием Токмаковым, но эта неточность столь незначительна, что я не счел ее за обман. Было? Да. А с кем конкретно — какая разница. Зато вон как горделиво приосанился мой троюродный братец. Грудь колесом, в глазах не гордость — гордыня, и меня теперь должен поддержать во многом, если не во всем.

Не удержался я и от подковырки, полюбопытствовав, где находился в это время батюшка Федора Никитича.

— С государем, — буркнул тот.

— Стало быть, в Ярославле, — понимающе кивнул я. — А когда наши отцы — Воротынского, Хворостинина, Татева и мой — бились под Молодями, твой батюшка Никита Романович, получается, пребывал в Великом Новгороде. Ну да, понимаю, там сражения куда яростнее. Одного не пойму — с кем бились-то?

Романов зло посмотрел на меня, но нашелся с ответом:

— Али запамятовал? В ту пору Ливонская война не кончилась.

— Как же я мог про нее забыть, если мой батюшка успел и там побывать. Правда, Никиту Романовича он ни разу на ней не увидал. Ни под Пайдой, ни под прочими ливонскими градами.

Лицо боярина надо было видеть. Полнейший отлуп по всем позициям, и походя ткнули мордой в грязь. Не самого — отца, но оно по здешним меркам еще оскорбительнее. Ничего, полезно. Авось в другой раз поумнее будет и запомнит, на кого можно разевать пасть, а на кого лучше не стоит.

Однако сдаваться Федор Никитич не собирался и, упрямо набычившись, проворчал:

— Все одно — по батюшке ты из шкоцких людишек, а по матушке считать неча. — Он пренебрежительно махнул рукой и добавил, очевидно для довеска: — И государю нашему невинно убиенному никаким боком.

Ну и балда! Хоть бы поинтересовался моей биографией, прежде чем кидать такие обвинения. Кстати, в мою защиту, а может быть, заодно и в свою, ибо он-то как раз родственник Дмитрия по матери, зло вскинулся Григорий Нагой. Да и Долгорукий стал выкрикивать нечто злое. Еще чуть-чуть, и начался бы второй раунд кулачного боя, но я успел осадить их:

— Охолоньте покамест, бояре и окольничие, ибо сей камень в мой огород, потому мне его и поднимать. А насчет родства с государем ты, Федор Никитич, неправ. У меня с Димитрием Иоанновичем родство как раз имеется. — И медленно, чтоб все слышали, прибавил: — В отличие от тебя самого.

И вновь по палате прошел гул удивления. Все уставились на меня в ожидании продолжения. Я не торопился.

— Неужто забыли? — поинтересовался я для начала. — А ведь государь этого в тайне не держал, да и я, помнится, говорил о том прилюдно.

— Да ты сказывай, не томи душу, — взмолился один из моих будущих союзников, боярин Федор Хворостинин.

— Боюсь, снова не поверит мне Федор Никитич, — развел руками я и, обратившись к Татеву, попросил: — Борис Петрович, окажи любезность да подтверди, что я состою с государем в крепком духовном родстве, кое куда дороже всех прочих.

Тот озадаченно нахмурился, но быстро спохватился, приосанился и громогласно произнес:

— Подтверждаю, ибо при крещении князя Федора Константиновича его восприемником стал не кто иной, как Димитрий Иоаннович. А коли у тебя, боярин, и мне веры нетути, ты у прочих поспрошай, кто с государем все тяготы и лишения претерпевал. Но наперед скажу: тебе всяк то же самое поведает.

И снова злющий-презлющий взгляд Романова в мою сторону. Если б мог, съел бы меня тут же, но, увы, такой кусок ему не по зубам.

— А теперь, коль все обговорено и больше ни у кого возражений нет… — И я молча шагнул в сторону, простирая руку к Годунову, который поднялся со своего кресла.

Это тоже было спланировано заранее: дебаты за мной, а первое и последнее слово за ним, как за негласным председателем. К тому же предстояло решить еще парочку достаточно важных вопросов.

— Тут кой-кто из бояр, — небрежно кивнул Федор на Романова, — попрекнул князя Мак-Альпина, что не по чину ему быть в Опекунском совете. А ведь и впрямь не по чину, — неожиданно подтвердил он. — Всем взял ФедорКонстантинович — и родством духовным, и титлой не изобижен, и князь, и герцог, и боярин думный, а чина нетути. Вот возьмет, чего доброго, и изобидится на нас за таковское небрежение да сызнова к королевне Марии Володимировне укатит, токмо на сей раз навсегда. Гоже ли такое? Воевода-то он наипервейший, коль с одним полком всю Эстляндию повоевал да еще кусок от Лифляндии оторвал.

— Под твоим началом, — встрял Романов, желая хоть таким образом умалить мои заслуги.

Годунов с видимым равнодушием пожал плечами, но частично лесть сработала — приосанился и учтиво поблагодарил:

— За словцо ласковое благодарствую, боярин. Я и сам своего вклада в победы не отвергаю. К чему супротив истины идти. И Везенберг, кой ныне сызнова Раковором стал, и Тапу, и Поркунь, и Пайду, и Лоде, и Кумейтсу людишки под моим началом брали, и князя там вовсе не было. Да и во взятии Колывани с Нейшлоссом я участие принял, не говоря уж про Нейгаузен и Мариенбург, коими Мария Владимировна Руси поклонилась. А Мариенгаузен мои людишки и вовсе походя пояли, на обратном пути. Бог-то троицу любит, вот и порешил я, пущай королева тремя градами Руси поклонится. — И он довольно огляделся, наслаждаясь одобрительным гулом в палате.

«Господи, никогда бы не подумал, что он столь падок на лесть, — удивился я, но незамедлительно подыскал ему оправдание. — Ведь мальчишка совсем, как есть мальчишка. В конце января всего семнадцать стукнуло. Ну и как юному орленку не гордиться первым самостоятельным полетом?»

Но дело есть дело, и я деликатно кашлянул в кулак, напоминая, чтобы он не отвлекался. Годунов спохватился, бросил в мою сторону виноватый взгляд и продолжил:

— Да токмо шить-то я шил, да не сам кроил, а коль ладно скроено, то и шить легко. Не горшок угодник, а стряпуха. Это я к тому, что, будь на моем месте любой иной, грады эстляндские ратники наши все одно пояли бы. Потому и сказываю вам, бояре, да окольничие, да думные дворяне: такого воеводу беречь и холить надобно да златом осыпать с головы до ног. Увы, насчет злата покамест худо, пуста ныне казна государева. Так давайте хотя бы чином его наделим, а лучше двумя. Как мыслите о сем, думцы?

И он, не став дожидаться предложений с мест — вдруг подсунут иное, не то, что было намечено, — сам заявил, что более всего князь, как воевода, заслуживает чина главы Стрелецкого приказа…

Кстати, додумался он и до должностей, и о том, как подать мои назначения на них, не сам. Он же возвращался с севера вместе с сестрой, вот и разговаривали о разном, в том числе о том, кем мне быть, если сбудутся мои пророчества относительно скорой гибели Дмитрия. Тут-то Ксения и навела его на мысль о Стрелецком приказе, и не о нем одном.

Когда Федор впервые заикнулся о том мне, я поначалу попытался отбрыкаться, полагая, что обойдусь как-нибудь без конкретной должности. Куда проще быть советником по общим вопросам, эдаким координатором. Но Годунов, ссылаясь на мои собственные слова, что борьба за власть еще не окончена, заявил, что для укрепления положения мне непременно надо обзавестись чином. Да и осиротевший после смерти Басманова Стрелецкий приказ надо бы прибрать к рукам, а чьи могут быть надежнее моих?

Поддержать царевича бояре не спешили, помалкивали, но тут слово взяла Марина Юрьевна.

— И я согласна с Федором Борисовичем, — звонко произнесла она. — Не ведаю, как было дело в Эстляндии и Лифляндии, но мне довольно и того, яко он бился супротив мятежников не далее как вчера. Сколь людишек у тебя было под рукой, князь?

— Где-то полторы сотни, — пожал плечами я.

— Слыхали? — Она обвела взглядом присутствующих. — А супротив них вышло вдесятеро больше, аж полторы тысячи. На каждого жолнера по десять ворогов, а одолеть не смогли. Это ли не говорит о ратном мастерстве князя?

— Чего там! Кого и ставить, как не его! — в один голос завопили братья Нагие, Хворостинины, Татев и Долгорукий.

Нет, если б самые влиятельные — Мстиславский, Трубецкой и Воротынский — выступили против, скорее всего, нашлись бы желающие их поддержать, но вся троица помалкивала, а без них протестовать никто не решился. Опять-таки стрелецкие полки и без того, по сути, находились в руках Годунова, а потому думцы махнули рукой. Дескать, какая разница, кто станет ими командовать, коль на деле стрелецкие головы все равно глядят в рот царевичу.

Однако Федор на этом не угомонился и мгновенно, не давая боярам с окольничими передохнуть, внес новое предложение. Мол, памятуя о том, что князь изрядно сведущ в лекарском деле, думается, прямой резон назначить его и главой Аптекарского приказа.

Тут насторожилась добрая половина Думы. Это для несведущего человека, вроде того же пана Мнишка, упомянутая должность звучала совершенно нейтрально и несерьезно. Подумаешь, министр здравоохранения. Но присутствующие прекрасно знали, кто ее занимал меньше года назад — думный боярин Семен Никитич Годунов. Знали и то, кем он был на самом деле. Кем-то вроде директора ФСБ, преследовал и каленым железом выжигал боярскую крамолу, направленную против Бориса Федоровича Годунова. Не зря его называли правым ухом царя.

Словом, должность невинная, но нежелательные ассоциации с прежним руководством и его главным занятием возникли. Чтобы их нейтрализовать, Годунов нынче и выстелил мне бархатную дорожку из лестных слов, а предварительно поставил во главе стрелецких полков.

И снова последовала примерно та же реакция со стороны думцев. Мои сторонники бурно «за», самые влиятельные молчок, и остальные по их примеру тоже. Но несогласных среди молчунов хватало. Видел я, как после каждого предложения Годунова Романов набирал в рот воздуха и начинал отчаянно ерзать на лавке, желая подняться и выступить. Промолчал он подобно всем прочим исключительно из желания не потерпеть очередное фиаско — довольно на сегодня.

А престолоблюститель продолжал:

— В Опекунском совете нынче семеро. Но при нынешних непростых сношениях Руси с соседями, как ляшским королем Жигмонтом, так и свейским Карлой, нам чуть ли не каждый день будет потребен Власьев. Да и после, ежели припомнить, что покойный государь назначил его казначеем, тоже частенько вопрошать его придется. А с заветами покойного государя то не расходится, ибо он и помимо казначейства его возвеличил, сделав своим секлетарем и дав титлу окольничего. Ну а коль государевы дела теперь совету решать надлежит, стало быть, и ему при нем непременно быти. Али кто против хочет сказать?

— Ну отчего ж против? — прозвенел голос Марины Юрьевны. — Знающий, начитанный и… русский.

«Ишь ты, не удержалась, встряла, — отметил я. — Мудро. Мол, помни, дьяк, не одному Годунову ты обязан своим возвышением».

Афанасий Иванович, сидевший, как и положено секретарю, наособицу от прочих, за отдельным столиком, вместе с двумя помощниками из подьячих, торопливо поднялся и отвесил три низких поклона — Федору, экс-царице и остальным.

— Благодарствую. Отслужу, — взволнованно выдавил он.

Я на всякий случай легонько тронул Годунова за рукав, напоминая о полученных им от меня инструкциях, в число которых входило — ай да я, ай да молодец — и его поведение при внезапном появлении экс-царицы. Например, что последнее слово, как хозяина, должно непременно остаться за ним. Федор кивнул и произнес:

— А первое заседание нашего Опекунского совета, ибо нынче время к обедне, проведем завтра поутру.

— И то верно, — растянув губы в слащавой улыбке, адресованной моему ученику, откликнулась Марина. — Согласна я.

«Ишь ты, согласна она! — возмутился я мысленно. — Вот чертова девка! Можно подумать, от ее мнения и впрямь что-то зависит!»

Но Годунов уже склонился перед нею в учтивом поклоне, напрочь забыв о моих инструкциях. Я вновь коснулся его руки, но бесполезно. Федя смотрел на Марину и ничего не замечал вокруг. Получалось, последнее слово за нею. Ай-ай-ай, как нехорошо. «Ущипнуть его, что ли?» — с тоской подумал я, но не рискнул. Если невзначай переборщу и он ойкнет от неожиданности, получится еще хуже. А она меж тем, довольная произведенным на престолоблюстителя эффектом, уверенно продолжила:

— Да о том, что пан Гонсевский и пан Олесницкий раньше времени своему государю Сигизмунду худое про московитский рокош отпишут, не печальтесь, господа сенаторы. Прошлым вечером я с ними успела перетолковать, дабы они со своим посланием обождали. Мыслю, должны они ко мне прислушаться, ибо пан Олесницкий мне дядюшкой доводится, а пан Гонсевский…

И осеклась, уставившись на сидящих. Не скажу, что Дума взревела от негодования, но возмутилась ее нахальством достаточно громко. Еще бы! Даже Борис Федорович, насколько я знал, редко позволял себе толковать с иноземными послами, предварительно не обсудив предстоящий разговор с боярами, а тут какая-то польская пигалица — на Руси без году неделя и столь грубо нарушает обычай.

В поисках поддержки Марина повернулась к Годунову. На лице отчаянная просьба вмешаться, выручить, спасти. Тот растерянно уставился на меня. А мне на кого глядеть? На пана Мнишка? И потом, какого черта я должен защищать эту честолюбивую выскочку?! Но мои ноги, чуть ли не помимо желания, уже шагнули вперед, и я, подняв руку вверх, слегка угомонил недовольных. Но не до конца.

— Напрасно вы эдак сразу, — попрекнул я их. — Хоть бы договорить дали. А ведь не забывайте — у нее под сердцем дитя нашего мученика-государя. Надеюсь, мне-то вы пояснить дозволите?

Гул почти совсем стих. Очень хорошо. Значит, слушают.

— Марина Юрьевна ведь как сказала, — напомнил я, процитировав: — Поговорила, чтоб они ничего не писали, то есть не делали того, от чего для Руси несомненно приключится большущий вред. Надеюсь, я верно истолковал? — повернулся я к Марине. Та торопливо закивала. — Сами посудите, — с укоризной обратился я к сидящим, — указать послам, чего им не делать, совсем иное. Но зато, что именно нам отписать королю и как пояснить происшедшее, само собой разумеется, решим на Опекунском совете…

Вроде бы прислушались. «Ладно, так и быть», — сквозило теперь в их приглушенном беззлобном ворчании. Вот и славно.

Кстати, возможно, оно и хорошо, что последнее слово, оказавшееся столь глупым, осталось за нею. Теперь Мнишковна воочию убедилась: при всем своем уме ей, особенно на первых порах, в одиночку с боярами не управиться. Если чужая душа — потемки, чего там говорить о чужой стране. Тут и вовсе дебри, темный, дремучий лес, где, пока хоть что-то увидишь, десять раз споткнешься, переломав при этом кости.

Уходили мы из палаты, как и положено, первыми, причем Марина, поднявшись со своего места, использовала вчерашний трюк. Сделав вид, будто ее качнуло, она чуть склонилась в сторону Годунова и, словно ища, на кого бы опереться, протянула ему руку, которую тот охотно подхватил. Одарив его благодарным взглядом, она медленно двинулась вперед. Так они и вышли, рука об руку.

Мы с Мнишком следовали позади, и усы ее батюшки столь благосклонно топорщились от сей картины, что было понятно — стоит заикнуться о благословении на новый брак, и не успеешь договорить до конца, как получишь торопливое «да» в ответ. И ныне торговаться он не станет. Разве попросит соблюсти предыдущие обязательства, оставшиеся невыполненными первым супругом. Впрочем, если вспомнить, сколько Дмитрий наобещал в брачном контракте, ясновельможному пану и этого за глаза.

Однако про меня Марина тоже не забыла…

Глава 15 Двойной агент

Ближе к вечеру экс-царица прислала за мной. Но не одного из гвардейцев, стоящих на страже подле ее покоев, а своего батюшку. И действовала умно, проинструктировав его вести себя так, чтобы ее желание увидеть меня не походило на приказ — вдруг не послушаюсь, она ж не Годунов.

Собственно говоря, о ее желании речь вообще не заходила. Пан Мнишек поставил дело так, словно обращается ко мне исключительно по собственной инициативе. Дескать, отчего-то у ее высочества с самого утра тревожно на сердце, и как он ее ни успокаивал — бесполезно. За целый день она не съела ни крошки, что в ее положении весьма чревато нежелательными последствиями. А потому не мог бы князь лично заехать к ней и сообщить о мерах, кои он принял по охране Кремля, царских палат и непосредственно ее покоев. Как знать, может, она, успокоившись, соизволит откушать хоть что-то.

И умоляющий взгляд.

К этому времени я успел вернуться на свое подворье, промерзший и усталый. А куда деваться, если требовалось срочно провести зачистку столицы от выпущенного по амнистии по случаю свадьбы государя разбойного люда. Кого-то стрельцы пристрелили, пока брали под охрану дома, где жили поляки, кого-то повязали, но разбежаться успело куда больше. И кому ее проводить, если в этом мире один я, да и то примерно, вскользь, по рассказам, услышанным во время собственной службы в десанте от боевых офицеров, имел кое-какое представление, как ее осуществлять. Вот и пришлось на первых порах взять руководство на себя.

Действовали стрельцы вежливо, поскольку я предупредил их, что народ, в чьи избы мы будем заходить, преимущественно мирный и законопослушный. И если дом убогий, полуразвалившийся, то это еще не говорит о том, что в нем скрывается разбойный народец. А посему надлежит обращаться учтиво и с вежеством.

Кое-кто из сотников недовольно поморщился. Пришлось растолковать, что такое обращение с людьми полезно для дела. Коль повести себя с хозяином уважительно, он выложит все, что знает, и о своих соседях, да и вообще о творящемся вокруг. Ну и сам это продемонстрировал.

Один раз и впрямь помогло. Польщенный сверх меры таким обращением некто Гавря сын Петров подсказал, что в доме напротив уже с неделю разместились какие-то бражники, ежели не сказать хуже. Я насторожился, распорядившись в дополнение к выставленному общему оцеплению добавить пару десятков, и не зря. Удалось нам накрыть первую московскую «малину», притом с поличным, судя по изъятым золотым побрякушкам, явно взятым при грабеже иноземцев.

Закончив с небольшой улочкой — всего-то полтора десятка домов, — я повернулся к сотникам, сопровождавшим меня:

— Суть поняли?

Они дружно закивали.

— Тогда берите соседнюю улицу и сами точно так же обучайте своих десятников. Но всех еще раз предупредить: коль стрельцы вздумают отнимать у хозяев что-нибудь приглянувшееся, кара будет суровая. Насилия над людом я не потерплю. Плахи не обещаю, но спуску провинившийся пусть не ждет. — Я призадумался, прикидывая наказание. — Впятеро с него возьму, так и передайте остальным.

Вернувшись на свое подворье, я чуть не ахнул, восхитившись стремительностью отделки новой избы. Все-таки молодец у меня Багульник. Всего за восемь часов светлого времени успел и сруб поставить, а мастера уже и полы настелили, и печку сложили. Прямо-таки космическая скорость. Более того, я даже успел обстоятельно «помолиться» в холодной «молельной», в смысле поработать в своем кабинете, стены которого по моему распоряжению Багульник густо увешал иконами, благо их было предостаточно и куда больше, чем до пожара — помимо спасенных и укрытых от огня в подвале, бояре, Годунов и патриарх прислали мне еще чуть ли не полтора десятка. Получился весьма внушительный иконостас — две стены оказались заняты ими снизу доверху. Шкаф для бумаг соорудить не успели, но стол для чтения псалтыря и прочих богоугодных книг имелся. Вот за ним-то я работал, накидывая перечень неотложных дел, которыми надлежало заняться с самого утра, а кое-чем и сегодняшним вечером.

Как раз минут за десять до прибытия пана Мнишка я ощутил, что в комнате стало заметно теплее. Во всяком случае, пар изо рта не шел. Заглянувший Дубец сообщил, что с печкой управились, затопили на пробу, вроде не дымит, и он уже поставил на огонь воду для кофея, которая вот-вот закипит. И тут, как назло, пожаловал ясновельможный. Жаль, но делать нечего, придется ехать.

— А как с кофеем быть? Заварил, — озаботился стоящий подле печки Дубец и кивнул на небольшую глиняную кружку, от которой явственно благоухало. — Али опосля?

— Опосля не будем — аромат не тот, и вкус тоже, — возразил я. — Да и согреться не помешает, а то промерз на улице, а баньку пока не поставили. Вот простужусь, и некому станет за порядком в Кремле следить, верно? — обратился я к Мнишку, предложив: — Как насчет чашечки, ясновельможный пан? Надо бы опробовать первый дар новой печки.

Тот замялся, но, посчитав, что отказываться невежливо, кивнул и присел напротив, оценивающе оглядывая мои хоромы. Судя по явно написанному на лице разочарованию, он ожидал более роскошной отделки. Ну да, особо любоваться пока нечем — добротно, крепко, но очень грубо. Ни тебе ковров на полу и стенах, ни… Впрочем, легче перечислить то, что имелось. Про обязательный атрибут в виде иконостаса с лампадой умалчиваю — он само собой. Два стола. Один подле печки, на нем стояла пара чугунков, горшок с торчащими из него ножами, ложками и большой поварешкой, малый бочонок с медком, пяток мисок да две сковороды; и второй, обеденный, посреди комнаты. Помимо них четыре лавки, из них две у стен, а две у стола, вот и все. Ах да, еще дубовое ведро с колодезной водой и плавающим сверху ковшиком. Ну и печка, про которую я упомянул чуть раньше. Она тоже смотрелась весьма убого: то тут, то там торчат неровные углы кирпичей — обмазать-то не успели, не говоря про побелку. И впрямь скудно. Но мне и такое в радость, если вспомнить, что вчера, кроме пепелища, у меня ничего не было.

Пил пан Мнишек кофе робко. Скорее не пил, а демонстрировал, касаясь кружки одними губами.

— Понимаю, горько с непривычки, — сочувственно заметил я и распорядился подать ясновельможному мед. Сам продолжал размышлять, о чем Марина Юрьевна может меня спросить и как мне ей отвечать.

Нет, если бы дело касалось действительно безопасности, голову ломать ни к чему. Крупные заговорщики сутки как на том свете, а мелкие сидят в двух кремлевских тюрьмах, расположенных в подземельях Константино-Еленинской и Благовещенской башен. Хотя и тут лучше напустить туману для важности. В конце концов, кто знает, кого я со стрельцами разыскивал на самом деле по Москве — татей или воров?

Однако предстояло ответить и на другие ее вопросы, которые она непременно мне задаст, притом весьма щекотливого характера, а к ним я был не готов. А то, что Марина Юрьевна мне их задаст, и к гадалке не ходи. Попутно успел отметить, как мудро она поступила с вызовом. Теперь для всех прочих визит к яснейшей — исключительно моя инициатива.

Бережет, стало быть, своего тайного агента.

«Предположим, скажу, будто выбрал ее сторону, — гадал я, машинально кивая Мнишку, принявшемуся трещать, рассказывая, как обставлен его дом в Самборе, и суля послать гонцов и привезти для меня оттуда и то, и другое, и третье. — Тогда она обязательно спросит и о другом. Например, потребует конкретной помощи в том, чтобы…» Я задумался, потирая лоб.

— Пан меня не слушает? — донесся до меня чуть обиженный голос Мнишка.

— Отчего же, — пожал плечами я. — И не просто слушаю, но попутно и восторгаюсь богатством покоев ясновельможного пана. А что, неужто ковры и впрямь из самого Гюлистана?

— О-о-о, — закатил глаза Мнишек. — Именно из самого. — И принялся рассказывать, как он их раздобыл.

История оказалась долгой. Пока слушал вполуха, пришел к выводу, что беседовать с его дочкой стану честно или почти честно, то бишь с небольшими недомолвками, и пусть она их трактует как хочет. Разумеется, лишнего обещать нельзя, но и от заманчивых предложений напрямую ни в коем случае не отказываться. Кровь из носу, а ее ближайшие планы я знать должен.

С тем и прикатил в гости.

Но, войдя, замер на пороге, и дежурный комплимент моментально выскочил из головы — не такую обстановку ожидал я встретить. Нет, стол для переговоров имелся, блюда, на которых навалена всевозможная снедь, тоже, но остальное больше смахивало на уютный будуар великосветской львицы, которая…

— О-о, милый князь, как я тебя ждала, — мило улыбнулась Марина Юрьевна, торопясь мне навстречу и протягивая руку для поцелуя.

Поклон, как бы ни был он галантен и изящен, длится всего несколько секунд, а потому сообразить, как себя вести после такого многообещающего заявления, я не успел. Ну руку поцеловать — это ясно. Коль ее тебе чуть в рот не запихивают, тут ничего не поделаешь, а дальше-то что?

Убирать свою ладонь она не спешила. Не понял? Мне ее еще раз надо чмокнуть?

— Понимаю, что слова Марины Юрьевны лишь ничего не значащая любезность, но тем не менее слышать их приятно, — изображая жуткое смущение, пробормотал я.

— Напрасно князь принимает искренность моих слов за пустую любезность, — попрекнула она меня. — А впрочем, истинный кавалер должен быть скромен. — И аккуратно сжала пальчиками мое запястье.

Я охотно кивнул, всецело соглашаясь. Ну да, я такой. Скромнее и застенчивее не бывает. Чичас вообще зардюсь румянцем. И некоторую интимность обстановки, включая полное отсутствие фрейлин и служанок, я тоже не воспринимаю на свой счет. Но Мнишковна не унималась и с лукавой улыбкой продолжила:

— Но князю не следует забывать, что и излишняя скромность не к лицу мужественному воину, ибо всего должно быть в меру.

Я тоскливо вздохнул, прикидывая, как половчее перевести разговор на нейтральную тему. Какое там выведывание планов — уйти бы поскорее. Но тут мой взгляд скользнул по богато сервированному столу, и на ум сразу пришла фраза Шарапова, попавшего в логово главаря банды. Разумеется, я высказал свою просьбу куда учтивее. Мол, в славных русских сказках, коих я тут успел наслушаться, Баба-яга, не говоря о девице-красавице, поначалу кормит-поит добра молодца, особенно если ему с самого утра и маковой росинки не перепало, а уж потом…

Она на миг призадумалась и приглашающе указала рукой на одно из кресел, и я, одарив ее благодарным взглядом, немедленно навалился на еду. Чавкать не стал, в скатерть сморкаться тоже — перебор, но особо не церемонился. Судя по разочарованию, явственно написанному на ее лице, она ожидала от меня иного поведения, куда галантнее и… настойчивее.

Ага, разбежался! Может, я и на самом деле кунктатор, но никак не дурак. Стоит изобразить ухаживание, как потом хлопот полон рот. Это с Марией Владимировной все просто, ибо та тоже опасалась за свою репутацию, а тут в случае нежелания расплатиться за благосклонное внимание последующей безоговорочной поддержкой можно ожидать чего угодно. Вплоть до сообщения — окольными путями — Ксении Борисовне, чем в ее отсутствие занимается ее избранник. Между прочим, шикарный вариант столкнуть нас с Годуновым лбами.

Именно потому я лопал и лопал, старательно насыщаясь, благо действительно был голоден. А когда наелся и устало откинулся в кресле, то изобразил на лице такое превеликое блаженство, что любому стало бы ясно — кроме как вкусно и сытно пожрать, мне больше ничего не хотелось. И сил у меня ни на какое ухаживание не осталось.

Марина это тоже поняла. Она настолько расстроилась, что, будучи не в состоянии скрыть обманутых надежд, не нашла сил для особого притворства, в очередной раз изобразив на лице дежурную и донельзя фальшивую улыбку. В свое время мне доводилось где-то читать, будто исследователи определили девятнадцать типов улыбок, условно разделив их на два вида — социальные и искренние. Основное различие — в количестве задействованных мышц лица. Если для искренних требуется работа аж полусотни и более, то для улыбки из вежливости достаточно пяти. Сдается, Марина сейчас переплюнула последний показатель, ограничившись всего двумя мышцами, растягивающими уголки рта в разные стороны.

Разочарование от выказанного мною безразличия к ее прелестям оказалось настолько велико, что она не попыталась — ну хотя бы из приличия — повести со мной светскую беседу. От раздражения, что все пошло неправильно, она даже не удержалась от колкости:

— В галантности тебя, князь, упрекнуть затруднительно.

Я развел руками — мол, тугодум, чего с меня взять-то, но стал прикидывать, какой бы комплимент отвесить. Если сохранить при этом равнодушный тон и ляпнуть нечто грубоватое, получится самое то: и приличия соблюдены, и она окончательно убедится, что рассчитывать на амурные дела со мною не имеет смысла. Может, процитировать что-то из Филатова, про прелестные круп и попку? Хотя нет, перебор. Тогда из Крылова: «Какие перышки, какой носок…» Вполне подходяще для польского воробышка. Но тоже отказался.

— Восторг, охвативший меня перед явленной красотой, столь велик, что, испытывая его, равно как и любовь, поселившуюся в моем сердце… — глубокомысленно начал я, старательно изобретая продолжение. Но, по счастью, его не потребовалось. Очевидно, наияснейшая панна решила, что успела обольстить меня в достаточной степени.

— Однако ответную любовь еще надо заслужить, — сухо перебила Марина. Подобие улыбки послушно исчезло с ее губ, и она перевела разговор на деловой лад. — Так с кем ты, князь? Помнится, ответить ты должен был в полдень, а ныне вечер. Или ты и впрямь не понял моего вчерашнего намека? — И она легонько коснулась тоненькими, почти детскими пальчиками венца на голове.

Во как! Напрямую, значит. В общем-то и правильно. Чего церемониться-то, ежели пан кавалер, оказывается, не обладает достойными манерами и мало напоминает лыцаря? И вообще, на первый раз хватит с него.

В ответ на ее вопрос мои брови, как по команде, удивленно взметнулись. Мол, неужто непонятно? Конечно же с тобой, воробушек. А дабы не возникло никаких сомнений, поинтересовался, не помнит ли она, кто именно выручил ее под самый конец заседания Боярской думы. Ах, помнит. Но тогда вообще непонятно, к чему такие вопросы. И вообще, если мне после всего сделанного для ее защиты нет веры…

И я, обиженно нахмурившись, сделал попытку встать из-за стола. А что, изобразить обиду и с гордым видом удалиться — замечательный выход. Пусть сама потом думает, как примириться, а я к тому времени успею разработать тактику своего поведения и…

Но уйти не успел. Даже выйти из-за стола не получилось. Марина мгновенно накрыла своей маленькой ладошкой мою руку и распорядилась:

— Сядь. Экий ты обидчивый, пан тугодум. — И задумчиво протянула, не сводя глаз с моего лица: — Вера-то есть, иначе и говорить не стала бы. Но и недоверие имеется.

Ладно, раз так, поговорим чуточку откровеннее. И я почти честно заявил:

— Дабы окончательно развеять сомнения на мой счет, скажу как на духу. Итак, тебе, как матери, хочется передать через двадцать лет своему сыну великую во всех отношениях державу, так? Что ж, я готов поклясться перед чем угодно: твое желание ни на мизинный ноготок не расходится с моим, наияснейшая Марина Юрьевна. — И я вопросительно уставился на нее. Мол, чего тебе еще надо?

— Non liquet, [864] — упрямо покачала она головой. — То не есть прямое слово. Мне надо, князь, дабы ты сказал ab imo pectore, [865] на чьей ты стороне. Притом поведал это statim atque instanter. [866]

— Что-то я не пойму! — недоуменно уставился я на нее. — Куда яснее-то?! Неужто моя мысль настолько непонятна? Править страной в ближайшие двадцать лет надлежит Опекунскому совету, верно? Кто туда входит, известно. Чтобы держава стала могучей и народ в ней процветал, этот совет должен не только принимать мудрые решения, но и действовать заодно. И хотя мне плохо ведома латынь, — напомнил я ей о своем незнании, а то ишь разошлась, — но, как воеводе, хорошо известно мудрое высказывание римлян: «Ibi victoria, ubi concordia». [867] Да и в Писании говорится, что дом, разделившийся в себе, не устоит, — позволил я себе вольную цитату из Библии. — Так зачем, наияснейшая панна, вопрошать меня, на чьей я стороне?

— Выгоды для державы каждый разумеет по-своему, — пояснила она. — Я их зрю в том, чтоб сей варварский народ пошел наконец-то путем, указанным ему мудрыми людьми из просвещенных стран…

Я угрюмо засопел, но возражать не стал, иначе она вмиг вычислит, на чьей стороне мои симпатии. Тогда и откровенного разговора не получится. Ладно, сглотнем. Собака лает, а караван идет. Утешимся тем, что моськи, утверждающие свое величие путем тявканья на слона, были и будут всегда и повсюду.

— …а таковых в совете покамест трое из семи, да и то с одним из них не совсем понятно, — уловил я концовку ее речи.

— Действительно, в любом случае получается меньшинство, — согласился я. — Нужно, как я понимаю, не меньше четырех, верно?

— Маловато, — подтвердила Марина. — Но тут как посмотреть. Четвертый, Годунов, зависит токмо от тебя, в этом я ныне лишний раз убедилась. А касаемо прочих, то у них самих хватает разногласий, и таких, что они порой от слов норовят перейти к кулакам. — И она презрительно усмехнулась. — Получается, ежели один боярин молвит словцо супротив, то другой непременно встанет на нашу сторону. Вот тебе и пятый. А где пятеро из семи, к тем и князь Мстиславский примкнет, дабы в одиночестве не остаться. И получается, дело за тобой, князь.

И вновь я невольно восхитился столь безукоризненно точным раскладом сил. Восхитился и окончательно отставил в сторону откровенный ответ, который подумывал ей дать. Нельзя. Ни в коем случае нельзя. С таким опасным врагом вести искреннюю беседу не просто глупо — чревато. Ишь «просвещенная» выискалась. А православие, выходит, побоку, ибо темное, замшелое и дремучее. Ну-ну. Хотя, может быть, я ошибаюсь и она имела в виду вовсе не веру? Ну-ка, ну-ка, проверим.

— И куда ж мы поведем Русь? К какому берегу? — эдак равнодушно, чтобы, упаси бог, не поняла, насколько важен для меня ее ответ, осведомился я.

— К благу страны, коего она пока по причине своей отсталости чурается. Пора, давно пора Руси жить одной жизнью с Европой, включая законы и… прочее, — вильнула она, не сказав впрямую об унии, но в то же время дав ясно понять, чего ей хочется добиться. — Покойный государь сделал кое-что на этом пути, подтолкнул ее, но слабо, очень слабо. Однако то не его вина — он не успел. Но ничего, остальное мы сможем сами. Да и тебе прямая выгода, князь. Кем ты будешь подле Федора? Одним из его советников, не более, и далеко не самым первым, не надейся — родовитые ототрут, и герцогский титул тебе не поможет. А у меня… Впрочем, о том я вчера уже обмолвилась и повторяться не стану.

— И опять я не пойму, — нахмурился я. — Коль в совете все окажутся заодно, при чем тут…

— Это пока он вообще есть, — раздраженно перебила Марина. — Сам ведаешь — кому родиться, одному богу ведомо. А если у меня появится дочь? Или…

Она не договорила, встав и направившись к иконостасу в углу. Медленно перекрестившись на темную икону Христа, судя по нахмуренному лицу явно недовольного, что Мнишковна подносит ко лбу не два пальца, а всю пятерню, она повернулась и вновь подошла ко мне. Даже при свете свечей было заметно, как она бледна. Однако решимость ее не покинула. Дойдя до стола и тяжело оперевшись о столешницу обеими руками, она склонилась чуть ли не к самому моему лицу и выдохнула:

— А если вовсе никто не родится? — Но вмиг заторопилась, заспешила с пояснениями: — Всякое ведь бывает. К примеру, мертвое дитя. Тогда неминуемо встанет вопрос о новом государе. Или… государыне. И я хочу уже сейчас знать, кого из нас ты поддержишь.

«А ведь она не беременна, — вдруг понял я, глядя на нее. — Или, во всяком случае, сама того не знает. Так-так…»

— А вот о неприятностях с ребенком и вовсе упоминать не стоит, — вежливо посоветовал я ей. — Прожив более двух лет на Руси, я успел, образно говоря, пропитаться русским духом, в том числе и некоторыми суевериями, в число которых входит и сглаз. Потому о них лучше помалкивать. Что до вопроса, и тут отвечу не тая: в случае… э-э-э… чего непредвиденного, мне лучше до поры до времени оставаться во враждебном лагере. Тогда противники наияснейшей станут обращаться именно ко мне, а заранее знать планы врага — наполовину одолеть его. Пока же мы не знаем, чего ждать от каждого из них.

— Да, то добже разумно, — задумчиво согласилась она. — Но смотри, князь. Я и без тебя управиться смогу, хотя придется, скрывать не стану, труднее, пусть и ненамного. Ты же, если вздумаешь изменить, потеряешь все. Поверь, я о том позабочусь, ибо кунктатора я могу простить, но предателя…

— Вот и договорились, — вздохнул я, направляясь к выходу, но у самой двери притормозил и ядовито заметил: — Между прочим, именно благодаря тактике Фабия Максима, прозванного так, Рим сумел одолеть непобедимого Ганнибала. — И, с глубоким удовлетворением обнаружив, как ее рот открылся от удивления (а вот тебе! И мы, дикари, кое в чем не лыком шиты, хотя и не сильны в латыни!), отвесил ей прощальный поклон и, не мешкая ни секунды, вышел.

Что же касается ее обещания управиться без меня, то вскоре я воочию убедился — и впрямь может управиться. Да еще как лихо! И хватило мне, чтобы уразуметь это, всего пары заседаний Опекунского совета…

Глава 16 Не мытьем, так катаньем

Проводить мы их решили не в Передней палате, а в комнате, соединявшей ее с жилыми покоями государя. Ранее право доступа туда имели исключительно ближние бояре, потому она считалась как бы почетнее. Ну и не столь велика, как Передняя, всего-то метра четыре на четыре. Для восьмерых самое то. Но дабы заседание одних не мешало другим и в то же время чтобы у нас всегда была возможность появиться в Думе, договорились совещаться в иные дни, то бишь по вторникам, четвергам и субботам.

А сесть я предложил за круглым столом, о приобретении и установке которого позаботился заранее. Тайная цель, которую я при этом преследовал, — не позволить Мнишковне, как венчанной царице, единолично усесться во главе.

Идею мою приняли, хотя и со скрипом — пришлось уламывать бояр, недовольных отходом от вековых обычаев. Но с ними я управился, втолковав, что ранее такого института, как Опекунский совет, на Руси вовсе не было, потому никаких отклонений нет. Зато потом, когда рассаживались…

Если с Мстиславским, солидно усевшимся по правую руку от Федора, все было ясно, то на следующий стул оказалось сразу два претендента, и Нагой явно не с добрыми целями уже стал задумчиво коситься на бороду Романова. И мне выказывать столь явное предпочтение конюшему как-то не с руки. Да и самому хотелось сесть рядом с учеником — хоть на ногу ему смогу наступить, если понадобится, или в бок незаметно толкнуть. А как это сделать? Через Федора Ивановича тянуться? А ну как ноги перепутаю да невзначай его любимую мозоль прижму.

И с другой стороны тоже не пристроишься — там Марина уселась. Ее с места сдвинуть и вовсе нечего думать. А рядом с нею уже пан Мнишек — попробуй сковырни.

По счастью, пока бояре ожесточенно спорили, у меня возникла новая идея. Мол, давайте рассадим Марину Юрьевну и Федора Борисовича по разным местам. Тогда получится, что тот, кто ближе к престолоблюстителю, невольно окажется дальше от наияснейшей, и наоборот. А чтобы никому из парочки не было обидно, с левой стороны от Годунова усядусь я.

Мнишковна, опасливо поглядывая на Нагого с Романовым, согласилась, хотя и с видимой неохотой. Федор тоскливо покосился на экс-царицу, но, видя, что деваться некуда, очередной мордобой почти назрел, тоже дал «добро» и подался в мою сторону. Следом за ним и Мстиславский. Федор Никитич сориентировался быстро. Едва Годунов пересел на указанное мною кресло, как он добродушно заявил Михаилу Федоровичу:

— И впрямь негоже мне с тобой тягаться. Чай, ты все-таки конюший, старее некуда. Пущай по-твоему будет, оставайся.

Нагой, довольно ухмыльнувшись, плюхнулся на оспариваемый стул, и лишь когда Федор Никитич уселся по левую руку от Мнишковны (справа уже находился ясновельможный), до него дошло, что Романов его надул. Теперь получалось, что он — единственный, если не считать Власьева, кто сидит не рядом с Годуновым или экс-царицей. Он недовольно нахмурился, но деваться было некуда — сам только что дал «добро».

Фу-у, управились. Теперь можно и приступить к обсуждению дел…

И уже после второго по счету заседания я пришел к выводу, что тягаться с Мариной на равных, как ни стыдно в этом признаваться, мне чертовски тяжело. Деваха оказалась врожденным политиком. Азарт как у бойцовского петуха, упертость как у быка, хватка крокодила, а вдобавок иезуитская хитрость и умение протягивать нужные ей логические цепочки, ведущие прямиком к ее конечной цели. Ну и плюс железная воля. Все это в совокупности делало ее чертовски опасным противником.

Почему я столь отчаянно противился всем ее попыткам встать у руля и взять верховную власть в свои руки? Дело вовсе не в чужеземных корнях. Елена Глинская тоже родом не из Рязани, а Екатерина II приехала в Петербург не из Урюпинска. Но обе были прагматичными особами, не лезли в чужой монастырь со своим уставом и понимали: православие не замай. Возможно, по складу души им на религию было вообще наплевать, но какое значение имеют причины? Главное — они правильно поступали, а почему — несущественно.

Эта же была и осталась упертой католичкой, отнюдь не собирающейся изменять римскому папе и канонам веры. А то, что она обвенчалась с Дмитрием согласно православному обряду, лишь временное тактическое отступление, не более.

Между прочим, во время нашей вчерашней вечерней встречи она не притронулась ни к одной скоромной закуске. Тогда я не придал этому значения. Может, была сыта к моему приходу, почем мне знать. Да и изобразить отсутствие аппетита, на которое ссылался ее батюшка, тоже требовалось. Но на следующий день я сообразил кое-что и как бы между прочим задал пару вопросов патеру Чижевскому. Не подозревая подвоха, он честно поведал мне, что у них давно начался Великий пост. Это у нас еще была Масленица, поскольку на Руси Пасху станут праздновать двадцатого апреля, а они в этом году будут отмечать ее куда ранее, двадцать шестого марта, а если по нашему счислению, то шестнадцатого. [868] Получалось, наияснейшая постится согласно католическому, а не православному календарю.

Ну а окончательно меня убедило в приверженности Марины к католицизму ее предложение на первом заседании совета. Касалось оно строительства… костела в Москве. И ведь как виртуозно она собрала все в кучу. Для начала напомнила присутствующим о необходимости претворить в жизнь замыслы Дмитрия, который, дескать, не раз говорил о том, что нечестно, когда одни иноверцы (протестанты) имеют свою кирху, пусть и на окраине города, а другие (католики) нет. Спрашивается, чем они хуже? А кроме того, он, дескать, уже дозволил устроить костел в домике у церкви Сретенья. Одна беда — помещеньице так себе, потому желательно воздвигнуть нечто поприличнее.

Я посмотрел на бояр и понял: покойный действительно такое говорил, иначе покряхтывающий Мстиславский и нахмурившийся Михаил Нагой непременно бы встряли с опровержением, а они молчат. Да и домик этот я успел повидать — он стоял в двух шагах от Запасного дворца Годунова, с той стороны, что ближе к царским палатам.

Марина же помимо ссылки на заветы государя привела в подкрепление своего предложения и уйму других доводов. Мол, именно сейчас для его строительства самое время. И московский люд, пока его искреннее раскаяние в учиненных злодеяниях достаточно сильно, весьма благосклонно воспримет возведение католического храма. Да и власть этим указом — пускай в завуалированной форме — выразит сожаление по поводу погромов. Вне всяких сомнений, король Сигизмунд также сочтет строительство своего рода извинением за учиненный погром и убийство его подданных, что весьма важно. Таким образом, этот храм станет своего рода символом окончательного примирения двух великих ветвей одного могучего древа, имя коему христианство.

На робкое предложение Годунова отложить решение на пару дней она мигом нашла контраргумент: уж очень символичен сегодняшний день, который на Руси именуют прощеный и все друг у друга просят прощения.

Словом, мы с нею согласились. А куда деваться?

Довольная первой победой Марина ринулась в следующую атаку и выразила пожелание, чтобы воздвигли сей костел… в Кремле. Дескать, она успела приглядеть для него подходящее местечко. Нет, о Соборной площади, дабы католическая святыня взгромоздилась рядом с Успенским, Архангельским и Богоявленским соборами, она не заикнулась, о чем я искренне пожалел. Увы, ей хватило ума предложить уголок поскромнее, подле Знаменских ворот, прямо на бывшем подворье Семена Никитича Годунова, принадлежащем ныне ее батюшке. Дескать, многие бояре строят подле своих теремов домовые церкви. Так почему бы не позволить тестю царя построить храм согласно своей вере?

Разумеется, и пан Мнишек не удержался от реплики. Мол, он ничуть не возражает против строительства и согласен потесниться. Хотя если Опекунский совет прирежет к его подворью немного ничейной земли вдоль крепостной стены, то было бы и вовсе хорошо.

— Вообще-то там Борис Федорович разместил хлебные склады с запасами зерна на случай голодных лет, — возразил я. — И эти склады три-четыре года назад спасли жизнь многим москвичам, и не им одним.

Губы Марины скривились в презрительной усмешке.

— С одной стороны, хлопы, быдло, с другой — царский тесть. Князь решил уравнять столь разнящиеся по весу чаши?

— Уравнять? — фыркнул я. — Да ни боже мой! И не помышлял. Как можно!

— Тогда к чему его возражения? — прищурилась она.

— А к тому, — любезно пояснил я, — что для меня жизненно важные интересы московского народа представляются гораздо дороже, нежели удовольствие ясновельможного пана помолиться, не выходя за тын собственного подворья.

— Да когда еще наступит этот голодный год?! — вспыхнула Марина.

— Может, в этом году, а может, в следующем, — пожал плечами я. — Но на Руси есть хорошая поговорка: «Готовь сани летом, а телегу зимой». Посему считаю…

Мне удалось отстоять перенос места для строительства костела аж за Скородом, на Кукуй, где уже стояла лютеранская кирха. По моему раскладу получалось, что тем самым мы соблюдем равноправие между чужими верами, иначе, мол, на нас обидятся протестанты, в число коих, как известно, входят и англичане, с которыми у нас самая большая торговля, и шведы. Решающим доводом оказалось мое уверение, будто строительство католического храма в Кремле король Карл непременно воспримет как намек, что мы становимся на сторону Речи Посполитой. И тогда-то война обеспечена, но в этом случае свеи выступят не против Марии Владимировны, а напрямую против Руси.

Воевать собравшиеся не хотели и потому встали на мою сторону.

Марина опустила голову, поняв, что на сей раз проиграла, но переживала недолго испустя минуту, когда речь пошла о деньгах для костела, вновь вступила в бой. По ее словам, от казны в строительство требовалось вложить немного, каких-то сто тысяч рублей, даже пятьдесят, а остальное готовы вложить она сама и ее батюшка.

И снова мне не понравилась позиция бояр. Все трое продолжали дружно помалкивать, выжидая, кто кого одолеет. Хорошо, встрял Власьев. Именно благодаря его красноречивому рассказу о жалком состоянии казны мне удалось занизить вклад до действительно символического — тысячи.

Увы, но я и в последующие дни продолжал словесные баталии с Мариной практически в одиночку. Периодически встревал Годунов, но стоило экс-царице ласково ему улыбнуться или что-то примирительно проворковать, как мой ученик начинал расползаться в смущенной улыбке и мямлить, что в ее словах вроде как действительно имеется немалый резон, а потому стоит отнестись к ним повнимательнее и… При этом он виновато поглядывал на меня, но толку от этих взглядов, если на деле он занимал по отношению к ней не просто нейтралитет, но, я бы сказал, благожелательный нейтралитет.

Про ясновельможного и говорить нечего. Романов, прекрасно понявший, кто главный виновник думского побоища, тяготел к Мнишковне по принципу: «Враг моего врага — мой друг». Михаил Нагой, как оказалось, опасался, что, если одолеет Федор, ему придется распрощаться с богатейшими вотчинами под Москвой, конфискованными Дмитрием у Годуновых и переданными ему.

С ним я решил вопрос быстро, зазвав в гости. После второго литра меда он разоткровенничался, выложив все начистоту, а я сумел его не просто успокоить, но и повернул вопрос иначе. Дескать, если одолеет Федор Борисович, то, как водится, начнет с милостей. Да и я непременно замолвлю за него словцо-другое. А вот в ином случае Мнишковна непременно пойдет на то, чтоб отнять эти деревни и села. Надо же ей хоть чем-то смягчить сердце своего незадачливого конкурента. Нагой прислушался, послушно закивал и… полез ко мне целоваться, уверяя, что с самого первого раза почувствовал ко мне небывалое благо… Договорить не получилось — вырубился.

В результате Михаил Федорович стал действительно поддерживать меня. Увы, проделывал он это весьма неуклюже, в точности как медведь в известной басне Крылова. То ляпнет совершенно невпопад, то, перебивая меня, ринется продолжать мою мысль, но так выкрутит ее и исковеркает — хоть стой, хоть падай. Однако деваться некуда — такова плата за его голос в нашу пользу.

Но у меня все равно получалось меньшинство, ибо Мстиславский неизменно держался нейтралитета. Пока шли дебаты, он практически в них не встревал, выжидая и изредка мямля нечто невразумительное, чуть ли не дословно цитируя Салтыкова-Щедрина: «С одной стороны, нельзя не признаться, с другой стороны, нельзя не сознаться…» А когда требовалось определиться, с кем он, боярин, покосившись на помалкивавшего Годунова, присоединялся к яснейшей: «Я вместе с большинством».

Попробовал я поговорить с Федором Ивановичем по душам, заглянув к нему вечерком на подворье, однако не вышло… Поначалу он вообще отнекивался, всячески увиливая от прямых ответов, и осмелел лишь после третьего выпитого кубка меда.

— Ты вот в Думе о счастьице сказывал для всего русского люда. То хорошо. Яко Христос учил. Токмо в жизни инако, князь. Уж больно мало господь ентого счастьица люду отмерил, а потому, ежели у кого-то прибавится, у другого непременно на столько же поубавится. Ну как на торжище — либо купец промашку дал, стало быть, покупатель доволен, либо у торговца барыш большой, тогда купивший внакладе. Да что я тебе сказываю. Сам ведаешь, чем даже для Христа все закончилось. — И выдал мне «добрый» совет: — Лучшей всего за несбыточным не гнаться, а сидеть тихо, в сторонке, вот как я. Не наша печаль чужих деток качать, потому как своя рогожа чужой рожи дороже.

— Не можете служить богу и мамоне, — вспомнилась мне подходящая фраза из Библии, но я не на того напал, ибо тягаться с Мстиславским в знании Закона божьего смысла не имело.

Он мгновенно парировал, процитировав Книгу Премудрости Иисуса, сына Сирахова: «Не домогайся сделаться судьей, чтоб не оказаться бессильным сокрушить неправду…» — и перешел конкретно на мою личность:

— Потому и сказываю, князь, не след тебе в свару с Маринкой вступать. Эвон, сам престолоблюститель помалкивает, а тебе ровно боле всех надобно. Нет чтоб поначалу свою силушку измерить — одолеешь ли, а ты очертя голову на рожон прешься. А у того же Исуса Сирахова мудро сказано: «Не поднимай тяжести свыше твоей силы». Неужто не понял, что не осилить тебе ее, ибо венчанная она на царство? Да и дите у нее под сердцем от нашего государя. И чего выходит? А того, что года не пройдет, как она царицей-матерью станет. — Он важно поднял указательный палец вверх и поучительно добавил, вновь перейдя на пословицы: — Потому призадумайся, да не сметя силы, не подымай на вилы!

— Значит, по-твоему, режь, волк, чужую кобылу, да моей овцы не тронь?! — с горечью констатировал я. — А ты о завтрашнем дне подумай.

— А чего о нем думать, когда он не пришел! — огрызнулся Мстиславский. — Чей день завтра, а наш ноне. Да и кто ведает, что там завтра станется да кто одолеет. Потому лучшей всего в середке держаться. Так куда проще. А уж кто из вас кого распнет, к тому и я опосля притулюсь. И ты меня, князь, не уговаривай, все одно ничего не добьешься.

— Ладно. Будь по-твоему, — вздохнул я, поднимаясь с лавки и понимая, что дальнейшие уговоры бесполезны. — В конце концов, обойдусь без тебя. Но помни, еще в Библии сказано: «Кто не со мною, тот против меня, и кто не собирает со мною, тот расточает».

— Никак грозишься? — посуровел он.

— Да нет, — пожал плечами я. — Скорее предупреждаю. Видишь ли, середка, которую ты занял, — самое опасное место.

— А ты ничего не спутал? — усомнился он.

— Сам посуди. Когда верх берет правый, он распинает левого, но прежде — того, кто посередине. Когда верх берет левый, он распинает правого, но того, кто посередине, опять-таки в первую голову. И даже если они не могут одолеть друг друга, сил у них достанет, чтоб сообща распять того, кто в середине.

— За что же?

— А он не решил, против которого из двух бороться. Получается, как друг — ненадежен, зато как враг — опасен. — И я посоветовал: — Вот и призадумайся как следует.

Боярин опешил, почесывая затылок, но ничего не ответил. Правда, провожал меня с величайшим уважением, аж до ворот, [869] но я не обольщался. Сдается мне, загляни к нему пан Мнишек, получил бы точно такие знаки внимания. Нашелся у него, хоть и с запозданием, достойный ответ. Стоя у самых ворот, он ехидно заметил:

— Сдается мне, напрасно ты меня распятием пужаешь. Не всегда дело им кончается. Иной раз вовсе напротив — доброй свадебкой. И что тогда?

— Тогда… будет еще хуже, — досадливо выпалил я и пришпорил коня, пуская его вскачь, злой и взбешенный, ибо боярин подтвердил то, что я и сам давно видел.

Действительно, с каждым днем взгляд Федора, устремленный в сторону Марины, становился все туманнее и мечтательнее, а его вечерние разговоры со мной все откровеннее. Хорошо хоть, он не сделал меня наперсником своих сердечных тайн — для них он выбрал сестру Ксению, приехавшую на днях из Кологрива и поселившуюся в Запасном дворце вместе с братом. Она-то вскользь как-то и обмолвилась мне о вспыхнувшей в его душе любви, подтвердив очевидное.

А ведь я не кривил в своем ответе боярину насчет «еще хуже», причем подразумевал не себя. Со мной-то в любом случае все останется в порядке, ибо женитьба на сестре Годунова — непрошибаемая страховка. Против учителя Федор может восстать, возмутившись, что он уже не мальчик. К полководцу может приревновать, не желая делить лавры побед над шведами и поляками. Но он никогда не станет катить бочку на мужа родной сестры. Не принято такое в нынешнее время. Попенять келейно — одно, а загонять в опалу — дудки. Такого в отношении родичей жены не позволял себе и самодур Грозный. Разве после того, как хоронил супругу или сплавлял ее в монастырь, но никак не раньше.

Получалось, мое положение в любом случае прочное, зато для Руси… Помнится, вернувшись от Мстиславского, я попытался проанализировать истоки своей неприязни к Марине. Может, я и впрямь ревную к ней своего ученика, как порою матери ревнуют своих сыновей, придираясь к будущей снохе? Представил на ее месте другую и понял: ничего подобного. Просто она самая неподходящая пара для Годунова — слишком волевая, слишком сильная и при этом устремлена в иную сторону. Про католичество, от которого она и не помышляла отрекаться, я уже упомянул, но оно — полбеды. Годунова при всей его влюбленности оттолкнуть от православия у нее никогда не получится. Куда хуже, что для нее Речь Посполитая навсегда останется гораздо милее и роднее Руси с ее «клятыми схизматиками», непонятными обычаями, чуждыми одеждами и неприятной едой.

И утверждаю это не голословно. За три последующих совещания Опекунского совета мы, во-первых, мало что решили, ибо я всякий раз увязал в жарких дебатах с Мариной. А во-вторых, в итоге принимали такое, что ой-ой-ой. Ну да, каюсь, отчасти есть в этом и моя вина: подчас, окончательно охрипнув, я сдавал свои позиции и, устав доказывать очевидное остальным членам совета, во время ее пламенной речи занимался разглядыванием ее венца, успев изучить его как «Отче наш». Я даже сосчитал точное количество бриллиантов, изумрудов, рубинов и сапфиров, размещенных на нем. По три с каждой стороны, плюс по два сзади, да еще пять рубинов, три изумруда и один сапфир на челе. С жемчугом, правда, хуже. Мелковат, вот я и сбивался — слишком большое количество окружало каждый камень.

— А что скажет князь Мак-Альпин? — доносилось до меня, и я обреченно махал рукой: «Поступайте как знаете».

И вместо одного Мариенгаузена мы отдали Сигизмунду все три города, подаренные Руси Марией Владимировной. Вместо разъяснительного письма, сухо и деловито объясняющего королю, что случилось в Москве и как жестоко наказаны все главные виновники гибели сотен поляков, было составлено иное, в котором Опекунский совет чуть ли не ножкой шаркал, униженно рассыпаясь в извинениях. Вместо…

Впрочем, проще поведать о двух вещах, которые мне удалось пропихнуть. Как Марина ни настаивала на присяге новому государю и его матушке, я встал намертво. Учитывая всевозможные неприятные осложнения как в период вынашивания плода, так и во время родов (да и пол ребенка неизвестен), присягать надлежит Опекунскому совету, и точка. На сей раз помимо Нагого и Мстиславский с Романовым (редкое исключение) встали на мою сторону.

Второе касалось выплаты компенсации ограбленным полякам за отнятое у них имущество и деньги. Котел, в который собирался добровольный возврат, оказался изрядно наполненным, но при подсчете заявленных поляками потерь выяснилось, что вернуть мы сможем одну деньгу на каждые пять. На мой взгляд, вполне приемлемо, но наияснейшая посчитала иначе: выплатить ограбленным все до единой полушки. Мол, пусть половину возьмет на себя казна, а остальные надлежит взыскать с москвичей в виде особой подати.

Лишь тут Годунов спохватился. Не иначе как взыграла отцовская кровь (помнится, Борис Федорович был рачительным хозяином), да и Власьев маслица в огонь плеснул, осведомившись, откуда взять деньги. Сказалось и мое выступление, в котором я ехидно поинтересовался у пана Мнишка, как поступил бы Сигизмунд, если бы оказался ограблен какой-нибудь русский купец в Варшаве, а виновников не нашли. Компенсировал бы он несчастному хоть злотый из собственной казны? Или шведский Карл. Или английский Яков. Или французский Генрих.

— Но ведь наши тати известны! — злилась Марина.

— Кто?

— Бояре Шуйские, Голицыны, Куракины, — начала перечислять она, но я бесцеремонно перебил ее, возразив, что они не тати, а воры, которые повинны в возникновении беспорядков, ну и в смерти государя, а грабил и убивал простой люд.

— Тем более хлопы заслуживают кары, — горячилась она.

— Кто именно? — осведомился я. — Они известны? Нет. Пойманные на месте погромов и ослушавшиеся стрельцов убиты. Остальные разбежались кто куда, а не пойманный — не вор.

— Князь предлагает смириться? — криво усмехнулась она.

— А что остается? Наказать всех огульно, без разбора?

— Речь не о наказании — о взыскании особой подати, — напомнила Марина. — Будет токмо справедливо, коль они расплатятся за учиненные злодеяния. Пусть не жизнями, но хотя бы серебром.

— Если угодно видеть новый бунт, куда яростнее предыдущего, пожалуйста, — отчеканил я. — Но указ о новой подати в пользу своих соотечественников подписывайте сами вместе с батюшкой, а я участвовать в этом безумии не желаю. Мою нынешнюю избу не сравнить с прежним теремом, но, когда она заполыхает, мне все равно будет ее жалко.

Остальные дружно закивали, соглашаясь.

— А кроме того, откуда у ляхов такие деньги? — усомнился я. — Вот тут у Афанасия Ивановича лежат бумаги о том, кто сколько имел. Я как-то взял из любопытства челобитную некоего Стрембоша и проверил. Получилось нехорошо. Вроде бы и шляхтич, а врет как сивый мерин…

— Не может такого быть! — вспыхнула от гнева Марина.

— Может! — не уступил я. — Еще как может.

И далее сделал подробный расклад, подкрепив каждое свое слово показаниями свидетелей (все как один поляки), что тот до погрома не имел ни кунтуша, расшитого жемчугом, ни сабли с пятью драгоценными камнями на эфесе, ни серебряных уздечек, ни… Словом, от его претензий на сумму аж в семь тысяч злотых осталась не десятая — двадцатая часть. Вообще-то сомнительно, что он имел добра и на оставшиеся три с половиной сотни, но отсутствия кое-чего моим людям просто не удалось доказать.

— Я допускаю, что некоторыми из них были допущены определенные преувеличения… — встрял пан Мнишек.

— То не преувеличения. То чистая, не замутненная правдой ложь, — перебил я его.

— Но если выплатить им из доходов виновных бояр, кои те получали со своих вотчин… — начала Марина.

— Все вотчины уже перешли в казну, то бишь к будущему государю, — напомнил я. — Мне казалось, одна из главных целей Опекунского совета передать по достижении совершенных лет нашему будущему царю полные закрома. Странно слышать от его матери и деда предложение обратного: начать проматывать достояние сына и внука, не успевшего родиться.

Упоминание о ребенке отрезвило закусившую удила яснейшую. Угомонилась. Правда, на время, а через полчаса все закрутилось по новой.

Вечером я устроил Годунову очередной разбор полетов, доказывая, в чем он ошибся и почему ее очередное предложение, которое прошло, в корне неправильно. Он, как и обычно в последнее время, в ответ виновато кивал и клятвенно обещал исправиться, но обещания так и остались обещаниями, и я понял, что надо принимать кардинальные меры.

А куда деваться, коли Марина приобретала все больший авторитет в совете, тем самым отнимая его у Годунова. И не один авторитет. Гораздо хуже, что она отнимала у меня самого Федора.

Повторюсь, дело не в ревности. Если б царевич научился отделять личные интересы от государственных — одно, а так это становилось чересчур опасным. И главная проблема заключалась не в том, что она морочила царевичу голову, а в том, как хорошо у нее это получалось.

Хоть я и не пророк,
Но видя мотылька, что он вкруг свечки вьется,
Пророчество почти всегда мне удается:
Что крылышки сожжет мой мотылек. [870]
Спасая «мотылька» по фамилии Годунов, я принялся действовать в двух направлениях. Коль Мнишковна столь рьяно ратует за своих соотечественников, я решил добровольно надеть на себя третий хомут, то бишь возглавить Панский приказ, ведавший всеми делами с иноземцами. Это я провернул быстро, ибо руководил им тоже Петр Федорович Басманов и после его гибели место оставалось вакантным.

Ну а теперь нейтрализация самой яснейшей.

Я не стал дожидаться приезда Любавы. Да и сумеет ли русский клин выбить польский — бог весть. Действовать же предстояло срочно, ибо на очереди были переговоры с представителями Русско-Английской компании, добивающимися подтверждения прежних льгот. Более того, они успели намекнуть, что не прочь заполучить и новые. А взамен посулили предоставить казне кредит на сумму не менее ста тысяч рублей, а можно и двухсот — трехсот, под ничтожные двадцать, а то и пятнадцать процентов годовых. И Марина Юрьевна вместе с батюшкой больше всех прочих ратовала за этот кредит, простодушно удивляясь, отчего я противлюсь, коль деньги сами идут в руки.

И вновь, как я ни науськивал накануне вечером Годунова, втолковывая, что одно только право на исключительную торговлю, которого они жаждали больше всего, обернется для Руси огромными убытками, все оказалось бесполезно. Правда, на сей раз полностью с Мариной и ее толстым папашкой он не согласился, предложив отсрочить окончательное решение на неделю, за которую наши дьяки все просчитают.

— Хоть я и не понимаю, что даст оная задержка, но отказать такому кавалеру, как Федор Борисович, не в силах, — с томным вздохом заметила Мнишковна престолоблюстителю, порозовевшему от смущения и — уверен — удовольствия, и, повернувшись ко мне, надменно усмехнулась: — Вот уж не мыслила, будто князь и герцог станет унижать свое достоинство, считая полушки.

— Полушек отродясь не считал, — огрызнулся я. — А здесь речь о сотнях тысяч рублей.

— Ах, все равно, — отмахнулась она. — Вести себя подобно торгашу не добже для благородного рыцаря.

Очень хотелось съязвить в ответ насчет ее батюшки, который, вне всяких сомнений, судя по многочисленным долгам, благороден дальше некуда, но я сдержался.

А помимо англичан оставались польские послы. Поняв, кто берет верх в совете, они усиленно нажимали на то, что Русь не может дружить с двумя врагами одновременно. Следовательно, нам надлежит отвернуться от Марии Владимировны и вернуть в Москву всех русских стрельцов, сидящих в градах Эстляндии и Лифляндии. К тому же этим мы ничего не нарушим, ибо договор с новоявленной королевой Дмитрий подписать не успел.

И далее недвусмысленный намек, что коли мы все-таки подпишем с нею сей договор, то король Сигизмунд сочтет себя вправе в одностороннем порядке разорвать иной, заключенный им шесть лет назад с Русью. А какова сила польской конницы и ее бравых гусар, даже когда их крайне мало, русские воеводы смогли убедиться не столь давно, когда всего пара тысяч бравой шляхты сумела свергнуть узурпатора и посадить на престол законного государя.

Едва они покинули нас, как бояре стали переглядываться, а на лицах у всех троих явно читалось: надо бы уступить. Благо договор и впрямь не составлен, а потому ни о каком нарушении своих обещаний речи быть не может.

И снова я спорил до хрипоты, чуть ли не на пальцах доказывая, что одно согласие взять грады в подарок наглядно свидетельствует о замыслах покойного государя принять Марию Владимировну в свое подданство. Пришлось даже открыть, что для того им и была организована эта затея, дабы показать, что он — истинный император, имеющий в своем подданстве королей.

Ответ на мои доводы был однозначный: Руси война не нужна. Уверен, в одиночку против шести я бы не устоял, но, по счастью, вновь подал свой голос Годунов, возмутившийся тем, что его отца окрестили узурпатором. И тщетно Марина со своим отцом встали на защиту послов, принявшись горячо пояснять, будто они имели в виду совсем иное. Разозлившийся Федор не слушал их, заметив, что насчет пары тысяч бравой шляхты, посадившей на престол государя, тоже явная ложь. Если бы не подлое предательство русских воевод, заставивших полки присягнуть Дмитрию, этим бравым воякам, разбитым в пух и прах русскими полками под Добрыничами, из Путивля была одна дорога — бежать обратно к границам, иначе…

— Но ведь там их было и впрямь всего ничего, — заикнулся пан Мнишек. — А представьте, коль Сигизмунд объявит посполитое рушение [871] и приведет к границам Руси все свое воинство? — И удивленно уставился на насмешливо фыркнувшего Годунова, а тот, очевидно припомнив мои слова, сказанные прошлым летом, твердо заявил:

— Если вывести в чистое поле полк гвардейцев и поставить супротив него тысячу ваших гусар, уверяю ясновельможного пана, верх останется за моими людишками.

Мнишек крякнул, возразив:

— Я всецело разделяю высокое мнение моей дочери о том, что твои люди, Федор Борисович, изрядно обучены храбрым воителем князем Мак-Альпином, но позволь заметить, что из-за недостатка соответствующего опыта…

— Я ныне ссылаюсь не на свой опыт, — недослушав его, отрезал Годунов, — но на опыт князя Мак-Альпина, ибо это его слова, а он всегда говорит чистую правду.

— Пусть так, но у князя всего один полк, — поспешила на подмогу отцу Марина.

— А один в поле не воин, — добавил Романов.

Федор запнулся, не зная, что ответить, но я был наготове и вновь, как и в случае с выплатой компенсации полякам, напомнил о ребенке:

— Вот уж не думал, будто родная мать захочет принизить будущий титул своего сына, еще до рождения отняв у него императорские регалии. Обычно родители поступают наоборот.

Но на сей раз ей было что ответить.

— Государь в подданстве Руси все равно остается, а посему никакого принижения титула не будет, — отчеканила она и упомянула о… бывшем великом тверском князе Симеоне Бекбулатовиче, который в свое время по необъяснимой прихоти Ивана Грозного целый год сидел на московском троне, а при Борисе Федоровиче прозябал в оставленной ему деревеньке Кушалино. Оказывается, пока мы с Федором воевали в Прибалтике, Дмитрий вызвал Симеона Бекбулатовича из деревни в Москву, пообещал вернуть пожалованные Грозным владения и позволил официально именоваться царем.

Теперь до меня дошло, почему Дмитрий во время нашей с ним первой встречи после моего приезда столь равнодушно воспринял намек, что у меня ничего не получилось. Причина проста — он успел подстраховаться, найдя себе другого царя. Думаю, именно в этом и крылась главная причина его необычайной доброты к старому и почти слепому человеку.

В конечном счете нам с Годуновым, как и в случае с англичанами, удалось отложить на неделю решение по принятию в подданство королевы Марии Владимировны.

А ведь имелся и еще один вопросик, который Мстиславский, невзирая на свою осторожность, уже задал мне при личной встрече. Да-да, той самой, где я не добился от него поддержки. Мол, не пора ли вернуться к старому и переиначить указ государя о даточных людях, вычеркнув из него всех боярских холопов и заодно требование уплаты податей за закладчиков. Получив отрицательный ответ, он не стал пытаться меня переубедить, но призадумался. Как я подозреваю, о поиске обходных путей. И если до этой идеи дойдет Марина… Словом, предстояло форсировать мою задумку, и ближе к концу следующего заседания совета я, резко прервав свою речь, уставился на Мнишковну и встревоженно осведомился:

— Вам нездоровится, наияснейшая панна?

Мой неожиданный вопрос ошеломил ее, и она, вопреки обыкновению, не сразу нашлась с ответом. Лишь после небольшой паузы она кисло осведомилась:

— Отчего это любезному князю пришло в голову, будто мне нездоровится?

Я приосанился и авторитетно заявил:

— Чрезмерный румянец на щеках и учащенное дыхание есть неопровержимый симптом целого ряда болезней, с перечнем коих мне доводилось ознакомиться в медицинском трактате великого индийского ученого Рабиндраната Тагора. Увы, я далеко не все запомнил, но кое-что с вашего дозволения могу процитировать. К примеру, он утверждает, что… — И последовал набор медицинских терминов, услышав трактовку которых любой врач долго бы катался по полу, держась за живот и задыхаясь от истерического смеха.

Марина нахмурилась, но ничего не сказала и опасливо потрогала свои щеки. Ну да, горячие. Да и как иначе? Тут у нас с самого утра моими заботами — лично устроил нагоняй истопнику по поводу необходимости беречь здоровье государыни — было так натоплено, что о-го-го.

Второй раз, ближе к концу заседания, я выразил обеспокоенность, что, как мне кажется, у Марины Юрьевны еще и болит голова, а это в совокупности с румянцем неопровержимо указывает на… Но продолжать не стал, осведомившись, так ли оно на самом деле. Расчет оказался верным. Желание услышать, на что указывает, одолело, и она, помедлив, согласно кивнула.

— Этого я и боялся! — трагическим шепотом воскликнул я. — Боялся, поскольку головная боль неопровержимо свидетельствует… — И выдал длинный список болезней, в которые я недолго думая включил страшный клофелин, еще более ужасный папазол и коварный амидопирин, каковые, подобно прочим анальгетикам — это, мол, такая группа болезней, — чаще всего приключаются у женщин в положении.

— Вам бы, наияснейшая, хорошо пройти флюорографию, а потом лоботомию, — сочувственно посоветовал я напоследок. — Именно так в подобных случаях рекомендует поступать великий индусский лекарь Радж Капур, у которого я учился.

Марина недоверчиво прищурилась и с ироничной улыбкой заметила:

— Прости, князь, но я сомневаюсь в твоих глубинных лекарских познаниях. Уж больно ты молод.

Но тут за меня вступился Годунов. С неподдельной тревогой взирая на предмет своих тайных воздыханий, он поднял мой медицинский авторитет на небывалую высоту, горячо заявив:

— Напрасны твои сомнения, Марина Юрьевна. Батюшка сам мне сказывал, что, когда у него прихватывало сердечко, Федор Константинович одними руками, безо всяких порошков и лекарств боль утишал. А как-то раз вовсе с того света его вытащил. Лекари, правда, себе оное в заслугу поставили, да батюшка поведал, что, когда у него уже душа вверх взметнулась, на тело покинутое взирая, никаких лекарей и в помине подле него не было — один князь, склонившись над ним, чтой-то творил. А уж к тому времени, когда они набежали, душенька его обратно в тело возвернулась. И всему тому князь обучился в восточных странах.

— В Шамбале, — уточнил я, удовлетворенно отметив, что взгляд яснейшей в момент утратил свою колючесть. И она не просто смягчилась, но и поинтересовалась, как ей быть.

— Лучше всего гастроэндоскопию или релаксацию, но где ж их взять? — принялся я размышлять вслух. — Можно было бы применить офтальмотонометрию, ботекс или эпиляцию. Шикарнейшие штуки и весьма эффектные, но, увы, у меня нет соответствующих инструментов. — И я расстроенно крякнул.

Точнее, это присутствующие посчитали, будто мое кряканье от огорчения. На самом деле, представив, как вопит Марина от применения указанных процедур, особенно двух последних, я чуть не засмеялся, потому и пытался как-то скрыть неуместный смех. Однако терминов накидано в избытке, утонуть можно в непонятках, пора и закругляться, а то точно не выдержу и заржу, и я подвел итог:

— Остается простейшее: постельный режим и как можно меньшее потребление воды, коя тлетворно влияет на нейроны и позитроны вашей предстательной железы.

— Постельный… — протянула Марина, и подозрение вспыхнуло в ее глазах с новой силой. — А как долго?

— Пустячок. Всего-то два-три дня, — улыбнулся я. — Если за это время не усилятся головные боли, значит, ложная тревога.

— А коли усилятся? — не отставала она.

— Тогда надо думать, — развел руками я. — Как я могу сейчас сказать что-либо конкретное, когда неизвестно, какого вида они будут. Рабиндранат Тагор насчитывал порядка шести с половиной десятков разновидностей головных болей, и каждая соответствует определенной болезни.

Второй удар в этом направлении нанесла заранее предупрежденная мною Ксения. Как ни странно, но Марину она отчего-то невзлюбила сразу, при первой встрече, хотя та из кожи вон лезла, дабы ей угодить. Едва узнав, что Федор собирается отправить за сестрой в Кологрив людей, Мнишковна предложила воспользоваться ее каретой, подаренной ей Дмитрием. Мол, сестре царевича и престолоблюстителя подобает ехать только в такой.

Покрытая алым глазетом, вся вызолоченная и испещренная золотыми звездами карета действительно выглядела на загляденье. Да что там говорить про стенки, когда даже ступицы у колес были покрыты листовым золотом, спицы выкрашены лазурью, а оглобли обиты темно-красным бархатом, расшитым серебром. На крыше у нее гордо красовался золотой орел. И внутри сплошная роскошь — подушки, расшитые жемчугом, стенки, обитые соболями, и соболями же обшитые шерстяные и стеганые покрывала.

Встретила ее Мнишковна, можно сказать, не чинясь, с распростертыми объятиями, словно близкую родственницу, заявив, что она ей теперь будет как сестра. Ксения держалась вежливо, учтиво, но не более. А когда Федор оставил меня с нею в тот же вечер наедине — авось никто, кроме него, не увидит столь вопиющее нарушение приличий, — она, припомнив встречу, намекнула, чтобы я держался с Мариной настороже и ни в чем ей не верил, а то не миновать мне худа. Мол, больно лукава. Я с улыбкой осведомился, не ревнует ли она. Ксения замялась, смущенно отвела взгляд и сердито огрызнулась:

— К кому? Ни рожи, ни мяса — одни кости. Да и не след русской царевне к брюхатой шляхтянке ревновать — больно много чести.

— Ну вот, обиделась, — ласково протянул я и кинулся заглаживать свою вину.

Загладил. Но до конца она этой темы не отставила и спустя полчаса вновь затронула ее, пояснив причину своего недоверия:

— Меня батюшка учил: не верь чужим речам, верь своим очам. — И невесело усмехнулась, добавив: — А недоглядишь оком, заплатишь боком. Сказывать-то что хотишь можно, зато в очи лжу она подпускать, слава богу, покамест не научилась, вот и проглядывает в них недоброе. Хоть и мал огонек, да виден дымок, а я приметливая. Потому и сказываю: не верь. И Феде накажи, а то она на него поглядывает, ровно говядарь на бычка, а бабья лесть хошь и без зубов, а с костьми сгложет. — Она пристально посмотрела на меня и… облегченно вздохнула, попрекнув: — Да ты и сам к ней веры не имеешь, так почто пытаешь? — И обиженно надула губы.

— Хочу лишний раз убедиться, какая ты у меня мудрая, — улыбнулся я. — А насчет Федора, может, лучше тебе самой, как сестре, поговорить с ним?

— Рада бы, да он ныне не тот, что ранее, — грустно вздохнула она. — Ты вон завсегда меня выслушаешь, да переспросишь, да обмыслишь. А коль и откинешь в сторонку, то потому токмо, что у тебя иные резоны есть. А что твоя советница не в портах, а в сарафане, вовсе не глядишь. Он же… Иногда, бывает, прислушается, особливо ежели с его думками сходится, но зачастую все боле мимо ушей пропускает.

Словом, в ее лице я нашел союзницу, к помощи которой и решил прибегнуть. И этим же вечером она вначале невинно осведомилась у брата, как проходил совет, а «узнав» о легком недомогании яснейшей, вскользь посетовала, что Федор и все прочие невнимательны к ней. Хорошо, князь своим зорким глазом вовремя подметил ее зарождающуюся болезнь, а если б нет, что тогда?

— Эва, накинулись на несчастную, ровно без нее ничего решить нельзя. А ведь ваши государевы дела — сплошное переживание, кои ох как опасны, когда баба дите под сердцем вынашивает…

Была у меня мыслишка подключить к нашему с Ксенией маленькому «заговору» и матушку Годунова, находящуюся пока в неведении, в кого втюрился ее сынишка. Представив, что она при очередной встрече ему скажет по этому поводу и какими словами, я даже заулыбался от удовольствия. Но чуть погодя пришел к выводу, что такой прямолинейный и грубый союзник, пожалуй, не поможет, а навредит, и отказался.

Иное дело — поймать Марину на нахальном вранье, имеется в виду сама беременность. Тогда он и сам может от нее отвернуться. Но у меня ничего не получалось. Я добросовестно собрал самых лучших московских повитух, но… Марина не подпустила их к себе, заявив о недоверии. Дескать, она выписала иных, польских, кои должны прибыть через два-три месяца.

Оставалось продолжать в ускоренном темпе работать по надежной изоляции яснейшей, поскольку я не исключал с ее стороны самого отчаянного шага. К примеру, стоит ей точно узнать, что о ребенке не может быть и речи (а раз в месяц это становится известно любой женщине), и она в жажде сохранить власть решится на что угодно. Вплоть до того, что подпустит к себе кого попало. В смысле кто под руку попадется. Ну а далее остаются легко решаемые пустяки. К примеру, договориться с польскими повитухами ускорить роды. Подумаешь, восьмимесячный, зато для всей Руси дитя родится в срок. А если он окажется мальчиком, то совсем караул.

Получалось, времени у меня в обрез, а может, оно вообще истекло. И третий шаг я предпринял, не откладывая в долгий ящик, этим же вечером, вновь самолично отправившись к истопникам, трудившимся в царских палатах. Отыскав там некоего Кухаря, отвечавшего за печку в ее покоях, я устроил бедолаге жуткий разнос за леность. Оправданий слушать не пожелал, постаравшись запугать как следует и пообещав, что, если царица простудится и с будущим младенцем из-за его нерадивости приключится что-либо неладное, он незамедлительно окажется в подвалах Константино-Еленинской башни. Так сказать, на переподготовке. Не пожелавший столь кардинальным образом повысить свое мастерство Кухарь расстарался не на шутку. По-моему, огонь вылетал аж из трубы.

Результат налицо — Марина на очередное заседание не явилась, передав через встревоженного папашу, что князь, по всей видимости, оказался прав в своих подозрениях. А голова у нее болит вот так-то и так-то. Да и прочие лекари подтвердили, что ей надо бы поостеречься. И хотя в своих диагнозах говорили иное, нежели я, но тоже рекомендовали отдых от всех занятий, в том числе и от государственных дел.

Я мысленно усмехнулся. Что касается царских докторов, я и не разговаривал с ними, ибо не сомневался — стоит ей пожаловаться, как они вмиг отыщут кучу болячек. Более того, даже если они будут уверены, что Мнишковна здорова, все равно изобразят кипучую активность и пропишут уйму лекарств, доказывая свою нужность и заодно перестраховываясь.

Ясновельможный доверчиво уставился на меня, ожидая, как я прокомментирую услышанное. Я сурово нахмурился, потер лоб и изрек:

— Боюсь, что это начальная стадия болезни Альцгеймера, — и мрачно посулил: — Худо, конечно, но куда хуже, если пойдет развитие и все перерастет в болезнь Паркинсона. Тогда ей точно обеспечена шизофрения, а то и паранойя, которая, в свою очередь, может перерасти в церебральный аппендицит и… — Но продолжать не стал, якобы не желая расстраивать батюшку, зато обреченно махнул рукой, чем напугал пана Мнишка еще сильнее, и обратился к остальным присутствующим.

Мол, как я и предсказывал, по всей видимости, сказалось переутомление яснейшей панны государственными делами. А ведь по сравнению с сохранностью плода в ее чреве все они такие пустячные, что о них не стоит и заикаться. В смысле заикаться при ней, дабы лишний раз не тревожить. По счастью, первые симптомы заболевания мною вовремя подмечены, посему есть надежда, что оно как-то обойдется, но впредь, вне всяких сомнений, следует освободить ее от тяжких забот.

Лицо пана Мнишка посуровело, но у меня была наготове приманка. Мол, чтобы не приключилось урона высокому сану Марины Юрьевны, голос ее в нашем совете надо и впредь оставить за нею. Только отныне им в ее отсутствие станет распоряжаться, как сочтет нужным, ее почтенный батюшка Юрий Николаевич, который, таким образом, будет иметь их сразу два. И повернулся к Мнишку с вопросом, что думает по этому поводу дедушка будущего государя всея Руси. Тот незамедлительно расцвел от моих слов, настолько они пришлись ему по вкусу, и торопливо закивал головой, во всем соглашаясь.

Нагой, также считавшийся дедушкой нерожденного царя, правда двоюродным, был солидарен с родным дедулей.

— А теперь слово прочим, — объявил я и уставился на Годунова.

Тот хоть и слегка расстроился, что не сможет видеть предмет своих воздыханий столь часто, благородно согласился с родственниками. Мстиславский, видя, что четверо «за», спорить не стал. Романов медлил, недовольно хмурясь. Очевидно, ему не понравилось, что я не включил его в состав «родичей». Однако остальных поддержал.

— Стало быть, решено, — хлопнул я ладонью по столу и, обратившись к Власьеву, попросил: — Афанасий Иванович, теперь дело за тобой, и, пока мы тут будем обсуждать остальное, составь указ, дабы мы успели его подписать. Да непременно укажи в нем, и чем вызвано наше решение, и что оно единодушное.

Он успел, хотя заседание получилось коротким — ни тебе споров, ни дебатов. Еще бы не успеть, если я накануне вечером специально заглянул к нему в гости и между делом попросил его подготовить такой указ, предупредив, что он может понадобиться в самом скором времени.

Ясновельможный пан и опомниться не успел, тем более я и не дал ему такой возможности, постоянно дергая его и спрашивая то об одном, то о другом. А как иначе, если он уже сейчас представлял собой одновременно две персоны и имел право на два голоса. Польщенный Мнишек развернулся вовсю, всякий раз растекаясь мыслию по древу и неизменно начиная свое выступление от самых корней, обильно уснащая его цитатами из Библии и примерами из древности. Словом, вполне хватило двух его выступлений. Не успел он закончить последнее, как Власьев, сидевший за отдельным столиком, уже встал, неслышно ступая, подошел к нам и положил перед престолоблюстителем (согласно старшинству титула ему подмахивать первым) написанный указ, услужливо протянув и перо с чернильницей. Мнишек осекся, удивленно уставившись на происходящее, но я не дал ему времени, поторопив:

— Итак, ясновельможный пан, победа в сражении с Голиафом осталась именно за Давидом, потому что он…

— Ах да, — встрепенулся тот, неуверенно продолжив и в то же время обалдело наблюдая, как свиток с указом, направляемый опытной рукой дьяка, переходит от одного члена совета к другому и каждый ставит на нем свою подпись. Словом, когда тот оказался у Мнишка под носом, ему ничего не оставалось, как запечатлеть свое согласие с остальными.

Впервые я возвращался с заседания совета радостный. Как говаривал шведский принц Густав Эрикович, баба с возу — волки сыты. Но успокаиваться нельзя. Была у меня уверенность, что такой человек, как Марина Юрьевна, без боя оружия не сложит. Так и оказалось…

Глава 17 Случайная встреча, или с паршивой овцы…

Уже на следующем заседании пан Мнишек, науськанный дочкой, принялся распинаться о необходимости соблюдения интересов его дочери, кои в ее отсутствие могут быть бессовестным образом порушены. Благо ее здоровье сейчас восстановилось полностью, да и лекари подтверждают то же самое. Одним словом, все мы, включая и его самого, вчера несколько того, погорячились, и надо допустить ее на наши заседания, а указ порвать.

Воцарилось молчание. Ну да, открыто лезть в контры с дедушкой будущего царя никому не хотелось, а кое-кто и вовсе проголосовал бы за такое с превеликой радостью — вон как глаза блестят у нашей молодежи. Еще чуть-чуть — и… Но я успел опередить Годунова, в очередной раз взяв инициативу на себя и твердо ответив, что о возврате не может быть и речи. После такого совет утеряет весь авторитет. Кто станет его уважать, если люди, собравшиеся в нем, вчера единогласно решили одно, а ныне отменяют, тем самым выставляя себя на всеобщее посмешище.

Да и потом, не следует столь сильно уповать на временное улучшение состояния здоровья. Не надо учиться медицине у лучших лекарей Востока, чтобы знать одну простую истину: у многих болезней, в том числе и весьма опасных, имеется так называемый возвратный период, в ходе которого у больного может наступить временное улучшение. Но проходит неделя, другая, и болезнь наваливается с новой силой, ибо хворый на радостях перестает выполнять предписания сведущих людей, считая, что он вовсе выздоровел. Разумеется, всем нам очень хотелось бы верить, что у Марины Юрьевны и вправду все замечательно, но вдруг оно не так? И что нам тогда, принимать третий указ, подтверждающий первый, но отменяющий второй?

И кто сказал, что мы непременно используем ее отсутствие в ущерб ее интересам? Мы ведаем, что она всей душой болеет за величие страны. Но неужто она решила, что мы против этого? Да ни боже мой! И кроме того, с нами постоянно пребывает ее батюшка, а он всегда передаст нам пожелания ее высочества, кои мы внимательно выслушаем, тщательно рассмотрим и по возможности примем. Не будем далеко ходить. Вот, к примеру, как мне помнится, она хотела поговорить насчет проявления милосердия к узникам, томящимся по обвинению в «воровстве» против государя. Что ж, давайте прямо сейчас сядем и займемся обсуждением этого, как того и хотелось Марине Юрьевне.

Все облегченно закивали, подтверждая истинность моих слов. Мол, можешь не сомневаться, Юрий Николаевич. И мы сели. И обсудили. И приняли решение, правда…

Однако все по порядку. Вопрос этот Марина подняла еще на третьем по счету заседании, едва узнала о единоличном решении Годунова о помиловании братьев Шуйских. Поставить это в вину престолоблюстителю ей не удалось. Федор сослался на право одного из верховных судей страны, каковым его назначил покойный государь.

Тогда-то она, очевидно сообразив, какие дивиденды получит на этом акте гуманизма, тоже захотела выказать себя милосердной правительницей. Более того, она даже выразила желание предварительно навестить узников, дабы самолично выяснить, кто из них раскаивается и достоин снисхождения, а кто нет.

Разумеется, Федор вызвался сопровождать ее. Ну и я, куда деваться.

Как я и ожидал, ее милосердие оказалось несколько избирательным. Тех, кто падал на колени с просьбой о помиловании именно перед нею, она не только внимательно слушала, но и выясняла, как его зовут, а следующий за нею по пятам иезуит Чижевский торопливо записывал их имена и фамилии. У прочих, обращавшихся к Годунову, имен она не спрашивала.

Словом, после обсуждения на совете решение о частичном помиловании узников было принято единодушно. Правда, оказалось оно не совсем таким, как хотелось бы яснейшей. Указ гласил, что огульное милосердие не имеет ничего общего со справедливостью, коя куда важнее, а главное — понятнее людям, а потому… надлежит разобраться с каждым индивидуально. Тем, кто был вовлечен в заговор подлым обманом и не умышлял худа против государя, желая лишь заступиться за престолоблюстителя, надлежит смягчить кару, а вот истинным «ворам» никаких снисхождений. Кому разбираться? Да верховному судье, то есть Годунову.

И все бы хорошо, но тем же вечером ее навестил мой ученик. Предлогсамый что ни на есть благовидный — его высочество пожелал справиться, как себя чувствует наияснейшая и не стало ли ей хуже. Беседа длилась долго. Как сообщила мне Ксения, в Запасной дворец он вернулся аж часа через три, не раньше. Результат разговора я увидел сам.

— Надо бы как-то повнимательнее к ним, дабы не расстраивать Марину Юрьевну по пустякам, — сказал Годунов, протягивая мне хорошо знакомый список иезуита Чижевского.

— Да, расстраивать государыню и впрямь нежелательно, — рассеянно согласился я, внимательно разглядывая своего ученика.

Выглядел тот, как… Ну словно после первой ночи, проведенной с Любавой. Хотя нет, тогда в нем не было такой одухотворенности и эдакого возбуждения. Неужто она милостиво дозволила ему?.. Да нет, губы вроде не припухли, хотя все равно мне это не по душе… Вообще-то если она уже успела выяснить, что не беременна, теперь для нее самое время попытаться забеременеть. Заодно и окончательно захомутать Годунова. А может, и кого другого — как я уже говорил, тут особо выбирать не приходится.

И я задумался, как усилить изоляцию неугомонной полячки, доведя ее до логичного конца и наглухо перекрыв все лазейки. Но пришел к неутешительному выводу, что одному мне не управиться. Надо провернуть единогласно, а у меня это навряд ли получится. И Мнишек встанет против, да и Федор воспротивится. Получалось, нужно прибегнуть к помощи извне. Но для этого требовалось провести предварительную работу, для чего я известил своего родственника, князя и тезку Федора Долгорукого, что следующим вечерком загляну к нему в гости. Вообще-то он сам, едва узнав о нашем родстве, намекал, что не прочь заглянуть ко мне, но я отнекивался, ссылаясь на сгоревший терем. Теперь пришла пора встретиться.

А сегодня мне предстояла еще одна неприятная, но обязательная процедура — почтить память государя, набальзамированное тело которого находилось в Архангельском соборе. Признаться, не хотелось туда идти, но ныне по Дмитрию исполнялся девятиднев, никуда не денешься, надо.

Первое, что бросилось, но не в глаза — в нос, так это неприятно-удушливый запах ладана и воска — горящими в соборе свечами при желании можно было осветить все московские улицы и закоулки. Каждый норовил прилепить свою за упокой души «красного солнышка», кое безвременно угасло. Я поморщился — не люблю всего этого, включая саму церковь. Тут уже впору не Филатова — кого иного цитировать.

Мне скучно здесь, где лишь лампады, тлея,
Коптят немые лики образов,
Где — ладана лишь запах да елея,
И душный мрак, и звон колоколов… [872]
Глядя на искренне оплакивающих кончину государя людей, я припомнил Екклезиаста. Неправильно говорил древний мудрец-философ: «Во многая знания многая печали…» Подчас наоборот. Знай народ то, что известно мне, и, возможно, у людей не только просохли бы слезы на глазах, но они и вовсе в своем праведном негодовании выбросили бы тело убитого из храма. Мол, не подобает Григорию Федоровичу, сыну боярина Романова, к тому же выблядку, как тут называют незаконнорожденных, находиться в родовой усыпальнице Рюриковичей.

А может, и не выкинули бы, поди угадай. Вот мне, к примеру, оно известно, но, стоя подле богато разряженного — весь обшит бархатом, жемчугом и серебряными нитями — гроба, я все равно испытываю грусть. Да и как иначе, если вместе с Дмитрием закончилась еще одна страничка моих приключений. Было в них и печальное и скорбное, но хватало и иного — веселого, доброго, счастливого и, что немаловажно, победного.

Пока стоял, в очередной раз обратил внимание на символичную картину. У изголовья Дмитрия бок о бок горячо молились два монаха в совершенно разных одеяниях: один в белоснежном подряснике, второй весь в черном. Помнится, когда я впервые увидел их, на ум мгновенно пришло поверье, согласно которому при жизни у каждого человека стоят за его левым плечом черт, за правым — ангел. Но это у обычного человека, и опять же незримо. А тут пожалуйста, все воочию.

Кстати, ассоциация с чертом и ангелом пришла на ум не только мне, судя по перешептыванию людей, стоящих рядом. Я хотел немедленно принять меры, но постеснялся. Если убирать, то черного, а это бывший духовник Дмитрия отец Исайя. Пришлось выждать время и отозвать его в сторонку, когда народу поубавилось. Но и тут я не стал его ни о чем просить, а лишь смущенно рассказал о возникшем у меня и прочих невольном сравнении с ангелами и… бесами и вопросительно уставился на него — как быть?

Архимандрит оказался молодцом.

— Коль на то будет твое повеление, исполню, — кротко согласился он.

— О таком не повелевают, — возразил я. — Просто не хотелось, чтоб народ думал, будто…

— Напрасно ты, князь, о людишках православных худое помышляешь, — перебил он. — Все правильно они поймут. Да и ни к чему лгать, излиха обеляя покойного государя. Было у него на душе всякое, в том числе и темное.

Однако в заключение пообещал, что станет отходить от гроба чуть пораньше. Пусть те, кто, как и я, подумал про ангелов, считает, что грехов у государя куда меньше, чем достоинств, раз черный «отлетел» от царя, в то время как белый остался.

Умница, что и говорить.

Прислушавшись к монаху в белом подряснике, я вновь удовлетворенно кивнул — молится, но практически беззвучно, лишь губы шевелятся. В точности как я и просил его в ту нашу первую встречу, деликатно пояснив о нежелательности громкого чтения молитв на латыни в православном храме. Заодно, заинтересовавшись необычным для Руси цветом монашеского одеяния, я уточнил, кто он такой. Оказалось, представитель ордена августинцев Николай де Мелло. Возвращаясь из Персии, он следовал проездом через нашу страну, и его заподозрили в шпионаже. Недолго думая боярин Семен Никитич Годунов, действуя по принципу «лучше перебдеть», не стал особо разбираться и загнал его на Соловки.

Узнав о бедственной судьбе августинца, отцы иезуиты походатайствовали перед Дмитрием о его возвращении оттуда. Увы, но поблагодарить государя за свое спасение де Мелло не смог, появившись в столице на третий день после его гибели. Вот с того дня он и занял свой пост в изголовье покойного, дав обет молиться по нему до сорока дней.

А на следующий день он сам появился у меня на подворье, заявив, что пришел поклониться последнему защитнику справедливого и милосердного государя. Говорил он по-русски, правда, не ахти как, но смысл был понятен. Да и сам монах мне понравился. Хоть и отмотал срок на Соловках ни за что ни про что, но старшего Годунова за свои страдания не упрекнул ни словом, ни намеком. Так и сказал:

— Во всем моя вина. Оговорил меня английский посол, когда мои ответы государю перетолмачивал, а Борис Федорович разве в том повинен? Сам я глупец. Надо было думать, кому доверять. Меня ж шах Аббас в Персии перед англичанином выделил, а тот, ведая, что я через Русь возвращаться стану, своим соотечественникам грамотку попросил передать, а в ней… — Он, не договорив, сокрушенно махнул рукой и, перекрестившись, горько усмехнулся, подытожив: — И кто тому виной, что я свою же беду сам английскому послу вручил?

А когда я узнал, что де Мелло в свое время бывал не только в Индии, но и в Америке, заинтересовался вдвойне. Очень хотелось прояснить обстановку в Новом Свете. Правда, выведать мне у него удалось только то, что происходит на территориях, которыми владеет король Испании и Португалии Филипп III. О происходящем по соседству он практически ничего не знал. Но я взял с него слово, что он перед своим отъездом непременно еще разок заглянет ко мне — вдруг вспомнит что-нибудь.

Сейчас мне оставалось благодарно кивнуть отцу Исайе, который, выполняя данное мне обещание, минут через десять отошел от гроба. Да и самому вроде бы пора — вон сколько дел. Но сразу покинуть храм не получилось — кто-то легонько ухватил меня за рукав. Я удивленно обернулся. Странно, монах. И что ему от меня нужно?

Спросить не успел. Тот оказался проворнее, выпалив:

— Скажи, добрый человек, батюшку твоего не Константином ли звали? — Увидев мой утвердительный кивок, он расплылся от радости и пояснил: — То-то я гляжу — один лик. Ажно страшно стало. А мне ить твоему родителю, князю Монтекову, в свое время послужить довелось. Однова даже в стременных. Может, сказывал он обо мне? Бибиком меня в ту пору прозывали.

Бибик, Бибик… Гм… Я почесал в затылке, припоминая. Вроде бы дядька в своих рассказах не упоминал о человеке с таким забавным именем. И потом, стременным-то у него был нынешний казак Тимофей Шаров? Наверное, это сам Бибик что-то перепутал, да и немудрено — все-таки прошло больше тридцати лет. Но на всякий случай решил уточнить, напомнив:

— Вообще-то у батюшки хаживал в стременных иной. Его Серьгой звали.

— Верно, — обрадовался он. — И впрямь Серьга. Я о ту пору в рядовичах был, ну в ратных холопах. И когда ты, то есть Константин Юрьич, — торопливо поправился он, — изветнику, кой князя Воротынского оболгал, отмстить вознамерился за его смерть мученическую, тоже в рядовичах был. Я ж и сабельку ентому Осьмушке кинул, егда ты, то есть батюшка твой, на «божий суд» его вызвал. — И он вновь умиленно всплеснул руками, попросив: — Ты уж не серчай, княже, что я всякий раз тебя с родителем путаю. Немудрено, коль лик у вас един на двоих.

— А стременным ты стал, когда мой батюшка взял тебя в Александрову слободу? — уточнил я, начиная припоминать. Действительно, именно с Бибиком отправился туда мой дядька, вознамерившись выкрасть свою невесту Марию Долгорукую из похотливых лап Ивана Грозного. — Ну как же, говорил он о тебе, да не раз.

— Ишь ты, не запамятовал! — умилился бывший Бибик. — Точно, в Александрову. Константин Юрьич тогда на заставе у Слотина всех оставил, даже Серьгу, повелев, чтоб они его возвращения дожидались, а меня одного, стало быть, прихватил. — Он помрачнел и заторопился, зачастил с пояснениями: — Ты, княже, не помысли чего, я ить твоего родителя нипочем бы не бросил, да вышло так. Мы, когда приехали, меня середь ночи боярин Димитрий Иваныч Годунов от его опочивальни увел, поведав, что, мол, сам князь так повелел, потому я наутро… ну… когда стряслось все… подле твоего батюшки и не возмог быть. А опосля, когда сведал о случившемся, что мне оставалось делать-то?

— Да никто тебя не винит, — успокоил я его. — А в монастырь как попал?

— То меня покойный государь Борис Федорович туда отправил, самолично. Мол, сведают, у кого служил, не сносить тебе головы. Потому одна тебе ныне дорожка. И деньгу мне для вклада вручил да наказал молиться за князя. Постригли меня, нарекли Лазарем, и с тех самых пор я там пребы… — Он осекся на полуслове, нахмурившись и озадаченно уставившись на меня. — Погоди-погоди. А когда ж тогда твой батюшка успел тебе обо мне поведать-то, ежели он… Али ты от кого иного обо мне слыхал?

Пришлось пояснить, откуда мне про него известно, кратко изложив версию чудесного спасения моих родителей. Но разговаривать в храме не очень-то удобно — больно много народу. Мы с Бибиком, то есть теперь с отцом Лазарем, хоть и отошли в сторонку от дверей, чтоб не маячить на проходе, но все равно в таком многолюдье как-то не то. Вдобавок ощущение, будто на меня кто-то уставился из толпы. Я пару раз оглянулся, но никого не заметил, хотя чувство, что мою спину продолжают буравить взглядом, осталось. К тому же появился мой гвардеец, шепотом передавший, что боярин Шуйский, сидящий до сих пор в застенках Константино-Еленинской башни, очень хочет со мной повидаться.

— Ишь приспичило, — усмехнулся я. — Ладно, заглянем. — И, повернувшись к отцу Лазарю, развел руками, мол, дела, дела, а потому хоть и приятно было повидаться, но пора.

Впрочем, он и сам сообщил, что собирается возвращаться в Староголутвинский монастырь, попросив дозволения навестить меня на подворье. Я дозволил, заверив, что нынче же предупрежу о нем дворского, дабы принял достойно, как и подобает.

Так, последний долг памяти усопшему отдал, порядок с «ангелами» проверил, гостеприимство проявил… Что ж, теперь можно со спокойной душой уходить, и я заспешил на выход. Но пока шел, по-прежнему ощущал чей-то пытливый взгляд, буравящий мою спину.

До Константино-Еленинской башни от Архангельского собора метров триста, не больше, но пешком нельзя, по чину не положено. И на принятые здесь условности не плюнешь — не та пока ситуация. И без того Мстиславский, как-то подметив, что я вышел с подворья на своих двоих, позже при встрече сделал замечание. Мол, с такой титлой да такими чинами надо соблюдать… Хорошо, у меня был заготовлен ответ. Дескать, иду не куда-нибудь, а в Архангельский собор помолиться о душе усопшего, потому-то, из особого почтения к государю, и пешком. Обет такой дал.

Словом, пришлось возвращаться на подворье за конем и на нем отправляться к узнику. Пока ехал, все гадал, что на сей раз скажет мне Шуйский. В тот день, когда была учинена казнь над его родичами — младшим братом Иваном, по прозвищу Пуговка, да над бывшим великим мечником Скопиным-Шуйским, Годунов не смог дождаться окончания их смертных мук. Непривычного к таким вещам царевича замутило, и он выбежал прочь. Признаться, мне тоже было не по себе. Уточнив вполголоса у лекаря Рейблингера, присутствовавшего при кончине царя Бориса Федоровича, сходятся ли симптомы, и получив положительный ответ, я вышел, но в отличие от Федора направился не на свежий воздух, а в соседнюю камеру, где находился Василий Иванович.

Тот, увидев меня, перекрестился, вытер выступившие слезы и скорбно спросил:

— Всё?

— Почти. Но умирают они точь-в-точь как покойный государь. Выходит, ты не солгал.

— Стало быть, меня и Дмитрия живота не лишат? — робко спросил он.

— Не лишат, — пробурчал я, хмуро глядя на него.

Ох как мне не нравилось, что Годунов оставил его в живых. Но что делать — слово не воробей. Разве что попробовать выжать из старикашки максимум — расписка-то осталась. О ней я ему и напомнил. Мол, согласись, боярин, что остаток своих дней куда лучше прожить не в тюрьме, а в монастыре. Хоть и в отдалении от Москвы, зато на свежем воздухе. Опять же и еды вдоволь, и холоп в услужении будет — красота.

— С чего ты вдруг расщедрился, князь? — подозрительно уставился он на меня.

— Деньги нужны, — честно ответил я. — Но для этого тебе надлежит проявить ответную щедрость и сдержать свое обязательство, даденное в Успенском соборе. Да не просто даденное, но и написанное на бумаге.

— Так как же я, сидючи тут…

— Еще лучше получится, — перебил я его. — Ты только скажи, с кем бы хотел повидаться да перемолвиться словцом, а остальное я беру на себя. И поверь, увидев тебя здесь, они станут куда сговорчивее.

— Поди упомни всех без записей, — захныкал он.

— Скажи, где они лежат, и мои люди принесут их сюда. А дабы тебе веселее трудилось, напомню, что срок отдачи тобой указан, и по его окончании на следующий день тебя переведут в другую камеру, куда хуже. Да и кормить станут соответственно… Нет, ломоть черствого хлеба ты получишь, да и кружку воды тебе дадут, но о большем не мечтай. И так, пока не расплатишься.

— А когда деньгу отдам, вправду дозволишь в монастырь уйти?

— Дозволю, — твердо пообещал я.

— Ох, обманешь, — запричитал он. — Как тогда с прощением у государя.

— Нет, — отрезал я. — Не обману. Будь моя воля, я б тебя и впрямь, как братца твоего, Пуговку, смертным зельем напоил, и с превеликим удовольствием. Но против слова Годунова, хоть и опрометчиво им даденного, никогда не пойду. А коль жизнь тебе дарована, то какая мне разница, где ты проживешь остаток своих дней? Что касается моего обмана, то вначале сжульничал ты насчет Ивана Голицына, а я ответил тем же самым. Наперед наука. Словом, действуй, боярин, да не мешкай.

И Шуйский действовал, а я ему помогал, поставляя называемых им должников. Вид кредитора, закованного с ног до головы в огромные ржавые цепи и пребывающего в мрачной сырой камере, где отовсюду капало и вдобавок жутко воняло, действительно делал визитеров гораздо покладистее. А когда ко всему этому после разговора с Василием Ивановичем добавлялась небольшая экскурсия по пыточной, с красноречивыми пояснениями, для чего предназначен тот или иной инструмент… Нет-нет, никаких угроз. Зато намеков хватало в избытке, и человек покидал подземелье чуть ли не в ступоре, поглощенный одной мыслью — где ему срочно взять деньги, чтоб расплатиться. Через неделю половина его долга уже находилась в моем каменном подвале.

Садистом я не был, и на самом деле с Шуйского, едва посетитель уходил, снимали цепи и переводили в другое помещение — относительно чистое, сухое и теплое. Но ему хватало и кратковременного пребывания, чтобы трудиться на совесть. Однако проблема с полным возвратом денег заключалась в том, что нескольких должников боярина не было в живых.

— И что будем делать? — напрямую спросил я его два дня назад, безжалостно напомнив: — Завтра выходит срок, а значит…

Договаривать не стал — и без того понятно.

— Помилосердствуй! — взвыл он. — Побойся бога!

— Боюсь, — кивнул я, — потому и не отступаюсь от его заповедей, а он сказал: «Око за око, кровь за кровь, смерть за смерть».

— Да ведь Ванька, брат меньшой, убивец-то! И в кубок государя зелье не я наливал.

— Зато ты был главным подстрекателем, — перебил я его. — Как ты Пуговку уговорил взять всю вину на себя, не ведаю, но догадываюсь. Ему ж так и так помирать, а тут он мог хоть братьев спасти. Опять же ты ему в отца место. И милосердия от меня не жди.

Теперь получалось, что, посидев всего сутки в иных условиях, Шуйский успел что-то придумать. Или снова станет просить о милосердии? Частично я угадал. Поначалу боярин действительно заикнулся о своей немощности, но я не стал ничего говорить — поднялся с лавки и направился к двери.

— Да ты погодь, князь, погодь! — испуганно завопил он, когда я взялся за ручку. — Эва, сразу и пошел. Нешто так дела делают?

Я повернулся, но ручки не выпустил, ответив в тон ему:

— А нешто так долги отдают?

Василий Иванович помялся, тоскливо вздохнул и спросил:

— А ежели не серебром? У меня ить в тайниках и жемчуг имеется, и еще кое-чего. Ранее, правда, иным принадлежало, но тебе-то не все ли равно?

— А жемчуг и кое-чего не закладное? — уточнил я.

— Что ты! — замахал он на меня руками. — Кто ж такое дорогое в закладе оставит? Ей-богу, не закладное. Да и не столь там и много, хотя, мыслится, должно хватить, ежели оценить по совести.

— По совести, по совести, — подтвердил я. — Сейчас пришлю к тебе моих людей. Скажешь им, где тайник, они сходят, все принесут сюда, приведут серебряника, и он скажет, на сколько тянет твой жемчуг и прочее.

— А ежели ты ему заранее укажешь впятеро занизить? — возразил боярин. — Давай лучше по записям. Так куда честнее. А где и у кого енти записи взять, я твоим людишкам поведаю. И ежели их цена, считая с серебрецом, кое у тебя, дойдет до двухсот пятидесяти тысяч, ты завтра же отправишь меня вместе с Дмитрием в монастырь. Согласен, князь?

Чувствовал я очередной подвох, ох чувствовал. Уж больно шустро бегали туда-сюда его глазки, упорно не желающие смотреть на меня. Но, здраво рассудив, что ничего не теряю, после минутного колебания дал согласие.

И ведь верно чуял. Боярин действительно сжульничал. Понял я это не сразу. Спустя пару часов снова появившись в подземелье (к тому времени мои гвардейцы успели притащить туда все содержимое тайников Шуйского), я, увидев разложенную на столе красоту, поначалу простодушно ею любовался. Было чем. Работа и впрямь больших мастеров. Особенно мне понравился ларец из черного дерева. По его краям на позолоченных пластинах стояли серебряные трубачи с барабанщиками, в центре возвышался слон, на нем башня, а на ней высились золотые часы. Ради интереса я распорядился завести их, перевел стрелку часов на двенадцать и… присвистнул от восторга: все фигурки пришли в движение. Трубачи затрубили, барабанщики ударили в барабаны, а слон принялся покачивать хоботом.

На корабль, стоящий рядом, я поначалу не обратил внимания. Хоть и сделан из золота, и снасти жемчужные, но в сравнении с часами не то. Однако позже, увидев его трюм, наполненный жемчужными нитями, где чуть ли не каждая величиной с орех, не меньше, прикинул, что в качестве подарка Ксении самое то. А что, сколько бы оно ни стоило, но, думаю, хватит у меня денег выкупить его у Годунова вместе с жемчужными бусами. Все равно ему самому их пока дарить некому.

Остальные драгоценности… Нет, они тоже красивые и, несомненно, весьма дорогие, но слишком сильно проигрывали в сравнении с часами и кораблем. Подумаешь, золотая цепь, усыпанная бриллиантами, или жемчужные четки — эка невидаль, или браслет с бриллиантами — тонкая работа, но… И мой взгляд в которой раз устремился к золотому кораблю с жемчужными снастями.

— На двенадцать тыщ золотников жемчуга, — тихонько подсказал знакомый голос сзади.

Я оглянулся. Точно, Власьев.

— А тебе откуда оно?.. — недоуменно протянул я.

— Так ведь твои людишки с меня записи затребовали, — пояснил он. — Вот я и поспешил вслед за ними. А когда глянул, вмиг опознал. — И протянул мне листы, на которых сверху крупно значилось: «Опись государевых подарков».

Я нахмурился, недоумевая, при чем тут бузина, когда дядька в Киеве, но после кратких пояснений Власьева понял, что Шуйский снова меня надул. И ведь не придерешься к стервецу. Честно сказал, что ранее принадлежало иным людям, но в закладе они не были. Все точно. Не закладывала их Марина Юрьевна, у которой все это изъяли мятежники.

Одного не пойму — и когда он успел покопаться в царицыных комнатах у Мнишковны, изловчившись все забрать и отправить к себе на подворье. Ну силен боярин. Мародерничать в такой момент — это… Нет, у меня и слов таких нет. Прав был дедушка Крылов, тысячу раз прав, когда говорил, что вору дай хоть миллион — он воровать не перестанет. У меня даже толком разозлиться на этого афериста не получилось, и встретил я приведенного из камеры Василия Ивановича веселой улыбкой.

— Значит, ранее принадлежало иным людям? — осведомился я.

— И не солгал, — насупился он, с тоской глядя на меня.

— Верно, не солгал, — подтвердил я. Шуйский мгновенно взбодрился, но я ласково заметил, охлаждая его радость: — Однако сделал ты это зря, ибо теперь у нас с тобой снова будет баш на баш, в точности как с головой Ивана Голицына.

— Это как? — насторожился он. — Ты что же, князь, словцо свое решил порушить, да…

— Ну что ты, — успокоил я его. — Мое словцо такое же верное, как… как твое. Будет тебе монастырь, коль обещано, непременно будет, олигарх ты наш ненаглядный. Вот только не свезло тебе, поскольку я — не демократ, а потому в обитель ты, конечно, поедешь, но…

— Сказал, дак досказывай, — взмолился он.

— Не придумал пока, — честно ответил я, — а и придумал бы, все равно не сказал: пусть тебе сюрприз будет. Да ты не печалься, скоро сам узнаешь.

А «сюрприз» для боярина был следующий. Во-первых, сам монастырь, выбранный мною для него и его брата. Соловки, конечно, заслуженно пользовались славой святой обители, но климат там ой-ой-ой. Холопа боярин получил — я и тут сдержал слово, но в наказе игумену, подписанном Годуновым, содержались кое-какие рекомендации, от которых братьям Шуйским не поздоровится. Чего стоит одна из них: «И поелику сии мнихи согрешили до пострига столь превелико, что и описать не можно, во спасение души их надлежит проследить, дабы они впредь кормились токмо трудом своим, вкушая лишь злаки, кои сами вырастят, и несть для них дней скоромных, окромя Светлой Пасхи и двунадесятых праздников».

С похожей грамоткой для настоятельницы отвезли в монастырь и бывшую Екатерину Григорьевну Шуйскую, а ныне старицу Ульяну. В этом послании, правда, кое-что по настоянию Федора и его матери смягчили — все-таки одному она тетка, другой — родная сестра. Вычеркнули они и про злаки, которые ей не придется самой выращивать, да и многое другое.

Но все равно позавидовать ей было нельзя, ибо отправили ее во Введенский монастырь, где игуменьей моя хорошая знакомая матушка Дарья, а в миру царица Анна Колтовская и мать моего двоюродного брата Александра. Думается, получив лично от меня дополнительное к этой грамоте письмецо с кое-какими уточняющими рекомендациями, настоятельница устроит ей такое веселенькое житье, что новоявленная сестра Ульяна взвоет в первую неделю. Благо холопки ей, в отличие от братьев Шуйских, не положено. Федор с матушкой забыли указать, а я не стал подсказывать.

Что касаемо драгоценностей Марины Юрьевны, перекочевавших к Годунову, то была у меня мыслишка сохранить все в секрете до того времени, пока поляки, включая многочисленных Мнишков и ее саму, не покинут пределы Руси, но я не успел осуществить задуманное. Не повезло. Их едва успели доставить на мое подворье, выложили на стол, чтоб аккуратно запаковать в сундуки и сунуть в подвал до поры до времени, и тут, как назло, приехал Федор. Пришлось расколоться — твое, государь, изъял у Шуйского.

— Погоди-погоди, — уставился он на них. — Так ведь енто государыни корабль. И часы тож ее.

— Неужто?! — сделал я изумленные глаза.

— Точно, точно, — заверил он меня. — Она не раз мне про них жалилась. — И… ринулся обнимать меня, благодаря, после чего, покраснев как красная девица, попросил не сказывать ей, будто это я их нашел. Пусть будет, что он сам расстарался.

Ну и есть ли смысл после таких просьб давать совет придержать их? Оставалось лишь мрачно взирать, как драгоценности одну за другой бережно кладут в приготовленные сундуки и… выносят из избы. А вместе с последним отправился в царские палаты и сам Федор.

И, глядя на его довольное лицо по возвращении оттуда, я понял, что задуманное мною надо форсировать, иначе окажется поздно. Вон как светится парень от счастья — словно не он вручал эти сокровища, а его ими одарили. Хотя как знать, может, он и впрямь получил взамен своего «скромного» подарка куда более «щедрый», в виде легкого поцелуя в щеку… В качестве аванса.

Глава 18 Дети, кухня, церковь, наряды…

У Федора Долгорукого меня на следующий вечер встретили по-царски, еще перед воротами, с подносом, на котором возвышался румяный каравай с аппетитной коричневой корочкой и серебряная солонка. Поначалу я опешил от неожиданности, удивленно оглядывая встречающих меня хозяев и дворню, толпящуюся за их спинами. Да что дворня, когда я со своим десятком гвардейцев еле-еле смог подъехать к их подворью. Зевак собралось видимо-невидимо. Мало того, из-за каждого забора выглядывали любопытные, которым не хватило места на улице.

Мелькнула даже мысль, что Долгорукий, по всей видимости, неправильно меня понял и ждал меня в гости вместе с Годуновым. Однако разочарования на лицах братьев и их жен в связи с отсутствием престолоблюстителя не наблюдалось. Все сияли, светились и постоянно повторяли: «Такая честь, такая честь!»

Получалось, причина в ином. Лишь позже, уже сидя в их тереме, я, припомнив кое-что, догадался. Очень уж польстил мой визит братьям Долгоруким. Дело в том, что на Руси не принято, чтобы старшие по титулу или чину приходили в гости к младшим. Вот наоборот — запросто. Или к ровне. И тут без проблем. А к младшим ни-ни. Есть, конечно, исключения, но они, как правило, для самых близких родичей, и Федор Тимофеевич со своими родными братьями Владимиром и Григорием под нее не подпадали — троюродные все-таки.

Вот и выходило, что коль я, думный боярин, победитель свеев и ляхов, правая рука царевича и престолоблюстителя Годунова, да и левая тоже, возглавляющий аж три приказа и входящий в Опекунский совет, навестил своих отдаленных и куда менее именитых родичей, следовательно, снизошел. Ну и заодно в какой-то мере возвысил их, а такое на Руси ценится очень высоко.

Между прочим, визит мой поначалу должен был состояться еще вчера, ибо когда подошедший ко мне Федор Долгорукий вновь начал намекать, что не худо вновь объявившейся родне свести и более близкое знакомство, я и бухнул:

— Ну тогда жди меня сегодня к вечеру.

Тот вначале вспыхнул от радости, но, вспомнив что-то, начал мямлить невразумительное. Дескать, к встрече столь дорогого гостя надо подготовиться как следует, а потому лучше всего перенести мой приход на следующий день. Почему на самом деле он попросил отложить мой визит, я узнал у Власьева, давно ставшего моим нештатным консультантом по всем вопросам. На сей раз специально не спрашивал. Просто у нас зашел очередной разговор о суровых правилах местничества, в которых я, признаться, до сих пор плавал как топор, вот тогда-то он меня и просветил.

Оказывается, ситуация у Долгоруких весьма щекотливая, ибо боярин Федор младше своего брата Владимира, который ему, после кончины батюшки, в отца место. То есть в связи с моим визитом возник щекотливый вопрос: кому быть набольшим при приеме.

— Ранее-то таковского отродясь не бывало, — усмехнулся дьяк. — Завсегда старшего по годам отличали. Его первого и титлами наделяли. Но покойный государь на таковское не больно-то глядел, потому и… — Однако похвалил братьев: — Уж не знаю, как на самом деле промеж собой живут, но на людях дружно держатся. Одначе и Владимир Тимофеевич без совета с братом ничего не учиняет — боярин есть боярин. А к чему ты спросил-то?

Я хмыкнул и, припомнив недавний разговор, честно рассказал про замешательство среднего брата.

— Ну ты им и задачку задал, — крякнул дьяк.

— Но они же в одном отцовском тереме живут, — удивился я. — Какие могут быть споры?

— А кому наперед при встрече стоять да чья женка первой на поцелуйный обряд выйдет? — возразил дьяк. — Тут много чего счесть можно.

Не знаю, как они договаривались, но, скорее всего, строго в очередь. То есть вначале Владимир выступил за старшего, произнеся часть приветствия, концовку произнес Федор, но зато его жена первой вышла с чаркой, и так далее. Третий, Григорий, тоже сказал какую-то фразу, но, как и положено младшему, самым последним.

Сами ритуалы описывать не стану — как обычно, по стандарту. Жены мне понравились, особенно супруга Владимира Мария, совсем молоденькая, как бы не моя ровесница. Как позже выяснилось — она у него третья. Впрочем, и жен остальных братьев я пожилыми бы не назвал, равно как и их самих. Старшему, Владимиру, на вид лет тридцать пять, остальные чуть моложе — обоим за тридцать.

Действовал я согласно инструктажу все того же Власьева, чтоб, упаси бог, никого не обидеть. Более того, когда настала моя очередь толкать тост-здравицу, я расстарался и сделал его таким обтекаемым, дабы не остался в обиде ни старший брат, который всего-навсего окольничий, ни средний, который имеет набольший чин боярина. Мол, пью за то, чтоб в их роду было и оставалось главное — дружное единство и все они так и продолжали держаться друг за дружку, а чины и титулы — дело наживное. Все прочие мои выступления в принципе были аналогичными: мир, дружба, жвачка. Ну и женам их, которые тоже по моему настоянию сели за стол, посвятил отдельный тост, вогнав всех трех в краску.

Словом, разошелся не на шутку. Но о главной цели своего визита не забывал. Подходил я к ней осторожно, исподволь, начав с очередного напоминания о боевых заслугах наших отцов. Ну а коль зашла речь о них, не обойтись и без подробного рассказа о тех славных временах, благо братья и сами выспрашивали меня о них весьма старательно. Оно и понятно. С новостями в столице худо, газет нет, телевизора не изобрели, художественной литературы кот наплакал, больше церковная, а тут цельный приключенческий роман, да не один, а два. Первый — о моих родителях, второй — обо мне самом. Хорошо, я заблаговременно подготовился, так что расписывал без запинки, соблюдая логику событий.

До самого главного дошел не сразу. На столе к тому времени успели четырежды поменять блюда, да и братина с медом пополнялась неоднократно. Владимир распустил пояс и якобы невзначай возложил руку на живот, наглядно демонстрируя, как он у него округлился. Через минуту, ревниво покосившись на брата, его примеру последовал и Федор. По-моему, он еще и слегка надулся при этом, чтоб пузцо выглядело таким же большим, как у старшего. Что делать — боярин без наличия объемного «комка нервов», заметно выступающего спереди, здесь вроде как дефективный. Это мне хорошо — во-первых, иноземец, а для них многие условности не обязательны, во-вторых, холостяк, с них пузцо не требуется вовсе. О последнем братья и заговорили.

— Еще б жениться тебе, Федор Константинович, да корни пустить, и вовсе хорошо было, — начал Владимир Тимофеевич.

— Да, тогда уж ты вовсе нашим бы стал, — поддакнул мой тезка.

Я, смущенно улыбаясь, посетовал, что вначале желательно как следует изучить местные обычаи, включая свадебные. Да и в правилах русской супружеской жизни я пока ни уха ни рыла. Боюсь, разбалую женушку. Кстати, не просветите, какие у них обязанности по дому, как они вообще должны себя вести, чем заниматься, а чего им ни в коем случае нельзя разрешать?

Просветили. Первым, на правах самого опытного, Владимир, принявшийся со знанием дела (как-никак в третий раз женат) рассказывать, что мне надлежит требовать от молодой жены. Причем начал с медового месяца, обмолвившись, чтобы я ни в коем случае не уподоблялся покойному государю. Мол, нельзя допускать такой срамоты — грех, ибо тут как с лошадьми: чуть приспустил вожжи, как молодая кобылка непременно закусит удила да столь резво понесет, что и ездоку достанется, и сани на обочине окажутся, и самой не поздоровится.

— А в чем срамота-то? — невинно поинтересовался я.

— Да как же! — возмущенно всплеснул он руками и принялся перечислять вопиющие прегрешения экс-царицы. Досталось и одежде — отсутствие кики и вдовьего наряда, но особенно поведению.

Нет, многое о том, как надлежит себя вести женщинам царствующего рода, я успел вызнать от Ксении и от ее матушки, которых накануне подробно расспросил о заведенных порядках. Оказывается, супруга царя даже церкви и монастыри должна посещать втихаря, чтоб никто не видел. Да-да, я не преувеличиваю. Если в церковь — то проходить туда особыми скрытыми галерейками, а находясь внутри, занимать место наособицу, заранее огороженное плотным материалом. Если же предстоит выезд в монастырь, то он происходит, как правило, рано утром или ближе к ночи, а на выходе из крытого возка доверенные слуги тоже должны растянуть длинные полотнища из плотного сукна, надежно скрывающие государыню от посторонних глаз. Про остальное вообще умалчиваю — кошмар, да и только.

Однако от Владимира, к которому вскоре присоединился Федор, мне довелось услыхать кое-что новое, забытое моей будущей тещей. Я слушал и наслаждался, предвкушая, как этот ворох многочисленных запретов в самом скором времени обрушится на Марину.

— Так енто в обычное времечко, а уж ежели она непраздная, тут и вовсе надобно держаться сторожко, — подвел итог Федор и, указав на согласно кивавших в такт чуть ли не каждому его слову княгинь Долгоруких, предложил: — Да вон хоть их послушай, яко надлежит себя блюсти.

Те словно дожидались команды, затараторили разом, вновь делая особый упор на ее беременность и вываливая на-гора меры предосторожности против возможного сглаза или порчи. И среди этих мер основное занимала уединенность. Мужики, включая самых ближних родичей, и вовсе должны навещать ее не иначе как в сопровождении супруга.

— Ко мне и мой родной братец Митрофан Васильевич токмо вместях с Владимиром Тимофеевичем приходил, — привела себя в пример Мария Васильевна.

Исключений из правил было два — свекор и родной отец. Оба имеют право на самостоятельное посещение, а в случае смерти мужа властны и привести кого-то с собой. Но оставить пришедшего наедине с вдовой — ни-ни.

Я старательно запоминал, периодически поддакивая. И если речами Владимира я наслаждался, то тут и вовсе разомлел. Конечно, кто спорит, говорили это княгини не без тайного злорадства, по принципу: «Мне было плохо, так пусть и ей халяву перекроют». Но какое значение имеет побудительный мотив, коль он так славно вписывается в мой замысел. Более того, кое-что зачастую перехлестывало через край. Например, даже «нога на ногу возложив седети грех есть», как мне сообщила жена Федора Татьяна Степановна.

Мысленно я потихоньку сортировал услышанное на две категории: одно для немедленного осуществления на деле, а второе по возвращении на свое подворье лучше перенести на бумагу, но в ход пока не пускать. Рано, а то получится перебор.

Наконец голова стала пухнуть от обилия сведений, и я поинтересовался — а что вообще женщинам можно? Ответ был краток: растить детей, шуршать по хозяйству и… молиться. Ах да, чуточку погодя супруга Владимира Мария уточнила, робко поглядывая на мужа, что, мол, можно для забавы обновы примерить, коли таковые имеются. Короче, kinder, kuche, kirche, kleider, то бишь дети, кухня, церковь, наряды. Не помню, кто из немцев и когда сформулировал это, [873] но зато теперь мне абсолютно точно известно, откуда он взял свою идею. Да услыхал, как живут или жили русские боярыни, княгини и царицы.

Но скучать русским женщинам из знатных семей, судя опять-таки по рассказам княгинь Долгоруких, не приходится. Напротив — успеть бы. Это ведь лишь на первый взгляд кажется, что при обилии слуг, холопов, нянек, мамок и кормилиц ни за хозяйством, ни за детьми смотреть не надо. Фигушки. Да, с одной стороны, блины они сами не пекут, полы не моют, пеленки не стирают. Но с другой…

Во-первых, контроль. Всюду надо успеть, везде доглядеть, нерадивых наказать, прилежных похвалить и прочая, прочая, прочая. Как результат: вроде своими руками ничего не делала, а к вечеру без ног.

Ну а во-вторых, остается kirche, то бишь церковь. На нее одну уходит уйма времени. Судите сами. Рано поутру подъем, и сразу за «домовое правило». Это, если можно так его назвать, обязательный комплекс молитв, поклонов, чтение разных библейских текстов и пение псалмов. Плюс крестовая молитва, или «келейное правило». Это еще одно чтение молитв, псалмов, тропарей, кондаков и прочая, прочая, прочая. Отличие от домового в том, что келейное каждый день разное, регламентируемое церковным уставом. А к ним добавьте чтение и пение часослова и псалтыря с присовокуплением строго определенных или особо назначаемых канонов и акафистов. Кстати, количество поклонов в каждом случае строго определенное, и меньше ни-ни.

Вечером само собой, и не один раз, ибо помимо вечерни имеется какая-то повечерница и полунощница. А после правила «отнюдь не пить, не есть, не разговаривать, а в полночь надлежит тайно вставать и со слезами богу молиться».

Разумеется, в праздник весь этот объем удваивается, а то и утраивается, поскольку к нему плюсуется молебен. Да и не только в праздник, но и в его канун. В постные же дни, особенно в Великий пост (ой как хорошо, что он наступил!), следует весомая прибавка в виде особых молений и чтений житий святых. Одно облегчение — как ни удивительно, но женщинам в церковь ходить, не говоря про заутреню или вечерню, но и в обедню, в отличие от мужей, вовсе не обязательно. Разве по воскресным дням, на праздники, да в какие-то святые дни, с которыми я, честно признаться, толком не разобрался.

Ну, Марина Юрьевна, берегись! Скоро начнем из тебя лепить благостную русскую царицу. И выбор у тебя останется небольшой — либо плюнуть на корону и бежать куда глаза глядят, либо подчиниться всем требованиям. Но при выборе последнего варианта надолго ли хватит твоего терпения?

Кстати, под конец братья, очевидно раззадоренные моим беспрекословным соглашательством со всем, что они говорили, не удержавшись, попеняли и мне, как представителю Опекунского совета. Дескать, излиха потакаем нынешнему поведению матушки-царицы. Вместо разъяснения ей русских правил мы… Ну и далее перечень наших прегрешений.

Очень хорошо. То, что мне от них и требовалось. Правда, с поправкой. Коль вы, ребятки, проявили инициативу, вам и флаг в руки. Примерно в этом духе я и ответил. Мол, негоже мне, как иноземцу, влезать в подобные дела и своей волей учинять столь жесткий регламент жизни Марины Юрьевны. Иное дело, если сама Дума попеняет на недопустимость подобного поведения с ее стороны и вынесет решение, дабы впредь она вела себя достойно, как надлежит матери будущего государя всея Руси. А для того чтобы было с кого спросить впоследствии, надо назначить, как оно водится в иных странах, например во Франции, хранителя царицыного чрева.

Каюсь, идею не выдумал, а нагло спер у Мориса Дрюона, вовремя припомнив его серию книг «Проклятые короли». Но не просто украл, а творчески подработал, предложив на всякий случай назначить двоих, ну как воевод в полках. Пусть они и контролируют соблюдение этого регламента. Им и держать ответ перед Опекунским советом и Думой, если с наследником престола еще до рождения приключится неладное.

— Да кто ж меня о том послушает? — обескураженно развел руками Федор Тимофеевич. — Чай, я в ней не из набольших… покамест…

Но Владимир, на правах старшего, немедленно поддержал меня, обрушившись на среднего брата:

— Был бы я в Думе, нашел бы нужные словеса. А что не набольший, так нешто ты один тако мыслишь? Эвон, сколь у нас ревнителей старины. С ними и потолковать надобно. И лучшей всего с князем Трубецким. Никита Романович, покамест Мстиславский в Опекунском совете, старейший и главнейший. Да и с Воротынским о том словцом надобно перемолвиться. Токмо… — Он замялся, в нерешительности поглядев на меня, но после недолгого колебания продолжил: — Тут и впрямь куда сподручнее тебе, Федор Константиныч. Уж больно дальнее у нас с ним родство. А тебе, князь, он через двухродную сестрицу свою, Анастасию Владимировну, дедом доводится.

Я задумчиво почесал в затылке, прикидывая, как поделикатнее отказаться. Толку с того, что Иван Михайлович доводится мне дедушкой. Увы, еще и врагом. Притом врагом старинным. Как же, как же, помню я, как он смотрел на меня на переднем царском дворе. И дело не в том, что мой спецназ получасом ранее старательно искупал бояр и их бороды в пыли, в том числе и у самого Воротынского.

«Помню я твоего родителя, князь. Он у моего батюшки за пристава был, когда государь Иван Васильевич замучил его в узилище. Государь терзал, а твой, видать, по пути добавил…»

Специально задержался князь, чтоб сказать мне это. А в глазах не слепой гнев от пережитого унижения, но тяжелая, как камень, застарелая ненависть. И я понял, что оправдываться и пояснять, как все происходило на самом деле, бесполезно. Все равно не поверит.

Получалось, ехать мне самому в гости к своему «дедушке» — значит загубить дело на корню.Либо не примет, либо слушать не захочет, либо, выслушав, специально поступит наперекор. Но Долгоруким о том пояснять ни к чему. Коль сам Воротынский помалкивает, никому о нашей вражде не рассказывая, лучше и мне промолчать. Пусть наша вендетта остается тайной.

Вслух отделался другим пояснением. Мол, у меня ныне столько дел, что еле успеваю метаться: с заседания совета в Стрелецкий приказ, оттуда в Аптекарский, а там и в Панский заглянуть, да за строительством дома пригляд требуется. И к чему брать в союзники обязательно Воротынского? Можно ведь и кого иного. К примеру, Нагих. Опять же выгода — поговоришь с одним, а в Думе сразу четверо голоса подадут.

К ним мне тоже ехать не хотелось. Примут-то благожелательно, спору нет, да и после сделают как надо, но… болтуны. Непременно всплывет мое участие. Захочется им лишний раз козырнуть моим именем, вот и начнут свою речь в Думе с того, что мы-де посоветовались тут на днях с князем Мак-Альпином… А мне желательно сохранить видимость союзника Мнишковны.

Однако из двух зол выбирают меньшее, и я выбрал. А чуть погодя, буквально на следующий день, выяснилось, что судьба мой выбор переиначила…

Глава 19 Не так страшен черт, как его малюют

Признаться, был чертовски удивлен, получив приглашение князя Воротынского заглянуть к нему в гости. Сев и призадумавшись, к чему оно, пришел к выводу: либо Ивану Михайловичу от меня что-то надо, либо он задумал со мной окончательно расправиться. Вообще-то князь не походил на тех, кто травит своих врагов, но откуда мне ведать, что нынче творится в его душе. Может, та застарелая ненависть наконец-то переполнила чашу его терпения, полилась через край, и ждать ему мочи не стало. Особенно с учетом того, как я возвысился за последнее время. А если добавить к этому и личное оскорбление, нанесенное некогда ему самому моими людьми, и вовсе…

Но и отказываться, невзирая на риск, нельзя. Единственную предосторожность, которая была в моих силах, я предпринял, предупредив перед самым отъездом Петровну, чтобы она на всякий случай приготовила какие-нибудь рвотные средства. Ну и пару противоядий тоже. Та всполошилась, принявшись отговаривать, что коль я чую, то и неча ехать к лихим людям, но, видя мой решительный настрой, вздохнула и поплелась готовить свои отвары и настои.

Встретил меня Воротынский весьма и весьма достойно. Признаться, ожидал куда худшего, а тут… Ворота открылись с задержкой, но лишь потому, что дворский бегал предупредить о моем приезде хозяина, который спустился во двор, встретив у самых ворот — высшее уважение для гостя.

Усадил Иван Михайлович меня, как и положено, в красном углу, под образами. Понимая, что в титулах он — ровня мне, а с его шлейфом славных предков тягаться и вовсе бессмысленно, я поначалу не сразу уселся туда. Вежливенько отступив на шаг и освободив проход к лавке, я красноречиво дал понять Ивану Михайловичу, что на красный угол не претендую, уступая почетное место старшему. И даже когда тот отрицательно покачал головой, заметив: «Красному гостю красное место», снова не спешил, напомнив, что он не просто старше меня по летам, но и является моим дедом.

— А коль я дед, должон меня слухаться, — наставительно заметил он. — Потому, раз сказываю, садись под святые, стало быть, неча противиться…

Пришлось сесть. Воротынский примостился напротив, одобрительно заметив мне:

— А ты молодцом, князь, не спесив. Хвалю.

— Да на что вороне большие хоромы? — пренебрежительно отмахнулся я. — Знай, ворона, свое гнездо!

— Не скажи, — возразил он. — Иная ворона, ежели случайно залетит в хоромы, примащивается так, ровно она и впрямь теремом оным владеет.

Ух ты! Намек-то какой! Можно сказать, кристально прозрачный. Не иначе как он на время отложил свою ненависть ко мне, решив, что другая беда куда хуже и надо в первую очередь заняться изгнанием из Москвы ляхов. Одно непонятно — Мнишки в его планы включены или как? Но коль нужные карты сами ложатся в руки, грех не воспользоваться удачным раскладом.

— Бывают и такие, — охотно согласился я, продолжив начатую тему. — Особенно если они издалека, из чужих краев на Русь залетают.

— Во-во, — поддержал он. — Но о том опосля успеем потолковать. — И, обведя рукой стол, предложил: — Ты не чинись. У меня ить по-простому, без разносолов, но чем богат, тем и рад. Ах да, — спохватился он и крикнул холопу: — А ну, живо тарелю гостю дорогому!

Странно, то ли мне кажется, что враждебность из его глаз, устремленных на меня, исчезла, то ли оно и впрямь. Нет, возможно, я и ошибаюсь, приняв желаемое за действительное, но ненависти в них точно не видно. Однако поостеречься надо, ибо яд запихать можно в любое из всевозможных блюд. Ну, к примеру, вон хоть в тот пирог, испеченный в виде гуся. А рядом такой же, но изображает курицу, а вместо хвоста и крыльев у обоих пышная зелень. Оказывается, не я первый теплицу на Руси создал. Есть они тут, иначе откуда в первой половине марта взяться свежей петрушке с укропом.

Но такие птички — первый соблазн для гостя. Значит, что? Значит, трогать мы их не будем. И чем тогда закусывать? Другими пирогами, выглядящими поскромнее? Их тут тоже завались, и каждый, наверное, с разной начинкой. Это у крестьянина в пост толокно да каша на воде и хлеба кусок, а если денежки есть, куда изобретательнее можно трапезничать, не нарушая церковный устав. Ох как они соблазнительно смотрятся: ароматные, румяные, с хрусткой корочкой. Не ломал еще, но чую — затрещит она под моими пальцами, точно. И… в каждом может отрава таиться. А уж в соленья разные и вовсе запихать что угодно можно. «Чего князь помер?» — «Да грибочков поел». — «А почему синяки под глазами?» — «Отказывался».

Я мужественно вздохнул, сглотнул слюну и, обведя рукой стол, пожаловался:

— Эва, сколько тут у тебя вкуснятины, а мне лекари воздержание, как назло, прописали.

— А что так? — нахмурился он.

Пришлось пожаловаться на брюхо, которое не просто пучит и урчит, но вовсе не хочет ничего принимать. Стоит чего-нибудь съесть, как вмиг начинает тошнить и извергаться обратно. Нет, если немного и самого простого — хлеба и вареных овощей, то оно ничего, но и тут приходится держать ухо востро. С медком же и вовсе худо. Хорошо, пока терем строится, я пребываю в простой избе-пятистенке, ковров на полах нет, иначе бы все загадил.

Задумчивый взгляд Воротынского невольно скользнул по ковру, постеленному в трапезной. Здоровенный, где-то три на четыре метра, не меньше, ярко-красного цвета, с витиеватыми узорами, выглядел он как новенький. Ну да, потому я и сказал про тошноту, чтоб хозяин красоту свою пожалел да не сильно приставал.

Но оказалось, размышлял Иван Михайлович не о сохранности своего имущества, принявшись заботливо расспрашивать меня, у кого я до него гостил.

— Я к тому, что не могли тебе где-нибудь, часом, того, зелья кой-какого подлить? — пояснил он причину своего любопытства.

— Да не должно, — ответил я. — Ну у братьев Долгоруких бывал…

— То не в зачет. Они тебе родичи, потому худого про них можно не думать.

— В палатах царских доводилось. Там вроде тоже некому…

— Напрасно так мыслишь. — Он укоризненно покачал головой. — Людская зависть страшна, поверь, князь, так ты бы впредь того, поостерегся.

И он… принялся меня поучать, как надо вести себя на будущее, чтобы и хозяина дома не обидеть, и максимально себя обезопасить. Более того, он заявил, что сейчас же, если я не возражаю, займется со мной этой наукой на деле. Я не возражал.

— Примечай. — И он повелительно махнул стоящему наготове холопу.

Тот, подскочив ко мне, сноровисто набулькал в мой кубок вина из бутыли, которую держал в руках. А вот кубок Ивана Михайловича слуга, черпанув ковшиком из серебряной братины, наполнил медом. Я неуверенно протянул руку к своему кубку, прикидывая, как поделикатнее отказаться, но придумать не успел — вмешался сам Воротынский.

— А ты погоди, князь, погоди за ножку браться, — остановил он меня. — Я ж тебе сказываю: стеречься надобно. Потому ты, коль видишь, что налито из разных посудин, откажись от вина.

— А не обижу хозяина? — поинтересовался я.

— Можно и обидеть, — согласился он. — Но это ведь смотря как отказаться. Тут с умом надобно, словцо доброе сказать. Мол, зрю, что ты меня наособицу выделил, наилучшего из своих запасов не пожалел. За то тебе низкий поклон. Но токмо недостоин я таковских почестей, а желаю единого медку разделить, дабы и тут вровень с тобой стояти, и ничем не возвышаясь, но напротив…

Не угомонился Иван Михайлович и когда слуга заменил мое вино на мед, принявшись объяснять, как вести себя далее. Много чего он мне наговорил. И то, что брать еду надо непременно из одного блюда с хозяином дома, и пить не допьяна, но держа себя в руках, дабы не утратить бдительности, и…

Я слушал и гадал, в чем дело. Учит-то как?! Не просто всерьез, но весьма и весьма старательно, словно и впрямь желает, чтоб со мной не случилось ничего плохого. А в заключение он вновь похвалил меня:

— А ты и в этом умен, князь. Я к тому, что ежели в чем худо смыслишь, то поучиться не брезгуешь.

В ответ я, вовремя припомнив выгравированную на кольце у Петра I надпись, учтиво ответил:

— Аз есмь в чину учимых и учащих ия требую. [874]

— Ну да, ну да, — поддакнул он и попросил поподробнее поведать про то, как наши с ним отцы спасали Москву от татар.

Надо сказать, слушателем Иван Михайлович оказался отменным. Особенно когда мой рассказ дошел до битвы под Молодями. Тут он и вовсе затаил дыхание. Взор затуманился, еще чуть-чуть, и слеза бы прошибла, но он сдерживался. Правда, при этом оглушительно сморкался в свой здоровенный плат, проделывая, на мой взгляд, данную процедуру чересчур часто и всякий раз украдкой касаясь глаз.

И за все время ни единого слова или намека про моего отца-иуду, предавшего великого полководца князя Михаила Ивановича Воротынского. А где жажда кровной мести за своего батюшку, которого, как он считает, схватили и запытали до смерти по доносу дяди Кости? Не могла ведь она исчезнуть в одночасье?

Наиболее логичный вывод предполагался один: засланный казачок. Значит, впредь, как бы он ни шел мне навстречу, надо держаться с ним настороже. Бойся данайцев, даже дары приносящих. Хотя нет, дары пусть приносит — примем… после тщательного осмотра, а вот в остальном — извини-подвинься. Но пока мы с ним, как я понял, в одной лодке, а потому стоило этим воспользоваться. И я аккуратненько начал выводить разговор на царских особ.

Получилось не сразу. Поначалу, опять-таки по его просьбе, пришлось изложить историю приключений моих родителей. Разумеется, злоключения его отца я опустил, дабы не напоминать о якобы предательстве моего батюшки.

Несмотря на то что он сам просил поведать, слушал меня Воротынский куда менее внимательно. Вначале да, снова затаив дыхание и не пропуская ни слова, но не успел я дойти до самого интересного, то бишь божьего вмешательства и их чудесного спасения, он как-то поскучнел. Такое ощущение, будто Иван Михайлович полностью погрузился в какие-то свои мысли, не имеющие ничего общего с моими рассказами. Лишь задумчиво разминал пальцами маленький хлебный катышек, уставившись на него, и ни гугу. Только в конце он, закинув катышек в рот, усмехнулся и заметил:

— Выходит, и впрямь родичи мы с тобой.

— Выходит, что так, — подтвердил я.

— А я, признаться, поначалу не больно-то тебе поверил, ты уж не серчай. Ну-ну, быть по сему, — протянул он с какими-то непонятными интонациями в голосе.

Честно говоря, я так и не понял, что он хотел этим сказать. То ли он не имеет ничего против эдакого родства, то ли оно ему не совсем по душе, но что делать, судьба, с которой не спорят, а потому он готов смириться с этим обстоятельством. И уж совсем непонятен был его вопрос:

— А про «божий суд» чего умолчал?

Я недоуменно уставился на него. Иван Михайлович пояснил:

— Не про твой речь — его я и сам видал, а тот, что у родителя твоего был.

Я и впрямь многое опустил из весьма сложных взаимоотношений отца Марии, князя Андрея Владимировича, и моего дяди Кости, не став рассказывать и про его поединок с Осипом Бабицким-Птицей. Помнится, этот Осип приходился самой Марии троюродным братом, а значит, и мне и Долгоруким он дядя. Мне — троюродный, им неведомо какой, но все равно родня, а потому афишировать не стоит. Конечно, никто из моих родичей сейчас с нами не сидит, но кто знает — возьмет Воротынский и упомянет в разговоре с кем-нибудь, а там донесется и до Федора с Владимиром. И зачем рисковать, напоминая о таких вещах?

Я поморщился, промямлив:

— Ни к чему оно.

— Ну ни к чему так ни к чему, — невозмутимо согласился со мной Воротынский и резко сменил тему. — А ты, выходит, решил прочно на Руси осесть?

— Решил, — подтвердил я. — И давно.

— То славно, что ты батюшкиным заветам послушен, — одобрил Иван Михайлович.

— Да меня и самого сюда тянуло, — пояснил я. — Видно, кровь твоей двухродной племянницы сказывается.

— И это славно, — кивнул князь. — Хошь и не самые лучшие ныне времена, однако…

Вот тогда-то мы и перешли на интересующую меня тему. Правда, до Марины дошли не сразу — вначале коснулись ее отца. Иван Михайлович полюбопытствовал, правда ли то, что Юрий Николаевич, как ему довелось слыхать, в прошлом… гм-гм… не всегда вел себя достойно?

Я аккуратно возразил, заявив, что люди соврут — недорого возьмут, а потому верить кому ни попадя на слово не стоит — можно попасть впросак. Вот мне тоже доводилось слыхать, будто ясновельможный пан вылез в коронные кравчие и управляющие королевским замком исключительно за счет своего сводничества — поставлял вместе с братом Николаем королю Сигизмунду II Августу знахарок, чародеев и девок для разврата. Чтобы угодить наияснейшему, они не гнушались ничем и как-то раз даже похитили из варшавского монастыря бернардинок молодую инокиню Барбару Гизанку, которая приглянулась королю. Говорят, доставленная ими красавица не только стала любовницей Сигизмунда, но и родила ему дочь.

Более того, пользуясь своей близостью к королю, братья Мнишки вывезли из королевского замка Книшин в ночь кончины своего покровителя столько добра, не побрезговав и одеждой, что для покойника не отыскалось ничего приличного — пришлось обрядить в заплатанное. Ну и разве можно верить такому? Да, говорили мне об этом вроде бы весьма уважаемые люди, а не любители всяких баек и сплетен, но разве они не могли ошибиться?

Правда, настораживает, что такие наветы на братьев Мнишков обсуждались не келейно, а во всеуслышание, на избирательном сейме, причем обвинение выдвинул не кто-нибудь, а родная сестра короля. [875] Да и те, кто защищал их, не нашли ничего лучшего, как заикнуться, оправдывая братьев, что, мол, обирали не одни они — кроме них поживились и другие.

Но опять же у каждого человека недоброжелателей предостаточно, поэтому, вполне вероятно, они и тут оказались оклеветаны. Тем более Анна Ягеллонка впоследствии отказалась возбуждать против них судебное дело и сняла свое обвинение. А то, что при этом она заявила, будто все равно никогда не сможет простить этих негодяев, ничего не значит. Возможно, в ней говорила боль утраты, и все. Непонятно лишь то, что и впоследствии вроде бы вины эти с Мнишка никто не снял, и сам он не просто не оправдался, но, как говорят, и не пытался этого сделать.

Слушал меня Воротынский очень внимательно, сурово хмуря брови и сжимая кулаки. Вот и чудненько. Теперь можно чуточку и про детей, и я упомянул слова Камалии Радзивилл, адресованные ее внуку. Произнесла она их, когда узнала, что тот сблизился с сыном Юрия Мнишка Яном-Стефаном: «Дети приличных людей, не говоря о ясновельможной шляхте, не играют с детьми воров и проституток». Но в конце я снова добавил, якобы пытаясь соблюсти объективность, что, на мой взгляд, почтенная дама не совсем права. Если и есть грех на отце, то дети ни при чем. К примеру, та же Марина получила вполне достойное воспитание в монастыре у отцов-бернардинцев, и будет несправедливо возлагать на нее часть вины за батюшкины прегрешения, ибо она к ним по причине своей юности отнюдь не причастна.

Так, слово за слово мы и перешли к поведению Мнишковны, которым Воротынский принялся весьма сильно возмущаться. Пожалуй, похлеще, чем Долгорукие. И чем больше я ее пытался оправдать (робко и в меру), тем сильнее он возмущался. Дескать, если бы не дитя, кое она носит под сердцем…

— Да-да, дитя, — поддакивал я. — Но и другое возьми, князь. Сдается, все дело в ее незнании русских обычаев. Научить-то некому. И вместо того чтоб негодовать, куда проще составить для Марины Юрьевны перечень советов, как надлежит вести себя впредь русской царице. Разумеется, с назначением людей, обязанных строго контролировать их исполнение. Вот если она откажется их выполнять, дело иное.

Воротынский загорелся подкинутой идеей не на шутку. Единственное, в чем он усомнился, так это вправе ли Дума вводить эдакие должности и тем паче командовать царицей, регламентируя ее поведение. Вроде на то имеется Опекунский совет, который, согласно последней воле государя, куда главнее, и кое-кто в нем может заупрямиться. Однако я и тут нашелся, простодушно разведя руками и заявив:

— Так ведь вы советы дадите, не более. А в конце можно сделать приписку. Дескать, если опекуны откажутся ввести такую должность, тогда, коль что случится, грех будет на них. Ну а касаемо царицы — тоже легко. Памятуя, что она на Руси всего ничего и многого не ведает, вы сочли своим долгом подсказать ей о необходимости соблюдать положенные обычаи, дабы у людей впредь не возникало ни малейших сомнений в ее православии, что может привести к волнениям среди народа, а то и к бунту.

— Мудро, князь, измыслил, — похвалил меня Иван Михайлович. — Вроде как и совет, а вроде и с намеком. Зело мудро. — И простер свою любезность до того, что осведомился у меня, кого я сам предложил бы на столь ответственную должность.

Помня об осторожности, я неопределенно передернул плечами и отделался общими фразами. Мол, главное, чтоб люди эти оказались достаточно знатными, дабы могли воспротивиться ее капризам и не обращать внимания на ее посулы. Но в то же время не из ее родичей, кои из доброты непременно дадут Марине Юрьевне потачку.

— Ладно, сыщем, — отмахнулся Воротынский и, заговорщически понизив голос, доверительно заметил: — А ведь не любишь ты государыню, Федор Константинович. Что так? Али мыслишь, не отошла она от латинства, а токмо вид учинила, а?

«Ну точно, засланный казачок, — убедился я в достоверности своей догадки. — Ладно, потом разберемся — кем», а вслух пояснил:

— Не мне о том судить. Я ведь и сам принял православие всего год назад, почем мне знать. Но Русь люблю всем сердцем, потому и хочу, чтоб русская царица вела себя по-русски. Да и батюшка мой мне перед смертью заповедал… — И осекся, с опозданием спохватившись, что зря упомянул об отце, который «виновник» гибели его отца.

Но, как ни странно, мой собеседник отреагировал весьма спокойно. Даже вновь удостоил меня похвалы:

— Это хорошо, что ты столь рьяно батюшкину волю чтишь.

Я посмотрел на него, но ни скрытой иронии, ни усмешки, ни тем паче злости не увидел. Лицо спокойное, да и взгляд вполне благожелательный. Но не может ведь человек в одночасье изменить свое отношение к другому!

«Хорошо маскирует свои чувства, не иначе, — решил я. — Ну и ладно. Пусть трудится, зарабатывая мое доверие…»


Трубецкому предложения Федора Долгорукого пришлись по душе. Он выступил с ними в Думе. Воротынский и ряд других бояр поддержали его, приступив к составлению рекомендаций для царицы. Но в первую очередь они решили вопрос с кандидатурами хранителей царицыного чрева. И решили не совсем так, как мне хотелось. Точнее, совсем не так. Нет-нет, Воротынский не оставил без внимания мои советы насчет родичей и знатности, но никто брать на себя такую ответственность не пожелал. И тогда они, после многочисленных отказов всех видных бояр, решили возложить ее на Опекунский совет, предложив на этот пост… Федора Борисовича Годунова. Ну да, кому же, как не его высочеству, хранить от бед наияснейшую, дабы она спокойно родила его величество.

Мама миа!

Немного утешало то, что ему в товарищи, то бишь в помощники, Воротынский рекомендовал назначить меня. Дескать, все равно людишки князя Мак-Альпина охраняют матушку-государыню, стало быть, ему в любом случае держать ответ, а потому…

«Ох некстати припомнился мне этот эпизод из книги французского романиста, совсем некстати. Воистину, как слово наше отзовется, нам не дано предугадать», — горестно размышлял я, пока члены совета обсуждали предложения думцев. Впрочем, обсуждали — это я загнул. Высказывались кратко и «за», а пан Мнишек вообще сиял от восторга. Даже усы его и те, казалось, ликовали, радостно топорщась во все стороны.

Вот так нас и выбрали…

Глава 20 Гарде [876] Королеве

Ободрился я на следующий день, когда к нам с Федором в руки попал второй приговор, как именовались думские решения, где речь шла о конкретных рекомендациях хранителям царицыного чрева, «яко подсобити государыне лучшее блюсти русские обычаи». По счастью, передать его поручили моему родичу князю Федору Долгорукому, а он, вопреки чинам, не поехал к царевичу, а вначале разыскал меня на моем подворье.

Разумеется, я моментально усадил его за стол, мы с ним махнули чарку-другую, неспешно поговорили о том о сем… Словом, к Федору в Запасной дворец я с этими листами попал лишь к вечеру и с готовым планом дальнейших действий.

Нет-нет, я и раньше работал одновременно в двух направлениях. Помимо изоляции Марины требовалось, чтобы и мой ученик как можно реже с нею встречался. А как это лучше сделать? Отвлечь и по возможности развлечь. И я отвлекал, начав с организаций его встреч со стрелецкими головами, со старостами, представлявшими так называемые городские сотни или слободы.

Потом дошел и до предложений переодеться попроще и тайно прогуляться по московским улочкам. Должен же будущий государь знать, чем дышит его народ. Поначалу Федор усомнился, как-то оно того, не принято, но у меня наготове была уйма примеров. Помимо багдадского халифа Гаруна аль-Рашида я сослался на римских императоров: Марка Аврелия и равноапостольного Константина, затем, покончив с античной историей, перешел к средневековой, на ходу изобретая подходящие афоризмы, которые якобы произносили французский Людовик IX Святой, английский Ричард Львиное Сердце, мой пращур шотландский король Дункан, император Священной Римской империи Максимилиан II и многие-многие другие. Все они как один, если судить по моим рассказам, только и делали, что шастали по улицам, смотрели, наблюдали, запоминали и, наглядевшись, принимали затем мудрые законы и указы.

Словом, погуляли мы с ним. Правда, маловато. Увы, не всегда срабатывало. Слишком часто, на мой взгляд, он вспоминал Мнишковну. Увидит какое-нибудь привлекательное украшение и ко мне: «А к ее глазам здорово бы подошло». Подметит нечто смешное — и снова о ней: «Вот бы Марину Юрьевну сюда. Поглядела бы, как они тут забавно торгуются…»

Сейчас, учитывая, что Годунов оказался хранителем царицыного чрева, яснейшая с ее чарами представлялась мне опасной вдвойне. Времени у нее теперь на раздумья благодаря изоляции предостаточно, и я не сомневался: ушлый польский воробышек употребит его с пользой для себя. Получалось, срочно требовалось нечто куда более радикальное. В идеале — отъезд Годунова из Москвы. На время, разумеется. Вот я и прикидывал, как бы его устроить.

Лицо моего ученика при чтении рекомендаций Думы надо было видеть. Не успел он дойти до середины текста, как его первоначальная улыбка сменилась оторопью, затем перешла в мрачность, и он решительно отодвинул листы в сторону, не дочитав их до конца.

— Что ж они ее, ровно монахиню какую, норовят в затвор усадити?! — вырвалось у него.

— И впрямь сурово, — согласился я и развел руками. — Но делать нечего, придется выполнять.

— А с другой стороны взять, она же не девица — вдова, — рассудительно заметила Ксения, которая по моему настоянию тоже присутствовала на нашем узком «семейном» совете. — И не праздная. А обычай — не клетка, его не переставишь.

— И еще одно. Как я понимаю, на Руси все боярыни и княгини так живут, и ничего, — пожал плечами я, перехватив у нее эстафетную палочку.

Лицо Федора скривилось.

— Да тут хуже клетки! — выпалил он. — И потом, она не все, она — царица!

— Кто бы спорил, — не стал возражать я. — Но тогда тем более обязана подавать достойный пример своим подданным.

Но Федор не внял моей логике, продолжая буравить злым взглядом бумажный свиток. Если б мог, он бы его, наверное, испепелил, но увы.

— И нам с таковским идти к ней?! — горько спросил он меня.

— И не просто идти, но требовать точного исполнения написанного, — напомнил я. — Да чего ты расстраиваешься? В конце концов, не мы эту бумагу составляли, посему на нас вины нет. Хотя в одном ты действительно прав. Не думаю, что Марина Юрьевна станет особо разбираться. Дума далеко, а предъявители их требований — вот они, под боком. На них, то бишь на нас с тобой, она и обрушится. Да и когда дело дойдет до исполнения всего, что понаписано, тоже не на них — на тебя и на меня гневаться станет.

— Вот-вот, — уныло поддакнул Годунов и жалобно уставился на меня.

Я сделал вид, будто не замечаю его тоскливого взгляда. Он кашлянул. Лишь тогда я повернул к нему голову.

— Княже, а может, ты покамест того… один с ентой бумагой к ней съездишь, а? — попросил он. — Она ж зачтет и непременно в слезы ударится. И как быть?

— Ну поплачет, и что с того, — вновь вступила в разговор Ксения. — У баб да у пьяных слезы дешевы. А чем больше их унимать, тем хуже.

— Поплачет, — усмехнулся я. — Плохо ж ты ее знаешь, Ксения Борисовна. Озлится — дело иное.

— Час от часу не легче, — всплеснул руками царевич. — А на кого озлится-то? Сам сказывал — на того, кто писулю ихнюю принес.

— Ну и что? — равнодушно хмыкнул я. — Ничего страшного. В конце концов, она — не восточная шахиня и при всем желании не сможет приказать отрубить голову «черным гонцам», принесшим ей худую новость. Возненавидеть может, но не более.

— А тебе, я зрю, все трын-трава! — возмутился Годунов и выпалил: — Вот и езжай к ней один, коль тебе ее гнев яко с гуся вода. А мне… — Он опустил голову.

Вот и славно. Чего я хотел, того и добился. Зато потом я смогу столько рассказать Федору про ее ненавидящие взгляды и про громы с молниями, которые она метала, в том числе и в наш адрес, да так все распишу, чтобы он надолго зарекся у нее появляться. Во всяком случае, в ближайшем будущем. А там, глядишь, приедет Любава, и как знать, может, и получится одолеть прекрасную полячку, которая на самом деле далеко не прекрасна.

Но если столь удачно все складывается, грех этим не воспользоваться и не выжать максимума.

— Вот только… — задумчиво протянул я, почесывая затылок.

— Что?

— Да проку с того, что ты завтра не появишься? Или ты думаешь, на следующее утро ее гнев спадет? Ох навряд ли. Да и за два-три дня она не угомонится.

— Это верно, — поддержала меня Ксения. — У шляхтянок сердце не скоро остывает. Тут не менее двух седмиц выждать надобно.

— А ежели я… захвораю? — осенило Годунова.

— Не годится, — отмел я его идею. — Мало ли. Вдруг узнает, что ты здоров. Опять-таки при простуде двух-трех дней для выздоровления за глаза.

— Тогда как быть? Может, мне ногу сломать? — осведомился он, оживившись. — А что? С лошади, к примеру, свалиться, и ежели умеючи, то… Подсобишь, княже, а?

Ксения ахнула, возмущенно всплеснув руками:

— Ишь чего удумал! Вовсе умом тронулся?!

Я был более сдержан, но тоже, не удержавшись, крякнул, укоризненно заметив:

— Ты и впрямь, Федор Борисович, того. Все ж таки престолоблюститель, да и лета у тебя немалые, восемнадцатый год пошел, а рассуждаешь, ровно малое дите.

Он не унимался, упрямо заявив:

— Да по мне, что хотишь сломать куда легче, чем пред ее ясными очами… — И, не договорив, пренебрежительно махнул рукой. Мол, нам со своими убогими умишками его тяжких страданий и превеликих душевных мук нипочем не понять.

У-у-у, до чего клятая любовь людей доводит. С одной стороны, искренне жалко парня, ведь ни в чем не виноват, ибо никто не властен над своими чувствами. Сдержать их можно, хотя дано не каждому, а остальное — увы. Но с другой — государственные интересы настоятельно требуют, чтобы он с Мариной не встречался. Конечно, ломать ногу я помогать ему не стану, благо имелась подходящая альтернатива. Но выкладывать ее рановато, чтоб ничего не заподозрил.

— На Руси говорят, утро вечера мудренее, — напомнил я ему. — Верно, Ксения Борисовна? Поэтому поступим так. Ногу твою, руку, равно как и прочие конечности, оставим в покое. Ты нужен державе крепкий, красивый и здоровый. А насчет причин твоего отсутствия не волнуйся — обещаю что-нибудь придумать, а завтра поутру я тебя извещу. Подойдет — хорошо, а коль нет, снова сядем и подумаем.

А идея моя была проста. Дескать, Годунов дал обет после приезда в Москву в течение двух недель съездить в Троице-Сергиев монастырь помолиться у раки великого святого Руси — Сергия Радонежского, отслужить благодарственный молебен и прочее. Две недели на исходе, а со святыми лучше не шутить, тем более с такими влиятельными. Именно потому престолоблюститель в ближайшее время никак не сможет появиться на заседаниях Опекунского совета и поручает мне обеспечить и претворить в жизнь все рекомендации Боярской думы. Что же касается голосования, то он, подобно Марине Юрьевне, оставляет свой голос князю Мак-Альпину, благо князь всегда с ним за один.

Так что занимался я весь вечер не тем, что продумывал для престолоблюстителя приемлемый повод не появляться перед экс-царицей, а разрабатывал дальнейшую стратегию своего поведения — все ж таки я как-никак двойной агент.

Годунов согласился, задав один-единственный вопрос:

— А мне и взаправду туда ехать?

— Лучше съезди, — посоветовал я, — а то мало ли. Мы ведь и впрямь в Эстляндии и Лифляндии победили столь малой кровью, так что, как мне кажется, без его помощи действительно не обошлось. За такое грех не поблагодарить. Но уезжай быстро, чтоб к обеду тебя в Москве не было, да и там, в монастыре, особо не мешкай. Лучше на обратном пути загляни в наши старые казармы и хотя бы с недельку позанимайся как следует на наших снарядах вместе с ребятами. А лучше две.

— А это зачем? — удивился он.

— Предстанешь перед всеми не только посвежевшим, но стройным и подтянутым, чтоб кто ни глянул на тебя, сразу в восторг пришел, — намекнул я. — А то ты все больше на арбуз становишься похожим. Живот растет, а хвостик сохнет.

— А и вправду, — оживился он, самокритично заметив: — Эвон, и спереду, и с боков сальцо появилось. Не дело.

— Вот-вот, — согласился я, сделав вид, что не понял, перед кем он в первую очередь хочет продемонстрировать изящество своей фигуры.

Рекомендацию мою Федор выполнил от и до. Появившись на Опекунском совете, он сообщил о своих намерениях, передал мне свой голос и еще до обеда покинул Москву. На заседании, прошедшем при пяти членах совета, мы вновь ничего не решили, ибо Мнишек снова поднял вопрос о выплате денег полякам. Правда, на сей раз речь шла не о компенсации, но о деньгах для проезда. Впрочем, что в лоб, что по лбу — сумма-то оглушительная, аж четыреста двадцать тысяч злотых. Даже в переводе на рубли это выглядело о-го-го — сто сорок тысяч, а в казне, как бодро отрапортовал Власьев, восемьсот двадцать пять рублей да двадцать пять денег с полушкой.

Но ныне я сам поддержал ясновельможного. Гостей действительно следовало выпроводить из первопрестольной как можно скорее, пока не вскрылись реки, иначе жди худа. Дело в том, что поляки снова стали наглеть. Кровавая баня, устроенная им, действовала на шляхту не больше недели, в течение которой московский люд бесплатно угощал их на торжище пирожками, воблой, снетками, давая запить солененькое квасом и сбитнем. Да и на прочие товары делал изрядные скидки, как мне доносили мои ребятки из тайного спецназа. Однако всего этого ляхам стало казаться мало. Тормозов для наглости у подавляющего большинства шляхтичей, как я понял, вообще не имелось, и особенно отличалась их отсутствием свита пана Станислава Мнишка, которая в открытую начала горланить, как много должны им москали.

Изложив свои опасения и наиболее вероятный прогноз на ближайшее будущее, я осведомился у членов совета:

— Как я понимаю, если б серебро в казне имелось, то возражений выделить часть его на доставку гостей до наших западных границ ни у кого нет?

Все промолчали.

— Одно непонятно, — подал голос Власьев, посетовав: — Уж больно много серебра ты запросил, ясновельможный пан. Урезать-то никак нельзя?

Мнишек побагровел от возмущения, сердито зыркнул на неугомонного дьяка, но я моментально поддержал Афанасия Ивановича:

— А ведь Власьев дело сказывает. И впрямь хотелось бы знать, на что уйдет такая прорва деньжищ.

— Я передал список с фамилиями, — пробурчал Мнишек. — В нем и указал, что каждого шляхтича надлежит наделить пятью сотнями злотых и каждого пахолка — тремя. И урезать суммы никак нельзя, ибо мои секретари рассчитали с точностью до гроша. В конце концов, — возвысил он голос и патетически поднял руки кверху, — меньшую сумму вручать благородному рыцарю негоже. То в зазор его чести и шляхетскому достоинству.

— Кто бы спорил, — примирительно заметил я. — Но все-таки ты повели своим секретарям расписать отдельно, сколько предполагается потратить на еду в дороге, на закупку коней, на платье и на прочее. Им этот труд невелик, раз уж они все рассчитали. Зато нам будет что показать Боярской думе, если те вдруг заинтересуются.

А по окончании совещания я притормозил ясновельможного пана Мнишка, заявив, что нам с ним надо кое-что обсудить в связи с поступившими рекомендациями Боярской думы, указывающими, как надлежит вести себя матери будущего государя всея Руси.

Чем дальше пан Юрий читал, тем сильнее округлялись его глаза, длинные, задорно топорщившиеся усы, напротив, уныло свесились, утратив свою пышность.

— Но это же уму непостижимо?! — повернулся он ко мне.

Я лишь развел руками, давая понять — наше дело, как хранителей чрева, маленькое. Есть приговор Думы, следовательно, надлежит его выполнить.

— Да что она, холопка?! Предлагать таковское даже благородной шляхтянке, не говоря про королеву, — это… — Он задохнулся от возмущения.

— Как раз холопке такого никогда бы не предложили, — возразил я. — Но выбор за вашей дочерью. Если она до сих пор полагает себя благородной шляхтянкой, то вправе отказаться от исполнения рекомендаций. Но если рассчитывает удержать за собой титул русской царицы, придется соответствовать.

Разговор продолжился вечером и в присутствии Марины Юрьевны. Поначалу та тоже настолько возмутилась своим будущим распорядком дня и налагаемыми ограничениями, что была не в силах скрыть этого, возмущаясь глупостями «варварской страны», нелепыми должностями и прочим.

Что касается нелепой должности, то я сразу осадил ее, пояснив, что она взята из опыта просвещенной Франции. Все остальное тоже освящено вековыми традициями и обычаями. Заодно напомнил, что и на Руси кое-какие европейские обычаи — например, регулярное, раз в десять лет, мытье — тоже считают варварскими, предпочитая бывать в баньке каждую неделю, а то и чаще. Однако прибывшим послам ни слова не говорят, как от них смердит, стойко выдерживая благоухание, исходящее от их немытых тел.

— Неправда! — горячо возразил Мнишек. — Послы Речи Посполитой перед отправлением на Русь непременно моются.

Я с трудом сдержал улыбку, не став напоминать, что с учетом дальней дороги — не меньше месяца, а то и двух — толку с этого мытья в чане с теплой водой немного.

— Но до сего дня народ безмолвствовал, да и бояре помалкивали, хотя я ничего из этого не выполняла, — вопросительно уставилась на меня Марина.

— Вынужден разочаровать — народ не безмолвствовал, а терпел, хотя и ворчал, — пояснил я. — Правда, тихо, шепотом, но чем дальше, тем больше. Кроме того, до недавнего времени у Марины Юрьевны имелось отличное прикрытие. Согласно варварским обычаям Руси за поведение жены в ответе ее муж. Сейчас спрос, в случае чего, целиком и полностью будет с нее самой.

— Но у меня есть защитник, — намекнула она, напоминая о нашей договоренности. — Или я ошибаюсь и его уже нет?

Впрочем, ответ на этот вопрос она, судя по ее взгляду, знала сама. Во всяком случае, мне так показалось, равно как и то, что с должностью двойного агента придется распрощаться. Однако пока она до сих пор ничем не выдала, что мой статус в ее глазах изменился: говорила мягко, вкрадчиво, да и про свою резиновую улыбку не забывала, а посему я старался вести себя соответственно.

— Защитник есть, — подтвердил я. — И против ратных холопов бояр мои люди устоят, можно не сомневаться. Но если дума воззовет к народу…

Мнишковна вопросительно уставилась на меня, ясновельможный тоже. Я скорчил страшную рожу и туманно заметил, позволив себе маленький плагиат:

— Страшен русский бунт — бессмысленный и беспощадный.

Марина кивнула и в задумчивости прошлась по комнате. Я спокойно ждал, наблюдая за нею. Наконец остановившись напротив меня, она надменно вскинула свою головку. От резкого движения царский венец дрогнул и чуточку сполз набок, словно символизируя уплывающую власть.

— А если я не подчинюсь?

— Скорблю вместе с яснейшей, но перечить не советую, — вежливо ответил я. — Пойти на открытое неповиновение Боярской думе чревато самыми серьезными последствиями, вплоть до… — Я неопределенно покрутил пальцами, изобразив в воздухе нечто вроде петли, и, чуть помешкав, для вящей убедительности добавил: — Или…

На сей раз моя рука резко рубанула воздух ребром ладони. Марина вздрогнула, и царский венец еще сильнее сполз набок.

— Неужто они посмеют?! — взвыл ее батюшка.

— Они все могут посметь, решительно все, — заверил я его. — Ты, ясновельможный пан, их не знаешь, а я нагляделся вдоволь. У-у, это страшные люди. Ни перед чем не остановятся.

— Но ведь она мать будущего государя, — не унимался Мнишек.

— Так что с того? Достаточно вспомнить, как они поступили с самим государем. Кстати, в случае неповиновения Марины Юрьевны у них появится великолепное оправдание своих последующих действий. Раз она отказывается выполнять их требования, следовательно, не поменяла свою веру, ибо православной женщине, будь она хоть трижды царица, такое непокорство и в голову бы не пришло. А коль она по-прежнему латинка, каковых здесь иначе как безбожными, клятыми и погаными не именуют, то… Короче говоря, благодарите всевышнего за то, что они назначили в хранители чрева яснейшей именно меня и Федора Борисовича.

— Да-да, Федора Борисовича, — охотно закивала Марина, и венец еще заметнее накренился влево. В глазах же ее появился некий огонек, мне не понравившийся, и я поторопился ее разочаровать:

— Сам Годунов, как человек глубоко православный, разумеется, не станет ни в чем перечить Думе, особенно в требованиях соблюдений домового правила и прочих церковных ритуалов. Но он во всем доверяет мне, а я… Что ж, желая блага Марине Юрьевне, я могу пойти на кое-какие нарушения.

— И я по-прежнему смогу видеться со своими соотечественниками…

— Нет, — перебил я. — Касаемо мужских посещений поблажки чреваты. Меня и Федора Борисовича отстранят, и тогда… придут иные, — зловещим голосом закончил я.

Мнишковна зябко передернулась, торопливо вставив:

— Не надо. Не хочу… других.

— Значит, отныне все, включая даже духовных особ, согласно отданным мною указаниям гвардейцам, могут навещать яснейшую только в сопровождении отца. Исключение одно — прибывшие для совершения домового правила священнослужители. В связи с тем что там будет не один, а как минимум два или три человека, тут разрешается послабление.

— Выходит, в одиночку меня могут навестить токмо мой отец, ты, князь, либо…

Ишь чего захотела! Как бы не так!

— Увы, — вновь разочаровал я ее. — Только пан Мнишек. Мы же, равно как и братья Николай и Станислав или дядюшка Ян, не будем пропущены, если придем одни.

— Сдается, у меня теперь наступает жизнь куда скучнее, нежели в медвежьей берлоге, — уныло поморщившись, прокомментировала она и вдруг, не в силах больше сдерживать свои эмоции, отчаянно выкрикнула: — Да неужто ничего нельзя сделать?! — и гневно уставилась на меня.

Я помялся и нехотя протянул:

— Конечно, тем самым я изрядно рискую, но…

— Да-да, — заторопился ясновельможный. — И князь не прогадает. Мы, Мнишки, умеем быть благодарными, и тот, кто оказывает нам услугу, никогда в том не раскаивается, ибо мы, подобно…

«Ну понеслось», — подумал я, рассеянно кивая в такт его многочисленным примерам из Ветхого Завета.

— Князь не договорил, — перебила его Марина, первая устав слушать.

Пан Юрий осекся, недовольно посмотрел на дочь, но замечания не сделал. Взяв себя в руки, он рассыпался передо мной в извинениях, попросив продолжать.

Я был краток, рассказав о… некой хитрой боярыне. Мол, всем она была хороша: и умна, и красива, и домовита, да вот беда — очень любила поспать по утрам. Впрочем, она и вечером не больно-то рвалась помолиться. Имеется в виду, в том объеме, который требовался согласно церковным правилам. И тогда она, пользуясь тем, что была отгорожена от дьяков и священников перегородкой из плотного материала, не позволяющей ее увидеть, подобрала себе девицу, чей голос походил на ее собственный. Каждое утро и вечер та усердно и громко молилась, замещая таким образом свою госпожу. А для страховки, чтоб кому-то из священнослужителей не взбрело в голову заглянуть за перегородку, вместе со священниками молилась еще одна девица.

— А больше я ничего рассказывать не стану, — улыбнулся я. — Умному и без того с лихвой.

— И впрямь, — согласилась Марина, — куда больше. — И поблагодарила меня кивком головы, милостиво протянув для поцелуя свою руку и в очередной раз растянув свои губы, отчего на ее щеках близ носа появились две жесткие складки. Но глаза ее выдавали. Взгляд, устремленный на меня, оставался тяжелым и не сулил ничего хорошего.

«Кажется, моей карьере двойного агента приходит конец», — подумалось мне. Оставалось легкое сожаление, но, с другой стороны, рано илипоздно это все равно должно было произойти, и скорее рано, чем поздно. Увы, но на Штирлицев в МГУ не учат. Однако я честно постарался сыграть свою роль до конца и, поцеловав ее руку, бодро пообещал:

— Со временем постараюсь поведать еще какой-нибудь случай… из жизни сей ловкой боярыни.

Мнишковна вяло кивнула, погруженная в свои безотрадные мысли. Ну и ладно. Что она не оставит своих попыток уцепиться за ускользающую власть, понятно, но по крайней мере в ближайшие дни помешать мне не сможет. Теперь можно заняться разборками с англичанами и отправкой ее соотечественников.

Глава 21 Экономика должна быть экономной

Для начала я прикинул, сколько серебра смогу в самом крайнем случае вложить в казну в виде беспроцентного кредита, заменив англичан. В сундуках, хранящихся в каменном подвале моего подворья, оставалось в общей сложности двадцать восемь тысяч золотом и серебром, привезенных из Кракова. Некогда организованное мною первое в мире игорное заведение под названием «Золотое колесо», где весело крутилась рулетка, продолжало исправно работать. Итого, оставив на жизнь тысячи три, двадцать пять можно подкинуть. Маловато. Жаль, что нельзя реализовать имеющиеся расписки на общую сумму в сто семьдесят пять тысяч злотых. Плательщик — либо сам Мнишек, либо его сын Станислав. Они пока — мертвый груз.

Были еще сто тридцать две тысячи, полученные от Шуйского, но ими я распоряжаться не мог — они принадлежали Годунову. Зато из Кологрива гвардейцы доставили весь обоз, в котором помимо всего прочего находилось две трети контрибуций, кои мы заполучили с захваченных городов в Прибалтике, — одну треть мы сразу передали королеве. Итого: из общей суммы в пятьсот сорок тысяч рублей триста шестьдесят тоже пока хранились у меня.

Первоначально планировалось разделить эту сумму на две половины. Одну надлежало раздать войску, причем львиную долю моим гвардейцам, а вторую мы с Федором должны были вначале продемонстрировать во время торжественной встречи победителей всему народу, провезя серебро в открытых сундуках через всю Москву, а затем преподнести в дар Дмитрию.

Но, будучи в столице, я решил кардинально изменить правила дележки. То, что предназначалось войску, — свято. Гвардейцы и стрельцы должны получить положенное. Последние, разумеется, гораздо меньше, ибо они лишь занимали взятые города, вставая в них гарнизонами, но и без ничего оставлять их не следовало. А вот вторую половину, памятуя, сколь щедро швыряется деньгами Дмитрий, куда лучше порезать на три части: Годунову, мне и казне. Ни к чему «непобедимому кесарю» такие деньжищи. Все равно он их потратит не на дело, а на какую-нибудь ерунду: красивые цацки, драгоценные камни и прочие финтюфлюшки. А то и того хуже — вбухает на очередные подарки своей юной супруге и тестю. Словом, пусть вначале научится тратить с умом то, что есть, а потом распоряжается добытым нами.

Итак, суммируем и получаем триста с лишним. Неплохо. Но вначале попробуем обойтись минимумом, который и без того собирались сдать в казну. А учитывая повисший на волоске договор с Марией Владимировной, лучше всего, если эти шестьдесят тысяч окажутся внесенными от ее имени. Да, судя по запросам пана Юрия, этой суммы явно недостаточно для отправки «дорогих гостей» обратно, но ведь моя просьба составить подробный расклад расходов была сделана не из праздного любопытства. Дело в том, что я с помощью Власьева и дьяков из других приказов, получивших соответствующие задачи, составил свой подсчет действительно необходимых затрат.

Начал я следующее заседание с предупреждения всех членов Опекунского совета о том, что завтра нам надлежит принять посла королевы Ливонии, думного дьяка Бохина. Мнишек недовольно насупился, но я пояснил, что примем мы его не в Грановитой палате, и не в Золотой Царицыной, а в Средней Золотой. Там, дескать, не такое пышное убранство, да и размерами она куда меньше, вот и получится, что тем самым мы автоматически поставим дьяка на ступень ниже послов из Речи Посполитой.

Мнишек просиял. Такой расклад его устраивал, и он, радостный, сразу после обеда укатил на Посольский двор. Очевидно, решил лично известить Гонсевского и Олесницкого о своих заслугах и о том, как благодаря его личному усердию и старанию удалось добиться понизить статус ливонского посла.

Ну-ну. Пусть пташка резвится… до поры до времени.

Принимали мы Дорофея Бохина в присутствии всей Боярской думы. Те расселись, как и обычно, на пристенных лавках, а для нас были поставлены пять деревянных кресел перед помостом, на котором возвышался пустующий трон. Правда, все подголовники были пустыми, в смысле без двуглавых орлов и прочих царских атрибутов.

Торжественная процедура встречи посла Ливонии заняла изрядное количество времени, и солнце, согласно моим предварительным расчетам, оказалось в нужном месте. Дьяк был немногословен, кратко заявив, что государыня помимо городов решила поклониться великому и светлейшему императору всея Руси Дмитрию еще и звонкой монетой. Вручить оный дар ему было велено во время торжественной встречи с царем, но таковой не произошло, а теперь и прежнего государя нет, и будущий не родился, потому он и растерялся, не зная, как поступить с деньгой. Однако накануне он краем уха прослышал о столь ужасающей нехватке серебра в казне, что Опекунский совет согласен даже занять их под резу у англичан, потому и решился объявить о подарке королевы и ныне просит его принять.

Думцы радостно загудели, но спустя пяток секунд Мнишек опомнился, сообразив, что, если взять деньги, тогда точно придется подписывать договор с Марией Владимировной. О том ясновельможный и сообщил присутствующим. Остальные согласились — как бы ни хотелось принять серебро, но войны с поляками они опасались сильнее.

Однако мною был предусмотрен и такой вариант. Заранее проинструктированный дьяк, услышав, что торопиться не следует, не растерялся, но, изобразив на лице печаль, сокрушенно охнул и поинтересовался:

— И как тогда быть с дарами? Можа, хоть поглядите на них?

— А и впрямь, прежде чем станем судить да рядить, принимать или нет, неплохо посмотреть, — эдак скучающе, с ленцой заметил я.

— За погляд спросу нет, — вставил свое словцо и Власьев.

Любопытство одолело и самых осторожных. Дьяк повернулся к двери, торопливо махнул рукой, и мои гвардейцы стали вносить в палату сундуки. Один за другим. И прежде чем уйти за следующим, они открывали крышку, наглядно демонстрируя содержимое. Подыграло мне и солнце. Оконца в палате были узенькими, но проникающих сквозь них лучей вполне хватало, чтобы прогуляться по грудам золотых монет, видневшимся в каждом из сундуков, и заставить их переливаться.

На двенадцатом или пятнадцатом по счету сундуке кто-то из бояр, не выдержав, охнул, прошептав во всеуслышание:

— Да откель же у нее столько?

В мертвой тишине его фраза была хорошо слышна, и Бохин, повернувшись к нему, самодовольно улыбнулся:

— Да ты погодь, боярин. Тут и половины нет.

Ответом был новый восторженный вздох.

Однако весь дар полностью не занесли. Двадцатый сундук занял остаток свободного пространства между пристенными лавками — не зря я выбрал палату поменьше, — и гвардейцы, внеся следующий, принялись растерянно оглядываться, ища незанятое местечко. Не найдя его, один предложил:

— Может, закроем крышки да учнем на них ставить? — и вопросительно повернулся к Бохину.

— А о том мы у Опекунского совета узнаем да у думцев, — ответил тот и уставился на нас.

— А сколько здесь сундуков? — поинтересовался я.

— Ровно половина. — И Дорофей мотнул головой в сторону двери. — Там еще столько.

— А если по весу?

— В кажном по шесть сороков [877] фунтов, — торопливо выпалил дьяк, предложив: — Вот и сочти сам, князь. — И в свою очередь осведомился у меня: — Так как, вносить их далее?

— Даже и не знаю, — задумчиво протянул я. — Для погляда и того, что внесли, довольно. Что и говорить, дар щедрый. Одна беда: тут у нас кое-кто считает, будто не следует принимать его от королевы. Или следует? — повернулся я к Мнишку.

Но тот не слышал меня, завороженно уставившись на груды заманчиво поблескивающего золота. Продолжая судорожно комкать в руках здоровенный плат, он так и не воспользовался им, хотя пот градом катил по его побагровевшему лицу. Ну да, если помножить двести сорок фунтов золота на сорок сундуков, получится… Шесть пишем, один на ум пошло, да к восьми его прибавить… Словом, почти тридцать восемь с половиной центнеров. Оценивая его по самому низкому курсу (один к десяти), которым пользуется казна при расчетах с иноземцами, получалось более пятисот пятидесяти тысяч рублей, а в пересчете на злотые — миллион семьсот. Хватит и на соотечественников, и на то, чтобы самому Мнишку получить недоданное по брачному контракту покойным государем… Самому… Хватит…

Пришлось окликнуть ясновельможного еще разок. Только тогда он спохватился и, запинаясь, пролепетал:

— Я… нет… отчего же… зачем отказывать, коль такое…

Я понимающе кивнул. Все правильно. Когда такие суммы на кону, об интересе короля, пусть даже и родной страны, как-то совсем не хочется думать. Более того, хочется его послать, и далеко-далеко. А заодно и свою страну тоже. И туда же. Одно слово — Мнишек.

— А что скажет боярин Федор Иванович? — осведомился я у Мстиславского.

— Негоже обижать, — хрипло ответил он, не отводя глаз от чарующего зрелища.

Я перевел взгляд на Романова с Нагим, и они дружно в такт закивали головами. Судя по гулу в палате, прочие тоже одобряли подарок.

Итак, теперь ясно, что договор с королевой Ливонии будет подписан и одобрен. Фу-у, хватило деньжат. Не зря я распорядился заменить часть серебра, хранившегося в сундуках, на золото. Разумеется, строго по курсу. Таким образом, не изменив общей стоимости дара и облегчив каждый сундук на тринадцать фунтов, мы сумели полностью закрыть лежащее в нем серебро золотом. И никакого обмана, ибо дьяк был строго предупрежден: вилять до последнего, отделываясь от конкретных вопросов уклончивыми ответами, но, коль припрут к стенке, говорить честно. Мол, в каждом сундуке полторы тысячи рублей.

По счастью, не приперли, и страховка не понадобилась. Но если б возражения продолжались, Бохин заявил бы, что сорока сундуками дар не ограничивается. Просто остальные сорок еще не привезли из Кологрива.

— Так что, господа думцы и Опекунский совет, принимаем дар королевы? — переспросил я для надежности.

Все дружно загудели, закивали головами, затрясли бородами. Вот и чудесно. Теперь можно и озвучить сумму. И я кивнул Бохину, давая понять, что пришло время зачитать послание королевы, которое мы с ним быстренько составили накануне вечером.

Услышав про шестьдесят тысяч рублей, Мнишек приуныл — ожидал-то вдесятеро больше, но возражать не решился. Да и позже, когда все закончилось, он, сидя на заседании Опекунского совета, молча подписал листы договора.

Очень хорошо. А теперь можно поговорить и о поляках, и я предложил выделить часть денег, поступивших в казну, для скорейшей отправки всех ляхов на родину.

— Правда, денег все равно не хватит, — встрял ясновельможный пан, напомнив, что надо аж четыреста двадцать тысяч злотых, а дар королевы Ливонии составляет всего двести. — Но ежели Опекунский совет поручит отправку мне самому, то я обязуюсь уложиться, притом удоволить всех уезжающих, дабы никто из них ни в чем не ведал отказу. А коль понадобится, добавлю и свое серебро. У меня его не больно-то много, но коль требуется для дела, что ж, не поскуплюсь.

— И сделать это тебе, пан Юрий, сосчитав истинное число пострадавших, будет весьма легко, — насмешливо подхватил я и для начала выложил на стол свой список «потерпевших разор от рук москвы».

Он по количеству фамилий оказался впятеро короче предоставленного Мнишком. Столь солидное сокращение произошло, когда я вычеркнул из его листов всех, чье жилье штурмующим не удалось захватить, а следовательно, и разграбить. К примеру, свиту князя Вишневецкого, а это четыреста с лишним человек. Под нож пошли и свыше сотни из людей брата Юрия Мнишка, Яна, и восемьдесят семь человек, сопровождавших сына Юрия, Станислава, ну и так далее. В итоге в нем оказалось восемьдесят шесть шляхтичей и чуть больше трех сотен слуг.

Нагой весело хихикнул, Мстиславский заулыбался, и даже Романов удовлетворенно крякнул, наблюдая, как пана Мнишка ткнули мордой в грязь, уличив в скрытном жульничестве. Понятно же, что тот явно вознамерился прикарманить часть денег под благовидным предлогом: кого не грабили, тому никакой помощи. Но конфузить ясновельможного в мои планы не входило, и я, ласково улыбнувшись ему, подсказал:

— Никак твои секретари поленились, не пожелав отделить пшеницу от плевел, и занесли в списки всех выживших, без выяснения, кто из них пострадал, а кто нет.

— Да, да, — охотно подхватил слегка ободрившийся Мнишек.

— Итак, сколько серебра предстоит выделить казне с учетом изменений? — осведомился я у помощников Власьева, которых тот привел с собой, заявив, что они куда лучше и быстрее ведают счет цифири, а двоих, потому что дело слишком сурьезное, следовательно, результат должен совпадать.

Один назвался Тимофеем Осиповым, а второй оказался моим старым знакомым. Помнится, именно у Ивана Семеновича Меньшого-Булгакова мы с царевичем забирали перед отъездом в Кострому из Казенной избы сто тысяч рублей, а в придачу к ним кое-какую кухонную утварь и «камушки» для изготовления украшений. В конечном счете тот едва не сошел с ума. [878] Да и сейчас он глядел на меня столь же тоскливо, как и тогда, прошлым летом, очевидно решив, будто я взял дело в свои руки с одной целью — хапнуть побольше серебра. Я весело подмигнул ему, желая ободрить, но добился обратного эффекта — тот приуныл еще сильнее, посчитав, что, коль у меня такое бодрое настроение, значит, казну выжмут досуха.

— Ежели по евоным расчетам, то бишь по триста да по пятьсот, то сорок шесть тысяч и сто рублев, — скорбным голосом доложил Меньшой-Булгаков и вновь с безмолвным упреком воззрился на меня.

— А меньше выделять никак. Одни кони стоят не менее ста пятидесяти — двухсот злотых, а то и все триста, — встрял Мнишек. — Я и без того ужал расходы как мог.

Нагой недовольно крякнул, Мстиславский поморщился, Романов нахмурился. Понятно, хоть и срезали чуть ли не сотню тысяч, но все равно получалось, что придется выделять на них три четверти полученного от Марии Владимировны. Но придется ли? И я продолжил наглядный урок экономии государственных средств.

— Что касается коней, то нам лучше послушать главного дьяка Конюшенного приказа. — Я махнул рукой Дубцу и обратился к опешившему Нагому: — Ты прости, Михаил Федорович. Я его через твою голову озадачил. Не захотел тебя утруждать такой малостью, потому и не стал тревожить.

Вошедший дьяк Кашкаров бодро отрапортовал, что всех ляхов можно удоволить конями из царских конюшен.

— Ныне ногайцы в дар государю поднесли не менее двух табунов, каждый в тысячу голов, да и без них тысчонок восемь имелось. Есть выбор.

— Татарская лошадь благородному шляхтичу невместна, — гордо отказался Мнишек.

— Известно, турские аргамаки глазу куда приятнее, — согласился Кашкаров. — Токмо я их видал под седлом у одних послов, да у князя Вишневецкого, да у тебя, пан боярин, да еще у десятка-другого, не более. Но они у вас и ныне есть — никто их не отбирал.

— Вот и хорошо, что не отбирали. Вычеркните-ка, господа дьяки, из списка расходов затраты на лошадок, — указал я обоим счетоводам, Меньшому-Булгакову и Осипову, заодно посоветовав: — Да остаток считать не торопитесь. Мы еще дьяка Постельного приказа Ивана Шапкина не выслушали.

Тот, сообщив о наличии в его приказе достаточного количества тканей, чтоб одеть всех нуждающихся, на всякий случай даже перечислил названия. Оказалось, одних шелковых имеется более десяти видов, да столько же каких-то восточных и вдвое больше шерстяных из Европы.

— Вот и следующий расход долой, — радостно улыбнулся я и вновь весело подмигнул Меньшому-Булгакову, ошарашенно глядевшему на меня и не знающему, что думать.

— А… пошив? — спохватился Мнишек.

— Ну они же не голыми ходят, приодели их товарищи, — напомнил я. — А этим товарищам мы и выдадим ткани в качестве компенсации. Захотят — и их страждущим отдадут, а нет — пускай себе оставят. — И перешел к следующему вопросу. — Итак, нам осталось последнее. Ну-ка, ну-ка, послушаем дьяка приказа Большого дворца…

Василий Нелюбов вид имел важный, да и животик успел нарастить — впору иным боярам позавидовать. С трудом склонившись перед нами в поклоне, отчего лицо в момент раскраснелось, он без околичностей заявил:

— Касаемо снеди в дорогу да закупки пропитания в пути, тут с таким гаком цены указаны, что… — И Нелюбов, не найдя нужных слов, развел руками.

— Они шляхтичи — благородная кровь! — озлился Мнишек.

— Так что с того?! — простодушно возразил тот. — Пузо-то у них все равно одно, и про запас его не набьешь. Нет, ежели кажный день с самого утра пировати да проезжать не более десятка верст, как раз хватит, да и то лихва останется… А ежели мне веры нетути, извольте дьяков моих выслушать — они все до полушки сочли.

Он повернулся, властно кивнул, и вперед выступили его дьяки, представляющие один — Сытенный двор, другой — Житный, третий — Хлебенный, Коровий, Кормовую избу… Словом, по всем направлениям. Но цифрами они забрасывали нас недолго — ясновельможный пан угрюмо махнул рукой, остановив их, и поучительно заметил членам Опекунского совета, но глядя на меня:

— Не следует забывать, что русские блюда шляхте претят. Здесь приправляют столь горьким маслом и так нечисто стряпают, что ничего нельзя кушать. А кроме того, разве можно равнять шляхту с хлопами, кои всю зиму перебиваются капустой да огурцами, редькой да репой, и…

— А шляхтичи у тебя язычники или христиане? — осведомился я, устав от выкаблучиваний Мнишка, которые мне порядком надоели.

Тот опешил.

— А при чем тут… — начал он, но я бесцеремонно перебил:

— Да при том, что ныне на дворе Великий пост, как у нас, так и у латинян.

— Дак ежели они токмо постное вкушать станут, тогда и двадцатой доли из указанного серебра за глаза, — встрял второй счетовод-дьяк.

— Ну и чудесно, — кивнул я. — Итак, мясо, яйца и молочное убираем, и можно считать. Только, чур, не скупиться ни на репу, ни на редьку, ни на огурцы. Пусть вдоволь едят. Да не забудьте отнять стоимость того, что им дадут с собой из московских кладовых.

— А на сколь седмиц рассчитывать? — осведомился Булгаков.

— Сочти, сколь до рубежей верст, да раздели на… полсотни, — после некоторого раздумья предложил я. — Вот тебе и количество дней в пути.

— Полсотни верст слишком много, — проворчал Мнишек. — Десяток, не больше.

Ну никак не желал смириться ясновельможный, что деньги уплывают у него сквозь пальцы.

— Ну какой десяток, — укоризненно заметил я, процитировав его самого: — Они же шляхтичи, благородная кровь, а не бабы брюхатые. Нет, полсотни, не меньше.

— Ну хотя бы пускай удвоят цены, — взмолился Мнишек. — Хлопы в деревнях, видя, что перед ними иноземцы, всегда норовят содрать втридорога.

Дьяки вновь выжидающе уставились на меня — удваивать или нет.

«Еще чего, перебьются», — закусил я удила и заявил:

— Ничего удваивать не станем, а поступим проще, отрядив с ляхами для закупок в пути по подьячему из разных изб приказа Большого дворца. Опекунский совет не возражает?

Бояре важно закивали, я удовлетворенно кивнул и распорядился:

— Все. Теперь считайте.

— Погодите! — отчаянно выпалил ясновельможный. — А далее-то им как? Иным недалече, но кое-кому добираться аж до Варшавы с Краковом. Неужто мы так и бросим их?!

— Припасов с собой на дорогу дадим, — встрял дьяк Кормовой избы.

— Точно! — просиял я и благодарно улыбнулся дьяку.

— И все?!

— Ну хорошо, — устало отмахнулся я, довольный, что решили основное. — Тем, кому далеко ехать, выдадим по… алтыну.

— Как?! Три гроша?! Хотя бы по тридцать злотых, никак не меньше.

И снова началось финансовое сражение. Нет, ей-богу, если б пана Мнишка отправить куда-нибудь на торжище, цены б мужику не было. Вон как разошелся: усы торчком, глаза горят, щеки от азарта разрумянились. Поневоле залюбуешься. Да и я со стороны, наверное, выглядел так же. Словом, сошлись два еврея на ярмарке. Остальные только глазами хлопали.

В конце концов сговорились на трех злотых, после чего оба выжидающе уставились на остальных присутствующих. Те охотно закивали. А что скажут дьяки? Те считали быстро, и вскоре Власьев, заглянув в записи одного, затем другого, бодро доложил:

— Ежели лошадок с одежей долой, выходит, считая на проезд опосля, две тысячи триста… — Он запнулся. — Тута не сходится чуток, разнобой у них в один рубль, а у кого верно — не пойму. Пересчитать надо.

— Да бог с ним, с рублем, — беззаботно отмахнулся я. — Ну что, бояре? Думаю, потянет казна аж две с половиной тысячи рублей, а?

— Две триста, — поправил Афанасий Иванович.

— А мы паненкам по лишней редьке купим да по моченому яблоку, — улыбнулся я и вновь осведомился: — Так как, приговариваем?

Все дружно закивали, соглашаясь.

— Вот и славно. А чтобы сборы были побыстрее… Полагаю, старейшим боярам и ясновельможному пану не к лицу заниматься такими мелочами, а потому, с вашего дозволения…

И я, по очереди тыча пальцем в каждого из дьяков, принялся диктовать первоочередные задачи по налаживанию бесперебойного и четкого обслуживания «невинных страдальцев». По моим расчетам, отъезжающих должны обеспечить всем необходимым в течение трех дней. Желая обойтись без сбоев, я даже выделил в помощь каждому приказу и избе по три десятка гвардейцев. Да еще полусотню в качестве вестовых, чтобы они уже нынче объехали всех поляков, указанных в моем списке, для оповещения, где им выбирать коней и куда явиться для получения ткани на платье.

Покончив с этим, я посчитал, что заседание можно и закрыть. Однако не тут-то было. Едва мы отпустили дьяков, как встрял неугомонный пан Мнишек. Очевидно, осознание того, какая уйма денег уплыла мимо его кармана, продолжало терзать его душу, и он не выдержал. С трудом изобразив улыбку на лице, он затараторил, что, коль все так замечательно складывается и в казне осталось более ста шестидесяти тысяч талеров, [879] он хотел бы напомнить присутствующим об обязательствах покойного государя. Дескать, они до сих пор не выполнены ни по отношению к нему самому, ни по отношению к молодой вдове. Сделав паузу, он выжидающе уставился на меня.

Вот те раз! Вообще-то я далеко не самый старейший в этой компании. Разве что самый говорливый, да и то вынужденно. Лишь потом дошло — у него два голоса, и у меня теперь тоже. Если все они «за», автоматически получается большинство, вне зависимости от мнения остальных. Ну-ну.

— А с этим, ясновельможный пан, мы торопиться не будем, — вежливо ответил я, напомнив, что завтра тяжелый день в связи с захоронением тела государя в одной из стен Архангельского собора, а потому хлопот полон рот. К примеру, надлежит проверить, все ли меры безопасности приняты, поскольку народу в храме окажется ой-ой-ой и возможно всякое, и надо побеседовать со стрелецкими головами. Да и с духовенством тоже требуется перемолвиться.

На самом деле за церемонию я не беспокоился. Еще неделю назад по Москве был во всеуслышание объявлен день погребения, равно как и то, что присутствовать на церемонии, в связи с обилием желающих, смогут далеко не все из простого люда и ворота Кремля будут закрыты. Но, памятуя, как горячо любили его люди, Опекунский совет порешил дозволить находиться в храме представителям всех посадов, равно как черных и белых сотен, ну и десяти наиболее именитым гостям из торговой сотни. Более того, уже составили и списки тех, кого будут пропускать в храм.

Словом, за порядок можно не переживать. Но мне был необходим тайм-аут, свободные полдня, чтобы прикинуть, как лучше строить беседу с ясновельможным и побудить его послать гонца за брачным контрактом в Самбор.

Мнишек послушно закивал, соглашаясь, и даже как будто обрадовался этой отсрочке. Не иначе как решил попытаться договориться со мной заранее. Так оно и вышло…

Глава 22 Прощай, Штирлиц, или несостоявшаяся сделка

Ясновельможный пан дал мне ровно столько времени, чтобы я успел поесть, появившись на моем подворье через пять минут после того, как я навернул постных щей вприкуску со столь же постными пирогами. Правда, начинка в них имелась — грибная, ягодная, капустная и так далее, но с мясом не сравнить. Хорошо, что к ним можно было добавить мед и уйму фруктов, иначе встал бы из-за стола голодным, а так ничего, терпимо, и в свой кабинет я прошел относительно сытым. Но кофе выпить не успел — принесла нелегкая Мнишка.

Из приличия пан поначалу осведомился о моем самочувствии (словно он не видел меня на заседании совета) и все ли я продумал, обеспечивая безопасность присутствующих на похоронах. Самый главный вопрос, о деньгах, он задал третьим по счету. Мол, тайный уговор между нами, конечно, остается в силе, но в столь важном вопросе, как выполнение финансовых обязательств покойного государя по отношению к ним, я обязан его поддержать. Разумеется, не безвозмездно. Он понимает, за все в этом мире надо платить, и готов не поскупиться, дав мне десять процентов от полученного серебра.

«Растешь, Федя, на глазах растешь, коль до отката сподобился», — мысленно поздравил я себя.

Вот только ошибся ясновельможный. Я — не чиновная крыса России начала двадцать первого века. Обворовывать казну не с руки, тем более в настоящий момент в ней пока куда меньше денег, чем в моих сундуках. Но отказывать напрямую не стал. Нельзя, иначе он пойдет к Романову, Нагому и Мстиславскому, и тогда… всякое может быть.

Неопределенно пожав плечами, я поинтересовался суммой, на которую тот претендует. Мнишек робко назвал, выжидающе уставившись на меня — не впаду ли в шок. Я не впал.

Миллион злотых — это очень много, но спрашивал я ради приличия, не более. Дело в том, что я знал о ней давно. Дмитрий как-то просветил меня насчет своего контракта. Было это в Путивле, когда мы с ним торговались насчет денег, которые надлежит выделить царевичу Федору Годунову. Тогда-то в числе причин, по которым он не может дать ему много из казны, прозвучала и эта, про его финансовые обязательства перед будущим тестем.

Но деньги пустяк. А вот русские земли, которыми Дмитрий обязался наделить и своего тестя, и свою жену, иное. Увы, но я о них мало что знал. Дмитрий о них не говорил, а Ян Бучинский, придя в себя, тайник покойного государя после некоторого колебания мне выдал, но в нем оказались вовсе не те документы, которые я рассчитывал заполучить. Ни переписки с папой римским, ни брачного контракта, ни обязательства перед Сигизмундом я в нем не нашел. Получалось, Ян либо промолчал о втором тайнике, либо вовсе о нем не знал, либо покойный государь предусмотрительно уничтожил компромат на себя. Посему и сведения у меня были самые приблизительные — те, что успел наболтать панне Ядвиге из «Золотого колеса» краковский епископ и кардинал Бернард Мациевский.

Верить его словам резон был — все-таки двоюродный брат Мнишка. Одна беда — сами слова расплывчатые и туманные. Какое-то загадочное приглашение Ядвиге переехать вместе с ним в его новую епархию, которая включит в себя территорию, равную трем Польшам, то есть все земли Пскова и Великого Новгорода. Мол, скоро Марина Юрьевна станет там полновластной хозяйкой, имея полное право как раздавать волости из своих владений, так и продавать их, но главное, беспрепятственно строить католические церкви и монастыри, основывать латинские школы, содержать при своем дворе ксендзов и отправлять свое богослужение.

Что касается земель, обещанных папаше яснейшей, все еще туманнее. Вроде бы Новгород-Северский и половина смоленских земель. И все? Или что-то еще? Впрочем, даже к точным знаниям необходимо документальное подтверждение — сам брачный контракт. Имея его в своих руках, я бы в считаные дни выставил пана Мнишка вместе с любимой доченькой за пределы Руси. Разумеется, после того как окончательно бы выяснилось, что беременность Марины Юрьевны — блеф. И никого бы не смутило, что она — венчанная царица. Покушение на православие — тот козырный туз, который побил бы любые ее ухищрения.

Словом, в шок я не впал, но выразил сомнения. Ясновельможный пан поклялся, что именно такая сумма указана в контракте.

— Ну если указана… — Я развел руками и твердо заверил его: — Считаю, что все деньги, которые Дмитрий Иоаннович на самом деле должен и не успел вернуть, надлежит отдать. А своим родственникам тем паче, и в первую очередь. На том и стоять буду…

— И сколько государь тебе недодал? — вежливо осведомился я на следующий день, когда он поднял вопрос о деньгах, и делая вид, что разговора накануне у нас с ним не было.

Мнишек приосанился и важно заявил:

— Указано в брачном контракте, что Дмитрий Иоаннович обязуется до свадьбы выплатить мне некую сумму. Часть ее мне привезли, но вместо миллиона злотых я получил лишь триста тысяч.

Все присутствующие словно по команде повернули головы в мою сторону.

— Надо платить, — кивнул я — и не лукавил.

Да-да, чего там мелочиться. Жалко, конечно, денег, но с учетом выплаченного оставшаяся сумма, особенно в пересчете на рубли, выглядела не столь огромной. Подумаешь, двести тридцать тысяч. Много, но для Руси не смертельно. Зато можно будет припереть ясновельможного к стенке и содрать с него обязательство немедленно покинуть Русь вместе с любимой доченькой.

Пан Мнишек с благодарностью посмотрел на меня и принялся торопливо объяснять, что в Речи Посполитой существует правило: жених, не выплативший указанную в контракте сумму, обязан оставить в залог треть своего имения. И даже после его смерти жена продолжает владеть им, пока наследники мужа не передадут ей все сполна.

Изложив это, он вновь выжидающе уставился на меня. И остальные тоже. Нет, ей-богу, если они и дальше станут на меня так старательно пялиться, скоро дырку протрут. А мне на кого глядеть? Не на кого? Ну тогда… Я вздохнул, окончательно распрощавшись со своей ролью Штирлица (теперь уж точно), и сочувственно заметил:

— Остается только скорбеть, что у твоей дочери, ясновельможный пан, жених оказался из иной страны, в которой другие порядки. Да и треть имения в данном случае означает треть Руси — не многовато ли? Хотя, если есть желание, принимай и владей, коль ты такой смелый, но помни: защита владельца в контракте, как я понимаю, не предусмотрена.

— Я мог бы назначить управляющих, — возликовал Мнишек. — А куда их послать?

— Куда? — Я почесал в затылке. — Ну-у, сдается, земли от Оби до Енисея потянут на треть Руси. Но без хозяина, пусть и временного, управляющих отправлять негоже, а потому тебе вместе с Мариной Юрьевной, как владелицей, обязательно придется поехать с ними, дабы лично вступить во временное владение.

Мстиславский охнул, Романов крякнул, а Нагой вообще, не сдержавшись, захохотал. Ох не зря его Дмитрий поставил на Конюшенный приказ — и впрямь ржет как лошадь.

Мнишек навряд ли знал, где находится Обь и Енисей. Сомневаюсь, что он и названия-то такие слышал, но, судя по бурной реакции присутствующих, все понял. Лицо мгновенно раскраснелось от злости, глаза свирепо буравили мою грудь, усы яростно встопорщились. Однако я не собирался закрывать тему с землями. Мне же нужно знать точно, что обещал ему и Марине Дмитрий, а потому я продолжил, вновь давая ему надежду:

— Иное дело, пан Мнишек, если в брачном контракте указаны конкретные владения, перечислены города. Тогда…

— Так они и указаны! — перебивая меня, радостно завопил ясновельможный. — А касаемо трети Руси, то я и сам понимаю, что оно слишком.

Тут он вновь, по своему обыкновению, принялся долго разглагольствовать о чрезмерной жадности, коя сгубила не одного молодца, обильно цитируя Ветхий Завет, а затем скромно изложил свое согласие удовольствоваться новгород-северскими землями и половиной смоленских. Мол, именно их Дмитрий обещал передать пану Мнишку в вечное и потомственное владение, о чем имеется соответствующая запись.

Та-ак, значит, мои данные точные. Жаль, но о Марине ни слова, равно как и о Пскове с Новгородом Великим, а также о ее безграничных правах в них. Что ж, зайдем с иной стороны.

— Если указаны, то и говорить не о чем, — развел руками я. — Само собой, надо платить. — Остальные недовольно загудели, но я остался непреклонен и протянул руку к Мнишку. — Давай контракт-то, ясновельможный пан, а то народ, сам видишь, волнуется.

— Он остался в Самборе, но я даю слово благородного шляхтича, что ни в чем не солгал, — выпалил Мнишек, гордо выпятив грудь и выставив вперед ногу, словно бойцовский петух.

Мне не вовремя вспомнился старый анекдот. «Мы джентльмены и карты не проверяем. И тут мне удача как поперла…» Я закашлялся, пряча улыбку. Нельзя, никак нельзя острить по поводу его благородства. Одно дело — выйти из доверия, совсем другое — нажить в его лице непримиримого врага, коих у меня и без того чуть ли не треть Думы, если считать братьев Романовых и всех, кто входит в их клан.

— Ну-у коль слово, чего ж не поверить, — успокоил я его. — Но что нам отвечать, если бояре поинтересуются, видели ли мы сей контракт? Не-эт, дорогой Юрий Николаевич. Давай-ка покажи нам его, а тогда сядем и станем думать, где взять деньги для выплат.

Мнишек призадумался. Я не торопил, спокойно глядя на него и гадая, что победит в душе ясновельможного: жадность или осторожность. С одной стороны, доходы-то с этих земель действительно немалые. Как сообщил мне Власьев, при Борисе Федоровиче Годунове с Новгорода и Пскова за счет тягла и податей собирали в казну чуть ли не шестьдесят тысяч рублей. Про торговые пошлины и вовсе молчу. Один Псков давал более двенадцати тысяч — столько же, сколько сама Москва. А если добавить все остальное да приплюсовать к ним доходы с новгород-северских и смоленских земель, получится все полтораста, то бишь полмиллиона злотых. Славный куш, что и говорить.

Но с другой стороны, сейчас у его дочери есть шанс хапнуть всю Русь — а если бояре, прочитав контракт, возмутятся? Если им придется не по нраву, что она вправе внедрять там католическую веру? Эдак можно и вовсе всего лишиться.

— Пока гонец доедет до Самбора, пока обратно… — промямлил Мнишек.

«Итак, победила осторожность», — констатировал я, чуточку расстроившись, но надежд заполучить брачный договор в свои руки не оставил.

— Что ж делать, подождем. А чтобы ускорить доставку, могу оказать помощь как гонцами, так и лошадьми.

Но ясновельможный, почуяв неладное, вежливо уклонился от моего предложения, ловко вернув разговор к наболевшей для него теме:

— А пока ждем, мне бы… — Он осекся, но ловко поправился: — То я сказываю от имени своей дочери. Суть в том, что Дмитрий и ей в контракте обязался передать кое-что. В частности, Великий Новгород, Псков и прилегающие к ним земли. Все они дают немалый доход. Но Марине Юрьевне хотелось бы уже теперь получить из него некоторые суммы на… текущие расходы. Разумеется, они будут учтены, и, когда выяснится, что она имеет право не токмо на них, но и на гораздо большее, мы вычтем их из…

— В размере?.. — перебил я его, но стараясь сохранить самый что ни на есть благожелательный тон.

— Достаточно… тридцати тысяч злотых.

— На ближайший год? — вновь уточнил я.

Мнишек презрительно фыркнул и поправил меня:

— В месяц, князь.

— Лихо, — присвистнул Нагой.

— Я, хошь и старейший изо всех бояр, и то по сто рублей имею, — проворчал Мстиславский.

— А на что ей столько? — миролюбиво полюбопытствовал Романов.

— Всего и не перечислишь, но, поверьте, очень много расходов, — посетовал Мнишек. — К примеру, скоро потребуется перешивать платья, ибо прежние станут тесны в силу известных обстоятельств.

Ладно, постараемся повлиять на твою жадность, приперев к стенке, чтоб тебе деваться было некуда, кроме как отправить гонца за контрактом.

— Русские портные сочтут за честь пошить что-либо для государыни, — парировал я. — А тканей в Постельном приказе предостаточно.

— Но ведь в них предстоит одеть ее соотечественников, и навряд ли что-то останется, — напомнил он. — А кроме того, Марине Юрьевне хотелось вызвать портных из Речи Посполитой.

— Отвечаю по пунктам. — И я принялся загибать пальцы. — Уезжающих, ясновельможный пан, никто не станет наряжать в аксамит, парчу и бархат. Слишком много чести. Да и шелка приберегут. Достаточно добротного английского или фландрского сукна. Следовательно, самое лучшее останется нетронутым. Во-вторых, польские портные не знают русских фасонов. Или Марине Юрьевне хочется выглядеть как шляхтянке, а не как русской царице?

Мнишек призадумался, а я добавил:

— И наконец, в-третьих. Портные из числа твоих соотечественников прибудут не ранее, чем привезут брачный контракт, а значит, спешить в любом случае ни к чему.

— А и впрямь… — протянул Нагой и, не удержавшись, похвалил меня: — Лихо ты, князь, разобрался.

— Но есть и другие расходы, — не унимался Мнишек. — Надлежит выдать жалованье нашим кухмистерам, да и не токмо им одним.

Насчет кухмистеров, то бишь поваров, я не возражал. Марина действительно хоть и жила целый месяц на Руси, но русскую еду отказывалась есть напрочь. Наши же не умели приготовить хлодник, граматку из пива, флячки из говяжьих рубцов и прочие польские соусы, подливы и приправы, названия которых принялся перечислять ясновельможный. Попробуй не согласиться, и меня, чего доброго, обвинят в ее голодании, выставив это главной причиной ее проблем со здоровьем. Однако я выговорил себе условие: с кухмистерами стану договариваться сам. Ну не верю я, что бигос, краковская каша с изюмом, бараний цомбер в сметане и прочее, как бы ни были они вкусны, стоят той кучи серебра, которую ляшские кулинары требуют за их приготовление.

Но еда оказалась единственным, в чем Опекунский совет пошел на поводу у пана Мнишка. Все прочие затраты, которые он долго и старательно перечислял, я, закусив удила, столь же старательно отметал одно за другим. Это подождет до лицезрения нами контракта, другое — чистой воды прихоть, на которую казна не может по причине скудости выделить деньги, третье, четвертое и пятое предоставим бесплатно.

Отчаявшись, Мнишек вспомнил про расходы на заупокойные мессы по государю, которые, дескать, государыне хотелось заказать повсюду, включая Речь Посполитую. Но и тут номер не прошел. У нас в храмах эти службы давно служат, а касаемо костелов и протестантских кирх, так православный человек не нуждается в отпевании в них.

Объяснив ему это, я уставился на него, терпеливо ожидая новых предлогов. Ясновельможный пан, выгадывая паузу, принялся вытирать вспотевший лоб. И тут его осенило. Выглянув одним глазом из-под огромного платка, скрывавшего его лицо, он сердито заявил:

— Чуть не забыл. Позавчера ко мне обратился ротмистр Домарацкий. От имени своих жолнеров он хотел узнать, когда им выплатят очередную кварту [880] жалованья, ибо все сроки давно прошли.

Я всегда стараюсь быть вежливым и по возможности деликатным, если иного не требуют интересы дела. Но узнав, что бравые польские телохранители до сих пор находятся в Москве и имеют наглость требовать зарплату, я взорвался.

— А почему они до сих пор здесь? — поинтересовался я. — Я же сказал, чтоб они убирались к чертовой бабушке. Вон отчаянные вояки из рот Маржерета, Кнутсона и Вандемана вместе с самими командирами, поди, давно около Смоленска, а эти чего ждут?! Особого приглашения?!

— Во-первых, им не на что выехать, — развел руками Мнишек.

— Я сам с ними разберусь, — скрипнув зубами, зло пообещал я. — И думаю, после нашего разговора через три дня они Москву покинут. Причем поверь, ясновельможный пан, что исчезнут они из города безо всякого жалованья.

— Но так поступать неприлично! — возмутился Мнишек. — Они честно служили, добросовестно исполняли свои обязанности, следовательно, надлежит с ними расплатиться.

— Заодно и расплачусь, — мрачно посулил я. — Сделать это легко, ибо всей их службе грош цена.

— Так и писать? — встрял Власьев. — Али копейной деньгой [881] поименовать?

— Ты о чем? — недоуменно нахмурился я.

— Дак об оплате, — невозмутимо пояснил он и повторил вопрос: — Так как писать-то?

Я усмехнулся и махнул рукой:

— Пиши грош. А коль не захотят брать, пусть катятся без ничего. — И, повернувшись к боярам, осведомился: — Как оно вам, не слишком щедро? Все-таки больше трех рублей, если на всю польскую роту раскидать.

— Ништо, осилим, — загомонили они, еле сдерживая усмешки.

— Но есть и «во-вторых», — заупрямился раздосадованный, но не до конца сломленный Мнишек. — Моя дочь, государыня всея Руси императрица Марина Юрьевна, хотела оставить их подле своей особы. Ей… было бы отрадно видеть соотечественников в качестве охранников подле своей особы. Коль всем прочим закрыт доступ в ее палаты, пусть хотя бы…

Я внутренне возликовал и прикусил губу, чтоб не улыбнуться, продолжая вежливо кивать в такт его бурной речи. Проговорился все-таки ясновельможный. Получается, Марине срочно нужны кавалеры, а бравые польские усачи годятся не только для того, чтобы их лицезрели. Их еще можно и соблазнить, чтоб они и осязали свою королевну, доказывая любовь к ней на деле. Значит, я вовремя подсуетился, наглухо перекрыв ей возможность общения с противоположным полом.

— А для чего они ей нужны? — поинтересовался я. — Любоваться их красотой?

— То есть как? — опешил тот. — При чем тут красота?! Для охраны жизни и здоровья царицы и будущего государя.

— Для охраны здоровья будущего государя в ближайшие месяцы и тысяча твоих жолнеров не сделает десятой части того, что смогут мудрые советы одной-единственной русской повитухи, каковых отчего-то твоя дочь не желает видеть, — парировал я. — Что касается охраны ее жизни, поверь, ясновельможный пан, мои гвардейцы управятся с этим куда лучше.

— Я склоняю голову пред твоими людьми, проявившими себя весьма мужественно, но согласись, князь, что в искусстве владеть саблями, да и не в нем одном, им еще учиться и учиться. Потому я не думаю, будто Марина Юрьевна ошиблась, решив удостоитьжолнеров пана Домарацкого своим доверием.

— Напрасно не думаешь, пан, — перебил я его. — Напрасно, ибо на самом деле она ошиблась и рота пана Домарацкого недостойна доверия. Впрочем, для человека, неискусного в воинском деле, такой промах позволителен.

— Да в чем их вина?! — завопил Мнишек.

— Неужто пан действительно не понимает, что, если все телохранители, числом чуть ли не полтысячи, целы и невредимы, а их наниматель, то бишь государь, на том свете, их труд иначе как негодным не назовешь? Более того, за свою вопиющую трусость все они достойны смертной казни, но, увы, она в договоре с ними изначально не предусмотрена, о чем я искренне сожалею.

— Но люди Домарацкого проживали за стенами Кремля и не могли прийти ему на помощь, ибо хлопы наставили на улице рогаток, — попытался защитить их Мнишек. — Они решили одолеть их, но когда приблизились, то по ним начали стрелять из-за завалов. И напрасно князь утверждает, что ни один человек не погиб. В перестрелке погиб пан Громыка Старший и паны Зверхлевские, два брата. Про челядь роты, оставшуюся при лошадях, вовсе молчу. Среди них погибших можно насчитать чуть ли не десяток. Токмо после этого они вынуждены были отступить обратно в казармы.

— Браво, — похлопал я в ладоши. — Восхищен удивительной смелостью людей ротмистра. Ведь не разбежались, а всего-навсего отступили, притом потеряв аж целых трех человек. Храбрость, достойная пера Гомера, Эсхила или Вергилия. Жаль, их не оказалось поблизости, они непременно сочинили бы какой-нибудь шедевр. — И осведомился: — А тебе самому-то, ясновельможный пан, не жаль своей дочери?

— То есть как? — опешил Мнишек.

— Поясняю, — вздохнул я. — Заговорщики, насколько я знаю, при покушениях на жизнь венценосных особ никогда не являются с пустыми руками. Следовательно, если впоследствии все повторится, а рота Домарацкого, заслышав выстрелы и потеряв еще пару-тройку человек, снова отступит в свои казармы, то в Архангельском соборе вновь будут служить заупокойную службу, но по Марине Юрьевне. Не думаю, что тебя, ясновельможный пан, утешит сообщение ротмистра о том, как они храбро сражались и понесли некоторые боевые потери.

— Можно подумать, князь, твои люди на их месте поступили бы иначе, — проворчал Мнишек.

— Подумать можно что угодно, — кивнул я, — но случись такое на самом деле, и… А впрочем, зачем рассказывать. По-моему, недавние события — лучшее доказательство того, как они поступят впредь. И поверь, пан, даже если бы не подоспели стрельцы, мы бы все полегли, но до конца исполнили свой долг, защищая мертвого государя, дабы его тело не досталось на потеху ворам.

— Тем не менее он погиб, — съязвил Мнишек.

— Погиб, — согласился я. — Ибо свою охрану Дмитрий Иоаннович поручил не мне, а потому все особо обученные мною люди находились не подле него, а в Кологриве, заботясь о безопасности Федора Борисовича. Будь они тут, в Москве, с царской головы не упал бы ни один волосок. Словом, пока меня не сместят с должности, охранять Марину Юрьевну будут действительно храбрые, надежные воины из числа моих гвардейцев. И всяких трусливых зайцев, боящихся звуков выстрелов, даже если они умеют красиво закручивать свои пышные усы, я к ее высочеству не подпущу. Касаемо более ловкого владения саблей, тут я спорить не берусь. В этом моим людям тягаться с ляхами рано. Но оно ни о чем не говорит. Главное, убить побольше врагов, покушающихся на жизнь государя, а как и чем — из пищали, из арбалета, саблей ли, ножом, а может, просто голыми руками или вообще вцепившись зубами в глотку — все равно. И тут мои гвардейцы окажутся куда сноровистее любого жолнера.

— Не подобает князю говорить столь неблагородно.

— А пану не подобает путать рыцарское ристалище со смертным боем против презренных воров, — парировал я.

— Но неужто нельзя хоть в такой малости пойти навстречу государыне, когда она в тягостях, и доставить ей удовольствие лицезреть своих соотечественников?

«Ну да, вначале лицезреть, потом осязать и в итоге срочно забеременеть», — мысленно добавил я, а вслух напомнил ему:

— Ясновельможный пан забыл, что ныне Марина Юрьевна живет в точности как и подобает русской государыне, а потому глядеть на мужчин дозволительно ей только из потайных галерей и через особые решетки. Много она увидит? Следовательно, сие обычная прихоть. А если добавить, что жалованье у каждого из этих вояк куда выше, чем у любого из здесь присутствующих бояр, и сравнимо разве с той деньгой, кою получает князь Мстиславский, то…

Федор Иванович негодующе крякнул и в кои веки высказался вполне определенно:

— Да чего там! Нет в казне денег на всякую бабью блажь.

— Но моя дочь согласна принять их на собственный кошт, а потому казна ничуть не пострадает, — напомнил Мнишек.

«Во как приспичило!» — восхитился я, окончательно уверившись, для чего на самом деле понадобились Мнишковне бравые польские усачи, и отчеканил:

— Пока мы не увидим брачный контракт, собственных денег у нее нет, хотя… и впрямь имеется один расход, на который Марине Юрьевне действительно надлежит подкинуть деньжат.

Мнишек с надеждой воззрился на меня, но напрасно, ибо я завел речь о… нищих. Мол, мне удалось выяснить у старицы Минодоры, что она, будучи государыней, непременно повелевала оделять их деньгой во время своих посещений московских церквей, на общую сумму от полтины до рубля, а то и трех. Когда же речь шла о поездке в монастыри, то милостыня увеличивалась до пяти, а при визите в Троице-Сергиев и до десяти рублей.

— У нас столь скудно жертвуют в костелы шляхтянки из самых бедных, а жены магнатов, не говоря о королевнах… — начал Мнишек.

— Тогда понятно, почему у Сигизмунда нет денег на войско, — усмехнулся я. — А впрочем, Марине Юрьевне и действительно было бы не лишне на первых порах пребывания на Руси проявить свою щедрость, потому предлагаю боярам названные мною суммы увеличить вдвое… нет, втрое, — поправился я, прикинув, что наияснейшая никогда не поедет ни в Троице-Сергиев, ни в какой иной монастырь, а если и соберется в кои веки в храм, то от пятерки русская казна не оскудеет.

На том и порешили.

Уходил Мнишек, понуро ссутулившись, как семидесятилетний старик. Взгляд, брошенный мимоходом в мою сторону, был настолько красноречив, что он мог вполне сойти за фразу, правда, нецензурного содержания.

На следующий день я (для проверки, не больше), улучив момент, заговорщически шепнул на ухо Мнишку:

— Тут у меня возникла мысль, как ее высочеству несколько облегчить тяготы обязанностей, кои ей надлежит выполнять. Помнится, мне рассказывали…

— Я не мыслю, что моя дочь отныне захочет воспользоваться советами князя, — сухо оборвал он меня, — ибо вчера успела воочию убедиться, на чьей он стороне.

Вот так. Что ж, может, оно и к лучшему, когда в открытую, без недомолвок. Зато теперь и притворяться ни к чему. Но на всякий случай я уточнил:

— А государыня хорошо подумала?

— Весьма хорошо, — лаконично ответил Мнишек.

— Что ж, как законопослушный подданный, ни в чем не могу перечить ее воле, — развел руками я. — Лишь бы она не пожалела о своем решении.

— И ты, князь, тоже, — многозначительно ответил ясновельможный. — Ибо царица всея Руси велела тебе передать: «Ut salutas, ita salutaberis». [882] — И ехидно осведомился: — Очевидно, князю нужен перевод?

— Не стоит, — беззаботно отмахнулся я.

Но в одном Мнишек оказался прав. Я действительно пожалел. И произошло это уже на следующем заседании Опекунского совета.

Глава 23 Кнутом и пряником

Пожалел, потому что изменения в раскладе сил произошли не в мою пользу. Если раньше пана Мнишка иногда можно было убедить в разумности того или иного моего предложения, то теперь он выступал всегда и категорически против. Логика не действовала, призывы к здравому смыслу не помогали. Про Романова молчу. Да и Мстиславский с решающим голосом постоянно отдавал его Мнишку.

И первое из поражений оказалось особо чувствительным, ибо касалось Освященного Земского собора, который я предложил созвать пораньше. Тут-то ясновельможный мне и напомнил, что именно государь распустил людишек до лета, а нарушать волю Дмитрия негоже. Причем доказывал это горячо, чуть ли не с пеной у рта. Остальные, кроме Нагого, тоже поддержали его. Разница лишь в том, что Романов это сделал сразу, а Мстиславский после некоторых колебаний.

А тут еще и новая проблема с деньгами, которые мне требовались позарез. Дело в том, что далеко не все мое время целиком и полностью уходило на сражения в Опекунском совете. В конце концов, коль меня назначили судьей — почему-то так называли руководителей — аж трех приказов, надлежало уделять внимание и им. Ну хотя бы из приличия. И я уделял, особенно Стрелецкому. И отнюдь не из приличия.

Едва разобравшись с самыми неотложными делами, я энергично взялся за учебу своих подчиненных. А как иначе, если, того и гляди, Мария Владимировна пришлет гонцов с просьбой о помощи. И неважно, против кого воевать, ляхов или шведов. В любом случае необходимо качественное войско.

На дворянское ополчение я рассчитывать не мог — там иные кандидаты в командиры. Мне из-за местничества не то что войско, но и полк левой руки не дадут, который самый последний в их загадочной иерархии. Да что полк, когда мне не светило стать даже заместителем, то бишь вторым воеводой.

Примерный состав руководства я уже знал заранее, начиная с первого воеводы большого полка князя и боярина Федора Ивановича Мстиславского. Далее следовали Трубецкой, Воротынский, Черкасский, Хворостинины, Романов… Это я перечислил боярское старшинство. А вот касаемо полководческих дарований того же Мстиславского и прочих у меня были серьезные сомнения. Достаточно вспомнить, как Федор Иванович «блистательно» сражался под Добрыничами, где против царской рати в несколько десятков тысяч человек выступило, не считая казаков, всего две с небольшим тысячи поляков. И, невзирая на столь огромный перевес, Мстиславский чуть не потерпел поражение. Совсем немного не хватило ляхам, чтобы одержать верх. Да и остановила-то их не дворянская конница, а дружный залп стрелецких пищалей. А если бы поляков оказалось вдвое больше? То-то и оно.

Имелся и еще один весьма существенный минус — чересчур медлительно это войско. Пока доедет до Прибалтики, как раз подоспеет к шапочному разбору. Вот и получалось, что полагаться в случае чего следовало именно на стрельцов и на их боеспособность, которая по моим меркам находилась пока на потрясающе низком уровне.

Своей выучкой они не блистали и в прошлом году, когда я с разрешения Дмитрия Ивановича занялся их проверкой. Но то были цветочки. С тех пор стало куда хуже. Да иначе и быть не могло. Дело в том, что, когда в Прибалтику укатили сразу четыре стрелецких полка, я подкинул Дмитрию идею заняться формированием новых. Мол, уехали-то они, считай, навсегда. Разумеется, смены происходить будут — все-таки тут у них остались семьи, хозяйство, но общее количество стрельцов в Москве не увеличится. То есть как было примерно тысячи четыре с половиной (из расчета, что численность рядовых ратников в каждом полку от силы семьсот — восемьсот человек), так и останется. А если, к примеру, поляки или шведы попытаются отобрать свои города? Получается, и это количество придется уполовинить. И тогда в Москве останется вообще пара тысяч. Маловато.

И по моему совету, уже тогда, в декабре, Дмитрий, назначив пару человек стрелецкими головами и подкинув им по три сотни (из каждого полка по одной), распорядился начать дополнительный набор «охочих людей». Расчет был на то, чтобы довести численность всех восьми полков до тысячи в каждом.

Шли охотно. Обнищавших боярских сынов и прочих из числа худородных дворян хватало. А уж когда вышел указ о закладничестве, в полки подались и холопы, от которых стали освобождаться бояре, не желая платить за них подати. Словом, к началу марта таковых набралось достаточно. По тысяче на полк не выходило, но до восьмисот — девятисот набиралось.

Однако охочие-то они охочие, но мало умеющие. Стрелять могут, а меткости никакой, о строе самое туманное представление (где право, а где лево и то путаются), а про остальное и вовсе толковать нечего. Как на Руси говорится: «Один не годится, другой хоть брось, третий маленько похуже обоих». Впрочем, ветераны-старожилы тоже не больно-то превосходили новобранцев. Получалось, надо гонять их и гонять, доводя боеготовность до приемлемого уровня.

Нет, турников и прочего я не вводил, да и физподготовки не касался. Пока не касался, чтоб не получилось перебора. Чего доброго, взбунтуются против новых порядков. Потому только главное: боевые перестроения, умение окопаться и меткость стрельбы. На них-то я и велел нажимать стрелецким головам. А чтоб они не терялись — с чего начинать да как проводить занятия, — подкинул им инструкторов из своих сотников.

Продумал я и как подхлестнуть энтузиазм рядовых ратников. Касаемо перестроений и окапываний меня хорошо выручал «кнут», то бишь наказание. Кто не усваивает с десятого раза, куда бежать, пусть повторяет и повторяет, пока не дойдет, пока не поймет, пока не станет все выполнять, получив нужную команду, на автомате, почти не думая. Руки сами работают, ноги бегут куда надо, а голова… Ей в это время найдется иное занятие — скажем, оценивать, далеко ли неприятель.

Кому лень трудиться до седьмого пота, роя себе окопчик для стрельбы лежа, будет вкалывать до восьмого, девятого, то есть рыть его для стрельбы сидя. Да хоть до двадцатого — стоя. Зато потом в бою ему можно не бояться вражеской конницы. Будет знать, что, если она все-таки прорвется, от нее не надо бежать без оглядки, ибо за спиной укрытие, в котором можно и отбиться от сабли, и перезарядить пищаль.

Но и без «пряников» нельзя. Стимул должен быть как отрицательный, так и положительный. Все сотни оповестили, что кашеварам приказано закладывать в котлы (каждый для сотни) разное количество мяса. Прибывшие первыми с занятий (оценивали, как усвоен очередной урок, мои сотники-инструкторы) подходили к котлу, где варилась почти полуторная норма мяса, да и само варево было горячим, с пылу с жару. Ну а прибывшие последними получали еду из котла, где половинная норма, а само варево успело остыть…

Нет, народец не голодал, даже нерадивый. Как любил говаривать мой комбат в учебке, личный состав может быть наказан, но должен быть накормлен. А потому объем самой каши оставался повсюду одинаковым, и ее вполне хватало на всех — разница была только в количестве мяса. А кроме того, остывшая еда (а если плохо выполняется упражнение по организованному отступлению, то и вовсе холодная) куда менее вкусная. Да и само сознание того, что сегодня ты и твои люди были первыми, побуждает к старанию. Зато после обеда командир лучшей сотни позволял себе эдак благодушно поделиться с другим, пришедшим последним:

— Слушай, Корень, ну и кашей сегодня накормили. А мяса стока, робяты ажно мослы не глодали, собакам их покидали. Не-эт, напрасно ты припозднился, ей-ей, напрасно.

Тот в свою очередь огрызался:

— Да я третьего дня первым был, так чуть рот себе не спалил — горяча больно. Вот и подумал — пущай лучше поостынет.

На что первый сотник простодушно осведомлялся:

— Поостынет? Чудно. А мне показалось, она у твоих людишек вовсе к мискам примерзла.

Зато в следующий раз этот Корень, исправившись и придя одним из первых, нахваливая кашу, замечал второму:

— А прав ты был, Листопад. Горячая каша и впрямь того, скуснее.

Когда проходили стрельбы, ничего не менялось. Лучшие заканчивали раньше, худшие — позже. Правда, количество «пряников» я увеличил, усилив соревновательный момент внутри сотен, внутри полков и между последними. Разумеется, с выдачей призов победителям.

Правда, призы были не особо большими, ибо приходилось расплачиваться из собственного кармана. А что делать, если Опекунский совет зарезал мне все расходы на них, заявив, будто я и без того за последнее время затребовал из казны на закупку свинца и пороха впятеро больше серебра, нежели прежде. Уговорил их лишь на одно — выдать из Казенной избы восемь серебряных кубков и братину. Первые я сделал переходящими призами для лучшей сотни в каждом полку, а братина стала наградой для лучшего полка.

Конкретным стрелкам-победителям вручались деньги. Чемпиона сотни удостаивали гривной, полка — полуполтиной, абсолютного победителя — полтиной и серебряной чаркой с непременной гравировкой на ободке: такому-то от престолоблюстителя Федора Борисовича Годунова.

Для руководства, и не только для стрелецких голов, я тоже ввел материальный стимул. Поощрялся и десятник, в чьем подчинении был победитель в сотне, и сотник, где служил чемпион полка. Разумеется, я и сам посещал эти спортивные ристалища, и Федора на них привозил. Не так часто, как хотелось бы, но ведь главное — засветиться.

Имелся у стрельцов и еще один материальный стимул, но уже на перспективу. Было объявлено, что со следующего года в каждом десятке будет введена должность снайпера, который станет получать прибавку в четверть годового жалованья. Кроме того, в каждом полку появится особая команда. В нее включат наиболее метких стрелков. Денежное содержание команды — полуторное.

Пушкарский приказ был не в моем ведении, но, по счастью, никто из бояр им ныне не руководил. Поставленный управлять средневековыми артиллеристами боярин Морозов примкнул к мятежникам и был убит раньше всех прочих, еще во время нашего отступления к Успенскому собору. Теперь во главе пушкарей оставался дьяк Иван Салматов. Я бы не стал влезать, но он чересчур оригинально понимал свои обязанности.

— Мне чтоб порядок везде был и чисто кругом, — приговаривал он, строго распекая пушкарей, когда мы с ним осматривали его владения. Не иначе как сказывалась его прежняя служба в Земской избе, ведающей в числе прочего благоустройством столицы, где Иван Семенович, как я выяснил, начинал подьячим.

— А как насчет бабахнуть? — поинтересовался я.

— Повелеть? — радостно встрепенулся сопровождавший нас подьячий Дей Витовтов.

— Цыц! — одернул своего подчиненного дьяк. — Я тебе повелю! — И, обратившись ко мне, миролюбиво заметил: — Ни к чему оно, княже, ей-ей, ни к чему. Ежели проверить на всякий случай, так оно и без того видать, что справные пушки. Опять же и государь покойный не далее как на Рождество из них стрелял.

Понятно. С таким каши не сваришь.

— Тянет на прежнее место, в Земскую избу? — понимающе осведомился я, в пятый раз за последний десяток минут услышав про порядок и чистоту.

— Да не то чтобы оченно, — замялся он, искоса поглядывая на меня и колеблясь, откровенничать ли. Но тон мой был благожелательный, на лице явственно читалось сочувствие, а потому он решился. — Спокойнее там. А тут, не ровен час, искра какая, и все — поминай как звали. А коли и выживешь, так опосля пожалеешь, что выжил. За недогляд-то кого на дыбу первого? Меня. Вот и трясись.

— Ладно, подсоблю тебе, чтоб не трясся, — пообещал я.

И подсобил, нагрянув в гости к Воротынскому. Пусть Иван Михайлович и «засланный казачок», но тем более должен помочь, стремясь завоевать мое доверие. Он и помог, благо речь шла не о крутых приказах, вроде Разрядного или Поместного. И через три дня на место Салматова поставили по моей рекомендации подьячего Дея Витовтова. Этот — я был уверен — на новом месте землю станет рыть. Молодой, азартный, честолюбивый — самое то. Да и Салматов, переведенный в Земскую избу, на меня не обиделся. Напротив, остался благодарен. И спокойно, и оклад повыше. Кстати, у меня на него тоже имелись виды, раз он так любит чистоту и порядок.

Возглавил же Пушкарский приказ князь и окольничий Владимир Долгорукий. Знал я, что он мне мешать не станет, вот и подсунул его кандидатуру Воротынскому. Долгорукий и не мешал. Напротив, когда я предложил свою помощь, был только рад.

Увы, но сами пушкари энтузиазмом не блистали. Лениво стаскивая со стен пушки для первых тренировочных стрельб, намеченных мною в десяти верстах от Москвы, они всем своим видом показывали, что не одобряют мою блажь.

Результаты стрельб мне оптимизма не прибавили — из рук вон плохо. Выставленные вдалеке мишени (несколько больших квадратных щитов из дерева) так и остались непораженными.

— Счас, счас, дай срок, приноровиться надо, — успокаивающе пыхтел старший пушкарь, назвавшийся Исайкой, наводя свою пушку.

Приноравливался он долго. Ядро за ядром уходили мимо цели. Правда, с каждым разом они ложились все ближе к ней, но первое попадание произошло аж с девятого выстрела.

— Фу-у, готово, княже. Как и обещался. — Исайка довольно оглянулся на меня в ожидании похвалы и, не дождавшись, спросил, горделиво подбоченясь: — Ну как?

— Плохо, — мрачно отрезал я.

— Дак пристреляться требовалось, — обиженно возразил он. — Иные, глянь, и доселе не попали.

— Значит, они еще хуже, чем ты, — констатировал я, насмешливо хмыкнув. — Хороша пристрелка из восьми ядер. Считай, бой давно закончился. Пораньше надо, с третьего или четвертого раза.

— На глазок пораньше никак, — развел руками он и посетовал: — Уж больно ты щит мелкий выставил, всего-то в полсажени.

— А почему на глазок?

— А как иначе? — изумился Исайка.

Я усмехнулся, припомнив осенние стрельбы в своем полку. Правда, там у меня были иные пушечки — совсем махонькие, приспособленные для картечи. Но с прицеливанием поначалу тоже возникли проблемы. Это ведь только кажется, что при стрельбе прямой наводкой никаких проблем. Дудки! Одно дело, когда враг, к примеру, в сотне метров, другое — когда в двухстах. То есть ствол задирать все равно надо. А на сколько? У ручниц-то просто — соорудили прицел на стволе, прилепили мушку, и нате пожалуйста, лови в прорезь цель и жми на спусковой крючок. А здесь как быть? Можно, конечно, и к пушке приляпать мушку, но что она даст, если учесть, что ствол задран к небу? Потому-то и в двадцатом веке в артиллерии ничего на ствол не присобачивали, а полагались исключительно на оптику, на разные дальномеры и прочие приборы…

Помнится, тогда я чуть ли не полдня ломал голову, но нашел выход. Экспериментировали мы с пушкарями целый день, но в конце концов изобрели своеобразный прицел, состоящий из двух сколоченных под прямым углом брусков, соединенных для прочности третьим — эдакая заглавная буква «А». Один устанавливали параллельно земле, а прибитый к нему вертикально прижимали к дулу пушки. На этом вертикальном мы и ставили после каждого выстрела, все время поднимая ствол выше и выше, риски-отметки по уровню нижнего края ствола, замеряя расстояние, на которое летит ядро. И дело пошло на лад.

Единственное, с чем оставались проблемы, так это с определением дистанции до цели. К примеру, ядро упало с недолетом. Следующая риска добавляет к дальности полета десять саженей. Но поди разберись, сколько осталось до цели. А ведь возможность накануне вечером отправить вперед разведчиков и под покровом темноты вкопать для ориентира на определенном расстоянии несколько колышков с флажками имеется не всегда.

Но я и тут постарался, введя упражнения для развития глазомера, и мои пушкари постоянно соревновались друг с другом, кто точнее определит дистанцию вон до той церквушки, до городских стен, до дубка на опушке леса и так далее. И лучшим среди них частенько оказывался сотник Федот Моргун. Его я вместе с десятком своих пушкарей ныне и взял с собой на стрельбы, велев прихватить несколько сколоченных треугольников. Расчет был на то, что получится разработать «прицел» по той же системе.

— Действуй, Федот, — распорядился я.

Тот молча кивнул и деловито направился к пушке Исайки.

— Ну-ка, старче, подвинься, — бесцеремонно отодвинул он его.

Тот, недовольно крякнув и еле слышно с обидой пробормотав под нос «Сопляк», с ироничной ухмылкой отошел в сторонку, принявшись презрительно наблюдать, как возится возле его пушки мой сотник. Однако чуть погодя лицо его озадаченно вытянулось. На колдовство действия Моргуна никак не походили, но для чего он возится с брусками, было непонятно.

— Теперь стреляй, — проворчал Федот.

Исайка хмыкнул и поднес горящий факел к пороховой затравке. Проследив за падением ядра, которое ушло метров на пятьдесят за щит, Исайка уже не стал прятать ухмылку в кудрявую бороду, откровенно хохотнув.

Федот не смутился. Напротив, прищурившись, он довольно кивнул и вновь принялся возиться с брусками, распорядившись слегка опустить пушечный ствол. На бруске появилась новая черта, примерно на сантиметр ниже предыдущей.

Второе ядро легло наполовину ближе к мишени. Моргун удовлетворенно присвистнул. На сей раз он возился с прицелом не так долго, и едва пушку прочистили от нагара и зарядили, как он, обернувшись ко мне, весело крикнул:

— Ну, княже, благослови, что ли!

— Во имя отца и сына и святого духа, — перекрестил я его.

— Аминь, — отозвался Федот и поднес горящий факел к пушке.

«Благословение» сработало. Ядро с треском проломило самую середину щита.

— Ну-у свезло, кажись, — неуверенно предположил Исайка.

— А кому везет, у того и петух несет, — в тон ему продолжил я. — Но тут дело не в везении, а в точном расчете. А ну-ка, Моргун, давай по соседнему щиту.

— Что ж, можно и по соседнему, — хладнокровно согласился Федот.

На сей раз — расстояние-то было почти одинаковым — он попал с первого выстрела.

— Тоже «кажись»? — насмешливо осведомился я у Исайки.

Тот изумленно покрутил головой:

— Ишь ты! Ловко! Это где ж тебя выучили таковскому?

— А вон князь наш порадел, — ухмыльнулся Федот и пояснил, демонстрируя бруски: — Эвон, какие нам палочки-выручалочки подсунул. В них-то все дело.

Исайка озадаченно уставился на них.

— Да ну? — недоверчиво протянул он.

— Вот тебе и «да ну». — Я махнул рукой, подзывая Дубца, держащего под уздцы мою лошадь, и, уже будучи в седле, сказал напоследок: — А знаешь, почему тебя, несмотря на лета, Исайкой кличут? Да потому, что у тебя ядра на девятый раз в цель попадают. А на Руси как кого величают, так и почитают. Батюшку-то твоего как звали?

— Да как и меня, Исаем, — растерянно ответил тот.

— Когда освоишь эту науку, а она нехитрая, и все прочие под твоим началом тоже, я сам первый тебя Исаичем назову, — пообещал я.

И назвал. Правда, не на следующий день, а через один, ибо пушкари под началом Исайки поразили щиты со второго, а кое-кто вообще с первого выстрела. Разумеется, целились они исключительно с помощью брусков — у каждой пушки свой, индивидуальный. Но учебу я на этом не закончил, распорядившись, чтобы и все остальные московские пушкари освоили новые прицелы.

И вот теперь над проведением стрельб и у пушкарей, и у стрельцов нависла угроза. Запасы пороха, свинца и ядер истощились, а пополнить их не на что — снова вопрос уперся в деньги. И на сей раз, обратившись в Опекунский совет, я получил отказ.

Глава 24 Три сметы в одних руках

— Сам ведаешь, князь, что ныне с казною творится, — почти виновато пробасил Федор Иванович Мстиславский. — Понимаем, на доброе дело деньга надобна, но где ж ее взять? Ежели токмо у аглицких купцов, но мы пока от них по твоему настоянию ни рублевика не получили. А со своим прибытком худо. Тут же помимо ядер одним пушкарям эвон сколь всего требуется. — Он вновь взял в руки составленный подьячим из Пушкарского приказа список и процитировал: — «Десять холстов, триста листов бумаги доброй, большой, толстой, двадцать два пятка льну мягкого малого, осьмеро возжей лычных, двадцать гривенок свинцу, восемь овчин да восемь ужищ льняных, по двадцати сажен ужище…»

— Сумма не столь и велика, — бесцеремонно перебил я его.

— Невелика, — вздохнул он, отложив список в сторону. — Но ежели к ней цену шестисот ядер присовокупить, да порох, да стрельцам свинец, как ни крути, а тыщи получаются. В казне же, сам слышал, — он кивнул на Власьева, — не ахти…

— А шестьдесят тысяч от Марии Владимировны? — растерянно уставился я на них.

— На один твой полк, кой ты набираешь, сколь тыщ ушло: на одежу с обуткой, на пищали с саблями да на прокорм, — тихонечко напомнил Афанасий Иванович, сконфуженно глядя на меня. — Да жалованье людишкам выплатили за прошлое лето. Ты же и настаивал.

— Настаивал, — пробурчал я.

Говорят, покойников нельзя поминать плохим словом. Либо хорошее, либо ничего. Традиция такая. Я и не поминал Дмитрия, хотя очень хотелось произнести в его адрес нечто из ненормативной лексики. Да, конечно, с деньгами обращаться толком его никто не научил, но ведь в Думе ему не раз подсказывали насчет расходов. И не только подсказывали. Как я слышал от Власьева, под конец бояре вообще наложили весьма жесткие ограничения на его покупки, благодаря чему поток иноземных купцов, почуявших славную поживу, слегка поубавился. Да и как иначе, коль государь покупает, а казна потом заявляет, что не собирается оплачивать — иди и забирай товар обратно.

Зато касаемо действительно необходимых трат, к примеру выдачи зарплаты людям, тут все наоборот. На словах-то он всем увеличил жалованье вдвое, а на деле не удосужился выплатить и прежнего. Возможно, никто не напоминал, не спорю. Но у самого-то голова на плечах должна быть, чтоб понимать: вначале отдай основное, которое тебе рано или поздно все равно придется отдать, а потом, если останется, кути себе, проматывай, заказывай новый трон в Грановитую палату, дари своему польскому воробышку суперкарету, шикарнейшие сани, всякие дорогущие корабли, часы и прочее.

Вроде бы элементарная вещь, ан поди ж ты…

Пришлось ставить вопрос на Опекунском совете, что надо в срочном порядке удоволить людей, погасив задолженности. Поддержал меня даже Мнишек. Этот, очевидно, лелеял надежду, что в число «всех» включат и его самого, в смысле выплаты по финансовым обязательствам, указанным в брачном контракте. Но по моему настоянию выплаты начали с низов: подьячих, стрельцов и так далее. Начали и… не закончили — нечем.

— И без того в Казенную избу серебро малым ручейком льется, а ты норовишь и тот до дна осушить, — встрял Романов.

— Восемь тыщ и двести семьдесят два рубля с тремя алтынами ныне есть, — уточнил Власьев и развел руками, пожаловавшись: — Но нам Аптекарскому приказу серебра подкинуть надобно, да изрядно, не менее трех тыщ. Скоро иноземным купчишкам травки лечебные заказывать, а за них плату враз подавай, не то вдругорядь откажутся привозить.

— Сбережение же здоровья государыни и будущего государя — дело первостепенной важности, — вставил словцо и Мнишек.

Тогда-то мне и пришла в голову идея насчет экономии. Я хмуро покосился на ясновельможного, торжествующе взирающего на меня (мол, снова я тебя уел), и задумчиво протянул:

— Кто бы спорил. А что за травы такие? Может, их и на Руси можно прикупить, чтоб подешевле?

Власьев пожал плечами, а Романов сердито заявил, обращаясь ко всем:

— Видали? — И, повернувшись ко мне, сердито выпалил: — Нас-то почто вопрошаешь? Чай, ты в нем заглавный, не мы.

— Ладно, разберусь, — покладисто согласился я и после заседания направился прямиком в Аптекарский приказ.

До этого я был в нем всего однажды, заглянув туда на следующий день после того, как меня назначили его начальником. Почему Ксения посоветовала Федору поставить меня рулить именно им, я понял, но возобновлять традиции Семена Никитича Годунова не хотел. Куда проще создать новый приказ, назвав его, ну, скажем, Тайных дел. Этот же пусть так и занимается исключительно лечением царской семьи. А коль с этим лечением вроде бы процесс налажен, к чему соваться, тем более в медицине я ноль.

Да и штат в нем смехотворный — кем командовать-то? Подьячий, толмач, он же переводчик, и заведующий единственной аптекой голландец Аренд Клаузенд, которого, по русскому обыкновению, давно переименовали в Арена Глаза. Ах да, еще и царские медики, но они были на особом положении. Правда, с Клаузендом постоянно контактировали, подавая ему списки необходимых снадобий, отваров и настоев, на основании которых он составлял перечень требуемых закупок и представлял его в приказ. Далее следовало их приобретение, привоз, выдача Аренду, тот все перерабатывал и отдавал лекарям. По сути, обязанность главы Аптекарского приказа сводилась к подмахиванию очередного списка с перечнем нужных компонентов для лекарств.

Ну и зачем я там нужен?

Стоило мне заглянуть в крохотную каморку, которая называлась приказом, как обрадованный подьячий Варлаам Поздеев сунул мне в руки длиннющий свиток — очередной перечень трав, кои надобно закупить. Посмотрев в него и ничего не поняв — какой-то хуперикум перфоратум, какая-то мента пиперита и прочая заумная латынь, — я отодвинул услужливо протянутое перо и спросил:

— А почему так дорого?

— Дак иноземные, — словоохотливо пояснил Поздеев, повторяя слова Власьева. — Там-то они, может, куда дешевше, тока за морем телушка — полушка, да рупь перевоз.

— Плохо, что они у нас не растут, — посетовал я. — Мне бы эти деньги ой как пригодились. А может, растут? Ну-ка, переведи мне на нормальный язык вот это. — И я наугад ткнул пальцем в какой-то анисум вулгачи.

Подьячий обескураженно крякнул и повинился в невежестве:

— То Арен-аптекарь составлял, а я папежному языку не обучен, толмач же хворает, — и заторопился с пояснениями: — Но тут все без обмана. Когда завозят, мы с Глазом вместе их взвешиваем, а уж опосля деньгу выдаем.

— Та-ак, — почесал я в затылке. И что делать, коли я тоже папежному языку, то бишь латыни, не обучен? Это ж не пословицы какие — названия трав.

Но тут я вспомнил про Петровну. А если сводить ее на экскурсию к Аренду? Да, с этими анисумами у нее еще хуже, чем у меня. В смысле, я хоть названия прочесть смогу, пусть они мне и ни о чем не говорят, а ей и того не дано. Но она ж практик от бога. Да и зачем ей названия, когда аптекарь нам покажет травки. Я забрал список, так и не подписав его, и пообещал вернуть позже, ибо надо вначале согласовать его с одним известным лекарем.

В единственной на всю Русь аптеке, расположенной в каменной пристройке близ каменных приказов, построенных в Кремле по повелению Бориса Федоровича Годунова, пахло… Ну, в общем, как на сеновале. Даже сильнее. Но и специфичнее — все-таки травы лекарственные, хотя в первой из комнат, где мы находились, трав никогда не было — лавка, стол и… суетливый толстячок-провизор Клаузенд.

Узнав о цели визита, он вмиг раскритиковал мою идею. Дескать, закупаемое выращивается в специальных hortus sanitatis, что означает «сады здоровья», [883] а потому о закупке таких трав на Руси нечего и думать.

— Жаль, — вздохнул я и, повернувшись к Петровне, грустно заметил: — Как чувствовала ты, когда отказывалась идти со мной. Зря только красоту наводила.

Та, действительно одетая в самое нарядное, ответила мне не сразу, старательно принюхиваясь к чему-то.

— Про хортусы евоные я и впрямь не слыхала, — задумчиво протянула она, — а запашок знакомый. Нашими травками-то несет, родными, чую.

Я удивленно посмотрел на нее, затем на аптекаря. В травах Петровна дока, ошибиться не могла, и коль чует, то сомневаться не приходилось, следовательно…

«Может, Клаузенд жульничает? — закралось у меня подозрение. — А что, старик тут не один десяток лет трудится, вполне мог додуматься, что к чему, и на паях с подьячим устроить мелкий бизнес, прикупая травы гораздо ближе, а в своих заявках…» Додумывать не стал, решив проверить до конца, и велел Аренду провести нас туда, где хранились изготовленные им настои.

Тот охотно закивал и повел нас в соседнюю комнату, представлявшую целую лабораторию с печью и каким-то сложным аппаратом. Очевидно, он предназначался для перегонки, поскольку весьма сильно напоминал самогонный, виденный мною в Угличе у принца Густава. Рядом с ним стояли реторты, колбы и прочая посуда. Для чего предназначены — спрашивать не стал, осведомившись о готовых продуктах.

— То у меня стоит особо, — пояснил аптекарь и указал на дверь, ведущую в следующую комнату.

Здесь запах был совсем густой. Да иначе и быть не могло, поскольку помещение явно предназначалось для хранения как сырья, так и готовых лекарств, выставленных в отдельном шкафу. Сырья, правда, не имелось, очевидно, Клаузенд все переработал, зато готовых лекарств хватало.

— Ну, Марья Петровна, гляди, — повернулся я к своей ключнице, которая хорошо разбиралась в травах, когда была ведьмой, а еще лучше стала разбираться, когда перестала ею быть.

Та вздохнула и вышла из-за моей спины, робко взирая на склянки, бутыли, пузырьки и прочую посуду, стоящую на многочисленных полках. На каждой из посудин аккуратно прикреплена бумажка с названием. На полках тоже имелись названия. На одной во всю длину красовалась надпись: «Ad usum externum». [884] Точно такая на нижней. А вот на верхней иная: «Ad usum internum». [885] Наверное, перечень болезней.

Петровна медленно прошлась вдоль полок. Вид у нее был… ну словно у язычника, заглянувшего в чужой храм. Красиво, но непривычно, а главное — боги иные, неродные. И как тут себя перед ними вести — поди пойми. Да тут еще служитель этих неведомых богов взирает на тебя с нескрываемым изумлением — какого лешего глава Аптекарского приказа прихватил с собой русскую бабу?

Дабы ее ободрить, пришлось показать пример. Я решительно ухватил одну из бутылей, откупорил ее и протянул ключнице. Та приняла ее в руки, понюхала горлышко, с подозрением поглядела на надпись и недоуменно хмыкнула. Аккуратно поставив ее на место, она, осмелев, сама взяла соседнюю, и вновь послышалось недоуменное хмыканье.

— А откуда берешь травы для всех этих лекарств? — тем временем беседовал я с Арендом.

— Из разных мест, — заторопился он с пояснениями. — Кое-что привозят из Померании, из Силезии, реже из Баварии и Моравии, а еще из Тюрингии, из Лондона, из…

Перечень оказался долгим. Получалось, снабжением государя и его семьи лекарственными травами занимается чуть ли не вся Европа, кроме… самой Руси. Обидно. И не только обидно, но и странно. Допускаю, растет у них кое-что из того, чего у нас нет, но, если верить аптекарю, у нас вообще ничего нет. Так, никчемные травки, которые никуда не годны. Как там в одной известной кинокомедии? «Ну откуда в Италии мята? Видел я эту Италию на карте — сапог сапогом». А тут с точностью до наоборот. Кстати о мяте. Интересно, она-то тут имеется и откуда ее завозят?

— Мента пиперита, — охотно закивал седой головой Клаузенд. — Как же, ежегодно привозят из баварских земель. А что, есть нужда в настое из нее, князь?

— Нет нужды, — отрезал я. — Это я так, к слову и для поддержания нашей с тобой задушевной беседы.

И тут подала голос Марья Петровна, поинтересовавшись насчет трав, входящих в состав настоя, который она держит в руках. Аренд заявил, что основа — какая-то матрикария… (дальше забыл), привозимая из Тюрингии, и ценна тем, что улучшает отделение желчи и успокаивающе воздействует на человека. Кроме того, что особенно важно, — настой хорош при неких сугубо женских болезнях, кои…

Недослушав его, Петровна уточнила:

— И почем платишь за енту матрику?

Аптекарь замялся, но честно ответил. Травница вытаращила на него глаза и переспросила:

— Отчего ж столь дорого? У нас пуд втрое дешевше можно прикупить.

— То плата не за пуд, — вежливо поправил ее Клаузенд. — За фунт.

Глаза моей травницы округлились. Она покрутила головой и, всплеснув руками, обратилась ко мне:

— То-то ты мне сказывал, княже, будто в казне серебра нетути. Так его там никогда и не будет, ежели за простую ромашку столько серебра отваливать!

— Простую ромашку? — усомнился я.

Петровна, обиженно поджав губы (мол, мне не веришь?!), протянула бутыль. Я осторожно втянул носом запах, доносящийся из горлышка, но он мне ни о чем не говорил, и я переспросил травницу:

— А ты уверена, что это ромашка?

Травница сурово уставилась на меня. В глазах явственно читалось… Ну, короче, нечто нехорошее. Комментарий моих умственных способностей насчет лекарственных растений, с обильным употреблением ненормативной лексики.

— Да верю я тебе, верю, — торопливо произнес я. — Но, может, это какая-то иная ромашка, а?

— Иная и пахнет инако, — отрезала Петровна и, отставив бутыль в сторону, потянулась к другой посудине. С нею она разобралась еще быстрее. — Эвон, молодецкая кровь-трава, — сунула она мне под нос склянку с темной жидкостью. — Ее еще здоровой травой да зельем святого Иоанна [886] кличут.

Я понюхал и, не желая пасть в глазах моей травницы еще ниже, солидно подтвердил:

— Точно, оно самое.

Взгляд Петровны смягчился.

— Енто тоже из заморских земель? — осведомилась она у Аренда и, дождавшись утвердительного ответа: «Из Силезии», заметила: — А к чему его оттуда везть, коль у нас самих его полным-полно? Али лень сапоги топтать да до зелейного ряда на Пожар пройтись? А вот, нюхни-ка… — И я послушно втянул в себя какой-то неприятный запах из третьего флакона. — Это ж…

Спустя полчаса выяснилось, что помимо ромашки с загадочной молодецкой кровь-травой еще десятка три-четыре растений можно запросто насобирать прямо в Подмосковье. Одни — на лугах, другие — близ болот, третьи — подле рек. Более того, кое-какие росли и вовсе рядом с моим подворьем.

И тщетно раскрасневшийся от негодования Клаузенд доказывал ей (но в первую очередь, разумеется, мне), что русский ромашка — тьфу и пфуй, а хуперикум хоть и растет повсюду, но никуда не годен, ибо он есть макулатум, а нужен особый, хуперикум перфоратум, но Петровна лишь досадливо отмахивалась от него, уже не смущаясь обилием латинских названий.

— А хотишь, — пылая негодованием и окончательно забыв про свое первоначальное смущение (а чего смущаться, когда «боги» на полках те же самые, только под другими именами), кипятилась Петровна, — я сама тебе состряпаю настой от тех же болезней, но куда лучше. Ты вон к настою из своей перфы, ежели от бессонницы его готовил, ладанку добавил и отделался. А ведь ежели по уму, то туда надо бы еще и успокойную траву, да гремячку, да егорьево копье…

На Аренда было жалко смотреть. Оно и понятно. Жил себе тихонько, никого не трогал, время от времени передавая единственному на весь приказ подьячему, что именно необходимо купить, да и то ориентируясь на требования государевых медиков, и тут на тебе. Влетает князь с какой-то неистовой фурией, она же гарпия, она же, судя по суровому взгляду, горгона, и все в одночасье летит в тартарары. Непонятноодно — отчего князь с явно иноземной фамилией верит ей, а не ему, дипломированному медику со свидетельством об окончании медицинского факультета Падуанского университета, в котором учились великие умы Санторио и Везалий, Фаллолий и Гарвей, ну и многие другие.

Пытаясь доказать собственную правоту, Клаузенд, нырнув в последнюю из своих комнатушек, приволок целую кучу высохших пучков растений. Оказывается, они хранились у него отдельно, ошибся я. Тряся ими и перечисляя латинские названия, он принялся доказывать, что именно таких на Руси нет, а если и есть, то произрастают они исключительно в диком виде и потому, невзирая на свое сходство с привезенными, никуда не годятся.

У моей травницы на сей счет оказалось иное мнение.

— Да не верю я, будто от того, что енто у вас там плантой прозывается, она иной стала. Трипутник трипутником и останется, как ты его ни назови, верно, княже? — горячо доказывала она, апеллируя ко мне.

Мне было жаль бедолагу Клаузенда, но я согласно кивнул в ответ. Спору нет, скорее всего, этот сухой листок в ее руках действительно где-то там у них в Европах называется плантадо. Но уж он-то и мне хорошо известен. Правда, под другим именем — подорожник, но и ее название весьма близкое.

Петровна же расходилась все сильнее.

— А енто? — И она бесцеремонно вытянула из другого пучка сухую веточку с крупным лилово-сиреневым цветком.

— Пульсатилла паренс, — грустно сказал Аренд.

— Ну какая она пульса? — укоризненно заявила Петровна. — Это ж сон-трава. Я тебе ее чрез месячишко сама сколь хошь наберу. А вон и плакун-траву у тебя зрю. И она у нас растет. А эвон… ну-ка, ну-ка…

— Это хели… — начал было Аренд, но осекся и перевел на русский язык: — Золотой гелиос.

— Ну пущай так он у вас прозывается, — хмыкнула Петровна. — А у нас нечуй-ветер. А еще у нас его кой-где кошачьими лапками кличут, живучкой, неувядкой, бессмертником. И что? Как ни назови, а все равно от одного и того же подсобляет: от нутряных болестей, да раны заживляет. Верно я сказываю?

— Верно, — пролепетал аптекарь.

— То-то, — поучительно сказала моя травница, переводя дыхание, и более благосклонно посмотрела на поверженного врага, уныло взирающего на одну из полок с настоями и сознающего полное и окончательное поражение. А так как лежачих на Руси бить не принято, она великодушно протянула ему руку помощи. — Да ты как-нибудь заглянул бы ко мне, милай, я б тебе еще кой-что подсказала. Может, они тоже в ваших Тюрях растут, да токмо я у тебя отваров из них не зрю, а напрасно — травки-то баские, и при лечбе от них ох какая польза. — И она весело подмигнула своему коллеге.

— И что мне теперь делать? — печально спросил у меня Аренд, демонстративно стараясь не глядеть на невесть откуда появившегося конкурента. — Как я понимаю, у князя ныне есть иной аптекарь, куда лучше меня. Стало быть, я уволен?

Вообще-то так и следовало поступить. Вот только имелась куча «но». И самое первое заключалось в том, что моя Петровна попросту не сможет работать с медиками в связи с незнанием латинских названий трав. Ну и второе — не работают ныне женщины на таких должностях. Да и ни к чему ее совать в приказ. Слишком ответственное дело. Это уже третье «но». Случись что с нерожденным ребенком Марины, который то ли есть, то ли нет, и к гадалке не ходи, чтоб предсказать — всю ответственность лекари свалят на нее. Не из тех компонентов составила отвар, неправильно приготовила настой, не соблюла нужных пропорций, и так далее. Нет уж, пусть травница остается при мне. А вот денежки сэкономить — иное. Тут-то препятствий я не видел, распорядившись:

— Ты не уволен — работай как и раньше. Но травы, которые растут на Руси, больше в Европах закупать не станем. А на будущее надо составить словарик. Для этого я сейчас пришлю тебе подьячего, и ты назовешь ему, что входит в тот или иной настой. Ну и травы перечислишь, которые у тебя остались. А ты, Петровна, принюхивайся, приглядывайся и в свою очередь станешь диктовать Поздееву, как эти травки называются по-нашему, по-русски. И все опознанное тобой отныне мы ни в Силезии, ни в Баварии, ни в Тюрингии закупать не станем, а будем все приобретать…

— …на Пожаре, в зелейных рядах, — торжествующе подхватила моя травница. — Там-то куда дешевше. — И вновь предложила: — А изготовить и я сама смогу, даже лучше. Мне б тока знать, от чего жаждется излечить, а в прочем не сумлевайся, княже.

Итог оказался весьма отрадным. Спустя пару дней — столько длилось «опознание» растений и перевод их названий — расходы на закупку оказались урезанными на две с половиной тысячи рублей. Теперь я мог смело заявить в Опекунском совете, что обязуюсь найти деньги на расходы по закупке свинца, ядер и пороха сам, не требуя дополнительных денег из казны. Просто все, что мне добавят в Стрелецкий и Пушкарский приказы, вычтется из расходов на Аптекарский.

Мнишек, правда, вновь возмутился, хотя я пояснил, что от удешевления закупок ни малейшего ущерба для здоровья его дочки не предвидится. И вообще, не всегда самое дорогое — самое лучшее, тем более основной расход составляет перевозка, и неизвестно сколько стоит та же ромашка в Баварии. Нет, ясновельможный все равно не смирился, но с пятью голосами «за» из семи дедушка будущего императора ничего не смог поделать.

Но своим выигрышем я не обольщался. Небольшая победа на фоне массы поражений. Посему срочно требовалось что-то предпринять, дабы изменить расклад сил в свою пользу раз и навсегда.

Глава 25 С поличным

Вывод напрашивался один — мне нужен Мстиславский. Вывод второй гласил — я себя неправильно с ним вел. Вместо того чтобы взывать к его чести и прочему, надо либо заинтересовать его, либо найти слабое, уязвимое местечко. Последнее отыскалось в разговоре с Михаилом Нагим. Оказывается, с недавних пор их клан в родстве с Федором Ивановичем, женившимся на их родственнице Прасковье Ивановне Нагой. Критикуя скупость Мстиславского, Нагой невольно подсказал мне, в каком направлении действовать.

Коль боярину жаль тратить деньги на наряды да на драгоценности молодой супруге из собственного кармана, мы подставим ему свой. Бери, дорогой, пользуйся. Одно плохо — не знал я, как половчее дать взятку. В той, прошлой жизни мне как-то не доводилось общаться с чиновниками — все больше с порядочными людьми, а потому совать в лапу совершенно не умел.

Про трюки подьячих мне слыхивать доводилось. Просители могли и под образа мешочек с серебром положить, и в гуся монеток напихать — словом, изгалялись по-всякому. Но Мстиславский — не подьячий, его десяткой не купить, и сотней тоже. Чтоб мои тысячи разместить, не гусь — корова нужна.

А положить их на полочку под образа… Даже в пересчете на золото одна тысяча весит больше пяти килограммов. Про серебро вообще молчу — четыре пуда. Под такой тяжестью вмиг все рухнет вместе с самой полочкой.

Купить у него какую-нибудь задрипанную деревеньку, заплатив за нее тысячу? Не пойдет, чересчур явная липа. Вмиг пойдет слух, и всем все станет ясно. Тогда как?

Помогли… англичане. Отчаянно жаждая всучить нам кредит и выцыганить под него уйму льгот, ушлые ребятки с Туманного Альбиона приперлись ко мне в гости, предложив взятку. Случилось это за несколько дней до рассмотрения на совете их предложения. Разумеется, взятка взяткой не выглядела — все пристойно и деликатно. Мол, они просят у меня, как у их земляка, имеющего шотландские корни, в долг на пять лет сорок тысяч рублей, обязуясь выплачивать аж двадцать пять процентов годовых.

Здорово, правда? И ведь при всем желании придраться невозможно: ну и одолжил я англичанам, имею право. И вообще, не ваше дело. Мои деньги, что хочу с ними, то и ворочу.

Я сделал вид, что колеблюсь, и тогда Джордж Гафт, представлявший компанию, пояснил, подтверждая надежную кредитоспособность, что они и ранее неоднократно занимали деньги у русских бояр, всегда отдавая их вовремя. Да и выплату процентов никогда не задерживали. А в перечне бояр, у которых они ранее занимали, прозвучала среди прочих фамилия Романова. Нет, не Федора Никитича — его папочки.

Я выразил горячее желание ссудить им просимое серебро, но попросил время на сбор денег. И, продержав их в неопределенности, отказался от сделки лишь накануне заседания, где должен был окончательно решиться вопрос, брать у них кредит или нет.

Более того, не желая рисковать, едва англичане покинули мое подворье, я из опасения, что они могут отправиться с этим предложением к Мстиславскому, решил провернуть с боярином их трюк. Правда, мой заем у Федора Ивановича был вдвое скромнее, но процент тот же, и оба участника сделки превосходно поняли друг друга.

Поглядев, с каким пылом Романов на совете отстаивает необходимость займа, я пришел к выводу, что сынок явно пошел по батюшкиным стопам. Взяв слово после боярина, я в своем выступлении выразил сомнение, надо ли нам связываться со столь ненадежной компанией, ибо мне точно известно, что их подлинное финансовое положение в настоящее время весьма и весьма плачевно. А в качестве доказательства привел в пример их попытку занять деньги у меня. Мол, серебро под такой дикий процент берут только те, у кого дела из рук вон плохо. И тут же предложил в будущем воспретить членам Опекунского совета брать у иноземцев деньги или давать им в долг, разразившись целой тирадой на эту тему.

Ох как взвился Романов. Но большинство в лице Мстиславского наконец-то оказалось на моей стороне. Вот так Русско-Английская компания, сама того не желая, помогла мне взять верх в Опекунском совете. Жаль, конечно, выкладывать за здорово живешь каждый год по пяти тысяч рублей Федору Ивановичу, но задаром одни птички поют. Да и то абы как, а не те песни, что хотелось бы. А коль надо, чтоб пели нужное, не скупись.

Зато с того дня мои дела пошли как по маслу. А кроме того, к четырем голосам вскоре добавился и пятый. Ушлый Романов, желая примазаться к победившей партии, встал на нашу сторону.

Однако проблема с Мнишком все равно оставалась. Видя, что теперь верх не за ним, он принялся пакостить иначе, действуя по принципу: не мытьем, так катаньем. То есть коль не получалось по его, то пусть не получается никак, ибо ясновельможный со своими придирками, уточнениями и дополнениями тянул резину как мог, постоянно выступая много и заумно. Попытки как-то остановить его или подсократить приводили к обратному результату. Когда после его очередной длинной речи все дружно переглянулись, ничего не поняв, я поинтересовался, в чем смысл его возражения. Он недоуменно развел руками и разразился второй речугой — столь же загадочной и еще длиннее. Как результат, решение по любому вопросу зависало — ни туда ни сюда. Я скрипел зубами, но до поры до времени помалкивал, дожидаясь своего часа, точнее — дня, благо он не за горами…

Дату католической Пасхи никто из поляков от меня не скрывал, и узнал я ее давно. Правда, показалось странным, что она должна наступить не на десять дней раньше православной, а шестнадцатого марта. Но помимо патера Чижевского я уточнил еще у нескольких человек, так что ошибки быть не могло.

Выяснял я не ради праздного любопытства. Коль Мнишковна считает себя католичкой, следовательно, свой пасхальный день она должна хоть как-то отметить.

Вообще-то до конца в ее тайном латинстве я не был убежден — доказательств не имелось. Почти не имелось, кроме двух. Во-первых, несмотря на подсказки, крестилась она по-прежнему всей пятерней, а не двумя перстами. Привычка? Не спорю, пусть так. Но имелось и «во-вторых».

Как я выяснил у ее православного духовника, благовещенского протопопа отца Федора, она ни разу ему не исповедовалась, ссылаясь на отсутствие грехов. А не исповедовалась, поскольку за этим следовало причащение, от которого она отказалась даже при своем венчании на царство. Об этом как-то вскользь обмолвился сам протопоп. Увы, но, когда я, заинтересовавшись, что еще было упущено во время ее двойного венчания — на царство, а затем с Дмитрием, — начал допытываться о подробностях, он спохватился и замолчал. Понятное дело, ведь, сознавшись в упущениях, протопоп ставил под удар в первую очередь самого себя — видел и не поправил, не настоял. Я попытался выяснить у патриарха, заправлявшего наряду с протопопом обеими церемониями, — бесполезно. Ладно, позже разберусь. А пока я готовился к католической Пасхе.

И едва пан Мнишек, сопровождая ксендза Франциска Помасского, отца Каспера Савицкого и монаха Бенедикта Анзерина, остававшихся проживать на его подворье, прошел в покои своей дочери, как заранее предупрежденные мною гвардейцы немедленно известили меня об этом.

Когда я ворвался к Марине Юрьевне, праздник был в разгаре, а на столе стояли все ритуальные блюда. Дверь, петли которой были накануне обильно смазаны, отворилась бесшумно, но выдало пламя свечей. Оно сразу заколыхалось, затрепетало, и все, кто находились в комнате, повернулись ко мне. А уже в следующее мгновение Марина — ну молодец, чертовка, соображает влет! — лихо смахнула со стола главное наглядное подтверждение пасхальной мессы — кулич. Правда, в отличие от головы руки Мнишковны сработали не столь виртуозно, и увесистый компромат, упавший под стол, через секунду бочком-бочком выкатился из-под него, направившись прямиком ко мне.

«Умница», — похвалил я подкатившийся к моим ногам колобок, но поднимать не торопился, продолжая сурово взирать на собравшихся в комнате. А за моей спиной безмолвно стояли аж пятеро гвардейцев — будущие свидетели-видоки.

Немая сцена продлилась недолго. Первым из ступора вышел ясновельможный, принявшийся путано пояснять, что это угощение принесли для него, а наияснейшая Марина Юрьевна тут совершенно ни при чем. Я продолжал молчать, позволив себе в качестве красноречивого комментария его слов кривую саркастическую ухмылку. Лишь дождавшись, когда он выдохнется, я задал вопрос, но адресовал его не Мнишку.

— Отец Бенедикт, а вы также станете утверждать, что это предназначено для ясновельможного пана, или в столь святой для католической церкви день солгать не осмелитесь, ибо ложь — всегда ложь, даже если она говорится схизматику.

Объемная фигура в черной рясе не пошевелилась. Зато вторая, по соседству с ней, подала голос:

— Что вы намерены со всем этим делать?

— Для начала я собираюсь вернуть кулич, — любезно ответил я отцу Касперу и, подняв с пола пасхальное угощение, подойдя поближе, положил его на стол. Повернувшись к гвардейцам, я осведомился у них: — Достаточно повидали?

Те дружно закивали головами.

— Чудненько. О том, что болтливой Варваре на торгу язык оторвали, тоже помните? — на ходу переделал я известную поговорку.

И вновь последовали дружные кивки.

— Тогда прикройте дверь с той стороны, а мне пока надо кое о чем потолковать с паном Мнишком и его дочкой. — Эпитет «наияснейшая» я опустил, лишнее.

Дверь закрылась. Ясновельможный одобрительно кивнул, торопливо вытер пот и вновь открыл рот, желая разразиться очередной тирадой, но я не позволил. Глядя на Каспера, Франциска и Бенедикта, я вежливо заметил:

— То, на чем я вас прервал, вы сможете возобновить через полчасика, а то и раньше. Но пока наш разговор должен пройти без свидетелей.

Я и впрямь уложился гораздо раньше. Нет, если бы передо мной был один ясновельможный, возможно, беседа растянулась бы и на три часа, ибо тот все время пытался оправдать свою дочь, в смысле соврать половчее. Но Марина сама оборвала отца, когда он сунулся с липовым истолкованием пребывания в ее покоях монаха, ксендза, отца иезуита, кулича и прочих наглядных атрибутов пасхального праздника.

— Мы у него в руках, — зло прошипела она отцу.

— Это точно, в руках, — благодушно подтвердил я и продолжил излагать свое предложение.

Сводилось оно к игре в «молчи-молчи». То есть пока пан Мнишек голосует на Опекунском совете так, как угодно Годунову и мне, я держу рот на замке и не оповещаю народ, что венчанная на русское царство Марина Юрьевна — тайная католичка, отнюдь не собирающаяся менять свою веру. Но едва ясновельможный начнет протестовать против какого-либо предложения, я рассказываю о его дочери всю правду. Впрочем, не сразу. Я и тут останусь великодушным, для начала напомнив о нашем уговоре — вдруг человек просто запамятовал о нем.

— Но я полагаю, все предложения, кои будут вынесены на обсуждение, ни в малейшей степени не затронут… — вновь начал пан Мнишек, но был в очередной раз перебит дочкой.

— Мы согласны! — выпалила она, буравя меня потемневшими от злости глазами.

— Вот и чудненько, — улыбнулся я ей. — Тогда я вас покидаю. Можете праздновать дальше.

И вышел.

Как выяснилось на следующий день, это был последний гвоздь, вбитый в каркас той конструкции, которую я сколотил, ибо отныне в Опекунском совете наступила тишь, гладь и божья благодать. Думаю, Годунову, когда он появится в Москве, останется умилиться воцарившемуся дружному согласию всех присутствующих.

Разумеется, времени на заседания стало уходило гораздо меньше, и я преспокойно успевал реализовать многие свои идеи. Особенно это касалось стрельцов и их учебы. Но не только. Времени вполне доставало и на то, чтобы затеять в Кологриве строительство первой на Руси мануфактуры по изготовлению валенок. Кострома-то далеко, пока довезешь, влетит в копеечку, а продавать на месте — спрос невелик. Не распробовал народец всех преимуществ новой зимней обуви. Заодно начал подумывать о постройке нового стекольного завода где-нибудь в Подмосковье.

Плюс застенки Константино-Еленинской. С народцем-то, сидящим там и обвиняемым в покушении на жизнь государя, поручено разобраться Годунову, а он взвалил все на мои плечи. Вот я и корпел, сортируя кого куда. Полностью никого не прощал — нельзя. Цареубийство — слишком тяжкий грех, какими бы благими целями ни руководствовался человек, иначе до рецидива рукой подать. Но приговаривал к смертной казни в основном тех, кто падал в ноги к Марине Юрьевне, да и то не всегда.

Простой люд, вроде ратных холопов, был помилован, хоть и не до конца. Каждому я предложил выбор: либо искупить свою вину честной двадцатилетней службой… в дальних острожках, расположенных в Сибири, либо отправляться дальше на восток, открывать новые земли. Две трети склонились к второму варианту.

С теми, кто познатнее, приходилось работать индивидуально, и то, что они падали в ноги Годунову, ничего не значило — все равно следовало разобраться, какой человек передо мной. Не обошлось и без блата — хоть и редко, но срабатывало ходатайство родственников. А куда деваться, когда вначале в ноги к Федору падает ясельничий Андрей Матвеевич Воейков, слезно моля за своего неразумного родича, а на следующий день, но уже мне бьет челом второй Воейков. И вновь за того же самого родича. А этот второй, помимо того что стрелецкий голова, имеет и еще заслуги перед Годуновыми, притом немалые. Приставом у Федора Никитича Романова, тогда еще старца Филарета, Богдан Борисович был отменным — сам читал его отчеты. Вот и пришлось миловать «несмышленыша» Ваньку Воейкова, который не колеблясь выбрал путешествие на восток, дабы «новыми землями государю Руси поклониться и полное прощение за то получить».

Но такие случаи были единичными, всего два или три, причем поддался я только на Воейкова. Сына боярского Григория Валуева отправили на Болото, то бишь на плаху, хотя за него ходатайствовал князь Трубецкой. Убийце Петра Федоровича Басманова пощады быть не может.

А закончив с арестантами, я ехал на свое подворье, где садился работать над будущими законами, которые надлежало рекомендовать Освященному Земскому собору, когда он соберется. С ними тоже оттягивать не стоило — начало лета не за горами. Но это по вечерам, ибо больше заняться нечем. Увы, но строгая изоляция Мнишковны имела и свою негативную сторону, ибо с Ксенией в отсутствие брата я видеться не мог. Коль вдовствующей царице не положено общаться с мужиками, то незамужней царевне тем паче.

Ох уж эти обычаи!

Нет, зная о том, что я — ее жених, мамки и кормилицы, вновь обступившие мою ненаглядную, возможно, и посмотрели бы сквозь пальцы, если б я попытался нарушить суровые запреты, но… А как мне оправдываться перед Годуновым, когда тот вернется в Москву? Он же перед отъездом, переминаясь от смущения с ноги на ногу, говорил мне, чтоб я потерпел и воздержался от встреч. И ведь не требовал — просил, а это похлеще приказа. Потому и пришлось ограничить себя, действуя в рамках, то есть общение было исключительно словесное: днем она получала от меня грамотку с очередными виршами, а вечером я удостаивался ее ответа.

Отправив же восвояси поляков (наконец-то!), я и вовсе возликовал. Мало того что в столице стало значительно тише, так я приобрел еще и нескольких информаторов. Припомнив рассказ Дмитрия, с кем он договаривался о поддержке, я пару раз в разговорах с Мартином и Юрием Стадницкими вскользь упомянул о короле и его несколько неразумной, на мой взгляд, внутренней политике. Хватило. Поддержали, принявшись излагать свою точку зрения и на его поведение, и на чрезмерную любовь к иезуитам. Выпивки было в достатке, и под конец оба разошлись не на шутку. Впрочем, они и с самого начала не очень-то стеснялись в выражениях в его адрес. «Немой швед», пожалуй, одно из немногих цензурных и деликатных, а остальные вообще стыдно цитировать.

Тогда-то я им и подкинул свой крючок с наживкой. Мол, вы — ребятки горячие, особенно братец ваш, Станислав, который остался в Польше. Не зря его прозвали ланцутским дьяволом. Потому боюсь я за вас, как бы худа не вышло — не любят короли, когда им перечат. Так вы на всякий случай помните — я целиком на вашей стороне. К тому же вы — родня наияснейшей, а потому, если вдруг судьба окажется неблагосклонной к вам, знайте: на Руси остались сочувствующие вам люди, готовые предоставить убежище. И пусть я не очень-то богат, но для друзей у меня всегда настежь распахнуты двери, и мне не жаль поделиться с ними последним куском хлеба. Что же касается более весомой поддержки, то для этого мне надо заранее знать о происходящих событиях. Тогда, если смогу, постараюсь помочь как словом, так и делом. Вот, к примеру, сейчас проходит очередной сейм в Варшаве. Так вы уж сделайте милость, известите, к какому мнению придут господа сенаторы насчет Марии Владимировны и ее королевства.

Пообещали. Насколько они сдержат свое слово — будущее покажет, но шансы есть, и неплохие. Очень уж им не по душе король Сигизмунд.

Часть своих ребят из «Золотого колеса», помогавших мне в качестве тайных лазутчиков в Эстляндии и Лифляндии и приехавших в Москву, я тоже отправил обратно в Краков. Жаль, пришлось оставить в Белокаменной Емелю и Андрея Иванова, но никуда не денешься — слишком сильно засветились в Прибалтике, их могли опознать. Зато — нет худа без добра — я поручил им заняться переводом Литовского статуса и сборника постановлений магдебургского права, привезенного ими же. Учитывая дату на обложке (выпущен всего пять лет назад и с санкции короля, то есть обязательный для всех польских городов), его надлежало перевести в первую очередь. Вполне вероятно, в нем найдется нечто полезное, применимое и к городам Руси.

Одно плохо — уехали не все поляки. Дядя яснейшей, староста красноставский Николай Мнишек, укатил, и сын пана Юрия Николай тоже, но второй сынок, Станислав, остался, а с ним и те, кто входил в его свиту. Более того, людей после массового отъезда ляхов у последнего даже поприбавилось, ибо часть воинов не поехали обратно со своими панами, а перешли к нему на службу. К нему или к пану Юрию. Если судить по книгам Кормовой избы, по которым им выдавали продовольствие, у ясновельможного ныне числилось порядка полутора сотен (прислугу я в этот список не включаю), а у его сына около ста двадцати.

Кормить двести семьдесят дармоедов для Руси труда не составляло, но выгнать их желательно. Сделать это следовало исходя из психологии. Чем больше людей с саблями и пищалями окружает ясновельможного, тем он увереннее. Достаточно посмотреть, как гордо рассекает он на коне, направляясь на загородную прогулку или на охоту, сопровождаемый полусотней, а то и побольше вооруженных людей. А теперь представим, что его окружает куда меньше народу — два, а то и вообще один десяток. Совсем иное дело. Да вдобавок косые взгляды отовсюду. Ох как неуютно жить станет. Глядишь, и сам уедет подобру-поздорову. Пока живой.

Но об изгнании остатков польских жолнеров я не беспокоился — требовалось только время. Один конфликт с московским людом, второй, третий и… далее последует соответствующий ультиматум Мнишкам.

Что до самих конфликтов, то я решил не полагаться на русский народ. Очень уж его поведение похоже на наглухо закрытый — ни щелочки, ни дырочки — котел с водой. Бурлит в нем вода, закипает, а наружу ни единой струйки пара. Зато когда давление дойдет до критического, мало никому не покажется. Даже пословица есть соответствующая: «Терпит брага долго, а через край пойдет — не уймешь». И впрямь не уймешь, ибо рванет брага, и ломанутся они все разом очертя голову, с воплем: «Лучше пропасть, чем терпеть злую напасть». И тогда придется карать не одних поляков, но и своих.

Нет, нам такое ни к чему. Куда проще с помощью тайного спецназа заблаговременно проковырять в этом котле несколько дырочек, спровоцировав два-три малюсеньких локальных столкновения, без привлечения большого количества людей, и потихоньку да помаленьку начать изгонять особо буйных.

И я, собрав старших всех бригад, проинструктировал их, особо упирая на то, чтобы при разбирательстве всем сразу было ясно, кто виноват, а потому зачинщиками непременно должны быть поляки. А вот когда псевдомонах или липовые нищие, купцы или ремесленники удостоятся с их стороны первой плюхи, можно и самим тряхнуть мастерством, но и то не во всю прыть. Лучше дождаться, когда ляхи извлекут сабли из ножен. Однако до смертоубийства и членовредительства не доводить, и вообще кровь пускать умеренно. Словом, вести себя как подобает исключительно законопослушным гражданам: скрутили, прихватили поблизости видоков — и в Разбойный приказ с требованием принять незамедлительные меры.

Ну а коль ляхи решат силой освободить своего товарища — еще лучше. Групповое неповиновение русским законам звучит куда солиднее. Тогда можно и не дожидаться четвертого или пятого инцидента, а сразу ставить перед отцом и сыном Мнишками выбор: либо мы законопатим буйных молодцев далеко-далеко, либо отправляйте их обратно в Речь Посполитую. Всех. И в конце: ну ладно, коль так уж хочется, оставьте при себе с десяток, но, чур, самых тихих и скромных.

А впрочем, как мне кажется, и сам ясновельможный не станет особо кочевряжиться. Наймитам ведь надо платить, а расценки у них о-го-го, закачаешься. А где взять деньги? Из казны нечего и думать. Мало того что она пустая, так ведь и полная была бы — все равно его людям ни копейки из нее не перепало бы. Свита — дело хозяйское. Хоть тысячу ратников держи на подворье, но оплачивай их сам. На Руси так принято.

Словом, и тут особых сложностей не предвиделось. На всякий случай, для ускорения дела, я распорядился ежедневно посылать польским жолнерам на каждое подворье по два ведра [887] хорошего меда и по четыре — водки. После такого ерша непременно должно потянуть на подвиги.

Все так хорошо складывалось, что я, признаться, позволил себе немного расслабиться и на время забыть про Марину Юрьевну. А зря. Очевидно, у яснейшей панны наступили критические дни, и Мнишковна, узнав, что она «пустая», отважилась на отчаянный шаг, решив любой ценой стать матерью будущего государя всея Руси.

Глава 26 Кавалерийский наскок

Мне еще повезло, что первую попытку забеременеть она решила осуществить… с моей помощью. Правда, тогда я о везении не думал — скорее напротив.

Приглашение заглянуть на половину яснейшей панны передал от имени своей дочери сам Мнишек, появившись на моем подворье часов в восемь вечера. Мол, есть некоторые неотложные вопросы, нуждающиеся в принятии незамедлительного решения. Если бы я знал, какие именно «неотложные вопросы» подразумевались, как-нибудь отбрыкался бы, но мне почему-то первым делом подумалось про деньги. Не иначе как у ясновельможного или Марины возникли проблемы с ними. И пока я добирался до Красного крыльца, размышлял исключительно о них: «Значит, так, вначале слегка поупираться, затем предложить взаимоприемлемый вариант: он берет у меня ссуду, но на два месяца, не больше. Вполне хватит, чтобы гонец, посланный в Самбор за брачным контрактом, успел вернуться. Тогда Мнишек якобы сможет получить деньги из казны и не только вернуть мне, но и жить припеваючи».

Признаться, я столь глубоко погрузился в раздумья, что меня не смутила весьма интимная обстановка комнаты, где я оказался. Да и какая разница, если мы находились в ней втроем. Однако пан Мнишек недолго оставался с нами. Едва Марина заговорила о досадном недопонимании, которое возникло между нами, но теперь, по всей видимости, преодолено, как ее батюшка, заявив, что он со своей стороны безмерно рад этому, предложил выпить за это и набулькал вина в здоровенные стеклянные бокалы. Про отраву речи быть не могло — наливал он всем троим из одной огромадной, литра на два, бутыли, и я смело взял свой в руку.

— За мировую надлежит выпить до дна, — поучительно заметил ясновельможный.

Деваться некуда, пришлось пить. Делал я это неторопливо, искоса поглядывая за батюшкой Марины, но он — что значит немалый стаж — выдул все содержимое (не меньше полулитра) чуть ли не в три глотка. Да и сама яснейшая не отставала от папаши, оставив в своем бокале всего ничего, на глоток. Правда, объем его был гораздо меньше, чем у наших, но грамм двести вмещал.

Однако и горазды пить ляхи.

Едва же мы поставили бокалы на стол, как ясновельможный, хлопнув себя по лбу, заявил, что совсем забыл о некоем весьма важном дельце. Толком ничего не пояснив, он, извинившись, вышел, пообещав, что скоро вернется. И лишь теперь, повнимательнее оглядевшись вокруг, я почуял неладное.

Если кратко, то убранство вполне соответствовало лучшим борделям двадцать первого века. Во всяком случае, как я их себе представлял. Не хватало разве что легкой приглушенной музыки, по причине отсутствия магнитофонов, и хриплого голоса певца, выводящего нечто типа «Бесаме мучо» или чего-то в этом роде. Зато остальной интим присутствовал в полной мере.

Даже свечи на столе ныне были иные. Таких я у нее еще не видел — какие-то витые, тоненькие. Да и сам подсвечник другой. В тот мой визит, произошедший после первого заседания Боярской думы, на столе красовался эдакий серьезный бронзовый дядька-семисвечник, а сейчас… Я пригляделся. Ну точно — амур с крылышками торжествующе задрал руку кверху, держа подставку для трех свечей, создающих приятный полумрак. И лыбится при этом, гад.

Но подсвечник — мелочи, а вот появившаяся в комнате то ли софа, то ли кушетка — это гораздо серьезнее. Накрытая красивым и мягким даже на вид покрывалом, поверх которого в изящном беспорядке было набросано четыре или пять небольших подушечек, она так и манила прилечь и расслабиться.

На столе же, кроме трех стеклянных бокалов, из коих два — мой и Марины — оказались заново наполнены Мнишком вином (и когда успел?!), и огромного блюда с фруктами, ничего. То есть я и рад бы повторно продемонстрировать свою любовь к еде, но увы — наияснейшая учла мой аппетит, лишив меня такой возможности.

Сама Марина по меркам начала семнадцатого века выглядела так неприлично, что приятно посмотреть. В смысле на одежду. Разумеется, она стояла передо мной не в пеньюаре — тут и слова-то такого, наверное, нет. Но наглухо закрытое на груди польское платье с большим стоячим воротником, которое было на ней тогда, сменилось русским сарафаном, а под ним рубаха с фривольно расстегнутыми верхними пуговками. Зарукавий [888] на запястьях не имелось, но сами рукава были в меру длинными, хотя все равно широкими, а потому стоило ей поднять руку, что случалось поминутно, а то и чаще, как рукав съезжал чуть ли не к плечу.

Со своим лицом она тоже расстаралась, причем, надо признать, макияж нанесен достаточно искусно — в чем в чем, а в этом полячки и впрямь талантливее русских женщин. Ну и неизменный атрибут — венец. Про него, по-моему, нет смысла упоминать — куда ж она без него. У меня вообще сложилась уверенность, что она с ним не расстается даже ночью.

Признаться, я несколько опешил, напрочь утратив дар речи и лихорадочно размышляя, как выкрутиться. Откуда ж мне было знать, что она попытается с первых секунд взять быка за рога, а князя Мак-Альпина за… Впрочем, понятно за что. А Марина, посчитав мое молчание за оторопь, вызванную исключительно лицезрением ее полуобнаженных прелестей, решила ковать железо, пока горячо. Приблизившись вплотную ко мне, она томно поинтересовалась:

— Как пану князю глянется мой новый наряд?

— Великолепен, — честно ответил я.

— Вот как, — довольно промурлыкала она. — А я сама?

— О-о-о! — Я закатил глаза, чтоб она не заметила в них моих подлинных чувств.

— А князь так и не сказал, что рад лицезреть меня, — упрекнула она.

«Да уж, — в смятении подумал я. — Видеть тебя — такое счастье, что и не приведи господь». Но вслух учтиво ответил, что словами можно выразить лишь малую радость, а когда она столь велика, как у меня, то зачастую и дышать трудно… от восторга.

— Вот как? — лукаво улыбнулась Марина. На сей раз, растягивая губы, она постаралась от души, задействовав не две лицевые мышцы, а по меньшей мере два десятка, так что это выглядело почти искренне. — Признаться, князь, после неожиданного и бесцеремонного визита ко мне я и впрямь на тебя изрядно осерчала, но затем поняла, насколько ты умен, преподав сей наглядный урок и тем самым обучив осторожности.

Ну да, если женщина говорит мужчине, что он самый умный, значит, она считает, что второго такого дурака ей не найти. А может, оно и хорошо. Иногда самое разумное как раз в том, чтобы прикинуться дураком. А тут и трудиться не надо — сама опустила меня ниже плинтуса.

— М-да-а, вечерня прошла, а ложиться спать вроде рано. Так чем бы нам заняться, князь? — И Марина многозначительно оглянулась на софу.

Я оторопел еще больше. Ну ничего себе, тонкий намек толщиной с дубок. Это что же получается? Можно не тратить время на ухаживания, а бросаться на хозяюшку, хватать ее в объятия и, влепив смачный поцелуй, валить туда?! А впрочем, чего удивляться? При достижении цели любые средства хороши. Это я — балда, ибо расслабился, совершенно забыв, что с этой дамочкой ухо надо держать востро двадцать пять часов в сутки, то есть за час до того, как им начаться.

— Мне бы не хотелось скомпрометировать яснейшую перед ее батюшкой, когда он войдет, — смущенно промямлил я, лихорадочно подыскивая отговорки и недоумевая, почему до сих пор не вошли гвардейцы.

Вообще-то на сей счет они имели подробные и четкие письменные инструкции, гласящие, что ни одна особа мужского пола не должна находиться наедине с Мариной Юрьевной. И коль кто-то прошел вместе с паном Мнишком, а затем ясновельможный вышел один, необходимо остановить его и напомнить об этом правиле. Для начала. Конечно, тот может и не прислушаться, отмахнуться. Что ж, пускай. Тогда следует вежливо постучать в дверь и, выждав несколько секунд, открыть ее, не дожидаясь приглашения. Входить не одному — вдвоем или втроем. Далее надлежит процитировать пребывающему там человеку установленное правило, а если тот не поймет, продолжая оставаться как ни в чем не бывало, принять меры к его настойчивому выпроваживанию, не останавливаясь и перед применением силы. Но в последнем случае следует не выкидывать упрямца в сени, а доставить прямиком в Константино-Еленинскую башню, ибо налицо некий тайный умысел с его стороны. Какой именно — разбираться мне.

Так вот ни стука, ни открытой двери до сих пор не наблюдалось, хотя прошла не одна минута.

— А ясновельможный пан не войдет, — промурлыкала она, и глаза ее призывно блеснули, подбадривая меня к более решительным действиям.

— Ты в этом уверена? — мрачно переспросил я.

В общем-то я поверил ей сразу, действительно не войдет, да и гвардейцев, как я понял, ждать бессмысленно, не выручат они своего князя, но надо же что-то говорить, пока не придумал, как выкрутиться самостоятельно.

— Да-а, — томно выдохнула она и сделала еще один подбадривающий меня ход. Она не просто уселась на софу, но откинулась назад, оперевшись на руки, приняв эдакое полулежачее положение, и…

Я поначалу глазам не поверил, но куда деваться, когда вот он, ее венец, в руке у Марины! В руке, а не на голове.

Сняла!

Сама!

В кои веки!

А вот она, грациозно изогнувшись и демонстрируя тонкую, осиную талию, кладет его на лавку подле софы. Никак я присутствую при начале средневекового стриптиза. Почему-то именно эта манипуляция с венцом и убедила меня: дело настолько серьезно, что дальше некуда. Полная демонстрация, что она готова ко всему. Да вот беда, я не готов, а потому ничего предложить ей не мог.

Хотя нет, вру. На короткий миг у меня мелькнула мыслишка «потрудиться» на благо Руси. Нет, меня не обуял соблазн. Откуда ему взяться? В ней же все от ребра Адама, включая и те прелести, которые она «милостиво» открыла моему «жадному» взору: шейка как у гусенка, длинная и тощая, да и ручки как спички. Сзади как доска, а спереди как сзади. Ей бы на подиум — модельеры любят живые вешалки, а меня вид костлявых манекенщиц никогда не прельщал. Опасно оно. Еще порежешься, чего доброго. Такой вот я мнительный.

Не спорю, кому-то нравятся именно такие. Дело вкуса, а он у всех разный. Для Буратино, наверное, идеальная фигура вообще похожа на бревно. Но я-то не Буратино.

Словом, никакого соблазна — дело в ином. Если она добьется успеха со мной, то, скорее всего, больше никаких новых планов придумывать не станет, включая попытку заменить меня кем-то еще. А забеременеть от меня у нее все равно не выйдет. Чем бы дитя ни тешилось, лишь бы предохранялось, а с этим, учитывая полное отсутствие какого-либо вожделения, у меня проблем не возникнет. То есть пару-тройку недель я смогу выгадать. Аккурат до очередного женского цикла, когда она поймет, что у нее с беременностью вновь ничего не вышло, а искать новую замену станет поздно.

Но это длилось всего миг, ибо в следующую секунду я от своей идеи отказался. Как-то оно… Ну не привык я эдак, по расчету. С Марией Владимировной вроде бы то же самое, но там хоть с ее стороны была подлинная страсть, а тут трезвый голый расчет с обеих сторон. Получается не секс, а не пойми что. Да еще неизвестно какую плату впоследствии потребуют за свой «товар». Хотя да — достаточно вспомнить Дмитрия, и сразу ясно: цена выше небес. А если добавить слухи, которые могут донестись до кое-чьих нежных ушек…

Выходит, из-за нескольких минут удовольствия, притом весьма сомнительного — навряд ли девочка обладает мастерством, слишком неопытная, — я заполучу на свою голову такую кучу проблем, что ой-ой-ой. И оно мне надо?

А Марина продолжала бросать на меня столь искрометные взгляды, желая зажечь мое сердце, что я постепенно начал сгорать от стыда — уж очень они были откровенными.

— Я ведь говорила тебе, князь: мечта любой паненки опереться на крепкое, надежное плечо настоящего кавалера, — вновь намекнула она. — Поверь, в чем в чем, а в этом мысли сходятся у любой из нас, от бедной шляхтянки до наияснейшей королевны. — И, видя, что я продолжаю стоять на месте, она, не выдержав, поднялась и направилась ко мне.

Судя по ее взгляду — с недобрыми намерениями. Дамочка явно решила поглумиться над моей невинностью. И отказываться напрямую нельзя — смертная обида. Хуже отвергнутой женщины может быть только разъяренный крокодил. Или тигр. Или лев. А если учесть злопамятность, так тут с женским полом и вовсе никто не сравнится.

Я в смятении невольно подался назад, лихорадочно прикидывая, что делать, если она кинется мне в объятия. По счастью, до такого ее наглость не дошла — она лишь положила руку мне на грудь. Но зато привстала на цыпочки, очевидно, чтобы мне было удобнее дотянуться до ее тонких губ.

— Видите ли, Марина Юрьевна, — неспешно начал я. — Если порядочный мужчина встречает женщину своей мечты, то по всем правилам чести от остальных он должен отказаться. — Но по возможности постарался подсластить горькую пилюлю: — С превеликим сожалением, разумеется.

— Что-то я не заметила этого… сожаления, — насмешливо фыркнула она.

— А это исключительно потому, что я очень волевой и невероятно скрытный, — любезно пояснил я.

— А вот в странах Европы иные обычаи, — с легким разочарованием протянула она. — Впрочем, тебе ли, князь, как потомку шкотских королей, их не знать.

С этими словами она, коварно улыбаясь и немного отступив от меня, но так, чтоб я при желании все равно смог, не сходя с места, дотянуться до ее осиной талии, изобразила кружение, сделав пару оборотов. И совершенно напрасно, ибо от нее явственно пахнуло не только ароматическими притираниями, но и немытым телом. Надо сказать, что в подобном сочетании последний «аромат» становится гораздо неприятнее. Сомневающийся пусть попробует плеснуть самого лучшего французского одеколону в свои туфли и погулять в них до вечера, а потом поднести их к носу. То еще амбре.

Признаться, я был о польских дамах лучшего мнения. А впрочем, понятно, они ж католики, а им сам папа бани запретил, если я ничего не путаю, вот и «благоухают»… по-европейски. Вдобавок припомнилось одно из обвинений Шуйского в адрес Дмитрия и Марины. Мол, в мыльню после свадебки ни разу не сходили, хотя она для них растапливалась каждое утро. Что ж, охотно верю.

Но был в этом «благоухании» и изрядный плюс. Подействовало оно на меня вроде нашатыря. Во всяком случае, в голове сразу зародилась парочка хороших предлогов, как поделикатнее улизнуть.

— Знаю я эти обычаи, — усмехнулся я. — Одно время даже жил по ним. Но мы ныне пребываем не в Европах, а на Руси, где нравы куда скромнее и целомудреннее. Что возьмешь — варвары, однако я тут уже третий год, успел привыкнуть. Да и негоже лезть в чужой монастырь со своим уставом. — И перешел к выполнению намеченного плана. — Кстати, что-то ныне в твоих покоях несколько жарковато.

— Но тут я — госпожа, и устав мой, а он гласит нечто иное, — проигнорировала она мое замечание насчет жары и, вновь подойдя поближе (сколько ж можно кружиться в одиночку), посетовала: — Покойный Дмитрий Иванович так и не успел научить меня сему новому танцу, кой столь блистательно исполняют твои музыканты. Кажется, он именуетсявальс?

Ой как замечательно! И ничего выдумывать не надо.

— Так я сейчас их приведу и попробую обучить ему! — почти завопил я, не в силах скрыть радости от того, что все столь чудесно складывается.

Увы, сорваться с места я успел, а ретироваться не вышло — притормозили, вцепившись в мой рукав словно клещами — поди оторви.

— Нет-нет, — запротестовала она, продолжая цепко удерживать меня. — Негоже царице показывать свое неумение перед хлопами. Лучше бы ты пока занялся этим один. Как там все начинается, а то я запамятовала? Кажется, рука кавалера у дамы на талии…

И, видя, что я остаюсь неподвижен, сама властно взяла мою руку и положила ее на свою та… Нет, неправильно. Какая там талия? На свой позвоночник. В смысле на свои кости. Ах ты ж килька сушеная! Не мытьем, так катаньем.

— Боже мой, ну как же здесь жарко, — простонал я.

— Надобно снять кафтан, и все, — посоветовала она и сама приступила к делу.

Мне оставалось только остолбенело глядеть, как она ловко орудует пальчиками над моими пуговками, а те послушно вылезают из проранок, как их тут называют. Одна, вторая, третья, четвертая…

— Робеть не перед кем, — приговаривала она. — Я же сказывала, батюшка сюда не войдет. Да и гоффрейлины тоже. И прочие.

И вновь мне повезло — пятая пуговица оказалась непокорной, заупрямилась, не желая пролезать через слишком узкое отверстие. Я вышел из ступора и хрипло заметил:

— Лучше бы полотенце — пот утереть.

Лишь бы она на секундочку отошла от меня, но и тут не получилось.

— Я сама вытру, — проворковала Мнишковна.

Откуда взялся в ее руках надушенный платочек, я так и не понял. Да оно и неважно, главное, он появился в ее руках как нельзя вовремя — пот действительно катил с меня градом. И не потому, что жарко, но и… Впрочем, понятно.

— Нет-нет, — возвращаясь к своей задумке, торопливо произнес я, когда она прошлась платком по моему лбу и щекам. — Поверь, Марина Юрьевна, такое безобразие оставлять нельзя. Столь ужасающая жара может самым пагубным образом сказаться как на собственном здоровье, так и на самочувствии плода в чреве, ибо внематочные фаллопиевы трубы, расположенные в теле и питающие зародыш, чрезвычайно к ней чувствительны, поскольку шитовидная и поджелудочные железы, расположенные по соседству, станут пагубно воздействовать на гипофиз и…

Боже, что за ахинею я нес, старательно заговаривая ей зубы! Но своей цели добился — она ослабила хватку и даже отступила от меня на шаг, озадаченно хмуря брови и пытаясь понять, о чем я говорю.

Кажется, пора. И я подытожил:

— Надеюсь, теперь наинаияснейшая поняла, насколько это опасно? — Но ответа дожидаться не стал, сорвавшись с места и устремившись к двери. — Немедленно! — махал я по пути рукой, словно держал в ней невидимую саблю. — Немедленно остановить!

Фу-у, добрался, распахнул дверь настежь. Теперь можно спокойно поставить точку, а заодно дать понять, что не вернусь.

— Возможно, это сделано не случайно, но с тайным умыслом, — важно произнес я, подняв указательный палец кверху, и угрожающе пообещал: — Но я разберусь, Марина Юрьевна, непременно разберусь. — И вышел, оставив ее посреди комнаты в полнейшем недоумении.

Дежуривших у покоев гвардейцев я особо не распекал. Да и не за что, ибо едва я приступил к выволочке, как старший, Жилка, невозмутимо заявил, косясь на мой расстегнутый аж до середины груди кафтан:

— Дак ведь ты сам нам повелел, княже.

Я осекся на полуслове, перестав возиться с непослушными пуговицами (у Марины получалось куда быстрее), и недоуменно переспросил:

— Чего повелел?

— Чтоб никто не входил, — пояснил он. — И чтоб мы более, пока ты не дозволишь, никого в ее покои не пускали, кто б туда ни лез: хошь баба, хошь ента, как ее, гоф… — Он запнулся, а я, воспользовавшись паузой, уточнил:

— Ты сам слышал от меня этот приказ?

— Батюшка государыни передал. — Но тут до него дошло, и Жилка, испуганно глядя на мое рассерженное лицо, охнул: — Да неужто сбрехал?!

— Именно, — подтвердил я и распорядился: — Впредь, пока не услышишь приказа от меня лично, никому не верь.

— А ежели ентот пан сам повелит, своим именем? — растерялся гвардеец.

— Не выполнять! — отрубил я и, прикинув, что кое-какие дополнения в инструкцию желательно внести немедленно, приступил к ним: — И на будущее запомни. Допуск молодых шляхтичей из свиты пана Станислава Мнишка запрещаю. Его самого, как брата, пускать, а прочих в шею. И вообще, посетитель должен иметь какое-нибудь дело к яснейшей: лекарь, к примеру, священник. Им да, препятствий не чинить, но тоже в сопровождении ее батюшки и ни в коем случае не оставляя наедине. Да и к посетителям женского рода приглядывайся повнимательнее. Не исключено, что какой-нибудь мужчина с явно недобрым умыслом пожелает тайно проникнуть к ней, переодевшись во что-то бабье.

Жилка вытаращил на меня глаза:

— А как же я проверю-то?

Я призадумался. А действительно, прямо по Высоцкому получается: «Лезть под платье? Враз получишь по мордам». Но нашелся:

— А ты к роже приглядывайся. У мужика и после бритья щетинка видна. Ну и спроси чего-нибудь, чтоб к голосу прислушаться. И последнее. Даже если Марина Юрьевна сама пожелает оставить у себя кого-либо, ее не слушаться и повелениям ее не внимать.

— Боязно, — честно сознался он. — За такое можно и…

— Благодарность получить, — перебил я его. — Лично от меня. А к ней награду. И бояться нечего. Ты и прочие попросту выполняете мой приказ, а значит, ответ держать мне, если что. Уразумел?

— Уразуметь-то уразумел, токмо… — нерешительно протянул гвардеец. Судя по тому, как он переминался с ноги на ногу, чувствовалось, что вопросов у него еще тьма-тьмущая.

— Ну что еще? — смягчившись, улыбнулся я, поощрительно заметив: — Не стесняйся. Лучше спросить обо всем непонятном, чем потом отвечать за упущение.

— Да я как представлю, что нам и Федора Борисовича в случае чего тоже вот эдак… — уныло вздохнул Жилка.

— Стоп! — остановил я его и похвалил: — Молодец, вовремя напомнил. Значит, так: Федор Борисович — единственный, кого выводить насильно нельзя. Надо лишь напомнить ему, что не положено быть наедине с государыней посторонним мужчинам. А коли он и после этого не послушается и не устыдится, достаточно, что двое из вас встанут у открытых дверей и будут дожидаться, пока он закончит с нею беседовать, и все. То же самое касается и князя Мак-Альпина.

От удивления рот Жилки приоткрылся, и он заморгал глазами, пытаясь понять, то ли ослышался, то ли… Я подтвердил:

— Да-да, ты не ослышался. Исключений из правил не может быть ни для кого, кроме ее родного батюшки.

— Вот теперь все понятно, — облегченно вздохнул гвардеец, заверив: — Не сумлевайся, княже, сполним.

Но Жилка один, а старших смен много. Пришлось идти в казармы и проводить инструктаж с остальными.

Внесенные мною уточнения оказались как нельзя кстати. В последующие дни Жилка и другие дежурившие гвардейцы трижды выгоняли из покоев Марины введенных туда ее папочкой загадочных посетителей. Дважды это были лекари, а один раз какой-то священник, но с лихими усами, кои вмиг насторожили моих гвардейцев. Схема одинаковая, как и в случае со мной, — ясновельможный приводил их и почти сразу уходил, оставив очередного врачевателя души или тела наедине с Мнишковной. Правда, ненадолго — караульные всякий раз их быстро выпроваживали.

Кстати, на всякий случай я позже на себе проверил, насколько твердо гвардейцы все усвоили. Эксперимент принес положительный результат. На страже старшим стоял не Жилка, иной, но тем не менее мне смущенно напомнили, а когда я, кивнув, продолжал сидеть, дверь не закрыли, а остались стоять в проеме, выжидая, когда князь соизволит уйти.

Словом, теперь можно быть спокойным и тут.

Да вдобавок новая радость…

Глава 27 Второй полк и первый банк

Было от чего ликовать — наконец-то прибыли из Костромы Любава и Бэкон, а с ними прикатили вызванные мною трое художников, старый Курай с тремя спецами по валянию валенок и венецианский стеклодув Петруша Морозко, в смысле Пьетро Морозини. Последнего прислал Густав. Вообще-то я надеялся, что он прикатит сам, но принц отписал в грамотке, что занедужил, а едва оправится, непременно приедет. Был в поезде и присланный по моей просьбе самим Федором Конем каменных дел мастер Остафий Чара — коль уж строить терем, так чтоб потом душа радовалась, глядючи на него.

Недолго думая я решил, что имею право чуточку расслабиться, съездив навестить своего ученика. Не рвался бы так сильно, но меня достали многочисленные гости, которые, что ни вечер, прикатывали ко мне на подворье, желая пристроить своего сыночка, племянника или родственничка в Первый гвардейский полк.

Это раньше, при Борисе Федоровиче, Стража Верных считалась царской причудой и всем казалось зазорным ставить своих мальцов в один строй с детьми гончаров, пекарей, плотников, кузнецов и кожемяк, а то и попросту смердов или нищих. Зато ныне Первый особый гвардейский полк оказался овеян эдакой легендарной, чуть ли не мистической славой. Шутка ли — всего тысяча человек сумела взять столько неприступных каменных крепостей. И не просто взять, а при ничтожных потерях — меньше четырех десятков человек, при полном отсутствии артиллерии — полевые пушчонки мы ни разу не задействовали, о чем весьма сожалел и Моргун, и его подчиненные, и в кратчайшие сроки — меньше чем за два месяца. А ведь под тем же Ревелем тридцатью годами ранее обломала зубы целая армия Ивана Грозного, без толку проторчав под стенами города чуть ли не полгода, хотя имела в несколько десятков раз больше людей и мощную осадную артиллерию.

Поначалу мне было удивительно, что никто не смотрит ни на местничество, ни на неизбежную «потерьку чести». Позже выяснил, что касаемо ее имелась в Разрядном приказе одна хитрая оговорка. Сделал ее полсотни лет назад юный Иоанн Васильевич, готовясь к взятию Казани. Гласила она в переводе на современный язык следующее. Если родовитые на первых порах проходят службу под началом худородных воевод, то впоследствии она в зачет им не идет, дабы когда они сами по прошествии времени станут воеводствовать, то «в своем отечестве порухи не имели б». А коли так, чего не отдать своих мальцов в учебу? И отдавали. Но, разумеется, норовили сунуть не в формируемый в тех же старых казармах Второй (он тоже был назван мною особым, ибо я включил оба полка в разряд стрелецких, но хотелось, чтобы они уже по названию отличались от прочих), а именно в Первый гвардейский.

Нет, поначалу они шли в Стрелецкий приказ, суля тамошним дьякам всевозможные взятки. Но те — диво дивное — посулов не принимали, отказывая с ходу и не желая ничего слушать. А самых настойчивых они прямиком отправляли ко мне, поясняя, что без особого разрешения князя, начертанного на их челобитной, никак нельзя. Вот во Второй пожалуйста, а в этот нет.

И приходилось мне принимать многочисленных просителей. Одно хорошо — сами они ко мне в гости приезжали редко. Я ведь говорил, что на Руси не принято более знатным посещать с визитом дома менее знатных. Так что вместо Трубецких и прочих, поскольку те, невзирая на мое нынешнее высокое положение, опасались «потерьки чести», ко мне приезжали их родичи рангом пониже. Из знати, входящей в Думу, к примеру, сочли возможным заглянуть ко мне только те, что были окольничими, и всего один боярин Татев. Но он не в счет, поскольку тоже из свежеиспеченных и сам получил боярство совсем недавно, от Дмитрия. Опять же и общие воспоминания о Путивле.

Поначалу мои гости намекали, что было бы неплохо поставить их родственничка десятником Первого полка, если уж нельзя сотником. Правда, чуть погодя смягчались, мол, так и быть, пусть для начала чуток послужит в простых ратниках. Но я был стоек и непоколебим, на все уговоры отвечая коротким и категоричным «Нет!». Не бывать ему сотником, не бывать десятником, и даже рядовым гвардейцем тоже не бывать. Но, желая смягчить отказ, всякий раз приводил в пример Долгоруких. Мол, невзирая на то что они — мои родичи, все равно их сыновья отправлены во Второй особый полк, ибо необученным недорослям в гвардейском не место.

Я не обманывал. Первым действительно решился на такой смелый шаг князь Алексей Долгорукий со странным для нынешней повсеместной глубокой религиозности народа прозвищем Чертенок. Позже я выяснил, что оно… наследственное. Отца его, Григория, звали Чертом, ну а сына, стало быть, прозвали Чертенком. Такое здесь часто случается.

Так вот, сей Чертенок, будучи еще одним моим троюродным братом, приехал не один, а вместе со своим семнадцатилетним племяшом Тимофеем, желая пристроить осиротевшего паренька (отец у него умер лет семь назад) непременно в Первый гвардейский полк. И разумеется, по меньшей мере десятником, если сотником никак не выходит. А почему бы и нет, коль родня в воеводах? Именно на это, как на самый главный аргумент, он и ссылался.

Пришлось напомнить, что в Первом гвардейском полку в свое время проходил обучение сам Федор Борисович Годунов, причем именно рядовым, а потому его племяшу сам бог велел начинать с азов. Алексей Григорьевич кисло сморщился, но делать нечего, согласился. А я продолжил свои пояснения. Мол, мои гвардейцы давно все постигли, а потому учеба там вообще не проводится. Так, общие занятия по стрельбе и упражнения для поддержания себя в нужной форме. То есть, получается, случись что, и идти Тимоше на войну необстрелянным и необученным со всеми отсюда вытекающими и весьма неприятными для его здоровья и самой жизни последствиями. Как, согласен дядюшка на то, что первый бой для его племянничка станет последним в его жизни?

Вроде бы сумел убедить, чтоб тот не обиделся. Правда, уезжал он от меня все равно в расстроенных чувствах, но тут ничего не попишешь.

А на следующий вечер ко мне заявился еще один родственничек — какой-то Даниил Долгорукий-Шибановский. Этот оказался из четвероюродных. Цель аналогичная. Ответ он получил тот же, но в отличие от Алексея на меня обиделся — мог бы и порадеть. Правда, поразмыслив пару дней, он пришел в Стрелецкий приказ и все-таки записал своего сынишку во Второй.

А я к тому времени принимал новых «родичей». На сей раз прибыли два брата Птицыны-Долгорукие. Оба просили за своих сыновей Ивана и Матвея. И пришлось мне повторять все доводы заново. А после них повалили прочие ходатаи: за малолетних Головиных, Хованских, Барятинских и прочих. И чтобы избавиться от навязчивых посетителей, я и решил устроить себе пару-тройку дней отпуска — невмоготу стало.

Кроме того, у меня для поездки имелось еще несколько весьма уважительных причин. Во-первых, сам Годунов. Надо ж похвалить парня, который чуть ли не неделю пребывает в старых казармах, где наравне с прочими гвардейцами бегает, прыгает, отжимается, а по вечерам с наслаждением парится, выхлестывая из себя березовым веничком лишнее сальцо. Похвалить, а заодно и… покритиковать. Мол, успехи есть, однако… И продемонстрировать в той же баньке свою фигуру (благо что я худощавый от рождения и сколько ни ем — не в коня корм), давая понять, что от совершенства он пока далек и возвращаться в Москву ему рановато.

Во-вторых, надо отвезти туда Любаву. Это мог сделать кто угодно, но лучше я. Если что — поддержу. Нет, не свечку. Учитывая влюбленность Федора, к ней надо подводить заново, вот я и посодействую. Опять же в случае, если на первых порах в отношениях с Годуновым у нее возникнут какие-либо сложности, может, и подсказать сумею. С другими-то она ни за что откровенничать не станет, а со мной по старой памяти, глядишь, и поделится.

В-третьих, желательно посмотреть, как идут дела с обучением второго формируемого полка. Я бы не беспокоился, если б не эта солидная публика — дети окольничих и бояр. Учитывая проблемы еще во время приема их на службу, оставалось гадать, как они поведут себя на ратной службе. Разумеется, я предупредил полусотников и десятников, чтоб они гоняли знатных детишечек как сидоровых коз, ни в чем им не потакая, но для надежности хотелось лично понаблюдать за процессом. Уж очень я сомневался, что общение с сыновьями гончаров, кожемяк, ткачей и простых стрельцов происходит у княжат гладко и без осложнений. А приструнить последних, если вдруг у них взыграют амбиции, боюсь, не всем моим десятникам окажется под силу.

Ну и наконец, имелась четвертая причина, на сей раз из разряда приятных: дележка добычи. В Прибалтике этим заниматься было некогда, по приезде в Москву тоже оказалось не до того, зато теперь самое время. Заодно пусть и молодые из Второго полка полюбуются, сколько пришлось на долю каждого из рядовых гвардейцев, не говоря про десятников, а тем паче сотников.

А приходилось немало. Поначалу, по подсчету Короба, вышло по пятьдесят девять рублей с кучей алтынов и денег, но я напомнил, что мы с Годуновым отказываемся от своих долей. Короб сминусовал, вновь раскидал и сообщил точную цифру: пятьдесят девять и тридцать два алтына.

— То есть до шестидесяти не хватает одного алтына и двух денег, — быстро произвел я в уме нехитрый подсчет. — И сколько нужно добавить, чтобы округлить выплату?

— Изрядно, сто девяносто два рубля, — сообщил подьячий.

— Значит, округляй, — кивнул я. — А недостающее возьмем из моих запасов.

— Это как же? — удивился он. — Выходит, ты всех одолел и ты же в убытке?

— Одолели мои люди, — поправил я его, — потому и не хочу скупиться, чтоб они и в другой раз одолели.

Вообще-то на долю каждого гвардейца могло прийтись и больше, но я, вспомнив заведенный в Российской армии начала двадцать первого века порядок, решил выплатить семьям погибших гвардейцев и тем, кто получил увечья, не только их доли, но и компенсации. Первым в размере десятилетнего жалованья, последним — пятилетнего. Таким образом, каждой из тридцати семи семей погибших причиталось, включая долю в добыче, минимум по сто шестьдесят рублей — огромные деньги. Это если рядовой. Семьям погибших спецназовцев или десятников — сумма вдвое больше, для семей сотников она и вовсе учетверялась.

Признаться, были некоторые опасения, что мои ребята, оставшиеся невредимыми, неодобрительно отнесутся к этой благотворительности. Как-никак из-за нее, по подсчетам того же Короба, доля остальных уменьшалась на пару рублей. Но этого, к моей радости, не случилось. Скорее напротив, первые получатели из числа находившихся в Москве (охрана царских палат и моего подворья), узнав об этих выплатах, бурно радовались.

Кроме того, чтоб не обижать стрельцов, тоже принимавших участие в захвате Прибалтики, пускай и косвенное, я рассудил, что конный полк Ратмана Дурова заслуживает половинной доли, а все прочие — четвертой части. Но раздачу денег стрельцам я отложил на потом, ближе к лету. Пускай это серебро послужит для них дополнительным стимулом и согреет душу, когда придется оборонять города от войск короля Карла. Или короля Сигизмунда, без разницы.

Вот из-за этих выплат и получилась не столь большая сумма, хотя и тут как посмотреть. Учитывая их годовое жалованье, получается, что она не такая и маленькая. Шесть годовых окладов — звучит, черт подери.

А заодно я решил именно с гвардейцев начать еще одно новое дело. Идея возникла спонтанно, после сообщения Короба. Когда гвардейцы в Москве получали у него деньги, то некоторые растерянно бормотали: «А куда ж мне девать такую прорву?».

Ну да, мало того что изрядно весит (больше четырех килограммов), так и боязно за них, когда уходишь, скажем, на очередное дежурство. Нет, случаев воровства друг у друга не было (красть-то нечего, да и все на виду, где потом спрячешь?), но мало ли…

Тогда-то я и надумал учредить первый на Руси банк. Пока частный, то есть мой, но с перспективой сделать его государственным. Вот водрузит на свою голову мой ученик шапку Мономаха, и пожалуйста, переделаем статус. Процент за хранение будет невелик, всего два в год, но ведь и тут как посмотреть. Мало того что эти деньги никто не украдет, то есть никаких забот с хранением, так еще и по истечении каждого полного года вложившему сотню причиталось лишних два рубля. Учитывая, что пока на Руси ни о какой инфляции и не слыхали (повышение цен разве что в голодные времена, да и то на продукты), а люди идут в пожизненную кабалу за пять, от силы семь-восемь рублей, — деньги получаются достаточно солидные.

Если же человек решит положить их на долгосрочное хранение, с заранее оговоренным сроком, ну, скажем, на пять лет, процент увеличится до трех, на десять — до четырех, на двадцать и более — до пяти. Тут вообще красота — положил сотню, а через двадцать лет получи вдвое. В перспективе можно ввести и пожизненные именные ренты, купив которую человек будет ежедневно получать пять процентов от суммы вклада, сколько бы он ни прожил на свете.

Впоследствии же, когда денег скопится достаточно, можно заняться и выдачей кредитов купцам и промышленникам. Разумеется, никаких грабительских процентов — это ж в государственных интересах. От силы пять годовых, да и то не сразу, а с отсрочкой на год-два, чтоб человек успел наладить дело. Если речь идет о торговле за рубежом — четыре, а при строительстве горнорудных заводов на Урале и вовсе хватит трех или двух.

И, надо сказать, проба прошла успешно. На мое объявление откликнулось человек пятьдесят, то есть чуть ли не каждый четвертый гвардеец принес Коробу почти все полученные деньги обратно. Я вместе с подьячим разработал отдельную книгу для записи вкладов и заявил, что теперь он — дьяк банка, с окладом в двадцать рублей. Но уточнил — пока двадцать.

Предвкушая приятное времяпрепровождение в Вардейке (так переделали местные жители из окрестных деревень мое первоначальное название Гвардейск), я принялся торопливо расправляться с остатками своих дел, раскидывая прибывший народец кого куда. Морозко в сопровождении пяти гвардейцев уехал в поисках подходящего для стекольного дела песка, Курай со своими людьми подался в Кологрив, Рубенса я решил взять с собой, а двух остальных художников прикрепил к Мнишкам — пусть наияснейшая и особенно ее батюшка с братцем потешат самолюбие, позируя для своих парадных портретов. Заодно благодаря этому можно объявить в Опекунском совете небольшие каникулы — коль недостает аж четырех голосов из семи, какие могут быть решения? Ну и Остафий Чара, с которым я подробно обговорил, какой терем хотел бы видеть. Мастер пообещал приготовить к моему возвращению сразу несколько эскизов.

Пока все добивал, дядька царевича Иван Иванович Чемоданов не стал меня дожидаться — очень уж не терпелось ему повидаться со своим питомцем. Он и когда мы уезжали в Прибалтику тоже рвался вместе с нами, но я сумел отделаться от старика. Еще начнет кутать Федора в десяток шуб, чтоб «дитя не замерзло». Пришлось ему остаться в Костроме вместе с остальными. Зато теперь его было не удержать. Да я и не пытался — пусть едет. А чтоб ему было в дороге не скучно, сунул к нему в карету Рубенса и Бэкона. Одному престолоблюститель будет по вечерам позировать, а второй станет развлекать его мудрыми философскими беседами.

Что касается Любавы, то, едва выехав вместе с нею из Москвы, я понял: мой расчет пригасить вспыхнувшую в Федоре любовь к прекрасной полячке по принципу клин клином под большой угрозой.

Глава 28 Павлина, которая Галчонок

Еще когда я впервые после приезда Любавы в столицу увидел ее, мне не понравилось, как она выглядит. Нет-нет, округлость ее форм затмила все мои ожидания. То, что надо, и даже чуточку сверх, но лицо… Было оно одутловатое, серовато-землистого цвета, да еще с какими-то проступившими пятнами.

Поначалу не заморачивался, решив, что это у нее от долгого затворничества — поди, и носа из терема не высовывала. Ну и долгая дорога, скорее всего, дала о себе знать — растрясло по колдобинам да ухабам. Но когда ее на пути в Вардейку в третий раз стошнило, да так резко, что она не успела выбежать из возка, я догадался об истинной причине. Да она и сама не таилась передо мной, сознавшись, что «тяжелая».

— А чего раньше молчала?! — возмутился я. — Глядишь, моя Петровна настой бы какой-нибудь дала. — И на всякий случай поинтересовался: — Федор?

— А кто же еще?! — зло огрызнулась она, пропустив мимо ушей мои слова о настое. — Али ты помыслил, что я сызнова своим ремеслом решила заняться?!

Эх, грозна! Руки в боки, брови сурово сдвинуты, очи от негодования сверкают. Почти валькирия или эта, как ее, перуница. Даже лицо порозовело. Жаль, что при этом пятен на нем тоже прибавилось. Правда, прошла у нее эта вспышка гнева быстро. Придя в себя, она с виноватым видом попросила прощения, пояснив, что сама не знает, что с нею последний месяц происходит. То плакать хочется, то смеяться, а то, как сейчас, чуть ли не покусать всех готова.

Я лишь лениво отмахнулся — чего взять с беременной, но на заметку эти перепады настроения взял, еще раз попеняв ей, что она не обратилась к Петровне.

— Дала она мне с собой кой-что, — хмуро откликнулась Любава, — да вишь, пока без толку.

— А месяц какой? — поинтересовался я сроками.

Оказалось, четвертый. Я присвистнул, что Любаве не понравилось. Она вновь подобралась, словно пантера перед прыжком, и предупредила:

— Токмо запомни: со мной что хотишь учиняй, но, пока жива, дите травить не дам, так и знай.

— Зачем же травить. Просто помалкивай, чей он, и все, — пожал плечами я, сознавшись: — Не о том я расстроился. Худо, что прежняя краса у тебя из-за этого, честно говоря, несколько поубавилась, а я на нее рассчитывал.

— Да на что она ему ныне? — грустно улыбнулась она. — Я чаю, в Москве боярышень хоть отбавляй, выбирай — не хочу.

— Увы, любовь у него, — вздохнул я. — Полячку подавай.

— А где ж он ее углядел-то?

— Слыхала, поди, про вдовушку покойного государя? Вот ее. Признаться, надеялся на тебя…

— Сызнова ты промашку дал, княже, как некогда с Кентином ентим, — усмехнулась она. — Ежели у него любовь, нешто ее возможешь притушить? А коль не согласен, про самого себя вспомни да про Ксению Борисовну.

Крыть было нечем, и я, досадливо поморщившись, умолк, уставившись в окно. Видно в него было плохо, слепило солнце, но я и не ставил целью разглядывать окрестности, будучи увлеченным разработкой новых запасных вариантов. Правда, получалось не ахти, ибо в душе я чувствовал правоту Любавы. Не удастся мне погасить в Федоре это чувство. Никак не удастся.

От досады, что все так плохо складывается, я даже велел остановить возок и пересел на коня, надеясь, что от свежего холодного воздуха мой пессимизм слегка выветрится, да и черные мысли посветлеют. Однако не вышло — едва в мозгу что-то забрезжило, как я отвлекся.

Произошло это на развилке дорог. Одна уходила круто влево, к Вардейке, а вторая вела на восток, к селу Тонинскому. Именно там стоял на обочине какой-то подросток. Кавалькада всадников проносилась мимо него, обдавая комьями жирной грязи (мартовское солнышко старалось не на шутку, отогревая промерзшую за зиму землю), а он продолжал стоять с полуоткрытым ртом, глядя на моих гвардейцев. Отойти в сторону мальчишка не пытался, хотя к тому времени, когда я поравнялся с ним, вся его одежонка, включая и шапку, была изрядно забрызгана грязью. По чумазым щекам его… Я прищурился, вглядываясь. Нет, не показалось, и впрямь слезы. А мгновением позже я признал и самого подростка — Позвон. Ну да, так и есть, он самый, в смысле она самая, поскольку, если мне не изменяет память, Позвон оказался девчонкой Павлиной.

Увидев меня, Павлина проворно сдернула с головы свою шапчонку и склонилась в поклоне.

— Поздорову тебе, князь. — Она бросила быстрый взгляд на остановившийся неподалеку возок, в окошке которого мелькнуло лицо Любавы, и торопливо продолжила: — И княгине твоей тож.

— Благодарствую на добром слове, — кивнул я и, покосившись на открывшуюся дверцу возка, из которого торопливо выбиралась Любава (не иначе как снова тошнит, а значит, предстояла очередная задержка), досадливо поморщился.

Сочувственно глядя на нее, Павлина заметила:

— Ей бы кровавницы отварить али…

— Послал уже за лекаркой, — отмахнулся я и в свою очередь поинтересовался: — А ты не рано ли в путь-дорожку собралась?

— То не по своей воле, — мрачно пояснила Павлина, шмыгнув покрасневшим носом. — Вои твои спознали, что я девка, вот и…

— А что я дозволил до весны остаться, говорила?

Она невесело усмехнулась и ткнула озябшими пальцами в сторону солнышка, неумолимо клонящегося к закату:

— Так она уж настала. Эвон яко оно ныне разгулялось.

— И впрямь разгулялось, — задумчиво подтвердил я, отметив про себя, что держится Павлина молодцом — ни единого жалобного слова.

Гордые мы, значитца, невзирая ни на что. А пальцы синие от холода, да и ноги, поди… Я перевел взгляд на ее лапти, столь густо вымазанные в грязи, что лыка вообще не было видно.

— А далеко ли путь держишь, красна девица? Домой?

— Дом у меня далече, — хмуро ответила Павлина. — Да и нет его, поди. Татаровья нашу Захуптскую слободу сожгли.

— Что-то я не знаю такой слободы в Москве.

— А она и не в Москве вовсе, под Рясковом. [889] Слыхал про град такой?

Я почесал затылок, но город с таким названием не припомнил.

— Верст на сто к Дикому полю ближе, ежели от Переяславля-Рязанского считать. Засечный он, — пояснила Павлина. — Река Хупта там течет, а наша слобода, стало быть, за нею, потому и прозывается Захуптой. Прозывалась… — мрачно поправилась она.

Я сочувственно покачал головой. Изрядно. Если сто верст от Переяславля-Рязанского, да до него от Москвы двести… Получается, топать и топать. Да и куда? На родное пепелище?

— А что, там у тебя никого из родни не осталось? — осторожно спросил я.

— Почитай, одна я и уцелела. Свезло мне. В лесу я была, вот и свезло. А на опушку вышла — слобода уже полыхала. Я ить поначалу в самом Ряскове хотела в ратники пойти, чтоб отмстить, да не взяли. А один десятник сжалился и поведал, что есть такой князь, кой лонись [890] людишек отовсюду в ратники сбирал и никем не брезговал. Вот я и подалась. Надежа была, что никто не сведает, ан поди ж ты.

— Ну хорошо, тогда куда ты теперь?

— Знамо, в Москву.

— А в ней куда? В Христовы невесты?

— Вот еще! — презрительно фыркнула она. — Я ратником хотела стать, гвардейцем, Русь боронить!

— Ишь ты какая, — усмехнулся я и весело поправил ее: — Тогда уж не ратником, а ратницей или… гвардейкой.

Сзади раздался веселый хохот. Павлина вздрогнула, как от пощечины, и низко опустила голову, жалко шмыгнув своим кругленьким носиком. Мне стало не по себе. Я оглянулся и сердито заметил собравшимся подле меня всадникам из арьергарда:

— А вы чего тут столпились? А ну живо вперед!

— Не положено, княже, — отозвался Одинец. — Мы ж енти, аре… Тьфу ты! — зло сплюнул он. — Короче, назади должны быть.

— Тогда и езжайте… назад, — распорядился я. — А тут я как-нибудь сам разберусь. — И вновь посмотрел на Павлину, упертость которой нравилась мне все больше и больше.

И ведь ничего не просит, в ноги не бухается, хотя положение у нее — хуже не придумаешь. Помочь бы, да как — назад-то не вернешь, не поймут. Не свезло девке. Время легендарных полениц давно прошло (да и были ли они вообще на самом деле, может, лишь в былинах), а первая кавалер-девица Дурова, помнится, появится в армии аж через два века. Угораздило же ее родиться как раз посредине.

Но в одном я ошибся, поторопившись с выводами. Через минуту она все-таки осмелилась обратиться ко мне с просьбой… взять ее к себе в услужение.

— В холопки то есть? — уточнил я.

— В услужение, — упрямо поправила Павлина. — Я вон от твоих ратников слыхала, — кивнула она в сторону Вардейки, — что ты телохранителей к Федору Борисовичу приставил, а у тебя самого-то их, поди, и нетути, верно? Вот и возьми меня.

Представив ее в роли телохранителя, я не выдержал, захохотав во все горло. Отсмеявшись, я протянул руку к ее плечу, осторожно, чтоб не причинить боли, опробовал бицепс. Напрячь мускул она успела, догадавшись, в чем дело, но толку — воробьиное яйцо и то больше.

— Да уж, Рембо, да и только. Или нет, с учетом пола, скорее Ремба, — констатировал я.

Восприняв мои слова за отказ, она заторопилась с пояснениями:

— А ты б погодил с ходу отвергать. Я чего надумала-то. Енто токмо на первый взгляд от меня подмоги нетути. А ты инако глянь. Ведь моя сила в том и сокрыта, что про меня никто всурьез не помыслит. Потому и убивать не станет, да и руки вязать тож. Ввалят пинка под задницу и выгонят вон, да и все.

— А ты, стало быть, воспользовавшись этой свободой, накинешься на них, всех раскидаешь, одолеешь и меня спасешь, — вновь развеселился я.

— Чай, из ума еще не выжила, — огрызнулась она. — С одним али двумя, ежели обучишь тайным приемам, яко своих особых, кои при Федоре Борисовиче состоят, может, и управлюсь, а коль их поболе, то и помышлять не стану. Я инако учиню. Затаюсь поначалу где-нибудь поблизости, яко мышка, а опосля миг улучу и подсоблю. К примеру, ножом вервь, коей ты связан, разрежу, из пут тебя высвободив, али сторожа твоего по горлу полосну. Словом, смекну, чего сотворить. Чай, мне голова на плечах не для одной шапки дадена.

Я слушал молча, никак не комментируя, но она почуяла, что я вот-вот откажу, и, упреждая, надрывно выкрикнула:

— Ты ж сам сказывал, не все одной токмо силушкой решается, так чего ж ныне на попятную идешь?! Спытай хоть допрежь того, как отказати!

Я вздохнул. Таскать за собой такого телохранителя — это даже не потерька чести. Это гарантия вечного позора.

— Верно, сказывал, — подтвердил я, прикидывая для нее другой, более подходящий вариант, но он все никак не подыскивался, и я, решив для начала переубедить ее саму, что для работы телохранителем она не годится, осторожно заметил: — Да ты на себя посмотри. Косточка-то у тебя широкая, в казармах ты наших всего ничего пробыла, а вон как поправилась. Не знаю, сколько тебе лет, но сдается, за то время, пока обучение продлится, у тебя и спереди и сзади выпирать станет. И тогда хоть три пары штанов на себя напяль, все равно ясно, что девка. И потом, слыхала, как в народе говорят: «Не хвались, на рать идучи, а хвались, с рати возвращаясь». Это я к тому, что убивать не так просто, как тебе кажется, особенно впервые. Тут порой и мужикам худо становится.

— А ты думаешь, я не ведаю, — буркнула она.

Я опешил:

— Хочешь сказать, доводилось?

Павлина молча кивнула.

— Ну и как же оно было?

Девчонка продолжала молчать. То ли пыталась придумать подробности, то ли попросту колебалась. Ну-ну. Я решил, что, если она сейчас попробует мне соврать, развернусь и уеду, только меня и видели. Хотя деваха умная, так сразу не уличишь. Ладно, для начала послушаем.

Павлина оглянулась, убедилась, что все гвардейцы далеко, и даже Любава метрах в двадцати, не ближе, ходит по дороге, дыша свежим воздухом, и приступила к своему рассказу.

— Вот ты мне тута сказывал в монастырь идти. А мне ить туда нельзя, потому как… — Она замялась, но, все-таки решившись, выпалила: — Порченая я. Ссильничали меня.

— Ну-у в Христовы невесты разные приходят, — небрежно отмахнулся я, но в следующий миг насторожился. — Погоди-погоди. Как ссильничали?! Это кто ж из моих орлов расстарался? Показать сможешь?

— Да нет, — отмахнулась она. — Татарин енто был. Замешкалась я тогда чуток на опушке, вот он и того, успел настичь. А тем же вечером и ссильничал. Я поначалу плакала, брыкаться пробовала, да куда там. Он от того токмо шибче в раж входил. И ведь не унимался. Один раз на меня взобрался, а опосля вдругорядь поперся. Но и я к тому времени смекнула, чего делать. Хошь и болело все внутри, а виду не подала, улыбаться начала. Слезы текут от боли, а я не сдаюсь, губы растягиваю что есть мочи да его связанными руками пытаюсь приголубить. Тут он и вовсе разошелся. А я ему на руки показываю. Мол, убери путы, чтоб я тебя ими погладить смогла. Он оскалился, за нож ухватился, взрезал их и сызнова на меня. А нож в сторону отложил — уж больно не терпелось ему. Ну а я дотянулась.

Она замолчала, но я не торопил, терпеливо ожидая продолжения.

— Так он и сдох, улыбаючись, — как-то просто и буднично завершила Павлина. — Потому я тебе и поведала про горло. Чай, не впервой, смогу, ежели надо.

— И убежала?

— Не враз. Пока спихнула его с себя, рубашонка из белой красная стала от его кровищи. Я на чепурках мимо костра, да, на беду, ногу другого татарина задела. Тот встрепенулся, глазищи открыл и на меня уставился, не поймет, что стряслось. А я, как на грех, нож забыла прихватить. Он привставать стал, а я тогда прямо из костра горсть углей схватила — да ему в рожу. Еще и прижала для верности. Он в вой, а я… в лес.

— Господи! — вырвалось у меня. — Это ж боль какая!

Она мрачно усмехнулась.

— Не то слово. Я когда по лесу брела, ревмя ревела. Эвон, всю длань спалила.

Она подняла левую руку, сжатую в кулак, и раскрыла ладонь, поднеся ее поближе к моему лицу. Я невольно поморщился, глядя на огромный уродливый красный шрам. М-да-а, как говорится, доказательство налицо. А впрочем, и без того понятно, что не врала. Такое не придумаешь.

Павлина, восприняв мое неодобрение иначе, заторопилась с пояснениями:

— Ты, княже, не помысли, что она у меня худая. Я ей что хошь могу. Вота… — И она энергично заработала пальцами, несколько раз сжав и разжав их.

— Хорошо, — кивнул я. — Но…

Телохранители-то, если подумать, нужны не одному Федору, но и сестрице его не помешают. На случай яда у Ксюши Петровна имеется, да и Резвана. А вот если вдруг мою ненаглядную, не дай бог, конечно, захотят похитить или насильно постричь в монахини, тогда как? Да, братец ее нынче в силе, всего шаг до шапки Мономашьей осталось, но жизнь такая сложная и непредсказуемая штука, что в ней возможно всякое.

Да и не все время мы в Москве. Времена-то какие. Того и гляди, либо Сигизмунд, либо Карл захотят вернуть утерянные города, а что это значит? Правильно, командировочка. А Романов и весь его клан живы-здоровы. И кто знает, не исключено, что они не преминут воспользоваться удобным случаем, устроив новый переворот, причем гораздо удачнее. И тогда Годунова под нож, а на Ксению запросто наденут монашеский куколь. Так, на всякий случай. Вдруг потом уговорит будущего супруга отомстить за Федю. Хотя да, жених-то ее я, а меня уговаривать не надо.

И вот тут-то Павлина может пригодиться.

Конечно, то, что я представил, весьма и весьма маловероятно, однако такой подстраховочный вариант далеко не лишний…

— Ладно, спытаю, — кивнул я. — И приемам тайным обучить возьмусь. Но в телохранители тебя буду готовить не для себя, а для Ксении Борисовны Годуновой. Согласна?

Павлина еле заметно поморщилась, но, очевидно, упоминание о тайных приемах помогло, и она кивнула, уточнив, не обманываю ли я. Я усмехнулся и заверил:

— Знать будешь даже больше, чем те, что охраняют Федора Борисовича.

— Взаправду?!

— Точно. Но имей в виду, учить буду не жалеючи и гонять стану до седьмого пота.

— Да хошь до десятого, — расцвела Павлина.

— Тогда сделаем так. Пока я буду здесь, в Вардейке, ты останешься якобы в услужении у… княгини, — кивнул я в сторону Любавы. Павлина моментально насупилась, подозревая меня в коварном обмане, но я успокоил ее: — Считай, это испытание для тебя. Если выдержишь, то, когда стану уезжать, с нею ли, без нее, тебя заберу с собой. А уж там, в Москве, и приступим к занятиям.

— А как же ты без княгини-то уедешь? — не поняла она.

— Не моя это княгиня, — поправил я. — Потом поймешь чья. А пока пойдем к возку…

Пока шли, я успел окинуть ее критическим взглядом, прикидывая, как везти. На облучок сажать — она уже сейчас от холода трясется, а в возок ее в таком виде брать нечего и думать. Мало того что все там вымажет, так еще и наша одежда невесть во что превратится. Хотя у Любавы должно быть с собой прихвачено про запас. Тот же полушубок, к примеру. Он Павлине, конечно, в два обхвата, в три закрута будет, но оно еще лучше. Во всяком случае, теплее. А на ноги пару лишних тряпок намотает, вот и не будут болтаться сапожки.

А тут и сама Любава подоспела. Надышалась, готова ехать дальше. Очень хорошо.

— Слышь-ка, княгиня, пока ты тут гуляла, я тебе холопку подыскал, — огорошил я ее новостью. — Когда уеду, с собой возьму, а пока быть ей у тебя в услужении. Ты сыщи ей полушубок с сапожками, чтоб переоделась. — Пока Любава копалась в возке среди своих вещей, я, повернувшись к Павлине, предупредил: — Но у меня есть правило: все приказы должны исполняться мгновенно и без малейших колебаний. Поняла?

Та быстро-быстро закивала, глядя на меня влюбленными глазами.

— Тогда… Одежка на тебе больно плохонькая, да и в грязи вся.

— Я на облучке могу, — торопливо выпалила она.

— Нет, — отрезал я. — Кого я потом учить стану? Сосульку? А потому… раздевайся.

— Тута?!

— Не в возке же. Да кафтан подле себя кинь. Когда лапти снимешь, как раз на него и наступишь, чтоб ноги не испачкать.

Замешкалась девчонка всего на секунду, после чего на землю полетел старенький, весь в заплатах, кафтанчик и прочая одежонка. Единственное, с чем она затянула, так это с нижней сорочкой. Оставшись в ней, она робко спросила:

— И ее тоже сымать?

— А ты как думаешь? — буркнул я.

— Чистая вроде, — оглядела она ее. — А там как повелишь, княже. Хошь и срамно, а, ей-ей, скину, не сробею.

— Верю, — кивнул я. — Тогда… не надо. В ней и полезай. Да сразу полушубок надень.

Но рисковать я не стал и первым делом, едва залез в возок, рявкнул на нее:

— Сапоги снимай, рано надела! Вначале ноги разотри, а то заболеешь.

— Ништо, — беззаботно отмахнулась она, но, вспомнив про мое предупреждение, испуганно ойкнула и ринулась снимать сапоги.

А вот ноги растереть как следует у нее не получалось — полушубок мешал. Ну не снимать же. Пришлось взяться за дело самому. Павлина попыталась выдернуть свою ступню из моих рук, но я сурово гаркнул на нее, и она покорилась, робко глядя на меня, но уже не сопротивляясь.

Молодец, понятливая.

Любава осуждающе крякнула, глядя на мои старания, а я недолго думая сунул ей вторую босую ногу девчонки. Нечего без дела сидеть. И вообще, критиковать мы все мастаки, а ты попробуй потрудись.

Новоявленная «княгиня» поморщилась, еще раз неодобрительно кашлянула, но за дело принялась умеючи, филонить не стала. А Павлина вдруг разревелась.

— Ты чего? — опешил я. — Больно, да? Терпи. — И предложил: — А может, передумаешь, пока время есть? Дальше-то куда больнее будет.

Та энергично замотала головой.

— Не-э, то я от счастьица. Я ж час назадтаковское и в помыслах тайных не держала, а тут эвон чего. — И робко попросила: — Токмо Христом богом молю, княже, не вели мне сей же миг утихнуть. Боюсь, не смогу твое повеление выполнить. — И она разрыдалась пуще прежнего.

— Ладно уж, пореви, — снисходительно проворчал я. — Но чтоб в последний раз, поняла?

Она снова энергично закивала, а я, чтоб развеселить ее, принялся подтрунивать, продолжая старательно растирать ледяную ступню:

— И какой дурень тебя Павлиной нарек? Погляди на себя. Павлин — птица пышная, перья разноцветные. А у тебя и волосы черные как смоль, и косточки хоть и широкие, да мясцом не больно-то обросли. Впору тебя галчонком звать. Хотя да, у тебя глаза карие, а у галчонка они вроде бы…

— Так я и есть Галчонок, — всхлипнула она, постепенно успокаиваясь.

— То есть? — не понял я. — А как же Павлина?

— Не сказывала я тебе про Павлину, — возразила она. — То ты сам, княже, надумал, когда я Павлом назвалась. И в крещении поп меня Галиной нарек, ну а матушка токмо Галчонком и прозывала.

— Понятно, — кивнул я, решив, что хватит тереть, пальцы на ноге совсем теплые, и скомандовал: — Ну коль ты не заморская Павлина, а наш Галчонок, тогда обувайся. Хватит с тебя.

Любава всю оставшуюся дорогу сидела недовольно поджав губы, периодически бросая критический взгляд на Галчонка и следом — осуждающий — на меня. Однако молчала. Высказаться себе она позволила один-единственный раз, когда мы остались наедине.

— Не пойму я тебя, князь. Тебе свистнуть — любая прибежит, как собачонка, да еще хвостиком вилять станет, а ты эвон кого себе выбрал.

Я озадаченно нахмурился, недоумевая, к чему она, потом дошло. Хотел растолковать, для чего мне на самом деле понадобилась девчонка, но не стал. Тайный телохранитель потому и тайный, что о нем никто не ведает, а потому лучше, если о ее истинном предназначении будут знать лишь я и она сама. Ну и Ксюша еще. Но это впоследствии, когда я передам ей Галчонка.

Любаве же ответил неопределенно:

— Считай это княжеской блажью.

И тем же вечером предупредил девчонку помалкивать о будущей учебе. Та клятвенно пообещала, что станет молчать как рыба.

Глава 29 Операция без наркоза

Федора мы застали за трапезой в небольшом тереме, который повелел выстроить для сына старший Годунов. Встретил он нас радостно, особенно меня. А вот к появлению Любавы отнесся не так, как мне хотелось бы, хотя и не столь холодно, как я опасался. Нечто среднее. Эдакое легкое удовольствие, как у малыша, которому на глаза попалась некогда любимая, но успевшая поднадоесть игрушка. Воспоминания приятные, но не более — появились новые забавы, куда интереснее.

Однако я не отчаивался. Еще не вечер. Но чтобы она не маячила перед ним с этими пятнами на лице, попросил его выделить для нее комнатку и отправил ее отдыхать — дескать, устала с дороги. Любава не противилась, ибо сценарий для нее я расписал заранее. Впрочем, у нее самой было точно такое же желание побыстрее уйти. Это ведь у нас, мужиков, главные вопросы «Кто виноват?» и «Что делать?», а у женщин основной: «Как я выгляжу?» Выглядела она не ахти и сама прекрасно о том знала, а потому охотно устремилась в отведенную ей комнату.

Подметив слезы на ее глазах, я вызвался ее проводить, благо Федор отлучился, дабы распорядиться насчет ужина.

— Ну и зачем оно все? — горько спросила она, когда мы оказались в ее комнате. — Сам, поди, узрел, что он…

— Узрел, — не стал спорить я, но с улыбкой добавил: — И другое узрел. Светелка-то твоя рядом с его опочивальней.

Она фыркнула:

— А проку?

— Погоди-погоди, — многообещающе посулил я. — Сегодня тебе и впрямь лучше из нее не выходить. Вон Галчонок есть, так что принесет тебе сюда и еду, и все, что хочешь. Ну а завтра-послезавтра поглядим.

— Экий ты прыткий, — усмехнулась она. — Думаешь, до завтра что-то изменится? Эвон кака у меня рожа. Куда мне с такой? Ему, поди, и глядеть на нее тошно. Али мыслишь, настой твоей ключницы подсобит? Что-то мне не больно-то…

— На настой полагаться не станем, но за свою рожу будь в надеже, — весело скаламбурил я, твердо пообещав: — Лично ею займусь. Королеву из тебя сотворить не обещаю, но, думаю, принцессой сделаю, поверь.

Едва вернувшись, Федор принялся хвастаться, сколько всего успел за это время. Он даже хотел скинуть с себя рубаху, чтоб продемонстрировать достигнутые результаты, но я успел остановить — завтра в баньке разгляжу. Впрочем, хвалиться ему и впрямь было чем. Даже внешне заметно, что парень скинул не меньше двух-трех кило. Пузцо вообще исчезло, да и лицо не такое округлое.

Жаль только, что он периодически, о чем бы мы с ним ни говорили, сводил разговор к Мнишковне. Как она, да не серчает ли на него. Насчет первого я заверил, что все в порядке, а касаемо последнего многозначительно спросил:

— А сам как думаешь? Кто запер в четырех стенах, с того и спрос. — Но чуть утешил: мол, злится она больше всего на меня, и в первую очередь, как я полагаю, именно потому, что я на глазах у нее.

— А обо мне не вопрошала? — с надеждой спросил он и расстроился, услышав мой ответ:

— Ни разу. Впрочем, я и сам с нею редко виделся. Да ей и недосуг. Помнится, заглянул к ней, а она занята — отмечает Пасху. Ну я и не стал ей мешать, ушел. А после того…

— Как… Пасху? — застыл он, не донеся до рта кусок пирога. — Какую… Пасху?

— Католическую, какую ж еще, — недоуменно пожал плечами я.

Я не дал упасть выпавшему из его рук куску пирога, подобрав его влет, на полпути к полу. Аккуратно положив его обратно на блюдо, стоящее перед Федором, я посоветовал:

— Ты бы, Федор Борисович, поосторожнее с продуктами.

Но он не слышал меня. Губы его беззвучно шевелились, лицо побледнело, а в глазах… Нет, такое надо видеть — описать его горе я не в силах. На пару секунд мне даже стало его жалко, но что поделать — хирургическое вмешательство давно назрело, ибо терапевтические средства бессильны.

— Не… верю, — наконец выдавил он.

— Ну и напрасно.

— А может, тебе помстилось? — вдруг оживился Федор. — Сам же сказываешь, сразу ушел. Подумал, будто Пасха, а на самом деле…

— Может, и помстилось, — равнодушно откликнулся я. — И на самом деле в руках у меня был не пасхальный кулич, который они попытались спрятать, а обычный каравай. Да и в гостях у нее были не монахи, а гусары ее братца Станислава, ради шутки напялившие на себя рясы. Но понимаешь, в чем беда…

Я помедлил, сделав паузу. Признаться, продолжать не хотелось, ибо черные глаза Годунова уже наполнились слезами. Но на ум пришло, что, если я прервусь, получится куда хуже. Тогда разговор непременно возобновится завтра, а сам я буду весьма схож с хозяином, который, жалея любимую собаку, отрезал ее больной хвост кусками. Нет уж, коль бить, то и добивать, а не добивать, так нечего было и начинать. Почему-то на ум пришел мультик «Каникулы в Простоквашино», и я почти дословно процитировал слова папы Дяди Федора:

— Мстится каждому свое. Это ведь только простужаются все вместе. А тут не одному мне, но и еще пяти гвардейцам, что на охране ее покоев находились да вместе со мной к ней заглянули, точь-в-точь помстилось. Это как?

Тот кивнул, ни слова не говоря и, по всей видимости, окончательно впав в ступор. Черт побери, не ожидал столь бурной реакции. Кажется, я перестарался, махая скальпелем. И в качестве собственного оправдания сочувственно напомнил:

— Я ведь тебе и ранее намекал, Федор Борисович, что она как была, так и осталась католичкой. Напрасно ты мне не поверил.

Тот вновь кивнул, продолжая упорно молчать. Я выждал минуту, но, видимо, шок от услышанного оказался чересчур сильным. Пришлось снова подать голос, но исключительно с целью отвлечь. Мол, по случаю моего приезда надо бы собрать и всех прочих, в смысле воеводу Христиера Мартыновича и сотников обоих полков. Пировать так пировать. Тон у меня был веселый, но насквозь фальшивый — сам чувствовал. Впрочем, это навряд ли имело какое-то значение — Федору было ни до чего.

— Собери, — бездумно кивнул он.

Странно, согласился. Уже лучше. Авось в многочисленной компании быстрее оправится от моей новости.

Я вышел, сказав Дубцу, чтобы все организовал и предупредил народ, но возвращаться к царевичу не спешил — пусть чуть-чуть побудет в одиночестве. Лишь минут через десять, постояв на крыльце и полюбовавшись звездами, я вернулся. Оказывается, рано. Царевич как сидел, так и продолжал сидеть, даже не шелохнувшись.

В итоге пришлось идти гудеть с ними одному. А что делать, коли мне так и не удалось растормошить Годунова и в последний момент он наотрез отказался покидать терем, сославшись, что ему неможется.

Гудел с нами и донской атаман Андрей Иванович Корела, прибывший вместе со мной. Распорядился я найти его незадолго до отъезда. Отыскали мои люди быстро, в одном из московских кружал. Отыскали, но не трогали, как и было им велено, просто сообщили мне, а уж дальше — моя забота.

Мешкать я не стал, немедленно отправившись туда. Едва зашел внутрь, как захотелось обратно, на свежий воздух — та еще обстановочка. Воздух — хоть топор вешай. Не накурено, неведом на Руси табак, но и без него ароматов хватает, притом куда отвратительнее. Грязь жуткая — что под столами, что на них. Ну и народец, полностью соответствующий обстановке, — расхристанный, чумазый, окоселый.

Корела, голый по пояс, сидел угрюмо опустив голову и уставившись в какую-то ему одному видимую точку на столешнице. Был он один. Я опустился на лавку напротив.

— О-о, княже, — встрепенулся он и заплетающимся языком предложил мне выпить за упокой души «красного солнышка».

— Не хватит ли? — осведомился я. — Ты за его помин, поди, бочку выдул, если не две.

— Какое там! — отмахнулся атаман и горделиво похвастался: — Бери три, а то и четыре. Хотя… Рот дерет, а хмель не берет, — пожаловался он и вновь помрачнел.

— Не будет с тебя?

— Будет, — согласился он. — В долг не наливают, а с последней полушкой я позавчера распростился. Потому мне одна дорога — на Дон.

— Жаль, — вздохнул я. — О помощи хотел просить, а ты уезжаешь.

— Ты?! Меня?! О помощи?! — С него даже хмель слетел от такой новости. — Ну-у ежели возмогу, — протянул он неуверенно.

— Возможешь, было бы желание, — подтвердил я.

— Тогда сказывай.

— Не здесь. Коль и впрямь согласен, на подворье у меня продолжим. Так как, поедем?

— Енто ты поедешь, а я пойду, — криво ухмыльнулся он, пояснив: — Безлошадный я давно. Безлошадный и… — Он критически оглядел себя и добавил: — И безодежный.

— Понятно, — кивнул я. — Хмелек — щеголек: сам ходит в рогожке, а вас водит нагишом.

— Точно, — согласился он. — Ныне гуляшки, и завтра гуляшки — вот я и без рубашки. Да и без коняшки.

— Уже с нею, — поправил я его. — Конь у кружала стоит. А что до одежи, то на-ка вот, приоденься для начала. — И я скинул с плеч опашень, специально надетый мною поверх кафтана, поторопив: — Ну? Удалой долго не думает. Едем?

А дальше была баня, где мои гвардейцы в четыре руки и четыре веника выколачивали из Корелы хмель. Весь навряд ли — слишком много его скопилось, но выглядел он в предбанничке совсем иным, куда свежее и бодрее. Да и квасок пил с видимым удовольствием, хотя и намекнул насчет послебанной чарки.

— Всенепременно, — пообещал я. — Сядем за стол и под миску наваристых щец обязательно выпьем. Можно даже две-три. Но вначале дело.

И приступил к разговору. Мол, не на одном Дону Руси послужить верой-правдой можно. На севере, в Эстляндии, басурман хоть и нет, зато иной нечисти предостаточно. Ныне свеи завозились, да и ляхи тоже вот-вот сунутся, чую я. Словом, есть с кем сабелькой помахать, удаль свою выказать.

— Был атаман, да весь вышел, — грустно усмехнулся Корела. — Ныне один я, без товарищей.

— Один — не беда, — отмахнулся я. — Зато сам себе господин. Да и поправимо. Нынче один, а завтра, глядь, десяток стоит. Через седмицу оглянулся — сотня за спиной выросла.

— Это ты к чему? — насторожился он.

— К тому, что сыщу я тебе молодцев. Не из казаков, врать не стану — из гвардейцев моих.

И вновь на его лице появилась кривая пренебрежительная ухмылка.

— Видал я их как-то. Не свычные они к коням, да и с сабелькой тож…

— Вот ты и поможешь, — перебил я его. — У стрельцов одним приемам учат, у ляхов — другим, у казаков — третьим, а всего лучше, если их вместе собрать. Так что, подсобишь ребяток до ума довести?

— Доверяешь, стало быть, — довольно проворчал он. — А не боишься, что я сызнова заместо их учебы за штоф ухвачусь? В твоей Вардейке, поди, есть где чарку сыскать. Да и в Эстляндии кружал в достатке.

— Не боюсь, — пренебрежительно отмахнулся я. — Ты ж не пропойца какой. Затосковал без дела, вот и все. Да и чарку сыскать тебе недосуг будет. Учеба-то с утра до вечера — когда пить? Разве что по случаю моего приезда усугубим, вот и все…


Ничего не скажешь — усугубили. Даже у меня самочувствие наутро оказалось не ахти, хотя я и старался воздерживаться. Насторожили меня кое-какие рассказы о знатных детишках, оказавшихся далеко не столь послушными, как хотелось. Говорили о них вскользь, промежду прочим, но тем не менее сказано было достаточно, и я решил завтра первым делом лично понаблюдать, насколько все серьезно.

Да и сама обстановка за столом… Как-то обособленно держались сотники полков. То, что они сидели не как попало, а строго разделившись, куда ни шло. А вот то, что ветераны Первого, занимавшие одну сторону стола вместе с ближним ко мне Долматом Мичурой, назначенным главным, эдак пренебрежительно поглядывали на сотников Второго, возглавляемых Микитой Голованом, мне не понравилось. Получается, и тут своего рода местничество.

Но с этим я разобрался быстро, подняв чарку за боевое братство и напомнив, что гордость за свой полк — одно, а чванство — иное. Да и перед кем? Все, кто тут сидит, не со стороны взяты, совсем недавно тоже в Первом служили. А что ныне к соплякам приставлены, так в том потерьки чести нет, напротив. Подбирали-то мы туда с Христиером Мартыновичем не худших — лучших. И сами они от такого перехода своего высокого гвардейского звания не утратили.

Я еще много наговорить успел и, надо сказать, цели своей добился — разговорились, загомонили, загудели, вспоминая и как Эстляндию брали, и как на ратушах знамена русские крепили, и как мерзли у костров в чистом поле… А когда общие воспоминания имеются, поневоле сердце оттаивает. К концу пирушки и вовсе удивляться принялись: а чего это они друг дружки сторожиться стали? А ветераны Первого еще и сочувствовать с моей подачи принялись — мол, и впрямь вам ныне куда тяжелее, всякую бестолочь уму-разуму учить.

А я снова тост, но на сей раз про общее дело. Одни учат, а другим тоже поглядывать надо и позже, но тихонько, оставшись наедине, чтоб командирский авторитет своего боевого товарища перед подчиненными не уронить, подсказать, советом помочь. Со стороны-то виднее, чего не так делается.

Да и «бестолочь» не упустил из виду, поправил аккуратно, напомнив, что они и сами не так давно в бестолковых хаживали. Вот когда кто-то из новобранцев и через полгода-год по-прежнему неумехой останется, дело иное. Хотя из Первого кое-кого тоже отчислять пришлось — во всяком хлебе не без мякины. А ныне с насмешками в их адрес погодить надо. Цыплят и то по осени считают, а тут воин, ратник, да не просто — будущий гвардеец.

Корела меня приятно удивил. Сидел чинно, чарки опрокидывал, но по уму, не частил, а через одну, а то и через две. С рассказами о своих подвигах не вылезал, больше слушал. Да и я, когда представлял его, былые заслуги обошел сторонкой, все больше напирая на личные достоинства. Ни к чему рассказывать, от чьего войска он, сидя в Кромах, несколько месяцев отбивался.

— Ладно уж, княже, научу твоих гвардейцев чему могу, — буркнул он мне в конце вечера.

Одно плохо — когда я вернулся к Годунову, оказалось, что Федор недолго пробыл в своей опочивальне. Едва я ушел, как он вновь вернулся за стол и так налакался, что я еле-еле до постели дотащил. Интересно, к добру оно или к худу?

Почесав в затылке, я решил, что к добру. Когда голова наутро трещит, о любви не очень думается. Но на всякий случай решил с учетом столь бурной реакции престолоблюстителя сегодня Любаву на арену не выпускать, рано. И, предупредив ее о нежелательности встречаться с Федором, отправился на занятия, прихватив с собой царевича.

Поначалу я, как и запланировал, никуда не встревал, желая поглядеть со стороны как и что, взяв под пристальное наблюдение один из десятков. Пищи для размышлений хватало. Началось с построения. Маленький Иван Хованский упрямо не хотел вставать замыкающим, а Григорий Колтовский непременно желал занять в своем десятке первое место, хотя еще два человека были немного повыше его. Не угомонились они и после окриков десятника Туеска.

— Да что уж назаду? Там меньшому место, — заупрямился Хованский, стойко держась за середку.

Десятник покосился на меня, ожидая помощи, но я, стоя сбоку, метрах в десяти от строя, сделал вид, будто не замечаю умоляющего взгляда. Туесок подумал и… махнув рукой, не стал настаивать на своем приказе.

«Неправильно», — отметил я и скользнул взглядом по соседним десяткам. Ну да, точно такие же проблемы.

На стрельбище шутки, не совсем добродушные, а подчас и откровенно язвительные, так и сыпались из княжат. Особенно отличался все тот же Хованский, очевидно пытаясь компенсировать свой малый рост длинным языком. Правда, стрелял он хорошо — этого не отнять. Но зато после каждого удачного выстрела норовил подчеркнуть свое превосходство.

— Не твоему носу рябину клевать. — Это он промазавшему долговязому Ипату. — Каково семя, таково и племя. Лучше б ты в богомазах оставался, яко твой батюшка, глядишь, прок получше был.

— А ты бы научил, сделал милость, — добродушно откликнулся тот.

— Тебя учить, что мертвого лечить, — пренебрежительно отозвался Хованский и, повернувшись к сыну кузнеца Якиму, обогнавшему его в меткости, продолжил: — Ишь, посадили мужика к порогу, а он под святые лезет. Все одно: первым тебе не бывать. Свезло ныне, а так я куда лучшее стреляю.

— А ты не надувайся, не то лопнешь ненароком, — огрызнулся Яким. — А то ишь разоделся, как в свят день до обедни. Сам-то давно ли зашелудивел, да уже и заспесивел.

Хорошо поддел. Я, не удержавшись, крякнул, но отвернулся, чтоб не заметили, на чьей стороне мои симпатии, — нейтралитет так нейтралитет. Хованский же, покраснев от злости, еще пуще напустился на сына кузнеца:

— А ты не суйся, ижица, наперед аза. Не велика спица в колеснице. Да не больно-то кичись, лучше в ножки поклонись, не то воеводой стану, припомню тебе твои срамные речи, инако запоешь. А то ишь, назвали мужика братом, а он норовит и в отцы.

Подколки и подковырки продолжались и позже — во время занятий на турнике, где Хованский, как ни старался, не сумел всех обогнать, подтянувшись всего семь раз, и за обедом, и после него.

Я слушал и мотал на ус. Получалось, и я кое в чем недоглядел. Но итоги подводить не стал — рано. Вместо этого я, чуть помявшись, попросил Годунова о небольшой услуге. Мол, вижу, не до меня тебе и ни до кого вообще, душа болит, и всякое такое, но оно и тебе полезно — отвлечешься немного. Тот молча выслушал меня, равнодушно кивнул, но сделал именно так, как надо. И когда на следующий день восемь сотен Второго полка выстроились поутру, готовые разойтись по своим учебным местам, к ним из воеводского домика вышел Федор.

— А что Ерпил, богу мил, не забыл, чай, как ты меня гонял позапрошлым летом? — осведомился он у одного из сотников.

— Нешто таковское забудешь, — отозвался тот.

— Правда, ты в ту пору, помнится, в десятниках хаживал, а ныне эвон, до сотника дошел, важная птица. Поди-ка, ежели обратно к тебе в рядовичи попрошусь, и не возьмешь, ась?

— Напрасно ты так обо мне. Хорошему ратнику я завсегда рад, — откликнулся Ерпил.

— Ну тогда принимай. В какой десяток встать повелишь?

— Эвон, в четвертый, — указал Ерпил, крикнув десятнику: — С пополнением тебя, Вешка!

— Эхма, где наша не пропадала! — вслед за Федором залихватски грянул я шапкой оземь. — Коль такое дело, то и я не хочу от престолоблюстителя отстать. Слышь-ка, Бузина, — окликнул я командира соседней сотни. — Возьми меня. Авось пригожусь да послужу, как умею.

Пока шел к своей сотне, Ерпил обратился к Годунову, занявшему место в строю, и строго заметил ему:

— Хошь ты и престолоблюститель, ан ныне не свое место занял. Еще двоим уступи, чай, повыше будут.

Федор молча кивнул и поменялся местами с двумя ратниками, а Ерпил напустился на Вешку:

— А ты чего молчишь?! Али не зришь, что он на полголовы помене Головля? — И переключился на остальных десятников: — А что, прочих не касаемо?! Куды глядите? Колтовский, ты почто первым встал? А ты, Барятинский? А Головин? Хованскому и вовсе место назаду, а он, ишь, сызнова в середку влез.

Оживившиеся десятники ринулись перекраивать строй, и на сей раз им никто не возражал.

Годунов и дальше в основном молчал, ни в чем не переча, даже когда на него покрикивал десятник. Это было мною тоже оговорено заранее, и не только с ним, но и со всеми остальными, начиная с Вешки. Впрочем, думаю, если б я и не предупредил царевича загодя, он бы все равно помалкивал — не до того ему было.

Итоги я подвел к вечеру, собрав всех княжат, боярчат и прочих сынишек знатных родителей. Для начала объявив во всеуслышание, что низкий род службе не помеха, во всяком случае в моем полку, я перешел к конкретике. И перво-наперво потребовал, чтоб к завтрашнему дню все они скинули с себя нарядные одеяния, став такими, как прочие.

— Правильно тебе Яким сказал, — обратился я к Хованскому. — Нынче не свят день был, и ты не в церковь пришел, а на стрельбы. Эвон, сам Федор Борисович и то куда проще оделся.

Да и позже, по ходу своей речи нашел «доброе» словцо чуть ли не для каждого. Мол, довелось мне наблюдать, как они трапезничали. Ели нехотя, кривились, зато позже своими собственными припасами голод утоляли. И, покосившись в сторону Барятинского, продолжил:

— Условия пребывания здесь должны быть равны для всех, потому не удивляйся, княжич, когда нынче, вернувшись, увидишь, что из твоего шкапчика исчезла вся еда. То по моей указке десятники их для общего котла забрали. Да и у других все вычистили. И с конями непорядок. У тебя, княжич Долгорукий, кажется, турский аргамак здесь?

— На нем приехал, — горделиво откликнулся он.

— Плохой конь, — поморщился я. — Годится только для воеводы, да и то в одном случае — на въезде в столицу, чтоб перед москвичами покрасоваться, а в поход на нем… Резв, конечно, не спорю. Если с поля боя бежать без оглядки — цены ему нет. Но ты ж бежать не думаешь?

— Нет! — торопливо выпалил Долгорукий.

— И я о том же. Потому и повелел, чтоб завтра его мои гвардейцы обратно на конюшню к твоему стрыю отвели. И пуховая перина тебе, Головин, тоже ни к чему. Для гвардейца кулак — подушка, трава — лежак, костер — одеяло. Словом, ничего лишнего.

Слушали молча, лица угрюмые. Понимаю, не нравится. А уж как мне-то вчера не понравилось увиденное… И ничего, терпел целый день. Да и сегодня вкалывал без дураков, стремглав кидаясь выполнять любой приказ своего десятника. Впрочем, я и сейчас не собирался читать нотацию. А зачем? Умный на примере моем и Годунова понял, а дураку объяснять — язык сотри, а все без толку. Но кое-что сказать следовало. К примеру, о равенстве и братстве между боевыми соратниками, без чего невозможна взаимовыручка в бою.

— У меня гвардейцы всегда о первой заповеди помнят: сам погибай, а товарища выручай. А теперь скажи-ка, княжич Хованский, кто тебя, раненого, на своем горбу потащит, коль ты через губу на всех плюешь? А ты кого понесешь?

Тот потупился, а у меня возникла идея завтра же, да и не только завтра, но и впредь ввести ближе к обеду отдельное занятие, «Отступление с ранеными». Поглядим, как управятся. А под конец я, еще раз напомнив насчет равенства и братства, заметил, что выдвигать в десятники буду не по титулам и чинам, и заявил:

— Есть у меня на примете с десяток сообразительных, из коих… — И принялся загибать пальцы, перечисляя и не забывая указать, кто чей сын. Были там гончары, кузнецы, древоделы, бортники, а парочка вообще родителей не имела, сироты, да и в прежней жизни один со скоморохами ходил, а второй поводырем был у нищих.

— Вот их-то в первую очередь и поставлю, — подвел я итог.

Они озадаченно переглянулись, ибо фамилий ни одного из присутствующих не прозвучало.

— А мы что ж, вовсе не годны? — вырвалось у Хованского.

— Ты про себя спрашиваешь или про всех разом? — уточнил я.

— Про всех.

— Есть кое-кто годный, — согласился я. — Вот ты, к примеру. Но десятником тебе не стать — спеси много. Кто не научился подчиняться, никогда не сможет хорошо командовать. Вот Федор Борисович Годунов это хорошо усвоил, никогда не чинился, что он — царевич. Да что я говорю, когда вы и сами сегодня его в деле видели. Коль решился встать в общий строй рядовичем, то и вел себя соответственно. Вы же… — Я пренебрежительно поморщился и махнул рукой. — Словом, пока подчиняться не научитесь, не видать вам следующего чина в моем полку.

Все недовольно загудели, обиженно поглядывая на меня. Кажется, народ мало что понял. Ну и наплевать.

— А кому мой порядок не по нраву, — равнодушным тоном добавил я, — не удерживаю. Как говорится, вот бог, а вот порог. Хоть завтра уезжайте, неволить не стану. Будем считать, не справились вы с моими требованиями, ибо духом жидки оказались. Так что до утра подумайте, а там ко мне. Но запомните: уехавшего обратно не приму. И еще одно. Тех, кто все-таки надумает остаться, но своего поведения впредь не изменит, сам в ближайшие дни выгоню. — И перекрестился, подтверждая истинность сказанного.

Долгоруким же, оставив их наособицу, строго заметил, что в связи с нашим родством их четверых я повелю гонять не до седьмого пота, но заставлю пролить семижды семь потов, дабы сделать из них хороших воевод. Потому пусть призадумаются — потянут ли.

Тем же вечером я предложил Федору пари: сколько княжат завтра надумают уехать. Он поначалу вяло отмахнулся, но я настаивал, и тот поставил на десятерых, то есть на треть. Я был скромнее, посчитав, что уйдут пятеро. Подключившаяся к нашему спору Любава — она нынче впервые вышла к столу, — узнав, о чем идет речь, тоже назвала свою цифру: трое.

— А ты как мыслишь? — осведомился я у Павлины-Галчонка, оказавшейся поблизости.

— Ежели по мне, я б нипочем не ушла, — грустно сказала она. — Да и они, чай, не дурни, соломой набитые. Нешто от таковского счастьица по доброй воле отказываются? Потому мыслю, можа, один глупый и сыщется, да и то навряд — княжичи все-таки.

Как ни странно, именно она и выиграла. Оказалось действительно «навряд», то есть ни одного. Не нашлось таковых и к вечеру, хотя десятники, почуяв мою поддержку, принялись гонять их вдвое больше прежнего, словно наверстывая упущенное и мстя за те поблажки, которые предоставлялись им ранее.

Да и на занятии с ранеными, которое я ввел, никто не охал, не кряхтел и тащить на себе сыновей гончаров, огородников и нищих не отказывался. Хованский же, желая исправиться, взвалил на плечо того самого здоровенного Якима. И ведь донес. Да и позже, после обеда, стоя подле казармы, говорил с ним куда добродушнее.

— А и здоров же ты, паря. Я ить хоть и княжич, а вишь, — он с улыбкой оглядел себя, — не в коня корм. Зато ты могутный, аж завидки берут. — Но под конец, не удержавшись, все-таки попрекнул: — А когда я тебя с плеча на плечо перекладывал, ты понапрасну мне подсоблял. Я б и сам управился.

— Дак тяжко было. Я ж почитай вдвое поболе тебя.

— Сказывал же десятник — без чувств ты, — поучительно заметил княжич. — А коль без чувств, стало быть, и неча. А то не в зачет пойдет. На меня и так князь Федор Константиныч таращился всю дорогу, ажно спина зудела. Опять же вдруг и в самом деле доведется тащить тебя, ежели чего. Стало быть, надобно, яко в бою. Вот и смекай.

Случайно услышанный разговор окончательно меня успокоил. А Хованский ближе к вечеру улучил момент и выцепил меня для разговора один на один, попросив, чтоб я и с него тоже сгонял семижды семь потов, как с княжат Долгоруких.

— Значит, хочешь воеводой стать?

— Хочу, — кивнул он, твердо добавив: — И стану. Вот яко ты.

Я оценивающе посмотрел на него. А что, и впрямь может. Упрям, чертяка. Упрям и… умен, быстро выводы делает.

Правда, он понял мой взгляд иначе. Покраснел, набычился и с явным вызовом заявил:

— Ну и пущай ростом не вышел. Не всем же такими, яко ты, быть.

М-да-а, комплексует парень, явно комплексует. А что, если…

— Для воеводы рост не помеха, — пояснил я. — Слыхал я о паре великих воевод, которые повыше тебя разве на вершок были, не больше. Зато тут, — легонько коснулся я головы Хованского, — у них все в порядке было. Этим они и брали. Этим, да еще тем, что ратники в них верили. Верили и любили. — И рассказал ему пару историй про Ганнибала и правую руку Александра Македонского, Птолемея.

Оказалось, обнадежил парня, но не до конца, поскольку он, выслушав меня, со вздохом заметил:

— А все ж таки они на вершок поболе.

Я прикинул. Вроде бы ему семнадцать, шансы вытянуться имеются. К тому же помню я его батюшку. Тоже не больно-то высок, но сантиметров на десять побольше, а сын обычно отца в росте обгоняет. А чтоб вера появилась…

— Так и быть, пришлю тебе одно зелье, — улыбнулся я. — Но имей в виду: действует оно исключительно в совокупности вон с той штукой. — И указал на турник, видневшийся вдали. — Если будешь на нем висеть по два часа в день и принимать по ложке моего снадобья на ночь, на один вершок точно прибавишь, а там как знать, может, и побольше.

— Нешто и впрямь поможет? — неуверенно протянул он, но глаза уже жили надеждой.

— А ты на меня посмотри, — предложил я. — Я в твои годы таким же, нет, чуть повыше был, но ненамного, где-то на полвершка. А сейчас сам видишь, каков стал…

И заторопился к Годунову. Пора отвлечь царевича от черных дум, тем более, когда я в полдень пообещал закатить ему нынче вечером концерт, он несколько оживился, выйдя из своего оцепенения, и даже слабо улыбнулся.

Ну да, на том и базировался мой расчет. Вначале поставить перед неприятным фактом, а затем… Для того я и взял с собой гитару. Негромкие песни о любви, горящие свечи, твою руку, в смысле Федора, ласково пожимает нежная женская рука… Короче, все вместе должно вначале возбудить, а потом и побудить… кое к чему. Например, отправиться ночью в гости. Благо недалеко. И либо я вообще ничего не понимаю в мужиках, либо Федор должен клюнуть. Неважно, какие чувства при этом будут его обуревать. Пускай на первом месте окажется ненависть или желание отомстить. Авось оно поначалу, а потом…

В конце концов, Любава весьма статная дама, все при ней, и даже сверх того. Да и на лицо она ныне не сказать чтоб плоха. Скорее напротив — выглядит прелестно и как бы не лучше, чем тогда, при первой их встрече. Помог все-таки настой Петровны. Если приглядеться, можно заметить пару пятнышек, но не при таком освещении. Сумерки оказались моим союзником, хорошо все сгладив и замаскировав. Ну и вдобавок мои старания. Памятуя, что зрелость — это не только возраст, но и приличный слой косметики, я еще в Москве потратил целый день на торговые ряды на Пожаре, выбирая разные притирания, белила, румяна, прикупив заодно и какую-то жутко дорогую розовую воду у одного восточного купца в чалме.

Времени хватило — помогла послеполуденная сиеста. Все поспать, а я за тяжкие труды над ее личиком. А куда деваться — она-то сама к этому непривычная, да и накладывают тут белила с румянами неправильно, целыми слоями, словно масло на хлеб. Из меня, конечно, визажист тоже не ахти, но, воссоздав в своем воображении «боевой» раскрас девчонок-студенток из моего университета, я хоть знал, к какому результату должен стремиться. И думается, своего мне удалось добиться. Не полностью, но более-менее. Даже сама Любава, когда я подвел ее к зеркалу полюбоваться достигнутым мною результатом, осталась довольна, уважительно заметив мне, что таковского никак не ожидала.

«Я еще и вышивать умею», — почему-то вспомнился мне кот Матроскин, но цитировать не стал — не поймет.

Надо сказать, моя работа не пропала даром. Да и песни я пел не зря. Во всяком случае, ближе к середине вечера Годунов уже не морщился и свою руку из-под ее ладони не убирал. Дальше — больше: стал поглядывать на нее с эдаким вдумчивым интересом, пару раз улыбнулся, сам ладошку ее погладил… А что я говорил? Толку, что сердце лежит выше паха, — инстинкты все равно возьмут верх.

На следующее утро мой ученик выглядел куда спокойнее. Исчезла некая неприятная пустота в глазах, из чего я сделал вывод, что сердечная рана перестала кровоточить. Разумеется, для ее окончательного зарубцевания нужен не один день, но это меня волновало меньше всего, ибо денечки эти у нас в запасе имелись.

Откуда ж мне было знать, что спустя всего двое суток Любаве придется срочно переквалифицироваться… в сиделки.

Глава 30 Невеста для Годунова

А всему виной Чемоданов с его занудными причитаниями: «Озябнешь, застудишься, сыро кругом…» Вот Федор и уступил его настойчивым просьбам одеться потеплее. Убил бы этого заботника. Впрочем, и я хорош. Хоть и подметил по некоторой неуклюжести Годунова, что он одет не совсем по сезону, чересчур тепло, но не стал заострять на этом внимание. И, как неизбежное следствие, мой ученик изрядно вспотел, а там шапку долой, кафтан нараспашку, ну и заполучи по полной программе…

Да и на другой день я как-то не придал особого значения его легкому покашливанию. Подумаешь, чуть простыл. Авось после баньки все как рукой. Чичас! Ничего не сняло, только хуже стало. Правда, медик полка Давид Вазмер заверил меня, что непременно управится с этой простудой и к завтрашнему утру поставит Годунова на ноги, однако не управился. Скорее наоборот. Не знаю, чем он поил моего ученика, но поутру встревоженная Любава сообщила, что Федор совсем плох, с трудом ходит, а в груди у него колотье.

Пришлось отправлять гонцов за Петровной. Та, прибыв вечером и осмотрев Годунова, обеспокоилась не на шутку. Из того, что она мне сообщила, я сделал вывод, что у него не простуда, а куда хуже и как бы вообще не воспаление легких.

Именно тогда мне отчего-то подумалось, что виноват я не в одном лишь невнимании. Кто знает, вполне возможно, болезнь Федора в немалой степени связана и с шоком, вызванным новостью о Марине Юрьевне. И как я ни гнал от себя эту мысль, она, выждав время, неизменно возвращалась. А когда мне припомнился Квентин Дуглас, и вовсе осталось взвыть от злости. Очень все сходилось, включая и само заболевание. Получалось, вторично наступил на те же грабли.

Да вдобавок я забыл предупредить посланных за травницей гвардейцев, чтоб они помалкивали о болезни престолоблюстителя, и на следующий день после появления Петровны к нам прикатил весь Опекунский совет, а с ними трое царских медиков. С Михайлой Нагим я управился быстро, найдя ему подходящую компанию, чтобы он мог ахнуть от души за здравие Федора Борисовича, но остальные…

Возглавляемые ясновельможным паном Мнишком Мстиславский с Романовым чуть ли не с порога принялись меня упрекать в том, что я, вместо вызова царских лекарей, ограничился какой-то неведомой травницей. Мои возражения, что прошлым летом именно она спасла престолоблюстителя, после отравления вытащив его с того света, лишь слегка пригасили их напор. Подзуживаемые медиками, узревшими в лице Петровны опасного конкурента, они стали настаивать на немедленной перевозке больного в Москву. Я уперся — куда его сейчас везти. В итоге получилось ни нашим ни вашим — пока Годунову не полегчает, он останется тут, а далее непременно в столицу.

Я бы не возражал возложить тяжкий груз ответственности за лечение на плечи кого-нибудь другого. Раз травница считается моей холопкой, стало быть, мне и ответ за нее держать, так зачем рисковать. Да бог с ним, с ответом, но вдруг у них и впрямь есть какие-то более эффективные снадобья, чем травяные настои и отвары. Однако на консилиуме, устроенном мною, все три медика мекали, бекали, а когда я поставил вопрос ребром, гарантируют ли они выздоровление Годунова, принялись увиливать от прямого ответа. Я не отставал, требуя конкретики (да или нет, все остальное от лукавого), и им пришлось сознаться, что на сто процентов обещать не могут, ибо многое зависит от… Перечень причин, которые могут повлиять в худшую сторону, я слушать не стал. А зачем, если Петровна еще раньше твердо мне сказала:

— Ежели доверишь, на ноги Федора Борисовича я поставлю.

— Не боишься? Случись что, и наши с тобой головы полетят, — предупредил я. — Как, готова к этому?

— Не боись, — усмехнулась она. — Поживем еще, и головы наши на плечах останутся, никуда не денутся. Токмо просьбишка одна. Повели, чтоб енти медихусы у меня под ногами не путались. А посидеть у изголовья, подать, принести да прочее и Любава со своей Галкой возможет — дело-то нехитрое.

И я сделал выбор. Надо сказать, не ошибся — через три дня Федору действительно полегчало. Слегка, но достаточно для переезда в Москву. А едва мы прибыли в столицу, как Мнишек, появившийся на моем подворье, сразу озадачил меня кучей дел, которые, дескать, нуждаются в незамедлительном решении, благо завтра вторник — один из установленных дней заседаний Опекунского совета.

На мой взгляд, практически все перечисленное им не относилось к разряду срочных. Даже с ответом гонцу из Великого Новгорода, привезшему сообщение о прибытии послов от короля Карла, требующих отворенную грамоту [891] для проезда в Москву, и то можно обождать. Но коль ясновельможному не терпится, ладно, займемся.

А попутно и еще кое-чем. Никак не выходил у меня из головы тот первый вечер в тереме Годунова и его реакция на мое сообщение. Судя по ней, Любава в качестве сердечного лекарства хлипковата — нужно куда сильнее. Желательно антибиотик, то бишь жена. И свадебку по возможности надо форсировать.

Но вначале следовало дать ответ гонцу. И поутру чуть свет, кляня на чем свет стоит столь раннее начало рабочего дня, я сидел на заседании Опекунского совета, слушая, с чем прибыл гонец и что на уме у самих послов. Как удалось выяснить новгородскому воеводе князю Катыреву-Ростовскому, король Карл выслал чуть ли не ультиматум. Мол, их государь не намерен терпеть столь коварное нарушение перемирия и требует… Ну да, понятно. Отказаться от поддержки Марии Владимировны, вернуть шведам взятые города и так далее.

Остальные собравшиеся, в отличие от меня, были настроены куда серьезнее. «Ежели свеи с одной стороны нагрянут, а ляхи с другой, нам не устоять», — это краткая выжимка из речи Мстиславского.

— Да нам и одних ляхов за глаза, — пробурчал Романов и, покосившись на меня, ядовито добавил: — Обманом, оно, конечно, куда ни шло, а в чистом поле нам с ними ратиться не с руки. А коль свеи в спину гостинца поднесут, как бы и Новгорода со Псковом не лишиться.

— Но договор-то мы с Марией Владимировной заключили, — возразил я.

— Коль такое дело, то его можно и того, взад повернуть, — осторожно намекнул Мстиславский.

— А не повернем, оно нам куда дороже присланных ею шестидесяти тыщ выльется, — снова поддакнул Романов.

Мнишек, соблюдая наш договор, помалкивал, но столь красноречиво кивал боярам, что было видно — ясновельможный целиком на их стороне. Мой союзник Нагой тоже не встревал, предпочитая лениво зевать и обдавая меня смачным перегаром.

Я слушал, прикидывая в уме, что воевать на два фронта всегда опасно, а потому желательно затянуть переговоры. Но как? Выход подсказал Власьев. Точнее, он указал направление, вовремя упомянув о том, что ныне отворенную грамотку им высылать нельзя, поскольку, судя по сообщению все того же воеводы, обращение короля, которое везли послы, адресовалось государю Дмитрию, который…

Тут-то мне и пришла в голову хитроумная идея, и я предложил поступить иначе. Выждав недельку, не более, надо дать гонцу отворенную грамотку для шведских послов. Получив ее, они неспешно поедут в Москву, мы их тут слегка придержим, приняв не сразу, а затем, уже на приеме, придравшись, что их бумаги составлены неправильно (что за обращение к покойнику?), отправим их восвояси. Пока они доедут до Стокгольма да подготовят новые, еще раз прибудут в Великий Новгород, вновь пошлют в Москву за отворенной грамоткой и так далее и тому подобное, времени пройдет вагон и маленькая тележка.

— Но отвечать-то им все одно придется, — не понял тугодум Мстиславский.

— Придется, — согласился я. — Но к этому времени у нас наступит полная ясность с королем Сигизмундом.

Возражения были, но в целом идею одобрили. Как я понял, исключительно из-за того, что окончательное решение благодаря ей можно перенести на потом.

Обо всем остальном рассказывать ни к чему. Какие-то отписки воевод, их просьбы выделить деньжат на обновление крепостных стен, кои изрядно обветшали, и всякое такое. Говорю же, ничего существенного, а кое-что и вовсе выеденного яйца не стоило. Даже странно — с чего вдруг ясновельможный столь упорно настаивал на моем присутствии? Неужто из-за одних шведов?

Но я добросовестно отсидел до полудня, решив навестить Федора после обеда, во время перерыва, длящегося на Руси аж до самой вечерни. И вновь не получилось. Тут как тут вновь с визитом пан Мнишек, притом часа на три. Сидел морщась, но стоически выдувая чашку за чашкой крепкий кофе и при этом болтая без умолку. А выгнать не моги, нечего и думать о несбыточном.

Отвязаться удалось, лишь когда я откровенно заявил, что нынче зван в гости к своим родичам князьям Долгоруким. Тогда только он нехотя поднялся с лавки, да и то вызвался проводить. Делать нечего, дал согласие и направился вместе с ним к Никольским воротам, хотя Знаменские, ведущие в Занеглименье, к Власьеву, вот они, под боком, но не светить же дьяка. Отстал ясновельможный от меня уже на Пожаре.

Ладно, нормальные герои всегда идут в обход, и я повернул коня в сторону Земской избы. Пока ехал, продолжал гадать, чего это Мнишек ко мне приперся. Но как ни ломал голову, получалось одно — не иначе как прошлые грехи замаливает. Задумавшись, я чуть не заплутал в кривых московских улочках, спохватившись, что еду не туда, когда передо мной выросли стены Белого города. Пришлось поворачивать влево.

Добрался я до подворья Власьева уже под колокольный перезвон, но дьяк, узнав о дорогом госте, покинул свою домовую церквушку, где стоял на вечерне, и устремился ко мне сраспростертыми объятиями. Поначалу все как обычно — поцелуйный обряд, богато накрытый, невзирая на пост, стол, правда состоящий исключительно из постных блюд, но я торопился, а потому приступил к делам сразу же, в трапезной.

Просьба моя заключалась в том, чтобы он разыскал всех известных на Москве свах. Надлежит выведать у них и подготовить для меня список имеющихся в Москве боярышень на выданье. Если есть на примете не москвичка, то бишь из худородных Рюриковичей, еще лучше.

— А для кого? — склонил голову набок дьяк. — Меня ведь первым делом о том спросят. И чего им поведать? Правду?

— Правду, — кивнул я и, вовремя припомнив оставшегося в Прибалтике Ивана Андреевича, назвал фамилию: — Для князя Хворостинина-Старковского. Просил он меня, чтоб я ему порадел по старой дружбе. Одного не знаю. Хотелось бы подобрать ему невесту из самых что ни на есть первейших, да боюсь, хватит ли его знатности.

Афанасий Иванович озадаченно посмотрел на меня, задумчиво поскреб в затылке и протянул:

— Ну-у, ежели дело токмо за ентим, то не сумлевайся. Он и сам из Рюриковичей, и род славен, и родичи в Думе сиживают, аж двое, да и покойный батюшка его в боярах хаживал. — И хмыкнул понимающе. — Для Хворостинина, стало быть, решил расстараться. Ну-ну, пущай для него.

Сам я тоже времени даром не терял, вспомнив свои обещания Басманову похлопотать перед Федором насчет его племянницы Фетиньюшки. Одно я дал поначалу — лишь бы отделаться. Но было и второе, гораздо позже, когда Петр Федорович выступил на суде в мою защиту. Дал я его хоть и мысленно, зато от души. Рисковал боярин, ох как рисковал, зная, насколько сердит на меня Дмитрий, но не побоялся. И гвардейцев моих, добровольно пришедших к нему в качестве видоков, на дыбу вздергивать не стал. Снял показания и отпустил. Между прочим, с учетом нынешних порядков неслыханное дело — отпускать без пытки. Это тоже дорогого стоило.

Да и сирота ныне Фетиньюшка, ибо сейчас на Руси в счет идут исключительно мужики, а у нее из ближайших родичей никого. Значит, никто не полезет к Годунову в фавориты, никто не станет клянчить вотчины с поместьями. То есть по всем статьям получался чуть ли не идеал. Только где ее искать, чтоб предварительно поглядеть?

Но, оказалось, ехать за нею никуда не надо. Стоило мне озадачить Багульника, чтоб заглянул в терем, некогда принадлежавший погибшему Петру Федоровичу, как тот выяснил, что в нем ныне она и проживает вместе с матушкой. То есть совсем рядышком, можно сказать, по соседству. И я на следующий день после окончания заседания Опекунского совета, кое-как отделавшись от вновь привязавшегося ко мне ясновельможного, самолично поехал туда в гости, покалякать с ее мамашей Агриппиной Васильевной.

Был с нею откровенен. Мол, так и так, ныне получается, дочка у тебя вроде как бесприданница, ибо с вотчинами худо, а мужиков нет — ни отца, ни дяди. При таком раскладе ее, чего доброго, придется либо за старика выдавать, либо за худородного. Но я был дружен с Петром Федоровичем, потому мне бы этого не хотелось, вот и решил проявить заботу, благо появилась у меня пара неплохих вариантов, которые могут оказаться весьма выгодными. И вскользь упомянул фамилию Ивана Андреевича.

Агриппина Васильевна поначалу не больно-то обрадовалась. Похвалив для приличия жениха, она, чуточку поколебавшись, но собравшись с духом, обмолвилась о радужной перспективе, на которую прошлым летом намекал ее деверь. Я, подосадовав в душе на неосторожность Басманова, еще раз напомнил ей об изменившейся далеко не в лучшую сторону ситуации. Но кое-какую надежду оставил, туманно заявив, что надо бы вначале посмотреть «товар». Если он такой замечательный, то как знать, как знать…

Ее матушка вновь замялась — вроде как не положено. Но я и не настаивал, просто попросив ее вывести свою доченьку где-то через полчасика прогуляться во дворик. Мол, мне по соседству со своей вышки хоть и не ахти как видно, но глаз зоркий, общие детали разгляжу, а подробности без надобности.

Врал, конечно. Учитывая, что наблюдал я за девушкой в свою подзорную трубу, разглядеть удалось все. В смысле все меня интересующее, благо солнышко припекало по-летнему, да и Агриппина Васильевна правильно меня поняла, отпустив дочку на прогулку без шубки.

Фигурой Фетиньюшка была… Ну если кратко, полная противоположность Мнишковне. Не зря ее дядюшка прошлым летом многообещающе сулил, что, войдя в лета, она вскорости нагонит и перегонит Ксению Борисовну по своим габаритам. Как в воду глядел. Ныне она, на мой взгляд, успела догнать царевну, и оттопыривалось у нее, как и хвалился Басманов, и впрямь изрядно, что спереди, что сзади. И это невзирая на семнадцатый годок. А кокошник на ее голове смотрелся куда краше драгоценного царского венца на Марине. Опять же и лицо без малейшего изъяна, весьма миловидное и симпатичное, залюбоваться можно. И тут ее дядюшка не обманул, уверяя меня, что она уродилась в своего дедушку Федора Алексеевича, который якобы был писаным красавцем.

И чем больше я ее разглядывал, тем больше проникался симпатией — уж очень располагала к себе пышнотелая деваха. Глаза большие, ресницы густые, сочный румянец во всю щеку, голос звонкий — отсюда слышно, как весело хохочет. Да и сама резвушка-пампушка — вон как лихо на качелях катается.

Получалось, достоинств предостаточно. Итак, кандидатура номер один имеется. Но ограничиваться ею глупо. Мало ли, вдруг она не понравится Годунову. Лучше обзавестись целым букетом, на любой вкус, чтоб как в цветочном магазине — не нравится бордовая роза, бери алую или белую, а можно гвоздику или лилию.

Пришлось заняться детальным изучением перечня невест, подготовленным Власьевым. Список, как он меня предупредил, далеко не полный, но для меня вполне. Говорят, Иван Грозный выбирал из сотен, ну а мы — люди скромные, нам и три с половиной десятка за глаза. Жаль, фотографий нет. Остается поверить Афанасию Ивановичу, заверившему меня, что все они как на подбор. Правда, дьяк сделал оговорку, оставляя для себя лазейку (дипломат есть дипломат), что известно оно ему опять-таки со слов свах, а те соврут — недорого возьмут, работа у них такая. Потому верить им от и до не следует, и смело можно утверждать одно — откровенных уродин они не стали бы предлагать, да и про явные изъяны не промолчали бы, а следовательно, таковые отсутствуют.

— Из любой хошь боярыня, хошь царица получится отменная, — не утерпев, намекнул на свою догадливость дьяк, передавая мне листы.

Ишь ты! Что значит наблюдательность, острый ум и житейский опыт! Влет вычислил, для кого я на самом деле стараюсь.

Я намекающе приложил палец к губам, но он развел руками, заверив, что все прекрасно понимает, дело тайное и лишний шум ни к чему. А судя по легкой одобрительной улыбке, было ясно — сам Власьев всецело на моей стороне. Да оно и понятно — Мнишковну он терпеть не мог, считая, что хуже кандидатуры в жены Годунову, даже если очень постараться, не подыскать.

Помнится, в минуту откровения он, невзирая на свою скрытность, пару недель назад сознался мне, что сам ломал голову, как бы половчее расстроить ее брак с Дмитрием. Первоначально-то «красное солнышко», еще до того, как я его отговорил, распорядился организовать помолвку прямо там, в Речи Посполитой, и в качестве представителя жениха должен был выступать именно Афанасий Иванович. Так вот, была у него мыслишка, когда станут спрашивать, не обручился ли государь с кем-нибудь ранее, ответить: «А я почем знаю. Он мне о том ничего не говорил». Вдруг ляхи смутятся таким уклончивым ответом и отложат венчание. Не знаю, хватило бы у него смелости ляпнуть эдакое, [892] но неважно — желание-то имелось, и оно одно говорит о многом.

Итак, списки. Большая часть фамилий мне ни о чем не говорила. Ну княжна Екатерина Петровна Буйносова-Ростовская. Возраст вполне соответствует — семнадцати еще не исполнилось. И что? Но, по счастью, как я сказал, их готовил Власьев, отведя на каждую кандидатуру по целому листу, и после фамилии, имени, отчества и возраста следовала жирная черта, а под ней куча весьма ценных пометок. На них-то я и ориентировался.

К примеру, в примечаниях к Буйносовой-Ростовской говорилось, что одна из ее сестер замужем за князем Алексеем Григорьевичем Долгоруким, прозвищем Чертенок, другая помолвлена. Имя жениха мне было хорошо известно: князь Иван Михайлович Воротынский. Вот и получается, что зятья ее батюшки либо из моих родичей, то бишь партии сторонников Годунова, либо держат нейтралитет, а следовательно, можно смело рекомендовать Федору и саму Екатерину. Эта ночная кукушка чего не надо Годунову не накукует.

Зато другая сразу отпадала, ибо матушкой Анастасии Ивановны Троекуровой была родная сестра Федора Никитича Романова Анна. Третью я тоже забраковал, поскольку…

Впрочем, рассказывать про каждую из списка Власьева ни к чему. Скажу лишь, что к вечеру у меня осталась примерно половина кандидаток в невесты, с которыми можно ехать к Федору, точнее, вначале к его матушке. Без нее все равно никуда, да и совет не помешает — вдруг я что-то упустил. Но сперва следовало переписать их набело, на отдельный лист и уже без пометок Власьева.

В тот же вечер прогуляться к Марии Григорьевне не получилось. Пока Еловик трудился, от усердия высунув язык, чтоб буковка к буковке, а я безмятежно попивал кофе, Москва вновь заволновалась…

Глава 31 К чему приводят молодецкие забавы

Сработала моя затея насчет оставшихся в столице ляхов. Изрядно поднабравшегося на халяву (оказывается, это слово сладко звучит не только для русского человека) пана Зигмунта Корытко из свиты Станислава Мнишка потянуло на амурные подвиги. Как ни удерживали его товарищи, но гусару море по колено, и он рванул на поиски любви, принявшись приставать к идущим мимо их подворья к церкви горожанкам. Поначалу были галантные слова, от которых те почему-то шарахались в разные стороны. Отчаявшись, он взвыл во весь голос:

— Ну почему они столь робки?! Даже слушать меня не хотят!

— А ты кокошник у нее с головы сними, — лениво посоветовал сидящий поблизости от него нищий. — Кокошник али кику. Тогда уж точно, покамест не вернешь обратно, до конца дослушает, потому как ей без него никуда.

Корытко кивнул и незамедлительно последовал его совету, погнавшись за одной из приглянувшихся. На его беду, кокошник снять с ее головы у него и впрямь получилось. Девица истошно взвыла, а Зигмунт — и трех минут не прошло — схлопотал по полной программе. Вначале он сам, затем и трое шляхтичей, вступившихся за своего товарища.

Роль моих тайных спецназовцев, оказавшихся поблизости, если не считать коварного совета Лохмотыша, сперва была пассивной — наблюдали, и только. А чего влезать — и без них желающих почесать кулаки о шляхетские скулы хоть отбавляй. Но когда те, прижатые к забору, изловчась, достали свои сабли, они вступились, помня мое слово: «До смертоубийства не допускать». И не допустили — Лохмотыш метнулся одному под ноги, подскочивший Вихлюй ловко пнул другого по руке, Лисогон третьего носком ноги в пах… Словом, свалили, скрутили и сноровисто поволокли в съезжую избу, во владения Давыда Жеребцова. А особо жаждущим, но не успевшим потрудиться над шляхетскими рожами указали на подворье — лучше туда поворотитесь, а то вон сколь людишек на выручку повылезали. Те и поворотились, загнав шляхту обратно за забор.

Далее все то же происходило, как я и предполагал, за исключением того, что освободить своих товарищей из острога поляки и не пытались. Не до того им было. Заняв глухую оборону, они со своего подворья и носу на улицу не показывали — чревато. Но штурмовать клятых ляхов москвичам не дали. Все тот же Лохмотыш немедленно метнулся ко мне в терем, и заранее предупрежденный, как действовать в таких случаях, Багульник выслал к их подворью два десятка гвардейцев — всех, что под рукой. Количество не ахти, но зато слава велика. Многие знали, чьи это люди, а потому вмиг угомонились и понемногу разбрелись, успокоенно приговаривая, что теперь-то Федор Борисович вместях с князем зададут им перца.

И вместо визита в Вознесенский монастырь я направился в Разбойный приказ — требовалось проконсультироваться. По счастью, послеобеденная сиеста закончилась, и народу там хватало. Увы, но сообщение дьяка Федора Янова меня не устроило. Оказалось, за причиненное бесчестие виновникам полагалось не столь и много — всего-навсего штраф. Усомнившись, я потребовал Судебник. Обиженный недоверием, Янов незамедлительно извлек его и отчеркнул желтым кривым ногтем нужную статью. Ну да, все правильно, штраф. Ладно, придется применить запасной вариант. Пусть их товарищи делают налет, чтоб освободить узников.

По дороге к своему подворью, прикидывая, как половчее и понадежнее сработать, я, с головой уйдя в свои мысли, даже не заметил, сколько у меня собралось гостей. Чуть ли не половина свиты пана Мнишка толпилась у ворот. Сам ясновельможный с десятком шляхтичей был внутри, сидя в ожидании князя в трапезной. Увидев меня, он бодро вскочил и, по своему обыкновению, закатил целую речугу о величайшей несправедливости, которую свет не видел, попутно цитируя огромные куски из Библии.

Я не мешал ему разглагольствовать. Наоборот, сочувственно кивал. Да и на его просьбу повидаться с «несчастными страдальцами, волею судеб и мрачного рока угодившими в тенета» тоже ответил согласием. Однако поставил условие — сопровождать его должно не более пяти человек. Остальным надлежит вернуться на подворье и сидеть там. Но насчет того, чтоб по пути к съезжей захватить с собой пана Станислава, я не возражал. Пусть посмотрит. Мальчик он с норовом, горячий, что мне на пользу — ускорит дело. А перед выездом, тихонько отозвав в сторонку Багульника, распорядился быстренько погрузить на телегу трехведерную бочку с водкой, отправив подводу вместе с нами.

Прибыв на подворье к Станиславу, я заявил мгновенно обступившим меня шляхтичам, что во всем разберемся по справедливости, сам я на них зла за содеянное их товарищами не держу, а в качестве доказательства тому — вот пожалуйста. И я указал на телегу с бочкой. Ехать с нами в съезжую, невзирая на водку, охотников оказалось предостаточно, но я и тут ограничил их число до пяти. Ни к чему, чтоб они попытались действовать сразу же — я пока не готов.

Ехать до владений Давыда Жеребцова было недалеко, но я все равно успел устать от вдохновенных речей старшего пана Мнишка, безумолчно твердившего мне, что не годится поступать с благородными точно так же, как с простецами. Вот у них в Речи Посполитой… В конце концов мне надоело, и я бесцеремонно оборвал его, процитировав высказывание римлян: «Закон суров, но это закон». Мнишек, обидевшись, умолк, и вовремя — мы приехали.


Я не стал говорить Жеребцову, чтобы он вызвал арестованных шляхтичей в допросную. Вместо этого я предложил навестить их в самом остроге. Давыд попытался нас отговорить, но я настоял. Пусть панове воочию убедятся, что справедливость соблюдается неукоснительно и шляхтичи находятся точно в таких же условиях, как и прочие арестанты.

По серым от грязи ступенькам крутой лестницы мы спустились вниз, в подклет. Тяжелая вонь немедленно шибанула в нос. Пахло не как в хлеву — гораздо хуже. Гнилой, спертый воздух, смешанный с запахами пота, мочи, гноя, исходившего от язв и струпьев, создавал такой удушающий смрад, что было удивительно, как люди, находящиеся здесь, еще живы. Впрочем, чему удивляться — я и сам некогда проторчал здесь пару суток, и ничего.

Воспоминание о тех днях помогло. Я ободрился и, обведя рукой ворох серых, грязных, вонючих тел, скорчившихся на полу, невозмутимо заявил:

— Вот видите, ясновельможный пан, и ваши тут, и наши тоже. Все строго по справедливости.

— Да-да, — торопливо закивал старший Мнишек и взмолился: — Давайте обратно, князь.

— А-а-а, не нравится ляхам русская вонь! — завопил кто-то, заросший и волосатый, поднимаясь с пола. — А вы бы поближе к нам, поближе. Здеся нюхните! — И словно по команде большой ком сплетенных тел зашевелился и к нам из него потянулись руки. Много рук.

Чего хотели арестанты — не знаю, но эти руки доконали шляхтичей, рванувшихся наверх. Я мужественно прикрывал их беспорядочное отступление, задержавшись и сказав караульному, чтобы разыскал и вывел всех четверых в допросную.

Поднявшись наверх, я с удовлетворением обнаружил, как непривычный к подобным зрелищам польский народец высыпал на крыльцо, с наслаждением дыша свежим воздухом. Пан Станислав, очевидно как самый благородный, а потому воспринявший увиденное острее прочих, вообще банально блевал, свесив голову с перил. Его батюшка стойко держался, но тоже находился на грани.

Передышка закончилась через десять минут, когда меня и Мнишков позвали в допросную, куда привели шляхтичей. Выглядели ребятки не ахти. Рожи поцарапаны (женский пол постарался), у кого глаз заплыл, у кого кровь из носа, а у главного виновника опухшее левое ухо было раза в два больше правого. Эдакий синьор Робинзон после очередного испытания. [893] Словом, сразу видно, что и мужской пол поучаствовал. Ну и пребывание в остроге, даже кратковременное, тоже наложило отпечаток. И на одежду, которая немилосердно воняла, и на тела — на моих глазах у одного с головы на плечо свалилась жирная вошь.

Увидев меня, и особенно Мнишков, все четверо радостно загомонили, решив, будто их забирают отсюда. Надо было видеть их вытянувшиеся лица, когда они узнали, что им придется провести здесь еще не одну ночь. Когда же я добавил, что все зависит от приговора — возможно, и не один год, — самый слабонервный, Ян Забавский, хлопнулся в обморок, а прочие ринулись взывать к справедливости.

— Это сколько угодно, — согласился я. — На Руси ее много, перепадет и на вашу долю, а как же.

Касаемо желания ясновельможного переговорить с ними у меня возражений не имелось, но здесь я все передал на откуп Жеребцова. Мол, он тут главный, ему и решать. Тот вопросительно посмотрел на меня, уловил согласие и широко развел руками — об чем речь. Я еле заметно кивнул ему на дверь и быстренько вышел в сени, но подался не на крыльцо, а в другую комнату. Давыд за мной следом.

— Ты вот что, — негромко распорядился я, — повели-ка удвоить караулы. Чует мое сердце, нынче или завтра ночью товарищи полезут их выручать.

— Тогда я лучше всю сотню сюда доставлю.

— Сотню — это хорошо, — согласился я. — Можно и две. Но не сюда, а на мое подворье. Когда начнется, тогда и они подойдут. Здесь пока хватит и удвоенных караулов. А заодно повели поднять всех остальных из полка, чтоб ждали сигнала. Думаю, и он лишним не окажется.

Жеребцов, правда, усомнился, подоспеет ли подмога из Кремля, не говоря про Сретенскую слободу, откуда до Занеглименья и вовсе чуть ли не верста, но я заверил его, что задержки не будет. Один дробный часовец, считая с первого раздавшегося выстрела, и обе сотни появятся. Что касается слободы, то мой гонец отправится туда еще до того, как шляхта нападет.

Я не подвел, приведя людей Жеребцова вместе со своими гвардейцами именно тогда, когда поляки успели взломать ворота, проникли внутрь и послали перепуганного караульного в подклет — сами не полезли. Наше появление оказалось для них полнейшей неожиданностью.

Надо отдать им должное — нашлось немало отчаянных, пошедших на прорыв, ибо пьяному море по колено, но первый залп в упор угомонил их. Трех особо буйных — навеки, хотя я и распорядился бить по ногам, ну и у остальных тоже запалу поубавилось. К тому времени, когда подоспели остальные сотни, никто и не помышлял сопротивляться, и к утру арестантского народу в остроге изрядно прибавилось.

На сей раз я был неумолим. Как ни упрашивали меня прискакавшие поутру Мнишки — и старший и младший, — я неизменно отвечал одной фразой:

— Это уже не татьба, но воровство, и за него придется держать ответ по всей строгости.

Изображать раздражение и гнев не требовалось, я действительно был на них зол — единственный день недели, когда можно проспать хотя бы до восьми-девяти утра, и на тебе, подняли ни свет ни заря. Лишь спустя полчаса я «смягчился» и нехотя заявил:

— Постараюсь порадеть, так и быть, но не знаю, что из этого выйдет.

Однако мои намерения резко изменились сразу после визита к Годунову. Оказывается, пока я возился с изгнанием остатков поляков из Москвы и подбирал ему приличных невест, он успел меня опередить и выбрать наиболее подходящую. Кого? Да Марину Юрьевну, прах ее побери. То-то ее батюшка столь старательно стремился загрузить меня делами, а стоило мне оказаться на своем подворье, постоянно наведывался в гости.

Я-то полагал, такая любезность вызвана исключительно его прошлыми грехами, а он попросту препятствовал моим попыткам навестить Годунова. Нет, не из-за того, что в это время там находилась его дочь, а чтоб я не узнал о ее визитах к моему ученику. Стоило же мне заикнуться о том, что надо бы заехать навестить Федора Борисовича, как он заявлял, будто недавно от него и тот как раз уснул, а потому лучше бы его не тревожить понапрасну, ибо нынче престолоблюстителю гораздо лучше, чем вчера.

Впрочем, в последнем ясновельможный не лгал — Годунов действительно поправлялся очень быстро. Это я знал точно, ибо, не полагаясь на сообщения пана Мнишка, регулярно отправлял к нему Дубца. И тот по возвращении из Запасного дворца, светясь от радости, сообщал, что царевич «лучшеет прямо на глазах».

Меня Годунов встретил счастливой улыбкой и, чуть попеняв, отчего столь долго не заходил, взволнованно сообщил, что он, слава богу, во всем разобрался. На вопрос, в чем именно, Федор снисходительно пояснил, что, как он и полагал с самого начала, я попросту ошибся насчет Марины Юрьевны. Да, были монахи, но пришли они к ее батюшке, и кулич предназначался ясновельможному. Испуг же государыни был вызван исключительно тем, что она решила, будто я возомню недоброе о ней самой, кое и произошло. Более того, хотя он сам ей тотчас поверил, она на всякий случай привела в качестве свидетеля одного из монахов, отца Каспера Савицкого, и тот, положив руку на Библию, клятвенно заверил, что все происходило именно так, как поведала Марина Юрьевна.

— Ну не мог же он солгать, верно?!

«Еще как мог, — мрачно размышлял я. — Для иезуита, один из принципов которых: «Цель оправдывает любые средства», сбрехать в таком деле нечего делать».

Я попытался обратить внимание моего простодушного ученика на несуразность — монахи-то и без того проживают на подворье пана Мнишка, так какого черта они подались в царские палаты. Однако и тут ответ нашелся. Дескать, инициатива пана Мнишка. Решил он доставить удовольствие своей дочке, напомнив о светлых и безвозвратно ушедших днях детства, вот и…

Словом, пытаться доказать что-либо нечего и думать. Вон как довольно улыбается. Рот чуть ли не до ушей, а в глазах такое безмерное счастье, что пытаться омрачить его — превеликое свинство. Остановило меня от дальнейших возражений и еще одно обстоятельство. Я уже на днях сделал ему операцию на сердце, притом без наркоза, — не хватит ли? И во второй раз рука со скальпелем у меня не поднялась. Тем более в запасе оставался резервный вариант — сама яснейшая. Ее сердце, в отличие от годуновского, оперировать можно смело, ничего не боясь, по причине его отсутствия.

Именно потому в разговоре с Федором я ограничился тем, что строго попенял на нарушение всяческих устоев, традиций и элементарных приличий. Мол, понимает ли он, как себя скомпрометировала Марина Юрьевна этими посещениями? Тот начал было оправдываться, но быстро сник и согласился со мной, что придется с этим закончить. Он даже клятвенно пообещал, что их следующая встреча состоится только на женской половине царских палат, куда он заглянет после своего окончательного выздоровления и, разумеется, в сопровождении ее батюшки.

Теперь можно потолковать по душам с Мнишковной и ее батюшкой. И я прямиком от Федора направился к ним, злющий как собака.

Ну Марина, ну Марина! Правильно про нее Пушкин сказал. Что значит гений — ни разу не видел ее, а угодил в самую точку.

И путает, и вьется, и ползет,
Скользит из рук, шипит, грозит и жалит.
Змея! змея! [894]
Но яснейшей повезло — пана Мнишка на половине дочери не было, а потому меня… попросту не пустили. Да-да, мои же гвардейцы и не пустили. Оставалось… похвалить их (а куда деваться, коль они строго следуют инструкциям) и попутно поинтересоваться, отчего государыня беспрепятственно выходила за пределы своих покоев. В ответ получил исчерпывающее объяснение, что запрета на ее уход я не давал, тем более всякий раз она покидала их в сопровождении родного батюшки.

Ну да, я ведь не ожидал с ее стороны эдакого нахальства.

Пришлось вносить соответствующие поправки и… идти искать хитрого Ёжика. Разыскал. Тот поначалу заупрямился, чуя недоброе, но я был настойчив, и он подчинился.

Едва мы уселись втроем за стол переговоров, как я, напомнив о наших договоренностях, взял быка за рога и заявил, что, коль они нарушили собственные обязательства, я имею право похерить свои. Увы, атака в лоб не удалась, поскольку пан Мнишек ехидным тоном попросил напомнить, в чем именно князь видит нарушения. Да, помнится, он действительно обещал мне голосовать на Опекунском совете так, как угодно Годунову и мне. Но разве он не выполняет этого?

А ведь и впрямь не придерешься. Я и не стал пытаться, вместо этого заявив, что пришел сюда нынче не для внесения изменений или дополнений в наши соглашения, ибо их время кончилось и наступила пора ультиматума.

— То есть как?! — подскочил Мнишек, не дослушав и ошарашенно вытаращив на меня глаза. — Я не ослышался? Ты, князь, в своем уме, говоря об ультиматуме русской царице?!

Он оглянулся на дочь с немым вопросом в глазах (правильно ли говорит?). Та благосклонно кивнула в ответ, подтверждая, и слегка поправила на голове свой венец. На мой взгляд, он и без того сидел безукоризненно, а если это намек, то…

— В своем, — хладнокровно подтвердил я. — Ибо предлагаю я его не русской царице, но тайной католичке, отнюдь не перешедшей в православие, да и впредь не собирающейся этого делать.

— Так в чем состоит твой ультиматум, князь? — холодно осведомилась Мнишковна, продолжая сохранять спокойствие.

— С Федором Марина Юрьевна видеться больше не должна, — отчеканил я. — Причины? Да какие угодно. Тут я ни в чем не собираюсь препятствовать фантазиям яснейшей панны.

— А князю не кажется, что он слишком много на себя берет? — прошипела Марина, и ее тонкие губы превратились в ниточку.

Смотрела она зло, но испуга в ее глазах я не увидел. Ну-ну.

— Не кажется, — отчеканил я. — И вообще, дискуссию по этому поводу объявляю закрытой. Иначе…

— И что же будет, если мы не подчинимся? — Ее батюшка выглядел тоже весьма уверенно. — Учитывая, что наияснейшая панна уже пояснила Федору Борисовичу, как на самом деле все происходило в тот день, мне кажется, твои козыри, князь, кончились.

— Не стоит верить всему, что кажется, — усмехнулся я. — Может, и кончились, да не все. Ты, конечно, умен, ясновельможный пан, спору нет. Про таких на Руси говорят: где прыжком, где бочком, где ползком, а где и на карачках, но своего добьется. Да и наияснейшая панна мудра не по годам. Вертлява настолько, что в нее и в ступе пестом не угодишь. И мне тягаться с вами во всевозможных увертках и прочей казуистике и впрямь бесполезно. Не потяну. Да я и… не стану. Лучше я поступлю проще, но и надежнее.

— Это как? — насторожилась Марина.

Ага, сползла ухмылка с лица! То-то! А ясновельможному и невдомек — продолжает улыбаться. Ну-ну, сейчас мы и у тебя ее с лица сотрем.

— Полагаю, вы оба слыхали про гордиев узел? — осведомился я.

Они молча кивнули.

— Ну так вот, я собираюсь поступить подобно Александру Македонскому.

— Князь считает себя равным ему? — ядовито поинтересовалась Марина.

— Ни в коей мере, — заверил я. — Но ведь мне и не надо завоевывать персидскую державу. Достаточно полоснуть саблей по тому, что вы тут навязали. И поверьте, она у меня достаточно остра, и я сумею управиться с вашими петлями.

— Я не мыслю, что Дума… — начал Мнишек, но Марина, положив ему руку на плечо, остановила:

— Подождите, батюшка. Полагаю, нам сначала следует до конца выслушать князя. Итак, продолжайте, Федор Константинович.

— Да-да, — закивал ясновельможный. — Что за таинственный козырь?

— Имя моему козырному тузу — народ, — почти весело сообщил я и повторил: — Именно народ. Федор Борисович по своей наивности поверил вашему вранью, все так, но поверит ли московский люд? Думаю, его на мякине не проведешь. Так вот, в случае непринятия моего ультиматума на следующий день по Москве поползут слухи о том, что венчанная на русское царство Марина Юрьевна — безбожная латинка, продолжающая исповедовать свою поганую веру.

От последних слов яснейшую аж передернуло. Пришлось любезно пояснить, что сам я против католичества ничего не имею, но именно так именует русский народ латинян, а я лишь цитирую будущие высказывания московских людей. А помимо празднования Мариной Юрьевной католической Пасхи у меня есть и иные неоспоримые доказательства, связанные с самими обрядами замужества и венчания на царство. Думается, их сможет подтвердить любой священник, не говоря про епископов, митрополитов и патриарха.

Дочка с папой тревожно переглянулись. Ба-а, никак мой блеф сработал. Значит, было что-то такое, чего быть не должно, или наоборот — чего-то не было. Ну что ж, тем лучше, тем лучше.

— А что подразумевает ясновельможный князь под иными неоспоримыми доказательствами?

«У меня их пока нет, но я знаю, где их искать», — подумал я, а вслух ответил:

— Федору Борисовичу мне их излагать бесполезно. Я уже убедился, как лихо вы находите объяснения. А потому узнаете о них от… мятежников. Они их процитируют все до единого, прежде чем начнут убивать. А произойдет это примерно через три-четыре дня. И на сей раз никто не придет на помощь — ни стрельцы, кто бы ими ни командовал, ни тем паче мои гвардейцы. Думаю, Библию вы оба знаете прекрасно. — Я встал, прошелся к чаше с водой, стоящей на небольшом столике в углу, и произнес: — Так вот, в случае отказа принять мои условия мне остается… умыть руки. — И я занес их над чашей, вопросительно уставившись на отца и дочь.

— У нас еще есть верные люди, — пролепетал пан Мнишек, глядя на меня, но усы его, как своеобразный барометр, уже поникли, указывая на «пасмурно».

Я усмехнулся, понимая, кого он имеет в виду. Свита. Жолнеры. Ну-ну.

— А это мой дополнительный запасной козырь, — сказал я, погружая пальцы в чашу. — Думаю, ясновельможный пан сам знает, какая кара следует на Руси за воровство, а шляхтичи из свиты пана Станислава напроказили так, что дальше некуда. Если собрать все обвинения в кучу, получится не одна — две, а то и три плахи на каждого. И поверьте, Опекунский совет окажется на моей стороне. Про Думу и вовсе молчу.

— А… если мы согласимся на твои требования? — задумчиво спросила Марина.

— Я добьюсь того, чтобы их выпустили, но с условием в двадцать четыре часа покинуть Москву. Тот, кого застанут в столице по истечении этого времени, будет считаться ослушником.

— Мы с батюшкой согласны.

— Но и это не все, — предупредил я. — Когда я стану ходатайствовать за них, меня непременно спросят, могу ли я обещать, что с их стороны такое не повторится впредь.

— Да! — одновременно выпалили оба.

— Нет! — отрезал я. — Ручаться за лихих польских гусар? Еще чего! Такого я никогда не стану делать. И тогда мне откажут. Но есть выход.

И я продиктовал условия: пан Станислав тоже уезжает в Речь Посполитую, прихватив с собой как свою свиту, так и всех жолнеров из свиты ясновельможного пана, за исключением десяти человек.

— Мы согласны и на это. Верно, батюшка?

Пан Мнишек растерянно уставился на дочь, но та уже не смотрела в его сторону. Повернув голову ко мне, она, усмехнувшись, ехидно заметила:

— Очевидно, пан князь не поверит мне на слово, а потому сейчас я принесу Библию и, положа на нее руку, клятвенно заверю, что выполню все требуемое.

И она действительно притащила Библию и, положив руку на книгу, произнесла нужную клятву. Я внимательно вслушивался в каждое слово, но никаких коварных уверток не обнаружил. Лишь гораздо позже я узнал, в чем скрывался ее подвох, но тогда, увы, я покинул царские палаты вполне удовлетворенный даденным обещанием.

А вот моя мысль о женитьбе Федора Марии Григорьевне пришлась не по душе.

— Молод он, — отрезала она.

Была мыслишка напугать ее Мариной Юрьевной, к которой ее сынишка неровно дышит, но я ее не стал озвучивать. Нехорошо получилось бы. Как ни крути, а такое попахивало предательством. Достаточно и того, что я действую за его спиной, а оно само по себе нехорошо. Кроме того, я был слишком успокоен клятвой яснейшей, а потому рассчитывал позже не спеша дожать свою будущую тещу — время позволяло.

Более того, спустя три дня мне продемонстрировали еще одно убедительное доказательство того, что Марина не собирается отказываться от своего обещания, хотя весьма тяготится им, ибо ко мне в качестве ходатая за яснейшую пришел весьма необычный гость…

Глава 32 Иезуит

— Вот, — смущенно представил своего спутника Николай де Мелло. — Я не забыл обещанное князю и привел человека, могущего рассказать о заокеанских землях много больше меня.

Августинец и впрямь задержался ненадолго, покинув мой дом буквально через пять минут, а может, и раньше, и мы остались наедине с Андреем Лавицким, успевшим отпустить, очевидно для маскировки, здоровенную бороду и напялившим на грудь крест, чтоб ничем не отличаться от православных монахов. Синие глаза взирали на меня с эдаким наивным простодушием и искренней радостью, но я не обольщался. Иезуит, он и в Африке иезуит.

Начинать разговор гость не спешил, выжидающе глядя на меня. Мне торопиться тоже было некуда. Однако, соблюдая вежливость, я указал ему на лавку, сам присел напротив и осведомился:

— Медку, сбитня, кваску?

Лавицкий призадумался.

— Могу угостить кофе, — улыбнулся я.

Тот пристально посмотрел на меня и тоже улыбнулся в ответ.

«Либо он куда искуснее в мастерстве растягивать губы, либо и впрямь искренен», — сделал я вывод.

— Лучше кофе, — охотно закивал он. — Остальное я уже пробовал, а его не доводилось. Но я слыхал, что он произрастает далеко отсюда, аж за святыми землями. Если не секрет, от кого князь его получает?

Выдавать свои связи с Барухом я не собирался и, неопределенно пожав плечами, туманно ответил:

— Мало ли от кого. Главное — желание, а при его наличии, можно добиться чего угодно.

— Да еще изобретательность в достижении своих целей, — подхватил он. — И тут князю остается лишь позавидовать. Одни его грандиозные победы в Эстляндии и Лифляндии свидетельствуют, что я имею ныне счастье общаться с человеком в высшей степени находчивым и необычайно, притом разносторонне талантливым. Достаточно вспомнить…

Хорошо у него получалось. Вроде бы человек попросту расточает мне комплименты, не более. Но если внимательно вслушаться, то становится ясна главная цель — показать знание всех подробностей моей стремительной карьеры на Руси, начиная с самых первых дней, то есть еще до моего появления в Москве. Ну тут понятно, откуда сведения — Арнольд Листелл собственной персоной. А вот про мои шаги в Первопрестольной… Тут ему пришлось здорово попыхтеть, собирая информацию и о моем проживании в Малой Бронной слободе, и о драке с боярскими детьми, после которой я угодил в острог, ну и так далее. Да и фамилия дяди Кости была ему известна: Монтеков. И, помянув ее, Андрей высказал легкое удивление, отчего отец появился на Руси под одной фамилией, а сын под другой.

— Но-но! — грозно сказал я. — Предупреждаю, что гнусные инсинуации насчет моей подлинной фамилии лучше бы оставить в покое. Еще покойный Борис Федорович в своей далекой молодости хорошо знавал моего отца именно как князя… Мак-Альпина. В память об отце, с которым усопший государь был в юности дружен, он и меня не колеблясь принял на должность учителя своего сына. А то, что моего батюшку прозвали Монтековым, лишний раз подтверждает, как могут на Руси коверкать иноземные фамилии, вот и все.

— Разумеется, — кивнул Лавицкий. — Кто бы спорил, кто, бы возражал. Непонятно одно: отчего во всей Италии не отыскалось ни одного князя из столь славного и древнего рода. Дело в том, что я недавно оттуда, но мне так и не удалось найти тех, кто хоть краем уха слышал бы о твоей фамилии.

— Не там спрашивал, — хмыкнул я. — И не у тех.

— Возможно, — уступчиво согласился он. — Хотя это весьма странно, учитывая, что мне помогали вести поиски, опросив множество людей во всех крупных городах, но… пусть будет по-твоему.

— Вот именно, — кивнул я. — Да и какая разница, нашли или нет моих родственников? Главное, что здесь, на Руси или, по крайней мере, в Москве, моя фамилия хорошо известна.

Гость молча кивнул и задумчиво огладил свою бороду, очевидно собираясь с мыслями. Я не торопил, прикидывая, зачем я понадобился Дружине Исуса. Можно было бы, конечно, попросту взять да и вытурить его, но, во-первых, мешали общие воспоминания по Путивлю. Помнится, именно он перекрестил меня, когда я отправлялся на дуэль с паном Станиславом Свинкой, симпатизируя явно мне, а не самодовольному шляхтичу, хотя тот был католиком.

Во-вторых, ничего плохого он мне не сделал, и будет просто невежливо, если я ни с того ни с сего выпровожу его, а в-третьих, вначале лучше узнать, зачем он заявился ко мне. Шантаж вроде не прошел, но расслабляться не стоит. К тому же, судя по легкости, с которой он от него отказался, это пробный шаг, не более, а самое интересное впереди. Явно имеется какое-то предложение, но какое? И как на него реагировать, когда я его выслушаю? Понятно, что придется отказать, но сделать это лучше поделикатнее, ибо, судя даже по тем обрывочным сведениям, которые я получил об этих ребятах еще в университете, иметь их во врагах весьма и весьма чревато.

Однако молчание стало надоедать, и я небрежно поинтересовался:

— Так что там у нас с рассказом о заокеанских землях? Пока я не услышал о них ни единого слова. Долго еще будем ходить вокруг да около, отец Андрей? Хотя, признаться, едва увидев тебя, я сразу усомнился в том, что мне удастся услышать о них — где Путивль и где Америка. Да и до того, как мне кажется, отец Лавицкий проживал в Речи Посполитой, а не в Бразилии и не в Мексике.

— Напрасно князь считает, что знания непременно связаны с личными путешествиями, — тихо откликнулся тот. — Есть книги, которые написали мои братья по ордену, успевшие там побывать, и мне хорошо известно многое из происходящего там.

— Тогда я слушаю.

— Но для начала я должен передать тебе благословение нашего святейшего отца римского папы Павла Пятого.

— Мне послышалось? — изумленно уставился я на него. — Кому ты должен передать благословение папы?

— Тебе, князь, тебе, — улыбнулся он и… перекрестил меня.

— Вообще-то я уважаю все веры в равной степени, — медленно произнес я, — но…

— И потому подготовил указ о равноправии всех религий на Руси, убедив в его необходимости ныне покойного императора Дмитрия Иоанновича, — подхватил Лавицкий. — Притом составил его столь хитро, что и Боярская дума согласилась с ним. Именно за это и благодарит тебя наместник Христа.

— Спасибо, конечно, — кивнул я, по-прежнему пребывая в легком ступоре. Всякое ожидал услышать, но такое?..

— Я ведь еще тогда в Путивле подметил, что ты, князь, весьма умен и умеешь мыслить широко, — продолжал он. — Что ж, с таким человеком и мне юлить ни к чему, а потому буду предельно откровенен. Речь пойдет об императрице Марине и… приданом твоей невесты. Полагаю, прежнего надела со столицей в Костроме, принадлежащего ранее престолоблюстителю, князю Мак-Альпину будет достаточно?

«Ну так я и предполагал, что мы не сойдемся, — с легкой досадой подумал я. — И почему они все лезут с «откатом»? А губа у него не дура. Значит, ни больше ни меньше как Маринку на царство. А луну с неба и пригоршню звезд ей на платье не надо? Ну в качестве довеска».

Но внешне оставался невозмутим, благо что как раз в это время появился Дубец с подносом, на котором небольшая турка, врученная мне Барухом вместе с мешками кофе, источала нежный аромат. Он аккуратно поставил на стол блюдце с медом (замена сахара), а рядом блюдо побольше — с коврижками и прочими сладостями. Положив перед каждым из нас по красиво расшитому платку в качестве салфетки и по маленькой серебряной ложке, мой стременной, разлив кофе по чашкам, вопросительно уставился на меня. Я покачал головой, давая понять, что больше ничего не надо, но у самого порога окликнул его, велев вызвать двух караульных из дежурного десятка.

Подметив краем глаза, что Лавицкий насторожился, я успокоил его:

— Ни к чему, чтобы кто-то случайно услышал некие подробности из нашей последующей беседы, хотя боюсь, что она навряд ли окажется плодотворной, поскольку яснейшую панну на царство я не…

Договорить не успел, осекшись, ибо ксендз весело засмеялся. Я недоуменно уставился на него, но этот наглец продолжал весело хохотать.

— Ну да, я и сам считаю, что это предложение ничего, кроме смеха, у здравомыслящего человека вызвать не может, — вежливо согласился я, стараясь не выдать охватившего меня раздражения.

— Езус Мария, да неужто ты мог подумать, будто я явлюсь к тебе с подобной просьбой?! — наконец выдавил он и, вытирая платком глаза, продолжил: — Конечно же нет. Разумеется, ни я, ни кто-либо другой не имеем ни малейшей возможности хоть как-то повлиять на избрание русского царя. Да мы и не собирались этого делать. Более того, если Боярская дума и Освященный собор придут к мнению, что Федор Борисович Годунов является наилучшим претендентом на престол, поверь, я буду только рад. Он — человек здравомыслящий, а кроме того, у него есть прекрасный советник, который поможет не наделать глупостей на первых порах. Следовательно, Речи Посполитой будет не нужно опасаться своего восточного соседа.

— А-а… при чем тогда приданое? — вконец растерявшись, уставился я на него.

— Ну это же очевидно, — развел руками отец Андрей. — Федор становится царем и, полагаю, выделит жениху своей сестры ту часть земель, которую имел сам.

— Тогда в чем заключается просьба?

— Дозволить Марине Юрьевне некоторые вольности. — И лицо иезуита мгновенно приобрело умоляющее выражение. —Право, мне искренне жаль яснейшую панну, живущую ныне словно монахиня или какая-то головница, угодившая в русский острог. К тому же ей и осталось быть подле трона совсем недолго. Ты же сам говоришь, будто избрание Годунова предрешено. Пускай! Но тогда ей останется покинуть Русь, верно? И… я бы хотел, чтоб она дожила до этого светлого дня, а не окончательно зачахла к тому времени от своего затворничества. Ныне же ей вовсе ничего нельзя. В кои веки заглянула к Федору Борисовичу навестить больного, оказывается, и это запрещено.

— То есть вольности заключаются в дозволении и далее навещать Годунова? — усмехнулся я.

— Да нет же! Я вовсе не то имел в виду. Хотя, если князь желает получить за его сестрой Кострому и прочее, конечно, лучше допустить ее один-два раза к будущему царю, чтобы и она могла попросить его о том.

— В приданом не нуждаюсь, — буркнул я.

— Ну нет так нет, — покладисто согласился Лавицкий. — Тогда и ей ни к чему видеться с Федором Борисовичем, тем более он вроде бы выздоравливает. Собственно, главная моя просьба заключалась совсем не в этом. Речь идет лишь о разрешении выезжать за город и ее достойном пенсионе при отъезде. Зная, насколько влиятелен ныне князь, я хотел бы попросить его не поскупиться, когда на совете или в Думе станут обсуждать, какую сумму надлежит выделить на дальнейшее содержание яснейшей, а какую — ее отцу.

— Вот как? Речь всего-навсего о серебре? — недоверчиво уточнил я.

— Ну конечно, — обрадовался Лавицкий. — Да и суммы смехотворные. Тому же пану Мнишку просьба выплатить тридцать тысяч злотых и выдать перед его отъездом в Речь Посполитую долговое обязательство еще на семьдесят тысяч злотых, чтобы он смог расплатиться по своим долгам перед королем. Право, оно совсем недорого. В общей сложности всего-то чуть более тридцати тысяч рублей. Да и необременительно, ведь в обязательстве можно указать разумные сроки выплаты. Ну-у, скажем, три года, притом без начисления процентов, то есть, говоря по-русски, резы.

— И Сигизмунд согласится с таким обязательством? — усомнился я.

— Как там говорят на Руси? — Иезуит потер переносицу, вспоминая, и выдал: — С паршивой овцы хоть шерсти клок. Ведь в противном случае король не получит с пана Мнишка ни гроша. Ну и назначить Марине Юрьевне пенсион в размере тридцати тысяч злотых в год как бывшей русской царице.

— И все? — настороженно уточнил я, прикидывая, что ясновельможному и впрямь можно отстегнуть деньжат — невелика сумма. Да и Марине пенсию назначить все равно придется. В конце концов, ей, как бывшей царице, и впрямь меньше десяти тысяч рублей в год платить стыдно. Однако ощущение, будто в нашем разговоре есть нечто неправильное, не покидало меня. Возникшее несколькими минутами ранее, оно все усиливалось и усиливалось.

— Разумеется, — развел руками иезуит, и я неожиданно понял, почему взялось у меня это чувство.

Да потому, что Лавицкий изначально ни разу не заикнулся о ее будущем сыне, которого она, может быть, родит. И я, пообещав, что, когда станут обсуждать финансовые вопросы, стану лично ратовать за выплаты пану Мнишку и назначение пенсии бывшей царице, открыто спросил его, почему тот молчит о неродившемся ребенке.

Тот помрачнел и нехотя пояснил:

— В свите яснейшей достаточно многоопытных женщин, которые знают толк в таких делах. Уже ныне им понятно: с беременностью царицы ничего хорошего не выйдет. Все признаки говорят, что ей не выносить плод больше месяца, от силы двух. Получается, в любом случае несчастье произойдет до начала лета. Вот и выходит, что когда соберется распущенный Дмитрием Освященный Земский собор… — Он не договорил, но и без того было понятно.

Я тоже обошелся без комментариев. Выражать сочувствие — прозвучит фальшиво, а радость неуместна. «Возможно, Марина потому и прислала ко мне Лавицкого, поняв, что окончательно проиграла, и решив выцыганить напоследок побольше деньжат, — мелькнула мыслишка. — Скорее всего, так оно и есть».

— Я очень благодарен тебе, князь, — встрепенулся иезуит, прервав молчание и поднимаясь с лавки. — Признаться, когда я шел сюда, то надеялся, что ты не станешь противиться, однако сомнения оставались. Я даже приготовился к тому, что ты не согласишься, приготовив ответный подарок.

— Вот как? Подарки я люблю.

— Прослышав про обширные планы князя о собственной торговле русских купцов с другими странами, будучи в Риме, я переговорил кое с кем. Насколько я знаю, пока оная торговля невозможна в связи с отсутствием у Руси кораблей, как торговых, так и боевых. Так вот, Испания могла бы помочь, а ее галеоны по праву считаются лучшими в мире. И это не будет стоить русской казне ни единой полушки, ибо король вначале готов приобрести русские меха, а уж потом привести корабли в русские гавани.

— И он готов заплатить за меха настоящую цену? — осведомился я.

— Разумеется, — кивнул Лавицкий. — Мне известно, сколько платят за них подданные короля Иакова. По сути, они попросту обдирают Русь. Представители его католического величества короля Филиппа Третьего [895] готовы оценить их куда дороже, чем подданные Иакова. Скажем, от тридцати до пятидесяти песо за каждую соболью шкурку.

Я удержал себя в руках, хотя очень хотелось присвистнуть. Учитывая, что англичане в среднем платят за нее примерно рубль, максимум два-три, получалось, что… Хотя погоди-ка. А сколько стоит этот самый песо? Но иезуит, словно услышав мой мысленный вопрос, пояснил:

— Стоимость песо равна восьми реалам, или примерно половине золотого дуката. Думаю, остальное князь сочтет сам.

Я кивнул. Действительно сочту, несложно. Итак, три с половиной грамма пополам и множим на пятьдесят. Ого! Восемьдесят семь с половиной граммов золота за каждого соболька. В переводе на рубли почти тринадцать. А если по минимуму, на тридцать? Все равно больше семи с половиной рублей. А в том же Великом Новгороде англичане платят по рублю, от силы по два. Выходит, мне предлагают в шесть раз больше. Что-то мало верится. Хотя, учитывая их рудники в Америке, они, наверное, действительно купаются в золоте, а потому…

— Ну что ж, хорошо, — кивнул я. — Такую торговлю можно лишь приветствовать.

Иезуит собрался уже уходить, но спохватился:

— Чуть не забыл. — Он вновь улыбнулся. — Коль между нами возникло доверие, я хотел бы окончательно развеять подозрения князя насчет моего желания поспособствовать венчанию твоего ученика с Мариной Юрьевной. Мне ведь все равно придется отправляться в Испанию, дабы окончательно договориться с представителями короля Филиппа Третьего. Федор Борисович же действительно жених на загляденье, и я со своей стороны могу помочь в выборе достойной невесты для будущего государя всея Руси. Помнится, покойный царь Борис Федорович хотел подобрать своему сыну кого-то не из числа подданных, но из императорского дома Габсбургов. Если князь по-прежнему желает выполнить волю своего благодетеля, столь возвысившего его, я могу подготовить полный список всех наиболее заслуживающих внимания юных незамужних особ. А по пути в Испанию мне не составит труда заглянуть в Австрию и переговорить кое с кем…

«Ух ты! — восхитился я. — Самое то». От невесты, в которую ткнет пальцем матушка, Федор еще может отказаться, но не выполнить, можно сказать, предсмертную волю батюшки он навряд ли отважится. А подтвердить таковую найдется кому. Старший Годунов действительно искал невесту в царствующих домах Европы, и целая куча дьяков Посольского приказа, не говоря про Власьева, в курсе.

Да что дьяки, когда я сам, помнится, сидя в Думной келье вместе с Борисом Федоровичем, помогал ему разбираться с этими невестами. Правда, уровень был куда ниже, в основном дочери немецких герцогов, маркграфов, пфальцграфов и прочее, а здесь пожалуйста — Габсбурги. Круче некуда. Скорее всего, они — католички, как и Марина, но ведь без предварительного согласия на принятие православия ни одна кандидатура вообще не будет рассматриваться. Получается, нынешнее вероисповедание будущей невесты — пустяки. А уж я прослежу, чтоб ее окрестили как положено.

Но бурную радость выдавать не стоило, поэтому я на всякий случай пренебрежительно поморщился и лениво осведомился, найдется ли сейчас в их семействе хоть кто-то относительно приличного возраста — чтоб и в куклы не играла, но и перестарком не считалась, то есть от четырнадцати до двадцати лет.

Лавицкий твердо заметил, что таковые имеются, и не одна. К примеру, дочери сестры короля Филиппа III Каталины Микаэлы, герцогини Савойской. Старшей, Маргарите, семнадцать, а Изабелле — пятнадцать. Кроме того, в самой Австрии есть два чудесных варианта: девятнадцатилетняя Анна и семнадцатилетняя Мария Магдалина. Первая — дочка эрцгерцога тирольского Фердинанда, а тот в свою очередь — сын императора Священной Римской империи Максимилиана II. Вторая — младшая дочь эрцгерцога австрийского Карла II, а он — родной дядя нынешнего императора Рудольфа II. Надо сказать, все девицы эрцгерцога Карла славятся и красотой, и умом, и Мария отнюдь не исключение. Не зря король Речи Посполитой выбрал супругу именно из дочерей эрцгерцога и остался ею столь доволен, что после ее безвременной кончины пожелал жениться не на ком-нибудь, а на ее родной сестре Констанции. Да и нынешняя королева Испании и Португалии Маргарита тоже из этого семейства.

— Признаться, и мне очень хотелось, чтоб будущий государь Руси остановил свой выбор именно на ней, — простодушно сознался Лавицкий. — Тогда он окажется в родстве с королем Сигизмундом Третьим, а родичам вроде бы как воевать друг с другом негоже.

Я не торопился с ответом, да и нечего мне было сказать — решать-то моей будущей теще и самому Федору, а они пока даже не видели портретов невест. Но иезуит решил, будто я не согласен, и заторопился с пояснениями про Марию Магдалину. Дескать, брак с нею сулит огромные выгоды и для самого Годунова.

Скорее всего, нынешний император Рудольф не оставит после себя мужского потомства, ибо упорно не желает жениться, да и в летах, за пятьдесят. Следовательно, власть в империи перейдет к его брату Матвею. Собственно, уже перешла, поскольку на недавнем семейном совете в Вене решено передать ему бразды правления над всей Австрией, Венгрией и Моравией. Вне всяких сомнений, его утвердят и в Чехии, а после смерти Рудольфа изберут императором. Матвей же в свою очередь немногим младше брата и тоже до сих пор не женат. По всему получается, что и от него наследников не дождаться. Тогда императорский скипетр перейдет в руки их двоюродного брата: эрцгерцога Фердинанда, сына Карла II, ныне правящего в Штирии, Каринтии и Крайне. Ну а случись что с ним, у него еще два родных брата. Получается, Годунов в случае женитьбы на Марии Магдалине в перспективе непременно окажется зятем императора Священной Римской империи германской нации: либо Фердинанда, либо Максимилиана, либо Леопольда.

— Хорошо. На днях подумаю, посоветуюсь, — кивнул я и, подметив, что Лавицкий смущенно замялся, явно желая, но не решаясь что-то сказать, поинтересовался: — Что-то еще?

— Как мне кажется, князь совершит ошибку, привлекая к столь деликатному делу людей из Посольского приказа, — натужно выдавил иезуит. — Я имею в виду, на начальном этапе. Потом-то понятно, без них не обойтись, но предварительно… Поверь, они могут все испортить. Различие в верах — вопрос слишком деликатный, и далеко не всякий смотрит на него столь широко, как высокочтимый князь. Поэтому, как мне кажется, куда лучше, если со старшим братом Марии Магдалины эрцгерцогом Фердинандом станут разговаривать… — И он умолк, вопросительно уставившись на меня.

Понятно, куда гнет товарищ. В посредники набивается. Но почему он уверен, что у него самого выгорит? Суть-то остается прежней: выдать сестру за православного царя, и свою веру она должна сменить в обязательном порядке, до своего венчания. Об этом я и спросил.

Лавицкий ответил не сразу, словно прикидывал, о чем лучше до поры до времени умолчать. Но даже с учетом его умалчиваний я понял, что этот самый Фердинанд та еще штучка. При куче достоинств — добрый с приближенными и слугами, щедрый, умеющий легко сходится с людьми — он ревностный католик. Именно потому иезуит уверен — с братьями из ордена Исуса австрийский эрцгерцог станет разговаривать куда дружелюбнее. Естественно, в столь щекотливом, деликатном деле в любом случае нельзя поручиться за абсолютный успех, но тем не менее.

Я поморщился. Коль так, на кой ляд нам сдалась такая невеста. Но Лавицкий опередил меня. Мол, женщины из дома Габсбургов весьма хорошо воспитаны и прекрасно понимают свое предназначение. Дальше отведенных для них границ они никуда не суются и во всем покорны своему супругу, за что и ценятся мужьями.

— Хорошо, — кивнул я. — Но об этом мы с тобой поподробнее потолкуем завтра, ибо мне надо как следует подумать. Ну и посоветоваться, разумеется. Но если ты и получишь согласие, то, во-первых, участие твоего ордена будет абсолютно негласным, во-вторых, только на начальной стадии переговоров, а в-третьих, мне понадобятся портреты всех пяти потенциальных невест.

Лавицкий не возражал, но многозначительно потер палец о палец. Сумму назвал скромную, полтысячи, включая все расходы — путешествие, небольшие подарки и прочее. И конечно же я должен распорядиться, чтобы он поехал «во всеоружии», то есть имея при себе парсуны [896] самого Годунова и верительные грамоты.

И снова все уперлось в упрямство Марии Григорьевны. Но на сей раз я проявил недюжинное упорство. К тому же у меня имелся могучий союзник, на чьи слова я поминутно ссылался. И пусть душа Бориса Федоровича парила на небесах, но о желании своего покойного супруга монахиня хорошо знала, а потому хоть и упиралась, но через час сдалась. Однако особо обговорила, памятуя о прошлых неудачах, необходимость соблюсти строжайшую тайну, дабы в случае чего позор отказа не выплыл на всеобщее обозрение.

Скрепя сердце я пообещал ей и это, хотя не представлял, как смогу обеспечить секретность. Как может умолчать Лавицкий, что он приехал от имени родственников будущего русского царя?

Но касаемо тайны выход подсказал сам иезуит. И достаточно ловкий. На портретах же нет имени, а потому кто на них изображен — поди пойми. И почему не поименовать этого человека… князем Мак-Альпином. Да и вообще вести переговоры от моего имени. Титулов у меня предостаточно — и князь, и герцог, и думный боярин, а слух о моих блистательных победах в Прибалтике успел обойти всю Европу. Ну чем не выгодный жених?

— А не получится накладка? — возразил я. — Речь шла об одном, а официальные сваты приедут от другого?

— Сейчас главное — договориться в принципе, — вкрадчиво пояснил Лавицкий. — А сие означает получить согласие на брак с человеком православной веры. И если его дадут, то навряд ли родня невесты станет отказывать другому жениху, еще более титулованному, нежели первый. Да и прочее, включая парсуну, останется без изменений, верно?

— Ладно, — согласился я. — Пусть так. За живописцев не волнуйся, не сегодня завтра управятся, усажу за работу сразу троих. Деньги и грамоты отдам вместе с портретами. Но есть дополнительное условие: с тобой отправится мой человек.

— Князь не доверяет мне? — Лицо Лавицкого уныло вытянулось.

— Если б не доверял, мы бы с тобой вообще ни о чем не говорили, — проворчал я. — Но помимо получения согласия на брак мне надо, чтобы он лично потолковал с нею.

— О чем? — удивился иезуит.

— Обычная светская беседа, дабы выяснить ее ум, образованность и… характер.

— Навряд ли ему это удастся за одну-две встречи, — усомнился мой собеседник.

— Хотя бы немного. На первых порах хватит и того.

Нужный человечек у меня имелся: Андрей Иванов. Парень видный, польским владеет в совершенстве, немецким так-сяк, маловато в «Золотое колесо» из тех краев захаживали, но, на мой взгляд, вполне сносно. К тому же у него дядя и батюшка служат в Посольском приказе, да и у самого способности имеются, языком чешет — заслушаться можно. А кроме того, как рассказывал о нем Емеля, психолог он тот еще, от бога, и чем дышит посетитель, вычисляет влет. Вот и пускай присмотрит за иезуитом, чтоб не трепал зря языком, а заодно получит дополнительную разговорную практику и сможет рассказать мне о своих выводах после беседы. И грамотки я оформлю на его имя — так оно куда надежнее. Благо и липу стряпать не надо. Помнится, Мария Владимировна вместе с Емелей по моей рекомендации два месяца назад удостоила его титулом барона. Кажется, Вайварского — есть такое небольшое поместье верстах в двадцати пяти от Нарвы в сторону Ревеля.

— И помни, я буду с нетерпением ждать посланцев испанского короля, — предупредил я Лавицкого перед отъездом. — Лучше всего, если они сразу доставят свои корабли, предназначенные для продажи Руси. Думаю, тогда наш торг пойдет куда веселее и… обойдется для них намного выгоднее.

С Власьевым я консультироваться не стал, рано. Вначале надо получить предварительное согласие, а уж затем… А вот на подворье купца Баруха бен Ицхака своего человечка на всякий случай на следующий день отправил. Требовалось посоветоваться по поводу цен. Правда, застать купца не удалось — не появился он в Москве. Ну и ладно. Обождем. Авось нам не к спеху, время есть, благо других дел хоть отбавляй, знай успевай вертеться.

Однако человек предполагает, а судьба располагает. Первого апреля, на следующий день после отъезда Лавицкого и Иванова, мне пришлось отложить все занятия, ибо я получил тревожное сообщение. И увы — оно никак не походило на первоапрельский розыгрыш.

Глава 33 И снова в путь

Сигизмунд не стал дожидаться окончания сейма, проходившего в Варшаве. Зная настрой господ сенаторов, которые непременно попытаются решить все миром, а к этому на сейме и шло, король надумал поступить иначе. Оказывается, у них каждый пан вправе объявить войну любой стране. Этим Сигизмунд и воспользовался во избежание конфликта Речи Посполитой с Русью. Он уговорил одного из своих самых знаменитых полководцев Яна-Кароля Ходкевича и двоюродного брата Льва Сапеги Яна-Петра объявить войну Марии Владимировне, но от своего имени.

Любопытно, что в состав войска Ходкевича вошли не только все три роты телохранителей-наемников, изгнанные из Москвы, но и часть поляков, прибывших с «кровавой свадьбы», как они окрестили бракосочетание Дмитрия с Мнишковной.

«Вот и делай людям добро», — вздохнул я, узнав о последних.

Мало того, среди добровольцев оказалось несколько сотен тех ляхов, которые помогали покойному государю прийти к власти. Дескать, в обиде они, что тот не заплатил им, как обещал.

Всего Ходкевич и Сапега набрали тысячи четыре добровольцев, но, по слухам, они послали и за запорожскими казаками. Правда, не из числа реестровых, чье участие можно было бы расценить как начало официальных военных действий Речи Посполитой, а из голытьбы, так называемого поспольства. [897]

Доставили сообщение Оскорд и Жиляка из «Золотого колеса», но с изрядным запозданием. Вербовка добровольцев проходила гораздо севернее, и узнали они о ней в общем-то случайно. Ехал в Шклов, [898] где находился один из пунктов, некий шляхтич, заночевал в Кракове и вечерком заглянул в «Золотое колесо». Не ведая местных порядков, он, проиграв все деньги, долго упрашивал поверить ему в долг, обещая непременно рассчитаться, привезя добычу из Эстляндии. Мои ребятки заинтересовались и в виде исключения дозволили. Первую тысячу он просадил за считаные минуты и стал просить увеличить кредит, красочно расписывая горы будущих трофеев, ибо под стягом столь знатных полководцев, как Ходкевич и Сапега, не раз бивших шведов, победы обеспечены. И вообще, пора проучить зазнавшуюся москву, нахально учинившую королевство и усадившую на его престол какую-то бабу, притом бывшую монашку…

Будущую добычу шляхтич, сколь крупной она бы ни оказалась, проиграл полностью, оставшись должен моему казино десять тысяч злотых, но мои ребятки сплоховали, решив не сообщать непроверенную информацию. Мало ли кто что сболтнет — поначалу надо вызнать, так ли оно на самом деле, а дорога в Шклов и другие города, принадлежащие Ходкевичу и Сапеге, заняла немало времени.

Выдавать Годунову свою связь с «Золотым колесом» не хотелось, а потому пришлось пойти на хитрость, сказав, что мне было видение. Однако пояснение, годившееся для Федора, воспринявшего мои слова на веру, навряд ли могло подойти для Опекунского совета или Боярской думы. И как быть? Дожидаться, пока Мария Владимировна сама пришлет весточку о нападении на нее? Нельзя. Мы и так опаздываем, ибо набранное Ходкевичем войско отправилось в поход, когда мой человечек находился еще в Варшаве. Плюс время, чтобы добраться ему до Кракова, который отделяет от столицы четыреста верст, если плыть по Висле. Да и по суше немногим меньше — около трехсот. Ну и сама дорога до Москвы. Гнали, конечно, не жалея себя и не щадя коней, но все равно. Получалось, если промедлить, Ходкевич с Сапегой успеют взять столько городов, что потом замучаешься отбирать.

И порешили мы с Федором поступить иначе. Возиться с дворянским ополчением слишком долго — минимум неделю. Да и то лишь потому, что часть его — так называемые «выборные» дворяне — уже собрана для так называемой «береговой службы», как здесь именуют рати на южных рубежах для обороны от татарских нашествий. Но на возврат их из-под Коломны, Серпухова, Тулы, Калуги и так далее все равно уйдет не меньше недели. Да и пойдут они на север не больно-то быстро. Помнится, я говорил о неповоротливости, медлительности и нерешительности Мстиславского. Вот уж кто воистину кунктатор. И как его ни торопи, толку не будет.

С учетом всего этого выходило, что самое лучшее, если я, будучи в пути, пришлю к Годунову гонца с тем же самым сообщением, а он пусть созывает русские рати и, возглавив их, идет мне на подмогу. Сам я пока попробую оттянуть на себя часть сил Ходкевича и Сапеги, всячески мешая им.

Теперь требовалось благовидное объяснение: с чего вдруг я подался в Прибалтику? Отыскалось оно быстро. Я ведь собирался к лету сменить стрелецкие гарнизоны в городах королевы. Вот и отлично. Тогда не вызовет подозрений и пара тысяч стрельцов, которых я беру с собой, — смена. Весьма кстати, а то мне маловато одних гвардейцев, которых к тому же полностью забирать никак нельзя — требовалось оставить три сотни, несущих службу в царских палатах и в Запасном дворце Годунова.

С этим я и вышел на Опекунский совет. Те оказались рады-радешеньки. Не только препон не чинили, но наоборот — на все лады принялись уверять, что без меня лучше всего с тамошними делами никто не управится. Даже особую бумагу выправили, где мне указывалось «промышлять государевым и земским делом, смотря по тамошнему делу, как бог наставит». Как я понял, нечто вроде карт-бланша на все что угодно.

Наметив два стрелецких полка из числа лучше всех постигших ратную учебу, я решил в качестве дополнения объявить сбор лучшим сотням других полков. Было особо указано, что не препятствую дополнительному набору добровольцев, особенно молодых и не обремененных семьей. Сроки установил жесткие, всего два дня, а сам рванул в Вардейку. Планировал выехать оттуда на следующее утро с шестьюстами гвардейцами, но получилась почти тысяча — узнав, для чего я их собираю, ко мне на поклон ринулись представители Второго полка.

Вначале это были сотники с десятниками, то есть те, кто совсем недавно служил в Первом, а нынче был назначен (в качестве стажировки и с повышением) во Второй. Они-то, на правах ветеранов, и обступили меня целой делегацией. Мол, и так вместо того, чтоб заниматься делом вместе с остальными, пришлось по княжескому повелению возиться с этими сопляками, а теперь еще из-за этого нас с собой не берешь?

— А кто с ними останется? — осведомился я, но они в ответ дружно загалдели, что многие из их подопечных уже готовы. Не полностью, разумеется, но стреляют славно, и парни хоть куда, а иные выглядят получше, чем они сами прошлым летом, когда спасали Федора Борисовича от бояр. Потому запросто можно и их прихватить с собой.

Мои отговорки, что обычная прогулка до Прибалтики может неизвестно чем обернуться, возможно, придется драться, не помогли.

— Ты ж сам сказывал, что они все — будущие гвардейцы, — резонно возразил Голован. — А когда ж им подлинными стать, коль они здесь, в Вардейке, сидеть станут?

Пришлось пойти навстречу, но объявить жесткий отбор: треть, от силы половина, не больше, и самых лучших, которые и стреляют метко, и перестраиваться научились, и во всем прочем успели постичь основные азы ратных премудростей. Из десятников и сотников то же самое — у кого больше людишек отобрали, те их и возглавят, остальные остаются. А чтобы отбор прошел без обид, по-честному, завтра учиним экзамены: и на стрельбу, и на перестроения, и на прочее…

Выезжали по раздельности, не смешиваясь. Первый, как и положено, впереди, Второй следом. Даже строевые песни у них были разные. Если гвардейцы бодро горланили ту, что я разучил с ними две недели назад: «Путь далек у нас с тобою…», то Второй вытягивал «Марусю», которая «слезы льет». Тоже моя работа. И пускай песня из кинокомедии, но ничего страшного — главное, слова менять не надо и под строевую годится запросто.

А разные, потому что каждому свое. Дело в том, что незнакомое для Руси слово «солдаты» я в песне для Первого полка заменил на «гвардейцы». Вот и получалось, что Второму петь «гвардейцы, в путь, в путь, в путь» пока рановато. Не доросли ребятки, это звание еще заслужить надо, в бою себя показать, а они — кандидаты на сей почетный титул, не более.

Но любовался я стройностью их рядов недолго. Им на Медведково и дальше на север, а меня ждала Москва, стрельцы, и не они одни. А потому, назначив общий сбор возле Дмитрова, я тотчас устремился в столицу. Не в том дело, что я не доверял Богдану Воейкову и Давыду Жеребцову, чьи полки должны идти на смену эстляндским гарнизонам. Просто Зомме, которому я передал бразды правления, вполне управится без меня. В отношении же стрелецких голов были опасения, что замешкаются, затянут, по своему обыкновению, со сборами, а тут каждый день на счету. И точно, если б не мое появление, оба непременно выступили дня на три, а то и на четыре позже, да и у меня хоть и получилось сократить эту задержку, но все равно без лишних суток не обошлось.

Годунова я предупредил, чтобы он об истинной цели моей поездки никому и ни под каким соусом, особенно Ксении. Однако моя белая лебедушка сама догадалась. Нет, даже не так — почуяла. И как я ни хорохорился, стоя у изголовья ее брата, где я с нею и распростился, как ни талдычил про какой-то месяц-полтора от силы (стану я долго возиться с этой сменой гарнизонов!), как ни старался перевести все в шутку, не получилось. Улыбнется, кусая губы, и, мгновенно посерьезнев, снова за свое:

— Но я ж чую: не то оно, таишь ты что-то.

Если б заплакала, мне б и то легче, но ведь крепилась. В черных глазищах чуть ли не половодье, а наружу ни-ни, сдерживалась. Только дрожащие пальцы волнение и выдавали. А видя, что ничего не помогает, про Ольховку напомнила. Мол, тогда еще тебе заповедала, все обскажи, а осьмушку, коя самая худая и страшная, утаи. Али забыл?

Вздохнул я и подумал, а вдруг у нее действительно душа от моей полуправды чуть успокоится. И «раскололся». Мол, оно и впрямь выеденного яйца не стоит. Подумаешь, привиделось мне, будто Сигизмунд науськал на Марию Владимировну несколько панов, которые в свою очередь собрали возле себя такую же шантрапу и подались с нею в Эстляндию. Во-первых, неизвестно, правда оно на самом деле или нет — мало ли чего приснится. А во-вторых, даже если оно на самом деле так, делов с ними на копейку. Босяки они, ей-ей, босяки. А у меня наоборот — орлы. И расстраиваться ни к чему. Вот посмотришь: придю, увидю, победю.

— Ну и на том благодарствую, — вздохнула она. — А про осьмушку я уж сама как-нибудь опосля. — И взгляд прицельный из-под густых ресниц на братца.

Понятно, у кого она ее выпытывать примется. Но за Федора я был спокоен — могила. И не потому, что стойкий, а просто добавить нечего — я ж ему тоже, про свое видение рассказывая, поведал ровно столько, сколько нынче Ксении. А для окончательного ее успокоения заявил, что все равно буду осторожен и очертя голову на рожон не полезу. И заторопился с уходом, смущенно попросив Федора отвернуться. Ох и надежное средство — смачный поцелуй в сахарные уста влепить. Не знаю, как кому, а меня в похожих ситуациях с Ксюшей он не раз выручал. Вот и сейчас помог: зарумянилась моя лебедушка, повеселела, даже улыбнулась легонько. Правда, с натугой, но выглядело естественно — с польским воробушком не сравнить.

Вот и чудненько. А теперь обнять Годунова, выслушать последнее напутствие беречь себя и возвернуться живым и здоровым и… Тут он замялся и развел руками:

— А что еще пожелать — и не ведаю.

— Ну-у, как потомку шкотских королей, лучше всего семь футов под килтом, — весело подсказал я, кивая на вошедшую с каким-то питьем Любаву и вгоняя ученика в краску, и твердо заявил: — Вдруг задержусь, а потому говорю заранее: прощевай, государь.

— И впрямь торопишься, — попрекнул он.

— Зато назвал тебя так самым первым, не забудь, — подмигнул я и… был таков.

Помимо стрельцов не забыл я прихватить с собой и ребяток из тайного спецназа, ополовинив все бригады, а «купеческую» вообще целиком. Да и Емелю заодно забрал. Магдебургское право — замечательно, но ныне дела куда важнее, а мне кровь из носу нужен хоть кто-то, могущий лопотать по-польски. Впрочем, сам Емеля был тому лишь рад. А когда я предупредил его, чтобы он, помимо всего прочего, настраивался для особой миссии, ибо не исключен вариант, что ему снова придется сыграть роль Годунова, возликовал вдвойне. Нравятся парню всякие переодевания, маскарады, аферы. Да и покрасоваться лишний раз в царской одежде тоже приятно, а ее я позаимствовал у Федора Борисовича почти целый сундук, отобрав самую что ни на есть нарядную.

Ехали в моем обозе помимо медика Давида Вазмера и две «медсестры». Присутствие первой, Резваны, было запланировано мною заранее. А вот Павлину, которая Галчонок, я поначалу брать не предполагал, рассчитывая оставить при Ксении — пусть стажируется в должности тайной телохранительницы, мало ли что может случиться в мое отсутствие. Правда, готовность у нее пока не ахти, разве что ножи выучилась здорово метать, но и оставлять на своем подворье не хотелось.

И без того гвардейцы и дворня, когда я вечером выходил из сарая, где гонял ее по вечерам до седьмого пота, проверяя, насколько хорошо она за день освоила очередную порцию показанных приемов, смотрели на меня как-то странно. Сквозило нечто в их взглядах. Не осуждающее, нет, но понимающее. И понимающее совершенно неправильно, ибо того, о чем они думали, и в помине не было. Я ж педофилией отродясь не страдал, так что на ее фигурку ни разу не бросил ни одного оценивающего взгляда, дитя дитем.

Впрочем, гвардейцев и дворню тоже можно понять. Вот зачем, скажите на милость, князь с ней уединяется по вечерам? Конечно, варианты могут быть разные, но если бы что-то невинное, они запираться не стали бы. Это раз. И второе. Павлина ведь особо не стеснялась, вопила как резаная, когда проводила очередной прием, а почем народу знать, с чего девка так орет? Опять-таки напрашивается вполне естественная догадка — от удовольствия. Нет, имелся еще один вариант: князь за провинность плетью или кнутом учит. Но уж больно часто лупцует, каждый вечер. Да и вид ее, выходящей из сарая… Целым-целехонька, вся потная, лицо красное, лоб в капельках пота, а на губах счастливая улыбка. Ну и я следом, тоже вспотевший и в расхристанной одежде.

И какой напрашивается вывод? То-то и оно.

С одной стороны, это меня устраивало, ибо превосходно объясняло ее последующее появление у царевны. А что, дело-то житейское. Приголубил князь, потешился, позабавился, а надоела — пристроил в благодарность за полученные удовольствия в свиту своей невесты, которой и невдомек, каким местом та прислуживала князю. Весьма логично, не подкопаешься. Но с другой стороны, столь худая слава… Не обо мне, нет, о Галчонке. Ладно, перешептываться станут, а если кто-нибудь в глаза девчонке ляпнет? Обидно такое выслушивать, когда ни в чем не виновата. И девственность свою в оправдание не предъявишь — нет ее, татары расстарались.

Своими сомнениями я честно поделился с нею самой. Мол, так и так, потому думай сама — дальше учиться или ну ее. Та не колебалась, моментально выпалив: «Дальше!» А касаемо слухов зарделась поначалу, но через секунду пренебрежительно отмахнулась, заявив, что на пустые поклепы ей наплевать.

Узнав о моем намерении в связи с выездом в Прибалтику передать ее Ксении Борисовне, Галчонок предложила взять ее с собой. И когда просилась, рассчитывала не просто меня разжалобить, но с умом, изобретательность проявила. Вначале сослалась, что покамест не годна для царевны, ибо мало чего знает. А когда не помогло, вмиг перестроилась и завела иную песню. Мол, не управиться одной Резване с приготовлением снадобий, а она смышленая, да и помогала Марье Петровне, когда Годунов в Вардейке находился, успев многое освоить.

И я махнул рукой — пусть едет. Не приставлять же к Резване в качестве помощников своих гвардейцев. Одно дело — перевязки и первая медицинская помощь. Эту науку в каждом десятке знал один специально выделенный для того человек, вроде санинструктора. Совсем иное — толочь сушеные травы, смешивать в пропорциях да варить настои с отварами. А у Резваны одной, как знать, возможно, и не получится со всем управиться — как дело пойдет.

Да и мысль мелькнула: «Лучший способ сбить излишнюю воинственность и всякие романтические бредни. Пускай поглядит на будни войны: кровавые, страшные и бесстыдные в своей откровенной наготе. Заодно потренирую применительно к ее новым обязанностям. Раз она — будущий тайный телохранитель, надо развивать в ней наблюдательность, умение запоминать всякие несущественные мелочи».

Дергать я ее начал уже по дороге. Времени-то свободного навалом, если правильно распределить обязанности, чтоб не бегали ко мне за всякой мелочью, и я регулярно спрашивал ее о том о сем: «В деревушке, что мы миновали, сколько домов насчитала? А колодцев?» Ну и тому подобное.

А помимо тренировок Галчонка успел заняться и еще кое-чем. Гадать, как воевать с Ходкевичем и Сапегой, рано, ничего не известно, и в основном мои думы занимал анализ — что успел сделать, а чем надлежит заняться в первую очередь по возвращении. Разумеется, помимо долгожданной свадьбы с Ксенией, которую мы с Федором наметили ближе к Троице. Резервное время — если не успею вернуться — после Петровского поста, благо он в этом году короткий, всего две недели.

И чем больше я анализировал, тем больше находилось важных и первостепенных дел. Странно, в Москве я полагал, что успел очень многое. Одно книгопечатание чего стоит. Денег, конечно, на азбуку, заказ на которую я успел утвердить на Опекунском совете, уйдет изрядно, очень большой тираж, сто тысяч, но оно того стоило. Правда, количество поначалу хотели подрубить впятеро — слишком дорого, а денег в казне, увы, но я заявил, что расходы беру на себя.

Да и к борьбе со взяточничеством приказного народца я успел руку приложить. Во-первых, постарался максимально затруднить прием посулов, как их тут называют, введя в обязательном порядке прием посетителей с челобитными в специально отведенной комнате. Все истцы должны находиться в ней, никуда не выходя. Разумеется, выслушивать их станут по очереди, но попробуй-ка всучить взятку при куче посторонних.

Во-вторых, тем же указом Опекунского совета было велено завести (по принципу Костромы) специальные регистрационные книги. Тут ведь как. Даже если твое дело на сто процентов верное и можно обойтись без подношения, у приказного народца имелась еще одна возможность для вымогательства денег: заморозить его ход. Объяснений масса: бумаги где-то затерялись, дьяк приболел, очередь велика, вон сколь всего решать приходится. Порою человек ждал месяцами, а если б сунул за икону кошель с денежкой, то завтра же добился бы долгожданного результата. И совали. А куда деваться?

Дабы это пресечь, в том же указе помимо введения регистрационных книг четко оговаривалось: принятое дело надлежит рассмотреть в недельный срок. Если он не выдерживается — пеня за каждый просроченный день. Небольшая, всего десятая часть процента, но зависит от суммы, указанной в иске. И идет она наполовину казне, а наполовину истцу. Но коли иск не имущественный, все равно штраф: каждый день по полушке. Мелочь, но за месяц просрочки набирается пятнадцать московок. А на второй месяц пеня удваивается. Ну и на третий тоже — ежедневно по копейной деньге. Итого за год больше трех рублей.

В-третьих, призадумавшись, я понял, отчего народ столь охотно дает взятки. Причина не только в установившейся традиции (не подмажешь — не поедешь). Имеется и еще одна — безнаказанность. Самому-то взяткодателю не предусмотрено никакой кары. В худшем случае обманут подьячие — возьмут, а решат не в твою пользу, вот и все. Да и то такое случалось крайне редко. У крапивного семени своеобразная корпоративная этика — брать у одного, либо у истца (это чаще), либо у ответчика.

И тогда я на Опекунском совете настоял на принятии отдельного указа, вводившего уголовную ответственность за дачу посула. А чтобы все о том знали, прямо перед приземистым каменным двухэтажным зданием приказов специальный бирюч с самого утра ежечасно оповещал народ. Ну и тайных спецназовцев я задействовал — распустили «секретный» слух по торжищам. Да еще с примерами: «Недавно свояка прямо в приказе взяли, когда он кошель подьячему давал, да обоих в Разбойный сволокли. Ныне оба в узилище томятся». А в довершение ко всему я распорядился на каменной серой стене здания, где расположены приказы, вывесить плакат. Коротенький такой, но емкий: «За дачу посула — острог». И унылая рожа из-за решетки выглядывает. Это Караваджо расстарался, изобразил в лучшем виде.

Понятно, что всеми этими мерами до конца истребить взяточничество нечего и думать, но для начала неплохо. Хотя все равно придется проводить чистку и устраивать показное судилище над особо злостными. Но их выявлением уже сейчас занимается Игнатий Незваныч Княжев, которому я перед отъездом поручил сбор неопровержимых фактов.

Но анализировал я днем, в пути, а по вечерам, на привалах, помечал в дневнике (монахи Чудова монастыря изготовили по моему заказу), что делать дальше. И тоже отдельно по каждому направлению. К примеру, в дальнейшей борьбе с посулами ввести негласные проверки опять-таки с участием тайного спецназа. Адвокатов здесь, слава богу, нет, и припертый к стенке не вывернется — это тебе не Россия двадцать первого века. Тут и закон не довели до абсурда, и справедливость пока действует.

Причем заняться в первую очередь начальством. Баснописец верно заметил: «На младших не найдешь себе управы там, где делятся они со старшим пополам». [899] Если подобрать в руководство честных людей, пускай относительно честных, они сами в свою очередь начнут давить подчиненных, берущих взятки, движимые не только справедливостью, но и… завистью: «Как так? Я — начальник, получаю больше, а у него и перстень золотой с камнем, и хоромы в три этажа, и… Словом, надо к нему как следует присмотреться».

Заодно намечал дела на перспективу, а их, как выяснилось, тьма-тьмущая. Одно благоустройство столицы обойдется в копеечку. Конечно, такого свинства, как в Европах, в Москве не наблюдается, но грязи хватает. И то, что ее меньше, чем в каком-нибудь занюханном Париже, Лондоне, Мадриде, Риме и прочих городишках, отнюдь не оправдание.

А для наведения порядка тоже потребуется изрядно серебра. За кадки для мусора заплати, за подводы для регулярного вывоза тоже. Кони ладно, можно из царских табунов взять, из выбракованных, но зарплату людям отдай, за рытье свалки отстегни. Коль все обсчитать, не сотнями — тысячами пахнет. А если к ним добавить укладку брусчатки в Кремле и на главных улицах — у трех моих гвардейцев кони ноги поломали, угодив копытами в образовавшиеся щели между бревнами, — получатся и вовсе десятки тысяч.

В остальном, что ни возьми, та же картина. Про школы, к примеру, создание которых я обговорил с патриархом. Да, церковно-приходские, то есть доплачивать священникам и дьячкам-учителям придется, но немного, и строительство особых изб можно на местных возложить, но бумага и прочее все равно влетит в копеечку. И так любое дело — повсюду требуется как минимум тысячи. А где взять?

Получалось, чуть ли не половина проектов зависнет мертвым грузом, даже с учетом того, что два-три я оплачу из своего кармана. Тогда-то я и надумал после военной кампании отправиться под Великий Новгород, в Хутынский монастырь. Пора воспользоваться сообщением бывшей царицы всея Руси Анны Колтовской, а ныне игуменьи Дарьи, и извлечь золото, спрятанное в его стенах Иваном Грозным.

Что же касается якобы проклятий, которые, по ее словам, нависли над этим кладом, то уж как-нибудь управлюсь. И вообще, страшиться надо живых людей, от которых куда больше пакостей. Ну а покойники — мирные люди, как в песенке поется, а я вдобавок человек не суеверный.

А кроме того, припомнилось и другое: долги Дмитрия, притом в основном перед иноземными купцами и ростовщиками. Да и за испанские галеоны, обещанные Лавицким, придется отстегнуть будь здоров, коль мехов не хватит, и опять-таки иноземцам. А коль впоследствии кому-нибудь из кредиторов или продавцов придется худо, это не мои проблемы. Впрочем, учитывая профессию, пращурам банкиров двадцать первого века сам черт не брат, а если и брат, то так, младший, и куда безобиднее. Словом, как-нибудь ухитрятся, договорятся со своими родственничками из числа нечисти. Остатки же можно вручить пану Мнишку, доставшему меня своими причитаниями насчет невыплаченного вено. Но исключительно в качестве обещанной иезуиту компенсации и за день перед окончательным отъездом ясновельможного и яснейшей из Руси. Что станется потом с ними обоими, меня тоже не волновало.

Однако спустя пять или шесть дней — мы к тому времени добрались до Великих Лук, отмахав чуть ли не полтысячи верст, — стало не до размышлений и не до ведения записей на привалах.

Глава 34 Псков

Первым нам повстречался не гонец — целое посольство, направляющееся в Москву из Мариенгаузена — одного из трех городов, которые мы понастоянию Мнишковны передали обратно Сигизмунду. Оказывается, как ни странно, первый удар Ходкевича все равно пришелся по ним, со всеми отсюда вытекающими последствиями. И тщетно горожане уверяли, что русские стрельцы их покинули, сообщив перед уходом, будто Мариенгаузен сызнова принадлежит Речи Посполитой.

Нет, особых зверств не было, убийств тоже, но грабежей хоть отбавляй. Особенно усердствовали запорожские казаки. Гетман же и Сапега то ли не могли, то ли не захотели остановить своих людей. Учитывая, что под их знаменами собрались добровольцы и казачья голытьба, я больше склонялся к первому.

А так как город располагался всего в нескольких верстах от русских рубежей, то жители, едва буйное воинство покинуло их, направившись дальше, на Мариенбург, решили проситься… сызнова принять их назад. Больше всех надрывался толстячок-бургомистр.

— Ну ведь взяли же вы нас, так почто обратно отдавать?! — горячо убеждал он меня, неистово размахивая при этом своими короткими ручками. — А мы уж и все подати, все дани, как положено, без утайки и обману. — И ищуще заглядывал мне в глаза.

Я смущенно развел руками (будь моя воля, но увы) и… посоветовал ехать дальше, в Москву. Пусть Опекунский совет решает, как поступить с городом.

Вторая встреча произошла на следующий день возле городка Остров. На сей раз это был гонец от стрелецкого головы Темира Засецкого, ныне сидевшего в Юрьеве, как после переименования стал назывался Дерпт. Точнее, в Юрьеве-Литовском. Оказывается, именно так его назвал еще Иван Грозный, когда лет пятьдесят назад его рати взяли город.

Засецкий сообщал, что после взятия Мариенбурга и Нейгаузена Ходкевич вместе с Сапегой устремились к Оденпе, но не сумели взять город с ходу, «на копье». Пришлось Сапеге брать его в осаду, а сам гетман рванул под Юрьев. Продвигался он столь стремительно, что сам Засецкий, сидевший в замке Ринген, расположенном неподалеку, еле успел перебраться в город.

Темир не паниковал, писал взвешенно, спокойно, но предупреждал, что без подмоги Юрьеву долго не выстоять. От горожан поддержки ждать нечего, кроме русских купцов, которые обещали сами боронить Русские ворота. Остальные же пребывают в смятении и страхе. А ихний бургомистр уже побывал у Засецкого с требованием сдать город, пока Ходкевич добр и дозволяет покинуть его русским стрельцам без потерьки чести, то есть со знаменами и оружием. Тот, понятно, отказался, но сил явно недостаточно, чтобы защитить остальные восемь ворот. И даже если ляхи, подвезя свои пушки, которых, слава богу, при них еще нет, станут ломить только в двое или в трое из них, все равно удастся продержаться от силы дня три-четыре, не более. Слава богу, помогает налетами Ратман Дуров. Его сотни постоянно тревожат ляхов. Но своих сил у Темира, чтоб удержать город, немного. Он, конечно, отправил гонцов к Шеину, но тот навряд ли выделит ему больше двух-трех сотен, а их мало — нужно не менее полутысячи.

Получалось, надо торопиться. Но вначале воодушевить. С этим я управился быстро, отправив гонца обратно в Юрьев, и не одного, а в сопровождении своих людей. Дал ему, правда, немного, всего два десятка пушкарей. Зря, что ли, я прихватил с собой помимо своей особой сотни чуть ли не половину московских, включая возглавлявшего их Исайку, точнее, Исая Исаевича. Пусть наладит там стрельбу по-новому, изготовив дальномеры. Но проинструктировал, что до поры до времени им надлежит тренироваться на иной стороне, обращенной к реке. Заодно и выставленные гетманом караулы разгонят.

Срок на все установил жесткий, трое суток. На четвертые все пушки должны иметь дальномеры и стоять на крепостных стенах напротив польского лагеря, дабы при необходимости устроить ляхам хорошую встречу. Но коль штурма не случится, палить строго воспрещаю.

Написал я Засецкому и грамотку, в которой предупредил, чтоб о нас помалкивал, а заодно дал совет, как лучше забивать внутреннее пространство перед воротами, в которые Ходкевич станет ломиться. Разумеется, Темир и сам все хорошо знает, но я предложил ему кое-какое дополнение, своего рода ноу-хау. Дескать, за день до начала штурма надо каждую баррикаду густо обмазать сверху донизу… дерьмом, выпотрошив все городские нужники. С учетом польского гонора, думается, боевой азарт у них изрядно поубавится.

Но на эту работу следует поднапрячь местных жителей. А чтобы они поактивнее трудились, надлежит им сообщить, что именно воинство гетмана учинило с тремя городами, которые и без того переданы ранее полякам. Тут я ориентировался на Мариенгаузен, прикинув, что и с остальными бравые польские гусары вкупе с казаками поступили точно так же. Думается, после такого известия горожане навряд ли станут филонить, не говоря о том, чтобы тайно, под покровом ночи, открыть ворота и впустить ляхов в город.

А вот в Колывань к Марии Владимировне отправлять никого не стал. Причина все та же — соблюдение секретности. Узнав, что рати Сапеги и Ходкевича разделились, у меня появилась некая дерзкая идея, не дожидаясь подхода Годунова, самому разобраться с обоими. Людей маловато? Не спорю. Но если действовать неожиданно и ночью, то… Словом, пусть королева немного понервничает, не страшно. Шведы лезть на Колывань не собираются, предпочитая решить дела миром, а польские рати — вот они. Посему промолчим.


Зомме и стрелецким головам предстояло выбрать стоянку для лагеря. Разумеется, где-нибудь в лесной глухомани и не очень далеко от Оденпе и Юрьева. В идеале где-то посредине между ними, но на русской территории, куда Ходкевич соваться не станет.

Но больше всего задач пришлось на долю Вяхи Засада. Его спецназовцам надлежало выяснить, держится ли еще Оденпе с его деревянными стенами, сколько там осаждающих, и по возможности пробраться в город, передав им еще одну мою грамотку, схожую текстом с посланием Засецкому. Ну а коль Оденпе обложен плохо, то надлежит взять у Жеребцова две-три стрелецкие сотни и незаметно провести их в город.

Другой части спецназа следовало сосчитать количество воинов у самого Ходкевича и узнать, где пушки гетмана. Если еще в пути — отбить, но коль сопровождающих окажется слишком много, несколько сотен, лучше не дергаться — соблюдение тайны нашего появления в этих местах дороже. Да и людей, посланных Сапегой и гетманом по ближайшим деревням в зажитье, то бишь за продовольствием, тоже не трогать — никто не должен знать, что мы здесь, у них под боком.

Более того, решив максимально успокоить гетмана, я поручил пятерке тайных спецназовцев немедленно отправиться на поиски людей Ратмана Дурова. Надлежало известить стрелецкого голову, чтобы он прекратил наскоки на воинство Ходкевича. Ну и передать, чтобы он либо приехал сам, либо прислал в наш лагерь пару сотников посмышленее для согласования всех дальнейших действий.

Прикинув, что волхв Световид со своими людьми навряд ли успел переселиться на новые земли, еще зимой выбранные для проживания, я все-таки решил послать туда пару десятков гвардейцев. Мало ли, вон как все вокруг зазеленело, да и тепло по-летнему, вполне могли перебраться из своего болота. От волхва мысль плавно перетекла к нашему недавнему проводнику эстонцу Хеллику, чья деревня располагалась рядом с землями Световида. Эстонца я поручил немедленно доставить в лагерь. Лучше, чем этот парень, навряд ли кто сможет подсказать, откуда незаметнее всего подобраться к Сапеге и Ходкевичу. Или к обоим разом, но я надеялся, что они не успеют соединиться.

Разумеется, Зомме, едва встав лагерем, должен незамедлительно послать гонцов во Псков, чтобы я знал, где мне разыскивать свои полки. Услыхав о Пскове, Христиер Мартынович недоуменно уставился на меня.

— Князь отправляется туда? — спросил он. — А как же…

— Ненадолго, — ответил я. — От силы на пару дней. Сам посуди — подкрепление-то нам нужно, верно? А где его взять? Туда же, насколько мне известно, еще покойный государь посылал воевод для сбора ратников. Сколько набрали — не знаю, но нам и тысяча ой как пригодится. Кроме того, есть у меня одна задумка, а чтоб ее воплотить в жизнь, опять-таки без Пскова не обойтись.

Можно было бы отправиться по реке Великой, сама бы доставила, но я торопился, да и коней девать некуда, и пришлось отправляться со своими двумя сотнями гвардейцев посуху. Ближе к вечеру показались могучие башни Пскова, а в сумерках я уже сидел у воеводы в Довмонтовом городе, [900] в старом Застенье.

И тут меня ждала первая неожиданность, причем не совсем приятная. Оказывается, правил в городе мой давний, но недобрый знакомый, боярин Шереметев. Двое сыновей погибли у него. Один, Борис, от рук моих гвардейцев, а второго, Ивана, притом его первенца, положил я сам. И Петр Никитич это знал. Не всех же атакующих мы тогда положили на волжском берегу, и уцелевшие, хорошо видевшие происходящее, позже донесли боярину в Москве, как происходило дело. И как Иван кинулся на меня с саблей, и как я его полоснул ножом по бедру, вспоров артерию. Да, был честный бой, но попробуй втолковать это отцу погибшего.

Прочитав грамоту, он кисло сморщился, но деваться некуда. Сказано-то яснее некуда, да и сама печать дорогого стоила — красная государева. Пока он ее разглядывал, лицо его, злющее-презлющее, еще сильнее исказилось от досады. Ну да, близок локоток, сам в гости пожаловал, а поди укуси.

Но помогать он мне не собирался. Вообще. Мои слова о союзном долге он пропустил мимо ушей, упершись на своем. Дескать, Юрьеву ничем не поможешь, а случись что, с него, как с воеводы, спросят именно за Псков, который я своими распоряжениями собираюсь оголить.

Признаться, в тот момент я пожалел, что оставил при себе всего два десятка ратников, отправив остальных кого куда, но по большей части на пристань (перекрыть отъезд купцов, особенно иноземных, по Псковскому озеру), да еще на дороги, ведущие на запад.

Второй воевода, который товарищ, то бишь заместитель, дьяк Посольского приказа Иван Грамотин, оказался той еще шестеркой, во всем поддакивая и угождая первому. Впрочем, иначе ему и нельзя, ибо они здесь на пару крутили-вертели свои делишки. Но о делишках я узнал лишь на следующий день, когда пошел прошвырнуться по кабакам в целях осуществления своей задумки. Ну да, водка мне была нужна, и в весьма большом количестве. Покупал я целыми бочками, и, думаю, многие пьяницы к вечеру взвыли, услышав от кружальщиков о неслыханном: кончилось зелено винцо.

Уже к обеду о моем приезде во Псков знали практически все жители, да и о широких полномочиях тоже, а ближе к вечерне на мое подворье прибыла целая делегация, представлявшая так называемых меньших людей. За старшего Самсон Тихвинец, а с ним Федька Умойся Грязью, Овсейка Ржов, Илюшка-говядарь и Ерема-сыромятник. Список жалоб на Шереметева подали они мне как полагается, в письменной форме. Оказывается, составили они его давно и собирались отправляться с ним в Москву, ну а коль прибыл представитель Опекунского совета, совсем хорошо, никуда ехать не надо.

Перечень неблаговидных дел воевод начинался с крупных (захватили себе в поместья лучшие дворцовые села) и заканчивался мелкими — заставляли мастеровых людей даром работать на себя и взимали поборы как с богатых, так и с бедных поселян. Сами делегаты тоже не молчали, выложив изустно такое же, если не побольше, количество воеводских прегрешений. Хватало в этом перечне нареканий и на Грамотина. На мой взгляд, будь обвинений даже вполовину меньше, все равно по боярину вместе с дьяком давно плакала плаха. И не просто плакала, но рыдала, обливаясь горючими слезами. Разумеется, вместе с топором палача.

Пообещав во всем разобраться, я отправился с этим списком к Петру Никитичу. Не лучший вариант, не спорю. Но меня оправдывало одно — я счел, что вначале надо сделать дело, то бишь управиться с поляками, а потом заниматься внутренними разборками. Об этом и сказал, намекнув насчет плахи и нынешней возможности не полностью, но частично искупить свою вину, если тот порадеет о благе Руси.

Увы, Шереметев думал иначе. Виду поначалу он не подал, в одночасье став ласковым до приторности. Это его и подвело — перебрал дядя со своей нежностью и заботой. Я насторожился и, заявив, что после таких обвинений мне невместно проживать в его тереме, покинул его, перебравшись в гостиный двор к купцам, хотя он всячески уговаривал не покидать его воеводского подворья, иначе ему потерька чести и всякое такое…

Но что дело зайдет столь далеко, я все равно не предполагал, хотя и поручил своим тайным спецназовцам, которых тоже взял с собой (им же везти обозы с водкой к Оденпе и Юрьеву), походить, побродить, поглядеть. Они-то и доложили мне ближе к вечеру о том, что воевода замыслил нечто нехорошее, ибо тайно и спешно собирает к себе в терем городовую стражу и прочих ратных людишек.

Уже в сумерках я послал Дубца за остальными гвардейцами, оставив по несколько человек на пристани и на дорогах. Правда, со временем не рассчитал. Появиться на подворье им надлежало к полуночи, а Шереметев выступил раньше. Однако получилось еще лучше — гвардейцы подоспели в разгар штурма, и осаждающие гостиный двор в одночасье превратились в осажденных. В горячке первых минут, сбивая излишний пыл, им пришлось дать залп, пристрелив пятерых из числа особо ретивых. По счастью, все они оказались ратными холопами боярина, то есть по поводу их смерти в городе никто не сокрушался. Напротив, узнав, что оба воеводы сидят под замком, псковичи наутро вновь прислали ко мне делегацию с изъявлением благодарности за столь оперативное вмешательство.

— Одно спасибо, и все?! — возмутился я.

— А чего же еще-то? — озадаченно развел руками старший «опчества» Самсон Тихвинец, но спохватился: — Подарок — то само собой. Сбираем ужо.

— Князь Мак-Альпин мзды не берет, — отрезал я. — Потому подарок приму, но… припасами. И чем больше, тем лучше — мне людей своих надо кормить, и не две сотни, а тысячи. Но собирайте побыстрее — завтра уезжаю. И еще одно. Надо помочь моей лекарке, а потому поручите кому-нибудь, чтоб сопровождали ее, когда она станет ходить у вас по зелейным рядам. И брать ей в них все невозбранно и безденежно.

Но когда они ушли, я прикинул, что город без управления оставлять негоже. Поставить рулить самих делегатов? Можно, но непривычные они к этому, навыков нет, да и эти, как их, «лучшие» люди начнут палки в колеса вставлять. В результате непременно возникнет свара, а дела зависнут. В конце концов пришел к компромиссному варианту — Шереметева продолжать держать в остроге, а Грамотина выпустить. У него и грехов поменьше, и в штурме гостиного двора он не участвовал. Но выпустить «условно», предупредив, что даю шанс для реабилитации, не более. А так как он продолжает находиться под подозрением, то распоряжаться всем будет с ведома все той же делегации, к которой я решил присовокупить трех представителей «лучших» людей. Итого восемь, но «меньших» получалось большинство. И без одобрения этой восьмерки Грамотину не дергаться — так-то оно куда спокойнее.

Но это касаемо гражданских дел, а что до военных, то я оставил в Пскове своего сотника Свирида Дудку, придав ему два десятка гвардейцев. Главный наказ: продолжать контроль за пристанью и дорогами, ну и сбор ратников для Юрьева-Литовского. Как только набирается сотня, не мешкая сажать ее в струги, и вперед по Великой до Псковского озера, а дальше по реке Эмбах к осажденному городу.

Выслушав перед отъездом клятвенные заверения Грамотина, что он в лепешку расшибется, но все учинит яко должно, я счел нужным еще разок накрутить ему хвоста для острастки — уж очень мне не понравились его бегающие глазки:

— Ой, гляди, Иван Тарасович. Гляди да помни: ты — не боярин Шереметев. Ты даже не думный дворянин, и, коль вдругорядь дашь промашку, я, когда вернусь обратно, и с Москвой ссылаться не стану — сам тебя в лепешку раскатаю. А псковичи мне за то в ножки поклонятся.

И, выслушав в ответ очередную порцию заверений, чтоб я не мыслил чего, ибо он теперь того, ученый, да и ранее «криво» поступал токмо по повелению Шереметева, отправился обратно в лагерь, благо гонцы из него прибыли накануне вечером. Обоз оказался здоровенным, одной водки сорок телег, и ехал как положено, то есть еле-еле. Словом, тянуться вместе с ним смысла не имело, и я рванул налегке, торопясь узнать что да как.

Новости были и положительными, и не очень. В минус я занес прибытие к полякам казаков. Было их порядка четырех тысяч, не меньше. Поделил их Ходкевич поровну, оставив половину под Оденпе для Сапеги, а вторую забрав себе. Второй заключался в отсутствии людей, посланных к Дурову. Не вернулись они. То ли удалось им найти стрелецкого голову, то ли нет — бог весть. И последний минус, притом весьма жирный, — вражеские пушки. Перехватить их не вышло, ибо они проследовали к Юрьеву чуть раньше выставленных на дороге засад. Получалось, надо поспешать.

Но приятного было куда больше. Гвардейцы, посланные за Хелликом, успели вернуться вместе с эстонцем. Волхв на свои земли еще не переехал — значит, за Световида тоже можно не волноваться. Но особенно меня порадовали известия, касающиеся Оденпе. Оказалось, невзирая на деревянные стены и свою малочисленность, стрельцы продолжали держаться. Правда, из последних сил, а в одной из стен уже зиял пролом, и только ночь не позволила ляхам ворваться через него в город. Однако нет худа без добра. Именно из-за пролома, наспех забаррикадированного осажденными, усвятский староста Ян Сапега сосредоточил свой лагерь в одном месте, сняв круговую осаду. Благодаря этому в Оденпе под покровом ночи удалось просочиться трем нашим стрелецким сотням. Это вообще замечательно.

Итак, рати гетмана по-прежнему разрозненны и о нашем присутствии ни сном ни духом. Значит…

Глава 35 Вначале тренировка…

— Планы меняются, — твердо сказал я собравшимся в моем шатре на совещание четырем командирам полков и Зомме. — Мы не комары, чтоб зудеть вокруг Ходкевича и Сапеги, осторожно покусывая и чиня им всякие препоны. Вместо этого мы разобьем их.

— У нас же вдвое меньше людишек, — неуверенно возразил Воейков.

— Пока они не соединились, силы почти равные, — парировал я.

— Почти, да не совсем. Да и стрельцов наших с ляхами не сравнить, — не отставал Богдан. — Опять же казачки.

— Точно, — поддакнул Жеребцов. — Сомнут они нас в чистом поле, ей-ей, сомнут. Положим народец без пользы, и все. Да и Вербное воскресенье послезавтра, а мы ратиться. Грех.

— А ты чего молчишь, Мартыныч? — улыбнулся я.

— Я опосля Эстляндии с Нарвой и Ревелем все, что хошь, от тебя на веру приму, князь, — хмыкнул Зомме. — Сказываешь, побьем, стало быть, непременно побьем, верно? — И он повернулся к своим полковникам.

— Знамо, — согласился Долмат Мичура.

— Токмо как, покамест не знаем, — солидно добавил Микита Голован. — Но, мыслится, ты уже все обдумал, княже, да нам сейчас о том поведаешь.

— Обдумал, — кивнул я. — Значит, так. Никакого чистого поля не будет. Жирно для них. Они напали, никого не предупреждая, словно тати, ну и нам это делать ни к чему. Потому поступим следующим образом…

План мой базировался не только на неожиданности. Плюс к ней плотный охват, синхронность действий и… немаловажное дополнение в виде сонного зелья, которое успела изготовить Резвана. Количество его было не ахти, но оставалось довольствоваться таким. Его мы уже залили в бочки с водкой, половина которых должна завтра ближе к вечеру добраться до ляшско-казачьего лагеря под стенами Оденпе.

Старшим в обозе я назначил Емелю, наскоро сочинив для него соответствующую легенду. Сам он из Кракова, едет за товаром во Псков, а попутно решил доставить груз для страждущего народца, ну и заодно скупить у них добычу, ежели таковая имеется. А водка, дескать, у него особая, «семицветная», настоянная на семидесяти семи травах, облегчает страдания от всех нутряных болезней, многие из которых вовсе вылечивает. Если станут просить налить в долг — противиться не надо, но вслух всячески переживать, канючить про деньги, убытки, торговаться о цене и так далее. Словом, вести себя естественно. Но предупредил:

— Там по большей части казаки. Они народ буйный, с торгом переигрывать не рекомендую. И вообще, возможно всякое, в том числе самое худшее…

Договаривать не стал, вместо того известив, что наш священник отец Никон ждет в своей палатке всех желающих исповедаться и готов отпустить им грехи.

Заснуть пораньше у меня не получилось. Жеребцов все-таки не удовлетворился моим ответом насчет того, что, коль я назначил сражение в ночь на Вербное воскресенье, стало быть, и ответ перед богом держать мне. Решив убедиться наверняка, Давыд, захватив с собой и Воейкова, подался в палатку к священнику и поинтересовался, верно ли сказывал князь. Никон же, едва услышав о дате, ринулся ко мне, попутно прихватив с собой обоих стрелецких голов.

Я внимательно, не перебивая выслушал его просьбу отложить нападение. Мол, до сей поры он помалкивал, полагая, что времени предостаточно, но, видя столь неразумную спешку, ныне вынужден… Ну а далее последовало предупреждение и про Вербное воскресенье, и про то, что в Великий пост на Руси воевать вообще не принято.

— Стало быть, сядем и начнем поститься, а выступим после Пасхи, так? — хладнокровно осведомился я, не собираясь лезть на рожон против освященных веками обычаев.

Да и куда тут лезть, коли такого мнения придерживались и стрелецкие головы. Не зря они сейчас маячили за спиной Никона. Вслух, правда, никто свою солидарность со словами священника не выражал, и на том спасибо, но, судя по их нахмуренным лицам, точку зрения Никона разделяют на все сто.

— Да и опосля не следует, — почувствовав мою уступчивость, поднажал священник. — Кто ж на Светлую седмицу брань учиняет? То и вовсе грешно.

Во как! Получалось, нам здесь томиться в безделье аж полмесяца. Ну-ну. Однако спорить не стал, уклончиво заявив, что, возможно, отец Никон и прав, а там как знать. И вообще, утро вечера мудренее, потому окончательно решу завтра. Ныне же еще раз как следует обдумаю сказанное, хотя, наверное, и впрямь откажусь от своей задумки. Коли грех, так чего там, отложим.

— А ты как мыслишь? — осведомился я у Корелы, стоявшего подле моей палатки и неодобрительно глядевшего вслед уходящему священнику.

— Грешен я, князь, — вздохнул он. — Сдается, война войной, а церква церковью, и смешивать их неча. Потому ежели и впрямь откажешься, то зря.

Я довольно улыбнулся. Сам-то я менять в своих планах ничего не собирался, а с Никоном решил уладить щекотливый вопрос о сроках с помощью… Христа.

Авось не впервой. Еще на пути в Прибалтику, чтоб настроить народ на предстоящие бои, на втором по счету привале я, собрав всех — и воевод и сотников, — оповестил их, что час назад, когда молился у себя в палатке перед иконами, было мне явление Спасителя.

Смотрит в очи, тихо пальцы он кладет мне на чело,
И руки прикосновенье братски нежно и тепло.
И счастливый, и дрожащий, я припал к его ногам
И края святой одежды прижимал к моим устам. [901]
Появившись передо мною, он предупредил, что наше воинство ждет тяжкое испытание, ибо надвинулись на мирные грады королевны Марии Владимировны ляшские супостаты, ведомые некими известными воеводами.

Думается, несмотря на вдохновенное красочное описание, поначалу мне поверили далеко не все. Пожалуй, и половины не набралось. Но когда появилось посольство из Мариенгаузена, стали смотреть на меня иначе. Оказывается, князь у них не просто удачливый, но и настолько праведный, что даже Христос с ним эдак по-свойски воркует.

Теперь получалось, самая пора вновь «увидеть» чего-нибудь эдакое.

К делу я подошел со всей серьезностью, принявшись для начала лопатить Евангелие, которое вручила мне на прощанье Ксюша. А ведь поначалу не хотел брать — больно тяжелая книжица. В одних деревянных створках, которые пошли на обложки, килограмма три, не меньше, ну и плюс листы. Словом, вес изрядный. Но, устыдившись — все-таки подарок любимой, — прихватил. Ан поди ж ты, кажется, и впрямь пригодилась. Листал я страницы долго, старательно выискивая подходящие фразы, ибо требовалось процитировать слово в слово, а я в церковнославянском ни в зуб ногой. Хорошо хоть знал, где примерно искать, не то провозился бы до самого утра, а так управился за пару часов. Раз десять прочитал вслух, запоминая, и собрался завалиться спать, но тут мне пришло на ум еще кое-что. Вербное, говорите? Так-так. Помнится, видел я тут в округе парочку верб. Как раз сгодятся для вящего убеждения особо подозрительных.

Но вначале я отправил Дубца к сотням Второго полка, послушать, о чем говорят, для проверки общего настроя — не трусят ли, все-таки завтра у них первый бой. Выждав минут десять, я тоже подался наружу и, побродив по лагерю, незаметно свернул в лесок. Плутал долго — ночью все не как днем, а факел брать нельзя, никто не должен видеть. Лишь через час, не раньше, удалось отыскать вербу и срезать с нее веточку. Но вернуться успел до появления в шатре своего стременного, и мое отсутствие осталось для него незамеченным.

А поутру я, вызвав к себе священника вместе с Воейковым и Жеребцовым, заявил, что мне снова было видение.

Вижу, двери отворились, и волною хлынул свет,
Кто-то чудный мне явился, в ризы белые одет… [902]
На сей раз Исус был какой-то грустный. Я его спрашиваю, отчего он опечален, а Христос в ответ: ведаю, будто решил ты остановиться и ожидать иного часа, а потому скорблю по душам христианским, кои окажутся загублены за те дни, что ты медлить станешь, с места не трогаясь.

Я ему: «А не грех ли это? Ведь получается, ратиться придется в ночь на Вербное воскресенье». Он же строго погрозил пальцем и напомнил: «Забыл, яко я сказывал, когда меня вопросили, можно ли исцелять в субботу. И я сказал им на то: „Кто из вас, имея одну овцу, если она в субботу упадет в яму, не возьмет ее и не вытащит? Сколько же лучше человек овцы! Посему можно в субботы делать добро“. А ты, князь, хоть и вознамерился учинить злое, но во имя доброго, ибо надобно не мешкая отсечь перст зловонный, дабы он гниением своим не поразил прочие. И помни, не человек для субботы, но суббота для человека».

Привожу, разумеется, смысл, а не как говорил на самом деле, ибо дословную цитату тяжко выговорить, а о прочтении ее, и тем паче уразуметь, что она означает, нечего и думать. Я сам зубрил высказывание Христа не меньше десяти минут, да еще мысленно повторял, пока бродил по лесу, ну и с утра раз пять.

Слушал меня Никон настороженно, взирая эдак исподлобья, хотя по всему видно — колеблется. Пришлось дополнить. Дескать, Христос перед своим вознесением на небо добавил еще кое-что. «Если ты, князь, не станешь мешкать, сказываю тебе, что души погибших ратников унесу с собой в царствие небесное, и адовы мучения не коснутся их, поскольку погибнут они за дело праведное да за истинную веру. Но о них ты не печалься. Окажется таковых немного, ибо пришлю я тебе архистратига Михаила, кой незримо пойдет впереди твоих ратей, вселяя страх в твоих ворогов и отвагу в сердца православных ратников. А что до Вербного воскресенья, то повелеваю тебе отслужить благодарственный молебен в храме оного архангела, кой стоит в граде Оденпе, ибо не начнется еще обедня, как ты в нем окажешься. Да чтоб ты уверился в моих словах, вот тебе от меня благословение для всего твоего пресветлого воинства». И с этими словами положил подле меня ветку вербы.

— Просыпаюсь я в смятении, то ли правда он мне явился, то ли дьявол искушает, ан глядь, веточка-то, вот она, и впрямь лежит, наяву, — подвел я итог, протягивая ее священнику.

Никон бережно принял ее в свои трясущиеся от волнения руки и безмолвно опустился на колени. Губы беззвучно шевелились. Я не торопил. Более того, и когда он поднялся с колен, я не стал предлагать ему отринуть сомнения. Наоборот, предоставил ему самому принять окончательное решение и задумчиво поинтересовался, как он сам думает — искушение то было или…

— Мыслю, на таковское диавол не осмелится, — строго ответил священник. — Не позволил бы ему всевышний лик Христа на свою поганую рожу натянуть. Посему ступай смело, княже. — И перекрестил меня.

Фу-у, управился, можно приступать к практическим делам. Итак, вначале обоз. Ему надлежало подъехать к Оденпе со стороны Речи Посполитой, а это немалый крюк, следовательно, его отправка в первую очередь. В качестве охранников я подкинул «купцам» половину спецназовцев. Им вместе с «купчишками» надлежало ближе к полуночи угостить караульных, присматривающих за лошадьми, винцом из фляжек, которые Резвана заправила тройной порцией снотворного, а под утро, когда сон самый сладкий, нейтрализовать бодрствующих часовых, буде таковые окажутся, и угнать лошадей. Тихо навряд ли получится, кони непременно заржут, а потому спецназовцы перед угоном должны послать к нам гонца, чтоб известить о начале. Его появление и должно стать сигналом к нашему выдвижению на заранее распределенные огневые позиции.

Атаковать всеми силами было нельзя. Стоит хоть кому-то вырваться из кольца и примчаться с тревожной вестью к Ходкевичу, как гетман немедленно всполошится. Тогда с неожиданным нападением на его войско придется распрощаться, а это крайне нежелательно. Потому пришлось выделить три сотни на дорожные заслоны, отправив их в сторону Юрьева-Литовского. Жаль, но куда деваться.

Для остальных обед был пораньше. Затем послеполуденный сон до самого вечера — ночью поспать не получится. Выдвигаться начали засветло — иначе не успеть. Первая остановка — в пяти верстах, ближе нельзя. Сделав привал, я разрешил подремать — все равно ждать. Сам дождался возвращения разведки, сообщившей, что с прибывшими в лагерь обозниками во главе с Емелей все в порядке, торгуют вовсю. Значит, появление обоза в лагере не вызвало никаких подозрений. Впрочем, оно и понятно — ушлые купцы всегда норовили пристроиться к наступающему войску. Практика обычная, а учитывая, что из-за стремительного продвижения гетмана никакие другие обозы догнать войско не успели, наш встретили на ура — напрасно я беспокоился.

Сама тренировка, как я назвал свою ночную атаку, подразумевая, что основное грядет под стенами бывшего Дерпта, тоже прошла успешно. По прибытии гонца от Засада пешие стрельцы со всех трех сторон стали незаметно приближаться к вражескому лагерю. Едва угоняемые спецназовцами лошади начали ржать, с флангов вперед выступили мои гвардейцы-пращники, и в безмятежно дрыхнувших вояк одна за другой полетели гранаты. Хорошо, я велел забрать с собой все, что заготовили. Той части, что я выделил для Сапеги, хватило еле-еле.

Среди польско-казачьего воинства мгновенно воцарился хаос, а так как атаковали их только с флангов, вполне естественно было ринуться в бега по прямой, в лесок, где царило затишье. Но оно оказалось обманчивым. Не зря ратники моего Второго особого полка, вместе со стрельцами впрягшись в оглобли, катили телеги со всей полевой артиллерией. Подпустив бегущих поближе, Моргун дал команду «Огонь!». Разрывные ядра, начиненные шрапнелью из мелких, но очень острых железных кусочков, врезались в самую гущу бежавших.

Уцелевшие остановились, не понимая, что теперь им делать и куда бежать. И тут буквально через несколько секунд после пушек по весьма удобным неподвижным мишеням последовал первый дружный залп из полутысячи пищалей. Хаос мгновенно усилился. Большая часть бросилась обратно, принявшись бестолково носиться туда-сюда и не видя выхода из западни, в которую превратился лагерь. Меньшая все-таки попыталась пойти на прорыв, но ее встретил еще один залп. Били в упор, так что до рукопашной дело не дошло — положили всех.

Сапега сделал что мог, собрав подле себя всех уцелевших и изготовившись к сабельному бою, но не тут-то было. Несмотря на, казалось бы, полный разгром, я не считал нужным торопить события, и вплотную никто из стрельцов и гвардейцев к лагерю по-прежнему не приближался, продолжая стрелять с безопасного расстояния. Благодаря ярко пылающим палаткам было светло как днем. Ответные выстрелы раздавались, но беспорядочные и малочисленные, ибо у подавляющего большинства попросту опустились руки. У большинства, но не у тех, кто собрался возле ротмистра. В этом я убедился, когда в небо взлетела красная сигнальная ракета, мы прекратили стрельбу, и я в наступившей тишине предложил всем уцелевшим сдаться в плен, но в ответ услышал… Впрочем, цитировать не стану.

— Фу, как грубо, — разочарованно сказал я. — Дубец, валяй зеленую.

Та взлетела, и вновь началась стрельба. Я выждал еще десять минут и вновь распорядился запустить красную. На сей раз послушались все, но первыми по моему требованию пошли сдаваться именно те, что стояли подле Сапеги. Правда, без ядовитых комментариев с их стороны все равно не обошлось — шляхетский гонор требовал выхода. Чего я только не услышал в адрес подлой москвы. «Пся крев», пожалуй, самое безобидное. Но бить в отместку самых горластых крикунов строго запретил. Особо негодующих стрельцов охолонил пояснением, что нет ничего слаще для уха воина, чем бессильная брань поверженного во прах врага, а потому ею надлежит наслаждаться, словно победными фанфарами. К моим словам прислушались, а кое-кто и впрямь стал смеяться, находя в польских матюках удовольствие.

Рассвет едва забрезжил, а все уже завершилось, и стрельцы с гвардейцами заканчивали вязать уцелевших. Таковых, как ни удивительно, оказалось изрядно — около полутора тысяч, то есть половина. Я-то думал, что их будет от силы человек пятьсот, а остальные — трупы, но ошибся. Стоило начаться сдаче в плен, как многие из «покойников» сноровисто повставали и двинулись к нам с высоко поднятыми руками. Раненых тоже хватало — около тысячи. То есть погибших насчитали не столь и много — человек пятьсот. Главный командир, Ян Сапега, выжил, хотя и схлопотал пулю в плечо.

У меня же… Очень хотелось бы написать, что не потеряно ни одного человека, но это было бы ложью. Потерял. И не одного — восьмерых гвардейцев. Все из числа пращников. Раненых было вдвое больше, чем убитых. Но в целом получалось, что свое обещание Христос, «появившийся» в моем недавнем сновидении, не просто выполнил, но и перевыполнил. Особенно с учетом того, что у стрельцов, не метавших гранаты, а потому и не подъезжавших близко к вражескому лагерю, а паливших с безопасного расстояния, погибших вообще не имелось. Раненые — да, с дюжину набралось, но и только.

Мы отслужили и молебен, и прочее, что полагалось по случаю победы. Не забыли и про вечерний пир. Но поутру, созвав всех командиров от сотников и выше, я предупредил их, что это всего-навсего тренировка. У Сапеги под рукой имелось от силы тысяча шляхтичей и две — казаков. Зато у Ходкевича вдвое больше этой самой шляхты, да вдобавок около полутысячи действительно хороших вояк из бывших телохранителей Дмитрия. Ну и про пушки тоже не след забывать. Если он успеет их развернуть в нашу сторону, получим мы по самое не балуй. То есть впереди нас ждет баталия куда серьезнее.

— А дух боевой? — напомнил Воейков. — Опосля вчерашнего народец за тобой, князь, хошь к черту на рога попрет.

— Верно! — поддержал его Жеребцов. — Я, признаться, когда меж костров ходил да россказни твоих людишек про князя Удачу слушал, не до конца им верил, а ныне иное. И впрямь зрю, что енто кому иному по уши, а тебе, удалому, все нипочем, и по колено не замочишься.

— А у Федора Константиныча завсегда так, — негромко пробасил Мичура. — Либо петля надвое, либо шея прочь…

Прочие сотники-гвардейцы одобрительно загомонили, дружно подтверждая истинность его слов.

— Веди, князь, — негромко, но увесисто, как припечатал, подвел итог Зомме.

Так я и не понял — получилось у меня настроить народ на серьезный лад или нет.

Глава 36 По старой схеме на новый лад

На подготовку у меня ушло пять суток, если не считать воскресенья, которое получилось пьяным и развеселым. Хватило бы и двух, но тут вернулись тайные спецназовцы, сумевшие все-таки разыскать Ратмана Дурова и тайными тропами провести стрелецкого голову в наш лагерь. Отказываться от почти полутысячи конных ратников (остальных по повелению Марии Владимировны и Шеина он отправил в Колывань) глупо, а им еще следовало добраться до Юрьева, потому пришлось сместить начало операции.

Но ничего страшного. Город держался, и время в запасе имелось. Единственное, чего я опасался, — вдруг кто-то сумел убежать из-под Оденпе и кустиками да лесочками, прячась в овражках да буераках, все-таки пробрался к Ходкевичу. Получалось, для надежности надо отправить к нему гонца с грамоткой от Сапеги, в которой пояснить, как на самом деле все происходило. И составить ее таким образом, чтобы и успокоить гетмана, и удержать его от решительного штурма осажденного Юрьева.

Мол, так и так, воевода Шереметев собрал во Пскове своих ратников и двинул их ночью на наш лагерь. Однако нападение удалось отбить, повязав почти всех. Мало того, осажденные, видя провал этой попытки, окончательно пали духом, и взять Оденпе удалось. Увы, сразу выехать тебе на помощь не могу, слишком богатые винные запасы тут обнаружились, часть из которых отсылаю твоему войску, но через три-четыре дня жди меня под Юрьевом. И приписка: очень прошу без меня штурм города не начинать.

Но это смысл, содержание. Написать же письмецо должен был своей рукой сам усвятский староста и королевский ротмистр Ян Сапега, иначе жульства не получится.

Поначалу тот и слышать о таком не желал, возмущенно замахав на меня руками. Пришлось пояснить, что он и его сотоварищи-шляхтичи не подпадают ни под одно правило, требующее гуманности по отношению к пленным. А не подпадают, поскольку напали по-разбойничьи, без объявления войны, следовательно, вообще не являются пленными. Скорее обычными татями, а с ними на Руси разговор короткий.

Сапега вновь возмутился, перебил, заявив, что они с гетманом объявили войну королевне по всем правилам, предварительно известив ее о том. Его сообщение немного сбило меня, но я поправился:

— А с каких пор в Речи Посполитой истинные рыцари стали воевать с женщинами? И кроме того, поведение твоих воинов я бы не назвал куртуазным, о чем наглядно свидетельствуют деревни, в которые ты отправил в зажитье своих лыцарей. Кое-где вовсе не осталось ни одного целого дома, да и жителей изрядно поубавилось. Потому, как ни крути, все одно — тати они.

А в заключение подробно растолковал, что делают у нас на Руси с татями после их поимки.

Тот и после моего расклада попытался протестовать. Дескать, я со своим войском тоже не вписываюсь в рыцарские правила ведения войны: подлое нападение ночью, никакого предупреждения…

Моего терпения хватило на два его загнутых пальца. Усмехнувшись, я перебил его и заметил, что, воюя с татями, никто и никогда никаких правил не соблюдал, потому я вел, веду и буду вести себя соответственно. Например, если он не станет писать требуемое, каждый часец ему будут приносить сюда в комнату по одной отрубленной шляхетской голове. На раздумья отпускаю один дробный часовец, чтоб принять окончательное решение. В случае отказа я даю команду и…

Он не поверил мне. Так и заявил, когда часовец, то есть десять минут прошли:

— Не посмеешь.

Экий балда. Я подмигнул Дубцу, и тот, кивнув, вышел. Сам же, не говоря ни слова, принялся неторопливо попивать винцо. Минуты через три на улице раздался истошный, душераздирающий крик, а еще через две поднявшийся к нам по скрипучей лесенке гвардеец молча вывалил из мешка на пол первую окровавленную голову. Сапега побледнел. Спустя минуту второй притащил следующую.

— Пан Куновский, — потрясенно прошептал ротмистр, очевидно знававший его при жизни, и возмущенно воззрился на меня. — Это ж варварство! После такого зверства ты, князь, никогда не сможешь называть себя рыцарем.

Нашел чем пугать.

— Плевать, — отрезал я. — Я себя и раньше в них не числил. — И, самодовольно ухмыляясь, похвастался: — Это еще что. Жаль, ты не видел, как я шляхтичам хребты об колено ломаю. Очень удобно, знаешь ли. Родня потом выкуп за него отдает, а воевать он все равно никогда не сможет. Так и валяется себе недвижимый в постели.

Глаза Сапеги округлились от ужаса. Вот и хорошо. Пусть считает, что я зверь, дикарь и всякое такое. Зато в следующий раз призадумается, прежде чем идти воевать с Русью. У меня ведь на многих магнатов Речи Посполитой, не говоря про людей, состоящих на высших должностях, или известных полководцев, имелось досье. Часть его собрали ребята из «Золотого колеса», а остальное выложил под диктовку моему секретарю Еловику Яхонтову понемногу выздоравливающий Ян Бучинский.

В основном в досье говорилось не про Яна-Петра, а про его двоюродного брата, великого литовского канцлера Льва Сапегу: умен, автор знаменитого статуса Литовского, трезвомыслящий, Русь не любит, хотя предпочитает жить с нею в мире. Разумеется, пока она сильна. Едва ослабнет, первым станет советовать королю вырвать у нее кусок земель, да побольше, побольше.

Но кое-что имелось и про самого ротмистра. Как-никак, невзирая на относительную молодость, лет тридцать на вид, не больше, он успел поучаствовать в польско-шведской войне. А в знаменитой прошлогодней битве при Кирхгольме, где Ходкевич наголову разгромил превосходящие силы короля Карла, успешно командовал правым флангом гетманского войска. А вот в отношении Руси мнение его точь-в-точь совпадает с мнением старшего братца, то есть переманить его в союзники нечего и пытаться.

Потому я и решил обойтись без показного дружелюбия и гуманизма, а поступить иначе, продемонстрировав свою запредельную жестокость, граничащую с зверством. Плевать, что Сапега понарассказывает обо мне по возвращении. Лишь бы он просветил Льва, что воевать с королевой Ливонии, которую подпирают плечами столь циничные, но удачливые и изобретательные головорезы и садисты, не стоит. Себе дороже обойдется. А мнение канцлера король выслушает ой-ой-ой как внимательно, ибо без визы и печати Льва Сапеги документы короля ныне вообще не имеют юридической силы на территории Великого княжества Литовского.

На самом-то деле головы городской палач отрубал мертвым шляхтичам, а чтоб все выглядело достоверно, по пути к нам гвардейцы заглядывали на поварню, где разделывали коров для нашего войска, и окунали в свежую кровь. Поди разбери, чья она. Вопили дурниной тоже гвардейцы, из тех, у кого глотки полуженее, — чтоб до Сапеги точно донеслось.

Зашел третий. Очередная голова покатилась по полу, брызгая во всестороны алыми каплями.

— Марцинковский! — вырвалось у ротмистра.

— Точно, — невозмутимо подтвердил я. — Он еще на свадьбе у нашего государя был, и на тебе, на его города покусился. У Фили в гостях были, да Филю и побили. Ну что ж, каков грех, такова и расплата. — И беззаботно отмахнулся. — Да бог с ним, с этим Марцинковским. Мне другое интересно. Вообще-то шляхтичей, даже если брать одних товарищей, у меня не меньше сотни, да и пахоликов сотни четыре. Но этих я потом пущу, на десерт, благо по одежде их отличить легче легкого. [903] Хватит ли у тебя терпения, ясновельможный пан, на восемь интересных часов по разглядыванию их голов?

Тяжелые шаги по лестнице прервали мои слова, и вскоре четвертая голова подкатилась к ногам Сапеги. Гвардеец повернулся к выходу, но я остановил его:

— Ты вот чего. Я, минуя одну деревеньку, мальца видел, коему шляхтичи, наверное свою рыцарскую доблесть выказывая, руки-ноги поотрубали. И припомнилось мне, что господь-то повелел око за око. Так ты кату передай, пусть их тоже не враз по шее топором тяпают, а точно так же, как того мальчишку: вначале левую руку, потом правую ногу, ну и так далее.

— А руки-ноги тоже приносить? — осведомился тот.

Я с грустью оглядел помещение. Тесновато, под стать самому городишку.

— Да нет, а то все не поместятся. Одной руки вполне хватит.

— Не надо! — вырвалось у ротмистра. — Не надо рук и ног. Повели остановить казни, князь. Я… согласен.

— Вот и чудненько, — улыбнулся я и кивнул гвардейцу: — Распорядись.

Но предупредил Сапегу, что, если он вздумает написать чего-то не то и гетман повелит схватить моего гонца, половина его шляхтичей лягут под топор. А когда гонца казнят, дойдет черед и до остальных. Само письмо Емеля на всякий случай прочитал, перед тем как ротмистр его запечатал, — вроде бы написано без всяких подвохов.

Теперь Ходкевич должен непременно сделать выводы из полученного сообщения. Раз Шереметев бросил всех ратников под Оденпе, получалось, опасаться прибытия в Юрьев помощи из Пскова ни к чему. Потому контроль над той стороной города, что обращена к реке, можно ослабить, сосредоточив людей для штурма в одном или двух местах. Это если они там еще стоят. Думается, пушкари со своими тренировками успели их разогнать. Значит, можно преспокойно отправлять в город гонцов с инструктажем, что начинать пальбу из пушек по польскому лагерю следует строго по моему сигналу — либо взрыв пороха в неприятельском лагере, либо запуск в небо зеленой ракеты. Раньше ни-ни.

Это было единственное новшество, которое я ввел. Все остальное оставалось прежним, то есть вновь обоз с водочкой и спецназовцы с фляжечками. Правда, на сей раз каждый из «купцов» обмотал свою грудь поверх нательной рубахи несколькими кусками особого поджигательного шнура. Метраж каждого рассчитан на три минуты горения. Больше нельзя, но и меньше рискованно — и без того впритык, чтоб одолеть половину расстояния до городских стен. Предназначались они вместе с приготовленными гранатами для складов с порохом. На то, что удастся грохнуть все три, которые спецназовцам удалось вычислить, я не рассчитывал — один и то благо. И желательно тот, что располагался поблизости от наемников. Цель номер два — центральный. До него пушкам с крепостной стены точно не достать. Третий — на противоположном от наемников фланге, где казаки, — в последнюю очередь.

Отец Никон вновь возроптал. Атака предполагалась не просто в Страстную неделю, но в ночь под субботу, когда Христа якобы распяли.

— Всего три дни обождать, — просил он.

— А дальше? — осведомился я. — Воевать в Светлую седмицу тоже грех, сам ведь говорил.

Священник замялся и робко предложил:

— Может, как под Оденпе, до утра отложишь, а?

Я усмехнулся. Намек понятен, но «видеть» очередное явление Христа не хотелось — слишком часто, утратится необычность. Нет, на сей раз обойдемся без сновидений, благо отец Никон хоть и возражает, но не очень настойчиво. Все-таки победа под Оденпе, да еще столь триумфальная, слишком свежа в его памяти.

Моих слов действительно хватило. Для начала я пояснил, почему мне кажется, что господь не пошлет очередного видения. Вот если б всевышний считал нас за дураков, которых надо постоянно тыкать носом в одно и то же, тогда да, может, чего и пригрезилось бы, а так достаточно и одного, куда ж больше. И далее стал развивать мысль, будто воевать в такой день, дабы показать распятому на кресте Христу торжество истинной веры над поганым латинством, вовсе не грех, но напротив, ибо прольется бальзамом на его раны.

— Как Спаситель воссиял в величии своей славы после распятия, так же и православие завтра к утру воссияет над папежниками, — высокопарно подытожил я, и Никон смирился, ушел.

Вяха Засад со спецназовцами и Емеля со своими «купцами» вновь не подкачали, сработав на совесть. Но главное, они сумели взорвать склады с порохом. Все три!

Оглушительные взрывы послужили началом атаки. Она последовала тоже одновременно, но на сей раз с четырех сторон. Едва шарахнуло, как откликнулись наши пушки на крепостных стенах. Исай Исаич меня не подвел. В связи с медлительностью заряжания он успел сделать всего три залпа, но зато каких мастерских!

Как я и распорядился, большую часть пушек он направил на тот фланг, где располагались три роты наемников из числа бывших телохранителей Дмитрия. Считая их наиболее опасными, я очень хотел вывести из строя именно этих ребяток — за свою жизнь те станут сражаться куда отчаяннее, чем за русского государя. Поэтому, едва Исай Исаич бабахнул по ним со стен, минутой позже расстарался и Моргун со своей полевой артиллерией. И тут же сбоку подлетели пращники, принявшись метать в них гранаты.

Разумеется, остальным тоже досталось, хотя и в меньшей степени. На сей раз выкосить всех подчистую не получилось, слишком велики размеры лагеря, растянувшегося подковой, если ориентироваться на городские ворота, от Якобских аж до Замковых, то есть чуть ли не на полверсты. Да и лошадей удалось угнать далеко не всех — некоторые стояли на привязи близ самых шатров.

Словом, по уму можно было бы побарахтаться, но Ходкевич сам совершил ошибку. Привыкнув к тому, что его тактика в сражениях со шведами приносит неизменный успех, а заключалась она в массированной атаке конницы во фланг противника, гетман усадил на оставшихся лошадей свою шляхту вместе с уцелевшими наемниками и самолично возглавил лихой, но самоубийственный налет.

Понять его можно. Сколько у меня людей, он в темноте не видел, но главное — не знал, откуда они. Всего логичнее предположить, что они из ратников, собранных Шереметевым. Учитывая же, что часть их под Оденпе разгромил Сапега, гетман полагал, будто здесь их не должно оказаться слишком много. Следовательно, есть шанс опрокинуть один из вражеских флангов, внеся панику, а дальше как знать, авось получится на плечах бегущих ворваться и в середину атакующих. И тогда все обернется в иную сторону.

Но в отличие от шведской пехоты наши стрельцы оказались более стойкими. А кроме того, у меня имелась подзорная труба, поэтому я прекрасно видел, где Ходкевич собирает своих конных. Польские ряды окатило картечью именно тогда, когда надо, с убойной дистанции, чуть ли не в упор. И почти одновременно с залпом ахнули пятьсот стрелецких пищалей.

Полностью всадников остановить не удалось. Кое-кто успел домчать до телег, но толку. Второй ружейный залп повалил почти всех оставшихся, а выжившие больше не помышляли о прорыве, проворно устремившись обратно. Да и не на что им было рассчитывать: без разгона телеги не перескочить, а и получилось бы, все равно не помогло бы. Стоящие за ними стрелецкие ряды вместе с моими ратниками Второго полка мгновенно ощетинились бердышами. Правда, несмотря на спешное отступление, гетмана, в числе прочих всадников рухнувшего с лошади, кто-то успел поднять, самоотверженно отдав своего коня.

— А вот теперь пошли, — скомандовал я, убедившись, что пищали вновь заряжены и полевая артиллерия полностью готова к очередному залпу. Но потребовал не забывать держать строй и не подходить слишком близко.

Мы вновь не торопились, соблюдая относительно безопасное расстояние еще в течение целого получаса. Глупо идти в сабельную атаку, не дождавшись, чтобы у противника окончательно не опустились руки. Тем более особо храбрые сдаваться все равно не желали. Скучившись возле гетмана в самой середине лагеря, шляхта, ощетинившись саблями, ждала нашей атаки, готовясь дорого продать свою жизнь. Думаю, если б я погнал своих людей в бой, на каждого погибшего поляка пришлось бы не меньше двух моих. Но я не погнал. Еще чего. Жаль, конечно, коль погибнет сам Ходкевич, у меня на него имелись определенные виды, но пусть так, чем поляжет минимум сотня гвардейцев.

— Пращников сюда с гранатами, — распорядился я. — Но ближе, чем я стою, к ним не подъезжать. — И послал Дубца за Емелей, успевшим вернуться от отогнанного табуна, переодеться в наряд Годунова и давно ждавшим моей команды.

Заранее предупрежденные мною ратники Второго особого полка, едва тот появился позади них на белоснежном жеребце, радостно загалдели: «Государь! Государь!» И думается, именно его появление, а не мои пращники, окончательно сломило боевой дух Ходкевича. А может, он посчитал, что сдаться русскому царю не столь зазорно. Словом, едва раздался звонкий голос Емели: «Сдавайтесь на милость королевы Марии Владимировны!», как спустя всего пару минут круг шляхтичей разомкнулся. Вперед вышел пожилой грузный длиннобородый мужик и, заметно прихрамывая, направился к нам с Емелей.

И кажется, мне вдвойне повезло, ибо мужик этот наверняка и есть сам Ходкевич. Это хорошо, ибо у меня теперь есть шанс переманить его на нашу сторону. Нет, не перевербовать, об этом нечего и думать, но сделать его непримиримым противником дальнейших войн Речи Посполитой с Русью. А учитывая, что он и сам ранее не раз высказывался за мирные отношения наших стран, как говорится про него в моем досье, думается, задача не из особо трудных.

— Только саблю принимать не вздумай, если он ее тебе протянет, — тихо, сквозь зубы предупредил я бывшего крупье.

Впрочем, мое предупреждение оказалось напрасным. Ходкевич никому не отдал своей сабли. Встав напротив Емели, он некоторое время вглядывался в его лицо и, достав ее из ножен, решительно переломил клинок о колено, бросив обломки к ногам псевдоцаревича.

Ну что ж, пусть так. Главное, мы выиграли, ибо из распавшегося круга на землю полетели сабли и прочее оружие шляхты, а касаемо гетмана я не особо расстраивался — пока будем добираться до Колывани, найдется время для задушевных разговоров.

Глава 37 Пленные

— Хошь бы словцо вымолвил, — ответила мне Галчонок, когда я на вторые сутки нашего пребывания в Юрьеве спросил ее про Ходкевича. — Чую, больно ему, рана-то глыбокая, ан все одно: молчит яко бирюк.

Я понимающе кивнул, осведомившись о самочувствии наших раненых. Та скорбно вздохнула:

— Не подсобило питье Резваны — помер стрелец Огурец.

Она всхлипнула, но сделала вид, будто закашлялась, испуганно косясь на меня — не распознал бы князь, не то выгонит, как предупреждал. Я «не распознал». Коль сдерживается, чего там, не стоит придираться. Она и так показала себя молодцом, что под Оденпе, что сейчас, после битвы под Юрьевом, когда работы прибавилось вчетверо. Шутка ли — более сотни раненых. Только у моих гвардейцев умерло от ран шестеро да столько же у стрельцов. Точнее, если добавить Огурца, получается семь. А точно таких же безнадежных в здании городской ратуши лежит еще не меньше десятка. И ведь мутило поначалу девчонку, но держалась стойко: накладывала мази, бинтовала, утешала, и хватало силы воли давить в себе эмоции.

Лишь раз, поднимаясь на второй этаж ратуши, я случайно услышал, как она буквально захлебывалась от рыданий. Ревела совсем по-детски: горько, безутешно, навзрыд. Крадучись, я неслышно попятился, вернувшись вниз. А когда буквально через десять минут проходил мимо раненых, увидел Галчонка подле них. На лице улыбка, хлопочет, что-то приговаривает, воркует. Полное впечатление, что я ошибся и ревела другая. Но заметно припухший кругленький носик малинового цвета предательски подсказывал, что именно его обладательница плакала совсем недавно.

— Значит, молчит, — протянул я. — Ладно, пусть молчит дальше.

Я понимал его состояние — очень уж удручала гетмана мысль о поражении. Окажись оно обычным — полбеды, но ведь полнейший разгром. А если к этому добавить, что со стороны победителей в сражении участвовало в полтора раза меньше народу, чем у него самого (всего три тысячи против его четырех с половиной), — и вовсе нестерпимо. Особенно припомнив, как он сам совсем недавно долбил шведов, имевших куда больше людей. И вот уже вторые сутки Ходкевич в ответ на все мои вопросы отделывался кивками или мотанием головой.

Я не торопился к нему подступаться, решив дать время. Забот у меня и без гетмана выше крыши. Одни церковные мероприятия чего стоят. Некоторых можно избежать или, изловчившись, сократить свое присутствие, улизнув со всенощной. Но и вовсе не появляться в храме нельзя — не поймут. Тот же торжественный молебен по случаю победы, праздничная пасхальная служба, да мало ли. Никон и без того на меня косо глядит, когда я, потакая желанию тяжело раненного Семицвета, распорядился сварить и принести ему мяса. Как назло, бегущий с блюдом гвардеец напоролся на священника, который, учуяв свинину и узнав, для кого она, ринулся уговаривать меня не свершать столь страшный грех.

— В такую субботу — и мясо?! — в исступлении брызгал он слюной.

— Больным, в походе и на войне дозволительно, — попытался отбиться я, но не тут-то было.

— То в середу дозволительно али в пятницу, а в канун Пасхи… — Никон даже закатил глаза от ужаса. — Бога ты не боишься, князь. И самому ратнику таковского опосля нипочем не отмолить.

Семицвет испуганно посмотрел на священника, жалобно на меня и, тоскливо вздохнув, сглотнул голодную слюну, уставившись на блюдо с ароматно дымившейся свининой.

— А ему и не надо отмаливать, — огрызнулся я и, повернувшись к гвардейцу, подмигнул ему, ободрив: — Ешь смело.

На себя беру твой грех. Готов
Дать ответ во всем: я знаю, Боже,
Милосердье — для Тебя дороже
Всех молитв, обрядов и постов! [904]
Примерно в таком духе я и сказал. Вообще, как я заметил, последние пару-тройку месяцев строки из Филатова мне на ум что-то нейдут, да и из Высоцкого тоже редко. Видать, слишком суровые деньки пошли, вот и всплывают в мозгу творения иных авторов, посерьезнее. Даже когда дело касается сатиры, и то все больше Крыловым обхожусь.

Но раненых я навещал нечасто — других дел по горло. К примеру, с пленными, коих теперь насчитывалось более трех тысяч. Особенно со шляхтой. Нет, понятно, что выкуп на бочку, да и дело с концом. Но прежде чем объявить о нем, надо ж назвать суммы, да такие, чтоб они оказались и приемлемые, и не слишком низкие. Хорошо, под рукой имелся Емеля, который неплохо знал финансовое положение некоторых пленников, но опять же далеко не всех. А как быть с прочими?

Вот с казачками не в пример проще. Собрав старших, я объявил, что отпускаю всех за выкуп, и немедленно огласил суммы. Двести рублей с простого, пятьсот с десятника, тысяча с сотника, а с атаманов грех взять меньше двух. Цифры, откровенно признаюсь, взял с потолка.

— А чего столь дорого? — выкрикнул кто-то.

— Так ведь мы на это серебро людишек своих из татарской неволи выкупать станем, — пояснил я, уточнив: — Да не таких, как вы, кто на стороне папежников против Руси воюет, но истинно православных.

Ответ им не понравился, загомонили, загудели, понеслись выкрики, что шли они на иные земли, кои принадлежат латинам. Откуда им знать, что они числятся за Русью.

— Незнание не освобождает от наказания, — веско ответил я, — а потому о снисхождении советую забыть. Так есть желающие освободиться за выкуп?

— Желающих много, — буркнул самый главный из них, некто Яков Бородавка. — Худо, что деньги к ентому желанию нет.

— Тогда предлагаю… выбор.

И я пояснил, в чем он состоит. Дескать, можно добросовестно сесть в острог и там дожидаться милости от государя. Но когда она последует, бог весть, да и неведомо, последует ли вообще. Не любит он, когда православные выступают против православных. Опять-таки после вольной волюшки сидеть в затхлой сырости, смраде и вони и, разумеется, впроголодь, довольствуясь коркой хлеба в сутки, тяжко. Мыслится, половина из них передохнет в первый же год.

Казачья старшина, успев потомиться в остроге и вкусив все прелести тюремной жизни, разом закивали головами. Вот и чудненько. И я перешел к альтернативе: тяжелые работы, но на свежем воздухе и с нормальной едой. Притом продлятся они не более двух лет, а при условии досрочного их выполнения отпустят раньше. Разумеется, самим атаманам и сотникам и тут быть старшими, то есть в основном придется не работать, а командовать своими бригадами.

А по окончании работ тоже выбор. Если кто пожелает вернуться в Речь Посполитую, держать не стану, но пешим оборванцем и с пустым кошелем. Кому захочется конно, можно остаться подзаработать и на справную одежку, и на коня. Более того, если кто-то захочет вернуться к прежнему занятию хлебопашеством, никаких возражений. Пустующей земли вокруг полно, дадена она будет в полную собственность, и над душой никаких дворян и шляхты. Знай себе трудись да плати налоги королеве. Или поступить на ратную службу к Марии Владимировне — такое тоже приветствуется. Причем станут они ходить под началом не у воевод-князей, но у такого же казака, и, сделав шаг в сторону, представил стоящего за мной Корелу.

Народ оживленно загудел. Донского атамана знали все, кто был с Дмитрием в Путивле. А я шутливо добавил, что и сам бы охотно пошел под его руку, да вот беда — чином не вышел.

— А враз нельзя? — раздались выкрики.

— Нет, — отрезал я. — Вначале мне надо увериться, что вы и впрямь готовы искупить свой грех перед православной Русью, а уж потом станем решать, кого брать, а с кем чуток повременить.

— А ежели сбегем? — нагло ухмыльнулся чубатый казак, стоящий за спиной атамана, но выше его чуть ли не на голову.

— Как звать-то тебя, будущий беглец? — миролюбиво осведомился я.

— Зборовский я, слыхал? Батюшка мой Самойло гетманом был на Сечи. А кличут люди добрые Александром, — показал он в задорной улыбке белоснежные и ровные, один к одному, зубы.

— Тогда худо твое дело, Александр Самойлович. Из-под Ревеля через всю страну навряд ли получится пройти незамеченным, а когда поймают, не миновать тебе острога.

— Эка невидаль, — ухмыльнулся он и горделиво вскинул голову. — Нас турки, как спымают, на палю саживают, и то ничего, кряхтим да терпим.

— Так ведь острог-то позже, — торопливо поправился я. — А до этого тебе, как клятву на кресте нарушившему…

Я чуть помедлил, прикидывая подходящую кару. Учитывая, что кол его не пугает, придумать нечто пострашнее затруднительно. Хотя… Ну-ка, ну-ка, если я тебя как Сапегу в Оденпе… Только его я отрубленными головами пугал, а тебя, милый… Это ж ты обычного кола не боишься, а если наказание не со смертью — с позором связать, что тогда в ответ запоешь?

— Мы ж не басурмане так по-зверски с людьми обращаться, — ласково улыбнулся я ему. — К тому ж у любого нашего стрельца иная паля имеется… между ног. И заново в острог ты попадешь лишь после того, как с десяток ратников тебя поочередно на свои колы насадят. А они, наголодавшись без женок, до-олго над тобой трудиться станут, да с превеликим усердием. Остальные же твои товарищи глядеть будут, каково оно — убегать. Правда, боюсь, имечко тебе придется сменить. Ну какой ты после этого Александр? Скорее уж Фекла или Агафья.

Ага, осекся, побледнел, стушевался, и ни слова в ответ. Значит, проняло, поверил, что стрельцы и впрямь на такое могут пойти. Вот и хорошо, мне того и надо. А я предложил всем еще раз подумать и дать мне завтра поутру ответ, кто чего решил.

Выбравших острог не оказалось вовсе. То, что и нужно. Теперь осталось распределить всех по уму. Но с этим проще. Две сотни самых смирных на вид я оставил здесь. Первым делом расчистка баррикад в Юрьеве, и пусть только попробуют отказаться. Ну а потом, когда закончат, помогут перестроить Домский собор, превратив его в православный храм Христа Спасителя. Все равно здание, как я выяснил, стоит полуразрушенным лет тридцать, а значит, никому не нужно или нет денег, а у меня для такого дела сыщется немножко серебра. А что? Основание у него о-го-го, да и стены весьма крепкие, так что подлатать обойдется куда дешевле, чем возводить заново.

Еще пару сотен я оставил в Оденпе, восстанавливать поврежденные Сапегой городские стены. Далее им предстояла работа в полуразрушенных ими же самими деревнях: восстановление домов, амбаров, овинов, бань и прочего. И в первую очередь деревня Хеллика — заслужил парень. Затем, если появится Световид и его люди, отстроить все для них, а потом и остальные деревни. Успеют к зиме — держать не стану, скатертью дорога. Нет — пусть вкалывают дальше.

Остальным, включая и пленных шляхтичей, предстоял путь к Колывани. Кроме раненых, разумеется. И… гетмана. Мы с ним покатили отдельно, сопровождаемые сотней гвардейцев. С ним и с Яном Сапегой. Правда, ротмистра по его просьбе везли в отдельной карете.

— Я понимаю, все равно придется смотреть ему в глаза, но пусть это случится позже, — попросил он меня, откровенно сознавшись, что ему стыдно. Но от подколки не удержался: — Впрочем, тебе, князь, этого не понять.

— Ну куда нам, дикарям, — охотно согласился я, усаживаясь в карету с Ходкевичем.

Я так увлекся разработкой плана по выводу гетмана из депрессии, что чуть не забыл отправить в Москву гонца с весточкой. Вспомнил о нем в самый последний момент, перед отъездом, да и то на мысль о столице меня навел иной гонец, польский.

Посланец короля, торопившийся к Ходкевичу и Сапеге, опоздал всего на сутки. И хорошо, что опоздал, поскольку он вез из Варшавы предупреждение. Мол, особых причин для беспокойства нет, ибо у князя Мак-Альпина, проведавшего об их наступлении и выехавшего навстречу, людишек мало, всего две с половиной тысячи. Для столь прославленных воителей такое количество невелико, однако Сигизмунд, держа слово, считает нужным заранее известить гетмана, дабы разгром князя обошелся малой кровью.

Получалось, мои враги в Москве не дремлют. И это полбеды, но мне очень не понравилось сообщение о моем гвардейском полку «численностью примерно в шесть хоругвей, [905] тоже взятом князем». Упоминание о нем резко ограничивало круг возможных стукачей до предела, а если призадуматься, то всего до одного. Узнай предатель об их отъезде не от меня, а заехав в Вардейку, он непременно увеличил бы число хоругвей до истинного количества, то есть до десяти. А тут шесть. Именно о шести сотнях я и говорил с Годуновым. Ну да, о шести. А потом, вернувшись из Вардейки, я не сообщил ему, что прихватил с собой еще четыре сотни Второго полка, — было не до того. Следовательно…

Нет-нет, подозревать в предательстве самого Федора абсурд. Об этом и речи быть не могло. Понятно, что он попросту проболтался. Но в силу своего положения он не мог трепануть лишнего первому встречному на торжище. Более того, навряд ли он и в Думе сообщил, что я беру всех своих людей. Да и в Опекунском совете, скорее всего, помалкивал. А вот Марине Юрьевне…

Странно. Вроде она поклялась на Библии больше не видеться с ним, а в подтверждение своих слов еще и икону поцеловала. И если учесть, что тайному гонцу из Москвы нужно время вначале добраться до Варшавы, а потом другому до Юрьева, получалось, нарушила она свою клятву на удивление быстро — в течение двух-трех дней после моего отъезда.

Я почесал в затылке, не зная, что и думать, но в конце концов решил не гадать, без толку. Проще вернуться к этому после возвращения в Москву. Тогда и разберусь. Хотя на краткий миг отчего-то мелькнула мыслишка бросить все и умчаться в столицу, но я отогнал ее. Во-первых, предательство уже случилось, во-вторых, беды оно не принесло, а в-третьих, побывать в Колывани мне необходимо.

Это мы собирались отправить свеев из Москвы обратно, причем несолоно хлебавши, но по весьма уважительной причине — неправильное обращение в грамотке. Но оказывается, они прибыли и к Марии Владимировне. Об этом я узнал от Засецкого, будучи уже в Юрьеве. Из-за них королева запретила своему воеводе отправлять из Колывани хоть одного стрельца, о чем Михаил Борисович и извещал Темира. И думается, что к обращению придраться у нее не получится, ибо оно составлено честь по чести, а если что-то не так, то, когда на твое государство наступает еще один враг с юга, обзаводиться вторым совершенно не хочется. Пес с ними, с пустыми формальностями, не до них.

Именно потому следовало срочно ободрить ее, обнадежить, заверить, что Русь начеку, и, разумеется, предоставить как Марии Владимировне, так и шведам наглядные доказательства. Ими должны послужить не только гетман и Сапега, но и сотня польских знамен. Нет, на самом-то деле их оказалось гораздо больше. У поляков же что ни шляхтич из числа товарищей, так со своим знаменем с соответствующим гербом. Мои гвардейцы притащили мне около сотни после побоища под Оденпе, да еще чуть ли не полторы взяли под Юрьевом. Думается, приплюсовав к ним те, что сгорели, всего их было, наверное, не меньше полутысячи. Словом, часть из них я забраковал по причине неказистости, а оставшиеся двести двадцать решил использовать для двух парадов победы — в Москве и Колывани. Столица Руси немного побольше — ей десять дюжин, Колывани хватит и сотни. Но зато Мария Владимировна сможет насладиться лицезрением двух поверженных полководцев.

Однако вначале следовало разговорить Ходкевича, продолжавшего упорно молчать. Срок был небольшой, всего четверо суток, за которые мы одолели почти двести верст до Колывани, но я успел, уложился. Главное, не торопить человека. И пока он в первый день нашего совместного путешествия тяжко вздыхал, угрюмо сопел и скорбно кряхтел, я вообще к нему не приставал. Разве изредка, отпив из своей фляги душистого медку, предлагал ему за компанию, да и то безмолвно, просто протягивал, и все. Однако когда он сердито тряс головой, отвергая угощение, я не настаивал. Была бы честь предложена, и, пожав плечами, убирал ее обратно, но так, чтоб при желании гетман мог дотянуться сам. И вновь игра в молчанку.

Впервые он раскрыл рот после полудня второго дня, когда я решил, что пора приступать к обработке гетмана. А началась она с тревожного сообщения гвардейца, подскакавшего к нашей карете и испросившего дозволения взять лекарку для пана Самуила Корецкого. Ходкевич встрепенулся, принявшись ерзать на своем сиденье, и минут через десять, не выдержав, спросил, что с ним. Понятное дело, родной внук, вот и обуяла тревога. Я пообещал, что узнаю, остановил карету, вышел и подался в хвост нашей колонны.

Разумеется, с внуком все было в порядке и молодой двадцатилетний княжич, получивший небольшое ранение в руку, чувствовал себя нормально. Об этом я и сказал по возвращении, но тон был такой, что гетман решил, будто я от него скрываю плохую новость, и попросил свидания с ним. Я позволил. Вернулся он, удовлетворенный увиденным, но на обратном пути споткнулся — подвела раненая нога — и кубарем полетел на землю. Полностью предотвратить его падение мне не удалось — здоровый, чертяка, пудов пять, не меньше, — но, если б не моя помощь, Ходкевич непременно напоролся бы грудью на здоровенный сук, торчавший из земли, а так приземлился вместе со мной и чуть в стороне от него.

— Вот уж никогда бы не подумал, что окажусь обязан жизнью лютым врагам своего отечества, — пробормотал он себе под нос, поднимаясь с моей помощью с порыжелой прошлогодней хвои и зло пиная сук ногой. — А впрочем, оно закономерно. Финал моего позора, — пессимистически подытожил он, морщась и потирая раненую ногу.

— Напрасно пан Ходкевич столь уничижительно говорит о себе. Ты, гетман, и это подтвердит любой участник сражения, дрался как лев, — возразил я.

— Если я дрался как лев, то кем был князь Мак-Альпин, одолевший меня? — усмехнулся гетман, не торопясь залезать в карету.

— Лисицей, — улыбнулся я. — Обычной лисицей, которой иногда удается перехитрить могучего льва. Ведь у нее нет иного способа одолеть его. Именно потому я и запретил своим лисятам приближаться к льву, чтоб, не дай бог, не попали под его царственную лапу.

— Ну уж и лапу, — хмуро проворчал он.

— Именно так. Как гетман умеет драться на саблях, известно всем и у нас на Руси. Я слыхал, что ты можешь стоять под дождем и остаться сухим, отбивая двумя клинками капли, летящие сверху.

— Это чересчур, — крякнул он, но остался польщенным настолько, что впервые легкая тень улыбки скользнула по его губам.

— Возможно, — охотно согласился я, пытаясь развить первый успех. — Но иное точно неоспоримо — кому-либо тягаться с тобой в мастерстве столь же глупо, как пытаться сдвинуть плечом гору. А я всегда стремился свести риск до минимума как для своих людей, так и для себя самого, пускай и не совсем рыцарскими методами. Впрочем, в войне хороши все средства, кои ведут к победе над врагом.

— Откровенно, — оценил он мою прямоту. — Грубовато, но…

— А война вообще дело грубое, — подхватил я и рассказал про деревни и в каком состоянии я их застал, после того как там побывали ляхи с казаками.

Ходкевич крякнул и, отвернувшись, полез в карету, но забраться в нее без посторонней помощи у него не получалось, — видно, ноге досталось здорово. Однако я стоял рядом, подсобил и, глядя на темное пятно, проступившее на штанах гетмана, вызвал Резвану. Разговор мы продолжили после смены повязки.

— Оправдываться не стану, — несколько смущенно буркнул он. — Вина, разумеется, на мне, как на гетмане, но я прошу меня понять. Это же не войско — сброд любителей легкой наживы. Про казаков вообще молчу — те и вовсе людишки подлые.

— Согласен, — кивнул я и, норовя закрепить успех, плеснув себе из фляги в небольшую стопку, провозгласил, невольно пародируя генерала Михалыча из известной кинокомедии: — Ну, тогда за взаимопонимание! — И протянул саму флягу Ходкевичу, посоветовав, кивая на раненую ногу: — Авось болеть меньше будет.

Тот помедлил, но все-таки принял ее из моих рук и ненадолго приложился к ней. Но, перестав пить, обратно мне ее не передал, оставив у себя, и через минуту мимоходом приложился вторично. А еще через пару минут отхлебнул и в третий, причем припал надолго.

«Кажется, контакт налаживается», — сделал я вывод.

Цель моя была проста, аналогичная той, что и с Сапегой. Резко отличалась лишь тактика, поскольку гетман сам, насколько мне известно, являлся противником войны с Русью. Пошел же он в этот поход, как я выяснил позже, из-за обещаний короля выплатить жалованье за несколько прошлых лет его войску.

Да-да, демократия сыграла для Речи Посполитой весьма плохую роль, ибо для опытных, бывалых воинов Ходкевича, одержавших столь блистательные победы над шведами, денег в казне не находилось который год. Что-то гетман выплачивал из собственного кармана, даже залез в долги, но он был не настолько богат, как Радзивилл или Сапеги, а потому полностью компенсировать невыплаченное жалованье своим наемникам не мог при всем желании. И, будучи человеком слова (обещал-то он им выплатить от своего имени, доверившись королю, а военные в этом отношении всегда выгодно отличались от политиков), пошел на эту авантюру. Впрочем, как знать. Скорее всего, она увенчалась бы успехом, если б я вовремя не подоспел.

И теперь я намеревался сыграть с ним в «доверие», дабы впредь, что бы ни сулил ему Сигизмунд, он отказался идти воевать в Прибалтику. Ведь в следующий раз он, вне всяких сомнений, с учетом прежних ошибок пойдет не со сбродом, а, учитывая возможную высадку шведского десанта, вести войну на два фронта весьма затруднительно. Но чтобы не просто отказался, а вместе с Сапегами выступил на сейме против войны. Авторитет литовского канцлера — замечательно, но лучше добавить к этому и авторитет одного из самых талантливых полководцев.

Правда, оставался Станислав Жолкевский, но взор великого коронного гетмана в первую очередь устремлен на юг, а кроме того, он, как и Ходкевич, тоже противник войны с Русью.

Наш контакт стал налаживаться столь быстрыми темпами, что и не остановить. Уже к вечеру мы с ним осушили три полные фляги с медком.

А чего не пить, когда я продолжал дружелюбно поддакивать и соглашаться. Да, не спорю, если бы под его началом был не сброд, а регулярные войска, состоящие хотя бы наполовину из наемников, да схлестнись он со мной в открытом бою, и побежал бы я, а не он. Да еще как побежал, только пятки бы сверкали.

Единственное замечание, которое я сделал, так это честно предупредил, что накрепко запомню его слова и сделаю все, чтобы никогда не ввязываться с ним в самоубийственный открытый «честный бой» в чистом поле, а стану действовать по-прежнему исподтишка. Гетман поморщился от столь вопиющей откровенности, но осуждать не стал (достижение!). Вместо того он, горячо размахивая четвертой по счету флягой, принялся меня перевоспитывать. Правда, цели своей не добился и, очевидно с горя, осушил половину ее содержимого за один присест. Далее рассказывать не берусь, ибо помню смутно.

Надо ли говорить, что наутро скверное состояние сроднило нас еще сильнее — общие муки всегда сближают. Здоровье свое мы, конечно, поправили — чего терзаться, коль «лекарство» под рукой. И поправили столь старательно, что Ходкевича повело и он вырубился. Да и немудрено, ибо из выпитого накануне две трети пришлось на его долю.

Я же только вошел в раж, а потому пересел к пану Сапеге и, резко поменяв стиль общения, продолжил свою игру, которая заключалась, как ни странно, в полной искренности. Да, увы, не рыцарь. Более того, не стремлюсь им стать. И вообще, моя цель — победа, а методы ее достижения меня не интересуют — такой я циник. Надо — буду атаковать ночью, из-за угла, бить без предупреждения, в спину, не стесняясь использовать и другие варварские приемы, коих у меня в голове предостаточно.

— Теперь я догадываюсь, как ты, князь, взял превеликое количество городов за столь короткие сроки и столь малыми силами.

— Правильно догадываешься, — охотно согласился я. — Но использовал не все, а лишь половину. Вторую я приберег для еще одного польского войска, если оно придет на земли королевы Марии Владимировны. Более того, откровенно скажу, что эта вторая половина выглядит куда более варварски, нежели первая. К примеру, я вообще не стану брать пленных.

— Отчего? — Его лицо вытянулось от удивления.

— Отпустив за выкуп сброд, пришедший с тобой и Ходкевичем, я приобрету серебро, но к королю Сигизмунду вернется от силы десяток-другой достойных воинов, — пояснил я. — А вот отпускать ради выкупа настоящих вояк глупо. Тогда в будущем можно лишиться вообще всего серебра, включая собственное. Напрашивается вопрос: что мне с ними делать, если отпускать нельзя? — И я красноречиво чиркнул себя ребром ладони по горлу.

— Ты страшный человек, князь, — помрачнев, констатировал он.

— Еще какой, — ухмыльнулся я. — Нынче поутру глядел на себя в зеркало, так ты не поверишь, ротмистр, самому жутко сделалось. Рука сама кирпич искала. — Но добавил, плавно сводя разговор к царствующим особам: — Однако и задирой при всем том себя не считаю. Конечно, кто на нас с мечом, того и мы по оралу, но коль соседи тихие, то зачем с ними воевать? Нет, если последует повеление королевы — дело иное, но смотря какой. Я ведь не подданный Марии Владимировны. А вот Марина Юрьевна…

И, изобразив, что меня изрядно повело «на старые дрожжи», «откровенно» заявил: эта и впрямь может развязать агрессивную войну, ибо весьма и весьма тщеславна. Опять-таки ее агрессивность, скорее всего, зиждется на расчете. Мол, в случае войны с Сигизмундом она непременно получит поддержку со стороны недовольных королем и его правлением. А в качестве доказательства, понизив голос до заговорщического шепота, привел пример, разгласив «секретную» информацию. Дескать, в казне денег с гулькин нос, а она на последние гроши отправила из Москвы за счет Руси обратно в Речь Посполитую польских гостей, обеспечив их всем необходимым и дав серебра на дальнейший путь к родным местам. Спрашивается — зачем? Да козе понятно — новых сторонников для себя вербует, а, судя по слышанному мною, у нее и старых предостаточно.

Но, впрочем, пан ротмистр может не беспокоиться, ибо если у нее не родится сын, то нового государя будут избирать на Освященном Земском соборе, а там железное большинство отдаст свои голоса за Федора Борисовича Годунова. Этот же нравом тих. Понадобится — спуску врагу не даст, но и сам первым не полезет. Более того, против Сигизмунда он ничего не имеет и за старое, то есть за поддержку Дмитрия, на него не в обиде. Словом, если король угомонится, а шведский Карл нет, то Годунов запросто может заключить союз с Речью Посполитой, дабы легче воевать общего врага.

Дальнейший пересказ нашей задушевной беседы излишен. Сапега продолжал осторожно выпытывать у меня про Марину и Федора, а я, «распустив язык», выбалтывал ему разные подробности об их характерах, которые, дескать, успел подметить. Когда же он аккуратно выражал недоверие моей наблюдательности, я «распалялся» и с обидой в голосе горячо доказывал, что такой, как он описывает, Марина была раньше, но… Не зря говорят: дай человеку власть, и ты увидишь, каков он на самом деле. Навряд ли ясновельможный пан, повидав ее ныне, признал бы в недавней скромной воспитаннице бернардинских монахов сегодняшнюю властную, самодовольную, самоуверенную и в высшей степени честолюбивую особу.

Сапега слушал и старательно мотал на свой пышный ус. Вот и чудненько. Ни к чему яснейшей поддержка соседей в каком бы то ни было виде. Перебьется. Не то чтоб я опасался за результаты выборов на Освященном соборе, но подстраховаться не помешает. Особенно учитывая возможное предательство. Теперь, если она и напишет что-то Сигизмунду, король десять раз подумает, верить ей или нет.

А сам вновь в карету к Ходкевичу, к тому времени успевшему проснуться. Доброе утро, пан гетман. Как спалось, как почивалось? Надеюсь, добрые сны были? А в руках фляжка, и полным-полнехонькая.

Признаюсь, к концу четвертого дня я на эти фляги с хмельным медом взирал с легким содроганием, а ведь пил совсем немного. Зато желанная цель достигнута. Более того, я успел взять с гетмана слово рыцаря, что он никогда не станет участвовать в агрессиях против Руси или королевы Марии Владимировны. Разумеется, если мы сами начнем войну — дело иное, тут у него руки развязаны. Защитить родину — дело святое.

Правда, он с горькой усмешкой напомнил мне, что брать с него такое обязательство нет необходимости, ибо оно ничего не значит. Учитывая назначенный за него выкуп в размере пятидесяти тысяч злотых, сидеть ему в темнице годы и годы, поскольку взять деньги неоткуда, в долгах как в шелках. И торопливо добавил (ох уж этот гонор!):

— Нет-нет, я не прошу скостить сумму. Проигравший платит — закон войны. Разве что за Самуила… Согласись, князь, несправедливо, когда внук расплачивается за ошибки деда. И не многовато ли за обычного шляхтича двадцать тысяч?

Ну наконец-то дождался я главного! Ура! Теперь можно предлагать иной вариант. Мол, стоит ему, припав на колено, поднести королеве свою саблю, и этот его жест будет оценен даже не в пятьдесят, а в семьдесят тысяч злотых. Ровно столько, сколько должны внести они оба для своего освобождения.

Ходкевич помрачнел, но я успокоил его тем, что, если бы речь шла о правителе, мне и в голову бы не пришло заикаться о таком. Но, учитывая, что речь о женщине, сей жест можно рассматривать как рыцарскую галантность с его стороны, не более. Кроме того, ныне клинок его собственной сабли сломан, а потому он подаст ей чужую, что в корне меняет дело.

Гетман заколебался, в задумчивости приложившись к очередной фляге с медком. Я ждал. Он пристально посмотрел на меня, взболтал и опрокинул в себя остатки ее содержимого и, не произнеся ни слова, согласно кивнул головой.

Кто-то решит, что я чересчур расщедрился. Не стоит его поклон с саблей полутора тонн серебра. Но тут как посмотреть. Сотня польских знамен, под барабанную дробь брошенных перед королевой, смотреться будут, спору нет, весьма эффектно. Зато вид поверженного гетмана, смиренно преклонившего колено и покорно протягивающего свою саблю Марии Владимировне, окажется гораздо эффективнее. Не для всякого, нет, но именно для шведов, которых именно Ходкевич за последнюю пару лет несколько раз успел раздолбать в пух и прах. А уж чужая это сабля или своя — разницы нет, ведь главное, в чьих она руках! И если этот поклон убережет Эстляндию от вторжения войск короля Карла, все недополученное с гетмана и юного Корецкого серебро окупится с лихвой.

Кстати, Сапега дал «добро» на точно такое же чуть раньше самого Ходкевича. Правда, с ним я запустил в ход иное. Дескать, честно расскажу гетману о причине, по которой Ян-Петр написал свое обманное письмо, и попрошу не сердиться на своего соратника. Лишь после этого, да и то сделав оговорку — он положит саблю только вместе с гетманом, не иначе, — Сапега согласился.

Попутно я успел завербовать еще одного человека. Получилось само собой. Когда Ходкевич в очередной раз прикорнул, и, судя по всему, часа на два-три, не меньше, я сделал очередную остановку и пошел в лесок. Кости размять, прогуляться, природой полюбоваться, а она тут красивая. Корабельные сосны в три обхвата, стройные, так и рвутся в синь-небо, солнышко жарит вовсю, птицы поют, жизнь славят — лепота.

Поначалу появившийся передо мной Корела вызвал раздражение. Маленький, кривоногий, нос перебит, на щеке рубец уродливый. Понимаю, боевые шрамы украшают мужчину, да и человек он хороший — надежный, верный, хозяин своего слова. Просто не вписывался атаман в окружающую идиллию. Чужеродное пятно. Но настрой у Андрея Ивановича был под стать обстановке — на лице умиротворенность, чуть ли не блаженство. От меда? Непохоже. Если и выпил, то грамм двести, не больше, а они Кореле как слону дробина.

— А я ить и сам с ентих краев, — буркнул он, явно желая поговорить.

— Из Эстляндии?! — несказанно удивился я, с сомнением глядя на его черные волосы.

— Не-э, оттель, — кивнул он куда-то на северо-восток. — Меня потому так и прозвали, из-за родныхмест.

— Из Карелии, значит, — кивнул я. — И что? На родину потянуло?

— Жжет, — поправил он, пояснив: — В груди жжет, потому как тянуться некуда. Свеи сожгли там все. И деревню, и дом мой, и… — Он не договорил, вяло отмахнувшись. — Не о том речь. Я тута помыслил… Не хочу на Дон. И в Москву сызнова возвертаться не желаю. Коль так все складывается, хотелось бы кой-кому должок отдать. Эх, здесь бы мне осесть. Тока… нельзя, — завершил он неожиданно.

— Нельзя почему? Жить не на что? — осведомился я. — Помогу. И с домом, и вообще.

— Сопьюсь, — мрачно сообщил он. — Без дела мне нельзя. Вот и хотел с тобой о том покалякать. Умен ты, князь. Иной и волосом сед, да в голове ума нет, а у тебя и волос льняной, да ум золотой. Можа, подскажешь, как дальше быть, где в ентой жизни смыслу сыскать, а то сам не пойму, чего жаждется. То на простор душа рвется, рука к сабельке тянется, а то об ином мыслится, вовсе напротив: чтоб тихо, уют, ну и баба где-то рядом была, да не такая, кои в кружалах шастают, а… — Он тяжело вздохнул.

У-у, созрел атаман, окончательно созрел. А я-то, дурак, думал, как к нему подойти, чем улестить, дабы тут оставить, на страже рубежей приморских, а он сам спекся. Пора из печи вынимать, не то пригорит. И ходить вокруг да около не стал, влепил напрямую.

Мол, и у меня проблемка. Не управиться одному Ратману Дурову, особенно если и впрямь на два фронта сразу война начнется. Не разорваться же ему. И получается у нас с тобой, что мы наши проблемки сможем запросто решить, пойдя навстречу друг другу. Ты — ко мне на службу, а я тебе — волю вольную, с прямым подчинением Москве.

А касаемо жажды тишины с уютом объяснимо: годы. Потому и тянет, поскакав да порезвившись, в тепло родного очага. Да и сам будешь знать, что не просто рубежи защищаешь, но и домик родной, где из печи хлебным духом несет, щами наваристыми, да чьи-то глаза на тебя с любовью и восторгом смотрят. И не как на защитника, но как на сокола ясного, краше коего во всем свете нет. А тут и детишки обступают, на колени залезть пытаются, про ратные подвиги просят рассказать. А глазенки такие пытливые, такие…

Корела поначалу мечтательно слушал, блаженно щурясь, как кот, обожравшийся сметаны, но чуть погодя встрепенулся, взвыл:

— Да кто меня таковского в мужья возьмет?! Кому я сдался?! Да и нет тут никого из нашенских.

— Из карелок?

— Из русских, — мрачно поправил он.

— Значит, на все остальное ты согласен? — уточнил я. — Ладно. Полдела сделано. Быть тебе командиром Первого казачьего особого полка. А что до жены — ты, главное, выбери подходящую, а за остальное не волнуйся. Сам свататься поеду, и пусть попробуют отказать. Я даже подскажу, где искать. И поверь, далеко ехать не придется, — заговорщически подмигнул я ему, вовремя припомнив, что совсем скоро на новые земли переселится волхв Световид, а у него девки как на подбор, и отказать мне он не должен. — Так как, договорились? — И протянул опешившему от моего напора атаману руку.

Корела немного помедлил, но решился и руку мою принял. Правда, уточнил:

— Точно ли сосватаешь? Не обманешь?

— Года не пройдет, как ты жену в дом введешь, — твердо пообещал я.

А вот в Колывань я успел еле-еле…

Глава 38 Колывань

Оказывается, Мария Владимировна, безвылазно сидевшая в замке Тоомпеа, который она сделала своей резиденцией, уже намеревалась уступить прибывшим к ней шведским послам половину своих владений, удовольствовавшись Ревелем, Нарвой и восточным побережьем Балтийского моря. Очень уж напористо действовали ребятки. Да и послание было состряпано грубое, чуть ли не хамское, вот она и растерялась, даже не думая, а есть ли у нее теперь право раздаривать земли.

Но отчитывать я ее не стал, пожалел, ибо вид у нее был… Глаза красные от недосыпания, веки припухшие, щеки одутловатые, кожа землистая. И постоянно эдак по-старушечьи куталась в шубу, жалуясь, что ей в каменных стенах холодно. Словом, гораздо больше походила на инокиню, чем на королеву, — хоть снова в монастырь отправляй, благо он рядом с ее замком. Правда, доминиканский.

Но это в первые минуты встречи. Узнав об одержанных победах, она стала приходить в чувство и на следующий день выглядела вполне нормально, чему поспособствовало питье Резваны, которым она угостилась на ночь. А когда утром следующего дня она приняла парад победы и, приняв у Ходкевича и Сапеги поднесенные сабли, милостиво допустила их к целованию руки, и вовсе раскраснелась, хоть прикуривай. Да и во всем остальном полная противоположность себе вчерашней. В лице — надменность, в жестах — величавость, в глазах — злость за пережитое унижение.

Спустившись со своего пьедестала-трона, на котором восседала во время парада, Мария Владимировна неторопливо направилась к послам, специально приглашенным на это мероприятие и стоящим подле боковой стены замкового двора, шагах в десяти от нее. С наслаждением наступая на польские знамена, валявшиеся под ее ногами, словно давя их, как гадюк, она не шла к шведам — шествовала, горделиво вскинув голову. Остановившись напротив и дождавшись, пока те разогнут спины после поклона, королева, выдержав паузу, властно произнесла:

— Ныне сами зрите, сколь у меня силушки. Ежели Карла жаждет того же, — и она указала на лежащие знамена, — что ж, я готова и его тряпками здешние улицы застелить.

Я негромко кашлянул, намекая, чтоб не зарывалась. Они, конечно, свиньи, кто спорит, сам убедился, прочитав их послание, но уподобляться им в хамстве ни к чему. Мария Владимировна чуть виновато покосилась на меня, грустно вздохнула (остановил не вовремя, не дал душеньку отвести) и нехотя поправилась. Мол, готова жить со всеми в миру и ладу, коль они сами того хотят. Но не удержалась, прибавив:

— А кто не желает, того ждет божья кара на небе и моя на земле.

Ух какие мы отчаянные! Аж дрожь берет!

Окончательную аудиенцию Мария Владимировна, предложив им поразмыслить надо всем увиденным и сказанным, назначила на следующий день, предварительно обговорив со мной возможные варианты. Разговор состоялся у нас поздно вечером, и, судя по ее бурно вздымающейся пышной груди и взглядам, то и дело бросаемым на меня, я уже понимал, чем он закончится. Отделаться всяческими отговорками нечего было и думать. Да и жалко мне ее стало, честно говоря. Вспомнился вчерашний день, ее тоскливый, затравленный взгляд, и не слова — крик надрывный: «Одна я тут князь, совсем одна!»

И ведь предусмотрительная какая — изначально все спланировала, назначив послам встречу после полудня. Ну да, надо же успеть выспаться, ибо ушла она из моей опочивальни засветло, и уснул я уже под пение птиц.

Шведам хватило времени для окончательного обдумывания, и они изрядно снизили свои требования и тон. Теперь они «просили» вернуть остров Даго и города Лоде, Хапсалис и Пернов, по привычке назвав их Леаль, Гапсаль и Пярну. Получалось все равно много, по сути все юго-западное побережье ее владений, но они пояснили, что это будет выгодно в первую очередь самой Марии Владимировне. Дескать, обосновавшись там, они ринутся на ляхов, кои теперь их общие враги.

Однако королева, помня мое короткое наставление: «Ни пяди», отказала. Мол, без согласия государя Руси она, как его верноподданная, и клочка земли не уступит, ибо не вправе. Но тут же поправилась, теша свое самолюбие, что и будь на то ее воля, все равно бы свеи ничего от нее не получили.

Как вести себя с теми бедными польскими шляхтичами, кого мы собирались отпустить без выкупа, дабы они известили семьи остальных, мне ее инструктировать не понадобилось. Она держалась с ними куда мягче, держа в памяти собственное посольство, по-прежнему находившееся в Варшаве и удерживаемое Сигизмундом. Отпустили из него одного князя Хворостинина-Старковского, дабы тот известил, что никакой порухи им нет. Просто до окончания сейма ответа на послание королевы Сигизмунд дать не может. Опасаясь за их судьбу (да и ляхи куда ближе, граница-то по сухопутью, рядышком, не ровен час, сызнова припрутся, с них станется), она велела передать королю, что не сердится за своеволие на его подданных, благо все они получили по заслугам, и готова забыть и простить.

С тем шляхтичи и укатили обратно, а я подзадержался. Дело в том, что Михаил Борисович Шеин хоть и получил от королевы баронский титул, однако уверенности у него от того не прибавилось. Как добросовестный служака, он был готов до конца исполнить свой воинский долг и, не уронив родовой чести, до последней капли крови сражаться с ляхами или шведами, но в победу над ними не верил. Требовался сеанс психотерапии, притом не один. Начал я его с рассказа о недавних баталиях. Узнав, сколько у меня было народу, три с лишним тысячи против почти восьми Ходкевича и Сапеги, он встрепенулся, пораженно протянув:

— А я-то мыслил, ты большую часть своих полков из-под Юрьева обратно отпустил. Да неужто у тебя под рукой всего три тысячи имелось?! Не обманываешь ли?

— Три, — подтвердил я. — Да и те участвовали не все, особенно в первой битве под Оденпе.

— Никак сызнова плант твой сработал?

— Не без того.

— Поведаешь ли? — жадно уставился он на меня.

— А как же.

Я действительно детально разобрал с ним ход обеих операций — какие хитрости применялись, сколь большую роль сыграла неожиданность и прочее, после чего он совсем воспрянул духом. Получалось, и меньшими силами можно запросто лупить большие. Правда, поначалу частенько доводилось слышать от окольничего одну и ту же фразу: «Но так не воюют». Изрядно подустав доказывать ему очевидное, я отрезал:

— Ты иное в уме держи: зато так побеждают. А это для тебя главнее.

Но учеником он оказался способным, да и задачу я ему ставил простую — продержаться, не дав захватить ни один из городов до прибытия основных сил с Руси. Тоже не пустяковина, но побеждать не требовалось — и то дело. Заодно напомнил, что помимо городских стен у него имеется еще кое-что для затруднения высадки. Спасибо государям русским, потрудились в свое время на славу, понастроили небольших крепостиц, затрудняющих подступы с моря. Ныне, правда, там сплошные руины, но места — залюбуешься. И если ими с умом воспользоваться, предварительно восстановив, то к тому же Ругодиву, то бишь бывшей Нарве, шведам и подойти будет ой как тяжко. Видел я, когда мы брали город, останки развалин, да в таких местах, что дураку понятно — предназначены не для жилья, не для складов купеческих, но исключительно для обороны. Одна развалюха вообще на мысу между Финским заливом, рекой Наровой и рекой Россонью. Если восстановить да поставить там пушки — много она свеям кровушки попортит. А на другом берегу Россони другие развалины. И рядом, но уже на усть-наровском берегу, третьи.

Кстати, оборонительный «плант» он с моей помощью составил. Небольшой такой, но нужный. Вначале перечень общего количества стрельцов и сколько где размещено. Конницу — полки Ратмана Дурова и Корелы — в список мы не включали. У них задачи особые. Далее же несколько наиболее вероятных ситуаций. Допустим, шведы высаживаются под Перновом и ниже расклад: сколько стрельцов и из каких городов можно туда бросить в качестве подкрепления.

Заодно обучил и как включить «конвейерную систему», с учетом расстояний между городами. К примеру, Лоде с Феллином расположены ближе всего к Пернову, потому оттуда надо отправить на помощь почти всех, чтоб побыстрее добрались до осажденных. Да, риск есть, но небольшой, зато выгода… Ведь тогда подкреплению из дальних городов ни к чему идти до Пернова — оно сядет в Лоде и Феллине. И каждому стрельцу придется пройти куда меньше, и прибудет он на место гораздо раньше. В итоге большущая экономия времени, а оно на войне не на вес золота — дороже.

Ниже, следом, еще один вариант — высадившийся десант шведского войска под Колыванью. И снова расклад: откуда, сколько, куда. Всего таковых мы накидали шесть или семь, точно не помню. А в заключение я посоветовал ему заранее заготовить грамотки в каждый из городов, исходя из предварительного расклада. Это чтоб с гонцами не мешкать. Поступило сообщение о нападении ляхов на Феллин, а в руках уже приготовленная загодя пачка грамоток — знай вручай и рассылай.

— Вона, значитца, какие у тебя планты, — уважительно протянул Шеин. — Ишь ты. Вроде и ничего мудреного, но, коль призадуматься, великое от них благо… — И он встрепенулся, хитро улыбнувшись. — Одного ты туда не включил, князь. Как людишкам, кои в граде осажденном сидят, енти пару дней продержаться до подмоги? Может, и тут какой-никакой плант подкинешь?

— Этими плантами я с другими людьми займусь, — пояснил я, кивнув на Дурова и Корелу, сидящих рядом. — Один ляхов пиками щекотать станет, чтоб не торопились излиха, а второй свеями займется, едва они высадятся. — И сразу отдал распоряжение: — Ратман Ахметович, коль тебе теперь о побережье заботиться нужды нет, выделишь из своего полка в распоряжение Андрея Ивановича триста конных. А то командир Первого казачьего полка у нас имеется, а самого полка и в помине нет. И не мешкай. Через неделю они должны перед ним предстать.

Учебой с ними обоими я занялся особо. Так и предупредил Дурова: несмотря на то что станем объезжать хозяйство Корелы, ты все равно мотай суть на ус для создания у себя на южных границах того же самого. И вперед, в объезд укромных бухточек, заливов и прочих удобных местечек для причаливания шведских кораблей и высадки войск. Там вышку сторожевую поставим, там обычный пост. Да не стесняться рыбаков почаще спрашивать. Место, может, и выглядит удобно, а для высадки не пойдет — мелководье, значит, ни к чему за ним особый пригляд устраивать.

Теперь за неприятеля покумекаем: где лучше всего лагерь разбить да какими дорогами к Колывани идти. Прикинули? Отлично. А с учетом этого можно и об ответных действиях подумать. Какие деревни в первую очередь оповещать надо, чтоб в лесах успели скрыться да скотину с собой увести, без припасов ворога оставив; откуда проще налеты устраивать, куда укрываться, где устроить пару складов с запасами пороха, свинца и продовольствия, разместить основной стан для отдыха. В качестве последнего я порекомендовал Кореле руины монастыря Святой Бригитты в шести верстах от Колывани. Их ныне восстанавливать есть кому — рабочая сила, то бишь казаки, на подходе.

— И помни, — предупредил я Дурова перед его отъездом на южные рубежи и вручив привезенное серебро для его людей. — Ты должен так потрепать ляхов, чтобы осаждать первый из городов Марии Владимировны прибыло не больше двух третей войска Сигизмунда. Не давать им покоя ни на одну ночь. — И уже к обоим: — А друг с другом жить заповедаю дружно, помогать всячески. Чтоб недомолвок не было, сразу оговорюсь: коль свеев не видать, тихо на море, а ляхи приближаются, тебе, Андрей Иванович, по прибытии гонца от Дурова не мешкая половину своих людей перекинуть ему в помощь. Больше дашь — похвалю, а меньше ни-ни. То же самое и тебя, Ратман Ахметович, касается. К тому ж тебе проще — если ляхи соберутся воевать, загодя прибудут надежные людишки из Речи Посполитой, оповестят о том.

Проводив Ратмана, я вскорости распрощался и с Корелой. Далее, на остальном побережье, он и сам управится, не маленький. Схема-то остается прежней: наметить места для возможных высадок, а уже исходя из них места для своих баз, складов, откуда атаковать, куда скрываться и прочее.

Вручив ему кучу грамоток, я извинился. Мол, с людьми пока не ахти. Кроме одной сотни гвардейцев, да еще одной — кандидатов в них, правда, все из числа добровольцев, я тебе ничего не дам, извини, Андрей Иванович. Итого, если приплюсовать людей Дурова, пятьсот человек.

— Маловато, — посетовал он. — Эх, надо было дозволить мне в Юрьеве людишек из пленных казаков набрать.

— Не надо, — покачал головой я. — Если б дозволил, у тебя б казачья ватага получилась, а оно не дело. Те же, коих ты от меня получишь да от Ратмана, главному обучены — подчиняться. Остается погонять их вволю, чтоб задницы от скачки до костей стерли, и ядро полка готово. А казаков успеешь набрать. У тебя и здесь руины восстанавливать не меньше полутысячи будут, и к Пернову я столько же направил. Там им тоже строить да строить. Подходящих освобождай и принимай к себе в полк, особой грамотой тебе право на то дадено. Но отбирай с большим разбором, не торопясь, и помни, что в ней сказано: в первые полгода не более двух десятков в месяц. В таком количестве они против новых порядков не попрут, смирятся, что вольница для них закрыта. Зато иное как обещал: сам ты подчинен напрямую Москве, а больше никому.

— Тебе то есть, — уточнил он.

— Москве, — сурово повторил я. — А в ней Опекунскому совету. Когда же вместо него государя изберут, а это очень скоро случится, поверь, то ему.

— Лучше бы тебе, — разочарованно проворчал он.

— А какая разница? — усмехнулся я, весело подмигнув. — Или забыл, кто за его правым плечом стоять будет? К тому ж у государя столько забот, что военные он все равно на моих плечах оставит. И еще одно. Людишек у тебя хоть и маловато, но в придачу к ним сыщу я тебе кой-какую помощь. Но о том рано говорить, месячишка через два-три они сами тебя сыщут. С ними и станешь согласовывать свои атаки, чтоб свеям совсем весело пришлось…

И мы разъехались в разные стороны. Атаман подался на запад вместе с одной моей сотней, оставив вторую в Колывани и растолковав, чем им пока без него заниматься, а я обратно, к королеве и Шеину. Михаилу Борисовичу я вручил остатки серебра (часть еще раньше отправил с Корелой) вместе со списком, сколько долей кому причитается. Ему же поручил произвести смену стрельцов, а заодно организовать их отправку обратно вместе с моими гвардейцами, но ехать неторопливо, без спешки, чтобы я мог их догнать по пути в Москву. Местом встречи назначил Дмитров.

Сам я, распрощавшись с королевой, направился на восток, в Ругодив. На этот город нападения войск короля ожидать не приходилось, слишком близко Ивангород, а уж после того, как Шеин восстановит на месте руин оборонительные сооружения, снабдив их пушками, они и близко не сунутся. Но меня интересовало иное. Если уж устраивать шведам «теплую гостеприимную встречу», то по полной программе, чтоб запомнилась она Карлу до самого конца его правления. Следовательно, начинать надо с гаваней.

Флот на Руси отсутствовал, но у Марии Владимировны он имелся, хотя и незначительный, в виде трех каррак, захваченных нами зимой. Принадлежали они шведскому королю, который присылал на них то ли смену наемникам, то ли пополнение, да оно и неважно. Главное, их можно было присвоить как трофейные, поскольку не купеческие.

Вообще-то судов могло оказаться гораздо больше, ибо королева поначалу возжелала взять себе все корабли, стоявшие у причалов бывших Нарвы и Ревеля. Но я категорически отсоветовал ей это делать, пояснив, что купцы — народ обидчивый и злопамятный. Коли с ними поступить таким образом, они вообще перестанут использовать ее города в качестве транзитных портов. Наоборот, лучше заняться обратным, объявив о новых льготах по случаю ее восшествия на престол. Небольших — там полушкой меньше, здесь на копейку пошлину сбавить. Убыток от того будет маленький, в сотни рублей, зато реклама получится чудесная, и прослывет королева покровительницей торговли, что в перспективе принесет ей тысячи, а может, и десятки тысяч.

Что касаемо каррак, то с такой флотилией о морских сражениях не могло быть и речи. Но если драться в открытую со шведами пока нечем, то при наличии пусть всего трех средненьких как по размерам, так и по вместимости посудин вполне можно создавать учебную базу для морских пехотинцев. А имея их и прикупив в Новгороде или прямо тут десяток-другой морских ушкуев, отчего бы не применить к шведам «комариную» тактику — налетели роем, под покровом ночи, покусали и мигом обратно, под защиту двух крепостей — Ругодива и Ивангорода.

И я объявил набор в Особый морской полк. Сотник Самоха, несмотря на его любовь к морским песням Высоцкого, особенно к «Корсару», возглавить их отказался, заявив, что хочет служить только под моим началом и быть подле. Уговаривать его я не стал. Колхоз — дело добровольное, как любила приговаривать моя бабушка Мира. Море — тем паче. К тому же сама собой высветилась иная кандидатура — сотник Звонец прямо-таки влюбился в него. Он-то и был указом Марии Владимировны назначен гросскапитаном. Полк получился небольшим, составленным из двух сотен добровольцев, но лиха беда начало. Правда, учитывая, что в основном эти добровольцы были из стрельцов, соблазненных удвоенным жалованьем, пришлось выделить ему десяток спецназовцев Вяхи Засада. Надо ж кому-то учить ребяток на практике.

Покончив и с этим, я прикинул, что, даже потратив еще несколько дней, вполне успеваю вернуться к середине мая в Москву. То есть моей будущей свадьбе шестого июня, под Троицу, ничто не угрожает. Следовательно, успеваю реализовать возникшую у меня еще на пути в Прибалтику идею. Настала пора пополнить царскую казну. Ни к чему сокровищам Ивана Грозного оставаться втуне, захороненными в толще стен Хутынского монастыря. Прожектов-то у меня в голове масса, а денег на их реализацию в казне — кот наплакал.

Правда, это изрядно удлиняло дорогу обратно, но овчинка стоила выделки. А кроме того, если загодя позаботиться о найме стругов, то часть времени можно преспокойно наверстать. По Волхову до Ильмень-озера, далее по Мете, быстренько перемахнуть волок, и вот тебе Тверца, впадающая в Волгу. А там и до Дмитрова рукой подать, от которого до Москвы один день конного пути.

Но, еще не успев добраться до Хутынского монастыря, я изменил свой план. И виной тому оказались… слухи. Да-да, они, треклятые. Не знаю, кто из лукавых исчадий ада придает им столь потрясающую скорость, но разлетаются они по миру мгновенно, особенно плохие. Казалось, Колывань от Великого Новгорода достаточно далеко, но новгородцы уже давно знали о том, что король Речи Посполитой не смирился с потерями своих городов, послав огромное войско. Взяв же их обратно, это войско не преминет в отместку напасть и на Русь. Вначале на Псков, затем придет черед Ивангорода, Яма, ну и самого Новгорода.

Но это полбеды. Тут я мог развеять все опасения, сообщив утешительные новости о разгроме поляков. Но ведь ходили слухи, что Сигизмунд не просто задержал посольство королевы Ливонии, но приказал заковать их в железа, посадить в самое мрачное подземелье самой мрачной башни в Варшаве и ежедневно самолично спускается туда, чтоб их мучить. Тем, кто не верил, выкладывали красочные подробности всевозможных пыток. А ведь в состав посольства входил мой двоюродный братец Александр, между прочим, приходившийся родным сыном все той же матушке настоятельнице Введенского монастыря. Да-да, я не оговорился, именно родной — порезвился в свое время мой дядя Костя на русских просторах. Мало того что украл у царя невесту из-под самого носа, так он и рога ему наставить ухитрился с четвертой женой. [906]

Представив, в какой панике сейчас пребывает бывшая царица, я поначалу решил отправить к ней гонца. Мол, все в порядке с вашим сыном, чай, поляки — не татары, и задержка послов вовсе не означает, что их сунули в мрачные сырые казематы и подвергают пыткам. Просто Сигизмунд решил их придержать, дабы весть о нападении на Эстляндию Ходкевича и Сапеги не долетела до Колывани и Руси раньше времени. Теперь же польские рати разгромлены, и король вскорости непременно отпустит пленников.

Но потом подумалось, что с моей стороны это форменное свинство. Она мне сотни тысяч, можно сказать, на блюдечке с голубой каемочкой, бери — не хочу, а я ей грамотку-отписку с гонцом, хотя нахожусь поблизости, в двухстах верстах. Нет уж, сам поеду. Опять задержка? Да, но тоже не ахти какая. Раздолбать стены, извлечь оттуда золото, составить опись, а потом доставить его телегами до Великого Новгорода да найти струги — на все нужно время. То есть если не ждать, а отправиться во Введенскую обитель, получится, припозднюсь от силы на сутки, максимум на двое.

Хотел прихватить с собой и князя Хворостинина-Старковского, как очевидца, но не стал. Наивен Иван Андреевич, по простоте души ляпнет что-нибудь лишнее, а ведь посольство королевы, судя по его рассказам, и впрямь содержалось далеко не в шикарных условиях.

Людей распределить труда не составило. Трем десяткам из сотни, остававшейся со мной, я поручил наем стругов и поиск телег, на которых им надлежало выехать в Хутынский монастырь, а то вдруг там не найдется достаточного количества подвод. Еще полусотне под руководством Хворостинина предстояло заняться ударным трудом по извлечению самих сокровищ, а два десятка я забрал с собой.

Правда, пришлось самому немного задержаться в обители. Так сказать, во избежание конфликтов, ибо настоятель, узнав о том, чем собираются заняться мои люди, пришел в такое возмущение — еле угомонил, пообещав, что заплачу за восстановление стен.

Некоторое время ушло и на поиски кельи, где проживала тогда царица. Увы, но из нынешних обитателей этого никто толком не знал, указав мне целый пяток, притом в трех разных зданиях. Хорошо, я сам помнил нужную примету и распорядился искать кресты, которыми Анна Алексеевна, спасаясь от ночных кошмаров, расчертила сверху донизу свежеоштукатуренные стены в своей келье. Кресты или накорябанную ею же на одной из стен Исусову молитву: «Господи Исусе Христе, сыне божий, помилуй мя…»

Нашли быстро, в течение получаса.

— Можно приступать, — скомандовал я и, показывая пример, первым шарахнул здоровенным молотом, взятым в местной кузнице, в стену.

Удары пришлись прямо по тексту молитвы. Куски штукатурки посыпались на пол. Кажется, достаточно. Дальнейшим займется моя полусотня, а мне пора поспешать — два десятка гвардейцев в седлах, и не хватает одного меня.

Глава 39 Ведьма

До той небольшой деревни мы добрались вечером. Это была третья по счету на нашем пути, но если в первых двух детвора нас встречала уже на околице, то тут никого. Я было подумал, что это из-за позднего времени. Ночи-то в этих краях скоро станут белыми, и поди пойми, сколько натикало. Но тут единственная улица сделала резкий крюк, и, когда мы миновали поворот, причина загадочного безлюдья выяснилась сама собой. Впереди нас по проселочной дороге шла целая процессия. Судя по количеству домов в деревне (полтора десятка), участвовало в ней все взрослое население в составе примерно полусотни человек. Направлялись они в ту же сторону, что и мы, и были столь сильно увлечены, что нас поначалу никто не приметил.

Происходящее мне сразу и решительно не понравилось. Не люблю, когда толпой на одного, точнее, на одну. Тем более эта одна — женщина, и, судя по развевающимся полуседым лохмам, пожилая, если не преклонного возраста. Ладно, те двое здоровенных мужиков, которые, бесцеремонно ухватив за руки, тащат ее куда-то за собой. Пускай они и не обращают внимания, успевает она перебирать ногами или те волочатся, загребая пыль с проселочной дороги, но хоть не бьют ее. А вот прочие усердствовали не на шутку. Ругань, плевки, кто, подскочив, дернет за волосы, а кто кинет чем-нибудь. Хорошо, тяжелее палки, да и то небольшой, ничего никому на дороге не попадалось, а то было бы как в песне у Высоцкого: метнут, гадюки, каменюку, и нету Кука. А много ли старой надо?

Не хотелось влезать в местные разборки, но стало не по себе от этого безобразия, и я легонько ускорил ход своего коня, решив вмешаться. К тому же и со временем был порядок — никаких задержек, ибо нам в любом случае оставаться здесь на ночлег.

Первой обернулась к нам именно она, а уж следом и остальные, мгновенно застывшие в растерянности. А я не сводил со старухи глаз. Такое ощущение, что я ее где-то видел, но не пойму где. А ведь должен вспомнить — слишком колоритная у нее внешность. Одни лохмы чего стоят, наполовину закрывающие лицо. Да и остальное — грязная как не знаю что, одежда — одно название, да и разодрано все на ней так, что непонятно, каким образом эти клочки, мелкие и покрупнее, еще держатся на изможденном теле.

«Ладно, попозже вспомню», — отмахнулся я и жизнерадостно рявкнул:

— Ну и что тут у вас за сыр-бор?

Старуха вновь сообразила первой. Остальные продолжали оторопело таращиться на наш небольшой отрядик, а она вырвала руки из мужичьих лап и стремительно скользнула ко мне, обхватив мой сапог и прижавшись к нему щекой. И все молча, без единого слова. Ну и куда теперь бросать ее на произвол толпы, коль она сама выбрала меня в заступники? Я, конечно, не адвокат, чтоб защищать виновных, но вдруг вины на ней вовсе нет. Точнее, не вдруг, а наверняка, поскольку для такой старой наиболее вероятное обвинение одно — колдовство. А вон, метрах в двадцати впереди, и наглядное подтверждение тому — вкопанный в землю столбик, обложенный вязанками хвороста.

Мужики, от которых она ускользнула, наконец-то очнувшись от замешательства, ринулись вдогон, но я успел спрыгнуть на землю. Левее и чуть сзади тут как тут вырос Дубец, далее кряжистый Одинец, подле него Курнос и Изот Зимник, а правее Кочеток и Зольник… Словом, полтора десятка — пятеро оставались в седлах, приняв у остальных поводья. И у каждого правая рука эдак многозначительно лежит на рукояти сабли, а левая задумчиво поглаживает приклад пищали. Фитили, разумеется, не зажжены, но кто ж из деревенских разбирается в таких тонкостях. И мужики, не добежав до нас пяти метров, чуть потоптавшись, почти столь же резво направились обратно.

— Так что случилось-то? Крестный ход наоборот?

Мой невольный каламбур обстановки не разрядил. Толпа продолжала весьма неодобрительно взирать на нас. Вслух, правда, своего неодобрения никто не высказывал — чувствовали, чревато. Посему они просто угрюмо молчали.

— Мне спросить у них в третий раз или не стоит? — задумчиво протянул я, слегка повернув голову к своим гвардейцам.

— Ведьма она, княже. Приблудилась тут с прошлого лета и пакостит. А у нас ныне терпежу не стало, вот мы ее и того… — Вперед выступил низенький мужичонка с такой длинной бородой, что мне поневоле пришла на ум детская сказка. Да-да, именно та, где мужичок с ноготок, а борода с локоток. Кстати, его, как выяснилось чуть позже, действительно звали Локотком.

Однако, к превеликому его изумлению, я не удовлетворился столь коротким пояснением. Пришлось Локотку, выполнявшему обязанности старосты, выложить на-гора ее конкретные преступления. Излагал он их весьма красочно, начав с трех погибших: один утонул в трясине (по наущению ведьмы болотник расстарался), второй утоп в реке (снова ведьма, но на сей раз стакнувшись с водяным), а третьего зашибло бревном при строительстве избы.

— А тут кто из нечисти поработал? — осведомился я. — Не она же сама их ворочала.

— Да мало ли с кем она шашни крутит. Нешто мы всякую нечисть могем сосчитать, — пренебрежительно отмахнулся староста.

— Это верно, — согласился я. — Ну а что еще?

Локоток вздохнул и, укоризненно покачав головой, выразительно посмотрел на меня, словно спрашивая: «А разве мало?» Но, напоровшись на мой не менее выразительный, хотя и безмолвный ответ: «Мало», принялся уныло перечислять дальше. Остальные грехи «проклятущей злыдни» оказались рангом помельче. Прошлогодний неурожай, заблудившаяся в лесу корова (леший по просьбе ведьмы поработал), задранная волками, и совсем ерунда.

Привел Локоток в качестве неопровержимого доказательства ее ведьмачества и еще один факт. Придя в деревню откуда-то с севера, говорить по-русски она до сих пор толком не научилась, разве понимать, когда ей что-то говорят, отсюда и прозвище, но когда предрекала кому-то, то изъяснялась весьма толково.

— Ах да, — спохватился он под самый конец. Оказывается, имелось двое умирающих от нутряных болезней, кои, разумеется, тоже наслала на них окаянная Немка, как ее тут прозвали.

— Ну догадки к делу не подошьешь, — резонно возразил я. — А есть ли какие-либо существенные доказательства, что все это — ее рук дело? Или у вас в деревне до нее никто не помирал, не хворал, коровы не пропадали и урожаи всегда были на загляденье?

— Ну мерли, не без того, — неохотно сознался староста. — И хворали тож, да и урожаи… Земля такая, что диво — ежели уродит.

— Ну вот, — рассудительно заметил я. — Получается…

— А ничего не получается! — торжествующе взвыл он. — Она ж сама, злыдня, про свои пакости не утаивала.

— То есть как? — не понял я.

— А так. Допрежь поведает про них, а опосля учиняет. Она ж чего умыслила-то… — И он торопливо, взахлеб принялся рассказывать, до чего дошла нахальная Немка.

Оказалось, что она, не иначе как решив всех окончательно запугать, заранее предупреждала каждого погибшего о его смерти незадолго до нее. Вот такая попалась наглая. В числе прочих перепало и кое-кому из пока еще невредимых, стоящих тут же, в толпе. Немудрено, что народец осерчал на столь мрачные пророчества. Терпение у них закончилось, когда бабуля посулила через несколько дней мороз и снег, а в это время года такая погода — неминуемая смерть всех озимых. И тут кого-то осенило, что если Немку спалить, то и ее колдовские чары тоже развеются. То есть здоровые не захворают, урожай будет о-го-го, и вообще жизнь вмиг наладится.

Получается, бабуля-то и впрямь не простая. Дано ей нечто свыше. Не ведьма, конечно, а пророчица, но тем не менее. Такая и мне самому сгодится — надо забрать ее у них, но без скандала. Не следует забывать, что нам здесь еще ночевать. А то решат, будто мы заодно с нею, какие-то ведьмаки, подкрадутся тихонько и…

— Значит, всегда сбывалось, — кивнул я, констатировав: — Сильна старая. Но ведь она не ворожит, не колдует — просто предсказывает.

И тут народ прорвало. Каждый норовил выплеснуть свое, наболевшее, но суть сводилась к одному. Мол, предсказывает или ворожит — наплевать. Но мы такого худого слушать больше не желаем.

— А ежели бы тебе, князь, про твое дите родное кто-нибудь поведал, что вскорости скрючит его, ты как с ним поступил бы? — подскочила совсем близко ко мне какая-то баба, весьма похожая на прячущуюся за нами ведьму. Ну разве что поупитаннее, да одежка поприличнее, зато космы точь-в-точь.

— А тут впору не о мести думать, а о том, как дите уберечь, — хмуро ответил я.

— Вот я и уберегу. Спалим ее, и все чары по ветру развеются! — торжествующе завопила баба.

— Во-во, — поддакнул ей староста.

Кажется, мирные переговоры зашли в тупик. Ладно, есть у меня кое-что и на такой случай. Надо было сразу включать этот вариант, но и сейчас не поздно.

— Нельзя ее на костер, — констатировал я.

— Как так?! — оторопел Локоток. — Смилуйся, княже! Помрут ведь людишки-то, беспременно помрут. — И, видя, что я остаюсь непоколебим, взвыл: — Креста на тебе нету!

— Есть, — возразил я. — Гляди. — И извлек из-за пазухи золотой крестик — подарок моего «восприемника от купели» Дмитрия Ивановича. — А вот она, хоть и ведьма, его не боится, — продолжил я и в доказательство своих слов, сняв с себя крест, подошел к старухе, слегка коснувшись крестом ее головы. Та, сжавшись в комочек, не пошевелилась, пребывая в каком-то ступоре.

Локоток хмуро взирал на мои действия, озадаченно почесывая затылок, но, не придя ни к какому выводу, осведомился:

— Чтой-то я тебя не пойму, княже. Ну креста она не боится, так ведь мы ее не крестом, а костром.

— Не поможет, — отрезал я. — Тех ведьм, кои креста не боятся, сжечь можно, но заклятия с их смертью никуда не денутся и силы своей не потеряют.

— Может, утопить ее тогда, а? — растерялся он и вопросительно уставился на меня.

Я развел руками:

— Как ни убивай, чары еще сильнее станут и быстрее подействуют. Кто должен через месяц помереть, за две недели с этим светом распрощается. Мороз она наколдовала со снегом? Значит, дважды за лето мороз будет, а то и трижды.

— Во как… — озадаченно протянул Локоток.

— Вот так, — подтвердил я.

Кстати, до сих пор не понимаю, почему на Руси никому из тех, кто, как и я, осуждал такие народные расправы над «ведьмами», не пришла в голову моя система борьбы с ними. Это же элементарно — найти причину, благодаря которой сожжение и вообще убийство «ведьмы» в любой форме покажется расправляющимся невыгодным для них самих. Нет, все как один вплоть до начала двадцатого века укоризненно талдычили о варварском невежестве, всерьез пытаясь просветить народ и втолковывая ему, что ведьма на самом деле никакая не ведьма. Разумеется, крестьянин, выслушав эти объяснения, рассуждал практически: «Может, и впрямь не ведьма, ну а если? Зато, коль ее сжечь, точно от всех бед себя избавлю».

А я, чтоб он такого не подумал, ему сразу: «Вот тебе шиш! Не избавишь, а, наоборот, ускоришь их приход». И практиковал я такое давно, начиная с Костромы. Правда, до сегодняшнего дня исключительно профилактически, ибо саму расправу застал впервые. До этого же я просто рассказывал, что случалось с деревней после того, как ее жители убивали ведьму, излагая большущий перечень постигших их бед. Так, между делом, вроде байки.

— И чего тогда нам делать-то? — развел руками Локоток, вопросительно уставившись на меня.

Мол, если ты такой спец по ним, умеющий в момент определять их силу, то должен знать и способ надежной нейтрализации. Я надменно хмыкнул, давая понять, что, разумеется, знаю, но пояснил о чертовской занятости, а для надежности — вдруг не поймет — добавил:

— Если б не спешка, тогда да, а так…

Это уже из разряда психологии. Чем больше будут клянчить, тем сильнее поверят в то, что предлагаемое надежно.

Уговоры длились минут десять. Но лишь когда к ним подключилась добрая половина народу, я посчитал, что пора «сдаться», заявив о согласии выручить. Не оставлять же православный люд в беде. И далее заговорщически поделился своим секретом. Дескать, известны мне кое-какие молитвы, да столь сильные, любой ведьме от них не поздоровится. Они ее вмиг сил лишают. И новые чары она ни на кого напустить не сможет, и старые развеются, никому вреда не причинив. Но где попало их читать над нею нельзя. Вот в Новгороде, в храме Святой Софии, место подходящее. Туда я ее завтра и отвезу.

Локоток торопливо закивал, радостно просияв, и низко поклонился, придерживая бороду, норовящую забраться в придорожную пыль. Прочие тоже принялись кланяться. А когда они узнали, что я собираюсь расплатиться за еду, а не брать ее на халяву, народ и вовсе торопливо разбежался по домам, появившись через несколько минут в обнимку со своей живностью. Кто тащил куриц, кто прижимал к груди вырывающегося гуся, кто демонстрировал упитанность поросенка.

Я же, пока мои десятники торговались, повернулся к Дубцу, распорядившись выставить на ночь пост возле старухи. Хоть и говорят, что она по-русски понимает, но вдруг перепугается завтрашней поездки. Сам же решил пока перетолковать с ней самой. Успокоить, да заодно и выяснить кое-что… Остановившись подле нее (она так и сидела, сжавшись в комочек, словно окаменев), я присел на корточки и ласково сказал:

— Меня можешь не бояться. Ничего худого теперь с тобой не случится ни завтра, ни впредь.

Немка молча кивнула. Значит, и впрямь русский язык понимает. Это хорошо. Но на всякий случай спросил:

— А мне веришь, что не обману?

Она снова кивнула.

— Совсем прекрасно. А звать-то тебя как? Ведь не Немка, верно? Ты не подумай, я не требую и не настаиваю. Если хочешь сохранить свое имя в тайне, пожалуйста. Просто на будущее как-то неудобно обращаться к тебе по прозвищу.

— Ленно, — выдавила она.

— Ну вот и чудесно, Ленно, — заулыбался я. — Я ж понимаю, ты им всем правду предсказывала, и не твоя вина, что эта правда такая печальная. Но на будущее ты не торопись ее говорить всякому встречному-поперечному, хорошо? Лучше вначале посоветуйся со мной, а я подскажу — надо ли. Все равно избежать судьбы не удастся, так зачем понапрасну пугать человека.

Она медленно протянула руку в мою сторону, и ее указательный палец почти уперся мне в грудь.

— Ты хочешь и мне правду сказать? — уточнил я.

Она опять покивала и склонила голову чуточку набок.

— Плохую, наверное, — усмехнулся я.

Ленно помрачнела.

— Значит, угадал, — хмыкнул я. — Жаль, конечно, ну да ладно, выслушаю какая есть. А когда? Прямо сейчас?

Ленно сложила вместе ладошки, поднесла их к уху и склонила на них голову, закрыв глаза.

— То есть позже, когда все лягут спать, — догадался я. — Ну хорошо, договорились. И правда, какие могут быть пророчества с пустым брюхом. Ладно, скоро мяска поджарят, накормят тебя.

Ночевать в избы мы не пошли, разместившись на свежем воздухе — не хватало еще вшей подхватить. На мне самом белье шелковое, эти заразы его не любят, но не спать же в шелковом платке на голове. Лучше возле костра, вместе с остальными, так оно надежнее. Да и ночи теплые. Относительно, конечно, лишний пяток градусов не помешал бы, но приемлемо. С учетом усталости — целый день в седле — все равно усну без задних ног.

Часовых возле Ленно я решил оставить. Лишняя мера предосторожности не помешает. Дежурить приказал на пару, в три смены, и первой, после того как они поднимут следующих, разбудить меня. Как ни удивительно, но мне не столь любопытно было узнать о грядущих событиях и бедах, сколько хотелось проверить сообщение Локотка, что во время пророчеств Немка, то бишь Ленно, прекрасно говорит по-русски. Но ребята меня не разбудили — не смогли…

Глава 40 Пророчество

Сон мой оказался недолгим. Проснувшись от прикосновения чьих-то горячих пальцев, я встрепенулся, сел и… оторопело уставился на старуху. В памяти отчего-то всплыла моя первая ночевка на Руси, когда меня точно такая же бабуся чуть не зарубила топором. За что? А кушать хотелось.

У этой, по счастью, топора в руках не имелось, да и ничего другого из ударных инструментов тоже. Выражение лица, насколько я смог подметить, видя лишь его нижнюю часть (все остальное по-прежнему скрывали пегие, полуседые пряди), вполне миролюбивое. Или нет, скорее бесстрастное, как у какой-нибудь каменной бабы в степях Украины. А вот глаза, точнее, зрачки отливали чем-то красновато-недобрым.

«Пламя отражается», — спустя секунду подумал я, успокоился, но еще секунд через пять еле сдержал себя, чтобы не присвистнуть. Костер-то находился за ее спиной, стало быть, огонь ни при чем.

«Сон! — осенило меня. — Вот где я ее видел».

— Не бойся, — произнесла она.

— Да я и не боюсь, — чуточку смущенно проворчал я, слегка покривив душой — на самом деле было несколько не по себе. — Только чего ж ты скрывала, что умеешь говорить по-русски?

— Так ты по-прежнему согласен услышать мое слово о себе? — сухо осведомилась она, не обратив внимания на мойвопрос. Голос был ровный и безжизненный. — Даже плохое?

— Иногда плохое услышать гораздо полезнее, — усмехнулся я. — Это хорошее пускай внезапно приходит, сюрпризом, его предотвращать ни к чему. Но вначале скажи, если у человека нет веры твоим словам, они все равно сбудутся?

— Твое дело — прислушаться к ним или нет, но сбудутся они все равно, — подтвердила Ленно. — И быстро, года не пройдет, потому как далее заглянуть я не в силах. Ты готов?

Я молча кивнул.

— Ко всему?

Либо мне показалось, либо на сей раз в ее голосе действительно прозвучали зловещие интонации. Впору призадуматься. Это в обычное время во мне скептицизма хоть отбавляй, но когда дело происходит ночью, а перед тобой человек, в зрачках которого полыхают странные багровые огоньки, будто отблески тех невидимых костров, обитателей которых вслух поминать не принято и днем… Да мало того, она говорила со мной не разжимая рта.

Ну и гвардейцы. Назначенные в первую смену дежурства братья Родька и Редька не просто задремали на боевом посту, чего с ними никогда ранее не случалось. Они вообще сладко спали, завалившись на траву.

Прочая обстановочка тоже не совсем обычная. Ни звука кругом, а ночью так не бывает. Непременно где-то время от времени да раздастся какой-нибудь звук. То сухая ветка треснет, падая на землю, то мышка прошуршит, то цикада зазвенит, да мало ли. Вон, река под боком, полсотни метров до нее, а хоть бы один всплеск раздался. Но нет, гробовая тишина. В точности как в моем сне.

Я даже на небо посмотрел, чтоб лишний раз убедиться. Так и есть — и звезды себя неправильно ведут. Им на месте застыть полагается и перемещаться потихоньку, а они словно девки-веселушки в хороводе кружат. Не с такой, конечно, скоростью, как во сне, там куда быстрее, но глазу заметно, даже если не особо приглядываться. Одна лишь не вращается, застыв в самом центре хоровода. И цвет у нее тоже багрово-красный. Может, это она и отражается в зрачках пророчицы? Не знаю.

Признаться, в какой-то миг я решил, что у меня некий рецидив. В феврале приснилось, а сейчас повторяется заново. К тому же начало того сна я вообще не помнил, а значит, вполне вероятно, что и он начинался с толпы, обвинений старухи в колдовстве, моей беседы с Локотком и так далее. Правда, имелось и существенное отличие от того сна. Сейчас я пошевелиться мог. Попыток не делал, смысла нет, разве для проверки, пальчиками свободной руки. Да, могу. А пальцы на ноге? Тоже.

Но ведь все остальное сходится. Так что это, сон или…

— А ты ущипни себя, — посоветовала Ленно, по-прежнему не разжимая рта и не шевеля губами.

Чревовещательница какая-то, ей-богу. Но к совету я прислушался, благо он был дан серьезным тоном, без тени иронии. Щипнув со всей дури себя за ногу, я невольно ойкнул. И впрямь больно.

— Так что, готов? — вернулась она к своему вопросу и эдак с подковыркой: — Не испугаешься?

Ах ты ж коза лохматая! Подкалывать вздумала!

— Давай, — решительно кивнул я.

Обычно вначале следует какая-то прелюдия, но Ленно предпочла обойтись без нее, то есть прибить меня сразу, первой фразой.

— А ждут тебя смерти, — нараспев произнесла она.

Звучало оптимистично. Даже чересчур, ибо во множественном числе. Или это какая-то хитрая аллегория? Но нет, следующие предложения окончательно расставили все по местам.

— От одной уйдешь, прямиком к другой придешь, ее минуешь — третья настигнет. Да все лютые, тяжкие: кол острый, зелье смертное да костер жаркий. И горько на душе у тебя будет, и умирать ты станешь, не столько от мук телесных корчась, сколько душою страдая.

Ну теперь я, кажется, начинаю понимать деревенский народ. Когда излагают эдакие гадости, ожидающие тебя в ближайшей перспективе, пальцы поневоле в кулак сжимаются. На что я человек выдержанный, а и то как-то не по себе. Но обрывать не стал, пусть договаривает. Все равно худшее навряд ли скажет — некуда.

Она и не сказала. Зато поведала о причине моих бед:

— Напрасно ты золото повелел достать. Оно и впрямь проклято, да не одним. А когда человек перед смертью о каком-нибудь желании говорит, там к нему всегда прислушиваются. Иное дело — не всегда выполняют, но тут сразу несколько пожелали — и все одинаково. Вот от их-то проклятий и твои будущие несчастья.

«Странно, — мелькнула мысль. — Она же о золоте ничего знать не могла. Или что-то услышала от моих гвардейцев? А уж о проклятии я им точно ничего не говорил, даже Дубцу. — Но тут же сконфуженно спохватился: — Она ведь и раньше всем безошибочно предсказывала. Значит…»

Что это значит, додумывать не хотелось. Да оно и без того понятно. Жаль, конечно. Столько всего не сделано. Или… успею хоть чуть-чуть, хоть еще несколько шажков, чтоб потом никто не смог повернуть обратно? А… Ксюша?! Что, нам с нею даже медовый месяц не светит?

— Скажи, а меня в своем, ну… видении ты видишь хорошо? — осторожно поинтересовался я.

— Хорошо, — эхом откликнулась она.

— И пальцы на руках тоже?

— Тоже.

— А на безымянном, на правой руке, колечко или перстенек не виден?

— Не виден, — продолжала работать эхом Ленно.

Ай-ай-ай, как плохо, как безобразно плохо. А может, у меня его попросту сняли? Зачем покойнику кольцо, правильно?

Я досадливо спохватился, что думаю совершенно не о том. Тут надо искать выход для спасения, а я о медовом месяце.

— Так смертей всего три, и четвертой не предвидится? — зачем-то уточнил я.

— Три, — подтвердила старуха, пояснив: — То предел для проклятия. Иное, что послабее, и вовсе с одной приходит. Но твое сильное, потому и три. Да и ни к чему тебе четвертая — этих за глаза.

— И всех трех смертей избежать никак не получится?

— Нет, — похоронным боем отозвался в моих ушах ее ответ. — Проклятие не дозволит. А впрочем, сам погляди. — И она повернула голову в сторону костра, что-то сыпанув в него свободной рукой.

Несколько секунд ничего не происходило. По-прежнему рдели угольки, чернели обугленные ветки, белел по краям пепел. Но вот в самой середине его вспыхнул маленький язычок крохотного огонька. Был он почему-то синего цвета. Начав расти, он достиг примерно десяти сантиметров в высоту, весело извиваясь и продолжая тянуться к небу. И тут появились еще три язычка. Один багровый, два других коричневого и зеленовато-желтого цвета. Все три медленно, но неуклонно сближались с синим, окружая его. Тот отчаянно заметался, стремясь вырваться из зловещего круга. Иногда это ему почти удавалось, но вслед за тремя язычками-агрессорами буквально на глазах выросла целая стена черного пламени, взявшая язычки в плотный круг, и всякий раз, когда синему удавалось ускользнуть от троицы, он натыкался на нее и словно мячик отбрасывался назад.

Первым в решительную атаку ринулся коричневый. Чуть погодя зеленовато-желтый, последним — багровый. Все четыре язычка сплелись воедино, но концовки я не увидел — черная стена выросла еще сильнее, загораживая происходящее от посторонних глаз. Впрочем, и без того финал неравного поединка достаточно предсказуем.

Вот так. Приговор вынесен, точки расставлены, исправления не допускаются. Влетел я по самое не балуй, глубже некуда. В точности по Крылову:

Так выбраться желая из хлопот,
Нередко человек имеет участь ту же:
Одни лишь только с рук сживет,
Глядишь — другие нажил хуже! [907]
Одно непонятно. Вроде бы вынимают золото (или вынули его к этому времени) мои гвардейцы, а не я сам, следовательно, ударить-то оно должно в первую очередь по ним. Нет-нет, я вовсе не желал им зла и не собирался перекладывать ответственность на их плечи. И по логике, и по справедливости все правильно — я ведь заказчик, а они — рядовые исполнители, потому и главный спрос с меня. Но само проклятие, оно что — тоже наделено человеческой логикой и справедливостью? Спросить постеснялся, а то подумает, будто я надеюсь спрятаться за чужими спинами. Но это и не понадобилось — Ленно сама ответила:

— И людишек твоих смерть не минует.

— Всех?!

— Из тех, кто вынимает его, всех. Но тебя, начальный удар по стене нанесшего, первым.

Совсем красота получается. Называется, продемонстрировал силушку богатырскую. Дернул же меня черт. Хотя да, судя по всему, именно он, рогатенький, и подзуживал золотишко извлечь.

А пророчица, как назло, не унималась, каркала:

— И достанется тебе поболе остальных. Да столь сильно, что волнами от тебя пойдет. А волны те захлестнут и тех, кто ближе всех прочих у твоего сердца лежит.

Это ж Ксюша моя! Это ж Федор! А я-то, балда, минуту назад расстраивался, считая, что хуже некуда. Увы, дружок, есть. И самое ужасное, что все их беды и их… Словом, все, что с ними случится, моих рук дело. И как мне с таким грузом жить? И время на поиски спасения крайне ограничено. Судя по словам пророчицы, произойдет все в течение года.

Интересно, а если быстренько от этого золота избавиться? В смысле очень быстро. И снова вопрос не озвучен, а ответ — пожалуйста, заполучите.

— Тогда на иных проклятие ляжет, но на тебе и твоих людях все равно останется.

Та-ак, куда ни кинь, всюду клин. Очень весело. Столь весело, что и плакать сил нет — эдакая тупая обреченность. Как там — рок, фатум, карма? Впрочем, суть не в названии — в неизбежности. Или есть варианты, чтоб ускользнуть, которых я пока не вижу?

— Есть. Совсем избавиться от заклятия не выйдет, но ослабить его можно. Ты мне помог. Ненадолго, ибо мне мой срок жизни ведом, ныне он заканчивается. Но за заботу обо мне благодарствую. Смерть-то разная бывает. Одно дело — лечь да уснуть навечно, и совсем иное — сгореть заживо. Когда такие муки испытываешь, поневоле всем мучителям зла желаешь. А сказано у древних: «За мысли и пожелания, с коими ты отсюда уйдешь, там тебе воздадут, ибо последние — самые главные».

— А за дела?

— То само собой. Но дела без мыслей не бывает, потому они важнее. Однако ночи ныне коротки, поспешать надо. Мне никто и никогда в жизни не помогал — ты первый защитил, заступился. Потому я тебе и свое истинное имя открыла, не побоялась. И помочь тебе тоже постараюсь. Сейчас еще можно, пока заклятие молчит.

— Как это молчит? — не выдержав, перебил я ее.

— Так ведь и гроза не сразу начинается. Время ей нужно, чтоб тучи собрать, молнии заготовить, а уж потом… Так и у тебя. Пока гром не прогремел, знак не подан, можно что-то сделать. Смерти твои грядущие оттолкнуть я не в силах — нет у меня таких знаний, но неизбежность, стену ту черную, отвести постараюсь. А уж дальше сам сражайся.

Оказывается, не все столь безнадежно. Уже лучше. Одного не пойму — а почему продолжения не следует? Или избавление от рока связано с чем-то таким, что… Стоп! И почему помощь для одного меня? А как же остальные? Гвардейцы, ни в чем не повинные, Ксюша с Федей, которые вообще ни сном ни духом. Или я неправильно понял?

— Могу и для других, но для обряда нужна кровь от каждого. Где ты ее возьмешь сейчас?

Я скрипнул зубами от бессилия, но пророчица смягчилась:

— Обещать не стану, но, как знать, может, и хватит вещицы какой-нибудь, коя ихней была или в их руках побывала, пусть и недолго. Есть такие?

Час от часу не легче. Только-только поманили, посулили, и на тебе, снова ушат ледяной воды на голову. Ну где мне эти вещицы взять?! Гвардейцы мне на сохранение ничего не передавали, Годуновы вроде бы… Хотя погоди-погоди… Кажется, кое-что у меня есть. Перстень-то с синь-лалом, как тут сапфир называют, мне не кто-нибудь, а Ксюша вручила еще в Костроме, а значит…

Та-ак, чудненько. Теперь займемся Федором. Но тут хуже. Сколько я ни ломал голову, ничего на ум не приходило. И времени на дальнейшие раздумья нет. Торопит Ленно, а у самой в зрачках все ярче зарево багровое разгорается. Да и звездный хоровод свое движение ускорил. Теперь уж точно как во сне. А звезда в центре хоровода — та самая, багрово-красная, — подмигивать стала. Вроде как тоже знак подает: «Поторапливайся, Федя».

— Есть только это, — мрачно сознался я, стаскивая с пальца перстень Ксении и передавая пророчице. — Что еще надо? Ах да, кровь, — спохватился я и, заголив до локтя многострадальную левую (вечно ей достается), протянул руку Ленно.

— Рано, — отвергла она ее. — Помимо того мне нужен мед, воск и… труп.

Я нахмурился. Нет, с первыми двумя проблем не предвиделось. Запасливый Дубец, зная, что я — изрядный сластена, всегда брал в путешествие небольшой горшочек. А учитывая, что я частенько тружусь над бумагами (как свежая мысль в голову, так я на ближайшем привале сразу за перо) и происходит это, как правило, затемно, непременно клал в дорожную суму еще и связку восковых свечей. Но труп… За ним же на кладбище идти надо. Мало того что ратники могут не понять, да и успеем ли мы его до света из могилы выкопать?

— Нет, — снова угадала она мою мысль, а может, прочитала ее, кто знает. — Свежий он должен быть. Выбирай из кого поближе. — И легкий, еле заметный кивок в сторону.

Я машинально повернул голову, а там мои гвардейцы. Не иначе как пророчица постаралась, вон как крепко спят. Как убитые… Убитые… Погоди-погоди, это она на что же намекает, карга старая?! Выходит, я должен кого-то из них… Да она в своем уме?!

Я даже задохнулся от негодования, но не успел и рта открыть, как Ленно вновь чуть раньше с ответом успела:

— Как хочешь. Жаль мне тебя, но неволить не собираюсь. Тогда обратно почивать отправляйся.

Ох, если бы речь шла обо мне одном! Тогда конечно. А Ксюша?!

— Погоди, — хрипло выдавил я. — Дай немного подумать.

— Думай, но поторопись. Один дробный часовец у тебя остался, иначе не поспеть мне.

Я решительно встал и, сделав пару шагов, остановился. Взгляд лихорадочно заметался по спящим лицам, торопливо перескакивая с одного на другое. Кого же, кого? Одинец? Зольник? Братья Родька и Редька? И тут же вспыхнуло воспоминание, как я с ними дрался плечом к плечу на волжском берегу, а потом на струге. Значит, нет. Тогда кто? Кочеток? Зимник? Курнос? И Москва всплыла. Нас шестеро, шляхтичей пятнадцать. И ведь ни один не сбежал. Дрались до последнего, пока не свалились от ран на бревенчатую мостовую.

— Не мешкай, ночь кончается, — раздалось в ушах. — Пять часец осталось.

Вот он, выбор, что мне приснился. Теперь ясно, отчего я до крови прикусил губу, пытаясь улизнуть от него. Я бы и сейчас тяпнул себя не раздумывая, но был уверен — не поможет. Кусай не кусай, все равно.

— Три часец, — услышал я монотонный, равнодушный голос.

Я угрюмо засопел, наливаясь злостью, и решительно повернулся к пророчице.

— Ну вот что. Мне на твои пророчества…

Я смачно сплюнул под ноги, почти угодив в какого-то крупного жука, ползущего по траве. Злость требовала хоть какого-нибудь выхода, и носок моего сапога опустился на него. Под ногой хрустнуло. Я шагнул в сторону, нагнулся, подняв маленькую черную лепешку, оставшуюся от раздавленного насекомого, и протянул Ленно, иронично заявив:

— На, заполучи. Иного покойника в наличии, извини, не имею.

Та послушно кивнула, протянув руку, но заметила:

— Жаль, маловат. Человеческий был бы лучше. Надежнее. А с этим как выйдет — не ведаю. Разве что… Ладно, попробую.

Я непонимающе уставился на нее. Выходит, любой подошел бы. Но тогда почему она кивала в сторону гвардейцев? Или это я ее неверно понял? Припомнил ее слова, и аж затрясло от возмущения. Старуха ж мне и впрямь не сказала, что труп непременно должен быть человеческим. Блин, а уточнить, что любая живность сгодится, нельзя?! Обязательно нервы трепать?!

— Нельзя, — откликнулась Ленно. — Ты сам должен был догадаться. Пока же ты, князь, умен, но не мудр, а одного ума тебе теперь маловато. Приучайся не как все мыслить, инако не то и мои труды напрасными окажутся.

Дальнейшее помню смутно, действительно как во сне. Из тех странных гортанно-тягучих слов, произносимых пророчицей, взывающей к кому-то неведомому, мне не запомнилось ни одного. Да, признаться, и не было желания их запоминать — недобрым от них веяло. Мне даже не по себе стало.

Помнится, ключница моя как-то рассказывала, что многие слова свой цвет имеют. Которые к благодарности относятся — нежно-розовые, к любви и дружбе — ярко-алые, к мудрости — глубокой синевой отдают, а бранные — темно-серые, цвета грязи. Эти были сплошь черными. Ну разве совсем немного отдавали багровым, в точности как запекшаяся кровь. Хотя удивляться нечему — на чем наговаривают, такой и цвет.

А потом Ленно меня и вовсе к моему ложу отправила. Мол, нечего тут глядеть. Я лег, на небо глянул, а там… Час от часу не легче. Такого стремительного кружения звезд во сне точно не было. А та, что в центре, неподвижная, на глазах разгорается. И не только разгорается, а еще и в размерах увеличивается, словно раздувается от злости на меня. Вот она уже с горошину, теперь с вишенку…

«Да нет, — осенило меня. — Это она разбухает от моей крови. Ну точно, вон со сливу размером, а то и с яблоко…»

И вдруг шарахнуло. Беззвучно, но вспышка была ослепительная. Увы, зажмурился я с опозданием.

— Все, князь, — раздался в моих ушах голос Ленно. — А теперь прощай.

— Погоди, — встрепенулся я, но глаза открыть не мог. Жгло в них, словно песку сыпанули. — Ты куда? А договорить, пояснить? Про знак этот, к примеру, как он хоть выглядит? Да и об остальном. Чего мне теперь делать-то?

— Я тебе уже все обсказала, и больше поведать нечего. Стерегись, и крепко стерегись, ибо отныне тебе по кромке ходить, а она остра, словно лезвие меча. Потому про ноги, в кровь изрезанные, не помышляй — о жизни своей думай, как ее сохранить. Один неверный шаг, и… Да не робей, коль твои думы и далее от всех прочих отличку иметь станут. Пусть иные сказывают, что так доселе никто не делал, — ты их не слушай. А знак… Когда его увидишь, сам поймешь, не ошибешься. — Голос явно удалялся, становясь тише и неразборчивее.

— Да погоди ты! — отчаянно заорал я, пытаясь подняться и пускай на ощупь, с зажмуренными глазами, но найти ее, ухватить, удержать, ибо мне кровь из носу требовалось добиться от нее ответов поконкретнее, но не тут-то было. Как и в том сне, на меня нахлынуло оцепенение, руки-ноги слушаться отказывались, став каменно-бесчувственными.

«Ладно, — решил я. — Сейчас чуть передохну и попытаюсь еще разок».

Передохнул. Рванулся. Сил хватило, чтобы перевернуться на бок. Очень хорошо. А теперь опереться на непослушную руку и открыть глаза, боль в которых вроде бы прошла. Открыл. Но…

— Проснулся, княже?

Я уставился на ноги Дубца, обутые в сапоги.

— Проснулся, — ответил я сапогам.

— Ночь-то какая холодная выдалась, — беззаботно продолжал стременной.

— Холодная, — тупо согласился я, продолжая лихорадочно размышлять, что произошло минувшей ночью и произошло ли вообще что-то. Может, это вновь был сон? Вообще-то похоже на то. Я понимаю, даже в двадцать первом веке есть в мире многое из необъяснимого, но чтоб какая-то пророчица могла рулить звездами — перебор. Она что же, в силах ускорить вращение планеты? Бред! Значит, сон? Скорее всего. Непонятно одно — каким образом она приснилась мне раньше, несколько месяцев назад, если я повстречал ее лишь сейчас. И почему…

— А ведьма-то померла, — вмешался в мои раздумья Дубец.

Я вздрогнул от неожиданности:

— Как… померла?

— Зарезалась, — пояснил он. — Мы ж ее не обыскивали, вот она и ухитрилась нож в своих тряпках на теле схоронить. — И, помрачнев, добавил: — А может, оно и к лучшему. Напрасно ты за нее заступался-то. Она ж чего удумала ночью-то… Нож достала — и к тебе. Да так тихо, что и я ничего не услыхал, хотя и в ногах у тебя спал. — И он заторопился с пояснениями: — Нет, ты не помысли чего. Ежели бы она еще чуток к тебе приблизилась, я б непременно проснулся да на ее пути встал. Ан хранят тебя силы небесные, княже. Пока ползла, она на полпути сама на свой нож набрушилась, да столь метко — прямиком в сердце угодила.

— А… что за нож?

— Вот он. — И Дубец протянул мне оружие Ленно, прокомментировав: — Ты не гляди, что он каменный. Все одно острый.

Я осторожно провел пальцем по гладкой темно-коричневой поверхности. Кремень. Не иначе специальный, для жертв.

«По кромке теперь твой путь, стерегись», — припомнились мне ее прощальные слова.

Так сон или не сон? Ладно. Помнится, она про знак говорила, который я пойму. Вот если он появится, тогда и станем думать, а пока…

Я бодро вскочил на ноги и поинтересовался:

— Остальные готовы? Тогда в путь. А мясо можно и в седле пожевать. Но вначале умыться не помешает для свежести.

— Это я мигом, — кивнул Дубец, похваставшись: — Уже и ведерко приготовил. — И он метнулся за ним.

Пока его не было, я успел торопливо стащить с себя кафтан, рубаху и, сложив лодочкой ладони, подставил их стременному. Тот щедро плеснул на них из кожаного ведерка ледяной водой и недоуменно спросил:

— А ты чего не моешься-то, княже?

Я не ответил, продолжая внимательно разглядывать запястье левой руки. Фу-у, чисто. Никакого пореза. Значит, это был сон.

— Да моюсь, моюсь! — весело гаркнул я. — А ну плещи, не жалей! — И, согнувшись еще ниже, азартно потребовал: — Давай прямо на спину. — И с наслаждением ощутил, как струя ледяной воды смывает с меня ночной морок.

Но радость была недолгой. Уже растираясь полотенцем, я, спохватившись, уставился на безымянный палец своей правой руки, недоумевая, куда делся золотой перстень с сапфиром — костромской подарок Ксении. Мы облазили всю стоянку — синь-лал как сквозь землю провалился. Дубец, морщась, тщательно ощупал тряпье Ленно — бесполезно.

«Выходит, не сон?» — мрачно уставился я на мертвую пророчицу. И хотя попытался успокоить себя тем, что следа от свежего пореза на левой руке у меня нет, на душе было неспокойно.

Глава 41 Дорога обратно, или путешествие с пиитом

В путь мы отправились не сразу — пришлось ненадолго задержаться в деревне — не бросать же Ленно непогребенной. Да и пояснения Локотку тоже заняли время. Однако, невзирая на это, к вечеру мы прибыли во Введенский девичий монастырь.

До игуменьи и впрямь донеслись нехорошие слухи насчет посольства — правильно я поступил, самолично отправившись к ней. Пробыл хоть и недолго (вечер да ночь, а поутру обратно), но успел убедить не верить всяким глупостям и обнадежить, что с ее сыном все будет в полном порядке. Не станет Сигизмунд, с учетом недавних событий, рисковать, продолжая удерживать посольство ливонской королевы в Варшаве. Теперь в его интересах быть попокладистее.

Не забыл поинтересоваться и об отравительнице, то бишь тетке Федора Годунова Екатерине Григорьевне Шуйской. Мол, как поживает новоявленная монахиня Ульяна, и не потакают ли ей другие инокини. Услышанным остался доволен. В помощь и услужение матушка Дарья не дала ей ни одной холопки, как та ни просила, обращаясь к игуменье чуть ли не каждую неделю. Вкушает она с общего стола и согласно наложенной на нее епитимии, то есть каждый день у Ульяны постный. Единственное занятие помимо молитв — прогулки по окрестным лесам, во время коих она собирает корешки, чтобы как-то разнообразить свой рацион. Но и в этом случае за ней осуществляется строгий пригляд — всегда сопровождает кто-то из монахинь.

— Знаем мы ее корешки, — мрачно проворчал я, распорядившись: — Впредь запретить.

Игуменья замялась и спросила:

— В грамотке, кою вместе с нею привезли, о гостях, ежели кто к ней заглянет, поведано, чтоб в список заносить, а о гостьях ни слова.

— Что за гостьи? — насторожился я.

— Да из тех, кто помолиться в обитель приезжает, случается, к ней заходят, — пояснила матушка Дарья. — Из простецов больше, хотя и познатней кой-кто захаживает. Эвон, княгиня Долгорукая как-то была, коя в Новгороде Великом проживает. — И она назвала еще две-три фамилии, которые мне ни о чем не говорили.

— Ну-у если из простецов, то можно, — неуверенно протянул я. — А вот знатных не пускай. Или лучше поступай вот как. Ты их всех заранее предупреждай, но как бы по секрету, на ушко. Мол, святитель Игнатий строго-настрого тебе наказал в связи с тяжкими грехами сей инокини записывать все про каждого посетителя и грамотки оные отправлять князю Мак-Альпину. Это же действительно так, вот и не таи, рассказывай. Думается, после такого они побоятся и сами к ней не пойдут.

— А коль не побоятся?

Я поморщился. Слишком много воли дал ей Федор с подачи Марии Григорьевны. Как я ни настаивал на абсолютной изоляции, но переупрямить свою будущую тещу у меня не вышло. Однако и ее понять можно: Екатерина хоть и отравительница, но с другой стороны — родная сестра. Иных родичей, если не считать детей, у нее вовсе не имеется.

— Пусть идут, — отмахнулся я. — Но в списки ты их включай.

— Все сделаю, — закивала она и, торопливо достав из шкатулки бумажный рулончик, протянула его мне. — Эвон, все по слову твоему. Тут все, кто у нее побывал.

Я бегло просмотрел выписанные крупным почерком фамилии, отметив про себя, что их тринадцать, несчастливое число. Но сразу же и отмахнулся. Несчастливым ныне оно может быть лишь для нее — изготовительницы яда для царя Бориса Федоровича.

Видеть сестру Ульяну мне не хотелось, но довелось. Услыхав о моем приезде к игуменье, инокиня терпеливо ожидала меня на крыльце своей кельи и, едва завидев, ринулась просить смягчить ее условия и чуток «полеготить». Мол, не дело, когда родня будущего государя живет так. К тому ж она, дескать, все давно осознала, раскаялась, молится дни и ночи напролет, чтоб господь простил, ну и всякое такое…

Первая ее просьба касалась улучшения питания, вторая — про холопку в услужение. А когда поняла, что все бесполезно (я даже не говорил с ней, молчал, лишь изредка мотая головой и давая понять, что легот от меня она не дождется), взмолилась: пусть ей хотя бы заменят оконца в келье со слюдяных на стеклянные, а не то, дескать, она света белого толком не видит.

— Ныне я вся в твоей воле, княже, — опустилась она передо мной на колени. — Да и многого не прошу, самую малость яви…

Мне припомнились условия, созданные по повелению императрицы Екатерины II для садистки-помещицы Салтычихи, и я сквозь зубы выдавил:

— Увы, ошиблась ты. Не моя над тобой воля. И это твое… счастье. Я б тебе устроил… белый свет. Ты б тогда не в келье — в темном подвале жила, со стенами высотой в аршин. И свечу зажженную тебе бы один раз в день заносили вместе с едой, чтоб ложку мимо рта не пронесла. И вообще… пошла прочь с глаз моих.

Она встала с колен, зло сверкнула своими черными глазищами и… склонилась в низком поклоне.

— Благодарствую на добром слове. Теперь ведаю, о чем мне господа молить. — И, высоко вскинув голову, молча направилась обратно в келью. А я, посмотрев на стеклянные окна в домике настоятельницы, доставленные для Введенского монастыря с моего завода, напомнил матушке Дарье:

— В келье у нее ничего не меняй. Ей и слюдяных за глаза. Будь моя воля, и те бы замуровал.

— Экий ты жестокосердный, князь, — упрекнула меня настоятельница. — А ведь она и впрямь будущему государю родная тетка.

— Еще одна такая тетка, и никакого ката не надо, — хмыкнул я. — Эвон как лихо она своего племянничка отца лишила. Пусть спасибо скажет, что жива.

— Так ведь не она смертное зелье государю подливала.

— Зато она изготовила, — отрезал я.

— Все равно больно жестоко ты с нею, — неуверенно протянула игуменья. — Ныне-то она давно раскаялась. Эвон яко в молитвах усердствует.

— Хотелось бы верить, — вздохнул я, — да что-то иное на ум приходит.


На обратном пути со мной ничего, в смысле сверхъестественного, что можно было бы счесть неким знаком, не произошло. Ну разве холодком по спине повеяло, когда мы проезжали мимо той деревни и мой взгляд случайно остановился на свежем могильном холмике — последнем пристанище мрачной пророчицы.

Когда прибыли в Новгород, там оказалось все готово к отплытию. Но на проклятое золото, вывезенное из Хутынского монастыря и сложенное на стругах, я, к немалому удивлению своих гвардейцев, смотреть отказался вовсе. Сон сном, но стало отчего-то неприятно. Так и сказал:

— А чего глядеть-то, да потом заново с печатями возиться. Лежит оно себе в сундуках и пусть лежит, на радость царским казначеям. А мне и списка довольно.

Правда, в перечень извлеченного заглянул, не утерпел. Был он длинным и включал в себя как золотые монеты, так и многое другое. К примеру, оружие, богато изукрашенное драгоценными камнями, книги в серебряных и золотых окладах, да и сами по себе весьма дорогие, и многое другое. Словом, хватало для расплаты с долгами, и еще немало останется.

Пока плыли, тоже ничего существенного не произошло. Временами, правда, приходили на ум кое-какие мыслишки, но я всякий раз старательно отгонял их прочь, в чем мне немало поспособствовал… князь Иван Андреевич Хворостинин-Старковский.

Как ни странно, но, судя по его едким замечаниям, я понял, что он изрядно разочаровался в «умных людях Европы». Раньше ему казалось, будто, в отличие от московских, с ними найдется о чем поговорить. Сейчас, вернувшись из Речи Посполитой, он так не считал. Да и отношение к православной вере у него изменилось чуть ли не на сто восемьдесят градусов. Несколькими месяцами ранее, если бы ему довелось присутствовать на Опекунском совете при обсуждении вопроса о строительстве костела, уверен, он встал бы на сторону Марины Юрьевны. Теперь он столь же рьяно доказывал мне, что у нас все гораздо лучше и правильнее…

«Побаловал» он меня и своими новыми виршами, которые написал на досуге, причем по большей части на духовную тему. Одни названия чего стоят. К примеру «Молитва Христу богу иже во христианех многу неволю от царей и от правителей неразсудных злобы приемлют многи…». [908] Дальше шло про еретиков и (отчего-то) чревоугодных людей, прискорбный глагол и римские ереси, но про них я дословно не помню. Думаю, после такого заголовка сами стихи цитировать ни к чему — и без того понятно, что они собой представляют. Но тем не менее я охотно их слушал, стараясь отвлечься от черных мыслей и старательно вдумываясь, о чем же в них говорится. Правда, хватило меня на пару дней, далее притомился — уж больно много этих самых виршей у него скопилось.

— А чего-нибудь эдакого, вроде того что я прочел у тебя прошлым летом в тереме, нет? — не выдержал наконец я.

— Неужто эти хуже? — спросил он, мгновенно приуныв и уставившись на меня своими разноцветными глазами — правый пронзительной синевы, а левый темно-желтого цвета, с россыпью коричневых точечек вокруг зрачка.

Я не ответил, неопределенно передернув плечами, но он догадался и… принялся убеждать меня, что сравнивать их нельзя. Мол, ерничанье — одно, а такая сурьезная вещица, как «Молитва…» или «Двоестрочное согласие…», критикующее римскую церковь, совершенно иное, ибо последнее суть вирш поучительный. Наставления же с поучениями не могут быть легкими изначально. Мне оставалось помалкивать, но он, видя несогласие, не унимался.

Пришлось принять контрмеры.

Нет-нет, обижать человека я не стал. Ну не дал бог таланта, так разве он виноват в том? Но намекнул, что помимо стихов имеется и проза. А учитывая, сколько событий произошло на Руси за последний год, читать их описание будут взахлеб. Конечно, кто-то из монахов не утерпит, напишет, но, боюсь, окажется слишком пристрастным, рассматривая все через призму вероисповедания. Раз православный — значит, хороший, протестант — сикось-накось, а если католик — непременно дрянь человек. Вот бы князю самому взяться за перо. Уверен, его сочинение окажется интересно не одним современникам из числа тех, кто, проживая в отдаленных городах, знает о происходящем в Москве лишь по слухам, но и потомкам. Более того, они еще охотнее станут штудировать Хворостинина.

— В хронографы меня, стало быть? Мыслишь, ежели вирши не удаются, авось в летописцах удержусь, так? — уточнил он, угадав главную причину, и правый синий глаз обиженно прищурился.

— Не о том речь, — поправил я его. — Просто подметил, что в твоих творениях в последнее время появилось слишком много назидательности, а вирши для поучений мало годятся. Любовь воспеть, героизм, славную победу — одно. Тут они самое то. Поучать же людей куда проще в ином жанре, да и то делать это не в открытую, а на чьем-нибудь примере. Допустим, рассказал ты, как славно сражались мои гвардейцы — а ведь они у меня чуть ли не все без роду без племени, бывшие кожемяки, горшечники, кузнецы, а то и вовсе поводыри у нищих слепцов, кого только нет, — и зажег в ком-то веру.

— Во что?

— В себя. Прочитает человек и скажет себе: «Стало быть, и я смогу, хотя и сын пекаря или швеца. Выходит, главное не происхождение, не слава именитых предков, но я сам». Или так опишешь поступок злодея, что вызовешь у всех отвращение к нему. И когда судьба предложит одному из твоих читателей похожий выбор — предать, обмануть и разбогатеть либо остаться честным, но с пустым кошелем, — глядишь, он вспомнит этого негодяя и…

— Инако поступит, — подхватил Иван. — А что, дельно сказываешь.

И все. Как рукой сняло. Это я о виршах. Молчал он весь остаток пути, пока мы плыли. Лишь перед последним привалом вечером поделился со мной:

— А знаешь, я и название придумал. Вот послухай. — Он торопливо извлек наполовину исписанный лист и с чувством произнес: — Словеса дней, и царей, и святителей московских…

— Неплохо, — кивнул я, добросовестно выслушав до конца все название. — Правда, длинновато, и интрига отсутствует.

Он вопросительно уставился на меня. Пришлось пояснить, с чем едят эту самую интригу, для чего она нужна, и в качестве наглядного примера подбросить ему навскидку альтернативный заголовок: «Повесть о тайном и явном, кое вершилось на Руси».

— И все? — уставился он на меня.

— Куда ж больше, — усмехнулся я.

Где-то с полчасика он что-то бормотал под нос, прикидывая и сравнивая, но наконец самокритично сознался:

— Твое-то вроде и впрямь получше. Как прочтешь, так любопытство возьмет, что же на ней такого тайного вершилось.

— А раз лучше, то и кропай в том же духе, чтоб читателя не разочаровывать, — посоветовал я, продолжив заговорщическим тоном: — Мол, многому ты сам был свидетелем, а многое слыхал из уст очевидцев. И поведали они тебе столь необычное, чему ты и сам не сразу поверил. Однако по прошествии времени убедился, что все сказанное ими, каким бы удивительным ни казалось, было и впрямь истинным, ибо пребывает в крепком согласии с прочим, явным. Более того, тайное это и поясняет последующие события, кои поначалу выглядят странными и загадочными.

— Ух ты! — восхитился Хворостинин, и правый зрачок его от восторга даже немного посветлел, перейдя из сочной синевы в небесную голубизну. Но спустя миг Иван отчего-то поскучнел, вновь нахмурился, а минут через пять неожиданно предложил: — Так, может, ты сам и возьмешься за сей труд, а? Эвон у тебя как лихо словцо к словцу ложится. А у меня столь складно… — Он вздохнул и замялся.

— Нельзя мне, — отрезал я. — Участникам событий веры меньше, а твой взгляд получается как бы со стороны, беспристрастный. Опять же некогда, поверь. Знаешь, сколько дел впереди? О-го-го. Но помочь обещаю, в смысле расскажу много чего интересного. Да и не я один. Вон сколько видоков, — я кивнул на своих гвардейцев, — и каждый охотно поведает, как они в составе славного войска, ведомого Федором Борисовичем Годуновым, всего за месяц покорили всю Эстляндию и часть Лифляндии. А о тщательной подготовке к этой войне самого престолоблюстителя могу и я на досуге поведать. И как наш будущий государь, орлиными очами своими далеко вдаль глядя, повелел ратников по-новому обучать, и как он проводников нашел, как все заранее и в точности по картам рассчитал да распланировал.

— А о твоем участии мне, стало быть, у других воевод вопрошать? — уточнил он.

— Не вздумай! — не на шутку перепугался я. — Обо мне лучше вообще ничего не писать. Мы кто? Передаточное звено, и только. Выслушали повеление престолоблюстителя и пошли выполнять его указания. Ну как ведро в колодце. Главное же — человек, который воду черпает. А кто он? Да наш государь.

— Так что ж, вовсе ничего не писать?! — возмутился он.

— Ну почему вовсе. Черкани в одном месте, что повеление его мы выполнили хорошо, обучили на совесть. Хотя в основном, честно тебе скажу, как на духу, этим по большей части занимался Христиер Мартыныч Зомме. Потому ты больше про него валяй. Ах да, — спохватился я. — Можешь еще написать, что я самостоятельно взял пару-тройку городов, но опять-таки пометь, что сделано оно мною по повелению Федора Борисовича Годунова.

— А-а… о тайном когда поведаешь? — не понял он.

— Да ты вначале обо всем этом напиши, а потом, дай срок, расскажу и о тайном, — пообещал я. — А пока рано.

На самом деле срок требовался мне. Для обдумывания, разумеется. Нельзя вот так, с бухты-барахты выкладывать на всеобщее обозрение всю кучу фактов — нате, любуйтесь. Лучше сперва подумать, что можно говорить, а чего не надо, как бы позже ни сокрушались историки. И сортировать придется тщательно, ибо что написано пером… Вот-вот.

Эпилог Все начинается сначала, или несколько знаков

Гонец от Годунова ждал меня в Дмитрове, куда двумя днями ранее успели прибыть две с половиной тысячи сменившихся стрельцов, возглавляемые Воейковым и Жеребцовым, и гвардейцы под началом Зомме. Мои струги причалили к городу где-то в полдень. Узнав, что он задумал встречать нас завтра близ села Большие Мытищи, я порешил нынче же выехать туда, чтобы не вставать чуть свет, а дать всем спокойно выспаться. Добрались до села затемно, но благодаря загодя высланным мною людям (эдакая квартирьерская служба) с ночлегом, а главное с питанием, невзирая на изрядное количество людей, проблем не оказалось.

А наутро я проснулся и глазам не поверил — на улице белым-бело от обильного снегопада. Хорошо, Дубец настоял на том, чтобы разбить шатер — похолодало-то еще к вечеру. Я не хотел, упирался, но он уговорил меня. Мол, времени поутру будет в избытке, а собирать его недолго, и я махнул рукой — пускай. Правильно махнул. Вон сколько снега кругом, жуть.

Но когда вышел из шатра, первым делом почему-то вспомнилось пророчество Ленно: «А знак… Когда его увидишь, сам поймешь, не ошибешься».

Понимаю, сон, а все равно закралось подозрение, и, когда умывался, первым делом глянул на запястье левой руки, вновь облегченно вздохнув. Шрамы от шляхетских сабель в наличии, а этого нет. Но на сей раз, косясь на снег, я не удовлетворился тем, что не обнаружил ничего новенького, и поинтересовался, как у меня с правой рукой, так, на всякий случай.

Каково же было мое удивление, когда я обнаружил на ней легкую полоску от недавнего разреза. Некоторое время я молча разглядывал ее, ничего не понимая, затем начал припоминать свой «сон» и схватился за голову. Да, я действительно протянул Ленно левую руку. Но это случилось до того, как она сделала заказ для обряда: мед, воск и… труп. А после того как я достал из дорожных сумок два первых компонента и раздавил жука, я протянул ей… правую руку.

Пра-ву-ю.

И вмиг прежние опасения вернулись с новой силой.

— Ну и что выходит? — пробормотал я. — Что это был не сон? Но тогда получается…

А договаривать не стал. Бред какой-то! Мистика! Не разговаривают люди не разжимая рта, и не могут у них светиться зрачки. Я уж не говорю о том, что небесные светила не могут носиться по кругу, как спринтеры по беговой дорожке стадиона, а сверхновые звезды вроде той багрово-красной не должны рождаться в одночасье. Словом, неправильно оно все, и не должно такого быть, потому что… не должно. Ни-ког-да. И я с негодованием отбросил свои подозрения в сторону.

Времени же на сборы действительно хватило, притом с избытком. Мои орлы и шатер давно свернули, и позавтракали, и даже успели истомиться от ожидания, а Годунова все не было. Я начал подумывать, не случилось ли чего, но тут прискакал мой гвардеец. Еще поутру я послал его в Москву, так сказать, для уточнения. Хотелось-то встретить своего ученика со всей помпезностью, то бишь при полном параде — ровные ряды воинов (мои полки в центре, стрелецкие по флангам), барабанная дробь, развернутые знамена, вот и отправил, чтоб сориентироваться по времени.

Оказалось, все в порядке. Правда, причин задержки гонец не сообщил, но оно и неважно. Может, из-за снега, а может, духовенство запоздало. Они-то, наверное, тоже решили прибыть при полном параде, а эти палии да епитрахили замучаешься пристегивать, потому и припозднились.

Едва заметив на горизонте приближающуюся кавалькаду всадников и вереницу крытых возков, я скомандовал построение. Место для него было выбрано мною загодя, с вечера. Достаточно ровное поле на околице села позволяло спокойно развернуться не трем — десяти полкам. Поначалу возникла небольшая неизбежная сумятица, но сотники управились.

Напоследок подскакав к отдельной сводной сотне, стоящей с польскими знаменами (пятьдесят гвардейцев, по два десятка от трех полков, включая Второй особый, и еще один от спецназовцев), я крикнул:

— Не подведите, братцы! Строго под барабан, как упражнялись! — и спрыгнул на землю, бросив поводья Дубцу.

Конечно, лучше всего было бы докладывать, сидя в седле, но это оставим на перспективу, ибо тогда надо вначале провести репетицию с самим Годуновым. Пока обойдемся и так, и я, еще раз оглянувшись на сотню и дав отмашку барабанщикам, направился к спешившемуся государю.

Неладное я почуял, когда Федор с протянутой рукой еще стоял у дверцы одного из возков, явно не торопясь мне навстречу. Такое подчеркнутое уважение будущий царь, по идее, должен оказывать лишь патриарху, но Игнатий уже сам выходил из соседнего возка, бережно поддерживаемый под руки двумя дюжими монахами. Тогда перед кем это он так расстилается? Я замедлил шаг, недоумевая, но ответ не заставил себя ждать. Из возка показалась рука, протянутая Годунову, а следом и ее обладательница. Ошибки быть не могло — даже пышная бобровая шуба не могла скрыть миниатюрной фигурки Марины Юрьевны.

«А как же этикет и строгие русские правила в отношении дам, принятые на Руси? — пронеслось в моем мозгу. — И куда смотрят бояре, которые мне их сами надиктовывали?»

Я с упреком уставился на дуроломов, пустивших все на самотек, а те уже спешились и направились поближе к Федору. И новая неожиданность. Оказывается, многих из них я не знаю. Через одного сплошь незнакомые мне лица, а вот со знакомыми как раз наоборот, нехватка.

Вот тебе и раз! М-да-а, странно. Когда это Годунов успел принять в Боярскую думу столько новеньких? Да и зачем? Помнится, я советовал ему обратное — ни единого человека. Пустьмастодонты, вроде того же Мстиславского, вымирают, а когда гикнется последний, можно окончательно прикрыть эту лавочку, пользы от которой пшик, зато вони — только успевай зажимать нос. А в результате я вижу, что мой ученик, кажется, решил поступить наоборот.

Ладно, позже разберемся. Может, они и не из Думы вовсе. И вообще, пока мне за глаза хватает одной Марины…

Я провел церемонию, как и запланировал. Увы, Федор направился ко мне не один, а с Мнишковной, будь она неладна. И хотя я явственно видел, как она поморщилась, когда под барабанную дробь гордо прошествовал первый десяток моих гвардейцев, швырнув им под ноги стяги польских шляхтичей, но наступила на них, не постеснялась. Физиономия кислая, губы растянуты в очередной резиновой улыбке, но она послушно ступала по ним.

Я тоже топал навстречу своему ученику не по снегу — по знаменам, брошенным мне под ноги вторым десятком. Мы сближались, а в это время остальные десятки продолжали застилать польскими знаменами свободное пространство между нами. Когда до Годунова с Мнишковной осталось несколько шагов, Дубец аккуратно положил мне на протянутые руки саблю гетмана, которую умельцы кузнецы в Великом Новгороде успели починить. Барабаны смолкли.

— Она, — пояснил я в наступившей тишине, — месяц назад принадлежала великому гетману литовскому и лучшему из воевод Речи Посполитой ясновельможному пану Ходкевичу. — И протянул ее Федору.

Тот в радостном порыве, не обращая внимания на Марину, раскинул руки в стороны и ринулся ко мне. Вообще-то я планировал чуточку иначе, но остаток задуманного все равно осуществил. Годунов не успел заключить меня в свои объятия, как я, обернувшись, требовательно крикнул, во всеуслышание произнеся то слово, которым впервые назвал своего ученика перед отъездом в Прибалтику:

— Государю всея Руси слава!

— Слава! — взревели три тысячи глоток.

Но склониться перед ним в поклоне не вышло — он перехватил меня и крепко обнял.

— Ах, княже, княже, — бормотал Федор, прижимая меня к своей груди. — Какой же ты молодец…

Я отвечал тем же и вдруг прямо перед собой увидел кое-кого среди бояр. В отличие от многих других лицо этого человека мне было хорошо знакомо. Пожалуй, чересчур хорошо.

Уж кого-кого, а Семена Никитича Годунова я никак не ожидал увидеть в свите государя. Да не просто в свите, но в ее первых рядах. И пристальный взгляд его, устремленный на меня, ничего хорошего не сулил. Эдак с прищуром, словно в прицел брал. Правда, заметив, что я на него смотрю, он вмиг заулыбался, но тоже весьма многозначительно, словно прикидывая, с какого места лучше начать терзать.

А Федор, по-прежнему продолжая обнимать меня, бормотал, подтверждая мои догадки:

— А у нас столько перемен, столько перемен…

— Вижу, — подтвердил я, окончательно приходя к выводу, что многое предстоит начинать заново. И на сей раз мне придется как бы не тяжелее, чем тогда, в начале марта. Вновь Марина, опять Романов, да тут еще и Аптекарь…

«Прорвемся», — попытался развеселить я себя, но в памяти вновь всплыли слова из мрачного пророчества Ленно: «А знак… Когда его увидишь, сам поймешь, не ошибешься».

Сон? Ну да, кто спорит. Разумеется, сон.

Вот только хотел бы я знать, откуда на моей руке тонкий шрам от пореза и куда исчез подаренный царевной перстень с синь-лалом? А заодно выяснить, отчего в мае неожиданно выпало столько снега?..

Валерий Иванович Елманов Битвы за корону. Три Федора

Глава 1. Московские перемены

Итак, восемнадцатого мая тысяча шестьсот шестого года наконец-то сбылось то, чего я добивался еще от Дмитрия, то бишь триумфальный въезд в Москву. Главных победителей было двое — рядом со мной, бок о бок и на таком же белом скакуне, как мой, ехал Годунов. Да и народ, не взирая на холодный денек, высыпавший за пределы Белого города (в Скородоме-то куда просторнее), не особо отличал наши заслуги, горланя здравицы нам обоим. Впрочем, сам я этому обстоятельству лишь радовался. Теперь избрание Федора царем, можно сказать, в шляпе и никакие тайные происки Мнишковны не принесут вреда.

Ехали мы, разумеется, не первыми. Вначале патриарх на санях, из которых он, согласно заведенного обычая, не вылезает даже летом. Далее пяток или сколько там, не считал, митрополитов и архиепископов, а затем мы с царевичем и Марина Юрьевна в крытом возке. Жаль, бояре оттеснили наши полки в самый хвост. И полки, и Хворостинина-Старковского. Хотел я его пристроить поближе к нам, и Годунов не особо сопротивлялся тому, но ему отсоветовал Романов вместе с Семеном Никитичем Годуновым. Эдак мягко, но весьма настойчиво. С двух сторон пели. И про потерьку чести, и про то, что невместно вперед остальных пускать. Да и за какие заслуги? Князь Мак-Альпин воинник, Ходкевича с Сапегой побил, его временно приблизить для прочих убытка нет, а Иван Андреевич вовсе в тех сечах не участвовал. Да и родом он хоть и именит, но до первейших не дотягивает.

Мой бывший ученик развел руками, виновато улыбнувшись мне. Мол, сам видишь, как обстоят дела. Я понимающе кивнул, не став спорить. К тому же меня больше занимало иное словцо, вскользь оброненное Романовым в отношении меня: временно. Не зафиксировал бы я его, но боярин в своих уговорах насчет Хворостинина повторил его аж трижды. И Семен Никитич его упомянул. А Годунов на него ни разу не отреагировал. Никак.

Но хорошо и то, что Федор принял мой совет пустить впереди бояр сотню, бросавшую под его ноги польские и литовские знамена. Им-то поначалу тоже определили место позади, но я вполголоса заметил престолоблюстителю, что тогда народ не поймет, кто именно одолел гетмана. А кое-кто и вовсе посчитает, будто лупили его те, кто сейчас едет следом за государем.

— Тогда надо бы и Федору Борисовичу позади остаться, — вкрадчиво посоветовал Семен Никитич, пояснив: — Чай, и он в битвах участия не принимал.

Я хмуро покосился на знакомую до боли в кулаках рожу и перевел взгляд на своего ученика. Реакция Годунова мне не понравилась. Глупость же явная сказана, а он нет, чтоб одернуть, на меня уставился. Хорошо — молча, не стал эту дурь излишними словами усугублять. Но в настороженном взгляде вопрос: чем ответишь, князь?

— Не принимал, говоришь? — усмехнулся я. — А я иначе думаю, боярин. Участвовал он в сражениях, пусть и незримо. Я и в поход по его повелению выступил, и ляхов наши полки под его знаменами били, и гвардейцы в бой с его именем на устах шли, да и сражались-то они за Русь, а кто ее государь? То-то и оно, — и, повернувшись к Годунову, с лукавой улыбкой добавил: — Да и должок за тобой, Федор Борисович, остался.

— Какой? — недоуменно нахмурился он.

— Обыкновенный, — развел я руками. — Кто зимой всю Эстляндию с половиной Лифляндии завоевал? Ты, я и Зомме. А въезда торжественного, с трубами, с барабанами, под развеселый колокольный звон, у нас с тобой тогда не получилось. Непорядок. Вот и верни этот долг московскому люду. Но пусть он знает, кто тогда у тебя под рукой был, а кто лишь ныне и на время появился.

Это я обоим Никитичам их шпильку вернул. Мол, поглядим, кто из нас временщик.

Лесть моя на Годунова подействовала. Щеки порозовели, как у красной девицы, и в глазах, устремленных на меня, появилось совсем иное выражение. Благодарность пополам с удовольствием. И когда Семен Никитич, очевидно на правах троюродного дядьки, снова прогундел, что ранее таковского никогда не бывало, Федор повел себя иначе, отрезав:

— Не бывало, так будет. Помнится, мне один мудрый человек поведал, будто все когда-то впервые случалось, потому важно одно: на пользу новинка али нет.

И снова на меня посмотрел: «Как видишь, ничего из твоей науки не забываю, в памяти держу».

«Правильно», — подмигнул я в ответ. И отдельная сотня, отделив от нас недовольных бояр, поехала следом за мной и Годуновым, держа в руках низко опущенные в знак поражения хоругви, чуть ли не подметая ими в знак пренебрежения грязный снег. Правда, в одном Федор ко мне не прислушался, определив им место позади кареты Мнишковны, ну да ладно.

Казалось, все замечательно, но меня по-прежнему смущали разительные перемены, произошедшие за время моего пребывания в Прибалтике. И вольное разгуливание Марины Юрьевны, коей полагалось безвылазно сидеть в своих палатах, оказалось как бы не самой невинной из них. Впрочем, причина тому у нее была уважительная: яснейшая уже не числилась на сносях, скинув ребенка буквально через три дня после моего отъезда. Оправилась она быстро (а был ли выкидыш вообще?), благосклонно приняв соболезнования царевича, каковой поспешил утешить Мнишковну. Да столь рьяно утешал, что вскоре их видели исключительно вместе. Порознь они пребывали не более получаса утром и столько же вечером, перед сном. Словом, все шло к тому, что сбудется пророчество Мстиславского. И впрямь дело не всегда заканчивается кровавой дракой — подчас веселой свадебкой.

Увы, узнал я об этом позже, иначе вел себя совсем иначе. Да и разговаривал бы со своим бывшим учеником во время нашего торжественного въезда в Москву не о том. Нет, поначалу, пока беседа вертелась вокруг Прибалтики (Федора весьма интересовали подробности битв), все было прекрасно.

— Ох и силен ты ратиться, — восторгался он. — Мне и посейчас в твои победы трудно поверить.

— Зато можно пощупать! — кивнул я назад, намекая на волочившиеся по снегу хоругви.

— Да как резво! Мы ить токмо к Дмитрову подошли, а тут и гонец твой с весточкой, что ничего не надобно, сам управился.

— То не я резв — гвардейцы мои со стрельцами шустрыми лисичками пробежались, — улыбнулся я.

— Ну да, ну да, — весело подхватил Годунов. — А где твои лисички хвостиками махнули, там польские зайцы десять лет не появятся.

— Насчет десяти трудно сказать, но три-четыре года у нас теперь в запасе точно имеются, — поправил я его. — Впрочем, нам и их хватит. Если шведский Карл что-либо затеет, то в ближайшие пару лет, не позднее. Да и то навряд ли. Их же за последние годы Ходкевич в хвост и в гриву лупил, а тут сам в плену оказался. Получается, мы сильнее гетмана. Тогда какой смысл с нами тягаться?

— И ведь вдвое больше людишек он имел, вдвое больше, — продолжал восхищаться он.

— Правда, победа чуть-чуть не сорвалась, — вспомнился мне запоздавший с предупреждением польский гонец и я (не иначе как чёрт за язык дернул), намекнул на предательство Мнишковны. Мол, по счастью Марина Юрьевна со своим гонцом к королю Сигизмунду чуточку припозднилась. А окажись он немного проворнее, всего на несколько суток, быть битому не Петру Сапеге с гетманом Ходкевичем, а мне.

Лицо Годунова надо было видеть. Яркий веселый румянец мгновенно исчез с лица, сменившись на бледность.

— Ты в своем уме, князь? — растерянно спросил он.

— Сам посуди, — пожал я плечами, приступив к раскладу.

Был он, на мой взгляд, безукоризненным. О том, что из Вардейки вышли шесть моих сотен-хоругвей, о которых говорилось в грамотке гонца, слышал от меня один Годунов, ибо я так планировал изначально, о чем и сказал ему. Позже переиначил, взяв десять, а ему об этом сообщить забыл. Но выходили они из Вардейки не таясь, в открытую, следовательно, тайному шпиону посчитать их подлинное количество — делать нечего. Получалось, сообщить Сигизмунду о шести моих сотнях мог либо государь, а я о такой глупости и думать не желаю, либо тот, кому он рассказал. Других вариантов нет.

Но Федор не смирился. Сознавшись, что действительно говорил Марине про шесть сотен, он начал доказывать, будто наияснейшая повинна всего-то в излишней болтливости: по всей видимости проговорилась своему батюшке, он, и опять-таки без злого умысла, кому-то еще, в том числе и тайному королевскому осведомителю. Итог: нет вины на Марине Юрьевне, а ежели она и есть на ком, то на самом Годунове.

И вообще я чересчур придираюсь к ней. Вон в тайном католичестве ее обвинил до отъезда, а как она веселилась на православную пасху — любо-дорого посмотреть. И христосовалась охотно (и его щеки отчего-то предательски порозовели), и яйца крашеные катала, словом, резвилась вовсю. Да и за свою новую веру она всей душой радеет. Не так давно сама предложила издать новый указ, касающийся отступников от православия. А меры там предусмотрены против еретиков да ведьм весьма суровые, вплоть до огненной смерти. Когда его обсуждали, кое-кто на Малом совете предлагал в отношении их ограничиться епитимией, да церковным покаянием, а она вместе с митрополитом Гермогеном уперлась и всех переупрямила, оставив костёр в качестве меры наказания для особо злостных. Ну не смешно ли после такого подозревать ее в тайном исповедании латинства? Выходит, я и насчет ее предательства тоже дал промашку.

Он так горячо и старательно распинался, защищая Мнишковну, что стало понятно: пока у меня в руках не окажутся неоспоримые факты, не имеет смысла обвинять ее или пытаться зародить в нем сомнения. Ничему не поверит. Но не удержался, порекомендовав вначале уточнить у Марины, говорила ли она хоть кому-нибудь о выступлении моих полков. И лишь когда ему удастся добиться точного ответа, а он вне всяких сомнений окажется отрицательным, поинтересоваться, от кого тогда мог Сигизмунд получить весточку про мои «шесть хоругвей», ушедшие в Прибалтику.

Тот посопел, покряхтел, но кивнул, соглашаясь, и мигом поменял разговор, перескочив с неприятной ему темы на сообщение о своей предстоящей женитьбе. Но я и тут ухитрился попасть впросак, пошутив:

— Надеюсь, не на Любаве?

— Что ты, что ты! — замахал он на меня руками. — Я ее к тебе в Кологрив отправил, подале от злых языков. И впредь ты о ней не поминай. Да и родит когда, гляди, не проговорись перед моей невестой, что у Любавы дите от меня.

Я согласно кивнул, удивляясь, как быстро Мария Григорьевна подыскала своему сыну невесту. О том, что мой ученик сам выбрал себе суженую, мне почему-то не думалось.

— А мне твоя избранница знакома? — поинтересовался я и недоуменно посмотрел на покрасневшего как рак Федора. С чего вдруг? — Так кто она? — повторил я и услышал в ответ неожиданное:

— Марина Юрьевна.

— О, господи! [909] — невольно вырвалось у меня. — Лучше б ты женился на Любаве.

Как там говорится? Язык мой — враг мой! Сдается, в данном случае он — лютый вражина. О том, что следовало промолчать, я понял и сам. Годунов лишь подтвердил это, вспыхнув и выпалив:

— За что ты так ее ненавидишь?! — и обиженно отвернулся от меня. Лицо его превратилось в непроницаемую каменную маску. Нет, учитывая цвет, правильнее сказать, кирпичную.

«Ох, как оно у него далеко зашло, — с тоской подумал я, кляня собственную несдержанность. — И как мне быть?»

По счастью, злился Федор недолго. Приветственные крики людей, пожелания и здравицы, выкрикиваемые ими, слегка успокоили его, и через пару минут он вновь принялся вяло улыбаться народу, приходя в себя. Да и цвет лица опять вернулся к прежнему. Но на меня смотреть избегал.

— Не сердись, государь, — попросил я. — Поверь, я искренне желаю тебе счастья. Просто усомнился, что с нею ты его обретешь, потому и вырвалось.

— Заладили одно и то же! — буркнул он. — То Ксюха, то матушка, а теперь и ты. А я-то думал, ты меня поймешь. Эх! — и он досадливо махнул рукой.

— Я понимаю одно: ты влюблен, — грустно констатировал я, быстренько прикидывая: раз у него вырвалось раздраженное упоминание про сестру и маму, следовательно и они против.

Значит погорячился Федор. Назвав польскую гадюку невестой, он выдал желаемое за действительное, ибо без благословения Марии Григорьевны свадебке не бывать. Посему и мне ни к чему гнать лошадей. Да и не годится сегодняшний день для дебатов и дискуссий о государственных интересах, могущих пойти вразрез с нежными чувствами, потом потолкуем, попозже. И я, меняя тему, невинно осведомился, отчего в его свите появилось много новых людей.

Годунов оживился и принялся рассказывать, как он вместо ставшего ненужным Опекунского совета по примеру своего батюшки, создавшего Малый тайный совет, учинил аналогичный. В него он решил набрать, согласно моего совета, верных надежных людишек, а кто может быть вернее родичей, пострадавших от прежнего царя. Потому и вошли в него уйма Вельяминовых, Сабуровых и Годуновых, вызванные кто из ссылки, кто с дальнего сибирского воеводства.

Я недовольно посопел. Про страдания не спорю, хотя они и их заслужили. Коль не сумели ничего сделать, поделом. А касаемо верности…. Помнится, чуть ли не половину из них я видел подле здоровенного гиганта-шатра, раскинутого в начале прошлого лета под Серпуховым. Сбившись в жалкую кучку, они то и дело низко кланялись и слезно умоляли Басманова дозволить им одним глазком лицезреть нового государя. А пара-тройка бухнулась в ноги Петру Федоровичу. И я сильно сомневаюсь, что кто-то из них в те дни попытался замолвить словцо в защиту царственной семьи.

Или нет, сыскался один. Кажется, астраханский воевода. Да, точно, Михаил Богданович Сабуров. Этот упирался до конца, отказываясь признать Дмитрия. И когда его привезли в Серпухов, единственное, что он попросил, так это священника, желая исповедаться перед смертью.

— И что мне с ним делать, — развел руками Дмитрий. — Воевода вроде и справный, но уж больно упрям.… И тоже за твоего ученика голос подал. Как ни крути, а придется его…..

Он не договорил, вопросительно уставившись на меня. Мне стало жалко старого воеводу и я ответил:

— Можешь, конечно, но есть ли смысл плодить мучеников? Он и без того на ладан дышит, — Михаил Богданович и впрямь частенько подкашливал. — А потом, не забывай про родство. Помнится, его сестра Елена была замужем за твоим братом царевичем Иваном Ивановичем. И еще одно: тот, кто до конца верен одному, останется верным и другому.

— На себя намекаешь, — ухмыльнулся Дмитрий, но к моим словам прислушался и более того, даже назначил Сабурова воеводой в Царев-Борисов.

Но Михаил Богданович оказался исключением из правил, зато остальные…. Правильно сделал Басманов, законопатив их государевым повелением в тюрьму, а позже оттуда прямым ходом в ссылку. Годунову я комментировать их «верность» не стал, сдержался. Всему свое время. Жаль, что мой ученик неправильно меня понял, но авось не смертельно. Поясню попозже, авось поправимо.

Федор, заметив тень неудовольствия, скользнувшую по моему лицу, истолковал ее иначе и попытался меня «успокоить».

— Но ты за свое место не печалься. Чай, из ума не выжил. Ты яко был ближе всех прочих, тако и остался, — «утешил» он меня. — И о словесах твоих про постепенность и осторожность памятаю. Я и весь Опекунский совет туда включил… окромя пана Мнишека.

Последнее и впрямь отрадно слышать. Бальзамом на сердце легла и вторая новость о ясновельможном — уехал он в Речь Посполитую. Срочные дела позвали. А с ним Марина отправила и своих фрейлин. На сегодняшний день из поляков в Москве всего-ничего: пяток поваров, три ксендза, присматривающих за строительством костела, да секретарь Ян Бучинский.

Увы, но лишь эти два известия оказались приятными, а остальные….

Впрочем, вскоре нам оказалось не до разговоров — мы выехали на Пожар. Площадь перед Кремлем оказалась битком забита народом. Людей собралось как бы не побольше, чем на встрече москвичей с Дмитрием — яблоку негде упасть. Далее был, говоря языком двадцать первого века, праздничный митинг, на котором столь бурно ликовали и славили победителя, что я слегка застеснялся. И взирали на меня, словно я не разбил Ходкевича с Сапегой, а взял Константинополь, притом вместе с Иерусалимом и прочими святыми местами. Но я успокоил себя тем, что оно на благо моему ученику. Победил-то я ворогов «по повелению государя», а Годунову начинать свое правление с маленькой победоносной войнушки — самое то.

Теперь на свое подворье. Подъезжая к нему, я задрал голову, недоуменно вглядываясь в неописуемую красоту, возвышавшуюся впереди. Искрившиеся на солнце белоснежные стены какого-то терема словно вынырнули из сказки. Спросить, чье, не успел — вовремя дошло: мое.

Не зря мы с Остафием Чарой целых три вечера вбухали на обсуждение проекта. Ничего тот не забыл, ничего не упустил из заказанного мною. А ведь поначалу упирался, спорил. Ни к чему здоровенные окна делать, да и двойные рамы тоже! А двери зачем чуть ли не в сажень?! Однако в конечном итоге сделал, как я и хотел. Вон и просторные гульбища с перилами, то бишь открытые террасы на втором и третьем этаже, и башенка. Форма крыши повсюду разная — тут шатром, здесь бочкой, а там остроконечный шпиль. А резьба по камню на фронтонах какая! Но главное — все строение в целом выглядело легко, воздушно, словно и не каменное. Ой и славный ученик у Федора Коня. Полностью соответствуя своей фамилии, воздвиг он не палаты — чародейский терем-теремок.

Со временем было не ахти, но я не удержался, забежал вовнутрь, оглядев практически полностью готовую трапезную. В ней было непривычно светло из-за больших окон. Полы населили согласно моего заказа, паркетные, или, как тут говорят, кирпичом, причем не абы как, а в шахматном порядке. Здоровенная печь выложена рельефной изразцовой плиткой, любо-дорого глядеть. Швы меж ними практически не видны, чуть-чуть если специально приглядываться, а искусно подогнанный узор покрывает всю печь, как ковром, единым рисунком. С потолка свисает здоровенное позолоченное паникадило, то бишь люстра на тридцать три свечи.

А что у нас наверху? Я направился к лестнице, но Багульник меня предупредил, что туда еще рано заглядывать, пару недель погодить придется. Не готово там.

— Я и без того с упреждением старался, — виновато пояснил он, — но рассчитывали-то к Троицыному дню завершить, ан вишь ты когда прикатил.

— Ничего, — весело хлопнул я его по плечу. — Обождем.

Встрявший в разговор Короб посетовал, что запросто обошлись и вдвое меньшей деньгой, ежели…. Но я не слушал его. Порядочным министрам финансов положено ворчать на непомерные расходы, это как водится. Ничего. Зато теремом залюбуешься. А серебро — дело наживное. Авось рулетка в «Золотом колесе» продолжает крутиться, ежедневно вовлекая в свой водоворот и утягивая в бездонные сундуки панские монеты — талеры, злотые, флорины, цехины, гульдены, соверены, песо, экю….

Но в хорошем настроении я пребывал недолго. Испортили. Я ведь, исходя из родственного долга, не преминул нанести визит будущей теще в Воскресенский монастырь. Она-то и расстаралась, вывалив на меня свои проблемы. Впрочем, не свои — общие, сообщив о том, что у Федора с Мариной все гораздо серьезнее, чем мне подумалось. Три недели назад он бухнулся в ноги к матушке, прося ее благословения на свадебку. И самое неприятное — Мария Григорьевна его дала. Да, не в тот день, уламывал он ее чуть ли не неделю, но проку с того — уговорил, добился своего.

— Упрямилась, что есть мочи, — скорбно поджав губы, рассказывала она. — Поначалу чаяла тебя дождаться, да вместях его урезонить. И так с ним, и эдак. Ну на кой ляд ему распечатанная занадобилась, да к тому ж вдовица? Не зря сказывают, пей вино, да не брагу; люби девку, а не бабу. Может и хорош соболек, да измят. К тому ж и дите скинула — это как? А вдруг она вовсе рожать негожа? Ан нет, заладил одно — люблю и никаких. И в слезы. А тут Романов заглянул. Да не один, с Семеном Никитичем Годуновым. И оба наперебой бают: «Ты, де, в глазоньки его загляни — больно шалые они у него. Не иначе, как она его обворожила. Потому лучше благослови подобру-поздорову. Не то гляди, перегнешь палку — переломишь. Как бы худа над собой не учинил». Ну я и…. благословила, — мрачно подытожила она.

Одно хорошо — отсрочка у меня имелась, притом немалая. Когда Мария Григорьевна давала согласие, она специально напомнила сыночку про срок траура Марины. Мол, год ждать придется, ибо ранее на него дозволения от церкви не получить. Здесь на Руси ко вдовам действительно жесткие требования — похлеще, чем к детям усопших родителей. А за год успеем не раз и не два исхитриться и изобличить Мнишковну.

Я вновь взбодрился, но рано. Федор, зайдя в царские покои, не утерпев, первым делом принялся выяснять у Марины, как было дело с сотнями, и, переговорив с нею, радостный, рванул ко мне на подворье. Мол, поинтересовался, кому она сказывала про мой отъезд и….

— Стоп, — перебил я его. — А хочешь, я сам тебе расскажу дальнейшее?

И выложил опешившему парню, как Марина вначале отнекивалась, что никому ни единым словцом, и как после второго вопроса Годунова, «вспомнила». Мол, и впрямь состоялся у нее разговор с батюшкой. Да надо ж тому случиться, запамятовала она предупредить его держать оные слова в тайне. А уж как она огорчилась, узнав, к какой беде оно могло привести….

Я правильно вычислил — Федор слушал меня, открывши рот от удивления, а под конец, не сдержавшись, ахнул:

— Неужто видение у тебя приключилось?!

— Нет, простая логика, — отрезал я.

— Она и вправду горевала о содеянном, — подхватил Годунов, продолжив мой рассказ. — Да столь шибко…. Чуть не заплакала, бедная, — и он…. попросил не серчать на нее. Мол, дело прошлое, да и худа от того не приключилось, чего уж теперь.

Я немного поколебался, но делать нечего, и нехотя кивнул, а он, просияв, вывалил очередную «радостную» новость. Оказывается, едва он получил от матери благословение, как на следующий день отправился к патриарху и упросил Игнатия освободить полячку от обязательного срока траура. Получается, мы с ним наши свадебки можем сыграть одновременно аж до Троицыного дня.

Выпалив это, Федор обиженно уставился на меня:

— А ты ровно и не рад тому?

Я сделал глубокий вдох, удерживая в себе рвущееся наружу слова, подтверждающие мое безмерное ликование, и спокойно ответил:

— Очень рад. А молчу, потому что…. в зобу дыханье сперло.

Поверил. Успокоился. Хотел сказать что-то еще, но я перебил его. Жаждая повидать Ксению до пира, я деликатно пригласил его прогуляться вместе со мной до Запасного дворца. Зачем — он понял влет, но… заупрямился и сурово заметил мне:

— Не след тебе до свадебки.

— Так ведь в твоем присутствии, — напомнил я.

— Все одно: негоже, — набычился он. — Сам припомни, яко ты старательно с Мариной Юрьевной обычаи дедовские чтил, — и он с легким вызовом в голосе задиристо осведомился: — Али моя сестрица хужее московской царицы?

Я чуть не засмеялся — настолько забавным выглядело сравнение. Русская белая лебедушка и ощипанная польская воробьиха. Но вопрос не риторический — Федор явно ждал ответа — аж дыхание затаил. Я пожал плечами. Ну и как ответить, не обидя горькой правдой юного влюбленного? Но нашелся:

— Для меня твоя сестрица краше всех в мире.

— То-то, — проворчал Годунов и… облегченно вздохнул.

Такое ощущение, что он ожидал и в то же время боялся услышать нечто иное. Странно, очень странно. И о чем еще он хочет, но не осмеливается меня спросить? А ведь хочет — по лицу видно. Но я не стал подталкивать, вместо этого повторив свою просьбу о свидании.

— Не след ей до свадебки видеться ни с кем из мужеского пола, — последовал прежний ответ.

— И со мной?

— Особливо с тобой, — отрезал он. — Негоже невесте до венца с женихом встречаться. Обычай у нас такой на Руси. Сам ведаешь, — но, смягчившись, пояснил, что Ксения на пиру сможет меня повидать, пройдя по тайной галерейке к Грановитой палате. Правда, через решетку, но видно хорошо. Он сам мальцом там побывал, знает.

Мне припомнилось кое-что из…. Нет, не из Филатова, посерьезнее, из Алексея Константиновича Толстого. У меня приятель в МГУ за одной юной актрисой ухлестывал, вот и таскал меня постоянно на спектакли с ее участием, а их немного было, и все поставлены по историческим пьесам Толстого. И пока он с ней не расстался, мы с ним успели побывать на каждой раз пять, не меньше. Вот оттуда и хотелось процитировать:

….Хотелось бы мне знать:
Когда она не пряталась, пока
Невестой не была, зачем теперь
Ей прятаться! [910]
Но бесполезно. И без того Федор какой-то не такой — вон как насупился. Ни к чему омрачать столь праздничный денек размолвкой, пускай и маленькой. И я отмахнулся:

— Ладно, потерплю. Авось до свадьбы немного осталось. Но хоть грамотку мою ты ей передашь? Сдается, о письмах в обычаях нет ни слова.

— Отчего ж не передать, — согласился он. — Пиши, а я подожду.

Я кивнул, принявшись за письмо, и рука сама собой вывела:

Отринь волнения, красавица!
Вернулся я, как обещал!
Жаль, не дано сегодня свидеться,
Как я о том в пути мечтал….
И далее как-то само собой пошло-поехало. Чисто, гладко, без помарок. Сам удивился, как лихо, одна за другой, ложатся строка за строкой на бумагу. Никак не ожидал от себя такого. Ай да Федя, ай да сукин сын!

Глава 2. Кому праздновать победу?

Пока я строчил, в избу вошел Романов. Держался тот по-хозяйски, словно не в гости заглянул, а к себе домой. Впрочем, он и раньше, в кавалькаде всадников, если память мне не изменяет, держался впереди всех, и с таким надменным видом, словно он — наследный принц.

Ласково, но с легкой натугой, улыбнувшись мне, он пояснил свое бесцеремонное вторжение:

— Я, княже, по-свойски. Спросить кой-чего у государя хотел, а времени мало осталось, потому и вломился.

Я кивнул и вновь продолжил увлеченно писать, не интересуясь, о чем говорит боярин с Годуновым. Лишь когда складывал лист, краем уха уловил, что речь у них шла о предстоящем пире.

— Кстати, и у меня к тебе, государь, вопросец насчет него имеется, — заявил я, протягивая Федору письмо и намекающе покосился в сторону Романова, но Годунов беззаботно отмахнулся:

— Ежели о пире, таиться не перед кем — на нем Федор Никитич главный распорядитель. Он тут от многих забот меня ослобонил, покамест ты в походы хаживал. Можно сказать, в заглавных советниках пребывал.

«В заглавных, — отметил я про себя. — Господи, всего полтора месяца отсутствовал, а столько изменений произошло»… Но внешне остался невозмутимым и поинтересовался, почему из моих людей приглашен, как я успел узнать, один Зомме.

Годунов посмотрел на «заглавного». Тот развел руками, давая понять, что оно и без того понятно. Но я продолжал ждать ответа и ему пришлось пояснять. Мол, Зомме, на предстоящее веселье допущен, поскольку он стольник, а стрелецкие головы, не говоря про Микиту Голована и Долмата Мичуру, никто и звать их никак.

— Да с ними рядом никто и не сядет, — развел он руками.

— Получается, пир в честь победы, но без самих победителей, — мрачно констатировал я. — Пожалуй, и мне ни к чему на нем появляться. Так сказать, для полной гармонии.

— Напрасно ты серчаешь, княже, — укоризненно протянул тот. — Я-ста, не один прикидывал, как да чего. Вместях на Малом совете решение принимали. И Марина Юрьевна мне о том сказывала — ни к чему оно. А то, не приведи господь, распри начнутся, бояре челом бить станут насчет порухи отечеству.

— Ну да, — усмехнулся я, не желая уступать. — Как кровь проливать — гвардейцы, а веселиться — бояре…. И что с ними никто не сядет, напрасно. Еще как сядут. Сотники, к примеру.

— А где стока места взять?! — возмутился Федор Никитич. — Ты ж три с лишним тыщи привел, выходит, тридцать….

— Стрелецкие не воевали, — перебил я. — Остаются мои, пара сотников-пушкарей, да Вяха Засад. Итого тринадцать. Считая Зомме и воевод, получается совсем немного, шестнадцать человек…, — и после паузы внушительно добавил. — Именно они разбили Ходкевича. За такие заслуги не просто на пир надо приглашать, но и одарить чем-нибудь. Как насчет подарков, государь? — повернулся я к Годунову.

Тот утвердительно кивнул, заявив, что пошлет за Головиным — пускай подыщет в казне добрые кубки или чарки.

Головин…. Новая странность. Вроде казной до моего отъезда ведал Власьев. Но я промолчал, не став спрашивать, куда подевался думный дьяк. Успеется, выяснится.

— Не наберется столько подарков, — проворчал Романов. — Это ж не меньше сотни. Откуда взять?

— Не понял, откуда сотня взялась, — озадаченно протянул я. — Мы ж сейчас посчитали — шестнадцать человек.

— Как?! — вытаращил глаза Романов. — А боярам?!

— А им-то за какие заслуги? — пришел мой черед удивляться.

— Положено, — проворчал Федор Никитич, обращаясь больше к Годунову, нежели ко мне. — Исстари заведено и не нам тех обычаев менять.

Престолоблюститель замялся. Я попытался помочь ему.

— Решать государю, спору нет, но я бы, на твоем месте, Федор Борисович, не стал понапрасну обижать людей, — и пояснил. — Я про бояр. Ну сам подумай, каково им принимать незаслуженные дары? Со стыда ж сгорят.

Годунов растерянно молчал, а вместо него встрял Романов.

— Не сгорят, — весело подмигнул он мне. — Ты, князь, худо их ведаешь. Они стыд за углом делили, да под углом и схоронили.

— А бесстыжих награждать ни к чему, — развел я руками. — Следовательно, количество подарков остается прежним: семнадцать. И касаемо потерьки чести исправимо. Достаточно объявить пир без мест.

— Все одно: не годится, — не унимался Романов. — Иное, когда боярин подле окольничего сядет, али, пущай, подле думного дворянина. Коль объявлено без мест, стерпит. Но близ худородного, кой даже не стольник… Али ты пир государю решил омрачить?

Мой ученик виновато развел руками. Дескать, сам видишь, никак. Но я закусил удила — не своротишь.

— Тогда надо поставить в палате еще один «кривой» стол и усадить за него всех сотников.

И снова вопросительный взгляд Годунова на Романова, которого не устроил и мой новый вариант.

— Оно ить ежели вровень с прочими ставить, не поспеть холопам передвинуть, больно много времени надо. Разве на отшибе, близ дверей….

И вновь Федор ни гу-гу, показывая тем самым свое полное согласие с доводами «главного советника».

— Пусть на отшибе, — вздохнул я, идя на вынужденный компромисс, но добавил: — Зато ты, государь, сможешь назвать его не кривым столом, а столом победителей.

— Тогда и тебе самому за него надобно садиться, — встрял Романов, иронично ухмыляясь.

Ишь ты, поддел. Думает, откажусь. А хрен тебе во всю твою боярскую морду.

— Отчего ж не сесть. Авось мне не привыкать. Я ведь и кашу из одного котла со своими гвардейцами не раз наворачивал за милую душу, не говоря про сотников. И урона для своей чести, оттого, что сижу бок о бок с истинными победителями, не вижу — сплошной почет.

— А от иного почета, кой тебе Федор Борисович уготовил, место близ себя отведя, ты отказываешься? — ядовито поинтересовался боярин. — И про истинных победителей ты, князь, не дело сказываешь. У нас победитель завсегда один — государь. А прочие токмо его волю исполняют.

Я не ответил, продолжая молча взирать на Годунова в ожидании его ответа. Тот покраснел и сердито буркнул:

— Ежели сказано князем поставить стол, значит ставь. И неча тут!

Романов помрачнел, зло прищурился и, скрывая недовольство, низко поклонился, всем своим видом изображая покорность и готовность выполнить любую прихоть своего повелителя, даже откровенно сумасбродную. Выпрямившись, он напоследок недобро зыркнул на меня и наконец-то удалился.

Едва мы остались одни, как Федор примирительно заметил, дружески хлопнув меня по плечу:

— Да ты не серчай на Никитича, а то эвон яко ликом посмурнел. Али ревность у тебя взыграла, ась? — заговорщически понизив голос, осведомился он, и, дружески ткнув меня кулаком в бок, попрекнул: — Так енто и вовсе понапрасну. Мне сколь на тебя ни наговаривали, но я-то своему князю истинную цену ведаю и в обиду никому не дам. Хотя, признаюсь, порой обидно становилось кой-чего слушать, не без того, — он замялся, явно собираясь что-то добавить, но лишь досадливо отмахнулся. — Ладно. О прочем опосля потолкуем.

Когда Годунов ушел, я, прикинув, сколько осталось времени до пира, понял — навестить никого из своих сторонников не успеть. Жаль, не получится у меня нынче поглубже вникнуть в суть произошедших перемен. Но ничего. Авось весь следующий день свободен. Зато образовалось время для раздумий.

Я неспешно пил кофе и размышлял над странноватым поведением своего ученика. Не тот он, что прежде, явно не тот. Да и искренняя радость от встречи со мной чересчур быстро сменилась у него эдакой отстраненностью. Ну словно вынырнул из-за образовавшегося барьера или забора, обнял меня, поцеловал, а затем опомнился и вновь юркнул обратно. Мне же туда к нему доступа, увы, нет. И в чем причина? Или в ком?

И фразы странные. «Наговаривают…» Ну, кто именно, я догадываюсь, а вот «порой обидно»…. Получается, поверил он кой-каким наговорам. Тогда отчего не спросить в открытую, честно. Чего вилять?

И в памяти вновь возникло то, от чего я старательно отмахивался — пророчество старухи Ленно о трёх смертях, поджидающих меня. Лишь сейчас до меня дошло, до чего они экзотичны. Ладно, смертное зелье. Оно куда ни шло. Нынче яд на Руси в моде. Но острый кол и жаркий костёр…. Впрочем, последнее, с учетом указа о еретиках….

Однако для поиска связи между предсказанием и переменами в государевом окружении времени не имелось, пора переодеваться, и я наскоро выработал для себя задачу-минимум: в ближайшие дни попытаться прояснить вопрос с предательством. Может Марина и впрямь ни при чем, взяла и действительно изменилась в лучшую сторону. Маловероятно, но вдруг… Что ж, проверить несложно. Достаточно слегка спровоцировать ее, сыпануть на хвост перчику, чтоб она — если рыльце в пушку — задергалась и сама себя выдала.

Перчик у меня имелся и сыпанул его уже на вечернем пиру. Полной горстью. Поднимая кубок во славу русского оружия, я еще раз напомнил о божьем промысле, уберегшему меня от предательства, чьи корни, как удалось установить, тянутся из Москвы. Народец недовольно загудел, начав с подозрением поглядывать друг на друга, но я их успокоил. Широким жестом руки обведя «кривые» столы, но не затронув «прямого», где сидели Марина с Федором, я благодушно заверил собравшуюся знать:

— Среди вас его нет. Да и недолго осталось жить тайному ворогу. Одно из условий заключения прочного мира с Сигизмундом, выставленное королевой Марией Владимировной — требование выдать тайного гонца из Москвы и текст послания, привезенного им в Варшаву. Ныне Речи Посполитой прямой резон подписать замирье, потому не сомневаюсь, выполнит его король. И тогда….

Договаривать не стал, но взглядом по наияснейшей скользнул. Так и есть. Не понравилось ей. Тонкие губы вновь в две ниточки превратились, лоб нахмурен, аж морщинка появилась, и смотрит на меня, как солдат на вошь. Ну-ну.

Правда, дамочка быстро взяла себя в руки и даже вслед за Годуновым сказала пару ласковых слов в мой адрес. И подарок вручила. Мол, теперь твоя жизнь, воевода, тебе не принадлежит и ты должен беречь ее как во время походов и сражений, так и в мирное время. Потому прими двойной кубок, [911] как напоминание тому, что надобно сторожиться тайных ворогов, да не забывай перед питьем давать отведать из него своему кравчему.

Интересно, слова про тайных ворогов — ничего не значащий намек или двусмысленное предупреждение на будущее?

Но сам серебряный кубок был хорош, а чеканка на нем выше всяких похвал. Ножка изготовлена в виде фигуры Геракла, держащего на цепи трехглавое чудовище. Как я понимаю — пса Цербера. По ободку другой античный герой Персей летел на крылатом коне освобождать прикованную к скале Андромеду.

Федор тоже не поскупился, наградив меня золотым перначом, посохом из рыбьей кости (так здесь называют моржовые бивни), принадлежавшим некогда Иоанну Грозному и собольей шубой, крытой золотным атласом, с золочёными пуговицами, ценой в 157 рублей. Да, да, в указе повсюду цены указывались, словно в магазине.

А Власьев зачитал приговор Боярской думы о выделении мне вотчин: двух небольших сел Медведково и Бибирево, располагавшихся недалеко от казарм, где проживали мои гвардейцы.

— Чтоб и отдохнуть мог от трудов тяжких и заодно к своим ратным людишкам наведаться, — пояснил улыбающийся престолоблюститель.

К своим людям во время пира я подходил неоднократно, напоминая всем, кто разгромил хваленых поляков. Разумеется, с разрешения Годунова. Он хоть и морщился, но отпускал меня из-за своего «прямого» стола, где я был посажен, дабы я мог со всеми ними чокнуться или, как тут говорят, соединить чары. А куда ему деваться, коль тосты мои посвящены именно им: за боевое товарищество и братство, почтить память погибших и так далее.

И всякий раз я, возвращаясь, приветственно поднимал кубок с вином в сторону решетки, установленной высоко вверху в стене за спиной Федора. Пусть Ксения знает — я о своей нареченной не забываю. А она действительно стояла за нею, не обманул братец. Видно было плохо, но мелькало что-то в глубине, а пару раз даже пальчик показался. Не иначе как она столь своеобразно чокнуться со мной пыталась.

А на другой день мне в приватной беседе с Годуновым удалось уговорить отсрочить его свадьбу. Дескать, нельзя тебе, Федор Борисович, жениться на Марине Юрьевне до того, как ты наденешь шапку Мономаха. Непременно враги пустят унизительный слух, будто ты через бабью кику на престол влез.

Тот согласился, но слегка приуныл. Пришлось напомнить, что отсрочка небольшая. Освященный собор всея Руси соберется к началу лета, и навряд ли люди станут долго гадать с выбором, благо его и сейчас с моей легкой руки называют не иначе, как государем.

— Гадать может и не станут, а все одно — долго. Сам посчитай: соберутся они через неделю после Троицы. Пока изберут, оно ж не враз, да мне поначалу положено дважды отказаться, — принялся он загибать пальцы. — А там Петровский пост, сызнова заминка.

— Он в этом году короткий, — пренебрежительно отмахнулся я. — Оглянуться не успеешь, как пройдет. А перерыв между твоим венчанием на царство и женитьбой сделай покороче, в одну седмицу.

Марина Юрьевна, услышав об отсрочке, пришла в ярость. Об этом я мог судить по одному тому, какие взгляды она на меня кидала, когда Годунов пригласил разделить с ними вечернюю трапезу. Впрочем, взглядами она не ограничилась. Едва мы перекусили и холопы очистили стол от блюд, я встал, намереваясь поблагодарить за гостеприимство и попрощаться, но не тут-то было. Мнишковна притормозила меня, и, иронично кривя губы, выразила желание послушать мои песни. Дескать, сказывал ей кое-кто, сколь искусен я в них, а потому….

Тон, которым она это говорила, назвать просительным язык не поворачивался. Да она особо и не скрывала своего пренебрежения. Мол, желаюсравнить, кто лучше поет — бродяги гусляры или князь, отчего-то возымевший желание их затмить.

Послать бы дамочку, да нельзя — Федор вмешался. Мол, и впрямь, отчего мне не порадовать государыню-царицу, да и он, признаться, соскучился по моим песням. Отговорился я порванными струнами. Но пришлось пообещать, что в самое ближайшее время, едва раздобуду их, непременно сыграю. Надо ли говорить, насколько Марина осталась недовольна моим увиливанием, прекрасно поняв истинную причину моего отказа.

Продолжение нашего «приятного» общения наступило на следующий день, когда Мнишковна после полудня, стоило Федору отправиться почивать, вызвала меня к себе в палаты. Едва я вошел, она набросилась на меня с обвинениями, что я сызнова принялся за свое. Ранее, когда меж ними мог произойти спор за власть, она как-то понимала мою заботу о Годунове, но теперь….

— Али опомнился, князь? Понял, какой венец краше? — язвительно осведомилась она под конец и иронично усмехнулась. — Так о том ранее мыслить следовало.

Однако намекнула о возможном прощении, но при условии….

Их оказалось несколько. Во-первых, я должен отправить к Марии Владимировне гонца с рекомендацией не настаивать перед Сигизмундом на выдаче гонца из Москвы и грамотки, привезенной им королю. Ни к чему требовать и имя автора послания. Дескать, иначе из-за моих непомерных требований сорвется важное для Руси замирье. Да и ни к чему выискивать предателя. Ясно, что он покинул Русь, ибо на сегодняшний день кроме нее самой, кухмистеров и ксендзов в Москве из поляков никого не осталось. Тогда зачем возбуждать нездоровые страсти среди народа? Эдак и до мятежа недалеко.

Во-вторых, мне надлежит вернуть всё на круги своя относительно свадебки, то есть найти контраргументы своим собственным доводам и убедить Годунова поторопиться с женитьбой.

А в заключение форменный ультиматум: срок для исполнения два дня. И если я осмелюсь не выполнить что-либо из приказанного ею, беспощадная кара за ослушание последует очень быстро. И вообще. Всяк сверчок должен знать свой шесток. Мое дело — войска, сечи, битвы, сражения. За них я буду получать по заслугам — об этом она позаботится, но при условии, что в остальное, то бишь мирное время, я тихо сижу в уголке и посапываю в тряпочку. А с делами государства найдется кому управиться и без меня.

— Понял ли? — надменно вскинула она голову.

Я не сказал «да», но не сказал и «нет». Молчаливый кивок, вежливый поклон и безмолвный уход — хватит с нее и этого. Дома же, обдумав все как следует, я пришел к выводу: раз яснейшая столь горячо жаждет сыграть свадьбу побыстрее, выходит, боится разоблачения.

Признаться, мало верилось, будто Сигизмунд сдаст Мнишковну, но чем черт не шутит. Зря я что ли старался, черня ее в глазах Сапеги и Ходкевича. Кто знает, возможно, выслушав их, он решит, что для него гораздо лучше, если Годунов усядется на трон с какой-нибудь другой дамочкой, и тогда…. Словом, надо стоять на своем. А касаемо ее угроз… Как ни прикидывал, получалось, чистой воды блеф.

Но я ошибался. Угроза оказалось вполне реальна, в чем я и убедился на первом заседании Малого совета. А ведь предупреждал меня, дурака, Власьев, к которому я заглянул на следующий день..…

Глава 3. О пчелкином медке и жальце

Основные новости, ворох которых вывалил на меня дьяк, в основном были связаны с Романовым. Оказалось, боярин времени даром не терял, спешно и весьма удачно набирая призовые очки. Едва у Марины Юрьевны якобы приключился выкидыш, как он первым поднял вопрос об отмене всех строгостей в ее отношении: «негоже царицу-вдову в затворе держати». Правда, предварительно заручился обещанием ее батюшки вместе со своим сынишкой покинуть Русь. Последнее стало платой за свободу Мнишковны.

Да и позже, едва заприметив влюбленность Годунова, именно он первым подал в Боярской думе идею поженить их. Дескать, сейчас все спорно. Один давно ходит в наследниках, да и батюшка его в свое время царствовал, зато другая венчана на царство, потому тоже в своем праве. И чтоб промеж них не случилось спора, надо их соединить брачными узами, да и дело с концом. Конечно, вдовица — не девица, но раз для общего блага надо….

Его заслуги престолоблюститель оценил по достоинству и принял очередное предложение боярина о создании вместо Опекунского совета новой структуры. Да, да, оказывается, Малый совет — идея Федора Никитича. И, предлагая его создать, именно Романов сослался на покойного Бориса Федоровича, так что мой ученик лишь повторил мне его слова.

Соблазнил его боярин и еще одним обстоятельством. Дескать, в Боярскую думу кого захотелось не возьмешь, человек должен быть как минимум окольничим, да из знатного древнего рода, а ты титулы до своего избрания присваивать не властен. Зато в Малый совет можно набрать именно своих сторонников, причем кого душе угодно, вплоть до стольников и стряпчих. Пока у тебя всего один князь Мак-Альпин, а этого мало. К примеру, ты его ныне отослал в Эстляндию и остался вовсе один, а надо, чтоб у тебя в Москве во все время надежная опора имелась. Вот и примешь в совет своих родичей, коих вызовешь из ссылки, окружив трон верными людьми.

— А Романову-то какой резон предлагать их вызвать? — недоуменно поинтересовался я у Афанасия Ивановича. — Они ж его лютые враги.

— Были, — мягко улыбнувшись, поправил меня дьяк. — Зато теперь они ему обязаны. А ежели обязаны, завсегда его руку держать станут. Вдобавок он посулил просьбишки ихние поддержать насчет возврата вотчин да поместий, Дмитрием отобранные. Они и челобитные Федору Борисовичу успели подать.

— А разве престолоблюститель имеет такое право до своего избрания?

— Нет, но ждать-то недолго, потому они и подсуетились загодя, чая, что царь при восхождении на престол непременно милостями одаривать станет. Да и напрасно ты помыслил, будто они все ранее в лютых ворогах Романова хаживали. Спору нет, руку покойного Бориса Федоровича держали, но сами по себе…. Вон, к примеру, боярин Иван Иванович Годунов. Он на родной сестрице Романова Ирине Никитичне женат, выходит, родич ему. А боярин Василий Петрович Головин хоть и в свойстве с Годуновыми по своей жене Ульяне Богдановне Сабуровой, но управлять приказом Большой казны его тоже по подсказке Романова поставили….

Упомянув про приказ, Власьев недовольно поморщился. Я сочувственно посмотрел на Афанасия Ивановича, смещенного во время моего отсутствия с поста казначея. И смещенного из-за приверженности ко мне — это абсолютно точно. Поначалу Романов зазвал его к себе в гости, принявшись нахраписто уговаривать встать на свою сторону:

Афанасий Власьич,

Тебе со мной ломаться не расчет.

Ты думный дьяк, да только ведь и мы

Не из простых. Иным словечком нашим

Тебе не след бы брезгать. В гору может

Оно поднять, да и с горы содвинуть! [912]

Ну а далее, не сумев добиться своего, уговорил моего ученика под благовидным предлогом (слишком сильно тот занят в Посольском приказе, да и секретарские дела много времени занимают) освободить Власьева от «хлопотной» должности думного дьяка приказа Большой казны, поставив на эту должность вернувшегося из ссылки Головина. Словом, как и обещал: коль не захотел дьяк «в гору подняться», пошел прочь с горы кувырком.

Кстати, в ссылку Головин был отправлен за то, что лет двадцать назад его родной батюшка, руливший царской казной, изрядно проворовался — сей факт установила проверочная комиссия Боярской думы. И проворовался так сильно, что его приговорили к смертной казни, замененной тюрьмой. Как водится, кары последовали и в отношении всех его родичей.

Годунов-старший поступил еще относительно мягко, назначив сынка ворюги на воеводство в Сибири. Ну а Дмитрий амнистировал всех репрессированных огульно, не глядя, за что наказан человек. Тогда-то и потянулась в стольный град из мест весьма отдаленных всякая уголовная шушера, вроде Головина, Репнина и прочих. И вот человека с такими криминальными корнями мой ученик назначает ведать финансами государства. Поручить козлу сторожить капусту, а лисе доверить охрану курятника — и то убытку меньше. Совсем крышу у парня снесло.

А дьяк продолжал рассказ:

— Опять же не одни Годуновы, Сабуровы да Вельяминовы вызваны, но все, кого Дмитрий изобидел. Татищев, к примеру, да мало ли, — он умолк, замявшись, но после недолгого колебания добавил, будто довелось ему краем уха слышать кое-какие разговоры, и, исходя из них, напрашивается вывод, что бывшие опальные из числа родичей юного Годунова затаили на меня обиду.

Я недоуменно уставился на Власьева — не ослышался ли.

— На тебя, на тебя, — подтвердил он.

— Да за что?! — возмутился я.

— Почто одному токмо Федору Борисовичу заступу дал, почто, когда тот на Москве еще сидел, не подсказал ему из неволи их вызволить, — начал перечислять Власьев.

Пунктов обвинения хватало, штук семь или восемь, и все они были точно такой же галиматьей, как и первые. А в заключение Афанасий Иванович предположил, откуда они взялись. Надоумил их кто-то. Кто именно, Власьев доподлинно не ведает, но сдается, и здесь Федор Никитич поспел, но на сей раз вместе с Семеном Никитичем Годуновым.

К тому же Романов и в Малом совете постарался на всякий случай подстраховать себя, а то вдруг клан годуновцев забудет, чьими трудами они снова оказались в Москве, да не просто в столице, но подле будущего государя. Действовал исподволь, не торопясь, но так ловко, что за короткий срок исхитрился нашпиговать совет своими сторонниками, благо, высокого титула для вхождения в его состав не требовалось. Наглядный пример тому — его родные племянники Василий Сицкий и Иван Черкасский. Оба князья — этого не отнять, но даже не думные дворяне, а так, стольники. Да, сегодня они из-за скромного чина занимают в совете места пускай и не в конце (компенсирует знатное отечество), но и не спереди, а где-то в середине, но ведь присутствуют и имеют точно такое право голоса, как и прочие.

Про других родичей или приятелей Федора Никитича и говорить нечего. Недалече от Романова его ляпший друг князь Репнин, чуть поодаль зять Федора Никитича князь Троекуров и прочие.

И дует Малый совет, разумеется, в одну дуду — романовскую. Ссыльные из благодарности, а прочие — по дружбе либо по родству. Правда, столь же авторитетен у бывших опальных и Семен Никитич Годунов, но, учитывая, что и он Федору Никитичу ни в чем не перечит, можно считать заглавным одного Романова.

Немногим лучше обстояли дела и в Боярской думе, куда следовали принятые на Малом совете решения, по которым думцы должны выносить свои приговоры. Нет, официально первым в ней оставался Мстиславский, но Федор Иванович отсутствовал, возглавлял береговые рати. С ним вместе на южные границы укатили Никита Трубецкой, Борис Татев, Федор Долгорукий, Федор Иванович и Иван Дмитриевич Хворостинины — дядя и племянник, и парочка Нагих — Афанасий и Михаил Александровичи. Юный Годунов отправил туда по совету Романова и Воротынского. Впрочем, с учетом этой отправки я начал сомневаться, что Иван Михайлович — «засланный казачок».

Таким образом, получалось, что и в Думе верховодят сторонники Романова. Кто именно? Федор Шереметев — в родстве с Троекуровым и пострадал от Годунова, лишившись своего двора в Кремле; еще один «страдалец» Петр Головин — брат новоиспеченного казначея Василия Головина; Василий Корданукович Черкасский…. Помнится, последний свою преданность их клану зарекомендовал сразу после гибели Дмитрия, приняв участие в кулачном бою, состоявшемуся с братьями Нагими.

Услышав о них я взбодрился, но Власьев остудил меня. Мол, не стоит мне возлагать на них особых надежд. Конюший боярин Михаил Федорович Нагой хоть и остался вместо Мстиславского, то есть временным главой Думы, но проку с него как с козла молока. Впрочем, от двоих остальных — его родного брата Григория и двоюродного Александра — тоже.

Но как Афанасий Иванович ни старался меня предостеречь в отношении Романова, всерьез я слова дьяка насчет нависших над моею головой грозовых туч не воспринял. Так и сказал ему. Мол, неприятно, конечно, если они примутся вставлять мне палки в колеса, но как-нибудь переживу. Пока имеется надежная опора в лице престолоблюстителя, между прочим, без пяти минут государя, меня Федору Никитичу, как он ни старайся, не сожрать, подавится.

— А все равно лучше б тебе поостеречься, княже, — настойчиво повторил Власьев. — Речами-то Романов тих, да сердцем лих. Руки лижет, а зубы скалит.

— Пусть попробует — вмиг пересчитаю, — проворчал я.

— Их не считать — их вырывать надобно, — возразил дьяк. — К тому ж поумнел боярин. Опосля того, как покойный государь Борис Федорович трепку ему задал, он инако себя ведет. Голова у него теперь завсегда с поклоном, ноги с подходом, руки с подносом, сердце с покором, язык с приговором. Он и по яйцам пройдет — ни одного не раздавит. И даже когда решит, что его час пробил, все одно, попробует чужими зубами ворогам своим глотку порвать. А на зло, поверь мне, он памятлив. Борису Федоровичу отмстить не вышло, так он….

— Ты полагаешь, он может и престолоблюстителю…, — насторожился я, а в памяти помимо моей воли в очередной раз всплыло предсказание пророчицы насчет рикошета проклятья в сторону самых близких мне людей.

Власьев энергично замотал головой.

— Мыслю, покамест ты подле Федора Борисовича, навряд ли. Допрежь того боярин расстарается, дабы ты ему помехой не стал. Потому и упреждаю: не поддавайся на пчелкин медок — у нее жальце в запасе. Хитер он больно. Эвон сколь широко свои сети раскинул, да как ловко. Поначалу твоих доброхотов кого куда рассовал, а на их места своих назначил. Позже и родичей Федора Борисовича улестил, а ныне к Марине Юрьевне ластится, да и духовных особ не забывает. Не ведаю, яко у него с патриархом, а казанский митрополит Гермоген в Романове души не чает.

— С чего вдруг? — удивился я.

— Я ж тебе сказываю — он все больше лестью норовит, а Гермоген хоть и честен, да к льстивым наушникам доверчив. Да и боярина в страдальцах числит, де, тот неволею в монахи пострижен. А вдобавок и у тебя самого, поди, по осени распря с казанским владыкой в Костроме была, нет?

Я улыбнулся, припоминая. Действительно, уехал Гермоген из Костромы не просто недовольный мною, но взбешенный. Нет, не из-за того, что я отказался от предложения митрополита взбунтоваться против Дмитрия, отговорив от самоубийственной попытки и юного царевича. Это он проглотил бы. А вот насмешку….

….Разговор с владыкой Казанской епархии произошел, когда мы вместе плыли по реке Костроме, возвращаясь в город из Ипатьевского монастыря. Тогда-то он как бы между прочим осведомился, согласился бы я участвовать в мятеже, ежели бы случилось знамение с небес. Дабы меня не обвинили в неверии — с Гермогена станется — я твердо заявил, что если господь привидится мне во сне, потребует брать рать и вести ее на Москву, как благочестивый православный христианин я не стану противиться его повелению. Но коль приключится нечто иное, то… Вслед за этим последовал неопределенное пожатие плеч — пусть понимает как хочет.

Однако владыке хватило и такого. Он повернулся к своему служке отцу Авраамию, неизменно сопровождавшего своего патрона, и многозначительно заметил:

— Будем уповать, что для такого знатного воинника господь расщедрится и явит с небес чудо.

Я призадумался над таким смелым заявлением. Отчего-то вспомнились рассказы Годунова о многочисленных чудесах, происходящих в епархии Гермогена. То у него невесть каким чудом являются из-под пепелища иконы, то отыскиваются кости угодников. В точности по Высоцкому — то у него руины лают, то собаки говорят. Но ничего, мы тоже кой в чем поднаторели, а посему я по возвращению в Кострому дал распоряжение командиру спецназовской сотни Вяхе Засаду учинить тайную слежку и за самим митрополитом, и за всей его свитой. О странностях в их поведении сообщать немедленно, в любой час.

Оказалось, не зря.

На второй вечер из покоев владыки выскользнул отец Авраамий, сноровисто направившийся к городским воротам, ведущим в сторону моего полка. Топал он по лесной дорожке довольно-таки долго. Когда до казарм гвардейцев оставалось буквально каких-то полсотни саженей, он притормозил и… принялся примащивать на одно из деревьев икону.

Разбуженный среди ночи и извещенный обо всем Засадом я сразу понял, что против такого аргумента мне придется туговато, особенно с учетом непременной прелюдии, истолковывающей сей знак. На место будущего «видения» Палицына я не пошел — велика опасность напороться на монаха, ошивавшегося где-то в лесочке в ожидании, когда откроют городские ворота. Да и какая разница, что или кто изображен на иконе. Главное, у Гермогена появляется божье знамение. А если мы его заменим? Причем на такое, которое при всем желании не объяснить положительно.

— Сделаете так…, — и я проинструктировал Вяху, что надлежит снять икону и приготовить несколько сюрпризов для того, кто полезет за нею к дереву.

Ошибся я в одном — почему-то думалось, будто «вещий» сон приснится митрополиту, но оказалось — самому Авраамию. Тот рано поутру, едва открылись ворота, с первыми въехавшими в город крестьянскими возами тихо прокрался обратно в митрополичьи покои, а потом ворвался к нам во время завтрака.

Представление было разыграно безупречно и я в душе не раз аплодировал обоим артистам. Один то бишь Гермоген, вначале сурово отчитал монаха за появление в неурочный час, затем снизошел, нехотя дозволив пересказать свое видение. Второй тотчас вдохновенно изложил увиденное им во сне. Мол, он, якобы, разговаривал с Христом, и тот, возвестив о своем благословении на правое дело, сказал напоследок: «А дабы никто не колебался, оставляю тебе знак о нашем разговоре и мое благословение рати, коя пойдет защищать православную веру. Сим победиши!» С этими словами Христос исчез, а монах, встав с колен, увидел икону с изображением Христа-Пантократора, чудесным образом появившуюся на одной из ветвей деревьев. Авраамий долго молился на нее, затем направился по проселочной дороге обратно в Кострому, а едва завидев городские стены, проснулся.

Гермоген, выслушав Авраамия, скептически нахмурил брови и с недоверчивым видом принялся выяснять подробности.

— Оно, конечно, бывает всякое, — через полчаса вынес казанский митрополит окончательный вердикт, — но больно сомнительно. Не верится мне…, — и он, не договорив, вопросительно уставился на нас с царевичем.

Разумеется, Годунов, падкий до вещей такого рода, выразил горячее желание проверить слова монаха. Но и после этого митрополит колебался, утверждая, что скорее всего монаху привиделось, а на самом деле… Вон, и князь, поди, пребывает в сомнениях.

Федор жалобно уставился на меня и я развел руками:

— Не смею перечить престолоблюстителю, хотя, подобно владыке, терзаюсь в сомнениях. Но лучший способ убедиться, вщий ли это сон — проверить наличие иконы в том месте.

Маску скептика Гермоген не снимал с себя весь путь до самого места, где должна была находиться икона. А потом, во время лихорадочных поисков монахом нужного дерева, снимать ее с себя митрополиту и не потребовалось. Я же с трудом сдерживал рвущуюся наружу улыбку, разглядывая сапоги Авраамия, густо извазюканные в дерьме. Спецназовцы постарались, навалив пяток куч и замаскировав их листьями. А что — своего рода знак, притом весьма символический. И от имени господа — хорошо божье благословение, нечего сказать, и как мой ответ. Мол, я в это дерьмо, коим мне представляется мятеж, сам ни ногой и Годунову не дозволю.

Митрополит дураком не был и улыбку мою подметил, а, сложив два и два, понял, с чьей санкции изъята икона, а вместо нее….


….Я не вдавался в подробности, но и перед Власьевым не таился. Сокрушенно вздохнув, подтвердил:

— Была распря, и большая.

— Потому-то он ныне и зол на тебя, — констатировал дьяк и досадливо крякнул. — Эх, не стоило тебе с ним связываться! Митрополит такой, чего в голову втемяшится, упрется и сворачивать не подумает. Так и тут: ежели решил, что ты худ, пиши пропало, иного не докажешь, хошь из кожи вон вылези. А Романов, чертяка, тем и попользуется.

— Ничего, — улыбнулся я, успокоенный словами дьяка, что моему ученику ничего не угрожает. — Черт князя не обманет, князь про него молитву знает. Помнится, покойный государь как-то сказал, будто я самому сатане дядькой довожусь, так что мне стоит с каким-то чертом управиться. Авось сдюжу.

— Авось, — хмуро проворчал явно недовольный моей уверенностью Афанасий Иванович. — Гляди, тем не играют, от чего умирают. А голову с плеч снявши, другую не наставишь. Да и с Мариной Юрьевной тож с вежеством держись. Сам поди зрил, яко к ней Федор Борисович льнет. Горяч ты, княже. Нет, чтоб обождать, а ты норовишь голыми руками чугунок с кипящим варевом из печи вынуть. Куда спешишь-то? Пожди, пущай остынет, не то самое малое — персты сожжешь.

— А большее? — усмехнулся я.

— Ежели не удержишь, весь чугунок на себя опростаешь.

Я кивнул и почесал в затылке. Вот про Мнишковну Власьев в самое яблочко угодил. Жаль, поздновато я его совет услышал, ибо успел ухватиться за чугунок и сейчас он у меня в руках, да вдобавок опасно накренившийся в мою сторону. Теперь выпускай — не выпускай, он все равно на меня завалится. Назад в печь поставить? Еще чего?!

— Волков бояться — в лес не ходить, — отчаянно махнул я рукой.

— Всё так, токмо мудрые люди советуют искру до пожара тушить, а беду до удара отводить, — напомнил дьяк, но, покосившись на меня, досадливо махнул рукой. — Да что я тебе сказываю! Сам смекай, где омут, где край…

А напоследок он вручил мне пачку листов — своего рода конспект. Буква «А» с волнистой титлой вверху, что означает единицу, и кратенько суть: «Указ о еретиках». Принят тогда-то, гласит о том-то. Ниже буковка «В» с той же волнистой титлой, и перечень входящих в Малый государев совет. Буковка….

Все перечислил дьяк, аж на «М» остановился. Между прочим, она девять означает. И по всем пунктам предстояло не просто подумать, но крепко призадуматься, иначе чревато. Но начал я не с изучения листов, а отправился в гости к конюшему боярину Михаилу Федоровичу Нагому. Надо ж нанести визит вежливости старому соратнику по Опекунскому совету, а заодно узнать, так ли страшен чёрт Романов, гнусный облик которого передо мной намалевал дьяк. Поначалу боярин угрюмо отмалчивался, но я сумел разговорить его, напомнив, какой славный отлуп учинили мы клятым ляхам, притом не раз и не два.

— И вообще вся Русь у нас тогда была вот где! — и я потряс сжатым кулаком.

Нагой хмуро покосился на него и угрюмо откликнулся:

— Была-а, да токмо когда.

— Недавно совсем, двух месяцев не прошло, — недоуменно пожал я плечами.

— Двух месяцев… Тута такие дела, что кажную седмицу новое приключается. Тебе-то хорошо-о, — протянул он. — Ты знай себе сабелькой помахивал, а нам тута досталося, — и Михаил Федорович — сказалось двузначное число опрокинутых им кубков с медом — наконец-то разоткровенничался.

Оказывается, приехав как-то к нему Федор Никитич и в беседе с глазу на глаз предупредил конюшего боярина, что, мол, стоит ему напомнить юному Годунову, как Нагой с братьями, спрятав своего племянничка, попытался обвинить в убийстве Дмитрия его батюшку государя Бориса Федоровича, и им всем несдобровать. Но, напугав, мгновенно успокоил. Дескать, покамест оно никому не приходит на ум, а если они станут держать его руку, то и он про их прошлую затею промолчит.

— А потому не взыщи, князь, — развел руками Нагой. — Коли тебе бог поможет, то и мы сможем, но ежели тонуть учнешь, о подмоге не взывай, ибо под нами самими бережок худой, того и гляди обвалится….

Ишь как запугал его Романов! Получалось, и впрямь Власьев ничего не преувеличил. Мда-а, пришли иные времена, взошли другие имена, а выше других имя Федора Никитича…. Но в очередной раз вспомнив про Годунова я вновь успокоился. Руки коротки у боярина. Да и не сделал я ничего такого криминального — чист со всех сторон, попробуй придерись.

Ох и наивный!..

Глава 4. Следуя указаниям… Пушкина

На первом заседании Малого совета я поначалу, по аналогу с Боярской думой, хотел занять свой привычный пост — за креслом Годунова. Однако выяснилось, что для меня приготовлено иное местечко — «особливое малое креслице», а проще говоря, стул, поставленный рядом с длинной лавкой, где сидели остальные бояре и окольничие.

— Неча тебе на ногах все часы выстаивать, — пояснил Федор свое решение. — А на лавке с прочими тебе тож невместно…, — и он замялся, не став растолковывать, почему.

Впрочем, пояснения и не требовались — и без того понятно. Сяду первым, поближе к Годунову, непременно найдутся обиженные «потерькой своего отечества» и примутся «бить челом о местах». Ну и как ему тогда поступать? И родичей обижать негоже, и меня. А изначально предлагать присесть мне поскромнее, куда-нибудь в середку, стыдно. Отсюда и оптимальный вариант. Стул-то приставленный, то есть вроде как временный, но зато находится ближе всех к Годунову. Да и то, когда я на него уселся, по палате прошел недовольный гул. Пришлось Федору подниматься и, виновато покосившись на меня, объяснять, что по его повелению князю Мак-Альпину «велено сидеть без мест». Вот такая оригинальная формулировка.

Поприсутствовав всего час на первом заседании Малого совета я понял, что расклад, полученный от Власьева, верный на сто процентов. Верный и… неутешительный. Одну половину Малого совета возглавляет мой тайный враг, следовательно, ничего хорошего ожидать от его сторонников нечего. Да и во главе второй половины тоже враг. Помнится, именно по приказу бывшего главы Аптечного приказа Семена Никитича Годунова я в свое время угодил в застенки Константино-Еленинской башни, а позже я его туда сунул. Сегодня же он на одном из самых почетных мест, рядышком с Романовым.

Прочие политкаторжане, как я огульно окрестил всех бывших ссыльных «годуновцев», вроде бы должны быть на моей стороне, поскольку после моей женитьбы на Ксении станут родней и мне, но это в теории. И тут Афанасий Иванович прав. Не пойдут они против Федора Никитича, столько для них сделавшего и сулящего сделать еще больше. Даже если Семен Никитич им такое скажет, все равно не пойдут. Но последнее случится навряд ли, ибо в настоящее время он весьма дружелюбно настроен по отношению к Романову, а тот к нему.

И не скажешь, что были у них в недалеком прошлом контры, да какие. Ведь сыск-то по делу о воровстве братьев Романовых против государя [913] Бориса Федоровича возглавлял именно Семен Никитич Годунов. Зато теперь, судя по добродушным разговорам, все забыто. Надолго ли — бог весть, но пока промеж них тишь, гладь, да божья благодать. Вон с какими милыми улыбками переговариваются друг с другом. Прямо тебе родные братья. Впрочем, отчества у них действительно сходятся: оба — Никитичи.

От остальных членов Малого совета, признаться, у меня тоже остались малоприятные впечатления. Признаться, до этого заседания я был куда лучшего мнения о родичах своего ученика. Ну, смалодушничали, поехали кланяться Дмитрию, бросив царственную семью на произвол судьбы. Не украшает такое поведение, что и говорить, но понять можно — заботились о своих близких, коим грозила нешуточная опасность. Ну и инстинкт самосохранения сработал. Но как оказалось, и с интеллектом кое у кого немалые проблемы. Осталось посетовать на несправедливость жизни: в большинстве своем люди разумны, но мне почему-то то и дело приходится сталкиваться с меньшинством.

Но обо всем по порядку.

Вопрос, с которого началось, образно говоря, мое падение, касался государева титула. Точнее, поначалу судили и рядили, что указать в грамотке Сигизмунду, содержащей упреки в адрес его подданных, учинивших враждебные действия против Ливонии. Но как-то незаметно от обсуждения текста перешли к иному: обсуждению титула государя. Все никак не могли решить, какой именно — царский или императорский — упомянуть в ней. Последний введен Дмитрием, а потому отказаться от него в какой-то мере означало нарушить заповедь покойного. Но многим очень хотелось вернуться к милой сердцу старине, к которой они и склонялись в своих выступлениях. Дескать, пусть царский, ибо нет смысла оставлять новый, коль его никто не признает.

Марина, недовольно поджав губы, тем не менее не встревала, зато остальные мусолили вопрос, не стоивший выеденного яйца, до самого обеда, в конечном итоге ни до чего и не договорившись. Переливание из пустого в порожнее продолжилось и на вечернем заседании, и я с трудом сдерживал зевоту, но помалкивал. Не хотелось обижать собравшийся народец, говоря, что они занимаются совершенно не тем, чем надо. Да и не стоит мне начинать взбрыкивать с самого первого дня — себе дороже, хотя взбрыкнуть хотелось, чего греха таить. Очень мне не нравилось, что подпись под грамоткой будет принадлежать не одной Боярской думе, но и наияснейшей. Столько я против нее боролся и на тебе.

Но промолчать не вышло. Годунов поинтересовался, что я думаю. Пришлось подниматься и предлагать якобы компромиссный вариант, могущий устроить всех: вообще сформулировать текст иначе, составив грамотку в связи с отсутствием государя (не выбрали же еще) от имени одной Боярской думы. Тогда и титул указывать не понадобится.

Марине мои слова явно не понравились, да и Федор, покосившись на нее, помрачнел и с упреком уставился на меня. Подметив его недовольство, присутствующие поспешили изъявить свою преданность и мгновенно накинулись на меня со всех сторон, принявшись с пеной у рта доказывать, почему я неправ. Причем истолковывали мои слова вкривь и вкось, приписывая и то, чего я не только не говорил, но и в мыслях не держал. Например, интересовались, отчего я усомнился в будущем волеизъявлении народа? Вот уж неправда, поскольку в том, кого именно выберет Освященный Земский собор, я был уверен на все сто.

Престолоблюститель, как ни странно, крикунов не останавливал, не осаждал, не гасил, и выступающие расходились, постепенно переходя конкретно на мою личность. Особенно рьяные атаки последовали со стороны вождей двух кланов, то бишь Никитичей. Романов и вовсе заявил, что я, прибыв с победами из Ливонии, чересчур много о себе возомнил, коли позволяю себе такое, а между тем….

— Пособствием божиим воинство ляцкое твои людишки побили, и заслуга твоя в том есть. А вот почто Ходкевича и прочих воевод передал королевне Ливонской? То ты учинил своим нерадением и неслужбой.

Я пару раз оглянулся на своего ученика, но тот словно воды в рот набрал, позволяя боярину нести эту ахинею. Впрочем, Годунов и до того довольно-таки часто спрашивал мнение Федора Никитича. На мой взгляд, гораздо чаще, чем следовало.

Не выдержав, я вечером спросил своего бывшего ученика о причинах столь странного молчания, и конкретно о Романове. Федор развел руками и ответил, что не заметил на заседании ни великой скорби, ни праздника, а потому поступил согласно… моего совета, кой повелел накрепко запомнить еще его батюшка. Пришел мой черед удивляться, и тогда Годунов процитировал… Пушкина:

Будь молчалив; не должен царский голос
На воздухе теряться по-пустому;
Как звон святой, он должен лишь вещать
Велику скорбь или великий праздник. [914]
Мда-а, ишь какая память. Почти два года прошло, а он дословно шпарит. И я, опешив, не нашелся с ответом. А он мне вторую цитату из Александра Сергеевича, на сей раз про советника и о параметрах, по которым его следует выбирать: «холодных, зрелых лет, любимого народом — а в боярах почтенного породой или славой…».

А тут и Марина словцо вставила. Мол, заслуги твои, князь, велики, спору нет, но попрекать государя тебе не по чину. И вообще, как она подметила, больно у меня на заседании совета вид излиха равнодушный, словно я намекаю, будто в таких пустяшных разговорах участия принимать не желаю.

Я бросил взгляд на Федора. Ну да, и физиогномику не надо изучать, чтоб понять — целиком на стороне своей будущей супруги. Пришлось пойти на попятную и пояснить: помалкивал, желая высказать свои соображения в келейной обстановке, дабы те, кто стоит за царский титул, не накинулись на меня.

— Так ты, стало быть, против? — уточнила Марина и, благосклонно кивнув, повернула голову к Годунову, мягко накрыв ладошкой его руку. — Видишь, Федор Борисович, и князь того же мнения, что и я. А он хоть и с гонором, но умен, пустяшное не присоветует.

— Помнится, ранее ты мне иное сказывал, — возмутился Годунов и вновь процитировал… Пушкина. «Не изменяй теченья дел. Привычка — душа держав…»

Ну и память! Аж завидно.

— Вот и действуй… по привычке, — усмехнулся я. — Коль предшественник принял на себя этот титул, почему тебе его не оставить? Особенно сейчас, после таких побед.

— Ни к чему он мне, — заупрямился Федор. — Больно хлопот с ним много. Вон, и Марина Юрьевна советует оставить его, токмо содеять все, яко полагается. А ты, князь, вдумайся, что мне бояре поведают, ежели я к римскому папе посольство отправлю? Да и не даст он мне эту титлу, ей-ей, не даст.

— Смотря как просить станешь, да чего взамен посулишь, — вкрадчиво заметила Марина и еле заметно кивнула мне, показывая удовлетворенность моим поведением.

Ух ты! Получается, я невольно подыграл Мнишковне. Нет уж, дудки!

— А зачем просить? — удивился я. — Помнится, твой предшественник действовал, никого не спрашиваясь.

— И получилось незаконно. Начал ты, князь, хорошо, да продолжил худо, — выпалила яснейшая, но милостиво дала мне шанс пойти на попятную. — Видно не подумал о том.

— Подумал, — уперся я, — хотя особо и думать нечего, ибо всем известно, что при венчании ромейских кесарей римский папа никаким боком не участвовал, а мир их признавал как императоров. Или я путаю, Марина Юрьевна?

Соглашаться со мной она не захотела:

— То давно было. Ныне иное совсем.

— Иное, — согласился я. — Но не совсем. Помнится, Иоанн Васильевич был женат на наследнице императоров, [915] Иван Грозный — ее родной внук, выходит Русь — правопреемница Византии.

Она уставилась на меня тяжелым взглядом, не сулящим ничего хорошего. Тонкие губы недовольно поджались, вновь превратившись в ниточки.

— Но никто из соседних государей не признал новую титлу Дмитрия, — сурово напомнила она. — И за Федором Борисовичем без согласия римского папы ее никто не признает. Сдается, князь, ты хочешь на посмех своего государя выставить?

А в злом взгляде безмолвное требование немедленно развернуть лыжи в ее сторону. Ага, разбежался.

— На посмех не хочу. Но мне мыслится соседи-государи никуда не денутся, — усмехнулся я. — Правда, при непременном условии, о котором ты, Марина Юрьевна, сказала: смотря чего посулить, — и, повернувшись к Годунову, продолжил: — Каждому из монархов надо предлагать взамен то, чего им больше всего хочется. К примеру, английский король сильно радеет о своих купцах. Тогда ему, объявляя свой титул, следует намекнуть, что без его признания никакие просьбы английских кампаний тобой рассматриваться не станут. А следом объявить свеям и ляхам: тот из них, кто первый пришлет в Москву своих послов с должно написанными грамотками, может заполучить Русь в свои союзники. После учиненного тобой в Эстляндии и Лифляндии они за такой союз ухватятся обеими руками, поверь.

— Вельми много посулов раздавать придется, — прошипела Марина. — Хребет не треснет, ежели каждое обещание исполнять?

— Не треснет, — отрезал я, — ибо может не означает, что непременно получит. — и я продолжил свой перечень. — Датский король тоже не станет противиться. Особенно при напоминании, что у Дании с Русью на севере Лапландии до сих пор остаются спорные территории и намекнуть о кое-каких уступках.

— Русские земли решил раздарить? — фыркнула не желавшая угомониться Марина. — А по какому праву?

— От пяти голых скал и трёх фьордов державы не убудет, — отмахнулся я. — А касаемо Голландии, так они черта за ангела согласятся считать, если посулить заключить с ними союз против Испании.

На миг мелькнуло сожаление, что тогда не видать нам испанских галеонов и выгодной торговли мехами, но я отмахнулся. Когда оно будет, да и будет ли ли вообще.

Но Мнишковна не сдавалась.

— А не подумал ты, что ежели римский папа воспретит государям без его дозволения….

— Непременно воспретит, — равнодушно перебил я ее. — Но кто ж его послушается? Из числа мною перечисленных разве польский Сигизмунд. А прочие давно через губу на его указы поплевывают, — и в качестве доказательства я привел наглядный пример с календарем.

Мол, еще двадцать с лишним лет назад римский папа Григорий XIII повелел сдвинуть даты на десять дней и что. Мало того, что его посольство с предложением перейти на новый календарь вернулось ни с чем от Константинопольского патриарха, так и в Европе многие страны отвергли его новинку. Насколько мне известно, в Дании, в Швеции, в Англии и во всех протестантских немецких государствах попросту плюнули на его указ, оставив прежнее исчисление. Более того, прусский герцог Альбрехт Фридрих вроде и подданный Речи Посполитой, но и он воспротивился переменам.

Марина аж передернулась, когда я упомянул в отношении ее духовного сюзерена слово «плюнули». Ну да, коробит, понимаю. А кто тебе виноват? Не надо встревать. Никто силком за язык не тянул, а теперь сиди и молчи. Да еще Федор невольно плеснул спирту на ее рану, простодушно уточнив меня:

— Они плюнули, а римский папа в ответ?

— А куда ему деваться-то? Утерся и все, — весело пояснил я, и наглядно продемонстрировал, неторопливо стерев ладонью с лица несуществующий плевок и, уныло разглядывая его, состроил жалкую гримасу. — Думается, и сейчас как он ни старайся, на его указы и послания в той же Англии или Швеции вновь наплюют.

— А отчего ж ты ранее Дмитрию Ивановичу таковского не подсказал? — нашлась Марина.

— Не люблю лезть с советами, когда их у меня не спрашивают, — небрежно отмахнулся я.

Надо ли говорить, сколь недовольна осталась Мнишковна моими словами. Воспользовавшись недолгой отлучкой Федора она, не удержавшись, прошипела:

— Значит, не угомонился ты, князь. Ну-ну. Тогда пеняй на себя. Як соби постелишь, так сие выспишь. И за свои худые словеса про римского папу ты горько поплатишься. Горько и… скоро. Совсем скоро. Поверь, ныне на совете токмо началом для тебя стало, а далее…., — она умолкла, переводя дыхание и еще сильнее поджав губы (не ниточки остались — прорезь какая-то), вдруг успокоилась. Загадочно улыбнувшись, она зловеще пообещала: — А впрочем, ни к чему сказывать. На Руси говорят: лучше один раз узреть, нежели…. Вот и узришь. Хотела я из милости грехи твои тяжкие покрыть, да не стану. Сам выбирайся.

Мне оставалось молча развести руками. Дескать, отчего не поглядеть. С радостью. Да и выбраться мне труда не составит, ибо не из чего.

Уходя от них я нос к носу столкнулся с Яном Бучинским. Выздоровел парень, зажили его раны, полученные во время боярского мятежа, и он вновь приступил к своим обязанностям секретаря. Правда, личного, при Марине Юрьевне и Годунове. Мнишковна его взяла якобы в память о покойном государе Дмитрии Ивановиче — как-никак пострадавший, но я догадывался о главной причине. По всей видимости она всерьез опасалась за бумаги из тайного архива Дмитрия: секретный договор с королем Сигизмундом, брачный контракт, тоже нежелательный для огласки, и так далее. Где их хранил покойный государь, осталось неизвестным. Спрашивал я Бучинского, когда он слегка оклемался, и тот показал тайник, но в нем их не нашлось. Получалось, где-то имеется второй и либо Ян знает о нем и молчит, либо Дмитрий не показывал ему это место….

Скорее всего второе, ибо Бучинский мне симпатизировал, чувствуя за собой вину — некогда будучи в числе судей, когда разбиралось мое дело о расхищении царской казны, он, желая угодить Дмитрию, поступил не совсем порядочно. [916] Дело прошлое и я его давно простил, но он все равно пытался мне угодить. Не думаю, что Ян промолчал, если б на самом деле знал местонахождение второго тайника. Наверное Дмитрий показывал не ему, а его брату Станиславу. Или третьему секретарю — Слонскому. Но они оба в могиле, а потому искать бесполезно.

Повел себя Бучинский при встрече странно. Обычно он приветливо улыбался мне, а тут столь испуганно шарахнулся, словно перед ним предстал какой-то монстр. Но мне было не до его загадочного поведения — хватало над чем подумать.

Вернувшись на подворье, я вкратце проанализировав нашу «веселую» вечеринку и сделал для себя пару выводов на будущее. Во-первых, на заседаниях Малого совета мне лучше побольше помалкивать, а говорить аргументировано и логично, чтоб ни одна собака не придралась.

Во-вторых, Марина нисколько не изменилась, чего и следовало ожидать. В точности по Крылову: «….Хоть ты и в новой коже, да сердце у тебя всё то же….». [917] Не мытьем, так катаньем, она пытается подтолкнуть Федора к унии. Жаль, он этого не видит, а пытаться открыть ему глаза чревато. Ну да ничего — подождем. Рано или поздно она сама себя выдаст, тогда и похохочем, как говорил мультяшный Карлсон. А пока этого не произошло, надо держаться поосторожнее и на вечерних трапезах с Годуновым.

Про третье — не горячиться, даже если моя беседа с престолоблюстителем состоится наедине, без свидетелей, я не подумал. А зря.

Впрочем, у меня и первое со вторым успешно вылетели из головы уже на следующем заседании Малого совета….

Глава 5. Еретик

Началось с заслушивания «Повести о видении некоему мужу святому» в изложении бывшего настоятеля Благовещенского собора протопопа Терентия. Сам он, дескать, не сподобился стать свидетелем великого чуда, но один из участников чудесного видения дал ему наказ сообщить всем о виденном и слышанном. Имени свидетеля Христова явления Терентий не назвал. Дескать, тот не велел про себя сказывати, «закля его именем божиим».

— Тогда убо от предстоящих ту един пришел и рече ми, иди убо и поведай, угодниче Христов, яже видел еси и слышал, и не утай от сих ничто же…., — высокопарно вещал протопоп.

Как и обычно, когда дело касалось церковно-славянского языка, я понимал с пятое на десятое, но суть уразумел, успев сделать для себя кое-какие выводы. Во-первых, чудо было, вне всякого сомнения, на рукуГодунову. В нем явившийся святым мужам Христос впрямую говорил на необходимость избрания себе в государи некоего отрока, отец коего успел ранее прославиться, яко…. Дальше излагать не стану, и без того понятно. Словом, на злобу дня.

Но имелось и во-вторых: на руку оно не одному Федору, но и церкви. И последней как бы не побольше, чем «мужу юному, но мудростию наделенному». Очень уж много там имелось наставлений, кои явившийся Христос давал будущему государю в отношении православия. Поначалу кратко: не «забижать» его милое детище. Далее развернуто, так сказать, подробный перечень: людишек и землицы не отнимать, пажитей и лужков не трогать, ну и прочее. А как быть, если успели изобидеть? Христос и это предусмотрел.

— Сказывал митрополит Макарий государю Иоанну Васильевичу моими устами: «Аще некий царь и князь или в каком сану ни буди, возьмет что от святых церквей, или от святых монастырей, возложенных богови в наследие благ вечных от недвижимых вещей, таковые по божественным правилам от бога, аки святотатцы осуждаются, а от святых отец под вечною клятвою да суть», — вдохновенно декламировал Терентий. — Зрю, яко забылось оное ныне, а посему….

Короче, есть у тебя шанс, Федор Борисович, не попасть в святотатцы и избежать вечного проклятия, но для этого надо вернуть все на круги своя. Получалось, произошедшая секуляризация церковных и монастырских земель, проведенная Земским собором и утвержденная Дмитрием, под угрозой. Хочется вмешаться, но…

Я покосился в сторону сидящих, как и я, наособицу, митрополитов и архиепископов, сладко жмурившихся и согласно кивавших головами чуть ли не при каждом зачитываемом предложении, и вздохнул, понимая — делать это сейчас чревато. Боярам наплевать, прибавится или убавится в царской казне, поэтому куда лучше затянуть с решением этого вопроса, а вечером выдать Федору наедине.

И внвоь промолчать не получилось — Годунов поднял меня, пожелав узнать, что я об этом думаю. Пришлось честно высказать свое мнение. Неспешно обведя присутствующих взглядом и дождавшись, когда наступит тишина, я грозно произнес:

— Стало быть, покойный государь Дмитрий Иоаннович был неправ. Так получается? А ведь он лишь утвердил решение, принятое Земским Освященным собором, то есть лучших людей, выбранных всей Русью….

Сказать было что, но я успел произнести всего два первых предложения, а дальше…

— Лучших?! — взвился на дыбки князь Черкасский и следом за ним троица романовских зятьев: князь Сицкий и бояре Троекуров и Иван Иванович Годунов.

И полетели добрые теплые слова в адрес депутатов собора. В основном, разумеется, насчет их происхождения. Если кратко, суть сводилась к тому, что говядарь или швец, размышляющие о благе государства, не говоря о золотаре, звучит даже не смешно — нелепо.

«Ленина бы на вас напустить с его кухаркой», — подумал я и ринулся на защиту земцев, но в конце допустил ошибку, напомнив критиканам, что помимо князей (Горчаков) и окольничих (Шеин), в него входят и все духовные лица, присутствующие сегодня на заседании Малого совета. Неужто и они худы? Последнее оказалось лишним, но… как слово наше отзовется, нам не дано предугадать. И вместо ожидаемого мною молчания прогремел зычный голос владыки Гермогена:

— Не все, князь, не лги!

А ведь действительно, его на Освященном Земском соборе не было, — с запозданием вспомнил я. Помнится, его и коломенского епископа Иосифа Дмитрий решил не включать, пояснив, что они излиха упрямы и твердолобы. Причем отказал он им в своем доверии хитро — никто толком и не понял. Просто взял и пригласил на первое заседание руководителей епархий, находившихся в Москве, и все. И получилось, что наиболее рьяно протестовавшие против поблажек с крещением Марины Мнишек Гермоген и Иосиф в него не вошли. Не входил в состав Освященного Земского собора и архиепископ Феодосий из Астрахани, сидевший тогда в Твери. Оно и понятно — единственный, кто не убоясь кары и смерти, не признал Дмитрия.

Зато теперь они тут как тут. Подчеркивая особый статут, для них и еще четверых иерархов церкви даже поставили семь кресел наособицу от всех прочих. На мой взгляд, для совета вполне хватило бы присутствия одного патриарха, но хитрец Игнатий заранее просчитал, где будут проходить основные бои. Просчитал и… благоразумно уклонился от них, сославшись на повеление Дмитрия. Мол, ему покойный государь велел сидеть вместе с боярами-думцами, потому не следует менять установленный порядок. Пусть Федор Борисович подберет иных, кои в Думу не входят. Он, недолго думая и подобрал.

Правда, не всех. Касаемо Феодосия — да, насчет Кирилла Ростовского — не знаю, а в отношении сидящего рядом с ним владыки Пафнутия Сирского, бывшего настоятеля Чудова монастыря, где одно время скрывался Дмитрий, у меня сомнений не было. Этот явно в самой тесной связке с Федором Никитичем. Достаточно посмотреть, как Пафнутий то и дело вопросительно поглядывает на боярина, и все ясно. Еще одного, Арсения, епископа Елансонского и архиепископа Архангельского, по всей видимости, пропихнул патриарх, как земляка-грека. Седьмое кресло пустовало — владыка Новгородской епархии митрополит Исидор не успел добраться до столицы.

Учитывая, что среди духовных особ тоже имелся своего рода табель о рангах, старшинство среди присутствующих принадлежало Гермогену, ставшему застрельщиком в обличении моих грехов. Думаю, взял он на себя эту роль весьма охотно, стремясь сполна рассчитаться со мной за Кострому. Надо сказать, получилось это у него вполне и та куча, которую он на меня навалил, оказалась куда больше, чем оставленные моими спецназовцами.

Владыка обрушился на меня с первых же слов, заявив, что не след новообращенному лезть в дела православия, ибо хотя я и принял истинную веру, но некрепок в ней, иначе не творил явное непотребство в своем недавнем походе.

— Али мыслишь, нам о том неведомо?! — зло уставился он на меня.

Я недоуменно уставился на него.

— И чего ж я творил?

— А того. Весь православный люд заставил грех смертный свершить, учинив сечу на Вербное воскресение.

— Мне в видении Христос явился и дозволил, — огрызнулся я, пытаясь поскорее закрыть щекотливую тему.

Но не тут-то было. Для начала Гермоген напомнил, что перед вторым боем, в ночь под страстную пятницу, у меня никакого видения не приключилось. Следом пошло напоминание о моем злополучном приказе сварить свинину в канун Пасхи. Правда, говоря словами поэта, в речах его правды на ломаный грош, ибо в изложении митрополита я пичкал мясом чуть ли не всех своих ратников, а не одного тяжело раненого Семицвета.

Мои пояснения, как происходило на самом деле, что я не мог не исполнить последнего желания своего гвардейца, и кто ведает, может, Семицвет и выжил, поев его, ни к чему хорошему не привели. Более того, они усугубили мою вину. Прицепившись к слову «умирающий», Гермоген потянул логическую цепочку далее, твердо заявив: столь кощунственное желание умирающему православному воину в такой день мог навеять только враг рода человеческого. Ну а я, получается, потакал ему, дабы ратник совершил смертный грех, каковой ему не успеть отмолить. И поступил так не по незнанию, но наплевав на предупреждение священника, то есть творил оную пагубу осознанно.

Краем глаза я успел подметить неодобрительное покачивание головой Годунова, чуточку растянувшиеся в стороны от еле сдерживаемой довольной улыбки губы Марины, и, вспыхнув от злости, отчеканил:

— Ведал я, что не успеть Семицвету отмолить сей грех, а потому, памятуя о боевом братстве всех ратных людей, от простых воинников до воевод, взял его на себя, о чем тогда же, у изголовья гвардейца, поведал отцу Никону. Ибо сказано в евангелии: «Более сея любви никто же не имать, да кто душу положит за други своя».

Я перевел дыхание, радуясь, что память меня не подвела (студенческая закалка!) и, подметив, как восхищенно мотнул головой Годунов, хотел продолжить, но не тут-то было. Митрополит яростно взревел, завопив, что «несть тяжче греха, чем губить бессмертную душу во имя спасения бренного тела» и далее зачастил без остановки, не давая мне вставить ни слова в оправдание.

— А головы мертвякам на Вербное почто велел рубить?! — грохотал его могучий бас. — Тоже грех. Да ты, князь, и с самого начала непотребства творил и в нарушение всех православных канонов….

Я слушал его перечень и диву давался — сколько церковных правил, оказывается, я нарушил, сам о том не подозревая. А я-то, дурак, недоумевал, отчего Власьев в своем перечне поставил указ о еретиках на первое место. По времени принятия? Не подходило. По важности? И тогда ему место в середине. С намеком? Но какое отношение имеют ко мне еретики? Я их не покрываю, никогда с ними не общался и вообще за время пребывания тут никогда их не видел. Разве в зеркале, но кто о том знает? Я и церкви посещаю — куда деваться, и молюсь, стоя в храме, в смысле губами шевелю, и поклоны бью, лбом в пол стукаясь. Точно, точно. Иной раз так звонко выходило, что на меня даже народ, стоящий поблизости, оглядывался.

Словом, уверен я был до сего дня, что в этом вопросе до меня не подкопаешься. Ан нет, легко и непринужденно. Дело осложнялось еще и тем, что добрую половину слов Гермогена я попросту не понимал.

— Можа и сведущ ты в ратных делах, но в писаниа божественнаго не навык и того ради в братолюбии блазнен бываше, — сурово вещал митрополит, а мне оставалось гадать, что за нехорошее братолюбие, в котором я блазнен.

К тому же владыка особо не сортировал мое поведение, без разбора собирая в кучу все мои проступки, в том числе и, так сказать, не обязательные к исполнению. К примеру, мне действительно предлагали позвонить в колокола на Пасху, причем трижды, и всякий раз я отказывался, не желая лезть на верхотуру. Ну и что? Это ж по желанию, добровольно.

Меж тем лицо Годунова по мере перечисления моих грехов тускнело, восторг пропал, и пока Гермоген говорил, престолоблюститель не проронил ни слова. Лишь под самый конец, когда митрополит окончательно перегнул палку, ядовито поинтересовавшись, да православный ли я, ежели так себя веду, Федор тихонько молвил, заступаясь:

— Ты, владыка, того. Знай меру, — но даже это его заступничество оказалось каким-то ущербным, половинчатым, ибо далее он произнес: — В чем, в чем, а в православии князя у меня сомнений нет.

«В чем, в чем….», — резанули меня по ушам его слова. Получается, в другом сомнения имеются. И эту половинчатость уловил не я один — и остальные, обрушившись на меня со всех сторон.

Поначалу я не молчал, пытался пояснить, растолковать, но все оставалось тщетным. Главный охотник, то бишь сам Годунов, помалкивал, и верные гончие псы, поняв недвусмысленный намек, продолжали заливисто лаять, держа в памяти одно: кусать медведя нельзя, коль обвинение в неправославии отвергнуто, но обгавкать — сколько душе угодно.

Мои разумные доводы, основанные на логике, никто не желал слышать. Впрочем, разум и логика, как я понял, вообще в Малом совете не в чести. А потому я умолк, мысленно успокаивая себя цитатой из басни Крылова: «По мне пускай что хочешь говорят, лишь был бы я в душе не виноват!..»

Финальную точку поставил боярин Василий Петрович Головин. Покосившись на Романова, одобрительно кивнувшего ему, Головин ехидно заметил:

— А про радение твое можно по одному тому судить, что изо всей добычи, из похода привезенной, ты нашего государя ни единой полушкой не одарил.

Ну уж это явный перебор. Пускай я и еретик, здесь хоть пара-тройка обвинений справедливы, но никак не жмот и не ворюга, и выслушивать такое от сына проворовавшегося казначея?! Впрочем, ладно, оставим отца в покое. Но отца, а не сына….

— Я — человек простой, — ласково заметил я боярину, — а потому ты, Василий Петрович, языком трепи, да знай меру, ибо камни в мой огород я стерплю, но за оскорбление престолоблюстителя, — с некоторых пор я все чаще, в пику остальным, называл Годунова именно так, — могу и в ухо заехать, а рука у меня тяжелая, как бы худа не вышло.

— А чего я сказал-то?! — возмутился тот. — Какое такое оскорбление?

— А такое! Федор Борисович — не нищий на паперти, чтоб я его полушками одаривал, — отрезал я и, милостиво махнул рукой. — Ладно, на первый раз прощаю, но впредь при мне таких разговоров больше не веди.

Тот умолк, растерянно развел руками, а я в душе ухмыльнулся от удовольствия — в кои веки последнее слово осталось за мной. Мелочь, а приятно. А вдвойне приятно стало, когда Годунов все-таки поступил по-моему, отложив окончательное решение насчет отмены секуляризации церковных земель. Правда, вид у него при этом был такой, словно он делает одолжение лично мне из-за прошлых заслуг. Но зато по окончании заседания он, уже собравшись уходить и встав со своего кресла, подозвал меня и, глядя не в глаза, но куда-то на мое правое ухо, чуточку смущенно заметил:

— Я тут помыслил…. Ежели Ксения Борисовна ныне вечерком на мою половину заглянет, когда ты там будешь, сдается, ничего страшного не приключится, а то и впрямь как-то оно не того.

Честно говоря, не понял, то ли он еще поутру надумал позволить мне свидеться с нею, то ли решился на это сейчас в благодарность за мои слова насчет полушки, то ли таким образом хотел загладить свое молчание. Но как бы там ни было, а свидание состоялось, пускай и в присутствии Федора, который из своего кабинета, где оно проходило, не вышел, неотлучно оставаясь вместе с нами. И когда я заключил его сестру в объятия, отворачиваться он не собирался, проигнорировав и мою молчаливую просьбу, и выразительный взгляд своей сестренки. Скорее напротив, мрачно уставился на нас, всем своим видом выказывая глубочайшее неодобрение. Пришлось обойтись без поцелуев.

Разговор о прошедшем заседании начал он сам, устав от нашего воркования и решив таким образом отвлечь от более приятного занятия. Мол, время позднее, пора расходиться по опочивальням, но вначале ему хотелось узнать, верно ли то, в чем виноватил меня митрополит Гермоген? А князь Сицкий? А Татищев? А Троекуров? А Иван Иванович Годунов? А ежели нет, почто я молчал?

— Поначалу, если помнишь, я им отвечал, а умолк, потому что устал, — пожал я плечами. — Когда ставят в вину откровенный вздор, глупо пояснять, что это не так. Да и смысла не видел — они ж меня не слушали. Или ты хочешь, чтоб я теперь, при Ксении Борисовне, вновь начал оправдываться, что не повинен в тех смертных грехах, кои на меня навалили?

— Я не о том, — отмахнулся он. — Но уж больно много всякого на тебя обрушили. С чего вдруг? Да и не все вздор. В православии ты, князь, на самом деле не крепок. Сколь раз, бывало, на наших трапезах ты, за стол садясь, лоб забывал перекрестить, не говоря про молитву.

Спору нет, действительно частенько забывал и то, и другое, хотя молитву знал — специально как-то истратил на нее целый день, пока зазубривал. Но снова признавать себя виноватым не хотелось, надоело, а потому я огрызнулся:

— А тебе самому не кажется, что произносить хвалу господу слюнявым от голода ртом, тоже, если призадуматься, кощунство? Касаемо же количества обвинений скажу так: если б ты, Федор Борисович, вовремя вставил слово поперек, думается, их оказалось куда меньше. Но ты молчал, потому они и расходились.

Ксения, внимательно прислушивавшаяся к нашему разговору, недоуменно переспросила, о каких обвинениях можно вести речь, когда князь вернулся с очередной победой.

— О разных, — буркнул Годунов.

Ксения не угомонилась. Повернувшись ко мне, она повторила вопрос.

— Да глупости всякие, — небрежно отмахнулся я, но она не отстала. Пришлось навскидку процитировать ей парочку самых безумных, прибавив, что все это на самом деле ерунда, не стоящая выеденного яйца.

— А ты, Феденька, выходит, помалкивал? — осуждающе уставилась Ксения на брата.

— Уж больно много мне на князя ранее наговаривали, — проворчал он, — вот и решил дать им волю, дабы они всё в глазоньки ему высказали, а он самолично их напраслины отверг. Желаю, чтоб одежи моего будущего зятя, аки первый снег белизной сверкали.

— Коль на снег постоянно гадить, белизны он не обретет, — мрачно предупредил я. — Скорее напротив. Но винить за это сам снег глупо.

Ксения, и без того раздраженная отказом брата выполнить ее молчаливую просьбу и выйти из кабинета, оказалась куда резче:

— Умный человек, коего друг сердешный сколь разов грудью своей закрывал, от беды смертной спасаючи, пылинки бы с него сдувал. А… неразумный пенять учнет, почто тот, с лютыми волками сражаючись, шкуры ихние попортил. Так и ты, братец разлюбезный. Эх ты! — и, сердито вспыхнув, устремилась вон из его кабинета, напоследок громко хлопнув дверью.

Конечно, приятно услышать голос в свою защиту, но ее заступничество возымело на Федора скорее противоположное действие. Он не только обиделся на «неразумного», догадавшись, что Ксения в самый последний момент заменила им «дурака», потому и запнулась, подыскивая словцо поделикатнее, но и обвинил меня в потугах рассорить его с сестрой.

— Да я бы вообще ей ничего не сказал! — возмутился я. — Ты ж первый и про Малый совет упомянул, и про обвинения мои, а выводы она сама сделала.

— Не о том речь. Ты вон, виноватишь меня, будто я помалкивал, а сам хошь бы словцо в мою заступу ей молвил, — набычившись, проворчал он. — И енто вместо благодарности, что покамест помалкиваю кой о чем про тебя, а ежели поведал бы ей, поверь, она б тебя заступы не дала. Ты вон лучше сходи да послухай, о чем людишки на торжищах судачат.

— О как! — удивился я, искренне недоумевая, о чем таком могли судачить на торжищах и почему мне о том не доложили мои тайные спецназовцы. — Они что, тоже меня в нестойкости к православию обвиняют или…, — и осекся, вспомнив о ливонской королеве.

Скорее всего, просочился слух, как мы с ней до утра «обсуждали» предстоящий разговор со шведскими послами. Не иначе проболтался один из гвардейцев, стоявших в ту ночь на страже перед моими покоями. С торжища оно дошло вначале до людей Никитичей (одного или обоих, неважно), а те и рады стараться, донесли престолоблюстителю. Мда-а, и темной точкой на белый лист легла та ночка… Словом, лучше мне промолчать.

— То-то, — невесело усмехнулся Федор, заметив, как я оборвал себя.

Напрасно я его не спросил. Следовало расставить все по своим местам, ибо Годунов имел ввиду совсем другое. Но это выяснилось гораздо позже, когда ничего исправить было нельзя. Да и не до того мне стало….

Глава 6. Нож в спину

О чем именно судачат на торжищах, я вроде знал. К примеру, о предстоящей свадьбе Марины Юрьевны и Федора Борисовича. Причем народ отзывался об этом весьма положительно. Мол, хоть и полячка, но венчанная царица — на ком и жениться Годунову, как не на ней. А вот о сплетнях, ходивших обо мне, мои тайные спецназовцы и впрямь умолчали. Причина? Да они посчитали их столь несусветными глупостями, кои пересказывать, все равно что самим о них замараться.

Разделить их можно было на две части. В первую входило то, что выдал в качестве моего обвинения Гермоген. То-то Годунов не пытался остановить митрополита — интересовался, насколько они соответствуют истине.

Во второй шла речь о моих многочисленных амурных похождениях. Правда, о ливонской королеве Марии Владимировне в них не упоминалось ни слова — напрасно я грешил на длинные языки своих гвардейцев. Зато хватало иного. Ну, к примеру, как я с Резваной… гм-гм… увеселяюсь. Да и с Галчонком тоже. Для того я и взял их обоих, никого не постеснявшись, когда отправился в Эстляндию, иначе зачем. Девкам в военных походах не место. И вообще моих похотливых лап не избежала ни одна дворовая баба. Исключение — Петровна. Но не из-за возраста. Ключницу, которая на самом деле ведьма, я от секса освободил по иной причине, ибо занимаюсь вместе с нею… колдовством.

Кто именно распространяет подобное, я догадался сразу, припомнив, что еще перед своей ссылкой Семен Никитич Годунов выдал мне свою агентуру, направился по указанным им адресам. Самолично. Мои предположения оправдались на сто процентов. Их работа. Задействовал старикан свои старые связи, притом на полную катушку.

Поначалу они колебались, раскалываться передо мной или нет, но я сумел припереть их к стенке, посулив продолжение нашего знакомства в застенках Константино-Еленинской башни. Это в качестве кнута. Пряником было клятвенное обещание не трогать их вовсе и никак не наказывать, разумеется, если они в будущем придержат свои не в меру длинные языки. Нашел я ответ и на в сердцах выданный одним из вынужденных сплетников, гончаром Акимом, отчаянный возглас: «Там один боярин грозится, тут — другой, и куды бечь, куды податься?!»

— А ты Семену Никитичу ничего не говори и все. Откуда он узнает, рассказывал ты что-то кому-то на торжище или нет, коль сам о том не проболтаешься. И получится, угодил обоим. Ну а решишь ему и далее угождать, гляди у меня. Гляди, да помни: в отличие от боярина Годунова у князя Мак-Альпина не ратные холопы, но гвардейцы, кои всю Эстляндию с половиной Лифляндии завоевали, да Ходкевича с Сапегой разбили. Тебя им по стенке размазать раз плюнуть.

Я ласково улыбнулся стоящему подле меня Акиму и дружелюбно положил руку на его плечо. Через мгновение он невольно вздрогнул, выпучив на меня глаза — три арбалетных болта впились в бревенчатую стену дома, подле которого мы стояли. Да как впились. По одному над каждым его плечом — на вершок пониже и хана ключице. Третий, с приметным белым ободком (метка Горчая, командира сотни снайперов и лучшего стрелка), сорвал с головы гончара и пригвоздил к стене его шапчонку.

— Енто чего? — прошептал тот.

— Предупреждение, — пояснил я. — Но не подумай, что мои людишки промазали. Просто у них пока приказа не было, чтоб тебя того. А как появится, — я скорбно вздохнул, печально перекрестился и пропел вполголоса. — Со святыми упокой…. Они ж у меня за сто шагов в деньгу не промахнутся, — и, криво ухмыляясь, извлек из кармана крохотную монетку, с силой вдавив ее в мох между бревнами.

Аким оторопело уставился на нее, но через секунду вновь дернулся и испуганно присел. Еще один болт с тем же белым ободком, сочно вошедшим в щель и вдавившем денежку глубоко вовнутрь, он так и разглядывал, снизу вверх, сидя на четвереньках.

— Не в середку, — посетовал я, извлекая болт, и снова улыбнулся гончару, заметив: — Но ничего страшного, верно? У тебя-то грудь чуток побольше, чем деньга, верно? Потому если на четверть или на полвершка [918] вбок, думаю, тебе мало не покажется.

Остальные мои встречи проходили по аналогичному сценарию.

Разумеется, на сто процентов доверять обещаниям впредь держать рот на замке, глупо, а потому я проинструктировал свой тайный спецназ в ближайшие дни приглядеть за ними. Пускай они сдержат слово, но лучше, если я как-нибудь попозже навещу их и, похвалив за молчание обо мне, вскользь замечу: «А ты молодцом. И когда со своим соседом Осколком языком чесал, про меня ни гу-гу. Да и когда на торжище тебе самому стали про меня рассказывать, разговора не поддержал, увильнул. Вот и дальше себя также веди, и проживешь до-олго и счастливо».

Едва разобрался со сплетниками, как узнал, что Федор дал согласие подписать составленную для него Думой поручную грамоту. Первым делом я прочитал ее сам и ахнул. То, что он обязался в случае избрания на государство «старых вин не вспоминать и без вины опалы своей на бояр не класти» — ерунда. Такое лишний раз подтверждало обязательство государя, изложенное в Указе о вольностях российских, не более. Но там имелось и много чего другого.

Все перечислять не стану, а скажу кратко — царь превращался в марионетку на троне, вроде английских королей моих времен. При этом резко урезались права депутатов Освященного Земского собора всея Руси, то есть всем, включая вопросы о налогах, о жалованье служилым людям, об их поместьях и вотчинах, должна ведать верхняя палата, то бишь Боярская дума. Разумеется, одним из пунктов оказалось обещание отменить указ Дмитрия о налоге на закладников и холопов. Нет, не впрямую, обтекаемо, но было ясно написано: «полеготить».

Впрочем, упрекать одного Федора за столь необдуманную подпись не годилось. Оказывается, Дмитрий ранее, издавая Указ о правах Освященного собора, в одном месте, касающемся избрания нового государя в случае отсутствия сыновей у прежнего, переиначил подготовленный мною текст. Да, выбор царя, как мною и написано, оставался за делегатами собора, но из числа тех, кого предложит Дума. И сами выборы надлежало проводить совместно с думцами. И в мое отсутствие боярская верхушка намекнула Годунову, что они могут и вовсе не включить его в список кандидатов. Мало ли других достойных, притом из Рюриковичей. Потому он и согласился.

И все-таки зря. Помнится, батюшка его, Борис Федорович, рассказывал мне, что бояре и от него требовали перед избранием нечто подобное, но он их переупрямил. О покойном родителе я и напомнил своему ученику. Мол, не стоило тебе ничего подписывать.

Увы, но юному Годунову мой упрек не понравился и он в ответ сам напустился на меня. Оказывается, не забыл он слов Головина насчет привезенной добычи. Дескать, любопытно ему, отчего я о ней ни разу не вспомнил. Спору нет — себя удоволить надо, но и с казной поделиться желательно, особенно сегодня, когда в ее ларях дно просвечивает. Да не полушкой, как боярин Головин сказывал, а выделить треть или четверть.

— Нет у меня ничего! — выпалил я сгоряча. — Веришь ли, истратил больше, чем получил на поле бранном. Да, пистолей изрядно взято, да и иного оружия порядком. Пищали славные, с кремниевым замком, в фитилях не нуждаются, но ты ж видел — ими вооружил твоих телохранителей и охранные сотни, а оставшиеся раздал гвардейцам. Так что весь мой доход — станки для друкарни, [919] обещанные Ходкевичем — он их от дяди Григория Александровича унаследовал. Шрифты там наши, славянские, с ними еще московские печатники Иван Федоров да Иван Мстиславец работали, когда Учительное евангелие печатали. Ну и знающих людишек он пообещал прислать, умеющих с ними обращаться. Вот и вся моя личная добыча, да и та покамест не привезена, а иной нет.

Годунов криво усмехнулся и напомнил о нескольких десятках сундуков, отправленных мною в Вардейку. И ехидно поинтересовавшись, что в них находится, тряпки да комья грязи, или нечто поценнее, посоветовал:

— Ты бы хоть своих людишек упредил помалкивать про них, коли решил сокровища покойного царя себе оставить, а то негоже как-то. Я-то ладно, стерплю, но ежели по совести судить….

Я поморщился. Сокровища…. Узнал…. Ах, как плохо! Впрочем, этого следовало ожидать. О соблюдении тайны я своих ребят не предупреждал, рассчитывая, выбрав время поудобнее, поведать о них Федору, но это время никак не наступало. Да еще Гермоген со списком моих смертных грехов. Ну и как мне после таких нападок рассказывать о потревоженном проклятье?

Выходит, я опоздал. Жаль. Но деваться некуда, придется объяснять именно сейчас, а момент как назло весьма и весьма неподходящий. Но для начала, желая отмести обвинение в попытке что-то прикарманить, я извлек из ящика стола две пачки исписанных листов и выложил на стол.

— Это, — указал я на одну из них, — перечень извлеченных сокровищ. Его прямо в монастыре составил князь Хворостинин-Старковский. Вторая пачка — список с них, набело, без помарок. Можешь сличить, дабы убедиться — они абсолютно одинаковы.

Годунов отмахнулся, проворчав, что и без того мне верит. Очень хорошо. Тогда следующий этап….

— Все сундуки опечатаны моим и его перстнями еще перед отплытием из Новгорода, — продолжил я, пояснив: — Коль печати на месте, значит внутрь в них до сих пор никто не лазил и ничего оттуда не доставал.

— Да верю я, что ты ни единой полушки не взял, — прервал меня Федор. — Ты про иное поведай. Отчего доселе мне ни слова о них не сказывал?

— Видишь ли, с золотом этим непросто…, — замялся я и, подведя Федора к иконостасу, заставил его дать страшную клятву, что он никогда и никому не обмолвится из того, о чем я ему расскажу. Про Мнишковну я на всякий случай упомянул отдельно. Тот, будучи жутко заинтригован, охотно и безропотно повторял за мной слова клятвы. — А теперь слушай, — вздохнул я и приступил к повествованию.

Признаться, у меня оставались сомнения насчет пророчества Ленно. Наверное, из-за того, что оно слишком страшное, вот и не хотелось верить. Поэтому в первые дни пребывания в Москве я, улучив время, повез свою травницу и ключницу Марью Петровну в Вардейку. Объяснять ничего не стал, решив рассказать на месте, возле самих сундуков. Ну и проконсультироваться, что с ними делать дальше. Но мой рассказ не потребовался. Едва заглянув в подвал, где стояли сундуки, Петровна побледнела, отшатнулась, прижавшись спиной к стене, и взмолилась немедля уйти отсюда. А когда вышли, она мне и выложила. Мол, проклятье на их содержимом лежит, да такое страшное, коего она ранее отродясь не видала. Словом, со словами старухи совпадало точь-в-точь.

Однако поведала и кое-что хорошее. Во-первых, напрасно я решил, что проклятье непременно затронет Федора и Ксению. Возможно, но не наверняка. На самом деле куда пойдет рикошет неизвестно. А кому и не знать такие вещи, как бывшей ведьме. А во-вторых, перейдя в четвертые по счету руки, проклятье теряет силу. В пятых оно принесет от силы небольшие неприятности, а в шестых-седьмых и вовсе развеется.

Но больше я от нее ничего положительного не услышал — одни попреки, что, дескать, напрасно обратился к чужим богам, да еще таким, как…. Но имени я не услышал — она оборвала себя на полуслове и к кому взывала пророчица Ленно, осталось загадкой. А едва заикнулся ей насчет снятия проклятия, как она замахала на меня руками, заявив, что с таковским не справиться и самому Световиду….

Рассказывая Федору, я тщательно подбирал слова, аккуратно дозируя правду. Про старуху и пророчество разумеется ни слова. Видение мне было о проклятье и шабаш. Про себя и гвардейцев упомянул, а о рикошете в сторону близких мне людей, не говоря про самого Годунова, молчок. Он и без того почему-то помалкивает, когда меня шпыняют, а здесь и повода искать не надо. Сам бог велел напуститься.

Слушал меня престолоблюститель молча, не перебивая. Только постоянно крестился. И когда я подвел итог, он продолжал помалкивать, досадливо морщась.

— И что ты намерен с ними учинить? — глухо осведомился он.

— Там в одном из сундуков книги в дорогих окладах, — пожал я плечами. — Думаю, их лучше всего отдать церкви. Но вначале, наверное, следует провести над ними какой-то очистительный обряд. Впрочем, святым отцам виднее.

Помнится, и Ленно, и Петровна говорили, что ничего не поможет, но и об этом Федору знать ни к чему, ибо я твердо решил, кому именно вручу книги. А передам я их митрополиту Гермогену лично в руки. Он, как я заметил на заседаниях Малого совета, огромный спец по человеческим грехам, ну и пускай трудится, отмаливая их.

— Верно, — согласился со мной Годунов. — И над остальным златом-серебром с самоцветами пускай отслужат. Глядишь, и с них проклятие снимут.

Я согласно кивнул, но помня слова Ленно и Петровны, решил осторожно предостеречь Федора.

— А если не снимут? Ведь мы сможем об этом узнать лишь когда оно сбудется. Проще отдать иноземные долги покойного государя. А чтоб его кредиторы на полученные деньги не смогли ничего купить на Руси, мы объявим всем заимодавцам о пустой казне и что им придется подождать лет пять-шесть. Но у нашего государства тоже имеются должники. Скажем… в Варшаве. Поэтому те, кто особо нуждается в немедленном получении денег, получат их там в такие-то сроки. А через границу обратно на Русь мы их не пустим.

— А остальную деньгу куда?

Я задумался, но мне припомнилось обещание Лавицкого насчет испанских купцов. Чудненько. Перед отправкой в путь-дорогу мы им и вручим проклятое золотишко, чтоб при всем желании не успели истратить его на берегу.

— Найдем, куда сунуть. И Руси во благо пойдет, и в стране их не останется, — твердо пообещал я.

— А … с того, на ком проклятье нависло, оно на прочих не перейдет? Ну, к примеру, кого он дланью касается или с кем беседы ведет? — уточнил Годунов и, замявшись, пояснил: — Ты не помысли, будто я того, спужался. Но Марина Юрьевна…., — и выжидающе уставился на меня.

«Надо же! Мать с сестрой не упомянул, а польскую козу…, — мысленно отметил я. — По одному этому можно судить, как дорога ему Мнишковна».

— О том в видении не говорилось, но, скорее нет. Хотя на всякий случай лучше и впрямь поберечь наияснейшую, а то мало ли, — проницательно посоветовал я.

— И то верно, — кивнул он, но перед уходом не преминул упрекнуть меня в легкомыслии. Мол, вообще не надо было их трогать. Да и потом, когда я получил предостережение, следовало их заново замуровать в монастыре и дело с концом.

Уходил он от меня мрачный, насупленный. Не знаю, насколько сильно повлиял мой рассказ о разбуженном проклятье на наши с ним дальнейшие взаимоотношения, но с этого дня и без того далеко небезоблачные, они ухудшились еще сильнее. Раньше он безоговорочно верил мне на слово, теперь все поменялось самым кардинальным образом.

Нет, я понимаю, что государь по идее должен тщательно взвешивать поступающие от советников предложения. Но взвешивать без излишних придирок, объективно, не взирая на лица, да и рассматривать их не в лупу, а то и под микроскопом. А если приплюсовать к его придиркам язвительные шуточки Марины, эдакие ироничные поправки Семена Никитича, рассудительные возражения второго Никитича, Романова, на первый взгляд вроде доброжелательные, но по сути…. И остальная камарилья всякий раз обрушивалась на меня, словно свора гончих, натравленная на медведя одним взмахом руки…. Нет, не охотника — достаточно опытного егеря, вроде Никитичей.

Начиналось по одной и той же схеме. Вначале меня хвалили. Хорошо предложил, умно, дельно, плохо одно…. И понеслось. Причем не просто критиковали, но и постоянно припоминали прошлые ошибки. Особо этим отличался Татищев, спешивший «набрать очки» перед новым государем и ставивший мне в вину все возможное, в том числе и давно забытое. И как рьяно наседал, стервец! Не иначе, решил, что запрет кусать косолапого охотник снял. А следом за ним и остальные, чьи острые клыки, то бишь ехидные реплики с мест, мелькали подле меня в весьма опасной близости — едва успевал уворачиваться.

Поддержки от Годунова я давно не ждал, понимая — не будет ее и если сам не увернусь, вгрызутся так, что мало не покажется. И все чаще воспоминание о напророченных смертях всплывало в моей памяти. Особенно когда за дело принимался неугомонный Гермоген, продолжающий выкапывать мои новые грехи перед богом. К примеру, об иноземных живописцах, кои «срамоту малюют, на кою и смотреть тошно». Да мало того, своим пагубным примером они сбивают с истинного пути русских мастеров, особенно из числа молодых.

— Ежели гниль завелась, ее надобно с корнями изничтожать, покамест не расплодилась! — гневно басил он, и оставалось гадать, кого он подразумевал под корнями: то ли художников, то ли и меня вместе с ними.

А у меня перед глазами обещанный пророчицей костерчик, разведенный добрыми людьми на Пожаре. Я посредине, привязанный к столбу, вокруг весело потрескивают смолистые дровишки, а столпившийся народец заботливо тащит новые поленца. А самым первым, со здоровенным бревном на плече и улыбаясь во всю ширь поспешает митрополит Гермоген: торопится владыка «корни гнили изничтожить». А впрочем, если и не поспешает, невелика разница: поленом больше, бревном меньше, один чёрт.

Попытки вытянуть Федора на откровенный разговор не удавались. Тот от него всячески увиливал, а когда мне удалось разок припереть его к стенке, он выпалил:

— Ежели ты б мне в спину не целил, я б инако на тебя глядел.

Это я-то в спину?! И как у него язык повернулся такое ляпнуть. Не выдержав, я сослался на его покойного батюшку. Мол, быстро ты запамятовал предсмертный завет Бориса Федоровича, о котором сам некогда рассказывал. И процитировал:

— От кого, от кого, а от князя Мак-Альпина ножа в спину опасаться не надо.

— Ножи — они разные бывают, — огрызнулся Федор. — И лучше б ты меня ножом, чем так…

— Да как так?! — взвыл я.

— Сам ведаешь. Я тебе словно себе верил, а ты…., — хмуро ответил он и замахал на меня руками. — Все, князь, ступай себе. Слухать боле ничего не желаю.

И что я? Убей, не пойму. И не знаю. И не ведаю. А догадаться не получается. Слухи про мой разврат дошли? Навряд ли они подействовали на него столь сильно — у него самого рыльце в пуху, если припомнить Любаву. Грехи против веры, неустанно перечисляемые Гермогеном? И они отпадают. Большая их часть совершена не в тайне от Годунова, в открытую.

Тогда что за странный нож?!

Глава 7. Двойной агент или Неудачная контригра

Нет, нет, далеко не все было плохо. В конце концов, заседания заседаниями, а помимо них у меня оставалось предостаточно времени для других занятий. Будучи уверенным, что рано или поздно все образуется, я дважды успел прокатиться до излучины Москвы-реки, где венецианский стеклодув Пьетро Морозини сыскал нужный песок и затеял строительство стекольной мастерской.

Побывал я пару-тройку раз и в Кологриве, где Курай успел выстроить первую фабрику по производству валенок. Или мануфактуру? Впрочем, какая разница, лишь бы штамповала продукцию. Спрос на новинку был не ахти, но я не расстраивался. Рано. Вот придут холода и валенки пойдут нарасхват.

Но и о главном не забывал. Ну не ждать же мне милостей от природы, то бишь от Годунова. Когда он еще поймет, кто ему искренний друг, а кто примазался, а сидеть, сложа руки, и дожидаться этого светлого часа не в моем характере. Следовательно, нужно искать подходы в Малом совете к тем, кто в данный момент настроен против меня враждебно, и попытаться перетянуть их на свою сторону.

Нет, кое на ком можно смело ставить крест, жаль, не могильный. Например, на Романове и его прихвостнях. Не получится у меня с ним ничегошеньки, ибо Федор Никитич спит и видит на своей голове царский венец. И главной тому помехой он считает не Годунова — меня, записав во враги.

Утверждаю не голословно. Еще до моего отъезда в Эстляндию ко мне как-то явился Багульник и стал рассказывать, как его решил завербовать доверенный слуга боярина Романова Докука. Поведение его было под стать имени — прилепился он к моему дворскому, как банный лист, не отдерешь. Стоило Багульнику выйти куда-то в город, как Докука тут как тут.

Втирался он в доверие хитро. Хлопот у дворского со строительством нового терема поначалу было выше крыши и Докука несколько раз помогал ему, давая дельные советы. Чей он человек — не скрывал. Да, служу у боярина Федора Никитича, с коим твой князь вместе в Опекунском совете заседает, одни дела вершит. Значит и нам, их холопишкам, надобно дружить.

Но Багульник быстро вычислил — тот неспроста навязывается со своей дружбой. Слишком часто тот как бы невзначай выспрашивал про князя Мак-Альпина: чего любит выпить, когда трапезничает, кто стряпню готовит, и прочее..

Тогда-то Багульник впервые подошел ко мне за советом по поводу Докуки: как с ним поступить. В смысле сразу послать куда подальше, или сперва провести с ним небольшую «разъяснительную» работу, чтоб навсегда уразумел: люди князя Мак-Альпина не продаются.

— Ну почему ж не продаются? — возразил я. — Очень даже продаются, но смотря кому и… почем. Романов и посейчас остается самым опасным врагом для Годунова, ибо он как та тихая собака — гавкать попусту не гавкает, но коль вопьется в глотку, то не отдерешь. Получается, ему продаться и можно, и нужно. А потому сделаешь так….

Инструкции были просты: время от времени меня поругивать, но чтобы оно выглядело правдиво, то есть вырывалось у него как бы со зла. Ну и намекнуть, что князь извел его своими придирками, а потому он не прочь вовсе сменить своего хозяина.

— А о тебе чего отвечать? — осведомился Багульник. — Как сбрехать получше?

— А никак, — улыбнулся я. — Лжи верят тогда, когда она засунута в красивую правдивую обертку. Поэтому до поры, до времени отвечай честно, а попозже предъявим и наглядные доказательства моей придирчивости к тебе.

Через пару недель (я как раз вернулся из Вардейки вместе с больным Годуновым) я решил, что настала пора подсуетиться с доказательствами. Багульнику предстояло подставиться и в момент очередной встречи с Докукой, когда тот вновь потащит дворского в кабак, обмолвиться, что, мол, не могу, давай попозже, в руках полный кошель денег, целых тридцать рублей, и их надо занести и передать князю. А если Докука станет настаивать, поупираться немного, но согласиться. Была у меня уверенность, что люди Докуки попытаются напоить Багульника и выкрасть деньги, а на следующий день тот предложит какую-нибудь сделку в обмен на помощь по их поиску.

— И мне соглашаться?

— Смотря что потребует взамен. Хотя…, — я прикинул и решил не доводить ситуацию до крайности.

Пускай все произойдет иначе. Багульник якобы честно покается мне в их потере и появится перед Докукой с… синяком под глазом.

— Вон, Дубца попросишь, он тебе и врежет разок от души, — посоветовал я и развел руками. — Извини, но придется потерпеть.

Багульник усомнился:

— Маловато. Боюсь, не поверит. За такую утерю любой боярин всю спину плетью исполосует, либо на съезжую отправит, чтоб кнутом выдрали, а ты, княже, синяком захотел отделаться.

— Так ведь понарошку. Не лупить же мне тебя плетью.

Но Багульник решил по-своему. Мне было не до того — прибыл гонец с весточкой о выступлении на Прибалтику Ходкевича и Сапеги. Воспользовавшись этим, дворский сам написал от моего имени записку и отправился с нею и алтыном денег на съезжую избу, где покорно лег на козлы и дюжий палач всыпал ему, согласно «моим» письменным указаниям, двадцать ударов кнутом. Хорошо хоть дворскому хватило ума указать в записке, что удары должны быть простые, да и самого ката Багульник предварительно подмаслил, сунув ему от себя еще алтын, и тот ему «порадел», до костей доставать не стал.

Поведал он о своей затее уже после моего возвращения из Прибалтики, под конец рассказа заголив рубаху и гордо продемонстрировав спину. Я присвистнул, глядя на нее. Полуторамесячной давности рубцы и посейчас выглядели устрашающе.

— Ну и зачем?

— Чтоб Докуке показать. Дескать, к ключнице идти стыдоба — прочим проболтается, так ты достань мне мазь, боль утишить.

— И как?

— Поверил, — самодовольно усмехнулся Багульник. — В другую нашу встречу он совсем иные разговоры завел, куда сокровеннее. Я ж ему сказывал, чтоопосля таковского, едва оклемаюсь, беспременно убегу от тебя на Дон, но допрежь того сызнова избу твою спалю. А он уговаривать учал. Мол, не спеши, а отмстить князю лучше инако, да куда больнее. И с побегом я худо надумал — непременно сыщут. Проще остаться, а он мне через месяцок-другой сыщет укрытие понадежнее, и к боярину подобрее пристроит, кой серебром не обидит, ежели я все по его слову сотворю. Я его вопрошаю: «Чего делоть-то надобно, сказывай, а то у меня душа от обиды горит», а он в ответ: «Погоди, не торопись. Пущай князь воротится, тогда уж…». Ну и ефимком одарил, вроде как задаток. Мыслю, теперь, когда ты возвернулся, он чего-нибудь повелит….

Увы, но с того времени никаких особых поручений Багульник не получал за исключением одного: отравить моего коня.

— И чем он ему не угодил? — удивлялся дворский, рассказав о полученном задании.

— На самом деле ему на него наплевать, — подумав, ответил я. — Он повязать тебя хочет, чтоб ты от него никуда не делся и обратно не повернул.

— А чего делать-то?

— Трави, — равнодушно пожал я плечами. — Но завтра, когда Дубец его заменит на клячу той же масти.

Ни в чем не повинную животину было все равно жалко, но игра того стоила. Через день специально приглашенные живодеры (дворню я к лошади не подпустил, чтоб не увидели подмены) трудились, вовсю снимая шкуру, а я громко распекал раззяву-конюха, не уследившего за сеном.

— Еще десяток ефимков получил, — похвастался мне вечером Багульник.

— Ну и жмот боярин, — возмутился я.

И впрямь, мне из-за романовской затеи придется не меньше полусотни за нового коня отдавать, потому что раньше чем через пару месяцев якобы отравленного из Вардейки забирать нельзя, а он и пяти рублей не дал! [920] Ну да ладно, авось в будущем уравняю, когда он Багульнику для меня ядовитые корешки передаст.

Но уравнять не получилось — образовалось затишье. Докуки Багульник вообще с тех пор ни разу не видел. Как долго продлится пауза, я понятия не имел, но ясно одно: с учетом того, как старательно копал под меня Романов найти общий язык ни с ним, ни с его прихвостнями, которых он протащил в Малый совет, нечего и думать.

А вот попытаться договориться с родичами престолоблюстителя стоило. В конце концов, с их стремлением обеспечить собственное благополучие можно и смириться. И не просто смириться, но и пообещать: от союза со мной они получат уйму денег — хватит и на них самих, и на детей с внуками. Разумеется, молочных рек и кисельных берегов я сулить не собирался — исключительно реальные вещи, но вполне соблазнительные, особенно с учетом того, что они еще не успели толком оклематься от ссылки и пока голодные и жадные. Причем жадные до всего: до власти, до денег, до поместий. И если первое им вроде как предоставили, то с остальным оставались немалые проблемы, с которыми я собирался пообещать помощь. Словом, по всему выходило, что заполучить их к себе в союзники — задача выполнимая. Разумеется, придется попыхтеть, но без труда не вытащишь и рыбку из пруда.

Увы, рыбка клевать наотрез отказывалась. Не шли они на контакт. Ни в какую. Глава клана Семен Никитич на мое предложение как-нибудь встретиться и усидеть братинку-другую доброго медку, аж скривился.

— У меня, князь, от нашей прошлой встречи похмелье еще не прошло, хотя почти годок миновал, — напомнил он мне свидание в пыточной Константино-Еленинской башни.

— Говорят, кто старое помянет, — невозмутимо пожал я плечами. — Ты-то всего ничего повисел, да и бить я тебя не позволил, а мне, если б я сам за себя не порадел, и впрямь досталось бы. Так кто кому больше должен?

— А про дочь мою запамятовал, коя по вине твоих казачков сгинула? — окрысился он.

Доказывать, что в бесследной пропаже его дочери моей вины нет, а казачки принадлежали Дмитрию, не имело смысла, равно как и продолжать разговор. Судя по злому непримиримому тону, он и слушать меня не станет.

Перетянуть на свою сторону кого-нибудь из его клана тоже не вышло. Помня, что визит старшего в чинах и титулах к младшему для последнего превеликий почет, я направился по гостям, но…. На подворье боярина Матвея Матвеевича Годунова мне сообщили, что его нет дома, уехал куда-то. А Иван Иванович Годунов выслал к воротам человека из дворни, сообщившего о его болезни. Встретив на следующий день в Малом совете их обоих, притом румяными и жизнерадостными, я зло сплюнул и зарекся навещать остальных политкаторжан.

Пришлось менять планы и заглянуть к Романову. Ехать к нему не хотелось, да и шансов найти общий язык, памятуя Докуку и отравленных лошадей, практически не имелось, но вдруг. Успокаивал я себя тем, что унижаться не собираюсь. С моей стороны это даже не рабочий визит лидера одной враждующей партии к лидеру другой, а разведка боем: выяснить, чего он хочет от меня. А там как знать — глядишь, найдется приемлемый компромисс.

Федор Никитич от встречи не уклонился. Правда, к воротам не вышел, да и на крыльцо тоже — встретил меня в доме, что само по себе знак унижения. Ладно, проглотим, коль нужно для дела. Но в первые полчаса стало ясно — не сойдемся. Слишком многого хотел боярин. Одно хорошо. Пользуясь тем, что беседовали мы наедине, да еще в его родном тереме, он не особо таился, говорил достаточно откровенно. Но для начала не упустил случая позлорадствовать над моим положением.

— Что, князь, припекло?

Я молча вздохнул и… кивнул головой. Чего таить — действительно горячевато.

— То-то, — поучительно заметил он. — Вперед наука, дабы знатным родам, на коих Русь стоит, поперек пути не становился.

— Да я вроде и не пытался….

— Не лги! Думаешь, не ведаю, кто Дмитрию Ивановичу про новины неслыханные нашептывал, да по чьей подсказке он свои указы безумные принимал?

— Для Руси они во благо!

— Для какой Руси?! — рявкнул он, склонившись ко мне и хищно оскалив зубы. — Русь не одна — много их. Холопьей? С тем спорить не стану. Для смердов в деревнях да селах? И тут соглашусь. Но токмо мне до них дела нет, а для боярской сии указы — пагуба!

— А для государевой? — тихонько напомнил я.

— Боярская важнее, — отмахнулся он. — Она яко становой хребет. На нас вся Русь держится. Потому вот тебе первый сказ — отрекись от своих новин, да растолкуй ученичку своему, что они ни к чему хорошему не приведут.

Ишь ты! Прямо, как инквизитор Галилею. Хотя нет, время для его допросов еще не пришло. Галилео, насколько мне известно, пока почтенный и всеми уважаемый профессор математики в университете в Падуе. Скорее Джордано Бруно. А если вспомнить, что в одной из предсказанных мне смертей фигурирует жаркий костёр, то….

— Ныне на Руси власть у двух Федоров, — жестко продолжал Романов. — И для одной упряжи того довольно, даже излиха, ибо оба — коренники. Можно, конечно, взять тебя третьим, ежели свою гордыню превозможешь, но в пристяжные, не более.

— Так я вроде и до того у Федора Борисовича в пристяжных хаживал, — невинно возразил я. — И из его воли никуда.

— То-то и оно, что у Борисовича, — хмыкнул боярин и уставился на меня тяжелым взглядом. — Вот ежели сумеешь правильно отечество коренника выбрать, что ж, могу дозволить тебе притулиться подле, пущай будут три Федора. Воевода ты справный, нам таковские надобны. Хошь и нет у тебя пращуров именитых, но заслуги кой-какие имеются, потому ежели ратиться нужда придет — кликнем, не забудем. В первых воеводах, знамо дело, тебе не бывать, породовитее имеются, но и тебя не изобидим. К примеру, вторым воеводой в передовой полк. Ты ж задирист, потому тебе в нем самое место.

Ай, спасибо! Вот осчастливил благодетель! Не пожадничал, в первую десятку определил. Да, чуть ли не в самый хвост, на восьмое-девятое место, [921] но и то хлеб — мог и вовсе в третьи воеводы запихать.

Имелся шанс схитрить, словчить, изобразить смирение, тем самым выгадав время для передышки. Но Романов, к моему превеликому сожалению, хоть и первостатейная честолюбивая сволочь, но дураком не был. Первое условие, выдвинутое им, заключалось в том, что на ближайшем заседании Малого совета я должен сам обратиться к государю и добровольно отказаться от своего особого креслица, попросив Федора Борисовича выделить мне иное место. Чтоб как у всех прочих, согласно старинных правил и заслуг моих пращуров. А члены совета сами определят, между кем и кем мне впредь сиживать.

И мало было боярину изложить свое требование, по сути унизительное само по себе: покорись и склони пред нами голову. Он его еще и облек в соответствующую форму, заявив:

— И наперед запомни: неча буки наперед аза соваться! Да и с речами своими впредь без моего дозволения не лезь. Умен ты, спору нет, но подчас умный хуже глупого, ибо глупый погрешит один, а умный многих в соблазн ввергнет. Потому допрежь узнай у меня, чего потребно сказывать, а тогда изрекай.

— Ишь как ты круто со мной, — констатировал я. — Даже не гнешь — через колено ломаешь.

— Гнут равных, — надменно парировал он, а во взгляде его было столько высокомерия, словно перед ним сидит какой-то холоп или вообще нищий бродяга без роду и племени.

— А мне-то казалось, что мы с тобой ровня и я такой же боярин, как ты. Да и заслуги кое-какие имеются, — задумчиво протянул я.

— Покамест ты токмо боярской курицы племянник, — надменно усмехнулся Романов. — А за заслуги даже государь вправе жаловать токмо деньгами али поместьями, пускай чином, титлой, но дать прибавку к твоему отечеству и он не вправе. И оное ты запомни накрепко, ибо вдругорядь повторять не стану. А запамятуешь, Библию почитай, в коей тако же заповедано: не передвигай межи давней, кою провели отцы твои. Вот так-то, князь. А об остальном мы с тобой завтра договорим, ежели учинишь, яко тебе велено, — и он торжествующе уставился на меня, глядя сверху вниз.

Мне ничего не оставалось, как встать, ибо после такого какие-либо дальнейшие разговоры бессмысленны — надо уходить. Но не молча, а оставив последнее слово за собой, что я и сделал, честно предупредив его — завтра договорить у нас не получится. И причину пояснил:

— Тому, кто волком родился, бараном не бывать, и лучше мне не пытаться влезать в твою шкуру, все равно ничего хорошего не выйдет. А за мудрые слова из Библии благодарствую, я их накрепко запомню. И впрямь ни к чему мне межу, проведенную моими пращурами, королями Шотландии, ближе к твоим пращурам-холопам передвигать.

Вышел я, не прощаясь.

И остался у меня последний вариант — духовенство. Если ослабнут нападки с их стороны, уже неплохо, особенно учитывая набожность Годунова. Начал я вновь с верхов, то бишь с патриарха Игнатия, прибыв под вечер навестить грека на его подворье. Игнатий был готов к такому разговору, ибо ни секунды не колебался, а сразу заявил: в его власти укоротить некие злобные языки, да и с престолоблюстителем он может заодно потолковать, заступившись за меня, но…. И лукавая улыбка.

Почему-то, глядя на нее, мне вспомнился гоголевский Собакевич. «Вам нужно мертвых душ?… Извольте, я готов продать». Спустя минуту, когда святитель назвал стоимость «отеческого» увещевания Годунова, Собакевич припомнился вторично: «Да чтоб не запрашивать с вас лишнего, по сту рублей за штуку».

Цена действительно оказалась несуразно высокой: переиначить приговор Освященного Земского собора всея Руси о конфискации всех монастырских сел и деревень, утвержденный Дмитрием. Видя мое обалдевшее лицо (я разве рот не разинул, как Чичиков) патриарх хладнокровно добавил, что он, мол, и сам успел потолковать по этому поводу с будущим государем. Более того, он практически договорился с ним, но ради приличия требуется нажать на депутатов собора, когда те съедутся в Москву — пусть инициатива отмены исходила от них. И эта часть работы за мной.

То-то когда я поинтересовался у Годунова, как ему удалось уговорить Игнатия отменить годичный срок траура для вдовы Дмитрия, он отмахнулся. Мол, долго рассказывать, как-нибудь потом. Да и позже как я ни допытывался, Федор так и не ответил — спешил, торопился, заминая тему, и я так остался без разъяснений.

Я продолжал безмолвно таращиться на патриарха, по-прежнему не говоря ни слова. «Что ж, разве это для вас дорого? — произнес Собакевич и потом прибавил: — А какая бы, однако ж, ваша цена?» Нет, Игнатий осведомился у меня не совсем такими словами, но суть…

Я назвал. На мой взгляд, оплата была достаточно весома. Во-первых, совместные меры по повышению авторитета церкви, что даст немалые дополнительные деньги в виде добровольных пожертвований прихожан. Во-вторых, незамедлительная выплата царских долгов (а Дмитрий успел назанимать у монастырей изрядно, около пятидесяти тысяч).

Ну и в-третьих, правда, в перспективе, участие в затеваемых мною предприятиях, сулящие уйму серебра. Эдакие акционерные сообщества: «Князь и церковь». Выгоды от них обрисовал подробно. Получалось, все церковные иерархи немедленно присмиреют, ибо при наличии собственных малых доходов они окажутся в экономической зависимости от своего шефа. Ведь именно от святителя будут зависеть серебряные потоки, направляемые в различные епархии. Туда, где митрополит или архиепископ поершистее, потечет крохотный ручеек, а где владыка попокладистее, небольшая речушка.

Игнатий пренебрежительно фыркнул. Мол, когда еще это будет, да и дадут ли они обещанный мною доход. И мне в четвертый раз (возможно потому, что торговались-то мы именно из-за душ, пускай и живых в отличие от гоголевских) припомнился Собакевич: «Сыщите такого дурака, который продаст вам по двугривенному ревизскую душу?…. Вы давайте настоящую цену!»

Последующая беседа положительных изменений не привнесла. Одно приятно — патриарх остался слегка удивлен моим загадочным упрямством. Но, судя по надменности, с которой Игнатий даровал мне свое благословение перед уходом, он решил, что я скоро пойму — иного выхода нет, а, раскаявшись, непременно прибегу к нему и бухнусь в ножки.

Что ж, пускай считает, а у меня в голове, пока я с ним разговаривал, созрел план. Эдакий ход конем, позволяющий раз и навсегда закрыть тему возврата сел и деревень церкви. Как там говорил Чичиков Собакевичу? «…Да я в другом месте нипочем возьму». Вот, вот. Заодно «искуплю» и часть своих грехов. Во всяком случае, в глазах церковных иерархов, заседающих в Малом совете. Получится, одним выстрелом убью двух зайцев. Это пословица утверждает, что такого не бывает, а я попробую.

Кроме того, чуть погодя, перед тем, как лечь спать, мне пришла в голову мысль, что если подкорректировать мой первоначальный план, я значительно улучшу отношение к себе со стороны прочих членов совета и заодно смогу поднабрать рабочих для моей фабрики по валянию валенок. Вообще-то я сам был виноват в нехватке людей, ибо велел Кураю не скупиться и строиться с размахом. Он и размахнулся, отгрохав огромные помещения для цехов, ныне на две трети пустующих. То есть получалось, одним выстрелом я грохну не двух, а четырёх зайцев.

«Не многовато ли для одной пули?» — усомнился я, засыпая, но успокоил себя тем, что надо как следует прицелиться и все будет в порядке.

Глава 8. Зайцы разбегаются

На следующем заседании Малого совета я во всеуслышание объявил, что пора завести новый приказ попечительских дел, поручив ему всю заботу о бездомных стариках, сиротах, больных и увечных. Да и про школы следует вспомнить, о коих говорили аж полвека назад, на Стоглавом соборе, [922] и с тех пор ничегошеньки не сделали.

— А деньгу где взять? — выкрикнул кто-то из Сабуровых.

— Люди добрые пожертвуют, — кротко ответил я. — К примеру, желая замолить свои многочисленные грехи, я сам распорядился поставить в своей подмосковной деревеньке Кологрив странноприимный дом для нищих и прочих бродяг.

— В один дом много не вселишь, — донеслось до меня насмешливое.

— Много — не много, а двести человек войдет, — пожал я плечами. — И потом, это первая ласточка. Надеюсь, следом и другие моему примеру последуют. Хотя в одном вы правы — добровольными пожертвованиями решить такое большое дело не получится. А потому я предлагаю отдать новому Приказу все подати, поступающие в государеву казну от бывших монастырских сел и деревень.

Была у меня уверенность, что никто, разве за исключением Мнишковны, не знает о тайной сделке Годунова с патриархом. Следовательно, возражать не станут. И точно, встрепенулись всего двое — Федор и Марина, тревожно переглянувшись между собой. Но чтобы они не успели вмешаться, я, перетягивая на свою сторону как минимум половину сидящих, торопливо добавил:

— Это кроме тех, которыми, как мне мыслится, тебе, Федор Борисович, надлежит наделить твоих верных слуг, сидящих здесь, из числа тех, кого год назад несправедливо лишили вотчин. Можно, конечно, и иначе: снова отнять их старые вотчины у новых владельцев, но тогда получится, что мы нарушим повеление покойного Дмитрия, а это не дело, — и с улыбкой обвел взглядом присутствующих.

Не зря я накануне побывал в Челобитном Приказе. Отказать мне дьяк не посмел и выложил все «просьбишки холопей преданных», поступившие на имя Годунова от его родичей. Ага, Иванец Годунов государю и великому князю Феодору Борисовичу всеа Руси челом бьет. Я вспомнил толстого Ивана Ивановича и фыркнул. Такому если и впрямь, не на бумаге, а в жизни пару раз челом ударить, и готов дядька — инсульт обеспечен. И ведь указал, стервец, кому его вотчины ныне принадлежат. А кому? Ого! Так, так. А ведь они входят в число членов Малого совета. Кто у нас следующий? Угу, еще один холопишко государев, Матвейка Годунов, челом стучит. У этого указано намного меньше деревень, но в числе их нынешних обладателей сам Романов. Правда, младший, Каша, но тоже сойдет. Та-ак, а вот и старший Романов в новых владельцах встретился. И ему немало перепало из конфискованного у родичей Годунова. Совсем прекрасно….

Потому-то я и был уверен — сегодня гавкать на меня никто не станет. Более того, если и сыщется какой-нибудь критикан, мне ничего не понадобится ему пояснять — остальные сами набросятся на него, причем без дополнительной команды от вождя любого из кланов. А как иначе, коль речь идет о наделении одной половины присутствующих, причем не за счет второй половины. Вот если бы речь зашла о повышении благосостояния государства, тогда да, накинулись, а желающих поделить всегда больше, чем способных приумножить. Особенно тут, в Малом совете. И протест возможен разве со стороны митрополитов и архиепископов, но я позаботился и об их «кляпе».

— А отдать новый Приказ надлежит в ведение духовенству, ибо кто как не они призваны нести народу слово божье и учить милосердию. Значит, им и в странноприимных домах за порядком приглядывать, и детишек грамоте учить, и в больницах следить, чтоб лекари не мздоимствовали, а бесплатно страждущих врачевали.

Редкий случай, когда со мной согласились все, включая Гермогена.

Развивая свой успех, я предложил и кандидатуру главы нового приказа. Запомнился мне чем-то в свое время, когда я навещал бывшего патриарха Иова, настоятель Старицкого Богородицкого монастыря игумен Дионисий. Наверное, из-за контраста. Повсюду в обители, куда ни глянь, сплошь мрачные угрюмые лица и тут на тебе: русоволосый симпатичный статный дядька. В глазах понимание и доброта, да и опального Иова он содержал в превеликом почете. Одно это о многом говорит. Ну и хорошего я о нем услышал немало из разговоров тех же монахов. Голодным из монастыря никто не уходил, а по возможности им еще и выдавали приличную одежду и обувь. Словом, подходит по всем параметрам.

Перечить мне никто не стал — дружно согласились.

Едва Боярская дума послушно утвердила очередную рекомендацию Малого совета, как на следующий день стрельцы во исполнение их приговора по моей команде занялись в Москве нищими, коих надлежало переправить в заранее выстроенный мною странноприимный дом в Кологриве.

Калеки подались туда с охотой. Кто ж откажется от ежедневной краюхи хлеба, миски щей, бесплатной одежки и гарантированного крова над головой? Работа находилась и для них, но с учетом увечий. Без руки — подметать во дворе и одной можно, без ноги — сидячую работу подыщем. Ну и так далее. А вот здоровые нищие далеко не все ринулись сменять свой вольный, пускай и скудный кусок, на кус пожирнее, но для получения коего надо вкалывать на валяльной фабрике. Пришлось пробивать на Малом совете еще одну рекомендацию для Думы. Утвердили мои предложения со скрипом — слишком ново и непривычно. Но ничего страшного, главное — конечный результат.

В новом указе бояре приговорили, что насильно никто никого в странноприимные дома загонять не станет. Однако прочий православный люд должен знать: нищенствует сей человек не из-за превеликой нужды, но, так сказать, по призванию, то бишь тунеядец. А для того отказавшимся идти в странноприимный дом надлежит при сборе подаяния иметь на груди небольшой щиток с пояснением: «Не хочу работать, а хочу попрошайничать. Подайте добрые люди, дабы я и далее мог бездельничать, вкушая от трудов ваших».

И свое действие указ возымел. Если ранее от нищих на церковных папертях и близ торжищ отбою не было, то теперь их число резко поубавилось. Да что там, насчитывался от силы десяток у самых больших храмов, и то поначалу, ибо, прочитав надпись на их щитах, прохожие смеялись над ними, осыпали насмешками, и не подавали вовсе. А строгий пригляд со стороны стрельцов не позволял снять с себя табличку. Потому спустя неделю — кушать-то хочется — они практически исчезли из Москвы. Кто-то подался ко мне на фабрику, а кто-то в иные города, где странноприимных домов пока не построили, следовательно, согласно все того же указа, дозволялось попрошайничать без табличек с надписями.

Самые хитрые проныры попытались сменить амплуа, кося под юродивых, которых указ не касался — божьи люди, но продержались они недолго. Настоящих блаженных заранее взяли на заметку мои тайные спецназовцы и свежеиспеченных вычисляли влет. Это из числа тех, до которых не успевали добраться подлинные юродивые. Странно, вроде бы и дурачки, не от мира сего, но с появившимися конкурентами разобрались влет. Да и тех, кто пытался украдкой снять табличку с груди, тоже мгновенно сдавали патрулирующим стрельцам, только по-хитрому. Вроде и не стучали в открытую, но поднимали такой галдеж и смех, тыча в нарушителя пальцами, что больше пары минут тот без нее не сидел.

Вот так я обеспечил свою фабрику рабсилой.

Кстати, если кто-то решит, что мне это принесло большущую экономию серебра, вынужден разочаровать. Да, денег они за свою работу в отличие от вольнонаемных получали значительно меньше, зато иных расходов — на ткани для их одежд, на лапти да на еду — хватало. Ели-то они не в пример сытнее, чем мои крестьяне, питавшиеся дома и норовящие сэкономить каждую полушку. А плюс к этому оплата портного, поваров и прочей обслуги. Кого-то на эти должности я взял из самих нищих, но ведь не всех. Так что когда Короб посчитал разницу между ними и обычными работягами, то оказалось, что моя ежемесячная выгода — шесть алтын и полушка. Правда, с каждого, а их насчитывалось двести с лишним человек. Но и в совокупности тоже не ахти — меньше сорока рублей.

А впрочем, не все ли равно. Когда я это затевал, о доходах вообще не думал. Не в убыток, и на том спасибо.

Разумеется, всякий раз по приезду в Кологрив я не забывал заглянуть и к Любаве, жившей в отдельном домике и дохаживавшей последние месяцы своей беременности. Она вроде была всем довольна и единственное, о чем беспокоилась — ребенка у нее могут отнять и…. Дескать, слыхала она, сколь безжалостно расправлялся со своими собственными выблядками Иван Грозный. Говорят, собственноручно душил младенцев, как шептались о том на московских торжищах.

Словом, та пара часов, отводимые мною на свидания с нею, полностью уходила на очередные уговоры не тревожится, не печалиться, ибо я такого не допущу. Да скорее всего и усилий никаких прилагать не понадобится — чай, Федор Борисович не зверь какой.

— А ежели Марина Юрьевна дознается? — печально вздыхала Любава. — Известно, ночная кукушка дневную завсегда перекукует. Наговорит ему всяких страстей с три короба, вот и…

Насчет ночной кукушки я не возражал — глупо оспаривать очевидное, тем более она и сейчас, не успев стать ею, такое ему кукует, хоть стой, хоть падай. Но заметил, что дознаться Мнишковне не от кого. Федору огласка весьма нежелательна, я чужие тайны хранить умею, и остается сама Любава….

Получается, тайна обеспечена.

Успевал я пообщаться и со своими художниками, пребывавшими здесь же. Как оказалось, нападки на них со стороны Гермогена начались гораздо раньше, пока я отсутствовал, и Годунов, недолго думая, сослал их сюда, подальше от митрополичьих глаз. Хорошо, что у них оставались неоконченные работы и без дела они не сидели, дружненько заканчивая портреты, а Микеланджело свою картину с Самсоном, лицо которого писал с меня. Тоже мне, нашел богатыря. Нет, лестно, спору нет, но уж больно у меня свирепая физиономия. Глядя на нее, так и хочется переименовать картину, назвав ее «Самсон, раздирающий пасть… на льва». Но вслух я себе Миколу Каравая критиковать не позволял — очень он ранимый. И вообще, художника обидеть легко, а ты вначале намалюй что-нибудь получше. Ах, ты способен на одну ерунду вроде синего треугольника или зеленого круга? Ну, тогда помалкивай себе в тряпочку.

А впрочем и критиковать было нечего, разве оскал Самсона, да некоторое несоответствие в портрете Годунова у Рубенса. Слишком изнеженным красавчиком выглядел на мой взгляд Федор, в жизни он мужественнее. Зато краснорожий и пузатый пан Мнишек у Франса Снейдерса получился как живой. Так и захотелось то ли поругаться с ним по привычке, то ли послать куда подальше. Да и дочку его второй Франс, по фамилии Хальс, изобразил отменно. Как ни намекал ему ясновельможный, чтоб живописец как-нибудь того, порадел и сделал ее покрасивее (губы пополнее, носик покороче и прочее), но Хальс остался непреклонен и мое указание — точь-в-точь как в жизни — выполнил на все сто. Глянув на ее портрет я сразу понял, кто еще втихаря порадел о ссылке художников в Кологрив. Скорее всего, помимо Гермогена, потрудилась и Мнишковна, оставшись недовольной своим реалистическим изображением.

Но казанский владыка продолжал помнить про живописцев и на то у него имелись свои резоны. Касаемо русских иконописцев, сбиваемых с панталыку, митрополит частично был прав. Никто их, разумеется, не сбивал, но они сами сбивались….

Еще когда Микеланджело находился в Москве, нашлось немало желающих подивиться на его огромную икону, каких отродясь не бывало — я про Самсона. И, разумеется, в первую очередь, иконники, [923] приходившие из близлежащих монастырей. Глядевшие делились на две категории. Кое-кому из них нравилось и они сами пытались научиться малевать так же. Вторая категория приняла труд итальянца в штыки и поначалу пыталась открыть ему глаза на допущенные ошибки. Мол, по византийским канонам совсем не так положено рисовать Самсона. Да и нимба вокруг головы нет — а что за святой без нимба? А впрочем, какие там каноны, когда все не так и все неправильно, начиная с самых азов. А приглядевшись к лицу богатыря и вовсе приходили в ужас от явного сходства со мной. Откуда узнали? Так ведь посмотреть на суд престолоблюстителя в прошлом году собиралось чуть ли не половина Москвы, а монахам из кремлевских монастырей сам бог велел занять место в первых рядах. Ну и на меня внимание обращали, благо, подле кресла Годунова и стоял один-единственный человек, потому и запомнился.

Первым обнаружил несомненное сходство некий старец Александр из Чудова монастыря. Своими сомнениями сей иконник поделился с настоятелем. Тот ринулся к патриарху, но он отмахнулся. Однако слухи множились и вскоре (меня уже не было, уехал в Прибалтику) к святителю Игнатию с тем же самым пришло еще несколько иконников из мастерских Троице-Сергиевской обители. Да не одни, а во главе со своим архимандритом отцом Иосафом. Примирительная речь патриарха воздействия на них не возымела, но против авторитета не попрешь и они затихли. К тому же святитель предпринял кое-какие меры, аккуратно перетолковав с Годуновым, после чего вся четверка и укатила в Кологрив.

Час ревнителей православия пробил, когда в Москву прибыл владыка Гермоген, к которому они немедленно направились. Теперь их жалобы заключались не только в том, что иноземные богомазы кощунствуют, но и в том, что они сбивают с пути истинного праведных людишек, подразумевая под последними иконников из числа молодых.

И ведь не преувеличивали. Действительно, кое-кто из молодых богомазов Троице-Сергиевского монастыря соблазнился новизной. И не пацанва из числа служек иконописной мастерской, коим кроме как размешивать краски ничего не доверяют. У тех, кому дозволялось трудиться над образами, хотя и по мелочи (одежды раскрашивать и всякое такое), тоже разгорелись глаза. Оно и понятно — надоело ребяткам всякий раз перерисовывать одно и то же с древних образцов, а добавить что-то свое и не помышляй — тяжкий грех. Молодость же требует настоящего творчества, а тут нате пожалуйста, вот оно. И когда художников отправили в Кологрив, число жаждущих приобщиться к неслыханной новизне не уменьшилось и кое-кто из богомазов отправился вслед за ними.

Но закончилось плохо. В результате очередного вмешательства Гермогена их количество резко сократилось. Исчезли они. Нет, не раскаялись, но в монастырских тюрьмах могучие двери, крепкие засовы с замками и надежная стража — не вырвешься. Об этом мне поведал послушник Кутья из той же Троице-Сергиевской обители. Этот тоже жаждал научиться новому, но его больше привлекали… травы. Вообще-то надо было иметь немалое мужество, дабы пасть в ноги бабе, то бишь моей ключнице, с просьбой взять его в ученики. Он-то и сообщил, что все до единого под затвором, ибо на них наложена строгая епитимия. Да мало того, они отлучены от любимого дела. То есть новое отняли, а к старому подпускать не решились — мало ли что сотворят.

Наверное, не стоило мне влезать, но я пожалел парней. И потом, откуда ж взяться русским художникам, если такие запреты и впредь останутся в силе. Значит, рано или поздно придется вмешиваться. Правда, время было весьма неподходящее, со своими бы делами разобраться. И без того на мне грехов, как на барбоске блох, да и контакт с Гермогеном после врученных ему мною книг едва стал налаживаться, но…

Во-первых, кое о ком Рубенс со Снайдером отзывались весьма и весьма. Мол, может выйти толк из ребяток. Конечно, им еще учиться и учиться, но со временем… А во-вторых они показали мне наброски иконников. И, поглядев на них, особенно на три вещицы некоего послушника Назария, которому по словам того же Рубенса, не больше четырнадцати годков от роду, даже я, профан в изобразительном искусстве, понял: у мальчишки явный талант и дать ему зачахнуть — тяжкий грех. Причем не тот грех, надуманный или вообще высосанный из пальца, в которых навострился обвинять меня Гермоген, но настоящий, перед собственной совестью.

Да, насчет учебы фламандцы правы, ему учиться и учиться, но перенимает-то он влет. Вон как лихо разобрался с перспективой. А ведь она на картинах совершенно иная, чуть ли не противоположная иконам. Образно говоря, если на картине это отображение того, как человек видит мир (сходящиеся на горизонте рельсы), то на иконе параллельные линии наоборот, расширяются в пространстве. Да и самого пространства как такового нет. А свет? В картинах он естественный, отдаленные предметы как бы размыты в дымке, а на иконе внешний источник света отсутствует, ибо исходит от ликов и фигур, изображенных вдобавок с явным несоблюдением пропорций.

Словом, отличий множество и все они огромны. И не потому, что у наших богомазов нет элементарных навыков в рисовании. Просто задачи у иконы и картины разные.

Так вот если на первом эскизе Назария было понятно, чему и как учили его мастера-иконники, то на третьем явственно заметно, что он понял, осознал, усвоил и внедрил на практике то новое, что увидел у Рубенса. Не до конца, разумеется, но основное. А ведь переучиваться куда тяжелее, чем учиться. Да и у остальных послушников — Аввакума, Насона и Никифора из Троице-Сергиевой лавры тоже несомненные способности.

И я отправился к настоятелю Троице-Сергиевского монастыря отцу Иосафу. Был он ветх летами и, как я узнал, большой поклонник старины. Вот и чудесно. Значит, примет кое-что из числа проклятых сокровищ Иоанна Грозного. Я ведь, поразмыслив, отдал Гермогену для его епархии далеко не все святые книги, но лишь малую часть, оставив основное в качестве… оплаты. Задолжал Дмитрий монастырям, назанимав у них незадолго до гибели изрядные суммы, и я решил расплатиться книгами, но не ими одними. Для выплаты тридцатитысячного долга тому же Иосафу нескольких евангелий и прочих редкостных книжиц маловато, а потому я прихватил с собой в двух сундуках еще на двадцать пять тысяч золота.

Сразу не отдал (посмотрим, как договоримся), вручив две рукописи из привезенных десяти. Это для благостного настроения собеседника и общей положительной тональности наших дальнейших переговоров. Вовремя вспомнился и Карнеги, утверждавший, что надо непременно заставить собеседника согласиться с собой, притом неоднократно. Увы, не взирая на то, что поначалу архимандрит на мои вопросы раз десять подряд ответил «да», едва дошло до конкретики, он мгновенно насторожился и, нахмурившись, принялся… пенять мне на непотребства, творимые иноземными богомазами.

Пришла моя очередь кивать, соглашаясь с его попреками. Да, художество их неверное, худое, стоит посмотреть на их творения, как ощущаются эмоции авторов или, как выразился Иосаф, «чувствования», чего в иконе ни в коем разе быть не должно, ибо она — отображение горнего мира, вне времени, символ инобытия в нашем мире. Далее он говорил что-то еще, совсем загадочное, чего я толком и не понял, но продолжал как заведенный мотать головой вверх-вниз, дожидаясь, пока настоятель выдохнется.

Едва это произошло, как я взялся за дело, начав разъяснять, что не следует смешивать одно с другим. Картина — само собой, а икона — нечто иное.

— Но ежели икона — дело боговдохновенное, от господа, стало быть, картины ихние от…, — задумчиво протянул Иосаф и, не договорив, вопросительно уставился на меня.

— Вовсе нет, отче, — горячо принялся разубеждать я его, вовремя припомнив знаменитую фразу Христа о том, что богу богово, а кесарю кесарево, то есть иконы — храмам и церквям, а мирянам в обычной светской жизни требуется другое.

И коль все в мире от господа, следовательно, и тягу эту к написанию именно картин, а не икон, внушил им именно вседержитель, так нам ли спорить с ним. Дискутировали мы долго и тогда я метнул на колеблющиеся чаши весов решающий аргумент — срочную выплату долга. Мол, вижу, ты, святой отец, клонишься к тому, чтоб пойти мне навстречу, а потому и я решил не затягивать со звонкой монетой, хотя в казне с нею и худо.

Глаза настоятеля радостно вспыхнули, но тут же погасли, сдержался старик. Я его оживление понял. Уж больно существенную сумму занял Дмитрий, аж тридцать тысяч. Думаю, монастырь не нуждался в деньгах, не последние государю отдали и если как следует поскрести по потаенным сусекам обители, удастся найти как бы не впятеро больше. А может и вдесятеро. Суть в ином. Не любит у нас власть отдавать долги. Принципиально. А стоит пройти паре-тройке лет, и пиши пропало, непременно зажилит не меньше половины или «забудет» о нем вообще. Потому и желательно получить его «по горячим следам».

И тут-то выяснилось, что оказывается в монастырской тюрьме, точнее в затворе, сидят всего двое, коих он ныне выпустит, ибо и впрямь ни к чему понуждать людишек, пускай их. Но еще двоих он отпустить со мной не в силах. На то должна быть добрая воля их отца, Истомы Савина, тоже, оказывается, иконника. И сыновья его — те самые Назарий и Никифор.

Я вытер пот со лба, мрачно подумав, что второй дискуссии на тему различий икон от картин мне навряд ли выдержать, и стоит удовлетвориться одной парой. Но повидать ребят хотелось, а после того, как я их увидел, решил без них не уезжать. Рука у их батюшки Истомы оказалась тяжелая и скидок на возраст он, научая сынов уму-разуму, не делал. Об этом наглядно свидетельствовала заплывшая правая щека Назария и два здоровенных синяка у Никифора. А на спины их и глядеть-то страшно — исхлестаны в кровь чуть ли не до костей.

Я огляделся по сторонам, оценивая обстановку и пришел к выводу, что живет иконник скромно. Значит…

— Разговор будет долгим, а потому не худо для начала потрапезничать. — радушно улыбнулся я и подмигнул Дубцу.

— Ну да, а опосля отче Иосаф сызнова епитимию наложит, — проворчал Истома, искоса жадно поглядывая на извлекаемую моим стременным пузатую объемистую флягу.

— Ладно, обойдемся без епитимии, — благодушно махнул рукой архимандрит. — Благословляю. Но сам остаться не могу — дела, — а перед уходом напомнил Истоме. — И с ребятами своими вдругорядь ты так не строжись. Негоже оно.

Пока Дубец расставлял остальное, то бишь стаканчики и закуску, я беседовал с Истомой о его творчестве. Хорошо, что заранее поинтересовался у настоятеля, какие иконы тот написал и где они сейчас. Более того, я не поленился сходить и полюбоваться ими, старательно запоминая названия, имена изображенных на них святых, и какие-нибудь особенности, которые впоследствии смогу похвалить.

Пришлось как нельзя кстати. Едва я заявил, что до сих пор потрясен лучезарным светом, сочащимся на меня из глаз богородицы Одигитрии, как иконник заметно смягчился. Ну и благословение Иосафа на трапезу пришлось кстати. Коль настоятель дает добро, а князь, слухи о ратных делах которого дошли и до Троице-Сергиевского монастыря, утверждает, что сочтет за честь разделить стол с таким искусным мастером, почему и не выпить. Тем более, касаемо последнего Истома оказался ба-альшущим любителем.

Мы еще о многом потолковали, в подробностях обсудив иконы его работы — и со святителем Иаковом, и ту, где был изображен преподобный Авраамий, и ту, на которой блаженные Исидор и Твердислав Ростовские, и…. Словом, практически каждую. Правда, в основном говорил Истома, но зато я старательно поддакивал.

— А ты подметил, княже, яко я лик блаженного Исидора выписал?

— Да, — соглашался я. — Можно и муки его не показывать — и без того ясно.

— А преподобного Авраамия?

— Еще бы! Такое не заметить — слепым надо быть.

Мало-помалу разговор зашел и о его сыновьях. Оказывается, всыпал он им, дабы они побыстрее взялись за ум и не повторили его горькой судьбинушки, ибо и он по молодости рвался к новзизне, желая изобразить таковское, чтоб все вокруг ахнули. Ну а ему за таковское по рукам, по рукам! Не раз и в затворе посидеть довелось, да не одну седмицу.

— Мыслишь, враз смирился?! Худо ты Истому знаешь! Однова меня, яко упорствующего еретика, ажно в особливое узилище сунули, вовсе без света. Да на чепь посадили. Пять седмиц просидел. Ох, скока натерпелся. Потому и…, — он кивнул на подростков, поглядывающих на нас сквозь щели полатей.

— Боишься, стало быть, за них? — уточнил я. — А если я тебе пообещаю, что их ждет иная судьба, тогда как?

И вкратце обрисовал перспективы.

Истома заколебался, но потом нахмурился и выпалил:

— Нет!

— Почему? — удивился я.

— Хотишь, чтоб их анафеме предали? — сурово уставился он на меня. — Иконы на новый лад писать церква все одно, нипочем не дозволит.

Пришлось заново объяснять, что иконы они уродовать и коверкать никогда не станут, поскольку писать их совсем не будут, одни картины. Не старался бы так с уговорами, если бы не чувствовал спиной напряженные взгляды ребят, устремленные на меня. Хотя у меня наверное все равно бы ничего не получилось, но я придумал вариант, устраивающий обоих. Мол, отдай мне ребятишек в обучение по договору, а я тебя не обижу.

— Вон ты медок мой нахваливал, — кивнул я на стол, где возвышалась третья по счету фляга.

— Знатный, — согласился Истома. — Нас-то в обители все больше брагой али пивом потчуют, да и то раз в три седмицы, не чаще. Рази что на двунадесятый праздник келарь расщедрится, да доброго вареного медку поднесет.

— И впрямь худо, — посочувствовал я. — Что ж, тогда я тебе его и стану присылать в качестве оплаты. По ведру ежемесячно.

— Не дорого выйдет? — хмыкнул он.

— Дорого, — согласился я. — Но больно мне ребята твои по душе. Художество в них хитрое [924] чую. Не иначе, как оба в своего батюшку уродились.

Истома засмущался, покрякал, и озабоченно осведомился:

— А с ведром не обманешь?

— Княжеское слово — золотое слово. Но чтоб тебе лучше верилось, мы с тобой уговор составим.

— Архимандрит Иоасаф напрямки сказывал: отпустишь детишек в Кологрив, епитимию наложу, — припомнилось ему.

Я потер лоб, прикидывая, как обойти, но нашелся, дав Истоме честное княжеское слово, что ноги их в Кологриве не будет. На этом условии мы и составили договор, указав в нем и срок — пять лет. Меду мы в договоре посвятили целый абзац, подробно расписав требования к его качеству.

Слово свое я сдержал. И его мальцы и остальные двое в сопровождении гвардейцев в тот же вечер отправились… в Медведково. Туда же спустя пару дней (едва приготовили жилье, поставив бок о бок две здоровенные избы-пятистенки) привезли и всех иноземных живописцев.

Одно плохо, «ожила» половина моих «зайцев». Ожила и обратно в лес убежала. Во-первых, вновь ухудшились мои отношения с Гермогеном, причем на порядок. Если до того ему напевали в уши Никитичи да Марина, то сейчас добавился патриарх Игнатий, понявший, что от надежд вернуть села и деревни придется отказаться. И узнав о моих, как он выразился, проделках, казанский митрополит на очередном заседании Малого совета публично обвинил меня в том, что я не просто еретик, но «вельми зловредный». А как иначе, коли я тяну за собой в ересь молодежь и, пользуясь их неопытностью, сбиваю с пути истинного.

Впрочем, и остальные члены совета помалкивали недолго — всего одно заседание. Добро быстро забывается и во время второго бояре с окольничими и стольниками взялись за старое, бурно поддерживая Гермогена. То есть ускакал и другой «заяц». Оставалось удовольствоваться тем, что двух, вопреки пословице, я все-таки завалил. Но утешаться этим я мог в оставшееся от заседаний Малого совета время, а сидя на них мне об этом как-то не думалось.

Да еще моя несдержанность. Всякий раз, направляясь рано поутру на совет, я давал себе слово пускай не соглашаться явно, но хотя бы молчать, о чем бы ни шла речь, ипостоянно о том забывал. Впрочем, когда вспоминал, все равно не молчал. Совесть не позволяла.

К примеру, во время обсуждения вопроса, касающегося денег, точнее, новой подати в связи с предстоящими торжествами: венчанием на царство и государевой свадьбой….

Глава 9. Стриженых не стригут

Признаться, я и не представлял себе, что для организации этих празднеств требуется столько серебра. Но в любом случае сдирать его с народа нельзя. Прямо тебе копия двадцать первого века: Москве веселиться, а Руси прослезиться.

Нет, возможно, я бы сдержался, промолчал, но как назло припомнились деревни, в которых доводилось ночевать совсем недавно на обратном пути из Прибалтики в столицу. Одни избы чего стоят. Все какие-то почерневшие, по большей части запущенные, обломанные и неряшливые, а половина и вовсе ушли в землю и походили то ли на свинарники, то ли на собачьи конуры. Маленькие — голову не просунуть — окошки, затянутые мутными бычьими пузырями, покосившиеся двери. Крыши местами сползли, местами провалились. Где чернеет гнилая дрань, где клочьями торчит солома, прикрепленная жердочками. Трубы под стать домам — деревянные, обгрызенные и закопченные.

Одежонка на крестьянах соответствующая. Лохмотьями не назовешь, но и приличной язык не повернется. Про еду отдельная песня. Впрочем, какая там песня. Скорее стон. Специально заглянул в пару-тройку изб и повсюду одно толокно — толченая немолотая овсяная мука с квасом и солью. А вприкуску к нему хлеб пополам с мякиной. Да и то не везде — в одной избе меня вообще угостили не пойми чем. Этот кусок и в руки-то брать неприятно, настолько он походил на высохший комок грязи. Позже у хозяек узнал, что он с лебедой и сосновой корой. В качестве эксперимента я, стараясь не морщиться, мужественно откусил, добросовестно прожевал и проглотил. Хватило меня на один кусочек — нельзя испытывать терпение своего желудка.

А ведь я выбирал не самые убогие избы. Да и у старост стол не ломился от всевозможной снеди. Получше, конечно, и еда удобоваримая, и квас трёх сортов — на меду, клюквенный, яблочный, да и хлеб приличный, без подмеса. В лапше даже сало имелось. Но все одно — особо не разгуляешься. А деньки, между прочим, не постные — мясоед. Вот только нет у них на столе мяса-то. Нам крестьяне нашли, что продать, но как я выяснил, половина, польстившись на звонкое серебро, приволокла всю живность до последней курицы.

И эти деревни, наряду с прочими, юный престолоблюститель с подачи своих многомудрых советников собрался обложить дополнительным налогом. Молодец, ничего не скажешь.

Кроме того, если вспомнить о поздних морозах, обрушившихся на страну вместе со снегопадом в середине мая, налагать на людей новую подать ни в коем случае нельзя. Я хоть и несведущ в сельском хозяйстве, но и то понимаю, что урожай озимых в это лето крестьян не порадует. Да и с яровыми неизвестно чего ждать. Хлестанут дожди на уборочную и все: сидеть народу без хлеба. И тогда впору думать не о новой подати, а о помощи, где для них зерно на семена взять. Я сам по такому случаю снарядил гонца в Речь Посполитую, дав команду ребятам из «Золотого колеса» и отменив свой запрет на игру в долг для шляхтичей.

Основания для такого запрета при игре в рулетку у меня имелись, даже несколько. Во-первых, если подавать в суд на взыскание денег, неизвестно в чью пользу вынесут решение. Во-вторых, в случае разбирательства может всплыть наружу подлинное происхождение официального владельца заведения (так ты из Руси!) и тогда жди чего угодно.

А плюс к тому и в-третьих: становился неизбежным погром казино. Ну как с евреями, надеявшимся заняв кучу денег королям, герцогам и графам тем самым обезопасить себя от нападок. А того невдомек, что графу проще натравить на них чернь, чем уплатить огромный долг. Когда именно произошел бы погром казино — неведомо, но что рано или поздно это случилось бы, к гадалке не ходи. И цель одна — изничтожить долговые расписки, по которым нечем платить.

Потому я отменил запрет не полностью, но сделав существенную оговорку. Отдавать заем шляхтич должен не серебром, а… зерном. Да, да, я не оговорился. По сути, получалась обычная закупка на корню урожая по заранее установленной цене. Причем при выдаче денег я указал не скупиться и устанавливать цену зерна выше той, которую шляхтичи получили бы в результате обычной его продажи какому-нибудь купцу.

Для чего я это сделал, думаю, понятно. Здоровенные амбары в Кремле, предназначенные для запасов зерна, третий год пустовали. Покойный государь Борис Федорович не поскупился, отдал людям все в голодные годы, а заново заполнить их не успел, умер. Дмитрий же…. Это он на словах превеликий печальник о народе, а на деле…. Впрочем, исходя из поговорки — о покойниках либо хорошее, либо ничего — лучше промолчу.

А на заседании заставить себя промолчать я не смог. Голодные глаза людей вспомнились. Да еще мальчишка в одной из деревень. Маленький совсем пацаненок, лет семи-восьми, не больше. Никогда не забуду, как тоскливо он смотрел на кусок хлеба в моей руке, который я тогда пытался съесть. И добро бы стоящий, а то ведь тот самый, походивший на комок грязи. Пока я усиленно его пережевывал, собираясь с духом, чтоб проглотить, он все продолжал на меня смотреть. Жадно. Не отрываясь.

И слюну сглатывал.

Отдал я его ему, разумеется. А когда он его умял, причем влет, и снова просительно на меня уставился, повел с собой и приличной едой угостил. Ну и мясом. Да и остальных деревенских, потолковав со своими людьми, к котлам с нашим варевом пригласил, равномерно распределив их по своим десяткам. Подумаешь, лишний человек. Где десяток от пуза наестся, там и одиннадцатый сыт, да и двенадцатый голодным не останется. Когда мы утром отплывали, люди долго стояли на берегу, провожая нас. Глаза у них вновь были такими же голодными, как и накануне.

А на них нынче собираются новую подать возложить. Ну и как мне молчать?

Кстати, как я потом понял, вопрос с налогом был практически решен. Не видел никто иного выхода, ибо в казне денег по-прежнему не имелось, а занимать у англичан мы с моей подачи отказались. И Годунов, осведомившись о моем мнении, действовал больше из вежливости, уверенный, что я поддержу остальных.

Как бы не так. Я поднялся со своего креслица и выпалил:

— Не хлебом единым жив человек, хочется и мяса, государь. Хотя бы иногда.

— Это ты к чему? — нахмурился Федор.

— К тому, что в тех деревнях, где я с гвардейцами останавливался на обратном пути, как мне пояснил один из старост, и ныне, если у кого в чугунке варится курица, то либо она была хворой, либо сам крестьянин находится при смерти.

И я вкратце обрисовал увиденное, сделав особый нажим на описании выражения глаз у того пацаненка. Обращался преимущественно к Годунову, надеясь на его доброе сердце, но когда подводил итог, повернулся ко всем:

— Уже сегодня народ живет так, как никому не пожелает жить завтра. Интересно, до какой степени им надо озвереть, чтобы мы в них заметили человека? — и вновь к престолоблюстителю. — Опомнись, государь. Голых овец не стригут. Не лучше ли по своим сусекам как следует поискать, глядишь, чего и сыщется, — и я выжидающе уставился на него.

Это остальные считали, будто в казне шаром покати. Но я-то помнил, какие деньжищи оставил Федору перед отъездом в Прибалтику. Справедливо полагая, что со мной может приключиться всякое, чай, на войну отправляюсь, я честно поведал ему о ста тридцати тысячах, полученных от Шуйского. приплюсовав к ним и его долю из добычи зимнего похода. Мол, знаю, ты кутить не станешь, весь в батюшку, рачительный, потому имей ввиду — коль возникнут экстренные обстоятельства, почти двести тысяч серебро у тебя имеется. Багульник с Коробом предупреждены, выдадут, сколько затребуешь.

Когда я вернулся, дворский с казначеем сообщили, что пятнадцать тысяч Годунов забрал. Вначале десять, а за пяток дней до моего возвращения еще пять. Ну что ж, пускай осталось сто семьдесят пять тысяч. И их с горкой, нужно-то всего полсотни, то есть меньше трети. Потому я и давил на жалость, рассказывая о тяжкой крестьянской жизни, и, глядя на престолоблюстителя, безмолвно сигнализировал: «Вспомни!»

Однако телепат из меня получился никудышный. Федор смотрел на меня, не мигая, ожидая продолжения речи, и в его глазах я не заметил даже промелька. Зато Марина Юрьевна, сидевшая рядышком, не утерпела, встряла:

— Не верю я, что нельзя собрать с хлопов подать. Почто, князь, на государя страхи нагоняешь?

Это был сигнал. Псы дружно загавкали и ринулись в атаку. Негодующие выкрики понеслись один за другим. Я гордо игнорировал брехунов, но Мнишковну без ответа не оставил:

— Я не утверждал, что подать нельзя собрать. Я говорил, что ее нельзя налагать, ибо мудрый правитель при взимании налогов принимает в соображение не то, что народ в силах дать, а то, что он в силах давать всегда.

— Сказано Христом, богу богово, а кесарю кесарево, — подал голос и Гермоген.

— Даже «Отче наш» начинается с просьбы о хлебе насущном, — парировал я, — ибо трудно хвалить господа и любить ближнего на пустое брюхо. Вечно пустое.

И далее заявил, что крестьяне и без того живут по скотски, а кое в чем и хуже. С коровы или лошади дерут одну шкуру, а с них три, а то и пять. Не довольно ли? Ведь мы этой податью шестую шкуру с них сдираем. Воистину чудесное начало правления, кое вне всякого сомнения запомнится людям. Думается, после этой подати подданные самое малое воспримут восхождение на трон нового государя без особого ликования. Про максимум и говорить не хочется. А если народу придет на ум сравнить начало этого правления с предыдущим, когда всем и вся даровались различные льготы, то….

Нет, нет, я был достаточно осторожен, в безудержный азарт не впал и, подметив, как Федор недовольно поморщился — сравнение то явно не в его пользу, я мгновенно сделал оговорку. Дескать, предшественник Годунова мог себе позволить сорить деньгами благодаря рачительному хозяйствованию Бориса Федоровича. Сегодня же казна пуста именно из-за расточительной щедрости Дмитрия, весьма схожей с мотовством. Но это понимаем мы, а народу такое не растолкуешь, не поймёт.

— Так что делать-то? Иного выхода и впрямь нет, — развел руками боярин Михаил Богданович Сабуров.

— Есть, — отчеканил я. — Выход в том, чтобы поступить по справедливости. Кому праздновать венчание на царство, Руси или Москве? Вот пусть она и раскошеливается, но в первую очередь те, кто примет участие в торжествах.

— Так ты чего предлагаешь? Нам самим…., — и князь Репнин, не договорив, охнул.

— Именно это, — подтвердил я, но, понимая, как воспримут мое предложение присутствующие, постарался смягчить его. — Для начала обратимся к купечеству. Думается, одни Строгановы пяток-другой тысяч отвалят. А если их попросить как следует, то могут в дополнение к своему взносу годика на три и займ беспроцентный предоставить. Вот и еще десяток тысчонок. Ну и остальные купцы из суконной и гостиной сотен кой-чего подкинут. А коль их взносов не хватит, тогда и мы со своей деньгой подоспеем.

Загудели, заворчали, но пока приглушенно, чем я успел воспользоваться, коварно предложив сбрасываться исходя из чинов и титулов — кто считает себя старше, с того и взнос побольше. Негоже, к примеру, умалять достоинство боярина Федора Никитича Романова и брать с него, как с князя Григория Шаховского или с князей Долгоруких. То ему потерька в отечестве.

Вскочивший Романов выпалил:

— Ты, князь, вроде ближе всех к государю. Эвон, и креслице тебе наособицу выделено, выходит, не мне, а тебе самую большую деньгу выделять.

— Согласен, — не возражал я.

— Сколь же ты рассчитываешь дать?

— Готов пожертвовать… десять тысяч рублей. Найдется столько в моих закромах.

Последние слова, произнесенные мной с особым нажимом, вновь никакого воздействия на престолоблюстителя не возымели, а ведь в них лежало и его собственное серебро. Более того, он даже смущенно отвернулся от меня, уставившись прямо перед собой. И вдобавок покраснел.

«Неужто жмотом стал?! — растерянно подумал я. — Но ведь не мог человек так разительно измениться в характере за каких-то полтора месяца, никак не мог. А вспомнить он вспомнил. Но тогда отчего молчит?»

Меж тем охание, ахание и подвывание, вызванное озвученной мною цифрой, постепенно стихло и поднялся Семен Никитич Годунов.

— А нам сколь тогда выкладывать?

— Поменьше, — уклонился я от конкретных цифр, предпочитая вначале решить вопрос в общем, и тогда переходить к конкретным раскладкам.

— Тебе хорошо. Ты эвон какую кучу серебра в походах нагреб, — тонким бабьим голоском взвизгнул толстый Иван Иванович Годунов. — А у меня опосля Кром и последнее позабирали.

— И у нас, и у нас, — раздались выкрики с мест.

— Самим жрать нечего!

— Не ведаем, как до новин дотянуть.

— Мы таких деньжищ отродясь не видывали.

С трудом перекрикивая их вопли, я напомнил, что мы станем добавлять лишь в случае, если не хватит купеческих взносов. А кроме того…. И я, надеясь своим предложением подыскать себе сторонников, выдвинул уточнение. Мол, недавних ссыльных надо освободить от выплат вовсе. Буде у кого появится желание помочь своему родичу, могут внести, но по доброй воле. Да и тем, кто прибыл в Москву с дальних воеводств, тоже полеготить. И впрямь откуда у них серебро?

Галдеж не унимался. Я умолк, выжидая, чтоб немного угомонились — глотка-то не луженая — и краем глаза заметил, как Марина, мстительно усмехнувшись, склонилась к своему жениху и что-то прошептала ему на ухо, косясь в мою сторону. Тот хмуро кивнул в ответ, соглашаясь.

Чувствуя, что ее предложение ничего хорошего для меня не сулит, я попытался опередить события, воззвав к совести и напомнив об обязанности каждого верноподданного порадеть о своем государе. Но получилось как бы не хуже. Все восприняли это, как скрытый упрек и набросились на меня. Почин сделал князь Василий Сицкий — родной племяш Романова. Молодой совсем, тридцати нет, стольник, но наскакивал на меня наряду с Татищевым пуще всех прочих.

— Негоже, князь, государской радости и женитьбе учинять помеху. Да и не тебе о радении Федору Борисовичу толковать! Сам-то чего творил в походе своем?! Али мыслишь, нам о том неведомо?!

Я недоуменно уставился на него. Странно. Вроде Гермоген давно огласил мои грехи. Или их заново перепевать собрались?

— И чего ж я творил?

— А того, — поднялся сидевший подле него его тезка князь Черкасский. — Ты ж…

И началось.

Напрасно я посчитал про перепев. Народ оказался изобретательным и если и учинял повтор, то подавал мой прежний проступок, образно говоря, более актуальной на сегодняшний день стороной. Например, снова напомнили про отдачу всех пленников, включая Ходкевича и Сапегу, Марии Владимировне, а с них следовало получить знатный выкуп. Сейчас это серебрецо и пришлось бы как нельзя кстати. Да и помимо них я отпустил кое-кого из шляхтичей без выкупа. Пошто, спрашивается? А ведь знал сколь худо с деньгой в казне.

Заодно откопали и новые грехи, не забыв и мое «самоуправство» в Пскове. Как это я посмел брать под стражу боярина Шереметева?

Оказывается, лукавый Грамотин, стремясь выгородить вороватого воеводу, ну и себя заодно, первым делом отправил в Москву письмо с подробным доносом того, что я учинил в городе. Разумеется, события оказались поставлены с ног на голову, включая поведение воевод и мое собственное. А в конце послания дьяк договорился до того, что высказал пару предположений о том, с какой целью я вознамерился оголить оборону Пскова, направив всех местных стрельцов в Юрьев-Литовский. Дескать, имелся у меня тайный сговор с Ходкевичем о сдаче города. Потому-то проведавший о моем коварстве Шереметев и решил взять меня под стражу.

Я честно попытался рассказать, как обстояло на самом деле, но тут нанесла точно выверенный удар Марина.

— А кто дал тебе право, князь, от имени государей их волю вершить и суд чинить?! — раздался ее пронзительный голосок, и она надменно уточнила. — Али ты себя царем на Руси возомнил? Не рано ли?

Я пояснил, на основании чего распорядился взять обоих воевод под стражу, ссылаясь на указ Дмитрия «О судьях», но Марина Юрьевна предусмотрела этот вариант.

— Не лги, князь, ибо я сама указ сей видала. Нет там твоего имени ни среди верховных судей, ни среди прочих. Потому ты не токмо бояр да окольничих, но и холопов судить не смеешь. — и торжествующая улыбка появилась на ее лице. На сей раз она оказалась совершенно искренняя, без малейшей фальши, с задействованием всех шестидесяти мышц.

— Как нет? — озадаченно уставился я на нее, а затем на Годунова.

Тот обескураженно развел руками, подтверждая правоту Мнишковны, и негромко пояснил:

— Государь и вправду токмо двоих вписал: меня да покойного Петра Федоровича Басманова.

— Виноват, — с трудом выдавил я, понимая, что на сей раз недосмотр приключился и впрямь по моей вине.

Нет, можно, конечно, упрекнуть Дмитрия, ведь когда он, будучи в Костроме, соглашался с подготовленным мною указом, моя фамилия в нем фигурировала. Но поди спроси его, почему он ее позже вычеркнул. Поделом мне, уточнить надо было.

Марина меня не добивала. Очевидно, ей хватило моего сконфуженного глупого лица. Да и не царское это дело. Зато остальные как с цепи сорвались.

— Никак мыслишь словом одним отделаться, лапушка? — первым подал свой ласковый голос Семен Никитич Годунов.

— А виноватых бьют, — это его зять князь Телятевский по прозвищу Хрипун и тоже из ссыльных. Правда, в тюрьме он не сидел, будучи отправленным Дмитрием воеводой в какой-то южный город. Ныне и он тут как тут. А вслед за ним пошло, поехало, полетело, да со всех сторон разом:

— На добре — спасибо, а за грех — поплатись!

— Через коленку, да настегать маленько!

— Дай курице гряду — изроет весь огород!

— Попусти поводья — он и удила закусил!

— Надо же, и с родича своего мзду восхотел взять!

Я растерянно оглянулся на недовольно хмурившегося Годунова. Нет, я не просил взглядом о помощи, еще чего. Но ему вполне хватило и моего искреннего недоумения. Решительно хлопнув по подлокотнику своего кресла, он встал, укоризненно покачал головой и строго произнес:

— Эка напустились. А забыли, что кто сознался, тот покаялся; а кто покается, тот греха удаляется. Потому и сказываю, будя.

Значит, псов на поводок. Неужто жаль стало косолапого?

Но на сей раз собаки сразу угомониться не желали. Не иначе как вошли в раж, почуяв запах крови.

— Не бить, так и добра не видать, — вполголоса ворчал Троекуров. — Не все по шерсти, ино и впротив надобно. Давно пора.

— Повинную голову и меч не сечет, — веско заметил Федор. — И праведник седмижды в день согрешает. Един бог без греха. Али запамятовали, зачем собрались? Тогда напомню: кто как о серебре мыслит для торжеств царских, да откуда его взять.

— Дозволь, государь, словцо молвить, — вновь встрял неугомонный Гермоген. — Тута князь поведал про десять тыщ рублев…, — и он, вновь напомнив, что именно я заставил весь православный люд свершить смертный грех, учинив сечу в ночь на страстную субботу, сделал непреложный вывод: в морозе со снегом тоже моя вина. Мало того — это одна из первых кар, ниспосланных богом на Русь, а там как знать, возможно, будут и еще. Следовательно, раскошеливаться надлежит исключительно мне одному. И не на десять тысчонок, а полностью покрыв издержки двух мероприятий.

И все вопросительно уставились на меня, предвкушая, как я начну мямлить и отнекиваться. Но я их разочаровал. Не говоря ни слова, я согласно кивнул. Выглядело мое согласие настолько неожиданным, все-таки речь шла о полусотне тысяч, что остальные недоуменно уставились на меня. Чересчур легко я соглашался расстаться с такой огромной суммой. Но коль человек не спорит…

Словом, заседание закончилось в непривычно спокойной обстановке…

Глава 10. Сам замесил, сам и расхлебывай

Я не поленился и тем же вечером заглянул к Власьеву. Хотелось узнать с какого-такого боку Шереметев мне родич, как выкрикнул кто-то. Да еще поинтересоваться, как так вышло с указом.

Относительно первого выяснилось, что Петр Никитич и впрямь по своей второй жене Феодосии Борисовне Долгоруковой доводится мне пускай и очень отдаленным, но родственником.

— Слыхал я, что твой батюшка некогда с ее стрыем на божьем суде стоял, — добавил Власьев. — Неужто он тебе о том не сказывал?

Ой, как плохо. Получается, Осип — ее родной дядька. Одно успокаивает — сыновья Шереметева, и в первую очередь Иван, павший от моей руки на волжском берегу, мне никаким боком, поскольку они от первой жены и Долгорукова доводится им мачехой.

А касаемо изменений в указе, как оказалось, Дмитрий ни при чем — в Думе расстарались. Дескать, славно ты измыслил, государь, но надо сделать пометку, что в судьи надлежит назначать не абы кого, но в должном чине. Негоже окольничему, не говоря про думного дворянина или стольника, судить боярина. И получалось, что моя кандидатура (я тогда был окольничим) тем самым автоматически исключалась. Собственно, я и сейчас-то оставался липовым боярином. Да, свое слово государь перед смертью сказал и в присутствии такого количества свидетелей, что сомневаться в нем глупо, но где соответствующий указ? А сейчас оформить как положено нельзя — на такое имеет право лишь царь, но не Боярская дума, а он у нас вроде и есть, но официально не избран.

— А почему ж мне о том раньше никто не подсказал?! — взвыл я.

— Русь потому что, — усмехнулся дьяк. — Мыслю, не будь Марины Юрьевны, ты б до самой смерти кого хотишь смог судить. Кому ж охота с ближайшим царевым советником споры вести. А она углядела.

Ну да, сказалось чужое воспитание. У нас ведь как? Кто сильнее, тот и прав, а в Речи Посполитой немного иначе. Разумеется, и там бардака хоть завались, но в свои законы они заглядывают почаще.

Мало того, дьяк огорошил меня и тем, что в то время, когда я воевал в Прибалтике, Малый совет ходатайствовал перед Думой о назначении двух новых верховных судей, и стали ими…. Ну да, правильно, Никитичи: Романов и Годунов. Час от часу не легче. Ладно, вперед мне наука. Но не желая лопухнуться повторно, я попросил Власьева достать мне списки со всех указов Дмитрия, начиная с осенних, и отправился домой.

По пути я обратил внимание на малолюдье. Вроде светло, но народу на улицах раз-два и обчелся. А редкие прохожие, попадавшиеся по дороге, заметив меня и ратников, незамедлительно присоединялись к нам, норовя держаться поблизости, дабы защитили, ежели что. Причем это ежели что, как ни удивительно, произошло чуть ли не на наших глазах. Спешащий вслед за хвостами наших коней мужичонка (мы к тому времени почти подъехали к мосту через Неглинную) повернул куда-то за угол, нырнув вбок на узенькую улочку — видать, там находился его дом, и спустя десяток секунд оттуда раздался приглушенный крик:

— Помогитя, люди…

Я мгновенно повернул коня, но не успел. Едва мы добрались до места происшествия, как я понял — опоздали. Мужичок лежал, привалившись к высокому забору, а под ним расплывалась темно-багровая лужица крови.

— Догнать, — процедил я сквозь зубы. — Догнать и…

Договаривать не стал — без того понятно. Да моим ратникам этого и не требовалось — летели вперед. Спешившись, я бросил поводья оставшемуся подле меня Дубцу и склонился над мужичком. Тот поднял голову и, виновато пролепетал:

— Чуток совсем не дошел, — и улыбнулся, заметив. — А ить я тебя знаю. Что ж ты, княже, худо Москву блюдешь от татей? Ежели…

И, не договорив, умолк.

Пока Дубец с силой долбил кулаком, а потом и рукоятью сабли по ближайшим от нас воротам, вернулись остальные гвардейцы и принялись деловито перезаряжать арбалеты.

— Сколько их было? — ради интереса осведомился я, глядя на Одинца.

— Трое, — пояснил тот. — Там все, — он махнул рукой куда-то вдаль и пошел помогать Дубцу.

Совместными усилиями дело пошло гораздо лучше. Хозяева, наконец, поняли, что мы не уймемся, и вступили в переговоры, но из-за забора. Потом кто-то осторожно выглянул сверху и, убедившись по одежде и коням, что мы не относимся к татям, нам открыли.

Тяжело раненый мужичонка и впрямь жил совсем рядом, напротив. Тут дело пошло куда быстрее — услышав знакомые голоса соседей, ворота перед нами распахнули почти сразу.

Гвардейцы осторожно занесли истекающего кровью хозяина в дом, а я побеседовал с местным народом, поначалу смущенно пояснявших, отчего они не открывали, но вдруг неожиданно для меня перешедших в контратаку.

— Вовсе житья нет! Ляхи уехали, дак таперича енти, — звонко голосила укутанная во что-то темное и бесформенное плотная молодка.

Наверное, она бы много чего успела наговорить, приняв моих людей за стрелецкий разъезд, а меня за объезжего голову, решившего самолично править службу (одежонка на мне была не больно-то нарядная), но в дело вмешался ее муж, помогавший гвардейцам заносить соседа, а сейчас вернувшийся обратно.

— Худ наш Первак, но с божьей помощью оправится, — сообщил он утешительную новость, пояснив. — Крови много утерял, а рана ништо, должна зажить.

— А ведь если бы я не подоспел, он так и умер под твоим забором, — попрекнул я его.

— Дак нешто енто мово мужика дело?! — возмутилась молодка. — Он у меня….

— Ну ты, Певуша, того, — попытался осадить ее смущенный муж.

Певуша…. Ха! То-то мне ее голос показался знакомым. Уж не та ли… Я пригляделся повнимательнее. Точно, она самая. Именно ее мужичка мы с царевичем защищали от боярского сына Карачева, хотевшего вернуть его в холопы после того как во времена великого голода выгнал зимой на улицу. Тогда получается, что подраненный Первак — тот самый сосед-шорник, бывший на суде свидетелем, а передо мной стоит…

— А ты справно наказ царевича выполняешь, Живец Коваль, сын Митрофанов, — усмехнулся я. — Сдается мне, твоя хозяйка не только голоса не утратила, но даже позвончела, — и, повернувшись к ней, поинтересовался. — Перстенек-то, Федором Борисовичем на свадебку подаренный, не потеряла?

Молодка разом осеклась и недоверчиво уставилась на меня:

— Княже, — растерянно пролепетала она. Ее замешательство длилось недолго. Вскоре она радостно всплеснула руками. — Ахти мне, глупой! — и зачем-то метнулась обратно за ворота, скрывшись в доме.

Отсутствовала она минуты две, не больше. Пока я поднимал с колен Живца и смущенно отнимал свои руки, которые он упорно норовил облобызать, Певуша успела вернуться с подносом. На нем, как и положено, лежал каравай, сверху солонка, сбоку чарка. Уста у нее оказались еще те — чуть ли не сахарные. Мед что ли она ела, когда мы за бандитами гонялись? Да и сама она успела и переодеться в нарядный сарафан, и нацепить на безымянный палец правой руки подаренный престолоблюстителем перстень. Ну, шустра баба, ничего не скажешь!

Спустя полчаса мы сидели за крепким дубовым столом. Помимо меня, моих ратников и хозяев, собрались чуть ли не все соседи, которых позвала Певуша. Я не возражал — нельзя лишать человека радости похвалиться столь дорогим гостем.

За разгул бандитизма в столице хозяйка меня больше не попрекала. Скорее напротив, то и дело радовалась. Мол, теперь есть кому унять татьбу. Мои осторожные возражения, что у государя ныне наведением порядка на улице занимаются совсем иные люди и я без его дозволения не имею права вмешиваться в их работу, ею во внимание не принимались.

— Так ты испроси дозволенье енто — чай, спина не переломится, — резонно заметила мне она. — А то на прочих, — и последовал пренебрежительная отмашка рукой в сторону Кремля, — никакой надежи. Эвон, чего деится.

— Оно ить и в самом деле, княже, худо стало, — вмешался в разговор пекарь Митяй — еще один свидетель на том суде. — И главное, непонятно, откуда взялись-то?

Пришлось пообещать, что непременно сообщу престолоблюстителю о всех безобразиях, творящихся в столице.

Успел я послушать и песни Певуши. Правда, всего две, а третью, про серу перепелочку, допеть ей не дали — вернулся Одинец, отправленный в мой терем предупредить Багульника и прочих ратников, что задерживаюсь в гостях и беспокоиться не надо. Оказывается, ко мне прибыл некий монах Лазарь, и сейчас сидит в избе, терпеливо дожидаясь моего возвращения.

Я хотел отмахнуться (не знаю такого, да и невелика птица, подождет, ничего страшного), но затем вспомнил, кто это такой. Да бывший ратник моего дяди Кости по прозвищу Бибик. И навряд ли он прибыл аж из Староголутвенского монастыря, расположенного подле Оки, для того, чтобы просто пообщаться со мной, уж больно велико расстояние. Пришлось прощаться.

Однако прибыв к себе на подворье я выяснил, что на самом деле монах действительно отмахал двести верст исключительно с одной-единственной целью — повидать сына своего дорогого князя. Мелочь, а приятно. Словом, вечер у меня удался. Один из немногих, который приятно вспомнить. Можно подумать, судьба устала хлестать кнутом и устроила мне передышку.

Увы, длилась она недолго — до утра. А ближе к обеду на подворье появился Годунов уточнить как там насчет обещанного мною серебра. Все-таки полсотни тысяч — куш немалый, потому он и решил заранее узнать, осилю ли я его.

Вообще-то я не собирался выкладывать серебро из одного своего кармана. Но едва заикнулся, что неплохо бы нам с ним устроить складчину, как с удивлением узнал — у самого Федора денег… нет. А те, которые лежат в моем подвале ему не принадлежат. Мол, решил он, что негоже присваивать себе плату за кровь государя, следовательно, владеть выжатым мною из Шуйского, невместно. Потому он и передал сто тридцать тысяч вдове. Полностью.

Но сама Марина, как принялся торопливо рассказывать Федор, поступила с деньгой весьма рачительно. Заполучив в руки огромную сумму, она не начала сорить деньгами налево и направо, взяв из них всего десять тысяч, да и то на богоугодное дело, то бишь на строительство костела, и все.

— Но у меня помимо денег Шуйского еще шестьдесят твоих тысяч, — возразил я и, кивнув на его некогда раненую руку, напомнил: — На них-то твоя собственная кровь.

— Но не мог же я вовсе ничего не дать ей, яко жених. Чай, такую царицу в жены беру. Вот и порешил, что и оное серебро ее. Потому знай, на твою встречу и пир не я — она мне пять тысяч выделила.

— Благодарствую, — вздохнул я.

— Осуждаешь? — хмуро осведомился он.

— Ну что ты, — грустно усмехнулся я. — Скорее… восхищаюсь наияснейшей. Потрясающая женщина, — Федор недоверчиво уставился на меня. Пришлось пояснить. — В смысле вытрясла из тебя все, что могла, — и я озадаченно почесал в затылке.

Получается, мне остается еще и радоваться тому, что пан Мнишек укатил в Самбор раньше, чем успел узнать про годуновский подарок. Думается, лишь по этой причине сундуки с серебром и золотом продолжают находиться у меня. Да и в Москве тоже. Узнай о них ясновельможный и они бы давно тю-тю. Ищи-свищи их… в районе Львивщины. Удивительно одно: отчего Марина до сих пор не сообщила о деньгах отцу? Непонятно. А что он ничего о них не знает — однозначно, иначе давно вернулся обратно.

Удивительно, как она сама их до сих пор не промотала. А впрочем, не иначе как девочка перестроилась, на время смирив свою любовь к роскоши с целью подстроиться к новому партнеру. Но Годунову это пояснять нет смысла. Не поверит, решит будто я вновь на нее наговариваю. Оставалось развести руками и с невинным видом поинтересоваться, отчего бы ей не профинансировать свою собственную свадьбу, а венчание на трон ладно, пойдет за мой счет.

— Да у меня о таковском говорить с нею язык не повернется! — возмутился он.

— И не надо, — пожал я плечами. — Главное, согласие дай, а предложить могу и я.

— Нет, — отрезал он. — Негоже невесте свою собственную свадьбу оплачивать. Чай я не хужее Димитрия.

— Про оплату твоего венчания на царство мне, полагаю, и заикаться не стоит? — осведомился я.

— Верно, не стоит, — подтвердил он и, глядя на мое помрачневшее лицо, осведомился. — Так чего с серебрецом-то? Возможешь сыскать али как?

— Али как — это новая подать? — уточнил я.

Он неопределенно мотнул головой и сконфуженно пробормотал:

— Всех на Руси никогда не накормишь.

— Это точно, — покладисто согласился я. — Правда, мне казалось, что государь должен хотя бы стремиться к этому. Ну, к примеру, как твой покойный батюшка, — и не удержался, позволив себе съязвить. — А впрочем, костел для Руси куда важнее, нежели пара-тройка тысяч голодных пацанят. Авось доселе не сдохли, ну и дальше выживут… может быть. Даже вопреки твоей неустанной заботе о них.

Зря я, конечно с ним так. Чересчур резковато. Забылся. Но Федор мне мигом напомнил кто есть кто. Ох, как он вскипел, мгновенно перейдя в атаку. Дескать, не хотел он о том говорить, памятуя, сколь добра я для него ранее сотворил. Но деваться некуда, ибо я в последнее время излиха о себе возомнил, а меж тем….

И понеслось. Чего я не услышал от него. И что как советчик никуда не гожусь, и как управляющий приказами тоже из рук вон плох. И не просто попреки, но каждый с конкретными примерами. Мол, прислушался он к моим рекомендациям, назначил на высокие должности объезжих голов стрелецких командиров, и каков результат? От татей в Москве житья нет.

Я припомнил мужичка, слова Певуши, и покаянно вздохнул — снова мне крыть нечем. А Федор, вдохновленный моим виноватым видом, продолжал. Оказывается, забрав из Аптекарского приказа немалую деньгу на учебу стрелецких полков, я вновь допустил просчет, решил сэкономить на закупке лечебных растений, а русские травы пускай и схожи по внешнему виду с европейскими, но качеством несравнимо хуже, потому и зелья из них по своим целебным свойствам не в пример слабее прежних. В результате Марина Юрьевна и скинула сына.

Я поднял голову, озадаченно глядя на него. Чего-чего, но такого услышать, признаться, никак не ожидал…. Очень захотелось осведомиться, уподобясь Шурику из Кавказской пленницы, как насчет мечети, тоже я развалил. Годунов же воодушевленно вещал далее, постепенно распаляясь все сильнее и сильнее.

Дескать, и проехать государыне-царице по столице не в мочь — вонь повсюду страшенная. А ведь он именно мне поручил ведать Москву, что включает в себя не токмо бережение града от лихих людишек, но и остальное.

Оправдываться я не стал, хотя поручение ведать Москву мне что-то не припоминалось. Ну да ладно, и мечеть я развалил, быть посему. Одно смешно — замечание насчет вони. Нет, не само по себе, а кто его сделал. В Кракове или Варшаве, судя по рассказам моих ребят из «Золотого колеса», ее куда больше. Про выкидыш вообще нет слов. В смысле цензурных. Но сдержался, смолчал. Скрепя сердце я даже покаялся. Мол, виноват, дай срок, исправлюсь.

— Какой? — зло выпалил Федор. — Сколь лет тебе надобно?

Я быстро прикинул. Гм, а ведь если я этим займусь, получится весьма недурственно. Прекрасный повод воочию доказать престолоблюстителю, кто из ху. В смысле кто из его советников способен одним языком трепать, да и то выдает сплошные глупости, а кто умеет успешно решать практические дела. Конечно, придется попыхтеть, но ничего — овчинка выделки стоит.

— Семь, — спокойно ответил я. — Но не лет, а дней.

Годунов опешил, недоверчиво переспросив:

— А ты, часом, не погорячился, княже? Окольничий князь Гундоров, кой в голове Нового земского двора, токмо руками разводит, [925] а ты, эвон, за одну седмицу вознамерился всю татьбу извести?

— Не всю, — возразил я. — Поверь, государь, полностью ее искоренить не в человеческих силах. Но на восьмой день, обещаю, улучшение наступит. Да и вонять на улицах будет гораздо меньше. Но тебе придется доверить мне оба Земских двора, чтоб не получилось как… с указом о судьях.

— А потерьки отечества не боишься? — криво ухмыльнулся он, пояснив: — На них обычно бояр не ставят, не по чину.

— Ничего, — пренебрежительно махнул я рукой. — Когда речь идет о том, чтоб сослужить добрую службу своему государю, о чинах думать не пристало. К тому же у меня твои советники за последнее время немало грехов отыскали, а посему будем считать, что мне такая служба в наказание.

— Ну, тогда забирай, — согласился он, предупредив: — Но гляди, спрошу по всей строгости, и на старые заслуги не взгляну.

— Не сомневаюсь, — хмыкнул я, добавив про себя, что этим меня не испугать, ибо он, по моему разумению, давно на них не глядит.

Глава 11. Мы будем жить теперь по новому

На Малом совете предложение Годунова о моем новом назначении восприняли без сопротивления. Скорее напротив, бурно возликовали, усмотрев в нем очередное понижение моего статуса.

Правда, читалось на их лицах недоумение. Да и у остальных сидящих тоже. Было с чего удивляться. Мало того, что потерька отечества, а это сам по себе аргумент убийственный, но и сама работенка хлопотная, а выгод от нее кот наплакал. И не украдешь больно-то, поскольку неоткуда — денег-то Земским дворам отпускалось из казны всего ничего.

С них я и начал, заявив о необходимости увеличить ассигнования на городские нужды. Просил немного — тысячу. На предварительном этапе по моим расчетам, которым я накануне посвятил весь вечер, требовалось гораздо больше — минимум четыре, но…. Не подходящий случай для торговли, и не то отношение ко мне. Ладно, один раз для организации дела можно вложить и свои, зато когда все наладится, тысячи хватит.

Впрочем, засевшим в Малом совете и ее стало жалко, а казначей Головин тявкнул, что с такой деньгой и дурак управится. Я мгновенно предложил ему попробовать самому. Помогло. Заткнулся.

— То-то Образцову благодать — давно отпустить просится, стар, де, больно, — донеслось до меня перешептывание.

— А вот князь Гундоров, кой на Новом Земском, опечалится. Решит, что….

Дальше я не слушал, сообразив главное: прежнее руководство отпускать не следует. У меня-то задачи сугубо локальные и вообще не хочется задерживаться в них надолго. И я заявил, что коль Земских дворов целых две штуки, то пускай в каждом остается свой судья, как тут именуют начальников приказов. Они давно тянут лямку, хорошо все знают, а потому менять их ни к чему. Ну а я стану осуществлять общее руководство. Иначе, мол, к сроку мне не поспеть.

Едва «престолоблюститель с сотоварищи», как гласила официальная формулировка, решили отписать в Боярскую думу и насчет моего назначения, и о выделении мне денег, я заявил о желании приступить к работе немедленно. Дней-то в запасе мало, а сделать предстоит очень много. Годунов недоверчиво хмыкнул, но дозволил удалиться.

Приговор Боярской думы я получил на следующий день. Поморщившись от обильного перечня требований в нем — помимо грабежа, убийства и татьбы там указывалось столько работ по благоустройству, да плюс борьба с пожарами, и много-много всевозможной всячины — я взялся за дело.

С чего начинаются крупномасштабные труды? Правильно, с совещания. И мои гонцы отправились созывать народ, в смысле представителей всех сотен и слобод, притом не одних черных, обязанных нести тягло и прочие повинности, но и белых. Наметил я его на вечер, а сам решил ознакомиться со своими новыми подчиненными.

Первым на очереди у меня стоял Старый Земской двор. Именно на него возлагалось благоустройство столицы, а мне возни с этим вопросом предстоит гораздо больше. Располагался он в углу Пожара, то бишь Красной площади, подле Неглиненских ворот Китай-города. Григорий Федорович Образцов, руливший в нем, выглядел усталым и я бы сказал каким-то заморенным. Да и реакция его на мое сообщение о назначении оказалась неожиданной: облегченно перекрестился. На меня он смотрел не враждебно, а скорее сочувственно. Глядя на него, у меня зародились опасения, что я слегка погорячился, взяв на себя чересчур много. Но я отмахнулся от них — авось управлюсь, и приступил к делу.

Поначалу я его изрядно разочаровал. Мол, прислан сюда отнюдь не на твою замену, а потому радоваться рано. Но и утешил, заверив, что отныне спрос за земские дела государь станет учинять с меня. Учитывая малые сроки, подробно вникать во всё я отказался, заявив, что займусь остальным на днях, а пока пусть поведает про основные занятия его конторы. Из длинного перечня обязанностей уловил: помимо ведения всей документации (здоровенные «дворовые книги», куда вписывался состав владельцев дворов и прочее), здесь рулили и тем, что мне требовалось — организацией работ по мощению и уборке улиц.

— Стоп! — остановил я его. — Вот с уборки и начнем, а то она совсем худо ведется. До чего дошло — сам государь….

Услышав о требованиях Годунова насчет чистоты на улицах Григорий Федорович поначалу возмутился, начав перечислять, сколько всего необходимо, а у него ни денег, ни людишек.

— Вот и дьяк Иван Салматов, кой в ответе за оное, о том тебе подтвердит, — добавил он под конец.

Очень хорошо, учитывая что сей дьяк мне весьма хорошо знаком. Помнится, именно с моей подачи Салматов занял это местечко, перебравшись на него из Пушкарского приказа. Не забыл я и его любимой присказки: «Мне чтоб порядок везде был и чисто кругом». О ней я, заглянув в его крохотный кабинет, справедливо именуемый чуланом (судя по размерам, иного названия он не заслуживает), и напомнил. Как, мол, насчет чистоты?

Салматов пожал плечами, заявив нечто неопределенное, дескать, не хуже, чем вчера. Ответ меня не устроил, и я потащил его с собой на прогулку по близлежащим улицам. Начали мы с Варварки, где я, ухватив дьяка под локоток, подвел для начала к церкви Варвары Мученицы, расположенной на углу, и, шумно втянув в себя воздух, проникновенно осведомился у дьяка:

— Чуешь, Иван Семеныч, какая вонища?

Салматов принюхался, последовав моему примеру, и несколько секунд, нахмурив брови, задумчиво прикидывал, затем смущенно прокомментировал:

— Дак чего там. Дело-то обнаковенное.

— Обнаковенным такое может быть у тебя во дворе, — возразил я. — Там ты бог и царь и хоть весь его грязью заполони, слова никто не скажет, но тебя поставили следить за чистотой и порядком на московских улицах….

— Дак я и слежу, — возмутился дьяк. — Приглядываю, чтоб поперек них возы не ставили, дабы проезду помеху не чинилась, гляжу….

Долго распространяться на тему, какой он замечательный работник, я ему не дал и, махнув рукой, мол, понял, понял, ткнул пальцем, указывая на ближайшую к нам свалку мусора:

— Это что?

— Кости, тряпье ветхое, вона дудка поломатая, а там, — начал он добросовестный перечень валявшегося хлама, но я вновь перебил его:

— Ты одним словом, Семеныч, одним словом. Ну? — Салматов молчал. Пришлосьподсказывать по складам. — По-мой-ка. Верно?

— А-а-а, — осенило его. — Ну ето да. Оно ведь чаво выходит. Ты, княже, из дальних краев приехамши, а тамо, известно, людишки не как тут, право слово, свиньи наши людишки-то. Эва, даже подле божьего храма и то…. Не-е, ей-ей, свиньи.

— Наши, — усмехнулся я и провел его чуть дальше, к английскому подворью. Дойдя до него, я ткнул пальцем, указывая на ближайшую свалку мусора. — А это кто навалил?

— Знамо, купчишки аглицкие, — Салматов негромко кашлянул в кулак и предположил. — Не иначе как под нас подлаживаются, чтоб не выделяться.

— Ну почему ж, — возразил я. — Ведут они себя точно так, как привыкли в своей стране, ибо именно в Европах и живут, чтоб ты знал, самые грязные свиньи, по сравнению с которыми москвичей можно назвать чистюлями.

— Да неужто? — удивился Салматов, наморщил лоб, озадаченно почесал затылок и вдруг просиял, расплывшись от удовольствия. — Вона как! Мы, выходит того, еще ничего живем-то, — и он, осекшись, недоуменно уставился на меня. — А-а-а… тогда на кой ляд ты мне енто показываешь?

— Того-ничего в сравнении с Европой, — уточнил я. — Да и то потому, что грязнее некуда. А если брать само по себе, то худо. Сам посуди. Когда у одной хозяйки посреди двора гора хлама высотой в три сажени, а у другой, по соседству, такая же, но в одну, ты ведь не назовешь последнюю чистюлей? Все равно грязь, пускай и поменьше, а от нее болезни всякие. Да и вонь страшенная…. Ну ты понял? — осведомился я, прочитав краткую лекцию о необходимости соблюдения элементарной гигиены.

Охотно кивавший в такт моим словам дьяк тоскливо пригорюнился.

— Да чего ж не понять-то? Знамо, за грехи ниспослано, — глубокомысленно изрек он.

Я хмыкнул. Хорошо повернул. Молодец. А главное, ничего делать не надо, ибо с господом спорить бесполезно — коль послал, страдай, но терпи. Ан нет, милый, не выйдет!

— Значит так. Придется тебе эти грехи замаливать вместе со своими подьячими, — Салматов вновь охотно закивал. — Но вначале согласно повелению самого Федора Борисовича Годунова разберешься со всеми помойками.

— Счесть их что ли? — не понял Иван Семенович.

— Убрать! — рявкнул я. — Да чтоб ни одной косточки, ни одной драной тряпки на московских улицах не осталось, начиная с Кремля и заканчивая Скородомом.

Дьяк незамедлительно впал в ступор. Выходил он из него мучительно долго и, наконец, умоляюще глядя на меня, промычал, бухнувшись на колени прямо посреди улицы:

— Помилуй, княже! Тады у меня все подьячие на следующий день разбегутся. Нешто им осилить таковское? — и он обвел рукой улицу, демонстрируя количество мусора.

— Осилите, — заверил я. — Но не вы, а… острожники. Вам же надо сделать следующее…

Инструктировал я Салматова недолго, огласив короткий перечень необходимого, а для надежности сунул ему в руки список с ним. Но у дьяка, оказывается, была отменная память. Когда я потребовал повторить, что надлежит сделать его подчиненным в самое ближайшие дни, он перечислил, не заглядывая в список и ничего не забыв из сказанного мною.

— Бочки здоровенные заказать — раз, — загибал он для верности пальцы. — Телеги прикупить, да упряжь конскую — два, на Конюшенном дворе из царских табунов лошадей выбракованных истребовать — три, места сыскать, куда бочки оные ставить, да прикинуть, сколь их потребно — четыре, конюшню поставить — пять, для ямины огромадной за Скородомом место выбрать….

Перечислив, он тупо посмотрел на загнутые пальцы, задумчиво покачал образовавшиеся кулаки, словно взвешивая их, и тоскливо осведомился:

— А выйдет ли?

— О серебре не твоя печаль, — отмахнулся я. — Об острожниках, чтоб не разбежались, тоже моя забота.

— Да я об ином, — отмахнулся он. — Ить кажный второй из лени до оных бочек не дойдет, и получится, яко свинствовали, тако и далее станут. Упрямый на Руси народец-то. Ежели упрется, ему хоть кол на голове чеши, а все без пользы.

— А мы, когда установим бочки и приготовим все для их вывоза, упрямцев по кошелям лупить станем, — невозмутимо пояснил я. — Хочешь и дальше свиньей жить, живи. Никто не мешает. Но тогда и плати. Поначалу полушку, на второй раз — деньгу, на третий — копейную, в четвертый — две….

— Неужто до рубля доведешь? — перебил он испуганно.

— Нет, на алтыне остановимся. Но за каждую кучу, — уточнил я, пояснив, что у бояр подворья большие, заборы тоже, места для свинства много и несправедливо за пять мусорных куч брать столько, сколько за одну.

— Объявить о таком легко, — закручинился он, — а поди выжми оную полушку. Умучаешься.

— А мы в указе упомянем, что если в сей день уплаты не последует, назавтра пеня удваивается, а послезавтра возьмем вчетверо.

— А опосля в восемь, — критично продолжил вслед за мной Салматов. — А далее в шестнадцать. Енто чего ж получится-то? Так не токмо меньших людишек разоришь, но и купчишки охнут, а бояре с окольничими….

— В восемь увеличивать не станем, — перебил я его. — Вместо того мы их… поставим на принудительные работы, связанные… с вывозом мусора. А для особо упрямых…, — я призадумался, но ненадолго, решив задействовать общественное порицание. — Девкам блудливым ворота дегтем мажут, верно? Ну а мы особые доски для нерадивых жителей заведем. В середине свинью намалюем, а внизу напишем: «Лик хозяина подворья». И эту доску каждому неряхе на тын подле ворот прибьем. А снять разрешим, лишь когда порядок наведет, да пеню выплатит. И коль без дозволения сорвет — ему снова пеня, да в три раза больше, чем за мусор.

— Все равно как-то оно, — неуверенно протянул дьяк. — Боюсь, не выйдет.

— Еще как выйдет, — уверенно заявил я. — Ты не забывай, что помои и прочую дрянь обычно выносят бабы, верно? Во-от, а платить за ленивицу придется ее мужику. Выходит, в каждом дворе, Иван Семенович, у твоих подьячих появится по добровольному помощнику. Мужик-то за свою бабу разок раскошелится, второй, а на третий он ее ухватит за косу и доходчиво растолкует, что куда надлежит выбрасывать. Уразумел?

— Дак не везде таковское возможно. Вон сколь близ церквей накидано. А Пушечный двор взять, а друкарню государеву? Про торговые ряды и вовсе молчу. И как с ними со всеми?

— Ничего страшного. В храмах — настоятелям поручим, пусть своими служками командует. Ну и скидку сделаем, с учетом того, что божье место. А в торговых рядах старшины купеческие станут управляться. У них не забалуют. Да и в прочих местах начальные люди имеются. С них и спрос.

— А ежели мужик вместо бабьей косы за саму бочку ухватится, да себе ее приспособит? Ну там, под огурцы али капусту. Либо разломает со зла, чтоб вдругорядь не ставили? Всякий раз новые покупать никакого серебра не хватит.

— За сохранность бочек спросим с тех хозяев, у чьего тына она поставлена, — отмахнулся я.

За разговорами незаметно дошли до хором, где проживал старший из братьев Романовых. Подле его владений мусорных куч насчитывалось аж целых пять. Пока я навскидку показывал Салматову, где лучше установить бочки, дворовые холопы, заинтригованные нашим пристальным вниманием непонятно к чему, стали выглядывать из-за ворот, скопившись человек до десяти. Глядя на них мне в голову пришла идея внести первый вклад в дело облагораживания столичных улиц. Чтоб наглядно. Ну а заодно, если кто-нибудь из собравшихся станет бузить, и кости разомну.

— Здесь кто живет? — громко осведомился я у дьяка.

— Дык известно кто, — проворчал он.

— Известно, — согласился я. — Судя по обилию дерьма, — и я брезгливо толкнул носком сапога какую-то тряпицу, торчащую из ближайшей кучи, — свиньи.

Салматов икнул и воззрился на меня с явным испугом. Ну да, слышать такое о подворье именитого боярина как-то непривычно. Даже из княжеских уст. И хотя к самому Романову мое замечание относилось косвенно, дьяка пробил пот.

Дворовые холопы восприняли мое заявление про свиней критично. В смысле выразили словесное несогласие, а кое-кто из особо смелых, не признав меня (одежонка так себе, простенькая, да и слуг рядом не видать), громко и нецензурно запротестовал, обильно уснащая свою речь «глаголами нелепыми», как здесь именуют матерные слова. Из остальной, в смысле цензурной, речи я понял, что нам с дьяком предлагается немедленно убираться куда подальше и впредь «тута не шляться», в особенности мимо этих хором, не то со мной непременно приключится нечто худое, ибо улица эта ихняя.

Я в перебранку вступать не стал, но своими действиями, каюсь, чуточку спровоцировал знатоков ненормативной лексики. Уж очень чесались руки пускай и таким опосредованным образом вернуть боярину часть долга. Скопилось, знаете ли. Не обращая на выкрики ни малейшего внимания, я пренебрежительно пнул ногой здоровенную грязную кость так, что она отлетела к самому тыну, испуганно затаившись между забором и краем последнего бревна мостовой, примыкавшего к нему, и проворчал:

— Пся крев.

Моя фраза по-польски сработала как надо. Крикуны полезли на разборки. Были они крепкие, наглые, но драться особо не умели. Гвардейцы, сопровождавшие меня на отдалении, заметив мой предупреждающий взмах руки, даже не вмешивались. А зачем, когда я и без них управился, одного за другим уложив лихую троицу атакующих подле тына, притом именно на кучу мусора. Лишь одному, самому настойчивому, первого раза не хватило и он, чуть прихрамывая, вскочил и ринулся на меня повторно. Но я сам виноват — сработал не в полную силу. Пришлось провести бросок через плечо по всем правилам и приложить его на бревенчатую мостовую порезче. Хватило.

— Ну вот, — прокомментировал я, удовлетворенно улыбаясь. — Теперь картина куда понятнее. Вон грязь с помоями, а вон и свиньи в ней роются.

Но на остальной народец побоище подействовало не отрезвляюще, а возбуждающе. И выкриками в мой адрес — разумеется, нецензурными — они не ограничились, вознамерившись приступить к более решительным действиям. Подметив блеснувшие кое у кого в руках лезвия ножей, я понял — пора заканчивать комедию. Все хорошо в меру — кости я слегка размял, а остальное как-нибудь опосля.

Повинуясь моей руке, поднятой вверх, два десятка гвардейцев моментально стянулись поближе. Зеленые кафтаны с нашитым на груди небольшим стилизованным изображением сокола (последняя новинка, введенная мною еще в марте для охранных сотен государевых покоев) были знакомы многим. Нет, вели они себя достаточно вежливо, я каждый день им об этом талдычил, суля в качестве кары немедленное изгнание, но без мелких стычек, преимущественно с боярскими холопами, все равно не обошлось. Правда, всего раза три, поскольку репутация защитников от ляхов изначально вызывала к ним дружелюбное отношение. Но хватило и трех, чтоб особо буйные поняли — с этими лучше не связываться.

Завидев их, дворня, опешила и замерла, а затем попятилась обратно к воротам.

— Стоять! — рявкнул я и кивнул одному из десятников. Тот со своими людьми мгновенно сместился им в тыл, перекрыв путь к отступлению. — Размяться решили?! Руки раззуделись?! Сейчас почешете. Вы тут горланили, будто это ваша улица. Не спорю. Но тогда придется вам, ребятки, привести ее в порядок. И немедля. А ну-ка….

Через пять минут холопы дружно трудились, старательно собирая слежавшийся мусор. Работали споро, понукать никого не потребовалось, и полчаса для приведения в порядок территории вдоль своего тына им вполне хватило. Но ею одной я не ограничился, приступив к наказанию за хамство и за спущенных собак. Деваться некуда и они поплелись наводить марафет возле соседей слева и справа, то бишь подле церкви Георгия на Псковской горке и собора Знаменского монастыря. У особо недовольных, что-то бурчавших себе под нос, я ласково поинтересовался:

— А ведь божий дом тоже на вашей улице стоит, так неужто откажетесь на благо всевышнего потрудиться? И не боитесь, что мои гвардейцы за таковское кощунство на вас епитимию наложат?

В чем она будет выражаться, я не пояснял, а они не спрашивали. Но угроза возымела свое действие — вкалывали как миленькие, хотя там им пришлось поработать основательно. Насчет религиозности русского народа спору нет — на высочайшем уровне, но свинячить подле храмов люди не считали грехом, а потому мусору хватало, притом застарелого, лежалого.

Дожидаться окончания работ я не стал. Для надзора вполне хватит гвардейцев и Салматова, а я, покосившись на приземистое мрачное строение тюрьмы, почти вплотную притулившуюся к Китайгородской стене, направился обратно на свое подворье, в надежде, что меня там ждет мой давний знакомец Игнашка Косой. За ним я еще поутру послал своих людей, должны были успеть отыскать….

Глава 12. И обличитель и… укрыватель

И точно, ждал меня Косой, или, как его вежливо величали в Костроме, Игнатий Незваныч Княжев. Это раньше, до нашего с ним знакомства в остроге, он был обычным дознатчиком, а если попросту, то наводчиком или жуликом на доверии — вызнавал у дворни, где их богатые хозяева хранят свои ценности, после чего…. Думаю, дальше объяснять не стоит.

Но в результате нашей с ним встречи, когда мы успели по разу выручить друг друга, его статус поменялся. Началось с замены прозвища. Узнав, к кому он запросто захаживает в гости, да вдобавок постигает грамоту, «коллеги» нарекли его Князем. Он и сам старался соответствовать новому положению, напрочь завязав с прежним «ремеслом». Правда, старых связей с воровским миром не утратил, благо, от него никто и не требовал сдавать властям «сурьезный народец», как он уважительно величал бывших дружков из числа воров.

Он же помогал мне вначале в Угличе, когда я выяснял подлинное происхождение Дмитрия, а затем принял участие в освобождении моего друга Квентина Дугласа. Дальше больше, и вскоре я уговорил его поехать со мной в Кострому, где он навел порядок в остроге, создав относительно приемлемые условия для арестантов. Гвардейцы, приехавшие из Костромы вместе с ним, рассказывали, что когда он на прощанье заглянул в острог, кое-кто из тюремных сидельцев, узнав об его отъезде, аж всплакнул.

Но сейчас мне от него требовались именно прежние связи, благо, что воры, с которыми он был ранее связан, насколько я знал, тоже неодобрительно относились к пролитию крови. «Серебрецо из земли вышло и взять его у зеваки незазорно, — приговаривали они, — а душу господь людишкам дал, потому отымать ее, самолично верша божий промысел — грех тяжкий».

С их помощью я и рассчитывал вызнать, откуда в Москве появилось обилие кровожадных татей, убивающих и режущих почем зря. Не могли же они взяться невесть откуда, тем более в начале весны я организовал хорошую зачистку всего города. Странно это.

Выслушав меня, Князь лениво отмахнулся и с усмешкой посоветовал:

— Ты бы мне помудрее задачку подкинул, а на оное я и так тебе отвечу, никуда не ходя. То боярские холопы гулеванят. Ну, из бывших. Государь-то покойный Дмитрий Иваныч подати за них велел платить, а кому оно по нраву. Одно время мыслили, царь образумится, но Семенов день все ближе, [926] платить никому не хочется, вот они их и того — вольную и пошел вон куды хотишь. А они эвон чего удумали — в ватажки сбились, ну и того, колобродят.

— Как холопы?! — опешил я, ожидавший услышать всякое, но такое. — А ты часом не ошибся?

— Не сумлевайся, княже. Я свое слово тож высоко держу, чтоб как и твое ценилось, на вес золота. А касаемо логовищ ихних, — он виновато развел руками и предложил: — Пожди малость, до вечера, а я с сурьезным народцем потолкую. Мыслю, подскажут. Они ж и сами пытались им пояснить, что негоже людскую руду почем зря проливать. Не водится у нас таковского. Опять же когда в Разбойном приказе рукава засучат, всем на орехи перепадет, и разбирать, кто чист, а у кого длани по локоть в крови, не станут. Не дело когда одни безобразничают, а спрос опчий, со всех.

— И как? Подсказали?

— Да куда там — и слушать не захотели, — сердито отмахнулся Игнатий. — Потому, мыслю, ныне сурьезному народцу с тобой, княже, по пути. Ништо, кого слова не берут, с того шкуру дерут. Умели безобразничать, пущай ответ держат. Мои знакомцы тож не ангелы, но вина на вину, а грех на грех не приходится — кровь они отродясь не лили.

— Ладно, татями мы займемся по особому плану, — отмахнулся я, — но у меня к тебе и еще одно дельце. Как порядок в костромском остроге наводил, помнишь? — Князь кивнул. — Теперь до московских тюрем черед дошел. Готов потрудиться?

Признаться, не ожидал получить отрицательный ответ, но именно его я и услышал. Причину Игнатий таить не стал — старые дела. Повязали его подельников ушлые подьячие из Нового Земского двора. Случилось это по осени, когда мы с ним находились в Костроме. На свободе остался один Плетень. Он-то и сообщил Игнатию при встрече, что некто Вторак, не выдержав пыток, назвал его имя.

— Стоит мне там появиться, как вмиг в острог сунут, — взмолился Князь.

Однако я оказался неумолим — надо и все тут. А чтоб не боялся, напомнил ему, кто с сегодняшнего дня там начальник. Без моего согласия его тронуть не посмеют, а я его никогда не дам.

— А ежели свод [927] учинят? Тогда и ты никуда не денешься, — упирался он.

— А я тебе… прощение у государя раздобуду, — осенило меня. — Вообще чист будешь. Значит так, чтоб через два часа был за Неглинной. Двор рядом с Кутафьей, напротив Никитской улицы, где….

— Да знаю я, как не знать, — уныло отмахнулся он. — А может….

— Никаких может, — отрезал я. — Родина требует и вся Москва на тебя уповает. И без опозданий….

…Андрей Иванович Гундоров, в отличие от Образцова, выглядел значительно упитаннее, самодовольнее и… тупее, полностью соответствуя своей фамилии. [928] Но спесь я с него сбил лихо, устроив разнос за худую службу. Засуетился князь, захлопотал, заявив, что немедля учинит своим дьякам с подьячими такую трепку, что им небо с овчинку покажется.

— Нет уж, теперь я сам этим займусь, — отрезал я. — Ну-ка, собери мне всех, кто отвечает за поимку татей.

Тот кивнул, но даже с места не соизволил подняться. Кликнув своего помощника дьяка Афанасия Зиновьева, он перепоручил все ему, но вначале учинил разнос, да как бы не посильнее моего. При этом Гундоров то и дело косился на меня — вижу ли его служебное рвение. Дьяк, опустив голову, уныло шмыгал здоровенным носом, сокрушенно кивал головой и отговариваться не пытался, хотя чуть позже выяснилось, что он к татям никаким боком. С первого дня окольничий поручил ему заботится об отсутствии пожаров, заявив, что остальное вовсе пустяшное, иные управятся. Но иные никак не хотели управляться, вернее не могли, и время от времени окольничий наезжал на Зиновьева — худо присматривает, никчемушный дьяк. А когда тот пытался навести какой — то порядок, снова получал по рукам, чтоб не лез не в свои дела.

…Признаться, не хотел начинать с рычания, но не понравилось благодушие, царившее на Новом Земском дворе. Пришлось пометать громы и молнии, вливая в них таким образом изрядную дозу служебного рвения. А что делать, если русский человек, словно аккумулятор, периодически нуждается в подзарядке бодрости, и розетка у всех в одном месте.

Но, памятуя о прянике (для достойных непременно должен иметься положительный стимул), посулил за успешный поиск укромных мест, где отсиживаются тати, по рублю. Причем сразу, на следующий же день после того, как оно окажется накрыто. Народ мгновенно оживился, а один, с чудным именем Забегай, лукаво заметил, что схрон схрону рознь. В одном могут оказаться два человека, а в другом десяток.

Ишь ты, дифференцированной оплаты труда захотел. Ну, будь по-вашему. Но чтоб не расслаблялись….

— Помнится, ловить татей — ваша обязанность, — напомнил я, хмуря брови. — Выходит, чья вина в том, что их развелось немерено? А за вину у меня спрос строгий, а длань тяжелая. И бью я всего два раза: первый по голове, а второй по крышке гроба, — и обвел всех суровым взглядом.

Народ притих, потупив головы. Очень хорошо. Значит, прониклись и осознали. А чтоб в другой раз не запрашивали лишку, внес изменения в оплату, отменив наградной рубль. И впрямь лучше по справедливости, а посему за каждого взятого в схроне душегуба жалую по гривне. Двадцать человек в нем сыщется — получи два рубля, трое — хватит и десяти алтын. Но срок кладу на поиски их убежищ малый — одни сутки. И если они до завтрашнего вечера ничего не найдут, то….

А договаривать не стал — угрюмо посопел, легонько постукивая кулаком по столу, и молча махнул рукой, давая понять, что совещание окончено и я их отпускаю. Иногда лучше оставить кое-что недосказанным, полагаясь на фантазию. Пусть сами себе нарисуют страсти-мордасти, которые с ними учиню — у них оно получится куда красочнее.

И снова к Гундорову.

Мою идею о выводе острожников на улицы — нечего сидеть, пусть потрудятся на общее благо — окольничий поначалу воспринял в штыки: «не по старине» и таковского отродясь никто не делал. Да и разбегутся они все до единого в первую неделю. Когда эти доводы не помогли, он сослался на… Годунова. Мол, натолкнулся как-то престолоблюститель на вереницу людишек, бредущую за подаянием, да так отчихвостил, несмотря на то, что Гундоров — князь и окольничий, месяц чесалось в одном месте. Потому их из тюрьмы вовсе никуда не выводят.

— И правильно отчихвостил, — согласился я. — Выглядели-то они, наверное хуже любого нищего, и вонял каждый, как десять питухов из кабака на Балчуге, — и я поморщился, невольно припомнив, как во время розыска арестованных поляков спустился в подклеть, забитую арестантами. Зрелище было не для слабонервных. Помнится, тех шляхтичей, что пошли вместе со мной, долго полоскало на крылечке.

— А как иначе? — удивился Гундоров. — Известно, в тюрьме сидят, а не в боярских палатах.

— Конечно, от такой беспросветной жизни и впрямь впору бежать очертя голову при первой возможности, — подытожил я, — Придется отныне к тюремным сидельцам помягче.

Андрей Иванович был иного мнения, но я и не пытался его переубедить. Пускай думает, как хочет, все равно будет по-моему.

Нет, нет, не стоит меня грубо оскорблять, обзывая демократом, либералом, гуманистом или того матернее, правозащитником. Чур меня да и всю страну от борцов за отмену смертной казни. Поверьте, если б в тюрьме действительно находились убийцы — слова бы Гундорову поперек не сказал и ни капли сочувствия не проявил. Они и не такие условия заслужили. Но ныне с ними на Руси поступают по справедливости — плаха и палач с топором. И к смертной казни приговаривают не одних убийц. Достаточно грабежа с пролитием крови и…. читай выше. Кстати, за три грабежа, пускай и бескровных, приговор аналогичен.

Получается отъявленных злодеев в нынешних тюрьмах вообще не водится. Ну, разве пара-тройка из числа несознавшихся, но их вычислит Игнатий. А остальные…. Думается, при смягчении их условий (приодеть, помыть, накормить как следует), навряд ли они побегут. Разве потом, когда наберутся силенок, через пару-тройку месяцев.

Но к тому времени я успею организовать пересмотр наказаний. Пока оно у всех острожников одно — бессрочная отсидка вплоть до… амнистии государя. А пожалует он ее или нет, и когда — загадка. Это не дело. Потому следует разработать новый указ, приурочив его к венчанию на царство Годунова. Нет, даже два указа. В одном будут названы конкретные сроки за конкретное преступление, а в другом имена сидящих долго и за мелочь, кого император всея Руси Феодор II Борисович жалует своей милостью и дарует вольную волю.

На появившегося Княжева окольничий покосился недоверчиво. Кто такой, почему сразу в дьяки, минуя подьячий чин?

— Так ведь и ты, князь, тоже сей чин перешагнул, — неосторожно ляпнул я.

О своей ошибке понял, когда тот возмутился не на шутку. Мол, нашел кого с кем сравнивать. Он, де, свой род от князей Стародубских ведет, от самого Ивана Всеволодовича, младшего брата благоверного князя Александра Невского….

Еле угомонил. Мол, все мы из одной землицы испечены, не забывай. Но мое раздражение было столь велико, что на его замечание: «не те песни поешь, князь», не удержался, заявив:

— Отныне на Земских дворах, как Старом, так и Новом, петь я доверю лишь тем, у кого голос хорош, даже если он отечеством непригож, а иных прочих, у кого с голосом худо, пока на подпевку поставим, а там поглядим, да со временем кое-кого и вовсе из хора выгоним. Не глядя на пращуров.

Гундоров затих, но ненадолго. Вторично он возмутился, когда узнал, что все суммы, предназначенные для арестантов, станут переходить в руки Княжева, минуя его собственные.

— Никогда таковского не бывало, — упрямо проворчал он, зло поглядывая на Игнатия. — Поначалу всю положенную из казны деньгу судье выдают, а он далее дьякам, а те уж подьячим.

— И дальше точно так же, — пожал я плечами. — Но с поправкой. Верховный судья Земского приказа отныне я, а значит, мне и серебро получать из казны, и далее его передавать. А коль оно предназначено исключительно для арестантов, отдам Княжеву, чего деньгу из рук в руки перекладывать? И тебе лучше, Андрей Иванович, хлопот меньше.

— Все пятьсот рубликов?! — возмущенно ахнул он. — Это на душегубов-то?! Да по ним плаха плачет, слезами обливаючись, а ты полтыщи!

— Не я, а казна, — невинно поправил я его. — И не на душегубов, а на людей. Между прочим, православных.

Но уступил Гундорову. Раз исстари заведено, пускай деньги переходят из рук в руки по цепочке, хотя и был уверен, что князь непременно отщипнет от полутысячи толику в свой кошель.

Помню я, как выглядели собранные для моего разноса подьячие. Одежонка драная, ветхая, сапоги худые, сносились давно, а кое-кто и вовсе в лаптях. Ну, босяки босяками. А ведь они — пращуры московской милиции, можно сказать, отцы-основатели будущего знаменитого МУРа.

Поначалу решил, что они так вырядились для маскировки, все-таки розыскники, ищейки, им к разным людям в доверие втираться надо, потому и… Но чуть погодя выяснил, что причина куда проще и банальнее — от безденежья они такие. Ныне еще ничего, раздали часть жалования по весне, на хлеб хватает, а до того, зимой, хоть ложись и помирай.

Слова про раздачу мне понравились — косвенная благодарность, поскольку именно я и настоял на Опекунском совете о выплате задолженностей государевым людям, но почему часть? Помнится, выплатили все полностью. Списки, как тут именовались выплатные ведомости, вопроса не прояснили — согласно им каждый получил сполна, до последней полушки. Подьячие мекали, блеяли, но на откровенность не шли. Ответ дал Зиновьев, правда, в завуалированной форме, посоветовав спросить о том князя Гундорова. Что ж, мне хватило и такого.

А уж коли он не гнушается обирать и своих людей, то, сдается, с казенными суммами вообще не церемонится, посему и от полутысячи не отщипнет — отломит, и не кусок — кусище. Но ничего страшного — пускай хоть уполовинит. Ему же хуже, а мне… легче. В смысле выгонять, ибо с таким начальником каши не сваришь. Куда проще поставить на его место Зиновьева. С пожарами-то в Москве и впрямь последнее время проблем не возникало, значит, дьяк управляется со своим делом успешно. Да и его люди оставляли куда лучшее впечатление, нежели остальные. Один внешний вид чего стоил — опрятные, чистые, и одежонка не сносившаяся. Значит, если и отщипывает у них, как прочее начальство, то аккуратно, малыми кусочками, а то и вообще ничего не берет.

Заодно и покажу, что шутить не собираюсь и намерен карать, не глядя на чины и титулы, благо, на сей раз я вправе так поступать — начальник Приказа одновременно является судьей и князю от моего приговора, в отличие от Шереметева, ускользнуть не удастся.

Но взял с Гундорова слово, что полученное от меня серебро он полностью и в тот же день, не мешкая, передаст Княжеву. А Игнатия, оставшись с ним один на один, я строго-настрого предупредил: без свидетелей деньги от окольничего ни в коем случае не брать и сразу в их присутствии посчитать полученное. Ну а далее завести себе приходно-расходную книгу, приставить к ней особого подьячего, и пускай тот заносит в нее каждую полученную и истраченную полушку. Но и тут не забывать контролировать правильность записей, а саму книгу хранить у себя, никому не доверяя. И еще одно. Если он получит от Гундорова не пятьсот рублей, а меньше, скандала не поднимать. Достаточно сказать мне, а остальное — не его забота.

— А ежели урвет часть?

— Вот и хорошо, — загадочно улыбнулся я. — Поверь, они у него колом в глотке встанут. И давай, пробеги по своим знакомцам из сурьезного народца, а то время поджимает.

Последнее вечернее совещание, касающееся уборки мусора, прошло организованно. Меня старосты и сотские знали хорошо, да и я их тоже. Мы ж с Федором встречались с ними в марте, и я всякий раз, вернувшись к себе на подворье, заносил в особую книжицу их имена, фамилии, прозвища, семейное положение и прочее. Словом, что удалось запомнить. Теперь мои записи пригодились. Когда цельный князь вопрошает, сделал ли первые шаги внучок или помогло ли лекарство, переданное его жене, да как она здравствует, такая забота, знаете ли, обязывает. Ну и репутация победителя ляхов сказывалась.

А потому, не взирая на то, что я затевал нечто неслыханное и на их взгляд никчемушное (и без того всю жизнь прожили, а вонь — пустяк, авось, принюхались давно), перечить мне никто не отважился. Да и вопросы задавали исключительно по делу. К примеру, как быть со… стадами.

Да, да, я не оговорился. Сам не раз видел, заглядывая к своим гвардейцам в одну из казарм, расположенную близ Чертольских ворот Белого города, как через них бредет на выпас коровье стадо. А вы говорите — Москва. Но Годунов потребовал привести в божеский вид эту здоровенную деревню, значит, будем приводить….

Словом, обговорили мы, кому подбирать навоз на дорогах.

Правда, покладистыми оказались одни «черносотенцы», а представители белых слобод поначалу заартачились. Мол, они от посадских повинностей освобождены, а потому не с руки им это, а то сегодня одно поручат, завтра второе, а там пошло-поехало. Меж тем от уроков [929] их никто не освобождал.

— Вы ж не за кем-то, а за собой убираться станете, — веско ответил я. — А коли так, какая это повинность? Разница лишь в том, что вашим бабам с помоями и прочей дрянью надо их не под забор вывалить, а пройти лишних пять-десять саженей до бочки, и все.

Кажется убедил. Фу-у…

А теперь, дождавшись Князя, сообщившего о двух логовищах, разработать план предстоящей операции и вперед, в Сретенскую слободу, к заранее предупрежденным стрелецким головам. Я не поскупился, задействовав аж два полка. Зато хватило людей, чтобы выстроить возле обоих бандитских укрытий три кольца оцепления. И не зря. В ту ночь, ставшую для каждого второго татя последней в жизни, работы хватило для всех, начиная с моих спецназовцев и заканчивая стрельцами, стоящими в последнем третьем кольце. Удалось-таки нескольким особо ушлым бандюкам просочиться по заранее прорытым подземным ходам через два стрелецких круга, а вот на третий они никак не рассчитывали.

Сработали мы надежно — не ушел никто. Среди моих людей погибших не имелось — двое легкораненых и все. Зато у бандитов семеро убитых, и столько же арестованных — трое с ранами, а остальные с изрядно намятыми боками. Глядя на последних, я поневоле вспомнил Россию двадцать первого века и пришел к выводу, что и в этом отношении порядок здесь гораздо лучше. Никто не заставляет стражей порядка отписываться за каждого покойника, тратя кучу собственных нервов и тонны бумаги, ибо в отношении всех покойных бандюков действует одна краткая формулировка: «Во пса место», то бишь собаке собачья смерть. Сдох и славно. Да еще похвалят того, кто убил. Мол, молодец, не растерялся, не упустил татя.

Правда, поутру я получил очередной нагоняй от престолоблюстителя. Оба логовища располагались недалеко от Кремля, и выстрелы слыхали все обитатели царских покоев. Разумеется, Марина Юрьевна не упустила случая ехидно осведомиться у Годунова, когда, наконец, князь Мак-Альпин займется татями. Вроде обещал, а на деле выходит хуже прежнего. Раньше-то хоть резали, а ныне и вовсе за пищали взялись, да такую пальбу учинили, она потом всю ночь уснуть не могла.

Угомонил я Федора быстро. Стоило мне поведать ему, сколько бандитов больше никогда не смогут грабить прохожих, как он сменил гнев на сдержанную милость, но спасибо так и не сказал. Да и известие, что эта операция далеко не последняя, он воспринял с кислой физиономией, настоятельно порекомендовав впредь пользоваться исключительно арбалетами.

— Непременно, — кротко пообещал я. — И татям твои слова передам, а то не дай бог снова разбудят наияснейшую.

Он крякнул, поняв мою издевку, но ничего не ответил, вяло махнув рукой — мол, ступай себе, пока он добрый. И я пошел, благо, дел невпроворот. Предстояло заглянуть к боярину Нагому — не Салматову же договариваться с ним о лошадях, не тот уровень; посмотреть место, выбранное для общегородской свалки; заехать к Головину и получить по боярскому приговору выделенную тысячу; встретиться с дьяками и подьячими из Разбойного приказа — авось сыскали хоть одно бандитское лежбище; поговорить с Игнатием, чтоб не расхолаживался, ибо острожники острожниками, а о поисках головорезов забывать не след. Одна снежинка еще не снег, а одна «малинка», в смысле два найденных лежбища с семью душегубами в каждом, не конец разгула бандитизма. Да и с объезжими головами провозился изрядно. Деваться некуда — они ж, можно считать, и впрямь мною назначены, потому и курсы повышения квалификации мне с ними проводить. У меня и самого знаний не ахти, но с учетом их уровня нашлось чем поделиться, дабы впредь до подобного в столице не дошло.

Словом, возни хватало, и последующие дни я крутился-вертелся как белка в колесе, стараясь как можно быстрее все сделать, заодно решая и возникающие на ходу проблемы. К примеру с рабочими по вывозу, ибо затребованное Салматовым количество оказалось в полтора раза больше, чем общее число арестантов. А нанимать недостающих со стороны — никаких денег не напасешься.

Но я нашел выход. Вон какую уйму народа на правеже ежедневно охаживают батогами за неуплату смехотворных сумм. Их-то я и привлек на работы сроком на год, выплатив истцам из казны их долги. Разумеется, заполучив предварительное добровольное согласие самих должников-ответчиков. Но с этим оказалось проще всего. Еще бы. Батоги, то бишь палки толщиной с палец, с кнутом не сравнить и даже плетям они уступят, но сами по себе вещь малоприятная, если не сказать больше. И когда открылась возможность избежать ежедневного лупцевания в течение месяца (это срок правежа), от желающих отбоя не было. Правда, отбирать я велел лишь из числа тех, кто должен не более пяти рублей, иначе государю убыток.

К четвертому дню, то есть к середине оговоренного срока я добился основного: бочки расставили, подводы заготовили и даже проблему с яминой практически решили, отыскав уже готовую. Но с последним заслуга не моя — Салматова. Вовремя он вспомнил про Сходненский ковш — здоровенное ущелье глубиной метров сорок, не меньше, прорытое рекой Сходней. Дьяк же организовал и население местных деревень, дабы крестьяне прорыли для нее отводку. Хорошо, река неглубокая и извилистая — спрямили русло и все, управившись за три дня. Сами работы обошлись мне в пустячную сумму — каких-то двадцать рублей.

И пошло-поехало. В оставшиеся три дня мне оставалось приглядывать, да вовремя поправлять, когда у кого-то что-то на первых порах не ладилось с уборкой и вывозом мусора.

Процесс поимки душегубов тоже шел своим чередом. Обнаруживали и накрывали логово за логовом, схрон за схроном. Общий «улов» ночных операций выглядел весьма впечатляюще: двадцать четыре покойника, пятнадцать раненых и двадцать семь взятых невредимыми, для последующей публичной казни. Итого: пять с половиной дюжин мерзавцев. Всех или не всех удалось обезвредить — трудно сказать. Некоторые, поняв, что дело пахнет жареным, успели сбежать из Москвы, кое-кто затаился, лег «на дно», но главное — в столице стало гораздо спокойнее.

Кстати, один из ушлых подьячих Разбойного приказа, тот самый Забегай, увидев Игнатия, опознал его. И не просто опознал, но с пеной у рта убеждал Гундорова, что это — тать, о чем окольничий, не скрывая торжествующей ухмылки, незамедлительно сообщил мне.

Но обошлось. Сумел я убедить подьячего, что он ошибся и спутал, а на самом деле почтенный дьяк Игнатий Княжев, приехавший из Костромы, не имеет ничего общего с пройдохой и дознатчиком Игнашкой Косым. Ну да, похож, кто спорит. И рост, и повадки, и глаза у них косят одинаково, но это внешнее сходство, не более, а души у них совершенно разные.

Сдался тот не сразу, умоляя меня провести свод Княжева с его подельниками, но я отверг его предложение. Мол, своим людям я верю без всякого свода, а кроме того у Игнатия Незваныча крайне много дел. Как-нибудь потом, в другой раз, на ту осень, годков через восемь. И вообще, парень, тебе что, помимо поиска Косого искать больше некого? Ах, есть. А кого? Ох, ничего себе. Так ступай немедля! Как быть с Косым? Это ты Княжева имеешь ввиду? А никак. Он-то в отличие от перечисленных тобой никуда не денется, тогда к чему торопиться? И вообще, коль дал промашку, спутал, имей мужество признаться в своей ошибке. Это не страшно, не ошибается тот, кто ничего не делает, и я тебя прощаю, даже награждаю… за настырность. Молодец, что не боишься перед начальством правоту свою отстаивать, когда сам в ней уверен. Быть тебе в скором времени дьяком, а сейчас жалую тебя серебряным перстнем… за ретивость. И все, хватит на этом, не то осерчаю. Иди ищи остальных татей.

А Гундоров… Да мало ли что скажет бывший проворовавшийся окольничий. Сам в татьбе уличен, потому и злобствует на моих людишек, кои в отличие от него честные и в государеву казну загребущие лапы не суют.

Правда, едва узнав о том, что я его не просто снял с должности, распорядившись провести дознание всех его неблаговидных делишек, но и собираюсь упечь его в острог, бояре вновь встали на дыбки — исстари таковского не бывало. И вообще князь не кто-нибудь, но из славного почтенного рода. Его предки…

Однако на сей раз я уперся, поддержанный Годуновым. Вовремя я напомнил престолоблюстителю о Головине, который был аж боярином и тем не менее за аналогичное деяние оказался приговорен к смертной казни. Да и другим высокопоставленным ворюгам острастка будет. Пусть на примере Гундорова прочие запомнят — никакая знатность в случае чего их не спасет. В конце концов у нас не Россия двадцать первого века, а посему неприкосновенность ни для кого вводить нельзя, чревато оно. Специфика у нашей страны не та.

Договорились мы с престолоблюстителем на компромиссе. Пока идет следствие — Гундоров пребывает в остроге, дабы не смог зачистить следы своих преступлений, а далее поглядим. Такой вариант меня вполне устраивал — в моих силах растянуть следствие не на один месяц.

Но и тут получилось не совсем хорошо. С окольничим-то я добился своего, но в амнистии Игнатию Федор мне отказал. Мол, коль уж князя, который всего-навсего сребролюбец, в тюрягу, то человека, напрямую связанного с татями, прощать нельзя тем паче. Единственное, чего удалось добиться, так это отсрочки. Пришлось пообещать, что я возьму в свои руки расследование его преступлений и выяснив все до конца, доложу о них престолоблюстителю. Далее на его усмотрение.

Но я не отчаивался. Учитывая, что следствие по Княжеву я могу вести с какой угодно скоростью, значит времени у меня в запасе вагон и маленькая тележка. Будет венчание на царство, а вместе с ним и амнистия, тогда-то и напомню Годунову об Игнатии.

Вот только заключительные слова Федора мне не понравились….

— Неприкосновенных не должно быть вовсе. Ни к чему они, — многозначительно произнес он, ставя финальную точку в разговоре об амнистии и сурово глядя на меня.

И хотя речь велась о Княжеве, но коль сказано во множественном числе, получается, престолоблюститель имел в виду не одного его.

А кого еще?….

Глава 13. Ату его, ату!

Признаться, о последующих заседаниях Малого совета, на которых мне вновь пришлось сидеть после выполнения поручения Годунова, и рассказывать не хочется. Но для того, чтобы пояснить, как меня угораздило растерять практически все, придется.

Честно говоря, по знакомым оскаленным рожам я не больно-то соскучился. С превеликим удовольствием и впредь бы их игнорировал, но увы… Срок уважительной причины закончился, тишины с порядком в Москве я добился, чистоты тоже. Правда, последней лишь относительно, но лиха беда начало. Процесс-то пошел, по каждому клочку земли жестко определено, кто именно отвечает за его чистоту, кому платить штраф за мусор. Никого не забыл, на всех обязанности возложил — на хозяев дворов и настоятелей храмов с монастырями, на старшин купеческих сотней и руководство слобод. Годунов, когда я доложился ему, предложив прокатиться по столице и убедиться в том лично, посмотрев на Марину, досадливо отмахнулся, заявив, что и без того мне верит. И снова ни спасибо, ни доброго слова. А Мнишковна тут же сладеньким голосом пропела:

— Свои оплошности князь, ты исправил, спору нет. Одного не пойму, отчего ты с самого начала над тем не потрудился? Почему дожидался, чтоб сам государь на оное свое внимание обратил, будто у него поважнее дел нет?

Красиво выдала, ничего не скажешь. Моим же салом, да мне по мусалам. Ай, молодца девка! На такое и достойный ответ не вот найдешь. И впрямь: раз сделал — значит, мог. Тогда почему сейчас, а не раньше?

На какой-то миг стало так тоскливо на душе, хоть волком вой. Получается, вкалывал я, вкалывал, и все прахом!

Напрасно все! Я строю над провалом!
В единый миг все может обратиться
В развалины. Лишь стоит захотеть
Последнему, ничтожному врагу
И он к себе царево склонит сердце… [930]
Впрочем, о чем я? Марина Юрьевна — враг не из последних. И оставалось пробормотать (не оставлять же за нею последнее слово), что лучше поздно, чем никогда. Зато теперь в Москве, по сравнению с всякими прочими городишками вроде Лондона, Рима, Парижа, Варшавы, Кракова и Самбора, на улицах несусветная чистота.

Но сравнял я счет всего на пару часов, поскольку, вызвав меня к себе после обеда, когда Федор почивал, Марина прямо с порога заявила:

— А не больно-то кичись, князь. Лучше отставь свой гонор, да поклонись мне в ноги и сказывай Федору Борисовичу, что я тебе повелю. Али ты помыслил, будто ныне вины своиполностью искупил? Ан нет.

— В писании сказано, кто бросает камень вверх, бросает его на свою голову, и коварный удар разделит раны, — мрачно предупредил я ее. — А еще говорится, кто роет яму, сам упадет в нее, и кто ставит сеть, сам будет уловлен ею.

— Никак грозишься? — недовольно поджала губы Марина. — А ведешь ли, что стоит мне пальцем шевельнуть и от тебя мокрое место останется, ровно от мухи раздавленной.

— Судя по моим габаритам я больше на медведя похож, — не пожелал промолчать я. — Придется не пальцем, рогатиной шевелить. Да и получится ли? У меня лапы крепкие, извернусь да сломаю. И как тогда?

— Ведаю, увертливый ты, — кивнула она. — Потому я их для тебя ажно две припасла. Одной не завалю, другой достану. До вечера тебе последний срок подумать, а завтра на сидении в Малом совете, коль покаешься, знак мне дашь — я пойму. Ну а коли нет — не взыщи.

И, криво усмехаясь, осведомилась, не запамятовал ли я про свое обещание насчет песен, а то ей нынче что-то заскучалось, посему хотелось сегодня вечерком послушать шкоцкого баюнника.

Ну и зараза! Вначале в помоях с ног до головы искупала, а я ее развлекай. Я хотел вежливо пояснить, что проблема со струнами пока не решена, но передумал. Она ж только и ждет моего отказа, а потом пожалуется Федору, как князь Мак-Альпин ее послал. И оно мне надо? Нет уж: вы хочите песен — их есть у меня. И такое спою — надолго запомнится. Да и для престолоблюстителя подыщу подходящее.

И я ответил согласием. Мол, струны вчера куплены и установлены, сам сегодня хотел предложить государю усладить свой слух моими песнями, и непременно приду. Слово я сдержал и вечером появился в палатах с гитарой. Но сомневаюсь, что песня Высоцкого «Притча про правду и ложь», с которой я начал свой маленький концерт, понравилась Годунову. Чересчур явные намеки в ней имелись. Улыбка с его губ слетела где-то после третьего куплета.

— …Правда смеялась, когда в нее камни бросали, — пел я, глядя, как все сильнее и сильнее хмурится престолоблюститель, и наивно полагая, что мне оно на пользу, ибо до человека начинает доходить истинное положение дел.

— Кстати, навесили правде чужие дела…, — старательно выводил я, не сводя с него глаз и ликуя в душе: «Неужто подействовало?!» Владимир Семенович, конечно, гениальный поэт, но чтоб столь быстро?

Пока исполнял многозначительную концовку — «голая правда со временем восторжествует…» — продолжал неотрывно смотрел на Мнишковну, которая была вне себя от злости.

— А повеселее у тебя ничего нету, князь, — скривив губы, осведомилась она, едва я закончил.

Ах, тебя развеселить надо? Изволь, найдем. У Высоцкого на любой вкус имеется. И я, недолго думая, затянул «Песню про вепря», тоже содержащую в себе кое-какие ассоциации. И насчет бывшего лучшего, но опального стрелка, и о его препирательствах с упрямым королем, а вепрь меж тем ошивался возле самого дворца…. Но на сей раз, судя по беззаботной улыбке Годунова, мои намеки ускользнули от него.

— Трубадуры обычно про рыцарей поют, да про прекрасных дам, — не удержалась от критики Марина по окончании песни. — А ты невесть чего.

Так тебе дам с рыцарями подавай?! Ну заполучи напоследок! И я залихватски затянул про барона Жермона, отправившегося на войну. На Годунова я поглядывал, лишь когда речь шла о самом бароне, зато остальное время не сводил глаз с Марины. Особенно когда повествовал про проказы его развеселой женушки, которой помогали не скучать маркиз Парис, виконт Леонт, сэр Джон, британский пэр, и конюх Пьер.

Мой недвусмысленный намек на торопливо сброшенный Мнишковной траур (и трёх месяцев не прошло со дня гибели ее супруга), а заодно и на ее потуги срочно завести ребенка от кого ни попадя, она, судя по губам-ниточкам, прекрасно поняла. Но выдержки стерпеть и ни разу не перебить хватило.

Сдается, яснейшая решила высказать все критические замечания позже. И я угадал — так оно и вышло. Едва я взял последний аккорд, постаравшись рвануть струны, чтобы одна из них лопнула (наглядная отмазка от последующих концертов), как Марина взорвалась. Мол, довелось ей слыхивать, как в иных странах люди из благородного сословия берутся за лютни для услаждения прекрасной дамы, но до такого непотребства не доходят. Сдается, и на Руси не каждый скоморох отважится на таковские песни перед своим государем.

Бедный Федя попытался вставить словцо в мою защиту, но куда там. Озлившаяся Мнишковна слушать ничего не желала. Я тоже помалкивал, согласно кивая, но с таким видом, что было видно: плевать я хотел на твою критику. Да, я — гусляр, скоморох, кощунник, бахарь, и вообще назови хоть горшком, только в печь не ставь, а и поставишь, мне на это чихать. Равно как и на тебя, дорогая наияснейшая. И знаков ты никаких от меня не дождешься, ибо я служу государю, а не тебе. Прислуживаться же и вовсе никому не стану.

Расплата наступила наутро, на очередном совещании. Вновь все понеслось по старой схеме: невинное, можно сказать, деловое начало, а затем Годунов поднимал меня, желая узнать мнение князя Мак-Альпина. Случалось, он забывал, но подсказывала Марина. И ведь как хитро поступала чертовка. Если она чуяла, что я могу, пусть и скрепя сердце, но согласиться с остальными, ибо вопрос не принципиален и не больно-то существенен, она помалкивала. Но стоило ей подметить, как я морщусь от очередного бреда сивой кобылы, как она произносила фразу, ставшую чуть ли не традиционной:

— А яко о том мыслит князь Мак-Альпин?

Это становилось началом очередной экзекуции. Я поднимался и говорил, что думаю. А потом приходила моя очередь слушать, что думают остальные. Не о вопросе — обо мне самом. Словом, жизнь у меня пошла, как у карася: весь мокрый, вокруг одни щуки и что ни проглотишь — вмиг дергают за леску. Пару раз мелькала мысль схитрить, согласиться, но язык не поворачивался — как назло предлагали такие несусветные глупости, что оставалось за голову схватиться.

Не мог я их поддерживать, никак не мог.

Вот что, к примеру, изобрел для поправки благосостояния царской казны Романов, заявивший, будто надо понизить содержание серебра в копейке. Мол, стоит начать делать из «скаловой гривенки», то есть половины фунта, не триста копеек, как прежде, а шестьсот, и все — доходы сразу увеличатся вполовину. Для начала же, дабы побыстрее их извлечь, следует заняться перечеканкой ефимков, назвав их рублями. С одного этого казна вмиг получит десятки тысяч. А со временем можно и вообще заменить всю монету медью. Выплаты же всех податей требовать старой доброй серебряной деньгой.

Финансист хренов! Он, значит, умный, а народ сплошь и рядом идиоты. Не-ет, верно сказал какой-то мудрец, что даже светлые помыслы дурака всегда отбрасывают черную тень.

Нет, сама по себе мысль насчет медной монеты неплохая, но внедрять новшество надо совершенно иначе, чтоб народ мог всегда свободно разменять медяки на серебро. Более того, для упрочения доверия к новым деньгам, надо потребовать от людей противоположное: не меньше трети податей, а в первые пару лет половину, выплачивать именно медью.

Правда, в этом случае государство, останется честным, но не получит навара. Зато в случае реализации предложения боярина, явственно припахивающего банальным жульничеством, кратковременная выгода вскоре сменится инфляцией. Самом Годунов — в довесок — получит взрыв народного негодования. Впрочем, что я? Скорее всего, бунт приключится гораздо раньше, спустя считанные месяцы с того момента, как государство станет расплачиваться перечеканенными ефимками, выдавая их за полновесные рубли.

И мне соглашаться с этой аферой?! Да ни за какие коврижки!

Но краткий курс экономического ликбеза, проведенный мною среди бояр и окольничих, проку не дал. В суть моих пояснений никто и не пытался вникать. Разве Власьев, ставший чуть ли не единственным слушателем. Как ни странно, внимал мне и Татищев. Да и позже, вопреки обыкновению, он не полез в атаку на меня — никак уразумел. Остальные же во время моих пояснений насмешливо усмехались и неодобрительно ворчали, либо сурово качали головами, вполголоса переговариваясь с соседями. О чем? Да по стандарту: «сызнова князь супротив опчества пошел» и, само собой, «не желает порадеть государю».

Стало быть, ату его, ату!

И когда Годунов осведомился, кто еще хотел бы поведать словцо, с мест вскочило сразу несколько человек и началась очередная травля медведя. Поначалу мне пояснили, что я не прав, хотя без конкретики: в чем именно. Затем, насколько серьезно я заблуждаюсь. После следовали куда менее учтивые догадки, отчего я «супротивничаю». Ну а в конце, не стесняясь в выражениях, откровенно начинали катить очередную бочку, вплоть до моих недобрых умыслов супротив Федора Борисовича.

Каких только обвинений я не услышал в свой адрес за эти дни: в корыстолюбии, властолюбии, гордыне…. Не человек, а сплошной смертный грех. Всех черных сторон своего характера не упомню, но об одном скажу, оно наособицу. Сподобился на него боярин Степан Степанович Годунов. Выступив вроде бы в мою защиту, он заявил, что у меня нет злых помыслов, а вся беда заключается в моем… скудоумии. Ну не понял я своей тупой головушкой всех выгод от реализации идеи Романова. И выжидающий взгляд в мою сторону.

Увы, я оказался глуп и не принял его безмолвного предложения покаяться.

Что любопытно, Никитичи, Романов и Годунов, и сами перестали встревать, и внимательно следили, чтобы пламя над костром, на котором меня в очередной раз поджаривают, не вздымалось чересчур высоко. Помнится, читал я в свое время, что испанские инквизиторы особо злостных еретиков предпочитали сжигать на мокрой соломе, дабы тот подольше помучился. Так и они. Едва накал страстей превышал определенный уровень, как они незаметно гасили его, увещевая особо рьяных горлопанов:

— Ну-у, ты, Иван Борисович, излиха сказанул.

— Перебрал ты, Иван Иванович, как есть перебрал.

Зато Марина Юрьевна, радостно возбужденная от долгожданной возможности отомстить, да и всеобщий азарт ей передался, время от времени самолично подключалась к общему хору. Ай, Моська, молодец. Да как заливисто тявкала — заслушаешься.

Именно она и стала автором очередного обвинения, касающегося… гибели Дмитрия. Да, да, оказывается, главный виновник его смерти тоже я. Не дал я ему времени поддеть бронь под одежу, вот и приключилась с ним беда. И на коня сесть я не позволил, а ведь будь он в седле, непременно сумел вырваться за пределы Кремля. Да и позже, во время прорыва, я сознательно отрядил на его сбережение десяток, да и то, поди, из неумех, а следовало лучших, и не меньше полусотни.

Мало того, в заключение она упомянула о моей вине в «утере юного государя», как Мнишковна деликатно назвала свой мифический выкидыш. Мол, не случайно я приставил к сбору целебных трав каких-то безграмотных русских баб, кои толком лечить не умеют.

Я собрался вступиться за свою ключницу, могущую, по моему мнению, дать кое в чем сто очков вперед всем царским медикам, не взирая на их хваленые университеты, но не тут-то было. Марина не просто упомянула мою Петровну, но с доказательствами. Дескать, чуть ранее князь ей доверил раненых секретарей покойного государя братьев Бучинских, и каков результат? А он плачевный. Одного, Станислава, травница князя вовсе залечила до смерти, да и второго, Яна, ждала та же плачевная участь. Хорошо, его вовремя отняли у нее и благодаря царским медикам он полностью выздоровел.

А коль ей в том веры нет, пожалуйста, можно выслушать самого Бучинского. Она повелительно хлопнула в ладоши и в дверях Передней комнаты как по мановению волшебной палочки появился Ян. Шел он к Мнишковне, ни на кого не глядя, и, встав подле, начал свое скорбное повествование о том, сколь плохо он себя чувствовал, пока его лечила моя Петровна. А те настои, коими она его поила, посейчас стоят у него в горле, уж больно горьки. И с каждым днем ему становилось все хуже и хуже. Если бы наияснейшая, почуявшая неладное, не прислала к нему одного из своих лекарей, почтеннейшего Арнольда Листелла, скорее всего он навряд ли стоял ныне тут, рассказывая все это.

— Вот так, — подытожила Мнишковна, отпустив Бучинского восвояси и вновь устремилась в атаку на меня. По ее словам и гибель Дмитрия, и выкидыш, в совокупности являются звеньями одной логической цепи. Вначале князь, воспользовавшись удобным случаем, погубил одного государя, затем, якобы из экономии серебра, изничтожил в утробе второго.

И финальный аккорд:

— Чья ныне очередь не ведаю, но догадываюсь, — и она намекающе уставилась на Годунова.

Тот сидел красный, как рак, крепко вцепившись побелевшими от напряжения пальцами в подлокотники кресла, но молчал. Признаться, молчал и я. Слишком все неожиданно. Помнится, Федор некогда ляпнул что-то похожее, но у нас с ним была беседа тет-а-тет, а тут публичное обвинение, вот и не нашлись нужные слова. А Марина, пользуясь этим, ехидно осведомилась:

— Что, князь, нечего сказать в свое оправдание?

— Тебя послушать, наияснейшая, я и Христа распял, — огрызнулся я.

Врасплох ее моя фраза не застала.

— Если б проведала о том, ничуть бы не удивилась, — поджав губы, надменно заявила она. — Уж больно легко ты веры меняешь. Совсем недавно лютеранином был, а ныне, чтоб власти на Руси угодить, в православие перешел, да и то, ежели судить по словам владыки Гермогена….

— Ну, довольно! — резко перебил ее Годунов.

Мнишковна от неожиданности осеклась, удивленно уставившись на Федора. Очевидно, этот его возглас в первоначальный план не входил. Прочие тоже притихли. Но дальнейшая речь престолоблюстителя меня разочаровала. Хмуро покосившись в мою сторону, он отделался заявлением, что нельзя промахи князя, могущие приключиться с каждым человеком, считать злыми умыслами. Да и старается он. Эвон, на улицах и впрямь куда чище стало, да и татьбу изрядно утишил. К тому ж сегодня вроде собирались обсуждать не Мак-Альпина, но предложение боярина Романова, и отвлекаться от него не след.

Кстати, как ни удивительно, но моя аргументация в конечном итоге всякий раз находила отражение в конечных решениях. То есть, не взирая на травлю, мой ученик продолжал меня внимательно слушать и мотать на ус, признавая мою правоту. Правда, перед тем, как Власьеву (происходило это на следующее утро) зачитать окончательный текст, который должен был пройти утверждение Боярской думы, Годунов вставал и пояснял, отчего он решил именно так, а не иначе. Использовал он при этом собственные доводы, а если и прибегал к моим, то излагал их иными словами. Разумеется, на меня он не ссылался. Я не обижался, считая, что главное — результат, а кто станет его официальным автором не суть важно.

Но так длилось недолго, а затем….

Глава 14. Достали!

Началось с того, что Федор объявил о своем намерении заложить в Москве аж четыре православных храма. Один, самый главный, Святая Святых, по образцу иерусалимского храма Гроба Господня, собирался воздвигнуть в Кремле еще старший Годунов, поэтому младший считал себя обязанным воплотить в жизнь отцовскую задумку. А заодно он решил возвести еще три: в честь нового святого страстотерпца Бориса Федоровича, второй посвятить Дмитрию, а третий — Михаилу Архангелу, даровавшему Руси блистательные победы над свеями и ляхами.

И на сей раз, как я ни доказывал, что в казне денег шаром покати, ничего не получалось. Меня никто не слушал, тыча пальцем в Головина, а тот, донельзя довольный от возможности показать свою значимость, благодушно кивал, утверждая, что хоть и тяжко, но изыщется серебрецо на богоугодные дела. Кстати, главными инициаторами этих «строек века» стали Гермоген и…. Мнишковна, о которой казанский митрополит по слухам отзывался исключительно с похвалой, как о «дщери боголюбивой и праведной».

Хотел я в тот же вечер заглянуть к нему в Запасной дворец, но не вышло — приехал Алеха. Наконец-то! Застать-то его по весне на берегах Волхова, где он руководил бригадой по заготовке бревен для будущих кораблей, у меня не получилось — он укатил в Домнино. Жена Юлька должна была родить, вот он и обеспокоился. Но объем проделанной работы впечатлял, да и организовал бывший детдомовец хорошо — и без него вкалывали на совесть.

Ныне он приехал, чтоб и похвастаться пополнением, и доложить об успешной весенней посадке заморских овощей. Более того, на следующий год, если этот принесет нормальный урожай, под картошку с кукурузой и помидорами надо подыскивать открытые поля — не вместятся они в теплицы. И подыскивать их в местах потеплее, чтоб упаси бог не померзли.

Ну и разумеется, попросил у меня денег. Кончились они, а ему надо платить и бригадам лесорубов, да вдобавок приспичило построить механическую лесопилку.

— Сил нет глядеть, как народ мучается, бревна вдоль распиливая, — пожаловался он мне, — вот я и придумал. Пусть сама река наяривает. Ей богу, раз в сто быстрее получится! Но строительство хороших денег стоит. Да я тут все посчитал.

Я покосился на листы, протянутые мне, на цифры в них. Что и говорить — смета впечатляла. Денег для такого дела было не жаль, но зло взяло. Почему я должен их выкладывать из собственного кармана?! Но это полбеды, а ведь может статься, что и сам флот при нынешнем положении дел окажется никому не нужен. Им ведь вместо картин иконы подавай, вместо звезд — свечи с ладаном, а вместо кораблей — церкви, и в Малом совете вообще откажутся от этой дорогостоящей затеи, особенно с учетом того, что предложена она князем Мак-Альпиным. И Годунова уболтают. Дескать, на самое святое денег нет, а я про какой-то флот вякаю.

И деваться некуда — в одиночку всех не переспоришь, не переупрямишь. А ведь не мне эти новины нужны — всей Руси, тогда какого черта! Словом, так меня достала эта безысходность, что на следующий вечер я подался к престолоблюстителю совершенно в ином настроении.

Да еще Бучинский по дороге в царские покои встретился. Попытался шарахнуться, как тогда, да не успел — я оказался ловчее и притормозил его, бесцеремонно ухватив за полу куцего венгерского кафтана.

— А-а, это ты, ясновельможный князь, — растерянно улыбнулся он мне. — А мне письма Марина Юрьевна повелела переписать, да срочно, опасаюсь не поспеть, вот и иду, никого не видя. А ты, как я погляжу….

Пару минут я терпеливо внимал его детскому лепету. Наконец надоело.

— А теперь слушай меня, Ян. Слушай и запоминай — повторять не стану. За все в жизни надо платить, верно? То я про твою речь на Малом совете.

— Не сердись, князь! — взмолился он. — Сам ведаю, что….

— Это хорошо, что сам ведаешь, — одобрил я. — Тогда я кратко. Обиды у меня на тебя нет. Если человек по натуре Иуда, апостолом Андреем Первозванным ему не стать, как ни старайся, а потому серчать мне на тебя не за что. А вот за Петровну обидно. Она ж твоего братца Станислава с проломленной головой, от коего все царские лекари отказались, три дня к жизни тянула. Да, не вышло у нее, но старалась на совесть. И от твоего лечения медикусы эти, включая и Арнольда Листелла, поначалу тоже отказались. Замотали тебе твои раны и отделались, заявив, что остается уповать на всевышнего. А моя глупая ключница уповать отчего-то не стала, сама за тебя взялась, первые пару суток вообще от твоей постели не отходила. А что горьким, а не сладким отпаивала — извини, травы виноваты. Они ж не из Европы — из Руси, хотя я не думаю, что бременские или баварские слаще оказались.

— Видит бог, как я…, — вякнул было он, но я оборвал его:

— Молчи, сегодня моя очередь говорить. Но касаемо бога я с тобой согласен — он действительно видит. И поверь, слово свое скажет. Но его еще дождаться надо, а пока я свое тебе поведаю. Заболеешь ты скоро — не до конца тебя моя травница залатала. Так вот, когда с тобой хворь приключится ты, золотой, знаешь к кому за помощью идти, верно? К почтеннейшему лекарю Арнольду Листеллу или к какому иному царскому лекарю. И гляди, не вздумай к Марье Петровне заглянуть, не то застану — осерчаю не на шутку. А сейчас ступай, милый, пиши свои письма, да гляди, мне на дороге не попадайся. Чревато.

Стоило ему на прощание пинка для скорости дать, но я сдержался. Так, в плечико подтолкнул, да и то легонечко — он даже не упал.

Надо ли говорить, в каком «развеселом» настроении появился я у Годунова. Мало того, что беседа с Алехой навеяла грусть-печаль о бренности всех моих новых затей, да еще этот…. двенадцатый апостол.

Но поначалу я держал себя в руках, мысленно напоминая, что стою перед государем, а потому в речах соблюдал учтивость, а во взоре почтительность. Увы, моя попытка убедить его не отменить, но хотя бы отложить строительство новых храмов, окончилась, чего и следовало ожидать, безрезультатно. Он и слушать не захотел, велев, чтоб я умолк, не то осерчает. Насчет денег на флот тоже отмахнулся, причем ответ его совпал с заранее предсказанным мною почти слово в слово:

— На храмы, и то нехватка, а ты — корабли.

Спасибо хоть, что вовсе от их строительства не отказался, заметив, что годика через два-три, от силы пяток, можно помыслить и о флоте, ежели никаких оказий не приключится. Алеха к тому времени получил у меня сполна все затребованное серебро, но это был вопрос принципа и я уперся, настаивая, но Годунов отрезал:

— Нет! — и загадочно добавил: — Не усугубляй. У тебя и без того грехов изрядно.

— Ты про обвинения владыки Гермогена? — осведомился я.

— Про иные, — буркнул он. — И твое счастье, что о них покамест окромя меня никому неведомо. Сам-то не хочешь повиниться? А то эвон сколь ты в Малом совете речист в своих оправданиях да пояснениях, а предо мною молчок.

Я недоуменно почесал в затылке, совершенно не представляя, на что он намекает. Увы, но и этот невинный жест он истолковал превратно, решив, будто я колеблюсь.

— Напрасно боишься, — поощрил он меня к откровению. — Памятуя о дружбе старой, да о заслугах твоих былых, я тебе многое прощу, поверь, — и почти просительно добавил: — Повинись, пока не поздно.

— Прежде чем многое простить другу, подумай: друг ли тот, кто многое допустил, — не удержался я от напоминания о его поведении на Малом совете. — А касаемо вин, то мне перед тобой виниться не в чем.

— Совсем не в чем? — недобро прищурился он.

— Нет за мной ни одной тайной вины, — твердо ответил я. — А если оговор какой, то сам о нем и скажи.

— Да какой там оговор, — досадливо поморщился Федор. — Чай, я и сам не ослеп и не оглох….

И понеслось. Мол, он давно подметил, как я его отовсюду оттесняю и отодвигаю, чтоб православный люд мною одним любовался. Перечень моих вин начался с зимы, точнее с посещения Дмитрием Костромы, когда я постоянно стремился увести государя к себе в терем. Далее поход в Прибалтику и… герцогский титул, не полученный Годуновым именно потому, что не давать его уговорил Марию Владимировну именно я. А насмешки, чинимые мною над ним? Это ж додуматься надо — обрядить простого кожемяку Емелю в платье престолоблюстителя?! Иначе как глумлением такое не назовешь….

Всего вороха обвинений перечислять не стану, скажу лишь, что они были такими же глупыми и надуманными, а если кратко, то сводились к тому, что я решил заграбастать себе всю славу победителя.

Моя попытка детально и взвешенно дать пояснения провалилась. Он отмахнулся и от предложения взять и почитать труд князя Ивана Хворостинина, который, судя по тому, о чем меня неделю назад расспрашивал автор, близился к завершению. Мол, там все ясно сказано о его мудром отказе от герцогского титула. Я даже процитировал Федору часть заголовка. Получился он у Хворостинина длинным и неудобоваримым, строк на десять, больше напоминая на мой взгляд некую аннотацию. И хотя по моему настоянию князь его сократил, все равно полностью по памяти я его воспроизвести не смог — слишком длинно.

— Повесть о великих деяниях государя Федора Борисовича, его бескровном походе, свершенном им в лето 7113-е от сотворения мира, славном покорении им Эстляндии…., — бодро начал я и досадливо посетовал, — а дальше выскочило из головы, уж не серчай, — и посетовал. — Что-то часто я каюсь в последнее время. Не иначе, как на покой пора твоего учителя, а? — и выжидающе уставился на него.

И снова получилась промашка. Не стал он меня уверять, чтоб я и не помышлял о таких глупостях, ибо моя голова очень даже ничего и не раз ему пригодится. Вместо этого он, согласно кивнув, многозначительно ответил:

— И о том я помыслю. А читать не собираюсь — недосуг.

Такая же судьба постигла и прочие мои оправдания. Их он особо и не слушал, с минуту, не дольше, после чего отмахнулся и досадливо заметил, будто ему и без того ведомо, что я вертляв, яко бес на заутрене и могу на пяти овинах рожь молотить.

— Насчет моей вертлявости тебе поди Романов подсказал? — осведомился я и… попал в точку. Годунов вздрогнул и недовольно пробурчал:

— А то не твоя печаль. Мир не без добрых людей.

— Хорош добрый человек, — хмыкнул я. — Ой, хорош! Или ты не замечаешь, как он тебя своими людьми обложил? Еще одного такого добряка добавить и тебе никаких врагов не понадобится.

— А ты не надсмешничай! — озлился Федор. — И неча напраслины на него возводить. Что было, то быльем поросло и ежели имелась у него какая вина перед моим батюшкой, дак он за нее давно и с лихвой расплатился. И потом вина вине рознь. Твоя-то похлеще.

— Похлеще?! — изумился я, вытаращив на него глаза.

— Знамо, — подтвердил он. — Сказано в народе: «В коем чине призван, в том и пребывай!» А тебе все мало. Запамятовал ты, князь, что малое насытит, а от многого вспучит. И вина у тебя в сравнении с ним куда тяжельше.

— И в чем она?

— А сам не желаешь признаться? — уточнил Годунов. Я молча замотал головой. — Жаль. Ну, будь по-твоему, — он тяжело вздохнул и, решившись, выпалил. — Язык у тебя без костей, вот что! На кой ляд ты на пирах своим гвардейцам похваляешься, будто один ляхов со свеями побил? Мол, государь вовсе ни при чем, и делал токмо то, что ты ему сказывал, ровно он мишка на цепи у скомороха, — и, видя мои выпученные от изумления глаза, замахал на меня руками. — И молчи об оговоре, князь, молчи за-ради Христа! Ежели бы мне оное боярин Романов поведал — одно, но я ж таковское на торжище слыхал. И не от простых людишек, а от твоих гвардейцев.

— Да не могли они такого говорить! — заорал я.

— А мне кому повелишь верить, своим ушам с глазами, али твоим речам? — горько спросил он. — Скажешь, и о том не похвалялся, что коль один государев шурин сумел на себя шапку мономашью надеть, так отчего бы и зятю государеву тож царем не стать.

От несправедливости, но больше от того, что в эту нелепицу поверил Годунов, у меня перехватило дыхание. А Федор не унимался:

— А к твоим словесам у меня и еще кой чего имеется, — и он, выдвинув ящик стола, извлек оттуда свиток, протянув его мне. — Сам зачти.

Я развернул и недоуменно уставился на текст. Явная латынь. Хотя нет, судя по сочетанию букв, в словах уйма шипящих. Значит, польские.

— Ляшскому языку не обучен, — проворчал я, возвращая его обратно.

— То Жигмунд тебя благодарит, — криво усмехнувшись, пояснил Годунов.

— Меня?! За что?!

— За то, что ратников его не побил, — начал перечислять Федор, — да за то, что Ходкевича с Сапегой без выкупа отпустил. А еще сказывал, что уговор твой с ним в силе и ежели кто из бояр твоему становлению на трон воспротивится, так он уже рать приготовил. Небольшую, всего в семь тысяч, зато отборную. А в конце сетовал, что не в силах подсобить покамест твоим сердешным делам. Мол, он, конечно, отписал эрцгерцогу Фердинанду, прося в твоем сватовстве не отказывать, но тот проведал, что ты в православие перешел. Зато ежели ты пообещаешь сызнова в латинство перекреститься, чтоб со своей невестой одной веры стать, тогда…, — он осекся и горько спросил: — Что ж ты творишь-то, княже? Я ить тебя за старшего брата держал, ты для меня был как…. Так почто сам все загубил?

Голос его дрожал от сдерживаемых рыданий. Я недоуменно всмотрелся в его лицо. Нет, не показалось. Действительно глаза увлажнились. Да и вообще, такая тоска в них проглядывает, словно он меня… даже не знаю, как сказать. Чуть ли не похоронил. А вот и слезинка выкатилась, побежав по левой щеке. И следом другая, по правой. Но Федор держался, вцепившись побелевшими пальцами в край стола.

— Молчишь? — горько осведомился он. — Выходит, нечего тебе сказать в оправдание.

— Мой отец советовал никогда не оправдываться. Друзьям это не нужно, а враги не поверят, — тихо произнес я. — Если бы мне принесли такую грамотку, я бы сразу решил, что она поддельная.

— Проверил, — мрачно кивнул он. — Печать подлинная, сличили. И сыскали ее не у кого-то — у твоего гвардейца, да в потайном месте, в шапке зашита. И пояли его простые порубежники, потому про злой умысел супротив тебя не поминай.

— А точно ли мой гвардеец? — усомнился я.

— Твой, твой, — подтвердил он. — Опознали-то его твои же людишки. Да не из простых он у тебя был — из тайных. Ондрюша Иванов, — и впился глазами в мое лицо.

— Верно, есть такой, — кивнул я. — Но мне таить нечего. Я его и впрямь посылал, но не к Сигизмунду. А впрочем, что я говорю, ты ж сам его слышал.

— Не слышал, — возразил он. — Яд он по пути принял. По грамотке токмо и выведал, для чего ты его посылал и откуда он ехал. Ну и у спутника его кой-что вызнали, — он криво ухмыльнулся. — Стало быть, сам признаешь, что он по твоей воле к цесарю австрийскому ездил. Хотя да, теперь-то, опосля такого ответа, — и он брезгливо, как дохлую гадюку, оттолкнул от себя грамотку, — глупо отказываться, а ты у нас не глупец. К тому ж порубежники у него под вторым днищем ларца и другую грамотку сыскали, от самого арцыгерцога Фердинанды, еще хужее. Так что, поведаешь остатнее, покаешься как на духу?

Последняя фраза прозвучала тихо, почти шепотом. Я прикусил губу. Начать объяснять, что пытался выбить клин клином и посылал своего доверенного человека на предварительные переговоры с австрийскими Габсбургами не с целью жениться самому? Но в моей-то грамоте говорилось иное.

— Эх, ведал бы ты, князь, какая боль у меня в груди…. Знаешь, я б тебе многое простил, ежели бы дружба… была. А ведь ты мною токмо попользовался. Да пускай бы мною одним, поверь, все равно б простил, но мне за сестрицу свою обидно.

И тут меня осенило. Ведь Мария Григорьевна должна помнить. Она ж сама настояла во избежание конфуза предложить подставного жениха.

— Думаю, чтобы я сейчас ни сказал, мои слова для тебя окажутся неубедительны, — пожал я плечами, — а потому спроси лучше свою матушку. Она о моем сватовстве доподлинно все знает.

Федор недоуменно уставился на меня.

— Матушка? — неуверенно переспросил он.

— Именно, — подтвердил я.

— Ладно, спрошу, — согласился он и с видимым облегчением вздохнул. — Может и впрямь ты…, — и вяло махнул рукой, давая понять, чтоб я уходил. — Завтра к вечеру заглянешь.

Я не спешил, прикидывая, рассказать вначале о моей затее самому или нет, но затем решил — не стоит. Еще обидится, узнав, что именно я был инициатором его сватовства к австриячке. Иное, если расскажет Мария Григорьевна. Тогда он решит, будто все придумала его матушка.

— Как повелишь, — кивнул я. — Но об одном предупреждаю заранее. Ты мне насчет оправданий на Малом совете напомнил, на которые я скорый. Знаешь, государь, терпения должно быть или много, или чтоб мало никому не показалось! Так вот у меня его было много, но кончилось, а потому завтра мало никому не покажется, ибо напраслин я больше терпеть не стану. Не хочешь крикунов унять, я их сам уйму.

— Твори что хотишь, — небрежно отмахнулся он, занятый своими мыслями.

— Вот и славно, — кивнул я. — Ты сказал — я услышал.

У себя на подворье я выдул вместо одной аж три чашки кофе, пока прикидывал и размышлял. Марина сдержала свое слово. Рогатин действительно оказалось две. Первая — обвинения в якобы предательстве, сговоре с Сигизмундом и моем злом умысле на царский трон, провались он пропадом. Вторая касалась моего отвратительного нравственного обличья.

Рогатин две, а мишка один. Какую ломать в первую очередь? О том и думал. Наконец пришел к выводу, что первую. Со второй у косолапого есть защитники, и не один. Точнее, не одна. Помимо Марии Григорьевны имеется и Галчонок. Стоит мне завести Федора в сарайчик, приспособленный под тренажерный зал, и велеть ей продемонстрировать пару приемов, как вопросы отпадут. Да что приемы, когда вполне хватит одного метания ножей, освоенного ею на уровне спецназовца — с двадцати метров вгоняет в щит все десять, из них не меньше семи-восьми в яблочко.

Итак, нравственность отставим в сторону и займемся поисками тех скотов, распустивших слухи о моем хвастовстве. Не мог же Годунов шастать по торжищу в одиночку. Значит, слышанное им непременно долетело и до ушей телохранителей. И того, кого видел мой бывший ученик, видели и они. Следовательно, смогут опознать.

Увы, но толку было чуть и потраченное мною время на вдумчивые беседы с Метелицей и прочими ребятами оказалось потраченным впустую.

Во-первых, Романов, устроивший Годунову пару прогулок по торжищу, упросил престолоблюстителя дать им команду слегка приотстать. Во-вторых, сами болтуны стояли спиной, якобы не замечая приблизившихся к ним из-за угла Федора Никитича и государя. То есть телохранители видели на сплетниках лишь их гвардейскую форму: зеленый кафтан, такие же штаны с сапогами и шапку.

В-третьих, говорили они друг с другом недолго и вскоре, испуганно оглянувшись на «случайно кашлянувшего» Романова, подались прочь, резво нырнув в толпу. Сыскать их не удалось, невзирая на требования боярина остановиться. Правда, остановиться он хоть и потребовал, но телохранителей Годунова от погони удержал. Мол, не след бросать государя одного. Так никого и не отпустил.

И чем больше я их слушал, тем яснее становилась картина обыкновенной и притом не слишком умной подставы. Но как разъяснить это Федору? Опознание отпадает — он, по сути, и лиц их не видел (мельком и то в профиль), а если бы и видел, проку с того мало. Ну, выстрою я гвардейцев, чтоб доказать — нет таких в моем полку, а Романов скажет, что я, заранее выявив болтунов, велел своим людям удавить их, и все. Получалось, на каждый мой аргумент у боярина сыщется свой, а, учитывая, на чью сторону сейчас склоняется Годунов, нетрудно предсказать, кому из нас он поверит.

Но и терпеть на Малом совете подколки, насмешки и нападки я не собирался. Хватит. Будь что будет, но дам бой. Федора я предупредил, а на остальных мне наплевать.

И я его дал.

…Судя по воцарившемуся среди членов Малого совета замешательству, длившемуся достаточно долго, столь откровенного хамства от меня не ожидал никто. Очевидно, предполагали, что я продолжу покорно терпеть их издевки. А как иначе, коль государь на их стороне?

На сей раз обсуждался вопрос о кабаках. Вариантов было два. Первый предложил Романов. Мол, надо увеличить их вдвое и тогда соответственно вырастут доходы для казны. Второй, прямо противоположный, исходил от меня — сократить, ибо «пьяные деньги» через пару десятков лет так аукнутся Руси, что мало не покажется. Разумеется, начать с Москвы. Из тех пяти, что имелись в столице, оставить один, на Балчуге, а остальные долой. Да и в оставшемся ввести новые порядки: например, закуски, которые в них отсутствовали.

Разумеется, на меня сразу накинулись, в очередной раз обвиняя в нерадении государевой казне, благо, я в своей речи не утруждал себя осторожным подбором слов, надеясь, что Годунов согласится со мной. А если нет, я в нужный момент использую убойный козырь, сославшись на авторитет того, чью память престолоблюститель свято почитал, то бишь на его покойного батюшку. Именно он, ненавидя пьянство, потихоньку сокращал количество кабаков.

Держа в уме Бориса Федоровича, в ответах своим критикам я не особо церемонился. Первым попал под мою раздачу князь Троекуров. Тяжело поднявшись со своего места и сурово взирая на меня, краснорожий (при плюс двадцати пяти я бы тоже чувствовал себя неуютно в шубе, ферязи, кафтане и нескольких рубахах) боярин успел произнести всего пару фраз:

— Ну ты тут и наговорил. С тобою ума лишиться можно, князь.

— Не бойся, Иван Федорович, — бесцеремонно перебив, весело ободрил я его. — Нельзя потерять то, чего у тебя никогда не было.

Он опешил, уставившись на меня. Дошло секунд через пять. Побагровев от злости, Троекуров выпалил:

— Выходит, ты дураком меня назвал?

— Боже избави, — торопливо замахал я на него руками. — Какой же ты дурак? — и добавил, утешая. — Но шансы у тебя неплохие.

Он не ответил, призадумавшись над загадочным словом «шансы», и эстафету перенял Матвей Михайлович Годунов. Его рассуждения о прибытке, я даже не слушал, продолжая насмешливо улыбаться. Наконец он, не выдержав, недовольно рявкнул:

— И что ты мне рожи корчишь?

Вот же хам! Так оскорбительно отозваться о моей улыбке. Ну, гад, погоди.

— Пользуюсь возможностью, которой ты лишен, — отчеканил я. — Ты-то с таким ликом в этом не нуждаешься.

— Да он вовсе распоясался, ровно не перед мужами почтенными, кои сединами убелены, стоит, а перед голытьбой своей, — подал голос Репнин.

Чья бы корова мычала.

— Уж не в Яранске ли ты поседел? — ехидно поинтересовался я. — Не иначе, как на тебя верные слуги Бориса Федоровича страху навели, когда тебя в татьбе уличили. — Он выпучил на меня глаза, широко разевая рот, но не говоря ни слова, а я, пользуясь его молчанием, продолжил: — Одного не пойму. Ну, в государеву казну ты лапу запустил. Это ладно, дело житейское, хоть и греховное. Из житниц царских хлеб, рожь стащил и продал — и это понять могу. Может, с голодухи, бог весть. А овес-то зачем крал? И не стыдно тебе ныне лошадям в глаза смотреть?

— То государевы дьяки по злобе поклеп на меня возвели! — взвыл он и махнул рукой, указывая в сторону невозмутимо сидевшего Власьева.

— Да ведь дьяки только обнаружили твое воровство, — вступился я за Афанасия Ивановича, рассказавшего мне пару дней назад о Репнине, — а приговор тебе вынесли думские бояре. Или не так, Семен Никитич? — вкрадчиво осведомился я, повернувшись к бывшему «аптекарю». — Ты ж в ту пору тоже в Думе сиживал, а значит и приговаривал вместе с прочими.

Тот недовольно поморщился, небрежно отмахнувшись:

— Чай, дело прошлое, да и не о том ноне речь. Лучше поведай, князь, яко ты…., — но, торопясь отвести разговор с щекотливой темы, стал плести какую-то ахинею, на что я ему и указал:

— Ты уж прости, боярин, но скажу как есть. Бывает глубина мысли, а у тебя скорее глупина. Сам-то понял, о чем молол?

Отмахнувшись от Черкасского, начавшего было свой очередной наезд на меня, я посоветовал задире:

— Твое мнение настолько ценно, что я на твоем месте спрятал бы его куда подальше и никому о нем не говорил.

Но больше всего досталось от меня братьям Романовым. Иван Никитич едва открыл рот, успев произнести одно-единственное слово: «Думаю», как я его перебил:

— Думаешь ты хорошо — соображаешь плохо.

Масляно улыбающемуся мне Федору Никитичу, попытавшемуся дать мне «добрый» совет не ершиться попусту, ибо он зла на меня отродясь не держал, я, недолго думая, выпалил:

— Вот это точно. Ты зла на душе никогда не держишь — все людям отдаешь, все людям…

— Ну ты, князь, не больно-то, — буркнул он. — Говоря по совести….

И вновь я не дал ему договорить:

— Начнем с того, что, говоря по совести, тебе ее все время не хватает.

— Кого? — недоумевающе уставился на меня Романов.

— Да совести же! — пожал я плечами. — И вообще, боярин, дабы впредь не выглядеть дураком, не строй из себя умного.

Хлестал я направо, налево и наискосок, не взирая на седины и прочие наглядные атрибуты почтенных лет. И не просто огрызался, но шел в атаку, язвя и насмехаясь, и последнее их бесило сильнее всего. Впрочем, так оно и должно быть. Это критику можно пропустить мимо ушей, проигнорировав ее, но насмешка сродни унижению — такое не пропустишь. Особенно когда и соседи по лавке, заслышав нечто язвительное про тебя, не выдержав, начинают усмехаться. Но они сами виноваты. Выбирали бы что-то одно: либо делиться мыслями, либо скрывать глупость, и я бы их не трогал. Да и родители меня учили, что долги надо отдавать в любом виде, а у меня их скопилось столько — будь здоров.

Годунов взирал на меня, открыв рот, подобно Репнину, но, благоразумно помалкивал. И слава богу. Боюсь, в тот момент я мог бы не удержаться и ответить на его реплику… гм-гм… не совсем вежливо, ибо «Остапа понесло». Встрял престолоблюститель лишь через полчаса, решив, будто я уже выпустил пар. Мол, не пора ли угомониться, княже. Но я и тут не удержался, огрызнувшись:

— А как мне угомониться, государь, когда сколько ни поясняю твоим советникам, а у них в одно ухо влетает, в другое вылетает. А знаешь по какой причине? Да потому что между ушами у них ничего нет. И на всякий случай продемонстрировал, где именно пусто.

Народец вновь взревел от возмущения. Годунов, глядя на меня, укоризненно покачал головой и склонился к Марине, которая торопливо принялась шептать ему что-то на ухо. Вначале он согласно кивал ей, затем недовольно поморщился, возразил, но та не унималась. А тут вновь Романов со своим замечанием, что надобно не перечить государю, но быть ему преданным по-собачьи:

— Мне залаять? — огрызнулся я. — Это тебе сподручнее, боярин, а я хвостом вилять не приучен. И свою верность привык иным доказывать.…

Но напоминание о прошлых заслугах не помогло. Я и договорить не успел, как Годунов бесцеремонно перебил меня. Поднявшись со своего кресла, он недовольно буркнул, хмуро взирая на меня:

— Ну вот что. Устал я от тебя, князь. То ты вьешься ужом, то топорщишься ежом. Мыслю, охолонуть малость тебе не помешает, — и, сурово возвысив голос, указал мне на дверь. — Ступай!

Признаться, такого я от него не ожидал. Выставить за дверь, как какого-то пацана, несчастного первоклашку…. Но делать нечего, поклонился на прощание и пошел к выходу. А куда деваться?

Бояре одобрительно загудели, явно довольные тем, что престолоблюститель решительно встал на их сторону. Правда, я постарался, чтоб мой вид особого удовольствия им не доставил — покидал палату с высоко вскинутой головой и продолжая иронично улыбаться. А у самой двери меня догнал голос Федора:

— И скажи спасибо, что в сугроб вверх ногами окунать тебя не повелеваю, яко строптивцев на Соборе, про коих мне сказывали. А нынче вечером у себя жду. Про остатнее договорим… яко ты просил давеча.

Голос звучал недобро. Да что там, зловеще.

Таким только приговор объявлять.

Смертный.

Глава 15. Не верю!

…Когда я появился в Запасном дворце, десятник телохранителей Метелицаподжидал меня и самолично препроводил в жилые покои престолоблюстителя, расположенные на самом верхнем, четвертом этаже. Странно, обычно я всегда проходил сам, а тут… Оказывается, распоряжение Годунова.

Был Метелица на удивление угрюм и неразговорчив, на меня поглядывал искоса и с сочувствием. Свое молчание он прервал лишь когда мы поднялись на четвертый этаж.

— Ты, княже, не печалуйся понапрасну-то, — посоветовал он мне. — Перемелется. И помни — мы тебе верим. Оговорить, знамо дело, кого хотишь можно — дурное дело нехитрое. Да и то взять — правда, яко цепной пес, на кого спустят, в того и вцепится. Потому ведай, ежели чего, мы за тебя головы готовы положить.

— Ты к чему? — насторожился я.

Он неопределенно повертел в воздухе рукой и туманно ответил:

— Мало ли, как оно сложится. Потому и упреждаю.

Продолжать он не стал, шагнув вперед и распахнув передо мной двери в жилые покои престолоблюстителя. Я направился по коридорчику, выглядевшему без ковров на полу непривычно. Впрочем, их отсутствию я не удивился — Годунов на днях собирался переехать в царские палаты. Дело в том, что в Запасном дворце, как и зимой, предстояло ночевать и питаться депутатам Земского Освященного собора, а до его открытия (на Троицу) оставалась меньше недели.

Дверей в коридорчике было всего четыре — цари жили на Руси скромно. Дальняя, в торце, вела в опочивальню, по соседству с ней еще одна в гардеробную, где хранилась его одежда, а поближе, справа и слева, прямо напротив друг дружки, располагались молельная и кабинет.

В последний Метелица меня и завел. И вновь непривычная пустота. Бумаги из него перенесли, стеллаж тоже, и из мебели остались стул, стол и широкая откидная лавка.

— А… Федор Борисович? — осведомился я.

— Он в молельной с сестрицей своей, — пояснил тот. — Велел тут его ждать. Счас я, упрежу его.

Оставив меня сидеть, он направился обратно в коридор, постучал в дверь напротив, тихонько заглянул туда и что-то невнятно произнес. Через секунду из молельной вышел Годунов. Вид у моего бывшего ученика был мрачный. Не заходя в кабинет, он хмуро буркнул Метелице:

— Теперь у входа будь. И жди. Нужда появится — позову, — и крикнул вдогон. — Да гляди, чтоб без моего зова и сам сюда ни ногой, и никого боле не пущай!

Интересная прелюдия. К чему бы? Но присутствие Ксении, пусть и невидимое, меня успокоило. Правда, непонятно, зачем он ее позвал. Устроить нам свидание? А впрочем, чего гадать, сейчас узнаю.

— Тебе, князь, тоже обождать придется, — проворчал Федор. — Мне с сестрицей кой о чем договорить надобно. Здесь посиди, покамест тебе подарок твой не принесут, — он криво ухмыльнулся и торопливо вернулся обратно в молельную.

Я пожал плечами, но делать нечего, остался. Двери Годунов почему-то закрыть забыл. Ведущая в молельную оставалась слегка приоткрытой, а в кабинете и вовсе настежь. Я поерзал, поерзал на лавке, но затем, прикинув, что он может подумать, будто я специально открыл свою для подслушивания их разговора, решительно встал и направился к двери. Однако сделал всего шаг, не успев дойти до коридора, ибо услышанное из молельной — голоса Федор не понижал, говорил громко, будто специально — оказалось столь шокирующим, что я от неожиданности вздрогнул и застыл на месте.

Оказывается, я вновь, в который по счету раз, недооценил виртуозность Марины. Увы, она оказалась куда хитрее. Прямо тебе не Мнишковна, а Маккиавелевна. Или Иезуитовна. Прежде чем рогатины в меня всадить, она над ними на совесть потрудилась. И закалила как следует, и ядом смазала.

Едва Годунов услышал сообщение Марии Григорьевны о том, что австрийская невеста предназначалась для него самого, и сообщил об этом Марине, она, моментально сообразив, сумела извернуться, поставив все с ног на голову и получилось следующее. Согласно ее рассказу, домагиваться до яснейшей я принялся с самого начала, чуть ли не на следующий день после гибели Дмитрия, заявив, что помочь ей, дабы удержать на голове царский венец, могу один я, а больше никто. Не безвозмездно, разумеется. И совсем уж откровенно выдал: княжеских венцов много, а царский один. Да еще поторапливать ее принялся, чтоб не мешкала с ответом, иначе, мол, он в скором времени окажется на другом.

Маккиавелевна-Иезуитовна, разумеется, упиралась, напоминала мне о своем трауре, но я ломил напролом. Не помогали и ее ссылки на Ксению. Я от них небрежно отмахивался, поясняя, что жаждал жениться на ней исключительно с целью максимально приблизиться к вожделенному трону, иначе зачем мне вообще она сдалась.

Ксения, услышав это от брата, приглушенно вскрикнула, а у меня выступила испарина. Ну погоди, польская хавронья. Свинью ты мне, что и говорить, подложила мастерски, но я не я буду, если не верну тебе долг. И непременно с процентами.

Одно хорошо — теперь мне стало ясно практически все. Получается, основная виновница разительно изменившегося по отношению ко мне поведения престолоблюстителя не Никитичи — Романов и Годунов, а Мнишковна. Именно она развела в его душе огонек ненависти, благо, что ревность — великолепное топливо. А когда вопрос стоит о поползновении другого мужчины, пускай и друга, на твою женщину, бессильно все: и логика, и разумные доводы, и наглядные доказательства.

Разумеется, раздувала костерок не она одна, без их маслица не обходилось, подливали в меру сил. Не всегда умно, не всегда логично, но это как раз тот случай, когда в жарком огне любое сырое полено занимается.

А Федор меж тем продолжал говорить, все сильнее повышая голос. Прямо тебе Лаэрт. Как там в Гамлете? «Страшись, Офелия, страшись, сестра».

По его словам я и режим проживания в Москве Марины ужесточил до предела исключительно с целью показать насколько велика ныне моя власть. Да и самого Годунова отправил на богомолье в монастырь именно для того, чтоб развязать себе руки. Но она не поддавалась и тогда я, обуреваемый похотью, не сдержался и накинулся на нее, решив овладеть ею насильно. Хорошо, ей удалось позвать на помощь Казановскую. Только потому и удалось спастись.

— Оговор! — выдохнула Ксения еле слышно. — Не мог мой любый сокол в насильника превратиться.

— Да и я поначалу не поверил, пока ныне самолично гвардейцев не опросил, кои в тот день на страже подле ее покоев стояли! — зло заорал Федор. — Они предо мной не таились, да поведали, каким князь оттуда выскочил. Красный весь, всклокоченный, волосы растрепанные, кафтан до пупа расстегнут….

— А… боярыня Казановская что сказывает?

— Ее спросить не мог, — убавил голос Годунов. — Она ж обратно в Речь Посполитую укатила вместе со всеми прочими. Да и какая разница?! Нешто сама не ведаешь, ратники княжевы за своим воеводой и в огонь и в воду, потому оговаривать его нипочем бы не стали.

— Все одно не верю, — и она вдруг ойкнула. — Дверь-то не прикрыта!

Я оторвался от притолоки и в растерянности попятился назад к лавке, но, услышав голос Годунова, вновь застыл на месте.

— Ништо, пущай остается. Воздух тут тяжкий. Не услышит никто, не боись. Пусто кругом. Метелица с прочими у входных дверей службу блюдет, — он неожиданно повысил голос и отчетливо продолжил, — и сюда не придет, покамест не позову, потому бояться подслухов нечего. Лучше слушай, как далее было.

«Так, так. Выходит, коль он про меня ничего не упомянул, значит, сам хочет, чтобы я все услышал, — дошло до меня. И следом вторая мысль: — А почему он не решился сказать мне в глаза? Зачем трепать сестре нервы?»

Но додумать не успел, ибо Федор продолжил рассказ. Теперь речь зашла о моем сватовстве к австриячке, но перечислить доказательства тому Годунов не успел — Ксения торопливо перебила:

— И я о том ведала, — колокольчиком прозвенел ее голосок. — Мне матушка сказывала. И почто его имя в грамотках упомянуто, тоже сказывала: дабы сраму твоей чести не приключилось, ежели неудача станется. То князь не по своей воле, но завет батюшкин исполнял.

— Заве-ет, — передразнил ее Федор. — Я поначалу, когда матушку поспрошал, тоже помыслил, про завет, да возрадовался: хоть в этом на князе вины нет, а опосля заглянул к Марине Юрьевне, дак она мне глаза открыла.

— И слушать не желаю! — отчаянно выкрикнула Ксения. — Лжа, поклеп!

— Нет ты послухай, послухай! — заорал Годунов и заторопился с рассказом. Говорил он быстро, отрывисто, слова у него не лились — выплевывались. И какие слова….

Оказывается, именно после моей попытки силой овладеть Мнишковной, у той от превеликого страху и зародилась мысль попытаться меня сосватать за кого угодно, лишь бы я отстал от нее. Но при этом желательно за иноземку — авось уеду из Руси. Поговорила с верными людьми, нашла достойные кандидатуры. Но вот незадача — заартачился я поначалу, опасаясь, что о сватовстве прознают на Руси. А вдруг оно окажется неудачным? Тогда я запросто могу оказаться в положении охотника, погнавшегося за двумя зайцами — и на австриячке не женюсь, и Ксению потеряю.

И Марина подсказала мне запрятать истинную цель поездки ее доверенного человека под поиск суженой для самого Годунова. Для того я и вышел на Марию Григорьевну. А в разговоре с нею искусно подвел к тому, чтобы она сама предложила замаскировать поиск невесты для ее сына якобы желанием князя соединиться брачными узами с родственницей из императорского дома Габсбургов.

И вновь я не смог удержаться от восхищения, оценивая виртуозность хитросплетения наияснейшей. Говорят, в каждой бабе сидит чёрт и хоть изредка да высовывает свои рога наружу. Если так, сдается, в Иезуитовне засел сам сатана.

И ведь как логично выстроила. Нет, кое-какие недочеты в ее версии имелись. К примеру, если я сватаюсь к сестре австрийского герцога, то зятем царя быть не смогу, следовательно, мое хвастовство насчет мономашьей шапки отпадает. А впрочем, про шапку не ее работа, Романова. То есть и в этой нестыковке ее просчета нет: простая несогласованность действий.

Зато как быстро она сориентировалась в изменившейся обстановке. Стоило ей узнать, что я заранее обговорил сватовство с Марией Григорьевной и бац — получите тому пояснение. Можно сказать, сработала мгновенно. Или…. Погоди-ка….

И тут я все понял. Да ничего подобного. Эта комбинация с женитьбой Федора на австриячке с самого начала преследовала одну-единственную цель — подставить меня. То-то Лавицкий настоятельно рекомендовал не рассказывать о ней никому, включая дьяков Посольского приказа. Да и я хорош! Нет, чтоб призадуматься, отчего иезуит столь щедр на посулы? Бойся данайцев, дары приносящих! А я, дурак, размечтался одним разом решить проблемы с русским флотом!

Ах, Лавицкий! Ну, попадись он мне в тихом месте, уж я отблагодарил бы патера-данайца за все сразу. И за испанские галеоны, и за высокие цены на русские меха, но особенно за невесту-австриячку.

От раздумий отвлек голос, нет, вопль Годунова:

— Да какой оговор, когда Марина Юрьевна мне сказывать поначалу ничего не хотела! Я ж кажное словцо чуть ли не клещами из нее вытягивал. И ведь даже когда князь из Эстляндии возвернулся, он от затеи жениться на ней не отказался. Так и посулил ей: все одно моей станешь. Для того он и мою свадебку всячески оттянуть стремится. А ежели ей веры нетути, тогда прислушайся к тому, о чем народ на торжищах болтает. Он же ни одной бабы дворовой не упустил, а с девкой своей ледащей, коей и дюжины годков поди не исполнилось, и вовсе чуть ли не кажный вечер в особливом домишке утехам предавался. Да столь яро, что визги и вопли ее вся дворня слыхала. Мало того, он, остатки стыда утеряв, ее и еще одну в поход с собой прихватил, чтоб и там по ночам уд свой тешить.

— Оговор, — простонала Ксения еле слышно. — Лекарки они.

— Да у тебя, как я погляжу, повсюду оговор! — громче прежнего заорал Федор. — А ты гляделки-то разуй, да приглядись, чего он творит, да сколь с моими дарами неласков. Эвон, хошь бы для прилику шубу соболью на себя надел, так ведь ни разочка единого я ее на нем не видал.

— Лето ж, Федя, жарко в шубе, — раздался слабый голос Ксении.

— Лето?! А иные прочие, хошь бы Романов, не глядят на лето, носят, памятуя, что с государева плеча. Опять же посох дареный. Тут на лето не сошлешься.

Ну, хватит! Сколько можно издеваться над человеком. Понимаю, он ей брат, а последний год вообще в отца место, но все равно не дело, и я шагнул вперед, к двери молельной, решив вмешаться, а дальше будь что будет.

— Да ежели бы токмо с одними моими дарами — пущай. А ты сама у женишка своего спроси, отчего он жиковину с синь-лалом, [931] кою ты ему самолично в Костроме на палец вздела, боле не нашивает. Случаем, не ентой девке подарил, ась?!

Я уже взялся за ручку двери молельной, но притормозил. Перстень-то Ксюши и впрямь после ворожбы пророчицы исчез. И Ленно мне его не вернула и отыскать его не удалось, хотя мои гвардейцы под каждую травинку заглянули. Даже чудно. Ладно золото, оно могло в костре расплавиться, а синь-лал, то бишь сапфир. Он-то куда делся? И если она сейчас спросит о нем, то как я поясню Ксюше его отсутствие?

А братец ее не говорил — орал во весь голос:

— А на днях сам мне поведал, что отказывается от тебя!

— Так и сказал?! — ахнула Ксения.

— Почти, — чуть убавил громкость Федор, пояснив: — Стыдно поди стало, потому он песней. Я-то поначалу в ум не взял, да Марина Юрьевна опосля растолковала. Не сразу, жаль ее за тебя разобрала, но опосля не выдержала, обмолвилась. Тогда я княжьи словеса и припомнил. И точно. Так он и пел: лучше бадью вина мне, а царевны и даром не надо, хоть убей, не возьму.

Ну, Макиавеллиевна, ну, сильна. И песни мои для своих целей использовала. Даром, что с виду воробушек воробушком, а дерьма на меня навалила как корова. Или нет — такую кучу один мамонт в состоянии наложить, а то и вовсе какой-нибудь диплодок. Ладно, ладно, придет мой черед, сочтемся.

— Да неужто у тебя нисколечко гордости нетути, ежели ты и опосля таковского перстень его возвернуть не хочешь?!

Я похолодел. Вон, оказывается, к чему подводил братец. Чтоб Ксюша первой заявила о разрыве и в знак этого отдала обратно…. Ох, Федя, Федя!

— Не бывать тому, — донеся до меня тихий, но непреклонный голос Ксюши. — Пущай он сам, а я первой ему отказного слова вовеки не молвлю. И перстень не отдам.

— Добром не отдашь, силком сыму и сам в его рожу кину, — предупредил Федор.

«Сестра, ко мне! Князь, слышал ты меня? Ступай отсель! Разорван наш союз[932] — почему-то припомнились мне строки классика. А Годунов продолжал наседать:

— Ей, ей, сыму, не доводи до греха. Али не веришь мне в чем?! Что ж, могу на икону побожиться, каждое словцо истинное, и крест в том поцеловать, а опосля еще кой-чего тебе поведаю. Не хотел сказывать, тебя жалеючи, но коль ты упираться надумала….

— Все одно — не пове…, — послышалось за дверью, а через пару секунд раздался глухой тяжелый стук, который обычно бывает, когда…

В следующий миг я распахнул дверь в молельную. Так и есть. Подле иконостаса застыл растерянный Годунов, а рядом с ним, на полу, широко раскинув руки в стороны, моя Ксюша. И без сознания. Я ринулся к ней, рявкнув застывшему Федору:

— Воды!

Он вздрогнул, выходя из ступора, и стремглав рванулся бежать.

— Холодной! — успел я крикнуть ему вдогон и приложил голову к груди Ксении.

Ах, чёрт, ничего не слышу — одежды мешают, вон их сколько на ней. Тогда нащупать сонную артерию. Помнится, папа показывал пару раз, как правильно. Но и тут не получилось. Ну нет у меня должных навыков! И что делать?

Ясно одно — в любом случае ей нужен воздух, много воздуха, а у нее, как назло, все наглухо застегнуто, туго сдавливая шею. Начал расстегивать, но петли ни в какую не желали выпускать пуговицы, и я, недолго думая, рванул тугой ворот ее рубахи. Красивые костяные пуговки обиженно покатились по полу в разные стороны. Осталась нижняя рубашка с завязками. Ну, тут легче, за петельку потянуть. А теперь снова ухо к груди. Ага, стучит моторчик. Правда, как-то редко и тихо, но может оно так и должно. Зато ритмично.

Проверять голову — не сильно ли ушиблась при падении — не стал. Крови нет и ладно, остальное потом. Сейчас главное вынести ее из комнаты со спертым воздухом, густо напоенным удушливо-тяжелым запахом ладана. Лучше бы в кабинет, но там одна лавка, даже под голову ничего мягкого не подстелешь. Но и до женской половины нести нечего думать. Значит, остается опочивальня Федора. Авось там осталась его постель.

Нести Ксению на руках с непривычки было нелегко. Русская лебедушка оказалась тяжелее польского воробушка как бы не в два раза. Хорошо, дверь была распахнута, а та, что вела в опочивальню, открывалась вовнутрь. Да и с постелью я не ошибся в своих предположениях, на месте она, не вынесли.

Осталось привести в чувство. Лупить по щекам я не смог — рука не поднялась. Тогда единственное — искусственное дыхание. Итак, руки на грудь и в стороны, и еще разок, и еще…

Не помогает. Тогда рот в рот. Но едва мои губы прижались к ее, как я почувствовал ответный отклик и… вместо дыхания получился поцелуй. Отрываться не хотелось, да и незачем — коль пришла в себя, так чего уж тут….

Прервал я свое приятное занятие только на секунду, чтоб торопливо шепнуть ей: «Не верь. Ничему не верь. Неправда это». Черные глаза, полные слез, пытливо смотрели на меня и я повторил на всякий случай: «Слышишь, ничему не верь!»

— Токмо тебе, любый, — прошептала она и ее руки вновь притянули мою голову к себе поближе. Зачем? Думаю, пояснять не стоит.

В это время и зашел Годунов. Мы разом отпрянули друг от друга. Точнее, я отпрянул, а она отвернула лицо к стене.

— Обморок у нее приключился, государь, — смущенно кашлянув в кулак, неловко пояснил я. — Пришлось…

— Я сам зрю, что тебе пришлось, князь, — сквозь зубы процедил Федор, мрачно взирая на полуобнаженную грудь сестры. Вообще-то образовавшийся вырез в двадцать первом веке назвали бы декольте, притом неглубоким, но… Здесь ведь даже распутные девки, толкущиеся возле храма Василия Блаженного с кольцом во рту — символом их ремесла — столь сильно не оголяют свои прелести, а тут царевна. Да еще чужой мужик подле. Да, жених, да, без пяти минут муж, но это значения не имеет. Пускай без трёх секунд — все равно нельзя. Вот после свадебки и пользуйся на здоровье… по скоромным дням, а пока ни-ни.

— Ей дышать было тяжело, — смущенно пробурчал я, вставая с постели и загораживая собой свою нареченную. — Воротник тугой, не расстегивался, а требовалось быстро, потому я и…

Лишь теперь до Ксении, услыхавшей мои смущенные пояснения, дошло, в каком виде она предстала перед братом. Она испуганно ахнула. Я обернулся. Залившись краской стыда, она торопливо натягивала на себя одеяло и уже под ним пыталась застегнуться.

— Ну, князь! — прошипел Федор. — Этого я тебе…., — он с силой метнул в стену кружку с водой, которую держал в руке, и выскочил прочь.

Я чуть замешкался, растерянно посмотрев на лежащую Ксению. И ее одну оставлять нежелательно, и с Годуновым объясниться надо… Но она сама разрешила мои сомнения. В следующую секунду ее головка вынырнула из под одеяла, и она поторопила меня:

— Догони его, любый!

Я сорвался с места. Догнать оказалось легко — Годунов стоял подле лестничного пролета и, перегнувшись через перила, кричал вдогон Метелице, который торопливо сбегал вниз, одолевая по пять ступенек за каждый прыжок:

— Всех кто внизу, всех до единого!

Я начал было говорить, но не уверен, что он услышал хоть слово. И взгляд. Ей богу, лучше бы он меня ударил. Да, не за что, но пускай. Все лучше, чем этот взгляд. Так на друзей не смотрят. Разве когда прощаются с ними и прощаются навсегда. И не из-за того, что они умерли, а потому что перестали ими быть.

— Мыслил, поди, не мытьем, так катаньем своего добиться?! — выпалил он. — Я ить тебя насквозь вижу, вмиг уразумел, чего ты задумал! Коль затея с племянницей цесаря не удалась, отказали тебе, ты решил вспять повернуть, а чтоб я не воспротивился, замыслил мою милую сестрицу на позор выставить, осрамить пред людьми?! Не выйдет!

А на лестнице уже слышны торопливые шаги. Вон и головы телохранителей показались внизу. Впереди Метелица, следом еще трое: Лапоток, Летяга и Хмель. Торопятся, спешат. И я, кажется, догадываюсь, для чего Федор приказал Метелице собрать всех сюда.

Они не успели подняться, как Годунов, сделав шаг в сторону и повелительно тыча пальцем в мою сторону, приказал Метелице:

— Взять и немедля в острог!

Метелица жалобно посмотрел на него и, вздохнув, обреченно шагнул в мою сторону.

«Интересно, какая ж это у меня по счету отсидка будет? — мелькнуло в голове. — Четвертая? Пятая? Прямо тебе вор в законе. А я-то, балда, думал, что уж с чем-чем, а со скитаниями по тюрьмам покончено. Не-ет, правильно на Руси говорят: от тюрьмы да от сумы зарекаться нельзя….»

Глава 16. Верность не купишь, любовь из сердца не выкинешь

Однако, подойдя ко мне, Метелица повел себя странно. Он не взял меня под локоток, да и вообще ничего не сказал, а напротив, резко повернулся лицом к Годунову, закрыв меня своей спиной, и угрюмо произнес:

— Все мы в твоей воле, государь, а токмо невместно мне и моим людям над князем насилие творити. Да и не по чину нам оное.

Федор озадаченно уставился на него и остальную троицу, продолжающую безмолвно стоять на лестнице. Их поведение выглядело настолько неправильным, что он растерялся, озадаченно спросив, да и то шепотом:

— Как… не по чину?

— А так, — невозмутимо пожал плечами Метелица. — То ж воевода наш и твой верный слуга. За что мы его должны хватать-то?

— Да ты кто таков есть?! — прорезался наконец голос у Годунова. — Пес, холоп безродный! Как смеешь перечить?!

Метелица набычившись, молча и терпеливо слушал бессвязные выкрики разбушевавшегося престолоблюстителя, но, улучив момент, когда тот сделал паузу, возразил:

— Вот потому, государь, и не могу, ибо я и впрямь два лета назад псом безродным был, скоморохом на увеселении, покамест князь меня на службу не взял, да в гвардейцы не возвел. И далее не кому-нибудь, а мне доверил твою жизнь от ворогов тайных блюсти. Мне и вон им, — кивнул он на застывшую троицу. — И как нам супротив него идти, коли мы его в отца место почитаем? Нет, ежели бы он недоброе супротив тебя умышлял — иное, а так…

Годунов тяжело уставился на него.

— Стало быть, вон вы как, — протянул он и неожиданно успокоившись, совсем иным тоном заметил, обращаясь ко мне: — А верно меня Марина Юрьевна упреждала про твоих людишек. Неспроста ты их ко мне приставил, князь, ох, неспроста. Какие ж они после таковских слов мои телохранители? Разве до поры до времени, покамест ты не решишь со мной разделаться.

— Неправ ты, государь, — возразил я. — За тебя они кого угодно на клочки порвут. И меня тоже, поверь, — и с этими словами я легонько потянул нож, висевший у меня сбоку на поясе.

Демонстрация атаки удалась. Федор и понять не успел, что именно я делаю и зачем, а цепкие пальцы Метелицы перехватили кисть моей руки, намертво сжимая ее и не давая извлечь нож до конца. Да и остальные словно по команде ринулись вперед, причем Лапоток с Летягой к Федору, на всякий случай загораживая его своими телами, а Хмель ко мне, на помощь Метелице.

— Стоп! — рявкнул я ему и похвалил десятника. — Быстро сработал, молодца, но на будущее захват запястья делай чуть пониже. И руку сразу ломай, а не жди, — не удержался я от замечания.

— Будь на твоем месте иной кто, уже от боли выл, — проворчал Метелица, продолжая настороженно смотреть на меня, но захват ослабил, позволив мне спокойно задвинуть острое лезвие обратно в ножны.

— Ладно, поверю, — согласился я и улыбнулся опешившему Годунову. — Теперь сам видишь, государь, твои они и только твои. Но… телохранители, а не тюремщики. Так что лучше ты их не неволь. Да и ни к чему оно. Коль повелишь, я и сам пойду, куда скажешь, — и, криво усмехнувшись, добавил. — Даже если пошлешь очень далеко.

Пауза длилась секунд десять, не меньше.

— Ну, пущай так, — наконец вздохнул Федор и отдал новую команду телохранителям. — Тогда вниз ступайте, да там меня дождитесь, покамест я с князем перетолкую.

Метелица кивнул, но не пошел. Растерянно потоптавшись на месте, он вопросительно оглянулся на меня.

— Ступайте, ступайте, — повысил голос Годунов. — Все одно, пока князь тут, проку с вас… Пущай ваш воевода чуток моим телохранителем побудет.

— Побуду, государь, — кротко согласился я. — Могу и не чуток.

— Ну и на кой ляд они мне нужны такие? — с какой-то детской обидой в голосе осведомился он у меня, когда шум их шагов затих.

— Напрасно ты, Федор Борисович, — не согласился я. — Лучше вспомни, как при штурме Пайды Летяга с Лапотком на себя твои пули приняли. Да и Метелице с Хмелем тоже досталось. Чудом уцелели, когда неравный бой приняли. Хорошо, остальные гвардейцы успели подскочить, иначе они все бы полегли. Да что я говорю, когда ты сам мне об этом рассказывал.

— Я им по сто рублев опосля за верность заплатил, — смущенно буркнул Годунов.

— Это награда была, а сама верность не покупается, — поправил я его. — Она либо есть, либо ее нет вовсе. А то, что покупается, называется иначе, спутал ты немного, государь.

— И как же назвать то, что покупается?

Я пожал плечами:

— Об этом тебе лучше спросить у своих холуев в Малом совете. Они точно знают.

— Ну ты не больно-то, — мрачно буркнул он, но прежней злости в его голосе не было или он просто взял себя в руки. — Ишь, расхорохорился. Почто поутру бояр в хвост и в гриву распушил? Чай, не по чину тебе таковское. Они и в летах немалых, через одного сединой убелены, и опытные. Чего вдруг ты на них набрушился?

— Что не по чину, я давно заметил, еще по приезду, — согласился я. — Но насчет обрушился, ты зря, Федор Борисович — это они на меня насели. А сегодня, в отличие от прежних сидений, я не оправдывался, а отвечал тем же. И не вдруг, а предупредил тебя накануне.

— Да? — удивился он. — Не припоминаю чего-то. Ан, все одно, негоже. Ишь, ровно с цепи сорвался.

— Это верно, — не стал спорить я. — Сорвался. Или муха укусила. Но касаемо немалых лет ты неправ. Поверь, седина глупости не оправдание, а, скорее, наоборот. Помнится, ты говорил, как тебе повезло, что они выжили. Я тогда сразу в этом усомнился, а спустя недельку окончательно убедился: на самом-то деле наоборот. Умеют же люди излагать, не прибегая к мыслям! И впредь я их нападки терпеть не собираюсь, устал.…, — и я с грустной улыбкой процитировал:

Великий государь!

Доколе ты мне верил, я тебе

Мог годен быть — как скоро ж ты не веришь,

Я не гожусь. [933]

Ирония судьбы. В пьесе Толстого эти слова принадлежат Борису Годунову, а я их адресую его сыну. Да и говорит он это царю, желая пригрозить и добиться своего, а я и впрямь устал. Идея на время уехать, скрыться с его глаз, пришла мне ум час назад, но, как мне показалось, здравое зерно в ней имелось. Да и не видел я более лучших вариантов. Одно плохо — что станется с Ксюшей? Все-таки желательно чуть повременить. До венчания, мне больше не надо, а на другой же день царевну под мышку и вон из Москвы, сюда я больше не ездок.

— Вот как? — хмыкнул Годунов. — Что ж, быть посему. Дозволю тебе передых устроить. Послезавтра еще разок загляни на прощанье и отпущу с миром.

Итак, повременить у меня не выйдет. Оказывается, его примирительный тон ничто иное как затишье перед очередной бурей. Вот так всегда: едва успеешь стать полезным, как уже просят не мешать. И ведь не в запале он это выкрикнул, не сгоряча бухнул, а значит, наш разрыв грозит стать окончательным. Или нет?

— Вообще-то тех, кто везет, не прогоняют, но тебе виднее, — заметил я и, старательно выдерживая равнодушный тон, осведомился: — Ты меня совсем отпустишь или как?

Он замялся, потер лоб, но нашелся с ответом:

— В скором времени Освященный собор думу думать учнет про нового государя, а ты там вроде как в товарищах у князя Горчакова. Вот и пригляди, чтоб как надо прошло. А то с этих худородных станется кого иного в цари выкрикнуть, благо, что Рюриковичей ныне на Руси изрядно, — и он пытливо уставился на меня. Я терпеливо молчал, продолжая слушать. — Ну а опосля, — продолжил он, — можно тебе и в Кострому отправляться, наместником моим. Больно места там беспокойные, нельзя их надолго без хозяйского глазу оставлять.

Ага, стало быть, отсрочка. Ненадолго, но и то хлеб. Да и опалу, тем более замаскированную, с тюрягой и острогом не сравнить. Одно плохо — насчет Ксюши ни слова. Спросить про свадебку или не надо? Чуть поразмыслив, я пришел к выводу, что не стоит. Куда лучше, если о ней напомнит Мария Григорьевна. Матушке-то он перечить навряд ли станет, ну разве побухтит слегка.

И я, поклонившись, побрел вниз по лестнице. Но он, словно прочитав мои мысли, когда я успел спустился на полэтажа вниз, остановил меня и сам ответил на незаданный вслух вопрос:

— О сестрице не переживай. Сыщу я ей жениха не хуже чем ты, — я застыл как вкопанный, уставившись на него: не ослышался ли, а он торопливо зачастил. — Али ты помыслил, будто опосля того, что ты с нею учинил, я тебе потачку дам, да сам к свадебке дело возверну? Ан не бывать по-твоему! Хошь тут, а не бывать! Считай, ты еще хужее сделал. То я твое венчание отложить думал, а теперь его вовсе отменяю, вот! — и он, кривя губы в победной улыбке, торжествующе уставился на меня.

Странно, но обиды на него у меня в тот миг не возникло. Да и на кого обижаться-то — пацан пацаном, хоть и восемнадцатый год идет. Запутался книжный мальчик, как есть запутался. Если мне и злиться на кого, то на себя самого. Думать надо было как следует, когда сюда вернулся, анализировать, новые расклады изучать, а я уверился, что и без того все наладится. Забыл, что царский двор — не деревня. Это в ней годами, а то и десятилетиями ничего не меняется, а здесь каждый день ухо востро держать надо. Чуть зазевался, не просчитал перестановки сил, и, пожалуйста — получи по самое не балуй. Одно плохо — вина моя, а страдать за нее должны двое. Несправедливо. Потому я и спросил с грустью:

— Ксюшу-то не жалко? Она ведь ни при чем, а ты…

— А до царевны Ксении Борисовны, князь Мак-Альпин, тебе и дела быть не должно, — выпалил он. — Чай, ты не басурманин сарацинской веры, потому две жены тебе не положено. Да и не выдают православные государи своих сестер за латинян.

— Как две? — не понял я. — Почему за латинян?

— А о том тебя спросить надобно. Я ж тебе сказывал про другую грамотку, кою твои людишки от арцыгерцога Фердинанды австрийского везли, да ты не полюбопытствовал, чего там, а ить в ней согласие его имеется. Даст он тебе в жены свою сестрицу, коль ты согласен… сызнова в латинство перейти. Токмо чуток погодить надобно, недосуг ему покамест. Послы прибыли от турского султана, потому просил об отсрочке малой, но от силы до зимы нынешней, не боле. Вот замирье с ними заключат, и тогда…

Я стоял, не в силах выдавить из себя ни слова. Начать оправдываться и все отрицать? А смысл?

— А что, славно выходит, — через силу раздвинул он губы в натужной, донельзя фальшивой улыбке, весьма схожей с Марининой. Ну да, с кем поведешься, от того и наберешься. Разве губы у него не такие тонкие, но тут ничего не попишешь — природа. — Самое то. Она арци, и ты тож. Два сапога — пара. Вот и выходит, что моя Ксения лишней оказывается.

— Да пропади она пропадом, герцогиня твоя! — заорал я, но усилием воли сумел взять себя в руки и более спокойно продолжил. — Конечно, на все твоя воля, Федор Борисович, но ты ведь и сам влюблен, должен понимать: свадьбу отменить в твоей власти, а любовь из сердца по твоему повелению ни я, ни твоя сестра выкинуть не сможем. Вот и призадумайся над этим, пока время позволяет.

Не знаю чем, скорее всего сравнением с ним самим, но мои слова явно задели Годунова за живое. Лицо его вновь покраснело, приобретая эдакую багровую свекольную синюшность.

— Ты… ты…, — хрипло выдохнул он. — Не смей об истинной любви…, слышишь?! Языком своим грязным… не смей!

Задыхаясь, он протянул руку к тугому вороту-ожерелью, богато расшитому золотыми нитями и усыпанного жемчугом, и попытался расстегнуть его. Но пальцы дрожали и у него ничего не получалось. Тогда он с силой рванул его, разрывая, и бусинки звонко поскакали по лестнице.

— Вот, вот, — задумчиво провожая их взглядом, прокомментировал я. — Точь-в-точь как час назад с Ксенией Борисовной. — Отличие в том, что тебе просто воздуху не хватает, а она, считай, вообще почти не дышала. И что мне оставалось делать? Лекари-то далеко, а тут, как и два года назад с твоим батюшкой, мгновения решали.

Федор ничего не ответил, по-прежнему не сводя с меня глаз, но их выражение, кажется, изменилось. Злость стала уступать место раздумью. Уже хорошо. Не иначе, как сработало напоминание о спасенном отце. И я поспешил закрепить свой маленький успех, предложив:

— Помнится, когда-то я говорил тебе, государь, что нигде столь не полезно промедление, как в гневе, потому давай отложим наш дальнейший разговор: ты мне про отмену свадебки ничего не говорил, а я ничего не слышал. Не обязательно же тебе сегодня все решить — и через пару-тройку дней не поздно. Верно?

В ответ вновь молчание, но оно меня не смутило. Скорее напротив. Лишь бы не отрицательный ответ. И я бегом-бегом ринулся вниз, пока у моего бывшего ученика вновь не прорезался голос и он его не бросил мне вдогон.

Я успел!

Добравшись до своего подворья, я первым делом позвал Галчонка, объявив, что завтра поутру ей предстоит сдача экзамена, ибо пришло время отправляться на службу к царевне Ксении Борисовне. Та недоуменно уставилась на меня — с чего вдруг такая спешка? Пришлось пояснить, что мне скоро придется отлучиться из Москвы, и на время моего отъезда хотелось максимально обезопасить свою невесту от всяческих опасностей.

Вообще-то можно было не торопиться и потренировать девчонку — до моего отъезда оставалось не меньше пары недель. Но у меня имелись свои резоны. Ксения тоже не железная. Уверен, неприятный осадок на душе у нее все равно остался. Мол, дыма-то без огня не бывает, и кто знает, вдруг действительно какая-то доля правды, пусть и маленькая, в словах брата имелась. Слишком большую бочку помоев вылил на меня Федор, а это штука такая — вовремя не сполоснуться и потом отмываться куда тяжелее. А выслушав Галчонка (царевна непременно займется ее расспросами, уверен) и, убедившись, что все, сказанное о наших с нею взаимоотношениях, ложь, Ксения и к остальным бредням обо мне отнесется совсем иначе. Раз тут голая брехня, значит и в остальном чистой воды оговор.

И еще одно. Глаза и уши в царских палатах, где теперь станут жить брат с сестрой, у меня имелись: гвардейцы. Но они в коридорах и перед покоями, а кроме того взгляд на вещи у них специфический, мужской. Зато у Галчонка он, несмотря на возраст, женский. То есть при их соединении получится вполне приличная картинка происходящего. Да и как тайный гонец — письмецо от царевны передать или мое вручить — она самое то.

Экзаменовал я юную телохранительницу лично, по-прежнему не желая никого посвящать в ее истинные задачи. Пускай остается простой девчонкой из Захуптской слободы небольшого городка Ряскова, по необъяснимой прихоти взятая Ксенией в услужение. Дай-то бог, чтоб ей не пришлось проявлять то, чему я ее обучил. Никогда. Но коль придется, то для всех без исключения ее мастерство и тайный арсенал должны оказаться полнейшей неожиданностью. Авось поможет в трудную минуту.

Девчонка хоть и робела, напуганная загадочным словом «экзамен», но с моими испытаниями справилась успешно. С приемами рукопашного боя, правда, получилось не очень — волнение мешало, да и силенок у нее не ахти, зато от узлов, которыми я ее спутал, она освободилась за считанные минуты. Основное время ушло на то, чтобы изловчиться и извлечь привязанный к бедру нож, а дальше дело техники. А касаемо метания ножей она превзошла саму себя — девять из десяти вошли в черный круг мишени, расположенной в двадцати метрах. Между прочим, круг не очень большой, сантиметров двадцать, не больше.

Очень хорошо. Осталось написать пояснительную записку для Ксении. Она мне далась нелегко и в первую очередь из-за колебаний, надо ли оправдываться в грехах, наваленных на меня ее братцем. В конце концов решил: ни к чему, иначе возникнет подозрение, будто я для того и прислал девчонку, заранее обучив ее нужным ответам, дабы обелить себя. Вместо того обошелся кратким перечнем того, чем я с ней занимался, порекомендовав царевне как-нибудь в качестве развлечения (а на самом деле для окончательного успокоения души) проверить ее навыки и умения. Ратные приемы демонстрировать не на ком, да и ни к чему, а вот на метание ножей пусть полюбуется. Только пускай устраивает проверку не в царских палатах, чтоб слуги не подглядели, а в келье у матушки.

Но сразу отправить Галчонка в царские палаты не получилось — оказалось, не в чем. В той одежде, в которой она расхаживала у меня по двору, отправлять ее не с руки, а больше у нее, если не считать штанов и куртки для занятий, вообще ничего не имелось — не догадался я позаботиться заранее. Ксения, разумеется, оденет ее, вопрос нескольких дней, но до того Галчонок своим затрапезным видом привлечет к себе излишнее внимание.

Пришлось слегка отложить отправку, отправив на Пожар вместе с Резваной и Петровной. Ткани подыскали быстро. С самим пошивом нанятые моей ключницей швецы и сапожники пообещали управиться за пару деньков.

Ладно, подождем.

Но записку Ксении я передал. Так сказать, загодя, чтоб появление Галчонка не получилось для нее чересчур неожиданным, а то еще выгонит обратно.

Ну и Федора навестить надо, потолковать кой о чем. Не пошел бы, но перед глазами стояла Ксения, моя белая лебедушка, она же, как теперь выясняется, моя ахиллесова пята….

Вроде бы особо ничем не занимался, а день пролетел. Осталось в баньку и завалиться пораньше спать — все-таки завтра мой последний визит к господам из Малого совета и хотелось на прощание выглядеть достойно, представ перед ними свежим, бодрым, жизнерадостным и во всем великолепии. Пусть один мой вид говорит сам за себя: «А не видеть вас, господа бояре, такая радость, что и сдержаться не могу — улыбка сама наружу вылезает».

Когда одевался, возникла мысль облачиться в ферязь и поверх накинуть парадную шубу, подаренную мне Федором за победу над Ходкевичем, но, подумав, я отказался от этой идеи. Жарко же на улице — лето началось. Да и Годунов может неправильно меня понять. Решит, заискиваю перед ним, коль подарок его напялил или я тем самым о своих былых заслугах пытаюсь напомнить.

Еще чего! Умерла так умерла — у меня тоже гордость имеется.

Словом, пошел в самом лучшем, но, так сказать, по сезону, то бишь налегке. Как чувствовал, что тяжелая одежда станет помехой, когда я….

Впрочем, обо всем по порядку.

Глава 17. Громко хлопнув дверью или Прощальный бенефис

Началось прощальное для меня заседание Малого совета довольно-таки мирно. Даже странно. Еще позавчера Романов рьяно доказывал, что негоже стоять за креслицем государя эдаким страхолюдинам, имея ввиду моих телохранителей. Внешность у них и впрямь была неказистая. Нет, сама по себе ничего, но с царскими рындами, которых подбирали из числа молодых и самых симпатичных боярских сынов, конечно, никакого сравнения. Да и арбалеты вместо традиционных топориков портили впечатление. Хорошо хоть выданных им мною пистолетов не видно — засунуты сзади за пояс — не то и вовсе выглядели бы как головорезы.

Чего только ни наплел боярин. И про нарушение старых добрых православных традиций, и что Годунову ничто не угрожает среди верных из верных, и перед иноземными послами таковское — истинная срамота….

Разумеется, не внешний вид был главной причиной попытки их отстранения. Основное заключалось в том, что они — мои люди. Надо ли говорить, что я выступил резко против, утверждая, будто боевые навыки и верность, тем более испытанная в деле (сражение при взятии Пайды) куда дороже красоты. А не знающему на чью сторону встать Годунову вполголоса сказал:

— Вспомни про гибель Юлия Цезаря. Подле него в сенате тоже находились верные из верных. Во всяком случае он сам считал именно так, — и, повернувшись к Федору Никитичу, громко заявил: — А касаемо православия, боярин, правда твоя, традиции надо блюсти, ибо на них стоит Русь. Посему обязуюсь впредь не поставлять нашему государю в телохранители ни латинян, ни лютеран, ни басурман, не говоря об иудеях и буддистах.

Вопрос так и не решили, отложив его до следующего заседания. После можно сказать вызывающего непослушания Метелицы да и прочих, я опасался, что престолоблюститель склонится в сторону Романова. По счастью, этого не произошло. Сам боярин в отличие от предыдущего заседания на мои очередные доказательства необходимости оставления прежних телохранителей, реагировал вяло, да и остальные больше помалкивали.

Впрочем, оно и понятно. Чего лишний раз гавкать, когда известно — не увидят они меня больше на своем совете. Кость вострая, которой я был для них, отныне не станет торчать у них в горле. Всё. Удалось свалить наглого чужеземца. Более того, он и в столице ненадолго задержится. От силы пару недель, и чао, бамбино, гуд бай май бой, гуд бай. Так к чему поднимать шум? Пускай князь порезвится на прощание, чтоб потом стало еще тоскливее от воспоминаний о потерянном.

Я и резвился, стараясь на всю катушку использовать их благодушие. Вопрос-то с питейными кабаками — увеличивать их количество или наоборот, сокращать — остался не решенным, а потому я и здесь добился своего. Отныне в Москве и в остальных городах оставался всего по одному питейному заведению. Удалось заложить в указ и примечание: «А буде жалобы от живущих поблизости и те кабаки убрать, ибо они пагуба и погибель православной душе».

Вот так и делал я благое дело среди царюющего зла.

Мое негласное увольнение из Малого совета тоже прошло спокойно. Правда, кое в чем я господам сенаторам подгадил. Они-то предполагали, что зачитают заранее подготовленный указ, где мне вновь поставят в вину разнообразные грехи и вынесут суровый приговор, но не тут-то было.

Я ж не просто так накануне заглянул к Годунову, но с предложением. Мол, в народе не очень-то поймут мое изгнание. Все-таки воевал, победы Руси принес, да какие громкие. Как бы волнений не приключилось. Потому давай сделаем проще. Я завтра сам попрошу меня освободить от сидения в Малом совете, ссылаясь на загруженность делами в Освященном Земском соборе и невозможность бывать там и тут. А еще попрошу после окончания соборных заседаний, ссылаясь напошатнувшееся здоровье и раны, полученные в сражениях за государя Федора Борисовича, отпустить меня из Москвы на отдых… в свою подмосковную вотчину, в Медведково.

— А чего ж не в Кострому-то?! — ехидно поинтересовался тот. — Али не по ндраву медвежий угол показался?

— Веришь, государь, если бы мне господь с небес пообещал, что с тобой ничего не приключиться, укатил бы туда с превеликой радостью! Ей-ей, не лгу, — с жаром выпалил я и истово перекрестился на икону. — А если вместе с Ксенией Борисовной, то тогда и век могу сюда не возвращаться. Но… боязно мне за тебя. Случись что, и зови не зови, а раньше седмицы, хоть десять коней загоню, мне на выручку не поспеть. Порою же не дни — часы решают, а то и мгновения — прошлое лето припомни.

Годунов внимательно посмотрел на меня и взгляд его смягчился. Поверил.

— Да что со мной случится-то, княже? — смущенно проворчал он.

«Княже, — мысленно отметил я. — Как прежде. А ведь по приезду не считая первого дня всегда князем называл. Вроде мелочь, но вселяет надежду».

— Ежели сызнова ляхи али свеи потягнут за земельки русские, так оно — дело неспешное, успею позвать. А боле…, — взгляд его неожиданно вновь посуровел и он поинтересовался: — Али сызнова решил Марину Юрьевну в худом деле обвинить?

— Нет, — отрезал я. — И не помышлял о том. Древние римляне, когда расследовали преступление, искали, кому оно выгодно. А для наияснейшей в твоей смерти выгоды нет. Она умна и хорошо знает: без тебя ей долго на престоле не усидеть. Зато Романов и иже с ним….

Годунов открыл рот, чтоб возразить, но я остановил его.

— Ничего не говори, государь, и убеждать меня ни в чем не надо. Ни к чему нам затевать очередной спор, тем паче бесплодный, ибо мы все равно останемся каждый при своем мнении. Одно скажу — от книжников-монахов довелось слыхивать, как еще великий владимирский князь Всеволод Большое Гнездо назвал Москву гадючьим гнездом. Сказал он так больше четырехсот лет назад, но поверь, с тех пор число змей не убавилось. Скорее наоборот, расплодилось вдесятеро против прежнего, а подле твоих палат они и вовсе кишмя кишат, и у каждой гадюки яду во рту немеряно. И последнее…, — решил я прибегнуть к самому надежному средству. — Видение мне было. Смутное, рябило в глазах, но тебя, лежащего на полу, разглядеть успел. Что с тобой приключилось — не знаю, но видел, руку ты ко мне тянешь, помощи просишь. — Годунов побледнел. — Да ты не печалься, — успокоил я его. — Говорю же, смутное оно, как в тумане, а это означает, что все исправимо. Разумеется, если рядом окажусь.

— А не лжешь?

— Мне снова креститься? — горько осведомился я. — Помнится, некогда ты мне на слово верил.

Он вяло отмахнулся и спросил:

— А отчего ты решил, будто это Романов… со мной… так-то?

— Не решил, — покачал я головой. — И его самого в видении не заметил, врать не стану. Но какая разница, кто именно. Главное в другом. Кто бы ни отважился на оное злодеяние, пойдет на него в ближайший месяц, пока на тебя шапку Мономаха не надели, да народ к присяге не привели.

— Ну, пущай по-твоему, — мрачно кивнул он мне….

….И получалось, что я подал «заявление по собственному желанию», а это, согласитесь, совершенно разные вещи. Да и сам Годунов после оглашения моей челобитной сказал пару слов. И насчет невозможности присутствия в двух местах сразу, и про то, что всякому человеку надобен передых. Потому хоть и жаль ему отпускать своего верного воеводу князя и думного боярина, но…. Да и не навсегда авось.

Вот так. И тональность совершенно иная, и шанс на возвращение просматривается. Да и отъезд-то на отдых, в подмосковную вотчину, а не куда-то в Кострому. Получалась не опала, но отставка, да и то временная и по собственному желанию. Фактически она, разумеется, далеко не добровольная, но официально приличия соблюдены.

Судя по разочарованным боярским рожам, особенно у Никитичей, им это пришлось явно не по вкусу. Хотелось-то хороводы поводить возле костра, на котором меня государь своими молниями испепеляет, да вволю поплясать на моих обугленных костях, а оказался пшик. Ни молний, ни костра с пламенем до неба, ни обугленных костей.

Пожалуй, если бы не их разочарование, и ничего остального не произошло. Попросту разошлись бы вслед за покинувшим палату Годуновым и Мариной. Но чересчур велико оказалось во многих желание напоследок унизить меня. Коль государь пожалев, не обвалял в грязи, так они решили расстараться сами. Опять-таки и я сам больно весело выглядел, а это для них помрачение праздника и вообще нож острый. Да и Марина подлила масла в огонь. Уже на выходе она, обернувшись, негромко молвила:

— Прощевай, князь. Теперь долго не увидимся, — а во взгляде столько яда — любая гадюка позавидует.

Ну и остальные следом ко мне потянулись. Началось невинно. Ко мне подходили и сетовали по поводу пошатнувшегося здоровья. Правда, по принципу: «Для нас нет большей радости и счастья, чем ваше горе разделить». Но сдерживались не все. Кое-кто выражал мне сочувствие не скрывая удовольствия, а порою обходясь без лицемерного соболезнования.

— Не все тебе, князь, из почтенных людей дураков делать, — проворчал Головин. — Ныне, вишь, и сам в них очутился.

— Оказаться в дураках случается каждому, а вот ты, по-моему, способен на одно это, — огрызнулся я. — Лучше пореже в Казенную избу заглядывай, а то в ней всякий раз после твоего ухода недостает чего-нибудь.

— Ну что, сел в лужу, — злорадно оскалился Салтыков.

— Это по крайней мере лучше, чем ударить в грязь лицом, — парировал я.

— Ишь, одурачить всех нас задумал?! Ан не тут-то было, — бросил на ходу Вельяминов.

— А тебе-то чего волноваться? Одурачить можно умного, но дурака — никогда.

— Низко ты упал, лапушка, — пропел Семен Никитич Годунов.

— Зато с каким достоинством!

Лишь один извинился. Как ни удивительно, но им оказался Татищев.

— Ты, князь, не серчай. Не со зла я на тебя. Да ты и сам виноват. Уж больно изъясняешься мудрено. Опосля-то, ежели не спеша покумекать над твоими речами, много дельного видать, а поначалу…. Вот я и того….

Надо же, дошло до мужика. А за критику спасибо, непременно учту, и впредь постараюсь растолковывать пояснее.

Было и искреннее сочувствие. Сподобился на него Михаил Богданович Сабуров. Во всяком случае, фальши я в его словах не почувствовал.

— Ништо, князь, — ободрил он меня. — Послужить на любом месте можно, а за неблагодарных бог благодарит.

Ишь ты, какой смелый. Даже Годунова вскользь покритиковал, не побоялся. Впрочем, насколько мне известно, он и раньше, воеводствуя в Астрахани, вместе с тамошним архиепископом Феодосием отказался присягнуть Дмитрию. Надо запомнить мужика, благо, он — один-единственный, кто отважился посочувствовать опальному. Нет, вполне возможно, что его точку зрения кто-то разделял, но… молча.

Зато остальные….

Чего только ни желали мне, но я все равно не подавился, по-прежнему сохраняя на лице надменно-скучающее выражение. Да и во взгляд свой вложил такое презрение ко всем ним, что прочитали его даже неграмотные, то есть особо толстокожие. Если бы они поняли, что это нормальная защитная реакция — чем глубже человек сидит в дерьме, тем выше он держит голову — они бы не наседали со своими подколками. Но психологов на Малом совете не имелось, а потому мое поведение несказанно бесило народ. Впрочем, и меня их «сострадание» постепенно стало доставать и я внутри постепенно начал закипать, чувствуя, что еще немного и сорвусь.

Сейчас бы на подворье, холодный душ, чашку кофе, но для этого надо покинуть царские палаты. А как мне выйти, когда аккурат перед дверью, загородив ее от меня, скопилась кучка из семи человек во главе с Романовым. Тон задавал Федор Никитич, громко рассказывающий своим прихлебателям, как он, будучи на Опекунском совете, неоднократно увещевал меня не горячиться и быть поосторожнее.

— Не бери наскоком — поплатишься боком. Тонко натягиваешь — оборвешь. А он за свое. Ну вот и достукался. А иным прочим наука — не кичись, а старым родам в ножки поклонись.

При этом он демонстративно не глядел в мою сторону, давая понять, что я для него отныне пустое место.

— Послезавтра не забыть бы тебе напомнить государю, что и приказы, кои ныне под князем, надобно иным людишкам поручить, — озабоченно встрял Репнин. — Да поначалу помыслить промеж себя, кого на какой поставить.

— А чего там особо мыслить, — пренебрежительно отмахнулся Романов. — С Земским двором особливо помыслим, не к спеху, а Стрелецкий…. Чаю, ты, Ляксандра Андреич, воевода первостатейный, вот и примешь его под свое начало. Да заодно и ратных холопьев князя Макальпы приструнишь, а то возомнили о себе невесть чего. Известное дело, безродные, нету в них вежества. А всего лучше воеводой к ним сыновца моего поставь, Ивана Борисовича Черкасского. Он хошь и в стольниках покамест, но рука твердая, сумеет их норов пригасить.

— Будь покоен, Федор Никитич, спуску не дам, — солидно пробасил Иван Борисович. — В бараний рог скручу. Такую острастку задам…

Замечание про гвардейцев меня окончательно достало. Приструнить и пригасить, говорите? В бараний рог? Ну-ну. Я демонстративно кашлянул в кулак, не столько намекая, что нахожусь рядышком (они и без того это прекрасно знают), сколько сигналя, что собираюсь встрять в их дискуссию. Но никто и ухом не повел, демонстрируя свое безразличие.

— А Аптекарский приказ кому? — озаботился толстый Иван Годунов.

— Жребий киньте, — посоветовал я.

Все дружненько повернулись и уставились на меня. Несмотря на мой мрачный вид они меня ничуть не опасались. Подумаешь, молод и ретив. Среди них тоже не старики собрались, а кое-кому — вроде Черкасского и Сицкого — и вовсе тридцати не исполнилось. Да и оружия у меня под рукой не имелось — положено все сдавать перед входом в царские палаты, включая саблю. Так что глумливые ухмылки со своих рож они убирать не собирались.

— Ты енто о чем, князь? — поинтересовался Репнин, задирая голову в тщетной попытке изобразить надменность, но по причине низкого роста получилась какая-то пародия. Правда, бороденка угрожающе нацелилась мне в грудь.

— О евангелии, — пояснил я, процитировав: — Распявшие его делили одежды его, бросая жребий, кому что взять.

— Мыслится, мы и без советчиков неплохо обходились, — пренебрежительно отмахнулся старший из братьев Романовых.

— Да я и не собирался встревать, но у меня возникли опасения, что у вас появился повод для радости, потому и хотел предупредить — мои дела не так плохи, чтоб вы столь бурно ликовали. А на будущее даю совет: не стоит делить шкуру неубитого медведя, особенно в его присутствии. Медведю это может не понравиться. Сдается, поспешили вы с дележкой приказов. И у тебя, Иван Борисович, навряд ли получится задать острастку моим гвардейцам. Не думаю, что государь их тебе доверит, ибо стая волков под началом барана очень скоро становится баранами, а Федору Борисовичу оное весьма нежелательно.

— Ну ты! — вякнул было Репнин. — Как смеешь?!

— Погоди, Ляксандра Андреич, — отодвинул его в сторону Романов и вкрадчиво осведомился. — Ты что, князь, вовсе забылся? Решил поперек государевой воли пойти?

— Ну зачем же поперек государевой, — пожал я плечами и медленно направился в обход «могучей кучки» поближе к стене, чтобы обезопасить себя с тыла от их будущей атаки, коя не за горами.

Руки аж чесались в надежде на добрую славную драку. Говорят же, что обиду куда легче перенести, если дать рукам волю, а у меня этих самых обид скопилось столько — на несколько драк с лихвой. Как там Киплинг в своей «Заповеди» говорил? «Будь прям и тверд с врагами и с друзьями, пусть все, в свой час, считаются с тобой…». Вот, вот, а кто не хочет считаться, того мы сейчас этому быстренько обучим. Но не словесно, а наглядно — нет смысла давить интеллектом на тех, кто нуждается в обычном пинке под задницу.

— Про Стрелецкий приказ в указе Годунова ничего не сказано, — напомнил я. — Про остальные тоже. Получается, не супротив его воли, а супротив твоей, боярин, а такое мне не впервой, я ведь и раньше на нее плевать хотел. А вот ты, Федор Никитич и впрямь кое-чего забыл. Например, то, что воспитанный пес никогда не станет лаять раньше своего хозяина.

Федор Никитич зло сузил глаза и выжидающе оглянулся на помалкивавшего Черкасского, до которого, кажется, до сих пор не дошло, с кем я его сравнил. Неужто кулачный бой отменяется? Ох, как жаль. А как же с руками быть?

Однако на мое счастье Романов, не дождавшись реакции Ивана Борисовича, сам вступился за своего племяша.

— Ох, князь, князь. Вот зачем ты моего сыновца бараном обозвал? — ласково попрекнул он меня.

Черкасский озадаченно уставился на дядюшку, пытаясь припомнить, когда я говорил такое и почему оно пролетело мимо его ушей. Видя, что до того не дошло, Федор Никитич продолжил:

— А может ты спутал и все наоборот? Может, под твоим началом стрельцы, яко стадо, а под стольником Черкасским в стаю превратятся, ась?

Ну наконец-то сообразил Иван Борисович. Ахнув: «Так ты меня?!» он, сжав кулаки, ринулся в атаку. Фу-у, сбылась моя мечта.

Действовал я осторожненько, чтоб потом ни одна собака не смогла настучать Годунову, будто я — зачинщик. И первым бить по той же причине не стал. Всего-навсего резко отпрянул в сторону и, не трогая самого Черкасского, перехватил его руку, придавая дополнительное ускорение. Правда, позади меня была стена, в которую его кулак с моей помощью и въехал со всей дури, но это его проблемы.

Ах, какой вопль раздался! Прямо-таки услада для души. Майский день… именины сердца. Век бы стоял и слушал. Но нельзя, страждущих масса, а раздача только началась….

— Ты почто сыновца моего изобидел, пес безродный?! — возвысил голос Романов.

— Это я пес? — искренне изумился я. — Да ты послушай, как твой племянник воет и сразу ясно, что ты ошибся. К тому же я его и пальцем не тронул, — боярин продолжал колебаться, не решившись нападать, и я его подхлестнул, поучительно заметив: — А меня правильнее сравнить с волкодавом, которому таких псов как ты, боярин, пяток на один зубок.

Что, получил, мурло? Будешь знать, что воспитанный человек никогда не станет грубить первым, дабы оставить за собой последнее слово. А за кем последнее слово, тому и матом крыть. Одного не пойму, чего ты застыл, как вкопанный и в драку не лезешь? Чуешь, что по сопатке надаю?

А тот продолжал колебаться. Видно моя стремительная разборка с Черкасским произвела на него слишком сильное впечатление.

— Мда-а, — задумчиво протянул Романов. — Видать, у тебя на роду написано, до старости не доживешь.

— Ничего страшного, — усмехнулся я. — У тебя на роду такое написано, не на каждом заборе увидишь, ну и что? — и выжидающе уставился на него, усмешливо кривя губы.

— Ты отечество мое не замай!

Вообще-то я имел ввиду иное, но видали каков фрукт?! Меня безродным обозвать — в порядке вещей, а его предков не моги тронуть. Чичас я, разбежался. Нет, милый, что настряпал, то и жри. На-ка, заполучи целый черпак.

— Видел я твое отечество знаешь где? В стончаковой избе. Оно там как раз поверху плавало, когда я над дыркой примащивался.…

Расчет оказался правильным.

— Это ты меня, царского братана…?! [934] — задохнулся от ярости Федор Никитич и распорядился: — А ну, други, обходите его с боков, а мы с братцем, — и он, не договорив, с посохом наперевес, ринулся вперед, а вслед за ним его брат Иван Каша.

Молодой Василий Сицкий, послушно выполняя волю боярина, метнулся, заходя справа. Толстый Иван Иванович Годунов, не столь резво, но направился следом. А вот Репнин и Троекуров хоть и подались влево, но куда медленнее и с опаской, не столько обходя меня, сколько отходя. Значит, разобраться с братьями Никитичами успею, и я, чуть увернувшись от устремленного мне в лицо посоха, перехватил руку Романова и, слегка подсев, продемонстрировал боярину классический бросок через себя.

Тяжелый, гад, оказался. Эх, видел бы меня мясник Микита, перестал бы рассказывать, как я держал за ноги лошадь, отмахиваясь ею от ляхов при обороне православных святынь. Куда мне до коней, когда я и этого козла поднял с превеликим трудом. Даже дыхание сперло, поэтому шмякнул я боярина на пол не сразу, чуть подзадержавшись. Но пауза оказалась мне на руку, поскольку Каша напоролся на его каблук и отпрянул назад, а я, вдобавок, пошатнувшись, немного повернулся, да так удачно, что метнул этого гада аккурат под ноги набегающему Сицкому.

Жаль, обилие одежды сделало боярское приземление не таким болезненным, как мне бы хотелось, но ничего не поделаешь. Зато бедный Вася споткнулся, зацепившись за романовскую ногу, и полетел на меня. Оставалось подставить колено. Раздался глухой хруст и я понял, что в ближайшие пять минут стольник выведен из строя — со сломанной переносицей воевать несподручно. Да и Годунов, следовавший за ним, отпрянул назад, остановившись в нерешительности.

Замешкались и Троекуров с Репниным, продолжавшие свой глубокий обход с фланга. Остановившись, они озадаченно переглянулись, переминаясь с ноги на ногу и у меня хватило времени подмигнуть Власьеву. Ну да, здесь с выходом из палаты тоже строгая субординация, так что дьяк и два его писца-помощника покидали наши заседания самыми последними. Сейчас они во все глаза наблюдали за разгоревшимся сражением. А я, разведя руками, весело прокомментировал ситуацию:

— Вот так всегда: сделай умным людям замечание и сразу поймешь, с какими дураками связался.

Дьяк не откликнулся, продолжая благоразумно помалкивать. Он даже удержался от улыбки, хотя, как он впоследствии признался, ему это стоило немалых трудов. А я, краем глаза подметив, как дверь открылась и на пороге появились пятеро моих гвардейцев во главе с Дубцом, рявкнул:

— Оставаться на месте! Я сам!

Более того, я успел предупредить Троекурова, замахнувшегося на меня своим посохом:

— Не вздумай. Иначе я у Федора Никитича позаимствую, и тогда тебе небо с овчинку покажется.

Ага, остановился, призадумался и… действительно отставил его в сторону. Умничка.

Увы, но так поступили не все. Репнин, видно жаждая мести за прилюдное напоминание о воровстве, моему предупреждению не внял, два Ивана — толстяк Годунов и младший Романов — тоже. А мне наклониться и поднять посох старшего Никитича не успеть — нечего о том и думать.

К тому же за спиной стена. Да, сзади никто не сможет напасть, но зато крайне мало места для маневра. И сменить дислокацию не получалось. Троекуров, чтоб не мешать Репнину, встал спереди, подле Ивана Каши, а мне сместиться вбок мешали поверженные ребятки. С одной стороны протянул ноги (жаль, не навсегда) продолжавший баюкать разбитую руку Черкасский, а с другой сразу двое — неуклюже возившийся на полу Романов, встать которому мешал навалившийся на него Сицкий. Разве перепрыгнуть через них? Можно, но чревато. Тут застыл Годунов, там — Репнин. Придется подождать, выжидая удобного момента.

Но пока я пытался, стоя на месте, увернуться разом от трех посохов — отскакивал, приседал, уворачивался — старший Романов, изловчившись, вцепился мне зубами в ногу. Да, да, именно зубами. Потерька отечества? Возможно, но навряд ли Федор Никитич, переполненный бешенством, думал, что этим неблаговидным поступком может умалить достоинство своего рода. Сомневаюсь, что он вообще о чем-то думал.

А зубы у него несмотря на возраст, дай бог каждому. Я взвыл от резкой боли и попытался выдернуть ногу, но не вышло.

— Ах ты ж собака такая! — заорал я и со всей мочи сдавил боярскую шею за ушами.

Помогло. Опустил. А я ему телефончик изобразил — сложил ладони лодочками и с маху по ушам. Это для профилактики, чтоб на вторую ногу не покусился.

Выпрямиться я не успел, пропустив удар Каши. Была бы на мне шуба — непременно смягчила удар посоха, а когда одна рубаха с кафтаном — чувствительно. И следом второй удар Репнина — по плечу. По счастью, больше не били. Посчитав, что полдела сделано, вся четверка ринулась в ближний бой. Ну да, лупить посохами на расстоянии не такое удовольствие, как собственноручно по роже.

Толпясь вокруг меня и мешая друг другу, они все-таки ухитрились заехать мне пару раз по физиономии, и довольно-таки чувствительно. Вот только лучше бы они этого не делали, ибо я окончательно перестал сдерживаться и деликатничать. Тут вообще началось — не опишешь в словах… Словом, в точности, как в песне Высоцкого.

Нет, я не был раненым зверем, балконов не ронял, а вместо выбитых окон и двери удовольствовался их разбитыми губами. Но и сам пострадал, в кровь разбив костяшки пальцев, так и не поняв о чьи зубы. И единственным, кто остался по окончании побоища стоять на ногах, оказался тоже я. Правда, пошатывало, но восторженные взгляды гвардейцев добавили сил и я, заметив, что испачкал левый сапог в чьей-то крови, наклонившись, демонстративно вытер ее полой шубы все того же Федора Никитича. Демонстративно наведя чистоту на свою обувь, я горделиво выпрямился и чуть прихрамывая — сказывался укус Романова — пошел к двери. Иван Иванович что-то невнятно прохрипел, но я на ходу посоветовал ему помалкивать, назвав его губошлепом. Не совсем вежливо, согласен, зато точно — губы у него и впрямь успели заметно припухнуть, да и борода была медно-рыжей от обильно пролитой на нее крови.

И далее по коридору, твердой поступью.
Железный шлем, деревянный костыль,
Король с войны возвращался домой.
Солдаты пели, глотая пыль,
И пел с ними вместе король хромой. [935]
И впрямь, петь хотелось.

Я ни о чем не жалел. Нисколечко. Конечно, мордобой, как средство обучения вежливым манерам, малоэффективен, но что делать, если остальные я исчерпал. Зато душу отвел, в которой, когда покидал палату, можно сказать, соловьи свистали. Наконец-то, а то в последнее время в ней в основном каркали вороны. К тому же в лице Власьева и его помощников у меня имелось аж три свидетеля, на которых я мог положиться. Они беспристрастно поведают Годунову с чего началось, кто стал инициатором, кто нанес первый удар и так далее. Заодно подтвердят, что мои гвардейцы в драке участия не принимали.

Терьям-терьярим трям-терерам…!

Мои гвардейцы не пели, глотая пыль, зато как смотрели мне вдогон. А я и впрямь чуть прихрамывал, как тот король в песне — чувствовалась боль от укуса. Рану потом не забыть на всякий случай прижечь. Учитывая, что кусал Романов, не помешала бы и противостолбнячная вакцина, то бишь укольчик от бешенства, но чего нет, того нет.

Одно плохо. Как предупредил Власьев, сноровисто нагнавший меня в узкой галерейке-переходе, мол, он прямо сейчас пойдет к престолоблюстителю, чтобы успеть сообщить первым о случившемся, но и мне придется к завтрашнему утру написать челобитную. Поначалу я лишь кивнул головой, не придав его предупреждению особого значения: надо — напишем. Подумаешь делов-то! Но чуть погодя, усевшись у себя на подворье перед чистым листом бумаги, призадумался….

Очень мне не хотелось начинать, как здесь принято, с униженного обращения: «Холоп твой государев Федька Мак-Альпин челом биет». Такая вот раболепная формулировочка. А иначе нельзя, положено так и никак иначе. Это с предыдущим обращением к государю было проще, а здесь-то не просто челобитная, а жалоба. Мои попытки заменить на что-то относительно пристойное успехом не увенчались — сам видел, неправильно. Лучше вообще ничего не писать.

В конце концов, взяв за образец предыдущее обращение я накидал пяток более-менее подходящих фраз и отправился на консультацию к Власьеву. Заодно узнаю, как отреагировал Годунов на нашу драку, а там как знать, глядишь, обойдусь и без челобитной.

Однако, потолковав с дьяком, я выяснил, что без грамотки нельзя и заменять в ней общепринятые стандарты чревато. Иначе и мне от престолоблюстителя навряд ли удастся добиться «милостивого слова». То есть непременно надо просить «пожаловать и милость свою показать». Ну и подпись соответствующая: никаких князей, но «холопишко Федька».

— А ты помысли хорошенько, о чем речь идет, — хмуро предложил искренне недоумевающий дьяк, услышав, как мне жутко не хочется составлять челобитную в таком унизительном тоне. — Тут на что угодно пойдешь, а не токмо на енто.

— Пойти на что угодно легко — возвращаться трудно, — проворчал я.

— Ишь какой! Как я погляжу, ты, князь, токмо на других умен, а на самого себя глуп, — попрекнул меня Власьев. — Ума у тебя тьма, а в главе кутерьма. Сам мне по приезду про свою единственную опору сказывал, — напомнил он. — Так потрудись, подыми ее, коль обронил.

— Даже потеряв точку опоры, я не привык ползать на брюхе, — огрызнулся я и взмолился: — Ну не хочется мне кривить душой! Неужто нельзя как-то иначе, без лизоблюдства этого, напрямую? Ты ж целый Посольский приказ возглавляешь, умен, как чёрт, придумай!

Дьяк в замешательстве потер лоб, но спустя пару минут обескураженно развел руками:

— Воля твоя, князь, но инако писать — все одно, что в своей вине каяться. Ишь чего восхотел, напрямую, — протянул он. — А ты иное в разум возьми: по кривой дороге прямым путем не ездят. А кто далеко обходит, скорее доходит. Опять же от кого чают, того и величают, а иначе никак. Почеши теленка, он и шею протянет. Вот и ты тако же с Федором Борисовичем, авось смилостивится. А твоя спесь, ей-ей, к добру не приведет. Забыл, что заносчивого коня построже зануздывают?

— Я и иное помню: смирного волка и телята залижут, — уныло отмахнулся я, понимая, что как ни крути, а унижения избежать не выйдет.

Власьев все-таки настоял на своем, самолично составив и написав текст, с коим я и направился поутру в царские палаты. На душе было препогано и веселое настроение, охватившее меня в результате мордобоя, куда-то улетучилось.

Недолго музыка играла, недолго фраер танцевал….

Глава 18. Хотели как лучше, получилось как всегда

Время, когда мне надлежит с этой писулей появиться в царских покоях, Афанасий Иванович определил безошибочно. Впрочем, особых расчетов и не требовалось, ибо Годунов сам распорядился, чтобы дьяк со своими помощниками, ставшими в одночасье видоками, ждал его в Кабинете после заутрени. Когда я находился у Успенского собора, направляясь к царским палатам, Федор как раз вышел из Благовещенского. Был он окружен целой толпой бояр — не меньше двух десятков. Среди них почти все вчерашние участники драки, кроме Василия Сицкого, и у половины что-нибудь да забинтовано, а через повязки проступали красные пятна. Насчет князя Черкасского не знаю, может и впрямь кровоточила рана на руке, а касаемо Ивана Годунова и князя Репнина сомневаюсь. Скорее всего намазали тряпки кровью свежеубиенной курицы, не иначе. В руках «страдальцы» держали свитки — очевидно, такие же челобитные, как и у меня.

Заметив меня с грамоткой в руке, бояре усилили натиск, обступив престолоблюстителя со всех сторон. Федор, остановившийся у Красного крыльца, меня тоже углядел, но сохранил невозмутимый вид. До меня донесся его звонкий голос:

— …и удоволю, и виновных накажу по всей строгости, на том и крест готов целовать, — он размашисто перекрестился. — Но сдается мне, князь, — и он протянул руку в сторону Репнина со здоровенным фингалом под глазом, — что ты, хошь и пострадал изрядно, одначе…

В это время пролетающая над ними ворона весело каркнула и Годунов, не договорив, досадливо поморщился, глядя на свою руку, на которую нахальная птица ухитрилась нагадить.

— Эва, дрянь какая, — проворчал он.

Все разом торопливо полезли за платками, жаждая угодить престолоблюстителю, но быстрее всех оказался Троекуров, сообразивший как опередить многочисленных конкурентов. Он не полез за пазуху, а лихо смахнул с себя все три шапки и, нагнув голову, предложил:

— Да ты об волосья мне вытри, об волосья. Облагодетельствуй, государь.

Я застыл как вкопанный и непроизвольно скривился, не в силах скрыть отвращение от подобного холуйства. Вроде князь, значит из Рюриковичей, а ведет себя как…. Нет, мне и слов не подобрать. Ну и зятьев себе Романов набрал.

Федору, уставившемуся на угодливо подставленную голову Ивана Федоровича, по-видимому тоже стало не по себе. Он растерянно посмотрел на меня, но, едва увидев презрительную усмешку, которую я и не пытался скрыть, мгновенно помрачнел. Растерянность сменилась на надменность и он не колеблясь вытер ладонь о волосы Троекурова. Раз, другой, третий…. Делал он это нарочито тщательно, продолжая неотрывно глядеть на меня.

— Вот осчастливил, так осчастливил, — умиленно запричитал тот. — А челобитную свою дозволь не дьяку, а в твои рученьки передать, государь-надежа, — и принялся торопливо совать в руку Годунову свой свиток, свернутый в тоненькую трубочку.

Тот не противился, взял и, высоко вскинув подбородок, прищурился, всматриваясь не в мое лицо, а куда-то пониже. Кажется, его внимание привлек точно такая же, как у Троекурова, трубочка, которую я держал в своей руке.

— Что там у тебя, князь? — прозвенел голос моего бывшего ученика. Все как по команде разом обернулись в мою сторону. Я замешкался с ответом. — Никак тоже челобитная? — и Федор торжествующе усмехнулся, словно говоря: «А чем ты нынче лучше его? И если лучше, то намного ли?»

И действительно. Получалось так себе, на самую малость. Не особо наблюдательные могут и вовсе не заметить разницы. А куда деваться? Как говорил один сатирик, горбатым можешь ты не быть, но прогибаться жизнь заставит. Хотя….

А вот пускай попробует заставить! И вообще нужно жить по-своему даже тогда, когда жизнь диктует свои условия.

— Да что ты, государь, — выпалил я. — Думал, у боярина Головина деньгу истребовать для Земской избы, да подумалось, недосуг ему сегодня казной заниматься, так я, пожалуй, в другое время загляну, после обедни, — и разорвал свою грамотку.

Драл я ее в точности, как сам Годунов секундами ранее вытирал руку об голову Троекурова, неторопливо и тщательно. Раз, другой, третий…. Навряд ли кто-то понял то, что я хотел и сказал бывшему ученику этим своим поступком. Кроме него самого, разумеется.

— Ну-ну, — угрожающе протянул Федор и подался вверх по ступенькам крыльца.

«Теперь точно в Кострому загонит, — понял я. — Ну и чёрт с нею. Вполне приличное место. Тем более, мне там все хорошо знакомо….»

Остальные повалили следом за Годуновым, а я остался стоять внизу. Торопиться было уже некуда. Собрать вещички я успею за пару часов, а на сборы престолоблюститель навряд ли даст меньше трёх суток.

Одолевший с десяток ступенек Красного крыльца Федор вдруг резко притормозил, оглянулся и осведомился:

— А более поведать мне нечего, князь? Может, пожаловаться хотишь на кого?

Это был шанс. Мне предоставляли возможность пусть устно, но сказать слово в свою защиту. Я открыл рот, но понял, что ничего говорить не стану, поскольку все равно пришлось бы начинать со слов: «Челом тебе бьет твой холопишко Федька Мак-Альпин. Смилуйся, государь, пожалуй меня…» Ну и так далее. А стоит начать с иного, не столь холуйского, получится еще хуже. Тогда мне о Костроме останется лишь мечтать…, сидя где-нибудь в Сургуте или Нарыме.

Я передернул плечами.

— Жаловаться не привык, государь. Мне больше как-то самому за других заступаться приходилось, — и я с улыбкой развел руками, но прибавил: — Но за ласковое слово благодарствую, — и склонился в низком поклоне.

— Что ж, будь по-твоему, — холодно кивнул мой бывший ученик и направился в палаты. Больше он в мою сторону не оборачивался.

Вот и все. Я машинально посмотрел на обрывки челобитной и подбросил их вверх. Получилось нечто вроде конфетти. С Новым годом тебя, старина. Правда, на дворе начало лета, но если призадуматься, то для меня грядущие перемены и впрямь символизируют новый год.

Но мои злоключения этим не закончились. Вначале душу растравил Власьев, прикативший на мое подворье незадолго до обедни.

— Сказывал же тебе, князь, живи тихо — не увидишь лиха, а ты…

— Жил бы тихо, да от людей лихо, — парировал я.

— Знамо лихо, коль сам себе подсобить не восхотел, — возмутился он и, потеряв свою обычную невозмутимость, принялся упрекать меня за гордыню.

Судя по его словам, если б я не выпендривался и подал челобитную как и прочие, то скорее всего Годунов решил бы дело в мою пользу. Дескать, он и без нее долгое время колебался, чуть ли не по три раза уличив каждого из участников во лжи и в напраслине, излиха возводимой на князя Мак-Альпина. А когда речь зашла о чести и потерьке отечества, Годунов сам напустился на Романова с попреками. Мол, видоки в один голос утверждают, что Федор Никитич первым назвал князя безродным, меж тем как в его жилах течет и кровь древних шотландских королей, и Рюриковичей с Гедеминовичами.

В конце концов, они ушли, ничего не добившись, но Романов, выходивший последним, у самой двери остановился и, вернувшись, попросив тайной аудиенции. Что там говорилось и какие дополнительные аргументы привел боярин, дьяк не ведает, но сразу после нее Годунов вызвал ожидавшего окончания их беседы Власьева и велел составить указ о моей отправке в Кострому. Дьяк, не удержавшись, попытался напомнить о Земском соборе, за коим желательно присмотреть, а лучше князя никому с таким не управиться. Однако напоминание ничего не дало. Годунов твердо повторил свое распоряжение об указе, а, касаемо собора криво ухмыльнулся и заметил, что и без князя найдется кому управиться с выборными.

— Срок три дня? — деловито уточнил я у дьяка. Тот кивнул. — Ну что ж, буду собираться.

Афанасий Иванович вытаращил на меня глаза.

— Так ты вовсе ничего не собираешься делать? — Я решительно мотнул головой. — А может поупирался бы маленько. Мыслю, ежели в ноги к государю падешь, глядишь и передумает.

— Не хочу падать, — отверг я его идею.

— Сызнова гордыня взыграла? — догадался дьяк.

— Да нет, — покачал я головой. — Устал просто. Надоело.

Уезжал от меня Власьев удрученным, а у меня наоборот, отчего-то и настроение поднялось. Хорошо, когда есть определенность, пусть и такая гадкая.

Оставалось последнее — отправить Галчонка к Ксении. Этим я и занялся, заодно распорядившись паковать вещи и готовиться к отъезду. Одно неясно — как с гвардейцами? В смысле, позволит ли Годунов взять их с собой. Вообще-то это был хороший благовидный предлог заглянуть к престолоблюстителю, но посидев с кружкой кофе и как следует поразмыслив, я от этой идеи отказался. Ни к чему. Раз Власьев о них не сказал ни слова, значит, и в указе о моей отправке они не фигурируют. Следовательно, у меня руки развязаны — могу забрать. Если же напомню, то, судя по тому, что Романов нашел весомые аргументы для моего изгнания, получится хуже. Годунов, чего доброго, спохватится и отдаст их под начало другого воеводы.

Самым первым делом я отправил Багульника на яузскую пристань насчет найма стругов. Их хватало, но лучше договориться заранее, а то мало ли. С Романова станется и тут исхитриться мне напакостить, организовав какие-нибудь помехи, чтобы я не отплыл вовремя. Для чего? Появится новый повод вложить меня Годунову, будто я окончательно наплевал на его указы, решив остаться в Москве. Нет, лучше позаботиться обо всем загодя.

Пока скатывали ковры, я составил список неоконченных дел, с которыми желательно управиться до отъезда. Например, съездить на Пушкарский двор и забрать там отлитые болванки для гранат. Заодно переговорить с мастером Чоховым и кое с кем из его учеников и поглядеть, как продвигаются мои заказы, полученные ими от меня в первые дни после моего возвращения из Эстляндии.

Плюс к этому следовало переговорить и подробнейшим образом проинструктировать своих тайных спецназовцев. Эх, жаль, что Романов, по всей видимости, решил отказаться от услуг Багульника. Не иначе как заподозрил подставу. А сейчас мой человечек во вражеском стане был бы как нельзя кстати. Но увы — не вышло. Ладно, обойдемся.

Едва составил список, как на подворье появилась… Галчонок. Вот тебе и здрассте! Неужто Ксюша отвергла ее? Но оказалось, она принесла послание от царевны. В нем сообщалось, что ей все известно, ибо братец перед нею не таился и пояснил ей причины моей отправки в Кострому, каковые она мне и изложила в своем письме.

Хитер оказался Романов. Мгновенно перестроившись, он в разговоре с Годуновым один на один зашел совсем с другого бока. Мол, вчера они все погорячились излиха, правого сыскать тяжко, но дело в ином. Неужто сам государь не видит, насколько недовольны члены Малого совета поведением князя Мак-Альпина, сумевшего ополчить против себя всю знать? Если нынче не принять мер, оставить его безнаказанным, то в самом скором времени Федор Борисович останется вовсе без бояр и без окольничих.

Ну а далее последовала почти неприкрытая угроза в виде напоминания о событиях прошлого лета. Мол, вспомни, что произошло с царской семьей, когда от нее отшатнулась знать? Да, именно князь спас вас от смерти, но ведь и он не посмел тягаться со всей Русью, дав мудрый совет на время отступиться от трона. А год нынешний как бы не хуже предыдущего. Стоит призадуматься, что станется с ним самим, с Мариной Юрьевной и Ксенией на сей раз, ежели завтра некий царевич Петр в сопровождении казаков придет в Москву. Кто спорит, скорее всего он — самозванец, но, учитывая выданное ему еще покойным государем Дмитрием приглашение, навряд ли удастся растолковать народу, что он никакой не сын государя Федора Иоанновича. И не повторилось бы все вновь, но с куда худшими последствиями для Годуновых и в первую очередь для царской семьи.

А в конце своего послания Ксения предположила, что было что-то еще, о чем умолчал ее братец, поскольку, когда она его уговаривала отменить свой указ, тот на ее доводы твердил одно: мол, она не все ведает. Но кроме туманных намеков, как она ни старалась, вызывая его на откровенность, он ей больше ничего не сказал, обозвав ее слепой курицей, которой что ни говори, все без толку. Однако она сердцем чует: и впрямь над ними тучи нависли, но не с той стороны, о которой Романов говорил Федору. Потому мне никак нельзя покидать Москвы. Разве что в Кологрив или Медведково, но никак не дальше. Но мне самому просить ее братца о том не надо — больно тот сердит. Лучше приехать в Вознесенский монастырь, якобы попрощаться с Марией Григорьевной и вместе с нею помыслить над тем, как ловчее и надежнее поступить, чтобы Федор отказался от своего указа. И опасаться мне за свою честь не надо — матушке она сама пояснила, как да что, и Мария Григорьевна уже ждет меня.

Честно говоря, были у меня недобрые предчувствия еще до появления в келье у старицы Минодоры. Не свойственна моей будущей теще дипломатия. Помнится, когда Борис Федорович тайно повелел привезти в Вознесенский монастырь Марию Нагую, она, разъярившись от ее увиливаний, чуть глаза ей не выжгла. А с собственным сыном Мария Григорьевна стесняться тем паче не станет, рубанет сплеча и все.

Но и отвергнуть предложение Ксении я не мог. Это означало бы уподобиться ее брату. Пришлось ехать.

Будущая теща встретила меня неприветливо. Поначалу я решил: причина в том, что она поверила, пускай и частично, наговорам Федора, но нет. Оказалось, всем моим обвинениям на ее взгляд — цена полушка, а самим оговорщикам, то бишь Романову, Мнишковне и Семену Никитичу Годунову, который «хошь и родич, но на старость лет вовсе из ума выжил», прямая дорога на плаху.

Но и мне от нее досталось изрядно. Почему я сразу ей не «пожалился на неправоту Федькину», из-за чего она доселе пребывала в неведении? Да и ныне она ведь вызнала все не от меня — от Ксении, а это тоже непорядок. И отчего я не борюсь, не пытаюсь ничего доказать или, на худой конец, попросить прощения.

— Так ведь ты сама сказала про оговор, — напомнил я. — Тогда за что просить?

— Положено тако на Руси, — отрезала она. — Покорную главу и меч не сечет. Брякнулся бы ему в ноги, глядишь, и примирились давно, а ты коленки пожалел, — и досадливо махнув рукой, буркнула. — Ладно, подсоблю твоему горю. Счас Федя придет, я с ним по-свойски потолкую.

Я хотел пояснить, что грубый напор не поможет, а скорее напротив, повредит, но пока подыскивал нужные слова и прикидывал, с чего начать, она, выглянув в оконце, радостно всплеснула руками:

— Эва, легок на помине. Идет себе и в ус не дует, — и угрожающе произнесла. — Ух, задам я ему перцу!

— Не надо, — отчаянно запротестовал я, торопливо начав пояснять причины, почему этого делать не стоит, но Марию Григорьевна и слушать не захотела. Посчитав, что мое нежелание по поводу ее вмешательства вызвано исключительно стыдом (как это, мужик бабе жалуется?), она досадливо отмахнулась:

— И слухать не желаю! Стыдно в опале быть, особливо когда не заслужил того, и нет в том зазорного, что тебе баба подсобит. Чай, я ему не чужая, да и тебе вскорости матушкой стану, потому молчи лучше. Сиди и молчи, а ежели стыдоба разбирает, ну-ка, пойдем, я тебя укрою, — и она, властно ухватив меня за руку, потащила за собой.

И я послушно пошел. А что делать — не вырываться же! Да и не было иного выхода — уходить-то поздно, Федор уже на крыльцо поднимается. Увидит меня и все поймет, тогда и малейшего шанса не останется.

Укрыть меня было где. Это на прежнем месте, где Мария Григорьевна находилась в первые дни пребывания в монастыре, в ее распоряжении имелось всего две комнатки-кельи, да и те крохотные, а нынче…. Стоило Дмитрию скончаться, как она поставила вопрос ребром. Мол, доколе ей ютиться в лачуге, в то время как ведьма Нагая пребывает в хоромах. На самом деле та хоть и проживала в отдельном домике, но до хором ему было далековато.

Однако слово матушки — закон для послушного сына и Федор попросил меня распорядиться. А так как Мария Григорьевна в каменном жилье не нуждалась, отгрохали ей терем быстро, еще до моего отъезда в Эстляндию и теперь именно ее жилье напоминало хоромы. Во всяком случае, домишко старицы Марфы, подле которого и повелела моя будущая теща поставить свой, смотрелся словно моська возле волкодава.

— Тута хошь и прохладно, припасы хранятся, зато все слыхать, — заявила она, заводя меня в темную комнатушку, благоухавшую ароматом копченостей, солений и прочих, столь же скоромных яств.

Я плюхнулся на лавку, стоящую подле небольшой кадушки, из которой пахло квашенной капустой. Дверь, ведущую в комнату, где мы с нею сидели, Мария Григорьевна, очевидно, чтобы мне лучше слышалось, оставила слегка приоткрытой. Правда, радости мне это не принесло, скорее напротив, одно расстройство.

Нет, начала она разговор относительно правильно, то бишь достаточно мягко, можно сказать, почти дружелюбно.Но надолго ее терпения не хватило и едва выслушав причины, по которым Годунов повелел отписать указ о моей опале, она принялась осыпать его упреками. И если поначалу первые из них были конкретными, то чуть погодя, окончательно распалившись, Мария Григорьевна перешла к обобщающим выводам.

— Умен ты, Федя, да не разумен, а ум без разума — беда.

— Ум у всякого свой, — огрызнулся Годунов, — а на людей глядючи жить — решетом воду носить.

— Ну-ну, ходи по воду со своим ситом. Токмо много ли в нем унесешь?

— Ну и пущай сито. Зато свой ум — царь в голове, как ты меня о прошлое лето учила.

— Так то ежели царь, а коли псарь?! — взорвалась Мария Григорьевна. — К тому ж ты и ныне не своим умом живешь, а все боле по указке советников новых, из коих от половины толку — волку на холку. Воистину, нашел дурень своего поля ягодку. От них же яко от свиней, визгу много, а шерсти нет. А остатняя половина и вовсе пять лет назад лютыми ворогами твоему батюшке доводились. Али запамятовал, что у тебя таковское опосля смерти Бориса Федоровича уже было? А ежели подзабыл, так я тебе напомню, чрез сколь седмиц тебя убивать пришли. И убили бы, ей-ей убили. Ныне тебе князь задел оставил, но оные деньки все одно быстро кончатся, а далее….

— А чего ж он сам-то не пришел, — вяло оправдывался Федор. — Про всяк час ума не напасешься, может порой и я чего-то сгоряча не того, так пущай поправил бы, а не молчком….

— А умный завсегда молчит, когда дурак ворчит, — перебила Мария Григорьевна. — А ты иное припомни: не тот глуп, кто на слова скуп, а тот глуп, кто на дело туп. У князя слово с делом николи не расходилось. Да, неспешен он, и я его за то по-первости поругивала, но опосля пригляделась, да смекнула — верно он все учиняет. А что не торопится, так то ему в похвалу, ибо летами млад, да умом богат и ведает: подчас окольным путем куда быстрее до желаемого можно добраться. Тебе б при таком советчике жить, радоваться, да князя нахваливать, а ты вишь чего учинил! Вот уж воистину сказывают: дали дураку яичко — что покатил, то и разбил.

— Да что ты заладила, матушка, дурак да дурак! — взвыл Федор. — Допрежь того, как его величать, меня б послухала. Ты ж о нем ничего не знаешь! Бес всех умнее, а люди не хвалят, вот и князь таков! Он же на кажном торжище про то, что с Рюриковичами да Гедеминовичами в родстве, сказывает. И про пращуров своих, царей шкоцких, тож не забывает поминать. Потому и меня отговаривал с людишек присягу брать. Мол, пущай ее опосля выборов принесут тому, кого в цари изберут.

— Ну и что? — не поняла Мария Григорьевна.

— Как что?! Он же замыслил, чтоб Земской собор его в государи избрал, а не худородного Годунова! Потому и улещал всех их по зиме — загодя к тому готовился. И ратиться хаживал для того же. Вот я и решил его к ним не пущать от греха. Ишь, меня бранить горазда, а лучше б о дочери своей подумала, — перешел он в контрнаступление. — Он же на Ксении давно жениться раздумал, аж в марте. За глаза ее и вовсе срамно величал….

«Вот оно, о чем он умолчал перед сестрой, — понял я. — Но как он мог поверить таким глупым оговорам?!» Ответ я получил через минуту.

— Сам слыхал, как он сестрицу твою бранил? — перебила Мария Григорьевна.

— Сказывали, — буркнул Годунов.

— Поди из твоих новых советников кто-то, нет? Да как бы не Романов.

— Ну и что ж, и Романов.

— А ты не запамятовал, что когда коня вадят, его завсегда гладят, а как привадят, так и придавят.

— Да ежели бы он один, — упрямо проворчал Федор. — И боярин Семен Никитич Годунов тоже о его глумных словесах про Ксению обмолвился.

— И его неча слухать. Он хошь и сед, да ума нет. Прошлое лето вспомни-ка. Из-за его зятя князя Телятевского, коего он, не спросясь тебя, самовольно не по отечеству в воеводские списки вписал, Басманов изменил.

— А спеси у князя и вправду немеряно — то я сам ныне утром видал, — парировал Годунов и язвительно поинтересовался: — Али мне и своим очам не верить?

— Мда-а, коль нет роженого ума, не дашь и ученого.

— Да есть у меня ум, есть! Авось на мой век хватит.

— Хватит, потому что без князя краток он будет, так и знай, — зловеще предупредила Мария Григорьевна. — Ишь ты каков! Еще на ноги не встал, а уже на дыбки норовишь подняться. Вот и выходит, что ты умница, яко попова курица.

— И неча меня на смех, — донесся до меня возмущенный голос Годунова.

— Да нешто я смеюсь?! Это чужой дурак — смех, а свой дурак — стыд. Хотя с тобой еще хужее, потому как ты через дурака перерос, а до умницы не дорос.

Я ухватился за голову. Что ж ты творишь-то, теща дорогая?! Я и то по голосу слышу, на взводе твой сын. Чуть-чуть осталось и сорвется — не остановишь, а ты прешь на него буром, как бык на красную тряпку.

— Чем же хуже? — донесся до меня возглас Годунова, дрожащий от возмущения как струна, еще немного и лопнет.

— Да это как в реке плавать. Кто вовсе не умеет, он редко тонет — опаску имеет, а кто счел, что научился, пошел поплавать, да и утопился. Вот и тебя дурнем-то не назвать. Ума — два гумна, да баня без верху. Токмо ум у тебя сам по себе, а голова сама по себе. И не три, не три бороду-то. Сама зрю, что волос пробивается, а проку?! Ум ить не в бороде, а в голове! Не зря про таких как ты сказывают: под носом взошло, а в голове не посеяно. Али ты и впрямь помыслил, будто ты — ума палата?

— Как знать, может и палата!

А в голосе явный вызов. Точно, на пределе парень, раз он таким тоном мамочке отвечает. Ох, чую, быть беде….

— Ума палата, да другая не почата, а та, что почата, совсем не покрыта. Учен ты, Федя, да не разумен, а из глупого разума дури не выполешь.

— Кой-кто иное сказывает.

— Ишь ты, кой-кто. Похвалили дурака, а он и рад-радехонек. Ох, Федя, Федя. Пора бы, пора в людишках разбираться, да смекать, кто на что годный. А ты у меня с оглоблю вырос, а ума не вынес. В народе сказывают, про всякого дурака своя песня сложена, а про тебя, сыне мой разлюбезный, ежели ты князя из Москвы изгонишь, их десяток споют — верь мне. В родню ты толст, да не в родню прост.

«А это вообще ни в какие ворота, — уныло подумал я. — Особенно, если припомнить, что излишняя полнота — его пунктик. Помню я, с какой завистью он на меня в бане поглядывал».

А Мария Григорьевна расходилась все сильнее.

— Потому велю тебе, — и я вздрогнул от ее приказного тона, — отсель прямо нынче к князю идти, да так и скажи ему: прости на глупости, да не взыщи на простоте, потому как недозрелый умок, что вешний ледок. Да вперед сторожись Федора Константиныча ни делом, ни словом худым не изобидеть, потому как это у него ума палата, а у тебя и всегда не больно богато, а нынче ты, Федя, дураком поперхнулся и вовсе рехнулся.….

Досказать она не успела — раздался грохот. Не иначе как сынишка все-таки не выдержал и вскочил с места, свалив лавку, на которой сидел.

«Последний вариант закончился так плохо, что хуже и быть не может», — грустно констатировал я.

Но ошибся. Может, еще как может, потому что сынишка… перепутал двери. Ринувшись, куда глаза глядят, он рванул на себя ту, что поближе, благо полуоткрыта, и опешил, глядя на меня. Я, обалдев от такого развития событий, тоже молчал, уставившись на него. Да и чего тут скажешь? И Мария Григорьевна ни гу-гу. Именно тогда, когда надо пояснить, она, как назло, язык проглотила.

— Ну, князь, теперь все! — выдохнул наконец мой бывший ученик. — Этого я тебе никогда…., — не договорив, он с силой шарахнул дверью, и бегом устремился к выходу.

«Мда-а, то ли жребий так пал, то ли черт за руку дернул…, — вздохнул я. — Точнее, за дверную ручку».

Я вышел из кладовки и с упреком уставился на свою тещу. Сказать хотелось много чего, да вот беда — все из ненормативной лексики.

— Ну, чего вылупился? — сердито буркнула она. — Сама зрю, неладно вышло. Да кто ж мог подумать, что он двери спутает, — и «обнадежила» меня. — Ништо, завтра я его сызнова позову, не печалься.

— Лучше не надо, — уныло попросил я, представляя, что она ему наговорит. Сдается, после повторной беседы ее сынишка законопатит меня в такие места, по сравнению с которыми мне и Тобольск за южный курорт покажется.

— Я лучшее тебя ведаю, что надобно, — огрызнулась она. — И все, ступай себе.

Оставалось кивнуть и уйти. Хотел напоследок поблагодарить за помощь, но не стал. Еще подумает, будто издеваюсь, а я на полном серьезе. Ну да, вышло — хуже не придумаешь, но она ведь искренне хотела нас примирить.

А касаемо моего мрачного прогноза о будущем месте проживания, он наполовину сбылся уже в этот день, и никакой беседы не понадобилось. Это я думал, что мои неприятности похожи на разрастающийся снежный ком. На самом деле они оказались лавиной…

Глава 19. По примеру товарища Сталина

Годунов меня ждал на выезде из монастыря, сидя в седле. Лицо по-прежнему красное, шапки нет, что само по себе говорит о степени взволнованности, шевелюра всклокоченная, глаза злющие-презлющие. Телохранители-гвардейцы, стоящие метрах в десяти, взирали на него чуть ли не с испугом. Зато бояре, которых насчитывалось человек пять, с явным удовольствием.

Перегнувшись с коня, Федор выдохнул мне прямо в лицо:

— Мало тебе моей сестры, кою….

Не договорив, он обернулся в сторону своего сопровождения — не слышат ли. Но договаривать не стал. Снова повернувшись ко мне и тяжело дыша, тем же хриплым шепотом начал вторую фразу:

— Теперь еще и родную матушку супротив меня…..

Я продолжал молчать. Он выпрямился в седле и, повелительно протянув в мою сторону руку, провозгласил:

— И чтоб не чрез три дни, а к завтрашнему вечеру духу твоего в Москве не было….

— В Кострому?

— А енто я погляжу куда.

Звучало многозначительно. А впрочем, этого и следовало ожидать. Ну и ладно. Зато голому терять нечего.

— С Ксенией Борисовной, как я понимаю, ты мне попрощаться не дозволишь? — невозмутимо уточнил я.

— Верно понимаешь, — кивнул он. — Я уж ей повелел и косы сызнова в одну переплести. [936] Да чтоб до отъезда не смел входить в царские палаты. Нынче всех гвардейцев о том упрежу, дабы ни в ворота тебя не пускали, ни на Красное крыльцо.

— Не надо предупреждать, государь, — тихо попросил я. — Я и без того твой запрет не нарушу.

— Пущай так, — кивнул он, понемногу успокаиваясь и, выпрямившись в седле, на прощание с горечью протянул: — Эх ты! Я ж тебе верил, яко….

И вновь не договорил, с силой рванув повод и разворачивая своего коня в сторону Знаменских ворот. Но проскакал недолго. Через двадцать метров он резко притормозил своего жеребца, круто разворачивая его обратно, однако ко мне пустил его шагом. Остановившись в метре от меня, он почти спокойно и в полный голос властно произнес:

— Упредить забыл. Ежели я к послезавтрашнему утру проведаю, что ты еще в Москве, берегись… Можешь сразу на воеводство в… Мангазею сбираться. Там как раз зоркий глаз нужон, чтоб беспошлинно мягкой рухлядью [937] не торговали, да морем ее не вывозили. И на болесть ссылаться не удумай, все одно — не поверю.

И был таков, оставив меня наедине с грустными думами.

Пока добрался до подворья, успел вспомнить вычерченную некогда моим учеником карту и примерное расположение этой Мангазеи. Стоит городок на реке с чудным названием Таз, протекающим недалеко от Енисея. Почему-то в памяти всплыло, что где-то поблизости должен находиться Туруханск — место ссылки Сталина. Или этот острожок еще не поставили? Впрочем, неважно. Главное, рядом.

«Ну вот, а ты боялся, — успокоил я себя. — Посидел в тех местах человек, ума поднабрался, а потом вон до каких высот дошел». Ничего, ничего. Жизнь вообще капризная штука. Вон, даже Геракл, и тот в ассенизаторах хаживал, а ты кто такой? Только побывав всмятку, яйца становятся крутыми и ты, родной мой, не исключение. Вот поваришься в тех местах и вернешься оттуда как товарищ Сталин, крутым-прекрутым. К тому же Мангазея тебе светит лишь в случае задержки, а так есть надежда, что найдется местечко поприличнее и гораздо ближе. Скажем, Тобольск. До него от Москвы всего-то две тыщи верст, каких-то два лаптя на карте. Можно сказать, рукой подать, если не вспоминать про ограниченные возможности нынешних транспортных средств….

Едва добравшись до своего подворья, я решил, что первым делом приму холодный душ. Да-да, говорю это не образно — именно душ, а не баньку. Это мое последнее новшество. Всего-то и надо было прикрепить на крышу мыльни здоровенный бак, а от него пустить вниз через потолок трубу, плотно соединяющейся с другой, диаметром поуже и с раструбом на конце. Крана не имелось, не изобрели пока технологий нарезки резьбы, но я подсказал кузнецам наполовину заварить каждое из стыковочных отверстий в трубках. При включении душа оставалось повернуть трубку с раструбом на пол-оборота, чтоб заглушки совпали, и вода начинала течь. Для выключения вновь полоборота и заглушки наглухо перекрывают отверстие. Правда, лучше принимать душ утром, ибо за день летнее солнце слишком сильно нагревало воду в баке и всякий раз приходилось ждать, когда ее разбавят колодезной, а то никакого удовольствия.

Однако освежиться у меня не вышло. Едва натаскали воды, как ко мне прибыл князь Иван Андреевич Хворостин-Старковский. Оказывается, все эти дни он вовсю строчил, не иначе, как муза посетила, и ныне, завершив свой труд о нашем с Годуновым зимнем походе, явился ко мне, дабы я оценил его творение. Прикинув в руке объем рукописи, я понял, что одолеть написанный им текст за время, отпущенное мне на сборы Годуновым, не сумею. Ладно, если б три дня в запасе имелось, но до завтрашнего вечера нечего и думать. Так откровенно ему и сказал.

Хворостинин расстроился:

— Писал-то по памяти, яко ты мне рассказывал, — пояснил он. — А ежели вдруг подвела, да какая неточность вкралась? И как быть?

— Через седмицу попробуй обратиться к Федору Борисовичу, — посоветовал я. — Он хоть и занят разными делами, но, думаю, уделит время, чтоб одолеть твой труд. Если какие неточности имеются, он тебе о них скажет.

Иван хмуро кивнул, потоптался на месте и неловко осведомился:

— А ты сам-то когда обратно?

— Когда государь опалу снимет, — коротко ответил я.

Лицо Хворостинина надо было видеть. Оказывается, он ничего не знал. Ну да, понимаю. Когда над тобой витает муза, то для иного голова уже недоступна — она ж постоянно машет крыльями, вот прочие новости и разлетаются в разные стороны. А может, никто не удосужился ему обо мне сообщить. Да и когда? Вчера же мою челобитную зачитали, да и то, чтоб меня из Малого совета отпустили, а остальное случилось за последние несколько часов. Скорость событий, что и говорить, потрясающая. Впрочем, удивляться нечему. Это вверх по карьерной лестнице взбираются, а вниз, как правило, слетают. И хорошо, если при этом не ломают себе шеи.

— А… за что тебя, княже?! — изумленно спросил он.

Я пожал плечами. Откуда мне знать, пока не услышу официальную формулировку опалы.

— Федору Борисовичу виднее, — усмехнулся я и посоветовал: — Коль интересно, когда станешь передавать ему свой труд на прочтение, заодно спроси и об этом.

Хворостинин согласно кивнул.

«А ведь и впрямь спросит, — понял я, глядя на его простодушное лицо. — Вот наивная душа. Не хватало, чтобы и он вслед за мной в Мангазею укатил. А что, воевод-то по двое назначают, значит одно местечко вакантно».

И я поспешил разубедить его. Мол, ни к чему спрашивать. Слух до него в любом случае донесется, да и мне до отъезда должны государев указ привезти, а потому я его сразу о нем извещу.

Иван вновь торопливо закивал и принялся неловко прощаться. Еще минут десять ушло на его сбивчивые пояснения. Дескать, не подумай чего плохого. Уходит не из-за боязни общаться с опальным, а потому что понимает: поторапливаться надо со сборами.

Наконец ушел. Но отправиться в душ у меня вновь не получилось — на подворье влетел Багульник. Оказывается, не далее как полчаса назад у него состоялась встреча с Докукой. Тот передал моему дворскому мешочек с какой-то корой, наказав сделать из нее отвар и подсунуть мне в питье не позднее завтрашнего полудня.

«Ух ты! — восхитился я. — Царский подарок». Получается, боярин настолько обиделся, что решил прикончить меня. Теперь я смогу ему предъявить….

Но когда выяснил обстоятельства передачи мешочка, понял, что ничего не смогу. Видоков-то, то бишь свидетелей, у Багульника ни одного. Получалось, слово моего дворского против слова Докуки. И кому из них поверит Федор? То-то.

Однако настроение оставалось по-прежнему приподнятым. Даже удивительно: меня собрались убивать, а я веселюсь. Позже дошло. Если бы Романов поставил на мне крест, он не стал бы передавать яд. А зачем? Над трупами мертвых врагов можно издеваться, глумиться, но травить их глупо. А раз боярин решился на такое, значит, по-прежнему считает меня живым, то бишь опасным. Вот и чудненько.

И вмиг возникла идея продолжить игру. К примеру, изобразить, что Багульник действительно все исполнил, то есть и сварил, и подсунул. Но вовремя вмешалась моя ключница Марья Петровна — она же бывшая ведьма и нынешняя травница, напоившая меня противоядием. Уезжать, правда, придется не на коне, а на носилках, но и тут, если призадуматься, выгода: смогу продемонстрировать Годунову свою исполнительность. Мол, хоть и захворал неожиданно, а слово держу, уезжаю, как велено.

Но само содержимое мешочка лучше показать Петровне сразу. Мне же нужно знать симптомы отравления этой заразой. Да и ей на будущее надо. Сегодня им не удалось, а завтра глядишь, опять подсунут, но сработав куда ловчее, без Багульника, а посему пусть заранее сварит контрзелье. И мы подались в ее избу.

Что за дрянь Докука вручил дворскому, травница разобралась быстро — не сходя с места, то бишь с лавки. Но выражение ее лица мне не понравилось: какое-то озадаченно-недоумевающее.

— Ты чего, Петровна? — насторожился я. — Что-то неизвестное?

Та пожала плечами и, протягивая мне мешочек, неуверенно протянула:

— Да нет, все мне ведомо, — и сама, в свою очередь поинтересовалась. — А с чего ты решил, княже, что в нем яд?

Я опешил.

— А что же еще?

Она хмыкнула.

— Таковское обычно дают, — она замялась, почему-то хихикнула, и с улыбкой продолжила. — Ну-у, тому, кто тужится, а облегчиться не в силах.

Пару секунд я вникал в смысл ее деликатного пояснения, после чего поинтересовался:

— А ты не ошиблась?

— Дак простое все. Эвон, — она извлекла из мешочка кусочек коры, — ведьмин шип. [938] Енто из того, что здесь наложено, самое сильное. Кора у него свежая, потому с него тебя и пронесет, и замутит до блевотины. А прочее…, — она пожала плечами. — Сорочьи ягоды тож сильны, но не излиха, а про бородавник с почечуйной травой вовсе молчу. [939]

— А если у человека и без того хорошо с… облегчением?

Она хмыкнула.

— Стало быть, пару-тройку дней, не меньше, в стончаковой избе просидит безвылазно. Но тут глядя по тому, какова крепость настоя да сколь много ты его выпьешь, — и она, помахав мешочком, уточнила: — Четверти этого тебе на три дня хватит.

Странно, зачем Романову рисковать… Я задумался и приуныл. Получается, этот гад хотел меня просто поднять на смех. Выходит, я для него все-таки покойник, раз он и рук об меня марать не захотел. Факт второй и тоже неприятный: к Багульнику у Докуки доверия нет. Отсюда и устроенная ему контрольная проверка: на самом деле подольет или мой дворский — засланный казачок. И если верно второе — кто поверит, что враг вместо яда подсунул слабительное?

Хотя погоди-ка. Помнится, Федор Никитич тоже был у Вознесенского монастыря в числе сопровождавших Годунова бояр. Значит, слышал, как тот грозился отправить меня в Туруханск, то есть тьфу ты, в Мангазею, если я останусь в Москве до послезавтрашнего утра.

— А меня ить к одному из тех страдальцев, коим ты вчерась рожи начистил, нынче зазывали, — прервала мои раздумья Петровна и похвалилась. — Отказывалась поначалу, уж больно далеко катить, ажно под Дмитров, в вотчину к князю Черкасскому, так чуть ли не на коленях упрашивали. И колымагу, яко боярыне какой-нибудь, дать обещали, да еще десять рублев серебром.

— Согласилась?

— Знамо дело. Десять рублев на дороге не валяются. Али не надо было? — встревожилась она.

— Ну почему ж, — протянул я, продолжая сопоставлять одно с другим.

Получается, Багульник подсовывает мне зелье в полдень, в отсутствие травницы, коя поутру укатимши и вернется не ранее, чем на следующий день. Вывод: к вечеру покинуть столицу я смогу только сидя на горшке. Вот смеху-то. А над кем смеются, того перестают уважают. И прости-прощай романтичная слава грозного воеводы и победителя клятых ляхов. А пойду ли я на такое унижение? Никогда. Выходит вообще никуда не поеду. И тогда за нарушение сроков не миновать мне Мангазеи.

Так, так…. Значит, боярин продолжает меня бояться. Да столь сильно, что и далекая Кострома ему кажется слишком близкой. Желательно еще дальше меня отправить, чтоб одна дорога как минимум полгода.

— А против этого настоя есть иной? — уточнил я у ключницы. — Ну-у, чтоб живот обратно в порядок привести.

— Как не быть, сготовлю. Не враз свое возьмет, но часа за три-четыре кишки завяжет.

— Вот и хорошо, — кивнул я.

Тогда можно заняться продолжением внедрения Багульника в романовское окружение. Предположим, он, узнав, сколько дел у меня на завтра запланировано, решил подлить мне приготовленный настой в квас сегодня вечером. Так сказать, от излишнего усердия сработал с опережением графика. Я же, сбегав раз пять в туалет, то бишь в стончаковую избу, обратился к Петровне и та за остаток ночи вернула меня в норму.

Вскакивать то и дело не хотелось, но я и тут отыскал выход. А зачем? Здешний народ в таких случаях частенько пользуется горшками, вот и будем считать, что я того, не успеваю добежать.

Обеспечить, чтоб все прочие из дворни узнали про нелады с моим животом, тоже пара пустяков…. Я ведь уже перебрался в свой терем и жилые покои у меня на самом верху, на третьем этаже. Если Дубец за ночь раз семь-восемь с горшком в руках пробежится мимо охраны вверх-вниз, да с шумом-грохотом, половина дворни обязательно проснется. Ну а вторую половину поднимет Петровна: кого печь растапливать, кому воду поручит кипятить и так далее.

Вот и всё, видимость соблюдена, нужные слухи-сплетни-пересуды обеспечены.

Вдобавок наутро Дубец пожалуется на горькую судьбу стременного, а травница как бы между прочим поделится событиями минувшей ночи и с дворней, и с теми, кто за нею приедет. Всё расскажет: и как князь хворал, и как она мастерски его вылечила, управившись до своего отъезда. Багульник же, разыскав Докуку, устроит ему скандал. Дескать, почему тот подсунул плохой яд? Князь всего-навсего животом слегка пострадал, а к утру вновь как огурчик.

Эту дальнейшую программу я изложил всем троим, тщательно проинструктировав, как себя вести, чтоб не сфальшивили или от излишнего усердия не переиграли.

А теперь в душ. И снова заминка с помывкой — Галчонок с письмом от Ксении. Было оно коротким и фальшиво-бодрым, мол, не все потеряно, дела поправятся, надо верить да бога о том молить. Лишь в одном месте она не выдержала и вырвалось, выплеснулось на бумагу: «Об одном скорблю: не встретимся мы перед отъездом твоим. Яко я ни молила братца, ан все одно, не дозволил». Но тут же снова слова утешения и обещание любить вечно, а уж песни мои она….

Я прервал чтение и повнимательнее вгляделся в текст. Что-то худые чернила у царевны были, то и дело расплываются. Или бумага плохая? Да нет, лучше не бывает, голландская, белоснежная. Тогда почему…. Ну так и есть.

Я повернулся к терпеливо ожидавшему меня Галчонку.

— Ксения Борисовна плакала, когда писала?

Та нахмурилась и опустила голову, нехотя выдавив:

— Не велено о том сказывать.

— Даже мне?

— Тебе-то в первую голову и не велено, — буркнула она.

— Ну раз не велено, — вздохнул я.

Она помялась и наконец выпалила:

— Трижды листы меняла. Первый вовсе никакой был. Да и второй с третьим немногим лучше. Ентот четвертый.

— Значит плакала, — вздохнул я.

— А вот ентого я тебе не сказывала.

Я с усмешкой покосился на Галчонка. Носик-пуговка задорно смотрит вверх, в глазах лукавинка, сама подбоченилась, явно довольная собой. Ну да, есть чем. И запрет впрямую не нарушила и…. Короче, умница, ловко выкрутилась. Хорошего я телохранителя для Ксюши выбрал. Не страшно с такой оставлять.

Оставлять….

Я скрипнул зубами. Ну ладно мне от ее братца досталось, но неужто он не видит, как родная сестра мучается? Даже попрощаться не позволил. И от меня потребовал, чтоб ноги в царских палатах…

Погоди-ка. В палатах… Так, так. А про двор он ничего не сказал. Но тогда….

— А куда окна в ее покоях выходят? — уточнил я.

— Известно куда, на Передний Конюшенный двор.

— А поподробнее.

— Стало быть так, — деловито наморщила лоб девчонка. — Горниц у нее три, в двух по окну, а в моленной нетути. Да чуланов стока же, но окон и в них нет. Оба оконца косящатые, а сами оконницы слюдные с хитрым железом, [940] подъемные. Коль запрут ее там, и меня вместях с нею, и занадобится знак какой тебе подать, то я смогу исхитриться. Токмо сызнова в порты надо будет облачиться, да вервь покрепче запасти, — она умолкла, задумчиво почесала нос и предположила. — Но ей самой оттель бежать через них никак не выйдет. И не пролезть — каждое оконце в локоть [941] шириной, да высотой в полтора локтя. Ну и высоко опять же, до земли саженей полчетверты, [942] не меньше….

Мда-а, ничего не скажешь, молодчина! Была у Ксении всего ничего, но мои уроки и упражнения запомнила накрепко. Вон сколько успела разглядеть и запомнить, в том числе самое главное — как смыться. Как по написанному шпарит.

— А окна какие, если считать от угла палаты?

Галчонок виновато склонила голову.

— Не поспела я углядеть. Это ж надо во двор выйти, да оттуда счесть, а мне не до того было, — повинилась она.

Жаль, но не смертельно. В конце концов, мне же в них залезать не надо, я во дворе останусь стоять.

— Возок я старый вдали видала, — припомнила она. — Он у дальнего тына стоит, почти напротив ее опочивальни. Червленый такой, токмо краска облупилась изрядно. Пред ним еще один, зеленый, без полозьев, и оглоблями к палатам повернут. А оглобли те прямиком на ее оконце указывают.

Совсем прекрасно. Теперь я точно буду знать, где мне завтра встать. И помешать никто не сможет. Федор-то до обеда вместе с Мнишковной на заседании Малого совета, да и мои главные недоброжелатели там же. Конечно, потом ему обязательно донесут, но это потом. Опять-таки я в палаты не зайду, да и переговариваться с нею не стану. Получается, ни одного запрета ее братца не нарушу. И вообще, семь бед, один ответ.

— Так мне ждать ответа-то, али как? — осведомилась девчонка.

Я покачал головой.

— Неужто не черкнешь чего-нито напоследок? — удивилась она.

— Боюсь, тоже, по примеру царевны, бумагу слезами намочу, — пояснил я. — Голосом куда надежнее. Потому передай ей на словах, что завтра самолично приду попрощаться. Правда, не в ее покои — государево повеление надо выполнять — а на Передний двор. Подле зеленого возка, о котором ты говорила, и встану. Разговаривать мне с царевной не велено, но не беда. Она тут про песни мои писала, мол, помнить буду. Ну так я завтра ей еще спою, чтоб получше помнилось. Пусть она за пару часов до обедни велит тебе окна в своей опочивальне открыть.

— Во как! — восторженно сверкнули ее глаза. — Неужто взаправду сказываешь?!

Я усмехнулся.

— Слово князя Мак-Альпина дороже золота…

— ….и крепче булата, — подхватила она и… поклонилась. — Прости на худом слове, княже. Уж больно дивно таковское слышать, вот и усомнилась на миг, — и вдруг помрачнела. — А как же ты чрез врата-то? Не велено ж?! Царевна сказывала, что Федор Борисович и к Красному крыльцу тебе подходить воспретил….

Я почесал в затылке. Действительно не велено. Нет, пустят меня, конечно, как не пустить, но подводить гвардейцев не хотелось. Хотя…. А на кой чёрт мне сдались эти врата?! Тын же имеется! Штурмовать его с гитарой в руке не совсем сподручно, но приспособлю ее как-нибудь за спину. А обратно вообще красота — мне же один вход воспрещен, поэтому назад я выйду как все прочие, через ворота.

— Раз воспретил — надо выполнять, — поучительно сказал я и лукаво улыбнулся. — А вот перелетать запрета не было.

— Перелетать? — озадаченно уставилась на меня Галчонок. — Как баба-яга что ли? На помеле?

Фу, какое сравнение! Даже обидно.

— Нет, на крыльях любви, — сурово отрезал я.

— Енто тоже передать? — заулыбалась Галчонок, восторженно шмыгнув носом-пуговкой.

— Передай, — кивнул я и, велев Дубцу на всякий случай проводить девчонку до Красного крыльца, все-таки подался в душ. Завтра перед любимой я должен предстать свежий, нарядный и… помытый….

Кстати, вовремя. Десятью минутами позже и все — никуда бы я не пошел, будучи вынужденным вновь принимать гостей, но на сей раз издалека. Я глазам своим не поверил, когда увидел перед собой своего двоюродного братца Александра Алексеевича. Вообще-то он — Константинович, ибо родной сынишка дяди Кости, успевшего здесь порядком наследить тридцать четыре года назад. Но я придумал ему чуточку иную биографию, недолго думая зачислив его в сыновья к своего подлинному отцу.

Не скажу, что приехал он кстати (неподходящий денек для веселья), но я ему действительно обрадовался. К тому же, когда я был у Марии Владимировны в Колывани, он находился в Речи Посполитой, причем под крепким запорами, как и все посольство ливонской королевы. Девять из десяти, после столь сокрушительного разгрома Ходкевича Сигизмунд должен был их отпустить, но десятый шансик оставался. И то, что он не сработал, отрадно.

Посидели мы с ним хорошо, да и усидели прилично, хотя в меру — мне ж завтра песни петь и напиваться нельзя ни в коем разе. Выпили бы и меньше, но нарисовался дополнительный повод. Оказывается, он прикатил в Москву по делу, испросить моего благословения. Правда, я моложе его чуть ли не на десять лет, но он считает меня в отца место, вот и…

Поначалу, едва услышав о его женитьбе, я заулыбался. А чего, дело хорошее. Мне кислород перекрыли, пускай хоть у брательничка все нормально будет. Уверенный, что кого бы он там ни подобрал себе в жены, я ее навряд ли знаю, без лишних разговоров направился к иконе, спросив одно, да и то из-за его недавнего визита в Варшаву — не полячка ли она. С недавних пор у меня к прекрасным представительницам этой нации возникло некоторое предубеждение, потому и не хотелось, чтобы он связал свою жизнь с еще одной Мнишковной. Понимаю, глупо звучит, гадюк и на родных просторах хватает, да таких, что им и наияснейшая в подметки не годится, а все равно не хотелось бы. Но тот испуганно замахал на меня руками, завопив про исконно русскую, и я облегченно вздохнул.

Второй вопрос, знаю ли я его юную избранницу? Задал я его исключительно для проформы (откуда мне ее знать) и, не дожидаясь отрицательного ответа, снял со стены икону, повернулся к нему и замер в оцепенении….

Хорошо, не успел благословить — он, потупившись, назвал ее имя-отчество. Улыбку с моего лица как ветром сдуло. Мда-а, оказывается, я поспешил со своим прогнозом — знакома мне братишкина невеста, притом… гм, гм…. весьма близко. И насчет ее юности я погорячился: ливонская королева Мария Владимировна уже не молода и как бы не постарше мадам Грицацуевой. Впрочем, все остальное точь-в-точь как в описании Ильфа и Петрова — природа одарила ее не менее щедро, расстаравшись и с арбузной грудью, и с расписными щеками, и с мощным затылком.

Видя мое колебание, он… бухнулся мне в ноги. Ну и что мне с этим обалдуем делать? Поднял, усадил, до краев налив в его кубок липового медку, накатили мы с ним и я принялся…. Нет, не читать нотацию. Недавний пример моей будущей тещи стоял перед глазами и упаси господь поранить трепетное сердце влюбленного брата. Просто начал деликатно выяснять, насколько велики его чувства к королеве. Оказалось — весьма. Его любовь столь огромна, что…. Словом, Амор и глаза кверху, у-у-у!

Ох, Шурик, Шурик! И угораздило тебя вляпаться. Не иначе как сказалась твоя невинность, кою ты хранил в монастыре до тридцати с лишним лет, а тут сорвалось и понеслось под откос.

Попробовал осторожно заикнуться о возрасте, а он в ответ:

— Чай, Мария Владимировна не малина, в одно лето не опадет. Да и в народе сказывают: бабе сорок пять, баба ягодка опять, — и с таким вызовом в голосе, куда там бойцовскому петуху.

Спорить я не стал, хотя аргументов было предостаточно. Ей и сейчас сорок шесть, а на следующий год станет сорок семь и через три-четыре года эта ягодка будет годна разве на варенье. Нет, и в пятьдесят можно выглядеть на тридцать, но заниматься этим надо лет двадцать, и не в нынешние времена, а в моем родном двадцать первом веке. Словом, если поделить возраст человека на четыре условные стадии: детство, юность, вы отлично выглядите и вы прекрасно держитесь, то Мария Владимировна пребывает на последней.

Но промолчал — не хватало нам поссориться. Единственное, о чем я попытался заикнуться, об отсрочке. Дескать, вопрос с женитьбой — одно, а как с замужеством. Глядя в недоуменные глаза братца пояснил, что коль его избранница — королева, пусть и не вполне самостоятельная, с кондачка такое решать нельзя. Дело-то получается государственной важности. А что Федор Борисович скажет? Вдруг на дыбки встанет? И мне самому о таком заикаться тоже нельзя — вышел я у него из доверия. Да и матушка Александра, в смысле, мать-игуменья, тоже поди ни сном, ни духом. Словом, давай-ка, старина, немного обождем.

В мыслях держал иное — выбить у него эту страсть по принципу клин клином. Со временем у меня в обрез, но ничего страшного — успею сыскать возле храма Василия Блаженного пару-тройку девах поазартнее и подсунуть ему. Глядишь, поутру на кое-какие вещи станет смотреть иначе и гораздо проще.

Но он в ответ, уставившись в миску с солеными груздями и краснея буквально на глазах, смущенно выдавил:

— Нельзя нам ждать-то, — и прерывистым шепотом добавил: — Никак нельзя, — и снова умоляюще уставился на меня, а лицо красное — куда там вареному раку.

Я остолбенел. Час от часу не легче. Жаль, моему братцу никто не удосужился подсказать прописную истину: с кем бы дитя ни тешилось, лишь бы предохранялось. А теперь что ж, и впрямь под венец остается.

— Мария Владимировна сказывала, что ежели я поспешу, — заторопился он с пояснениями, извлекая из-за пазухи тоненький рулончик со здоровенной серебряной вислой печатью и протягивая его мне, — то опосля можно сказать, будто дите раньше времени народилось. Когда ж мне к матушке Дарье ехать, сам помысли. Я и к тебе не ехал — летел, а завтра поутру, ежели ты благословишь, обратно. А приглашение матушке игуменье на свадебку само собой, пошлем.

Я молчал, не зная, что предпринять. Давать согласие жуть как не хотелось, и не давать тоже нельзя. Вон как далеко у них зашло — дальше некуда.

— А про то, что у тебя с государем не ладится, Марии Владимировне ведомо, потому я тайно и прискакал, чтоб никто иной не сведал. И грамотку она токмо тебе прислала, — и он напомнил. — Да ты прочти, прочти ее.

Я угрюмо уставился на неровные строки. Мда-а, сумела королева подыскать нужные слова, обращаясь к двоюродному брату жениха. И сетование на одиночество, на горькую женскую долю, и напоминание, что я сам все закрутил, можно сказать, выбил ее из колеи монастырской жизни, и мольбы не отказать, и…. Текст чуточку бессвязный, но чувствуется — писано сердцем. Не просьба — крик души.

— Мы и имечко сыскали для дитяти. Петрушей решили назвать, — жалобно, словно предчувствуя мой отказ, протянул Александр.

Если б не недавний разговор с Годуновым, не знаю, как бы я поступил. Но мысль о том, что я в случае отказа уподоблюсь престолоблюстителю (нет и все тут! Слышать ничего не желаю!) разрешила мои колебания. Я покосился на полупустой жбан с медом, набухал в оба кубка меду и поднялся со своего стула. Вид у меня был суровый, и братец решил, будто я хочу отказать ему, но я взял в руки икону и…

А выпили мы с ним потом. Или правильнее сказать обмыли? Впрочем, какая разница.

Правда, на душе от невольной мысли, в какой обертке поднесут Федору это событие, кошки скребли. Возможно, известие о женитьбе моего брата на ливонской королеве окончательно переполнит чашу терпения моего бывшего ученика и тогда у меня не получится усидеть и в Костроме. Но я старался держать себя в руках, успокаивая себя тем, что сейчас вообще неизвестно, как оно обернется дальше. И кто знает, не исключено, что в скором времени мне самому придется вместе с Ксенией искать убежища в Колывани. Временное, конечно, но тем не менее. А кто нас там приютит, если я сегодня ответил бы брату отказом? Да и в любом случае не мог я так поступить. Своей грамоткой Мария Владимировна попросту сразила меня, убила наповал.

И не знал я тогда, что этим согласием снова раскрутил колесо русской истории, кое с противным скрежетом завертелось все быстрее и быстрее….

Глава 20. А напоследок я спою

День начался… с проводов. Шурик не солгал. Как я ни упрашивал отложить свой выезд до вечера, вместе бы Москву покинули, но братец ни в какую: надобно поспешать и точка. Укатил он спозаранку и к тому времени, когда мне на подворье принесли повеление Годунова, я уже давно не спал.

Обставлено все было весьма торжественно: впереди зачитывавший указ Власьев, сразу за ним кучка бояр, включая Романова, ну и два десятка стрельцов в красных кафтанах. Я стоял хмурый, держась одной рукой за живот. Пусть Никитич воочию убедится, что Багульник сработал на совесть.

Но содержимое указа меня порадовало. Из конкретики, помимо стандартных слов про то, как «осерчал» на меня государь, ничего страшного. Кострома по сравнению с Мангазеей, показалась мне Адлером, Анапой и Алуштой. Кроме того, внимательно слушая дьяка, я уловил и еще кое-что, весьма для меня приятное.

Да, из Москвы мне предстояло удалиться «не мешкотно», то есть нынче же, до заката солнца, и гвардейцев, кроме одной сотни, брать с собой воспрещалось. Но далее говорилось, что мне напоследок надлежит «урядиться в делах ратных яко должно», дабы в мое отсутствие государю порухи ни в чем бы не было и «кажный из моих воев добре ведал бы свою учебу».

Ну совсем красота. Выходит, из того, что меня послали, ещё не следует, что мне непременно надо идти в указанном направлении. И вообще для начала путь совсем близкий, в Вардейку, а когда оттуда далее — все от меня зависит. А я уже сейчас чувствую, что не уряжусь как должно в ратных делах за два-три дня. Как там в «Формуле любви»? Ежели постараться, то от силы за две недели управлюсь, не раньше. А если как следует потрудиться, и вовсе не меньше месяца уряжаться с ними придется, а то и два-три.

А места там хорошие, привольные. Сосновые леса на загляденье, река — век бы сидел на бережку даже без удочки, просто так, у костерка, восходами да закатами любовался. Никакой грызни, никаких бояр, сплошная лепота. Выходит, отпуск у меня нарисовался, так чего печалиться? Радоваться надо. Я и радовался, причем настолько сильно, что как ни старался, под конец не смог скрыть своего веселья. И Романову, да и прочим, оставалось лишь удивленно таращиться на меня, ибо впервые за все время опальный, слушая «гневное слово государево», стоял и улыбался. Иногда и слегка, конечно, но тем не менее.

Теперь можно приступать и к выполнению вчерашнего обещания, но вначале кое-какие мелочи: гитару настроить, Дубца проинструктировать и прочее.

…Преодолел я забор, огораживающий передний Конюшенный двор, с учетом того, что последнее время было не до занятий спортом, достаточно легко. Правда, без гитары. Ни к чему рисковать дорогостоящим инструментом, а потому футляр с нею принес мне Дубец, пройдя во двор обычным путем, через ворота.

Разумеется, и я мог пройти точно также, гвардейцы пропустили бы, но я же слово Годунову дал. Опять-таки никакой романтизьмы. Зато сиганул через заборчик и мгновенно должный настрой появился. Эдакий боевой задор вкупе с молодецкой лихостью.

Но жизнь вновь внесла свои неприятные коррективы. Во-первых, забор с обоих сторон густо порос крапивой. Помнится, в прошлом году, когда гвардейцы во главе со мной «навещали» ночью Дмитрия, ее столько не было, особенно внутри. Да еще спикировал неудачно, в самые что ни на есть заросли, и руки при приземлении обстрекал изрядно.

А во-вторых, едва я, приняв из рук поджидавшего меня Дубца футляр с гитарой, сделав пару шагов, как мой стременной, направившийся следом, сокрушенно охнул.

— Княже, порты-то…

Я обернулся, недоуменно посмотрел на него, затем туда, куда он указывал, и чуть не взвыл от злости. Все-таки задел я заостренные наверху колья тына, и хорошо задел — прорезь получилась сантиметров в пятнадцать, клок штанины аж свисал. И как назло начиналась она в таком месте, чуть выше колена, которое полы кафтана не закрывали.

— Обратно на подворье вернемся? — осведомился стременной и досадливо ойкнул. — А я ить всю твою одежу на струг отправил. И чего теперь?

— Чего, чего, — озлился я. — Иголку с ниткой из шапки доставай, шить будешь. Только не здесь. Вон, давай обратно в кусты вернемся.

Но уединиться не получилось. Спустя пару минут один из бдительных гвардейцев, стоящий на воротах, подметив загадочное шевеление в кустах, решил проверить, что там, и над моим ухом раздался звонкий голос:

— А ну, кто такие? — но почти сразу, стоило мне повернуть голову к вопрошавшему, последовало продолжение. — Ой, княже, не признал. А вы чего тут с Дубцом?

Хорошо, что я не стал приспускать штаны и стременной латал их прямо на мне, а то вообще стыдобища. Ведь невесть чего подумать можно. Да вдобавок от неожиданного возгласа Порожка, как звали гвардейца, рука Дубца дрогнула и он чуть промахнулся, вогнав иголку мне в бедро. Впрочем, ситуация и без иголки неприятная. И больше всего я злился на самого себя. Предлагал же Багульник прихватить лестницу, а я отмахнулся. Ну и дурак! Скоро двадцать пять лет грохнет, а все романтизьму подавай.

— Чего, чего, экзотики захотелось, — буркнул я.

— Да откуда она тут? — озадаченно протянул Порожок. — Здеся окромя крапивы сроду ничего не росло.

— Зато теперь выросла.

— А она от чего? — не унимался гвардеец.

— От дури! — рявкнул я. — Три ложки на горшок и пить на ночь горячим. Тебя где поставили стоять? На воротах? Вот и ступай себе. Нечего мешать нам…экзотику рвать.

Фу-у, ушел. А минуты через две и Дубец шить закончил. Я осмотрел шов. Вроде бы не очень видно, благо, что нитки у стременного тоже зеленые, под цвет кафтана и штанов. Но на всякий случай, отойдя на три шага, спросил:

— Сильно заметно?

— Ежели приглядываться.

— Ладно, будем надеяться, что не станут, — вздохнул я и скомандовал: — Пошли что ли.

Однако едва я подошел к упомянутому Галчонком зеленому возку и взглянул на парочку открытых окон, в одном из которых увидел царевну, как настроение мое вновь улучшилось. Выглядела она… Я даже гитару перестал подстраивать, любуясь ею. Да вдобавок Ксения, спохватившись, перекинула свои косы на грудь. Ха, а ведь жест-то не случайный. Это ж она мне демонстрирует, что кос у нее две. Как там вчера ее братец наказывал? В одну переплести? Ну да, а она взяла и послушалась.

На душе стало легко, светло и радостно, и я, легонько проведя рукой по струнам, неожиданно для себя (в продуманный заранее репертуар песня не входила) запел про «мою отраду, которая живет в высоком терему». Не знаю, то ли вдохновение поспособствовало, то ли акустика хорошая, то ли два сырых яйца, предусмотрительно выпитых поутру, помогли, но голос мой никогда не звучал так, как в тот день и к концу песни на крыльце столпилось человек двадцать из числа дворни, среди коей стояли и мои гвардейцы.

Вообще-то текст песни был весьма двусмысленным и как нельзя лучше подходил к нынешней ситуации. И в терем нет ходу никому (намек на запрет Годунова), и про сторожей у крыльца (вон они стоят, в зеленых кафтанах). А уж обещание выкрасть (была бы только ночка потемней да тройка порезвей) и вовсе звучало явным намеком. Вон, и Ксюша от этих слов вмиг раскраснелась.

И тут в окне, расположенном через одно от царевны, на миг выглянула…. Да нет, Мнишковна же на заседании Малого совета. Но востроносое лицо появилось вторично, и я убедился, что не ошибся. Она, и притом рассерженная, вон как губы в ниточки вытянулись.

Выходит, заседание закончилось? Но тогда получается, что и Годунов у себя. А ведь он запросто может прервать мой соло-концерт. И я в перерыве негромко бросил пару фраз Дубцу, отправив его на разведку. Надо ж мне знать, на что ориентироваться. Но дожидаться его возвращения не стал — еще чего! И без того у меня со временем напряг, а посему надо поторапливаться, а значит побольше воздуха в грудь и….

— Ми-ила-а-я, ты услышь меня….

К концу песни число зрителей на крыльце удвоилось. Вот никогда бы не подумал, что в царских палатах так много обслуги. Мало того, и другие окна пооткрывались, и из каждого по два-три человека выглядывают. Одна пышногрудая вообще чуть ли не наполовину высунулась, того и гляди бюст перетянет и во двор выпадет.

Признаться, чрезмерное обилие зрителей было не совсем приятным обстоятельством, но никуда не денешься. Да еще встряла вновь появившаяся в своем окне незадолго до концовки третьей песни Марина Юрьевна. Вот она жизнь человеческая: если видишь где-то гурию, то рядышком непременно появится фурия. Взгляд презрительный, нос кверху, выражения глаз отсюда не видать, но и без того понятно, недоброе. Едва я закончил, как она, пару раз лениво хлопнув в ладоши, размахнулась и кинула серебряную монету. А через мгновение, следуя ее примеру, из соседнего окошка, из которого выглядывали ее придворные дамы, вылетело еще штуки три, одна из которых подкатилась к моим ногам.

Что ж, намек понятен. Хоть таким образом, да унизить меня. Однако ошиблись девочки. Нынче у меня благотворительный концерт. Можно сказать, нечто вроде психотерапевтического сеанса для снятия ипохондрии и тоски у одной пациентки. И, между прочим, красавицы, в отличие от некой кикиморы иноземного происхождения. И я, не прекращая петь, носком сапога эдак небрежно поддел монету, отшвырнув ее в сторону — в подачках от всяких чучундр не нуждаюсь.

Впрочем, ну ее, эту фурию, благо, что та вновь отошла от подоконника и скрылась в глубине своих покоев. Надолго ли, бог весть, но мы не боимся, мы готовы к любым пакостям, и вообще все внимание гурии. Ах ты моя славная лебедушка! И снова получилось непроизвольно. Не хотел я петь эту песню, грустноватая она, но пальцы сами собой взяли нужный аккорд. «Еще он не сшит, твой наряд подвенечный…».

Пока пел, успел краем глаза подметить какое-то странное шевеление на крыльце. Ага, Дубец возвращается. Подойдя, стременной терпеливо дожидался окончания песни, после чего выдал:

— Там Марина Юрьевна гвардейцам из стражи ее покоев повелела тебя унять.

Ах ты ж, гарпия неугомонная!

— А что они?

— Жилка, кой старшим стоит, поведал, что отлучаться им воспрещено. Разве что главный нынешней стражи повелит, кой в караульне, али…, — он крякнул и усмехнулся, — князь-воевода Мак-Альпин или сам государь.

— Молодца, — одобрил я. — Потом напомнишь, надо будет его наградить за стойкое соблюдение устава.

— Молодца-то молодца, — помрачнел Дубец, — токмо покамест я сюда возвращался, проведал, что Малый совет свое сидение закончил. Стало быть Федор Борисович вскорости в свои покои заявится, ежели уже не пришел. Ну и….

— Ясно, — кивнул я. — Тогда передай остальным гвардейцам, чтоб покучнее на крыльце у самой двери встали, дабы изнутри ее сразу открыть не смогли. А я еще пару-тройку песен и все. И затянул: «Дом хрустальный на горе для нее….»

Ага, вон и носик ястребиный в оконце замаячил. Значит, полный порядок и жаловаться своему жениху еще не надумала — успеваю я. И я запел следующую, и тоже со смыслом. Надо ведь чем-то заняться моей нареченной в мое отсутствие, а посему, любимая

Вышей мне рубаху синими цветами,
Житом, васильками, ну а по краям —
Чистыми ключами, звонкими ручьями,
Что текут, впадают в море-океан… [943]
А носик-то исчез. Плохо. Но в любом случае ей время нужно. Пока она из своей половины дойдет до Годунова, пока станет возмущенно доказывать ему, что это безобразие надо немедленно прекратить, пока он… Короче, должен уложиться и спеть последние две песни без помех. Их я специально оставил напоследок, чтобы напомнить Ксюше, сквозь какие передряги мы с нею благополучно прошли. Ну и заодно освежить в ее памяти те первые дни, когда мы признались друг другу в любви. Да и в качестве прощания «Милый друг, не скучай…» самое то.

Ксения поняла или просто почувствовала, что концерт неуклонно движется к окончанию. И если до того она периодически исчезала из поля зрения (наверное вытирала слезы, не желая показывать их мне), то теперь застыла на месте. Лишь изредка, когда в очередной раз доходило до слов: «Ты меня не забывай…», она легонько покачивала головой, давая понять, что не забудет.

Ну а напоследок….

— Мир непрост, совсем непрост, — начал я вполголоса.

Ксения ахнула, чуть прянула назад и прижала платок к лицу. Вспомнила. Еще бы. Именно ее я пел год назад, стоя на волжском берегу подле костра, а напротив стояла она — моя белая лебедушка, которую я за минуту до этого при всех объявил дамой своего сердца. Именно ее я тогда и пел. Как сейчас в памяти ее руки, молитвенно прижатые к груди, щеки, горящие ярким румянцем, бездонные черные глаза….

И вдруг она, спохватившись, куда-то торопливо метнулась, но ненадолго. Считанные секунды прошли и она вернулась, а на голове…. Мать честная, и когда успела сменить венчик на коруну, [944] да как бы не ту же самую, что была на ней тогда. Ну точно, не думаю, что у нее есть еще одна с точно такой же густой россыпью сапфиров.

Ах, Ксюша, Ксюша!

Только тогда она не плакала, держалась что есть сил, нельзя было выдавать своих чувств, не пришло время. Зато теперь она позволила себе расслабиться, хотя я и уверял ее, вкладывая всю душу в песенные строки, справиться с бедой, любовь храня.

Текут слезки по румяным щечкам, ох, текут. Впрочем, оно и понятно: справлюсь-то не сразу, неизвестно когда, а пока впереди вновь разлука. Очередная, и не факт, что последняя. Может, на месяц, а может и на….

Нет, о плохом ни к чему. Не хватало, чтобы я сам рассиропился, и без того слезы к глазам подступают, а я должен остаться в ее памяти эдаким рыцарем без страха и упрека, чтоб сам Пьер де Байярд помер от зависти, глядя на мою бодрую физиономию.

И тут как назло выскочила на крыльцо Марина. Явилась, не запылилась. Вид у нее был — ух! Отсюда видно, насколько злющая. Разве искры из глаз не летели, а там как знать — не зря же столпившиеся на крыльце и подле него многочисленные зеваки мигом ринулись врассыпную кто куда. Не иначе как она их ожечь успела.

Я перешел к финальному припеву, когда она стала спускаться по ступенькам лестницы. Разумеется, в сопровождении своих дам-фрейлин. Или нет, это Казановская и иже с нею были фрейлинами, а эти так, обычные русские боярышни. До меня они ее сопровождать не стали. Будучи на полпути она что-то коротко бросила им на ходу и те послушно остановились. Застыв на месте, девахи принялись нерешительно оглядываться, не решаясь возвращаться и не зная, что им делать.

А я меж тем старательно выводил: «Лишь с тобой, лишь с тобой, только с тобо-ой!» и, помахав на прощание рукой своей любимой, неторопливо направился к Мнишковне. Все правильно, после гурии надо непременно пообщаться с фурией, а то жизнь медом покажется.

Дойдя до нее, я учтиво поклонился дамочке с нитками вместо губ, прикидывая, как бы половчее, а главное, побыстрее свалить, — очень не хотелось портить себе настроение ненужной перепалкой — но не тут — то было.

— Не довольно ли тебе, князь, на посмех себя выставлять?! — прошипела еле слышно Марина и столь зло зыркнула в сторону Дубца, что мой стременной испуганно попятился.

Ладно, помогу парню, пускай организованно отступит. Я протянул ему гитару и распорядился:

— Положи в футляр и отнеси на подворье.

Дубец охотно закивал и благодарно, но в то же время чуточку виновато поглядывая на меня, поспешил улизнуть. Дождавшись, пока он нас покинет, Марина недовольно напомнила:

— Ты не ответил, князь.

— Почему ж на посмешище, — миролюбиво возразил я. — Помнится, в Европах трубадуры еще четыреста лет назад воспевали дам своего сердца и никто не считал, что они выставляют себя на смех. А в Испании у самых знатных грандов вообще возведено в обычай петь под окном своей любимой. И кто не поет, тот, стало быть, и не влюблен вовсе. Так что хочешь — не хочешь, а иди и горлань, даже если медведь на ухо наступил.

— Какой медведь?!

— Испанский, конечно, — пояснил я, пренебрежительно добавив. — Ну сама подумай, яснейшая, откуда бы там русскому взяться.

— Мы на Руси, а не в Испании, — еще сильнее поджала губы Мнишковна.

— Благодарю за напоминание, — вежливо поклонился я в очередном поклоне. — Хорошо бы и тебе почаще вспоминать, в какой стране находишься. Особенно перед тем, как начать устанавливать свои порядки вроде законов против еретиков и костров для ведьм.

— Ныне речь не о том, — она вдруг смягчилась и неожиданно сменила свой змеиный шип на обычную речь, притом весьма громкую. — Я ить ведаю, что когда сердце от любви разрывается, удержаться тяжко. Но ежели ты, князь, вовсе утерял голову и не мыслишь о себе, подумал хотя бы о даме своего сердца, кою ты….

Самое странное, что в ее звонком голосе, разносившемся по двору, злости я не чувствовал. Скорее некоторое сочувствие и более того, нотка легкого сожаления.

— Мне, — она вздохнула и отчего-то понизила голос почти до шепота, — на месте царевны было бы…, — снова последовал прерывистый вздох и голос ее вновь зазвенел отчетливо и громко, — тоже горько расставаться со своим кавалером, но надо терпеть.

Ее ладошка как бы в знак утешения мягко легла мне на грудь, и она оглянулась на по-прежнему открытое окно в покоях Ксении. Вслед за нею и я непроизвольно глянул туда, но царевны в нем не увидел.

— Однако интересы короны порою требуют сжать свои сердца в кулак, как бы они ни рвались из груди друг к другу. А потому иди и наперед запомни, что не след выдавать свои чувства раньше времени.

«Вначале науськала на меня моего ученика, а теперь утешает, — мрачно подумал я. — Ишь, какое сочувствие демонстрирует на публике. Ох, хитра. Если и станут в народе возмущаться моим удалением из Москвы, то ее винить ни у кого язык не повернется».

— Иди же, князь, не то и впрямь сердце из груди кой у кого выскочит от горя, — поторопила она. — Да и я с тобой до крыльца, — и протянула мне руку.

Делать нечего, пришлось принять и сопроводить до ступенек, после чего, отвесив еще один поклон напоследок, податься дальше, к воротам.

— А ты что ж, князь, чрез палаты не хотишь? — окликнула она меня. — Негоже с такой титлой чрез хлопские врата хаживать вместях с конюхами, да прочими пахолками. Да еще… в драных портах…

Ишь ты, коза внимательная. Заметила все-таки. Еще и при Ксюше что-нибудь эдакое ляпнет, с нее станется. Я остановился и вежливо пояснил:

— Насчет портов принято так на Руси. Когда человек в опале, он не стрижется, не бреется, не моется. Словом, ведет себя точь-в-точь как принято в ваших Европах, — не удержался я от подколки. — И надевает самое худшее платье, ибо в печали.

— Что-то я не приметила той печали, — съязвила Марина.

— А я ее очень глубоко затаил. Что касается палат, то мне в них государем велено не появляться.

— А во дворе, стало быть, можно?

— Раз не указано, почему бы и нет, — пожал я плечами.

— Зато иное указано, — вспыхнула Мнишковна. — Чтоб нынче же тебя в Москве не было, а ты эвон чего творишь!

— Творю, — согласился я. — И буду творить, поскольку государь повелел удалиться к вечеру, так что я до торжища прогуляюсь, а потом посплю малость, — я демонстративно зевнул, — да в баньку наведаюсь. Но когда солнышко на месяц сменится, меня в Москве не будет.

— И очень хорошо! Нечего в столице глупцам делать! — выпалила она и, просеменив поближе, вновь перешла на змеиный шип. — А ведь упреждала тебя, чтоб меня держался. И милость свою готова была тебе явить… какую угодно…, а ты…. Эх, ты!

Я оторопел. Всякое ожидал услышать, но такое…. И эти нотки сожаления, прозвучавшие в голосе. Странно. За каким лешим сейчас-то я ей понадобился? С троном у нее полный порядок, добилась своего, захомутала моего ученика, тогда зачем ей я? Не иначе, как дамочка предпочитает одновременно морочить голову и получать удовольствие.

— Твоя мысль, наияснейшая, настолько изящна, что ее невозможно ухватить, — честно ответил я. — Особенно мне, как тупому кунктатору, — и поклонившись в очередной раз, удалился. Через ворота, разумеется.

Правда, без еще одной встречи с Годуновым не обошлось. Случайной, скорее всего, хотя как знать. Произошла она спустя три минуты недалеко от моего подворья, к которому я направлялся.

Куда престолоблюститель ехал — не знаю, наверное, в какую-нибудь из церквей, время-то к обедне, но, заметив меня, он остановил коня и чуточку смущенно осведомился, не осерчал ли я на его повеление.

— Да что ты, государь, — радостно заулыбался я. — С царского плеча и по уху приятно! — и посетовал, сдергивая с себя шапку и намекающе приглаживая волосы. — Об одном жалею: вороны что-то высоко летают, да не над нами. А мне так хотелось вместо рушника потрудиться, так хотелось!

Годунов вспыхнул и, пришпорив коня, рванул в сторону Знаменских ворот.

«Зря, наверное, я с ним столь резко. Получается, оттолкнул», — запоздало подумалось мне.

Но с другой стороны может оно и хорошо, если учесть предсказание пророчицы. Ну какой он теперь для меня близкий? Значит, и проклятье должна его миновать. А коль нет, то я неподалеку — успею в случае чего, ибо из Вардейки уезжать в ближайший месяц не намерен. Да и для Ксюши чисто психологически куда легче переносить разлуку, если она будет знать, что стоит ей утром свистнуть и я к вечеру появлюсь в столице.

Но «свистнула» не она — Федор. И не просто свистнул….

Глава 21. Монетный двор, упреки игуменьи и… Бэкон

Находясь в Вардейке, я не скучал. Не до того. Правда, долгое пребывание в ней имело риск и для меня. Не зря же на третий день моего пребывания там Власьев прислал со своим доверенным слугой грамотку. Между прочим, слуга — француз по национальности. Да, да, я не оговорился. В свое время Афанасий Иванович привез его с собой из цесарских земель. Само собой, дьяк перекрестил его в православие, да и имя с фамилией у него были русские: Бажен Иванов.

Впрочем, я отвлекся.

Начиналась грамотка с загадочных слов: «Вопрошал ты меня слезно князь поведать про братца государя Василия Ивановича, тако же про…». Но это была явная отмазка — перестраховывался Власьев. А вот ответ его на якобы мои вопросы, которые я ему многократно задавал, заключал в себе кое-что интересное.

Правда, поначалу суть я не уловил. Лишь по прошествии часа, перечитав пару раз слова дьяка о давних событиях на Руси, преимущественно касавшихся наложения опалы великих князей на своих родичей, я понял. Предупреждал меня Власьев на этих примерах, чтоб я не расслаблялся, ибо государями давным-давно принято поначалу применять к опальному легкую, милостивую кару. Удались с моих глаз сей момент и все. Затем выжидали время и, безо всякой дополнительной вины, кара резко ужесточалась, вплоть до….

Думаю, продолжать не стоит. А в моем случае, учитывая указание ехать в Кострому «не мешкотно», появятся и дополнительные вины. И как быть? Передав через Бажена изустно низкий поклон, я раздумывал до вечера, но тут из Речи Посполитой прикатил тот самый башковитый голландский подмастерье Захариус Янсен, изготовивший мне подзорные трубы. [945] Прибыв на Русь прошлым летом, он, будучи отправленный мною на стажировку к полякам для изучения работы современного монетного двора, как и обещал, быстро разобрался в процессе чеканки монет.

Мало того, парень, проявив инициативу и держа в памяти мой наказ насчет станков, ухитрился вернуться не с одними голыми знаниями, но и с полным комплектом станков, благо, их было немного, всего четыре. Плющильный станок для обработки серебряных полос, винтовой пресс, через который прокатывали эти полосы, механический молот и еще один пресс для вырубки монетных кружков. Как клятвенно заверил меня Захариус, он благодаря неким доброхотам, пару раз навестивших его в Вильно (выполнили мой наказ ребятки из «Золотого колеса»), приобрел все самое современное.

Получалось, сама судьба подсказывала ответ. Конечно, монетный двор можно устроить и в Костроме, какая разница, но я рассчитывал успеть отчеканить первые русские золотые и серебряные кругляшки к венчанию на царство моего ученика. А если подсчитать время на переезд, сразу ясно — не уложиться, ибо слишком много предварительных работ требуется осуществить. Надо ж еще нарисовать монеты, отдать рисунки граверам для вырезки пуансонов, дождаться, когда кузнецы их закалят, начеканить с их помощью уйму штемпелей и только после этого приступать к чеканке. Получалось, без того напряг, могу не успеть.

Почему я вознамерился уложиться к венчанию на царство? Нет, нет, никакого подхалимажа. Просто коль уж Дмитрия в свое время осыпали тяжелыми золотыми монетами с его собственным изображением, пускай во время бракосочетания, то Годунов куда больше заслуживает такого почета. Заслуживает, но без меня ни за что не получит, поскольку «венчальные» монеты Дмитрия по его специальному заказу отчеканили в Речи Посполитой. Я даже знаю где именно — Янсен поведал, что принимал участие в их чеканке.

Федору же придется удовольствоваться обычными золотыми — не станет он делать такой заказ. Ну а заодно и Мнишковне вострый воробьиный носик утру. На них ведь будет изображен один Федор Борисович без всяких Марин.

Правда, сама по себе чеканка монет — дело уголовно наказуемое, ибо спрашивать дозволения я ни у кого не собирался, ну да бог не выдаст, свинья не съест. А потому я, отправив Янсена в село Медведково и наказав кровь из носу уложиться к концу петровского поста, в срочном порядке вместе с художниками занялся подготовкой эскизов для будущих пуансонов.

Но едва закончил, как… уехал. Надо ж обеспечить себе оправдание для задержки в Вардейке, пускай и шитое белыми нитками, Правда, уехал на пару дней и недалеко, к Густаву. Пьетро Морозини или, как его все называли, Петруша Морозко — венецианский стеклодув, в свое время привезенный Алехой, сыскал подходящий песок в одной из излучин Москвы-реки. Земля была, по счастью, казенная, то бишь государева, в первые же дни после своего прибытия в Москву я успел ее выпросить для себя вместе с близлежащей деревенькой Выжигово, и первые корпуса стекольного завода уже возвели. Более того, не далее, как неделю назад под руководством прибывшего из Костромы шведского королевича произошла первая плавка.

Стекло меня не особо интересовало. Главное, ради чего я к нему приехал, были сигнальные ракеты, которые у меня закончились, и запальные шнуры к гранатам. Ну не то у них получалось качество, когда их делали отечественные мастера. Вроде бы работали строго по технологиям Густава, но в результате или горели чересчур быстро, или наоборот, гасли.

Шведский принц по-прежнему вел трезвый образ жизни, что весьма благотворно сказывалось на его внешности. Он еще больше помолодел и выглядел эдаким бодрячком. Правда, со мной за стол уселся не жеманясь, но пил немного, а больше… утешал меня. Слухи-то о моей опале донеслись и до него, вот он и старался меня успокоить.

По-прежнему безбожно путая русские пословицы, он уверял, что все мои беды временны, яйца ломанного не стоят, и пусть бояре-злопыхатели не торопятся говорить гоп, коль рожа крива. И вообще, конец — телу венец, а он пока не наступил и все непременно образуется, ибо правда, как шило, кое в мешке не утаишь — все равно наверх всплывет.

А ближе к концу нашего застолья он осторожненько поинтересовался насчет Ксении. Мол, получается, она осталась свободная, ведь не станет государь выдавать сестру замуж за опального. Ишь какой!

— Не пожелай ближнему жены своей, — в тон королевичу (не иначе, как заразился от него) нравоучительно напомнил я. — И вообще, на чужой роток не разевай кусок!

— Я нет! — возмутился он. — Я помню: готовь сани летом, а честь смолоду. Токмо из заботы о тебе, — он грустно подпер кулаком подбородок и печально вздохнул, сознавшись, — ну-у, и о ней… немного.

Часть моего заказа он выполнил уже на следующий день, обеспечив меня с лихвой запальными шнурами, а ракеты обещал прислать через три дня и тоже сдержал слово.

Вернувшись, я обнаружил в Вардейке гостей, причем таких, которых никак не ожидал увидеть. Прибыли посланцы из Тихвинского монастыря от матушки Дарьи. Прибыли они как назло в тот самый день, когда я укатил к Густаву, и пока меня не было, обе монахини терпеливо дожидались моего возвращения, проживая в Вознесенском монастыре.

Еще не успев прочитать письмо игуменьи, я догадывался, о чем оно и не ошибся. Гневалась матушка настоятельница на даденное мною согласие на свадебку. И столь сильно гневалась, что не посчитала нужным скрывать это. Мол, ни к чему такая спешка. Мог бы ради приличия посоветовать ему и у нее благословения испросить, благо, что я прекрасно знаю, кем она ему доводится на самом деле. Словом, никак она таковского от меня не ожидала, особенно с учетом сделанного ею для меня добра. И ниже подробный перечень этого самого добра. Прямо тебе бухгалтерский документ. А в конце требование хоть теперь исправить и немедля послать гонца в Колывань, дабы остановить, пресечь, отменить и запретить.

Изложи она все иначе: помягче, повежливее и не приказным тоном, тогда и я бы ответил ей соответственно, покаявшись и повинившись. Но ее раздражение поневоле передалось и мне. Спрашивается, а кто на самом деле виноват, если разобраться? Она же сама своего ненаглядного Сашеньку до четвертого десятка под юбкой продержала, то есть, пардон, под рясой. Естественно, выбравшись из-под нее он с цепи сорвался. Получается, чьи издержки воспитания? Тогда какого черта отрываться на мне?!

Но я бы все равно сдержался, чувствуя за собой вину, если бы мой мимолетный взгляд не скользнул по пресловутому перечню ее добрых дел. Уставившись на пункт, гласивший о царских сокровищах, которые на самом деле сулят мне сплошные проблемы и аж три скорых смерти, будто одной мало. Некоторое время я угрюмо взирал на эти строки, после чего взялся за перо.

Нет, мой тон был куда выдержаннее, нежели у настоятельницы, но сам по себе… Словом, боюсь, чтение моей грамотки доставит ей мало удовольствия.

— А на словах передайте, что я ничего отменять не стану и хотя пошлю гонца на свадебку, но лишь для того, чтобы поздравить молодых, — сухо сказал я на прощание.

И мой ответ еще сильнее раскрутил колесо грядущих событий и остановить их не суждено было никому. Но я о том не подозревал, да и не имел времени задумываться над такими вещами — чересчур плотным и напряженным был график моих рабочих будней. Да и вечеров тоже. В последнем была немалая заслуга Бэкона, который, к моему удивлению, наотрез отказался остаться жить на моем подворье в Москве, изъявив желание сопровождать меня и в Вардейку, и в Кострому. И это несмотря на то, что я предупредил его: не обижусь, если он надумает остаться в столице подле Годунова.

— Пока, — намеренно выделил он это слово, — мои знания законов, равно как новые идеи и прочее, никому не нужны, включая престолоблюстителя. И вообще я предпочитаю, как ты когда-то мудро заметил, вкушать яд, взятый из рук мудреца, нежели….

— Это не я, а Омар Хайям, — поправил я его.

— Все равно, — отмахнулся он и… пошел собирать свой немудреный скарб, включавший в себя в основном книги и его неоконченные работы. Правда, не по философии. Еще в прошлом году я попросил его заказать через своих купцов-соотечественников изданные в Англии тексты пьес. Доставили они их ему, когда я был в Прибалтике и теперь он усиленно занимался их переводом на русский язык.

Авторы мне были по большей части незнакомы. Какие-то Роберт Грин, Джон Лили, Томас Неш, Джордж Пиль… Особенно рьяно английский философ рекомендовал мне некоего Кристофера Марло, пьесу которого он уже начал переводить и остался слегка разочарован моим вкусом, когда я порекомендовал заняться в первую очередь произведениями Шекспира. У последнего, из числа привезенного купцами, оказалось несколько творений, о которых я практически и не слышал. Но имелись в маленьких книжонках и хорошо мне знакомые.

Чуть поколебавшись, я, со вздохом сожаления отложил на время Гамлета и исторические пьесы про Ричарда III, а также про всех трёх Генрихов, от четвертого до шестого. А куда деваться? Да, они чужие, но на Руси чересчур трепетно относятся к любым государям. Как там в гайдаевской комедии? Не позволю про царей такое говорить. Словом, ни к чему подставляться, ибо Мнишковна после первой же постановки непременно заявит, что я таким хитрым образом порочу царскую власть и самого Годунова. Проще взять такие, где короли вообще отсутствуют: Ромео и Джульетта, Сон в летнюю ночь, Венецианский купец, Много шуму из ничего, Бесплодные усилия любви….

Увы, Бэкон хоть и говорил на русском языке довольно сносно, но подбирать аналогичные выражения при переводе с английского ему удавалось с трудом и каждый вечер у него скапливалась уйма вопросов — успевай отвечать. Особенно это касалось пословиц и поговорок. Ну, не обрусел он еще до такой степени. Приходилось выручать, чтоб перевод выглядел достойно, без всяких чужеродных вкраплений.

Кстати, до того, как я начал помогать ему, мое мнение об устном творчестве английского народа было гораздо выше. Но уж слишком топорно выглядели их пословицы и поговорки даже сами по себе, не говоря про невольные сравнения с русскими аналогами, которые я ему старательно подыскивал. Нечто вроде языка дикарей каменного века в сравнении, скажем, с эпохой возрождения.

— Между верхним и нижним жерновами, — выдавал философ и выжидающе глядел на меня.

— Меж двух огней, — с ходу «переводил» я.

— Завяжи мешок прежде, чем он доверху наполнится.

— Во всем знай меру.

— Посмотри, прежде чем прыгнуть.

— Не зная броду, не суйся в воду.

— Покати мое бревно, тогда я покачу твое.

— Услуга за услугу.

— Если бы можно было все делать вторично, все были бы мудрецами.

— Задним умом всяк крепок.

Кстати, судя по их обилию, мне подчас казалось, что англичанин немножко хитрит, пытаясь поставить меня в тупик. Да и на его лице после моих «вольных переводов» я зачастую подмечал недовольство. Еще бы, всякий раз наивная поговорка его народа возвращалась к нему в гораздо более образном виде, а частенько и в более коротком варианте. А ведь он-то считал, что Русь — невежественная страна темных варваров. Не вслух, конечно (разве в самом начале, но я это быстро пресек), про себя. И тут такое.

И в довершении своего конфуза он подчас вынужден был пояснять мне их смысл, ибо до меня не сразу доходило, что имеют ввиду англичане, говоря: «Существует не один способ убить кошку. Ходить вокруг куста. Co сковороды, да в огонь». Но едва я улавливал суть, как выдавал куда более яркий аналог: «Свет клином не сошелся. Ходить вокруг да около. Из огня, да в полымя».

Бэкону оставалось восторженно цокать языком. Особенно его восхитило, когда я заменил его длинную фразу «Уносить ноги вместе с зайцем и одновременно преследовать его с гончими», куда более короткой: «И нашим и вашим — всем спляшем».

А порою он выдавал такое, что я и пословицей назвать бы постеснялся. Как вам, например, такая, куда больше похожая на цитату из «Домостроя»: «При кройке исходи из наличного материала». То ли дело «по одежке протягивай ножки».

Услышав мою фразу-замену, Бэкон уныло вздохнул, наконец-то сознавшись:

— Действительно, в сравнении с русским английский народ выглядит куда более бедным на слово, а я всегда утверждал, что гений, ум и дух нации обнаруживаются в ее пословицах. Не понимаю другого. Отчего при обилии такого количества блистательных умов сама Русь живет столь бедно? Отчего гений русских людей исчерпывается одними словами, не пытаясь перейти к делу?

Подколол, зараза! И ведь не поспоришь, все правильно. Но и я не лыком шит.

— У Руси всегда было слишком много врагов, — пояснил я. — Да ты ведь и сам успел убедиться. За то время, что ты тут, мне дважды приходилось участвовать в войнах и заметь, мы и в первый раз брали свое, возвращая городам исконные славянские названия, во второй и вовсе защищались. А любая война забирает столько сил и денег, что на остальное ничего не остается. Отсюда отсутствие прав — одни обязанности. Кому — воевать, кому кормить воинов, а кому молиться за них. И все. Тем не менее, покойный государь, разумеется, с твоей помощью, успел издать столько новых законов, что теперь дело пойдет куда веселее. Думаю, и новый правитель от него не отстанет.

— Ты с такой уверенностью глядишь в будущее, — скептически протянул англичанин. — А между тем навряд ли какое-то из новшеств имело бы место, если б не неустанные труды князя Мак-Альпина и его скромного помощника сэра Бэкона. И учитывая, что оба находятся, можно сказать, почти в опале….

Он выжидающе покосился на меня, но я продолжал молчать. Философ не унимался и, хитро улыбаясь, осведомился, есть ли на Руси аналог английской поговорке «Ни здесь, ни там».

— Есть, — мрачно откликнулся я. — Даже несколько. Например, ни к селу, ни к городу. Ни рыба, ни мясо. Ни то, ни се. Ни богу свечка, ни чёрту кочерга.

— Последнее тебе, князь, учитывая неопределенность твоего нынешнего положения, подходит лучше всего, — задумчиво прокомментировал он.

И вновь я никак не откликнулся, не зная ответа. А и вправду, в опале я или как? С одной стороны указ о выезде в Кострому, а с другой… Ну никаких тебе дополнительных репрессий, хотя уверен, Годунов прекрасно понимает, что я не собираюсь уезжать из Вардейки. И ни единого напоминания, что мне давно пора в путь-дорогу. Более того, он отлично знает: моя переписка с его сестрой продолжается. Да и не только с нею одной — я держал руку и на пульсе собравшегося Освященного Земского собора. Не далее как вечером я узнавал во всех подробностях о произошедшем на его очередном дневном заседании и о страстях, творящихся в его кулуарах.

Впрочем, не исключено, что именно из-за творящегося на соборе он помалкивал, предпочитая, чтобы я оставался в Вардейке….

Глава 22. Новые козни Романова и…. крымский хан

Дело в том, что Романов уговорил Федора дать Боярской думе негласное согласие выставить на обсуждение депутатов Собора нескольких кандидатов в государи, заявив, что одного из одного выбирать как-то нелепо. Пусть будет хотя бы дополнительная парочка. Надо ли говорить, что парочкой этой оказались сами Никитичи — Романов и Годунов.

И если последний стал действительно нечто вроде отвлекающего маневра, то касаемо первого я был не совсем уверен. С первого же дня в Соборе разгорелись нешуточные страсти. Надсаживали глотки насчет избрания Федора Никитича не одни мои старые знакомые: Данила Вонифатьевич Горчаков-Изюмцев и Картофельный нос, то бишь Митрофан Евсеевич, носивший гордую фамилию Серебряков-Оболенский. К ним присоединились и еще несколько человек. Мало того, число ратовавших за Федора Никитича с каждым днем продолжало увеличиваться и дебаты кипели нешуточные — случалось, депутаты и за грудки друг дружку хватали, и кулаками в рожу норовили засветить.

Казалось, если количество тех, кто стоял за моего бывшего ученика, неизмеримо больше, надо проголосовать, да и дело с концом. Но все тот же Романов убедил престолоблюстителя, что так поступать негоже. Мол, непременно требуется единогласие, каковое он обещал обеспечить самое большее за неделю-полторы.

Пришлось принять негласное участие в выборах. Поначалу не хотел, втайне рассчитывая, что Годунов сам прикатит просить о помощи, но весточки от него так и не дождался. Зато получил две других: от Марии Григорьевны и Ксении. В одной моя будущая теща намекала, сколь славно она потрудилась, заступаясь за меня, а потому долг платежом красен. В другой Ксюша отписала про гордыню — мать грехов человеческих, которая продолжает владеть душой ее братца и умоляла порадеть, дабы «не приключилось худа» с его избранием.

А худом припахивало все сильнее, ибо с момента обещания Федора Никитича установить единогласие прошло три дня и к концу третьего число радетелей за боярина не уменьшилось, а увеличилось, достигнув примерно пятидесяти. Вроде и немного, но в указе о выборах государя имелся один пунктик — голосов «за» должно быть не менее чем три четверти. То есть еще полсотни против и все. Вроде бы много, откуда их боярину взять, но это без учета думцев, из коих при умелой агитации половина, а то и побольше, отдадут свой голос за Романова. Зависть — штука такая. Да и бояться нечего, выборы тайные, никто не узнает, за кого ты проголосовал. А если к зависти добавить выгоду — не думаю, что боярин скупился на обещания — то против может оказаться чуть ли не вся Боярская дума. Получается, Романову остается перевербовать из депутатов Освященного Земского собора самую малость — десяток, от силы полтора. Не для собственных выборов — для провала Годунова.

При таком раскладе как не вмешаться?

Вопрос об единогласии я решил жестко, обойдясь на сей раз вообще без «пряников», с помощью одного «кнута». Лобан Метла вкупе с костромским портным Устюговым, двумя нижегородцами (Козьмой Миничем и Силантием Меженичем), а также еще пятью доверенными людьми запустили угрожающий слушок. Заключался он в том, что, мол, князь Мак-Альпин, пребывая совсем недалече, тем не менее, в курсе происходящего и оно ему не нравится. Очень не нравится. Настолько, что он заторопился покончить с неотложными делами, собравшись не сегодня-завтра самолично приехать в Москву, разумеется, вместе со своими гвардейцами. А, приехав, первым делом по-свойски разобраться с противниками избрания в государи Годунова. Ну, примерно так же, как со свеями и ляхами.

Возражающим, что князь не посмеет вернуться в столицу, ибо вроде находится в опале, отвечали, что у него есть непосредственное распоряжение Годунова «добре урядить ратные дела», а у князя скопилось несколько заказов на Пушечном дворе. Получается, причина для кратковременного возвращения имеется. А кроме того нет сомнений, что ради своего собственного избрания и Федор Борисович посмотрит на такое нарушение сквозь пальцы. К тому же для разборок с депутатами вовсе не обязательно заходить в царские палаты и видеться с государем, посему главных запретов он не нарушит.

И результат не замедлил сказаться. Немногочисленный, но горластый народец, ратовавший за Романова, как по команде стих и пошел на попятную. Кое-кто принялся в открытую поддерживать кандидатуру Годунова, а самые упрямые попросту умолкли. И вчера, наконец, свершилось: проголосовали и выбрали, а сегодня (очередной гвардеец из Москвы прискакал пару часов назад) торжественная процессия предложила ему корону, от которой Федор… отказался.

Поначалу я обалдел, услышав такое, но чуть погодя вспомнил, что ничего странного в этом нет, если вспомнить некий русский обычай, идущий из глубокой старины. Положено так. Более того, ему вторично надлежит отказаться и ответить согласием лишь на третье по счету предложение. Но на него обязательно, ибо (и это тоже входит в обычай) в четвертый раз предлагать не станут.

А затем коронация, то бишь венчание на царство, ну и… амнистия. И мне почему-то казалось, что кого кого, но меня она коснуться должна. Не знаю почему, но было такое ощущение, переходящее в уверенность. Однако, не желая сглазить, я ничего не сказал Бэкону и он, не дождавшись от меня ответа, заявил, что тот, кто не хочет прибегать к новым средствам, должен ожидать новых бед. И философ невинно осведомился, как правильнее перевести английскую поговорку «Кто с собаками ляжет, с блохами встанет».

— С кем поведешься, от того и наберешься, — усмехнулся я.

— Очень хорошо, — одобрил он. — А я давно подметил, что поведение людей в точности соответствует заразной болезни: хорошие люди быстро перенимают дурные привычки, подобно тому, как здоровые заражаются от больных. Чем дольше ты, князь, будешь находиться здесь, тем менее вероятно, будто твоему бывшему ученику понадобится хоть какая-то из твоих идей, но…, — и Бэкон многозначительно устремил указательный палец к потолку. — Знаешь, у меня появилась мысль, как увлечь его ими. Помнишь, я говорил тебе о своем труде, задуманном два года назад?

Я кивнул. Англичанин не раз делился со мной мыслью написать произведение о некой стране с идеальным устройством. Он и название для нее придумал: «Новая Атлантида». Когда я, напомнив про аналогичную книжицу бывшего лорда-канцлера Англии сэра Томаса Мора, окрестил его будущее творение утопией, он со мной не согласился. Категорически. Мол, это у Мора государство на острове получилось нереальным, ибо он ликвидировал в выдуманной стране деньги и всю частную собственность. У него же все это присутствует, а бедность в его государстве ликвидируется исключительно благодаря высочайшему развитию техники.

— Представь, князь, что произойдет, если я посвящу свой труд Федору Борисовичу, указав, будто именно его величество является тем человеком, в чьих силах создать Новую Атлантиду на земле?

— А что произойдет? — недоуменно осведомился я.

— Во-первых, он непременно прочтет его, притом весьма внимательно. Во-вторых, ему станет лестно и он всерьез заинтересуется возможностью создания подобного государства. Отсюда и в-третьих…., — последовала многозначительная пауза и Бэкон, склонившись к моему уху, выдохнул громким шепотом. — Он ведь должен понимать, что кроме князя Мак-Альпина никто иной не в силах подтолкнуть развитие ремесел и машинного труда.

— Есть еще один человек на Руси, — ответил я точно таким же заговорщическим шепотом. — Это сэр Френсис Бэкон.

Тот энергично замотал головой:

— Исключительно в тесном содружестве с тобой, князь, и никак иначе. Увы, но твое кровное родство с этим народом, пусть всего на три четверти, дает тебе неоспоримое преимущество для его глубокого понимания, чего я, признаться, лишен.

Мда-а, действительно. Умом Россию не понять…. Мне вдруг стало весело, наверное, от кровного родства на «три четверти», но я сдержал улыбку и кивнул:

— Пиши. Но вначале, как договаривались, переведи три пьесы.

— Лучше бы мне не откладывать про Атлантиду. У нас в Англии говорят, когда долго отсутствуешь, о тебе скоро забывают. Мудро?

— Еще как, — согласился я. — Только на Руси и по этому поводу говорится куда лучше: с глаз долой, из сердца вон. Но сейчас нам больше подходят иные поговорки: «Тише едешь — дальше будешь» или «Поспешишь — людей насмешишь». Не думаю, что есть необходимость пришпоривать лошадей. Будем надеяться, государь сам раньше вспомнит о нас….

«Точнее, уже вспомнил», — про себя добавил я, ибо мне донесли, что Годунов на днях заглядывал в принадлежащее мне сельцо Медведково. Да, наведывался он якобы к художникам, с которыми и впрямь толковал о том, о сем, но… ничего им не заказал. Одно это — весьма многообещающий симптом, господа хорошие.

Плюс к тому, благодаря постоянной переписке с Ксенией, я знал, что она сняла с меня одно из обвинений касаемо блуда с Галчонком. Предъявив девчонку братцу и, взяв с него слово молчать, она велела ей продемонстрировать свое умение. И Федор после той демонстрации выглядел довольно-таки смущенным — еще один симптом. Да и Мария Григорьевна постаралась, растолковав сыну, для чего я на самом деле к ней приходил.

Правда, оставалось главное — ревность Годунова, а доказать, что Марина Юрьевна нужна мне как зайцу стоп-сигнал, я никак не мог. Да и с якобы моим сватовством к австрийской эрцгерцогине тоже ситуация щекотливая. Но я верил — Ксения сделает все возможное, благо, в нашей с нею переписке она пару раз, хотя и довольно-таки туманно, намекала на то, что ее борьба «со лжой, поклепами и напраслиной» продвигается весьма успешно.

— Надежда — хороший завтрак, но плохой ужин, — укоризненно покачал головой Бэкон. — Ты сам говорил, про некоего славянского бога по имени Авось, олицетворяющего собой случайности, но они бывают разные и далеко не всегда счастливые.

Но я беззаботно отмахнулся.

— Поверь, в ближайшие недели кое-кто непременно потревожит наше уединение, притом с хорошими вестями.

Касаемо первого предсказания я попал в яблочко, а вот насчет второго… Ох, как я ошибся….

…Дежурившие на южных границах Руси казачьи разъездыслужбу несли исправно и набег крымских татар они не прозевали. Но на сей раз татарская конница шла не обычным путем, то есть не по Изюмскому шляху, не по Моравскому, и ни по какому другому. Крымчаки вообще не вступали на территорию Руси, предпочтя путь западнее Днепра, по землям, принадлежавшим Речи Посполитой. Потому, углядев это, казаки послали к русским береговым ратям успокоительную весточку, что в этом году Кызы-Гирей решил «осчастливить» своим посещением короля Сигизмунда.

Ну кто ж знал, что хан, стремительным броском преодолев добрых полтысячи верст до Киева и не остановившись под ним, ринется еще дальше, забирая на север. И, оказавшись чуть ли не под Оршей, резко свернет на восток, форсировав Днепр и миновав Смоленск, оставляя его севернее.

По украинским землям он продвигался быстро и… миролюбиво. Да, да, я не оговорился. Десяток сожженных деревень, стоящих на пути его конницы — такие мелочи, на которые не стоит обращать внимания. Да и то хан людского полона не брал, велев своим людям ограничиться скотом для еды, поскольку обозов с ним практически не имелось, шел налегке.

Русские сторожевые разъезды, располагавшиеся на наших западных рубежах, будучи непривычны к стремительным татарским набегам, ибо их со стороны Речи Посполитой отродясь не бывало, недоглядели. За свою оплошность они и получили высшую меру наказания — вырезали их крымчаки. Полностью. Вырезали и устремились дальше, вновь, вопреки обыкновению, оставляя в покое русские города.

Путь от Смоленска до Москвы невелик, всего-то четыреста верст с небольшим. И столь быстрым оказалось движение полчищ Кызы-Гирея, особенно его передовых отрядов, что узнали москвичи об их приближении, лишь когда они оказались в одном дневном переходе от столицы. Да и узнав-то, не сразу поверили. Запыленного и еле передвигавшего ноги гонца бояре чуть ли не на смех подняли, когда он сообщил о нашествии, тем более незадолго до того получили от князя Мстиславского успокоительную весточку о маршруте Кызы-Гирея. В самом деле, неужто хан похож на самоубийцу, чтобы разделить свою конницу на две части, пытаясь нанести одновременный удар по двум государствам? Известно, у страха глаза велики, вот и показался гонцу залетный татарский отряд в две-три сотни сабель, пускай и в тысячу, огромным воинством.

Однако, поразмыслив, решили проверить сообщение и выслали на разведку три стрелецкие сотни. Безрезультатно прождав их, по предложению боярина Романова, на запад отправилась сотня гвардейцев из личной охраны престолоблюстителя под командованием Жегуна Клюки.

Предусмотрительный Клюка, логично рассудив, что малыми силами в случае чего уйти куда легче, перед выездом определил пять направлений и раскидал людей по два десятка на каждое. К тому же он повелел ехать о три-конь, велев гвардейцам взять двух заводных лошадей. Благодаря им и умению пересаживаться на скаку, они и ушли от передовых татарских разъездов. Не все, конечно. Один из отрядов забрался слишком далеко и из двух десятков пятерых крымчаки достали стрелами. Впрочем, по сравнению со стрельцами, из которых не вернулся никто, эти потери выглядели пустяшными.

Но и тут на сводном заседании Малого совета и Боярской думы мнения высказывались различные: от шапкозакидательских до откровенно панических. Однако спустя еще пару часов первые притихли, ибо в версте от города (ближе к стенам татары не подходили, опасаясь артиллерии) закрутился хоровод по меньшей мере из нескольких тысяч, притом исключительно из передовых отрядов. Такие выводы сделали наиболее опытные воеводы, наблюдая, как они старательно обкладывают Москву, явно дожидаясь основных сил.

Бояре судили и рядили долго, но ни к какому выводу не пришли, ограничившись отправкой гонцов к береговой рати князя Мстиславского. К утру стали окончательно ясны масштабы нашествия — минимум шестьдесят-семьдесят тысяч. И это только из числа тех, кого удалось подсчитать. Да тут еще и головы перехваченных гонцов, которыми похвалялись самые смелые из татар, разъезжая вокруг московских стен и размахивая ими на высоко поднятых копьях. При виде их все поняли, что теперь на скорое прибытие полков с юга рассчитывать бесполезно….

Я узнал о нашествии накануне вечером — позаботился Багульник, незамедлительно пославший ко мне гонца с сообщением. Тот уходил по воде, а Яузу татары перекрыть не смогли (мешали стрельцы, державшие оборону Андроникова монастыря, расположенного на ее левом берегу), вот он и добрался. Правда, в его сообщении о подлинных масштабах бедствия ничего не говорилось.

Второй гонец прибыл поутру. Впрочем, к тому времени успели вернуться и мои люди, которых я отрядил в ночную разведку по все той же Яузе. И хотя, высадившись на берегу Москвы-реки, они мало что смогли разглядеть даже при наличии подзорной трубы, но и обилия горящих костров вполне хватило для неутешительного вывода: опасность нешуточная.

Первой моей мыслью было немедленно объявить тревогу и спешно выдвигаться к Москве, пока речной путь открыт. Но с другой стороны меня никто не звал. Нет, нет, дело не в обиде. Не скрою, подленькая мыслишка «А ну-ка попробуйте управиться без меня» пару раз в мозгу всплывала, но я ее немедленно загонял куда подальше. Однако, памятуя о том, что согласно русской поговорке незваный гость хуже татарина, я решил не спешить и не навязываться. Ни к чему предлагать помощь или совет тем, кто их от тебя не просит. Тем более, мне стало известно, что еще вечером пара-тройка человек из числа моих доброжелателей предлагали послать гонцов не только к князю Мстиславскому, но и к князю Мак-Альпину, ибо лишняя тысяча не помешает. Оставалось немного подождать и все.

Однако прошло утро, я успел послать гвардейцев в свои села: Медведково и Бибирево, с наказом крестьянам укрыться со всей скотиной в близлежащих лесах, заодно прихватив с собой и монетные станки; распорядился отправить гонцов к Мстиславскому; велел немедленно вывезти художников во Владимир, отправив вместе с ними и Бэкона; сделал уйму других распоряжений, а из Москвы по-прежнему ни слуху, ни духу. Гробовая тишина. Впрочем, касалось она лишь новостей, поскольку на самом деле никакой тишины и в помине не было. Еще на рассвете в столице разом ударили в набат на всех колокольнях и звонницах, и с тех самых пор все сорок сороков продолжали неумолчный трезвон, отчетливо доносившийся до Вардейки.

Пришлось вновь посылать разведку в город. Дожидаясь их, я решил устроить обед пораньше, дать людям как следует поспать, а ближе к вечеру, на закате, отправиться вместе со своими ратниками в Москву и будь что будет, плевать на нерадушный прием.

Но пока гвардейцы трапезничали, ситуация резко изменилась, ибо неожиданно скоро вернулись мои гонцы. Оказывается, короткое утреннее сидение бояр закончилось тем, что решили поступить, как на Москве обычно и водилось в таких случаях: городу садиться в осаду, а государю уезжать для сбора свежих ратей. Разумеется, уезжать вместе с семьей и Мнишковной. Все это мои люди выяснили прямо на пристани, не заходя в город, у грузивших царскую казну на струги, и мигом рванули обратно. Получалось, максимум через час надлежит принимать гостей.

…Они неспешно высадились на пристани и направились ко мне. Первым медленно вышагивал Годунов. Он сильно сутулился, голова была низко опущена. К нему то и дело подбегал Семен Никитич. Он то ли что-то пытался пояснить моему бывшему ученику, то ли в чем-то убедить его. Судя по тому, как Федор всякий раз досадливо отмахивался, успеха боярин не имел. Годунов даже не замедлял шага, чтобы выслушать его. Что ж, обнадеживающий симптом.

Удивило иное. Дело в том, что между возвращением моих людей и прибытием Годунова прошел, как я и предполагал, почти час и я успел приготовиться к встрече. Не скажу, достойной государя (все-таки Вардейка — это в первую очередь военный городок и особого комфорта не создать, как ни пытайся), но вполне приемлемой. Во всяком случае, я подогнал к самой пристани все три имеющиеся кареты, а для Годунова и его свиты оседланных лошадей, подведя их прямо к сходням, но Федор досадливо отмахнулся от предложенного ему коня и медленно направился ко мне пешим ходом. Разумеется, свита тоже не посмела взобраться в седла, вышагивая следом.

Я смотрел, не зная, что предпринять — то ли оставаться на месте, впереди выстроившихся для торжественной встречи гвардейцев, то ли плюнуть и пойти навстречу. Логически рассудив, что настроение у парня, судя по его виду и походке, весьма подавленное, решил остаться. Надо хотя бы видом бравого воинского строя поднять у него дух, а то вон как приуныл.

Увы, но дружная барабанная дробь и мои молодцеватые команды вызвали у Федора мимолетную слабую улыбку, через секунду слетевшую с его лица. И в ответ на мой четкий громкий доклад он эдак чуть ли не жалобно произнес:

— Здрав буди, княже.

«Княже», — зафиксировал я еще один благоприятный для себя симптом. Одно непонятно: отчего он упорно избегает посмотреть мне в глаза. Ладно, потом разберемся, а пока… И я, повернувшись к своим орлам, бодро рявкнул:

— Государю Феодору Борисовичу ура!

— Ура-а-а! — незамедлительно откликнулись гвардейцы.

С парадами на Красной площади в двадцать первом веке их крик по стройности исполнения, конечно, не сравнить, зато эмоций в нем присутствовало гораздо больше.

На сей раз улыбка Годунова выглядела куда искреннее. Да и исчезла с лица не сразу, задержалась.

— Стража Верных, — прошептал он, умиленно глядя на них.

— Точно, — подтвердил я и, припомнив свои слова, сказанные ему прошлым летом в тот злополучный день, в опочивальне Ксении, когда к нам в дверь уже ломились стрельцы, продолжил, пытаясь процитировать их дословно. — А верные потому и называются верными, что верны до конца! И по первому зову готовы отдать жизнь за своего главного воеводу.

Лишь тут он впервые посмотрел мне в лицо. В глазах его стояли слезы, но он держался, отчаянно кусая губы.

— Как тогда, — прошептал он, очевидно, тоже припомнив события прошлого лета.

— И тогда, и сейчас, и до скончания веку, — отчеканил я.

— Токмо ноне ты у них за главного.

Я вежливо поправил его.

— Ты не прав, государь. Я у них за первого, а главный — ты. Так что и здесь всё сходится….

— Не всё, — горько вздохнул он. — В ту пору супротив меня пара бояр да десяток стрельцов были, а ныне куда хуже….

— Лучше, государь, гораздо лучше, — возразил я. — В ту пору тебя вся страна по глупости своей принимать не хотела. Сегодня же она за твоей спиной стоит. А Русь во веки веков останется непобедимой.

— Твоими бы устами…, — протянул он, но, не договорив, махнул рукой. — Веди, княже.

— А… конь? — опешил я, напомнив: — До твоего терема далече. Три версты без малого, если ты не запамятовал.

— А я в твой. Он-то близехонько, — пояснил Годунов.

Я покосился на сходни, заполненные женщинами во главе с царевной и наияснейшей, направлявшихся к колымагам, и усомнился:

— Тесновато в моем домике Марине Юрьевне с Ксенией Борисовной, не говоря про их девушек.

— А им к тебе ни к чему. Нам с тобой говоря келейная предстоит, а их всех пущай в терем и везут, — он поглядел на сходни и добавил: — И отца Исайю повели туда же отправить. У меня нынче… иной исповедник будет.

Я пожал плечами и, вполголоса бросив Дубцу, чтобы он отправил кареты согласно государева повеления, повел Годунова в свой домик. Его я повелел выстроить, едва приехав в Вардейку, отказавшись жить в годуновском, находившемся далеко от казарм. А зачем рисковать. Разок в нем заночую и бояре сей простой факт подадут Федору с таким вывертом — замучаешься оправдываться. Вид у моего домика был, конечно, еще тот — изба избой, только двухэтажная. Никакого сравнения с теремом, некогда выстроенным для своего сына Борисом Федоровичем. Но коль Федор захотел туда….

Свита послушно поплелась следом. Смешно, но они и тут соблюдали строгие каноны местничества. Во всяком случае, первыми за нами шли именно те, кто сидел в Малом совете ближе всех к Годунову и Мнишковне. Или нет? Вроде бы кого-то не хватает. Оглянувшись, я понял, кого именно. Не было главного представителя второго клана, Романова. Да и братца его, Ивана Каши я не видел. А еще Черкасского, Репнина, Троекурова, Головина…. Непонятно…. О них и спросил в первую очередь у Федора.

— Неужто твои людишки доселе тебе этого не сообщили? — услышал я в ответ.

— Как воинов, их куда больше интересовали татары, — пояснил я. — А как Стражу Верных, ты, государь, а не какие-то там…., — продолжать не хотелось и я умолк, досадливо махнув рукой.

— Серчаешь? — грустно спросил он.

— Нет, государь. Скорее…., — я чуть замешкался с ответом, чтобы подобрать нужное слово для пояснения, но нашел его, — недоумеваю.

Он остановился, внимательно поглядел на меня и, грустно вздохнув, направился дальше. Остаток пути мы проделали молча, и я все больше приходил к выводу, что и впрямь надо мне с ним побеседовать келейно, то бишь тет-а-тет. И чем скорее, тем лучше.

Поднявшись на крыльцо, Годунов шагнул через порог в сени, телохранители следом, а я, велев Дубцу провести государя в мой кабинет, притормозил и строго обратился к свите, успевшей в лице шедшего первым Семена Никитича одолеть пару ступенек.

— А вы куда собрались?

— Как же мы государя бросим?! — возмутился тот. — Мы ж его беречь должны!

— От меня? — старательно удивился я.

— Ну что ты! О тебе, голуба-душа, и речи нет, — примирительно произнес он.

Ишь ты, как ласково. Впрочем, он и год назад, когда кинул меня в застенки Константино-Еленинской башни, обращался ко мне столь же лирично. Правда, тогда он называл меня лапушкой. Интересно, голуба-душа — это повышение?

Додумать не успел, ибо дружно загалдели и прочие, на все лады уверяя меня, что надежнее князя Мак-Альпина на всей Руси не сыскать. Слушал я их недолго. Ровно столько, чтобы подвести итог.

— А раз вы мне доверяете, тогда радуйтесь.

— Чему? — удивился стоящий за Никитичем Степан Степанович Годунов.

— Ну как же, доставили государя в целости и сохранности, передали с рук на руки под опеку человека, надежнее которого на всей Руси не сыскать, посему теперь с вас, случись что, и взятки гладки.

— Дак надо о Москве помыслить, да о татаровьях, — встрял Семен Никитич. — Опаска у меня есть, что они и сюда доберутся, ежели проведают о Федоре Борисовиче. А проведать могут — эвон сколь в граде татаровей, пущай и казанских с астраханскими. Хошь я и повелел их поять, но за всеми не углядишь.

Та-ак, узнаю Семена Никитича. Экая держиморда, прости господи! Кроме «поять» ни хрена путного в голову не приходит. Ах, да, еще один глагол ему хорошо известен: «пытать». Ну и третье действо, кое, пожалуй, по вредности, переплюнет два первых — всеми правдами и неправдами пропихивать повыше свою родню, начиная с дорогих зятьев. А вон и наглядный пример тому, князь Телятевский, который и здесь держится чуть ли не за своим тестюшкой. Точь-в-точь как и на лавке в Малом совете. Но и устраивать ссору в мои планы не входило — не то время, не та ситуация. И я, как можно ласковее улыбнувшись, напомнил:

— Даже в старинных былинах добрых молодцов поначалу усажают за стол, потчуют яствами разными, наливают медку душистого, а потом толкуют о делах.

— До медов ли ныне?! — возопил Никитич, явно не желая оставлять меня с Годуновым наедине.

— А пустое брюхо и к раздумьям глухо, — отрезал я, на ходу переделав поговорку, и добавил в утешение. — И для вас, гости дорогие, кое-что сыщется. Во-он там домишко, а в нем столы накрыты. Ешьте, пейте, а то ведь голодной куме один хлеб на уме.

— Да сыты мы, сыты, — взмолился Семен Никитич. — Перекусили, чем бог дал, когда плыли. Вона, — и выпятил вперед живот, — в пузе ровно свадьбу играют.

— Это у тебя свадьбу, — отрезал я, — а в государевом, я по глазам его видел, и помолвки еще не было.

Семен Никитич обиженно поджал губы, отчего они, столь же тонкие, как у Мнишковны, превратились в ниточки, став точь-в-точь как у Марины, но достойного ответа не нашел и, махнув рукой, побрел туда, куда я указал. За ним гуськом потянулись и остальные.

А теперь вперед, через сени и наверх, к заждавшемуся меня государю….

Глава 23. В роли исповедника

«Эх, сейчас, если б все нормально было, накатить по чарке-другой, обмывая наше с ним примирение, — мелькнуло у меня в голове по пути в кабинет, — а уж я бы на гитаре такие песни сбацал, пальчики оближешь, но увы — не до медов и не до песен».

Хотя погоди-ка. Я притормозил, застыв на лестнице и прикидывая. Нет, насчет песен все правильно, не время им, а с медком я пожалуй того, погорячился. Думается, полезно ему будет немного расслабиться. Да и разговор пойдет куда откровеннее. Стало быть, с него и начнем. И первым делом, зайдя вовнутрь, я прошелся к своему шкафчику-бару, откуда извлек необходимое. Однако, уже поставив на стол бутыль и два кубка, не преминул осведомиться, не сильно ли Федор проголодался, поскольку вначале хотел бы предварительно переговорить с ним о делах наедине. Разумеется, если он считает такое невозможным, можно потрапезничать, затем устроить некое подобие Малого совета, но….

И выжидающе уставился на него.

— Не до еды мне ныне. С утра кусок в горло не шел и сейчас не желаю, — угрюмо откликнулся он и кивнул. — Наливай, — а пока я набулькивал в кубки темного вишневого меду, он попросил: — А касаемо бояр, то когда закончим нашу с тобой говорю, сами к ним выйдем, но до того, сделай милость, не пущай их сюда вовсе.

— Никого? — уточнил я.

— Никого.

— И… Семена Никитича?

— И его тож, — тяжело вздохнув, подтвердил он. — Веришь ли, но я их отвратных рож видеть не могу.

— То есть как? — оторопел я. — Ты же сам их и в Москву вернул, и к себе приблизил, и в Малый совет ввел.

— Сам, — мрачно согласился он. — А теперь жалею. Я хошь и осерчал на тебя по глупости, но и не обезумел, чтоб советы твои мудрые из головы повыкидывать. Помнишь, учил ты меня, — и он процитировал. — Слушай, что человек говорит, но думай, зачем он это говорит, ибо даже птицы не попусту, но для чего-то щебечут. Вот я и стал… прислушиваться, да призадумываться.

«Поздновато, — отметил я про себя, — ну да лучше поздно, чем никогда».

— И что понял?

— Да у всех на уме одно: дай, дай, дай…., — он брезгливо поморщился. — И в глазах одно: выпросить, выклянчить, на худой конец высудить. А когда меня собор на государство избрал, они ровно с цепи сорвались. Один с просьбишкой, второй, третий… И все в ноги кланяются, чуть ли не лбами об пол стукаются от усердия превеликого. Напрасно я им доверил, — и он уставился на меня, очевидно, надеясь на сочувствие.

— Странно не то, что дураки не оправдали твоего доверия, государь, а то, что ты этого от них ждал.

Губы его скривились, но он не стал возражать, с горьким вздохом заметив:

— Вот и Ксюша тако же сказывала, когда я ей пожалился. Мол, а чего ты хотел-то от них? Про таковских еще в Библии поведано: «Сии мужи помышляющий суетная, и совет творящий лукав в граде сем». А еще сказывала, что мол, был у тебя один, кто об ином помышлял, да ты сам постарался, изгнал его. А ведь и впрямь, сколь мне памятается, ты для себя ни разу ничегошеньки не попросил. И жизни своей для меня не щадил. А я тебя…, — Годунов осекся и опустил голову.

Я молчал, ожидая продолжения. И дождался. Но неожиданного. Федор заплакал. Нет, не в голос, сумел он сдержаться, но слезы по щекам полились и на столешницу звонко так: кап, кап. На третьем кап я спохватился и, на ходу посоветовав выпить медку, пулей вылетел из кабинета и отдал команду стоящим возле двери телохранителям:

— Метелица, здесь оставь двоих, а сам с остальными на крыльцо. И внутрь ни единой души не пускай.

— И бояр?

— Их в первую очередь не пускай, — уточнил я. — Нас с государем тревожить только в крайнем случае. Ну, к примеру, домик наш вдруг загорится или татары поблизости появятся. А ты, Дубец, если кто-то от царевны или Марины Юрьевны прибудет, понадобится им чего-то, сам от моего имени распорядись, чтоб предоставили все нужное.

Я чуть помедлил, прежде чем вернуться обратно, но, логично рассудив, что навряд ли Годунов уймет слезы за минуту, громко кашлянул, предупреждая, и вошел в кабинет. Так и есть, Федор продолжал горестно всхлипывать, совсем по-детски утирая кулаком слезы. Увидев меня, он прошептал:

— Серчаешь поди на меня, — я не успел напомнить, что ответ на это я ему уже дал, как он продолжил: — И правильно серчаешь. Я сам полжизни бы отдал, ежели б мог сызнова с того дня начать, когда ты с победами воротился.

— Сейчас не о том думать надо, — отмахнулся я.

Нет, слушать такое о себе лестно, спору нет, но не когда Москву осаждают татарские полчища.

— Нет, о том, — заупрямился он. — Мыслишь, поди, что вот, беда стряслась, так я сызнова к тебе. А я не потому. Я куда ранее многое понял. Еще в день твоего отъезда, когда песни твои услыхал. Я ж хоть в оконце свое и не выглядывал, затаившись сидел, но слушал. Тогда-то и понял кой чего. Да и мудрено не понять, коль ты их не голосом — сердцем пел, всю душу для моей сестрицы-разумницы наизнанку выворачивал. И столько любви в них было, что я мигом уразумел — оговорили тебя, будто ты того…. Не может человек сердцем лгать. Уста лживые — сколь хотишь, а сердце — оно завсегда правду сказывает. Уже тогда хотел все отменить — и указ, и опалу. Потому и выскочил тебе наперерез, чая, чтоб ты хошь единым словцом меня о милости попросил.

— Так ведь мне…., — начал я, но Федор торопливо замахал на меня руками.

— Молчи, молчи, ничего не сказывай. Сам ведаю, что ты не виноват и не в чем тебе каяться. Токмо мне твоя просьбишка лишь яко предлог требовалась. Ну что я могу поделать, коль обычаи на Руси такие?! А ты, ишь, кланяться-то не свычен, да и обида душу терзала, ну и оттолкнул меня своим словцом.

Мда-а, получается, угадал я тогда. Действительно, готов он был пойти на примирение. А у меня, дурака, гордыня взыграла.

— Зато когда боярин Романов меня известил, что ты так и остался рядышком, близехонько от меня, и из Вардейки уезжать никуда не собираешься, я, веришь ли, цельный день довольный ходил. Он-то, поди, мыслил, что я за таковское ослушание на тебя пуще прежнего разъярюсь, особливо когда ты сделал вид, будто уехал, а чрез два дня сызнова тайком возвернулся…

— Я не делал вид, государь, — вырвалось у меня. — А отъезжал к королевичу Густаву по делу. У меня ракеты сигнальные закончились, да шнуры запальные к гранатам. И возвращался я не тайком, в открытую — соврал боярин.

— Пущай соврал, — досадливо отмахнулся Федор. — Тут иное важнее. В главном-то он не сбрехал, вернулся ты. Я едва услыхал о том, у меня губы враз от радости растянулись и до самого вечера не смыкались. Так и ходил по покоям улыбаючись. Марина Юрьевна с вопросами, а я в ответ: мол, денек сегодня больно хорош. Она в окно глядь и сызнова ко мне — дождик же моросит. А я в ответ: так ведь он-то полям нынче и нужен. Выходит, год урожайный будет. Я и когда на ночь молился, улыбался, да господа благодарил, что надоумил он тебя вернуться.

Я терпеливо молчал, не перебивая. В конце концов, лучше дать человеку высказаться, выплеснуть наболевшее, а лишние полчаса ничего не дадут. Зато дальше он сможет спокойно и трезво рассуждать исключительно о деле, не отвлекаясь ни на страсти-мордасти, ни на любовь-морковь.

Федор меж тем заглянул в свой кубок и виновато попросил:

— А ну-ка плесни мне еще чуток.

Я встал и, поднеся бутыль к кубку, чуть не присвистнул — и впрямь пустой. Ну ничего себе — залпом выдул, совет мой выполняя. Наверное, потому и прорвало с откровениями. Пока наливал, он продолжал:

— Потому я и гонца к тебе не посылал, ворочаться не зазывал. Мыслил, рядышком ты, поспею. Да еще хотел время тебе дать, чтоб гнев твой улегся за бездумную напраслину, в коей я тебя виноватил. Престол ты мой захотел, славу всю решил к своим рукам прибрать…, — хмыкнул он. — Эх, жаль, князь Хворостинин труд свой опосля твоего отъезда мне принес. Чуток бы поране.

— Неужто прочел? — удивился я.

— Прочел, — вздохнул он и улыбнулся. — Поначалу там, где про мой отказ от титлы написано, а опосля и про остальное. Читал, да диву давался, ну ровно не обо мне. Я так Ивану Андреевичу и поведал. Мол, лестно, но не истинно, с лихвой ты про меня, а кой что и вовсе напрасно приписал — не мое оно, князя Мак-Альпина. А он в ответ иное доказывать принялся. Дескать, как енто не твое, государь, когда мне о том сам князь и поведал. Не иначе, как ты подзабыл о том. Да еще о твоем толковании помянул, про журавель колодезный, да человека, кой этим журавелем управляет, да воду ведром черпает. И сызнова на тебя сослался. Дескать, князь ему не токмо притчу оную обсказал, но и пояснил на всякий случай, кто есть кто. Вона ты, стало быть, яко меня возвеличил. Ажно супротив истины пошел, взял грех на душу, — протянул Федор, глаза его вновь увлажнились, и он чуть ли не закричал надрывно: — Ну и как мне опосля таковского на замирье к тебе ехать?! Тут в зерцало без стыда не глянуть, а в очи твои соколиные тем паче! Человек-то у колодца — ты и токмо ты, а меня, ежели поразмыслить как следует, и с журавелем равнять нельзя. Так, цапля глупая, не боле.

Я хотел возразить, мол, перебор с самокритикой, но он снова замахал на меня руками.

— Молчи, молчи! Теперь-то я доподлинно про себя ведаю, кто таков. И про тебя тож ведаю. И про то, что матушка моя чуть ли не силком тебя в тот чулан затянула, разузнал я, а далее сам смекать принялся. Коль тут лжа супротив тебя поведана, да там я сам невесть чего про тебя измыслил, так может и во всем прочем ты не повинен? — и он умоляюще уставился на меня.

Прости меня! Я грешен пред тобой!
Прости меня — мои смешались мысли
Я путаюсь — я правду от неправды
Не отличу! [946]
Я продолжал молчать. Раз приехал, значит, сам отыскал ответы на свои вопросы. А правильные они или нет, сейчас выясним.

— Вот хошь бы девку ту взять, кою ты Ксении в услужение отдал. Неужто ты с ней того?! А тут сестрица моя откуда ни возьмись, ровно почуяла, яко я в сомнениях терзаюсь, да ее предо мною поставила, а та и выложила как на духу. Мало того, и показала, чему ты ее обучил. А и сильна! — цокнул он языком. — Ножи все до единого в дверь вогнала. Да как метко, в четверти вершка друг от дружки кажный. Выходит, и с ней тебя оговорили. Тут мне и вовсе не в мочь. И столь тяжко на душе, что я принялся себя думкой тешить, будто хоть какой-то грешок да был у тебя. К примеру, не могла ж Марина Юрьевна выдумать, как ты… ну… к ней… того…. Ведь и гвардейцы, кои на страже ее покоев стояли, мне ее словеса подтвердили.

Я мысленно охнул. Эту брехню Мнишковна сработала столь мастерски, что опровергнуть ее, как ни старайся, не выйдет, а нам сейчас для полного счастья нового круга разборок не хватает. Нет уж, надо бы свернуть со скользкой дорожки, пока окончательно не шмякнулись, и я промямлил:

— Может, не надо о том, государь. Поверь, тогда и впрямь очень жарко было в ее покоях, вот я и разомлел. Или тебе и ныне моего слова мало. Увы, но я могу тебе только поклясться, что не помышлял ничего худого, а доказать свои слова нечем.

— Это тебе нечем, а я доказал! — торжествующе воскликнул Годунов.

Я опешил, изумленно уставившись на него. То есть как доказал?! Он что же, в Польшу к Казановской людей отправил? Так не успеть им за это время обратно вернуться. Да и навряд ли та отважилась бы давать показания против Мнишковны. Или яснейшая сама раскололась? Тоже исключено. Скорее рак на горе свистнет или луна с неба свалится, чем она….

— Видишь, в кои веки я мудрее тебя оказался, — радостно засмеялся Федор, видя, мое недоумение, но честно сознался. — Точнее, сестрица моя, Ксения Борисовна. Это она дозналась, кто в тот день на страже стоял у покоев яснейшей, да, вызвав их, допытываться учала. Мол, чего вам князь сказывал, когда выскочил в кафтане, до пупа расстегнутый? Не упреждал, чтоб вы в тайне оное хранили? А они дружненько так головами мотают, да отвечают, что про молчание не сказывал, а повелел иное. И поведали ей про это иное. Да потом про случай забавный обмолвились. Не иначе как господь их вовремя за языки дернул.

Я насторожился: что за случай такой? Ну-ка, ну-ка.

— Дескать, к Марине Юрьевне спустя два часа боярыня ее пришла, так они и ее с ног до головы оглядели и даже остановить хотели. А все потому, что князь велел бдить в оба, а зрить в три, и буде кто потаенный, в бабском обличье, но худо побритый, мигом его хватать, ибо не иначе как умышляет он недоброе супротив царицы. А у боярыни оной, как назло, усики под губой росли, потому они и уставились на нее, гадая: то ли задержать, то ли пропустить. Во всем прочем-то она мужиком быть никак не могёт — и толста излиха, и прелестей излиха, да таких бабских, что подделать не выйдет, как ни старайся.

Господи, да неужто?! Я затаил дыхание, обратившись в одно большое ухо.

— И пока твои ратники на нее взирали, она, про недоброе подумав, шарахнулась от них и споткнулась, да чуть не растянулась на пороге. А ить усики оные токмо у одной растут, и как раз у Казановской, на кою Марина Юрьевна ссылалась, будто она ее на помощь зазывала, когда от тебя отбивалась.

— А наияснейшая конечно принялась разубеждать, что ошиблась и назвала не ту, — усмехнулся я.

— Так и было, — помрачнев, нехотя согласился он со мной. — Токмо не вышло у нее ничего. Ксюша и о том озаботилась. Она ж и про остатнюю ее прислугу у стражи вопросила и оказалось, вовсе никого у Марины Юрьевны в ту пору в покоях не было. Все они незадолго до вашего с паном Юрием прихода ушли и возвернулись токмо когда царица сама за ними велела позвать.

Мда-а, как легко, оказывается, открывался ларчик. Крышку поддеть и все, а я, дурак, всю голову сломал, прикидывая, какой ключик подобрать, чтоб ложь раскрыть. А Ксюша молодчина! Ай да лебедь белая, мудрая краса. Чуть свезло ей, конечно, и все же, и все же….

— Недаром в евангелии говорится, — глубокомысленно начал я, а Годунов, улыбаясь, мгновенно подхватил:

— Ничто же бо покровенно есть, еже не открыется, и тайно, еже не уразумеется.

Я смущенно кашлянув в кулак, торопливо подтвердил:

— Ну да, ну да, — с горечью сознавая, что столь лихо цитировать по церковнославянски у меня навряд ли получится и через двадцать лет жизни на Руси. Написали бы по простому: «Нет ничего сокровенного, что не открылось бы, и тайного, чего не узнали бы», так ведь нет, им надо так заковыристо изложить, чтоб добрая половина народу язык сломала, прежде чем произнесла.

Федор меж тем решительно взял свой кубок и одним залпом опорожнил его. «А ведь в кубке граммов сто пятьдесят, не меньше, — подумалось мне. — Если и дальше такими темпами пить, мы до обсуждения нашествия сегодня навряд ли доберемся. Надо поумерить его азарт».

Но тут Годунов принялся за продолжение своего рассказа и мне стало не до борьбы за трезвый образ жизни. Оказывается, Марина Юрьевна, покаявшись в оговоре, пояснила все обычной бабской ревностью, и Годунов ее… простил, что мне решительно не понравилось, но зато потом…. Вдохновленная первым успехом Ксюша не угомонилась и продолжала работать дальше по моей реабилитации, то есть призадумалась над историей с австрийской эрцгерцогиней, выискивая в ней слабое звено. И… нашла его.

В свое оправдание скажу, что моему тайному сватовству Федор поверил в первую очередь из-за одной малюсенькой детальки, оказавшейся тем уязвимым местом, на которое обратила внимание его мудрая сестричка. Но Ксении-то он о ней сказал, а мне, когда в запале обвинял в лживости и двуличности, ничего не поведал. Деталька эта заключалась в том, что у моего второго посланца, того самого иезуита Лавицкого, при обыске нашлась моя парсуна. Так на Руси именуют небольшие поясные портреты. Она-то и убедила Федора в моем сватовстве.

Расспросить вторично самого посланца (откуда он ее взял) возможности не было — Марина давно, еще до моего приезда в Москву, уговорила отпустить иезуита восвояси. Дескать, грешно держать человека в узилище, ибо тот, если разобраться, не сделал ничего худого. Дали поручение, а он выполнил, и все. Но ведь кто-то нарисовал меня. И царевна надоумила Федора податься к художникам. Перетолковав с ними, он выяснил не только о поручении князя Мак-Альпина нарисовать три парсуны самого Годунова, но и то, что Лавицкий перед отъездом договорился с Микеланджело, а тот всего за двадцать золотых монет в один день изобразил меня в лучшем виде.

«Но как он меня ухитрился намалевать, если я ему не позировал? По памяти что ли?» — усомнился я, но потом вспомнил. Ну, точно. Он же Самсона с меня писал. А, имея перед собой лицо на картине воспроизвести его вторично, в уменьшенном масштабе, делать нечего. Про кафтанчик и прочую одежку и говорить не стоит. Ее подрисовать для такого мастера, как Микола Каравай — дело техники.

И получалось следующее. Портретов жениха втрое меньше, чем Годунова, и мало того, даже этот единственный не оставили невесте, а привезли обратно.

— И сызнова меня жажда обуяла к тебе поехать, ан не решился, — продолжал свой горестный рассказ Годунов. — А знаешь отчего? Да стыдно стало. Ох, княже, ведал бы ты, как стыдно, — почти шепотом повторил он. — Это ж чего выходит-то? А выходит, княже мой золотой, учитель мой славный, друг ты мой сердешный, что я кругом пред тобой виноват, куда ни глянь. Да, оговорили, но отчего ж я сам всему этому поверил?! А тут Романов с новостью. Мол, братец двухродный к князю приезжал за благословением. А жениться он собрался на ливонской королеве.

«Ну вот сейчас мне и аукнется мое самоуправство», — подумал я, но ошибся. Федор сделал из него совершенно иные выводы, решив — это знак, что ехать ему ко мне рано, ибо я на него пока серчаю. Иначе я ни за что бы так не поступил, понимая — дело слишком важное и второпях к нему подходить нельзя.

— А коль нельзя ехать, я, как ни горько, сызнова к Марине Юрьевне. Мол, почто ты так про князя? А она в ответ про песни твои. Дескать, ты ей их пел, не Ксении, потому она и не выдержала, самолично к тебе вышла, да замолчать велела. И про словеса о любви поведала, кои ты ей сказывал. Правда, шепотом, чтоб никто не слыхал. А она, испужавшись, будто ты их во весь голос повторять учнёшь, сама тебя в своей любви заверила, дабы угомонить.…., — Годунов умолк и вопросительно уставился на меня.

Я нахмурился, припоминая, что я ей тогда говорил. Вроде бы ничего особенного, в основном отбивался от ее подколок. Да и не шептал я ничего. Все наоборот — я говорил нормальным голосом, а она то верещала, то шипела как кошка. Ну да, так оно и было. Я еще порадовался, когда она перешла на шепот, понадеявшись, что наконец-то сорвала голос, но дудки — через пару слов снова завизжала.

Видя, что я молчу, Федор мгновенно помрачнел и продолжил:

— У меня сызнова голова кругом пошла, потому как словеса ее, я сам слыхал, да внимания не обратил, не до того мне было. А она напомнила. Тут-то они и у меня в памяти всплыли. И про то, как она себя в кулаке держать научала, и как сказывала, что ей с тобой тоже тяжко расставаться….

— Ей со мной?! — ахнул я.

— Ну да, — простодушно подтвердил он. — Да ты сам вспомни, — и он процитировал: — Мне тоже горько расставаться со своим кавалером, но надо терпеть. Ну и далее, что, мол, не след выдавать свои чувства раньше времени. Выходит, ты…, — он не договорил, взмолившись. — Княже, Христом-богом тебя заклинаю, правду мне поведай, как на духу. Чем хотишь поклянусь, что зла тебе за то не учиню ни на единый золотник, ибо понимаю: ее не любить нельзя, да и сердцу не прикажешь. Но мне знать надобно. Зачем, не вопрошай, сам того не ведаю, но надо.

Вот почему она шипела, — осенило меня. — Ну точно. И в ее фразе, которую он мне сейчас процитировал, не хватает именно ее слов, произнесенных шепотом, а если их вставить, получится совсем иной смысл: «Мне на месте царевны было бы тоже горько расставаться со своим кавалером…», ну и далее по тексту.

Ах, она, коза драная! Не иначе, как решила подстраховаться на случай, если Годунов заупрямится, отменит ссылку, а в нужный момент вытащила последний козырь из рукава. И ведь сработало.

Я уставился на Федора и понял: начни я рассказывать, как происходило на самом деле и у него вновь вспыхнут подозрения. Не поверит он обвинениям в ее адрес, ни за что не поверит. Во всяком случае, сию минуту, поскольку любовь к польской гадюке полыхает у него в сердце столь неистово, аж глазам больно смотреть. Но и промолчать нельзя — решит, утаиваю, а ведь у нас с ним едва-едва начало налаживаться взаимопонимание, и оно пока такое непрочное. Дунь посильнее и разлетится. Нет уж, пускай крепнет потихоньку, а мы к нему со всей заботой и лаской, оберегая от острых углов, из коих создана окаянная Мнишковна. Да и время не то. Татары Москву обложили, а мы все про любовь-морковь.

Мне повезло. Очень уж старательно я искал единственно приемлемый выход, а кто ищет, всегда обрящет. В Библии, наверное, об этом сказано иными словами, но суть одна.

— Значит так, государь, — твердо произнес я. — Говорил я с Мариной Юрьевной исключительно о любви к твоей сестре и ни о чем больше. И пел я именно для Ксении Борисовны, что легко проверить, ибо заранее предупредил царевну через ту самую девчонку, которую обучал ремеслу телохранителя.

Годунов немедленно замахал на меня руками, давая понять, что ему и моего слова предостаточно, а я, воодушевившись, продолжил:

— Наияснейшая же…., — я кашлянул в кулак (живи, коза, но ничего, когда-нибудь сочтемся), — попросту ошиблась, неверно истолковав мои слова. Почему, трудно сказать. Возможно потому, что я мельком пару раз глянул на нее, когда пел, либо она не поняла меня, когда я говорил ей про свою любовь к Ксении Борисовне.

Федор продолжал пристально смотреть на меня. Получается, сказал, но мало. Да и неубедительно как-то. Надо добавить что-то еще, а что? Ага, сделаем, как на Руси принято.

Я встал из-за стола и молча подошел к небольшому иконостасу. Встав подле него, я перекрестился на иконы и…. Слова клятвы сорвались с моих губ как-то сами собой. Точнее, губы воспроизводили их, а говорило сердце, которое, как совсем недавно утверждал мой ученик, лгать не может. Я даже не особо задумывался, что именно говорил. Знал, что правильно, именно то, что надо и так, как надо, вот и все. Пожалуй, потребуй от меня кто-нибудь, чтобы я все воспроизвел заново, ни за что бы не сумел. Нет, смысл запросто, а дословно…. И под угрозой смерти не смог бы.

Поверил мне Федор. Оказывается, порой весьма полезно не сдерживать себя. Не зря ж советуют: говори, как бог на душу положит. Бо-ог. А он, как известно, дурного не положит. А то, что Годунов поверил, абсолютно точно, ибо едва я закончил говорить и в знак истинности своих слов поцеловал икону, как оказался… в его объятиях.

— Да я для тебя, княже, чего хошь, — умиленно бормотал он. — Да я….

И вновь дальнейших его слов не помню. Суть — да, ибо она очень краткая, всего из трёх слов: «все, чего хошь», а конкретные обещания — увы.

С трудом высвободившись из его медвежьих тисков — ну и здоров, чертяка, обниматься — я попытался напомнить не на шутку развеселившемуся государю о деле.

— Ну а теперь, когда мы окончательно во всем разобрались….

— И слава богу, слава богу…, — перебил Федор, продолжая влюбленно взирать на меня.

— Слава богу мы скажем, когда отгоним от столицы крымского хана, — строго произнес я, намекая, что пора вернуться к основному делу, но не тут-то было.

Годунов вздрогнул и испуганно уставился на меня.

— Погоди ты с татарами, — взмолился он. — Ты-то сам так и не ответил мне. Прощаешь ли за все зло, кое я содеял тебе, али как? Ныне я весь пред тобой — суди меня яко хошь, ибо что ни скажешь, все приму от тебя, но ежели простишь, вовек из твоей воли ни в чем не выйду. Веришь?

— Верю, — просто ответил я.

— Взаправду?

Пришлось для вящей убедительности напомнить ему собственные слова:

— Ты ж сейчас сердцем со мной говоришь, а оно никогда не лжет.

— И прощаешь?!

— Уже простил.

Он и тут не до конца мне поверил, продолжая пристально вглядываться в мои глаза. Смотрел долго, чуть ли не минуту, но, наконец, с облегчением вздохнул:

— И впрямь простил.

После чего он… вновь разревелся, и на сей раз себя не сдерживал. Уткнувшись лицом мне в грудь Федор буквально рыдал, крепко-крепко обхватив мои плечи руками, словно боясь — стоит меня хоть на секунду выпустить и я убегу от него, испарюсь, исчезну, улечу.

Я пытался утешить его, неловко гладя по голове и бормоча что-то ласковое, но он расходился все сильнее. У меня даже возникло опасение, что у него началась самая настоящая истерика и я принялся лихорадочно размышлять, как поступить в таком случае. Вообще-то самый надежный способ — влепить хорошую увесистую пощечину, но навряд ли Федор правильно ее поймёт. А что еще? За холодной водой слетать?

По счастью, тот угомонился сам, но вместо того, чтобы перейти к делу, принялся путанно, то и дело всхлипывая, пояснять, что оно у него исключительно от радости. Я кивал, упрямо пытаясь перевести разговор в нужное русло. Не получалось. Тогда я, заметив, что ему надо срочно привести себя в порядок, чуть ли не силой усадил его в свое креслице, а сам вновь шмыгнул за дверь, распорядившись, чтобы Дубец принес тазик с холодной водой. Заставив Годунова сполоснуть лицо и запретив вытираться, не то глаза останутся красными и припухлыми, я, выглянул за дверь и отдал стременному новую команду:

— Вызови сюда Зомме, обоих командиров полков и всех сотников. Срочно!

А пока мы с Годуновым их дожидались, тот кое-что мне рассказал. И услышанное мне весьма и весьма не понравилось….

Глава 24. Штирлиц против Мюллера

Оказывается, как это ни странно, но вопроса о том, кому оставаться в Москве, не возникло. Он бы непременно встал, но Федор Никитич Романов сам вызвался оборонять белокаменную. А вслед за ним такое же желание изъявили родичи, дружки или сторонники романовского клана — Троекуров, Репнин, Черкасский, Салтыков, Татищев и прочие. Вот их и оставили.

Получалось, теперь в их руках вся Москва — и Кремль, и Китай-город, и Белый город. Ну разве что Замоскворечье, в смысле часть Скородома с его деревянными стенами и башнями, поручили Ивану Ивановичу Годунову, но и он, если припомнить родственные связи, тоже тяготеет к Романову.

Я вспомнил недавнюю драку, но удержался от комментария, хотя очень хотелось съязвить по поводу кое-кого. Мол, негоже назначать битых, даже если губы, носы и уши у них зажили. Но сейчас не до острот. Куда важнее вычислить тайные замыслы Федора Никитича,а то, что они у него имелись, однозначно.

Настораживало уже одно то, что он вызвался остаться сам. Хорошо изучив этого человека, я давно пришел к выводу, что на людей ему наплевать. А на москвичей, которые ему никаким боком, тем паче. И тут вдруг такая самоотверженность. С чего бы?

Да мало того, именно он первым, правда, на пару с другим Никитичем, внес предложение немедля спасать Федора Борисовича и его семью. А мой ученик, между прочим, сын его заклятого врага, да к тому же счастливый конкурент, недавно избранный государем всея Руси. Это и вовсе никак не вязалось с характером боярина.

И ведь он не просто предложил, но и настоял, что сделать это надлежит немедленно, наплевав на долгие сборы. Мол, наоборот, когда начнутся переговоры с крымским ханом, можно, не кривя душой, сказать, что главная птица давно улетела собирать свою стаю. Тогда Кызы-Гирей непременно напугается и уступит в своих безмерных требованиях. А они расстараются и сделают все, дабы соблюсти стольный град.

Вывод из этого напрашивался самый простой. Романов действительно сделает все возможное, но… для собственной выгоды. А в чем она? Возвеличить себя, любимого, в глазах толпы? Слабовато. Овчинка выгоды не стоит, ведь он изрядно рискует, притом своей собственной головой — защитить город при таком численном перевесе архисложно.

А когда я узнал, сколько на самом деле в Москве осталось стрельцов, то за голову схватился. Оказывается, при первом известии о татарах, пока думали, что их пара тысяч, не больше, одновременно с высылкой разведки приняли решение на всякий случай разослать по ближайшим монастырям сильные стрелецкие отряды. И разослали. В Андроников триста человек, в Данилов — двести, уехали люди и в Донской, и в Симонов. А в Новодевичий, так как он женский и на помощь монашек при обороне рассчитывать нечего, Годунов расщедрился на полтысячи. Да и в Новоспасский Романов уговорил послать столько же — батюшка у него там родной погребен, Никита Романович.

Обратно вернуть их в Москву нечего и думать, и таким образом из шести с половиной тысяч стрельцов надо сминусовать в общей сложности, включая погибшие три сотни, аж две с половиной тысячи. Итого: в остатке мы имеем четыре тысячи. Ну и плюс ратные холопы, которых не так много, в общей сложности не более полутысячи. Удержать стены Скородома, общая протяженность которых свыше пятнадцати верст, при таком раскладе нереально. Это ж один ратник на четыре метра стены, а если вычесть тех, кто займет башни, которых больше полусотни, да тех, кто останется в резерве и внутри, на стенах и воротах Китай-города, Белого города и Кремля, получается вообще один на полтора десятка метров.

Добавим к этому, что Романов — мастер плести интриги, но вояка из него аховый. Потому-то его и на войну никогда не посылали, за исключением двух раз, да и то один из них не в зачет. На мой взгляд должность дворцового воеводы хоть и почетная, но больше придворная, нежели военная. Подумаешь, один из начальников полка царской охраны, да и то не самый главный. И поставили его на нее, когда ему было тридцать шесть лет. К тому времени настоящие полководцы на Руси имеют кучу царских наград, и не меньшую — ранений, а он впервые. Вторично он поехал на войну в сорок лет, но его полк правой руки, где он опять-таки был вторым, а не первым воеводой, в боевых действиях участия не принимал.

Да, все это я слышал из уст Бориса Федоровича Годунова, который этих иуд, как он выражался про Романовых, терпеть не мог. Но доверять покойному государю можно — даже своих врагов он всегда характеризовал объективно, отдавая должное их сильным сторонам. Помнится, он и себя не больно-то щадил, как-то в порыве откровения заметив мне, что в хитростях ратного дела худо измыслен….

Мы с Федором перешли в просторную трапезную, где уже расселись Зомме и прочие, но пока Годунов вводил их в курс дела, я продолжал размышлять, откуда у Романова уверенность, что он сможет защитить Москву. Вариант за вариантом появлялись в моей голове, но все неподходящие.

Надеется на то, что вовремя подоспеют береговые рати Мстиславского? Навряд ли. Нет, мои гонцы должны были доставить до них известие о приходе татар, но проку с того. Федор Никитич прекрасно сознает, что Мстиславский весьма осторожен. Я бы даже сказал чересчур. Где-то на грани с трусостью. Он не семь, а семижды семь раз отмерит, прежде чем выступить на выручку столицы. Да и идти будет медленно, с опаской.

А если Кызы-Гирей выставит против него заслон тысяч в десять, боярин и вовсе остановится, решив, что против него нацелилось все татарское войско. И первым он атаковать никогда не решится. Помнится, когда его поставили во главе ратей против Дмитрия, его продвижение вперед было результатом регулярных пинков сзади в виде постоянных требований и напоминаний Годунова-старшего. И все равно под Добрыничами, несмотря на ясные и четкие приказы, полученные ранее от Бориса Федоровича, и превосходство в людях, он стоял в раздумьях и Дмитрий сам налетел на него.

Ныне же численность ратей Мстиславского гораздо меньше, чем у крымского хана. Помнится, говорил мне Федор перед моим весенним отъездом в Эстляндию, что у Федора Ивановича во всех пяти полках в общей сложности не больше сорока тысяч. А у татар по самым оптимистичным подсчетам, то есть по минимуму, не меньше семидесяти-восьмидесяти. А может и сто — поди сочти с точностью.

Да и четкий приказ отсутствует. Содержание грамоток, писанных второпях в Москве, я выяснил: кроме общих фраз идти не мешкотно на выручку, ничего конкретного, а я в своих тоже приказывать не имел права, ограничившись известием о нашествии крымчаков и все.

Итак, Мстиславский отпадает. Но и об обороне речи нет — ни полководцев, ни людей. Тогда что придумал Романов? По методу исключения выходило, что он попытается действовать путем переговоров, дав хану огромный выкуп, так сказать, отступное. Но где ему взять серебро? Денег-то в казне кот наплакал. По своим амбарам пометет, по сусекам пошарит? Такое лишь в сказках бывает, да и то как ни старайся, а больше чем на колобок не набрать. Мало того, боярин сам настоял, чтобы Федор прихватил с собой всю казну и деньгу, а коль поначалу его путь лежит к князю Мак-Альпину, то пускай заодно заберет и его серебрецо. Дескать, если щедро платить, то и рати удастся собрать куда быстрее.

Следовательно, и денег Федору Никитичу взять негде. Ну разве объявить сбор средств среди населения. Но для этого нужно время, а у хана каждый день на счету, посему Кызы-Гирею надо быстро хапнуть и тикать обратно, и срок для сбора выкупа он отпустит мизерный, от силы день, пускай два. Да и давать люди станут с неохотой. Каждый понадеется на соседа, норовя оставить свой кошель в неприкосновенности.

«Думай, думай!» — заставлял я себя, но ничего не получалось. Не Штирлиц я, чтоб влет вычислять хитроумные комбинации своих врагов. Впрочем, насколько мне помнится, и нашему разведчику правильные догадки приходили на ум не сразу, после раздумий. Увы, он располагал временем, а у меня его, увы, кот наплакал. Значит, надо поторапливаться. Но помешал Годунов. Продолжая говорить, он накрыл рукой мою ладонь, сбив с мысли.

— Ныне прояснились все ковы ворогов князя, а посему слагаю с него вины несуществующие, благодарю сердешно, что не изобиделся он на меня за сором, ему учиненный, и доверяю ему сбор ратей. Их же надлежит привести в Москву…., — он осекся, ибо я подал условный знак, толкнув его ногу под столом, и, смешавшись, закончил. — Словом, быть тебе, князь, наипервейшим воеводой, ибо ежели и можно измыслить, яко оборонить стольный град, так токмо тебе одному. А теперь давай, Федор Константинович, поведай нам, что умыслил.

— За честь превеликую благодарствую, государь, — приподнялся я со своего места, но Годунов властно нажал на мое плечо, не давая отвесить даже символического поклона.

— Ныне без чинов и титлов. Сказывай не вставая.

— Скажу, — кивнул я, — но попозже. Пока понятно лишь то, что в открытом бою одолеть полчища крымского хана нечего и думать. А идти во Владимир, Ростов, Суздаль, и там собирать рати, когда в Москве каждый оружный человек на счету, тоже нельзя. Нет, собирать полки конечно надо, — поправился я, — но не нам. Наш путь лежит обратно в столицу, притом, выполняя твое повеление о защите града, отправимся туда нынче же. А вот как ее защитить…, — и я обвел взглядом присутствующих. — Для начала народ хочу выслушать. Ну, кто что мыслит? И начнем, как всегда, с младших, дабы слово старших ни над кем не довлело. Итак, что думаешь, Самоха?

— Драться! — выпалил тот. — Свеев били, ляхов били, и татар побьем, потому как бог троицу любит.

— Сомнут они нас, — не выдержав, пробасил рассудительный Голован. — Тут инако надобно, хитрость какую измыслить.

— А Самоха дело сказывает, — вмешался Груздь. — Стрельцы, знамо дело, пущай во граде остаются, а нам прямая дорога в леса, да из них, яко с ляхами, налеты на басурман по ночам устраивать. Тогда они и на стены днем нехотя полезут, потому как ночь не спамши.

— Ну да, — подтвердил Самоха. — О том и речь. Они хошь и пошустрее ляхов, но и к ним, ежели умеючи, тайно подобраться можно. Чай, нам не впервой….

Пока народ азартно обсуждал тактику и стратегию партизанской войны, я продолжал прикидывать возможные действия Шеленберга, он же Мюллер, он же Гиммлер, в смысле Романов. Вычислить не получалось, но один вывод напрашивался сам собой: нельзя надолго оставлять боярина в столице без присмотра. Чревато это. Более того, если он сам подал идею выезда государя в Вардейку, значит, надо брать с собой и Федора. Да, опасно, но зато вразрез с планами Романова. По той же причине следует захватить и казну.

Словом, во всем надлежит поступать наоборот. Во всем, кроме одного: царевна и Мнишковна. Их и впрямь брать с собой не желательно, ибо неведомо, как оно у нас сложится. Опять же сборы из-за них могут затянуться. Но это решать не мне.

И тут я услышал за окном возмущенные голоса. «Никак бояре успели потрапезничать, — понял я. — Что ж, и нам пора закругляться».

Я поднял руку, призывая к тишине, и когда она наступила, озвучил свое решение. Мол, мнений много, все разные, но в каждом мудрое зерно, потому окончательно определимся на месте, для чего немедленно отплываем в Москву. На сборы и погрузку даю час. Впереди снайперская сотня, следом спецназ. Бояр, кто пожелает вернуться, рассаживать в струги строго по одному, не больше. В пути всем хранить полное молчание. Нарушителей сразу веслом по голове, чтоб угомонились.

— И бояр тоже? — осведомился Аркуда.

— Тоже, — чуть поколебавшись, подтвердил я, уточнив: — Но не тебе. Уж больно рука тяжелая. Не зря тебя матушка медведем прозвала. И еще одно — надо кликнуть добровольцев, которым предстоит немедленно плыть обратно за пушками и…. сундуками с серебром и златом, включая и привезенное Федором Борисовичем, и то, что хранилось здесь.

Идея подкинуть хану отступное в виде проклятых сокровищ возникла у меня спонтанно, но была хорошей. Глядишь, застрянет оно у него в глотке.

А теперь последнее, Мнишковна и царевна. И я, напомнив Федору о наших невестах, осведомившись, как быть с ними: берем с собой или….

— А Москву отстоим? — осведомился он.

Надо же. Прямо как Сталин Жукову. И что говорить? Чуть поколебавшись, я молча пожал плечами, неопределенно протянув:

— Если б нам тысяч десять добавить, ответил бы твердо, а так…. Всякое может случится.

— А коль всякое, пущай во Владимире отсидятся, — буркнул он.

Я согласно кивнул и повернулся к сотникам.

— Тогда здесь для охраны Марины Юрьевны и Ксении Борисовны останутся две сотни. Есть желающие или назначать?

В ответ ни слова. Понятно. Я неспешно обвел отцов-командиров взглядом. Кто-то потупился, не глядя в мою сторону и надеясь, что пронесет, кто-то наоборот, умоляюще уставился на меня.

— Мои и без того изобижены. Чуток хуже остальных отстрелялись, ан все равно в Ливонию не поехали ратиться, в Вардейке остались, — торопливо выпалил один из сотников второго полка Емшан, которому показалось, что мой выбор вот-вот остановится на нем.

— Ежели по справедливости, то никому из тех, кого на ляхов весной не взяли, отказывать нельзя. Хоть на сей раз в Москву забери, княже, — рассудительно заметил низенький коренастый Ваган, сотню которого я тоже не взял в Прибалтику.

Мне припомнилась полусотня, которая извлекала проклятые сокровища, и я решил попробовать перехитрить судьбу. Жаль, конечно, оставлять их. Одни из лучших, да и командовал ими до весны этого года не кто-нибудь, а сотник Долмат Мичура, которому весной я доверил возглавить весь полк. Но…. Если пророчица говорила правду и им суждено погибнуть, то, логически рассуждая, на какой участок стены их не ставь, именно через него татары и прорвутся в Москву, положив все пять десятков. Нет уж, надежнее отправить их в тыл. Глядишь, и сами живы останутся, ну и для столицы безопаснее.

Заодно сделал в памяти зарубку. Командовал-то выемкой сокровищ князь Хворостинин-Старковский, а потому надо и его нынче же или завтра поутру отправить сюда — нечего ему делать в Москве.

Но оставалось выбрать еще полторы сотни. Ясное дело, что лучше из второго полка. Опасности-то для наших дам никакой, сойдут и необстрелянные. Но кого. Обижать никого не хотелось и я решил предоставить выбор на усмотрение Зомме. Так и сказал. Мол, оставь, Долмат, из своей бывшей сотни всех тех, кто извлекал сокровища, а еще полторы я доверяю выбрать Христиеру Мартыновичу. Ну и одного сотника назначь, чтоб возглавил их всех.

И к Федору. Мол, ты тоже из своей свиты оставь здесь всех, кто не захочет с нами поехать.

— То есть как не захочет?! — и его лицо зарделось гневным румянцем. — Повеление государево исполнить откажутся?!

— Может и не откажутся, — пожал я плечами. — Но зачем нам самим трусы? Панику в столице разводить? Пусть едут одни желающие. Да и в любом случае для сбора ратей надо кого-то из набольших бояр оставить. Семена Никитича Годунова, к примеру.

— Для сбора ратей лучше кого иного, — отверг Годунов. — Боярин Степан Васильевич Годунов — воевода старый, испытанный, не раз полки водил, и здесь управится. У него не забалуешь. Ну и сына его, Степана Степановича, тоже оставим. Да с ними окольничего Михайлу Ивановича Вельяминова, да….

Я не мешал ему выбирать. Какая разница кто лучше, а кто хуже? Все равно они не успеют подоспеть. Если хан не абсолютный дурак, он больше недели под столицей стоять не будет, попробует взять ее быстро, а за неделю и собрать полки, и успеть привести их под Москву — нереально. Получалось, рати — так, для успокоения души Годунова, не больше.

В это время в кабинет вернулся смущенный Зомме.

— Дозволь, государь, — попросил он и, не дожидаясь разрешения, поскольку старый служака еще на совещании понял, кто теперь банкует, обратился ко мне. — Сотники второго полка волнуются. С тобой все хотят идти, вот и ударили мне челом, чтоб я дозволил им жеребий кинуть, ну-у, чтоб не так обидно было. Мол, пущай сам бог укажет.

— Вот этим и отличаются, государь, мои гвардейцы от твоих бояр, — улыбнулся я Годунову, и хотел согласно кивнуть, но тут мое внимание привлекла рука Зомме, которой тот машинально потирал бок.

Боли в нем у него начались давно, едва мы вернулись из Прибалтики. Царские медики, осматривавшие его, разводили руками, лопоча что-то невразумительное и каждый свое. Петровна болезнь определила, но диагноз поставила неутешительный. Как я понял из ее пояснений, у Зомме был хронический аппендицит, а потому… Словом, вывод ясен.

Сам Христиер Мартынович держался молодцом, благо, моя травница снабдила его болеутоляющими настоями. Но с каждым днем болело сильнее и сильнее, а резальники, как тут называли хирургов, могли лишь оттяпать ногу или руку и дальше этого их средневековое мастерство не распространялось. Во всяком случае в столице таковых точно не водилось. мой тайный спецназ опросил каждого из спецов и все они «лезть в брюхо» наотрез отказались. Да и Зомме, узнав о том, наотрез отказался от подобного вмешательства, а без согласия пациента….

Ну и куда его в Москву? Во-первых, от волнений и прочего приступ может начаться намного раньше, а во-вторых, согласно закону подлости, в самый неподходящий момент. Скажем, во время татарского штурма. И, лишившись командира, ратники чего доброго, запаникуют. Нет уж. Прости, Мартыныч, но придется тебя того, в обоз.

— Не будет жребия, — отрезал я, после чего пояснил ситуацию, пытаясь подать ее насколько возможно дипломатичнее.

Мол, ставить сотника начальником охраны аж двух царственных особ как-то не того. Они ж молодые все. Даже командиры полков Голован с Мичурой и то от них недалеко ушли. А потому для дела гораздо полезнее, если охрану возглавит воевода посолиднее, в годах. И сделал вывод:

— Посему быть тебе отныне, Христиер Мартынович, первым дворцовым воеводой. Правда, у них обычно под началом целый полк, но ничего страшного. Лиха беда — начало. Ты во Владимире с Суздалем десять полков наберешь.

Старый служака возражать не стал, хотя по глазам видно — ему тоже хотелось поехать вместе со мной. Согласно кивнув, он молча удалился, а мы с Годуновым пошли на крыльцо — надо заехать попрощаться к нашим невестам.

Правда, сразу сесть на коней не получилось — помешали все те же бояре. Узнав о решении Годунова, они разом взвыли, устроив форменную истерику. Первым бухнулся в ноги к государю Семен Никитич, завопив:

— Не пущу на погибель!

Прочие чуть погодя последовали примеру своего вожака и попадали на землю с горестными завываниями и истошными воплями. Федор растерянно оглянулся на меня. Ну да, обычная картина, выручай, князь! Но на сей раз у него имелось оправдание, о чем он немедленно заявил всем:

— Ныне за главного князь Мак-Альпин у меня. Как он решил, так и будет.

Вопли моментально усилились. Всех выкриков я не разобрал, но в целом уяснил, что я уже не самый надежный человек на Руси, а как бы наоборот и вообще: мне верить — дураком надо быть, поскольку я, как немчин, желаю погубить недавно избранного царя на радость кое-кому.

— Стеной встанем, а не пустим!

— Костьми ляжем!

— Стеной — это хорошо, — одобрил их намерения. — А костьми еще лучше. Но… в боях с татарами и стоя на московских стенах, — и, успев опередить снова начавшиеся причитания, жестко отрезал: — Все! Об остальном договорим в столице, а то эвон солнышко уже где. И без того на закате прибудем, не раньше, — и равнодушно посоветовал. — Да ты поднялся бы, Семен Никитич, а то ведь неудобно с задранной головой разговаривать. Да и бороду, чего доброго, в пыли запачкаешь.

Хладнокровное безразличие моего тона возымело свое — он начал вставать, а следом, словно по команде, и остальные.

Кстати, чуть погодя я сделал вывод, что их поведение навряд ли было вызвано исключительно трусостью — когда встал вопрос о добровольном сопровождении Федора обратно в Москву, желающих набралось предостаточно. А боярин Степан Васильевич, узнав, что он остается с нашими невестами, вновь рухнул в ноги, умоляя «не губить», «явить милость» и дозволить остаться при государе, уберечь его от неких излиха прытких. И злой взгляд в мою сторону. Да и остальные из числа назначенных для сбора ратей тоже выражали недовольство, желая драться.

Но Годунов их не слушал и, бросив на ходу Степану Васильевичу, чтоб оставил при себе из бояр и окольничих всех, кого считает нужным, торопливо забрался на коня. Я вместе с телохранителями тоже, успев отдать команду, чтобы нас не ждали, отплывали самостоятельно, но в одном из стругов оставили место для семи человек — меня с государем, четверых телохранителей и Дубца. Мы пересядем в него по пути, благо, от теремка до реки совсем близко, метров двести.

Дабы уехать оттуда тютелька в тютельку, я распорядился, чтобы Метелица выставил на берегу двух телохранителей выглядывать плывущие струги. Сам он, вместе с Кулебякой и моим стременным встали на посту подле теремка.

— Не знаю, что и говорить Марине Юрьевне, — вздохнул Федор, поднимаясь по ступенькам крыльца.

— Как что, — удивился я. — Вернемся с победой.

— Вернемся ли? — вздохнул он, пожаловавшись. — Неладное чую.

Я притормозил его, ухватив за полу кафтана, и предупредил:

— А вот это, как и неуверенность с колебаниями, выкинь из головы. Кто сердцем пал, тот пропал. Напуган — вполовину побит. Всякое может быть, не спорю, но перед людьми, тем паче перед своей сестрой и невестой, ты должен держаться бодрым молодцом, чтоб в лице уверенность, в очах задор, а нос кверху. Мы врага встречаем просто — били бьем и будем бить, — припомнилось мне когда-то услышанное. — Словом, ты одним своим видом должен говорить: что мне какой-то Кызы-Гирей, когда у меня под рукой воевода и князь Мак-Альпин. Я и без него в одиночку кого хочешь в бараний рог скручу, а с ним на пару и самому сатане хвост оторву, не то, что крымскому хану. Понял?

Тот сумрачно кивнул и сокрушенно вздохнул. Такой ответ мне не понравился и я, недолго думая, посоветовал ему вскользь упомянуть, мол, князь придумал такую штуковину, от которой татары ахнут. Точнее, вначале ахнут, потом охнут и… сдохнут.

— А ты и впрямь придумал? — оживился он и вопросительно уставился на меня.

Я вздохнул. Врать не хотелось, но и правды говорить нельзя. Ответил обтекаемо. Дескать, сейчас о том говорить рано. Прибудем в Москву, узнаем, что требует хан, полюбуемся на его полчища со стен, и тогда определимся окончательно. Но оставил себе путь к отступлению, уточнив, что поведаю, если совпадет с моими предварительными прикидками, а коли нет, и рассказывать нет смысла.

Время поджимало, а потому прощание получилось скомканным. Хотелось сказать много чего, но, глядя на перепуганное лицо Ксюши, единственное, что я успел, так это чуточку утешить ее. Мол, стены, что ее батюшка возвел, крепки, башни высоки, а татары штурмовать их не обучены, посему отстоим, отобьемся и вообще….

Получилось не ахти — по глазам видел, не поверила она мне. Да оно и понятно, ибо дураку ясно, что сами по себе стены с башнями без наличия защитников отстоять нечего и думать, а их в городе раз-два и обчелся.

Марина Юрьевна, к которой я по настоянию Годунова тоже заглянул, меня приятно удивила. Во-первых, бескорыстием: настояв, чтобы мы оставили для сбора ратей именно ее деньги. Дескать, пусть они станут вкладом в грядущую победу, ибо больше ей пожертвовать нечего.

Ну а во-вторых, как-то миролюбиво она со мной говорила. Даже чуточку виновато. Более того, еще и прощения у меня попросила за все учиненное ею, в том числе и за оговоры. Мол, теперь лишь разглядела: вернее, чем князь Мак-Альпин, у государя слуги нет. И удачи желала мне от души. Во всяком случае, фальши в ее голосе я не заметил.

Хотя чему удивляться? Нынче мы с ее женихом одной веревочкой повязаны. Намертво. Все, что ни приключится, нам с ним строго на двоих делить придется — и победу, и поражение.

Но о последнем я старался не думать….

Глава 25. Врастание в обстановку

Успели мы с опережением графика. Я рассчитывал прибыть не позднее восьми-девяти вечера, чтоб засветло, а мы добрались гораздо раньше, солнышко даже не успело погрузить нижний край своего диска за горизонт, то есть было не больше семи.

Стрельцы на Яузских воротах были заранее предупреждены высланными вперед спецназовцами, и хоть и скалились во все тридцать два зуба от радости, завидя плывущую подмогу, но молча.

На пристани оказалось тихо и безлюдно. Да и стругов не видать, что, впрочем, нам на руку — удобнее причаливать. Пока выгружались, я, оставив на всякий случай Федора в струге (успеет выйти) потолковал с караульными.

Выяснилось, что Москва блокирована наглухо, если не считать Яузы, народ в растерянности, а сейчас все на Пожаре, решают, как им быть и что делать. Особенно мне не понравились высказывание о Годунове, выданное старшим над стрельцами десятником Щавелем. Мол, погорячились они излиха, доверив мальцу царство-государство, а тот сбежал, бросив народец на произвол судьбы. То ли дело боярин Романов, порешивший остаться, чтоб разделить вместе с православным людом горькую судьбинушку.

— Это ты с чего решил, что Федор Борисович сбежал? — хмуро осведомился я.

— А скажешь нет? Сам видал, как он в струги грузился, — выпалил десятник. — И царица тож сбёгла. Все нас бросили, все. Нет, про тебя, княже, знамо дело, словца худого не скажу — грех. Эвон ты каков! Едва услыхал про беду и мигом примчался на подмогу. А государь…. Мало того, что сам убёг, он и казну с собой прихватил. А ить она ох как сгодилась бы. Глядишь, дали басурманам серебреца да злата, так они бы сами вспять повернули. А ныне что? Токмо помирать осталось. Эвон, уже и пушки из Скородома повелели снимать, да к Китай-городу и в Кремль отвозить. А как без них Скородом боронить? Нет, право слово, промашку мы дали с выбором.

— Это кто ж о таком говорил? — непринужденно поинтересовался я. — Часом не сам боярин Романов?

— Люди сказывают, — буркнул он. — Да ить мы и сами, чай, не слепцы, зрим, кто душу готов за народ отдать, а кто…, — он махнул рукой и зло сплюнул. — А Федору Никитичу не до того. Яко укатил с самого полудня с крымчаками уговариваться, дак токмо час назад обратно возвернулся. Повелел, чтоб пушки со Скородома сымали, а сам сразу на Пожар.

Так, так. Кажется, кое-что прорисовывается. Во всяком случае хоть цель Романова понятна, пускай и в самых общих чертах. Трон. Царский трон. Не отказался от него Федор Никитич, не взирая на то, что венец успели предложить иному. И первый шаг на пути к нему: стать спасителем Москвы, благо, Годунов отказался от шапки Мономаха. Да, ради приличия, но ведь отказался.

Ишь, как боярину власти захотелось, даже ва-банк решил пойти. Силен, ничего не скажешь.

— Грех тебе про государя нашего худое думать, — строго произнес я. — Ничего он не убег, а… провожал царевну Ксению Борисовну и Марину Юрьевну. Отвез ко мне в Вардейку и сразу обратно. Да вон он, сам погляди, — и я указал в сторону пристани, откуда, не усидев в струге, к нам направлялся Годунов, окруженный плотным кольцом телохранителей.

Щавель прищурился, вглядываясь, лицо его недоуменно вытянулось, но тут же расплылось в довольной улыбке.

— А и впрямь, — радостно протянул он.

— Лошади есть? — осведомился я.

— Как не быть, — выпалил он. — Вон аж цельный пяток у коновязи на случай чего привязаны.

— Считай, он наступил, — кивнул я. — Забираю. Дубец, седлай, а ты со своими людьми помоги ему, — велел я десятнику и, дождавшись, чтоб тот отошел, отдал распоряжение сотнику Гранчаку, оказавшемуся рядом. — Пошли своих людей оповестить: пушки на стенах Скородома не трогать. Наоборот, пускай снимают и с Китай-города, и с Белого, и катят к его стенам. Если спросят чье повеление, ответишь, верховного воеводы. А кто меня назначил, ты сам слышал.

Вообще-то риск имелся. Стены-то у Скородома деревянные. Если татарам удастся их поджечь, то город в одночасье лишится всей артиллерии. Но с другой стороны, с его падением неминуемо погибнет и вся остальная Москва. Читал я кое-что про московские пожары. Мало и вскользь, но суть отложилась четко: стоит татарам зажечь Скородом и огонь обязательно перекинется на остальные части города — деревянных домов повсюду хватает.

— И распорядись никому из них на Пожаре не показываться, — понизив голос, чтоб стрельцы ничего не услышали, добавил я Гранчаку. — В обход пусть идут. А ты, Вяха, — повернулся я к командиру спецназовцев Засаду, — возьми себе в помощь сотню Аркуды и займись близлежащими домами. Всех лошадей у хозяев временно забрать и сюда их. Федор Борисович, его телохранители и твои ребята должны выехать на Пожар конно, а остальные ладно, пусть пеше выступают, — и, оглянувшись на подошедшего Годунова, продолжил, обращаясь к нему. — Я сейчас отъеду, государь, проверю, о чем народец судачит. А пока гвардейцы лошадей реквизируют, займись составлением указа о моем назначении главным воеводой, чтоб все честь по чести. Печать-то с тобой? — Тот молча кивнул. — Вот и хорошо.

— А вторым воеводой Федора Никитича вписывать? — уточнил он.

Ну да, а третьим тогда самого сатану. Хотя нет, он уже вторым предложен. Ну тогда еще кого-нибудь из нечисти.

— Никого, — ответил я, пояснив: — Впишешь, а он возьмет и местничаться начнет, челом тебе бить станет насчет потерьки чести, вместо того, чтоб о деле думать. Лучше укажи, что помощников себе князь Мак-Альпин вправе набрать самостоятельно. Тогда, если кто-то откажется, я его должность, не теряя даром времени, предложу другому, и никаких проблем. Пойми, недосуг нам указы переписывать.

— А зачем переписывать?! Мы тогда их…., — начал было он, но осекся и махнул рукой, соглашаясь со мной.

Ну да, понял, что обычные меры, применяемые к строптивым воеводам — в цепях и под конвоем везти на место службы командовать полками, здесь не приемлемы. Не тот случай.

А для вящего успокоения Годунова я добавил, что Романову чин одного из своих товарищей предложу самым первым. Так получится даже лучше. Ну вроде как я ему сам руку дружбы протягиваю.

Федор сразу оживился и радостно закивал головой, соглашаясь. Ах ты ж, голубиная душа! Все примирить пытается. Неужто и Борис Федорович столь же прост был в его годы? Да нет, навряд ли. Помнится, по рассказам дяди Кости, он и в юные свои лета ухо востро держал, каждое словцо взвешивал, иначе не выжил бы. Во времена Ивана Грозного простаков подле трона не водилось — они все на плахе жизни заканчивали.

— А зачем тогда тебе грамотка? — это единственное, о чем он спросил. — Давай лучше я сам о твоем назначении объявлю.

Э-э, нет, дорогой. Вначале мне надо нейтрализовать твоего тайного конкурента, причем надежно, чтобы он впоследствии к делу спасения столицы никаким боком примазаться не смог. И проще всего это проделать в твое отсутствие. Но вслух, припомнив слова Щавеля, пояснил иначе. Мол, показываться на Пожаре до поры до времени государю не надо. И даже когда наберут нужное количество лошадок, пусть выезжает, но до поры до времени затаится где-нибудь поблизости.

— К примеру, на Варварке, — предложил я, но, вспомнив о палатах Романова, поправился. — Нет, лучше на Никольской. И так, чтоб вас со стороны Пожара никто не видел. На площади же появишься по моему сигналу, не раньше. А сигналом станут мои слова: «Государь Федор Борисович самолично на стену Скородома встать решил».

Годунов недоуменно уставился на меня, но я не стал ничего пояснять. Некогда, да и может не поверить. Ничего, авось когда услышит, о чем толкует Романов с народом, сам кое-что поймёт. Хотя как знать, хитер, боярин, ох, хитер, посему навряд ли станет в открытую поливать грязью своего конкурента. Разве меня, который, образно говоря, живая царская кольчуга. Да и не только поливать…. И я попросил Годунова выделить мне парочку телохранителей.

Учитывая, что официально я в опале и появлюсь перед народом всего с четырьмя гвардейцами, возможно всякое, особенно на площади. Конечно, Лапоток и Летяга, выделенные мне Федором, тоже мало что сделают, если Романов натравит на меня всю толпу. Против лома нет приема. Но это у боярина навряд ли получится. Да он и пытаться не станет. Умен, собака, понимает, слишком свежа память о моих победах. А вот если рискнет незаметно подмигнуть своим ратным холопам, то тут телохранители могут сгодиться, вовремя углядев опасность. Заодно и Годунов прочувствовал, насколько все серьезно — вон как глядел на меня перед отъездом.

Одно плохо. Как ни старался я думать по романовски, чтобы вычислить Федора Никитича, ничего не получалось. Нет, про власть все понятно, но чтобы водрузить на себя шапку Мономаха, надо вначале остаться в живых, следовательно, спасти Москву, а каким образом? Людей у него, считай, нет, денег для выкупа — тоже, и на что он рассчитывает? Однако как ни ломал голову, ответа так и не нашел.

Пока ехал, обратил внимание, на безлюдные улицы. Такое ощущение, что вымерла столица. Хотя что я, типун мне на язык! Не надо вымирать! Жить будем, гулять будем, на венчании царском моего ученика новенькими золотыми монетами осыпать, а потом на его свадьбе пьянствовать, да на моей, а далее и вовсе красота: медовый месяц с Ксюшей. Осталось хана отгнать… как-нибудь.

А вот и Сретенские ворота Китай-города. Караульные стрельцы меня сразу узнали, но взвыть от радости не успели — я вовремя приложил палец к губам и строго покачал головой. Стражники понимающе закивали, но взгляды у них остались недоуменными. Субординацию решился нарушить их старший по прозвищу Овес. Ухватив моего небольшого вороного конька под уздцы, он выпалил:

— Наш десяток тебя, княже, еще по зиме, егда мы Эстляндию брали, добре ведает, потому поведай нам правду. Тамо, — кивнул он в сторону Пожара, — кой-кто в горлатных шапках сказывает, что надо покорством дело решить, раз ратной силы нетути, а мы инако мыслим. Ежели бы татарин к нам того, мирком-ладком, тогда и нам с ним того, а коль он не того, так чего мы его того? Не след оно, княже, ей-ей, не след.

Красноречивая речь, что и говорить. А впрочем, смысл понятен.

— Покоряться мы не станем, — отчеканил я. — Попробуем и мирком-ладком, чтоб время выгадать, но если нет, то…, — и красноречиво положил руку на эфес сабли.

— Вот енто по нашенски, — удовлетворенно кивнул он и озабоченно вздохнул. — Одно худо: басурманин-то, нечистая сила, прах его раздери, эвон сколь воев с собой привел. Сдюжим ли?

— Подумаешь, нечистая сила, — весело подмигнул я. — Зато мне слово петушиное ведомо. Любая нечисть от него врассыпную. А что до воев, то не в них сила, а в правде. А она на нашей стороне, верно? Или забыл, как мы с Федором Борисовичем по зиме грады эстляндские один за другим брали?

— Так-то зимой, да и ляхи — не татары, — не принял он моего веселого тона. — Да и государя ныне нет. Заместо него боярин Романов верховодит, а на него надежа худая. Вот ежели бы ты град боронить взялся…

— Считай, что государь твой совет услышал, — нетерпеливо перебил я его. — Услышал и назначил меня главным воеводой. И сам вернулся, чтоб вместе с тобой и со мной на стены встать. Скоро сам его увидишь. Все уразумел?

— А тож! — радостно воскликнул заулыбавшийся Овес и я поехал дальше по Никольской улице, по-прежнему продолжая недоумевать.

Трон — это замечательно. Спаситель Москвы — великолепно. Но каким образом Романов думает ее защитить?

Ага, а вот и его голос до меня донесся. Надо же, я едва до середины Никольской добрался, а так хорошо слышно. Ух, какой зычный! Словно через громкоговоритель орет. И раздраженный. Видно, не все по его плану идет. Это хорошо. Ну-ка, ну-ка, о чем он и с кем там дискутирует?

Остановив коня, я прислушался. Так, так, а ведь и второй голос мне знаком. Чуток пришепетывающий и ударение на «о». Козьма Минич, собственно персоной. Ах, жаль, что неразборчиво, больно далеко. Но это мы мигом поправим, а заодно и поглядим, кто собрался на площади, каков настрой и много ли там моих людей. А дабы не светиться раньше времени, поднимемся вон хоть бы на колокольню Спасской церкви, откуда вся площадь как на ладони, благо, подзорная труба со мной.

Правда, планов боярина насчет обороны Москвы я не услыхал. В основном он говорил о выкупе. Мол, посланец хана, какой-то мурза, поначалу упрямился, ломался, загнул такие суммы, что ввек не собрать, и если б не его старание, то…. Дальше я слушать не стал. Хватит на первый раз. Пора спускаться. Однако едва повернулся к люку, ведущему с колокольни вниз, как услышал то, отчего мгновенно насторожился и вновь вернулся обратно.

— А государь почто убег?

— Не судите его строго, люд честной. Известно, когда из горящей избы выскакиваешь, невесть куда от огня готов убежать, ибо у страха глаза велики. Молод он, вот и спужалось сердечко…. Но пред отъездом своим он мне тако наказывал. Мол, ведаю, что ты, боярин — двухродный брат царя-батюшки Федора Иоанновича и первый опосля меня. Ежели что со мной стрясется, тебе и царство мое держати, потому и наказываю — сбереги Москву, ибо токмо одному тебе верю. Вот я и надумал поначалу время выгадать. А ежели хан выкупом недоволен станет, еще посулим, а там и князь Мстиславский с ратями подоспеет. И видит бог, я сам последней полушки не пожалею.

— А пошто набольшие в Кремль все съехались, да со скарбом своим? И люд купецкий тож! Ты что ж, токмо его боронить собрался?! — послышались возмущенные выкрики.

— А гости именитые казну свою в Кремль привезли, по доброй воле на общее дело сдать ее желая, потому я и повелел их пропустить, — с новой силой заорал боярин. — Ныне все, о благе общем радея, кто сколь может, столько и несут. Одни токмо холопы князя Макальпы супротивничают, не желают и полушки ради спасения Москвы выдать. Сказывают, нетути у них ничегошеньки….

Дальше я не слушал — все ясно. Спускался я вниз, сопровождаемый недовольным гулом толпы. Итак, судя по услышанному, боярин без зазрения совести занялся саморекламой, а вдобавок решил подставить меня. Так, на всякий случай. Вообще-то правильно: вдруг я появлюсь в Москве, а вот тебе, пожалуйста, и народное мнение. А ведь прекрасно знает, что не прятал ничего Багульник, ибо Годунов все забрал из моих подвалов, причем по совету самого Романова.

Да и с Годуновым…. Вроде и защищает его боярин, а на самом деле, если призадуматься, в грязь втаптывает, да поглубже, поглубже, чтоб ненароком не выбрался.

Ну-ну. А люд купецкий с набольшими, выходит, в Кремле…. Получается, Федор Никитич и впрямь решил оборонять только его. С ума он что ли сошел? И о каком последующем избрании тогда говорить? Хотя…. Учитывая, что выживут те, кого Романов туда пустит, все уцелевшие будут ему благодарны за спасение, не говоря про набольших и купечество. И останется отыскать оправдания перед вернувшимся Годуновым, но язык у боярина подвешен хорошо. Мол, я и так тебе самое главное спас.

Не-ет, не такой уж он и дурак.

И еще два обстоятельства мне не понравились. Во-первых, из руководства Земского собора, не говоря про остальных депутатов, я заметил лишь двоих — Кузьму Минича и князя Горчакова, стоящих рядом с Романовым на помосте. А где остальные? Непорядок. Надо бы выяснять, куда они подевались.

Второе напрямую связано с моими людьми, расположившихся не там, где надо. В смысле, стояли Наян, Лохмотыш, Лисогон, Обетник и прочие как обычно, в гуще толпы, но сейчас им лучше занять места поближе к Лобному месту, откуда Романов толкает свою речугу. И это нужно побыстрее исправить.

Пришлось первым делом, спустившись с колокольни, отправить к ним Дубца, знавшего всех тайных спецназовцев в лицо. На розыск депутатов, чтоб передать им повеление государя немедленно выходить на площадь, я отрядил Истому. Подле меня осталось всего двое: Лапоток и Летяга, и я призадумался. Судя по речам Романова, встреча мне предстоит не самая радостная. Отчего-то припомнились бояре, которых я выводил на Пожар, отдавая на растерзание народа. Не оказаться бы в точно таком же положении. И как быть?

Вообще не идти на Пожар, преспокойно дождавшись Федора? Не пойдет. Желательно предварительно соответствующим образом настроить народ для его встречи. Что б как мессию встретили, как спасителя. А, учитывая, что боярин успел малость потрудиться для создания негативного образа государя, пусть народ поначалу сочтет его…. Ну, скажем, убитым. Скорбь, она как Comet для посуды, мигом всю грязь отдерет, которую на него налепили. А уж когда люди проникнутся, прочувствуют, сообщу, что с ним все в порядке.

Рискованно, конечно. Решив, что Годунова больше нет, с Романова станется попытаться учинить надо мной расправу, но навряд ли так сразу. Да и в мрачном прогнозе пророчицы вроде ничего не говорилось о таком виде смерти для меня. Ну да, точно. Перечислялись острый кол, смертное зелье и жаркий костёр, а что меня порвут на клочки, ни слова.

Значит что? Вперед и с песней. Но для начала лучше отправить человечка к Годунову, чтоб поторопился. И через минуту я, оставшись с одним Летягой, решительно направился к площади.

Пока подъезжал к ней, успел выслушать часть выступления князя Горчакова, взявшего слово после боярина. Этот говорил, как и положено вояке, исключительно про оборону. Правда, дельного в его словах было маловато. План у Петра Ивановича хороший, но стандартный, а при отсутствии ратных людей нужно нечто особенное. На это ему и указал Романов. Мол, если б народу побольше — тогда да, подошло, а сейчас не годится. Я бы согласился с боярином, но далее его выводы мне не понравились: коли нет нужных сил, значит, абсолютное покорство для выгадывания времени. Словом, то, чем так возмутился десятник Овес.

Не понравился такой поворот не одному мне, но и Козьме Миничу, предложившему не теряя времени раздать оружие из государевых арсеналов простым горожанам. Это дело. Я и сам о том думал. Худо-бедно, но пару-тройку тысяч вооружить получится. И вообще, было бы желание драться, а выйти на стены можно и с багром (вместо копья), и с топором (вместо бердыша).

Так, так, а что скажет Романов? Но он не успел, ибо заметил меня и остолбенел, выпучив глаза и разинув рот. Странно, вроде не покойник перед ним, так чего ж он вытаращился на меня?

Глава 26. Кому оборонять Москву?

Заметив загадочное поведение боярина, остальные тоже принялись оборачиваться. Я и десяти метров не проехал, как толпа загудела. Ехать стало легче — все охотно расступались, давая дорогу. И смотрели на меня, не взирая на то, что говорил про моих людей Романов, ласково, с улыбкой. Да и выкрики их радовали. Если кратко, сводились они к одному: теперь им никакой татарин не страшен.

Однако, и репутация у меня. Жаль, что на сей раз мне ее нечем подкрепить. Но будем надеяться, что это явление временное.

Первым из стоящих на Царевом месте подал голос Горчаков.

— Здрав буди, княже. А где ж люди твои, что их не видать? Неужто татаровья побили, покамест ты сюда пробирался?

И опомнившийся боярин Романов следом:

— А государя-то, государя куды дел? Он же к тебе отправился.

Я в ответ ни слова. С обреченным видом махнул рукой в сторону Никольской и сокрушенно вздохнул. Хотел и шапку снять, но подумалось перебор получится. Разве попозже, а пока рано.

Логично решив, что я боюсь сообщить неприятную новость, Романов посуровел и, выждав паузу, возмущенно взревел:

— Так ты что ж, не уберег его?!

Люди в толпе сокрушенно охнули, взвыли, запричитали. Я вновь промолчал, неспешно подъехав к Лобному месту и тяжело поднимаясь на него.

— Чтой-то часто государи гибнуть стали, кои у тебя заступы просили, — с подозрением протянул боярин, оглядываясь на своих приспешников, стоящих позади.

Те дружно подхватили, разом загомонив и принявшись выкрикивать:

— То ДмитрийИванович смертушку себе сыскал.

— Теперь Федор Борисович.

— А может он его сам… того?

— Известно, иноземец, а они завсегда супротив Руси.

— А не в сговоре ли он с крымским ханом?!

Но народ поддержать их не торопился. Гудел, бурлил, но продолжал терпеливо ждать моих пояснений.

— Где, говоришь, государь, — повторил я боярский вопрос и, пристально глядя на Романова, стащил с себя шапку.

— Да неужто?! — ахнул кто-то в первых рядах.

— Цыц ты! Погодь. Можа не того, — одернул его сосед, выжидающе уставившись на меня.

Я не торопился с ответом, продолжая устало взирать на толпу. «А Романов вообще намерен оборонять Москву, или он надеется, что само собой рассосется? — неожиданно мелькнула в мозгу догадка. — Тогда получается, что ему известно нечто такое…» Но додумывать было некогда, и без того пауза получилась солидная, даже чересчур, и я громко выкрикнул:

— Жив государь Федор Борисович!

А в ответ шумный вздох облегчения и даже шапки кое-где вверх полетели. То, что и требовалось. Я и сам эдак сдержанно улыбнулся. А вот Романов… Странно, но боярин не столь сильно и расстроился, как я ожидал. Или сдержал себя? Ладно, с этим потом, а пока…. И я огласил вторую новость, касающуюся моего назначения.

И снова народное ликование вкупе с шапками в воздухе. Правда, бояре помалкивали, а Романов, подойдя вплотную, негромко поинтересовался:

— И грамотка тебе в том дадена?

Ах, какой я молодец. Предугадал, как дело обернется. Одно плохо — не со мной она, показать не смогу. Но это поправимо.

— А как же, — невозмутимо подтвердил я и, опережая следующий его вопрос, пояснил: — Оглашать некогда, время дорого.

— Оглашать и ни к чему, так поверим, — заверил он меня, — а вот поглядеть на нее хотелось бы.

— Везут, — отмахнулся я.

Тот скептически хмыкнул и громко, чтоб все слышали, заорал:

— Стало быть нет у тебя грамотки.

— Да ты никак мне на слово не веришь? — изумился я и потянул логическую цепочку дальше. — А коль не веришь, выходит, ты меня во лжи обвиняешь. Так ведь это оскорбление. Получается, либо у меня потерька чести, либо надо тебе сей же миг рожу начистить. И если ты не одумаешься, Федор Никитич, я не погляжу, что ты боярин, прямо тут, не сходя с этого места, и приступлю. А начну как тогда, с ушей.

Он резво отпрянул, оглядываясь назад и явно прикидывая расклад сил, а он явно не в мою пользу. Мало того, что на Царевом месте целый десяток его сторонников, так и подле него не меньше полусотни ратных холопов.

— Неужто мыслишь на пару со своим ратником супротив сотни выстоять? — довольно крякнул он.

— Плохо считаешь, — поправил я его. — Ты приглядись, как народ от моего назначения ликует. Они ж тебя на клочки раздерут, — но, вспомнив обещание, даденное Годунову, миролюбиво продолжил: — Лучше иное скажи. Не желаешь ли в подручные ко мне пойти? — и, на всякий случай, чтоб он точно отказался, уточнил: — Вторым-то воеводой я к себе Михаила Богдановича Сабурова беру, а вот третьим мыслил тебя назначить…, — и вопрошающе уставился на боярина.

— Благодарствую, княже, — выдавил он натужно. — Токмо боюсь, помехой стану такому превеликому мужу, яко ты. Куда нам… до потомка шкоцких королей. Рылом не вышли.

— Да, рыло у тебя и впрямь того, — посочувствовал я. — Подгуляло, конечно. Ну да ладно, мне и такое сойдет. Так ты пойдешь?

— Ты, князь, никак вовсе из ума выжил, коль и вправду хошь на миг подумал, что я под твою руку встану!

— Опять не пойму, — пожал я плечами, — согласен ты или как? В последний раз предлагаю, ну?!

— Да я скорее в латинство перекрещусь, — прошипел он.

— Значит, нет, — удовлетворенно констатировал я, прикидывая, что с чистой совестью смогу сказать Федору о выполнении даденного ему обещания. Более того, предлагал, как и положено на Руси, аж три раза. А теперь следующий опрашиваемый, и я повернулся с аналогичным предложением к стоящему в шаге от Романова князю Репнину. Слышавший, о чем идет речь, он и договорить мне не дал. Презрительно фыркнул, он оборвал меня на полуслове и, скривившись, выдал:

— Не по чину мне таковское.

— И тебе не по чину? — повернулся я к князю Троекурову.

Тот надменно вскинул голову, не пожелав отвечать, и отвернулся.

— Извини, Иван Федорович. Промашку дал, — повинился я, съязвив: — Забыл, что ты у нас больше в утиральниках сведущ.

Намек на предоставление собственных волос в качестве полотенца оказался достаточно прозрачным и Троекуров, сердито покраснев, хотел что-то сказать в ответ, но я переключился на Ивана Кашу. Однако в дело вмешался его старший братец.

— Напрасно ты достойных людишек опрашиваешь, — выпалил Федор Никитич. — Токмо время зря теряешь. Никто из них к тебе не пойдет, даже ежели ты нам в ноги бухнешься. Нам честь родовая покамест дорога. Вон, — кивнул он на толпу, — голытьбой правь, а нами повелевать ты рожей покамест не вышел.

— Тогда и делать вам здесь нечего, — невозмутимо пожал я плечами и равнодушно указал в сторону лесенки, ведущей вниз с помоста.

Тот, чуть поколебавшись, направился к ней. Следом потянулись остальные. Вот и славно. От хорошего братца ума набраться, от худого братца сам рад отвязаться.

Народ, перестав ликовать, удивленно уставился на них. Я молчал, ожидая, пока последний сойдет с лесенки. Та-ак, и пусть чуток отойдут. Ага, Романов уже в десяти метрах от Царева места, да и самый последний из его прихлебателей не меньше чем в четырех. Кажется пора. Полная тишина на площади не наступила, но мой голос, особенно те, кто находился в первых рядах, услышали хорошо.

— Но коль вы не желаете стольный град вместе со мной и остальным народом защищать, то по крайней мере холопов своих ратных оставьте.

Романов остановился, обернулся, зло уставился на меня, но, не найдя нужных слов, молча махнул рукой и побрел дальше.

— Ну и ладно, без вас управлюсь, — громко крикнул я и широко развел руки в стороны. — Вон у меня сколько защитников осталось.

— Так они того?! — ахнул кто-то, а стоящий рядом добавил:

— Изменщики!

Толпа разом загудела, напоминая рой разъяренных пчел, еще не ринувшихся в атаку, но уже изготовившихся к ней.

Ох, как часто я впоследствии вспоминал этот момент, жалея, что не использовал его, дабы избавиться от этого козла. А ведь стоило мне сказать одно-единственное слово «Бей!» и….

Увы, я поступил иначе. Справедливо рассудив, что уходящие мне отныне не помеха, да и обещание я дал Федору, мне показалось, что разобраться с ними всегда успеется, а сейчас главное — настроить народ на оборону. К тому же и слово я себе дал — никакого подключения толпы. Хватит с меня последней разборки, когда я отдал на растерзание народу убийц-заговорщиков Дмитрия Ивановича. Слишком хорошо мне помнился старик, торжествующе демонстрирующий всем самолично откушенный у какого-то боярина кусок носа.

По счастью для Романова и иже с ним, люди сообразили, что можно почесать кулаки, слишком поздно и те скрылись в проеме Фроловских ворот.

— А кого ж ты тогда в товарищи себе изберешь? — с интересом уставился на меня какой-то рябой узколобый мужик.

Я улыбнулся.

— Свято место пусто не бывает. Это лошадку подходящую найти тяжело, а хомут для нее всегда сыщется, верно? К тому ж, я хоть и объявлен государем верховным воеводой, но все равно не самым главным.

— То исть как? — нахмурился сосед рябого в задрипанном фартуке. — А кто ж тогда?

— Как это кто?! — возмутился я. — Видали, люди добрые! Он еще спрашивает! Кто ж, как не сам Федор Борисович.

— Так он же утек…, — изумился тщедушный мужичонка с бегающими глазками.

— За таковские слова о государе рожу бьют, — упрекнул я.

Стоящий рядом с ним Семка Обетник, восприняв мои слова как сигнал к действию, развернувшись, ахнул его по уху. Вообще-то перебор, но я сам виноват. Пришлось согласно кивнуть и многозначительно поинтересоваться, есть ли еще желающие молвить худое слово о Федоре Борисовиче.

— Ты уж не серчай, княже, но его и впрямь во граде нетути, — недоуменно развел руками сосед рябого, опасливо поглядывая по сторонам — не засветят ли и ему по уху.

— Неправда, — покачал я головой. — Как же он своих подданных в беде оставит? Он уже вместе со мной давно в Москву вернулся, а кто не верит, глядите: на том крест целую. Более того, — и я, набрав в грудь побольше воздуха, рявкнул, что есть мочи. — Государь Федор Борисович самолично на стену Скородома встать решил.

— А где ж он? — послышалось в толпе.

— Как где? — воскликнул я. — Да вон же! Неужто не видите.

Народ принялся оглядываться в направлении моей протянутой в сторону Никольской улицы руки и вновь зашелся от восторга. Радостный рев, шапки в воздух, шквал ликующих выкриков. Сам государь тоже оказался на высоте. Воодушевленный бурной встречей он, едва заняв место на помосте, выдал столь эмоциональную речугу, что поверили ему на сто процентов.

Честно говоря, у меня был не столь оптимистичный настрой, но не вливать же ложку дегтя в бочонок с годуновским медом, и пришлось говорить бодро, решительно и уверенно. По счастью, век был семнадцатый, а не начало двадцатого, поэтому народ еще не привык к трескучим общим фразам, приняв их на ура. Завершил я речугу откровенным плагиатом, бесцеремонно украв его у Иосифа Виссарионовича:

— Враг будет разбит! Победа будет за нами!

И снова шапки кверху. Верили мне люди, ох, верили. Одна беда, они-то верили, а вот я себе — нет….

Однако глаза боятся — руки делают. И пускай никаких новых оригинальных идей мне в голову не пришло, но обычные меры для отражения вражеского штурма я принять сумел. И полки стрелецкие распределил, и своих гвардейцев участками стен наделил, и раздачу оружия горожанам организовал, которое выдавали уже при свете факелов.

Разумеется, в основном я только затевал дела, а на их конкретное исполнение ставил своих помощников, назначая их тут же. В ближайшие определял подошедших депутатов Освященного земского собора. Рангом пониже, ответственных за отдельные участки стен, не мудрствуя лукаво, назначал сотских слобод и старшин купеческих сотен. Чины им я выдумывал на ходу. Получились они звучные: доверенный государя особый сотский.

Федор тоже без дела не сидел. Для начала, узнав об отказе Романова встать под мою руку, он прямо на заседании Боярской думы устроил ему разнос, да и остальным его прихлебателям. Правда, из Передней палаты, где проходило заседание, он их не выгнал, пояснив мне потом, что в такое тревожное время негоже вносить дополнительную смуту. Но остальным хватило и разноса. Когда Годунов, объявив, что Москву нынче будем «боронить без мест», многозначительно осведомился, кто еще в сей тяжкий час желает местничаться с князем Мак-Альпиным, таковых не сыскалось.

Назначать Годунов никого никуда не стал, заявив, что во всем полагается на князя, которому виднее, кто куда годен, но потребовал, чтобы каждый сообщил, сколько ратных холопов в силах выставить. Получилось около полутысячи — существенный вклад при нашем нынешнем ратном безлюдье. Через пару часов они все предстали передо мной, а я раскидал их по стенам в подспорье к стрельцам и гвардейцам.

Уже поздним вечером мы закончили с перемещением пушек, забрав со стен Белого и Китай-города практически всю легкую и среднюю артиллерию. Исключение составили самые крупные, включая и Царь-пушку. На стены их не поднять, а открывать ворота для одного-единственного выстрела смысла не имело — чего доброго потом не успеем закрыть. Словом, оставили их.

Федор же, как я и обещал московскому люду, облачившись в бронь, забрался на одну из стен Скородома в Замоскворечье. На одном месте он долго не задерживался. Памятуя мои инструкции он перекидывался парой слов с одним ратником, с другим, третьим, кого-то одобрительно хлопал по плечу, и шел дальше. К ночи он намотал верст десять, не меньше, успев побывать практически повсюду.

А под конец мы с Годуновым успели «полюбоваться» заревом многочисленных татарских костров. Вообще-то я пытался уговорить его идти лечь поспать, но он из солидарности отказался, заявив, что тоже желает дождаться возвращения гвардейцев, отправившихся обратно в Вардейку за полевой артиллерией и деньгами. И мы подались к Арбатским воротам Скородома поглядеть, с какой силищей нам завтра предстоит драться. Что и говорить, зрелище не просто впечатляло, но и навевало кое-какие опасения — слишком много этих самых костров светилось в темноте. Так много, что я в первый момент даже невольно присвистнул.

— Что, худо, княже? — тревожно спросил стоящий подле меня Федор.

Я взял себя в руки, презрительно сплюнул в сторону татар и небрежно заметил:

— Думал-то и впрямь силища огромная, а тут нам с тобой, государь, на один зубок каждому.

— Успокаиваешь, — догадался он.

— Есть немного, — честно сознался я, — но в целом далеко не так плохо, как кажется. Могло быть куда хуже.

— А ты не погорячился, когда велел всех на стены Скородома отправить? — вполголоса, чтоб никто не услыхал, осведомился он. — С таким числом людишек нам и Белый город навряд ли удержать, а он вчетверо помене.

— Ты про горожан забыл, — напомнил я. — Они ж понимают, что в случае чего для них места в Кремле не отыщется, поэтому будут стоять насмерть.

— Помереть — дело нехитрое, — мрачно прокомментировал Федор, — а вот отбиться….

— Не забудь, — напомнил я, — завтрашний день начнется не со штурма, а с переговоров. Вот и надо перед ними показать хану, что мы не боимся и готовы биться. Для того я и распорядился назавтра всем горожанам от мала до велика на стены встать. Издали-то одни головы видно, а ратники они или простые мужики — поди разбери. А времени у него для осады нет. Значит, станет поуступчивее, когда речь зайдет об окончательной сумме выкупа. А кроме того есть у меня кое-какие предложения для Кызы, и они, поверь, должны его весьма и весьма заинтересовать, если я хоть что-нибудь понимаю в людях.

В последнем я не лгал. Дело в том, что пока я говорил с Власьевым по поводу прошедших накануне переговоров, дабы узнать, какую кучу денег требует с нас Кызы-Гирей, очень большую или огромную, я выяснил некоторые весьма любопытные подробности об этом хане по прозвищу Бора, что по татарски означает Буря.

Выяснил не сразу. Поначалу было не до того — очень возмутила сумма выкупа. Она оказалась ни очень большой, ни огромной, а… гигантской. Шутка ли, миллион рублей! В пересчете на вес, шестьдесят восемь тонн серебра. Хан в своем уме или как?! Да мы таких денег при всем желании выплатить не сможем. Половину и то с грехом пополам, вывернув наизнанку казну и присовокупив к нему и проклятые сокровища Ивана Грозного, и мою скромную заначку.

Тогда-то, в поисках выхода, у меня в голове и зародилась одна любопытная мыслишка. Она была туманная, требовала осмысления, анализа, для чего требовалось получить всестороннюю картинку, и я засыпал дьяка вопросами о самом хане, о порядках в Крыму, ну и, разумеется, о взаимоотношениях Кызы с соседними государствами. На большую часть Афанасий Иванович ответить не смог, но мне для начала хватило и меньшей. Кроме того, дьяк заверил меня, что завтра мне будут дадены ответы и на остальные вопросы.

— Мне к утру, — напомнил я.

— Понимаю, — кивнул Власьев. — Я сейчас всех подьячих из второго повытья [947] подыму и пущай всю ночь трудятся. Дело-то опчее….

Правда, ничего из их ответов мне на следующий день не пригодилось, но это была не их вина. Просто ситуация резко изменилась. И вовсе не потому, что в последний момент, словно в античных греческих трагедиях, явился некий «бог из машины», разогнавший татар.

Увы, если кто и явился, то скорее дьявол….

Глава 27. Подготовка

Утро выдалось хмурым и неприветливым. Хоть я и наказал разбудить себя в восемь, но шести часов на сон мне не хватило, поэтому первым делом наказал Дубцу организовать мне кофе. Оказалось, он уже сварен, а внизу в трапезной сидит Власьев и, терпеливо дожидаясь моего пробуждения, осторожно смакует его.

Минут через пять я предстал перед дьяком, успев скоренько умыться и торопливо почистить зубы. На Руси зубных щеток еще не имелось и зубы чистили… яблоками — сжевал парочку и порядок. Но я обзавелся настоящей щеткой. Где взял? Ну не в Европе же. Она по части гигиены ниже уровня городской канализации, каковой, впрочем, тоже не имела. Зато русские мастера, ничуть не удивившись, внимательно меня выслушали и, поняв, чего я хочу, не задавая лишних вопросов, изготовили их в лучшем виде. Их, потому что я заказал целых пять штук. Так сказать, на будущее. А отыскать толченый мел и подмешать к нему немного пищевой соды, состряпав зубной порошок, я смог и сам, без посторонней помощи.

При моем появлении Власьев не удержался от подколки.

— Заспался ты ныне, княже, а кто рано встает, тому бог подает.

Мне действительно следовало подняться пораньше — день предстоял сложный, ибо для Руси подъем в восемь — это все равно, что по меркам двадцать первого века дрыхнуть до обеда. Но в полдень предстояли переговоры с послами крымского хана, поэтому хотелось быть свежим и бодрым, а в пословицу, процитированную дьяком, я не верил. Потому и ответил соответственно:

— Про подает спорно, а то, что ему весь день спать хочется, точно. Мне же надо, чтоб голова варила, как положено. И вообще, удача улыбается не тем, кто рано встает, а кто готовится к утру с вечера, — и, с почтением поглядев на увесистую, где-то двухсантиметровой толщины, пачку исписанных листов, лежащие подле него на столе, осведомился: — Неужто это ответы на то, о чем я тебя вчера спрашивал?

Афанасий Иванович довольно улыбнулся и ласково провел рукой по пачке.

— Они самые. Тут на каждом листе твой вопросец сверху, а далее….

— Мда-а, постарались на совесть, — уважительно заметил я. — Ишь как ты их вышколил.

Власьев пренебрежительно отмахнулся, но уголки губ дрогнули в неприметной улыбке — понравилась похвала.

— Сам читать станешь, али мне?

— Лучше ты. Времени немного, поэтому давай суть и покороче.

Дьяк понимающе кивнул и приступил. Российские дипломаты, периодически навещавшие Крымское ханство, зря времени не теряли и я много чего узнал о хане, старательно запоминая все сведения и пытаясь на ходу сделать кое-какие выводы о его характере.

Биография у Кызы оказалась бурной. Воевал с восемнадцати годков. Успел побывать и в плену у персов, но неоднократные предложения шаха Аббаса перейти к нему на службу отверг, хотя взамен тот сулил ему свою дочь, войско и назначение наместником Ширванского бейлика, а это добрая половина Азербайджана, включая Шемаху, Баку и так далее. Кызы-Гирей предпочел тюрьму.

Получается, слову своему верен, к предательству не склонен. Это хорошо.

Отсидел он в тюряге немало, семь лет, но подкупив тюремщиков, ухитрился бежать к туркам. Вывод: изобретателен, никогда не отчаивается.

К власти хан пришел мирным путем. Умер старший брат и он, по повелению османского султана Мурада III, занял его место. Первым делом Кызы принял меры по примирению бейских родов Мансуров и Ширинов, враждовавших между собой, и произвёл значительное усиление собственной личной гвардии, дабы сделать себя более независимым в отношениях со знатью. Вот это плохо — умен, чертяка.

Родичей не вырезал, а напротив, давал им самые высокие должности, притом с реальной властью. К примеру, младшего брата Фатих-Гирея назначил калгой, [948] а это первый после хана человек. Значит, нет в Кызы излишней жестокости. Хорошо.

Да и позже, когда Фатих, оставшийся замещать Кызы, получил султанский фирман о назначении ханом, последний не стал воевать с братом. Уникальный случай, но он уговорил Фатиха предоставить решение их спора… шариатскому суду. Да, да, кто из братьев Гиреев сядет на трон, решал главный крымский муфтий, отдавший предпочтение Кызы. Правда, спустя год терпение хана иссякло и поднявший очередной мятеж Фатих был казнен вместе со всеми его сыновьями. Вырезал он и племянников, примкнувших к заговорщику. Теперь должность калги занимал старший сын хана Тохтамыш, а нуреддином [949] — это третий человек в ханстве, назначен младший брат Тохтамыша Сефер. Вывод: умеет человек ответить адекватно, не слюнтяй, да и дважды на одни грабли не наступает, делая должные выводы из своих ошибок.

Полководец он хороший, не раз выручал турков в венгерских походах, за что высоко ценился в Стамбуле. Это тоже плохо. Выходит, оплошностей, недочетов и ошибок, которыми можно попытаться воспользоваться, ждать от него нет смысла. Следовательно, стоять под Москвой будет недолго и сроки с выкупом установит жесткие.

Ну и главное — его взаимоотношения с Русью…

— Мы до поры до времени с ним в ладу жили, мирно. Разок лишь единый, как раз в то лето, когда Дмитрий в Угличе на нож набрушился. То есть не набрушился, а….

— Понятно, — отмахнулся я, помогая вконец запутавшемуся дьяку. — Давай дальше.

Власьев благодарно кивнул и продолжил:

— Вот в ту пору хан и налетел. Но Борис Федорович готов к тому был и встретил дорогого гостя как подобает. Да и сам Кызы мигом уразумел, что добычи ему на Руси не видать — самому бы ноги унести. Унести-то унес, но досталось ему крепко. И людей его изрядно побили, и самого в руку ранило. Гнали тогда татаровьев ажно до Тулы. На следующий год он сам не пошел — родичей прислал. Много тогда разорили басурмане и полон богатый взяли. Но с тех пор у нас с ними замирье. Ногайцы — да, те в набеги на наши земли как ходили, так и ходят, с Азова тож, а из Крыма — ни разу.

— Хорошенькое замирье, — проворчал я. — Чего ж он на Москву налетел?

— Полон ему нужен, — пожал плечами Власьев. — Без русских рабов татарину худо.

— Полон всегда нужен, а по твоим словам он четырнадцать лет набегов на Русь не устраивал, — возразил я. — Получается, что-то еще добавилось, помимо полона.

— Добавилось, — сокрушенно вздохнул дьяк. — Борис Федорович мир-то с крымчаками высоко ценил, потому поминки знатные слал, не менее десяти тыщ рублев. И это токмо самому хану, а ежели прочих счесть, то всего поболе двух десятков.

— Ничего себе, — присвистнул я. — А прочим зачем? Что они решают?

— А как иначе? — развел руками Власьев. — Доброхоты наши. Бей Сулешов давно к Москве тяготеет и на совете ихнем, кой Диваном прозывается, завсегда словцо за нас молвит. Не задарма, конечно. Опять же Кутлу-Султан, старшая сестрица ханская. И она к нам радеет.

— А что, женщины в ханстве имеют право голоса? — удивился я, ибо представлял себе татарское государство жестким патриархатом.

— Смотря какие, — пожал плечами дьяк. — Кутлу-Султан не просто сестрица. Она у царя татарского ана-беим. Это ежели с татарского языка перетолмачить, мать-госпожа. Титла у них такая. Она и в Диване сидит, да повыше всех прочих, окромя калги. Опять же муж ее Хаджи-бей из Ширинов, а род сей один из самых знатных у татар. Ништо, мир, он того стоит. Да и не кажный год Борис Федорович поминки отправлял, чай, не дань. Зато когда слал, не скупился. А вот Дмитрий Иванович худыми дарами отделался, да притом одному хану. И беев знатных изобидел, и сынов ханских не почтил, и ана-беим ничего из бабского не передал. А в грамотке отписал, что боле того послать нечего.

— Ну он и…, — возмутился я, но продолжать не стал, сдержался, хотя очень хотелось сказать нечто душевное в адрес покойного.

В самом деле, это ж додуматься надо! Именно там, где нужно проявить щедрость, он пожадничал. Не иначе как на наряды и драгоценности Мнишковне деньжат не хватило, вот и зажал серебрецо. А впрочем, он же хотел воевать с Крымом. Но все равно неправильно. Куда лучше усыпить ханскую бдительность, чтоб тот до самого последнего момента ничего не заподозрил.

— Опять же, как мне мыслится, сведал Кызы, что государь наш рати на него собирает, вот и порешил упредить, — продолжал дьяк.

— Но нынче-то у власти иной царь. Тогда почему хан не передумал?

— Доподлинно не ведаю, — замялся Власьев, предположив: — Сдается мне, судя по тому, как хан нынче на Русь шел, его еще и Жигмонд ляшский подзуживал. Мол, никто опомнится не успеет, как ты подле Москвы окажешься. Как знать, может, король для того и воевать с Русью затеялся, чтоб полки наши на время на себя оттянуть.

— Но тогда хан должен был выступить гораздо раньше.

— Э-э, нет, — возразил Афанасий Иванович. — Правильно Жигмунд сроки считал. Ежели бы все по-прежнему было, как в прошлые лета, так оно и вышло бы. Покамест до Москвы весть дошла бы о Ходкевиче, кой Юрьев осадил, да береговые рати с южных рубежей развернулись, да на север бы дошли, да повоевали хоть чуток — вот тебе и лето. А ты королю и хану весь счет спутал. Никто не ожидал, что ты столь скоро с ляхами управишься, да еще без береговых ратей.

— А вот ты мне вчера обмолвился, что хан как-то поделился с Федором Иоанновичем мыслью, будто желает от турков откачнуться, сам своими людишками править, без оглядки на Стамбул. Как мыслишь, это он всерьез? — вплотную подошел я к самому интересному для меня моменту.

Дьяк помедлил, прикидывая, и уверенно кивнул. Мол, скорее всего да, больно он за будущее своих сыновей опасается. Чересчур они молоды. Первенец Тохтамыш — ровесник Федора Годунова, а о прочих и говорить нечего. Даже нуреддин Сефер по летам сущий салажонок. Случись что с Кызы, а ведь тот постарше покойного Бориса Федоровича, и им несдобровать — слишком много младших братьев осталось у хана.

А выбор нового правителя не за татарами — Стамбул их назначает. К примеру, ханский братец Фатих, которого Кызы калгой поставил, не просто так мятеж учинил, но вначале заручился поддержкой главного турецкого визиря. А тот напел в уши султану, что хорошо бы поменять хана, слишком он самостоятельный. Надо более послушного на его место поставить, а то как бы чего не вышло. И закрутилась карусель. Да и сам Кызы навряд ли смог снова усесться на свой трон вне зависимости от решения муфтия, если бы в Стамбуле не поменялся визирь. Повезло грозному Буре, что новый занял его сторону и прислал ему султанский фирман на ханство. Так что к муфтию братья поехали с равными правами — у обоих по назначению имелось. А если добавить, что Кызы и в первый раз сел на трон по указке Стамбула, то картина ясна, как божий день и навряд ли сам хан пребывает от нее в восторге.

— Значит, всерьез, — задумчиво протянул я. — Жаль, давно оно было. Кто знает, что хан сейчас думает.

Дьяк усмехнулся.

— Догадаться несложно, княже. Сдается мне, он от своих задумок доселе не отказался. Не далее как лета три назад он и вовсе….

Выслушав сообщение Власьева, как три года назад Кызы-Гирей обратился с просьбой к Сигизмунду III, дабы тот помог в строительстве крепостей и прислал в Крым огнестрельное оружие, чтоб было чем встретить вторжение турецкой армии, я повеселел. Правда, позже конфликт с султаном уладился, но лишь потому, что в декабре того же года Мехмед III скончался и на трон взошел его 13-летний сын Ахмед I. Властям в Стамбуле стало не до того, Кызы с ними помирился и даже послал в Венгрию на помощь туркам часть своих войск под командованием своего старшего сына Тохтамыша.

Тем не менее, выходило, что у хана постоянные нелады со своими заморскими хозяевами, притом довольно-таки серьезные, и от моих слов он отмахнуться не должен. Получалось, если действовать с умом и на переговорах плавненько перевести разговор на эту тему, предложив помощь людьми и пушками, глядишь, выкуп вообще платить не потребуется. Напротив, еще и самим содрать с него деньжат. В перспективе, разумеется.

А что, без нашей помощи ему нипочем не обойтись. Ведь Крымское ханство имеет единственный порт Кезлев, [950] а остальные приморские города подчиняются напрямую Стамбулу со всеми отсюда вытекающими последствиями. То есть и гарнизоны там стоят турецкие, и чиновники подати и торговые пошлины собирают в карман султана. Объявив независимость ханства, их надо захватывать в первую очередь. А как? Самому Кызы-Гирею такая задача не под силу. Зато бравым русским гвардейцам….

А то, что мои слова — не пустая похвальба, наглядно подтверждают наши недавние приобретения в Эстляндии и Лифляндии. То есть доказательства имеются, и дело за малым — составить соответствующий тайный договор Крымского ханства с Русью.

Кстати, в крайнем случае, не жалко потрудиться и задарма, овчинка выделки стоит, ибо мы вместо врага приобретем на юге как минимум лояльное государство, а если речь пойдет о войне с поляками, то надежного союзника. Значит, в дальнейшем нам вместо ежегодного выставления береговых ратей на своих рубежах вполне хватит обычных кордонов. Одно это дает такую экономию денег — дух захватывает.

Нет, речь не идет о том, что хан оставит Русь в покое из простого чувства благодарности. Политика — слишком грязное ремесло. Если разобраться, ассенизаторское и то куда чище. И ждать от Кызы, чтобы он или его сын, сменивший отца, в дальнейшем поступали с теми, кто им поможет, по чести и по совести, глупо. Но у меня-то трезвый голый расчет. Затеяв драку с турками, Кызы непременно в ней увязнет. И увязнет всерьез и надолго, ибо Османская империя слишком могуча, пускай в последнее время и изрядно сдала, а потому такого нахальства со стороны Крымского ханства не потерпит. И пока хан станет воевать с нею, об остальном он и думать забудет. Не до того.

Да и позже, когда все закончится, им будет не до грабежей. В конечном итоге за эту независимость татары прольют столько кровушки, что ходить в набеги окажется попросту некому. А, учитывая, что хан лишится могучего заморского покровителя, враждовать без разбора со всеми соседями ему глупо и опасно. А ну как сговорятся меж собой изобиженные на него державы, дружно налетят и…. Словом понятно. А какого именно из них придется оставить в покое? И тут выбора особого нет. Зачем менять союзника, благо, он успел доказать свою надежность и верность слову.

Вот и получится, что для Руси в любом случае от самостоятельности Крымского ханства огромная выгода. И не из-за одних береговых ратей. Ведь оплату нашей помощи можно производить по-разному. Нет денег — рассчитайся донскими и кубанскими землями, все равно принадлежащие османам, а рассчитываться добром своего врага — сплошное удовольствие. Земли же эти ох какие плодородные. В случае неурожая они не раз и не два могут здорово выручить всю Русь.

Словом, дело за малым: как-нибудь изловчиться и затронуть тему о его самостоятельности и независимости. Правда, сам хан навряд ли согласится присутствовать на предстоящих переговорах, ну да не беда, передадут ему мои слова, никуда не денутся. Только надо подобрать такие, чтобы он точно ими заинтересовался.

Выдув еще пару чашек кофе, я набросал пяток приемлемых вариантов на случай разных поворотов в беседе. Вроде бы получилось неплохо — и интригующе, и многозначительно. Но этим не удовлетворился. Кто знает, вдруг мои слова пройдут впустую. Следовательно, надо подыскать веские доводы и для уменьшения выкупа, поскольку выработанные Годуновым совместно с Боярской думой, меня не устраивали. Очень уж прямолинейные или жалостливые, типа: «Смилуйся, великий хан….». Мне сразу вспомнилась нагадившая на руку Федора ворона, угодливый голосок князя Троекурова, подставляющего свою голову, и я, скрипнув зубами, мысленно заявил: «Мы не попрошайки и унижаться не станем. С иного боку зайдем».

Мои доводы выглядели не сказать, чтоб убедительно, но зато с многозначительными намеками. Дескать, можем поделиться серебром, но считать его некому — все от мала до велика на стены встали. И до того им некогда было: в церквах исповедались, да в баньках мылись. Зачем? А принято на Руси, перед тем как в смертный бой идти, помыться и в чистое переодеться.

Ну и пару цитат соответствующих заготовил о русской стойкости и мужестве. Библию не трогал, чай, басурмане, а перевести с церковно-славянского на нормальный язык — не то. Зато, покопавшись в памяти, отыскал кучу соответствующих пословиц и поговорок. И о русской стойкости, и о мужестве, и о любителях похвалиться раньше времени. Последние в качестве предупреждения.

Казалось, подготовился на совесть. Со всех сторон словесным оружием обложился. Хоть одно, да должно сработать. Но… получилось в точности по классику. Было гладко на бумаге, да забыли про овраги…. Увы, слова Толстого оказались пророческими. Ничегошеньки у меня не вышло и отнюдь не по моей вине.

Глава 28. Ультиматум

Первый тревожный звонок раздался по прибытию моих гвардейцев. Отправленные поутру во главе с князем Иваном Андреевичем Хворостининым-Старковским в Вардейку, дабы забрать оттуда все возможное (мелочь, но и врагу оставлять ни к чему, а вчера не до того было, с деньгами бы да с артиллерией управиться) вернулись ни с чем. Не смогли они пройти по Яузе — перекрыли ее крымчаки. Хорошо, вовремя удалось заметить засаду — отделались всего пятью легкоранеными. Сильнее прочих пострадал сам Хворостинин, схлопотавший стрелу в грудь. Надо ли говорить, что едва узнав об этом, мне мгновенно припомнились слова пророчицы о проклятом сокровище. А ведь я, отправляя в Вардейку князя, хотел как лучше, уберечь его. Вот тебе и уберег.

Утешало одно — жив был Иван Андреевич. Да, плох, еле дышал, когда его привезли обратно в Москву, но жив. Правда, травница моя, Марья Петровна, отвечая мне, выглядела хмуро. Мол, надежда-то есть, что князь выкарабкается, но больно много времени прошло с того часа, [951] когда его ранили. И ежели зараза от стрелы успела по всему нутру разойтись, есть опасения, что…. Продолжать не стала, и на том спасибо.

Но и это оказалось далеко не худшим известием. Главное меня ожидало на самих переговорах.

Нет, поначалу все складывалось относительно приемлемо. Прискакавшие к Арбатским воротам Скородома три всадника с развевающимися на копьях белыми тряпицами предложили устроить встречу в точности также, как и первую, состоявшуюся вчера, то есть на нейтральной территории, разбив шатер за стенами города, но в пределах досягаемости наших пушек. Количество людей тоже менять ни к чему — число самих участников не более пяти, а сопровождать их должно не больше десятка, включая слуг. Плохо было последнее их требование: переговоры с нашей стороны непременно должен возглавлять сам государь, ибо на то имеются веские причины. Мол, есть у них кое-какие известия, сообщить которые хотелось бы лично ему самому.

С ответом они не торопили, дав два часа на раздумье. И почти все это время я потратил на противостояние Боярской думе, до хрипоты убеждая их в том, что оно слишком опасно. Хватит с татар и верховного воеводы, назначенного государем. Но те уперлись, в один голос заявляя, что Годунов от встречи отказываться не должен.

Разумеется, и тут не обошлось без прихлебателей Федора Никитича, да и сам он тоже выступил. Мол, находясь под прицелами наших пушек на стенах Скородома, татары ни на какие хитрости не пойдут, прекрасно понимая, что тогда и им самим живыми не уйти. Потому, ежели для спасения Москвы-матушки надобно, отказываться негоже. Страшновато, конечно, кто спорит, а куда деваться, ежели басурмане на иное не согласны. Но в конце концов государь у нас не красна девица, возможет сей страх в себе перебороть, коль для дела надобно.

И вопросительный взгляд в сторону Годунова.

Встрять я не успел. Взятый на самое что ни на есть дешевое слабо, Федор решительно хлопнул по подлокотникам своего кресла и заявил, что едет.

— Будя мне за твоей спиной прятаться, — твердо сказал он, оставшись наедине со мной. — И без того потрудился излиха. Пора мне и честь знать.

Ну не мог же я ему сказать про пророчество, сулящее смерть близким мне людям. Да и какой смысл отговаривать — слово сказано и решение принято. Однако в своем ответе татарским послам я взял на себя смелость выдвинуть встречное требование. Мол, Федору Борисовичу несподручно беседовать со всякими мурзами и беями, даже если они ходят у хана в самых ближних советниках. Это ему потерька чести. Посему, раз от нас царь, от них — хан. Если же Кызы-Гирей откажется, то пускай пришлет сына, которого он держит подле сердца. А коль и его не будет, то мы сочтем отказ либо за неуважение, либо доказательством тому, что на самом деле они готовят нечто недоброе.

Те пообещали передать нашу «смиренную просьбу» хану (ох уж эта восточная цветастость!) и ускакали обратно. Вернулись они через час. «Державная звезда» Крымского ханства согласился на то, что нас осияет светом своего присутствия старший сын Кызы и его блистающий меч калга-султан Тохтамыш.

Ну, меч так меч. Сойдет. Все-таки поменьше шансов, что нам подстроят какую-нибудь пакость. Конечно, лучше повидаться с самим ханом, да перечирикать с ним один на один, благо, толмача не надо, по-русски он говорит вполне сносно, но и с сынишкой неплохо. Лишь бы он потом передал отцу мои слова.

С нашей стороны на встречу выехали я с Годуновым, и выбранные мною боярин Михаил Богданович Сабуров, окольничий Михаил Игнатьевич Татищев, напросившийся сам, ссылаясь на знание их обычаев, и Козьма Минич.

Последнего я взял исключительно для подчеркивания авторитета Освященного Земского собора. Вначале хотел князя Горчакова, но позже поменял решение. Всякое может быть, в том числе и самое худшее, поэтому лучше, если поедет зам главы, а не председатель. Петр Иванович не обиделся, понял меня правильно.

По той же причине — слишком опасно — я отказался брать и Власьева, благо, что согласно обговоренным условиям толмачи в зачет не шли и нас сопровождали два человека из Посольского приказа: дьяк Петр Палицын и подьячий Захар Языков. Оба красноглазые после бессонной ночи (поспали всего часа три-четыре, старательно выписывая ответы на мои вопросы), но более-менее бодрые. Последнее тоже моя заслуга — позаботился, влив в каждого по доброй кружке кофе.

Что касаемо сопровождения, тут особо выбирать было не из кого. Восемь телохранителей и Дубец, могущий не только подать-принести, но и в нужный момент обезвредить одного или двух татар. Десятым стал стольник князь Дмитрий Пожарский. Его я взял больше для почета. Пусть пробует яства, хотя все равно я к ним (в смысле — к татарским) Годунову строго-настрого запретил прикасаться. В крайнем случае во избежание обид сам сгрызу какой-нибудь апельсин, лимон или что они там выложат из угощений.

Выехали мы из ворот одновременно с выдвинувшимся из татарского лагеря посольством. Пока наши кони неспешно трусили, направляясь к шатру, я внимательно смотрел на приближающихся навстречу к нам всадников. Особенно пристально разглядывал первого из них, ехавшего в середине. Все-таки ханский сын.

— Вчерась окромя царевича те же были, — склонившись поближе к моему уху, вполголоса прокомментировал Палицын посольский состав и приступил к их поименному перечню, кратко характеризуя каждого, а я продолжал вглядываться в лицо Тохтамыша. Даже когда мы все собрались в шатре, обменялись цветастыми приветствиями и уселись на коврах по восточному обычаю, я чаще поглядывал на калгу-султана Тохтамыша, чем на остальных.

И впрямь совсем мальчишка. Усов нет вообще — пух какой-то черный над верхней губой, а взгляд любопытный. Заметно, что встреча на таком солидном уровне для него впервой, жуть как все интересно пареньку. Вон как жадно таращится на Годунова.

Сопровождавшие ханского первенца и усевшиеся по бокам от него татары мне не понравились. Эдакие умудренные опытом ветераны — хрен у таких допросишься уступок. По всему видно — мастера поторговаться, не одну собаку на этом съели, даром, что не корейцы.

Ну и ладно. А мы их тайным козырем из рукава. Для любого человека зависимость от кого бы то ни было тягостна, для восточного она невыносима. Должен хан принять мое предложение, обязательно должен. В крайнем случае, призадумается над ним — уже кое-что. Тогда и свои требования смягчит.

Начало переговоров выдалось радужным, иначе не назовешь. Тохтамыш, надменно подбоченившись, выдал какую-то короткую гортанную фразу на татарском. Подьячий Захар Языков начал переводить, осекся, вопросительно уставился на ханского сына, быстро переспросил его о чем-то, получил утвердительный кивок, и с улыбкой продолжил:

— Повелитель великого царства щедрый до расточительности царь Кызы-Гирей передает, что он вовсе отказывается от выкупа. Не надобен он ему. Ныне он на Руси гость, а гость кроме подарков от радушного хозяина с собой домой ничего не увозит.

Годунов радостно просиял, а я напротив, насторожился. Отказаться от миллиона — не хухры-мухры. Значит, его замена может нам обойтись гораздо дороже.

— Передай нашу благодарность могучему и грозному царю, — выпалил Федор. — Да скажи, что отныне я буду считать его щедрость и великодушие столь же великими, как и его мощь. А за подарками дело не станет, не поскупимся.

Тохтамыш, услышавший перевод, заулыбался еще сильнее и оглянулся на свою четверку, приглашая их разделить его веселье. Те в ответ тоже расплылись. Затем он, уставившись на Годунова, заговорил вновь. На сей раз его речь длилась гораздо дольше, чем вначале. И чем дольше он ее толкал, тем больше вытягивалось лицо у Языкова. Да и когда Тохтамыш умолк, Языков не торопился с переводом. Он поперхнулся, закашлялся и умоляюще уставился на дьяка Палицына.

— Переводи, — глухо сказал дьяк и… низко опустил голову.

Подьячий послушно кивнул и приступил к переводу.

— Калга-султан сказывает, что по старинному степному обычаю хозяин дарит то, на чем остановится взгляд гостя или то, что он похвалит. А Кызы-Гирей восхищен…, — Языков осекся, запнулся и продолжил упавшим голосом, — красавицей царевной Ксении Борисовне Годуновой, лик которой подобен прекрасной пери, стан…

Дальнейший монотонный перечень приданого, которое желательно получить за невестой, включая полмиллиона деньгами и аж два царства: Астраханское и Казанское, я не слушал, остолбенело уставившись на Тохтамыша. Годунов и остальные тоже.

— Он в своем уме? — недоуменно пробасил Сабуров.

Козьма Минич раздосадованно крякнул:

— Вот и поговорили, — вздохнул он.

— Как Ксению? — растерянно спросил Федор и гневно напустился на Палицына. — Твой подьячий поди, ослышался, буровит незнамо что, а ты молчишь! А ну-ка, переспроси его сам.

— Нет, государь, не ослышался он, — тихо прошептал дьяк и, глядя на меня, виновато пожал плечами.

— Да за таковское…, — вскипел Татищев.

Хорошо, сразу вскочить на ноги у него не получилось, а едва он подался вперед, оперевшись руками о ковер, как моя ладонь легла на его плечо.

— Погоди, Михайла Игнатьич. Аты, — велел я Языкову, — переведи, что цена, конечно, высока, однако и невеста на загляденье, заслуживает такого приданого. Одна незадача: нынче Ксения Борисовна находится не в Москве, поэтому нам нужно время, чтобы послать за ней и вернуть обратно.

— Ты что?! — возмущенно повернулся ко мне Годунов.

— Но ведь я правду сказал — нам действительно нужно время, — невозмутимо ответил я ему и почти беззвучно, одними губами прошептал: — Мстиславский….

Слава богу, дошло.

— Толмачь, — махнул рукой Федор.

Языков послушно перевел. Сидящий справа от Тохтамыша черноволосый, с окладистой бородой и квадратными плечами, татарин выдал в ответ какую-то короткую фразу.

«Араслан Дивей из буджакской ногайской орды подле Днестра, — припомнился мне недавний комментарий Палицына. — Он же аталык, то бишь дядька-наставник Тохтамыша. А рядом сын аталыка Кантемир Арасланоглу. Совсем молодой, чуть постарше Тохтамыша, о чем говорит и приставка к имени, означающая, что он — сын Араслана, то есть сам пока ничего из себя не представляет. Правда, в недавней войне с венграми проявил себя здорово».

— Мы знаем, — перевел слова Араслана Языков. — Но мы хотим знать, не возражает ли против такого жениха сам государь.

Годунов угрюмо засопел. Я накрыл своей рукой его ладонь и слегка надавил, напоминая: нужно выгадать время. Кажется, вспомнил.

— Не возражает, — твердо произнес я.

— Ты чего, князь?! — вполголоса возмутился Татищев. — Не пойму я тебя. Столь спокойно сидишь и рассуждаешь, будто тебе все равно, а меж тем….

— Мне не все равно, — перебил я, — но они только и ждут нашего отказа, после чего запросят столько, что Астраханское и Казанское царства покажутся небольшим довеском в придачу к остальному, — и, повернувшись к Языкову, велел: — Но поясни, что у хозяев есть обычай, по которому во время венчания священник спрашивает согласия как у жениха, так и у невесты. С женихом все понятно, а вот невеста…. Не может же она солгать священнику, представляющему христианского бога. Это тяжкий грех.

Оживившийся дьяк торопливо затараторил, а едва закончил, как я снова сказал:

— Однако эта беда поправима. Даже если она не согласна, то ее брат Федор Борисович Годунов, кой ей в отца место, вернув сестру в Москву, постарается ее уговорить, чтобы она захотела отдать руку и сердце великому хану Кызы-Гирею. Правда, для этого ему потребуется время. Дней десять.

Услышав это, Тохтамыш загадочно улыбнулся и покосился на сидящего слева Хаджи-бея. Да, да, того самого, мужа старшей ханской сестры Кутлу-султан, которая ана-беим. Он низко склонил голову в знак того, что понял и на чистом русском, практически без акцента, произнес:

— Калга-султан Тохтамыш от имени своего великого отца готов дать Федору Борисовичу испрашиваемые десять дней.

— Ну слава богу, — вздохнул Татищев, а Годунов и Сабуров молча перекрестились. Мы с Кузьмой Миничем обменялись тревожными взглядами и креститься не стали, чуя очередной подвох.

— Но сердце хана охвачено великой любовью и горит от нетерпения, — неспешно продолжил Хаджи-бей. — Не зря его прозвали Бора, что на вашем языке означает бурю. Посему пускай ее брат… поедет с нами и уговаривает свою сестру на пути к Бахчисараю.

— Дорога к ханскому дворцу займет гораздо больше десяти дней, значит времени на уговоры ему хватит, — добавил скрипучим голосом сидящий рядом с ним старик с зигзагообразным шрамом через всю правую щеку.

Показалось, или в его голосе действительно прозвучала издевка? Скорее последнее. Судя по словам Палицына, передо мной Фарид-мурза из Мансуров, а их род конкурирует с нашими доброхотами Сулешовыми, следовательно, всегда выступает против Руси.

Годунов растерянно уставился на меня, а я вопросительно на стоящего чуть поодаль Дубца, прошипев сквозь зубы:

— Проверь, едет ли сюда кто-нибудь.

Вообще-то смысла эта проверка не имела. Если игра пошла в открытую, значит, татарская ловушка успела захлопнуться, но сдаваться без боя я не собирался. Времени для прыжка на Тохтамыша мне хватит, а дальше, свалив его, приставить нож к горлу и предъявлять свои требования. Какие? А пес его знает. Все зависит от обстановки, которая мне пока совершенно непонятна, кроме одного многозначительного нюанса — переговоров-то по сути нет, сплошной ультиматум. А почему, поди разбери.

Я потихоньку изготовился к прыжку, но вернувшийся Дубец обескураженно развел руками и, склонившись поближе к моему уху, сообщил, что все чисто, не считая какой-то телеги, направляющейся в сторону нашего шатра.

Вот блин горелый! Ничего не понимаю! Москва еще не взята, Годунов не в плену и, судя по сообщению Дубца, захватывать нас никто не собирается. Но тогда почему они так нагло себя ведут и выдвигают хамские — иначе не назовешь — требования? Ладно, не будем давать волю эмоциям.

— Хорошо, — кивнул я. — Но для начала давайте дождемся ее возвращения в Москву.

Губы Хаджи-бея скривились в иронической усмешке.

— Не стоит. Один из наших разъездов, ведомый славным Арасланом Дивеем, — упомянутый татарин надменно кивнул, подтверждая, — случайно наткнулся на их пристанище. Ведая о намерении хана взять себе в жены прекрасную как пери царевну Ксению и догадавшись, что против столь знатного жениха ее брат Федор Борисович перечить не станет, Араслан Дивей мудро решил не упускать удобный случай и пригласил ее погостить в ханском шатре.

Сердце екнуло. Я в упор уставился на ухмылявшегося татарина и понял — это не блеф. Каким образом они узнали, где Ксения — не знаю, но она действительно у них. Потому и переговоры похожи на ультиматум. Еще бы, при таких козырях….

Однако надо держать себя в руках, и я недоверчиво хмыкнул, всем своим видом показывая, что их сообщение для меня — пустой звук.

— Вижу, князь нам не верит, — усмехнулся Фарид-мурза. — Ай-ай-ай, как нехорошо. Мы — не гяуры, у которых то и дело с языка слетают лживые речи. Нам аллах не велит обманывать, — он чуть сузил глаза и, обращаясь к одному Годунову, продолжил: — А дабы тебе, царь, было не утомительно ехать с нами, да и сестре твоей не скучалось, могучий и грозный хан пригласил погостить у себя и твою невесту царицу Марину.

Лицо Федора мгновенно побелело. По-моему, он и дышать позабыл, замерев, как статуя. Сабуров и Татищев тоже застыли с полуоткрытыми ртами. Впрочем, я и сам мало чем от них отличался.

Тохтамыш хмыкнул и выдал речугу на татарском.

— Если ты, государь, опасаешься, будто им причинят нечто худое, то вложи стрелу своей тревоги в колчан спокойствия, — упавшим голосом перевел Языков. — Великий и могучий Кызы-Гирей не воюет с женщинами и никогда не обидит свою невесту, которой со временем, кто ведает, предстоит стать улу-беим — любимой женой хана. Да и московскую царицу ему обижать ни к чему.

А Фарид-мурза следом уточнил:

— Одно худо. Коль государь откажется с ними ехать, есть опасения, что они обе не перенесут разлуки с ним и очень скоро скончаются от превеликой тоски. Но тут мы ничего поделать не сможем.

«Ну да, дураку понятно, от какой такой тоски наступит их смерть», — уныло подумал я, лихорадочно ища выход, которого… не было. Во всяком случае я его не видел. А Фарид-мурза продолжал нас добивать, причем, догадавшись, за кого сейчас больше переживает Годунов, перенес основной акцент на Марину:

— Зато если ты сумеешь пораньше уговорить сестру смириться перед волей всевышнего и взять с нее согласие выйти замуж за красу Крымского престола, хан обещает возле твоих южных рубежей отпустить царицу обратно в Москву. А если ты не веришь, что их разместили со всеми приличествующими их высоким титулам удобствами, можешь сам расспросить их прислужниц, которых уже везут сюда, и они тебе обо всем расскажут….

Глава 29. По совету китайского полководца

В подкатившей к шатру телеге действительно находились Галчонок и боярышня Оболенская из окружения Мнишковны. Увидев их, крохотная надежда на пустое бахвальство татар, теплившаяся где-то в глубине души, приказала долго жить. Нет бахвальства. Все, ими сказанное — голая правда.

Годунов на негнущихся одеревенелых ногах направился к Оболенской, но ни о чем ее не спрашивал. Дойдя, он тяжело оперся о край телеги, внимательно посмотрел на нее и все: как стоял, так и сел на траву, закрыв лицо руками.

Тратить время на утешения времени не было. Вполголоса попросив остальных участников переговоров постараться утешить государя, а заодно выслушать боярышню, я поманил с собой Галчонка. Мы отошли с нею в сторону росшей метрах в пятнадцати от шатра небольшой ракиты. Когда мы туда шли, она молчала, прерывисто вздыхая, но изо всех сил удерживая рвущиеся наружу рыдания, за что я ей был чертовски благодарен. Мне и самому хотелось от бессилия взвыть в голос, как мальчишке, а ее сдержанность лишний раз напоминала, что эмоциям не место и не время. Потом, ближе к ночи, можно и повыть… на луну, а пока….

Подведя Галчонка к раките, я поставил ее перед собой, а сам плюхнулся на землю (не только Федора ноги не держали), прислонился спиной к дереву, устало закрыл глаза и велел рассказывать все в подробностях. В ответ молчание. Я открыл глаза. Так и есть: губы трясутся, вот-вот сорвется и взвоет, благо, Оболенская уже заскулила эдак протяжно и тонко, словно щенок.

— Я…, я… ничего не могла сделать, — выдавила Галчонок. — Хотела, да царевна мне… воспретила.

— Вот и хорошо, — кивнул я и … похвалил. — Молодчина.

Та ошарашенно уставилась на меня.

— Не шучу. И впрямь вы обе — умницы. Она велела, а ты послушалась ее и… осталась подле Ксении Борисовны, а это самое главное, — пояснил я, велев: — Теперь рассказывай, но постарайся ничего не упустить.

Та согласно кивнула и… все-таки разревелась.

— Э-э, нет, так не пойдет, — слегка возмутился я. — Ладно, давай иначе: я спрашиваю, а ты отвечаешь. Если слезы мешают, кивай головой или помотай ею. Все поняла? — и приступил к расспросам.

Через пару минут мой сухой деловитый тон подействовал на девчонку успокаивающе и она взяла себя в руки, а спустя еще несколько минут я знал все о том, что приключилось в Вардейке.

Получалось, если бы мы не поторопились, оставшись ночевать, то скорее всего тоже оказались пленниками хана. Это в лучшем случае. В худшем думаю понятно без слов, ибо врагов, налетевших рано утром, оказалось слишком много, не меньше пяти тысяч.

«Что-то слишком много для разъезда», — подумалось мне. Девчонка преувеличила? Возможно. Но навряд ли намного — чего-чего, а страха, у которого глаза велики, я в глазах Галчонка не заметил. Злость и досада, что не смогла выручить царевну, имелись, а его не наблюдалось. Получалось, татары шли целенаправленно. Так-так.

А уж когда Галчонок упомянула какого-то невысокого мужика в татарской одежде, но явно русского, мои подозрения, что здесь не обошлось без предательства, превратились в уверенность. Мужичок этот, ворвавшись вместе с татарами в светлицу к Ксении, находившуюся там вместе с еще пятью боярышнями, безошибочно указал на царевну. Получалось, дело нечистое. Но додумывать дальше не стал — не время — продолжая внимательно слушать девчонку.

Далеко не все из бояр и окольничих, оставленных Годуновым в качестве почетного эскорта подле царевны и яснейшей, вели себя достойно. Да и из их людей тоже. Кое-кто попытался скрыться, благо, основные татарские силы сосредоточились на захвате годуновского терема-теремка, а для атаки на прочие дома они бросили от силы тысячу, не больше. Словом, возможность сбежать имелась — было бы желание.

Правда, таковых оказалось мало. Судя по тому, что украдкой увидела Галчонок в оконце, когда возглавляемые Зомме люди прорывались из казарм к теремку, большинство дрались мужественно. И в первых рядах, бок о бок с Христиером Мартыновичем бились и Годуновы, и Вельяминовы, и Сабуровы. И столь отчаянным был их натиск, что несмотря на подавляющий численный перевес врага, они дошли до своей цели. Дошли, хотя к тому времени их осталось всего ничего. Дошли и встали насмерть у самого входа на крыльцо терема, приняв неравный бой.

— Сразу вовнутрь надо было и забаррикадироваться там, — вырвалось у меня.

— Кто-то крикнул о том, а Христиер Мартыныч не дозволил, — всхлипнула Галчонок. — Сказывал, тогда татары терем зажгут. А опосля уж, когда уразумели, что не зажгут…

— Почему? — перебил я ее. — Почему вдруг уразумели?

— Дык ведь татары им так кричали, — простодушно пояснила девчонка. — Мол, не тронем вовсе, токмо царя с царицей и князя Мак-Альпина с царевной выдайте, да казну, которую у них с собой, а мы вам жизнь подарим.

Так оно и есть — не случаен этот «разъезд». И хану сообщили о том, где мы с Федором, в интервале пяти-шести часов, где-то с двух до восьми вечера. Но вычислением предателя я займусь потом, все потом, а пока главное, и я поторопил девчонку:

— Дальше. Что дальше?

— А чего дальше, — вздохнула она. — Кто в живых остался, в тереме затворились, да проку с того. Татары двери выломали и вовнутрь ворвались. Но дрались твои вои, княже…. Ох и дрались…. У нас с Ксенией Борисовной, когда мы оттель выходили, то и дело сапоги по крови скользили. Все ею залито было. А татаровьев полегло почитай впятеро больше, — и вновь из ее глаз побежали слезы. — Ненавижу! — выдавила она сквозь стиснутые зубы….

По счастью, девчонку никто не заподозрил в том, что она — не простая холопка, ибо Ксения, заметив, как Галчонок достала из-под платья нож, велела его немедленно выбросить, запретив сопротивляться. Потому и с нею, как и с остальными боярышнями из окружения царевны, равно как и с Мариниными, обращались достаточно цивилизованно. Во всяком случае, никого не изнасиловали. Более того, едва Араслан-бей заметил, как одной из девушек полезли под сарафан, он немедленно пресек подобные попытки, располовинив наглеца надвое. Аргумент оказался убедительным, больше никто не дергался.

Араслан-бей и во всем остальном оказался весьма предупредителен, не забыв захватить и сундуки с их нарядами, и прочее имущество. Даже извинился, предупредив, что если в пути возникнет некая надобность, останавливаться они не станут, а потому придется немного потерпеть или… И многозначительно кивнул на принесенные из терема и предусмотрительно сунутые под сиденья колымаг ночные горшки. А в заключение посетовал, что государь слишком рано покинул их, оставив одних….

Упоминание о Годунове вновь подтвердило, что без предательства не обошлось. Но я вновь отогнал мысль о нем в сторону, продолжая выпытывать всевозможные детали, попутно выяснив, как у Галчонка с ее боевым арсеналом. Выяснилось, что потерь почти нет. Разве по дороге от тряски у нее из волос выпали и потерялись две длинные стальные шпильки, но две из пяти — это ерунда. Учитывая обстоятельства, ей они навряд ли понадобятся. Зато порошок с ядом, аккуратно подшитый с внутренней стороны сарафана, и три из четырех узких метательных ножей-стилетов, примотанных к бедрам, на месте.

По приезду в татарский лагерь их разместили в двух отдельных шатрах, расположенных подле ханского, где они ныне и находились. Отдельную охрану не выставляли. Самого Кызы Галчонок тоже успела повидать, но ничего конкретного мне не сообщила. Ну разве что внешний облик — огромный, страшный, полуседой, в нарядном шелковом халате — вот и все.

— Пока ехали через татарский лагерь, ты что-то запомнила? — осведомился я.

Галчонок обиженно насупилась и выпалила:

— И не что-то, а все как есть! Токмо людишек счесть не сумела — больно много их.

— Это не важно, — успокоил я ее и принялся сноровисто выкладывать из подручных средств карту местности, как я ее видел.

Столицу весьма символично изображал лист лопуха. Один его край я надорвал — ворота, из которых мы выехали. Травинками выложил излучину Москвы-реки.

— Мы с тобой сейчас находимся тут, — воткнул я веточку поблизости от надорванного края. — Ханский шатер где-то здесь, — и воткнул в землю вторую веточку, — но меня интересует, где именно и как далеко река?

Та призадумалась, морща лоб. Однако мои прежние уроки сказались — сориентировалась быстро. Поясняла, правда, не ахти, сбивчиво, но чуть погодя спохватилась, упомянув вначале про реку, возле которой стоят все три шатра, а спустя минуту и про расположенную всего в двух верстах от ханского становища церковь Живоначальной Троицы. Мол, туда с милостивого дозволения Кызы-Гирея и во исполнение просьбы царевны, за час до того, как усадить Галчонка в телегу, повезли Ксению Борисовну и прочих боярышень. А сама царевна, перед тем как сесть в карету, упомянула, что и в мыслях не чаяла столь странным образом в батюшкино сельцо Хорошево возвернуться.

— И, сдается мне, не просто так она енто сказывала, а для тебя, — добавила Галчонок.

— Для меня?! — удивился я.

Девчонка торжествующе улыбнулась и с явной гордостью за Ксению принялась рассказывать. Дескать, им обоим — и царевне, и Мнишковне — предложили выбрать из числа своих боярышень по одной для отправки сюда, дабы они самолично поведали обо всем случившемся. Заодно и о том, что зла им никоего не сотворено, а коль государь не станет противиться неизбежности, а поведет себя мудро, то и далее никакого худа не приключится. Словом, Галчонок оказалась тут не случайно — Ксения сама выбрала ее, хотя просились почитай все.

Инструктировать при боярышнях царевна ее не стала, чтобы неосторожным словом не выдать тайного статуса своей служанки. Велела передать одно. Мол, ей самой теперь остается ежедневно молить господа и святого Федора Стратилата, дабы остаться в живых. Да и то ежели хан и впредь дозволит им вместе с Мариной Юрьевной посещать обедни в божьем храме.

Посещать обедни…. Что ж, намек более чем понятен, как и упоминание о святом Федоре Стратилате. Как же, как же, помнится, еще в Костроме митрополит Гермоген упоминал об этом святом полководце, уговаривая меня возглавить мятеж против Дмитрия. Действительно, именно мне ее слова адресованы.

Я потер лоб, лихорадочно анализируя ситуацию. Времени в обрез, но и самая беглая поверхностная оценка ее заставляла отказаться от налета на церковь, несмотря на намек Ксении. Слишком много неизвестных факторов. Отпустит хан ее помолиться в день, когда я организую нападение или нет? А если отпустит, то в какое именно время и сколько воинов даст в сопровождение? Сегодня, к примеру, согласно слов Галчонка, вместе с царевной и боярышнями в храм отправился отряд аж в тысячу всадников. Это перебор. Да и форсировать реку средь бела дня сродни самоубийству. К тому ж до нее еще добраться надо. А учитывая, что как раз в окрестностях столицы изгибы Москвы-реки напоминают судороги издыхающей змеи, одно это чревато потерей половины гвардейцев. Да и обратно вернуться — проблема.

Словом, как ни жаль, но налет отпадает. Ладно, пускай. Однако надо что-то делать. И как ни крути, а получалось, что идея, пришедшая мне в голову вчера и вчера же отвергнутая мною из-за полной ее бесперспективности, ныне нуждается в переосмыслении, притом срочном. Да, она — авантюрная, почти безумная, но…

Помнится, попался мне в руки, когда я угодил в армейский лазарет, небольшой сборник, включающий в себя помимо прочего трактат древнего китайского полководца Сунь-цзы «Искусство войны». Делать было нечего, а иной литературы в палате не имелось, поэтому я от скуки перечитал его раза три, невольно удивляясь тому, как современно звучат некоторые идеи. А ведь жил сей талантливый дядька аж две с половиной тысячи лет назад.

Так вот в числе прочего там рекомендовалось захватить у противника то, что ему дорого и тогда он будет послушен. Как я понимаю, подразумевались именно заложники. То есть татары уже поступили в строгом соответствии с Сунь-цзы. Что ж, настала моя очередь последовать совету китайского полководца. Выйдет или нет — бог весть, но ничего иного не остается. Либо это, либо… беспомощно сложить руки, положившись на судьбу, но такой вариант мною даже не рассматривался.

— Все сызнова в шатер возвернулись, — вывел меня из раздумий голос прибежавшего Дубца. — Тебя кличут.

Я повернул голову. Ух ты! И впрямь никого подле нет, кроме охраны! Значит, надо поторапливаться.

Отправив стременного обратно в шатер, чтоб тихонько передал Годунову просьбу притормозить переговоры, я повернулся к Галчонку.

— Слушай и запоминай. Сейчас ты вместе с татарскими послами вернешься к Ксении Борисовне и передашь ей, чтоб молиться больше никуда не ездила. Бог — он пребывает не в одних храмах, он повсюду. А на святого Федора Стратилата она правильно уповает. И до послезавтрашнего дня ей надо сделать следующее….

Выслушав меня, Галчонок шмыгнула покрасневшим носом-пуговкой и недоуменно спросила:

— А это на кой?

— Чтоб никто не помешал нашей встрече, когда я прилечу к ней в гости, — улыбнулся я. — А я непременно прилечу.

— На крыльях?

— На каких крыльях? — не понял я.

— Любви.

— Ах, ну да, — спохватился я, — на них самых, — и добавил: — Непременно постараюсь подобрать самые большие и крепкие, чтоб в обратном полете выдержали нас обоих.

— А как ты туда-то? — изумилась Галчонок.

Я пожал плечами и заговорщически приложил палец к губам, давая понять, что сие есть великая тайна. На самом деле, даже если б и хотел, все равно не смог бы ничего рассказать — кроме общей идеи в голове пусто. Знал одно: Ксения поедет в Крым только когда меня не будет в живых, ибо отдавать ее в ханский гарем я не намерен.

Прощальный взгляд на корявую план-схему расположения ханских шатров подле речного изгиба, ногой по земле, стирая рисунок и бегом в шатер. А в нем послы крымского хана уже вовсю ставили условия, и Федор в ответ лишь кивал, безропотно соглашаясь со всеми их требованиями. Какая там затяжка времени! Скорее наоборот — едва Татищев или Сабуров пытались встрять, как он их гневно обрывал и вновь кивал Фариду-мурзе, подтверждал свое согласие. Козьма Минич вообще помалкивал, сокрушенно вздыхая и с упреком покачивая головой.

Ну, что ж, все правильно и… в полном соответствии с Сунь-цзы. «Если захватишь то, что дорого врагу, он будет послушен тебе». Сейчас я мог воочию наблюдать наглядное подтверждение правоты слов полководца древности. Юный государь уже успел согласиться на то, что он поедет сопровождать сестру и яснейшую до самого Крыма, а там непременно задержится до свадьбы Кызы на Ксении. Успели они обговорить и подробности церемониала завтрашнего приезда Федора в татарский лагерь. К тому времени, когда я зашел вовнутрь, перешли к обсуждению приданого невесты и на сей раз я успел вмешаться, буквально с порога заявив, что сумму надо бы скостить.

Началась торговля. Спустя пару минут, видя, что народец подался неподатливый, я решил обратиться к Тохтамышу. Дескать, до недавней поры я считал, что ханский сын унаследовал от отца помимо храбрости с мужеством и великодушие с щедростью, да вижу, ошибался. Жаль, не довелось встретиться с самим Кызы-Гиреем, чего мне очень сильно хотелось, ибо я уверен, что он, сидя тут, непременно бы….

Меня перебили. Встрял Фарид-мурза и с ехидной улыбкой заявил:

— Тебе не о чем жалеть, князь. Прослышав о твоих ратных делах и громких победах, хан и тебя приглашает к себе вместе с твоим государем. Поверь, он всегда рад видеть у себя в гостях удалых багатуров, да и негоже оставлять царя без его любимого воеводы.

— Вот за это благодарствую. Утешил, так утешил, — невозмутимо кивнул я и, прижав руку к груди, слегка склонил голову. — Передай хану мой самый низкий поклон за столь любезное приглашение и что я непременно буду у него в гостях, — и попросил, повторить условия нашего с государем въезда в стан Кызы, кои я слышал не с самого начала.

Фарид-мурза вопросительно повернулся к Тохтамышу, получил в ответ благосклонный кивок, и охотно приступил к повтору. Как я понимаю, ему и самому было приятно, пользуясь случаем, лишний раз посмаковать унизительные требования.

Итак, мы поутру впускаем в Скородом сотню воинов, сопровождающих татарских послов и счетоводов, которые должны убедиться, что «приданое» приготовлено, после чего, прихватив сундуки с серебром, золотом и мягкой рухлядью, то бишь мехами, все вместе отправляемся на встречу с ханом. Нас сопровождают два десятка стрельцов без пищалей.

Остановившись на половину полета стрелы от ханских апартаментов, Годунов должен спешиться и направиться к Кызы, который будет ждать своего будущего шурина подле своего шатра. Не дойдя до хана, сидящего на коне, пяти шагов, Федору надлежит упасть на колени и протянуть ему свою саблю в знак покорности. Далее нас ждет праздничный пир. Наутро осада снимается, а мы все дружненько отправляемся в Таврические степи.

Может и впрямь направимся, если… Если у меня не получится осуществить совет китайского полководца и захватить самое дорогое у татар, взяв в заложники самого хана. А заодно и самое дорогое для Кызы, то есть его первенца Тохтамыша.

Звучало безумно, но иного варианта для спасения Федора и Ксении не имелось….

Глава 30. Пусть будет!

Условия завтрашней капитуляции я слушал именно под этим углом — прикидывая, какие из них так-сяк, а какие надо изменить, пока не поздно, ибо они мешают моему замыслу, успевшему за это время обрасти очертаниями, контурами и прочим.

Кстати, сами татары реагировали на излагаемое Фаридом-мурзой по-разному. Сдается, не все они были сторонниками такого откровенно унизительного варианта, особенно Араслан Дивей. Да и у Хаджи-бея губы периодически кривились в презрительной усмешке, когда он поглядывал на Годунова. Наверное, считал, что воин не должен так себя вести и соглашаться на подобное. Разве в исключительных случаях, но нынешний под эту категорию, на взгляд бея, явно не подходил.

А вот у Тохтамыша в глазах было иное, и в первую очередь эдакая высокомерная надменность. Ну и гордость тоже: за себя, за отца, за своих удалых воинов. Что ж, ему простительно. Мальчик по молодости многого не понимает, а вот сам Кызы…. Он-то о чем думал, когда выдвигал такие требования? Неужто не понимает — унижения не прощают, сколько бы времени ни прошло. Не прощают, пока не отомстят. Тогда зачем ему понадобилось втаптывать в грязь достоинство родного брата своей жены?

И тут я окончательно понял будущую судьбу Федора. Хан потому и не церемонится, что моему ученику жить осталось всего ничего. Нет, сразу его не убьют — он нужен как заложник, при виде которого русские полки беспрепятственно пропустят татарское войско. Зато добравшись до Бахчисарая…. Не спорю, возможно, Кызы посчитает выгодным некоторое время сохранять ему жизнь, продолжая удерживать у себя «в гостях». Но продлится это недолго. До приезда послов из… все той же Руси. Официально они прибудут ходатайствовать об освобождении государя, а тайно…. Словом, понятно. И дары — большие, знатные. Тут Романов не поскупится.

Короче, с Годуновым все понятно — не жилец. А кто конкретно займется его убийством, не суть важно. Либо даст согласие сам хан, либо кто-то из его окружения, загипнотизированный видом сундуков с русским золотом, тихонько подсунет ему яд.

Выходит, черное предсказание пророчицы и здесь грозит сбыться. Впрочем, в ее прогнозе, помнится, указано кое-что и для меня, к примеру, острый кол. Причем, если память мне не изменяет, именно он был назван первым, а уж вторым и третьим смертное зелье и жаркий костёр. Что ж, кол — самый вероятный вариант в случае неудачи моей затеи. Но пока я жив, а потому поглядим и для начала займемся… торговлей, благо, Фарид-мурза закончил и вопросительно уставился на Федора.

Годунов был готов выполнить все перечисленные требования — я это видел. Парень раскис не на шутку — на лице абсолютная покорность, я бы сказал, обреченность, в глазах слезы, сомневаюсь, слышал ли он что-то из завтрашнего унизительного для него сценария. Опасность, нависшая над нашими невестами и в первую очередь, чего уж там, над Мнишковной, прочно застила ему глаза.

Однако подтвердить свое согласие Федор не успел — я опередил. Растянув губы в любезной и фальшивой донельзя улыбке (ну прямо как Мнишковна), я торопливо заявил, что государь чересчур потрясен радостной вестью о возможности породниться с великим крымским ханом. К тому же я читаю в его глазах горячее желание еще раз переговорить с боярышней Оболенской и холопкой царевны, да поведать для сестры и царицы успокоительное словцо, чтоб не переживали, а он скоро с ними встретится. Кроме того, торг, чего бы он ни касался — не царское дело, а потому надлежит избавить от него государевы уши.

И я торопливо поднялся со своего места, давая понять, что кое-кому пора на выход. Годунов удивленно посмотрел на меня, но не произнес ни слова. И на том спасибо. Правда, у самого полога он остановился, оглянулся на татарских послов, и подозрительно осведомился:

— К чему ты затеял меня удалить? Али задумал чего? Не смей, слышишь! Христом-богом заклинаю!

— Да ничего я не затеял, — мрачно ответил я. — Но, учитывая, что завтрашняя процедура очень унизительна, а мне тоже предстоит в ней участвовать, хотелось бы ее сделать не такой позорной. В конце концов, имею я право хоть на это?

Годунов замялся с ответом, а я кивнул Пожарскому, поддерживавшему его под вторую руку, давая понять, чтоб выводил государя на свежий воздух. Дубцу же шепнул под любым предлогом больше не пускать государя в шатер, а если станет настаивать, то передать мою просьбу как верховного воеводы оставаться на свежем воздухе, пока мы окончательно обо всем не договоримся.

Вернувшись обратно на свое место, я приступил к торговле. План предстоящей авантюры, пусть и в самых общих чертах, у меня имелся, и в соответствии с ним я и начал торговаться.

Первым делом я решил оттянуть сроки нашего выезда к Гирею, ссылаясь на невозможность собрать такую уйму денег за столь короткое время. Много мне не требовалось, но лишние сутки необходимы, а лучше двое, иначе я не смогу подготовиться как следует. Но просить следует побольше, чтоб было куда отступать.

Поначалу, услышав, что полностью запрошенную ими сумму мы соберем за неделю, не раньше, татары решительно отказали мне в отсрочке. Дескать, завтра привезете столько, сколько сможете, а остальные деньги пускай привезут позднее, в Бахчисарай. Но я предупредил, что остальные — это четыреста тысяч из пятисот, ибо больше сотни к завтрашнему дню нам никак не собрать.

Тут-то они и призадумались. Сотня их не устраивала, да и двести тоже. Попробовали на меня насесть, но я стоял насмерть, поощряемый время от времени подключавшимся к дебатам Сабуровым, Кузьмой Миничем, наконец-то попавшим в нормальную для говядаря ситуацию, и особенно Татищевым.

Все трое понятия не имели о наших с Годуновым заначках, а потому говорили о бедственном состоянии царской казны вполне искренне. Наконец сообща нам удалось убедить перенести срок. Увы, всего на один день и с непременным условием собрать за предоставленные дополнительные сутки еще двести. Получалось, что в общей сложности мы должны отдать не менее трехсот тысяч.

— Будут, — твердо пообещал я.

Сабуров и Татищев удивленно покосились на меня, но я-то знал, что взвешенное в Хутынском монастыре золото потянуло аж на девяносто пудов без малого. А это по самым грубым предварительным подсчетам двести десять тысяч рублей. Даже отняв тридцать, отданные мною Троицкой обители, все равно в остатке сто восемьдесят. Плюс к ним четыре сундука золотой посуды и других изделий. Общий вес их куда меньше, около семисот фунтов, но зато в них вделаны драгоценные камни. А помимо них есть и отдельный сундук с драгоценными камнями. Ну и мое серебро. Оно заменит недостающую сумму.

Астраханское и Казанское царства меня не волновали, но видимость обеспокоенности показать надо, и я добился того, что сейчас мы не станем обсуждать их передачу. Куда лучше сделать это самому Годунову и Кызы-Гирею, когда они встретятся. Перечить ханские послы не стали. Ну да, главное, чтоб государь приехал к хану, а из пленника можно веревки вить, и лишний спор затевать ни к чему.

Дошли до условий самой церемонии. Касаемо них у меня тоже имелись возражения. Для начала я заявил, что после предложенной ими процедуры встречи государю на Русь возвращаться ни к чему — не примут. Заодно ядовито поинтересовался, отчего хан жаждет непременно унизить своего будущего родича, ограничив его смехотворным количеством сопровождающих воинов. Два десятка — это ж курам на смех. Помнится, когда в Крымском ханстве мурза или бей едет в гости к другому, он берет с собой не менее сотни воинов, а то и две-три, как, например, достопочтенный Хаджи-бей или Араслан Дивей. Про самого хана вообще молчу, ибо там речь идет о тысяче. Но ведь Федор Борисович такой же государь, как и Кызы-Гирей, следовательно, и ему положен как минимум полк.

Крыть им было нечем, ибо я оперировал точными цифрами (спасибо консультациям Власьева), но ни на полк сопровождающих, ни на его половину, они, разумеется, не согласились. Я ж говорю, тертые волки. Отстаивая цифру в три сотни, я выдал на-гора последний убойный аргумент. Мол, до этой минуты у меня и в мыслях не было, будто могучий Кызы-Гирей, имея под рукой стотысячное войско, убоится трех сотен моих гвардейцев. Не иначе как слава о моих людях, пусть и весьма преувеличенная, столь широко разошлась по миру, успев долететь до Крымского государства и испугать хана? И тут же сделал вид, что спохватился:

— Ах да, будет и еще одна сотня на телегах, везущая приданое и дары хану, его сыновьям и ближним людям. А если взять в расчет и тех, кто станет править лошадьми, то и впрямь получается огромная силища. Такой впору испугаться любому, а не одному великому хану, — и, презрительно кривя губы, уставился на Тохтамыша.

Тот вспыхнул, услышав перевод моих слов, выдал какую-то гневную тираду своим советникам и, повернувшись ко мне, на ломаном русском выпалил:

— Пусть будет!

Очень хорошо. Теперь обсудим коленопреклонение, которым якобы негоже унижать нашего государя, а заодно ликвидируем и ханскую лошадку, каковая нам — нож острый. Коль Кызы на коне, то и его свита тоже, и поди свали их. Нет, реально, но хлопот с конными гораздо больше.

Снова последовал спор и вновь я его выиграл. Правда, не совсем, ибо сошлись на обоюдных уступках. То есть опуститься придется, но на одно колено, и не Федору, а его верному князю-воеводе, ранее никогда не перед кем не унижавшемуся, но ради своего государя готового пойти и на такое. На сей раз все без исключения татары посмотрели на меня с уважением (еще бы, добровольно согласился поступиться своей честью!) и безоговорочно приняли поправку.

А мне того и надо. Но главное — убрали лошадей, хотя поначалу уперлись и ни в какую. Согласились лишь когда мне в голову пришла отличная идея и я пояснил, что у нас принято расстилать перед государем дорожку из красной материи. Разумеется, точно такую разложат и перед ханом. Кони непременно зацепят ее своими копытами, ноги запутаются и неизбежно падение. Хорошо, если кого-то из свиты, а если навернется сам Кызы-Гирей?

— И не кажется ли, что негоже Федору Борисовичу останавливаться на расстоянии полета стрелы от ханского шатра и, спешившись, идти к хану оставшуюся часть пути? — перешел я к следующему вопросу. — Как ни крути, а унижение.

На сей раз Фарид-мурза заупрямился не на шутку, не желая уступать ни сантиметра. И дался ему этот полет стрелы! Пришлось прибегнуть к аргументам, так сказать, личного характера, и напомнить, что Годунов — брат невесты Кызы-Гирея, а она, как сказал сын хана Тохтамыш, со временем может стать и улу-султани, а там, кто знает, и всевластной ана-беим. Заодно напомнил и о прецеденте, которому минуло всего полсотни лет. Дескать, и у великого османского султана Сулеймана Роксолана поначалу вовсе была наложницей, а впоследствии стала-таки его женой, да не простой, а любимой. И именно ее сын Селим после смерти отца сменил его на троне.

И вопрос в лоб:

— Женщины — они злопамятны. Не боишься, что Ксения Борисовна затаит обиду, а когда придет ее время, отомстит тебе за унижение брата? А, кроме того, титул Федора Борисовича тоже весом и ничуть не ниже титула самого Кызы-Гирея. Выходит, унижая его, хан тем самым отчасти унизит и себя.

Фарид-мурза задумчиво потер свой змеевидный шрам и неуверенно спросил:

— И что предлагает князь?

— Во-первых, сократим расстояние до самого шатра. Вполне достаточно, если Федор Борисович спешится в трех десятках саженей от него. А во-вторых, когда он направится к Кызы-Гирею, пускай и тот пойдет ему навстречу. Да, не сразу, чуть погодя, чтобы ему досталась одна треть пути, но пойдет. И сопровождать нашего государя должен не только я, но и два его десятка телохранителей, несущих в руках самые богатые дары, предназначенные исключительно для хана. Разумеется, они приотстанут на почтительное расстояние, но следовать за нами должны. Тогда все будет выглядеть совершенно иначе: наш государь, как младший летами, выказывает почет и уважение старшему по возрасту. Почет и уважение, — медленно повторил я, — но никак не унизительную покорность. Думаю, и калга-султан, как будущий правитель могучего Крымского государства, согласится со мной, — и я вопросительно уставился на наследника престола.

Тохтамыш внимательно выслушал Языкова, чуть поколебался, и вторично выдавил:

— Пусть будет.

Попытался я и настоять на ином порядке следования к татарскому лагерю. Мол, надлежит всех гостей пропустить вперед, то есть и три наши сотни, и телеги с приданым, а их сотня охраны останется в хвосте, замыкающей наш поезд. Фарид-мурза вновь заупрямился, но я стоял на своем недолго и быстренько сдался, успев ему уступить, поскольку… именно этого и хотел, ни в коем случае не желая подпускать татар к телегам. Заодно дал им возможность хоть в чем-то настоять на своем.

Вот так я полегоньку да помаленьку переиначил всю церемонию встречи, прибегая то к логике, то к эмоциям, а в крайнем случае взывая к великодушию Тохтамыша. Ой как мальчик охотно и легко поддавался на очередное слабо. Такого брать на понт — милое дело, но я старался не злоупотреблять, воздействовав на него таким образом еще три раза.

Первый, когда мы обсуждали церемонию следования. Я настаивал, что телеги с «приданым» до предъявления их хану надлежит сопровождать моим людям, дабы оттуда не пропало ни полушки. Вот передадим, тогда пускай Кызы распоряжается им как угодно, но до тех пор за его сохранность должны отвечать мои люди. Так надежнее.

Второй раз это случилось, когда встал вопрос об оружии. Именно после очередного гневного выкрика калги-султана «Пусть будет!» (больше слов по-русски он, наверное, не знал), мы договорились, что пищали с собой мои гвардейцы возьмут, но разряженные, и повезут их на отдельных телегах. Разумеется, никаких зажженных фитилей в руках у моих людей.

А в третий я обратился к калге-султану, когда заявил, что для вящего почета сопровождать нашего государя в пути от Скородома до хана надлежит его сыну. Разумеется, если он не боится. И очередной усмешливый взгляд в сторону Тохтамыша. Фарид-мурза не успел ничего сказать, ибо калга-султан, едва выслушав Палицына, торопливо выкрикнул:

— Пусть будет!

Перед заключительной частью Годунов вернулся (как-то негоже трапезничать без государя), но в основном помалкивал. Некогда ему было — пил он, и пил много, кубок за кубком. Пил и не пьянел, хотя по всему видно — хотел налакаться.

Я не препятствовал. Помощи мне сейчас от него никакой, а если почует неладное, непременно возмутится. Он и без того поглядывает на меня с явным подозрением. И это невзирая на мою мрачную физиономию, в довесок к которой я время от времени добавлял соответствующую реплику. Один раз даже откровенно посетовал, что они меня переиграли. Мол, я хотел выторговать на гривну, а получилось от силы на полушку. Ну и попросил передать мое искреннее восхищение Кызы-Гирею, сумевшему выбрать для переговоров столь умудренных мужей.

А под самый конец, якобы не сдержавшись, я упрекнул их, что, дескать, негоже воевать не по правилам. Или нападения исподтишка, да еще на женщин, в порядке вещей? Мой намек на их налет на Вардейку они поняли хорошо, но отмазались виртуозно.

— Я слышал как-то от одного пленного фрязина, что победитель всегда прав, — уклончиво заметил Хаджи-бей.

— В войне правил не существует вовсе, — ядовито уточнил Фарид-мурза.

— И так же считает великий Кызы-Гирей? — хладнокровно осведомился я.

— Это понятно и глупцу, коли хан сам повелел послать в тот городок славного Араслан Дивея, — надменно передернул плечами Фарид-мурза.

— И я не воевал с женщинами, но лишь с их охраной, — тут же встрял тот, явно раздраженный намеком на неблагородное поведение.

— Пусть будет! — не совсем к месту выдал в последний раз за сегодняшний день Тохтамыш.

Я сокрушенно развел руками, показывая, что против таких аргументов, особенно последнего, я бессилен. Пусть ребятки лишний раз порадуются, как они ловко обстряпали дельце. Ничего, ничего. Авось, послезавтра мне удастся процитировать им все их слова. Возможно, со своими комментариями. А пока…. Пока мне оставалось горестно вздохнуть и с сумрачным видом залпом опрокинуть в себя очередной кубок, благо, Дубец, помня мои инструкции, наполнял его от силы до половины. Да и доливать частенько «забывал».

О том, что моя авантюра может закончиться неудачей, я не думал, хотя такую возможность допускал. Но не отказываться же мне от задуманного, особенно если учесть, что, проявив покорство, ни я, ни Годунов, ни Ксения ничегошеньки от этого не выгадывали. Меня и Федора все равно ждала смерть, ибо глупо рассчитывать, что его убьют, а меня оставят в живых. Как бы не первым отравят. А от чего именно помирать — то ли от острого кола, то ли от смертного зелья — один чёрт. С Ксенией тоже никаких изменений — хуже гарема ей ничего не светит.

Ах да, оставался еще один человек — Мнишковна. Но в любом случае ее жизни, на мой взгляд, все равно ничего не угрожало. Правда, в случае моей неудачи, Кызы скорее всего, ни за что не отпустит главную заложницу возле наших южных рубежей, следовательно, ей не миновать катить до самого Бахчисарая. А ее шансы занять царский трон с каждым месяцем, проведенным в Крымском ханстве, станут уменьшаться в геометрической прогрессии. Но и это, если призадуматься, Руси на руку. Кого бы не избрали на освободившийся престол, пускай даже и Романова, все лучше, чем доверять правление православной страной тайной католичке.

Да и вообще, плевать мне на ее дальнейшую судьбу….

Глава 31. Дела явные и тайные

Федору я о своем плане говорить ничего не стал. Была мысльподелиться, чтоб, так сказать, знал свой манёвр и в нужный момент чуточку помог мне. Но, по счастью, тот по моему задумчивому виду успел смекнуть — я не собираюсь сдаваться без боя. И откровенный разговор он затеял первым.

Случилось это, едва мы добрались до царских палат. Ни слова не говоря, он направил коня не к Красному крыльцу, а свернул в сторону Архангельского собора. Доехав до него, он спешился и, поманив меня за собой, велел остальным обождать снаружи. Едва мы зашли вовнутрь и я плотно затворил за собою двери, догадываясь, о чем пойдет речь, как он обрушился на меня с упреками. Мол, он видит, как я задумал недоброе, а потому Христом-богом умоляет ничего эдакого не учинять.

Глядя на его лицо, я понял — переубедить его у меня не получится, лучше и не пытаться. Слишком он озабочен благополучием Марины. И еще один аргумент пришел в голову. Если я ему ничего не расскажу, послезавтра он будет выглядеть куда убедительнее: унылый, печальный, на глазах слезы…. Такого в тайном умысле никто не заподозрит. Соответственно, и меня, ибо навряд ли кому-то из татар придет в голову, что я отважусь действовать вопреки прямому приказу своего государя.

Итак, решено, разыграю парня втемную. Хотел сразу пояснить, что не собирался ничего предпринять, но подумалось — куда убедительнее, если чуточку посопротивляться.

— Ты же сам назначил меня верховным воеводой.

— Назначил, не отказываюсь, — согласился он. — И ныне смещать тебя не собираюсь. Борони Москву, кто не дает. Но жизнь Марины Юрьевны я тебе не вверял, — и напустился на меня. — Все одно, не выйдет у тебя ничего, и тогда…, — он содрогнулся. — Ладно, пущай царица тебе не люба, но ты хотя бы о жизни Ксюши помысли! Ведь тогда ханский гнев на обоих обрушится, а они в его руках и чего он с ними пожелает, то и учинит, — и умоляюще напомнил: — Сам ведь слыхал словеса ентого мурзы про тоску, от коей они обе помрут. Неужто не уразумел, к чему он это сказывал?! Жизни он их лишит!

— Слыхал и уразумел, — кивнул я, осведомившись. — А в гареме для нее жизнь? — и с упреком уставился на него.

Какие слезы и моленья
Ее спасут от посрамленья?
Что ждет ее? Ужели ей
Остаток горьких юных дней
Провесть наложницей презренной? [952]
Нет, будущего классика нашей литературы я ему не цитировал, не то Федор непременно прицепился бы к предпоследнему слову, начав доказывать, что Ксения станет ханской женой, а это совсем иное. Кстати, насчет женитьбы на царевне хан возможно и не солгал. Как мне сообщил Власьев, мусульманину полагается иметь не более четырех супружениц и все они у Кызы были, но год назад одна из них умерла. Словом, свободная вакансия имелась. Но спорить, если не желаешь поссориться и согласен на поражение, надо аккуратно и умеренно, поэтому я продолжил иначе.

— И о тебе, государь, помыслил. Навряд ли ты оттуда вернешься живым. Впрочем, как и я. Поверь, Сигизмунд сделает все для того, чтоб трон достался наияснейшей.

— Ну и пущай, — отмахнулся Федор. — Нам с тобой как бог даст, зато Марину Юрьевну с Ксюшей убережем и… Москву спасем, — ухватился он за новый аргумент, пришедший ему в голову. — Потому и сказываю тебе, нет, — поправился он, — повелеваю: откажись от своих затей! Для того и сюда привел, чтоб ты перед домовиной моего батюшки в том поклялся.

Кажется, пора заканчивать, а то ишь как распалился. Я сокрушенно вздохнул, кивнул и удрученно склонил голову. А в ответ на его коварный вопрос, в чем собственно заключалась моя задумка, промямлил, что надумал напасть на эту сотню, когда они начнут считать деньги, перебить, переодеть гвардейцев в татарское платье и вперед, к ханскому шатру.

Согласен, план неумный, но иного в голову не пришло. Зато смог, положив руку на саркофаг с телом Бориса Федоровича, честно поклясться, что обязуюсь на крымчаков во время пересчета ими наших денег не нападать, ничего худого им в Скородоме не учинять, своих гвардейцев в их одежду не переодевать, и, мрачно махнув рукой, обобщил:

— Словом, клянусь, татары выедут за Арбатские ворота живыми и невредимыми, ну и мы вместе с ними, — а дабы Федор не потребовал прибавить к моей клятве такое, что мне все-таки придется нарушить, взмолился, срочно меняя тему нашего разговора. — Неужто тебе сестру ни чуточки не жалко?!

Помогло. Больше Годунов от меня ничего не потребовал, вместо того принявшись поучительно разъяснять, что пребывание в гареме, конечно, не мед, но более-менее сносно, и вообще — в сравнении с жизнью русских боярынь, не говоря про цариц, оно не многим и отличается. Ну и вновь напомнил про угрозу басурманина умертвить обоих.

Словом, «убедил». Заодно Федор, видя мою уступчивость, порекомендовал примириться с Романовым и прочими, ибо не время для распрей — общая беда надо всеми нависла. Да и выгоднее оно. Когда станем уезжать из Москвы, куда лучше, если за нас станут молиться все без исключения — авось дойдет до ушей господа единогласие.

Мне припомнился рассказ Галчонка, переодетый в татарское платье неизвестный русский мужичок, который мог оказаться кем угодно, в том числе и доверенным холопом Федора Никитича, почему бы и нет, и я зло скрипнул зубами. Нет, предателем запросто мог быть и кто-то иной, не имевший к боярину никакого отношения и действовавший самостоятельно (деньжат, к примеру, кому-то захотелось срубить по легкому), но уж слишком все сходилось на нем.

Чересчур рьяно заботился Романов о безопасности Годунова, уговаривая бежать из Москвы для сбора ратей не куда-нибудь, а в Вардейку. Опять же и казну именно он первым посоветовал прихватить с собой. А его удивление при виде меня вчера вечером? Не ожидал он, что я вернусь, никак не ожидал. Да плюс его слова насчет полученного от Годунова наказа беречь Москву, поскольку он — самый ближний к царскому роду. И касаемо обороны города… Не собирался Романов оборонять столицу. А зачем, если любому понятно — захватив столь знатных пленников и кучу денег Кызы-Гирей непременно уйдет прочь, отказавшись от штурма.

Но не было у меня времени выкладывать Годунову свои соображения. Не до разоблачений — к иному бы успеть приготовится. И вдруг мне в голову пришла отличная идея.

— Хорошо, — покладисто согласился я. — Действительно не время. А в знак, что больше не держу на него зла, нынче в Думе, как верховный воевода, объявлю, что именно боярину Федору Никитичу доверю возглавить… пересчет денег, предназначенных для выплаты хану.

— Вот и хорошо, — заулыбался Годунов, — давно бы так, — и я, чуть помедлив, улыбнулся в ответ, мысленно порадовавшись, как удачно мне удалось решить проблему с проклятым золотом.

Теперь ни один из моих людей пальцем до него не дотронется. Хватит с меня погибшей полусотни, своей смертью лишний раз подтвердивших истинность предсказания пророчицы. Да и князь Хворостинин неведомо выживет ли…. И добавлять в этот список кого-то из «своих» я не стану. Пусть сундуки с ним ворочают и лапают его почем зря холопы Федора Никитича. Они, правда, ни при чем, но лес рубят — щепки летят. А уж заставить самого боярина и его прихвостней запустить руку в проклятые сокровища я как-нибудь исхитрюсь.

Больше в соборе нам делать было нечего, и я заторопился, норовя поскорее увести из него Годунова, а то потребует еще в чем-нибудь поклясться. Да и выпитый медок пусть и с опозданием, но на него подействовал, захмелел государь, а потому надо побыстрее уложить его спать.

Причин для собственной спешки я ему выставил уйму. И одна из основных заключалась… в поведении татар. Мол, я-то поклялся ничего послезавтра не учинять, а хан и его послы — нет. Возьмут и нападут — человеку всегда мало. Да, не сразу, а дождавшись нашего прибытия в их лагерь вместе с выкупом. Не зря же хан потребовал к себе и меня. Как знать, возможно, он тем самым задумал обезглавить оборону Москвы. Народ расслабится после нашего отъезда, тут — то крымчаки и пойдут на приступ. Следовательно, надо отладить механизм обороны столь надежно, дабы басурмане даже в наше отсутствие получили надежный отпор. Кроме того, они при получении «приданого» заедут в Скородом, а значит, непременно увидят все изнутри. Получается, Арбатские ворота — самое опасное направление для возможного штурма. Придется заняться срочной передислокацией, сосредоточив там всех своих гвардейцев.

Ну и позаботиться об отряде сопровождения необходимо. Хочу, чтобы они выглядели достойно. Однообразного зеленого цвета штаны и кафтаны — замечательно, но требуется подыскать что-то соответствующее и из верхней одежды. За сутки с нею не управиться, но если подсуетиться, то успеем пошить хотя бы зеленые плащи-накидки. Все-таки кое-что. К тому же последние месяцы они занимались исключительно охраной царских покоев, а про строй совсем забыли. Значит, надо им напомнить, как его держать и немного потренировать, чтоб не осрамились, стоя подле ханского шатра.

Я много чего перечислил, не забыв и о делах для самого Федора. Дескать, следует тебе помыслить, государь, кого оставить вместо себя — уезжаем-то надолго. Может Кызы и выполнит обещание отпустить Марину, но в одиночку ей не управиться, посему надо уже сейчас назначить ей в помощники самых достойных. Нечто вроде Малого совета. Заодно прикинь, кого из лекарей прихватить с собой. Если б был жив Давид Вазмер, дважды успевший прогуляться с нами по Прибалтике, вопросов бы не возникло, но увы — он погиб в Вардейке, а остальных — кто на что годен — я не знаю. Да и согласятся ли они ехать? Словом, выбор кандидата и его уговоры тоже на тебе, государь. Но это все завтра, поскольку нынче тебе надо как следует выспаться, ибо негоже в таком состоянии выступать перед боярами.

А под конец, когда мы почти дошли до его покоев, попросил в ближайшие два дня обойтись без телохранителей. Не совсем, конечно, замену я им пришлю, но этих на время заберу. Годунов удивленно посмотрел на меня и вновь насторожился, не готовлю ли чего тайного. Но я успокоил его, пояснив, что путь до Бахчисарая неблизкий, окружение враждебное, всякое возможно. А если на нас нападет кто-то из ханской знати, из числа люто ненавидящих Русь? Посему надлежит преподать ребяткам кое-какие дополнительные уроки — чего опасаться на привалах, как правильно рассаживаться, какие позиции занимать в пути….

Сдав парня с рук на руки неизменному дядьке Чемоданову, недовольно заохавшему при виде своего пьяного питомца, я первым делом вызвал командира второго полка Микиту Голована и распорядился заменить людьми второго полка всех, кто дежурил на стенах от Арбатских до Чертольских ворот Скородома, вплоть до Москвы-реки. Для надежности я велел сменить и стражу на соответствующих воротах Белого города, обеспечив полную тайну всего, чем я с гвардейцами собираюсь заниматься в ближайшие двое суток.

Хотя нет, не полную. Оставались слободы. Просто выгнать из них население не годилось. Может дойти до Годунова, вызвав у него очередное подозрение. Поступил иначе, распорядившись, чтобы тайные спецназовцы запустили слух, будто основной штурм татары начнут именно на этом участке. Думаю, его хватит, а теми, кто не испугается, займусь попозже.

Далее Дума, где меня давно поджидали. Рассиживаться мне в ней было недосуг, поэтому, кратко известив обо всем происшедшем бояр и сообщив, что государю нынче неможется, я удалился. Однако перед уходом честно сдержал обещание, даденное Годунову, и объявил, что выбрал главным для послезавтрашних финансовых расчетов с татарами боярина Романова. Тот удивленно уставился на меня. Еще больше он удивился, когда я перечислил его помощников — князя Репнина, Троекурова…, словом, всех самых видных из клана Федора Никитича. Не забыл упомянуть и Семена Никитича Годунова вместе с его зятем Телятевским. Объяснять ничего не стал, не до того, лишь торопливо распорядился, чтоб через пару часов их люди явились на моем подворье для перевозки золота и серебра, предназначенного для выкупа, к Арбатским воротам Скородома, и был таков.

Анисим Ермолаев, добросовестно и в срок обеспечивавший мой полк всем необходимым еще в Костроме, за что по возвращению в Москву был назначен мною дьяком Стрелецкого приказа, уже поджидал меня на ступеньках Красного крыльца. Ему я заказал срочно прикупить у купцов зеленую ткань для пошива плащей гвардейцев, которым предстоит сопровождать нас с государем. То есть я в этом не соврал Годунову. Вот только мне эти плащи были нужны для маскировки, чтоб никто из татар не смог заметить заткнутые за пояса пистолеты и гранаты.

За швецами, то бишь портными, гвардейцы уже ускакали. Командовать ими я назначил Охрима Устюгова, тоже костромича из числа депутатов Освященного собора. Помнится, в свое время он успешно управился с пошивом маскхалатов, должен уложиться в срок и сейчас, благо, что плащ-накидки шить куда проще. Местечко им для работы я подобрал поблизости от своего терема, в пустующем доме пана Мнишека.

А теперь настал черед тайных дел, и я направился на Пушечный двор, где надлежало встретиться с мастерами, трудившимися над моим спецзаказом.

Как ни удивительно, но к началу семнадцатого века многоствольная артиллерия уже имелась. Не знаю как там в других странах, но на Руси точно. Причем аж в двух видах: «сороки» и «органы».

Первые представляли из себя предков знаменитых «катюш», то есть от трёх до десяти стволов размещались в рядок на одной станине. Стволы соединялись общим железным желобком, куда засыпался затравочный порох для воспламенения зарядов, чтоб получился залп. Правда, калибр их ядер был невелик, пара-тройка сантиметров в диаметре.

Органы выглядели как сильно увеличенные в размерах револьверы, только не с одним, а множеством стволов, закрепленных на вращающемся барабане. Тот же Андрей Иванович Чохов чуть ли не двадцать лет назад и вовсе отлил стоствольный орган, ныне установленный у Водяных ворот Китай-города прямо напротив наплавного моста, ведущего в Замоскворечье. Да и ядра у органа приличные — где-то с гусиное яйцо.

Одна беда — все, что имелось в наличии, оказалось чересчур громоздко, а потому для тайной перевозки не годилось и я прошлым летом обратился с просьбой к Чохову. Отнесся он к ней весьма внимательно, ибо, оказывая дань почтения великому мастеру, я называл его исключительно по имени-отчеству, что ему весьма льстило. Просьба заключалась в уменьшении их размеров. Точно такую же задачу я поставил и перед его учениками, поехавшими со мной в Кострому.

Первый результат они выдали на-гора ближе к весне, но в сундук больше четырех стволов — по паре в два ряда — не входило, хоть тресни, а увеличивать его размеры нельзя — вызовет подозрения. Да и экспериментальный образец был один, больше сделать они не успели. Но тогда же, по весне, сам Чохов предложил иной вариант: сунуть в сундук стволы обычных пищалей, которых в него войдет куда больше. По его подсчетам вмещалось аж сорок штук — пять рядов по восемь стволов. Каждый ряд точно так же, как и у имевшихся моделей, соединялся общим железным желобком, куда насыпался затравочный порох. Итого получалось пять залпов.

Я одобрил новую идею, но отказываться от сундука с четырьмя стволами, зато крупнокалиберными, тоже не хотелось, благо, заряжались они сразу двумя ядрами, соединенными цепью. Чуть поколебавшись, я заказал изготовить по сотне комплектов и того, и другого, после чего… укатил воевать. По приезду я как-то заглянул поглядеть, сколько они наработали. Оказалось, порядком. Теперь предстояло опробовать их на деле. Выполнили они к сегодняшнему дню заказ не целиком, на треть, приготовив по тридцать сундуков каждого изделия, но мне и такое количество — весомое подспорье.

Кстати, где-то месяц назад у одного из мастеров — Дружины Богданова — возникла дополнительная идея насчет маскировки. Он приспособил к внешнему уголку сундука спусковой крючок, приводящий в действие ударнокремневый замок внутри. Мало того, для подстраховки (вдруг какая поломка или осечка с искрой) он продублировал его, разместив точно такой же крючок и замок с другой стороны. Оба крючка снаружи были замаскированы полукруглыми деревянными шариками, закрывающими их.

Получалось, что теперь, во-первых, не нужен горящий фитиль, а во-вторых, для стрельбы не требовалось открывать верхнюю крышку сундука. Нажал на две защелки, удерживающие боковую стенку, закрывающую дула стволов, сорвал шарики, высвобождая крючки, и, пожалуйста, пали на здоровье.

А чтоб татары до самого последнего момента ничего не заподозрили, я велел срочно собрать в Скородоме всех сундучников и древоделов, то бишь столяров. Разместить их я надумал в плотницкой слободе, находившейся как раз между Арбатскими и Чертольскими воротами.

Нет, сундуков на торжищах было предостаточно, покупай — не хочу, но мне-то требовались как две капли воды схожие доставленными моими гвардейцами с Пушечного двора. И хорошо, что я распорядился использовать для размещения четырехствольных «органов» (они уже не вращались на одном барабане, но не менять же из-за этого название) и сорокаствольных «сорок» самые простые сундуки безо всяких рисунков, узоров и прочих излишеств. Можно надеяться, что столяры успеют уложиться к завтрашнему вечеру с изготовлением точно таких и в нужном количестве.

Уже собравшись в Скородом, я обратился с просьбой к двум своим дамам. Травница Петровна, узнав, что от нее требуется, напомнила о своем зароке, но я ведь нуждался не в яде, а в снадобье, притормаживающем реакцию. Словом, нехотя, но согласилась. Резване же, памятуя, сколь мастерски она приправляет блюда, не захочешь, да съешь, я поручил сбор травок для грядущего угощения татарской сотни.

Пока разговаривал с ними, прибежал озадаченный Устюгов с увесистым свертком под мышкой. Оказалось, образцы тканей. Мол, прослышавшие о моей проблеме купцы наперебой кинулись вручать ему все, что у них имелось зеленого и теперь он в недоумении, из чего шить.

— Под цвет травы, — отмахнулся я. — Главное, чтоб все восемьсот плащей были абсолютно одинакового цвета, а остальное меня не интересует. Поэтому бери ту ткань, которой хватит на всех.

— Так их эвон скока и почитай кажной хватит, — не отставал он. — Новоесского сукна уже шесть кип приволокли, не мене, настрафиля чуть ли не восемь, гамбургского не мене пяти, рословского да брюкиша столько же, лунского чуток помене, но четыре будет.…. Да чего там про сукно сказывать, — спохватился он, — коли мне и шелку притащили видимо-невидимо. Одних бархатов сколь. Литовского косматого и вовсе чуть ли не три кипы — и пожаловался. — А главное, все несут и несут — девать некуда. Ты не серчай, княже, но я их к тебе отправил, так что они у твоих ворот толпятся. Ожидают.

— У меня столько и денег нет, — растерялся я и напустился на выглядывавшего из-за спины портного Анисима Ермолаева. — А ты-то чего молчал? Зачем нам лишнее?

— Да не надо никаких денег, — торжествующе выпалил он. — Они задарма все отдают. Сказывают, пущай они нашим вкладом станут, токмо заступись. Мне самому красного всучили стока, что и не ведаю куда девать. Какую возьмешь-то, княже?

— Ах задарма, — протянул я. — Тогда дело иное.

— Ну, не совсем задарма, — замялся он. — Они еще просят дозволения семьи свои в Кремле оставить, покамест татаровье не уйдет. Сами-то, мол, на стены встанут, город боронить, а детишек с бабами уберечь хотелось бы. Ну а кои с бархатами да парчой, хотели остатнее добро непременно на твоем подворье сложить. Да те, что из басурман, опаску имеют. Мол, ты их отпустить повелел, ан все одно — без тебя могут сызнова в тенета сунуть, покровительства твоего просят. И тоже сукном кланяются всяким.

Что ж, такие просьбы можно и уважить. Дав распоряжение Багульнику разместить купеческие товары на подворье, а Еловику заготовить охранные грамоты для купцов-мусульман, я наконец-то выехал за ворота. Выехал, а проехать не смог — улица была буквально забита подводами, доверху загруженными сукном, в основном зеленого цвета, причем разных тональностей, от светлого до темного. А у самых ворот меня терпеливо поджидала целая делегация купцов из суконной сотни.

Завидев меня, все радостно загалдели и принялись наперебой уверять, что именно у них самое лучшее, самое крепкое и самое нарядное. Еле отбился, заявив: приму у всех, чтоб никого не обидеть. В конце концов, у меня имеется еще и второй полк, да и у гвардейцев одежда не вечная — сгодится. А вспомнив маскхалаты — надо бы обновить — осведомился и про белую. И она нашлась.

Что же касается красной материи, то требований к ней у меня было два: легкая и прочная. Выяснив, какая примерно длина у рулона, я пришел к выводу, что восьми мне за глаза — четыре понадобятся на сегодня и на завтра, для тренировки телохранителей, остальные послезавтра.

Кажется все, можно отправляться к заждавшимся меня гвардейцам, но куда там — дорогу перекрыла еще одна делегация. «Никак молебен решили предложить», — подумалось мне при виде суровых лиц бородачей в рясах, но я ошибся. Город они защищать хотели. Благословение на то они от патриарха Игнатия получили, а вот оружие… За ним и пришли…. А следом за ними толпился мастеровой люд из числа тех, кому ничего не досталось из кремлевских складов, опустевших еще вчера.

…Когда я, управившись со всем, отправился в Скородом на встречу со своими людьми, меня сопровождал колокольный звон, собирающий народ на вечернее богослужение. Но мне не до молитв. Предстояло самое главное, ибо остальное было лишь прелюдией….

Глава 32. Кому идти на смерть

Слободы вблизи Чертольских и Арбатских ворот опустели — сработал слух — но не совсем и не все. Памятуя мой наказ, даденный еще перед отъездом в Кремль, одну из них, располагавшуюся возле Ситцева Вражка, где размещались швецы, трудившиеся на государев двор, оцепили, удержав на месте. Впрочем, кое-кто, махнув рукой, остался и в других слободах. Ими я занялся, велев объявить, что государь, заботясь о своих людишках — слободы-то «белые», дворцовые — повелел выселить всех, разместив за Неглинной. А пока две сотни второго полка шерстили по избам, выпроваживая остатки населения, я устроил совещание с командиром первого гвардейского полка Долматом Мичурой и всеми его сотниками.

Сидели мы в просторной трапезной Зачатьевской обители, монахов из которой я велел переселить днем, раскидав по соседним монастырям. О том, какие условия выставили татары, я не говорил — их и так знали, а потому сразу обрисовал мрачные перспективы Годунова и его сестры в случае покорного выполнения всех татарских требований. Про Мнишковну не упоминал вовсе, пока Мичура сам меня о ней не спросил. Пришлось пояснить, что шансов на выживание у нее гораздо больше. По всей видимости хан сдержит свое слово и, добравшись до границы своих владений, действительно отпустит ее обратно в Москву.

И без того невеселые лица сотников от такого сообщения помрачнели еще больше — наияснейшую мои гвардейцы не любили. Вначале, скорее всего, из солидарности со мной. Хотя я и не произнес в их присутствии ни единого худого слова в ее адрес, но они все равно чуяли мое отношение к ней. Ну а позже, после того, как меня удалили из Москвы, они справедливо сочли ее основной виновницей и окончательно возненавидели.

Вот и сейчас у порывистого Самохи вырвалось:

— Лучше б наоборот.

— Ты, парень, того, — проворчал Кропот. — Следи за языком-то, не то укоротят и князь не подсобит, — но и сам, не выдержав, заметил: — Хотя кой-кому, чтоб ума да вежести поднабраться, гарем и впрямь бы не помешал.

Усмешливый Звонец, очевидно представив там гордую полячку, тотчас весело фыркнул, а я мечтательно вздохнул, подумав, как прекрасна была бы Марина… в парандже. Или в чадре. А лучше и в том и другом.

— А ну, погодьте с гаремом, а то раскудахтались почем зря, — угомонил начинающееся веселье Мичура и проницательно уставился на меня. — Ты ж, князь, нас сюда собрал не слезы лить. Коль зришь спасение для государя, сказывай. И не сумневайся — чего от нас зависит, все сполним, не подведем.

Я пояснил, что единственный выход спасти Годунова — вытащить из лап крымчаков обеих пленниц. Но это само по себе — гиблое дело, если мы не захватим в заложники… самого Кызы-Гирея, и в общих чертах обрисовал свою задумку.

Сотники, едва выслушав меня, одобрительно загудели. Мол, это по-нашему, по гвардейски. На меня смотрели так, словно я успел провернуть свою затею, причем успешно. А когда я добавил, что в идеале надо заодно захватить и его сына Тохтамыша — тогда хан непременно станет посговорчивее, то не обошлось и без восторженных восклицаний.

Но придумать и осуществить на деле — две больших разницы, о чем не преминул заметить Долмат Мичура. Чересчур велик риск — войско-то какое у хана могучее.

— И впрямь велик, — согласился я. — И войско, спору нет, огромное. Но возможность имеется. Смотрите сюда.

И я выложил на стол карту, нарисованную мною со слов Галчонка. На ней были указаны, где находится шатер Кызы и два соседних, с Ксенией и Мариной, и где размещена ханская гвардия. Разумеется, была и привязка к местности, то есть с одной стороны от шатра я изобразил нитку Москвы-реки. Именно в этом месте она как раз делала легкий изгиб. Таким образом благодаря ей наша задача существенно облегчалась — предстояло взять шатры не в кольцо, а очертить вокруг них полукруг, да и то неполный — правый берег весьма крут и со стороны реки подняться по откосу вверх у татар не выйдет.

Чем очертить? Разумеется, телегами с выкупом. Шестьдесят телег — это примерно сто пятьдесят саженей — хватит вполне. После захвата заложников занимаем за ними и под ними оборону и начинаем переговоры о беспрепятственном пропуске всех нас до городских стен.

Вопросов было много. К примеру, откуда я взял карту и насколько она точна. Галчонка я выдавать не стал, вместо того намекнув на тайного лазутчика в татарском стане. Касаемо ее точности у меня самого имелись сомнения. Нет, глаз у Галчонка верный, точный, но ханская гвардия пока располагалась гораздо ближе к шатрам. Поэтому я передал наказ для Ксении, чтобы она завтра поутру пожаловалась Кызы-Гирею на громкий шум-гам, из-за чего она всю ночь не могла сомкнуть глаз, и попросить удалить своих воинов от их шатров хотя бы сотни на две саженей, а это чуть ли не четыреста метров. Должен хан прислушаться к ее просьбе и пускай не на две, но на сотню отодвинет. Если сплюсовать с имеющимися двадцатью все равно получится отлично: две с половиной сотни метров. Достаточно очертить эту опустевшую полосу нашими телегами и все три шатра окажутся отсечены нами от воинского стана.

— Опасно это для Федора Борисовича, — нахмурившись, покачал головой Мичура. — Ну как татары, не разобравшись по первости, стрельбу затеют, а телохранители к тому времени не поспеют государя закрыть? Хан ладно, пес с ним, собаке собачья смерть, а ежели в Годунова стрела угодит, тогда как быть?

Я поморщился. Поневоле вспомнились слова пророчицы. Да и как их не вспомнить, когда они то и дело сбываются. И последнее подтверждение тому я получил буквально за полчаса до того, как отправиться в Скородом. Прибыл монах из Троице-Сергиевской обители, известивший, что взяли ее крымчаки. Налет произошел тогда же, когда и на Вардейку, рано поутру. Замаскировав свой отряд под видом обычного обоза, сотня татар проникла вовнутрь, смяла стражу у ворот и… распотешилась вволю.

А мне, едва я услышал его горестный рассказ, припомнился долг, который я вернул настоятелю Иоасафу. Денежки-то были те самые, Ивана Грозного. Правда, я намекнул архимандриту о том, что добыты они царем неправедно, грабежами Эстляндии, потому надо провести над ними какой-нибудь молебен, дабы очистить их от крови, но…. Как я вскользь, осторожненько, выяснил у уцелевшего монаха, забыл о моей рекомендации старец, не провел никакого молебна, вот и сработало заклятье.

Совпадение? Навряд ли, слишком много их за последние дни. Ладно, полусотня гвардейцев. В конце концов, вместе с нею погибли и еще три, этих сокровищ в глаза не видевшие. Такое действительно можно списать на простое совпадение. А вот князь Хворостинин…. Всего пять легких ранений получил отряд, обстрелянный на Яузе, зато Иван Андреевич доселе неизвестно — выживет или нет. Ну и Троицкая обитель. Изо всех подмосковных монастырей именно у него были самые крепкие стены, да и расположен он куда дальше остальных от Москвы. И поди ж ты, ни в один не ворвались татары, даже в те, у коих деревянные укрепления, а в Троицкий….

Получалось, действует проклятье, причем безотказно, и теперь из тех, кто доставал сокровища, оставался в живых лишь я и… самые близкие мне люди, которых, согласно предостережению пророчицы, проклятье не минует. И одного из этих близких я сам, своей рукой, собирался завтра поставить в смертельно опасные условия. На миг у меня мелькнула мысль пока не поздно отказаться от своей авантюрной затеи. И отказался бы, если б не был уверен в том, что Годунова живым из Бахчисарая не выпустят. Значит, придется рисковать.

— Знаю, что опасно, — вздохнул я. — Особенно с учетом того, что сам Федор Борисович ничегошеньки о моей затее не знает.

— А… когда ты, княже, его о том известишь? — уточнил Мичура.

— Никогда, — отрезал я, но, умолчав про страх Годунова за жизнь Марины, пояснил ситуацию иначе. — Не желает государь, чтоб кто-то за него свою голову подставлял. Один план я ему предложил, но он от него отказался. Даже поклясться у гроба своего батюшки заставил, что я его применять не стану. Потому будем все делать втайне от него.

— За непокорство как бы опосля ответ держать не пришлось, — вздохнул командир первой охранной сотни Багрец и со всех сторон понеслись встревоженные возгласы.

— Клятва опять же.

— Да у гроба.

— За таковское господь и покарать может.

— Как бы оно не того.

— Не того, — отрезал я. — Сказал же, от чего я отказался, то применять и не стану. Да и не судят победителей.

— Так енто ежели победителей, — протянул командир второй охранной сотни Найден Заскок. — А побежденных?

Я обвел собравшихся взглядом.

— Вы что же, так ничего и не поняли, други мои боевые? Некого судить будет. Вообще. У тех, кто завтра со мной пойдет, впереди два пути останутся: победа или смерть. Потому и назначать никого не хочу. Зову с собой желающих, по доброй воле. А кто не хочет, тот…

— Ты, княже, своих верных не забижай, — бесцеремонно перебил меня Долмат Мичура. — Про отказ никто и в мыслях не держал. Али я ошибаюсь? — возвысил он голос и строго посмотрел на сотников.

— Да мы за князем хошь в огонь, хошь в воду, хошь куда, — горячо выпалил Самоха.

— Верно, — поддержал его Груздь. — И залезем, коль надо, и выбраться исхитримся.

Говорил он как всегда несколько с ленцой, да и выглядел эдаким флегматичным увальнем, но я-то помнил, как он преображался в бою.

— А чего вы на меня-то уставились, — огрызнулся Багрец. — Я, яко князь нас всех поучал, допреж вникнуть хочу. Потому токмо и вопрошал, чтоб до тонкостев все для себя уяснить. А так-то куды Федор Константинович поведет, хошь к черту на рога, туды и я со своими людишками следом.

— И я за своих тако же отвечу, — поддержал его Заскок.

— Вот и славно, — облегченно вздохнул я. — А для начала выберем, кто желает поехать вместе со мной и государем в татарский лагерь. Мне нужны три сотника….

Первым вызвался, успев опередить остальных, Самоха. Я не возражал. Да и ребята в его сотне подобрались под стать своему командиру, отчаянные. Таких ничем не напугаешь.

Но, как выяснилось, Самоха просто опередил остальных, а желающими оказались все, и я немного растерялся. И тут подал голос Груздь. Мол, никогда тебя, князь, ни о чем не просил, а ныне дозволь быть рядом. Я согласно кивнул.

Оставался третий. Но на меня навалились сразу все, и пуще остальных три командиры особых охранных сотен: Багрец, Найден Заскок и Жегун Клюка. Дескать, они и без того притомились без настоящего дела, да и весенний поход в Эстляндию пропустили. А Клюка — ох, хитер, зараза! — еще и дополнительные аргументы в пользу своих людей подкинул. И то, что Федору Борисовичу при виде лиц, которые он привык видеть в своих покоях, спокойнее будет, и то, что посчитаться его люди жаждут за погибших недавно товарищей, и что именно у них самые меткие стрелки.

Однако насчет последнего возразил командир особой снайперской сотни Горчай, иронично предложив потягаться с его людьми. У него, правда, всего шесть десятков, но каждый двоих стоит.

— А ты не забыл, откуда они к тебе пришли?! — возмутился Клюка. — Я ж тебе прошлую осень почитай чуть ли не цельный десяток передал.

— По повелению князя, — уточнил Горчай.

Споры разгорались все жарче, и лишь один Федот Моргун сидел спокойно, время от времени довольно улыбаясь и благодушно поглаживая свою бороду. Оно и понятно — без пушкарей мне ни за что не обойтись. Опять же пару часов назад ему из Пушкарского двора привезли и вручили «стреляющие сундуки». Ясное дело для чего и для кого предназначена эта новинка, так что участие лично его самого как и его людей в предстоящем деле сомнению не подлежало.

«Странное дело, но в полку гвардейцы каждой сотни отчего-то в подавляющем большинстве стремятся походить на своего командира», — пришло мне в голову, глядя на его бороду. У Гранчака, возглавившего бывшую сотню Микиты Голована, они рассудительные, спокойные, у Самохи отчаянные, безбашенные. И внешне гвардейцы стремятся копировать своих командиров. Ни в одной сотне нет такого количества бородатых, как у пушкарей; люди Бакуры перед ответом непременно чешут лоб; в сотне Груздя гвардейцы переговариваются с ленцой, да и ходят неспешно, преображаясь лишь в бою; а кое-кто из людей Аркуды даже пытается косолапить, как этот здоровяк.

А впрочем, чему удивляться. Любой психолог влет заявил бы, что оно вполне естественно. Мол, недавние мальчишки непроизвольно ищут объект для подражания, разумеется, выбирая из того, кто поближе, но не сверстника, а начальника. Я и сам частенько слышу и от гвардейцев, охраняющих мое подворье, да и от тайных спецназовцев: «Чудненько, славненько…».

«Ладно, это все лирика, а надо дело делать», — спохватился я и, вмешавшись в перепалку сотников, оспаривавших честь поехать послезавтра со мной в татарский лагерь, на ходу перекроил свой первоначальный план. Мол, в лагерь поедут шестеро из них, включая людей Горчая и его самого.

— Самоха, Груздь, Горчай, — начал загибать пальцы Жегун Клюка. Помедлив, он сделал вид, будто спохватился, и зажал еще один. — Ну да, и я сам. А кто ж двое остатних, княже?

Аркуда недоуменно уставился на него.

— А когда енто тебя князь назначил?! — возмутился он.

— Как?! — в свою очередь изумился тот. — Ты чего, не слыхал что ли?

— Не-ет, — и Аркуда, набычившись, зло уставился на Клюку.

— Ох, Жегун, Жегун, — усмехнулся я, вмешиваясь в их спор. — Не зря тебя Клюкой прозвали. [953] Ну-ка заканчивай. Хитрости в бою хороши, а своих переклюкати негоже, — и распорядился. — Значит, Горчай само собой, первых двоих я переназначать не стану — княжеское слово крепче булата, а остальные, коль на то пошло, пускай бросают жребий.

Управились быстро, набросав в шапку бумажки и пометив три из них крестиком. Первую вытащил Аркуда, довольно помахав ею перед носом Жегуна, вторую — Заскок, а третью… сам Клюка.

— Я ж сказывал, княже, что ты меня назначил. Поторопился чуток, но ить верно говорил, — заметил он и добродушно улыбнулся Аркуде. — Рад, рад, что именно тебе удача выпала.

— А уж я как рад, — проворчал он, но, не выдержав, тоже улыбнулся, довольный своим везением.

Сам бы я это таковым не назвал — крестик на бумажке послезавтра запросто мог обернуться могильным крестом для любого из них.

— Теперь так, — распорядился я. — Сейчас отбираете людей, чтоб и сообразительные, ну и в стрельбе из лучших. Готовность через час. Заодно растолкуете, что им предстоит. Кто не пожелает ехать — не брать. Вооружение: метательные ножи, сабли, по паре пистолетов за поясами и по три гранаты. Пищали приготовить те, что не требуют фитилей. Заряжать их будем послезавтра поутру, чтоб порох за ночь не отсырел и тогда же сложим на телеги.

— Погоди, княже, но ты ведь сказывал, что инако с татарами уговорился, — остановил меня Долмат.

— Инако, — подтвердил я и многозначительно улыбнулся. — Поэтому и выпросил у них лишний денек, чтобы успеть отработать подмены. Но о них позже, когда отберете людей, а я пока займусь с телохранителями.

Глава 33. В роли Станиславского

Те уже ждали меня в обширном внутреннем дворе, вполне приемлемом для предстоящих репетиций. Памятуя о том, что сопровождать государя дозволено двум десяткам, к восьми телохранителям по моему распоряжению Вяха Засад добавил дюжину своих спецназовцев. Возглавил их заместитель Вяхи по имени Сбой. Правда, едва Засад услышал, что им предстоит, как попытался все переиначить, вызвавшись принять личное участие в захвате, но я ему отказал, заявив, что подыскал ему не менее ответственное дело — повязать ханскую свиту возле шатра.

На сей раз я излагал предстоящую задачу быстро, устав от повторов, но ребятки были понятливые, понимали с полуслова, тем более, что на первый взгляд все выглядело на удивление просто. Всего-навсего по моему сигналу навалиться на Годунова, Кызы и его сына, если он окажется в ханской свите. Далее те, кто закроет собой Федора, остаются лежать на нем, дожидаясь, чтоб утихла первая сумятица — не дай бог Годунова в горячке достанет шальная стрела. Остальных же вяжем и ставим на ноги, демонстрируя татарам, что они в наших руках. А для убедительности ножи к горлу каждого. И ставим их таким образом, чтобы закрыть ими государя. Лишь тогда позволяем подняться и ему самому.

— Все равно опасно, — проворчал Метелица.

— Не спорю, — согласился я. — Но на нем будет надета кольчуга, да еще шуба со стальными вкладками. Тому, кто его закроет, куда опаснее. Может достаться.

— Не привыкать, — отмахнулся Летяга, поспешив успокоить меня. — Да ты не сумлевайся, княже. Эвон, в Пайде от пуль Федора Борисовича уберегли, а от стрел басурманских….

— Но действовать надлежит не просто быстро, но стремительно, как молния, — предупредил я.

— А с прочими чего делать? — осведомился Метелица. — При хане-то невесть сколько людишек окажется.

— Ими займется Скок и его люди, — пояснил я. — У них в связках мехов, которые они понесут хану, будут спрятаны пистолеты…. Но стрелять надлежит в первую очередь в ханских телохранителей — они нам ни к чему. Остальных же лучше брать в плен. Чем больше заложников, тем лучше.

Оружие я подобрал исключительно трофейное, с ударнокремневым замком, распорядившись собрать его со всего полка, равно как и пищали. Они, конечно, не столь надежны, как фитильные, какая-то часть непременно подведет, даст осечку, но зато им не требовался зажженный фитиль.

Но если с предполагаемыми осечками я сделать ничего не мог, то чтобы не случилось главной осечки, у людей, я постарался предусмотреть все возможное на тренировке. Статистов на всякий случай (скорее всего с ханом помимо сына увяжется кто-нибудь из свиты), я подобрал сразу пятерых. Это помимо изображающих Кызы-Гирея и Годунова. На роль первого я выбрал здоровенного Одинца (тяжело в учении — легко в бою), а моего ученика вновь надлежало сыграть Емеле. Расставив всех на дворе в нужном порядке, я дважды продемонстрировал свои будущие действия, с которых все должно начинаться и подробно растолковал, что и как делает каждый. После этого, велев спецназовцу Нетопырю заменить меня (у него лучше всех получались броски), велел тренироваться самостоятельно и подался к остальным.

Сотники к тому времени успели провести отбор среди своих людей и были готовы. Мой рассказ о том, что надлежит проделать еще в Скородоме, до выезда к хану, был воспринят так, как я и рассчитывал, благо, излагал я суть предстоящего надувательства татар с юморком, не переставая улыбаться. Свой настрой мне удалось передать и остальным «актерам» — потому репетировали смену составов бодро и весело. Народ и сам на ходу вносил предложения, как сделать лучше тут, как там, и кое-какие из них оказались весьма дельными.

Но Скородом — прелюдия к основному действу, не более, а стоило нам перейти к нему, все застопорилось. И хотя я начал с подробного разъяснения, что за чем должно происходить, начиная с самого порядка движения к татарскому лагерю и прибытия в него, поначалу меня поняли не все. Едва я вывел участников поближе к Москве-реке, дабы очертания местности примерно соответствовали той, на которой будет происходить настоящее действо, как убедился в этом окончательно. И пришлось поправлять, пояснять, вновь и вновь растолковывая и разжевывая. А затем опять репетиция, и снова получалось не совсем правильно, а кое-что и вовсе неправильно…. Что-то приемлемое стало получаться поздним вечером, когда давно стемнело и я устало махнув рукой, решил перенести тренировку на завтра — не зря же я выторговал у татар лишние сутки для сбора «приданого».

Народ на ночлег я разместил здесь же — пустых домов хватало, ночуй в любом, а кроме того имелись и монастырские кельи. У трёх охранных сотен казармы тоже под рукой — прошел через Чертольские ворота Белого города и вот они, пожалуйста. Но сам я укатил к себе на подворье — вдруг понадоблюсь Годунову с утра пораньше. Кроме того все равно начинать завтрашний день мне предстояло с посещения Думы.

По счастью, голова у Федора от выпитого накануне изрядно болела и ему было не до подозрений. Да и вел я себя весьма примерно. Даже в Думе, когда на меня начали наезжать, сперва слегка, а потом обрушившись со всех сторон, я больше помалкивал, потупив голову и сокрушенно кивая ею в такт словам очередного обвинителя.

Грехов у меня отыскали предостаточно: я и Мнишковну с царевной оставил в Вардейке, и охраны им мало выделил, и серебро нужно было забрать все, а теперь поди сыщи столько денег для выкупа, и….

Словом, нашли в чем обвинить. Но больше всего, на мой взгляд, их бесило мое наплевательское отношение к их чинам, титулам и отечеству: каждый был назначен воеводствовать над небольшими участками стен — от башни до башни и только. Правда, до конца я унижать их не стал, никого над ними не поставив — пусть все напрямую подчиняются мне. Мороки куда больше, зато при таком раскладе не будет отказов.

Помалкивал же я потому, что мысли мои были заняты совершенно иным: все ли учел, нигде ничего не забыл. А кроме того я считал, что и впрямь отчасти виноват в их пленении.

Кстати, уверен, что произошел наезд по наущению Романова. По всейвидимости, Федор Никитич хотел продемонстрировать мне свою нынешнюю лояльность, ибо когда народ разошелся не на шутку, он неоднократно вставлял что-то примирительное, добродушно улыбаясь мне. Не иначе, как боярин собирался взять слово под конец, представ во всей красе моего защитника.

Хотел, но не успел — пришел Годунов. Появился он на заседании намного позже обычного и свой ушат грязи я к тому времени давно получил, даже не один, а много больше. Более того, поначалу, когда он вошел, натиск усилился. Орали на меня одновременно, не слушая друг друга. Причина проста: желание выказать себя перед государем, ибо каждый хорошо помнил о моей недавней, месяца не прошло, травле, а некоторые из думцев, входивших в Малый совет, и самолично в ней поучаствовали, вот и решили, что все повторяется заново.

Однако Федор, поначалу оторопев от увиденного и услышанного, на сей раз молчал недолго. Спустя пару минут он взорвался и столь рьяно ринулся меня защищать, что я едва-едва успел удержать его от принятия самых кардинальных мер. Да и то прислушался он ко мне не сразу, а лишь когда я процитировал его собственные слова: «Не время для распрей».

Одно плохо — он никак не хотел отпускать меня одного к своим гвардейцам. Мол, худо у него на душе, а при виде меня страх за Марину Юрьевну, ну и за Ксению, проходит. Пришлось напомнить о той куче дел, про которые я говорил ему вчера, а для верности срочно придумать парочку дополнительных. Мол, коли едем к мусульманам, было бы неплохо выяснить у них основные нюансы касаемо их веры. Сдается, если Годунов блеснет своими познаниями перед Кызы-Гиреем, отношение к нам со стороны татар будет куда лучше.

Попутно выдернул из числа собранных купцов-мусульман и одного для себя. Припомнилось мне кое-какая ночь, некогда упомянутая дядькой, вот и хотел аккуратно выяснить о ней некоторые подробности. Сахиб, как звали купца, мое любопытство удовлетворил полностью. Осталось подогнать дату, названную им, к христианскому календарю. В этом мне помог, по счастью, не спрашивая, для чего вдруг оно понадобилось, отец Исайя.

Солнце уже стояло в зените, когда я наконец-то попал в Скородом. Впрочем, сотники без меня времени даром не теряли, успев поутру потренироваться, да и вчерашнее занятие принесло свои плоды. Гвардейцы с пушкарями действовали хоть и не совсем согласованно, но улучшения были налицо. А у телохранителей со спецназовцами вообще получалось отлично.

Сводной репетицией с участием всех, я решил заняться ближе к вечеру, дав людям поспать. Сам за это время еще раз прогулялся в Кремль к Годунову, договорился об организации небольшого застолья для татарской сотни охраны, а заодно забрал у Устюгова большую половину изготовленных плащей-накидок. Остальные, как он клятвенно заверил меня, непременно будут готовы к вечеру.

Ну и в Воскресенский монастырь заглянул. Надо ж попрощаться с тещей, чтоб соблюсти видимость. Та была мрачна, сурова, лицо зареванное, глаза красные, воспаленные. Крестила и благословляла меня как-то автоматически, машинально, думая о чем-то ином. Но когда стала напутствовать меня, вгляделась в мое лицо, охнула и, испуганно прижав руку ко рту, отшатнулась. Кое-как добравшись до стула, причем все время пятясь и ни на миг не сводя с меня глаз, Мария Григорьевна плюхнулась на него и обличительно протянула:

— А ить ты удумал чегой-то, — едва я открыл рот, чтоб отпереться от всего, она замахала на меня руками. — И не лги, не лги ради бога! Я ж по очам твоим зрю. Федя-то ведает ли? — Я чуть помедлив, еле заметно покачал головой. — И правильно. Не надо ему ничего сказывать, — неожиданно одобрила она. — Я и сама тебя ни о чем вопрошать не стану, токмо об одном молю: убереги его. И Ксюшу, девоньку мою, не дай на растерзанье басурманину, — и она как-то жалостливо, по-старушечьи всхлипнула.

«Не зря в народе рассказывают про материнское сердце. И впрямь оно подчас такое чует, что и….», — думал я, спеша в Скородом.

Завершающая тренировка прошла хорошо. Не иначе как количество перешло в качество. А может, сказалось и мое присутствие, ибо никому не хотелось выглядеть перед князем неумехой. Я и сам участвовал в действе на равных со всеми, не раз и не два совершая броски в ноги Одинца, изображавшего хана, и валя его вместе с Годуновым — Емелей на траву. И хотя я был придирчив, стараясь думать за врага, и то и дело подкидывал разные хитрые вводные, особенно телохранителям со спецназом касаемо численности сопровождающих хана людей, но народ отлично ориентировался и соображал влет.

Закончили мы засветло, но солнце успело зайти за горизонт. К тому времени я еле передвигал ноги, а в голове осталось только одно желание: скорее бы все кончилось. Но требовалось подкрепить энтузиазм, подпитав его, чтоб хватило до завтрашнего вечера. И я, собрав людей в каре подле маленькой деревянной церквушки Ильи-пророка, толкнул им речугу, расписав, что за былины начнут слагать об их завтрашнем подвиге, какого не бывало в веках. Много я чего им наговорил, пытаясь вселить в застывший передо мной строй уверенность в грядущей победе.

Кажется, прониклись, осознали и даже, судя по гордо вскинутым головам, возгордились. Значит порядок. Можно и заканчивать. Правда, остался финал. Что бы такого сказать напоследок?

Я внимательно обвел взглядом стоящих. Гвардейцы смотрели на меня преданно, с верой. В голове невольно мелькнуло: «А сколько из них к завтрашнему вечеру глядеть уже никогда не будут? Не на меня — вообще».

Я стиснул зубы, упрекнув себя, что становлюсь излишне сентиментален, а сейчас надо быть…. Каким? Ответа я найти не успел — кто-то из дальних рядов ахнул:

— Гляньте, на куполе-то чего деится! Крест-то! Эхма!

И столько восторга было в этом восклицании, что все мгновенно задрали головы, уставившись вверх. Я поначалу не понял, но когда последовал примеру остальных, обомлел. Да, понимаю, объяснение простое: прощальный луч скрывшегося за горизонтом солнышка уже не мог осветить землю, но достал до верхушки деревянного купола. И все равно зрелище было фантастическое. Крест на куполе не просто сверкал сам, словно его только что начистили каким-то суперсредством, но и воздух вокруг него тоже горел, переливался, создавая радужный ореол.

Поначалу я как и остальные, зачарованно любовался, но через пару секунд спохватился. Такой эффект грех не использовать в своих целях и я рявкнул что есть мочи:

— А ежели бог с нами, кто на ны?!

И разом спало незримое напряжение, витавшее над строем. Загомонили, загудели, на лицах улыбки, словно завтра предстоит веселая прогулка, а не…. Впрочем, того, кто знает, что кому суждено, не спросишь. Хотя….

«Спросить-то не получится, а вот попросить кое за кого…», — осенило меня.

Как гласит мудрая ирландская поговорка, умный, оправляясь в путь, непременно помолится богу, но мудрый при этом не станет проклинать и дьявола. Мне, а главное Годунову назавтра предстояла такая дорожка, что в своем стремлении обеспечить Федору максимум безопасности, я был готов просить о помощи кого угодно — ангелов, богородицу, бога, черта и самого сатану.

Но как молиться темным силам я не знал. Да и не хотелось, честно говоря, связываться с ними — то ли помогут, то ли обманут. Опять-таки и цена может оказаться слишком высокой…. А что касаемо светлых, то они, на мой взгляд, чересчур высоко сидели. Да и воспитание… Молиться-то надо искренне, а как это сделать, если во мне до сих пор сказывался отцовский воинствующий атеизм, из-за которого я доселе испытывал изрядный скепсис как к самой церкви, так и к ее служителям. А когда просишь, но не веришь, то ничего хорошего не жди — еще обидятся чего доброго и наоборот напакостят.

Поэтому оставался третий вариант — воззвать к славянским богам, благо, моя травница, будучи в молодости отчаянной язычницей Светозарой, могла это сделать. И я, распустив народ, не взирая на усталость, гудящую спину и свинцовые ноги, поплелся к Петровне. Идти предстояло недалеко. Еще вчера вечером я переправил ее и Резвану в слободу иконников, расположенную рядом с Арбатскими воротами, выделив им уютный домик старосты.

«Не факт, что и они услышат, — рассуждал я на ходу, — не факт, что захотят «спускаться», но вдруг. А когда тонут, как известно, и за соломинку хватаются».

Впрочем, тут, памятуя кое-какие прошлые обстоятельства, получалась даже не соломинка или прут, а доска. Нет, скорее бревно. Ведь кто-то прошлым летом в Серпухове толкнул меня в бок, заставив повернуться, а мгновением позже арбалетный болт вместо того, чтобы войти под сердце, лишь пропорол мне кафтан, да слегка поцарапал кожу. Да и по пути в Москву, когда мы сидели с Басмановым близ костра, я всего мгновением раньше нагнулся, иначе….

Словом, была мне сверху какая-то помощь после ворожбы моей Петровны, а уж кто приходил на выручку — суровый воитель Перун, покровительница любви Лада или бог счастливого случая светлокудрый красавчик Авось — абсолютно неважно. Главное, приходили и спасали.

Но сегодня я хотел просить не за себя, а за всех тех, кто завтра поедет со мной в стан крымского хана, и в первую очередь за Годунова. Ну и за Ксению. Ей воевать не придется, но шальная стрела глупа и зла, впивается в кого ни попадя.

Петровна поняла цель моего визита без каких-либо пояснений. Я и рта не успел раскрыть, как она, указав мне на широкую лавку с подушкой, буркнула:

— Рано покамест. Эвон, поспи чуток, а время придет, разбужу.

Едва моя голова коснулась подушки, как я мгновенно провалился в непроглядную тьму. Правда, длилось это недолго. Полное впечатление, что проспал от силы несколько секунд, а тебя уже будят.

— Вставай, вставай, полночь пришла, — поторопила травница.

Я сел, потряс головой, потер виски и с удивлением обнаружив, что от усталости не осталось и следа. Такое ощущение, будто зарядился бодростью чуть ли не до завтрашнего вечера. Петровна, когда я сообщил ей об этом, удовлетворенно хмыкнула:

— Выходит подсобили, — и она кивнула на табурет, стоящий подле лавки, сиденье которого было завалено пучками каких-то трав. Понятно, средневековая аромотерапия во всей красе.

Поначалу мы вышли на передний двор, но Петровна, покосившись на маячивший метрах в пятидесяти церковный купол, осуждающе покачала головой.

— Негоже одним на виду владений другого показываться. Могут и не прийти, — и повела меня обратно, в обход дома, на задний двор.

Костёр, разведенный ею возле какого-то сарайчика, на сей раз разгораться не спешил. Вспыхнув в самом начале, он мгновенно съежился и принялся чадить, давая черный удушливый дым. Петровна некоторое время вглядывалась в него, мрачнея на глазах, и сурово прокомментировала:

— Сказывала ведь я тогда — не следовало тебе к чужим обращаться, да еще к такому…., — она с омерзением передернулась.

— Так ты не наших зовешь? — удивился я.

— Про наших забудь, — посоветовала она. — Это токмо в присказках ласковое теля двух маток сосет, а в жизни иное: за двумя зайцами погонишься… Теперь они к тебе никогда не придут, зови — не зови. А его, сам зри, без крови не дозваться. Давай-ка заголяй руку….

— Подумаешь, кровь, — хмыкнул я, закатывая рукав рубахи. — Лишь бы помогло.

Петровна вздохнула и сожалеюще уставилась на меня, словно на дите, ляпнувшее нечто несуразное, но по причине неразумности ругать его за явную глупость не имеет смысла.

— Не поймешь ты, князь. Не следует его таковским прикармливать, не то разохотится и не отвадишь. А то он чего доброго и сам что-нибудь учинять примется, дабы ты лишний разок к нему обратился.

— Да к кому нему?! Скажи ты толком!

Травница насупилась, сурово взирая на меня исподлобья, и упрямо отрезала:

— Сказано к нему, значит, к нему. Из древних он. И имени его тебе знать не след, поверь на слово, — и она сокрушенно пробормотала, ловко делая надрез на руке. — Ох, княже, княже, не следовало бы нам его вызывать. Не будь твоя затея столь опасной, нипочем бы не стала к нему взывать, ну да ничего не поделаешь. Пущай хоть он поспособствует.

Мда-а, прямо Гарри Поттер какой-то. Там тоже какую-то страшилку называли не по имени, а Сам-знаешь-кто. Или нет, в моем случае должно звучать чуточку иначе: Сам-не-знаешь-кто.

Постепенно ее бормотание перешло в приглушенный шепот и мне отчего-то стало не по себе. Слишком явственно ее странные слова напомнили мне… пророчицу Ленно. Точнее, не слова, они вроде были иными, а интонация голоса травницы. Эдакая гортанно-тягучая, зловещая….

Костёр ярко вспыхнул и быстрые языки пламени зло заметались, на лету жадно схватывая капающую на них кровь.

— Прилетел-таки, — констатировала Петровна, но радости в голосе я не услышал. Такое ощущение, что появление неведомого божества ее скорее огорчил. — Давай скоренько перечисляй тех, кого хотел бы к завтрашнему вечеру в живых увидать, — поторопила она меня, предупредив: — Да поспешай. Сроку тебе токмо пока руда огонь кормит, а у тебя ее не бочка. А я… пойду, посторожу, чтоб никто лишний тебя не узрел, — и она с видимым облегчением (не иначе, как охрана была лишь благовидным предлогом для ухода) поспешила прочь, торопливо скрывшись в темноте.

Начал я, разумеется, с Годуновых, тщательно произнеся не только имена и фамилии, но и отчества брата с сестрой, затем перечислил всех телохранителей и спецназовцев, снова добавил Ксению с Федором, спохватившись, упомянул и самого хана с сыновьями (они мне непременно нужны живыми), после чего перешел на сотников и десятников. Далее в третий раз (на всякий случай, чтоб понадежнее) упомянул Годуновых и принялся за гвардейцев. Поименно я знал многих и перечень затянулся надолго. Под конец спохватился, что забыл про себя, но едва произнес собственное имя, как костёр внезапно недовольно зашипел и погас.

— Не всех успел перечислить, — пожаловался я вынырнувшей из мрака Петровне и, кивнув на свою руку, с которой по-прежнему продолжали одна за другой падать на черные головешки капли крови, предложил: — Раз течет, может опять разожжем, да продолжим?

Та озадаченно уставилась на потухший костёр, затем на мою руку, вновь на черные головешки и, отрицательно мотнув головой, давая понять, что в таком деле вторых попыток не бывает, мрачно протянула:

— Потому и дивлюсь. Не должон он был от угощения по доброй воле отказываться, никак не должон. Видать…, — и, не договорив, потребовала: — А ну, сказывай, кого последнего помянул?

— Себя.

Травница охнула и скривилась.

— Себя-я, — протянула она, прикусив губу. — Выходит, он…., — и вновь умолкла, озадаченно морща лоб и поглядывая на меня.

Взгляд ее мне не понравился, уж больно сочувственный, но я продолжал помалкивать, надеясь, услышать от Петровны, что произошло. Однако она продолжала молчать, а когда я, не выдержав, попросил пояснить, получил неожиданный ответ.

— Сама не ведаю, — почти сердито огрызнулась травница. — Может, он…, — она осеклась, и торопливо поправилась. — Хотя тут пожалуй иное, — и опять умолкла. Ответа она так и не нашла и предложила: — Ладно, что могли, мы с тобой сотворили, потому завтра делай, что хотел и пусть….

— Случится то, чему суждено, — подхватил я, попутно подивившись, откуда ей известно выражение римского императора Марка Аврелия. Или она слыхала его от меня и запомнила?

— Верно, — кивнула она. — Токмо назавтра жертву ему в благодарность непременно принеси.

— Какую… жертву? — опешил я.

— Человеческую.

— А… где ж я ее возьму-то? — перепугался я.

— Мыслю, сыщется, да не одна, — вздохнула она.

Ну да, точно. Татары. В любом случае без крови в их лагере не обойдется. Только я не знаю ни как вызвать этого, Сам-не-знаешь-кого, ни ритуала самого жертвоприношения. Да и не будет у меня времени на чтение заклинаний. Однако Петровна пояснила, что говорить ничего не надо и особого ритуала не требуется. Достаточно мысленно произнести «тебе дарую» и… кого-то прикончить, вот и все.

— Да гляди, чтоб до полудня, не позднее, не то он… напомнит, — предупредила Петровна. — Либо еще хуже: сам свое взять попытается.

Глава 34. Предварительная часть

Дубец разбудил меня на восходе, как я ему и наказывал. Денек выдался ветреным и облачным. Свято верящий в приметы сотник Горчай поинтересовался у меня, к добру ли оно.

«Какое уж тут добро, — вздохнул я. — Нам лишь дождя и не хватало, чтоб порох в пищалях отсырел. И без того неизвестно сколько осечек получится», но вслух ответил бодро и уверенно:

— Видишь, ветер какой сильный. Стало быть, стрелы их сносить будет. А облака, кровью налитые, откуда ползут? С наших стен и прямиком на стан крымчаков. Получается, мы верх возьмем. Верная примета, не сомневайся.

— Да чего сомневаться, коль на моей памяти, хошь, к примеру, зиму взять али весну, твои словеса завсегда сбывались, — отмахнулся он.

Ну да, когда бы кто ни спрашивал меня в Прибалтике, я всегда оборачивал любую погоду, и хорошую и плохую, к одному — нашей победе. А так как поражений не случалось, получалось, что жрец-предсказатель из меня просто супер. Вот и сейчас вначале по рядам его снайперов, а затем и по остальным полусотням, побежал шепоток: «Князь сказывал, хмарь оная нам удачу сулит».

Федор, прибывший вместе с десятком бояр, подоспел вовремя. В смысле, именно тогда, когда пищали успели зарядить, сложить вместе с арбалетами и гранатами на телеги, а последние надежно укрыть в одном из узеньких проулков. В других таились до поры до времени иные подводы — с «органами» и «сороками» в сундуках. Там же прятались три сотни гвардейцев сопровождения, вооруженные до зубов. Теперь от Годунова таить было нечего и на его молчаливый вопрос «Не удумал ли чего?» я ответил своим донельзя простодушным взглядом: «Что ты! Я ж перед телом твоего покойного батюшки клялся. Или ты забыл?».

Про крытые колымаги (так на Руси почем-то назывались кареты), приготовленные для вывоза заложников, он ничего не спросил. Покосился, правда, на них с некоторым удивлением, и я уже собрался пояснить, что прихватил целых пять штук исключительно для комфорта царевны, наияснейшей и их дворовых боярышен, но он промолчал.

Выбор лекаря, прибывшего вместе с Федором, мне не понравился. Мой старый знакомый еще по Пскову Арнольд Листелл доверия не внушал — больно трусоват. Помнится, тогда он даже в штаны наложил при виде страшных русских разбойников. Петровной заменить или Резваной? Они-то не испугаются. Но ими рисковать не хотелось. Пуля, как известно, дура, да и стрела не умнее. Попадет шальная и терзайся потом, зачем взял. К тому же наложить жгут, чтоб остановить кровь, да сделать перевязку, особого ума не надо. И продезинфицировать рану пустяк — фляга со спиртом имеется у каждого. А пробудем мы там недолго, и ничего страшного, если лечебную мазь наложат на рану не сразу, а через пару-тройку часов. Ну а коль задержимся, значит, все пошло наперекосяк. Тогда о ранах думать станет некому.

Словом, я отказался от замены. Потом не раз и не два об этом пожалел, но увы — заранее все знать никому не дано…

Честно говоря, я бы и духовника Федора отца Исайю, которого Годунов взял с собой, тоже попридержал бы, оставив изо всей троицы лишь толмача Захара Языкова. Этот действительно понадобится, когда дойдет до переговоров, а остальные…. Когда гремят пушки, помалкивают не только музы, но и все остальное. Архимандрит же из правильных, из настоящих, ни к чему ему с нами в татарский лагерь. Слишком хороший дядька, пусть живет.

Однако, поразмыслив, обреченно махнул рукой — придется брать. Предупреждать-то его ни о чем нельзя, а высадить просто так с бухты-барахты — обязательно заупрямится и тем самым чего доброго привлечет внимание Федора. Ладно, будем надеяться, что господь убережет своего достойного служителя от грядущих опасностей, а я по мере сил постараюсь в этом помочь вседержителю.

Спустя полчаса после появления Годунова на горизонте показались татары в заранее обговоренном количестве, то бишь ровно сотня. Впереди, на некотором отдалении, ехал десяток, а во главе его — я прищурился, внимательно вглядываясь, вместе с Фаридом-мурзой ехал какой-то подросток. Странно, а где Тохтамыш? Но дьяк Палицын, прибывший вместе с Годуновым, сообщил, что пацаненок — второй сын Кызы-Гирея нуреддин Сефер. Получается, не рискнул хан отправлять наследника, но коли тот дал слово, делать нечего, надо держать, отправил его братца.

Глядя на Сефера, мне почему-то пришла в голову мысль, что у Кызы видно совсем плохие дела, коли он ставит на третий по значимости пост в ханстве пятнадцатилетних мальчишек. И ведь не вчера или сегодня, а семь лет назад, когда Тохтамышу исполнилось всего десять, а этому сопляку вообще восемь.

Зато телохранителей своему сыну хан выделил — залюбоваться можно. Половина вообще не похожи на татар — явные представители Северного Кавказа. Остальные из числа, так сказать, коренной национальности, но одеты на порядок наряднее, нежели наши гвардейцы. Шелковые халаты аж искрились от золотых нитей, а уж оружие и вовсе выше всяких похвал — ножны богато отделаны серебром, а в эфесах не меньше одного, а то и двух-трёх сине-зелено-красных камушков. И понятно, что это не цветные стекляшки. Сам Сефер, надменно задравший нос, разумеется, одет богаче всех прочих.

А вот татарских счетоводов я на первых порах и не приметил, ибо они плелись в хвосте процессии. Лишь потом, увидев их, догадался кто такие. Да и мудрено не догадаться, учитывая, что самый молодой выглядел лет на сорок, не меньше. Ну-ну, господа кассиры и бухгалтера, добро пожаловать.

В отличие от моих гвардейцев, суровых и невозмутимых, крымчаки были веселы, шумно переговариваясь между собой. Но едва завидев стоящие на площади сундуки с гостеприимно поднятыми крышками, они тоже притихли. Еще бы, навряд ли кто-нибудь из них видел такое обилие золота и серебра. Кое-кто, не выдержав, направил к ним своих коней, но я повелительно гаркнул и мои гвардейцы, стоящие по трое у каждой телеги, разом ощетинились, угрожающе вскинув бердыши. Помогло.

А я сразу, не давая опомниться Сеферу, принялся пояснять, что, мол, времени для сбора «приданого» было в обрез, и если брать строго по весу, то пяти тысяч до трехсот у нас не хватает. Но это без учета драгоценных камней, стоимость которых должна на наш взгляд компенсировать нехватку. И указал в сторону последней телеги, стоящей с краю, на которой находились пара ларцов.

Что касается оценки драгоценных камней, то я был уверен, что любой, мало-мальски смыслящий в них человек, охотно зачтет их за пять тысяч — на самом деле они стоили куда больше. Можно было вообще не соваться с ними — хватило бы и серебра, но требовалось создать у татар впечатление, что мы не питаем никаких тайных умыслов, коли подошли к этому вопросу со всей серьезностью и скрупулезностью.

Палицын начал переводить, но нуреддин, усмехнувшись, махнул ему рукой, давая понять, чтоб умолк, и на чистом русском важно обратился ко мне:

— Сейчас мои люди посмотрят на эти камни и тогда я приму решение.

Ага, стало быть, мальчик запросто шпрехает по нашенски. Оно и к лучшему. Приложив руку к груди, я заметил, что столь мудрое решение делает честь ханскому сыну, а его знание русского языка — вдвойне. Сефер поморщился и пренебрежительно махнул рукой, давая понять — для него это сущие пустяки, но на меня посмотрел благосклонно. Есть плюсик, пусть и небольшой.

Фарид-мурза был настроен более скептически, но недолго. Выслушав прибежавшего к нему оценщика, что-то торопливо сообщившего ему, он мгновенно подобрел и пошел шептать на ухо ханскому сыну.

— Мы принимаем камни взамен недостающих пяти тысяч, — благосклонно кивнул мне Сефер.

— Хотя на самом деле их цена несколько ниже, — вставил свое словцо Фарид-мурза, — но великий хан милостив и повелел не глядеть на такие мелочи.

Ну, зараза! Ишь, доброту проявил! Да им верная цена не меньше семи-восьми, а то и десяти тысяч, да и то при условии, если продавать второпях и оптом. Ну да ладно, придет наш час и тогда посмотрим, кто более милостив. Но Фариду отплатил еще в Скородоме. Да и Романову за вчерашние разборки в думе заодно.

— Рад, что у нас нет никаких споров, — вновь прижал я руку к сердцу, обращаясь к нуреддину. — Но взвешивать злато и серебро — дело долгое и пока государевы и твои холопы станут этим заниматься, Федор Борисович предлагает тебе подкрепиться с дороги, — я указал в сторону небольшого, уже накрытого, стола и негромко продолжил: — Да и не нравится мне, честно говоря, как твои люди жадно взирают на наше золото. Того и гляди, не выдержат, кинутся. А почему? Да потому что голодны. С утра, наверное, ничего не ели. Пусть и они потрапезничают, — и снова широкий гостеприимный жест, на сей раз в сторону большого стола, расположенного чуть дальше.

Сефер замялся, нерешительно посмотрев на обиженно насупившегося Фарида-мурзу, недовольного тем, что я и его причислил к холопам. Пришлось бережно взять ханского сына под локоток, увлекая с собой, а по пути продолжая ворковать. Дескать, по русскому обычаю считается, что гость, отказавшийся преломить хлеб с хозяином, прибыл к нему с недобрыми намерениями.

Встрепенулся Сефер уже возле стола, когда опомнившийся Фарид-мурза что-то гортанно выкрикнул вдогон на татарском. Но было поздно. Ноздри мальчишки жадно раздувались, учуяв пряные запахи свежепожареной баранины.

— Пахнет вкусно, — одобрил он, сглатывая голодную слюну.

— Еще бы! — усмехнулся я. — Лучшие мастерицы потрудились, — и мысленно поблагодарил Резвану за ее чудодейственные травки.

И Сефер потянулся за первым куском мяса. Ел он осторожно, зорко приглядывая, чтобы я или Годунов брали из тех же мисок, что и он. Да и пил он точно так же. Но стол был сервирован без подвохов. А вот на втором, большом, ханскую сотню действительно ждал небольшой сюрприз в виде не совсем обычного меда, к которому Петровна накануне подмешала свой настой, притормаживающий все реакции человека, включая и его соображаловку.

— Через час-два подействует, — предупредила она меня.

Окончательно Сефер расслабился после второй чарки и… принялся утешать сумрачного Федора. Правда, успокаивал он его своеобразно, расписывая прелести Бахчисарая и роскошные покои… ханского гарема, включая супер-пупер баню Сары-Гюзель, что в переводе означает Желтая красавица.

Дескать, Сефер и сам видел бани на Руси, но сравнения с Желтой красавицей они не выдерживают. В последней не просто нет никакого дыма внутри, но подаваемый снизу горячий воздух обогревает пол, а вода подается по специальным свинцовым трубам, отдельно горячая и отдельно — холодная. И сестра Годунова при желании может посещать ее хоть каждый день. Да и вообще жизнь у нее будет сказочная, сплошные развлечения…

Федор уныло кивал, натужно улыбался, но в душе у него, как я понимал, продолжали скрести кошки. Признаться, мне описание бани тоже настроения не улучшило. Как бы не напротив. Да и насчет сплошных развлечений имелись сомнения.

…Для них унылой чередой
Дни, месяцы, лета проходят
И неприметно за собой
И младость и любовь уводят… [954]
Конечно, наш классик никогда не бывал в гаремах, но этим строкам про несчастных затворниц крымского хана я все равно доверял куда больше.

«А впрочем, злиться ни к чему, — напомнил я себе. — Коль все пройдет удачно, Ксении там не бывать, а если нет, то я о ее пребывании в гареме грустить не смогу — у покойников эмоции отсутствуют». И я вновь заулыбался Сеферу, продолжавшему с жаром расписывать все прелести ханской резиденции.

Успевал я между делом время от времени искоса поглядывать то в сторону площади, то в сторону большого стола. Романов с Фаридом-мурзой продолжали руководить взвешиванием золота. Причем Федор Никитич, заранее проинструктированный мной, периодически брал в руки то горсть золотых монет, неспешно пересыпая ее между ладонями, то любовался каким-нибудь золотым изделием. Стоящие подле большого стола славные татарские джигиты бурно веселились, но тоже в рамках приличий.

Словом, и там и там все было в порядке. Однако мало ли, контроль не помешает. Тем более, ничего нового я от Сефера не услышал. Дело в том, что в своей, как я ее называю, первой жизни, то есть в двадцать первом веке, я и сам «посетил Бахчисарая в забвенье дремлющий дворец». И, между прочим, гид-экскурсовод рассказывала куда красочнее, нежели этот сопливый нуреддин.

А память у меня хорошая, я и сейчас, хотя миновало немало времени, мог бы разразиться получасовой лекцией об этом городе-саде. И о большой ханской мечети, которой пока нет, и о Соколиной башне, тоже выстроенной гораздо позже, и о знаменитом фонтане слез, построенном спустя полтораста лет по повелению хана Крым-Гирея в честь его любимой жены Диляры, отравленной соперницей. Даже мавзолей могу описать, воздвигнутый над ее усыпальницей, заодно рассказав и о надгробиях над могилами других ханов, покоящихся там. Впрочем, они как раз особого описания не заслуживают. Почти все какие-то стандартные, мало чем отличимые друг от друга, выглядящие эдакими пыльными и скучными, словно вышли из мастерской гробовых дел мастера Безенчука. Разве у дедушки Сефера, Девлет-Гирея, усыпальница крутая: цельный мавзолей отгрохан, а остальные….

Кстати, помнится, и Кызы-Гирей тоже там похоронен. Вот интересно, как бы воспринял Сефер, если б я стал ему рассказывать о надгробии над телом его папашки? Наверное, решил бы, что я сбрендил, а я и впрямь его видел. Помнится, по торцам там располагались две стелы, украшенные резьбой, а головная почему-то венчалась чалмой.

«…Стоп! — остановил я поток собственных воспоминаний. — А ведь экскурсовод что-то говорила по поводу смерти Кызы. Ну да, точно говорила, когда мы стояли подле его могилы. Помнится, и дату называла, и причину. Правда, она быстро повела нас дальше, к мавзолею той самой Диляры, но ведь было, было, надо только вспомнить. Главное, и смерть-то какая-то необычная: неожиданная, но не боевая и не от яда….»

Я задумчиво потер лоб. Помнится, она каким-то образом связана с его отцом Девлетом…. Или нет, не связана — похожа…. Мне не хватило совсем немного времени — помешал Сефер, о чем-то спросивший меня. Язык у ханского сына явно заплетался. Мда-а, навряд ли Кызы-Гирей возрадуется, увидев его пьяным. Чего доброго решит, что мы напоили его с тайным умыслом, дабы учинить насмешку. Опять же может и слуг своих послать, чтоб с коня сняли, а лишние люди со стороны татар во время захвата хана мне ни к чему — помеха.

Ладно, позже вспомню, а сейчас займусь более неотложными делами….

Сефер в это время как раз потянулся за очередным куском баранины, придирчиво выбирая самый симпатичный, и я успел в двух словах пояснить Годунову, что сейчас скажу ему, дабы это не оказалось для него неожиданностью. Едва сопливый нуреддин запихал в рот очередной кусман, бесцеремонно вытирая руку о нарядную скатерть, как я, повернувшись к Федору и укоризненно качая головой, принялся цитировать, что на Руси говорят о падких до хмельного зелья.

— Негоже хозяину отставать от гостя, — заявил тот в свое оправдание, кивая на нуреддина.

— И впрямь негоже, — согласился я, и пока Годунов сделал вид, что приложился к кубку, склонившись к Сеферу, попросил его перестать пить, не то, боюсь, я не смогу довезти своего государя до его отца.

Тот понимающе кивнул, демонстративно вылил мед из кубка и, перевернув его вверх дном, с громким стуком поставил на стол и выжидающе уставился на Годунова. Тот развел руками и последовал его примеру. Правда, у него при этом ничего не вылилось. Выходит, не изображал, а пил на самом деле. Ну да, от таких рассказов о жизни в гареме и я бы запил.

Меж тем в дело вступили и мои гвардейцы, с натугой ворочая здоровенные сундуки. Получается, с золотом закончили и перешли на серебро. В принципе можно было бы обойтись вовсе без него, но тогда получалось слишком мало сундуков, а мне требовалось подогнать их число под шестьдесят — ровно столько, сколько изготовлено на Пушкарском дворе «органов» с «сороками». Опять же где это видано, чтоб выкуп, собранный со всех жителей города, состоял из одних золотых монет? Или народ так богат, что серебра у него не водится? Но и вместе с серебром казна уместилась в пятидесяти пяти сундуках — пришлось срочно забивать оставшиеся пять мехами.

Продолжая краем глаза наблюдать за большим столом и время от времени кивать Сеферу, я прикинул, что осталось от силы полчаса. И точно, мы едва успели поговорить про мудрость мусульман, в отличие от иудеев и христиан не давших богу никакого имени, и про иные их хорошие обычаи, вроде взимания с богатых десятины для бедных, как Фарид-мурза доложил Сеферу, что все приданое сосчитано и составило ровно триста тысяч. Сундуки им и русским боярином опечатаны, пора отправляться в гости к Кызы-Гирею, ибо хан их давно заждался.

Сефер многозначительно кивнул, с некоторым трудом оторвался от стола, стараясь сохранять равновесие, но на коня — что значит привычка, доведенная до автоматизма — взобрался легко.

И тогда я осуществил последнее из задуманного — избавился от лишних людишек, могущих помешать одним своим присутствием. Ни к чему татарским бухгалтерам, то бишь счетчикам, сопровождать телеги с сундуками, иначе мои люди не смогут их подменить. Это мне казалось самым сложным и в голове имелось аж три варианта по их удалению.

Однако я волновался зря. Сработал самый первый — я всего-навсего с эдакой ленцой поинтересовался у Сефера, не пора ли отправить «счетчиков» к хану. Пусть доложат ему от имени нуреддина, что все прошло успешно. Сундуки-то все равно никуда не денутся — на каждом оттиснуто по две печати и подменить их у меня при всем старании не выйдет. И тут же, словно ханский сын уже согласился, сделал оговорку. Мол, если среди них имеются действительно знатные уважаемые люди, имеющие право присутствовать, так сказать, в первых рядах, на торжественной встрече, таких конечно же надо оставить. Сефер презрительно усмехнулся, мотнул головой, давая понять, что уважаемые люди не считают деньги, а добывают их, что-то гортанно крикнул им и они послушно потрусили в лагерь.

Ишь ты, как просто, а я боялся. Что ж, теперь можно выезжать и самим, пора, и я распорядился: «По коням». Гвардейцы, давно ожидавшие этой команды, мгновенно отреагировали и через пару секунд тоже оказались в седлах, после чего стали дружно накидывать на себя плащи.

— А это зачем? — оторопел Сефер.

— Мои люди всегда их носят, — невозмутимо пояснил я, тоже обряжаясь в него, и, улыбнувшись, спросил: — Правда, красиво?

Нуреддин непонимающе глядел, но спорить не стал — кивнул, соглашаясь. Благодаря Устюгову (не подвел, организовав выполнение работ в обещанный срок), гвардейцы успели погарцевать в них еще вчера вечером, заодно поупражнявшись, как их накидывать. Именно потому ни неопытный Сефер, ни умудренный Фарид-мурза ни на секунду не усомнились, что гвардейцы и впрямь всегда их носят, но я на всякий случай добавил:

— Да и укрываться ими, если спать на траве, тоже удобно, так что вещь в пути весьма полезная.

— А что там в руках у твоих людей? — проскрипел Фарид-мурза.

Надо же какой зоркий. Хорошо, я распорядился передать связки с мехами двум десяткам сопровождающих открыто, не таясь. Если бы мурза увидел их позже, в пути, скажем, случайно оглянувшись, думаю, мог насторожиться, а так вопрос прозвучал почти риторически. Да и не мудрено. Кому ж придет в голову, что в середине каждой связки спрятана пара пистолетов.

— У русских государей такой обычай, — равнодушно пояснил я. — Выкуп, то есть приданое, само собой, но и дары должны быть. Те, что в их руках, они вручат по прибытию самому хану, а вот в телегах пять сундуков предназначены для его сыновей и… наиболее приближенных к нему людей. Кстати, думается, почтенный Фарид-мурза, пока мы будем ехать в стан хана, любезно подскажет, кто именно является таковым у великого Кызы-Гирея, дабы нам не опростоволоситься, поскольку я знаю всего трёх таких, а их несомненно больше.

Мурза нахмурился и вопросительно уставился на меня.

— Ну как же, — развел я руками. — Вне всяких сомнений крымский хан доверил вести столь важные переговоры тем, кому он больше всего доверяет, следовательно, самым ближним. Вот и получается, что трое мне известны с позавчерашнего дня.

Фарид-мурза довольно хмыкнул и скромно пожал плечами, давая понять, что вообще-то я правильно угадал.

— Так ты подскажешь, пока нам позволяет время? — в упор спросил я.

— Хорошо, — согласился он и на сей раз голос его был далеко не такой скрипучий как обычно.

Однако вслед за этим он с подозрением покосился на пищали, сложенные на телегах. Я улыбнулся и велел принести по одной с каждой, продемонстрировав, что и здесь все честно — разряжены, и выстрелить из них не получится.

— Зажженных фитилей у моих людей, как сам видишь, нет, но дабы ты не питал опаски, что они возьмут и зарядят пищали по пути, я распорядился отправить телеги с порохом и пулями отдельно, следом за моими двумя десятками, — на всякий случай уточнил я.

— Это хорошо, — подумав, выдал Фарид.

Конечно хорошо, поскольку плен мне отныне не грозил даже в случае неудачи. А кроме того, взрыв — это не жаркий костёр, указанный в предсказании пророчицы, а значит, скорее всего до него дело не дойдет. Хотя и тут не угадаешь. Если от взрыва, к примеру, заполыхает ханский шатер, на который меня отбросит взрывной волной, то…

Додумывать я не стал, отмахнулся. Делай что должен и пусть случится то, чему суждено. Поэтому едва пищали отнесли обратно, как я незамедлительно возобновил прерванный разговор, начав выпытывать у мурзы кто есть кто, чтобы тот больше ничего не успел спросить. В смысле лишнего. Так, увлеченные беседой, мы вместе с нуретдином Сефером и Федором выехали за ворота. За нами два десятка телохранителей и спецназовцев, следом сотня татар, а вот потом….

Не зря я тренировал народец, ох, не зря. Сотники — вдруг Фарид-мурза или Сефер запомнит их лица — оставались прежними, но следом за ними ехали уже иные гвардейцы, вынырнув из узеньких проулочков. И у каждого за поясом под плащом кое-что имелось. И не только пистолеты, но и гранаты. Да и под кафтанами поддеты кольчуги. Понятно, что не всех они уберегут от стрел, но какая ни есть, а защита.

Телеги, выехавшие за ворота, тоже были не те, равно как и сундуки на них. Правда, последние очень похожие, с такими же шишечками на уголках, и даже с двумя сургучными блямбами-печатями (заранее присобачили, вот только обе русские, татарского оттиска не имелось), но ни золота, ни серебра, ни драгоценностей в сундуках уже не имелось. Иная в них таилась начинка.

Заменили и подводы с пищалями. Теперь в них катили к татарскому лагерю иные, заряженные и не требующие горящих фитилей. Словом, все тип-топ и накладок не приключилось, о чем мне зычно просигнализировал Аркуда, не таясь, крикнув во всю глотку:

— Порядок, княже! Последняя выехала.

А Клюка — куда ж без него — добавил:

— Все чудненько.

Годунов при этом как-то странно посмотрел на меня и помрачнел еще больше. Возможно я и ошибаюсь, но по-моему в его взгляде мелькнуло разочарование. А чего он ждал? Сам потребовал поклясться, что я ничего, ничем и никак. Ну и ладно, пусть пострадает немного. Зато его унылый вид — самое то для Кызы.

Итак, первая часть моего плана отработана на сто процентов и весьма удачно. Однако основное ждало впереди и расслабляться не следовало….

Глава 35. Ключ на старт

Кызы-Гирей встречал нас, как и было уговорено, у своего пышного высокого шатра. Подле него стояло человек двадцать — хан явно желал насладиться своим неслыханным торжеством. Но свита меня не смутила. Сановники — не телохранители и вояки из них никакие. Конечно, каждый из них, не взирая на возраст, запросто может всадить стрелу в моих людей, но луков-то у них не имелось, а до сабель дело дойти не должно. Телохранителей хватало, но и тут удача. В предвкушении приятного и интересного зрелища придворные невольно подались вперед и здоровенные воины оказались слегка оттеснены от Кызы.

Хан разоделся для встречи — мама, не горюй. Один рубин, сверкавший на его высокой белой шапке с меховой оторочкой, чего стоил. В мое время коллекционеры выложили бы за него пару миллионов зеленью и прыгали от счастья, что купили задешево. Золотой пояс запросто мог сойти в двадцать первом веке за мини-юбку, от обилия драгоценных камней на ножнах его сабли — благо, солнышко из-за облаков выглянуло — аж глаза слепило, а в цветастом халате синие сапфиры служили вместо пуговиц.

«Кажется, дяденька пониже Одинца, но куда тяжелее», — сделал я неутешительный вывод и оценивающе прикинул, как лучше за него браться. Хан и впрямь своими габаритами изрядно походил на гоголевского Тараса Бульбу. Понятно, не лицом — и глаза узковаты, и скулы торчат, словно крылья. Зато фигура у него еще та. Массивная, как у борца сумо, и кряжистая, как столетний дуб. Имелось и неплохое пузцо — очевидно, сказывалось обилие жирной баранины и мягкие подушки, на которых он, по-видимому, немало возлежал в последние годы.

Впрочем, сабельные шрамы на лице, особенно тянувшийся от подбородка до правого виска, подтверждали, что вояка он о-го-го, а могучие плечи напоминали, что он и сейчас, несмотря на немалый живот, в состоянии с одного удара снести вражескую голову. Да и сабелька у него в ножнах хоть и богато изукрашенная, а навряд ли декоративная — скорее всего дамасская сталь или булат. Словом, из тех, что и гвоздь разрубят, и волосок на лету располовинят.

Одно хорошо — он не ожидает подвоха, и свалить его у меня должно получиться. Ну а лежа на земле особо не развернешься, особенно если заломить руки, взяв одну на излом.

А Фарид-мурза уже остановил своего коня, давая понять, что дальнейший путь належит проделать пешком. Пора, так пора. И я взмолился к небесам лишь об одном: «Господи, да будешь ты ни за, ни против нас». Продумано-то вроде бы все, но случайности, в том числе и самые каверзные — такая штука, от которых никто не застрахован. И тогда непременно сработает правило мелочей: если что-то кажется несущественным, оно и сыграет решающую роль. Причем непременно негативную.

А в голове пошел обратный отсчет, похожий на тот, что дается при старте космической ракеты. Только там на секунды, а у меня подлиннее.

Десять.

Я громко командую:

— Почетную дорожку для государя всея Руси Федора Борисовича Годунова и великого Кызы-Гирея!

Спешиваюсь сам, кинув поводья Дубцу и с удовлетворением наблюдая, как четверо телохранителей с рулонамиалой ткани бегут к Кызы и обгоняя их скачут к нему же Сефер и Фарид-мурза, желая присоединиться к этому, как его, лучезарному солнцу Крымского ханства.

Девять.

Я подхожу к продолжавшему сидеть в седле моему ученику и, припав на одно колено, подставляю ему второе, попутно лишний раз порадовавшись, что он ничегошеньки не знает. Такое лицо не сыграть, во всяком случае Федору, все искренне, от души. Страдает человек, жуть как ему все не нравится, но деваться некуда, приходится покориться. Думаю, если и имелись у Гирея легкие сомнения, то при виде лица Годунова их смело, словно ураганным ветром хлипкую паутину.

Восемь.

Спешились и Фарид-мурза, и Сефер, торопливо докладывая Гирею о результатах. Точнее, тарахтит один нуреддин, с улыбкой указывая рукой на телеги, неспешно продолжающие катить вперед, отделяя всех, включая сопровождавшую нас татарскую сотню, от остальных любопытных, толпящихся поодаль. Пока это просто черта, ибо время превратиться в полукруг еще не пришло.

Семь.

Покатились рулончики, образовывая с двух сторон дорожку, на которую хан уверенно наступает, решительно шагнув навстречу брату своей невесты. Шагнул первым, не обратив внимания, что Годунов не сделал этого. Верный признак, что он ничего не подозревает. Но и шестеро из числа его телохранителей шагнули следом. Плохо, но не страшно. У людей Метелицы наметанный глаз, верная рука, в каждом сапоге по два метательных ножа, а у спецназовцев вдобавок и по два пистолета. На всех хватит и останется.

Я выпрямляюсь и, продолжая бережно придерживать Федора под локоток, подвожу к алой полосе материи, которую метрах в десяти впереди нас продолжают раскатывать телохранители. Молодцы мальчики, работают неспешно, чтоб имелось оправдание их присутствия во время встречи. В точности как на тренировке.

Шесть.

Губы моего ученика чуть шевельнулись, что-то шепнули. Слов я не услышал, но смысл понял. Упрек. Не ошибся я, когда подметил разочарование в его взгляде, устремленном на меня там, в Скородоме. Надеялся он. Хоть и запретил мне что-либо предпринимать, а в глубине души ждал: не послушаюсь я его. Но утешать не время, наоборот. Я виновато вздыхаю в ответ и… отворачиваюсь от него, принимая услужливо протянутую мне одним из спецназовцев нарядную шубу, богато расшитую золотом.

Шуба — страховка. Я сам ее выбрал вчера в кладовых Постельного приказа, чтоб была и достаточно плотной, и в то же время легкой. Легкой, ибо ее изрядно утяжелили — шесть стальных пластин вшито внутрь на уровне груди. Две спереди, две сзади, и две по бокам. Если стрела угодит в любое другое место — можно подзалатать рану, Петровна вместе с Резваной в боевой готовности, а сердце лучше поберечь.

Пять.

Накидываю шубу на Годунова и его плечи опускаются. Не от ее тяжести — от неизбежности всего дальнейшего. Ссутулившись, он обреченно наступает на импровизированную дорожку.

Четыре.

Мы идем по ней, а я продолжаю лихорадочно прокручивать в мозгу свои дальнейшие действия. Сработать надо не просто точно, но угодить именно в десятку, в самый что ни на есть центр, ибо даже девятка станет незачетом. Таковы жесткие условия.

Эх, хорошо бы ханские телохранители чуть приотстали. Пистолеты — замечательно, но охранники идут совсем рядом с Тохтамышем и Сефером, которые нужны мне живыми и невредимыми. Не дай бог у кого-то из спецназовцев собьется прицел, дрогнет рука и в одного из сыновей Кызы угодит шальная пуля. А стрелять надо, ибо эти воины вне всякого сомнения из лучших и реакция у них еще та. Притормозить бы их немного или сдвинуть, и я с легкой улыбкой говорю Годунову:

— А ведь боится тебя Кызы-Гирей. Даже сейчас боится. Смотри, сколько телохранителей возле собрал и ни на шаг не отпускает, — и я, презрительно скривив губы, киваю на них.

— Не утешай, — уныло бросает он в ответ. — Чего уж, ханский верх ныне. Даже тебе и то…

Не договорил, умолк, но во взгляде я вновь подметил упрек и… разочарование.

Эх, нельзя парня ободрить, не поспело время. Ну да ничего, осталось совсем немного. А главное — цели я своей добился. Подметил мою ухмылку Кызы. Подметил, понял и, повернувшись к телохранителям, что-то буркнул им. Те разом отстали. Ненамного, пара метров, но и то хлеб — можно спокойно расстреливать их, не опасаясь попасть в остальных.

Три.

Якобы поправляя чуть сползшую с плеч Годунова шубу, бросаю неприметный взгляд назад. Порядок. Вся дюжина спецназовцев следует в паре шагов позади от нас, не отставая, по шестеро с каждой стороны, и у каждого на вытянутых руках связка мехов. Лица сосредоточенные, чувствуют ответственность момента, но если глядеть со стороны, напрашивается другое: угрюмые, мрачные, следовательно, естественные для такой ситуации. Кому приятно лицезреть предстоящее унижение своего государя.

С правого боку тоже отлично — передние телеги успели добраться почти до ханского шатра. Теперь и он отделен от зевак — не прорвешься. Умело правят спецназовцы, да и выглядят они вместе с пушкарями соответственно — зипунки с шапчонками, лица чумазенькие, сажей с пылью слегка припорошенные, и волосы кой у кого чуть мукой присыпаны для изображения седины, чтоб молодость в глаза не бросалась, самое то.

Два.

Нас с Федором отделяет от встречающих всего десяток саженей и я свободной рукой поправляю шапку — условный знак. Внимание, парни. Полная готовность: аккуратно, как вчера на репетиции, руку плавно вглубь связки, неспешно нащупали рукоять пистолета, обхватили, следом за нею сунули вторую руку…. Жаль, не вижу, как они это делают, но ничего — о качестве можно догадаться по лицам идущих к нам, а они спокойны, значит, все правильно.

Но моя команда касается не одной дюжины спецназовцев. Это сигнал для всех и пушкари приступили к работе, якобы оглаживая уголки сундуков, а на самом деле снимая полукруглые крышечки с уголков и высвобождая спусковые крючки.

Один.

Остановились друг напротив друга. Хан радушно распахнул объятия. Пушкари тянутся к другим крышечкам, скрывающим запоры, удерживающие боковую стенку, а я выпускаю локоть Федора и, шагнув вбок, припадаю на одно колено.

Улыбка на лице Кызы от этого еще шире. Радуется хан. Теперь его не станут называть сыном Толх Ахана, то бишь сыном человека, взявшего столицу. Такое прозвище получил его отец Девлет-Гирей, спалив Москву тридцать пять лет тому назад. Отныне и сам Кызы получит какое-нибудь прозвище, еще более пышное и великолепное. А как же иначе? Девлет-то хоть и сжег город, но на белом коне в него не въехал, жаром оттуда пыхало. Да и Ивана Грозного батюшке Кызы тоже пленить не удалось — когда столица полыхала, царские пятки сверкали то ли под Ростовом, то ли под Ярославлем. А Годунов, пусть пока и не венчанный на царство, но избранный государь, и вот он. Да и поклон его лучшего воеводы на самом деле царский.

Но радоваться хану предстояло ровно секунду. Закончился мой обратный отсчет. Ключ на старт. И когда хан заключил Федора в свои объятия, я повернул этот ключ, включив новый отсчет, где тоже расписано все чуть ли не по секундам.

Один.

Захватываю ноги обнимающихся и делаю резкий рывок, вкладывая в него все силы без остатка. Завалить два центнера — не шутка, но я управился, и мы трое летим на землю. Кажется, хан что-то успел выкрикнуть, но это явно не команда телохранителям — не иначе матюкнулся по-татарски.

Два.

Наполовину лежа на Годунове и прикрывая его своим телом, захватываю свободную руку Кызы. Его левая и без того нейтрализована — он лежит на ней и высвободить ее не в состоянии, а теперь и правая надежно взята мною на излом. Она у него здоровенная, крепкая, но если об колено, хрястнет в локте как миленькая и никуда не денется. Но это — крайняя мера, с нею мы погодим.

И тут раздаются выстрелы. Немного, всего девять (видно три пистолета дали осечку), но для шести телохранителей, думаю, достаточно. А вместе с ними, мгновением позже, ахнули и остальные гвардейцы, выбивая сотню, прибывшую с нами. Залп получился недружный, но ничего страшного.

Три.

Почти одновременно с выстрелами на нас сверху плюхаются телохранители Годунова. Один за другим. Но кучи малы нет — каждый четко знает свое место. Летяга, широко распахнув руки, обхватывает ноги Федора. Частокол страхует тело государя, склонив голову к его груди и на всякий случай придерживая его руки — нечего ими махать. Лапоток закрывает своим животом голову моего ученика, но не наваливается на нее, чтоб дышалось нормально. Кулебяка самый здоровенный изо всех, потому его задача — навалиться всей массой на хана. Кызы не вопит, не кричит — рычит, пытаясь вырваться, но лишь беспомощно ворочается под Кулебякой.

Остальные чуть поодаль. Вот там действительно куча мала — четверо телохранителей, старательно кутающие в бывшую дорожку пятерых барахтающихся татар. Крепко спеленать потом, успеется, сейчас главное — сработать как попало, лишь бы никто не вырвался.

Четыре.

Вступают в дело стрелявшие спецназовцы. Истома перехватывает у меня ханскую руку, Кочеток ловко выдергивает вторую, прижатую к земле, и начинает стягивать их хорошей добротной веревкой. Нетопырь коршуном кидается к куче мале — пришло время вязать остальных и в первую очередь ханских сыновей. А рядом с ним Зимник и Курнос, да и остальные на подходе.

Пять.

Вскочив на ноги, я бегло оцениваю обстановку. Сзади вся татарская сотня выбита — это хорошо. Гвардейцы, включая снайперов Горяя, успели спешиться, торопливо занимая оборону за телегами. Телеги с пищалями и арбалетами едут вдоль них, а сидящие торопливо раздают оружие. Последние телеги почти вплотную примыкают к крутому обрыву, отделяющему нас от речного берега — полукруг замкнулся. Но это позади, а впереди у меня самое уязвимое звено. Там и возле шатра Кызы-Гирея, где пока пребывает в оцепенении придворная челядь, удивленно таращась на происходящее и не веря своим глазам. Вот-вот они придут в себя и тогда….

Ну да, вон уже самый сообразительный нырнул вглубь шатра, еще один, в синем шелковом халате с яркими красными цветами, опрометью бежит куда глаза глядят, лишь бы подальше. Но к ним несутся на всех парах Вяха Засад с остальными спецназовцами, а полусотня Аркуды, издавая воистину медвежий рев (и тут подражание своему сотнику), летит вскачь к шатрам пленниц. Туда же громыхают передние подводы, торопясь замкнуть в наш полукруг три шатра, и прижаться спереди к крутому речному обрыву.

Итак, все по плану и влезать с указаниями ни к чему. Каждый из сотников сам знает, что делать ему и его людям, поскольку я их заранее предупредил на меня не рассчитывать — своих задач по горло, а потому пусть действуют самостоятельно, как на репетициях, чай, не маленькие. Да и задача в общем-то у них простая — обороняться, не допустив прорыва. И в распоряжении каждого по десятку пушкарей с пятью «сороками» и таким же количеством «органов».

Однако остальные татары из числа зевак постепенно приходят в себя. Плохо. Если рванут очертя голову — не остановить. Живым мы ни хана, ни его сыновей не отдадим, но оно понятно нам, а надо, чтоб стало понятно им.

Шесть.

Я кричу, предупреждая, что в случае сопротивления Кызы-Гирей вместе с сыновьями погибнет, но помогает мало. Кто-то не слышит, а услышавший не врубается — понималки, судя по выпученным глазам и оскаленным ртам, выключены напрочь. Придется принять превентивные меры.

Семь.

Я машу рукой Моргуну. Тот постоянно глядит на меня, как велено, потому видит мой жест сразу. И какой рукой я его сделал, тоже. Теперь сам бы не перепутал, ибо взмах правой — залп из органов, а левой — из сорок. Нет, все в порядке, махнул как и я, левой.

Дружного залпа не получилось, куда там. Но не страшно. Ух, как здорово сыграли пушкари на своих «сороках», бабахнув в разъяренные рожи. Выбили, конечно, не всех, кто ринулся вперед, но проредили первые ряды изрядно. Да и уцелевшие мгновенно шарахнулись назад, прочь от наших телег, оставив свободную зону метров в сто.

Восемь.

Я вновь ору, предупреждая татар о последствиях. Судя по истошному визгу ярости, на сей раз мой голос слышат многие. К тому же изрядно помогает наглядная демонстрация. Это Годунов по-прежнему лежит на земле, надежно закрытый со всех сторон телохранителями, а всю троицу Гиреев — Кызы, Тохтамыша и Сефера — успели поднять на ноги и у каждого два ножа под подбородком. Картина маслом, понятная без слов, ибо классика.

Девять.

Оглядываюсь на ханский шатер, из-за которого два других, увы, почти не видны. В них наши невесты. Непонятно одно, почему они еще там и отчего медлит Вяха. Понятно, что везти их сюда следует с предельной осторожностью, времени оно займет о-го-го, но я четко сказал ему: едва они окажутся у тебя, немедленно шли гонца для моего успокоения.

Ну и где гонец, чёрт бы его побрал вместе с Засадом?!

Десять.

Желание самому отправиться туда просто нестерпимое, и я, не сдержавшись, подзываю Груздя, намереваясь оставить его за себя, и начинаю его инструктировать, но вовремя спохватываюсь, взяв себя в руки. В конце концов, Галчонок ясно сказала, что особой дополнительной охраны близ их шатров нет. Следовательно, Вяха попросту не успел послать гонца и можно чуть подождать, ибо тут я гораздо нужнее, поскольку ситуация патовая. Татары не могут смириться с неизбежным, а мы хоть и взяли такие ценные трофеи, но покинуть их лагерь беспрепятственно не можем. Значит, надо задействовать для уговоров их командиров, а кому этим и заниматься, если не мне?

Выдергивал я из ханского окружения лишь тех, кто станет трудиться на совесть, уговаривая воинов угомониться, ибо они сами слишком много теряют в случае гибели Кызы. Да еще тех, кто стоял у шатра не один, а с сыном. У них тоже прямой интерес, чтобы все закончилось мирно — сын в закладе. Откуда я узнал про всех них? Спасибо консультациям Фарида-мурзы. Или вы думаете, я ради праздного любопытства выспрашивал его о наиболее знатных людях в окружении хана?

Говорил я с ними недолго, торопливо изложив самую суть. Либо они нас выпускают вместе с бывшими пленницами и тогда с головы хана и его сыновей не упадет ни один волос, либо… Мы, конечно, погибнем, спору нет, но я и мои люди к этому готовы. Зато и в живых никто из этой троицы не останется. Один выстрел в мешки с порохом — и красноречивый кивок на телегу, которую к тому времени подкатили вплотную к Кызы и его сыновьям — и от них клочков не соберут.

Груздь, стоящий подле меня, понимающе склоняет голову, полагая, что стрелять придется ему, а я продолжаю. Мол, сейчас я их отпускаю — кивок спецназовцам и острые ножи взрезают веревки на их руках — но им придется угомонить своих воинов.

Про то, что и хану с сыновьями, и их отпрыскам, придется отправиться с нами в Москву, я благоразумно умалчиваю. Об этом успеется. Когда угомонятся, обязательно начнется следующая стадия переговоров, и тогда….

Одиннадцати не было — где-то произошла промашка, осечка, прокол, просчет, потому что в глазах спецназовца Скока, наконец-то прискакавшего с весточкой от Вяхи Засада, плещется такой испуг, что мне сразу понятно: рули у ракеты заклинило и дальше нормальный полет невозможен.

— Живы?! — заорал я. — Они живы?!

Скок торопливо закивал.

Фу-у! Значит, полетаем по орбите, повращаемся. А рули и починить можно, не страшно. Ничего не страшно в этой жизни, кроме одного — того, что по счастью не произо…

— Тока худо там, — выпалил он.

— Ксения? — похолодев, выдавил я.

Скок потупился.

— Груздь, командуй, — рявкнул я и ринулся к спецназовцу, испуганно шарахнувшегося от меня.

Я не помню, как оттолкнул его от коня, как вскочил в седло, как… В эти мгновения я ничего не видел, не слышал, и мало что соображал. Все словно остановилось, да и конь почему-то плелся еле-еле, и я, недолго думая, выхватив из-за голенища нож, с силой воткнул его в бок бедной животины, понуждая перейти на рысь. Вроде тот прибавил ходу, но все равно медленно, очень медленно….

Второй раз кольнуть лошадь я не успел, оказавшись почему-то рядом с одним из шатров. Чудно, но времени удивляться нет. Да и слушать пояснения Вяхи Засада, растерянно стоящего вместе с пятью спецназовцами возле, тоже.

Взял я себя в руки, лишь когда откинул полог и увидел ее….

Глава 36. Ох уж эти женщины!

Первое, что чтало понятным: жива моя лебедушка. Более того, кажется, цела и невредима, коль стоит на своих ногах. А вот дальше стоп-кадр. Оказывается, не один я умник насчет заложников. Русскому мужику и Сунь-цзы читать не надо — он смекалистый. Разок увидел и вмиг скопировал. И в данный момент один из этих смекалистых в том самом синем шелковом халате с яркими цветами стоит в середине шатра позади царевны, размахивает здоровенным тесаком в опасной близости от ее лица, и чего-то истошно орет. Ну в точности как я совсем недавно татарам, даже громче.

Вот оказывается, куда бежал ты от ханского шатра. Ну-ну. И чего ты хочешь, дядя? Ах, чтоб я отпустил тебя. Да ради бога. Чего? Какой засапожник? Я недоуменно посмотрел на свою ладонь, в которой по-прежнему зажато окровавленное лезвие. Ну с этим-то никаких проблем, пожалуйста. Я медленно (ни одного быстрого движения) нагнулся, опуская нож на ворсистый ковер, неспешно выпрямился и продемонстрировал пустые руки.

Но эта зараза не собиралась угомониться или хотя бы убавить громкость, продолжая истошно вопить и требовать, требовать, требовать. Увы, он не просто хотел заполучить для себя коня, но и покинуть шатер вместе с Ксенией, не выпуская ее из своих поганых рук, пока не отойдет вместе с нею на пятьсот саженей. Этого я допустить не мог, ибо тогда вернуть ее обратно нечего и думать. Татары такой козырь из рук не выпустят. И что делать?

— А теперь послушай меня, — неторопливо произнес я. — Даю тебе свое княжеское слово в том, что если ты отпустишь царевну, то выйдешь из шатра живым и невредимым. Тебе дадут коня, нет, двух коней, — поправился я, — и езжай куда хочешь, на все четыре стороны.

Мой голос был негромким и мягким, тон — убедительным, призывая поверить, что я сдержу свое обещание. Я и вправду был готов его сдержать, ибо мужичок оказался смекалист, но глуп, потребовав за бесценную жизнь моей белой лебедушки всего-навсего свою. Экие пустяки. Все равно, что расплатиться за мешок алмазов стеклянными бусами.

Нет, позже я его найду. Я и приметы его запомнил: плюгавый, корявый, бороденка и та какая-то куцая, словно выщипанная, а на шее, сбоку, рядом с левым ухом темная полоска…. Ну-ка, ну-ка, приглядимся повнимательнее.… Так и есть, не грязь — родимое пятно. Особая примета. У-у, дядя, пиши пропало. Быть тебе в скором времени на колу, если раньше не уйдешь за наши рубежи вместе с татарским войском. Но это потом, а сейчас никаких препятствий. Уйдешь ты, конечно уйдешь, в смысле ускачешь. Княжеское слово — золотое слово и без разницы кому именно я его даю, друзьям или врагам.

Однако мои слова хоть и возымели свое успокаивающее действие — мужик затих, слушая, но пауза продолжалась ненадолго. Не свезло мне, ибо в этот миг полог приоткрылся и кто-то сунулся вовнутрь. Я, не оборачиваясь, прошипел, чтобы он убирался обратно, но было поздно, плюгавый с новой силой заорал нечто нечленораздельное и я даже не мог понять, что именно. Вдобавок, на губах его выступила пена, что тоже дурной признак. Да и тесаком своим он замахал пуще прежнего.

Я вновь заговорил, увещевая для начала опустить нож, при виде которого царевна того и гляди лишится чувств. А ведь удержать он ее одной рукой не сможет. Кроме того, позади него на ковре навалена куча подушек. Стоит сделать шаг назад, как он поневоле запнется и, пытаясь удержать равновесие, махнет своим кинжалом куда ни попадя и что тогда?…

Слова старался выговаривать неторопливо, выдерживая слегка укоризненный тон — ласковый дедуля беседует с любимым внуком. Одна беда — внучок слишком близок к истерике, можно сказать, в шаге от нее, и голосу разума внимать никак не желает. Нет, не так. Почти не внимает, поскольку руку с ножом все-таки опустил, перестав им махать.

Ура? Не тут-то было. Опасность не миновала. Ксюша, как я успел подметить, и впрямь находилась на грани обморока. Держалась изо всех сил, кусая губы, но глаза так и норовили закатиться — того и гляди упадет. А если этот придурок инстинктивно ринется поддержать ее и попытается ухватить обеими руками, забыв про тесак в одной из них?…

— А теперь слушай дальше, — пошел я на второй круг. — Я, князь Мак-Альпин, всегда и везде держал свое слово, кому бы его ни давал. Ныне я даю его тебе и клянусь….

И тут я подметил некое шевеление позади мужика, у задней стены шатра. В полумраке не особо разглядеть, но что это Галчонок, я угадал. И в руке у тайной телохранительницы тускло блеснуло лезвие ножа. Кажется, девчонка намеревается метнуть его в мужика. Как я и учил.

Вот блин горелый! А если смажет? Ксения ведь совсем рядом. И знак не подашь — тогда мужик обернется и получится еще хуже. Продолжая увещевать его, я еле заметно отрицательно покачал головой, стараясь подсказать Галчонку, чтоб подождала, не торопилась. Говорил по-прежнему спокойно, мягко и чуточку устало, давая понять, будто у меня и без него забот невпроворот, и он мне абсолютно не нужен. Слова соответствовали тону.

— Поверь, меня не интересует ни твоя жизнь, ни твоя дальнейшая судьба. Сейчас для меня главное — добраться обратно до Москвы. Но добраться не одному, а вместе с царевной, Федором Борисовичем, — начал я обстоятельный перечень, но… договорить не вышло.

Раздался какой-то глухой звук, напоминающий хруст, мужика чуть шатнуло вперед, он охнул и выпучил от удивления глаза. Увы, но при этом он продолжал придерживать за талию мою Ксюшу. Более того, он хоть и пошатнулся, но рука с ножом неспешно, как в замедленной съемке, пошла на замах и устремилась к….

Не-е-ет!!

В следующую секунду я прыгнул к нему. Прыгнул, чувствуя, что не успеваю. Миг, всего один лишний миг нужен был мне, но нож уже коснулся лица царевны и все, что мне удалось сделать — отбить его своей вытянутой вперед ладонью вверх. Увы, щеку Ксении лезвие распороло почти от подбородка и чуть ли не до самого уголка правого глаза.

Мужику хватило моего небольшого толчка, чтобы его ощутимо шатнуло и в конце концов он рухнул навзничь, растянувшись на ковре лицом вниз. В спине у него торчал нож. А дальше мне стало ни до чего, ибо я даже не успел вскочить, когда ноги Ксении подкосились и она упала. Стоя на коленях я еле успел поддержать потерявшую сознание царевну и, бережно опустив на валявшиеся подушки (сейчас они оказались весьма кстати), принялся срочно унимать кровь, хлеставшую из разреза на ее щеке.

Дошло до меня, что я и сам ранен, не сразу, ибо поначалу занимался исключительно Ксенией, по-прежнему лежащей без чувств. Унять кровотечение никак не получалось, пока кто-то сзади не подсказал:

— Это с твоей ладони руда на нее стекает, княже. Давай перевяжу.

Поднял голову и увидел Галчонка, виновато смотревшую на меня. Я вновь покосился на лежащего мужика. Как знать, может, девчонка и поспешила — вроде бы тот начал поддаваться на уговоры и через пару-тройку минут отпустил бы царевну вообще. Но и ругать не за что. Она поступила именно так, как полагалось телохранительнице. Да и бросок ее оказался на удивление меток — точно в сердце. Кто ж знал, что этот гад окажется таким живучим, сумев прожить пару лишних секунд.

Лишь теперь до меня донеслись приглушенные подвывания остальных боярышень из окружения царевны. Прижавшись друг к дружке, они сбились в кучку возле дальней стены шатра и во все глаза таращились на нас. Ладно, с ними потом, а пока….

— Просто перетяни мне ладонь потуже и все. Так быстрее, — посоветовал я и, спохватившись, что маленькая телохранительница еще и медсестра, распорядился. — Остаешься за старшую. Командуй остальными как хочешь, но самой быть неотлучно возле царевны до тех пор…., — я осекся, наконец-то вспомнив, что куда проще вызвать лекаря, по-прежнему сидевшего в одной из карет.

Досадливо махнув рукой, я выскочил наружу и отправил стоящего подле шатра Дубца за колымагой с Листеллом, а заодно подогнать сюда еще две кареты (дамам хватит, пускай и тесно, а то некуда распихивать заложников), и мгновенно нырнул обратно.

Пробыл недолго. Расставаться с Ксюшей, особенно сейчас, когда она без сознания, жутко не хотелось, но увы, ситуация требовала — очень мне не нравился шум на улице. Слишком громкий. Судя по нему, татары успокаиваться не собираются, а значит, того и гляди могут пойти на штурм. А ведь добычу мало захватить — надо с ней добраться до дома….

Вынырнув, направился к коню, но едва положил руку на седло, как вспомнил и чуть не застонал от злости. Покосился на небо и прикусил губу — ну да, так и есть, миновал полдень. А ведь предупреждала Петровна, в случае задержки «он сам свое взять попытается». Как знать, не исключено, что и с Ксенией столь неудачно получилось именно из-за моего опоздания.

Я уже вставил левую ногу в стремя, но спохватился, что вначале надо заглянуть к Мнишковне. Так сказать, отдать дань вежливости, а то нехорошо получится. Да и Федор может спросить, как там яснейшая, и что я отвечу? Ребята сказали, что с твоим воробышком полный порядок? Нет, хоть на пару секунд, но придется заглянуть.

Я нырнул во второй шатер, торопливо поклонился Марине, выпалив, что счастлив видеть ее живой и невредимой, и, быстро осведомившись, все ли в порядке (так, ради приличия, поскольку и без того видел, нормально все) засобирался обратно. Но не успел. Наияснейшая, подскочив ко мне, ухватила меня за руку и защебетала, причем исключительно по-польски:

— Ест ми недобжэ. Мам завроты гловы и клуе ф персях, ф тым мейсцу, [955] — и она ткнула себе тонким пальцем в бюст. В смысле, в то место, где он должен находиться у нормальных дам.

В иное время я перевел бы общий смысл сказанного ею куда быстрее, но перед глазами было окровавленное лицо Ксюши и все мысли заняты исключительно ранением царевны. Ранением и…. жертвой, которую я до сих пор не принес.

Я досадливо поморщился, прикидывая, чего от меня хочет настырная Мнишковна, а та продолжала умоляюще чирикать:

— Мам мдвощчи, мдвощи! [956]

Тупо уставившись на нее, я соображал, чего она от меня хочет. Наконец дошло, что она то ли сетует на плохое самочувствие, то ли делится своими переживаниями. Нашла время и место! У меня своих выше крыши, кто б убавил!

Я кивнул:

— Сейчас придет лекарь и все сделает.

Наконец-то она спохватилась, на каком языке говорит, и перешла на русский:

— Мне нужен свежий воздух. Немедля, иначе….

— Опасно, — возразил я. — Вот подгонят….

Пояснить до конца я не успел — она закатила глаза и плюхнулась в обморок. В смысле, попыталась плюхнуться, но я успел перехватить ее в падении и взять на руки. Сделав пару шагов вперед, я крикнул боярышням, которые в точности, как и в соседнем шатре, сбились в тесную кучку у стены:

— Подушки!

Окрик не помог и я рявкнул громче, досадуя на бездарную потерю времени. Секунды настоящего неумолимо капают одна за другой, растворяясь в прошлом, а я все торчу тут, тогда как мне надлежит быть…. Как назло ни одна не шелохнулась. Скорее наоборот, они плотнее сбились в кучу, испуганно глядя на меня и тихонько подвывая.

— Подушки где? — как можно мягче спросил я.

Наконец до одной дошло. Она поднялась и испуганно поглядывая на меня, поплелась куда-то в сторону противоположной от нее стены шатра, пошатываясь на ходу. Пьяная что ли? Подушки она, правда, взяла, но дойти с ними до меня у нее не получилось. Сделав всего шаг, она охнула и… брякнулась прямо на них.

Ну елки-палки! И что мне, до морковкиного заговенья Мнишковну на руках держать. Нет, мне не тяжело, воробей — он и есть воробей, но…. Я уже решил было положить ее на ковер — вроде ничего, относительно чистый, но полог открылся и вовнутрь заглянул Дубец.

— Княже, колымаги подогнали, мы все три между шатрами поставили, — выпалил он. — Тока лекарь выходить не хочет. Залез под сиденье и ни в какую.

И здесь не слава богу!

— Выковырять! — зло рявкнул я.

— Так он мало того, что отбрыкивается, но еще и вопит, будто ты сам ему там лежать повелел.

А ведь действительно. Перед самым отъездом из Скородома я улучил минутку и, заглянув в карету, где сидел Арнольд Листелл, сказал ему сидеть тихо, чтобы ни творилось вокруг, а когда начнется стрельба, то забраться под сиденье и ждать вызова, но самому не высовываться.…

— А хошь и выковыряем, проку с того? — усомнился Дубец. — Он ить сам еле живой от страха. Да и воняет от него, спасу нет.

Та-ак, картина, знакомая мне по путешествию в псковских лесах. И тут меня осенило. Мнишковна же хотела свежего воздуха? Чудненько. Будет ей воздух. Да, с запашком, но если дверь настежь, то ничего страшного. Извини, дорогая, другого лекаря нет, а ждать, когда он подмоется и поменяет штаны, недосуг. А там, глядишь, и Листелл при виде пациентки побыстрее придет в себя, вспомнив о своем профессиональном долге. Словом, я распорядился придержать полог и открыть дверцу той кареты, где лекарь. Буркнув Листеллу, чтоб вылезал, я принялся торопливо пристраивать Марину на мягкие подушки. Получилось кое-как, ну и чёрт с нею, сойдет. Однако из-под сиденья ни гу-гу и я повторил свое требование. Никакой реакции. Ноль. Вот же проклятая английская вонючка! Пришлось заглянуть и предупредить:

— Или тотчас вылезешь, или пристрелю как собаку.

Помогло, и я принялся торопливо инструктировать перепуганного Арнольда, даже не дождавшись, чтоб тот вылез полностью. Мол, вначале вон туда, в шатер, где тебя дожидается раненая пациентка, а потом вернешься сюда, к царице. Заодно попросил его дать чего-нибудь для дезинфекции, показав рану на ладони, но тот испуганно уставился на нее, не произнеся ни слова, и я плюнул, махнув рукой. Пусть идет к Ксюше, а я и без него обойдусь. Спиртом, конечно, куда неприятнее, чем перекисью водорода или что там медики нынче используют в этих целях, но ничего, потерплю. Странно, рана совсем не болела, но когда Дубец плеснул на нее спиртом из фляжки, зажгло не на шутку. Я аж зашипел от боли. Не иначе как микробы в агонии ногами засучили.

Хоть здесь я постарался не терять лишних секунд и в то время, когда стременной бинтовал руку, я успел оценить обстановку. Подводы расставлены, крышки на сундуках откинуты, полусотня Аркуды заняла оборону. Значит, полный порядок, можно и к главным пленникам, тем более, что шум явно усилился. Эдакая мешанина из людских воплей, визгов, рева, периодической пальбы и лошадиного ржания. Полное впечатление, что кто-то вывез на природу лагерь для буйнопомешанных и сейчас они резвятся, выбравшись на волю. Причем с той стороны, откуда я прискакал, ревели значительно громче. Да и постреливали там куда чаще.

Ох, не к добру это.

В седло вскочить не успел — остановил Дубец, деликатно посоветовав… умыться, чтоб не пугать гвардейцев, которые непременно решат, будто татары угодили мне в лицо стрелой, эвон, в крови всё. Вот почему одна из боярышень Мнишковны рухнула в обморок, да и остальные на меня таращились, как на…. Понятно. Это, наверное, когда я у Ксюши в шатре пот со лба вытирал, ну и…

Пока умывался, бочком-бочком подобрался донельзя смущенный Вяха Засад.

— Совсем запамятовал доложить, — пробубнил он, глядя куда-то в сторону моего левого уха. — Пленных мы взяли двадцать семь басурман, помимо тех, что ты с людьми Федора Борисовича…, — он помедлил, и, виновато вздохнув, попросил. — Ты не серчай, княже, что мы к Ксении Борисовне не поспели.

Я молча отмахнулся, давая понять, что пустяки. На самом деле я так не считал, но его и вправду не винил. Помню я, как резво летел от ханского шатра этот козел. Не поспеть было Вяхе за ним угнаться. Ни ему, ни его людям. Значит, судьба. Да и обошлось вроде относительно благополучно….

Вернувшись, я поначалу обалдел, не найдя ни хана, ни его сыновей на том месте, где их оставил. Но затем дверца возка, стоящего подле телеги с порохом, распахнулась, и я облегченно вздохнул. Вон они где сидят.

Да и остальное осталось неизменным. Татары лютовали, носясь вокруг моих гвардейцев, но на приличном расстоянии, достаточно безопасном от выстрелов, и ближе не совались. Лишь самые буйные время от времени пытались лезть на рожон, но всякий раз следовал очередной меткий выстрел и не в меру отважный смельчак слетал с лошади. А порою, когда начинали наглеть особо сильно, подступая кучкой, вступали в дело пушкари, запуская в ход «орган» или «сороку».

Однако и радоваться особо нечему. Разве тому, что мы до сих пор живы-здоровы. Это немного утешало. Но надолго ли? Кольцо, созданное вокруг нас крымчаками, такое плотное, что идти на прорыв нет смысла — шансов пробиться к Скородому ни одного.

Кстати, уже сейчас живы-здоровы не все. Хорошо, ткани навалом — есть чем перевязывать, но кое-кому бинты не нужны. Вон они, лежат: один, другой, третий…. Сейчас их немного, с десяток не больше, но это ж начало….

Прищурился, выискивая слабые места в нашей обороне, но их не имелось. Во всяком случае пока. Даже окопался кое-кто — не зря я приказал захватить с собой саперные лопатки. Слегка, конечно, некогда окопы рыть, ни для стрельбы стоя, ни лежа, но брустверы впереди себя успели соорудить чуть ли не половина гвардейцев. И костерки горят, а в руках у ребяток фитили дымятся. Стало быть, если что, то…. Ну да, вон один размахнулся и метнул гранату в группу приблизившихся всадников. Взрыв и следом стоны и яростные вопли уцелевших.

…Обычные будни небольшой войнушки.

Да и умница Груздь, стоящий подле возка с ханом, распоряжается всеми, словно всю жизнь ими командовал. Докладывал он мне сухо, деловито, каждое слово по существу. Кстати, разместить Кызы-Гирея вместе с сыновьями в крытой карете — его идея.

— Подумалось, ежели они не увидят хана, то не так рьяно станут лезть его освобождать. Очень уж их злило, что он связан, да еще и рот заткнут, — пояснил он мне.

— А рот зачем велел заткнуть? — осведомился я и усмехнулся, услышав, что Кызы-Гирей поначалу просто бранился, но затем принялся отдавать какие-то команды на татарском.

Что за команды, Груздь не понял, но на всякий случай велел вставить хану в рот кляп. А чуть погодя, поняв, насколько это зрелище бесит крымчаков, распорядился подогнать крытую колымагу и усадил в него всех троих. Авось она все равно стоит подле телеги с бочонками пороха и если что, разницы нет, никому из троицы не выжить.

Успел Груздь распорядиться и насчет Годунова, приказав Метелице усадить государя в другую карету. Ну и командир телохранителей молодцом — ничего не забыл, не перепутал, поместив Годунова именно в одной из трёх, над которой весь день накануне трудились каретники, размещая тонкие, но прочные закаленные листы стали в дверцы, позади, впереди, словом, со всех сторон. Получились эдакие маленькие броневички. Две кареты предназначались для бывших пленниц, а одна — для Федора. Ее, разумеется, откатили от телеги с порохом как можно дальше, почти вплотную к ханскому шатру. Там же сидел и отец Исайя, которого умница сотник отдал под опеку все того же Метелицы, строго-настрого запретив выпускать наружу.

Нет, ну какой молодчага! Готовый командир полка. Не иначе, гены сказываются. Все-таки потомственный военный из князей Ржевских, хоть и захудалых, из младшей ветви. Видел бы сейчас парня четвероюродный дядька, некогда выгнавший его со двора и заявивший, что у него таких родичей полон двор с хвостами бегает. Кажется, он еще посоветовал Груздю приходить, когда и тот хвост отрастит. Ну-ну. Сдается, в скором времени ему самому придется на поклон к будущему воеводе идти.

Упомянув о Федоре, сотник коротко уточнил:

— Тебя государь звал, княже. Просил немедля, как токмо ты появишься, к нему….

Я тоскливо покосился на нарядную карету — нельзя мне туда, отказать придется. Ох, припомнит он мне мое ослушание, как пить дать припомнит, но твердо заявил:

— Скажешь ему, что никак не могу, недосуг. Чуть погодя, когда с ханом перетолкую. А чтоб он не переживал за свою сестру и невесту, сообщи: Марина Юрьевна жива-здорова и Ксения Борисовна… тоже… в порядке, — выдал я после короткой заминки, решив не говорить ничего лишнего. — Пока они под охраной людей Вяхи Засада, но скоро их привезут сюда, я распорядился. Да Метелице тихонько накажи, что если государь захочет вылезти из возка и пройти ко мне, не выпускать ни в коем случае, удерживая, если потребуется, насильно. Сам видишь, что творится.

И, словно подтверждая мои слова, прямо подле ног в землю с коротким свистом впилась татарская стрела.

— Вижу, — согласился Груздь, невозмутимо глядя на нее, и пожаловался: — Я из своей полусотни троих потерял и раненых пятеро. От силы часа три протянем, ежели басурман угомонить не выйдет, а дальше придется как ты сказывал, — и он красноречиво покосился на телегу с порохом.

— Единственный способ их угомонить, это уговорить хана — вздохнул я.

Груздь недоверчиво покосился на меня, очевидно вспомнив забористую ругань Кызы, но вслух ничего не сказал. В общем-то я тоже не очень верил в успех. Первоначальный-то расчет строился на том, что его придворные в страхе за жизнь хана, уболтают остальных, в крайнем случае, прикажут им, но как видно у них это плохо получалось. Точнее, никак. Но и иных вариантов для спасения не имелось.

Однако прежде чем пойти к Гирею, я сделал еще кое-что. Сноровисто забравшись под одну из телег, я потребовал у лежащего поблизости гвардейца его пищаль.

— Да ты чего, княже? — запротестовал он. — Сами управимся.

Я не ответил, мрачно покосившись на длинноватую тень от солнца. Ну да, полдень не просто миновал, но давно. Ладно, будем надеяться, примут и припозднившуюся жертву. Та-ак, и где у нас подходящий объект для ритуала? Ага, вон он, на чубаром коньке и в драном малахае. Ну и чего ж ты, дурашка, вылез вперед? Чего сабелькой машешь?

Странное дело, передо мной были явные враги, но убивать никого из них мне не хотелось нисколечко. В смысле убивать, как жертву. Увы, сделка есть сделка, и я на всякий случай, так сказать, выплачивая проценты за опоздание, завалил вместо одного троих. И всякий раз мысленно произнеся «тебе дарую» на душе становилось все гаже и гаже. Такое ощущение, словно я не стреляю в них, а и впрямь режу, стоя подле некоего мрачного алтаря из черного камня, на котором установлено изваяние.

Чье? Сам-не-знаешь-кого. Наверное, правильно говорила моя Петровна — не следовало мне к нему обращаться. И сдается, ошиблась бывшая ведьма лишь в одном: навряд ли этот уродливый истукан называется богом, пускай и древним. Думается, иначе. Как? А то вы и без меня не поняли.

Ну а теперь к хану….

Глава 37. Кое-что о пользе хорошей памяти

Поначалу Кызы-Гирей и слушать ничего не хотел, начав обвинять меня и Годунова в чудовищной подлости, каких свет не видывал, причем обильно пересыпая свою речь ругательствами, часть которых прозвучала по-русски. Да какие забористые. Не хан, а биндюжник какой-то. Нет, Палицын мне сообщил, что он отлично знает наш язык, предпочитая общаться с послами без толмача, но что он до такой степени владел им, я не ожидал.

Угомонить его мне удалось довольно-таки быстро. Для этого я посулил, что если мы с ним не договоримся, а его воины не успокоятся, то через час, а может и раньше, мне придется дать команду, дабы прилюдно казнили Сефера. Или Тохтамыша. Я пока не решил, кого именно, но одного из них точно, поскольку иного выхода не вижу.

— Не поможет! — зло выпалил он. — Тебе и твоим людям ничто не поможет.

— Тогда еще через полчаса мне придется вывести на смерть второго, — устало произнес я.

Угроза подействовала моментально. Нет, он ни на что не соглашался, но умолк — уже достижение. Правда, перед тем как замолчать, он зловеще пообещал, что когда получит свободу, а я окажусь в его руках, мне придется умолять его о смерти. А сам он ее не страшится, ибо он — воин, и готов к ней в любое время.

— Напрасно ты считаешь, будто мои муки скрасят тебе смерть двух сыновей, — укоризненно покачал я головой. — А кроме того, такое исключено, — и напомнил про телегу с порохом, возле которой стояла наша колымага, констатируя: — Самое слабое место в обороне — это сердца защитников. Но у моих воинов они выкованы из дамасского булата, а потому взлетим мы на воздух все вместе, да и дальше нам тоже в разные стороны. Тебе в мусульманский рай, мне в христианский.

Он насмешливо хмыкнул, заявив, что насчет своего рая я того, погорячился, ибо таким как я, самое место на вилах у шайтана. Разумеется, говорил он куда образнее и красноречивее, но не могу же я цитировать дословно. Выдав свой прогноз, он отвернулся от меня, не желая говорить. Я выждал примерно с минуту, после чего открыл дверцу кареты и велел одному из спецназовцев, дежурившего подле нее, вывести обоих сыновей, указав на телегу с порохом.

— Привязать к ней. Так надежнее. Чтоб и клочков не осталось.

Тот послушно кивнул и потащил их к телеге. Оба упирались, а у Сефера из глаз полились слезы. Кызы-Гирей до крови прикусил губу, что-то бросил сыновьям на татарском, наверное, ободряющее напутствие, и вновь умолк. Ну и пускай. И я, пользуясь его молчанием, выдал подробный расклад грядущих событий в случае его дальнейшего упрямства относительно всего крымского войска. Был он логичный и… трагичный.

Пять могучих родов, пришедших на Русь, после смерти хана, калги и нуретдина станут долго решать, кому быть первым. Долго и… безрезультатно. Мансуры никогда не пойдут под руку Ширинов, да и три остальных рода воспротивятся главенству кого-то из них. Следовательно, каждый из родов примется действовать самостоятельно и….

— Ты не хуже меня знаешь, могучий и неукротимый Кызы-Гирей, что бывает, когда человек бьет не кулаком, а ладонью с растопыренными пальцами. Ты — хан, твоя обязанность — заботится о своих воинах. Если есть возможность сделать так, чтобы они не погибли, а ты отвернешься от нее, что скажет тебе аллах, когда ты появишься перед ним?

Кызы зло покосился на меня, помрачнев еще сильнее, и огрызнулся.

— Горевал волк, что овцы исхудали. Тебе что за печаль о моих воинах? Если бы ты был настоящим воином, я бы возможно и вступил с тобой в переговоры. Но твой государь и ты похожи на подлых шакалов, которые кидаются исподтишка. С такими не о чем договариваться.

Ах, та-ак. Значит, с настоящими воинами ты договориться согласен. Ну что ж, зайдем с другого бока. А для начала сминусуем число шакала. И я начал объяснять, что государь ни при чем. Более того, заподозрив меня в тайных умышлениях он еще позавчера заставил поклясться, что я ничего не учиню. И я действительно поклялсяна гробе его отца. Лишь тогда он успокоился, а мне пришлось заниматься всей подготовкой втайне, чтоб упаси бог не долетело до его ушей.

Кызы покосился на мое лицо, но никак не прокомментировал. Ну и пускай. Главное, слушает, а посему заполучи-ка цитаты слов его ближайших сановников, произнесенных на переговорах по поводу похищения. И что победитель всегда прав, и что в войне правил не существует вовсе, а главное, что точно так же считает и сам хан. Ну да, сдал я Фарида-мурзу со всеми потрохами.

— И сдается мне, звезда Крымского ханства, если я и шакал, то и ты не лучше, — подвел я итог. — Более того, хуже и во сто крат подлее меня. Мало того, что ты велел украсть мою невесту, — лицо Кызы-Гирея вытянулось от удивления, а я невозмутимо продолжал, — так ты вознамерился плюнуть мне в лицо, пожелав, дабы я присутствовал на уговорах ее брата выйти за тебя замуж, а там, как знать, и на твоей свадебке с нею. Сдается, настоящий воин может убить другого воина, но унижать его никогда не станет.

Дослушивал он меня с полуоткрытым ртом, а когда я умолк, он не удержался от вопроса:

— Выходит, царевна — твоя невеста?!

Ага, вот мы и в разговор вступили. Очень хорошо, еще один шаг вперед на пути… Ну, не скажу, что к сближению, но к разумному диалогу. Я саркастически хмыкнул и криво ухмыльнувшись, съязвил:

— А то ты не знал. Уверен, об этом перебежчик сказал тебе в первую очередь.

Мой расчет оказался точен — вынудил я Кызы начать оправдываться. Но, слушая его, я продолжал недоверчиво усмехаться, и он заявил, что готов положить руку на Священную книгу и поклясться в своем неведении.

В это время в оконце постучал Семен Груздь. Открыв дверцу, я выглянул наружу. Вид у будущего тысяцкого был довольный, но говорить при хане он ничего не стал, поманив за телегу с порохом. Оставив двоих сторожить Гирея, я прошел к телеге. Подле нее стоял Хаджи-бей. Вид у ханского зятя был угрюмый.

Оказывается, тысячники, командующими этими оголтелыми ордами, кружащими вокруг нас, не поверили ни одному из тех, кого я отправил к ним, включая самого Хаджи-бея. Более того, они обвинили их в предательстве, а бея Сулешова, о чьих симпатиях к Руси знали ранее, и вовсе располосовали сабельками вдоль и поперек, и разрубленные куски покидали в нашу сторону. Я вопросительно посмотрел на Груздя. Тот утвердительно кивнул, подтверждая.

Хаджи-бей продолжал рассказывать. Мол, видя, что и его собственная смерть не за горами, он предложил спросить, как думает обо всем этом сам хан Бора. Тысячники призадумались и после недолгого совещания пришли к выводу, что смысл в его предложении имеется. И вот теперь они просят выслать нам своих заложников, но не ниже сотников, и тогда они сами придут к нам, выслушают хана и поступят в точности по его слову.

Поверил я сразу, врать Хаджи-бею смысла не имело. Кто он сейчас? Муж старшей сестры хана Кутлу-султан. Сестрицу Кызы держит в превеликом почете, вопреки обычаям присвоив ей титул ана-беим, то бишь мать-госпожа. Соответственно, уважением, почетом и авторитетом пользуется и Хаджи-бей. А кем станет его сестра, ну и соответственно, сам Хаджи-бей, в случае ханской гибели? То-то.

Но уж больно рано поступило их предложение. Не договорились мы с Кызы. Процесс пошел, как любил говорить один мерзавец, разваливший великую страну, но… не дошел. Пока не дошел. Значит, надо выгадать время. А как?

Я потер лоб, прикидывая. Ага, вроде пойдет.

— Звучит заманчиво, но вдруг ты меня обманываешь и задумал вызвать моих сотников лишь для того, чтобы умертвить их, а сам взамен пришлешь простых пастухов, переодетых в нарядные одежды.

— Я готов поклясться, — возмущенно выпалил тот.

— Слова есть слова, — вздохнул я, сокрушенно разводя руками. — Да и не хочу я унижать столь славного воина подозрениями, заставляя его клясться. Куда лучше, да и проще доказать истинность слов на деле. Если тебя, Хаджи-бей, и вправду прислали тысячники, притом не с коварным умыслом, а искренне, с серьезными намерениями, пусть они угомонят своих воинов на ближайший час. Тогда имеет смысл им верить. А через час они направятся к нам, а навстречу им выйдут мои сотники.

На том и договорились. Оставалось уложиться в этот час, взяв за рога упрямого хана. Эх, мне бы еще узнать, с какой стороны к нему лучше подойти! Но оказалось, я уже подошел именно с того краю, с которого надо. Больше всего, как я потом выяснил, он не терпел лжи и коварства, а тут я обвинил в этих пороках его самого. И ведь не огульно обвинил — имелись основания. И первым делом, когда наша беседа продолжилась, он потребовал очной ставки с перебежчиком. Почему-то хан решил, будто я обвиняю его именно из-за оговора Ивана, как он его назвал.

— Рад бы, но не могу, — развел я руками и честно поведал о причинах невозвожности их встречи, заодно упомянув, что тот успел сделать перед смертью с моей невестой.

Правда, в моем изложении все выглядело хоть и туманнее, но не в пример страшнее, чем в действительности. Рассказал я и про ужасные последствия ее раны. Мол, не миновать ей шрама, между прочим, в точности такого, как у тебя, хан, разве чуточку короче. А они украшают нас, мужчин, ибо мы воины, ни никак не бедных девушек.

— Теперь, после случившегося с моей невестой, ты понимаешь, что я не собираюсь щадить твоих сыновей, если мы не договоримся? — подытожил я.

— Да, понимаю, — мрачно кивнул он. — Но кривое дерево не держит снега, а плохой человек — своего слова. Да и у тебя нет веры мне. И где нам сойтись?

О-о, дядя, это ж совсем другой разговор! Коль нет принципиальных возражений, все остальное решаемо.

— Сойдемся посредине, — выпалил я. — Истина обычно всегда лежит там, как сказал один мудрец. Но идти к ней я предлагаю одновременно, с двух сторон. Я шаг и ты шаг.

Он вопросительно уставился на меня, не понимая.

— Лгут только в случаях, когда оно выгодно, — пояснил я. — Вот и давай разберем эти случаи. И начнем с тебя, хан. Я не вижу для тебя выгоды в утверждении, будто ты не знал, что царевна Ксения Борисовна является моей невестой. Знал или не знал — в твоей нынешней судьбе от этого ничего не изменится, верно? Тогда какой тебе смысл обманывать меня? Следовательно, я готов поверить твоим словам.

Хан посмотрел мне в глаза. Что он там в них прочел, не знаю, но, кажется, поверил в мою искренность и медленно кивнул. Обрадованный, я продолжил:

— А теперь и ты шагни мне навстречу и поверь, что Федор Борисович не ведал о моем замысле, ибо, согласись, в моем утверждении тоже нет ни малейшей выгоды.

— Но тогда тем более глупо верить обещаниям того, кто лжет даже своему государю, — усмехнулся Кызы.

— А я не говорил, что лгал ему, — улыбнулся я. — Я не сказал правды, но в чем я ему поклялся, того и не делал….

Слушал меня Кызы внимательно. Гнев его, судя по всему, стих, и до него стало доходить, что и впрямь лучшего выхода, чем договориться, нет. У обоих нет. Разумеется, если мы оба хотим остаться в живых.

Мы успели договориться в отведенный нам час. Изрядно помог и мой тайный козырь. Вначале, по дороге в крымский лагерь, я как бы между прочим, выяснил у Фарида-мурзы причину смерти хана Девлет-Гирея, отца Кызы. Я же говорю, они умерли от одного и того же. И едва он ее назвал, как мне припомнился рассказ экскурсовода, водившего нас по бахчисарайскому кладбищу и в голове всплыла дата смерти Кызы. Разумеется, я назвал хану только ее, в смысле год, заявив, что впоследствии, будучи в Москве, поведаю, отчего она наступит.

Откуда мне известно? Видения бывают. Вот в одном из них я и увидел его захоронение с указанной на плите датой. Неясно, правда, расплывалась она перед глазами, но год я углядел. И он не за горами, следующий. А что дата окутана туманом, очень хорошо. Туман этот — верный признак, говорящий о возможности кое-что исправить, и я готов помочь ему избежать визита костлявой старухи с косой. Надолго ли, учитывая немалый возраст Кызы, неизвестно, но отсрочку обещаю твердо. Более того, тем самым будут спасены и его сыновья, чья гибель случится в течение года после его кончины.

Поначалу он мне не поверил. Да и кому охота верить во всякие гадости.

— Аллах не рассказывает людям о будущем, — возразил он.

— Ты неправ, великий хан, — улыбнулся я и напомнил о пророках прошлых времен, которых хватало как в христианском мире, так и в мусульманском.

Кызы недоверчиво уставился на меня. Ну да, при слове «пророк» стереотипное воображение обычно выдает какого-нибудь мудрого отшельника, давно отказавшегося от всех житейских благ и награжденного за это чудесным даром. Словом, им непременно должен быть дедушка весьма и весьма преклонного возраста, чтоб и лицо в морщинах, как у печеного яблока, и волосы седые, и бородой можно пыль подметать, и вшей в голове больше чем звезд на небе. А тут перед ним сидит и нахально улыбается юнец, который ему не то, что в сыновья — во внуки годится. Хоть и худой, но не аскет, одежка не от Версачи, но и не на помойке найдена, да и чин с титулом не из самых низких.

Поневоле усомнишься.

Навряд ли я сумел бы до конца развеять его неверие, но изрядно поколебать его мне удалось. Как? Да очень просто. Я отправил гвардейца за Годуновым. В смысле, распорядился подогнать его карету поближе к нашей и когда мой приказ выполнили, проявив максимум мер предосторожности, вывел его, усадил напротив Кызы и попросил рассказать все, что он знает о моих видениях и сколько раз они сбывались.

Заодно, воспользовавшись образовавшимся перерывом, я успел повидать бывших пленниц. Точнее одну и отнюдь не ту, с которой хотел встретиться. Марина Юрьевна выглядела — учитывая ситуацию — изумительно. Уверившись, что самое страшное позади, она весело щебетала, осыпая меня комплиментами и даже пару раз успела напомнить про сундуки с нарядами — не забыли ли их погрузить в кареты. Ну и про серебро свое не забыла поинтересоваться — как, мол, не разграбили его? А вот Ксюша….

Увы, но как сообщил мне Арнольд Листелл, вышедший из возка, где она сидела, ей не хотелось бы пока показываться передо мной. Мол, он хоть и проявил все свое немалое врачебное искусство при наложении на ее лицо повязки, но царевна весьма сильно опечалилась, успев поглядеть на себя в зеркало. Потому она настоятельно просила никого до нее не допускать….

Пришлось разговаривать, приоткрыв дверцу ее колымаги, но стоя к ней спиной. Одно хорошо. Как авторитетно заявил Листелл, рана у нее неглубокая, потому при наличии знающего лекаря, который сумеет обеспечить надлежащий медицинский уход, заживет она быстро. Я посмотрел на его самодовольную рожу и отчего-то усомнился и насчет знающего лекаря и насчет надлежащего медицинского ухода, но, как назло, вмешалась сама Ксюша. Не в добрый час принялась она меня уверять, что у нее все хорошо, а Арнольд Иоганыч перевязал ее столь искусно, что ей вовсе не было больно, ну ничуточки, да и теперь почти не болит. И слушая ее бодрый голосок я успокоился.

В свое оправдание скажу одно: не тем голова была занята, совсем не тем. Да и поторапливаться следовало. Час времени — не так и много, если за него надо успеть провести успешные переговоры. И я поплелся обратно к карете с Кызы, где Федор взахлеб рассказывал хану о том, что и он сам, и его матушка доселе живы именно благодаря моим пророческим видениям. Ну и моим последующим действиям, предпринятым для устранения увиденной в будущем опасности.

Думаю, какие-то сомнения у хана остались. Но нестрашно. Главное, что он допустил: я действительно мог видеть нечто эдакое и, как знать, вдруг оно — правда. И едва Годунов после моего недвусмысленного намека нехотя вылез из колымаги, пожаловавшись, что не успел рассказать и половины, как я выдал Кызы свой прогноз о событиях, которые приключатся в Крымском ханстве после его скорой, уже в следующем году, смерти.

Положа руку на сердце, сознаюсь — безбожно врал, не имея ни малейшего понятия, как на самом деле произойдет. Но звучало все логично. Мол, недолго сидеть в Бахчисарае наследнику хана Тохтамышу, ибо в Стамбуле примут решение усадить на освободившийся трон младшего брата Кызы Селямета, некогда бежавшего к османам. Что станет после этого и с первенцем Кызы, и с Сефером, и с остальными сыновьями, я говорить не стал, но столь выразительно закатил кверху глаза, что мой собеседник понял и без слов.

Понял, но смириться не захотел, попытавшись меня опровергнуть и попросил припомнить, когда мне довелось наблюдать это самое видение. Но я не спасовал. Не зря же я беседовал с купцом Сахибом, а потом с отцом Исайей. Вначале я небрежно пояснил, что произошло это событие уже давно, аж в декабре, попутно извинившись, что до сих пор помалкивал — недосуг было, как раз в поход на Эстляндию пошел, да и позже дел масса навалилась.

Хан не отстал, попытавшись выяснить, какого именно числа. Поначалу я пожал плечами — разве упомнишь, но мой собеседник настаивал и я, старательно потирая лоб, «припомнил», что примерно за пару недель до рождества Христова.

Кызы призадумался, шевеля губами и что-то считая в уме. Очень хорошо. А еще через минуту меня «осенило» и я завопил:

— Ну как я мог забыть! Это ж мне в канун праздника Николая-угодника приснилось, значит… ну да, точно, в ночь на восьмого декабря. Я поначалу даже решил, будто он сам мне его ниспослал, да непонятно стало — почему вдруг о крымском хане.

Кызы побледнел, выдавив одними губами:

— Лейлят-аль-кадр…

— Какой кадр? — простодушно удивился я, вопросительно уставившись на него и делая вид, что понятия не имею, чего он там лопочет.

— Это особая ночь, — мрачно пояснил он. — Ее еще называют ночь могущества. В эту ночь…, — он запнулся, замявшись, но продолжил, — аллах ниспослал людям Коран через пророка Мухаммеда.

— Ух ты! — восхитился я, поинтересовавшись. — А это хорошо или плохо, что видение пришло мне именно в эту ночь?

Он вяло отмахнулся, так и не сказав, что эту ночь согласно мусульманских поверий называют «ночью предопределения», поскольку именно во время нее аллах принимает решения о судьбах людей.

Одним словом, сумел я его и напугать, и, одновременно, заинтриговать, после чего он стал куда податливее и мы договорились окончательно и обо всем. Долгожданная тишина, воцарившаяся за окном кареты (тысячники татар наконец-то навели порядок), меня изрядно вдохновляла, да и домашние заготовки имелись, импровизировать почти не приходилось. Едва хан начинал морщиться от моего очередного предложения, я мгновенно выкладывал запасной вариант, более приемлемый для него, и переговоры продолжали продвигаться.

Тяжелее всего мне пришлось, когда встал вопрос о дальнейшей судьбе его и его сыновей. О ней можно было бы и соврать, и тогда, глядишь, удалось куда быстрее договориться об остальном, но лгать я не хотел.

Однако я сумел и это «слабое звено» превратить в сильное, заявив, что мог бы обмануть его, пообещав немедленно отпустить их всех, а впоследствии, будучи в Скородоме, отказать и упрятать за решетку. Но я не желаю нового обвинения во лжи, а потому предпочитаю говорить правду, какой бы неудобной для меня она ни являлась. Потому и заявляю — прибыв в Скородом, отпущу одного из сыновей по его собственному выбору. Второй вместе с самим ханом останется «погостить» на Руси. Правда, ненадолго, ровно до тех пор, пока его войско не покинет пределы страны. Едва в Москву прибудут гонцы, извещающие об этом, как на следующий день я сам провожу хана с сыном и с тысячным отрядом его собственных воинов, оставшимся здесь, к нашим южным рубежам.

И ведь сработало. Именно после этого Кызы, устало вздохнув, заявил:

— Если бы ты пообещал отпустить всех нас сразу, дальше я бы разговаривать с тобой не стал, но теперь вижу, ты и впрямь стараешься быть со мной честным. Но как я….

Далее пошли детали. Хану требовалась надежная подстраховка, все-таки до конца он мне не верил, и я с охотой помогал ему в ее поисках. Предложения и варианты так и сыпались из меня, как горох из худого мешка. Хочешь, чтоб я отпустил твоего сына раньше — пожалуйста. Могу пойти и на такое. А чтобы я при всем желании не смог нарушить своего слова, давай сделаем так…. Не пойдет? Хорошо. А эдак? Тоже не устраивает? Ничего страшного. А от такого ты не откажешься? Вот и хорошо, поехали дальше….

Был с его стороны и еще один каверзный вопрос. Дескать, может статься, что мои посулы впоследствии отпустить его вместе со вторым из сыновей окажутся пустым звуком, ибо государь их отменит. И ехидно усмехнулся, вопросительно глядя на меня: чем ответишь, князь?

— После всего, что мною сделано?

Хан неопределенно пожал плечами, пояснив, что помимо меня имеются и другие советники. Кто знает, возьмут и уговорят.

— Это возможно, — скрепя сердце, согласился я. — Но тогда я… устрою тебе побег и сам выведу к нашим рубежам.

И снова последовало пристальное вглядывание в мое лицо. Осмотром Кызы оказался доволен, с усмешкой заметив, что уже сейчас видит мою дальнейшую судьбу, ибо такие, как я, возле трона задерживаются ненадолго. Они слишком неудобны для государей — чересчур смелы, излишне прямы, не в меру правдивы и так далее.

— Твоя проницательность, хан, делает тебе честь, — почти весело согласился я, пояснив: — Не далее, как четыре дня назад я был… бывшим лучшим, но опальным стрелком. Но сейчас не стоит говорить о грустном….

Вдохновленный успешным ходом переговоров я даже поставил весьма жесткое условие: его люди пройдут через русские земли мирно, ничего и никого не трогая на своем пути. А за каждую разоренную деревню с Кызы причитается штраф — дополнительная неделя пребывания «в гостях».

Поначалу он запротестовал, заявив, что в таком случае ему придется пробыть на Руси годы, ибо обозов они с собой не брали, а его воинам хочется время от времени кушать. Но не тут-то было. Я напомнил ему про двух запасных коней, имеющихся у каждого из его вояк. Согласен, заводного жалко, а вот вьючного…. Полона-то с добычей у них практически нет и не предвидится. Думается, до русских рубежей, расположенных в четырехстах верстах от Москвы, одной конской туши им вполне хватит, и еще останется. А чем они будут заниматься, достигнув владений короля Сигизмунда, меня абсолютно не интересует.

Хан кисло сморщился, но согласился и с этим.

Когда тысячники прибыли услышать его слово, Кызы-Гирей меня не подвел, приказав открыть проход и не препятствовать нашему уходу за стены города. Бдительности я не терял. С меня и Ксюши за глаза, которую «погладил» по щеке Сам-не-знаешь-кто. Не хватало, чтоб и с Федором приключилось нечто похожее. И будет вдвойне обидно, если несчастье произойдет в самом конце, когда до финишной ленточки останется всего ничего. Поэтому Метелица получил самые строжайшие указания не просто не спускать глаз с Годунова, но вести себя так, словно в государя продолжают целиться из луков со всех четырех сторон, ожидая когда появится малюсенькая щелочка. Словом, чтоб нигде ни просвета, ни зазора, ни щелочки.

Аналогично поступил и с Ксенией, возок которой окружило два десятка спецназовцев. Подумав, подкинул десяток и к колымаге, где находилась Мнишковна — мало ли. Мне она триста лет не нужна, а вот Федя, если что, на меня… гм, гм… слегка осерчает. Подводы с изъятым у Кызы-Гирея серебром наияснейшей и прочее конфискованное имущество я разместил в центре, а боевые телеги, то бишь с «органами» и «сороками», вокруг.

Ехали медленно, чтоб, упаси бог, никто не отстал, ибо татары носились вокруг в весьма опасной близости, метрах в ста. Правда, не нападали, честно соблюдая условия договора. В соответствии с ним же, в версте от Скородома большой татарский отряд тысяч в десять, возглавляемый Хаджи-беем, перегородил нам дорогу. Но едва я отпустил на свободу калгу-султана Тохтамыша с несколькими заложниками из числа приближенных хана, как они расступились и мы поехали дальше.

Я не верил тому, что все закончилось, до самого последнего момента. Даже когда под копытами коней загрохотал бревенчатый настил и наш поезд, миновав Арбатские ворота, стал медленно втягиваться за городские стены, я подспудно продолжал ждать чего-то эдакого, неожиданного. И Дубца, негромко произнесшего, что, дескать, кажется, приехали, одернул — рано такое говорить.

Из-за этого я и сам не торопился въезжать внутрь Скородома, и тронул поводья своего коня лишь вслед за последней телегой.

— Вот теперь действительно прибыли, — повернулся я к Дубцу, указывая на запертые за нами полотнища ворот и караульных, суетившихся с последним из огромных засовов.

Глава 38. День Победы

Очередное испытание меня ждало, едва я слез с лошади, ибо навстречу мне, выпрыгнувший из своей кареты, со всех ног летел Федор. Подскочив, он с разбегу заграбастал меня в объятия. Оставалось жалобно покряхтывать, пока он меня тискал — силенка у Годунова еще та, не поскупилась природа-матушка, наделила.

— И как токмо ты отважился на таковское, — умиленно бормотал он. — И ведь не послушался меня.

— Читал некогда трактат Сунь-цзы об искусстве войны, вот кое-что и запомнилось, — честно ответил я, процитировав: — Бывают дороги, по которым не идут; бывают армии, на которые не нападают; бывают крепости, из-за которых не борются; бывают местности, из-за которых не сражаются; бывают повеления государя, которых не выполняют.

На слова Годунов тоже оказался щедр. И на слова, и на посулы. Я бы сказал: необычайно щедр, до расточительности. Сам я его, кстати, ни о чем не просил. Не до того мне, устал сильно. Скорее напротив, когда он не на шутку разошелся, притормаживал его. Государь же должен быть хозяином своего слова, а все шло к тому, что либо он предложит мне полцарства, либо совместное правление. Нет уж, ни к чему ни то, ни другое. Рулить страной, да не просто страной, а Русью — это такая морока, которую только врагу можно пожелать.

Впрочем, довольно-таки скоро меня от него оттеснили. Было кому. Бояр-то с окольничими на стенах Скородома, едва началась стрельба в татарском лагере, скопилось видимо-невидимо. И сейчас они, горохом посыпавшись сверху, торопились поздравить Федора со славной небывалой победой. Меня же эдак вежливо плечиками, плечиками, и все дальше и дальше в сторонку.

Ну и ладно, все равно надо заняться неотложными делами. Я едва успел закончить распределять, кого из заложников куда отправить, как снова объявился Годунов. Спохватившись, что не видит князя, он самолично ринулся на мои поиски, а, отыскав, обнял за плечи и торжественно объявил, обращаясь ко всем:

— Вот он — истинный спаситель и стольного града, и царицы с Ксенией Борисовной, и мой.

На сей раз я промолчал, не став ничего отрицать. Да и смысла нет — весь полк знал, что государь запретил мне перечить хану и я пошел против его воли, а потому истина рано или поздно всплывет. Но чуть погодя, улучив удобный момент, тихонько шепнул, оставшись наедине с Годуновым, и себя не забывать.

Тот поначалу заупрямился, но я напомнил, что всё действительно началось с него. Если бы он не назначил меня верховным воеводой, то я бы ничего не сумел сделать в дальнейшем…. Да и потом, уже сегодня, он своим унылым видом мне немало помог, ибо хоть и не читал Сунь-цзы, но вел себя, следуя рекомендациям китайского полководца, советовавшего сначала быть как невинная девушка, дабы противник сам открыл свои двери. А вольно или невольно вводил он Кызы-Гирея и его приближенных в заблуждение — не суть. Главное, вводил, и тем немало мне помог. И вообще, коль мы все государевы слуги, значит, любые наши победы — его победы.

Федор вторично замотал головой, но не столь решительно. Да и в словах его про совесть, которую надо иметь, твердости не чувствовалось. И я предложил ему компромиссный вариант: в ответ на хвалебные речи скромно улыбаться и эдак застенчиво отмахиваться, но вслух ничего не отрицая. Он потер лоб и неуверенно заметил:

— Тогда все сочтут….

— И пусть сочтут, — подхватил я. — Но и ты не солжешь, совесть чиста будет.

Федор смущенно протянул:

— Ну ежели ты, княже, сызнова желаешь толикой своей славы поделиться, тогда ладно. Так и быть, приму щепоть. Но… токмо из любви к тебе, чтоб не надорвался, а то для одного человека её и впрямь излиха….

Вот такой он у меня скромняга.

А касаемо «одного» я его сразу предупредил — отцов у нашей победы много. Это поражение — сирота, а у победы всегда родителей в избытке и наша не исключение. Потому не забывай, государь, и тех, кто дрался за тебя там, у ханских шатров, и тех, кто виртуозно осуществлял подмены. А взять Чохова с его учеником Дружиной Богдановым. Кабы не их «органы» с «сороками», до поры до времени запрятанные в сундуках, не устоять моим людям перед татарами. А шнуры запальные для гранат — работа Густава Эриковича. Ну и ключница моя Марья Петровна с помощницей Резваной. Если б не настой первой и не травки последней, не получилось бы бескровно и быстро выбить отборную татарскую сотню, остававшуюся внутри нашего полукруга. Да и Власьев со своими людьми из второго повытья здорово подсобил. Не будь его подробного расклада, навряд ли мне удалось бы договориться с ханом.

— А где сам Кызы-Гирей? — встрепенулся Годунов.

— В Кремль отправил. Велел его вместе с сыном временно на пустующем подворье пана Мнишека разместить, — пояснил я.

— Эх, напрасно, — вздохнул Федор. — Надо было его следом за нами в колымаге открытой провезти, дабы вся Москва его узрела, — и он упрекнул меня. — Поспешил ты.

Пришлось пояснить, что после того, как москвичи станут плеваться вдогон хану, а самые ретивые начнут кидать в него камни, с ним потом навряд ли удастся о чем-то договориться.

— А теперь-то о чем нам с ним договариваться?! — удивился он.

— Есть о чем, — заговорщически подмигнул я.

— Ну ладно, — согласился он. — Тебе видней. Но тогда пущай хоть всех прочих пленников за нами провезут.

Ишь ты, какой неугомонный! Не иначе, как римские цезари припомнились. Начитанный вьюноша, что и говорить. Но увы, придется обойтись без этой детали триумфа, ибо оскорбление ханских приближенных — косвенное оскорбление самого хана. О том и сказал, заметив, что лучше поговорить о моих задумках завтра, а нынче после всего пережитого не помешает и слегка передохнуть.

— Погоди отдыхать. Тебе еще до подворья своего добраться надо, а до него ныне путь неблизок, — и Федор многозначительно улыбнулся.

И впрямь, добирались мы с ним до Кремля часа четыре, не меньше. Конечно, отчасти вина за это лежит на Федоре, специально выбравшем окружной путь. Вместо того, чтобы направиться к Знаменским воротам Кремля, он устремился к Неглинным, то есть через Китай-город. Хорошо еще, что не подался вкруговую, через Всехсвятские. Хватило ума понять, что тогда мы и до самой ночи не доедем, ибо Москва нас встречала…

Нет, тут не процитируешь что-то вроде «кричали женщины «Ура!» и в воздух чепчики бросали» — мелко и невыразительно. И вообще описать творившееся на улицах, по которым мы ехали, невозможно — надо видеть. Выражались людские эмоции по разному — некоторые буквально кидались под копыта наших с Федором коней, желая коснуться его одежды, кто-то рыдал навзрыд, кто-то орал нечто хвалебное, но в большинстве своем это были просто невразумительные восторженные вопли. Про обилие шапок в воздухе вообще молчу. Временами появлялось ощущение, что они не взлетали, а парили в воздухе и несмотря на солнечный день мы с Годуновым, образно говоря, ехали в тени, продвигаясь вперед в час по чайной ложке. А если к обилию восторженных криков добавить колокола, в кои наяривали разом и без передышки….

Словом, я чуть не оглох.

Сам Годунов выглядел на уровне, вполне соответствуя облику государя-защитника, государя-победителя, государя-избавителя. Молодой, красивый, улыбчивый герой, и даже слезы, текущие по его щекам от избытка чувств, облика этого не портили, а скорее напротив, дополняли. Плачет-то человек не от беспомощности — от радости, после того, как успешно защитил, одолел, разгромил, спас.

А колокольный звон оказался не последним испытанием этого дня. Я, конечно, предупредил в конце своей речи собравшихся на Пожаре людей, что до ухода вражеского войска успокаиваться нельзя и веселиться рано, но народ не больно-то внял моему предупреждению. Да и Годунов тоже. Всенародные торжества он по моему настоянию отменил, однако праздничная трапеза по случаю нашей победы все равно состоялась.

Но вначале мы заехали в Вознесенский монастырь к Марии Григорьевне. Едва зашли к ней, как она накинулась с поцелуями на Федора, а чуть угомонившись, принялась за меня. Троекратно облобызав, она отступила на шаг и со словами: «А енто за спасенного тобою сына» низко, в пояс, поклонилась. Я чуть не присвистнул от удивления — ишь как высоко оценила мои труды. Помнится, в прошлом году отношение к ним было иное.

Пока она кланялась, успела заметить мою перевязанную руку.

— Эхма-а, — протянула она и осведомилась, кивая на нее. — Небось сызнова собой мою кровиночку заслонял? Это в какой же по счету раз, княже?

— Не-е, ныне Ксению Борисовну, — встрял Федор.

— Эва! — охнула Мария Григорьевна. — То-то я зрю, нетути ее с вами. А что с ней?!

— Да пустяшное, — беззаботно отмахнулся он. — Чуток щеку порезало. Лекарь сказывал, вскорости заживет.

— Ну, ну, — протянула она и, вздохнув, встрепенулась, обратившись к сыну. — Помнишь ли, о чем мы с тобой не так давно, всего месяц назад речи вели?

Какие именно, Годунов сообразил сразу и виновато потупился. Но как ни удивительно, сегодня у Марии Григорьевны хватило деликатности и конкретики она избежала. Единственное, от чего не удержалась, так это от поучительного, но короткого наставления, что мать завсегда права, а потому впредь сыну надлежит во всем держаться князя и поступать по его слову.

— Клянусь, матушка! — горячо заявил Федор. — Что князь ни скажет, все исполню, даже ежели в чем несогласный буду! Оно ить и татары, ежели призадуматься, в наказание мне богом ниспосланы, потому как я предсмертный завет своего батюшки отринул. Но с нынешнего дня я его в отца место держать стану, ей-ей, и ни в чем из его воли не выйду!

— Ну то-то, — удовлетворенно кивнула Мария Григорьевна и махнула рукой. — Ладно, ступай покамест, — отпустила она его, а меня притормозила, удержав за рукав. Мол, ей со мной кое о чем перемолвиться нужно.

Выждав минуту после ухода сына, она спросила:

— Слыхал, что он поведал? — Я молча кивнул, не понимая, к чему она клонит. — Все исполнит, — нараспев процитировала она, — даже ежели в чем несогласный будет. Вот ты не будь дураком, да открой ему глаза на эту, прости господи, страхолюдину. Самое время. А как откроешь, повели, чтоб отказался от этой драной козы.

Вообще-то я в основном сравнивал Мнишковну с воробьем или с коброй, то есть наияснейшая вызывала у нас с Марией Григорьевной разные ассоциации из животного мира, но и ее сравнение тоже мне понравилось. Однако только сравнение, а остальное…. И я, не колеблясь ни минуты, отверг ее предложение, пояснив, что во-первых, он этого не сделает, а во-вторых, и в будущем перестанет ко мне прислушиваться.

И я сокрушенно развел руками, подводя неутешительный итог:

— Ничего не поделаешь, любовь у него.

— К этой бляди?!

«Фу, как грубо, — поморщился я. — А впрочем…. если припомнить кое-что из известного мне, моя будущая теща права. В сущности Мнишковна действительно недалеко ушла от девок подле храма Василия Блаженного. Отличие лишь в цели. Те ищут клиента ради денег, а полячка — ради власти, вот, пожалуй, и все».

Но не соглашаться же мне с нею вслух. И я деликатно напомнил:

— Христос заповедовал иное, — но попытался ободрить приунывшую Марию Григорьевну. — Ничего, переучим, перевоспитаем.

— Ага, — скептически поджала она губы. — Молод ты, князь, и хоть умен не по летам, но енто всё в своих забавах, мужеских, а бабьи сердца для тебя покамест тайна за семью печатями. Поверь, ее переучить можно, токмо ежели с месяцок кажное утро на лавке растягивать и с часок вожжами лупцевать. Да и то выйдет ли прок, неведомо. Разве малый — сидеть тяжко будет, да и то…. Ей на своей тощей заднице и без вожжей поди худо сидится.

Я не возражал и не перечил. Внешнее смирение Мнишковны там, в Вардейке, меня ничуть не расслабило. Скинула змея кожу, да яд при ней остался, и я по-прежнему ждал от нее чего угодно. Надежда была на одно — теперь наияснейшая должна понять, что без меня ей придется туговато. Кто знает, в какие края ее в следующий раз «пригласят» на экскурсию.

Ну да ладно, ступай себе, пируй, — отпустила она меня. У самой двери меня догнало ее напутствие. — Да про невесту свою не забывай.

А последнее-то к чему? Я недоуменно обернулся. Мария Григорьевна сидела на лавке, сложив руки и исподлобья взирая на меня, а в глазах… вопрос. Или я ошибаюсь?

— Так я, к слову, — отмахнулась она. — Тревожно мне что-то за нее, вот я и…., — и, не договорив, поторопила. — Ступай, ступай, веселись. Заслужил.

И я пошел.

Праздничная трапеза, ничем не отличающаяся от пира, была веселой, шумной, пьяной, а когда во время ее государю доложили, что татары явно засобирались в обратный путь, тут и вовсе началось всеобщее ликование.

Пожалуй, изо всех присутствующих относительно трезвыми оставались лишь мои сотники, заранее предупрежденные, что им ночевать в Скородоме, дежуря вместе с остальными гвардейцами на стенах, а потому три кубка, не больше, а кто ограничится двумя или одним — еще лучше. Мол, завтра, если все будет нормально, дозволяю наверстать с лихвой.

Сам я тоже пытался держаться в рамках, памятуя недобрый взгляд Тохтамыша, брошенного им в мою сторону перед отъездом. Не понравился он мне. Да и сам ханский первенец выглядел чересчур злым. Поди пойми, чего у него в голове колобродит. Подумаешь, засобирались! И мы поутру создали видимость полной покорности, а что потом? Так и они. Нельзя недооценивать врага.

Мне, в отличие от сотников, приходилось куда тяжелее в своих попытках держаться в рамках. Здравица следовала за здравицей, причем увесистая их доля (как бы не треть) в мою честь — попробуй-ка не выпить. Даже патриарх сподобился произнести тост, в котором я, по своему обыкновению не понял и половины. Одно начало чего стоит: «Велия слава его спасением твоим…».

Кстати, всего треть исключительно из-за моего старания. Могло оказаться куда больше, если бы я вовремя не переводил стрелки то Годунова, то на своих сотников, то на спецназ, то на телохранителей, то вообще на Власьева или на Чохова с Богдановым, благо, все они по моему настоянию присутствовали на трапезе.

Федор же разошелся, исправно поддерживая каждый из тостов и опрокидывая в себя кубок за кубком. Правда, хмель его не брал — видно мешало огромное количество адреналина. Под конец вечера он, уже не зная за что и за кого выпить, повернулся ко мне и спросил:

— Как там твой Суньца сказывал про воеводское непослушание?

— Если согласно науке о войне выходит, что непременно победишь, непременно сражайся, хотя бы государь и говорил тебе: «не сражайся», — процитировал я.

— Мудё-ёр, — уважительно протянул он и неожиданно предложил. — Ну, давай тогда и его помянем добрым словом. Хошь и язычник, а все ж земля ему пухом. Подсобил.

Выпили и за китайца.

Словом, когда попойка завершилась, я был изрядно под шафэ. Но бдительности не терял, поэтому день завершил… ночным объездом Скородома и проверкой службы. Увиденное удовлетворило — ни один стрелецкий голова, к которым я еще с Пожара послал своих гвардейцев с предупреждением, не покинул городских стен. Бдили. Да и мои сотники тоже, а потому я позволил себе выпить последнюю чарку вместе с бравой семеркой, после чего, успокоенный, отправился на свое подворье.

Но о Тохтамыше не забывал. Когда на рассвете следующего дня вновь отчаянно затрезвонили московские колокола, я мгновенно вскочил на ноги, принявшись лихорадочно одеваться и настраиваясь на самое худшее, вплоть до того, что татары ворвались в Китай-город, а то и в сам Кремль….

Глава 39. В отца место

По счастью, моя тревога оказалась ложной. Чтобы понять ошибку, не потребовалось отправлять на выяснение Дубца, достаточно повнимательнее прислушаться к колоколам. Не набат звучал — веселый перезвон. «Спа-се-ны, спа-се-ны», — звонко заливались самые маленькие. Им басовито вторили средние: «У-шли, у-шли». «Сов-сем, сов-сем», — подводили итог басы.

На всякий случай я распахнул оконце и выглянул на улицу. Ну точно — сплошь радостные лица, шапки летят вверх, а значит, все хорошо, прекрасная маркиза, и я… напрасно вскочил. Только сон перебил, а на часах всего пять утра. Или не перебил? Попробовать разве…. Попробовал, но бесполезно. Под такой трезвон одним глухим раздолье. Повалявшись в постели минут двадцать и поняв, что попытки заснуть ни к чему не приведут, я поплелся на улицу принимать душ, держась за недовольно гудевшую, словно колокол, голову — чем упоительней в России вечера, тем утомительней похмелье.

Едва я успел сполоснуться и одеться, как в ворота стал кто-то ломиться. Оказалось, сам Федор Борисович пожаловал, собственной персоной. Рот расплылся в улыбке от уха до уха и давай обниматься, будто вчерашнего мало.

— Ну, княже, ну друже, — умиленно бормотал он. — Спаситель мой! Век богу за тебя молиться стану, что ниспослал тебя мне.

«Богу, — хмыкнул я про себя. — Как бы не так. Скорее уж моему маленькому непоседливому братцу, да еще… стрекозе, из-за которых я и угодил сюда». [957] Но вслух, ясное дело, ничего этого не произнес — не поймет-с.

А Федор меж тем вновь принялся за старое, начав требовать от меня, чтобы я немедля сообщил ему, чего хочу. Я почесал в затылке и напомнил про… русские сказки. Мол, в них за свое спасение царь обычно дочь в жены отдает, но я согласен и на сестру.

— О, господи! — простонал он. — Нашел о чем просить! И без того понятно, что мы с тобой наши свадебки день в день сыграем. Ты лучше сказывай, чего твоя душа желает?

Я призадумался. А и впрямь, чего? И с удивлением обнаружил, что у меня, оказывается, все есть. О том и сообщил.

— Не-ет, так не пойдет, — энергично замотал он головой. — Или ты хотишь, чтоб я сам за дело принялся?

Я испугался. С перебором ведь сработает, как пить дать. И без того его порой вчера заносило. Помню, в ответ на его очередной вопрос «как поступить?» я ехидно поинтересовался, кто из нас государь и был ошарашен неожиданным ответом:

— Ты, — и Годунов пояснил: — Ежели отныне ты чего скажешь, все по слову твоему учинится, а коль я что измыслю, то прежде тебе сообщу и далее, как ты решишь, — и он подвел итог. — Вот и помысли, кто на Руси государь.

— Ну-у, это ты чересчур хватил, — засмущался я.

— Про чересчур скажешь, когда меня на царство повенчают, да мой первый указ зачтут, — многозначительно посулил он. — Я для тебя таковское измыслил, у всех глаза на лоб повылезают.

— А бояре не…, — обеспокоился я, но он отмахнулся, перебив меня на полуслове и грозно пообещав:

— Ежели кто хоть единое словцо супротив тебя поведает, живо на воеводство отправлю. Мест-то теплых эвон сколь — и Мангазея, и Тобольск, и Сургут, и Нарым. Да навечно туда закатаю, без возврата.

Хорошо, этого разговора никто не слыхал, наедине мы говорили. А если он сегодня при всех чего-нибудь похожее загнет? Нет уж, раз требует, я лучше сам себе чего-нибудь выберу, поскромнее. А в голове по-прежнему пустота. Вот что мед добрый с людьми делает.

Почему-то вспомнился наш вчерашний визит к Марии Григорьевне и то, что она сказала мне наедине. «А может и впрямь попросить Федора отказаться от Мнишковны», — подумалось мне, но всего на секунду. В следующую я от этой безумной мысли отказался, ибо на ум пришла идея поинтереснее. Вроде бы Ксюша, пока я сидел в Вардейке, ни разу не упомянула в своих сообщениях, чтоб Годунов негативно отозвался о женитьбе моего братца. Да и сам он во время своей «исповеди» упомянул сей факт без негативного оттенка. Получается, он ничего против не имеет, следовательно…. И я выдал, что было бы неплохо отправить посольство в Эстляндию и поздравить молодых. С дарами разумеется, словом, все как положено.

— О том не печалься, — нетерпеливо отмахнулся Федор. — Токмо погоди чуток. Вот венец царский надену, а тогда и грамотку повелю отписать ласкательную, и дары достойные отправлю, — и он снова взялся за прежнее. — Ты для самого себя требуй.

Я взмолился:

— Дай хоть подумать! Ну-у, чтоб не продешевить.

— Думай, — согласился он. — Токмо недолго. До пира нынешнего, не боле.

— Опять?! — ужаснулся я. — Вчера ж пировали.

— Вчера в честь твоей славной победы, да за избавление от плена, — пояснил он, — а ныне за татарский уход. Я уж повелел бочки с медом к Пожару выкатить.

Я обреченно вздохнул и поинтересовался:

— Но я надеюсь, успею навестить Ксению Борисовну? Да и с ханом надо что-то решать. На подворье пана Мнишка ему быть ни к чему — нужно местечко поспокойнее.

— Хана, раз ты уговариваться с ним желаешь, отправь в Тонинское. Там и Вардейка недалече, чай, укараулят твои гвардейцы, не убежит раньше времени, и почет — царское же село. А с Ксюшей…., — Федор замялся. — Лекарь сказывал, полный покой ей надобен. Да и она сама не хотела бы тебя нынче видеть.

— Не хотела?!

— Нет, нет, не подумай чего, — заторопился с пояснениями Годунов. — Опаска у нее, что пока в повязке ентой пребывает, лик у нее на баский, да и щека чуток припухла, вот и просит тебя покамест воздержаться. О том и в грамотке своей пишет, — и протянул мне бумажный листок, скрученный в трубочку.

Да, так оно и есть. Видно писала второпях — строки неровные, вкривь и вкось, но смысл текста полностью соответствовал словам ее брата. Ну что ж, быть по ее, авось ненадолго.

— Ладно, навязываться не стану, — кивнул я, — но письмишко отпишу, чтоб ей не скучалось. Да и переживать поменьше будет.

Но вначале занялся размещением хана и его сына Сефера. Это первоочередное. Отправив их в сопровождении дьяков и подьячих Посольского приказа в Тонинское, как и рекомендовал Годунов, я занялся личной гвардией Кызы-Гирея, оставшейся, согласно нашего уговора, дожидаться хана в поле под Скородомом. Возглавлял ее Хаджи-бей, так что все вопросы с ним, и в первую очередь о питании, мы обговорили быстро.

Заодно я попытался отыскать тело перебежчика, решив вызнать, кто он и откуда. Были у меня кое-какие подозрения на этот счет. Увы, ничего не получилось. Тохтамыш постарался. Срывая зло за то, что все столь скверно закончилось, ханский сын вместе со своими телохранителями искромсали тело мертвеца, изуродовав его до неузнаваемости. Словом, потрудился, как вчера тысячники над беем Сулешовым. Отличие в одном — обошлось без расчлененки, но проку с того. К опознанию неизвестныйпредатель уже не годился. Нечего было опознавать. Целым у него осталось одно правое ухо, да и то относительно.

Оставалось отдать последние почести погибшим при защите Ксении с наияснейшей и во время захвата Кызы-Гирея. Отпевал гвардейцев, кандидатов в них и ратных холопов (тела бояр и окольничих забрали родичи) сам патриарх. Лучшие певчие, лучшие гробы, троекратный салют — все, что можно, я сделал, в том числе обеспечив и присутствие Годунова.

Само место погребения выглядело пока неказисто — обычный курган со здоровенным деревянным крестом посредине. Временно, разумеется. В душе я поклялся, что на следующий год этот холм обложат мраморными плитами, на которых золотыми буквами выбьют имена всех, кто под ними покоится, от Христиера Мартыновича Зомме до последнего ратного холопа. А чтоб никто не остался позвбытым, я еще накануне распорядился приготовить списки павших, и сегодня оба командира полков отдали мне листы с именами гвардейцев и тех, кто, увы, так и не стал ими. Долмат Мичура, возглавлявший первый гвардейский, на всякий случай заготовил даже два: в одном полусотня, оборонявшая терем в Вардейке, а во втором те, кто погиб в татарском лагере во время захвата хана.

Я мельком просмотрел их, насторожился, еще раз для верности пробежался глазами по второму списку. Так и есть — ни одного из тех, имена которых я назвал тогда, в полночь, в нем не было. Сам-не-знаю-кто, на лету жадно хватавший языками пламени капли моей крови, запомнил всех, кого я упомянул. Запомнил и в благодарность за предоставленное угощение добросовестно выполнил мою просьбу, уберег их от татарских стрел.

— А по памяти назвать тех, кто получил раны, можешь? — поинтересовался я у Мичуры.

Тот недоуменно пожал плечами, но не спрашивая, для чего оно мне понадобилось, послушно начал перечислять, для верности загибая пальцы. Ну да, и тут сходилось. Правда, Долмат оговорился, что пяток имен не упомянул, потому как их тридцать четыре, а он назвал двадцать девять, но я был уверен, что и среди оставшихся пяти нет ни одного, чье имя я бы упомянул, сидя у ночного костра. Вот и сомневайся после этого в том, что есть на свете такое, что и не снилось нашим мудрецам….

За трудами и хлопотами незаметно прошел почти весь день. Даже с письмом царевне уложился еле-еле — последние строки дописывал, когда за мной заехал Федор, чтоб забрать на очередной благодарственный молебен.

Ну а сразу после него снова нездорово, в смысле гульба с бесконечными здравицами. Удивительно, но в последних, адресованных непосредственно мне, больше всех прочих усердствовал Романов. Боярин чуть ли не из кожи вон лез, славословя удалого богатыря князя Мак-Альпина. Так я и не понял — то ли он пытался втереться мне в доверие, то ли столь хитрым способом стремился вызвать ревность у Годунова?

Правда, Федор Никитич тем самым ничего для себя не добился. Я вежливо благодарил, но и только, держа в уме простую истину: если враг похлопывает тебя по спине, это означает лишь то, что он ищет место, куда поудобнее воткнуть нож. Да и Федору бесконечные похвалы в мой адрес отнюдь не надоедали. Всякий раз, слушая их, он утвердительно кивал, соглашаясь с говорившим, а в заключение непременно тянулся ко мне, чтоб обнять и поцеловать.

Ничего, в смысле хорошего для себя. А вот плохого…. Когда он толкал очередную речугу, умиленно улыбаясь мне, как лиса петуху, я вдруг понял, что именно попрошу у Федора. Точнее, чью голову. Да-да, Романова. Нет, не отрезанную, на это Годунов навряд ли пойдет при всем ко мне уважении, да и сам я не настолько кровожаден. Пускай боярин живет и здравствует, но не в Москве, а где-нибудь подальше. Что там говорил государь про воеводство в Мангазее? Вакантное местечко? Вот и чудненько.

А что, в его возрасте панты оленя весьма и весьма пользительны, а их там целые стада бродят. Опять же красотища какая. Чуден Северный Ледовитый океан при тихой погоде, когда вольно и плавно мчат сквозь льды его воды и не каждый белый медведь.…. Словом, почти по Гоголю.

Да-а, пора, пора Федору Никитичу оценить все красоты крайнего севера. Пусть он по хрустящему морозу полетит на край земли и среди сугробов дымных затеряется вдали. Да так надежно затеряется, чтоб его при всем желании не могли отыскать.

Но увы, вскользь высказанное мною пожелание не очень-то понравилось Годунову. Нет, он не протестовал, более того, молча кивнул, не переча, но мне и без слов по его скривившемуся лицу стало понятно, что оно ему не по душе. Так и оказалось. Наутро, когда я перед заседанием Боярской думы заглянул к Федору в Кабинет, откуда мы должны были вместе пройти в Переднюю комнату, он, жестом удалив всех бояр и оставшись наедине, попросил не трогать Романова. Да, да, именно попросил.

— Я, княже, от даденных тебе обещаний не отступаюсь, — эдак смиренно обратился он ко мне. — Коль сызнова повторишь, что отмстить ему жаждешь, нынче же слово свое думцам молвлю, чтоб приговорили да указ составили, и отправлю боярина в Мангазею. Токмо ты поясни толком, за что? Ежели за ту драку, так это ты в ней всех одолел. Федор Никитич опосля того, как ты к его ушам приложился, не раз мне жаловался, что у него чегой-то то в одном, то в другом доселе потрескивает, и слышит хужее.

— У меня не столь много заклятых врагов, чтобы обделять их своим вниманием, — улыбнулся я. — Но этот враг особый….

Паузу я сделал небольшую, прикидывая, как лучше начать рассказ о своих подозрениях касаемо предательства Романова, но Годунов вмешался, остановив меня:

— Да ведаю я, что не люб он тебе, но за одно это гоже ли так поступать с человеком? А ведь ты сам меня не так давно поучал страстям своим потачки не давать. И ходатаев за него вельми много явятся, челом бить учнут. Эвон и Марина Юрьевна тебя о его помиловании слезно молит.

— Слезно? Молит?! — недоверчиво уставился я на него. — Прямо так и сказала?

— Прямо так, — подтвердил Годунов и, помолчав, покорно осведомился: — Так что, сказывать мне свое слово боярам, али как?

Я вздохнул, прикидывая, зачем ей это. Гуманизьма в одном месте взыграла? Навряд ли. У пресмыкающихся эмоции отсутствуют, наукой доказано, а значит, у польской гадюки трезвый расчет. Какой? Скорее всего, она решила придержать Романова в запасе. Сейчас-то наговаривать что-либо Федору на меня бесполезно, но придет время, когда он немного остынет, и тогда она извлечет этот увесистый противовес с дальней полки.

Но и отказать неудобно. Марина Юрьевна — деваха злопамятная. Нынче смолчит, утрется, но не забудет. И сколько можно мне отплясывать на одних и тех же граблях?! Стыдно! Я ж зарекся первым в бой не лезть, даже с нею. А дальше кто его знает, как и что. Вдруг она возьмется за ум и поймёт, что надо печься о той державе, в которой живешь, вне зависимости, какой веры ее жители. Да, слабо в такое верится, согласен, но в конце концов, должно же до нее дойти, что бог — не католик.

И я развел руками, с улыбкой ответив:

— Если б кто-то один из вас за него ратовал, я б настоял, но коль ты вместе с нею, как откажешь? Благоутробни будьте, братолюбцы, не воздающе убо зла за зло, ни досаждения за досажденье! — процитировал я с кривой ухмылкой.

Но, не удержавшись, предупредил, что бесконечно добрым следует быть до определенной черты, иначе сочтут беспредельным дураком. Да еще попросил Федора убрать боярина от себя. Пускай без опалы, без ничего, и в Думе он остается по-прежнему, но и в ближних не держать, в смысле, в Малом совете. А еще лучше, учитывая, что ныне из него многие выбыли по причине смерти, распустить и сам совет, создав нечто новое. Или жалко?

— Да на кой он мне сдался?! — горячо возмутился Годунов. — Мне теперь, ежели хотишь знать, вовсе никто не надобен окромя тебя. Отныне ты у меня и за Малый совет, и за Боярскую думу, и за Освященный земский собор. Ты у меня и будешь единственным. А коль считаешь, что надобно новое, воля твоя, создавай и набирай туда кого пожелаешь, — и он …. вновь полез обниматься, чрезвычайно довольный, что уладил щекотливое дело.

Я тоже остался удовлетворенным. Столько кровушки попили из меня ребятки из Малого совета, что его расформирование как бальзам на душу. Да и Романов отстранен, пускай и не до конца. И подозрения свои насчет предательства боярина рано выкладывать. Сегодня в моем арсенале сплошь догадки, основанные на логике, но ни одного подтвержающего их факта. Выходит, гораздо лучше отложить откровенный разговор, авось что-нибудь удастся выведать у… Кызы-Гирея. И вообще, забудем на время про Федора Никитича. Пока Годунов ко мне с чистым сердцем и душой нараспашку, надо дела делать, а их хоть отбавляй, в том числе и первоочередных, из коих уйма неотложных.

И самое главное — крымский хан. Надо пользоваться удобным случаем, ведь «гостить» ему у нас предстоит недолго. От Москвы до Смоленска, как я говорил, четыре сотни верст с небольшим. Допустим, его орда отмахает по сотне за сутки, не тронув ни одной русской деревни. Получалось, через четыре дня они перейдут наши рубежи. Ну и гонец затратит на обратную дорогу столько же. Итог: на девятый день хана придется отпускать. Один из дней прошел, сегодняшний тоже не в счет, выходит, осталось шесть. Всего шесть для заключения союзного договора. Маловато, но если как следует постараться, можно попытаться уложиться.

Но это еще предстояло обсудить на заседании Боярской думы, а едва я заикнулся о своей идее, как сидевшие в Передней комнате недовольно загудели. Вопреки обыкновению, Романов первым подал голос и, явно выражая мнение подавляющего большинства, заявил, что ни к чему отпускать хана столь быстро. Пока он в наших руках, да вместе с сыном, самое время заставив его дать шерть, как тут называли вассальные грамоты и клятвы от восточных правителей. Заупрямится — найдем способы примучить. А когда поклянется в верности Руси, в покорности государю, тогда и на волю. Но одного — сынка по любому надо оставить в закладе, чтоб не надул.

И вывод. Мол, князь Мак-Альпин — воевода первостатейный, герой, богатырь и все такое, никто не спорит, но здесь в своих рассуждениях дал явную промашку. А впрочем, теперь это дело не его, но более солидных мужей, кои все учинят в лучшем виде.

Ишь, как лихо закрутил. А впрочем, правильно. Надо ж показать свою нужность и необходимость. Заодно и мне мое место указать.

Молчи, щенок! Знай, бейся на кулачках,

О деле ж дай старейшим говорить! [958]

— Поручи мне, государь. Ей, ей, управлюсь! — горячо заверил боярин, попутно не забыв напомнить и про свои «тяжкие труды» с подсчетом деньги. Дескать, ему тоже несладко пришлось, но ведь не оплошал. И тут не подведет, сумеет заставить Кызы, примучит его, и никуда хан, опасаясь за жизнь своего сына, не денется.

Поддержали его и остальные. Причем, как и на заседаниях месячной давности, вскоре тема про хана и что с ним делать оказалась второстепенной, а на первый план вылезла моя личность. Ох, как мне это знакомо! Отличие лишь в том, что происходило на заседании Боярской думы, а не Малого совета, да и критиковали мягко, доброжелательно, вначале похвалив героизм и отвагу, как мою, так и гвардейцев, после чего следовало «но». Одно худо, сам все норовлю провернуть, не посоветовавшись ни с кем, и при этом зачастую упускаю весьма важное.

Дескать, последнюю затею я хоть и славно учинил, однако уж больно великой опасности подверг государя, под пули со стрелами его подставив. А вот если бы поначалу обговорил свою задумку с ними, глядишь, они бы непременно подсказали что-нибудь более безопасное для Федора Борисовича. Но нет, завел обычай молчком да молчком, ровно один умный, а остальные никуда не годны.

— Да что мы, когда он и государю не счел нужным ничего поведать, — встрял толстяк Иван Иванович Годунов, которого с моей легкой руки теперь за глаза называли не иначе как губошлепом. — Не дело таковское самоуправство учинять, княже, ей-ей не дело.

«И когда успел подслушать наш разговор с Федором?» — мрачно подумал я и вновь невольно покосился на Годунова, продолжавшего внимательно слушать выступающих. Отвлекся он всего раз, в самом начале, когда выступал второй или третий по счету, кажется, Сицкий. Подозвав к себе сидевшего за особым столиком Власьева, он что-то шепнул ему на ухо, после чего дьяк, кивнув, вышел, а Федор снова продолжил внимать боярам. Да мало того, что он молчал, так еще и одобрительно кивал выступающим, явно намекая, чтоб были посмелее.

Признаюсь, стало не по себе. Неужто начинается все по старому, как месяц назад?! Как-то рано. Или Марина успела поработать? Но я же не возражал на ее сегодняшнюю просьбу. Странно.

Меж тем критиканы, подбадриваемые кивками государя, стали понемногу расходиться. Только Сабуров с Нагим вякнули что-то в мою защиту, да Татищев с Салтыковым попробовали напомнить, что нынче обсуждается совершенно иной вопрос. Зато остальные…. Гав-гав, гав-гав. Постепенно заливистый лай поменял тональность. Рык послышался. Троекуров вставил пару слов о том, что если б ему поручили спасение государя, он бы спроворил поимку хана иначе и куда лучше. Эх, какой ловкий. Прямо заяц в крыловской басне: «Да я семь шкур с него спущу и голым в Африку пущу!» Репнин и вовсе высказал подозрения: не было ли у князя в его безумной затее тайного умысла. Ведь не миновать Федору Борисовичу лютой смертушки, ежели бы вседержитель в своей милости не сохранил его.

В это время вернулся Власьев с каким-то листом бумаги, каковой и вручил Годунову. Тот кивнул, принимая его, и углубился в чтение, но ненадолго. Едва воцарилась тишина, как он поднял голову и спокойно спросил:

— Боле нет желающих словцо поведать? Нет? Ну и ладно. Я вот послушал вас и помыслил, что коль вы все про князя Мак-Альпина заговорили, то и мне от вас отставать не след. Тут мне, — он помахал листом в воздухе, — Афанасий Иванович список принес, а в нем указано в каких острожках воевод нехватка. Что, князь, — повернулся он ко мне, — готов ехать в Мангазею?

«Так и есть — сбылись мои догадки», — вздохнул я.

Удивляло одно — слишком быстро. Думал, с месячишко, не меньше, все нормально должно быть, а поди ж ты, и недели не продержался. Впору снова Крылова цитировать. Как там у него?

Когда у нас беда над головой,
То рады мы тому молиться,
Кто вздумает за нас вступиться;
Но только с плеч беда долой,
То избавителю от нас же часто худо… [959]
Но деваться некуда. Лучше бы, конечно, Кострома, благо, что Мангазею я в своих мечтах приготовил Романову, но ничего не попишешь. Теперь придется самому переделывать слова Гоголя под тамошние красоты. Знаете ли вы полярное сияние? Нет, вы не знаете полярного сияния. Всмотритесь в него. С середины неба….

Ох и распишу, доказывая, что прелести украинской ночи не идут с ним ни в какое сравнение. Аж на сотне листов накатаю, благо, времени все равно девать некуда.

«Ах, да, — спохватился я. — Мне ж спасибо надо сказать… за подарочек».

Легкий поклон и учтивый ответ:

— Как повелишь, государь. Но… дозволь вначале ратные дела урядить. Да и с ханом о союзе договориться надо.

— Быть посему, — кивнул Годунов. — Дозволяю, ибо все нужно, особливо последнее. Опять же и вопрошал я тебя так, к слову. И впрямь негоже всякий раз одного тебя уроками озадачивать, а то эвон, серчает народец, сказывает, и они тож на что-то годны. Посему, — он повернулся к сидящим боярам и продолжил, — туда мы, пожалуй, князя Троекурова отправим. Или нет, его в Нарым. Пущай докажет, что лучше тебя во всем управится, как он тут перед всеми похвалялся. А князь Репнин у нас в иное место поедет. У нас в Сургуте тоже превеликая нужда в умных людях. Теперь про Сибир-городок. В него мы.….

«Браво!» — мысленно аплодировал я ему.

Шестерых он распределил. Все из числа самых говорливых, кто громче и заливистее остальных на меня тявкал. И места-то какие далекие, как минимум за Уралом. Честно говоря, поначалу я думал, что мой ученик так оригинально шутит, решив попугать народ. Но когда присмотрелся к нему, понял, что говорил он на полном серьезе. Напускная невозмутимость под конец слетела с лица, на щеках гневный румянец появился, губы сурово поджаты, а из глаз чуть ли не искры летят от злости. Не иначе как дошло до него, что не всегда достаточно перста указующего — подчас нужен и кулак наказующий.

Наконец дошел черед до Романова. Учитывая, что Мангазея оставалась вакантной, я возликовал, но боярин вовремя схитрил, сработав на упреждение, и сам первым спросил:

— А мне когда повелишь в Тонинское ехать, государь?

— В Тонинское? — удивился Годунов.

— Ну дак я ж сам туда вызвался шерть с хана взять, — напомнил боярин.

Годунов вопросительно посмотрел на меня.

— Нельзя Кызы-Гирея примучивать. Я ему слово дал, что отпущу подобру-поздорову, — пояснил я.

— Эва, — всплеснул руками Федор Никитич. — Да нешто можно от имени государя, допреж не спросимши его, ворогу лютому такое сулить?

— А я не от имени государя — от своего дал.

— Вот тебе и раз! — удивился еще сильнее боярин. — Да как ты осмелился-то?! Воля твоя, князь, но енто ты о себе возомнил излиха. За таковское….

— Не излиха, — вмешался Годунов, с усмешкой заметив: — Вот ежели бы ты, боярин, хану что-нибудь от моего имени посулил, я б спросил тебя, кто ты таков есть, да как осмелился. А князю и слуге государеву дозволено и оное, и многое иное. И слово князя, — звенел в мертвой тишине Передней комнаты его голос, — я к своему приравниваю, потому будет все яко Федор Константинович Кызы-Гирею пообещал. Тебя же, боярин, коль впредь учнешь мне или князю перечить….

Он сделал паузу, переводя дыхание, а может нарочно взял ее, не придумав, что он тогда сделает, и Романов, воспользовавшись ею, взмолился:

— Помилуй, государь-батюшка! Я ж токмо о пущем благе для державы твоей пекусь. Да и не о том речь, когда хана выпускать. Пущай хоть завтра в свой Крымский юрт возвертается, но ить шерть-то с него взять куда выгоднее, чем союз. Да и святитель подтвердит, что не след с басурманином дружбу водить. Не по христиански оно.

Патриарх Игнатий, присутствовавший на заседании Думы, неодобрительно уставился на боярина. А кому понравится, когда на него бесцеремонно переводят стрелки? Но делать нечего. Он с видимой неохотой поднялся со своего кресла и негромко пояснил:

— Союз есть уговор, а уговариваться с сарацином, ежели оно во благо для православного люда, не грешно. И в евангелии поведана притча Христа про доброго самаритянина, стало быть….

Говорил грек не долго, но весьма убедительно, приведя еще два-три аналогичных примера из Ветхого завета. Получив отлуп, Романов приуныл, а Годунов окончательно добил его, ехидно осведомившись:

— Выбирай, Федор Никитич: либо ты за неполную седмицу уговоришь хана вступить с Русью в союз, но не стращая и не запугивая, а по доброй воле, либо отказывайся, пока не поздно. Токмо помни — ежели возьмешься и не сумеешь, придется тебе доказывать свою пользу в ином — что ты воевода справный. В Мангазее….

— Без примучивания не токмо мне, но и никому иному таковское не под силу, — буркнул Романов, — одному господу богу.

— Высоко тебя боярин поднял, — с улыбкой обратился ко мне Годунов. — Эвон с кем сравнил.

— И ему не под силу, — заупрямился Федор Никитич. — Разве на дыбу Гирея вздернет, да пятки сыну его поджарит, тогда да, управится. Оно, конечно, князь и хитрости ратные добре ведает, да и людишек умеет подбирать славных, для любого дела подходящих. Токмо тут иное потребно. Вот для Мангазеи, чтоб рухлядь мягкую втайне от тебя морем студеным не вывозили, убытки огромадные для твоей казны чиня, ума у князя в достатке, а для хана…, — он покачал головой.

«Ишь ты! — восхитился я. — Даже сейчас не оставил мысли сплавить меня куда подальше. Оно и понятно. Как он там говорил…. Два Федора в коренниках, а третий Федор там ни к чему, лишний. Теперь получается, что количество остается прежним, но пристяжной поменялся местами с коренником. Ай-яй-яй, какое безобразие. Но в одном Романов прав — действительно тесно трем Федорам в одной упряжке, слишком тесно….»

— Что ж, поверю тебе, боярин, — задумчиво протянул Годунов. — Но и князя недоверием обижать не стану. Потому учиним так. Поначалу дозволим Федору Константиновичу с ханом потолковать, да поглядим, чего из того получится, — он неспешно прошел ко мне и, дружески положив руку на плечо, и продолжил: — Выйдет прок — хорошо, а и не получится — не беда. Ну а далее, княже, я про воеводу для Мангазеи с тобой потолкую. Самого тебя отпускать из столицы мне никакого резона — вдруг какой ворог налетит, а тут эвон как красно боярин про тебя сказывал. Умеешь ты людишек славных подбирать, чтоб все сполнили. А у меня таковское не всегда выходит, — посетовал он. — Вот и подберешь мне для воеводства в те края нужного человечка, а то боюсь промашку дать. И кого ни назовешь, княже, — он лениво скользнул-мазнул взглядом по Романову, — того я туда и отправлю. И вопрошать не стану, отчего да почему именно на него твой выбор пал. Поверю, достоин он.

— Расстараюсь, государь, — торопливо заверил я его. — Подберу самого подходящего, — и тоже Романова многообещающим взглядом огладил.

Позже Годунов мне пояснил, что специально оговорил срок принятия решения, давая боярину время для раздумий, как дальше себя вести.

А еще по настоянию Федора, бояре приговорили, что отныне мое имя приравнено к государеву. Не во всем, разумеется, но ежели кто услышит о князе «поносные речи», должен кричать «слово и дело» [960] на хулителя, с коим разберутся по-свойски. Перебор, конечно, но я не знал о его предложении заранее, а когда Годунов огласил его перед думой, протестовать было поздно.

Но жизнь совсем без проблем бывает редко, разве в виде исключения. Увы, и сегодняшний день таковым не стал….

Глава 40. Тупая Европа или Поэзия, как подспорье в политике

В царские покои к Федору я пришел вечером того же дня не с пустыми руками — с гитарой. Хотел предложить сыграть для него с Мнишковной, а заодно и для… Ксюши. Мол, если царевна стесняется показываться передо мной с повязкой на лице, чего проще: пусть побудет в другой комнате. Да, не увижу я ее, но зато она меня услышит. Ну и переговариваться сможем.

Порез на руке, правда, болел, но ради такого дела потерплю.

Предложить я ничего не успел. Мрачный Годунов чуть ли не с порога «обрадовал» известием, что Ксении Борисовне еще с утра резко поплохело. Раненая щека распухла — страшно смотреть. Не известил он меня об этом, понадеявшись на Листелла, твердо уверившего его, будто к обедне ей получшеет. Но не тут-то было. Федор вызвал остальных медиков, но положительного результата они пока не добились и царевна по-прежнему в себя не приходит, мечась в бреду и в жару. Положение настолько тяжкое, что мать Мария Григорьевна, не выдержав, пришла к ней из монастыря и сейчас тоже находится в ее опочивальне.

Я оцепенело плюхнулся на лавку. Вот тебе и дал концерт по заявкам.

Погоди, погоди, щеку разнесло…. Получается, заражение у нее. А почему? И мне припомнилось, как Ксюша, будучи там, в татарском лагере, сидя в карете, успокаивала меня, что «Арнольд Иоганыч перевязал ее столь искусно, что ей вовсе не было больно, ну ничуточки». Ей, значит, не больно, а я аж зашипел, когда Дубец залил рану на моей ладони спиртом. Интересно получается. Но по-моему и перекись водорода щиплется, не говоря о йоде. Или она меня попросту успокаивала? Ладно, проверим.

— А ну-ка пошли на женскую половину, — решительно потащил я за собой Годунова.

Тот чуть поупирался, но ситуация такова, что не до приличий, и он пошел.

В саму опочивальню мы не заходили, но я вызвал Листелла и выяснил, что мои худшие опасения верны. Напрасно я по дороге в покои царевны успокаивал себя мыслью, что лекарь попросту использовал неведомую мне безболезненную дезинфекцию. Фигушки! Ни хрена он не использовал. И не потому, что забыл про нее со страху — хуже. Судя по искреннему недоумению, написанному на его лице, он понятия о ней не имел. Вообще.

Кстати, прочие медики, суетившиеся вокруг Ксюши, тоже. [961]

Ну и чего делать? Вскрывать-то нарыв они отказывались. Да при этом у них хватало наглости заявлять в свое оправдание, что они закончили медицинские университеты и могут предъявить дипломы настоящих врачей, а потому к ремесленникам-хирургам никакого отношения не имеют. [962]

Положиться на господа бога, как предлагали они, я не собирался. Выскочив в коридор я отправил Дубца за Петровной, вкратце пояснив ситуацию, чтоб явилась во всеоружии.

Хорошо, на Руси у нынешних медиков не имелось такого жесткого разделения как в этой долбаной Европе. Каждый резальник, то бишь хирург, отчасти терапевт, а каждый терпевт — резальник. Потому и моя травница ножом владела изрядно — помню, вскрывала она как-то нарыв одному из моих гвардейцев. И про дезинфекцию, кстати, знали и те, и другие. Разве самого слова не слышали, но это не суть важно?!

Петровна появилась быстро, и не одна, вместе с Резваной, но и я времени даром не терял. Пока ее дожидался, сообразил, что первым делом надо сбросить высокую температуру, а потому, попросив Марию Григорьевну заменить этих горе-лекарей на обычных боярышень, приказал последним раздеть царевну донага и аккуратно протереть тело спиртом. Фляжки с ним носил у себя на поясе каждый из гвардейцев — мало ли какая ситуация приключится. Их-то я и конфисковал у часовых.

Подоспевшая травница похвалила меня за предусмотительность, предупредила, что времени терять нельзя, но наткнулась на отчаянное противодействие Марии Григорьевны. Та попросту выперла Петровну из опочивальни, едва увидев извлеченные травницей из лукошка ножи и поняв, что она собирается проделать с Ксенией. В последующие десять минут мы уговаривали упрямицу, закрывшую собой проход в в опочивальню, вдвоем: я и Федор. Петровна зло поглядывала на монахиню, досадуя на задержку и нетерпеливо переминаясь с ноги на ногу, но благоразумно помалкивала, не встревала.

Поначалу Мария Григорьевна и слушать нас не желала, напомнив слова уходившего из опочивальни самого авторитетного из царских медиков Христиана Рейблингера. Мол, теперь на все воля божья. Хорошо, сынишка вовремя напомнил мамочке, как я два года назад ухитрился вытащить с того света Бориса Федоровича.

Сработало, да и то не сразу. Некоторое время она продолжала загораживать дорогу, вопросительно уставившись на меня. Я не отводил глаз, ожидая, что она скажет, но про себя уже решил — не пустит добром, вломлюсь силой и, оставив там травницу с Резваной, встану в дверях намертво.

— Но ты ж тогда…., — протянула она, но не договорив, устало махнула рукой и выдохнула. — Ну и ладноть. Лишь бы жива осталась, — и нехотя сделала шаг в сторону, давая пройти Петровне.

Пока ждал, как все закончится, вымеряя лестничную площадку нетерпеливыми шагами, меня выловил сконфуженный Христиан Рейблингер, принявшийся смущенно пояснять, чтоб я не считал их неумехами. Оказывается, и они могли проделать тоже самое, что и моя травница, а не решались на это, потому что перед ними была не просто женщина, но царевна. Мол, есть опасения, что после такого у нее на лице останется изрядный след, и поди поясни, что иначе никак.

Закончилось все благополучно: температура спала, гной удалили, да и беспамятство царевны наконец-то перешло в обычный здоровый сон, но Петровна, когда мы с нею за полночь возвращались обратно в мой терем, в ответ на мои осторожные вопросы подтвердила слова Христиана. Но подметив, что я помрачнел, сурово заметила:

— У той, кого по настоящему любишь, и рябинки на щеках ямочками кажутся.

— Да я не из-за себя расстроился, — отмахнулся я. — Из-за нее. Теперь она чего доброго будет думать, что я на ней из жалости…

Но договаривать не стал, отмахнулся.

…Я не уехал на следующий день к Кызы-Гирею как собирался — очень хотелось повидать Ксюшу. Но оправдание для себя отыскал: сказал Власьеву, чтоб разыскал тех, кто ездил при старшем Годунове отвозить поминки хану. Мол, поговорить с ними хочу, порасспрашивать о личных впечатлениях. Увы, к царевне меня не пустили и опять-таки по ее настоянию. Ну и ладно. Зато поговорил, сидя в соседней комнате, песни ей спел. Теперь пора и уезжать — душа немного успокоилась.

Но задержка оказалась не напрасной. Привел мне Власьев одного из тех, кто возглавлял посольство к Кызы-Гирею. Жаль, второй (дьяк Андрей Иванов) находился в Речи Посполитой, поэтому пришлось довольствоваться беседой с князем Григорием Константиновичем Волконским по прозвищу Кривой.

Как я понимаю, это прозвище на Руси — стандартное для одноглазых. Потерял он свое око давно, аж пятнадцать лет назад, во время сражения со шведами, когда Борис Годунов возвращал Руси земли, разбазаренные Иваном Грозным. О событиях той войны (для затравки, а то больно скованный сидел) и пошла у нас поначалу речь. Спрашивал я с улыбкой, пошучивал, и князь, поначалу рассказывавший неохотно, постепенно увлекся, живописуя, как он разбил шведский отряд, занявший Сумский острог на Белом море, и как позже зорил свейские земли, вернувшись оттуда с богатой добычей.

Ну а далее, когда он окончательно расслабился, чему поспособствовали и пара кубков хмельного медку, я и стал выуживать у него самые незначительные подробности пребывания в Крыму — кто знает, что именно мне пригодится впоследствии. И своего добился. Интересный случай он мне рассказал, произошедший в Бахчисарае.

Пришел к ним как-то один человечек и предложил купить тайные бумаги Кызы-Гирея, якобы написанные ханом собственноручно. Должность человечек занимал немалую, куллар-агасы, то бишь начальник всех нижних придворных чинов во дворце, так что верить ему было можно. Да и текст на листе, выписанный красивой витиеватой арабской вязью, наводил на раздумье, ибо в нем туманно говорилось о тайных ходах, которые глазам не видны, и тайных смыслах, которые умам не даны.

За три дня, даденные им на раздумье, они с дьяком сумели раздобыть через доверенных лиц образец почерка Кызы-Гирея. Сличив его со строками на листе, оставленном куллар-агасы, переводчик твердо заявил, что оба написаны одним человеком. Получалось, огромная цена — по золотому за каждый лист — того стоит, и Волконский решил купить остальное.

Как же он расстроился, когда выяснилось: никаких секретов в приобретенных бумагах нет — одни стихи. Как они позже узнали, поэзией хан увлекается, но творит тайком и сочиненные опусы своим именем не подписывает. Псевдоним себе взял, Газайи, чтоб никто не знал.

Листы они выкидывать не стали, привезли в Москву для отчета. Все-таки уплатили за них золотом и отвалили изрядно, почти двести угорских червонных. По счастью, Годунов-старший, будучи очень доволен результатами посольства — мир продлили — махнул рукой на бесполезную трату денег. Мол, со всяким бывает.

— А впрочем, не такую и бесполезную, — подумав, добавил Волконский. — Я слыхал, по тем листам ныне переводчиков проверяют, насколь хорошо они писанную арабскую речь ведают.

Надо ли говорить, что, отпустив князя, я немедленно метнулся в Посольский приказ и велел собрать и принести мне все переводы текстов этого Газайи, решив вечером внимательно прочитать ханские опусы и прикинуть, как поудобнее использовать их. А пока….

Следующей на очереди была беседа с купцами-мусульманами. С ними я провозился достаточно долго, засыпав разнообразными вопросами, касающимися их веры. Поначалу они смотрели на меня недоуменно. Будь перед ними кто иной, навряд ли состоялся разговор. Однако они знали, кто именно повелел вытащить их всех из застенков и вернуть им изъятые товары, а потому терпеливо отвечали, непонятное поясняли, если я не догонял — подробно разжевывали, а при необходимости цитировали Коран. Думаю, попроси я их, они и молитвы свои для намаза мне надиктовали бы, но это лишнее, все равно не запомню. А вот названия их я записал — мало ли, вдруг понадобится.

Выяснив нужное, я расстался с ними и засел за изучение творений хана. К сожалению, никто в Посольском приказе поэтическим даром не обладал, поэтому стихи в переводе на русский по сути стихами не являлись: обычный текст, притом достаточно коряво написанный. Нечто вроде интернетовского переводчика «Гуся» — не в склад, не в лад и невпопад. Пришлось потрудиться самому, пытаясь привести их в удобоваримый вид. Получилось не ахти, но ничего не поделаешь — я тоже не Пушкин.

Время на них я потратил не зря. Пригодились они, ибо поначалу мне никак не удавалось перевести нашу с ханом беседу в доверительное русло. В немалой степени поспособствовал тому и режим его содержания. Не тюремный, конечно, но достаточно близкий к нему — сотник Гранчак, приставленный для его охраны, слишком буквально воспринял мои слова: «Головой за хана отвечаешь». Гвардейцы его сотни разве по нужде Кызы не сопровождали, а в остальное время следовали за ним, можно сказать, по пятам. Разумеется, тот, что вполне естественно, начал подозревать, будто я не собираюсь сдержать своего обещания в скором времени отпустить его вместе с сыном обратно. Да и мое предсказание насчет скорой смерти не выходило у него из головы.

Приехав, я первым делом распорядился вообще снять первое, самое ближнее кольцо ханской охраны. Ни к чему оно. Тысячный отряд Кызы-Гирея далеко, под Москвой, приближенные его из числа тех, кого я оставил, тоже раскиданы кто где. Словом, ни к чему такие строгости. Подыскал занятие и его сыну Сеферу, вызвав из Москвы кучу специалистов из Ловчего и Сокольничего приказов и распорядившись организовать для паренька отменную охоту. А по поводу приставленного к нему десятку спецназовцев пояснил, что они предназначены исключительно для его безопасности, не более. Все-таки охота, мало ли.

Но хану мой приезд настроения не улучшил. Так и остался мрачным, несмотря на снятую охрану — переживал сильно. Оно и понятно. Хороший хан — тот, кто водит своих воинов в удачные походы, а у него что? И вид у него был — краше в гроб кладут. Сплошная тоска, апатия и депрессия. Даже с лица мужик спал, изрядно похудев, ибо ел весьма мало — воробей больше склюет.

А когда он узнал от меня, какая смерть ему уготована, помрачнел пуще прежнего. Еще бы! Скончаться от чумы само по себе страшно, а для воина осознание, что ему суждено не погибнуть в бою от вражеской сабли, но умереть, лежа в постели и мучаясь от невыносимых болей, вдвойне неприятно.

Не-ет, старина, так дело не пойдет. С таким настроением не договоры с союзами заключать, а на поминках сидеть да мед ведрами хлестать. Или водку. А потому для начала давай-ка займемся с тобой психотерапией.

И я принялся разглагольствовать о постоянно вращающемся колесе фортуны, то опускающем человека, погружая его в пучину бедствий, то вновь возносящем на небывалую высоту. Взять к примеру меня. Вроде недолго я пробыл на Руси, два с половиной года, а посчитать все бедствия и невзгоды, выпавшие на мою голову за такое малое время и список получится о-го-го. Сам посуди, великий хан: пять раз я успел посидеть в остроге, дважды меня чуть не расстреляли, а кроме того колебались, то ли отрубить мне голову, то ли сжечь на костре. Начались же мои скитания по русской земле с того, что меня вообще чуть не съели. Да, да, я не шучу и не преувеличиваю.

А конечный итог? Вот он я, жив и невредим, и ныне стал, можно сказать, калгой у своего государя. А почему? Да потому что никогда не унывал, твердо зная: выход имеется в любом лабиринте, а колесо фортуны меж тем продолжает вращаться и надо немного обождать, а там непременно наступит очередной подъем. Но, разумеется, одного ожидания мало — надо и самому бороться. У меня даже девиз такой: бороться и искать, найти и не сдаваться.

Да и многие философы считают в точности как и я. Вот, к примеру, довелось мне как-то читать некую чудесную вещицу под названием «Долаб», [963] где человек спрашивает у мельничного колеса, называя его «братом», почему он так измучен и жалок. А в ответ слышит….

Оппаньки, как мы мгновенно насторожились. Аж ушки торчком встали. Понимаю, услышать мнение со стороны о своем творении всегда интересно, особенно когда пребываешь в уверенности, что подлинный автор высказывающемуся неизвестен. Вот и прекрасно, сейчас я его тебе и выдам….

Если изложить кратко суть моей вдохновенной речи, длившейся не менее получаса, то сводилась она к тому, что остальные поэты — Фирдоуси и Низами, Омар Хайям и Рудаки — бесспорно хороши, и каждый по своему, но на мой взгляд Долаб по своей мудрости, изложенной в нем, стоит неизмеримо выше их всех. Во всяком случае, мне ранее никогда не доводилось встречать такой яркой образности, такой глубины мысли об изменчивости судьбы и скоротечности счастья, таких сокровенных пронзительных строк о….

Хан расцветал на глазах. Уши пунцовые от смущения, лицо красное, глаза зажмурились, как у кота, обожравшегося сметаной. Он еле-еле сдерживался, чтоб не замурлыкать от удовольствия. По-моему пару раз аж губы кусал, чтоб ненароком не улыбнуться.

Ну и хватит, а то, чего доброго помрет от счастья. И я подвел итог: лучше Долаба написать невозможно. Кызы-Гирей открыл рот, желая что-то сказать или скромно возразить, но я не дал, строго заметив, что коли уж сказал невозможно, значит, так оно и есть. Разве на это сподобится сам автор, некто Газайи, если он жив, разумеется. Тут я не спорю, с него станется сотворить новый шедевр.

Кстати, он вроде из тех краев, что и почтенный Кызы-Гирей, так может хан имел счастье его повидать. Ах, я ошибаюсь, Газайи проживает гораздо дальше. А где? Надо ж, никогда не слыхал такого города. Но тогда не передаст ли ему хан через знакомых купцов мой скромный дар — сто золотых, ведь я слыхал, истинные поэты, как правило, бедны. Не надо? У него имеются деньги? Точно? Это хорошо. Выходит, он не отвлекается от творчества будничными мыслями о хлебе насущном. Следовательно, у меня есть надежда прочитать что-нибудь из его творений, если Кызы-Гирей случайно увидит их и окажется столь любезен переправить их мне. Непременно переправит? Ну спасибо!

Кстати, я рассказал о «Долабе» слишком кратко, чтоб Кызы-Гирей прочувствовал, насколько блестяще написано, но оно поправимо. Пусть хан пожелает и я тотчас пошлю за переведенной на русский язык рукописью в Великий Новгород, дабы привезли драгоценный экземпляр этого творения. Нет, нет, никакого преувеличения, именно драгоценный, и во всех смыслах, в том числе и в буквальном, ибо я повелел лучшим на Руси переплетчикам не жалеть для обложки ни золота, ни серебра — творение-алмаз заслуживает соответствующего одеяния. Мда-а, очень жаль, что хан не научился читать по-русски, а то бы мог лично насладился этими мудрыми строками, ибо не зря у нас на Руси говорят: лучше один раз увидеть, чем сто раз услышать….

Про Великий Новгород я придумал на ходу, исходя из расчета, что задерживаться надолго хан не станет. А если и притормозил бы свой отъезд — не беда. Ко времени якобы возвращения гонца из Новгорода московские переписчики и переплетчики должны уложиться.

Слегка придя в себя от похвал, Кызы-Гирей вскользь и эдак небрежно заметил, что и ему как-то довелось читать некие творения этого автора, например «Роза и соловей», но он отчего-то не пришел в такой восторг, как я. Я возмущенно подскочил, благо, и с переводом этого стихотворения успел ознакомиться, и с жаром ринулся доказывать обратное. Попутно дал краткие, но превосходные характеристики и другим вещам Газайи. Например, заявил, что «Кофе и вино» я всегда читаю, садясь в своем кабинете с чашечкой кофе. И на мой взгляд чтение этой маленькой, но очаровательной вещицы, вдвое усиливает аромат божественного напитка. И вообще у Газайи….

Желаний в них знойный
Я вихрь узнаю,
И отдых спокойный
В счастливом краю,
Бенгальские розы,
Свет южных лучей,
Степные обозы,
Полет журавлей,
И грозный шум сечи,
И шепот струи… [964]
Перерывы в обсуждении творчества Газайи у нас за весь день и вечер произошли лишь дважды, и по весьма уважительным причинам. В первый раз я заикнулся, что мне надо бы на вечерню в церковь, да и самому хану пора разворачивать свой коврик, да поворачиваться к солнышку правым бочком, чтоб к Мекке лицом, ибо как мне кажется, пришло время для салята аль-асра. [965]

Хан уважительно покосился на меня. Еще бы, такие знания у христианина — нечто с чем-то. Значит, не зря я конспектировал купцов-мусульман. Сгодились мне их знания.

Во второй раз произошла та же картина, но на сей раз я напомнил о саляте аль-магрибе [966] и в церковь не ходил.

О делах мы в тот день не говорили ни слова, полностью погрузившись в детальное обсуждение творчества Газайи, причем я выступал в качестве защитника, а хан взял на себя роль обвинителя. Правда, обвинителем он был весьма и весьма деликатным, да и на уступки мне шел охотно, после недолгих возражений признавая мою правоту: «Да, красиво звучит. Да, чувствуется мудрость. Да, талантливо написано. Согласен, такие строки достойны любого, даже самого великого мастера слова».

И как конечный итог из его уст прозвучало:

— Пусть будет по твоему, князь, ибо хороший гость ни в чем не должен перечить хозяину.

…Словом, повязал я хана этими восторженными отзывами о «неведомом» поэте. Накрепко повязал. В три морских узла — поди вырвись.

А на следующее утро пришел черед потолковать и о более приземленном….

Глава 41. С учетом взаимной выгоды

Начал я с напоминания о своем обещании помочь ему избежать предсказанной в моем видении смерти. Кызы недоверчиво усмехнулся, но я заявил, что богу ни к чему посылать человеку видения из будущего, которые невозможно исправить. Зачем? Чтоб напугать? Но он добрый и любящий. Тогда получается, цель его иная — предупредить. А для наглядности напомнил про Годунова. Мол, я и его видел покойником, но он до сих пор жив, здоров и довольно-таки упитан.

— Можно сохранить себя от врага, удвоив осторожность, — буркнул хан. — Можно спастись от предательства, утроив ее, но как спастись от болезни, ниспосланной всемогущим?

— Напрасно ты так, — упрекнул я. — Помнится, в вашей священной книге аллах имеет девяносто девять имен и одно из них — аль-Мухеймин, означающее хранителя, попечителя и спасителя. Спасителя, — строго повторил я. — А еще вы называете его аль-Мумин, то есть Оберегающий или Дарующий защиту.

Иопять хан, как и вчера, уважительно поглядел на меня, а я, мысленно помянув добрым словом купцов-мусульман, продолжил свою мысль. Мол, исходя из этих имен, сдается, аллах ниспослал мне видение, желая сохранить жизнь хана, ибо знал — я и предупрежу Кызы-Гирея, и расскажу ему, как избежать смерти. И сделал он это по просьбе твоего наставника Ибрахима бин Акмехмеда, справедливо именуемого при жизни татар шейх.

— Откуда тебе известно его имя? — насторожился он.

— Я слышал его в видении. Более того, сдается мне, именно он упросил аллаха послать мне это видение — истинный учитель даже после своей смерти старается помочь своему ученику.

— Но разве такое возможно?

— Хан часом не еретик? — хмыкнул я. — Насколько мне ведомо, и ваши и наши святые порою приходят на помощь людям. Да, делают они это редко, ибо предпочитают помогать людям достойным, а их в мире не так и много. А учитывая, что досточтимый Ибрахим бин Акмехмед еще при жизни достиг наивысшего уровня суфийской иерархии — «кутб-уль-актаб», [967] думаю, ныне в его силах многое такое, что и не снилось земным мудрецам, — и я с улыбкой осведомился: — Так мне продолжать?

— Попробуй, — усмехнулся он, всем своим видом выказывая недоверчивость, но глаза-предатели, жаждущие спасительного чуда, красноречиво говорили об обратном. Да и имя его наставника сыграло свою роль.

И я рассказал о том, как ему избежать смерти. Кордонные заставы на дорогах, проживание всех купцов и прочих путешественников в карантинных палатках, безжалостное сожжение всех личных вещей больных, включая и тех, которых он не касался, но они находились подле него, ну и так далее. Словом, обычные меры предосторожности, вкупе с правилами профилактики и гигиены.

— А почему ты решил помочь своему врагу избежать смерти? — спросил он.

— Недостойно настоящему воину бить лежачего, — уклончиво заметил я. — да и не считаю я тебя врагом. Последние полтора десятка лет ты ни разу не водил в набег на Русь своих воинов, разве не так? А кто знает, как поступит другой Гирей, заняв ханский трон?

— Но сейчас я их привел, — возразил он.

— Тут иное, — отверг я. — Ты поверил коварному оговору и решил упредить, нанеся удар первым. Кто нашептал тебе эту явную ложь, можешь не говорить — я и без того знаю. Получается, ты виноват лишь в излишней доверчивости, и все.

— Но прежний государь действительно собирался идти на меня войной.

— Прежний, — подчеркнул я, — которого давно нет в живых. Да и не собирался он этого делать, поверь. Сам посуди, разве стал бы Дмитрий Иванович присылать тебе худые дары, если бы решил воевать с тобой? Напротив, он постарался бы всячески успокоить тебя, усыпляя бдительность. И тем более он не рассказывал бы всем и каждому, что по весне идет на крымского хана.

— Но тогда получается…, — неуверенно протянул Кызы.

— Да, да. Именно оно и получается, — ласково, словно передо мной несмышленый ребенок, улыбнулся я хану. — На самом деле государь собирался начать войну с Сигизмундом, отчего тот и всполошился. С тобой же Дмитрий Иванович хотел жить в дружбе и сердечном согласии. Более того, он намеревался помочь тебе, предложив крепкий союз. И хорошо, что ныне у власти на Руси его достойный правопреемник, во многом разделяющий его мысли и взгляды, в том числе и касаемо союза с Крымским ханством.

— Против Речи Посполитой?

— Нет, с нею при необходимости Федор Борисович управится и сам, — пренебрежительно отмахнулся я. — Но есть государство, одинаково опасное для наших стран, и для твоего, пожалуй, побольше, ибо Русь слишком далеко от владений султана, а крымское ханство куда ближе. Уже давным-давно во всех странах власть передается от отца к сыну, и это справедливо. Так почему Стамбул вмешивается и сам решает, кому из Гиреев сидеть на троне. По какому праву?!

— У нас в народе советуют не подлезать под тяжесть, которую не в силах поднять, — горько усмехнулся хан. — А что касается права, то оно одно, и называется право сильного.

— Глупец тот, кто станет оспаривать его, и век его недолог, — согласился я. — Но в том-то и дело, что османы давно утеряли это право. И доказательства имеются. Достаточно посчитать сколько крепостей взяли в последние годы на Угорщине воины Стамбула и воины Бахчисарая, любому станет ясно, кому именно сейчас принадлежит это право.

— Просто у султана слишком много врагов и он вынужден воевать с оглядкой назад, — возразил Кызы. — Но стоит ему примириться с кем-то одним….

— И я даже догадываюсь, с кем именно, — улыбнулся я, в очередной раз помянув добрым словом Власьева, и выдал подробный расклад международных дел, касающихся Османской империи.

Дескать, ситуация однозначна — мир возможен только на западе, но никак не на востоке, с Персией. А учитывая, что шах Аббас, да и подавляющее большинство его подданных — шииты, кои с суннитами грызутся как кошка с собакой, думается, Стамбулу вовеки с ними не договориться. Да и нельзя им этого делать, ведь тогда придется признать за шахом все, что он успел оттяпать у османов, а это не куски — кусищи. Получается, в случае открытого неповиновения Кызы-Гирея султану придется воевать с Крымским ханством вновь с повернутой на восток головой. И потом не следует забывать, что в случае турецкого нашествия хан, благодаря заключенному с Русью союзу, не останется в одиночестве. Итог мой был в высшей степени оптимистичен:

— Татарская конница и русский пеший ратник — это безудержный напор в нападении и непоколебимое мужество в обороне. Совладать с каждым по отдельности возможно, одолеть их в соединении не в силах никто.

— Для начала мне надо попытаться избежать предначертанного судьбой, — напомнил о своей скорой смерти Кызы. — Да и касаемо стойкости твоих воинов…. Верю, она велика, но может уступить ярости янычар.

— А это легко проверить на деле.

Хан вопросительно уставился на меня. Я улыбнулся и принялся излагать, с чего следует начать нашу дружбу. Если кратко, суть заключалась в том, что Кызы-Гирей добровольно уступает нам свои территории между Северским Донцом и Днепром, благо, они невелики. Кроме того, хан отпускает на волю всех рабов, томящихся на сегодняшний день в Крыму. Далее Русь сама изгоняет турков с земель Северного Кавказа, попутно взяв и их твердыню Азов. И тогда Кызы-Гирей воочию, глядя со стороны, убедится, кто сильнее — Москва или Стамбул. Причем для достоверности ему будет предоставлено два доказательства. Когда мы станем захватывать эти земли вместе с городом Азовом, он увидит, сколь мы сильны в нападении, а когда османы попытаются вернуть утерянное обратно, убедится, как стойко умеем обороняться.

— Со стороны не выйдет, — перебил меня Кызы-Гирей. — Султан потребует от меня начать войну с Русью, а в случае отказа пришлет иного хана, и тот войдет в Бахчисарай вместе с турецким войском.

— Он не войдет туда, потому что ты разобьешь его войско на пути к городу, — возразил я и, улыбнувшись, поправился. — Точнее, мы с тобой разобьем. И одновременно с этим русские полки отнимут у османов все приморские города, которые окажутся занятыми нашими гарнизонами. И тогда второе войско Стамбула мы с тобой встретим во время их высадки на берег. А сухопутных дорог в Крым нет вовсе, если не считать Ор-Капы, то бишьПерекопа, но там им не пройти.

— Кефе, Керчь, Балыклава…., — с сомнением протянул он. — Взять эти города…. У них всех могучие стены и много воинов.

— Я не стану рассказывать об умении моих гвардейцев брать города. Лучше отпиши шведскому королю Карлу и спроси, сколько каменных твердынь в Эстляндии и Лифляндии мы с Федором Борисовичем отобрали у него этой зимой. А для надежности задай тот же вопрос польскому королю Сигизмунду. Он тоже лишился множества городов, в том числе и Юрьева-Литовского, а ведь тот….

Я был сух и краток в описании могучих крепостных стен бывшего Дерпта, оперируя исключительно цифрами: толщина, высота и так далее. Но возможно, эта краткость вкупе с равнодушным тоном сильнее всего подействовала на хана. Он даже пару раз завистливо вздохнул. Однако убедил я его не до конца.

— Твои речи сладко слушать, — протянул он, — но стоит мне отдать тебе земли по левому берегу Днепра и всех ясырей, [968] и мой трон зашатается безо всякого вмешательства Стамбула, ибо возмутятся мои же подданные. Татарин без ясыря — нищий татарин.

Ой, как чудесно складывается! И всего на второй день! Получается, хан в принципе не возражает, а это главное. Ну а разобраться со всякими нюансами — делать нечего, благо, я изначально слегка раздул свои требования, и поумерить их — пара пустяков.

— Прости, почтенный хан, я совсем забыл уточнить: земли ты дашь Руси во временное пользование, а из неволи отпустишь одних православных — остальные меня не интересуют. Благодаря этой существенной оговорке ты сможешь выменять их у нежелающих отпустить своих ясырей просто так, на своих собственных — у тебя ведь имеются и поляки, и венгры, и немцы. А отпустить на волю надо для того, чтобы они стали обрабатывать новые земли, доходы от которых станут делиться пополам между нашими странами.

— А нельзя ли обойтись вовсе без этого? — поморщился он.

— Можно, — невозмутимо согласился я, — но это невыгодно в первую очередь для тебя самого. Ведь отдав Руси земли и рабов, ты станешь гораздо сильнее.

Кызы-Гирей недоверчиво переспросил:

— Я не ослышался? Ты сказал сильнее?

— Именно так, — хладнокровно подтвердил я. напомнив, что он сделал в первую очередь, когда пришел к власти. Да увеличил численность собственных воинов, пытаясь тем самым ослабить свою зависимость от могущественных татарских родов. Но сила последних от этого все равно не уменьшилось, а кроме того воинам надо хорошо платить.

— А тут никаких расходов, ведь если в неурожайный год не мурза, не бей, а щедрый и милосердный султан и хакан обоих морей, — процитировал я запомнившийся мне кусочек его цветистого титула, — накормит их самих и их семьи, не дав умереть от голода, то и люди эти впоследствии против хана никогда не пойдут.

— Хлеб приобретаю, а серебро теряю, — глубокомысленно заметил хан.

— Да ничего подобного, — отрезал я. — Или ты забыл о приморских городах, из коих в твою казну польются серебряные ручейки, сливаясь в Бахчисарае в настоящую полноводную реку? Ведь доходы от торговли, за вычетом затрат на русские гарнизоны, тоже будут поделены поровну, и тогда….

— Торговли не будет, — перебил он. — Султан закроет Босфор и не пропустит через него корабли к городам, ставших чужими для него. Кроме того, у него имеется флот, наводящий ужас на все страны. А у Руси есть хоть один корабль?

— Они очень скоро появятся, — твердо пообещал я, но чуточку схитрил, заявив: — Поверь, главное не корабли — люди, ими командующие, а таковых на Руси в избытке. Ты пока не слышал о Нахимове, Корнилове, Ушакове, но будь уверен — никто из османских флотоводцев с ними не сравнится. А потому мы сумеем дать отпор их флоту, отогнав его подальше от крымских городов.

— Но остается Босфор, — напомнил он. — Или ты уверен, что русский флот сумеет….

— Для этого понадобятся десятилетия, — с сожалением сознался я. — Но вспомни-ка, ведь порвав с турками мы таким образом станем союзниками персидского шаха, а Аббас понимает важность торговли. И смотри, что получается. Все караваны из восточных стран двинутся через его владения на Северный Кавказ, оказавшийся в руках Руси, и далее в твое ханство, чтобы оттуда следовать в Европу. В древности эту дорогу называли Великим шелковым путем и он приносил немало дохода властителям, через чьи земли сей путь пролегал. Мы его возродим, но сосредоточим контроль за всей дорогой в трёх парах рук и руки эти — шаха Аббаса, государя всея Руси Феодора Борисовича и…. твои.

…Что и говорить, хан оказался дотошным, и каждый день у нас находились нерешенные вопросы, каковые мы с ним продолжали обстоятельно обговаривать во всех подробностях, включая сроки выполнения того или иного условия. Но это были мелочи, процесс шел вовсю.

Однако успевали и отдыхать, отведя для этого время после салят аль-асра. Вернувшись из церкви — надо же изобразить верующего — мы с ханом усаживались за низенький столик, на котором нас уже ждали две чашки со свежесваренным кофе, и предавались обсуждению поэзии, а еще… музицированию.

Я не оговорился. Не зря же я прихватил с собой гитару, так что каждый вечер с нами незримо присутствовал Высоцкий. Разумеется, пел я преимущественно о чести, о достоинстве, о мужестве, о верной дружбе…. Признаться, имелись немалые опасения, что хан не прочувствует тонкость строк великого барда, все-таки разность культур, да и времен. Плюс загадочные аллегории: «Соленые слезы на ус намотал…» или «если мяса с ножа ты не ел ни куска»… Основа-то их в пословицах, поговорках, присказках, и, заметьте, русских, а не татарских. Но не успев до конца пропеть первую из песен, я по глазам хана понял — мои опасения напрасны. Разность разностью, а подлинно великое, вроде рафаэлевской мадонны или васнецовской богородицы понимают и чувствуют все. Это вам не какой-то черный квадрат, не абстракционизм, не примитивизм, то бишь, применительно к песням, не дешевая попса, вроде зайки моей.

Надо сказать, кое-какие из песен сослужили мне аж двойную службу. Выслушав «Корсара», хан уважительно поцокал языком и заметил:

— Написать такие строки под силу лишь тому, кто сам прошел через все. И, судя по ним, можно поверить — у Руси и впрямь будут корабли и уже сейчас есть достойные люди, чтоб на них плавать.

Впрочем, памятуя тексты Газайи, я не чурался и лирики. Романсы на стихи Есенина, Заболоцкого, Анненского и прочих он слушал с удовольствием, но судя по его просьбам повторить кое-какие из песен — Высоцкий пришелся по душе ему больше всего. Он даже изъявил желание с ним повидаться, на что я уклончиво ответил:

— И мне бы этого хотелось, хан, но увы….

— Великий наверное был воин, — задумчиво протянул он.

— Да, великий, — согласился я. — И погиб он в неравном сражении, но пощады не просил.

— Достойная смерть, — прокомментировал Кызы-Гирей.

Но пел и играл я не один. Когда во второй из вечеров хан, не выдержав, посетовал на отсутствие танбура, [969] я заговорщически улыбнулся и… через минуту вынес его из своей комнаты, вручив Гирею. В том, что я заранее знал об этом его увлечении, я не сознался, пояснив иначе. Мол, такой тонкий знаток поэзии не может не любить музыки. Так и получилось, что пели и играли мы по очереди, а иногда и аккомпанировали друг другу.

Словом, время мы проводили интересно. Однако рано или поздно всему приходит конец. Седьмой день нашего общения оказался последним — в полдень прибыл гонец, известивший, что на русской земле не осталось ни одного татарского воина и ни одной деревни они на своем пути не разорили. Выслушав от меня эту новость, хан молча кивнул, сдерживая радость, и поинтересовался, когда ему позволят выехать к своим людям и разрешат отправиться обратно.

— Хоть завтра, — пожал я плечами, осведомившись: — А… наш договор?

Вообще-то их было два, но Кызы-Гирей предложил и я не возражал оставить втайне от всех будущий военный союз наших держав. Во всяком случае до открытого столкновения с Османской империей, Ни к чему извещать будущего врага о существенных изменениях в раскладе сил. Куда лучше, если оно станет неожиданностью.

Но оставался другой, явный, о мире и дружбе. Те места, что хана не устраивали, подьячие исправили и переписали набело. Признаться, я рассчитывал, что Кызы-Гирей утвердит его своей подписью до своего отъезда, но он резко мотнул головой, перебивая меня.

— Пожалуй, я не стану торопиться с его подписанием. У нас говорят, кто не спешит, тот и на арбе зайца догонит. А еще советуют прежде чем взглянуть один раз вперед, вначале пять раз оглянуться.

— Помнится, у вас говорят и иное: кто долго выбирает, тому плешивая жена достается, — недовольно пробурчал я.

— Говорят, — кивнул хан. — Но согласись, князь, решение отдать земли и рабов, пускай не всех, а лишь православных, не следует принимать одному. Лучше собрать Диван, убедить остальных в выгодности союза с Русью, иначе… твое зловещее предсказание может сбыться куда быстрее и мало утешения, что я погибну не от черной смерти.

Я приуныл. Хотелось в очередной раз вернуться в Думу триумфатором, а заодно утереть нос Романову, но…. Что и говорить, хан прав. Действительно, в одиночку такие вещи не решают. Куда надежнее повязать свою знать участием в его составлении, дабы впоследствии никто из них не дергался.

— Ты не выпустишь меня, пока я не подпишу требуемое? — услышал я откуда-то издалека ханский голос.

Я посмотрел на Кызы-Гирея. Хан иронично прищурился, а уголки его губ чуточку изогнулись, готовые к насмешливой улыбке. Я высоко вскинул подбородок. Ишь какой! Во лжи уличить меня задумал. А вот фигушки тебе.

— Ну почему ж. Князь сказал, князь сделал, — на ходу изменил я любимое выражение одного из моих университетских приятелей Димки Викалюка «пацан сказал, пацан сделал». — Слова своего я нарушать не собираюсь.

— Тогда в путь, — предложил хан. — К чему откладывать.

Ближе к вечеру я вместе с ним и Сефером был под Москвой, а на утро следующего дня, появившийся в сопровождении боярской свиты Годунов привез и вручил обильные подарки. Хану и его сыну досталось по роскошной шубе, а кроме того пяток соколов, с которыми Сефер успел волю поохотиться, да столь удачно, что его трофеи исчислялись двузначным числом. Не забыл государь и про дары ханским женам, попросив передать особый поклон его любимой старшей сестре Кутлун-Султан.

Вечером, как водится, состоялся пир. Федор, пожалуй, веселился больше всех остальных. Не испортило его настроение и мое сообщение о ханском отказе подписать договор о союзе. Напротив, он кинулся ко мне с утешениями, горячо уверяя, что это воюют быстро, да и то такое дано не всякому, а с прочим как ни старайся, резвости не выйдет.

Утром мы выехали к южным рубежам. Вообще-то я не собирался провожать Кызы-Гирея, но что делать, если накануне, он по дороге в Москву попросил меня об этой услуге. Мол, тогда он будет до конца спокоен за безопасность своего отряда. Отказывать напрямую не хотелось и я пояснил, что в данном случае одного моего согласия мало. Кто знает, какие неотложные дела скопились в Думе, потому государь может и не дозволить. Увы, подсказать Федору не отпускать меня, я не успел — хан мастерски сработал на опережение, обратившись к нему с просьбой чуть ли не в первую минуту их встречи. Годунов же, верный слову ни в чем мне не отказывать и услышав от хана, что я не против, благодушно махнул рукой.

Впрочем, четыре-пять дней (проводы намечались до Оки, не дальше) ничего не решали, благо, в третий раз совместная делегация Освященного Земского собора и Боярской думы собиралась предложить Федору корону через четыре дня, а само венчание на царство должно произойти аж через три с половиной недели.

— А почему так долго? — удивился я, услышав об этом.

Годунов, виновато улыбнувшись, пояснил, что пан Мнишек прислал гонца с просьбой отложить, ибо раньше ему не поспеть, а поприсутствовать хотелось.

— Опять с сыновьями припрется и кучу другой родни притащит, — вырвалось у меня.

Очень уж велико было раздражение, вот и не сдержался. Но, глянув на сконфуженного Федора, смягчился — и впрямь, отец невесты, никуда не денешься. Однако дал совет предупредить ясновельможного не брать с собой большую свиту, ограничившись двумя десятками гайдуков и десятком пахоликов.

Тот помялся, но все-таки спросил:

— Не мало ли? Воля твоя, князь, мне б и самому не хотелось, чтоб ляхи сызнова Москву заполонили, но и пана Юрия забижать как-то не того….

— Почет не в том, сколько с тобой людей, а в том, чтобы их оказалось больше, чем у остальных, — усмехнулся я, предложив: — Напиши, что два десятка дозволяется взять с собой ему одному, как тестю, а остальным, кто бы ни был, не более одного.

…По дороге мы с Кызы-Гиреем говорили о чем угодно, но не о договоре. Листы с ним я прихватил, причем по его просьбе, но он молчал, а мне первым поднимать эту тему не хотелось. Еще подумает, будто я клянчу, да и вообще, памятуя инструктаж дьяка Палицына, назойливость у степняков не приветствуется, считаясь дурным тоном.

На последнем совместном привале он вдруг поинтересовался у меня, не испытываю ли я опасений, отправившись в путь с малым числом воинов. Ведь случись что и его тысяча всяко одержит верх над моей сотней.

— Если бы я считал хана глупцом, непременно бы опасался, — ответил я, глядя ему прямо в глаза. — Ибо только глупец согласится лишиться дружбы с таким могущественным соседом, как Русь, ради сомнительного удовольствия привезти в Бахчисарай одного-единственного пленного.

— Одного? — и он покосился в сторону моих гвардейцев.

— Одного, — подтвердил я, пояснив: — Мои люди не приучены сдаваться. Даже не имея надежды на победу, они станут драться до последнего. Говорю не голословно — кое-кто из таких, как они, успели это доказать твоим воинам в Вардейке. Получается, пленить тебе удастся с десяток-другой тяжелораненых и навряд ли они выдержат оставшуюся до Крыма дорогу.

Кызы-Гирей кивнул, уважительно на них покосился и попросил меня спеть напоследок что-нибудь эдакое.

— Заказывай, — улыбнулся я, извлекая гитару из футляра, но хан покачал головой.

— Хочу услышать твои любимые песни, потому выбор сделай сам.

— Пусть так, — согласился я, старательно припоминая его реакцию на ту или иную песню.

Не знаю почему, но мне захотелось, чтобы якобы мои любимые совпали с его. С выбором я не ошибся. Хан сам подтвердил это.

— Ты настоящий воин, — задумчиво произнес он. — И ты хорошо мне помог, — я удивленно уставился на него. — Да, да, — подтвердил он. — Теперь мне нет нужды опускать голову от стыда, ибо меня одолел достойный. А дни наших с тобой бесед я запомню на всю оставшуюся жизнь. Воистину, верно говорят наши мудрецы, что ум не в летах, а в голове. Я рад, что судьба свела нас, пускай и столь необычно. И, я скорблю, что пострадала твоя невеста, а сам я разочаровал тебя, ничего не подписав.

— В ранении моей невесты вины на тебе нет, — парировал я, — а касаемо договора…., — и я беззаботно отмахнулся. — Да ну их, эти дела! Пес с ними! Лучше взгляни на небосвод, на звезды. В такую ночь, сидя у костра, надо газели читать, к примеру, Рудаки или Низами, а лучше Газайи.

Ночь была и впрямь чудесная. На черном бархате разноцветным жемчугом ярко сверкал звездный бисер. Все, кроме дозорных, улеглись спать, и вокруг царила тишина, изредка нарушаемая неугомонными цикадами, да порою слышался тихий плеск воды — резвились рыбы.

— Последние часы, — грустно произнес хан. — Завтра мы расстанемся.

— Ты так говоришь, словно мы никогда не увидимся, а меж тем наша следующая встреча не за горами, ибо для заключения договора государь пришлет в Бахчисарай посольство. И как знать, возможно, Федор Борисович поручит возглавить его именно мне.

Мы просидели чуть ли не до зари. Хан никак не желал пойти спать в свой шатер, а я стеснялся первым предложить отправиться на отдых.

Утро следующего дня выдалось пасмурным и ветреным. Подъехали мы к Сенькиному броду на Оке до полудня. Перед тем как переправиться на другой берег хан, чуть смущенно протянул мне лист с одной строкой на нем, выписанный красивой арабской вязью.

— Что это, — недоуменно спросил я.

— Так, безделица, — отмахнулся он. — Отчего-то вдруг пришло на ум и я решил записать. Не Рудаки, конечно, и не Бабур…. Скорее в подражание Газайи. Будет время, прочтешь, — он засмущался еще сильнее и неожиданно предложил. — А хочешь, выброси прямо сейчас, я не обижусь. Или давай я сам сделаю это, — и он протянул руку.

— Э-э, нет, — отказался я, бережно складывая лист и пряча его за пазуху. — Ты же знаешь, как я отношусь к Газайи, а коль написано в подражание ему, оно не может звучать плохо.

— Ну тогда… прощай, — кивнул он и направил коня к броду вслед за остальными татарами. Однако одолев с пяток метров по воде, неожиданно повернул лошадь обратно.

— Что-то забыл? — осведомился я, когда он подскакал ко мне.

— Пустяк в общем-то, — отмахнулся он, пояснив: — У нас говорят, неоконченный труд снегом запорошит. Кроме того, со временем незаконченные дела имеют обыкновение разрастаться и легко решаемое ранее становится впоследствии неразрешимым вовсе, а потому…. Ты захватил с собой договор о нашем союзе, как я просил?

Я кивнул, оглянулся и, окликнув Дубца, велел достать ему из сундучка рулончик с договором.

— А чернила? — осведомился он. — Перья? Дощечка?

Дубец, не дожидаясь моей команды, извлек и это.

— Дела надо заканчивать вовремя, — еще раз строго повторил хан и, придерживая одной рукой свиток, принялся что-то затейливо выводить внизу. — Это по-арабски, — пояснил он, закончив писать. — Титул свой я не указывал — одно имя, но, думаю, хватит и его, ибо список, хранящийся у меня, вначале все равно придется обсуждать на большом Диване. Но дабы прочим советникам твоего царя стало окончательно ясно, что ты эти дни не бездельничал и вскоре можно прислать послов в Бахчисарай, вот моя подпись по… татарски, — и он, окунув большой палец в чернильницу, приложил его к договору.

— Может и мне сделать точно также с твоим свитком? — предложил я, неуверенно разглядывая свой большой палец.

— Ни к чему, — отмахнулся он, напомнив: — Ты же не государь, — и после короткой паузы, не отрывая от меня глаз, добавил: — А жаль, — и он, пришпорив коня, поспешил на противоположный берег, а, выбравшись на него, оглянулся и весело крикнул. — Мне, правда, жаль.

Я помахал ему рукой, как бы выражая благодарность за сказанное, но под нос себе пробормотал иное.

— А мне так нисколечко, — и повернул коня, направляясь обратно.

Заполошный гонец из Москвы отыскал нас вечером, когда мы, одолев полпути к столице, сделали привал. Оказалось, что сегодня поутру совместная делегация Боярской думы и Освященного земского собора в третий раз предложила моему ученику принять на себя тяжкое бремя правления страной и Годунов ответил согласием, после чего он немедля отправил гвардейца сообщить мне об этом.

«Ну как же хорошо складывается-то, — подумалось мне. — Со всех сторон хорошо, лучше некуда».

И действительно. Ксения, как сообщил перед моим отъездом на юг Федор, практически выздоровела, теперь и сам он избран. Впору закричать, обращаясь к небесам: «Остановись, мгновенье, ты прекрасно». Но я не стал этого делать, справедливо рассудив, что в самом ближайшем будущем меня ждут еще более восхитительные мгновения. К примеру, венчание Годунова на царство и его свадьба. Нет, не так — наши свадьбы. А далее медовый месяц и… Словом, пускай невидимый метроном продолжает неспешно отсчитывать секунды, приближая меня к главным и весьма приятным событиям этого года.

Если бы я знал тогда, что ждет меня впереди….

Глава 42. На пике могущества

К вечеру следующего дня я добрался до Москвы, успел заглянуть в царские покои, поздравить Годунова, а через день стоял в Передней комнате и отчитывался перед Боярской думой о результатах переговоров с Кызы-Гиреем. О том, каким образом я добился подписания договора, я не сказал ни слова. Пусть «гениальный» поэт Газайи останется нашей с Кызы тайной. И наш музыкальный дуэт — гитара и танбур — тоже ни к чему афишировать. Не готовы мы для публичных концертов. Стесняемся. Да и какое это имеет значение? Главное, цель достигнута, а как — мое дело.

Поэтому я был лаконичен, изложив свое сообщение за каких-то пять минут, а в конце вручил Годунову свиток с арабской вязью и отпечатком ханского пальца. Тот молча поднялся со своего кресла и, подойдя ко мне, обнял и расцеловал. Держа руку на моем плече, он повернулся к боярам:

— Мне б пяток таких, да что там, двух-трёх, яко князь Мак-Альпин, и мыслю, величию Руси завидовали бы все державы, сколь их ни есть в мире. Но, увы, один он у меня и оттого еще дороже, ибо заменить некем.

— За доверие и теплые слова благодарствую, государь, — замявшись, неловко произнес я. — Отслужу сполна.

— Верю, — кивнул он. — На то ты и слуга государев. Хотя что я сказываю-то?! — спохватился он и шутливо передразнил меня. — Сполна-а. Ты их давно отслужил, да с лихвой превеликой, — он, опустив голову, медленно прошелся к своему креслу, но не сел в него, оставшись стоять подле, и вновь повернувшись ко мне, демонстративно не замечая сидящих на лавках, задумчиво протянул. — Да и не личит тебе словцо оное — слуга. Ну какой ты слуга? Наперсник ты мой, советчик мудрый, воевода бесстрашный и…. друг любый. И ежели ты ранее у сердца моего был, то ныне в нем самом, и пребудешь в нем во веки вечные.

Думцы одобрительно гудели, угодливо поддакивали, согласно кивали, подобострастно улыбались нам обоим, но в глазах, устремленных на меня, у всех застыла такая зависть…

Я не суеверный, но неожиданно захотелось постучать по чему-нибудь деревянному. Сглазят, заразы, как пить дать сглазят. Один Романов чего стоит. Правда, после последнего полученного им отлупа затаился как мышка и ни гу-гу, но я помню, как он тогда зыркал на меня исподлобья. И взгляд тяжелый, волчий, словно примерялся, как половчее прыгнуть на меня, да за глотку ухватить. С таким ни на секунду нельзя расслабляться. А впрочем, пускай прыгает, и чем быстрее, тем лучше. Даже жаль, что не дождаться мне этого в ближайшие недели, а то и месяцы, ибо хоть и сволочь он, но не дурак.

А кстати, где боярин? Странно. Я на всякий случай пробежался взглядом по сидящим, но и без того было понятно, что коль его нет рядом со мной, то нет вообще. Свое почетное место, самое ближнее к государю в отсутствие Мстиславского и Трубецких (мой приставной стул не в счет), он бы ни за что не сменил. Неужто, узнав о моей очередной удаче, на сей раз на дипломатическом поприще, захворал от горя? Вот радость-то нечаянная привалила!

— Так какую титлу мы ему дадим, думский народ? — отвлек меня от раздумий голос Годунова. — Наперсник али друг государев?

Сидящие загудели пуще прежнего, но неодобрительно. Не иначе как зависть при виде моего вертикального взлета все-таки прорвалась наружу. Да и не мудрено — слишком много ее скопилось, вот и не выдержали кроткие христианские души бояр и окольничих, возроптали вслух. Общее мнение озвучил Татищев:

— Искони повелось, что титла царского слуги самая почетная на Руси, честнее всех бояр, а дается то имя государем за многие и многие службы. Тогда к чему иную вводить?

— К чему? — усмехнулся Годунов. — Да к тому, что князю, яко тайнейшему и начальнейшему боярину давно иная личит. К примеру та, кою моему батюшке царь Федор Иоаннович даровал, — и он процитировал: — Наивышний содержатель всего царства. Чего скажете, думцы?

Те угрюмо молчали. Годунов помрачнел и махнул рукой:

— Ладно, о том я сам помыслю. Авось за две с половиной седмицы, кои остались, поспею придумать что-нибудь эдакое, а покамест давайте про само венчание потолкуем. Я тут надумал поменять кой-что, — и он принялся оглашать изменения.

На самом деле надумал их не он, а я, будучи в Тонинском. Как-то пришло на ум, что желательно уже во время церемониала показать остаткам романовского кружка, на кого станет опираться государь в дальнейшем. А то по своей мягкотелости Годунов возьмет да поручит Федору Никитичу нести за ним скипетр, державу или шапку Мономаха — по знатности рода боярин и впрямь уступает немногим. Мне же хотелось полностью освободить Романова от любых почетных поручений, пусть мало-мальских. Ну а остальные мысли — кого привлечь к церемонии — пришли по ходу. Касались они в основном руководства Освященного Земского собора. Несправедливо получается: выбирать царя — они, пускай и вместе с думцами, а в самой церемонии их нет. Непорядок.

Надо сказать, что поначалу, когда я, едва прибыв в Москву, тем же вечером отдал его Годунову, он аж охнул, прочитав написанные мною имена и фамилии. Держа слово, он не перечил, но уставился на меня столь жалобно… Пришлось напомнить, что я все-таки человек пришлый, кое о каких условностях, принятых на Руси, ни ухом, ни рылом. Потому данное им слово ничего из предложенного мною не отвергать, здесь не подходит. А потом мы ж с ним друзья, а возразить или поправить друга, если видишь его промах, совсем иное дело, можно сказать, святое.

Лишь тогда, благодарно улыбнувшись мне, он и открыл рот, но выдал сразу столько возражений, что… Словом, получалось, что замена знати в церемониале всеми теми, кого я написал, чревата. Нет, не бунтом. Просто бояре проигнорируют само венчание, не явившись на него в полном составе, ибо есть вещи, в которых они придерживаются нерушимой солидарности.

Пришлось забрать свой список и пообещать найти иной выход. Следующий день был свободный от заседания в Думе, время имелось, и я сдержал слово, надумав изменить сам процесс, не заменив, а расширив количество его участников. Тогда и волки окажутся сыты, и овцы целы. Накануне вечером я подал ему лист со вторым вариантом своих предложений. С ним он в целом согласился.

Имелись в моем варианте и строки, посвященные братьям Романовым вместе с Семеном Никитичем Годуновым. С ними я решил поступить по-хитрому. Коли на них не наложена опала, включать их в церемониал венчания на царство придется, но…. Как мудро говорил товарищ Сталин, есть человек — есть проблема, нет человека — нет проблем.

Нет, нет, никакой кровожадности с моей стороны, обойдемся без карающих санкций. Но ведь участвовать они могут при непременном условии, что находятся в это время в столице. А если нет? Тогда и проблема отпадает. А благовидный предлог для их удаления имеется. Мстиславский, Трубецкой и Воротынский из высшей знати, и на предстоящей церемонии вся троица должна быть непременно. Но пока они на южных рубежах, и отозвать их без замены нельзя — должен же кто-то командовать береговыми ратями. Вот пусть этими кто-то и станут братья Романовы и Семен Никитич Годунов. И выкрутиться у них не получится, ибо я мог опереться на… местничество. Да, да, исходя из него, иными людьми заменить именитую троицу нельзя — оставшиеся отцы-командиры непременно начнут возмущаться.

Конечно без гула недовольства не обошлось. На отсутствие Романовых думцам было наплевать, но допустить, чтоб в церемонии венчания приняли участие все руководство Освященного Земского собора они не желали. Его глава — князь Петр Иванович Горчаков — куда ни шло. И то кое-кто бухтел, что он излиха худороден. Что уж тогда говорить про его замов — стрелецкого голову Федора Брянцева, купца Никиту Строганова и в особенности говядаря Козьму Минича.

— Искони таковского не бывало! — первым поднялся на дыбки Салтыков. — Нешто можно их к венчанию на царство подпускать?! Как смерд ни моется, а все смердит. Не боишься, государь, что и твои одеяния от такого соседства приванивать учнут?!

Годунов беспомощно оглянулся на меня. Ну да, кому ж и выручать, как не князю, все это и придумавшему.

— А государь иное помнит: на мужике кафтан хоть сер, да ум у него не черт съел, — выпалил я. — И не забывай, Михаил Глебович, не будет лапотника, не станет и бархатника. Проку что иной родом боярин. Приглядишься, а он делами жидовин. Но одно ты верно сказал — такого раньше и впрямь не бывало. Тут не поспоришь. Так ведь почему не бывало? А потому что обряда такого не существовало. Никто государю ни русскую землю, ни воду, ни сноп ржаной не подносил.

— Все одно: неча щетинистому рылу в пушном ряду делать. С такими рожами в собор к обедне не хаживают!

Ах ты, чёрт одноглазый — на свою бы посмотрел! Одно бельмо чего стоит. С такой харей тебе вообще лучше к людям задом повернуться — всё симпатичнее.

— Неладно скроены, да крепко сшиты, — сдерживая раздражение, парировал я. — И пускай одеты просто, зато на языке речей со сто.

— Да какое со сто, когда они и двух слов не свяжут, — вставил словцо Головин.

Ну, сын ворюги, погоди!

— Иной речист, да на руку не чист! — полетело от меня в ответ. А вдогон и напоминание, кому именно принадлежит предложение вооружить горожан для отпора крымскому хану. Даже не мне, хотя я и являлся в ту пору верховным воеводой, но говядарю Кузьме Миничу.

Не знаю, удалось бы мне в одиночку переспорить половину думцев (вторая половина благоразумно помалкивала), если бы не Годунов. Некоторое время он помалкивал, не принимая никакого участия в перепалке, но затем, поманив к себе Власьева, сказал ему что-то на ухо и тот торопливо ушел. Все моментально притихли, припомнив недавнее. Почуяв недоброе, осекся, вопросительно уставившись на государя и Татищев, только что не стесняясь в выражениях с жаром упрекавший меня в «излишнем ласкательстве худородных». Федор невозмутимо подтвердил догадки сидящих:

— С воеводами-то в сибирских острожках по-прежнему худо, так чтоб не позабыть, я и повелел Афанасию Ивановичу сызнова список мне принести. Прошлый-то я куда-то затерял и теперь не упомню, кому куда ехать повелел. Ну да ничего, мы его заново составим, а опосля того, как мы с князем Мак-Альпиным все имена обсудим, я ему оный список отдам на сохранение. Чаю, Федор Константиныч получше меня сумеет его сберечь и с ним такой оказии не приключится.

Вот так. Яснее и не намекнешь. Причем одновременно и на то, что первые из перечивших вроде как помилованы, и на то, что теперь никому на амнистию рассчитывать не стоит.

Годунов же, явно довольный произведенным эффектом, обратился к Татищеву, ласково улыбнувшись ему:

— А ты чего умолк-то, Михайла Игнатьич? Продолжай сказывать-то, продолжай.

— Да я вроде обо всем поведал, — неловко передернул тот плечами.

— Не о чем, выходит, более говорить? — уточнил Федор и, дождавшись утвердительного кивка окольничего, столь же ласково предложил: — Ну а коль не о чем, тогда ступай отсель. Отпускаю я тебя… ныне. Денек прохладный выдался, вот и охолонись, стоя на Красном крыльце. Да Салтыкова с Головиным тож забери. Я чаю втроем вам веселее будет.

— Изгоняешь, государь?

— Что ты, что ты! — торопливо замахал на него руками Годунов. — Напротив, уберечь хочу. Эвон, не иначе, как руда тебе в голову ударила, ежели ты на моего князя, верного из верных, напустился. А за посрамление имени мне надлежит спрос строгий учинить, вот я тебя от спроса ентого и спасаю….

Что касается Романова, то я даже не успел спросить Годунова, куда он делся — Федор сам, в тот же день приехав ко мне на подворье, рассказал о причине его отсутствия. Оказывается, не угомонился боярин, и пока я отсутствовал, все-таки попытался на меня наехать, но тщетно.

— Я ему таковскую отповедь молвил, — чуточку хвастливо рассказывал Федор. — Дескать, ежели еще разок хоть одно словцо худое про тебя из его уст услышу, не миновать ему опалы. Ну и прочие вслед за мной тож на него напустились. Вот он и прихворнул. Не иначе, как с горя.

Я удовлетворенно кивнул, вновь вспомнив про мгновенье, которое прекрасно. Одно жаль — замахнулся-то Годунов здорово, но бить не стал, в смысле в Сибирь на воеводство его не отправил. Хотел я аккуратненько намекнуть на логическое продолжение, но неожиданно вспомнился Малый совет и как те же самые бояре дружно травили меня. Получалось, если я заикнусь об опале Романова, то сам окажусь в их стае, чего мне совершенно не хотелось. Опять-таки в скором времени боярину все равно придется ехать на южные рубежи менять Трубецкого. Тогда тем более опала успеется.

Но я уже говорил — не бывает в жизни вовсе без проблем. Вот и в мою бочку с медом все-таки затесалась ма-аленькая ложка дегтя. Впрочем, что я? Ворчание митрополита Гермогена будто Русь в пост оскоромилась (гулеванили-то по случаю ухода татар еще в Петровский пост), и на чайную ложку дегтя не тянут — капля, не больше. Но добился своего владыка, засобирался Годунов на богомолье в Троице-Сергиевскую обитель. Причем, опять-таки по настоянию Гермогена, поездку он наметил на ближайшие дни, чтоб успеть очиститься от скопившихся грехов до предстоящих торжеств.

Впрочем, Годунов клятвенно обещал не задерживаться надолго. Пара дней туда и пара обратно, ну и три дня там. Меньше никак нельзя, ибо помимо молебнов и прочих богослужений заодно надлежит вникнуть в нужды обители и оказать кой-какую помощь. Итого седмица, не больше.

Памятуя о том, что в разорении монастыря отчасти есть и моя вина, хоть и нечаянная, я не поскупился, заявив о готовности пожертвовать из собственных средств тысячу рублей. Учитывая, что помимо них обители причиталось еще десять тысяч из суммы, забранной мною у хана, получалось, восстановить погибшее в огне монахи смогут довольно-таки скоро.

Мысль о проклятье не покидала меня, и я настоятельно посоветовал Годунову в пути поостеречься, решив выделить для его сопровождения помимо трёх охранных сотен по меньшей мере еще столько же. Не факт, что шестьсот преданных гвардейцев и восемь телохранителей смогут защитить, уберечь и спасти в случае чего, но все-таки. Да еще взял с него слово, что он выедет в кольчуге и снимет ее не раньше, чем въедет на территорию монастыря. Годунов жалобно уставился на меня, но я остался неумолим, специально повторив: «Не раньше».

— Ладно, одену, — недовольно буркнул он и в свою очередь напомнил мне. — Гляди, на завтрашнее сидение Боярской думы не запоздай. Мне ж кого-то заместо себя оставить надо. Указ я повелел изготовить, но хочу сам при его объявлении посидеть.

— А кого оставишь? — осторожно уточнил я.

— И ты спрашиваешь, — насмешливо хмыкнул он. Я похолодел, с тоской уставившись на Федора, но он оказался неумолим и на мои доводы нашел свои, не менее убедительные. Мол, ему и далее придется отлучаться из столицы, а потому надо ж мне когда-то начинать. Так лучше сейчас, пока у всех свежи воспоминания о моих великих деяниях.

….Как ни удивительно, но бояре восприняли мое очередное возвышение спокойно. Во всяком случае ни возмущенных выкриков, ни просто возражений по поводу того, что «государь повелевает князю Мак-Альпину Москву ведати и всеми делами началовати» не последовало. Лишь когда зашла речь о преамбуле решений Боярской думы, которую в отсутствие государя велено писать так: «Князь Мак-Альпин слушав докладной выписки указал и бояры приговорили…», кое-кто охнул, да и то тихонько. То ли их напугал решительный настрой Годунова, во время чтения пристально следившего за их реакцией и, судя по злому прищуру, готового к любым санкциям, то ли они попросту устали удивляться моему продолжающемуся вертикальному взлету.

Загудели они позже, когда Власьев умолк и Годунов жестом указал мне на своеместо — мол, давай, занимай, усаживайся. Это был откровенный перебор и я, отвесив Федору учтивый поклон, успел переиначить его приглашение, громко поблагодарив за доверие и пообещав сберечь его креслице в целости, дабы в него никто не сел. Говорил я, повернувшись к государю лицом, а к остальным соответственно, и никто из сидящих не заметил, как я заговорщически подмигнул Годунову. Тот понял, что перегнул палку, и настаивать, чтоб я уселся на его место, не стал. Гул мгновенно стих.

Едва я остался один, заняв место подле государева кресла и положив руку на изголовье, как ехидный Головин подал голос:

— Дозволь узнать, княже. А ежели кто в отсутствие государя местничаться учнет, да примется считаться, кто кого породою выше, ты и тут указывать станешь, кому опосля кого быти?

Вопрос был откровенно провокационный, явно рассчитанный на взрыв недовольства. Еще бы, какой-то залетный иностранец станет судить и рядить о самом святом! Стыд и срам! Да ранешние государи всегда руки мыли, если им доводилось ненароком иноземца коснуться, для чего возле трона специальное серебряное блюдо с водой поставлено, а тут на тебе…. Я не спешил с ответом.

— Насколько мне ведомо, искать по спискам у кого, где и кем были его отцы и деды, не мне, а дьякам Разрядного приказа. Государи их выпискам всегда доверяли. Почему же я должен отказать им в доверии? — дал я обтекаемый ответ.

— Значитца станешь, — сделал вывод Головин.

Дума недовольно загудела.

— А ты что, собрался мне челом на кого-то ударить, — напомнил я с чего все должно начинаться.

Головин вздрогнул, и испуганно замотал головой. Ну да, формулировочки-то в челобитных еще те. Как сейчас помню. Начинаются подобострастно: «Смилуйся….», а заканчиваться им надлежит и вовсе по холуйски, с рабской покорностью: «Холоп твой Васька Головин….». Одно дело писать такое государю, а другое — мне. У кого ж рука поднимется?

— А коль нет, то и нечего раньше времени об этом говорить, — подвел я итог короткой дискуссии. — А теперь приступим к делам….

И мы приступили. Я старался держаться невозмутимо, словно для меня рулить Русью — дело привычное и обыденное, но одно дело выглядеть внешне, а другое — оставаться хладнокровным внутри. Словом, мандраж пробирал. А ближе к обедне и ноги загудели. И сделать ничего нельзя. Не примащивать же свое приставное креслице подле государева.

Но ничего, продержался. Да и в остальные дни, пускай порою приходилось и несладко. И это при том, что я старался заканчивать заседания до обедни, чтобы хоть не выстаивать как проклятый с вечера аж до полуночи.

Немалую помощь оказал Власьев. В первый же день я прикатил к нему за очередной консультацией. Поначалу он весьма рьяно засуетился, встречая меня, да и оставшись наедине повел себя в несвойственной манере — проскальзывало явное угодничество, чего ранее не замечалось. Но я моментально пресек это, заявив, что передо мной стелиться не нужно, не то обижусь.

— А как иначе? Эвон ты куда забрался, — простодушно ответил он, но в глазах старого дипломата промелькнула маленькая лукавинка.

— Не хитри. Со мной ни к чему, — устало отмахнулся я. — Ты от меня не откачнулся и когда меня грязью все кому не лень обливали, так что наша дружба свою проверку давно прошла и ни к чему ее сегодня снова на прочность испытывать.

— Сегодня как раз и следует, — возразил он. — Сам ведаешь, яко оно бывает. Когда внизу — один человек, а когда вверх забрался — совсем иной.

— Для истинных друзей я всегда прежним останусь, — твердо заявил я, — а потому… помогай, Афанасий Иванович.

— Дак ныне я тебе чем подсоблю?! — всплеснул он руками.

— Как обычно, советом, — улыбнулся я. — Меня ж, считай, царем назначили, пускай на время, а я венцов отродясь не нашивал и как вести себя, чтоб не опозориться, понятия не имею…..

— Странно, — хмыкнул он, вновь, буквально на глазах становясь прежним. — А мне виделось, что имеешь. Никак помстилось?

— Помстилось, — кивнул я. — Это у меня со страха, да и то, пока они помалкивали.

— Вот и продолжай, — посоветовал он, пояснив: — Я к тому, чтоб ты свой страх им отдал — пущай и далее помалкивают.

— Да не оскудеет рука дающего, — пробормотал я задумчиво, — да не ослабеет рука, держащая за горло…

Смысл в совете был, но… Дьяк, склонив голову набок, продолжал пытливо смотреть на меня в ожидании…. Чего?

— Нет, Афанасий Иванович, что-то ты сегодня с советами…. Сдается мне, негоже так, — возразил я. — Чтоб умно дело решить, порой и одной светлой головы достаточно, но и то на каждое ее не хватит, а чтоб мудро….

Дьяк довольно кивнул и улыбнулся.

— Теперь воочию зрю, что ты прежним остался, — заметил он и подкинул новую идею, уточняющую прежнюю. — А ты страх-то отдай, а опаску себе оставь. Ну и про вежество не забудь. Оно хочь и дешевое, а стоит дорого. И не язви, сердца не ожесточай, как тогда, напоследок, — напомнил он. — Ежели для дела, то оно во вред. Словом, держись прежним, токмо представь, будто пред тобой не бояре русские, а иноземный совет. Тебе ж от него надобно добиться решений во благо Руси. И еще одно….

Наговорил он мне тогда далеко не одно — много чего. Но сильнее прочих мне запомнилось самое первое — про дипломата, выступающего перед иноземным советом. Сразу стало ясно, какой тактики в своем поведении придерживаться на будущее.

Конечно, все равно приходилось тяжко, но уже не так.

Иной кто скажет, что одно заседание в два дня, и то всего до обеда — пустяк. Вон какая куча времени остается, чтоб отдохнуть. Согласен. Но увы, никак у меня не получалось с отдыхом. И виной тому… гости. Да, да. Это пару месяцев назад встречи со мной избегали, ссылаясь на всевозможные липовые причины, зато сейчас наоборот — успевай ворота распахивать. Некоторые из них вели себя вполне пристойно, заглянули, отметились, посидели часок для приличия, и адье. Иных же как ни уговаривал остаться, так и не уходили.

И бывших врагов среди них хватало, причем заклятых. Впрочем, почему бывших? Правильнее сказать, на время затаившихся и в понимании того, что пока со мной тягаться бесполезно, и идущих ко мне скрепя сердце, дабы заключить временное перемирие. Да, это само по себе было лишним подтверждением той высоты, на которую я взлетел. Но с другой стороны приходилось на протяжении всей встречи держать ухо востро — расслабиться нечего и думать.

Ну и Бэкон досаждал изрядно, подсовывая мне предложение за предложением, касающиеся новых законов. И все нужные, все необходимые. И надо выбрать из их обилия самое-самое, а затем поработать с ними — тут переделать, здесь изменить, там исправить…. Словом, забудь Федя об отдыхе. И утешало одно — впереди медовый месяц, успею расслабиться….


…Тогда я не представлял, что на самом деле ждет меня впереди в самое ближайшее время. Откуда? Ничего не подозревая, я продолжал уверенно держать в руках штурвал корабля под названием Русь, несущегося навстречу своему будущему. Как и положено рулевому, я смело глядел вперед, улыбаясь относительно спокойному морю и забыв, что жизнь устроена наподобие казино — сколько не выигрывай, а в конце концов всё равно проиграешь. А вверху уже собирались тяжелые свинцовые тучи, предвещая самый настоящий ураган. Но откуда мне было это знать, равно как и то, что я сам, пускай невольно, сам того не подозревая, сделал многое для вот-вот грозящей разразиться бури.…

Валерий Иванович Елманов Царское проклятие

История, говорят, наполнена ложью: скажем лучше, что в ней, как в деле человеческом, бывает примес лжи, однако ж характер истины всегда более или менее сохраняется; и сего довольно для нас, чтобы составить себе общее понятие о людях и деяниях.

(Н. М. Карамзин. История государства Российского)

Предисловие

Много загадок хранит в себе царствование Иоанна Грозного. Взять только одну из них — куда исчезла его богатейшая библиотека и что в ней было? Доселе мучает она умы людей. Да разве только она одна.

Чего стоит, к примеру, таинственная смерть его третьей жены Марфы Васильевны Собакиной, случившаяся буквально через несколько дней после венчания с государем. Яд? Нет, не нашли яда в ее останках ученые XX века. Зато, когда вскрыли саркофаг с ее телом, они обнаружили нечто иное и гораздо более удивительное — «царская невеста» лежала как живая, бледная, но совершенно не тронутая тлением.

А взять лишь некоторые эпизоды его царствования. Ну, например, что за колдовство применил священник Благовещенского собора и автор «Домостроя» протопоп Сильвестр, чтобы одурманить сознание юного государя и подчинить его своей воле? На какие такие «детские страшилы» жаловался впоследствии сам Иоанн, освободившись из-под опеки этого священника? Что и каким образом сумел показать юному царю отечественный Стивен Кинг?

А его опричнина — до этого же додуматься еще надо. Опять же — что за люди в ней? Откуда они взялись? Например, неведомый и худородный Василий Грязной, страшный, ставший синонимом всех российских палачей Малюта Скуратов-Бельский…

Я понимаю, что в русской истории частенько бывало так, что из грязи да в князи, но для того чтобы приблизить к себе, надо же вначале познакомиться. Так где, когда и при каких загадочных обстоятельствах произошли эти удивительные знакомства?

А отчего умерла царица Анастасия Романовна Захарьина-Юрьева? Только ли от испуга, как смутно написал об этом Карамзин? Вообще-то такая смерть — от инфаркта или, как в народе ярко и образно говорят — от разрыва сердца, происходит мгновенно, а не спустя несколько суток.

И почему государь, внешне оплакивая свою ненаглядную, чуть ли не на следующий день после ее похорон погрузился в разврат, «нача яр быти и прелюбодейственен зело»? [970] Причем разврат этот был настолько дикий, что делегация, состоявшая даже не из бояр, а из высшего духовенства во главе с митрополитом, уже через восемь суток после похорон Анастасии сама предложила ему, чтобы он отложил скорбь (юмористы!) и «женился ране, а себе бы нужи не наводил».

А куда деваться, когда к этому времени Иоанн успел превратить свой дворец в настоящий притон — с гнусными пирами, безобразными забавами и непотребными девками? Ставить это под сомнение не приходится, поскольку в ответ на соответствующие попреки Курбского Иоанн даже не счел возможным оправдываться, откровенно и простодушно ответив: «А буде молвишь, что яз о том не терпел и чистоты не сохранил, ино вси есмы человецы». [971]

Непонятно обстоит дело даже с его прозвищем. Все тот же Карамзин утверждает, что современники называли его Иоанн Мучитель, а титул «Грозный», которым на самом деле величали его великого деда Иоанна III Васильевича, внук получил гораздо позже. Причем не исключено, что получил именно по настоянию правящей династии Романовых, дабы, так сказать, не оскорблять священные персоны божьих помазанников таким непотребством, умаляя тем самым прочих государей и вызывая нездоровый шепоток в народе — вон, оказывается, какие бывают цари.

И уж тем более ничего не ясно с его смертью. То ли сам умер, то ли и впрямь отравили каким-то медленно действующим ртутным ядом. Говорят, что она была в составах мазей, которыми его пользовали лекари. Допустим. Но что это за мазь, если больные от нее умирают? Тогда ее бы никто не использовал. Выходит, прочим она помогала, а Иоанна свела в могилу?

Да что смерть, когда загадочна вся его жизнь. Может хороший человек в одночасье превратиться в негодяя и садиста, которому в радость терзать людей, придумывать для них мучительные пытки и казни? При этом нимало не чинясь — кто бы пред ним ни стоял, холоп или боярин, у которого он ни с того ни с сего на пиру деловито отрезает ножом ухо, скромный инок или целый новгородский архиепископ, которого царь повелел зашить в медвежью шкуру и затравить собаками. Ладно, пусть переродился. Не зря говорят, что дурной пример заразителен.

Редко, но бывают обратные случаи. Взялся человек за ум, остепенился, приблизил к себе умных, деловых, стал издавать мудрые законы, наводить везде порядок, показал себя как недюжинный полководец, проявив талант в подборе помощников.

Но тут мы видим двойное превращение. Вначале это палач и кровожадный убийца, чье любимое занятие с двенадцати (или раньше) лет сбрасывать с высокого крыльца Кремля или с дворцовой крыши котят и щенят, а по некоторым летописям (в качестве примера — эпизод с пятнадцатилетним сыном князя Богдана Трубецкого) вскоре перешел на людей и «начал человеков урояти».

Затем он же в семнадцать лет превращается в порядочного человека, являя собой чуть ли не идеал государя и примерного семьянина. Однако спустя чертову дюжину лет вновь берется за старое, да еще с удвоенной энергией.

— Если бы у него была вялотекущая шизофрения, а не ярко выраженная паранойя, и период затишья не был бы таким длительным, — пожимали плечами дипломированные специалисты, к которым я обращался за разъяснениями, поведав ситуацию, но коварно умолчав об имени. — Хотя если предположить чисто теоретически… — и далее они пускались в столь заумные рассуждения, что спустя несколько минут начинали путаться в собственных гипотезах, после чего делали окончательный и весьма туманный вывод, что случай весьма сложный и необычный.

— Вот если бы можно было посмотреть на него, немного с ним пообщаться, — как-то простодушно заметил старенький врач и сам в свою очередь спросил: — А это точно был один и тот же человек, а не два разных?

— Точно! — твердо ответил я. — Потому что… — и осекся.

Что-то блеснуло перед глазами, словно нашелся крохотный, но самый важный и нужный кусочек мозаики, и вдруг вся картина неким волшебным образом изменилась и стала гораздо понятнее, поскольку, если предположить, что…

«Да нет! Чушь! — твердил я себе весь день и всю последующую неделю. — Этого не может быть. Возьми лучше наши классические источники — Соловьева, Костомарова, Ключевского, Карамзина и прочих и сам сразу поймешь, что твоя версия — полная ерунда. Да как такое вообще могло быть?!»

Взял. Прочел. Но сомнений не убавилось. Скорее напротив — они только увеличились. Вот если двое — тогда все ложится, как бильярдный шар в лузу, а если один — то никак.

Но как, когда, кто? Тут нужно было думать, и думать основательно. Подумал. Взвесил. Прикинул. Улеглось. В точности. Будто оно лежало тут давным-давно и дожидалось только моей сумасшедшей гипотезы.

Вот я и решил поделиться ею с тобой, читатель. А уж твое дело — соглашаться со мной или откинуть эту книгу небрежно в сторону, обозвав сочинителя вралем, каких мало. На все твое право. Мое же — написать. Правда, написанное вряд ли можно назвать историческим романом в классическом его понимании. Скорее уж в жанре криптоистории, которая оставляет неизменными события и в то же время предоставляет автору полную свободу трактовать их так, как он считает возможным, разумеется соблюдая при этом психологическую достоверность главных героев. Кстати, отцом-основателем этого жанра, думаю, по праву можно считать знаменитого Александра Дюма, для которого история всегда была лишь гвоздем, на который он вешал сюртуки своих романов.

Еще раз повторюсь — на все твое право, читатель. Только помни, что за исключением чуточку измененной биографии Малюты Скуратова-Бельского, которая, кстати, достаточно туманна и больше состоит из догадок и предположений, я не проигнорировал ни одного факта из числа бесспорных, которые приводят, описывая царствование Грозного, великие гранды нашей отечественной истории.

НИ ОД-НО-ГО!!!

А теперь… к делу…

Пролог Ночная кукушка

Несмотря на все умозрительные изъяснения, характер Иоанна, героя добродетели в юности, неистового кровопийцы в летах мужества и старости, есть для ума загадка…

(Н. М. Карамзин. История государства Российского)
— Вот рожу тебе сына, а братец его двухродный возьмет да и отнимет у него великое княжение, — ласково нашептывала, поглаживая волосатую грудь своего венчанного супруга, великого князя всея Руси Василия Иоанновича, его жена Соломония.

— Уж три лета вместях живем, четвертое идет, а он чтой-то не рождается все, — хмыкнул Василий.

— Потому и не рождается, что материнское сердце беду для него чует, — отозвалась Соломония.

Василий повернул голову и посмотрел на жену. Недавние любовные утехи никак не отразились на ее лице — ни блаженства, ни утомленности, ни сладостной неги, даже дыхание было ровным и безмятежным. Только в зеленоватых ее глазах горел загадочный хищный огонек.

«Ни дать ни взять — кошка на мыша нацелилась, — почему-то подумалось Василию. — Но хороша чертовка. Разве что телом чуток суховата, зато не квашня. А на престоле как сиживает подле меня. Мать моя, Софья Фоминишна, уж на что царевна византийская, ан и то так-то не величалась — телеса пышные мешали. Не зря я ее из тысяч выбрал, ох, не зря».

Вслух же отозвался грубовато:

— Некому отымать-то. Да и бояре супротив меня за удельного князя николи не подымятся.

— За удельного — нет, — проворковала Соломония. — А вот за того, кто твоим же отцом на царство венчан — могут. И не попрекнешь их. Скажут, мол, мы волю великого князя Иоанна Васильевича исполняем. Опять же Димитрий венчан был, а ты… [972]

— Ты еще не угомонилась? — беззлобно — ну не мог он на жену сердиться — проворчал Василий. — Али забыла, что он — мой братанич? Как я на сына брата длань подниму — о том подумай!

— А ты предсмертные слова своей матери Софьи Фоминишны вспомни. Ведь помирала уже, а все о тебе беспокоилась, когда сказывала, что покамест Димитрий, сын волошанки [973] ненавистной, жив, то и тебе покою не будет. Это завет ее тебе был, — шептала Соломония, склонившись к самому уху мужа и нежно покусывая его за мочку. — Да и братанич-то он так себе — наполовинку лишь. Отец-то его тебе не единоутробным братом [974] был.

— Зато единокровным! — отрезал Василий и резко поднялся с постели.

Не в первый раз поднимала этот разговор жена. И дался же ей малолетний Димитрий. Сидит себе и сидит в особой избе, что на казенном дворе стоит. Поди уж почти все про него забыли, а она все лезет и лезет с этим. Раньше он ее сразу обрывал, даже не дослушав, а теперь и у самого какое-то беспокойство на душе поселилось.

Казалось бы — с чего? Уже четыре года он, Василий III, сидит в Теремном дворце своего отца, [975] заседает с боярами в Грановитой палате, а Димитрий, почитай, вдвое дольше — в обычной простой избе с толстенными, в палец, решетками на маленьких слюдяных оконцах. Да и сидит он там не на троне, а на простой лавке, которая, правда, имеет добрую пуховую перину, атласное одеяло и прочее, но хоть бы этих перин три было — свободу-то этим не вернешь.

Доброхоты его — князья Симеон Ряполовский и Иван Патрикеев вместе с сынами — тоже по надежным местам. Первый, которому отрубили голову, давно на том свете, последнему, из-за того что он был двухродным братом Иоанна Васильевича, [976] оказали милость, сослав в монастырь, где тот и помер. Сыны, правда, живы, но что они могут сотворить? Да и нет у них такого желания.

Однако семена беспокойства, которые чуть ли не каждую ночь щедрой рукой разбрасывала Соломония, все равно потихоньку начали давать свои зловещие всходы. То она напоминала (будто он и сам не помнит) о том, как благородно поступил с сыновьями своего родного дяди Юрия Васильевича его дед Василий Темный и какой страшной бедой обернулось это для него самого. То, и вновь как бы между прочим, подсказывала, что Димитрий последнее время много читает, и книги эти далеко не все святые, а есть и такие, про которые к ночи лучше не говорить, не то… Словом, ночная кукушка и тут перекуковала, к тому же дневной у Василия и вовсе не было. [977]

Причем далеко не все из сказанного ею было ложью. Во всяком случае, его деду, великому князю Василию Васильевичу, и впрямь выкололи глаза. [978] А вот напомнить внуку, что впервые начал этим заниматься сам дед, всю жизнь бывший слабым человеком, падким на злые советы, и никудышным правителем, которому лишь его потрясающее везение [979] помогло удержать трон для потомства, было некому.

Да и с книгами тоже не все было неправдой. Во всяком случае, тюремщики Димитрия Внука сыскали у узника некую странную книгу в черном переплете. Загадочные письмена в ней прочесть не смог никто, равно как и никто не смог угадать назначения непонятных кругов, треугольников и квадратов, в изобилии раскиданных на ее страницах.

И хотя сам Димитрий уверял, что он никогда ранее этой книги не видел и не понимает, как она к нему попала, веры узнику не было. Возможно, он никогда ее не открывал, но как он мог не знать, что она у него хранится, когда достаточно было одного запаха, по которому ее и сыскали. От черного засаленного переплета за версту несло самой настоящей мертвечиной.

Последняя находка окончательно подвигла великого князя на принятие решительных мер. Какой-то месяц он еще колебался с выбором исполнителей своей черной затеи, чтобы не попасть впросак, но затем решился.

Как раз была в разгаре зима. После только что весело отпразднованных святок Василий Иоаннович отправился на охоту. В ней тоже сказывался его характер, унаследованный от матери. Всюду, где была возможность, действовать чужими руками, он предпочитал не пачкать своих и первым из великих князей завел псовую охоту, раньше считавшуюся на Руси нечистой.

Обычно успевали к вечеру добраться до ближайшего городка, в окрестностях которого проходила охота. Чаще всего это были Можайск или Волок Ламский. На сей раз псы травили лося дольше обычного, не в силах угнаться за огромным красавцем, уже немолодым, но еще полным сил, так что возвращались уже затемно, и потому великий князь пир, в связи с поздним часом, отменил, оставив послужить себе за столом — честь немалая — лишь одного Михайлу Юрьича Захарьина.

Был Михайла молод, но самолюбив. Старший из шести, если не считать рано умершего Ивана, сыновей Юрия Захарьича Кошкина — боярина и новгородского наместника великого князя Иоанна III Васильевича, уроки своего отца он запомнил твердо и знал, что самое главное — это власть. Имеешь ее, и все у тебя будет. Знал и то, что иной раз за нее приходится платить страшную цену. В качестве примера отец Юрий Захарьич как-то раз под страшным секретом, заставив предварительно поклясться в сохранении тайны перед святыми иконами, рассказал, как вылез через ложь в бояре дед Михайлы, Захарий Иванович. [980]

— Грех ведь это, — робко заметил Михайла, впервые услышав рассказ отца. — Нешто можно чрез лжу-то?

— Грех он опосля замолил, — веско пояснил Юрий Захарьич. — Опять же вклады богатые дал на помин своей души, да сразу в десяток монастырей их разослал, чтоб молились. Зато сам в силу вошел и род свой возвеличил. Не будь оной лжи, о коей все едино никто не ведает, и он бы не приблизился. Ныне наш род сызнова из веры вышел из-за братца моего Василия Ляцкого, кой к ляхам перебежал, потому не ведаю, что тебе предстоит, дабы сызнова в ближние влезть. Не приведи господь, чтоб тебе такое же довелось, яко Захарию, но коль деваться некуда станет, ты попомни, чрез что твои прадеды переступали.

Юрий Захарьич не просто поучал. Коль надобность была, то он за себя стоял накрепко. Когда он сидел в недавно взятом Дорогобуже и готовился отбивать войско польского короля Александра, Иоанн III выслал ему в помощь тверскую рать, во главе которой был поставлен князь Даниил Щеня. Помощь — это хорошо, но при этом великий князь назначил Даниила воеводой Большого полка, а самого Юрия Захарьича — воеводой Сторожевого. И ведь не согласился с таким распределением чинов Кошкин-Захарьин, посчитав умалением рода и затеяв спор, кому над кем стоять. [981] Самому Иоанну пришлось тот спор разбирать. Лишь когда великий князь самолично отписал разбушевавшемуся Юрию Захарьичу, чтобы тот не смел противиться его воле, да еще напомнил, что воевода Сторожевого полка есть товарищ главного воеводы и не должен обижаться своим саном — только тогда Кошкин-Захарьин и угомонился.

Сам Михайла, схоронив пять лет назад отца и нежданно-негаданно оказавшись в положении своего деда Захария Ивановича, то есть начинать чуть ли не с нуля, прекрасно понимал — власть мог дать только этот молодой правитель, приблизив к себе. Потому он сейчас, как и Захарий, был готов на все, чтобы войти в доверие и вылезти наверх. Да и то сказать — давно пора. Как-никак ему уже на четвертый десяток перевалило.

Разговаривали о том о сем, а промежду прочим и о царственном узнике, который до сих пор томился в узилище, хотя при этом еще продолжал иметь нескольких слуг и доходы с части своих вотчин. У него не посмели отобрать даже дедовых подарков, которые тот вручил ему на пиру, состоявшемся сразу после венчания на царство, — креста с золотой цепью, пояса, осыпанного драгоценными камнями, и сердоликовой крабии самого Августа цесаря. [982] Правда, золотом и камнями, пускай и дорогими, сыт не будешь, а Михайла уже слыхал, что рацион царевича стал в последний год урезаться, да и сама пища была уже гораздо грубее по качеству, нежели прежде. С нее-то и начался более откровенный разговор.

— Не-е, ентот кусок ты себе оставь, — отодвинул Василий Иоаннович мису с нежным жирным куском мяса, истекающего соком из-под золотистой корочки, и пояснил: — Томление у меня какое-то внутрях последние дни. Как жирного поем, так в боку правом словно палкой тупой кто тычет, — пожаловался он. — Никакого здоровья не стало. А сказывают, что царевич Димитрий, хошь у него за последние месяца и похужее с едой стало, ан все одно — здоровше прежнего глядится. Али доброхоты заносят тайком, да подкармливают? Тебе о том неведомо? — И впился пытливым взором в Михайлу Юрьевича.

Тот даже отшатнулся от таких слов и ужасных подозрений, от которых недалече и… Ох, лучше и в мыслях не поминать — куда именно.

— Что ты, государь, — залепетал он, спеша немедленно оправдаться. — Нешто я посмел бы! На все твоя воля, и мы все в ней, и он тако ж. Да ты сам посуди — ну какие у него могут быть доброхоты?!

— Неужто ни одного не имеется? Даже тайного? — прищурился Василий.

— О явных точно тебе скажу — не слыхивал ни разу, а о тайных не ведаю, — честно сказал Захарьин, — потому как в мысли человека не залезешь, покамест он тебе их сам не откроет.

— То-то и оно, что в мысли не залезешь, — поучительно заметил великий князь. — А случись что со мной, особливо сейчас, пока у меня наследников нет, и все тайные вмиг из щелей повылезают, да как завопят про то, что он дедом венчанный. Ну, и мои братовья родные спускать тоже не будут — ни Юрий, ни Димитрий, ни Семен, ни Андрей. Вот и представь, какая замятия по всей Руси начнется.

— Ему поначалу еще из узилища своего выбраться надобно, — проворчал Михайла. — Кто ж его оттель выпустит-то?

— Нешто ты не понял еще?! — удивился Василий Иоаннович. — Те же самые тайные и подсобят, ибо людская подлость и коварство неописуемы. Но не о них реку ныне. Истинно верных мало подле себя зрю — вот о чем моя кручина.

— Мы все тебе верны, государь, — пролепетал Михайла Юрьич, начиная предчувствовать, в какую сторону гнет его государь.

— Не о том речь, — отмахнулся Василий Иоаннович. — Верность — она сродни покорству. Я, скажем, повелел, а ты, яко слуге подобает, исполнил. Истинная же в том и заключается, чтоб я токмо помыслил, а ты уж обо всем догадался да исполнил. Вот это и есть истинная, — произнес он чуть ли не по складам последнее слово, — верность. Уразумел ли?

— Уразумел, государь, — склонился Захарьин.

— Вот то-то. Я, знаешь ли, иной раз смотрю на человека и мыслю — истинно он мне верен али нет. А как проверишь? Да вот только как я тебе и сказывал — поведаю об чем-нибудь и гляжу на него далее. Тут-то сразу и ясно. Ну, бывает, что и ошибаюсь, — сознался великий князь. — Думаешь о нем славно, а он на деле — так, тряпка какая-то.

— И что с ним — голову с плеч? — побагровевший Михайла уже еле стоял на ногах.

Василий Иоаннович удивленно посмотрел на Захарьина и насмешливо хмыкнул:

— Это мне что ж — всех верных тогда лишиться придется? Нет, конечно. Пущай живет… где-нибудь. Русь — она большая. В ней вон сколь градов — и Углич, и Коломна, и Суздаль, и Тверь. Да мало ли. Но токмо не в Москве, а то я, как гляну на него потом, так мне сразу тошнехонько делается — про ошибку свою вспоминаю. Оно, конечно, и государи промашку дать могут, но ты уж мне поверь, Михайла Юрьев, больно оно неприятно. Да ты чего забагрянел-то ликом? Нешто заболел? — встревожился он и с силой потянул его за рукав кафтана. — Ну-ка, присядь подле.

— В жар чтой-то кинуло, — пожаловался тот.

— Это худо. Жар в мыльне хорош, да еще когда в него жениха при виде невесты кидает, — заметил великий князь. — Тогда это славно. Хотя с нашими невестами на Руси любого жениха в жар кинет. Других таких нигде нет, хошь где выбирай. Какие-то они все немочные да худосочные у иноземных государей. Одна лишь и была поприличнее, да и ту мой батюшка давно под венец сводил. Зато у нас на какую ни глянь — кровь с молоком. Я, вишь, тоже, когда наследник у меня родится, по примеру своего отца невесту ему сыщу. В иные земли заглядывать не стану — ни к чему оно. Сам ему из своих же и выберу. Но чтоб род достойный был, вот как твой, чтоб истинно верные в нем мне служили, а там пущай любую из этого рода берет — на ком глаз остановится. Ты сам-то как мыслишь? — спросил он, пытливо глядя на Михайлу Юрьевича.

— А что ж, дело хорошее, — еле выдавил тот, но тут же прибавил: — Так ведь сыны мои — Василий да Иван — токмо в силу входят. Их самих допрежь того женить надобно, а дочурок и вовсе нет.

Так что нет ничего подходящего для твоего наследника.

— Я же сказываю — из рода вашего, а не из детишек твоих, — спокойно поправил его великий князь. — Вон у тебя сколь братьев — и Роман, и Григорий, и прочие. Старинный род и московским государям завсегда верность хранил, еще со времен Андрея Кобылы, пращура твоего. Потому и уважаю его.

— Из рода — это хорошо, — вздохнул Михайла. — Да ведь с родом этим тоже как посмотреть, — попытался он вильнуть в сторону. — Вон Яковлевы как высоко сидят, а в нашу сторону вовсе не глядят. А ведь сам-то Яков стрыем мне доводится, да и сыны его Петр да Василий тож в братанах.

Василий Иоаннович насмешливо прищурился.

«Насквозь тебя вижу, черт ты эдакий, — говорил его взгляд. — Увиливаешь?»

«Увиливаю», — тоскливо отвечали глаза Кошкина-Захарьина — когда слова мысленно произносятся, то можно и откровенно ответить, почти без утайки.

«А нешто не понимаешь, что я слишком много тебе поведал? — ухмылялись прыгающие в зрачках великого князя проказники-бесенята. — Теперь у тебя два пути. Либо — либо. А так, как было раньше, в любом случае уже не будет».

«Мне бы хоть подумать!» — умоляли глаза Михайлы Юрьевича.

«Это можно, — великодушно разрешил Василий Иоаннович. — Отчего же».

И тут же вслух:

— Токмо недолго.

Захарьин вздрогнул:

— Что недолго, государь?

Василий усмехнулся.

— Болей недолго, — напомнил он и пояснил скучающе: — Сам ведаешь: с глаз долой — из сердца вон. Похвораешь, похвораешь, а опосля чрез месяцок придешь ко мне в палаты, ан глядь — и позабылся всем. Да и место твое какой-нибудь князь занял, из шибко шустрых да проворных.

«Это он что же — и срок мне установил, выходит?» — растерянно подумал Михайла.

Он ищуще заглянул в глаза Василия.

«А ты как думал? Я что — пять лет дожидаться буду, когда же там надумать соизволишь? Нет уж, милок», — явственно, будто в открытой книге, прочитал Захарьин и тут же услышал подтверждение.

— Дорога ложка к обеду. Когда обед уже на столе, а ложки нет — не блюдо откладывают, а ложку другую ищут. И находят. А та, старая, пусть себе валяется где ни то, — и тут же, приторно-ласково, но с напоминанием: — Ну, иди себе, иди с богом. Да отлежись как следует. Мне истинно верные слуги ох как потребны.

Как Михайла Юрьич уходил из покоев великого князя, он не помнил. Ну, выскочило напрочь из головы, и все тут. Ночь он почти не спал — размышлял. По всему выходило, что придется брать грех на душу, потому что иначе никак. Да, казнить его Василий Иоаннович, скорее всего, не станет, чтоб не вышло огласки, но и отказ его тоже не простит. Значит, опала. Ладно, если бы на него одного, но ведь туда же и сыновья угодят. Пусть сейчас они малы и совсем ничего не понимают — Василию, старшему, пятнадцатый годок идет, а Ивану и того меньше, однако ж и опала не на год, а на всю жизнь. Конечно, древность его рода никто не отнимет, но что проку в старине, которая сгорит во прах, испепеленная неумолимым пожаром пары десятков лет забытья.

«Опять же и награда обещана великая, — сам себя разжигал боярин, уже смирившись с неизбежным. — Такую заполучить — дорогого стоит. Пусть не он сам, но кто-то из сыновей или из братьев тогда и тестем великого князя станет. Выходит, в родичах у будущего наследника окажутся. Это уже не древность рода — тут узы покрепче. Такие не разорвешь. А сыновья сыновей что же? Они, выходит, и вовсе дядьями царицы будут. А их сыны? — лихорадочно рисовал перед собой радужную перспективу Захарьин, и сам себе ответил: — Братьями. Пусть двухродными, да и то не по отцу, но коль господь великому князю наследника не пошлет, тогда…»

Но дальше вглядываться в будущее не стал — уж очень оно слепило глаза. Пришлось обернуться лицом к настоящему и подумать о плате за это будущее.

«Да и какая там плата. Все равно ж помрет Димитрий, — думал он, вздыхая. — Жаль, конечно. В расцвете сил вьюнош, но таков уж его удел. На роду, знать, написано. Не иначе как у его колыбели первой из сестер Недоля [983] очутилась, так что уж теперь. Все едино — загонит его Василий Иоаннович в домовину. Ей-ей, загонит. Не мытьем, так катаньем. Вот и выйдет, что за его лишний годок весь мой род страдать должен. Да какое там, — тут же щедрой рукой скостил он отмеренный Димитрию срок. — Коли великому князю так невтерпеж стало, раз он об этом заговорил, то тут весь его срок в два-три месяца и уложится. Вон, повелит ему яду сыпануть, и вся недолга. Выходит, что до лета Димитрию все едино не дотянуть. Опять же и смертушка от яда куда страшней да мучительней, а мы подушечкой легонечко — миг един, и все — он даже и не почувствует. А там, глядишь, господь ему за смертные муки все грехи простит. И полетит его душенька прямиком в рай».

Захарьин даже умилился. В эту минуту он уже представлял себя не иначе как благодетелем царевича, спасающим от мук не только его тело, но и бессмертную душу.

«Вот только руки придержать надо, чтоб он отбиться не смог, — озабоченно подумалось ему. — Иные ведь счастья своего вовсе не понимают — отбрыкиваются от него, а Димитрий телом крепок. Как начнет руками сучить — нипочем одному не управиться. Да-а, тут как ни крути, а без помощников никуда. Не меньше двоих понадобится», — и тут же мысли Захарьина приняли иной оборот, и он деловито стал прикидывать — кто из его знакомцев отважится на это дельце.

Размышлял долго, потому что здесь осечек допускать было нельзя. Опять же как подойти да что посулить. Он, Захарьин, не Василий Иоаннович, пригрозить ему нечем, а царскую кровь пролить — для многих такой смертный грех, что мало кто отважится, так что тут лучше чужаков брать. Ну вот, к примеру, Глинские, скажем, Бельские или еще кто из пришлецов. Они, конечно, князья и все, как один, Гедеминовичи, но в то же время шатко им покамест в Москве, а тут такая подпорка в руки лезет — должны ухватиться. А кого именно? Боярин призадумался, но тут сон окончательно сморил его и додумывать пришлось уже поутру. Василий Иоаннович, поглядев на помятое, невыспавшееся лицо Захарьина, лишь сочувственно кивнул головой и поинтересовался:

— Ну, как ты, оклемался от вчерашнего? — а сам настороженно продолжал буравить боярина колючим взглядом.

— Непременно, государь, — твердо ответил тот и многозначительно заметил: — Что нам, истинно верным слугам твоим, какая-то простуда? Вот остуда великокняжеская — та пострашнее.

— Ишь ты, — усмехнулся Василий Иоаннович. — Да ты пиит прямо. Эвон как заговорил: остуда — простуда. Ну, я рад за тебя, — и помягчел взглядом, оттаял, убрав льдистые колючки куда-то далеко вглубь.

…Они вошли втроем. В тесной избе, печку в которой последнее время даже истопник ленился набивать дровами, их сразу охватил озноб.

«Не разомлеешь, — поежился Михайла. — Ну, ничего. Авось мы тут ненадолго», — и тут же едва не подпрыгнул на месте от приглушенного невнятного говора за спиной.

Прислушавшись, чертыхнулся в душе — то сторож, которого всего получасом ранее Захарьин угостил медом с особым настоем, что-то там пробормотал во сне. Однако половица под его ногой все-таки предательски скрипнула, и несколькими секундами погодя раздался еще один голос, но уже спереди:

— Кто здесь?

Странно, но внук Иоанна даже не был испуганным, разве что самую малость. Не дождавшись ответа, голос повторил свой вопрос. И вновь никто из вошедших на него не отозвался.

— Вот, стало быть как, — усмехнулся Димитрий. — Выходит, по мою душу пришли, не иначе. И много ли вас?

— Тебе на что? — не выдержал один из спутников Захарьина.

— Да, думаю, хватит тут у меня тяжелого под рукой али как, — смело произнес царевич.

— Усугубишь токмо, — хрипло выдавил Михайла Юрьич и досадливо прибавил: — Лучше бы ты медку моего испил за ужином. Тебе же все равно — не ныне, так завтра, а конец един.

— Он прислал?! — в голосе одновременно прозвучали и вопрос, и ответ, но Димитрию почему-то требовалось получить подтверждение, и царевич настойчиво переспросил. — Он?!

— А то бы мы по своей воле явились, — помявшись, отозвался Захарьин. — Сидишь ты у него, ровно чиряк на одном месте, вот он и… Ты уж прости нас за ради Христа, — непроизвольно вдруг вырвалось у Михайлы, а в ответ услышал совершенно неожиданное, даже невнятное:

— Хорошо, прощу, коли исполните то, что я скажу.

— Мы… — начал было Михайла Юрьич, но Дмитрий перебил его:

— Пустяшное вовсе. Слова мои предсмертные передайте ему, и все. А я тогда не токмо прощу, но и длани не подниму, чтоб отбиться, когда давить меня учнете.

— Это можно, — согласился, не подумав, Захарьин.

— Спасением души клянитесь, что исполните, — глухо произнес узник. — Что согласны на муки адовы, ежели нарушите свое обещание.

И в зловещей тишине один за другим прозвучали три голоса:

— Клянемся.

— Клянемся.

— Клянемся.

Эх, знать бы Захарьину задумку царевича. Да что там, едва Дмитрий заговорил — и тут еще не поздно было бы кинуться на него, навечно запечатав поганый рот, несущий такое, что не произнести — слушать страшно.

«Да-а, не дотумкал вовремя, а теперь кайся, — винил себя Михайла Юрьич, уже выходя из темницы. — И что делать — ума не приложу, потому что с таким к великому князю идти — лучше сразу голову на плаху положить али удавиться втихомолку».

Он все равно успел сообразить самым первым, что надо делать, кинувшись вперед, еще пока царевич говорил, но уже больно много времени прошло, пока Захарьин, остолбенев, вслушивался в предсмертные слова царевича. Слишком много. Непозволительно много. Ему бы чуть раньше на Димитрия накинуться, когда тот только начал:

— Ведаете, что неповинным ухожу я на тот свет. Вначале мой дед отрекся от меня, теперь мой стрый, коего мне надлежит почитать в отца место. Даже мать предала, померев так рано. Изгоем стал я в своем роду. Пусть так. Но и сам я тогда отрекаюсь от своего рода. Коли со мной так, то и я тако ж, ибо сказано в святом писании господом нашим: [984] око за око и зуб за зуб, кровь за кровь и рука за руку, а за смерть токмо смерть. Но всевышний милосерд и за одну берет одно. Мне же надобно больше…

И тут было еще не поздно, но куда там — стояли как вкопанные. Жена Лота в сравнении с ними [985] — живчик юркий. Ни рукой шевельнуть, ни ногой. Придавил их царевич своими словами и этим отречением. Как есть придавил. Не слова из уст у него слетали — камни необхватные. Да как споро-то. Не успели опомниться, как он произнес роковое:

— А посему отрекаюсь и от господа. Пусть мою душу возьмет диавол и будет она ему в радость, ибо не повинна ни в чем. Пусть обречет ее на адские муки, но вначале дозволит мне мстить до тех пор, пока не изведу я весь род, в ком токмо есть семя этой византийской ведьмы! И последнего в роду ждет самая ужасная кара, ибо на нем тоже не будет тех грехов, кои ему поставят в вину, ибо сказано в писании: «Какою мерою мерите, тою и вам отмерят». Самому же Василию предрекаю…

Они все-таки очнулись и кинулись. Разом, спеша и толкая друг дружку, вся троица метнулась вперед. Но руки каждого тянулись не к горлу, а ко рту царевича, невидимого в кромешной мгле, которая и без того была непроглядной, а теперь, казалось, сгустилась еще больше. Не дать сказать ни одного слова — вот о чем они думали в этот миг, лихорадочно нащупывая его руки, ноги, грудь. Лица почему-то никак не удавалось отыскать — что-то неуловимое, таящееся в почти плотной и вязкой темноте мешало их поискам. И даже когда до него добрались, все равно губы и рот были найдены в последнюю очередь.

Узник честно сдержал слово и не пытался сопротивляться своим палачам. Но уж лучше бы он сопротивлялся, отбивался, попытался чем-то ударить или пырнуть, вместо того чтобы продолжать безостановочно говорить и говорить…

— Чиряк, — хрипел он. — Попомню я ему этот чиряк. У самого такой вздуется, что сдохнет, — и все в том же духе.

Когда они закончили, то даже не смогли уйти сразу, а без сил повалились тут же на пол, подле лавки, ничуть не смущаясь близости мертвого тела. В груди что-то трепыхалось, в висках тоненько стучали молоточки, ломило в затылке, а в ушах стоял звон. Звон и какой-то непонятный гул, чем-то напоминающий колокольный. Удары были нечастые, но размеренно-точные. Вначале тоненькие, звонкие — динь-динь-динь, потом все мощнее и мощнее, словно набирая силу. И наконец в дело вступили басы, после которых вдруг разом ударили все, что звучали ранее. Обычно так звонят при погребении. [986] И можно не спрашивать, когоименно. Без пояснений понятно, что их всех. Только вот до погребения предстоял разговор с великим князем, а рассказав ему об услышанном, о плахе оставалось лишь мечтать, как о чем-то светлом и — увы — недостижимом, что еще нужно заслужить. И муками души тут не отделаться. Каты Василия Иоанновича — народ гуманный, а потому терзать ее не станут, ограничившись одним телом.

— И что теперь? — выдавил сосед Захарьина, сидевший по левую руку. — Я к князю с таким не пойду.

— И я тоже, — откликнулся сосед справа и толкнул в бок Михайлу Юрьича. — Ты сказывал, что оное — повеление Василия Иоанновича. Стало быть, тебе и словеса царевича ему передавать.

Захарьин мрачно засопел:

— Мы здесь все по доброй воле. Вровень, стало быть. Но когда места за столом в его палатах занимаем, то князья завсегда ближе, чем бояре. Не по чину мне будет допрежь вас голову высовывать. Я свое место хорошо знаю. Это из бояр я среди первых, а с князьями мне считаться невместно. И потом, и он Рюрикович, и вы тож.

— Мы — Гедиминовичи, — поправил сосед справа.

— Один черт! — отмахнулся Михайла Юрьич.

— Ты думай, чего языком буровишь! — взвизгнул сосед слева. — Мало того, что царевич тут наговорил, так теперь ты еще его поминаешь. — И принялся креститься.

— Не поможет, — чувствуя, как правая рука соседа, ближняя к Захарьину, истово принялась за работу, размашисто осеняя своего хозяина одним крестным знамением за другим, буркнул Михайла Юрьич. — Мы тут такого наслушались, что лишку уже ничего не будет.

Ему и впрямь было как-то все равно. Он даже не особо возражал, когда напарники все-таки уговорили его на то, чтобы всем наравне тянуть жребий, и спокойно согласился попытать судьбу первым. И даже вытащив несчастливый, он не испытал ни ужаса, ни страха. После того что он услышал, его почему-то больше ничто не страшило.

Последующие дни пролетели как во сне. Будто вовсе не он тяжело поднимался по скрипучим — ну как в темнице у царевича, еще подумалось ему — половицам высоченного крыльца в терему. И крестился перед образами, застав Василия Иоанновича в его молельне, тоже не он. Хотя нет, на самом деле он вовсе не крестился — рука не поднималась. Чугунно-тяжелая, она свисала как плеть и дотягивалась только до живота, а дальше идти упорно не хотела. И тогда он схитрил, опустившись на колени и принявшись бить поклоны. Бить настолько часто, насколько мог, всякий раз нещадно ударяясь лбом в пол и совершенно не обращая внимания на удивленно скосившего на него глаза великого князя.

«Все равно, — звенело в голове. — Теперь уже все равно», — гремели в ней погребальные колокола.

Вот только по ком они звонили — по душе или по телу, — Захарьин никак не мог разобрать, и почему-то ответ на этот вопрос беспокоил его больше всего. Именно на этот, а не на то, что сейчас скажет Василий Иоаннович, да как поступит, услышав его слова, и вообще — что повелит сделать с ним самим. Была, правда, одна мыслишка, но и та скорее из разряда злорадных: «Я-то хоть свой род уберег, а вот ты…»

Об этом он и думал, глядя на широкую, по-бабьи жирную — не иначе как в мать уродился — спину великого князя.

Наконец тот, с видимым усилием, натужно кряхтя — а ведь не так давно за тридцать перевалило, — поднялся с колен, скептически посмотрел сверху вниз на Михайлу, пришедшего невесть зачем — таким не хвалятся, — и суховато произнес:

— Следуй за мной. — После чего не оглядываясь прошел вперед, уверенно шествуя по многочисленным переходам, галерейкам и даже два раза проходя через какие-то холодные и явно не отапливаемые узенькие коридорчики, пока Захарьин вовсе не запутался — где они и куда вообще направляются. Впрочем, он и не запоминал. Ему и это было неважно — идем, и ладно.

В светлице, куда они вошли, тоже не топилось. Совсем. Да и убранством своим она скорее напоминала келью монаха-отшельника, принявшего на себя великую схиму: стол, стул, лавка. И все. Правда, стул был с высокой резной спинкой, каких у монахов не бывает. Разве что у непростых, а, скажем, у игуменов, а то и епископов. Резьба была затейливой, но немного странной. Чувствовалось в ней что-то языческое, буйно-дикое, хотя в то же время и красивое. Михайла Юрьич даже залюбовался, да так, что вздрогнул от неожиданности, услышав голос Василия Иоанновича:

— Сказывай, почто пришел?

— Сполнили мы, — хрипло произнес он то, что не должен был произносить, ибо государь повелевает убить, но не любит слышать, как убивали, особенно если убитый — родной племянник, пускай только по отцу. Но Захарьину было настолько безразлично, что он даже повторил для пущей ясности:

— Сполнили, сказываю.

— Что же это ты сполнил? — передразнил его Василий Иоаннович, будучи не просто уверенным, но абсолютно убежденным, что дальше говорить у Захарьина не хватит наглости.

— Убили мы Димитрия, яко ты повелел, — бухнул тот.

— Я?! — удивление великого князя казалось столь искренним, что Захарьин на мгновение даже засомневался — уж не почудился ли ему тот разговор один на один в покоях охотничьего терема, выстроенного всего четыре года назад.

Однако сомнения тут же улетучились, потому что в следующем возгласе Василия Иоанновича явно слышалась фальшь.

— Да как же ты мог такое удумать?! — И тут же, но гораздо естественнее, прозвучал следующий вопль: — Да как ты решился ко мне с этим прийти?!

— По повелению невинно убиенного, — флегматично пояснил Михайла и простодушно продолжил: — То его прощальная просьба была, а взамен он обещал не противиться, когда мы его давить учнем.

— Да ты! Да я! Да я тебя! — чуть не задохнулся от гнева великий князь.

Но Захарьина было не остановить, потому что, когда человеку все равно, зажать рот не просто трудно — практически невозможно, во всяком случае — словами.

— На все твоя воля, государь, — равнодушно согласился он, — но допрежь того выслушай то, что он повелел передать.

И Михайла повторил все, что сказал Димитрий. Слово в слово. Как-то вот запомнилось ему, да так крепко, что он даже ни разу не запнулся.

— И что мне с тобой теперь делать? — как-то беспомощно спросил Василий Иоаннович, поежившись от нервного озноба, почему-то охватившего его крупное упитанное тело.

— А что повелишь, — пожал плечами Захарьин.

Он не продолжил свою фразу и не сказал, что ему теперь все равно, но она и без того явственно читалось у него на лице. Великий князь не был дураком и прочитать ее смог, после чего, осекшись на полуслове, растерянно умолк и уставился на Кошкина-Захарьина, продолжавшего возвышаться над ним могучей глыбой и возвышаться не только всей своей крепкой фигурой, но и духом, который продолжал парить там, где всем все равно, следовательно, в недоступных для самого Василия Иоанновича высях. И дух этот нельзя было ни ссадить, ни сбросить, ни… Словом, ничего нельзя с ним сделать, а дожидаться, пока он сойдет вниз добровольно, великий князь не смог. На какое-то мгновение он вновь ощутил себя совсем маленьким и беспомощным, который терпеливо сносит слюнявые губы огромной матери, усердно ласкающей его и то дело приговаривающей:

— Все равно ты станешь великим князем. Все равно, все равно, все равно.

А вот маленькому Васятке было все равно совершенно иное — кем он там станет, пускай и загадочным великим князем, а главное было — вырваться из душащих его объятий, но он знал только один-единственный способ, как это сделать, точнее, одно магическое слово и повторял его как заклинание, лишь бы его побыстрее отпустили:

— Буду! Буду! Буду! — И лишь тогда она позволяла ему сползти с ее огромных слоновьих колен.

«А почему она была так уверена, что я буду великим князем?» — пожалуй, впервые за все время задумался Василий Иоаннович.

Хотя нет, чего уж перед собой лукавить, тем более сейчас. Он и раньше задумывался, но всякий раз гнал прочь от себя этот вопрос, потому что очень уж быстро приходил на ум ответ, а великий князь не хотел его слышать ни тогда, ни теперь.

От ломоты в ногах не умирают, тем более так стремительно. Вот только лекарь был жидовин и падок на золото. А еще он недавно приехал из Венеции, а до того долгое время жил в Риме. А еще он знал Софью. И все это в совокупности давало простой ответ, почему он лечил Иоанна Молодого именно так… как нельзя было лечить.

Теперь же получалось, что он сам стал продолжателем черного дела своей матери, окончательно истребив одинокий побег той, чужой ветви рода, тем самым выполнив предсмертный завет матери, которая, уже находясь на смертном одре и прощаясь с сыном, выдохнула последнее напутствие: «Добей».

Тогда он в испуге отшатнулся, с силой вырвал руку из ее горячечной и пухлой как подушка, ладони и, может быть, так и не осмелился бы на страшное, если бы не нашлась еще одна, которая иными словами, но каждую ночь по сути шептала то же самое, страшное и бесстыдное: «Добей».

И вот он выполнил, добил. А теперь из-за этого дурака, что сейчас стоит перед ним, такой же дородный, как и он сам, — ну никому ничего нельзя поручить, все самому — он, великий князь всея Руси проклят и не только лично, но и со всем своим родом, то есть братьями и сестрами.

Ну, они-то ладно, а вот то, что прокляты его дети, причем изначально, еще не успев родиться, не успев даже побывать во чреве, — это страшно.

Ему почему-то вспомнилась нелепая выдумка матери, которую она потом с упоением рассказывала своему супругу Иоанну. Будто когда она ходила молиться пешком в Троицкую обитель, ей там явился сам святой Сергий, держа на руках младенца, приблизился к Софье и «ввергнул его в ее недра», после чего она затрепетала от столь удивительного видения, с превеликим усердием облобызала мощи святого и через девять месяцев родила сына. Зачем ей понадобилось выдумывать, а потом рассказывать подобную глупость, стало понятно лишь гораздо позже — готовила отца к тому, чтобы передал бразды правления не Димитрию, а ему, Василию. Готовила преднамеренно, заранее зная, что прикончит своего пасынка Ивана, после чего десять лет терпеливо выжидала подходящий момент, не уставая повторять эту выдумку.

«Любопытно было бы знать, — подумалось ему, — а с учетом того, что он — да, да, именно он, чего уж тут юлить перед самим собой — повелел убить своего родного племянника, то кто на самом деле вверг его во чрево, из которого он появился на божий свет? Хотя чего уж тут неясно, — ответил со вздохом. — Я истинный сын не только своей матери, но и своего отца. Такой же осторожный, но и такой же жестокий, когда это возможно и не грозит никакими карами. И что мне теперь делать — истинному сыну? Как жить дальше?»

— Уходи, — шепнул он еле слышно, закрывая лицо руками. — Я тебя не забуду, как и обещал, но сейчас уходи.

Захарьин послушно двинулся к двери. Не дойдя до нее двух шагов, он повернулся и глухо произнес:

— Мне-то что ж. Я, почитай, покойник. А вот сынов…

И вышел. Остальных добровольцев-палачей Димитрия, чьи имена назвал Михайла Юрьич, Василий Иоаннович так никогда и не увидел — они не протянули и сорока дней после убийства. Каждый раз, получив известие о смерти очередного, великий князь мрачно прикидывал, когда придет очередь его самого, и каялся, каялся, каялся в содеянном. Правда, длилось это недолго, бесследно проходя и всплывая в очередной раз лишь во время осознания того, что у него так и нет наследников.

А с Михайлой Юрьевичем Василий рассчитался сполна. Поначалу хотел было положить на него опалу за дерзость, но пойти на такое не отважился. Если тот развяжет язык — быть худу. Тогда родные братья получали прекрасный повод для того, чтобы учинить промеж себя сговор. Да и потом — нужна ли ему слава убийцы племянника? Это добрая на воротах висит, а худая — она по свету летит, да так скоро, что нипочем не догнать.

Правда, чтобы его милость выглядела не так явно, выказал он ее не сразу, иначе могут догадаться, за что столь щедрая плата. Выждав пару лет, великий князь дал Михайле Юрьичу чин окольничего. Затем, в том же 1511 году, во главе посольства отправил его в Литву говорить об обидах и убытках, попутно дав поручение наладить тайную переписку с сестрой великого князя, вдовствующей княгиней литовской Еленой. На следующий год случился первый из походов на Смоленск. И тут не обошлось без Михайлы Юрьича.

Но чин боярина Василий давать ему не спешил — помнил дерзость Захарьина. Может, тот так и остался бы без него, но осенью 1517 года великому князю донесли, что находившийся в московском плену хан Абдыл-Летиф собирается его убить.

Явных улик не было, но все знали, что родившийся и выросший в Бахчисарае Абдыл-Летиф находился под сильным османским влиянием и русских не любил, так что сообщение походило на правду. Василий пригласил царевича на охоту. Тот приехал и был тотчас же схвачен. Не зная, что сказать, ему поставили в вину вовсе несуразное. Дескать, он приехал на охоту с оружием, а стало быть, умышлял на великого князя. Как Абдыл-Летиф ни доказывал, что без оружия на охоту не ездят, слушать его никто даже не собирался.

После ареста хана отправили в Серпухов, куда повез его Михайла Юрьевич Захарьин, внимательно выслушавший перед отъездом тайное слово Василия Иоанновича. Не глядя на окольничего, великий князь несколько смущенно произнес:

— Сам поди ведаешь, что сей Абдыл-Летиф — непростой татарин. Его родные братья и в Казани сидят, и в Крыму. Опять же, еще один его братец Куйдакул, коего мы в Петра окрестили, и вовсе мой родич. Конечно, погорячился я, когда свою сестру замуж за этого Петра выдал, ну да что уж теперь. Вот я и подумал… — Он замялся, и Михайла Юрьич, чувствуя, куда клонит великий князь, успел вставить торопливое словцо:

— Так ведь нет давно Евдокии Иоанновны. Уж четыре лета как нет.

— Все едино — родич, — со вздохом произнес Василий. — Выходит, и этот… тоже родич. Опять же казанский Мухаммед-Эмин стар уже, и негоже, чтоб Абдыл-Летиф на его место уселся. А как его не пустить, коли его о прошлое лето вся земля Казанская в наследники выбрала, — и тут же, без перехода, стремясь побыстрее завершить щекотливую тему, как обухом по голове, оглушил Михайлу: — Тебе, авось, не впервой, вот и предложи ему выпить за мое здравие. Тогда окольничим стал — ныне боярская шапка тебя ждет.

Больше он не сказал ни слова, только красноречиво пододвинул к окольничему небольшой матерчатый мешочек с каким-то порошком.

Михайла Юрьич хотел возмутиться, но пока набирался духу да пока искал подходящие слова, чтобы не просто возразить и отказаться от сомнительной чести, но и сделать это поделикатнее, Василия Иоанновича уже и след простыл.

Захарьин еще постоял у стола, на котором лежал мешочек, но потом, решив, что семь бед — один ответ, протянул руку к отраве. По приезде в Серпухов Захарьин устроил пир, и первым тостом была здравица за Василия Иоанновича. Абдыл-Летиф был не в том положении, чтобы отказаться от такого тоста…

И вновь великий князь не сразу выполнил обещанное, отводя от себя возможные подозрения. Лишь когда понадобилось посадить в Казани московского ставленника Шиг-Алея, он отрядил туда Захарьина и за это вроде бы совсем пустяшное дельце щедро расплатился с Михайлой Юрьичем — сразу по возвращении оттуда окольничий был возведен в боярский чин.

Так и шло. Спустя пару лет, когда на престоле казанского ханства в результате сложных интриг в доме Гиреев и в отношениях с Турцией, оказался враждебный Руси хан Саип-Гирей, уже не кто-нибудь, а именно он, Михайла Юрьич, совсем даже не княжеского роду, отправился во главе ратей Василия Иоанновича под Казань. Гордость брала за то, что под его началом не кто-нибудь, а князья Рюриковичи. Пускай из худородных, из удельных да служивых, но ведь Рюриковичи же.

Он же участвовал и в закладке в устье реки Суры крепости Васильграда, позднее названную Басильсурском. А спустя время, в весеннем походе на ту же Казань, состоявшемся в 1524 году, боярина Кошкина-Захарьина возвеличили еще больше, назначив не просто ратным воеводой, но «надзирающим у всего наряду», то есть вручив в его ведение все имеющиеся в войске пушки.

Да и далее великий князь если и расставался с ним, отправляя во главе очередного посольства, то ненадолго, предпочитая держать боярина при себе. Нет, не потому, что боялся огласки. Кто ж про такое станет трепать языком? Скорее уж держал его как напоминание о собственной подлости, дабы не забывалась, а впредь о таком не думалось. По этой же причине Василий взъелся на Соломонию, которая, как оказалось, самым беззастенчивым образом обманула его, так никого и не родив. Впрочем, может, он все равно не стал бы с нею разводиться, как знать, но тут сыграла роль память. Никогда Василию не забыть ее горячечного шепота: «Добей!»

Жестокая и властная Соломония не смирилась, даже когда ее доставили в Рождественский монастырь. Обычно женщины на Руси, зная, что сопротивление ни к чему не приведет, покорно склоняют голову. Эта сражалась до конца, растоптав протянутый ей куколь. [987] Особенно его взбесило, когда передавали слова Соломонии:

— Бог видит и отмстит моему гонителю.

А с его братьями и сестрами и впрямь творилось загадочное. Первой, спустя четыре года после смерти Димитрия, ушла из жизни Евдокия. Сестра прожила всего двадцать один год. Правда, она успела родить двух девочек, но произошло это чуть раньше, чем… Словом, понятно, чем что. Следом за ней скончался брат Семен в возрасте тридцати одного года. Не прошло и трех лет, как смерть унесла еще одного брата — Дмитрия по прозвищу Жилка. Тот тоже не дотянул до сорока лет. И оба умерли бездетными.

Оставалось всего три брата, включая его самого, и на всех троих ни одного ребенка. Пускай не сына, пускай дочки, так ведь нет. Когда Елена Глинская забеременела, он поначалу даже не поверил собственным ушам. Когда родила — решил, что проклятье закончилось или, во всяком случае, ослабело.

Три года он так считал, но теперь, умирая от злосчастной болячки, понимал — не закончилось. Просто Димитрий решил в точности повторить обстоятельства смерти его отца Ивана Молодого. Тот ведь тоже умер от пустячной болезни, потому что камчук мог успешно вылечить любой деревенский знахарь, а вот венецианский лекарь — не смог. На сей раз, судя по тому, как хлестал гной из ноги великого князя, в роли Леона-жидовина выступил сам бывший узник, который с того света хорошо знал, как надо лечить и как надо залечить.

К тому же Василию, спустя неделю пребывания в сельце Колпе, когда окаянный нарыв, несмотря на усиленное лечение пшеничной мукой с пресным медом и печеным луком, так и не прорывался, причиняя мучительную боль, неожиданно припомнились слова Михайлы Юрьича, подробно пересказавшего все, что говорил братанич великого князя. Что-то такое было там и о… вереде. [988]

Понадеявшись, что плохо запомнил то, что сказывал Захарьин, а может, и еще лучше — вообще перепутал, Василий Иоаннович повелел немедля вызвать его к себе из Москвы якобы на совещание о духовной. [989] Когда тот прибыл, истекала уже вторая неделя, а великому князю становилось только хуже и хуже. Оставшись наедине с Михайлой Юрьичем, Василий стыдливо попросил боярина:

— Чтой-то на память я поплохел. Напомни-ка мне те словеса бранные…

Чьи именно, произносить вслух ему не хотелось, но Михайла Юрьич и без того догадался.

— Попомню я ему этот чиряк, — спокойно, с неприметным злорадством в голосе, произнес он и продолжил: — У самого такой вздуется, что сдохнет. Вот так он сказывал.

— Выходит, сдержал свое словцо, — вздохнул Василий Иоаннович.

А надежда еще не покидала его, тем более что гной все-таки пошел. И вновь дивно — ему от этого не стало легче. Скорее уж напротив — боль только увеличилась, да вдобавок начало донимать какое-то странное жжение в груди. «Знак, — решил великий князь. — Это знак». Гной меж тем продолжал выходить.

Но лишь после того, как лед в Москве-реке под его каптаном [990] провалился и оба санника [991] ухнули в воду, Василий Иоаннович окончательно понял, что спасения нет, ибо это тоже был знак. Он даже запретил наказывать тех, кто торопился возвести для его проезда мост на реке — знал, что не их вина. Как бы добросовестно они ни старались, все равно невинно убиенный племянник подал бы ему этот знак, потому что он один был сильнее их всех вместе взятых.

И подле себя в последние часы жизни он сознательно оставил не кого-нибудь, а Михайлу Глинского — родича того, кто когда-то, ну, словом, понятно, и самого Кошкина-Захарьина, того, кто…

— Ну что, можешь ли ты исцелить меня? — обратился он к одному из своих иноземных лекарей.

Тот вновь недоуменно посмотрел на рану, которая давно и бесследно должна была зажить, но вопреки всем канонам врачебной науки упрямо не хотела этого делать, перевел взгляд на лицо великого князя, чтобы обнадежить его, но вдруг побледнел, вперившись в зрачки Василия Иоанновича, и ответил странно:

— Государь, я не бог и не умею воскрешать мертвых.

Михайла Глинский хотел было цыкнуть на тупицу, не умеющего разговаривать со знатными больными, но Василий не дал сделать и этого, повелев принести сына. Глядя на крошечного ребенка, которому шел только четвертый годик, он с тоской прошептал:

— Меня караешь, но он-то пред тобой чист. — И тут увидел силуэт того, кого сейчас боялся сильнее всего на свете, как на том, так и на этом.

Боялся, потому что чувствовал, что судить его будет именно этот черноглазый улыбчивый юноша, почти мальчик, и никто не вмешается, никто не попытается Василия защитить — ни среди темных сил, ни среди святых. И он, с ужасом глядя на пришедшего за ним, а затем с тоской на крохотного трехлетнего сына, почти закричал:

— Пусть хоть на тебе будет милость божья. На тебе и на детях твоих… — после чего поторопил брата Юрия, чтоб скорее несли все для пострижения.

Почему-то ему казалось, что если его положат в гроб в черных монашеских одеждах, то надежды на спасение станет больше. Пускай ненамного, пускай на самую малость — ему хватит и этого. Может быть, тогда получат право вмешаться иные силы, ведь речь-то пойдет не просто о человеке — о монахе.

Однако собравшиеся вокруг одра бояре возражали, говоря, что негоже великому государю принимать схиму, пускай и перед смертью, что Владимир равноапостольный так и умер мирянином, и Дмитрий Донской также заслужил царство небесное, а Василий смотрел на спорщиков и видел, как за их спинами торжествующе скалится черноволосый юноша, не отрывая глаз от умирающего.

И тщетно Василий пытался что-то произнести в оправдание. Язык уже не слушался своего хозяина. Удалось лишь жалобно промычать, после чего митрополит властно взял все дело в свои руки и великий князь радостно увидел, что юноша-мертвец недовольно поморщился, но тут же лукаво подмигнул, страшно блеснув черным, как вечная ночь, глазом, крутанул кистью руки, и в тот же миг вновь поднялся переполох — оказалось, что позабыли мантию для нового инока.

— Да где ж она, ведь брал вроде бы, — суетливо разводил руками игумен Троицкой обители Иоасаф.

Василий мог бы подсказать — где, потому что он единственный изо всех, кто находился в ложнице, видел ее, будто в тумане. «Да вон же, вон там, слепцы», — хотел он прикрикнуть, ткнуть пальцем, но вместо этого раздался лишь жалкий хрип, и в тот же миг, истратив на него последний остаток сил, великий князь умер.

Тщетно Троицкий келарь Серапион впопыхах стягивал с себя свою — Василий Иоаннович успел скончаться «в белых одеждах», как бы сильно он ни мечтал об обратном.

Проклятье продолжало действовать…

Глава 1 И аз воздастся

— Молод ты еще, Иоанн Васильевич, чтоб мне перечить, — нарочито низко склонился перед тринадцатилетним мальчишкой в глумливом поклоне князь Андрей Михайлович Шуйский.

На губах у боярина, возглавлявшего великокняжескую Думу, играла ироничная усмешка. Он торжествующе оглядел присутствующих, которые затихли, прислушиваясь к разговору долговязого тринадцатилетнего подростка, обряженного, как детская кукла, в дорогую одежду, со всесильным временщиком.

— Подрасти поначалу, а уж потом и мне указывать примешься. Тока допрежь того попомни сперва, сколь наш род для тебя добра содеял, — размеренно, словно вбивая гвозди в дощатые половицы, вколачивал он свои слова в юнца, который вновь осмелился ему перечить.

— Добра?! — возмущенно вспыхнул Иоанн, но Андрей Михайлович даже не счел нужным дать ему договорить.

— Добра! — утвердительно и жестко произнес он, словно ставя точку. — Неужто забыл, как тебя мой двухродный братан [992] князь Василий Васильевич от подлых изменщиков спасал?! Да ведь не раз. Плоха, стало быть, у тебя память.

— Я помню, — зло прошипел княжич, и глаза его наполнились слезами от обиды.


Добро бы, коль она оказалась бы первой, а то вон их сколько сотворилось за все время. Считай, с самого детства, даже когда была еще жива мать. То тебя в нарядной одеже, богато расшитой золотыми и серебряными нитями, ведут на отцов столец, с почетом усаживая на место, выше которого на Руси ничего уже нет. При этом все тебе угодливо кланяются и обращаются с тобой, как с истинным правителем, а едва раскрываешь рот, чтобы сказать не то, чему тебя терпеливо учили, а свое, как тут же, не слушая, перебивают, и сами говорят совсем иное, но от его имени. Это каково? Выходит, повсюду ложь и обман?

А еще он хорошо помнил ту страшную ночь, пятилетней давности картину, которую застал холодным апрельским вечером в постельном покое своей матери, великой княгини всея Руси Елены Васильевны Глинской. Вызвали его туда в неурочный час, хотя время было уже позднее — пора отходить ко сну. Даже не дав одеться, прямо в одной длиннющей ночной рубахе, на полы которой он все время наступал, шлепая по стылым доскам, его отвели на женскую половину кремлевских палат. Там-то он и застал то, что потом врезалось в его память на всю жизнь.

Мать лежала на постели с лицом, белым как снег, да вдобавок неприятно искаженным от мучительной боли. Обе ее руки были прижаты к животу, а изо рта валила пена. Временами ее начинало колотить, и она извивалась от очередного приступа мучительной боли, разъедающей, как ей казалось, все внутренности.

Иоанн, широко раскрыв глаза, смотрел на это, не в силах вымолвить ни слова. От ужаса, охватившего его, он силился, но не мог даже закричать — панический страх, подкативший к горлу, словно невидимой пробкой прочно заткнул ему рот.

— Мама, — наконец прошептал он, но к тому времени, когда он выдавил из себя это коротенькое словцо, стоившее ему мучительных усилий, Елена Васильевна уже затихла, перестав дергаться в конвульсиях, и даже ее руки, которые все время сжимали живот, теперь расслабленно опали, вытянувшись вдоль тела.

— Тебе лучше? — с надеждой спросил он чуть погодя, страшась тягучего черного молчания, воцарившегося в ложнице, и стремясь хоть как-то нарушить его.

Мама в ответ почему-то ничего не произнесла и даже не пошевелилась. Тогда Ванятка повторил свой вопрос. На этот раз ответ последовал, но откликнулась не она, а боярин Иван Федорович Овчина-Телепнев-Оболенский [993] — высокий широкоплечий добродушный дядька, сидевший у ее изголовья. Оглянувшись на мальчика, он страдальчески скривил лицо, всхлипнул и произнес:

— Теперь ей уже лучше. Померла она, княже.

— Как померла? Это что — игра такая? — не понял Ваня.

— Насовсем померла, — жестко повторил Иван Федорович.

— Насовсем нельзя понарошку помирать, — горячо возразил мальчик.

— А она не понарошку. Она взаправду, — боярин вдруг рухнул на колени, уткнувшись головой в постель с лежащей княгиней. Плечи его беззвучно затряслись от рыданий.

— Так и не простилась, — вздохнула главная блюстительница порядка на женской половине Аграфена Федоровна Челяднина — родная сестра плачущего боярина, и ее титаническая грудь сокрушенно всколыхнулась. — Пойдем, что ли, Ваня, — ласково обратилась она к восьмилетнему княжичу и властно повлекла за собой, приговаривая на ходу: — Опосля, опосля поцелуешь, да обнимешь напоследок. Вот обмоют тело, тогда уж…

Помнится, потом, уже после похорон, Иван Федорович еще раза три или четыре заходил в покои малолетнего княжича, брал Ванятку на колени и горячо, с жаром, рассказывал мальчику о том, как отравили его маму злые люди, которые ныне со всех сторон окружают княжича, говорил, что теперь и ему самому надобно беречься, потому что убить могут. Слово «отравить» боярин то ли не произносил, то ли оно Ване не запомнилось, зато что такое убить — он знал хорошо. Ему сразу представилось, как злые дядьки с большими черными бородами и с огромными ножами в руках крадутся, бесшумно выползая из темных углов, угрожающе надвигаясь на княжича со всех сторон. Все ближе и ближе они — Ваня испуганно зажмурился, и видение тотчас пропало.

— Я не хочу, чтоб меня убили, — залепетал он испуганно. — Не хочу, не хочу, не хочу!

Нет, он уже не лепетал — истошно выкрикивал свое пожелание. Почему-то казалось, что чем громче он его выскажет, тем больше надежды на то, что страшное видение не воплотится в реальность.

— Я тоже не хочу, — грустно отвечал боярин.

— А ты меня защитишь? — требовательно спрашивал мальчик.

— Меня бы кто защитил, — вздыхал Иван Федорович, но потом, натолкнувшись на изумленный взгляд Вани, тут же поправлялся, обещая: — Конечно, княжич. Пусть только посмеют.

Но голос его при этом оставался таким же унылым и бесцветным, и становилось ясно — не сможет. А что обещает, так это все ложь. Они все лгут.

Так оно и вышло.

Спустя три дня страшная картина из видений княжича воплотилась воочию. Только вместо ножей руки дядек угрожающе лежали на рукоятях сабель, которые они, впрочем, даже не извлекали из ножен — незачем. Имелось и еще одно отличие от кошмара. Одежда на всех них была не черная и мрачная, как представлялось Ване, а обычная, которую носят все ратники.

«Как же так?! Ведь ратники — это мое войско, — подумал княжич. — Выходит, что и они заодин с головниками?!» От таких мыслей ему стало очень горько, а умирать так не хотелось, и он во всю глотку закричал: «Не-е-т!!», прижимаясь лицом к груди Ивана Федоровича, безвольно сидевшего на лавке.

Жесткие золотые нити и острые края серебряных пуговиц на нарядной ферязи боярина больно царапали лицо Вани, но он терпел, ища спасения в этом добродушном улыбчивом человеке и надеясь, что тот сейчас выхватит свою острую сабельку и примется рубить вошедших, рассыпая богатырские удары направо и налево. Но тот лишь суетливо забормотал:

— Вы пошто это? Вы это зачем? Что нужно-то?

— Тебя, — произнес чей-то до ужас знакомый густой басовитый голос. — Тебя нам нужно.

И тут же чья-то рука, цепко и больно ухватив княжича за локоть, властно потащила прочь от последней, пускай и призрачной защиты и опоры.

— Я не хочу! — закричал он во весь голос. — Вон! Все вон! — и умоляюще: — Не надо!

— Нет, надо! — грубо произнес обладатель все того же густого басовитого голоса и потянул еще сильнее.

Ваня сопротивлялся, как только мог, но мальцу, которому и до полных восьми лет не хватало еще целых четырех с половиной месяцев, было не под силу тягаться со здоровенным мужиком, которым как раз и оказался боярином Василием Васильевичем Шуйским. В конце концов Ваню, как котенка, отшвырнули на постель, после чего, по мановению все той же руки Василия Васильевича, двое дюжих ратников, ухватив Ивана Федоровича под локотки, подняли и чуть ли не волоком потащили к выходу. Сам Телепнев-Оболенский идти не мог — ноги его волочились, как неживые, то и дело цепляясь носками красных сафьяновых сапог за половицы.

«Ну, все, — в панике решил Ваня. — Защиту мою забрали, а теперь и меня резать учнут. Точь-в-точь как сказывал боярин». — И испуганно отполз на дальний конец постели при виде угрожающе надвинувшейся на него огромной фигуры Шуйского. Однако Василий Васильевич за длинным ножом в сапог не лез, да и саблю из ножен тоже вынимать не спешил. Вместо этого, подойдя вплотную к княжичу, он указал на дверь, за которой уже скрылись ратники, и обличающе пробасил:

— Он — изменщик тебе, княжич!

Не зная, что еще сказать, Шуйский потоптался подле постели, затем махнул рукой и тоже пошел к выходу. Василий Васильевич вообще не любил попусту говорить, предпочитая делать дело, причем по возможности наверняка. Оттого, имея за плечами долгие годы ратной службы, он ничем особым как воевода, себя не проявил. Не было у него крупных побед, зато не имелось и тяжких поражений.

Молчание же его, за которое Шуйского прозвали Немым, иной раз было весьма красноречивым. Он и в только что взятом Смоленске, сидя там на воеводстве, не больно-то разговаривал. Даже когда к городу, после злосчастной для русского войска битвы под Оршей, подошли войска Сигизмунда I Старого, возглавляемые Константином Острожским, много не говорил. Но его молчаливый ответ на предложение о сдаче города был гораздо красноречивее — на стене, на глазах осаждающего войска, повесили всех заговорщиков, умышлявших сдать город людям короля. В живых Шуйский повелел оставить лишь епископа Варсонофия.

Висели они при полном параде, в дорогих собольих шубах, в бархатных кафтанах, а на груди предателей болтались привязанные к шеям серебряные ковши и чарки, пожалованные им великим князем Василием III Иоанновичем. После такой расправы желающих изменить больше не нашлось, так что Острожский ушел несолоно хлебавши.

— Как… изменщик? — прошептал потрясенный Ванятка, но Василий Васильевич то ли не расслышал, то ли не захотел давать ответа — вышел молча.

Ближе к ночи княжич обнаружил, что нет и его мамки, которая тоже куда-то исчезла. Прочие же холопы на все его расспросы виновато отводили взгляд и ничего путного не сообщали. Лишь много позже он узнал, что Аграфену Федоровну взяли под стражу даже чуть раньше, чем брата. Только ее, в отличие от Ивана Федоровича, не стали заковывать в железа, бросать в темницу и морить голодом. С мамкой великого князя поступили гуманнее, попросту отправив в дальнюю обитель под Каргополем. Но это знание пришло потом, а сейчас Ванятка оставался совершенно один, позабытый не только сановниками своего отца, но и холопами.

«Все меня бросили. Никому-то я не нужен», — мелькала тоскливая мысль, и он грозился кулачком невесть кому:

— Вот погодите-ка, вырасту, дак я вам всем покажу!

В ложнице было пусто. Правда, оставался меньшой брат Юрий, [994] но с него проку было мало. Глухонемой, а вдобавок еще и слабоумный, он мог только радостно или горестно гугукать, четко улавливая настроение самого Вани. Иногда выходило невпопад, но на сей раз получилось одинаково, так что полночи братья проревели, уткнувшись друг в дружку.

— Один ты у меня и остался, — вытерев слезы, наконец-то успокоился княжич. — Остальные все — изменщики, — и пожаловался: — Тебя-то небось не тронут. На што ты им, такой, нужен? А вот за мной не ныне, так завтра непременно придут. С ножами, — добавил он, подумав.

Юрий понимающе гугукнул и… уснул, оставив Ваню наедине с тягостными думами. Княжич же, немного полежав в уголке, куда он стащил всю постель вместе с одеялами и подушками, заснуть не мог. Во-первых, не выходили из ума головники, [995] а во-вторых, было стыдно — он же специально оставил Юрия спать с краю, чтобы когда придут резать, то в темноте ошиблись. Однако и меняться с меньшим братом местами он тоже не хотел — страшно. Вместо того он, прихватив подушку и одеяло, перебрался в другой угол, решив, что теперь поступил по справедливости и тут уж все в божьей воле. В какой угол их господь направит, туда и пойдут коварные ночные тати.

На всякий случай он еще помолился, чтобы они выбрали не его сторону, но чью — не называл. Вышло, что от себя он беду отгоняет, но и на брата ее не наводит. Лукавил, конечно. Понимал, что это нехорошо, но ничего поделать с собой не мог — уж больно страшно.

Убийцы в ту ночь так и не пришли, но княжич все равно запомнил ее надолго. И он, несмотря на юный возраст, уже сейчас догадывался, для чего Василий Васильевич, спустя несколько месяцев после той ночи, женился на Анастасии, дочери татарского царевича, названного Петром, которая по матери приходилась малолетнему Иоанну двоюродной сестрой. Вначале породниться с царской семьей, а затем…

Впрочем, Василий Васильевич и без этого родства уже творил что хотел. Не понравилось ему, к примеру, что князь Иван Федорович Бельский, которого со смертью Елены Глинской выпустили из темницы, не желает ходить в его подручниках. А каково было тому подчиняться Шуйскому? Он-то сам куда как знатнее его.

Василий Васильевич лишь муж двоюродной сестры этого мальчишки, именуемого великим князем. Бельский же свой род ведет от потомков Ольгерда. Получается, что по отцу он — из Гедеминовичей, а по матери, Анне Васильевне, рязанской княжне, которая доводилась Иоанну III родной племянницей, он у нынешнего Иоанна и вовсе в двухродных братанах.

Ох, какие свары разыгрывались в Думе, когда Иван Федорович да его сподручник Михайла Васильевич Тучков начали советовать сидевшему на отцовском стольце княжичу пожаловать боярством Юрия Михайловича Голицына, а Ивана Ивановича Хабарова — окольничеством. Чуть ли не до драки дошло у Бельского со вставшим на дыбки против этих назначений Василием Васильевичем и его младшим братом Иваном. Поначалу-то криком обходились, а потом и руки к бородам потянулись. А ее тронуть — такое оскорбление, которое только кровью смывают, больше ничем.

На Василия Васильевича в такие минуты и вовсе было страшно глядеть — и без того тучный, тут он и вовсе багровел, да так, что кожа на лице приобретала синюшный оттенок. И никому из них не было дела до перепуганного восьмилетнего мальчика, робко вжимавшегося в один из уголков тяжелого массивного стольца, и ему оставалось лишь запуганно смотреть на бушующих сановников, не зная, что сделать и что предпринять, а мечтая лишь об одном — побыстрее бы все закончилось, пусть хоть как.

Закончилось же по обыкновению Василия Васильевича — меньше слов, а больше дела. И покатили его противники, застигнутые врасплох и не ожидавшие, что он пойдет на такое самовольство, кто в ссылку, кто в тюрьму.

Больше всего досталось думному дьяку Федору Мишурину. Хотя он и сам виноват — когда Рюриковичи да Гедеминовичи в свару вступают, худородным в нее лучше не соваться. Своих, памятуя о знатности крови, они еще могут пощадить, хотя тоже не всегда. Зато остальным головы не сносить. Нет теперь Василия Иоанновича, который тебя из прочих выделял, так что сиди тихо и не лезь, куда не просят, а полезешь — пеняй на себя.

Люди Шуйского, нимало не чинясь, вломились к дьяку на подворье, содрали с него всю одежу, чтоб сраму побольше, и нагого отволокли к плахе, где и отрубили ему голову. Вот так, без суда и следствия, расправлялся со своими врагами князь Шуйский.

Но не успел Немой осуществить свою затею до конца. Темпераментная молодая женушка, в жилах которой наполовину текла горячая татарская кровь, всего за пять месяцев выжала из немолодого боярина все соки. Да и то взять, не мальчик он был, далеко не мальчик. Пускай и хорохорился, но на возраст посмотреть — только в боярском чине хаживал тридцать два года. Всех же лет имел под шесть десятков, и ничего удивительного, что он в ноябре того же 1538 года скончался.


— Я хорошо помню Василия Васильевича. И что он сделал, тоже, — многозначительно повторил угловатый подросток в нарядной одеже, но Андрей Михайлович намека не понял, приняв все за чистую монету.

— Это правильно, — одобрил он. — И как самобрат его, Иван Васильевич, тебя от Бельских спас, тоже припомни.

Подросток скрипнул зубами и медленно процедил:

— И о том мне не забыть.


А услужливая память мгновенно выплеснула то, что так хотелось бы выкинуть из нее. Начал младший брат Немого с того, что повелел митрополиту Даниилу удалиться в монастырь, а на его место возвел радушного игумена Троицкой Сергиевской обители Иоасафа Скрыпицына. Возвел и, как выяснилось впоследствии, промахнулся. Не сразу, а спустя лишь полтора года осмелевший Иоасаф выхлопотал у десятилетнего Иоанна приказ об освобождении Бельского.

Шуйский в сердцах наорал на сжавшегося в комочек великого князя, зловеще пообещал, что этот брат изменника [996] еще себя покажет, и надменно удалился к себе на подворье, рассчитывая, что без него никак не обойдутся и не сегодня, так завтра, за ним непременно прибегут. Однако никто не приходил, а спустя время ему, опять-таки по указу великого князя, повелели ехать во Владимир, дабы боронить восточные рубежи от обнаглевшего казанского хана. Делать нечего, пришлось покориться.

За время отсутствия Шуйского Бельский развернулся вовсю. Именно тогда из темницы выпустили Евфросинью, вдову дяди великого князя Андрея Ивановича, [997] три года назад умерщвленного по приказу Елены Глинской. Урожденная княжна Хованская вышла на свободу не одна, а вместе с малолетним сыном Владимиром. Юному княжичу вернули и Старицу, и прочие земли, входившие в удел его отца.

Тогда же сняли оковы, в которых он томился почти полсотни лет, с князя Дмитрия, сына Андрея Васильевича Угличского, [998] доводившегося великому князю Иоанну IV двоюродным братом. Этому свободу не дали, поместив его в Спасо-Прилукском монастыре в Переяславле-Залесском.

Словом, не забывая о своих выгодах, Бельский и впрямь старался навести порядок в стране, не чураясь и милосердия. Однако прочим боярам, тем же князьям Михайле и Ивану Кубенским, Дмитрию Федоровичу Палецкому, а особенно остававшимся в Думе Шуйским такое резкое возвышение Ивана Федоровича пришлось не по душе.

Составился заговор, и в ночь на 3 января 1542 года Иван Васильевич Шуйский, самовольно выехав из Владимира в Москву, учинил очередной переворот. Были схвачены и сам Бельский, отправленный в заточение на Белоозеро, и Иван Хабаров, сосланный в Тверь.

Еще один сторонник Ивана Федоровича князь Петр Щенятев попытался укрыться в покоях малолетнего великого князя, надеясь, что здесь его искать не осмелятся. Спустя час стало ясно, что прибывшие с Иваном Васильевичем новгородцы настроены весьма решительно и имя великого князя их не остановит. Тогда Петр попытался уйти «задними дверями», но был схвачен и отправлен в Ярославль.

Тогда же, разбуженный грохотом камней, которыми забросали его келью неистовые новгородцы, попытался укрыться в покоях Иоанна митрополит Иоасаф. Смертельноперепуганный, он обнимал точно так же трясущегося от страха Иоанна, в памяти которого мгновенно всплыли события трехлетней давности.

Потом владыка со вздохом отстранил мальчика и тоже выскользнул следом за Щенятевым. Ему повезло больше. Схватившие князя люди Шуйских довольно потянулись прочь, и митрополит сумел добраться незамеченным до Троицкого подворья. Правда, там ему пришлось несладко. Рассвирепевшие новгородцы, посланные за владыкой, чуть не убили Иоасафа. Если бы игумен отец Алексий да вступившийся за митрополита князь Дмитрий Палецкий не удержали их, навряд ли бы тот выжил.

А Иоанн навсегда запомнил, как весь день по его покоям расхаживали с обнаженными саблями наглые самоуверенные пришлецы из Новгорода и, подозрительно прищурившись, вопрошали у мальчика:

— А цто, великий князь, тоцно ли ты никого больше не схоронил? Луцце сознайся, пока мы добрые. Сам зри, мы супротив тебя ницего не творим, токмо твоих изменщиков изництожаем.

Полтора года прошло с тех пор, а этот ненавистный цокающий говор до сих пор стоял в ушах Иоанна. Помнил он и собственное бессилие, и злость от сознания того, что ни выгнать их, ни заставить выполнять свои повеления он не в состоянии. Только рассмеются ему в лицо, да на этом все и закончится.

И еще он запомнил, как князь Иван Васильевич, почти такой же огромный, как и его старший брат, подарил ему в ту пору щенка. На, дескать, играйся, а в державные дела не суйся. Ох, с каким наслаждением, представив себе раздосадованное таким сообщением лицо ненавистного князя, подросток скинул его с высокого крыльца своего терема и еще долго стоял, услаждая свой слух жалобным скулением щенка. На губах его играла довольная улыбка.

Он и следующий день начал именно с того, что быстренько спустился вниз, чтобы посмотреть — сдохла псина или нет. Щенок оказался на редкость живуч. Тонкий слой снега возле крыльца смягчил его падение, он еще шевелился, еле слышно постанывая от боли в переломанных ногах. На мгновение в сердце подростка шевельнулась жалость, а в голове мелькнула здравая мысль, что вообще-то этот шевелящийся комочек ни в чем не повинен, но тут же все вновь заполонил возникший облик самодовольного Шуйского, стоящего перед ним в старой дорожной шубе, подбитой изрядно вытертыми от долгой носки куницами.

— А вот же тебе, — произнес Иоанн мстительно и, восхищаясь собственной отвагой по изничтожению подарка князя, с силой наступил ногой на пушистый комочек.

Под сапогом хрустнуло, во все стороны брызнула какая-то неприятная слизь, и щенок перестал шевелиться.

Может быть, он и не осмелился сказать в глаза Ивану Васильевичу, как поступил с его даром, но по возвращении с обеда его ждало новое унижение. Вальяжно расположившись в великокняжеских покоях как у себя дома, Шуйский еще и положил свои толстые ноги прямо на отцовскую постель. Последнее, конечно, было не от вызывающего пренебрежения — а кому там кидать вызов? — а просто они у князя сильно затекли.

Тут-то, при виде такого бесчинства, мальчишка и не выдержал, выпалив в лицо Ивану Васильевичу и совершенно не задумываясь о возможных последствиях:

— Не по ндраву мне твой кобелек пришелся, княже, так я его того, с крыльца скинул. Он там и доселе валяется, так что, ежели хошь, сходи погляди.

Сказано было задиристо, с вызовом, и Шуйский поначалу даже опешил от такой напористости. Но замешательство длилось недолго. Спустя минуту он широко улыбнулся, решив перевести все в шутку, и беззаботно махнул рукой:

— Да и ляд с ним, с кобельком-то. Я тебе другого принесу, побойчее.

И принес.

В тот же день Иоанн скинул с крыльца и второго кобелька, о чем не преминул сообщить князю.

Неугомонный Шуйский притащил третьего.

Этот подростку чем-то понравился, и он даже хотел было его оставить у себя, но потом представил, как станет самодовольно ухмыляться князь, решивший, что переломил мальчишку, и, выбросив из сердца ненужную жалость, злорадно отправил щенка следом за двумя собратьями.

Просто так оставлять подобную дерзость было нельзя, поэтому Иван Васильевич пояснил боярам, что у великого князя, видишь ли, объявилась новая забава, и он, Шуйский, мешать ей не собирается — чем бы дитя ни тешилось.

Однако именно это обстоятельство сыграло зловещую роль в судьбе белозерского узника. Решив, что долговязый подросток может выкинуть что-нибудь еще, Шуйский, уже будучи больным, на всякий случай подослал в мае месяце своих людишек на Белоозеро, после чего Иван Федорович Бельский приказал долго жить.

Но никому из смертных не дано предугадать своего собственного последнего часа, и властвовал Иван Васильевич недолго. В том же году, более того, за день до смерти Бельского, не стало и его самого. Выпавшую из рук бездыханного верховного правителя власть тут же ловко подхватили родичи — троюродные братья Ивана Андрей и Иван Михайловичи, прозванные Частокол и Плетень. К ним присоединился и еще один потомок плодовитого Василия Кирдяпы, [999] оставившего в истории недобрую о себе память своим откровенным предательством, [1000] князь Федор Иванович. Последний был из молодых и двоюродным братом Андрею и Ивану доводился не он сам, а его отец Иван Васильевич по прозвищу Скопа, которое прилепилось к нему так прочно, что его сына Федора называли уже не иначе как Скопин-Шуйский. [1001]

А великий князь Иоанн неожиданно для самого себя обнаружил, что это занятие — сбрасывать щенков с высокого крыльца, а следом за ними и котят, само по себе может быть весьма увлекательным. Особое наслаждение доставляло ему чувство, что в кои-то веки он наконец-то стал истинным властелином, который властен над жизнью и смертью своих подданных. А то, что в их число входили пока что одни лишь четвероногие, ничего не значило — дай только срок, который — Иоанн это чувствовал — уже не за горами.

Надменный и беспринципный хапуга, отозванный за свою любовь к посулам и прочие грехи с псковского наместничества обратно в Москву, Андрей Частокол забавам юного князя тоже не мешал, в точности повторяя поведение своего троюродного брата Ивана.

«Пущай тешится», — повторял он, а сам, совместно с родичами, нещадно разворовывал великокняжескую казну, в чем их как-то раз осмелился обвинить Федор Воронцов, успевший завоевать доверие Иоанна. Но Федор не рассчитал удара. На него тут же ополчились не только Шуйские. Встали на дыбки все, кто принимал участие в этом приятном занятии, включая князей Пронских, Кубенских, Шкурлятева и прочих.

Больше всех, разумеется, злобствовали основные расхитители — князья Шуйские вместе с… казначеем Фомой Головиным, который и сам не раз запускал лапу в сокровищницу. А что? Грех не попользоваться, когда остальные воруют. Хотя, конечно, лукавил. Если бы даже никто не воровал, он все равно бы не угомонился, не видя в этом ничего особенного. Да и покажите хоть одного честного министра финансов на Руси? Вот то-то и оно.

И хотя дело происходило в столовой [1002] палате, то есть на совете у великого князя, и хотя при этом присутствовал не только Иоанн, но и духовный владыка, воры не стеснялись ни того, ни другого.

Избитый, в разодранной одежде, Федор Воронцов насилу вырвался из рук разъяренных бояр, которые были взбешены до того, что еще чуть-чуть — и забили бы его до смерти. Более того, глядя на эти оскаленные рожи, на раззявленные в неистовом крике рты, брызжущие слюной, Иоанн не поручился бы, что не достанется ему самому, осмелься он только влезть в это побоище, чтобы разнять дерущихся.

И счастье Воронцова, что тяжелые шубы, которые из тщеславия понадевали на себя думные бояре, несмотря на теплое бабье лето, стоявшее на дворе, изрядно мешали их владельцам как следует приложиться к обидчику.

Было и еще одно счастье — это… Иоаннова трусость. Испугался великий князь, что еще чуть-чуть, и Федор, не выдержав побоев, закричит во всю глотку о том, кто подучил его сказать о воровстве. Очень уж хотелось Иоанну посмотреть, как будут корчиться уличенные бояре, а оно видишь как обернулось на самом деле.

Представив, как Воронцов обвиняюще тычет в него своим пальцем, долговязый подросток, всем своим обликом с каждым годом все отчетливее напоминающий великого деда Иоанна III, трусливо поежился и вздохнул от облегчения, лишь когда его любимец вырвался из их рук. Однако радость его длилась недолго. В полутемных сенях Федор Семенович обо что-то неловко зацепился и был вновь застигнут своими преследователями.

Беспомощно оглянувшись по сторонам, Иоанн заметил сокрушенно покачивавшего головой митрополита Макария, сменившего к тому времени владыку Иоасафа, и умоляюще уставился на него. Макарий, правильно поняв взгляд великого князя, со вздохом пошел в сени. Следом за ним Иоанн послал и бояр Морозовых, которые, как и Воронцов, в расхищении не участвовали — никто не приглашал, а потому в душе сочувствовали Федору Семеновичу.

Наконец кое-как, ценой множества унижений, разодранной рясы Макария, на которую специально наступил неистовый казначей, снизойдя к увещеваниям духовного владыки и просьбе великого князя, дерзкого обвинителя оставили в живых, правда сослав его в Кострому. Впрочем, Иоанну и тут дали почувствовать, что он — никто, поскольку сам великий князь просил отправить Воронцова в Коломну.

Пришлось проглотить и это, хотя в душе все кипело. Получалось, что его оскорбляют не только как великого князя, наплевательски относясь к отданным распоряжениям, но и как человека, точно так же игнорируя и его просьбы. А ведь как льстиво и угодливо они кланялись ему на больших приемах, устраиваемых в честь послов иноземных государств. Получалось, что именно так они должны были себя вести и в остальное время, но на деле выходила совершенно обратная картина.

Отомстил Иоанн за свое очередное унижение очень скоро, буквально на следующий день. Замирая от страха перед задуманным, он все же изловчился и, улучив удобный момент, легонько пихнул в бок засмотревшегося на очередного сброшенного с крыльца щенка своего сверстника Мишку, сына князя Богдана Трубецкого.

Это было первое, пока что тайное убийство, которое еще сильнее всколыхнуло в нем то темное и звериное, овевающее его томительно сладкой волной наслаждения всякий раз, когда он запускал в короткий полет очередного щенка.

Он и до того совершал убийства, когда с теми же сверстниками, нарочито разгоняя коней в галоп, на полном скаку врывался в толпу москвичей, нахлестывая плеткой зазевавшихся прохожих. Кто-то получал раны, кто-то увечья, но оставались после таких налетов и трупы. Однако убийства эти совершал он как-то спонтанно, без обдуманного заранее плана. Просто так получалось, вот и все. С Мишкой все было иначе, и Иоанн целых несколько дней гордился собой, что он смог это сделать, а на сердце щемило сладко и чуточку тревожно.

Точно такие же чувства он испытывал, когда наблюдал за работой палачей, которым втайне немножечко завидовал. Ему и самому очень хотелось попробовать. Иоанн был уверен, что ничуть не хуже сумеет ожечь татя кнутом, вырывая клок мяса со спины и обнажая частичку белой кости, которая тут же покрывалась струящейся из раны кровью. А уж орудовать клещами и вовсе не надо никакого умения — подошел, ухватил покрепче, да и рванул на себя. С дыбой, пожалуй, посложнее, и опять же сила нужна — вон они все какие дюжие и широкоплечие, с буграми мышц на спине и на плечах. Но ничего, когда он еще немного подрастет, то непременно попробует.

Палачи мальчишку не выгоняли. Во-первых, как ни крути, а это великий князь, хоть и мал пока годами, а во-вторых, испытывали определенное удовольствие от того неподдельного уважения, которое читалось в устремленных на них глазах подростка. Да что уважение, когда в этих глазах порою вспыхивали даже искорки восхищения.

«Поди ж ты, совсем еще малец, а понимает, что без нас и ему никуда», — всякий раз перешептывались они после его ухода, чувствуя в нем родственную душу.


— Я все помню, — повторил Иоанн, не сводя глаз с самодовольного лица князя Шуйского, и даже на всякий случай подчеркнул: — Все.

— Вот, вот, — кивнул Андрей Михайлович и назидательно заметил: — Державой править — труд не из легких. Семь потов сойдет, пока не научишься, а потому ты на дворовых людишках для начала поучись. Возьми, к примеру, тех же конюхов, — он весело хохотнул от собственной шутки, а чтобы она звучала позабористее, добавил: — Али псарей. Ими и правь.

— Псарей, говоришь, — задумчиво протянул Иоанн.

— Их самых, — благодушно подтвердил Шуйский. — А уж как выучишься, тогда и меня от сих забот ослобонишь.

— Скоро сниму, — многозначительно пообещал Иоанн.

На этот раз даже Андрей Михайлович уловил угрозу, прозвучавшую даже не в словах подростка, а в том тоне, которым он их произнес. Насторожившись, Шуйский повнимательнее посмотрел на Иоанна — никак грозится и чтобы это значило, — но потом облегченно вздохнул: «Поблазнилось [1003] мне, как есть поблазнилось».

И все было как обычно и на этот день, и на другой, а вот на третий, сразу при выходе из великокняжеского терема, едва Шуйский сошел с Красного крыльца, как его тут же обступили псари, на которых князь посоветовал поучиться Иоанну. Вот только не было в их глазах привычного страха перед всевластным боярином, возглавлявшим Думу, а следовательно, правившем всей Русью. Не читалось в них ни холопского покорства, ни раболепства. Скорее уж напротив — одни только глумливые усмешки и горящие злобой взгляды.

— Пошли вон, псы, к своим псам! Ишь, раскорячились посреди дороги — проход закрыли, — вновь так ничего и не понял Андрей Михайлович.

А в ответ услышал дикое, чего не мог и вообразить:

— Ты сам пес! — после чего последовал короткий и хлесткий удар в лицо.

— Ах, ты ж! — взвыл Шуйский и тут же получил второй, от которого сразу посолонело во рту.

«Да не мерещится ли мне это? Не сплю ли я?» — успел он подумать, обалдев от необычности того, что с ним сейчас творилось, но дикая боль в паху, резкая — в правом ухе и тянущая — в промежности, подтвердили, что нет, не мерещится, и уж тем более он не спит. Кто-то бойкий уже стягивал с него шубу, самые ловкие рвали с ферязи серебряные, с жемчужинкой в центре, тяжелые пуговицы, а самые отчаянные чуть ли не с мясом сдирали с пальцев массивные золотые перстни.

— Государь сказывал, что все нам дарит, — весело и звонко крикнул кто-то, стоявший над ним, и Андрей Михайлович угасающим сознанием понял что, кажется, великий князь сполна воспользовался его советом относительно псарей.

Раздевавших было гораздо меньше, чем избивавших — уж очень многим хотелось испробовать собственными кулаками, а так ли уж крепки боярские кости. К тому же, выслушав Иоанна и пообещав исполнить все в лучшем виде, они уговорились, что честно поделят меж собой все взятое на князе. А чтоб никому не было обидно, дружно пропьют все это в ближайшем кружале. [1004]

Били жестоко, выполняя повеление. К тому же на вопрос одного из псарей: «Что делать, если маненько неподрасчитаем и вместо учебы забьем его до смерти?» — Иоанн лишь оскалил в волчьей улыбке острые зубы и беззаботно заметил: «Во пса место». [1005]

Потому силу не умеряли, а лупцевали от души, вгоняя носовые хрящи в глотку и круша крепкие боярские ребра. Хотя убивать и не договаривались, но раз «во пса место», то можно потешиться вволю, тем более что высокомерный князь успел косвенно насолить доброй половине из числа псарей. Затих Андрей Михайлович, не выдержав молодецкой забавы простого люда, уже через несколько минут, но и после этого псари некоторое время по инерции еще порезвились, усердно пиная ногами бездыханное тело. Затем, кряхтя от натуги и ежеминутно приговаривая: «Тяжелый черт. Нажрал пузо-то», отволокли труп подальше, к Курятным воротам, где и оставили валяться ко всеобщему изумлению прохожих.

А через небольшое слюдяное оконце, расположенное в верхнем ярусе громадных великокняжеских палат, за всем этим внимательно наблюдала пара мальчишечьих глаз — не мог Иоанн упустить такого зрелища, ну никак не мог. Очень хотелось лично насладиться осуществленной местью.

В этот же день, только часом позже, были схвачены и главные прихвостни Шуйского — князья Федор Шуйский и Юрий Темкин, а также казначей Фома Головин.

Может быть, при иных обстоятельствах, да в других условиях и сам Иоанн вырос бы совершенно иным. Дурная наследственность не всегда сказывается, а лишь в благоприятной для этого обстановке. Но великий князь рос в волчьей стае, окруженный матерыми свирепыми хищниками, и успел наглядно убедиться, что бывает, когда в нее попадает иной зверь или хотя бы более слабый. Суровы звериные законы — не ты, так тебя, вот и весь сказ. Зайцы в звериной стае не выживают — только волчата, да и то не все.

Иоанн зайцем не был, а потому выжил. И сейчас, в этот холодный декабрьский день, хотя об этом еще никто не ведал, вместе с огромным багрово-красным солнечным диском, над Русью занималась заря нового правления, ибо волчонок отведал первой крови, и человеческая показалась ему гораздо слаще на вкус, нежели ни в чем не повинных щенков и котят.

Впрочем, от них великий князь тоже не спешил отказываться — увы, но каждый день вкушать восхитительное блюдо, начиненное человечиной, представлялось нереальным.

Во всяком случае, пока.

Глава 2 Забавы молодых

Щенок летел вниз с пронзительным плачущим визгом. Его предсмертный вопль скорее напоминал детский, чем собачий. Длился он недолго — ровно столько, сколько времени ушло на то, чтобы он грянулся оземь и затих. Навсегда. Зато ему на смену мгновенно пришел звонкий мальчишеский хохот. Звучал он сверху, с высокого крыльца царского терема, где, облокотившись на резные балясины, стояло трое нарядно одетых подростков.

Всадник, только что сошедший с коня, неодобрительно глядел на них, хотел что-то сказать и уж было открыл рот, но, всмотревшись повнимательнее, поперхнулся, закашлялся и только зло мотнул головой.

Его высокий спутник то ли был не так зорок, то ли более смел, и потому возмущенно крикнул им:

— Не стыдно животину божью мучить?!

Голос прозвучал как-то глухо, но достаточно отчетливо, чтобы стоявшие наверху могли его услышать. Впрочем, занятые каким-то своим спором подростки не обратили на него ни малейшего внимания.

— Эй, вы! Нешто оглохли?! — не унимался высокий.

Спутник толкнул его в бок, но было поздно — на этот раз настойчивый моралист был услышан и тут же последовал ответ.

— А ты мне что за указчик? — уперев левую руку в бок и выставив вперед правую ногу в нарядном красном сафьяновом сапожке, надменно осведомился один из них.

Он не был среди подростков самым старшим или самым высоким, разве что чуть наряднее и богаче одетый. Однако, судя по манере себя вести, чувствовалось, что верховодит в этой разлюбезной компании именно он.

— Замолчи Левонтий, а то беду накличешь! — прошипел на ухо высокому его спутник. — Нешто не видишь, кто перед тобой?!

— А по мне хоть бы кто! — огрызнулся в ответ Левонтий. — Ежели не одернуть пострелят, дак они чрез седмицу [1006] али две и людей так-то метать учнут. Нешто можно молчать, князь Воротынский? А разок-другой усовестишь — глядишь, ума прибавится.

Пока он это произносил, верховод-весельчак успел проворно спуститься по высоким ступенькам во двор и теперь выжидающе встал подле них шагах в десяти. Двое остальных мальчишек в ожидании грядущей потехи застыли сзади.

— Ну, ну, давай, совести меня, а я послушаю, — вкрадчиво предложил подросток, и широкие крылья его ястребиного носа стали нервно раздуваться.

— Ты, великий князь, не гневайся понапрасну, — примирительно обратился к нему Воротынский, заступаясь за своего спутника. — Нешто не зришь, что он — порубежник, в Москве последний раз годков пять назад был, да и то мимоходом. Так что не ведает, что с самим великим князем Иоанном Васильевичем разговаривать довелось.

— Ну, ну, — вновь протянул подросток.

Было заметно, что уважительные слова и примирительный тон князя несколько пригасили пыл юнца, и теперь он пребывает в раздумье — то ли продолжать затеянную игру дальше, то ли пойти на попятную, тем более что ничего обидного ему покамест и не сказали.

Еще раз окинув внимательным взором спутника князя Воротынского, оценив небогатое, без украшений вооружение, запылившуюся от долгой скачки по проселочным дорогам неброскую одежду, Иоанн решил, что дальнейшее препирательство с этим худородным и впрямь будет ниже его достоинства.

— Ладно, — махнул он рукой и строго осведомился: — Как там на моих рубежах? Все ли спокойно?

— Ноне, слава богу, тихо, — вздохнул Воротынский и перекрестился.

— А сюда пошто? — деловито спросил Иоанн.

— Повидаться надобно с князем Шуйским. Оказия у нас приключилась. Уж больно холопы его своевольничали, ну, мы их и того, вместях с Левонтием Шушериным поучили малость.

— Князей Шуйских много, — настороженно заметил Иоанн. — С каким из них повидаться прибыли?

— С Андреем Михайловичем, великий князь.

Подросток зло прищурился, сплюнул и гордо выпрямился:

— С им теперь на том свете возможете свидеться, не ранее. Я сего жестокосердного боярина, кой во зло мою юность употребил и беззаконствовать учал, повелел наказати.

— Вона как, — задумчиво протянул Воротынский. — В опале князь Андрей, стало быть.

— Много чести для зловредца сего, — хмыкнул юный великий князь. — Пес он, хоть и князь, а с бешеными псами известно что деют — псарям отдают. Они с им расправу и учинили. И с иными прочими тако же учиню, дай срок, — мстительно пообещал Иоанн, но тут же обнадежил прибывших: — Но казнити повелю токмо негодных своих слуг. Вы же, яко вой мои, кои денно и нощно рубежи сторожат, можете в покое быти. На вас я не токмо остуду не положу, но и наградити повелю за службу верную. А что холопов дерзких поучили — так то нам в радость лишь. Жаль лишь, что малость — надобно поболе.

— Так ведь как сказать, великий князь, — развел руками повеселевший Воротынский. — С одной стороны, малость, а с другой… Словом, пяток его холопов живота лишили да изувечили столько же.

— А вот это славно, — заблестели глаза у подростка. — Надо было еще…

Но договорить ему не дали. Подскочивший к нему мальчишка, взявшийся невесть откуда, что-то быстро прошептал Иоанну на ухо, после чего тот махнул рукой Воротынскому и Шушерину, давая понять, что отпускает их, и бросился куда-то в глубь двора. Остальные подростки незамедлительно последовали за ним.

— Видал, что у нас ноне творится? — раздался негромкий голос со спины. Воротынский вздрогнул и обернулся.

Подошедший был относительно молод, не больше сорока лет, а если учесть, что небольшая русая бородка с поблескивавшими седыми волосками накидывала пяток годков, то получалось вовсе тридцать с лишком.

— Здрав буди, князь, — первым поприветствовал подошедшего Воротынский, всем своим видом выказывая уважение.

Оно, конечно, и он тоже был князь, но тягаться с Дмитрием Федоровичем Палецким, сидевшим в боярской Думе, то есть относившимся к чинам думным и величавшимся боярином, нечего было и думать.

Это когда в лето 6992-е [1007] дед Владимира Ивановича Михаил Федорович приехал служить в Московское княжество из Литвы и получил не просто боярский чин, но и звание слуги государева, выше которого быть ничего не могло, — тогда да. Пожалуй, что в то время и не вровень — повыше стояли.

Да и отец Владимира — Иван Михайлович — тоже при дворе великого князя Василия Иоанновича в государевых слугах хаживал. Он и татар не раз бивал, и в знаменитом походе на Смоленск был всего третьим по счету, возглавив передовой полк и уступая только престарелому князю Можайскому да еще Василию Васильевичу Шуйскому. Да и после, спустя два года, не кто иной, как он вместе с князем Одоевским, отсек обратный путь татарам и близ Тулы начисто разгромил двадцатитысячное войско нехристей.

А потом, всего через пять лет, попал в первую опалу. Еще через три года был прощен Василием, но той веры ему уже не было. Дошло до того, что он давал особую запись в верности.

В правление Елены Глинской Иван Михайлович был всего лишь четвертым воеводой большого полка, а когда князь Бельский бежал в Литву, пришла на его седую голову и вторая опала — на сей раз окончательная. Сосланный на Белоозеро, он там и умер.

Правда, удела его лишили только частично и часть вотчин перешла к трем сыновьям, из коих Владимир, стоявший сейчас перед Палецким, был старшим, но звезда рода Воротынских уже не сияла так ярко и так высоко в небе Москвы. К тому же сам Владимир Иванович, ныне достигший уже сорока двух лет от роду, военными талантами не блистал. Воин был справный, в сшибках с татарами рубился лихо и сабелькой владел добре, но шестопер воеводы был по нему.

Вот средний брат Александр и меньшой — Михайло — те да. Хотя все из-за той же опалы и им высоких мест не уделяли, памятуя про отца. Прошлым летом, когда смотр в Белеве был, так они вовсе без мест [1008] числились, да и впредь не больно-то светила им слава, а ведь тот же Михайла — и умен, и воин, каковых поискать. Что же до вотчин, то тех, что были им оставлены, доставало разве лишь для спокойной безбедной жизни, но не более того. И опять же изрядно пакостили беспокойные соседи, особенно тиуны Андрея Михайловича Шуйского. За душой же у Владимира Воротынского только гордые воспоминания да десяток захудалых деревень и пара сотен смердов, уныло пашущих небогатую своим плодородием землицу.

Вот и получалось, что на роду ему написано дружбу водить с людьми из иного разряда — с чинами служивыми, пусть и московскими. И тот же дворянин Леонтий Шушерин, имеющий три деревеньки близ Коломны, ему гораздо ближе, нежели точно такой же, как и он, князь, у которого этих деревенек, пожалуй, как бы не больше, чем людишек у Воротынского. Опять же и в Думе Дмитрий Федорович не один — за его спиной целая клика во главе с князьями Шуйскими. Да и помимо них хватает сторонников — Кубенские, Шкурлатовы, Пронские. Всех и не сочтешь.

«Хотя в иное время он меня бы и вовсе не признал, хоть я ему дальней родней довожусь, — мелькнуло в голове у Воротынского. — Видать, не так уж хорошо ему ныне живется. Опять же он с Шуйскими, а для тех, судя по всему, черные деньки наступают».

— И тебе поздорову, Владимир Иванович, — любезно ответил Палецкий, одним своим тоном подтверждая догадку князя. — Как я слыхал, дельце твое благополучно разрешилось. Не желаешь по такому случаю в моем тереме медку испить?

— То дело хорошее, — кивнул Воротынский, но тут же, бросив взгляд на своего спутника, поправился: — Одна беда — Левонтий Шушерин в Москве новик, мне товарища бросать не след, — и твердо закончил: — Вместях сюда приехали — вместях и обратно, — и сожалеюще развел руками: — Ты уж прости, Димитрий Федорыч.

Ему и в самом деле было до слез жалко отказываться от такой замечательной оказии, которая сама шла в руку, но Шушерин — тут Воротынский ни на золотник не соврал Иоанну — и впрямь был в Москве всего один раз, не имел в ней ни кола ни двора, да и родни тоже, а потому князь твердо решил не бросать товарища, какие бы выгоды ни сулило общение с Палецким.

— А ты что же мыслишь — у меня столь тесные хоромы, что ежели твой богатырь в них войдет, так они и развалятся? — спросил Дмитрий Федорович, уважительно поглядывая на спутника Воротынского, который и впрямь своей могучей статью напоминал былинного богатыря из дружины легендарного киевского князя Владимира Красное Солнышко. Может, на Илью Муромца он и не тянул — дородства по молодости лет не хватало, а вот с Добрыней Никитичем его сравнить можно было запросто.

Воротынский повеселел.

— Ну что, уважим боярина? — повернулся он к Леонтию.

Тот пожал богатырскими плечами:

— А что ж? Негоже хорошему человеку отказывать, коли от души зазывает.

Проезжая по кривоватым улочкам, Шушерин не переставал искренне дивиться виденному вокруг. Тем временем Дмитрий Федорович вполголоса беседовал с Воротынским.

— Как мыслишь, Владимир Иванович, куда столь резво великий князь подался? — осведомился он для начала.

— Откуда ж мне знать, — равнодушно ответил тот. — Мало ли какие забавы у мальца могут быть.

— У этого они одинаковы, — тяжело вздохнул Палецкий. — Либо по улицам скакать, да нерасторопных прохожих давить, кто увернуться не поспеет, либо — как ты сам ныне зрел — животин мучить, с крыльца их скидывая. Любознательный князь растет. Все ему знать потребно — сдохнет тот же щенок, о землю грянувшись, али нет. А коли жив будет, то что себе переломает и сколь часов опосля того проживет. Это хорошо, что ныне счастливо кончилось — сразу кобелек окочурился, а бывает, что и до самого вечера скулит, да жалобно так, хоть ухи затыкай.

— Стало быть, сейчас он по улицам скакать отправился? — уточнил Воротынский.

— И не просто, — подхватил Дмитрий Федорович. — Думаешь, что тот постреленыш ему нашептал? Да то, что ныне у Константиновских ворот потеха славная учинится.

— Ну, так дело молодое, — рассудительно заметил Владимир Иванович. — Отрок еще. Уж лучше пусть на потехи дивится, нежели… — а договаривать не стал, поостерегся. Да оно и без слов было понятно, что он имел в виду.

— Потеха потехе рознь, — мрачно заметил Палецкий. — Вот тебе самому, князь, доводилось людишек пытать?

— У меня дело служивое. Иной раз, когда татарина в полон возьмешь, а он молчит, то приходится огонек разводить да басурманина поджаривать.

— То по нужде, — возразил Дмитрий Федорович. — Опять же сам ты этим поди не занимаешься.

— На то особые людишки имеются, — подтвердил Воротынский.

— А ты рядом стоишь али как? — продолжал допытываться Палецкий.

— Да на что оно мне? Он, конечно, ворог, но одно дело — в бою саблей с седла его ссадить, а иное…

— Вот! — кивнул Дмитрий Федорович. — А нашему великому князю оное зрелище, вишь ты, в радость великую. Там, у Константиновских ворот, башня стоит страшная. Людишки московские ее так и именуют — Пытошная, а для Иоанна она — Потешная. Частенько он там гостюет, особливо когда на дыбе кого вздергивают. Народец там, конечно, дрянной — тати всякие, мздоимцы и прочие, коих и я не жалею — поделом вору мука. Однако же любоваться таким все едино — не стал бы. Он же будто завороженный стоит — глазенки блестят, ноздри раздуваются. А по слухам, — понизив голос, добавил Палецкий, опасливо оглянувшись по сторонам, — он и сам в той потехе участвует. Сказывают, что не раз уже кнут в руках держал. Да так ловко выучился с ним, что одним ударом лоскуты мяса срезает чуть ли не до кости.

Воротынский даже коня остановил от такого известия.

— Может, брешут людишки? — почти просительно произнес он. — Сам, поди, знаешь, князь, наговорить что хошь можно.

— Может, и так, — охотно согласился тот. — А про животину, кою с крыльца скидывают, тоже брехня голимая, али как?

— То я своими глазами ныне видел, — мотнул головой Воротынский. — Какая ж брехня?

— Вот-вот, — многозначительно поддакнул Палецкий. — А ты не мыслишь, князь, что все его потехи, яко близнята, схожи? Выходит, если одному веришь, то и другое за правду принимать надобно — о том помысли. — И замолчал, давая своему гостю время осмыслить услышанное.

Во второй раз Дмитрий Федорович вернулся к прерванному разговору уже после сытного ужина, когда осоловевшего от чрезмерной дозы выпитого Леонтия Шушерина проворные сенные девки проводили в опочивальню.

— А ты к чему мне обо всем этом сказываешь? — насторожился Воротынский.

— К чему? Да к тому, чтобы ты знал, как я тебе ныне завидую, — с видимым простодушием улыбнулся гостю хозяин терема. — Простор, воля. Знай себе воюй с татаровьем поганым и ни о чем ином заботы не ведай. А тут как ляжешь на перину, так сразу думки поганые в голову лезут. Веришь ли, последний месяц ранее полуночи не засыпал ни разу.

— Так давай махнемся, — предложил с усмешкой Воротынский. — Я в твой терем перейду да в Думу хаживать стану, а ты — в степь. Небось холопов дворовых в избытке имеешь, так что сотню-другую за собой поведешь.

— До первого татарина, — весело засмеялся Палецкий. — Уж больно не свычен я к ратному делу. Опять же тебе, небось, и деревеньки мои подавай, а они у меня все ухоженные — жаль расставаться, да твои необустроенные взамен принимать. Бывал я у тебя как-то, когда в вотчину свою ехал. Недолго, правда, наутро далее уже тронулся, но повидать нестроение успел.

— То не моя вина, Дмитрий Федорович, — помрачнел Воротынский. — У меня ж кто в суседях-то, под Коломной — князь Шуйский, Андрей Михалыч, да монастырь Старолутвинов.

— Это же тот, что святой старец Сергий Радонежский основал? — прищурился Палецкий. — Близ устья Москва-реки.

— Он самый, — со вздохом подтвердил Владимир Иванович. — Старец Сергий, конечно, святой человек был, кто спорит, да у нынешних старцев той святости что-то не видать. Не о молитве мыслят — о доходах одних. Как бы рожь повыгоднее продать, да иное что, да землицы побольше урвать, да людишек на ней поселить. А где их взять, людишек-то? На деревьях, чай, не растут, из земли, яко репу, не вытянуть. Вот и крадут у соседей. За один прошлый год токмо их тиуны свозом [1009] у меня двенадцать семей забрали.

— Своз — не кража, — глубокомысленно заметил Дмитрий Федорович. — Тут они в своем праве.

— А мне от того легче? — резонно ответил Воротынский. — Вот и получается, что землицы изрядно, а работать на ней некому. Под той же Коломной я чуть ли не первейший буду, аж полтыщи четей [1010] за мной числится, а пашни из нее и сотни не наберется, остальное же перелогом да лесом поросло.

— Мда-а, — сочувственно протянул Палецкий. — Радости тут и впрямь мало. Зато, как я слыхал, батюшка нынешнего великого князя сам к тебе в гости захаживал. Стало быть, ты в чести был.

— Был да сплыл, — хмуро отозвался Воротынский. — Да и не ко мне Василий Иоаннович заезжал, а к отцу моему, да и то мимоходом останавливался, не более.

— Однако ж наследить успел, — лукаво улыбнулся Дмитрий Федорович. — Не иначе как свою мужескую стать испытывал, когда у него и с новой жонкой дела с наследником не заладились. [1011] Ты как там, в своих деревнях, схожих с Василием Иоанновичем смердов не встречал?

— О пустом речешь, князь, — озлился Воротынский. — Откуда ж я это могу знать, когда я в ту пору видел великого князи час малый, не более. Опять же случилось это последний раз, погоди, погоди, ну точно, в лето 7037-е. [1012] А теперь сочти, сколь времени с тех пор минуло! И ты мыслишь, что спустя полтора десятка лет мне больше нечего делать, как вызнавать — кто от кого и когда родился?!

— Ну-ну. Что-то ты раскипятился не на шутку, — примирительно похлопал его по плечу хозяин терема. — Я ж так просто, для разговору, не более, а ты вона, разошелся.

Больше он и впрямь об этом не заговаривал, продолжал вести себя все так же дружелюбно, а на следующий день перед расставанием посоветовал в Думу со своим делом больше не обращаться, поскольку Шуйские после неожиданной казни Андрея Михайловича сидят тише воды и ниже травы, а потому им не до убиенных холопов покойного родича — самим бы уцелеть.

Супруге же Воротынского он передал знатные, тонкой работы колты, стоившие даже при беглом взгляде никак не меньше нескольких десятков рублей, [1013] чем немало удивил своего гостя. Кроме того, он преподнес в подарок самому Воротынскому отличную саблю хорошего закала и до того гибкую, что она не ломалась, даже когда Палецкий, довольно улыбаясь, попросил Леонтия Шушерина — у самого силенок не хватало — согнуть ее так, чтобы острие клинка поцеловалось с камнем на узорчатой рукояти.

Ну, это еще все можно было хоть как-то объяснить — все ж таки и впрямь родня, хоть и дальняя, да и то по матерям. А вот точно такая же сабля, разве что с более бедной инкрустацией на рукояти, которой Дмитрий Федорович одарил Леонтия, и вовсе не лезла ни в какие ворота.

Сразу стало понятно: боярину от Воротынского что-то нужно, и теперь оставалось гадать — чем именно придется расплачиваться за столь дорогие подарки. Поэтому обратно к себе под Коломну Владимир Иванович возвращался задумчивый, в отличие от своего довольного спутника, радовавшегося как ребенок. Князь же продолжал ломать голову: что именно попросит взамен Палецкий? Что и когда. Однако ничего путного на ум так и не пришло, и потом так и забылось. Вспоминалось изредка, да и то лишь в связи с обещанием в будущее лето непременно навестить Дмитрия Федоровича.

Но сдержать его князь Воротынский так и не смог — помешали обстоятельства, а точнее — разболевшаяся старая рана, полученная в стычке с передовым отрядом крымских татар и теперь внезапно открывшаяся. Спустя время он засобирался было в Москву, но поездку вновь пришлось отложить — тяжело заболела супруга. Куда уж тут по гостям кататься. Бабки-ворожейки не помогли, равно как и даденный им самим обет непременно отправиться на богомолье в Старолутвинский монастырь и внести хороший вклад Параскеве-Пятнице.

Княгиня медленно угасала и, не дотянув трех дней до Пасхи, так же тихо, как и жила, в строгий четверг отдала богу душу, оставив Владимиру Ивановичу дочку и сына.

Между тем, очевидно следуя поговорке, что если гора не идет к Магомету, то он сам идет к ней, хотя и навряд князь Палецкий слыхал об этой поговорке басурман, Дмитрий Федорович спустя два года после их встречи в Москве сам пожаловал в гости к Воротынскому…

Глава 3 Месть

Правда, еще до этого с Владимиром Ивановичем приключилась беда. Все началось с того, что еще весной разнесся слух, будто крымский хан готовится идти к южным пределам Руси. Слух казался достаточно правдоподобным, а если учесть то обстоятельство, что всего за несколько месяцев до этого, сразу после окончания жатвы на полях, державу Иоанна посетил сын хана Иминь, безнаказанно похозяйничавший в Одоевском и Белевском уездах, то есть совсем рядом с вотчинами самого Воротынского, то не поверить ему было нельзя, ибо — чревато.

К тому же если бы это известие привезли сакмагоны [1014] с Новгорода-Северского — одно. Тут можно было бы и усомниться, поскольку службу они несли худо. Иной раз могли прозевать подлинное нашествие, а иной — сказануть о таком, чего на самом деле нет. Эти — рязанские, прибыли с Ряжска и Михайлова. Им — вера была.

Собранное многотысячное войско встало станом близ Коломны в ожидании неприятеля, а вскоре, сразу после богомолья, из Угрешского монастыря святого Николая туда прибыл и юный великий князь. По своему обыкновению, командовать воинской ратью он не собирался — просто прослышал, что в местах близ Коломны можно славно поохотиться, и не только на зверье, вот и прикатил.

В тот день какое-то предчувствие с самого утра не давало покоя Владимиру Ивановичу. Что-то недоброе густо разлилось в воздухе, и было неясно только одно — откуда именно грядет беда. Однако шел час за часом, но так ничего и не происходило, только ближе к полудню отчего-то стало колоть в сердце, но тоже вскорости отпустило.

А уж к вечеру, когда стало смеркаться, прибежали перепуганные дворовые девки, с которыми рано поутру пошла в лес по грибы да по ягоды дочка князя — пятнадцатилетняя Евпраксеюшка. Пошла, да не вернулась. Лишь через час Владимиру Ивановичу удалось вытянуть, вытащить, вытрясти из бестолковых баб, что же приключилось с ними в лесу.

Оказывается, налетели на них какие-то нарядно одетые всадники. Некоторое время они молча разглядывали их, не говоря ни слова, после чего совсем еще молоденький юноша с ястребиным носом, властно указав на княжну, заявил: «Эту хочу. Прочие — ваши». Та попыталась бежать, но ее тут же перехватили, грубо ухватив за выскочившую из-под плата девичью косу, что само по себе уже оскорбление, перекинули через седло и бросились ловить остальных, которые мигом кинулись врассыпную, сообразив, что дело худо. Больше ничего от них Воротынскому добиться не удалось.

Спустя время он сообразил, наконец, пересчитать вернувшихся из леса и выяснил, что вместе с дочерью не вернулось еще трое. Прихватив с собой двух холопов из числа тех, кто поздоровее прочих, он ринулся на поиски, но так никого и не нашел — мрачный ночной лес умел надежно хранить свои тайны.

Лишь к утру он сумел выбраться из чащобы, а едва подъехал к околице своей Калиновки, как заслышал истошные крики и горестный бабий вой. Прибитое к камышам, бездыханное тело Евпраксии обнаружила старая Прасковья, пошедшая чуть свет по воду в Коломенку.

Пока дочь обмывали и готовили для нее домовину, [1015] князь мучительно размышлял: «Каким образом его любимая дочка, с раннего детства научившаяся плавать, ухитрилась утонуть в мелкой Коломенке?» Почему-то найти ответ на этот вопрос ему казалось особенно важным. Уже к вечеру разгадка пришла на ум: «Да потому, что она очень сильно хотела умереть».

Однако легче ему от этого не стало, скорее напротив — в душе образовалась тягучая пустота, которую ничем нельзя было заполнить или уж, на худой конец, залить, пускай на время, хотя последнее средство он и пытался применить, осушив один за другим несколько жбанов крепкого пятилетнего меда.

Не принесли облегчения и вторые сутки, когда он, удивляясь собственному сдержанному тону, опросил тех трех, схваченных вместе с княжной девок, вернувшихся после полудня в разодранных сарафанах в деревню. Опрашивал долго и упорно, вытаскивая из них мельчайшие подробности, хотя при этом и сам удивлялся — зачем они ему?

Лишь к полудню ему стала ясна картина происшедшего. Забавлялись с холопками молодые боярские дети из числа приближенных к великому князю. Был там и сам Иоанн. Поначалу девок не трогали, даже не пытались полапать. Вместо того потребовали, чтобы они вместе с ними приняли участие в… похоронах. Дескать, плакальщиц у нас ни одной нет — сами видите, что стан ратный, негде баб сыскать, а покойника проводить надобно честь по чести. Вот потому-то мы вас из лесу и выдернули.

На самом-то деле это была какая-то необычная игра, но поняли это девки гораздо позднее. Суть игры заключалась в том, что притворившегося умершим одного из сверстников Иоанна обряжали в саван и клали в гроб, поставив его посреди избы.На глаза «покойника» надевали плотную повязку, объясняя это тем, что стрелы в бою попали ему в оба глаза, а потому их и закрыли.

Слушая девичьи плачи и причитания, «мертвец» должен был выбрать самую красивую из плакальщиц, а в знак того, что он выбрал именно эту — поцеловать ее сам. Для остальных тоже наступало веселье — разве не смешно наблюдать за перепуганными вопленицами.

Поначалу для этой игры брали баб и девок из сел и деревень, которые находились под боком. Однако вскоре слух об этой забаве стал известен, а потому в поисках не слышавших о ней приходилось забредать подальше.

Какое в том удовольствие для играющих, Воротынский так и не понял — уж очень вся эта затея припахивала чем-то богомерзким. Не водилось такого ранее на Руси, чтобы играли в похороны. И пусть покойник на самом деле был вовсе не покойником, а все одно.

Девкам показалось странным уже одно то, что заупокойную молитву собравшиеся подле домовины заменили отборной бранью, состязаясь, кто завернет похлеще да позабористее. Но им тут же пояснили, что такова последняя воля усопшего, которую тот даже записал в своей духовной, а последняя воля, известное дело — свята. Какое бы чудное повеление ушедший из жизни ни отдал — все одно выполни, а нет — сам придет спросить, почто ослушались да содеяли инако.

Они и девок к тому пытались привлечь, но те наотрез отказались. Пускай то последняя воля усопшего, а все едино — грех. К тому же он это друзьям заповедал, вот пусть они и бранятся. Но успокоились, особенно после того, как им сказали, что усопший в своей духовной, наряду с таким чудным повелением, указал и еще одно — каждой плакальщице, коя станет у его гроба надрываться, по медовому прянику, да еще по алтыну денег. Той же, что будет надрываться и голосить у домовины пуще прочих, — цельную гривну. Алтын в своей жизни некоторые видали, а вот гривны не доводилось никому. Получалось, есть для чего расстараться.

Конечно, до бабки Гречи, что проживала в их Калиновке, девкам было далеко — та вот уже три десятка лет слыла первейшей вопленицей, которую иные, что побогаче, приглашали даже из соседних селищ. Но алтын! Но гривна! Мгновенно припомнив все причитания, которые им доводилось слышать на своем недолгом веку, девки подхватились и завели заунывное, голося от души.

Не утай, скажи, сокол ясный,
Ты в какой же путь снарядился,
Во которую же дороженьку,
В каки гости незнакомы да неведомы,
Ой, да неведомы да нежеланныя?!
Так звонко оплакивала «умершего» румяная Маняша. А пуще того надсаживалась рябая приземистая Незвана, чистым сильным голосом выводя:

Что не солнышко за облачком потерялося,
Не светел месяц за тучку закатился,
Не ясна звезда со небушка скатилася —
Отлетал наш соколик ясный…
Не уступала им и третья из девок, худенькая остроносенькая Полюшка:

За горушки он да за высокие,
За те ли леса, да за дремучие,
За те ли облака, да за ходячие,
Ко красному солнышку да на говорю, [1016]
Ко светлому месяцу на супрядки,
Ко частыим звездышкам в хоровод играти.
Евпраксея единственная из всех не принимала участия в оплакивании. Она не токмо гривенки видала — ее и рублем было не удивить. Пусть и не богат князь Воротынский, но не до такой же степени. Так что за деньгой гнаться она не собиралась, а то, что ее, княжескую дочь, вот так силой увезли, перекинув через конскую спину, ей пришлось настолько не по душе, что она никак не могла отойти от пережитого, вот и помалкивала.

Потом наступила пора прощания с покойником. Девки, подталкиваемые в бока, чтобы поцеловали лежавшего мертвяка в уста, неохотно приблизились к гробу. Тогда-то и выяснилось, что покойник ненастоящий. Неожиданно обхватив руками Незвану, склонившуюся над гробом, он сам, в свою очередь, одарил ее таким жарким поцелуем, что девка тут же сомлела, лишившись чувств, а прочие мгновенно подняли отчаянный визг.

— Ну, брат Ляксандра, не угадал ты на сей раз с выбором, — насмешливо заметил «воскресшему» великий князь и развел руками: — А делать нечего. Уговор дороже гривны, так что расплачивайся с девками сам, — и повелительно махнул рукой: — Забирай рябуху, а я тут покамест нецелованной наймусь, — и с вожделением поглядел на Евпраксинью.

— А сказывала она ему, что княжна?! Сказывала, что из рода Воротынских?! — упорно допытывался у перепуганных и до сих пор не отошедших от пережитого девок Владимир Иванович.

Битый час мучил он их этим вопросом, пока, наконец, все той же рябой Незване не припомнилось и она не выпалила:

— Сказывала! Один раз какому-то кривозубому, что ее вез, а вдругорядь и тому, кто ее у себя оставил…. — и тут же осеклась, напоровшись на бешеный взгляд князя.

— Точно ли памятаешь, что сказывала? — выдохнул он.

— Да я и сама сказывала тому, кто меня за косу в свой шатер волок, — для вящей убедительности добавила она.

— На кресте о том побожишься?

— А вот и побожусь, коли веры мне нету, — чуточку обиженно и в то же время с облегчением Незвана повернулась к иконостасу.

Рука ее неуверенно потянулась ко лбу, коснулась его и застыла в нерешительности. Соврала, конечно, девка. И в шатер ее никто не волок — сама шла с охотой. И не говорила она ничего тому Ляксандре — не до Евпраксеи ей в ту пору было. Только об одном и думалось — как бы самой в живых остаться. Нет, может, и говорила что-то Евпраксея своему похитителю, да разве Незвана прислушивалась? Но уж очень настырен был князь в своих вопросах, вот она и выпалила, чтобы отстал. А как теперь креститься-то? Грех ведь.

«Хотя погоди-ка. А ведь и впрямь сказывала что-то такое наша княжна, — вдруг припомнилось ей. — Ну, точно, сказывала! Я хоть и у выхода была, а краем уха уловила». — И она после недолгого замешательства принялась быстро-быстро креститься на икону.

— А он что же? — не унимался Воротынский.

— А он. — Незвана замялась, не зная, как лучше ответить, чтобы суровый князь с траурными полукружьями под глазами, образовавшимися после бессонной ночи, не выместил на ней свою злость от такого непотребного ответа.

Однако заменить слова на более приличные у нее не выходило. Пришлось произнести то, что говорил «покойник», который вел ее к себе:

— Он сказывал, мол, все вы у нашего государя холопки и неча тут чиниться, авось не убудет.

Остальные, после некоторых колебаний, тоже подтвердили слова Незваны. Так бывает — один произнесет, и остальные следом вроде бы «припоминают», что и впрямь такое было. Князю от этого стало так больно, что он даже не уточнил, кто произнес эти слова про холопку — то ли этот Ляксандра, то ли сам долговязый юнец, распоряжавшийся всем и оставивший княжну у себя в шатре.

Дальнейший же их рассказ был совсем коротким. Евпраксия вышла из шатра, над которым красовалось изображение диковинной птицы с двумя головами, уже под утро. Девки не успели ее остановить потому, что она, дико взглянув на них, так резво пошла, а потом и вовсе побежала прочь, что они вскоре потеряли ее из виду.

— Темно еще было, вот мы и не доглядели, — повинилась Незвана.

Увы, но именно в той стороне, куда она устремилась, протекала ласковая Коломенка.

— Не иначе как черт ей дорогу указывал, — причитала Маняша. — Нет, чтоб в иную сторону — жива бы осталась.

«Глупая, — подумал Воротынский. — А в лес бы забрела — тогда бы удавилась на первом же суку, вот и все. Наоборот, еще хуже было бы, потому что самоубивцев на освященной земле хоронить не дозволено, да и отпевать тоже, и пришлось бы носиться с отцом Парамоном, уговаривая и улещая старика, а так пусть все считают, что утопла по нечаянности».

Лишь на третий день, уже во время отпевания Евпраксиньюшки в старой убогой церквушке, стоя возле гроба и отстраненно глядя на мертвое тело, старательно укутанное, чтобы не было видно многочисленных синяков и кровоподтеков, князь Воротынский понял, что он должен делать дальше.

Слабых горе ломает, сильных укрепляет. Сцепят они зубы, сожмут плачущее от боли сердце в кулак, чтоб не трепетало в рыданиях, и выдержат. Князь был сильный. Беду он бы стерпел. Но случившееся с ним именовалось иначе — оскорбление, или, как в то время говорилось — обида. Такое терпеть нельзя.

Спал Владимир Иванович в эти дни мало — два-три часа, не больше, да и был это не сон, а скорее — тяжелое забытье. Вот и после похорон он проснулся, когда еще не рассвело.

За несколько глотков, опрокинул еще один увесистый жбан с медом, заботливо приготовленный накануне. Склонив голову, некоторое время прислушивался к себе. Наконец понял, что и в этот раз помощи от хмеля ему не дождаться, после чего извлек из сундука бережно хранимую саблю, которую ему подарил два года назад Палецкий, и принялся неспешно ее затачивать. Конечно, последнее было излишним, но Владимир Иванович так уж был устроен, что лучше всего ему думалось, когда руки занимались каким-нибудь простым делом, не требующим ни сноровки, ни особого внимания. Поразмыслить же было о чем.

И первым делом на ум пришли слова, принадлежавшие, по уверению священника Парамона, самому Иоанну Богослову: «Творит славных не токмо праведным деянья едина, но и злоба одолевающи лукавым». [1017] Именно этой фразой тот напутствовал его, когда князь исповедывался и причащался у него по весне, перед отъездом на рубеж, чтобы охранять и защищать русскую землю. Защищать, если понадобится, даже ценой нарушения пятой заповеди Христовой, ибо, когда надо истреблять неправедных, тут уж не до «не убий».

«И как же это я не замечал раньше, что неправедных хватает и на самой Руси, — подумалось ему, и он горько усмехнулся: — Самому себе-то не лги. Все ты замечал и все видел. Просто считал, что это не твое, вот и весь сказ. Есть судьи, есть, наконец, великий князь, который, оказывается, сам — главный неправедный. Ну да ладно. Пусть и под конец жизни, но уразумел ты, а это главное. Однако, как отец Парамон говорил, „сердце, утвержено мысльми, во время думы не устрашится“. [1018] Да, именно так».

Стало быть, надо все как следует продумать, чтобы, упаси бог, не ошибиться. Когда он предстанет перед великим князем требовать отступного за бесчестие дворовых девок, у него будет всего одно-два мгновения, не больше, дабы рассчитаться за свое с обидчиком. Именно за свое, а не за дочь, потому что та за обиду сочлась полностью. Пусть по-бабьи, но уж как умела, переложив теперь часть долга на своего отца, который не смог и не сумел ее защитить.

И пусть кто хочет убеждает его в том, что на нем нет вины за ее смерть — уж он-то точно знает, что она есть. И искупить ее можно лишь кровью, причем вначале желательно именно чужой, и не просто чужой, а того, кто осмелился обидеть ненаглядную кровиночку, краше которой было не сыскать не только в Коломне, но, пожалуй, и во всей Москве.

«Иже зле смотрит о своих, то како о чужих может добромыслите? [1019]— вспомнилось ему еще одно изречение священника, и он даже удивился самому себе. — Поди ж ты. Всегда считал, будто беспамятный, а тут вон сколь всего на ум пришло. Не иначе как господь вдохновляет, а стало быть, благословляет».

И вновь всплыли в памяти слова из еще одной проповеди отца Парамона: «Почтен тот человек, кой не творит неправого, но вдвойне почтеннее тот, кой мешает иным, творящим неправое, и ежели первый достоин венца, то второй — многих». Вот только священник забыл сказать — каких именно, но ничего — он, князь, теперь и сам это знает — терновых.

И вдруг ему послышался звонкий топоток — Митя, сынок, проснулся.

«А ведь опосля того, как меня на клочки порвут, то непременно за дите примутся, — вдруг понял он, и его сразу охватил озноб. — Как это я о нем не подумал? — растерялся Владимир Иванович. — И что теперь делать?»

О том, чтобы отказаться от мести, мысли не было. Это — святое. Честь — все, что есть у служивого. Нет ее — нет человека, а то, что он еще считается живым — просто ошибка. На самом деле, если воин проглотил оскорбление — он уже никто. На такого нельзя положиться в бою, на такого непонимающе будут смотреть бывшие друзья и соратники, удивляясь даже не ему, а, скорее, себе — как это они могли дружить и общаться с таким?

Потомок славного рода Воротынских, а ныне и вовсе старший в этом роде, Владимир Иванович хорошо помнил, что такое негоже даже незнатному воину, а уж человеку, чьи пращуры — Рюриковичи, тем паче. Память о черниговском князе Михаиле Всеволодовиче, который долгие годы правил Русью, сидя на золотом столе в Киеве, [1020] была для него свята.

«И Александр Ярославич по прозвищу Невский, и прочие, смирив гордыню, во всем покорство воле безбожного Батыйки изъявили, а вот мой пращур не склонил выю, отказавшись участвовать в языческих обрядах», — с гордостью думал он, вспоминая о своем предке. К тому же был князь Воротынский не только из Рюриковичей, но вдобавок, благодаря прабабке [1021] Марии Корибутовне, из Гедиминовичей, а это тоже обязывало.

В свое время Владимир успел претерпеть многое. Он был уже достаточно взрослым, когда его отец, Иван Михайлович, славный воевода, который за время ратной службы успел задать жару Литве и татарам и даже поучаствовать во взятии Смоленска, угодил в 1522 году в тюрьму.

Что и говорить — была тогда на Иване Михайловиче вина. В пух и прах разругавшись с князем Бельским, он палец о палец не ударил, чтобы выступить ему на помощь. Вот за то, что не помешал прорыву крымского хана Мохаммаду-Гирею к Москве, и угодил в темницу. В тот же год, будучи не в силах пережить такое горе, умерла мать Владимира, добрая и ласковая Анастасия Ивановна Захарьина.

Три года томился Иван Михайлович в узилище у Василия Иоанновича, но подсказали великому князю, что если он так станет поступать с пришлецами, которые перешли из Литвы на службу Руси, причем перешли не просто так, но со своими огромными вотчинами, то прочие желающие поостерегутся. Простили князя и даже, в качестве компенсации, передали ему Старый Одоев с уездом и предоставили денежную помощь для восстановления городища.

Злоключения Ивана Михайловича на том не закончились. Спустя почти десяток лет он принял участие в интриге против фаворита Елены Глинской князя Ивана Федоровича Овчины-Телепнева-Оболенского и, видя, как она встала горой за своего любимца, собрался в Литву, но еще колебался, не зная, решиться на это или стерпеть. Вот за эти колебания и угодил в тюрьму. Пока думал да гадал, о его планах проведали при дворе Глинской. За то, что он «соумышлял недоброе» вместе с отъехавшими на службу к польскому королю Сигизмунду I Семеном Бельским и Иваном Ляцким, сослали Ивана Михайловича на Белоозеро. Да не просто так, а вместе с детьми и молодой женой, урожденной княжной Шестуновой, причем на сей раз до конца жизни. Там, на Белоозере, старый князь на следующее лето и помер.

Но все это — и опала, и темница, пускай даже незаслуженная, — относилось к беде и честь рода не затрагивало. Ныне иное. Если бы великий князь по малолетству или по глупости обидел неосторожным словом самого Воротынского — это одно. Пускай даже он лишил бы его вотчины или, несправедливо обвинив во всевозможных смертных грехах, повелел ему лечь на плаху. Он бы и тут не прекословил. Грех судии неправедного на нем самом — не на обиженном. А вот лишить воина чести — это уж позволь…

Значит, надлежало немедленно подыскать сыну надежное укрытие. Только вот где, у кого? В ближних людях, у тех же братьев? У Иоанна дурных нетути: коль не сыщут здесь, то сразу начнут шерстить родню, взявшись за Ляксандру да Михайлу. Потому следовало сыскать дальнюю, чтоб никто не догадался.

Ответ пришел почти сразу — Захарьины либо Палецкий. Одни — свойственники по матери, второй — опять-таки через мать. Эти должны помочь. Оставалось связаться с кем-нибудь из их числа, тем более что они, по всей видимости, находились недалеко, вместе с полками, ожидавшими татар. Доверить грамотку Владимир Иванович никому не решился, ибо бестолковый холоп непременно будет долго тыкаться по всему ратному стану, а то и вовсе все перепутает и отдаст ее невесть кому.

Правда, если отписать с умом, то в ней-то ничего крамольного обнаружить не получится, но все равно негоже, чтобы она попала в чужие руки, ибо это — след. Да и для того, чтобы погубить Дмитрия Федоровича, хватит одной невинной просьбы навестить князя Воротынского. Нет уж. Тут нужно только самому, причем ехать совсем с иным — к примеру, сказать о желании ударить челом великому князю, а время выбрать такое, чтобы его либо не было вовсе, либо чтобы Иоанн еще сладко почивал после своих трудов. «Неправедных», — тут же добавил он мысленно и стал собираться в путь.

Удача ему сопутствовала всю дорогу до стана, да и в нем самом. Успел повидать и великого князя, который вышел из своего шатра толком даже не проснувшись — вон рожа какая одутловатая и под глазами не кошели — мешки цельные. Пальцы правой руки при виде этого звереныша против воли сами собой намертво сжались на рукояти сабли, и пришлось до крови прикусить губу, чтобы не метнуться к нему в порыве безудержной злобы. Сдержался. Сумел. И только тоненькая красная струйка, побежавшая по подбородку, знала, каких неимоверных усилий это ему стоило.

Никого из Захарьиных он не сыскал. Может, кто из молодых и был, да Владимиру Ивановичу они незнакомы, а старые куда-то задевались. Не увидел он ни Григория Юрьевича, ни его брата Михайлы. Зато Палецкого нашел довольно-таки быстро, спустя всего час — хотя никого о нем не спрашивал, опасаясь навредить. Он и к нему-то в шатер зашел не вдруг, а выждал время, когда Дмитрий Федорович точно остался в нем один. Лишь тогда, воровато озираясь по сторонам («Дожился, яко тать нощной», — скорбно подивился в душе), Воротынский нырнул под полог.

Правда, скрыть свою беду у него не получилось. Палецкий все ж таки заподозрил что-то не то. Да и как тут не заподозрить, если гость не просто наотрез отказывается от угощения, но и просит не звать никого из слуг. Как не почуять неладное, если он говорит скороговоркой, бессвязно, заглатывая слова и ни с того ни с сего умоляет взять и пристроить куда-нибудь его сынишку.

Однако потому князь Дмитрий Федорович и сидел в Думе, что никогда не торопился высказывать свои мысли вслух, а выводы предпочитал делать лишь после того, как неспешно все обдумает, да не один раз, и со всех сторон.

«В гадючьем гнезде ошибаются однова», — любил напоминать он сам себе. Вот и тут, настороженно глядя на князя Воротынского и гадая — к чему бы тот решил обратиться с такой загадочной просьбой, Палецкий рассудительно произнес:

— Я тако зрю, что говори у нас с тобой не поручится, — степенно ответил он. — А как ты мыслишь, ежели я сам к тебе на днях в Калиновку приеду?

Владимир Иванович опешил. Он ожидал получить либо согласие на высказанную им просьбу, либо отказ — об ином не помышлял вовсе, а тут… Лишь поэтому он согласился, о чем пожалел уже спустя какой-то час, еще не доехав до Калиновки, и даже подумал вернуться, но потом махнул рукой, решив, что пускай все идет как идет, и понадеялся лишь на то, что Дмитрию Федоровичу хватит ума, чтобы не брать с собой лишних людишек.

Ума князю Палецкому хватило, а потому его сопровождало всего двое слуг. В привычной домашней обстановке Воротынский чувствовал себя гораздо увереннее. Пускай приходилось кое-что скрывать из своих замыслов, но хотя бы саму просьбу ему удалось изложить более менее связным языком. Да и причина нашлась подходящая. Дескать, боится он, как бы без женского догляда с сыном чего не приключилось.

Дмитрий Федорович внимательно слушал, благодушно кивал, а потом неожиданно заявил, что утро вечера мудренее, потому как сейчас он даже не представляет, в чьем доме сыну Владимира будет лучше всего жить, и попросил проводить его в опочивальню.

Наутро же, сидя с Владимиром Ивановичем за совместной трапезой и нахваливая рыжики, солить которые упокойная Анна Васильевна и впрямь была мастерица, вдруг произнес:

— Все равно после того, что ты удумал, сыщут твово сына, как пить дать сыщут.

Воротынский не нашел ничего лучше, как промямлить:

— А в монастырь ежели?

— И там сыщут, — не замедлил с ответом Палецкий. — И не его одного. Ты вот о бесчестье своем печешься, а не помыслил, поди, сколь людишек опосля пострадает. А я тебе поведаю. Братцев твоих родных первым делом на плаху кинут вместе со всеми их чадами. Ну и мне тоже конец придет, потому как матери наши в сродстве друг с дружкой, хотя из-за того, что оно дальнее, детишек моих могут и пожалеть. Словом, негоже ты удумал. Совсем негоже.

— Смириться, стало быть, предлагаешь, — начал закипать Воротынский и, помимо воли, стал подниматься из-за стола.

— О том не говорил, — мотнул головой Палецкий и миролюбиво посоветовал: — Да ты охолонись малость. Я ведь не сказал — откажись. Про иное реку. А ты покамест о другом помысли — а если не успеешь? У него рынды [1022] всегда поблизости, да и прочие ратники не за тридевять земель. Положим, успеешь ты свою саблю выхватить, но достанет ли у тебя быстроты руки, дабы махнуть ею. К тому же какой Иоанн ни будь, а воин из него знатный. Или ты думаешь, что он на месте стоять будет, пока ты в него саблей тыкать учнешь? Ему всего-то и надо, что отшатнуться, а второго раза тебе никто не даст. Ну а потом разбираться никто не станет, и нею семью умышлявшего на жизнь Иоаннову точно так же под корень изведут. Получится, что ты всех погубишь и сам не отомстишь.

— А как ты… — только теперь сообразил спросить Воротынский. — Как догадался-то?

— Да мои ратные холопы сразу из опочивальни к девкам твоим дворовым ринулись. А они у меня хоть куда — кровь с молоком, так что беду твою выведали и кто в ней виноват — тоже уразумели. Ну а когда мне все это обсказали, уразумел я, почто ты сына куда подале отправить решил. Помнишь, я тебе два года назад про потехи Иоанновы сказывал, а ты еще сомневался?

— Помню, — хмуро отозвался Владимир Иванович. — Но ныне речь не о том.

— Погодь малость, — остановил его Палецкий. — Я тебя вечор долго слушал, так что и ты, сделай милость, внемли мне. Князя Шуйского он справедливой каре предал, псарям своим на растерзание кинув. Беда токмо в том, что если бы то суд был, а то ведь так, расправа. А еще хуже, что он тогда запах крови почуял, яко зверь лесной, и запах тот ему по нраву пришелся. За эти два года много воды утекло. Нашелся и у нас в Москве, как ни удивительно, честный человек, да сказал Иоанну в глаза все, что о нем думал. И о нем, и о его друзьях, и о его забавах. Афанасий Бутурлин его имечко. В окольничьих ходил. А знаешь, как с ним этот юнец поступил? Повелел в темницу упечь, да перед этим приказал язык у него вырвать, дабы тот впредь свои дерзкие речи вести ни с кем не мог. Опосля того Федора Шуйского-Скопина сослали, князя Юрия Темкина тоже, Фому Головина, да что там — всех не перечесть. Тишайшего князя Ивана Кубенского, по глупому навету злобствующих клеветников, в темницу вверзли, потом врата отворили, а затем сызнова опалу наложили, да не на него одного — на князей Шуйского Петра, на Горбатого и даже на любимца Федьку Воронцова, за которого Иоанн двумя годами ранее Андрея Шуйского казнил.

— Как же ты-то уцелел? Ты ж вроде бы с ними заодин стоял? — поинтересовался Воротынский. — Или их в опалу, а тебя возвысили?

— Куда там! — почти весело махнул рукой Дмитрий Федорович. — И я вместе с ними в опалу угодил. Спасибо митрополиту Макарию. Если бы он за нас всех не упросил Иоанна, то кто ведает — в каком бы узилище я ныне сидел.

— Стало быть, сняли ее с вас? — уточнил Владимир Иванович.

— До поры до времени, — усмехнулся Палецкий. — Всего две седьмицы назад он как-то, по своему обыкновению, выехал на охоту. Вдруг пищальники новгородские на пути встали и грамоту ему тычут с жалобой. Так он даже слушать их не пожелал, велел своей дворне немедля разогнать всех. Те — нет чтобы попросту дорожку ему для проезда расчистить, так, пред великим князем красуясь, тут же лупцевать этих пищальников принялись. Новгородцы на дыбки. А у них ведь тоже сабельки имелись. Словом, до настоящей битвы дошло — с мечами, с пальбой. Полегло, правда, немного — с десяток, не больше. Ну а дальше самое интересное началось. Иоанн, понятное дело, обратно в шатер вернулся — какая уж тут охота. Вернулся, вызвал к себе дьяка Василия Захарова и велел ему все доподлинно вызнать — кто этих самых пищальников на такую дерзость подбил. Уж не знаю, то ли купили Захарова Глинские — дядья Иоанновы, то ли он сам до такой несусветной глупости додумался, но доложил, что повинны во всем князья Иван Кубенский и Воронцовы — любимец Иоанна Федор и брат его Василий. И им, по повелению великого князя, немедля головы с плеч. Ты внемли, князь — потомку славного Василия Константиновича Святого, [1023] кой внуком Всеволоду Большое Гнездо доводился, по простому навету велели голову отрубить. А ведь пращур Ивана Кубенского Василий Васильевич Грозные Очи в Куликовской битве воевал супротив Мамая, да и сам Иван не кто-нибудь — сын его двоюродной тетки, княжны Углицкой, родной сестры Василия Иоанновича, а стало быть, Кубенский великому князю не кем-нибудь, а братаном доводится. И что же? Выходит, сей звереныш даже родича не пощадил, а…

— Погоди, погоди, — остановил Воротынский Палецкого. — Так они что же — не сумели оправдаться?

— Может, и сумели бы, только их никто и слушать не стал. Сразу после того, как дьяк Захаров их имена назвал, Иоанн повелел на плаху их отволочь. — Палецкий грустно улыбнулся. — Оправдаться! — насмешливо протянул он. — К Кубенскому с Воронцовыми еще и конюшего Ивана Петровича Федорова-Челяднина приплели. Так вот он только потому и уцелел, что оправдываться не пытался. Склонил седую голову и каялся, каялся, каялся. Мол, виноват, великий князь, на все твоя воля. Покорство его и выручило — жив остался. Так что если бы вместе с ихними мое имечко прозвучало бы, то и я ныне пред тобой бы не сидел. А ведь великому князю всего-то пятнадцать годков исполнилось. И чего от него далее ждать?

— Представляю чего, — хмуро произнес Владимир Иванович, скосив глаза на подаренную некогда Палецким саблю.

— Потому и глаголю — ныне не у тебя одного беда, — назидательно заметил гость. — Русь ноне в черном одеянии, ибо всякие на московском престоле сиживали — и башковитые, и поглупее, и вовсе глупых хватало, но все они людьми оставались. Этот же словно зверь-кровопивец — так и глядит, кому бы глотку перехватить. Его даже с волками сравнить язык не поворачивается, потому как тот лишь для насыщения овец умыкает, да и то одну, не боле, а Иоанн, яко хорек, кой в курятник забрался — пока всех не перережет, до тех пор и не угомонится. Потому я и согласен с тобой. И впрямь надо с ним что-то делать. Но в том, что ты умыслил, я тебе не пособник, ибо — глупо, — неожиданно завершил он.

— Не пойму я что-то, — нахмурился Воротынский. — То ты об одном речь ведешь, то на совсем иное перескакиваешь. Речешь, что надобно избавляться, а сам?.. Куда клонишь-то?

— А я паки и паки повторю, — терпеливо пояснил Палецкий. — С сабелькой в руках на Иоанна идти — о том и думать не моги, а вот то, что его убрать надобно — тут и я не спорю. Но убрать тихонечко, с заменой, да такой, чтоб никто ее и не заметил. Тогда и головы свои убережем, и род свой в целости сохраним, и совесть меня терзать не станет ничуточки. Что гада ядовитого раздавить, что его изничтожить — все едино. У меня ведь тоже к нему счет имеется. Не сказывал я тебе, что помимо щенков он и людишек с крыльца своего скидывать повадился?

— Не-ет, — настороженно протянул Владимир Иванович.

— Я своего последыша Бориску к нему послал играться. Мыслил, пущай у великого князя в жильцах [1024] побудет — авось сгодится в жизни. Вот токмо не будет у него ее. Скинул он Бориску. Улучил минутку и скинул.

— Может, ненароком?

— Какое там, — махнул рукой Палецкий. — Сам же Бориска и сказывал, как он его рукой толкнул, пока остальные отвлеклись.

— Как… сам? — удивился Владимир. — Так он жив-здоров?

— Когда ты гостил у меня — был здоров, — мрачно поправил его Палецкий. — Ныне просто жив. В терему моем, в отдельной светлице лежит. Встать — силов нет. Видать, лопнула в нем при падении какая-то важная жила, с тех самых пор ноги его и не слушаются. Тому уже изрядно минуло.

— И как же ты… — недоумевающе протянул Владимир Иванович.

— А вот так вот, — огрызнулся Дмитрий Федорович. — Сглотнул и утерся. Но не забыл, — протянул он зловеще. — Ты вон о своем озаботился, а я тож о своих подумал. Ульяна, меньшая, уже заневестилась, сыны и вовсе в мужеской поре. Четверо их у меня. Русь велика, а случись что — не укрыть их мне.

— С чего же это он таким стал? — вздохнул хозяин дома.

— Кто ведает. Может, будь в нем русской крови поболе, он другим бы был, но что уж о том говорить, — махнул рукой Палецкий.

— То есть как? — опешил Воротынский. Всего он ожидал услышать, но такая концовка вконец его ошарашила.

— А вот так! — передразнил его Дмитрий Федорович. — Ты сам-то задумайся. По матери он кто? Литвин. Да не просто литвин, а еще и потомок Мамая. [1025] А уж дурнее, чем помесь татарина с литвином — не сыскать. Опять же и изменщики они известные. Двухродный дед нынешнего великого князя Михайла Львович тот еще колоброд был. Норов, яко у быка бешеного. Что хочу — вынь да положь, а не то… Да что я тебе сказываю — сам про оное ведаешь.

— Ведаю, — кивнул Владимир Иванович, вспоминая отцовские рассказы, как гордый самолюбивый князь, не поладив с польским королем Сигизмундом, [1026] поднял против него рокош. [1027] Да как лихо бунтовал! Успел и Минск осадить, и Мозырь взять, а попутно заключил союзные договора с валашскими, крымскими и московскими послами. Помнил и о том, как он же, спустя четыре года, точно так же не поладил с Василием Иоанновичем, после чего — Русь не Польша — был посажен в темницу. Если бы не его племянница Елена Глинская, ставшая женой великого князя, так и сидел бы он там… Но сумела упросить княгиня своего супруга, выхлопотала дяде прощение. Хотя что толку. Сколь волка ни корми… Спустя восемь лет она же сызнова повелела ввергнуть его обратно. Такого старый Михаил Львович уже не выдержал и вскоре умер. А может, и помогли ему, как о том ходили смутные слухи. Впрочем, Воротынский его ничуть не жалел. Если бы он не смутил князя Ивана Михайловича, то как знать — может, отец был бы жив и доселе. Словом, сумасбродный был двоюродный дед нынешнего Иоанна. Тот еще вертун.

— А коль это помнишь, то и об ином помысли. Прабабка-то у Иоанна, Софья Витовтовна, коя тоже литвинка, и вовсе дура дурой. Не из-за кого-нибудь, а из-за нее Русь в кровавом зареве полыхала.

— То есть как из-за нее? — удивился Владимир Иванович. — Не поделили ее, что ли, в невестах?

— Не поделили, — загадочно усмехнулся Палецкий. — Только не ее, а… пояс.

Напрасно Юрий Захарьич Кошкин брал со своего сына страшную клятву, что тот никому и никогда не поведает о случившемся более ста лет назад. Напрасно уверял его в том, что никто о лжи Захария не ведает. Правда — она не шило. Можно утаить, если постараться. Но как скрыть то, что бабе доверено. Сам боярин о том молчал — подлостью не хвастаются, а вот Софья Витовтовна…

— Сказывал мне еще отец мой, Федор Михалыч, а ему его отец Михайла Андреич, что дело так было. Съехались как-то на свадебный пир к великому князю Василию Васильевичу [1028] князья да бояре со всей Руси. Женился он в ту пору на княжне Марии Ярославне Боровской. И были на том пиру у внука Димитрия Донского все, включая и его братанов, сыновей стрыя Василия — князя Юрия Дмитриевича. [1029] Сам-то он не поехал, потому как злобствовал на братанича. В свое время, едва его старший брат помер, так он сам на московский стол глаз положил, ссылаясь на духовную отца.

— Неужто Димитрий Иоаннович от брата к брату наследие свое заповедал? — подивился Воротынский.

— Да тут как сказать. С одной стороны, и впрямь так, как ты речешь, потому как в духовной его сказано было, что коль по грехам отнимет у него бог сына Василия, то кто под тем сыном будет, ну то есть следующий по старшинству, тому и удел Васильев вручить надобно. А кто следующий? Да Юрий же.

— Так почто он сынов Васильевых изобидел? — не понял Владимир Иванович.

— Не было тогда у Василия сынов, — пояснил Дмитрий Федорович. — Молодой он совсем был. Всего-то осьмнадцать годков и исполнилось, потому и написал так Донской. Опаска у него была, вишь, чтоб наследство его к братану не перешло, к Володимеру Андреичу Серпуховскому. И вышло, что ежели по буквице судить, то прав Юрий Дмитриевич. Ему наследство надобно отдавать. А коли инако взять, по духу, то тут стол племяннику надлежит вручить. Вот они и спорили, но до открытой вражды покамест не дошли. А тут еще и дед Василия помер, князь Витовт Кейстутович. [1030] И сел в ту пору в Литве побратим Юрия — Свидригайла-князь. [1031] Юрий сразу в Орду — мол, пусть хан рассудит, а там уже братанич сидит. Неведомо, куда бы хан склонился, да свезло Василию — за него боярин Иван Всеволожский был, а тот хитрец известный. Он не на духовную княжескую напирал, а наоборот.

— Это как же?

— А вот так, — усмехнулся Палецкий. — Сказывал хану, что ежели по духовной судить, то и впрямь прав Юрий Димитриевич. Ему московский стол отдать надобно. Но Василий Васильевич желает владения отца по ханской воле получить, ибо вся Русь — его улус, а он сам — его покорный данник. Тому, знамо дело, польстило такое, он и отдал стол Василию.

— А Софья Витовтовна тут каким боком? — уточнил Владимир Иванович.

— А ты послушай, что дале было. Воротился Юрий Дмитриевич хоть и озлобленный, но усмиренный. Больше он супротив племяша длань не поднимал, полков не сбирал и затих у себя в Галиче. И на свадьбу он пускай и не поехал, а сыновей все ж прислал — и старшего своего, Василия Косого, [1032] и середнего — Димитрия Шемяку. [1033] Вот тут-то на пиру и углядел Захарий Кошкин, внучок Федора Кошки, златой пояс на Василии Косом. А приглядевшись, учал ковы строить, чтоб выслужиться пред матерью великого князя. Мыслил он чрез нее и к Василию Васильевичу приблизиться. К тому ж они погодки с ним были. Ей он и поведал, что, дескать, пояс тот, а он и впрямь дорогущий был, с каменьями, поначалу принадлежал Дмитрию Константиновичу, великому князю Нижегородскому. Тот его некогда назначил в подарок своему зятю Димитрию Донскому как приданое за дочку Евдокию. Сватом же был в ту пору тысяцкий Василий Вельяминов, который попутно еще одно выгодное дельце обстряпал, но уже для себя, сговорив сына Микулу за другую дочку князя. Он же вез и подарки будущего тестя в Москву. Вез, вез, да не все довез… Сыну-то его, Микуле, Дмитрий Константинович тоже пояс подарил, хотя и попроще. Вот тысяцкий и соблазнился по дороге, переменив те пояса. Назначенный для Микулы он Димитрию отдал, а великокняжеский сыну оставил.

— Выходит, украл, — уточнил Владимир Иванович.

— Можно и так сказать. — пожал плечами Палецкий. — После уже, когда дочь самого Микулы за Ивана Всеволожского замуж выходила, пояс сызнова хозяина поменял. А потом Всеволожский своего зятя, Андрея Владимировича Радонежского, им наделил. Так он и дошел до Василия Косого. Тот-то как раз на дочке Радонежского женат был. Все это Захарий матери великого князя и выложил. И как ты мыслишь, что сделала эта дурная баба?

— Что?

— Подошла, да сорвала с Василия Юрьича этот пояс, да еще прилюдно в воровстве уличила. Понятное дело — обида смертная. Опосля такого оба брата сразу с пира, да прямиком к отцу укатили жалиться. Вот и все. Был худой мир на Руси, а стала добрая ссора, да такая, что мало никому не показалось. Сам Василий Косой глаз лишился, потом, в отместку за брата, Дмитрий Шемяка Василию Васильевичу [1034] их повелел выколоть, а уж сколь простого люда полегло — не сочтешь. Два десятка лет Русь кровью умывалась. И все это из-за сказки, коей Захарий Софью Витовтовну попотчевал.

— Так это что ж — лжа была? — недоумевающе спросил Воротынский.

— А кто его ведает. Тому уж сто лет с лишком, так что поди разберись. [1035] Много позже сынок Захария Юрий втайне кое-кому из бояр совсем иное сказывал. Дескать, не отец его это учинил, а боярин и ростовский наместник Петр Константинович Добрынский. Вот только не поверил ему мой дед, да и прочие тоже. Сам подумай, по чину свадебному где тот боярин сидеть должен, а где мать жениха? То-то и оно. Поди попробуй со своего стола до матери великого князя добраться. Мимо пройти — и то не выйдет, а уж говорю с нею завести и вовсе нечего думать.

— Так ведь и Захарий Иваныч тоже из бояр, — вступился за Кошкина Владимир Иванович. — Выходит, и ему такое не с руки?

— Э-э-э, нет, — улыбнулся Дмитрий Федорович. — Ему-то как раз с руки. Он на том пиру не просто боярин был, а родич невесты. Сестричной ему та княжна доводилась, хоть и двухродной. [1036] Так что стол у них с Софьей Витовтовной один был. Конечно, у боярина место подале, но дотянуться, ежели желание есть, можно. Опять же Всеволожского оболгать — прямая выгода. Уж очень он в ту пору в силе был. Даже дочку свою пытался за великого князя сосватать. Как раз после той свадьбы он из веры и вышел. Да что это я все о старине да о старине, — вдруг спохватился Палецкий, внимательно посмотрев на Владимира Ивановича и решив, что тот достаточно успокоился и можно начинать говорить с ним о деле. — Ближе взять, так и тут не слава богу. Это я про Елену Васильевну сказываю, коя матерью Иоанновой была. Она ведь тоже умом не блистала. Хотя нет, — тут же поправился он. — Дура дурой, а когда Василий, будучи на смертном одре, подозвал ее к себе, чтобы сказать ей о пострижении после его кончины, так она так орала и вопила якобы от горя, что и слова ему не дала молвить. Да и советников неплохих умела подбирать, хоть и слаба плотью оказалась. Ну, да ладно, с нею дело тоже прошлое, — досадливо отмахнулся он. — Это я к чему все сказываю. Да к тому, что дурная кровь в Иоанне, да к тому же жгучая — наполовину литвин в смеси с татарином, а еще четверть в нем — от его бабки Софьи Фоминичны [1037] — и вовсе византийская. А грекам что брата оскопить, что мужа удавить, что сыну глаза выколоть — все едино. Ты что же, и впрямь мыслишь, что Иван Молодой своей смертью помер?

— Опасные ты речи ведешь. Помнится, слыхал я, что Иоанн Васильевич повелел срубить голову твоему деду за то, что он наследника его престола на недоброе подбивал, [1038] — не боишься его участи? — усмехнулся Воротынский.

— Так ведь потому и веду, что все едино, — скоро помирать доведется, — философски заметил Палецкий. — А ты сам участи отцовской не страшишься? — осведомился он, встав с лавки и подойдя к окну.

— У меня иное, — вздохнул Владимир Иванович. — А все ж не пойму я тебя. О какой такой замене ты речь ведешь, да к тому ж чтоб она незамеченной осталось? Нешто такое возможно? Ты мыслишь, что престол надобно вручить его брату Юрию?

— Боюсь, еще хуже получится, — заметил Дмитрий Федорович.

— Тогда кому? Владимиру Андреевичу Старицкому?

— И это не выход, — вновь отверг предположение Воротынского Палецкий. — Сказываю же, чтоб замены этой никто вовсе не заметил.

Последними словами он окончательно загнал хозяина терема в тупик.

— Тогда… кто? — недоумевающе уставился на своего гостя Владимир Иванович.

— Кто? — многозначительно протянул Дмитрий Федорович, стоя у оконца. — А вон там у тебя по двору кто ходит? — полюбопытствовал он, кивая куда-то вниз.

Воротынский подошел к окну, присмотрелся и… ахнул.

— Так это же Треть… — и, не договорив, изумленно уставился на Палецкого.

Глава 4 Холоп, но… князь

Тот вздохнул и молча прошел опять к столу. Налив себе в старинный серебряный кубок меду, он неспешно сделал пару небольших глотков, столь же неторопливо поставил его обратно и заметил:

— А славный у тебя медок готовят. Не могу понять — вишневый лист чую, а еще что закладывают — не разберу. Поделись тайной.

— Погоди ты с пустячным. Начал, так досказывай, — обрел наконец дар речи Владимир Иванович.

— Я его ведь случайно увидел, — все так же неторопливо продолжил Палецкий. — Да и у тебя в Калиновке не остановился бы, если б лошадь не захромала, но тут, — он постучал себя по лбу, — ума хватило, дабы уразуметь, что сей отрок не просто так мне близ кузни попался, ибо он — знак свыше. Не иначе как сам господь мне его с небес подал. Мол, узри, раб божий, а уж далее как себе хошь.

— А что за знак-то? — вновь не понял Воротынский. — Ты уж поясни, а то я никак в ум не возьму.

— Так я уже все обсказал, — делано удивился тот. — Неужто в тот раз я просто так тебя о его батюшке выпытывал? Не иначе как сам Василий Иоаннович потрудился, так что выходит — не там, в шатре, а тут, у тебя во дворе, его первенец приютился. Сам он того покамест не знает, но это — дело десятое.

— Холопа на великий стол? — пробормотал Воротынский. — Что-то у меня оно в голове не укладывается.

— Почему же холопа — первенца, — поправил Палецкий. — Сам посуди, а если бы Василий Иоаннович себе в женки девку простую взял, а не эту Глинскую, то что бы было? — и тут же ответил: — А ничего. Поворчали бы, конечно, бояре, не без того. Но это поначалу. А далее? Да стихли бы, а потом и вовсе попривыкли. И дите, кое она бы родила, законным наследником сочли бы.

— Но рожденное в законном браке, освещенном церковью, — возразил Воротынский.

— Ты же сам убедился, какие звереныши от законного брака рождаются, — вздохнул Дмитрий Федорович. — Вон оно, — кивнул он в сторону скрытого за лесом ратного стана. — Об учебе и воспитании тоже не след говорю вести. Поздно. Да и не льют благовоний в сосуд с нечистотами. Зато у этого — кивнул он вниз, — мы его страшную тайну знать будем и в опаске, дабы мы ее не огласили, он в послушании ходить станет. Нет-нет, ты не думай, будто я в Шуйские лезу. Оно мне без надобности. И князем Овчиной-Телепневым-Оболенским я тоже быть не хочу.

— Так чего же ты жаждешь?

— Малого, — заметилПалецкий. — Голову на плахе не желаю сложить. Не хочу, чтоб род мой вырезали, чтоб маленькую Ульяну мою судьба твоей Евпраксеюшки постигла. Веришь, устал я бояться. Вот поутру еду в Думу, а сам мыслю — где мне вечером почивать доведется — то ли в тереме родовом, то ли в темнице сырой? На человека ведь поклеп возвести — пустяшное дело. А Иоанн разбираться не станет — лжа это голимая, али правда. Топор наточен, кат [1039] готов, огонь разведен — ему более ничего и не нужно. Ей-ей, устал.

— Но ведь холоп мой… — вновь начал Воротынский.

— Что такое? Болен? Умом слаб? Али тоже, яко Иоанн, лют и крови жаждет? — встревожился Дмитрий Федорович.

— Да нет, ум у него вострый, и сам он — малец смышленый. И телесная крепость в нем есть. Опять же рассудителен не по годам. Но он же… холоп, — простонал Владимир Иванович. — Да его на трон посади, и сразу все о подмене догадаются.

— Это если завтра посадить или, скажем, чрез седмицу, — возразил Палецкий. — А ежели поначалу обучить всему, тогда как? Ликом-то они одинаковы, да и голоса схожи. Я еще в тот раз когда к нему пригляделся, то подивился — даже зрак одного цвета. А нос? Ты на нос его погляди? Ястреб, да и только! Ну в точности как у его батюшки!

— Грех-то какой, — вздохнул Воротынский.

— Ишь ты, о чем вспомнил! — возмутился Палецкий. — Когда ты днями ранее сабельку свою вострую точил, о грехе, поди, не мыслил. На все готов был пойти, даже, вон, сына своего малого, и то не пожалел, не закручинился об его судьбинушке сиротской, а тут — гре-ех, — протянул он насмешливо.

— То другое, — посуровел лицом Владимир Иванович и скрипнул зубами. — То за поруху чести отмщение. Без того мне и жить далее невмочь. У меня, когда я сабельку свою точил, слова в ушах звенели: «Творит славных не токмо праведным деянья едина, но и злоба одолевающи лукавым».

— О! — оживился Федор Дмитриевич. — И эти словеса тож от бога к тебе дошли, не иначе. Вроде как подсказка. — Подумав, добавил: — Али ободрение, что, мол, не сумлевайся, княже, дело твое праведное.

— Не от бога, — поправил его Воротынский. — То мне наш поп Парамон кажную весну на исповеди сказывает, потому и отложилось.

— А у священника они откуда взялись? — развел руками Палецкий. — Его устами сам господь и глаголил. Или тебе надобно, чтобы непременно Саваоф с горних вершин к тебе спустился, да в ухо оное проорал? Не много ли чести? Опять же, коли он сам бы тебе о том гаркнул, ты бы вовсе оглох. Стало быть, пожалел он тебя, — и тут же сменил насмешливый тон на поучительный: — Тих его иг и неприметен, потому дурень от него и отмахивается, яко от мухи назойливой, а мы с тобой — люди умудренные — должны внимать со всем тщанием и послушно исполнять повеления владыки нашего небесного.

— А все же оно как-то… — неуверенно протянул Воротынский, снова впавший в сомнение. — Холоп ведь. На мой взгляд, твоя затея и вовсе гиблая. Саблей я — тут ты и впрямь верно заметил — то ли успею махнуть, то ли нет, но хоть надежда имеется, а вот с Третьяком…

— Предлагаешь дожидаться, пока звереныш нас всех под корень не изведет? А ведь он может. Да что там — уже начал. Перережет как свиней. Вот только Рюриковичи не свиньи, — произнес Дмитрий Федорович, патетически вздымая руки. — Слыханное ли дело — потомок Мамая ныне верх держит?! Да над кем? Помнится, ты свои корни от достославного великого князя киевского и черниговского святого Михаила Всеволодовича ведешь, коего татаровья в Орде замучили. Замучили, а своего не добились. Не стал он язычникам покорствовать. Да, пускай не самой старшей ветви твой род, а от третьего сына Семена, но все едино — не просто Рюрикович ты, но еще и постарее, чем тот, что на троне сидит.

— Это как?

— А вот так. Нешто запамятовал, что черниговские князья род свой от Святослава ведут, кой вторым сыном Ярославу Мудрому доводился? А те, что ныне на троне, — от Всеволода. Тот же третьим сыном был.

— Ну, когда это было, — протянул Владимир Иванович.

— Так ведь и Всеволод Большое Гнездо в Киеве не сиживал, а твои пращуры — что Всеволод Чермный, что сын его — святой Михаил Всеволодович — великими Киевскими князьями именовались. Да и я тоже не от пастухов свой род веду — от самого Иоанна Всеволодовича. [1040] И мой пращур Андрей Федорович [1041] тож на поле Куликовом на правом крыле супротив поганых бился. Да разве ж только это припомнить можно! Братаны мои, сыны стрыя Федора Меньшого, Андрей да Федор, под Смоленском в полон литвой уведены и сгинули. Василий Федорович Булатный там же на поле брани пал. Никита Федорович да Иван Иванович Хруль опосля уже от ран скончались. Видал, сколь их за великих князей погинуло, следа не оставив, а он что с нами творит?! — и, утишив голос, добавил: — Так ведь он не только жизни лишает, но и чести. Твою дочь до смерти довел, моего сына изувечил. Чей теперь черед? Неужто не жаль своего наследника? — и, видя, что хозяин терема продолжает колебаться, махнул рукой: — Ну так и быть — поведаю тебе яко оно на самом деле стряслось. Теперь-то уж можно, — и придвинувшись поближе к собеседнику, заговорщическим шепотом изрек: — Не токмо Василий Иоаннович в отцах у него, но и мать тож не девка приблудная. Имечко же ей… — и, выждав многозначительную паузу, выдохнул прямо в лицо ошеломленному Воротынскому: — Глинская.

— Сестра Елены?! — ахнул тот.

— Бери выше. Сама она. То мне совсем недавно Аграфена Федоровна Челяднина поведала, когда я мимо Каргополя проезжал. Думается, слыхал ты о такой?

— Ну как же — вдова Василия Андреича Челяднина. Мамкой у царевича Иоанна была.

— До пострига, — уточнил Палецкий. — Ныне она — инокиня Пистимея. Вот она-то и сказывала, яко Елена Васильевна двойню народила, да одного повелела умертвити, дабы у них с братцем, когда в лета войдут, грызни не началось. Литвинки — они такие. Челяднина сама длань на княжича поднять не посмела и девке-холопке младеня отдала. Та тоже не отважилась, а чтоб никто не вызнал, что она повеление не сполнила, взяла да и сбегла вместях с ним из Москвы, — вдохновенно сочинял Палецкий.

На самом деле все, что удалось ему разузнать в Калиновке в свой прошлый приезд, так это то, что девка на руках с Третьяком и в самом деле появилась в селище гораздо позже рождения великого князя, сидевшего ныне на престоле. Потом за хлопотами и повседневной суетой столь похожий на Иоанна холоп как-то выпал у него из памяти. Вспомнил он про него гораздо позже — когда столкнули с высокого крыльца кремлевских хором его последыша Бориску, да и то не сразу, а лишь через месяц после его падения.

Тогда-то он и задумался. Крутил-вертел и так и эдак. Совпадение? Бывает. А если нет? Если и впрямь случилось невероятное? И он подался с визитом к Челядниным. У них ничего толком узнать не удалось, кроме одного — жива Аграфена. Выяснил Дмитрий Федорович и о монастыре, где пребывала бывшая главная мамка великого князя.

Правда, поездка не удалась. Саму инокиню Пистимею повидать сумел, но говорить с ним о делах той поры она наотрез отказалась. Правда, Палецкий все равно заподозрил, что дело тут нечисто, уж очень посуровела монахиня, как только Дмитрий Федорович заговорил о рождении Иоанна.

— К чему оно тебе, боярин? — спросила напрямки Пистимея, и все ее крепкое тело напряглось в тревожном ожидании ответа.

Палецкий заметил это и понял — что-то тут не то. Вот только как уловить, в каком направлении двигаться?

— Невестка сына моего старшего уже на седьмом месяце, вот я и подумал — хорошо бы ту повитуху сыскать, что роды у великой княгини Елены Васильевны принимала, — осторожно пояснил он.

— Иную ищи, — отрезала инокиня. — Этой на свете больше нету. Сгорела при пожаре прямо в своем дому.

И тогда Дмитрий Федорович, не зная, что еще сказать, неожиданно для самого себя выпалил:

— Узрел тут как-то ненароком схожего ликом с великим князем, вот и призадумался…

Договаривать не стал, жадно уставившись на инокиню — что на это скажет?

— Нешто не ведаешь, что в жизни всякое бывает, — расслабленно усмехнулась она, и Палецкий с досадой понял, что вновь отклонился от верной дороги.

Знала что-то бывшая боярыня, ох, знала. Вот только как к этому знанию подкрасться? На всякий случай попытался зайти с другой стороны, заговорив про близняток-двойняшек. И тут тоже после недолгого внутреннего ликования, которое охватило его при виде побледневшего лица Пистимеи, последовало разочарование — никак не желала идти с ним на откровенность монахиня. Что она скрывала и связано ли это хоть как-то с рождением Третьяка, а если и связано, то каким боком — так и осталось тайной, наглухо запечатанной властной рукой бывшей Аграфены Федоровны.

Но не поедет же Владимир Иванович выяснять у нее, как да что, так что с этой стороны он разоблачения не опасался, хотя все равно предпочел не давать Воротынскому времени на раздумье.

— Ты лучше вот что, — предложил Дмитрий Федорович. — Вели-ка позвать его сюда. Я в тот раз с ним говорить-то не стал, спужался малость — уж больно сходство велико, потому и опешил.

Хозяин терема, ни слова не говоря, молча вышел из светлицы. На лице его по-прежнему явственно читалось крайнее изумление от такого поворота событий. Вернулся он уже не один — с долговязым пареньком, действительно очень похожим на юного великого князя. Совпадало все — и разрез глаз, и цвет волос, и очертания губ, и хищный ястребиный нос… Единственное бросающееся в глаза отличие, так это загорелый цвет лица и чуточку более широкие плечи. Ну, и волосы, разумеется. У великого князя Иоанна они были гораздо короче, а у Третьяка вздымались пышной шапкой. Зато если подстричь…

— Родная мать, может, и отличила бы, — пробормотал Палецкий еле слышно. — Только где эта мать-то? Уж восемь годков в домовине почивает. Ты кто таков? — строго нахмурив брови, спросил он у подростка.

Тот замешкался, изумленно оглянулся на Воротынского, стоявшего сзади, кашлянул и робко произнес:

— Так я того, холоп княжий.

— А крестильное имечко у тебя какое?

— Ивашка, ну… Иоанн.

Услышав имя, Дмитрий Федорович вздрогнул. Подросток вновь смущенно кашлянул, с опаской покосился на изменившегося в лице важного боярина, и зачем-то пояснил:

— То в честь Ивана Постного, потому как я в его день [1042] народился.

И вновь Дмитрий Федорович вздрогнул. Даже тут почти все сходилось. Разница в рождении составляла всего пять дней. Тот — 25-го, этот — двадцатого. «Вот и не верь после того в начертания господни», — мысленно произнес он, а вслух уточнил полушутливо:

— Ишь, какой вымахал. А сколь же тебе лет-то? — и затаил дыхание.

— Семнадцать годков ноне сполнилось, как мамка сказывала.

«Стало быть, на год ранее родился, — подумал Палецкий. — А это к чему, коли не сходится? Предостерегает господь, али… — но тут же успокоил себя: — Да все к тому же. Первенец он. Самый что ни на есть первенец. Так что и оный знак в ту же корзину положить надобно», — и вновь успокоился.

— Грамоте разумеешь ли? — спросил благодушно.

— По складам честь обучен и цифирь маненько ведаю.

Дмитрий Федорович выразительно посмотрел на Воротынского. Тот кивнул и вышел, но появился довольно скоро, держа в руках пухлую книжицу в черном переплете толстой кожи.

— Зачти, — предложил Владимир Иванович, открыв ее наугад где-то посередине.

— Что хвалишься злодейством, сильный? Милость божия всегда со мною… [1043]

И если начинал Ивашка робко, неуверенно, запинаясь чуть ли не через каждое слово, всякий раз во время очередной запинки виновато поглядывая на сидевшего перед ним Палецкого, то затем, успокоившись и осмелев, читал уже гораздо лучше:

— За то бог сокрушит тебя вконец, изринет тебя и исторгнет тебя из жилища твоего и корень твой из земли живых…

— Будя, — оборвал его Палецкий, устремив взгляд на отошедшего в сторону Воротынского. — Как по мне, так более чем достаточно. Помнишь, княже, как гадают об успехе чего-либо по святому писанию? — и вновь к Третьяку: — Перелистни сколько-нибудь страниц, отрок, и ткни перстом наугад, после чего зачти.

Юноша, недоумевая, тем не менее послушно проделал то, что ему велели, и все так же, с некоторыми запинками и по складам прочел:

— Но бог есть судия: одного унижает, а другого возносит.

— Хватит, — вновь остановил его Палецкий.

Он неторопливо встал, подошел к Третьяку, властно взял у него из рук огромный рукописный фолиант и сам перелистнул на несколько страниц назад, после чего, в упор глядя на Воротынского, вонзил в бумажный лист палец и медленно, щурясь, потому что вблизи буквы несколько расплывались — годы, — произнес:

— Он простер руку с высоты, и взял меня, и извлек меня из вод многих. Избавил меня от врага моего сильного и от ненавидящих меня, которые были сильнее меня. Они восстали на меня в день бедствия моего, но господь был мне опорой. Он вывел меня на пространное место и избавил меня; ибо он благоволит ко мне. Воздал мне господь по правде моей, по чистоте рук моих вознаградил меня; ибо я хранил пути господни и не был нечестивым пред богом моим.

Дмитрий Федорович остановился и вновь пристально посмотрел на Воротынского.

— Либо мы и впрямь затеваем благое дело, либо кто-то, — подчеркнул Владимир Иванович последнее слово, — очень умно нас дурит.

— Нечисть не водится днем, в светлице с иконами, да еще при чтении святых книг, — правильно истолковав намек, тут же парировал Палецкий. — Хотя, может, оно и впрямь так совпало. Ну, как при игре в зернь. [1044] Тогда попробуй ты, князь. Если и тебе… — Он не стал договаривать, протянув книгу Воротынскому.

Тот бережно принял фолиант, разместил его у себя на коленях и точно так же, как и Палецкий, раскрыл его наугад, уперся пальцем в одну из строк.

— Возрадуется праведник, когда увидит отмщение; омоет стоны свои в крови нечестивого. И скажет человек: «Подлинно есть плод праведнику! Итак, есть бог, судящий на земле!»

— А на это что скажешь? — спросил Дмитрий Федорович, утирая платком испарину, обильно выступившую на лбу.

Воротынский молчал. Если уж Псалтырь в течение трех раз кряду ответил им, попав не в бровь, а в глаз, тут не возразишь. Да мало того, этот Иоанн, то есть Третьяк, и вовсе ни сном ни духом, но святая книга и его одарила пророчеством, да еще каким.

«Но бог есть судия: одного унижает, а другого возносит, — мысленно повторил он прочитанное Третьяком. — Мда-а. Тут, как видно, ничего не попишешь. Не иначе предложенное Палецким и впрямь угодно господу», — и молча развел руками.

— Пожалуй, лучше бы никто не ответил, — одобрил Дмитрий Федорович этот красноречивый жест, натужно улыбнулся и спохватился: — Ах, да. Мы же еще не узнали, как ты счет ведаешь. А скажи-ка мне, отрок…

Проверка на умение слагать и отнимать цифирь тоже дала положительный результат. Делить, правда, равно как и множить, Ивашка не умел, в чем откровенно сознался, после чего Дмитрий Федорович удостоил его милостивого кивка. Дважды повторять не пришлось, и изрядно вспотевший от такого неожиданного экзамена Третьяк мигом вылетел за дубовую дверь. Сердце у него колотилось от предчувствия каких-то загадочных перемен в его жизни. Каких именно — Третьяк не задумывался, но в том, что они грядут — был уверен, иначе зачем бы стали проверять его на знание грамоты и на цифирь.

«Не иначе как в тиуны возьмут, а там — как знать — и в подьячие попаду», — размечтался он, а потому навоз из коровника выгребал с удвоенной энергией.

После его ухода некоторое время в светлице царило напряженное молчание.

— А почто сразу сей тайны не поведал? — осведомился Воротынский, не зная что сказать, но желая прервать затянувшееся молчание.

— Думал, ежели отвергнешь словеса мои, дак ни к чему и сказывать, чтоб дите уберечь — мало ли что на уме у тебя всколыхнется. Ну а коль из-за одного его холопства робеешь, тогда отчего бы и не поведать.

Владимир Иванович отчаянно тряхнул головой:

— Ин быть посему. Видит бог — завсегда мой род верно московским князьям служил, а уж коли он так, то пущай господь рассудит, кто прав, а кто виноват. Так что ты удумал, сказывай?

— Поначалу тайну рождения открыть ему надобно, да обучить всему, что потребно. Это я все на себя беру. А уж потом тебя покличу, так что будь наготове, да людишек справных подбери. Не много, но чтоб каждый десятка стоил, вроде того же Левонтия. Токмо гляди, с опаской речь веди. Поначалу пощупай — чем человек дышит, да сколь у него злобы скопилось. Лучше же всего, чтоб из опальных были.

— Есть у меня такие знакомцы, — кивнул Воротынский.

— Вот и славно. А я, с твоего дозволения, нового великого князя вывезу ближе к зиме в укромное место, да приставлю к нему учителя. Есть у меня один на примете, — и, не удержавшись, похвастался: — В дьяках думных хаживал, да опосля не ко двору великой княгини пришелся.

— Не подведет? — усомнился Владимир Иванович. — Знаю я это крапивное семя.

— Не должен. Да ты о нем слыхал. Федор Иванович Карпов, кой тоже Рюрикович — его пращур Карп Федорович до самого конца тверским князьям служил, так что у них честь и верность в крови.

— Так он разве не помер? — удивился Воротынский.

— Жив покамест, хотя и болеет. Ну да ради такого дела, думаю, воспрянет духом. А ты жди, — последняя фраза прозвучала уже после того, как Дмитрий Федорович, бережно поддерживаемый двумя здоровыми холопами, тяжело взгромоздился на своего саврасого.

Ждать Воротынскому пришлось недолго. Доверенный человек князя Палецкого постучался к нему в терем через две недели. Пробыл он мало — вечером прикатил, а утром уже отбыл. Вот только прибыл один, а уехал вдвоем со счастливым Третьяком, твердо поверившим в свое несказанное счастье и в то, что быть ему теперь подьячим. Эвона как — не грело, не горело, да вдруг осветило.

О большем он не мечтал, потому что куда уж тут больше. Чай, выше их только дьяки, окольничие да бояре с князьями. Так ведь к ним его по худородству, будь Третьяк хоть семи пядей во лбу, все равно и близко не подпустят.

Да и ни к чему оно.

Это бы сбылось, и ему с лихвой хватит.

Глава 5 Учителя

— Неча голову гнуть, яко кобыла к овсу. Ты урок сказывай. — И тонкий ореховый прут не больно, но чувствительно ожег правую руку Ивашки, воровато потянувшуюся к тяжелому, окованному по уголкам серебром, с массивными застежками, увесистому фолианту.

Ученик скорбно вздохнул и вновь принялся вспоминать задание, полученное накануне от старого, седого как лунь князя Федора Ивановича Карпова, который неодобрительно косился на юношу в ожидании правильного ответа.

Впрочем, внешняя его суровость ни о чем не говорила. Просто он привык быть добросовестным и того же требовал от других. А еще он привык не торопиться, не пустословить, но мог в случае необходимости разразиться длинной тирадой, топя в обилии слов смысл высказывания. Вдобавок он много знал, мог процитировать Аристотеля, отрывок из Гомера или, скажем, Овидия. Казалось, не было вопросов, на которые он не сумел бы найти ответа. Это в равной степени касалось как поэзии, так и философии, как богословия, так и астрологии, да мало ли чего. А еще он был способен говорить чуть ли не на десятке иноземных языков, но главное — имел свое собственное представление о том, как великий князь должен управлять своей страной.

Ведая во времена Василия III Иоанновича внешними связями со всеми восточными странами, но преимущественно с крымским ханом и Турцией, ведя переговоры с их послами, он уже тогда далеко не всегда и не во всем был согласен с великим князем. Правда, возражал всегда очень аккуратно, а потому Василий III его терпел. Уж больно умен был Федька, хотя встречи [1045] князь, в отличие от своего великого отца Иоанна III, прозванного современниками Грозный, не любил и чужих мнений не уважал. Сказывалась гнилая византийская кровь Палеологов, да еще уроки, полученные в детстве от матери Софьи Фоминичны.

Последняя хоть и не обладала, сидя в Риме, ни малейшей властью, но зато имела представление о ней, которое всячески старалась внушить и мужу, и сыну. Что касается первого, то это получалось у нее с трудом — изменить характер человека на четвертом десятке затруднительно. Зато сынишка взахлеб глотал ее поучения о государе-самодержце, который самый красивый, самый сильный и самый умный, а все прочие — его рабы и холопы. Ну какая после этого может быть терпимость к возражениям, когда самый-самый уже все произнес?

А может, это исходило оттого, что великому князю нечего было сказать в ответ, кроме традиционного: «Я так хочу!» Трудно сказать наверняка, да оно и не столь важно. Главное, что Василий Иоаннович постепенно стал отстранять Карпова от дел. Тот и сам не особо возражал, с ужасом представляя себе, что если великий князь, до чрезвычайности скупой и предпочитающий не только не платить никому жалования, но даже не компенсировать затрат, вознамерится послать его куда-нибудь в Крым, а то и того хуже — в Стамбул, то с ним приключится то же самое, что стряслось в свое время с его хорошим знакомым дьяком Долматовым. [1046] Но тот-то хитрил, не желая тратить накопленную деньгу, а Карпову хитрить было нечего. У него и впрямь за душой почти ничего не имелось — все спускал на книги.

Нет уж, лучше уйти с государевой службы до этого. К тому же вотчины, пускай и небольшие, требовали досмотра, приходя без хозяйского глаза в окончательный упадок, так что желание расстаться друг с другом в какой-то мере было обоюдным. Не дожидаясь грядущей — и неминуемой — опалы, Федор Иванович решил поступить точно так же, как и поступал ранее в посольских делах, то есть несколько упредить ее, но тут он впервые в жизни не успел — помешала внезапная болезнь Василия III и следом за нею его скоропалительная смерть.

Посчитав, что бросать в такое тяжкое время свой пост негоже, Карпов остался, но спустя пару лет обнаружилось, что его цели и цели фаворита Елены Глинской молодого Ивана Федоровича Овчины-Телепнева-Оболенского весьма резко расходятся. Красавец Телепнев, чувствуя шаткость своего двусмысленного положения, жаждал ратных боев и сражений, а Федор Иванович все время старался сгладить существующие противоречия, по возможности уступая ханам многочисленных степных орд в непринципиальных вопросах.

Всякий раз после этих уступок Иван Федорович тряс подготовленными Карповым грамотами и орал, брызжа слюной, что се есть умаление роду Рюриковичей, к коему относил себя и сам, свято памятуя о пращуре Константине Ивановиче, который сидел в Оболенске и принадлежал к черниговскому княжескому дому. Не забывал Телепнев-Оболенский и о сыне Константина Семене — еще одном достославном предке, который не просто бился на поле Куликовом, но и командовал сторожевым полком.

В своих мечтах Иван Федорович не раз представлял себе, как он на любимом чалом гарцует впереди полков, первым врывается в неприятельские ряды, поражает всех знатных беков и ханов вострой сабелькой — хотя нет, пяток надо взять в полон, чтобы они униженно плелись за хвостом его жеребца, — и с небывалым триумфом возвращается в Москву. А там его встречают восхищенные горожане, бояре несут бармы Мономаха, а митрополит готовит в Архангельском соборе торжественный обряд венчания Оболенского на великое княжение.

Словом, все как всегда, ибо в другую сторону фантазия таких красавцев, с детства обласканных судьбой, работать попросту не может, упрямо сворачивая туда, где конь, сабля, бои, ратные победы и… иные, в постели.

Федор Иванович мог в ответ тоже кое-кого припомнить, поскольку те роды, предки которых не были на Куликовом поле, вообще за древние не считались, ибо унизили себя трусостью, не приняв участия в сражении. И напротив, какой-нибудь дьяк, подьячий или иной человечишко из худородных, даже имея одну ферязь, [1047] да и то в заплатах, которая в очередной раз перешла по наследству, тем не менее пользовался относительным почетом, если знали, что его прапрапра… в том яростном сражении лично зарубил секирой два десятка басурман.

Мог, но не говорил. Вместо того, видя, что все его мирные усилия тщетны, в лето 7045-е [1048] он запросился у государыни Елены Юрьевны Глинской на покой, причем улучил время, чтобы рядом с ней оказался Иван Федорович. Растерянно оглянувшись на своего любовника и уловив еле заметный кивок его головы, великая княгиня мигом успокоилась и отпустила старика в его вотчины.

Уже спустя три-четыре года о нем прочно забыли. Федор Иванович сидел тихо, увлекшись перепиской с сидевшим в узилище Максимом Греком [1049] и философскими спорами со старцем Филофеем и бывшим митрополитом Даниилом. [1050] Кроме того, князь Карпов не чурался астрологии, а это тоже требовало времени.

Если бы вотчины Палецкого не соседствовали с карповскими, может, и Дмитрий Федорович тоже посчитал бы, что «великий татарин», как звали за глаза Федора Ивановича, давно почил в бозе, но изредка наведываясь в них, расположенных по правому берегу реки Клязьмы, в ее низовьях, Палецкий доподлинно ведал — жив неувядаемый старичок и хоть ветх летами — не меньше шести десятков стукнуло, — но еще бодр и свеж.

Когда Палецкий впервые увидел холопа на подворье князя Воротынского, он, конечно, удивился необычному сходству, но промолчал, сделав, однако, зарубку в памяти. Лишь через некоторое время его осенило, что увиденный им у Владимира Ивановича подросток не иначе как перст божий. А уж после того, как близ дворцового терема неожиданно встретился сам князь Воротынский, Дмитрию Федоровичу окончательно стало ясно, что Третьяк — даже имени крестильного в тот раз спросить не удосужился, настолько велико было его изумление, — не просто перст. Это какой-то знак, сигнал, божий намек. Вот только чего хочет от него господь — было еще неясно, но Воротынского Палецкий все равно обласкал, потому что чувствовал — понадобится.

Потом было падение с крыльца Бориса и поездка на север. Когда Палецкий вернулся из женской обители под Каргополем, так ничего и не разузнав у монахини Пистимеи, уверенность, что это необычное сходство не случайно, лишь еще больше укрепилась в нем.

А спустя еще время Дмитрий Федорович вдруг понял, что ему следует делать дальше. Только поначалу надлежало найти холопу толкового учителя. И первым кандидатом стал именно Карпов. Визит знатного соседа худородному всегда лестен, а Федор Иванович как раз и был таким. Да, конечно, они оба — Рюриковичи, но на этом сходство заканчивалось, зато начинались отличия. Во-первых, Федор Иванович ушел в отставку в чине окольничего. Сам по себе — ранг высокий, но куда ему до боярина. Опять же селище и пяток убогих деревенек Федора Ивановича не шли ни в какое сравнение с обширными вотчинами Дмитрия Федоровича, которые тот имел и близ Москвы, и в стороне, близ Угры, и у Клязьмы, а уж на севере их и вотчинами назвать нельзя. Бери выше — владения.

Восемь лет назад у Карпова было их вдвое больше, но что о том вспоминать. Одно за другим продавал их Федор Иванович, как только начинал нуждаться в серебряных рублевиках, а нужду в них из-за постоянной покупки книг он испытывал частенько. Остановился, лишь когда осознал — еще немного, и потомству он вовсе ничего не оставит, а это не дело. Для человека, проживающего в деревне, его скромного достатка еще кое-как хватало, а вот удоволить четырех сыновей, один из которых, по имени Долмат, сам обзавелся детьми, у него уже никак не выходило.

Вообще-то, невзирая на более чем скромный достаток, гостей Карпов любил. Приятно пообщаться с новым свежим человечком, особенно если у того в голове кое-что имеется. Но одно дело, когда это дружеский визит соседа, и совсем иное — когда это связано с конфликтом из-за лугов и лесных угодий, разгоревшимся между мужиками рубежных деревень. Емкая формулировка, гласящая, что «у сильного всегда бессильный виноват», появилась в XIX веке, но само правило отнюдь не было введено баснописцем Крыловым, а существовало всегда, в том числе и в те времена.

Понятное дело, надлежало уступить, чтобы, так сказать, выйти из боев с малыми потерями, но правы ведь были крестьяне из его селища или, скажем так, почти правы. Потом и они закусили удила, перейдя к ответным мерам — и лес рубили на землях Палецкого, и рыбу ловили не там где следует. Словом, тоже хороши. Но начинали ведь не его люди. А тут еще сам боярин предъявляет претензии.

И Федору Ивановичу попала вожжа под хвост, после чего он разразился речугой на добрых полчаса, а когда из него выплеснулось все, что накипело, Карпов и сам чуть не схватился за голову. Было от чего — собственными руками, точнее, языком загубил возможное полюбовное соглашение. Окольничий набычился и принялся ожидать ответных слов, будучи уверен, что Дмитрий Федорович взяв шапку, уйдет, а то еще, чего доброго, и на святые образа на прощанье не перекрестится, то есть все равно что на хозяина плюнет.

Однако шло время, а сидевший на лавке Палецкий по-прежнему молчал, продолжая вертеть в руках старинную серебряную чару, доставшуюся Карпову от отца, тому от деда, а по преданию, их пращур привез ее как добычу из шатра самого хана Мамая. Молчал и… улыбался, причем это была не зыбкая усмешка: «Ну, ну старик…», не ухмылка типа: «Я тебе сделаю — не наплачешься», а именно улыбка — простая, добрая и не таившая в себе ничего, кроме благожелательности и миролюбия.

Слова гостя удивили Федора Ивановича еще больше. Похвалив слог и по секрету поведав, что нынче в Думе таких умных речей он уже сколь лет не слыхивал, Дмитрий Федорович благодушно заявил:

— Вот теперь и мне стало ясно, опосля того, как ты, Федор Иванович, все обсказал. Я-то думал — твои виноваты, однако теперь мыслю — от моих все завертелось. Изволь, готов хоть сейчас повиниться и за поруху уплатить. Десяток ефимков хватит?

— Столько все мое сельцо не стоит, — настороженно буркнул Карпов.

— Стало быть, хватит, — кивнул Палецкий. — Вот и забирай вместях с кисой. [1051] — И выложил на стол приятно позвякивающий кошель.

— У тебя одна калита чего стоит, — еще раз возразил Федор Иванович, пребывая в искреннем недоумении от столь загадочной уступчивости гостя.

— Ай, у тебя от рублевиков лари ломятся, что ты их брать не желаешь? — засмеялся Дмитрий Федорович.

— Оно, конечно, лишними не будут, — пожал плечами Карпов и, продолжая искать в словах боярина какой-то подвох, все же потянул руку к кошелю.

— Вот и славно, — промурлыкал Палецкий и тут же предупредил: — Ты не думай, что я от своей выгоды отказываюсь. Вовсе напротив.

Рука хозяина терема испуганно дернулась и замерла на полпути к калите, а Дмитрий Федорович, будто не заметив, все так же спокойно продолжал:

— Я ведь как мыслю — один-единый лишь и есть у меня сосед, с кем душу отвести можно, а я с ним прю чиню. [1052] Да за удовольствие один вечерок твои речи послушать не менее ефимка выкладать надобно. Я же не десяток раз с тобой повидаться хочу, а поболе. Вот тут-то и выгода для меня кроется. — И вновь простодушно улыбнулся.

— Ныне старики не в почете, — пробурчал Федор Иванович, но кошель взял.

— Это кому иному непременно самому жаждется на грабли наступить. Мне же годков поболе. Да я и в юности умных поучений не чурался. Вишь, даже усы поседели — сколь на них за эти лета намотано. А уж твоему слову — цена особая. Оно у тебя, как у иного молчание — на вес злата идет.

Федор Иванович был человек умудренный опытом, но даже умному приятно услышать что-то лестное в свой адрес, тем более когда человек говорит это вроде как без малейшей корысти для себя.

И седой потомок смоленского князя Федора Константиновича Слепого откровенно «поплыл», умиленный тем обстоятельством, что наконец-то его заслуги, а главное — ум, хоть кем-то оценены по заслугам.

Опять же, старость словоохотлива. Дай ей волю, так потом и не остановишь, а Дмитрий Федорович был слушатель что надо. С замечаниями не лез, смелые суждения Федора Ивановича сомнению не подвергал, разве что изредка задавал вопросы, но и те были — умными, побуждающими еще больше раскрыться, и в то же время показывали, что гость внимал сказанному не из вежливости, но это ему действительно интересно.

Так прошел первый визит, затем, спустя пять дней, и опять-таки по настоянию Палецкого, состоялся ответный, в деревню Вихровку, где высился красавец терем Дмитрия Федоровича. А потом еще один, еще, еще, и соседи, спустя уже месяц, стали не разлей вода.

Говорил по большей части по-прежнему Карпов, а Палецкий предпочитал слушать, не переставая удивляться глубоким познаниям старика и все больше и больше убеждаясь, что Федор Иванович именно тот, кто ему нужен. К тому же Карпов искренне возмущался произволом, творимым юным Иоанном и особенно — потачками ему со стороны Глинских, Шуйских и прочего окружения великого князя. Вот и в тот раз, сразу после того, как Палецкий договорился с Воротынским, он первым делом метнулся в гости к Федору Ивановичу и спустя час хитро свернул разговор на Иоанна.

— Только дурень станет рубить сук, на котором он же и сидит. Пробуждая в нем все злобное, они сами не заметят, как оно против них и обернется, — вновь покритиковал Карпов Шуйских, а заодно с ними и Глинских.

— Они полагаются на то, что сами уцелеют, — философски заметил Палецкий.

— Ну да, — кивнул Федор Иванович. — Токмо полагаться на это все едино, что пытаться поджечь соседнюю с тобой светлицу, дабы выкурить нежелательных гостей. Неужто не понятно, что им следом за гостями на улицу бежать придется, дабы от огня спастись? Власть должна быть твердой и крепкой — спору нет, но справедливой. Полагаться же ей надлежит на уложения, судебники и прочее, дабы всяк мог узреть — тот ли, иной ли, но все пред государем равны, ибо они — подданные. На том и стоять накрепко.

— Истину речешь, Федор Иванович, — вздохнул князь.

— Инако, [1053] инако воспитывать надобно, да с младых лет, — продолжал рассуждать Карпов. — А чего можно ждать от такого жестокосердого, ведь сам он не угомонится — к дурному быстро привыкают. Да к тому же в нем, судя по всему, эти поганые семена с рождения сидели. А теперь, после того, как их полили с заботой, они в рост пошли. Опять-таки боюсь я, что они еще цвет не дали, не распустились до конца. А коль начало мерзкое, то и середка будет ужасной, конец же и вовсе — страшным видится. — И сокрушенно вздохнул: — Бедная Русь.

— Ему бы такого дядьку как ты, — в тон старику отозвался Дмитрий Федорович.

— Поздно. В шестнадцать годков уму-разуму навряд ли кого научишь. Да и кто меня возьмет?

— А если бы взяли? — заговорщическим шепотом спросил Палецкий.

— Сказываю же — поздно. Человек — яко книжица. Тут главное — на первых страницах правильные словеса написати, а далее созвучное само собой пойдет.

— А ежели не поздно еще? — настаивал Дмитрий Федорович. — Ежели есть такая надежда? Взялся бы ты? — и, видя нерешительность на лице Карпова, подстегнул: — Сам же сказывал — бедная Русь. Вот и возьмись, поучаствуй в ее спасении.

— Ты про его брата толкуешь, про Юрия? — уточнил Федор Иванович, насторожившись.

Старый дипломат, мгновенно почуяв, что собеседник клонит к чему-то тайному и опасному, даже как-то подобрался, что не укрылось от глаз наблюдательного Палецкого.

— И не про Юрия, и не про Владимира Старицкого. Один вовсе разумом не богат, да и другого тоже поздненько уму-разуму учить. Упущено время.

— А про кого же тогда? — опешил Федор Иванович.

Вместо ответа Дмитрий Федорович поднялся с места, тяжело ступая, прошелся к образам и снял дорогую и, судя по изрядно поблекшим краскам, старинную икону.

— Сей образ Спаса чудотворного. Ее наш пращур Давид Андреич, коего Палицей прозвали, самому Андрюше Рублеву заказал намалевать. Образ непростой. Пред ним клятву дать, а опосля нарушить — лучше самому на себя руки наложить. Проклятье не токмо на самого — на весь род обрушится, до третьего колена.

— Ты не пужай понапрасну, — нахмурясь, обиженно заявил Карпов. — Вестимо ли тебе, что мой род до самого остатнего часу тверским князьям верой и правдой служил. Потому и в захудалых ноне. И не бывало такого, чтоб…

— Я не пужаю, а упреждаю — то иное, — мягко перебил Палецкий. — И коли тайна эта моя была бы, то я ее тебе безо всяких икон доверил бы, ибо ведаю, что и род твой славен, и сам ты — муж не токмо премудрый, но и пречестнейший. [1054] Одначе тайна оная — чужая, потому и испрашиваю клятву.

Федор Иванович чуть задумался, но затем решительно поднес ко лбу два перста, символизирующие две ипостаси Христа — человеческую и божественную. Средний был слегка согнут, ибо не может человеческая сущность быть превыше божественной, идущей первой.

— Всем, что для меня свято, клянусь молчать об услышанном ныне. И яко бы ни терзали мое тело, клянусь уберечь душу от нарушения оной клятвы, — после чего бережно прикоснулся сухими старческими губами к левой руке грустно взирающего на него Христа и ожидающе посмотрел на Палецкого.

— Достаточно ли сказанного? — осведомился сердито.

— Более чем, — коротко ответил тот и неторопливо пошел ставить икону на место.

Вернувшись, он уселся напротив Федора Ивановича и как-то буднично, словно речь шла о чем-то самом что ни на есть простом, заметил:

— Двое их было, наследников-то, что у Елены Васильевны родились.

— То есть как… двое? — сразу понял, о чем идет речь Карпов.

— А вот так, — развел руками Дмитрий Федорович. — Как в деревеньках бабы двоих, а то и вовсе троих рожают? Очень даже запросто. Вот и с Глинской так же получилось.

— Так куда же одного из них дели? И как удалось все в тайне сохранить? — не поверил Федор Иванович.

— Литвинка сама и распорядилась, — продолжал самозабвенно излагать заготовленную версию Палецкий. — Тоже не глупая баба — вмиг уразумела, что великокняжеский стол один и надвое его не располовинишь, как ни стремись. Если б девка и парень — это одно. Тут обоих можно было оставить, а когда оба — жеребчики, пришлось выбирать. Вот она и выбрала. Василий-то ни сном ни духом. Известили его, что наследник народился, а ему боле ничего и не надобно. Да и в мыслях у него не было, что их сразу двое объявилось. Об тайне этой токмо двое ведали — я и Иван Федорович Овчина молодой. Да и ему она лишь потом доверилась.

— А как же повитухи и прочие бабы? — уточнил Карпов.

— Бабы и впрямь посплетничать горазды. Они бы больше месяца не удержались, хошь она с них и клятву взяла. Потому Елена Васильевна и упредила их, а покойницы тайны хранить умеют. Одна лишь Аграфена Федоровна Челяднина и осталась в живых.

— А… ты… как? — продолжал сомневаться Федор Иванович.

— А меня наш государь Василий Иоаннович для того в Москве и оставил, чтоб я — как только княгиня чрево опростает — мигом гонца прислал. Поначалу дядю ее хотел оставить, Михайлу Глинского, да тот вишь, занемог о ту пору. Шуйским же он вроде бы и доверял, да не до конца. У них-то в роду, сам ведаешь, сколь великих князей было. [1055] Вдруг вспомянут, да восхотят сами, али по наущению братьев Василия — Юрия с Андреем — злое с наследниками учинить. Но она и с меня клятву взяла.

— Выходит, ты ее порушил? — уточнил Карпов.

— Ничего не выходит, — отрезал Дмитрий Федорович. — Я слово дал молчать лишь до тех пор, пока с Иваном что-либо худое не случится. Но и после того все силы приложить, дабы ее семя на Руси правило. Худое это, как я мыслю, ныне случилось. Такой великий князь не токмо себя погубит — всю Русь заставит кровью обливаться.

— Я так мыслю, что Елена Васильевна под худым иное разумела, — лукаво прищурился Федор Иванович.

— Может, и так. Токмо ее ведь тоже спросить не получится. Погубленные ею во исполнение тайны христианские души и из буевища [1056] аукнулись. Недаром она всего три десятка лет на белом свете прожила. Видать, не одобрил господь литвинку.

— И что с ним потом сталось? — продолжал допытываться Карпов.

— Была у меня холопка одна. Я его ей и отдал. А чтоб душа не терзалась, я ее князю Воротынскому подарил.

— Великого князя — в холопы?! — вытаращился на собеседника Федор Иванович.

— А что оставалось делать? В Москве оставлять негоже. Лет через десять-пятнадцать кто-нибудь непременно сходство подметил бы. Близнята ведь. В своей вотчине оставить — как жонке объяснишь? Решит ведь, что нагулянный. Оно мне надо? Конечно, сейчас я бы что-нибудь похитрее измыслил, а тогда молод был, зелен, глуп. Что первое в голову взбрело, то и ладно, — повинился Палецкий и, начиная уставать от бесконечных расспросов — ох и дотошен оказался Карпов, в свое время не зря в думных дьяках хаживал, да из думного дворянина до окольничего вырос, — спросил себя: «А может, зря я все это затеял? Может, жить как жил и не заваривать кашу, которая невесть чем обернется?»

Но тут же ответил: «Может, и так. Но сколько тогда тебе этой жизни останется? Год, два, пускай, пяток от силы? А потом? Тех, с кем ты в опалу угодил, уже отпели давно, а ведь среди них любимец царев был — Федька Воронцов, за которого сам Иоанн некогда заступался перед Шуйскими. — И тут же новая мысль: — Перед Шуйскими и передо мной, потому как мне тоже деваться некуда было. А Ванятка, сдается мне, ничего не забывает, каждую обиду в памяти откладывает, да еще тетешкается с нею как с дитем малым. Так что и тебя отпоют — глазом моргнуть не успеешь. С нынешнего великого князя и не то станется. Разок в опале я уже побывал — нешто мало для вразумления? И хорошо, если одного меня порешат, а то ж все вотчины в казну государеву отпишут, женку в монастырь, да и детишек вместях с нею. Был именитый род князей Палецких, и не станет его в одночасье, а у нас и без того с мальцами худо — доселе ни одного братанича не имею, даже двухродного. К тому же их и в живых осталось только двое. Выходит, вся надежа токмо на моих сынов. Так что не зря ты, Дмитрий Федорович, удумал на это пойти, ох не зря. Либо Иоанн, либо ты. Иного же не выберешь — нет его».

— И… что же ты мыслишь теперь? — донеслось до него откуда-то издалека.

— Да заменим их тихонечко — всего и делов, — быстро откликнулся князь, небрежно пожав плечами. — Родная мать ведь не отличит. Но только выучить мальца надобно поначалу, а то у него за душой азы одни, да и с цифирью тоже худовато. О прочем же и вовсе молчу.

— Даже если он к премудростикнижной склонный — все равно не один год на учебу уйдет, — покачал головой Федор Иванович.

— Знаний в голову напихать — труд и впрямь долгий, — согласился Палецкий. — Но ты об ином помысли. Ему что ж, как великому князю, казну свою самолично считать надо? Али подобно дьяку какому — указ самолично писать? Да и прочее тоже не больно-то в жизни сгодится. Его надо обучить чин свой великокняжеский править. Как вставать, как повелевать, как указывать, как с послами речь держать — вот о чем заботься.

— Однако ж согласись, что древних авторов ему прочесть надобно. Хотя бы прочесть. И не для знания, — заторопился Карпов, — для его ума это потребуется, для княжения разумного. С чем ему сравнивать, когда он на стол свой усядется?

— Полгода! — твердо отрезал Палецкий. — Всего полгода я тебе отпущу, да и того через край. Он — малец послушный, а потому ему главное — чтобы советчики мудрые под рукой сидели. Воевать надобно — пущай, к примеру, князь Владимир Воротынский полки сбирает, посольство какое-нибудь из Крыма пришло — Карпов имеется… — и добавил: — Светлейший боярин.

— Окольничий, — смущенно поправил его Федор Иванович.

— Э-э-э, нет, — улыбнулся Палецкий. — Неужто он из благодарности вотчинами и чинами своего учителя не удоволит?

— Да куда там мне учить. Я уже старик совсем, — закряхтел польщенный Федор Иванович. — И ломота в теле к дождю, и в боку колотье открылось. Куда там. Мне бы год этот протянуть, и довольно.

— Старое древо скрипит, да на ветру качается, а молодое, меж тем, с корнем валится, — заметил Дмитрий Федорович. — Ты о другом помысли — где еще одного человека взять, а то и впрямь тебе тяжко придется. Это ему учиться без передыху надо, а тебе — учить — хошь бы вполовину помене.

— Есть у меня такой на примете, — важно кивнул Карпов. — Из моего же роду, но дальний. У самого Корнилия Комельского постриг приял, но в Псковском монастыре не усидел — в Порфирьеву пустынь [1057] подался, близ Белоозера. Но если я позову — приедет. Он, можно сказать, на руках у меня вырос, потому как осиротел рано, так что я ему заместо отца. Были у меня тут гости с весточкой от него, так сказывали — от скромного вовсе отошел, ну и от иного прочего тоже отвращается. А уж святое писание назубок знает. Средь ночи подними и спроси главу вторую «Притчей Соломоновых» зачесть — без запинки отчеканит. Голова-а, — с некоторой завистью в голосе протянул он.

— Молод? — обратился Палецкий.

— Сопля зеленая.

— Гм-м, — кашлянул с сомнением Дмитрий Федорович.

— Да нет, это я по себе меряю, — заторопился Федор Иванович. — А ежели так брать, то в самой поре. На пятый десяток этим летом перевалил, так что должон понимать. Но главное — разума палата. Его уже старцем годков десять как величают. [1058] А ты како мыслишь — в мою вотчину его привезти, либо…

— Либо, — твердо произнес Палецкий. — Слухи непременно пойдут, так что лучше всего тебе с учеником подале от всех удалиться. Сам же сказывал, что старец твой в пустыни обретается. Вот и славно. А у меня от Белоозера вдаль на восход солнца десятки тысяч четей, а живет там всего ничего. Так что набредет кто — завсегда можно поведать, будто пустынь новая. Опять же есть заповедные места, куда и вовсе не попадешь, если тайных троп не ведаешь, потому как со всех сторон топь непролазная. Вот там я и повелел избушку поставить. Припасы да корма мои верные люди подвозить станут, из тех, у кого язык за зубами держится. А князь Воротынский людишек обещал подкинуть для пущего сбережения.

— А они ведать будут, что да как? — насторожился Карпов.

— Будут, но нам все едино без них не обойтись. Что-то мне мало верится, что нынешний князь по доброй воле со своего стола сойдет. Как ни верти, а двух-трех, а то и пяток все равно придется в тайну посвящать. Весточку же к своему Артемию нынче отправь, и пусть он сбирается не мешкая.

Прошло совсем немного времени, и учеба началась…

Глава 6 Роковая ночь

Когда князь Палецкий придумывал свою сказку, он исходил из простого принципа: «Какая разница, кто его мать? Главное — отец».

А то, что над Третьяком потрудился Василий Иоаннович, понятно любому — уж очень большое сходство. Ну, а чрево, которое его выносило, не столь уж и важно — чье именно. Будь то Елена Глинская, ведущая свой род от потомков Мамая и великого князя Литовского Гедимина, будь то из боярского рода Сабуровых или пускай даже Палашка из деревни Большой Ухват — все они государевы холопки, только у первых чуть больше прав, но принципиального значения эти обстоятельства иметь не могут. Вот если бы такое было у жидовин, где, как он слыхал краем уха, род исчисляют по матери — дело иное. У нас же на Руси — по отцу, и точка.

Потому он и не считал себя лжецом. Тем более что инокиня Пистимея и впрямь о чем-то умалчивала, и для вящего успокоения Палецкий уверил себя, что именно о том, о чем он рассказывал Воротынскому и, с некоторыми вариациями, Карпову.

Но как бы Дмитрий Федорович удивился, если бы узнал, что его выдумка, состряпанная на ходу, на скорую руку, гораздо ближе к истине, нежели он предполагал. Разве что действующие лица этой трагедии, разыгравшейся в ночь на двадцать пятое месяца зарева в лето 7038-е, [1059] индикта третьего, [1060] были несколько иные, но опять-таки не все. Во всяком случае, две «героини» той бурной ночи совпадали с истинными — это великая княгиня Елена Глинская и…

Впрочем, обо всем по порядку.

Ее побаивались все, начиная с дворни, которую она крепко держала в кулаке, и заканчивая родным младшим братом Иваном Овчиной-Телепневым-Оболенским.

Суровый, всегда чуточку исподлобья взгляд, восьмипудовый стан, грозный басовитый голос с легкой хрипотцой — было отчего оторопеть при виде этой, уже немолодой боярыни Агриппины Федоровны Челядниной, успевшей похоронить и своего супруга, и четверых детей, умерших один за другим во младенчестве.

Пожалуй, единственной, кто ее не боялся, была Елена Юрьевна Глинская, молодая, всего двадцати с лишним лет от роду. Во-первых, упрямства и силы воли у нее хватало и самой. Что захочет, того непременно добьется, не остановится ни перед чем. Во-вторых, она одна разглядела под грозной внешностью некрасивой сорокалетней женщины всю ее нерастраченную нежность, а по возрасту она как раз годилась ей в дочери.

Разумеется, была у Глинской и подлинная мать — старая княгиня Анна, родом из литвинок, но после того как восемнадцатилетнюю девочку взял в жены великий государь — все те, кто попадал в кремлевские палаты, даже с собственными родственниками, если это мужчины, мог видеться лишь при свидетелях. Конечно, такого правила нигде нельзя было прочитать, потому что в писаном виде оно не существовало. Зато этот обычай был уже давно освящен временем и соблюдался гораздо строже, чем какой-нибудь пункт закона из Судебника Иоанна III.

Да, правила не распространялись на женщин, водившихся на женской половине Теремного дворца, но согласитесь — замена не ахти. Мамкам, нянькам и холопкам душу не больно-то изольешь, да и о сокровенных мечтах тоже не расскажешь — вмиг донесут куда не надо. На худой конец — а может, это и еще хуже — просто растреплют каждому встречному-поперечному. А ведь так хочется хотя бы изредка поговорить по душам.

Оставалась мать Анна, но у Елены со своей родительницей — суровой и тощей как смерть литвинкой с вечно поджатыми губами — особого доверия не сложилось с детства. Анна рассматривала дочь лишь как средство, которое может поспособствовать продвижению ее сыновей выше, выше, выше. Девчонка же изначально была неким неодушевленным предметом, вся польза от которого — это извлечение выгоды при ее продаже покупателю побогаче и познатнее. То, что предмет умеет говорить, смеяться и слушать, роли не играло. Если от этого будет польза при продаже — хорошо, если нет, то можно живо заткнуть рот, и всего делов.

Сама Елена прекрасно понимала, что вещью она перестанет быть лишь после того, как перейдет в иное качество, став замужней и самостоятельной хозяйкой в мужнином терему. И желательно, чтобы терем был посолиднее, да побогаче, чтоб было где хозяйничать.

Правда, тут она несколько просчиталась, как потом с горечью признавалась сама себе. Первоначальный-то расчет ее был прост и незатейлив — женить на себе знатного князя из тех же Бельских или Милославских, вот и вся недолга. Василий Иоаннович попался ей «на зубок» случайно, и голову она ему вскружила как бы походя, ненароком, по укоренившейся привычке всегда кокетничать, даже если никакой перспективной жертвы на горизонте и не наблюдалось.

Великий князь на жертву походил мало. И внешность неподходящая — зарос бородой чуть ли не до глаз, и чрево изрядное, и возраст — ну за каким лядом нужен ей этот старик сорока пяти годков? То про бабу сказано, что она в такую пору сызнова ягодка, да и то время для этой поговорки еще не пришло. В XVI веке баба в сорок пять лет напоминала… впрочем, не будем о неприятном.

Опять же, со всем этим еще можно было бы как-то, с грехом пополам, смириться, но уж семейное положение Елену не устраивало категорически. Женат, следовательно, никаких возможных перспектив, кроме, разве что, любовной, но это отпадало категорически. Видела она его женку, Соломонию Сабурову. Лицом да фигурой — не соперница, но нрав!.. Пополам перекусит, сырой сжует и не подавится. С такой тягаться — проще удавиться. Потому-то вертела она перед ним хвостом исключительно по привычке, без какой-то бы то ни было далеко идущей цели, и вела себя абсолютно естественно, что выходило у нее легко, непринужденно и элегантно.

Вот за эту легкость и непринужденность она и запала в душу Василию. Опять же манеры манерами, пускай и приятные, но был и еще один немаловажный фактор — возраст. Это у Василия Иоанновича он шел со знаком «минус», а у Елены Глинской как раз «плюс», да еще какой, особенно в сравнении с законной супругой Соломонией Юрьевной, которая хоть и была на целых семь лет моложе князя, но тридцать восемь все равно не шестнадцать.

У одной морщинки, что на уголках глаз, что на уголках губ, что на лбу, что на крыльях носа. У другой — персиковый пушок на румяных щеках и бархатистая кожа, к которой так и хочется прикоснуться, чтобы погладить. У жены постоянная раздражительность, вызванная затянувшимся бесплодием, у этой же веселый смех, да вдобавок, по слухам, в ее роду все исправно рожали, а иногда и по несколько младенцев за раз. У одной тяжелый шаг и властная поступь вкупе с подозрительным суровым взглядом, у другой — летящая походка, а уж посмотрит, будто рублем одарит. Да нет, что рублем — целым яхонтом или, там, лалом.

Ну и, разумеется, самое главное. Это уже про беса, который умело тычет в ребро, когда седина расползлась не меньше чем на полбороды. Не всем, разумеется, достается такой тычок от лукавого, но как раз Василию Иоанновичу он в бок и заехал. Да так чувствительно угодил рогатый, что великий князь уже после первой мимолетной встречи — проскочила раза два, да в саду на качелях издали разок увидел — приходил в себя целый вечер. Чтоб никого не видеть и побыть наедине с собственными мыслями, полетевшими в разные стороны — поди поймай хоть одну, он простоял все это время в молельной. Вот только ему было не до молитв — из головы не выходила она.

С того дня Василий Иоаннович стал все чаще и чаще бывать в доме у Глинских. Для отца Елены это было вдвойне отрадно, потому что появлялась надежда освободить родного брата Михаила, который после неудачной измены сидел в темнице. Однако о том, что у великого князя все настолько серьезно, пока не подозревал никто. Опять же имелась жена.

Перипетии бракоразводного процесса слишком известны, чтобы о них долго рассказывать. Закусившему удила великому князю было наплевать решительно на все. На неодобрительный шепоток ближних из числа ревнителей старины он вообще не обращал внимания. Его не могло остановить даже открытое возмущение воеводы князя Семена Федоровича Курбского, который, как рассказывали, с юности вел жизнь настолько аскетичную и суровую, что в течение многих лет вовсе не употреблял в пищу мяса и даже рыбой питался лишь по воскресеньям, вторникам и субботам.

За поддержкой Василий Иоаннович метнулся было к строгим заволжским старцам-нестяжателям, к которым он до поры до времени прислушивался, норовя с их помощью оттяпать монастырские и церковные владения. Однако в их среде одобрения своему поведению он не дождался. Максим Грек разразился велеречивым посланием «к некоему другу» о том, как бороться с блудным помыслом и малодушием, а Вассиан Косой, сидя в Симоновском монастыре, вооружился цитатами из святых книг и ответил не одной, а сразу несколькими грамотками.

Но великому князю было наплевать и на это. Более того, в обмен на разрешение о разводе, полученное от угодливого митрополита Даниила, который не преминул воспользоваться благоприятной ситуацией, он, хотя и не без некоторого колебания, отдал вождю иосифлян всех его противников. Суды над Максимом Греком и Вассианом Косым, состоявшиеся позднее, навряд ли хоть кто-то даже из числа их противников назвал бы праведными и честными, но Василий не вмешивался в них — Даниил уже уплатил за головы своих врагов, и эта цена Василия устраивала.

Да что там заволжские старцы, когда великого князя не смутило даже грозное пророчество иерусалимского патриарха блаженного Марка, сулившего, что если Василий женится вторично, то «кровь польется рекою, падут главы вельмож, грады запылают». Пребывая в любовном угаре, великий князь упрямо тянул дело к разводу, и всего через месяц с небольшим состоялась повторная свадьба, которая и впрямь была великолепной.

Скуповатый в обычное время, тут Василий Иоаннович не пожалел ничего. Никогда Елена не забудет, как шла с женою тысяцкого, двумя свахами и прочими боярынями из дома в Золотую палату, прозванную так за то, что была расписана золотом. Отчетливо помнит и то, как поднималась по Красному крыльцу и дальше, по переходам, а перед нею несли две огромные брачные свечи, два каравая и блюдо с серебром. В палате невесту и жениха, который в это время сидел в брусяной столовой избе со своими людьми, уже поджидали два кресла, обтянутые бархатом и каймой, а на них два сорока черных искристых соболей. На столе покамест только блюдо с калачами да солью.

Елена уселась на свое место, а сестренка — княжна Анастасия, на жениховом. Затем появился брат жениха, князь Юрий Иванович, а уж потом и он сам, усевшийся рядом с нею — Анастасию с него свел. Особыми богоявленскими свечами зажгли брачные, Елене подали кику с навешенным на нее покровом, [1061] а дальше, как в тумане, словно этот покров застил ей глаза. Хорошо запомнилась ей лишь огромная золотая миса, в которой лежал хмель, множество платков по углам и опять-таки соболя. Из этой мисы их с Василием Иоанновичем и посыпали хмелем.

И как в церковь Успения катили — она тоже почти не помнит. Ни как садилась в сани, ни как вылезала оттуда, бережно поддерживаемая под локотки главными свахами и женой тысяцкого. Только одно — повсюду соболя под ногами, набросанные на дорожку.

Зато хорошо отложилось необычное. Например, внезапное исчезновение жениха, который поехал молиться по церквям да монастырям. Потом ей объяснили, что таков обычай — даже на свадебный пир молодожены едут поврозь, а тогда ей это было в диковинку, равно как и то, что в избе, где собрались пировать, раньше всех оказался брат князя Юрий Иванович, да еще бояре, которым строго-настрого и несколько раз напомнили, что сидеть всем за столами «без мест», а потому споры по этому поводу не учинять.

А еще запомнились воткнутые зачем-то во всех четырех углах в сеннике, куда их отвели ночевать, стрелы. На каждой — по сорок соболей, а сверху — каравай. Немало удивили ее тяжелые массивные кресты над дверью и над всеми окнами. Удивили настолько, что она, не удержавшись, спросила об этом великого князя, но на ее настойчивые вопросы тот лишь коротко ответил: «Обычай», и отчего-то его лицо на миг омрачилось. Елена подумала, что он остался недоволен ее незнанием народных традиций и обрядов, и зареклась спрашивать о чем-либо еще.

Василий недолго оставался сумрачен. Именно в этот миг он твердо решил не рассказывать юной супруге ни о тяготеющем над ним и всем его родом проклятье, ни, уж тем более, делиться воспоминаниями о том тяжком и непростительном грехе, который совершил. А потому, усилием воли отогнав от себя нахлынувшие черные думы, выдавил натужную улыбку и… увлек новобрачную на ржаные снопы, на которых располагалась их постель.

Елена потом узнала, что и тут все было не абы как — ровно двадцать семь снопов, потому как счастливое число — трижды по девять. Что было потом, она вспоминала, не иначе как впадая в краску — стыдно, неловко, да еще и очень больно.

Отложилось в голове — и очень понравилось то, как она плачуще пожаловалась жениху, что его борода и усы очень колкие, и чуть не ахнула, когда Василий Иоаннович через несколько дней предстал перед нею гладко выбритым. Тогда-то она впервые поняла, какую огромную власть получила над этим грузным немолодым мужчиной, потому что великий князь стал первым безбородым, которого она увидела на Руси.

Праздновали от души, а вместе с ними ликовала вся Москва, только князь был пьян от счастья, а горожане по более прозаической причине — от вина.

Не работал никто, разве что на торгу. Зато в великокняжеских дворцовых слободах мастеровой люд — золотольники, серебряники, скорняжники, свечники и прочие — то и дело подставлял кружки, чарки, кувшины и прочую посуду под даровое пиво, которое разливали из выкаченных бочек в слободах Кадашевской, Хамовной, Пушкарской… Да что там — где только не разливали. Виданное ли дело — близ Пытошной, кою обычно москвичи обегали за сотню саженей, уж больно веяло от нее могилой, и то блаженно примостились пьяные, притулившись к ледяным кирпичам.

В Занеглименье, на Арбате, близ Казенной избы, возле монастырских оград — повсюду расположились те, кто не имел сил дойти до дома, а иные так никогда и не дошли, замерзнув в эту же ночь на 22 просинца лета 7034-го, [1062] но их никто не считал. Эка беда, что нескольких сотен человек недосчиталась столица к следующему дню. Зато погулеванили вволю. Только приговаривали потом, вспоминая веселье и мучаясь от страшной головной боли: «Пиво добро, да мало ведро».

А вот дальше для Елены Глинской началось грустное подведение итогов и… просчетов. Своих собственных, разумеется. Звучало-то красиво и даже в какой-то мере величественно — супруга великого князя всея Руси. Можно еще короче и лучше — государыня. Но это лишь один плюс, хотя и огромный, зато минусов…

Самый жирный из них состоял в том, что золото, которое ее в обилии окружало, оказалось, образно говоря, прутьями. Да-да, самыми настоящими прутьями золотой клетки. То есть птичка была обречена сидеть взаперти под строгим надзором многочисленных мамок, нянек и прочих холопок. Возглавляла же отряд надзирательниц Аграфена Федоровна — мрачная, нелюдимая, все замечающая и покрикивающая то и дело на своих, точнее, ее, Елены, служанок.

Шли дни. Молодая жена присматривалась к окружению, но больше всего к боярыне Челядниной и уже спустя пару месяцев сделала про себя вывод: а ведь она нравится Аграфене Федоровне, которая сумела сделать так, что любое требование Елены исполнялось чуть ли не бегом. Сама Глинская такого никогда бы не добилась.

Однако время тянулось, а она все никак не беременела. Бабки-повитухи, которые стали посещать ее по настоянию супруга чуть ли не каждый месяц, проводили стыдные осмотры, после которых она долго не могла опомниться. Они же только изумленно пожимали плечами. Лишь одна из них — пожилая и самая опытная — придя в третий раз, даже не стала глядеть Елену, с шумом напилась клюквенного сбитня — день был жаркий — и в сердцах заявила:

— Он бы лучше на себя поглядел, чем девку мучить! Допрежь бабу разбудить надобно, чтоб она сласть почуяла, а уж опосля детишков требовать. Ну-ка, сказывай, яко вы тамо?

Глинская так и не поняла, что имела в виду повитуха и о чем спрашивала, а потому принялась рассказывать о богомольях, да о том, какие они с супругом посетили монастыри, чтобы господь даровал им детей. Перечень оказался длинным и тягучим, как заунывная молитва. Тихвинский и Переяславский, Ростовский и Ярославский, Белозерский и Кубенский — каких только не было в этом списке. Рассказывала подробно — где и какому святому молились, особенно Пафнутию Боровскому, который вроде бы отдельно от всех прочих должен был возносить молитвы за великокняжескую семью, да сколько жили в каждом.

Повитуха вначале слушала очень внимательно, затем начала зевать, а под конец бесцеремонно прервала княгиню на полуслове:

— Бог-то бог, да и сам не будь плох. Ты об ином поведай.

И вновь Елена не поняла. Лишь потом, когда ей кое-что пояснила опытная в таких делах Челяднина, до княгини дошло, чего от нее хочет услышать повитуха. После недолгих колебаний — уж очень стыдно — Елена, поминутно заливалась краской смущения, все-таки рассказала о том, как у нее обычно проходит «ночь любви» с великим князем. Бабка лишь скептически хмыкнула, а Аграфена Федоровна, пригорюнившись, присела рядышком и каким-то иным голосом, совсем даже не басовитым, с тоской произнесла:

— Вот тако и мой боярин. Придет, бывалоча, и все шворкается, шворкается, попыхтит малость, да уйдет. А ты опосля лежишь, да думаешь: «И чего он приходил? Может, сказать чего хотел?» Твой-то хошь целуется, а мой и вовсе… Ну да ты не горюй, девонька, — и ободряюще похлопала ее по плечу: — Подсобим твоему горюшку. Это мне подсказать некому было, а у тебя, слава те господи, я есть, — и, угрожающе погрозив кому-то невидимому увесистым кулаком, пообещала: — Ну, ежели и опосля ентого, черт старый, ты мне девку не разбудишь…

Снадобье, которое тщательно натолкла и заварила боярыня, было на вкус горьковатым и отдавало чем-то неприятным.

— Он же пить его не будет, — испуганно пискнула Елена. — Еще подумает, будто я его отравить вздумала.

— А медок на што? — усмехнулась Аграфена Федоровна. — Со смородиновым листом, вишневый, а что с горчинкой, так то от крепости да от старости. Скажу, что заветный бочонок повелела из терема принести. Дескать, супруг мой покойный уж больно его любил. Вот и остался подле него один, так я решила, что и великому князю по душе придется. Он у тебя медок-то пьет?

— Чашу, не боле, — ответила Елена.

— Ну и сделаем, чтоб он с одной чаши на тебя накинулся. Только ты сама, гляди, много не выпей. Пригубить — да, но от силы полчаши, не больше.

Василию Иоанновичу медок так понравился, что он выпил не одну, а две, после чего ночь любви получилась у него без кавычек, да и у нее тоже, причем в первый раз за почти три года, что они были обвенчаны.

А спустя всего пару месяцев Елена, пунцовая как рак, что-то тихо-тихо прошептала своему супругу на ухо, после чего он пришел в дикое ликование, а на следующий день подарил ей в очередной раз уйму всяческих драгоценностей. Были они не очень искусно изготовлены, но зато таких крупных красных, зеленых и синих камней она за всю свою жизнь, никогда не видела.

Шло время, и вскоре Глинской стало тяжело ходить, а живот все рос и рос, будто у нее там внутри сидел не маленький ребенок, а медвежонок. И в очередной раз пришла та самая пожилая повитуха. Обычно она короткое время водила по ее чреву ладонью, да и то, почти не касаясь кожи, разве что изредка, да и то вскользь, после чего кивала головой и уходила. Но теперь, положив ей руку на живот, сидела долго-долго и к чему-то напряженно прислушивалась. Затем молча встала и пристально посмотрела на Елену.

— Чтой-то не то? — спросила та испуганно.

— Да все то, девка, — успокоила бабка Жива — так все ее звали, как успела узнать общительная княгиня.

Однако взгляд ее, устремленный на беременную девушку, говорил скорее об обратном. Повитуха пожевала губами и, аккуратно присев обратно на самый краешек постели, спросила:

— У тебя, матушка-княгиня, в роду бывало так, чтоб зараз нескольких рожали?

— Ой, да сколь угодно. У меня, вон, и мать один раз двойнят принесла, — заулыбалась Елена. — Правда, один мертвенький оказался, но второй уж вон какой ныне вымахал.

— Понятно, — озабоченно вздохнула Жива и вновь раздраженно окликнула боярыню.

Когда та, наконец, сыскалась, ухватила ее под локоток и скоренько отвела к прозрачному небольшому окошку, в раму которого было вставлено настоящее веницейское [1063] стекло, которое за большущие рубли заказал для своей ненаглядной супруги великий князь. О чем они шептались, стоя у окна, Елена не слышала, да ей это было и неинтересно. Надо будет — сами скажут. Спустя полчаса они и сказали, да такое…

— Двойня у тебя, матушка, — объявила повитуха, вновь усевшись на край постели и сочувственно глядя на Елену.

— Ой, как здорово, — чуть не захлопала та в ладоши. — Вдвойне радость великому князю будет.

— Ежели парень и девка — это да, — согласилась Аграфена Федоровна. Она, в отличие от Живы, на постель никогда не садилась, чтоб ненароком не развалить. — А вот ежели два мужика разом — тут беда, — добавила Челяднина, пытливо взирая на Елену.

— Чем же? — испугалась та.

— А как ему тогда наследника выбирать? — пояснила боярыня. — Ты вот что. Молчи пока. И я молчать стану. И она помолчит, — кивнула Аграфена Федоровна на Живу. — С одной стороны, хорошо, когда двое. Ежели, не приведи господь, случится что с одним, ан тут второй готов на замену. А вот коли оба доживут до хороших годков — тут-то и начнется. Но опять же кто ведает — а вдруг у тебя, как и у твоей матери, мертвенький народится. Тут князю вовсе ничего говорить не след, чтоб не печалить. Был один и на свет вышел один, а о втором он пусть не горюет. Поняла ли?

Елена быстро-быстро закивала головой.

— Вот токмо как от всех прочих утаить? — задумчиво произнесла Челяднина.

— Эка невидаль. Вдвоем с тобой примем, и всего делов, — хмыкнула Жива.

— А управимся ли? — усомнилась Аграфена Федоровна.

— Ништо, — уверенно махнула рукой повитуха. — Везде управляюсь, так почто тут оплошаю. К тому ж я с собой внуку Анфиску позову, — и, натолкнувшись на настороженный взгляд боярыни, заверила: — От нее тяжелее не молчания, а слова добиться. Вовсе нелюдимая. Но свое дело знает. Я ее уж третий год помалу к своему ремеслу приучаю.

… Роды проходили тяжело. Худо ей стало уже на Успеньев день. [1064] На третий спас [1065] еще тяжелее. На Флора-распрягальника [1066] сызнова приступы болей, а начиная с Андрея Стратилата [1067] вовсе не отпускало. Когда подошел день Луппа Брусничника [1068] совсем поплохело. Но главные страдания пришлись на следующий Евтихов день. [1069] Схватки начались, когда воды еще не отошли, а боль уже тут как тут. Была она тягучая, нудная и гнездилась главным образом почему-то не в животе, где сидят младенцы, готовящиеся вылезти наружу, а пониже спины, где-то в крестце. Потом-то Елена поняла, что никакая это не боль, а так, одно название, но поначалу, непривычная и к такой, она вся изнылась, извертелась, навзрыд плача и мечтая только о том, чтобы она побыстрее закончилась.

Лишь ближе к утру, когда Елена измучилась, охрипнув от крика, воды наконец-то хлынули из роженицы и… Глинская поняла, что ничего еще не начиналось, поскольку черед настоящих мук пришел только теперь. Спустя час, длившийся бесконечно, та дикая, выворачивающая внутренности наизнанку боль, что была до этого, оказалась цветочками. Теперь пошли ягодки, да все, как одна, волчьи.

Белое, как льняная простыня, лицо роженицы, на котором контрастом выделялись яркие, вишнево-красные, с запекшейся на них темной кровью, искусанные губы, то и дело кривилось в судорогах нестерпимых мук.

— Ох, мамочка! Ой, мамочка! Да за что? А-а-а! — визжала Елена, а под конец не было сил даже на это — ее перекошенный рот издавал лишь какой-то невнятный то ли сип, то ли рык.

— Ништо, девонька, ништо, — приговаривала участливо повитуха. — Ишшо чуток, и все, — и сама грозно взревела: — Да помоги же ты ему, блажь легавая!

— Это я-то, великая княгиня, блажь?! — возмутилась Елена, внезапно озлившись на глупую старую дуру.

От этой злости что-то липкое и мокрое вдруг мягко скользнуло у нее между ног, и Жива приняла вяло шевелящийся комочек, покрытый какой-то слизью и вообще отвратительный на вид.

Глинская поначалу даже не поверила, что вынашивала в своей утробе такое страшилище. Дите после того, как повитуха шлепнула его по попке, истошно завизжало — замяукало, и Жива, со словами: «Сын у тебя», показала его матери.

Та заплакала. Вроде бы и радоваться надо, а чему? Носила девять месяцев, полсуток вопила благим матом от боли, а результат — вот эта страшилка? Или они и впрямь все таковы поначалу, как ее успокаивают? Хотя ладно, потом разглядим. Теперь-то уж она честно заслужила право на отдых, так что…

Глаза ее сами собой стали закрываться, но тут одновременно сразу два действа вновь привели ее в чувство. Первым был увесистый пинок в бок, не иначе Челяднина ногой саданула, а вторым — звонкая пощечина, которую наотмашь влепила ей бабка Жива.

— Сдурела, девка?! — заорала она, низко склонившись над Еленой. — Заснешь — сдохнешь! Тебе ж еще одного родить надо.

— Я не смогу, — жалобно захныкала Елена. — У меня силов нет.

— Лупить буду, пока не появятся, — хладнокровно сказала повитуха и ловким движением плата утерла ей слезы и выступившую испарину. — Надо, девка, надо. Он, скорее всего, мертвенький, но тут уж не до него — себя спасать надобно.

А еще через полчаса, шипя сквозь зубы, потребовала:

— А теперь еще раз поднатужься, — и, повернувшись к Аграфене, с удивлением заметила: — Первый раз в жизни обманулась. Думала — двойня, а у нее — тройня, — и тут же, вновь повернувшись к Елене, умоляюще попросила: — Сама еле на ногах стою, а — надо. Спасай себя, девка. Теперь каждый миг золотой.

Но сил у Елены и вправду не оставалось. Как ни тормошила ее повитуха, как ни уговаривала, но у роженицы на все был один ответ:

— Помру, дак хоть отмучаюсь.

— Ой, — охнула бабка Жива. — И впрямь помирает. Вон она, с косой уже пришла. — И уставилась куда-то в угол.

Елена равнодушно скосила глаза, но ничего не увидела. Вновь повернулась к повитухе и заорала благим матом. Было с чего. Теперь на нее смотрели вытаращенные безумные глаза, широко открытый рот радостно скалил два жутких желтых клыка, по нижней губе ведьмы, невесть каким образом оказавшейся подле ее изголовья, стекала слюна вожделения, а хищно растопыренные крючковатые пальцы уже тянулись к Елене.

— Вкусненькая, — прохрипела колдунья.

Что и говорить — за долгие годы корчить эдакие страшные рожи Жива изрядно навострилась, так что вызвать внезапный испуг у роженицы для нее труда не составляло. Помогало безотказно, помогло и тут.

— А-а-а!! — вновь заорала Елена и в тот же миг ощутила внутри себя абсолютную пустоту. Первый раз было не то — в животе все равно что-то оставалось, что-то мешало ей, и второй раз тоже не то, зато сейчас там стало по-настоящему пусто.

«Господи, вот оно — блаженство», — простонала она и, совершенно без сил откинулась на мисюрчатую камку, [1070] когда-то красиво покрывавшую изголовье, а теперь свалявшуюся в мокрый комок, и провалилась в глубокий сон. После всех мучений она так вымоталась, что, казалось, скажи ей, будто все трое народились мертвенькими, она бы только тупо кивнула, даже не вникая в смысл сказанного, и вновь отключилась бы, настолько ей все стало безразлично.

Елена уже не видела, как страшная ведьма вновь превратилась в повитуху, бережно принявшую в руки маленький комочек. Затем Жива шлепнула его — но только ради приличия, не больше, поскольку и без того было ясно, что мертвенький, и почти сразу, даже не успев дунуть ему в лицо, пошатнулась и, еле успев сунуть дите своей внучке, просипела чуть слышно:

— В корзину его, Анфиска, — и как-то неловко, боком, опустилась на пол, пачкая свой сарафан о забрызганный водами и кровью пол.

— Бабань, ты чего?

— В корзине у меня… пузырек, — отозвалась та.

Анфиска метнулась, вложила пузырек в руку повитухи. Спустя минуту Жива пришла в себя и еще слабым голосом произнесла недовольно:

— Дите-то чего пестаешь? Мертвенькое оно. Поклади, да иди — вынесешь обоих. Да покрывалкой накрой, чтоб не узрели. Вопрошать будут — скажи, послед несешь. А я… Мне чтой-то передохнуть надоть.

— Дак я вернуся? — предложила внучка.

— На что? Я, чай, и сама не маленькая — уж до Ильинки-то беспременно доберусь. Отдыхай. Тож поди умаялась. Мне бы соснуть часок-другой, боярыня, — попросила она Аграфену Федоровну.

Челяднина кивнула и строго наказала Анфиске:

— Сиди здесь и жди. Я тебя тайным путем выведу, чтоб никто не встренулся. Рогатки [1071] сняли уже, так что дойдешь, а чрез надолбы пересигнешь.

Поспать бабка Жива была всегда здорова, а тут, после бессонных суток, она бы дрыхла и дрыхла, наказав все той же Челядниной разбудить ее за пару часов до заката, чтобы успеть осмотреть роженицу и засветло вернуться домой. Однако на сей раз передых у нее был небольшой. Казалось, не успела прикорнуть, а тут уж кто-то теребит за плечи — вставать пора. И в ухо басовитый шепот Аграфены Федоровны:

— Вставай, бабушка Жива. С княгиней чтой-то не так деется. Боюсь, не горячка ли.

Повитуха встала, помотала головой, чтоб хоть чуток кумекала, и поплелась к Елене. С роженицей и впрямь было худо — горячка — не горячка, а что-то схожее. Значит, надо лечить девку. А кому? Да все ей же, бабке Живе. Не зря ее так прозвали еще три десятка лет назад. Имечко дорогого стоило — за все эти годы у нее померло от родов от силы пяток девок, а у иных столько же, но — десятков. Понимать надо. Да и дети, что появлялись на свет с помощью Живы — это тоже в народе приметили, — помирали гораздо реже, будто она вдыхала в них своим старческим ртом саму жизнь.

Потому и позвали именно ее на роды княгини, потому и жила она не в избушке, а в пятистенке, который и избой-то уже не назовешь — считай, теремок, пусть и махонький. То ей поставил один из первейших московских плотников, когда она ему вытащила с того света жонку вместях с сыном. Вначале чуть ли не полтора суток тянула младенца, а уж опосля еще три дня мать на этом свете за шиворот удерживала — та уже на самом краю была, еще чуток и рухнула бы. Вот он ей после того и расстарался.

Сюда и прискакала внучка. Поначалу-то она к реке подалась, чтоб корзину опростать. Вроде незаметно всюду прошмыгнула, никто и внимания не обратил, разве только местный юродивый увязался следом, да не простой, а самый что ни на есть первейший по Москве. Никто толком не ведал, ни когда он появился на свет божий, ни у кого — самая простая семья была, а вот дите, что нарекли Васяткой, оказалось далеко не из простых.

Сказывали, что еще в детстве родители отдали его в подмастерья сапожнику, так Васятка, когда купец попросил мастера стачать ему красивые и прочные сапоги, чтоб хватило лет на пять, не меньше, залился безудержным хохотом. Когда заказчик ушел, мальчишка в ответ на расспросы хозяина пояснил, что ему стало уж больно чудно — человек собрался носить сапоги несколько лет, а они ему не понадобятся уже завтра. И точно — купец умер на следующий день.

А потом Васятка ушел от хозяина. Наложив на себя вериги, ходил зимой и летом полуголым, просил Христа ради милостыньку вместе с нищими. Их в ту пору бродило по Москве много — и Осенник, и Вошва, и Огнище, и прочие. Васятку прозвали Нагой, чтоб отличить от всех прочих с этим именем.

Ночи он проводил на церковных папертях, особо облюбовав церковь святой Троицы, что у Фроловских ворот. На расспросы любопытных отвечал загадочно: «Красы будущей не узреть, так хоть рядышком с нею побывать — и то в радость». Потом, когда вместо обветшалой деревянной церквушки возвели храм Покрова на рву, эти слова стали понятны, а по первости они были туманны, как, впрочем, и любое другое его пророчество.

Однако, невзирая на размытость его изречений и предсказаний, Васятку все равно спрашивали. Он отвечал как есть и… как будет, причем голимую правду. Даже присказка у него была соответствующая: «Неправда и пригожа, да негожа, а правда нага, да дорога». Отвечал не всегда, иной раз лишь скорбно возводил глаза к небу, а в другой — заливался от безудержного смеха — поди пойми.

За правду ему поначалу доставалось — кому она нужна-то, горькая да противная? Еще пуще приходилось в кружечных дворах, куда он тоже частенько захаживал, хотя с пьяным зельем дружбу не водил, шарахаясь от чары с хмельным медом как черт от ладана. Захаживал же туда, дабы предостеречь и уберечь. Там его предсказания были особенно мрачны, да и откуда им взяться, хорошим-то, коли место поганое.

Но шел год за годом, и вскоре Васятку, как продолжали ласково звать его москвичи, уже и пальцем никто не трогал — боялись. Во-первых, за святого человека, кой не свои — господни словеса сказывает, всевышний и покарать может… если успеет, потому как, и это уже во-вторых, тебя гораздо раньше затопчут сами горожане. Так вдавят в землю, размазав для надежности, что потом никто не отскребет.

Да и кто в здравом уме поднимет руку на заступника города, который в 1521 году сумел отмолить Москву от злобных татар? Денно и нощно бил Васятка поклоны в церквах, и крымский хан Мухаммед-Гирей, который уже встал у стен столицы, так и ушел восвояси, не решившись штурмовать город.

С той поры стал Васятка в великом почете. За честь почитали коснуться его тряпья — авось перейдет с заскорузлой одежонки кроха святости. Нагим звали уже редко. Чаще блаженным — один он такой — ни с кем иным не спутаешь.

Вот он-то сейчас и вышагивал следом за Анфиской. Та несколько раз тревожно оглядывалась на него, но Васятка молчал, лишь неотрывно глядел на корзину, а по его лицу блуждала слабая улыбка — то ли виноватая, то ли просто печальная. Губы юродивого шевелились, и непонятно было — то ли молитву он читает, то ли еще что. «Не иначе как отпевает», — пришла в голову Анфиски догадка, и она немного успокоилась.

До городских ворот блаженный не дошел самую малость, бросив девушке на прощание загадочную фразу: «А живых-то хоронить господь не велит — грех это». И снова непонятно — при чем тут живые, когда в корзине, окромя двух мертвеньких, никого нет?

«Чудит Васятка», — подумала Анфиска, оглянулась, чтобы переспросить, а тот уже исчез. И тоже как-то неожиданно, вдруг. Улица пустая, дома вокруг все тыном окружены, да таким глухим и высоким — ни нырнешь, ни подлезешь. Куда ж делся-то? Постояла Анфиска в раздумье, но потом, по здравом размышлении, пришла к выводу, что на то он и блаженный, коему такое дано, чего ни один из простых людей содеять не в силах.

Да и некогда ей было — дальше к реке брести надо. Было там у нее хорошее местечко, близ бережка, да в кустиках, куда никто не лазил. Там она обычно мертвяков и прикапывала. А куда их еще-то? Они же некрещеные, так что почитай и не люди вовсе. Если бы хоть три-пять деньков пожили, чтоб успеть к попу сбегать, — иное дело, но с теми и поступали по-другому. Куда их после девать — сами родители решали, али их отцы с матерями.

Земля в том месте рыхлая, так что ямку даже без лопаты отрыть за три «Отче наш» можно, самое большое — за пять. Опять же дело привычное, только зябко немного, ранним утром на исходе лета солнышко обманкой становится — свет дает, а тепла не чуется.

Но едва откопала ямку, как за спиной что-то мяукнуло. Оглянулась Анфиска — не видать никого. Она сызнова рыть. И вновь пронзительное мяуканье. Да что ж это за котенок, где он тонет-то? На этот раз к ямке не поворачивалась — на реку глядела и — дождалась. Только на этот раз прямо над левым ухом мяуканье раздалось, а точнее — под ним. Из корзины.

Тут-то девка и села. Это что же выходит — еще чуток, и она живого младенца прикопала бы?! Вот не было печали! Да ладно она сама, но как же бабка Жива промахнулась? А потом вспомнила, как та еле успела передать ей дите и тут же, прижав руку к левой обвислой груди, стала оседать. Не до того, значит, ей было. Да и не ожидала она, что третий, который по всем статьям покойником должен быть, живым окажется. Хотя живым ли?

Девушка скептически заглянула в корзину. Ишь ты, синенький какой. Шевелиться почти не шевелится, но мявкает исправно. Ой, да ему же холодно! Хорошо, грязные полотенца в той же кошелке лежали — вот и сгодились. Заодно и омыла мальца.

Прохладная, правда, водица в реке, ну да чего уж — терпи, княжич. Сейчас тебе не до палат великокняжеских — до дома бы донести, чтоб не помер.

А по пути, пока бежала, чуть со смеху не покатилась. Это что ж получается? Тот, первый, самый настырный — всех распихал, да и сам чуть не застрял. Еле вытащили его. Второе дите, что мертвенькое пошло, девкой оказалось. А этот свое вежество еще в утробе выказал — уступил будущей бабе дорожку. Мол, давай, выбирайся, а я уж следом. И от этого он стал для девки как бы еще симпатичнее и… роднее.

«Настоящий княжич», — с уважением подумала она, припускаясь еще быстрее. А навстречу ей откуда ни возьмись вновь Васятка. Заглянул ей в лицо, покачал головой, а потом взял и перекрестил корзину. Глянула на него Анфиска, да чуть не ахнула — у блаженного по щекам слезы текут, да не одна-две, а чуть ли не ручьем. Анфиске даже не по себе стало.

— Ты что, Васятка? — спросила ласково, а юродивый, не ответив, лишь отмахнулся с какой-то досадой, да укоризненно погрозил ей пальцем.

— Ой, гляди, девка, — протянул многозначительно.

«Знает, — ожгла ее догадка. — Все знает. И что чуть живого не прикопала — тоже ведает. Ох, стыдобища!»

Раскраснелась Анфиска, от лица жаром пышет, хоть в печку на разжижку суй, глаза от смущения опустила и стоит, молчит, да все ждет, что худого Васятка напророчит. Грех-то немалый. Но блаженный тоже молчит. Глаза подняла, ан его опять нет и куда делся — неведомо.

У Анфиски словно гора с плеч. Вздохнула с облегчением, что ничего тот ей не насулил, и дальше, да все бегом, бегом, в их терем-теремок, где всегда сухо и тепло. «Кто ж повитуху звать станет, коли в дом к ней придет, да узрит, что она сама неряха», — приговаривала бабка Жива, и Анфиска каждую неделю старательно намывала с полынью полы и стены, чтоб не завелись клопы да блохи, а раз в месяц еще искоблила сливочно-желтую столешницу и лавки острым черепком. От всех этих трудов простора в доме, конечно, не прибавлялось, но уюта было — хоть отбавляй.

За хлопотами с дитем незаметно прошел день, и нести его обратно стало поздно. А к вечеру новая напасть — младенец стал срыгивать молоко, которым она его поила, а сам даже не плакал — мяучаще стонал, страдальчески скривив побагровевшее личико.

Хорошо, что у Анфиски память славная. То, что ей бабка Жива говорила, все помнила. Вот и сейчас вроде бы к утру затихло дите, но все едино — плох личиком. Куда такого нести — по дороге помрет и ей же в вину поставят — не уберегла княжича. А не нести тоже никак, его ведь кормить надо, а чем, коли он коровьей титькой брезгует, да сиську бабью просит?

Но и тут вывернулась, вспомнила, что совсем недавно они с бабкой у матушки Евлампии — жены священника в церкви святой Татьяны, что совсем рядом с ними, третьи роды принимали. Сам-то поп так — огузок мыльный, ни кожи, ни рожи. Один лишь глас басовитый — даже дивно порою, как из такой тщедушной груди столь могучий рык раздается. Ну да господь с этим попом — ей матушка нужна, а она — та еще бабища. Видела Анфиска как-то раз, как она своего благоверного под мышкой домой несла, когда тот надрался где-то по случаю пасхи. Легко так тащила, не напрягаясь. И дойки у нее торчат — корова со своим выменем обзавидуется. Вот у кого молока должно быть немерено. Сказано — сделано. Вмиг оделась, дите в корзину сунула и к ней на поклон, выручай-де, матушка.

Та — баба добрая. Поохала, покивала головой и левую грудь выпростала. Ох, как присосался младень. Видать, коровье молочко как зашло в него, так и вышло, а тут и ручонками сучит, и чмокает, чуть не задыхается, а все никак не оторвется от титьки. Никак боится, что опять голодом морить станут, впрок набирается.

А про княжича она почему-то говорить ничего не стала. Да и что тут скажешь — ныне жив-здоров, а завтра бог весть. Случись что — ничего не докажешь. Так и бегала по три раза на дню к матушке, а та и рада стараться — все равно у нее еще оставалось изрядно.

А бабка Жива вернулась домой лишь на седьмой день — раньше не отпускали. Заплатили, правда, по-княжески, да еще сам Василий Иоаннович перстень с искристым опалом с пальца стащил да одарил на радостях. Бери, стара, носи. Ну, и рублевиков, само собой, напихали. Подсчитали — два десятка, хоть деревню покупай, правда небольшую. Жива поначалу довольна была, пока мяуканья не услыхала, а как младенец первый раз голос подал — аж подскочила на лавке.

— Это кто? — спросила испуганно.

Анфиска смущенно пояснила, после чего тут же за заветным пузырьком метнулась — сызнова старухе поплохело. Да и было с чего. Как ни крути, а выходит, что внучка, согласно повелению бабки, чуть дите в землю не закопала. Заживо. А главное — чье?!

— Как сердце чуяло — не надо было туда идти, — жалобно подвывала Жива, прижимая руку к груди и скорбно раскачиваясь на лавке из стороны в сторону. — Ну и как мы теперь его вернем?! — напустилась она вдруг на внучку. — Что скажем-то? Мол, заберите еще одного — промашка вышла?

— И чего уж такого? Да государь лишь рад будет — был один сын, а стало два. Еще и наградит небось.

— Рад?! — визгливо завопила старуха. — Так ведь сказали ему уже, что одно дите родилось, и все. Теперь помысли, что он со мной, да и с тобой сотворит за лжу подлую?! Плахой он нас за то одарит, вот и вся недолга!

Анфиска молчала.

— И еще об одном помысли, — продолжала Жива. — Ежели хоть одна моя товарка дознается, что я живое дите за мертвое приняла — все. Кто там разбираться станет, что я сама на волосок от смерти была?! Такого даже у тебя николи… а я… на старости лет…

— Так что же — убить нам его, что ли?! — возмутилась внучка.

— Тю на тебя, девка! — опешила повитуха. — Думаешь, почто меня Живой зовут? Да потому что я в жисть никому плод не вытравливала. Иной раз понимаю, что надо, что так-то оно лучшей для всех будет, ан длань не поднимется. Советом подсобить, как самой скинуть, и то еле-еле язык ворочается. Вон, иди к Потычихе али к Марфе юродивой — они подсобят. А ты — убить. Я в головницах на старости лет ходить не желаю.

— А чего делать-то?

— Чего раньше творила, то и дале делай, — сердито отрезала Жива. — У матушки корми, а там что-нито примыслим. Можа, я к брательнику своему младшому отправлю. Он доселе кузнечит гдей-то там, под Коломной.

— А как же Москва? — вновь не поняла Анфиска.

— Ишь, Москва-а, — насмешливо протянула повитуха. — Всем Москву ныне подавай. В иных-то градах жисть куда как поспокойнее.

— Особливо в селище, али в деревне, — съязвила Анфиска. — А уж как славно повитухе в починке поживать, середь трех домов, где и вовсе трудиться не надо. Тока за безделье у нас не платят.

— Тут твоя правда, — согласилась Жива. — Опять же меня тут в Москве все знают, а коль ныне ты со мной, то и тебя знать будут. — И махнула рукой. — Ладно, оставайся. Егда час мой придет — заменишь.

Но заменять не пришлось. Спустя пять лет, в конце сенозарника, когда за весь месяц на город не упало ни одной капли дождя, Жива решительно заявила:

— Вот что. У меня сердце болезное, а потому чуткое. Зри, сушь кака стоит? Ежели далее такое протянет — непременно пожары грядут. Езжай-ка ты, девица, к моему брательнику Стрижу, да отсидись там.

— А ты?

— Мне все едино — помирать. Да к тому ж, ежели что — меня та же боярыня Челяднина примет, а вместях с дитем нам туда и носу совать нельзя.

— Почему?

— Нешто ты забыла, что близнята они получились — тот, что у нас, и тот, что у них? — вздохнула Жива. — И что теперь делать — ума не приложу. Одно твердо ведаю — уходить надобно. Ежели кто сходство приметит — пиши пропало.

— А мы не скажем, — насупилась Анфиска.

— В Пыточной и не такие прыткие во весь голос певали. Все ты, милая, поведаешь, без утайки. Еще и лишку наплетешь — лишь бы мясо с костей кнутовищем не срезали. Рублевиков я тебе дам с собой, не сумлевайся, а там сама помысли — то ли тебе у Стрижа оставаться, то ли сюда воротиться, но без младенца, — вынесла приговор Жива.

А спустя всего пару дней полыхнуло-таки. Воздух дрожал от жара, жалобно стонали колокола, истекая кровью-медью, люто трещали от пламени деревянные избы. Хорошо, что Анфиска рано поутру повела Третьяка купаться на изрядно обмелевшую реку — потому и спаслись.

Вернулись назад — вместо дома пепел один и гарь, да еще обгорелое до неузнаваемости тело. Чье? А поди пойми. Что бабье — определить еще можно, что старушечье — по зубам, точнее, их отсутствию, тоже, а вот в остальном…

Добро тоже пошло прахом. Хорошо, хоть отыскала на пепелище спекшийся серебряный слиток, за который удалось выручить четыре рублевика — и на том спасибо. Да и то один из них Анфиска по доброте душевной отдала уцелевшей погорелице-матушке. «За добро надобно платить еще усерднее, чем за зло», — учила бабка, а у внучки память хорошая была — не забыла титьку матушкину.

Добрались они до селища довольно-таки быстро, вот только Стрижа в нем не оказалось. Сказывали, что помер он о прошлое лето. Куды далее идти — неведомо. Подумала Анфиска, да и подалась в холопки. Уж больно ей княгиня Воротынская по душе пришлась, жалостливая такая. Так как-то и прижилась.

Про Третьяка же сказывала, что это ее дите, а про мужа врать не хотелось, потому ничего и не говорила. А вот лет мальцу добавила. Немного, всего-то на годок, да и то лишь на всякий случай. Мало ли. Вдруг это отличие подсобит, если что. Только спокойная жизнь у нее недолго длилась. Лет пять прошло, и не стало Анфиски — сгорела в жару за три дня. В те времена от многих болезней лекарств не ведали, так что никто особо и не удивлялся: «Бог дал — бог и взял». Суровая жизнь тогда была на Руси. Так и остался Третьяк один, а видя любовь мальчишки к лошадям — приставили парня на конюшню. Дело нехитрое — пусть учится. Да и куда еще холопа направишь, а тут, глядишь, со временем в старшие конюхи выбьется.

Теперь получалось, что он и впрямь выбился.

Только не в старшие…

Глава 7 Из грязи, да…

Третьяку, точнее сказать, Иоанну, потому как про Третьяка велено было забыть напрочь, на новом месте все очень понравилось. До мелочей. Было приятно, просыпаясь чуть свет, откидывать теплое атласное одеяло, какого он раньше и в глаза-то не видывал. Доставляло наслаждение жадно впитывать в себя все новые и новые знания, льющиеся на него со всех сторон полными увесистыми ковшами — и от старого Федора Ивановича, который, шутка сказать, цельный князь, и от благообразного отца Артемия с его густой окладистой бородой, который любил, чтоб всегда, везде и во всем был порядок.

Даже деревья вокруг их избушки, и те были какие-то необычные, совсем не похожие на оставленные в селище далеко под Коломной. Величавые сосны — не обхватить в одиночку — стояли горделиво-надменно, вздымая высоко кверху свои ветви, густо-густо унизанные иголками-пальчинами. Или ноготками? Ну, это уж как кому нравится.

Несмотря на то что избушка была невелика, места хватало всем в избытке. Трапезная — отдельно, кухонька, которую почти на две трети, а то и поболе занимала огромная печь — отдельно, и даже светелки для каждого из троицы — тоже отдельно.

Нравилось ему и домовничать, хотя теперь обязанностей по хозяйству у него, почитай, не было вовсе. Разве что, да и то с видимой неохотой, его изредка посылали к ручью по воду, а вода в том ручье была такой ледяной, что ломило зубы, но зато и сладкой, словно замешена на меду. В остальном же — полный запрет.

— Тебя сюда не домовничать привезли, а отучаться от оного, — лаконично пояснил Федор Иванович.

А еще ему нравилось управляться с оружием — с сабелькой, с луком, с пищалью. Всему этому Иоанна обучали трое ратников — огромный богатырь Леонтий Шушерин, гибкий и ловкий Ероха и некто Стефан Сидоров, у которого тело было испещрено большими багровыми шрамами. Воины натаскивали его по очереди, поскольку на их плечах лежала и охрана, и выполнение других распоряжений Федора Ивановича.

Каждый обучал тому, в чем считался особо силен. Шушерин виртуозно владел мечом и вострой сабелькой, Стефан обожал коней, а с пищалью лучше всех обращался Ероха, хотя сам о себе он был иного мнения.

— Я-то ладно, — любил приговаривать Ероха, когда они садились немного передохнуть. — А вот брат мой, Петро, так тот гораздо хлеще может управляться. Он из пищали на двести шагов в цель бьет и завсегда попадает. Жаль, что прихворнул не вовремя, потому и пришлось мне на его место становиться. А ты поимей в виду — сабелькой порубить можно, да назад потом не склеишь. Кровь людская не водица, чтоб ее расплескивать без нужды. Помни о том, государь.

Последнее слово Иоанну тоже очень нравилось. Величать им его принялись чуть ли не с первого дня, едва разъяснили что к чему. Поначалу он искренне считал, что над ним подшучивают. Ну, не укладывалось в голове, что на самом деле его мать — не та Анфиска, которая с пяток лет назад в одночасье отдала богу душу, а великая княгиня всея Руси Елена Васильевна Глинская. Ему даже парсуну [1072] со строго-надменным ликом молодой женщины показывали, а он все равно не верил. Показывали и другую парсуну — с изображением его отца. Тут почему-то веры было больше. Может, потому, что не с кем сравнить — отца-то он и вовсе не знал, а может, по какой иной причине.

Возникал у него и вполне логичный вопрос:

— А за что они со мною так?

Отвечали обтекаемо. Дескать, злые люди утащили, а убить — рука не поднялась, грех-то какой, вот и подкинули дите девке Анфиске, а та, по простоте душевной, взрастила, сама не ведая, чей ребенок.

— А теперь этих злых людей нет, что ли? — не понимал Третьяк.

— И теперь они есть. Потому и собираемся тайно тебя на твой стол усадить, — поясняли ему.

— А брат мой как же? — продолжал недоумевать Третьяк.

— Как господь рассудит, так и станется, — с трудом подыскивал нужные слова Федор Иванович.

— А меня он за какие грехи так покарал?

— Не покарал, — вступал в разговор отец Артемий. — То было лишь испытание, кое он тебе даровал.

— Хорош подарочек, — недовольно ворчал Третьяк.

— Да, даровал, — твердо повторял отец Артемий. — Сказано в святых книгах, что золото испытывается в горниле уничижения, — и, чтобы пресечь дальнейшие расспросы, командовал: — А теперь мигом за стол, да повтори-ка мне «Символ веры».

И Ивашка послушно плелся за чисто выскобленный стол и начинал излагать заданное ему с вечера. Но из уроков больше всего ему приходились по душе те, которые вел Федор Иванович. У того всякий раз появлялся какой-нибудь интересный зачин, после которого хотелось слушать и слушать. Хорошо отложились в памяти бывшего думного дьяка слова мудрых: «Насильное обучение не может быть твердым, но то, что входит с радостью и весельем, крепко западает в души внимающим».

Не всегда это удавалось Карпову, но исключения были крайне редки. Однажды он катнул к Иоанну монетку с изображением какой-то уродливой женщины с большим крючковатым носом и острым подбородком и поинтересовался с ехидцей:

— Какова она по-твоему? В женки себе взял бы?

Иоанн даже закашлялся от возмущения.

— А ну как проснусь в нощи? Я ж с перепугу орать бы учал.

— А меж тем ее благосклонности домогались многие государи. На трон же она взошла, выйдя замуж за своего родного 12-летнего брата Птолемея XIII. Было ей тогда семнадцать годков.

— И как же митрополит ей дозволил за брата-то? Грех ведь, — удивился ученик.

— Это было еще до того, как Христос родился, — пояснял Федор Иванович. — Звали сию язычницу Клеопатра VII Филопатра, а римский пиит Гораций прозвал ее фатале монструм — роковой ужас.

— И впрямь ужас, — покосившись на монету, согласился Иоанн с неведомым Горацием.

— Плутарх же писал, что облик оной царицы дивно сочетался с редкостной убедительностью ее речей и великим чарованием…

— Ежели с чарованием, выходит, она ведьмой была?

— Сам ты ведьма, — уныло вздыхал Федор Иванович. — Просто она себя так вела, что надолго запоминалась каждому мужу, кой встречался на ее пути.

— Еще бы, — охотно согласился Иоанн. — Мне и то ее рожа враз запомнилась, хошь я ее токмо на одном рубле и видал. Лишь бы не приснилась, — добавил он, подумав.

— Сам ты — рожа! Великий цезарь, и тот прельстился ею и не устоял. Она его обворожила, — не унимался Карпов.

— Ну точно! Я же сразу почуял, что ведьма, — обрадовался бестолковый ученик, после чего Федор Иванович, махнув рукой, без особых прикрас перешел непосредственно к самому Гаю Юлию Цезарю.

Однако такой конфуз с думным дьяком приключался редко, а кроме того, Карпов всегда умел обстоятельно и точно ответить на любой вопрос. С Артемием же дело обстояло чуточку сложнее. Хотя тут он и сам был виноват. Он, да еще Федор Иванович. Последний даже побольше.

— Не дело пироги разбирать, коли хлеба нет, — приговаривал Карпов. — Допрежь учебы выучись мыслить, как оно да что. Вникать стремись, чтоб разобраться до тонкостев. Учить без понимания все равно что яйца в ступке пестиком плющить, чтоб они поплотнее легли.

— Да вопрошать не боись, — добавлял старец. — В учебе безгласну быть нельзя. Дитя не плачет — мать не разумеет. Откуда мне ведомо, что ты не уразумел, коль ты в молчании пребывать станешь. И бояться того, что недопонял, тоже не след. Никто за это надсмехаться над тобой не станет — на то она и учеба.

Не следовало приучать к этому Ивашку, ох, не следовало. Не княжеское это дело — думы думать. Поначалу-то тяжко у него выходило, со скрипом да с натугой, зато потом, когда пообвык, такие каверзные вопросы стал задавать, которые были способны поставить в тупик не только старца, но и епископа с митрополитом. Уже первый вопрос Ивашки чуть не вывел Артемия из себя. Уж больно его слушателю не понравилась случившееся с Каином и Авелем.

— Как же так? — удивлялся он вполголоса. — Господь ведь, когда выгнал их из рая, мясо вовсе вкушать запретил, а велел питаться им всяким произрастанием. Каин, как ему и сказали, хлеб растить начал. Авель же зарезал первородных от приплода и принес в жертву всесожжения. Выходит, он божий завет нарушил, а тот все равно его жертву принял. Получается, сам Авель Каина на убийство и соблазнил. У того-то как раз правильная жертва была, вот только ее почему-то не приняли на небесах. Конечно, ему обидно стало. Он все как велели делал, вышло же, что он плохой, а брат хороший. Разве это порядок?

Старец, склонив голову, лихорадочно размышлял. И впрямь, порядку получалось маловато. Как ни крути, а выходило, что этот долговязый юнец прав в своем удивлении и возмущении. Но если он прав, тогда кто же не прав?.. Кто? От таких мыслей его даже бросило в жар. Он искоса поглядел на Иоанна, который, не обращая на старца внимания, что-то искал в книге «Бытие». Не иначе как еще одну каверзу готовит. И точно.

— Вот тоже непонятно, — ткнул Иоанн в рукописный текст. — Тут ведь написано, что господь создал человека по образу и подобию своему.

— И что же? — сердито спросил Артемий, в то же время ощущая облегчение от того, что не надо отвечать на предыдущий вопрос.

— Стало быть, святые, кои плоть свою измождают, с божьим образом воюют? А почему ж они тогда святые?

— По образу и подобию — то про душу сказано, — после некоторого раздумия нашелся старец. — Про душу, но никоим образом не про плоть.

— Это у нас такая же душа, как у бога? — наивно восхитился ученик, и Артемий вновь потерял дар речи, да и что тут ответишь.

Скажешь: нет у бога души — кощунство. Не такая она, как у человека? А как же по образу и подобию? Пришлось, путаясь и невнятно бормоча, рассказывать про божью искру, коя и подразумевается тут, когда речь идет о подобии. Мямлил он долго, пока сам вконец не запутался настолько, что оборвал себя на полуслове, после чего спросил:

— Теперь понятно?

Иоанн неуверенно пожал плечами, но повторить не попросил.

«И на том слава богу», — облегченно вздохнул Артемий, заканчивая занятие, но на следующий день все повторилось, только теперь старец должен был пояснить, почему Ной оказался таким злым праведником: проклял Хама и Яфета лишь за то, что те немного посмеялись над ним, увидев его голого и пьяного.

— Сам же виноват, — убежденно доказывал он. — Вон у нас в Калиновке кузнец Охрим напьется и ходит по селу, песни горланя. Да так забавно, что над им все суседи смеются. Так что же он теперь — проклясть всех их должен?

— То соседи, а то — родные сыновья. Понимать должны, — поучительно заметил Артемий.

— Сынов-то, чай, еще жальчее должно быть, — ответил Иоанн. — Ну отругай их, коли они такие бестолковые, накажи как-то, а тот же сразу проклинать кинулся. — И немедленно делал глубокомысленный вывод: — Да у нас, выходит, в деревне все праведники, коли из-за такой малости детишек не проклинают, — и, почесав в затылке, добавил: — И не пойму я, как он узнал, что они смеялись над ним. Он же дрых без задних ног. У нас в Калиновке бабка Маланья и тверезая так храпит — из пушки не подымешь, а тут пьяный. Не иначе как опосля Сим на братьев своих донес, боле некому. А князь Воротынский сказывал завсегда: «Доносчику первый кнут». Вот и надо было с Сима начинать.

Вопросы плодились и множились. То Иоанн возмущался тем, что господь убил Эзру за то, что тот коснулся его ковчега.

— Он же поддержать его хотел, — бубнил обиженно, — чтоб как лучше.

— Нельзя касаться, — терпеливо пояснил Артемий. — Запрещено.

— А не поддержал бы, так тот бы вовсе свалился. Ковчег в грязи изгваздать лучше, что ли? — не уступал упрямец.

То ему не нравилась казнь, учиненная жителям Содома и Гоморры.

— Ну, те, кто большие — понятно. Раз его заповедь нарушили, так чего уж тут. А с дитями как быть? Ты же сам, отче, сказывал, что младенец не повинен еще ни в чем.

— Не было там детей, — в сердцах опрометчиво ляпнул Артемий и тут же, при виде удивленных глаз Иоанна, раскаялся в сказанном, но было поздно.

— А что ж за град такой? Ну вот коль детей нет, так они давно померли бы. Али там бабы не рожали? А как же тогда?..

Старец наивно полагал, что, дойдя до Нового Завета, ему станет легче, но ошибся. Вопросов не убавилось, а прибавилось.

— За что Исус [1073] смоковницу проклял? Неправильно как-то.

— За бесплодие, — пояснил Артемий, обрадовавшись, что хоть один вопрос оказался относительно легким, но, как выяснилось, ликование оказалось преждевременным.

— Так тут же сказано, что не время было собирания смокв. Это ж все равно что яблоню зимой проклясть. Разве ж дело? Взял и безвинное дерево загубил. За что?

— То притча была, — попытался втолковать старец. — Притча о бесплодии.

— Так он бесплодие проклял? — догадался Иоанн.

— Ну да. Теперь-то понятно?

— Не-а. Вот у нас в Калиновке баба Нюта совсем старая. Ей уж нипочем не родить. Так что ж, выходит, ее каменьями забить надо, коль она бесплодная?

Дошли до смертных мук и распятия Христа, и снова объявились вопросы:

— А вот разбойника-то, коего вместе с Иисусом распяли. Разве же Христос прав, когда его в рай с собой пообещал взять?

— Но он раскаялся, — устало вздыхал Артемий.

— Да где ж?! — удивлялся Иоанн и тыкал ему под нос текст с Евангелием. — Вон, всего-то и сказал, что не по правде Христа распяли, да попросил помянуть его, когда тот придет в царствие свое небесное. Это что ж, он всю жизнь убивал да грабил, а за такую малость сразу в рай?! А ведь те, кто не христиане — они в аду горят?

— Да! — утвердительно произнес старец.

— А хорошо ли это? Выходит, его же жертвы невинные, ибо убиенные допрежь того, как Христос объявился, — в аду, а сам разбойник — в раю. Первый человек, кто после Христа в рай вошел, — тать шатучий. [1074]

А то брался выписывать что-то и после, изумленно подняв брови, всматривался, будто сам не верил написанному.

— Это что ж, выходит, в евангелии от Матфея и от Марка лжу рекут? — шепотом спрашивал он у Артемия.

— Почему лжу? — в свою очередь удивлялся тот.

— Я ж на прошлой неделе учил имена двенадцати апостолов, кои ты мне назвал и чьи лики на иконах в церквях.

— Так что?

— А нет в церквях никакого Левея, прозванного Фаддеем, как то Марк и Матфей сказывают.

— То есть как нет? — не верилось священнику.

— Так и нет. Там Иуда Иаковлев, яко у Луки прописано. И апостола Нафанаила, коего Иоанн в своем евангелии поминает, тоже нет. Это что же, все три обманывают? [1075]

И вновь Артемий вслед за дотошным учеником лез в указанные места и с превеликим для себя ужасом обнаруживал, что дела обстоят именно так, как излагает этот назойливый юнец. И получалось, что указанный у Иоанна-богослова апостол Нафанаил в церкви и впрямь не упоминался среди двенадцати учеников. Ни он, ни загадочный Левей, прозванный Фаддеем, который присутствовал у Матфея и Марка.

Это была последняя капля в чаше терпения, после чего старец понял, что дело заходит слишком далеко. И вечером, жалея лишь о том, что не начал с этого гораздо раньше — ну кто ж знал, что такая надоеда попадется?! — Артемий, усадив юношу подле себя, растолковал ему, что мудрствовать и умничать гоже, но не при чтении святого писания, коему надлежит только верить. Это особенно важно, потому что если такие ненужные вопросы станет задавать великий князь, на поведение которого смотрит весь остальной народ, начиная с бояр и заканчивая холопами, то что же тогда будет?..

— На православной вере покоится единство всей Руси. Всколыхни ее, усомнись в ней — и все, пиши пропало!

— Я только узнать хотел, — виновато пробубнил смущенный отрок.

— Не надо ничего узнавать! — рубил перед собой воздух Артемий, настроенный раз и навсегда пресечь, ликвидировать, убрать.

— Так непонятно же, — упирался Иоанн.

— Не надо ничего понимать! Верь, и все тут! Прочее же от лукавого! Христос учил, что если мы будем иметь веру с горчичное зернышко и скажем горе перейти с места на место, она перейдет и ничего не будет невозможного для нас.

— А мудрость как же? — протестовал ученик.

— А что мудрость? — пожимал плечами отец Артемий. — И в святых книгах сказано, что мы никогда ничего не узнаем, поелику нам не постигнуть глубины сердца у человека и не понять слов мысли его, так как же мы можем испытать бога, сотворившего все это? Писано мудрым: «Тогда я увидел все дела божьи и нашел, что человек не может постигнуть дел, кои делаются под солнцем». [1076]

— А как же Федор Иванович сказывал о премудрости, коя знает давнопрошедшее и угадывает будущее, знает тонкости слов и разрешение загадок, предузнает знамения и чудеса и последствия лет и времени. А как…

— А никак, — сердито отрезал старец, но, услышав предостерегающее покашливание Карпова, тут же поправился: — То им реклось про человеческую мудрость. Оно правильно. Ты — великий князь, тебе без нее никак не обойтись. Но ты же тщишься познать божию премудрость, а это не след. Сокрыта она от очей всего живущего и от птиц небесных утаена. Стремление твое уже инако именуется, не поиском истины, но излишним умничанием. О том и в святых книгах сказано. — И процитировал: — Нечестивые же как умствовали, так и понесут наказание за то, что презрели праведного и отступили от господа. [1077] А в книге Иова о премудрости сказано: «Не знает человек цены ее и она не обретается на земле живых. Не дается она за золото и не приобретается она за вес серебра». [1078]

— А как же апостолы? — жалобно пискнул ученик.

— И они никак, — почти со злорадством отрезал Артемий. — Митрополиту Макарию лучше знать — чьи лики в церкви размещать. Или ты полагаешь, что больше его в святом писании мыслишь? Нет? Ну тогда иди и веруй. А ныне я на тебя епитимию накладываю — десять дней по десять раз молитву господню [1079] зачтешь да столько же «Непорочны». [1080]

— Может, я лучше Исусову молитву зачту? — хитрил Третьяк, помня, что она еще короче и имеет всего семь слов. [1081]

— Не может, — сурово оборвал его старец и добавил: — Вкушать же три дня дозволяю лишь хлеб с водой.

— А грибочков можно? Они ж тоже постные.

— Нельзя! Это не пост, а епитимия, понимать надо.

И спустя всего пару дней Артемий не мог не нахвалиться на Иоанна. Паренька будто подменили. Ни одного вопроса, ни одного возражения или, скажем, сомнения в чем-либо. Правда, глаза у него как-то потухли. Исчез некий огонек любознательности. И вообще старец подметил: когда занятия проводит Федор Иванович — огонек есть, а когда он сам — нет. Даже обидно стало.

Правда, если речь заходила о более простых предметах — какая утварь в церкви и откуда появилась, для чего она предназначена и что собой символизирует, то в Иоанне снова просыпался интерес. Хотя и тут не обходилось без вопросов, но они были уже не крамольные, а, скорее, уточняющие, то есть по делу.

Интересовало его все. Чем отличаются степенные антифоны [1082] от изобразительных, а те, в свою очередь, от праздничных, да отчего они так называются. Или вот, к примеру, в чем отличие великого водоосвящения [1083] от малого. Приходилось пояснять, что великое совершается накануне и в день праздника Богоявления, малое же — в дни храмовых и некоторых других праздников, а также по желанию верующих в любой день. Кроме того, в чин великого входят одни молитвы, а в чин малого совсем иные.

Любопытствовал он и причиной, по которой в Ваий Неделю [1084] в храм приходят с ветками вербы, и отличиями царских врат [1085] от дьяконских дверей, [1086] и тем, почему Пасха не входит в число самых главных двунадесятых праздников, числясь лишь в великих, и прочим.

О чем-то отец Артемий рассказать мог, но иного и сам не знал, однако неведение свое не скрывал и виновато отвечал, что невдомек ему, отчего монаха именуют монахом, монастырь монастырем, игумена — игуменом, икону — иконой, лампаду — лампадой, а потир — потиром. [1087]

«Эх, мне бы сюда старца Феодорита, — вздыхал он с тоской. — Вот уж ученый муж. По-гречески все равно что по-русски говорит, да и прочие языки при нужде осваивает так быстро, что диву даешься. Глядишь, растолковал бы нашему государю. Да и я тоже хорош, — бранил он себя нещадно и даже удивлялся: — Вот сколько раз читали в монастыре, где проживал, паримию. [1088] И в Великий пост, и на вечернях в дни некоторых праздников, и на великом водоосвящении. Иной раз помногу, чуть ли не до семи-осьми, а на утрени Великой субботы и до полутора десятков, а я ни разу так и не удосужился спросить — отчего такое чудное название. Или вот тоже параклис. [1089] Наизусть помню, а почему тот именуется именно так — не ведаю». После такого сурового осуждения он тут же накладывал очередную епитимию, но на этот раз на самого себя, и честно замаливал грех равнодушия.

Богослужебные книги и те куски из них, что давал старец, Третьяк тоже беспрекословно выучивал наизусть, свободно ориентировался и в ирмологии, и в октоихе, знал псалтирь и служебник, требник и типикон, триодь и часослов, не говоря уж об Апостоле и Евангелиях.

Правда, Карпова будущий великий князь все равно слушал внимательнее. Рядом с окольничим он мог часами сидеть неподвижно, словно завороженный, внимая его увлекательным рассказам. Не то чтобы пошевелиться, он и дышать, казалось, забывал, пока тот повествовал свои дивные истории. То есть выходило, что сказания Федора Ивановича ему все равно поинтереснее.

Однако по здравом размышлении отец Артемий рассудил, что уж лучше пусть не будет огонька, но зато не будет и вопросов. Сам Артемий тоже далеко не во всем соглашался с нынешними отцами церкви, потому и ушел из псковского монастыря. Не по душе ему были церковные порядки, алчность, сребролюбие и прочее, что творилось в обителях тех времен. Ему зачастую претили и поучения отцов церкви, да и в святых книгах он не со всем соглашался, но считал, что поначалу его ученик должен обучиться общепринятому, а уж потом мыслить далее.

Но особенно хорошо у них получалось, когда они учили совместно. До поры до времени помалкивавший Федор Иванович, внимательно прислушивающийся к поучениям старца, неожиданно встревал в разговор и лихо дополнял библейское высказывание, процитированное отцом Артемием, какой-нибудь мудрой поговоркой.

Старец пристально смотрел на Карпова, после чего выдавал еще одно изречение из святых книг. Федор Иванович снова и почти мгновенно парировал другой подходящей присказкой. И так это славно у них получалось, что Третьяку оставалось только восторгаться обоими. Причем зачастую это перебрасывание превращалось в своего рода состязание, когда старец принимался цитировать поучения одно за другим, да все на разные темы.

— Против вина не показывай себя храбрым, ибо многих погубило вино, — начинал старец.

— Кто винцо любит, тот сам себя погубит, — тут же подхватывал Федор Иванович.

— От лежащей на лоне твоем стереги двери уст твоих, — с лукавой улыбкой продолжал старец.

— Лучше в утлой ладье по морю ездить, чем жене тайну поверить, — находил нужное Карпов.

— Не будь духом твоим поспешен на гнев, потому что гнев гнездится в сердце глупых, — переходил на другую тему отец Артемий.

— От гнева до глупости один шаг, — победно усмехался бывший думный дьяк.

— Наушник и двоязычный да будут прокляты, ибо они погубили многих, живших в тишине, — замечал старец.

— Бойся клеветника, яко злого еретика, — вторил ему Федор Иванович.

— Не на всякое слово, кое говорят, обращай внимание, — говорил отец Артемий.

— На всякий роток не накинешь платок, — подтверждал Карпов и добавлял: — Собака лает — ветер носит.

— Бывает другом участник в трапезе, и не останется с тобою в день скорби твоей, — поучал монах.

— На обеде все соседи, а пришла беда, они прочь как вода, — кивал головой бывший думный дьяк.

— На разумного сильнее действует выговор, нежели на глупого сто ударов, — изрекал отец Артемий и победоносно глядел на Федора Ивановича — что он скажет на это. Но замешательство того длилось всего пару мгновений.

— Глупый плети боится, а умному слова достаточно, — изыскивал он в своей обширной памяти очередную мудрость.

— Лучше встретить человеку медведицу, лишенную детей, нежели глупца с его глупостью, — говорил старец.

— От черта крестом, от медведя пестом, а от дурака ничем, — кивал Карпов.

— Все мне позволительно, но не все полезно, — напоминал Третьяку старец.

— Помни, отрок, что все можно, да не все нужно, — добавлял Карпов.

— Глупый не любит знания, а только бы выказать свой ум, — вздыхал монах, отчаявшись одолеть дьяка.

— Умный любит учиться, а дурак учить, — признавал Федор Иванович, после чего иногда предлагал: — Ну, а теперь, отче, давай инако. Допреж я слово поведаю, а уж опосля ты за мной. — И не дожидаясь согласия, приступал: — Бедного обижать — себе гибели искать.

— Не будь грабителем бедного, потому что он беден, и не притесняй несчастного у ворот, потому что господь вступится в дело их и исхитит душу у грабителей их, — отвечал отец Артемий.

— Кто к богу, к тому и бог, — утверждал Федор Иванович.

— Когда господу угодны пути человека, он и врагов его примиряет с ним, — соглашался старец.

— Богатый хоть дурак, а почитают. Коли богатый говорит, так есть кому слушать, — высыпал веером запомнившуюся мудрость бывший думный дьяк.

— Заговорил богатый — и все замолчали и превознесли речь его до облаков; заговорил бедный, и говорят — Это кто такой? — сокрушенно вздыхал монах.

— Мздою, что уздою, обратишь судью в свою волю, — вспоминал Карпов житейское.

— Угощения и подарки ослепляют глаза мудрых и, как бы узда в устах, отвращают обличения, — разводил руками отец Артемий.

— Не с поста мрут, а от обжорства, — критически замечал воздержанный на еду окольничий.

— От пресыщения многие умерли, а воздержный прибавит себе жизни, — согласно кивал старец.

— С кем поведешься, от того и наберешься, — утверждал Карпов.

— Не дружись с гневливым и не сообщайся с человеком вспыльчивым, чтобы не научиться путям его и не навлечь петли на душу твою.

— Умный смиряется, глупый надувается, — не унимался окольничий.

— У терпеливого человека много разума, а раздражительный выказывает глупость, — не сдавался и старец.

— Редкое свидание — приятный гость. Редкому гостю — двери настежь, — улыбался Федор Иванович.

— Не учащай входить в дом друга твоего, чтобы он не наскучил тобою и не возненавидел тебя, — не спорил монах.

— Я два, а ты одно, — грозил пальцем бывший думный дьяк и продолжал: — Невинно вино, виновато пьянство.

— Что за жизнь без вина? Оно сотворено на веселие людям. Отрада сердцу и утешение душе — вино, умеренно употребляемое вовремя; горесть для души — вино, когда пьют его много, — находился монах и замечал: — Квиты мы с тобой, сын мой.

— Согласен, — кивал Федор Иванович и тут же продолжал: — Тяжело ждать, если ничего не видать.

— Надежда, долго не сбывающаяся, томит сердце, — отвечал отец Артемий.

— Спесивый высоко взлетает, да низко падает, — глубокомысленно замечал Карпов.

— Не возноси себя, чтобы не упасть и не навлечь бесчестия на душу твою, — находился старец, после чего тут же добавлял: — Погибели предшествует гордость, и падению — надменность, — и мягко произносил: — А теперь вроде как у меня поболе стало.

— А надолго ли? — интересовался Федор Иванович и тут же выпаливал не одну-две, а сразу целый ворох. Но и монах не оставался в долгу, находя не меньше.

И так длилось по часу, а то и больше, пока оба не уставали. Заканчивались состязания по-разному, но чаще одолевал Карпов, в голове которого метких слов хранилась тьма-тьмущая. Правда, спустя время такие словесные поединки становились все реже и реже. Виной тому стало ухудшившееся здоровье Федора Ивановича. Даже часы занятий с Третьяком начали постепенно сокращаться, потому что слабеющая плоть Карпова уже не выдерживала нагрузки. И вот пришло неизбежное — седой учитель слег окончательно. Поначалу он подзывал к себе Третьяка и, подоткнув себе подушку повыше, еще пытался кое-чему его научить.

— Не так! — сердился он. — То ты яко Третьяк все делаешь, а должен — яко великий князь всея Руси Иоанн Васильевич.

— Молодой я ишшо, чтоб с вичем меня поминали, — осторожно замечал ученик.

— Великого князя и во младенчестве уже с вичем именуют. То не тебе долг уважения отдают, но титле. Понял ли? И сам себя токмо так именуй, — и дьяк торжественно произносил: — Иоанн! — после чего вновь принимался учить нерадивого: — Смотри как надо. — И раз за разом проделывал исхудавшими руками необходимые движения, добиваясь от своего ученика такой же величавости и плавности.

Иоанн чуть не плача пытался повторить их, но у него почему-то выходило слишком прерывисто, чересчур стремительно или, напротив, нарочито медленно. Не получалось у него и ступать, как подобает.

— Великий князь не должен ходить по земле, яко простой смертный, но шествовать, двигаясь величаво и вместе с тем не мешкая, — втолковывал ему Федор Иванович и грозился: — Вот погоди ужо — встану на ноги и задам тебе перца.

А еще Иоанну изрядно мешала палка, изображающая великокняжеский посох, которую по просьбе Карпова срубил в лесу и ошкурил Стефан Сидоров. То ухватил ее не так, то поставил неправильно, чересчур близко к себе или, напротив — очень далеко, то слишком облокотился на нее — не дед немощный.

А уж с речью была и вовсе потеха.

— Громче! Не шепчи! — и почти сразу же: — Да что ж ты орешь-то?! Куда спешишь без величия? Словеса не тяни — помыслят, что недужный! Да с душой, с душой глаголь, дабы каждый прочувствовал! Конец у слова отчетливо произноси — не жуй его! — то и дело слышал он со стороны постели, и доходило до того, что Иоанн впадал в какой-то ступор. Голова отказывалась понимать что-либо, не говоря уж о том, чтобы изобразить требуемое.

Гораздо легче Иоанну давались занятия по великокняжескому вежеству, как их называл Федор Иванович. Правда, все та же беда с обилием вопросов продолжалась. Хорошо, что князь Палецкий вручил Карпову список с Судебника, принятый во времена Иоанна III Васильевича, но зачастую не выручал даже он. Ведь Судебник — не Библия, про которую нельзя сказать, что тут неправильно записано, даже если бьет по глазам и чувствуется фальшь. Поэтому загнанный несколько раз каверзными вопросами юнца в тупик, Федор Иванович поступил просто:

— Жизнь меняется, и люди меняются. Не всегда к лучшему, но не о том речь. Вот представь — текла речушка. По одну сторону твоя земля, по другую — соседская. Прошло с десяток лет, и речушка высохла, землю оголив. Кому ее отвести?

Иоанн молча пожал плечами.

— Вот так и с Судебником. Староват он стал. Все ж таки полста лет прошло, даже больше. Кое в чем ответа не дает, ибо в те времена об ином и вопросов не возникало.

— А мне как быть? — не понял Иоанн. — Вовсе без него жить?

— То не дело, — покачал головой Федор Иванович. — Надобно, чтоб слово твое мудрое одинаковым для всех стало — от нищего на паперти до боярина знатного. Им же особливо ни потачки, ни спуску не давай. Напротив — стремись принизить тихохонько. У них и так без меры всего.

— А как ворчать учнут? — робко спросил Иоанн, мгновенно ощутив себя Третьяком на конюшне, которому князь Воротынский устраивает выволочку за нерадивость. — Они ведь ужасть какие грозные. Вон тот же князь Воротынский. Он хошь и не из первейших ныне, как ты сказывал вечор, а голову завсегда высоко держит, к тому ж…

— То ты о чести говоришь, а я тебе об умалении их воли. Оно — разное. Честь они пущай блюдут, а вот воротить, что пожелают, не давай.

— Сам же сказывал, — изумился будущий великий князь и процитировал запомнившееся ему поучение: — Умаление прав твоих есть умаление власти и от того быть худу.

— А не будет умаления, — усмехнулся Федор Иванович. — Ты свое при себе оставляй, а боярское умаляй. Да чтоб им не обидно было, не к своим рукам прибирай, то, что ты у них отобрал, а иным раздавай.

— Кому иным? — не понял Иоанн.

— А хошь бы тем худородным, коим при батюшке твоем Василии Иоанновиче выше думных дворян было нипочем не взобраться. Я и сам, считай, лишь чудом в окольничие выкарабкался, да и то под старость. И не думай, что я о своих заботу выказываю, — строго произнес он. — Тут иное. Худородных поднять к себе и приблизить — они сторицей доброту да ласку вернут, а с боярами сколь ни давай, ан все одно недовольство выкажут. Ну, и с народишком тоже малость поделись. Я когда в селище у себя жил, да приглядываться начал, так токмо тогда и понял — ни к чему все эти бояре-кормленщики. Зачем они? Суд от твоего имени чинить? А если он неправый, то кого недобрым словом помянут?

— Их, — уверенно произнес ученик.

— Это само собой, — досадливо отмахнулся Карпов. — Но и тебя тоже, потому как ты их поставил. Пусть сам того не желая, не ведая, что они эдак твоей милостью попользуются, но поставил. А как узнать перед назначением, справный ли человек али нет? Да никак. Чужая душа — потемки.

— А кого же вместо них? — озадаченно спросил Иоанн.

— Куда проще повелеть, чтоб сам народец лучших из своих же избрал. Так-то оно понадежнее будет. Опять же, на ком вина, ежели они худых выберут? Да на них самих, и государь тут ни при чем, — развел руками окольничий. — Опять же и им самим страху больше. Те, кто их ставил, уже не в Москве, до коей далече. Они тут, рядышком. Потому и судить станут по совести да по чести.

Карпов даже про болезнь забыл — настолько увлекся, втолковывая ученику эти истины. Правда, положа руку на сердце, свою роль сыграла и его собственная обида. Как тут не горячиться, когда его в свое время именно из-за худородства не раз и не два отодвигали в сторону, предлагая волости «в кормление» совсем иным, у которых всех заслуг — знатность их отцов и дедов.

— Но и простецам воли тоже много не давай, — тут же строго заметил он. — Чтоб все без перехлеста было. А если и дашь, то чтобы воля эта опять же поначалу в судебниках прописана была. То бишь и они пред ними тоже должны с согнутой выей стоять. Опять же недовольный твоим судом завсегда может в записи эти заглянуть и успокоиться — не государь неправ, но закон. А на мертвую бумагу какой прок гневаться? Вот он сердцем и отойдет. Потому, ежеливосхочешь, добавь или, там, измени, а лишь потом суди, но опять-таки по написанному, а не из головы. Тогда пред твоим судом люди шапку скинут, и всяк, кто из него выйдет, никогда не скажет — блажит великий князь.

— И в святых книгах то же заповедано, — не выдержав, встрял в разговор отец Артемий. — Соблюдение правосудия — радость для праведника и страх для делающих зло. То в книге притчей царя Соломона сказано, ибо был сей царь мудр и предрек: «Егда страна отступит от закона, тогда в ней много начальников, а при разумном и знающем муже она долговечна». И еще он же сказал, что царь правосудием утверждает землю.

— А кто отклоняет ухо свое от слушания закона, того и молитва — мерзость, — добавил Федор Иванович еще одно Соломоново изречение и довольно улыбнулся.

Улыбка была как поощрение самому себе, потому что память тоже начинала потихоньку подводить его, и теперь он вел с нею каждодневный неравный бой, стремясь извлечь из ее закромов то малое, что еще уцелело, чтобы передать этому пареньку, которому вскоре предстояло занять великокняжеский стол.

— А ежели мне самому ранее написанное не по душе придется? Сам же сказывал, что жизнь меняется и человек с нею. Вот и я по прошествии лет иначе мыслить стану не так, как поначалу.

— Вначале на бумаге измени, — строго произнес Карпов. — Без того, как бы тебе ни хотелось, обязан по старому вершить, чтоб все видели — пред законом и сам великий князь голову склонил в покорстве. То — пример для послушания всем прочим. А уж когда изменишь, тогда и твори по-новому. Да прежде, чем свое слово советчикам поведать, выслушивай каждого и начинай с малых, дабы величие больших не ослепило их, а льстецы не могли повторить слово в слово, что государь произнес. Вообще же льстецов бойся больше всего, ибо от них быть худу, и ничему иному. Наипаче же тех из них опасайся, кто не просто льстив, но и умен, кто твою мысль через себя протянет, да вытянет в соцветии своих словес. Выйдет, будто он вовсе не твое глаголит, а мыслит как ты. Потому задумки все в себе храни и токмо слушай поначалу, будто у тебя покамест вовсе своего нет — в чем убедят, так и поступишь. А то наслушаешься их восхвалений, будто ты непогрешим, яко римский папа.

— А он что — и впрямь непогрешим? — удивлялся Иоанн.

— Не перебивай. Что же до папы, то он лишь мнит о себе иное, глупцов наслушавшись. Но он — латинянин, — брезгливо произнес Федор Иванович. — Им дозволено в дурнях ходить. Ты ж — государь православный, а потому в сердце должен честь и совесть иметь, а в душе веру и справедливость. Да, о справедливости и суде праведном, — вспомнил он. — Допрежь слова своего разузнай поначалу все хорошенечко, и мысли токмо о главном — кто и что содеял, а уж опосля пытайся понять — для чего. Опять же — с умыслом али как.

— А как же иначе?

— Иначе? — усмехнулся Федор Иванович. — Так ведь оно по-всякому может быть. Вот тебе загадка. Взял один купец у другого десять рублей на год. А на следующее лето они у тебя на суде. Один кричит — отдал я ему, второй — не отдавал. Что делать станешь?

— А чтобы мой батюшка Василий Иоаннович повелел?

— Хитер, — протянул Карпов, и непонятно было — то ли осуждает, то ли одобряет решение ученика. — Батюшка твой, особливо ежели бы не в духе был — непременно на дыбу [1090] повелел обоих отправить.

— Как-то оно негоже, — неуверенно протянул Иоанн. — Невинного пытать, оно…

— И к тому ж неведомо, кто крепче телом окажется, — подхватил Федор Иванович. — А ежели истинный виновник выдержит все три раза, [1091] а тот, кто прав — нет, да уже на первом разу закричит, что оболгал он, дескать. И что тогда?

— А что тогда? — озадаченно посмотрел Иоанн на учителя.

— А тогда тебе придется виноватого во всем удоволить, а невинного…

— Но это ж не по правде! — возмутился Иоанн.

— А пыткой правды и не дознаться. Ежели палач в своем деле понимает, то опрашиваемый, на дыбе зависнув, все что хошь поведает. Надо, так он поклянется, что не Иуда, а он на Христа напраслину возвел. Потому паки и паки — мысли. И не семь раз отмеряй, но семижды семь, ибо за каждым твоим словом судьбы людские скрыты. Ошибется пахарь в поле — сам голодать станет, купец проторгуется — сам по миру пойдет, а ты промашку допустишь — кто-то кровью утрется, а то и живота свово лишится.

— Так, может, тово, — робко предложил Иоанн. — Вовсе казнь отменить. Ежели у судьи промашка, так ведь невинного не воскресишь?

— А коли он живота кого лишил? — сурово спросил князь.

Иоанн молча пожал плечами:

— И в писании тако же проповедано: «Не убий».

— От дурень! — восхитился Федор Иванович, на что возившийся с приготовлением для Карпова лекарственного питья Артемий, не выдержав, неодобрительно кашлянул.

— Мне можно, — заявил князь, правильно поняв намек старца. — Потому как больной я и летами стар. Ты же, государь, внемли, что на одного прощенного невинного девяносто девять виноватых будет. Простишь их, и что? Так ведь они потом с десяток, али два таких же невиновных сызнова убьют. Выходит, ты за ради того, чтоб одного невинного уберечь, два десятка положишь? Это как?

— То не на мне грех будет, — попытался возразить Иоанн.

— Вона как! — возмутился Федор Иванович. — Стало быть, тебе главное — чистеньким остаться? Так ты, милый, спутал. Тебе тогда не на княжеский стол, а в монастырь надобно. Сиди себе, да о душе молись, чтоб в рай попасть. А коли бармы Мономаха наденешь — не о себе, но о Руси должон мыслить, ибо ты — отец державы, и все, кто в ней — дети твои. Да и не слыхал я николи, чтоб был на свете дурень, кой отменил бы казни. Ни у нас, ни в иных землях. А и сыщется когда-нибудь такой, то одно слово — дурак он и тряпка гугнивая.

— А как же «не убий»? — напомнил Иоанн.

— То к отцу Артемию, — устало откинулся на подушки Карпов. — Он растолкует.

Иоанн повернулся к старцу. Тот, разминая что-то в тяжелой медной ступке, спокойно произнес:

— Нет для государя «не убий». То Христос людям простым поведал, дабы они самосудом не занимались. Вспомни-ка получше, кому он эти заповеди говорил — разве правителю? То юноше говорилось, кой вместе с ним уйти хотел, да иным простецам. Что же до злодеев касаемо, так он прямо рек: вы слышали, что заповедано древним: «не убивай, кто же убьет, подлежит суду»? А яз [1092] реку вам, что всякий, гневающийся на брата своего напрасно, подлежит суду. Что из сего следует, государь? — и, не дождавшись ответа, продолжил: — То, что он согласился с оным, хотя и знал, что в суде для убийц одна кара — смерть. К тому же еще бог-отец заповедал: «Кровь за кровь и смерть за смерть», а Христос рек: «Не мыслите, что яз пришед нарушить закон или пророков; не нарушить пришел яз, но исполнить». Другое дело, ежели человек инако мыслит, вольнодумствует. Тут смертию карать негоже, как бы иные ни упирались. Коли безвреден для тебя — оставь. Пусть мыслит далее. Глядишь, а он что-нибудь полезное надумает.

— А коль вреден? — спросил Иоанн.

— Изгони его из Руси али в келью посади, но не карай. Особливо бережно к младым умам относись. Известно, молоденький умок, что весенний ледок — и туда его течением несет, и сюда. Пусть себе перегуляет. И ты не прав, Федор Иваныч, когда про дурней сказывал, о коих ты не слыхал, — повернулся он к Карпову. — Всякие бывали. Я в житии святого и равноапостольного князя Володимира Красное Солнышко читывал, что одно время он и злодеев перестал казнить, отчего татей приумножилось в изобилии, а на попреки в том ответствовал, будто бы не казнит оттого, что боится греха. И знаешь ли, яко митрополит Руси и старцы ему ответствовали?

— Как? — спросил Иоанн.

— Ты от бога поставлен властителем для наказания татей и поощрения делающих добро. Так знай, что ежели ты не казнишь злых, значит, ты сам совершаешь зло для добрых, ибо из-за твоего нерадения умножаются злые на пакость добрым. Так погуби злых, чтобы добрые жили в мире. [1093]

— А с теми-то мужиками как мне быть? — вспомнил Иоанн, с чего начинался разговор. — Вы ж оба так и не сказали мне, как их рассудить.

— Сказано: «Держись совета сердца своего, ибо нет никого для тебя вернее его. Душа человека иногда более скажет, нежели семь наблюдателей, сидящих на высоком месте для наблюдения», [1094] — порекомендовал отец Артемий.

— Во! — одобрил Карпов. — Славно изрек, — и пожаловался: — Я ведь и сам оные словеса Иисуса, сына Сирахова, читывал, да ныне голова вовсе худа стала. Не иначе — к смерти дело идет, — и натужно кривил губы в иронической усмешке: — Старые кости деревянного тулупа требуют.

— Поживешь еще, сколь господь отпустит, — попытался успокоить его старец, но Федор Иванович снова лишь усмехнулся. Уж он-то получше других знал, насколько ему худо, просто жаловаться не привык — страдал молча.

Первый раз он не сдержался всего за три дня до смерти — терпеть боль стало невмоготу. Словно какой-то злобный зверь впился ему во внутренности и жадно выгрызал их, пользуясь своей безнаказанностью. И слезы текли из старческих выцветших глаз, но Карпов еще продолжал хорохориться, не сдавался и про учебу будущего великого князя не забывал. Только приходилось наклоняться пониже, подчас к самым губам умирающего, поскольку сил ему хватало лишь на еле слышный шепот.

— Главное памятуй, — тяжело произносил он. — В каждом из нас и злое сокрыто, и хорошее. Злодеи беспросветные, равно как и праведники с чистой душой, может, когда-нито тебе разок и повстречаются в жизни, а может, и нет. Посему о них и глаголить не след. О всех прочих же так поведаю: в том и состоит твое назначение, яко великого князя, дабы ты для людишек всех расстарался и такую жизнь им создал, чтоб помочь злое в себе усмирить, а хорошее чтоб само наружу из них полезло, ибо почуют они, что сие для них выгоднее будет.

— А… какую жизнь? — робко уточнил юноша.

— Чтоб купец татей не опасался и вести торг честный ему выгодно было, чтоб смерд на поле бесперечь не озирался — нет ли татаровьев поганых поблизости, чтоб волостели да кормленщики народишко не зорили, чтоб монахи по монастырям не бражничали непотребно, не пьянствовали, но богу молились, чтоб бояре верой и правдой тебе служили. Приближай же к себе, не на древность рода взирая, но на него самого. Древность, она яко ларец баский. Издаля полюбоваться — славно, а откроешь — пусто. Бывает и иное — ларец груб, не узорчат, из древа простого содеян, да порой столь грубо, что в руки взять — и заноза в пальце останется, то бишь ершист человек. Зато откроешь его, а внутрях самоцветы сплошные: лалы, яхонты да смарагды. То душа его и ум таковы. Их и ставь близ себя, — и замолчал, вспоминая свою собственную жизнь.

Из-за того, что был он хоть и из рода Рюриковичей, но уж больно захудалых, Федор Иванович и не получил боярский чин, хотя будь на его месте какой-нибудь из Шуйских, Челядниных или пускай даже Воротынских, то им и за втрое меньшее боярина дали бы. А ведь именно он ведал всеми посольскими делами со странами, что лежали к полудню. [1095] Словесных кружев Карпов наслушался на своем веку немало — мастера там на это изрядные. И всякий раз он точно угадывал не то, что говорят басурмане, но — зачем говорят. Ни разу не ошибся думный дьяк, всегда точно определяя, что ныне в том-то и том-то надо крепко держаться за свое — все равно уступят. В ином же можно поспорить. И спорил. Да как — со знатных послов пот ручьем лил, когда он их стрелами своих слов забрасывал. Каждое — в цель било. А чин? Да господь с ним, с этим чином, хотя, конечно, несправедливо.

«Я-то ладно, отжил уж, — думал мрачно. — А иные? Сынов моих, к примеру, взять. Хоть им подсоблю».

И вновь продолжал почти беззвучно шептать, торопясь успеть передать все важное своему ученику. А успел ли, нет ли — бог весть.

… Схоронили его недалеко от избушки, выбрав место повыше и покрасивее. Долбили мерзлую землю долго — чуть ли не до самого вечера, то и дело отогревая ее кострами. И так получилось, что четыре стройные сосны, будто великаны часовые, встали по углам скромной могилки одного из первых воспитателей Иоанна.

То была, если вспомнить про мать (но Анфиску, а не Елену), вторая его потеря в жизни. А сколько их еще предстоит в жизни — не сосчитать. Но скорбить и печалиться по усопшему много времени старец Артемий не дал, сызнова усадив юного государя за стол.

— Мыслю, что князь Федор Иванович меня бы одобрил, — заявил он, сурово поджав и без того тонкие губы. — Сказано: «Удаляй от себя печаль, ибо печаль многих убила, а пользы в ней нет», — и добавил своими словами: — Удалить же ее проще всего, заняв душу иным. Ныне уже, полгода минет, яко мы тут. Вот-вот боярин Дмитрий Федорович за тобой приедет — а что ему поведаем?

— Так я же и святое писание ведаю, и послания апостолов, и деяния их, — возразил Иоанн.

— То славно. Но все, что потребно тебе знать, ты еще не усвоил. Да и в мирских делах не все Федор Иваныч изложить успел. Вот дабы он там ликовал, с неба на тебя взираючи, мы и продолжим, яко он хотел. Список он мне оставил, кой незадолго перед уходом из жизни составил, так что, прямо исходя из него, и приступим. Ныне у нас с тобой речь пойдет о разумном управлении всей Русью. Яко оно тебе учинити и что для того потребно поменяти.

Учеба продолжалась…

Глава 8 Несмотря ни на что

Князь Палецкий задерживался по причине уважительной. Ну, не мог он покинуть Москву этой зимой. Великий князь Иоанн, вконец разойдясь, чуть ли не каждый день казнил и миловал, то одного возводя в свои любимцы, то другого, налагая на прежнего опалу, которая считалась еще благом, ибо звереныш, вкусив крови, пролить ее уже не боялся.

К тому же мешали и государственные дела. Особенно досаждала Казань, против которой Иоанн повелел собрать рать, увлекшись новой интересной затеей. Однако настоящая война — дело долгое, ведь само сражение — лишь ее венец, конечный результат. Когда рати были готовы, государь уже охладел к этому делу, возглавить их отказался, но раз уж собрались — послал. Пришло их две — из Москвы и из Вятки, но командовали ими бестолково, а потому единственное, что удалось сделать, так это сжечь все в окрестностях Казани, поубивать тех, кто не успел сбежать, да захватить нескольких человек из знати в плен.

Сафа-Гирей, сидевший в Казани, окончательно озверел и принялся усиленно вырезать московских доброхотов, выискивая их среди своих приближенных и устраивая одну казнь за другой. Оставшиеся в живых прислали к Иоанну тайное посольство, прося войско и управы на своего хана. Словом, все закончилось тем, что двум Дмитриям — Палецкому и Бельскому — пришлось ехать и помогать ставить на престол Шиг-Алея вместо успевшего вовремя сбежать Сафа-Гирея.

Но поставленному москвичами хану, исходя из повеления Иоанна, не оставили ни одного русского ратника, и дело закончилось тем, что составился заговор, о котором Шиг-Алей узнал, но был бессилен что-либо предпринять и благодарил судьбу хотя бы за то, что ему удалось сбежать обратно на Русь, после чего на престол вновь уселся Сафа-Гирей, принявшийся зверствовать хлеще прежнего. Москве надо было не терять времени, но на этот раз Иоанн даже не велел осаждать Казань. А князь воевода Александр Горбатый со своими полками всю зиму торчал неизвестно зачем близ устья Свияги и, вернувшись в Москву, смог похвастаться лишь сотней черемисов-заложников.

Иоанну же было не до Казани. То и дело он уезжал из наскучившей ему Москвы якобы по монастырям, хотя на самом деле посещал лишь те, близ которых была хорошая охота и много дикого зверья.

— Дабы медведи монахов не задрали, надобно их угомонить, — в очередной раз изрекал он, и все наперебой прославляли его заботу о духовных людях.

Особенно усердствовали в этом Шуйские и прихлебатели из их клана — князья Шкурлатовы, Пронские, Головины, но громче всех, пожалуй, — оставшийся пока в живых брат князя Кубенского и Алексей Басманов. Прихватив с собой родного брата Юрия Васильевича вместе с двоюродным Владимиром Андреевичем, Иоанн отбывал то во Владимир, то в Можайск, то в Волок. А были еще Ржев, Тверь, Псков, да мало ли. И везде пиры, везде веселье, охоты, после чего кормленщики, сидевшие в этих городах, собирали не двойную, а тройную дань, якобы «на государевы забавы» — дескать, прокормить такую ораву гостей дорого стоит. Затраты на великокняжеский двор и впрямь были велики, но дани все равно гораздо больше — себя, любимых, кормленщики не забывали.

Наконец, Иоанну надоело и это. Но тут он вспомнил, что читал в одном из монастырей сказ, описывающий, как его дед, Иоанн III Васильевич, торжественно венчал на царство своего внука — двоюродного брата юного Иоанна Димитрия Ивановича, и ему стало обидно. Привыкший к тому, что он везде и во всем должен быть первым, усиленно наверстывая все то, что ему довелось испытать в детстве, Иоанн и тут немедленно оскорбился. Да, пускай, Димитрий ни дня не правил, но зато как все было красиво. Исправить, казалось, ничего нельзя — поздно. Ну, как это — он уже почти четырнадцать лет числится в великих князьях, а только теперь митрополит станет его возводить в этот сан. Иному это препятствие показалось бы вовсе непреодолимым, но не Иоанну.

«Я так хочу!» — твердил он сам себе, ломая голову в поисках выхода. В вину ему можно поставить беспричинную злобу, доходившую до кровожадного садизма, ничем не оправданную трусость, маниакальную подозрительность, равнодушие к людям, которых он считал не чем иным, как пылью и прахом у своих ног, и многое другое, но только не недостаток ума. Если бы еще столь умная голова досталась не такому дураку — было бы совсем хорошо, но что уж теперь.

Словом, Иоанн нашел выход, вовремя припомнив, в какой сан возводил его дед своего внука. «А я-то покамест великий князь, — рассуждал он. — Стало быть, мне в цари особый обряд нужон».

И теперь Палецкому вовсе нельзя было покидать Москвы. О том, что он выехал в свои вотчины, отказавшись присутствовать на торжественном венчании на царство, государя бы известили спустя день или два, от силы — через неделю, и никакие ссылки на внезапное недомогание и тяжкую болезнь не помогли бы. Грянула бы опала, и прости-прощай все грандиозные замыслы.

Церемония и впрямь впечатляла. Прямо посреди Успенского собора в срочном порядке воздвигли помост с двенадцатью ступенями, на который водрузили два кресла, обитые златотканой паволокой. На них уселись сам Иоанн и митрополит Макарий, который чуть позже и возложил на великого князя крест, бармы и венец. Затем, после прослушанной литургии, Иоанн двинулся к себе во дворец. На выходе из храма родной брат Юрий осыпал его золотыми монетами, щедро черпая их из здоровой миски, которую держал дядя Иоанна — Михайло Глинский.

Правда, торжественные минуты чуть подпортил простой люд, кинувшийся подбирать монеты, в клочья раздирая камку и бархат, которыми был устелен царский путь во дворец. Если бы нетерпеливый новоявленный царь выказал чуть больше сдержанности и порылся в рукописях, чтобы узнать, как вершилось венчание ну, скажем, при дворе константинопольского императора, то в его руках непременно появился бы скипетр, а к торжественному обряду добавилось миропомазание и причащение, но ни терпение, ни усидчивость не входили в скудное число добродетелей Иоанна IV.

К тому же ему было некогда. Забавляться с девками он устал, хотя доброхоты поставляли их по первому требованию, причем всякий раз исходя из особого пожелания, то есть разных — светлых и темных, татарочек и черемисок, литвинок и черкешенок, тонких и толстых, опытных и совсем робких.

Теперь не то. Да и митрополит как-то раз робко заметил, что не по чину царю Руси заниматься блудодейством. К тому же был еще и тайный завет его отца Василия Иоанновича выбирать невесту непременно из дома Кошкиных-Захарьиных, где в подходящем для женитьбы возрасте была всего одна-единственная дочь умершего окольничего Романа Юрьева-Захарьина [1096] по имени Анастасия.

Правда, Иоанн и тут ухитрился не ударить в грязь лицом. Живо разогнав всю Думу на поиски невесты, он некоторое время якобы выбирал, чтобы родичи будущей жены не больно-то о себе возомнили, после чего, меньше чем через месяц, торжественно повел под венец в храм Богоматери выбранную им юную Анастасию Романовну Юрьеву-Захарьину. Невеста и впрямь была красива, а целомудренный румянец смущения, ярко пылавший на ее щеках во время венчания, придавали этой красоте нечто неземное, можно сказать — ангельское.

Вот тогда-то князь Палецкий и решил уехать, логично рассудив, что в ближайшее время Иоанну будет ни до кого — медовый месяц может затянуться и на два, и на три. Не зря же на Руси молодых супругов величают моложанами [1097] целый год. Однако, на всякий случай, Дмитрий Федорович решил поторопиться — и как в воду глядел.

Анастасия наскучила царю довольно-таки быстро. Для любовных утех он предпочитал девиц опытных, уже знающих, что почем, а невинность нравилась ему только при условии, если брать девку силком, раздирая в клочья сарафан и рубаху и нещадно насилуя. Тогда да, это по душе, особенно если она при этом не покорствует, но противится, пытаясь вырваться из рук пылкого сластолюбца.

Однако невесту, да и жену тоже, насиловать не станешь, тем более сопротивления от Анастасии, равно, как, впрочем, и участия в этом приятном процессе, ожидать не приходилось. Казалось бы, должна понимать, что к чему, ведь не 14–15 лет — сверстница годами, даже на два месяца старше, ан нет. Воспитанная без рано умершего отца, в тиши и уединении смиренного и печального дома своей вдовы-матери, она оставалась еще не разбуженной ни для любви, ни для плотских утех, а ночью в постели вела себя точно так же, как и днем — смущенно и робко, оставаясь послушной, но безучастной.

Даже если в чем-то она и помогала мужу, то делала это боязливо, словно терзаемая страхом — а вдруг что не так. Потому и помощь у нее выходила даже не половинчатой, а и того меньше. Осторожно гладя его тело руками, она в любую секунду была готова отдернуть их, если только на лице супруга появится хоть тень недовольства. Что же до поцелуев, то тут она и вовсе не понимала, как надо себя вести, и с каждым днем с тоской замечала, как новоиспеченный суженый все больше и больше начинает от нее отдаляться.

Нет, поначалу Иоанн — чего за ним ранее никогда не водилось — пытался потакать ей, обходясь бережно, как с новой интересной и дорогой игрушкой. Ради нее он даже согласился на время оставить бесконечные пиры и зимой отправиться пешком в Троицкую Сергиеву лавру, чтобы провести там всю первую неделю Великого поста, усердно молясь каждый день над гробом великого русского святого. К тому же ему было интересно, потому что в такой забаве он ранее участия не принимал.

Однако молитвы ему быстро надоели, равно как и жена, от которой, как он с досадой понял, толку добиться все равно не получится. Отделаться от нее оказалось легче легкого — достаточно было сдвинуть брови и сурово заявить, что дела государевы требуют его отлучки, и… круговерть утех вновь завертелась с новой силой, не останавливаясь ни днем ни ночью.

Приунывшие было после царской свадьбы доброхоты радостно привозили под покровом ночи очередную холопку. Едва только довольный юный государь выходил из «утешной» опочивальни, как прозвали эту светлицу, особо доверенные слуги бесцеремонно выволакивали девку из дворца и препровождали обратно где взяли.

В Думу он заходил крайне редко. Дела державы не задевали его ума, ибо были малопонятны, а вникать в них, чтобы уразуметь суть решаемого, ему было скучно. Меж тем удобный момент для задуманного князем Палецким все никак не приходил. Пытаться осуществить замену в самой Москве, в насыщенном слугами тереме, пускай даже ночью, не представлялось ему возможным, да так оно и было на самом деле. И если в опочивальню к царю он еще смог бы пройти без шума, пользуясь тем, что караульные, разинув рот, смотрели бы, как мимо них шествует сам государь, то куда потом девать труп настоящего царя?

К тому же заупрямился и сам «Подменыш», как его про себя давно величал Палецкий. Случайно узнав, что его брата собираются не просто сместить, но убить, он твердо заявил о своем несогласии.

— Не будет счастья ни мне, ни державе нашей, если начинать с этого, — решительно заявил он.

Робел еще юноша — как ни крути, а князь перед ним, да еще из самых что ни на есть первейших, потому и чувствовал себя перед ним больше прежним Третьяком, чем Иоанном, но держался твердо, чтобы боярин не приметил его слабости.

— И в святых книгах тако же речется: «Какою мерою мерите, такою же отмерится и вам». И Федор Иоаннович, — в знак уважения к усопшему учителю, поминая его имя вслух, Иоанн теперь произносил его имя и отчество по великокняжески, — тако же сказывал: «За доброе жди добра, за худое — зла».

— Сказывать можно всякое, — досадливо поморщился Палецкий. — В народе сболтнут — недорого возьмут.

— Народ оное из святых книг поял, — вмешался в беседу отец Артемий. — В них же реклось: «Скажите праведнику, что благо ему, ибо он будет вкушать плоды дел своих; а беззаконнику — горе, ибо будет ему возмездие за дела рук его».

— Тогда получается, что для одного царского стола слишком много седалищ, — хмыкнул Палецкий. — А удалять — куда его удалишь? В келью засунуть — слухи пойдут. С ними что тогда делать? Опять же недовольные непременно сыщутся и в один светлый денек ка-ак…

— А избушка на что? — перебил его Третьяк. — В ней и тепло, и сухо, и уютно, и покойно.

— А я своим мнихам из пустыни бдить на ним поручу, — добавил отец Артемий. — То им урок будет.

Палецкий вздохнул. Сам он, будь его воля, вообще бы не стал допускать к решению дальнейшей судьбы сидевшего ныне на троне царя никого из присутствующих, но тем самым он жестоко оскорбил бы Подменыша, который упрямо настаивал на том, чтобы подключить к обсуждению всех, кто находился с ним в это время. К тому же юнец оказался достаточно хитер и заговорил об этом первым и при всех, а когда Палецкий многозначительно указал одними глазами на ратников и отца Артемия, лишь отмахнулся:

— Если им не верить, тогда и вовсе никому не верить. А без веры как жить на белом свете? Так что пусть слушают. Дело непростое, и келейность тут ни к чему. Уж больно о важном речь идет, так что пущай каждый свое слово скажет, чтоб соборно получилось, — и вновь процитировал: — «Начало всякого дела — размышление, а прежде всякого действия — совет».

«Ишь, как насобачился», — подивился Палецкий, но вслух остерег:

— Помене надобно бы тебе словеса святых отец приводить, особливо первый год, не то вмиг разницу приметят.

В целом же результатами учебы он был доволен. Ныне одна лишь одежка носила какое-то отличие между этим и тем, что в Москве. Пускай она была не холопья — расстарался Дмитрий Федорович, благо что его сыны, если не считать прикованного к постели Бориски, все как один постарше были — однако ж не царская.

Но одежка что — ее поменять пустяшное дело. Зато все остальное взять — вылитый государь. Выступает неспешно, хотя и не чинясь, жесты полны уверенности, идущей изнутри, взгляд открытый, внимательный, голова откинута назад, но тоже в меру — без излишней надменности, но и с сохранением достоинства. По всему видно — не Третьяк перед ним стоит — не меньше боярского сына, да из набольших.

А говорит как — заслушаешься. Речь ведет неторопливо, ровно кирпичики укладывает, да так славно выходит, один к одному, один к одному. Ни щелочки меж ними, ни зазора. И Палецкий неожиданно поймал себя на мысли, что и сам-то он совсем иначе с Подменышем говорит. К Третьяку Дмитрий Федорович обращался ласково, но с некоторой долей покровительства, и самую чуточку усмешливо. А как иначе? Холоп, он и есть холоп.

Теперь же и слова приходится подбирать, чтоб ненароком не обидеть да не оскорбить, и такт соблюдать, и возражать с опаской. «Да и надо ли перечить? — подумал он. — Чего же лучше, коль у меня в руках не просто государева тайна окажется, но еще и доказательство того, что я не лгу, если мне когда-нибудь захочется тайну эту открыть. Опять же коли он даже соперника своего порешить не хочет, то, стало быть, и на хранителя тайны покуситься не посмеет. И впрямь пускай живет Иоанн. Вот только Воротынский что скажет? — озабоченно подумал боярин, но тут же отмахнулся от этой мысли. — Потом с ним обговорим. Вот только…»

— Быть по-твоему, государь, — склонил Дмитрий Федорович голову в знак повиновения. — Только тогда по твоим словам выходит, что и царицу надо оставить в живых, — хмыкнул он и вновь промахнулся.

Он-то предполагал своим убойным аргументом сразить спорщиков наповал. В самом деле, если всем прочим легкую несхожесть во внешности и в поведении царя еще можно объяснить некими душевными терзаниями и глубоким раскаянием в неправедной жизни, а слуг и вовсе заменить на новых, то в постели царица раскусит Подменыша в первую же ночь — поди догадайся, как тот, подлинный, себя с ней вел. Выходило, что уж кого-кого, а ее, хочется того или нет, убрать придется. Вдобавок внезапная смерть Анастасии еще больше помогла бы объяснить различия, которые пусть и еле заметные, но имелись. Мол, переживает государь, вона у него какая беда приключилась. То есть одной стрелой можно было убить сразу двух зайцев.

Ему же в ответ твердо заявили, что да, выходит именно так, поскольку об убиении царицы так же не может быть и речи.

Но здесь Дмитрий Федорович собирался стоять на своем до конца, потому как помимо явной причины — и впрямь оставлять царицу в живых представлялось крайне опасным — была еще и тайная, о которой ведал только он один. Очень уж ему хотелось выдать за овдовевшего царя свою дочку Ульяну. Не залежалый товар хотел сбыть с рук Палецкий, а самый что ни на есть первейший — только-только доспела девка. Шестнадцати годков еще не исполнилось, а уж по стати и миловидности с любой потягаться может. И умом господь не обидел, и дородством, и повадками. По дому идет — словно пава плывет. Словом, ни одного изъяна, как ни придирайся. А уж ему-то самому вместе с сынами как славно было бы — шутка ли, царский тесть и родные братья царицы.

Палецкий даже всю свою отчаянную затею в сторону отставил бы, если б тот, что в Москве, на смотринах его дочь выбрал. Но нет, не вышло, а теперь еще и этот ломается. Помалкивавшие Ероха и Стефан Сидоров тоже всем своим видом показывали, что не одобряют убийства, а Леонтий Шушерин, зарумянившись от гнева, пошел еще дальше, заявив, что начинать все с крови не по-христиански.

«Спелись они, что ли», — подумал князь, хмуро поглядывая на Подменыша и стоявшего подле него здоровяка Шушерина. Пришлось сказать напрямую про постель и ехидно поинтересоваться, каким именно образом Иоанн Васильевич собирается повторить поведение Иоанна Васильевича, о котором он ни сном ни духом.

— А он… часто… ну… посещал ее? — краснея, полюбопытствовал Иоанн.

— Тут одного медового месяца за глаза хватит, — отрезал Дмитрий Федорович. — А в этом деле одинаковых нет, — откровенно рубил он. — Целуем, и то по-разному, а уж о прочем и вовсе говорить нечего. Ты что же — хочешь, чтобы она в первую же ночь крик подняла?

— Я… попробую… — выдавил Иоанн. — Опять же и монастырь ежели что имеется. Батюшка мой, помнится…

— Чрез двадцать годков, и то яко неплодную, — отчеканил Палецкий. — А спустя всего полгода после свадебки тебе на то благословения никто не даст.

— А может, и выйдет что, — заупрямился Иоанн.

— Так ведь коли не выйдет, о чем-либо ином думать поздно станет, — возмутился Палецкий. — Так что тут не пробовать надобно, а надежно все учинять.

— Пяток дней у меня будет — ведь никто после такого раскаяния меня в постель нудить не станет, — рассудительно заметил Иоанн.

— Хорошо, — кивнул еле сдерживающий себя Дмитрий Федорович. — Пяток дней — это хорошо. Но для надежности лучше седмицу, — и пояснил, не дожидаясь удивленного вопроса: — За седмицу мы всяко успеем до Литвы добраться, потому как на Руси нам боле делать нечего. Да и там спасенье то ли сыщем, то ли нет, ибо Жигмунд ихний с державой твоего братца ныне в замирье вошел и из-за такой малости, как мы, рушить его не станет.

— На худой конец завсегда можно сказать, что она обезумела, — огрызнулся Иоанн.

— Сказать-то можно, но слух все едино пойдет. Да и бояре в думе повнимательнее на тебя глядеть станут. Уж больно все одно к одному — и переменился, и женка не признает. Тогда как быть?

— Она… красивая. Я… не дозволяю! — выпалил после паузы Иоанн и с вызовом уставился на Дмитрия Федоровича.

Тот от неожиданности даже не нашелся, что ответить. Посмотрел на Шушерина, но богатырь развел руками, а Сидоров мгновенно занялся усердным ощупыванием своих многочисленных шрамов на теле, будто озаботился — на месте ли они или куда исчезли.

— Ты здесь самый рассудительный изо всех, отец Артемий, — повернулся Палецкий к старцу. — Неужто и ты полагаешь, что из-за такой малости надо все наши замыслы рушить?

— В народе сказывают, как начнешь вкривь, так и далее пойдет, — ответил тот. — Ежели мы неповинную кровь не прольем, тогда она и во все его царствование литься не станет. Да и напрасно ты, Дмитрий Федорович, так уж встрепенулся. Я, вот, Иоанну Васильевичу твердо верю. Коли сказал он, что сумеет с Анастасией поладить — так тому и быть. Чай, мы с ним вместях не один месяц прожили, так что ты уж поверь мне, боярин.

— Ладно, свезем мы твоего братца в избушку, где ты жил, — вздохнул Палецкий. — Но до того из Москвы его вытянуть требуется, а он прямо как чует что-то — прикипел к ней не на шутку.

— И тому кручиниться не след, — все так же спокойно ответил Артемий. — Вот дожди угомонятся, и он непременно поохотиться уедет. Тут-то вы и…

И как в воду глядел старец. Всего неделю спустя Иоанн и впрямь укатил в сельцо Островки. Пока бражничал, Палецкий успел подать весточку. И все было готово, но опять сорвалось.

Началось с самого утра. Уже следующий к лесу на охоту царский поезд остановили на проселочной дороге псковичи. Было их изрядно — несколько десятков. Остановили и, словно по команде, рухнули на колени, протягивая челобитную с жалобой на царского кормленщика князя Турунтая-Пронского. Челобитная была большой — видать, немало грехов успел натворить во Пскове очередной любимец Иоанна.

Царь, по своему обыкновению, слушать не пожелал. Глаза его сразу налились кровью от гнева, и он ударился в крик. Затем, впадая в раж, соскочил с коня, бросился к ним, уж очень не ко времени они оказались.

— Помилуй, государь, — взмолился один из псковичей. — Как же быть, коли слуги нас пред твои очи недопущали? Мы и так всю ночь на дороге прождали, тебя ожидаючи. Зазябли все.

— Зазябли, — прошипел Иоанн. — А вот я вас уже согрею.

Властным жестом руки он позвал к себе Басманова и что-то тихо шепнул ему на ухо. Тот кивнул и, еще раз угодливо поклонившись, мгновенно исчез.

— И все-то вам неймется. Все-то вам жаждется поклеп на моих верных людишек возвести. Я в кое время с трудом один-единый день сыскал, чтоб от трудов державных роздых себе учинити, так вы и тут меня нашли. Что же, помереть, что ли, тут с вами?!

— Спаси господь, — испуганно вздохнул все тот же мужик. — Живи многая лета. А нам вот никакой жизни нету. Забижает нас твой князь, ненасытная его душа.

— Ты моего слугу не замай. И как токмо язык у тебя не отсох лаяться на него непотребно. Ты, пес, на кого лаешься?! На князя. Ан ведь и я тоже князь, токмо великий. Стало быть, ты и на меня лаешься, пес?!

С каждой минутой Иоанн распалялся все больше. Вскоре он уже топал ногами, снова ударившись в крик, но тут прибежал Басманов, держа в одной руке горящую головню, а в другой — огромный кубок, из которого поднималось синее пламя.

— Ан я добрый ноне, — чуть убавил голос Иоанн. — Вы, ста, ко мне с пометкой, а я с заботой. На-ка, согрейся, — и, переняв кубок, он тут же протянул его мужику. — Да гляди, не вздумай дунуть на него. Ты ж греться просил, вот и пей, а об огонь грейся.

Мужик робко принял кубок и, оторопев, уставился на пламя, которое по-прежнему полыхало в нем, Гасить запретили, а попытаться выпить горящее… Он осторожно поднес поближе, но тут дунул легкий ветерок, направив огонь из кубка прямо ему в лицо, и он испуганно отшатнулся.

— Да я зрю, что не больно-то ты и озяб, — довольно заметил Иоанн. — Давай сюда. Так и быть, поучу, как греться надобно. — И с этими словами он выплеснул все содержимое кубка в лицо мужику. Послышался веселый треск, пахнуло паленым от занявшейся бороды и волос на голове.

И тут же уши резанул истошный вой катающегося по земле человека.

— Что, не по нраву?! — дико захохотал царь. — Будете знать, как государю мешать. Али еще кто желает сугрева?

Все молчали.

— Тепло выходит?! Жарко?! Так тогда раздевайтесь — чего париться-то! — и видя, что псковичи медлят, повернувшись к своему окружению, зло произнес: — Чай не зрите, яко они своему государю повиноваться не хотят? Чего встали, рты разинувши?! Раздеть их немедля!

Те, мигом соскочив с коней, рьяно набросились на челобитчиков, сдирая с них ферязи, кафтаны, небрежно бросая в придорожную грязь однорядки, лазоревые и белые зипуны, [1098] походя топча красивый вышитый приполок [1099] и узорчатые опястья свит. [1100]

— И рубахи, рубахи с них тоже сымайте. Ничего не оставляйте, чтоб не вспотели, — командовал наслаждающийся зрелищем царь.

— Повелеть, чтоб и порты с их сняли? — шепнул вопрошающе Басманов.

— Срамотить ни к чему, — протянул задумчиво Иоанн. — Лучше мы с ними вон как содеем. Ну-ка, рожами их в землю покладайте, бо отвратны они у них! — подал он очередную команду и прищурился.

Однако очередную потеху юнца до конца довести не удалось — помешал гонец. Осадив взмыленную лошадь, он опрометью кинулся к царю и низко склонился перед ним в поясном поклоне.

— Беда, государь, — произнес он отрывисто. — Благовест со звонницы рухнул.

Падение колоколов всегда и по всем приметам считалось предвестием грядущего несчастья, причем падение даже простого. А если уж со звонницы сваливался главный, то несчастье ожидали огромное.

— Как… допустили?! — прошипел сквозь зубы Иоанн и тут же, вскочив на коня, пустился вскачь по направлению к Москве.

— А с ими что делать? — озадаченно протянул кто-то из приближенных, указывая на лежащих полуголых псковичей.

— Пока государь не отменит, пущай лежат, — небрежно махнул рукой Басманов.

Направившийся было вместе со всеми в Москву Палецкий спустя несколько минут, поравнявшись с лошадью Басманова, неодобрительно заметил:

— Негоже ты повелел, Алексей Федорович. Я так мыслю, что за те дни, пока они в ожидании государя лежать голышом будут, все передохнуть успеют.

— И что за печаль тебе? — усмехнулся тот.

— Печаль мне в том, что государь позабавиться с ними не сможет, яко пожелал. Отменить бы надобно. — И с этими словами он, резко осадив коня, повернул обратно, радуясь, что нашел столь удачный повод предупредить, что все отменяется.

А примета не солгала. Стремительно растущая вширь столица, избы и терема которой уже давно вылезли за городские кремлевские стены, редкий год обходилась без пожара, но никогда не горела так часто, как в лето 7055-е. [1101] И первый из них приключился всего пару дней спустя после падения колокола. Началось с торговых лавок в Китай-городе. Тушить стали поздно, когда ветер уже разносил во все стороны ярко полыхающие куски толстой сермяги, толстины, вотолы, тонкой бели и паневы, шелковой паволоки, опускаясь на казенные гостиные дворы, залетая в стоящую поблизости Богоявленскую обитель и ложась на крыши домов, расположенных рядом с Ильинскими воротами. Какие-то зарождающиеся очаги успевали погасить, но по большей части то там, то тут занималось, разгоралось и начинало полыхать — не остановить.

А уж когда занялась Высокая башня, а затем взорвавшийся в ней порох с диким грохотом поднял на воздух не только ее, но и часть городской стены, незамедлительно обрушившуюся в реку, устроив в ней запруду, среди жителей началась настоящая паника.

Спустя всего восемь дней, 20 апреля, загорелись улицы за Яузой, где жили гончары и кожевники. Затем вроде бы все улеглось, тем более, что май оказался обильным на дожди. Но сушь, воцарившаяся с самого начала лета, сыграла свою роковую роль — 24 июня, около полудня, за Неглинной, на Арбатской улице ветер неожиданно распахнул двери церкви Воздвижения и уронил горящие перед иконами свечи, после чего начался очередной пожар, стремительно разносимый в разные стороны. Ох, не зря знаменитый на всю Москву блаженный Христа ради Васятка стоял накануне близ этой самой церкви, долго глядел на нее и горько плакал.

На этот раз бороться с огненной стихией никто и не пытался — бесполезно. Спустя всего какой-то час полыхала уже вся Москва, превратившись в огромный пылающий костер, окутанный тучами из густого дыма. Какофония звуков, состоявшая из треска горящих стен и крыш, воплей людей и рева ветра время от времени глушилась басовитыми раскатами — взрывались запасы пороха. Деревянные здания не просто сгорали — исчезали вовсе, и ветер подчищал площадку от углей и золы, трескались каменные здания, а кое-где виднелись ядовито рдеющие ручейки металла — текла колокольная медь. Единственное желание горожан было вырваться из города и спасти хотя бы жизнь — свою и близких. О том, чтобы вытащить из дома хоть какое-то добро, никто и не помышлял.

Митрополит Макарий, как подобает истинному пастырю, при виде такого страшного бедствия немедленно направился к Успенскому собору. Припав на колени пред ликом Девы Марии, писанным самолично его давним предшественником митрополитом Петром, он истово молился, прося заступницу уберечь чад, утешив гнев божий. Полузадохшегося, его силой вытащили оттуда, провели через тайный ход, но Москва-река в ту пору изрядно обмелела, и от крутого обрыва, где располагался выход из подземелья, вниз до воды было не меньше трех саженей. Хотели спустить на веревке, но она оказалась гнилой, лопнула, митрополит упал, изрядно расшибся и еле живой был отвезен в Новоспасский монастырь.

Вынести из собора удалось только икону, перед которой молился старец, а также церковные правила, некогда привезенные митрополитом Киприаном из Константинополя. Впрочем, огонь так и не проник внутрь храма. Помешали толстые могучие стены, да еще, как переговаривались люди, заступничество славной ВладимирскойБогоматери, остававшейся в соборе.

Затихла буря только к вечеру, а пламя угасло лишь к рассвету, хотя развалины курились дымом еще несколько дней, смердя обугленным человеческим мясом не успевших бежать людей. Не уцелело ничто. От растений в огороде осталась одна зола, от деревьев в садах — черный уголь.

Уже самые первые подсчеты дали неутешительную цифру в 1700 человек погибшими, не считая детей. Но люди с опаленными волосами, с почерневшими не столько от сажи, сколько от горя лицами, продолжали потерянно бродить среди руин, где они некогда жили, и разыскивать ближних.

Иногда, но очень редко, кое-где слышались крики радости — муж встречался с женой, отец с дочерью, мать с сыном. Гораздо чаще отовсюду доносились горестные вопли и даже вой — дикий, подобно волчьему. Это очередной бедолага, раскопав головешки, обнаруживал под ними запеченный труп, который зачастую даже не мог опознать — средний перед ним сын или старший, меньшая дочь или та, что на одно лето старше.

Не желая ничего ни слушать, ни видеть, царь, собрав всю свою Думу и прихватив оставшихся в живых слуг, выехал в то же утро в село Воробьево. Единственное, о чем он распорядился перед отъездом, так это о том, чтобы немедленно начинали заново строить его дворец. О том, что надо бы оказать какую-то помощь несчастным погорельцам, Иоанн и не помышлял — сами управятся.

Он не думал навещать и митрополита, но по осторожному совету Палецкого, к которому присоединилось еще несколько бояр, включая Скопина-Шуйского, Федорова, Нагого, дяди царицы Григория Захарьина и своего духовника протоиерея Федора, все ж таки направился в Новоспасскую обитель. Там-то его спутники и объявили Иоанну, что Москва сгорела не просто так, а от злого колдовства.

Мысль эту аккуратно подал всем прочим Палецкий. Знал, что остальные уцепятся за нее обоими руками, потому что под шумок об этом колдовстве можно было легко расправиться с Глинскими, а их не любили все. Сам Дмитрий Федорович думал о другом. Если Захарьины только-только вошли в число ближних к государю, да вдобавок, коль удастся спровадить Анастасию Романовну в монастырь, удалить прочь ее дядьев и братьев — дело несложное, а вот Глинские возле трона давно. Опять же родная кровь. Вдруг что почуют, вдруг догадаются. А коли они голос о подмене подадут — пиши пропало. Нет, надо было их убирать, особенно самых ближних — двух братьев усопшей Елены — Михайлу да Юрия, и еще бабку Иоанна — княгиню Анну.

Иоанн, как и следовало ожидать, удивился, но поверил сказанному и повелел дознаться, так ли это на самом деле и кто сей злодей. К тому времени враги Глинских, запустившие через верных людей сразу после пожара ядовитый слушок, могли ликовать. Успев за пару дней укорениться, сплетня переросла в уверенность и на вопросы бояр к люду, собранному на площади, знает ли кто из них о виновниках поджога столицы, со всех сторон полетели одинаковые вопли: «Глинские! Глинские!»

Иные же, страдавшие не отсутствием воображения, но напротив — бурной фантазией, уверяли, будто сами видели, как бабка государя, княгиня Анна, вынимала сердца из мертвых людей, клала их в воду, а потом, после бесовских заговоров, ездила по Москве и кропила этой водой все улицы.

На свое счастье сама Анна вместе с сыном Михаилом пребывала далеко во Ржевском поместье, но второй дядя царя — князь Юрий Васильевич — находился на той самой площади. Некоторое время он изумленно вертел головой, оборачиваясь на каждый новый вопль «Глинские!», а затем, сообразив, что дело худо и поддержки от бояр, что стояли рядом, получить он не сможет, бросился бежать. Единственным надежным укрытием ему показалась стоявшая неподалеку уцелевшая от огня церковь Успения, где пожар уничтожил лишь кровлю и паперть.

Однако расчет на то, что удастся отсидеться в храме, оказался ошибочным. На самом деле более худшего для себя поступка он не выбрал бы, даже если бы долго думал. Раз бежит — значит, виновен. Ату его! Потому, едва Юрий Васильевич бросился бежать к храму, как толпа метнулась следом за ним. До церкви князь все ж таки добрался, но это никого не остановило. Ввалившиеся следом за ним люди были настроены решительно и дядю царя убили прямо в храме, точнее, забили до смерти, после чего бездыханное тело вынесли, протащили через весь Кремль и бросили на Лобном месте.

Сразу после этого разъяренная толпа бросилась к владениям Глинских. Слуги попытались оказать сопротивление, но народ так отчаянно валил на штурм, не обращая внимания на потери, что к ночи все было кончено — дворовые люди убиты, а дома разграблены.

Обо всем этом доносил сидевшему в Воробьеве царю Палецкий, с удовлетворением наблюдая как юный Иоанн все больше трясется от страха, узнав, что москвичи завтра хотят двинуться к царю в его село.

К тому же у Дмитрия Федоровича неожиданно отыскался союзник. Протопоп Благовещенского собора отец Сильвестр давно славился среди братии своей богоугодной жизнью. Был он высок, скорее коренаст, чем дороден, браду имел густую и окладистую, глаза чуть навыкате. Заведенные малолетним великим князем порядки, а вернее сказать — беспорядки, давно были не по душе протопопу, но что поделаешь — великий князь есть великий князь.

Признаться, отец Сильвестр еще надеялся, что после женитьбы и венчания на царство юнец немного образумится, но куда там. Чуть ли не хуже стало. Раньше-то хоть что-то сдерживало. Даже чин был схожим с прочими сановниками, только с приставкой великий. Получалось, что он первый среди равных, ну, пускай первейший. Теперь же иное. Теперь ему и сам черт не брат, хотя, глядя на то, как он на всем скаку весело давит конем зазевавшихся москвичей, протопоп задавался вопросом: «А может, черт-то ему как раз пускай и не брат, но малость сродни?»

На душе у него кипело, а пожар, отбушевавший в столице, и вовсе зажег в душе священника такой огонь возмущения, что погасить его не могло ничто. Подбадривало и то, что он в этом праведном гневе не одинок. Взять, к примеру, того же князя Палецкого, который не так давно сокрушался о духовном здоровье государя и предлагал протопопу попытаться его усовестить. Он даже уговорился с Сильвестром, что пришлет за ним в нужный час своего человечка, но тут священнику не хватило терпения — настолько сильно к тому времени кипело в нем желание открыть царю глаза на творившиеся повсюду безобразия и на его собственное поведение, которое среди этих безобразий было чуть ли не на самом первом месте. С этим Сильвестр и двинулся в село Воробьево.

Священникам на Руси — почет, а потому караульные пропустили его беспрепятственно. Уверенная походка отца Сильвестра и его властные жесты помогли ему добраться прямиком до царской опочивальни, где находился Иоанн.

— Внемли, чадо неразумное, гласу моему! — взревел он с порога, обращаясь к обалдевшему от такого визита царю, и принялся за проповедь.

Никогда еще на протопопа не находила такая волна вдохновения, как в это утро. Слова так и лились у него с языка, будто и не сам он их говорил, но и впрямь господь Саваоф вещал его устами.

— Зри! — рявкнул он на перепуганного Иоанна и, многозначительно тыча перстом в противоположную от царя стену ложницы, вопросил: — Что видишь, отрок?!

— Стену! — проблеял государь.

— Вглядись получше! То грехопадение твое, от коего и рухнул град сей. Но то не кара — токмо предупреждение господне, ибо он милостив и завсегда дает заблудшим душам время покаяться в своих грехах. Кара же, коль ты не одумаешься, впереди. Ждет тебя смрад геенны огненной… — У Иоанна вдруг закружилась голова и показалось, что в душной опочивальне и впрямь запахло серой. — Зри, что готовы уже посланцы из ада, кои уволокут тебя во тьму кромешную! — продолжал Сильвестр и зловеще пообещал: — Они уже в пути!

При этом протопоп так неистово жестикулировал, стоя близ окна, что от взмахов его широких рукавов тени на стене беспорядочно заметались в разные стороны, и Иоанну стало мерещиться, будто это и впрямь посланцы. К тому же указующий перст священника весьма удачно дополнял возникшую в воображении царя картину, поскольку тени, мечущиеся по стене, оказывались рогатыми.

— Вижу, вижу. — Сильвестр понизил голос до таинственного шепота и вдруг вновь возвысил его до предела: — Вижу! Несть тебе спасения, окромя бегства от своих грехов и покаяния. Нынче же! Сейчас! Немедля!! — громыхал он, но потом резко остановился, заметив, что царь лежит без сознания, и, стало быть, покаяние государя придется отложить.

Вбежавшие лекари принялись приводить Иоанна в чувство, а Палецкий, вошедший с прочими, предложил Сильвестру на сегодня прерваться, дабы государь до завтра успел обмыслить всю пучину своего грехопадения, а уж поутру приступать к нему заново.

Признаться, Дмитрий Федорович и сам не ожидал такого блистательного результата. Задуманное им пояснение чудесного преображения государя, причем задуманное не сегодня или вчера, а еще несколько месяцев назад, сбывалось как нельзя лучше. Правда, первоначально на роль гневного обличителя царских пороков и его греховной жизни предполагалось поставить отца Артемия, который, явившись с поднятым угрожающе перстом, словно древний пророк, должен был пройти к Иоанну в опочивальню и там своей яркой проповедью якобы так потрясти его душу и тело, что юный царь сделается иным человеком.

Однако старец наотрез отказался. Объяснил он свой отказ тем, что и голос у него не тот, и духом он слаб, чтоб громы и молнии метать, да к тому же ложь, изрекаемую им, и почуять могут, ибо говорить он все это так искренне, как требуется, не сможет. Если бы перед ним был не его ученик, тогда куда ни шло, а так… К тому же в благодарность за свое просветление Иоанн должен был оставить сурового проповедника при себе, а жизнь в столице могла пригрезиться старцу разве что в кошмарном сне. Он и из Псковского монастыря ушел по причине того, что местные чернецы вели неправедный образ жизни, а то, что делается в столичных монастырях, несравнимо даже с Псковским.

Рассказывал ему отец Порфирий, который в свое время бежал прочь из Троицкой обители, о порядках, что там царят, ох, рассказывал. И так далеко зашло нестроение в том монастыре, что старец хотя и был в нем игуменом, как ни бился, а все равно ничего не смог поделать — уж больно далеко все зашло, прочно угнездилось, да к тому же еще с незапамятных времен, с преемника святого Сергия игумена Никона. Именно тот первым стал выпрашивать у великого князя Василия I Димитриевича земельные пожалования, жадно греб под себя даримые обители вклады на помин души, да и сам прикупал изрядно. С той поры и разбогател монастырь, осеняемый славой его основателя Радонежского, который всегда чурался подобного.

Так оно и пошло с тех пор — обитель раздобрела, разжирела и стала походить на разожравшегося кота, который, от пуза натрескавшись сметаны, на мышей перестал даже глядеть. Бражничание по кельям, особенно с тех пор, как в них стали селиться люди из знати, бояре да князья, которые жили так же привольно, как и в миру, разгульные пиры с частыми гостями из числа все той же знати — как со всем этим бороться? А ведь это самое невинное из того, что в нем творилось. Про молодых девок, да про безусых мнихов, к коим они по ночам тайно пробирались потешить плоть — тьфу ты! — и вовсе поминать срамно.

И тогда отец Порфирий, взяв котомку, грустно перекрестился на величавые шлемы куполов Троицкого собора, на Духовскую церковь, да и пошел себе с этой сумой прочь, спасать собственную душу в пустыни, ибо проживающие здесь мнихи от спасения этого шарахались, как сатана от креста.

Так это творилось в самой что ни на есть почитаемой на всей Руси обители, а что уж говорить про все остальные. Но про эту свою тайную причину отец Артемий излагать не стал, сделав упор на иное.

— Тут надобно, чтоб священник оный, али мних, и сам ничегошеньки не ведал, — пояснил старец. — Тогда куда как убедительнее все выйдет.

Палецкий скрепя сердце согласился, принявшись подыскивать достойного кандидата. Таковой нашелся довольно быстро. Протопоп Сильвестр обратил на себя внимание Дмитрия Федоровича своей гневной обличительной проповедью, да и выглядел он весьма и весьма. К тому же читал он ее весьма выразительно, умело варьируя голосом. Громоподобные раскаты его гневной речи, поднимаясь к высокому куполу, низвергались на прихожан, и казалось, что сам господь обрушивает свой глас на нарушивших его заповеди негодных людишек. А уж искренности в ней было хоть отбавляй. Чувствовалось, что священник не просто исполняет положенное ему, но и впрямь горит желанием что-то изменить, помочь исправиться.

«Самое то», — решил Палецкий и после обедни подошел к усталому выдохшемуся Сильвестру…

Разговор он начал исподволь, неспешный, о том о сем. Лишь спустя пару дней, придя к нему в третий раз, Дмитрий Федорович подсказал священнику Благовещенского собора мысль о необходимости усовестить государя от имени господа.

— Вон какие проповеди читаешь — неужто одного человечка устыдить не сумеешь? — напирал Палецкий.

— Да меня и не допустят к нему, — отнекивался тот.

Отнекивался, а по лицу было видно — задумался всерьез. Сам Сильвестр вел жизнь богоугодную, ни в чем не упрекнешь. Потому и в церкви, когда проповедовал, говорил горячо, пылая внутренним жаром. Согласие он дал спустя неделю. Тогда же и уговорились, что князь выберет наиболее подходящее время для этого обличения, и тогда известит о нем священника, подослав к нему своего человечка.

Единственное, что чуточку выпало из первоначальной задумки, так это то, что Сильвестр не утерпел, гонца от Палецкого не дождался и подался к царю в Воробьево раньше, по собственной инициативе. Однако теперь, после такого эффектного выступления, Дмитрий Федорович пришел к выводу, что не иначе как сам господь вдохновил священника на более ранний приход. Словом, лыко не просто успешно вплелось в строку, но так удачно, что лучше и не придумать.

— Ты его ко мне боле не пущай, боярин, — едва очнувшись, заявил царь. — Ни завтра, ни послезавтра. Да повели ему, чтобы он в монастырь постригся, ибо я его отныне и в Благовещенском соборе тоже зрить не желаю, — уже более смелым голосом добавил он. — Эва каких он страшил на меня напустил. Да я-то их не боюсь, — гордо заявил он и с опаской скосил глаза на стену, однако заметив, что бесследно пропавшие с уходом Сильвестра зловещие тени не думают появляться повторно, окончательно расхрабрился:

— Нешто можно христианнейшего государя бесами испужати?! Да ни в жисть! — И вновь опасливый взгляд на стену. Чувствовалось, что Иоанну не по себе.

— Все исполню, государь, — заверил его Дмитрий Федорович, но Сильвестру наказал обратное: — Чтобы сразу после обедни немедля к нему, отче. Чую, что нам тебя сам господь послал. Стал я сейчас с царем говорить и вижу, что уразумел он твои предостережения, хотя и не все.

А глубоко за полночь Палецкий, приняв озабоченный вид, вновь зашел к Иоанну в опочивальню.

— Беда, государь, — произнес коротко. — Завтра поутру вся Москва будет у твоего терема. Хотят требовать твою бабку Анну и ее сына — князя Михаила.

— Но их же здесь нету, — жалобно проблеял Иоанн, скорчившись от страха под одеялом.

— Они не поверят — решат, что ты их скрываешь — родичи все-таки, — жестко отрезал Палецкий.

— И… что тогда?

— Пока не напьются крови — не угомонятся.

— Чьей… крови? — икнул царь.

— Того, кто скрывает их, — злорадно разъяснил Палецкий.

— Это как же?! Это моей, что ли?! — окончательно перепугался Иоанн.

— Твоей, государь, — приняв скорбный вид, сокрушенно ответил Дмитрий Федорович. — Мы, как твои преданные слуги, закроем тебя телами…

— Да, да, — радостно закивал Иоанн.

— Но долго не выстоим, — тут же погасил всколыхнувшуюся на лице царя радость князь Палецкий. — Нас мало, а их — десятки тысяч.

— Неужто десятки?! — ужаснулся Иоанн.

— Не меньше.

— А… что же делать?

Палецкий помедлил с ответом, пристально глядя на царя.

Дмитрий Федорович говорил так твердо и уверенно, потому что в этот момент не лгал. Ну, или почти не лгал. Разве что так, самую малость. Немного насчет сроков — не поспеют они к утру. Самое раннее — к вечеру их ждать надо, а скорее всего, через день. Чуточку преувеличил насчет их агрессивности, хотя если с ними мямлить испуганно, то и впрямь могут. Да и про большую кровь, до которой непременно дойдет, тоже правда. Пока она не прольется, народ не уйдет. Только и тут он сказал не всю правду, а половинку, потому как необязательно, чтобы эта кровь оказалась боярской, княжеской или царской. Можно людишек и их собственной попотчевать. Пущай пьют досыта.

Оно, конечно, у царя защитников и впрямь меньше, нежели тех горлопанов, что правды требовать придут. Если посчитать, так хорошо, если один супротив десятка. Но не зря поговорка имеется: «Велико стадо, да овцы, мала стая, да волки». Зато все ратники при оружии, руки к саблям свычные, да еще пищали имеются. Одного дружного залпа вполне хватит, чтоб разбежались или просто назад подались. Пускай на время. А они за это время перезарядят и второй залп сделают.

И в душе на какой-то краткий миг мелькнуло легкое сожаление — а может, ни к чему все это? Может, отменить затею, пока не поздно? Ведь если он завтра поможет перепуганному Иоанну чернь разогнать, в первейших ходить станет. На милость Иоанн не так щедр, как на кару, но и скупым его не назовешь, а уж с батюшкой его, Василием Иоанновичем, и вовсе никакого сравнения. Потому и задержался он сейчас с ответом — сомнение появилось.

И тут же резко оборвал себя, чтоб на ум не шли всякие глупости. По нынешним временам кое-кто дорожку от любимца до злоимца и царского изменщика, которому одна дорога — на плаху, зачастую не в несколько лет — в несколько месяцев одолевал. А обратного пути нет, потому что именно с любимцами Иоанн, как успел подметить Дмитрий Федорович, особенно крут. Они у него, разочаровав в чем-либо, не в опалу, а сразу под топор идут — достаточно одного Федьку Воронцова вспомнить.

И вздохнул горько: «Сам ты, государь, себя приговорил, а потому — не обессудь».

Иоанн же, истолковав паузу Палецкого совершенно иначе, в самую худшую для себя сторону, после тяжкого вздоха князя совсем сжался в калачик и пискнул еле слышно:

— Так как быть-то, Дмитрий Федорович?

— Одна надежда — бежать, — твердо произнес Палецкий, обрезая себе этой фразой все пути к возможному отступлению.

— Сейчас? Ночью?

— А чего ждать? Смерти? Кони готовы, — не давая опомниться, гнал события Палецкий.

— Я мигом, — оживился Иоанн, принявшись лихорадочно одеваться, путаясь в рукавах рубахи, затем с веревочками на портах, а после с сапогами, которые никак не хотели влезать в ноги.

— Ты не уходи, — время от времени напоминал он неподвижно стоявшему у дверей Дмитрию Федоровичу. — Я сейчас, я мигом. Токмо не бросай меня.

— Я не токмо тебя не брошу, государь, но с твоего дозволения вовсе здесь останусь, дабы удержать их сколь возможно, чтоб они погоню за тобой не выслали. Постараюсь хоть до полудня отвлечь их, а там вас уже никому не нагнать.

— А я? — капризно протянул Иоанн и даже оставил очередную попытку натянуть на ногу второй сапог.

— С тобой будут люди… Адашева, — неожиданно для себя выпалил Палецкий, и потом долго гадал, почему назвал именно того. — Отвезут окольными путями в Тайнинское. Туда они не сунутся, а если и так — мы уже соберем рать.

— Сам головы рубить учну, — мрачно бормотал юный царь, торопливо застегивая на себе пояс и накидывая на плечи ферязь. — Огнем каленым жечь стану за то, что на своего владыку покусились. Ни один от меня не уйдет.

«Даже про жену не вспомнил, — горько усмехнулся Палецкий, следуя за Иоанном, сопровождаемым удивленными взглядами караульных».

Уже у самого крыльца он тронул царя за плечо.

— Подожди, государь, — произнес негромко, продолжая самую капельку колебаться — правильно он поступает или нет.

Несколько секунд Палецкий внимательно вглядывался в перепуганное юношеское лицо, после чего пришел к выводу, что правильно — пусть живет, как на том настаивал Подменыш.

Он его, конечно, не убедил, но старый испытанный способ гадания по Псалтыри подтвердил их точку зрения. Ткнув накануне пальцем в открытую наугад страницу, он прочел: «Бог мой, милующий меня, предварит мя, Бог даст мне смотреть на врагов моих. Не умерщвляй их, чтобы не забыл народ мой, расточи их силой своей и низложи их, господи, защитник наш».

И тогда он понял, что проиграл. Можно было бы попытаться продолжить спор и придумать, как переупрямить Подменыша — рановато повелевать начал стервец, но вот против прочитанного задирать голову глупо. Раз подсказали свыше «не умерщвляй», стало быть, нельзя. Опять же владение тайной дорогого стоит.

— Может, последний раз видимся, государь, — пояснил он, вглядываясь в перепуганные глаза. — От толпы чего хошь можно ожидать.

— Я тогда за тебя отомщу, — заверил его Иоанн. — Страшно отомщу.

«И тут только о крови думает, — подумал Дмитрий Федорович, возвращаясь в царскую опочивальню. — Ну-ну».

Последний из караульных, что стоял у самых дверей, попытался было перегородить князю дорогу, но тот пояснил:

— Государь отправил меня обратно, повелев дожидаться его возвращения в ложнице.

Прокатило. Тот отошел в сторону, уступив проход.

Дмитрий Федорович прошел внутрь и сел на краешек постели. Если все будет удачно, то новый, его Иоанн, должен вернуться часа через два перед рассветом, чтобы поначалу его лицо могли увидеть только в полумраке, а сейчас можно немного и вздремнуть.

Палецкий инстинктивно чувствовал, что хотя бы самый малый отдых своему телу, но дать должен, причем незамедлительно, иначе завтра не выдержит. Он прилег, но сон упорно не шел — сказывалось перевозбуждение. В голове проносилось событие за событием — правильно ли все сделал, не упустил ли какую-нибудь мелочь, которая потом, в самый неподходящий миг, обиженная невнимательностью, устроит и самому князю, и Подменышу такое нечто с чем-то, что мало не покажется.

И все-таки усталость переборола. Спустя еще несколько минут Палецкий уже спал. Сон был беспокойный, снились какие-то странные вещи, которые он после пробуждения никак не мог вспомнить, хоть и очень хотелось — чувствовал, было там что-то важное, но единственное, что удалось, так это восстановить картину московского пожара, хотя вроде бы горело уже не там. Или там?

Он стал размышлять, надо ли выходить из дремотного состояния, или попытаться заснуть еще разок, хотя чувствовал себя уже относительно неплохо. И тут на его плечо легла чья-то рука и раздался голос Иоанна:

— Предать меня, холоп, удумал?! Не мыслил, что твои слуги не столь подлыми, как их господин, окажутся?!

Палецкий похолодел…

Глава 9 Бойся только блаженных

Первая мысль была трусливой как заяц. Пасть в ноги, захлебываясь от рыданий, целовать ноги и говорить, говорить, говорить без умолку, не давая позвать стражу. Проку в подобном рассуждении было чуть — все едино, после того как натешится унижением, мучить учнет, да так, что дыба пустяшным делом покажется. Помимо нее дюжие молодцы в Пыточной башне такие забавы ведают, что у подвергаемых им не просто глаза на лоб лезут. Иные всерьез сказывали, что и вылезают — дескать, сами видали. Брешут, конечно. Тех, с кем так забавляются, уже никто никогда не видит, так что мастерство ката втуне остается, но от того не легче.

Отсюда ей на смену вторая мыслишка выпрыгнула. Была она, не в пример первой отважная, как у загнанного волка, которому все равно терять уже нечего. Пускай сабля далеко, да засапожник [1102] рядом — он же не разуваясь отдохнуть-то прилег. Теперь, главное — дотянуться да выхватить, ну а дальше как бог пошлет. Во всяком случае, пыток ему не видать — и на том благодарствуем.

Пишется-то долго, а на самом деле пролетели в голове эти мыслишки одна за другой — чихнуть не успеешь. И уж потянул было руку Палецкий к сапогу за ножом — аккуратненько так, плавненько, как тут сызнова Иоанн голос подал:

— Ну как, князь Дмитрий Федорович, гожусь я в государи всея Руси али нет?

Рука по инерции еще некоторое время тянулась к сапогу, и лишь спустя несколько секунд к Палецкому пришло понимание, что все прошло успешно и перед ним стоит не кто иной, как Подменыш, и таким образом над ним, князем из самых что ни на есть Рюриковичей, потомков Владимира Мономаха и Всеволода Большое Гнездо, пускай и от младшего сына последнего, шутки шутить удумал. Ах ты же, гаденыш поганый, холоп неумытый!

Ох как хотелось ему слово бранное молвить, да нельзя. Если все успешно прошло, выходит, что уже и не Подменыш перед ним, а Иоанн Васильевич, и не холоп, а царь и великий князь всея Руси, а если полностью титлу взять у его батюшки Василия III Иоанновича, [1103] то сам Палецкий со своим жалким «думный боярин» и близко не подходит.

«Вот так-то, Дмитрий Федорович, — сказал он сам себе. — И про Подменыша забудь напрочь. Даже в мыслях слова этого не поминай, чтоб ненароком не вырвалось».

И тут же залюбовался своей «работой», разглядывая в тусклом сумеречном свете наступающего рассвета лицо и всю фигуру Иоанна, склонившегося перед ним в ожидании ответа. «Похож, стервец. Как есть похож. Ну, ни малейшего отличия. Неужто кто отличить сумеет?! Да ни за что! Такое попросту и в голову никому не придет».

Разве что… Анастасия. Мысль о царице сразу подпортила радужное настроение.

«Да-а, это такая ложка дегтя, что любую бочку с медом испакостит», — мелькнуло в голове, и он, сразу помрачнев, стал с кряхтением вставать с кровати. Подменыш дернулся было, чтобы помочь, но Дмитрий Федорович властно отстранил его руки, строго заметив:

— Ты — государь, а я хошь и из ближних, соль земли, ан все едино — подданный. Не по чину тебе такое, — и тут же напомнил: — Повелевать, с боярами дела государевы вершить, послов иноземных принимать, в церкви бога за Русь молить, да разве еще блаженному какому ноги омыть — вот и все твои хлопоты. Нешто тебе Федор Иванович о том не сказывал?

— Сказывал, — заступился за покойного учителя Иоанн, — но окромя блаженного. Зачем ему ноги мыть?

— А народу это уж больно по душе придется, он и сам юродивых величает. Дескать, святость в них особая от бога. Выходит, что ты, такое почтение ему оказав, как бы заодно с народом становишься, а они такое любят. Только ты их стерегись, — неожиданно добавил он, вспомнив разговор с одним из них — самым знаменитым во всей Москве, которого ласково звали Васяткой.

Постоянно, невесть с какой целью бродивший по городу, одетый в какие-то рваные обноски, он не любил общаться с людьми, а когда те припирали его в угол и, суля сытный обед и теплую одежду, вопрошали о себе, затравленно озирался по сторонам, а затем, решившись и зажмурив глаза, пер напролом в бега. Удержать же его силой считалось тяжким грехом — бог накажет за своего ближнего человечка, да и опасно. А вдруг озлится да проклянет. Это у кого иного ничего не выйдет, а у Васятки бог к любой просьбе прислушивается, ибо доподлинно ведает — не ищет человек корысти и душа его пред всевышним распахнута настежь.

Но иногда бывало, что он сам искал кого-нибудь. Ходил, вглядывался в лица, а после того как обнаруживал — выпаливал ему нечто туманное и загадочное. Пророчества — они все такие. Суть понимаешь, когда уже случается предсказание, а до того — как беспомощный ягненок — сколько ни бейся, а все едино до правильного ответа не доберешься. Переспросить же не выйдет — нет его уже. Только что перед тобой был, вот рядом совсем, а кругом уже пусто. Как убежать успел, когда — одному богу ведомо. Да и догонять тоже не пытайся. Коли и сыщешь, все одно не ответит он тебе ничегошеньки, будто не ведает. Хотя, может, и впрямь не ведает. Это ж не он сам, а господь его устами рек. Всевышний же излагает единожды и повторяться не станет. Не по чину ему.

И хорошо, коли с тобой в ту пору, когда он это свое предсказание изрек, поблизости доброхотов не сыщется. Ему-то, Васятке, смущаться нечего. Ляпнул, да и был таков. А те, кто вместе с тобой его слова слыхали, столько потом вокруг них наплетут, таких небылиц, что ой-ей-ей. Так что Дмитрию Федоровичу еще свезло. Он-то как раз один был. Да и Васятку не сразу заметил — уж больно его холоп смутил, на юного великого князя как две капли воды похожий. Две седмицы минуло с тех пор, как он его увидел, а все никак не шел тот из головы. И сейчас тоже ехал, будто в дрему погруженный. Даже конем не правил — чай, тот и сам знает, где хозяйский терем стоит.

Оглянулся от мысли, лишь когда его за сапог кто-то дернул. Да сильно так — едва на землю не свалил. Глянул сердито, а это Васятка. И стоит себе, дурачок, беззаботным смехом заливаясь. Ну как дитя. Только они так смеяться могут, чтоб от души. У взрослого и смех от дум тяжких горчинку имеет.

— Тебе чего, Васятка? — спросил ласково.

— Упредить хощу, Митенька, — быстро-быстро залопотал тот. — Иные знаменья от господа, а иные от диавола. Тут и спутать не грех. Искушения же человеку завсегда от лукавого. Ты это попомни. Ведаю, что кровушку пролить опасаешься. А ты не боись, лей — не жалей, но свою, — погрозил он пальцем и вздохнул: — Иной мыслит — ангел пред ним в одеждах белых, а рогов-то и не зрит. А иной поменять все тщится, и того в ум не возьмет, все давно предначертано, и как господь повелит, так тому и быти суждено. Им ить уж давно все на скрижалях расписано.

— Ты о чем, Васятка? — спросил Дмитрий Федорович.

— Сам ведаешь — о чем, — хитро улыбаясь погрозил тот пальцем. — И я ведаю, и господь. Помнишь ли, яко сказано: «Ибо всякое дело бог приведет на суд, и все тайное, хорошо оно или худо». [1104] И тако же словеса Иова многострадального припомни: «Очи его над путями человека, и он видит все шаги его».

— Так я, может, о хорошем и мыслю, — возразил Палецкий. — Только выйдет ай нет — того не ведаю. Может, ты мне подскажешь?

— Подскажу, — согласился Васятка. — Иной малым покупает многое и заплатит за то в семь раз больше.

— Это как же так? — удивился князь.

— А вот так, — улыбнулся блаженный и жалостливо протянул: — Эх ты, дурачок.

Больше Васятка не сказал ни слова, вприпрыжку поскакал себе прочь, смешно подпрыгивая на ходу — только грязные пятки замелькали.

Правда, успел Дмитрий Федорович вдогон крикнуть:

— Ты бы что ждет меня предсказал!

Но тот, на мгновение обернувшись, коротко произнес, как отрезал:

— Сказал уже, так ведь ты глух, как пень, — все едино ничего не услышал.

И все. Спустя месяц-другой слова блаженного выскочили из головы, а вернулись они лишь теперь, представ перед князем Палецким совсем в ином свете.

— А почему их стеречься надо? — полюбопытствовал Иоанн номер два.

— Это они в нашем мире дурачки. Любой их обмануть может, любой обидеть. Зато им господь в награду такое показывает, что всем прочим недоступно.

— И они могут…

— Да, — отрезал Палецкий. — И увидеть могут, и рот им не заткнешь. Знаешь, что Васятка-блаженный братцу твоему сказывал, когда он из стана под Коломной вернулся, где Федьку Воронцова с братом да князя Ивана Кубенского казни предать повелел? Правильно говорит Васятка, жги их, руби, за муки свои прошлые да грядущие. Ты их, они — тебя, а уж как рогатому весело. Иоанн уже плеть занес, но тут народ так заворчал — словно медведь, когда он еще только на задние лапы встает. А Васятка знай стоит и шепчет: «Да ты не робей, огладь меня плеточкой, Ванюша, огладь, чтоб не довелось опосля в одном котле с тобой сиживать».

— И что же мой брат? — спросил жадно слушавший Подменыш.

— Огладил. Только не Васятку, а коня. И на всем скаку через люд прохожий, не глядя, к палатам своим поскакал. Я народ давить не свычен, потому и задержался, шагом жеребца пустил, и краем уха успел услыхать, как Васятка про затоптанных Иоанном сказывал. Рек, будто счастливцы они, и не печалиться о них надо, а радоваться, потому как живым вскорости куда хуже придется. Говорю же — видят они, так что наше тайное для них как на ладони. А мы — слепцы. Потому их ясное для нас темнее ночи, — подытожил сумрачно Палецкий. — Да и не о том ныне речь. Тебе о другом мыслить надобно.

— Я помню, — кивнул Иоанн. — Упреждал ты меня насчет протопопа. Когда он придет?

— Он уже приходил, — буркнул Палецкий.

Иоанн мгновенно побледнел, на глазах превращаясь из государя в холопа Третьяка.

— Так почто ты его так рано-то?! — с упреком обратился он к князю.

— То не я, то он сам, — вздохнул Дмитрий Федорович и ободрил: — Ты не робей. Все еще лучше вышло, — и стал рассказывать подробности. Закончив, он еще раз напомнил:

— Теперь отец Сильвестр должен явиться ближе к обедне. Главное, не перестарайся, чтобы он обман не почуял, но кайся с усердием. Помни, за то время, что он станет говорить, в тебе преображение должно случиться, — и вдруг спохватился, глядя на усталое лицо… Подменыша?.. или Иоанна?.. — Да что я все о Сильвестре да о Сильвестре. Приедет он и никуда не денется, а тебе сейчас неплохо бы уснуть. На поставце вино. Испей. Оно поможет. А я распоряжусь обо всем прочем и повелю, чтобы к тебе никого не подпускали. Поведаю, что государь в печали и зрить никого не желает.

Царский терем в селе Воробьеве, расположенный близ Москвы-реки, мало чем отличался от боярских теремов в той же столице. Все-таки эта была загородная резиденция, и не более того. Однако ж, построенный на изрядной возвышенности, он имел важное преимущество, если судить с оборонительной точки зрения. Этим обстоятельством и решил в полной мере воспользоваться Палецкий, имевший под началом несколько сотен служилых людей.

Но оборона терема его сейчас занимала не так сильно, как то, что спустя каких-то несколько дней его питомец должен появиться перед своим окружением. Хотя нет — вначале пускай и легкое, но в то же время самое первое испытание — протопоп.

Священник явился вовремя. Был он полон желания продолжить вчерашнее, так что все пошло как по маслу. И вновь Сильвестр говорил искренне, с жаром. Чувствовалось, что слова идут от сердца, выстраданы и вымучены. Прислушавшиеся к громовым раскатам голоса протопопа ратники, стоявшие на карауле близ опочивальни, с благоговейным ужасом слушали, как красноречиво сей иерей возвещает царю, что давно уже над головой гремит суд божий. Да и Москву всевышний запалил только из-за его легкомысленности и любострастия. Народ же волнуется тоже не просто сам по себе, но побуждаемый к тому силой вышнею, коя вливает гнев в людские сердца.

— Как это он не боится царю такое сказывать? — восхитился молодой Никита, у которого от волнения даже мурашки на коже выступили.

— Святой человек, — глубокомысленно заметил второй, гораздо старше, с наполовину седой бородой с запрятанными в ней добрым пятком шрамов.

— Я так вот нипочем бы не смог, — продолжал восхищаться молодой. — А ты, дядька Охрим?

— И я тоже не стал бы, — согласился пожилой, философски заметив: — Жаль будет, когда его убьют.

— Кого? — вытаращил глаза Никита.

— Ну, этого, кто он там? Монах, что ли? — спокойно пояснил Охрим.

— За что? За правду? — возмутился молодой.

— Да нет, за глупость, — поправил его Охрим. — Чтоб знал вдругорядь — кому да что говорить дозволено.

— Как же он вдругорядь знать будет, ежели его ныне убьют?

— Ну, чтоб другие знали. Вот хошь ты, к примеру.

— Да-а, жаль, — растерянно вздохнул Никита.

Между тем обличения продолжались.

— Воззри на правила, кои дал вседержитель сонму царей земных. Ты должен был быть ревностным их исполнителем, меж тем как ты в своей душевной слепоте вершишь совсем иное.

— Верую, отче, ибо потряс ты мою душу и сердце. Ныне же хочу покаяться и принять венец добродетели! — вдруг услышали стражники звонкий голос царя.

Или не царя?

Ратники переглянулись.

— Что-то он на глас Иоанна не похож? — выразил сомнение Никита.

— А третьего там нет, — пожал плечами Охрим и указал пальцем на дверь, лаконично пояснив: — Глушит. Тебе на рожу подушку положить, тоже не своим голосом заорешь.

Но тут дверь распахнулась, и, ведомый за руку пылающим праведным гневом пастырем, показался царь.

— Чтой-то не то, — поморщился Никита. — Дядька Охрим, а дядька Охрим. Какой-то он не такой ныне, а? И лик, и сам он. Да и ростом вроде повыше стал. А шаг каков? Да он отродясь так не хаживал.

Услышавший последние слова молодого ратника князь Палецкий, шедший с другой стороны галерейки, тоже присмотрелся к походке Подменыша и с некоторой досадой подумал, что караульщик прав. Перестарался Федор Иванович, обучая своего питомца, как правильно подлежит хаживать царям. И даже не столько перестарался, сколько позабыл, что он-то служил Василию Иоанновичу, а тот начал княжить только в двадцать шесть лет. К тому же пойдя дородством в мать Софью, о необъятности телес которой даже в юности писали некоторые итальянские поэты, Василий всегда вышагивал чинно и неспешно.

Зато Иоанн удался в своего деда, который сызмальства был высок и худ, к тому же рос его внук, как пырей в огороде — никто о нем не заботился, никто его больно-то ничему не учил. Вот и ходил соответственно. Подменыш же и впрямь шествовал.

«Надо будет ему сказать попозже», — сделал он в памяти отметку.

Хотел было отчитать молодого ратника, чтоб не о том на посту думалось, но тут ему невольно помог второй из стражников.

— Блазнится тебе все, — равнодушно ответил Никите Охрим. — Экий ты. То глас не по душе, то лик непонятен. А ты иное в толк возьми — он же иную жисть вести решился, непорочную, потому ныне и не идет, а шествует к ней, — и засмеялся.

— Ты чего? — удивился Никита.

— Да я у него всего третий год, а он к этой жизни уже в четвертый раз так вот… шествует. Так что насмотрелся.

— А смеешься почто? — не понял молодой караульный.

— А у него всякий раз терпежу более чем на седмицу не хватает. Хотя нет. Когда с царицей своей в Троицкую лавру пошли, то он аж три седмицы выдержал.

— А потом?

— Потом сызнова грешить учал, — лениво констатировал Охрим и философски заметил: — А может, оно и правильно. Мне мних один за кружкой меда сказывал как-то: «Помни, отрок…»

— Отрок?

— Да это полтора десятка лет тому назад было, — пояснил пожилой и продолжил: — Помни, отрок, что ежели не согрешишь, то не сможешь покаяться, ибо не в чем, а тот, кто не покается — не спасется.

Далее князь слушать не стал, с деловым видом выйдя из-за угла и двинувшись следом за Иоанном и Сильвестром в небольшую деревянную церквушку, пристроенную с восточной стороны терема. И вовремя поспешил. Едва-едва успел ухватить за руку царского духовника протоирея Федора, норовившего прошмыгнуть туда же.

— Негоже мешать, когда наставник со спасаемым беседует, — с укоризной заметил он.

— Я — духовник царский, — выпятил протоирей вперед тщедушную грудь, с гордостью указав на свой массивный золотой крест.

— Ведаю, — кивнул Палецкий. — Так что ж с того? Нешто тебе круглый день нужно с царем разговаривать?

— Исповедать его хочу, ибо он есть вверенное моему попечению чадо, — не сдавался отец Федор.

— Первый раз слышу, чтоб таинство исповедания не по желанию мирянина свершалось, но по воле духовника, — удивился Дмитрий Федорович. — Это что ж, митрополита Макария повеление?

— Ты, княже, свое ведай, — попытался еще раз вырваться из его крепких объятий протоирей, но куда там.

Это ныне князь Палецкий все больше в Думе сиживает, а десяток лет назад он и рати за собой водил, и сам в боях не раз сабельку из ножен извлекал. Конечно, не тот теперь, далеко не тот, но кое-что осталось. Во всяком случае для царского духовника хватило.

Меж тем в тесной церквушке почти у самого алтаря, преклонив колени, молился новоявленный Иоанн Васильевич. Молился не только за себя, ибо уже был приучен отцом Артемием у бога ничего не просить — что нужно он либо уже дал, либо еще даст. Сам же человек того не ведает, потому как больше печалится о суетном, а даже родители своему дитяте все, что он просит, не дают, ибо глуп еще и неразумен.

Просил же он за Русь. Чтоб мир на порубежье даровал, пусть лет на пять хотя бы, чтоб от мора и глада людишек уберег, да еще чтоб придал силы ему самому сделать все, что замыслил. Силы, терпения и мудрости, с которой ему в самое ближайшее время придется избирать советников, потому что в одиночку ему не то что половины не осилить, а и десятой части.

Просил он у бога прощения и брату Иоанну, чтоб не карал он его сурово за растраченное втуне богатство, кое ему с рождения даровал господь. Не про казну речь, не про злато-серебро, не про дворцы с самоцветами. Ум он ему даровал вострый, здоровье крепкое, а тот куда его спустил, на что растратил?

А еще просил простить все прегрешения, как вольные, так и невольные, усопшей рабы божьей Анфисы — пусть и не родная мать оказалась, но взрастила как могла, лучший кусок завсегда для него приберегала. Потому и молился он ныне за нее, да еще за окольничего Федора Иоанновича Карпова — учителя и наставника.

Немного подумав, Иоанн добавил к ним еще двоих — Елену Васильевну Глинскую и Василия Иоанновича.

«Неповинна она, господи, в том, что как кукушка меня к чужим людям подкинула. Негоже, чтоб вся держава из-за одного дитяти страдала, да кровь в межусобицах лила. Мудр ты, господи, и сам должон понимать, что терзаниями своими она за остатную жизнь семижды семь раз сей грех искупила».

— И даруй им всем, господи, — произнес он напоследок, но пожелать ничего не успел, потому что заметил Палецкого.

Сильвестр, который точно так же стоял коленопреклоненный, хотя молился совсем о другом, неодобрительно покосился на Дмитрия Федоровича, но ничего не сказал, ибо богу — богово, а кесарю — кесарево. Исус не только про монеты да налоги сказал — оно и в жизни каждому одно от другого уметь разделять надобно.

— Что там у нас ныне, князь? — спросил Иоанн, поворачиваясь к Палецкому.

— Мой человечек из Москвы прискакал, государь. Сказывают, не унимается народ. Завтра поутру здесь будут. Видать, меды в теремах у твоих дядьев Глинских закончились, вот они, с похмелья маясь, и собираются к тебе в гости. Что повелишь?

— Дядька-наставник мой, — задумчиво произнес Иоанн, метнув быстрый взгляд на Сильвестра, — помнится сказывал так: «Смиренно просящему дай, что потребно для него, дабы он нужды великой не испытывал, требующему же откажи во всем, ибо негоже потакать — за слабость почтут». Однако с крови начинать негоже, так что выслушать их потребно. Выслушать и урезонить. Ну а коли нет…

— С крови новую жисть зачинать негоже, —поморщился Сильвестр.

— Ведаю. Сам того не хочу. Потому и буду с ними разговор вести. Не послушаются — тогда уж…

— А далее как мыслишь, государь? — осведомился священник. — Людишки голодные, разутые, крова нет — половина Москвы в погорельцах — что с ними делать?

— Им подсобить надо. Я так мыслю — казна не пуста покамест?

— Большой расход получится, — встрял Палецкий.

— Ништо. Они за заботу потом втрое отплатят, — уверенно произнес Иоанн.

Без крови и впрямь не обошлось. Новый царь как мог пытался урезонить крикунов, но горлопаны не унимались. К тому же толпу втайне подстрекали холопы бояр и князей Скопина-Шуйского, Темкина и прочих. Пришлось стрелять. Сразу после дружного залпа пищальников, орущая в смятении толпа отхлынула назад, оставляя убитых и раненых, и бросилась обратно в Москву.

Иоанн возвращаться в столицу не спешил, собирался с духом. Вместо этого он уединился якобы для молитвы и поста, а на самом деле еще раз тщательно обсудил с князем Палецким все предстоящие действия и ждал возвращения отправленного с Иоанном князя Воротынского. Тот должен был сопровождать низвергнутого государя до Волги. Далее с братцем-близнецом оставались только Шушерин и Сидоров, а Владимир Иванович и Ероха должны были вернуться обратно.

Меж тем гонцы прямо из Воробьева полетели во все города из числа близлежащих, чтобы в Москву незамедлительно были посланы припасы, особенно зерно. В пяти местах государь повелел обустроить выпечку и раздачу хлебных караваев.

Ероха появился только на третий день, ближе к ночи. Лицо его было спокойно, а вот князь Воротынский выглядел раздражительным и хмурым.

«Значит, жив мой братец», — облегченно вздохнул Иоанн и повелел всем собираться, назначив через три дня отъезд в Москву. К этому времени горожане уже успокоились. Немалую роль в том сыграл не только подвоз хлеба, но и приезд нескольких плотницких артелей, нанятых государем повсюду — от Можайска и Дмитрова, до Переяславля-Залесского и Коломны. Гонцы, посланные туда, не торговались, заключая с ними ряд, но выставили непременное условие — жесткие сроки.

«К зиме в стольном граде погорельцев быть не должно — одни новоселы», — строго заявил Иоанн Палецкому.

Глава 10 Встреча с думой

Оставалось еще два экзамена, и первый из них — встретиться со своими советниками по Думе.

От волнения Иоанн всю ночь не мог заснуть. Едва он закрывал глаза, как ему тут же представлялось, что какой-то седобородый толстый боярин, издевательски щеря крупные, с желтизной зубы, тычет в его сторону пальцем и кричит во всеуслышанье остальным: «Дивитесь, бояре, яко подло нас сей холоп обманывает!! Да нешто схож оный отрок с нашим государем?!»

А далее крики, шум, гам, гневный стук державных посохов, и вот они уже поднимаются со своих мест и идут на него, устрашающе выставив вперед руки с растопыренными пальцами. Все ближе и ближе приближаются их безумно вытаращенные глаза и рты, оскаленные в беззвучном — и от этого еще страшнее — крике.

Лежа в постели и ворочаясь с боку на бок, он вспоминал слова Федора Ивановича, который твердо уверял своего ученика, что главное — ошеломить их всех с первых же минут, не дать опомниться. Пусть защищаются, пусть оправдываются, чуя, как горит под их ногами земля, раскаленная от царского гнева.

— О том, истинны ли вины, кои ты на них возлагать учнешь — не мысли, — говорил он. — Тут иное важно. Ныне всем ведомо, что царь по простому навету, не допытываясь особо до истины, не токмо опалу возложить может, но и вовсе на плаху отправить. Так что лжу и поклеп ты на них возложишь, али там и впрямь чуток истины будет — какая разница? Никто не возмутится злому навету. Станут мыслить лишь о том, дабы главу свою уберечь.

— Так что же мне — подобно брату с казней начинать? — нахмурился Подменыш.

— Зачем?! — искренне удивился Карпов. — Словеса, они и есть словеса. Накричи, выговорись, а потом, к концу, будто поутихни, словно весь пыл выпустил, и нехотя так ответствуй, что решил ты ныне не рубить сгоряча, а разобраться до конца, дабы вину каждого доподлинно установить. Да еще перстом эдак погрози — мол, помните бояре, что спрос мой с вас еще не завершен, но токмо отложен. Пусть они и далее терзаются в тревоге. Да всех скопом не вини — поименно поднимай. Так-то им куда как страшнее будет. А уж кого первей всего — о том тебе князь Палецкий поведает.

Тот действительно поведал, но то ли от волнения Иоанна, то ли от того, что уж слишком много всего наговорил Дмитрий Федорович, а скорее всего, от страха перед предстоящим испытанием, у Подменыша в голове все окончательно смешалось, и сейчас он с ужасом сознавал, что ничегошеньки из сказанного не помнит.

Во-первых, какие они на вид и кто из них кто? Тут ошибиться было никак нельзя, а у Иоанна в голове только одно застряло: «Одет знатно, борода долга и окладиста, сам же он черевчат». Причем — обо всех. А уж об их сложных взаимоотношениях друг с дружкой и вовсе, почитай, ничего не сохранилось. Так что ему теперь делать?!

Увидев утром лицо Иоанна, его глаза в красных прожилках от явного недосыпа, темные, почти черные полукружья под ними и серую землистую кожу лица, Палецкий только вздохнул:

— Все ли помнишь, о чем у нас с тобой вечор говорено?

— Ничегошеньки! — чуть не выкрикнул Иоанн, и лицо его страдальчески скривилось — вот-вот заплачет.

Ну Третьяк, как есть Третьяк. Князь уж и так, и эдак бился с ним — ничего не получалось. Поначалу хотел шутками да прибаутками настроение поднять. Вроде бы все вспомнил, все перебрал.

— Волков бояться — от белки бегать, — поощрительно похлопывал он по плечу Подменыша. — Смелому горох хлебать, а робкому и пустых щей не видать…

Но сам видел, не царь Иоанн перед ним, а по-прежнему холоп Третьяк, который нежданно-негаданно вынырнул наружу и уступать свое первенство не собирался. Понятное дело, привычка — не истопка, [1105] сразу все былое с себя не скинешь. Нет-нет да и вылезет оно наружу, причем в самый неподходящий момент. И что теперь делать? Вновь за Иоанном посылать?

Такую возможность Палецкий в уме тоже держал. Вдруг что не заладится, вдруг и впрямь придется обращаться к прежнему царю? Именно поэтому неподалеку отсюда, в глухом лесу, было разыграно целое представление. Вначале, зловеще скрипя, рухнула перед скачущими всадниками подрубленная заранее сосна. Царский конвой лошадей на дыбки, да обратно, но не тут-то было. Сзади еще одно дерево повалилось. И тут же перепуганному Иоанну ловкий Ероха мешочком с песком сзади по голове тюк, и готово — был царь, а стал бывший государь.

Ну, а дальше, после того как Иоанна раздели и напялили на бесчувственное тело одежу попроще, обрядив в царское одеяние Третьяка, привели сопляка в чувство и тут же напоили сонным зельем, от которого тот вновь удрых. Спящего, его засунули в здоровенный длинный сундук с прорезанными в стенках дырками, да повезли к ладье и — вверх по Москве-реке, к Волге, где дожидалась еще одна смена гребцов. С теми уговор доставить до Белоозера. А уж в избушку к старцам и Шушерин с Сидоровым на себе доволокут.

Получалось, что сам Палецкий вовсе ни при чем, и даже люди якобы Адашева тоже не виноваты. Появись сейчас Дмитрий Федорович в избушке как избавитель и спаситель, и царь все принял бы за чистую монету. Дескать, отыскал его верный боярин, спас, вырвав из рук подлых татей.

Но мысль эта мелькнула лишь на краткое мгновение, ибо — глупая, что Палецкий прекрасно сознавал. Не было у него в запасе столько времени, чтобы все бросить и опрометью лететь в глухие леса, к Белоозеру. Потому надлежало делать что-то с этим, что, виновато потупив голову, стоял рядом и беспомощно взирал на князя.

А что еще придумать, чтобы превратить разряженного в царские одежды, но продолжавшего оставаться в душе холопом, в истинного Иоанна Васильевича, Палецкий не знал. Вот же истинно: ни рыба, ни мясо, ни кафтан, ни ряса. Разве что…

Дмитрий Федорович еще раз вздохнул, после чего решительно двинулся к поставцу. Плеснув в кубок вина, протянул его Иоанну.

— Зачем?! — почему-то испугался тот.

«Чтоб ты из Подменыша сызнова в Иоанна превратился», — чуть не ляпнул Палецкий, но вовремя спохватился.

— Страх собьет, а веры в себя прибавит, — пояснил он и грубовато поторопил: — Пей давай, а то бояре все давно в сборе. Токмо тебя одного и дожидаются.

Подменыш вздохнул, принял кубок, одним махом осушил его и… ничего не произошло. Где она — эта обещанная вера в себя? Зато страх, прочно укоренившийся в душе, как раз напротив — уходить никуда не делся.

«Уж коли вырос в холопах, так куда уж теперь, — уныло подумал он. — Одно дело — Ивашка, совсем иное — государь Иоанн Васильевич. Нет, не сдюжить мне, нипочем не сдюжить».

От расстройства он даже сам не заметил, как произнес последнюю фразу вслух. Негромкая, она тем не менее дошла до ушей боярина, который мгновенно и очень резко на нее отреагировал. Сказалось-таки раздражение, растущее с каждой минутой. Не сумел Палецкий сдержаться и выплеснул все, что скопилось.

— Ты что, возгря, [1106] удумал?! — грубо ухватил он Подменыша за богато расшитый вителью [1107] ворот рубахи. — А ведомо тебе, сколь людишек из-за тебя на плаху лягут?! Мыслишь, ты да я, да еще с пяток? Нет, милый, тут и сотнями, пожалуй, не обойдется. Братец твой, ежели вернется, рассусоливать ни с кем не станет! Все, милый, ты уже на широкой дороге стоишь — поздно трепыхаться. Прошел ты свой перекресток, где еще мог свернуть. Отныне одна у тебя стезя — вперед и вперед, а ты яко кобыла с норовом — ни туда, ни сюда!

Чуть поостыв, он отпустил перепуганного Третьяка и более спокойно произнес:

— Сказано в притчах Соломоновых: «Сердце человека лишь обдумывает свой путь, но господь управляет шествием его». Уразумел ли?

Юноша испуганно кивнул.

— Да ничегошеньки ты не уразумел, — досадливо вздохнул Палецкий, пояснив: — Яко восхочет вседержитель, тако оно и будет, а потому кручиниться понапрасну не след, — попытался он еще раз ободрить Третьяка, но и сам видел — с таким в Думу идти все равно что на плаху.

— Ладно, — махнул он рукой и натужно улыбнулся. — Не хошь — и не надо. На все твоя царская воля. Лучше я Сильвестра позову, чтобы он тебя ободрил. А думским поведаю, что в печали государь и ныне весь день будет молиться, дабы Христос вразумил его, ибо напомнил ему благочестивый протопоп, что негоже порицать, прежде чем все не познаешь. Ты же еще не вызнал, кто там в бунте черного московского люда повинен, вот и думаешь думу.

— А… кто повинен? — наивно спросил Подменыш.

— Я же сказывал тебе давеча, — вздохнул Палецкий. — Ну да ладно. Ныне сызнова напомню. Но потом.

С тем и ушел, оставив за собой странную волну какой-то обреченности и покорности судьбе.

Протопоп пришел скоро. Был он строг, но в то же время ласков, и к вечеру ему и впрямь удалось успокоить Иоанна. Ему, да еще… усталости. Той дикой, наваливающейся на тело, которая обычно наступает после душевного волнения вкупе с бессонной ночью.

После вечерни Подменышу не то чтобы добавилось уверенности перед грядущим испытанием, а стало как-то все равно. Из-за навалившейся истомы он и уснул почти мгновенно, едва только коснулся щекой мягкой подушки.

Крепкий сон тоже сыграл благотворную роль — встал Иоанн чуть свет, изрядно посвежевший, к тому же прекрасно сознающий, что откладывать предстоящее свидание больше некуда. Вернее, есть, но он и сам сознавал, что еще один или два дня отсрочки никакой пользы ему бы не принесли — только вред. Та малая уверенность, что еще оставалась в нем ныне, вовсе бы исчезла, зато страху, страху… Так что лучше уж ныне разом все и решить.

От этого решения, тем более принятого собственноручно, а не под воздействием того же Палецкого, он вдруг почувствовал себя как-то залихватски бесшабашно. В таком состоянии либо в омут головой, либо на коня, да поперед всех с вострой сабелькой на ворога, потому как — вожжа под хвост попала… Когда человек испытывает такое — он и на плахе улыбается, и голову держит гордо, даже если она и впрямь повинна.

Опять же и выбор у него был невелик. Тут либо прочь из царского терема, или будь истинным его владельцем. Третьего же — увы — не дано.

К тому времени, отстояв заутреню в маленькой церквушке, бояре уже давно собрались в Думной палате. Хотя какая там Думная — чай, не Кремль. Просто из просторной трапезной вынесли столы, лавки отодвинули к стенам да заменили царское кресло на некое подобие трона.

Вошел Иоанн туда широким шагом, но без всякой величавости, как и советовал Палецкий. На бояр почти не глядел — мазнул вскользь глазами и вновь устремил хмурый взор вперед, к неотвратимо приближающемуся стольцу, на котором ему предстояло воссесть. Однако то, что он уловил краем уха, выдернув из глухого шепотка, его немало порадовало. Он-то не смотрел на них больше от страха, собираясь с силами, а они решили — гневается.

На свое место усаживался степенно, можно сказать — тяжело. Не было привычки, да и неуверенность сделать что-то не так тоже сковывала изрядно. Но тут уж кто кого. Либо он своему страху горло подставит, оставшись Подменышем, пусть и в нарядных царских одежах, либо — одолеет, окончательно став царем.

Начал разговор так, как учил еще Федор Иванович — с обличений. Поначалу общих, никого не задевающих, но заставивших поежиться чуть ли не каждого из присутствующих, затем перешел к конкретным. Лишь раз он осекся, дрогнув голосом. Случилось это, когда какой-то дородный боярин, сидевший через два человека от Палецкого, что-то шепнул своему соседу, не сводя пристального взгляда с Иоанна.

«Не иначе как решил поделиться с ним мыслью, что не похож ныне государь на самого себя, а то и вовсе…» — мелькнуло испуганное. И тут же вспыхнуло острое желание вскочить и бежать куда глаза глядят, лишь бы подальше. Но воли он чувствам не дал, мысленно со всей злостью сдавив их в кулаке, и вновь с благодарностью вспомнил Карпова. Это ведь он учил:

— Однова случается, что такое нахлынет, кое и вовсе лишнее, а то и вредное. Управиться же с таким тяжко, но надобно, да еще так, чтоб никто и не заметил. Ты представь будто то, что тебя обуяло — страх ли, оторопь, али иное, — живое. Ну, словно человечек. Токмо человечек сей, хоть и злобен, но мал и тщедушен. Так ты его в мыслях за глотку ухвати, али вовсе поперек тулова, и дави, дави стервеца, покудова он не издохнет.

Иоанн управился, задавил.

«Никаких вовсе», — произнес он чуть ли не вслух и, согласно наставлениям учителя, тут же перешел в атаку:

— Али я скушно сказываю, князь Юрий Иванович? — обратился он к не в меру разговорчивому боярину, вовремя вспомнив, что перед ним Темкин. — Так ты погодь малость — далее веселее пойдет. Али тебе нет охоты выслушать, кто черных людишек на бунт подстрекал и чьи холопы лжу несусветную всем москвичам сказывали о волшбе да чародействе? — И он обвел всех неторопливым взглядом, отчаянно пытаясь за отпущенные ему крохотные мгновения понять — кто из бояр проявит свою вину каким-либо жестом или еще чем.

Иные и впрямь не выдерживали пристального взора царя, отворачивая глаза и устремляя их либо в пол, либо на бревна противоположной стенки.

— А догадаться нам не в труд было. Донесли уже мне людишки — чьи терема московский люд стороной обошел. И дивно мне — когда народец ко двору моей бабки [1108] ринулся, допрежь него и терем боярина Григория Юрьевича Захарьина стоял, и боярина Федорова, и твой, Юрий Иванович, — резко ткнул он пальцем в Темкина.

От неожиданности князь даже подскочил на лавке.

— Дозволь слово молвить, государь! — взмолился он тут же. — Мы ведь у самого народишка вопрошали, и то, что им сказано было, то и тебе поведали. Сами же ни единой буквицы из услыханного…

— Ты слова у меня просил, да я тебе его покамест не давал, — бесцеремонно оборвал его царь. — Слово молвить я тебе потом дозволю, ибо не все еще мною обсказано. Так вот, дабы долгие речи не вести, поведаю, что ни у кого из вас ни на терем, ни на добро, ни на холопьев дворовых люд московский отчего-то не покусился, меж тем как стояли они все целым-целехоньки, окромя трех — князя Дмитрия Федоровича Палецкого, да еще князя Дмитрия Иваныча Бельского и Василия Михалыча Скопина-Шуйского. — И все тут же с некоторой завистью покосились на упомянутых, которые, как получалось, разом избавлялись от подозрений со стороны царя.

— Ну, с ними понятно. На что в руинах ковыряться, коли пожирнее добыча имеется, — все так же неторопливо продолжал Иоанн. — А вот с вами… Вот я и мыслю — почто они мимо цельных пробежали? То мне первое дивом показалось. Но есть еще и второе. Я про саму лжу реку, — пояснил и злобно, как показалось сидящим, на самом же деле радостно улыбнулся царь.

Радостно, потому что чувствовал, что все — робкий и неуверенный в себе холоп Подменыш где-то там глубоко внутри, и теперь только от самого Иоанна зависит, позволить ему или нет вынырнуть на свет божий.

— Ну не верю я, что народишко сам до такого додумался. Мне мамки в детстве много баек сказывали, но не упомню, чтоб хоть в одной злая ведьма град христианский водой кропила, коя на мертвых сердцах настояна. Куда проще взять его и попросту запалить. И удалось по моему повелению споймать кое-кого из тех, кто эту лжу людишкам сканазывал. Жаль, что не всех, да мне и немногих хватило.

Иоанн еще раз улыбнулся, делая многозначительную паузу и вновь пристально окидывая взглядом сидящих. Теперь и не особо внимательный человек заметил бы, как заерзала на своих бархатных и парчовых полавочниках чуть ли не добрая половина бояр.

— И сызнова не пойму, — произнес он вкрадчиво. — То ли мои каты и впрямь худо свое дело знают, то ли хлипки все пойманные оказались, то ли по чьей-то указке их так скоро до смерти запытали, — протянул он задумчиво, и тут же не услышал — почувствовал еле слышный вздох облегчения.

— Напрасно ты, Григорий Юрьич, возликовал, — повернул он голову еще к одному толстяку, мгновенно побагровевшему от испуга. — Неужто мыслишь, что коль ты стрыем [1109] Анастасии Романовне доводишься, то с тебя теперь и взятки гладки? Не дело государю родичей своих миловать, коли вина на них явная. Чрез то и иные возроптать могут. Вон, Федор Иваныч, к примеру, — указал он на соседа Захарьина. — Род Скопиных-Шуйских один из самых именитых на Руси. Скажет он мне, почто же меня, такого же Рюриковича, на плаху, коль вина у нас с Григорием Юрьичем одинакова, а ведь тот и не из князей вовсе, да и возвысился лишь потому что я в женки Анастасию Романовну из его рода взял? И что я ему поведаю?

И, не давая никому опомниться, Иоанн перешел на остальных, осыпая их насмешками и мекая, что ему все доподлинно известно. Однако под конец своей речи, когда напряжение в импровизированной Думной палате дошло до предела, а не просто толстого, но огромного князя Михайла Васильевича по прозвищу Хворостина, сомлевшего от духоты, вытащили на свежий воздух, когда все ожидали, что вот-вот и кликнет царь своих слуг для расправы, он, как ни удивительно, смягчился. Благодушно махнув рукой, Иоанн произнес:

— Быть бы вам всем… сами ведаете где, да отец Сильвестр отмолил. Сказывал он мне, яко в святом писании писано: «Всяк человек да будет скор на слышание, медлен на слова, медлен на гнев, ибо тогда не сотворит он неправое». Потому я, памятуя, что милость во время скорби благовременна, яко дождевые облака во дни засухи, решил всех помиловать… Окромя одного.

Все вновь затаили дыхание. Из предыдущего никак было не понять — на кого именно царь гневен более всех прочих, а потому для мысленного взора чуть ли не каждого их присутствующих, кроме князя Палецкого, открывалась вполне реальная и весьма печальная перспектива лишиться головы.

— Вы, бояре думные — народ мирской. Вам я хочу токмо напомнить одну из притчей царя Соломона: «Скрывающий свои злодеяния не будет иметь успеха, но кто сознается и оставит их, тот будет помилован». А вот тому, кто носит духовный сан, простить лжу не могу. К тому ж изречена она была не во благо и не во спасение, но во зло. Посему в духовниках у меня протоиерею отцу Федору более не ходить. О том же, достоин ли оный священник сан свой носить — пусть решит митрополит Макарий, а мне иного даст, без злобы на сердце и корысти в душе.

Словно пузырь лопнул — разом загомонили бояре, на все лады восхваляя мудрость и милость царя и угодливо присоединяя свой голос к осуждению благовещенского протоиерея Федора Бармина. Его не жалел никто — чужак. Даже те, кто подбивал его в своих интересах натравить царя и направить его гнев на Глинских, ныне тоже не испытывали по отношению к нему никаких чувств. К тому же Бармин взялся за это дело не из неких идейных соображений, а содрав с заговорщиков аж тридцать рублев. Словом, знал человек, на что шел и во имя чего рисковал.

Иоанн искоса посмотрел на Палецкого, который сидел молча и смотрел на Иоанна пристально, не отрываясь. Во взгляде явно читалось уважение, смешанное с легкой долей удивления. «Не ожидал такого. Ей-ей, не ожидал», — говорили его глаза.

Царь с облегчением вздохнул, перевел дыхание, после чего легонько стукнул посохом. Шум не унимался. «Ах так!» — И он грянул со всей мочи.

— Ишь, разгалделись, яко вороны. Негоже допрежь скончания всех делов трещать по-сорочьи, — спокойно произнес он. — Мыслю я, что не токмо самим успеть к зиме построиться, но и погорельцам подсобить. Я уже порешил, какие улицы и слободы на полный кошт возьму. Ныне речь о вас.

— Нам бы самим на ноги подняться, — скорчил жалостливое лицо князь Скопин-Шуйский. — Не отказываемся, государь, но и то в резон возьми, что не они одни — многие из нас тож ныне в погорельцах.

— То верно, — согласился царь. — Да не совсем. Из тех, кто тут сидит, таковых всего четверо — я и те трое, кои мною названы были. Остальные же… Хотя дело это богоугодное, а потому подобает его вести без понуждения. Так что ежели кто не возжелает простых людишек удоволить, да казну свою на них потратить — примучивать не стану, — произнес он хладнокровно, после чего бояре облегченно вздохнули, но ненадолго. — Одначе царь должон своим ближним советчикам верить как себе самому, даже более. Для того и в них самих вера у него должна быть — что они всегда и во всем с ним заодно. А коли такой веры нет, то и советчики такие мне без надобности. Ни слушать их, ни зрить подле себя я не желаю. — И тут же все вновь расстроенно охнули.

По всему выходило, что уж лучше раскошелиться — дешевле обойдется. Не сразу, с зубовным скрежетом, но называли они дьяку Казенного приказа суммы, которые обещали выдать в течение трех ближайших дней.

Да тут еще как на грех князь Дмитрий Федорович Палецкий, подтолкнув в бок Дмитрия Ивановича Бельского, первым назвал свой вклад. После этого Иоанн тут же заявил, что если уж погорелец решил дать столько на градских людишек, невзирая на то что ему еще полстолько придется затратить на собственный терем, то остальным — по справедливости — надо вносить раза в два больше.

— Ты ж, государь, сказывал — без понуждения, — попытался было встрять князь Оболенский, но Иоанна этим было уже не пронять.

— Тебе, яко обедневшему, я дозволяю вовсе не платить, — кротко заметил он, вызвав улыбку даже на лицах у сторонников боярина, а у недоброжелателей и вовсе неприкрытый смех.

Трапеза также прошла успешно. Избавившись от грозной опасности лишиться головы, тем более что в отличие от прошлых раз для кое-кого это было бы заслуженной карой, бояре благодушно шутили, похохатывали, а про изменения в царе если и говорили, то исключительно в благожелательном тоне, да и то лишь о духовных отличиях. Дескать, подобрел государь. Невесть кто тому причиной — то ли новоявленный протопоп Сильвестр со своей проповедью и впрямь сыскал какое-то проникновенное слово, дошедшее до государя, то ли сам царь осознал, что негоже опору трона предавать казням по одним лишь злым наветам, но нынче Иоанн Васильевич и впрямь и благоразумие выказал, и милость, и мудрость.

Вроде бы все шло как по маслу, но чем ближе к вечеру, тем на душе у Палецкого становилось все более неспокойно, да и Иоанн, с каждой минутой все больше напоминавший неуверенного Подменыша, явно не походил на триумфатора. Виной же тому был… назначенный на завтра отъезд в Москву. Можно было, конечно, не брать с собой царицу, сославшись на то, что Кремль и царские покои изрядно пострадали от пожара, но Иоанн прекрасно понимал, что это далеко не лучший выход. Если уж так по большому счету разбираться, то это не более чем отсрочка. Тем самым он лишь отложил бы грядущее свидание, которое все равно неизбежно. А если почует да поднимет крик?

Конечно, после нынешнего совета с Думой все бояре восприняли бы как должное, если бы царь повелел заточить лишившуюся рассудка девицу в монастырь под строгое наблюдение лекарей, и никто на ее вопли о том, что царя подменили, особого внимания не обратил бы. Но это как раз не выглядело бы победой, а уж тем паче — полным триумфом, подобно нынешнему торжеству.

Опять же — а вдруг кто-то и впрямь после ее слов начнет приглядываться к Иоанну? Хотя Третьяк, присутствовавший при ночном переодевании подлинного царя, был уверен, что на его теле нет ни одного существенного пятна, которое могло бы запомниться кому-то из ближних, например, Алексею Адашеву или Даниле Юрьеву-Захарьину, которые бывали с царем в мыльне, но клясться в этом бы не стал. Мало ли. Все ж таки ночь, а луна хоть и заливала все окрест, но с солнышком ее не сравнить, так что мог и упустить. Да и прибывший Ероха, которому было велено осмотреть Иоанна еще раз, но уже при свете дня, утверждал то же самое — не увидел он у него никаких пятен, так что с этой стороны к Третьяку придраться нельзя, как ни старайся.

Но кто ведает — что может подсказать женщине ее сердце. А не брать с собой царицу, которая и без того все эти дни пребывания в Воробьеве жила всеми покинутая, если не считать двух-трех боярынь, да такого же количества дворовых девок, тоже не след. Если и в Москву ее не везти, оставив в загородном тереме, то тут оно и вовсе станет напоминать что-то вроде опалы.

Если же брать, то по всему выходило, что показаться ей надо непременно заранее, чтоб не прилюдно. Заранее же — означало увидеться с нею именно сегодня вечером, и визит этот, в отличие от боярской Думы, отложить хоть на день уже не получится. К тому же все осложнялось тем, что предстояло не только увидеться, но и, как бы деликатнее сказать, осязать ее.

С одной стороны, это было даже хорошо, потому что ночью, при тусклом свете свечей, которые тоже можно погасить, что-либо разглядеть в своем супруге царица навряд ли сможет. С другой…

Уж больно много возникало тут вопросов, на которые не то что не сыскать ответа, но и сам поиск вести попросту глупо, ибо бессмысленно, потому что ведали о них лишь двое — сам «ранешний» царь и Анастасия Романовна. В самом деле — кто может сказать, как там они целовались-миловались, какие он ей сладкие слова говорил, как ласкал да оглаживал, не говоря уж о вовсе скоромном.

Потому и было у Ивашки тревожно на душе…

Глава 11 От Анастасии Романовны до Настеньки

— Если что, так я с людишками поблизости буду, — предупредил сразу после вечерней службы князь Палецкий, хмуро поглядывая на осунувшееся лицо царя.

— Я постараюсь, чтоб ни ты, ни твои люди мне не понадобились, — кисло скривившись — на улыбку сил не хватало — пообещал Иоанн, вновь понемногу становящийся Подменышем.

— И я на это надеюсь, государь, — кивнул Дмитрий Федорович. — Вон ты ныне как в Думе лихо всех отчихвостил. Бояре-то выходили красные как раки. Такую баньку им учинил — любо-дорого. Изрядно веничком прошелся по телесам.

— А может, мне у отца Сильвестра благословения попросить, — задумчиво спросил Подменыш.

— Ты еще исповедуйся перед ним, — иронично хмыкнул Палецкий. — Он, конечно, человек-то славный, но представляешь, что тебе на это скажет? — заметил князь и пробасил, подражая голосу протопопа: — Без божьего благословения?! Ввести в обман юную отроковицу?! Так это ж блудодейство непотребное! Опомнись, государь! Опомнись и пока-а-айся, — дурашливо затянул он.

— Тогда я пойду? — неуверенно сказал Подменыш.

— Иди, государь, — строго произнес Палецкий. — Как раз стемнело уже, а ночи ныне короткие. Это только у людей в ней девять часов считать принято, [1110] а рассвет — он гораздо ранее приходит. Не успеешь оглянуться, как утро, — и присоветовал: — Про Думу почаще вспоминай. Ты ее тоже боялся, а как славно вышло-то! По всему выходит — твой день ныне, так что должно повезти.

— День-то мой, — все так же неуверенно кивнул Подменыш. — Вот только ночь чья? — и обреченно вздохнул.

Еще месяц назад ему казалось все просто, особенно после того, как к нему в уединенную каморку, расположенную в укромной подклети терема князя Палецкого, зачастили бегать по ночам три удалые разбитные девки — Ульяния, Палашка и Степанида.

Первой — ласковой и ведущей себя покровительственно, можно сказать, чуть ли не по-матерински — он достался еще девственником, и та, снисходительно, но не обидчиво улыбаясь, принялась обучать стыдливо краснеющего юнца вначале азам постельной утехи, а уж на третью или четвертую ночь — всевозможным вывертам и ухищрениям.

Правда, она и сама знала их не больно-то много, что Третьяк выяснил после того, как к нему заглянула Палашка. Эта была ненасытной и, обнажая в хищной улыбке мелкие и острые зубы, выжимала из него соки до самого рассвета, а то и дольше. Девка вытворяла такое, что Третьяк одно время даже усомнился — да христианка ли она или ведьма.

Думать такое было чуточку страшно, но в то же время как-то томительно сладостно. Правда, размышлял он над этим недолго — ровно до того момента, когда она, снизойдя к его просьбе, несколько раз перекрестилась. Надо сказать, что смышленая Палашка сразу догадалась, зачем попросил ее об этом высокий широкоплечий юноша, но ни чуточки не обиделась. Напротив, ее самолюбию это даже польстило. После нее он чувствовал себя опустошенным до самого донышка, но приходила следующая ночь, и все повторялось вновь.

А вот с третьей — Степанидой — ему пришлось потрудиться самому, чтобы расшевелить эту неуклюжую крупную девку с вечно виноватым выражением красивого лица. Вот только ему не нравилось, когда она, будучи, казалось бы, полностью удоволенная им, начинала плакать, словно винилась перед богом за то наслаждение, что ей досталось.

Каждая пробыла с ним всего две-три ночи, не более, но Третьяк почему-то ощутил, что не забудет их до конца своей жизни, как бы долго она ни длилась.

Впрочем, почти любой из мужчин никогда не забывает свою первую женщину. И пускай ему было с ней не сказать что так уж хорошо, а иной раз и вовсе кое-как, но она первая, и этим все сказано. Что уж говорить о Третьяке, которому было славно со всеми тремя.

Неприятно ему стало, когда заглянувший к нему в подклеть Дмитрий Федорович пояснил, что девки те приходили к нему по его княжескому распоряжению, поскольку прежний Иоанн, помимо Анастасии, и ранее не чурался женского пола, так чтобы Третьяк не растерялся, придя в ложницу царицы.

Будущий царь после таких слов сразу ощутил разочарование, и ему отчего-то стало грустно.

— Выходит, они со мной не потому, что я им по нраву пришелся, а волю твою исполняли? — уныло переспросил он.

— Выходит, — подтвердил Палецкий. — Теперь-то ты понял, насколько бабы разными бывают? Поверь, что и с мужиками такое же. Не передумал еще про Анастасию Романовну?

— Так это ты токмо для того, чтоб я…

— Чтоб осознал и проникся, — мягко продолжил Палецкий. — На все твоя воля, но уж больно великое дело мы затеяли, чтоб из-за пустяков головы на плахе сложить. Вот и подумай на досуге, — но затем, видя, что Подменыш озлился и ничего больше, собираясь упорно стоять на своем, торопливо добавил: — А их я тебе по иной причине присылал. Это для того, чтоб ты понял, государь, — ежели у нас все сладится, так у тебя оно и впредь во всю твою жизнь точно так же будет. Ни одна из холопок не посмеет своему царю отказать, да еще стараться будут и улыбаться всяко, что ты, дескать, им по душе пришелся, — но, посмотрев на приунывшего Третьяка, счел нужным добавить: — А этим… моим… ты и впрямь полюбился. Я их опосля опросил — есть желание еще к добру молодцу заглянуть, так каждая порозовела. Сказать по правде, я уж и не помню, когда та же Палашка от смущения румянцем покрывалась, а тут нате вам. Но, — он погрозил пальцем, — будя.

Уходил Палецкий разочарованным и кляня себя на чем свет стоит. Не стоило загодя показывать Подменышу царицу, ох, не стоило. Но кто ж знал, что он так влюбится. От этой-то злости и досады он, не зная что еще сделать и как уязвить, через минуту вернулся с полпути и прямо с порога добавил, глядя куда-то в сторону и тщательно тая насмешливую интонацию в голосе:

— Ежели уж ты вовсе на своего братца желаешь походить, то тебе еще кой с кем ночку провести надобно, потому как слухи ходят, что добрые люди твоего братца еще кое-чему обучили, — оглаживая окладистую бороду, заметил Палецкий. — Может, тебе тоже содомитские забавы придутся по нраву, как знать. Правда, нет у меня в вотчине таких искусников, а коли и имеются, то я о них не ведаю, но ежели интерес имеешь, то могу повелеть, чтоб приискали. — И вопросительно уставился на Третьяка.

— А это что-то божественное? — смущенно спросил тот, припомнив святое писание и город Содом, испепеленный богом, чем вызвал искренний долгий смех князя.

Вдоволь навеселившись, он, наконец, пояснил, о чем идет речь, после чего Третьяк столь яростно завопил «Нет!!», что вызвал у князя новый приступ смеха.

— Ну, как знаешь, — заметил он, уходя и чувствуя себя достаточно удовлетворенным за недавний проигрыш с царицей и еще на что-то надеясь в глубине души.

Однако после того как будущий государь всея Руси Иоанн Васильевич стал таковым во времени настоящем, он успел еще раз повидать Анастасию Романовну, после чего не помышлял даже о том, чтобы поместить ее в монастырскую келью. Увидел он ее вновь лишь краем глаза, да и то издали, притаившись на хорах церквушки в то время, когда она пришла туда помолиться. Вроде бы и мало совсем дивился он ее красе, но тот первый восторг от увиденного им наяву ангела прочно перешел во влюбленность, да еще какую.

В тот раз она уже давно покинула церковь, а он все продолжал лежать под какой-то ненужной пропыленной церковной утварью, не в силах даже пошевелиться, будто его заколдовали. Хотя почему «будто»? Любовь — она и есть колдовство, причем самое великое.

После того он успел не далее как сегодня еще раз улучить момент, чтобы насладиться прекрасным видением, как ангел во плоти нисходит в церковь и, сложив на прекрасной груди руки, о чем-то молится господу. О чем именно и какую молитву она при этом читает, Иоанн не слышал, а по губам так и не сумел разобрать. Впрочем, и без того было ясно, что молитва эта какая-то особая, потому что не могут же ангелы молиться как люди.

И вот теперь, собираясь к ней — и не на свидание, а сразу в постель, — прислушиваясь к себе, он с ужасом сознавал, что не выдержит и во всем перед ней сознается, потому что обманывать просто женщину — это одно, а ту, которую любишь, — совсем иное. Последнее же под силу далеко не каждому. Вот ему, холопу Третьяку, такое точно не по зубам.

И можно говорить сколько угодно, что сказанное будет святой ложью, что иначе просто нельзя, что в конце концов этот обман станет спасительным в первую очередь именно для нее — не знает и спит спокойно. Можно повторить все это пять и десять раз, можно этими бесконечными повторами даже заглушить угрызения совести, но вот беда — любящему сердцу рот все равно не зажмешь. Как ни старайся, ан все едино — ничегошеньки у тебя не выйдет.

Ему было мучительно стыдно перед тем же князем Палецким. Хотя его имя он не собирался упоминать, но сознавал, что все чаяния и стремления человека, который вознес его на самый верх власти на Руси, с его признанием моментально рухнут.

Было неудобно и перед старцем Артемием, который возлагал на него, Третьяка, столько надежд, причем совершенно бескорыстных, абсолютно не помышляя о благе для самого себя. Испытывал он чувство вины и перед памятью Федора Ивановича, но иначе поступить попросту не мог.

С этим тяжелым чувством он и поднялся наверх, в женскую половину, доступ куда в одиночку был разрешен только одному-единственному мужчине в мире — ее законно венчанному мужу. В ложнице царил полумрак. Серебряные шандалы, в которых горели уже полуоплывшие свечи, загадочно поблескивали в полутьме. Сладкий запах сгоревшего воска мешался с душноватым — ладана, да еще чувствовался еле слышный и непонятный — каких-то заморских притираний. Ступалось мягко — ноги утопали в мягком ворсе шемаханского ковра.

На небольшом стольце близ самой ложницы зазывно поблескивали округлыми боками две чаши. Подле них стояла ендова и две большие, доверху заполненные фруктами тарели. В одной горкой сложены были те, что попроще, в другой — завезенные издалека. Иные из них Подменыш никогда не видел, другими, вроде того же изюмца, его угощал князь Палецкий.

Но все это Подменыш увидел как-то вскользь, особо не обратив внимания. Разве можно было смотреть на что-то еще, когда тут — совсем рядом, только протяни руку — лежала она. Распущенные светло-льняные волосы пеной обрамляли ее нежное личико. Дыхание девушки было ровным, будто она ничуть не взволнована визитом к ней в спальню незнакомого мужчины.

«Да что же это я? — тут же оборвал он себя на полумысли. — Какой-такой незнакомый?! Она же думает, что я — ее муж».

От этого стало еще горше. Он осторожно присел на самый краешек кровати, собираясь с духом. Лежащая не мешала ему, продолжая молчать.

«Хоть бы молвила что-то», — с легкой досадой подумал он, но почти сразу понял, в чем кроется причина молчания — девушка просто спала.

О том, чтобы разбудить ее, Подменыш и не помышлял. Вместо этого кощунства он продолжал любоваться спящей, в мыслях бережно проводя рукой по завиткам волос, затем по розовому в свете свечей маленькому ушку и тут же переходя на гладкую, шелковистую даже на вид щеку. Потом его рука так же мысленно заскользила по мягко очерченному подбородку, еще ниже, но уже совсем робко осуществляя переход к шейке, где две прелестные складочки таили в себе нечто невиданное…

Но тут глаза красавицы открылись, и она, зарумянившись, пролепетала:

— Прости, государь. Притомилась я чуток в ожидании, вот и не заметила, как сморило. Мыслила, что ты и ныне не придешь.

— Это ты меня прости, — произнес он глухо. Не хотелось ему говорить это, но что уж тут поделаешь, коли судьба так подло распорядилась. — Ты поди и не ведаешь, что иной человек пред тобой сидит?

— А вот и ведаю, — не дала она ему договорить, по-детски спеша похвастаться своей осведомленностью. — Мне ужо князь Палецкий обо всем обсказал.

— Как… обо всем? — опешил Подменыш.

— А вот так, — лукаво улыбнулась юная Анастасия Романовна. — И про то, что ты во всем своем греховном раскаялся, и про то, что ты зло из души изгнал, и о прочем…

— Погоди, погоди, — остановил он ее. — А о том, что я — это не я, он тоже рассказал?!

— Ну, а как же, — мило всплеснула она руками. — О том допрежь всего. Наказывал мне еще, дабы я пуще прежнего о тебе заботилась, ибо тепереча у тебя еще более труднот станет, ведь добрым завсегда жить хуже.

— А… ты что же, — чувствуя, что теряется под ее потоком слов, растворяясь в милом щебетании, словно кусок меда, попавший в горячую воду, нашел в себе силы спросить Подменыш и затаил дыхание в ожидании ответа, последовавшего почти мгновенно.

— А я — верная раба твоя, и все, что могу, то для своего господина и учиню. Ляг сюда, мой хороший. — И она слегка подвинулась, высвобождая место подле.

— Нет, погоди немного, — Подменыш понял наконец, что Палецкий, облегчая ему задачу, говорил с этим златокудрым ангелом совершенно об ином, так что главное придется рассказать именно сейчас. — Погоди, я только… Мне сказать надо, иначе… Это не ты — моя раба, это я — твой холоп… Я ведь как тебя впервой увидал, так у меня сразу все внутри словно оборвалось — такая ты красавица, — бессвязно заговорил он и вдруг осекся, испуганно глядя в ее васильковые бездонные очи.

Только теперь он осознал, что стоит ему поведать ей истину во всей ее неприглядной наготе, как он почти тут же лишится возможности ее увидеть. Совсем! Его не пугало, что произойдет это по причине его смерти, которая не заставит себя ждать. При чем тут смерть, да и его жизнь тоже?!

Главное — он ее больше никогда не увидит!

И тут же он понял еще одно. Повинись он сейчас перед ней в содеянном, и в брезгливой гримасе отвращения скривятся ее губы, с ужасом, словно на дьявола во плоти, уставятся на него ее глаза-васильки.

Любовь эгоистична. С этим — увы — ничего не поделаешь, но, представив то, чего он непременно лишится, то есть подумав вначале о себе, Подменыш вслед за этим перепугался еще больше — а как же она?! Ведь если он сейчас скажет все как есть, то неизвестно, переживет ли она вообще это ужасное известие.

Ее пальцы несмело коснулись его руки, робко скользнули по ней, а ему на ум меж тем пришло еще кое-что. Получалось, что тут пахнет не только его смертью, но вдобавок еще и ее позором! А как же иначе — незнакомый мужчина оказался наедине с ней в ее ложнице, да еще ночью. Да после такого монастырь — это самое лучшее, что можно представить.

«А то и руки на себя наложит», — мелькнуло испуганное.

— А ты мне такого — про то, что мой холоп, — никогда ранее не сказывал, — благодарно прошептала она.

«И вообще — ежели что, то теперь уж до князя Палецкого живо доберутся», — подумал он себе в еще одно оправдание, а правая рука, помимо его воли, уже отвечала на ласку, и он продолжил совсем не так, как начал.

— Тебе же сказывал Дмитрий Федорович, что я совсем иным человеком стал. Вот и у нас с тобой пускай будет так, словно раньше ничего вовсе не было.

— Пускай, — шептала юная царица, скорее не соглашаясь и даже не откликаясь, а просто бездумно повторяя то необычное и волнующее, что говорил сейчас ее суженый.

— Пускай это будет словно наша первая ночь.

— Первая ночь, — откликалась она, наслаждаясь его необычной нежностью.

— Ты и я и никого больше во всем белом свете.

— Никого больше, — вторила Анастасия.

— И никто нам больше не нужен.

— Не нужен, — произнесла она в последний раз изадохнулась, потому что его губы ожгли ее с такой неистовой страстью, что больше ни о чем другом думать она не могла, изнемогая и продолжая жаждать этого сладкого изнеможения, которое дарил ей Подменыш. Или уже Иоанн? Хотя какая разница! Главное, что это был любимый!

И вышло так, что она и впрямь выполнила его просьбу, потому что эта ночь стала для нее действительно самой первой, а супружеское ложе только теперь превратилось в ложе любви.

— Настенька моя, — неустанно шептали его губы.

— Ив… Ив… вануш… ка… мой, — не хватало ей воздуха.

И пламя догорающих в шандалах свечей величаво и неспешно раскачивалось, будто исполняя в честь сплетенных — ни разорвать, ни разрубить — тел некий магический танец огня, который есть любовь. А может, как раз напротив — это был танец любви, которая сжигает все преграды на своем пути, заодно испепеляя и сердца влюбленных. Кому оно ведомо — что именно они танцевали на самом деле и как это называлось?

Зато известно иное. Ночная мамка, потому так и именуемая, что в ее обязанности входило неусыпное бодрствование в эту пору, прислушивалась, по своему обыкновению, что там творится за массивной дубовой дверью. Делала она это не столько из-за тревоги за свою голубку, сколько из простого бабьего любопытства.

Так вот в эту ночь она вдруг на некоторое время ощутила себя вновь прежней красавицей, да еще в объятиях веселого боярского сына, который без малого сорок годков назад лихо валил ее на сеновале.

И когда Иоанн после бессонной ночи уходил от своей Настеньки, то вдогон услышал одобрительное: «Ишь, бядовый какой!», а обернувшись, увидел умиленно глядевшую ему вслед старуху, одетую во что-то бесформенно-черное. Но поражен он был не ее видом и даже не вырвавшимся у нее восклицанием, обращенным будто к равному — от этого он как раз пока не успел отвыкнуть. Поразили ее глаза, молодо светившиеся на старушечьем, в глубоких морщинах лице…

А та, не в силах сдержаться, уже после того, как он сошел вниз по скрипучей лестнице, еще раз и с тем же умилением, чуточку, самую малость замешенным на белой зависти, грустно и в то же время радостно повторила: «Ох и бядовый».

Глава 12 В кругу книжников

С первых дней пребывания в Москве Иоанн принялся подбирать «ближний круг», памятуя заповедь Федора Ивановича.

— Одному тебе все равно ничего не сделать, хоть разорвись. Потому поначалу обзаведись единомысленниками, кои, как и ты, жаждут перемен. Лучше всего приближай сверстников. У них в крови зуд, вот и пусть свой жар в делах выкажут. Опять же коль человек юн, то тебе его на все твое правление хватит, так что смену им искать не придется. Но и стариков не отвергай — чтоб было кому вас сдерживать. На первые полгода это должно быть твоим самым наиглавнейшим и наипервейшим делом. Но ни почестей, ни чинов им не дари и не сули, чтоб те, кто ради них к тебе потянутся, тут же отошли в сторону.

Так Иоанн и делал. Порою это выходило как-то само собой, совершенно случайно. Так появился у него князь Андрей Курбский.

— Да тех, кто был ранее братом твоим назначен, тоже не чурайся из-за одного только, что они — не твои ставленники, — поучал Федор Иванович.

Иоанн помнил и это. Потому остался Алексей Адашев, который на своем посту в Казенном приказе трудился более чем успешно. Поручено ему это было «раньшим» государем, но какая разница — кем именно, коли он справляется. А уж то, что он еще не имеет никаких чинов, и вовсе не имеет значения.

Иных же включать было просто необходимо, как, например, того же князя Дмитрия Федоровича Палецкого или протопопа Сильвестра, который со времени пребывания в Воробьево вообще вошел в силу. По нраву он пришелся и самому Иоанну, да так, что он хотел было просить у Макария, чтобы тот дал ему в новые духовники именно этого священника.

Правда, царь вовремя удержал себя от поспешного решения, в очередной раз вспомнив еще одну мудрость Федора Ивановича, не раз говорившего, что торопиться с выбором новых друзей не следует и спешка в таких делах ничего хорошего не принесет. «Каждый норовит поначалу все лучшее в себе выказать, а все темное — под спудом оставить. Потом-то оно всплывет, да уже поздно будет», — поучал он.

Теперь Иоанн только радовался тому, что превозмог свой порыв — уж очень Сильвестр был назойлив. Намерения-то у протопопа были благие, но и жить под таким дотошным надзором, когда пристально смотрят и оценивают любой твой шаг, тоже радости мало. А побеседовав с кандидатом на этот пост, которого ему предложил владыка, Иоанн окончательно убедился, что был прав. Маленький сухонький отец Андрей был благодушен нравом, всегда улыбчив, спокоен, попусту не суетился, а паче всего любил копаться в книгах из царской библиотеки, до которых был большой охотник.

Он и в духовники-то вызвался к государю из-за них, келейно переговорив об этом своем желании с митрополитом, который, высоко ценя немалое мастерство отца Андрея в поновлении икон, охотно дал добро.

Грехи этот священник отпускал сразу, без длинных нравоучительных бесед, на которые был без меры щедр отец Сильвестр, стремясь в каждом случае детально разжевать всю природу очередного падения Иоанна в пучину страстей, неизбежно ведущих в объятия к нечистому. Это царю было не по душе. Возводить любой пустяк чуть ли не до степени смертного греха протопоп был мастер, что и говорить. Отец Андрей, напротив, только сокрушенно покачивал головой, услышав от своего духовного сына какую-нибудь мелочь, и укоризненно приговаривал:

— Негоже оно так-то. Не дело это, государь. Понимаю, молодой ты еще, но уж впредь постарайся как-нибудь, остерегись, — и со вздохом добавлял неизменное: — Отпускаются твои грехи, чадо. Ступай, да боле того не твори.

Тем не менее протопопа близ себя Иоанн оставил. Для того имелись веские причины и самая главная крылась во внезапной для всех присутствующих перемене в самом государе. Пусть на самом деле оно было липовым, но как теперь объяснить ближним советникам, за какие такие провинности он удаляет от себя именно того, благодаря кому и свершилось это «чудесное преображение»? Нет уж. Пусть будет, как будет.

Сильвестр и в кружке «ближних» людей вел себя точно так же, отчего остальные подчас испытывали некоторую скованность. Бранное словцо при нем сказать не смей, пошутить скабрезно, на что были горазда молодежь, тоже. А если уж он брал слово, то какая бы тема им ни затрагивалась, выходило так медленно, дотошно и тягуче, что вызывало раздражение.

Правда, со временем посещать «царские посиделки» он и сам стал гораздо реже, пояснив однажды царю с некоторым смущением, что он глубоко ценит доверие Иоанна, но если тот дозволит, то хотел бы не так часто бывать у него в палатах, ибо есть у него кой-какие пометы, над которыми ему ко всеобщему благу хотелось бы потрудиться.

На вопрос же о том, что это за пометы, застеснялся еще больше и выдавил, что касаются они всего людского быта на Руси, который надо бы упорядочить. Дескать, будет всем от этого неописуемая польза, ну и государю тоже несомненное благо. Пометы эти пока разрозненные, потому ему и хочется посвятить им побольше времени, дабы свести их воедино. Иоанн несколько удивился, но дал добро. С тех пор кружок «ближних» протопоп посещал не часто.

А месяцем позже Сильвестр, все так же смущаясь, показал Иоанну часть этих загадочных помет, над которыми трудился не только дни напролет, но частенько прихватывал и часть ночи. Иоанн начал было читать, затем изумленно посмотрел на Сильвестра, закашлялся в замешательстве, скрывая невольную улыбку, чтоб не обидеть протопопа, после чего заявил:

— Написано у тебя, отче, славно, но все это столь сурьезно, что надлежит читать вдумчиво да неторопливо, а меня тут как на грех бояре заждались. Давай-ка я опосля их прочту, после чего и поведаю, что о сем мыслю.

Священник с видимым разочарованием кивнул и удалился. Иоанн сдержал свое слово, продолжив чтение уже вечером. Теперь он мог безбоязненно смеяться и даже позволять себе комментировать, пускай и мысленно, то или иное. Особенную иронию вызвали у него хозяйственные пометы.

«Да неужели родители и сами не знают, како чад воспитать, да с наделком замуж выдать? — усмехался он. — Неужели они без мудрого наставления протопопа не будут потихоньку откладывать для приданого дочери с самого ее рождения: и платье, и саженье, и монисто, и суда оловянные и медяные?

Или вот тоже мудрость несказанная — како детям отца и мать любить, и беречь, и повиноваться им, и покоить их во всем. К чему она? Тот из детей, кто любит своих родителей, и без этого поучения их любить будет, а коли попался звереныш, которому плевать на мать с отцом, так грози ему чем хочешь — все без толку. С другой стороны, если оно хотя бы десяток таких напугает — уже хорошо, а ведь их только запугать и можно».

Иоанн перевернул лист и вновь прыснул от смеха. Снова протопоп за свое принялся. Это ведь додуматься надо — учить бабу, что ей надо ткать, прясть, да остатки и обрезки беречь. Эх, чтобы глупая делала, если бы не отец Сильвестр. Ведь самой ей, неразумной, ни за что не догадаться, что всякие остатки и обрезки, камчатые и тафтяные, и дорогие, и дешевые, и золотное, и шелковое, и белое, и красное, и пух, и оторочки, и новое, и ветхое — все надо прибрать, причем мелкое в мешочках, а остатки свернуть и связать, а потом все разобрать, сосчитать и спрятать.

А вот тоже весело. Теперь он повествует, как всякое платье кроить и вновь обязательно про остатки и обрезки. «Дались же они ему, — усмехнулся Иоанн. — Да неужели домовитая хозяйка без его мудрости выбросит все, что останется после пошива одежи? А коль и найдется такая, то ей и поучение не поможет, потому что она и без него знает, как надо делать, а иначе поступает не от незнания, а от лени».

Он перевернул следующий лист, долго вчитывался в рядок ровных буковок — писал отец Сильвестр, как и жил, выстраивая их одну к одной, невольно залюбовался затейливыми, но в то же время и аккуратными завитушками, и устало отложил мачку бумаги в сторону. Дальше такое читать было не под силу. Нет, он, конечно, выполнит данное протопопу слово и одолеет весь его труд, но не за один же вечер — уж больно тягостно. Хотя…

Тут Иоанн призадумался и лукаво улыбнулся. А ведь и впрямь нет худа без добра. Прямо в точности, как учил Федор Иванович, утверждая, что и в плохом всегда кроется что-то хорошее, пускай и малое. Коль отец Сильвестр из-за своих помет стал гораздо реже ходить на «царские думки», то пускай он их и дальше творит. А чтобы подольше все это растянуть, он, Иоанн, ему и сам кое-что присоветует.

«А сейчас подамся-ка я к Настеньке, а то заждалась уже, моя лапушка», — с нежностью подумал он, с облегчением отрываясь от титанического труда протопопа и устремляясь на царицыну половину. Непрочитанные листы с пометами отца Сильвестра он на всякий случай прихватил с собой — вдруг улучит часок для чтения между… Ну, словом, между, и все тут.

Улучить не получилось — нашлись занятия поинтереснее, да такие увлекательные, что забрать пометы обратно Иоанн забыл напрочь. Вспомнил он о них лишь ближе к следующему вечеру, собравшись на сей раз честно одолеть все до конца. Однако скучавшую Анастасию тоже заинтересовали оставленные супругом листы протопопа. Читала она плохо, по складам, но пару листов одолела и вдруг набрела на такое, что ее не рассмешило, а, скорее, расстроило. Не преминула Анастасия поделиться этим и с Иоанном, процитировав очередную мудрость отца Сильвестра, где повествовалось о том, как детей учить и страхом их спасать.

— Неужто без страха вовсе нельзя?! — возмущенно осведомилась она у супруга. — Да как же у него язык повернулся такое написать?! — и прочла начало поучения, где предлагалось наказывать сына в юности с тем, чтобы он упокоил своих родителей, и предлагалось бить дите не жалея. — Выходит, коли его не бить, то он тебя и покоить не станет? Да где ж он любовь такую встречал, чтобы она из-под палки была?!

В гневе Анастасия была еще красивее, чем обычно. Иоанн, как завороженный, любовался нежным румянцем на ее щеках и участившимся от возмущения бурным дыханием, которое круто вздымало ее полную грудь, соблазнительно колыхавшуюся под тонкой ночной рубахой. Очнулся, лишь когда она — чего раньше никогда не делала — напустилась на него самого:

— И ты тоже собираешься с нашими детками так вот, как он советует?! — и медленно прочла: — «Аще бо жезлом биеши его не умрет но здравие будет».

— Ну, ежели он того заслуживает, то поучить тоже не грех, — произнес Иоанн, опасаясь неосторожным словом еще больше расстроить Настеньку. — Вон, в деревнях да селищах всем время от времени достается, — вспомнил он родную Калиновку, — и ничего, живут.

— Они там пускай себе живут, сколь хотят и как хотят, а у нас иное, — нахмурилась царица. — Нет, шлепнуть разок-другой, если он расшалился чрез меру, и впрямь не помешает, — рассудительно заметила она, — но зачем же такие страсти расписывать? И жезлом его бить надобно, или вот «любя же сына своего, увеличивай ему раны, и потом не нахвалишься им». Это как же так-то?! А вот тоже, — она отыскала еще один кусок и прочла: — «Казни сына своего измлада и порадуешися о нем в мужестве». Ты, вот, сам, царь-батюшка, неужто играть со своим чадом не станешь?

— Почему не стану? — удивился Иоанн и поинтересовался: — А что, у него и про это написано?

— А как же, — Анастасия вновь уткнулась в листы. — «Не смеися к нему игры творя».

— Ишь ты, — подивился Иоанн. — Силен отче, ничего не скажешь. Жаль мне его сынишку. А может, он у него вырос не таким, как ему бы хотелось, вот он сейчас и сокрушается, что не лупил его в детстве.

— Вот и сокрушался бы себе тихонечко, — хмуро отозвалась Анастасия. — Другим-то почто такое советовать, как он здесь понаписывал? Это ж надо чего удумал! «И не дай ему воли в юности, но сокруши ему ребра, пока он растет». Тебе б самому кто ребра сокрушил за такое писание! — выразила она искреннее и весьма горячее пожелание, с надеждой воззрившись на Иоанна.

— Ты хочешь, чтобы это я его ребра сокрушил? — уточнил он.

— Ну-у, — неопределенно протянула царица, хотя по всему было видно, что именно этого ей и хочется. — Можно и инако. Скажем, воспретить ему писать такое. К чему оно? Неужто злом доброму обучишь?

— О том скажу, — пообещал Иоанн, — но запрета класть не стану.

Он вообще относился к книгам очень уважительно, переняв не все, но кое-что от своего наставника. Окольничий же Карпов и вовсе буквально трясся над ними, любовно и неторопливо, со всяческим бережением перелистывая каждую страницу. Да и как их не беречь. Показав одну книжицу, в темно-коричневом кожаном переплете, с красивым титульным листом, которая была написана, как благоговейно заметил Федор Иванович, дохтуром Францискою Скориной, [1111] Карпов сообщил, что заплатил за нее стоимость целых двух деревень.

Точнее, он продал эти деревеньки, чтобы иметь возможность купить ее.

А еще три деревеньки ушли на покупку некой «Грамматики». [1112] Книга выглядела совсем ветхой, поэтому Третьяк и удивился, узнав, что обошлась ему она гораздо дороже первой. Были у Карпова и еще книжицы, о каждой из которых он мог рассказывать часами, причем почти всегда по-мальчишески хвастался, что на самом деле она стоит гораздо дороже, а вот ему удалось купить намного дешевле.

«Ничего себе — три деревни! И это он считает дешево?!» — дивился Третьяк, но поневоле испытывая уважение к тяжелым могучим фолиантам. Еще бы не уважать, когда ты держишь на ладони стоимость нескольких деревень. Иоанн даже пообещал ему, что когда займет стол своего брата, то непременно купит и подарит Федору Ивановичу все книги, в какие тот ни ткнет пальцем. В ответ окольничий засмеялся и полюбопытствовал:

— Хватит ли у тебя казны, чтобы исполнить обещание, ведь в иноземных державах эти книжицы давным-давно печатают, а не переписывают, потому и выходит их каждый год столько, что и представить себе нельзя. Ты лучше вот что, — мягко посоветовал он. — Ты пообещай, что заведешь на Москве свою печатню и с нее будешь меня всякий раз одаривать.

Третьяк пообещал. Ныне Карпова уже не было в живых, но юный государь все равно собирался сдержать свое слово про печатню. Жаль только, что книги, которые выйдут из нее, он не сможет подарить своему учителю, но это уж не его вина.

Отсюда, с уважительного отношения к книгам, он перенес столь же благоговейное отношение на тех, кто мог так внятно и складно излагать свои мысли. Одно дело — складывать буквицы в словеса. Это он мог и сам. А вот нанизывать слова, как бусины, в предложения, составляя из них какое-нибудь мудрое поучение или сказание о далеких былинных временах, он не мог, а Федор Иванович, невзирая на неоднократные просьбы самого Иоанна, его этому так и не стал обучать, заявив, что великий князь грамотки писать не должен. Мол, для того есть и подьячие, и дьяки, да мало ли кто еще. И что им останется, если сам Иоанн ухватится за перо? И когда самому государю вершить прочие дела?

— Вот ежели нужда появится дорогу вымостить али, к примеру, новый храм построить, ты же не сам за это примешься, верно? — пояснял Карпов. — Для дороги ты лишь указания дашь. Желаю, мол, построить ее от Москвы до Коломны, а далее умельцы за это берутся. Тако же и с храмом. Ткнешь перстом в землю, чтоб тут его поставили, да о пяти куполах, да высотой непременно не ниже двадцати саженей, и все. После уже не твоя, а городовых да каменных дел мастеров забота. Так и тут. Мысль указать — государево дело, а расписать ее витиевато — пущай подьячие с дьяками надсаживаются. Опять-таки, великокняжеское слово — золотое, и по сотне раз его изменять негоже, а тут без помар да переделок не обойтись.

Потому Иоанн теперь так решительно и отказал своей супруге, несмотря на горячую любовь к ней, отчего возникла небольшая размолвка между ними. Была она неприметной, как тоненький весенний ледок. Солнышко любви, которое продолжало сиять на их небосводе, бесследно растопило его уже на следующий день, и все же она случилась. После того дня Анастасия до самого конца жизни затаила к протопопу глухую, хотя и тщательно скрываемую неприязнь.

Иоанн слово сдержал и тут, заметив священнику, что тот уж больно резко написал в своем поучении, на что отец Сильвестр, по своему обыкновению, разразился длиннющей нравоучительной речью в защиту написанного, после чего спросил царя:

— Убедил ли, государь?

Рассудив, что если честно ответить: «Не убедил», начнется еще одно, не менее, а то и более длинное поучение священника, Иоанн скрепя сердце кивнул, решив отыграться на другом.

— Вот тут у тебя о том о сем говорится, — заметил он, улыбаясь в душе, но внешне сохраняя абсолютную серьезность. — А кое-чего все ж таки недостает.

— Чего? — встрепенулся Сильвестр.

— Ну вот же, — пояснил Иоанн. — Как в гости ходить — указано, а об чем с хозяевами дома говорить — неведомо. И что же им теперь — молчать все время?

— Я думал, что они знают, — промямлил тот, всерьез восприняв шутливую критику.

— Знают точно так же, как и про то, что хорошей хозяйке надлежит все обрезки хранить, — иронично подчеркнул Иоанн, но не понимавший шуток Сильвестр загорелся:

— И впрямь истину ты речешь, государь. Непременно о том отпишу.

«Неужто и впрямь напишет?!» — изумился царь. Он-то говорил все это лишь для того, чтобы протопоп понял — чтоб не выглядеть смешным, ни к чему писать о тех вещах и делах, которые все и без того знают. Вышло же…

«Ну-ка совсем глупость скажу, — подумал он. — Авось тогда уразумеет».

— И еще кое-что ты упустил. Как платье шить, да рубахи, да прочее, ты женкам указал. Теперь та, что прочитает, обязательно знать это будет. А вот как носить их — ни слова.

— Разве и это надо? — усомнился Сильвестр.

— А как же? Коль она такая глупая, что о шитье одежи и слыхом не слыхивала, нешто дойдет она своим умишком до того, как носить все то, что она имеет.

— И то дело, — согласно кивнул протопоп.

А спустя время Иоанн вновь давился от хохота, потому что протоиерей Благовещенского собора и впрямь оказался человеком, совершенно не понимающим шуток, в очередной раз доказав это на деле. Сколько времени он пребывал в муках творчества — неведомо, но родил-таки поучение, в котором на полном серьезе рекомендовалось, как платье всякое жене носити и устроити.

Иоанн подвывал от хохота и, постанывая, держался за живот, а поучение, где советовалось платья, и рубашки, и убрусы на себе носити бережно по вся дни… и далее в том же духе, все не кончалось и не кончалось.

Терпеливо дочитав все до конца, Иоанн вытер выступившие от смеха слезы и, решив, что хорошего понемногу, оставил второе поучение на следующий вечер, уже догадываясь, что там будет написано. Он не ошибся. Протопоп строго и подробно расписал, о чем надлежит разговаривать, будучи в гостях, и особо — о чем нельзя.

Иоанн представил себе, как одна кумушка, заглянув к другой, внимательно читает это поучение, перечисляя вслух, что, мол, о рукоделье и о домашнем строении, да как порядок вести мы с тобой поговорили, а вроде больше и не о чем.

— Да как же, — всплеснет руками та, что не познакомилась с мудростью отца Сильвестра. — Я ж самого главного тебе не обсказала. Слыхала ты, кану брань Февронья, что на углу, с мужем учинила? Пол-улицы сбежалось их послухать. А дело так было. Февронья эта…

— Э-э-э, не, милая, — кротко должна заметить ей гостья. — Вот и видно, что не читала ты мудрого слова протопопа. А в нем речется, что дурных и пересмешных и блудных речей не слушати и не беседовати о том. Поняла ли?

— Дак почто приходила тогда? — недоумевающе разведет руками хозяйка и…

«И будет права, — сделал заключение Иоанн. — Одна только и есть забава у несчастных баб — посудачить о том о сем, да и ту протопоп запретить хочет. Только глупо все это, да и не выйдет у него ничегошеньки. Тогда зачем писать? Хотя ладно. Пускай».

И он уже предвкушал, сколько всяких разностей насоветует отцу Сильвестру, которые тот упустил в своем сочинении. Пусть уж и про сад с огородом напишет, а то ведь на Руси не знают, как землю копать, да как навозом удобрять. Словом, пускай далее народ уму-разуму учит. И еще раз порадовался в душе, что не стал торопиться и брать его к себе в духовники.

«Помимо того что я бы каждый свой грех по часу пересказывал, не меньше, так ведь он на меня бы их навешал, как на собаку блох. Тут засмеялся громко, там кашлянул во время обедни — и все грех. Епитимиями бы замучил. А если бы я выругался непотребно, то и вовсе пришлось бы на богомолье в какой-нибудь монастырь идти. Он и без того лезет с поучениями, о которых его не просят, — с досадой подумал он. — То ли дело отец Андрей. Хотя и он вроде бы тоже что-то там пишет, — нахмурился Иоанн. — Потому и торчит среди моих книжиц с утра до вечера. Неужто тоже поучения? — подумалось с опаской. — Не приведи господь. Если еще и он придет ко мне со своими пометами, то мой живот и впрямь не выдержит — лопнет от смеха».

И ведь как в воду глядел царь. Не прошло и трех дней, как Иоанн обнаружил на своем столе, за которым они только что сидели со своим духовником, пачку листов с какими-то выписками. Видно, отец Андрей торопился куда-то, вот и забыл их. Почерк у него был гораздо менее разборчив, нежели у протопопа, поэтому Иоанн сумел прочесть лишь первые несколько строк: «Книга степенна царского родословия, иже в Рустем земли в благочестии просиявших богоутвержденных скипетродержателей, иже бяху от бога, яко райская древиа, насаждении при исходищих [1113] вод, и правоверием напояеми, благоразумием и благодатию возрастаеми…». Дальше было совсем неразборчиво, да и смысл этой длиннющей фразы никак не доходил до государя, так что он отложил листы в сторону, решив спросить об этом завтра у самого отца Андрея.

Каково же было удивление Иоанна, когда тот пояснил, что все это — и то, что он прочитал, и остальные две трети, что остались им непрочитанные, — не начало какого-то мудрого текста, а заголовок труда священника, [1114] на который тот чуть ли не с первых дней пребывания в царских палатах уже испросил благословения у митрополита Макария.

— Уж на что владыка к своим Четьям Минеям любовно относится — всем по куску раздал, чтоб писали, а меня согласился не трогать, — с гордостью пояснил отец Андрей. — Понимает, что и мой труд не менее важен, нежели жития святых.

— А что это? — полюбопытствовал Иоанн.

— Да тоже жития, — развел тот руками. — Токмо пращуров твоих, государь. Вот зачти-ка. Сие мне первей всего под руку подвернулось, потому о нем и начал.

Иоанн взял протянутый священником лист и с натугой прочел: «Сей благородный, богом избранный преемник и благочестивый наследник благочестивыя державы боголюбиваго царствия Руськыя земли великий князь Иван Данилович, рекомый Калита, внук блаженнаго Александра — десятый степень от святаго равноапостольнаго Владимира перваго, от Рюрика же третийнадесять…». [1115]

— То про одного из твоих пращуров, про Ивана Калиту, — пояснил отец Андрей, хотя Иоанн это и сам понял.

— А почему про него? — осторожно осведомился царь.

— Так я ведь сказываю — в грамотках более всего мне о нем попалось, вот и начал с него. А так-то у меня по замыслу и про сынов его Симеона Гордого и Ивана Красного будет, ежели сыскать нужные грамотки сумею, и про Димитрия Иваныча Донского, ну и… про тебя, государь, — неожиданно закончил отец Андрей.

Иоанн густо покраснел от смущения и пробормотал:

— Я не о том. Ведь не Иван же первым был в роду нашем.

— Потому я счет от достославного Рюрика и веду, — охотно закивал священник. — Токмо про него самого писать-то не след.

— Почему? — удивился Иоанн.

— Язычник он, — пояснил отец Андрей. — Тако же и сын его Игорь тоже идолищам поганым поклонялся. Ольг же и вовсе волхвом был. [1116]

— Зато, как мне сказывали, он Византию бивал и щит свой к вратам Царьграда прибил, что попомнили греки, — с гордостью за великого пращура заметил Иоанн.

— И оное тоже писать негоже. Выходит, что язычники над православными христианами победу торжествовали. Соблазн для мирян получается.

— Ничего не соблазн, — обиженно буркнул царь. — Не язычники и не православных, а Русь Византию. И Святослав-воитель тоже их бивал, — припомнил он еще одно имя из рассказов Федора Ивановича.

— Да я бы тоже… — отец Андрей опасливо оглянулся по сторонам и почти шепотом произнес: — Я бы тоже с них начал. Коль было, так что уж тут. Но владыка сказывал, что надобно с Владимира починок делать, потому я и… — развел он руками.

— Ну, с Владимира так с Владимира, — нехотя согласился Иоанн и тут же попросил: — А про меня ничего не пиши — не надо. Когда-нибудь потом, да и то ежели свершу что-то, а так ни к чему бумагу попусту переводить.

— Мне бы еще труды разные поглядеть, — замялся отец Андрей. — Богато у тебя в твоей духовной сокровищнице, ан того, что мне потребно, не всегда сыскать можно.

— Я с митрополитом переговорю, чтобы он мнихов во все грады послал. Глядишь, и сыщут что-то, — пообещал Иоанн, а про себя удивился: «Везет-то мне как на книжников. Там отец Сильвестр со своими пометами, тут отец Андрей, а завтра еще кто-нибудь из купцов изыщется. Не один же Афанасий Никитин за три моря хаживал — вон, сколь у нас купцов по иным землям ездят. Так почему бы не быть еще одному „Хожению“? [1117] Как знать, как знать…»

Но тут Иоанн немного ошибся. Следующий книжник, рукопись которого прочел он и его сподвижники, был вовсе не купец. Выходец из Великого княжества Литовского старый рубака Иван Пересветов, с гордостью именовавший себя «королевским дворянином», где только не побывал. Начинал он ратную службу в одном из отрядов, которые выслал Сигизмунд I Старый, ввязавшись в свару за венгерскую корону, когда за нее грызлись трансильванский воевода Януш Запольяи и Фердинанд Габсбург. А потом понеслось-поехало, да все буераками да оврагами, по кочкам да по ухабам. Кидало Ивана Пересветова из одного конца Европы в другой. Довелось побывать даже в Османской Порте. На Русь он попал с десяток лет тому назад, причем израненный и больной, без гроша за пазухой.

Потом ему вроде бы свезло. Один из бояр, Михайла Юрьев, обратил на Пересветова внимание после того, как ознакомился с его предложением перевооружить московскую конницу щитами македонского образца. Разбогатеть у Ивана Семеновича не вышло, но хоть не бедствовал. Зато когда Юрьев умер, Пересветов впал в окончательную нищету. То немногое, что было скоплено, давно закончилось, и теперь на представшем перед Иоанном воине-ветеране, по сути, не было ничего своего. Всю одежонку, а точнее, тряпье, что было на нем, ему повелел поменять Алексей Адашев, выдав замену из своей старой, а то к царю в такой входить безлепо. [1118]

Однако держался Иван Семенович горделиво. Дань уважения царю отдавал, но и себя уважать при этом не забывал. Даже челобитная у него была не такая, как у всех прочих. Он в ней не просил, а предлагал. Предложения эти были достаточно необычны, но интересны.

— Царь Магомет салтан [1119] велел со всего царства все доходы к себе в казну собрать и ни в одном граде боярам своим наместничества не дал, чтоб они не прельщались судить неправедно, а давал им жалованье из своей казны, кто чего достоин, и во все царство дал суд прямой, — вещал он.

— То славно, — одобрил Иоанн, вспомнив поучения Федора Ивановича, и воодушевил своим возгласом старого вояку, который залился соловьем:

— А еще Магомет салтан повелел принести книжицы все долговые и повелел сжечь их, сказав, что раб должен служить только семь лет, а ежели куплен дорого, то девять. И еще он выписал мудрость из христианских книг, что в коем царстве люди в рабстве пребывают, в том вои не храбры и к бою не смелы против недруга, — горячо убеждал Пересветов напряженно слушавшего его царя. — И той мудрости он всю свою жизнь следовал, ибо сие есть истина — те, кто пребывает в рабстве, те и срама не боятся, а чести себе не добывают, а рекут тако: «Хотя и богатырь или не богатырь, однако есми холоп государев, иного имени не прибудет».

— Ныне «слуга государев» есть самое почетное изо всех чинов на Москве, — прервал чтеца Иоанн. — Тебя послушать, так выходит, что токмо вольная служба воинников мое войско сильным сотворит и более для того ничего не надобно. А ведь коль человек ничем не привязан, окромя звонкого серебра, так его и иной государь перекупить сможет. С этим како быти? И опять же, где мне столь серебра взяти? Вон казна ныне, — он оглянулся на Адашева, и тот утвердительно кивнул головой, — сызнова пуста. Нет уж, тут без землицы никак не обойтись. Ею привязывать людишек надобно.

Оставшись же наедине с Адашевым, Иоанн заметил:

— Однако помыслить над его словесами надобно, ибо есть в них кой что. К примеру, о наместничестве. Тут он дело говорит. Казна от него страдает, люду от оных наместников худо, так на что их плодить?

— А управлять кому ж? Дьякам с подьячими? — тихонько уточнил засомневавшийся Адашев. — Так ведь хлеще бояр воровать учнут, ибо худородные.

— То ты верно сказал — и не просто хлеще, а во сто крат. Там, где десяток бояр украдут, одного дьяка хватит, чтоб столько же унести, — охотно согласился царь.

— Так кому отдать-то? — не понял Алексей Федорович. — Неужто вовсе без начальных людей земли оставить? Тоже непорядок выйдет. Опять же и спрос не с кого будет учинить если что.

— А мы им самим доверим, — пояснил Иоанн. — Пущай сами лучших людишек промеж себя изберут, да им бразды и вручат. Сам посуди, кому виднее, каков человек на самом деле — мне отсюда или им на месте?

— Ты — государь, — возразил Адашев.

— Вот, вот, — кивнул царь. — Государь, а не господь бог. Нешто я могу душу каждого, как открытую книгу читать?

— А они?

— Они — дело иное, — продолжал он развивать мысли своего покойного наставника. — От одного человечка и утаиться можно. Дескать, вон я какой славный, да бескорыстный, да мудрый, а от всех не утаишься — где-то да всплывет. Себя для примера возьми, Олеша, — посоветовал он ласково. — Нешто я один о тебе так славно думаю? Выдь в Китай-город али в Белый да послушай, как о тебе людишки отзываются, и сразу ясно, что я в тебе и на малый волосок не ошибся. Но это в Москве, а в иных градах как я послушаю? Не разорваться же мне. Потому и говорю — выборщиков надо поболе.

— А коли не захотят?

— А мы тогда… — начал Иоанн и тут же осекся, вспомнив поучение Федора Ивановича.

«Даже к доброму силком не понуждай, — говорил он. — И мед, коль его насильно в рот пихать, горьким покажется. Лучше обожди немного. Людишки-то неглупые. Сами увидят, что у суседей добро творится, да и себе такого же добра восхотят»

И Иоанн, еще раз мысленно помянув добрым словом усопшего, произнес вслух:

— Нудить никого не станем. Коль не восхотят — выходит, им по старине жить любо, так почто навязывать? Нет уж. Пождем немного, когда самим приспичит, а как попросят, так мы отказывать не станем. Только не так, как Пересветов сказывал, а напротив — не жалованье им платить станем, а еще и сами деньгу с тех земель возьмем, кои от моих кормленщиков откажутся. Так что есть у него умные мысли, есть. Ты вот что, удоволь его, но без особливой щедрости. Не наговорил он на нее. Но и в нужде ему пребывать негоже. Опять же, когда он свое сказание о Магомете салтане писать станет, кое мне пообещал, ему пить-есть тоже надобно. А в нем, глядишь, и еще что-нибудь дельное надумает. Книжники — они башковитые, — уважительно подытожил он.

Но Адашев напрасно рассчитывал, что Иоанн, загоревшись услышанными от старого воинника предложениями, выйдет из того состояния, в котором уже давно пребывал. Царь слушал, кивал, но так и не предпринимал ничего конкретного. Оставалось только надеяться и ждать, когда же он наконец встряхнется.

Глава 13 Когда в душе поют соловьи

Книжники были, пожалуй, единственными, на кого государь мог отвлечься, да и то потому что на них не требовалось тратить много времени. В остальном же, начиная с переезда в Москву и во все последующие летние и осенние месяцы, Иоанну было ни до чего и ни до кого. В душе у него царила вечная весна, а в сердце веселыми трелями свистали соловьи. С единственной мыслью входил он в опочивальню царицы — пусть никогда не наступает утро, с единственной мыслью покидал ее — скорее бы ночь.

Напрасно выразительно поглядывали на него Алексей Адашев и князь Андрей Курбский, понапрасну красноречиво хмурил брови князь Палецкий. Ни к чему не приводили ни намеки, ни откровенные разговоры о том, что пора бы от разговоров перейти к делам. А как тут перейдешь, когда перед глазами только она одна — та, которая застила собой весь белый свет, которая будто солнышко лучезарное, на чью красу и не глянешь без благоговения — аж очи слепит.

Одно дело — пометы Сильвестровы прочесть. Они много времени не занимали. Или, скажем, Ивана Пересветова выслушать. И тут час или два от силы. А вот до всего остального, которое требовало изрядных трудов, — увы. Сам себя Иоанн оправдывал тем, что так заповедал Федор Иванович, хотя и знал, что лукавит. Давно можно было хотя б наметить, с каких дел начинать, а он же… Сильна любовь, что и говорить.

Дошло до того, что по просьбе Палецкого вмешался отец Сильвестр и начал с того, что пожурил Иоанна за несоблюдение постов. Когда же удивленный таким попреком царь попытался оправдаться и начал пояснять, что у него и в середу, и в пятницу, не говоря уж о прочем, на столе из двадцати перемен никогда не бывает ни кусочка мяса, да и молочного тоже, Сильвестр бесцеремонно прервал его, пояснив:

— Пост, сын мой, на то и пост, что требует от всех излишеств тело свое удерживать, буде то за столом, али в постели, пусть и супружеской. О последней же тако изреку: отцы святые поучают, что истинному христианину, даже ежели он в освященном богом браке пребывает, на ложе восходить надобно как можно реже и токмо для того, чтоб потомство зачать. А пребывать в ней неустанно — диавола тешить любострастием, ибо как ни крути — се грех первородный есмь. Понял ли?

— Чего уж не понять? — вздохнул Иоанн. — Вот я как раз и… зачинаю, — густо покраснел он на последнем слове — уж больно грубо и откровенно оно прозвучало.

— Потому и сказываю тебе лишь о постах, но не о сугубом телесном воздержании, — заметил Сильвестр. — Вот ныне пятница, а стало быть, что?

— Стало быть, я токмо завтра к царице приду, — буркнул Иоанн.

Солгать Сильвестру он не посмел — уважал наставника за не наносное, внешнее, но подлинное благочестие, а потому слово сдержал, но зато в субботу сполна наверстал упущенное, да и потом всякий раз исхитрялся с лихвой компенсировать упущенные дни. Так что проку из этого поучения тоже не вышло.

Чуть позже протопоп сделал еще одну попытку — предложил вместе с ним посмотреть, яко выполнено поручение, кое ему дал государь, и полюбоваться, сколь дивно расписали новгородские иконописцы кремлевские соборы, пострадавшие от огня. Когда они с царем дошли до стен Золотой палаты, Иоанн даже зарозовел от смущения — они оказались покрытыми нравоучительными картинами, изображавшими некоего юношу царя в образе то справедливого судьи, то храброго воина, то щедрого правителя, раздающего нищим золотники. И юноша этот ликом удивительно походил на Иоанна. Однако и тут проку не вышло.

Иоанн сознавал, что не след бы ему так поступать, что негоже с головой погружаться в негу, что и впрямь давно пора заняться делами, а оторваться от своей Настеньки никак не мог. Потому на все уговоры он только послушно кивал, охотно со всем соглашался, но благие помыслы так и оставались на уровне деловитых, умных, правильных, но… рассуждений.

Оправдываясь, он первым делом ссылался на то, что прежде всего необходимо разобраться с чирьем проклятущим, имея в виду Казанское царство. Тут даже ближнему кругу крыть было нечем. Дело в том, что решение идти в поход на Казань было принято еще в конце мая, задолго до великого московского пожара. Примерно тогда же в Коломну, Серпухов, Ярославль, Владимир, Нижний Новгород, Ростов, Суздаль и прочие грады ускакали гонцы возвещать о том, что государь учиняет большой сбор. Намечен он был на декабрь.

Вообще, хоть решение принимал и не сам нынешний государь, но ему оно тоже было весьма по душе, причем по многим причинам.

Во-первых, это было замечательным оправданием его нынешнего бездействия, а во-вторых, для полноты счастья ему очень хотелось покрасоваться перед своей лапушкой Настенькой впереди огромного войска, сидя верхом на белом коне.

При этом в обозе должны были непременно брести угрюмые злые пленники, закованные в железные цепи, а ликующий народ громкими криками пусть бы приветствовал своего царя-победителя. Словом, точь-в-точь как было изображено на фряжских листах, [1120] которые он видел в Кремле.

Надо сказать, что зачастую его предшественник ставил его и в неловкое положение. Так случилось, когда с визитом к нему в конце августа месяца пожаловал сам митрополит Макарий и чуть ли не с порога полюбопытствовал — что надумал Иоанн относительно архиепископской казны.

С минуту царь напряженно мыслил, прикидывая и так и эдак, что бы ответить подслеповатому старику с вечно слезящимися от усердного ночного бдения над рукописями глазами. Так ничего и не надумав, он промямлил, что ныне у него сильно болит голова, а завтра он непременно придет к нему в палаты и даст ответ.

Обнадежив таким образом митрополита, он в панике метнулся на розыск князя Палецкого, и тот рассказал ему следующее. Оказывается, еще почти год назад, осенью, его «братец» покинул столицу и уехал на богомолье, а затем — в Новгород и Псков.

В Москву он вернулся только в середине декабря. Обсудив и решив с боярской Думой вопрос о своей коронации, он, несмотря на то что приготовления к торжественному акту требовали его личного присутствия, быстро собрал несколько тысяч ратников и вновь, никому ничего не говоря, выдвинулся в Новгород, где объявился через три дня после рождества.

Лишь когда воинство прибыло в город и подошло к храму святой Софии, все разъяснилось. Вскоре перепуганные жители увидели, как вооруженные ратники гонят куда-то босого и еле одетого главного ключаря храма, а также пономаря. Оба они вскоре были подвержены мучительным пыткам.

— Конечно, ни с того ни с сего Иоанн не стал бы их ни хватать, ни терзать, — спокойно рассказывал Палецкий. — Мыслю, что еще когда он уехал на богомолье первый раз, тогда-то и узнал, что где-то в стенах Софии замурованы богатейшие сокровища — церковная казна новгородских архиепископов. Сколь лет ее копили — доподлинно тебе не скажу, но уж поди не одну сотню. Когда в лето 6986-е [1121] твой дед Иоанн пришел рушить новгородское вече и лишить град всех его вольностей, то, пока он стоял в осаде, архиепископ Феофил успел замуровать их. Я там с твоим братом не был, потому сказать тебе не могу — кто именно — ключарь или пономарь — не выдержал первым. А может, и сразу оба — чего уж тут, — махнул рукой Дмитрий Федорович. — Знаю одно: Иван ничего не искал, нигде не бродил, а сразу поднялся по лестнице, ведущей на хоры. Тут он велел ломать стену, откуда и посыпались сокровища.

— А дальше-то что было? Митрополит Макарий о том как дознался? — спросил Иоанн.

— А ты что же мыслишь — злата-серебра там в стене на один ларец было? — усмехнулся Палецкий.

— Ну-у, сундук али два.

— Куда там. Не один воз [1122] понадобился, чтобы отвезти их в Москву.

— Ого! — присвистнул Иоанн и уставился на князя, рядом с которым он до сих пор чувствовал себя робким несмышленым Подменышем. — А мне-то теперь как быть?

— Для начала запомни, что казна у тебя и впрямь пуста. Если бы не новгородское богатство — нам бы и венчание на царство не на что было бы достойно провести. И сейчас у тебя там тоже небогато. Однако Макарий упрям, а потому кус ему надобно кинуть, только не Новгороду. Как мыслишь — почему?

— Выйдет, будто Иоанн, то есть я, и впрямь ее неправедно взял оттуда, коли ныне, яко тать, уличенный в сем злодеянии, возвертает, устыдившись, обратно, — ответил после некоторого раздумья Подменыш.

— Славно тебя Федор Иванович мыслить обучил, — отметил Палецкий. — Тогда и иное поведай — как далее поступишь?

— Поначалу надобно вызвать из Казенного приказа окольничего Адашева. Должен Олеша ведать — скольпривезли и сколь истратили. Потом уже и решать.

— А как возвращать мыслишь?

— Келейно, — быстро ответил Иоанн.

Дмитрий Федорович поморщился.

— То не главное, — заметил недовольно. — Мысли неспешно, тебя же никто не торопит.

На этот раз пауза длилась несколько минут.

— Их и вовсе возвертать нельзя — хошь Новгороду, хошь просто митрополиту, — наконец произнес Иоанн. — Кажись, лучшей всего станет, ежели я их яко вклад внесу. Выйдет, будто не возвертаю, но дарю, — и вопросительно посмотрел на князя.

Палецкий утвердительно кивнул:

— Пожалуй, так-то оно славно получится. И знаешь, государь, — произнес он с некоторым удивлением, — я ведь тебе иное хотел предложить, а ты сказал, и вижу — твое-то гораздо лучше.

А спустя две недели Алексей Федорович Адашев, выполняя царское поручение, ни с того ни с сего, безо всякого повода, привез в Троице-Сергиев монастырь семь тысяч рублей. Никогда до этого ни один из русских монастырей не получал такого богатого [1123] вклада, причем просто так.

С одной стороны, Подменыш не поскупился, но с другой, учитывая, что сокровища вывозили из Новгорода возами, — можно только догадываться, какую частичку получили иноки из, деликатно говоря, присвоенного богатства.

Однако преимущественно Иоанн предпочитал заниматься только веселыми делами, стремясь удоволить всех своих близких. Так, не далее как в ноябре, перед самым отъездом на войну с Казанью, сыграл он в Кремле веселую свадебку — оженил своего братца Юрия на дочери князя Палецкого Ульяне, чем в первую очередь доставил несказанное удовольствие и великую честь самому Дмитрию Федоровичу, который хоть так, но все же породнился с самим царем.

Трудно сказать, столь же сильно ликовала сама невеста, выходя замуж за глухонемого князя, пускай и родного брата государя всея Руси, но кто и когда в таком важном деле стал бы спрашивать бабу. Мало ли чего ей захочется.

Тем временем, пока Иоанн предавался утехам с любимой супругой, ближний круг продолжал увлеченно обсуждать то, что нуждалось в исправлениях на Руси. Молодости свойственно заниматься великими прожектами и планами, а в том кругу из стариков, как шутейно называли их за глаза, присутствовали лишь князь Палецкий — единственный, чья борода была с сединой, да следующий за ним по возрасту протопоп Сильвестр, который и вовсе не имел ни одного белого волоска — рано. Прочие свои бороды только отращивали, так же, как и чуть ли не самый юный изо всех — царь Иоанн Васильевич.

Презло в том кругу доставалось старому Судебнику, писанному во времена Иоанна III, изрядно времени тратили на рассуждения об иноземных делах, не оставляли без внимания устроение внутри державы, да и церкви перепадало порядком. В обсуждении последнего вопроса протопоп Сильвестр участие принимал редко — больше хмурился, когда заходила речь о нестроениях в ней, но, соблюдая справедливость — правду же рекли, хотя подчас и с перехлестом — с возражениями почти не встревал. Прочие же все говорили, говорили, говорили и искоса, в томительном нетерпеливом ожидании, поглядывали на государя, но тот продолжал согласно кивать и… помалкивать.

Однако шло время, и вот уже вязкая осенняя грязь слиплась в морозные комки, а затем их припорошил первый снежок. Анастасия Романовна, чтобы подольше не расставаться со своим супругом, попросилась на богомолье в Боголюбово, где был расположен женский монастырь в честь Покрова Пресвятой Богородицы — уж очень ей не хотелось оставаться в Москве, где все напоминало бы ей об отсутствующем супруге.

К тому же этой поездкой она убивала сразу двух зайцев. Во-первых, расставание с милым сразу переносилось еще на несколько дней, а во-вторых, ей не давало покоя то, что она никак не может понести от любимого. А как бы было хорошо стать тяжелой именно теперь, чтобы в первую же ночь признаться вернувшемся с победой государю, прижавшись к его горячему сильному телу и смущенно спрятав голову у него под мышкой, что она «непраздная».

Иоанна отсутствие ее беременности задевало мало — помнились слова отца Сильвестра о ложе, кое необходимо лишь для продолжения рода. Получалось, что как только Анастасия окажется в тягости — прощай пылкие объятия. К тому же он почему-то был уверен, что для зачатия нужно только выждать время, и оно непременно произойдет. То же самое в один голос твердили сведущие в этом деле опытные бабки-повитухи.

— С таким чревом ты, матушка-государыня, не одного — пяток, а то и поболе принесешь, [1124] — уверяли они, но чрезвычайно набожной, а кроме того, еще и влюбленной Анастасии Романовне позарез требовалось как можно скорее осчастливить ненаглядного суженого наследником, а кто же еще может подсобить в таком деликатном деле, если не Богородица.

Катить по санной зимней дороге — самой ровной и самой быстрой на Руси — одно удовольствие. Лихо мчат свежие кони, весело звенят бубенцы на расписных дугах. В крытом возке тепло, а коли затекшие от долгого сидения телеса потребуют разминки, то и это в радость. Прыгай на коня да скачи себе, любуясь застывшей гладью реки, укутанным в снежное пуховое одеяло лесом и бескрайними просторами полей, да мало ли чем еще. Красота кругом неописуемая — аж сердце от ликования заходится.

Домчав до Боголюбова и оставив Анастасию Романовну под надежной охраной, возглавил которую ее родной брат Данило, Иоанн поскакал завоевывать лавры победителя. Однако с ними у него вышла осечка.

Едва он вышел из Владимира, как погода резко испортилась. Вместо снега непрестанно хлестал самый настоящий дождь. Обозы и пушки утопали в непролазной грязи, люди выбивались из сил, вытягивая их из бесконечных рытвин и промоин, образовавшихся на дороге. Да и была ли эта дорога, напрочь затерявшаяся в сплошной земляной грязной жиже?

К началу февраля, когда царь, переночевав в Ельне, в 15 верстах от Нижнего, прибыл на остров Роботку, вся Волга вовсе покрылась водой. Истончавший, непрочный, по-весеннему хрупкий синеватый лед на реке начал вначале предупреждающе кряхтеть и потрескивать под тяжестью все тех же пушек, а затем и вовсе расходиться.

Сколько пушек и ядер ухнуло под воду, никто не считал. Сколько людей из-за неосторожности или неловкости соскользнуло в полыньи, навсегда скрывшись в мрачной черной воде, — тоже. Знали одно — много.

Все три дня, что Иоанн жил на острове, он практически не спал. Похудевший, с осунувшимся лицом, он тщетно бродил по берегу, не зная, что делать дальше. Надежда на то, что вот-вот подморозит и ратникам станет полегче, оказалась тщетной. Судьба явно была против того, чтобы он продолжал путь к Казани, а спорить с небесами…

Злой, на чем свет стоит кляня все эти выверты непогоды, он в конце концов решил вернуться обратно. Правда, часть полков он, по совету Палецкого, направил дальше, вручив бразды командования князю Дмитрию Бельскому.

— С нынешними людишками взять Казань ты не возможешь, — хмуро сказал ему Иоанн, избегая смотреть в глаза воеводе. — Ныне о том и речи нет. Одначе пощипать ее все равно надо, иначе Сафа-Гирей помыслит, будто мы слабы, и учнет сызнова наши земли зорить.

Сафа-Гирей, сведав, что у неверных случилась такая оказия, и впрямь возомнил, что ему покровительствует аллах. Хан вывел своих людей в Арское поле, но там князь Симеон Микулинский с передовою дружиною не просто разбил его наголову, а, можно сказать, втоптал в город.

Однако ни пленение богатыря Азика вместе со многими знатными людьми, ни разгром всего войска особой роли не сыграли. Сафа-Гирей этим же летом послал своих воинов в сторону Галича Мерьского, отомстив за поражение нещадным разорением сел. Правда, костромской воевода Яковлев сумел дать им отпор, осенью разбив татарские отряды на берегах речки Еговки, на Гусеве поле, и убив их предводителя, богатыря Арака, но угроза со стороны Казанского ханства как нависала над восточными землями Руси, так и продолжала нависать…

Глава 14 Монастырь

Возвращался Иоанн в Москву после своего неудачного похода похожий на ощипанного гусенка — мокрый от постоянного сырого снега, в изобилии валившего со свинцово-серого небосклона, угрюмый и подавленный. «Хомут худ, дуга тонка, во всем тоска», — вспоминалась ему почему-то присказка старого конюха Ермолаича, жившего в Калиновке у князя Воротынского. Именно так старик предварял любое свое поучение, терпеливо натаскивая мальчишку Третьяка. Почему вспоминал его, а не Федора Ивановича? Да потому, что он вновь перестал ощущать себя Иоанном, а кого еще вспоминать холопу Третьяку?

Людишки из его свиты тоже помалкивали, опасаясь неосторожным словом вызвать вспышку гнева со стороны государя. Один только Адашев, с которым царь еще больше сблизился за время похода, нет-нет да и вставлял словцо-другое. Говорил многое. И что победа выказывает храброго, зато несчастье — умного, и что непостоянство удачи надобно претерпевать с упованием на лучшие дни, которые непременно придут, но только в том случае, если в них верить, и что к тем, кто не умеет твердо держаться в печали, радость вовсе не приходит, но потом и он умолк.

Как назло, где-то под Владимиром погода вновь наладилась. Правда, снежное обилие продолжалось, но все-таки снежное, а не дождевое. В полном безветрии при легком морозце обильный снегопад представлялся уже не таким зловредным.

А ночью, уже на подъезде к Владимиру, когда до некогда стольного града всея Руси оставалось рукой подать, Иоанну приснился удивительный сон.

Снилось Третьяку избушка, в которой учил его уму разуму Федор Иванович. Старца Артемия не было, и они с Карповым сидели за столом напротив друг друга. Учитель был суров и мрачен. Создавалось впечатление, будто он чем-то сильно недоволен. Взгляд его из-под насупленных бровей колол и жег Третьяка.

— Я все выучил, — прервал мучительно затянувшуюся паузу Третьяк и, не дожидаясь, приступил к рассказу. — Яко повествующи некий старец…

— Ты ничегошеньки не выучил, но лишь затвердил, не сумев ни осознать моих истин, ни следовать им, — строго прервал его Федор Иванович.

— Да не могу я так, как ты, — виновато заметил Третьяк. — Не дано мне этого.

— Что не можешь — понятно. Молод еще, — усмехнулся наставник. — Поживи с мое, да пожуй с мое, тогда и сам научишься, как человечьи мысли, словно грамотку, читать. Ныне не о том речь. Я тебе что сказывал?

— Я и делал все, как ты учил, да в книжицах чел, — огрызнулся Третьяк.

— Что книги, коль нет ума в главе?! — возмутился Федор Иванович и, схватив здоровенный раскрытый фолиант, с силой метнул его прямо в отверстое жерло печи.

Книга тут же занялась ярким пламенем. Весело затрещали занявшиеся огнем желтоватые страницы. Подменыш ужаснулся этому кощунству со стороны учителя и замолчал — не зная, как оправдаться да и в чем, собственно, его вина.

— Я тебя учил, что начинать надобно снизу, — устало произнес Карпов. — Снизу, а не с крыши. Не пори одежу, коль шить не умеешь. А ты к победам ратным потянулся. Меж тем в державе у тебя, куда ни глянь — такое творится, что волосы дыбом становятся.

— А что же делать?

— То, что мы с тобой и обговаривали. То, что ты забыл за утехами постельными. В семье лад — хорошо, а есть ли у тебя лад с народом всем — о том подумай?!

— Вот я и восхотел сей лад побыстрее сыскать, — начал оправдываться Подменыш. — Мыслил, приеду в Москву с победой, и народ сразу…

— Твоя победа державе надобна, а не люду простому, — снова сердито перебил нерадивого ученика Федор Иванович. — Ему же иное дать надобно.

— А что?

— Думай. Мое времечко истекло. Теперь ты — государь, а я тебе советовать уже не смею, — и с этими словами он, встав из-за стола, склонился перед Подменышем в низком поклоне.

Тот бросился было его поднимать, но… проснулся. Поначалу была досада на то, что не досмотрел чего-то главного, не получил ответа на самое-самое нужное. Потом он задался вопросом: а с чего это его бывший наставник вообще вдруг начал сниться? Может, надо молебен за упокой его души заказать? К тому же возвращаться в Москву с малой свитой, бросив слегка приотставшее основное войско, не хотелось, так что время позволяло.

Однако, отстояв на заупокойной службе, которую Иоанн, конспирации ради, заказал по всем погибшим во время неудачного похода, он обнаружил, что ратники так и не подошли, хотя должны вот-вот. Оставалось ждать…

Чтобы не озвереть от скуки, он заехал в еще один из старинных монастырей Владимира — в честь Рождества Пресвятой Богородицы, основанном в далекую былинную дотатарскую эпоху, расположенном недалеко от города.

Памятуя строгое наставление покойного учителя, каверзных вопросов он не задавал, но мысли от безделья в голове бродили, и он гораздо чаще смотрел по сторонам, нежели прислушивался к словам торжественного молебна.

Устроили его на ночлег тут же, в соседней от настоятеля келье. Наутро, по-прежнему маясь от безделья и праздного любопытства, он, выйдя после заутрени из церкви, ухватил за рясу пробегавшего мимо шустрого монашка, чтобы поинтересоваться про вросшее в землю — еле возвышалось над нею — небольшое строение, стоявшее чуть в отдалении от прочих монастырских зданий.

Монашек оказался подкеларником [1125] Никифором, был ласков и угодлив, но на полушутливый вопрос Иоанна Васильевича отвечал неохотно и как-то невнятно. Так государь и не понял — то ли там сидят провинившиеся в нарушении монастырского устава монахи, которые вроде бы сами наложили на себя соответствующую епитимию, то ли…

— А ну-ка отведи меня туда, — попросил Иоанн.

— Да у меня и ключа-то нет, — заупрямился монашек.

— У кого же он?

— У келаря отца Агапия.

— Тогда покличь его, да пусть ключ не забудет захватить, — повелел Иоанн, все больше загораясь любопытством.

— Он ныне мужичков деревенских на правеж ставит — недосуг ему, — смущенно пояснил подкеларник.

— Что-о-о? — удивился Иоанн. — Это к царю-то недосуг? Ты в своем ли уме, монах?! — но тут же иная мысль пришла ему в голову, и он, крепко ухватив собеседника под локоток, распорядился с усмешкой: — А и впрямь, негоже человека своим праздным любопытством от благочестивых дел отвлекать. Пойдем-ка сами к нему, да заодно и поглядим — как да что. Может, и мне есть чему поучиться… с правежом.

Келарь — дородный, с изрядным брюшком и толстой шеей, на которую была крепко насажена могучая голова, тряся вислыми щеками, увлеченно распекал у монастырского крыльца понуро стоящих мужиков.

Иоанн цепко удержал монашка, облегченно рванувшегося к отцу Агапию, и пояснил:

— Сказано ж тебе — негоже святого отца от богоугодного дела отвлекать. Давай-ка помолчим да со стороны поглядим, яко он его справляет.

Судя по громкому визгливому голосу келаря и унылым лицам мужиков, свое дело отец Агапий ведал славно и справлял его на совесть.

— Ты ж еще по осени обещался с монастырем расплатиться, — распалялся келарь. — И где обещанное? Сколь еще ждать потребно? — и тут же с угрозой: — Не мне и не отцу игумену задолжал, но богу. Это ж грех какой! Мне даже вымолвить страшно, какие тебя муки на том свете ожидают. Да и на этом тоже, — пообещал он многозначительно. — Али запамятовал, что ноне с кончиной закостенелых грешников у меня половина земляных келий пустуют? Так мне ведь и напомнить недолго!

— Отдал же я сполна, — промычал в ответ мужик, зло разминая в руке свой лохматый треух.

— А реза? [1126] Ее кто отдавать будет — ангелы небесные?! — вскинулся отец Агапий. — Опять же на резу еще реза идет. Ее ты тоже два года не платил. С нею как быть?!

— Так вот же привез я, — вновь заикнулся мужик.

— То государева подать. Она наособицу идет, потому как царь у нас ныне гостит, — отмахнулся келарь.

— Ну, коль уж обо мне речь зашла, то тут и показаться не грех, — вздохнул Иоанн и неспешно двинулся вперед по мягкому хрусткому снегу.

— Сам государь! — взвизгнул отец Агапий с восторгом и грозно рявкнул на стоящих у крыльца: — На колени, сиволапые!

Те послушно брякнулись прямо в пушистый снег.

— А шапки-то, шапки! — вновь простонал келарь.

И вновь все беспрекословно и почти мгновенно исполнили требуемое.

— И вам поклон, люди добрые, — приветливо произнес царь. — Благослови вас бог за то, что меня — сирого да убогого, милостью своей не оставили, прокорм привезли. Коли не вы бы — не иначе как с голоду помер. В казне-то у меня так пусто, что мыши, и те передохли. Вижу, тяжко тебе с ними приходится, святой отец, — обратился он к Агапию. — Зрю, что никак не желают понимать людишки-то, что первым делом надо с божьими людьми расплатиться, а уж потом о себе подумать… ежели что останется. Ай-яй-яй, беда кака, — заохал он притворно.

Келарь молчал, не зная что сказать. Вроде бы и поддерживал его Иоанн Васильевич, но уж больно тон при этом был у государя какой-то… неправильный, что ли. Будто он, страшно подумать, не на стороне келаря, а на той, другой, кто сейчас недвижно стояли на коленях в снегу, низко склонив головы, чуть ли не уткнув их в сугробы. Между тем Иоанн, поежившись, заметил:

— По такой погоде не след бы в сугробах прохлаждаться. Встаньте-ка, люди добрые. — И легонько толкнул носком сафьянового сапога крайнего из коленопреклоненных: — Будя валяться-то, говорю, — и осведомился у келаря: — Он, что ли, шельмец, резу на резу отдавать не желает?

Тот замялся, не зная, как ответить, чтобы не попасть впросак.

— То из-за нуждишки великой сбираем, государь, дабы божии люди от гладу не мерли. Опять же сколь народу в гости понаехало, — недвусмысленно намекнул он на царский поезд. — Оно, конечно, гость в дом — благодать на нем, да одной благодатью сыт не будешь.

— Ну да, ну да, — поддакнул Иоанн, принюхавшись к сочному винному перегару, исходившему, как ни странно, от отца Агапия. — Опять же, если самим в поле выйти, дабы потрудиться с молитвой на устах во славу господа нашего, то где тогда времечко для бражничания и пианства сыскать? Непорядок выйдет, верно?

— То я, — еще больше побагровело лицо у келаря, — в подвалах из давних бочек опробовал — не испортилось ли чего доброго, вот и. — Он развел руками.

— А меня ли не угостишь? — полюбопытствовал Иоанн. — Или великий убыток от того приключится для божьей обители?

— Да помилуй, государь, за счастие почту, — засуетился отец Агапий.

— Ну тогда и повели, чтоб бочонок прямо сюда выкатили. А еще лучше сам проследи, чтоб непременно из тех был, кои ты самолично проверял.

— Я мигом, — оживился келарь и проворно метнулся в сторону монастырских кладовых.

— Выходит, это ты — кормилец мой? — поинтересовался царь, вновь повернувшись к мужику.

— Выходит, что так, — неохотно пробасил тот, опасаясь ляпнуть что-то не так, но затем добавил: — Да тут, государь, почитай, что все мы из таковских.

— Получается, что я ваш должник, — вздохнул Иоанн. — А сколь резы-то скопилось?

— Келарь сказывал, что я еще четыре сорока [1127] денег должон.

— Изрядно, — согласился царь.

— Думал, ныне расплачусь, — вздохнул мужик. — Ан, сказывают, что то наособицу и не в счет — царева подать на прокорм. Дескать, людишек с ним много понаехало, потому монастырю раззор.

— Так ведь и вправду царя накормить надобно, — возразил Иоанн. — А вот что до прочих, то тут я и впрямь не подумал, — повинился он.

— Понятное дело, — сочувственно заметил мужик. — Делов поди много. Нешто тут все упомнишь.

— Так-то оно так, а все ж, как ни крути — моя вина, — не согласился Иоанн. — Ну да мы поправим. Прокорм — дело святое. Не помирать же мне и моим боярам с голоду. А я за это с келарем вместо тебя расплачусь.

Народ, почуяв сочувственное внимание государя, загомонил, зашевелился, словно встряхнувшись от спячки и поверив, что царь-батюшка с ними за один и непременно во всем разберется, да не по закону, которому на Руси издавна не доверяли, а по справедливости. Тут же послышались голоса остальных:

— А я-то как же?

— И мне бы, государь-батюшка, и мне бы тоже.

— Последнее со двора свезли. Ежели резу отдать — без семян останемся.

Более смелые, норовя «открыть глаза» государю, не останавливаясь на долгах, спешили изложить наболевшее:

— Приказчики монастырские поедом сожрали.

— Посельский старец [1128] при помоле последний кусок изо рта вырвать норовит, да работами умучил.

— Недельщики [1129] все соки выжали.

— Тиун ихний тока и ждет посула, а без него и пальцем не пошевелит.

— Ну-ка не все сразу, — властно прикрикнул слегка растерявшийся Иоанн. — Ишь, разгалделись.

Выждав, когда народ, испуганный зычным повелением государя, умолкнет, царь ткнул пальцем в седого как лунь старика, не сводившего взгляда с Иоанна. Глаза у деда были на удивление молодыми, совсем не поблекшими, невзирая на его совершенно седую бороду, и смотрели на царя почти задорно. Может, из-за них Иоанн его и выбрал:

— Вот ты, дедушко, не ведаю, как звать-величать, и говори за всех.

Выбор оказался удачен — не подвели глаза. Старик, назвавшийся Гашником, рассказывал обстоятельно, да и беды излагал не свои собственные, а общие, так что его никто не перебивал.

— И впрямь тяжко от них люду. Ежели бы они токмо свое брали, что установлено, — это одно. Нешто мы не понимаем — тем же доводчикам [1130] за езд, за хоженое, за заворотное, за пожелезное, за узловое [1131] и прочее платить надобно. Опять же и приказчикам с тиунами судное да межевое да явочное [1132] завсегда отдаем, хошь оно и тяжко. Так и твои слуги с нас брали, когда мы за тобой, государь, были.

— За мной?! — перебил его удивленный Иоанн.

— За тобой, царь-батюшка, — мечтательно вздохнул старик. — Тому уж десять годков минуло, а то и поболе, а и поныне помнится, будто вчера. И тогда тоже всякое бывало, так что не скажу, что как у Христа за пазухой живали, но с нынешним все одно не сравнить. Погорячился ты, государь, с подарками своими. Не тех одарил. Ты уж прости за слово худое, ежели оно тебе не по ндраву придется, но уж больно наболело.

— Ну-ну, продолжай, — кивнул Иоанн.

— Они ж, монастырские, со всего стригут. Из дома в дом перешел на житье — готовь перехожее, хлеб али сено на торгу продал — давай им спозем со стожарным, сына отделил — плати деловое, оженил его — убрусный алтын подавай, дочку замуж выдал — выводную куницу выкладай. Куды ж тут деваться и куды бечь?! Разве что, — и Гашник хитро прищурился, — ты нас сызнова у них забрал бы. То куда как лепо бы было. Али так нельзя?

— Того обещать не буду, чтоб пустомелей не прослыть, — медленно произнес Иоанн. — А то насулю с три короба, а не возмогу. Но и так я всего этого не оставлю — уж будьте покойны. В том я вам мое слово даю. — Он многозначительно оглянулся на изрядно струхнувшего подкеларника. — А что до попреков, дедушко, так оно не ко мне, а к боярам моим разлюбезным. Ты сам-то взгляни на меня как следует, а теперь помысли — сколь лет мне было, когда я сей монастырь одаривал. Моими дланями, да не по моему хотению, а по дитячему неразумению творили некие.

— Сказывали, что на помин души матушки твоей сей вклад был, — подсказал старик и пообещал: — Тока ежели ты нас обратно к себе возьмешь, мы твою государыню так горячо поминать станем — куда там толстопузым. Они-то за плату — за деревеньки дареные возносят молитвы свои за нее, а мы б от души, да ежеден.

И тут же, словно по команде, народ вновь пришел в движение. Кто-то на всякий случай норовил бухнуться в ноги, а иные и вовсе лезли целовать царский сапог, ища милости. Иоанн повернулся к Адашеву, молча стоявшему позади.

— Ты ныне один тут из Казенного приказа, Олеша, так что сочти тут их, — сказал он негромко и, обращаясь к мужикам, твердо заверил: — Про резу ныне же обещаю и никого не обижу, а до остального — помыслю, яко вам подсобить.

— Хватит ли на всех-то? — усомнился какой-то мужик в заячьем треухе.

— Тебя как звать-величать, сердобольный? — усмехнулся Иоанн.

— Дак поп в церкви Ионой нарек, а так все больше Серпнем кличут. Уродился я в него, [1133] вот и… — пояснил он.

— Видишь, как славно, — заметил Иоанн. — И я тоже в него уродился.

— Да ну?! — несказанно удивился Серпень. — Это что ж выходит — я в один месяц с царем подгадал? Ну и дела. Теперь будет что обсказать в деревне. Жаль токмо, что никого из нашенских нет — один я. Не поверят, — сокрушенно вздохнул он. — Ей-ей не поверят!

— Пущай ко мне подойдут, — раздался басовитый женский голос. — Моя деревня близ твоего починка стоит, так что путь держать недалече.

— А и впрямь, Сычиха, — обрадовался мужик, поворачиваясь к высокой, всего самую малость пониже ростом, чем Иоанн, крепкой ядреной бабе.

Когда-то, возможно совсем недавно, она была миловидной, а может, даже красавицей, но ныне от всей ее красоты остался только яркий румянец на щеках, сочные вишневые губы и синь в глазах, наполненных какой-то неизбывной печалью. Да еще ее изрядно портила старенькая одежонка, пускай и чистая, но весьма ветхая.

— Как же это я про тебя забыл-то, — продолжал Иона и, обращаясь вновь к царю, заметил: — То ж суседка моя. Наша Застрельня от ее Смороды в восьми верстах. Ты, государь, ежели денег на всех не хватит, то хучь за нее отдай. Баба она справная, да и ломит за пятерых. Токмо счастьица господь ей не дал — мужика ее три года назад лесиной придавило. Вот с тех пор она и мается. Так-то цены ей нет, любой в жонки бы взял, да хвост дюже большой — ажно пять ртов и все мал мала меньше…

— Тяжко поди живешь-то? — посочувствовал царь.

— А не хуже прочих, — полыхнула она задорной синью глаз, которые, впрочем, будто угольки, почти сразу покрылись легкой пепельной пленкой грусти. — Любого спроси — никто худа про Настену не скажет. Да ты бы, государь, сам к нам заглянул, вот и поглядел бы на мое житье-бытье, — голос у Сычихи, как оказалось, был не басовитым, а просто простуженным и потому с хрипотцой.

«К народу, говоришь, Федор Иванович? — мысленно переспросил Иоанн у умершего наставника. — А не по твоей ли воле я ныне эту девицу узрел? Ну-ну. Не иначе как и это судьба…»

— А что ж ты думаешь — не заеду?

— Мыслю, что нет, — озорно заметила она. — Оно хушь и близко — отсель и пяти верст не будет, ан все равно не насмелишься. Скажешь, не по чину.

— Было бы у тебя имечко иное, может, и впрямь отговорку бы сыскал, — с простодушной улыбкой произнес Иоанн. — А теперь непременно поедем.

— Нешто так имечко мое тебе полюбилось? Али Сычих на Руси мало?

— Я про другое твое имечко реку. Царицу мою тако же величают, Анастасией Романовной, — пояснил Иоанн. — Потому и обещался тебе. Вот только келаря с бочонком дождемся, опробуем слегка медку монастырского, чтоб в дороге не зазябнуть, и в путь, — ему вдруг неожиданно стало как-то до бесшабашности весело, будто и не было за плечами неудачного похода на Казань. — Как мыслишь, Олеша, — повернулся он к подошедшему Адашеву, успевшему опросить всех, — гоже ли я надумал в гости прокатиться, али и впрямь не по чину сие будет?

Тот замялся, не зная, как лучше и правильнее ответить.

— Тут ведь двояко, государь, — осторожно ответил он. — С одной стороны, достойно ли это для царя? Не умаление ли от того тебе?

— И солнце нечистые места освещает, но не оскверняется же этим. Так что, думаю, мое достоинство от одного раза не пострадает, зато ее, — кивнул Иоанн на Настену, — вельми возвысится.

— Потому и сказываю, что двояко, — заторопился Адашев. — Должон же царь ведать, яко его народ живет.

— Вот это ты дело сказал, — довольно кивнул Иоанн. — И я так же мыслю. К тому же ранее завтрашнего вечера мои полки все едино до града Володимера не поспеют, так что не запоздаем. Тогда ты вот что. — Он склонился к его уху и что-то тихо прошептал ему.

Тот кивнул и, не говоря ни слова, торопливо куда-то отошел.

Спустя немного времени подоспел и отец Агапий. А через минуту ошеломленный келарь растерянно наблюдал, как государь, приняв из его рук узкий деревянный корец [1134] с красивой резьбой на рукоятке, доверху наполненный пахучим хмельным медом, осушив сосуд до половины, вместо того чтобы вернуть его обратно, с улыбкой протянул его Сычихе:

— Не побрезгуешь, красавица!

— Дак я с твоих рук-то, государь… — беспомощно пролепетала она и осеклась, не зная, что еще добавить.

Бережно приняв корец, она споро перевернула его к себе той стороной, с которой пил Иоанн, медленно осушила его до дна и склонилась в низком поясном поклоне:

— Благодарствую за честь великую, царь-батюшка. Будет теперь что на старость лет внучкам поведать. Эх, ежели бы еще бы сам корец могла показать, из коего мы вместях с государем медок монастырский пробовали…

«Ишь ты, и хрипота даже прошла, — подивился Иоанн. — Не проговорила — пропела прямо».

— Не оскудеет монастырь-то с ковша одного? — спросил он, повернувшись к ошалевшему от увиденного келарю, на что тот лишь промычал в ответ что-то нечленораздельное. — Ну и ладно, — приняв мычание за согласие, кивнул царь. — А теперь поведай, сколь серебра тебе людишки оные должны?

— Не мне, государь, — монастырю, — прорезался наконец голос у отца Агапия.

— Ты еще скажи — богу, — сухо и с явной неприязнью в голосе порекомендовал Иоанн. — Так сколько?

— Так сразу и не скажешь, — обескураженно развел тот руками. — В записи зрить надобно.

— А они сами сколь сказывают, Олеша? — окликнул Иоанн вернувшегося Адашева, который не раз, служа в Казенном приказе, выполнял финансовые поручения Иоанна.

— Ежели с резой, то почти полтора десятка рублев, — кратко ответствовал тот и кивнул на Настасью: — У нее одной пять с лишком.

— Потом записи у келаря проверишь и расплатишься, — твердо заявил Иоанн и гордо объявил люду: — Всех жалую ныне.

Гул радостных голосов, раздавшихся в ответ, как бальзамом смягчил его сердце.

Глава 15 Кто старое забудет

Крохотная, на десяток дворов, Сморода располагалась вдоль опушки леса, который в этом месте как раз выпирал далеко вперед, будто тянулся к маленькой речушке, омывавшей деревню с другой стороны. Тянулся, тянулся, да так и не сумел дотянуться, остановившись в полуверсте от нее.

— Деревня справная! — крикнула с саней разрумянившаяся Настена. — Вон, даже часовенку поставили. — И оглянулась на пятерку ратников, скакавших подле нее.

Она вообще очень часто оглядывалась. Ну никак ей не верилось, что рядом с нею едет сам государь. Правда, царю, на ее взгляд, не мешало бы прибавить десяток-другой лет — очень уж он юно выглядел, как-то не по-взаправдашнему, но потом, по здравом размышлении, она пришла к выводу, что будь он на самом деле старше, то нипочем бы не поехал очертя голову к ней в гости.

«Потому и покатил, что молоденький, — рассуждала она. — Вона как лихо собрался — раз и на конь, да в дорогу. Был бы старый — он бы не только чин блюл. Он бы еще и скупердяем стал, как мой свекор, а так весь долг отдал, до копеечки, — и с легким сожалением подумала: — Не был бы царь — всего бы расцеловала». — И вновь обеспокоенно повернулась вбок — скачут ли, не отстали ли. Да вроде нет, рядышком держатся.

От той радости, что она сейчас испытывала, причем впервые за три последних года, ей неудержимо захотелось крикнуть что-то веселое или — того лучше — взять и запеть. Она ж у себя в селище, когда в девках ходила, первой певуньей на посиделках была. Правда, изрядно с того времени годков прошло, целых одиннадцать — теперь поди вспомни. Из коротеньких песенок, хоть и веселых, как на грех припоминались только скабрезные, да и тех с десяток, по больше, запомнившихся от шедших мимо их селища балагуров-скоморохов. Прочие же песни были все грустные — либо про тяжелую долю, либо про расставание с любимым, либо о прощании с девичеством, которые поют подружки, убирая невесту под венец. На посиделках они — протяжные, с надрывом в голосе — годились как нельзя лучше, а тут…

Наконец, сыскалась подходящая.

Настена даже открыла рот, но тут же, устыдившись своего безумного порыва, закрыла его.

«Ишь чего удумала! — напустилась она сама на себя. — Пра слово, дура баба, да кака дурища-то, Прости господи. Царь под боком скачет, а я — петь. Он же хошь и молоденький, а благочиние понимает. С ним надобно как в церкви, степенно себя вести, с вежеством, а ты?»

И она с силой, до боли прикусила язык — чтоб вдругорядь не позабыться. Прикусила и украдкой вновь скосила глаза на царя. Ага, рядом. Ну и славно. Ишь, как деревню внимательно оглядывает. Впервой, поди. Небось диву дается. У него-то во дворцах все иное.

На самом деле Иоанну было далеко не впервой. Селище у князя Воротынского хоть, разумеется, раз в пять превосходило размерами Смороду, но существенных отличий все равно не имело. Разве что отсутствовали княжеские хоромы, да вместо церкви высилась на дальнем конце убогая часовенка, но в остальном…

Точно такие же хлипкие домишки, наполовину вросшие в землю, издали похожие на маленькие черные кучки, наваленные кем-то посреди поля, пара колодцев с журавлями, амбарушки с клетями…

Словом, все один к одному, не отличить. Вот только отношение у него к ним было не совсем то, что два года назад. Холоп Третьяк считал, что так и должно быть, ибо иной жизни он не знал вовсе. Впервые об этой иной ему рассказал Карпов, готовя к предстоящему. И хорошо, что вхождение в эту новую жизнь у него началось с терема в селе Воробьево. Загородные хоромы хоть и знатные, но с Кремлем их не сравнить. Там бы он точно и онемел бы, и оглох от увиденного, став как его братец Юрий.

Зато потом попривык и вот теперь ловил себя на мысли, что уж слишком далеко отошел от себя прежнего. Чересчур. Нет, в поведении, конечно, иначе и нельзя. Царь есть царь, и было бы странно, если бы он продолжал вести себя как холоп. Но отошел и внутри, решительно отметая все прошлое, а это уж понапрасну.

«Кто старое забудет, тому глаз вон, — вспомнилось ему, и он невесело улыбнулся. — Быть тебе одноглазым, Третьяк. И хорошо, что попались тебе на монастырском подворье эти мужики, вместе с Серпнем и Настеной. Хоть вспомнишь теперь — как оно простому люду живется. Но уж на этот раз не проворонь, накрепко в памяти удержи».

Домишко Настены на фоне других выглядел очень даже прилично. Не иначе как ее покойный ныне супруг был рукодельный. Соседние избушки вовсе вросли в землю, а этот стоял прочно, твердо. Да и снег на крыше лежал ровненько, а значит, дрань не сгнившая и держится крепко. Даже солома, торчавшая из-под снега по краю крыши, и та выглядела аккуратно, не высовывалась неряшливыми лохмами и пучками.

Перед входом Настена немного замешкалась, с виноватой улыбкой заметив:

— Прибраться перед гостями дорогими надобно, а то наозорничали, поди, мои оглоеды, ан и держать вас на улице негоже. Так что вы уж не серчайте, ежели что не так.

Иоанн улыбнулся и двинулся вслед за хозяйкой в избу. На крылечке чуть приостановился, тщательно вытер сапоги о настеленную на полу солому, служащую половичком. Солома вообще была повсюду. В противоположном от печки углу лежал небольшой тюфяк, набитый ею же, а на полатях, как он успел заметить краем глаза — соломницы. [1135] Ими же были аккуратно завешаны маленькие оконца, а в другом углу, «красном», под закопченными образами стоял нарядный сноп-дожинок [1136] с вплетенными в него васильками с колосьями и зернами, украшенный парой ленточек и подпоясанный все той же соломой.

— Ели? — заботливо спросила Настена дружную пятерку своих детей, сгрудившихся рядом со снопом и опасливо глядевших во все глаза на двух дяденек, таких больших и так нарядно одетых. Все они были в простых холщовых рубашонках, лишь у старшего имелись порты. Он-то и ответил матери:

— Кашу яшную [1137] я им сварил. Поснедали малость.

— Ты глянь — сумел, — одобрительно заметил Иоанн, еще сильнее прежнего ощущая себя Третьяком.

— Чай, не дите, — ворчливо отозвался тот. — Да и чего там варить-то. — Он пренебрежительно махнул рукой. — И дурень сварит — была бы крупица да водица. Тока без хлеба, да сольцы маловато, а так-то сыть в брюхе есть.

— Хозяин мой, — похвасталась Настена. — Весь дом на нем.

— И сколь же тебе годков, домовитый? — поинтересовался Иоанн.

— Десятый пошел уж, — стараясь говорить как можно басовитее, степенно ответил тот.

— А звать как?

— Первак.

— Ишь ты, — крутнул головой Иоанн. — Похоже-то как. Первак да Третьяк, — и осекся, испуганно покосившись на стоящего позади Адашева, но тот продолжал молчать, с любопытством разглядывая скудное убранство небольшой — метра четыре на четыре — избушки, добрую половину которой занимала русская печь.

— А поп как в церкви нарек? — в замешательстве — лишь бы не молчать — спросил Иоанн.

— Тихоном, — ответил тот.

— Ну, здравствуй, Тихон.

— И тебе подобру, — учтиво откликнулся тот.

— Не холодно тебе босиком-то, Тиша? — продолжал расспрашивать Иоанн, заметив, как он слегка переступает с ноги на ногу.

Твердый пол, густо вымазанный глиной, — это Иоанн знал по себе — зимой, как ни топи, все равно оставался холодным. Пускай топать не по нему, а по все той же соломе, но и через нее несло от глины леденящим холодом, особенно по утрам, когда печь за ночь выстывала, оставляя в избе из всей теплоты лишь собственные кирпичи.

— Ништо, я свычный, — бодро откликнулся Первак.

— А мы тебе и братьям твоим гостинцев привезли, — улыбнулся Иоанн и повернул голову к Адашеву.

Тот понял, кивнул и тут же вышел, но спустя минуту появился, держа в руках два больших мешка.

— Это как же так-то? — всплеснула руками Настена, глядя, как Алексей сноровисто выкладывает на чисто выскобленную столешницу все, что было им прикуплено по цареву распоряжению.

А было там изрядно — и пряники-сусленики, и медовые пахучие ватрушки, а уж пирогов не меньше десятка, да все разные — и грибник, и разные кулебяки, [1138] и курники, [1139] и даже пять треухов [1140] — как раз по числу детей. Глаза у Настены наполнились слезами.

— Как же это? — повторила она шепотом — перехватило от волнения в горле. — Ты ж гость, царь-батюшка, а мне-то для тебя и…

— Вот и отдариваюсь, потому что гость, — попытался успокоить ее Иоанн.

— Ой, негоже так-то, — не унималась она и тут же, скрывая неловкость, накинулась на детей: — Да кланяйтесь же вы, кланяйтесь, пострелята! Да глядите, глядите как следоват! Чтоб запомнили на всю жизнь, кто у вас ныне побывал! То же сам государь наш!

Но пострелятам было уже не до того. Они во все глаза уставились на стол, заваленный снедью. Глаза были тоскливо-голодные, а у самого младшего в уголке рта даже выступила слюна. Он-то и не выдержал первым. Детская ручонка робко потянулась к столу, вначале медленно, затем ускорила движение, молниеносно схватила то, что лежало с краю, и крепкие зубки жадно впились во вкусную ватрушку, норовя запихать ее в рот целиком.

— Ну, а вы чего? — добродушно спросил Иоанн. — Для вас же куплено. Давай, Первак, поснедай, а то одной кашей сыт не будешь. Особенно когда она без хлеба и без соли. Да еще и на воде поди? — осведомился, глядя на хозяйку.

— Это я при мужике моем щи жиром так крыла, что под наваром ничего не видать было, — вздохнула Настена. — А нынче щи хоть кнутом хлещи — пузырь не вскочит. Все толстопузым уходит. Было добро, да давно, а будет добро, да долго ждать, и бог весть, что теперь есть.

— А зачем в кабалу полезла? — строго спросил Адашев. — Али неведомо тебе, что чужие рублевики зубасты — возьмешь лычко, а отдашь ремешок?

— Чай, не без ума, понимаем, — сердито ответила Настена. — Да токмо рублевики эти муж мой упокойный брал. Чаял, что сумеет отдать, и как бог свят — непременно отдал бы, ежели бы с ним беда не приключилась. Потому и каша на воде. Где ж молоку взяться, коли отец Агапий еще по осени повелел корову на монастырский двор свести. Сказывал, половинку долга скостит за нее, а то, что я на них, толстопузых, месяц горбатилась по осени — реза. Это вода вниз несет, а реза завсегда вверх ползет, — и с горечью в голосе — уж больно накипело — попросила царя: — Хошь бы ты окорот им дал, государь. Не зря сказывают в народе, что попам да клопам на Руси жить добро. Вовсе продыху не стало. Нешто гоже так над нами измываться?! Или что же — они, стало быть, божьи люди, а мы чьи?

— Дай срок, милая, дай срок, — твердо пообещал ей Иоанн. — Покамест погодь немного. В одночасье лишь бог переменяет, — и вновь повернул голову к Адашеву: — А корову мы…

Тот со смущенной улыбкой развел руками:

— Прости, государь, но корову прикупить не успел. Да и не ведал я.

— Она и сама прикупит, было бы на что, — последовал непрозрачный намек.

Алексей Федорович вздохнул и полез в кошель, свисающий ниже пояса. Потряс его и вынул пару серебряных монет. Затем, подумав, достал еще одну:

— На корову с лихвой, государь. Тут еще и на кобылку останется.

— Ну, кобылка-то у них есть, а когда Первака к дьячку отправят, чтоб грамоте научился, тогда и сгодится рублевик.

— Вот ишшо, — фыркнул Первак. Рот его, так же как и у братьев, был битком набит едой, но коль речь зашла о нем, то промолчать он не мог. — Дьячку кажный месяц по деньге давать надобно. Эдак-то и по миру пойти недолго. Да и недосуг мне, — добавил он рассудительно. — Я мамане подсоблять должон. Опять же и не в чем мне зимой к нему ходить. Босиком по снегу не больно набегаешься.

— А ты не умничай тут, — звонко щелкнула его по затылку Настена. — Раз царь сказал — грамоту учить, так и будешь. А валенки я тебе прикуплю, не боись.

— А вот валенки как раз прикупать не надо, — заметил Адашев, развязывая узел на втором мешке.

— Ай, молодца Олеша, — восхитился Иоанн. — Неужто и об этом позаботиться успел?

— Я што? Твое повеление исполнял, государь, — учтиво склонил тот голову.

— Да это что ж деется-то?! — плачущим голосом воскликнула Настена, уже не в силах скрыть слез, бегущих двумя ручейками по румяным щекам. — Как же я расплачусь-то с тобой, государь?! — И, осекшись, охнула, глядя во все глаза на богатство, извлекаемое из мешка.

— На вырост брал, хозяйка, ты уж не обессудь, — повинился Адашев, выкладывая перед ней рубашки с нарядно расшитыми воротами и пять пар валенок, из которых самые маленькие как раз были в пору Перваку, а остальныеи того больше.

Последними он извлек сапожки — тоже пять пар. С подозрением посмотрев на них, Алексей Федорович перевел взгляд на детей, прищурив глаз, прикинул, вздохнул и сказал в утешение:

— Велико — не мало. Чай, поболе тряпиц в носок подсунуть недолго.

— Ну это все ты вручаешь, хошь и по моему повелению, но токмо для детишек, — задумчиво произнес Иоанн, глядя на обомлевшую хозяйку, которая — ноги совсем не держали — молча сидела на лавке и жалобно глядела на царя. — А хозяйка у нас неодаренная остается.

— На селище монастырском торг знатный, ан все ж с Москвой не сравнить, — пожал плечами Адашев. — Одначе кой-что и для нее сыскалось. Но тут уж тебе надобно вручать, государь. — И, вынув из мешка аккуратно сложенный плат, подал его царю.

— Купчишки сказывали, что чистый хамьян, [1141] — усмехнулся Алексей Федорович. — То ли брешут, то ли впрямь, но краше не сыскал, — и, повернувшись к Настене, грубовато сказал: — Да сыми ты, наконец, подбериху [1142] свою. А вот ни летника, ни шубы не сыскал, государь, ты уж не серчай. Были баские, да я испужался, что не налезет — вона какая она лосевая [1143] — воеводы позавидуют.

Настена тем временем неловко потянула с головы платок, столь пренебрежительно оцененный Адашевым, и Иоанн поневоле залюбовался открывшемуся его глазам богатству ее светло-льняных волос, ворохом рассыпавшихся по ее крепким плечам.

— И тут схожа, — усмехнулся Иоанн, протягивая ей расшитый плат.

Не то чтобы он сравнивал ее со своей ненаглядной Анастасией Романовной, ан все равно было почему-то отрадно. И вдвойне, потому что вот уже три месяца пребывал с царицей в разлуке, которая к тому же была первой, а потому — непривычной.

— Ишь, три года прошло, а ты все в волосах, [1144] — одобрительно заметил Адашев.

Платок, который Иоанн сам развернул и накинул на Настену — та сидела недвижно, по-прежнему будучи не в силах пошевелиться, подошел как нельзя лучше. Наблюдательный Алексей Федорович, уже на торгу припомнив, что глаза у бабы вроде как синего цвета, в последний миг отказался брать зеленый и выбрал темно-голубой, тонко расшитый серебряной нитью, сплетающейся в диковинный узор. Сейчас эта нить в неярком свете горевших лучин таинственно поблескивала, извиваясь, будто язычки неведомого белого пламени.

— А и впрямь славно, — улыбнулся царь, сделав пару шагов назад, к противоположной стене, и любуясь хозяйкой. — Только под такой плат и эдакая одежда вовсе не личит. Ну уж одаривать так одаривать. Вели, Олеша, чтоб шубу мою из тороков вынули.

— На улице не май месяц, государь, — возразил Адашев. — А твоя приволока [1145] хошь и мехом подбита, ан все едино — шубы не заменит.

— Сюда скакал — не зазяб, и обратно долечу — не замерзну, — не стал слушать тот. — Сказываю — неси!

Пока Адашев ходил за шубой, Первак робко подошел к Иоанну, несмело тронул его за руку и рассудительно произнес:

— Ты вон что, царь-батюшка. Я за добро твое и отслужить могу, чтоб не вовсе задарма. Ежели у тебя там в хоромах холопы заленятся, так ты меня покличь. Ну, там, дров тебе наколоть, али печь истопить, али в колодец за водицей студеной сбегать — я ж на все руки мастак. Тока не в это лето. Обгодить надоть, чтоб Хороня, — кивнул он на среднего брата, — в силу вошел, — мамане тож подсоблять кому-то надобно.

— Можно и взять, — серьезно ответил Иоанн. — Мне до зарезу такие, как ты, надобны. И погодить я согласный. А ты грамоте покамест обучись. Как азы освоишь — непременно возьму, — заверил он мальчишку. — Как раз к тому времени и Третьяк у тебя в годы войдет — пусть вдвоем матери подсобляют.

Тишка, слегка опешив, оглянулся на свою братию, потом, сообразив, кого имеет в виду царь, заулыбался, да и было с чего — приятно сознавать что и ты, невзирая на возраст, оказался хоть в чем-то посмышленее.

— То не Третьяк, а Желана, — снисходительно пояснил он. — Сеструха моя.

— Желана, говоришь? — улыбнулся и царь. — А поп яко нарек?

— Василисой, — пискнула пятилетняя девчушка и тут же стыдливо зажала ладошкой рот.

— Ты, расти, Василиса, а уж я сыщу Желане ее Желана, — пообещал Иоанн.

— Я и сама сыщу, — вновь не удержалась девчушка.

— Ишь ты, какая она у тебя бойкая, — подивился царь. — Вся в тебя, хозяюшка.

— И упрямая такая же, — усмехнулась Настена.

— А ты времени даром не теряй — учись покамест, — напомнил Иоанн Тишке, вовремя вспомнив слова Федора Ивановича. — Учение для знатных — украшение, а для бедных — спасение. — И заговорщицки подмигнул.

— Ну, раз такое дело — обучусь, — вздохнул Первак и… тоже подмигнул.

Он хотел было еще что-то сказать, но тут с улицы вернулся Адашев, держа в руках подарок. Походная царская шуба была атласной, на куницах, с десятком серебряных пуговиц, и пришлась Настене в самый раз. Да и выглядела она в ней уже не холопкой, не крестьянкой, а настоящей боярыней — красивой, величественной и… совсем юной.

«А ведь ей и тридцати годков нет, — вдруг понял Иоанн. — Совсем молодая».

А Настена, которую шуба повергла в окончательное смятение, продолжала причитать:

— Да ты что творишь, государь? Такое впору токмо царице носить, да тебе самому. Куда мне ее?

— Куда, куда — носить. На тебя ж поглядеть — княгиня, право слово, княгиня, — искренне похвалил Иоанн.

— Звалась баба княгиней за пустой братиной, — задорно откликнулась Настена и пожаловалась: — Баская она больно. Не личит, поди.

— Чай и ты — не куль рогожный. Баба ты пышная, так что шуба под стать, а то напялила на себя невесть что. Лист красит древо, а одежа — чрево.

— А ты-то как же, царь-батюшка? Прав боярин. Сам-то зазябнешь. Тут-то ладно — быстро домчишь, а до Москвы вон сколь добираться. А ежели мороз?

— У меня еще есть, — усмехнулся царь. — А это простая самая, для походов. — И тут же вспомнил недавнее: трескающийся под пушками речной лед, истошные вопли ратников, барахтающихся в полыньях, и собственную злость, удвоенную от сознания бессилия и невозможности хоть как-то поправить положение. — Для походов, — повторил он, помрачнев.

Глава 16 Ворожба

— Ай не одолел кого? — встрепенулась Настена. — Вона как лицом посмурнел.

— Непогода помешала, — смущенно отвечал Иоанн, вновь на секунду превратившись в Третьяка. — Коль зима не слякотна была бы, то и беды бы не стряслось.

— Так ведь примечать надобно было. У стариков-то поспрошал бы, и любой бы тебе ответил, что ныне летом перелетные гуси вовсе, почитай, на землю не садились.

— И что? — заинтересовался Иоанн.

— А то, что бабье лето будет коротко, а вся осень слезами-дождями исходить учнет. По той же примете зима тоже слякотная выходит. Вот оно так все и получилось.

— Подсказать было некому, — проворчал царь и с упреком посмотрел на Адашева. Мол, ты тоже близ меня ходишь, мог бы и глянуть на гусей. Тот в ответ лишь виновато вздохнул, не став оправдываться.

— Да ты бы не кручинился, государь, ведь молодой совсем, — ободрила Настена. — Ну какие твои лета — навоюешься ишшо, да всех ворогов своих осилишь. Не веришь? А хошь — поворожу? — неуверенно продолжила она.

— Ты что ж, ведьма, что ли? — испуганно спросил Адашев, перекрестился, а затем трижды осенил крестом хозяйку.

— Нешто ведьмы так живут? — усмехнулась Настена, широким жестом обводя скудное убранство своего жилища. — Да и образов святых у них тоже не бывает, а у меня эвон, — кивнула она на иконы.

— Тогда перекрестись, — потребовал Алексей Федорович.

Она неспешно подняла два перста ко лбу, несколько раз неторопливо перекрестилась и не без ехидства поинтересовалась:

— Трех разов довольно ли, боярин, али ишшо?

Тот молчал.

— Могу и крест из-под одежды выкутать, — добавила она. — Я и ворожу-то с молитвой на устах, да на добро. То не иначе меня господь наделил. Иной раз и сама не ведаю, что бормочу, ан глядь — дите-то поправилось, али там кобылка сызнова в силу вошла. Что далее будет — на то поглядеть силов-то поболе надо, но для тебя, государь, все, какие есть, отдам, ничего не пожалею. Так как?

— А что для этого надо? — осведомился Иоанн.

— Опомнись, царь-батюшка, — попытался остановить его Адашев. — С молитвой ли, без, ан все едино — грех великий. Тому, кто родился на свет божий, во тьму ходить негоже. Опять же в правилах святых отец сказано: «Аще кто к волхвам ходит ворожения для — епитимия сорок дней и по триста поклонов ежеден, а потом два лета о хлебе и воде, понеже оставил вышнего помощь и пошед к бесам, веруя в чары и бесам угрожая». Кто ворожит — себе воложит. Да и отец Сильвестр…

— А мы ему не скажем, — перебил Иоанн.

— А на исповеди?

— У меня отец Андрей добрый, — отмахнулся нетерпеливо царь. — Да и кто тебе про чары говорит? Ясно же хозяйка сказала — с молитвой на устах. Не иначе как и впрямь ей дано. Да и сюда господь, может, для того и направил меня, чтобы я сердцем успокоился.

— Возьми у черта рогожу, так отдашь вместе с кожей, — пробормотал Алексей Федорович и, видя решительный настрой царя, попытался зайти с другого бока, усовестив хозяйку: — Тебе-то не стыдно ли за благодеяние злом платить?! Али не ведаешь, что ворожба от беса идет?!

— Сказывала я и еще повторюсь — дар это божий, а не от лукавого, — строго ответила Настена. — Потому и предложила в уплату за дары великие самое дорогое. Нешто не ведаешь, что кто ворожит — свои годы не множит? Скорее уж напротив, убавляет их от себя.

— Икнул бес молоком, да отрыгнул чесноком, — язвительно возразил Адашев, видя, что и здесь толку не будет.

— Корова черна, да молоко бело, — не осталась в долгу Настена, задетая за живое и потому забывшая, кто перед нею стоит. — Чего не понимаешь, боярин, выкидывать не торопись — не тут, так там сгодится. И к бесовскому свои непонятки тоже причислять не спеши.

— Баба что бес — один у них вес, — махнул рукой Алексей Федорович. — Ты бы… — но договорить не дал Иоанн, бесцеремонно вмешавшись в их словесную перепалку, которая ему изрядно надоела.

До поры до времени он помалкивал, ибо первоначальная удаль, с которой он вызвался на эту ворожбу, понемногу стала сменяться неуверенностью. Но пойти на попятную означало выказать себя распоследним трусом в глазах Настены, смазав все то хорошее, что было. Потому он и колебался. Однако, как учил Федор Иванович, не должен советник решать за государя, ибо это не его дело. Раз государь решил, значит, быть посему. Но дабы не получилось так, что и самому захочется отменить принятое, надо как следует все взвесить, поскольку после оглашения решения вслух остается только его выполнять.

Напрашивался только один вывод: «Коль погорячился — выполняй, да вперед думай, а не торопись согласие давать».

— Что от меня-то нужно? — спросил он резко, продолжая немного злиться на самого себя.

— Да одно токмо — чтоб детишков моих укутали потеплее. Дело-то к ночи, а им, вместях с твоим боярином, на улице поджидать надобно. Не зазябли бы.

Иоанн молча расстегнул свою приволоку, кинул ее Адашеву и указал на детей. Тот все еще надеясь на то, что государь передумает, неторопливо стал укутывать младшего. Затем взял его на руки и пошел к двери, неотрывно и с упреком глядя на царя.

— Вот и валенки поновишь заодно, — улыбнулся царь Перваку. — Не боись — там и тебя, и Василису, и братьев мои люди закутают.

Оставшись один на один с Настеной, он нетерпеливо осведомился:

— Еще что от меня надобно?

— Волос один с головы и слюна твоя.

— А кровь? — полюбопытствовал он с улыбкой.

— Не шути так, государь! — сурово ответила она. — Кровь ведьмам потребна для колдовства недоброго. Никому ее не давай, как бы ни просили, иначе худое могут учинить над тобой. У меня ж ворожба, да светлая, от бога. Присядь-ка лучше на лавку да обожди малость, пока я изготовлюсь. Тока вот еще что… — замялась она.

— Что? — эхом откликнулся Иоанн.

— Солгала я самую чуточку — очень уж хотелось тебе за доброту с лаской отплатить, — созналась она.

— Солгала в чем? — насторожился Иоанн.

— Ежели полечить кого надобно — то тут я и впрямь молитву чту, — заторопилась она. — А вот ежели ворожба, то тут без нее надобно. Я и иконы завешиваю. Не забоишься?

— Куда плевать надо? — вместо ответа усмешливо спросил Иоанн.

— А вот чичас я, погоди немного, — засуетилась Настена.

Через пару минут все было готово, и бадейка, доверху наполненная колодезной водой, стояла перед Иоанном.

— А крест с груди тоже снимать? — поинтересовался он, с опаской поглядывая на ворожею, которая все больше и больше, прямо на глазах превращалась в настоящую ведьму.

Нет, у нее не появились во рту желтые искривленные клыки, и лицо с румяными щеками не начало покрываться желтизной и глубокими морщинами. Но чувствовалось в Настене уже нечто иное, не от мира сего, которое до поры до времени сидело где-то глубоко внутри, а вот сейчас, медленно, но непрерывно, словно из черного омута, вздымалось, стремясь выйти наружу.

— Он не серебряный? — строго спросила Настена.

— Золотой.

— Тогда пусть. Нагреется чуток, вот и все, — махнула она рукой.

— А был бы серебряный?

— Раскалился бы так, что всю кожу спалил. Стал бы ты клейменый. Да и с ворожбой ничего не вышло, — пояснила она.

— А ты, Нас… — начал было Иоанн и умолк — ее ладонь властно закрыла ему рот.

— Не серчай, государь. То я успеть должна была, чтобы ты меня по имени христианскому не назвал, иначе… — не договорив, она горько усмехнулась. — Теперь уразумел, почему меня люди Сычихой кличут? — И синие глаза ее, потемневшие до фиолета, влажно сверкнули в полутьме, а на дне их, в самой сердцевине зрачка, уже клубилась какая-то страшная и в то же время завораживающая, манящая к себе бездна.

— Уразумел ли? — не произнесла, скорее выдохнула она в лицо Иоанну, и неестественно расширенные зрачки ее глаз еще больше увеличились. Белков практически было уже не видно — только темно-фиолетовая синь-мгла, а в самой середине клубящаяся чернота.

— Уразумел, — выдавил царь. Непослушные губы его еле шевелились.

— Тогда молчи и зри, — жестко произнесла она и, сжав его голову, наклонила ее к самой воде, которая — странное дело — не стояла на месте, а понемногу вращалась.

«Посолонь», [1146] — успел машинально отметить Иоанн, но почти тут же ему стало не до того.

Вращение стало ускоряться, вода помутнела, будто была готова закипеть, на поверхности даже появились небольшие пузырьки, но затем разом пропали, и вот уже в белой, неистово крутящейся кипени появилась первая картина. Он стоял где-то в Москве и вроде бы на Лобном месте, вблизи Фроловских ворот, но, странное дело, ни лавок, ни торговых рядов, ни самих торговцев вокруг не было. Хотя народу собралось много, но весь он был какой-то разношерстный. Стояли люди молча и жадно смотрели на него, Иоанна. Кое-кто даже приоткрыл рот, внимая тому, что говорит государь. Чувствовал Иоанн и свою легкую неуверенность. Точнее, ее испытывал тот, кто стоял перед людом, но в то же время она каким-то загадочным образом передавалась и ему, наблюдавшему все это со стороны.

И тут же все зарябило, покрылось мутной пленкой, и вместо первой картины появилась вторая. Была она непонятная — вроде как он восседает в Думе, но уж больно много монахов и епископов собралось, да что там — почитай только они одни. И тут же ощутил некоторую удовлетворенность, но одновременно и досаду. Точнее, все это чувствовал не он, склоненный над бадейкой, а тот, что сидел там, но в тоже время и он…

Вдруг видение пропало, и вместо него появилось иное, пояснее и попроще — битва, сеча близ какого-то большого града, и даже не сеча, а скорее ее конец. Сама крепость вовсю уже полыхала, и было видно, как внутри ее весело, с азартом машут саблями русские ратники. И враги тоже виднелись, но чувствовалось, что их смертный час уже близок. На душе же царили ликование и радость.

И снова как-то незаметно произошел переход. На этот раз битвы не было — лишь уныло догорали какие-то развалины по правую руку. Град, в который он въезжал, не походил ни на один из русских, а больше на те, какие он видел на фряжских листах. И снова он испытал радость, которая, можно сказать, не оставляла его ни на миг, пока завороженная вода, превратившись в волшебную книгу, каким-то неведомым колдовским образом продолжала сама перелистывать свои страницы.

Затем мелькали младенцы — и Иоанн чувствовал, что он их отец, но тут же следом один за другим возникали и гробики, причем, судя по размеру, явно детские, и в сердце что-то болезненно кололо, потому что лежали там — это царь откуда-то знал — именно его дети. Отчасти успокаивало то, что гробиков, вроде бы было меньше чем младенцев.

Периодически перед глазами мелькали и иные картинки, но были они какими-то туманными и быстро пропадали. Мелькнуло среди них и перекошенное от злости, удивительно знакомое лицо какого-то мужика, причем был он с острым ножом в руке. Но вот видения стали мутнеть, краски сделались тусклыми, и только теперь Иоанн ощутил огненно-горячие, дрожащие от напряжения пальцы Сычихи на своих висках.

— Все! Не могу боле! — раздался измученный голос, и тут же ее руки оттолкнули голову царя подальше от бадейки с водой, ставшей какой-то неприятно мутной.

И вовремя оттолкнули, ибо еще чуть-чуть, и нечто гадкое и склизкое, похожее на желто-зеленый ком слизи, вынырнувшее оттуда, непременно бы попало в лицо Иоанна. Он инстинктивно отпрянул, но ком уже ушел в воду, вновь ставшую прозрачной и обманчиво чистой.

— Попить бы, — хрипло произнес Иоанн, еле шевеля почему-то онемевшим языком и чувствуя, как в горле все не просто пересохло, а… У него не нашлось даже подходящего сравнения. Сказать, что неделю не пил? Или месяц? Скорее, с самого рождения. Словом, за ковш с водой он отдал бы все, тем более бадейка была совсем рядом, и Иоанн уже нацелился было просто погрузить туда голову и пить, пить, пить, но едва начал склоняться над нею, как легкий толчок руки Настены привел его в первоначальное положение.

— Ты что — смерти захотел?! Нельзя ее теперь. Ты лучше поведай, все ли понял из виденного?

— Вначале попить, — прохрипел Иоанн. — А тебя теперь как величать-то?

— Так Настена я, — даже удивилась хозяйка. — Про Сычиху забудь — ушла она далече.

Хозяйка избушки и впрямь ничем уже не напоминала ту, что была всего несколькими минутами раньше. И вновь непонятно — вроде ничего в ней не изменилось — те же распущенные волосы, та же стать, тот же румянец на щеках и те же вишневые сочные губы… Разве что глаза стали иными — запорошенные пепельной усталостью, да еще крупные капли пота, выступившие на челе, да потемневший от него же на груди и подмышками сарафан — вот и все отличие. Ан нет — уже не Сычиха — Настена.

— А воды тебе нельзя. Попьешь — все забудешь, — произнесла она наставительно.

— А ты другой дай.

— Я про другую и реку, — усмехнулась Настена. — А этой испить — так хоть сразу в домовину укладайся. Мне теперь и бадейку спалить придется, — и поторопила: — Давай, давай, вспоминай, что видел, да мысли.

— Ты же сама все видела, — удивился Иоанн.

— Ничего я не видела, да и недосуг мне было. Я твою голову держала, чтоб она в бадейку не ухнула. Так что припоминай, да на ус наматывай.

— Длинное запомнил, а мельтешение всякое — нет. Да и неясное оно было.

— А их-то пуще всего надо бы. Маленькие виденьица, кои яко в тумане виднелись, да недолго, первым делом припоминай.

— Почему? — удивился Иоанн.

— Да потому, что их, ежели они дурные какие али не по сердцу тебе, ты и поменять сможешь, коли желание на то будет.

Иоанн нахмурился, усиленно припоминая, после чего честно заявил:

— Так они все в тумане были, только одни пояснее, а другие вовсе пред очами плыли.

— Значит, счастливый ты, государь-батюшка, — заметила Настена. — Выходит, все в твоей длани. Что ни захотишь — все по-твоему выйдет.

— Все ли? — пытливо переспросил Иоанн.

— Все! — твердо заверила Настена. — Тока знай, что оно не на всю жизнь — годков на десяток, от силы — на дюжину. Дале зрить — у меня силов не осталось. Уж больно тяжкой твоя глава оказалась. Жаль, конечно, да что поделать.

— Ну и ладно, — беззаботно махнул рукой Иоанн. — Через десять лет я к тебе сызнова приеду — тогда и поглядим, что дале будет.

— Э-э-э, нет, государь, — слабо усмехнулась Настена, рукавом сарафана вытирая со лба пот. — Отворожились мы с тобой. Оно на один раз можно. Вдругорядь то, что оттуда выпорхнуло, промашку не даст и тебя непременно за собой утянет.

— А это… что было?

— А тебе на кой? — вопросом на вопрос ответила женщина. — Да и не смогу я ответить. О том и Сычихе неведомо, а уж Настене… — И беспомощно развела руками…

На обратном пути Иоанн больше молчал. Помалкивал и Адашев. В душе он до сих пор был не согласен с царем, но досадовал сейчас больше на себя — не сумел отговорить, не нашел нужных слов. И в то же время разбирало любопытство — что же увидел государь, что наворожила ему ведьма. А в том, что она — ведьма, Алексей Федорович был уверен безоговорочно. Такую не то что к царю, а вовсе до честных христиан допускать нельзя. Им дорожка одна — на кострище, ибо тут уж не ересью пахнет — тут запах сатанинской серы чувствуется. Но самому допытываться об увиденном царем было как-то неудобно, захочет государь поделиться — сам расскажет, а нет — стало быть, и вопрошать ни к чему. Но тот упорно молчал, не замечая ни сырого промозглого ветра, ни изрядно прибавившего к ночи морозца. Правда, лицо его при этом не было мрачным, скорее наоборот — каким-то торжественным. Наконец Иоанн прервал затянувшееся молчание.

— Любопытствуешь, поди, что там мне наворожили? — хитро прищурившись, осведомился царь у своего спутника.

Тот в ответ неопределенно пожал плечами. Сознаваться было неудобно, а лгать Адашев не умел вовсе, тем паче государю. Однако отвечать надо.

— Есть немного, — нехотя ответил Алексей Федорович.

— Все сказывать не стану — долго, да и не к чему оно. Одно поведаю — хорошего гораздо больше впереди, нежели плохого. Да и это не столь важно. Тут иное славно. Все в наших руках, Олеша, — произнес Иоанн мечтательно. — Вот, что самое главное, — и твердо подчеркнул: — Все. Надобно лишь потрудиться малость, не без того.

— Это и впрямь радует, — сдержанно согласился Адашев, подумав про себя: «Нешто и впрямь очнулся государь от своей спячки? Добро. Тогда рановато ведьме на костер. Не такая уж она и злобная, коль пробудить его сумела. Ей и церковного покаяния довольно будет. Ну, там, попостится год-другой, молитвы почитает — и довольно с нее».

Иоанн между тем продолжал:

— Я так мыслю, что посмелее нам всем надо. Старина — не святость, чтоб ее и тронуть нельзя было. Иной медок с годами только духмянее делается — его ценить да беречь надобно. Иной же скисает. Так пошто его в бочках держать? Долой, да бочку омыть, да свежего туда, свежего, — и наставительно молвил: — Ты, Олеша, робеешь иной раз чрез меру, а не надо бы. Понимаю, чин у тебя не боярский. Но ты иное попомни — ты мне их всех дороже, потому и быть тебе в Думе.

— Негоже мне туда, государь, — откликнулся Адашев. — Кот и видит молоко, да рыло у него далеко, — грубовато пошутил он. — Ума палата, ан денежка щербата. Не по моему роду туда лезть.

— И в бурьяне красивые цветы встречаются, и простые люди мудрое слово могут поведать. Бог-то не на одежу смотрит — на душу. Вот и мы по божески поступать станем. А чин не беда. Сразу-то негоже тебя в бояре, но как приедем в Москву — быть тебе окольничим. И тебе, и… твоему отцу. Он ведь тоже у тебя головастый.

— Благодарствую, государь, — поблагодарил Алексей Федорович, радуясь не столько за себя, сколько за отца. Хотя, чего уж там таить, и самому лестно. — Вот токмо… что бояре скажут?

— Кто умен — поймет, да еще возрадуется, дуракам же хоть объясняй, хоть не объясняй — проку не будет. Да нам на них что — тьфу и всего делов. На иного с бороды поглядеть — чистый Аврам, а на деле взять — сосновый чурбан. Есть у нас круг ближний — вот им и вершить станем. А Дума опосля пусть попробует не приговорить. К тому же и там будет кому меня поддержать — да хошь бы и тебе, когда там воссядешь.

— А головы подымут да поперек слово скажут — вот хошь бы про меня? Оно ведь и впрямь худое у меня отчество, [1147] да и не сиживал никто из нашего рода в Думе, — осторожно заметил Адашев.

— Так что ж с того, — хмыкнул царь. — Все когда-нибудь впервой начинается. Мой прадед Василий Васильевич о Глинских ничего не ведал, кроме того, что они в Литве обретаются. Зато теперь оно о-го-го как звучит. А Мстиславских возьми, а Патрикеевых? Они, конечно, не глупее иных будут, так ведь и не больно-то умнее. А про Захарьиных-Юрьевых я и вовсе молчу. Те и вовсе не князья — бояре. Только что у них бог в кике [1148] — и все. Мне же надобно, чтоб мои советчики разумом сверкали, вот как ты.

— Отслужу тебе, государь. За такие слова ей-ей отслужу — не раскаешься, — еле выдавил из себя — ком к горлу подкатил от радости — Алексей Федорович.

— Не мне отслужишь, но Руси, — поправил Иоанн и посоветовал: — А об этой бабе забудь вовсе, как и не было ее, тем паче о… Даже на исповеди молчи — я твой грех на себя беру.

— Я понял, государь, — кивнул Адашев.

«И в самом деле — чего это я на нее накинулся? Баба как баба. Может, и впрямь сам господь царя к ней направил. И так у нее жисть не задалась, да я еще с этим покаянием и епитимиями. Монахам только мигни, так они живо у нее хвост сыщут. А не найдут, так сами прилепят. Опять же и крест у нее на груди имеется, и образа в хате есть. Да и творит она все с молитвой на устах, и на добро. Нет уж, дудки», — твердо решил Алексей Федорович, но тут до него донесся голос Иоанна.

— А отцу твоему мыслю пока Тверской дворец [1149] доверить, — размышлял вслух царь. — Это для начала, — тут же пояснил он. — А уж как управится с ним, так далее еще выше. И тебе пора уж приказ возглавить…

«И вообще — благослови ее господь», — додумал Адашев и, следуя царскому совету, выкинул Настену из головы.

Как вовсе не было.

Глава 17 С чистого листа

Москва встретила Иоанна не так, как он того боялся. Отчасти помогла и погода, которая в этом году не удалась. Бесконечная распутица, царившая почти всю зиму, разгоняла москвичей по домам, и народу — где бы ни проезжал Иоанн — было немного. Зато сам город был под стать недавнему настроению царя — южный ветер своим теплым влажным языком неуклонно слизывал к полудню ночной иней, обнажая землю, деревья, остроконечные крыши домов, купола бесчисленных церквей и соборов, навевая уныние и тоску.

Смешно сказать, но царя особо и не узнавали. Если бы он, как прежде, летел вскачь, давя без разбора всех, кто не успел увернуться, дико хохоча при этом, — тогда да, живо бы вспомнили. А так — движется неспешно небольшая, человек с десяток, группа всадников в неприметной одежде, продираясь сквозь грязь и хмурую дымку унылых утренних сумерек, и никому до них нет дела. У всех свои заботы, свои тревоги, свои неотложные дела.

Но ни слякоть, ни сырость никак не повлияли на решимость Иоанна все начать по-новому, с чистого листа, да не так, как ранее, а теперь уж по-настоящему, как должно не Подменышу, а царю. Более того, эта решимость еще больше окрепла после случайной встречи у Фроловских ворот близ старенькой деревянной церквушки святой Троицы, где наперерез государю метнулась маленькая сгорбленная фигурка, одетая в живописное рубище. Метнулась и замерла как вкопанная, встав перед конской мордой, не давая проходу.

— Ваня, Ванятка, — зашептал блаженный. — Постой, не торопись. Я сличить тебя хочу. — И пытливо уставился на Иоанна, не сводя с него безумных и в то же время исполненных какой-то нечеловеческой мудрости больших зеленых глаз.

И уже понимая и чувствуя, что тоже может сейчас наговорить лишнего, Иоанн успел сделать единственное, что возможно, немедленно повелев своей свите ехать вперед.

— Я останусь? — неуверенно предложил Адашев.

— Нет, — непреклонно заявил Иоанн. — Один с ним хочу побыть.

И только молил бога — пусть юродивый помолчит, пока остальные не отъедут подальше. Молил, и сбылось по его просьбе — молчал Васятка. Молчал и разглядывал.

— Ишь ты какой, — протянул он наконец еле слышно. — И впрямь на братца как две капли воды похож. Начал-то славно, да далее каково? Жаль, не узрю я того, а хотца. — Он всхлипнул, и две слезинки покатились по заросшим редкими разноцветными пучками волос щекам. — А братца не убивай. Грех это, — вновь зашептал он, боязливо оглядываясь по сторонам. — Пока он жив — удача с тобой будет, — и погромче, более строго: — И к ворожеям более не ходи — не отмолишь. Один разок поглядел вперед, и будя с тебя. К тому же все едино — и главного ты не узрел, и не понял ничегошеньки. Не дано тебе это. А один разок твой я отмолю перед господом. То ладно. Дивно мне холопа на царевом столе зрить, ой, дивно, — и спросил ласково: — Сам-то не боишься?

— Боюсь, — честно отвечал Иоанн, решив ничего не скрывать.

— А ты не боись, Ваня, — посоветовал Васятка. — Чего уж теперь. Ранее бояться надо было, а ныне дела делай, — и зловеще предрек: — Будет у тебя еще времечко-то для боязни, тогда уж потерзаешься в думках. И братца, гляди, береги, — погрозил он пальцем. — Он у тебя тож не прост. Ты дождик питательный, а он гроза святая, гнев божий, кнут господень.

— За что Руси кнут-то?

— А чтоб о душе помнила, да не забывала за утехами телесными, — улыбнулся юродивый с какой-то непонятной горечью. — Потому душа — главное. Ну иди, что ли. — И отошел в сторону.

Конь Иоанна, понукаемый седоком, двинулся было вперед, но тут же остановился, захрапел, удерживаемый поводьями в сильных руках.

— Возьми рубль, Васятка, — кинул ему Подменыш тяжелую серебряную монету.

Тот ловко поймал ее и попросил:

— А копеечка у тебя есть ли?

— На что копеечка — я же тебе рубль дал? — недоумевая спросил царь.

Губы блаженного скривились в загадочной улыбке.

— Рубль я сберегу. Он тебе поболе моего занадобится. А меня копеечкой одари. Негоже холопам рубли иметь. Нам бы что помельче. Так оно на душе спокойнее.

— Возьми копеечку, — пожал плечами Иоанн, доставая из кошеля сразу две маленькие монетки и протягивая их Васятке.

— А рубль я ей-ей возверну, — пообещал юродивый. — Вот помру и возверну, — загадочно блеснул он глазами и посоветовал: — Ты бы перед народом повинился поначалу. Глядишь, полегчает на душе. А уж далее сам гляди.

— А не разорвет он меня на части, народ-то? — невесело усмехнулся Иоанн.

— А ты не как Подменыш — как царь повинись. Чьи одежи напялил — за того и вину на себя бери. Полегчает, ей-ей, полегчает, — заверил Васятка. — Да на листочке беленьком сторожно пиши, чтоб помар не сотворить. Нонича у господа бумажка-то дорога. Гляди, чтоб переплачивать не пришлось. — И побежал со всех ног к паперти.

Совет был безумный, исходил от безумца, но… знал Васятка, кому его давать. Иоанн размышлял над ним весь следующий день и… принял его.

Спустя всего три дня из Никольских, Воскресенских, Фроловских, Неглименских, Троицких, Боровицких ворот Кремля вылетели в разные концы Руси гонцы с повелением, дабы все грады земли русской летом прислали в Москву выборных, приурочив сей сбор на пятнадцатый день июля. Дату выбрали не просто так, но с умыслом — в сей день православная церковь отмечала память святого и равноапостольного великого князя Владимира. Намек был очевиден — нынешний государь, подобно своему великому предшественнику, собирался всерьез переустраивать Русь.

В означенный день, сразу после обедни, близ Лобного места собралась многочисленная толпа. Иоанн повелел устроить сбор именно тут не столько потому, что было оно привычным для москвичей, но держа в уме Васятку — пусть видит, что государь исполняет его советы. Стояли в этой толпе тверичи и костромчи, ярославцы и рязанцы, дмитровчане и прончане, переяславцы и владимирцы, псковичи и суздальцы. Словом, отовсюду.

Государь вышел к ним не один. Помимо митрополита Макария, сопровождаемого двумя десятками из числа духовенства — настоятелями московских монастырей, протопопами и просто дюжими дьяконами, несшими огромные массивные кресты, — в его почетной свите на сей раз собралась чуть ли не вся боярская Дума. Были и ближние люди, которым Иоанн повелел держаться чуть позади прочих и наперед не лезть, ибо главное в сей жизни быть, а не казаться в первейших и нарочитых. Пусть уж бояре считают, что они остаются солью земли, пусть кичатся своим именитством, да древностью родов.

— Чем более им будем давать свою душу тешить, тем менее они нам палки в колеса вставлять учнут, — пояснил он еще два дня назад.

На Лобном месте тоже началось все не сразу. Поначалу отслужили молебен. Лишь после него Иоанн, чуточку робея, но громко и отчетливо обратился к митрополиту.

— Святой владыко! Знаю усердие твое ко благу и любовь к отечеству, будь же мне поборником в моих благих намерениях. Рано бог лишил меня отца и матери, а бояре именитые не радели обо мне, хотели быть самовластными, моим именем похитили саны и чести, богатели неправдою, теснили народ — и никто не претил им. В жалком детстве своем я казался глухим и немым, не внимал стенанию бедных, и не было обличения в устах моих!

Произнес, покосился на поморщившегося князя Палецкого, стоявшего в боярской толпе на том же помосте, и сам понял — не то. И гладко, и складно, но не было какого-то глубинного такта, недоставало самого важного.

Смешавшись, он начал было продолжать, но со все сильнее возрастающим чувством досады понимал — не так и, главное — не о том. Выходило, будто он оправдывается, точно на судилище, где его винят во всевозможных грехах, и винят справедливо, а он тут лепечет какие-то жалкие словеса и наивно надеется, что эти детские отговорки ему помогут.

А потом вдруг понял — не разумом говорить надо, ибо ум взывает к уму и ни к чему больше. До душ людских он достучаться не силах — недоступно ему, ибо он холоден, и нет у него глубинного тепла. Так о каком тогда можно вести речь покаянии, примирении и всеобщем братстве, призыв к которым должен идти от сердца и только от него?

Он медленно и неторопливо поклонился на все четыре стороны, пусть невпопад, и поклоны эти совершенно не совмещались со смыслом речи, и продолжил, мысленно отметая все заготовленное, и говоря совсем иное — то, что уже просилось из сердца:

— Люди божии и нам дарованные богом! Молю вашу веру к богу и вашу любовь к нам…

Слова полились чуть ли не помимо его воли, будто говорил не он, а кто-то иной, гораздо умнее и гораздо мудрее, он с радостью и облегчением почувствовал — оно! Это было именно то, что нужно, то, что он хотел сказать, а может, и больше того.

О таком Иоанн и не помышлял.

Казалось, что не только люди, но и сама природа внимает его речи. Даже ветер, и тот утих, заслушавшись юного красавца царя. Что уж тут говорить о народе, который, затаив дыхание, вслушивался не в голос государя, но в душу его.

Мгновенно на площади воцарилась необычайная, особая тишина. В народе такую мудро принято называть мертвой или гробовой. То не зря, не оговорка. В эти мгновения на время замирает все тело, до того замирает, что человек — и сказано это не для красного словца — забывает даже дышать, но зато внимает его душа, которая воспаряет над телесным естеством, ликуя в своем кратком торжестве духа над плотью. И души внимали, жадно ловя каждое слово Иоанна, который, оказывается… нет, тут и слов не сыскать, кем оказался на деле недавний злобный насмешливый наездник, ради забавы топчущий простой московский люд и столь скорый на расправу даже со своим ближним окружением.

— Теперь нам ваших обид, разорений и прочих утиснений исправить нельзя, но молю вас, забудьте, чего уже нет и не будет! Могу только впредь спасать вас от притеснений и грабительств. Оставьте ненависть, вражду — соединимся все любовью христианской. Отныне я судия ваш и защитник. Обнимемся же по-братски все, кто здесь собрался, и ныне, в сей светлый день, приступим, очищенные от грехов и преисполнив души покаянием к трудам тяжким во благо святой Руси…

В тот же день Иоанн объявил о том, что повелевает создать Челобитный приказ, и произнес, обращаясь к Алексею Адашеву:

— Алексий! Ведаю, что ты не знатен и не богат, но добродетелен. Ставлю тебя на место высокое не по твоему желанию, но в помощь душе моей, которая стремится к таким людям, дабы утолить ее скорбь о несчастных, коих судьба мне вверена богом! Не бойся ни сильных, ни славных, когда они, похитив честь, беззаконствуют. Да не обманут тебя и ложные слезы бедного, когда он в зависти клевещет на богатого! Все рачительно испытывай и доноси мне истину, страшася единственно суда божия.

И работа закипела.

…Дорогой ценой заплатили москвичи за этот краткий миг духовного единения. Как бы потом ни чудачествовал в своих злобных затеях государь — ныне ему уже отпустили его вины — и прошлые, и будущие, выдав индульгенцию хоть на двадцать лет, хоть на пятьдесят, хоть на сто.

Иные плакали от умиления, иные после весь остаток дня бродили по улицам, а встречая соседей или просто знакомцев, так обнимались и целовались, словно пережили долгую разлуку. И пело что-то у каждого в ушах, доносившееся невесть откуда. Пело чарующе и сладко — ни грустно, ни весело, но будто молитва, исполняемая небесным хором.

Кто, не понимая, грубовато замечал, поглядывая на небо:

— Эвон как птицы ныне раскурлыкались.

Иные, посмышленее, помалкивали и только слушали, чтоб не расплескать и громким голосом, упаси боже, не потревожить чудную мелодию, доносившуюся до них. Мелодию собственной разбуженной души…

И бегал по улицам вприпрыжку юродивый Васятка, крича во весь голос:

— Любо, братцы! Ой, как любо!

Где он только не появился в тот день. Сказывали, что видели его на Кузнецком мосту, другие божились, что чуть ли не в то же время обретался он в Занеглименье, кто-то — и снова в эти же часы, видел юродивого у Покровских ворот Китай-города, чудовские же старцы и вовсе уверяли, что блаженный почитай весь день провел совсем рядом с ними, то отбегая напротив к Разрядной избе, то вновь подбегая к монастырю.

А к вечеру его застали плачущим. Рыдал он горько, навзрыд, по-детски, стоя на своем прежнем, привычном месте — на паперти церкви святой Троицы. Пытающимся его утешить он жаловался, что его-то он отмолит, а на детишков силов нет, а уж как ему жаль детишков этих, кои ни в чем не повинны. На вопросы же, кого «его» и чьих детишков, он лишь досадливо отмахивался, ничего не объясняя и не рассказывая.

Но мало кто обращал внимание на невнятное бормотание юродивого. В иной другой день — да, тут уж непременно бы пошли слухи и разговоры, а в этот…

Уж слишком велика была радость.

Жизнь посулила Руси все начать с чистого листа, да не с простого — с красного…

Валерий ИвановичЕлманов Подменыш

Обращаюсь к труду моему. Не дозволяя себе никакого изобретения, я искал выражений в уме своем… искал духа и жизни в тлеющих хартиях; желал преданное нам веками соединить в систему, ясную стройным сближением частей.

(Н. М. Карамзин. История государства Российского)

Пролог Когда за учебу берется судьба

Схожие лицом и фигурой, как и положено братьям-близнецам, Иван и сменивший его на царском троне Третьяк, если присмотреться, во многом напоминали друг друга и по характеру. Оба — решительные, порою до безрассудного упрямства, оба — умные и целеустремленные. Много чего можно было бы найти схожего, хотя и отличий немало. Но тут уж не вина одного и не заслуга другого, а, скорее, обстоятельства судьбы.

Один, с малых лет привыкнув не верить окружающим лицемерам, слушал только самого себя, другой предпочитал вначале внимать доводам советников, не разучившись доверять людям и приученный к тому даже не столько думным дьяком Карповым и старцем Артемием, а всей жизнью. В Калиновке, где он жил, Третьяку дурных советов не давали и были они не приукрашены лестью, не таили в себе тайной корысти для самого советчика. Потому он и относился к ним совершенно иначе.

Да и во всем остальном точно так же. То гнусное, что таилось в природе обоих, в подлой придворной обстановке кремлевских палат, смердевших от зловония боярских интриг, не преминуло взойти и в самом Иоанне, распустившись буйным цветом, включая самое главное — желание слушать только самого себя и неумение подчиняться кому бы то ни было. И тут речь идет даже не столько о людях, сколько о возникающих ситуациях, к которым надо приноравливаться, об обстоятельствах, меняющихся порою круче, чем вольный ветер, да и о прочем.

Они оба учились в этой жизни, цепким смышленым умом постигая ее сложности и хитросплетения, вот только, как ни парадоксально это будет звучать, судьба была более милостива по отношению к Третьяку, а Ивану она давала слишком сложные уроки. Разумеется, выводы можно было сделать и из них, но только с частицей «не» — каких советников близ себя не держать, как не надо себя вести, как не надо поступать, как не надо править. Такая заковыристая учеба пришлась мальчику, а затем и подростку явно не по зубам. К тому же хоть бы раз она показала маленькому Ване противоположное — а как надо. Так ведь нет, таила, подлая, зло ухмыляясь — мол, сам пойми да додумайся.

Потому и вырос из обиженного одинокого мальчишки злобный своенравный юнец, с малых лет видящий вокруг себя сплошную фальшь и притворство. Люди, что окружали его, все свои дела и поступки круто замешивали только на корысти, щедро приправляя их злобой против удачливых соперников за влияние на великого князя.

У Третьяка же получилось наоборот. Сызмальства лишив его роскошных палат и положенных почестей, вкусной даровой еды, для которой не надо вначале как следует потрудиться, чтобы заработать, судьба, подобно могучему порыву ветра, сорвав с детской головы великокняжескую шапку, заодно разогнала отравляющее душу зловоние, царящее в Кремле.

Даже неродная Анфиска и та вела себя в жизни гораздо естественнее, чем та же Елена Глинская. Помимо материнской любви, которая вне всякого сомнения тоже была — никто не спорит, маленький Ванятка видел и другое, — мать такая же, как и все прочие. На словах она одна, а вот в поступках — совсем другая. И тутлицемерие, и тут ханжество. А вот внучка повитухи что говорила, то и делала.

Вот и выросли оба, исповедуя совершенно разное. Один требовал: «Я так хочу», не задумываясь о возможных последствиях и не помышляя о том, что радость безудержной скачки по московским улицам может обернуться гибелью зазевавшегося прохожего. Другой твердо знал: «Не заработав — не приобретешь. Коль дали тебе, дай взамен, иначе в другой раз не получишь ничего».

Сверху, с высокого трона, вид открывается более красивый, более величественный. Но кто бы знал, как там одиноко, как зло свистит ледяной ветер, не встречающий преград, как леденит сердце стужа. У Третьяка не было трона, зато не было и одиночества. Приученный к тому, что он не исключение, а один из многих, он и прочих людей оценивал совершенно иначе, а не как его брат-близнец. Ему можно было не бояться, что человек улыбается не ему самому, а той шапке Мономаха, что водружена на его чело.

Юный великий князь хорошо сознавал как раз обратное. Тот, кто тянется к нему, на самом деле протягивает трясущиеся от нетерпения руки к государевым милостям и подачкам. Может, в уме он и не давал себе ясного ответа на этот вопрос, зато сердцем он понимал все хорошо и от этого еще больше презирал свою челядь. Так стоит ли удивляться, что уже в юные лета он оледенел сердцем и очерствел душой? И кто знает, поменяй их судьба местами, не получилось бы то же самое, только наоборот.

Получив все, что только можно, благодаря одному своему рождению и не затратив для этого никаких усилий, Иван беспечно уверился в том, что всякая власть от бога и дает ответ лишь богу. Страна же… А что страна? И она тоже создана для того, чтобы ему было где править, потому как его дело — повелевать, а у всех прочих — повиноваться. Искусству править его тоже никто не учил. Никто даже не заикался о том, что и государь в свою очередь ответственен перед собственной державой.

Нет, нет, разумеется, он не обязан давать ему отчет в своих поступках, и не обязан отчитываться перед тем же народом. Отнюдь. Не встает ведь хозяин дома перед своей буренкой на колени, не винится перед конем, что мало припас овса на зиму. Но в то же время если он рачительный, то обязан следить, чтобы у его скотины было вдоволь сена, чтобы держалась она в студеную зиму в тепле, чтобы не была заморена непосильной работой. Да и доброе слово тоже время от времени сказать не помешает. Ты к корове с лаской, и она тебе лишнюю кружку молока, ты Серко духмяной горбушкой угостишь, кормильцем назвав, и он твою оплошность исправит, вытянет, дрожа всем телом, чрезмерно груженный дровами воз, привезет его к дому, потому как надо. Словом, хороший государь заботится о стране. Он думает в унисон с нею, а не отделяет себя от нее. Тогда и только тогда он может рассчитывать на то, что оставит своему потомству, образно говоря, крепкую избу, здоровый скот, возделанную и ухоженную пашню. Иван хорошим не был.

Впрочем, не следует думать, что несчастной Руси сызнова не повезло, а вот там, в ихних Европах, все совершенно иначе. Как раз напротив, потому что русский царь не был исключением, но являлся именно правилом. Исключением же был, и только благодаря обстоятельствам, Третьяк.

За весь XVI век имелось среди монархов и еще одно исключение — королева Англии Елизавета I. [1150] Но и она, если вдуматься, стала такой именно благодаря непростым жизненным обстоятельствам. Объявленная родным отцом Генрихом VIII [1151] спустя три года после своего рождения незаконнорожденной, она вынуждена была пробираться к трону сквозь дебри придворных интриг, рискуя собственной жизнью. Пускай судьба и не опустила ее так низко, как Третьяка, зато ей она в лице сводной сестры Марии угрожала и темницей, и плахой. [1152] Не забыла злопамятная старшая сестричка, как мать Елизаветы и ее мачеха Анна Болейн драла свою юную падчерицу за уши, сделав ее служанкой при крошке Елизавете.

Словом, обоих судьба научила многому, но в первую очередь преподав наглядный урок, как порой изменчива госпожа Фортуна — всего один шаг от Тауэра до короны, от конюха до государя всея Руси, но в то же время всего один шаг отделял Елизавету от топора, а Третьяка, в случае неудачи с заговором, от Лобного места. Совсем рядышком стояли главная королевская тюрьма Англии и Вестминстер, [1153] поблизости друг от дружки, оказывается, находились деревня Калиновка и роскошные палаты московского Кремля.

Потому оба видели во власти не только то, что она дает, но и то, что она налагает. Лишив их богатства в юности, судьба научила их быть бережливыми в зрелые годы. Оба правили, не полагаясь только на свои собственные силы, но опираясь на мудрых советников, а уж как их звали — окольничий Адашев или граф Лестер, князь Курбский или лорд Борлей, отец Сильвестр или секретарь Уолсингем — не суть важно.

Оба никогда не заявляли: «Я так хочу, а значит — так будет!», но стремились исходить из обстоятельств и действовали только в случае, если они благоприятствовали, умея вовремя отступить от задуманного. Оба с внутренней прохладцей относились к вере и религии, хотя прекрасно понимали важную роль церкви и внешне оказывали ей и ее служителям должные знаки уважения.

Оба они, наконец, хранили важную тайну о себе. Только у Третьяка она касалась обстоятельств восхождения его на отцовский престол, а у Елизаветы она была глубоко личного, можно сказать, интимного характера, касающаяся физической особенности ее тела, которую, как она заявила, «не раскроет ни одной даже самой преданной душе».

Может быть, именно потому, находясь за тысячи верст от туманного Альбиона, государь всея Руси инстинктивно почувствовал это внутреннее родство душ, так горячо и гостеприимно встретив появившихся в его державе заморских гостей. Хотя они были посланцами не от Елизаветы, а от ее брата Эдуарда VI, но как знать, как знать…

Впрочем, до этого еще далеко и ни к чему столь ретиво забегать вперед, а лучше поведать о начале правления нового государя, тем более что первые шаги в любом деле всегда самые трудные, а уж при восшествии на престол — тем паче.

Глава 1 Новая метла

Известно — рыба всегда гниет с головы. Коли в голове этой, хоть и украшенной венцом, ветер свистит и руки-советники такие же подберутся, нерадивые да нескладные. Ну, а уж коли она за дело принимается, да умно, то у нее и руки умелые.

Работа по преобразованию велась и до пробуждения Иоанна из спячки — но как бы неприметно. Тем более что сам государь все больше помалкивал. Хотя тайны из нее не делали, но все равно иные прочие ее не замечали.

— Ну что там молодь зеленая дельного может придумать? Забавы все это пустые, — говорили про эту работу умудренные бояре. — Во все это вникать нам не с руки. Мало ли чем там наш государь тешиться удумает. Пусть его.

Оказалось же, что «молодь» годна не для одних забав. Тем более что для последних народец подобрался не сказать, чтоб смирной, но и не шумливый. Те, кто услужливо смеялся, когда очередной котенок или щенок летел вниз с высокого крыльца, куда-то подевались, а пришедшие им на смену, видя перед собой совершенно иного царя, и вели себя с ним по-иному.

В Думе же только покряхтывали да диву давались, выслушивая чуть ли не каждую седмицу ворох того нового, что щедро вываливал на них Иоанн. Перемены поражали, но в то же время возразить им было нельзя — составлены умно и славно.

Немного обижало то, что все они были измышлены не ими, но опять-таки выходило, будто и тут вины государя нет. Ведь предложил же он им поразмышлять — но каждому наособицу, — что потребно изменить в Уложении его великого деда? Предложил. А через месяц-два спросил: «Ну как, бояре? Кто что надумал?»

Отвечать надо, а нечем. Вроде бы и следует кое-что поменять, но как? А он тут же: «Тогда я вам зачту, о чем уже надумано». И опять же неведомо, как себя вести. Иное дело, если это какой-то худородный мыслишку кинул. Ее порвать — не грех, но напротив — во благо, чтоб сам царь понял — не годятся простецы [1154] для государственных дел. Не след ему таких к себе подпускать.

А ведь чувствовалась рука худородная, ох как чувствовалась. Ну где это слыхано, чтоб за бесчестье черному горожанину али там пахарю из простых крестьян не деньгу или пяток, а целый рубль платить? Да как подумаешь, что придется самолично, ежели что, целковый в заскорузлую мозолистую руку класть — все в душе переворачивается.

Так ведь мало того. Жене горожанина этого почто за бесчестье платить, да еще не один рубль, а вдвое? И ведь так всем женкам — от низа до самого верха. Получается, что самому боярину цена вдвое ниже, чем его бабе. Да куда ж от такого бечь?!

А что там о судах неправедных понаписано? Это уж и вовсе за живое затрагивало. Нет, оно, конечно, и раньше, еще в Уложении деда этого сопляка было сказано, что кого обвинит боярин не по суду и грамоту правую на него с дьяком даст, то эта грамота не в грамоту, а взятое надобно вернуть. Все так, имелось запрещение.

Но если раньше сказано было, что «боярину и дьяку в том пени [1155] нет», то есть даже если уличили тебя, все равно не накажут, то сейчас совсем иное. Сейчас тебя кара минет, только если ты не уличен в том, что посул [1156] брал. А коли дознаются, что ты не просто ошибся, но злонамеренно такое учинил — пиши пропало. Тут же на тебя и иск истцов возьмут, и пошлины царские взыщут, да не простые, а втрое, а вдобавок еще и пеню придется уплатить. И опять-таки хитро Иоанн про нее загнул — «что государь укажет». Выходит, сколь ни повелит уплатить, столько и отдай. То же и дьякам посулено. Им хоть и половинная пеня грозит по сравнению с судьей, зато еще и тюрьма, а подьячего, если он, на посул польстившись, самовольно неправду напишет — кнут ждет.

Ну и кто теперь судить станет? А подумал ли этот мальчишка, у которого еще молоко от мамкиной титьки на губах не обсохло, что на Руси испокон веков без посула в суд лучше не суйся и сам он почти как пошлина стал? Как же без него теперь? Почто такое умаление доброй старины?!

Да что там посулы? Они-то еще куда ни шло — сам виноват, коль попался. А вот пошто высокородный боярин должен даже от обычных жалобщиков страдать — тут и вовсе обидно. Ну, подумаешь, выгнал дерзкого в шею, пускай и жалоба его по делу. В конце-то концов судья — боярин, а жалобщик — холоп, так и нечего тут. Ан нет — отныне получалось, что стоит такому случаю дойти до государя, так сразу тем, кто управы не учинят, быть от государя в опале.

За кого?! За смерда?!

А отчего такое недоверие, что боярин — кормленщик даже судить без избранных земством старост и целовальников не вправе? Да что судить, когда даже взять и оковать не в силах!

А пошлины судные? Они-то по-каковски? Не раз такое случалось, что два наместника в одном граде сидят, великим князем посаженные. Так почему им теперь умаление, и если они совместно свой суд вершат, то почто им платить надлежит как одному? Выходит, что каждому лишь половина достанется? Опять убыток. А попробуй взять как в старину, так уличенного не просто пожурят, да вернуть заставят, а втрое выплачивать придется.

Раньше, осторожности ради, можно было все посулы через недельщиков брать, так теперь и этот лаз перекрыли. Как же, согласится он его у жалобщиков требовать, коли ему за это казнь торговая [1157] светит. Вот и считай, хотя что там считать. И без того ясно, что было кормление, а стало — разорение.

И еще одно настораживало. Уж больно много воли для простецов отпущено. Негоже государю вожжи отпускать да поводья ослаблять. Так, чего доброго, он и вовсе с них узду снимет.

Теперь, выходит, и сноса [1158] на вольном человеке, пускай и не подписавшем крепость, искать нельзя?

Раньше как было? Ушел, скажем, у тебя со двора холоп, который по доброй воле служил за деньгу малую. Служил же хорошо, дело свое справно ведал, потому его надо бы обратно вернуть. А как быть, коли он сам того не хочет? Тогда вещицу припрятывали, да тут же на этого холопа в суд — мол, украл. Его сразу тебе в кабалу, и он как миленький далее служит. А теперь сказано, что даже если он оставил господина или ушел тайно, то суда господину над ним не давати. Дескать, с досады на него всклепать может. А если он и впрямь что украдет?!

Или вот тоже о наймитах. Было так — кончился у него срок, выгнал ты мужичка в шею, да и дело с концом. Ныне же, если наймит уличит своего господина во лжи, то с того вдвое против прежнего уговора взыщут. Тоже непорядок выходит.

Иное возьмем — о должниках. Раньше-то взял у тебя человечек деньгу в рост, а ты его цоп за загривок и к себе. Мол, служи, авось и выслужишь. Прошло время, он к тебе, а ты ему в ответ: «Милый! Да ты токмо рост и отработал, а должок по-прежнему на тебе висит».

Теперь не то. Теперь обратное выходит — нельзя так поступать, а коли ослушался ты нового государева уложения и человечек сей сбежит от тебя, да еще украдет при этом что-нибудь, то ему можно не только кабалы не платить, но и украденного не возвращать. Получается что? Да все то же самое — сущее разорение и только.

И уж совсем никуда не годилось то, что за подложную крепость на вольного человека не просто наказание теперь положено, но смертная казнь.

Ну явный, явный простолюдин писал, а может даже — страшно вымолвить, а надо, — и холоп бывший. Уж больно там про них расписано, да не просто так, но — со знанием дела.

Дети, рожденные у родителей до их холопства, объявлялись вольными людьми, и никто, кроме них самих, даже отец и мать, теперь не мог продать их в холопы. Ключники и сельские тиуны до особой крепости не рабы. Если отец и мать имеют постриг, приняв на себя иноческий сан, то лишаются права отдавать своих детей в крепость. Или, скажем, в плен холопа взяли, так если он из него бежал, то ему — воля. И даже для иноземных пленников доброе слово указано. Дескать, он может быть рабом только до смерти своего господина, но ежели тот помер, то и ему — воля.

Все расписано, ничего не забыто. Даже про детей боярских наособицу указано. Теперь их в холопы писать воспрещено, даже если и по доброму согласию. Да у иного одно только имечко и осталось, а на деле поглядеть — хуже смерда живет, в голоде, да холоде, да нужде превеликой, так почто нельзя-то?!

Это что же такое творится?! Да слов нет! Ведь все вверх дном, как есть вверх дном!

Ох, сколь многое сказать хочется, а… боязно. Вдруг не страдалец за весь люд Алексей Адашев это удумал, и не смиренник отец Сильвестр, и уж точно, что не лихой князь Андрей Курбский? Вдруг оно тем, кто познатнее, принадлежит, скажем, князю Дмитрию Курлятову, Владимиру Воротынскому али Александру Горбатову-Шуйскому. А если оно и вовсе из-под пера самого Иоанна вышло, как тогда? А тогда совсем иначе надо с этими мыслишками поступать — править осторожно, щадя юное самолюбие, хотя все равно спускать негоже. А как вызнать, коли царь от намеков увиливает, а на открытый вопрос князя Хворостинина: «Да кем надумано-то?» — столь же откровенно спросил:

— А тебе на что, боярин? Коли плохо измыслено, так ты изреки, в чем промашка, а хорошо — так пускай хоть от блаженного Васятки исходит. Нам-то что за дело?

И замолчал старый Хворостинин, не зная, как на такое ответить, да как вразумить юнца, что дельный совет не от каждого встречного поперечного принимать надлежит, ибо этим достоинство утрачиваешь, величие умаляешь. Вон, пускай ему, Хворостинину, какой-нибудь холоп из дворовых людишек осмелится совет дать, пусть и по хозяйству. Ого! Быть дерзкому нещадно отлупцованному и спать не менее месяца на голом пузе. И неважно, плох этот совет или в самом деле хорош, — все едино быть его спине в ошметках окровавленного мяса, разодранного до самых костей, ибо каждый должен знать свое место.

На том весь порядок на Руси держится — каждый да блюдет отечество [1159] свое. А какое же может быть у холопа отечество — смешно даже. Так почто у него, боярина, в тереме порядок соблюдается, а тут, в святая святых, молодой царь порушить его решил?

А слушает кого? Ну ладно там отец Сильвестр. Все ж таки божий человек. А тот же Адашев худородный? Да хоть один человечек из их рода Ольговых входил ли когда в Думу? То правда, что отец его, Федор Адашев, годков с десяток назад во главе посольства ездил к турскому султану, и не просто ездил, но — успешно. Да мало ли какой дьяк куда ездит. Нешто есть в том великая заслуга — повеление государя исполнить? Опять же пожаловали его за то, и будя. Сам же Олешка и вовсе ничем не отличился, так за что его ныне привечать? За один нрав приветливый?

— И ведь каков наглец оказался! — рассуждали иные в доверительных беседах друг с другом. — Не вем, каким обычаем из батожников водворишася при палатах государевых, взятый от гноища, так он еще и знакомцев своих к царю таскает безбоязненно. Те же и вовсе из таких худородцев, что и сказать стыдно. Один токмо Ванька Пересветов чего стоит! У нас у каждого ратных холопов, [1160] подобных ему, сотни, так что ж мы с ними беседы вести должны?!

В ответ же получал одобрительное сопение, кряхтение и горячую поддержку:

— То верно ты сказываешь. Ладно там Глинские. Они хошь и литвины, но род свой от самого Мамая ведут, а тот пущай и басурманин, но царь [1161] был — вон каку силищу на Куликовом выставил. Этот же и вовсе из худородных. Подумаешь, щиты он иноземные посоветовал [1162] как-то. Так что ж ему за то — в землю доселе кланяться?!

— А пишет-то што, пишет — вовсе читать срамно, — подхватывал третий боярин. — Дескать, о людишках надобно по их правде судити, да что они творят, ибо бог не веру любит, а правду. Чел я оные письмена, так плеваться хотелось. Сказывает, ослобонить всех воев похолопленных надобно. Коя земля в рабстве пребывает, так в той земле зло сотворяется и всему царству оскудение великое…

И ведь не один Пересветов был из таковских. Ежели поглядеть на тех, кого нынешний царь в свои приказы сует, а потом наверх выдвигает, то и вовсе за голову ухватиться можно. Ладно там братья Карповы — Иван Меньшой да Долмат, которых государь в одночасье в окольничие возвел. Они хошь из захудалых, да Рюриковичей. Опять же отец их, Федор Иванович Карпов, тоже голова был. Почитай все дела Посольской избы на нем держались. Чудил, конечно, старикан, все добро на книжицы тратил, ну да что уж теперь. Словом, куда ни шло.

Ваньку Цыплятева взять, что из Разрядного приказа, так тот тоже из Рюриковичей. Пращур его, смоленский князь Давыд Ростиславич, — правнук самого Владимира Мономаха. Внук Давыда Ростислав Мстиславич даже на Киевском столе сиживал, хоть и недолго. Словом, есть у него корни. Правда, молодой он совсем, ну да что уж теперь о том говорить. Да и батюшка этого Ваньки тоже в Разрядном приказе служил. Пускай давно, тому уж дюжина лет будет, как Елизар Иванович оттуда ушел, постриг приняв, однако все-таки преемственность.

Но в том-то и беда, в том-то и оскудение, что Рюриковичи эти, пускай и худородные, скорее как исключение стали, а в основном теперь Иоанн других стал привечать, которые не то что князей да бояр — окольничих в своем роду, и тех не имели. Тот же недавний подьячий, а ныне уже дьяк Посольской избы и царский печатник Иван Висковатый, можно сказать, сродни Пересветову в своем худородстве, да и не он один. Ох, беда, беда. А взять еще одного дьяка, Ивана Выродкова. И от него тоже навозом несет. Так то дьяки, а что уж про подьячих говорить. Там и вовсе приблуда на приблуде.

И действительно, было отчего охать набольшим уже в эти, самые первые годы начинаний Иоанна. Широкая дорожка наверх, прямиком в Столовую палату царя, открывалась всем, кто умеет думать и не останавливается перед утверждением, что такого в державе российской николи не бывало, но, недрогнувшей рукой отметает его в сторону, мысленно заявляя: «Не бывало, так будет… коль царь повелит».

И получалось теперь, что все участие Думы заключается в покорном кивании головами да в подписи под царскими указами: «Мы уложили с братьями и с боярами».

«И на том спасибо, государь, что хоть внешние приличия соблюдаешь», — уныло размышляли бояре, утверждая очередную новинку.

От такой порухи кое-кто перестал ходить в Думу, махнув рукой на новый порядок, который был непонятен и неприемлем для заскорузлых стариковских душ, не желающих, не умеющих и не привыкших к столь скоропалительным переменам.

Была в их душе тайная надежда, что опомнится государь, поймет, что без самых умудренных, самых проверенных и убеленных сединами ему вскорости придется худо. Для прилику ссылались на немочи, на боль от старых ран, что в походах на крымцев получены. Надеялись — усовестится.

Вышло же наоборот — их не просто забывали, но и вовсе решительно вычеркивали из всех списков, ставя на их места иных — хотя тоже Рюриковичей и тоже именитых. Так появились в Думе князья Куракин-Булгаков, Данило Пронский, Одоевский, Серебряный, Шереметев и прочие. Эти либо согласились с нынешним укладом, либо просто смирились с новым порядком, хотя какой он там новый, как ворчали позабытые всеми на своих подворьях старики, когда это вовсе не порядок, а какой-то Содом и Гоморра, но тут же и осекались, сознавая свою неправоту, потому что от былых непотребных царских развлечений во дворце не осталось ни малейшего следа.

Однако, поразмыслив, они и тут находили, к чему придраться, заметив, что и здесь заслуга государя отсутствует. Просто очень уж напустился на них Сильвестр, да с такой силой, что и сам Иоанн вынужден был уступить неистовому протопопу, нещадно обличавшему противоестественный порок и вещавшему чуть ли не во всеуслышание, что царь не должен позволять своим придворным и дьякам «в такое безстудие уклонятца» и почти ежедневно повторявшего, что «искорениши… содомский грех и любовников отлучиши, без труда спасешися».

На самом-то деле Иоанн и сам ужаснулся тому, что увидел в кремлевских палатах. Уже в первый день возвращения в одной из тесных темных галереек чьи-то нежные руки неожиданно обхватили его за шею, и его ожгло нежным страстным поцелуем. Сильнее всего Иоанна перепугало не столько то, что это было слишком неожиданно, сколько… чуть колковатая щетинка над верхней губой. Царь отшатнулся и увидел перед собой в полумраке какого-то молодого боярского — судя по нарядному богатому опашню — сынка.

— Ты… чего?! — спросил он ошалело.

— Ай не радый мне? Ай позабыл вовсе, государь? — тонким обиженным голоском произнес незнакомец. — А я уж столь слез горючих излил, пока в разлуке с тобой были. — И вновь, широко расставив руки для объятий, но уже не так уверенно, шагнул к царю. Шагнул и тут же отпрянул, снесенный могучим басом отца Сильвестра, который шел следом за Иоанном:

— Изыди, слуга сатаны!!

Разумеется, царь не заслуживал очередной строгой нотации, которую ему прочел Сильвестр чуть позже, сразу после вечерней молитвы, но Иоанн был так благодарен своему наставнику за это избавление, что только охотно кивал и со всем соглашался. Единственное, о чем он робко спросил под конец, так это совета, как бы убрать их всех из его палат, потому что понятия не имел, с кем путался его братец.

— Ежели и впрямь прочувствовал тяжесть оного греха, так тут все легко содеять, — строго ответил Сильвестр, неоправданно подозревая, что государь этими вопросами хочет лишь оттянуть удаление своих бывших любовников. — Укажи дворецкому, и он завтра же повыкидывает всех содомитов, чтоб они впредь и дорогу на твой двор забыли, — и с усмешкой прибавил: — Да ты хошь мне одно слово молви, а я твоим именем ныне же сам ему все передам. Так как? — И выжидающе уставился на Иоанна.

— Повелеваю, — ничуть не колеблясь произнес тот и, содрогнувшись от охватившего его омерзения, тут же твердо добавил: — И не токмо из палат, али из Кремля, но и из Москвы их тоже удалить надобно.

— Вот и славно, — умилился протопоп. — А я уж мигом расстараюсь.

А перемены между тем все множились и множились, собираясь в единый плотный комок, который уже в лето 7058-е [1163] обрел свое название: «Судебник».

Льстецы за глаза, а иные и в глаза, называли его второй «Русской правдой», что иные летописцы занесли в свои Хронографы. [1164]

Самого же Иоанна величали вторым Ярославом и предрекали ему прозвище Мудрый. Дальше же всех пошел Алексей Данилович Басманов, заявив, что негоже повторяться, а надобно отдать иное прозвище Ярославу, владеющему им по праву, а Иоанна надлежит именовать Мудрейшим либо Просветленным.

Знал, с кем рассуждать Басманов, чтоб слова эти донеслись до царских ушей. Знал, но все равно промахнулся. Донеслись-то они по назначению, а вот откликнулись не тем, чем ему бы хотелось, скорее напротив. Иоанн не пожелал даже узнать — кто это так восхищается его умом, просто заметил, что удумано сие прозвище либо льстецом, либо глупцом, но и то и другое для думного боярина неприемлемо.

— Я же с иными добрыми советчиками ищу не блеска, но пользы для Руси, не суетной славы, но справедливости, жажду не восхвалений, но благоустройства земли, — сказал он на очередном заседании Думы. — Посему говорю [1165] всю излишней считаю. Дело сделано, и славно. Не о нем надобно мыслить, но к иному переходить не мешкая. Уж больно их много у нас скопилось за мое малолетство.

— Однако же как высоко мысль твоя воспарила, государь, — восторженно заметил боярин Захарьин. — Оно и впрямь достойно Ярослава.

— Недостойно, — раздраженно отрезал царь. — Он первым был, потому его труд с нашим нынешним несоизмерим. Мы же издревлюю его основу не отбрасывали, но, жаждая лучшего, лишь внесли изменения. Потому и ровнять негоже. Посмотрели вкруг себя, вот и поменяли кое-что. И… довольно об этом.

Не ограничившись мирскими делами он в то же лето вновь нарядил посыльных. Сызнова метнулись из распахнутых ворот столицы гонцы. На этот раз они направлялись к отцам церкви, призывая их по государеву и митрополичьему повелению в Москву — пришла пора держать слово, которое он некогда дал Настене и отчасти Серпню.

«Не платить же мне резу за весь народ — казны не хватит. Да и жирно будет толстопузым с царя мзду брать, — рассуждал он. — Нет уж, мы по иному поступим — так, как мой дед с отцом начинали, да не докончили. Ну ничего, теперь доделаем… Главное, не мешать, чтоб все надежно было…»

Да разве только это висело на плечах. Хватало и иных забот, причем, как всегда, в первую очередь тревожила Казань. На западе было полегче. Вялые словесные перепалки не грозили обернуться войной — ее не хотели ни ляхи, ни Русь. А вот на востоке…

Глава 2 Вторая неудача

Стояние на реке Угре, после которого Русь окончательно покончила с владычеством татар, произошло, как известно, в 1480 году, но не следует считать, будто в тот год славяне, пусть и бескровно, но одолели Золотую Орду, — она издохла сама по себе еще задолго до этого.

Спустя всего десяток лет после Куликовской битвы от нее окончательно отделились ногаи. Называвшие себя мангытами, а вновь образовавшийся улус Мангытским юртом они пошли даже на то, что их первый правитель был не чингизид, а потому именовался не ханом, а бием.

Зато первый, кто носил этот титул — Едиге из Кок-Орды, — оказался весьма умен и точно выбрал, к кому присоединиться во время вражды Тохтамыша и среднеазиатского Тимура. Железный хромец, в очередной раз одолев извечного врага, в благодарность поддержал своего союзника в его стремлении к самостоятельности, ствол некогда могучего дерева лопнул, обнажив гниль сердцевины, и произошел первый раскол на Западную и Восточную орду. [1166]

А где-то в середине XV века это дробление продолжилось, потому что западная ветвь оказалась хилой и нежизнеспособной. Вот тогда-то от так называемой Большой орды отпочковались вначале Крымское ханство, правителем которого в 1428 году провозгласил себя Хаджи-Гирей, затем Казанское ханство, где на трон в 1437 году уселся Улу-Муххамад, который до того пять раз садился в Сарае и пять раз его сгоняли с престола, после чего его наконец осенило, что лучше бы попытать счастья в другом месте. Еще спустя пару десятков лет образовалось Астраханское ханство. В нем на престол грузно опустился немолодой Махмуд.

Так что стояние на реке Угре было у Московской Руси с ханом не Золотой Орды, но лишь ее жалким обломком, который с гордостью именовал себя Большой ордой. Кстати, Ахмату, который так и не решился напасть на русские полки, этого «великого стояния» не простили. Степь может снисходительно отнестись к проигравшему битву, особенно если он по своим личностным качествам нравится людям и умеет увлекать их за собой. Трусости степь не прощает никогда. Спустя всего несколько месяцев Ахмата убили, хотя и оказали последнюю милость, задавив его подушкой, то есть умертвив без пролития крови, как и подобает убивать чингизида.

Сын его, Шейх-Ахмат, вроде бы поступил мудро, набрав себе в соправители братьев и просто влиятельных ханов, почему и продержался почти двадцать лет, но все равно это была агония, и в 1502 году Большой орды не стало вовсе. Крымский хан Менгли-Гирей, окончательно одолев Нур-Даулата и усевшись в третий раз на шелковых подушках в Бахчисарае, небрежно пнул ногой по гнилушке, которую к тому времени представляла эта Орда, и развалил ее.

Любопытно, что все новоявленные правители вели свое начало от все того же предка — одного из самых младших сыновей Джучи Тукай-Тимура. Бату в свое время выделил брату улус, в который вошли полуостров Магышлак, что на Каспие, вся Прикаспийская низменность вместе с Хаджи Тарханом, ставшей Астраханью, и земли асов на Северном Кавказе. Сам Тукай-Тимур так и остался ничем не примечательной личностью, но зато его потомство оказалось не только многочисленным, но и воинственным.

Впрочем, родство ничуть не мешало им люто ненавидеть друг друга и стремиться к единовластию. Брату ничего не стоило прирезать брата, а сыну удавить отца, что и произошло с самим Улу-Муххамадом, которого убил Махмутек, после чего родные братья последнего — Касим и Якуб — бежали от любвеобильного родственника вначале в «черкасскую землю», а затем в Москву.

Василий II Темный в награду за службу пожаловал Касиму в удел Мещерский городок. В 1452 году возникло новое татарское владение, известное в истории как Касимовское царство. [1167] Его-то властителя Шиг-Алея московские государи всякий раз пытались посадить на ханский трон в Казани и всякий раз проигрывали крымским Гиреям — вначале Сагиб-Гирею, а затем Сафа-Гирею.

Одно время даже казалось, что крымчаки сумеют подмять под себя Казань и Астрахань, но это только казалось — слишком много наследников имел каждый из чингизидов и редко кто из них не вожделел ханских почестей. Резня следовала за резней, и тут было уже не до расширения владений — самому бы удержаться на троне, отправив наиболее сильных конкурентов куда подальше, хотя бы в ту же Казань, как это случилось с Сафа-Гиреем.

Но ныне Казань лишилась своего правителя — в марте 1549 года Сафа-Гирей скончался, оставив двухлетнего сына Утемиш-Гирея, мать которого, красавица Сююнбеки, дочь бия ногайцев Юсуфа, была любимой женой покойного.

Однако все окружение умершего прекрасно понимало, что в столь тревожное время негоже иметь на троне ребенка, поэтому малыша хоть и провозгласили ханом по настоянию крымских воинов, остававшихся в Казани, однако их послы подозрительно часто стали наведываться в Крым, рассчитывая, что неукротимый Сахиб-Гирей даст им еще одного своего сына и войско, чтобы поддержать его от русских притязаний. Рассчитывали в первую очередь на Девлет-Гирея, но тот не спешил усесться на шатком престоле, предпочитая лучше выждать совсем немного времени и возглавить Крымское ханство.

Пока же казанцы пытались оттянуть время, прислав в Москву гонца с письмом от имени Утемиш-Гирея, прося о мире. Ложь, шитая белыми нитками, была столь неуклюже состряпана, что не требовала для своего разоблачения особой проницательности. Иоанн не стал даже слушать, заявив, что о мире говорят с послами, а не с гонцами. К тому же ему уже было известно, что казанцы хотят договориться с Крымом — одного из их послов казаки перехватили в степи и отправили грамоту, найденную при нем, в Москву.

Ради приличия Иоанн выжидал послов около двух месяцев, однако Казань их так и не прислала, поэтому царь указал собирать войско — большой полк в Суздале, передовой — в Шуе и Муроме, сторожевой — в Юрьеве, правой руки — в Костроме, левой — в Ярославле.

Со всеми этими делами Иоанн даже свою супругу Анастасию стал навещать несколько реже, чем вызывал вполне объяснимую женскую ревность.

— Совсем меня касатик мой позабыл, — с укоризной встречала она его у порога, чуть надув капризные полные губки, но — женское сердце отходчиво — тут же бросалась на шею, припадала головой к груди и начинала жадно целовать, наверстывая дни разлуки.

Дальше все шло, как обычно водится у молодоженов. А в один прекрасный день, зарумянившись как мак, она созналась, в изнеможении лежа у него на плече после сладких утех:

— А ведь я непраздная, светик мой, государь-батюшка, — и еще пуще зарделась, когда он принялся осыпать ее благодарными поцелуями.

Самым лучшим отдыхом после дневных забот для него было просто лежать подле любимой женщины, положив ей руку на заметно округлившийся животик, и дожидаться, когда оттуда, изнутри, в его ладонь робко стукнет новая нарождающаяся жизнь. Это навевало покой и какое-то приятное умиление, хотя ощущение, что он почти отец, все никак не приходило.

Теперь они забавлялись тем, что наперебой называли друг другу вслух имена для будущего дитяти, причем Иоанн перечислял преимущественно мужские, а Анастасия — женские. Так уж они с ней условились — девочке имя дает царица, а мальчику — государь.

Наконец было решено, что дочку будут звать Аннушкой, а сына — Димитрий. Два великих человека носили его — Всеволод III Большое Гнездо, получивший его в качестве крестильного, и Димитрий Донской. Оба — воители и достаточно удачливые, а Руси — что уж поделать — зарекаться от свар с соседями никак не выходило. Словом, славное имечко.

Но это Иоанн так объяснил Анастасии. Сам же держал в уме третьего — Димитрия Внука. Был он самый первый, кто венчался на царство, а кончил свою жизнь в застенках, да и то неведомо — сам ли скончался от тягот, или подсобили услужливые доброхоты великого князя Василия III.

«Скорее, подсобили, — думал он. — Так пусть в честь памяти о нем мое дитя так назовут».

Получалось, что он тем самым словно выплачивает отцовский долг, последний и самый тяжкий. И от этого на сердце становилось совсем хорошо и покойно.

Именно из-за предстоящих родов Анастасии он до сих пор продолжал сидеть в столице, хотя сам же дал себе слово, что следующим походом на Казань, проверкой готовности ратников, пушек и прочего снаряжения займется лично. А сроки были уже назначены — никуда не денешься.

Успокаивало только одно — царица должна успеть разродиться. По-любому должна. И, более того, он еще успеет пробыть не менее пары недель подле нее, ослабевшей, измученной. И еще — раньше он был как ни крути, а один — теперь уж иное. Теперь ему есть на кого опереться.

Так оно все и случилось. В седьмом часу вечера десятого дня месяца серпня [1168] тяжелые роды наконец-то закончились появлением на свет маленького сморщенного комочка, даже не кричавшего, а скорее как-то пронзительно мяукавшего.

— Царевна, — сообщила Анастасии пожилая дородная повитуха, а про себя подумала: «И квелая к тому ж. Такие долго не живут».

Однако вслух ничего этого говорить не стала. Да оно и понятно. Это воронам хорошо. Им каркать никто не возбраняет — хоть с утра до ночи, а человеку… рот раскрыл на пару слов, а к вечеру уже в Пыточной башне. Выползешь оттуда, нет ли, а если и выживешь после этих умельцев, то надолго ли. Может, молчание и не всегда — золото, зато всегда — жизнь. А она, как известно, подороже будет.

«Да и не известно еще, — успокоила она сама себя. — А вдруг выживет».

Иоанн ликовал и каждый день приходил к супруге, которой все нездоровилось и нездоровилось. Однако как ни оттягивай час прощания, а время расставаться.

— Я скоро вернусь, — ласково пообещал он, стоя у двери. — Очень скоро.

Он не стал говорить — «с победой». Чувствовал — ей все равно. Лишь бы живой и здоровый. Уходил с тяжелым сердцем — в глазах стояла Настенька — одинокая, плачущая, еле-еле сумевшая поднять руку, чтобы перекрестить его исхудавшими до восковой желтизны перстами.

— Ничего, — подбадривал он себя, легко сбегая по скрипучим дубовым половицам старой лестницы. — Все будет хорошо. Все должно быть хорошо.

Звучало это, как заклинание. Но жизнь не всегда подобна магическим заклятьям. У нее своя правда и своя логика, которой она чаще всего и следует.

В поход он выступил в конце ноября все того же 1549 года, взяв с собой родного брата Юрия, а также прихватив касимовского царя Шиг-Алея и всех знатных казанцев, державших в свое время руку Москвы, а потому и бежавших от воцарившегося Гирея. Оберегать Москву оставил двоюродного брата — Владимира Андреевича Старицкого.

Над тем, кого поставить воеводами, пришлось размышлять долго, еще в Москве. По всему выходило, что либо придется терпеть поражение, либо ломать пресловутое местничество, которое досаждало государю все сильнее и сильнее.

В самом деле, глупо ставить первым воеводой большого полка человека, о котором известно, что он все непременно завалит, потому что неспособен. А не ставить нельзя, потому что в его роду сплошные рюриковичи, а его прадед — действительно умница и незаурядный полководец — некогда был первым воеводой большого полка в нескольких походах у деда царя великого князя Иоанна Васильевича.

Плюс происхождение. Попробуй-ка назначить Курбского или Прозоровского выше князя Пенкова, и что сразу начнется? Плач и ропот, вопли и скрежет зубовный. Как это — потомка удельных ярославских князей, ведущих род от молодшего брата Михаила Моложского, ставить выше потомка великих ярославских князей, которые исчисляют в своих предках Василия Давидовича Грозные Очи, бывшего женатым вдобавок на сестре самого Ивана Калиты?!

Мало того что Пенков с места не сдвинется, так он еще бросится бить челом государю, что такое возвышение его младшего родича ему самому «потерькой чести» грозит. Теперь, дескать, его и все прочие станут «утягивать», понижая противу себя. И ведь не поленится, высчитает, на сколько именно мест Курбский должен быть ниже его. Хорошо, если на одно, пускай на два, а если больше, то тогда выходит, что Андрея и в другой полк рангом ниже не поставить, потому как — недостоин он даже этого, опять-таки исходя из его предков.

Ну, господь с ним, с Пенковым, его-то как раз можно и вовсе не ставить, а вот что, к примеру, делать с князем Димитрием Бельским, который старейший в Думе? Тоже проигнорировать? И опять же: поставив во главе всех ратей пускай умного и знатного князя Александра Горбатого-Шуйского, он вообще не смог бы приткнуть ни Алексея Адашева, ни его брата Данилу, ни Алексея Басманова, который хоть и изрядный льстец, но воевода первостатейный. Причина все та же — худородны они по своему отечеству и разница с тем же князем у них не в одно-два, а как бы не в целый десяток мест.

Рубить окончательно то, что давно сложилось, время еще не пришло, хотя и хотелось, но и поражение царя не устраивало, поэтому он, вызвав на всякий случай под Владимир митрополита Макария, чтобы воздействовать на строптивых еще и со стороны духовного владыки, объявил, что поход будет «без мест», то есть не будет считаться «в зачет» на будущее при определении служебного «отечества». Вроде бы все угомонились.

На сей раз погода ударилась в другую крайность — начались невыносимые холода. Зачастую те, кто был поплоше одет, попросту замерзали в пути от лютых морозов. Наконец добрались до Нижнего Новгорода, где произошло воссоединение всех частей армии, и 14 февраля шестидесятитысячное русское войско встало под Казанью. Государь разместился со своими людьми на берегу озера Кабана, касимовский Шиг-Алей и князь Димитрий Бельский с главною силою раскинули шатры на Арском поле, другая часть войска за рекою Казанкою, огнестрельный снаряд разгрузили в тылу — на устье Булана и Поганом озере. Изготовили туры и приступили к городу.

И вновь не заладилось. Казань хоть и представляла собой деревянную крепость, но не было навыков брать города, так что и здесь Иоанна постигла неудача. В результате дневного сражения и мощного артиллерийского обстрела множество людей в Казани погибло, включая даже сына крымского хана Челбака, но что проку, если городские ворота так и оставались запертыми — крепость упорно не хотела сдаваться.

Впрочем, причин для уныния не было.

— Не взяли сегодня — с божьей помощью одолеем ее завтра, а не выйдет, так через день или два, но мы ее все равно возьмем, — упрямо заявил Иоанн своим воеводам и… сглазил — бог отказался помогать русскому воинству.

Уже на следующий день началась оттепель, которая и не думала заканчиваться — в свои права вступила необычно ранняя весна. Сильные шквалистые ветры постоянно подгоняли к Казани одну свинцовую тучу за другой, и те старательно сыпали снегом, который из-за тепла до земли не доходил, истаивая еще в вышине и поливая осаждающим бесконечным дождем.

Артобстрел прекратился — порох отсырел, и пушки не стреляли. Вдобавок на реках взломался лед, а дороги превратились в непролазную грязную кашу, так что о подвозе продовольствия тоже оставалось забыть, обходясь тем, что имеется.

Пришлось возвращаться обратно, только на этот раз Иоанн первым делом отправил вперед большой полк и артиллерию, чтобы казанцы не смогли их отбить. Следом за ними, прикрывая отход, шел сам государь с легкой конницей. Шел неторопливо — пушки, постоянно застревавшие в грязи, изрядно тормозили продвижение — так что было время и полюбоваться красотами местности, и присмотреть местечко получше для выполнения своей давнишней задумки.

Мысль построить недалеко от Казани крепость пришла ему чуть ли не в первый день отступления, чтобы она стала у татар костью в горле. В памяти стоял рассказ Федора Ивановича о князе Василии, который именно для таких целей основал Васильсурск. Особо придумывать не пришлось, поступив согласно исконным дедовским и прадедовским традициям — ставить новые города в устье рекна том из берегов, что повыше.

Таковое вскорости сыскалось, едва они добрались до Свияги. Как только царь увидел высокую гору, называвшуюся — очевидно из-за своей формы — Круглой, как сразу понял — оно! Однако из опасения сглазить — хватит и Казани — не стал ничего говорить, а взяв на следующий день с собой Шиг-Алея вместе с его казанцами, князей Курбского и Александра Горбатого-Шуйского, Адашева и еще нескольких, ради которых он и объявлял этот поход «без мест», въехал на вершину горы и остался чрезвычайно доволен открывшимся видом, причем сразу во все стороны: и к Казани, и на восток, к Вятке, и на север, к Нижнему.

Город было решено назвать по имени самой реки — Свияжском. Тут же на Волгу, в Углицкий уезд, в отчину князей Ушатых, с повелением рубить лес для церквей и городских стен и немедля везти его на судах вниз по Волге, был отправлен дьяк Иван Выродков с боярскими детьми. Так что в конце марта Иоанн вернулся в Москву, ничуть не унывая от очередной неудачи. Да и некогда было ему ударяться в печаль — не успел передохнуть, как пришла весть о военных сборах крымского хана Сахиб-Гирея идти на Русь. И вновь пришлось выдвигать полки к южным рубежам, устраивать им смотр в Коломне и в Рязани. Правда, тревога оказалась ложной — ожидание врага до самой глубокой осени результата не дало.

Зато зимой вместо крымчаков явились ногайцы, дойдя до Мещеры и Старой Рязани. Воеводы Иоанна не сплоховали — били их везде, где находили, взяли много пленников вместе с одним из мурз по имени Теляк, так что обратно в степи вернулось меньше сотни. После зимнего погрома своих людей старый и мудрый бий ногайцев Юсуф, который доводился покойному Сафа-Гирею тестем, предложил Иоанну выдать свою дочь, оставшуюся вдовой, за Шиг-Алея.

«Коли ты поступишь так, то твоя воля придет в согласие с желанием народа Казани и тебе самому будет гораздо легче править ими не только ныне, но и впредь. Мир суетен и любое земное величие рано или поздно проходит, — писал он, в обилии цитируя не только Коран, но и различные места из Евангелий. — Гораздо лучше обходиться без пролития крови, ведь неведомо, куда полетят ее брызги. Мой зять этого не понимал, за то и пострадал в своей гордыне, но ты мудр и не станешь винить за его грехи ни в чем не повинных жену и сына».

Иоанн не возражал и после некоторого размышления так и сделал, обеспечив себе доброжелательный нейтралитет ногайцев. Не упрямился он и относительно переговоров с Казанью, заявив, что готов говорить о мире, если казанцы пришлют в Москву своих послов, но зная уже их непостоянство, не теряя времени, в самом начале весны послал Шиг-Алея с сильным войском к устью Свияги, где ему надлежало поставить город.

Рать, отправленная с «касимовским царьком», впечатляла. Князья Юрий Михайлович Булгаков и Симеон Иванович Микулинский, брат царицы дворецкий Данило Романович Юрьев, конюший Иван Петрович Федоров, бояре Морозов и Хабаров, князья Палецкий и Нагаев… Помимо них из Мещеры выдвинулся князь Хилков, из Нижнего Новгорода спешно выехал князь Петр Серебряный-Оболенский, на Вятке и Каме со своими людьми перерезал все пути Бахтеяр Зюзин.

Прибывший на Круглую гору самым первым князь Серебряный, чтобы не терять времени, решил на всякий случай пощекотать острой сабелькой Казань. По городу нанести удар он не решился — не так много было с ним людей, да и пушек тоже не имелось, но посаду пришлось худо. Рано утром на рассвете городская стража в ужасе наблюдала, как с гиканьем и криками носятся по узеньким кривым улочкам русские ратники, нещадно рубя всех, кто попадался им на пути и запаливая один дом за другим.

После такого молодецкого налета, в результате которого князь не только навел ужас на противника, но и набрал большой полон, вдобавок освободив изрядное число томившихся в плену русских людей, посчитав, что теперь внезапного нападения со стороны перепуганной Казани ждать не придется, Серебряный вновь вернулся к устью Свияги, дожидаясь главного войска, которое прибыло спустя несколько дней.

На месте будущей крепости пока еще шумел кронами, доживая свой последний денек, густой лес, с которым было покончено уже к вечеру. Затем, как положено, устроили после торжественного молебна крестный ход, посолонь обойдя весь предполагаемый периметр будущих крепостных стен и окропив его святой водой, после чего заложили церковь во имя Рождества богородицы и чудотворца Сергия. Правда, леса, который привезли сверху по Волге, хватило только на половину стен, но другую половину сноровисто нарубили на месте, управившись со всем строительством меньше чем за месяц.

Как результат — почти немедленно Шиг-Алею и воеводам ударила челом вся так называемая Горная сторона [1169] — чуваши, мордва, черемисы, — прося покровительства государя, чтобы он дал им жалованную грамоту с обещанием не воевать их, а заодно облегчил в ясаке. [1170] Верить им было можно. Некогда завоеванные татарами, но не связанные с ними ни единством веры, оставаясь приверженцами своих старых богов, ни единством языка, им было и впрямь наплевать на старых хозяев. К тому же Иоанн, посчитав, что новых подданных в непокоренной до конца стране обижать негоже, а потому удоволил их во всем — и пожаловал, и дал грамоту с золотою печатью, да и ясак тоже скостил, причем сразу на три года.

В благодарность за скорое строительство Шиг-Алею и воеводам Иоанн послал золотые и приказ — привести всю горную сторону к присяге. Ну а для надежности, чтобы новым подданным обратный путь к прежним господам был точно отрезан, повелел послать их войною в сторону Казани. Разумеется, пришли они туда не одни, а в сопровождении русских отрядов.

Первый опыт прошел успешно. Пришедшие на Арское поле черемисы и чуваши бились крепко.

Смешались и бросились бежать они, лишь когда казанцы выкатили из города пушки и пищали и дали залп. Особого разгрома все равно не получилось — русские воеводы сумели организовать переправу через Каму, так что потери составили не больше двух сотен.

Сам же Иоанн был занят иным. Заведенная по его указу тысяча избранных лучших людей получила землицу в качестве дач под Москвой, но что такое тысяча — капля в море. А завести еще хотя бы одну — нечем удоволить. Еле-еле наскребли из остатков, чтоб наделить ею трехтысячный стрелецкий отряд. Земли были и в достатке, но… владела ими церковь и монастыри. Взять же у них ее не представлялось возможным. Или имело смысл попытаться?..

Глава 3 Третья попытка

— Нестроения — они ведь не только в мирской жизни. Их и в церкви хватает, — заметил как-то старец Артемий за неспешной трапезой у царя. — Ты прокатись как-нибудь по монастырям да загляни в кельи, кои настоятели покаянными именуют, так сразу и поймешь.

— Покаянные? — с недоумением переспросил Иоанн. — Где-то мне доводилось уже это слыхать.

— Немудрено, — хмыкнул Артемий. — Они в каждом монастыре имеются. Как же без узилища обойтись?

— Так это…

— А ты что подумал, государь? Самое что ни на есть узилище. А коль по ним пройдешься, да послушаешь тех, кто в них сидит годами, и все равно не поймешь, тогда в иные кельи загляни — где бояре от соблазнов мирских спасаются.

— А там что?

— Заглянешь — поймешь, — коротко ответил старец, но потом смягчился, пояснил: — Они мыслят, убежали от всего, да и дело с концом, вот и лезут вслед за монахами в кельи. Ан не тут-то было. Соблазнам противостоять — дух надобен, а его у них отродясь не имелось. Какие уж там дни постные. Хоть бы не бражничали — и на том спасибо. Опять же всем прочим какой пример подается? То-то и оно.

— Собор надобно созывать, — помрачнев, заметил Иоанн.

— Ох, хороша белорыбица, — между тем похвалил угощение Артемий, вновь потянувшись к блюду. — Ныне, правда, день Воздвижения — грех ее вкушать.

— Но ты же мне сам сказывал слова Христовы: «Не то грех, что в уста, ибо оно для тела, но то, что из уст», — ободрил его Иоанн. — Вкушай, вкушай, отче.

— Не смею ослушаться царского повеления, — лукаво заметил Артемий, извлекая очередную рыбину из блюда.

— А про то, что мне поведал, ты на бумаге изложи. Да я сам к ней кое-что добавлю. Уж больно много у меня вопросов к святым отцам накопилось.

— Это сколь же мне еще тогда в Чудовской обители проживать? — недовольно осведомился Артемий.

В вопросе не было никакого кокетства. Москва и впрямь тяготила старца. Вызванный Иоанном в столицу, Артемий чуть ли не со слезами на глазах прощался с родными местами и со своей братией. За то время, что он здесь пребывал, царь не раз и не два уже приглашал отца Сильвестра, чтобы тот, если Иоанну удастся договориться с самим старцем, поддержал царя перед митрополитом Макарием всем своим немалым авторитетом.

Сильвестр, пообщавшись, нашел, что Артемий имеет «довольно книжнаго ученья и исполнен добраго нрава и смирения», так что вполне годится на высокий пост в игумена к Троице. Теперь оставалось лишь соблазнить самого старца. Потому Иоанн и вызывал его к себе из Чудовской обители по каждому удобному случаю.

Впрямую разговора он не начинал — опасался резкого и категорического отказа, после которого уже ничего нельзя будет исправить. Между тем пост был весьма удобен, чтобы, оттолкнувшись от него, как с высокой горки, взлететь в епископы любой епархии, а уж оттуда всего один шаг до митрополита всея Руси владыки Артемия, который — тут Иоанн был абсолютно уверен — не станет, в отличие от Макария, препятствовать желанию государя забрать под себя все монастырские и церковные земли с людьми. Более того, иные, как это произошло с тем же архимандритом Симоновского монастыря Зосимой [1171] или игуменом Волоцкого монастыря Даниилом, [1172] были напрямую избраны в митрополиты, миновав епископский сан. Никогда не владели епархиями и игумены Троицкой обители Симон [1173] и Иоасаф, [1174] также возглавлявшие русскую православную церковь.

— Помнишь, отче, о чем у нас говоря велась? — решился Иоанн.

— Она о многом велась — всего не упомнишь, — спокойно ответил старец. — Да ты не юли, государь. Дело говори. Никак вовсе возжелал в столице меня оставить?

— А если и так — что скажешь?

— А ведомо ли тебе, что я инако мыслю, нежели столпы церкви?

— А ведомо ли тебе отче, что я вкушал духовный хлеб из дланей некоего старца и ныне тоже инако мыслю? — лукаво прищурился Иоанн.

Артемий усмехнулся.

— Землица монастырская покоя не дает? — проницательно заметил он.

— Чтобы люд ратный удоволить — мне ее много надобно, — вздохнул Иоанн. — А где взять? Свою раздать? Не жалко, отдам. Только не хватит ее. А прочая земля — куда ни обернись — вся за монастырями записана. Налево глянешь — угодья Чудовой обители, направо — Богоявленской, назад обернись — игумен Андрониковского монастыря клюкой грозит, вперед — там старцы из Симонова гневно хмурятся. А уж вотчины дома Живоначальные троицы и преподобного Сергия, Радонежского чудотворца [1175] по любой дороге езжай — всюду перед тобой. Вроде бы и не сказать, что так уж много за каждым из них числится, но ведь если бы их два-три, пускай пяток на Москве было, а то свыше трех десятков. Тут тебе, помимо старых, и Новоспасский, что на берегу Москвы-реки, в четырех верстах от Кремля по воле моего деда великого князя Иоанна Васильевича поставлен. Ну, он-то ладно. Его взамен Спасского монастыря поставили. А Воскресенский, что в Белом городе, а Покровский, что в Садех, а Спасский в Чигасах за Яузою, да там же Козмодемьянский на Бражках, а Николаевский на Угреши. Из иных же и вовсе чуть ли не каждый месяц поклоны шлют, да напоминают, что они не просто какие-нибудь там, что им наособицу заботу подавай.

— Это кто ж такие? — поинтересовался Артемий.

— Да разные, — досадливо отмахнулся Иоанн. — Вон, Покровский на Лыщиковой горе взять. Дескать, их мой дед отцу своему завещал. Георгиевский девич в Белом городе, кой тетка моей Анастасии поставила, тоже просит. Новодевичий на Девичьем поле, который мой батюшка по обету поставил, когда ему Смоленск покорился, чуть ли не каждый месяц о себе напоминает. Да еще грозятся — намекают, что коли я их не удоволю, так мне ратных побед вовсе не видать. Дескать, и неудачи мои прошлые только от того, что я про них позабыл. Вечор игумен с Николаевского, что на Драчах в Земляном городе, тоже плакался. Сказывал, что опосля пожара великого так и осталось все в убогости пребывать.

— И куда ж ты меня определить хошь? — бесцеремонно перебил его старец.

— В Троицкую обитель, — Иоанн с некоторой боязнью уставился на своего бывшего наставника — скажет он сейчас «нет», и все, в следующий раз можно будет попытаться заговорить с ним об этом не ранее как годика через три, если не через пять.

— Помнится, я тебе подсобить обещался вместе с Федором Ивановичем, царствие ему небесное, — медленно произнес Артемий. — Ежели бы ты иную какую обитель предложил — сразу бы отказал, но ту, что сам святой Сергий основал… Ладно, поглядим, как ты с собором управишься, а там я тебе скажу свое слово, — крайне неохотно вымолвил он.

От Макария Иоанн ничего особо таить не собирался, да и как утаишь, когда созывать собор — дело не одного месяца. К тому же митрополит, будучи и сам во многом недовольным разного рода беспорядками, вызвался помочь, пообещав подкинуть некоторые вопросы, которые нуждаются в немедленном решении.

— У меня ведь тоже всякого скопилось, государь. То славно, что ты решил старцев церковных вопросить о всяком. Ежели оное из моих уст изречено будет — это одно. Могут попросту рукой махнуть. Тебе же так ответить не осмелятся, — одобрил он, искренне полагая, что речь главным образом пойдет об упорядочении церковного чина [1176] и прочих нюансах. — Я ведь давно, еще когда архиепископом был, докладывал твоему батюшке о всех нестроениях. Мыслил, что должон царь промышлять о божественных церквах и честных монастырях, да он как-то… А напоминать лишний разок я не решался, — добавил он виновато.

«Эх, владыка. Тебе бы только в землях монастырских мне уступить, и цены бы тебе не было», — вздохнул Иоанн, глядя на подслеповато мигающего тихого и кроткого митрополита, который действительно не имел ни вкуса, ни навыка вмешиваться в государственные дела. Любимым занятием Макария было составлять, а то и писать самому жития канонизированных святых, число которых только за последние три года увеличилось с двадцати двух до шести с лишним десятков. Уже на соборе в 1547 году их было канонизировано двадцать один человек. Туда вошли и святители вроде митрополита Ионы, и новгородский архиепископ Иоанн, и тверской епископ Арсений, и праведные, [1177] начиная с известного Александра Невского и заканчивая вовсе уж загадочным Михаилом Клопским. Много было и преподобных, изрядно потрудившихся на ниве православия игуменов, известных своей благочестивой жизнью, и даже юродивых Христа ради, но Макарий не собирался останавливаться на этом.

Всего через год на очередном церковном соборе он одним разом утвердил сразу еще семерых святителей, одного праведного, семерых преподобных и, исправляя недочет прошлого собора, добавил к ним целый пяток мучеников.

Он и теперь жег в своей келье одну пачку свечей за другой, составляя и редактируя Великие Минеи Четьи — многотомный рукописный сборник, в котором предполагалось поместить по месяцам жития всех святых, а также другие канонические тексты.

Одно в нем было плохо — неуступчивость в вопросе о церковных землях. Как бы царь ни намекал, как бы ни улещивал митрополита, но на все земельные притязания Иоанна следовал строгий и решительный отказ. И вот теперь государь решил сделать ставку на Собор, надеясь, что на нем отцы церкви пойдут ему навстречу. Самому Макарию даже на ум не приходило, что Иоанн глядит гораздо дальше и куда как шире, собираясь говорить не только о многоразличных церковных чинах…

О том, что негоже монастырям и вообще божьим людям владеть не просто пашнями, озерами, лугами и лесами, но еще и селами, деревнями и починками, то есть людьми, впервые заикнулся еще Иоанн III Васильевич. Взятые совсем недавно по праву завоевателя у Великого Новгорода обширные угодья, включая и церковные, разохотили великого князя. Спустя время он задумал поступить точно так же и со всеми остальными церковными землями, но уже в масштабе всей Руси.

Правда, в Великом Новгороде он взял лишь немного у владыки да половину волостей у шести богатейших монастырей, не касаясь всех прочих, да и раздавал их своим боярам с благословения самого митрополита, а тут… Что и говорить — разница огромная. Именно потому Иоанн, уже в конце своего правления, собрав церковный собор, предложил обсудить вопрос о землях в надежде, что встретит поддержку со стороны белозерских старцев во главе со знаменитым Нилом Сорским. [1178] Те, со своей стороны, также поднимали вопрос о том, что зазорно и неприлично монахам владеть имениями.

— Мнихи, — заявлял во всеуслышание Нил, — дают обет нестяжательства и отрекаются от мира, чтобы помышлять токмо о спасении своей души, а вотчины и села сызнова влекут их в мир, заставляя сноситься с мирскими людьми, вести с ними тяжбы и вообще обременяют иноков мирскими попечениями. Надлежит же им жить по пустыням и питаться не от имений, а от своих трудов, своим рукоделием. Сказано в святых книгах у Екклесиаста-проповедника, что не можно слуге служити двум господам: ибо или одного будет ненавидеть, а другого любить; или одному станет усердствовать, а о другом нерадеть. Не можете служить богу и Мамоне. [1179] Тако же и у Матфея-евангелиста прописано, что негоже искать сокровищ на земле, но искать их надобно на небе, ибо где сокровища ваши, там будет и сердце ваше.

Может быть, великий князь понадеялся на то, что отцы церкви не дерзнут в открытую воспротивиться его воле, может, излишне уверовал, что горсточка «нестяжателей» и впрямь сумеет склонить всех прочих к своей точке зрения, а может, просто у него в то время было слишком много дел, но, во всяком случае, он не присутствовал на этом соборе, и, как оказалось, понапрасну.

Послушная государю церковь, едва дело коснулось кровного, то есть собственных доходов, которые могли безвозвратно уплыть из их рук, мгновенно встала на дыбки. Это наивный Иоанн предполагал, что они обсуждают его слово. На самом деле никакого обсуждения не было и в помине, поскольку царило полное единогласие — не отдавать! Думали и рядили слуги божьи совсем над другим — как обосновать свой отказ, да какие выражения подобрать, чтобы он никоим образом не выглядел оскорбительно, но вместе с тем в высшей степени убедительно.

Наконец митрополит Симон прислал к великому князю дьяка Леваша с посланием, которое начиналось весьма многозначительным обращением: «Отец твой, Симон, митрополит всея Русии…»

После чего указывалось, что порядок владения земельными угодьями, ну и людьми тоже, заведен еще от равноапостольного императора Константина, и никогда соборы святых отцов не запрещали владеть городами и селами, разве только продавать их. Затем следовали ссылки на предков самого Иоанна, начиная с великого князя Владимира. Для убедительности были даже процитированы строки из первого церковного устава, который он собственноручно подписал: «Если кто преступит эти правила, либо дети мои князья, либо правнуки, но коли посмеют обить суды церковные или отнять, да будут прокляты в сей век и в будущий». [1180]

Помимо этого, Иоанну Васильевичу намекнули, что он сейчас хочет поступить хуже, чем поганые татары, которые в отношении церкви никогда «не смели двигнути вещей недвижимых». А в заключении следовал жесткий приговор: «И так не дерзаем и не благоволим отдать церковного стяжания: ибо оно есть божие и неприкосновенно».

Будь Иоанн помоложе годков на двадцать, может, он и не успокоился бы, дерзнув наплевать на их неблаговоление и вступить в открытую свару с церковью. Но шестьдесят лет в то время на Руси было не просто немалым возрастом — преклонным. Поэтому единственное, что он себе позволил, так это заявить митрополиту, встретившись с ним через три дня:

— Теперь мне ясно, владыка, какие сокровища вам больше по душе, равно как и то, где пребывают сердца слуг божиих на Руси.

Симон не счел нужным оправдываться, ибо такие непреложные обвинения, основанные на недавних фактах, отрицать было бы глупо. Вместо того он, осенив себя двумя перстами, заявил иное:

— Все мы грешны, сын мой, ибо живем на грешной земле. Вот и у тебя тако же не все ладно, ведь в церковном правиле митрополита Иоанна [1181] сказано, что не должно и весьма неприлично правоверным отдавать дочерей своих замуж в иную страну, где служат на опресноках [1182] и не отвергаются сыроядения. Вся церковь скорбит за дщерь твою Елену, кою ты некогда выдал за сынка польского круля, [1183] хоть и ведал, что оный Александр молится крыжу. [1184]

— Я взял с него слово, дабы он не нудил ее верой, — мрачно заметил Иоанн. — И потом, к чему ты ныне речешь о дщери моей?

— Да к тому, что все мы грешны, — повторил еще раз Симон и процитировал. — Сказано в писании: «Не судите, да не судимы будете. Ибо каким судом судите; таким будете судимы; и какою мерой мерите, такою и вам будут мерить. И что ты смотришь на сучок в глазе брата твоего, а бревна в твоем глазе…»

— Хорош сучок, — не удержался Иоанн. — Может, это у брата ныне бревно?

— Может, и так, — не стал спорить митрополит. — Но сказано еще там же у Матфея: «Итак, во всем, как хотите, чтобы с вами поступали люди, поступайте и вы с ними», — а в лукавой усмешке Симона, тщательно упрятанной в бороду, хотя и не до конца (и тоже с умыслом — пусть великий князь видит), сквозило непреклонное и жесткое: «Миром мы тебе ничего не отдадим. Так что — будем воевать или как?»

— Что-то я не помню, чтобы кто-то из апостолов Христа владел людьми, — только для того, чтобы оставить последнее слово за собой, проворчал Иоанн, но Симон не уступил ему даже в малом:

— А все потому, что ты, сын мой, без должного внимания чел святые книги. В евангелии от Иоанна Христос так и говорит своим ученикам: «Я послал вас жать то, над чем вы не трудились; другие трудились, а вы вошли в труд их», — но тут же примирительно заметил: — Хотя тут ты прав, сын мой. В те времена все было иначе — и лучше, и чище. Но сейчас другие лета, да и где ты видишь в нашей церкви хоть одного апостола? Те же, кто тщится повторить древних и ныне не имеют ни лугов, ни сел, ибо уходят в пустынь, в места дикие и необжитые, и там, отрыв малую нору, живут, славя учителя нашего Христа.

Крыть было нечем, и Иоанн, как ни грустно было ему проигрывать, смирился с неудачей, отчасти расквитавшись за нее чуть позже, когда самый ярый из противников «нестяжателей», а следовательно, и его, великого князя, новгородский архиепископ Геннадий был уличен в том, что, вопреки недавнему решению собора, продолжал брать мзду за посвящение с иереев и диаконов, и даже больше прежнего.

Ревностный раздуватель церковных костров под еретиками был немедленно свержен со своей епархии и по его собственной просьбе помещен в Чудов монастырь, где от тоски и позора спустя полтора года скончался — Иоанн III всегда старательно платил свои долги.

Следующую попытку хотел, но не успел осуществить спустя много лет его сын — Василий III Иоаннович — ему тоже до зарезу понадобились церковные земли. Однако еще больше он нуждался в наследнике престола, а его жена Соломония, урожденная Сабурова, за двадцать лет ни разу так и не забеременела.

И тогда состоялась обычная торговая сделка — митрополит Даниил, образно говоря, ударил с Василием по рукам, плюнув на прямые запреты развода со стороны сразу четырех патриархов и вопреки четким словам Христа, гласящим, что «кто разведется с женой своей не за прелюбодеяние и женится на другой, тот прелюбодействует», взял на себя и грех развода, и насильственное пострижение несчастной, и соединение великого князя узами вторичного брака с Еленой Глинской, купив за это у Василия лояльность до скончания его правления.

У нынешнего государя, в отличие от Василия III, слабых мест не имелось. Правда, наследников тоже пока не было — Анастасия Романовна успела к этому времени родить только слабенькую хворую Аннушку, которая, не прожив и года, [1185] скончалась, но это был лишь вопрос времени.

Поначалу Иоанн, с подачи своего круга ближних людей, хотел решить вопрос о монастырских землях келейно, переговорив об этом с митрополитом. Намеков, пускай и весьма откровенных, владыка Макарий упорно не хотел воспринимать, и тогда Иоанн простодушно выпалил просьбу открытым текстом. В ответ на это митрополит разразился многоречивым ответом, причем не устным, один на один, а прислал его дарю письменно.

Чего стоил один только высокопарный заголовок: «Ответ Макария митрополита всея Руссии от божественных правил святых апостолов, и святых отец седьми соборов, и поместных, и особо сущих святых отец, и от заповедей святых православных царей к благочестивому и христолюбивому и боговенчанному царю, великому князю Ивану Васильевичу, всея Русии самодержцу, о недвижимых вещах, вданных богови в наследие благ вечных». Эвон как закрутил владыка.

В ответе действительно было все, начиная от божественных правил святых апостолов и правил «святых отец седьми соборов», заканчивая заповедями святых православных царей. И всюду сквозило одно — грешно «благочестивому и христолюбивому и боговенчанному царю, великому князю Ивану Васильевичу, всея Руссии самодержцу» даже заикаться «о недвижимых вещах, вданных богови в наследие благ вечных».

Мало этого, владыка, будто в издевку, повелел своим переписчикам размножить это послание и разослать по всем епархиям для епископов. Возможно, в этом было сокрыто всего-навсего желание ознакомить их, что он, Макарий, крепко стоит на страже интересов церкви, но получилось, как показалось царю, что митрополит не просто утер государю нос рукавом своей широкой рясы, но еще и прилюдно этим похвастался.

«Ну погоди, владыка, — обиженно подумал Иоанн. — Ты у меня еще попляшешь. Я тебе туда еще так высморкаюсь — утонешь. Не мытьем, так катаньем, но все равно своего добьюсь», — решил он.

И в лето 7059-е, двадцать третьего дня месяца просинца [1186] двор кремля наполнился всеми духовными мужами Руси. Митрополит и девять святителей [1187] все архимандриты и игумены, включая ряд бояр и прочих советников, которые должны были обеспечить самую горячую поддержку Иоанну, внимали юному царю, которому вновь удалось блеснуть и красноречием, и вдохновением.

Глава 4 Стоглав [1188]

С намека начал он свою речь, прося отцов церкви о помощи в деле укрепления христианской веры, а также устроении всего православного христианства, предлагая помощь в поддержании веры и благочестия. Намеком же и закончил ее, заявив о необходимости прекращения споров и разногласий на соборе.

Присутствие же бояр — и это был блестящий ход Иоанна — объяснялось просто. Надлежало принять, освятив подобной мерой, исключительно мирской документ — новый Судебник. В нем практически ничего не касалось церкви, только изъятие тарханных грамот [1189] прозвучавшее мельком, да и то лишь тех, которые были выданы в малолетство царя. Но получалось разумно. Участвуя в утверждении мирского указа, священнослужители тем самым как бы дозволяли боярам и прочим советникам Иоанна принять участие в обсуждении духовных дел. А как же иначе? Коли одно всем миром решаем, так и другое тоже.

И во второй речи царя не было перехода к самому главному — следовал лишь намек за намеком, начиная с определения главной цели собора — всеобщего исправления в соответствии с божественным писанием. Вновь прозвучало там желание государя предложить вопросы во исправление церковному благочинию и царскому благозаконию, причем вслед за этим шел перечень лиц, к которым обращался Иоанн и включающий в себя не только весь священный собор, но и прочих князей, бояр, воинов.

Намеки следовали и дальше, отчего митрополит мрачнел с каждой минутой. Так, обращаясь к духовенству, князьям, боярам, ко всем христианам, царь предложил им раскаяться в своих грехах, процитировав взятые из Ветхого Завета примеры кары господней за согрешение без покаяния.

Далее излагалось пространное поучение о гибели царств, основной причиной чего, по мнению Иоанна, являлось разложение нравов, забвение норм священного писания.

«Отдайте мирское, верните мне земли», — не говорили — кричали строки его речи, включая ее концовку — обращение к духовенству, которое, по мнению Иоанна, прежде всего должно просвещать, учить благочестию, соблюдению заповедей господних. При этом он не забыл упомянуть про неверие в бога, а также про жадность и распущенность — главные пороки, которые он призвал искоренить.

Особенно Макарию не понравились слова о жадности. Впрочем, ему многое не понравилось. Например, отказ государя от ответственности за соборные решения, если они будут противоречить священным правилам.

«Ишь как вывернулся, — размышлял митрополит и еще раз произнес про себя пышущие жаром слова царя: — „Убо есмь аз непричастен. Вы о сем дадите ответ в день страшного суда“. Получается, что если решим не по-твоему, — мысленно обратился он к Иоанну, — то ты тогда оставляешь право не соглашаться и продолжать воевать за свое? Так, что ли?»

Сами вопросы тоже были далеко не так невинны, как это могло показаться неискушенному человеку. Нет, поначалу они и впрямь выглядели безобидно и касались общей картины беспорядков, на которые следовало обратить внимание и которые необходимо было исправить.

Но даже там, где речь вроде бы шла всего-навсего о различных нарушениях в порядке богослужения — звонят в колокола не вовремя, поют не там, где нужно, и не тогда, когда нужно, да и вообще исполняют церковную службу не по уставу, далее следовали хитрые предложения. Например, не просто учинить обо всех этих непорядках указ по уставу и по священным правилам, но также учредить церковных старост для контроля над причтом.

А уж потом речь и вовсе пошла о злоупотреблениях церковных чиновников. Прямо об этом не говорилось, но, указывая духовенству на его обязанность уставляти и поучати своих подчиненных, Иоанн в открытую заметил, что пагубное их поведение ведет к упадку нравов прихожан.

Затем пошел и вполне конкретный перечень злоупотреблений церковных чиновников. Какие именно чиновники — не говорилось, но многие из приглашенных, включая и самих епископов, невольно заерзали на лавках, недовольно морщась от резких слов царя. И добро бы, если б Иоанн остановился лишь на лени, неграмотности и небрежении к своим обязанностям белого духовенства, [1190] хотя и этот гнусный и дурно пахнущий сор было нежелательно выносить из «избы церкви», особенно такое:

— Некие настоль ленивы, что не служат ни за здравие, ни за упокой недель до пяти-шести, а иные и по полугоду, или, исправно получая из нашей казны свою годовую ругу, а тако ж деньги молебные, панихидные, праздничные, пшеницу на просфоры, воск на свечи, отправляют литургию токмо однажды в год на свой храмовый праздник, а ни молебнов, ни панихид и никаких других церковных служб никогда не служат, — жалил царь и тут же шел дальше: — Другие ежели и не ленятся свершать богослужения, то все едино — не сполна и не по уставу, иное опускают, иное вовсе извращают, поют в церквах бесчинно вдвое и втрое, дозволяют вносить в святой алтарь вместе с ладаном, свечами, просфорами, кутью и канун за здравие и за упокой, а на Велик день пасху, сыр, яйца и ряби печены, и во иные дни калачи, пироги, блины, караваи и всякую овощь. Есть и такие попы, кои клали в великий четверг соль под престол и держали ее там до седьмого четверга по Пасхе, а потом давали ее на врачевание людям и скотам. Но от соли хушь вреда не будет, равно яко и от мыла, кое миряне приносят на освящение церкви, и его тож держат на престоле до шести недель. А вот когда принимают от мирян сорочки, в коих младени родятся, и те сорочки кладут на престол на шесть недель, то тут и вовсе беда. Беда и вонь! Нешто не ведомо, что престол — не лавка для повитухи, где она свое добро раскладывает?!

Гул стоял среди собравшихся, особенно в той ее части, где сидели миряне. Бояре и окольничие и сами были не слепые — не раз видели все то же самое, о чем говорил Иоанн, но как-то не вдавались в подробности. Опять же происходило оно на их глазах не каждый раз а так — от случая к случаю, и что-то одно. Тут же, после царского перечня, становилось понятно, что это не единичное, но систематическое, и творится не в масштабах одной разнесчастной сельской церквушки, но — повсеместно, и как раз последнее, то есть масштабы безобразий, поражали присутствующих больше всего.

А Иоанну словно и этого было мало.

— А еще по невежеству, а может, и по корысти, — звенел его голос, — в том же Белозерске и Устюжне, к примеру, разрешают и благословляют четвертые и пятые браки, на Вятке же и вовсе венчают даже до шести, седьми и десяти разов, не глядючи, в сродстве ли люди, в сватовстве али в кумовстве. Тако же и с разводом — дозволяют мужьям без вины отпускать своих жен и жениться вновь, а отпущенных жен венчают с другими мужьями. — Иоанн перевел дух и нанес последний удар: — Об упивании безмерном, коему яко причетники предаются, тако и диаконы со священниками, я и вовсе молчу. И добро бы по домам сидели, дабы окромя чад малых да женки никто об их позоре сведать не мог, так нет же. Словно диавол их разжигает — и на приходе являются, и в церкви, да не просто так, но бесчинствуют всяко, речи промеж собой рекут неподобные, в брань поганую вступают, иные же и вовсе биться принимаются, — и в эпилоге вновь последовал вопрос — неумолимый и безжалостный: — Кто о сем истязан будет в день страшного суда?

Гул рос. Отовсюду слышалось: «Так, так», «Вот славно государь их…», «Давно пора за длиннополых взяться» и тут же шиканье: «Да погодь ты! Дай послухать, что там дале царь изречет!» И Иоанн оправдывал ожидания, перейдя от пьянства к распутству.

— Иные попы в том и тайны не блюдут, но держат баб открыто. Жизнь же, на соблазн миру, таку бесчинну и зазорну ведут, что во Пскове, к примеру, сами священники оных диаконов удаляют от свершения церковных служб, — и, чуть понизив голос, поинтересовался с деланым удивлением: — Священники, стало быть, удаляют, а куда ж владыки епархий глядят? Или то ж на дне чары истину выглядывают? — и тут же, практически без перехода, накинулся на черное духовенство: — Во Пскове в банях мужи и жены моются в одном месте. А отчего бы им не мыться, коли чернецы и черницы тако же в одном месте, без всякого зазору парку поддают?

Беззвучно шевелились губы надменного и упрямого епископа коломенского и каширского Феодосия [1191] считавшего, что никто в целом мире не вправе ему делать замечания. Ну, разве что один только митрополит Макарий, хотя тут тоже вопрос спорный, ибо он лишь первый из равных.

Угрюмо шмыгал сизым, в багровых прожилках носом архиепископ ростовский и ярославский Никандр. [1192] Прищурился внешне спокойный, только почему-то нервно перебирающий янтарные бусинки-четки тверской и кашинский епископ Акакий, о котором Максим Грек заметил, что сей человек заботится только о внешней благопристойности и строит свое благополучие на несчастии других.

Чувствовали за собой грешки — и немалые — епископ суздальский и тарусский Трифон, а также архиепископ новгородский Феодосий, а судя по мрачности их лиц, можно было составить впечатление, будто они заранее знали, что властвовать в своих епархиях им осталось совсем недолго. [1193]

— Старец поставит в лесу келью, — говорил Иоанн дальше, — или срубит церковь, да пойдет по миру с иконою просить на сооружение, а у меня земли и руги просит, а что соберет — пропьет да и в пустыне совершает не по боге, а как на душу придет. Да и не только чернецы, но и черницы скитаются по миру с иконами, собирая на сооружение церквей и обителей, и просят милостыни на торжищах и улицах, по селам и дворам, чему немало дивятся иноземцы, кои все оное зрят. А есть еще в нашем царстве, — продолжал царь, — на Москве и во всех городах монастыри особные: живет игумен да два или три чернеца или чуток поболе — где как случится, да тут же в монастыре живут миряне с женами и детьми. Равно и в женских монастырях живут иногда миряне с женами и холостые. В ином же монастыре живут вместе чернецы и черницы, а в ином попы и диаконы, дьячки и пономари с женами живут вместе с черницами.

Тут Иоанн позволил себе на секунду прерваться и внимательно посмотрел вокруг. На епископах его взгляд слегка задержался, после чего скользнул дальше. Но им хватило и этого, чтобы еще больше заерзать на своих лавках.

Митрополит сидел низко опустив голову. Поднять ее он был не в силах — стыдно. Да, лично самого себя ему не в чем было упрекнуть — всегда в трудах, в заботах, если и позволял себе выпить чару-другую, то было такое столь редко, что об этом можно и вовсе не упоминать, но что это за оправдания? Они годятся разве что для простого чернеца из монастыря, ибо тот в ответе за самого себя и только. Он же не просто мних, но — митрополит, а значит, в ответе за все, что происходит в епархиях, а отвечать за это ох как тяжко. Но… и государь тоже не прав.

Макарий искоса посмотрел на Иоанна. Очень хотелось ему сказать что-то вроде: «Чему радуешься, отрок? То верно, что первейшая вина на мне, но вторая-то на тебе лежит, ибо и ты тоже в начальных людях состоишь, да не просто в начальных — в главнейших. Если в державе дела творятся непотребные, то стыд и сором не токмо этим людишкам, но и всем прочим — тебе же в первую голову. Да разве так делается? Неужто нельзя было подойти ко мне и келейно сказать, что, мол, гнусь зрю и пакость велику, но срамить не желаю. Давай, владыка, обсудим, яко нам с оными бедами управляться. А ты же… Эх, ты!»

Впрочем, митрополиту было за что попрекнуть и самого себя. Недоглядел, успокоенный тем, что юный государь вроде бы совсем «ручной» и хлопот с ним никаких не будет. Посчитал, что хватит с него и с тех, кто стоит за спиной Иоанна, письменной отповеди о монастырских землях, которую Макарий ему дал. Напрасно. Ему бы присмотреться к тому, как подозрительно миролюбиво отнесся царь к этому посланию, задуматься, отчего он затаился, почему стал так придирчиво относиться к тем же вопросам, которые советовал поднять на соборе сам митрополит, а некоторые из них и вовсе отвергал.

Например, о тех же именах-прозвищах. Ну разве дело, когда почтенного боярина именуют Дружина Станятыч, хотя на самом деле звать его Феофилактом Галактионовичем. Это же чистой воды язычество. А Иоанн в ответ лишь отмахнулся, ответив: «Были бы в церкви имена попроще, как Мария, Петр да Иван, то и забот о том не имелось бы, а то нарекут девку по святцам Анафолией али какой-нибудь Иринархой, дескать, их день ныне, так с ними и впрямь язык сломаешь, пока выговоришь. Куда проще Желана сказать, али Любава с Купавой. Так что допрежь того греков с ромеями перешерсти как следует, а уж потом что останется Руси подноси».

И такого отвергнутого им было не столь уж мало. Да что там говорить — сам виноват, вот и все. Проглядел змеюку на груди, не увидал, что она уже укусить готовится, вот и…

«А все ж таки где он все это ухватил? — задумался владыка. — Кто ему наплел о сих великих нестроениях в церкви?»

Сейчас митрополиту оставалось только предполагать, откуда именно дул ветер. Не иначе как дошли до юного царя худые сочинительства. Тот же монах Вассиан из рода князей Патрикеевых изрядно понаписывал супротив церкви и ее порядков. Ох, напрасно дед этого сопляка, кой ныне так яро витийствует, не снес ему голову вместях с отцом и старшим братом. И еще горше от того, что именно отцы церкви — митрополит Симон вместе с ростовским архиепископом и другими святителями — уговорили пощадить двоюродного брата великого князя, пусть и по женской [1194] линии.

Макарий и сам читывал писания Вассиановы. Зол был тот, пускай и правду писал. Но коль ты желаешь, чтобы человек к твоему слову прислушался, скажи все то же самое, но помягче, подобрее, чтобы все увидели твою искреннюю жажду помочь, а не уязвить, да побольнее. Вассиан же мог только злобствовать.

«На соблазн в мире бродят, и скитаются всюду, и смех творят всему миру, — писал он про простых мнихов, да и непростым тоже доставалось от него изрядно. — Строят каменные ограды и палаты, позлащенные узоры с травами многоцветными, украшают себе царские чертоги в кельях и покоят себя пианством и брашнами от труждающихся на них поселян…». А в конце заключал, не желая отделять праведных — а неужто таких вовсе нет?! — от грешников, что они «иноки, да только не на иноческую добродетель, но на всякую злобу».

А уж что до монастырских земель касаемо, так тут он и вовсе слюной ядовитой исходил. Дескать, где в священных книгах велено инокам держать села? И потом с такой же злостью рассказывал, что иноки на Руси, помимо держания того, что есть, стараются еще приобретать чужие имения, ходят из города в город и разными ласкательствами раболепно вымаливают у богачей села, деревни или даже покупают; нищим же не только не пособляют, но и всячески притесняют убогих братий своих, живущих в их селах, обременяют их лихвами, отнимают у них имущество, истязуют их и нередко совершенно разоряют; что за приобретенные таким образом деньги достигают иногда высшего сана, покупая себе, подобно Симону волхву, благодать Святого Духа, а некоторые из них вместо того, чтобы подвизаться в обители, вращаются в мирских судилищах и ведут постоянные тяжбы с мирянами и прочее. [1195]

В другом послании он уже ударился в сравнения, говоря, что если и миряне, имея пищу и одеяние, должны довольствоваться тем, а не заботиться о богатстве, чуждаться сребролюбия, если и мирянам надлежит в первую очередь думать о том свете, а не об этом, и умерщвлять свои страсти, в частности лихоимание, кое есть идолослужение, тем более все это обязаны и мнихи, давшие обет нестяжательности. Причем не раз выражался вовсегрубо, говоря, что иноки «лгут на священные писания», когда говорят, будто они попущают инокам иметь стяжания.

А на возражения, которые тогда еще на состоявшемся в правление Иоанна Васильевича соборе изложили церковные старцы, непреклонно отвечал, что, напротив, по писанию, взыскующие господа не лишатся всякаго блага, что древние знаменитые подвижники — Пахомий, Евфимий, Феодосий и другие — вовсе не имели сел и стяжаний, трудились своими руками, а между тем монастыри их не только не оскудевали, но процветали.

Макарий усмехнулся, вспомнив, как даже Вассиан скрепя сердце согласился, что архиереям священные правила дозволяют держать некоторые движимые и недвижимые имения. Правда, и тут, не удержавшись, вновь перешел в атаку, заявляя, что устрояти эти имения они должны чрез своих экономов и употребляти на нищих, вдов, сирот, странников, а не походить на архиереев, кои окружают себя множеством прислуги, закатывают богатые пиршества и угнетают своих крестьян.

Да и те имения, которые монастырям пожертвовали благоверные князья на помин своих родителей и для спасения своих душ, по мнению Вассиана, давались не для того, чтобы монахи только богатели и всячески теснили и мучили своих крестьян, а чтобы раздавали свои избытки нищим и странникам. [1196]

«А ведь сам Вассиан, как мне сказывали, — припомнилось Макарию, — хоть и жил в Симоновом монастыре, однако ж той простой и скудной пищи и того убогого пива, кое инокам предлагалось, не хотел вкушать, брезговал. Такие роскошные яства со стола великого князя имел, да такие вина пил — куда там мне, грешному. Тут тебе и романея, и бастро, и мушкатель, и рейнское. Да и ел он не по часам, но когда хотел, что хотел и сколько хотел. А вот иноки, коих он стяжателями называют, ели, лишь когда им подадут и не то, чего хотят, а что им представят. В пост же и вовсе — хлеб овсяный невеяный да колосья ржаные толченые, а из питья — вода, да на сладкое — рябина с калиной. Поглядел бы лучше, сидя в своей новехонькой рясе, в какой они жалкой да грязной одеже ходят, да сам бы ее поносил, да вкусил бы ихнее — небось иначе бы запел, — и сердито засопел: — Вот все мы так. Лишь бы ближнего в грехах уличить вместо того, чтоб на себя посмотреть. Да, в иных монастырях и впрямь живут негоже, а взглянуть на тех, что подале: слезы на глаза наворачиваются при виде растрескавшейся на руках кожи, осунувшихся лиц, посиневших и распухших ног. У нищего сребреников больше, чем у них».

Впрочем, и Максим Грек тоже терпением не отличался. Пытался как-то спорить с ним Иосиф Волоцкий, утверждая, что в общежитии, каковым является монастырь, ничего отдельным монахам не принадлежит, ибо все общее, а потому ни один мних в отдельности ни людьми, ни угодьями не владеет, но куда там. Остер на язычок этот монах, пришедший с Афона, ох и остер.

В ответ на блудливые словеса Иосифа (а в душе Макарий сознавал, что именно таковыми они и являются) Максим ехидно заявил, что это все равно, как если бы кто-то вступил в шайку разбойников и награбил с ними богатств, а потом, будучи пойманным, оправдывался бы на пытке, что он не виноват, потому что все осталось у товарищей, а он сам ничего у них не взял. И вообще, не может истинный мних быть любостяжательным, ибо тогда его надо величать инако.

«Но все равно Грек не прав, — подумал он почти сердито. — Если его послушать, так наши иноки заняты токмо делами житейскими и своими имениями, морят бедных крестьян всякими работами и „истязанием тягчайших ростов“, а игумены достигают сана дарами злата и сребра, а затем проводят остаток жизни в пьянстве и бесчинии, оставляя порученную им братию в совершенном небрежении. Но ведь это же не так. Меня, к примеру, митрополит Даниил возвел на престол новгородского архиепископа не за злато, но узрев во мне достойного человека».

Почему-то вдруг вспомнилось, что минуло тому уже ровно двадцать четыре, нет, двадцать пять лет. Точно! Именно двадцать пять лет назад, в лето 7034-е от сотворения мира, [1197] возвели его в сан. Всякое было с тех пор — и худого хватало, и хорошего тоже. Изрядно трудов вложено было и им в устроение церкви, в укрепление ее благополучия, и не только в телесном, то есть вещественном, но и в духовном.

Но теперь, спустя столько времени, он вдруг с ужасом обнаружил, что как раз в последнем-то почитай ничего и не сделано. Ну да, труд его жизни — Минеи-Четьи — останутся и после него, будут веками служить на благо, но с другой стороны взять — так ли уж они важны, когда вокруг творится такое? А может, следовало начинать с иного?

Но тут же подумал, что в любом случае государь паки и паки не прав. Нельзя вываливать вот так вот, сразу, чохом, да еще в присутствии мирян. И еще одна мысль пришла ему в голову — не мог Иоанн столько грехов обнаружить. Ну никак не мог. И одними сочинениями Вассиана Косого с Максимом Греком тут явно не обошлось. Был кто-то еще, и этот кто-то явно не протопоп Сильвестр и не его закадычный приятель Симон. Они, почитай, вовсе из Москвы ни ногой, а следовательно, не могли понарассказывать ему таких страшил, да еще с указанием, где и что происходит.

Тут он заметил худенькую фигурку в старенькой потертой рясе, скромно притулившуюся в дальних рядах. Лицо показалось митрополиту знакомым. Ну точно. Это же старец Артемий, которого царь вызвал откуда-то из Белозерской пустыни. А до этого он вроде бы подвизался… Макарий нахмурился, припоминая, и услужливая память незамедлительно выдала ему ответ, после которого все окончательно стало понятно. Так и есть. Начинал свой иноческий подвиг Артемий именно с одного из Псковских монастырей, кажется, с Печерского. Потом ему там не понравилось, нравы, видишь ли, не те, и он ушел в свою пустынь. Вот только где и когда государь с ним повстречался? Впрочем, это как раз не важно. Тут иное — не иначе как его это работа. Ей-ей, его. Уж больно глубоко копнул государь про жизнь в обителях. О таком он только с подачи знающего человека мог говорить. Ну, ну…

Между тем царь продолжал и постепенно дошел до иерархов. Пускай он упорно не называл никого по именам, но и без того было ясно, о ком идет речь. Не забыл государь указать и на один из главных недостатков владык, и не только настоятелей обителей, но и епископов, о котором он так же прямо сказал им в глаза после того, как прочел послание ростовского попа Скрипицы.

Дело в том, что надзор за священниками, да и прочими, кто подпадал под церковный суд, был установлен «по царскому чину», то есть по тому же принципу, что и у светской власти. Разница заключалась лишь в том, что у царя этим ведали чрез бояр, дворецких, недельщиков, тиунов, доводчиков, а в епархиях эти же самые должности назывались иначе.

Так вот, они иногда до того злоупотребляли своими правами, обирая население, так притесняли духовенство неправым судом, вымогательством, взяточничеством, грабительством, что «от их великих продаж» многие церкви стояли пусты и без попов. Чтобы выманить со священников и мирян деньги, в ход шло все — от обвинения в незаконном сожительстве и вплоть до ложного доноса об изнасиловании. Причем чиновники церковных судов отработали свои действия очень хорошо, возведя их чуть ли не в систему, вплоть до показаний специальных свидетельниц, которым за это платили сами судейские.

Ну кому неясно, что все епископы прекрасно знали об этом, но закрывали глаза за соответствующую мзду. А их распоряжения о передаче кабальных холопов после смерти владельца его детям? Это уж и вовсе незаконно. Да много чего было сказано царем.

— Некие архимандриты и игумены, — говорил Иоанн, — власти докупаются, а потом службы божией не служат, трапезы и братства не знают, покоят себя в келье, да не просто, а с гостьми всякими, да племянников своих помещают в монастыре и доволят всем монастырским, также и по селам.

Распоряжаются же всем сами, без соборных старцев, и монастыри и села монастырские опустошают с своими племянниками, тогда как бедные братия остаются алчны и жадны, терпят всякую нужду и не имеют никакого покоя. Они же имеют и покой, и богатство, и всякое изобилие во властех, кое истощают со своими родственниками, боярами, гостьми и друзьями. А по кельям женки да девки ходят, а робята молодые по всем кельям живут невозбранно.

Это уже был явный намек на содомский грех. Распалившийся Иоанн, судя по всему, не собирался оставить камня на камне от церковного здания, круша и ломая то, что криво стояло. Но беда заключалась в том, что криво стояло слишком многое.

— В монастыри боголюбцы дают вотчины и села на помин своих родителей, а иные вотчины и села прикупают сами монастыри, еще иные угодья выпрашивают у меня. Между тем братии во всех монастырях по-старому, а где и меньше, едят и пьют мнихи скуднее прежнего, и строения в монастырях нового не прибавляется, и старое пустеет. Где ж прибытки, кто ими корыстуется?

И тут крыть было нечем. Хотелось бы, но… Макарий еще раз посмотрел на спокойно сидевшего Артемия, окончательно уверившись в правоте своей догадки, и поклялся в душе, что когда-нибудь непременно придет — не может не прийти — тот долгожданный час, в который они поменяются местами, и тогда уже он, митрополит, будет сидеть спокойно, слегка покачивая головой в такт говорящему, а старцу придется повертеться, как ужу на сковородке. Вот как Макарию сейчас.

— Иноки должны орать не землю, а сердца, сеять не хлеб, а словеса божественны, наследовать не села, а царствие небесное… Меж тем мнози епископы наши думают о бренном стяжании более, нежели о церкви. [1198] Казну монастырскую отдают в росты, тогда как божественное писание и мирянам возбраняет резоимство, — между тем все обличал и обличал государь.

«Ну, спасибо, что хоть митрополита не упомянул, — вздохнул Макарий. — Хотя кому тут неясно, что без моего согласия, пускай и молчаливого, такое никогда бы не творилось, тем паче повсеместно. Ну что ж, сын мой, ты хоть и государь, но уж больно молод, чтоб тягаться со мной на равных. Напрасно возомнил, что это тебе удастся. Лет через двадцать — может быть, а сейчас… Ладно, бой так бой, — и с неожиданным злорадством, почти весело подумал: — А монастырские земли ты все равно не получишь. Во всяком случае, пока я жив». [1199]

Глава 5 Перемирие, но не мир

— Неужто ты и впрямь мыслил, что так легко и просто верх одержишь? — иронически, но в то же время с легкой долей сочувствия осведомился отец Артемий, глядя на захандрившего сразу после окончания собора Иоанна.

Нет, государь до последнего мгновения держался так, как должно царю. Разве что чуть-чуть перебарщивал — чрезмерно высоко вскинутая голова, излишне горделивый взгляд, — но и только. Лишь подрагивавшие крылья ястребиного носа, нервно раздувавшиеся вопреки его воли, говорили о том, что государь с трудом сдерживает нарастающее раздражение.

— А если и мыслил — тогда как?! — не спросил — выкрикнул Иоанн, вкладывая в эту фразу всю боль от несбывшегося.

Ему было вдвойне обидно, что долгожданный триумф не просто не случился, но при этом был так рядом — протяни руку и ухватишь — однако, как оказалось, лишь поманил своей близостью.

Вроде бы все учел Иоанн. Вопросы составил так, что практически всех прежних святителей надо гнать в три шеи с их тепленьких насиженных мест. Оставалось лишь полюбоваться тем, как они захлебываются в собственных нечистотах, моля о пощаде, после чего сменить гнев на милость, предложить руку помощи и решить все келейно. А в качестве уплаты за это потребовать монастырские и церковные земли, причем архиерейских, принадлежавших епископам и митрополиту он даже теперь после некоторого размышления решил не касаться — чтоб им было легче расставаться вроде бы с церковным, но в то же время чужим добром.

На деле же вышло, что оказалось неучтенным только одно обстоятельство, всего одно-единственное, но именно оно в конечном итоге стало решающим. Что именно? Да опыт. Обычный житейский опыт и навыки, не просто выработанные за много лет руководства теми же монастырями и епархиями, но доведенные до совершенства.

Вне всяких сомнений, первый голос принадлежал митрополиту Макарию, который, как оказалось, не просто мастер выдумывать всяческие небылицы про тех святых, которых было решено канонизировать. Не-ет. Он и тут сумел так заплести кружева своих словес, что клубки его речей оказалось не под силу распутать никому из царского окружения, даже старцу Артемию.

Что уж говорить о самом Иоанне, которому только-только пошел третий десяток и у которого ни хитрости, ни коварства. Да и ни к чему они. Когда чистишь конюшню у того же князя Воротынского, так и простой силы вполне хватит, да и во всех прочих хозяйственных работах ее одной предостаточно. Тут же требовалось совсем иное, чего у него и в помине не было. И вышло, что Иоанн несся в атаку с открытым забралом, с мечом наголо, с расчетом ужаснуть, после чего явить милость поверженному, а огляделся — стоит один в чистом поле, а противник в это время уже подскакивает сзади и наносит коварный удар в спину.

Царь заявлял, к примеру, что в иных обителях не соблюдались правила относительно трапезы. Для игуменов и даже соборных старцев готовится особая, лучшая пища, и они вкушают ее в своих кельях, а не в трапезе. Иные же настоятели и вовсе принимают и угощают гостей в кельях.

Говорил, что от желавших поступить в монастырь требовались вклады, отчего туда поступали только люди с достатком или вовсе богатые, которые потом, сделав значительное пожертвование на обитель, пользовались в ней льготами, не подчинялись монастырскому уставу, жили в довольстве и покое. И выходило, что они постригались не потому, что жаждали благочестивой жизни и уединения для вдумчивой молитвы, но «токмо покоя ради телесного, дабы завсегда бражничать и ездить по селам для прохлады».

Собор же, вроде бы согласившись с государем, принял хитрые решения. Были они как бы направлены в угоду государю, но… со всяческими оговорками. Например, относительно пьянства отцы церкви решили в обителях «хмельного пива и меда не держать, а пить только квас житный и медовый», но «фряжские вина [1200] не возбраняются, если испивать их во славу божию, а не в пьянство, ибо нигде не написано, чтобы не пить вина, но только написано, чтобы не пить вина в пьянство».

И про еду тоже хитро закрутили. Дескать, всем питаться единой пищей в трапезной, включая игуменов, но… Далее же следовала тонкая и на первый взгляд совершенно невинная оговорка насчет немощных и старых, которым дозволительно вкушать особое и в своей келье.

— Не пройдет и месяца, как в немощные запишутся все старцы, — подвел неутешительный итог отец Артемий, размышляя вслух. — А игумен с келарем в первую очередь. Ну а кто уж чересчур пышет здоровьем, те подадутся просто в старые. — И грустно улыбнулся Иоанну, разведя руками — что уж тут, мол, попишешь.

Про гостей же, которых отныне стало запрещено кормить в кельях, впрямую было сказано, что закон этот не простирается на Троицко-Сергиев монастырь, где гости бывают день и ночь.

Более того, вроде бы пойдя на некоторые уступки царю, они тут же оговорили, что «так как в великих честных монастырях постригаются князья, и бояре, и великие приказные люди в немощи или при старости и дают великие вклады и вотчины, то на них, за немощь и слабость, закона не простирать относительно хождения в трапезу и употребления пищи в кельях, а покоить их пищею и питием по рассуждению и держать для них квасы сладкие, и черствые, и кислые, кто какого потребует, также и яствы или, если у них случится свой покой или присылка от родителей, о том их не спрашивать».

Вот тебе и исправления. Молодцы, нечего сказать!

А забота обо всех сирых и убогих? Казалось бы, что уж это самая что ни на есть обязанность церкви, которая мало того, что не платит ни гроша на содержание богаделен, так ведь ее чиновники еще и поставили дело таким образом, что за взятки в богадельни помещали вполне здоровых людей, а больные и старые так и оставались без приюта.

Но на деле стоило Иоанну сказать о несчастных, как старцы собора тут же подали царю отеческий мудрый совет — собирать таковых в те же самые богадельни и содержать за счет… государевой казны, да еще на приношения христолюбцев. О беспорядках же, что творятся в них, ни слова, равно как и о своем участии. А ведь доподлинно известно, что доход многих монастырей не меньше тысячи, а то и двух тысяч рублей ежегодно.

Да что далеко ходить, когда один только Троицкий монастырь гребет рубли лопатой, каждый год набивая свои карманы не меньше чем сотней тысяч целковиков. Если же собрать монастырские доходы воедино, то тут и вовсе поучалась настоящая серебряная река. И при всем том хоть бы один рублевик пожертвовали на выкуп полоняников, томящихся у крымского хана.

А ведь Иоанн и тут в открытую спросил их, как быть. Спросил не просто так, а держа в уме уже вынесенное решение собора 1503 г., когда Иоанну III было предложено выкупные деньги брать «из митрополичьей и из архиерейской тягли, и изо всех владык казны и с монастырей со всех, кто чего достоин, как ты, государь, пожалуешь, на ком что повелишь взяты, а крестьянам, царь государь, и так твоего много тягла в своих податях».

То есть он просто хотел напомнить отцам церкви, что давненько они не раскошеливались на это богоугодное дело. Но собор, горой стоявший за защиту финансовых интересов церкви, слегка успокоившись после обличительных речей царя, решил иначе, и государь получил ставший уже привычным для него ответ-отлуп — деньги для выкупа брать из царевой казны. Причем прекрасно зная, во сколько это обходится, порекомендовали все те суммы, что будут истрачены, «раскидать на сохи по всей земли, чей кто ни буди, поровну», с милостивым обещанием, что за это «благочестивому царю и всем православным великая мзда от бога будет».

И ведь не поскупились на слова, оснастив и подтвердив свое решение праведным Енохом: «Не пощадите злата и серебра брата ради, но искупуйте его, яко да от бога приимете сторицею». Тут же — видно мало показалось — слова бога-отца добавили: «Не щадите серебра человека ради». А следом и изречения Христа насовали, который повелевает не только серебро, но и жизнь свою за братию положить. И смех и грех. Получается, что мирянам вместе с царем ради братии ничего жалеть не надо, а отцам церкви словеса всевышнего, которому они якобы служат, не указ. Вот только смеяться почему-то не хотелось, поскольку вышло даже хуже, чем прежде.

В одном лишь вопросе Иоанн достиг успеха, да и то весьма и весьма относительного — с училищами, о которых больше всего ратовал как раз отец Артемий, заметив, что понадобятся потом грамотные люди в таком количестве самой церкви или нет — это их дело, но то, что они придутся как нельзя кстати самому царю — это уж точно. К тому же благодаря разным льготам и неплохому денежному жалованью государь сможет регулярно отбирать из них весь цвет, то есть самых смышленых и способных.

— То верно, что жаждущие ставиться в диаконы и попы грамоте разумеют мало, и святителям ставить их — противно священным правилам, государь, — ответствовал рязанский и муромский епископ Касьян, но тут же обескураженно развел руками: — А не ставить — святые церкви будут без пения, и православные христиане учнут помирать без покаяния. Да и не их это вина. Вопрошаю иного: «Почто грамоте мало умеешь?», а он в ответ: «Мы-де учимся у своих отцов али у мастеров, а боле нам учиться негде. И сколь они знают, тому и нас учат». А отцы их и мастера и сами силы в божественном писании не знают, а учиться им негде.

Приняли-таки решение завести училища, причем Иоанн настоял, чтобы зачисляли в них не только местное духовенство, но и чтоб все православные христиане в каждом городе «отдавали своих детей для обучения грамоте, книжному письму, церковному пению и чтению налойному».

Правда, и тут они схитрили. Во-первых, освободили от этой обязанности «черных», возложив ее только на приходское духовенство, а во-вторых, вновь прижали церковные деньги — священники, дьяконы и дьячки, назначенные протопопами в качестве учителей, должны были получать плату за обучение с родителей своих учеников.

То есть, несмотря на то что интерес и нужда в грамотных служителях была не только у царя, но и у церкви, расходовать свои средства на образование иерархи все равно отказались, хотя и насовали кучу подробных указаний о требованиях, предъявляемых к будущим учителям и к книгам, по которым следует учить. Так что и тут победой лишь пахло, да и то так же жиденько, как мясом для простых монахов из монастырской поварской. Потому окончательно разуверившемуся Иоанну отчего-то не верилось в то, что эти училища и в самом деле появятся. [1201]

Причем это был, пожалуй, чуть ли не единственный вопрос, где государевых денег не трогали, решив обойтись мирскими. Во всех же остальных случаях, чего бы они ни касались, даже когда речь шла по сути о сугубо церковных делах, митрополит и святители тут приплетали государеву казну, держась за свой карман цепко, как паук за паутину. Хотя нет — куда крепче.

Вот, к примеру, сказал Иоанн о беспорядках среди иноков, которые хотя и были пострижены в общежительных монастырях, имевших средства для жизни, но, не желая подчиняться их правилам, кажущимся им чрезмерно строгими, оставляли свои обители и бродили по городам и селам, по пустыням и монастырям. Иные, правда, потом все-таки ухитрялись поселиться в каком-нибудь монастыре, но некоторых, особенно бедных чернецов и черниц, не принимала никакая обитель. Оттого они и продолжали скитаться по миру, по сути и не зная, что такое монастырь. Монашки жили при приходских церквах просвирицами, а монахи служили при тех же церквах… попами.

И что же постановил собор для искоренения всех таких несообразностей? А он решил всех чернецов и черниц, скитающихся по миру, собрать, переписать и разослать по общежительным монастырям. Здесь здоровых раздать старцам или старицам «для научения» и, если исправятся, посылать на монастырские службы и послушания, а старых и больных помещать в монастырских больницах, кормить и покоить и так же руководить к покаянию и молитве. Вроде бы все по уму — не придерешься. Но почему для содержания этих немощных чернецов и черниц достоит давать в монастыри, мужеские и женские, вклады из своей казны, не только владыкам, но и… благочестивому царю? Он-то каким боком тут?

Руги [1202] хотел Иоанн отменить, особенно те, что давались на время, но каким-то загадочным образом превратились в постоянные, да забрать обратно льготные и тарханные грамоты, на которые столь щедры были и Василий Иоаннович, Елена Глинская, но и тут слоилась осечка.

Ответ соборных старцев звучал и вовсе непримиримо, то есть они даже не сочли нужным делать какие-то оговорки, открыто заявив, что «по которым монастырям и по убогим местам отец твой давал в прок милостыню, и тебе царь ныне давать надлежит». Единственное, что они оговорили скрепя сердце, так это то, что если обитель достаточно богата и имеет порядком угодий и сел, то есть может обойтись без руги, тогда «то в твоей царской воле».

То же самое произошло и с ружными попами. [1203] Казалось бы, коли имеются среди них такие, которые не исполняют своих обязанностей, то надо попросту отобрать у них это государево жалованье, и дело с концом, но не тут-то было. Собор и здесь, вопреки ожиданию царя, решил все гораздо выгоднее для себя, постановив, что ружные попы должны исполнять все службы полностью, а в случае пренебрежения подвергаться наказанию. Если они после того, как уже были наказаны дважды, по-прежнему станут пренебрегать своими обязанностями, то подвергнутся отлучению, но их руга не вернется в царскую казну, а будет передана иному, кого назначат на это место.

Или вот еще на одном из соборов почти полсотни лет тому назад было решено, что «митрополиту и архиепископам и епископам от поставления от попов, и от дияконов, и от архимаритов [1204] не брать никаких поминков. Так же и от ставленых грамот [1205] печатнику от печати не брать, и дьяку от подписи не брать…» Словом, ни под каким видом. И тут же было установлено строгое наказание для нарушителя. Тот, кто «от сего дни впредь нерадением дерзнет се уложение и укрепление преступить, да возмет что от ставления, или от места свяшенническаго мзду, сиречь посулу — да извержется [1206] сана своего по правилам святых апостол [1207] и святых отец». Причем «извержется» вне зависимости от того, какой сан на взяточнике — пусть даже епископ, архиепископ или сам митрополит.

Поначалу придерживались этого строго. Да и как иначе, когда оную грамотку подписали на Москве «7012 сентября надесятъ день» [1208] не только царь и великий князь, но и митрополит вместе с остальными отцами церкви, увешав ту грамотку своими снурковыми печатями. Да и спрос был за ее нарушение нешуточный. Новгородского архиепископа Геннадия даже с епархии за это изгнали. Потом оно как-то позабылось, и брать стали по-прежнему. Иоанн напомнил, причем сделал это достаточно умно, со ссылкой на их собственные слова.

И что же решили отцы церкви? Осудили этот порядок? Вернулись к старому, подтвердив еще раз то, прежнее, чтобы хоть впредь никто не брал мзды? Да ничего подобного. А чтобы никто не брал «лишку», они эти поборы просто узаконили, вначале заявив, якобы, что мзду брать с кого бы то ни было негоже, а затем указав, что платить все-таки придется, но лишь «проторы» [1209] тому, кто будет посвящать в сан.

И вновь в качестве обоснования в ход пошли подробные росписи цен, существовавших еще в былинные времена «благочестиваго царя Устинияна», [1210] слова о проторях из послания «Фотея митрополита киевскаго и всея Русии [1211] во Псков» и прочие ссылки на константинопольских патриархов. Ну, а уж потом последовал подробный расклад — с кого и сколько. Словом, выходило не в лоб, зато по лбу. Мзду отменили, зато ввели оплату расходов за поставление. Ну, там, на свечи сожженные, на вино, не постеснялись даже включить стоимость трапезы.

— Ну как же не попировать на радостях, а за свой счет разве будет епископу радость? Они сюда, поди, и цену чернил для написания грамот включили, — пошутил отец Артемий и, изумленно подняв брови, прочел: — А от патрахельных [1212] и от ударных [1213] грамот пошлин не имати, разве писчего алтына да печатного алтына же. А от настольных грамот архимадричьих и игуменских имати по две златницы, сиречь по рублю московскому. А от благословенных [1214] грамот имати по златнице, сиречь по полтине. И впрямь чернила учли, — протянул он растерянно.

Поставить под контроль «черных», как хотелось бы царю, тоже не удалось. Собор порешил, что следить за порядками и соблюдением установленных правил надлежит только среди «белого» духовенства, а посему ввел выборные должности лишь поповских старост.

Словом, куда ни глянь — всюду проигрыш. Единственное, что удалось отменить, так это проценты на денежные и хлебные долги, которые взимали с крестьян монастыри.

«Ну, хоть Настене подсобил вместе с Серпнем и прочими — и на том спасибо», — мрачно размышлял Иоанн. О прочем же ему не то что разговаривать — и думать-то не хотелось. По всему выходило, что лучше-то, почитай, ни в чем не вышло, осталось так как есть. Да что там. В ином и напротив — гораздо хуже.

А что до главного вопроса — о монастырских землях, то он хоть и остался незаданным, но ответ на него царь все равно получил. Митрополит счел нужным еще раз вставить в решения собора, где говорилось о церковных судах, наказ великого князя Владимира своим детям, внукам и всему своему роду не вмешиваться в компетенцию духовных властей, а в заключении присовокупил к этому призыв всех небесных кар на тех, кто обидит церковь, вмешается в компетенцию ее суда, или возьмет, или отсудит что-либо у церквей и монастырей, поименовав всех посягавших на те или иные ее права святотатцами.

И речь тут шла не о простых мирянах. Отнюдь. Чтобы расставить все точки над «i», Макарий ясно указал: «Аще некий царь и князь или в каком сану ни буди… возьмет что от святых церквей, или от святых монастырей, возложенных богови в наследие благ вечных от недвижимых вещей, таковые по божественным правилам от бога, аки святотатцы осуждаются, а от святых отец под вечною клятвою да суть».

— А ты что же думал? — Отец Артемий оглянулся на плотно прикрытую дверь, после чего продолжил вполголоса: — Поучился с годок у меня да у покойного Федора Иваныча, и все — бога за бороду ухватил, а черта за рога? Если б все так просто было.

— А как надо? — уныло вздохнул Иоанн, с грустью в очередной раз осознавая великую мудрость, гласящую, что от книжных познаний до умелого применения их в жизни зачастую не яма или овраг, но целая пропасть.

— Исподволь, неспешно да с оглядкой, — туманно ответил старец. — Их так просто не одолеть, — и ободрил: — Но даже ныне далеко не все тобой потеряно, так что погоди сабельку в ножны засовывать — сгодится еще. Не завершен твой бой.

— То есть как? — опешил Иоанн.

— А вот так, — лукаво улыбнулся отец Артемий. — Не забыл ли, что собор приговорил? — и, не дожидаясь, пока царь вспомнит, произнес: — Отправить свои решения в Троицкую лавру к бывшему митрополиту Иоасафу, бывшему ростовскому архиепископу Алексию, бывшему чудовскому архимандриту Вассиану и бывшему Троицкому игумену Ионе и прочим соборным старцам.

— Ну и что? Неужто они их не одобрят? — снова не понял Иоанн.

— Ныне дороги опасны. Татей шатучих на них вельми много. Отсель до обители хоть и недалече, но не ровен час налетит кто-нибудь, решив, что у посланцев митрополита не грамоты в мешках, а серебро звонкое.

— Ты на что это намекаешь, отец Артемий?! — вытаращил Иоанн глаза на старца. Всего он ожидал от своего учителя, но что тот посоветует такое — даже предположить не мог.

— К тому же глупо это, — добавил царь, чуть подумав. — Все равно они все свитки по многу раз перебелили. Отнимешь один, так они второй отправят. Зато коли дознаются, что то не тати, а мои людишки, мне и впрямь небо с овчинку покажется.

— Эва куда ты загнул, — крякнул старец. — Заехал ты околицей, да не в те ворота. Я ж о другом совсем. Ты любимца своего с ними отправь, да стрельцов ему дай. Дескать, для вящего сбережения и почета. Ну, и подарков с ним пошли. Пусть он с этими старцами, которые ответ дать должны, сам перетолкует — как да что. Глядишь и упросит их… не согласиться кой с чем.

И ведь как в воду глядел отец Артемий. Душистый вишневый мед, восточные сладости, новые рясы и теплые верблюжьи одеяла с мягкими перинами вкупе со сладкоречивыми речами Адашева сделали свое дело, подвигнув старцев на одну замену. Была она небольшая, но стоила дорогого. В статье о выкупе пленных старцы, посовещавшись, внесли изменение и написали, что откуп надлежит брать не с сох, а с архиреев и монастырей. По всей видимости, они решили, что мысль взымать с сох принадлежит самому Иоанну, иначе не сделали бы следующую приписку: «… Крестьянам, царь-государь, и так много тягости в своих податях, государь, окажи им милость». [1215]

Прочитав это, Иоанн мгновенно прикинул, сколько рублевиков от такого переноса останется в его казне и сколько убудет у митрополита с монастырями, и целый день потом ходил веселый. Но случится это гораздо позже, а пока царь по-прежнему пребывал в печали, сокрушаясь о своем оглушительном поражении. Видя такое его настроение, отец Артемий сделал еще одну попытку утешить:

— Да и грешно тебе так уж отчаиваться. Кой в чем, пускай и не во всем, ты тоже своего достиг.

— Это я-то своего достиг?! — возмутился Иоанн. — Ты думай, отец Артемий, допрежь того яко лжу изрекати. Да они все мне вперекор содеяли, а в ином и вовсе, токмо чтоб досаду учинить. Неужто им неведомо, что люблю я и гусляров, и скоморохов. На соборе же рек, что мнихам негоже глядети на многовертимое плясание, ногами скакание и хребтом виляние. Мнихам, отче, но не мирянам! А они яко содеяли?! Да как собаки на сене! Ах, коли нам негоже, так и мирянам негоже глумиться кощунами! [1216] Пусть заместо того почаще в церковь хаживают, да в молитве упражняются, а коль ублажить себя восхотят, то для того, мол, церковное песнопение есть. А на игрища почто напустились без разбору? Я ведь токмо про зернь речь вел. Там на кон ставить с деньги начинают, а рублями заканчивают. Иной, кто сердцем распалится, и без портов может остаться. А они что? Чем им тавлеи [1217] с шахматами помешали?! А я тебе скажу чем. Именно тем, что ведают они, как государь их любит. Вот и воспретили. И ты опосля всего того будешь сказывать нелепицу, что я верх взял?!

— Буду, — спокойно ответил отец Артемий. — Ты что же, забыл совсем, что теперь архиепископам, епископам и монастырям купля вотчин без твоего дозволения воспрещена? Опять же и со вкладами земельными на помин души родичам полегше будет, потому как они их выкупить могут. Тоже твоя добыча.

— Это да, — слабо улыбнулся Иоанн, слегка ободрившись от услышанного.

— И я так памятую, что ты сам ссылку на уложение отца своего удумал, когда воспретил вотчинникам без твоего дозволения продавать али дарить монастырям свои угодья, — все так же спокойно продолжал старец.

— Так ведь там же и сказано, что это лишь впредь, а коль церковь свой дар до собора получила, то все — назад не воротить, — вновь закручинился царь.

— И то славно. Зато наперед никто не посмеет землицу дарить, а коль и подарит, то ты все одно обратно ее возвернешь, да уже себе. И ежели кто свою вотчину церкви по духовной отпишет — тоже изымешь. А розыск, что теперь будет учинен по всем поместным и «черным» землям, кои правдами и кривдами владыки да монастыри за долги обрели али вовсе захватили насильством у детей боярских, да у черносошных крестьян? Опять же казна монастырская. Сумел ведь ты настоять, чтобы ее ведали и отписывали по всем монастырям твои дворецкие и дьяки.

— Невелики победы-то, — саркастически заметил Иоанн.

— Какие есть, — невозмутимо отозвался Артемий. — Хотя про казну ты напрасно небрежничаешь.

— Какая ж тут победа? — передернул плечами царь. — Все едино — буду я знать, что в закромах у Троицкой лавры двести али триста тысяч рублевиков, али не буду, но в государевой казне от этих знаний ни единой деньги не прибавится.

— И сызнова ты не прав. Считай, что это теперь твой запас, хошь и с отдачей. Коли ты знаешь об их богатстве, так нешто они тебе откажут взаймы дать, даже если речь не о десятках тысяч пойдет, а о сотнях? То-то. А наперед каждый шажок десять раз промеряй, да людишек своих повсюду ставь, чтоб заодно с тобой были. Глядишь, вдугорядь и поболе отхватишь.

— Откуда ж я их возьму, людишек-то, коли ныне даже ты, поди, и то близ меня не останешься — в пустынь свою уедешь, — вздохнул Иоанн.

— Ишь чего удумал, — хмыкнул отец Артемий. — Так я тебя и брошу. Вот ежели бы все по-твоему вышло — ну тогда конечно. Тогда бы я точно уехал. Да и интересно мне еще одну твою победу на деле испытать.

— Это ты про настоятелей монастырей, кои отныне должны по моему слову и совету избираться? — догадался Иоанн.

— Вот-вот, — подтвердил старец, благодушно улыбаясь. — Зрю, яко тебе тяжко, вот и сам решил немного в архимандритах пострадать. Только одному мне тягостно будет в лавре пребывать, так что дозволь, я старца Порфирия из своей братии позову.

— Да хоть всех! — горячо отозвался Иоанн.

— Всех нельзя, — строго отозвался Артемий. — Про избушку не забудь, государь, и про того, кого ныне в ней содержат. А вот одного, чтоб время от времени сладость от беседы с единомысленником ощутить, непременно прихвачу, а то я там вовсе загнусь. К тому же он сам игуменом в ней некогда был, вот и подсобит.

Вот так «по просьбе троицких братий и по повелению государеву, Артемий поставлен был в игумена к Троице».

Узнав об этом назначении, Макарий еще раз убедился в правильности своих догадок, но только молча кивнул и ничего не произнес. Что при этом творилось у него на душе, не сказал бы ни один человек. Даже он сам.

Оба они — и государь, и митрополит — понимали, что борьба за земли еще не закончена. Это внешне между ними правили бал покой и благодать, но каждый из них знал, что в самом главном вопросе согласие еще не достигнуто. И то, что опытный и хладнокровный Макарий одолел юного государя и его сторонников в первом сражении, никоим образом не могло успокоить умудренного жизнью митрополита. Молодости свойственно учиться, и делает она это при желании легко и быстро.

К тому же среди ближних у Иоанна хватало и опытных людей, а это было совсем плохо. Даже сейчас этот мальчишка сумел чувствительно укусить своего противника, перекрыв все пути-дороги к дальнейшему расширению монастырских и архирейских земель. И это только начало. «А что же будет дальше?» — то и дело задавал митрополит сам себе один и тот же вопрос и никак не мог на него ответить. Ведал лишь одно — что царило сейчас временное перемирие, не более. Да и то оно вызвано лишь тем, что пришла пора исполчиться на общего врага, ибо настал последний час Казанского царства, и нужно было добить издыхающую гадюку, пока у нее во рту почти не осталось яда.

Глава 6 Время пришло

Благодаря возведенному в короткие сроки Свияжску и привлечению на свою сторону местных народов обстановка в самой Казани в самом скором времени стала ухудшаться. Многие призадумались: «Может, напрасно они так тяготеют к далекому Крыму и не лучше ли принять подданство Москвы, тем более что оно такое необременительное?»

Власть как могла старалась нещадно давить попытки открытых выступлений, но что толку. Казанская знать стала перебегать к русским. Тогда наиболее трусоватые крымцы, не в силах покорно ожидать, чем же обернется дальнейшее, и видя, что при первом нападении московских воевод казанцы их выдадут, собрались, предварительно пограбив все что можно, и ударились в бега, даже не взяв с собой семей.

У страха глаза велики, и потому они пустились не вниз по Волге, опасаясь выставленных русскими заслонов, а вверх по Каме. До Вятки дошли успешно, но дальше их ждала неудача. Заблаговременно предупрежденный вятский воевода Зюзин учинил им самый настоящий разгром, а около полусотни, включая жестокого подавителя промосковских мятежей и любовника Сююнбеки Улан Кащака, были взяты в плен и отправлены в Москву, где их и казнили.

Бегство крымцев, казалось бы, окончательно отдавало Казань Руси. Это понимали и они сами. Тотчас оттуда явились послы с челобитьем, чтоб государь «их пожаловал, пленить не велел, дал бы им царя Шиг-Алея, а царя Утемиш-Гирея с матерью Сююнбекою взял бы к себе». Иоанну, честно говоря, было несколько жаль расставаться со своей мечтой о героической победе. Однако бояре, и в первую очередь Дмитрий Федорович Палецкий, напомнили юному государю об осторожной политике его деда.

— Не след доводить ворога до крайности. Лучше всего неспешно изнурять в нем силы, а губить его медленно, но верно, — говорил Палецкий. — Война же — дело случая и зависит от такого множества всяких неожиданностей, что далеко не всегда можно их угадать. В том и состоит величие твоего деда, что он полагался на случай как можно менее, а берег людей как можно более.

Ему вторил и Адашев:

— Одна погода может все, даже самые хорошие приготовления, обречь на неудачу, — тонко намекнул он на оттепели, которые так пакостили русскому войску во время последних походов.

Иоанн вспомнил, помрачнел и ответил послам, что непременно пожалует Казанскую землю, но при условии, что они вначале выдадут его недоброжелателей, подразумевая крымскую знать, и освободят всех русских пленников.

Алексей Адашев отправился в Свияжск объявить Шиг-Алею, что государь жалует ему Казанское царство с Луговою стороною и Арскою, но Горная сторона, как более близкая к Свияжску, к нему и отойдет, поскольку государь сам взял ее еще до челобитья казанцев.

Шиг-Алей ради приличия немного поупирался, но Адашев был непреклонен, тем более что именно он и являлся автором решения не усиливать чрезмерно «касимовского царька». Сегодня он ходит в их воле, во всем послушен, а что будет завтра? А как поступят его дети, когда он умрет? Словом, Шиг-Алею твердо заявили, что решение окончательное, так что менять в нем никто ничего не станет.

Слегка волновалась и Казань. Юная ханша никому не сделала вреда за то время, пока жила, поэтому отдавать ее собственными руками в виде пленницы московскому царю жителям было стыдно. Поначалу предложили было, чтобы ее оставить, но тут заартачились воеводы Иоанна, пригрозив, что в противном случае «государь в начале осени будет здесь с огнем и мечом для истребления вероломных». Пришлось подчиниться, и казанцы известили Шиг-Алея, что царица с сыном уже едет в Свияжск.

Не только Сююнбека, но и вся Казань проливала слезы в тот день. Вот только у юной вдовы они были от горя, а у жителей — от стыда, но… своя шкура дороже. Кто-то смущенно бормотал, что Иоанн милостив, кто-то доходил даже до того, что откровенно врал, будто московским царем все уже решено и он непременно изберет ей достойного супруга и даст какое-нибудь владение.

Провожать Сююнбеку шел весь город до самой Казанки, где уже поджидала ее богато украшенная ладья. Бледная и слабая, вдова едва могла сойти на пристань, но, стоя уже на подмостках, не забыла обернуться и поклонилась народу, который ощутил еще более жгучий приступ стыда. Входя в ладью, она вновь обернулась к людям, как-то жалко взмахнула в знак прощания худенькой ладошкой, и лишь после этого судно наконец-то отчалило, вызвав у многих облегченный вздох.

Так исполнилось первое условие мира.

Сразу после этого был назначен и день приведения к присяге России всех казанцев. Жители вышли из города и собрались на Царевом лугу. Молча выслушав написанную для них клятвенную грамоту, они поблагодарили Иоанна за данного им царя и… вновь начали торг за Горную сторону. Лишь когда они поняли, что ничего не выйдет, стали нехотя подписывать шертные [1218] грамоты, которые после этого торжественно скрепили государевой печатью. [1219]

Ох и многолюдна Казань — три дня присягали царю на верность ее жители — толпа за толпой. НаконецШиг-Алей въехал в столицу. К тому времени ему было уже сорок с лишним лет, но выглядел он на все пятьдесят.

Смешливый князь Юрий Булгаков с трудом давил в себе смех, рвущийся у него из груди при одном только взгляде на этого уродца. Чего стоили одни только длинные уши, мочки которых спускались чуть ли не к самым плечам, не говоря уж о бабьем лице с какой-то выщипанной редкой бородкой, толстом брюхе и огромной заднице. Коротконогий, хан так смешно косолапил, переваливаясь с боку на бок, пока брел по двору, добираясь до своего трона, выставленного по такому случаю на всеобщее обозрение, что тут даже более серьезный человек не выдержал бы. [1220] А в это время ханский двор уже до отказа наполнился «третьим условием» — российскими пленниками, которые, пробыв в неволе несколько десятков лет, не верили своему счастью.

В Свияжске наделили их всем необходимым, включая одежду, съестные припасы, и отправили дальше, вверх по Волге. Летописцы указывают, что было их до шестидесяти тысяч и это не считая жителей Вятки и Перми, отправленных вверх по Каме. Трудно сказать, насколько преувеличили они подлинную цифру, да и не столь это важно. Ясно одно — Казань и впрямь держала у себя изрядное количество русских рабов.

«Никогда, — писали современники, — Россия не видала приятнейшего зрелища: то был новый исход Израиля!»

У самого Шиг-Алея в Казани было решено оставить воеводу Хабарова с пятьюстами московскими стрельцами — мало ли. В помощь ему — если что — должен был поспешить из Свияжска со своими людьми князь Симеон Микулинский.

У каждого дела есть добрая сторона, но есть и худая — как посмотреть. Взять то же освобождение пленников. Вроде бы замечательно, но — для Руси. А коли взглянуть со стороны Казани, то тут уже картина вырисовывалась не столь радужная.

И если отсутствие Горной стороны было нестерпимо лишь казанской знати, то освобождение русских пленников больно ударило по всему люду, включая самых простых. А кому трудиться? А кто теперь будет делать всю черную работу? А возможность получить выкуп? Она ведь тоже — прощай навсегда. Словом, куда ни глянь — сплошные неудобства да убытки.

Вот потому-то выдавать их, невзирая на суровые неоднократные повеления со стороны новых властей, спешили далеко не все, о чем оставленные при новом хане боярин Хабаров и дьяк Выродков уже в сентябре уведомили государя. Доложили они и то, что сам Шиг-Алей прекрасно о том осведомлен, но смотрит сквозь пальцы, боясь волнения.

Узнав об этом, Дума судила да рядила три дня. Наконец победила точка зрения умеренных, на которую нехотя согласился и сам государь, — решили проводить политику умиротворения и пока отставить кнут в сторону. С «пряниками» в виде богатых даров в Казань отправились боярин князь Дмитрий Федорович Палецкий и дьяк Клобуков. Помимо дорогих меховых шуб, золотой и серебряной посуды, а также денег, предназначенных для хана, ханши и прочей знати, они привезли царю и всей казанской земле «жалованное слово за службу».

Однако при этом они должны были еще раз решительно потребовать освобождения всех пленных, а в противном случае объявить, что государь, видя христианский люд в неволе, далее терпеть этого не станет. Кроме того, Шиг-Алею напомнили о том, сколько благодеяний он уже получил не только от нынешнего царя, но и от всего рода Рюриковичей, и пора бы за это начинать расплачиваться.

Пока Палецкий с этим наказом ехал в Казань, оттуда в Москву тоже приехали послы. Они привезли челобитную от Шиг-Алея, чтоб государь пожаловал ему Горную сторону, пускай хотя бы не всю, но только часть, да еще прислал бы грамотку, в которой указал бы, что обязуется больше не воевать казанскую землю.

Иоанн, слушая посла, искоса метнул взгляд в сторону Адашева, на что тот выразительно развел руками, давая понять, что казна пуста. После этого Иоанн заявил, что с Горной стороны не уступит Казани ни одной деньги, а клятву даст лишь тогда, когда в Казани освободят русских пленных, причем всех до единого.

Тогда же возвратились из Казани боярин Хабаров и дьяк Выродков. Были они хмуры, поведав, что казанцы пленных почти не освобождают, а вместо этого «куют их и прячут по ямам». Если бы за такое укрывательство Шиг-Алей, для острастки всех прочих, приказал рубить головы, то, возможно, дело бы пошло на лад, но тот боится бунта, а потому молчит.

Кроме того, казанская знать вновь начала ссылаться с ногаями, да не просто ссылаться, но и сама готовила переворот. В ноябре слухи подтвердились. Очередная весточка, присланная Шиг-Алеем и князем Палецким, сообщала, что заговор с целью убить и Шиг-Алея, и их самих благополучно расстроен — удалось перехватить грамоты к ногаям, а заговорщиков числом в семь десятков собрать у себя на пиру и перебить.

Писать о том, что хан приказал резать не только уличенных в измене гостей, но и просто подозреваемых, они не стали. Ни к чему утомлять государя такими подробностями. Не стали сообщать и то, что помимо слуг Шиг-Алея в расправе принимали участие и московские стрельцы. А в заключение они просили, чтоб государь не отпускал из Москвы казанских послов, потому что они также входят в число заговорщиков.

Это известие вновь заставило царя задуматься о том, что делать с Казанью. Иного пути, как ввести в город своих ратников, не виделось. С тем он и отправил туда Алексея Адашева, наказав передать его слово Шиг-Алею. Тот ответил на это, что поторопился со своими обещаниями казанцам выпросить у царя и великого князя Горную сторону, и ныне ему не остается уже ничего иного, как бежать обратно к государю. Однако на все уговоры князя Палецкого и Адашева относительно укрепления города русскими ратниками, раз уж он все равно собрался выезжать, Шиг-Алей не соглашался.

— Я — мусульманин, — гордо отвечал он. — Утеснять единоверцев не желаю, но и изменить царю тоже не хочу. Поэтому дай мне лучше, князь Дмитрий, клятву, что великий князь меня не убьет и оставит в Касимове, да я уеду отсель. Одно могу пообещать — кое-кого из лихих людей я еще тут изведу, да перед отъездом, на всякий случай, пушки, пищали и порох подпорчу. А дальше пусть Иоанн Васильевич приходит и сам промышляет об этом граде.

Так и не добившись результата — тверд оказался басурманин в своих принципах — Палецкий с Адашевым отправились в Москву, оставив в Казани Ивана Черемисинова с отрядом стрельцов беречь Алея от казанцев.

В подтверждение к уже сказанному Шиг-Алеем жившие на Свияге туземные князьки Чапкун и Бурнаш сказали Палецкому, что в народе ходят слухи, будто когда придет весна, казанцы непременно встанут на бунт, потому что такой уж народец, да и Шиг-Алея они терпеть не могут. А мрачный Чапкун угрюмо добавил, что если только Казань взбунтуется, то и им тоже не несдобровать — своих подданных удержать не получится.

Так прошел 1551 год. Окончательно Иоанн пришел к выводу, что время настало, когда получил очередное послание от крымского хана. Возгордился Сахиб-Гирей, ох возгордился. Он и всегда-то был заносчив, а тут ему удалось завоевать Астрахань, получив открытый путь в заволжские степи к своим соплеменникам-ногаям.

На самом деле особо кичиться было нечем. Астрахань уже давно оставалась практически беззащитной. Богатая своим купечеством, она не имела ни приличного войска, ни маломальских городских укреплений, представляя собой изрядно подгнившее яблоко — слегка дунь, и оно тут же слетит с ветки. К тому же жестокая политика по отношению к астраханцам — взяв город, хан разорил его до основания, выведя многих жителей в Крым, — тоже не укрепляла позиций крымчака.

В своем письме Сахиб-Гирей, кичась своим могуществом, заявлял, что кабардинцы и горные кайтаки платят ему дань, после чего надменно спрашивал московского государя: «Ты был молод, а ныне уже в разуме: объяви, чего хочешь? Любви или крови? Ежели хочешь любви, то присылай не безделицы, а дары знатные, подобно королю, дающему нам 15 000 золотых ежегодно. Когда же угодно тебе воевать, то я готов идти к Москве, и земля твоя будет под ногами коней моих».

И вновь мнения в Думе разделились. Иные из числа осторожных предлагали продолжать удерживать послов, не давая никакого ответа, чтобы оттянуть неизбежный разрыв, поскольку было понятно, что, судя по тону послания, Сахиб-Гирей, даже если ему и впрямь послать большие дары, взять-то их возьмет, но от Казани все равно не отступится. А уж коли он успеет в нее забраться, то война с нею станет одновременно войной с Крымом.

Иоанн слушал всех молча, поглядывая вокруг насупленным взглядом, после чего встал и заявил во всеуслышанье:

— Сведали мы, будто оный хан грабит наших людей, яко тать полнощный, а московских купцов берет к себе в домашнюю услугу, яко невольников. В Тавриде он же повелел обесчестить нашего гонца. Правитель, что не стоит горой за своих людишек в землях иноземных, а в ответ на обиды, учиняемые им, токмо писули строчит слезные — уже не правитель, а так — тряпка поганая. Посему повелеваю ныне же отправить его послов в темницу.

«Ай да Подменыш!» — восхищенно подумал Дмитрий Федорович, ощутив гордость за своего выкормыша.

Пускай не он его воспитывал, пускай в чем-то тот поначалу терялся, робел, казался неуверенным, но вот же — оперился, почуял силу. Такого ощипанным гусенком назвать уже и язык не повернется — молодой орленок на крыло становится.

Дело неуклонно приближалось к развязке. Если бы крымский хан решился опередить Иоанна, то вне всяких сомнений ликующая Казань непременно бы встретила его войско с превеликим ликованием и безмерной радостью. О том же, что сулило подобное объединение Крыма, Астрахани и Казани для Руси, оставалось лишь догадываться и какие бедствия ни представляй — всего будет мало.

Между тем после резни, устроенной Шиг-Алеем на пиру, ненависть к нему казанской знати достигла высшей стадии. Поддерживать его на троне в такой ситуации уже не имело смысла. Двинув полки к Казани, Иоанн лишь ускорил бы грядущий бунт, заодно подвергнув явной опасности не только жизнь самого хана, но и находившихся при нем русских стрельцов.

Если бы можно было ввести отряды внезапно, это решило бы все, но от ввода войск открещивался сам Шиг-Алей. И тут казанцы, ослепленные ненавистью к московскому ставленнику, вроде бы сами пошли навстречу намерениям Иоанна, предложив царю полное подданство, лишь бы только он вывел от них Алея.

Случилось это уже в январе 1552 года, когда послы — все тот же Муралей Алимердин и прочие, которые уже были ранее у государя и поэтому уцелели от учиненной ханом резни, — явились к Иоанну с просьбой, чтобы тот свел Шиг-Алея, а им дал бы в наместники своего боярина, наподобие того, как в Свияжске. Если же царь, доброхотствуя своему ставленнику, не пойдет на такое, то они будут добывать себе государя из других земель.

Первое желание Иоанна было дать согласие, но три года, проведенные на троне, кое-чему его уже научили, поэтому он не стал спешить, велев боярину Ивану Васильевичу Шереметеву устроить для них пир в своем терему и за чарой доброго меда все повыведать — за что не любят в Казани Шиг-Алея, на каких условиях они предполагают взять себе наместника и вообще попытаться понять — можно ли им верить.

После многочисленных возлияний язык у послов и впрямь развязался, и они в один голос принялись жаловаться на хана. Дескать, Алей побивает их и грабит, жен и дочерей берет силою; если государь пожалует землю и хана сведет, тогда все их люди, что сейчас проживают на Москве, не рискуя возвращаться обратно в Казань, готовы немедленно принять присягу и оставаться здесь же в заложниках, пока кто-то один не съездит вместе с русским войском, чтобы усадить на престоле его наместников и сдать государю весь город.

Доходило до того, что они даже не просили ничего для себя — «кому царь велит жить в городе, кому на посаде, тем там и жить, а другим всем по селам». Что же до владений уже побитых Шиг-Алеем бездетных князей, то пусть государь раздаст их кому хочет и вообще — все они в его воле. Если же они в чем-то обманывают, то пусть Иоанн велит их всех здесь казнить. Что же до хана, то в случае, если он только заупрямится с выездом, царю достаточно забрать у него стрельцов, после чего, опасаясь расправы со стороны обиженных, а таковых много, он сам убежит из Казани.

Оттягивать не стоило. Уже в феврале в Казань опять отправился Алексей Адашев, чтоб свести Алея, и с ним один из татарских послов с грамотою к жителям города, в которой описывалось, как они условились в Москве с государем. Алею Адашев объявил, чтобы тот пустил московских людей в город, а сам пусть просит у государя чего хочет. Хан отвечал по-прежнему, что готов съехать в Свияжск, потому что в Казани ему жить нельзя, тем более что казанцы уже послали к ногаям просить другого царя.

Заколотив несколько пушек и отправив в Свияжск пищали и порох, 6 марта Шиг-Алей выехал из Казани на озеро якобы поохотиться, взяв с собою многих князей, мурз, горожан и всю полутысячу московских стрельцов.

Выехав за город, он облегченно вздохнул и откровенно сказал казанцам: «Хотели вы меня убить и били челом на меня царю и великому князю, чтоб меня свел, что я над вами лихо делаю, и дал бы вам наместника; царь и великий князь велел мне из Казани выехать, и я к нему еду, а вас с собою к нему же веду, — и многозначительно добавил: — Там управимся».

Лучше всего, и уж во всяком случае гораздо спокойнее, если бы одновременно с этим в город вошли стрельцы, но Шиг-Алей вновь заупрямился.

— Возьмите Казань, но без меня, — угрюмо заявил он. — Возьмите силою или договором, но не из рук моих.

В тот же день боярин князь Семен Иванович Микулинский послал в Казань двух казаков с грамотами, что по челобитью казанских князей государь-царь Шиг-Алея свел и дал им в наместники его, князя Семена. Теперь им надлежит приехать на присягу в Свияжск, а когда присягнут, тогда он въедет в их город.

Казанцы отвечали, что государеву жалованью рады, хотят во всем исполнить волю Иоанна, только бы боярин прислал к ним князей Чапкуна и Бурнаша, которым они доверяют. Князь не возражал и против этого, после чего Чапкун и Бурнаш отправились на другой день в Казань вместе с Черемисиновым, и тот дал знать Микулянскому, что вся земля Казанская охотно присягает государю и лучшие люди собираются ехать в Свияжск.

Лучшие люди действительно приехали на другой день вместе с Чапкуном и Бурнашом и присягнули на верность, взявши с Микулинского и его товарищей клятву, что они будут жаловать добрых казанских людей. После этого Микулинский отправил в Казань Черемисинова с толмачом приводить к присяге остальных людей и смотреть, нет ли какого «лиха».

С этой же целью он отправил туда Чапкуна и восемь человек боярских детей, которые должны были занять дворы и смотреть, чтоб все было тихо, когда русские полки будут вступать в город. Ночью Черемисинов дал знать Микулинскому, что все спокойно — царский двор очищают, и сельские люди, дав присягу, преспокойно разъезжаются по селам, так что наместник уже может отправлять в Казань обоз со съестными припасами, ну и с сотню казаков, потому что они на царевом дворе пригодятся на всякое дело.

Казалось, что сбылось долгожданное — без особых усилий, без кровопролития Иоанн приобретал знаменитое ханство. Оставалось только протянуть руку, чтобы взяться за его венец, и все. Но…

Глава 7 Проклятый город

Ядигер-Мухаммад вот уже второй час лежал в своем шатре, но сон так и не шел к бывшему наследнику Астраханского ханства. Предстояло принять решение, от которого многое в его судьбе могло перемениться. Да что там многое — практически все. И от этого становилось страшно.

Никогда ранее ему не приходилось самостоятельно думать над таким важным делом, и теперь он с особой остротой и тоской вспоминал отца — хана Ак-Кубека ибн Муртазу, [1221] который никогда особо не задумывался, а жил легко и вольготно, как весенний ветерок, порхающий по степи.

Может, потому у него двадцать лет назад с такой же легкостью и отобрали ханство, что он не желал хоть чуточку поразмыслить о том и о сем. Правда, скинувший его с ханского трона родич Абд-ар-Рахман ибн Абд-ал-Керим и сам продержался на троне всего четыре года, после чего ему на смену пришел Дервиш-Али ибн Шейх-Хайдар. Но и тот правил мало — пару неполных лет, вновь низверженный неутомимым Абд-ар-Рахманом.

Как ни удивительно, судьба еще раз подкинула его отцу все тот же трон.

«Протяни руку и возьми, пока они режутся друг с другом», — соблазняюще прошептала она, и Ак-Кубек протянул.

Казалось бы, на сей раз все будет надолго, потому что Абд-ар-Рахмана уже не было в живых, а суровый Дервиш-Али положил столько своих воинов, чтобы прикончить кровного врага, что теперь отлеживался где-то в степях, зализывая раны, и потому навряд ли мог быть опасным.

Но миновал всего год, и невесть откуда вынырнул еще один родич — Ямгурчи ибн Бердибек. Его отец всю жизнь мечтал о ханском дворце, и вот теперь всего одна чаша с отравленным вином вознесла его на пик славы.

В отличие от Ак-Кубека Ямгурчи хорошо знал, что должен делать хан, который только-только пришел к власти. «Воистину, нет худшего врага для чингизида, чем другой чингизид», — некогда сказал кто-то из мудрых — среди потомков Сотрясателя Вселенной крайне редко, но попадались философы. Тогда сам Ядигер едва унес ноги, чудом уцелев в беспощадной резне, которую учинили воины Ямгурчи.

Правда, спустя еще четыре года и он не устоял перед несокрушимыми полчищами крымского Сахиб-Гирея, но тот торжествовал недолго, и недавно Ямгурчи вновь одолел, усевшись на шелковые подушки и наслаждаясь прохладой, царящей во дворце.

А у него, Ядигера, все это время были лишь степи и обычная жизнь знатного и в то же время достаточно простого кочевника, которому не надо заботиться о том, где найти на завтра кусок баранины, пускай даже и с душком, но к которому никогда не придут послы соседних держав, потому что ты для них никто и звать тебя никак.

«А вот оказалось, что „кто-то“ и как меня звать — они прекрасно знают», — усмехнулся Ядигер, вспомнив недавнюю встречу. Удивительное дело, но посланник турецкого султана не только во всех подробностях знал жизнь самого Ядигера, но и был хорошо знаком со всеми перипетиями жизни его отца Ак-Кубека. Откуда? Он так и не решился задать этот вопрос, да и не все ли равно.

«Не о том ты думаешь, совсем не о том», — вздохнул Ядигер, вскочил с кошмы и принялся торопливо наливать себе в чашу, склонив над нею тоненький носик крутобокого, как бедра у его последней наложницы, кумгана, заморское вино, которым угощал его посланник самого турецкого султана.

— Казанское ханство велико и могуче. Его беда лишь в том, что оно не имеет хана. Как только ты станешь таковым, народ тут же сплотится вокруг тебя, — вспомнился ему вкрадчивый голос посла.

— А Русь? — неуверенно предположил Ядигер. — Она сильна. Разве я сумею ее одолеть?

— Тебе и не надо ее одолевать, — улыбнулся посол. — Пока от тебя требуется совершенно иное — сплотить вокруг себя людей, отбиться, если царь неверных посягнет на твою столицу, вот и все. А мне доподлинно известно, что они до сих пор так и не научились брать крепости, так что ты можешь быть спокоен.

— Но я слышал, что они ныне сами просят царя взять их под свою руку, — возразил Ядигер.

— Это сейчас. Скоро туда отправится торговый караван со святыми дервишами, [1222] которые сумеют вдохновить их на перемену своего решения. Вот тогда-то и придет твой час, — и тут же, гораздо более жестким тоном, прибавил: — Ты, конечно, же можешь отказаться, но имей в виду — дважды такое счастье судьба никому не предлагает. Она вообще не любит нерешительных.

О том, что на случай отказа у него припасена еще одна скляница с вином, только особым, посол говорить не стал. Ядигер и сам это поймет, когда через пару-тройку дней у него начнутся рези в животе. О нет, они будут недолгими — от силы несколько часов, а потом пройдут, закончатся и уже никогда не возобновятся, ведь у покойников болей не бывает.

И теперь сын бывшего астраханского хана сидел, попивая мелкими глотками дорогое сладкое вино, почему-то имеющее легкий смолистый привкус, и размышлял — соглашаться ему или нет. По всему выходило — надо. В конце концов, если он не придется по сердцу жителям города, то они просто не позовут его править, а понравиться им — не его печаль.

«Может, я и правда самый лучший изо всех, — подумал он чуть смущенно. — Ведь не случайно же он приехал именно ко мне».

Ядигер ужасно разочаровался бы, если бы узнал, что на самом деле тайный турецкий посол предварительно направлялся к Гиреям, надеясь подвигнуть их на благой подвиг по защите своих единоплеменников от грядущего ига неверных. Но, к сожалению, Сахиб-Гирей уже скончался — как пользоваться скляницей с особым вином в Крыму тоже знали хорошо.

Подвигнуть же его племянника, Девлет-Гирея, на героические усилия во славу аллаха у него не вышло. Ему было не до того — жаждущих повести за собой воинов всегда хватало, так что предстояло закрепить за собой достигнутое, а не мечтать о завоевательных походах.

Прощупав почву в беседе с Ямгурчи посол пришел к выводу, что и тут его постигнет неудача — астраханский хан не согласится выступить под Казань, отлично сознавая, что отсутствие на несколько месяцев приведет его к тому, что возвращаться станет некуда. Получалось, что Ядигер — это единственная кандидатура для предстоящей азартной игры, поскольку остальные трое и вовсе никуда не годились.

«Этот же, если решится, то пойдет до конца, — сделал вывод посол. — И со всем остальным у него в порядке. Звезд с неба не хватает, но оно ему и ни к чему». А вот если и он не согласится, то будет совсем худо. Великий визирь славного султана Сулеймана I, да живет и здравствует вечно этот властитель Порты и счастливый баловень судьбы, навряд ли простит ему неудачу в таком пустяковом деле. Потому он чуть не выдал себя, облегченно вздохнув, когда наутро услышал прозвучавшее из уст Ядигера короткое: «Я согласен».

А дервиши с остроконечными бородками, в высоких колпаках и чуть ли не через одного с белыми повязками — знак того, что они совершили хадж, [1223] прибывшие с торговым караваном и оставшиеся в Казани, и впрямь сотворили чудо. Им было не привыкать. Пускай повязки имел не каждый, зато все они были из ордена бекташей [1224] и как настраивать людей, чтобы они возжаждали стать газиями, [1225] знали прекрасно, не зря же именно под их началом воспитывались мальчики, которые составляли непобедимую гвардию нового войска [1226] великого султана.

К тому же препятствий им никто не чинил. Находящиеся в Казани русские татарским языком не владели вовсе, а за время пребывания в городе сумели освоить десяток-другой слов, да и то из повседневного обихода, которые помогали во время прогулок по базару и торга за понравившуюся вещицу. Те, кто знал его относительно хорошо, тоже не замечали особых странностей в поведении дервишей, а на них самих смотрели как на юродивых, совершенно не прислушиваясь к их речам. А напрасно.

Говорили те и впрямь мало, невнятно и туманно, но все, что срывалось с их уст, звучало как зловещие предсказания, к которым внимательно прислушивались жители города. Да и как их не слушать, ведь дервиш у мусульман все равно что блаженный или юродивый у православных. Считалось, что их устами говорит сам пророк, и откровения, которые срываются с их уст, тоже переданы им свыше. Тем более масхари шериф [1227] все равно читать никто не умел.

Но главное заключалось даже не в пророчествах, а в их плясках. Дикие и неистовые, время от времени сопровождаемая истошными воплями: «Я-гу-у! Я-хак! Ля илляхи илля-гу-у», [1228] они доводили до исступления не только самого пляшущего дервиша, но и всех, кто наблюдал за ним.

Трудно сказать, можно ли вообще назвать это сумасшедшее вращение, которое они обычно начинали на левой ноге и все больше и больше ускоряясь, пляской. [1229] Да оно и неважно. Хотя и считалось, что этот танец-вращение не более чем обрядовый, который нужен для дальнейшего продвижения по пути постижения божественной истины и только, но знающие суфии хорошо ведали, что истины в этом вращении достичь не дано никому. Скорее уж наоборот. И вообще, заниматься им надо только тогда, когда ты встал на путь борьбы. Эти — встали именно на него.

И они кружились, вертелись, выкрикивая многочисленные имена аллаха, после чего в неистовстве падали, грызли зубами землю, вселяя в глазевших на них горожан совсем иной дух — злобы и ненависти, потому что это был не просто танец-безумие, он был еще и заразен, как черная немочь.

А если добавить к этому еще и ядовитый шепоток, который с первого же дня их пребывания в городе, подобно скользкой гадюке, вползал в каждую лачугу и в каждый дом, то можно было считать, что дело сделано.

— Хадис [1230] пророка Мухаммеда, да будет благословенно имя его во веки веков, гласит, — шептал дервиш, собрав возле себя толпу народа. — Кто будет убит при защите своей жизни и имущества, тот — мученик.

— А можно ли назвать истинно правоверным мусульманина, который готов покорно склонить голову перед неверными? — тут же задавал коварный вопрос второй дервиш.

— И что вы ответите Накиру или Мункару, [1231] которые спросят вас, где вы были в те дни, когда требовалось защищать веру, и что делали? — вещал третий.

— А если вы и впрямь ничего не сделали, то как вы сможете пройти по Сирату, [1232] тонкому как волос, горячему как пламя и острому как меч Азраила, [1233] и не упасть? — впивался горящими глазами в человека четвертый.

— Неужто ты жаждешь встречи с Маликом, а не с Ридваном? [1234] — вопрошал пятый.

— Третья сура масхари шериф спрашивает каждого правоверного: «Или вы думаете, что войдете в рай, когда аллах еще не узнал тех, которые усердствовали из вас?» Ты готов усердствовать во имя всемогущего? — И грязный крючковатый палец шестого дервиша с черной траурной каймой под длинным синеватым ногтем упирался в грудь человека.

— Вот вы поднимались и не поворачивались ни к кому, а посланник звал вас, — предостерегал седьмой…

А спустя неделю их шейх уже открыто выкрикивал на всех базарах и площадях подходящие суры из Корана: «И сказано было им: „Приходите, сражайтесь на пути аллаха“». Даже если аят [1235] подходил не до конца, он его все равно использовал, замалчивая окончание.

— И сражайтесь на пути аллаха с теми, кто сражается с вами! — вопил он, не договаривая «но не преступайте, — поистине, аллах не любит преступающих».

И кричал еще:

— Убивайте их везде, где встретите, и изгоняйте их оттуда, откуда изгнали они вас, — и вновь с умалчиванием неподходящего продолжения.

А дервиши все кружились и кружились, подобно бешеным волчкам, которые запустил кто-то огромный и злобный. От стремительного вращения яркие заплаты на их старых плащах сплетались в один разноцветный узор, от которого кружились головы у смотревших, в ушах у которых набатом звучали гневные вопли-призывы старого многоопытного шейха, знающего толк в подобных представлениях.

И вскоре заразились все. Оставалось лишь направить искусно вызванную злобу в нужное русло, то есть не просто против неверных, но и назвать их имя. И в тот роковой день оно прозвучало и неведомый враг стал ясным и отчетливо видимым. Русские! От них все зло и все беды. Их надо убивать, как бешеных собак, и не просто убивать, но вначале помучив как следует…

На руку дервишам сыграли и отпросившиеся у русских воевод в Казань Ислам, Кебяк и мурза Аликей. Приехав в Казань, они затворили скрипучие ворота, щедро обитые железом и украшенные по бокам витиеватым орнаментом, после чего объявили жителям, что русские непременно истребят их всех, да и Шиг-Алей, дескать, утверждал то же самое.

Поэтому выехавшие из Свияжска князья Семен Микулинский и Петр Серебряный, боярин Иван Васильевич Шереметев и шедший со сторожевым полком князь Ромодановский на полпути к Казани были встречены сконфуженным Иваном Черемисиновым, так ничего и не уразумевшим из происходившего, потому и объявившего им, что все беды от тех татар, которых отпустили из Москвы.

Поразмыслив, воеводы решили не пугать горожан еще больше своими полками и оставили их на Булаке, проследовав дальше с малыми дружинами. Однако это не помогло. Впрочем, прояви кто-нибудь из русских князей или бояр решительность, и большой крови, может быть, удалось бы избегнуть, несмотря на малочисленность имеющихся под рукой отрядов, но оставалась надежда решить все мирным путем…

Немало смутили князей да бояр и те из казанцев, кто был менее восприимчив к неистовству дервишей, а, следовательно, остался верен Руси, невольно сыграв дурную службу. Верно определив причину волнений — «возмутили землю лихие люди», — они не сумели угадать, насколько все это затянется, попросив обождать, пока все не утихнет само по себе.

Однако посланные на переговоры — или уговоры? — результата не добились. Причем если брать каждого жителя города в отдельности, то он и сам, пожалуй, навряд ли смог бы ответить на элементарные вопросы, которые задавали русские парламентеры: «Зачем вы изменили? Вчера и даже сегодня еще присягали, и вдруг изменили! А мы клятву свою держим, ничего дурного вам не делаем».

Спустя полтора дня бесцельного стояния у стен города, так ничего и не добившись, воеводы пошли назад, к Свияжску, но даже тогда казанских посадов трогать не стали, чтоб никто не смог впоследствии сказать, что они хоть в чем-то нарушили крестное целование. Вместо этого в Москву, с извещением о новой измене казанцев, был немедленно отправлен боярин Шереметев.

И в тот же день казанцы послали к ногаям гонцов, чтобы те дали им царя, но, даже не дождавшись его, тут же начали военные действия, отрезая себе путь назад. Правда, все, что они творили, происходило как-то бессмысленно и бестолково — стали было приходить на Горную сторону, чтобы отвести ее жителей от Москвы, но те немедленно побили их отряд, взяв в плен двух человек из числа знатных.

Иоанн получил весть обо всех этих событиях спустя две с половиной недели и отправил на помощь воеводам в Свияжск брата царицы Анастасии Данилу Романовича Захарьина-Юрьева.

Между тем войска собирались. Часть из них должна была прибыть в Коломну и Каширу, остальные — в Муром. Князьям Александру Борисовичу Горбатому и Петру Ивановичу Шуйскому государь повелел вести их в Нижний Новгород, Михайле Глинскому расположиться станом на берегах Камы, свияжским воеводам легкими отрядами занять переправы на Волге и ждать Иоанна.

Понимая, что проклятый город вновь ускользает от него, царь созвал в апреле совет, чтобы решить, что делать с Казанью. Настрой у него после церковного собора был самый что ни на есть решительный.

— Бог видит мое сердце, — спокойно произнес он. — Я пошел на мир с казанцами, потому что хотел не земной славы воителя и победителя, но покоя для всех христиан. Ныне же как я могу оправдаться перед всевышним, когда предстану на его праведный суд? Что я поведаю, когда души погубленных басурманами станут взывать к нему с жалобами, попрекая своего государя, который не сумел их защитить? Зрю, что напрасно я взывал к ним в жажде решить мирно, ибо они — вечные вороги Руси, и не может с ними быть ни мира, ни отдохновения!

После таких слов те, кто хотел бы ратовать за мир, не выступали вовсе. Однако и среди согласных с походом единого мнения тоже не было. Некоторые говорили, чтоб государь послал под Казань одних воевод, а сам остался бы в Москве, потому что война будет не с одними казанцами, но и с ногаями и с Крымом.

— Ежели придут крымские ханы али ногаи, пока ты будешь под Казанью, кто защитит нас, сирых?! — чуть ли не со слезой в голосе взывал тот же Шереметев.

— А без меня, что же — отпор дать вовсе некому? — осведомился Иоанн. — Стыдись, воевода, и не позорь ни себя, ни моих бояр. К тому ж полностью оголять рубежи я все едино — не стану. Такое и впрямь чревато.

Другие призывали выждать полгода, потому что идти на Казань летом гораздо тяжелее, чем зимой — уж очень большая морока с пушками во время водных переправ. Громогласнее всех об этом рассказывал «касимовский царек» Шиг-Алей, убеждая Иоанна, что казанская земля сильно укреплена самой природою. Закутанная в листву лесов, скрывающаяся в озерах и болотах, летом она может оказаться неодолимой. Зато зимой…

Иоанн терпеливо выслушал его, стараясь сдержать нарастающее раздражение, после чего развел руками и спокойно заявил, что леса и воды — крепости великие, но бог и непроходимые места проходимыми делает, и острые пути в гладкие претворяет. К тому же воеводы со многими ратными людьми уже отправлены на судах с большим нарядом и со всеми запасами, так что пятиться назад он не намерен. И вообще — бог любит троицу, а две попытки взять сей злой город он уже совершил, так что третья несомненно станет удачной. К тому же не находят ли думные бояре, что эти оттепели, которые погубили все планы, были не просто непогодами, но знаками божьими, предупреждающими, что град сей надобно покорять летом?

Все воззрились на него с удивлением — об этом не задумывался никто, — после чего нехотя согласились, что и впрямь государь не иначе как прав и… стали обсуждать детали. Они особых дебатов не вызвали. И без того было ясно, что рать, большой наряд, как именовали артиллерию, а также запасы для царя и для всего войска надо пустить водою, а самому государю, как приспеет время, идти полем.

В том же месяце пришли еще одни дурные вести, но на этот раз из самого Свияжска. Князь Микулинский писал, что горные люди волнуются, многие из них ссылаются с казанцами, да и «во всех мало правды, непослушание большое». Но, что хуже всего, в русском войске открылась странная болезнь — людишки на глазах слабеют, во рту кровоточит, а здоровые зубы ни с того ни с сего выпадают. [1236] Много уже померло, много лежит больных из числа детей боярских, стрельцов и казаков.

Откладывать выступление было некогда, и меры требовалось принимать безотлагательно. Вначале Иоанн по этим вестям велел князьям Александру Борисовичу Горбатому и Петру Ивановичу Шуйскому немедленно двинуться в Свияжск. Князья, прибыв в город, приехали и… ужаснулись. То, что виделось им на расстоянии как бы в размытом виде, при ближайшем рассмотрении сложилось в весьма мрачноватую картину, о чем они честно отписали царю.

Оказалось, что горные люди изменили не частично, но вообще все. Более того, Казань они уже поддерживали не словесами — это еще куда бы ни шло, но перешли к решительным действиям, устроив набег на конские табуны, которые паслись недалеко от города. Самое же обидное — это настрой. Чувствовалась какая-то подавленность и обреченность. Возможно, виной тому в немалой степени была по-прежнему свирепствовавшая болезнь, которая все не унималась, унося каждый день по нескольку христианских душ. В иные дни число ее жертв и вовсе доходило до пяти-шести, а то случалось, что помирал и десяток.

«Люди бродят по детинцу вялые и квелые, а к бою вовсе несподручные», — сообщали князья, после чего, переглянувшись, со вздохом принимались диктовать подьячему дальше, причем вовсе стыдное — о делах содомских, в которые погрузились вояки.

Тут уж было не до боев, не до сражений и тем паче, не до побед. Взять, к примеру, тот же набег — посланные на местных жителей казаки, обычно отличавшиеся храбростью, буйством и молодечеством, оказались разбиты наголову, потеряв до семи десятков человек и пищали.

Второй случай произошел по соседству — на Каме. И вновь плывшие по реке казаки, направлявшиеся от князя Михайлы Глинского в Свияжск «за кормами», не сумели оказать сопротивление напавшим на них казанцам. Причем последние были настроены не просто воинственно, но и поступили несвойственно себе, не став брать полона, а попросту всех перебив.

Такая же смерть, только гораздо мучительнее, ждала и всех боярских детей, которые приехали в Казань еще с воеводскими обозами и были захвачены там жителями. С каким-то непонятным ожесточением им устроили одну за другой несколько пыток. Терзали не столько с целью допытаться о тайных замыслах русского царя и воевод, сколько просто так, еще раз обрубая себе все пути назад. Чтоб бесповоротно.

Вымученные признания о том, что Иоанн и его бояре задумали извести весь город, в которых не было ни слова правды — говорили то, что от них требовалось, чтобы прекратили мучить, — мгновенно обнародовали, после чего сдержали слово, дав тем, кто «сознался», легкую смерть.

Остальных же — окровавленных и истерзанных — посадили на колы, постаравшись и тут продлить их муки. Каждый из крепких деревянных кольев был снабжен небольшой перекладинкой, которая фиксировала его, не давая острию проникнуть слишком глубоко в тело, а потому умирали все долго, несколько суток.

Словом, город впал в полное безумие. Возбуждаемый дико вертящимися, подобно волчкам, дервишами, жители его всякий раз, наблюдая эту вакханалию, поневоле впадали в какой-то отчаянный раж, сродни древним берсеркам севера. Развевающиеся во время неистового вращения, драные, с разноцветными заплатами, плащи дервишей овевали смотрящих на них запахом немытого тела, вонью гноя от застарелых болячек и почему-то сырой землей. Последняя пахла как-то особо, словно сам дервиш незадолго до того катался по земле возле кладбища, потому что это был запах смерти и тлена.

Во власть всеобщего безумия, охватившего людей, подпадали даже те, кто совсем недавно не просто считался в доброхотах Москвы, но и действительно искренне полагал, что у Казанского ханства нет иного выбора, как идти под руку Иоанна.

Тот же князь Чапкун, посланный воеводами из Свияжска для успокоения жителей Казани, насмотревшись на эти пляски, уже на второй день своего пребывания в городе неожиданно для самого себя не просто переметнулся, но и стал чуть ли не главою мятежников, пока не прибыл астраханский царевич Ядигер-Мухаммад, которому не оставалось ничего иного, как присоединиться ко всеобщей вакханалии. А турецкий посол, убедившись, что все идет так, как и задумано, через три дня убыл в Крым, клятвенно пообещав Ядигеру, что этим летом неверным будет не до Казани — управиться бы с Гиреями…

Иной раз случается парадокс — все плохо, а человек вовсе не собирается впадать в уныние, скорее напротив — спокоен, деловит и даже позволяет себе улыбаться и шутить. Может, он исходит из принципа — хуже не будет, потому что некуда, а может, по какой-то иной причине — бог весть. Так случилось и с Иоанном.

Вначале, после того как пришла третья черная весть, он помрачнел, зато потом, после очередных новостей — о болезни в Свияжске, об измене местных народцев, о поражениях казаков, — неожиданно даже для самого себя успокоился и принялся сосредоточенно размышлять, с чего приступать к исправлению дел. По всему выходило — начинать надлежит со Свияжска.

Первым на заседании Думы выступил митрополит Макарий, предложив отправить туда освященную воду, причем не простую, а с мощей святых отцов, незадолго до того перенесенных из Благовещенского собора в Успенский. Вот ее-то и отправили в Свияжск с архангельским протопопом Тимофеем — «мужем изрядным, наученным богодухновенному писанию». Вместе с водою Тимофей повез также поучение к войску от митрополита Макария.

«Милостию божиею, мудростию нашего царя и вашим мужеством, — высокопарно писал он, напоминая о недавних подвигах сидельцев Свияжска, — твердыня христианская поставлена в земле враждебной. Мы благоденствуем и славимся. Литва, Германия ищут нашего дружества. Чем же можем изъявить признательность всевышнему? Исполнением его заповедей. А вы исполняете ли их? Молва народная тревожит сердце государево и мое. Уверяют, что некоторые из вас, забыв страх божий, утопают в грехах Содома и Гоморры; что многие благообразные девы и жены, освобожденные пленницы казанские, оскверняются развратом между вами; что вы, угождая им, кладете бритву на брады свои [1237] и в постыдной неге стыдитесь быть мужами. Верю сему, ибо господь казнит вас не только болезнию, но и срамом… Бог, Иоанн и церковь призывают вас к раскаянию. Исправьтесь, или увидите гнев царя, услышите клятву церковную». [1238]

Знал Макарий, на что намекнуть. Отлучение от церкви — что может быть страшнее для человека, который настолько глубоко чтил свои храмы, что не проходил мимо церкви или монастыря, чтобы не остановиться, не скинуть шапку и не помолиться, а если в церкви в это время совершалась служба, то непременно, как бы ни торопился, заходил туда, чтобы прочесть молитву и несколько раз земно поклониться.

Как мог проигнорировать такую угрозу человек, который в каждой комнате своего дома непременно помещал на самом почетном месте одну или несколько икон, а если побогаче, то заводил в терему особую комнату — так называемую домашнюю молельню, в которой вообще увешивал иконами и крестами все стены; который, даже приходя в дом другого, прежде всего искал глазами иконы, после чего молился перед ними и лишь потом здоровался с хозяином и точно так же поступал перед уходом — вначале молитва, а уж потом прощание.

Как мог не прислушаться к такому человек, которому было мало обычных постов в среду и пяток каждой недели. А ведь помимо них имелись еще и четыре ежегодных поста, весьма длительных, причем в Великий, что перед Пасхой, и вовсе не дозволялось вкушать даже рыбных блюд, не говоря уж о вине. Тем не менее некоторые принимали пищу только в два дня каждой недели — субботу и воскресенье, а в остальные дни вовсе воздерживались от еды, другие принимали ее лишь в воскресенье, вторник, четверг и субботу, а в прочие три дня не ели ничего, а если не могли голодать полностью, то в понедельник, среду и пяток довольствовались куском хлеба с водою.

Не довольствуясь соблюдением обязательных постов, некоторые налагали на себя еще посты добровольные. Иные отказывались от скоромной пищи на значительные периоды или навсегда. Словом, на тех, кто посмел ослушаться послания Макария — а нашлись и такие смельчаки, хотя и немного, — смотрели как на обреченных из числа тех, кто уже продал душу дьяволу.

Что же касается цинги, то трудно сказать, насколько помогла бы святость воды, если бы несовет игумена Троицко-Сергиевской лавры отца Артемия.

— Помнится, государь, похожее случалось — и не раз — в тех местах, откуда я приехал. И вот что я приметил — ежели человеку дать что-то пожевать из божьих плодов — болезнь отступает. Святая вода — дело хорошее, но еще лучше, ежели ты вместе с нею отправишь несколько возов с яблоками, вишенью, грушами и прочим. От них уж точно худа не будет, а подсобить — глядишь и подсобит.

А вечером, в кругу своих ближних, Иоанн, как бы укрепляя сам себя в мысли, что война с Казанью — дело решенное и вспять поворачивать нельзя, заметил:

— Еще и потому ныне надобно урядить с казанцами, пока у нас за спиной никто не стоит. Свеям с ливонцами не до того — они лишь вольной торговли у нас хотят. Да и не станет Густав Ваза излиха настырничать — ему бы род свой на престоле утвердить. [1239] Ливонцам тож недосуг. У них Хенрик ихний и вовсе токмо избран [1240] — свои бы дела урядить.

— А королек ляшский? — осторожно осведомился Сильвестр.

Иоанн улыбнулся:

— Вот яко бабы на селище в свару вступают у колодезя, тако и мы с ним титлы делим, да все никак не поделим. [1241] Однако ж сие все словеса пустые, а воевать никому неохота. К тому ж ныне он и вовсе ко мне ныне с ласкою, даже полонянников отдал. Известили ужо, что везут с Литвы князей Михайла Булгакова-Голицу да Селеховского. С ними и гонец с грамоткой. Я хоть их вовсе не видал ни разу, однако слуг верных надобно почтить — чай, мне столько прожить на белом свете не довелось еще, сколь они в неволе [1242] опосля Оршинской сечи провели. Ежели привезут до того, как мне под Казань уйти, — непременно сам встречу и одарю. [1243] Да и в печали Жигмонд [1244] ныне опосля смерти женки своей, [1245] так что не до того ему. Однако перемирье надобно.

— Может, мир, государь? — осторожно поинтересовался Адашев. — Сам же сказываешь, что времечко подходящее. Вон они даже и Смоленск за тобой признать [1246] готовы.

— А титла? — грозно спросил Иоанн, но глаза его почему-то смеялись.

Адашев вздохнул, ничего не ответив, но мысли его и без того были вполне понятны царю.

— Ведаю, что сказать хочешь, Алексей Федорович, — на этот раз царь улыбнулся явно, без утайки. — Я и сам знаю, что не в титле суть, хотя умаление это — что греха таить — обидно. Однако ежели надо было бы для державы нашей — проглотил бы и смолчал. Потому титла — причина, не более. Я честен хочу быть пред богом, вот что главное. Сам посуди, — широко развел он руками, — сколь за королем ляшским наших вотчин извечных. Один Киев чего стоит. Да и окромя его тож изрядно. Тут и Волынская земля со Львовом да Галичем, и Полоцк, и Витебск. Опять же отец его Гомель у нас взял, пока я малолетний еще был. Как такое спускать? Так пригоже ли мне с ним теперь вечный мир заключать да крест честной на том целовать? Ведь ежели я оное учиню, то мне уже моих вотчин искать под ним нельзя будет. Потому пусть будет перемирие, да ненадолго — от силы годков на пять.

— А ежели они вечного мира затребуют? — осведомился окольничий Морозов.

Дотошен был Михаил Яковлевич в посольских делах, да и то взять — в них ведь все заранее разузнать надобно. Сколь торговать, да что уступить можно, и до какого рубежа на попятную идти, а с какого уже ни ногой. А то потом, по приезде в Вильно, поздновато станет с царем ссылаться.

— Ежели станут настаивать, — улыбнулся Иоанн, — то тут так отвечать надобно. Мол, чтоб до скончания царствования нам обоим в любви и согласии жить, должен ты нам исконное отдать — Витебск, Полоцк и Гомель.

— Так они же откажут и далее слушать не восхотят, — испуганно охнул Морозов.

— Вот потому и требуй с них, чтоб отказали. А коль они на то не пожелают пойти, тогда пусть будет перемирие.

На следующий день, еще раз внимательно выслушав всех, Иоанн медленно поднялся со своего невысокого трона и произнес, начав издалека:

— Ныне указываю. Что до крымчаков касаемо, то тут Басманову да тебе, Володимер Иванович, все проверить надобно. Крепостцы, кои недавно построены — Михайлов на Проне да Шатск на Цне, — проверить со всем своим усердием. Рясск подновить тоже надобно. Град добрый, а потому держать его следует в бережении и со всем тщанием. Опять же засеки досмотреть. Словом, рубежи надобно оглядеть.

Князь Воротынский молча кивнул, продолжая во все глаза глядеть на своего бывшего холопа. То, что он им ныне командует, не было в обиду Владимиру Ивановичу. Иное никак не укладывалось в его голове — неужто и впрямь есть что-то такое, что дается людям уже при зачатии? Выходило, что так, потому что не мог бывший смерд, чистивший навоз на его конюшнях и бегавший без портов до осьми годков, так преобразиться.

Ишь ныне каков — залюбуешься. Взор остер, проницателен, но не злобен. Стоит прямо, плечи вширь, но главу не надменно держит, чуть склонил милостиво. Голос опять же и властен, и громок, и строг, но все в меру. Так говорят, когда знают — выслушают и повинуются сказанному. А чего бы не повиноваться, когда он допрежь каждого выслушает, а уж потом свое — царское — слово молвит?

— Теперь о самом походе на Казань указываю. Боярин и князь Иван Федорович Мстиславский и князь Михайло Иванович Воротынский, мой слуга государев. [1247] Вам с главной ратью в Коломну. Передовой полк поведут князья Иван Пронский-Турунтай и Дмитрий Хилков, полк правой руки — князья Петр Щенятев и ты, Андрей Михайлович, — повернулся Иоанн к одному из своих любимцев.

Князь Курбский гордо огляделся по сторонам — по его худородству да такая честь.

— Полк левой руки князю Димитрию Микулинскому вручаю. С ним Плещеев пойдет. Сторожевой тебе, князь Василий Оболенский-Серебряный, отдаю. Поведешь его с Симеоном Шереметевым…

А князь Владимир Воротынский все смотрел и глазам не мог поверить. Да, учили нынешнего царя и впрямь на совесть. Да, прошло время, и не один год, чтобы тот успел освоиться и понять: отныне его оружие не лопата с вилами, а меч, на голове у него не треух, но шапка Мономаха, а повелевает он ныне не лошадьми в конюшне Воротынского, но огромной державой. И все же, и все же.

Ну хоть режь его — никогда бы он не поверил, что Третьяк станет как бы не лучше Иоанна Васильевича, а править будет, в отличие от прежнего глупого и жесткого мальчишки, с пониманием всей своей ответственности и важности порученного. Получается, что и впрямь его отец не иначе как сам государь и великий князь всея Руси Василий Иоаннович.

— Дозволь слово молвить, государь, — не удержался, вскочил с места князь Оболенский-Серебряный. — Не вместно мне такое, чтоб князь Щенятев выше был. [1248] То для меня убыток в чести выходит, потому как ещё мой дед…

— Да ты про моего отца зато вспомни, кой под Смоленском вместях с великим князем Василием Иоанновичем… — не остался в долгу Щенятев, тоже задорно вскакивая со своего места.

Маленький и худощавый, невзирая на все усилия приобрести положенное при высоком чине дородство, Щенятев и впрямь выглядел щенком в сравнении с огромным — одно чрево на три пуда потянет — князем Оболенским-Серебряным.

«Ну, сейчас начнется», — неприметно усмехнулся Владимир Иванович и посочувствовал Иоанну, который растерянно уставился на спорщиков. Однако нет, не началось. Успел царь прервать перепалку в тот момент, когда это еще можно было сделать.

— Цыть вы, оба! — раздался его гневный голос. — Ишь, разгалделись! Чай не вороны на колокольне, да и я звонить еще не закончил, — и тут же, понизив голос, увещевающе произнес: — Стыдитесь. Именуете себя боярами думными, но зрю я, каким местом на деле думаете. Обгодить нельзя, пока я слова своего не молвлю?! Вон князь Воротынский сидит и слова не сказал, хотя уж ему первому встать надобно, потому как его молодший брат вторым воеводой большого полка идет, а про него самого я еще вовсе ничего не молвил.

— Потому и сидит, что не сказано ничего, — буркнул Хилков, покосившись на князя Курбского, который, получалось, тоже обскакал его на одно место, точнее, даже на два, потому что должен быть даже не вровень с ним, но ниже.

— Сидит он молча, потому что государя своего почитает, который речь держит, — отчеканил Иоанн. — А чтоб ни у вас, князья, ни у прочих дум зловредных впредь не возникало, повелеваю и ныне идти в поход без мест. Князю же Володимеру Ивановичу Воротынскому я свою царскую дружину вверяю. Вторым воеводой с тобой боярин Иван Шереметев будет.

«Ишь ты, как ловко вывернулся, — подивился Воротынский, вновь после традиционного поклона государю усаживаясь на свое место. — Эх, если б еще он и слово свое так же крепко держал, как и главу на плечах. Хотя ежели рассудить, то он-то мне как раз ничего и не обещал. Это князь Дмитрий Палецкий обманул, а у него совесть чиста».

— Ну вот и славно, коли мы все обсудили, — донеслось до него приглушенное. — А ты, князь Воротынский, как я заметил, о чем-то своем задумался? — уже на выходе остановил государь Владимира Ивановича. — Не поделишься, что за думы тайные тебя гложут? Может, и я подсоблю слуге свому верному? — сделал он особое ударение на последних трех словах.

Воротынский остановился. Холодком протянуло по спине, словно кто-то провел чем-то ледяным по лопаткам, скользя ниже, к пояснице. Оглянувшись, увидел совсем рядом с собой Иоанна. Серые глаза его смотрели пытливо, но без надменности и без угрозы. По-доброму смотрели. Можно сказать, слегка сочувственно.

— Да ты и сам, государь, ведаешь, о моей кручине, — промолвил он негромко. — Опосля того, яко я дочери лишился, едва сердце по ней отболело, как сызнова потеря — сынок мой единственный в бозе почил. А еще детишков мне уж боле не видать.

— В том, Володимер Иванович, я подсобить бессилен, — кивнул Иоанн. — Что иное для тебя — вотчины и прочее — тут я властен, а животами нашими один господь бог ведает.

— Мне бы с тем, кто дочь ссильничал, расправу по-свойски учинить, — совсем тихо произнес Воротынский. — Глядишь, на душе бы полегчало.

Все прочие бояре к тому времени давно вышли, но царь все равно переменился в лице. Внимательно посмотрев на Владимира Ивановича, он обошел его и поплотнее захлопнул тяжелую дубовую дверь.

— А ты слыхал, княже, что гнев иссушает душу, делая ее бесплодной? Да и не след христианину в оместниках [1249] ходить.

— Во власти государя покарать злодея, и не токмо во власти, но оное и долг его, — упрямо возразил Воротынский.

— А ты своего брата, кой у тебя один во всем мире, отдал бы на растерзание? — спросил Иоанн. — И об ином подумай. Может, то, что я его живот сохранил, тебе же во благо?

— То есть как это? — даже растерялся Владимир Иванович.

— А вот так. Ну что там казнь — чик, и головы нет. Татю же всего миг один боли достается. Разве не слишком легка его смерть?

— В мои бы длани попал, так уж я бы растянул, — мечтательно произнес князь. — И не день — седмицу мучил бы, не менее.

— Лжу ты сам на себя наговариваешь, — уверенно заявил Иоанн. — Сам помысли — ты ведь не зверь какой. Самое великое — час малый потерзал бы его, а опосля, плюнув ему в очи, зарезал бы попросту, ибо ты не душегуб и крест, помимо нательного, еще и в сердце имеешь.

Владимир Иванович усмехнулся, хотел было сказать: «А вот ты дай-ка мне его в руки, а там поглядим», но не сказал, вдруг почувствовав, что прав его собеседник. И как это ни удивительно, а ошибается сейчас не этот почти мальчишка, хотя и столь рано повзрослевший, но он, убеленный сединами князь Воротынский. Не смог бы он мучить насильника своей дочери. Вот не смог бы, и все тут. Убить — да, тут без колебаний, а мучить…

— Вот и выходит, что ты его не покарал бы, но избавил от гораздо худшего — от этой нынешней жизни, в которой он ежедневно и еженощно сам себя терзает. Конечно, не муки совести его мучают, не раскаяние за жизнь неправую, а то, как он со своего трона скатился, да в какой грязи оказался. Теперь, как у него ни сложится опосля, он ведь того, что стряслось, нипочем не забудет. Ну а годы пройдут, может, он еще и…

Иоанн осекся. «Поймет», — хотел произнести он, но, вспоминая рассказы отца Артемия, который самолично до своего прибытия в Москву досматривал за ним, проживающим все в той же избушке, в которой жил в свое время и сам Иоанн.

— Зрак сужен, яко у гадюки пред тем, как она кидается, злоба бешеная его терзает все время, а на уме лишь одна жажда — мести. Читать божьи книги давали — изодрал напрочь, так мы ему ныне уж и не даем давно — сами читаем через решетку, — досадливо морщась, рассказывал старец.

— Хоть слушает? — спросил Иоанн.

— Иной раз, но редко и как-то все больше про себя. Вот как кого-то там с царства скидывали из древних царей Израиля, а еще пуще, яко тот скинутый обратно ворочался, ну и все прочее, что ему метится на себя похожее.

Иоанн хотел было спросить что-то еще — ему была интересна любая, даже самая мельчайшая подробность о брате — но затем смешался, сник. Стыдно стало. Ведь как ни крути, а он виноват перед ним, да еще как. Пускай Иоанн виновен перед державой, перед князем Воротынским и его дочерью, виновен перед многими и многими людьми, которых он безвременно, едино лишь из злого навета, а то и просто из удали молодеческой на тот свет отправил.

Все так, и с этим никто не спорит. Но вот ему-то самому, который ныне в его одежах ходит, в его дворце сидит и даже — стыдоба да и только — с его женкой спит, разве ему он что-то плохое учинил? Нет, можно, конечно, рассуждать, что ежели бы он знал, что имеется у него брат-близнец, то непременно повелел бы умертвить. Так ведь если бы да кабы, то на дубу росли б грибы. Мало ли что предполагать можно. На деле же такого не было, а он с ним вот так вот…

Но сейчас, вспоминая рассказы старца, он уже не мог, положа руку на сердце, сказать, что царственный узник и впрямь что-то поймет. Для этого нужно желание и не просто, а еще и помноженное на умение. А если он и тогда не хотел, да и ныне не хочет никого слушать, а внимает лишь тому, что по душе, что нравится. А как быть, если любо лишь злое? И что с ним станется далее? Потому после паузы Иоанн лишь произнес:

— Должен понять и должен раскаяться. У него же крест на груди.

— Сам сказывал, — возразил Воротынский. — Главное, чтоб он в сердце лежал. Хотя и тут ты прав, государь. Пожалуй, что и хорошо, что ты ему жизнь оставил. Пусть потерзается. Для него такая жизнь и впрямь куда как горше мук телесных.

И низко склонился перед Иоанном. Не холопу отдавал он почесть, и даже не государю всея Руси, но человеку, который оказался гораздо смышленее его самого.

«За вразумление и науку», — как он сам мысленно назвал этот поклон…

Глава 8 Крымская прелюдия

Может, это покажется удивительным, но первым, кто стал жаловаться на казаков, был не турецкий султан и не крымский хан, а… Василий III Иоаннович. Причем жаловался он как раз турецкому султану, с которым предпочитал жить пускай и не в дружбе — какое может быть приятельство с басурманом, — но в мире. А кому же еще плакаться, коли именно он считался в то время государем Азовской земли, где в низовьях Дона они и расположились.

Неутомимые в ратном деле, природные наездники, упрямые и своевольные, они вовсю хозяйничали на Дону, грабя без разбора на дороге в Азов и в Кафу всех купцов, включая и московских, хватали людей, посылаемых воеводами в степи для сбора сведений о ногаях или крымских ханах, и, разумеется, не забывали «сбегать в гости» на будущую Украину. Словом, доставалось от них всем, без разбора.

Обосновавшись в местах, где Волга сильнее всего сближается с Доном, они таким образом оседлали старинный торговый путь из Азии в Северную Европу.

Для вящего удобства они изгоном взяли город Ахас, а жен себе доставали — и редко по доброму согласию — преимущественно из Черкесской земли, отчего черты лиц их детей все больше и больше теряли сходство со славянами. Впрочем, свежая кровь иного народа почти всегда лишь добавляла ума и красоты. Чтобы проверить это, достаточно посмотреть на нынешних донских казаков, особенно на казачек.

Вот так вот и составилась век назад между Азовским и Каспийским морями целая воинственная республика, состоявшая из бывших беглецов Московской Руси, которым надоедало гнуть горб с утра и до утра, а жить при этом впроголодь.

То правда, что до Османской Порты, как это ни чудно будет звучать в наше время, им было ближе, чем до южных рубежей Руси. Намного ближе. Но, сбегая на Дон, с которого уже тогда выдачи не было, казаки, оставив весь нехитрый скарб, брали с собой кое-что легкое, почти невесомое, но очень важное — дешевенький нательный крестик. И о боге они не забывали, равно как и о том, что все они — христиане, поэтому зависеть от султанов-басурман они не желали ни в какую.

Иоанн спустя всего год с начала своего правления, после того как ему в очередной раз ударили челом ограбленные купцы, задумался о том, как бы ему обратить силу казаков себе на пользу.

Мало кто из людей даже его «ближнего круга» верил, что из этого получится хоть что-то путное, уж больно лихой народец. Поди попробуй договориться. А даже коль и выйдет польза, то не обернется ли она стократным вредом, когда об этой дружбе узнает «турский царь»?

И все-таки Иоанн отважился. Посольство, которое он туда отправил, было не совсем обычным. Оно не везло с собой никаких грамот и вообще ничего письменного. Правда, сами люди были в нем подобраны на совесть. И священники из тех, что своими проповедями могут заставить плакать от жалости даже засохшее дерево, и бояре, которые, пожалуй, кое в чем были еще красноречивее.

Словом, уже в 1549 году казачий атаман, которого черкесы называли Сарыазман, а боевые сотоварищи кликали Степаном, от себя и своей братии по саблям признал над собою верховную власть России. Нельзя сказать, что с тех пор он, уже именуясь подданным Иоанна, перестал разбойничать и грабить. Однако слегка и впрямь остепенился и даже занялся строительством крепостей на Дону, а грабить ходил преимущественно к устью реки, завладев ею окончательно и бесповоротно. Наглость его доходила до того, что он не раз подступался к самому Азову, требуя от турок дани. О несчастных ногаях, равно как и об Астрахани с Тавридой, можно просто умолчать.

Кроме того, Сарыазман обязался служить бдительной стражей для России, после чего все тот же Сулейман I Великолепный наконец-то прозрел и понял, что если он ничего здесь не изменит, то в самое ближайшее время все правоверные, которые находятся в опасной близости от Руси, вскоре будут ею проглочены и в места, где неразделимо господствовал полумесяц, непременно придет крест.

Вот тут-то и состоялся у него разговор с великим визирем — Алпан-ибн Маметкулом, который после этой беседы чуть ли не до самого вечера вытирал холодный пот со лба, и было с чего.

Сулейман попусту не казнил и даже не карал, но на плаху мог послать любого, вне зависимости от того, какое бы важное положение тот ни занимал в Порте. Великий визирь — это премьер-министр страны. Можно сказать — первое (после самого султана) лицо, но это отнюдь не означало, что топор палача от его шеи находился гораздо дальше, чем от шеи какого-нибудь незначительного сотника в непобедимом войске османов. И если султан говорит сделать так-то, значит, как бы ни было тяжело — надо сделать. Поэтому в Астраханское ханство направился лучший из послов, какие только имелись у него, а едва он уладил все дела в Казани, как тут же метнулся обратно в ногайские степи, чтобы поспособствовать объединению крымского хана и старого мудрого бия ногайцев Юсуфа.

Новый хан солнечной Тавриды Девлет-Гирей, будучи от природы несколько нетерпелив, так и не дождался, когда аллах призовет к себе его дядю Саип-Гирея. Пришлось помочь еще не совсем старому человеку поскорее предстать пред милостивейшим и милосерднейшим.

Чувствуя себя несколько неудобно перед подданными, а кое-кому будучи крепко обязанным за организацию этого свидания дяди с аллахом, Девлет-Гирей не мог исполнить опрометчивого обещания расплатиться за оказанные услуги — казна была пуста. В многочисленных сундуках не было ничего, кроме двух издохших мышей, неведомо как туда попавших и умерших с голода.

Поэтому Казань он взялся спасать небескорыстно, в надежде неплохо поживиться, тем более что дельце обещало быть крайне выгодным — турецкие послы клялись и божились, тряся перед собой кораном, что ни Иоанна, ни его войска на Руси не будет — все они должны уйти к Казани.

Но если крымского хана уговаривать было легко, то с многочисленными ногайскими биями, особенно с Юсуфом, пришлось изрядно попотеть. Не помогали ни сладкоречивые обещания, ни грандиозные выгоды, которые широкими красочными мазками набрасывал посол.

Бии далекому журавлику в высоком небе, который — как знать — возможно, окажется еще и жилистым, предпочитали жирненькую синичку в руках, потому что выгода мирной торговли с Русью была и впрямь налицо, а все эти объединения под зеленым знаменем пророка ислама хороши, лишь когда они сопровождаются веселым звоном серебра.

Неладно получалось и с Астраханью. Ямгурчи не мог противостоять грубой силе крымских Гиреев, но об его уме говорит одно то, что едва войска завоевателей ушли обратно в Тавриду, как он был вновь усажен на престол и дружбы с Иоанном терять не пожелал, охотнее разговаривая с боярами царя, нежели с турецким послом.

Вот почему Иоанн опасался только одного крымского хана. Опасался и в то же время ждал. Все время, пока собиралось войско, государь нетерпеливо ожидал долгожданной весточки о его приходе, потому что именно на этом и строился весь план — успеть встретить Девлет-Гирея, спешно разбить его, после чего тут же бросить почти все свои силы под Казань, поскольку татары за лето дважды никогда не ходили в набег.

Расчет базировался не на пустом месте — крымчаки никогда не ходили в поход в середине лета, потому что в жаркой засушливой степи пересыхали многие родники и колодцы, а сочная майская трава в июле становилась колкими былинками, до черноты прожаренными нестерпимо палящим солнцем. Могли прийти и зачастую приходили, когда жара уже стихала, то есть осенью. Но она была далеко и Иоанна не пугала, во всяком случае пока. Кроме того, царь надеялся, что к тому времени непременно управится с Казанью.

Единственное, что его действительно огорчало, так это прощание с супругою, которая вновь забеременела. Слезы наворачивались на глаза, но Иоанн понимал, что надо держаться до последнего и показывать свою слабость, в отличие от жены, которая ревмя ревела у него на плече, негоже.

Утешая ее по возможности твердым голосом, он ласково шептал ей на ухо, что непременно должен исполнить царский долг, что бог ее — не оставит и прочее. Чтобы хоть как-то занять супругу, дабы она не маялась от безделья, попросил ее неслыханное для женщин ранее, пускай даже и цариц — заняться теми, кто томится ныне в тенетах.

— Милуй и благотвори по своему усмотрению, Настенька, — сказал он ласково. — Даю тебе волю царскую. И каждый, с кого будет сняты оковы, благословит тебя и наше чадо. Однако ж поступай по уму — самых виновных не освобождай. Помни, что сказали в житии благоверного и равноапостольного великого князя Володимера старцы с митрополитом: «Ежели не казнити злых, тем свершается зло к добрым, так что надобно погубити зло, чтобы добрые жили в мире».

Забегая чуть вперед можно сказать, что такое поручение он дал Анастасии первый и последний раз, поскольку про митрополичье поучение она забыла напрочь, а житие равноапостольного князя Владимира не читывала вовсе и потому освобождала чуть ли не всех подряд, памятуя лишь одно: «Каждый, с кого будет сняты оковы, благословит их и будущее чадо». Ну что с бабы возьмешь…

На сей раз Иоанн оставил брата Юрия в Москве. Разумеется, не одного, а с советниками. Ну а затем, сразу после прощального молебна в церкви Успения, не возвращаясь в Кремль, сел на коня и со своей дружиною поехал в Коломенское, где и отобедал с приближенными. Хотел было не торопиться и заночевать неподалеку — совсем рядом лежало его любимое село Остров, но не вышло. Планы спутал встретившийся из Путивля гонец с тревожной вестью о том, что крымцы не просто выступили из своего разбойничьего логова, но уже миновали малый Северский Дон [1250] и приближаются к южным рубежам. Кто во главе войска — хан или его сын, — сторожевым постам выяснить не удалось, да это было и не столь важно.

— Ну что ж, — вздохнул Иоанн. — Видит бог, мы хана не трогали, но коли он так, то пускай господь рассудит, — и… весело улыбнулся — все покамест шло по его плану, разве что придется поторопиться, но оно и к лучшему — в боевом походе расхолаживаться ни к чему.

Коломна, куда он прибыл, встретила Иоанна новыми вестями — крымские разбойники устремились к Переяславлю-Рязанскому. Иоанн немедленно повелел большому полку стать у Колычева, передовому — у Ростиславля, а полку левой руки — близ Голутвинского монастыря. Посовещавшись с Шиг-Алеем, он отправил его в Касимов, затем вместе со своим двоюродным братом князем Владимиром Андреевичем Старицким устроил войску смотр прямо на боевых рубежах, чуть ли не на самом берегу Оки.

Прикинув, где лучше всего встречать крымское войско, он возвратился в Коломну, пользуясь минутой затишья, написал в Москву к Анастасии Романовне и к владыке Макарию, напомнив что храмы в Москве должны быть открыты для молитв, но самим горожанам беспокоиться нечего.

Едва гонец ускакал, как появился посланник из Тулы, известив, что крымцы уже под ней, но не все, а только передовой отряд, ведомый ханским сыном. Час был уже поздний, но промедление могло стоить дорогого, а потому Иоанн приказал князьям Щенятеву, Курбскому, Пронскому, Хилкову и Михаилу Воротынскому немедленно выдвигаться к осажденному городу. Сам он предполагал выступить на следующий день рано утром, но тут новый гонец сообщил, что все это семитысячное татарское войско, разграбив окрестности, не стало садиться в осаде города, а подалось обратно. Получалось, что основных сил крымского хана можно ждать откуда угодно. Подумав немного, Иоанн принял решение двинуть к Туле только воевод, а сам остановился.

Однако спустя день очередной гонец из Тулы от князя Григория Темкина оповестил его, что теперь к городу подошел сам Девлет-Гирей, причем не просто с одной своей конницей. Вопреки обыкновению, хан прихватил еще и всю имеющуюся у него артиллерию, а кроме того, и турецких янычар. Иоанн, вскочив из-за стола, повелел своей дружине немедленно выступить из Коломны, а главной рати переправляться за Оку, сам же поспешил к Кашире, но тут прискакал новый гонец. На сей раз он привез радостное известие. Оказывается, Девлет, после того как потратил целый день на осаду города, причем небезуспешно — от раскаленных пушечных ядер во многих местах в городе уже возникли пожары, — уже повелел янычарам идти на приступ, каковой князем был отбит.

Наутро хан повелел было готовиться к новому приступу, но тут туляки с городских стен увидали клубящиеся вдалеке столбы пыли и решили, что к городу идет долгожданная подмога. Почти сразу среди горожан разнесся слух, что это подходят не просто воеводы, а сам царь. Воодушевление было настолько сильным, что все вышли из города и как одержимые бросились на татар. Сколь их удалось побить в этой вылазке — никто не считал, но доподлинно известно, что среди погибших оказался даже ханский шурин.

Слухи и радостные вопли недавних осажденных донеслись и до самого Девлета, который тоже им поверил и ушел в степь, не став искушать судьбу. Спустя несколько часов под городом и впрямь появились воеводы, отправленные Иоанном. Не став тратить попусту время, они устремились за татарами, настигнув их обоз на речке Шивороне. Разгром был полнейший. Удалось освободить не только всех пленников, но также взять превеликое множество телег и ханских верблюдов, предназначенных запасливым Девлетом для перевозки обильной добычи.

Знатные мурзы, которых удалось взять в плен, хмурясь, рассказывали, что хана обманули, сказав, будто великий князь со всеми людьми давно стоит под Казанью.

— Надо было уходить раньше, — мрачно цедил сквозь зубы немолодой, поджарый мурза, с огромным сабельным шрамом, шедшим через все лицо от левого уголка рта по правой щеке. — Еще когда мы у Рязани перехватили ваших людишек, кои сказали, что великий князь на Коломне, — тогда и уходить. Девлет не глуп и осторожен. Если бы не его советники, он так бы и сделал, но тут влез этот сопляк Камбирдей — муж его дочери, и начал стыдить хана. Мол, у великого князя город Тула на поле, а от Коломны далеко, она за великими крепостями, за могучими лесами. Вот он и пошел к Туле, — и с легкой завистью в голосе добавил: — Камбирдею ныне хорошо — он уже обнимает в небесных чертогах белотелых гурий и пьет сладкое вино, а что делать нам? — И застонал, закрыв лицо руками завывая что-то нечленораздельное.

Обрадованный этой новостью Иоанн решил, что теперь торопиться ни к чему, и повелел устроить привал, заночевав под Каширою.

На другой день его ждало еще одно радостное известие. Воеводы полка правой руки князья Щенятев и Курбский, имея только пятнадцать тысяч воинов, разбили вдвое превосходящее их по численности татарское войско, которое пыталось спешно набрать полон в окрестностях Тулы и так увлеклись этим, что даже не знали о бегстве Девлета. Спеша на воссоединение со своим ханом, татары вместо этого встретили русское войско. Битва была поначалу упорная, но затем переросла в резню. Правда, радость царя была неполной — князь Курбский, гордо гарцующий на своем чалом жеребце впереди всех, возвращался без шлема, который не влезал на толстую повязку, которой наспех замотали ему голову, и без зерцала. А когда он разделся, чтобы сполоснуться с дороги, то даже бывалые воины-усачи лишь уважительно хмыкали, глядя на его плечи, превратившиеся в сплошной синяк. Ран, благодаря прочной кольчуге, выдержавшей все удары татарских сабель, на теле не было.

Получив эту последнюю весть, Иоанн возвратился в Коломну, куда 1 июля к нему собрались на совет вернувшиеся после погони воеводы. Были они несколько обескуражены тем, что догнать Девлета так и не удалось, потому что тот делал, по их словам, верст по 60–70 на день, безжалостно бросая загнанных лошадей, ставшие ненужными телеги и прочий скарб.

— Отбились, и ладно, — заявил улыбающийся Иоанн. — Ныне надо его напрочь выкинуть из головы, чтоб больше не мешал, и думать, как идти к Казани, да на какие места.

Пути туда были хорошо известны, так что думали недолго. Приговорили идти двумя дорогами — самому царю вместе с дружиной, полком левой руки и запасным следовать через Владимир и Муром, прочих воевод отпустить на Рязань и Мещеру, чтоб они могли заслонить Русь от ногаев, буде те все ж таки захотят внезапно напасть, а сходиться всем в поле за Алатырем. Заминка получилась лишь один раз, когда боярские дети из Новогорода начали бить челом, что им нельзя больше оставаться при войске. Дескать, они еще с весны на службе в Коломне, иные из них и на татар ходили и в боях побывали, а теперь идти в такой долгий путь и неизвестно сколько стоять под Казанью припасов нет!

Иоанн сморщился, будто хлебнул добрую чашу уксуса, прикусил губу — привычка, оставшаяся еще со времен, когда он был Третьяком на конюшнях у князя Воротынского, но ничего не сказал, хотя очень хотелось. Вместо этого он лишь язвительно осведомился, могут ли славные воины, несмотря на свою столь сильную усталость, обождать до вечера, после чего, получив положительный ответ, молча ушел в свой шатер. Собранные воеводы тоже помалкивали. Даже когда Иоанн, по своему обыкновению, спросил их, что они думают, отвечать не торопились, пребывая в растерянности.

— Да гнать их в три шеи, — выпалил князь Курбский. — Подумаешь, воевали они. А все прочие чем занимались? Баклуши били? Гнать, и вся недолга, а то они своим нытьем и прочих нам испортят.

— Выходит — хошь иди, а не хошь — не иди. То не дело, Андрей Михайлович, — степенно заметил князь Иван Пронский-Турунтай. — Не так бы с ними надобно.

— А как? — возмутился Курбский, вскочив со своего места, но тут же, застонав и ухватившись за голову, рана на которой от резкого движения незамедлительно дала о себе знать, уселся обратно.

— Может, лаской. Пообещать там чего или как, — неуверенно предложил Симеон Шереметев.

— Тогда остатние роптать учнут, — вздохнул князь Микулинский. В его полку левой руки новгородцев практически не имелось, поэтому предстоящее роптание грозило наступить именно у него. — Тож не дело.

— А что тогда дело? — осведомился у него Шереметев.

Мудрее всех поступил Иван Федорович Мстиславский.

— А дело будет именно то, — веско произнес он, и все воеводы с явственно читаемой надеждой во взглядах тут же повернулись к старейшему из бояр, — что повелит наш государь, — неожиданно закончил он.

Владимир Иванович Воротынский, услышав это, лишь укоризненно посмотрел на брата Михаила, который по младости лет не смог сдержать насмешливого покашливания. Ехидно улыбнулся и Курбский. Зато остальные с надеждой воззрились на Иоанна. «А и впрямь, государь, что скажешь, то и исполним», — отчетливо говорили их лица.

— Стыдитесь, бояре. Царь у нас совета вопрошает, а мы что ж? — с укоризной произнес Курбский. — Нешто так…

— Обожди, Ондрюша, — прервал его Иоанн. — Коли нет у моих советчиков дельных мыслей, я и впрямь своим умом обойдусь. Но спешить не будем. Не зря сказывают, что утро вечера мудренее. Вот как рассветет, да помолимся дружно, я свое слово им и скажу.

И никто даже не догадался, что не было у него покамест своего слова и понимал он лишь одно — пока ничего из предложенного не годилось. Так что весь остаток вечера он мучительно вспоминал Федора Ивановича и его поучения.

— Бывают у всякого, а у государя тем паче, такие тяжкие деньки, что из измысленного ничто в дело не годится. Тогда ему надобно отвергнуть все разом, будто и нет этого вовсе, — советовал он.

— А что тогда принять? — удивился Подменыш.

— А на что человеку голова дана — шапку носить? — усмехнулся наставник.

— И есть еще, — неуверенно заметил Подменыш.

— Понятно, — буркнул Федор Иванович. — Вот только ешь ты ртом, а мыслить надобно вот этим. — И чувствительно постучал ученику своим суховатым крепким указательным пальцем по голове.

«Этим» Иоанн и пытался мыслить. Получалось с трудом. Вернее, никак не получалось. «Ну, откинул я все, что они предлагают, а дальше что? Ведь все равно надо как-то с ними поступить, а как? — лихорадочно размышлял Иоанн. — И как тут быть, ежели и отпускать нельзя, и отпустить — тоже плохо».

Он еще раз почесал «это», которое должно было, по уверению наставника, выдать нужный ответ, но на ум решительно ничего не шло. Вместо этого вспоминались опасливые взгляды воевод, устремленные на него. Видя, что государь не на шутку взбешен таким непослушанием, все они осторожничали, побаиваясь его гнева.

«Побаиваясь…» — круто остановился он на месте и присел на лавку.

— Побаиваясь гнева, — задумчиво произнес он еще раз, вслушиваясь в произнесенное уже вслух. — Так ведь коль воеводы побаиваются, то прочим и вовсе… А если я… Погоди, погоди. Ну, точно! Они ведь тогда…

Утро порадовало. Денек обещал выдаться солнечным и ясным, как детское личико. Только лица новгородцев, собравшихся, как повелел Иоанн, сразу после заутрени, выглядели на фоне всеобщего оживления, темным мрачным пятном. В памяти была еще свежа расправа, которую Иоанн учинил пять лет назад над ни в чем не повинными псковичами. И хорошо, что тогда так вовремя сорвался в Москве колокол, иначе навряд ли кто из челобитчиков остался бы в живых. Иоанн с еле заметной усмешкой оглядел суровые лица северян, намеренно затягивая паузу.

— Идти в поход на ворога с людишками, не желающими того, я не хочу, — произнес он неторопливо. — Посему повелеваю моим подьячим содеять тако. Кто из вас, в отличие от прочих, мыслит, что он еще в силе и тяготы его не страшат — пусть отойдет направо и запишется у них. Они будут любезны моему сердцу, а с их нуждами мы уж как-нибудь управимся. Что же касаемо всех остатних, кто по лености или неспособности отказываются от грядущей славы покорителей Казани и не желают участвовать в великом подвиге, — глаза его сузились, — то пусть отойдут налево. И их подьячие перепишут для того, чтоб я ведал, на кого мне опираться нельзя ни ныне, ни впредь, ибо малодушные мне не надобны. После того их я тоже отпущу с миром, в чем даю мое царское слово.

Новгородцы нерешительно переглянулись. Уж больно грозно прозвучал голос государя. Слова-то вроде сулили иное, мирное, но вот тон. Опять же для чего записываться? Получается, что их и впредь никуда уж больше не возьмут. Как-то оно… Перешептывания длились минут пять, после чего Иоанн поторопил:

— Ну что же вы?! Ни туда, ни сюда. Пора бы решиться, да и всем прочим в путь надобно отправляться.

После этого из толпы вытолкали дюжего Лихославича. Не дойдя до Иоанна пяти шагов, он резко стащил с себя знатную лисью шапку и с маху хряпнул ею об землю.

— Идем, куда тебе угодно, государь! — решительно произнес он. — Пущай подьячие себя не утруждают. Успеют еще писуль своих накарябать. Верим, что ты узришь нашу верную службишку и не оставишь своей заботой.

Обстановка после таких слов мгновенно разрядилась. Все что-то шумно, вразнобой загалдели, радостно улыбаясь.

— Ну вот и славно, — спокойно произнес Иоанн и, не давая опомниться, скомандовал: — Тогда в путь.

Будто в награду за столь удачно найденное решение, дальше ему сопутствовали лишь приятные вести. Будучи уже во Владимире, он получил приятную новость из Свияжска, что цинга там прекратилась. В Муроме его ждала другая радостная весть, что его воеводы — князь Микулинский и боярин Данила Романович — ходили на горных людей и разбили их, вследствие чего почти все они снова присягнули государю на верность. Там же, в Муроме, гонец из Москвы привез весть о том, что с супругой его все в порядке, а святые отцы и народ непрестанно молят всевышнего о здравии царя и его светлого воинства. О том же писал Иоанну и митрополит. Из многоречивого обширного послания последнего Иоанну запомнился лишь призыв «смириться в славе».

«Не иначе как намекает, чтобы я даже после взятия Казани не возвращался к его земелькам», — усмехнулся государь и небрежно махнул рукой подьячим:

— Наговаривать не стану — не до того мне, а отпишите сами, что, мол, благодарствуем за пастырское учение, за наставление да молитвы. Ну и прочее, что обычно пишете.

Относительно занятости Иоанн почти не лгал, стараясь даже в пути заниматься делом — ежедневно заведя порядок, чтобы сразу после вечерней службы к нему являлись ответственные за корм ратников и извещали его о том, все ли в порядке. Кроме того, он велел расписать детей боярских на сотни и выбрать начальника для каждой из них. Затем, после некоторого размышления, повелел Шиг-Алею с князем Петром Булгаковым и стрельцами идти водой к Казани, чтобы посадить город в осаду раньше своего прибытия, после чего направил незадолго до того созданный особый ертаульный полк для наведения мостов, затем… Да что рассказывать — некогда ему было отдыхать и все тут.

В Ильин день, двадцатого июля, в который кое-где доселе иные праздновали день бога Перуна, царь выступил из Мурома. Вслед за войском переехав Оку, он ночевал в Саканском лесу, на реке Велетеме, в тридцати верстах от Мурома. Второй раз стан был разбит уже на Шилекше, третий — под Саканским городищем. Тут к нему присоединились со своими дружинами, а также татарами и мордвою князья Касимовские и Темниковский.

Городов впереди уже не было — леса да поля, но в разгаре лета трудно, даже при желании, помереть с голоду. Хватало и всяческих овощей, лоси, как впоследствии, хотя и слегка приврав, написал летописец, «являлись стадами, будто бы сами приходили на убой, рыбы толпились в реках, птицы сами падали на землю…»

Кроме того, испуганные походом многочисленного войска, местные туземные народцы, вроде тех же черемис и мордвы, чувствуя за собой недавние грешки, то и дело выходили навстречу ратникам Иоанна, вынося им хлеб, мед и мясо, причем не всегда продавали, но зачастую просто дарили, да еще и помогали наводить переправы на реках.

Потому шли ходко. Первого августа государь уже святил воду на реке Мяне, а на следующий день войско переправилось за Алатырь и спустя еще два дня ликовало, завидев вдали на берегах Суры полки князей Мстиславского, Щенятева, Курбского, Хилкова. И у Борончеева городища его с гордостью известили о том, что бояре князь Петр Иванович Шуйский и Данила Романович еще раз ходили на остальных горных людей и теперь уже все они бьют челом в верности, каясь за прошлое.

Сами старейшины горных людей, скромно стоявших в отдалении, едва Иоанн подошел к ним, тут же, словно по чьей-то команде, почти одновременно бухнулись на колени, уткнувшись головами в густую траву, в знак смирения и послушания. Однако их опасения были напрасны. Царь не карал, объявив, что прощает их народу прежнюю измену, даже позвал недавних изменников в знак своей милости на обед. Единственное, что он потребовал от них, так это немедленно начать мостить переправы через реки да расчистить дорогу в тех местах, где ее стиснул с боков молодой лес.

Тринадцатого августа объединенные рати наконец-то достигли Свияжска, куда пришли словно в родной дом после долгого пути. К тому же дичь, рыба и черемисский хлеб к тому времени всем изрядно наскучили, а в Свияжске ожидали домашние запасы, привезенные на судах. Кроме того, сюда же понаехало множество купцов с разнообразными товарами, так что имеющему на руках серебро можно было купить все что угодно.

Однако мешкать не стоило. Какова в этом году будет приближающаяся осень — не ведал никто, поэтому, зайдя в город только для того, чтобы помолиться в соборной церкви и внимательно осмотрев всю крепость, он отказался ночевать в приготовленном для него доме, кратко заявив: «Мы в походе», и повелел разбить шатер на лугу возле Свияги.

В нем же на следующий день царь накоротке устроил совет с воеводами, приговорив не мешкая идти к Казани, да на всякий случай, хотя надежды на это почти не было, послать туда грамоты, мол, если они захотят без пролития крови бить челом государю, то он их пожалует. Отдельную грамотку написал казанскому хану и своему родичу по жене Шиг-Алей. В ней он тоже советовал Ядигеру, чтоб тот выехал изгорода к московскому царю с изъявлением покорности и ничего не опасаясь, тогда государь его пожалует.

Веры, что Казань одумается, не было, поэтому ответа не дожидались, и небольшой передых для усталых ратников закончился быстро. Уже шестнадцатого августа войска начали перевозиться чрез Волгу и становиться на Казанской стороне, а через день переправился за Волгу и сам царь.

Еще через день он добрался до Казанки и встал на Луговой стороне Волги, сразу направив Шиг-Алея на судах занять Гостиный остров. К тому времени зарядила непогодь — несколько дней кряду шли сильные дожди; реки стали выходить из берегов; а пойменные заливные луга превратились в настоящие болота: к тому же казанцы испортили все мосты и гати, так что предстояло вновь налаживать дороги.

В унынии сидя в своем шатре и слушая, как снаружи монотонно барабанит по нему нескончаемый дождь, Иоанн мрачно вспоминал два предыдущих похода, с ужасом думая, что третьей неудачи кряду он не выдержит. Единственную надежду он возлагал лишь на бабье лето, когда непременно должно распогодиться, но хватит ли его войску двух, от силы трех недель?..

Тут-то он и получил ожидаемое послание от Ядигера, в котором тот горделиво писал, что «не в первый раз мы видим вас под нашими стенами; и не в первый раз побежите вы все назад восвояси, а мы же будем смеяться над вами!»

Несмотря на то что в послании не было практически ничего, кроме ругательств, как на всех христиан в целом, так и отдельно на Иоанна, на Шиг-Алея, которого именовали предателем, да еще вызов в конце «все готово: ждем вас на пир!», чувствовалась в этой бесшабашной отчаянности некая обреченность. Она-то и подняла Иоанну настроение. Уныние сменилось активной деятельностью, и воеводы, приметив это и повеселев, бодро говорили друг другу: «Ожил государь. Стало быть, плохи дела у Ядигера».

Глава 9 Осада

Словно почувствовав перемену в настроении Иоанна, погода также сменила гнев на милость. В небесах засияло солнце, тучи, будто по мановению незримой могучей руки, куда-то исчезли, поначалу уступив место мирным, не предвещавшим нового дождя пышным как перины белым облакам, а на следующий день исчезли и они, полностью обнажив небосвод во всей его соблазнительно-бесстыдной голубой наготе.

Казань, отделяемая от войска гладкими, веселыми лугами, которые подобно зеленому сукну растянулись на шести верстах между Волгою и горою, где стояла крепость, стала видна так отчетливо, будто находилась совсем поблизости. Кто позорчее, вполне свободно мог видеть и ее высокие каменные мечети, и округлые, выкрашенные под цвет неба голубые купола дворца, а уж мрачные башни с дубовыми широкими стенами видели все.

К этому времени Иоанн уже два дня как поторапливал боярина Михайла Яковлевича Морозова, чтобы поспешили выгрузить пушки и снаряды из судов, а также рубленые башни и тарасы, которые еще предстояло собрать.

В немалой степени добавил оптимизма царю и приезд некоего Камай-мурзы с семью казаками, изъявившим желание послужить государю, особенно его рассказы о том, что вначале их поехало человек с двести, но казанцы, узнав об этом, почти всех перехватали. Про саму Казань они в один голос рассказывали, что царь Ядигер и его люди — главный мулла Кульшериф, а также вся прочая знать — Изенеш Ногайский, Чапкун, Аталык, Ислам, Аликей Нарыков, Кебек Тюменский и Дербыш, да и прочий народец бить челом государю не хотят, что крепость изрядно наполнена запасами хлебными и ратными, а воев же в ней числом свыше трех десятков тысяч.

Настораживало лишь то, что, оказывается, не все враги засели за крепкими стенами, но лишь половина. Остальное же войско собрано под начальством князя Япанчи в Арской засеке, чтоб там, присовокупив к ним прочих жителей, непрестанными нападениями тревожить стан осаждающих.

Пришлось созывать совет, на котором обсудили, как поступить далее. Приговорили: самому государю и князю Владимиру Андреевичу Старицкому стать на Царском лугу, царю Шиг-Алею — за Булаком, на Арском поле стать большому полку, передовому и удельной дружине князя Владимира Андреевича; полку правой руки с казаками — за Казанкою; сторожевому полку — на устье Булака, а полку левой руки — чуть выше его. На случай внезапного нападения всей рати было приказано, чтоб каждый приготовил по бревну на тын, а также строго-настрого велено, чтоб без царского повеления, а в полках без воеводского повеления, никто не смел бросаться к городу.

Рано утром 23 августа, едва полки заняли назначенные им места, на луг против города вышел царь, повелев развернуть знамя, на котором был нерукотворный образ, а наверху — крест. Последний в точности напоминал тот, что был у великого князя Димитрия Донского. После молебна царь подозвал князя Владимира Андреевича, бояр и воевод, за которыми тесной толпой собрались ратные люди его полка, и сказал:

— Приспело время нашему подвигу! Потщитесь единодушно пострадать за благочестие, за святые церкви, за православную веру христианскую, за единородную нашу братию, православных христиан, терпящих долгий плен…

Говорил он недолго, но чувствовал, что его слова не остались втуне, проникли, дошли до каждого. А князь Владимир Андреевич даже не удержался, заявив в ответ:

— Дерзай, государь, на дела, за которыми пришел!

Иоанн чуть помедлил, усаживаясь на своего аргамака и в то же время понимая, что надо отвечать, что последним должно быть его слово, пусть и очень краткое, но вроде бы уже все сказано, и потому он, взглянув на образ Христа, вышитого на знамени, произнес лишь, обращаясь к нему, словно он мог услышать:

— Владыко! О твоем имени движемся!

Полторы сотни пушек — это силища. Поэтому казанцы решили ударить, не дожидаясь начала артиллерийского обстрела. Едва семитысячный отряд стрельцов и пеших казаков по наведенному мосту перешел тинный Булак, текущий к городу из озера Кабана, и, видя пред собою не более как в двухстах саженях ханские палаты и каменные мечети, полез на высоту, чтобы пройти мимо крепости к Арскому полю, как раздался шум и крик.

Заскрипели плохо смазанные петли на открываемых городских воротах, и оттуда в беспорядке вылетели татары. Трудно сказать, сколько их было, да и кому там считать в такие минуты, но своим неукротимым лихим натиском они поначалу сумели вклиниться в стрелецкий строй, изрядно нарушив его. Юные князья Шемякин и Троекуров все ж таки сдержали бегущих, не допустив паники. Мало-помалу ряды сомкнулись. К тому же вскоре подоспела подмога. Началась отчаянная рубка.

Дело осложнялось тем, что русский строй был полностью пешим, в то время как у татар среди атакующих чуть ли не половина воинов сидела верхом на конях. Тем не менее даже при таком вражеском преимуществе, стоя насмерть, русским ратникам удалось не только остановить врага, но и повернуть его вспять. Вначале медленно, затем все быстрее и быстрее басурмане ринулись обратно под защиту своих стен.

Неведомо, сколько пушек удалось вывести перед отъездом Шиг-Алею, как он в том горделиво похвалялся Иоанну, но одно известно точно — не все, причем далеко не все. Но это стало ясно, лишь когда наседавшие стрельцы и казаки приблизились к городу. Уже первый залп орудий с крепостных стен причинил им немалый урон.

Тем не менее, несмотря на сильную пальбу, отступали они от города нарочито медленно, бравируя возможной опасностью и немножечко похваляясь своим бесстрашием перед прочими полками, которые продолжали направляться к определенным для них местам. Как ни удивительно, но строгий приказ Иоанна был выполнен всеми — никто без его повеления не кинулся поддержать стрельцов, превращая битву в кучу малу.

Но на следующий день чуть было не повторились события двух и четырехлетней давности. Едва войска стали по намеченному плану, едва расставили шатры и три походные полотняные церкви — архистратига Михаила, великомученицы Екатерины и св. Сергия, едва вечером Иоанн, собрав всех воевод, дал им все нужные повеления, как наутро пронесшийся ураганный шквал сорвал царский и многие другие шатры. И пускай он оказался скоротечным, но бед успел наделать немало. В довершение ко всему, подняв волну на реке, ураган еще и потопил чуть ли не все суда с припасами, а те, что остались на плаву, как назло, оказались груженными мукой, мгновенно пришедшей в негодность.

Князь Иван Мстиславский, подойдя вечером к Иоанну и с опаской глядя на уставившегося куда-то в сторону заходящего багрового солнца государя, робко произнес, будто размышлял, ничего не предлагав:

— Ну какая ж осада без припасов да без хлеба. Впору сворачиваться.

— А не стыдно?! — зло выкрикнул Иоанн, поворачиваясь к своему набольшему воеводе.

На щеках его двумя светлыми дорожками пролегли следы недавних слез. Это придало смелости Ивану Федоровичу, и он уже более смело заявил:

— Так ведь вона как с небес-то посылает. Никак господь знак подает, что не желает ныне зреть погибели сего града, а супротив всевышнего как пойдешь? Опять же за ослушание он и не такую кару ниспослать может.

— Лжешь, боярин! — с ненавистью глядя на Мстиславского, прошипел Иоанн. — Господь не карает, но лишь испытует человека — достоин ли он того, что взвалил на свои плечи, или нет. Ежели зришь себя недостойным — убирайся! Держать ни тебя, ни прочих не стану! Сам же я отсель ни ногой, разве что в домовине отвезут!

Он скрипнул зубами, замолчав и пытаясь успокоиться, и после недолгой паузы, уже взяв себя в руки, почти спокойным тоном произнес:

— Я повелел в Свияжск послать за припасами да за теплою одежей для воев.

— Нешто там столько сыщется? — усомнился князь.

— Там — нет, — согласился Иоанн. — Только гонцы не в один Свияжск сбираются, но и в Москву. Заодно и серебро для ратников привезут. Я слыхал, что его звон изрядно духа и бодрости добавляет. А понадобится, — прибавил он, — так я здесь и зимовать останусь.

И столько злой убежденности прозвучало в его голосе, что Мстиславский не стал спорить или пытаться что-либо доказать, сделав благоразумный вывод, что если это упорство не ослабнет само собой в ближайшие пару месяцев, то, пожалуй, и в самом деле придется оставаться под Казанью на зимовку.

Начиная с этого дня государь и впрямь преобразился. Он и раньше поражал своей неугомонностью, пытаясь вникнуть чуть ли не во все мелочи, а тут и вовсе мотался по своим раскиданным полкам и днем и ночью, время от времени поглядывая на ставший для него ненавистным город и что-то шепча про себя. Никто не ведал, что именно, потому что было только заметно, как шевелятся его губы, но любой мог бы поручиться, что при всей набожности Иоанна навряд ли это были слова молитвы или какой-нибудь псалом. Ну разве что такой, где призывалась ярость и месть господня.

Между тем осадные работы шли безостановочно. Через день после налетевшего шквала легкая дружина князей Шемякина и Троекурова двинулась с Арского поля к реке Казанке выше города, чтобы отрезать его от луговой черемисы и соединиться с полком правой руки. Татары сделали очередную вылазку. Мужественный князь Шемякин был ранен, но глава всех передовых отрядов Дмитрий Хилков вовремя успел прийти ему на помощь и вновь преследовал врага, пока за последним из них не закрылись ворота.

Сторожевому полку и полку левой руки пришлось полегче, свои туры и пушки они установили практически без сопротивления. Стрельцы вдобавок успели выкопать ров, а казаки благодаря врожденной смекалке сумели изловчиться и засесть под самою городской стеной в каменной, так называемой Даировой бане.

В прочих местах перед пушками также продолжали устанавливать туры, а там, где нельзя было их поставить, закрывали орудие обычным тыном, так что вскоре Казань со всех сторон оказалась окруженной русскими укреплениями и разве что птица могла попасть в город или выбраться из него.

Внутри, за крепостными стенами, неумолимо продолжался возбуждаемый дервишами невиданный шабаш. Все так же стремительно развевались во время кружения их плащи с разноцветными заплатами, и все так же овевали они взирающих на них смердящей вонью немытых тел и гноящихся застарелых болячек.

Они гнили заживо, но еще находили в себе силы, чтобы присоединить к своему безумию, сродни священному, всех прочих жителей, а те, побуждаемые не прекращающимися ни днем ни ночью неистовыми плясками смерти, беспрестанно делали вылазки и отчаянно бились, выказывая невиданное презрение к собственной гибели. В каком-то диком безумии кидались они на установленные туры, на крепко вкопанный тын, но всякий раз ни к чему хорошему это не приводило. Русские ратники были постоянно начеку, и каждая из вылазок заканчивалась тем, что татар вновь и вновь втаптывали в город.

От беспрерывной стрельбы по городу в нем каждый час, не говоря уж о том, что каждые сутки, гибло множество людей, потому что последующие два дня пальба, причем с обеих сторон, можно сказать, не стихала ни на минуту.

В первый день неожиданно для осажденных атака русских воинов началась под вечер — вперед двинулся весь большой полк. Хотя правильнее было бы сказать, что это была не совсем атака, а, скорее, выдвижение на передовые позиции. Самые передовые. Князь Михайло Воротынский шел с пехотою и катил туры, а князь Иван Мстиславский вел конницу, чтобы помочь ему в случае очередной вылазки. В помощь им Иоанн дал самых отборных людей из своей дружины.

Казанцы не утерпели, с гиканьем и дикими воплями ударили по ним с башен и стен ядрами и пулями. В дыму и в огне осаждающие хладнокровно отражали натиск чем только возможно — начиная с ружейной стрельбы и заканчивая копьями и мечами. И не просто отражали, но продолжали хладнокровно идти вперед, в очередной раз вминая неистово воющие остатки татар в город и заваливая рвы под стенами Казани вражескими телами.

В это же время пищальники и казаки, став чуть ли не на валу, хладнокровно выцеливали любое шевеление на стенах, меткими выстрелами подавляя любую попытку высунуть голову, пока князь Воротынский не врыл туры, забив их пустоты землей.

Едва это произошло, как он велел прикрывающим земляные работы воинам отступить к турам и закопаться под ними.

От такой бесцеремонности — туры возвышались всего в каких-то пятидесяти саженях [1251] от рва — татары злобно визжали всю ночь, до самого рассвета, пытаясь опрокинуть наглецов. Резня закончилась лишь к утру, а восходящее солнце наглядно показало, кто одолел в схватке под гигантской и мертвенно бледной от ужаса происходящего луной. Решительная победа русских ратников была налицо, но в сердце у Иоанна было пусто и уныло, потому что он опознал одного из погибших воинов.

Леонтий Шушерин лежал, неловко откинув голову и вытянувшись во весь свой богатырский рост. Царь пригляделся, и невольный холодок пробежал у него по коже — Шушерин улыбался, обнажив крепкие белоснежные зубы. Это была не злая ухмылка, не едкая насмешливая гримаса, нет. Самая настоящая веселая, даже чуть добродушная улыбка теперь уже навечно застыла на его спокойном лице.

Сколько его помнил Иоанн, Леонтий улыбался всегда и повсюду. Он веселился, когда шутили над кем-то рядом, и точно так же посмеивался в свои пышные пшеничного цвета усы, когда пытались высмеять его, хотя это происходило гораздо реже и не потому, что гигант мог взорваться и тогда шутнику стало бы плохо. Просто неинтересно смеяться над тем, кто ничуть не сердится, а сам охотно смеется над собой. Эта улыбка стала прощальной. С ней его и запомнил Иоанн, не сводя глаз с покойника во время всего отпевания. С застывшей улыбкой на лице Леонтий так и лег в оказавшуюся чересчур негостеприимной для него казанскую землю.

На следующий день боярин Михаил Яковлевич Морозов, прикатив к турам стенобитный снаряд, открыл сильную пальбу со всех бойниц, а пищальники продолжали стрелять из своих окопов. Казанцы скрылись за стенами, но надолго их терпения не хватило, и вскоре последовала очередная вылазка. Находясь в состоянии некого боевого безумия, они напали на людей, рассеянных в поле, близ того места, где стоял князь Мстиславский с частью большого полка, и воевода не только успел защитить своих, обратив врага в бегство, но и пленил одного из знатных, по имени Карамыш.

Несмотря на боль от полученных ран, он самолично привез пленника государю и только затем позволил личному лекарю Иоанна заняться торчащими у него в правом бедре двумя стрелами. Впрочем, Карамыш ничего нового не сказал, заявив, что казанцы по-прежнему готовы умереть, но о мирных переговорах и слышать не хотят — неистовые пляски дервишей продолжали затягивать жителей в безумный танец смерти.

Про Япанчу как-то забыли, зато он сам о себе напомнил, неожиданно выскочив из леса на Арское поле, смяв стражу передового полка и кинувшись на его стан. Воевода князь Хилков с великим усилием пытался обороняться, но казалось, еще немного, и все. Однако один за другим поспевали отряды князей Ивана Пронского, чуть позже Мстиславского, а следом за ним и Юрия Оболенского. Сам Иоанн, отрядив к ним часть собственной дружины, поспешил сесть на коня, чтобы возглавить ее.

Наконец враг был изгнан обратно в лес. Хотели было преследовать его до полного уничтожения, но вовремя дознались от пленных, что Япанча предварительно устроил там укрепление, поэтому решили не тратить силы зря, а на будущее усилить бдительность.

Она оказалась как нельзя кстати на следующий день, когда воеводы полка правой руки князья Щенятев и Курбский подвинулись к городу и принялись укреплять туры вдоль реки Казанки под защитой стрельцов, а дружина князей Шемякина и Троекурова, едва Япанча показался из леса, немедленно возвратилась на Арское поле, где Мстиславский, Хилков и Оболенский уже стояли в рядах, ожидая нападения. Между тем люди остальных воевод — князя Дмитрия Палецкого, Алексея Адашева, а также Владимира Ивановича Воротынского и боярина Ивана Шереметева, возглавлявших царскую дружину, ставили туры с поля Арского до Казанки. Желая помешать этому и в то же время видя, что атака была бы самоубийственна, враг упорно не отходил от леса, но на вылазку так и не решился.

А к вечеру Иоанну донесли, что весь город окружен нашими укреплениями — в сухих местах турами, а в грязных — тыном — и теперь пути ни в Казань, ни из Казани нет, разве что для птиц. И с этого времени боярин Морозов, расставив повсюду пушки, принялся неутомимо долбить крепостные стены Казани изо всех имеющихся в наличии ста пятидесяти тяжелых орудий.

Правда, неугомонный Япанча продолжал не давать покоя русским ратникам, причем выходило у него это как-то очень уж согласованно с очередной вылазкой осажденных из крепости. Не сразу, а лишь со временем удалось подметить условный сигнал, который подавали ему из города. Едва на самой высокой башне появлялось большое знамя, как он тут же нападал из лесу, а казанцы изо всех ворот бросались на русские укрепления.

Вскоре русское войско начало испытывать усталость от этих нескончаемых вылазок из города, сочетающихся с набегами из леса, да вдобавок чувствовалась и скудость в пище — тех съестных припасов, что привезли их Свияжска, было мало, и они вздорожали, а из других мест обозы с едой еще не доставили. Впрочем, зачастую ратнику некогда было поесть и сухого хлеба, а кроме того, почти все ночи у него получались бессонными. Он либо вскакивал для того, чтобы отбить очередную вылазку, либо его просто ставили в ночную сторожу для охраны пушек, да и своих товарищей тоже.

— Так и будем ждать, пока этот сыч сызнова из леса выскочит, али как? — напрямую спросил Иоанн своих воевод. Те, потупившись, молчали. Даже Андрей Курбский сконфуженно опустил голову, хотя ему-то со своим полком до Арского поля было неблизко.

— Шустер он больно, — выдал наконец глубокомысленную сентенцию князь Мстиславский.

— А заманить? — спросил Иоанн.

— Пытались, государь, но он хитер, — оживился и сразу как-то потух, вспомнив последнюю свою неудачу князь Горбатый-Шуйский. — Далече от леса не отходит, опаску имея. Опять же, как узнать, что пора, али еще не приспел час? Не выставлять же их на пробу — ну-ка, мол, добеги отсель до леска, а я за тобой на борзом коне.

Посмеялись.

— Как узнать, говоришь, — протянул царь и задумался — а и вправду, ну как тут узнаешь.

А наутро, когда злые и не выспавшиеся в очередной раз ратники из стана Горбатого, испуганно хлопая глазами, бежали со всех ног извещать князя, что прибыл государь, Иоанна, с улыбкой глядевшего на забавно семенивших мужичков, осенило.

— Я вот зачем приехал, — тут же решил он реализовать свою идею. — Вели, княже, пару-тройку тысяч в лесок отправить, чтоб на нас с опушки глаза чужие не пялились. А потом десятка два — боле не надо — пускай в место для будущей засады уйдут. Да упреди, чтоб тех, за кем гнаться учнут, не затронули. Ну разве легонечко, плеточкой, в четверть силы, чтоб остановить на бегу.

Горбатый удивленно посмотрел на царя. Иоанн вздохнул.

— Ты мне что вечор сказывал? — напомнил он. — Не выставлять же тебе ворога на пробу — добеги, мол, до леска, а я за вами помчусь. Так было дело?

— Так, — кивнул князь, продолжая недоумевать.

— Вот я и подумал. А зачем нам людишек Япанчи выставлять? Проба — она и есть проба, а бегают все одинаково. Вот прямо от обоза ратников пеших расставим на десятке саженей друг от друга да бежать к лесу повелим, а вдогон за ними засадный десяток выпустим… Теперь уразумел.

Горбатый прямо-таки расплылся в широкой улыбке:

— То все исполним, государь.

— Особливо упреди тех, кого поближе к обозу поставишь. Скажи, чтоб ног не жалели. Коли удерут — с меня каждому рубль.

Бег взапуски устраивали трижды, после чего казна царя оскудела на два рубля. Удалось выяснить, что заманивать врага надо до самого обоза, иначе успеет убежать. Да и там желательно подождать, чтоб подтянулись задние. С «соблазном» тоже определились быстро. Что может с легкостью побудить воина устремиться сломя голову в погоню? Да только вид отчаянно улепетывающего неприятеля. Здесь подчас и осторожный человек про свою осмотрительность позабудет. А если враг еще и неплохо одет и вооружен, то есть найдется чем поживиться, то тут и вовсе азарт душу распирает.

Так и случилось. Отряженный для истребления лесной нечисти князь Александр Борисович Горбатый-Шуйский, в строгом соответствии с намеченным планом, чтобы выманить врага, расположил основную часть приданных ему сил за холмами, а незначительную послал к Арскому лесу, чтобы Япанча увидел их и соблазнился легкой добычей.

В крепости засаду прекрасно видели, но вот незадача — сигнал для атаки «лесных братьев» у осажденных был предусмотрен, а вот иной, предупреждающий о грозящей опасности, нет, поэтому, как истошно ни орали казанцы, пытаясь повернуть людей Япанчи обратно, у них ничего не вышло.

К тому же толпы русских ратников, якобы устрашенных его нападением, немедленно повернули вспять, бросившись бежать — ну как тут удержаться от погони. Татары гнались за ними до самого обоза, где те заняли оборону, после чего часть их принялись осыпать укрывавшихся дождем из стрел, а другие прямиком бросились на главный стан московского войска.

Лишь тогда князь Юрий Шемякин со своим готовым полком устремился из засады на татар. Те бросились было бежать, но будучи настигнутыми недалеко от леса, приняли бой. В то же время подоспел и князь Горбатый со всеми конными дружинами; а пешие ратники с обеих сторон зашли в тыл.

Попытки бежать оказались безуспешными — битва спустя короткое время переросла в резню, в ходе которой татар давили и секли, рубили и кололи на протяжении более чем десятка верст до самой реки Килари, где князь Александр, остановившись, повелел трубить в рога, созывая порядком рассеявшихся в ходе погони победителей. Уже возвращаясь обратно, они продолжали добивать прятавшихся в чаще.

Правда, после битвы, когда Иоанн благодарно обнимал утомленных радостным сражением, а любая битва, если она заканчивается победой, радостна для оставшихся в живых, Александр Борисович так и промолчал о том, кто придумал эту затею. Поначалу не до того было, а затем, когда все нахваливали главного виновника торжества, сознаваться ему стало как-то неудобно — вдруг спросят, почему не сказал сразу. Тем более что и сам царь помалкивал.

Зато Горбатый не забыл повеление Иоанна и взял в плен около трех с половиной сотен, которых привели к государю. Уже изрядно ожесточившись, царь повелел привязать всех пленников к кольям перед укреплениями, объявив, что, если казанцы ударят ему челом, он даже теперь, несмотря ни на что, их пожалует. Если же они не станут этого делать, то он повелит немедленно умертвить всех пленных.

Однако безумная пляска смерти продолжала кружить свой хоровод в исполнении неутомимых дервишей, и казанцы, повинуясь ей, дали самый красноречивый из всех возможных ответов, пустив множество стрел в своих же воинов. При этом они кричали, что лучше им умереть от их чистых, нежели от злых христианских рук. Иоанн скрипнул зубами и повелел добить тех, кто еще оставался жив.

На другой день, ставший последним летним, царь призвал мурзу Камая, чтобы узнать, где осажденные берут воду, потому что реку Казанку у них давно отняли. Тот ответил, что из ключа близ самой реки, а ходят туда подземным ходом от Муралеевых ворот. Иоанн приказал воеводам сторожевого полка, князю Василию Серебряному и Семену Шереметеву уничтожить тайник, но воеводы развели руками и заявили, что сделать это не в их силах, зато можно подкопаться под тайник от каменной Даировой башни, уже давно занятой русскими казаками.

Тогда Иоанн призвал Филю-размысла. [1252] Немец по происхождению, пришедший на Русь откуда-то из Саксонии или Померании, Филипп, которого иначе как Филей никто и не называл, разве что добавлял в знак уважения отчество Иваныч, не желая выговаривать сложное имечко «Иероним», знал толк в подкопах. Точно установив направление и глубину работ, он организовал рытье хода от реки Булака между Аталаковыми и Тюменскими воротами. Чуть ли не целую седмицу под надзором князя Василия Серебряного и Иоаннова любимца Алексея Адашева приданные розмыслу люди рыли землю.

В последний день, услышав над собою голоса людей, ходящих в тайник за водой, они доложили о том воеводам. На всякий случай князь Серебряный вместе с Адашевым сами вошли в прорытый подземный ход, переглянулись и дали добро. Сразу после этого в подкоп вкатили одиннадцать бочек с порохом и дали знать Иоанну.

Рано утром тайник взлетел на воздух вместе с казанцами, шедшими за водой. Сила взрыва была столь велика, что на воздух поднялась и часть стены, которая обрушившись, побила в городе изрядное количество казанцев. Воспользовавшись этим, русские ратники устремились к пролому, ворвались в город, но удержаться в нем не сумели, поскольку казанцы быстро оправились от неожиданности и сумели вытеснить атакующих. Можно было бы попытаться осуществить вторую попытку, но Иоанн, видя, что пролом слишком тесный, запретил возобновлять приступ, понимая, что в такой ситуации пользы он не принесет, а лишь приведет к еще большим жертвам.

Только после этого пляска смерти, несмотря на все старания дервишей, силы которых тоже были не беспредельны, стала ослабевать, и некоторые из жителей, приходя в себя, стали подавать робкие голоса за то, чтобы и в самом деле ударить челом государю. Однако одурманенных еще хватало, так что несогласных с предложением здравомыслящих оказалось гораздо больше.

К тому же поиски воды довольно скоро принесли положительный результат, после чего собравшие остаток сил дервиши завопили, что найденная вода — это несомненный знак, ниспосланный самим пророком. Правда, обнаруженный ручеек оказался довольно-таки смрадным, и те, кто вынужден был довольствоваться им до самого взятия города, зачастую заболевали от этой гнилой воды, а послабее здоровьем и вовсе умирали.

Спустя еще сутки Иоанн поручил князю Александру Горбатому-Шуйскому взять острог, построенный казанцами в полутора десятке верст от города, на Арском поле, на горе между двумя болотами. Там засели остатки разбитого войска Япанчи, и государь решил не дожидаться, пока они начнут делать вылазки, вновь беспокоя его войско с тыла.

Срубленный с плотно засыпанными землей городнями и укрепленный засеками, острог был изрядно защищен от неприятеля самой местностью. Пришлось спешиваться, потому что на конях одолеть болота, грязную дебрь и лесную чащу не представлялось возможным. Тем не менее под градом пускаемых в них стрел русские ратники первым же штурмом, начатым одновременно с двух сторон, ведомые князьями Симеоном Микулинским Булгаковым и Палецким, а также боярами Данилом Романовичем и Захарием Яковлевым, сумели захватить ворота и взять укрепление вместе с двумя сотнями пленников.

Тела неприятелей лежали кучами. Взяв немалую добычу и переночевав в остроге, воеводы двинулись далее, к Арскому городу. Те места были настолько живописны и красивы, что чуть ли не каждый из казанской знати имел там свой дом. Заслышав о приближающихся врагах, жители, в панике бросив все, незамедлительно ушли в леса, в спешке забыв прихватить даже меха и драгоценности, не говоря уж об оставленных ими русских пленниках. Словом, спустя десять дней князь Александр Горбатый вернулся не только с победою, но и с изрядным количеством съестных припасов, которые так сильно подешевели, что за корову в стане нельзя было выручить больше десяти, а за вола больше двадцати денег.

Покончив с войском Япанчи, никак не удавалось достичь того же самого и с луговыми черемисами, которые продолжали отгонять русские табуны и тревожить стан близ Галицкой дороги. Стоящие поблизости от нее воеводы полка правой руки, разбив их наголову, все равно опасались новых нападений, так что приходилось проявлять бдительность и выставлять удвоенное, а то и утроенное количество ратников в ночную сторожу.

Вдобавок полк, занимая низкие равнины вдоль Казанки, больше всех остальных терпел от пушечной пальбы со стороны крепости, да и от любого ненастья, в особенности от сильных дождей. Что касается последних, то ратники приписывали их чародейству.

Князь Андрей Курбский, вроде бы не просто мужественный, но еще и благоразумный, впоследствии писал, уверяя всех на полном серьезе, что волшебники Казани ежедневно при восходе солнца являлись на стенах крепости, вопили страшными голосами, кривлялись, махали одеждами на русский стан, производя ветер и облака, из коих рекой лился дождь.

Впрочем, злых демонов Казани с расшитыми яркими заплатами на плащах вполне можно было назвать и черными волшебниками. Дервишам становилось мало городских площадей близ дворцов и мечетей, и они вскарабкивались на стены, подбадривая тем самым защитников города, и кружились, кружились, кружились…

Наконец слухи дошли до Иоанна, который, приехав на место, внимательно осмотрел все в округе, включая подвсплывшие над водой шатры и озлобленных, промокших до нитки людей, хотел было что-то пояснить, но промолчал.

Вместо этого он, по просьбе бояр, повелел привезти из Москвы царский животворящий крест и святить им воду, окропив ею вокруг всего стана полка. Едва это проделали, как сила волшебства мгновенно исчезла, причем бесследно. С этим трудно было поспорить, поскольку началось «бабье лето».

Между тем осадные работы продолжались. Дьяк Иван Выродков тайно, в двух верстах за станом, построил башню, вышиною в шесть саженей. Ночью ее придвинули вплотную к стене, поставив против Царевых ворот. На нее затащили множество огненных припасов, ухитрившись доставить наверх не только пятьдесят средних орудий, но даже десяток больших.

Едва рассвело, как самые искусные стрелки возвестили о том залпом. Лупить с башни по городу было куда как хорошо — возвышаясь над крепостными стенами, она предоставляла прекрасный обзор для стреляющих и возможность вести стрельбу прямой наводкой.

Уцелеть можно было только где-нибудь в яме, которые выкапывали для себя осажденные, или во рвах под городскими воротами, либо под стенами. Но все равно они не сдавались, стойко отбивая все попытки осаждающих придвинуть туры поближе ко рву. Лишь ценой огромных усилий люди князя Михаилы Воротынского сумели придвинуть туры к самому рву, поставив их напротив Арской башни и Царевых ворот, так что теперь между ними и городскими стенами оставался один ров в три сажени шириною и в семь глубиною.

Правда, беспечность чуть не погубила все дело. Придвинув туры ко рву, осаждающие беззаботно разошлись обедать, оставив немногочисленную стражу подле укреплений. Увидев это, казанцы вылезли изо всех нор и внезапно напали на туры. Русская стража растерялась, ударилась в бега, и воеводам еле-еле удалось успеть выстроить полки и в свою очередь ударить по татарам, сбив их в ров, откуда они по прорытым норам убегали в город. Туры были спасены, но это спасение весьма дорого обошлось осаждающим, потерявшим много убитых и раненых.

Опасные раны получили воеводы Петр Морозов и князь Юрий Кашин, которых еле сумели вынести на руках из гущи сражения. Сам князь Воротынский получил несколько ран, но поле боя так и не покинул, лишь время от времени вытирая застившую глаза кровь, струившуюся из раны на голове.

Несколько раз доставалось ему и от кривых татарских сабель, но спас крепкий доспех.

К тому же, пока кипел ожесточенный бой возле Арской башни, ногаи и казанцы сделали вылазку из Збойлевых ворот, где стояли туры передового и ертаульного полков. Правда, здесь воеводы были готовы к отражению удара и, хладнокровно подпустив врага поближе к турам, вначале дружным залпом из пищалей опрокинули его, а затем взяли в клещи, потеряв при этом менее десятка своих людей.

Глава 10 Штурм

Уже около пяти недель русские воины стояли под Казанью. Пора было не просто подводить итоги, но и предпринимать решительные действия, потому что каждый пройденный день был на пользу осажденным. Погода, по счастью, еще баловала. Утро встречало людей хрустальной синью небес, но ближе к полудню солнышко уже начинало помаленьку прятаться за пушистые белые облачка.

«Это пока они белые и пока пушистые, — с тоской понимал Иоанн, поглядывая на небо. — Да и то можно считать, что господь расщедрился. Не сегодня, так завтра затянет все небо тучами, и начнется…»

Он не преувеличивал. Первый месяц осени был уже на исходе, а полагаться, что и октябрь тоже выдастся сухим, было глупо.

— Вчера надобно было идти до конца, — тихонько вздыхал Михайла Воротынский и с некоторым упреком во взоре поглядывал на Иоанна. Царь не отвечал, чувствуя свою промашку. Хотя на самом деле трудно было сказать — промашка это была или здравомыслящее решение, пусть слегка и припахивающее трусостью.

А началось все с того, что Иоанн, желая нанести осажденным урон посильнее, повелел подвести подкоп близ Арских ворот с целью взорвать землянки, где укрывались жители от русской стрельбы. Как раз вчера утречком немчин доложил, что все готово, и их, не мешкая, взорвали. Воспользовавшись образовавшимся на некоторое время оцепенением и растерянностью горожан, осаждающие, не теряя ни минуты, стали было подкатывать туры к Арским, Аталыковым и Тюменским воротам. Решив, что пришел час штурма, казанцы высыпали из города и схватились с русскими полками. Закипела битва.

Иоанн, чтобы ободрить своих воинов, сам поехал к ним. Те, увидев его, в яростном порыве накинулись на врага, который от такого неистового напора тут же попятился к родным стенам, пытаясь пробраться обратно в город. Атака вдохновленных личным присутствием государя оказалась столь стремительной, что, несмотря на отчаянное сопротивление врага, многие ратники оказались не только на стене и заняли башню близ Арского поля, но и прорвались в город и начали резаться с татарами прямо на улицах.

Вот тут-то и прискакал к Иоанну гонец от князя Михайлы Воротынского с просьбой дать команду остальным полкам тоже идти на приступ. Может, и впрямь стоило так поступить — кто знает? Иногда лихой наскок творит подлинные чудеса и приносит гораздо больше удачи, нежели планомерная и всесторонне подготовленная операция. Но Иоанн побоялся.

К тому же решающую роль сыграли два обстоятельства. Во-первых это было не в его характере. Сама жизнь с детства учила его совершенно другому. Это у вольных людей, которые работают в первую очередь на себя, была распространена поговорка: «Чем раньше начнем, тем раньше закончим». У холопов она звучала точно так же, но с ехидным продолжением: «…и тем раньше дадут новую работу». Это окончание перечеркивало все усердие. Получалось, что нет никакого смысла надрываться и утруждать себя, поскольку всю господскую работу не переделаешь и до скончания века — обязательно подкинут что-нибудь новое.

Тому же самому учил Иоанна и Федор Иванович, дескать, негоже царю принимать решения второпях, ибо от каждого из них зависят не только судьбы многих людей, но зачастую и сама крепость державы. «Не семь, но семижды семь раз отмерь, — приговаривал он каждый раз, ставя своему воспитаннику очередной мат в шахматной партии и тут же пояснял: — Вот почто ты очертя голову на меня накинулся? Али не видал, что я тоже ходы делаю? Почто не задумался — куда я клоню? За себя подумать — полдела. Оно и легко, и просто. А ты за ворога своего подумай. Конечно, его мысль понять тяжелее, но без того тебе, как воеводе главнейшему, даже не деньга цена, а и того меньше. И сам погибнешь, и людишек погубишь. Зрел я, яко ты своей фигуркой ко мне в гости под короля нацелился, токмо ведал, что не успеешь, что я тебя опережу».

Так же получалось и здесь. Проломы были невелики, ратников с князем Воротынским — раз-два и обчелся, а пока остальные, что сейчас спокойно ждут команды царя, стоя в своих станах, начнут собираться, да пока дойдут до города, и князя и его людей вырезали бы не один, а несколько раз. Всех. Полностью. Вот и не стало бы фигурки, упрямо рвущейся к неприятельскому корольку, а вместе с нею и изрядного количества пешек.

Но только в шахматах попроще. Там чурки деревянные на доске, а здесь живые люди. Там убил фигурку, а в следующей игре глядь — она уже сызнова на доске стоит как ни в чем не бывало. Красота. Здесь же противник безжалостный. Сидящая напротив него старуха с косой коли смахнет кого-нибудь с доски жизни, назад уже не воротит.

Опять же за вечер можно сыграть не одну партию, а и две, и три, и более. Тут же неудачный штурм может надолго подкосить его полки. Так надолго, что в другой раз «фигурки» удастся расставить только за две, а то и за три недели. Раньше же нельзя — надо чтоб хоть немного забылась неудача, а у осажденных, напротив, спало воодушевление от победы. А куда три недели ждать, когда нынче листопад [1253] пришел? Нет уж, нужно игру до верного разыгрывать, чтоб без осечки. Потому и повелел царь, чтобы Воротынский возвращался обратно, пока жив.

Понять Иоанна было можно, но князь Михайла считал иначе, будучи абсолютно уверенным в успехе, которого государь незаслуженно его лишил. Ишь какой надутый сидит — ни дать ни взять дите малое, а не воевода, которому, в отличие от царя, давно перевалило не на третий, а на четвертый десяток.

И ведь был он вместе с ним в том первом неудачном походе под Казанью. Только тогда Михайла ходил вторым воеводой полка правой руки. Во втором походе, правда, не участвовал — Иоанн оставил его в Коломне, но для умного и одного раза достаточно, а Воротынский, судя по всему, лишь торопится отыграться за неудачу четырехлетней давности.

Он и вчера повиновался неохотно, чуть ли не со слезами на глазах уходя из Казани в числе самых последних. Пришлось повелеть ему, чтобы бросил своих людей на удержание только что захваченной Арской башни. Так умному, но впавшему в азарт ястребу дают кусок мяса, чтобы оторвать его от добычи, которую он только что сбил.

— Мыслю я, — негромко произнес Иоанн, обведя взглядом нахмурившихся воевод, — что для начала решающего приступа надобно нам проход сделать пошире. Ныне наш Филипп Иваныч со своими людишками уже заканчивает, так что завтра, с божьей помощью, помолясь с усердием, приступим, — и улыбнулся, отметив, как тут же заметно оживились хмурые лица сидящих. — Завтра неделя, [1254] правда, отдохнуть бы всем не мешало, но уж больно небо хмурится. Вскорости непременно дождей ждать надобно, а они для нас, — он, не договорив, махнул рукой — и без того ясно, что начавшаяся непогода сулит верную неудачу. — А чтоб людишек своих безвинно не губить, ныне мы еще раз мурзу Камая пошлем — вдруг одумаются, да так сдадутся.

— Токмо время впустую потратим, государь, — подал голос князь Горбатый.

— Впустую время тратить негоже, — возразил Иоанн. — Не за тем его господь человеку отпускает, чтобы он в праздности его проводил. Я ведь и сам не верю, что они согласятся на сдачу, но попытаться все едино надобно. А пока повелеваю во всех полках мосты устраивать перекидные и лестницы готовить. Помимо этого надобно рвы лесом и землей завалить, так что трудов на весь день хватит. Из пушек же бить нещадно, стараясь угодить в одно место, чтоб еще пролом образовался. Понял ли меня, боярин? — строго спросил он у Морозова.

Тот, привстав, кивнул в ответ.

— Да лучшей всего сволочить их в одно место али в два, чтоб как кулаки получились. Покамест бьем отовсюду, так у нас получается — пятерней. Помнится, я тебе о том уже сказывал на днях?

— Сказывал, государь, — подтвердил Морозов. — Ныне самые могутные уже к полку правой руки поставлены. Там и «Медведь», и «Единорог», и «Орел», — и не удержавшись, пошутил: — Сюда шел — «Льва» огладил по гриве, [1255] чтоб не подвел да стрельнул точно.

Иоанн кивнул, еще раз посмотрел на Воротынского, и неожиданная мысль мелькнула у него в голове. «Ты на меня зол, а я тебя сейчас удоволю, да такой знатный подарок дам, кой ты не ждешь вовсе, — подумал он. — Все ж ты не первый воевода в полку, вот мы тебе руки-то и развяжем».

— Ты, князь Мстиславский, с частью большого полка, да Шиг-Алей со своими касимовцами и черемисами с Горной стороны займете Арскую дорогу и все пути, что близ нее проходят. Дело вам важное поручаю — надобно крепкий заслон от луговой черемисы поставить, да от татар, кои еще по лесам бродят, ну и от ногайских улусов тоже. Опять же надобно и казанцам все пути для бегства отрезать.

Чтобы не вызвало подозрений, раскидал и других воевод по дорогам — князя Юрия Оболенского и Григория Мещерского на Ногайскую, князю Ивану Ромодановскому досталась Галицкая, словом, почти все первые воеводы, назначенные не за ум, отвагу и мастерство, апо «отечеству», исходя из заслуг предков, ушли в прикрытие, развязывая руки вторым воеводам, которые шли «без мест». Отпустив назначенных и глядя на улыбающегося Воротынского, он строго произнес:

— Ты, Михайла, с окольничим Алексеем Басмановым ударишь на крепость в пролом от Булака и Поганого озера, Хилкову в Кабацкие ворота надлежит ломиться, Троекурову — в Збойливые, Андрею Курбскому — в Ельбугины, Семену Шереметеву — в Муралеевы, Дмитрию Плещееву — в Тюменские. Ежели силов не хватит, то позади с запасными людишками воеводы будут стоять. Воротынскому я сам подмогать примусь, прочим — князья Пронский-Турунтай, Шемякин, Щенятев, Василий Серебряный-Оболенский и Дмитрий Микулинский. Приказываю изготовиться к двум часам утра [1256] и выдвигаться к граду, но не нападать, а ждать, когда взорвут подкопы. Как стены с башнями на воздух взлетят, так все дружно и начнем.

— Услышим ли? — не удержался от шутки продолжающий ликовать как ребенок Воротынский.

— Услышите, — заверил Иоанн. — Я Филе нынче повелел полсотни бочек под землю загнать, так что тут даже глухой услышит. И напослед, — царь вздохнул, — денек завтра будет жаркий, и не все доживут до ночи, так что прямо сейчас из шатров священников по полкам вышлю. Пусть ратники исповедуются и святых тайн приобщатся.

Ответ казанцев был в общем-то ожидаемым. Дикий хоровод крутящихся волчков смерти продолжался, и под заунывное завывание дервишей жители почти единогласно ответили: «Не хотим прощения! На стенах Русь, на башне Русь — ничего не боимся: поставим иную башню, иную стену; все помрем или отсидимся!»

Тогда царь велел готовиться к приступу. Посланец от Михайлы Воротынского застал его, когда он неспешно вооружался. Князь прислал гонца, дабы сообщить, что размысл уже подставил порох в подкопе под городскими стенами, но казанцы заметили его и потому нельзя мешкать.

«Врет поди, — усмехнулся Иоанн. — Боится, что я приступ отменю, вот и старается дорожку назад обрезать. Ну да ладно. Пущай. Лишь бы все ладно было».

Утро вновь выдалось ясное и чистое.

«Стало быть, бог все ж таки на нашей стороне», — подумал Иоанн и… вновь нырнул под полог. Здесь было чуть душновато и пахло ладаном, который напомнил Иоанну о смерти. Царь не боялся ее. Гораздо сильнее его страшила неудача при штурме. Во всяком случае если бы его попросили выбрать самому одно из двух, сказав, что это неминуемо, он без колебаний ткнул бы пальцем в победу. Пускай роковую, но победу.

Именно потому он так истово молился сейчас, и слова, которые он шептал, можно было бы легко отыскать в святом евангелии. Это было именно то, что некогда исступленно повторял в Гефсиманском саду Христос.

— О, если б ты благоволел пронесть чашу сию мимо меня! Но не моя воля, но твоя да будет. [1257]

Сходной была и ситуация, поскольку Иоанн еще на рассвете отпустил свой полк к городу (словно Христос учеников) и велел ему дожидаться себя в назначенном месте, а сам пошел к молитве.

Вот только у Христа выбора не было, и чаша перед ним была одна-одинешенька, а у Иоанна их имелось несколько, но страшили его лишь две из них — в одной колыхался тягучий и приторно-дурманящий напиток смерти, в другой — отвратно-жгучий настой позора неудачи. Иоанн просил убрать хотя бы последнюю. Просил, вопреки поучениям своего наставника, которые он хорошо помнил, но которыми сегодня решил пренебречь.

— Никогда ничего не проси у бога, — поучал его старец Артемий. — Только благодари за то, что он тебе дал.

— Отче, а это не будет гордыней? — спросил тогда Иоанн.

— Нет, — отрезал Артемий. — Ни гордыней, ни смирением, но правильным пониманием себя, как сына божьего.

— Церковь же учит, что Христос — сын божий, а мы все — рабы божьи. Как же так? — возразил Иоанн.

— Чушь! — фыркнул старец. — Если он — отец наш небесный, значит — мы его дети. Ну какой отец захочет видеть своих детей рабами? Вот тот, кто считает себя рабом — просить может, потому что раб создан для того, чтобы попрошайничать, а ты — его сын, и он, как твой отец, уже дал тебе все, что нужно. Может быть, тебе хочется что-то еще, но это вовсе не означает, что оно тебе на самом деле необходимо. А захочет — и еще что-нибудь даст. Но не по просьбе, а потому что опять-таки сочтет, что и оно тебе во благо, либо для поучения.

Первый взрыв раздался когда Иоанн уже вставал с колен. Шатер всколыхнулся, земля под ногами задрожала, государь бросился к выходу, и, когда открыл полог, прозвучал гром второго взрыва. Вспышки не было, но зато городская стена на глазах стала как-то странно и нелепо перекашиваться, расползаясь в разные стороны, а самая ее середина беззвучно взлетела над землей вместе с камнями, бревнами и людьми, которые совсем недавно целые и невредимые стояли на этой стене.

И тут же послышалось громогласное «Ура!». Приступ начался. Со стен тоже что-то неистово визжали, голося как-то на удивление тоненько, почти по-бабьи. Сеча началась почти одновременно по всему периметру крепостных стен. И вдруг показалось невероятное — там, куда он смотрел, русские ратники стали отступать. Казанцы давили их бревнами, обливали кипящим варом, сталкивали длинными шестами. Они уже не скрывались за щитами, стоя открыто на стенах и помостах, наплевав на сильный огонь русских ратников.

Он зажмурил глаза, потряс головой, сбивая наваждение, и перевел взгляд на следующий участок стены. Там вроде бы все в порядке. Но нет. Едва присмотрелся — вновь отступают. А вскоре уловил и закономерность — отступают всюду, куда бы он ни смотрел. Едва переводил свой взгляд в другое место — как отступать начинали именно там, а в первом положение дел сразу начинало выравниваться.

«Так что же — мне и мою победу увидеть нельзя?! — возмутился он, но тут же осекся и смиренно обратился к небесам. — Если такова чаша твоя, то благодарствую тебе, господи, ибо она — милостива», — после чего ушел от соблазна снова за полог походной церкви — пусть наступают повсюду.

Между тем в церковь не вошел — ворвался Владимир Воротынский. Удивленно покосившись на коленопреклоненного царя, он трижды перекрестился, как и подобает православному человеку, и лишь после этого негромко заметил:

— Государь! Время тебе ехать. Полки ждут своего царя.

Иоанн, прикусив губу, ответил первое, что пришло в голову:

— Если до конца отслушаем службу, то и совершенную милость от Христа получим.

Почти тут же в церковь влетел второй — князь Курбский. С еще большим удивлением он воззрился на Иоанна, даже забыв перекреститься — настолько был поражен странной картиной, некоторое время стоял в оцепенении, но все-таки нашел в себе мужество произнести:

— Ратники желают видеть царя, — и, видя, что Иоанн никак на это не реагирует, более громко и требовательно произнес: — Надобно подкрепить войско.

Иоанн вздохнул. «Так вот какую чашу ты уготовил мне, господи? — пронеслось в его голове. — Не смерти — то пустяк, не неудачи, но позора трусости. И что же мне сейчас делать? Ведь если я поддамся на просьбы, то крах всему приступу, а если не соглашусь — то запятнаю имя свое и в чем?! Так что хуже?!»

И он стоял, гадая, не в силах сделать собственный выбор, на который даже не оставалось времени, и слезы полились из его глаз:

— Не остави мене, господи боже мой! Не отступи от мене, вонми в помощь мою! — шептал он исступленно, надеясь, что служба не закончится, но не тут-то было.

Отец Андрей тоже хотел посмотреть на зрелище, о котором можно будет рассказывать впоследствии всю оставшуюся жизнь, предвкушая, как он все опишет в своей книжице, а потому, дочитав оставшееся вовсе непонятной скороговоркой, быстро поднес к царю образ чудотворца Сергия, торопливо подал государю кусок просфоры, поднес артоса, на скорую руку благословил и именно в этот самый момент Иоанн решился и выбрал.

Он вновь запрокинул голову к небесам, таким обманчивым и непредсказуемым, и мысленно почти с вызовом произнес: «Коли ты сам даруешь мне выбор, то да будет воля твоя. Обе чаши горьки, но я понял тебя. Если сейчас я увижу, как мои рати отступают, то просто зажмурю глаза и приму последний бой, не давая коню повернуть, и тогда победа останется за Русью — пусть я даже ее никогда и не увижу».

С этой мыслью он вышел из церкви, решительно сел на коня и поскакал к своему полку. Когда Иоанн подъехал к городу, русские знамена развевались уже на стенах, а присутствие царя, казалось, придало ратникам новые силы. Однако он еще не успел въехать за стены, как его разыскал гонец от младшего брата Владимира Ивановича — Михаила Воротынского с просьбой помочь его людям, которые уже в городе, своим полком.

Иоанн повернулся к Воротынскому-старшему.

— Давай подсобляй брату, — сказал и повторил еще раз, но гораздо громче — даже на расстоянии в сажень почти ничего нельзя было услышать.

— Они там не помогут — тесно слишком, — так же громко ответил Владимир Иванович.

— Так повели им спешиться! — крикнул Иоанн. — А самых метких на крыши пошли — пусть оттуда ворогов выцеливают. Да побыстрее, чтоб татаровье не догадалось то же самое сделать!

Воротынский уважительно посмотрел на царя и поскакал к государевой дружине.

Татары по-прежнему оказывали отчаянное сопротивление. На протяжении целого часа или двух русские ратники не могли сделать ни шага вперед, но Иоанн твердо решил — едва начнется хоть малейшее отступление, как он пошлет своего коня вперед, и будь что будет.

«А если родится сын? — закралась подленькая мыслишка. — Сиротой расти будет? — и тут же твердо ответил: — Русь вскормит. Уж лучше пусть сирота с отцом-героем, чем с живым трусом! И вообще, — догадался он, — изыди, сатана! Не смутишь и не надейся!»

Он все равно старался смотреть как-нибудь вприщур, надеясь хоть так обмануть грядущий выбор, и вроде стало помогать. То ли Воротынский успел надоумить всех прочих, а не только ратников одной царевой дружины, то ли сами они дотумкали — ох и смекалист русский народ, — но уже то тут, то там стали посвистывать над головами стрелы, устремляясь в гущу врагов.

— Пошли, пошли родимые! — весело закричал государь, чувствуя, как волна воинов чуть ли не вместе с конем неудержимо несет его вперед. Наслаждаясь долгожданным зрелищем, он совсем забыл про прищур, и… напрасно.

Как позже выяснилось, именно в эту минуту многие ратники, прельстившись богатой добычею, оставили сечу и начали разбивать дома и лавки. Вслед за ними кинулись даже обозники — конюхи, пастухи, кашевары и прочие. Все жаждали добычи, хватая что попадет под руку — серебро, меха, ткани. Воспользовавшись тем, что войско как-то вдруг изрядно поредело, казанцы вновь начали одолевать тех, кто продолжал честно сражаться. Едва же татары потеснили их, как досталось и мародерам, которые немедленно бросились бежать куда глаза глядят, при этом истошно вопя: «Рятуйте, убивают! Секут, секут!»

Иоанн, увидев это смятение, прикусил губу и решил, что бегут все. Он глубоко вздохнул, твердо намереваясь исполнить данный в душе обет, но тут сбоку промелькнуло что-то светлое. Иоанн обернулся и увидел белое полотнище с вышитым на нем ликом Христа. «Вот с ним пускай и погибну», — промелькнуло в голове, и он, вырвав из рук какого-то совсем молодого воина святую хоругвь, которую тот безропотно отдал, видя, кто перед ним, и высоко подняв ее над головой, медленно двинулся в сторону Царских ворот. Правда, он старался не смотреть вперед, повернувшись в седле и принявшись деятельно распоряжаться — кого и куда послать.

Сопровождавшие его люди вначале старались держаться следом, но Иоанн, гневно нахмурив брови, повелел им спешиваться и выдвигаться вперед. Большая часть дружины тут же выполнила его распоряжение, и давление на татар вновь усилилось.

Те еще отчаянно сопротивлялись, отступали тесно сомкнутым строем к высоким каменным мечетям, где стояло все духовенство, включая верховного имама Кульшерифа. В руках у них тоже поблескивали клинки. И тут, истошно визжа, на ратников стали прыгать, сваливая с коней, черные вонючие люди в странных плащах с яркими заплатами. Поначалу мусульманских «попов» пытались как-то щадить, но, придя к мысли, что тут что-то нечисто, в ожесточении порубили всех до одного.

Попутно один из ударов русского меча безвестного ратника пришелся по Кульшерифу, вспоров ему внутренности, которые тут же вывалились наружу. Имам еще стоял несколько секунд, изумленно взирая на собственные кишки и требуху, после чего, бездыханный, повалился навзничь, и вот уже какая-то бродячая собака вначале осторожно, с опаской, приблизилась к его телу, а затем все смелее и смелее стала пожирать свежее мясцо, урча и давясь заглатываемыми огромными кусками.

О том, что творилось на другой стороны крепости, где был расположен ханский дворец, Иоанну рассказали значительно позже. Поведали и то, как Ядигер, затворившийся внутри, вначале держался, а затем, видя невозможность дальнейшего сопротивления, ринулся в нижнюю часть города, к Збойливым воротам, думая прорваться, но был встречен небольшим русским отрядом под началом князя Курбского — пара сотен воинов, не больше, который пересек дорогу хану и, постепенно отступая, но в то же время затрудняя каждый шаг вперед, дал время остальным, чтобы те, подоспев, ударили в тыл.

Рассказали и то, как Курбский откатился уже до ворот, где ему на выручку подоспело еще несколько сотен, а сзади уже напирало главное войско, и как тогда гонимые и теснимые со всех сторон казанцы, спотыкаясь о трупы своих же воинов, скользя по еще теплой крови, завопили, что хотят вступить в переговоры, после чего бывший там рядом воевода князь Дмитрий Палецкий остановил сечу.

Рассказали, как казанцы выдали Палецкому Ядигера вместе с его ближайшими советниками и как оголтело затем рванулись кто куда, прыгая даже со стен в надежде спастись, бросившись вначале к стану полка правой руки, но там их поджидали две трети всех имеющихся пушек, после чего они метнулись влево.

Поведали и то, как лихо успели сесть на коней юные князья Курбские, Андрей и Роман, с малочисленною дружиною нагнав неприятеля и с разгона ударив по нему.

Но это все было потом, а в горячке боя первой до Иоанна донеслась лишь весть — без подробностей — о том, что татары перемахнули мелкую Казанку и сейчас бегут в сторону болота, норовя укрыться в густом темном лесу за ним. Царь немедленно послал всех, кто оставался у него под рукой, наказав не преследовать, но вновь взять в клещи, что князья Симеон Микулинский, Михайла Васильевич Глинский и боярин Шереметев со своими конными дружинами успешно проделали.

— А как быть с теми, кто кидает сабли на землю? — подскакал к царю разгоряченный боем Воротынский.

— Раньше надо было кидать, — сурово отозвался Иоанн. — Не хочу, чтоб из сего змеиного племени хоть одна былинка проросла. Всех под мечи пускайте, — и, повернувшись к остальным, громко крикнул: — Слышите, кровь нашей погибшей братии вопиет! Всех под мечи!

— А баб и детишков? — уточнил дотошный Милославский.

— Они тут ни при чем и за своих мужиков не в ответе, — передернул плечами царь, понемногу остывая и начиная уже жалеть о своем жестоком приказе. Остановить резню было бы еще не поздно, но как это так — дал повеление, а через миг его отменил?! Нет уж, пусть будет, как сказал.

Глава 11 Мечты сбываются

Между тем со всех сторон стали съезжаться гонцы, докладывая, что с их конца град очищен полностью, а затем постепенно собрались и воеводы. Одним из первых прискакал князь Михайло Воротынский. Преклонив колено, он устало произнес:

— Радуйся, государь! Победа совершилась — Казань наша. Что повелишь?

— Славить всевышнего, — ответил Иоанн, вновь не найдя ничего более подходящего для ответа.

К тому же все равно требовалось сказать какое-то слово — вон как глядят выжидающе, — но, как назло, ничего в голову не лезло, и тогда, как он обычно и поступал в таких случаях, Иоанн повелел отслужить молебен. Затем он под своим знаменем и собственными руками вместе с духовником водрузил крест и велел поставить церковь во имя Спаса нерукотворного на том самом месте, где стояло царское знамя во время взятия города.

После молебна князь Владимир Андреевич, оглянувшись на собравшихся подле, звонко крикнул во всю глотку:

— Радуйся, царь православный, божией благодатью победивший супостатов! Будь здрав на многие лета на богом дарованном тебе царстве Казанском! — и, на правах двоюродного брата обняв государя, тихонько шепнул ему на ухо: — Осталось тебе, государь, попросить у бога милости, чтоб он дал тебе сыновей — наследников престола.

И что-то недоброе мелькнуло у него во взгляде. Так, на миг, не больше. Но настолько недоброе, что царь успел это уловить.

«Ах ты ж, язви тя в корень, — изумленно подумал Иоанн. — Неужто завидуешь мне, братец?! Хотя да, пока у меня сыновей-то нет, ведь ты ж наследник. Вон оно, стало быть, как…»

Но это была единственная горчинка в минуту сладкого долгожданного торжества победителя и покорителя Казанского царства. Теперь и он мог гордо сказать своим будущим наследникам, что к пышному титлу, кой оставил ему по наследству Василий Иоаннович, и он приложил длань. Разумеется, в сторону его расширения.

Потому вслух ответил миролюбиво и добродушно:

— Бог это совершил твоим, князь Владимир Андреевич, попечением, да всего нашего воинства трудами и всенародною молитвою! — и, обнимая его, в свою очередь, вполголоса заверил: — Нет ничего крепче и надежнее братского пожелания. Оно сыновнему, материнскому да отцовскому равно, так что непременно богу в ушки долетит, и верую, что в это лето моя Анастасия твою Евдокию по наследникам непременно нагонит, [1258] а там как знать — может, и обогнать сумеет, — и по тому, как вздрогнули плечи Владимира, понял — в точку попал.

Тут подъехали с поздравлениями и остальные, включая Шиг-Алея. Последним подошел князь Палецкий, ведя за собой Ядигера. Недавний хан Казани был весь в крови, хотя и чужой, в разодранной одежде, но держался просто и даже позволил себе колкую шутку:

— А мне, хану казанскому, с чем тебя ныне поздравлять? С разрушением ханства казанского?

— А что касаемо разрушения, то с ним поздравить надобно тебя, а не меня, — парировал Иоанн. — Уж кому-кому, а тебе должно быть ведомо, сколь раз я к вам подсылал, чтоб все миром решить. Сами не захотели. Так что неча теперь на зерцало пенять.

Повелев очистить от мертвых одну улицу от Муралеевых ворот к цареву двору Иоанн въехал в город и был тут же встречен русскими пленниками, освобожденными от неволи. Увидев государя, они молча пали на колени, уткнувшись головой в землю. У каждого второго в глазах стояли слезы. Со всех сторон доносились выкрики:

— Сто лет живи, государь!

— Избавитель наш!

— Из ада ты нас вывел!

— Вечно здравствуй!

— Вот только ради одного этого стоило помучиться под стенами, — усмехнулся Иоанн, обращаясь к Адашеву. — Распорядись-ка, Ондрюша, в мой стан их всех отвести да накормить, а то ишь как отощали на татарских хлебах. Да, чуть не забыл. Назад их в этом тряпье отправлять, так они от холода по дороге помрут, так ты укажи, чтоб и платье им выделили из добычи, — тут же уточнив: — Простых ратников обделять ни к чему, а вот из той части, что мне причитается, ты их и приодень.

— Дозволь, государь, и я в них участие приму, — попросил Адашев.

— Ну, быть посему. И вот еще что. Всю остатнюю мою долю крепко-накрепко сочти, да распорядись, чтоб ее промеж вдовиц поделили, чьи мужья здесь головы свои поклали.

— Так ты что же, государь, — себе ничего не возьмешь? — не понял Адашев.

— Как не взять — непременно возьму, — весело откликнулся Иоанн. — Вон, царя Ядигера прихвачу, знамена царские и пушки городские.

— И все?! — удивился Адашев.

— Уж тебе-то, Олеша, хорошо ведомо, что моя корысть есть спокойствие и честь Руси, — заметил Иоанн.

Пока говорили, доехали до бывших владений Ядигера.

— Прости, государь, что плохо встречаю, — вновь едко усмехнулся тот. — Вишь, тати у меня совсем недавно побывали, вот и забрали все, что в силах унести.

— Подлинные тати — это которые вон тех заморышей, что меня возле дороги встречали, из родных домов силком потягали, гладом да хладом морили и плетями почем зря полосовали, — отозвался Иоанн. — Так ты за них не сумлевайся. Я их всех уже побить повелел, чтоб за обиды отмстить. А у тебя и спина чистая, да и сам ты вон какой пышный да раскормленный. По всему выходит — не тати у тебя гостили, а так — проказники веселые.

Однако настроение ему тот все-таки немного испортил, да и тягостно было находиться на дочиста разграбленном подворье, где даже узорчатые резные двери, и те не все уцелели. Поэтому, побыв совсем немного, он решил вернуться к себе в стан, где прежде всего пошел в церковь св. Сергия принести благодарную молитву чудотворцу. Но войско нуждалось в слове, а потому, прежде чем отправиться к столу, Иоанн вышел перед собранными полками. Хотел было обратиться к каждым отдельно — богу богово, а кесарю — кесарево, но потом нашел единое:

— Воины мужественные! — звонко выкрикнул он, и все разом загудели, довольно улыбаясь.

Ну а дальше было совсем легко. И пускай Иоанн чуточку перебирал насчет «неслыханной в наше время славы», которую они заслужили, пусть не всегда удачно обращался к истории, назвав их «новыми македонянами», может, не совсем уместны были пророчества относительно погибших, которые «уже сияют в венцах небесных вместе с первыми мучениками христианства», зато звучало все это искренне и от души — вот что главное.

После этого Иоанн еще нашел в себе силы посетить и утешить раненых. Затем, спохватившись, он немедленно отправил своего шурина, Данилу Романовича, со счастливой вестью в Москву к супруге, ну и заодно к митрополиту и князю Юрию. Лишь после этого сел обедать с воеводами.

Умный полководец непременно даст воинам после победы отдых. Пускай день или два — но он нужен. Мудрый же не позволит при этом расслабиться самому себе. Пока еще остается запал, нужно доделать те мелочи, которые обязательно вырастут в гигантские проблемы, если ими немедленно не заняться.

И весь следующий день ушел на указания подьячим — что и как писать по всем улусам черным ясачным людям.

— Народ дикий, воинственный, так что с ним надобно с лаской. Даже дикая собака ласку понимает. Гавкает, гавкает, а сунешь кусочек мясца, так она сразу хвостом учнет вилять. Тако и нам надобно, — поучал он приказных людей в своей канцелярии.

— Посему пишите, чтоб шли ко мне, страха не испытывая, потому как я их всех ныне жалую, и ясак, что они платили прежним казанским царям, подымать не собираюсь.

Через сутки Казань очистили от трупов, после чего Иоанн вновь поехал в город, выбрал место где-то в середине, водрузил на нем своими руками крест и заложил еще одну церковь, на этот раз во имя Благовещения богородицы. Строили споро, как только это умеют делать на Руси, и через сутки заложенная церковь была не только готова, но и освящена.

В тот же день Иоанн назначил наместника в Казани, справедливо рассудив, что даже бутафорные цари все-таки придадут местным жителям некое чувство независимости, а этого делать не след. Все, хватит.

— Народец тут как волк, а эту скотинку сколь ни корми, она все одно — на лес оглядываться станет, — объявил он воеводам. — Посему быть здесь моими наместниками, — царь внимательно обвел глазами окружающих и неожиданно для многих объявил, — большому боярину князю Александру Борисовичу Горбатому и боярину князю Василию Семеновичу Серебряному.

Поначалу он хотел было отдать эти почетные должности князьям Владимиру Ивановичу Воротынскому и Дмитрию Федоровичу Палецкому, желая воздать им еще больший почет, для чего накануне пригласил их к себе, чтобы келейно обсудить — согласятся ли. Но оба наотрез отказались, ссылаясь один на нездоровье, а другой на то, что не хотелось бы покидать Москву.

Они же и присоветовали иных. При выборе кандидатур сам царь предложил в первую очередь глядеть на натуры оставляемых — чтоб не больно-то кичились, не надменничали, ну и жадность свою не проявляли — чай, не кормленщиками он их тут оставляет. Обязательное условие — чтоб были добрыми воеводами, потому что как знать — ныне воевать не надобно, а к завтрему глядь и зашевелились. Вот по таким признакам и подобрали.

Палецкий предложил было Адашева, который и впрямь подходил по всем статьям, да еще как подходил, но он был нужен самому царю. Курбский лежал у себя в палатке с многочисленными ранами. Еще двоих — честных и добрых вояк — отвергли по причине молодости — уж больно горячи. Могут по младости лет такого напороть — не расхлебаешь. Так вот, перебирая одного за другим, и пришли к единственно возможным.

— Стало быть, ты тут не останешься, государь? — уточнил князь Мстиславский.

— А ты, боярин, мыслишь, что мне тут до скончания веку стоять потребно? — поинтересовался Иоанн.

— До веку — нет, а вот до весны бы надобно, — заметил Иван Федорович, пояснив: — Чтоб окончательно басурманское воинство искоренить.

— Какое? — насмешливо подал голос Данило Романович Юрьев-Захарьин. — Вон оно — все в землю полегло.

— Окромя татар в земле Казанской еще с пяток народцев есть, — не сдавался Мстиславский. — Мы их не зорили, так что они ныне в полной силе.

— А мы их и не будем зорить, — заметил Иоанн. — Из-за одной опаски, что луговые али там горные черемисы подымутся, всех держать ни к чему. Людишек, что мы с нашими казанскими наместниками оставляем, для того чтобы град защитить на первое время довольно, а там и другие полки можно двинуть. К тому же те, кто наши грамотки отвозил и уже возвернулся, сказывают, что спокойно повсюду. Опять-таки ежели мы всех оставим — их кормить и поить надобно. Поить ладно — воды в Казанке хватит, а корм искать у тех же народцев придется, так что мы им уже за одно то в тягость будем. Да и обязались уже, что ясак берем не выше прежнего. Выходит, слово нарушим? Какая ж нам тогда вера выйдет?

— Опять-таки новгородцев вспомнить не помешает, — поднялся князь Палецкий. — Они вон еще в Коломне притомились, когда мы крымчакам хвосты крутили. Ныне же впору не о них одних — о всех думать. Притомились ратники. Шутка ли — полгода без передыху. Так что и я тако же мыслю, государь, — повернувшись в сторону Иоанна, он учтиво склонился и подытожил: — И чем скорее отсюда сдвинемся, тем лучше для всех. Пока непогодь не закрутилась надобно по родным домам разбредаться. Как-никак ныне уж зима началась, [1259] так что пора.

Спустя пять дней, оставив с князьями-наместниками Горбатым и Серебряным ради осторожности изрядное число войска, увеличенное вдвое первоначальной задумки, на чем все-таки настоял Мстиславский и те, кто его поддерживал, Иоанн наконец-то выступил в обратный путь.

Лишь тут он позволил себе немного расслабиться, заявив что поедет Волгою на судах. Пировать на них, конечно, несподручно, зато выспаться можно за милую душу. Конная рать с князем Воротынским тем временем пошла берегом на Васильсурск.

В Нижнем Новгороде царь встретил первых посланцев из Москвы, присланных с поздравлением от царицы, от князя Юрия Васильевича и от митрополита. Начинался триумф, и Иоанн не хотел потерять ни крошки от своего праздничного пирога, который он добросовестно заслужил, так что, завершив водную дорогу, он поехал сухим путем на Балахну и далее во Владимир.

И тут его ждала новая радость, да еще какая. Прискакавший боярин Траханиот сообщил ему о рождении сына — долгожданного Димитрия. Пожалуй, в тот день на всей Руси, да что там — во всем мире, не было счастливее человека, чем Иоанн. Все получилось так, как ему и хотелось. Неужто и впрямь мечты сбываются? Душа его пела звонко и радостно, выводя замысловатые рулады. И те, кто ехал рядом с ним, чувствуя безмятежное настроение государя, тоже счастливо улыбались, порою даже не ведая чему…

Глава 12 Заслуженный триумф

Из Владимира через Суздаль и Юрьев царь поехал поначалу в Троицкий монастырь, где его торжественно встретили прежний митрополит Иоасаф, [1260] игумен Артемий и братия с крестами. Старец ласково улыбался, но лицо его было несколько утомленное — все-таки возглавлять такой огромный монастырь тяжело.

— Ныне я мыслю далее все менять, — поделился Иоанн с ним за трапезой. — С войском надобно урядиться, да и прочим земским устроением заняться. А как ты мыслишь, отче, мне допрежь всего… — и осекся, недоуменно глядя на зашедшегося в меленьком старческом смешке Артемия.

— Милый ты мой. Ныне и присно забудь, что ты — мой ученик, а я твой наставник, — объявил он причину своего веселья. — Эвон ты как оперился — куда уж мне с советами к тебе лезть, к тому же о мирском, в коем я и ранее не больно-то смышлен был. Тут вон со своей братией никак не разобраться, а куда уж царю советы подавать.

— Что, тяжко? — сочувственно спросил Иоанн.

— Не то слово. Это ведь он с виду как монастырь, а копни поглубже — считай, что и нет. Из славы святого сподвижника такое учинить — это еще додуматься надобно.

— Чуток потерпи, — попросил Иоанн. — Теперь я приехал, так что полегче будет. Как освободится епархия, так я сразу тебя туда поставлю.

— А вот от этого ты меня и вовсе избавь, — решительно открестился отец Артемий. — Ныне ясно зрю — не по мне это.

— Ну и ладно, — покладисто согласился Иоанн. — Мы тебя, минуя епархию, как Симона. Он ведь тож из игуменов Троицкой обители сразу митрополитом стал. А чтобы не ждать долго — мы владыку Макария попросим, дабы он себя множеством дел не надрывал, а углубился лишь в одни иконы да жития святых, кои у него так славно выходят. Мыслю, что сей святой отец противиться нам не возможет. Вот тогда и придет черед монастырских земель.

— Избавь, государь, — тихо, почти шепотом попросил Артемий, с тоской глядя на непреклонного Иоанна, твердо нацелившегося отыграться за поражение на недавнем соборе. — От всего избавь — и от епархии, и от митрополичьих покоев. Уж больно отвратно мне на все это взирать. Богу лишь простой мних молиться может, а как повыше забрался, так там столь мирских дел, что ум за разум заходит. Умом понимаю, что и они надобны — но сердце не внемлет. Не мое это. Я и тут-то не ведаю, яко выдержать. Веришь, уже раза три собирался покинуть сию обитель, но чуял — ты сразу опосля Казани непременно ко мне заедешь, весь славой залитый, чтоб покрасоваться предо мной.

Иоанн смущенно потупился.

— Да ты не красней, не красней как девица, — успокоил его Артемий. — Дело-то обычное. Такой победой да не возгордиться — ангелом быть надо, а ты есмь человек и живешь на земле. Одначе вот что я тебе скажу — себя уважать непременно надобно, да и верить в свое счастье тако ж. То для дела пользительно. Но внутри не величайся, а все время осаживай — мол, были на свете и иные, до чьего величия мне еще о-го-го.

— До пращура своего Димитрия Иоанновича Донского мне и впрямь о-го-го, ну а вот как, к примеру, с той же Казанью быть? — лукаво улыбнулся Иоанн. — Ее и впрямь ранее никто не мог одолеть. Выходит хоть тут-то я в первых. — И вопрошающе уставился на старца.

— Во времена твоего деда Иоанна Васильевича, коего Грозным прозвали, брать ее надобности не было, потому что она и так в его воле ходила.

— Ходила, да не всегда, — внес поправку государь. — Помню я, как Федор Иванович сказывал.

— А когда тщилась норов свой выказать, твой дед ее силком примучивал. Так что ты взятием ее гордись, но в уме держи, что ты не первый сии стены одолел. Федор Иванович о том просто забыл тебе обсказать.

— А кто? — удивился Иоанн.

— Еще в лето 6995-е, [1261] когда там замятия промеж сынами хана Ибрагима приключилась, так один из них, по имени Моххамед-Эмин, притек на Москву и, признав себя подручником великого князя Иоанна, попросил помочи. Вот тогда-то наш государь и послал своих людишек под началом князя Даниила Дмитриевича Холмского, кой сразу опосля половодья, едва дороги подсохли, туда отправился, да в то же лето ее и одолел. В день памяти святителя Кирилла [1262] он в сей град и вошел.

— А откуда ты… — начал было Иоанн.

— Дед мой о том мне сказывал, — пояснил старец. — Он, когда молодым был, хаживал туда. Так что и тут ты не первый. И о том тебе тож помнить надобно. А ты чего закручинился? — осведомился он, с доброй отеческой улыбкой глядя на и впрямь слегка поникшего царя. — Никак о том, что не первым оказался? Так ведь оно куда ни глянь — всюду так. Вспомни, яко у Екклесиаста-проповедника сказано? — и, прикрыв глаза, нараспев, ибо это была его самая любимая изо всех книг святого писания, процитировал: — Что было, то и будет; и что делалось, то и будет делаться, и нет ничего нового под солнцем. Бывает нечто, о чем говорят: «смотри, вот это новое»; но это было уже в веках, бывших прежде нас. Нет памяти о прежнем; да и о том, что будет, не останется памяти у тех, которые будут после. [1263]

— Но ведь были же воители в старину, кои что-то в первый раз содеяли, — возразил Иоанн. — Ладно, Казань, а тот же Ляксандра Македонский. Уж он-то точно первым в индийские земли ходил.

— Просто о его предшественниках память у людей стерлась, ибо слишком давно это было, вот и считают его ныне первым, — усмехнулся старец. — И про Холмского, хошь и сотни лет еще не прошло, тоже мало кто ныне помнит на Руси. Это я к тому лишь рек, что, когда величать тебя учнут, сам тому не поддавайся. Вслух поминать, что ты не первый, нужды нет, но в памяти сего князя держи. А что до задумок твоих, то поведаю одно и опять-таки не свое, но древних: «Не берись за множество дел: при множестве дел не останешься без вины. И если будешь гнаться за ними, не достигнешь, и, убегая, не уйдешь». Так в книге премудростей Иисуса, сына Сирахова сказано. А чуть далее в ней же еще короче: «Не поднимай тяжести свыше твоей силы». Об этом памятуй, когда умышлять о делах учнешь, а мне же более и сказать нечего, — и проникновенно произнес: — А коль и впрямь благодарность еще в сердце ко мне питаешь за все поучения — отпусти обратно.

— Что ж, неволить не стану, — вздохнул Иоанн. — Как почуешь, что край настал, — уходи спокойно. Не хватать тебя будет — то так, но зато сердцем порадуюсь, что тебе хорошо.

— Вот за то тебе низкий поклон, — заулыбался отец Артемий.

На том они и расстались. А келарь отец Андриан Ангелов, который через известное ему одному слуховое оконце подслушивал беседу, стараясь не упустить ни одного слова, еще долго размышлял — как бы половчее и побыстрее доложить владыке Макарию о тех кознях, кои учиняет супротив него государь с игуменом обители.

«Эх, жаль, что я ответа отца Артемия не слыхал, — кручинился он. — Уж больно тихо тот отвечал государю. Хотя чего уж тут. Без того понятно, что согласился. Вот я бы разве от такого отказался? Да ни в жисть! А он что — дурачок?»

Подумав немного, он подозвал к себе одного из подкеларников — отца Левкия. Был Левкий услужлив, расторопен, но отца Андриана смущали воровато поблескивавшие голубоватым ледком глаза монаха. К тому же он чувствовал, что случись только какая промашка с его стороны, и отец Левкий немедля отправит донос митрополиту. Потому и решил он воспользоваться удобным случаем, будучи уверенным в том, что после этого сообщения ловкий и шустрый Подкеларник, воспользовавшись личной встречей с Макарием, непременно выклянчит для себя местечко подоходнее.

А донести следовало непременно. Может быть, отец Артемий и хороший человек, даже скорее всего, да и поведения самого что ни на есть богоугодного, но для настоятеля такой великой обители нужен был иной, не столь суровый по отношению к богатым прихожанам. Уж очень строго относился он к некоторым из них, а кое у кого даже — неслыханное дело — отказывался принимать вклады на помин души. А это уже получается убыток и разорение монастырю.

Помнил отец Андриан, когда еще был подкеларником в Псковском Корнилиевом монастыре, когда молодой инок Артемий, осуждающе поджав губы, упрямо говорил:

— Коль человек жил растленным житием и всю свою жизнь грабил других, то не будет ему проку ни в панихидах, ни в обеднях после его смерти. Бога не обманешь, и от мук он их все едино не избавит.

Вот только тогда юный мних ничего не мог поделать. Лишь одно было в его силах — уйти из монастыря. С тех пор разошлись их стежки-дорожки. Ныне вновь сбежались — причудливы судьбы людские, — но теперь отец Артемий был властен поступать согласно своим убеждениям, которые, как выяснилось вскоре, ничуть не изменились.

«Ишь какой. За бога, стало быть, решил, что тот примет, а что нет. Может, он, конечно, и прав. Иному все эти обедни и впрямь, как мертвому припарки, но от приношений-то почто отказываться?! — раздраженно размышлял отец Андриан. — Ты деревеньку-то прими да сверши обряд как положено, а уж что господь решит — его дело. Да что бы ни решил, — усмехнулся он, — все одно: то там, на небесах, случится, а деревеньки, вот они, на земле. Пускай всевышний и впрямь не смягчится над грешником, но ведь дары, людишки да угодья все равно в монастыре останутся, и обманутый мертвяк не вернется и не потребует, чтобы мы их отдали. Да что тут говорить, когда умному и так все ясно».

Отец Андриан недовольно пожевал губами и окончательно решил: «Пошлю Левкия. Он и что было перескажет, и от себя нагородит, не постесняется. А мне самому лгать не с руки — грешно».

Между тем торжественная поступь покорителя Казани и его воевод продолжалась. В селе Тайнинском, что уже недалече от Москвы, его встречал брат Юрий в сопровождении бояр, которых Иоанн оставил в качестве советников брата. Уже на подходе к самой столице его встретили криками огромные толпы собравшегося народа, а у Сретенского монастыря к нему навстречу торжественно шагнула церковная процессия во главе с митрополитом.

Иоанн был искренен, когда, обращаясь к Макарию, как к «отцу своему и богомольцу», благодарил его за все труды и молитвы. После разговора с отцом Артемием мысли его приняли новый оборот, и он, вполне логично рассудив, что укорот дальнейшим церковным приобретениям сделан, решил для себя, что на тех землях, кои под монастырями да церковными архиереями, свет клином не сошелся. Вон ее сколько повсюду — завоюй да и удоволь люд служивый. Казань — это только начало, и то она немало дала.

Потому он и говорил, не держа камня за пазухой:

— Вашими молитвами бог соделал такие великие чудеса, что ныне мы вам за них много челом бьем, — после чего и впрямь склонился перед владыкой в низком поклоне.

Тут же его примеру последовали князь Владимир Андреевич Старицкий и все остальные, после чего Иоанн продолжил:

— И теперь вам челом бью, чтоб пожаловали, потщились молитвою к богу о нашем согрешении и о строении земском, чтоб вашими святыми молитвами милосердый бог милость нам свою послал и порученную нам паству, православных христиан, сохранил во всяком благоверии и чистоте, поставил бы нас на путь спасения, от врагов невидимых соблюл, новопросвещенный град Казанский, по воле его святой нам данный, сохранил во имя святое свое и утвердил бы в нем благоверие, истинный закон христианский, и неверных бы обратил к нему, чтоб и они вместе с нами славили великое имя святыя троицы, отца, сына и святого духа ныне, и присно, и во веки веков, аминь.

Умилившийся таким искренним благочестием государя митрополит отвечал примерно в том же духе, велеречиво прославляя подвиги царя и сравнивая его с Константином Великим, Владимиром Святым, Димитрием Донским, Александром Невским, причем по окончании своих слов владыка Макарий посчитал необходимым тоже низко склониться перед Иоанном, якобы благодаря его за труды, на самом деле давая тому понять, что и он тоже не держит на него зла на сердце за прошлые обиды и попытки отнять церковное добро.

Тут же, прямо у Сретенского монастыря, Иоанн переоделся, сняв изрядно поднадоевшее к тому времени зерцало и облачившись в торжественный царский убор, надев Мономахову шапку, на плечи бармы, а на грудь крест, после чего пошел следом за митрополитом в Успенский собор, а уж оттуда во дворец.

Три дня ликовала Москва. Три дня пировали не только духовенство и воеводы, сидя у царя за богато накрытыми столами, но и все горожане. Гулять так гулять — и все три дня он щедрой рукой раздавал дары митрополиту, владыкам, осыпал наградами воевод, не забывая и особо отличившихся воинов.

— Чтоб ни одного печального лика близ меня не было, чтоб ни одного не удоволенного не осталось, — приговаривал он то и дело.

Угомонился Иоанн лишь к утру четвертого дня, да и то не сам, а после доклада рачительного Алексея Адашева, известившего государя, что токмо деньгами роздано не менее сорока тысяч рублев.

— А ты не ошибся? — переспросил ошеломленный услышанным царь. — Неужто и впрямь так много?

— Да тут у меня записано. — Адашев заглянул в свои пометы и доложил более точно: — Тридцать восемь тысяч и еще двести рублев.

— Вот! — поучительно произнес Иоанн. — Все ж таки почти на две тыщи меньше.

— Так ведь ты, государь, не токмо рублями одаривал, но и платьями, сосудами, доспехами, конями, — дополнил Адашев. — Их счесть тяжко, не один день нужон, но бархаты да соболя еще на десять тысчонок — поверь мне — непременно потянут, хотя скорее всего поболе. Все ж таки кубки да чаши не одни токмо серебряные, но и златые были, доспехи и вовсе изрядно стоят. Словом, на десяток точно вытянут.

— Это уже сорок восемь выходит?! — вновь ужаснулся Иоанн.

— И все это окромя вотчин, поместий и кормлений. Их ты тоже порядком раздал, — окончательно добил его Алексей Федорович.

— Славно повеселились, — растерянно произнес Иоанн.

Адашев хотел поначалу сказать, что надо бы того, закругляться с раздачами, но, глядя на поникшее лицо Иоанна, сделал благоразумный вывод, что тот и сам это прекрасно понял, и произнес совсем иное, более утешительное:

— Конечно, государь, такая победа дорогого стоит. Шутка ли — татарское царство одолели. Даже твой великий дед Иоанн Васильевич, кой требовал, дабы его чтили наравне с кесарем немчинским [1264] и с султаном, царю крымскому челом бил, а тут… Пращур твой Димитрий Донской всего лишь отразил царя Мамая — ты ж царство завоевал. Сколь веков Русь страдала, сколь унижалась пред ними, и вот явился наконец царь, возмогший одолеть поганых, примучить и согнуть им выю, а кто не пожелал гнуться, так ты тем хребет сломил. И христианство от басурман защитил, и русских людей из неволи освободил, да скольтруднот превозмог. Так что каково торжество, такова и…

Вообще-то получалось, что он тем самым как бы поощряет царя на последующее мотовство, но Алексей Федорович и тут не ошибся. Начиная с четвертого дня царь больше не сделал ни одного подарка. Как отрезало. Да и некогда было Иоанну часы на пирах растрачивать. Вновь заседания в Думе забирали львиную долю времени, а вечером он с нетерпением спешил к милой супруге и маленькому сынишке с крохотным носиком-пуговкой, с которым так нравилось играться царю, поминутно бережно касаясь его и легонько проводя пальцем до самого кругленького кончика.

— Так ты ему весь нос к двум годам сотрешь, — подшучивала оживленная Анастасия, неспешно поправлявшаяся после родов. — Вона, глякось, и так одни дырки остались. Ужо я встану с постели, так отыму дите.

— Да я чуток, — винился Иоанн и вновь принимался за любимую забаву.

Эх, хорошо проводить время в тепле да неге, близ пышущей жаром гигантской печи, обложенной зеленоватой муравленой плиткой, особенно когда за тесными окошками вовсю завывают злобные метели, щедро засыпая мелким хрустким снегом поля, снега и дома. А уж потом как славно любоваться вокруг, окидывая взором окрестности, украшенные, будто невеста, белоснежным нарядом, сверкающим на солнце, подобно дорогой парче, сотканной сплошь серебряной нитью.

Зима в том году и впрямь выдалась на славу — снежная, но ласковая, не докучавшая лютыми морозами и в то же время без слякотных оттепелей. Давно не упомнят такой на Руси. И за все время в деревнях ни разу не видали выходящего из леса невысокого старика с белыми как снег волосами и длинной седой бородой, который бредет обычно невесть куда, закутанный в теплую белую одежу, но с непокрытой головой и с железной булавой в руке. Потому и морозов не было лютых. Известно, коль Зимника нет — много дров для печи не понадобится.

Когда Иоанн прибыл в Москву, Анастасия еще лежала после родов, блаженствуя от своего собственного маленького счастьица — и мужа не убили, и победил-то он всех, а она-то как вовремя расстаралась, подарив ему — ну словно в награду — наследника престола. Потому с крещением младенца немного затянули — очень уж ей хотелось тоже поприсутствовать при этом.

Если бы где-то рядом, как предлагал митрополит Макарий — давно бы окрестили, но Иоанн непременно хотел в Троицком монастыре, лелея надежду, что старец Артемий еще там, и желая видеть именно его в крестных отцах своего сына.

Едва она смогла встать с постели, как царь отправился с нею и с сыном в обитель Троицы. К сожалению, отца Артемия в ней уже не было. Собрав нехитрую котомку, включавшую каравай хлеба и десяток вяленых лещей, да еще пяток особо полюбившихся ему книг, старец ушел обратно к своей братии в глухие сосновые леса близ Белого озера. Обиженный на то, что Иоанн предпочел митрополиту какого-то там игумена, Макарий, сославшись на нездоровье, тоже отказался приехать, а потому Димитрия у мощей святого Сергия крестил Ростовский архиепископ Никандр.

К тому же Подкеларник Троицкого монастыря Левкий успел осуществить свое черное дело. Явившись на подворье Макария, он не только изложил суть беседы царя и старца, как ее слышал отец Андриан, но и кое-что добавил — для красоты слога — от себя. Главным же было то, что так и не расслышал, но домыслил келарь, включая ответ старца на предложение Иоанна возглавить церковь всея Руси. Более того, по словам Левкия, выходило, что слушал он все это самолично, а отец Андриан лишь способствовал уходу своего подчиненного в Москву, узнав об этой беседе от… самого Левкия.

Макарий молча выслушал наушника и отпустил, так и не сказав ни слова. После этого он не выходил из своей кельи целых два дня — размышлял. По всему выходило, что поведение Иоанна после возвращения из-под Казани было не чем иным, как наглым беззастенчивым притворством, а искренние горячие слова при встрече предназначались лишь для того, чтобы усыпить бдительность митрополита, и от этого Макарию становилось еще горше.

«А ведь как славно мы с ним совсем недавно размышляли, кого бы послать в Казань для устроения дел церковных. Обстоятельно трудились, вдумчиво. Человек пять осудили, пока протоиерея Архангельского собора Тимофея не выбрали», — вспоминал он.

И вдруг ему до слез стало жаль всего того недавнего, что так тесно — пожалуй, даже теснее, чем раньше, сблизило их в те немногие месяцы мира и не показного, но истинного дружелюбия. Жаль, и еще чисто по-человечески обидно за царя — как он только посмел своей поганой ложью все это светлое и чистое взять и в одночасье погубить.

«А может, Левкий солгал? — мелькнула вдруг мысль. — Скользкий он какой-то, в глаза не смотрит, лебезит все время. Может, и не было у царя на самом деле никакого разговора с Артемием? К тому же тот совсем недавно ушел из обители в свою пустынь. Зачем ушел? Из игуменов и архимандритов можно в митрополичье креслице усесться, особливо когда за твоей спиной сам царь стоит, хотя положено из епископов избирать, а вот из старцев пустыни — навряд ли. Тут уж и государь — заступа слабая или затаиться решил до поры — до времени? Скорее всего».

С досады ему захотелось содеять что-то эдакое, в пику Иоанну, чтоб почуял он, что Макарий все знает. Как он тогда в глаза смотреть станет, как себя поведет? И тут его осенило.

Всего в ту зиму на Руси крестились два царевича и один царь, правда, из бывших. Царевича Утемиш-Гирея, совсем еще ребенка, должны были крестить по просьбе его матери Сююнбеки. Обратилась она с этой просьбой, скорее всего, не оттого, что воспылала любовью к христианской вере, а чтобы досадить остававшегося верным мусульманскому закону своему постылому мужу Шиг-Алею, за которого ее выдал Иоанн. Вот его-то в Чудове монастыре самолично окрестил митрополит Макарий, дав христианское имя Александр. Всего днем ранее он отказал Иоанну, ссылаясь на нездоровье, а тут поехал, намекнув таким образом, как и хотел, что он все знает о его заговоре со старцем Артемием.

Вторым был Ядигер-Мухаммад. Как ни удивительно, но, придя в себя от безумных плясок дервишей, бывший властитель Казанского царства, словно смахнув с лица паутину дьявольского наваждения и ужаснувшись тому, что произошло с ним и всеми жителями Казани, тоже решил отречься от мусульманства.

Тут уже все было гораздо строже. Несколько раз сам Макарий допытывался до бывшего астраханского царевича, пытаясь выяснить: «Не нужда ли, не страх ли, не мирская ли польза внушает ему сию мысль?» Но каждый раз Ядигер кусал губы, вспоминая пляски дервишей, и митрополит получал один и тот же ответ:

— Люблю Иисуса и ненавижу Магомета!

Над ним святой обряд совершили в самом конце февраля, прямо на берегу Москвы-реки, в присутствии царя, множества бояр и обилия любопытствующего народа. Митрополит сам стал крестным отцом нового христианина. Имя ему дали Симеон, но титул царя оставили за ним, разместив отважного ногайца в Кремле, в своем большом доме, где он имел множество слуг. Иоанн даже позволил ему жениться на дочери Андрея Кутузова, Марии. Забегая чуть вперед, надо отметить, что он ни разу за всю оставшуюся жизнь не изменил, оставаясь непоколебимым и в новой вере.

А вот вести, получаемые царем, не радовали. Началось со Пскова, где вновь открылась смертоносная болезнь, которая приходила к совершенно здоровым людям, подобно ядовитой змее, нанося молниеносный укус в сердце, под лопатку или между плечами, после чего человек ощущал себя, будто горит на медленном огне. У иных выступали гнойники на шее, бедрах, на спине и прочих местах. Словом, это была чума или черная смерть, прозванная на Руси железой. Мучились ужасно, хотя и недолго. Смерть приходила скоро и была неизбежна.

Разумеется, в чистоплотной Руси чума не могла причинить столь ужасных бедствий, которые она творила в грязной немытой Европе, но тем не менее и здесь последствия ее были ужасающими, унося каждый день по сотне, а то и более человек. [1265]

Едва она началась, как новгородцы немедленно выгнали псковских купцов, объявив, что если кто-нибудь из них приедет к ним, то будет сожжен со всем своим имуществом. Но суровые меры не помогли — в том же октябре полыхнуло и там, унося тысячи, включая архиепископа Серапиона, который, как истинный пастырь, не мог отказать страждущим в последнем слове утешения и не обращал внимания на свирепствующую болезнь, кротко отвечая, что все в руце божией. На его место митрополит поставил монаха Пимена Черного из Андреяновской пустыни, который отважно отправился навстречу зловещей опасности и уже шестого декабря отслужил в Софийском храме свою первую обедню.

Не все благополучно было и на востоке. Прав в чем-то оказался князь Мстиславский. Не прошло и двух месяцев по возвращении царя в Москву, как за пять деньков до светлого рождества васильсурские воеводы прислали первую тревожную весточку о том, что луговые и горные люди побили на Волге гонцов, купцов и боярских людей, возвращавшихся с запасами из-под Казани.

Иоанн немедленно послал приказание свияжскому наместнику, князю Петру Шуйскому, разыскать между горными людьми, кто из них разбойничает, и сурово покарать для острастки остальных. Шуйский отправил воеводу Бориса Салтыкова, который сумел изловить несколько десятков разбойников. Одних, не утерпев, повесили на месте, других уже у Свияжска.

Правда, казанский наместник, князь Горбатый, по-прежнему доносил, что ясак собирается успешно. Были людишки из числа казанцев и вотяков, замышлявших дурное дело, но он их уже перевешал и ныне покамест все спокойно.

Но уже на Тарасия [1266] пришла дурная весть и с Казани. Александр Борисович извещал, что луговые люди изменили, ясаков не дали, сборщиков ясака убили, прошли на Арское поле, стали все заодно и утвердились на высокой горе у засеки. Посланные же супротив них казаки и стрельцы сдуру разбрелись по разным дорогам, будучи уверенными, что прочешут все окрестности, как частой гребенкой, да ничего не получилось, и оказались они разбиты наголову; причем стрельцы потеряли 350, а казаки — 450 человек, после чего мятежники поставили себе город на реке Меше, в семидесяти верстах от Казани, успев засыпать землей стены и решив отсиживаться за ними от русских ратников.

Правда, Иоанну к тому времени было уже все равно…

Глава 13 Между небом и землёй

Пожалуй, никогда кремлевские стены и башни не видели такого скопления народа. Люди толпились в Кремле день-деньской, не желая уходить и ночью — кутались поплотнее в овчинные армяки, полушубки, тулупы и засыпали тут же, прямо под царскими палатами. Спали вполглаза. Едва начинал брезжить хмурый рассвет, как они просыпались, молча, не спрашивая ни о чем, переглядывались, протирали влажным мартовским снегом лицо и вновь ждали неведомо чего.

Во дворце между тем царило неописуемое смятение, ибо государь занемог, как написал впоследствии летописец, «тяжким огненным недугом», а лекари лишь разводили руками, не ведая, что предпринять. Да и опасались они, памятуя, сколь суровы царские кары за неправильное лечение. Сколько лет прошло с тех пор, как некто Леон, пытавшийся, но не сумевший вылечить Ивана, старшего сына и наследника Иоанна III, поплатился за это лечение головой, которую отрубили на Болванове за Москва-рекой, никто не считал. Знали, что не один десяток, но судьбу его запомнили накрепко.

Уж лучше развести руками, как это сделали Люев и Феофил. К тому же один раз это уже сошло им с рук, когда они не сумели излечить Василия III Иоанновича. Можно было бы попытаться, и были средства, которые тихонечко предложил Феофил, но уж очень все это рискованно. Случись что, и…

— Ты про Леона вспомни, — посоветовал тогда в ответ на предложение своего коллеги опытный Люев, и Феофил умолк. Так они и бездействовали. Как выяснилось чуть позже — не прогадали. Никто, даже сам великий князь их за это не попрекнул, и их, в отличие от Леона, не только не казнили, но даже никак не покарали, оставив на прежнем месте, а посему и сейчас лучше ничего было не предпринимать.

И бестолково металась на своей половине царица Анастасия Романовна, не зная, как помочь горячо любимому супругу. После того как она опросила всех лекарей, после того как убедилась, что те отказывают в помощи, царица в безумной надежде бросилась созывать бабок-лекарок, отрядив на их розыски всю свою женскую армию мамок и нянек. Спустя всего сутки их во дворце собралось изрядное количество, но толку…

Одна советовала государю, как только ему станет полегче, уйти из своих палат. Дескать, лихоманка вернется, поищет-поищет свою жертву, да не найдя, уйдет в другое место.

— Он не встает, — цедила сквозь зубы Анастасия и шла выслушивать другую.

Та, шамкая беззубым ртом, рекомендовала надежное и безотказное средство — три дня держать на голой ладони несколько пшеничных али ржаных зерен.

— Выпадут ведь, — возражала царица.

— А он пущай рукавицу поверху наденет, — указывала бабка.

— И далее что?

— Вот как ему худо станет, пущай их посадят в землицу, а как ростки взойдут, надобно их растоптать, и лихоманка вмиг пройдеть, — утверждала старуха.

— Он до того сто раз помрет, — хмыкала мамка, но, напоровшись на ненавидящий взгляд Анастасии Романовны, вспоминала, что сама же и привела эту дуру сюда, после чего виновато умолкала, а царица переходила к следующей, которая вовсе плела сущую несуразицу. Дескать, нужно заварить в кипятке сушеную летучую мышь и этим отваром поить больного.

— Так он тогда не от болести, а от самого отвара помрет, — не выдерживала царица.

— Ну тогда лягушку ему за пазуху засунуть, чтоб немочь в нее забралась.

— Бр-р-р, — передергивалась Анастасия.

— Ну сухую лягушку в ладанку сунуть, да эту ладанку на себе носить — тоже пользительно, — не сдавалась старуха и выдавала напоследок, пока мамка волокла ее за шиворот к выходу: — А ишшо можно лошадиный череп в изголовье положить.

Все прочие точно так же несли околесицу, от которой Анастасию подчас даже мутило — настолько нелепы были советы. Попадались и вроде бы знающие, которые являлись к царице уже во всеоружии, то есть с корешками и травами, а одна даже с готовым настоем, но сама его почему-то пить отказалась, ссылаясь, что у нее имеется иная болесть, для которой этот настой чрезвычайно вреден.

— Отравить моего сокола ясного решила, — прошипела Анастасия и приказала:

— Влить ей в рот весь горшок.

Видя такую решительную расправу, прочие травницы тоже незаметно куда-то делись, и царица вновь металась из угла в угол, потому что сон не шел, помощи ждать было неоткуда и оставалось надеяться только на чудо. Вот только в жизни чудеса происходят гораздо реже, нежели нам того хотелось бы.

Наступила ночь, а за ней подкрались тоскливые сумерки очередного безрадостного рассвета. Бдили лишь двое — Анастасия, потому что не могла уснуть, и самая старая изо всех мамок бабка Степанида или попросту Стеша, которая, по слухам, помнила еще деда нынешнего царя великого князя Иоанна III. Во всяком случае, за последние пару десятков лет она ничуть не изменилась, отчего многие давно перестали называть ее по имени, а величали просто — Стара. Долгое время она наблюдала за своей питомицей, но, наконец, не выдержала и заговорщически поманила ее к себе.

— Есть средство, но страшное оно, — произнесла она таинственным шепотом в самое ухо.

— Все что угодно, лишь бы подсобило! — схватила ее за суховатые коричневые от прожитых лет ладони Анастасия.

— Подсобит непременно, — заверила ее та. — Но ведь ты богомольная, — произнесла она нерешительно. — А лекарка эта, как бы оно сказать-то, — но, помявшись немного, все-таки решилась произнести:

— Не по христианским обрядам лечит. Да и молитву не всегда читает при заговорах, — лукаво упустив, что на самом деле она ее вообще никогда не читает. — Но подсобить может.

Анастасия в страхе отшатнулась.

— Только не это, — умоляюще зашептала она, и по ее щекам потекли частые крупные слезы. — Выходит, что она… ведьма?!

— Ну уж сразу и ведьма, — недовольно проворчала мамка. — Так… — И неопределенно повертела пальцами.

— Нет! Невмочь мне душу продавать! Не пойду я на такое.

— От глупая, — проворчала бабка. — Да я б сама такое тебе ни в жисть не предложила. Чай, она не сатана — на что ей душа христианская? Но уж больно много берет, — вздохнула Степанида. — Иной как придет, так и уйдет несолоно хлебавши, едва про цену услышит.

— Неужто у меня целковиков не хватит?! — даже возмутилась Анастасия.

— И-и-и, матушка, — протянула Стара. — Дешево отделаться захотела. Ей иная плата потребна.

— Какая? — настороженно спросила царица.

— Разная, — уклончиво ответила Степанида. — Она у нее всякий раз иная, потому и не могу я сказать, что ей от тебя понадобится.

— Ну точно ведьма, — возмутилась Анастасия, хотела было отчитать дурную мамку и уже набрала было в грудь воздуха для гневной отповеди, но тут ей вспомнился беспомощно лежащий Иоанн с исхудавшим бледным лицом, и она, неожиданно для самой себя, спросила совсем иное: — А ты почем знаешь, что она не обманет? Цену свою назовет, я ее уплачу, а потом ищи-свищи как ветра в поле.

— А ты не выдашь меня? — строго осведомилась старуха. — И на исповеди промолчишь?

Анастасия вместо ответа быстро перекрестилась, но этого ей показалось мало, и она повернулась к иконам. Поднять руку ей не дала Степанида.

— И так верю, — произнесла она негромко. — А не обманет потому, что я ее хорошо знаю. Не из таковских она.

— Откуда? — нахмурилась царица. — Ты что же — сама к ней хаживаешь?!

— Да нет. Просто… — замялась Стара и замолчала, смущенно отведя взгляд в сторону.

— Что просто?! — настаивала Анастасия. — Пока не поведаешь, какие у тебя дела с нею — с места не стронусь.

— Нет у меня с нею никаких делов. Просто… сестра это моя, — решилась наконец старуха на откровенное признание.

— Сестра?! — ахнула Анастасия.

— Ну да, она самая, — буркнула Стара с большой неохотой и вздохнула: — Она, может, и не хотела дара того, да урожденная. Слыхала, поди, коли девка девку родит, а та девка [1267] сызнова девку, так у той, коли и она девкой опростается, дочка, когда в года войдет, непременно… дар обретет, — слово «ведьма» она принципиально употреблять не желала. — Мне-то свезло — я помолодше ее на пяток годков буду, вот и уцелела, а она… — И, наткнувшись на подозрительный взгляд Анастасии, заторопилась: — Ты что же, мыслишь — я болесть навожу, а она лечит? Так, по-твоему?

Анастасия смущенно пожала плечами. Вообще-то именно эта мысль почему-то и закралась ей в голову, но признаваться в том не хотелось — вдруг обидится да и замкнется. Нет уж.

— Я о другом, — промямлила она. — Сумеет ли?

— Бывает, что и нет, — не возражала Стара. — Токмо она видит, докуда в силах подсобить, а где уже все — не совладать ей с костлявой. Так что, ежели возьмется, значит, непременно излечит, а коли почует, что не управиться ей, — откажет попросту. Я бы сама к ней заместо тебя поехала, да нельзя — не увидит она ничегошеньки. Тут кровь должна быть родная с болезным, тогда токмо видится ей.

— Кровь? — вновь насторожилась царица.

— Опять ты не о том подумала, — всплеснула руками Степанида. — Человек должон быть по крови родной болезному. Ей токмо за руку его подержать и хватает. Это когда он сам прийти к ней не может. А коль сам, тогда она и вовсе его руки не касается — и так все чует.

— Так я ведь… — протянула Анастасия.

— Кровь али узы, небом освященные, — тут же добавила Стара.

— А где она живет? — спросила Анастасия после некоторого раздумья.

— Тебе на что? — насторожилась бабка.

— Так ведь как мы выберемся-то? Али мне всех нянек с мамками брать можно?

— Ишь чего захотела, — усмехнулась Степанида. — Ну, как нам выйти — не твоя печаль. Да и живет она близехонько — нам на все про все половинки ночи хватит, — и хихикнула: — Хитро устроилась. Прямо насупротив монастыря. Сказывала, тут поспокойнее да и… к нечистой силе поближе.

— Это она про кого так-то?!

Мамка перестала улыбаться, приняла чинный вид и невозмутимо ответила:

— А я знаю? Буробает чтой-то — поди пойми.

Анастасия вздохнула и вновь принялась метаться по своей светлице. На этот раз она ходила по ней так стремительно, что цветастый сарафан всякий раз от быстрых поворотов чуть ли не вздувался пузырем.

— Боюсь, — простонала она, заламывая руки.

— А чего бояться-то?! — удивилась старуха. — Али ты мыслишь, что она с кошачьими глазами, свиными клыками да совиным носом? Баба как баба, тока старая очень. На змеиной коже не сиживает, в кипящих котлах гадов ползучих не варит, нечисть не скликает, в могилах в полночь не роется, да и змей подколодных в лесу не прикармливает, — скороговоркой зачастила Стеша. — Известно, к старости мы все не красавицы, но то от немалых лет идет, так что бояться ее неча. Ты к ней со всем вежеством, — добавила она, припомнив вспыльчивый нрав сестрицы, — и она к тебе тако же. Опять же от одной прогулки худа не будет, а ежели не восхотишь названную цену платить, так силком никто и не заставит, — пожала Стара плечами.

— А может, ему и так полегчает? — умоляюще уставилась царица на Степаниду.

— Почему ж нет? Может, и полегчает, — согласилась та. — Тока я так мыслю — либо на него притку [1268] по ветру пустили… хотя нет, не похоже на притку, — тут же поправилась она. — Ну, стало быть, след из земли вынули. Словом, изурочили [1269] его злые бояре, потому и надо его сызнова сурочить. [1270]

— Да за что же?! — взвыла Анастасия. — Чего он кому изделал-то?!

— Бывает, человек и не своей волей такое свершает, — пожала плечами Стеша. — Сама ж небось про призор очес [1271] слыхала. Можа, и тут так-то.

— Тогда ты вот что, — задумалась Анастасия. — Ты ступай вызнай все, да потом мне скажешь, — послала она ее в ложницу, где лежал Иоанн, а сама бросилась к образам.

— О господи, господи, — зашептала она горячечно. — Не вмени во грех рабе твоей. Сердце чисто созижди во мне, боже, и дух прав обнови во утробе моей, отжени от меня помрачение помыслов… — но закончила молитву неожиданно. Глядя прямо на застывший в своей строгой византийской величавости лик богородицы, она предупредила:

— Не надо меня так искушать. Лучше сама подмогни, а то не выдержу, пойду на тяжкое. Внемлешь ли? — спросила сурово и, не дождавшись ответа, решительно повторила: — Ей-ей, пойду и греха не убоюсь.

Бабка вернулась через час.

— Молчат, проклятущие, — развела она руками, очевидно имея в виду лекарей. — Вовсе ничего не говорят. Токмо чую я — они и сами не ведают, как лечить надобно. Уж больно вид у них мрачный. Ну что, надумала?

— Нет. Грех это, — ответила Анастасия. — Кто родился на свет божий, во тьму ходить негоже. И ты молчи да про свою сестру мне боле ни слова, не то…

— Я ж помочь хотела, — обиженно проворчала Стара.

— Знаю я, как они помогают. Лукавый деньгу протянет, а потом на рубль отымет, ибо он есть ложь и отец лжи, — вспомнила она строки, попадавшиеся ей в писании. — Возьми у черта рогожу, так отдашь вместе с кожей. И все на том! — оборвала она порывавшуюся что-то пояснить мамку. — Не зли меня, старуха!

Меж тем все время, пока государь находился между жизнью и смертью, у бояр не прекращался тайный шепоток. Стенать да ревмя реветь — бабий удел. Им же, лучшим мужам Руси, надлежало о будущем страны заботу проявить, потому что каким оно будет, в случае если больной умрет, зависело сейчас именно от них. Так что плакать им было недосуг — опосля отрыдаем, ежели будет по ком. А нет, так и того лучше.

Впрочем, поначалу, когда государь только заболел и стало ясно, что не исключен самый худший исход, даже не шептались — просто сидели и ждали возвращения царского дьяка Висковатова, который зашел в государеву опочивальню за духовной. Ждали, а в уме гадали — кому Иоанн доверит Русь.

Глава 14 Присяга

Возможных кандидатов было немного — всего трое.

Один из них — Юрий Васильевич, родной брат царя, родившийся двумя годами позже Иоанна. Гнилая византийская кровь, текшая в жилах Василия Иоанновича, сказалась на его потомстве в полной мере, и ребенок родился слабоумным. Помышлять о том, что Иоанн оставит Русь ему, было глупо. Государь хоть и болен, но не душевно, так что была эта кандидатура наименее вероятной.

Другим в куцем списке стоял Владимир Андреевич Старицкий — двухродный брат Иоанна. На это тоже особо не надеялись, потому что государь был в памяти, а потому на то, чтобы изобидеть своего первенца Димитрия, навряд ли решился бы. И тогда оставался последний человек, он же наиболее вероятный преемник — его сын, которому не исполнилось и года. В этом случае сразу становилось понятно, кто именно будет всем править — двухродные деды Димитрия да его дядья, то есть Юрьевы-Захарьины. Однако на всякий случай события никто не торопил — продолжали ждать.

— Что писать повелишь, Иоанн Васильевич? — почтительно, но вместе с тем твердо осведомился Иван Михайлович.

— А что тут думать, — вздохнул Иоанн, с трудом поворачивая голову. — Али сам не ведаешь, что у меня наследник есть?

Еще утром, проснувшись, Иоанн первым делом подумал о духовной и том, что вот-вот придет Висковатый, которому он же сам и повелел прийти. Кого объявлять наследником — тут вопросов не возникало. Иное дело — опекуны. С этим предстояло подумать, и подумать как следует, памятуя пусть не свое собственное малолетство, а брата-близнеца, но тем не менее.

К сожалению, он практически ничего не знал о том, что происходило в ту пору, разве что вчера все тот же Висковатый принес духовную его отца Василия Иоанновича, да и то было не до нее. Опять же что она даст? Если бы он знал каждого из поименованных в лицо — одно. Тогда можно было бы сделать вывод, по каким признакам отец выбирал опекунов. Да и то, учитывая, что они там настряпали, получалось, что как раз из этого при подборе людей исходить нельзя. Вот и выходило, что прежняя духовная могла бы дать ответ — каких не надо отбирать, а каких надо — промолчала бы.

Ну, понятно, что Анастасию лучше не указывать — ни к чему ее тревожить. Лучше он назовет своих шурьев. Те, исходя хотя бы из родственных отношений с царевичем, будут хранить его как зеницу ока. Далее надо бы указать Владимира Андреевича. Пусть не наследник, но хоть опекун — этим умаслить. Разумеется, включить туда князя Дмитрия Федоровича Палецкого и Владимира Ивановича Воротынского. Их по-любому — слишком много знают о нем и о его брате. Обязательно Адашева — и отца, и сына. Непременно отца Сильвестра — пусть с малых лет уму-разуму учит, к тому же он это любит. Кого же еще? Самого Висковатого?

И тут же потекли иные, супротивные мыслишки. Пожалуй, дьяку это только во вред. Уж больно много завистников у худородного сыщется. Да и Адашевым с Курбским он может лишь навредить таким почетом. Опять-таки митрополит Макарий, который почему-то на него вновь изобиделся. Значит, либо выкидывать Сильвестра, либо включать туда владыку. Ну это еще куда ни шло, а вот как с Палецким быть, да с Воротынским? Палецкого включать — все Шуйские подымутся: почему не их, а этого, который хоть и знатен, но по отечеству с ними и рядом не стоял. Так что же — Шуйских в опекуны? А не задавят ли они всех прочих? Включить заодно их недоброжелателей, чтоб уравновесить? Тогда, считай, всю Думу вписывать придется. Как бы тогда малолетство Димитрия еще страшнее не оказалось, чем двадцать лет назад у его брата-двойника.

А если всего одного человечка указать? Если, кроме Анастасии Романовны, вообще больше никого не упоминать? Пускай тогда остальные возле нее вертятся. И тогда выходило, что ни на кого из худородных, включая тех же шурьев, зависть не падет. Их же нет в духовной, так чего злиться?

Владимир Андреевич? Но если Иоанн никого не обидит, то откуда князю Старицкому сторонников взять? Палецкий с Воротынским? Пояснить все как есть. Более того, призвать к себе Настеньку и всех доверенных, да и сказать ей: «Вот на кого обопрись». Но сделать это именно изустно, без бумаг. Иоанн даже заулыбался, в первый раз после того, как заболел, от осознания того, как он все удачно придумал. А спустя полчаса пришел в ложницу Висковатый.

— Один у меня сын, — повторил царь ожидавшему его ответа дьяку. — Выбирать не из кого.

— То так государь, — согласился Иван Михайлович. — Но, ты уж прости на худом слове, одначе сам ведаешь, яко у нас на Руси детишки мрут. Чай, Димитрию твоему всего-то несколько месяцев от роду.

— И что же? Иному отписать? — резко спросил Иоанн.

— Отчего ж иному, — замялся Висковатый. — Токмо лучшей всего бы было еще одного человечка указати, чтоб ежели не приведи господь, то… Читывал я в списках древлих, что и князь Димитрий Донской тако же поступил. Духовную на старшего сына Василия отписал, но в ней же указал, что буде тот помре, сынов не оставив, стол московский второму сыну занять надлежит, Юрию.

— Еще одного, говоришь? — слабо усмехнулся Иоанн, пристально глядя на дьяка. — Пращуру моему легче было, а у меня сын один. Кому иному? Тогда это твое «не приведи господь» гораздо быстрее наступит. Этот-то указанный мною и подсобит малютке Димитрию побыстрее со своим батюшкой на том свете свидеться. Опять же, насколь мне ведомо, и дед мой, и отец в духовной завсегда одного наследника писали. Посему объявляю, что сын мой Димитрий есть единственный государь Руси. Токмо он один, — и повторил: — Димитрий Иоаннович.

Висковатый послушно кивнул и принялся что-то быстро-быстро строчить на плотном желтоватом листе. Писал долго — не меньше получаса.

— Теперь зачти, — повелел Иоанн.

Слушал он внимательно, несколько раз перебивал, заставляя что-то исправить, а иное вовсе повелевал вычеркнуть, как лишнее, добиваясь краткости и лаконичности формулировок, чтобы потом никто не смог увильнуть, придравшись к неудачно написанному словцу.

Наконец успокоился и устало, совсем иным, капризным тоном произнес:

— Перебели, а я сосну малось. Притомил ты меня.

Иван Михайлович поклонился и продолжил свою работу. Теперь он писал гораздо медленнее, стараясь избежать помарок. Наконец перо дьяка перестало скрипеть по бумаге. Он вздохнул, устало разогнул натруженную спину и пристально посмотрел на спящего царя. Будить его Висковатый не отважился, решив подождать, пока тот не проснется сам — время позволяло.

Ему было грустно. Как хвостатая звезда, промелькнул на русском небосводе этот высокий юноша, красивый и плечистый, но главное — умный. По-настоящему умный, можно даже сказать — мудрый, потому что, невзирая на юный возраст — всего-то в семнадцать годков вершить Русью по-настоящему принялся, — понял, на кого из советников ему следует опереться, потому что, наплевав на родовитость и предков, смело вытягивал наверх худородных, ценя в них ум, потому что успел уже сделать столько, сколько иной другой не сотворил бы за всю свою жизнь.

И ведь за примерами далеко ходить не надо. Взять хоть Василия Иоанновича, отца его. Тому-то куда как полегче было. Во-первых, имелось у кого ума-разума набираться — дед рядом, да какой дед. Во-вторых, до двадцати шести годков ему и вовсе спешить было некуда. В-третьих, передал Иоанн Васильевич державу своему сыну в полном порядке, как и подобает рачительному хозяину, так что даже когда он на столе уселся, у него и тут время для обдумывания имелось. В-четвертых… Да что там говорить — никакого сравнения с нынешним.

Конечно, грех на Василия Иоанновича напраслину возводить. Он как принял крепкую страну, такой ее сыну и оставил, но тут инако смотреть надобно — кто что содеять сумел, потому как оставить в целостности то, что твои родители наживали, особого ума не надобно, а вот приумножить — не каждому дано.

А ведь великий князь аж двадцать пять годков правил — в пять разов больше, чем его сын, — и что? Разве что Смоленск ему в заслугу зачесть можно, зато потом Оршанскую битву проиграл напрочь. Оправдываться же тем, что его там не было — не моги. Воевод-то кто назначал? Стало быть, и спрос с тебя такой же, как и с них. Да и в остальном все то же самое выходит — жил тускло, и даже наследников поздно сотворил. Куда ни кинь — ничего нет, что вспомнить можно.

Этот же… Судебник один чего стоит. А помимо него тоже изрядно. Куда ни глянь — всюду свой след оставил, даже до церкви успел добраться. А Казань как он лихо примучил? Ныне, правда, сызнова оттуда недобрые вести прислали, но встань сейчас Иоанн с постели — и с той же татарвой разобрался бы в два счета.

Иван Михайлович покосился на спящего и вновь вздохнул. Не вовремя, что и говорить. Только-только начал все пододвигать в нужные стороны, как на тебе. Да что же это у нас Русь такая невезучая, да и сам государь тоже?! Ведь только-только все заскрипело и пошло, пускай с натугой, с трудом, но пошло, а это ведь самое трудное — с места стронуть, дальше-то ему непременно легче было бы, а он слег…

И не приведи господь, если Иоанн и впрямь не сумеет совладать со своей болезнью. Тогда конец всему. Тогда, после того как власти придут Юрьевы-Захарьины, пиши пропало. Люди-то они, может, и неплохие, но вот мыслить так широко, как это делал государь, погружаясь вглубь, им не суметь. Хотя с другой стороны судить — ежели представить невероятное и царь отписал бы державу своему братцу Владимиру Андреевичу — тоже ничего не изменилось бы. Всего-то у них и общего, что дед с бабкой да молодость, а приглядеться — все едино, что сокола с утицей серой сравнить. Не того полета князь Старицкий, ох, не того.

Потому и не поддался на их посулы Висковатый, храня верность даже не младенцу Димитрию — будущему слову-завету государя. Как он повелит в духовной, так и будет. В открытую, правда, не перечил — о себе и своей судьбе тож подумать не вредно — всякой лисе свой хвост всего дороже. Дите — оно и есть дите. Ныне жив и здрав, а завтра бог весть. Лишь поэтому он и заглянул вечор на их подворье — уж очень усердно приглашали.

Встретили его пышно, будто он и не дьяк вовсе, а виднейший боярин из Рюриковичей. И за стол богатый усадили, и беседу ласково вели, не чинясь ничуть, мол, как да что. Но Иван Михайлович сразу почуял, куда они гнут, потому и снедать почти не стал — так, расстегая отведал — больно он смотрелся заманчиво, пару горстей изюмца в рот отправил и глоток меду из чары отпил. Да и то скорее ради прилику это сделал, чтоб вежество показать.

А вот с обещаниями дудки. Тут у них ничего не вышло, как они его ни улещали. К тому же несложно это было сотворить. Им же впрямую бухнуть боязно — все намеками пытались, так что всего и делов было у дьяка — притвориться непонимающим чего от него хотят.

Владимир Андреевич, потеряв терпение, под конец разговора уже хотел было обсказать все как есть, но тут его мать одернула. Ох и ведьма. Иван Михайлович даже поежился, вспомнив ее пристальный взгляд, но особенно свисавшие чуть ли не до поясницы распущенные волосы. Тогда только понял он, почему бабам положено их под убрус али под кику прятать, да и девке тож в косу заплетать. Оказывается, зрелище это может испугать само по себе, особенно такие волосы, как у Ефросиньи Андреевны, урожденной княжны Хованской — густые и поражающие своим контрастом, где ослепительно черные, как смоль, то и дело перемежались с суровыми белыми прядями.

Конечно, верность по мужу хранить надобно — кто спорит, но уж больно она это старательно всем выказывает, будто попрекая кого. А кого? То-то и оно. Всем ясно, что и судьба ее невезучая, и ранняя смерть супруга Андрея Иоанновича — все это по вине матери нынешнего царя Елены Васильевны Глинской, [1272] но сам-то государь здесь ни при чем — малец был семи лет от роду. Так что не след бы ей на него самого так уж злобствовать. Хотя баба что бес — один у них вес. Коли что в голову втемяшится — будет до конца напролом лезть. А уж ежели речь идет о том, чтоб родное да еще и единственное дитятко на царский трон усадить — тут и дураку ясно, что княгиня ни перед чем не остановится.

И еще возки ему не понравились, которые то и дело подкатывали к высокому крыльцу семишатрового терема Старицких, а в них же не кто-нибудь, а бояре, да все из самой что ни на есть знати. Иные как-то робели, незамеченными старались проскользнуть, вроде князя Ивана Михайловича Шуйского, а прочие открыто, ничего не боясь.

Сам Висковатый приметил немногих — только князей Петра Щенятева да Ивана Пронского, зато обилие детей боярских из числа служивых запомнилось хорошо. К чему их столько? На смотр никого не вызывали — рано вроде бы, в порубежье тоже все покойно, так почто их собрали? Для чего? На кого им идти?

И потом уж больно они все веселые. Понятно, когда деньгу выдают — печаловаться ни к чему, но тоже странное совпадение. Именно в эти дни, пока в царских палатах скорбят, пока народ по церквям разбежался, чтоб во здравие царя свою свечечку пред иконами прилепить, князю Старицкому приспичило своих ратников порадовать да рубли раздать. Или… оттого и раздача, что в Кремле скорбь?

«Да-а-а… И что с нами будет со всеми? А с Русью-матушкой?.. А со мной? Не про меня ли сказано, что ноне в жиру, а на завтра по миру?» — И Иван Михайлович, закручинившись, задумался, да так глубоко, что не сразу и понял, что Иоанн проснулся, испуганно вздрогнув от его глуховатого негромкого голоса.

— Все отписал?

— В точности, государь.

— Чти.

Дьяк зачел. Иоанн безмолвствовал, размышляя. Выходило как-то неправильно, но что именно — он никак не мог понять. Чувствовал, что не так надо бы, но бесконечное кружение в голове мешало сосредоточится, ухватить ниточку и, как в сказке, последовать за клубочком, а уж он сам приведет куда надо. Думал, что сон подсобит, да куда там. Как бы не хуже стало.

И ведь чудно как-то — тело горит, будто кто прямо в чрево угольков накидал, и в то же время знобко, морозно, трясет так, словно на мороз в одних холодных портах [1273] выскочил да цельный час на улице в них проторчал. Но это еще куда ни шло, лишь бы кружение остановить. Но с ним Иоанн так ничего и не мог поделать — мельтешило перед глазами, и все тут.

— Надо бы тот же замес учинить, но иной пирог испечь, — прошептал он еле слышно.

— О чем ты, государь? — склонился к его изголовью дьяк.

— О духовной, — пояснил Иоанн. — Боюсь, что тот алтын, да не того рубля у меня выходит.

— Чтой-то неверно? Исправлять будем? — поинтересовался Иван Михайлович.

— Да все верно…

Кружение усилилось. Потолок то угрожающе надвигался, грозя прихлопнуть, то подлетал ввысь и был еле виден. Стены будто извивались, то стягиваясь, то вновь расходясь. Сам дьяк тоже не стоял на месте, а будто неслышно и невидимо переступал ногами в каком-то медленном танце. Временами его фигура настолько расплывалась, что от нее оставалось видимо лишь одно темное пятно, колеблемое невидимым ветром. Ветром, который явственно дул оттуда.

— Ладно, ты покамест иди, — с трудом выдавил он. — Да через два дни собери мне… Хочу я, чтоб… — и закрыл глаза.

— Кого собрать? — склонился к самому изголовью дьяк. Почему-то это показалось ему очень важным, но тут к нему подскочил лекарь-немчин.

— Болной ошень плех, — возмущенно заявил он. — Ему нужен покой и лежать. Он не есть думать. Это вред. Я и так долго молчать и терпеть.

«Хошь бы глаголить по-русски научился. Все ж таки четверть века на Руси живешь, ежели не боле», — угрюмо подумал Висковатый, но перечить лекарю не стал. Да и леший с ним, с языком. Лишь бы излечил государя, а там хоть вовсе мычи как бык — все едино.

Выходил он из ложницы с тяжелым сердцем, полностью погрузившись в безрадостные думы. Ивану Михайловичу было над чем поразмышлять. Судя по словам Иоанна — с духовной надо было еще что-то делать. Или нет? Вот задачка-то. То ли царь ее одобрил, то ли не до конца — понимай как знаешь. Если по уму, так ее бы вовсе никому не показывать, а дождаться, пока государь придет в себя и вновь позовет его. А как не покажешь, коль просят с настойчивостью. И просят те, кто в этой самой духовной, можно сказать, опекунами над царевичем поставлен.

Иной кто-нибудь полез бы вызнавать, пускай боярин, али князь из Рюриковичей, да даже Владимир Андреевич — тут извини-подвинься. Он, Висковатый, свой долг добре ведает и в чем он состоит — знает. Но супротив того же Данилы Романовича идти — шалишь. Это он ныне сглотнет дерзость от Висковатого и никуда не денется, а когда его времечко придет — непременно попомнит. А оно придет, потому как главным в духовной всего один опекун и указан — царица Анастасия.

Кому неясно, что не будет она в одиночку управляться — не та это баба. Если так поразмыслить, так она и вовсе управлять не будет. Конечно, Елене Глинской, чуть ли не через месяц потерявшей совесть, а еще через месяц и стыд, она не уподобится — не того замеса, но и в дела державы вникать как бы не помене ее станет. Ей бы на богомолье сходить, по обителям проехать, молебен послушать, на обедне богу поклониться — тут она из первейших, но не правительница, ох, не правительница.

Словом, содержание духовной стало известно к концу дня почти всем, кто был заинтересован. Кто-то обижался, что его туда не включили, кто-то — особенно царские шурья — довольно потирал руки, а вот слова дьяка о том, что Иоанн, возможно, кое-что в ней изменит, почему-то прошли мимо ушей почти у всех. Да и не довелось Ивану Михайловичу вносить какие-либо изменения в духовную. Начиная со следующего дня государь впал в забытье и в себя не приходил, так что все его ожидания были напрасными.

Между тем Данило Романович, справедливо опасаясь Владимира Андреевича, а еще больше его матери Ефросиньи Андреевны, которые, не теряя времени, продолжали собирать людишек на своем подворье, где их скопилось уже несколько сотен, решил содеять неслыханное. Ссылаясь на лекарей, он заявил, что для успокоения лучше всего звязать колеблющихся присягой немедленно, пока государь еще жив. Дескать, если кто и пребывает в сумнении, то после того, как подпишется на верность Димитрию, непременно угомонится и тогда сами Старицкие тоже утихнут. А куда им переть на рожон, коли все как один отдадут голоса малолетнему наследнику?

Иоанн был еще жив, когда всех знатнейших сановников собрали в царской столовой комнате. И вот тут-то началось то, чего не ожидал Данило Романович. Никогда бы он не подумал, что улыбчивый и простодушный князь Владимир Андреевич окажется столь серьезно и решительно настроенным против.

Понятно, что мать поджучивала,но и сам каков? Вот он, черт, что из тихого омута вылез. Пожалте. Любуйтесь на него. И ведь не только один Данило Романович увещевать его пытался — многие пробовали. Вначале деликатно, памятуя, что он, как ни крути, двоюродный брат царя и наследник номер два, затем пожестче.

Воротынский так и вовсе напрямую заявил, что такое ослушание пахнет тем, за что его отец в свое время в темницу угодил. Ох, как Владимир Андреевич взвился на дыбки после такого напоминания:

— Ты, холоп, вправе ли мне указывать, что делать?! Да как ты осмелился дерзить?! Может, ты еще и драться со мной учнешь?!

— Мое право на долге слуги государя нашего зиждется. И повеление сие не от меня, но от него исходит. Ты же свой долг забыл, княже, вот я тебе про оный и напомнил. Потому и считаю, что не токмо дерзить смею, но ежели государь повелит, то я и людей позову. А что до бранного поля, то тут уволь — жидковат ты супротив меня. Боюсь, изувечу ненароком.

И как знать, что бы дальше сотворил князь Старицкий, если бы не вмешался князь Иван Михайлович Шуйский. Втиснув свое огромное брюхо между двумя спорщиками, он развел их таким образом на относительно безопасное расстояние, после чего, вкрадчиво улыбаясь, заметил Воротынскому:

— Так ведь нет того, пред кем надобно крест целовати. Где государь новый? — и развел руками.

Окольничий Федор Адашев, отец Алексея, отведя Воротынского в дальний укромный уголок палаты, высказался еще откровеннее:

— Сыну Иоанна Васильевича мы все обязуемся повиноваться, но ты же, князь, сам чел духовную. Кто там в опекунстве указан? То-то. Анастасия Романовна, и в том спору нет, паки и паки добродетельна. Исчислять ее достоинства можно часами. Она и смиренна, и набожна, и чувствительна, и благостна, и целомудренна, но то, что хорошо для жены — мало для правительницы. Ей ведь что главное? — и слово в слово повторил мысли Висковатого: — Выходит, кто нами править станет именем младенца бессловесного, коли не она? Ответь, Владимир Иванович. Молчишь. А я сам сказать могу. Хотя чего тут говорить, когда вон они суетятся уже, хлопочут. Вот то и страшит, да не одного меня. Ты ведь и сам в летах, так что помнишь, какое оно — правление боярское. И ведь они даже не Рюриковичи, а холопы Калиты.

— Худородством их попрекаешь? — усмехнулся Воротынский. — А хоть бы и холопы, лишь бы головы на плечах имели, — заметил он с коварной целью подзадорить Адашева — пусть уж до конца выскажется старый черт.

— Господь с тобой, княже, — замахал тот на него руками. — Я и вовсе ниже их стою. Если бы не милости нашего государя — не ходить мне в окольничих. Другого боюсь. Ведь они супротив князей злобствовать начнут только по одному тому, что они — князья, опасаясь, что те же Шуйские их власти лишат. Вот и будут чинить расправы, чтоб упредить. К тому ж им-то измена чудиться не будет — они всегда оправдаться смогут, что вот она, совсем рядом. А Владимир Андреевич тоже не смолчит — мать не дозволит. Да тут еще и следом за ним ее родичи Хованские голос подадут, и не они одни. И что тогда начнется на Руси?

Они оба как по команде оглянулись. Князь Старицкий уже не стоял у стола, на котором лежал лист с присягой на верность царевичу Димитрию. Как раз в этот самый момент он вырвал перо, протягиваемое ему дьяком Висковатым, бросил его в гневе на пол, как-то неуклюже попрыгал на нем, пытаясь растоптать, после чего с гордо вскинутой головой прошел к выходу.

— Вот и пожалуйста, — вздохнул Адашев. — И зачем они вообще все это затеяли? — задал он риторический вопрос. — Не удивлюсь, если Данило Романович прямо сейчас еще и жаловаться государю побежит.

— Он в беспамятстве, так что у него ничего не получится, — угрюмо заметил Воротынский, которого тоже изрядно раздражала эта суета до срока — ведь жив еще Иоанн, так чего уж тут. — Тебе же отвечу тако. Все человечьи законы имеют свои опасности и неудобства, вот как ныне у нас с дитем Димитрием. Но присягнув ему, мы тем самым присягнем и порядку, кой оплот и твердыня державы. Потому малолетство царя, может, и причинит Руси на время бедствия, но лучше снести их, нежели порушить главное. Ныне одного нам восхотелось избрать, завтра, разохотившись, иного на престол позовем, чрез седмицу — третьего… А чего? Рюриковичей-то на Руси полным-полнехонько.

— Что ж, — вздохнул Адашев. — На умное слово надобно отвечать умным действом.

Он прошел к столу, где лежали присяжные листы, подобрал валявшееся на полу перо, которое так и не сумел растоптать князь Старицкий, задумчиво обмакнул его в чернильницу и, чуть помедлив, делая вид, будто снимает с кончика прилипший волосок, размашисто расписался.

Между тем события закручивались все быстрее, образовывая страшную воронку, которая со временем грозила превратиться в кровавый водоворот, могущий поглотить всю Русь. Подписавших присягу оказалось изрядное количество, но все больше худородных. Из истинной знати, из князей, листы на верность Димитрию подмахнули лишь князья Иван Федорович Мстиславский, уже упомянутый Владимир Иванович Воротынский, Дмитрий Федорович Палецкий, Иван Васильевич Шереметев, Михайло Яковлевич Морозов, да, пожалуй, и все.

Уже к вечеру все больше и больше князей и бояр — Петр Щенятев, Иван Пронский, Дмитрий Немой-Оболенский и прочие, — рассуждая о Владимире Андреевиче, вспоминали то его твердость, то мужество, то острый ум, то… Словом, выяснилось, что юный князь, оказывается, бесценный кладезь сокровищ, как телесных, так и умственных. А князь Симеон Ростовский вообще во всеуслышание заявлял, что «лучше служить старому, нежели малому и раболепствовать Захарьиным». К тому же сурово помалкивали Шуйские, и, что уж там они замышляли, оставалось только догадываться.

Собравшиеся на другой день начали с того, что допросили лекарей. Вести были неутешительные. Получалось, что Иоанну оставалось жить самое большее день, от силы два. Следовало поторопиться. Однако разговора между сторонниками «старого» и остававшихся в память Иоанна верными «малому» не получилось. Слово за слово, все острее и острее, и спустя час стали уже называть друг друга одни изменниками, другие — властолюбцами. Дело дошло до угроз, а князь Владимир Андреевич, в досаде, что его не слушают, неожиданно заявил, что идет к брату. Пусть он, дескать, сам скажет — точно ли по его просьбе так засуетились Захарьины.

Чувствуя недоброе, на пути в опочивальню, где находился умирающий Иоанн, горой встали Воротынский, Шереметев и Михайло Морозов. Последний, не желая преждевременно ссориться с князем Старицким, на каждый его крик только смешно тряс головой, поминутно повторяя, что под этой треклятой Казанью окаянные пушки совсем загубили его слух, и все время переспрашивал князя Владимира:

— Ась? Чаво? Пошто? На кой?

А тут еще в дело вмешался отец Сильвестр. Всеми уважаемый, хотя и не всеми любимый, на сей раз он встал на сторону Владимира, заявив, что негоже удалять брата от брата и злословить невинного, желающего лить слезы над болящим?

Данило Романович, зло засопев, тут же заявил, что он исполняет присягу, коя повелевает служить Иоанну, а также его законному наследнику Димитрию.

— Я про огород в бузине, а ты, боярин, про деньгу в калите, — укоризненно заметил ему на это Сильвестр. — Ты ответь, неужто сам государь воспретил пускать к нему его брата?

— Иоанн Васильевич никого не узнает, и ныне лекари повелели к нему никого не пускать, — заметил Владимир Иванович Воротынский.

— И изменников он зрить не желает, — встрял младший брат Данилы Никита Романович, глядя при этом почему-то не на Старицкого, а на самого Сильвестра.

— Сказывают, что злобный пес и господина грызет, — тихонько заметил священник. — Заехал ты околицей, боярин, да не в те ворота. Ну да господь с вами со всеми. — И, перекрестив собравшихся, молча повернулся и вышел.

Воцарилась тишина, тягостная и незримо давящая на всех присутствующих.

— Напрасно ты так, Никита Романович, — сказал с упреком Морозов, у которого вновь неожиданно прорезался слух.

Воротынский кашлянул.

— Я так мыслю, Данило Романович, — обратился он к старшему из братьев, — что ныне мы ни к чему хорошему уже не придем. Посему лучше бы нам всем собраться к завтрему. Опять же, может, и надобность в подписях отпадет, — добавил он подумав.

— То есть как отпадет? — возмутился Данило Романович.

— А так, что государю полегчает, — невозмутимо пояснил Палецкий. — Али вы, Захарьины, его вовсе к покойникам причислили? — поинтересовался он с ехидцей.

Тот не нашелся что сказать, пробормотал под нос что-то невразумительное и тоже пошел восвояси, сопровождаемый братом.

А Иван Шереметев, глядя ему вслед, задумчиво произнес:

— Дураков не сеют, не жнут — они сами родятся.

На следующий день действительно все вышло гораздо спокойнее. Дьяк Иван Висковатый держал крест, а князь Владимир Воротынский встал подле него. Вид у них был суровый и скорбный, потому что последние вести гласили, что Иоанн, которому стало еще хуже, навряд ли дотянет до завтрашнего утра.

Поначалу, правда, и тут были у некоторых попытки уклониться. Так князь Иван Пронский-Турунтай, искоса посмотрев на Воротынского, сказал с усмешкой:

— Ишь как времена меняются. Отец твой, да и ты сам были, как мне помнится, первыми изменниками после кончины великого князя Василия Иоанновича, а теперь ты приводишь нас к святому кресту.

Если бы возникла перепалка, которая, в свою очередь, легко могла превратиться и в потасовку, на что и рассчитывал Пронский, то о подписании листов можно было бы забыть и сегодня. Но Воротынский все испортил. Он только побледнел лицом, до крови прикусил нижнюю губу, но сумел не просто сдержаться, но даже не повысить голоса, спокойно ответив:

— Считай, князь, что я изменник. Но ты-то праведен. Потому и верю, что ты все подпишешь, как это сделал я. Или ты мыслишь, что ныне твоя очередь изменять подошла?

Турунтай замешкался, после чего, тяжело вздохнув, шагнул к столу…

А к вечеру, когда уже все затихло, двое дюжих холопов внесли на руках князя Дмитрия Курлятева, который все эти дни не появлялся в палатах под предлогом болезни. Подписал и он. Чуть позже появился и еще один больной — казначей Никита Фуников. Он тоже изъявил желание подписать.

На глазах теряя одного своего сторонника за другим, князь Владимир ошарашенно смотрел, как все они присягали на верность Димитрию. Оставшись в одиночестве, Старицкий тоже было шагнул к кресту, послушно поцеловал массивное золотое распятье, подался к столу и уже взял в руки перо, но лист, лежащий перед ним, словно по мановению волшебной палочки, тут же исчез. Он поднял голову и увидел, как князь Воротынский кладет перед ним иной.

— Тебе, Владимир Андреевич, наособицу подготовили, — пояснил он.

Старицкий вчитался в текст. В нем говорилось, что тот обязуется сей клятвенною грамотой даже не помышлять о царстве и в случае кончины государя Иоанна Васильевича повиноваться его сыну Димитрию Иоанновичу как единственному законному наследнику.

— Негоже так-то, — сварливо заметил Старицкий. — А ежели что с самим Димитрием случится, мне и тогда не помышлять?

— Всякое может случиться — это ты верно заметил, князь, — кротко ответил Висковатый. — Одначе коль не будет в живых тех, кто в грамотке сей поименован, то, стало быть, и она сама силу утратит. Посему подписывай смело.

Однако дело было еще не завершено. Чтобы сын и самый неподходящий момент не проявил слабость, поддавшись на сладкоречивые посулы или испугавшись откровенных угроз, Ефросинья Андреевна, как заботливая мать, княжескую печать, без которой подпись Владимира была бы недействительна, держала дома. Посему пришлось ехать к Старицким. Там тоже пришлось попотеть. Лишь после того, как упрямой княгине дали понять, что все равно у нее ничего не выйдет, она со вздохом приложила ее к листу, правда, при этом, предвосхищая иезуитов, тут же многозначительно заявила:

— Что значит присяга невольная? Да ничего — пустое место.

Но что бы она ни говорила, а сторонникам малолетнего Димитрия можно было разъезжаться по домам и смело торжествовать победу.

Тихо стало в Кремле. Даже возле опочивальни царя лишь два скучающих стрельца — и все, более ни души. Внутри тоже один Люев, который должен был дежурить эту ночь у изголовья больного. Феофил, которому предстояло сменить его поутру, уже хотел было прилечь в небольшой светелке, находившейся почти рядом, как вдруг дверь скрипнула, слегка приоткрывшись, и в нее проскользнула маленькая старушонка, ветхая летами…

Глава 15 Ведьма

Феофил сразу узнал вошедшую.

— Передай Анастасии Романовне, что государь может не дожить до утра, — произнес он — в отличие от Люева он достаточно хорошо освоил русский язык и говорил на нем почти чисто — разве что с некоторым легким акцентом.

Та молча кивнула и тут же шмыгнула обратно, так и не сказав ни слова. Ей было не до того. Анастасия еще утром, вытирая слезы, решительно заявила Степаниде:

— Ежели к вечеру не полегчает — пойдем.

Ей было до жути страшно соглашаться. Воображение рисовало перед богобоязненной царицей один страх за другим. А вдруг она на подходе к ведьминому жилью наступит али перешагнет через какой-нибудь наговорный сучок?! А если коснется какой-то нашептанной соломинки с ее крыши или просто ветерок от дьявольского дыхания снесет ей на плечо проклятую ведьмой сухую ветку — и что тогда?!

К тому же чувствовала Анастасия, что мамка в своих рассказах о сестре чего-то упорно недоговаривает. Да, она верила, что бабка Степанида искренне хочет ей помочь — это тоже чувствовалось ею, но и всей правды старуха тоже не выкладывала. Почему? Значит, боялась напугать. Вот и получалось, что идти к ее сестре означает неминуемо загубить свою христианскую душу.

Но и не идти было нельзя. Тогда выходило, что надо готовиться к похоронам, а этого она не то что представить — подумать на миг о том опасалась. А вдруг сбудется?! Тогда и ей не жить.

Вот и выходило — либо тело губить, либо душу. Но тело точно умрет, а душа — под вопросом. И добро бы одно ее тело — тут бы она и не колебалась, смирилась перед неизбежным. Беда в том, что не станет ее любимого. К тому же как знать — может, и впрямь не потребует старуха ее души. И впрямь — зачем она ей? Пускай сестра ее мамки на самом деле ведьма, но не дьявол же? Словом, согласилась.

Теперь, после такого ответа лекаря, предстояло поразмыслить, как незамеченными выйти и вернуться обратно. Спустя пару часов, когда стали дремать даже привалившиеся к двери царской опочивальни стрельцы, две темные тени — одна побольше, а другая совсем маленькая — неслышно покинули женскую половину терема и укромными переходами двинулись к выходу. Вдогон им грохотал лишь могучий храп нянек, мамок и кормилиц — сонное зелье, подсыпанное Степанидой в сбитень, действовало надежно.

Сестра престарелой мамки царицы и впрямь жила близко — всего-то и прошли с пару верст, а то и того помене. Правда, Анастасия потом, как ее ни терзали бы под пыткой, все едино — дорожки бы не указала. Уж очень запутанными тропками вела ее нянька.

В избушке было почти темно и тихо. Так тихо, что хотелось нарушить эту тишину, начинавшую зловеще давить на любого, кто сюда входил, с первых же мгновений. Убранством своим лачуга не блистала, скорее уж выставляла напоказ, будто кичилась этим, свою бедность вкупе с изрядной неряшливостью.

Сестра Степаниды сидела в углу и молча смотрела на вошедших. Выглядела она как настоящая ведьма. Острый крючковатый нос ее был изогнут чуть в сторону, а морщины на лице были столь глубоки, что напоминали скорее какие-то разрезы. Как ни удивительно, но распущенные по плечам волосы оставались без единой сединки. Вот только если бы еще их хозяйка хотя бы изредка брала в руки гребень…

Анастасию тут же охватил озноб, хотя в избушке было относительно тепло — большую широкую печь недавно протапливали.

— Не трясись, милая, — грубоватым низким голосом сказала ведьма и недовольно пожевала проваленным по причине отсутствия зубов ртом. — Коль пришла, так чего уж. Да так уж шибко-то не боись — не съем.

Она поплотнее запахнула на себе душегрею, подбитую темным мехом, и буркнула:

— Вон чурушка стоит. На нее садись. А боле у меня ничего нет — не взыщи. И ты тож присядь, — обратилась она к сестре и досадливо поморщилась: — Да вон же лавка. — И ткнула пальцем в сторону печки.

Анастасия, которая еще не прошла на свое место, продолжала растерянно оглядываться по сторонам, словно ища чего-то.

— Черепов не держу, — пояснила та, догадавшись, что выглядывает посетительница. — Котов тоже нет. У истинной они дохнут больно быстро. Лета не пройдет, как нового искать надо, потому и нет — жалко животину. Чай, не человек.

— Мы, сестрица, к тебе… — начала было Степанида, но ведьма бесцеремонно перебила ее:

— Да знаю я, знаю. Такое угадать труда нет. Вся Москва лишь об одном и говорит. Токмо допрежь того, зачем вы сюда пришли, надобно поначалу кой что содеять, дабы я в спокое была. Вон нить лежит у меня, — кивнула она небрежно на стол. — Ты, девка, навяжи на ней два узелка, да вон на свече и запали.

— Зачем? — робко спросила Анастасия.

— А затем, что учнешь много вопрошать не по уму, так я и от ворот поворот указать могу. Это ты в палатах своих хозяйка, — и презрительно хмыкнула: — Дурками, как моя Стешка, повелевать — дело нехитрое. Ныне же придется и самой в услужении побыть, — и продолжила, комментируя труд Анастасии, которая неловко принялась завязывать непослушный узелок на непослушной нитке: — Эвон кака неловкая. Шить, прясть да ткать никто не учил, что ли?

— Матушка родная научала, — обиженно произнесла Анастасия. — Персты токмо дрожат, вот и не выходит, — и пожаловалась: — Прямо как живая нить-то. Даже ухватить не дает, выскальзывает.

— А она и есть живая, — невозмутимо заметила ведьма и, недовольно поморщившись от раздавшегося в тот же миг истошного визга царицы, добавила: — Ежели еще разок зявкнешь, считай, что ничего у нас с тобой не выйдет. А коль уронила, то лезь под стол и ищи. Сиди, Стешка! — прикрикнула она на сестру, которая было вскочила с места, чтобы помочь в поисках. — То не твое дело, а ее. Нам оной нити касаться негоже, а свой узелок я на ней уже повязала.

Наконец Анастасия нашла, завязала и, довольная, протянула нить ведьме. Та, усмехнувшись, покачала головой и произнесла:

— Сама сожги. Да гляди, чтоб вся сгорела.

Наблюдая, как яркий веселый огонек побежал по нитке, ведьма пояснила:

— То от соблазна. Бабий язык длинный, так я его прикусить подсобляю. Оно, конечно, может, ты и без того никому не обскажешь обо мне, да так-то надежнее будет. Гляди, девка, теперь мы с тобой крепко-накрепко повязаны. Коль слово обо мне молвишь — с тобой хворь приключится а там чрез денек-другой и вовсе в домовину ляжешь. Ну а теперь длань свою давай — глядеть стану.

Настороженно поводя крючковатым носом из стороны в сторону, она долго держала Анастасию за руку, после чего как-то нехотя отпустила ее и еще долго-долго с удивлением вглядывалась в ее лицо, представлявшее разительный контраст по сравнению со всем убогим убранством избушки.

— Дивно мне, — пробормотала она, о чем-то напряженно размышляя. — Ну да не моего оно ума. У всякого Филатки свои ухватки. — И тряхнула головой, да так резко, что нечесаные космы чуть не коснулись своими концами царицы, которая испуганно отшатнулась, едва не потеряв равновесие и не упав со своего пенька.

— Слухай, красавица, — заговорщическим шепотом начала ведьма. — Помочь твоему любезному дружку больно тяжко. Лихоманки, что к нему привязались, не сами твоего ненаглядного выбирали — их на него покойник навел. Черный, страшный. Сам свою душу лукавому продал, чтоб за погибель свою отмстить, вот тот ему и подсобил. И таперича эти бабы страшные просто так его добром не отпустят. Коли одна из сестер к нему привязалась бы — куда ни шло, но и тут лукавый не поскупился. Их у его изголовья невесть сколько столпилось. Худо дело.

— Каких сестер? — растерянно спросило Анастасия.

— А ты не ведаешь? — удивилась ведьма. — Двенадцать их по счету. Все они — дочки царя Ирода. Ликом страшненькие уродились, иные и вовсе без глаз, а кой-кто и без рук, потому и злобствуют на весь мир, особливо на людей крепких, да здоровых, да пригожих. Своей красоты нет, так они к чужой тянутся. Живут они все в подземелье адовом, но как месяц просинец кончается, так их батюшка Мороз да матушка Зима вместе с прочей нечистью из ада выгоняют. Вот они и летают по свету, пристанища себе по теплым избам ищут. У тебя-то тепло ли в палатах?

— Тепло, — виновато ответила царица.

— То-то и оно, — строго заметила ведьма. — Вот они туда и залетели, чтоб виноватых сыскать.

— Это какой же государь-батюшка виноватый?! — возмутилась Анастасия.

— Хорош да пригож, да добро стремится всем содеять, — быстро ответила хозяйка избушки. — Вот он для них и виноватый. И ты тоже хороша, Стешка, — напустилась она на сестру. — Али не ведаешь, что в этот день на заре надобно наговоренной водой все притолоки у дверей омыть, чтоб им ходу не было? Тогда бы и идти никуда не пришлось и государыня-матушка тут на пеньке убогом предо мною бы не сидела.

— Поди омой их все. Это в избе просто али в терему, а у нас… — проворчала Степанида.

— Молчи, Стара, — сурово произнесла Анастасия и тоже строго покосилась на мамку, молчаливо присоединившись к ведьме в этом упреке. И впрямь, почему из-за чьей-то лени ей страдать?

— Стара, а в голове дыра, — заметила колдунья, но тут же пренебрежительно махнула рукой — мол, что возьмешь с непутевой — и продолжила: — У твоего ненаглядного сразу пятеро их собралось. Трясея по одну сторону сидит, Огнея по другую, да длань ему на грудь положила, чтоб он аки пламень в печи пылал. Тут же с ней Знобуха рядышком. Они друг к дружке завсегда ревнуют, вот и ласкают болезного по очереди, чтоб никому не обидно было. А того от этих ласк то в жар, то в холод кидает. Глухея в изголовье уселась, Костоломка сверху летает. Ей оттуда сподручнее кости человеку ломить. А хуже всего, девка, что ныне к своим пяти сестрам еще и шестая летит, да с косой, как у самой смерти. Невея ее кличут.

— А она, что же, самая вредная? — робко спросила Анастасия.

— Она… мертвящая, — буркнула ведьма. — Изо всей дюжины она самая старшенькая и всех проклятей. Ее даже в аду прикованную на двенадцать цепей к железному стулу держат. Тока ныне она все равно сорвалась. Путь у нее долгий, ранее утра нипочем не доберется, но уж когда долетит, то и я не в силах буду. С ней мне не совладать.

— А как же быть-то теперь? — слезы вновь потекли по щекам царицы.

Во все, что говорила колдунья, Анастасия поверила бесповоротно. Хватило одного лишь упоминания про проклятье, о котором она слыхала и раньше. Кому-то иному этого наверное показалось бы не столь веским доказательством. Возможно. Но такой недоверчивый просто никуда бы не пошел. Анастасия же отважилась. Так что можно сказать — вера в ведьму была в ней изначально, а рассказ старухи о проклятье Иоанна лишь подкрепил эту убежденность в ее могуществе и в том, что сидящая перед нею неряшливая бабка в засаленной теплой одеже — настоящая ведьма, которой дано видеть то, чего не в силах узреть обычный человек — узреть и… помочь.

— Да не реви ты, глупая! — прикрикнула колдунья, чуточку наслаждаясь минутами всевластья над человеком, да не простым — над самой царицей. Потому и прикрикнула на нее не сразу, а помедлив — не спешила обрывать удовольствие. Пусть поплачет вволю. Слезы облегчают тяжесть на душе, но при этом и обессиливают сердце. Так что пусть.

— Этой ночью я еще покамест в силе, — несколько самодовольно заметила она. — К тому ж слыхала я про твою беду, так что изготовилась. Есть чем подсобить, вот токмо не ведаю, — она насмешливо улыбнулась во всю свою пасть с одиноко торчащими двумя желтыми, хищно заостренными клыками, — согласишься ли на помочь мою, али откажешься.

— Ежели ты… — неуверенно начала царица, но ведьма тут же перебила ее:

— Али не сказывала тебе Стешка, что я душ человечьих не беру? Не мой это товар. Сама предлагать будешь — откажусь. Мне от тебя иное потребно, но тож не из дешевого.

— Что же?

— Жизнь, — буркнула ведьма. — Тут ведь так — живот за живот. Ежели где-то прибавиться, то в ином месте непременно убавиться должно.

— А… чью? — недоуменно уставилась на нее царица. — Любую?

— Любую, — кивнула ведьма. — у тебя девок много. Пусть Стешка любую приводит, но помоложе, чтоб не старее твоей лапушки была. Ну и с грамоткой кабальной — не без того.

— Так ты ее… — округлились глаза у Анастасии.

— А ты что ж решила — я ее есть буду? — захихикала ведьма. — Ну уж ты и скажешь, девка. У человека мясцо, вестимо, сладенькое, — задумчиво протянула она, — но мне и свининки покамест хватает, — и, насмешливо глядя на облегченно вздыхающую Анастасию, тут же добавила: — Токмо это не плата, а так — треть ее, не более.

— Еще что-то?

— Рублевиков вон в мешок отсыплешь, да так, чтоб завязки на нем еле-еле сходились. Это другая треть будет — совсем легкая, — и с этими словами она, небрежно пошарив в своем тряпье, грудой наваленном на краю лавки в самом углу, извлекла чуть ли не из-под самого низа довольно большой мешочек. Если на глазок, то, чтобы загрузить его под завязку, понадобилось бы не меньше двух сотен рублевиков, а то и больше.

— Где ж я столько сыщу, да непременно этой ночью? — И Анастасия беспомощно оглянулась на Степаниду — мол, помогай, старая.

— Ты уж и впрямь ломишь, как незнамо кто, — проворчала та. — Вона бери сколь есть, да и будя с тебя. — И сноровисто извлекла откуда-то из складок сарафана другой мешочек. Был он значительно меньше, но зато набит доверху. Приняв его у сестры, ведьма задумчиво взвесила его в руке, после чего отрицательно мотнула головой:

— Маловато будет, — и тут же напустилась на Степаниду: — Ладно она, но ты-то о чем думала, когда ее сюда вела?! Знаешь ведь, что я настоящую цену беру, потому как оно того стоит.

— А потом нельзя? — робко спросила царица. — Я бы отдала без обману.

— На посуле, что на стуле, посидишь да встанешь. Знаем ужо, когда тонут — топор сулят, а вытащи — не получишь и топорище. Вначале уплатить все надобно, иначе я сделать ничего не смогу, — сердито отрезала ведьма.

— А ради меня, Лушенька? Один разочек за всю жисть, — залебезила Стара. — Неужто сестре откажешь?

— Ох и дура ты, Стешка. Сколь раз тебе повторяла, да видать тебя уж не исправить, — устало вздохнула ведьма. — Не потому не получится, что я того не хочу, а потому, что не смогу. Экая ты…

— Вот, — звонко произнесла Анастасия, решительно стянув с большого пальца левой руки золотой перстень с массивным красным камнем и строго спросила: — Его хватит?

— Это ж тот самый, что… — ахнула Стара, прижав руки к щекам.

— Тот самый, что мне государь за сына подарил, — подтвердила Анастасия и виновато пожала плечами. — Сама виновата, что не подумала. Надо было все прочие перстни взять, а я… Да и этот-то не пойму, как на длани моей оказался. Вроде бы тоже вместе со всеми прочими снимала, ан вон он.

— А коли спросит?! — не унималась Степанида.

— Это хорошо бы, если б спросил, — мечтательно произнесла царица. — Лишь бы было кому спрашивать. — И глаза ее вновь увлажнились от подступивших слез.

Правда, на этот раз она сумела их сдержать — не время кукситься да сопли распускать. Когда торг идет, слезы — одна помеха. Хотя какой тут торг — назвали и плати. Скостить и не думай — лишь бы товар продали, да моли бога, чтобы он негодным не оказался. Хотя в этом случае даже кого молить — неведомо.

Между тем перстень с протянутой ладони Анастасии давно исчез, проворно схваченный сухонькой лапкой ведьмы. Та даже почти не смотрела на него, лишь кивнула головой, давая понять, что и со второй третью цены разобрались успешно.

— Третья самая тяжкая, — предупредила старуха и вновь хищно повела крючковатым носом. — Тут вновь о жизни пойдет, да на сей раз не какой-то чужой, а самой что ни на есть близкой.

Анастасия беспомощно оглянулась на Степаниду, заметив с упреком:

— Ты мне о таком не сказывала.

— Думай, что несешь, Лушка, — буркнула та. — Грех это.

— А ты по-божески хотела? — усмехнулась ведьма. — Так енто вам в церкву надобно али в монастырь какой. Вон, хошь тот, что у меня под боком. Там, правда, одни мужики, ну да что уж выбирать. Накупляйте свечек, да чтоб потолще, налепите пред иконами, да и молитесь себе во здравие раба божьего, — с явной издевкой в голосе продолжала она раздавать советы. — Авось господь смилостивится да подсобит. А может, и нет, — произнесла она задумчиво. — Откуда нам ведомо, чего он хочет?

— Стало быть, помереть мне надобно? — осведомилась Анастасия, которая была уже готова на все. — Прямо тут?

— Я не я буду, коль ты следом не сдохнешь, Лушка, — зло прошипела Степанида.

— Да что я вам — зверь какой? — удивилась ведьма. — Почто уж так сразу помирать-то? Подышишь еще, полюбуешься на мир. А вот ополовинить придется. Но ежели хошь… Про супруга твоего венчанного ничего не скажу — он сам согласие должон дать, а вот дите может с родителем своим поделиться. Ты — мать, так что тебе лишь слово сказать. — И пытливо уставилась на Анастасию.

— У тебя самой-то робятки были? — спросила та.

— О том не твоя печаль, — сразу озлилась ведьма.

— Поди, не было, — предположила царица. — Коли хоть одно дите было, ты б мне такого и предлагать не стала.

— Стало быть, свою половинку отдаешь? — уточнила старуха.

— Забирай, — кивнула Анастасия.

— Не жалко?

— На сестру дурка речешь, а сама далече ли от нее ушла? — всплеснула царица руками. — Почто глупость вопрошаешь? Неужто не ведаешь, что жалко? Токмо оно ведь как на торжище в Китай-городе. Там любой, кто купцу свою деньгу отдает, завсегда ее жалеет. Иной раз маненько, а иной — хошь плачь. Ну а коль платит, стало быть, товар еще нужней.

— Подсказывать не могу, — вздохнула ведьма. — Токмо жаль мне тебя, а потому одно повторю — помысли о сыне, — и вкрадчиво добавила: — А коль вопросить что пожелаешь, так я отвечу.

— И думать неча! — с вызовом в голосе ответила Анастасия. — Сказано — мою бери, так и быть посему!

— Как знаешь, — пожала та плечами. — Тогда цепку сымай.

Анастасия недоуменно покосилась на ведьму, чуточку помедлила, но послушно полезла к себе за ворот расстегивать замочек на тоненькой золотой цепочке.

— Совсем мою матушку обобрать решила, — ворчала Степанида, бросившись помогать царице. — Креста на тебе нет.

— Креста нет, — кивнула та. — Но и на вас нет.

— Мы, как придем, наденем, а вот ты за все свое… — и осеклась на полуслове, не став договаривать.

Знала Степанида, каков нрав у Лушки. Еще обидится да выгонит. И ведь потом обратно уже не просись — поздно. За таким один раз приходят, во второй она никого не пускает. Так что с ней вязаться — себе дороже, даже если ты — родная сестра.

Через минуту совместными усилиями женщины справились с заевшим замочком, открыв хитрую застежку, и цепочка легла на черный от сажи и копоти дубовый стол. Ведьма даже не касалась ее руками, только поводила поверху какими-то круговыми движениями, будто помешивала что-то невидимое. Что она при этом шептала, никто не расслышал, да и не до того им было, к тому же быстро закончилось, и когда ведьма убрала руки, на столе осталось лежать уже две цепочки. Кто и как ее разорвал на два равных куска — неведомо.

— Все, девка, — устало вздохнула ведьма и откинулась назад, прислонившись к дубовым бревнам стены. — Ближнюю забирай, да схорони где-нибудь от чужих глаз подале. Время придет — я сама за ней приду. Заодно и напомню, что срок твой вышел.

— А… какой он, срок-то мой? — спросила Анастасия. Голос был почти спокойным, но чувствовалось, что она еле сдерживает волнение. — Хоть два десятка наберется?

— Ты бы поране о том вопрошать начала, — усмехнулась ведьма. — Глядишь бы да и призадумалась. Ну да ладно уж, отвечу, хотя ты и сама уже все сказала. Жизни твоей сподалось, [1274] да и то неполных.

Анастасия удивленно обернулась на охнувшую Степаниду.

— Это сколь же, а то я не пойму?

— Семнадцать годков, — выдавила та нехотя.

— Маловато, — протянула Анастасия, но тут же ее лицо озарилось солнечной улыбкой, от которой на миг стало светлее в избушке. — Хотя оно ведь как поглядеть. Иная за годок с любимым всю жизнь бы кинула, а тут семнадцать. Благодарствую тебе, баушка. — И она низко, в пояс, поклонилась ведьме.

— Не за что, милая, — ядовито ответила та. — Потому как это всего было столько намерено. Теперь вычти половинку.

— Это всего восемь с половинкой?! — ахнула Степанида. — Ну ты и стервь, Лушка! Что ж ты творишь-то?! Упредить-то не могла?!

— А ты не ори тут на старшую, — повысила голос ведьма. — Сказано было девке твоей — вопрошай. Почто молчала? А теперь же меня и виноватят.

— Дак отчего ж так мало? — не унималась Степанида.

— А это уж не ко мне. Я за бога вашего не в ответе, что он ей так мало намерил! — огрызнулась ведьма. — Я лишь свою половинку взяла, честь по чести, и ни денечком более. Предлагала ж… — но тут же осеклась, не став продолжать. — Все. Идите куда хотите, а я спать-почивать буду, а то вон уж до вторых петухов недалече. — И удивленно уставилась на Анастасию, которая вновь склонилась перед нею в низком земном поклоне.

— Ан все едино — благодарствую, — певуче произнесла она.

— Ишь ты, — хмыкнула ведьма и неловко буркнула: — Ну, спасибочко, что ли, за поклон-то.

Они были уже у двери, когда ведьма, будто вспомнив что-то незначительное, добавила:

— Пущай девка выйдет, да малость одна побудет, а ты, Стешка, задержись чуток.

Едва они остались одни, как хозяйка избушки стремительно достала откуда-то из-под стола маленькую скляницу и протянула ее сестре:

— Нынче же дашь болезному вашему.

— А как же я… — начала было та, но ведьма лишь замахала на нее руками:

— Как хошь — это твое дело. Колдовство колдовством, а так-то понадежнее будет, — пояснив: — Стара я уже стала. Мне ж лет-то немерено, а мерить боюсь. На покой же с чистым сердцем уходить надобно.

— Потому и девку запросила, — понимающе кивнула Степанида и, не удержавшись, попрекнула сестру: — Лета летами, а порядок в доме надо бы блюсть. Ну ладно. Я тебе домовитую приведу, не нарадуешься.

Ведьма загадочно улыбнулась:

— Да я бы и сама управилась, хотя и это тоже не помешает, — и откровенно пояснила: — Она мне для иного надобна.

— Спортить хошь? — догадалась Степанида. — Ох и стервь ты, Лушка. И ведь сызмальства такой была.

— Не спортить, а передать, — поправила ведьма и вздохнула: — Дура ты, Стешка, — она смачно, до хруста в костях, потянулась всем телом. — Сама вот бранишь, а ведь ежели бы не я, то нипочем бы тебе за боярского сынка, хошь и худородного, замуж не выскочить. Кто ему приворотное зелье на тебя состряпал? А коль не погорячилась бы ты, да не свербело в одном месте, так я б тебе самого именитого сосватала.

— Тока от твоей присухи он восемь годков всего и пожил, — ядовито заметила сестра.

— Сама ведаешь, что опосля нее человеку жить недолго, [1275] — хладнокровно ответила Лушка. — И я тебя о том упреждала. А ты что в ответ? — и передразнила: — Хошь пяток лет, да моих будут. Вот и… Да и девка та, что с тобой, — небрежно кивнула она в сторону двери, за которой скрылась Анастасия Романовна, — тож ныне не царицей была бы, а неведомо кем, коли бы я для батюшки ейного супруга нужных корешков для мужеской силы не раздобыла. Да и допрежь того бабке евоного ненаглядного [1276] тож с питьем удружила. Помнишь, яко жалилась тебе та корова, что сынам ее ничего не достанется, а все внуку великого князя уйдет? А сводила меня с ней ты, так что и на тебе грех за Димитрия.

— Чай, зелье-то не смертное было, — возразила Степанида.

— Ну и что ж. Главное, что он к своей супруженице сызнова любовью воспылал. [1277] От того все и пошло.

— Но и ты в ту пору тож немалую деньгу от нее отхватила, — напомнила Степанида с укоризной.

— То так, — не спорила Лушка. — Хотя и не столь великую. Ох и скупа толстуха была. Но и мои труды того стоили. Опять же попадись я — и все, пощады не жди. Да ты сама помысли, что со мной учинили бы, коль дознались, кто енти коренья ей дал? Помнишь, что с бабкой Оленой сталось, коя предо мной была? А с Моргунихой? А с Водяницей?

— Смерть прияли, [1278] — глухо отозвалась сестра.

— То-то, — назидательно заметила ведьма. — Вот с тех пор, почитай, я и живу впригляд, словно у меня кажный день последний. А в последний день нешто охота чашки мыть да одежу стирать? Зато палец о палец не бью, ан все, что мне потребно, имею, — и протянула с укоризной: — Эх ты. Сказывала же тебе — оставайся. Я б тебя мигом научила. А таперь чего уж — таперича так и подохнешь дуркой глупой. А девка счастье получит. Ну и рублевики, знамо, тоже ей от меня достанутся.

— Счастьице уж больно короткое у нее будет, — буркнула Степанида. — Зато потом муки адовы.

— О том молчи, — посуровела ведьма. — Ты там была? Али сказывали тебе о том те, кто там был? А коли нет, так и неча тут тоску на меня наводить, а то возьму да осерчаю!

Как Лушка умеет серчать, Степанида знала не понаслышке — доводилось наблюдать в детстве, а особенно в юности, потому она и умолкла. Конечно, родная сестра, но когда она тебе сгоряча сделает, то кто скажет, сумеет ли отменить настряпанное, а и сумеет — не поздно ли будет. Потому и сделала поворот в разговоре:

— А подсобит твое зелье-то?

— Я когда-нибудь тебя обманывала? — усмехнулась ведьма. — Узы у них, конечно, небом не освященные, — протянула она лениво, — но…

— Думай допрежь того, о чем говоришь, — озлилась Степанида. — Я хошь и не была в тот день в храме божьем, когда их венчали, но другие-то все видели. Чай, на их свадебке сотни гостей гулеванили. Да и как же это она царицей бы стала, ежели не через венец? Эх ты, — протянула с упреком. — Совсем из ума выжила.

— Может, кто и выжил, да не я, — огрызнулась сестра. — Точно тебе говорю — не стояла она с тем, кто ныне при смерти лежит, ни под каким венцом! Я же не слепая — вижу покамест.

— Погоди, погоди, — опешила Стара. — А кого ж ты тогда увидела? Да и как смогла-то?

— А чего тут неясного, — усмехнулась ведьма. — Любит она его, вот и все. По-настоящему любит. Ажно меня этим жаром овеяло. А какие узы, по-твоему, сильнее любви? — и сама же ответила: — Хоть весь мир обойди — не сыщешь таких. По сравнению с этими цепями те, что церква налагает, — бечева гнилая.

— Но, но. Ты не больно тут, — пригрозила мамка сестре. — А то я вмиг про тебя поведаю, кому следоват.

— А нитку шелкову не забыла? — спросила ведьма и весело хихикнула: — Я думала, тебе жаль девку-то, а тебе наплевать на нее. Так, что ли?

Стара молча встала и, не говоря ни слова, пошла вон из лачуги.

— А проведать не хошь — где ее венчаный обретается? — крикнула ей вдогон ведьма.

Степанида с достоинством повернулась и отрезала:

— Можа, я и дурка старая, да из ума покамест не выжила, как ты, и слухать трескотню нелепу мне ныне недосуг, — после чего молча вышла за порог.

— Да и пес с тобой, — весело отозвалась сестра. — С тобой и твоей девкой. Обе вы дурки. Была б твоя царица поумнее хоть чуток, — проворчала она, понизив голос и любуясь камнем в перстне, который даже при свете неяркой свечи весь переливался, — так допрежь того, как своей жизнью распорядиться, про все сроки бы спросила. Глядишь, и не пришлось бы свои лета отдавать за то, чтоб дите пару месяцев лишних прожило. Все едино — ему и до осени не дотянуть. Однако дивно мне это, — пробормотала она себе под нос. — Как же это они обмен устроили, да так, чтоб никто и не сведал, — но потом, взвесив в руке оставленный ночными посетительницами мешок с приятно позвякивающими в нем серебряными монетами, решительно выкинула эту загадку из головы, поскольку пользы от нее никакой, а вот вред может выйти немалый…

Да и к чему ей царские тайны?

Радовало иное — будет теперь кому свои передать.

Глава 16 «Тайна» исповеди

А наутро Иоанн проснулся почти здоровый, разве что в теле была необычайная слабость, но оно и понятно. Он даже попытался встать с постели, но его тут же повело, потому пришлось несколько умерить прыть и посидеть, привыкая.

Зашедший в ложницу Феофил, будучи готов к встрече с покойником, остолбенело застыл прямо в дверях, разглядывая, как «покойник» сладко потягивается, сидя на постели. Однако не зря он обучался лекарскому мастерству в лучших университетах солнечной Италии. Мгновенно приняв радостный вид и напустив на лицо самую любезную из имеющихся у него в наличии улыбок, он удовлетворенно кивнул головой и заметил, вложив в голос максимум радости и уверенности:

— Я знал, что новое лекарство, кое я изготовил вчера для вас, непременно поможет, — но, подумав, что ни к чему наживать завистливого врага, тем более столько лет вместе, поправился: — Мы вдвоем с моим коллегой славно потрудились. Пока ваши несносные бояре весь день толкались и спорили у ваших дверей, мы уже знали, что вся их ругань совершенно напрасна, ибо править будет не Димитрий и не Володимер Андреевич, но вы и токмо вы, государь.

— Это сколь же я в небытие пребывал? — добродушно зевнув, осведомился Иоанн.

— Седьмицу, государь, — подобострастно склонившись, ответил Феофил и не удержался, чтобы не рассказать: — Тут на тебя монашеский сан хотели возложить, да я воспрепятствовал… — и добавил после паузы, опять-таки чтобы чего не вышло, да в откровенной лжи не уличили: — Бояре подсобили, хотя владыка Макарий и негодовал от такого непослушания.

— Стало быть, митрополит был подле моей постели? — уточнил Иоанн.

— Был, государь, был. И мнихи с ним были. У кого ряса в руке, у кого молитвенник с ножницами. Ну, для обряда.

— Выходит, мне не привиделось, — тяжело вздохнул Иоанн. — И много я ему наговорил?

— Всего не упомнишь, государь, — передернул тот плечами и замялся — как отвечать, чтобы царь не осерчал.

— Выходит, много, — сделал вывод Иоанн. — Мда-а…

— Так ведь ты в бреду был, государь. Лихорадило тебя всего, трясло — спасу нет. А в бреду человек известно — такого понарассказывает, что сам потом диву дастся — откуда чего взялось. Вот и у тебя тако же.

— В бреду, — задумчиво произнес Иоанн. — Это ты хорошо сказал, что вбреду, — и усмехнулся: — Будет на что сослаться, коли… И впрямь ведь не ведал, что нес. Так, околесицу глупую, не более, — подумав: «Хорошо если околесицу. А если выболтал что-то? Макарий умен. Ему только ниточку дай, а уж он сам до клубочка дойдет. Вон как лихо жития из-под его пера выходят».

Тут же припомнился день, когда он заехал на подворье к митрополиту. Что-то понадобилось, только что? Хотя неважно. Гораздо интереснее другое. Когда его проводили в келью владыки, самого Макария в ней не было — он как раз вот-вот должен был вернуться из Чудова монастыря. Пока хозяин кельи отсутствовал, Иоанн осмотрелся в покоях владыки. Везде было чистенько, опрятно, убранство тоже говорило исключительно в пользу хозяина — об его умеренности и привычке довольствоваться самым необходимым.

Скуки ради он подошел к столу и заглянул в листы, аккуратно сложенные тоненькой стопкой на краю. «Пометы», — прочитал он и от нечего делать скользнул взглядом чуть пониже, тем более что писал Макарий так же, как и жил — аккуратно и четко, буквица к буквице, все разборчиво и без излишеств, то есть завитушек. Начав же читать, не смог оторваться, пока не одолел шесть листов, после чего, услышав приближающиеся шаги в коридорчике, едва успел сложить их заново в прежнюю стопку и присесть подле на широкую лавку близ узенького, но высокого окошка и принять благообразный вид усталого от ожидания человека. И пока он возвращался обратно в свои палаты, то и дело крутил головой, приговаривая:

— Ну, владыка! Ну, силен! Ну и горазд! — а вот слово «врать», хотя оно и напрашивалось на язык, Иоанн так и не произнес, даже наедине с самим собой. И было это — ну да — где-то за полгода до очередного собора, на котором как раз зачислили в различные ранги святых аж два десятка человек. Тех самых, про которых и говорилось в «Пометах» митрополита.

Согласно им получалось, что все эти «Жития» новых святителей, которые праведные и преподобные, пускай не ложь от начала до конца, но и правды там не так уж много. А та, что есть, легко заменяется тем, чем надо. Вот захотел митрополит, чтобы будущего преподобного Никиту искушал в затворе диавол, и нате вам, пожалуйста.

Или такие строки в тех же «Пометах»: «Непременно добавить, кто именно избавил его от козней искусителя, указавши имена сих святых людей, но разных, дабы там был и прозорливый, и святый, и чудотворец, и постник и непременно летописец». А ниже еще одна помета: «Указати, будто он уже при жизни своими молитвами спас град Новгород от бедствий и непременно разных. К примеру, пожар и нечто иное — неурожай». Последнее слово было аккуратно вычеркнуто, а вверху вписано: «Лучшее будет засуха». И в самом низу еще одно: «Сыскать его нетленные мощи. [1279] Поручить оное…» А дальше неразборчиво.

Были пометы, касающиеся жития Евфросина Псковского. Там и вовсе категорично указано: «Брата Варлаама житие негоже написахом — никако и смутно. Оное убрать вовсе. Кирику Василию указать, что надобно добавить, будто недоумевая, двоити либо троити аллилуйя, оный старец Евфросин ходил для уверения о сем в Цареград».

Ох и любопытные пометы… [1280]

И Иоанн еще раз мысленно выразил надежду, что, кроме сущей околесицы, митрополит ничего от него не услышал.

На самом же деле до Макария все-таки кое-что донеслось…

Когда они только вошли, потому что даже верные из верных не могли в том воспрепятствовать, смирившись не перед силой — перед крестом, Иоанн и впрямь был в бреду. Вот только Феофил не добавил, что околесица, которую он при этом нес, была уж больно не царской, а скорее какой-то холопской. То он оправдывался, что не успел расчесать гриву Звездочки, то порывался идти, потому что коням не задано корму, то еще что-то. Словом, все это выглядело бы естественно для какого-нибудь холопа или конюха, но никак не царя.

Иоанн не видел и не слышал их ожесточенного спора, продолжавшегося и у постели больного.

— Яко потом он править станет, коли постриг примет? — возмущался Андрей Курбский.

— Тут не о правлении, но о спасении души надобно мыслить, — ответствовал Макарий.

— Он — царь, а потому о державе должен заботу иметь, — возражал Воротынский, а Палецкий, не желая ссориться с митрополитом, но тоже будучи против пострига, пытался приводить чисто богословские аргументы:

— Ты и сам ведаешь, владыка, что мирянин должен осознанно на такое решиться, то есть сам надумать, а ваше дело токмо помочь ему, да обряд свершить. Но как можно ныне царя в монахи вписывать, коли он разумом не владеет? Это ж кощунство и глумление, кое против воли постригаемого свершится. Гоже ли?

— Ты, княже, и сам веси [1281] — во еже [1282] дух спасти, не токмо можно, но и должно тело погубити. Векую [1283] мы живем? Векую в сей мир приходим? Не леть [1284] нам… — и, посмотрев на Иоанна, оторвался от философских рассуждений, указав на больного всем остальным: — Дивитесь, братия. Очи отворил государь. Се есть знак. Вот и вопросим, жаждет он светлый образ инока на себя приняти, али…

— Не жажду, владыка, — тихо, но очень четко произнес Иоанн.

— Хорошо ли ты подумал, сын мой? — вкрадчиво спросил митрополит.

— Да, владыка, — последовал непреклонный ответ больного.

— Быть посему, — несколько разочарованно ответствовал на это Макарий. — Но, может, жаждешь исповедаться? Не привел я ныне пред твои очи духовного отца твоего протопопа Андрея, кой сам занемог, сокрушаясь о болезни твоей, но ежели душа твоя алкает очищения от прегрешений, то я останусь, дабы выслушать тебя.

Иоанн хотел было отказаться и от этого, но затем решил, что как-то нехорошо оно будет звучать, будто он во всем отвергает митрополита, а тот и без того не весть за что сердится на него. К тому же тот предложил не кого-нибудь, а самого себя и потому это будет вдвойне обидно. Так что пусть уж лучше остается.

— Жажду, владыка, и благодарствую тя за милость ко мне, грешному, — произнес Иоанн.

Князь Воротынский встревоженно посмотрел на Дмитрия Федоровича: «Не покается ли он сейчас в том, что…» — говорил его взгляд. Палецкий в ответ лишь успокаивающе мотнул головой. В отличие от Владимира Ивановича, он хорошо знал, что этот грех нынешнему царю был давно отпущен. Еще когда отец Артемий только-только прибыл по просьбе своего бывшего ученика в Москву, то первым делом принял у него настоящую исповедь — горячую и искреннюю, — в которой было все — и насильственное свержение брата Иоанна, и то, что он живет в грехе с его женой Анастасией Романовной, и многое другое.

Старец не только выслушал, но и помог с советом. Что касаемо жены, то он предложил подумать — имеет ли смысл с ней жить дальше, если это так гнетет его душу. Может, проще развестись? Процедура сложная и длительная, к тому же у него нет такого веского оправдания, как у его отца, Василия Иоанновича, поскольку пусть девок, пусть болезненных, но она ему родила, так что бесплодной смоковницей ее не назовешь. Однако если хорошо заплатить владыке Макарию — деньгами, вкладами и землями к уже имеющимся у него, то эту беду все равно можно будет разрешить.

— Нет! — заорал тогда во всю глотку перепуганный Иоанн.

Живое воображение мгновенно нарисовало ему босую, с непокрытой головой, заплаканную Настеньку, бредущую куда-то в серое мрачное здание, возле которого стоит старая уродливая монахиня и зло щелкает ножницами, ехидно скалясь в зловещей улыбке.

— Я о другом, отче, — поспешил он пояснить Артемию. — Не покарает ли ее за этот грех господь?

— Не ведает она о нем, а посему он есть невольный и грехом вовсе не является. Как если бы тебя пригласили за стол и сказали, что угостят славной говядиной, а она на деле оказалась бы телятиной. [1285] Но коли ты о том так и не проведал — в чем же твой грех? Нет его. Так и тут. Зрил я ее вечор. Божья красота на ее челе. Я мальцом, помнится, богородицу себе точно такой же представлял.

— А дети? Их господь не покарает за мои грехи? Сказано ведь в писании: «И грехи отцов падут на детей их».

— А ты не всему верь, что там написано. Ты вспомни, о чем мы в избушке с тобой толковали. Как раз о том, сколь много вреда идет от переписчиков худых, кои хоть чуточку, да искажают, когда трудятся над книгой. Один вписывает, невольно о своем задумавшись, да не заметив промаха, а другому могло не понравиться что-то, и он самовольно помету внес, чтоб звучало так, как это ему самому по душе. А уж правильно или нет — о том и не думает, лишь бы себе угодить.

— Но это место везде имеется, — возразил Иоанн.

— А ты зрел во многих книгах? — спокойно спросил старец.

— Во всех. Во всех, что держал в дланях, — ответил Иоанн и вдруг потупился, покраснев и опустив от смущения голову.

— Понимаю тебя, — без тени насмешки произнес отец Артемий. — О чадах своих заботишься. Что ж, похвально, так что смущение тут ни к чему. Но даже коли оно повсюду написано, само по себе все одно не значит, что то — истина. Беда человека в том, что он тщится повторить творца и яко господь нас создал по образу и подобию своему, тако и мы ныне стремимся в своих книгах создать образ иного всевышнего — по своему подобию, а не по истинному.

— Отче, — шепотом произнес Иоанн. — А ты боне никому о сем не сказывал? — И опасливо оглянулся на дверь.

— Я еще из ума покамест не выжил, — усмехнулся тот. — Одному тебе и лишь потому, что ведаю — можешь мыслить. Слава те господи, научил покойный Федор Иванович. Ну и яз, грешный, длань немного приложил. Так вот, слушай. Бог есть добро, так?

— Так, — утвердительно склонил голову Иоанн.

— Он добрее любого из всех живущих, так? — быстро и четко произносил старец, и вновь царю не оставалось ничего иного, как согласиться.

— А теперь вдумайся. Если на ком-то вина и ты повелишь его казнить, то станешь ли терзать и мучить его трехлетнюю дочку и пятилетнего сына?

— Нет, конечно! Нешто я зверь?! — даже возмутился Иоанн.

— Может, ты, затаив гнев, повелишь их предать казни чрез двадцать или тридцать лет, попомнив им вину его родителя?

— Нет, — снова твердо ответил Иоанн.

— По книге же выходит, что бог поступит именно так. А ведь даже Батыйка безбожный, кой Русь зорил, и тот повелевал не убивать тех, кто ростом чеки тележной не достиг. Стало быть, господь еще злее, чем этот изверг?

— Отче?!

— Вот и я мыслю, что нет. Но тут уж либо так, либо эдак. Либо бог не есть любовь, либо он такого сказывать не мог. Отвергнуть первое, значит, отвергнуть бога, потому что поклоняться злому творцу — свою душу губить. Остается отвергнуть второе. Ничего там не падет.

— Человек пианству непробудному предался, все пропил — то грех, — начал Иоанн.

Пришел черед поддакивать старцу:

— Тако.

— Замерз в опьянении на морозе, а детишкам, коих оставил после себя мал мала меньше, ни есть, ни есть, ни пить нечего. Выходит, что его грех… — продолжал Иоанн, но был перебит.

— Ничего не выходит, — сердито отрезал отец Артемий. — Ту пагубу для своих детишек сам человек сотворил, и вина, что они помрут от глада, на нем и почивает. Бог в том не соучаствовал. Напротив. Он еще и пожалеть их может, ибо неповинны младенцы. Не зря в народе говорят, что когда отца с матерью бог прибирает, то к сироте ангела приставляет. Соседей добрых пошлет, кои их на прокорм возьмут, али иное что. Тут да, тут его доброта. Разделяй, сын мой, что ты сам для своих детей сотворяешь, а что господь.

— Но они-то у нас не в освященном браке рождаются, — возразил Иоанн. — Выходит, изначально во грехе зачаты.

— Да какое тебе еще освящение надобно, коли ты ее любишь и она тебя тако же? А любовь сама по себе свята, ибо от бога снисходит к нам, грешным, яко его последняя милость человеку. Вот я тебе напомню, что еще Федор Иванович сказывал. Вспомни-ка, кто в любви был зачат от Святослава-князя с ключницей Малушей, коя простой холопкой у княгини Ольги была? Там не токмо языческого брака, но и вовсе никакого не было — встретились, да слюбились. И что же? Благословенна любовь и свята и ниспослал господь блага чаду этому, и стал он великим князем, и признала его церковь равноапостольным, — улыбнулся Артемий, устало отирая пот со лба. — Доказал ли я тебе сын мой?

— А церковь говорит…

— А я говорю то, что и тогда тебе говорил. Слушай, кивай да соглашайся, но твори по-своему и не забывай думать и мыслить.

— Опасный ты человек, отче, — восхищенно произнес Иоанн. — Вельми опасный. Все что угодно доказать можешь. Понадобится — из черного белое сотворишь и наоборот тако же. Новгородские еретики, коих в железных клетях спалили, сущие младенцы пред тобой.

— Может, и впрямь я костра заслуживаю, — не стал спорить Артемий и предупредил: — Когда сжечь меня повелишь, повели сосновые дрова положить. Они мне пустынь в останний раз напомнят. Да можжевеловых веток не забудь подкинуть.

— Их-то зачем?

— Для благовония, — пояснил старец.

— Жечь я тебя разве что огнем своей любви смогу, — улыбнулся Иоанн.

— Лучше согрей, — попросил отец Артемий. — А жечь охотников и без того в избытке, — и тоже улыбнулся, только грустно.

После той исповеди царь и думать перестал про свои «великие», как он их называл про себя, грехи. В малых же — то на обедню долго не хаживал, то оскоромился ненароком в постный день — каялся спокойно и за душой ничего не таил. К тому же отец Андрей, которого он взял себе в духовники и который тоже, как и Сильвестр, служил священником Благовещенского собора, был человеком добродушным и покладистым. Уважительное отношение царя он ценил высоко, но никогда ни перед кем этим не кичился.

К тому же за свое место держался цепко, не отдерешь, ибо уж больно огромные оно давало блага — как мирские, так и духовные. К последним отец Андрей относил в первую очередь возможность покопаться в книгах царя. Начав в них рыться, он мог позабыть обо всем на свете и с неохотой открывался, лишь когда его усиленно начинали звать повечерять, ибо время позднее, а у него за весь день и маковой росинки во рту не было.

Его неугомонность объяснялась просто — он тоже был одержим даром сочинительства. Правда, труд свой, в отличие от митрополита Макария, посвящал не житиям святых, угодников, благоверных, преподобных и святителей, а государям земли Русской. [1286] По сути, отец Андрей был первым историком, если не считать легендарного полумифического Нестора.

Задумка его была хорошая. Рассказать о жизни и деятельности всех правивших князей династии, начиная с легендарного Рюрика, — такого никогда и никто не делал. Правда, несмотря на полученное от владыки благословение, писать у священника получалось не ахти — уж очень выспренным и патетическим слогом он изъяснялся. Достаточно было прочесть одно только название, которое у него растянулось чуть ли не на тридцать строк, чтобы понять, чего именно ожидать от титанических потуг отца Андрея.

Иоанн даже как-то предложил отцу Артемию дать несколько деликатных советов отцу Андрею насчет сочинительства, но старец наотрез отказался.

— Он — творец. Как может, так и творит, — пояснил тот причину отказа. — Но даже ежели худо, все едино — хорошо, — загадочно закончил он.

— То есть как? — недоумевающе уставился на него царь.

— А он всем прочим путь укажет. Прочтет кто-то и решит исправить. А за ним другой, третий. Глядишь, и получится в конце концов столь славно, что любой зачитается. Так что пусть пишет.

И отец Андрей писал, то и дело по уши погружаясь в «царскую сокровищницу „духовных богатств“», как он велеречиво именовал библиотеку государя. Доходило до того, что порою он даже грехи государя отпускал скороговоркой, походя, витая мыслями совсем в ином месте и торопясь оказаться в заветной комнате, сплошь заставленной сундуками и ларями с книжным богатством. Лицо его при этом чуть ли не светилось от предвкушения той долгожданной минуты, когда он сможет вновь окунуться в книжное море и насладиться плеском-шелестом перелистываемых волн-страниц.

Лишь раз Иоанн застал его опечаленным. Случилось это чуть ли не сразу после созванного государем собора, который впоследствии назвали Стоглавом, когда царь яро напустился на церковь и принялся уличать беспорядки, которые в ней сплошь и рядом. Оказалось, что Макарий потребовал от отца Андрея, чтобы тот сообщал ему обо всех грехах Иоанна, которые тот упомянет в своей исповеди. Видать, владыка решил подстраховаться на будущее. Для этого и хотел заполучить знание сокровенных тайн государя, чтоб иметь запасный нож в голенище, который всегда можно извлечь, когда для этого придет время.

Правда, рассказывал об этом требовании отец Андрей исключительно в иносказательной форме. Мол, было так некогда, что один духовный наставник принимал у некоего юноши, облеченного властью и богатством, исповеди, но сыскался некто злобный и учал выведывать тайны сии, грозя этому наставнику, ежели он начнет запираться, всяческими бедами…

Получилась то ли история, то ли притча, но Иоанн ее понял хорошо, а главное — правильно. Вот только концовка притчи ему не понравилась, где говорилось, что, будучи не в силах разрешить вопрос как быть дальше — повиноваться начальству и открыть тайну исповеди или же не повиноваться, что тоже грех, сей наставник попросту решил уйти в монастырь.

— А скажи, отец Андрей, тот духовник, что ушел в монастырь, он лишь поэтому сан иноческий приял, али было у него на душе что-то еще? — осторожно спросил Иоанн.

— Ничего не было, но тайну исповеди он открыть не возмог, ибо оное — тяжкий грех, — твердо ответил протопоп.

— Угу, — пробормотал себе под нос Иоанн. — Ладно.

Поначалу в душе его была лишь злость на Макария. Затем она сменилась тревогой — придет иной, менее покладистый, чем этот мягкий, добродушный, но оказавшийся таким твердым в своих убеждениях, и что тогда? Нет уж. Значит, надо было что-то предпринимать, тем более что спустя всего неделю отец Андрей открыто заявил царю, что хочет принять иноческий чин, дабы славить имя божье в одном из здешних монастырей, и нижайше молит государя в том ему не препятствовать.

— Помысли над тем еще раз, не спеша, — предложил в ответ Иоанн. — Коли чрез седьмицу сызнова с этим подойдешь — препятствовать не стану. А покамест давай посидим да поговорим о том о сем.

И он принялся рассказывать опешившему протопопу все то, в чем буквально два часа назад покаялся на исповеди. Изложив же все, он лукаво заметил:

— Притчу ты мне как-то сказывал. Хороша она, да грустна больно. Но ведь у нее и другой конец мог быть, повеселее. Скажем, юноша, хоть и летами был мал, но смышлен оказался, и когда духовный пастырь открылся ему в своей беде, изложил все то, в чем исповедался, в мирской беседе и рек отцу-наставнику: «А коли вопрошать тебя станут, тайну исповеди сохрани в святости, но то, что в беседе услыхал — о том таить ни к чему и можно поведать смело». И сызнова жили они славно, — подвел он итог своему рассказу. Подвел и… весело подмигнул.

— И сто старцев такого не умыслят, — только и прошептал потрясенный отец Андрей, после чего, поерзав на полавошнике, просительно обратился к царю: — Так я пойду навещу вифлиотику. — И, получив от Иоанна массивный ключ, не пошел, но помчался, сияющий, вниз по лестнице, и даже подковки сапог весело постукивали в унисон настроению своего хозяина.

«Потому ты ныне и не прихватил с собой отца Андрея, а решил сам выведать у одра больного хоть что-то. Тогда что же выходит? Тайна умирающего тебе была бы ни к чему. Значит, ты тоже, как и я, не веришь, что скоро грядет моя кончина? Это хорошо. На том тебе спасибо». — И царь ласково улыбнулся митрополиту.

У того тоже в ответ растянулись губы, но как-то неестественно, с натугой.

«Ничего, — успокоил себя Иоанн. — Сейчас поговорим, и все разъяснится. Ни к чему мне твои земли. Ни твои, ни монастырские. Я и без них обойдусь. А больше нам с тобой спорить вроде и не о чем».

Оставшись наедине он, немного помолчав, произнес:

— Грешен я, владыка. Дважды пред тем, яко к заутрене идти, сбитень вкушал, а один разок квасок потребил.

— Отпускаю тебе, — мгновенно отозвался Макарий. — То невелик грех, чтоб за него господь тебя столь страшным недугом поразил. Поди, и еще есть?

— Аккурат почти пред самой болезнью отцу Андрею каялся, — отвечал Иоанн. — С тех пор не успел скопить.

— Может, есть сокровенные, в коих ты имел опаску открыться, али не чаял, что простой священник возможет столь тяжкое злодеяние отпустить? — предположил митрополит. — Сие, конечно, неверно, ибо одинаковое у нас с ним право, но миряне иной раз именно так и мыслят, потому и таятся пред священником, чая открыться епископу. Ныне же пред тобой сам митрополит сидит, так ты уж поведай. Облегчи душу от греха тяжкого.

«Чичас, — злорадно подумал Иоанн. — Вот я взял и все тебе поведал. И про избушку, в коей братца моего таят, и про сожительство без брака, и про… Да мне после такого одна дорожка — на плаху».

— Был грех, — нехотя произнес он. — Блудодейство тяжкое, да не с христианкой, но басурманской веры.

— Так, так, — оживился митрополит.

— Ее ко мне в шатер привели. Она хошь из татаровей была, но уж больно ядреная. Видать, и наша кровь в чреве ее текла. Ноги яко столбы, что паперть церкви Николы-угодника подпирают, грудь яко колокол у Иоанна Лиственничника.

— Не описуй, — поморщился Макарий.

— Ну и… — вздохнул Иоанн. — И блудом всяко разно с ей занимался, да таким, что и сказывать соромно. Уж больно она умелицей оказалась. И спереду обернется, и сзаду встанет, и даже…

— Тяжкий грех, — снова прервал митрополит. — Отпускается тебе, ибо воин был. Епитимию опосля наложу, после болести. С собой привез ли деву-то? — не удержался он, чтобы не полюбопытствовать.

— От греха там оставил. Боялся, что и здеся не утерплю, — вздохнул Иоанн.

— А почто духовнику не поведал? — строго спросил Макарий.

— Да я… — замялся Иоанн, не зная, что сказать.

На самом деле он говорил о том отцу Андрею, но вот в беседе упомянуть забыл, и тот, соблюдая тайну исповеди, ничего не сказал митрополиту. Но не подводить же протопопа. Наконец осенило.

— Совокупился я с нею аккурат на двунадесятый праздник [1287] — Успенье пресвятой богородицы. [1288] И после тако же на двунадесятый — Воздвиженье креста господня. [1289] И тако же первый раз получилось с нею на великий — Усекновения главы Иоанна Предтечи. [1290]

— Вдвойне тяжкий грех, — констатировал митрополит. — Но отпускается. А не имел ли ты святотатственных помыслов похитить что от святых церквей либо от святых монастырей?

— После собора, кой уложил, что оных нечестивцев следует святотатцами считати и осуждати, а от святых отец под вечным проклятьем им быти, не помышлял, — честно ответил порядком уставший Иоанн.

Митрополит внимательно посмотрел на царя.

«Вроде бы не лжет. Но тогда на что ему смещать меня понадобилось? Или Левкий наплел, чего не слышал? Но как же спросить-то? Не будешь же в самом деле напрямую вопрошать. Мол, не мыслил ли ты поменять митрополита?»

И тут Иоанн не выдержал, в очередной раз проиграв борьбу с тяжким недугом — потерял сознание. Митрополит вздохнул и, встав, направился было к выходу, чтоб позвать лекаря, но, прислушавшись, уловил некий смысл в бессвязных словах больного. Вроде бы обычный бред, но Макарий вдруг почувствовал в нем нечто важное, некую загадку, которая… Он остановился, вслушиваясь, затем, заинтересовавшись еще больше, вернулся и вновь аккуратно присел сбоку на постель больного.

Через полчаса, когда Иоанн утих, владыка, несколько разочарованный услышанным, встал и во второй раз подался к выходу. Ничего не складывалось из раздражительных царских слов, совсем ничего. Какой-то Подменыш, какой-то Третьяк… Что за холопы? Почему они вдруг вспомнились ему? Некая избушка… Где? Какая? Царь Иоанн… Сам себя так величает? Да нет, вроде бы обращался к кому-то. А к кому? И что за брат Иоанн? Мних? Но было в этом бреду одно, немаловажное — отец Артемий. Получалось, что важен для государя этот старец, да так важен, что даже теперь он о нем не забывал.

«Выходит, не солгал отец Левкий. Выходит, не просто говорил с ним сей мних, самовольно оставивший ныне пост игумена обители и ушедший обратно в свою пустынь. А может, он-то как раз и ведает про все эти загадки, коли они с царем так близки? Или загадки сами по себе, а старец сам по себе?» — об этом митрополит размышлял всю дорогу, пока его везли в возке обратно на подворье.

Но за делами и хлопотами Макарий поначалу забыл об услышанном, прекрасно понимая, что даже если он прав и некая связь между сказанным царем в бреду и отцом Артемием имеется, то спрашивать напрямую у старца означает лишь загубить все дело — тот отопрется и ничегошеньки не скажет. Вот если бы можно было прижать старца каким-то серьезным прегрешением и пообещать ему прощение за это прегрешение, тогда еще куда ни шло. Но где его взять? Однако не зря в народе говорят, что на ловца и зверь бежит. Удобный случай представился митрополиту спустя всего несколько месяцев, хотя событий за это время произошло — уму непостижимо…

Глава 17 Предостережение

В келье у Максима Грека было сыровато, хотя, и Иоанн это знал, она была одной из лучших, если только не самой-самой лучшей во всей Троицкой Сергиевской обители. И убранством она тоже не блистала — обычный иконостас в углу, да и на постели не перина — простой тюфяк, набитый соломой.

Стол, правда, был могуч. Сделанный из двух крепких дубовых досок, был он в ширину чуть ли не в полсажени, а в длину почитай вдвое. Но и при всей своей могутности он сейчас еле удерживал на себе все то книжное богатство, которое вывалил из своего сундука хозяин кельи.

Чего тут только не было — и обрывки свитков, от одного взгляда на которые захватывало дух, ибо веяло от них даже не седой стариной, но временами, когда еще не родился самый первый пращур из известных — великий Рюрик. Помимо них лежали огромные увесистые фолианты в деревянных громоздких обложках, обтянутых толстой — на века — кожей, а для вящей прочности укрепленные по уголкам серебряными витиеватыми держателями.

Лежали тома и попроще — кожа на них от частого соприкосновения с человеческими руками была затерта, засалена, а кое-где и вовсе ободрана, показывая внутри тонкую дощечку. Были и вовсе тонкие, причем без обложки, которые и книгой не назовешь — так, пачка листов, прошитая крепкой навощенной и оттого неестественно желтой веревкой.

Но стояли на столе и сугубо мирские вещи. Например, огромная миса с изюмцем и прочими сладостями, которую привез Иоанн побаловать старика. А подле нее гордо высилась большая плетеная бутыль, большую часть которой гости и хозяин совместными усилиями уже усугубили.

— А еще есть у меня предивное сочинение древних еллинов, именуемое «Волховник», — громко, по причине своей глуховатости, говорил хозяин кельи, пододвигаясь к царю поближе, отчего на Иоанна сразу начинало веять кисловатым затхлым запахом давно немытого стариковского тела.

Черная шерстяная ряса, также привезенная в подарок царем, лишь чуть перебивала эту вонь, отчего Иоанн старался дышать только ртом.

Максим воровато оглянулся на крепкую дубовую дверь и, пододвинувшись еще ближе, весело подмигнул царю:

— Ведаю, что еретическое, но… — поднял он вверх указательный палец и назидательно произнес: — Для того и держу у себя, чтобы, как у вас на Руси рекут, извлечь из целой кучи сего негодного единое зернышко истины. Правда, не весь он собран мною, ибо помимо «Воронограя», [1291] «Трепетника» и «Птичника» слыхал я, что есть еще и «Куроглашеник», коего у меня нет. У тебя-то нет ли, государь?

Иоанн молча мотнул головой:

— Ежели и был он в моей вифлиотике, так отец Сильвестр, скорее всего, поял его и уничтожил.

— Жаль, жаль, — сокрушенно вздохнул Грек, но уныние, под воздействием горячительного, держалось в нем недолго, тут же сменившись очередным приступом оживления. — А в нижнем потаенном углу кладезя премудрости, — кивнул он на огромный сундук, — лежит у меня еще и книга «Рафли», [1292] по коей можно исчислить дни и часы для всех начинаний, дабы они заканчивались успешно.

Иоанн оживился:

— И для дальних походов войска тоже можно? — сразу же спросил он.

— Сказываю же, что для всего, — даже обиделся Максим. — Я из оного труда кое-какие пометы сотворил. Немного, ибо дело оное вельми тяжкое и опять-таки надобно зреть за нощными светилами, а мне по старости тяжко. Да и боязно тоже, — откровенно сознался он после некоторой паузы. — Узрят раз, другой и что намыслят? Чернокнижник, стало быть, Максим Грек. А тут и до узилища тесного недалече. Охнуть не успею, яко вверзнут оно меня туда во мрак и хлад, а я уж немолод — долго мне там не высидеть. Потому и реку лишь тебе одному. Надобно бы оной записке имечко придать, но я ее попросту наименовал: «О днях и часах добрых и злых».

— И сможешь поведать, кои из них таковыми для меня окажутся? — осведомился Иоанн, незаметно, чтоб ненароком не обидеть, отодвигаясь от Грека.

— Немедля и очень скоро, — даже подскочил на лавке хозяин кельи, несказанно обрадовавшись, что хоть чем-то сможет услужить столь дорогому гостю.

Он и к сундуку своему не пошел — побежал и в самом скором времени извлек из укромного местечка аккуратный рулончик желтоватых листов, протянув их дрожащей рукой царю.

— Но я зрю здесь молитву, — удивился Иоанн, едва вчитался в первый из них.

— То, чтоб никто не догадался. — Максим довольно обнажил беззубый рот с белесыми деснами, из которого торчали всего штук шесть или семь зубов. — Чти с середки второго листа, ибо там начинается истина.

— Но тут так написано, что и прочесть нельзя. Исчеркано чуть ли не все и одни стрелы кругом, — пожаловался царь.

— Пред смертью перебелю, — заявил Максим, бесцеремонно выхватывая у Иоанна листы и близоруко вглядываясь в них. — Так, кладем твое имя, а также лето, месяц и час твоего рождения, — бормотал он, взяв из стопы чистых листов, лежащих на краю стола, один и принявшись тут же что-то строчить на нем. — Рафли же сказывают, что оное повелевает стихиями, но ежели в скрещении… Теперь Чигирь — звезда утешная… А ежели она близ Утиного Гнезда, тогда… И тут же Сажар-звезда, [1293] коя предвещает…

Бормоча все это, а порою и вовсе что-то нечленораздельное, путая русские слова с греческими и латинскими, он лихорадочно исписывал один чистый лист за другим, черкая и ежеминутно сверяясь с прежними пометками своей записки. Вначале Иоанну было интересно, но потом он откровенно заскучал — уж больно долго проводил хозяин кельи свои мудреные вычисления. Но вот Максим наконец устало разогнулся, отбросил в сторону гусиное перо и горделиво посмотрел на царя.

— Готово, — торжественно заметил он. — Исчислено не только на сие лето, но и на будущее.

— И что же там вышло? — полюбопытствовал Иоанн.

— О следующем лете могу поведать одно — исполнятся мнози и мнози, и нет такого, о чем бы ты не помыслил, а оно бы не свершилось. О нонешнем же… — Старец помрачнел, потянулся к небольшому серебряному кубку, который Иоанн вновь заполнил доверху дорогим мушкательским вином, жадно отхлебнул из него и неуверенно произнес: — Поберечься бы тебе, государь, в это лето.

— Что так? — насторожился Иоанн. — Неужто сызнова пожар на Москве грядет?

— Нет, тут иное, — покачал головой Максим. — Огненные светила молчат. Они на следующее лето глас подадут, но встанут все над твоей головой и за тебя, то бишь во благо. Недоброе же ныне за тобой вослед крадется, и самого тебя оно не заденет, скользнет лишь, а вот кого-то близ тебя…

— Юрий, брат мой? — почему-то первым делом пришел он на ум царю.

— То мне неведомо. Звезды вещают еле слышно, а я к старости стал глуховат, — слукавил монах.

— От болезни? — вновь уточнил Иоанн.

— И тут много не ведаю. Знаю лишь, что… — Максим вдруг закрыл глаза, резко откинул голову и каким-то чужим незнакомым голосом произнес:

— В воде оное таится, во влаге заключено, влагою сокрыто, влагою погибель принесет и в оной же опять схоронится, успокоенная жертвой безвинной из проклятого рока.

Как ни странно, но монах ничуть не пришепетывал, хотя до этого из-за нехватки зубов с некоторыми произносимыми им словами такое случалось. Тут же все звучало отчетливо, хотя и сухо и безжизненно, совершенно без эмоций. Можно сказать, равнодушно, словно изреченное не имело к произносившему роковое предначертание ни малейшего отношения.

И тут же порыв ветра пронесся по келье, дохнув на Иоанна, на Грека, всколыхнув и погасив одну восковую свечу из трех, что горели в массивном подсвешнике. Оба оглянулись на дверь, но та оставалась прикрыта, затем испуганно посмотрели друг на друга. Первым пришел в себя царь.

— Пошто пугаешь меня, старик?! — сурово спросил он у монаха.

— Я упреждаю, государь, — возразил тот, смутившись. — То разное. Кто упрежден, того и врасплох бедой не застать.

— А смерть пошто посулил?! — возвысил голос Иоанн.

— Я?! — искренне удивился Максим. — Но когда, государь?

— Да только что. Не ты ли сказывал про это недоброе, что оно погибель принесет и сызнова в воде затаится, упокоенная жертвой безвинной из проклятого рода, — повторил Иоанн его слова. — И как понимать «безвинной»?! — вновь возвысил он голос, привскакивая с лавки, — тайная суть предреченного только сейчас в полной мере дошла до его ума. — Как понимать, я тебя спрашиваю?! Нешто ты сам не подаешь, что безвинными в этом грешном мире святые книги лишь младенцев несмышленых именуют?! Ты что же, монах скудоумный, — склонил он поледеневшее лицо к перепуганному Максиму, — моему Димитрию погибель предвещаешь?! — И его рука больно стиснула тщедушное костлявое плечо Грека, словно клещами сжимая его все сильнее и сильнее.

Но боль сыграла во благо для монаха, выведя из оцепенения, в которое его поначалу повергли слова Иоанна.

— Опомнись, государь! — взвизгнул Максим. — Бог-отец вседержитель, Христос лучезарный, богородица — дева милосердная пусть засвидетельствуют, что не лгу я! Не рек мой язык словеса сии поганые, — и мелко-мелко крестился при этом.

Рука его судорожно дергалась, скрещенные пальцы, промахиваясь, не попадали в плечи, утыкаясь в воздух, а вместо лба он чуть не угодил себе в вытаращенный от ужаса глаз. Иоанн опомнился, точнее, усилием воли просто подавил в себе вспышку внезапного гнева, вызванного словами старца, и более спокойно произнес:

— Я сам слышал, как твои уста произнесли это, так что не усугубляй, — и, тяжко вздохнув, заметил: — Не возлагаю на тебя гнев свой, ибо ты стар и глуп, коли возомнил о себе, что в силах честь те невидимые письмена, коими предначертаны господом нашим все жизни человеков. Ладно. То я сам виноват, усадивши тебя вровень с собою. Поделом мне урок. Наперед буду знать.

— Обожди, государь, — метнулся Грек к собравшемуся уходить царю. — Не гневайся, но выслушай напоследок. Мне неведомо, сколь осталось жить — может, завтра, али на будущее лето. У стариков век короток, а потому негоже нам обременять себя новыми грехами, когда и старые на страшном суде потянут душу в ад. Не покидай меня с тяжким сердцем! Не лгал я! Ты сказывал — мои уста то изрекли. Верую тебе. Поверь же и ты мне. Пусть мои уста, мой язык, да не моим умом то глаголено. Неужто я б тебе сказать насмелился, коли даже и смерть бы узрел в сочетании светил небесных? Да вот ты про воду сказывал, — спохватился он и тут же метнулся к своим листам. Торопливо просматривая их, он суетливо бормотал: — Какая вода? Не вижу я тут никакой воды, — схватив записи со стола, не разбирая, всей охапкой, он стал нервно показывать их царю. — Сам зри, государь. Вот звезда-Смертонос, [1294] пожары несущая и мнози гибели людски предвещающие. Но она лишь на будущее лето, яко я рек тебе, и опять же из-за твоей спины лик ее виден, а сие значит, что лучи ее направлены супротив ворогов твоих. Им погибели она принесет, тебе же — торжество и славу! А вот и Доброман, [1295] и тоже тебе во благо. Гладолед [1296] же, что из недоброго чрева воду исторгает… — и погас, утих, растерянно глядя в записи.

— Онемел? — насмешливо спросил Иоанн.

— Я не писал сего, — недоуменно пожал плечами Максим. — Откель он взялся, ежели я…

— А рука чья?

— Моя длань — зрю, — не стал отпираться старик и виновато шмыгнул носом. — Длань моя, а писано не мной.

— Нелепица выходит, — хмыкнул Иоанн, уже открывая дверь.

— Истинно речешь, государь, нелепица, — сокрушенно заметил монах, но тут же твердо произнес: — Одначе вот что я поведаю тебе. Мудрый и нелепицу тщится во благо себе обернуть. Ты сказывал, на богомолье собрался в Кирилло-Белозерский монастырь, так?

— Так.

— Не езди, государь, — тихо попросил Максим.

— Не могу, отче, — смягчился Иоанн, видя искреннюю заботу Грека. — Обет дал.

— А ты о том помысли — угодны ли господу обеты наши неблагоразумные. Или ты мнишь, что всевышний токмо в пустынях кроется? Так он повсюду. Коль желаешь отблагодарить его за спасение свое — воссядь на престол и твори доброе. Вон сколь после Казанского похода вдов, сирот да матерей безутешных осталось, чьи сыны, мужи да отцы полегли во славу венца твоего. Их утешь. На них милость излей.

— Верно сказываешь, отче, — заглянул в полуоткрытую дверь скучающий Курбский, желая помочь Иоанну с ответом. — Да одно другому не мешает. За нашим царем служба не пропадет. И на богомолье съездит, и страждущих утешит.

— Вот это ты верно изрек, Андрей Михалыч, — похвалил его Иоанн и шагнул из кельи, бросив на ходу: — Прощай, старик. Остуду на тебя с сердца снимаю, но вперед поумнее будь.

— Погоди, государь, — кинулся было вслед за Иоанном Максим, но тут же ухватился рукой за сердце и, прислонившись к дверной притолоке, жалобно охнул.

Князь оглянулся и поспешил к Максиму на помощь.

— Что такое? — встревоженно спросил он у Грека.

— До постели… подсоби, — попросил монах.

Приобнявши за шею Курбского, он кое-как доковылял до своего лежака, тяжело опустился на него и, измученно улыбнувшись, слабым голосом заметил:

— Давно приметил, еще по Твери, — нельзя мне медов хмельных пити. Ишь как стукает. — Он продолжал держать правую руку на груди.

— Я позову сейчас кого-нибудь из братии, — пообещал Курбский, но выйти не смог — левая рука монаха продолжала цепко сжимать рукав его роскошного красного кафтана.

— Погоди с этим. То успеется. Нонче не помру — чую. Лучше побожись, что просьбицу мою малую, кою я тебе обскажу, ты царю передашь. Прыткой он, вот я и не успел ее сам выказать.

— Божиться — грех, а передать — передам.

— Скажи тако. Старец молит тебя, государь, токмо об одном. Коли ты вознамерился обет свой исполнить — то достойно. Езжай с богом. Не бери лишь с собой юницы с дитем. Пусть Димитрий в Москве останется. Не гоже искушать предначертанное, ибо то не дерзость, но глупость. Помни о том, яко нещадно винить себя станешь, ежели с дитем что в дороге случится.

— Страшное ты изрек мне, монах, — сурово заметил князь. — Однако раз я обещал — слово сдержу. Передам все, что ты мне сказывал.

Он осмелился на это не сразу, лишь улучив момент, когда Иоанн блаженно улыбнулся рдеющему закатному солнышку, заметив, что по всем приметам денек завтра выдастся точно такой же, как и нынешний, — пригожий да теплый. Тогда только и заикнулся с рассказом о просьбе Максима.

— Сей гречин меня битый час пугал в своей келье, теперь ты за то же самое принялся, Ондрюша. Вот уж от кого-кого, а от тебя не ожидал. Ты сам-то веришь в это предостереженье?

— Старые люди ближе к богу, чем мы с тобой, государь, — уклончиво заметил князь. — Ты же волен поступить как захочешь, но я бы от такого отмахиваться не стал…

«Не стал, не стал, не стал», — звенело в ушах царя, остолбенело глядевшего на бездыханное тельце семимесячного Димитрия.

Глава 18 Смерть первенца

Не в силах сдвинуться с места с того самого момента, когда младенца достали из реки, Иоанн продолжал стоять и ждать чуда — вот-вот малыш закашляется, изо рта у него польется вода, как это обычно бывало с откачанными несостоявшимися утопленниками в их селище, и он вновь заорет, да так басовито, что впору трехлетке. Но Димитрий продолжал оставаться бездыханным, невзирая на все усилия суетившихся вокруг него мамок, нянек и кормилиц.

Он продолжал стоять, будучи не в силах сделать хоть один шаг по направлению не только к царевичу — там он только прибавил бы бестолковой суеты, а к царице, которая лежала чуть поодаль, на взгорке. Возле нее тоже суетилось добрый пяток баб, совершенно заслонив Анастасию бесчисленным ворохом своих юбок и сарафанов.

И тут он услышал где-то в вышине, над головой, звонкое птичье пение. Иоанн с изумлением поднял голову и, присмотревшись, увидел парящего прямо над ним звонкоголосого жаворонка, который самозабвенно заливался, не обращая внимания на столпившихся внизу людей.

«Не иначе как душу безвинную отпевает», — почему-то подумалось ему.

Вдруг вспомнилось, как всего получасом ранее все они, довольные и радостные от очередного светлого денька, неторопливо подплывали к треклятым сходням, потемневшим от сырости — ночью прошел стремительный, как бывает только в мае да летом, ливневый дождь и доски на причале еще не просохли после него.

Кажется, да нет, так оно и было, он еще улыбнулся, уже пройдя по ним вместе с Анастасией Романовной, бережно ведя царицу по мосткам, отделяющим ладью от пристани, и повернулся назад. Улыбнулся и протянул руки навстречу аккуратно семенившей мелкими шажками кормилице, умиляясь всеобщей заботе об их первенце.

Помнится, еще порадовался, что опаски ради, держа в уме предостережение старого монаха, поручил неотлучно сопровождать Димитрия своим шурьям — Даниле Романовичу и его младшему брату — плечистому Никите Романовичу. Надежнее защиты, чем они, не сыскать. Царица — их гордость и слава всему роду, а юный царевич — надежда на лучезарное будущее. Дяди царя — это звучит!

И пусть кто-то с усмешкой отзывается, что у них вся удача — не в ратных походах да воеводских свершениях, а в бабской кике. То от зла и бессилия что-либо изменить. Они и сами бы так говорили, если бы царь был женат на ком ином. Потому и сейчас онивышагивали неспешно, степенно, аккуратно поддерживая царицу под локти с двух сторон, а головы держа надменно, вздернув кверху подбородки — честь высокую блюли и ею же без меры гордились.

«Истинно, что без меры, — горько подумалось Иоанну. — Тут первым делом заботу проявлять надо, а они, как петухи надутые, вышагивали, а сходни — не покои в Кремле…»

Что там за большое и черное плеснуло в воде по правую сторону сходен — никто так и не понял. То ли рыба какая, навроде многопудового старика сома, то ли, как потом переговаривались вполголоса, сам водяной захотел заполучить к себе в гости кого-нибудь из царской семьи. Да оно и неважно. Гораздо важнее то, что именно с этого самого момента случайность стала накладываться на случайность, сплетаясь в большой страшный клубок.

Каждый гвоздок на Руси к тому времени уже не был на вес золота — прошли те времена. Тем не менее железо еще продолжало цениться достаточно дорого, а потому — просто из экономии — доски на сходнях не были прибиты. При укладке их вогнали в выдолбленные пазы поперечных бревен и на том успокоились — и так сойдет. Но бревна от сырости к тому времени изрядно подгнили, а потому доски уже ходили ходуном. Правда, еще держались, но еле-еле, до случая.

Разболтались и вбитые некогда вертикальные столбы, на которых лежали сходни, так что теперь все сооружение представляло собой весьма шаткую конструкцию, напоминающую неустойчивые качели, которые подрагивали, выгибались, тряслись и только что не ходили ходуном, поскольку тяжесть проходивших по ним в обычное время людей была невелика.

Когда Иоанн шел по ним с Анастасией, они лишь слегка прогибались, предупреждающе поскрипывая. Но их было всего двое и весили они никак не больше десяти пудов — словом, пустяк. Царская свита — дело иное. Тут каждый из бояр или князей о пяти, а то и шести пудов, и это самое малое. Если же он напяливал на себя зерцало и прочие доспехи, то тут и вовсе бери семь-восемь. Примерно столько же весили и мамки с няньками. Среди них худосочные — такая же редкость, как и среди бояр. Одна кормилица Олена Варфоломевна чего стоила. Стать — дух захватывает, рост — сажень с лихвой, а грудь — в чугунок ведерный не втиснуть. И вот когда все они ступили на сходни, тут-то старое сооружение и подвело.

Нет, доски держались. Кряхтели, скрипели, постанывали и изрядно прогибались под ногами идущих, но держались. Зато несколько столбов, вбитых в дно реки, от такого напряжения уже постепенно начало крениться. Немного, совсем чуть-чуть, практически незаметно для человеческого глаза. Хотя как знать, скорее всего, и они бы выстояли, если бы не это черное и большое, с шумом выскочившее на мгновение из воды, облепленное какой-то зеленоватой склизкой тиной. Все тут же шарахнулись на левую сторону.

Первым оступилась не мамка — брат Данило, шедший по правую руку от нее. Он-то невольно и толкнул ее. Находившийся слева, ближе к воде, Никита Романович поддержать не сумел, поскольку сам уже подался к краю, поскальзываясь и непроизвольно пытаясь в своем падении ухватиться хоть за что-то. Свойственно такое человеку, вот он и…

Ухватиться же можно было только за локоток мамки, на котором уютно почивала голова младенца и который был не просто рядом с рукой Никиты — он находился в его руке… ради вящего сбережения дитяти Анастасии Романовны. Теперь это звучало не просто смешно, а как злобная издевка.

Ну а дальше все произошло мгновенно. Левый локоток мамки ушел вниз, и, решив, что та поскользнулась и пытаясь помочь, Данило Романович поддержал ее за правый локоток, отчего тот еще больше приподнялся и плавно вниз же, устремляясь крошечной лобастой головкой — умненьким бы вырос, поди, — в непроглядную водяную темь полетел Дмитрий.

Спеленатый кулек вошел в воду почти без всплеска и брызг, отчего никто поначалу даже не понял, что произошло. Да и кому там понимать, когда столбы накренились еще больше, раздвигая бревна, и доски одна за другой стали выскакивать из с пазов. Может, и спасли бы младенца, если бы тут же кинулись за ним следом, но в том-то и беда, что сопровождающие не прыгали в воду — они с шумом, криком, гвалтом и диким ором валились в нее, образовав эдакую импровизированную купальню.

Тут уж доброй половине было вовсе не до дитяти, поскольку не умели плавать, а умеющим мешали прочие, которые дико голосили и цеплялись за что ни попадя — глубина в тех местах была небольшая, сажени две, но для того чтоб утонуть, вполне достаточная.

Кстати, одну из нянек так и не нашли. Лишь много позже ее распухшее тело выловили местные рыбаки. Вторую, мамку по имени Мялица, которая как раз и несла Димитрия, вытащили, но не сумели откачать, о чем Иоанн очень сожалел — хоть было бы на ком отыграться за смерть малыша. Конечно, по здравом размышлении она тоже была как бы ни при чем, но какое может быть здравое размышление в такие минуты?

Отыскать в и без того мутной, а тут ставшей и вовсе взбаламученной воде небольшой сверток, нащупать его вслепую на дне и без того задача из трудно выполнимых. К тому же свою лепту в его гибель внесла и река. Шексну не назовешь быстрой, а тем паче стремительной. Будучи притоком матушки Волги, она во всем брала пример с нее, в том числе и в плавности с величавостью. Однако какое-никакое течение в Шексне имелось. И пускай сыскали Димитрия совсем недалеко — всего в трех-четырех саженях от места падения, — но и на это ушло время. Драгоценное время.

Вот так оно и скопилось в кучу — недосмотр, безалаберность, случайность, совпадение… А вместе получилась страшная трагедия, еще больше ужасающая своей вопиющей нелепостью. Никогда в истории Руси ни до ни после не было такого, чтобы наследник престола взял и утонул, да еще в таком возрасте. Что это — рок, проклятье, судьба? Нет ответа. Да и, пожалуй, никогда не будет.

Иоанн все это видел с ладьи. Глаза глядели, а ум принимать не хотел — уж очень оно страшно. Вышел из ступора чуть после — от истошного крика Анастасии. Хорошо, хоть успел прыгнуть сзади, ухватив ее за плечи. Не удержи он ее — и она бы шагнула следом за всеми в воду.

«Хоть тут я на что-то сгодился», — подумал Иоанн с какой-то усталой безысходностью и тут же уловил шепоток: «Сто рублев не пожалею, сто рублев тому, кто оживит». Это приговаривал Данило, склонившись подле дитяти.

«Ишь, даже тут поскупился, — больно кольнуло в сердце Иоанна. — Я им и то, и это, а он — сто рублев. Мог бы хоть до тыщи увеличить».

И тут же, словно услышав его ироническую рекомендацию, раненым зверем истошно заорал младший:

— Все! Все вотчины пожалую! Все, что есть, продам, последнюю рубаху сыму — тока спасите дите!

«Вот это по-нашему, по-русски, — снова как-то отчужденно подумалось Иоанну. — Хотя это он теперь на посулы горазд, а ежели бы и впрямь дите откачали — нешто отдал бы земли? Известно, как кто тонет — топор сулит, а яко вынут — топорища не допросишься, — и пообещал в душе: — Ну ничего. Коли чудо случится — сам проверю, чтоб слово сдержал, как обещался. До последней рубахи, — но тут же безнадежно вздохнул: — И свою бы отдал, господи, лишь бы ты чудо явил».

Он вновь поднял голову вверх. Жаворонок по-прежнему не унимался, заливаясь в вышине.

«Душу к ангелам провожает, — понял он. — Стало быть, не будет никакого чуда. Недостоин ты того, Третьяк».

Неимоверным усилием воли он заставил себя сделать шаг вперед, и вновь в памяти всплыли его же горделивые слова:

— Вот вернемся с богомолья, так я его ходить обучу. Ножонками будет топ-топ.

— Ты притомишься, только глазыньки закроешь, а он тебе на спинку заберется и топ-топ. Вовсе отдохнуть не даст, — поддразнивала Анастасия.

— Так он и сейчас уже по мне коленками сучит — какая разница? — возражал Иоанн. — А что разбудит — оно и правильно. Негоже дрыхнуть, царь-батюшка, вставай-поднимайся, иди державу уряжать, чтоб она в наследство мне крепенькая да ладненькая досталась, как я сам. — И ловил, хватал визжащего Димитрия сзади за маленькую пухлую розовую ножку.

«Ныне бы поймать», — подумал сокрушенно, делая второй шаг, а следующего сделать не дали — помешали братья, рухнув как подкошенные прямо ему под ноги, распластавшись по глинистой земле, где не осталось травы — всю изрыли, пока суетились подле царевича.

Хорошо еще, что молчали, иначе непременно натолкнули бы на грех — обоим самолично бы глотку порвал, да не ножом засапожным — зубами кадыки повыдирал бы, чтоб мясо на зубах захрустело, чтоб…

Но они молчали, даже не пытаясь поцеловать его сапог. Только Данило ухватил его было и водрузил толстую подошву прямо на себя. Мол, убей государь — на все твоя воля. А у Иоанна пустота в душе, безнадега дикая, хоть волком вой. Только и сказал брезгливо, со смертной усталостью в голосе:

— Пошли вон с глаз моих долой, псы безродные.

Сказал, что на языке было, не мысля особо, а вышло — хлеще и не придумаешь. Коль «безродные» — стало быть, отечества он их лишал, отторгая от всего честного старинного рода и оставляя лишь имя собственное, и получилось, что были Захарьины, а стали Данило да Никита, не пойми чьи. Так, приблуда какая-то. И теперь им оставалось лишь надеяться, что снимет он когда-нибудь с них опалу, смилостивится, а до тех пор…

И поползли они, будто собаки, в разные стороны.

Иоанн же дальше, в сторону треклятых сходен подался. По пути остановился лишь раз — подле царицы, спросив безучастно:

— Жива ли?

Но безучастие было притворным. Чуял, да что там, знал, убежден был — скажут худое, и он тут же повалится замертво. Не снести ему две смертушки подряд, нипочем не снести. Одно дело — когда человек болеет подолгу, да тяжко. Тут уж поневоле к неизбежному готовишься, исподволь сам себя приучаешь, пусть того и не желая.

Совсем другое, когда вот так — громом с ясного неба, на котором ни тучки, а у тебя перед глазами молния. Все едино, что после парилки жаркой в студеную прорубь нырять — не у каждого сердчишко выдержит. Тут же во сто крат хуже, и второй молнии Иоанн не выдержал бы. Потому и спрашивал с холодком в голосе, чтоб хоть им себя пристудить, а сердчишко его в это время уже чьи-то пальцы ледянючие щупали, примеряясь — как бы половчее схватить. И лишь тогда разжались незримые персты, нехотя отпуская жертву, когда он услышал почти ликующее:

— Живая! — выкрикнула одна из баб.

— В беспамятстве покамест она, государь, а так ништо — отойдет, — деловито прибавила вторая из баб — могучая Олена Варфоломевна.

На лице Олены — жалость, но не только к царю и не только от гибели царевича, а еще и к себе. Теперь ее необъятная грудь уже не понадобится, так что выгодная и почетная работа закончилась.

И вновь пустота нахлынула. С ней и пошел к сходням. В голове же одно билось: «Неужто и впрямь проклятье сказалось?»

Старые люди говорили — перед смертью пожелания человека большую силу обретают. Потому и исполняли это желание охотно, по мере своих сил. Знали — в нем кусочек души укрылся. Не исполнишь — тебе же потом и икнется. А что оно пустяшное — скажем, приведенный на Лобное место водицы испить попросил — так оно даже лучше. Трудов мало просит, а на сердце после покой — соблюл, не дал человеку осерчать.

Только вот как быть, когда их сразу два повисло? Или одно из них лжа? А если нет? И как узнать, какое из них сбылось, то бишь угомонилось, а какого еще подождать придется, пока оно невесть из-за какого угла на тебя набросится. И тут же всплыло совсем недавнее…

Глава 19 Царские проклятья

О первом из проклятий Иоанн впервые услышал спустя сорок один день после кончины второй дочери, Машеньки. Как и Аннушка, она не дотянула до года. Одно только и утешение — тихо умерла, во сне. Только о таком утешении родителям лучше не говорить — в рожу плюнут, или того хуже.

В ту ночь они как-то особенно яро любились. В каком-то отчаянии сплетались их молодые тела после печальных сороковин, что прошли накануне. О другом человеке судить тяжело, но о себе Иоанн мог твердо сказать — так неистово он еще не входил в лоно своей Анастасии, да и она с такой горячностью не отвечала бурным порывам его тела. И кричала, и стонала, и трепетала, извиваясь под ним, словно хотела вырваться. Ну будто не на супружеском ложе это происходило, а какой-то бродяга затащил ее в кусты и там поимел.

В том лишь отличие, что не отталкивала, а напротив — еще сильнее — хоть куда уж больше — вжимала его в себя, вдавливая, втискивая, словно стремясь и в самом деле осуществить притчу святых книг, гласящих, что муж и жена — единая плоть.

Может, как раз в ту ночь и понесла она от него Димитрия. Кто ведает сокровенное? Да и не столь оно важно — в какую именно. Тут речь об ином.

Когда он уже рухнул в изнеможении на постель и она, еще тяжко дыша, но уже успокаиваясь, положила, как ей нравилось, голову ему на грудь, прислушиваясь к частым глухим ударам его сердца, тогда-то и спросила про проклятье.

Было неясно, заговорила она о нем, только чтобы как-то снять с себя вину за вторую смерть — одних девок приносит, да и то все квелые, то ли и впрямь хотела понять, отчего они уже четыре года вместе, а не то чтобы наследника — даже деток живых не имеют. Он вначале даже и не понял — ласково переспросил, о каком она проклятье говорит, да что за мамка ей такие страсти понарассказывала.

Вот тут-то она ему и поведала, что слышала давным-давно. Будто бы царевич Димитрий, поначалу венчанный на царство его дедом Иоанном III, а потом им же ввергнутый в узилище, где и томился почти семь лет, как-то ночью проснулся от осторожного звука крадущихся в темноте шагов. Проснулся и понял, что настал его последний час — устал его дядя Василий ждать смерти племянника. Он строго окликнул их. Те затаились. Тогда он пообещал не оказывать сопротивления и покорно склонить пред ними выю, если они выслушают его последние слова и передадут их его дяде, по чьему не повелению, но высказанному вскользь пожеланию они и действовали. Те пообещали.

Вот тогда он и проклял дядю и весь род, включая прочих дядьев — его братьев, а заодно и своих будущих двоюродных братьев, когда те появятся на свет божий. «Пусть они тако же станут детоубийцами», — вещал Димитрий. В заключение же заявил, что готов отдать душу дьяволу, лишь бы тот дозволил ему докончить начатое и самолично додавить всех своих племянников, как ныне давит его пусть и не единоутробный, но единокровный стрый, чтоб ни один из них никогда не имел потомства, ибо злое древо надлежит не токмо лишать ухода, но и вырвать его с корнем, дабы оно не затеняло доброе и не травило садовников порчеными плодами.

Он и в самом деле не противился, когда ему накидывали на шею широкий плат, свитый жгутом, лишь напомнил об обещании и посулил, что он и к ним непременно явится из могилы, коли они не сдержат своего слова.

— Те потом долго держали совет, кому идти с таким к твоему отцу Василию Иоанновичу, — приглушенно шептала Анастасия подрагивающим от волнения голоском. — Не помилует ведь родитель твой, ох как не помилует. К тому же если спросит — откуда прознали — тут что сказать? Пожелание — не повеление, его по разумному истолковать можно. А не исполнить — тож страшно. Пообещал же Димитрий, и сатаны не убоялся — вона как мести жаждал. Ну, и порешили схитрить, да жребий кинуть, чтоб не всем зазря пропадать и проклятье от себя отвести. Выпало, — чуть замешкалась Анастасия, но тут же продолжила дальше, — на одного из них. Он и поведал как есть. Тока хитрость не подсобила. Не прошло и сорок дней после кончины, ну, то есть убиения Димитрия, как почти все чуть ли не разом скончались. Один в Москве реке утоп — то ли шуба тяжелая на дно потянула, то ли подсобил кто из воды, а второй сразу опосля обедни прямо за столом глаза вытаращил вдруг и речет кому-то незримому: «Спаси тебя бог, что дозволил пред смертью в грехах исповедаться». А опосля захрипел и в мису головой сунулся. Его подымать, ан он холодный. Третий токмо и выжил — тот, что великому князю все обсказал.

— И где же ты таких басен наслушалась? — ласково погладил ее по голове Иоанн.

— То не байки, то мне в уши как раз от третьего и залетело, кой по жребию к Василию Иоанновичу пошел. То стрый [1297] мой родный был.

— Как… стрый? — опешил Иоанн.

— А вот так, Михайла Юрьич Захарьин-Кошкин — печально ответила Анастасия. — Потому он изо всех убийц жив и остался, что слово сдержал. За три дни до смерти он, как чуял, отцу моему, Роману, поведал, а уж тот, умираючи, старшему своему сыну Даниле… А батюшка твой, сказывали, долгонько печалился, и хоть братьям своим и не доверял, а опалы на них, почитай что, и не клал. Сказывал, довольно мне длани марать, коли братанич [1298] сам за это взялся. Потому одно время, пока детишек не имел, не братов в наследники себе определил, а зятя. [1299] Думал схитрить, да хоть этим как-то вину свою от рода отвести, — и вдруг, вспомнив что-то, изумленно воскликнула: — Да я же тебе сказывала про то! Нешто не помнишь? Мы тогда ж и двух месяцев с тобой не прожили, как колокол рухнул. Или погоди. — Она как-то странно, с удивлением посмотрела на мужа. — Да это ведь ты сам сказывал. Все кручинился, что слуги поганые попались, да тому Димитрию рот вовремя не заткнули. И женился ты на мне, потому как обещанье Василий Иоаннович дал деду моему за исполненное. Еще говаривал, что и покрасивше меня были, да не из рода Захарьиных, а в повелении батюшкином, что тебе тайной грамоткой передали, строго-настрого было повелено, чтоб… Как же так-то?

«Сказывала, да не мне, — с легкой ревностью подумал Иоанн. — Отвечал, да не я». Вслух же произнес:

— Больно много с того времени всего приключилось, вот и подзабылось. Ныне ты стала говорить, я и вспомнил. А о проклятье забудь, — нежно погладил он ее бархатистое круглое плечо. — Сколь лет уж прошло.

— Как же, позабудешь тут, — вздохнула она. — Ныне вас изо всего рода трое и осталось, а ежели Юрия в зачет не брать, да Володимера Старицкого, как боковую ветвь, то и вовсе один ты…

Но с этим проклятьем все-таки немного попроще. То ли было оно на самом деле, то ли не было — бог весть. Темны дела прошлые, и чем более царственной кровью замараны, тем менее там что-либо видно. А вот со вторым…

Иоанн ведь рвался на богомолье, да не где-то вблизи от Москвы, а в Кирилло-Белозерский монастырь, не просто так. И перед Максимом он немного слукавил, говоря про данный богу обет. Когда он поклялся отправиться в случае своего выздоровления на богомолье, то про дальнюю обитель, укрытую в глухих лесах, речи не было. Вообще ни про какую не было. И намеревался он пойти куда-нибудь поближе, чтоб недолго отсутствовать. Зато потом у него вдруг возникло жуткое желание повидать своего братца и как-то изъясниться с ним.

Уход за ним обещали вести достойный, средств на корма было выдано отцу Артемию в избытке, чтобы ни сам бывший государь, ни ученики бывшего игумена Троицкой Сергиевской лавры ни в чем нужды не испытывали. К тому же Артемий, еще до своего отъезда обратно в пустынь, по настоянию государя прихватил из его библиотеки множество духовных книг для передачи их старцам, которые караулили узника.

— Ныне я без наследника пребываю, — заметил он. — Если что со мной случится под Казанью, то кому престол вручать — не ведаю. Хорошо, коли Анастасия Романовна в этот раз сыном одарит, а коли нет? Отписал на братца двухродного, Владимира Андреевича, но тот умишком не больно-то богат. На свой удел в Старице его, пожалуй, что и хватит, а на всю Русь — жидковат. Без вожака же и волки стадом станут. Потому тебе ныне и реку — коль воспитал одного царя, так берись и за другого. К тому же вину я чую на себе. Может, не со зла он все это чудил. Может, то младость непутевая очи застила, при хорошем учителе да чтении мудрых книг опамятуется.

— Всякое возможно, — пожал плечами старец. — Что в моих силах, то сотворю, и ежели у сего яблока сердцевина без гнильцы, то, глядишь, и впрямь что выйдет.

«Отправил их Артемий летом, так что год уже миновал. Ну что же, вполне достаточно времени, — рассуждал Иоанн. — Мне же и полугода хватило, а он не глупее меня. Конечно, ныне у меня уже и наследник есть, но пути господни неисповедимы, и как знать — доживет ли он до совершенных лет».

О том же напоминала перенесенная тяжелая болезнь. И впрямь о сроке своей жизни лучше не зарекаться. Сегодня ты на этом свете, а завтра…

Поначалу путешествие казалось самым настоящим отдыхом от порядком надоевших государевых дел. Особенно славным представлялось то, что вся дорога будет нетряской, потому что из Димитрова, где они задержались на сутки в Песношском Николаевском монастыре, весь дальнейший путь предполагался водой.

Там же, в Димитрове, игумен с гордостью подсказал ему, что в одной из келий у них до сих пор проживает весьма ученый старец — бывший коломенский епископ Вассиан, с которым в свое время любил побеседовать покойный родитель царя Василий Иоаннович. Иоанн мгновенно загорелся желанием поговорить с человеком, который самолично знал его отца и не раз разговаривал с ним.

Вместе с неотлучно сопровождавшим его князем Андреем Курбским они прошли в келью к затворнику. Однако разговор не получился. Старец оказался желчен и злобен, не столько рассказывал о великом князе, сколько клял на чем свет стоит презлых лукавых бояр, кознями которых он был снят со своей епархии и направлен в сей убогий монастырь. Под конец он вовсе разошелся и чуть ли не плевался, вспоминая поименно каждого, кто приложил руку к его низвержению.

«Это сколь же у человека в таком тщедушном теле злобы скопилось», — размышлял Иоанн, однако виду не подавал — сказывалась привычка уважать стариков и не вступать с ним в открытую перебранку. Не нравится — возьми да отойди под благовидным предлогом, а спорить незачем. Он и тут поступил точно так же и уже засобирался уходить, но Вассиан, якобы желая сказать царю напоследок самое важное, подманил его поближе, затем, ухватив за рукав, вовсе подтянул к себе и, жарко дыша прямо в ухо, поведал:

— Главную тайну ныне открою тебе, яко его сыну. Ежели желаешь быть истинным самодержцем, да не на словесах одних, но на деле, не держи подле советников, кои тщатся выказать себя мудрее своего государя, ибо твое дело не учиться, но учить, повелевать, а не внимать. А ежели заведешь мудрейших, то они немедля тобой завладеют, и станешь ты, яко медведь перед скоморохом, плясать послушливо, а они тебе — в дуду играть.

«А как же править в одиночку? — чуть не сорвалось с языка Иоанна. — Не разорваться же мне. И так, вон, сколь мудрейших держу у престола, а все едино — от дел не продохнуть. Лучше бы посоветовал, как да где мне еще мудрецов сыскать».

Однако удержался и ничего этого говорить не стал, посчитав, что лишь затянет разговор. Хотелось уйти как можно быстрее из затхлой кельи, пропитанной не столько стариковским запахом, сколь вонью мертвечины, которая лишь по недоразумению продолжает что-то говорить, отравляя ненавистью все живое. Поэтому он не только не возразил, а сказал совсем обратное тому, что думал:

— Сам отец не дал бы мне лучшего совета, — заверил он и даже поцеловал, внутренне содрогаясь, у старика руку.

Князь Курбский, завидев это, лишь неодобрительно поморщился, но лишь потом, ближе к вечеру, нашелся что сказать, словно продолжая некий спор.

— А я так мыслю, что царю надлежит не просто властвовать, но благодетельно, и чем более у него мудрых советников, тем лучше для него самого, ибо не станет их — появятся хитрые, кои будут восхвалять его на все лады, да потакать его необузданности. Вспомни-ка государь, юные свои годы, и сам поймешь, что я прав. Вот таких и впрямь надо опасаться, — горячо заявил он.

— Эх, Ондрюша, милый ты мой, — улыбнулся в ответ Иоанн. — А я скажу, что и старость надлежит уважать.

Курбский нахмурился, недоумевая, к чему эти слова царя и вообще — согласился с ним государь или как, но спросить не успел, а потом это и вовсе как-то подзабылось в дорожной суматохе. Вспомнилось лишь гораздо позже, уже в Литве, спустя более десятка лет.

А водная гладь уже безостановочно несла царские суда все дальше и дальше — вначале Яхромой, затем Дубной, потом по матушке Волге и далее, через Шексну, в саму знаменитую обитель. Деньки стояли погожие — залюбуешься. Радовали и мирные виды с рек — поневоле вспоминалось детство. Вон два мужичка на деревянных рогульках — чтоб не чиркала по пути о дорогу — везут в поле соху. А вон еще едут, но, видать, побогаче. В их телеге не соха — косуля. [1300]

А там одинокий мужичек пашет, да, судя по вони, что несется с поля, землица уже унавожена. Значит — троит. [1301] А может, уже и посевная вспашка прошла — похоже, ей пора настала.

А вон вдали поле, так там народ и вовсе на сев вышел. Впереди дед седобородый. Ветхий совсем, ветром шатает, а идет с лукошком. Не потому, что рабочих рук нехватка — обычай такой. Пусть у него голова на плечах не держится, пусть руки не сжимаются, и невмочь ему горсть зерна удержать — не беда. Стащат с печи, где он день-деньской отлеживался, приведут на поле, один кулак зажатым подержат, чтоб семян не упустил, и взмахнуть подмогнут. Ибо первая горсточка самая верная. Она — на стариковское счастье, так что и всем прочим должно везение выпасть. Какое счастье? Ну, как же. Коль до таких лет худо ли, бедно ли, но дожил и с голоду не помер — значит, с урожаем сидел.

Иоанну тут же вспомнился снег, выпавший на крещение. Верная примета, что хлеб густым уродится. И такая радость за людей, таких же, как и он сам — великий князь и царь, но в то же время все равно Третьяк. Пускай капельку, чуточку, но память о селище, где прошли его юные годы, не вытравить до конца жизни. Каленым железом выжигай — бесполезно, ибо память эта хранится внутри, у самого сердца. Это уж потом она, как дерево, кольцами вширь растет, слой за слоем. И облетает так же, почему старики вначале недавнее забывают, не держится уже, затем зрелые годы шелушиться начинают, а вот детство да юность из головы не уйдут, пока в домовину не положат. Они — слои внутренние, без них и древо умирает.

Словом, славное выдалось путешествие. Опять же и Димитрий себя спокойно вел. Бывало, побасит немного, а как Олена Димитриевна грудь свою ведерную выкатит да сосок набухший в рот сунет, так мигом успокаивается и потом спит подолгу. Да крепко так — хоть из пушки пали.

Оставив Анастасию Романовну в монастыре, Иоанн, пояснив, что хочет наведаться в близлежащую Порфириеву пустынь, где обитают некие благочестивые старцы, о коих он слыхал еще будучи в Москве, устремился в дорогу. Помогли и указания игумена, который порекомендовал царю в первую голову съездить к старцу Артемию, для чего надобно все время держаться правой стороны, после того как неприметная тропка в сосновом лесу начнет раздваиваться.

— Старец Артемий, кой в оной обители живет, мудер и некорыстлив — недавно оставил Троицкую Сергиевскую обитель и пришед обратно в свою пустынь, — восхищенно витийствовал один из монахов, но потом вспомнил, кто перед ним стоит, и виновато пожал плечами: — Да что это я — ты ведь лучше моего ведаешь, государь, что сие за человек.

— Ведаю, — улыбнулся Иоанн. — Потому и хочу вопросить его — надумал он возвертаться в Москву или как. Нам в велемудрых советниках большая нужда.

Игумен хотел было дать провожатого, но Иоанн отказался, пояснив, что ему не хотелось бы оставлять матушку-царицу надолго, а конно они доберутся гораздо скорее. Анастасия поначалу загорелась ехать с ним, но затем вспомнила, что тогда Димитрий и вовсе останется один, и махнула рукой, наказав как можно быстрее возвернуться обратно. Царь обещал.

У Артемия он и впрямь долго не задержался, тем более что его самого в пустыне среди учеников и не было. Проводить царя до места охотно вызвался один из братии по имени Феодосий Косой. Ратников своих Иоанн, хотя и доверял им, предпочел оставить у братии в избушке. Монах оказался горячим и по пути, пользуясь случаем — когда еще господь с самим царем сведет, — попытался затеять спор, излагая свою точку зрения на святые книги, и на христианские догматы, и даже на самого Христа.

Иоанн от диспута вежливо, но твердо уклонился. В чем-то он разделял точку зрения монаха, в чем-то был не согласен, но зато хорошо помнил одно — будучи государем, ему надлежит поддерживать церковь главную, то есть господствующую, а не ереси, иначе в стране может сотвориться такое, что волосы встанут дыбом от ужаса.

«Только раскола мне сейчас и не хватало, — мрачно думал он. — Тогда уж точно все — на всех задумках можно крест смело ставить».

Иное дело — исподволь, потихоньку да полегоньку, направлять эту веру туда, куда нужно ему самому, но для этого нужны не такие шумливые людишки вроде того же Косого, а куда умнее и спокойнее. Да и менять надобно не так резко, как предлагает этот неистовый монах, пошедший гораздо дальше своего духовного учителя — старца Артемия.

Добрались заветными извилистыми тропками уже к вечеру. Хорошо, что вел бывалый человек. В одиночку Иоанн непременно бы одну из заманчивых, густо поросших ядовито-зеленой растительностью мест и тут же ухнул бы на вечное жительство к старому болотнянику. Феодосий же вел споро, быстро, и когда стемнело, они уже брели по сухой земле, миновав огромный ельник, любящий сырость и потому облюбовывающий места поблизости от воды.

Свиданию Иоанн и порадовался, и огорчился.

Радость была от встречи со старцем, почти не изменившимся за год разлуки, даже ничуть не постаревшим, а, скорее, напротив — слегка разгладились морщинки на лице, заблестели потускневшие было в столице пронзительные зеленые глаза, и даже ростом он стал как бы немного повыше, перестав сутулиться, и держал теперь голову прямо и горделиво.

Горечь же пришла от встречи с другим человеком. Впервые увидев его так близко, Иоанн даже испуганно отшатнулся. Уж очень непривычно разглядывать… самого себя. И ведь не в зеркале веницейском, не в бадье с водой, а впечатление такое, будто смотришь на отражение.

Вот только отражение это вовсе не собирается повторять за тобой все жесты, а ведет себя злобно и непримиримо, испытывая — это чувствовалось — одно горячее желание вцепиться тебе в глотку.

— Отколь же бояре изыскали тебя? — осведомился узник после первых минут замешательства. — Не иначе как колдовство злое, али чары на тебя навели, — и с угрозой в голосе продолжил: — Да ты сам-то, человече, ведаешь ли, какой страшный грех на себя возложил, когда подменить меня согласился? Ты же помазанника божьего с престола законного низвергнул. За это тебе ни одним покаянием не отделаться — ад и вечные муки геены огненной ждут тебя. Душу свою бессмертную на краткий пурпур поменял, — и подытожил жалостливо: — Эх ты, дурачина.

Гость по-прежнему молчал, продолжая спокойно разглядывать говорившего. Даже сейчас, невзирая на то что тот, второй, пребывал в узилище, сходство их оставалось поразительным. Монахи, которых помимо отца Артемия, проживало еще двое, тоже заметили эту необыкновенную схожесть, о чем сейчас испуганно перешептывались.

— Теперь ведаете, отчего сей несчастный ума лишился, — хладнокровно обратился к ним Артемий, справедливо полагая, что любые сомнения желательно гасить в самом зародыше. — Проживал этот несчастный в селище захудалом близ Москвы и как-то раз узрел нашего государя, а потом к вечеру на свое отражение в воде наткнулся. Мать его, Перепетуя, сказывала мне, что долгонько он так собой любовался, а потом и заговариваться учал, — хладнокровно врал старец.

— Я — избранник божий, — зло рыкнул в ответ узник. — Я первейший из Рюриковичей, кто помазан на царство.

— Вона как, — вздохнул Артемий, обращаясь к монахам. — Слыхала ворона звон, да не разберет — где он. А ведь ежели бы он и впрямь государем был, то узнал бы, что первым, кто на царство помазан, был почивший в бозе Димитрий. Венчал же Димитрия его дед, блаженной памяти Иоанн Васильевич.

— То не в зачет, ибо он не правил ни дня! — заорал узник, яростно тряся крепкую решетку, которая отгораживала его небольшую комнату-келью от прочих помещений.

— Ишь как ловко вывернулся, — снисходительно заметил старец, одобрительно кивая в сторону бывшего царя. — А ведь ежели и впрямь его на престол усадить, он и дня на нем не усидит. Холопские замашки все едино скажутся. Такого любой боярин из Думы за час распознает.

— То ты холоп, сын холопа, смерд поганый!! — завыл в бессильной ярости узник.

— Оставьте нас, — негромко произнес Подменыш, но когда монахи послушно вышли, он задержал в сенцах отца Артемия и, дождавшись хлопка двери за ушедшими, спросил:

— А пошто решетку поставили? И впрямь яко узилище получается.

— Да какое там узилище, — отмахнулся бывший учитель. — Жрет от пуза, спит всласть, свечей выдаем, сколь хошь, чтоб истины из святых книг набирался, да, видать, не в коня корм. Сколь волка ни корми, ан все едино — овцу из него не сотворить.

— А поучать пытался? — строго осведомился Подменыш.

— Не можно поучать того, кто не желает оных поучений слушать. Ты жаждал знаний, а потому они и давались тебе с легкостью. У него же душа об ином страждет — нас на плаху, ну и тебя туда же. Не сразу, конечно, а умучив изрядно. Слышал бы ты, государь, какие он казни для нас придумывает, да смакует их, когда нам сказывает, — понял бы, что тут мне делать нечего.

С этими словами отец Артемий неожиданно опустился перед Иоанном на колени и припал губами к его руке:

— Ослобони, царь-батюшка, от слова, кое я тебе дал по неведению. Зрить сего поганца не в силах уже. Коли не был бы он живым примером предо мною — в жисть бы не поверил, что таким зверюгам господь трон передает. Потому и язвлю его — пусть беснуется, иначе, чую, и сам умом тронусь от речей поганых. Смилуйся, государь!

Он выпустил руку Иоанна, но с коленей не поднялся, а, напротив, склонился еще ниже, припадая к его ногам.

— Ну что ты, что ты, отец Артемий, — принялся поднимать его Подменыш. — Это ты меня прости, что не ведал, о чем прошу. Что ж, коли и тебе сей урок не под силу пришелся, стало быть, и впрямь он неисправим. Тогда… — протянул задумчиво и вопросительно посмотрел на старца.

— Что ты, что ты! — испуганно замахал тот на него руками. — Опомнись! Чай, не каты со мной живут, но мнихи.

— Да я не о том, — грустно улыбнулся Подменыш. — Брат он мне все-таки. Опять же кто я такой, чтобы решать — достоин он жизни далее или нет. То в руце божьей, вот пусть он с ней и уряжается.

— Ну слава богу, — с явным облегчением вздохнул старец. — А я уж было помыслил…

— Не след, — грубовато перебил его бывший ученик. — О таком и помышлять не след. К тому же и обидно мне такое от тебя слышать. Ты, стало быть, мних, ученики твои — тоже, а вспомни-ка — разве я не ученик? Так почто ты меня в каты вписал?

— Не в каты, — покачал головой отец Артемий. — В государи, кой за пять лет, что на троне сидит, поневоле должен сердцем ожесточиться. То — твоя доля. Вспомни, како мы с Федором Ивановичем тебя учили. При нуждишке не токмо мочно, но и надобно татя али вора смерти предати, иначе что ты за царь. Чай, не среди святых али мнихов живешь, да и за ними глаз да глаз нужон. Иной гласа совести вовсе не понимает, ему кнут подавай, чтоб страх был, а другому и того мало — по нему топор плачет. Ныне кровь их не пролил, завтра они вдесятеро без тебя прольют, да невинную, и вся она на властителе будет. С ним тако же, — сердито мотнул он головой в сторону кельи узника, — коли порешишь смерти предати, слова поперек не скажу, ибо зрю — исправить зло, что в нем сидит, уже не во власти смертного. Упущено времечко. Сидючи здесь, он с каждым днем лишь озлобляется душой, и все. О своих собственных грехах слова не скажет, будто святой мученик. Книги святые, правда, читает, но что проку-то? Знания для злой души лишь усугубляют тьму, что в ней царит. А дланями на тебя махал, государь, потому как забоялся, что ты вдруг нам поручишь его… — не договорив, он потупил голову и покаянно произнес: — Прости.

— Бог простит, отче, — ласково улыбнулся ему Подменыш. — Неужто я за такую малость на своего духовного отца серчать стану? А от урока сего я освобождаю. Вместе в пустынь вернемся. Но при нем мнихов оставь. Пусть меняются в очередь или как — тут я тебе не советчик, — но чтоб не меньше пары здесь неотлучно проживало.

— Все сделаю! — кивнул старец.

— А я пока хочу с ним наедине поговорить!

— Надо ли? — усомнился отец Артемий.

— Надо, — последовал твердый ответ.

— Что? Сговаривались, яко убити меня телесно? — непримиримо осведомился узник, едва увидел входящего в избу Третьяка.

Тот, не отвечая ни слова, молча уселся на лавку напротив решетки, извлек из-за голенища правого сапога нож и принялся неторопливо точить его.

— Грех, грех это великий! — взвизгнул дрожащим от страха голосом узник. — Мы все братия во Христе. Неужто подымешь ты длань на брата своего?

Третьяк, перестав точить нож, задумчиво опробовал острие большим пальцем и одобрил:

— То ты славно заговорил. Продолжай далее. Я ведь и сам хотел тебе поведать, что мы — братья. И всей моей вины, что я у матери из лона вторым появился. Потому и отдан был в холопы одному из бояр. Видишь, как жизнь порой за промедление мстит?

— Ты что же, и в самом деле мнишь о себе, будто ты — истинный сын моего родителя великого князя Василия Ивановича? — видя, что двойник вроде бы не собирается его резать, уже более смело спросил бывший царь.

Хотел он это сделать усмешливо, но получилось — вопреки его воле — растерянно.

— И матери Елены Васильевны Глинской, — подхватил Подменыш, тут же оговорив: — Но я ее не виню. Отца и вовсе не за что, понеже он обо мне и не ведал вовсе, будучи в отлучке, а мать… — Он задумался. — Может, она больше всех страдала, когда меня отдавала. Как знать, может, она и померла, три десятка лет прожив, потому как сердце себе разодрала в клочья.

— Чую я, что ты и впрямь искренен, сказку эту сказывая, — с легким удивлением заметил узник, но тут же его глаза непримиримо блеснули, и он зло пообещал: — Ан все едино — всплывет истина, и сядешь ты на кол вместях с прочими изменщиками. Хотя ладно — тебя обещаю не мучить. Топор, али удавить повелю, и всего делов. Прочих же… — Он сладострастно вздохнул, представляя, каким мукам будут подвергнуты виновники его заточения.

— А ты допрежь того на себе примерь — каково оно, — спокойно осведомился Третьяк, неспешно поднимаясь с лавки и подходя к решетке.

В правой руке у него хищно поблескивало лезвие ножа, а на губах играла таинственная и, как показалось узнику, зловещая улыбка. Но он ошибался. На самом деле она была печальной.

— О грехах своих подумай, брат, — посоветовал Третьяк.

Тот испуганно взвизгнул и в страхе отпрянул назад, забившись в самый дальний угол своей кельи.

— Боишься? — спросил Третьяк все тем же печальным голосом. — А думаешь, тем, кому ты без суда, по одним ложным наветам, головы повелевал рубить, не страшно было? Да во сто крат. К тому же еще и обидно — ведь ни за что, — и успокоил: — Не бойся. Это я едино для напоминания к тебе подошел да для вразумления. Ты уж прости, брат, но я боле не ведаю, как с тобой быть.

Однако его поступок возымел лишь обратное действие, прямо противоположное тому, на что в глубине души рассчитывал Третьяк. Правда, надежда на это у него была слабенькая, но вдруг проймет братца, если тот на собственной шкуре ощутит, что… Но почти сразу убедился — нет, не проняло.

— Ты, ты, — задыхался от бешенства узник. — Я тебя… Я вас всех… Попомнишь ты свой нож…

— Мда-а, — протянул Третьяк. — Ничегошеньки-то ты не понял. Стало быть, судьба у тебя такая. — И двинулся к двери.

— Проклят ты! — завизжал узник. — Будь ты проклят! Благодетеля из себя корчишь, а жену мою, небось, изничтожил давно?!

— Жену твою я люблю, — резко повернулся к нему Третьяк. — И она меня тоже. И детишки мои, что народились, все на супружеском ложе зачаты, включая наследника престола Димитрия Иоанновича!

— Не верю!! — раздался истошный вопль из зарешеченной кельи-комнаты. — Ни единому слову не верю!

— У мнихов спроси, у старца Артемия. Али ты мыслишь, что я всем им лгать повелел?

А в ответ новый вопль:

— И ее проклинаю, ежели это так! Бога буду молить, чтоб сдохла эта сучка! И выблядки твои тако же!

— Побойся бога, — с укоризной заметил Третьяк. — Димитрий же родич твой, братанич. Как же ты можешь?

— Ха-ха-ха, — захлебывался злобным смехом узник. — Ой, насмешил! А ведомо тебе, — выкрикнул он истерично, — что брак без церковного благословления да без венчания прелюбодейством именуют?

— Наш с нею брак на небесах благословили, — строго возразил Третьяк. — К тому ж если кого и винить, так одного меня. Она-то не ведает ничего. Мыслит, что и ныне на ложе с тем пребывает, с кем под венцом стояла.

— Как?! И она отличий в нас не нашла?! — несказанно удивился узник, и смех его мгновенно затих.

— И она. И бояре. И слуги, — подтвердил Третьяк. — Все лишь ликуют, что их государь за ум взялся. Без вины никого не казнит, людишек простых на улицах не топчет, удаль свою молодецкую выказывая, да и щенят с котятами с крыльца не кидает. Опять же законы принимает нужные, а о прошлом годе Казань повоевал.

— Ты?! Казань?! — вновь удивился узник.

— Я. Казань, — подтвердил Третьяк. — Правда, в том прежде всего заслуга воевод моих, а сам я, признаться, сбоку припека был, но воевод толковых сыскать тоже уметь надобно. И содомитов твоих я из покоев царских повыгонял, — ехидно заметил он. — Всех до единого вытурил.

— Все равно — проклят!! — ненавидяще прошипел узник. — Анафема тебе!!

— А не выйдет у тебя ничего, — позволил себе подпустить в голос чуточку злорадства Третьяк. — Был я у одной ворожеи, так она мне иное нагадала, светлое да чистое.

— Черным чародейством занялся?! — почти торжествующе взвыл бывший царь. — К ведьмам ходишь?! — и ударив себя рукой по лбу, простонал: — Как же это я сразу не догадался, что тут без страшного колдовства не обошлось! Нешто сумел бы ты законного государя без сатанинской помощи в сию клеть низвергнуть? Да ни в жисть!

— Ты на нее не греши, — насупился Третьяк. — Дар это у нее. И никакая она не ведьма, а обычная баба. То ей господь дал. И опять же, где ты видал, чтоб у ведьмы дети водились? А у нее их ажно пятеро. Тяжко ей без мужика — это верно, но от божьего света она в диавольскую тьму не отошла.

— Все едино. Раз тебе подсобляла, стало быть, ведьма! — уверенно заявил узник. — И ты проклят, проклят, проклят!! — провизжал он в исступлении.

— Да куда уж больше, — вздохнул Третьяк. — На нас с тобой и так одно проклятие висит. Забыл про Димитрия Внука?

— То на мне лишь, — немедленнопоправил его пленник. — На мне, да на братьях моих.

— Они такие же твои, как и мои, — не согласился Подменыш и устало махнул рукой. — Прощай, брат. Вижу, что речи с тобой вести без пользы, ибо, окромя злобы лютой, не вижу в тебе ничегошеньки, а посему ухожу. — Он шагнул через порог, а вдогон неслось приглушенное толстым дубом, но все равно отчетливое: «Проклят! Проклят! Проклят!»

…И теперь, сидя среди скорбно молчащих людей в стремительно несущейся по реке ладье — среди народа тяжко, но и одному быть невмочь, — царю оставалось лишь продолжать гадать — какое из проклятий сбылось? Или оба сразу, и тогда можно надеяться, что следующее дитя выживет? Вопросы, вопросы, а где сыскать ответы, да и есть ли они вообще?

И вдруг вспомнились, блеснули сумасшедшим лучиком робкой надежды слова все того же юродивого Васятки, который выловил Иоанна всего за каких-то десять дней до собственной смерти. Царь был весел по случаю победы над Казанью, а блаженный, наоборот, плакал. Встретив же государя, он кинулся ему в ноги. Народ обомлел — не бывало такого, чтоб юродивый так поступал, а Васятка между тем винился:

— Прости, Ванятка! Не сумел я отмолить твово Митю. Видать, велики твои грехи, — и попросил: — Ты уж потерпи до следующего, а я, как помру, так на том свете непременно их всех отмолю.

«Говорить о том Анастасии или обождать? — размышлял Иоанн. — Да нет. Ныне это плохое для нее утешение. Опять же, когда он появится, следующий-то? Через лето, три, пять? А ежели она теперь от пережитого вовсе родить не сможет, тогда как? Может, обнадежить? Нет, все равно скажу, лишь когда в тягости будет, чтоб носила с верой», — принял он окончательное решение.

Однако опасения царя оказались напрасны. Уже спустя два месяца Анастасия Романовна, бледнея лицом, призналась Иоанну, что она сызнова непраздная. Вот только в этот раз на ее лице не было радости — одна грусть и какая-то тоскливая обреченность. Пришлось не один раз, а трижды повторить услышанное от Васятки, а затем побожиться перед иконами, что не лжет, и лишь тогда легкий неприметный румянец постепенно стал возвращаться на ее щеки, да и то не сразу, а немного погодя.

Между тем наступил новый год и вступило в свои права следующее лето, выдавшееся на удивление урожайным и теплым. [1302] Иоанн же молил бога об одном — чтобы сбылась и вторая часть предсказания гречина Максима, обещающая исполнение всех замыслов, особенно сейчас, когда незримая тень недавнего прошлого вновь грозно надвигалась на царя. На этот раз на ее груди кроваво пламенели огненные буквицы: «ЕРЕСЬ».

Глава 20 Зарево костров

Так называемая «ересь жидовствующих» впервые вспыхнула на Руси даже раньше, нежели в Европе паства подняла бунт против кроткой матери — католической церкви. Объявилась она еще в конце прошлого века в Великом Новгороде, что, впрочем, и не удивительно.

Во-первых, Новгород был рассадником вольнодумства, а во-вторых, любой торговый город всегда стоит на стыках религий иноземных купцов, ко всем верованиям которых, дабы не отпугнуть источники доходов, граждане вынуждены относиться лояльно. Ну а где гуманизм — там непременно ищи вольнодумство.

Впрочем, ересь ли это была? Трудно сказать. Просто под воздействием нескольких умелых проповедников часть народа — весьма незначительная, насчитывающая, может быть, всего несколько десятков или от силы несколько сотен человек, — перешла в иудейство, а иные даже сделали себе обрезание.

Кстати, именно к ним церковь относилась хоть и враждебно, как к незначительной, но все же победе конкурентов, но эта неприязнь меркла на фоне той ненависти, которую она питала к другим — новгородским еретикам, а если говорить не языком фанатиков — к реформаторам. Жидовствующими же их лишь назвали. С тем же успехом их можно было окрестить православными лютеранами или первыми ласточками будущей баптистской весны. Требовали они пересмотра некоторых христианских догматов, таинств и символов, что при кажущейся незначительности подрывало основы православия, ибо в случае промедления по принятию решительных мер грозило взрывом изнутри, а это всегда чревато.

Это уже пахло не конкуренцией, когда поневоле приходилось думать, как сделать свой собственный товар попривлекательнее, скрепя сердце скидывать на него цену и раскошеливаться на яркую упаковку да красочные ярлыки. Тут явно припахивало полным закрытием всей лавочки с конфискацией нажитого, и неважно — каким именно образом нажитого, то есть правдами или неправдами. Не суть. Главное — нажитое. Словом, караул, грабють!

Ведомые в бой суровым гонителем ересей архимандритом Волоцкого монастыря Иосифом [1303] и жестоким новгородским архиепископом Геннадием, [1304] ревнители старины долго и упорно добивались от Иоанна III принятия самых суровых мер к еретикам. Особо неистовствовал отец Геннадий. Лавры Торквемады [1305] не давали ему покоя. Он и в разговорах не раз восхищался порядками, которые установили на Пиренейском полуострове, восторженно говоря: «Сказывал мне цезарский посол про шпанского короля, как он свою землю-то очистил», а в голосе чувствовалось благоговение и жгучее желание сделать точно так же.

Вот только Торквемада, устраивая публичное осуждение еретиков, предпочитал убивать их чужими руками. Каждое аутодафе [1306] на земле Кастилии заканчивалось тем, что монахи-инквизитороы после прочтения приговора объявляли осужденного еретиком, но… не сжигали, а передавали в руки светской власти. Более того, в конце приговора у них всегда присутствовала просьба, пускай и лицемерная, «поступить с виновным милосердно и снисходительно». Лишь после этого еретики, преданные в руки светских властей, отвозились за город к приготовленным для них кострам.

Новгородский архиепископ, не доверяя светским властям, предпочитал действовать самолично. Правда, к великому его прискорбию, он это проделал лишь один раз, в 1490 году. Тогда к нему в Новгород привезли еретиков, обличенных на соборе, на который его даже не пригласили. Все вольнодумцы были приговорены к заточению в новгородских монастырях. Его люди встретили несчастных в сорока верстах за городом, напялили на них вывороченную наизнанку одежду, посадили задом наперед на лошадей и повезли в город. На голову каждому был надет шлем из бересты с мочальными кистями и соломенными венцами с надписью: «Се есть сатанино воинство». Руки у них были связаны. Когда они въехали в город, народ, науськиваемый своим духовным владыкой, плевал на них, ругался и забрасывал грязью. Затем прямо на головах были зажжены надетые шлемы. Некоторые после всего пережитого вскоре умерли, часть сошла с ума, а неудовлетворенный Геннадий продолжил борьбу за костер.

Истинно праведные — эпитет, которым всегда именует себя победитель, — тогда восторжествовали, добившись не только окончательной победы, но и физического истребления реформаторов. Правда, новгородский архиепископ до этого не дожил, однако Иосиф Волоцкий, столь же рьяный сторонник самых жестоких мер, сумел довести до конца, то бишь до костра, «благое» дело истребления ереси. Именно он внес свое веское слово на обсуждении приговора для новгородских еретиков, став самым агрессивным обвинителем изо всех судей. Великий князь Иоанн Васильевич и прочие бояре из числа его ближних советников еще колебались — ну не принято было в варварской дикой Руси, в отличие от цивилизованной Европы, гуманно убивать тела людей с благой целью спасти их бессмертные души. Иосиф же был непримирим, требуя смертной казни для всех, вне зависимости от того, раскаялся ли человек или нет. В своей пламенной речи он убеждал присутствующих, что «раскаяние, вынужденное пылающим костром, не есть истинное» и только смерть может пресечь дальнейшее распространение опасной заразы.

Вроде бы выжгли, не пощадив даже своих, как, например, архимандрита Юрьевского новгородского монастыря Кассиана. Жалко было Иоанну отправлять на костер своих лучших советников — дьяка Волка Ивана Курицына, который успешно вел все его посольские дела, включая сложные и щекотливые переговоры с императором Максимилианом. [1307] Жалко было и Дмитрия Коноплева, и Ивана Максимова, и Некраса Рудакова, да и прочих, но что поделать, коль отцы церкви, как дикие звери, алкали крови. И они ее получили.

С тех пор прошло полвека. Давно развеялся по ветру пепел от костров, которые развели под людьми, сидевшими в клетке, жестокие палачи. Да и палачей тоже давно не было на свете, но… как грустно и верно заметил Екклезиаст, «что было то и будет; и что делалось, то и будет делаться, и нет ничего нового под солнцем…».

Сызнова все началось со священника придворного Благовещенского собора и наилучшего приятеля Сильвестра Симеона, точнее, с его встречи еще перед Пасхой, в разгар Великого поста, с неким Матфеем Башкиным. Как человек увлекающийся, Башкин столь горячо воспринял тайное слово мниха Порфирия — одного из учеников-вольнодумцев старца Артемия, — что теперь не нашел ничего лучшего, как попытаться обратить на свою сторону отца Симеона.

Действовал Матфей, как казалось ему самому, очень хитро, начав с просьбы об исповеди, в которой якобы испытывала чрезвычайную нужду истерзанная сомнениями душа. На исповеди у Симеона он и забросил свой первый пробный камень, заявив, что в первую очередь надлежит стать истинными по духу христианами самим служителям церкви.

— А все начало от вас. Прежде вам, священникам, следует показать начало собою и нас научити, — сбивчиво, но пылко выкладывал он терпеливо кивавшему Симеону наболевшее. — Да то же и в евангелиях писано: «Научитесь от мене, яко кроток есмь и смирен сердцем». А кому надобно быти кротким и смиренным? То все на вас лежит. Прежде вам должно творити, да нас учити.

Человек, который лезет поучать отцов церкви, да еще делающий какие-то собственные выводы, не всегда согласующиеся с официальными доктринами, подозрителен изначально. Уже одно то, что он не просто читает святые книги, бездумно заучивая тексты наизусть, как подобает доброму христианину, но и размышляет над тем, что в них сказано, есть верный признак того, что он занес ногу для шага в сторону ереси и вот-вот его сделает.

Не случайно инквизиторы в Европе в первую очередь брали на заметку именно тех прихожан, кого замечали за чтением Вульгаты. [1308] Почему? Да потому, что от чтения до размышления над прочитанным не шаг — малый шажок, причем неизбежный, а размышлять нельзя — надлежит только верить, иначе какой же он верующий? И читать он соответственно должен — хотя лучше не читать вовсе — не разумом, но сердцем, ибо если подключить холодный рассудок, то он непременно начнет задумываться и отыщет массу несуразностей, после чего начнется невольный отход от общепринятых канонов, некоторые из которых и вовсе отвергнет напрочь.

Отвергший же каноны для церкви есть человек потерянный. И пускай он живет, пожалуй, почище и поблагороднее иных «истинных» христиан, продолжая искренне верить в творца. Разве это важно, коли он отверг главное — посредника между богом и человеком, каковой является церковь? Неважно, что она сама себя назначила в посредники. Это уже не имеет значения. Главное, что ей и только ей принадлежит право указывать путь к вседержителю. Осмелившийся же искать собственную дорогу к богу, пускай более узкую, совсем неприметную, но — свою, немедленно будет осужден. И в этом случае его добропорядочность никакого значения не имеет. Пускай даже он ежедневно и искренне молится у себя в доме, посылая господу самые жаркие и горячие молитвы, исходящие из самых глубин сердца, но и тут он не прав, ибо молитвы эти — не канонические, не общепринятые. И вообще — только ходящий в храм, исповедующийся там, регулярно ставящий свечи во здравие и за упокой, исполняющий все прочие положенные обряды (кем положенные — роли не играет, и над этим задумываться тоже не след), а главное, щедро платящий за все это, только тот и спасется.

Наивно хлопающий глазами Башкин ничего этого не подозревал, а потому заливался перед Симеоном соловьем, выворачивая перед ним наизнанку всю душу:

— В «Апостоле» писано, что весь закон заключается в словах: «Возлюбиши искренняго своего, яко сам себе», а мы Христовых же рабов у себя держим. Христос называет всех братией, а у нас на иных кабалы нарядные, на иных полные, а иные беглых держат.

— Так, так, — покладисто и чуть скучая кивал Симеон, и этим своим равнодушием, пусть и скрываемым, невольно побуждал Матфея лезть все дальше и дальше в лес для сбора хвороста, который впоследствии должен был пойти на его же собственный костер.

— А я, отче, что было у меня кабал полных, все изодрал и ныне людишек у себя держу токмо по их доброй воле — кому хорошо у меня, тот живет, а кому нехорошо, идет себе куды хошь. Да и вам, отцам нашим, надобно почаще нас посещать и наставлять, яко нам жить и яко людишек не томить.

Пока в речах Матфея Семеновича не было ничего предосудительного, разве что небольшие настораживающие намеки. Например, кабалы изодрал на своих людей. С одной стороны — дело хорошее, с другой — явный попрек церкви, которая такого до сих пор не сделала. Получается кощунственный вывод, что он, Матфей, является более праведным христианином, нежели… Ох, даже и договаривать боязно. Он, стало быть, живет строго по заветам Исуса, а церковь, выходит, наплевала на них, не собираясь отказываться от владения селами, деревеньками и починками, заселенными людьми, работающими на монастыри и церкви, а то и на самого архирея — владыку епархии.

Симеон и сам относился к так называемым «нестяжателям», которые в свое время во всеуслышанье ратовали за то, чтобы отдать все это светской власти. Ратовали и… проиграли. Но одно дело — они сами, то есть как бы внутри себя. Совсем иное — миряне. Им о таком задумываться грех.

— Так, так, — задумчиво барабанил пальцами по столешнице отец Симеон, искоса продолжая бросать на Башкина внимательные взгляды.

Тот же, представляя, с какой гордостью он заявит отцу Порфирию, как ловко и быстро он сумел включить столь важную особу в число сторонников нового учения, разумеется, самого «истинного», ибо иначе и быть не может, продолжал уверенно «собирать хворост», тыча пальцем в свой «Апостол», изрядно, едва ли не на треть, заляпанный воском в тех местах, что казались Башкину сомнительными, и торжествующе вопрошал: «А как это? А как то? А ведь у нас ныне совсем иное, да и в церкви тоже. Выходит, и мы и вы неправильно живем?»

Словом, как заявил потом на следствии все тот же Симеон, толковал Башкин «не по существу и развратно», задавая столь щекотливые вопросы, что священник был вынужден сознаться: «Я сам того не знаю, о чем ты спрашиваешь».

И тут Башкин вывалил на стол убойный, как казалось ему самому, аргумент. Слышавший краем уха о том, что игумен Троицкой Сергиевской лары и учитель самого старца Порфирия отец Артемий был поставлен на свой высокий пост по повелению самого государя, он сделал вроде бы логичный вывод, что и царь тоже разделяет взгляды Артемия. А раз Иоанн за них, то, следовательно, и отец Сильвестр тоже. Во всяком случае, к сочувствующим новому учению его можно отнести наверняка. И Матфей, лукаво подмигнув Симеону, сказал окончательно оторопевшему от такого совета священнику:

— А ты спроси у отца Сильвестра, — и уверенно протянул: — он тебе все-е скажет.

Симеону не осталось ничего иного, как и впрямь идти к Сильвестру, который в свою очередь незамедлительно подался за разъяснениями к Иоанну. Тот, вернувшись после трагически закончившегося богомолья, по-прежнему находился в прострации. Вскользь посмотрев на изрядно заляпанный воском «Апостол» Башкина — единственное и весьма шаткое вещественное доказательство ереси Матфея, устало махнул рукой и заявил:

— То — дело церковное. Я-то вам на что? К тому ж у меня заботы поважнее. Вон, по слухам, сызнова крымчаки на Русь идут. Надобно полки сбирать под Коломной, а вы мне тут…

— А Башкин?! — слились воедино голоса Симеона и Сильвестра.

— А что Башкин? Ну, посадите его у меня в подклеть, а я приеду — разберусь, — и был таков.

Оба понимающе переглянулись. Главное, что царь обо всем осведомлен, так что теперь с них, ежели что и всплывет, спросу нет. Но дальше события развернулись иначе. Митрополит Макарий, сведав о Башкине, «поручил» Матфея Герасиму Ленкову и Филофею Полову. Оба они были выходцами из Волоцкого монастыря, оба — ученики неистового Иосифа, знающие толк в «опросах», о чем говорило одно то, что обоих величали «старцами». Слово это в те времена редко означало возраст, но гораздо чаще — почет, который воздают не просто так, а — по заслугам.

Поручение два дюжих старца выполнили отменно и вскоре уже доложили, что Башкин, который поначалу упрямствовал и не сознавался в ереси, ныне «постигнут гневом божиим, учал бесноваться и, извесив свой язык, долгое время кричал разными голосами и говорил „непотребная и нестройная“». Затем ему будто бы послышался голос свыше: «Ныне ты исповедуешь меня богородицею, а врагов моих, своих единомысленников, таишь». Устрашенный этим голосом, Башкин начал исправно каяться, так что все в порядке.

Услышав это, митрополит самолично прикатил на свидание с узником, морщась, осмотрел еретика — вид ран и побоев всегда был неприятен Макарию — и повелел Башкину: «Своею рукою испиши и свое еретичество и свои единомысленники — о всем подлинно».

Матфей, «ласково» понуждаемый к тому старцами, в скором времени указал, как на своих советников, на Григория и Ивана Борисовых и на других, а также сознался, что принял свое злое учение от аптекаря Матфея, родом литвина, да от Андрея Хотеева и прочих «латынников». Словом, топлива под свой костер он натаскал изрядно, причем на сей раз это был уже не хворост, а крепкие смолистые сосновые поленья.

Имя старца Порфирия он еще не произнес, но из его уст, искривленных от мучительной боли — Герасим и Филофей свое дело знали славно, — уже прозвучало, что заволжские старцы не только «не хулили его злобы», но еще и «утверждали его в том».

Когда Иоанн в середине августа вернулся в Москву, то торжествующий в душе Макарий скромно выложил перед ним опросные листы. Из них следовало, что Матфей и его единомысленники, по показанию самого Башкина, хулили господа Исуса Христа, исповедуя его неравным богу-отцу, что святое тело его и кровь в таинстве евхаристии считали простым хлебом и вином, что церковью называли только собрание верных, а сами церкви, или храмы вещественные, признавали за ничто, что отвергали святые иконы и называли их идолами, что отвергали таинство покаяния и говорили: «Как перестанет человек грешить, хотя бы и не покаялся пред священником, ему нет более греха». Предания и жития святых отцов они называли баснословием, а вселенские соборы укоряли в гордости, говоря: «Все писали они для себя, чтоб им владеть всем — и царским, и святительским».

Пока мних — не самому же митрополиту утруждать и без того больные очи — неторопливо и с чувством зачитывал суть опросных листов, Макарий стоял недвижно, не отводя глаз от государя. Иоанн ничем не выдал себя, лихорадочно размышляя, что именно можно предпринять. Ясно было одно — предложить решить этот вопрос келейно, не раздувая шума, означало попросту отправить всех на костер. Значит, этого допускать нельзя.

С другой стороны, повелеть собрать по этому делу собор, на котором у царя появились бы сторонники для смягчения приговора, все равно означало продолжение расследования, и тогда сгустившиеся ныне над головой его духовного учителя отца Артемия тучи грозили разразиться такой испепеляющей грозой, что… Но, подумав немного, Иоанн пришел к выводу, что гроза так и так грядет. Коль уж прозвучала, пускай пока без единого имени, но ссылка на заволжских старцев, считай, что все — теперь митрополит не угомонится, пока не раскопает до конца. Созыв же собора — это отсрочка, это время, которое нужно, чтобы предупредить всех, кого можно. На том и порешил.

Причем вновь получилось ни нашим, ни вашим, а как-то так наполовину. Царь выиграл в том, что столь важное дело непременно должен решать собор, зато Макарий, упиравшийся до последнего, сдался лишь с тем условием, что открыть его надлежит не ранее октября.

— Иначе, государь, нам никак не успеть дойти до самых корней, — заметил он, пытливо глядя на царя. — Поелику, ежели мы не извлечем корни, кои питают еретическое древо, зело уверен — чрез десяток лет оно сызнова взрастет и крона его воздвизнется ввысь еще пышнее да ядовитее и таким зловонием обдаст Русь, что отравит все истинное православное учение.

Умел красно говорить митрополит, ох, умел. Не зря он самолично, не доверяя никому, писал многие жития святых, да как писал-то — с блеском, с выдумкой, с фантазией, находя те единственно верные слова, что могут вызвать умиление в людских сердцах, заставить их ликовать и рыдать, веселиться и скорбеть.

«Если бы ты еще не держался, яко паук за свою паутину, за монастырские земли — цены бы тебе не было», — сумрачно думал Иоанн, глядя на Макария.

Говорить он ничего не стал. Не нашел аргументов, которые можно было бы противопоставить столь убедительной речи. Поэтому скрепя сердце и согласился на отсрочку созыва собора, решив, что нет худа без добра и он успеет немедленно послать надежного человечка в пустынь к старцу Артемию с упреждением о грядущем. Гонец должен был отвезти и деньги.

В самом послании не говорилось ничего особенного. Рассказывалось лишь о делах богоугодных, что творятся сейчас в Москве, и предлагалось… немедля заняться розыском единомысленников некоего еретика Башкина, а буде таковые сыщутся, то доставить их в Москву в «крепких железах». Так как на поиски этих лихоимцев надобны средства, то царь жалует старца Артемия и всю его честну братию ста рублями, а коль потребуется больше, то пусть Артемий после известит о том царя и государь непременно вышлет.

Словом, sapienti sat, то бишь умному достаточно. Но никакого предупреждения — не подкопаешься. После этого оставалось только надеяться, что гонец Иоанна окажется попроворнее митрополичьих, которые седмицей ранее разлетелись с его подворья кто куда, поскольку владыка, ссылаясь на царево повеление, повелел то же самое. [1309]

Надежды Иоанна не сбылись. Фора в семь суток оказалась неодолимой. Когда царские гонцы прибыли в Кирилло-Белозерский монастырь, первое, что они увидели, так это сидящего в телеге отца Артемия и рядом с ним Порфирия, да еще нескольких мнихов из обители старца. Правда, они были не связаны, поскольку Макарий в своем послании лукаво предложил старцу приехать только для того, чтобы «говорить книгами», то есть посостязаться с еретиком, а попросту говоря принять участие в осуждении Башкина.

Чувствуя недоброе, отец Артемий тем не менее не смог отыскать повода, чтобы отказаться от завуалированного в виде просьбы приказа. Ероха все равно вручил старцу государево повеление и деньги, но было поздно. «Бежать сейчас — значит навлечь на себя неминуемые подозрения. А так, может оно, и обойдется», — решил Артемий и поехал.

Иоанн же, еще не ведая об опоздании своих людей, усиленно готовился к собору, лихорадочно прикидывая, кого бы еще из своих явных и тайных сторонников привлечь к предстоящему судилищу. Он даже послал за Максимом Греком, аккуратно намекнув, что тот мог бы помочь в благом деле защиты людей, повинных лишь в излишнем, по мнению церкви, вольнодумстве.

Максим стал было собираться в путь-дорогу, но тут к нему в келью заглянул келарь монастыря Андриан Ангелов. Поглядев на сборы Грека, он как бы невзначай спросил:

— Стоит ли тебе в твои-то года в столь дальний путь пускаться?

— Государь зовет, — ответил Максим, продолжая собираться.

— Тогда конечно, — кротко согласился келарь и предположил: — Не иначе как царь и тебя к еретикам причисляет.

— С чего ты взял, отец Андриан? — насторожился Максим.

— Так ведь знаю я этого старца Артемия. Еще по Псковскому Покровскому монастырю он мне ведом. Изрядный баламут. Оттого и ушел из обители. Дескать, несподручно у нас спасаться — в пустыни житье почище.

— За баламутство не осуждают, — сердито откликнулся Грек.

— Да он к тому же и потатчик изрядный. Бывало, не раз как он рек, что каждый волен мыслить и обо всем свое суждение иметь. А ты в заступу его едешь али как? — полюбопытствовал он, разглядывая возившегося возле своего сундука Максима, и добавил: — Во-во, сундучок заветный с книжицами непременно захвати. Не ровен час — забудешь, а там у тебя столько всякого любопытного. Одни «Рафли» чего стоят. Заодно и судьбу Артемия нагадаешь.

И вышел.

Максим так и сел. Выходит, знают о его увлечении в монастыре. Ну да, ну да, как же им не знать, коли он, пока отец Артемий игуменствовал, всякую осторожность потерял. И что теперь с ним будет? Намек-то отца Андриана понятен, куда уж яснее. Не иначе как сразу после такой защиты его из уютной теплой кельи тут же мигом засунут в какое-нибудь сырое и мрачное узилище, да кормить станут строго яко мниха — хлеб с водой да толокно, сваренное на все той же воде.

Опять же и сам государь навряд ли станет тому препятствовать. Небось не забыл, как сбылось зловещее предсказание про его сына. Так что и от Иоанна навряд ли можно ожидать заступы. Он еще немного подумал, после чего сел к столу, придвинул чистый лист и принялся отписывать Иоанну Васильевичу, что-де и рад бы он прибыть по зову царскому, да неможется ему. Писал, почти не кривя душой, поскольку мнимые хвори на другой день и впрямь от волнений и переживаний превратились у него в подлинные, и он разболелся не на шутку.

«К тому же, — излагал он, сердито поскрипывая гусиным пером, — сведал я, государь, будто ты мнишь меня заедин с Башкиным, а то мне в большую обиду».

Стремясь покончить с недоразумением, Иоанн отправил к Максиму вторую грамотку, в которой объяснял, что вовсе не считает его заодно с осуждаемыми, но коли тот не может приехать сам, то пусть, по крайней мере, напишет, что он думает по поводу всего этого судилища. Но монах, в ушах которого стояли слова келаря про сундучок с «Рафлями», «Волховником» и прочими книжицами, вновь и наотрез отказался, ссылаясь на болезни, ибо жизнь хорошо научила Грека: «Что написано пером — не вырубишь топором». И без того он за некогда написанное обречен расплачиваться всю свою жизнь. Хватит, пожалуй.

Между тем в Москве и не только в ней одной продолжались аресты единомысленников Башкина, которых свозили отовсюду, спешно размещая по монастырям и подворьям, а также устраивая одну очную ставку за другой, чтобы успеть все подготовить к открытию собора.

Когда Иоанн узнал о том, что его люди опоздали и отец Артемий прибыл в Москву, он этим же вечером, наплевав на осторожность, сам явился в Андроников монастырь, где разместили старца. Открыто говорить было нельзя — за спиной маячили сопровождавшие государя монахи, а повелеть им удалиться тоже было невозможно — какие могут быть секреты у царя с таким человеком?!

Пришлось встать прямо в дверях кельи, чтобы никто не вошел внутрь и не смог заметить подаваемых мимикой знаков, а само предупреждение построить в форме обвинения.

— Поначалу ты мне казался мудрым и прозорливым, — грозно вещал царь. — Ныне же зрю — промашку дал. Слеп ты, отче, ибо у себя под носом проглядел мнихов, кои ересь по людям разносили.

— О ком ты, государь? — кротко спросил старец.

— Да об ученике твоем, коего Порфирием именуют. И сомнения меня терзают — неужто ты и впрямь о том не ведал?!

— Не ведал, государь, — твердо ответил Артемий.

— Ишь, — криво усмехнулся Иоанн. — Мнишь, будто я и тебе поверю, да не на таковского напал. Открыли мне глаза истинные отцы церкви. Ой, гляди, отец Артемий, — погрозил он пальцем, — Порфирий уже в железа взят. Не ныне, так завтра непременно всю правду нам выложит. Лучше сам покайся, пока не поздно.

— Так не в чем мне каяться, царь-батюшка, — все так же кротко отвечал старец и кивнул головой в знак того, что он все понял.

— Ну, ну, — протянул Иоанн и пригрозил на прощанье. — Да гляди у меня, бежать не удумай.

— Некуда мне бежать-то, — вздохнул Артемий. — Некуда да и незачем. Чиста у меня душа.

— Оно и впрямь некуда, — сбавил тон царь. — Ныне у меня сторожа крепкая повсюду — все едино не сумеешь. Да и нет у тебя на Руси места — разве что в Литву.

Возвращаясь, царь в сердцах произнес, глядя на сопровождавших его монахов:

— Даже заходить к нему в келью опосля того, что о нем дознались, соромно!

— Так-то оно так, государь, токмо излиху рвение тож не всегда к месту, — деликатно заметил шедший чуть сзади Иоанна Герасим Ленков. — Ни к чему оного еретика упреждать было, что его единомысленника уже в железа пояли.

— Мыслил, спужается да покается, — ответил Иоанн и сердито повернулся к монаху, досадуя на то, что его хитрость прочли или почти прочли. — А ты что же, учить меня государевым делам удумал?! Али и заступу решил пойти за него?! Гляди ж мне, — пригрозил он, но на этот раз от всей души и показал Герасиму, в отличие от Артемия, не палец, а увесистый кулак. — Я и до тебя доберусь, коль что!

— Да я ничего, — сразу стушевался тот.

— Вот на дыбе и поглядим — чего ты али ничего. Можа, и ты еретик злокозненный.

— Да я вовсе не о том, — начал оправдываться Ленков.

— А я о том! — отрезал Иоанн.

— Я как бы напротив вовсе, — пытался пояснить Герасим.

— Напротив? — вновь перебил его царь. — Напротив — это супротив получается. А супротив кого ты? Супротив меня?! — снова взревел он, после чего монах, плюнув на все дальнейшие попытки растолковать что-либо, низко склонился перед царем и повинился, хотя и сам не ведал в чем, и в качестве поощрения за покорство был после недолгого размышления милостиво прощен.

«А все ж таки шахматы и впрямь царская игра, — размышлял Иоанн, возвращаясь в палаты. — Как там Федор Иваныч учил? Лучше всего защищаться — это попробовать напасть самому. Ну, ну. Был бы жив — он бы ныне мной гордился. Теперь лишь бы Артемий все правильно понял».

Через день к нему приехал озабоченный митрополит.

— Прав ты был, государь, когда винил отца Артемия в ереси, — чуть ли не с порога заявил он. — Бежал старец следующим вечером, а безвинному на что бежать? — развел он руками.

— Может, попросту испужался твоих умельцев? — предположил Иоанн. — И что ты теперь мыслишь делать, владыка?

— Да что ж, — передернул тот узкими плечами. — След, как мне сказывали, обратно в пустынь ведет. Я так мыслю, что двух седмиц не пройдет, как мы его схватим.

— Ну и славно, — одобрил Иоанн, а оставшись один, еще долго не мог успокоиться.

«Ясно же было сказано, чтоб в Литву уходил. Неужто не понял, что нет для него на Руси места. Теперь, если его в пыточную возьмут, все с него выдавят, — нервно расхаживал он по светлице. — Все до капельки. И про избушку, и про узника. А уж как до братца моего ниточка дотянется, так и весь остатний клубочек мигом размотается. Значит, нужно что-то немедля предпринять. А что?»

Он сел и задумался, пытаясь собраться с мыслями, однако как назло на ум ничего путного не приходило.

Глава 21 Веселие Руси есть пити

Не было счастья, да несчастье помогло — в день, когда в Москву привезли пойманного старца Артемия, в монастырской темнице от жестоких пыток скончался его верный ученик Порфирий. Был он не то чтобы старым, но сердцем оказался слабоват. И надо ж такому случиться, что умер он за час до начала второго заседания собора, причем первое основывалось в первую очередь именно на показаниях его и Башкина. К тому же Порфирий был не просто важной связующей ниточкой между Матфеем со своими единомышленниками и заволжскими старцами — он был единственной нитью. И вот теперь она оборвалась.

Когда на втором заседании собора Порфирия так и не вывели на всеобщее обозрение и пришлось целый день заслушивать опросные листы Башкина, который уныло твердил одно и то же слово: «Каюсь», Иоанн сразу заподозрил неладное.

— Владыко, — окликнул царь Макария перед вечерней, — не пойму я что-то. Виним мы человека, а оправдаться ему не даем. Может, и не Порфирий вовсе учил Башкина непотребству? Где ж старец-то?

— Почил в бозе, — смиренно произнес митрополит. — Тако усердно сей мних сокрушался о своих грехах, что душа его, не выдержав, покинула тело, дабы самолично ниспросить прощенья перед престолом всевышнего.

— Мыслю, что не сама она до такого додумалась, а умельцы твои ей подсобили, — возразил царь.

— Не возводи хулу на слуг божиих, — проворчал Макарий, но не было у него в голосе должного энтузиазма, из чего Иоанн немедленно сделал вывод, что прав в своих сомнениях.

— Сам хочу в том убедиться, — твердо заявил царь. — Повели своим, чтоб прямо сейчас отвезли меня к телу.

— Тебе, что же, слова митрополита всея Руси мало? — обиделся Макарий. — Али ты и мне не веришь?

— Вот с верой я к нему и поеду, — спокойно заметил Иоанн, давая понять, что на сей раз он в своем праве.

— Да его уж схоронили, поди, — вяло отбрыкивался владыка, не зная что придумать.

— Это по каковскому обычаю? — с неподдельным удивлением воззрился на него царь. — Слыхал я, что у басурман на этот же день до следующего восхода солнца принято покойников закапывать. Это да. Но Порфирий-то хошь и еретик, но христианин, стало быть, его тело лишь на третий день земле предать должны.

— И устал я, — вздохнул Макарий.

— То да, — уважительно кивнул Иоанн. — Чай, годы у тебя, владыка, немалые. Потому я тебя с собой и не зову. Ты езжай себе прямо на подворье, передохни. Людишкам лишь повели, чтоб отвезли меня к покойнику, а дале я сам.

Владыка вздохнул и… поехал вместе с царем. Кони быстро пронесли митрополичий возок к Андроникову монастырю. Прошли за ограду. Мертвецкая располагалась слева от пыточной, по соседству.

«Никак для удобства, чтоб далеко не таскать», — мрачно отметил Иоанн.

Искали отца Порфирия недолго. Точнее, совсем не искали — тело монаха лежало на стылом каменном полу в гордом одиночестве.

— Разоблачи, — повелел Иоанн монаху-ключнику, сопровождавшему царя и митрополита.

После того как дюжий отец Авраамий это сделал, Иоанн принялся тыкать в многочисленные кровоподтеки, синяки, а затем в рубцы на спине.

— Это что? — гневно спрашивал он всякий раз, тыча пальцем, хотя вопросы были скорее риторическими и в ответах не нуждались, поэтому Макарий стоял молча.

Дошли до рук. Когда Иоанн поднял их, то у него появилось странное ощущение будто он держит что-то тряпичное. Потом осенило почему. Выбитые из суставов, они свободно вращались во все стороны. Очевидно, Порфирий скончался прямо на дыбе, и впопыхах, пока его пытались откачать, поливая водой и растирая виски уксусом, совсем запамятовали о том, что руки надо бы вправить на место.

— Сколь раз на дыбу вздергивали? — уточнил царь у монаха.

— Да всего-то раза три. Вот на третий раз он как раз и опочил, — пожал тот плечами. — Слабоват оказался.

— Иначе из еретика правды не выжмешь. Уж больно в них бес силен, — попытался оправдать своих людей Макарий.

— Так ведь из страха перед пыткой, да от боли лютой и истинный христианин в чем хочешь сознается. Далеко ходить не будем, вон хошь этого краснорожего возьми, — ткнул Иоанн в ключника-монаха, который испуганно попятился, пытаясь схорониться за митрополичью спину. — Ныне своим молодцам в разбойном приказе отдам, а завтра, ну, самое позднее через денек, он нам с тобой поведает яко Христа распинал али кого из его апостолов.

— Кощунствуешь, государь, — заметил с укоризной Макарий.

— Ничуть. Я оное лишь для примера указал, к слову, что сказанному под пыткой верить негоже.

— Так ведь показали на них, — упрямо стоял на своем митрополит.

— А ежели то оговор? Ежели человеку уже все едино было — на кого там указывать, лишь бы руки ослобонили, да с дыбы сняли — тогда как? Ладно, этого уже не воротишь, — устало махнул он рукой и примирительно заметил: — Не вступать же нам с тобой, двум владыкам Руси, в прю из-за одного старца, верно? Вот ежели их двое али трое было бы — тут уж иное. Потому я тако мыслю. На все кельи с еретиками н ныне же свою сторожу из стрельцов поставлю. Ежели твоим людям понадобится опросить тех, кто в узилище сидит, али еще по какой надобности повидать их захочется — хошь днем, хошь ночью — милости прошу. Скажу, чтоб пропускали и препятствий не чинили. А вот терзать их не сметь. За этим стрельцы неотлучно бдить будут. А ты пшел отседа, — беззлобно бросил он ключнику.

— А коли забудутся мои людишки? — лукаво улыбнулся митрополит, догадываясь, что Иоанн специально удалил монаха, тем самым вызывая на откровенность его, Макария.

— А коль забудутся, — Иоанн кинул быстрый взгляд на недвижное тело и зло произнес: — То тут хорошее средство имеется — бердышом по голове. Так память освежает, что просто диву даешься. А еще я сам для надежности всех еретиков опрашивать стану — нет ли им каких-либо ущемлений.

— Старца Артемия бережешь? — откровенно спросил митрополит, которому тоже порядком надоела игра в недомолвки.

— И его, и прочих, — невозмутимо ответил царь. — Мне, вот, на Матфея Башкина, хоть оно и не моих рук дело, ан все едино — глядеть соромно, будто это я его так терзал.

— Башкина не тронь, — предупредил владыка. — Он — истинный еретик. Ему глас был с неба, чтоб покаялся.

— Да какой там глас, — отмахнулся царь. — По всему видать — не в себе он и уже давно. Гляди, — предупредил с недоброй усмешкой, — он у тебя скоро козлом заблеет али залает. Что тогда пояснять станешь?

— Бес наружу просится, — быстро сказал Макарий.

— Лихо, — крутнул головой Иоанн. — Ишь как скор на ответы. На Минеях своих так быстро выдумывать наловчился?

— То жития святых, — медленно, почти нараспев произнес Макарий и тоже озлился — не ведая того, царь угодил по самому что ни на есть сокровенному: — Святого не замай, государь, — предупредил он с угрозой в голосе.

— Святое святым оставим, — беззаботно отмахнулся Иоанн, так и не заметив, как он походя жестоко оскорбил митрополита. — А беса своего вы не проклинать должны, а в ноги ему кланяться. Он же у вас как в сказке про волшебную палку — все пожелания исполняет. В кого ни повелите ему вселиться, в того он вмиг и входит. Ну а коли человек не сознается в том, на то пытошная имеется — там любой заговорит и покается.

— И сызнова юродствуешь, государь, — попрекнул митрополит. — А ведь церковь для тебя — первейшая опора. Убери ее из-под ног, и не токмо твоя власть — все царство зашатается.

— Прости, владыко, — покаялся Иоанн, осознав, что надо немного отступить — не время идти в бой с открытым забралом. — Все доброе сознаю и готов со своей стороны подсобить по мере сил, но и злу, — повысил он голос, — потакать я не намерен.

— Да не будет никакого зла. Ставь своих стрельцов, ставь. Ан опросные листы на всех уже имеются.

— С того же Артемия в дороге, что ли, писали?

— С него — нет. Зато его учеников опросили. И Феодосий Косой, и Игнатий, и Вассиан, и прочие — они столь всего наговорили, что не на один костер хватит.

— Поклеп, — уверенно заявил царь.

— Ой ли? — прищурился Макарий. — Ну, ну, — протянул он многозначительно, но продолжать не стал.

Однако следующее заседание собора началось именно с чтения их опросных листов. Подслеповатый Макарий, близоруко щурясь, искоса то и дело поглядывал в сторону Иоанна, который сидел, неестественно выпрямившись и на протяжении всего перечня так ни разу и не пошевелился.

— Оный же злокознец Феодосий Косой рек, что истинные столповые книги суть токмо книги Моисеевы, ибо лишь в них одних осталась истина, а посему их должно читать, а других книг читать не должно. Тако оный еретик отвращал честной люд от евангелия Христова, — бубнил читчик.

— Лжа! — выкрикнул Косой. — Я завсегда все книги принимал, окромя послания к евреям. Толковал инако, не так, как вы, — в том не запираюсь, но принимал.

— А во след за уничиженьем святого писанья оный Косой еще боле хулил правила церкви, писания святых отцов, сказывая, будто они-де преданья людские, писания ложные, а читать их не должно и без пользы.

— И тут лжа, — не унимался Феодосий. — И на правила соборов ссылался, и на Постническую книжицу святого Василия Великого, и на Маргарит святого Златоуста.

Макарий недовольно поморщился, сделал еле заметный жест рукой, после чего один из дюжих монахов, грубо ухватив Косого за ворот рясы, уволок с собой. После того как смутьяна вывели, чтение пошло более гладко, и никто из оставшихся уже не пытался восстать против.

— А исчо оные еретики отвергали таинство пресвятой троицы, сказывая, что бог един есмь, отвергали божество Исуса [1310] Христа и называли онаго простым человеком, сотворенным от бога. Тако же отвергали самую нужду в воплощении бога и искуплении человека и святые таинства крещения, покаяния, евхаристию и рекли тако — нет никакого пресуществления и хлеб с вином в тело и кровь Христову не переходит. Почитание святых тако же ими отвергалось, равно как все их чудеса, мощи, самые даже жития, кои оные еретики величали соблазном и лжою. Учили же тако — поклоняться богу надлежит духом и истиною. Посты же отвергаша, сказывая, будто они — преданье человеческо и непотребно.

И, как финал, прозвучало:

— Сказывал Феодосий-еретик, что тот, кто даст села монастырю али отпишет их церкви по духовной, тот устраивает пагубу души своей и рек тако же, что несть пользы созидать неправдою, и отвратны богу богатства, жертвуемые в церкву, ежели оные нажиты неправедно, примучиванием сирот, вдовиц да убогих.

«Вот оно, — понял Иоанн. — Из-за последнего они так и разъярились. А где же слова о старце?»

Но обвинение против Артемия прозвучало как-то на удивление жиденько: «Оный же старец бысть им первейший потатчик в сей ереси».

«Видать, не успели до него добраться, — подумал царь. — Значит, можно успеть», — и прислушался к гулу голосов.

«Тут с избытком, — вполголоса переговаривались между собой бояре. — Да-а, это уж и впрямь настоящие еретики».

Но были и другие голоса: «Гляди-ка, чуть живой стоит», «А у того-то, эвон, рожа вся заплыла от побоев — места живого нет», «Да и с ним рядом тож не лучше глянется — вот-вот на пол рухнет», «А в чем потатчик-то — почто не сказывают?».

…Действовать Иоанн принялся сразу, вызвав к себе Стефана Сидорова.

Могучий иплечистый, воин обычно был немногословен, в беседе часто терялся, а потому предпочитал больше помалкивать. Однако Иоанн хорошо помнил Казань и какие чудеса тот учинял под ее стенами, устрашая татар своей невероятной силушкой. К тому же помимо богатырской удали и стати в голове у него тоже кое-что водилось. Это изъясняться ему было тяжко, а соображал он хорошо и быстро. Простодушен — да. Схитрить да словчить — тут он многим бы уступил. Зато верный, сметливый, и любое повеление не просто исполнял от и до — вот тут-то он мог и смекалку проявить, и изворотливость. Правда, все это лишь в бою.

Стефан и сам знал это, а потому хоть и сидел в Москве, но, в отличие от многих боярских детей, входивших в избранную тысячу государевых людей, столицей тяготился. Лукавая и лживая — она не привлекала его, а зачастую вызывала отвращение. Уже не раз и не два он просился у Иоанна на южные просторы, где все было ясно и просто — вот тебе крымчак поганый, который твой враг и которого надо убить, а вот тебе ратные друзья-товарищи. Они и в бою тебе спину прикроют, и раненого из сечи вытащат, а смертный час придет — непогребенным не оставят. Словом, легко и просто.

— Как мыслишь, Стефан, о Феодосии Косом, да о прочих еретиках? — спросил Иоанн.

— Можа, оно и правда все, а можа, накуролесили попы — кто ведает? — пожал тот плечами. — Тока на старца уж точно напраслина. Я, государь, отца Артемия еще по избушке хорошо запомнил. Добрый он — это да. Можа, и впрямь потачку еретикам давал, дозволяя мыслить обо всем невозбранно, а можа…

— А ты зришь, что ему, ежели его учеников о нем самом допросить успеют, а под пыткой любой говорлив становится — костер грозит, не иначе?

— То не дело, — тяжело вздохнул Стефан. — И что же, никак ему не помочь? Хотя да, церква, — протянул он. — Супротив ее…

— Можно, — кивнул Иоанн. — Помнится, ты просил, чтоб я тебя в Коломну отпустил али в Переяславль-Рязанский. Считай, что отпускаю. Но допрежь того надобно службу сослужить. Слушай внимательно. Сделаешь так….

…И спустя всего два дня уже Макарий сидел на очередном заседании собора мрачный и нелюдимый. Еще бы не печалиться, когда утром чуть свет приехавший из монастыря нарочный сообщил, что Феодосий Косой со товарищи тайно выбрались из кельи и неведомо куда ушли. Правда, в конце сообщения он попытался обнадежить митрополита. Дескать, игумен отец Апполинарий уже послал в розыск своих доверенных людишек, и ежели эти еретики еще не успели покинуть Москвы, то им никуда не деться и их непременно сыщут.

— Значит, стрельцы выпустили? — только и уточнил Макарий.

— Навряд, — пожал тот плечами. — Одного добудились кое-как, бормочет чтой-то несуразное, а остальные пьяным пьянехоньки.

— А что бормочет-то?

— Сказывает, что некий мних, весь в черном, принес за полночь бочку с вином для братии, коя невинно томится в сем узилище, и просил за ради Христа передать страдальцам.

— Ну и? — поторопил Макарий.

— Дак стрельцы тако и ответствовали, что, мол, не велено им ничего передавать. Ныне у них до самой смертушки пост голимый — хлеб да вода. А монах речет: «Остановился я-де у брата Дормидонта в келье, но нести туда сей бочонок негоже. Лестницы в монастыре узкие, переходы темные — ежели сверзиться со ступеней — костей не соберешь. Мол, дозвольте я оставлю его до утра где ни то рядышком, чтоб под сторожей надежной, а то мнихам веры нетути. Мол, завтра днем непременно заберу. Тока, грит, вы уж помилосердствуйте, братья, не пейте его, а то мне наш игумен из Кирилло-Белозерского монастыря, кой приятелем отцу Дормидонту доводится, за оный бочонок такую епитимию наложит — за десять лет не избыть, ибо мед там сладкий, да выдержанный, да духмяный. Такой впору лишь…» — монах замялся.

— Ну чего там еще? — вновь поторопил его Макарий. — Начал, так сказывай, да помни, что в пересказе греха нет.

— Впору лишь царю али митрополиту пити, — продолжил монах и виновато пояснил: — Так он сказывал, вот я и…

— Дале что было?

— А дале что ж, — вздохнул монах. — Дале — яко на Руси святой водится. Нешто стрельцы утерпят, чтоб царское винцо не опробовать? За одной чаркой другая, за ней — третья, ну и… Мы когда пришли за еретиками, дверь закрыта, эти лыка не вяжут, бочка суха, а в келью вошли — токмо одни рясы на полу и узрели, а в них никого нетути.

— А к этому, как его, отцу Дормидонту, за приезжим монахом посылали?

— Да он, владыка, немощен. В своей келье третий годок лежит. Как руки, ноги и язык о позапрошлое лето отнялись, тако и лежит.

— А как мних-то этот чрез запертые врата вошел? — возмутился Макарий. — Куда вратарь [1311] смотрел?

— Тоже пьян, — сокрушенно вздохнул гонец. — Сказывал, что некто в рясе пришел к нему совета вопросить — в какой из монастырей на Москве лучшее всего податься. Тока, грит, вклады везде нужны, а у меня лишь бочка вина есть. Ну, вратарь и ответствует, что, мол, смотря какое вино. Ежели дрянное, то и в самый захудалый не возьмут — Москва, чай. Тот и предложил опробовать вместе с ним. Ну и…

— Сколько?

— Что? — не понял нарочный.

— Сколько опробовали?

— Да вратарь сказывал, токмо по чаре единой и опрокинули, да на ней и остановились.

— Это тот мних остановился, — заметил Макарий. — А вратарь… — но договаривать не стал.

Чего уж тут, когда и без того все ясно.

— Я так мыслю, что без диавола тут не обошлось, — монах понизил голос, перекрестился, опасливо огляделся по сторонам, еще раз перекрестился и боязливым шепотом продолжил: — Не иначе как сила бесовская, владыко, за своих вступиться решила, да забрала их с собой, яко слуг своих верных.

— Ишь как хитро рассудили, — буркнул митрополит. — Я так гляжу, что бес у вас как в сказке про волшебную палку — все пожелания исполняет, — и осекся, поняв, что чуть ли не дословно повторяет слова царя. Озлившись из-за этого еще больше, тем не менее закончил:

— Как где недочет, так вы сразу на беса киваете, как на козла отпущения.

— Так заперта же дверь-то! — возмутился монах. — А двое стрельцов прямо к ней притулились, да так и спали сидя. Не могли они чрез ее выйти, никак не могли…

— Значит, так, старцы, — немногословный Стефан Сидоров и тут, инструктируя беглецов, был предельно краток. — Сидеть тут три дни. Одежа имеется, пить-есть тоже. Серебро на столе. Там в кисе по двадцати рублев каждому.

— Это кто ж нас так жалует? — спросил неугомонный Феодосий Косой. — За кого нам бога молить?

— Про любопытную Варвару слыхал? — язвительно осведомился Сидоров. — Так она баба, потому носом и отделалась. А ты за оное кое-чего подороже можешь лишиться.

Косой умолк, но тут встрял его сотоварищ Игнатий:

— Дале-то как нам быть? Нешто выберемся мы ныне из Москвы? Ищут, поди, нас? Как нам до Бела озера добраться?

— Выберетесь, — отрезал Стефан. — А про свои места и думать забудьте. Довольно уж на Руси покуролесили. В Литву пойдете. — И, не прощаясь, вышел.

— Да куда б ни идти, лишь бы не к костру, — усмехнулся Феодосий и захохотал во всю глотку. — А представьте, братия, яко рожи-то у владыки Макария да прочих епископов вытянутся, когда они прознают, что мы от них тю-тю. Эх, — мечтательно вздохнул он. — Я бы всех этих рублев не пожалел, кои нам дадены, чтоб на них в сей миг глянуть…

Глава 22 Суд или судилище?

Розыск так и не дал результатов. Заволжские старцы как сквозь землю провалились. Правда, к оставшимся еретикам Макарий повелел приставить, помимо стрельцов, свою стражу из числа дюжих, крепких монахов, которым под угрозой пожизненной епитимии было запрещено не то что пригублять, но и нюхать хмельное зелье, кто бы его ни предлагал.

С того времени побегов больше не было, но что толку. Дело против Артемия принимало совсем иной оборот. Будучи еще крепок телом и избавленный по повелению царя от пыток, старец держался стойко, либо отвергая одно обвинение за другим, либо поясняя их так умно, что придраться к нему все равно было крайне затруднительно.

А тут еще, да из числа самих святителей — рязанский епископ Кассиан — на дыбки поднялся. И главное, невесть из-за чего. Как-то с утра для вящего обличения еретиков принесли на собор книгу преподобного Иосифа Волоколамского «Просветитель». Принесли не просто так, но как знак, что оное лжеучение, кое разбирают ныне, собор сравнивает с ересью жидовствующих, считая их одинаковыми. Так распорядился сам Макарий с далеко идущей целью — коли ереси одинаковые, стало быть, и наказание должно быть сходным. Более того, может, даже и еще жестче — как-никак это уже повторное. Получается, что тогда судьи оказались слишком мягкотелыми.

Начали с того, что передали тяжеленный том царю, который бережно принял сей фолиант, задумчиво взвесил его в руках и восторженно назвал светилом православия, отметив, что тяжесть сего труда сравнима лишь с тяжестью праведного топора, коим сей святой муж с радостью бы сам принялся рубить головы нечестивцам. За ним митрополит и весь собор также принялись хвалить книгу на все лады.

Дошла очередь до рязанского епископа, который — вот ужас-то — внезапно бросил ее на пол и стал во всеуслышание хулить покойного Иосифа, называя его жестоковыйным, по вине которого на Руси начали вводить порядки безбожных римских пап, а свидетельства, кои в ней указаны, не подлинны, но выдуманы. Затем он произнес горячее слово в поддержку еретиков, утверждая, будто все они повинны лишь в любви к мудрости, что никак нельзя поименовать ересью. Особенно же он ратовал за старца Исаака Белобаева, привезенного на собор из дальней пустыни Соловецкого острова.

Говорил он недолго и речь закончить не успел — схватился за сердце и медленно сполз на пол. Царские лекари оказались бессильны помочь бедолаге, у которого отнялась вся правая половина тела. Даже лежа, епископ что-то мычал, но язык его не слушался, и вместо членораздельной речи получалось что-то бессмысленное. Спустя время епископа с превеликим бережением отправили в его, теперь уже бывшую епархию, поместив там в больницу какого-то из монастырей.

— Вот что делают небеса с отступившимися от истинной веры, — сказал Макарий и впервые за последний десяток дней несколько оживился.

Получалось и впрямь недурственно. Такое и не придумаешь — в голову не придет. А главное, какой красноречивый пример для всех прочих. Теперь даже те, кто в душе противится излишней жестокости, должны непременно убояться кары господней. Он и к Артемию обратился с тем же самым:

— Покайся, и будет тебе с небес прощение, иначе же… — и красноречиво покосился на дверь, через которую часом ранее вынесли рязанского епископа.

— Да не в чем мне каяться, — упорствовал Артемий.

«Может, с небес мне и впрямь прощение снизойдет, хотя они вроде бы и без того ни в чем меня не винят. Зато здесь, на земле, мне его точно не дождаться», — подумалось он и приготовился слушать следующего обвинителя.

Первым, еще прежде всех остальных, выступил против Артемия Башкин. Правда, не сам. Благодаря повелению государя, запретившему пытать еретиков, Матфей только-только стал приходить в себя, но еще плохо держался на ногах, частенько поддергивал правым плечом и мелко-мелко тряс головой, а временами и вовсе впадал в какой-то ступор. К тому же на одно ухо он ничего не слышал, да и на второе с трудом, поэтому вместо него выступал мних с опросными листами, подписанными Башкиным, которому было уже на все наплевать. В них было изложено, что Артемий изрекал хулы на поклонение святым иконам, на таинство евхаристии, на предания святых отцов и многие другие. В ответ на все это старец неизменно отвечал:

— Я так не мудрствую, я верую во отца и сына и святого духа, в троицу единосущную.

Противопоставить ему что-либо и впрямь было затруднительно. Слова Башкина, как удары косы, приходились на камень железного упорства Артемия, и потому вся их острота пропадала втуне. Ученики же успели за краткие дни побоев оклеветать лишь самих себя. Об учителе думали допросить их чуть позднее, на святом причастии пообещав заменить костер покаянной кельей в монастыре, если они оговорят своего старца. Но тут вмешался Иоанн, а потом они и вовсе неведомо каким образом сбежали.

Оставались, правда, еще свидетели, но уж больно их показания были хлипковаты. Например, единственный из учеников, кто не удрал, потому что сидел в другом монастыре, некто отец Леонтий, рассказал, как Артемий тайно бежал из Андроникова монастыря в свою пустынь. Подумаешь. Будто и без него не знали, что он сбежал. Старец и сам не скрывал того, указав, что бежал от клеветников, кои обвиняют его в том, что он «не истинен в христианском законе».

При этом он так зло посмотрел на митрополита, что, даже несмотря на свое плохое зрение, Макарий почувствовал ненавидящий взгляд старца и невольно вздрогнул. Правда, имена клеветников Артемий, сколько ни выспрашивали их у него, так и не назвал, только усмехался, да продолжал бросать косые взгляды на владыку.

«Уж лучше бы назвал», — мрачно размышлял Макарий, ощущая в этом презрительном умолчании некое нравственное превосходство старца. Сквитаться удалось, когда по настоянию владыки собор поставил Артемию в вину то, что тот не бил челом царю и митрополиту на этих клеветников, не пытался оправдаться, а тайно бежал из Москвы.

Бывший ферапонтовский игумен Нектарий заявил пред собором, что старец говорил ему неладное о троице. Дескать, в книге Иосифа Волоцкого написано негораздо, что бог посылал в Содом двух ангелов, т. е. сына и святого духа, но затем стал мельчить, виня Артемия в том, что он не проклинал новгородских еретиков, что хвалил латинян, что ездил из Пскова, из своего монастыря, в Новый городок к немцам.

И вновь ничего не получалось, поскольку у старца на все находились оправдания, да такие, что не придерешься. Мол, к немцам и впрямь по юности ездил и спрашивал, нет ли у них человека, с кем бы ему, Артемию, поговорить книгами да выяснить — таков ли христианский закон у римлян, как на Руси, но ему такого книжного человека не указали.

Потом Нектарий и вовсе сбился на совершенно бытовые подробности. Дескать, и поста Артемий не хранит — во всю четыредесятницу ел рыбу, и в день Воздвижения у царя за столом ел рыбу. Такие мелкие прегрешения Артемий не отрицал, искренне каясь в них.

Но даже эту ерунду Макарий тут же цепко схватывал и сурово обращался с вопросом к собору, да при том так лихо его закручивал, что оставалось только диву даваться. Проявив недюжинное красноречие относительно той же рыбы и с немцев, Макарий добился от собора, что тот вменил старцу в вину и то, что он нарушал пост к соблазну православных, и даже то, что ездил к немцам для означенной цели, ибо «он сам ведает, что наша есть истинная православная вера, а латинская вера отречена от православной святыми отцами и предана проклятию».

Тот же Нектарий попытался было обличить Артемия во многих богохульных и еретических речах, но старец назвал все это клеветою, и три старца-пустынника, на которых Нектарий сослался, как на слышавших те богохульные речи, его слов не подтвердили.

Еще один из свидетелей — келарь Троицкого Сергиева монастыря Адриан Ангелов — показал пред собором, что Артемий говорил, еще будучи в монастыре под Псковом, в келье игумена Лаврентия, что нет пользы петь панихиды и обедни по умершим и что тем они муки не избудут.

Старец вновь попытался выкрутиться, заявив, что это было сказано им лишь про татей, которые всю жизнь грабили да убивали, но и тут Макарий придрался, обвинив Артемия в том, что он отнимает у грешников надежду спасения, подобно Арию, который учил, что не должно творить приношения за умерших.

Поставили старцу в вину и то, что он, по утверждению игумена Кирилло-Белозерского монастыря Симеона, узнав, что Матфея Башкина поймали в ереси, заявил, что никакая это не ересь, «сожгли Курицына да Рукового и нынче сами не знают, за что их сожгли».

По крупицам, по зернышку скапливал митрополит вины старца, набирая их для костра. Может, и поднабрал бы, но тут совершенно некстати встрял со своим умничанием думный дьяк Посольского приказа и одновременно царский печатник Иван Михайлович Висковатый.

Будучи из худородных, он так бы и прозябал в подьячих, но Иоанн вовремя приметил его. Еще три года назад он заинтересовался теми предложениями, которые Висковатый робко подал царю на просмотр, и, ознакомившись, пригласил дьяка к себе на беседу. Говорил недолго — дела одолевали, но Ивана-подьячего не забыл и спустя месяц позвал еще раз. Потом еще. Дальше больше, и вскоре тот уже вошел в ближний царский совет избранных. Он-то и уловил уже во время разбирательств с отцом Артемием недовольство царя.

— Ишь, вцепились в старца, яко псы цепные в пустую кость. И уже сами ведают, что нет в ней ничего, ан все никак не угомонятся, все тужатся волосок мясца сыскать. Если бы их ныне на что иное отвлечь, глядишь бы, подустали да угомонились, да как тут отвлечешь? — вырвалось как-то в сердцах у государя.

Сказано это было походя, но Висковатый задумался. Посольские дела всегда требовали увертливости, уловок да хитростей. Там, если не научился вертеть хвостом как лиса, наверх не выберешься. Иван Михайлович вылез, но твердо помнил — если бы не государь, то он так и сидел бы где-нибудь в уголке Посольской избы, переписывая бумаги. За ум и находчивость боярин Юрьев, что из царских родичей, приблизил его — коль своего ума нет, то отчего бы чужим не воспользоваться, — но так высоко, как это сделал царь, все равно бы никогда не поднял.

Сам Висковатый добро помнил и уже давно мечтал как-нибудь отплатить за доверие да ласку, ан все случая не подворачивалось. Так, может, теперь?..

Раз хочет Иоанн Васильевич отвлечь, значит, надо этим и заняться, только вот как? И тут ему вспомнились собственные слова, которые он произнес месяц назад из тщеславного желания лишний раз обратить на себя внимание государя, а заодно и показать, что он разбирается не в одних только иноземных делах, но и в любых других, включая и совсем тонкие, духовные.

Тогда во время одного из соборных заседаний царь, разговаривая с митрополитом о прежнем соборном уложении и вопрошая, какие дела по нему уже исправлены и какие еще нет, выразил желание, чтобы и прочие дела были исправлены и чтобы, в частности, иконники писали образа с добрых образцов. Как теперь понимал Висковатый, все это говорилось как раз с целью отвлечь Макария от отца Артемия. Помнится, владыка тогда ответил государю, что в Москве по соборному уложению установлены для наблюдения за иконописцами четыре старосты-иконника.

Вот тогда-то Висковатый и проявил свой ум, заявив, что не следует изображать на иконах невидимого бога и бесплотные силы, как это было сделано на одной из икон. Дьяк поморщился, припоминая. Ну, точно, она называлась «Верую во единаго бога».

— Да как же писать? — спросил тогда озадаченный митрополит.

Висковатый изложил свои соображения, в ответ на что получил резкую отповедь Макария, который отчитал дьяка, сказав, что он излиха мудрствует о святых иконах, а в конце даже пригрозил:

— Ты стал на еретиков. Смотри не попадись и сам в еретики — лучше ведай свои дела, которые на тебе положены, да к иным не суйся.

Дьяк еще раз почесал переносицу, затем решительно придвинул к себе чернильницу, выбрал перышко поострее и принялся писать. Строчил долго, чуть ли не весь следующий день, после чего явился к митрополиту и подал ему подробное изложение своих мнений и недоумений о святых иконах с просьбой рассмотреть дело на соборе.

В качестве предлога послужили все те же иконы из числа переписанных заново после страшных московских пожаров лета 7055-го. Тогда в Кремле погорели чуть ли не все церкви, и из Новгорода, Пскова и других городов были вызваны иконописцы написать новые иконы и расписать царские палаты. На многих из этих икон по указанию священника Сильвестра были изображены события из священной истории, начиная от сотворения мира и человека и заканчивая страстями Христовыми. Кроме того, Сильвестр попросил, чтобы иконописцы представили в лицах и образах содержание всего Символа веры, а также некоторых церковных песней. Царские палаты были расписаны по стенам разными символическими изображениями.

Именно их и касалось содержание записки Висковатого, который особенно напирал на иконы в Благовещенском соборе. Обоснование у него для этого имелось. Дескать, раз Сильвестр, по распоряжению которого они и были писаны, является не только одним из священников этой церкви, но и подозревается в единомыслии с Артемием, а другой священник, Симеон, был какое-то время духовником Башкина, то не проведены ли в новых иконах под видимыми образами еретические мудрования?

Если бы рядом не стоял царь, то митрополит попросту отмахнулся бы от этих бумаг, как от очередной глупости возомнившего о себе невесть что мирянина, но дьяк подал свои записи, когда рядом с Макарием стоял Иоанн. Тот внимательно выслушал Висковатого, еле заметно усмехнулся в бороду и… приказал рассмотреть список Ивана, сына Михайлова на соборе.

Так и получилось, что в продолжение последующих заседаний вместо дела отца Артемия соборные старцы и бояре окунулись в разбирательство мудрствований Висковатого, который постарался растянуть дело как можно подольше. Для того он и запись составил длиннющую, так что читал ее в течение аж двух заседаний. Там было все, что только пришло ему в голову. Его, дескать, соблазняют изображения бога-отца и пресвятой троицы на новых иконах.

— Не должно писать его, кой невидим по существу, в виде «ветхаго деньми», [1312] тако же и пресвятую троицу в виде трех ангелов, являвшихся Авраму, ибо оные явления бысть в Ветхом завете, кой уже прошел и отложен.

Митрополит терпеливо отвечал, но Висковатый упорствовал, день за днем подкидывая новые загадки и поводы для раздумий и сомнений. Едва разобрались с богом-отцом, как дьяк напустился на то, что на новых иконах, представлявших сотворение мира и Адама, сын божий изображен в виде ангела с крыльями.

— А не скрывается ли тут еретическая мысль единомысленников Башкина, будто сын не равен отцу? — задумчиво вопрошал он.

Едва Макарий отбился от этого вопроса, как тут же последовал новый.

— Зрю я, что на новых иконах нет единообразия, — вещал Висковатый. — Там Христос распятый изображен с распростертыми дланями, яко и следует, а на других — со сжатыми, на третьих — с дланями ослабленными.

Когда вопросы по иконам иссякли, Иван Михайлович, не растерявшись, зашел с другого бока. Припомнив митрополиту разговор месячной давности, он расписал на многих листах исповедание своей веры и потребовал от владыки:

— А что ты, государь, изрек на меня суровое слово, будто я еретик, то, если знаешь, не колеблясь, обличи меня.

Митрополит, чтобы быстрее покончить с затянувшимися разбирательствами занудного дьяка, отвечал:

— Ты написал это негораздо. Я не назвал тебя тогда еретиком, а сказал только тебе: «Стал ты на еретиков, но ныне мудрствуешь о святых иконах негораздо; смотри не попадись и сам в еретики. Знай себе свои дела, которые на тебе положены, а в духовное не встревай». Паки и ныне напоминаю тебе это, а тако же словеса Григория Богослова: [1313] «Почто твориши себя пастырем, будучи овцою, почто делаешися главою, будучи ногою?»

«Ну, это мы еще поглядим, кто у нас овца, которую на веревочке ведут, а кто пастырь», — усмехнулся в бороду Висковатый, но вслух заявил совершенно иное:

— Зрю я неполадки велики и мыслю, что от того и идет оскудение к вере. Потому, яко истинный христианин, молчать о сем не могу.

И не молчал, растянув слушания чуть ли не два месяца. Порядком измученный всем этим Макарий больше уже не мог толком сосредоточиться ни на чем, включая даже Башкина с его единомышленниками, с которым, казалось бы, давно все ясно. Поэтому, когда дошло до обсуждения приговора по Матфею и прочим, Макарий особо не противился мнению государя, твердо заявившему:

— Ересь — дело опасное, но мыслю, что кострами тут лишь навредить можно. Воззри, владыко, сколь в иноземных державах поганое латинство людишек на муки сожжения обрекло, а что проку?

Еже хуже сталось. И как знать, объявился бы Мартин-немчин, [1314] ежели бы эти костры не полыхали столь ярко. Да даже ежели бы и объявился, все одно — его и слушать бы никто не стал. Здесь у нас жестокосердых, яко Иосиф Волоцкий, нет, значит, никто перечить не будет, коли мы всю повинившуюся и раскаявшуюся братию попросту разошлем по дальним монастырям, да и дело с концом.

— А ежели сии еретики и впрямь лишь в страхе пред костром покаялись? — недовольно осведомился архиепископ ростовский и ярославский Никандр. — Тогда они сызнова злые семена смогут сеять.

— Ништо, — благодушно откликнулся Иоанн. — Не думаю, что в делах веры надобно сабелькой помахивать. Духовное и истребляется духовным. Конечно, можно суровость проявить, а к еретикам и пастырей присовокупить, на чьих землях их ученье зародилось. Мол, и они тоже виновны — недоглядели, упустили, прозевали. — И бросил быстрый взгляд на Никандра, хотя намек и без того был понятен. Ни для кого не было секретом, что Белозерский край с его многочисленными монастырями и пустынями находился под духовной властью Ростовского архипастыря.

— Одначе я тако мыслю — кельи укромные, сторожа надежные, так перед кем им говори строить? [1315] Опять же, сидючи на едином хлебе с водой, не больно-то порезвишься, — усмехнулся царь. — Пост да молитва у любого плоть укротят. Вот ежели бы они там пианствовать учнут да бражничать неумеренно, яко некие, тогда иное. Но кто ж им даст медку-то испить? Разве что ты, владыка, поднесешь, коли останется в чаше.

И вновь намек, да не в бровь, а в глаз. Поставленный на свою епархию всего четыре года назад, Никандр уже успел прославиться, деликатно говоря, несколько неумеренным потреблением медов и вин, [1316] о чем наглядно свидетельствовал его сизый, весь в тоненьких багровых прожилках нос. Архиепископ закряхтел, открыл было рот, но напоролся на укоризненный взгляд митрополита Макария, не любившего хмельного, и счел за лучшее промолчать.

— Вот и славно, коли вы все со мной заодно, — улыбнулся государь, прекрасно понимая, что если бы дело не было столь растянутым, а заседания не стали, благодаря Висковатому, превращаться в нескончаемую говорю, в которой уже трудно было доискаться сути, то так легко еретики бы не отделались.

К тому же было еще одно обстоятельство. После двух месяцев сидения все порядком устали и норовили хотя бы перед Рождеством разделаться с самым главным из рассматриваемых дел, потому и был вынесен необыкновенно гуманный по тем временам приговор. Уже 22 декабря Башкина доставили в Иосифов Волоколамский монастырь. Согласно все тому же приговору, «да не сеют злобы своея роду человеческому», разослали кого куда и прочих его единомышленников.

А в январе — любой изобретательности рано или поздно приходит конец — исчерпались и все претензии дьяка. Подводя итог обсуждения всего обширного списка Висковатого, собор, по настоянию Макария, поначалу вообще отлучил его от церкви. Как мрачно заметил митрополит:

— Не столь за сомнения и своевольные мудрования о святых иконах, сколь за то, что разглашал свои мудрования посреди многих людей на соблазн православным и оными возмущал народ. Впредь будешь помнить шестьдесят четвертое правило святых отец, установленное на шестом соборе, [1317] кое гласит, что «не подобает мирянину братии на себя учительское достоинство, но повиноватися преданному от господа чину».

Однако через две недели, когда отлученный царский печатник по совету царя подал «Покаяние», в котором подробно сознавался во всех своих заблуждениях и просил прощения, собор изменил решение. Висковатый отделался трехлетней епитимией. Один год он должен был стоять за церковными дверьми и исповедать свои согрешения всем входящим в церковь, другой год — стоять в церкви, но только для слушания слова божьего, а третий — стоять в церкви, но без права причащения.

Казалось бы, все, можно спокойно вздохнуть и вплотную заняться отцом Артемием, но тут собору челом на дьяка ударили благовещенские священники Сильвестр и Симеон за то, что он, дескать, оговорил их в своем списке, и подали «жалобницы», в которых подробно изложили свое бывшее отношение к Башкину и Артемию, а Сильвестр вдобавок изложил и историю написания новых икон, засвидетельствовав, что все они писаны по древним образцам. Пришлось разбираться еще и с этим.

За это время постоянно отвлекаемому собору удалось откопать всего лишь еще одну вину старца. Дескать, он не полностью покаялся в «убийственных и блудных грехах», не открыв их своему духовнику при поставлении на должность игумена Троицкой лавры. Хотя Артемий и тут пытался оправдаться, даже указывал свидетелей, которые могут подтвердить, что ему, ради ускорения процедуры, сказали их «преступить», то есть обойти, но его уже не слушали, приговорив «за такое недостоинство свое» немедленно лишить старца священного сана и отлучить по церковным правилам.

Тем не менее митрополит завел с царем речь о костре.

Глава 23 Приговор

— О том и не заикайся, владыка, — отрезал Иоанн. — Уже сказав это, согрешаешь, а ты ж еще и другого человека на этот грех толкаешь. Я справедливости хочу для Руси, а ты что?

— И я того же, — кивнул Макарий и добавил: — А еще спокойствия.

— Вона как, — усмехнулся Иоанн. — Так ежели по справедливости, то, памятуя о вине старца, сразу тебе поведаю, что по всей державе несколько десятков человек в живых останутся. Прочих же на костер следом за отцом Артемием посылать придется, ибо чуть ли не каждого возьми и вдесятеро, а то и во сто крат больше вин сыщешь, чем у этого старца. И кем я тогда править стану?

— С него спрос особый, ибо он — лицо духовное, — поправил митрополит.

— Все едино — у девяносто девяти мнихов из ста этих грехов куда как больше, нежели у отца Артемия. О том подумай, — посоветовал Иоанн и добавил, недобро усмехаясь: — Лучше бы епископов своих унял, кои у тебя бражники через одного.

Макарий, ничего не сказав, молча повернулся и, вопреки обыкновению, даже не перекрестив государя, тяжелой поступью направился к выходу. И это было хорошо, потому что взбешенный Иоанн тоже не испытывал ни малейшего желания целовать его старческую сухую руку с еле заметными пергаментными коричневыми пятнышками и еще одним, но уже чернильным, на фаланге среднего пальца правой руки.

Однако вопрос о костре митрополит все равно поставил перед собором. Чуял, что надо начинать непременно с него — лишь в этом случае он добьется для старца желанной вечной ссылки в самый отдаленный монастырь.

И он своего добился.

За все прочие вины, которые взводили на Артемия и в которых он сознался, включая самые ничтожные, а других, пожалуй, не было вовсе, собор определил: «Чтобы Артемий не мог своим учением к писаниями вредить другим, живя, где захочет, сослать его в Соловецкую обитель. Там поместить его в самой уединенной келье, лишить его всякой возможности переписываться или иначе сноситься с кем бы то ни было, даже с иноками, чтобы он не соблазнил кого-либо из них, и поручить наблюдение за ним только духовнику и игумену».

Дальше же, что касалось сроков наказания, было закручено весьма хитро, в чем Иоанн немедленно уловил новое крючкотворство Макария. Приговор собора гласил:

«В этом заключении оставаться Артемию до тех пор, пока он совершенно не покается и не обратится от своего нечестия. Если он истинно покается, и игумен донесет о том, тогда собор рассудит и примет его, Артемия, в единение с церковью по священным правилам, а если не покается, то держать его в заключении до его кончины и только пред смертью удостоить его святого причастия».

— И кто же решать станет — истинное ли это покаяние или нет? — впрямую спросил Иоанн у митрополита, когда они остались с ним наедине.

— Собор, — скромно ответил Макарий. — Указано же в приговоре.

— Башкину — монастырь и Артемию — монастырь. Вины же их несоразмерны. Разве это дело? За что ты на него так злобствуешь, владыко?

Не ведал Иоанн, что была у митрополита перед вынесением старцу приговора беседа наедине, которой не смогли помешать даже государевы стрельцы, имевшие строгий наказ не допускать в келью к отцу Артемию никого без их присутствия. Но когда они попытались остаться, Макарий на них так зыркнул, что все трое немедленно удалились. В оправдание себе они рассудили, что царь имел в виду пытки, которым они должны воспрепятствовать, а тут о них не может быть и речи — владыка один-одинешенек, да и ветхий летами.

Едва владыка остался наедине, как тут же, безо всяких подходов — уж больно зол он был на старца — выложил тому все напрямую, разложив по полочкам, а аккуратист Макарий умел это делать мастерски. Расклад был жесткий, откровенный в своей жестокости. Если Артемий выкладывает всю подноготную про некую избушку и про того, кто в ней находится, то отделывается теплой уютной кельей в Троицкой Сергиевой обители или в любом другом монастыре, который назовет.

— Не сразу, но по прошествии двух, самое большее трех лет, ты и полное прощение получишь, — посулил митрополит.

— Ничего не ведаю, — быстро проговорил старец, торопясь отрезать самому себе пути к искушению, сопряженному с предательством.

— Станешь запираться, ей-ей, на Соловки уедешь, во глад и хлад, — мрачно предупредил Макарий. — Игумен Филипп милостив, но я ему особую грамотку отпишу, так что стужи тебе не избежать, а из еды — хлеб заплесневелый с кружкой воды. Думай! — грозно произнес он, воззрившись на Артемия.

— Ничего не ведаю, — еще раз упрямо произнес тот.

И тогда Макарий, вздохнув, пустил в ход свой самый главный убойный довод, о котором сидящий напротив старец пока даже не догадывался.

— А отца Феодорита тебе не жалко? — медленно и отчетливо выговаривая каждое слово, произнес он.

Отец Артемий вздрогнул и испуганно уставился на митрополита. Всего он ожидал, но такого… А главное, за что?! Только за то, что Феодорит — его учитель?!

— Он же вовсе ни в чем не повинен, — горячо заговорил старец. — В тринадцать годков сам из родительского дома в Соловецкий монастырь ушел. У него ж не кто-нибудь, а сам старец Зосима в духовных учителях был. Пятнадцать лет он в его воле ходил, пока его в иеродиаконы не рукоположили. А сколь годков он в заволжской пустыни обретался, посчитай-ка.

— Где твоим учителем был, — подхватил Макарий. — Вот и спрашивается, у кого ты тех ересей набрался, как не у него?

— Ты же сам ведаешь, владыка, что чист я перед православной церковью, — тоскливо произнес старец, повторяя многократно сказанное им на судилище, как он про себя окрестил собор. — Может, и есть на мне вина, что недоглядел за своими учениками, но паки и паки стою и стоять буду, что токмо в том и виноват, — горячо закончил он свою речь, но, заглянув в водянистые глаза митрополита, понял, что говорил напрасно.

Тем не менее, немного подумав, он предпринял еще одну попытку воздействовать на Макария. На сей раз он зашел с другого бока:

— Он ведь и твоим духовником был, владыка, да не один год. Ты же его сам и возводил в сан иеромонаха. Неужто не жаль богоугодного человека? Неужто ты все позабыл?!

— Жаль, — откровенно ответил Макарий. — Жаль, что из-за такого вот, как ты, и ему, наидостойнейшему, страдати придется.

— Он же когда в пустынь отошел после того, как тебя в митрополиты избрали, так монастырь там на голом месте поставил. И церковь во имя пресвятой Троицы воздвиг. А лопарей [1318] сколь окрестил? Тысячи, если не десятки. Он и православные молитвы с нашего языка на ихний перетолмачил. Ведал бы ты, яко они его возлюбили.

— Так возлюбили, что изгнали, — еле заметно усмехнулся Макарий.

— То не они, а сами мнихи. Он же хотел, чтоб они, коль в святой обители пребывают, так чтоб по божьему уставу жили, а им иное подавай. Да что там говорить, владыка, коли ты лучше меня все это ведаешь, — махнул рукой старец.

— А то как же, — не стал отпираться митрополит. — Я ему опосля того и предложил игуменство в монастыре.

— Самом захудалом, — не удержался от подковырки отец Артемий.

— Где было пусто место, там и дал, — парировал Макарий. — К тому же он сам просил плохонький. Десяток-другой мнихов куда как легче приструнить, нежели сотни. Сам, поди, в Троицкой обители спознал — каково это?

— Ох, спознал, — вздохнул отец Артемий. — Думаешь, я просто так оттуда убег? И ведь предупреждал меня отец Порфирий. Сколь раз, бывало, рассказывал про ихнее великое нестроение, про бражничание в кельях, про содомитов, про…

— Ему ли не знать, — хмыкнул митрополит, прерывая монаха и усаживаясь рядышком с ним. — Он и сам там игуменствовал, после чего утек куда глаза глядят.

— Вот, вот, — подтвердил старец. — Если б государь не попросил, то я бы ни за что не пошел. Хотя что уж теперь, дело-то прошлое.

— Но возлюбил ты старца Феодорита, — задумчиво продолжал владыка. — Иначе не просил бы за него у Иоанна.

— Думал, ему из Суздаля куда проще да быстрее списываться со мною. В том винюсь, — сокрушенно произнес Артемий. — Потачку хотел себе сделать, чтоб не так тяжко было в том вертепе пребывати.

— А теперь он страдать должен из-за твоей потачки, — заметил Макарий.

— Да за что?! — вновь взвился на дыбки отец Артемий.

— За упрямство некоего ученика, которого сей старец так и не приучил беспрекословно повиноваться своему духовному владыке, а сие есть его недосмотр, — невозмутимо пояснил митрополит и более жестким тоном произнес: — Что за избушка? Где она? Кто в ней? За что? Четыре вопроса — четыре ответа. За каждый я отцу Феодориту буду скащивать по пяти лет.

— Эва сколь ты ему намерил, — грустно усмехнулся отец Артемий. — Он столько и не проживет.

— В гладе да хладе? Нет, конечно, — равнодушно согласился Макарий. — Ему там и года не протянуть. А ты ответь на все, что я вопрошаю, и я ему вместо покаянной кельи, — он задумался, что-то прикидывая в уме, — церковную епитимию. И легкую, ты уж мне поверь. Подумаешь, чуток больше поклонов на своих молитвах положит, да причастия на пару месяцев лишится. Это ж пустяк.

— Пустяк, — машинально отозвался отец Артемий.

— Тогда говори, — потребовал митрополит и склонился поближе к собеседнику.

— Ежели духовное лицо на предательство идет, так чему он потом мирянина научит? — тихо произнес старец и, понизив голос, закончил: — А ежели оно само предать требует, то разве это духовное лицо?

— Ты не забывайся! — взвизгнул Макарий, отпрянув в сторону, и как ошпаренный вскочил на ноги: — Забыл, с кем говоришь?! Так я и напомнить могу!

— А и впрямь забыл, — сокрушенно заметил Артемий. — Я и сейчас понять не могу. По облачению вроде духовный владыка предо мною, а по душе судить, так…

— Мыслишь, что Соловки — окончательно?! — прошипел митрополит. — Мы с государем еще ни о чем не говорили, так что ты и про костер не забывай.

— Вона как, — усмехнулся старец. — А зачем тебе тайна сия? Что ты с ней делать-то станешь?

— Не твое дело, — сердито отрезал Макарий.

— А избушка — не твое. Не лез бы ты в нее. Добра от того не будет — одно лишь худо. Хоть в этом ты можешь мне поверить?

— Кто знает, что есть добро, а что — зло? — философски заметил митрополит, понемногу успокаиваясь. — Так ты скажешь?

— Нет, владыка. Тяжко, конечно, безвинному человеку на костре гореть, ну да что уж там.

— Да еще вместе с отцом Феодоритом, — подхватил Макарий.

— А вот это навряд ли, — торжествующе усмехнулся старец. — Я так мыслю, что тебе и вокруг меня огонек развести не получится — государь не дозволит.

— Дурень ты, дурень, — почти отечески попрекнул его митрополит. — А о том не помыслил, что царю от этого костра сплошная выгода. Не будет тебя, и тайна крепче сохранится.

— Допрежь того, как других обзывать, на себя обернись, — задиристо, почти по-мальчишески огрызнулся отец Артемий. — Про выгоду и впрямь не ведаю — тут тебе видней. Может, ты и прав. Да не все на свете ею измерить можно. Я иное знаю. У царя нашего душа христианская, а потому безвинного человека он на костер никогда не пошлет. Не из таковских наш государь будет.

— А коли собор такое решение примет? — поинтересовался Макарий. — Мыслишь, осмелится он супротив пойти?

— И того не станет. Все ж видят, отчего ты злобствуешь. Это когда ж такое бывало, чтоб за ядение рыбы в Великий пост на Соловки ссылали? Ты и этого с трудом добьешься, так чего про костер буровишь? И все! — досадливо поморщился старец. — Забудь про избушку. Не тебе о ней ведать, не тебе туда соваться. Знай свои Четьи Минеи, — почти повелительно произнес он, — а о государевых делах забудь. Али запамятовал, яко в святом писании Христос сказывал? Богу — богово, а кесарю — кесарево. А ныне я умолкаю, коли ты разумным речам не внемлешь, и боле тебе вовсе ничего не скажу.

И точно.

Как митрополит ни надсаживался, что только ни сулил, старец оставался непреклонен.

Но не говорить же сейчас царю о том, как он тщетно бился, чтобы выведать его же, Иоаннову, тайну. Поэтому Макарий, подумав и пожевав губами, еще раз оглянулся по сторонам, всем своим видом показывая, что сейчас будет говорить откровенно, хотя и без того знал, что в уютной светлице государя, расположенной прямо над Столовой [1319] палатой, никого нет, и, якобы решившись, произнес совсем иное:

— Лишь после сего приговора буду уверен в том, что он не займет моего места даже после того, когда я покину сей мир, поелику сей пастырь недостоин есть.

— Боишься, что он мне монастырскую землицу отдаст? — усмехнулся Иоанн. — Ну что ж, может, оно и верно. Ладно, чего уж там. Для успокоения твоей души я тебе перечить не стану.

Макарий удивленно посмотрел на царя. Иоанн ответил простодушным взглядом. На губах его по-прежнему играла немножечко грустная, с ничтожной примесью иронии, усмешка.

— Чтой-то ты больно уступчив ныне, государь, — недоверчиво проворчал митрополит.

— Мыслю, что негоже двум владыкам Руси в прю из-за какого-то старца вступати. Да и остыл я к нему сердцем. Сам зрил, яко он крутился да выкручивался, будто волчок. Уж больно ловок. И кто ведает, чего от него ждать, ежели он…

— Стало быть, не пойдешь супротив? — еще раз уточнил владыка.

— Слова поперек не скажу, — твердо заверил его Иоанн.

Митрополит еще некоторое время пытался гадать, отчего вдруг царь нестал возражать, но потом его осенило. Да ведь государь помнил нынешнего настоятеля обители еще с детских лет. Правда, тогда игумен еще нашивал не монашеское платье, а пышные, унизанные саженным [1320] жемчугом ферязи, [1321] расшитые золотыми нитями и изукрашенные бисером цветные сапоги, шелковые порты и нарядные пошевные [1322] рубахи. Да и звали его не Филиппом, а Федором. Был он сыном богатого боярина Степана Ивановича Колычева.

Впрочем, встречался с ним Иоанн и гораздо позже, причем именно как с игуменом. Тот три года назад приезжал на собор. Государь и до поставления Филиппа жаловал эту удаленную обитель. Как-то, прослышав о приключившемся в монастыре пожаре, он пожаловал настоятелю, отцу Алексию, евангелие в полдесть, [1323] паволочное, [1324] с черевчатым [1325] бархатом, с изображенным на верхней доске красивым серебряным распятием и такими же фигурками апостолов-евангелистов. Подарил он тогда и «Апостола», причем тоже вполдесть, паволоченный зеленой камкой, [1326] да к ним еще двадцать две книги попроще.

Все это уже само по себе по тем временам представляло собой целое богатство, но царь не ограничился этим. Вдобавок он пожаловал монахам деревню при реке Шишне, пустошь Сухой Наволок, а к ним острова, лежащие по обе стороны реки Выга, — Дасугею и Рахново с рыбными ловлями и с оброчными соляными варницами.

Изрядно помогал он и потом. Именно благодаря Иоанну Васильевичу монастырь сумел сменить каменные клепала [1327] на колокола, да какие. Один из них, вылитый в немецкой земле по заказу князя Александра Ивановича Воротынского, весил сто семьдесят три с половиной пуда и обошелся в триста семьдесят рублей. Другой, чуть поменьше, весил девяносто пять пудов, но тоже влетел в копеечку — триста рублей пришлось отдать за него. Да еще Иоанн одарил обитель зазвонными колоколами.

Вдобавок государь пожаловал монастырю для поминовения своих родителей всю поморскую волость Колежму, а при ней девять обж и восемь соляных варниц с угодьями и оброками, да к ним еще и остров на реке Суме, причем уже населенный, хотя и всего тремя дворами.

Дарил и потом, уже во время заседаний собора, когда обсуждался новый судебник, да размышляли, как лучше обустроить церковь. Стоило Филиппу заикнуться, что преподобный Савватий, признанный ныне одним из святых на Руси, по преданию, был похоронен при церкви Живоначальной Троицы, которая находилась в одной из деревень у реки Сороки, как Иоанн повелел подарить монастырю всю деревню вместе с рекой и со всеми оброками.

Пожалуй, года не проходило, чтобы на Соловецкую обитель не изливалась милость государя. То туда везли атласные лазоревые покровы для гробов чудотворцев, то ризы и стихарь [1328] белой камки, то подризник, то орарь [1329] вместе с поручами [1330] и поясом, ткаными из золота и серебра с пышными мягкими кистями, то епитрахиль [1331] и еще одни поручи с дробницами… [1332]

«Да-а, — подумал митрополит. — Не иначе как надеется государь, что если он отпишет отцу Филиппу, то Артемию и там будет неплохо жить, — и злорадно усмехнулся про себя: — А вот дудки. Моим словом Филипп никак пренебречь не сможет, а я ему наособицу отпишу».

Но рассчитывал Иоанн не на просьбу…

Глава 24 Всем сестрам по серьгам

Правда, это выяснилось гораздо позже, а поначалу все шло как должно. Спустя два месяца после вынесения приговора митрополита известили, что приговор собора исполнен и старца не просто отвезли в Соловецкий монастырь, но и передали с рук на руки монахам, высланным для их встречи местным игуменом.


…Южный берег Белого моря, откуда надлежало добираться до Соловецких островов, не производил на одиноких странников отрадного впечатления ни летом, ни зимой. Правда, в теплое время года низкие морские берега еще как-то были приукрашены корявыми деревцами. Пускай и малорослые, но все ж хоть что-то. Зато когда в свои права вступала истинная суровая хозяйка этих мест, тогда мрачное безлюдье и вовсе не могло навеять ничего, кроме глубокой тоски. К тому же вода в Студеном море, как его называли, до конца не замерзала даже зимой, и тяжелые свинцовые воды лишь добавляли печали.

Лишь изредка, да и то не полностью лед окружал Соловецкие острова верст на пять в округе, но постоянные приливы и отливы вкупе с сильными ветрами то и дело ломали этот лед, унося его далеко-далеко от берегов или, забавляясь, наоборот, пригоняли откуда-то с севера громадные льдины с торосами, спаивая их морозом. Они-то окончательно отрезали острова от всяческого сообщения с берегом.

К тому же светлое время здесь зачастую не превышало пары часов, да и то, можно сказать, что предрассветные сумерки, поманив человека надеждой, что сейчас наступит день, почти сразу, словно передумав, возвращались обратно, только сменив название на вечерние.

Однако, когда трое дюжих плечистых монахов приехали сюда, сопровождая четвертого, далеко не такого дородного, то, как ни удивительно, их уже ждали встречающие, прибывшие с обители на ладье.

— Игумен Филипп, едва получил весточку от митрополита, сразу повелел выезжать, — пояснил один из монахов, назвавший себя отцом Зосимой.

Вид его внушал невольное уважение приехавших — высокий богатырь с саженными плечами, а огромный тулуп, накинутый поверх рясы, — еще более глубокую зависть. Здоровенная лохматая шапка лисьего меха была надвинута низко, по самые глаза, а вся остальная часть лица пряталась за подмятым воротом. Только непослушная борода слегка высовывалась наружу.

— Одеты вы уж больно не для наших мест, — заметил отец Зосима, критически оглядывая куцые полушубки, в которые зябко кутались сопровождавшие отца Артемия. Сам старец и вовсе был одет в драное поношенное вретище, [1333] вызывая невольную жалость. Встречающий вразвалку прошел до ладьи, извлек оттуда еще один теплый тулуп и, вернувшись обратно, небрежно кинул его старцу:

— Надень, отче, а то не довезу я тебя до места. Нам здесь не менее двух седмиц еще ждать, пока не ветер сызнова льды в море не отбросит.

— Сколько?! — ахнул один из сопровождающих.

— Двух седмиц, — спокойно повторил отец Зосима и искренне удивился: — Да вам-то что за беда? Мне ж с ним куковать-то на берегу, а вам вон, — он указал в сторону робко выглядывавшего из-за туч солнышка, еле-еле, с огромной натугой поднявшегося над горизонтом, — на полудень [1334] дорожка.

— А пораньше никак? — жалобно простонал мерзший в дороге сильнее прочих отец Онуфрий.

— Поране? — протянул Зосима и пристально посмотрел на море. — Не-е-е, никак. Подольше — это да. Такое оченно даже могет быть. Студеное море — оно вишь яко баба зловредная. Коль взбеленилось, так его ничем не утишить.

Поначалу монахи заупрямились, ссылаясь на строгий наказ митрополита, гласящий, что они должны доставить «сего искусителя и лжеца» прямиком на острова. Зосима в ответ лишь пожал плечами и кивнул на море:

— Зрите сами, что деется. Мне, конечно, пара лишних рук для гребли пригодилась бы, но в такое время возвертаться что в ладье, что вплавь — все едино. Старец ваш первым на дно кулем пойдет.

— Да и пес бы с ним, с еретиком поганым, — зло выругался отец Митрофан, который начальствовал в поездке.

— Так-то оно так, — невозмутимо пожал плечами Зосима. — Тока вместях с ним и мы туда же ухнем. Нет уж, надобно ждать. Так что, остаетесь? — и не дождавшись ответа, невозмутимо проворчал: — Что ж, воля ваша. Чем больше люду, тем ждать сподручнее — время не так долго тянется. Тока припасы — вы уж не серчайте — мне да вон бедолаге вашему и то в обрез. Так что кормитесь наособицу.

Монахи переглянулись. Красочная перспектива, нарисованная отцом Зосимой, их явно не прельщала. Холод, ветер, в кулях пяток сухарей, да три сушеных рыбины, овса для лошадей от силы ден на десять. Как ни крути — надо уезжать. Оба посмотрели на отца Митрофана. Тот продолжал колебаться. Однако холодная ночь вкупе с пронизывающим сырым ледяным ветром поубавила его решимости, а добили его слова Зосимы:

— Ежели бы ныне выехали, дак чрез те же две седмицы уже дома были бы.

— Едем, — решительно произнес отец Митрофан.

А спустя час после их отъезда отец Зосима, лукаво подмигнув старцу, вытащил откуда-то из бездонных рукавов рясы баклажку:

— Ну, вот теперь и выпить можно за встречу. Я, вишь, только одного и опасался, отец Артемий — чтоб ты меня не признал. Потому и кутался все время.

— Пост вроде, — произнес старец, внимательно вглядываясь в лицо Зосимы.

— Неужто и посейчас не признал? — удивился тот. — Али избушку позабыл? Ишь как память-то слаба стала. А зайцев-то моих трескал в скоромные дни.

— Стефан?! — просветлело лицо старца.

— Он самый, — пробасил богатырь.

— Вона как нам свидеться-то довелось, — вздохнул Артемий. — Ну и на том славно, что в тяжкий час испытанья господь хоть знакомца послал. Все легче ждать станет.

Стефан крякнул в бороду и заметил:

— Вот про господа ты, отче, напрасно. Конечно, наш государь — помазанник божий, но никак не Саваоф. Да и насчет ждать ты тоже погорячился. Уж больно холодно для сиденья на бережку.

— Иоанн Васильевич? Так он, что ж, весточку игумену Филиппу отправил, чтоб именно ты меня встретил? — удивился старец.

— Я в обитель покамест не спешу, — усмехнулся Стефан. — Да и не скоро попаду. А у нас с тобой путь совсем в иную сторону лежит.

— Как… в иную?!

— А вот так. В Литву поедем, яко государь повелел. Велел он напомнить, что некто муж славный умом и летами поучал его, будто друзей забывать, а паче того — предавать их — последнее дело. Да еще кланяться просил. — И Стефан на самом деле отвесил Артемию низкий поясный поклон.

Улыбался от радости старец недолго. Чуть погодя он вновь погрустнел и осторожно вымолвил:

— А как там с отцом Феодоритом? Его тоже, как меня, или…

— Ишь какой, — уважительно крякнул Стефан. — Не успел из оков высвободиться, как о своих дружках-приятелях вопрошает.

— Учитель он мой, — поправил его отец Артемий. — Потому душа и болит. Так что — не слыхал о нем?

— Сам бы не сведал, а вот государь как чуял, что ты о нем вопрошать учнешь, и, пред тем как меня сюда отправить, повелел передать, дабы ты не переживал, что устроят его в келье Кирилло-Белозерского монастыря. А еще царь сказывал, что жить он будет как у Христа за пазухой, к тому ж и это ненадолго. Год, от силы — два, а далее он для него что-нибудь эдакое измыслит, чему и митрополит препон ставить не посмеет. Сам ведаешь, за нашим государем, — произнес он торжественно и даже чуточку высокопарно, — никакая служба не пропадет.

— Дай-то бог, дай-то бог, — перекрестился отец Артемий.

Он совсем бы успокоился, если бы слышал разговор Иоанна с митрополитом, который произошел как раз в тот день, когда старца вывозили на санях из Москвы.

— С Артемием, владыка, я тебе потачку дал, а отца Феодорита ты себе как хошь, а чрез год из застенков высвободишь, — заявил царь, давая понять, что возражений он не потерпит. — Я людишек собрался к патриарху в Константинополь посылать за благословением на царство, а по-гречески на Руси так хорошо, как он, разве что Максим Грек ведает. Мне-то все едино, — добавил он насмешливо. — Выбирай из них любого, токмо я догадываюсь, что инок с Нового Афона о русской церкви понарассказывает. Он и тут-то не таился, а уж там и вовсе. Но можешь и его отправить — я дозволяю.

Макарий вздохнул, прикинул в уме, что Феодорит в конце-то концов не ненавистный Артемий, но уступил, не иначе как выговорив то, что сей старец должен провести в «покаянной келье» не меньше двух лет. Иначе мних не успеет осознать, проникнуться, а главное — понять на будущее с кем можно, а с кем нельзя водить дружбу.

Спустя полтора года отца Феодорита уже освободят — посылать в Константинополь, как на Руси по-прежнему именовали Стамбул, было и впрямь некого.

А отец Артемий уже осторожно забрасывал удочку относительно своего будущего местожительства.

— Признаться, коли выбор бы был, то я лучшей всего на Руси бы остался, в родной пустыни, — как бы мимоходом, вскользь заметил он.

— И это в моих силах, — не стал перечить мнимый монах. — Непогодь с ветряком угомонятся, и я тебя вмиг в Соловецкую обитель доставлю.

— Нет, ты ослышался. Я про пустынь свою сказывал, — уже более смело возразил старец.

— Экий ты привереда, отче, — крякнул богатырь. — Ты уж выбери, сделай милость. Тока помни, что на Руси тебе окромя сей обители места нету.

— Тогда… Литва, — после недолгого раздумья сделал свой выбор Артемий.

— Вот и славно, — одобрил Стефан. — Сейчас до пещерки добредем, а уж там совсем разговеемся. Лошадки свежие, седмицу отдыхали, пока я вас тут дожидался, так что повезут тебя резво…

…Спустя месяц прибыл из Соловецкой обители монах, которого прислал отец Филипп за обещанной царем утварью для богослужений в новом каменном храме. Визитом к Иоанну он остался доволен, поскольку государь одарил не только золотыми дискосом, потиром, звездицей и лжицей, [1335] но также и тремя ризами из парчи, расшитыми золотыми нитями и богато украшенными жемчугом.

Ответные его дары предназначались не только государю, но и митрополиту. Монастырь хоть и не подчинялся напрямую Макарию, а входил в Новгородскую епархию, но игумен понимал толк в вежестве, а потому дары предназначались обоим владыкам, причем царя удостоили подарком, про который всего несколько лет назад весьма неодобрительно отзывались на соборе, — шахматами, вырезанными из моржовых бивней. Митрополиту же завезли белорыбицу, закопченную особым образом, с использованием неких секретов, отчего вкус она имела такой, что ее впору использовать врагу рода человеческого, чтобы соблазнять праведников в дни Великого поста.

Попутно он изложил митрополиту новости, что случились в обители за последние два года. Разговор был как бы между прочим, но когда владыка поинтересовался про отца Артемия, то монах лишь недоуменно пожал плечами — мол, не привозили нам такого.

— Как не привозили?! — возмутился Макарий. — А старец-еретик? Вот он-то и есть отец Артемий.

— За эту зиму, да и весну тоже никаких еретиков нам не привозили, — твердо ответил монах.

Митрополит еще долго допрашивал гостя, после чего, обдумав все за ночь, наутро поехал к царю. Тот, узнав, в чем дело, лишь пожал плечами:

— Значит, он утек по дороге, а твои сторожи побоялись правду поведать, — и посетовал: — Надобно было его моим стрельцам отдать. Небось от них бы не сбежал.

Говорил Иоанн настолько спокойно и убедительно, что Макарий и впрямь уверился — именно так все и произошло на самом деле. Но еще через пару месяцев до митрополита дошел слух, что отец Артемий объявился в Великом княжестве Литовском. Был старец живой и здоровехонький, во всеуслышание заявляя, что спас его от злобных козней «иосифлян» не иначе как сам господь бог, когда он уже пропадал на берегу Студеного моря, всеми брошенный и покинутый. Вот тогда-то у Макария, сопоставившего «счастливое спасение» старца с удивительной уступчивостью царя, зародились первые подозрения. Но с одними голыми догадками подступаться к государю было глупо, и он смолчал.

Дьяк Висковатый тоже считал, что потерял немного, зато приобрел — о-го-го. Епитимия — неудобство временное. Три лета обождать — и нет ее. А богатейшие вотчины, коими царь наделил его спустя всего месяц после окончания собора, якобы за великие труды и знатное уложение с аглицкими послами — вот они. Тем более что на сей счет Висковатый не заблуждался. Не было с его стороны никаких знатных уложений, а уж тем паче великих трудов. Поговорил с Ченслером государь о том, о сем, вот и все. А вот иное, тайное, о чем говорил многозначительный лукавый взгляд Иоанна в момент, когда он объявлял о жалуемых дьяку землях, то действительно было. И сразу стало понятно Ивану Михайловичу — вот она, плата за собор, за пустые тягостные говори, когда он в течение нескольких месяцев выставлял себя на позорище, рассуждая о том, чего толком и не понимал.

Но была и еще иная плата, которая, пожалуй, подороже первой, — царская любовь да милость. Их и вовсе сравнить не с чем. Отныне Висковатый не просто встал в ближний круг — в малое число наипервейших и довереннейших вошел, коих по пальцам можно перечесть, да и то лишние персты останутся. А худородство — оно что? Ему воеводой не ходить, у него все сражения инако происходят. Бумага — поле, перья — копья, словеса — ратники, а грамотки — полки. И как это славно, что государь понимает — по важности его дело не ниже ратного. Иной раз пером да с умом можно столько же заполучить, сколь и в боях, да в сраженьях. А если опосля затраты на то, и на это сравнить — оно и вовсе несопоставимо. Вот и считай — что выгоднее.

Стефан тоже был счастлив. Наконец-то сбылась его мечта — утек он из Москвы. Эх, и велики рязанские просторы. Есть где разгуляться богатырской удали. Враг перед тобой, товарищи рядом, а боле ничего и не надо. Раззудись, плечо, размахнись, рука!

Правда, радоваться ему довелось недолго. В июне 1555 года он был в войске под началом воеводы Ивана Шереметева, которого государь послал пощипать стада Девлет-Гирея, пока тот со всеми своими воинами ушел воевать с союзниками Руси, черкесами. Но крымский хан, совершив от Изюмского кургана крутой поворот влево, неожиданно двинулся в сторону земель Иоанна Васильевича. Шереметев узнал про это, находясь еще возле Донца. И вот тут-то воевода допустил непростительную ошибку. Отправив гонцов к царю, он следом за ними отрядил для сопровождения добычи чуть ли не половину своего войска, направив их в сторону Мценска и Переяславля-Рязанского, а сам налегке устремился вслед за ханом к Туле.

Девлет-Гирей, узнав, что царь предупрежден и его полки уже выступили из Москвы навстречу крымчакам, запаниковал и бросился обратно, хотя и имел под рукой шестидесятитысячное войско. В 150 верстах от Тулы, на Судбищах, Шереметев со своими семью тысячами грудью встретил степных волков. Поначалу ему свезло. Удалось потеснить хана и заставить его отступить. Но Девлет-Гирею терять было нечего, и утром он повторил атаку. Бились до самого полудня. Если бы у крымского хана под рукой имелись только его кочевники, он неминуемо был бы разбит. Беда для русских ратников заключалась в том, что с Девлетом шли еще и янычары турецкого султана, которых с детства учили стоять в битвах насмерть. К тому же сам Шереметев оказался ранен.

Вот тогда-то, в миг, когда казалось, что для русских полков все кончено и спасение можно найти только в бегстве, нашлись двое, кто сумел остановить бегущих и засесть с оставшимися двумя тысячами, выбрав для обороны крутой буерак. Девлет трижды подступался к смельчакам Алексея Басманова и Стефана Сидорова и трижды отступал ни с чем. Не желая терять времени, он в конце концов на закате солнца повелел уходить в степи.

В Тулу, куда с двух сторон вступили русские рати — с севера царские, а с юга остатки полков Шереметева, Стефана Сидорова доставили уже на носилках с множественными ранениями. В последний свой час воевода пожелал принять схиму, исповедавшись перед смертью во всех грехах, в том числе и в том, как он похитил еретиков во главе с Феодосием Косым из Андроникова монастыря, а также и то, что именно он обманул монахов, сопровождавших отца Артемия в Соловецкую обитель, приняв на себя личину инока Зосимы, и вывез старца в Литву.

— Сказывают, коль примерил на себя одеяние мниха, то снимать его — грех тяжкий. Вот и покарал меня господь, — прошептал он еле слышно.

— А по чьему наущению ты все сие содеял? — допытывался исповедовавший его священник.

— Ишь ты, — криво усмехнулся Стефан. — Ты, поп, забыл, поди, что мы не в пыточной, и я тебе не для опросного листа сие глаголю, но для очищения души. Потому и сказываю токмо за себя, а за кого иного — у них тоже языки имеются. Коль захотят — они и сами тебе поведают.

— Надобно все сказать, — не уступал священник, но Стефан, даже не дождавшись отпущения, уже не дышал.

Макарий же, после того как ему сообщили о случившемся, не стал сетовать на то, что воевода не открыл тайны до конца. Ему и так все стало ясно. Хотел было попенять Иоанну, но, поразмыслив хорошенечко, понял, что суетиться не стоит. Какая разница — где именно обретается отец Артемий. Пожалуй, Литва — это еще лучше. Уж оттуда ему на митрополичий престол Руси точно хода нет, а значит — все вышло именно по его, Макария, желанию. Да и год уже прошел. Поздновато ворошить угли, когда костер совсем потух. Лучше приберечь это знание до худших времен.

Ну, например, до тех, когда осильневший Иоанн захочет повторить свою попытку с монастырскими землями. Тогда-то эти знания и пригодятся. А пока пусть себе резвится.

Глава 25 Время собирать камни

А пророчество Максима Грека о счастливом лете и впрямь сбылось. Можно даже сказать, не просто сбылось, но — с лихвой.

Если брать по времени, то началось… с Англии, причем даже за седмицу до Нового года. [1336] Азартные английские купцы, сокрушаясь об упущенных доходах, поскольку вся связь с недавно открытым Новым Светом была прочно зажата в руках испанцев и португальцев, а торговлю с Китаем и Индией надежно контролировали Венеция и Генуя, пытались найти обходные пути к манящим бесчисленными богатствами таинственным странам Востока. Кому из предприимчивых торговцев попалась на глаза вышедшая в 1543 году книга Николая Коперника под многообещающим заголовком «De revolutionibus», неведомо, но — попалась.

И пускай нюрнбергский издатель Осиандер ради осторожности прибавил к этому названию слова orbium coelestium, пускай из предосторожности заменил резко откровенное предисловие польского ученого — кстати, сына известного купца из Кракова — своим, более деликатным, представляя новую систему лишь как гипотезу, пускай о ней враждебно отзывались не только в Риме, но и отцы протестантства Лютер с Меланхтоном, суть ее оставалась прежней.

А может, купцы прочли вышедшую четырьмя годами ранее книгу Narratio prima, написанную учеником Коперника, неким Ретиком? Трудно сказать. Но то, что какая-то из них оказала свое влияние на поиск англичанами новых путей в Китай и Индию через северные моря — несомненно, поскольку именно в этих книгах не просто предполагалось, но и твердо утверждалось, что земля-то, оказывается, круглая и не все небесные светила обращаются вокруг нее, но она сама в числе прочих вертится вокруг солнца.

Весной 1553 года, в царствование юного Эдуарда VI, [1337] созданное к тому времени по инициативе знаменитого Себастьяна Кабата общество под названием «The Misteri» послало три корабля по новому неизведанному маршруту. Потрепанные жесточайшими бурями два из них так и не дотянули до России, зажатые льдами в районе Лапландии. На следующий год лапландские рыбаки обнаружили замерзшего капитана Хью Уиллоби, сидящего в шалаше за своим журналом. Чуть поодаль нашли и всех его людей.

А вот второму капитану, Адамсу Клименту, а также главному кормчему флотилии Ричарду Ченслеру повезло. Как знать, может, и впрямь знаменитый святой, чьим именем, в сочетании с королевским — «Эдуард Бонавентура» [1338] — было названо судно, помог морякам. «Дитя счастья» протянул руку умиравшим, как некогда и он сам. [1339] Скорее же всего Ченслеру была не судьба погибнуть. Роковой час главного кормчего еще не наступил, хотя был уже не за горами, а пока их корабль благополучно доплыл до Белого моря, 24 августа 1553 года вошел в Двинский залив и пристал к берегу, где в то время находился монастырь святого Николая, а чуть позже будет основан город Архангельск.

Подкормив измученных голодных мореплавателей, воевода Двинской земли немедленно отправил гонца к царю с сообщением, что прибыли некие, имеющие при себе письмо к государю от аглицкого короля с пожеланием завести с Русью торговлю. Иоанн, понявший всю важность этого благоприятного случая, повелел немедля отправить Ченслера в Москву с предоставлением ему всевозможных удобств в пути.

Правда, царю его сразу не представили, продержав дюжину дней. Сделано это было не только для того, чтобы организовать достойный прием, но и из чувства приличия — пусть англичанин не думает, будто его визит представляет такое уж архиважное значение.

Наконец, Иван Михайлович Висковатый, возглавлявший Посольский приказ, прислал за Ричардом людей. Иоанн принял гостя в Грановитой палате, в пышном парадном облачении, при всех регалиях своей царской власти. Как водится, вначале разговор пошел о здоровье государя, приславшего Ченслера.

Тот заявил, что государь пребывал в добром здравии, когда посольство отправлялось в путь, и что несомненно Эдуард здоров и ныне. Бедняга Ричард невольно солгал, не зная, что Эдуарда еще в июле, буквально через три дня после того, как он, по настоянию герцога Нортумберленда, подписал завещание с передачей престола своей племяннице Джейн Грей, [1340] досыта накормили мышьяком. Присланная все тем же герцогом знахарка свое дело знала хорошо, так что Эдуарда спасти не удалось, да и некому это было сделать — всех врачей предусмотрительно удалили из дворца.

Словом, в Грановитой палате оглашали послание уже покойного короля, причем не исключено, что эта грамота стала вообще самой последней, которую подписал в своей жизни хилый шестнадцатилетний юнец, ибо она была датирована июлем месяцем.

В нем, помимо пышных цветастых слов, содержалась просьба о свободном пропуске этих людей чрез свои земли и о помощи им в случае нужды: «Поступите с ними так, как хотите, чтобы мы поступили с вашими слугами, если они когда-нибудь к нам заедут. А мы клянемся богом, господом всего сущего на небесах, на земле и в море… что всякого из ваших подданных встретим как единоплеменника и друга, из благодарности за любовь, которую окажете нашим».

Правда, почти сразу после представления англичане схватились за голову, узнав, что находившиеся в Москве фламандские купцы написали на них ложный донос, в котором заявили, что это — морские разбойники, которые ничего, кроме казни, не заслуживают. Однако грамота английского короля сыграла свою роль — царь повелел не придавать доносу значения.

— Это ж как коробейники-офени, что бродят по деревням да селам. Каждый завсегда норовит другого охаять, чтоб никто цену у него не мог сбить, — с усмешкой заявил он Висковатому.

Словом, Ченслер мог по праву гордиться успешными переговорами. Назад он убыл в феврале 1554 года с ответом Иоанна, в высшей степени благоприятным для последующей торговли. Царь писал, что он, согласно с учением христианской веры, с правилами истинной государственной науки и понимая всю важность торговли, искренне желает быть с Эдуардом в дружбе, готов сделать все ему угодное, а капитана Хью Уиллоби, буде таковой все-таки сыщется, примет так же ласково, как и Ченслера, что английских послов и купцов в России ожидает не только свобода и безопасность, но дружба, защита и высокое покровительство.

— Не много ли мы им обещаем, государь? — усомнился Висковатый.

Царь и впрямь расщедрился. Тому же Ченслеру, пускай и на словах, но он пообещал очень многое, включая право беспошлинной торговли, как оптом так и в розницу, причем с правом заводить себе дворы в Холмогорах и в Вологде, и еще много всего сулившего неисчислимые выгоды от торговли.

— Первая ласточка весны не делает, но ее предвещает, — улыбнулся Иоанн. — Считай, что это награда за добрую весть. Поначалу купчишек иноземных приохотить надо, для того я им леготы и сулю. Ну а как они приохотятся, так можно их и поприжать, чтоб Русь тоже внакладе не осталась. Ты лучше поведай, что там мурзы ногайские пишут?

— Все они — неприятели Юсуфа. Старый князь доселе Русь ненавидит за плен дочки своей, Сююнбеки, да внука.

— Так ведь я замуж ее выдал за Шиг-Алея, — искренне удивился Иоанн. — Все честь по чести. Чего ж он злобится?

— У Шиг-Алея и своих сынов в избытке, так что там ему в наследники нипочем не выбиться. А с престола Казанского ты его внучка сверг, потому он и лютует.

— И много таких мурз в степях ногайских?

— По моему счету, государь, три четверти.

— Выходит, пора? — протянул Иоанн задумчиво и вопросительно посмотрел на Висковатого.

— Ямгурчей нашего посла обесчестил в Астрахани и в неволе держит, так что повод имеется, — уклончиво ответил глава Посольского приказа.

— Ты, Ванюша, не виляй, — предупредил царь. — Ведаешь ведь, о чем я мыслю, так почто думку таишь, мне ее не кажешь? Промашку дать боишься? А ты не пужайся. Конь о четырех ногах, ян и тот спотыкается, а мы все — человеци суть, ним сам бог велел.

— Скажу так, государь. Право у нас на енту землю есть, — твердо ответил Висковатый. — В них еще сын Владимира равноапостольного правил, по имени Мстислав. Токмо тогда она Тмутараканью прозывалась. [1341] Но право — одно, а сила — совсем иное. Хотя ежели рати туда и посылать, то ныне, пока там нестроение великое. Иначе на них царь турецкий лапу наложит, а его так просто с тех мест не выдворить. Но ведь мурзы зовут нас лишь для того, чтоб Юсуфа согнать, а не для того, чтоб в том граде Русь сиживала. Ежели и воевать, то кого-то иного ставить надо из басурман, а не как в Казани, да и то опаска. Возможем ли мы сей кус заглотить? Не подавимся ли?

— Ништо, — почти весело заметил Иоанн. — У Руси глотка большая да луженая. Авось проскочит.

— На авось в таких делах полагаться… — вздохнул Висковатый.

Собравшаяся Дума тоже высказывала опасения. С одной стороны, хочется, а с другой — турский царь что скажет? Судили да рядили не один день, но так ни к чему и не пришли. На третий день со своего трона поднялся Иоанн, порядком уставший от пустой говори и стремившийся поскорее попасть в опочивальню царицы — Анастасия Романовна сызнова ходила непраздная и по всем приметам ожидался мальчик. Последние недели протекли для нее особенно тяжело, а в присутствии супруга, как она сознавалась со смущенной улыбкой, ей становилось гораздо легче.

— Сбираем полки, — молвил Иоанн негромко, и сразу все угомонились, притихли.

Даже самые рьяные противники похода, вроде братьев Адашевых и отца Сильвестра, промолчали, лишь подосадовав промеж себя.

— Миром бы надо, миром, — сокрушался Сильвестр. — Мир Руси нужен. Столь всего внутри державы не сделано, а мы… Эх! — и вздыхал.

— Как проведают мурзы, что мы не для их родича Дербыша утруждаемся, так вся степь мигом исполчится. А путь туда труднехонек — покамест с помочью подойдем, глядь, ан подсоблять и некому, — вторил ему Алексей Федорович.

Однако все обошлось как нельзя лучше. Небольшое, но отборное войско Иоанна, состоявшее из царских дворян, жильцов, лучших детей боярских, а также стрельцов, казаков и вятчан, возглавляемое князем Юрием Ивановичем Пронским-Шемякиным и постельничим Игнатием Вешняковым, уже 29 июня достигло переволоки. Осторожный Шемякин отрядил вперед князя Александра Вяземского, который близ Черного острова разбил несколько сот астраханцев, высланных на разведку. От пленников узнали, что сам Ямгурчей стоит в пяти верстах ниже города, а прочие татары засели на многочисленных волжских островах. Проплыв мимо старой, давно развалившейся Батыевой столицы Сарая, Шемякин 2 июля 1554 года вступил в безлюдную Астрахань.

Страх перед русским войском был настолько велик, что бежавшие даже не успели захватить с собой ни пушек, ни пищалей, которые потом обнаружили в Ямгурчеевом стане люди князя Вяземского. Дальнейшее напоминало охоту на трусливых, но проворных степных зайцев, которые драпали куда глаза глядят. Гнались за бегущими во все стороны, вплоть до Белого озера и Тюмени, чтобы дать подданных Дербышу, объявленному царем в пустынной столице. Ямгурчей с двадцатью воинами ускакал в Азов, да так резво, что удалось настичь только его обоз с женами и дочерьми.

Радуясь уже от одного того, что никто не посягает на их жизнь и права, собравшаяся знать вместе с Дербышем охотно поклялись в том, что будут беспрекословно повиноваться Иоанну, как своему верховному правителю, присылать ему 40 тысяч алтын [1342] и три тысячи рыб как ежегодную дань. В случае же смерти Дербыша они обязались нигде не искать себе царя, но смиренно ждать, кого Иоанн или его наследники пожалуют им в правители. В той же грамоте, скрепленной печатями, сказано было, что россияне могут свободно ловить рыбу от Казани до моря вместе с астраханцами, «безданно и безъявочно».

Клялись не только охотно, но — искренне, хотя и с некоторым недоумением — уж больно легка казалась налагаемая дань. Степнякам, так и не отвыкшим от мысли, что доход и выгоду приносит лишь война, а благосостояние зависит от количества награбленного у соседа добра, были непонятны далекие замыслы Иоанна взять в свои руки весь великий торговый путь из Китая и Индии в европейские страны. Именно для этого царю и необходимы были низовья Волги.

Впервые мысль о том зародилась в его голове уже после взятия Казани — уж больно много товаров с Востока скопилось в захваченном городе. А что для этого нужно сделать? Первое — взять под свою руку всю Волгу. Потому он и наложил на местное население щадящую легкую дань, чтоб она не стала обременительной. Расчет простой. Как только тишина и покой вновь воцарятся на этих землях, вмиг появятся купчишки. Плюс к этому, услыхав, что под царской рукой жить вольготно, должны потянуться и прочие дикие народцы.

И ведь как в воду глядел Иоанн. Так все и сбылось по его задумке. Не прошло и года, как купцы заполонили Астрахань. Ехали отовсюду — из Шемахи, Дербента, Шавкала, Тюмени, Сарайчика. Пошлину в казну платили охотно, да еще радовались — раньше выходило не в пример больше. И тому дай, и другому, и третьему, а теперь ее взимают одни царские слуги. Не только соседи, но и отдаленные правители Хивы и Бухары один за другим присылали своих послов с дарами. Даже потомок Батыева брата Шейбани сибирский хан Едигер прислал людишек, добровольно вызвавшись платить дань Руси с условием, чтобы царь утвердил спокойствие и безопасность на его землях. И какую дань! С каждого своего подданного он пообещал ежегодно давать по соболю и белке.

Осуществив — и блистательно осуществив — первую половину задуманного — вся Волга в его руках, — Иоанн стал прикидывать, как бы ему выполнить вторую часть плана. Задуматься было над чем. Путей-то два. Один лежит на юг, второй — на север. Какой избрать?

Глава 26 Выбор пути

С одной стороны, южная дорога вроде бы была выгоднее. Раздвинуть свои рубежи вплоть до самого Крыма казалось куда как заманчиво. Но одновременно это расширение предполагало войну против Гиреев, притом войну не простую, но беспощадную, а как умеют драться татары, Иоанн успел насмотреться под Казанью, и увиденное ему пришлось не по душе. Уж больно отчаянны и злобны эти стервецы. С такими, пожалуй, умучаешься. А уж сколь народу поляжет — и представить страшно.

То, что русский волкодав одолеет крымского волка, сомнений у царя не было. Но государь должен, как хороший игрок в шахматы, думать не только на один ход вперед, а на несколько сразу. Тогда получалось следующее. Задавить-то он Девлета задавит, а что дальше? Все равно какой из приморских градов ни возьми, что Гезлев, что Сурож, что Чембало, Гузувите, Боспор, Алустоне, Ялита [1343] — везде турки хозяйничают. Татары только так, в середке, поближе к своему Бахчисараю жмутся, а побережье за Сулейманом. И если захватить любой из тех градов — неизбежна следующая война, и тут уж противник не в пример страшнее. Достаточно послушать старого вояку Ивана Пересветова, который бывал в тех краях и знает, что почем, да почитать его тетрадки.

Это тебе не раздираемые во внутренних смутах степняки. У них един царь и един закон. Все европейские державы не в силах одолеть неустрашимых янычар. Того же Фердинанду [1344] взять. Вроде бы столь стран под его властью собралось, но когда Сулейман на Вену навалился, убег, бедолага, куда подале, да так, что лишь пятки засверкали, и отсиживался где-то, брата-цесаря [1345] поджидаючи. Так и сидел, пока тот не подошел. Тогда лишь и сумел вместях с ним изрядный отпор дать поганым. [1346]

Правда, давно это было, еще когда Иоанн двухгодовалым был, а с тех пор Сулейман вроде бы притих, но тишина эта лишь кажущаяся. Просто он подался в другую сторону. Купцы сказывают, что с того времени он много кого повоевал в дальних странах. [1347] Да и на владения цесаря нет-нет да и посягнет. В лето 1541-е рухнула древняя Буда, что на Угорщине, и там же, совсем недавно, в лето 1552-е, пал град Эгер. Так что, случись замятня с Сулейманкой, и не сдобровать Руси. В силе покамест сей изверг, в великой силе.

Не зря те, кто бывал при дворе Сулеймана, иначе как Великолепным его не величают. Богат, чертяка. А того хуже, что умен. Сами-то турки властителя иначе именуют — Кануни. Это на их басурманском языке Законодатель означает. Вона как. Богача одолеть можно, коль он дурень беспросветный, а вот умного — лучше и не пытаться.

Да и далее тоже скверно. Море велико, а куда ни сунься — сызнова всюду турки. Вот и выходит, что не получится торг напрямую, но лишь через неверных. Ему, Иоанну, на иноверие ихнее наплевать, пусть о том у митрополита с епископами голова болит. Беда в том, что выгоду соблюсти не получится. Хотя о какой тут выгоде говорить, коль касайся тех приморских градов или нет — все едино война с Сулейманкой выходит. Разве ж тот потерпит, чтобы Русь по соседству с ним встала?

Стало быть, выгоднее не победить крымского хана, но обескровить его, чтоб он силушки лишился, да надолго. К тому же, показав Девлет-Гирею несокрушимую мощь русского войска, можно рассчитывать, что тот не решится трогать южные рубежи, как бы ни науськивал его Сулейман, благо, что стран для грабежа все равно в достатке — не одна христианская Русь с Крымом граничит, но и Литва.

И все равно Иоанн не спешил. Разве что очередное перемирие с Ливонией подписал всего на два года — если что, то пусть руки развязаны будут. Шло время, и ему стало казаться, что сам всевышний одобряет его задумку, наслав на ненавистных крымчаков глад и мор. Однако, как ни толкали его советники в Думе покончить с Девлеткой раз и навсегда, Иоанн соблазну не поддавался — только обескровить.

Следуя его плану, Данила Адашев и князь Вишневецкий, который недавно перешел к нему из Литвы, успешно громили и нещадно зорили разбойничье гнездо, а Иоанн тем временем обратил задумчивый взгляд на Ливонию. По всему выходило, что она должна была стать пускай и не столь легкой добычей, как Астрахань, но и не такой тяжелой, как Казань.

Во-первых, в ней было чересчур много властителей, что для любого государства не просто скверно, но в годину войн и вовсе превращается в погибель. Тут тебе и пять епископов, и магистр, и орденский маршал, и девять комтуров, [1348] да еще одиннадцать фогтов, [1349] и у каждого свои города, волости, уставы и права.

Во-вторых, кому там сражаться-то? Самим немцам? Их немного. Горожанам? Но война, считай, такое же ремесло, и если ты к нему не свычен — пиши пропало. Местным смердам? Так ведь это когда-то они отчаянно бились за свою свободу, а теперь головы тех же куронов, семигалов, ливов, лэттов и эстов давным-давно и прочно придавлены к земле немецким сапогом. Да и величают их всех на Руси соответственно их поведению — чухонцы. Повелят хозяева — так они их сапоги языком вылижут и не побрезгуют, да еще за счастье почтут. Так что воевать за своих угнетателей охоты у них нет. Прикажут им — пойдут и никуда не денутся, но что толку? Меч из рук они выронят при первой же стычке с русскими ратями, а то и раньше, едва лишь увидят ее. Чухонцы — они и есть чухонцы.

Опять же и помощи извне Ливонии тоже ждать неоткуда. Это когда-то они были под крылом могучего Тевтонского ордена, а ныне, после того как ихний гроссмейстер, наплевав на веру отцов и на приличия, перешел в лютеране, [1350] им от своих бывших собратьев подмоги ждать не приходится. Вот тебе и во-вторых.

Прочие же соседи….

Иоанн ведь не просто засылал послов в Литву, предлагая общими силами навалиться на крымского хана, — с помощью этого союза он вязал руки Сигизмунду, зная, что сил у него хватит лишь на кого-то одного, да и то в обрез.

Что же до свеев, то и тут ливонцам надеяться было не на что. Небольшой приграничный конфликт из-за нечетко очерченных рубежей и специально раздутый Иоанном в маленькую войну закончился тем, что воеводы, князья Петр Щенятев и Дмитрий Палецкий, вместе с астраханским царевичем Кайбулою вступили в Финляндию. Взяв в оставленном шведами городке Кивене семь пушек, они сожгли его и за пять верст от Выборга встретили неприятеля, который, смяв их передовые отряды, расположился на возвышенности, дающей шведам определенные преимущества. Однако русские воеводы искусно обошли их и напали с тыла, одержав полную победу и пленив многих из шведской знати. Затем они опустошили берега Воксы, разорили Нейшлот и вывели множество пленников, которые стали так дешевы, что человека продавали за гривну, а девку — за пять алтын.

Жаждущий к старости лишь мира, тишины и покоя, Густав Ваза, видя, что Швеция без союзников не в силах бороться с Русью, прислал в Москву послов, умоляя о мире. Мудрый король ни в чем не винил Иоанна, но, не желая оставаться виноватым, заявил, что вся ответственность за это недоразумение лежит на новгородском наместнике князе Дмитрии Федоровиче Палецком. Иоанн хоть и не согласился с ним, но, сам не желая дальнейших боевых действий, охотно выслушал мирные предложения шведов.

Не удержавшись и желая набить цену этому миру, он намекнул в разговоре с послом Канутом:

— Жители новогородские слезно молили меня дать большую рать, да присовокупить к ней татарские и черемисские полки, а воеводы мои пылали нетерпением идти к Абову, да к вашей Стекольне, [1351] но мы удержали их, ибо не любим кровопролития, — и поучительно заметил: — Все злопроизошло оттого, что твой государь по своей гордости не восхотел сноситься с новогородскими наместниками, в коих у меня сидели самые именитые бояре. И напрасно не восхотел. Если не знаешь, каков Новгород, то спроси у своих купцов: они скажут тебе, что его пригороды поболе вашей Стекольны. Так что пусть он оставит свою надменность, и тогда мы станем друзьями.

Густав оставил, после чего в Москве была подготовлена перемирная грамота на сорок лет.

И вновь Иоанн поступил сразу с двойной, а то и тройной выгодой для себя. Во-первых, проверил силу шведов и убедился, что их опасаться не стоит, во-вторых, своим многолетним перемирием надолго вывел их из дальнейшей игры, а в-третьих, на деле оценил поведение союзников Густава — Польши и Ливонии, которым также остался премного доволен. И король Сигизмунд Август, и магистр Ливонии помимо доброжелательных писем Густаву, в которых они клятвенно обещались помогать ему, так и оставались спокойными зрителями. На деле польский король только ходатайствовал за Густава в Москве, убеждая Иоанна не теснить Швецию, которая могла бы вместе с Польшею действовать против неверных, а второй не делал даже этого.

— Ну, и много ли теперь у короля свеев будет желания прийти на помощь Ливонии? — с усмешкой спросил Иоанн у Висковатого. — К тому ж и оправдание есть — перемирия нельзя нарушать.

— Истинно, государь, твоя голова по уму всех моих подьячих вместе взятых перетянет! — восхищенно воскликнул дьяк.

— А свою что ж не упомянул? — хитро прищурился Иоанн. — Али мыслишь ее потяжельше моей?

Иван Михайлович побагровел, но царь, дружески хлопнув его по плечу, засмеялся:

— И правильно. Себя ценить надобно. К тому ж как знать — может, и впрямь потяжельше.

— Государь! — отчаянно воскликнул Висковатый.

— А иначе зачем ты мне надобен? Потому и держу тебя. К тому же ты об иноземных державах все время думаешь, а я лишь час малый, не боле, — и задумчиво добавил: — Теперь осталось Ливонии должок вернуть. Десять годков тому минуло, а я его хорошо запомнил.

Застарелый долг заключался в следующем. Еще когда он только-только уселся на трон, у него возникла мысль пополнить свои и без того изрядные запасы книг, доставшиеся ему от бабки с дедом. Дядька Иван Иванович Челяднин, выполняя царское повеление, прикупал их, но все до одной были божественного содержания. Иоанн же слышал от Федора Ивановича, что есть и иные. Самому сказать о том дядьке было как-то стыдно, поэтому в один из воскресных дней он самолично направился в Китай-город, в книжный ряд. Народ там толпился своеобразный, не такой, как в прочих. Все покупатели, как на подбор, люди степенные, книги разглядывали бережно. Большинство — духовного звания — священники да мнихи. Тут-то Иоанн и повстречал Ганса Шлитта. Помнится, в тот день только у него одного и имелись в продаже не рукописные, а печатные книги.

Тогда он подолгу расспрашивал его об успехах науки и искусства в Германии. Рассказы сведущего иноземца так увлекли Иоанна, что он отправил его обратно к себе с поручением разыскать там и пригласить в Москву искусных врачей, лекарей, аптекарей, художников, ремесленников, даже людей, искусных в древних и в новых языках, но главное — специалистов по печатному делу. Уж очень загорелся Иоанн завести книгопечатание и на Руси.

Шлитт уехал и… с концами. Ни слуху ни духу. Честно признаться, спустя год, когда Иоанн вспомнил про него, то первая мысль была, что человек оказался обыкновенным иноземным татем. Присвоил выданные ему тридцать рублевиков, и был таков. Досадно, конечно, но что уж тут поделаешь. Однако потом до царя донеслись вести о том, что Шлитт как раз ни при чем. Он добросовестно разыскал в Аугсбурге императора Карла V и вручил ему Иоанновы письма о своем деле. Император долго совещался со своими советниками и наконец согласился исполнить желание русского царя, но с условием, чтобы Шлитт от имени Иоанна клятвенно обязался не выпускать ученых и художников из России в Турцию и вообще не употреблял бы их способностей ко вреду империи. После этого он дал Гансу грамоту с дозволением искать в Германии людей, годных для службы царю, и Шлитт уже набрал более ста двадцати человек. Более того, он уже готовился отплыть с ними из Любека в Ливонию.

Но все разрушилось и, главным образом, из-за Ливонского ордена, магистр которого написал императору, что «неблагоразумно умножать силы природного врага сообщением ему искусств и снарядов воинских. Если откроем свободный путь в Москву для ремесленников и художников, то под сим именем устремится туда множество людей, принадлежащих к злым сектам анабаптистов, сакраментистов и других зловредных еретиков, которые станут самыми ревностными слугами царя». Словом, магистрат Любека без всяких на то оснований засадил Шлитта за решетку и вдобавок, так сказать, на всякий случай, разогнал собранный им народец, который послушно рассеялся.

А типографию Иоанн решил все-таки построить, невзирая ни на что, обратившись с этой же просьбой о печатниках к датскому королю Христиану III. Будучи лютеранином, король надеялся увлечь царя идеей борьбы с католицизмом, поэтому на просьбу откликнулся охотно и в мае 1552 г. уведомил Ивана IV о посылке в Россию мастера Богбиндера не только с типографскими принадлежностями, но и с Библией, а также еще с двумя книгами о «сущности христианской веры». После перевода на русский язык эти книги предлагалось издать в большом количестве.

Датчанин летом приплыл в Россию и в ноябре все того же 1552 г. получил аудиенцию во дворце, когда царь вернулся в Москву из казанского похода. Правда, попытка номер два тоже не удалась, поскольку русское духовенство, ознакомившись с содержанием датских книг, решительно воспротивилось публикации протестантских сочинений, но благодаря покровительству царя датский печатник не был изгнан из столицы и даже получил возможность работать как частное лицо. Иоанн же, как потом записал русский первопечатник Иван Федоров, «начаша изыскивати на Руси мастерства печатных книг в лето 61 осьмыя тысящи».

Государь не поскупился на деньги, выделив крупные суммы на строительство Печатного двора и поручив дело кремлевскому дьякону Ивану Федорову и Петру Мстиславцу, которые успели приобрести некоторый опыт книгопечатания благодаря общению с датским печатником. Словом, не мытьем, так катаньем Иоанн почти добился своего, но должок Ливонии вернуть поклялся.

Поэтому, когда в 1554 году послы магистра Генрика фон-Галена, архиепископа Рижского и епископа Дерптского просили царя возобновить перемирие еще на 15 лет, то Иоанн согласился, но с условием, чтобы Юрьевская область, тогда она именовалась Дерптской, ежегодно платила ему издавна уставленную дань. Немцы в ответ на это изобразили безграничное удивление, после чего глава Посольского приказа дьяк Иван Висковатый показал им договорную грамоту, составленную в 1503 году и подписанную тогдашним магистром Плеттенбергом.

— То было так давно, что уже позабылось всеми, — высказался глава посольства, на что Алексей Адашев, который наряду с Висковатым вел переговоры, ответил:

— Зато у нас память хорошая.

— Но стоит ли упоминать в столь серьезной грамоте о подобных пустяках, — поморщился немец.

— Коль такие деньги для вас пустяк, то мы попросим вас уплатить эту дань за полсотни лет в ближайшие три года, — ласково улыбнулся Висковатый.

— Вы шутите?! — даже отшатнулся посол.

— Ничуть, — поддержал дьяка Адашев. — Либо дань, либо нет вам перемирия.

Пришлось уступить. Дерпт, за который, как было указано в грамоте, поручился сам магистр, обязался не только впредь давать ежегодно по серебряной марке с каждого человека в его области, но и в три года погасить всю накопившуюся недостачу за минувшие полсотни лет. Кроме того, с магистра бралось обязательство не вступать в союз с королем Польши и восстановить древние православные церкви, которые вместе с католическими были разграблены фанатиками нового лютеранского вероисповедания.

Иоанн не забыл и претензии Ганзы, которая жаловалась царю, что правители Риги, Ревеля и Дерпта запрещают ее купцам ввозить на Русь металлы, оружие, доспехи и хотят, чтобы немцы покупали русское сало и воск только в Ливонии. Потому торговля объявлялась свободной.

Утвердить грамоту должны были в Дерпте, но ливонские правители решили поступить по-хитрому. По подсказке епископского канцлера договор подписали, но оговорили условие. Дескать, они не могут вступить ни в какое обязательство без согласия римского императора, как их законного покровителя.

— Царю моему нет дела до императора! — сказал русский посол Иван Терпигорев. — Дайте мне только бумагу, а уж там дадите и серебро.

Спустя три года, в феврале 1557 года, в Москве снова появились послы магистра и дерптского епископа. Узнав, что они приехали не с деньгами, а с пустыми словами, и желают не платить, а доказывать несправедливость царских требований, Иоанн без лишних слов повелел им возвращаться обратно с ответом: «Вы свободно и клятвенно обязались платить нам дань, так что дело решенное. Если не хотите исполнить обета, то мы найдем способ взять свое».

Одновременно он наложил запрет новогородским и псковским купцам на поездки в Ливонию, объявив, что немцы спокойно могут торговать и на Руси.

К тому времени, согласно повелению царя, подготовка к войне шла уже полным ходом…

Глава 27 Ливония

Надежда на легкий успех у царя была еще сильнее, поскольку за это время Иоанн успел сделать немало полезного и внутри страны. Одна за другой его земли освобождались от так называемых кормленщиков, в ведении которых было судное право в городах и волостях, — они, будучи царевыми наместниками, жили судными оброками и пошлинами, «храня устройство, справедливость и безопасность общую». Иные и впрямь честно исполняли свой долг, но большинство думали лишь о собственной корысти, поэтому жителям этих местностей ничего хорошего ждать не приходилось — царевы слуги нещадно теснили и грабили их.

Чтобы искоренить зло, Иоанн указал «во всех городех и волостех учинити старост излюбленных… которых себе крестьяне меж себя излюбят и выберут всею землею» и которые умели бы их рассудить в правду «беспосульно и безволокитно», а также сумели бы собрать и доставить в государеву казну оброк, установленный взамен наместничьих поборов. Из этого-то оброка Иоанн и повелел выплачивать денежное жалованье своим дьякам, подьячим и прочим боярским детям.

Кроме того, он установил обязательность военной службы не только с поместий, но и с боярских вотчин. Теперь владелец ста четей угожей земли обязан был идти в поход на коне и в доспехе, либо выставить вместо себя человека, либо внести установленную за неявку цену в казну.

Желая приохотить людей к службе, Иоанн назначил всем служилым людям «праведные уроки» — постоянные денежные оклады «по отечеству и по дородству», т. е. по родовитости и по служебной годности, а также особое денежное жалованье во время похода, чего раньше тоже не водилось, а также установил двойную плату тем из боярских детей, которые выставляли лишних ратников сверх определенного законом числа. Таким образом, введя «кнут» и «пряник», он мог и поощрять достойных, и карать нерадивых.

С того времени, как утверждают летописцы, число воинов не просто увеличилось — удвоилось, даже если сравнивать их количество с совсем недавними временами, например, с тем же походом на Казань. А если добавить к этому русскую неутомимость, физическую крепость, привычку стойко переносить тяготы и лишения в походах, а также приобретенный ратный опыт, то уверенность Иоанна в легкости предстоящей кампании против Ливонии виделась далеко не беспочвенной.

Единственное, что смущало царя, так это решительное противодействие его планам похода на север со стороны Адашева и других советников. Мало того, так они подключили еще и Сильвестра, а тот и рад — сызнова завел свою нескончаемую песню о том, что в Кафе в рабстве у поганых томятся тысячи русских невольников, что ливонцы хоть и неправильно молятся, да все ж не кому-нибудь, а богородице и Христу, что… Словом, много чего наговорил.

Однако пусть и не сразу, но сумел-таки Иоанн перетянуть их всех на свою сторону. Можно было бы и без того обойтись, мол, повелеваю, и вся недолга, но помнил царь уроки Карпова, хорошо помнил. «Надобно, чтоб каждый не просто твое повеление исполнял, потому как оно от государя исходит, но и считал, что оно единственно правильное и мудрое. Тогда у исполняющего его и сил, и желания все сделать как должно куда как поболе будет», — пояснял Федор Иванович своим суховатым голосом, пристально глядя на ученика.

Вот чтоб желания прибавилось, Иоанн и пояснял разумность похода не на юг, а на север. Кому на пальцах втолковывал, что не время еще крымского хана за глотку брать, пока из-за его спины чалма Сулеймана виднеется. Иным прочим, стоявшим за южное наступление больше из корысти, разъяснял о пользе торговли, а тем, кто чаял угодий себе нарезать, напоминал, что и землица в тех степях не в пользу хозяину пойдет. Ну какая может на ней пшеница вырасти, коли там летом даже дикое неприхотливое разнотравье, и то выгорает?! Кого-то и впрямь убедил, а кого и нет — все равно умолкли, ведая, что слово царя твердое, и коль оно сказано, так чего уж тут — все равно будет так и не иначе.

Меж тем приготовления к войне шли полным ходом. Отовсюду к пределам Ливонии шли обозы с ратными припасами, везде наводили мосты, близ дорог возводили станы и ямы. [1352] К концу осени 1557 года сорок тысяч воинов уже стояло на границе под началом Шиг-Алея, бояр Михайлы Глинского, Данила Романовича Захарьина-Юрьева, Ивана Шереметева, князей Серебряных, Андрея Курбского и других воевод. Кого только не было в этом войске — татары, черемисы, мордва, пятигорские черкесы… Ждали только слова Иоанна, а тот… тот ждал ливонских послов, еще надеясь решить дело миром. Наконец те прибыли, но, судя по их смущенно-унылым лицам, можно было сразу предположить, что дань они не привезли.

— Мы ведь оговаривали, что дань должен утвердить цесарь, — горячо возражал посол, пытаясь запутать в паутине слов опасных соседей. — Что мы могли поделать, коль у его величества так много дел, что он рассмотрел этот договор совсем недавно?

— А нам как быть? — поинтересовался Висковатый. — Вон какие издержки государь понес, пока готовился. С ними-то как поступим?

«Это что ж получается?! — мысленно возмутился молодой глава посольства Готхард Кеттлер. — Выходит, мы должны еще и оплачивать расходы, понесенные при приготовлении к войне с нами же?!»

Но вслух заявил уклончиво:

— Отчего же вы поторопились с ними? Договор-то мы подписали…

— Так-то оно так, да ведь вы его то и дело нарушаете, — резко перебил Висковатый. — Вона и уговор подписали [1353] с ляхами, хотя обещались того не делать.

— Сказано было в союз не вступать, так мы и не вступали, — возразил посол. — У нас же с ним чуть до войны не дошло, потому и пришлось перемирие заключать.

— Опять же с данью нелады. Мнится мне, что платить вы нашему царю не намерены, — продолжал дьяк.

— Намерены, — быстро произнес посол. — Просто сразу сделать это не в силах. Сами посудите, трудно собрать за три года то, что задолжали за пятьдесят. Но мы хотим мира и готовы, — он откашлялся и повысил голос, — готовы купить его любой ценой, — и заторопился, сглатывая от волнения окончания слов и путаясь в них: — Поверьте, что мы расплатимся, непременно расплатимся, в том числе и погасим все издержки.

— Неужто? — удивился Висковатый. — А ведь государь наш уже шесть десятков тысяч ефимков поистратил. И все отдадите?

— Все! — почти выкрикнул посол, вытер со лба обильную испарину и тут же жалобно, почти по-детски попросил: — Скостить бы немного, а?

— Изволь, — добродушно согласился вступивший в беседу Адашев, до того молча наблюдавший за Готхардом. — С каждого десятка рублевиков царь по доброте своей один простить может. Так что, будем писать уговор?

— Будем, — поспешно согласился Кеттлер, в мыслях проклиная епископов, особенно дерптского, которые палец о палец не ударили за эти три года, хотя долг надлежало выплатить именно за его прихожан. Досталось и покойному ныне магистру Генриху фон Галену, который всякий раз чванливо отмахивался от напоминаний, заявляя, что, пока он жив, схизматики не получат от него ни единой медной монеты. Надо сказать, что слово старик сдержал — умер, так ничегошеньки и не выплатив. Только вот им, ныне живущим, как теперь быть?

Преемник его, нынешний магистр Вильгельм фон Фюрстенберг, был, конечно, поумнее — во всяком случае, не таким твердолобым, но и он ничего не мог поделать в одиночку, имея власть, по сути, больше номинальную, чем фактическую. Да и попробуй он применить на деле даже те малые силы, что у него имелись, — вышел бы толк? Совсем недавно, разъярившись на упрямство рижского архиепископа маркграфа Вильгельма, Фюрстенберг и впрямь засадил его в темницу. Думал, поумнеет да поймет, что лучше поделиться добровольно и частью, чем отдать все и под угрозой меча, приставленного к горлу. А Сигизмунд Август тут же магистру послание накатал, да не простое. В тексте, правда, только увещевания, что, мол, негоже так обходиться с духовным лицом, а между строк иное — там уже угрозы проблескивают. Пришлось выпустить. Так что тут и несколько тысяч собрать, и то труд неподъемный, а о десятках и говорить нечего.

Но еще надеялся на что-то Готхард. Не получится обмануть — удастся улестить, взывая к милосердию. Не выйдет и это — тоже не беда. Лишь бы выклянчить очередную отсрочку. Потому и новый договор составлял всерьез, всем своим видом показывая, что относится к нему со всей ответственностью и собирается исполнить каждую его буковку.

Ему удалось выторговать немало. В конечном итоге Кеттлер сумел срезать не каждый десятый, а каждый четвертый рублевик, так что от суммы в шестьдесят тысяч, которые должна была выплатить Ливония в качестве компенсации за понесенные Иоанном расходы, осталось всего сорок пять. Он даже выклянчил замену поголовной дани, вместо которой дерптский епископ теперь должен был выплачивать тысячу венгерских золотых в год.

— Ну вот, уговор мы составили, — устало разогнул спину Висковатый. — Теперь надлежит оговорить сроки уплаты.

— Дань у вас и впрямь тяжкая, — миролюбиво заметил Адашев. — Но так и быть, согласны принять у вас ныне половину, а вторую привезете не позднее чем через полгода.

Готхард потупился.

— Стало быть, нет у вас этой половины, — констатировал Алексей Федорович и бесшабашно махнул рукой. — Так и быть. Уговорю государя, чтоб на треть согласился.

Разумеется, уговаривать Иоанна Адашев на самом деле вовсе не собирался. А зачем, когда он твердо знал, что ливонцы вновь прибыли с пустыми руками? Кеттлер продолжал молчать.

— А сколь же вы привезли? — осведомился Алексей Федорович, которому надоело играть в кошки-мышки, да к тому же стало немного жаль ни в чем не повинного посла.

— Мы ничего не привезли, — мрачно произнес Кеттлер, поднимая наконец голову.

— Ишь ты! — восхитился Висковатый. — А пошто прикатили с пустыми руками?

— За миром, — прошептал Готхард.

— За него платить надобно, — усмехнулся Адашев. — Ладно, и это не беда. Посылай людишек в Ливонию, а мы обождем. Токмо недолго чтоб. Три седмицы хватит им, чтоб возвернуться?

— Послать можно, но… срок мал. Деньгу-то еще собрать надобно, — голос посла становился все тише и тише.

— А ведомо ли тебе, почтенный лыцарь, — сурово заметил Висковатый, — что вся говоря посольская, да слова велеречивые яко златые блюда да тарели на пиру — зрить их сладостно, но коль на них ничегошеньки не лежит, то что в них проку?

— Однако на убранство стола и само по себе приятно взирать, — не согласился Кеттлер.

— Приятно? — хмыкнул Висковатый. — Что ж, тогда милости просим к завтрему на пир честной. Государь наш отобедать к себе зовет.

Кеттлер оживился. Получалось, что у него еще есть возможность что-то предпринять. Весь вечер он придирчиво перетряхивал свою одежу, вывернул оба дорожных сундука чуть ли не наизнанку — в посольском деле мелочей не бывает. Поначалу хотел одеться в самое нарядное, что только имелось. Затем передумал. Не подобает просящему кичиться пышностью и богатством. Остановился на скромном, темно-фиолетового цвета кафтане, таких же штанах и подобрал остальное в тон. Получилось вроде бы недурно.

Однако едва он уселся на свое место, отведенное ему за огромным столом, как он сразу почувствовал, что все его старания оказались напрасны. Прошло уже полчаса, а блюдо перед Годхардом по-прежнему оставалось пустым. Проклятые русские давно жрали в три горла, а ни одному из послов Ливонии расторопные слуги так и не положили ни кусочка съестного. Они их вообще не замечали, хотя постоянно сновали тут и там, но обслуживали лишь бояр, князей и прочих пирующих. Начищенное до зеркального блеска блюдо Кеттлера — хоть смотрись в него — продолжало оставаться девственно чистым.

— А у нас завсегда так, — пояснил Висковатый, сидевший рядом с Готхардом и с аппетитом вгрызаясь в ляжку лебедя, присланного дьяку царем. — Яко к нам со словом, тако и мы с тарелью. А коль за словом дела нетути, тако ж и мы угощенье на них накладывать не спешим. В народе сказывают, как аукнется, так и откликнется.

Кеттлер промолчал и продолжал сидеть, угрюмо уставившись в пустое блюдо. Поначалу он и тут надеялся своим внешним покорством смягчить сердце царя, но…

Войска Иоанна вошли в Ливонию 22 января 1558 года, чуть ли не след в след за возвращавшимися ни с чем послами. Укрепленных городов русские полки покамест не трогали, но все остальное… В течение месяца князья Барбашин, Репнин и окольничий Данило Федорович Адашев громили Южную Ливонию на пространстве двухсот верст; выжгли посады Нейгауза, Киремпе, Мариенбурга, Курслава, Ульцена. Под Дерптом они соединились с главными силами, которые взяли Алтентурн и также не щадили на своем пути никого и ничего. Немцы попытались было сделать вылазку из Дерпта, но их жалкую полутысячу разбили наголову. Простояв три дня под этой крепостью, словно в раздумье, воеводы вновь разделили свои силы. Часть полков пошла к Финскому заливу, а другая — к реке Аа. Попутно они разбили немцев близ Везенберга, сожгли предместья Фалькенау, Конготы, Лаиса, Пиркеля, не дойдя всего пятидесяти верст до Риги и тридцати до Ревеля.

Наконец в конце февраля все они возвратились к Иван-городу. Добыча была знатная — толпы пленников, обозы богатой добычи, золото, серебро… Пострадал лишь… дядя Иоанна князь Михайла Глинский, который так увлекся, что принялся грабить и псковские земли. С рук ему это не сошло. Царь не посмотрел на родство и повелел доправить с него все беззаконно взятое им в походе.

Действия русских ратей в этот месяц напоминали варварский набег того же крымского хана, но только на первый взгляд. На самом деле расчет Иоанна был более тонок. Видя перед собой такой увесистый кнут и уже ощутив на себе его хлесткие болезненные удары, ливонские правители должны были понять, что самый лучший выход для них — покориться, признав его верховную власть. Потому он и повелел не трогать городов, не желая зорить своих же будущих подданных.

На всякий случай, не слишком полагаясь на сообразительность магистра и епископов, Иоанн повелел подкрепить этот намек соответствующим посланием, которое было отправлено Фирстенбергу, но не от имени царя, а от самих воевод. В нем они писали, что немцы должны винить только самих себя, дерзнувших играть со святостью договоров. Если они хотят исправиться, то могут еще умилостивить Иоанна смирением. В этом случае Шиг-Алей и бояре готовы за них ходатайствовать из жалости к бедной земле, дымящейся кровью.

Однако немцев не проняло и послание. Собрав в Вендене ландтаг, [1354] магистр, архиепископы, епископы, комтуры, фогты и прочие дворяне долго судили да рядили, как им быть, и порешили вновь отправить посольство в Москву. Правда, с этим согласились далеко не все. Кое-кто даже в такой ситуации вместо трезвого анализа ситуации предпочел во всеуслышанье горланить о славе и мужестве предков, о том, что надо быть достойными их величия, что русским ратям следует дать суровый отпор. Сгрудившись возле своего предводителя фогта Шнелленберга, они в конце концов так и разъехались, недовольные прочими трусами.

Вернувшись к себе в Нарву, фогт Шнелленберг выжидал несколько дней, а затем, разгоряченный от выпитого, не выдержал и, выбежав на бастион крепости, грозно рявкнул на одного из кнехтов, указывая на пушку:

— Заряжай!

Вскоре первое ядро полетело в сторону Ивангорода, стоявшего на противоположной стороне реки как раз напротив Нарвы. Жители города, включая бургомистра, в ответ на возмущение русских воевод лишь виновато разводили руками, пряча лукавые усмешки.

— Не можем унять фогта, — твердили они.

— Тогда уймем мы, — заявили князья Куракин и Бутурлин и открыли ответный огонь из пушек.

Горожане взвыли от ужаса и выслали послов. Им заявили, что теперь, после предательски нарушенного перемирия, государь может удовлетвориться лишь сдачей города, взамен же милостиво обещает не выводить их из домов, не касаться ни лиц, ни собственности, ни древних обычаев, блюсти общее благоденствие и свободу торговли. Словом, владеть Нарвой, как владели ею орденские сановники. Депутаты, скрепя сердце, присягнули за себя и за всех жителей, после чего получили жалованную грамоту, в которой Иоанн, сменив гнев на милость, писал своим воеводам, чтобы они берегли город, как российский.

Но тут по городу пронесся слух, что сам магистр шлет к ним на помощь тысячу лучших воинов, во главе которых идет неустрашимый Ревельский комтур. Страх пропал, а вместе с ним мгновенно позабылись и клятвы с присягой. Новая делегация заявила, что, дескать, депутаты их не имели власти распоряжаться отечеством от лица всех. Меж тем комтур попытался использовать фактор неожиданности и ударил по русским ратям. Однако ничего у него не получилось, так что пришлось бежать.

Почти в это же время в Нарве вспыхнул пожар. Русские ратники, увидев полыхающий город, немедля бросились к реке и стали переправляться на другой берег. Плыли кто в лодке, кто на бревне, а кто и вовсе ухватившись за доску. Воеводы, видя, что людей не остановить, поступили мудро. Воспользовавшись царившим в войске воодушевлением, они сами повели к Нарве остальное войско.

Спустя всего час стрельцы вместе с боярином Алексеем Басмановым и окольничим Данилом Адашевым вломились в Русские ворота, а Иван Бутурлин в Колыванские. Началась резня в огне и дыму. Спустя еще несколько часов немцы закрылись в замке, называемом Вышегородом, но русские воины, не давая им опомниться, приступили к штурму замка. Неустрашимые комтуры Феллина и Ревеля Кеттлер и Зегегафен, стоя во главе своих крепких дружин, вооруженных пушками, всего в трех милях от города, видели пожар, слышали пальбу, но оставались на месте, рассудив, что крепость, имеющая каменные стены и железные ворота, должна и без их помощи отразить врага. Но к вечеру замок сдался с условием, чтобы победители выпустили фогта Шнелленберга, а также всех немецких воинов и прочих жителей, которые захотят уйти.

Надо отдать должное русским полкам. Едва горожане присягнули царю, как воины тут же кинулись не грабить, но помогать тушить пожар.

События последующих трех лет в точности отражали ситуацию под Нарвой. Ливонцы, получив очередной зубодробительный удар от русского кулака, начинали унижаться, клянчить перемирие, но затем, едва оправившись, тут же нарушали его и первыми нападали на русские рати. Затем, понеся очередное поражение, вновь шли на поклон…

Так тянулось до января 1560 года, когда Иоанн решил, что дальше тянуть нельзя…

Вместо эпилога Последние распоряжения

— Надлежит одним махом опрокинуть их и к осени все закончить, — сурово заявил он, оглядывая советников. — Мы уже взяли и Нейшлос, и Нейгауз, и Курслав. Крепости Везенберг, Пиркель, Лаис, Оберпален, Ринген, Ацель и иные грады сами покорились нам. Дерпт ихний, кой на самом деле наша древняя вотчина Юрьев, и тот лег у наших ног. Осталось всего ничего. Худо, что под Ригой постояли, да не взяли, ну да бог милостлив — этим летом возьмем.

— Людишек много положим, — возразил Адашев.

— Ежели затянем дело — их во сто крат боле погибнет, — парировал Иоанн. — Поведай нам, Иван Михайлов, что ливонцы учинили.

Висковатый поднялся с лавки:

— Сей магистр повсюду своих послов разослал. Людишки его и свеев у цесаря ныне толкутся. Даже к Фридрику датскому, и то укатили. Молят о защите. Дошло до того, что сам Кеттлер к Сигизмунду подался. По слухам, обязался заплатить ему семьсот тысяч, лишь бы тот подсобил, а в залог чуть ли не все свои крепости поставил. Деньгу собрал изрядную, да не токмо деньгу. Герцог мекленбургский Христоф, кой в услужении [1355] у рижского архиепископа, от немцев ратную дружину уже привел. Вот с ними-то Кеттлер, нарушив перемирье, что ты им дал, государь, и пошел под Дерпт. Благодаренье богу, не взял, но шуму понаделал изрядно.

— Слыхали? — Иоанн обвел внимательным взглядом присутствовавших. — Мира просят, а сами… Хотя к ентому мы как раз привычны, не впервой. Двуличны они, яко змии библейские, и уже не исправить. Так что больше веры им нету. Будя. Ну что, Ондрей Михалыч, — ласково улыбнулся он Курбскому, — вспомянешь удальство свое казанское? А в помощь себе возьми Данилу Адашева. Ты же, Олексей Федорыч, — повернул он голову в сторону своего любимца, — тоже рать готовь. По весне выступишь с нею. Мыслю, что к осени вместях с Курбским угомоните немчуру. Ну, и мы здесь тож сиднем сидеть не станем. Помимо ентих двух ратей станем еще одну готовить.

— Небось и двух за глаза хватит, — буркнул кто-то недовольно, но Иоанн острым слухом уловил сказанное.

— Может, и хватит, — не стал он спорить. — Одначе всякое может приключиться. Чай, война, а не скоморошьи забавы. Тут абы как поступать негоже и запас непременно нужон. Не понадобится — славно, а коль нужда возникнет — что тогда? Хороший воевода ко всему должон быть готов, и без запаса тут никак…

Мудро рассуждал Иоанн, правильно, но кто из людей, пускай даже именуемых божьими помазанниками, может знать, какой поворот готовят небеса, как в судьбах государств, так и в судьбах отдельных людей? Темно грядущее. Заглядывай — не заглядывай в него, но нет у человека такого факела, чтоб осветить тропинку, по которой предстоит идти. Прикинуть да просчитать направление — иное. То для здравомыслящего да опытного возможно, но опять-таки — лишь частично, до первого ее шального виража, не больше. Вильнет под ногой тропа, делая крутой поворот во мгле, и рухнул человек, споткнувшись о невидимый бугорок. Хорошо, коль ушибом отделается. Поохает, покряхтит, а потом встанет, отряхнется, кровь с лица сотрет да сызнова в путь устремится.

А если головой, да с маху, да об гранитный валун, тогда как?..

Валерий Иванович Елманов Иоанн Мучитель

И вымыслы нравятся; но для полного удовольствия должно обманывать себя и думать, что они истина.

(Н. М. Карамзин. История государства Российского)

Пролог Пистимея и Ульян

По всей Ливонии, на которую в январе 1559 года навалились могучие русские рати, нещадно громя жалкие орденские войска и пустоша всю землю от моря до прусских и литовских границ, громыхало и грохотало. Зато в небольшой женской обители, располагавшейся чуть ли не посередине между Онегой-озером и рекой с тем же названием, царила благочинная тишина.

Точно в такой же тишине, мирной и патриархальной, пребывал и небольшой Каргополь — самый ближний к обители град, стоявший на левом берегу реки Онега в нескольких верстах от ее истока из озера Лача. Такие грады на Руси обычно принято называть «медвежий угол», а этот заслужил подобное название вдвойне, поскольку даже имечко его и то связано с медведями. Так об этих местах говорили еще лет двести-триста назад финны, называя их каргунпуоли, что на их языке как раз и означало «медвежья сторона».

Правда, это сейчас он совсем тихий, а в те века, особенно в пору ярмарок, когда из близлежащих густых и дремучих чащоб подтягивались в город удачливые охотники, бывал там и шум и гам. Да, и к самому граду во времена Иоанна IV Васильевича относились поуважительнее. Не так уж много крепостей, которые связывали Поморье с центром, стояло у Руси в ту пору на севере. Потому каждая из них оценивалась пускай не на вес золота, но уж не на вес серебра точно.

О том же наглядно свидетельствовал и совсем новенький пятиглавый Христорождественский собор, пускай пока еще и недостроенный, [1356] который поставили не в самой крепости — там уже негде, а недалече от нее, у пристани, у самой торговой площадки. Вот как раз мимо него, в столь раннюю пору со всем безлюдного — работники еще не подошли, и проехала мимо ледащая низкорослая лошаденка, неторопливо таща за собой сани, в которых сидел, скорчившись от лютой стужи, монашек Ульян.

Был отец Ульян годами млад — и тридцати еще не исполнилось, но до веры лют и зело праведен. Мирских соблазнов чурался. Даже когда вся братия по доброте душевной своего игумена отца Паисия разговлялась после Великого поста чашей доброго хмельного меду, да не одной, празднуя воскресение Христа из мертвых, отец Ульян к своей посудине не притрагивался вовсе. Да и в неподобающих игрищах с иным полом его также никогда не ловили, ибо и тут блюл себя монашек, не давая возобладать телесной похоти над своим духом, устремленным к небесам. Именно потому игумен в случае надобности чаще всего посылал к Новгородскому архиепископу не кого-нибудь, а отца Ульяна. Знал, что этому мниху доверить можно и диавол в искус сего инока не ввергнет.

Вот и ныне поехал он по первопутку в Новгород, да на обратном пути попал в страшный буран. Вначале потерялась дорога, потом пала лошадь. Думал — все, замерзнет он тут, помрет без причастия и даже тело никто не погребет — волки сожрут. Гадал лишь об одном — хорошо или плохо, когда человек помирает в канун сочельника. Крутил и так и эдак, но по всему выходило, что не ахти. Тут, понимаешь ли, Христос родился, радоваться надо, а он, получается, своей смертью эту радость омрачает.

Опять же дары архиепископские пропадут и все то, что ему повелел игумен прикупить для монастыря в Новгороде. Тоже не дело. Удручало и то, что отец Паисий может заподозрить, будто он, Ульян, не помер, а попросту решил сбежать, прихватив с собой монастырские рублевики. Последнее его так расстроило, что он, ухватив оба мешка, ломанулся с ними куда глаза глядят.

И свершилось чудо — не побрезговал господь обратить на своего недостойного слугу внимание и подсобил ему в сей трудный час, направив монашка аккурат в затерявшуюся в лесу женскую обитель, в которой и проживало всего-то десятка два черниц да пяток белиц. [1357]

Приняли его радушно, хотя по первости ворота не открывали долго. Зато потом все засуетились да захлопотали. Нашли и место, чтобы разместить. Под одной крышей мужчине, пускай и монаху, находиться, а тем паче ночевать со старицами негоже, поэтому положили Ульяна в бывшей избе недавно скончавшегося попа-бельца, [1358] предварительно переселив овдовевшую попадью в свободную келью.

А на другой день — метель-то все не унимается и даже шибче прежнего лютует — мать-игуменья, сестра Глафира, навестив мниха, вначале как следует расспросила монаха — кто, да откуда, да как в их обитель забрел. Узнав же о том, что он из монастыря, где игуменствует отец Паисий, заметно успокоилась. Потом, как водится, посетовала на погоду. Пообещала и с лошаденкой подсобить, понимая, что тащить на себе два мешка весом чуть ли не по пуду каждый больно несподручно. А уже под самый конец, после всех речей, намекнула, что не иначе как его прислал к ним сам господь. Мало того что не дал пропасть ему самому, вовремя наведя на их обитель, которую и днем-то не сразу найдешь, да к тому же выручил и здешнюю обитательницу, сестру Пистимею, у которой некому принять последнюю исповедь, да пособоровать [1359] тоже не помешает, а коль отойдет, то и отпеть как должно.

Конечно, по всем правилам такое надлежало делать священнику, но ведь он, Ульян, тоже духовное лицо, а с этой непогодью пока дождешься приезда кого-нибудь из Каргополя, так давно закопать успеешь — уж очень плоха несчастная.

Два десятка лет прожила Пистимея в обители и ни на что не жаловалась, а тут в одночасье слегла, да крепко, и теперь не то что ходить — языком еле-еле ворочала. Словом, от прежней, что в миру, вовсе ничего не осталось. И уже никому не верилось, что некогда она была бой-баба, могучая да справная, а величали ее в ту пору Аграфеной Федоровной, из славного рода Телепневых-Оболенских, а по мужу Челядниной.

Тогда она, но опять же только по слухам, потому как сама о себе никому не рассказывала, была главной среди всей челяди великой княгини Елены Васильевны Глинской, а брат ее — Иван Федорович Овчина-Телепнев-Оболенский и вовсе ходил у молодой вдовы-государыни в милых дружках. Но не стало Елены, и почти сразу после похорон Шуйские и прочие завистники повелели заковать в железа братца, а там и уморили голодом.

Не пощадили и саму Аграфену Федоровну, по считав, что из мести та может начать настраивать малолетнего великого князя Иоанна супротив убийц брата. Потому и повелели принять ей постриг. Монастырь же выбрали самый что ни на есть отдаленный. Если бы какая-нибудь обитель дальше лежала — в нее бы загнали. Но свезло Аграфене — дальше только Соловки, а они монашек не принимали.

Тяжело приходилось монахине Пистимее. Конечно, житье-бытье у нее с разными прочими инокинями все равно не сравнить — и девок-холопок целых две, еда посытнее, питье послаще, постель помягче, да и сукно на одеже подороже. Но как про былое вспоминала — выть хотелось, аки волчице дикой.

Правда, на людях она держала себя строго, да и службы все посещала исправно. Опять же и давала на обитель не скупясь. С того времени, как она появилась в монастыре, в местной церквушке число икон почитай вдвое против прежнего увеличилось. Да и у нее самой в келье не одна и не три в красном углу красовались — чуть ли не два десятка и все разные — от десятерика до листоушки. [1360] Были и в золотой ризе сканного дела [1361] с жемчугами да самоцветами, и иные — в басменном [1362] окладе. Но они — посмертный вклад сестры Пистимеи. Не задаром же монастырю за упокой души инокини поминать.

Потому мать-игуменья старица Глафира и приглядывала за ними, а то возьмет да нечаянно одарит этого монашка какой-нибудь иконой из дорогих. Особенно беспокоилась она о небольшой штилистовой [1363] Полнице. [1364] Была та без золотой ризы, но уж больно старинного византийского письма. Игуменья и во время исповеди сестры Пистимеи совсем недалече от ее кельи находилась, чтоб отца Ульяна на полдороге перехватить да о ее последней воле выведать. Не о грехах тайных — на что ей, это уж господь рассудит, а вот про иконы желательно все узнать заранее да, пока не поздно, попытаться что-нибудь изменить.

Однако едва отец Ульян вышел от умирающей, как игуменья с радостью поняла: ничего ему и его обители тоже умирающая не завещала, иначе не был бы он столь расстроенным. Вона как зенки вытаращил, того и гляди вовсе наружу вылезут. И позлорадствовала: «Видать, даже самой малой иконки-листоушки, и той не отдала. Ай да молодец Пистимея», о чем тут же с сокрушением попросила у бога прощенья — сама же просила монашка принять у несчастной исповедь. Покаявшись, пообещала мысленно, что если только молодой инок заикнется, так она его сама одарит. Была у нее на примете двухвершковая иконка с Егорием Победоносцем. Хоть и мала, но для мужской обители святой лучше не придумаешь.

А отцу Ульяну в тот момент было не до икон. Такое поведала умирающая, что хоть стой, хоть падай. И добро бы, коли это ее личные грехи были — блуд, скажем, втайне от мужа. Это как раз дело житейское, с кем не бывает. Ну, согрешила когда-то, так что ж теперь — от такого душу облегчить недолго.

Но у сестры Пистимеи были тайны поважнее. Обман самого великого князя всея Руси Василия Иоанновича — вон оно как!

— Я о благом мыслила, когда роды вместе с бабкой Живой принимала. К тому ж из тройни двое мертвеньких оказались, — тяжело ворочала она не послушным языком, рассказывая что да как. — Опосля лишь мне повитуха покаялась, что жив второй младень оказался. Жив и здоров. Выходила его внука той повитухи. Что делать — не ведала, да и напужалась сильно, что покарает меня за то великий князь, вот и смолчала.

— А далее почто не сказывала? — перебил ее отец Ульян. — Он же трех лет от роду отца лишился. Кого спужалась?

— И сказала бы, да ведь я сама бабке Живе повелела внуку с дитем из Москвы спровадить. А тут как раз пожар приключился. Она-то повеление мое сполнила, внуку Анфиску отправила, а сама сгорела. И вышло, что даже ежели я скажу матушке-княгине, то показать сынка все едино не сумею.

— Искала хоть? — вздохнул отец Ульян.

— А то как же. Холопов из смышленых подобрала, чтоб ту внуку нашли. Обещалась у того, кто сыщет, кабальные записи изодрать и самого двумя десятками рублевиков одарить.

— Так и не нашли?

— Русь велика, — скорбно ответила сестра Пистимея. — Поди сыщи. А еще грешна я в том, — начала она говорить далее, но отец Ульян ее уже не слушал, лишь машинально вставлял в паузах: «От пускается тебе, отпускается, отпускается…»

У самого же в ушах все еще звучало тайное признание, согласно которому как ни крути, а получалось, что ныне где-то на Руси проживает единокровный и единоутробный брат самого царя-батюшки.

И как ему самому со всем этим быть? С одной стороны, тайна исповеди священна. Открывать ее кому бы то ни было — тяжкий грех. С другой — как представишь, что, может, он сейчас голодает, нужду испытывает, от холода мерзнет. И кто ведает, вдруг он как раз в эти самые дни Христа ради хлебца просит у добрых людей. А что? Очень даже может быть. Судьба — она любит такие коленца выкидывать, что любой плясун позавидует.

Так ничего толком и не решив, он в последний раз с жалостью посмотрел наисхудавшее лицо Пистимеи, пышущее нездоровым жаром, последний раз произнес еле слышное: «Отпускается» — и подался прочь на двор.

Далее все было как во сне. Морозный воздух лишь немного остудил пылавшее лицо, но хрусткий снег, которым он с наслаждением умылся, ясности мыслям инока не придал. Не дала облегчения и жаркая молитва в надежде, что всевышний поможет и даст знак свыше. Но господь молчал, полностью возложив ответственность за это решение на узкие худые плечи отца Ульяна.

Он добрался до своей обители и три дня мыкался по монастырю, но тайна так и не выходила у него из головы. В поисках ответа монах три ночи провел, лежа на каменном полу церкви, отчего захворал сам.

Вот тогда-то в горячечном бреду он и сболтнул лишнего из услышанного от сестры Пистимеи. Старец Галактион, ведавший толк в целебных травах и выхаживавший инока, едва услыхал, что тот несет, так сразу кинулся за настоятелем. Отец Паисий, сменивший старца у одра больного, внимательно выслушал лихорадочный бред отца Ульяна, а когда тот пошел на поправку, сказал ему так:

— То, о чем тебе поведала сестра Пистимея, и впрямь тяжкое бремя. Не по тебе оно. Я хоть и стар, и повидал изрядно, а и то пока слушал твои слова, в бреду сказанные, ажно мурашами покрылся.

— Выходит, отче, что я тайну исповеди огласил, — с тоской произнес отец Ульян. — Это ж смертный грех. Как же мне теперь…

— Не возлагай на себя то, что было волей господней. Не иначе как он сам эту болезнь на тебя и наслал. Ты ж просил его, чтоб он знак дал, что тебе с этой тайной учинить? Вот он и указал, что надобно с нею содеять.

— А что? — не понял отец Ульян.

— Однова ты ее уже произнес, хошь и невольно. Теперь тебе надлежит сызнова ее открыть, но уже не мне, недостойному, а нашему владыке. Вот немного отлежишься, а потом возьмешь лошадку, да и поедешь в Москву.

— А не в Новгород? — удивился отец Ульян.

— Да нет. Тайна тайне рознь. С такими вестями токмо к владыке Макарию надобно, — вздохнул отец Паисий. — Как он решит, так и будет.

Наверное, решение было правильным, потому что и тут небеса пошли навстречу, изрядно сократив мниху дорогу и подослав митрополита навстречу ему в Ярославль. Однако сам владыка поступил сурово. Выслушав отца Ульяна, он повелел монаху покамест отдохнуть с дороги, а назавтра явиться сызнова, когда же тот пришел, Макарий сурово произнес:

— Тяжел твой грех, сын мой. Открыть святую тайну исповеди, пускай и невольно, пускай и своему игумену, — такое годами замаливать надо. Посему полагаю на вас с отцом Паисием епитимию — прямо отсюда, заехав по пути в Каргополь и забрав настоятеля, надлежит вам с ним отправиться в Соловецкую обитель. Грамотку я игумену Филиппу отпишу, в коей укажу, где и как вас разместить. Там десять годков надлежит вам свой грех отмаливать, опосля чего явитесь сызнова, и ты поведаешь тому, кто займет мое место, сказанное вчера. Но ежели кому еще по пути расскажешь али уже там, в обители, пусть даже самому игумену о сем поведаешь, быть тебе, мних, проклятым и на веки вечные отлученным от церкви. Все ли понял?

— Понял, владыка, — покорно склонился в поклоне отец Ульян. — А дозволь спросить? — попросил он напоследок и, дождавшись утвердительного кивка митрополита, робко уточнил: — Я-то ладно, а отца Паисия за что?

— Один — сказывал, другой — слушал, — кратко пояснил Макарий.

— Так ведь ежели я через десять лет сызнова тайну исповеди открою, выходит, мне опять сей грех столько же замаливать придется?

— То уже не мне решать, а иному владыке, — уклончиво заметил владыка и, окинув взглядом щуплую узкоплечую фигурку отца Ульяна со впалой грудью и нездоровым румянцем на лице, с невольной жалостью подумал: «Ты вначале проживи эти десять лет».

И как в воду глядел митрополит. Старец отец Паисий скончался уже через год. Отец Ульян, не взирая на то, что его разместили на самом отдаленном заяцком острове, в уединенной келье, с первого же дня посадив на хлеб и воду, хоть и харкал под конец кровью, но продержался целых три года. Скончался он еще при жизни Макария, которого об этом незамедлительно известил игумен Соловецкой обители отец Филипп.

Владыка, узнав о смерти монаха, повелел заказать во всех московских храмах особые службы за упокой души честного инока Ульяна. Чувствовал митрополит за собой вину в его смерти, но в то же время был уверен, что, поступив иначе, сделал бы только хуже, ибо есть тайны малые и тайны великие. И если первые могут лишь ожечь неосторожного, то последних простым людям касаться вовсе не следует. А уж коли это произошло, пускай и не вольно, то им остается пенять лишь на самих себя. Придавит их эта тайна и погребет под собой, став могильной плитой. Почему? Чти святое евангелие: «Богу — богово, а кесарю — кесарево».

Чти и понимай глубинную суть притчи, коя гласит: «Каждому — свое».

Глава 1 Узник

Время в избушке и летело, и тянулось одновременно. Так всегда бывает, когда сегодняшний день в точности как вчерашний, а тот, в свою очередь, как две капли воды схож с позавчерашним и с тем, который был неделю или месяц назад. Посмотришь на них — тянутся себе, словно один нескончаемый, буднично-серенький и тоскливый. Оглянешься же назад и ахнешь — седмицы как не бывало, месяц вскачь умчался, да и лето, словно птица, упорхнуло. А там и еще один годок норовит в прошлое кануть, а за ним еще… И все это тоже из-за однообразия. Такой вот парадокс.

Сперва узник и впрямь изрядно докучал старцам. То и дело он непотребно ругался, причем не просто подбирал самые грязные выражения в адрес своих тюремщиков, но и старательно подмечал — от каких из них монахи сильнее всего морщатся. Их-то он в дальнейшем и старался употреблять почаще.

Помимо этого, он пытался мешать и их молитвам, запевая что-то свое, пускай тоже из божественных книг, но все равно сбивающее старцев. Те и на такое непотребство реагировали кротко, поначалу пытаясь увещевать, а потом, видя, что узник от этого лишь еще пуще входит в раж, вовсе махнули рукой — пусть себе поет, что хочет.

Уверившись в своей безнаказанности, бывший царь перешел к более решительным действиям. Как-то раз, изломав зубами деревянную ложку и сделав из ее ручки острый наконечник, он попытался воткнуть его в глаз отцу Фоме, когда тот неосторожно подошел слишком близко к решетке. Хорошо, что старец успел отшатнуться, поэтому отделался лишь неопасной ранкой в щеке.

Словом, вредил и пакостил, как только мог. Но все рано или поздно надоедает, а потому со временем притих и непокорный узник. Особенно заметно это стало после посещения избушки Подменышем. Гораздо чаще ему стали приходить не просто мысли о том, как вырваться отсюда, но о грядущей мести. Первый побег он попытался совершить спустя год после того, как повидался с двойником. Умен был Иоанн, рассчитал и учел, как ему казалось, все, кроме… местности. Было обидно до слез вспоминать, как он, по грудь увязнув в трясине, орал во всю глотку, призывая старцев на помощь…

С тех пор он немного присмирел. Бушевал, да не каждый день, а ехидство свое стал направлять в иную сторону, употребляя скапливающуюся на языке желчь злобных слов исключительно в те минуты, когда они беседовали о непонятных местах в святых книгах. Один из старцев выступал в роли сомневающегося, а второй — объясняющего. Обычно первым бывал Феодосий Косой. Уж больно нравилось ему примерять на себя одеяние скептика, вопрошать и ставить в тупик прочую братию.

— Вот, скажем, Аврам, [1365] — вещал он. — Он выдал свою жену Сару за сестру, и царь египетский, воспылав к ней любовию, возжелал жениться на ней. Стало быть, неповинен царь египетский в грехе, ибо не ведал, что сия женщина уже имеет мужа. Тогда почто господь поразил тяжкими ударами его самого и дом его? И почто не покарал самого Аврама?

И тут начинались жаркие дебаты по поводу загадочного божьего поведения, в которых обычно брал верх все тот же Феодосий. Но старцы в избушке жили не постоянно одни и те же, часто менялись, и потому иногда Феодосия подменял кто-нибудь другой. Чаще им был старец Фома, реже проявлял свое любомудрие Вассиан, а вот Артемий — почти никогда. Спору не мешал, но всегда был в числе защищающих святые книги, хотя и до определенного предела.

— Как мог царь Давид выбрать себе из наказаний не то, в коем должен пострадать он сам, но его народ. [1366] Неужто после того его можно считать святым? — возмущался Фома.

— Отчего же нет? — разумно отвечал старец. — Помыслите, братия, когда могли бы наступить для него гонения от неприятелей? Токмо когда бы он лишился своих ратников. Это сколь же люда вначале должно было бы погибнуть в войске Давидовом, что бы он бегал от своих ворогов по стране? А ведь после исчисления он узнал, что имеет восемьсот тысяч сильных мужей токмо в Израиле да еще пятьсот тысяч в Иудее. Выходит, избери он эти гонения, и его народа погибло бы еще больше. К тому ж мыслил он, яко обычный человек. Сами посудите, сколь может унести людей железа [1367] всего за три дни? Не столь уж много. Потому он и выбрал ее. Откуда он мог знать, что помрет столь великое число?

Так же разумно и толково он отвечал на другие вопросы. Однако прочую братию никогда не обрывал, но лишь поучал, утверждая, что нет ереси в любви к мыслительству и любомудрия никогда не бывает излиха, ибо господь недаром дал человеку разум, вдохнув в него божью искру, а посему сосуд всевышнего волен сам избирать себе любую дорогу. Хочешь — бреди, яко привязанный, вослед за святыми книгами, ни на шаг не отступая в сторону, хочешь — воспари мыслию, яко птица, коя изо всех тварей ближе всех к отцу небесному. Сам Артемий предпочитал последнее.

— Нож али топор, и то без работы ржа точит, тело у лежачего недужного пролежнями покрывается, ибо бездейство само по себе есть кара, — частенько любил он повторять остальным монахам. — Так по что мы свой разум ежедневно и ежечасно мыслию не испытуем? Ждем, чтобы и его ржа поточила? А ведь он, тако же, яко и образ наш, даден свыше. Вот и выходит, что человек не думающий, но лишь хватающий все готовое, подобен тому оратаю, кто не засевает землю по весне. Иной и спохватывается, но прошло уж время, и посеявшие летом не дождутся урожая, ибо поморозит зима-смерть молодые всходы. Тот же, кто лишь в мерзлую землю, то бишь на старости лет, принялся бросать зерна в пашню, и во все ростков не узрит.

— А озимые?! — выкрикнул из-за решетки Иоанн, услышав поучение впервые.

Выкрикнул и дико захохотал, довольный, что уел монаха. Но это лишь казалось ему. У Артемия нашелся ответ и про озимые:

— То осенний посев, и уподобить его можно книжной премудрости. Смерть-зима уносит с собой посеявшего, но его семена-слова становятся по весне доступны иным, юным. Одначе одними озимыми сыт не будешь. Надобно и самому потрудиться с яровыми. Вот и выходит, что оба посева важны — один для себя, другой — для потомства. Так мы и живем.

Постепенно и сам Иоанн стал участвовать в подобного рода диспутах. Изодранные фолианты ему заменили, взяв с узника слово, что новые он станет читать со всевозможным бережением, и теперь бывший царь нет-нет да и вставлял словцо, и не одно, почерпнутое из святых книг, причем, похваляясь своей памятью, цитировал наизусть целые куски из писания. Не все из них звучали к месту, подчас и вовсе невпопад, но тут почти все старцы делали вид, что не замечают в сказанном ни казусов, ни противоречий. Лишь Феодосий Косой да правдолюбец Фома всякий раз выступали поперек, уличая узника в говоре не по делу, и тыкали его носом в содеянные ошибки. Потому Иоанн и невзлюбил их больше прочих, а в диспутах всегда становился на противоположную сторону, защищая святые книги, какая нелепица в них бы ни говорилась.

Свою роль в этом сыграл и бес противоречия. Коли старцы мудрствуют, то он, Иоанн, встанет поперек них. Да и нельзя ему отходить мыслию от митрополичьих и епископских поучений. Он — государь, а потому должон жить с ними в ладу и согласии. О том же, что судьба у него — обретаться до скончания своих лет в избушке, Иоанн и слышать не хотел. Стойкая вера, что все должно перемениться, упрямо не хотела покидать его. Разве что ненадолго, в часы уныния, но они проходили, и узник вновь принимался упоенно мечтать, что именно он сотворит с двойником и со своей женой за содеянное с ним.

Как именно произойдет его освобождение и восхождение на трон — он не задумывался. Должно произойти, и все тут. Хотя, скорее всего, оно случится тайно, то есть должна будет осуществиться точно такая же подмена. И чтобы быть к ней готовым, он жадно вслушивался, впитывая в себя каждое известие о ненавистном двойнике — что делает, чем занимается, какие дела решает да с кем воюет. Понимал — если подмена произойдет, то и он должен быть готов к ней.

А уж как он ликовал, невзначай услыхав о том, что не будет теперь в избушке ни Феодосия Косого, ни Фомы, ни Вассиана, да и иных прочих, включая старца Артемия, то не описать. Первые дни после такой новости он и вовсе ни разу не присел — так и вышагивал без передыха по своей комнатушке из угла в угол. Казалось ему, что вот-вот, совсем немного, и все — он обретет долгожданную свободу, а злокозненных старцев, осмелившихся держать в тенетах государя всея Руси, он умучает прямо тут же, в этой избушке. Причем сделает это неторопливо, смакуя, и не до конца, оставив их подыхать.

Забылось все — и как он славно проводил время в шахматных баталиях с тем же Феодосием Косым, с которым предпочитал играть чаще всего, потому что тот почти всегда проигрывал, и как умиленно подпевал старцам, когда они заканчивали обедню или вечернюю службу очередным псалмом. Только месть, только кровь — вот что гневно стучало в его сердце.

Но шли дни, а все оставалось по-прежнему. Разве что сторожившие его старцы теперь практически не менялись, ибо было их всего двое, а потом, после смерти молчаливого отца Сергия, остался и вовсе один.

И вот настал день, когда в избушку заглянул неведомый странник. К тому времени в живых был лишь старец Варсонофий. Лишь потому он и согласился оставить пожить странствующего монаха, который якобы заплутал в здешних местах. Были и еще причины.

Попасть в избушку незнающему ход через трясину болота было практически невозможно. Получалось, что пришлого монаха провел не иначе как сам всевышний. Опять же имя. Старца, ушедшего за полгода до того из жизни, звали отцом Аввой. Тем же именем назвался и пришедший. Это обстоятельство и добило Варсонофия.

«Не иначе как сам господь, взяв одного, дал взамен другого, — рассудил он и умилился милосердию и предусмотрительности всевышнего, который на всякий случай даже поименовал новоприбывшего тем же именем. — Это, стало быть, для того, чтобы я уж точно не ошибся».

Был новоявленный отец Авва мелок росточком, еле-еле дотягивался высокому Иоанну до плеча. Густая иссиня-черная борода надежно скрывала его лицо, оставляя открытыми лишь глаза, по-татарски приплюснутый нос, да еще низкоскошенный лоб. Выглядел отец Авва угрюмым и больше думал — говорил же редко и односложно, преимущественно лишь когда отвечал на вопросы. Святое писание он знал плохо, поясняя это обстоятельство тем, что он его, дескать, чует душой, а честь по книжицам не обучен.

Когда отец Варсонофий впервые указал ему на Иоанна, пояснив, что сей муж страдает тяжкой душевной болестью, возомнив себя страшно сказать вслух кем, Авва не проронил ни слова. Свесив вниз длинные, доходящие чуть ли не до колен руки, монах лишь кивнул и долго-долго стоял недвижим, склонив голову набок и пристально всматриваясь в узника, будто сравнивая с подлинным царем.

Но если новый жилец не был сведущ в святом писании, то по части охоты равных себе он не имел. Известно, что у монахов, живущих в пустынях, во все нет скоромных дней — сплошь постные. Не был исключением и старец Варсонофий. А так как до ближайшего селища скакать и скакать, то вместе с ним вынужденно постился и Иоанн.

Теперь, с приходом нового мниха, еда пошла куда сытнее. Узнав о том, что узнику скоромное не запрещено, отец Авва в первые же дни устремился в лес и к вечеру вернулся с добычей. Да и потом не было случая, чтобы он воротился с пустыми руками. И всякий раз маленькие, глубоко посаженные глазки монаха хищно поблескивали.

Кромсая добычу на куски, он все так же задумчиво поглядывал на узника, и от его взгляда Иоанна по коже пробирал морозец. Ну чего, спрашивается, он так уставился, о чем раздумывает своей кудлатой головой и что за мысли бродят под его низкопосаженным лбом? То ли зарезать хочет, то ли… Словом, непонятно, и от этой непонятности становилось еще страшнее.

А отец Авва все размышлял, как ему лучше поступить. Промахнуться в решении было никак нельзя — уж очень высока цена ошибки, а потому надлежало все как следует взвесить и обдумать да не по одному разу.

До принятия иноческого сана звали кудлатого бородача Григорием, по отцу Лукьяновым, а по деду-прадеду Скуратом. Уж больно любили его предки поспешать. Прадед даже свою жену, когда она с бабками-повитухами уходила рожать в баньку, всегда поторапливал. «Скора? Скора?» — то и дело вопрошал он, сидя на приступочке. Потому его и прозвали Скората, а уж деда, чуть изменив прозвище — Скуратой. Было и еще одно прозвище — Бельский, которое тянулось за ними гораздо раньше, с тех самых времен, когда они вышли из малого града Бельск, стоящего на Волыни.

Был Гришка с рождения мал ростом и оттого еще в детстве годков до пяти звался малюткой, а к десяти годам, будучи пониже кое-кого из семилетних, не говоря уж о сверстниках, получил собственное прозвище Малюта. Однако соседских мальчишек, которые его так дразнили, бил жестоко, потому с ним предпочитали не связываться.

В те времена голод на Руси был явлением нередким, в том числе и на землях близ града Ярославля, где они и проживали в крохотном починке. Страдания переносили кто как, в зависимости от характера, но по большей части безропотно, то есть ложились да помирали. А вот Малюта не захотел смириться перед жестокой судьбой. Подъев все, что имелось, он, схоронив отца и мать, взял да и зарубил соседей, у которых в подклетях еще имелось немного зерна, а по двору бегали целых три курицы-несушки. За короткую летнюю ночь успел и нажраться от пуза, и зерно перетаскать, и дом запалить. Шустер был, что и говорить.

Ужаснулся он содеянному гораздо позже, когда на досуге поразмыслил да вспомнил о том томительно-сладком чувстве, которое охватило его в те мгновения, когда он помахивал топором. Было оно, пожалуй, даже слаще, чем постельные утехи, которым Гришка любил предаваться с молодой женкой. А еще страшнее стало ему спустя две ночи. Уж больно нехорошие сны приходили к нему. Озноб прошибал от тех смутно видимых, скачущих где-то в отдалении силуэтов, которые являлись ему во снах. «Наш, наш!» — радостно напевали они, кружась вокруг оторопевшего Гришки в нескончаемом хороводе.

Правда, вскоре ему стало не до них. Оставшиеся двое соседей вскоре заподозрили неладное, стали переговариваться да перешептываться. Пришлось снова брать в руки топор… Так и вышло, что в починке из четырех дворов остался один — Малюты. Вместо остальных — мрачное пепелище.

Ночные видения после всего этого участились, голоса становились все громче, а силуэты — отчетливее. Малюта уже мог разглядеть у черных теней торчащие из головы отростки. Тогда Гришка показал теням здоровенный кукиш и злорадно заявил: «А вот шиш вам! Отмолю!» Посеяв добытое через кровь зерно в землю, он попрощался с навзрыд рыдающей женкой и твердо зашагал по пыльной проселочной дороге в сторону Ярославля.

Прибыв в город, он, недолго думая, подался в первый же попавшийся ему по пути монастырь, внес скудный вклад награбленным серебром и попросил самую глухую келью. В ней он и проживал до тех пор, пока не приключилась с ним очередная перемена.

Выезжавший на поставление в сан нового епископа митрополит Макарий оказался в монастыре случайно — уж больно расхлябились от постоянных дождей дороги, и потому, с трудом добравшись до Ярославля, владыка решил не искушать судьбу и сделать небольшой передых. Можно было бы дальше пуститься водой, но вместе с дождями пришел и пронизывающий осенний холод, а потому проще было выждать несколько дней.

Вот в эти-то дни и произошло сразу два события, оказавшие столь значительное влияние не только на судьбы некоторых людей, но и на судьбу всей Руси. Во-первых, из Каргополя прибыл некий мних Ульян, исповедавший в последний путь инокиню Пистимею, бывшую в миру боярыней Аграфеной Челядниной. Тайна исповеди свята, но ведь и инок поведал ее не мирскому человеку, а духовному владыке всея Руси, да к тому же по настоянию отца Паисия, а потому и не утаил от Макария того, что поведала ему умирающая монахиня.

А чуть погодя, уже разоблачаясь, чтобы отойти ко сну, в памяти владыки всплыла пятилетней давности бредовая речь царя, из которой Макарий, честно признаться, так ничегошеньки и не понял. Зато теперь кое-что стало понемногу проясняться. Ведь если только на один-единственный краткий миг допустить, что этот второй сын остался жив и дотянул до наших дней, а потом каким-то чудом…

Митрополит досадливо крякнул и попрекнул себя за неуемную фантазию. «Эва, чего навыдумывал. Это тебе не жития, где можно писать, что душе угодно. Тут — жизнь, а в ней чудеса бывают столь редко, что о них и говорить не стоит. Хотя… Но где тогда искать второго… или первого, — тут же поправился он и призадумался. — Да и точно ли в той избушке братца государя поселили? А может, просто появился у Иоанна двойник? Такое ведь тоже случается. Пускай очень и очень редко, но происходит. Вон, помнится, сообщали ему, еще когда он носил не черный, а белый клобук, [1368] что в монастыре на Молоткове имеются два монаха, схожие ликом друг с дружкой так, как и двойнята не всегда бывают похожи, хотя не то чтобы братья, а и в родстве друг с другом не состояли».

Макарий стянул с себя скуфью, [1369] обнажив редкие седые волосы на макушке, да так и продолжал держать ее в руке, напряженно размышляя над тем, что получалось. А получалось вовсе даже неплохо. Не следует думать о том, что только у иезуитов, появившихся к этому времени в Европе, был обычай интересоваться тайнами великих мира сего. Просто они возвели это любопытство в один из своих принципов. На самом деле многие прекрасно понимали, какие выгоды сулит подобное знание и какие преимущества может дать обладание такими тайнами умному человеку.

Правда, справедливости ради надо упомянуть еще и об опасностях, которые лежат рядом с этими выгодами, причем смертельных опасностях. Кому из тех же великих понравится то, что рядом с ним находится человек, знающий чересчур многое? Да никому. Но тут уж поневоле надо рисковать. При крупной игре мелких ставок не бывает.

На Руси в те времена митрополиты особо не помышляли об этих тайнах и не потому, что все, как один, были нелюбопытны или трусливы, вовсе нет. Просто не было таких тайн у правящих Рюриковичей, да и мудрено, чтоб они появились. Вся жизнь великого князя проходила под таким присмотром сотен слуг, холопов, дворни и прочей челяди, не говоря уж о боярах, что о секретах не могло быть и речи. Вдобавок тем же митрополитам, в отличие от римских пап, было хорошо известно, что их номер второй, но никак не первый.

Тем не менее ведать о слабостях государя в чем-либо, особенно когда он такой горячий, как этот, Макарию хотелось. Тогда при великой нужде, буде таковая все же возникнет, можно было бы без труда его осадить, как норовистого жеребца.

Вот тут-то и попался владыке на глаза тихий мних Авва. Осторожный Малюта так и не исповедался до конца в своих тяжких грехах перед игуменом, не говоря уж обо всех прочих. Он лишь глухо произнес, что повинен в головничестве и жаждет искупить грех. А вот перед вкрадчивым голосом митрополита устоять он не сумел и поведал ему все без утайки.

— Се — тяжкий грех, — сурово заметил Макарий. — К тому же свершен не единожды, что паки и паки усугубляет. Даже я отпустить его не в силах. Для искупления оных деяний мало затворничества да молитв.

— А что надобно? — поинтересовался Малюта.

— Великий грех требует великого подвига, [1370] — ответил Макарий. — Готов ли ты, чадо?

— Готов, владыко. Повели, и все исполню.

Митрополит с неожиданной силой, таящейся в сухонькой ладони, властно притянул его голову к себе поближе — очи все больше и больше отказывали — и испытующе посмотрел в глаза Малюты.

«Зол, упрям, но тверд яко во зле, тако ж и в добре. Посему слово сдержать должен», — сделал он вывод.

— А зрил ли ты когда-нибудь нашего государя? — спросил он.

— Доводилось. Я с зерном в Ярославль приезжал, а он как раз в это время тут был. Даже два раза повидал, — похвастался Малюта.

— Лик его запомнил ли?

— Как ныне пред глазами стоит, — заверил монах.

Это и решило дело.

На первый взгляд, казалось бы, поручение, данное ему митрополитом, выглядело простым. Всего-то и надо сыскать человечка, удивительно похожего на царя Иоанна, которого злокозненные заволжские старцы таят где-то в избушке. Было даже указано ее примерное местонахождение — в районе Белоозера, недалеко от Порфирьевой пустыни. Сыскав же его, немедля вывести оттуда и потаенными тропами, минуя большие грады, да что там — даже крупные деревни, привести в Москву и явиться вечерком вместях с ним на митрополичье подворье. Макарий не поскупился и на деньгу, то есть забот с пропитанием монах тоже не имел. Три серебряных рублевика, зашитых в суконную однорядку, [1371] приятно оттягивали полы одежды.

Однако скоро сказка сказывается, да не скоро дело делается. Гришка упрямо бродил по лесам, пока наконец не вышел на избушку, причем и впрямь чудом, едва не утонув в трясине, но тут он неожиданно для себя столкнулся с иным — загадочным и не понятным для него.

Он-то мыслил, что некие злокозненные монахи и впрямь затаили недоброе супротив государя. Потому и держат в темнице этого человека, столь дивно схожего ликом с царем. Но выяснилось, что дело обстоит как раз наоборот. Во-первых, сей узник и отцу Варсонофию надоел со своими капризами хуже горькой редьки, так что тот был бы рад-радехонек избавиться от сей обузы, да вот беда — на пути к этому стоит помехой приказ государя. Это уже получалось во-вторых, то есть содержится он здесь не по прихоти, а по царскому повелению.

Ну и как тут быть? Ой, мысли, Малюта, мысли, чье слово важнее — светского или духовного владыки. Да попутно еще и над тем, почему сей таинственный узник так сильно похож на царя. Правда, ни роста его, ни прочей стати, когда тот проезжал мимо склонившегося в глубоком поясном поклоне Малюты, Гришка подметить не сумел, но ему с лихвой хватало и царского лица, которое было как две капли воды схоже с этим, что сейчас маячило перед ним за прочной чугунной решеткой.

Сам Макарий так толком ничего не объяснил по этому поводу. Старец же Варсонофий, не делая из этого тайны, охотно поведал отцу Авве, что малец еще в юности от такого сходства сошел с ума, решив, что он и есть подлинный государь, хотя во всех остальных своих рассуждениях зело разумен. Содержится же здесь лишь из-за христианнейшего человеколюбия Иоанна, повелевшего не токмо не убивати своего двойника, но и всячески оберегати, дабы с ним ничего не стряслось.

За всю прошлую жизнь Гришке ни разу не доводилось столь много и напряженно размышлять — как тут половчее поступить. От тяжких дум у него впервые в жизни даже разболелась голова, в которой временами что-то начинало то ли потрескивать, то ли простреливать.

Проще всего было бы уйти обратно в Москву и доложить об увиденном митрополиту. Дескать, человек сей найден, а не привел я его по такой-то причине. Правда, было боязно, что митрополит в этом случае не даст ему отпущения грехов, ведь урок выполнен лишь наполовину, но тут уж как получится. К тому же тут как раз можно было поторговаться. Мол, коль не отпустят ему грехи, так и он не укажет места, где держат Иоанна второго, как он про себя называл узника. Словом, желательно уходить и чем раньше, тем лучше, ибо не сегодня-завтра должна была нагрянуть осенняя распутица, но сдерживало одно обстоятельство.

Старец Варсонофий недомогал уже давно. Держало его лишь то, что замены ему государь так все и не присылал, и ответственность за узника помогала перемочь болезнь. С появлением в избушке отца Аввы он, невольно расслабившись, вовсе расклеился. Теперь оставлять двойника царя на попечении недужного представлялось опасным. Помри в одночасье Варсонофий — не миновать голодной смерти и узнику. Как быть? Сидеть с ним сиднем невесть сколько времени? Деятельному энергичному Малюте такое тоже казалось неприемлемым.

Меж тем в один из сумрачных осенних вечеров старец и впрямь отдал богу душу. Отец Авва остался один на один с двойником. Делать нечего, пришлось принять на себя обязанности сторожа. К тому же, умирая, отец Варсонофий взял с Малюты строгое слово неотлучно быть близ узника и содержать его со всяческим бережением.

А меж тем и сам Иоанн второй, словно чуя слабину и смятение в душе Скуратова, каждодневно добавлял в нее все новые и новые сомнения, убеждая пришлого монаха в том, что именно он и есть истинный царь, которого самым подлым образом заманили в это место. То он рассказывал о порядках, которые были приняты в палатах, то о своем венчании на царство, то о женитьбе. Рассказывал, не скупясь на подробности, засыпая Малюту именами бояр, попутно давая им краткие, но язвительные характеристики. И все это выходило у него живо, красочно, а оттого и убедительно.

«А что если он и впрямь?..» — все чаще и чаще закрадывалась в голову крамольная мысль, но додумывать ее Малюта не решался. Уж очень страшно тогда получалось. И без того совсем неясно, что делать и как поступить. Вместо того он пытался то и дело задавать каверзные вопросы, но сбить Иоанна, поставить его в тупик оказалось невозможно. На все вопросы он отвечал подробно, толково и разумно.

— Да как же женка твоя не приметила сей подмены? — вопрошал Гришка. — Неужто и в постели вы схожи?

— Потому и не приметила, что сучки все бабы до единой, — уклончиво отвечал Иоанн.

— Это да, — соглашался Малюта, который и сам был о них весьма невысокого мнения. — А вот скажи-ка мне…

Но чтобы он ни спрашивал, врасплох Иоанна застать не удавалось. Иной раз Малюта, ссылаясь на окаянную память, ставшую, словно худое решето, просил его рассказать еще раз про свое венчание на царство, в глубине души надеясь, что на сей раз узник поведает обо всем этом иначе, и тогда все сомнения развеются как дым, но нет. Вновь и вновь повторял тот, что именно его духовник, благовещенский протоиерей, взяв из рук Иоанна животворящий крест, венец и бармы, отнес их в храм Успения. А сопровождал его конюший князь Михайла Глинский. Четко перечислял он по именам и тех, кто шел по его правую руку, и тех, кто шел по левую.

Он помнил чуть ли не наизусть даже слова митрополичьей молитвы, когда Макарий во всеуслышанье взывал к всевышнему, чтобы тот оградил сего христианского Давида силою святого духа, посадил его на престол добродетели, даровал бы ему ужас для строптивых и милостивое око для послушных.

— А мнится мне, что ты прошлый раз сказывал, будто из мисы тебя осыпал золотом да серебром князь Старицкий? — коварно вопрошал Малюта.

— Не мог я такого сказывать, — непреклонно и без малейших колебаний отвечал Иоанн. — То мой родной братец был, князь Юрий Васильевич.

— Ну, можа, и путаю, — шел на попятную монах. — А мису, из коей он златом тебя осыпал, глаголишь, в руце у князя Курбского была?

— И этого я не сказывал, — стоял на своем узник. — Нес ее Михайло Глинский, — и насмешливо улыбался: — Эх ты. В какой раз тебе о том сказываю, ан все едино — ничегошеньки не помнишь. И впрямь не голова у тебя, а решето.

— А вот с царицей-то вы ездили по весне впервой на богомолье в Троицкую Сергиеву лавру, — начинал Малюта, и вновь его хитрость не удавалась.

— Не ездили, а ходили, — немедленно прерывал его Иоанн. — И не весной это было, а по зиме. Мы еще там всю первую неделю Великого поста провели и каждодневно молились над гробом святого Сергия.

— И тут я забыл, — сокрушался Малюта. — Прости, государь-батюшка.

К тому же спустя месяц с начала их совместного проживания выяснилось, что узника и сторожа объединяет и еще одна страсть. Впервые Малюта это заметил, когда принес в избушку очередного зайца, попавшего в хитроумно расставленные им силки, и неудачно тюкнул его по лбу. Заяц, вместо того чтобы помереть от этого удара, отчаянно и тоненько, словно малое дите, заплакал-заверещал. Малюта занес было руку для повторного удара, но тут случайно бросил взгляд на Иоанна, который, припав к решетке, жадно наблюдал за этим зрелищем, и… передумал бить.

— У нас покамест еды хватает, — произнес он с напускным равнодушием и предложил: — Не хошь ли поиграться, государь? Заодно и забить его подсобишь.

— Забить, как я хочу? — сразу уточнил Иоанн, немного побаивавшийся звероватого монаха и полубезумных огоньков, которые порою подмечал в его глазах.

— Да мне все едино, — пожал плечами Малюта. — Хоть с живого шкуру спусти. — И сунул зайца за решетку.

Спустя пять минут отчаянное верещание косого сменилось истошным воплем самого Иоанна. Изловчившись, заяц сумел острыми когтями сильных задних лап хорошо вспороть руку узника. Наскоро замотав брошенной Малютой тряпицей руку, Иоанн злобно уставился на испуганно забившегося в самый дальний уголок зверька.

— Эхма, нож бы мне, так я и впрямь с тебя с живого шкуру содрал, — произнес он мечтательно.

— А сумеешь ли? — полюбопытствовал Малюта. — Тут сноровка нужна да навыки.

— А ты мне дай, да чтоб востренький был, а там поглядим, — зло буркнул узник, морщась от боли в пораненной руке.

На то, что отец Авва и впрямь даст ему нож, он не надеялся. Сказал же просто так, чтоб огрызнуться. Но Малюта его дал. И не просто дал, а еще и помогал советами, с чего лучше начинать да куда тянуть шкурку далее. Правда, забава быстро закончилась — заяц издох гораздо раньше, чем с него стащили нарядную белую шубку.

С того дня что-то переменилось в их отношениях, и забава над пойманными зверьками стала неизменным вечерним развлечением для обоих обитателей избушки и не просто развлечением, но даже неким соревнованием — кто сумеет промучить дольше, не давая несчастному косому сдохнуть от непереносимых мук. [1372]

Причем тон этим забавам задавал Иоанн, чему Малюта в немалой степени удивлялся — сам-то он всегда считал себя жестоким, но старался как-то сдерживаться. Тут же он, найдя схожую родственную душу, да еще какую, словно развязал невидимые веревки, которыми стягивал свою жажду потерзать да помучить.

Так прошла зима.

Для Иоанна, увлеченного новой забавой, она, в отличие от предыдущих, промелькнула на одном дыхании, будто и не было ее вовсе. Но о своем желании освободиться из узилища он все равно не забывал. По началу в его голове мелькала мысль, улучив минуту, кинуться с ножом на своего сторожа, но, во-первых, тот всегда был начеку, а во-вторых, помнил бывший царь свое блуждание по болоту и как истошно он орал, призывая старцев на помощь. Ну, пускай даже повезет, и он сумеет убить отца Авву, а что дальше? Как выбраться из этого глухого места, окруженного со всех сторон непролазной топью. А получить свободу только для того, чтобы несколькими днями позже помереть с голоду или утонуть в трясине, его не устраивало. Нет, нужен надежный проводник, а потому надлежало действовать похитрее.

— Эх, мне бы до Москвы добраться, а уж там у меня все эти поганцы мигом бы взвыли, яко те зайцы, — вздыхал он все чаще и чаще, при этом исподлобья бросая испытующие взгляды на отца Авву — слышит ли его?

Тот все прекрасно слышал, но с ответом не торопился — мыслил. Рассуждалось, как и прежде, с мучительным трудом, поэтому Малюта не торопился с ответом. Но Иоанн чувствовал — он сумеет убедить монаха. Пускай тот еще не говорит решительное «да», но зато и не произносит убийственное «нет», а значит — надо дожимать, ломая все его колебания, которых осталось немало.

Сомнения свои Малюта уже не таил, а излагал их вслух, хотя и в форме насмешливых вопросов, которые задавал от нечего делать, но узник по-прежнему блестяще выходил из каждого такого испытания.

— Пымают. Прямо по дороге изловят, — басил Малюта.

— Пока он проведает, мы уже в Москве будем, — решительно отвечал Иоанн.

— Да кто тебя допустит до его палат? — не сдавался Малюта.

— Он же не сиднем там сидит, — отвечал узник. — То на охоту ездит, то на богомолье. Неужто не улучим удобный миг?

— Так тебя к нему и подпустят, — упирался Гришка. — Опять же, покуда дождемся — раньше сами в пыточную угодим.

— А мы и спрашивать никого не станем. Да и дожидаться тож. Пожары на Москве частенько случаются. Один меня вниз низринул, теперь пущай другой сызнова наверх поднимает.

Лишь раз его голос на мгновение предательски дрогнул, и ответ прозвучал не так уверенно, как обычно, дав легкую слабину. Случилось это, когда Малюта опасливо заметил:

— Да он тебя умертвить повелит, — и жалобно добавил: — И меня с тобой заодно.

— Не посмеет, — ответил Иоанн, но тут же припомнил давнюю встречу, когда двойник так сильно напугал его, взяв в руки нож, и он с гораздо большей убежденностью в голосе повторил: — Не посмеет на своего государя длань подъяти. Я — божий помазанник. Меня убить — грех тяжкий. Такого во веки веков не отмолить, хоть в великую схиму облачайся да в затвор на десятки лет уходи.

«А я посмею», — тут же мысленно произнес он, но вслух о том, что он сделает с узурпатором трона, при Малюте никогда не заикался — точно от всего откажется. Пока есть у монаха надежда на то, что все обойдется удачно, что царь смилостивится и даст тому, с кого он снял корону, богатые вотчины — он будет с Иоанном, будет помогать и слушаться. Но едва речь зайдет о таком убийстве, как тут же перепугается, и тогда все — на дерзкой задумке можно смело ставить крест, большой и дубовый. До скончания жизни. Могильный.

— Ты — помазанник, а я? — вздохнул Малюта.

— А ты — мой первый и самый верный слуга, — строго заявил Иоанн. — Да и к чему ему меня убивать? Проще будет удоволить в малом, да вотчину хорошую дать. У него ж вона сколь земель — чай, не убудет, зато и грех на душу не ляжет, — с улыбкой повторил он в очередной раз свою выдумку, в которую мог поверить лишь этот неотесанный деревенский чурбан.

Не понимал Гришка, что власть — не краюха хлеба. Скорее уж она — бычий пузырь. Стоит появиться в нем малюсенькой дырочке, как все — тут же сдуется. Малюта и впрямь верил сказанному. «А и впрямь. Чего бы ему не поделиться, когда всего излиха?» — размышлял он.

— Ты ж у меня за все содеянное первым у сердца будешь, — торжественно прибавил Иоанн.

Гришка покосился на узника — вправду ли сказывает, али брешет? Вообще-то походило на правду. К тому ж слова эти звучали не в первый раз, так что верить можно. Он вновь приосанился и даже стал чуточку выше ростом.

Но проходило время, и Малюту вновь начинали одолевать сомнения. Он вздыхал, молча кряхтел, не зная, что бы еще добавить к своим возражениям, и по-прежнему не говорил ни да, ни нет. Все решил случай. Двойник не забыл про своего непутевого братца и хоть с огромным запозданием, но сумел списаться с отцом Артемием, который переслал с царевым гонцом весточку о том, что есть у него на примете пара надежных монахов из соседней пустыни. Старец для надежности даже отписал им собственноручно, а потому те безропотно приняли на себя тяжкий крест и, сопровождаемые тем же Ерохой, двинулись к избушке.

К тому времени решетка на двери Иоаннова жилища уже давно не запиралась, поэтому соблазн покончить с ними разом уже в первые дни их пребывания расставил все точки над «i». Едва дождавшись убытия Ерохи, узник в первую же ночь тихонько выбрался из постели, неслышно прошмыгнул к небольшой келейке, где спали оба монаха, и трясущейся рукой — страшно собственноручно убивать человека в первый раз — всадил в лежащего поближе нож, который забыл забрать у него Малюта.

Рот он своей жертве зажать не догадался, да и о том, что надо непременно будить человека перед тем, как собираешься его зарезать (только тогда он про молчит) — тоже не знал. Словом, когда Малюта, спавший обычно достаточно чутко, проснулся от их возни и прибежал на шум, то увидел, как второй из монахов остервенело крутит Иоанну руки, а тот отчаянно сопротивляется. Окровавленный нож, который узник успел вырвать из тела первой жертвы, валялся рядом. Все случилось как-то само собой. Следуя скорее не велению рассудка, а повинуясь своим звериным инстинктам, Малюта схватил нож и… ударил.

— Теперь мы с тобой накрепко одной веревочкой повязаны, — почти торжествующе произнес Иоанн, выбираясь из-под обмякшего мертвого тела. — Да помоги ж ты! — прикрикнул он с досадой на Малюту, и тот… послушался.

— Все, отче. Жеребий свой ты вытянул, — добавил Иоанн, гордо распрямляя плечи и несколько надменно глядя на Малюту сверху вниз.

И речь не о том, что он и впрямь был гораздо выше его. Тут был важен взгляд. Смотрел бывший узник на Гришку, как господин на своего слугу, и тот вдруг ощутил, что так оно и есть — вот он — его боярин, который лучше знает, куда им идти и как поступать. Ощутил и даже подивился своим прошлым колебаниям, которые показались глупыми и непонятными — чего сомневался, когда все было ясно?

Переждав с недельку, пока земля не просохнет, два путника — один низкорослый, коренастый, а другой высокий и стройный — двинулись в путь.

Пускай ни двойник, ни Москва не ждали этой встречи — неважно. Зато они сами хотели ее.

Вел в пути низкорослый, но направлял его высокий.

Глава 2 Последний указ

Последние дни Иоанну не сиделось на месте. Что-то неведомое томило, распирало грудь да так, что подчас не хватало воздуха. Он даже на заседаниях Думы и то не мог подолгу выдержать, все чаще повелевая, чтобы мыслили и приговаривали без него.

Казалось бы, все в порядке, и волноваться нет ни малейших причин, ну разве что царице неможется, так и то не впервой, должно пройти. Авось, не тяжелее прежних хворей, да и лекари в один голос заверяют, что дня через три, от силы седмицу, и она непременно пойдет на поправку. Усиление же ее недомогания, произошедшее за последнее время, в первую очередь связано с теми жаркими днями, которые навалились на Русь во второй половине июля.

На все вопросы Иоанна она ничего неотвечала, лишь как-то испуганно ежилась от озноба, хотя и лежала под толстым стеганым одеялом, да слабо улыбалась. Мол, ничего, государь мой, цветик лазоревый, подымуся. У меня ведь и впрямь не первый раз такое. И от этой улыбки ему на душе становилось еще муторнее — хоть волком вой.

Опять же и в глазах у нее отчего-то застыл испуг, и это тоже было непонятно. Ну чего ей бояться, во дворце-то?! Разве что… Но даже в мыслях Иоанн не называл ту, которой наплевать на все чины и регалии, которая одинаково свободно заходит в полуразрушенную лачугу и высокий просторный боярский терем и с одинаковым равнодушием тащит их обитателей следом за собой да с такой силой, что не поспоришь. Хотя — сказки обнадеживали, что находились такие, кто отважился потягаться и с самой костлявой, но мало ли что бают глупые старухи. Опять же, коли оно было бы правдой, то эти отважные удальцы жили бы доселе, а где они? То-то. Выходит, одолела их проклятая.

Из ближних, как назло, почти никого рядом не было. Старец Артемий давным-давно в Литве, да и жив ли — бог весть. Давно почили князья Владимир Иванович Воротынский, приняв перед смертью схиму в Кирилло-Белозерском монастыре, и Дмитрий Федорович Палецкий.

Даже тех ратников, которые учили его, живя с ним в избушке, и тех унесли беспрерывные войны. Пал под стенами Казани славный Стефан Шушарин. Погиб, отбивая очередное нашествие крымчаков, ставший воеводой Сидоров, а вместе с ним скончался от ран служивший в его полку сотник Ероха.

Алексей Федорович, еще раз напомнив Иоанну о данном царем обещании немедля прекратить войну с Ливонией, как только в руках Руси окажется все низовье Западной Двины вместе с Ригой, убыл в войска.

С Сильвестром же… О нем Иоанн и вспоминать не хотел. Сам виноват протопоп. Конечно, образ жизни он ведет и впрямь праведный, тут спору нет. И посты соблюдает, и человек он благодушный да честный, и семьянин добрый, и хозяин превосходный. Опять же о слабых и сирых мира сего не из показушного рвения заботится, не лицемерно, но по побуждению души, от всего сердца.

Перечислять его добрые дела — пожалуй, не один лист исписать пришлось бы. Он и у своих холопов все кабальные записи порвал, и чужих стремился выкупать, чтоб тоже свободу дать. Да не просто выпускал, но — с умом. Известно, ежели птицу сызмальства в клетку посадить, а потом выпустить — погибнуть может, потому как непривычна к воле. Посему Сильвестр к ней, родимой, человека заранее приучал, чтоб тот не просто на улицу вышел, да тут же и растерялся. Совсем юных он и грамоте обучал, и письму, у кого дар имелся — к богомазам приставлял, другую — рукоделию отдавал поучиться, третьего — к торговле определял. И ведь никто потом не подвел своего благодетеля — все стали справными, ни один не посрамил протопопа.

Но кто бы ведал, сколь тяжко порою доводится с Сильвестром в общении, а уж последнее время и вовсе. Ну, не мальчик же царь, да и есть у него свой духовник, отец Андрей. Надо покаяться да грехи отпустить — он и к нему подойдет. Опять-таки должен же иметь хоть крупицу сочувствия. Неужто не видит, как тяжко Иоанну, как он переживает за Анастасию? А коли зрит, так чего лезет с поученьями? Да притом не только лезет, но еще и самого царя в ее болезни винит. Дескать, негоже было утехам любви в Великий пост предаваться, да еще когда — в страстную пятницу! Вот оно тебе и наказание.

Отговориться Иоанн не мог. Действительно, был он у царицы в ту ночь, а поутру, идя на заутреню, уже выходя из ее покоев, нос к носу столкнулся с протопопом. Чего тут скажешь, коли и дурню понятно.

Тогда Сильвестр промолчал, зато ныне разошелся не на шутку. И дернула Иоанна нелегкая огрызнуться, что, мол, не в том причина ее болезни, а совсем в ином, и неча тут на зерцало пенять, коль у самого рыльце в пушку. По чьему настоянию, спрашивается, повез он Анастасию на очередное богомолье? Кто важно кивал головой и уверял, что столь тяжкий грех надо замаливать не мешкая, иначе как бы господь не осерчал, да не вышло бы оттого великого худа? Кто торопил с отъездом в весеннюю распутицу, отчего весь царский поезд увяз в грязи на полдороге, да так прочно, что даже спали в возках, не в силах стронуться с места?

Обычно в ответ на такие попреки Сильвестра Иоанн сдерживался, благодушно улыбаясь, покаянно склонив голову долу, а тут отчего-то не выдержал, сказал все, что накипело. Скорее всего, еще и потому, что чувствовал свою вину. Не в том, конечно, что любился в ту самую пятницу, будь она неладна, а в том, что тогда уступил его настояниям и все-таки поехал. В конце концов, мало ли кто какое слово скажет. На то он и царь, чтобы зерна от плевел отличать, а умные советы от глупых. Решал-то он сам. Потому и чувствовал вину за собой, потому и сорвался.

Даже вспоминать неохота, чего он ему наговорил. И в завет господа перстом ткнул, мол, ясно тот указал — плодитесь и размножайтесь. И то припомнил, что вседержитель ни словом о постах не обмолвился, а ведь коли нужда была бы — непременно сказал про дни, в которые негоже утехам любви предаваться. Вон, когда Моисею с его народом повелел изготовить ковчежец для его скрижалей, скинию и все прочее, так все размеры указал [1373] до единого. Зачем, правда, Иоанн, признаться, до сих пор толком не понял. Какая разница, будет ковчег высотой полтора локтя, как повелел всевышний, или сделают его в два локтя? Влезают скрижали, ну и ладно. Впрочем, господу виднее. Может, не доверял своему богоизбранному народцу, считая его туповатым, может, еще что. Раз указал — значит, надо. А вот дней воздержания между супругами он не перечислил. Получается — нет их вовсе.

И вообще, чел он не так давно мудрое слово, только запамятовал, чье оно (тут Иоанн откровенно слукавил, прекрасно помня, что его автор — отец Артемий), так там иное сказано. И произнес на память некоторые высказывания старца, который всегда ставил внутренние благочестие выше внешнего, а чистоту обыденной жизни превыше многомолений и постов.


Тут-то Сильвестр и обомлел. Сам будучи из «нестяжателей», протопоп тоже разделял мнение Артемия о том, что «нет пользы созидать неправдою и украшать церкви». Соглашался и с тем, что «богу неприятны богатства, жертвуемые на церкви, если они приобретены порабощением сирот и насилием убогих». Он и сам милостыню по уму всегда раздавал — на убогих да на больных. Но Иоанн-то говорил еще и о том, с чем Сильвестр никак не мог согласиться, особенно когда оно звучало в столь резкой форме.

— Бог внимает уму, а не словам. Ты думаешь найти себе спасение в том, что не ешь мяса, не моешься и лежишь на голой земле, но ведь воззри — и скот не ест мяса и лежит на голой земле без постели. Угоднее богу — кормить голодного, чем иссушать собственную плоть, оказывать помощь вдовицам, нежели изнурять свои члены. — Иоанн, лукаво улыбнувшись, развел руками — мол, яснее ясного сказано, так чего ж ты тут лезешь.

— То диавол в тебе речет, — только и выдавил ошарашенный протопоп.

— А в послании том сказано, что все в человеке — яко доброе, тако ж и злое — от самого человека, а диавол не может отвлечь человека от добра и привлечь на зло, — возразил Иоанн.

Сильвестр вытаращил глаза, не веря собственным ушам, размашисто перекрестился, протянул руку к дарю, но тут же бессильно опустил ее, пожаловавшись:

— Опосля таких речей и длань не подымается, — после чего круто повернулся и решительно вышел прочь, а назавтра… пришел попрощаться, спешно засобиравшись в монастырь. Дескать, только приняв постриг, сумеет он умолить бога, чтобы тот не гневался на царские неразумные речи.

Выглядел протопоп — краше в гроб кладут. Темные круги под очами, белки сплошь в кровяных прожилках от бессонной ночи, лик бледен до того, что отдавал мертвенной синевой. То ли Сильвестр полагал, что царь станет его уговаривать остаться, и рассчитывал выговорить за это немедленное отречение от всех крамольных мыслей, то ли и впрямь думал именно то, что говорил — как знать. Поди загляни человеку в душу. Но на что бы ни рассчитывал протопоп, время он выбрал неудачное. Иоанн так и не избавился от вчерашней вожжи, что угодила ему под хвост. Он не воспротивился намерению Сильвестра, да при этом процитировал еще одно высказывание, правда, на сей раз уже не старца Артемия:

— Мудрые люди сказывают, что ежели бы богу и впрямь так сильно было угодно иноческое житье, то и сам Христос, и его апостолы носили бы иноческий образ, а мы зрим их в мирском обличье. Помысли о том, отче, егда будешь сан прияти — чья молитва скорей дойдет до вседержителя, мирянина ли безгрешного, али мниха беспутного.

— Потому и ухожу не в монастырь, но в пустынь. Там и впрямь богу сподручнее молитвы возносить, — сдержанно ответил Сильвестр, поклонился и был таков.

Словом, расставание получилось не ахти, о чем Иоанн спустя несколько дней пожалел. При всех своих занудных поучениях и наставлениях протопоп и впрямь жил, как и проповедовал — по чести и по совести. Ни для себя, ни для сына он никогда ничего у царя не выпрашивал, довольствуясь малым.

Тот же Артемий, который не всегда сходился во взглядах с протопопом, в отличие от старца свято почитавшим каждое слово в Библии, не раз говорил Иоанну: «Ты его береги, государь. Я слишком снисходителен к еретикам, хоть ты меня и тянешь в митрополиты. Сам-то за веру горой стою, но и мыслить никому не мешаю, а при столь высоком сане негоже это. Потому и не мое оно. А вот Сильвестр — тот по всему подходит, яко внешним обличьем, тако же и чистотой души своей».

Потому Иоанн и решил примириться с протопопом, однако не сразу. Пусть поначалу отведает — какова она, жизнь в пустыни. Да не летом, когда в лесу изобилие, а поздней осенью и зимой. Пусть и хлад испытает на себе, и голод. Авось посговорчивее станет, и впредь перечить будет не так, как прежде, но хоть с малой оглядкой.

Пару раз царь порывался послать за Курбским — все полегче на душе станет, но, подумав, решил отказаться от этого. Веселиться не хотелось, а поговорить по душам о том, что его гнетет, все равно бы не вышло. Да и о чем можно вести разговор, когда он и сам не знает, что за заноза засела у него в сердце, да с какого боку. Знал лишь одно — сидит, а вот как вытащить — увы.

Нет уж, у князя и ближайшего его сподвижника без него дел по горло, а тут он встрянет со своими загадками. Душа у него, видишь ли, не на месте. Негоже оно. Пусть и далее трудится себе, с ратями хлопочет, а он, Иоанн, как нибудь сам со всем разберется.

Для начала царь повелел вывезти Анастасию, лепетавшую, что ее напугали слухи о начавшемся в Москве пожаре, подальше от столицы. Повелел, хотя и не поверил ей. Чуть ли не в первый раз в жизни не поверил, заподозрив, что лукавит царица и вовсе не пожар ее тяготит, а нечто иное. Только вот что — никак не мог понять, а та молчала.

Да и как она могла рассказать, с чего все началось. Хворь-то на самом деле была и впрямь не из тяжелых — тут лекари царю не лгали. Да и питье, что ей назначили, для укрепления всех членов, тоже сыграло благотворную роль — ей и впрямь становилось все лучше и лучше.

В тот июльский день, когда Анастасия проснулась даже раньше обычного, с радостью отметив, что не проспала заутреню, она чувствовала себя совсем бодро. Серый предрассветный сумрак еще стелился за венецианским стеклом на пустынных улицах Кремля. Было то время, когда светлый меч рассвета еще не успел вспороть брюхо бессильной ночи и не разделил неясные сумерки на тьму и свет.

— Няньки! Мамки! — громко хлопнула она в ладоши.

Ответом была тишина. Повторила зов — и снова никто не откликнулся. Да что такое — вымерли они все, что ли?! Уже серчая, царица совсем было решилась встать и пройти к стольду, заставленному сосудами с питьем, заботливо приготовленными лекарями еще с вечера, но тут вошла она.

Хотя нет, чего греха таить, ничего такого в душе Анастасии даже не ворохнулось. К тому же вошедшая бабка Степанида как раз запропала на целую неделю, причем все, кого царица ни спрашивала о ней, лишь пожимали плечами — мол, знать не знаем и ведать не ведаем. А тут появилась, легка на помине. Только что Анастасия подумала, что будь в палатах бабка Стеша, то уж она бы не дрыхла так беспробудно и бессовестно, как все прочие, и на тебе — пришла, чему царица лишь обрадовалась — уж больно не хотелось вставать самой. Может, еще и потому ей и не увиделось неладного, например, в одежде.

Была старуха одета во что-то бесформенное и черное, словно надела по ком-то траур. Нет, нет, она и раньше предпочитала темные сарафаны — не те года, чтобы нашивать яркое узорочье, но и вот так — сплошь в черном — царица ее никогда не видела.

— Никак помер у тебя кто? — спросила с тревогой, только теперь увязав ее длительную отлучку с траурным цветом одежды.

— Помер, помер, — глухо ответила старуха, продолжая сосредоточенно возиться возле стольца.

Странное дело, но обычно сноровистая, она почему-то мешкала, а наливала так неуклюже, что Анастасии даже с постели было видно, как питье то и дело льется не в кубок, а мимо него. Но и тут она ничегошеньки не заподозрила, лишь подосадовала немного, решив, что бабке Стеше пора на покой. Не утерпев, съязвила:

— Так ты до самого вечера провозишься.

— А мне ныне спешить некуда, — равнодушно отозвалась старуха, уже держа кубок в руке и поворачиваясь лицом к царице.

Только теперь Анастасия заметила, что та как-то странно выглядела. Вроде бы так же, как обычно, но если присмотреться… Да и движения у нее были какие-то не такие. Старуха сделала шаг, затем еще, передвигая ноги столь же неуверенно, как и наливала. Словно по наитию она вдруг проворно выпростала из-под одеяла руку и быстро осенила идущую к ней мамку двумя перстами. Почти сразу лик идущей к ней мамки затуманился, став наполовину прозрачным, а под ним, где-то в глубине, еле заметно проступило иное лицо. Сердце Анастасии тревожно екнуло, когда она вгляделась в него повнимательнее и узнала идущую. К ней шла не Стеша, а ее сестра — ведьма. Не было у ее старой мамки крючковатого носа, не было и так глубоко запавших вглубь беззубого рта щек.

— На-ка испей, красавица, — протянула та кубок, стоя совсем рядом, и добавила, окончательно снимая все сомнения Анастасии, что это не сон, страшный и жуткий: — Цепку-то златую отдай. Пришло времечко и со второй половинкой расставаться.

— Я не хочу пить из твоих рук, — выдавила Анастасия. — И цепь не отдам! — отчаянно выкрикнула она, глядя на равнодушно-безучастное лицо мамки.

— Все не хотят, — ответила ведьма и даже не предложила, а приказала: — Пей, сказываю!

— Не буду. Сама пей! — И она решительно — откуда и силы взялись — оттолкнула протянутый ей кубок.

Оттолкнула, а сама сжалась в комочек — на то, чтоб отпрянуть, сил уже не было. Содержимое кубка выплеснулось от толчка прямо в лицо ведьмы, злобно зашипело, пожирая кожу и пузырясь на ней ядовито-зеленым. Анастасия почувствовала запах, и ей тут же сделалось дурно — от человека так могло пахнуть только в случае, когда он уже мертв. Причем мертв не один день, а не меньше трех, а то и всей недели.

Напрягая остаток сил, царица протянула непослушную руку к серебряному крестику на груди, почему-то мгновенно ставшему горячим, и что есть мочи ухватилась за него, пытаясь читать молитву. Вслух не получалось — она не могла вымолвить не слова, но старухе хватило и мысленно произнесенных Анастасией слов.

— Вот ты как, — неживым голосом глухо выговорила старуха, которая вновь на глазах царицы превратилась в бабку Стешу. — Что ж, самой хуже. Хотела подобру тебя проводить, в память о твоем вежестве, а ты… Теперь жди иного. — И… исчезла.

Куда и как она делась — Анастасия не поняла. Да она и не задумывалась над этим. Сердце стучало, в висках ломило, а крестик по-прежнему горел, обжигая кожу. Молитву она так и не дочитала, лишившись чувств, и пришла в себя лишь от того, что кто-то энергично растирал ее виски уксусом.

— А где бабка Стеша? — спросила она первым делом, даже не успев еще открыть глаза.

— Ну слава богу, очнулась, — облегченно вздохнула та, что растирала, и бодро попрекнула царицу: — Не след бы тебе, государыня, челядь свою так-то пугать. Слаба ты еще, чтобы самой за питьем хаживать. Вона и разлилося все.

— Где бабка Стеша? — повторила она, открывая глаза и в упор глядя на одну из своих боярынь, толстую и уже в годах вдову Ивана Ивановича Челяднина Прасковью Семеновну — место старшей среди дворни царицы прочно держалось за этим боярским родом. Та как-то быстро ответила:

— Да где ей быть-то. Нешто я за ней доглядываю.

Голос звучал фальшиво, и Анастасия, мгновенно почувствовав ложь, уточнила:

— Она… померла?

— А на кой ляд вопрошаешь, коль сама ведаешь? — пожала та плечами.

— Давно?

— Да уж два дня, как отпели да схоронили, — неохотно пояснила Прасковья Семеновна.

— Два дня, — задумчиво произнесла Анастасия и… вновь лишилась чувств.

В себя она пришла ближе к вечеру, но на все вопросы царя, не на шутку встревоженного внезапным ухудшением ее состояния, отвечала односложно и сослалась на вчерашний пожар, вовремя вспомнив, как о нем рассказывала одна из девок.

— Медведь покрепче человека, а и с ним с испугу что бывает, — Анастасия, удивляясь сама себе, даже нашла сил, чтобы улыбнуться. — Пройдет, государь. Денек, другой и выздоровею я. Ей-ей, выздоровею. То пожар всему виной.

Сослалась и тут же пожалела об этом, потому что нахмурившийся Иоанн кивнул и вышел, и почти сразу после его ухода многочисленная челядь ринулась распихивать по сундукам и коробьям царицыну одежду, собирая все к переезду.

На вопрос Анастасии все та же боярыня Челяднина ответила, что царь повелел на время пожара и пока не польют дожди вывезти царицу из города и со всевозможным бережением доставить до сельца Коломенского. Выезд намечен был уже к утру, потому возиться закончили чуть ли не к полуночи.

Ее прощание с Иоанном вышло коротким и сумбурным. Анастасии хотелось сказать что-то очень важное, но вот беда — на уме вертелось, да на язык не шло. Лишь когда он повернулся, чтобы уходить, она наконец-то поняла, что именно хотела сказать.

— На пожар не езди, — произнесла она еле слышно.

Или не произнесла?

Если бы она знала, что до Иоанна на самом деле не донеслось ни слова, она непременно бы повторила, но царь, глядя на ее беззвучно шевелившиеся губы, утвердительно кивнул, и она с облегчением решила, что он все-таки ее услышал.

Царь охотно бы выехал следом, но предстояло разобраться с этими непрестанными пожарами, которые на сей раз, как ему доносили, происходили не просто по причине летней суши, а из-за неведомых злоумышленников. Во всяком случае, так уверяли его в Земском дворе, ведавшем всем городским благочинием.

— Может, все же из-за печей? — допытывался царь.

— Сторожа повсюду ставятся, когда мыльню топят али поварню. Да и на колокольнях в церквях тако же народишко бдит на совесть. Ежели бы не Трифон Косой, кой о прошлом дне дымину узрел, подлинной беде бы быть, а так лишь один дом у пирожницы Марфы сгорел, — наперебой тараторили подьячие. — Опять же сильнее всего у нее дольний угол обгорел, что на огород глядит, а тамотко отродясь печи у нее не стояло.

— А малец ейный не мог баловство учинить?

— Так нет у нее детишков-то подходящих, — разводили они руками. — Самому молодшему третий десяток давно идет. Не дети, чай, чтоб с огнем резвиться. Нет, государь, воля твоя, но тут явный умысел. Подпалил кто-то, не иначе. А кто да как, тут ужо Разбойный приказ вопрошать надоть.

— Ну и вы тоже чтоб глядели, — буркнул Иоанн напоследок, но только ради приличия, дабы оставить за собой последнее слово. — Дворы еще раз осмотреть у всех, чтоб ни дров наваленных, ни прочего, ну и вообще, — он неопределенно пошевелил в воздухе пальцами.

— Чтой-то ныне государь разошелся. Подумаешь, пяток изб полыхнуло, — хмыкнул подьячий Орех. — Не царское это дело — поджогами заниматься.

— Он все правильно сказал, — вступился за Иоанна старик Егоза. — Не царское, коль Суздаль горел бы какой-нибудь, али там Торжок, либо Тверь, а не Москва-матушка. Опять же Арбат [1374] палят, а он уж больно близехонько к городу стоит. Коль займется от недогляда, дак ветерок ишшо дунет, огонь вмиг чрез стены перелетит.

— Можа, людишек послать? — зевнул Орех.

— Спрос за недогляд не с них — с нас будет, — вздохнул Егоза. — Потому и надо самим все доглядеть. Чичас поделим поровну да пойдем. Да гляди на кружало [1375] не загляни, как прошлый вечер. Я однова промолчал, а боле не собираюсь. Давай досасывай свое пивцо с баклажки, да ныне чтоб ни-ни больше, — и добродушно проворчал: — И когда ты только угомонишься, племяш.

Царь между тем уже вышагивал перед вытянувшимися в струнку подьячими Разбойного приказа. Иоанн и сам чувствовал, что Земский двор не просто перекладывает свою вину на плечи соседей, а так оно и есть на самом деле. Те в ответ на расспросы лишь смущенно помалкивали, стараясь не смотреть в глаза государю. Наконец, так и не добившись от них ничего путного, Иоанн обреченно махнул рукой — мол, идите уж, чего там. Все с облегчением ринулись кто куда, норовя забраться в самый дальний уголок избы, но большинство подались на улицу — в тесном помещении приказа, как ни прячься, все едино сыщут.

Государь рассеянно посмотрел по сторонам, провел пальцем по цветному сукну одного из столов, с отвращением покосился на старый кожаный тюфяк, лежащий на скамье вместо полавошника, повертел в руках глиняную чернильницу с торчащими из нее гусиными перьями и уже повернулся, чтобы уходить, но тут ему заступил дорогу один из подьячих.

Иоанн недоуменно нахмурился, глядя на его согнутую в поклоне спину, но тут же посветлел лицом, опознав кланяющегося. То был Андрей Щелкалов — еще одна находка государя, которой он мог по праву гордиться. Совсем юный — и двадцати пяти годков не исполнилось, — он отличался необыкновенной работоспособностью и умением. Царь доподлинно ведал, отчего за последние пару лет вдруг так сильно изменился в лучшую сторону слог всех докладов Разбойного приказа, которые зачитывал на заседаниях думы возглавлявший приказ дьяк Шлепа. Писал их только Андрей, и все они отличались выверенным слогом, где каждое словцо аккуратно и ровно ложилось в строку — ни убавить, ни прибавить.

— Поберечься бы тебе, государь, — негромко произнес Щелкалов.

— Ты это о чем? — насторожился Иоанн.

— О поджигателях, — пояснил Андрей и кивнул в сторону двери, за которой обычно сиживал Щепа.

Зашли вовнутрь. В чулане [1376] дьяка обстановка была немногим лучше прочих помещений. Разве что на столе сиротливо стояла не глиняная, а серебряная чернильница, да сундуки и лубяные короба, расставленные вдоль стен, обтянутых сукном, выглядели покрепче, да поновее тех, что стояли у подьячих.

Отсутствию хозяина чулана Иоанн не удивился. Была у трусоватого Щепы эдакая медвежья болезнь, всякий раз приключавшаяся при виде государя, поэтому он, от греха подальше, как только ему успевали сообщить заранее о том, что царь идет в приказ, исчезал, сбегая на подворье. Рассуждал дьяк следующим образом — только для того, чтобы похвалить, государь бы к нему ни за что не направился. Коли едет, стало быть, где-то в его ведомстве непорядок. Ну а для распекания есть и Андрюша Щелкалов. Авось, Иоанн Васильевич к нему милостив, да тот и сам может мудрое словцо в свое оправдание сыскать, так что пускай уж на молодого и ярится.

— Ну, и что ты мне хотел поведать… тайного? — усмехнулся Иоанн.

— Мы тут с молодшим братом Васькой обговорили промеж себя, кумекали и так и эдак, и порешили, что не так просто Арбат жгут.

— Народишко, кто бы Китай-город ни палил — все едино супротив тебя на смуту не поднять. Люб ты Руси, государь. Она сама кому хошь за тебя глотку раздерет, — вмешался сам Васька, вынырнув из-за спины брата. Был он на полголовы ниже старшего, но такой же сухощавый, поджарый, серые глаза смотрели озабоченно.

— Тогда почто палить? — не понял Иоанн.

— Вот мы и мыслим — выманивают тебя государь из палат твоих. Потому и жгут Арбат, что он рядом. Ведают, что не утерпишь ты, отважишься на пожар выехать, дабы присмотреть, как там его тушат, — вновь взял слово Андрей.

— И кому ж я поперек дороги встал? У кого мысль ворохнулась на божьего помазанника руку поднять?

— Так это ведь ты для Руси помазанник. Для иных прочих, прости уж за дерзость, ты не более, яко властелин, кой на их державу умышляет, а таковых ныне в Москве изрядно.

— Так опросить надобно, проверить всех. Вы ж на то тут и поставлены.

— Тяжко, — сознался Андрей. — Мы у себя не всех ведаем. Лучше всего у Висковатого бы списки затребовать.

— А он их ни в какую не дает, — вновь не утерпел и встрял младший Щелкалов. — Сказывает-де, мол, посольские людишки — не нашего ума дело, и разбоем умышлять им несподручно. Тут, мол, надобно из своих искать, а не иноземцев в кознях обвинять.

— Вообще-то он тоже прав, — задумчиво произнес Иоанн. — Им оно и впрямь не с руки.

— Самим — нет, — возразил Андрей. — И мы с братом не верим, будто кто из них с кресалом по Арбату бегает. Но ежели злато в калите есть, то и подговорить можно. Вспомни, государь, яко круль Казимир супротив твово деда покойного умышлял, и сам поймешь, что мы с братом дело глаголим.

О том, что тогда произошло, царь слышал лишь краем уха. Вроде бы польский король Казимир подослал к его деду Иоанну Васильевичу князя Ивана Лукомского, тоже исконного Рюриковича. Подослал не просто, но с коварным умыслом убить или отравить. Лукомский поклялся исполнить, для чего прибыл в Москву якобы попроситься к Иоанну Васильевичу в службу. С собой в Москву он привез яд, приготовленный в Варшаве, и, будучи обласкан, как перебежчик, действительно был принят великим князем. Каким образом и кому удалось проведать истинную цель его приезда, царю не рассказывали — наверное, и сами не знали, — но оно и не важно. Главное, что когда его взяли под стражу, то сразу нашли яд. Несостоявшийся отравитель кончил плохо — его вместе с пособником, толмачом поляком Матиасом, сожгли в клетке на берегу Москвы-реки.

А Андрей не унимался, продолжая жаловаться:

— Тут ведь всякое может приключиться, потому и искать татей повсюду надобно. Из головы ни единого следочка выбрасывать негоже. К тому ж на тех из татей, кто ныне в Москве обретается, мы с брательником такой бредешок накинули — со всеми уж по-свойски покалякали. Васька и вовсе вполглаза последние три дня спит — по полночи из Пытошной не вылазит, чтоб самому дознаться.

— И что?

— Чистые они, государь. Так, по мелочи стянуть что-нибудь или, как они сказывают, на сухом бережку рыбки половить — это одно, а избы жечь… Чай, не дураки какие — беду на себя накликать. Ведают, что за такое не кнут — плаха уготована, а они на нее не торопятся. Остается иноземный люд, но тут Висковатый надобен, а он чванится.

— Ох не любишь ты его, Ондрюша, — усмехнулся Иоанн.

Старший брат потупился, но ненадолго. Вскинув через несколько мгновений голову и глядя прямо в глаза царю, произнес:

— А за что мне его любить? Чай, не сват, не брат. Умен — то да. Но и меня с братом поучать не надобно. Сиди у себя в Посольском, чистюля, а в наши дела не встревай, — вырвалось у него накопившиеся против Висковатого раздражение. — Иноземные державы и прочие важны — кто бы спорил, одначе заноситься тоже не след. Я так мыслю, что когда внутри державы нестроение, да тати шатучие середь бела дня грады палить примутся, то и ему не в пример тяжельше с послами говорить станется, так что и мы — не пятое колесо в телеге.

— Ладно, — махнул Иоанн. — Ищите. А Ивану Михайловичу объявите, что списки дать надобно и на то воля моя царская. Щепа-то хворает все? — закончил он насмешливо.

— Аккурат перед твоим приходом, государь, за брюхо ухватился да к себе на подворье подался, — пояснил Андрей.

— А чего ж не болеть, коль у него в помощниках такие подьячие. Видать, скоро на покой отправлять придется, — вздохнул Иоанн притворно. — Уж больно часто недужить стал. Еще годок-другой, так глядишь и отпевать придется, да думать, кого на его место ставить. Хотя чего тут думать, когда будущий дьяк передо мной стоит.

Братья переглянулись. Василий, не в силах сдержать радости от такого явственного намека, даже ткнул в бок старшего. Андрей отреагировал поспокойнее, лишь уши порозовели от волнения. И вдруг, как гром с ясного неба, раздался убийственный голос царя:

— Ну что, управишься с разбойным приказом, Василий, коли я тебя на него поставлю?

Братья вновь переглянулись — на сей раз оторопело. То ли послышалось им, то ли государь шуткует, назвав имя младшего. Но отвечать надо, а что?

— Благодарствую за ласку, царь-батюшка, — склонился в низком поклоне Василий. — Послужу, как сумею, токмо оно, конечно, на все твоя воля, а мне свому старшому брату дорогу заступать не гоже. Да и он такой порухи от тебя не заслужил.

— А ты Андрей Яковлев, чего молчишь? — повернулся Иоанн к оцепеневшему старшему.

Тот вздрогнул, очнулся и с видимой натугой произнес:

— На все воля твоя, государь. А коль Ваську поставишь — мыслю, управится он.

— Не забижай брата, царь-батюшка, — вновь тихо протянул младший. — Ведь верой и правдой…

— Да никто его и не забижает, — усмехнулся Иоанн. — Сказываю же — не столь много у меня таких людишек, как вы, чтобы обоих на одном приказе держать. Думаю, пришло для твоего брата времячко дале шагать. Казенный приказ ему ни к чему — там и у Фомы Головина рука крепкая, а вот Разрядный — самое то.

Андрей от неожиданности икнул. Это что ж получается — ему, худородному, царь все «отечества» доверит? Учнут князья Лобанов-Ростовский с Катыревым-Ростовским местничаться, а разбирать их дело даже не боярин станет, а он — Андрей Щелкалов, простой подьячий. Или нет, дьяк. Ну да все равно. Как ни назови, а все едино — худородный. Ох и почет, ох и честь! Это ж ему теперь сплошь и рядом не с татями чумазыми — с самыми именитыми дело иметь. А они, про спесь позабыв, к нему не иначе как Андрей Яковлич обращаться станут. И он с маху бухнулся перед Иоанном, стукнувшись обеими коленками о сосновую половицу.

— Отслужу! — взвыл в голос.

— Зело, — спокойно ответил Иоанн. — Токмо сделаем так. Указ о сем ныне же велю отписать, не мешкая, но уговор — Разбойный приказ покинешь, когда поджигателей словишь. Мыслю, что Разрядный приказ и подождать седмицу может, чай, спешных дел там нет. А как прекратят тати град палить, так ты сразу и уйдешь. Добро ли?

— Сыщу, государь, непременно сыщу! — заверил Андрей, не поднимаясь с колен.

— Ну и славно, — кивнул Иоанн, направляясь к двери. — А на Ивана Михайловича зла не держи. Памятуй лучше о том, что к сему указу он печать будет прикладывать, — и посоветовал: — Токмо ныне на Арбат не хаживай, не то там и поджигатели не понадобятся — одни твои ухи такой пал учинят, что пол-Москвы сгорит.

И вышел.

Глава 3 Роковая встреча

Свое слово Иоанн сдержал, но в полдень следующего дня до него донеслась весть об очередном начавшемся пожаре. И вновь горело на Арбате. Конечно, царь и не ожидал, что вдохновленный таким высоким назначением Андрей Щелкалов за одну ночь сыщет татей, однако все равно стало досадно.

— Надо поглядеть — что да как, — сказал он сердито и скомандовал Тихону, стоявшему в ожидании приказаний: — Давай-ка десяток стрельцов прихвати да повели, чтоб коней седлали.

Предупреждение Щелкалова всплыло в памяти, но царь тут же досадливо отмахнулся от него. «День-деньской на дворе, — успокоил он себя. — Опять же не один я буду. Да и глупость все это. Ну кто там супротив меня умышлять учнет?»

На этот раз полыхало изрядно. Огонь весело плясал на добром десятке домов и готовился, облизав своими желтыми языками, приобщить к этой пляске следующие.

«Опять поджог или тут без умысла обошлось?» — подумал Иоанн.

Сомнения разрешил гонец, прискакавший откуда-то из-за речки на взмыленном коне. Если бы ратник зорким взглядом не приметил царя, то, скорее всего, пролетел бы мимо, направляясь к Разбойному приказу, но, увидев Иоанна, счел необходимым доложить в первую очередь ему.

— Беда, государь. Стрелецкая слобода занялась, — выпалил он, тяжело дыша.

«Значит, не поджог», — окончательно уверился Иоанн.

— А мой домишко как? — не вытерпев, спросил Тихон.

Гонец молча махнул рукой.

— Покамест цел, а соседские полыхают вовсю. Ох и весело горят, — не совсем к месту восхитился он.

Тихон умоляюще воззрился на царя.

— Вижу, вижу, — кивнул тот. — Ладно уж, езжай, чтоб душу успокоить, да сам там со всем управься. Вот, возьми, — он стянул с пальца перстень с двуглавым орлом, искусно вырезанным на кроваво-красном камне, и протянул его Тихону, — ежели понадобится — от моего имени распорядись. Тока гляди, чтоб с умом, дабы опосля краснеть не пришлось.

— Да я и сам… — замялся было молодой стрелец, но перстень все-таки взял — негоже от такого отказываться. Вдруг и впрямь понадобится. Опять же — честь.

Всего-то четыре года назад, вспомнив данное Перваку обещание, царь, будучи в тех краях, взял сына ворожеи Настены в службу. Вместе с ним в Москву переехала и его мать. В тех местах как-то приключился мор, который унес в могилу двух ее средних сыновей, и потому ей не хотелось оставаться на старом месте, вот она и решилась на переезд, прихватив с собой младшего сына Никиту и дочку Василису. Никиту Иоанн тоже обещал со временем принять к себе в службу, но не получилось — не лежала у парня душа к ратным делам, да и вообще к мирскому. К иному он тяготел и, пожив в столице всего несколько месяцев, подался в Симонов монастырь, вскорости приняв постриг.

Зато Тихону служба оказалась по сердцу. Нехитрые ее премудрости он освоил сравнительно легко, а в стрельбе из пищали и вовсе стал одним из лучших в своей сотне. Иоанн хоть ничем не выделял сына Настены, однако в скором времени и без царя нашлось кому его отличить. Спустя всего два года тысяцкий посчитал, что сей шустрый парень хоть и молод, но по уму гож в десятники, а потом, когда количество стрельцов по государеву повелению увеличили еще раз, да к тому же часть их убыла в Ливонию, Тихона, как грамотного, поставили сотником.

Проводив стрельца взглядом, Иоанн вновь обратил свое внимание на продолжавший разгораться пожар. Люди по-прежнему бестолково суетились, пытаясь погасить пламя, но выходило у них плохо. Поморщившись, Иоанн повернулся к стрельцам и крикнул:

— А вы чего тут стоите?! Ну-ка, подмогните народу!

— Государь, — склонился к Иоанну назначенный Тихоном за себя Епиха, — негоже так-то. Надоть человечка три подле тебя оставить.

— Да за каким лядом они мне тут потребны?! — возмутился царь. — Еще чуток, и опосля тех двух домов огонь сразу на три улицы переметнется. Тогда уж его и сотней не остановить. Ты туда глянь — чего деется-то!

Разглядеть что-либо было тяжко. Трудно сказать, кем был тот, кто жил в стоявшем ближе всех к царю доме, но смолы неведомый горожанин припас изрядно. Для какой-такой хозяйственной надобности она ему потребовалась — бог весть, но полыхала она сейчас славно, и черный дым стелился, заполоняя все вокруг. Епиха прищурился, пытаясь прикинуть, что да как. Вблизи опасность переброса огня и впрямь отсутствовала — по счастью, домишко с припасами смолы отделялся от соседних большим пустырем, зато на другом конце улицы пламя, объявшее крайний из полыхавших домов, и впрямь грозило вот-вот перекинуться на соседей — уж больно кучно стояли в той стороне избы. Да и поднявшийся легкий ветерок то и дело склонял дым в ту сторону.

— Всем туда! — повелительно указал Иоанн.

— Ну хошь одного подле себя оставь, — взмолился Епиха.

— Ладно. Вон тот пускай будет, — отмахнулся царь, ткнув пальцем в первого попавшегося. — А вы все — огонь тушить!

Епиха обернулся, недовольно скривил скуластое лицо, кое-как обрамленное редкой бородкой с небольшой рыжинкой, но говорить ничего не стал — чай, сам государь выбрал — лишь сурово пригрозил совсем молодому безусому парню:

— Гляди, Игнашка, головой ответишь, ежели что.

С прибытием стрельцов работа пошла споро. Епиха быстро и очень толково расставил народ в две цепочки, из коих одна занималась тем, что пыталась погасить огонь, а другая ведро за ведром сноровисто окатывала водой стоявшие поблизости два дома, не давая пламени уцепиться за сухое. Еще пяток своих стрельцов Епиха бросил на самое опасное — вооружившись баграми и просто длинными жердями, они спешно пытались раскатать пылающие бревна.

— Видал, яко они справно? — совсем по-мальчишечьи похвастался Иоанн, толкая в бок Игнашку. — Гляди, гляди! Эвон как лихо!

Порыв ветра в их сторону оказался столь внезапным, что, пока конь пятился назад, их обоих затянуло черной удушливой волной дыма от горящей смолы. Царь обернулся и не смог сдержать смеха — все лицо стрельца оказалось в черной копоти.

— Эка тебя угораздило, Игнашка, — сквозь смех выдавил он.

— Так и тебе, государь, тож не мене моего досталось, — несмело ответил тот.

Иоанн тут же представил, как выглядит его лицо, и закатился еще пуще. Видя, что государь ни чуточки не обиделся, вместе с ним засмеялся и Игнашка. Очень уж чудно было смотреть, как выступившие от безудержного хохота слезинки ползут по щекам царя, оставляя за собой белесые полоски. Он смеялся даже тогда, когда государь уже замолчал, привстав в стременах и пристально всматриваясь в сторону дальнего плетня того дома, близ которого они стояли.

Иоанн еще не мог решить, померещилась ли ему голова мужика, воровато выглядывавшая из-за плетня, или то было на самом деле. Но через миг мужик вновь высунулся и уставился на царя. Смотрел он недолго, всего несколько секунд, после чего опрометью кинулся прямиком в сторону огорода.

«Да ведь это не иначе как тот, кто подпалил, — мелькнула мысль. — Ах ты погань какая! Ну, погоди ж ты у меня». Иоанн послал жеребца вперед, да еще с силой перетянул его плетью, чтобы тот быстрее набрал ход.

Пока оторопевший Игнашка, вытаращив глаза, недоуменно смотрел на удалявшегося царя и соображал, что ему делать, всадников разделяло уже не менее двадцати саженей. Стрелец совсем уж было решился направить коня к Епихе, чтобы упредить своего старшого, но тут наконец увидел мелькающую далеко впереди фигурку какого-то мужика и, вовремя вспомнив, что Епиха повелел ни на шаг не отставать от царя, рванулся следом.

Уже на скаку он с ужасом осознал, что не успевает, нипочем не успевает, и остается одна надежда, что государь сумеет управиться с этим окаянным татем один, иначе… Но о том, что будет, если произойдет иначе, ему решительно не хотелось думать, а потому оставалось только что есть мочи охаживать своего коня плетью в надежде хоть немного сократить расстояние, отделявшее его от царя.

Иоанн меж тем практически настиг мужика. До него оставалось совсем немного, когда тот резко остановился, обернувшись к царю лицом, и почти сразу государь столь же резко осадил коня. Тот недовольно заржал, возмущенно встал на дыбы, но железная рука продолжала неумолимо натягивать поводья, в кровь раздирая конский рот, и жеребец, обиженно всхрапнув, вновь опустился на передние копыта.

Иоанн медленно спрыгнул с коня и сделал шаг навстречу… самому себе.

— Ты?! — спросил он, не веря собственным глазам.

— Неужто не признал? — ухмыльнулся тот. — А ты, поди, чаял, что старцы твои меня гладом да хладом заморили али дымом удушили? Небось, и панихидку по мне справить успел? А я — вот он. Утек от них да и был таков. — Он торжествующе засмеялся.

— Государь, берегись! — вдруг крикнул кто-то за спиной Подменыша. Он обернулся, но было поздно. Широкая полноводная струя из перехваченного горла Игнашки уже заливала его одежу, окрашивая красный кафтан в темно-бордовый цвет, а сам стрелец, будучи не в силах удержаться на ослабевших ногах, оседал наземь.

— Ты пошто моего ратника зарезал, смерд поганый?! — возмутился Подменыш, глядя на приземистого мужика, лицо которого было надежно упрятано под густую бороду, открывая доступ только к узким, со злобным змеиным прищуром глазкам.

— Негоже, чтоб он вас обоих вместях увидал, — примирительно произнес мужик. — Я-то тайну сохраню, а он по младости непременно сболтнет.

— Да и мне глядеть на оного выродка лишь в пагубу, — произнес голос за спиной.

Подменыш резко обернулся, но больше ничего не успел сделать. Последнее, что он увидел, — это налитые бешеной злобой и какой-то бесшабашной яростью глаза двойника. Последнее, что он услышал, — это смачный хруст, с которым острый мясницкий нож вошел ему в сердце. Последнее, что он почувствовал, была острая боль в груди, а дальше застилающий глаза туман унес его далеко-далеко вдаль.

— Ты что ж сотворил-то? — ошалело спросил мужик, продолжая остолбенело стоять подле свалившегося к его ногам царя.

— Не о том вопрошаешь, Малюта! — грозно рявкнул на него двойник. — Русь одна, и Иоанн на ней должен быть только один. Тебе ж лучше, коли на царский стол не этот воссядет, а я. А сейчас подсоби-ка мне к плетню его оттащить, чтоб никто не приметил.

И, видя, что Малюта по-прежнему стоит на месте, растерянно опустив к земле по-обезьяньи длинные руки, мигом подкрепил свое требование увесистой зуботычиной. Придя в себя, Скуратов бросился на помощь. Вдвоем кое-как они отнесли трупы к невысокому плетню, после чего двойник принялся быстро раздевать Подменыша.

— Да подсоби ж ты! — грубо прикрикнул он на Малюту, который вновь впал в оцепенение.

— На кой? — растерянно спросил тот.

— Сказано ж тебе — я ныне царь! Потому и одежа должна быть на мне царская.

— Эх и дела, — помотал головой Малюта, но послушно принялся помогать.

Терять теперь ему, как он тоскливо сознавал, было и впрямь нечего — все самое худшее, что можно было только вообразить, он уже совершил. Хотя нет, не он, а… Впрочем, кто там будет разбираться — кто именно. Оставалось лишь надеяться, что его окончательно свихнувшийся спутник (а как еще можно назвать человека, только что осмелившегося не просто поднять руку на государя, но и убить его?), появившись перед стрельцами в царском обличье, хотя бы на несколько мгновений отвлечет их от него, Малюты, который за это время успеет скрыться далеко-далеко. Надеяться на мгновения, а мечтать о том, что отвлекутся стрельцы на часок. Пускай всего один, самый малый. Ему, Гришке, и того хватит, чтоб исчезнуть из Москвы, а хорониться по лесам ему не впервой — пусть ищут.

В идеале, конечно, было бы вовсе замечательно, чтобы разъяренные ратники тут же, прямо на месте, зарубили наглого самозванца, потому что тогда Малютаполучал гораздо больше шансов остаться невредимым, но на это он, как здравомыслящий человек, особо не полагался. От тягостных раздумий его оторвал насмешливый голос царского двойника.

— Ну и как я тебе глянусь? — гордо выпрямился он перед Малютой.

— Все едино — распознают, — скептически промычал тот. — Хотя что ж. С виду-то и впрямь не отличишь, — тут же поправился он, опасаясь, что после такой суровой критики тот и вовсе откажется показываться стрельцам. Тогда уж точно пиши пропало.

— Рублевики с тобой? — отрывисто спросил Иоанн.

Гришка без колебаний сорвал с груди заветный мешочек и протянул его своему спутнику. Сейчас он был готов отдать не только остатки казны старцев, но и скинуть с себя последние штаны, лишь бы тот поскорее дозволил удрать отсель куда подальше.

— Себе оставь, — распорядился Иоанн. — Вернешься в монастырь — вклад дашь. И не боись — я тебя непременно сыщу, — многозначительно пообещал он. — Токмо покамест я к стрельцам выходить стану, да отвлекать их начну, ты этого, — кивнул он на неподвижно лежавшего Подменыша, — поближе к огоньку отнеси. Пущай поджарится, — и истерически захохотал.

Малюта в ответ лишь заискивающе улыбнулся. В этот момент он был готов на что угодно. Серые, с легким голубоватым отливом глаза человека напротив продолжали настойчиво сверлить Гришку, парализуя его волю, и Скуратов уже нагнулся, чтобы послушно взвалить тяжелое царское тело на плечо, но был остановлен.

— Куда?! Рано еще. Сейчас моя очередь. А ты следи из-за плетня, и пока я с ними не ускачу к себе в палаты, — смакуя, произнес он последнее слово, — ты отсель ни-ни. Ну, а потом украдкой метнешь его в огонь. — Он помедлил, разглядывая ножевой разрез на кафтане, темное пятно крови вокруг него, и с недовольным вздохом заметил: — Не мог сам сдохнуть. Вишь ты, как одежу попортил. Да еще и в кровище ее изгваздал. Тьфу! — и подрагивающим от волнения голосом бодро сказал: — Ну все. Пошел я… на царство.

Он несколько неуклюже вскарабкался на испуганно похрапывавшего жеребца, почуявшего запах крови, и двинулся в сторону полыхавшего дома. С минуту его долговязая фигура еще маячила впереди, затем исчезла из виду. Можно было бы попытаться убежать прямо сейчас, но Малюта вдруг с ужасом обнаружил, что ноги перестали его слушаться и держать его приземистое тело наотрез, отказываются. «Вот беда, так беда», — подумал он уныло и принялся с содроганием ждать дальнейших событий.

Однако последующее превзошло его самые радужные мечты, потому что спустя время он увидел, как его спутник, сидя в седле и окруженный восемью всадниками в алых кафтанах, направляется в сторону города. Малюту несказанно обрадовало то, что стрельцы, сопровождавшие его спутника, до сих пор не скрутили его, а, напротив, внимательно слушают и в ответ лишь послушно кивают головами.

«Неужто вовсе слепые? — неодобрительно подумал Малюта и тут же облегченно вздохнул: — Вот и славно. Стало быть, и я еще поживу».

А тут и новая радость — ноги вновь сделались послушными. Первая мысль была — припустить куда глаза глядят. Он уже собрался так поступить, но, посмотрев на тело царя, после некоторого колебания вновь взвалил его себе на плечо. Конечно, надолго внезапное исчезновение государя его, Малюту, не спасет, но на денек-другой отсрочку даст.

Дымовая завеса от горящей смолы по-прежнему надежно скрывала его от посторонних глаз, но до объятой пламенем избы он так и не добрался — уж больно нестерпимо несло от нее жаром. Ну и ладно. Так сойдет. К тому же он прикинул, что когда ближняя стена рухнет — а ждать этого недолго, та уже полыхала снизу доверху, — все равно рассыпавшиеся бревна должны надежно погрести под собой труп. До конца они его, наверное, навряд ли изжарят, но изуродуют до неузнаваемости, а это главное.

С трудом сделав еще пару шагов по направлению к избе, он с облегчением свалил бездыханное тело на землю и опрометью — ну пекло, настоящее пекло! — бросился обратно. Отбежав на пару саженей, обернулся и уставился на стену, решив подождать ее падения, но тут где-то совсем рядом раздались голоса, и Гришка бросился бежать со всех ног.

Так быстро он не бегал за всю свою жизнь, даже в пору босоногого детства, и одна мысль стучала в висках: «Только бы не прогорела смола», потому что спасение виделось лишь в этой мрачной, клубящейся черными кольцами, дымовой завесе, до поры до времени скрывавшей Гришку от посторонних глаз.

Он был уже далеко, саженях в тридцати, когда первая головня свалилась с крыши и впилась острым сладострастным поцелуем, от которого зашипела кожа на лице, в правую щеку лежащего. За нею, одна за другой, стали падать и другие головни, но, странное дело, на сей раз ни одна из них не долетала до тела. Все они словно отскакивали от него, а точнее, от некой невидимой стены, которая вдруг окружила лежащего со всех сторон.

Когда Малюта удалился саженей на сто, пришла в движение и стена, близ которой находилось тело. Поначалу она, как и предполагал Гришка, стала еле заметно клониться наружу, давая крен в сторону лежащего, но затем, поскрипывая от натуги, неожиданно пошла в другую сторону. Если бы кто-то в эти мгновения мог видеть ее колебания, то у него создалось бы полное впечатление, что два невидимых, но могучих богатыря толкают ее от себя и никак не могут одолеть друг дружку.

Прислушавшись, этот невольный свидетель смог бы уловить и два голоса. Один, неприятно скрипучий, скрежетал: «Сдохни», после чего стена вновь клонилась к телу, второй не говорил, а напевал: «Живи», и стена опять уходила в обратную сторону. Наконец выяснилось, что владелец певучего голоса сильнее — бревна рухнули вовнутрь, не причинив лежащему ни малейшего вреда.

А может, ничего и не было? Может, то просто заметно осильневший ветерок, играючись, покачивал ее туда-сюда? Да и голоса… Хоть раз в жизни, но бывает с каждым из нас, когда что-то послышится, да так явственно, что невольно оборачиваешься, а за спиной никого. Про головни же и вовсе говорить не след. Легка прогоревшая деревяшка, и любого дуновения вполне достаточно, чтобы изменить ее полет в ту или иную сторону…

…Когда возвращавшийся из своей слободы Тихон на всякий случай завернул на пепелище, солнце уже было на закате. Стрелецкий сотник не рассчитывал отыскать там государя, но какое-то непонятное ему самому чувство заставило направить коня именно туда. Может, простое любопытство, а может…

Доехав до места, где несколькими часами ранее бушевал огонь, а ныне дымились одни головешки, он некоторое время молча разглядывал неприглядную картину, открывшуюся его взору. На пепелище всегда тягостно смотреть. Подумать только, совсем недавно где-то тут суетились люди, хлопотали по хозяйству домовитые женки, веселились, прыгали и резвились дети, а ныне, куда ни глянь — всюду лишь седой пепел да мрачная серая зола. От съестных припасов — черные угли, от стен и крыш — головни, и хорошо, если живы люди — будет кому отстроить все сызнова, будет кому вселиться в новые избы.

Тихон пустил коня неспешным шагом, осматривая пепелище, в котором кое-где уныло копошились бывшие хозяева, разыскивая в заветных местах припасенное на черный день серебрецо. Пускай его возьмут по весу, пускай дадут три четверти, а то и половину того, что на самом деле стоит этот маленький слиток — все подспорье. Будет на что прожить первые дни, а то, глядишь, хватит и на покупку готового сруба. Тогда и вовсе хорошо. И не важно, что он будет гораздо меньше прежнего жилища. Главное, что в преддверии холодной слякотной осени, за которой неизбежно грядет студеная зима, появится над головой крыша.

Доехав до угла первого из уцелевших домов, сотник повернул коня обратно. По сторонам он уже почти не глядел. Невольно думалось о другом — не отпусти его государь в слободу, сейчас бы и он сам точно так же бродил с потерянным видом по пепелищу, в которое превратилась бы его изба. И всей радости было бы, что рядом с ним бродят живые и невредимые мать и сестра, да и то неведомо — бродили бы или… лежали.

Как чуял царь-батюшка, когда отправил его домой. Как только Тихон вернется в его палаты, так непременно кинется в ноги, чтоб поблагодарить за заботу. Поблагодарить, да отдать перстень. Негоже лишний час держать у себя жиковину — уж больно дорога. А ну как обронишь невзначай — тогда что?! Лучше уж от греха подальше возвернуть, да и дело с концом. Эвон, какой блескучий камень. Такой не рублевик стоит и даже не десяток. Тут цена куда выше. Никак не менее полста.

Некоторое время Тихон, вытянув руку с указательным пальцем, на котором красовался перстень, любовался игрой красавца камня, чуточку сожалея, что солнце стоит совсем низко, а потому его лучи мало помогают лалу «гулять» своими цветами. Но тут его глаз уколол какой-то чужеродный лучик. Был он гораздо более светлый, совершенно без красноватых оттенков, да и сверкнул откуда-то издали.

Удивленный, Тихон оглянулся по сторонам — никого. Если бы он был в городе, на пепелище царевых палат — тьфу, тьфу, тьфу, и придет же такое в голову — это одно. Тогда такой лучик мог запросто отразить любой осколок прозрачного веницейского стекла, но откуда он взялся здесь? А если не стекло, тогда что?

Он остановил коня и в поисках ответа — с детства привык допытываться до конца — направил его в сторону ближайшего пепелища. Блеснуло именно отсюда — он не мог ошибиться — вот только что? Он уже заехал на бывшее подворье, и конь с видимой неохотой осторожно ступал по еще тлеющим кое-где головням, продолжавшим мрачно дымиться на выжженной земле. Очередь до них еще не дошла, хотя до темноты люди из Земской избы должны были непременно залить их водой, чтобы ни одна искорка от тлеющего, не приведи господь, куда-нибудь не залетела.

Усмехаясь собственному глупому поведению — ну померещилось, эка невидаль, — Тихон тем не менее продолжал понукать недовольно похрапывавшую лошадь, побуждая ее продвигаться все дальше и дальше вперед. Крохотное белое пятнышко, укрытое от сторонних глаз грудой обгорелых бревен, он заметил, лишь когда до него осталось сажени три, не больше. Человек, как ни удивительно, лежал совсем невредим, если не считать огромных волдырей, вздувшихся на правой половине лица. Тогда отчего он умер? С перепугу, не иначе — вон в каком страхе из избы выскочил, даже порты напялить, и то не успел.

«Ага. Вот оно в чем дело, — догадался сотник, спешиваясь и подходя к телу. — Не иначе как двуногий стервятник его подкарауливал. И ведь как метко угодил бедолаге — аккурат в самое сердце».

И тут крохотный светлый лучик, отразившись от маленького кусочка серебряной монеты, выглядывавшей из-под рубахи лежащего, вновь блеснул Тихону прямо в глаза, словно подтверждая его догадку и одновременно с этим подкидывая новые интересные вопросы. Например, о странном грабителе, который побрезговал взять с тела рублевик.

Тихон вновь невольно зажмурился, но когда вновь открыл глаза, то невольно ахнул — уж больно своей левой неповрежденной стороной лица лежащий походил на… Стрелец растерянно охнул и уселся рядом с телом, безнадежно марая кафтан алого сукна серой золой. Всего он мог ожидать, но такого… Не в силах отвести глаз от лежащего, сотник продолжал изумленно таращиться на него, будучи не в силах понять, как такое могло произойти.

«Люди! Сюда! На помощь! Государя убили!» — силился он закричать, но лишь беспомощно раскрывал рот и не мог издать ни звука. Да что там кричать, когда он и вздохнуть-то был не в силах. Все сдавило, стиснуло в груди, и оставалось лишь смотреть, ужасаясь от увиденного и втайне мечтая, что это просто жуткий сон, но в то же время сознавая, что проснуться никак не получится.

Бодрствующим это не дано!

Глава 4 Когда помогают небеса

Поначалу Иоанн, усевшись на трон, еще пытался изображать вселенскую скорбь и нечеловеческую печаль по случаю кончины своей супруги Анастасии, благо, что научился скрывать подлинные чувства от тех же монахов, пока томился в застенках, как он называл избушку. Держался новоявленный царь целых три дня достаточно успешно.

К тому же он и впрямь искренне сокрушался. Можно даже сказать — горевал. Правда, не от осознания того, что царица отдала богу душу, а оттого, что он не успел ей в том подсобить. Даже тут подлые небеса обманули его. Главное, жива ведь она была, когда он зашел к ней в опочивальню, да не просто жива, но пребывала в сознании, иначе не встрепенулась бы от радости, когда он к ней зашел.

Была она жива и тогда, когда он произнес свое вкрадчиво-ласковое: «Ну, здравствуй, сучка похотливая», то есть те самые слова, которые мечтал произнести на протяжении стольких долгих лет. И потом, после того как он любезно поздоровался и шагнул к ней, Анастасия еще была жива, иначе не отшатнулась бы испуганно, со страхом вжимаясь в самый дальний уголок широкой постели.

О-о, какой же это был сладостный миг предвкушения предстоящей расплаты! Как приятно было наблюдать ее испуганные глаза, которые взирали на него с нескрываемым ужасом. Если бы он поторопился, то, может, и успел бы сомкнуть цепкие сильные пальцы на этой ненавистной и такой податливо-мяконькой шейке. Наверняка бы успел. Только для этого надо было кидаться на нее сразу, будто сокол на цаплю, — стремительно и быстро, — а он промедлил. Уж слишком долго он предвкушал то, что сейчас должно было произойти, слишком часто рисовал перед собой эту сладостную картину, а потому не мог не посмаковать ее, не насладиться всеми оттенками животного ужаса, столь явственно отражавшегося на лице предательницы.

И ведь все, буквально все было точно так же, как и рисовалось ему в мечтах, но когда он неспешно подошел поближе, Анастасия, вытянув палец и указывая им куда-то за спину Иоанна, слабо выдохнула: «Мамка? И ты с ним заодин?» Может, и тогда было бы еще не поздно, если бы он прыгнул на нее в тот же миг. Но он вместо того удивленно и чуть испуганно оглянулся, чтобы понять, какая еще мамка вдруг оказалась за его спиной, а когда успокоенно повернул голову, то глаза царицы оказались уже закрыты.

Как бешеный, он бросился к ней, отчаянно тряс неподвижное тело, пытаясь привести ее в чувство. Но ни он сам, ни вбежавшие на его неистовые вопли лекари не сумели ничего поделать. Царица самым подлым образом сбежала от справедливого мужниного суда и еще более справедливой кары за всю свою подлость и предательство. Эта похотливая баба, спустя полгода после венца охотно улегшаяся в постель невесть с кем, с каким-то поганым холопишкой, с вонючим смердом, и тут ухитрилась улизнуть от кары.

И он рыдал в голос, не в силах сдерживаться, рыдал по мечте, поманившей и обманувшей, да еще так гнусно, в последний миг, и все вокруг тоже плакали, хотя и не совсем так, как он, а иначе, жалеючи ту, что сдохла, не дождавшись расплаты.

Потому и, следуя за гробом Анастасии, ему тоже легко рыдалось…. по себе самом. Рыдалось от обиды, что судьба в очередной раз обманула его самым бессовестным образом. Однако, выложившись от души на похоронах царицы, Иоанн к вечеру окончательно изнемог и, проснувшись поутру, начал себя успокаивать, что вот она ушла, а он-то живет. В конце-то концов он вновь занял свое место, и теперь у него впереди столько радостей и наслаждений, и не стоит так уж кручиниться о том, что одна из этих радостей не сбылась. Да и потом грешно хаять судьбу, которая все ж таки одарила его, да еще так щедро, позволив в полной мере, если не считать Анастасию, осуществить все задуманное.

В том, что какие-то неведомые силы помогали ему и Малюте во время их долгого путешествия к столице, Иоанн не сомневался. Так было с едой — зайцы чуть ли не сами выпрыгивали им под ноги, пока они бродили по лесам. Ушастых, правда, не мучили — не до того, но наедались до отвала.

Так было и чуть позже с встречающимися ему по пути людьми, когда приходилось выходить на проселочные дороги. Попадались они редко, но случались, и ни один человек так и не заметил удивительного сходства бредущего молодого мужика с государем всея Руси. Конечно, во-первых, далеко не все из них видели царя хотя бы раз за всю свою жизнь, а во-вторых, такое вообще мало кому могло прийти в голову — сравнивать царя с этим усталым путником в простой пропыленной одеже, бредущим с каким-то монахом, но Иоанн посчитал, что, скорее всего, и тут не обошлось без небесного покровительства.

Во всяком случае, недавний узник не раз вздрагивал от испуга, когда глаза встречного прохожего вдруг начинали пристально всматриваться в его лицо. Чувствовалось, что человек начинает что-то припоминать и лихорадочно ворошит свою память вопросом: «Где-то я уже видел этого мужика, вот только где?» Казалось, еще немного, и в голове у него окончательно прояснится.

Холодный пот ручьем тек по лопаткам Иоанна, стекаясь к пояснице и заставляя нервно передергиваться, а Малюта, тоже заподозрив неладное, уже стрелял глазами по сторонам — нет ли кого поблизости, чтоб, если доведется применить нож, так не осталось видока.

Но тут человека, который с ними говорил, словно кто-то незримый с маху тюкал по голове обухом, и он начинал «плыть». Говор его становился более медлительным, а то и невнятным, глаза туманились будто после доброй чары хмельного меда, да не одной, а пяти или шести. Становилось заметно, что какая-то неведомая пленка, словно воловий пузырь в окнах господских изб, затягивала пространство между Иоанном и встречным прохожим, да так прочно, что он даже не в силах был разглядеть, кто вообще стоит перед ним.

Заканчивалось же это обычно тем, что человек переводил взгляд на Малюту и — тот по-прежнему оставался в рясе — почтительно просил у него благословения. Гришка важно благословлял, неторопливо крестя, и величаво протягивал руку для поцелуя, после чего следовало неизменное торопливое прощание.

Правда, такого рода встреч было немного — за все время не больше трех или четырех, но ведь были. И как знать, если бы не помощь небес, то, может, они бы закончились совершенно иначе, а встречный вспомнил бы, на кого столь удивительно похож тот мужик, случайно попавшийся ему на проселочной дороге.

Конечно, само по себе сходство личин не предосудительно, и ни в одном судебнике наказания за такое сходство не сыскать, так что «Держи! Хватай! Вяжи!» никто бы кричать не стал, но… пойдет слух, а он — штука ядовитая. Невесть каким путем, но он разлетается с такой скоростью — куда там государеву гонцу, хотя и ждут последнего на каждом яме свежие лошадки.

И можно смело поручиться, поставив в заклад хоть сотню рублевиков против драных портов, что спустя всего пару-тройку дней о диковинном мужике будут непременно знать в столице. А там весточка непременно дотянется до проклятого Подменыша, и уж он-то сразу поймет, что это за мужик и почему так похож на государя, а также куда направляется и с какой целью. Вот тогда все — пиши пропало, и на всю затею, которая и без того имела ничтожные шансы на успех, можно смело ставить крест.

Им жутко везло и в Москве. Ведь кто-то же подтолкнул под бок самого Иоанна, когда они остановились подле кружала, и кто-то шепнул ему в ухо: «Здесь на ночлег попросись». Малюта сказать такого не мог — он вообще, едва они дошли до столицы, стал жаться к Иоанну, словно побитая собака, напуганный жутким многолюдьем и разноголосьем. К тому же он стоял справа, а шептали с другой стороны.

Были и тут встречи, при которых все повторялось точь-в-точь как на пути к Москве. Вначале настороженный взгляд, попытка припомнить, и… вновь туманно плыли глаза прохожего. Таких уже в первый вечер случилось целых две, а сколько произошло бы, коли некто неведомый и не иначе как ангел, приставленный всевышним к божьему помазаннику, не подсказал заглянуть в кружало.

Там-то они и отсиживались все эти дни в уютной каморке наверху, щедро снабжая веселого балагура Корнея полновесным серебром, которое прихватили, уходя из избушки. А звон серебра кабатчик Корней любил превыше всего на свете. Не зря он имел прозвище Три Руки — уж очень он любил грести под себя деньгу, да так ловко у него это получалось, будто у него и впрямь имелось три руки.

Несмотря на словоохотливость, Три Руки умел крепко держать язык за зубами, если дело касалось его интересов, а потому и не бедствовал. Тати всех мастей хорошо знали, что быстрее всего сбыть краденое — отдать его Корнею. Три Руки был прижимист, вечно жаловался на бедность, за ворованную вещь давал от силы пятую часть ее подлинной стоимости, а то и вовсе десятую, но зато расплачивался всегда чистоганом и сразу, в крайнем случае — на следующий день.

А еще Корней умел ладить с властями. И тут речь шла не о щедрой мзде подьячим Разбойного приказа, которые чуяли, что за народец гулеванит в его кружале. Три руки еще и подсоблял им, мимоходом сдавая кое-кого из мелких да залетных, чтоб потом никто не стал за него мстить. Так что рассчитываться на следующий день с удачливым воришкой ему приходилось не всегда — иной раз тот вместо ожидаемого загула оказывался в Пыточной.

Три Руки и их с Малютой хотел поначалу сдать. Мелькнуло у него в голове такое, но почти сразу его кто-то отвлек, а потом такой мысли у него почему-то больше не возникало.

Водились у Корнея и девки, причем на любой вкус, только деньгу выкладывай. А уж в постели такие проказницы — библейского Голиафа, попадись он им темным вечерком, и то к утру приморили бы. Три Руки, чуть ли не в первый же день их пребывания у него, предложил Иоанну сразу пятерых на выбор, и узник, плюнув на все, позволил себе слегка разговеться после долгого воздержания. Правда, удержать себя сумел и в разгул не ударился — помнил о главном, успокаивая себя мыслью, что вначале надо сделать задуманное, а уж потом этих баб у него будет пруд пруди. Потому он на другой день, облюбовав себе местечко поблизости от Фроловских ворот, уселся там и застыл в ожидании.

Кстати, и тут не обошлось без вмешательства потусторонних сил. На третий день у Иоанна, истомившегося в бесплодном ожидании выезда Подменыша, где-то ближе к полудню стали неудержимо слипаться веки, и он уснул да так крепко, что чуть не подскочил на месте, когда кто-то крикнул у него над ухом: «Вот он!» Конечно, народу кругом — страсть, крикнуть мог любой, москвичи — они вообще народ горластый, но Иоанн почему-то был убежден, что предупредивший его тоже был оттуда, сверху.

Узник пригляделся к гордо гарцевавшему впереди кавалькады всаднику и… рванулся с места — уж больно много злобы скопилось в душе супротив треклятого Подменыша. Хорошо, что его вовремя удержала за плечо цепкая рука Малюты, иначе он непременно бы все загубил. Шли-то совсем за иным — посмотреть, как он ныне выглядит. То, что глава коротко острижена, а у самого Иоанна давно не чесанные патлы торчат во все стороны — оно понятно. Это исправить легко. Борода же — дело иное. Тут приглядеться надо, прежде чем ее ровнять.

И вновь хорошо, что Малюта рядом был. Он-то и подметил отличия. Иоанну же не до того было — уж больно злоба душила.

Не оставляли их небесные силы и потом, уже во время поджогов. И трут с кресалом не подводил, и погода сушью баловала, и в полном безветрии откуда ни возьмись вдруг поднимался столь нужный ветерок, чтобы раздуть робко занимающийся огонек и споро, чуть ли не за считанные мгновения, превратить его в бушующее пламя, яростно пожирающее все окрест себя.

К тому же не один Иоанн заметил эти знамения небес. Неумело щелкавший ножницами Малюта, который за всю свою жизнь только несколько раз стриг овец, да и то давно, признался уже после того, как подровнял бороду Иоанна «под царя», что словно кто-то незримый водил его руку, заставляя убрать лишнее то с одного, то с другого бока.

Сам Гришка был против этой затеи со схожестью. Не зная истинного замысла Иоанна, он считал это пустой блажью. Какая разница? Немалых трудов стоило убедить его в том, что если показать Подменышу его точное отражение, то гораздо легче будет поиметь с него вотчины и прочее.

Ну а говорить про небесное покровительство в тот отчаянный лихой день и вовсе ни к чему — оно присутствовало сплошь и рядом. Чего стоит один только дом со смолой. Завеса получилась — лучше не придумать. А в довершение ангелы-заступники истинного царя смогли увести всех стрельцов от двойника, оставив всего одного, после чего и возник у Иоанна дерзкий план выманить Подменыша куда-нибудь подальше.

Конечно, риск был, и немалый. Кликни двойник стрельцов вместо того, чтобы кидаться в погоню самолично, — и все. Не сносить тогда Иоанну головы. Но тут уж как при игре в зернь, когда проигравшийся ставит на кон дорогой нательный крест, надеясь, что одним махом сумеет отыграть все остальное.

Крест узник с себя не снимал. В этой игре ставки были куда выше. Жизнь против удачи — вот как обстояло дело. Но была у него твердая уверенность, что все выйдет как надо. Откуда она взялась, вытеснив из сердца страх перед возможным проигрышем, он не знал, но догадывался — да все оттуда же, с небес.

Он и остановился-то так вовремя лишь потому, что получил очередной тычок в бок от своего ангела покровителя, иначе бежал бы без оглядки до самого корнеевского кружала. Может, он и тогда не сумел бы переломить в себе страх, но впереди, прямо по ходу, черным жутким пятном вдруг возникло нечто настолько страшное, что оно перевесило опасность сзади. Тогда-то Иоанн остановился и с вызовом обернулся к догонявшему его всаднику.

Ну а дальше все было просто. Так просто, что он и сам впоследствии удивлялся. Помогла и ненависть, и ярость, и гнев, от которого застилало в глазах. Опять же подсобил и Малюта, заставив Подменыша обернуться, потому что одно дело — резать человека, который смотрит тебе прямо в глаза, и совсем другое — когда он отвернулся.

Со стрельцами тоже все вышло славно. Иоанн хоть и не сидел на уроках Федора Ивановича, но он и без поучений старика Карпова почуял, что сейчас самый лучший для него выход в том, чтобы говорить без умолку и не просто говорить, но и виноватить их всех, бросивших своего государя на растерзание злобным поджигателям.

Обвинив всех, но больше Епиху, не давая тому произнести ни слова в свое оправдание, он спустя время сменил гнев на милость, решив, что «кнута» хватит и пришла пора удоволить «пряником». С этой целью он похвалил того же Епиху за то, что тот оказался таким расторопным при тушении пожара, пообещав выдать ему целых три рублевика и по одному — каждому из стрельцов. Огрести месячное жалованье за несколько часов работы — было от чего возрадоваться.

Правда, Иоанн тут же взял с них клятву ничего не рассказывать о приключившемся на пожаре с ним самим, сославшись, что слух об этом немедля долетит и до смерти напугает Анастасию Романовну, а она и без того хворает. О том, что царица больна, новоявленный царь не раз слышал, когда ожидал выезда Подменыша, и тоже счел это добрым для себя предзнаменованием.

«Коли она, если все обойдется с Подменышем, сдохнет от моих рук, то ни у кого и в мысль не придет, что я к ней длань приложил», — рассуждал он.

Драную одежу на государе зоркий Епиха таки приметил, равно как и кровь на ней. Но когда он по простоте душевной спросил об этом у царя, тот лишь бесшабашно отмахнулся:

— За сук зацепился, когда гнался за татем. И кровища тоже не моя — лихого человека. Саблей полоснул его наотмашь, вот она и брызнула.

— А Игнашке-то подсобить не надобно? — озаботился Епиха. — Можа, послать двух-трех в помощь?

— Один там всего остался. Мыслю, что не след десятку стрельцов за одним татем бегать. Не личит это, — отрицательно мотнул головой Иоанн. — Чай, он и сам управится, не маленький. К тому ж у беглеца ни сабли, ни меча нет.

— Можа, у него нож засапожный имеется, — заметил Епиха.

— И нож ему прятать негде, — усмехнулся царь. — В лаптях он был — какой уж тут нож. У меня — дело иное, — добавил тут же, упреждая дальнейшие расспросы стрельца. — Мой и сабельку в руках держал, и засапожник уже вытащил. Еле-еле я его ссек. Вот вернется Игнашка, так он обоих и привезет. Второго-то татя я велел живым поймать. Он нам все и поведает — кто такие, да откуда, да по чьему повелению поджог учиняли.

Тем все и закончилось. А наутро приволокли мертвого Игнашку. Но у кого же язык повернется попрекнуть государя, что надо было послать в помощь парню еще двоих или троих, так что Епиха, не говоря уж о всех прочих, не сказал ни слова. Да и кому говорить, когда сам Иоанн чуть свет ускакал в Коломенское к Анастасии Романовне.

Единственно, с кем Епиха поделился своим сожалением, был Тихон. Случилось это спустя еще сутки. Рассказывать о том, что погоню за татями учинил сам государь, он поначалу не собирался, памятуя про царский запрет, но уж очень настойчив оказался молодой сотник. Настолько, что слово за словом вытянул из Епихи все до самой мельчайшей подробности. А как не рассказать, когда тот — твой начальник.

К этому времени скорбная весть о смерти Анастасии Романовны уже долетела до Москвы, а потому Епиха посчитал, что тайну теперь хранить ни к чему — никого уже ею не напугаешь. Но другим он никому о том не рассказывал — уж очень мелкой была эта новость по сравнению с той огромной и страшной, что привезли из Коломенского. По той же причине молчали и все остальные. Известие о смерти царицы тяжелым могильным камнем погребло под собой все прочие, ставшие на ее фоне пустяшными, не достойными даже краткого упоминания.

Потому в летописях того времени и зафиксировано лишь личное участие Иоанна в тушении пожаров, которое, в точности следуя имеющимся у него источникам, отобразил в своей «Истории государства Российского» и Карамзин, написав, что царь «сам тушил огонь, подвергаясь величайшей опасности: стоял против ветра, осыпаемый искрами, и своею неустрашимостью возбудил такое рвение в знатных чиновниках, что дворяне и бояре кидались в пламя, ломали здания, носили воду, лазили по кровлям. Сей пожар несколько раз возобновлялся…»

Епиха, потрясенный уходом из жизни Анастасии Романовны, даже не обратил внимания, что Тихон как-то странно отнесся к его рассказу. Сотник даже с лица спал, прямо побелел весь. Хотя разве тут до таких пустяков, когда столь великое горе приключилось. Впрочем, в ту пору не один Тихон смурной был — чуть ли не вся дворня. Бабы так и вовсе в голос ревели.

Ничего этого Иоанн не знал, нежась в мягкой постели и мечтательно представляя, чем бы эдаким ему заняться сегодняшним днем. Несколько беспокоила необходимость хранить по умершей траур, при одной лишь мысли об этом его всего передернуло: «Еще не хватало по этой твари сокрушаться! Ехидна ядовитая, и та в сравнении с нею — голубка сизокрылая!»

Впрочем, один день он хоть и с трудом, но продержался. А вот на другой, когда кто-то из придворных елейно заметил, что-де столь уж шибко печаловатися государю не след, ибо дела потребно творити, он обрывать говорившего уже не стал…

Глава 5 После перерыва

Иоанн с интересом уставился на молодца, встретившегося ему в узкой галерейке, своим многозначительным молчанием побуждая его вести речь дальше. Тот по инерции промямлил, что жизнь с уходом Анастасии Романовны, упокой господь ее пресветлую душеньку на небесах, еще не закончилась и есть в ней место и для иных радостей, после чего, окончательно смутившись, замолчал.

— Ты кто есть? — буркнул Иоанн. — А то я все глазоньки проплакал, дак ныне зрю ими яко в тумане. Лика твово вовсе пред собой не вижу.

— Васька я Грязной, — пролепетал тот, с ужасом осознавая, что на сей раз простой взбучкой ему не отделаться.

— А про каки-таки ныне радости ты рек? — все так же зловеще хмурясь, поинтересовался Иоанн.

— Да я… — замялся Васька, но государь был неумолим:

— Начал, дак уж ответствуй до конца.

— Я про то, что твое вдовство любая женка утешить рада будет, лишь мигни, — еле слышно произнес тот, набравшись духу, но тут же оговорился, чтоб оставить себе хоть малый путь к отступлению: — То я про опосля сказываю. Ну там, чрез лето… али два…

— А ныне, стало быть, не рада, — как-то неопределенно хмыкнул царь.

— И ныне… рада, — все так же запинаясь, но на сей раз от неожиданности, ответил Грязной.

— Не верю! — отрезал Иоанн. — Мямлишь больно. А коль повелю найти таких — сыщешь?

— Немедля, государь, — совсем перестал что-либо понимать Васька.

Удивление от столь необычного разговора было столь велико, что ему стало казаться, будто это все происходит в каком-то диковинном сне. Он даже стал тихонько нащупывать свою ягодицу, чтоб ущипнуть себя за нее и проснуться. Но сколько бы не наяривал со щипками, а под конец и с вывертом, для пущей надежности, видение диковинно настроенного царя не исчезало.

— Сызнова не верю! — рявкнул Иоанн. — Посему желаю на деле проверить — лжа это пустая али взаправду.

— Так я… чего, государь, — протянул Грязной, выгадывая время и лихорадочно пытаясь сообразить, что на самом деле хочет от него государь. Ну не бабу же ему приводить?! Нет, гулящих девок, охочих до этого дела, Васька знал уйму, да и кто из москвичей о них не ведал…

К тому же, чтоб сыскать веселую женку, вовсе не надо далеко идти. Вон, выйди из Кремля чрез Фроловские ворота да пройдись по Троицкой площади, [1377] и все. Только не броди в Пирожном ряду, не лезь в Калашный или Гречневый, а возьми сразу вбок, поближе к новому каменному храму Покрова богородицы, который сейчас отделывают уже изнутри. Близ него испокон веков, еще когда там стояла деревянная церквушка святой Троицы, всегда торговали и продолжают торговать всевозможными безделицами для баб, чтоб всяким там боярыням или просто модницам было чем набелиться да нарумяниться.

А в самом конце этого дальнего угла можно купить не только полотно, холст и нитки. Надо только приглядеться как следует и тут же увидишь, что у бойкой разбитной молодки, торгующей кольцами, во рту перстень с бирюзой. Это она не просто так его взяла. Он — знак для тех, кто понимает, и говорит о том, что эта Маша не просто хороша, но и, в отличие от поговорки, будет ваша. Конечно, если деньга имеется, да не одна.

А впрочем, можно и вовсе из царевых палат не выходить. Надо лишь спуститься вниз да прогуляться по поварской, али в иные какие места. Дворовые девки ох и бойки, да не только на язык, а всяко. К иной, правда, и тут без подношения не сунешься — задарма своей красы опробовать не дадут, то есть сызнова деньгу иметь надо, чтоб колечко купить, плат расписной или подороже вещицу. Но есть и другие. То ли свербит у них в одном месте, то ли просто слаба на передок, да оно и не важно. Словом, Грязной хоть и вечно без серебра хаживал — станет он еще тратиться, но без ласки не оставался.

Но одно дело — подвалить самому, да, распустив язык подлиннее, молоть им, пока бабы хохотом не зайдутся, и совсем другое — к государю их привести, да еще когда — на другой день опосля похорон. Ныне привел, а завтра кубарем из Кремля выкатишься. И не просто выкатишься, а на Лобное место. И поделом. Головой-то, что на плечах, не только есть надобно — ей еще и думать полагается. А тем, кто этого не делает, она без надобности.

Но уж больно отчаянный малый был Васька. Он и баб-то все больше отчаянностью брал. Волков бояться, так и в лес не ходить, а что такое царские палаты? Да тот же лес, причем столь дремучий — куда там сказочному. И в нем либо тебе ветка глаза выколет, либо стая звериная к дереву прижмет и растерзает, либо ты из него с полным лукошком грибов да ягод вернешься. Вот и решил Грязной отважиться. Робел, пыхтел, потом обливался от страха, но, уж коль решил в душе, — будь что будет, так и не отступал. А уж вышло-то — лучше не придумаешь.

Правда, свою бабу он так и не поимел. Не до того было. Главное — царя развеселить. Потому он все больше шутил, балагурил, а между делом подливал и подливал Иоанну из всевозможных объемистых братин, стоявших на столе. Расчет-то простой — в хорошем настроении государь и его, Ваську, карать не станет. Ну и опять же себя не забывал. Но это уже больше от того, чтоб смущение преодолеть. Чай, впервой с самим государем пировать приходится, и как тут себя вести — неведомо, а хмель — он сам хозяина, взявши его за ручку, по нужному пути-дорожке поведет. Грязной и балагурил-то все больше от стеснения, особенно поначалу.

— Первую чару пить — здраву быть, другую пить — ум веселить, утроить — ум устроить, четвертую пить — неискусну быть, пятую пить — пьяным быть, — приговаривал он, в который раз наполняя царский кубок.

— Так это уже шестая, — замечал Иоанн.

— А коль чара шестая — пойдет мысль иная, — тут же находился Васька.

— А седьмая? — любопытствовал государь.

— А седьмую пить — безумну быть, — не лез за словом в карман Грязной. — А к осьмой приплести — рук не отвести.

Он еще помнил, как оправдывался перед Иоанном, когда промедлил в очередной раз наполнить ему чашу.

— За девятую приняться — с места не подняться, — виновато развел он руками и тут же прокомментировал падение посуды от неловкого движения рук царя: — Гости пьют, да чары бьют, а кому оно не мило, того мы в рыло.

И потом все. Туман перед глазами, число хохочущих развеселых девок вдруг удвоилось, и он тяжело брякнул свою кудрявую голову прямо в блюдо с недоеденной поросячьей ножкой. Так и уснул на лавке, притомившись. Проснулся же от увесистого тычка в бок. Глянул сонными глазами — государь стоит и зубы скалит. А вскочить не успел — Иоанн сызнова к уху склонился и шепнул:

— Передых даю, пока я добрый, но чтоб к вечеру…

И многозначительно так прищурился. Васька так и обомлел. Неужто не привиделось ему вчерашнее, неужто и впрямь оно было?! Он и сам себе дивился — как это у него наглости хватило вообще о таком заикаться? Не иначе как во хмелю был. И радость на душе — вот как славно получилось-то.

С того дня и закрутилась карусель, да такая веселая, что спустя всего восемь дней после похорон царицы в Кремль к государю явилась необычная процессия. Посредине — митрополит, по бокам — епископы. А главное — просьба уж больно необычная, чтобы Иоанн отложил скорбь да женился.

То есть царь так звонко гулеванил вместе с Васькой да братцем его Гришкой и прочими, что весточка о его безобразных кутежах и иных непотребствах дошла даже до владыки Макария, которого не замедлили оповестить, что государь «паче яр быти и прелюбодействен зело». [1378]

В ответ на просьбу Иоанн лишь согласно мотнул тяжелой с перепою головой и почти сразу — всего через три дня — объявил имя предполагаемой избранницы. А чего тут задумываться, когда он уже давно решил на своей, из Руси, ни за что не жениться. Хватит с него «робы», [1379] которая даже не сумела отличить — законный супруг с нею спит или неведомо откуда взявшийся пришлый мужик.

Пусть у этого окаянного двойника, столь схожего с ним ликом, жена — дочь какого-то там окольничего, он же… Хотя нет, женился-то он на ней сам, а не Подменыш. Как с этим быть? Но тут же успокоил себя мыслью, что не в зачет, потому как содеяно по отцову завету, то есть можно сказать, что не по собственной воле. Сказано было в тайной грамотке — из рода Захарьиных-Юрьевых, вот он, как послушный сын и… Словом, не считается.

Зато теперь он, как истинный государь, желает соединить свою царскую кровь непременно с царской. А какая там ближе всего? Польша? Тогда о чем думать?

И поначалу дело пошло на лад — Сигизмунд II был вовсе не против отдать свою сестрицу Катерину за государя всея Руси. Во всяком случае, первоначальный ответ был хоть и туманен, но весьма и весьма обнадеживающий. Но тут вмешался королевский совет, сенаторы в один голос потребовали, чтобы московский государь лишил прав на престол своих детей от первого брака и прекратил военные действия в Ливонии.

Что касаемо шестилетнего Ивана и трехлетнего Федора, тут царь особо и не возражал, хотя тон ему не понравился. Мало того что старцы в избушке то и дело чего-нибудь от него требовали, так теперь и здесь то же самое. Разве ж это дело?

Отдавать Сигизмунду Ливонию Иоанн тоже не собирался. Напротив, он решил утереть нос Подменышу, который по своей холопьей тупости так и не сумел ею овладеть, и показать, как нужно воевать и побеждать. Словом, расстроилось.

К свеям решил было обратиться, но там при дворе затеяли траур в связи с кончиной короля Густава Вазы, так что и на севере его ждала неудача. Рисковать же получить какое-либо оскорбление в случае обращения к императору Максимилиану он не решился вовсе. Однако слово, что дал себе, сдержал и в жены взял не свою подданную, а «благородных» кровей. Насколько — сказать трудно, потому что кабардинский князь Темир-Гука, если смотреть на его владения беспристрастным взглядом, уступал многим из его именитых вотчинников и не только князьям, но и иным боярам. У тех же Романовых-Захарьиных что землицы, что крестьян имелось куда как побольше.

Зато юная Кученей, тут же окрещенная в Марию, и впрямь была красива. Правда, чуточку раскосые глаза кабардинки сверкали излишне дико, да и не обладала она ни вежеством, ни изысканностью манер, но тут уж ничего не попишешь. Зато не роба.

Пировали три дня, и все это время ворота Москвы оставались под замком. Согласно указу государя, всем жителям столицы, равно как и ее иноземным гостям, запрещалось покидать и город, и даже свои дворы.

Но это было потом, спустя год, а пока Иоанн с первых же дней приступил — помимо вечерне-ночных увеселений — к тому, к чему давным-давно стремился всей душой. Душа горела поквитаться с гнусными мерзавцами, которые обманом выкрали его из сельца Воробьево в близлежащий лесок, а оттуда, напоив какой-то дрянью, спровадили в дальний путь к проклятым заволжским старцам.

Избушка научила его не торопиться, и, потому, как бы ни стремился он к отмщению, внешне своей торопливости он ничем не выдал, неспешно вызнавая, как да что. Сведения, которые он получил в течение первой же недели, не обнадеживали. Оказывается, о том, что заволжские старцы на самом деле еретики, стало известно и в Москве, но, вызванные на допрос, они все, включая отца Артемия, успешно сбежали из Руси в Литву. Пытаться достать их оттуда было можно, но настолько хлопотно, что Иоанн даже не стал пробовать, оставил на потом.

К тому же, как ни крути, а они были не более чем сторожами. Да мало того, что сторожами, так ведь они еще и искренне считали, что перед ними не царь всея Руси, но лишь человек, до чрезвычайности похожий на царя и по этой причине возомнивший себя им. Так в чем их преступление? Возлагать на них вину за его двенадцатилетнее пленение все равно что винить землю за то, что она позволила вырасти ядовитому грибу, которым ты отравился. А вот где взять этот самый мухомор — Иоанн не знал. Пока не знал.

Сидючи в избушке, он внимательно вслушивался в обрывки разговоров,которые они вели между собой, но ничего, что касалось бы его похитителей, так от них и не вызнал. То ли сами не ведали, то ли… А душа жаждала немедленно предпринять что-либо. Но потом Иоанна осенило. Советники! Как он мог забыть о них? Чем еще этот сукин сын мог расплатиться со своими помощниками за свое столь внезапное возвышение? Да только тем, что их выдвинул вперед, поднял высоко вверх.

Так наметились первые две жертвы — отец Сильвестр и Алексей Адашев. Уж без кого-кого, но без них не обошлось. Конечно, лучше всего было бы вздернуть их на дыбу да поговорить по душам, выгнав катов прочь, чтобы выкрикнутое ими слышал только царь, но, как следует поразмыслив, Иоанн отказался от этой затеи.

Первое — сразу после этой дыбы их надлежит убить, причем тайно и собственноручно, поскольку могут признать в своем государе Подменыша, то есть на самом деле истинного царя, но для них как раз самозванца. И пускай у них будет всего десять-двадцать часов до казни, но и за такой скудный промежуток времени, при желании можно сообщить многим и многим, что царь-то не настоящий. Станут ли они это делать — неведомо, но он, Иоанн, на их месте непременно так и поступил бы, чтоб напакостить перед смертью — терять-то нечего, а человеку свойственно прогнозировать поведение окружающих, исходя из своего.

Отсюда следовало и второе. Кто-то из услышавших их крамольные речи — пускай всего двое-трое — непременно передадут это далее, и уж на следующий день слух понесется по всей Москве. К тому же произнесены такие крамольные слова не каким-то побродяжкой, а самыми что ни на есть ближайшими людьми, славными умом, честностью и прочими добродетелями. Тут уж поневоле задумаешься — а не с того ли их и вздернули на дыбу, не с того ли так сильно переменился государь, что он и впрямь…

Значит, следовало расправиться с ними келейно, да так, чтобы они при этом вообще ни разу его не увидели. К тому же этому благоприятствовали и обстоятельства. Пир за пиром, которые закатывал Иоанн в своих палатах, проходили не без пользы для царя. Тринадцатилетнее воздержание плюс крепкое здоровье позволяли ему оставаться трезвее прочих и слушать, слушать, слушать…

Вскоре ему стало ясно, кто стоит за Адашева, а кто — против. И первыми из этих супротивников были Захарьины-Юрьевы, которых он вновь, в пику Подменышу, приблизил к себе якобы оттого, что теперь у них у всех одно горе — утрата дорогого человека.

Они же первыми и принялись осторожно нашептывать Иоанну, что еще со времени его тяжкой болезни, случившейся семь лет назад, Анастасия невзлюбила Сильвестра и Адашева, которые, дескать, не больно-то держались его Дмитрия. Первый, дескать, доброхотствовал Владимиру Старицкому, а отец второго хоть и подписал листы с присягой на верное служение малолетнему царевичу, но вслух выражался так нескромно, что и не передать. Уж больно им не по душе было то, что не их назначили в опекуны.

— А меня вот тоже не назначили, так что ж, — заплетающимся языком излагал давно наболевшее Данило Романович.

— И меня, и меня тоже, — привстав со своего места, пытался встрять в разговор еще более пьяный Никита.

— Сиди ты! — осаживал младшего Данило и продолжал жаловаться: — Обидно не то, что ты им доброхотствуешь, а то, яко погано платят они тебе за любовь и ласку. За тебя печалуюсь, государь.

«Ну да, знамо дело, за меня, — насмешливо думал Иоанн, с брезгливой усмешкой разглядывая красную как рак рожу своего шурина. — О себе у вас и печали нет. Тока едва я их и всех, кто с ними, скину, вы ж на их места и полезете. Ну и ладно. Пущай. Не они, так иные. Какая разница?»

Видя, что царь внимательно слушает и вроде как молчаливо поощряет к дальнейшим разговорам, братья все больше и больше распалялись злобой. Через неделю они уже открыто уверяли Иоанна, что оба его советника — и Сильвестр, и Адашев — были тайными врагами царицы и вдобавок великими чародеями, потому что не могли они без помощи колдовства столь долгое время держать в тенетах столь великий ум, как у государя.

— А супротив сестрицы нашей колдовство их поганое слабым оказалось, — плел Данило Романович.

— Ибо ее любовь к тебе, государь, оберегала, — вновь встрял Никита и, видя, что брат на сей раз посмотрел на него одобрительно, вдохновенно ляпнул: — Потому они ее и извели, что не возмогли совладать.

Бухнув такое, он перепугался сказанному. Воцарилась напряженная тишина. Никита силился, но не мог отвести глаз от впившегося в него взглядом царя. Данило тоже не ведал, как поправить дело, а Иоанн продолжал молчать, пристально всматриваясь в лицо своего шурина. Наконец он негромко произнес:

— Я суд по справедливости творю и ради правды не пощажу никого — будь он хоть брат мне, хоть любимец и советчик, хоть… шурин. Ты молвил, Никитушка, что извели мою суженую ненаглядную, коя тебе сестрицей доводилась. Стало быть, ведаешь что-то?

Тот молчал, продолжая все так же ошалело глядеть на Иоанна, не чая, как вырваться из ловушки, в которую он же сам себя и загнал, а царь продолжал говорить все так же негромко и доверительно:

— Вот ты мне и повестишь — что да как, а я послухаю, — но тут же, поглядев на его обалдевшее от такого предложения лицо, с досадой понял, что тот ничего сказать не сможет. Во всяком случае, не сейчас. Пришлось дать отсрочку: — К завтрему явишься да перед всей Думой скажешь обо всех их кознях, а я послухаю. Хотя нет, — тут же поправился он, прикинув, что отпускает слишком мало времени, а ведь шурину надо еще и проспаться как следует: — Через три дни!

Время пролетело молниеносно для братьев и мучительно медленно для царя. Правда, обвинения, выдуманные ими, были настолько жалкими, что не убедили бы и самых легковерных, но мерно покачивавший головой в такт Даниловой речи Иоанн чуточку вдохновлял старшего из братьев, и говорил тот чем дальше, тем более горячо и убедительно.

Зато многие другие бояре неодобрительно перешептывались, а кое-кто и вовсе позволял себе отпускать вслух враждебные реплики. Под конец и сам царь, не выдержав, заметил:

— Чтой-то маловато. Тут не то что на казнь — на опалу не наберется. Может, вам супротив наших изменничков не все ведомо из того, что они сотворили? Может, еще видоки есть али послухи?

Подсказка была ясна, и Данило не преминул ею воспользоваться:

— Как не быть — есть они. Уж больно мало времени ты отпустил, государь, потому я не поспел их позвати.

— За время не печалься, — хмыкнул Иоанн. — Собери всех, кто что ведает.

Пока братья спешно измышляли, что бы такое придумать, подключив к этому делу и своих дядьев, неведомые доброхоты послали весточки обвиняемым, уведомляя, что их дела столь худы, а царь столь сердит на них, что надо бы им самим бросать все и лететь, аки птицы, в столицу.

И тут оба допустили оплошку, не решившись самовольно прибыть в Москву, а отписали царю просьбу свести их лицом к лицу с обвинителями, будучи уверенными в том, что в этом случае вся правда непременно всплывет наружу.

Но Иоанн, отнюдь не желая того, поставил вопрос об их возвращении на Думе — надо ли дозволять. Иной раз выяснить, какого именно ответа добивается человек, очень легко — достаточно выслушать вопрос, а паче того — вдуматься в тон, каким он задан. Иоанн спрашивал так, что одновременно подсказывал, а потому подобранные в число будущих судей монахи Вассиан Веский и Мисаил Сукин первыми чуть ли не в один голос заявили, что не надо бы их допускать пред царские очи.

— Ежели мы виним их в чародействе, то отсюда непременно следует и то, что оба они, яко ядовитые василиски, единым взором могут околдовать тебя, государь, а коли оно не получится, ибо ты силен и могуч, пойти к простому народишку, опутать его лживыми словесами и поднять их на тебя, — уверял Веский.

— Опять же глянут они на твоих ревнителей, кои их винят, и те вмиг замолчат. Будут силиться тщетно, но страх неведомый сомкнет их уста, и словеса забудутся, и впадут они в немоту великую.

— Ну, коли они — чародеи, тогда и впрямь такое возможно, — глубокомысленно заметил царь и с силой топнул посохом. — Повелеваю ни Сильвестру, ни Адашеву на суде не быти.

Однако полностью переложить обвинение бывших любимцев на плечи Захарьиных все равно не получилось. Очень уж жиденько и бесцветно излагали они их мнимые вины. Пришлось приняться за дело самому царю. И пускай в словах государя тоже, по сути дела, не было ничего такого, за что можно было бы их осудить, но зато всем стало до конца ясно — чего хочет Иоанн.

— Ради спасения души моей, — заявил он громогласно, — приблизил я к себе иерея Сильвестра, надеясь, что он по своему сану и разуму будет мне споспешником во благе, но сей лукавый лицемер, обольстив меня сладкоречием, думал единственно о мирской власти и сдружился с Адашевым, чтобы управлять царством без царя, ими презираемого. Они раздали единомышленникам города и волости, сажали кого хотели в Думу, заняли все места своими угодниками. Воистину, я был невольником на троне. Могу ли описать страдания свои в сии дни уничижения и стыда? Яко пленника завлекли они меня с горстию воинов сквозь опасную землю неприятельскую и не щадили ни здравия моего, ни жизни моей. Велят мне быть выше естества человеческого, запрещают ездить по святым обителям, не дозволяют карать немцев… К сим беззакониям прибавляю еще измену — когда я страдал в тяжкой болезни, они, забыв верность и клятву, в упоении самовластия хотели мимо сына моего взять себе иного царя, и не тронутые, не исправленные нашим великодушием, в жестокости сердец своих чем платили нам за оное? Ненавидели, злословили царицу Анастасию и во всем доброхотствовали князю Владимиру Андреевичу. Что ж тут дивного, что я решился, наконец, не быть младенцем в летах мужества и свергнуть иго, возложенное на царство лукавым попом и неблагодарным слугою Алексием?..

В чем угодно можно винить Иоанна, но только не в отсутствии ума. Вот и здесь ему хватило понимания, чтобы сообразить — ни к чему повторять за иными дурачками нелепую ложь в том, будто они повинны в смерти Анастасии. Уж очень оно глупо.

После этой речи все точки над «i» были расставлены до конца, и дело пошло гораздо живее. Доброхоты Адашева и Сильвестра предпочли ради собственного блага промолчать, а ненавидящие их после короткого совещания почти сразу заявили, что злодеи уличены в своих грехах и достойны казни. Все бы прошло совсем гладко, но под конец дело немножко подпортил владыка Макарий, сидевший все это время в горестном оцепенении. После того как судьи вынесли вердикт и царю осталось лишь огласить приговор, он недовольно пожевал губами и негромко заметил, что ради истины надо бы призвать и выслушать самих Сильвестра и Адашева. И как знать, чем бы все обернулось, если бы в ушах присутствующих еще не звучали отголоски речи Иоанна. К тому же сразу после слов митрополита царь так многозначительно поморщился, что тут и дурень догадался бы — на чьей стороне ныне государь.

Ну а раз так, то и им не след ломить вдогонку за владыкой, которому терять нечего — и так на ладан дышит. Потому и кинулись наперебой кричать, будто дело настолько ясное, что вовсе не требует их появления, что им все равно не оправдаться, что неведомо, какие они могут учинить козни, и вообще оба они столь опасны, что для блага Руси надлежит немедленно их покарать.

Макарию было что сказать и что возразить, а кто посмел бы перебить духовного владыку Руси. Но первым, кто угодливо поджал хвост и кинулся лизать царские сафьяновые сапоги, сердито гавкая на прежнего хозяина, был Левкий. Тот самый Левкий, которого Макарий за угодливые доносы возвел из ничтожного подкеларника Троицкой лавры в настоятели Чудовой обители. По всей видимости, сан архимандрита уже не устраивал пронырливого монаха, жаждущего гораздо большего.

«И ты, пес?!» — безмолвно произнес митрополит, глядя на расплывающуюся — натруженные от постоянного чтения и письма глаза все больше и больше отказывались служить — фигуру архимандрита.

Левкий уловил этот взгляд, на мгновение повернулся к Макарию и торжествующе скользнул по его старческому лицу, оглаживая его Иудиным поцелуем. Ну, прямо аллегория — веселый шакал терзает полумертвого льва. И владыка, раскрыв было рот, так и закрыл его, не вымолвив ни слова — настолько его поразило это предательство.

После этой заминки все вновь пошло на лад. Правда, скрепя сердце царь решил внешне проявить милосердие. Сильвестр был сослан в Соловецкий монастырь, причем было повелено содержать его как особо опасного в самой отдаленной обители и уединенной ото всех келье. Адашеву дозволено было проживать в Феллине, но чуть погодя его перевели в Дерпт, где он и скончался через два месяца, заболев горячкой.

Однако просто так закончить это дело государь не мог. Душа вампира жаждала крови, а в ушах звенело библейское: «Род изведу», — и он последовал строго согласно словам вседержителя, как и подобает примерному христианину. Полетели одна за другой головы адашевской родни. Одним из первых стал жертвой брат Алексея — окольничий Данило Адашев. Его казнили вместе с двенадцатилетним сыном. Пенящийся кровавыми пузырями поток гнева, изливающийся из смрадных недр царской души, унес в пучину погибели и трех Сатиных, чья вина состояла лишь в том, что некогда они выдали свою сестру за Алексея Федоровича. Туда же, в мертвый водоворот небытия, угодил и еще один — Иван Шишкин. И вновь кара последовала ко всем, то есть и к жене его, и к детям.

А уж когда царю кто-то сказал, что Адашев околдовывал государя с помощью некой Марии, которая из милости жила в доме Алексея Федоровича, то тут его радости и вовсе не было предела. Он сразу вспомнил разговор семилетней давности, который состоялся у него с двойником, и как тот говорил о какой-то ворожее. На всякий случай спросил, сколько у нее детей, и после того как ему ответили, что их пятеро, а мужа нет, для государя все окончательно встало на свои места.

«Точно она», — уверился он, и вскоре несчастная женщина вместе с пятью сыновьями оказалась в застенках, а спустя несколько дней ее голову умелые палачи искусно отделили от истерзанного пытками тела.

В те дни вообще достаточно было лишь шепнуть, и можно считать, что твой недруг скоро станет покойником. Правда, шепнуть не просто так, а умеючи.

— Будя! Государь я али кто! — слышалось все чаще из перекошенного злобой рта Иоанна, — Мне дерзить?! Мне указывать?! Псы смердячие!

Глава 6 Лишь бы наоборот

Иоанн прекрасно понимал, что на самом деле никто не догадывается о произошедшей в очередной раз смене правителей, но трусоватое сердце все равно продолжало чего-то опасаться, потому он и стремился обезопасить себя с лихвой, видя опасность там, где ее не существовало вовсе.

А вдобавок он еще и пытался наверстать упущенное за тринадцать лет отсутствия. Правда, под упущенным он подразумевал не державные дела, а исключительно развлечения, которых его так несправедливо лишили.

Но первое, и самое важное, что он поставил перед собой — искоренить все, что сделал на Руси Подменыш и даже чего он касался и чем пользовался, свершив таким образом некую посмертную месть ненавистному двойнику. Хотя нет, кое-что приходилось оставлять, например те же Казанское и Астраханское царства. Возиться с новыми законами тоже было не по нему — очень уж долго и муторно. Тут он успокоил сам себя пояснением, что, скорее всего, они и не принадлежат Подменышу — кишка у холопа тонка такое измыслить. Зато вся старая мебель нещадно выбрасывалась из палат, спешно заменяемая новой. Повод для этого нашелся превосходный — дескать, она напоминает Иоанну о его безвременно усопшей супруге. Следом за нею царь заменил и свой гардероб. Тут он тоже ссылался на Анастасию Романовну.

— В этом зипунке я с нею на богомолье ходил в Троицкую лавру, — проливал Иоанн крокодиловы слезы. — А в оной шубе я с нею в Кирилло-Белозерский монастырь ездил, — продолжал он сыпать подробностями.

Стоявший рядом постельничий только успевал удивляться, поскольку хорошо помнил, что и в обитель-то царь хаживал в другом зипунке, не алом, а лазоревом, на красной подкладке и с серебряными пуговицами, который лежал в самом низу другого сундука, и в шубе он той в Кирилло-Белозерский монастырь никак не мог ездить, поскольку появилась она у него всего пару лет назад. Да и кафтан на собольих пупках, цветной, с золотом и десятью серебряными пуговицами, тоже совсем новый. Но встревать не стал и возражать не осмеливался. И без того видно, что человек явно не в себе от такой тяжкой утраты.

Ненависть к Подменышу у Иоанна между тем перешагивала все мыслимые и немыслимые пределы. Вот, скажем, титул. Двойник как величался? Да совсем просто. Взял да перенял у него, Иоанна. А как теперь его изменить? Перечень земель убирать нельзя — умаление царского достоинства, а больше в нем, почитай, что ничего и нет. Но не беда. Нет, так теперь будет.

И едва пришедший к нему на доклад дьяк Висковатый начал зачитывать заранее подготовленную грамотку польскому королю Сигизмунду: «Мы, божьей милостью царь и великий князь…», как Иоанн тут же перебил его и властно произнес:

— Отныне начинать мою титлу повелеваю инако! Пиши, — и принялся уверенно диктовать, не обращая ни малейшего внимания на изумленный взгляд Висковатого: — Троица пресущественная и пребожественная и преблагая, правоверующим в тя истинным крестьяном дателю премудрости, преневедомый и пресветлый и крайний верх направи нас на истину твою и настави нас на повеление твое, да возглаголем о людех твоих по воле твоей! — И грубо ткнул пальцем в оторопевшего Ивана Михайловича: — Почто воззрился? Забыл, яко писать надобно?

— Пишу, государь, уже пишу, — заторопился он, стряхивая с себя оцепенение и недоумевая: «Что же это за титла такая? Тут больше на молитву похоже, а не…», но возражать не стал и вслух свои сомнения не высказал, решив для начала хотя бы дождаться ее окончания.

Иоанн между тем, продолжая все так же безостановочно расхаживать по небольшой светлице, все диктовал и диктовал, накручивая один цветастый оборот на другой:

— Сего убо бога нашего, в Троице славимого, милостию и хотением и благоволением удержахом скифетр Российского царствия, мы… — и остановился, милостиво махнув рукой: — А далее ты уж сам возьми все из прежней титлы.

— Записал, государь, — ответил дьяк и на один краткий миг, не выдержав, одним только краешком губ, улыбнулся в бороду, подумав: «Чем бы дитя ни тешилось… Думал, он — муж умудренный, ан выходит, что не до конца все-таки. Странно только, что я раньше за ним этого не примечал».

Но глаз Иоанна был зорок, и эту мимолетную усмешку он подметил, отложив у себя в памяти среди прочих обид. Вслух попрекать дьяка пока не стал — так только, отложил в памяти до других времен. Пока же лишь буркнул раздраженно:

— Сию титлу надлежит и на моей большой печати вырезать.

— Сделать можно, — невозмутимо отозвался дьяк, — но уж больно велика она получится. — И вновь неприметно усмехнулся в бороду.

Иоанн, перестав расхаживать подле стола, за которым сидел Висковатый, остановился напротив дьяка и мысленно представил себе, сколько потребуется места, чтобы разместить в грамоте прибавку к своему титулу. Получалось и впрямь нечто несуразное. Менять что-либо не хотелось. К тому же в этом случае мимолетная усмешка на лице дьяка сулила обернуться в откровенную насмешку, а этого Иоанн не хотел бы. Знал царь, что тогда он уж точно не выдержит и Висковатому несдобровать, а терять его не желал — уж больно умен.

«Чего не отнять у проклятого Подменыша, так это умения подбирать нужных людишек», — отметил он про себя и от этого пришел в еще большее раздражение. Однако с нужным ответом нашелся быстро, не дав паузе затянуться до неприличности:

— А я и не сказывал все полностью из нового на печать переносить. Надобно лишь добавить: «Бога в Тройце славимаго милостию» — и все, — и презрительно усмехнулся, возвращая должок: — Тороплив ты, дьяк, чрез меры. Не дослушал, а лезешь. И как токмо с такой припрыжливостью дела посольские правишь? Не тяжко тебе?

— По воле божьей и по твоей милости, государь, управляюсь понемногу, и нареканий от тебя, Иоанн Васильевич, покамест не получал, — промолвил слегка побледневший Висковатый.

— То-то и оно, что покамест. Коль далее будешь так же понемногу управляться — непременно получишь, — пообещал царь и от испуга дьяка, столь явственно написанного на его лице, вновь пришел в хорошее расположение духа, мысленно решив: «Поживи еще… покамест».

Вдохновившись успешным началом реформаторства, он на следующий день принялся указывать своему печатнику прочие изменения, которые необходимо внести на печатях, как большой, так и малой:

— На малой печати шипы из корон убери, а то они торчат на главах орлов, яко ежи из кустов, прости господи. — И вновь озлился, но на сей раз на себя за неудачное сравнение.

Однако бросив пытливый взгляд на Висковатого — сызнова примется ухмыляться или как? — остался доволен. Дьяк потому и встал во главе Посольского приказа, что умел и хорошо, и быстро учиться и не повторять ошибок дважды. На сей раз печатник сделал подчеркнуто серьезное, чуть ли не каменное лицо и деловито черкал гусиным пером на отдельном листе бумаги. Только и уточнил:

— Вовсе убрать, государь, али повелишь замену им учинить?

— Знамо замену, — буркнул Иоанн. — Пущай зубцы помягче будут да покруглее, вроде листов. Так-то оно куда как краше. Да трех, пожалуй, хватит. Ни к чему нам обилие. А уж на большой печати можешь и пяток учинить. Да на ней же, на большой, пущай в середке крест водрузят, чтоб он прямо из венца над орлиной главой произрастал из середнего зубца. И потом, слыхал я, — не блеснуть лишний раз своей ученостью, если только появлялась к тому хоть малейшая возможность, Иоанн просто не мог, — что в иных землях у нашего брата цесаря и в прочих, гербы принято малевать. Так ты вот что сотвори. Повели-ка вкруг моего орла такие же гербы учинить.

— Так ведь, — растерянно поднял голову Висковатый, — их у каждого не более одного, государь. У тебя и так, вон, орел имеется — куда ж тебе больше?

— Земе-ель, — насмешливо протянул Иоанн, наслаждаясь своим превосходством над дьяком, и повторил: — Земе-ель, дурья твоя башка.

Такое, походя брошенное оскорбление, больно резануло по сердцу Висковатого, но он стерпел, лишь желваки нервно заиграли на скулах. По-прежнему сохраняя непроницаемое выражение на лице, он сухо уточнил:

— Все могут не войти, государь, да и — уж прости, что повторяюсь, — мелковаты будут.

— Тут да. Тут ты прав, — неожиданно согласился Иоанн, но закончил вновь оскорблением: — Вот только если бы ты не спешил яко козлище поперед меня запрыгивать, то и от меня такое же услыхал бы. Помечай себе, что оставить надлежит самые важные. Новгородского наместника, Псков, Казанского царства, Астраханского, Псковской земли, непременно Смоленской, ну и далее хочу тебя послушать. А то получается, что я все один да один тружусь, — а про себя тут же решил, что какое бы ни назвал сейчас Висковатый, все равно отметет в сторону.

— Владимирской земли, — уверенно произнес печатник. — Рязанской, Суздальской, Ростовской, Ярославской, — и вопросительно посмотрел на царя, который злорадно ухмылялся. — Неужто я что-то неправильно сказал?

— Да не токмо что-то, а и вовсе ни одной нужной не назвал, — и поучительно заметил: — Негоже Владимир возвеличивать. Ныне времена иные, а потому пусть лишний раз свое место знает и ведает, что оно не сразу после Москвы, а где-то во втором десятке. Далее про Рязань ты молвил. К чему ты ее приплел?

— Великим княжеством считалось, — совсем иным тоном, без малейшей уверенности в голосе, выставил аргумент в защиту своего предложения Висковатый.

— То-то и оно, что считалось, да на деле им не было. Ладно уж, — снисходительно махнул царь рукой. — Пойду я тебе навстречу. Коль так тебе возжелалось, пущай будет на моем гербе одно из бывших великих княжеств, даже два. Впиши туда Тверь и Новгорода Низовския земли. Про Суздаль с Ростовом да Ярославлем сказывать ли, в чем твой промах, али сам все понял?

И вновь столь же неуверенный кивок головой. На самом деле Иван Михайлович давно уже перестал что-либо понимать в извращенной логике царя и попросту махнул рукой, честно заявив:

— Про иное не вопрошай, государь, а лучше сам надиктуй — так-то оно скорее выйдет.

— Тогда пиши, — торжествующе ухмыльнулся Иоанн и начал надиктовывать из того остатка, что еще имелся: — Пермская земля, Югорская, Вятская, Болгарская и… Черниговская.

В душе ему было немного жаль, что дьяк назвал Ростов и Суздаль, но особенно Рязань и Владимир. Правда, зато он утер нос печатнику, и это успокаивало, примиряя с потерями, которых бы не было вовсе, если бы дьяк не стал так не вовремя умничать. Потому и спросил грубовато:

— Все ли записал, Ивашка?

И это обращение тоже пришлось не по вкусу Висковатому. Казалось бы, совсем недавно царь называл его не иначе как Ваней либо Иваном Михайловым, а когда хотел похвалить, то и с «вичем». Ныне же только и слышишь от него — Ивашка да еще Ванька, а уж коли Иванец назовет, то это как праздник. [1380]

«Что и говорить, переменился царь после смерти супружницы, — сокрушенно подумал дьяк, но тут же попытался его оправдать. — С иной стороны взять — шутка ли, жену утратить да еще такую. Ведь любил он ее, ох как любил. Может, и блуд свой вселенский учинил, чтоб умом в одночасье не тронуться. Такое, сказывали, тоже иной раз бывает. Вон как ходит и ходит, а раньше-то все сидел рядышком. Не иначе как душа у него вот так же бродит в смятении. Ладно. Авось, отойдет еще», — и сочувственно покосился на царя, продолжавшего расхаживать вокруг стола.

На самом деле привычку эту — ходить во время рассуждения или размышления над чем-либо — Иоанн приобрел еще в избушке. В тесном и замкнутом пространстве молодое тело неустанно требовало от своего хозяина каких-либо физических действий, и что еще Иоанну оставалось, как не вышагивать час за часом из угла в угол.

Отсюда же брала свое начало и вторая привычка — с уменьшительными именами. Стремясь компенсировать тринадцать лет унижений, государь норовил теперь подвергать всяческому унижению остальных. К тому же пленили его в семнадцать лет, а как в эти годы он именовал своих сверстников по играм? Да только так — Петруха, Ивашка, Митька, Васька… Потом, в заточении, когда перед глазами были только сторожа в монашеских рясах, Иоанн величал их точно так же исключительно в пику, чтобы хоть чем-то досадить и заодно показать, что он не смирился и никогда не смирится со своим положением. Кроме того, он давал им понять, что не признает ни их духовного авторитета, ни сана. Исключение составлял один лишь отец Артемий. Просто язык не поворачивался назвать этого старца Артемкой или как-либо еще. Поэтому он к нему не обращался вовсе, противясь невольному уважению, которое тот вызывал.

Вот и теперь, взобравшись на трон, он машинально сохранил эту привычку, не обращая на такой пустяк ни малейшего внимания. Тем более что ближние привыкли к этому нововведению достаточно быстро. Когда унижает вышестоящий, то оскорбление вроде бы уже и не оскорбление.

«В конце концов он — царь», — говорили они себе в оправдание. Были, конечно, и такие, кто не хотел с этим мириться, но и они ворчали только втихомолку даже не между собой, а про себя, потому что вслух — чревато. Мыслили, что уж лучше в мехах да соболях Иванцом ходить, нежели Иваном Федоровичем голову на плахе сложить.

Но если так рассуждали даже они — чванливые высокомерные Рюриковичи, то что уж там говорить про худородных, вроде Висковатого или братьев Щелкаловых. Им о таком и заикаться не след. Вздохни да промолчи, а в лицо плюнули — ширинкой [1381] утрись, да и вся недолга. А лучше того, чтоб униженным себя не чувствовать — возгордись. Чай, не кто-нибудь, а сам государь плевком тебя удостоил. Можешь даже считать, что ты им возвеличен, поскольку он обратил таким образом на тебя свое благосклонное внимание. Да много еще можно напридумывать.

Иван Михайлович к таким «гордецам» не относился, да и сам государь приучал его к самоуважению, памятуя уроки все того же Федора Ивановича, который говорил, что ежели советник будет уважать свое достоинство и свою честь, то он еще пуще станет уважать и своего государя, который даровал ему все это. Но и вставать на дыбки он тоже не хотел — уж больно глупо. Поэтому оставалось только одно — внимать, терпеть и время от времени… вытирать лицо. А уж коль и огрызаться, то опять-таки с умом и, упаси господь, без ухмылок — уж больно зорок царь. Висковатый и сейчас не улыбнулся, спросив:

— О Егории победоносном ты ничего не поведал, государь. Его тоже менять надобно, али как? — невозмутимо осведомился он.

— На что? — удивился Иоанн.

— Ну как же, — заторопился Висковатый. — По иноземным правилам фигуры людей, птиц и всякой животной твари непременно должны свой лик вправо устремлять, [1382] а у нас он влево повернут, да и конь тако же.

Умен был дьяк, но этого замечания делать царю не следовало. Вроде бы и вопросец пустяковый, да и задан он был самым что ни на есть деловым тоном, но царь все равно почуял легкую подковырку. Мол, полез, ты, государь, туда, где ты ни ухом ни рылом, так вот на тебе тогда, получай в ответ.

Иоанн раздраженно засопел и сердито буркнул:

— У них — свое, а у нас — свое. Неча у иноземцев без ума все что ни попадя хватать. Али ты решил, будто я не ведал того, что ты мне тут обсказал? — грозно воззрился он на дьяка.

— И в мыслях не держал, государь, — вновь зашлось холодком сердцу дьяка. — Просто ты поведал, что надобно, как у них, в гербах все учинить, потому я и уточнил, как со всадником быть.

— То-то. А ты теперь об ином помысли. Я ведь и без того много перемен тебе указал. А все сразу одним махом гоже ли менять? Егорий же в самой середке стоит, так хоть ее надобно в неизменности сохранить да показать, что мы от этих поганых латинян все ж таки чем-то наособицу стоим. Понял ли?

— И тут твоя правда, государь, — вложив в голос всю искренность, на какую только был способен, покаялся Висковатый. — А мне-то и невдомек было.

Иоанн внимательно посмотрел на дьяка, буравя его своим тяжелым колючим взглядом. «Насквозь тебя вижу, умник, — словно говорил он. — И ехидство твое зрю воочию, не утаишь, не надейся».

«Весь я в твоей воле», — отвечал печатник, в свою очередь не отводя взора от царского лица, хотя смотреть старался не в глаза, а в переносицу — так было гораздо легче переносить буравчики бегающих зрачков Иоанна.

— Далее помечай, — буркнул царь, удовлетворенный прочитанным на лице Висковатого, и вновь принялся расхаживать по светлице, нарезая круги вокруг сидевшего за столом дьяка. — Сие тоже большой печати касаемо. Поверху, над орлом, повелеваю вырезать осьмиконечный православный крест, кой…

— Ты уже сказывал о том, государь, — не выдержав, перебил его дьяк. — Вот тут у меня помечено, — и он прочитал: — Повеление государя вырезать над орлиной короной крест, произрастающий из среднего зубца.

Иоанн недовольно крякнул. Выходило, что Ивашка его опять уел. Проще всего было бы сослаться на память и обвинить дьяка, что тот своей бестолковостью так его запутал, что у него выскочило из головы собственное повеление, которое он отдал ранее. Но такая мысль пришла в голову царя позже, за трапезой, когда он немного успокоился. Сейчас же раздражение продиктовало ему гораздо худший выход, и он сгоряча выпалил:

— Али ты меня в беспамятные зачислил, коль поправлять учал? — осведомился он с язвительной вежливостью.

— И не помышлял, государь, — растерялся Висковатый.

— А почто рыло свое суешь поперед меня да докончить не даешь?! — сорвался царь на крик.

— Но вот же пометы мои. По ним тебе и читал твои слова, что ты ранее…

— То ранее было! — рявкнул Иоанн. — И от того не отказуюсь, а подтверждаю. Я где повелел тебе крест вырезать? — спросил он, лихорадочно соображая как тут быть ему самому.

— Над орлиной короной, произрастающий из середнего зубца, — повторил Висковатый, кляня себя на чем свет стоит — не надо было соваться со своими возражениями под горячую руку.

— Верно. Но он малым выйдет, ибо сам венец мал, а во всем должна быть соразмерность. Я же велю еще один сделать вовсе наособицу, чтоб поболе.

«Конечно, глупо вырезать на печати сразу два креста, да еще по соседству друг с дружкой, — мелькнуло в голове царя. — Но не уступать же этому… кой умником себя мнит».

Вслух же поучительно произнес:

— Яко наша держава есмь наихристианнейшая изо всех прочих, и не как у поганых латинян, но истинной древней веры и праведного благочиния, и я — ее государь, то надлежит водрузить сей крест наособицу, да на самый верх, в середину гербов с землями, дабы все зрили, яко он их овевает своим величием.

И вновь мысль: «А коль наособицу, значит, надо что-то еще, иначе и впрямь дурь выходит. Но что?»

Он в задумчивости походил по комнате, старательно не замечая уставившегося на него Висковатого и лихорадочно прикидывая, чтобы такое разместить по соседству. Ничего символического в голову, как назло, не приходило. Так, всякие глупости вроде меча или копья. Хотя стоп! Копье… Лишь после того, как придумал, Иоанн повернулся к дьяку.

— А ты что — все уже написал? — спросил он, делая вид, что его молчание было вызвано не раздумьем, а вынужденным ожиданием.

— Давно, государь.

— Так что ж ты молчишь? А я тебя жду, — и попрекнул: — Экая ты, право, бестолочь. Ну да ладно. Теперь пиши далее. Слева копьецо чтоб разместили, яко символ страданий Христовых. Пущай оно в подножие воткнуто будет. А по правую сторону от креста еще один знак будет. — Тут еще одна мысль пришла ему в голову, и он резко повернулся к Висковатому: — Знак, гласящий, что Русь праведная на страже его учения накрепко стояла и стоять будет.

— Меч, что ли? — подавленно спросил дьяк.

«А вот я тебе сызнова нос-то утру, чтоб ведал вдругорядь, как меня в мои же слова тыкать, да еще и ловушку подстрою», — весело подумал Иоанн.

— Меч — он повсюду, дурья твоя голова, — пояснил почти ласково. — Где ж ты Русь в нем узрел? Сказываю, что надобно исконно наше, — и предложил: — Ну-ка еще помысли.

— Дубина? — пожал плечами Висковатый, угодив в расставленные Иоанном сети.

— Это ты дубина! — визгливо захохотал царь, чрезвычайно довольный, что добился своего и окончательно смял, сломил дьяка, покорно сносившего все оскорбления, включая самое последнее, и даже внутренне не пытавшегося теперь им сопротивляться. — Дубина — то холопское, — произнес он, отдышавшись, — а кто этого холопа крест боронить ведет за собой? То-то. Посему на правой стороне пущай палицу разместят. Да вкруг креста надлежит подпись вырезать. — Он ненадолго задумался, но теперь уже не делал вид, что ожидает, пока Висковатый запишет про палицу.

Почему-то в памяти вновь всплыло: избушка, его убогая келья, огороженная решеткой, и он сам — жалкий, беспомощный и несчастный, неправедно лишенный невесть кем наследия своих предков.

— Пиши так, — произнес он решительно. — Древо дарует древнее состояние.

Он тут же пожалел о непроизвольно вырвавшихся словах, потому что и сам почувствовал, что сказанное звучало не ахти. Но тут же успокоил себя мыслью о том, что зато это выражение будет нести в себе глубинный смысл, который понятен лишь одному-единственному человеку на Руси — ему самому. И вообще, не исправлять же царское слово, которое должно быть нерушимо, как гора, и вечно, как солнце. Еже писах писах [1383] и все тут.

Царь взял в руки малую печать, которую повелел прихватить Висковатому, и задумчиво повертел ее в руках. По сути, она и без вводимых ныне новшеств была все равно Иоанновой — Подменыш не удосужился внести в нее хоть какие-то изменения.

«Холоп, он и есть холоп, — подумал брезгливо. — Кинули шубу с царского плеча — он и возрадовался. А кто ее ранее носил, чьим потом она пропахла — ему и дела нет. Конечно, двойник даже не брал ее в руки — на то есть печатник, но ею пришлепывались его указы, а потому менять ее все равно надо и непременно ввести новшества. Раз уж я начинаю повсюду с чистого листа, надо и тут так же. Зубцы я у корон изменил, но этого мало».

— Буквицы мелковаты вроде, — проворчал он недовольно.

— Перечень большой, вот и… — услужливо пояснил дьяк. — Ежели саму печать увеличить, тогда, конечно.

— Ежели ее саму увеличить, — передразнил Иоанн, — тогда она будет не малой, а большой. Инако поступим. Зри, — сунул он ее под нос дьяку. — Словеса: «Государь всея Руси великий князь» — убери вовсе.

— А замена какова? — осведомился Висковатый.

Внутренне он был уже готов ко всему, в том числе и к тому, что его в очередной раз назовут дураком и заявят, что замена вовсе не нужна, придумав какой-нибудь замысловатый аргумент в защиту этой нелепости. Но все обошлось.

— Замени так, — Иоанн вновь ненадолго задумался.

Особенно ему не нравилось слово «государь». Так ведь не только царя величают. Любая женка, даже холопьего роду-племени, и то своего мужа может так назвать. Дело ли царю сим словом на одну доску с холопом становиться? Он ведь — совсем иное. Он — господин их, а потому…

— Напиши кратко, — произнес наконец Иоанн. — Господарь всея Руси. — И медленно повторил, пробуя на слух, как станет звучать все вместе: — Иван, божиею милостию господарь всея Руси.

Произнесенное устраивало во всех отношениях. Окончательно утвердившись, что тут он не дал промаха, угодил точно в цель, царь кивнул головой и взял в руки вторую малую печать, на которой был вырезан оттиск оборотной стороны.

«Сызнова мелко, — рассеянно заметил он. — Но ежели не будем повторять титлу большой…»

— Перечень земель нам тут ни к чему, — повернулся он к дьяку. — На большой есть, и хватит. Конечно, вовсе безо всего тоже не след, потому отпиши так: «Великий князь Володимерский, Московский, Новградский», — без них-то нам никуда — а далее просто «и иных». Понял ли?

— И иных земель, — хотел, но вновь не сумел удержать себя от вопроса Висковатый — сказывалась вредная привычка к дотошности и скрупулезному подходу к любой мелочи. Хотя почему «вредная»? Не будь ее, и он никогда бы не занял поста главы Посольского приказа. Это сейчас она почему-то стала вредной, но на то она и привычка, что за один миг или час от нее не избавиться.

«Опять уел, — раздосадованно подумал Иоанн. — И ведь правильно прибавку содеял. Умен, ох, умен. Зато я царь, — вспыхнуло в нем. — А вот же тебе дулю с маслом, а не поправку! Все равно по-своему сделаю». И раздраженно произнес:

— Земель — то для таких дурней, как ты. А прочим, кто поумнее, и без того понятно, чего иных, — и совсем зло прошипел: — Все умничаешь, дьяк, розум великий жаждешь выказать, государя затмить?!

— Честь царскую блюду, — нашелся Висковатый и с огромным облегчением понял, что царский гнев вроде бы вновь пошел на убыль, пускай и не так быстро, как хотелось бы.

Чтобы окончательно успокоить царя, торопливо добавил, давя в себе так некстати возмутившуюся гордость:

— Умишком-то как раз небогат, потому и не поспеваю за твоей парящей, яко сокол, мыслию. Снизу-то уж больно тяжко за ней следить, когда она еле видна, а потому и боязно, государь, — вдруг да упущу что-то. И тебе в убыток сие станется, и мне в позор — худо дело свое исполнил. Уж лучше сразу переспросить доподлинно, чем потом твое царское повеление по недомыслию исказить.

Иоанн пытливо вгляделся в лицо Висковатого. Вроде бы не лжет. Да и рассуждает правильно. Верный слуга именно так и должен поступать, чтоб не дать промашки. Затем вновь перевел взгляд на печать. Что-то его по-прежнему в ней не устраивало.

Наконец догадался. Буквицы буквицами, корона короной, но все равно она оставалась очень похожей на прежнюю, потому её вид и коробил. Но что еще можно заменить, царь решительно не представлял. Не убирать же двуглавого орла — символ преемственности власти на Руси, получившей ее от Византийской империи? Убрать московский родовой герб — всадника Егория-победоносца, поражающего копьем змею, тоже как-то не очень. Он тоже преемственность символизирует. Хотя если с иной стороны зайти — какая тут преемственность, коли Иоанн — самый первый царь на Руси?! Вот пускай она с него и начинается. Государь азартно тряхнул головой в такт своим мыслям и, весело подумав о том, как обалдеет сейчас дьяк, ткнул печать оборотной стороны под нос Висковатому:

— И воина убери с копьецом, что посередке.

Иоанн не ошибся. Услышав такое, печатник и впрямь обалдел. Ничего не соображая, он продолжал тупо смотреть на всадника, затем перевел недоумевающий взгляд на царя и переспросил:

— Так кого убрать-то?

— Да ты к тому же еще и глух, как пень, — развеселился Иоанн, потешаясь над осоловевшим, словно после выпитой ендовы [1384] с хмельным медом, дьяком. — Да всадника с копьецом! — гаркнул он во всю глотку, склонившись к уху Висковатого.

— А-а-а… змею? — ляпнул печатник.

Ответом был новый взрыв неудержимого царского хохота. Не пытаясь сдерживаться хотя бы из простой вежливости — а перед кем ее проявлять-то, перед холопом, что ли? — Иоанн даже согнулся пополам, временами то похрюкивая, то как-то жалобно, по-щенячьи повизгивая. От избытка чувств царь время от времени звонко хлопал себя по ляжкам и вновь закатывался.

— От дурень-то, как есть дурень, — произнес он, отдышавшись и вытерев выступившие на глазах слезы. — Ну какая может быть змея, коль ее некому убивать, а? Знамо убрать.

— А заместо них что повелишь? — твердо решил ничему не удивляться Висковатый, но уже через секунду, услышав царский ответ, снова забыл о своем намерении, чувствуя, как медленно, но уверенно сходит с ума. Всего ожидал. В первую очередь, разумеется, крест, но догадок хватало и без него — просто корона или еще какой-нибудь символ. Многое промелькнуло у него в голове, но только не… единорог.

— Копьецо всадник и утерять может. Тогда супротив змеи ему не совладать. У единорога же его оружие всегда при себе — не одолеешь, — пояснил он, и Висковатый так и не понял — то ли царь насмехается над ним, то ли и впрямь так думает.

Пригляделся — да нет, вроде бы серьезно говорит. Оставалось только покорно кивнуть и молча записать сказанное. Правда, чтобы не попасть впросак, на всякий случай уточнил:

— А всадника у орла на персях отобразить?

— А на што? — добродушно хмыкнул Иоанн.

— Герб Московских государей. Еще Иоанн Калита… Опять же дед твой и отец…

— Они все —великие князья, — бесцеремонно перебил Иоанн. — Я же — царь есмь. Потому у них одно, а у меня — иное, — и махнул устало: — Ладно, на сегодня все. И так я с тобой, скудоумным, вон сколь часов потратил. Чай, трапезничать давно пора. — И он, не дожидаясь, пока дьяк соберет свои бумаги, неторопливо двинулся прочь из светлицы.

Висковатый открыл было рот, чтобы спросить, надо ли в таком случае менять всадника на единорога и на большой печати, но потом, озлившись, мстительно подумал, что не станет ничего спрашивать. Пусть кто-нибудь иной ломает голову, отчего русский царь выбрал себе аж два герба сразу и попеременно их использует. А когда Иоанн сам поймет свою ошибку, то впредь станет относиться к своему печатнику повежливее.

К тому же ему еще обиднее стало от того, что государь, вопреки своему обыкновению, не позвал его к себе на трапезу. «Прежде, когда засиживались подолгу, да не над такой ерундой, а над подлинно нужными делами, он завсегда меня за свой стол приглашал, а ныне… — подумал Висковатый, но тут же попрекнул себя за глупую мысль. — Оно и хорошо. Поди пойми, что он там еще за столом учинит. Опять же, как сам горазд пить стал, так и всех прочих накачивает, пока обратно из горла не полезет, а мне одной его заздравной чары [1385] хватит, чтоб под стол упасть. Это раньше можно было сокрушаться, когда он пил умеренно да умные беседы вел, а ныне…»

К тому же было и еще кое-что, гораздо более неприятное, чем даже заздравная чаша. И дьяк точно знал, что если государь предложит ему, пускай даже в шутку, ради смеха поучаствовать в этой забаве, то он, Висковатый, не просто откажется, а и ляпнет: да такое, после чего останется лишь наложить на себя руки, не дожидаясь, когда его поволокут в пыточную.

Потому он и вышел следом за государем не раздосадованный, а, напротив, с чувством облегчения, что тягостное свидание наконец-то закончилось. Мысли же о том, что закончилось оно лишь на сегодня, но потом непременно грядет день завтрашний, Висковатый старательно отгонял от себя — уж очень они были ему неприятны, как и каждому из нас не по душе вопрос, на который никак не удается отыскать приемлемого ответа…

А то, чего больше всего боялся Висковатый, касалось… любви, но не совсем обычной.

Трудно сказать, что сильнее всего побудило царя вернуться к прежнему. То ли это исходило от его ненасытной похотливости, вдобавок еще и порядком изголодавшейся за тринадцать лет вынужденного воздержания, то ли назло Подменышу и наперекор его торжествующим словам, произнесенным некогда в избушке: «А содомитов твоих я всех до единого выгнал».

«Ты выгнал, а я верну», — злорадствовал ныне Иоанн и потому теперь, снова занявшись утехами юности, делал это уже чуть ли не демонстративно, ни от кого не скрываясь.

К тому же ему и впрямь очень понравился молоденький, с девичьим пушком на щеках и приятной улыбкой Федюша Басманов. И ручки-то у него гладкие, и голосок звонкий, и глазоньки яркие, а румянец до чего нежный — как заря алая. Залюбуешься. Если кто, конечно, понимает в том толк. Иоанн понимал. Замечаний и укоризны он не боялся. Пусть кто-то осмелится сказать хоть что-то поперек — увидит, что с ним станется.

Зная это, никто уже и не пытался перечить царю. Хватило примера князя Дмитрия Оболенского-Овчинина, чей отец умер в плену в Литве.

— Мы служим государю трудами полезными, а ты — гнусью содомской, — сказал он как-то в глаза Федюше, не в силах смотреть на кичливую надменность царского любимца.

Иоанн внешне остался спокоен, когда услышал жалобу Феденьки на дерзкого князя, но за обедом царь, якобы в знак особой милости, пригласил Дмитрия присесть рядом.

— Стало быть, ты, холоп и смерд, смеешь судить, кто и чем должен служить мне? — произнес он задумчиво. — А может, ты и в ином мне указывать станешь?

— Я князь, — гордо ответил Дмитрий.

— Ты слуга и пес! — в бешенстве — не было сил, чтоб сдержаться, — взревел Иоанн и с маху всадил ему в грудь нож. — К тому же плохой слуга и пес смердячий, — добавил он почти ласково, наслаждаясь видом умирающего Оболенского-Овчинина.

Глава 7 Хочу по-своему

«Изведу твой род», — по-прежнему гремело у него в ушах, и головы продолжали лететь. Так, без вины, без суда убили князя Юрия Кашина, члена Думы, и брата его. Князя Дмитрия Курлятева, друга Адашевых, насильно постригли и тоже вскоре умертвили со всем семейством. В опалу угодил и один из победителей Казани князь Михайла Воротынский — вместе с женою, сыном и дочерью его сослали на Белоозеро. Ужас крымцев, воевода и боярин Иван Шереметев был ввержен в душную темницу, где царь самолично допрашивал истерзанного старика, вызнавая, где тот запрятал свои богатства. Правда, чуть позже его выпустили из темницы, и он еще несколько лет присутствовал в Думе, но, чувствуя недоброе, успел опередить Иоанна и сам добровольно принял постриг, укрывшись от мира в Белозерской пустыне. Был удавлен и его брат Никита Шереметев, думный советник и воевода, израненный в битвах за отечество.

Москва цепенела в страхе от льющейся повсюду крови, не подозревая, что все это лишь цветочки.

Правда, после каждой казни, как правило, наступало временное затишье. Подобно вампиру, Иоанн становился вялым, сонным, благодушным и на пирах весело шутил, нимало не чинясь и не высокомерничая. Но потом к сердцу вновь подступала какая-то неизъяснимая тоска, все начинало казаться отвратным: слуги нерасторопны (Подменыш распустил), собеседники скучны (ну и рожи!), а кушанья пресны и невкусны — кусок в горло не шел. Требовалось срочно подсолить их, и не той солью, что белая и сыпучая, но иной — красной, густой и ароматной.

Те из угодников, что поумнее, уже подметили, если во время пира у царя начинают нервно подрагивать ноздри широкого ястребиного носа, а белки глаз мутнеют, и на них появляются тоненькие красноватые прожилки, то лучше к нему не подходить, ибо чревато. Два этих верных признака неоспоримо показывали, что царь ищет. Кого он найдет на сей раз, в кого упрется его зловещий взгляд, не знал никто, да, пожалуй, и он сам.

Впрочем, это только на первый взгляд казалось, что все жертвы — после того как с родом Адашева было покончено — выбирались им бессистемно, методом тыка. Случалось, конечно, и такое, но далеко не всегда. Помимо наслаждения царь еще и извлекал из своей жестокости пользу, потому что должен же кто-то отвечать за то, что начатая Подменышем война с Ливонией так и не завершена. Более того, все успехи в этой войне как раз приходились на правление двойника, а не истинного Иоанна, а это уже и вовсе никуда не годилось.

Получалось, что, даже будучи мертвым, незримый Подменыш одолевал его и, словно насмехаясь, предлагал сравнить, что было раньше и что теперь. Иоанну было обидно, но он ничего не мог с этим поделать, потому что факты не люди. Факты не могут сгибаться в подобострастном поклоне и говорить то, что угодно самому христианнейшему из всех государей. Вместо этого они сухо и беспристрастно излагают то, что есть на самом деле.

Легко сказать: уничтожить и превзойти, а попробуй-ка сотворить это на деле. С одежей и мебелью куда как легче. Конечно, кое-что изготавливалось далеко не сразу, не раз приходилось ждать, но все равно со временем все делалось — дай лишь срок. С печатями и троном, несмотря на всю тупость Висковатого, дьяк вроде бы тоже управился, а вот с прочим…

Казалось бы, совсем пустячное дело и то не поддавалось. Взять к примеру церкву, что воздвигли люди Подменыша. Храм Покрова пресвятой богородицы получился и впрямь такой прекрасный, что у глядевшего на него впервые зачастую глаза заволакивались непрошеной слезой.

Не зря, ох, не зря дожидался Подменыш псковских мастеров Барму и Посника, занятых возведением церкви в небольшом сельце близ Коломенского. Само сельцо образовалось после того, как Подменыш повелел разместить поблизости от себя своих дьяков, подьячих и прочий люд, чтобы иметь возможность, проживая на природе, заниматься делами и в то же время не держать на подворье такую толпу приказных людей.

Уже спустя год после того, как они там разместились, Подменыш пришел к выводу, что и толпиться во время богослужений в его церкви, которую повелел поставить в честь рождения первенца Василий III, им тоже ни к чему. Заботился не о себе — об Анастасии Романовне, которой был не по душе тяжелый чесночно-луковый дух, зачастую смешанный с сочным перегаром, который оставляет после себя приказный народец.

Узнав, кто возводил ее, он повелел найти того же псковского мастера по прозвищу Посник и уговориться с ним о возведении небольшого каменного храма на холме, что высился сразу за оврагом, отделявшим Коломенское от места, где проживали слуги. Посника нашли, но он был занят, хотя царя все равно уважил — посоветовал пригласить своего друга и сподвижника Барму.

Подменыш предполагал во избежание крупных расходов поставить нечто небольшое. Будет где помолиться да перекреститься — и ладно. У Бармы была иная точка зрения. Когда царь понял его задумку, останавливать строительство было уже поздно — оставалось только наблюдать.

Увиденное же неожиданно заворожило государя. Чувствовалась в возводимом пятиглавом храме не просто красота, но сила сильная, которая бурлила, выплескиваясь наружу через причудливые изломы зигзагов, стремясь схлестнуться в решительной схватке с неким извечным покоем. Храм за счет своего центрального восьмерика, башнеобразным столбом безраздельно царящего над остальной четверкой, даже чем-то походил на замок и в то же время был истинно русским.

Потому государь и не торопился с приказом о строительстве еще одного храма, который пообещал митрополиту в честь победы над Казанью — дожидался, когда Барма завершит начатое да вернется из Ростова Посник. Правда, вместе они никогда не трудились, да и рискованно это было. Тут двух баб у одной печи поставить, и то скандал неизбежен — непременно свои горшки не поделят, а о мастерах говорить и вовсе не приходится. Каждый к своей задумке тяготеет, каждый стремится свое утвердить.

Но очень уж хотелось государю скрестить два храма — тот, чей купол стройно и уверенно восходил к небу в его Коломенском, и тот, что вырос по соседству, за оврагом на холме, поражая буйством и силой. Выйдет что-либо путное из этой затеи — он и сам не ведал, но — хотелось, и все тут. Потому и не оставлял своим вниманием мастеров, особенно поначалу. Чудно говорить, но если бы не государь, то и дело выступавший в их спорах третейским судьей, может, они, окончательно разругавшись, так и разбрелись бы, ничего не возведя.

Наконец урядились полюбовно. Половину куполов возводит Посник, а вторую половинку — Барма. Выходило поровну, поскольку храм насчитывал как раз восемь престолов. [1386] Именно столько заказал государь после совета с митрополитом. В центре главный, который Барма великодушно уступил Поснику, как старейшему, а вокруг него еще семь, как и пожелал Иоанн, потребовав, чтобы хватило боковых приделов для каждого святого, чьи праздники выпали на решающие дни Казанского похода, да к ним в придачу еще три главных. Из них два — Троицы и Покрова, потому как богоматерь и Троица покровительствуют Руси. Последний же сделать входом в Иерусалим в память о возвращении русских ратей в Москву.

— Осемь церквей проще содеять, — вздохнул Барма.

— Проще, — согласился Иоанн. — Но потому и хочу я, чтобы они все вместе были, яко Русь в том походе. Бок о бок стояли, друг дружку не затеняли, но слитно.

— А в честь каких именно святых? — полюбопытствовал Посник. — То не ради пустого любопытства вопрошаю — для дела. Может статься, и в самом творении нашем намек на них дадим.

— Вот в месяце зареве, [1387] числом тридцатого, одолели мы царевича Япанчу, а в сей день почитают пустынножителя Александра, что на речке Свири монастырь основал. Посему пусть и во храме будущем будет его престол наособицу, — начал перечислять царь, вспоминая слова Макария. — Спустя время взорвали мы Арскую башню Казани. И было это в день Григория Армянского. Ему тоже престол надобен. Казань пала в день Куприяна и Устиния — им опять же наособицу. Ну и батюшку моего помянуть не помешает. Он, как известно, пред смертью монашеский чин принял и в домовину с именем Варлаама лег, потому Варлаамовский придел надобен. Все ли уразумели?

Мастера молча поклонились и вышли, держа под мышками пачки дорогущей александрийской бумаги, которую им выделили специально для работ. Спустя неделю одна из пачек почти кончилась, а храм все никак не выходил. Ну не ставились у них эти купола, как им того бы хотелось. И так и сяк крутили мастера, но все без толку — что-то все время выпадало, что-то не укладывалось — хоть тресни.

Одно хорошо. Не зря в народе присказка есть: «Не было счастья, да несчастье помогло». В самую точку оно тут угодило. Решая задачу, мастера забыли все свои первоначальные раздоры и разногласия да так крепко сдружились — водой не разольешь. Это их общая беда так сблизила, которая решаться не хотела.

Барма, пока с ней мучился, полпуда сбросил. Но он-то мужик кряжистый, ему такое не страшно, а вот Посник, который и получил-то свое прозвище за то, что каждое новое строительство начинал не иначе как с поста, длившегося когда денек-другой, а когда и пяток дней, вовсе исхудал — кожа да кости остались. Да и то сказать — поголодай-ка две недели, вкушая одну воду, и поглядим, что от тебя останется. Может, она как освященная ума и впрямь придает, да брюхо-то ею не насытишь.

Лишь к исходу третьей недели перед их глазами стало что-то прорисовываться. Картинка была еще неясная, туманная, маячила в их воображении в каком-то зыбком мареве, грозя в любой момент исчезнуть и пропасть без следа, но — была. Причем была она перед ними такая стройная да пригожая — ни убавить, ни прибавить. Чтоб покрепче удержать, привязать к себе чудное видение, они даже начертали его на листах, чего ни за тем, ни за другим ранее не водилось. Однако и тут не слава богу. Куполов, маячивших на этой картинке и перенесенных на листы, было не восемь, а девять. Выходило не по царскому слову, а по-иному. И как тут быть?!

— Сам к государю пойду, — заявил тогда исхудавший Посник.

— Вместях мыслили, Иван Яковлич, вместях и ответ надобно держать. Воля твоя, а я за твою спину хорониться не намерен. К тому ж, — хмыкнул Барма, — тебе и до палат его дойти трудненько. Вона как шатает, а на улице как на грех ветрено. Снесет еще куда-нибудь в ров.

Придя к Иоанну, они бухнулись ему в ноги, и Посник, ни слова не говоря, протянул листки, на которых совместными усилиями они вычертили свою сказку.

— Славно, — одобрил залюбовавшийся увиденным царь. — Лепота. Теперь еще бы в камне точно также, и вовсе хорошо бы вышло.

— Коль повелишь, то сработаем и в камне, — осторожно отозвался Барма.

— Так я уже давно повелел, — недоуменно пожал плечами государь.

Мастера переглянулись. Видать, не заметил Иоанн Васильевич, что они нарушили его повеление. И как тут быть. «А может, и не надо ничего говорить?» — щурился в радостной улыбке Барма. «Все равно потом наружу выйдет, так что еще хуже получится, — отвечал строгий взгляд Посника. — Лучше уж сразу». И он глухо произнес:

— Так-то оно так, государь, да боковых приделов получается осемь. Выходит, что на один поболе, чем ты повелел.

— А убрать его? — спросил царь.

— Краса порушится, — сокрушенно вздохнул встрявший в разговор Барма. — Как есть погинет, — и предложил не без лукавства: — Да ты сам-то попробуй, государь, — тогда и узришь, что выйдет.

Иоанн попробовал. Получалось действительно гораздо хуже. Можно сказать, вовсе не получалось. И тогда он произнес то, на что надеялись мастера, да такими словами, коих они и вовсе не чаяли услыхать:

— Вы в своем деле — первейшие господари, а потому вам — первое слово. Первое и главное, — подчеркнул он. — Наше с владыкой Макарием опосля идет, следом. Посему повелеваю — красу не губить, а содеять все, яко вами и задумано. — И буркнул вполголоса: — Митрополит у нас зело умен, да и на выдумку горазд, так что коли потребно, он и еще одного святого где-нибудь сыщет.

«И храм заложиша не как было велено, а как разум даровался им в размерении основания», — записал потом летописец, не ведая, что строили-то они по своему разумению, но в то же время по цареву разрешению.

Иоанн и потом, когда навещал строительство, величал их не иначе как господарями да изуграфами [1388] камня. От такого возвеличивания у них сладко щемило сердце и кружилась голова. И когда речь зашла о тех же куполах — к царю они обратились совсем иначе, ибо верили — поймет.

— Хотим еще четыре маленькие главки на Входоиерусалимском приделе поставить, — сказал Постник и показал Иоанну, как оно будет выглядеть.

— Славно, — одобрил государь. — Токмо их тут вроде поболе намалевано?

— И у основанья главного шатра еще восемь замыслили, — сознался Барма.

Иоанн усмехнулся и заметил:

— Скоро, поди, вы и вовсе ничего из того, что мы первоначально с владыкой Макарием удумали, не оставите.

— Потому мы даже работу остановили, тебя с богомолья дожидаючись. Чтоб, значит, не самовольно, — пояснил Барма.

— А вот это напрасно, — попрекнул царь. — Отныне и впредь повелеваю: ежели меня в Москве нет, а вы что-то сызнова переделать удумаете, то дожидаться не след, а творить по-своему, ибо вы — каменны господари, а не я. Уразумели?

Потому они и не работали — песню на два голоса пели. И так славно она у них получилась — заслушаешься.

Недавний узник, едва впервые увидел эту красоту, как тут же и сам признал — хороша каменная сказка, ох и хороша. Дивный цветок расцвел у кремлевских стен близ Фроловских ворот. Красным и белым пестрели стены, ослепительным серебром сверкали купола — по одному над каждым приделом, изумрудами вспыхивали огоньки зеленой черепицы. Где начало, где конец? Нет их. Все слилось воедино в новом храме. В полной мере соблюли мастера одно из царских повелений — ни один из куполов не затенял соседний, словно девять богатырей сошлись поговорить о том о сем в дружеской беседе, в котором у каждого свое мнение и каждый его вольно высказывает — только вслушайся. Даже центральный купол не довлеет над боковыми, не давит на них, а, скорее, напротив, позволяет тянуться к себе, соединяя крепче крепкого в единое целое. Да что тут рассказывать, все равно, как ни старайся, а не опишешь — нет таких слов. Не зря говорят, что лучше один раз увидеть…

Худо в этом храме было только одно — возведен он по повелению Подменыша. Потому ныне у царя порою руки чесались от нестерпимого желания попросту взять и снести его с лица земли, как и не было вовсе. Но храм не человек. Он, в отличие от любого, даже самого именитого князя или боярина, сродни всем москвичам. Тронь его, и вся столица поднимется — поди, успокой потом. Опять же — красота неописуемая, можно сказать, божественная. Ее велеть разрушить — вмиг язык отсохнет. Господь, конечно, терпелив, но такого глумления над своим имуществом и он чинить не дозволит.

«Ладно. Пущай стоит, а мы иной воздвигнем, чтоб еще краше был», — решил Иоанн. С тем и вызвал мастеров, воздвигнувших это чудо. Поглядев на них, царь остался недоволен — уж больно гордо стояли они перед ним, словно говорили: «Ты над Русью царь, но и мы в своем деле тоже цари, да никак не меньше твоего, если не больше».

Но он и это стерпел. Коль ради дела надо, коль требуется утереть нос Подменышу, пущай кичатся своим мастерством, к тому же и впрямь есть у них на то право. Потому и говорил с ними ласково и приветливо, благодаря за тяжкие труды, а в конце беседы поинтересовался, смогли бы они построить еще одно такое чудо, да чтоб краше этого вышло.

— Я тут мыслю храм святому Сергию Радонежскому поставить. Уже и местечко во дворе Богоявленского монастыря присмотрел. Как раз он там встанет. Хочу, чтоб его шатер надо всеми прочими высился, яко колокольня моего деда. Возможете ли? А я уж для вас ничего не пожалею, — заверил он. — Всю казну наизнанку выверну, но вас всем, что ни скажете, удоволю.

Худощавый Иван Яковлевич вопросительно обернулся к низкорослому кряжистому Барме. Ответ Посник знал, но вдруг товарищ встанет поперек. Однако Барма лишь тяжело вздохнул и виновато отвел взгляд в сторону. Сознаваться в собственном бессилии настоящему мастеру всегда тяжко, а тут был как раз такой случай. С другой стороны, не кривить же душой перед государем. Грех это. Потому и сказал Иван Яковлевич как есть:

— Слыхал, поди, царь-батюшка, что лебедь лишь единожды в жизни поет, пред тем как помереть. Прощальная она у него. Потому и зовут в народе самое величавое из того, что тот или иной сумел сотворить, лебединой песней. Так же и у нас. Спели мы свою песню, государь, а иную… Как ни надсаживайся, ан все одно — хуже прежнего она выйдет.

— Неужто помирать собрались? — попытался перевести разговор в шутку Иоанн.

— Кому когда помирать — господь решает, но все одно — ныне нам это дело не возмочь. Может быть, опосля как-нибудь.

— А я и не тороплю, — оживился царь. — Понимаю, передохнуть надобно. Неделю, две, месяц — сколь потребно, столь и веселитесь.

— Тут не месяцами пахнет, государь, летами, — заметил Барма.

— А не много ли гулять наметили? — нахмурился Иоанн.

— Почто гулять? — миролюбиво ответил Посник. — Трудиться будем да душу к новой песне готовить.

— И когда ж она у вас к ней доспеет? — еще больше помрачнел Иоанн, которому становилось понятно, что ни сейчас, ни через год или два за его работу эти упрямцы не примутся.

— Опять-таки о сем не у нас — у господа вопрошать надобно. Кто ж ведает, когда он соизволит еще раз своим дыханием нас осенить.

Битый час тогда вбухал на них Иоанн, раздражаясь все больше и больше, золотые горы сулил, но оба непреклонно стояли на своем — ныне краше этой церквы им не осилить.

— Не стоит она пред очами нашими, — рубил Барма. — Пусто пред ими.

И взывал в отчаянии Посник:

— Мы в нее всю душу вложили — чем ныне строить, государь?

— Душу, стало быть, вложили! Строить им нечем! Не стоит пред очами, значит! — окончательно разъярился Иоанн от осознания, что проклятый Подменыш даже в такой пустяковине вновь обошел, обхитрил, объегорил его.

— Не зрим мы нового творения, государь, — повторил следом за товарищем Посник.

— А на что тогда вам очи, коли вы ими зрить не желаете?! — взорвался Иоанн и… хлопнул в ладоши…

…Соколиные очи
Кололи им шилом железным,
Дабы белого света
Увидеть они не могли.
Их клеймили клеймом,
Их секли батогами, болезных,
И кидали их,
Темных,
На стылое лоно земли… [1389]
Ближним же боярам царь, не желая расписываться в собственном бессилии — каких-то холопов и то примучить не сумел, — сказал на пиру иное:

— Не хочу, чтоб они еще раз такую красу воздвигли.

Эти-то слова, услышав их от одного из постригшихся впоследствии бояр, и записал на своих листах летописец.

Чтобы в Суздальских землях
И в землях Рязанских
И прочих
Не поставили лучшего храма,
Чем храм Покрова!
Вот и выходило, что даже простой храм, где всего и делов, как рассуждал Иоанн, найти хорошего зодчего, который построит что угодно, лишь рублевики подавай, на деле возвести не удавалось. А из-за чего? Да из-за глупого упрямства чванливых мастеров, возомнивших о себе невесть что.

Он не оставил своей затеи, повелев вести розыск по всей земле — авось вызовется кто из мастеров переплюнуть своих собратьев. Сыскать удалось. Нашлись такие, что посулили царю возвести не храм, а чудо. Иоанн, поверив им, дал все, что просили, но когда новое строение выросло наполовину, уже понял — не то. Правда, виду не подал, понадеявшись, что это ему лишь мнится.

Иоанн и потом, когда уже отделывали купола, ничем не выказал своего раздражения, хотя тут и слепой заметил бы — не то. Сам по себе воздвигнутый храм без всякого сомнения был красив. И стройность в нем присутствовала, и величавость, и плавность линий, и гармония, однако чего-то все равно не хватало. Была в храме Покрова, который в народе очень скоро стали величать храмом Василия Блаженного, некая загадка, осилить которую новые мастера так и не сумели. [1390]

Раздражение же свое царь выместил иным способом. Вызвав Малюту, он повелел сыскать тех мастеров, которые, дескать, могут разнести о нем худую славу по Руси да еще приплести чего-нибудь от себя. Так что недолго Барма и Посник бродили по проселочным дорогам. Месяца после отданного повеления не прошло, как люди Григория Лукьяновича сыскали их следок, да и положили вместе с парнишкой-поводырем. Уже светало, когда убийцы, вытирая пот со лба, ухватив зарубленных за босые пятки, отволокли к вырытой ямине — Малюта повелел, чтобы оные зловреды вовсе исчезли с лица земли, словно бы их и не было — и свалили туда, не просто закопав, но и прикрыв опавшими листьями и сухими ветками.

А уж на какой из проселочных дорог это случилось — то ли той, что вела в сторону Суздаля, то ли на той, что в Переяславль-Рязанский, а может, на какой иной — бог весть.

И стояла их церковь
Такая,
Что словно приснилась.
И звонила она,
Будто их отпевала навзрыд,
И запретную песню
Про страшную царскую милость
Пели в тайных местах
По широкой Руси
Гусляры.

Глава 8 Дела внешние

Иоанн досадливо отмахнулся от доклада Малюты, когда тот сунулся было к государю изложить во всех подробностях, как он справно выполнил поручение. Ныне Иоанну было не до зодчих — беспокоило иное и гораздо более важное.

За пирами и кутежами царь безнадежно упустил драгоценное время, ибо есть в военной науке такое понятие, как «развитие успеха». Наступление, коли оно началось, должно следовать безостановочно, и желательно, чтоб по возрастающей. Тогда отступление врага неминуемо превращается в бегство, испуг — в панику, а боевые действия — в победоносное шествие. Но стоит упустить этот миг, как к противнику вновь возвращается способность к сопротивлению, и чем больше упущено, тем сильнее оно станет возрастать.

Подменыш это чувствовал. Правда, жалея своих людей, он еще рассчитывал, что удастся добиться овладеть всей Ливонией мирным путем, для чего и заключил в мае 1559 года перемирие на шесть месяцев. Пусть подумают. Тем более что именно в это время к Подменышу один за другим стали обращаться обеспокоенные бурным ростом могущества Руси Великий князь Литвы и польский король Сигизмунд II Август, шведский монарх Густав Ваза и даже только воссевший на отцовский престол датчанин Фредерик II.

Последнему, в связи с тем что в его послании говорилось о желании восстановить торговлю с Русью, уничтоженную смутными обстоятельствами минувших времен (ну не писать же о том, что ее загубил дед нынешнего государя Иоанн III), Адашев от имени Иоанна ответил твердо, но благоразумно:

— Да не вступает Фредерик в Эстонию. Его земля Дания и Норвегия, а других не ведаем. Когда же хочет добра Ливонии, пусть посоветует ее магистру и епископам самолично явиться в Москве пред нашим государем — тогда, и токмо из особого уважения к королю Фредерику, мы дадим им мир, согласный с честию и пользою для Руси. Посему назначаем срок — шесть месяцев Ливония может быть спокойна.

После этого послам вручили опасную грамоту на имя ливонских правителей, в которой было сказано, что царь жалует перемирие Ордену от мая до ноября 1559 года, с тем чтобы магистр или сам ударил ему челом в Москве, или прислал вместо себя знатных людей для вечного мирного постановления.

К тому же в это время к южным рубежам Руси могла подойти конница Девлет-Гирея, и Подменыш справедливо полагал, что лучше, не распыляя силы, бросить все против крымского хана, а уж потом вновь обратить полки в сторону Ливонии. Или не обращать. Вдруг они уже не понадобятся? Но когда магистр ливонского ордена Кеттлер первым нарушил мир, пойдя в сентябре из Вендена на Дерпт и разбив отряд воевод Захара Плещеева и Сабурова, царь тут же принял решительные меры. Повеление воеводам Ивану Мстиславовичу, Петру Шуйскому, Василию Серебряному и Андрею Курбскому гласило не просто отомстить неразумным, но и завершить войну полным разгромом войск Ордена.

Выполняя царский указ, те устремились вперед, круша на своем пути, начиная от Псковского озера и вплоть до Рижского залива, все что попадается. С налету, в несколько дней был взят Мариенбург, который казался неприступным, следующим пал замок Ревельского епископа Фегефеер, причем овладевшие им Андрей Курбский и Данило Адашев взяли его как бы между прочим, по пути к Вейсенштейну, или Белому Камню.

Бывший магистр ордена Фюрстенберг имел под началом девять хоругвей, включая конные, но сказывалось пресловутое «развитие успеха». Пока русские рати шли к нему, блуждая по болотам, он в каком-то оцепенении продолжал стоять, упуская удобное для нападения время.

Зато Курбский не стоял, а ударил по нему сразу с марша, и усталые после перехода ратники не подвели, опрокинув людей магистра и преследуя их целых шесть верст до моста через реку, который в довершение всех бед рухнул под тяжестью бегущих ливонцев.

Чувствуя, что надо поторапливаться, всего за месяц до случившейся трагедии, летом Подменыш бросил еще одну гирю на чашу весов грядущей победы. Гирю, которая у него была припасена именно для такого случая — сорокатысячное войско с сорока осадными пушками и пятьюдесятью полевыми. Воеводы Иван Мстиславский и Петр Шуйский получили повеление непременно взять Феллин, считавшийся самой мощной крепостью во всей восточной Ливонии. И тщетно храбрые рыцари под началом последней надежды Ливонии, отчаянного ландмаршала Филиппа Белля, пытались в своей безумной контратаке под городком Эрмесом сотворить маленькое чудо. Его не произошло.

Когда на престол воссел недавний узник, русское оружие еще торжествовало, и запыленный гонец докладывал в сентябре царю, что Феллин взят. Но государь прекрасно понимал, хотя и гнал эту назойливую мысль из головы, что крепость с тремя кольцами каменных стен и глубоким рвом капитулировала 30 августа не перед его войсками — Подменыша. И в том, что вслед за этим замком незамедлительно сдались Тарваст, Руя, Верполь и многие другие города, что Курбский разбил нового орденского ландмаршала фон Мюнстера под Вальмаром, тоже нет заслуги Иоанна, но есть стратегия Подменыша.

Оставалось и впрямь не так уж много. Ратников на Руси еще хватало. Выхватив понемногу отовсюду, Иоанн мог послать не меньше двадцати-тридцати тысяч, а то и больше, потому что хребет Ливонии Подменыш уже сломал. Но пиры веселее, чем заботы, а доступные девки слаще, чем дела, и драгоценное время было даже не упущено, но подарено Кеттлеру, который воспользовался им сполна.

Спустя год с лишним магистр подписал соглашение с великим княжеством Литовским. Ливонский орден прекращал свое существование, а Сигизмунд II Август становился ее государем с обещанием не изменять ни законов ее, ни веры, ни прав ее граждан.

Земли Ордена по тому же договору были разделены следующим образом. Средняя часть, расположенная к северу от Западной Двины, а также Латгалия (южнее Двины) вошли в качестве Задвинского герцогства в состав Литвы. На территории юго-западнее Двины было образовано наследственное герцогство Курляндия [1391] и Семигалия (Земгалия). Они стали вассальным по отношению к Литве, а магистр Кеттлер, бодренько скинув с себя опостылевшее монашеское одеяние, тут же преобразился в светского правителя, приняв протестантство, женившись и став первым из герцогов Курляндии.

На острове Эзель и некоторых участках побережья правил младший брат короля Дании Фредерика II [1392] герцог Магнус, а весь северо-восток, включая Дерпт и Нарву, оставался в руках Руси, которая, выполняя повеление государя, упорно рвалась к морю. Взять предстояло не так уж много — Полоцк, благо, что с Литвой началась вражда, а также Ригу. На Ревель, который отдался под власть шведов, присягнув в апреле 1561 года сыну Густава Вазы Эрику XIV, [1393] Иоанн не собирался претендовать, благоразумно продлив перемирие со Швецией еще на двадцать лет.

Вдобавок хитрый ход Иоанна со сватовством к младшей сестре Сигизмунда II Августа, завершись он удачей, принес бы ему, в связи с бездетностью короля, новый трон. Но сватовство закончилось плачевно — не сошлись на условиях. К тому же и сама Екатерина, прослышав, что вытворяет в Москве полубезумный кровожадный маньяк, в панике заявила брату, что скорее покончит с собой, чем выйдет замуж за этого варвара.

Словом — война. На сей раз победы Подменыша должны были смениться его, Иоанновыми, победами, но… не сменились. О том и была забота спохватившегося царя.

Неудачи начались с того, что гетман Радзивилл в сентябре 1561 года вышел со своим войском из приморской крепости Динабург, защищавшей Ригу с моря, и уже в октябре отбил у русских войск крепость Тарвест.

Причем помощь могла бы подоспеть, но Иоанн принципиально, потому что это новшество исходило от его двойника, не стал объявлять, как это не раз делал Подменыш, поход «без мест». А коль не стал, то все принялись дружно считаться в старшинстве и кто кем должен командовать, исходя из должностей и чинов дедов и прадедов. Вот пока они блуждали, спотыкаясь и кряхтя, по своим генеалогическим дебрям, где сам черт ногу сломит, и случилось первое поражение.

С этого все и началось. Численный перевес русских ратей еще сказывался. Тот же отряд Радзивилла был изрядно потрепан князьями Василием Глинским и Петром Серебряным, но Русь стала ограничиваться лишь набегами.

Так, князь Андрей Курбский успешно дошел до Витебска, спалив городские предместья, но позже был разбит литвинами под Опочкой и Невелем. Сразу после этого последовали санкции со стороны царя, который уже давно точил зуб на любимца Подменыша — часть вотчин Курбского была отобрана в казну. Князь Серебряный вроде бы тоже блистал, разбив литовцев возле Мстиславля и опустошив окрестности Дубровно, Орши, Коппси и Шклова, чуть не дойдя до Львова. Вот только ни одного взятого города в своих победоносных посланиях он указать не мог — не было их. Словом, как верно заметил Карамзин, больше грабили, чем сражались.

Параллельно с этим продолжались пустые переговоры, где поляки откровенно тянули время, а Иоанну было не до того — ожидали «в гости» крымских татар, которые пришли, но получили отпор — не всех воевод погубил еще царь и было кому пересчитать зубы Девлет-Гирею.

После всех этих заминок и наступившего следом затишья Иоанн, возомнивший себя великим стратегом, заявил, что теперь он сам поведет свои полки. Зимой, в начале января следующего 1563 года, большое шестидесятитысячное войско, имея при себе две сотни пушек, двинулось от Можайска к Полоцку.

Выбор царя не случайно пал на этот город. Мало того, что он имел прямую связь с Ригой по Западной Двине, так к тому же еще и открывал дорогу на Вильно. Словом, это был южный рубеж Литвы. Опять же было заманчиво захватить древнюю вотчину Киевской Руси.

Построенный на холмах в углу, образованном слиянием реки Полоты с Западной Двиной, Полоцк состоял из Большого посада, Острога, Стрелецкого города и Верхнего Замка. Все это имело внушительные укрепления. Один только Острог представлял твердыню, внушающую уважение, — две сомкнутые крепостные стены: внешнюю и внутреннюю.

Однако при наличии столь огромных сил не взять город было, пожалуй, тяжелее, чем взять. Могучая осадная артиллерия, в которой одна из двухсот стенобитных пушек могла стрелять даже десятипудовыми ядрами, всего за день обстрела большого посада до такой степени разрушила его оборонительные сооружения, что уже на другой день ратники взяли его. Запершись в верхнем замке, литовский воевода Довойна еще пытался сопротивляться. Но спустя несколько дней, когда русские пушки разрушили и сожгли 650 метров деревянных стен, заодно уничтожив и часть каменных сооружений, Довойна принял решение сдаться.

И вновь нашлись отличия. Подменыш приказывал миловать и вообще не нарушать никаких вольностей во взятых городах. Пускай повеление царя исполняли не всегда, но оно хотя бы сдерживало воевод, которые время от времени вспоминали о нем. Иоанн же…

Ремесленников — что еще оправдано — и купцов литвинского происхождения государь повелел выслать в московские города. Зачем? А в пику Подменышу, который повелевал оставлять народец там, где тот жил испокон веков, не рвать людей с корнями — чай, не пшеница. По этой же причине Иоанном были раскиданы по Руси и простые жители, которым устроили далеко не самый радушный прием, если таковой вообще имелся хотя бы в одной темнице того времени вне зависимости от того, как она называлась и где находилась.

Всех евреев по особому тайному повелению Подменыша трогать было воспрещено.

— Сей торговый народец немалую пользу Руси принесет. К тому же воевать они несподручны, а гонения мирного люда славы истинному воину не принесут, — пояснил он.

— Они Христа распяли, — заикнулся было Алексей Данилович Басманов.

— Так-то оно так, да сколько лет прошло, — усмехнулся Подменыш. — Ежели я ныне тебя, к примеру, повелю казни предать за измену, что твой дед учинил, — гоже ли оно будет?

— Мой дед твоему деду завсегда верность хранил, — набычился оскорбленный Басманов.

— Я же сказываю, что к примеру, — добродушно пояснил царь. — А теперь прикинь, сколь у них за полторы тысячи лет люду сменилось. Поди, не токмо десятки колен сочтешь, а и до сотни дойдешь. А народец они говорливый. Коль одного изобидишь, к завтрему все родичи об этом сведают да в иные места подадутся.

— И пускай себе подадутся, — брякнул Алексей Данилович. — Чай, Русь от того не обеднеет.

— И сызнова ты не прав, воевода. Как раз обеднеет, — тем же благодушным тоном возразил царь. — Сказываю же, что народец они мирный, любят не воевати, а торговати. А я для чего на эти земли иду? Да чтобы торг со всеми полуденными странами в свои длани принять. Вот повоюем все, сядем на тех землях, ан глядь — купчишек-то и нетути. А коль их нет, так и дохода нет. И что выйдет? Зря воевали?

— Жида не станет — русский купец его место займет, — проворчал князь Серебряный.

— Не на его — на свое место он придет, — уже раздражаясь, но еще сохраняя внешнее спокойствие, втолковывал царь. — И не поднять ему в одиночку сей великий торг. Пупок развяжется. Тут купцам со всех иноземных стран по куску раздать, и то лишние останутся. И все на том! — звонко хлопнул он ладонью по деревянной спинке своего трона, пресекая дальнейшие разговоры. — Посему вот вам мое слово. Жидов, равно как и прочих купчишек, забижать воспрещаю накрепко, а кто ослушается — быть ему в опале.

Лишаться царской милости из-за каких-то жидов никто не хотел, а потому различий между жителями при захвате очередного города не делали.

Так было. Стало же совсем иначе. И первым это наглядно показал пример Полоцка. Всех евреев Иоанн приказал предать казни, хотя те и предлагали тому выкуп за свою жизнь. Топили целыми семьями вместе с женами, стариками и маленькими детьми. В тот день в Западную Двину погрузили в проруби более тысячи человек.

Было и иное.

— Каждый пусть верует в того, в кого хочет, — говорил Подменыш. — Лаской мы их не только привяжем к Руси, но и добьемся того, что они сами захотят принять нашу правильную веру.

— Будя ласкать-то, — криво усмехнулся Иоанн, когда ему напомнили о его же собственных словах, и веско добавил: — То я когда говорил-то? С тех пор пригляделся и зрю — не исправить нам их. Нет, не исправить. — И дозволил татарам, что служили в его войске, опробовать крепость своих сабель на католических монахах — бернардинцах. Надо ли говорить, что и среди них тоже никого не осталось в живых.

— Пусть жители по возможности даже не почуют, что мы их взяли под свою руку, — говорил Подменыш.

— Все едино — они за нас стоять не станут, — возразил тогда один из воевод князь Петр Шуйский.

— А нам и не надо, — отмахнулся Подменыш. — Лишь бы против не были, — и назидательно заметил: — На все нужно время.

Иоанн, после того как все тот же Петр Шуйский, оставляемый в городе, уточнил перед отъездом государя, в силе ли его распоряжение, повелел «литовских людей в город, приезжих и тутошних детей боярских, землян и черных людей ни под каким видом не пускать», а коли они в какой-либо особо торжественный день попросятся в Софийский собор, то «пускать их понемногу, учинивши в это время бережение большое, прибавя во все места голов».

Все это послужило еще одной причиной тому, что взятие Полоцка стало одной из самых последних, если не последней крупной победой Руси в кровопролитной войне. Да и то она, пожалуй, была сделана по инерции. Раскрученный Подменышем маховик еще вращался, но с каждым месяцем все больше замедлял свое движение.

Уже в начале марта этого же года вышедшее из Смоленска войско боярина Ивана Воронцова, имея в наличии до 150 орудий, так и не сумело взять небольшой Мстиславль. А ведь его защитники насчитывали в своем арсенале всего 38 пушек, не считая тяжелых гаковниц [1394] и рушниц. [1395]

Причина? Может, и впрямь от неумения брать крепости? Навряд ли. Не первой была она на пути русских ратей и даже не десятой. Тут иное. Утрачивался боевой дух, сменившийся неуверенностью в завтрашнем дне, а для иных — слабодушных — и вовсе откровенным страхом. Страх шел сверху, невидимый, обволакивая своими грязными серыми космами воевод, бояр и князей, а уж от них так же невидимо струился вниз, доставая и до тех, кому, казалось, особо бояться нечего. Но страх — он заразителен, как черная немочь.

Следом за малыми неудачами вскоре последовали и большие. По повелению Иоанна в январе 1564 года две большие армии должны были двинуться под Оршу, там соединиться и следовать далее к Менску и Новугородку. [1396] Одна из них, которую вел из Полоцка князь Петр Шуйский, насчитывала в своем составе порядка 17–18 тысяч человек. Опытный воевода, на сей раз Петр Иванович, подобно многим прочим, также начинал задумываться не о том, как победить, а совсем об иных вещах. Например, что случится с ним самим, если вдруг его рать не выполнит то, чего хочет от них царь. Любопытствобыло не праздным, мысли тяжелыми, а потому на сей раз он смотрел сквозь пальцы и на то, что воины из лени побросали на сани не только тяжелые доспехи, что в походе допустимо, но и оружие. Не проверил он и высылку вперед дозоров, что уж и вовсе было ему несвойственно.

Потому, когда Николай Радзивилл Рыжий вместе с воеводой Троцким (символичная фамилия!), имея в своем войске не более шести тысяч, напали на него в лесу близ реки Умы, боя почти не было. Кто кинулся к саням за оружием, да не добежал, кто вооружился мечом, но не успел повернуться лицом к врагу, а кто — из резвецов — даже принял бой, но недолгий.

Это меч, копье или саблю можно мгновенно схватить в руки, но со щитом надо уже повозиться. Пускай секунды уйдут на то, пока ты вденешь в него руку, но в бою лишних секунд не бывает. Каждая дорога, каждая даже не на вес золота, а куда выше — на вес жизни. Между прочим, твоей собственной.

Впрочем, храбрецов было не столь уж много. В основном запаниковавшие люди искали спасения в бегстве. Сам Шуйский, потеряв в бою коня, тоже вынужден был бежать. Пешком он пришел в ближайшую деревню, где крестьяне, увидев одиноко и богато одетого русского, мигом сообразили, что тут есть чем поживиться. Налетели скопом, и как Шуйский ни отмахивался, больше двух не положил, чем окончательно разъярил местных жителей, поначалу рассчитывавших раздеть и отпустить подобру-поздорову.

Когда его голым — исподнее тоже в хозяйстве сгодится — топили в проруби пруда, когда серая вода с комочками льда уже сомкнулась над его головой, Петр Иванович, как ни удивительно, был относительно спокоен и даже — самое чудное — успел усмехнуться напоследок. В усмешке было легкое злорадство. Сам того не ведая, сельский люд освобождал его от более страшного — от черных застенков пыточной в Москве, от долгих мук и от казни, которую не сравнить с патриархальным утоплением.

«Ушел, — подумалось ему. — И сам ушел, и род увел. Теперь на жену с сынами опалу не положит. Благодарю тя, господи, за избавление нечаянное».

Он хотел произнести в мыслях еще что-то, но не успел. Буль-буль-буль и… убежал славный покоритель Дерпта от праведного и справедливого суда своего государя. Иные же бежали еще раньше, уходя не в смерть, а… в Литву.

Напуганные тем, что стало твориться за последнюю пару лет, в Литву один за другим убежали двое князей Черкасских, ушел блистательный воитель князь Дмитрий Вишневский, а в апреле того же 1564 года стали бежать и те, на кого предполагал в дальнейшем — всего через десяток-другой лет — опереться Подменыш, то есть служивая мелкота. Да что там через десяток — он мог положиться на нее уже к началу шестидесятых годов, но ведь Третьяк подбирал людишек «под себя», с готовностью предлагая занять им места помощников, а то и советчиков — лишь бы голова была на плечах. Иоанну же нужны были иные — бессловесные холопы, угодливо смеющиеся, всегда поддакивающие и раболепно смиренные.

Может, в роли простых ратников такие тоже бы годились, особенно там, где надо просто стоять плечом к плечу в тесном строю, почти неосознанно выполняя раз и навсегда зазубренные движения мечом, копьем, щитом. Что же касается воевод, то тут требовалось совсем иное — инициатива, мысль, отвага и… уверенность в том, что если ты сегодня будешь побежден врагом — а в бою бывает всякое, — то завтра тебя не посадит за это на кол твой собственный государь. Уверенности же не было и в помине, поэтому неудачи множились и увеличивались с каждым месяцем.

Спустя всего полгода после разгрома рати Шуйского, в июле, литвинский воевода Пац налетел на осаждавшего крепость Озерище боярина Токмакова. И вновь русских было больше, и вновь они в беспорядке отступили, потерпев очередное поражение. А осенью литовское войско, одним из воевод которого был князь Андрей Курбский, предприняло крупномасштабное наступление, сначала к Полоцку, а затем к Чернигову.

Принятое Иоанном решение заключить перемирие со шведами, договор с которыми был подписан в сентябре все того же 1564 года, лишь отчасти улучшило положение Руси. Царю пришлось признать территориальные приобретения Эрика XIV в северной Эстляндии, включая все приморские города и оставив за Московским государством лишь Нарву. Но этим договором он лишь самую малость облегчил ношу своего государства, которая из неподъемной превратилась просто в очень тяжелую, и отсрочил день, когда народ окончательно над ней надорвется, всего на несколько лет.

Нужен был мир и с ляхами, что Иоанн умом понимал, но в душе упорно мириться с этим не хотел. Единственное, в чем он дал потачку разуму, так это в том, что перестал гнать воевод в бессмысленные бои. Во всем остальном поступал строго по велению сердца и в ответ на разумные речи и предложения литовских послов, в которых не было ничего унизительного — все захваченное Москвою, даже Дерпт и Полоцк оставались за ней, — думный дьяк Петр Зайцев лишь «лаял» их за якобы «непригожие речи, кои срамно и слушать, а не токмо отвечать за них».

Иоанну же было не до того. Пасмурным осенним утром, в пору безвременья, когда зима еще не наступила, а осень почти ушла, государь, потянувшийся к кувшину с квасом, стоявшем на поставце — вновь болела с перепою голова, наткнулся на придавленный этим кувшином исписанный лист. Забыв про квас, он взял лист в руки, некоторое время тупо вчитывался в него, стараясь уловить суть, но вскоре отрезвел и заревел раненым медведем:

— Кто?

На голос первым в распахнувшуюся дверь вбежал Малюта и непонимающе уставился на царя, застывшего посреди опочивальни в одних холодных портах и державшего в руках какой-то листок.

— Случилось чего, государь? — обеспокоенно спросил Скуратов.

Вместо ответа тот лишь злобно посмотрел на него и протянул ему бумагу:

— Чти, паскуда!

— Дак ведь я грамоте-то не обучен, — замялся Малюта. — Вести недобрые али как?

— Недобрые? — хмыкнул Иоанн. — Куда уж хуже. От него вести.

— От кого? — не понял Малюта.

— От него! — вновь повторил царь и уткнул трясущийся палец в Скуратова. — Ты виновен! — закричал он визгливо. — Ты его не добил тогда! А я тебе сказывал!

Малюта открыл было рот, чтоб напомнить, как было на самом деле, но… промолчал.

— Сыщем, государь, — заверил он вместо этого.

— Сыщем?! — свистящим шепотом повторил Иоанн. — Да уж сыщи, сделай милость, — издевательски попросил он, и вдруг новая мысль пришла ему в голову. — Так это что ж?! Это ж выходит, у него и тут свои людишки остались?! В моих палатах?! Ныне с грамоткой, а к завтрему с ножом войдут?!

— Не дозволим, государь, — уверенно произнес Малюта, но царь уже не слушал его, суетливо начал одеваться.

— Бежать, бежать, — бормотал он. — Немедля бежать отсель. А ты ищи. Шапку боярскую получишь, коль сыщешь. А я покамест…

Он еще не знал, что придумать, что сделать — один лишь страх, поселившийся и прочно осевший в его душе, владел им сейчас, нашептывая мысль о немедленном побеге. В любое убежище, лишь бы подальше отсюда, от этих палат с их бесчисленными тесными узенькими переходами и галерейками, в темноте которых так легко подкараулить с ножом в руке и через которые так легко пройти куда угодно, даже к нему в опочивальню, чему наглядное доказательство — этот бумажный листок, невесть каким образом попавший к нему и содержавший ни больше ни меньше как послание от Подменыша. Послание короткое, но многозначительное, суть которого можно было бы изложить в нескольких словах: «Уймись, не душегубствуй и царевичей не трожь, иначе…»

«Но откуда? — метался в мозгу Иоанна неразрешимый вопрос. — Убили же его! Не Христос же сей холоп, чтоб воскреснуть!»

Знал, что не получит ответа, и все равно мучился, пытаясь додуматься до истины, ибо в разгадке этого вопроса таилось избавление от панического страха, обуявшего его, а избавиться ох как хотелось…

Глава 9 Васяткин рубль

Третьяк не знал, как долго он пролежал без сознания. Очнулся же от бесцеремонной тряски — кто-то невидимый энергично тормошил его за плечо и настойчиво вопрошал: «Ты кто?!»

С трудом он разлепил веки и сумел-таки увидеть «трясуна». Как ни удивительно, но им был старший сын Настасьи Тихон. Вот только парень совсем не походил на себя. Обычно спокойный, хладнокровный и невозмутимый, сейчас он выглядел каким-то перепуганным и всклокоченным. Волосы на его голове чуть ли не стояли дыбом.

— Ответствуй, когда тебя стрелец царев вопрошает! — визгливо кричал он, что тоже совершенно не походило на его обычное поведение.

Разжать пересохшие губы было делом неимоверно тяжелым, но Третьяк честно пытался справиться с этим, напрягая всю свою волю. Мешала еще и боль в левой стороне груди. Огнем горела и правая щека.

«Да что же это со мной?» — удивился он, но как-то вяло, не желая тратить те немногие силы еще и на это. Наконец первые слова сошли с губ.

— Ополоумел, что ли, Тишка? Царя не признал? Лучше бы подняться подсобил. — И он, не дожидаясь помощи стрельца, попытался привстать самостоятельно, но левый локоть, попав в какую-то отвратительную жижу, соскользнул вбок, а правый с поставленной задачей в одиночку управляться отказался. Все тело немедленно ожгло острой болью, и Третьяк понял, что самому ему не управиться. Тихон же, застывший близ него на коленях, казалось, и не думал ему помочь. Да и взгляд у стрельца был странный — какой-то ошалевший, словно увидел пред собой нечто диковинное, чего быть не должно, но вот оно, перед глазами, и никуда не деться.

— Как ты можешь быть государем, когда Иоанн Васильевич к себе в город ускакал? — почти плачуще взмолился он и вновь с надеждой уставился на лежавшего — может, тот поможет разгадать эту тайну.

И словно яркой вспышкой высветились пред глазами Третьяка последние мгновения до того, как он потерял сознание — яростный лик его брата, невесть каким образом оказавшегося в Москве, и сзади низенькая коренастая фигура какого-то мужика с заросшей чуть ли не до самых глаз рожей.

«Добрался-таки, — подумал он устало и тут же добавил: — Сам виноват. Всех распустил кого куда, вот он и подкрался незамеченным. Но как же он вырвался?»

А потом все прочие мысли заслонила одна, главная: «Это как же понимать? Я вроде туточки лежу и никуда не ускакал, а он говорит, что я…»

И осекся, даже не стал додумывать, потому что получалось нехорошо, да что там нехорошо — вовсе худо. Ведь если он уехал к себе в город, то тогда получалось, что… И вновь голова отказывалась думать. Нужно было что-то немедленно предпринять, что-то делать, но что — Третьяк понятия не имел. Кто он теперь, беспомощно лежащий здесь в липкой грязи? Как доказать, что… Разве только мать Тихона Настасья поможет… Опять-таки, в чем? Сына убедить? Это да, тут она справится. А вот как москвичам все растолковать? К тому же во дворец все равно нельзя соваться. Оклематься бы хоть малость для начала.

— К матери своей снеси меня, Тиша, к Настасье, — попросил он гаснущим голосом. — Худо мне, — а убедить в чем-либо и пытаться не стал — глаза слипались, и тело начинало все ощутимее вновь устремляться куда-то вверх, в плавный полет, стремительный до тошноты, уносящий его в неизвестность.

Спустя несколько дней, пребывая в забытьи, он услышал звон колоколов. «К чему бы перезвон устроили? — подумал он. — По какому такому великому празднику [1397] они надсаживаются? Али праздник где храмовый? Хотя нет, тогда бы в одном храме звонили, а тут отовсюду слышно». Он прислушался и понял, что ошибся. Не перезвон стоял над Москвой, а перебор. [1398] Ну да, точно. Начинают малые, а заканчивают-то большие и потом сразу во все колокола одновременно. [1399] Точно — перебор. И тут его охватил страх. «Это кого же хоронят? Кого колокола на всех храмах в последний путь провожают? Сам-то я жив. Неужто с кем из сыновей беда приключилась? Или…» — и вновь его унесло на крыльях забытье, оказавшееся спасительным.

Снова очнулся он уже в каком-то темном и тесном закутке. Было душновато и приторно пахло свежей травой. Болели грудь и щека, но не так остро. Если притерпеться, то вполне можно привыкнуть. Сидевшая у его постели Настена выглядела необычно. Одетая в нарядный сарафан, Сычиха казалась такой же молодой, как когда-то у себя в избе, где она ворожила ему на воде. Хотя нет, пожалуй, еще моложе. Не было ни стрельчатых лучиков-морщинок, тянущихся от уголков глаз к вискам, ни обветренных губ. Словом, много чего не было. И получалось, что девке, что сидела у его изголовья, ну от силы лет двадцать, пускай с верхом, но небольшим. Или ему так в сумерках кажется?

«А сказывали, что у ведьм особая сила есть у других годы забирать, чтоб пожить подольше. И годы, и силу, и твердь телесную», — припомнилось Третьяку и, хотя он был убежден, что Настена по отношению к нему так никогда не поступит, да и никакая она не ведьма, но все равно почему-то стало боязно, и он легонько, самую чуточку пошевелился, пытаясь отодвинуться.

— Очнулся, государь, — заулыбалась Настена и, склонившись к нему близко-близко ловкими движениями рук взбила мягкую подушку, — голове и впрямь стало гораздо мягче лежать.

От резких движений у Сычихи свалилась со спины толстенная… девичья коса. Третьяк удивленно вытаращил глаза, вовсе отказываясь что-нибудь понимать, но тут наконец его осенило.

— Ай и выросла ты, Васька-Василисушка, — с облегчением вымолвил он. — Да как на мать стала походить. Сколь я тебя не видел-то?

— Да уж четыре лета, — отозвалась дочь Настены. — Как испоместил нас в слободе стрелецкой да брата мово на службу к себе приял, так боле и не захаживал, — добавила она с сожалением, смешанным с легкой укоризной.

— Точно, — подтвердил Третьяк, припоминая, как поручал разместить поредевшую семью Настены — мор унес двух ее младших сыновей, и как потом, переодевшись, по своему обыкновению, в одежду попроще, однажды вечером появился у Настены в Слободе, решив проверить, как обжилась на новом месте вдова.

Застать ее дома не получилось — какая-то из соседок просила ее подсобить с больным дитем, а лечебные молитвы, помимо того что разные сами по себе, так еще и требуют разного времени суток для чтения, иначе могут и не помочь. Эту надлежало читать на закате. Потому встречала его на правах хозяйки не Сычиха, а ее Василисушка. Вот только была она в ту пору хоть уже и заневестившаяся — почитай, шестнадцать годков стукнуло, — но еще как-то по-подросточьи угловатая, не очень складная телом, да и стати такой, что теперь, у нее тоже не имелось. По обычаям, поднесла она дорогому гостю чару с хмельным медом, после чего пунцовая как рак от смущения, но не жеманящаяся, смело посмотрев на царя, дозволила поцеловать себя в уста.

Третьяк невольно перевел взгляд на ее губы. Да-да, вот в эти самые. Они уже и тогда были почти как сейчас — сочно вишневые и упруго-мягкие, будто налитые каким-то соком.

— Что ж, скоро ли Настена меня на твою свадебку пригласит? — спросил шутливо. — Обещалась ведь. Али не отыскался еще суженый-ряженый?

— Коли она обещается, так завсегда сполнит, — певуче ответила девушка. — Одна беда — кто ни посватается, так все нелюбы. Потому я и в девках досель. Оно, конечно, все равно бы выдали, да уж больно крепко мать слово твое в памяти держала. Ну и я ей иной раз про него напоминала, коль она забывала, — и пристав со своей табуретки, склонилась перед лежавшим в низком поясном поклоне. — Благодарствую тебе, государь, что повелел по любви замуж выйти. С немилым-то не житье — тьма кромешная. Я хоть и молодая, а нагляделась на соседей. А свадебка что ж. Коли Желана есть, — намекнула она на свое второе имечко, — то и Желан для нее непременно сыщется. А может, уже и сыскался, да еще сам того покамест не ведает, — задумчиво произнесла она, пристально глядя на Третьяка.

— Ну и славно, — произнес он с легким оттенком равнодушия, но Василиса чутко уловила фальшь и, зарумянившись еще больше, яростно прикусила нижнюю губу, но ничего в ответ не сказала.

— А где это я? — с недоумением посмотрел по сторонам Третьяк.

Воловый пузырь в узеньком оконце света пропускал мало, хотя чувствовалось, что за стенами вовсю лютует прежняя августовская теплынь.

— Да у нас в избе, — всплеснула руками Василиса. — Уж, почитай, вторая седмица пошла, как ты у нас обретаисся. Оно ведь чуток еще — и нож в самое сердце угодил бы. Это тебя свезло, царь-батюшка, что у тебя на груди рубль заветный сохранился. Он-то и спас. Для нищих, поди, приберег али для погорельцев? — осведомилась она, не дожидаясь ответа — и так ясно, — продолжила дальше: — Вот господь тебя и одарил за твою доброту. Нож-то прямо в него уткнулся да соскользнул по серебру твоему и вверх ушел. Мать так и сказывала, как узрела рану — чуток пониже, и все. Знал тать, куда резать.

«Вторая седмица, — чуть не ахнул Третьяк. — Это ж что палатах-то у меня творится. Ищут же? Неужто сообщить да перевезти нельзя было? И как назло, Анастасия хворает. Ей-то без меня теперь каково?» И попытался встать, но от резкого движения боль, слабо ноющая в груди, вдруг как-то сразу всколыхнулась, отозвавшись дико и резко. Ни дать ни взять, словно братец в него второй раз нож вогнал.

— Да ты что творишь, государь?! — испуганно всплеснула руками Василиса. — Нешто можно вот так, сразу? По чуть-чуть надобно, исподволь, без спешки. А коли на двор занадобилось, так ты скажи токмо. Тут далече идти не надобно — Тиша ушат приспособил.

— А где ж он сам? — спросил он устало, продолжая морщиться от постепенно утихающей боли, которая продолжала оставаться рядом, но теперь тоже уселась вместе с царем, примостилась поудобнее, стараясь по мере возможности особо не беспокоить.

— Придет. Вот к вечеру и заявится, — засуетилась Василиса.

— А… в городе-то что про меня… про царя… сказывают? — спросил Третьяк.

— Да ничего не сказывают. Дескать, в печали государь пребывает, — пуще прежнего принялась возиться девушка, суетливо переставляя какие-то горшочки близ его изголовья.

— В какой печали? — насторожился Третьяк.

— Да откуда мне ведомо?! — чуть не плача, выкрикнула Василиса. — Вот брат вернется — он все и обскажет, — и почти сердито заявила: — Мне воды натаскать надобно, да корове сенца дать. — И живо скрылась за куском холста, заменяющим дверцу в его крохотной келье.

Так ему и не удалось ничего узнать. С еще большим нетерпением он принялся дожидаться прихода Тихона, но при одном взгляде на лицо вошедшего стрельца Третьяк понял, что никаких утешительных вестей тот не принес. Скорее уж наоборот. И чуть погодя с горечью убедился, что так оно и есть.

Выкладывая новости, Тихон морщился, рассказывал с явной неохотой, но излагал все честно, как оно и было, не уклоняясь от вопросов, а в конце сознался:

— Я ведь опосля того, когда тебя сюда привез, сызнова в город подался. Моя смена-то до утра. Покамест стоял там — все дивовался. Чудно выходит — один государь в палатах своих опочивать улегся, а другой — в моем дому. Ажно взопрел от раздумий. И ведь не отличишь вас. А хто есть хто — поди, домысли. Вернулся когда, первым делом к тебе в горенку и сызнова глядеть. Ну ни в чем отличия нет, окромя щеки правой, кою тебе головня тлеющая прижгла на пожарище. Ты уж прости, царь-батюшка, щека твоя как раз в сумненье меня и ввела. Это ж какая крамола выходит, ежели там и впрямь истинный, а я тут невесть кого приютил. А как ему истинным не быть, коли никто его за ворот не хватает и во лжи не уличает. Мать с сестрой, правда, уверяли что ты — истинный, да я им не поверил.

— А они, выходит, и на щеку не поглядели, — хмыкнул Третьяк.

— Слыхала чтой-то матерь, когда ты в бреду глаголил, потому и признала. Сказывала, окромя вас двоих об ентом ни единой живой душе неведомо. А Желана-то просто уперлась. — И усмехнулся невесело. — Я, грит, душу его чую. Святая она. Так что истинный царь у нас лежит, и не сумлевайся в том. Ну а когда я на другой день Епиху обо всем расспросил да выпытал, как царь Иоанн за поджигателями гонялся, тут-то у меня в голове все и сложилось. Приехал сюда и вновь в сумненье впал — уж больно здорово лицо у тебя попорчено. Так и маялся душой, покамест тот, что ныне на твое место уселся, на другой день опосля похорон в палатах пир не закатил, да вместо поминок гульбу затеял. Тут уж мне и вовсе понятно все стало…

— Погоди, погоди, — остановил стрельца Третьяк. — Опосля каких похорон? И какие поминки? — а в сердце уж все похолодело, будто туда плеснули мертвой водой и тут же окатили не пойми чем, но жгуче-огненным. Заново заполыхавший огонь все ширился, а Тихон по-прежнему молчал, стараясь не глядеть в глаза, а затем и вовсе вскочил с места и опрометью кинулся прочь, но, уже отдернув занавеску, обернулся и глухо произнес:

— Померла голубка твоя сизокрылая.

До Третьяка не вдруг дошло. В уши-то попало, а вот далее… Некоторое время он недоуменно смотрел на Тихона, размышляя, что тот сказал и какую голубку имел в виду. Лишь через минуту понял.

— Стало быть, не послышался мне колокольный перебор, — произнес он медленно.

— Ты уж прости за худую весточку, — почти выкрикнул молодой сотник, да с тем сразу и выбежал.

А может, и не сразу, потому что пред глазами Третьяка тут же все поплыло, заволокло пеленой, а в груди уже не огонь — пожар целый. Пламя адское, и то, пожалуй, с такой яростью не полыхало, не припекало грешников, как его сейчас. После услышанного он если и приходил в себя, то ненадолго, ровно до того момента, пока не вспоминал о постигшей его утрате, и вновь уходил в спасительное небытие.

Очнувшись в очередной раз, увидел пред собой Настену. Говорить что-либо не хотелось да и жить, честно говоря, тоже, потому больше молчал, зато ворожея старалась за двоих, рассказывая своим хрипловатым низким голосом одну новость за другой. Говорила она долго, не меньше часа, хотя явно видела, что Третьяк ее даже не слушает, а потом, придвинувшись поближе, завела речь о главном.

— Помнишь ли, что тебе сказывала, будто опосля похорон свово суженого мне и жить-то не хотелось?

— Это когда первый раз мы повстречались, — чуть ли не против своей воли произнес Третьяк.

Он бы и вовсе ничего не сказал в ответ, но напоминанием о том, как ей тогда, в точности как ему сейчас, было до того худо, что даже не хотелось жить, приблизило Настену, чуточку сроднив ее с его нынешним горем. И опять-таки встреча та случилась в те славные времена, когда Анастасия была еще жива, весела и здорова.

— Тогда, — подтвердила Настена, неотрывно глядя на Третьяка своими глазищами, зрачки которых успели заметно потемнеть. Это были уже не глаза матери молодого стрельца Тихона. Скорее уж очи Сычихи.

— Помню.

— А помнишь, яко сказывала, что така тоска на грудь навалилась, прямо хошь руки на себя накладывай? И хотелось наложить. Не будь детей — не задумывалась бы ничуть — али задавилась бы в лесу, али в омут головой. А гляну на них и сама себе укорот даю, кляну нещадно. Что ж ты, стервь така, учинить решила?! А о них подумала?! Им же горемышным опосля того тока и останется, что с голодухи подохнуть! Али креста на тебе нетути?! Тем и выжила. Вот и ты тоже о них подумай. У меня пятеро было, но и у тебя — двое. Хошь незримо, а все ж как-никак защита. Он, тебя опасаючись, их нипочем не тронет, как бы ни хотел, а и восхочет — ты не дашь.

— Это как же я ухитрюсь? — недовольно буркнул Третьяк.

— А на то и голова дана, чтоб исхитряться, — отрезала Сычиха. — Приспичит — учинишь что ни то. Но лишь покамест живой. А мертвяком станешь, так и вовсе им не подсобишь. Потому и надо жить, царь-батюшка, вот и весь мой сказ. Ну, надо, и все тут. К тому ж не просто так ты уцелел-то. Нож-то аккурат в сердце шел, да вишь, помеха тому учинилась. Поглянь-ка сам. — И с этими словами выложила прямо на постель серебряный рубль.

Монета как монета, только начиная с середины и вверх кто-то процарапал по ней полосу. Разглядывая ее, Третьяк даже не сразу понял, откуда взялась эта царапина. Лишь спустя несколько минут до него дошло: «Так это же от ножа». И удивился. Если рубль защитил его от убийц, закрыв сердце, то, выходит, монета была у него на груди, но как она там очутилась? И добро бы — кошель за пазухой был, так ведь нет. Тогда как она там вообще держалась? Кто и чем ее прилепил?

Он так и не смог ответить на все вопросы, которые задавал сам себе, пока не устал и не задремал, продолжая крепко сжимать рубль в кулаке. Ответ пришел во время сна, и дал его старый знакомый Васятка. Невесть откуда появившийся на паперти деревянной ветхой церкви во имя святой Троицы, которую вроде бы давным давно снесли, юродивый сидел, блаженно жмурясь от яркого солнышка, слепившего ему глаза. Подошедшего к нему Третьяка он будто не замечал, а Третьяк и не знал толком, как бы к нему половчее обратиться. Какая-то непонятная робость мешала ему это сделать, а Васятка все никак не хотел открывать глаза. Тогда Третьяк встал так, чтобы закрыть ему солнце. Оказавшись в тени, юродивый очнулся от неги, склонил голову набок и испытующе посмотрел на бывшего государя.

— Что, худо, поди? — спросил он чуть насмешливо. — Я вить сказывал твоему боярину, да он меня не послушался, забыл, что во многая мудрости есть многая печали… Коли что предначертано, то уж так тому и быть, а начнешь поправлять, дак, гляди, кабы хужее не сталось, — вздохнул он печально. — Хорошо, что ты мне рублевика не пожалел тогда. Вот он и сгодился.

— Так это ты меня им защитил?! — ахнул Третьяк.

— Ну а кто ж еще. Тока гляди, Ванятка, — строго погрозил он пальцем, — сызнова исправлять не удумай, а то и вовсе большое худо приключится. Потому я и дозволил, чтоб тебе щеку головня прижгла. Она тебе словно печать станет, чтоб диавол вдругорядь не соблазнил. Щека что — поболит да пройдет, а жив будешь.

— Я буду, а дети? — с замиранием сердца спросил Третьяк.

— Ишь ты какой! — посуровел голос Василия. — Откуда ж я столько силов возьму, чтоб еще и их защитить? К тому ж не сироты они, пока их отец жив. Вот ты и думай, — чуть ли не дословно повторил он слова Настены. — А сюда не торопись поскорее угодить. Тут, конечно, хорошо — с землей не сравнить, но уж больно скушно, так что поживи еще. И рублик-то дай сюды.

С этими словами он протянул руку. Как ни удивительно, но ладонь юродивого, обычно чумазая, с черной каймой грязи под длинными ногтями, на сей раз была чистой и какой-то по-младенчески розовогладкой. Третьяк чуть поколебался, но затем вложил все-таки в нее серебряную монету. Едва Васятка сжал ладошку в кулак, как тут же пропал из виду. Вот был только что, и вдруг на тебе. И главное — куда исчез? Кругом-то все голо и пусто.

— Ты где?! — отчаянно закричал Третьяк и… проснулся.

Спохватился он о пропаже рублевика не сразу, лишь к вечеру. Расспросы ничего не дали — никто монету из кулака не вынимал. Может, сам выронил? Но пол в горенке Василиса каждый день подметала и мыла, так что непременно нашла бы. Получалось… Впрочем, получалось такое, что в голове не укладывалось, и потому Третьяк строго-настрого запретил себе даже думать об этом. А вот слова юродивого отчего-то врезались, запали в душу. Вроде бы он их особо и не вспоминал, ан все едино — дня не проходило, чтобы Васяткин голос не всплыл в памяти: «Поживи еще, поживи еще, поживи еще…».

И Третьяк… стал жить.

Правда, разговаривал пока мало — в основном лишь отвечал на вопросы, да и то кратко и односложно. Остальное время думал. Мысли были безрадостные, но требовалось найти выход, и потому он заставлял себя размышлять, неспешно перебирая скудные возможности доказать свое право на престол и раз за разом отметая их в сторону.

«Выход должен быть, выход всегда есть», — убеждал он себя, пытаясь обрести былую уверенность, но вот как раз ее-то ему и недоставало. Что-то светилось там впереди, но уж больно далеко от него. Так далеко, что он никак не мог разглядеть, как ни всматривался.

Если бы не проклятый ожог, который обезобразил почти всю его правую половину лица, все было бы гораздо проще. Была у него масса возможностей проникнуть в Кремль, добраться до опочивальни, а уж там…

Хотя что «там»? Убивать того, кто спит, не хотелось, да и потом — убьет он его, а что дальше? Куда девать труп? А если это вдобавок не простой труп, но человека, который выглядит в точности как царь? Во всяком случае, похож на государя гораздо больше, нежели сам обезображенный Третьяк. И как потом доказать всем прочим, что…

«А что ты собрался доказывать? — мелькнуло вдруг в голове где-то на третий или на четвертый день. — Что тот, кто до семнадцати годков правил Русью и жил в своих палатах, ныне сызнова туда угодил? Так оно и без тебя ясно. И что станешь говорить? Что ты царь? Что еще вчера ты в тревоге сидел у постели тяжело больной царицы Анастасии, своей жены, пусть не перед церковью, но перед богом? Так ведь и братцу твоему есть о чем поведать. К примеру, что ту же Анастасию под венец он привел, а не ты. Что с самого рождения в государевых палатах он проживал, а тебя там и близко не было. Что пока на него митрополит бармы царские с шапкой Мономаха надевал, ты конюшни чистил у князя Воротынского».

И стало так тоскливо, так больно, что он и вовсе замолчал, даже перестав отвечать на вопросы, а если что-то и цедил с неохотой, так и то спустя минуту, две, да и то невпопад. Стало казаться, что и окружающие косятся на него, поскольку он им в тягость — месяц, почитай, как валяется в постели, а ведь его каждый день кормить-поить надо.

Тоска же все сильнее сжимала сердце. Да и было с чего. Выхода не виделось, а со всех сторон — только мрак. Если бы один трон оказался потерян — можно было бы стерпеть. Пес с ним! Но тут ведь все в кучу. Жена умерла, дети для него потеряны, а в довершении ко всему рожа обезображена так, что и глядеть противно. В лохань с водой, которую каждое утро добросовестно притаскивала для омовения Желана, он теперь заглядывал не иначе как с содроганием в душе.

И в долгие бесконечные часы досуга ему лишь оставалось вертеть в руках последнюю память о царском величии — золотой перстень с осьмиугольным искристым лалом, на котором был вырезан двухголовый орел с короной, а под ним начальные буквицы четырех слов, означающие: «Иоанн — царь всея Руси». Тот самый перстень, который он отдал Тихону, чтобы тот в случае нужды мог распорядиться от его имени тушением пожара в своей слободе. Стрелецкий сотник вернул его почти сразу. Во всяком случае, когда Третьяк пришел в себя, лал уже весело поблескивал на его пальце.

Но это все, что у него осталось. Прочие перстни, жиковины, печатки исчезли. Братец не побрезговал даже обручальной памятью, хотя… С другой стороны, и он не лучше. Пускай не сам, а его люди, но в свое время они тоже поснимали с рук его брата все перстни до единого, так что близнец лишь вернул должок.

Да и вообще Третьяк с каждым днем все чаще и чаще с удивлением ловил себя на мысли, что он начинает оправдывать брата. Если так разбираться, тот лишь возвращал себе свое, не более — свою жену, свое одеяние, свою прежнюю жизнь, свою Русь, наконец. Так в чем его виноватить, коли тать-то, если призадуматься, не тот, кто сидит сейчас на троне с высоким резным подголовником, осеняемый золоченым орлом, а иной, который лежит в стрелецкой слободе? И было бы смешно, если бы тать стал во всеуслышанье горланить о том, что ему, дескать, не дали доделать начатое.

А потом ему приснился странный, немного жутковатый сон.

Темный дом, в котором оказался Третьяк, не походил ни на что виденное им ранее. Горница, в которой он оказался, была довольно-таки тесна, хотя все необходимое в ней имелось — и печь, и широкая лавка с постелью, и стол, уставленный какой-то немудреной, но сытной снедью, и шуба, висящая где-то в углу, близ двери.

Сам Третьяк стоял посреди со свечой в руке, а впереди так и манила, так и притягивала его взгляд золотая дверь, ослепительно сверкавшая даже в тусклом свете горевшей свечи. И настолько она была красива, что он, не колеблясь, двинулся к ней. Немного полюбовался вблизи, после чего решительно толкнул ее и вошел в другую горницу.

Тут все было иное, все наперекор предыдущей. Схожими казались разве что лавки, да и то если забыть про атласные полавочники, которыми они были покрыты. В остальном же и вовсе никакого сравнения. Богатство так и сочилось со всех углов, но почему-то совершенно не радовало глаз — уж больно холодным и чужим оно казалось.

В отдалении же виднелся трон — единственное, что почудилось Третьяку более близким, во всяком случае — знакомым. Он сделал несколько шагов по направлению к нему, подошел почти вплотную и уже протянул руку, чтобы дотронуться до подлокотника, но тут же испуганно отшатнулся. Черная мгла, словно рой страшных мух, будто потревоженная от неосторожного прикосновения, разом поднялась с сиденья и стала угрожающе клубиться прямо пред ним, набухая и увеличиваясь в размерах буквально на глазах.

Третьяк в страхе оглянулся, но то, что он увидел, напугало еще больше — мгла клубилась уже повсюду, сочась изо всех углов и с потолка и все плотнее окружала человека со свечой, злобно сжимаясь вокруг него. Он еще раз оглянулся и вдруг заметил дверь. Правда, вид у нее был неказистый, можно сказать, мрачноватый, но зато за ней — Третьяк чувствовал это — его ждали тишина и покой.

Он шагнул к этой двери, но тут она открылась, и в проеме показался… Васятка. Бывший юродивый молчал, грустно улыбаясь и печально покачивая головой.

— Я ведь уже сказывал тебя, Ваня, — рано еще, — не проговорил — пропел он. — Для того и рублевик твой берег до самого последнего часа. Ну да уж ладно. Коли жаждется — изволь, провожу. — И услужливо посторонился, еще шире открывая дверь и оставляя достаточно широкий проход для Третьяка.

«Но ведь он же умер! — мелькнуло в голове. — Выходит, он меня проводит туда, куда… Э-э, нет. Сам сказывал, что рановато».

Вдруг с неистовой силой захотелось еще пожить, пускай немного, самую малость, но пожить, а тьма продолжала клубиться, увеличившись настолько, что, казалось, протяни руку — и коснешься. Он вспомнил про дверь, в которую вошел, оглянулся и с несказанным облегчением обнаружил, что она никуда не исчезла, оставаясь такой же прочной, пускай и неказистой, сколоченной из обыкновенных плохо оструганных досок. Шагнул к ней — тьма не препятствовала, хотя по-прежнему клубилась рядом. Она угрожала, но не нападала. Третьяк сделал еще шаг, и еще и наконец-то оказался рядом с дверью, затем с силой, опасаясь в душе, что не откроется, рванул ее на себя и без колебаний шагнул обратно к неказистому убранству.

— Правильно решил, Ваня, — раздался одобрительный голос Васятки у него за спиной.

Третьяк обернулся, чтобы последний раз посмотреть на юродивого, да и за рубль поблагодарить не мешало, но тут проснулся.

Глава 10 Третья жизнь

Разбудила его, как выяснилось, Желана. Легонько касаясь его лба рушником, вытирая обильную испарину, она смотрела на него с некоторым испугом.

— Что, устала за уродом ухаживать? — спросил он грубовато, дабы скрыть неловкость.

— Коль не прогонишь, государь, так я всю жизнь бы от тебя не отходила, — мягко выговорила девушка и вдруг ахнула, выронила рушник, прижала обе ладони ко рту и испуганно посмотрела на Третьяка.

Некоторое время оба молчали. Наконец она, как-то жалко улыбнувшись, пояснила:

— Я не к тому, государь, что… Ты не подумай, будто… Про уход я токмо рекла, что лучше меня за тобой…

Но щеки Василисы продолжали наливаться краской, фразы становились все более бессвязными, и она в конце концов умолкла.

— Ошиблась ты, Желана. Не государь я ныне.

— Сызнова станешь! — вновь обрел уверенность девичий голос.

— Не стану! — негромко, но твердо ответил Третьяк. — Коль один раз не сложилось, так чего уж. Да и негоже царствовать с такой-то рожей. Меня с нею даже в дьячки на селе не возьмут.

— Грех тебе на себя наговаривать, — упрямо замотала головой Василиса. — Ты и ныне самый пригожий в мире. Хошь всю Русь обойди — краше не сыскать.

— Ты что — всурьез эдакое сказываешь?! — несказанно удивился Третьяк.

На мгновенье даже промелькнула мысль, что Василиса, устав от ухода за ним, попросту издевается, но, приглядевшись, понял — нет. В лучистых глазах девушки сияло такое восхищение, такие восторг и… любовь, что Третьяк даже не поверил увиденному. Ну не может нормальная девка в здравом уме да еще вон какая красивая, статью вышедшая в мать, вылитая Настена, смотреть с такой нежностью на это «огородное чучело», как он сам себя называл.

Впрочем, скорее всего, это шло от ореола царской власти, нынче ушедшего в безвозвратное прошлое, которое, очевидно, продолжало легкой дымкой окутывать его. Окутывать, скрывая в своем сиянии нынешнее уродство. Оставалось только разъяснить неразумной, что она видит перед собой обычного мужика по имени Третьяк, а в святом крещении — Ванька, и все, что было — уплыло, да так далеко, что кидаться за ним вплавь не имеет смысла. Догнать не выйдет, а вот самому утонуть в погоне за утерянным — запросто. Хотя, честно признаться, разъяснять не хотелось — уж очень плескало на него из Василисиных глаз. Так плескало, что… жить хотелось.

«И как это я раньше не замечал», — подивился он, но вслух строго произнес:

— Ты вот что. Ты о том не думай. Ни к чему оно тебе, — и замолчал, почувствовав, что говорит совсем не то, да, пожалуй, и не так, как надо бы. Чуточку помешкав, он, уже больше по инерции, все-таки договорил: — У тебя, Желана, такой славный жених будет — куда уж мне, увечному. Да и нет у меня ничего за душой. В одном кармане клоп на аркане, а в другом блоха на цепи.

— А мне не надобно за душой! — гордо отрезала Василиса. — Лишь бы она сама на месте пребывала — того и хватит, — и усмехнулась, продолжив в тон Третьяку: — Можно подумать, что у меня поболе. Липовы два котла, да и те сгорели дотла, серьги двойчатки из ушей лесной матки, да одеяло стегано червленого цвету, а ляжешь спать, так его и нету…

— Я и впрямь гол как сокол, — перебил ее Третьяк.

— А вот с соколом ты себя славно сравнил, государь, — одобрил девушка. — Он и впрямь гол, да токмо когда на него глядишь — душа замирает. Царь-птица.

— Царь-птица — это орел, — поправил Третьяк.

— А оно кому как. В величавости тот и впрямь повыше всех прочих стоит. Может, и силы у него поболе — о том тоже спорить не стану. Зато тот… — и, не договорив, махнула рукой: — О пустом говорю развели, государь. Все мы разные, и по вкусу нам тоже разное подавай. Кому орла, кому — сокола, кому — ворона, а иная и воробьем ощипанным довольна, лишь бы притулиться где-нибудь. Чего уж тут — всякой Желане свой Желан по сердцу.

— А тебе, Желана? — тихо спросил Третьяк.

Он хотел и не хотел услышать ответа, ждал его и в то же время боялся. Ждал, потому что чувствовал, как ее любовь что-то согревает в его душе, растапливая ту невидимую корку, ледяным панцирем окутавшую сердце. Боялся же, потому что был уверен — нечего ему дать взамен. Она ему — огонь души, а он что в ответ? Черные головешки с пепелища? Негоже как-то.

— Ежели бы ты меня ныне Желаной не назвал — не ответила, — помолчав, медленно произнесла девушка. — Хотя, что уж тут таить, коли я и так чую — сам ты все видишь. Видать, и вправду люди сказывали, будто любовь, что шило, кое в мешке не утаить. Она тоже наружу норовит вылезти, да так шустро, что все едино — заметят. Помнишь, когда там, в избе, перед тем, как уйти, ты меня поцеловал?

Третьяк наморщил лоб, вспоминая, затем неуверенно протянул:

— Смутно как-то, — и виновато добавил: — Очень уж давно это было.

— А я помню. С тех пор и зареклась, что никого целовать не стану. И еще один разок — тот уж и вовсе пред глазами стоит. Даже вкус твоих губ помню, будто ты меня ныне своим поцелуем ожег.

— Так ведь оно по обычаю, — промямлил Третьяк.

— По обычаю, — эхом откликнулась Василиса. — Так это он у тебя по обычаю, — грустно улыбнулась она. — Для меня ж — иное. Ну, словно задаток. Ты не удумай чего — я ведь и не помышляла доселе. Куда уж простой девке до государя? Об одном надеялась — чтоб ты меня по просьбе Тихона к себе в палаты взял. Пусть изредка, но хоть одним глазком могла бы на тебя поглядеть. Мне и того хватило бы. Знаешь, когда милого хоть видеть можешь — уже радость на душе. Пусть он с другой, и дети у него не твои — от этой другой, лишь бы все у него ладно шло. А уж о том, что ты меня когда-нибудь приголубишь, да Желаной назовешь, да дитем одаришь — об этом я и себе самой мыслить воспрещала. Хотя… чего уж тут… все одно — мыслилось. И впрямь, дура упрямая, — горько усмехнулась она, вспоминая, но тут же построжела голосом. — Зато теперь, государь, иное. Ты уж прости, но вышло так, что верхом на твоем несчастье мое счастье ко мне прискакало. И ныне я от тебя ни на шаг не отступлюсь. В том тебе мое слово нерушимое.

— Не ведаешь ты, что на себя берешь, Василиса, — перебил ее Третьяк. — В горячности ты слово это дала, но ничего — я от него тебя освобождаю. Мне ведь теперь даже в Москве нельзя оставаться. Почует братец, что я жив, — весь град перевернет, чтоб сыскать.

— И Тихон о том же бает, — кивнула Желана и пренебрежительно передернула плечами. — Ну так что ж. Куда ты пойдешь, туда и я следом поплетусь. Гнать будешь — отстану, но все одно — издали пригляжу, чтоб сокол мой не споткнулся. Нет тебе без меня пути. И от слова не освобождай, не в горячке я его дала, да и не сейчас, а гораздо ранее. Твердое оно у меня и нерушимое, — и усмехнулась, будто несмышленышу: — Сказывала ж тебе мать, что упрямая я. Такая вот уродилась твердолобая. А потому, государь, о том, чтоб одному тебе идти, и не помышляй. Все равно ничего не выйдет.

И так она это сказала, что Третьяку стало ясно — ни пяди не уступит Василиса. Коли сказала — по ее будет. И не сумел он подыскать такие слова, чтоб еще раз попытаться отговорить упрямую. Не сумел и… не захотел. Д и были ли они вообще?

Правда, честно предупредил:

— Мне тебе взамен дать нечего.

— Душа, яко поле у земли, — мудро заметили Василиса в ответ. — Срезали колосья, и стоит оно пусто. Нечего ему дать более. К зиме ж и вовсе снегом укрывается от печали. Ништо. Придет пахарь весной и сызнова его засеет. Вот тебе и новый урожай. Считай, государь, что я уже приступила к севу. А что всходов не видать — то не беда. Я ж упрямая — я дождусь.

— Не боишься, что лето неурожайное задастся? — не зная, как еще отвадить Василису, спросил Третьяк.

— А чего бояться? — усмехнулась та. — Это у года лето одно, а у человека их много. Сызнова засею. Меня все одно — не переупрямить.

И было Третьяку еще одно дивно. Все остальные — и брат Тихон, и мать Настена — даже не пытались отговорить неразумную, восприняв ее отъезд как должное. А может, и пытались, да потом махнули рукой —кто ведает. Провожая в путь-дорожку, Сычиха не плакала, лишь сказала, целуя на прощанье Третьяка:

— Ты уж побереги ее, государь. Одна она у меня окромя Тихона. Да когда осядете где-нибудь — весточку пришли, не забудь.

Пообещал ей Иван прислать весточку. Твердо пообещал. Он и правда ее прислал, но лишь через два года. Хотя тут уж не его вина. Никак не получалось у них встать накрепко. Поначалу они подались туда, где самая глушь, на украйну Руси, в лесистый древний Муром. Неоднократно разоренный татарами, он и сейчас, после того как миновала основная опасность, нет-нет да и мог подвергнуться нападению со стороны беспокойных заокских соседей.

Мордва хоть и вела себя тихо, ан порою тоже взбрыкивала.

Уезжал он не голым как сокол. Хоть и сказал так Василисе, да потом вовремя припомнил, что имелось у него в опочивальне заветное местечко, где лежали три неких мешочка. В одном Третьяк держал серебрецо, предназначенное для раздачи нищей братии — не обращаться же всякий раз к казначею. Монеты были разные, хотя преимущественно малые — деньга, копейка, то бишь две деньги, да еще алтыны в шесть денежек, да гривенки. В другом — рублевики, хотя и немного, десятка три, не более.

Зато, помимо серебреца, в третьем хранились перстни, которые царь тоже прихватывал с собой, когда заезжал в какую-нибудь из государевых слобод, чтоб если пожелается, то поощрить особо умелого мастера. С руки стягивать жалко — там даже повседневные и то все как один с крупными каменьями. Потому и повелел он изготовить жиковин попроще. Те были вовсе без камешков, да и золотые ободья куда тоньше. Словом, больше для почета, чем для богатства.

Были те мешочки не велики, но и не малы — Тихон-стрелец выносил их содержимое целых пять дней. Подсчитав, Третьяк сделал вывод, что на житье-бытье на первое время вполне хватит, а коли с умом, то и поболе. Правда, малую часть серебреца пришлось потратить, покупая в Муромском посаде скромный домишко. Если бы торговался за него бывший царь, то, пожалуй, пришлось бы выложить намного больше, но за дело взялась Василиса, так что дом обошелся вдвое дешевле.

— Ты с кого серебрецо стянуть решил? — напустилась она на седенького низкорослого, будто вросшего наполовину в землю мужика. — Нешто не видишь, что у нас всей скотины — таракан да жужелица, посуды — крест да пуговица, а одежи — мешок да рядно, — и попрекнула: — Эх ты! Шесть десятков прошел, а ум назад пошел.

— Дак нетути у меня шесть десятков, — возмутился хозяин дома.

— Тем хуже для тебя, — отрезала Василиса. — Ты на свою избу-то глядел хоть? Пол под озимым, печь под яровым, полати под паром, а полавочье под покосом. За что деньгу сорвать восхотел? А хошь, — озорно улыбнулась она, — я с боку стену подопру, и она у тебя рухнет?

— Не надо, — не на шутку испугался продавец, опасливо взирая на рослую и статную девушку, возвышающуюся над ним. — Согласный я подешевше отдать, согласный.

— На сколь? — деловито осведомилась Василиса.

— Четверть скошу, а боле не могу, — заявил тот.

— Что?! — взвилась на дыбки Василиса и вновь пошла сыпать присловьями да прибаутками…

— Ну и мастерица твоя баба торг вести, — сказал Третьяку бывший хозяин дома, после того как урядился в цене, и позавидовал: — С такой женкой по миру не пойдешь.

— С кем? — чуть не подавился яблоком Третьяк.

— С женкой, — недоуменно произнес мужичок и похлопал его по спине, помогая откашляться.

— А-а, — промычал Третьяк, после того как отдышался. — А то мне послышалось…

— Чаво? — полюбопытствовал мужичок.

— Да так, пустое, — отмахнулся Третьяк, но вечером, сидя на лавке в новом доме и с удовольствием уплетая мясную уху, не удержался от ехидного вопроса:

— А не скажешь ли, Василиса, в какой церкви нас с тобой обвенчали, а то я что-то запамятовал?

Та, не сводя влюбленных глаз с ненаглядного и с умилением следя, как тот уминает за обе щеки ее стряпню — какой хозяйке это не придется по нраву? — лишь рассеянно отмахнулась:

— Да и я тоже запамятовала.

— Когда хоть оно было? — осведомился Третьяк.

— Да нешто упомню я, государь, — взмолилась Василиса. — Известно дело — глупа баба и с умишком у ей худо, не дал господь разума, все мужу отвалил.

— А зачем вообще так сказала? — буркнул Третьяк.

— Ты уж прости, Иоанн Васильевич, что дозволения не спросила, — она встала и отвесила низкий поясной поклон. — Но содеяла я оное токмо ради покоя твоего. Ты сам-то посуди. Ежели иное сказать, ну, мол, отец с дочкой, али старший брат с сестрой — дак непременно самое большее, через месяц-другой жди сватов. И нужны тебе эти хлопоты — женихов отваживать?

— Отчего ж отваживать, — возразил Третьяк. — Можно и согласие дать.

— Согласие — оно и от девки надобно. У нас в церкви, коли я «нет» скажу, ни один поп венчать не станет. Да и до церкви жениху со мной дойти не выйдет.

— Это еще почему?

— Да потому, что меня в нее токмо спеленатую занести можно. Надорвется по пути. Во мне, почитай, пять пудов, не мене. У него пуповина по дороге развяжется, — хладнокровно пояснила Василиса.

— Да-а, оно, пожалуй, и впрямь тяжко, — согласился Третьяк.

— То им тяжко, — небрежно отмахнулась Желана. — Тебе ж о сем заботиться не следует. Коли позовешь — на крыльях полечу.

— А коль не позову? — уточнил Третьяк, теряясь от такого напора.

— Обожду. Я терпеливая, — спокойно ответила Василиса.

— Ну, пока ждешь, ты хоть Иоанном Васильевичем не зови. Так лишь царей величают, — уже не зная, что еще сказать, сменил тему разговора Третьяк. — Иван я, и все тут.

— Как скажешь, государь, — пропела Василиса.

— И… государем тоже, — промямлил он.

— Вот тут уж дозволь малое слово поперек сказать, — не согласилась Желана. — В государях испокон века и бояре хаживают, и окольничьи, да даже тех, кто у самых захудалых детей боярских землю пашут, и то так величают. В каждой семье кто голова, тот и государь. У нас же, стало быть, ты получаешься.

— Да какой я голова? — вздохнул Третьяк. — Я ведь и в поле бывал лишь изредка, а так все больше на конюшнях трудился, — напомнил он рассказ о собственной жизни, когда чуть ли не за два дня до отъезда из Москвы сознался Василисе, что завладел троном далеко не по праву.

Выслушав его тогда, она долго молчала, что-то прикидывая в уме и напряженно хмуря лоб. Затем отрицательно мотнула головой:

— Нет, не пойдет.

— Что не пойдет? — не понял Третьяк.

— Негоже такое ни матери, ни брату сказывать, — сказала она. — Добра не будет. Потеряешь ты кой-что в их глазах. Ныне-то они тебя совсем иным видят — вот таким и оставайся.

— А тебе как оно? Неужто я ничего в твоих глазах не утерял?

— Так ведь сказывала я тебе — мне все едино, — пожала та плечами. — Хотя нет. Пожалуй, даже обрел ты. Ближе как-то стал, роднее, словно с высот спустился. Ну, знаешь, как вот соколу надоело вверху парить, он и присел на плетень рядом с курицей. Той-то, ежели она не вовсе дура, понятно, что он вскорости сызнова в такую высь поднимется, что не угнаться, а сидеть рядышком все одно — честь великая.

— А коли не взлететь ему боле? Коли крылья обрезаны, да так, что им уж не вырасти? — глухо спросил Третьяк. — Тоже лестно?

— И лестно, и отрадно, — кивнула Василиса, пояснив: — А отрадно, потому как теперь в ее силах этому соколу подсобить. Тяжко ведь ему к оной жизни привыкать. По небу за добычей гнаться — одно, а по земле ступать да зернышки выискивать — иное. На все свой навык нужон. Вот я тебе и подсоблю на первых порах.

— А ты когда-нибудь видела, чтоб сокол не мясом, а зерном кормился? — грустно усмехнулся Третьяк.

— Потому он и есть птица неразумная, — пожала плечами Василиса. — Одним-единственным его господь наделил, вот он и не в силах, как бы ни тщился, себя поменять. Ты ж сосуд божий. Тебе многое дадено. Да что там долго сказывать — был ведь и ты уже в нашем дворе, и зернышки те тебе знакомы. Токмо ты их не в поле, а в конюшне клевал. Потом крылья отросли — взлетел. Ныне же, как их не стало, надобно за старое приниматься. Но вспоминать — не заново учиться, свет мой ясный. Поверь, что оно гораздо легче будет, — ласково произнесла она.

На том разговор и закончился. Но, напомнив о нем сейчас, Третьяк тоже ничего не добился. Вся его неуверенность от нынешнего шаткого положения всякий раз разлеталась на мельчайшие кусочки от напористой убежденности Василисы. Разлеталась, и хотя потом собиралась заново, но была уже далеко не тем нерушимым монолитом, от которого хоть в голос кричи: «Что делать? Чем заняться?» Вот и сейчас Желана ответила, словно хлестнула булатным мечом:

— Конюшни — оно хорошо. Но уж прости, государь, дуру глупую, коль она усомнится, что ты лишь на одно это годный. Вон сколь людей вовсе грамоты не ведают, а ты и честь, и писать, и считать — всяко умудрен. Святые книги тож чуть ли не назубок ведаешь. Или хошь поведать, что ни мечом, ни сабелькой махать несподручен?

— Сподручен, — согласно кивнул Третьяк.

— Вот! — торжествующе заметила Василиса. — Хотя нет — это я уж лишнее поведала, — тут же озаботилась она.

— Это почему? Боишься, что татары убьют? Да мне теперь…

— Не того, — отрезала Василиса.

Конечно, на самом деле именно это ее и тревожило, но не сознаваться же. Этим ее пока мнимого, но в будущем непременно настоящего супруга уж точно не остановить. Тут иное надобно. Ага, вот оно, нашлось.

— На сече смерть краснее, да и почетна, но тебе до нее еще дожить надобно. Тиша сказывал, что ты всякий раз по весне смотрины своему войску устраивал. А ежели и братец твой тако же?

— Не признает, — буркнул Третьяк.

— Зато почует, — отрезала Василиса. — А тебе в пыточной помирать нельзя — о детишках помни.

— Помню, — тоскливо вздохнул он.

Третьяк и впрямь все время помнил о них. Странное дело, Анастасия вспоминалась уже не столь отчетливо, зато шестилетний Иоанн и совсем маленький трехлетний Федор стояли перед глазами так ясно и четко, будто он с ними расстался лишь вчера, а ведь прошел уже почти год.

В Муроме ему так и не удалось прижиться. Помешал келарь соседнего монастыря. Вроде бы и дом стоял на вольной земле, и сам он был вольной птицей — плати тягло и живи как хошь. Но вот втемяшилось келарю в голову, что Третьяк — это беглый смерд, который после того, как сгорел его дом, так и ушел из деревеньки, не выплатив пожилого, да и не озаботившись расплатиться со всеми прочими долгами.

К тому же было у монаха подозрение, что тот не просто ушел, но попутно залез в монастырь, который в ту пору тоже огнем занялся. Залез и поживился. Во всяком случае то, что он подсоблял тушить пожар — точно, ну а когда рухнула крыша, то запросто мог и добраться до монастырского серебра. Келарь уже потихонечку начал выпытывать у соседей — откуда тот к ним прибыл да где взял деньгу на обзаведение. Третьяк же, еще когда восемь лет назад собирался идти в третий раз на Казань, провел в Муроме целых две недели, и этот келарь — тогда он был отцом Агафоном и подкеларником — запомнился ему уже в ту пору. Выходит, что и его лицо запало в память отца Агафона, и тот недаром бормотал себе под нос: «Где-то я его видел…»

Словом, пока не случилось худа, нужно было уходить. А жаль… Местный воевода — младший из братьев Булгаковых — принял его весьма радушно в связи с острой нехваткой грамотеев. Став подьячим, Третьяк мог жить — при скромном достатке — припеваючи. Да и Василисе было до слез жалко бросать нажитое. Все ж таки это был первый дом, где она полновластно хозяйничала, а в хлеву уже мычала первая корова, купленная ими, хрюкала, кудахтала и гоготала на все лады прочая живность. Да, и не в них дело, а в том, что именно здесь она впервой любилась со своим суженым.

Глава 11 Не было бы счастья, да несчастье помогло

Случилось это спустя почти год после того, как они тут осели. Жердинка на лестнице оказалась то ли с трещинкой, то ли с сучком посередке, и до сеновала Желана так и не добралась, полетев вниз на глазах Третьяка, который в это время возился внизу.

Ударилась она, конечно, чувствительно, приземлившись на самый кобчик. Но ни тогда, ни уж тем паче теперь, не согласилась бы отменить это падение. Да, было больно, а по первости даже нестерпимо больно, но в то же время как сладко, когда он кинулся к ней — встревоженный, перепуганный, в глазах слезы. А уж как на руках до избы нес — ей, пожалуй, до смертного часа не забыть. И посейчас вспомнить, так мураши по коже.

Странное дело, никогда бы раньше она не подумала, что у ее ненаглядного столько силы в руках. Или это у него от страха за ее жизнь прибавилось? Да какая, в конце концов, разница. Главное — нес. «И ведь даже под ноги ни разу не глянул, — уже потом удивлялась она, — ан все одно — ни разу не споткнулся».

Словно на крыльях взлетел он с ней в избу, уложил на постель и ну хлопотать да суетиться. Осмотреть ушибленное место она не дозволила — уж больно срамно. Вместо этого попросила сходить за бабкой, которую так и звали на посаде Шепчиха. Пока он за нею летал, она кое-как сама себя ощупала. Прислушавшись к боли, поняла — ерунда, само по себе пройдет, но бабке строго настрого наказала говорить иное, пояснив, что накануне не поладила с мужиком, вот и надобно его чуток поучить.

— Ох, не ведаю, останется ли жива, — сокрушенно заявила старуха, выходя из избы.

Услышав такое, Ваня-Ванечка-Ванюша, как она называла его в сладких мечтах, так и охнул. Хорошо, стенка рядом была — прислонился, да по ней и сполз на переставших держать тело непослушных ногах.

— Все, что хочешь, Шепчиха, лишь спаси, — только и выдохнул умоляюще.

— Ладно уж, — благосклонно кивнула старуха. — Есть у меня зелье заветное — дам. Поить две седмицы надобно. Да гляди, сила-то у ей напрочь ушла — своей надели.

— Это как? — опешил Третьяк.

— Пущай не в рубахе спит, а нагишом. Ну и ты тоже рядышком без ничего. И жмися к ей, жмися. Так и передашь силушку-то.

— А выздоровеет?

— А тут уж, милый, не ведаю, — прошамкала бабка и лукаво покосилась на озабоченного супруга. — Тут все от тибе зависить — сколь дать сможешь. Коль не жадный, от души — дак непременно.

Смеяться бы Василисе, когда Третьяк ее раздевать принялся, да не до смеха — даже стонать позабыла, когда он с нее со всевозможным бережением принялся рубаху снимать. Порою его пальцы и впрямь причиняли ей некоторую боль, когда касались больного, но господи, как же сладка она была! До слез. Ее ведь с самого детства никто не мог довести до рева, а тут почувствовала — выступили, да не просто, а уже и потекли, заструились по обеим щекам.

— Тебе больно, — увидел он в лунном свете ее зареванное лицо.

— Не-ет, — выдохнула она и сама всем телом потянулась к нему, помогая еще сильнее прижаться и окончательно отбросить боязнь причинить боль.

Лежали недвижимо недолго, хотя это внешне они почти не шевелились. Зато внутренне так были напряжены, что дальше некуда. И все продолжали и продолжали сильнее и сильнее вжиматься друг в друга. Он по совету Шепчихи, хотя уже не только по совету, а она… Впрочем, и так понятно.

И потом, когда дальше сблизиться было невозможно — вдавились друг в дружку еще сильнее, она вновь шепнула, стыдясь самой себя и в то же время неистово желая:

— Дай мне силушку-то, милый, — и легонько провела кончиками пальцев по его телу сверху донизу.

— Василисушка, ладненькая, так ведь тебе ж, — еще выдавил он кое-как, хотя уже ощущалось, что жаждет-то он как раз обратного и, что она уловила с особой радостью, не только телом, но и душой.

— Можно, Ванюша, мне ныне все можно, — выдохнула она, зажимая ему рот ладошкой, и глаза ее в этот миг напомнили Третьяку Настенины, точнее, даже Сычихины.

Точно такая же мгла бушевала в зрачках девушки, только на этот раз была эта мгла не таинственно-чужеродной, хоть и манящей, но бушующей от предвкушения сладости того первозданного греха, которым Ева сгубила Адама и весь людской род. Впрочем, сгубила ли? А может, наоборот — осчастливила? В книжках, известно, всякое можно понаписать, а как на самом деле было? Вот то-то и оно.

И… сбылось долгожданное. И вновь была боль, смешанная с долгожданной сладостью. Сколько раз она представляла это в мечтах, сколько раз мысленно воображала… Говорят, что фантазии всегда ярче и лучше действительности, которая им уступает. Не верьте! Бывает и наоборот. Правда, чего уж таить, реже, гораздо реже, но Василисе свезло. Выпала на ее долю именно эта редкость.

Никакое воображение не смогло бы воспроизвести поощрительную улыбку луны, на которой, по преданию, скрылась от господа окаянная и своенравная Лилит, [1400] никакие мечты не могли бы доставить такого наслаждения, где боль смешивалась с острой опять-таки до боли сладостью, образуя вместе такую неописуемую смесь, что хоть в голос вой, потому что молча эту мучительную негу уже не выдержать — сердце не сдюжит.

А наслаждение все длилось и длилось — тягучее, как патока, ласковое, как майская трава, и сладкое, как липовый мед. И она закричала — дико, по-звериному, высвобождая в себе неудержимую радость от свершившегося. Закричала и впилась одарившему ее этой радостью зубами в беззащитно подставленное горло. И он тоже зарычал по-звериному, дико и неистово, словно не она, а он грыз это тело, подобно первобытному хищнику, терзающему покорно лежащую плоть…

А потом было еще раз…

И еще…

И еще…

Они даже не заметили, как уснули во время очередного небольшого перерыва. Да и сон ли это был. Будто умерли оба. Умерли, возродившись к новой жизни для обоих, к той, где биение сердец может быть только обоюдным — такт в такт, стук в стук, потому что остановись одно, и немедленно остановится другое, ибо в этой новой жизни он уже будет не в силах жить без нее, а она без него.

И даже коварная Лилит, которая бесстыдна, но не святотатственна, перестала заглядывать в слюдяное окошко, устыдившись и закрывшись в смущении облачком, как платком. Устыдившись и… позавидовав увиденному, потому что наказанием за ослушание ей стало одиночество, которое сегодня, при виде всеторжествующей любви, оказалось неизмеримо горше обычного…

А потом была вторая ночь — похожая и вместе с тем не похожая на первую. Нет, она была ничуть не хуже, но и не лучше — куда уж. Просто иная. За ней пришла третья и тоже другая. А там и четвертая…

Словом, Третьяк честно и добросовестно выполнял наказ бабки Шепчихи, у которой потом до самого отъезда «молодоженов» не переводились в избушке ни мягкий свежеиспеченный хлеб, ни свежее, с тяжелой жирной пенкой молоко, ни куриные яйца — хоть такой ничтожной малостью пыталась расплатиться Василиса со старухой. А попросила бы та — она и корову свела со двора, причем даже не задумавшись. За это что ни заплати — все мало.

Хотя навряд ли Третьяк помнил о наказе старухи относительно двух недель. Во всяком случае, он продолжал щедро делиться своей силушкой и на третью седмицу, и на четвертую. И все так же манили Третьяка широкие бедра, и так же сладки были Василисины сочные губы, все так же затягивали в жадную бездонную мглу ее темнеющие до черноты глаза, и он погружался в них весь, плывя в этом бесконечном омуте блаженства, задыхаясь от нежности и любви.

Оказывается, не все сгорело в его душе, и нуждалась она лишь в хорошем порыве ветра страсти, взметнувшем такое полыхающее в своем неистовстве пламя, в котором душа, подобно сказочной птице Феникс, неугасимо горела каждую ночь. Горела, но не сгорала, ибо это был очистительный огонь, сжигающий лишь ту скверну, что сам человек и рад бы, но спалить не в силах.

Но если верно то, что бог есть любовь, значит, истинно и обратное — любовь есть бог и чудеса, творимые ею, безграничны. И их случайно нагрянувший медовый месяц плавно и незаметно для обоих перевалил на второй, а затем перешел и на третий. Да и как не перейти, когда такого у Третьяка не было за всю жизнь. Разве что с Анастасией, но там все равно было иначе. Она лишь отзывалась, Василиса же звала сама. Та робко ожидала, а эта шла навстречу, и там, где царица откликалась, Желана сама подавала голос, там, где первая смущалась от собственного бесстыдства, никогда не переходя некую невидимую, но строго очерченную ею самой грань, дочка Настены не смотрела на черты незримых рубежей. Анастасия Романовна всегда, хоть немного, но помнила о приличиях — для шалой Василисы их не существовало вовсе. И главное, что отделяло, — царица всегда шла вослед, но никогда даже рядом, а Желана потому так и оставалась желанна, что устремлялась вперед, зачастую опережая Третьяка или — вровень. И не было такого, чтоб она не поспевала, разве что чуточку отставала, но совсем неприметно.

Ох, если бы не этот чертов келарь!..

В какую сторону ехать — вопрос не стоял. Слухи, доходившие до них, прямо предостерегали, что подниматься выше, в сторону севера, в обильные хлебом и зажиточно-тихие места, к Суздалю, Владимиру или Переяславль-Залесскому не стоило. Двигаться на восток к черемисам и не покорившимся до конца татарам тоже не мыслили, равно как и на юг, в мордовские леса. Потому телега покатила на запад.

Осесть в Шацке не получилось — отчего-то заупрямилась Желана, которую Третьяк теперь называл только так. Ну, разумеется, не считая прочих ласковых прозвищ, на которые мы все так изобретательны в порывах нежности. Впрочем, ему и самому в этом граде что-то не приглянулось. Хотя иначе, наверное, и быть не могло. Коль двое за одно, то когда один чувствует, другому всегда отдается, и когда первый говорит, второй тотчас откликается.

Вдобавок у Третьяка хватало дополнительных причин, чтобы здесь не задерживаться. Тогда, в лето 7059-е, [1401] то есть десять с лишним лет назад, он сам повелел поставить этот град, который послужил еще одной, самой нижней на востоке стяжкой-пуговкой в крепкой линии засек, отделявшей Русь от крымчаков. Выполняя его указ, на следующее лето в этих местах и поднялись крепостные стены и башни. Даже воевода оставался еще прежним — сам Третьяк его и поставил по подсказке князя Владимира Воротынского. А ну как признает? Э-э, нет уж. От греха подальше.

Зато в Шацке их повенчали. Седоватый, но еще в полной силушке поп, гулко бася, соединил в пустоватой церквушке нерушимыми церковными узами раба божьего Иоанна и рабу божию Василису в единое и неразрывное целое. Чуть поколебались, когда решали — куда дальше. Дорог было три. Первая, самая северная, лежала в направлении Переяславля-Рязанского, который позже назовут Рязанью. Самая южная шла чуть ли не по кромке Дикого поля, к Рясску. Еще одна пролегала между ними, упираясь в Пронск.

В Переяславле Третьяк, точнее, царь Иоанн бывал не раз. Конечно, навряд ли его там признают в этой одежде да с таким ликом, но сказано древними: «Не искушай всуе». Потому решили не искушать, а направились в Рясск, как самый ближний изо всех градов, а уж коли и там что-нибудь не заладится, то до Пронска недалече.

Однако заладилось. В то время чуть ли не во всем бывшем Рязанском княжестве прочно сидели Ляпуновы, уверявшие, что ведут свой род от самого Константина — последнего сына Ярослава Всеволодовича, получившего в удел от отца Галич Мерьский и Дмитров. Впрочем, его потомки владели этими городами сравнительно недолго. Уже его внуки, Федор и Борис Давыдовичи, продали дедово наследство скупому и расчетливому Ивану Калите. Чтоб подвести под свою куплю хоть какое-то моральное оправдание, Калита даже женил своего младшего сына Андрея на внучке Федора, Марии Ивановне.

Правда, сын Бориса Дмитрий пытался как-то овладеть Галичем, но был успешно изгнан оттуда, после чего род бывших галицких князей окончательно исхудал и обмельчал. А уж потомки мятежного князя и вовсе захирели, найдя в конце концов свой приют в Новгороде, где состояли на службе при дворе местного архиепископа. Они и именовались скромно — не князья, а «софийские дворяне».

Зато потом в смутные времена Василия II Васильевича Темного один из них, именем Семен, а прозвищем Осина, сумел все-таки сделать правильный выбор и отъехал в Москву. Выбиться в число первых или просто поближе к великому князю ни ему, ни сыну его так и не удалось — своих хватало, но хотя бы не бедствовали, а такое с иными Рюриковичами тоже бывало.

В силу они вошли гораздо позже, когда Иоанн III, не обращая внимания на довольно-таки близкое родство, выдал свою сестру Анну за юного Великого князя Рязанского [1402] Василия по прозвищу Третной. Тогда-то после венчания, состоявшегося 28 января 1464 года в соборной церкви Успения богородицы, когда в день памяти трех святителей поезд со счастливыми молодоженами покатил обратно в княжество жениха, вместе с сестрой великого московского князя в числе прочих подался в Переяславль-Рязанский и внук Семена Осины Ляпун Осинин. Официально — для «пущего сбережения княгини», а фактически — для досмотра за деятельностью ее супруга.

Служил Ляпун великому князю верой и правдой, хотя и не Рязанскому, а Московскому, да и Анна тоже во всем слушалась братца. Более того, она не раз и не два приезжала погостить к Ивану III. Даже ее сын, которого она назвала в честь брата Иваном, родился и был окрещен не в Переяславле-Рязанском, а в Москве. Так что Рязань за четыре десятка лет правления своих князей строго следовала в кильватере большой политики Московского государя. Да и сами тихие и болезненные князья — что Василий Иванович, что его сын Иван Васильевич [1403] — лишь числились в великих. На деле же они давным-давно растеряли былую славу Олега Рязанского, которого побаивался сам Дмитрий Донской, и было за что — бивал не раз — и стали обычными подручниками московских господарей.

А может, и хорошо, что они оказались без норова. Что проку в этой самостоятельности? Князьям-то да, у них гордость, величие. Мол, моя держава. Хочу с одним договор заключаю, а пожелаю — так с иным его подпишу. Опять же послы иноземные время от времени наезжают — тоже повод почваниться. Мол, вот он я — ком с бугра. Иное же взять — совсем другая петрушка получается. За эту княжескую самостоятельность порою столько крови проливается, что провались она пропадом вместе с самим князьком-правителем. А так все тихо да мирно, отчего народу лишь прибыток.

Словом, имел заслуги Ляпун, да и его многочисленное потомство тоже. Не кто иной, как его внук Семен вовремя упредил Москву о том, что молодой князь Иван Иванович [1404] «умышляет недоброе», ведя тайные переговоры с Крымским ханом Магмед-Гиреем, и даже намерен скрепить свой союз с ним женитьбой на его дочери. Помешать этому он не мог — к тому времени ни сам Григорий, ни мать князя уже не имели влияния на молодого Ивана Ивановича, отстранившего в 1516 году Агриппину Васильевну и московских доброхотов от руля власти.

Сразу после получения тревожных вестей Василий III вызвал рязанского князя к себе в Москву, а чтобы тот согласился приехать, подкупил его главного советника Семена Коровина. Доверившись последнему, Иван все-таки решился на визит к своему двоюродному дяде. Тот — сказалась половинка гнилой византийской крови — тут же посадил его под стражу, [1405] его мать Агриппину, так как больше не нуждался в ее услугах, заключил в монастырь, а во все крупные рязанские города разослал своих людей.

И вновь вспыхнула звезда Ляпуновых, поскольку уже в следующем, 1521 году Савве Ляпунову вместе с сыном Михайлой, действуя под началом воеводы Хабара Симского — главного московского наместника, довелось боронить Переяславль-Рязанский от крымчаков хана Магмед-Гирея. Словом, гордиться Ляпуновым было чем.

В Рясске, крепости хоть и малой, но добротной и прочной, с сильным гарнизоном, в ту пору сидел на воеводстве сын Саввы Петр. И как раз в ту пору стряслась у него беда — после родов тяжко захворала жена Акулина, да и новорожденный, спешно окрещенный и названный Прокофием, тоже дышал на ладан. Был младенец третьим по счету, имелись у Петра Александр и Григорий, но уж очень любил он свою супругу. Ночей не спал, разыскивая в округе подходящую лекарку, но куда там.

Ни травниц, ни ворожей в окрестностях не имелось. В молодой крепости все бабки и дедки наперечет. Уж больно сурова жизнь обитателей приграничной крепости. Чуть ли не круглый год добрая половина проводила время вне ее — в постоянных сторожах, выдвинутых далеко вперед в сторону Дикого Поля и добиравшихся в своих разъездах аж до Северского Донца. Это ранней весной да поздней осенью через их места не пройти — топкая из-за сходящихся водоразделов Оки и Дона низинка не выдерживала поступи татарской конницы, пускай даже легкой. Зато зимой глаз да глаз. Впрочем, и летом, особенно сухим, та же картина.

Служили в основном казаки. Тем, кто стоял на стенах, царева жалованья выдавали — по полтине в год, окромя хлебных припасов. Зато имелась земля. Пускай немного, от силы два десятка четвертей, [1406] но хватало. А коли мало, спускайся из-под заборол да переходи в воротники, али бери в руку пищаль, тогда получишь вдвое — целый рублевик да еще два пуда соли и по двенадцати коробей [1407] ржи и овса. Это вместо земли.

Сызнова мало? Экий ты жадный. Ну, тогда езжай в сторожу. Там будешь получать аж по семи рублев на год. Правда, прочее не увеличится. И о земле забудь. Это уж само собой. Да и некогда тебе с нею управляться — все время в разъездах, и вернешься ли ты из них — одному богу ведомо. Уж больно они дальние — на четыре-пять ден пути от града да опасные. Уйти же до смены не моги — коль татары пройдут на твоем участке, а ты не упредишь — о снисхождении даже не заикайся. За такую вину кара одна — голова с плеч.

К тому ж Муравский шлях, или сакма, как называют дороги сами татары, тянущийся извилистой змейкой между Днепром и Северским Донцом от Перекопа до Тулы — самое опасное направление, издавна облюбованное крымчаками. Тут глаз да глаз. Епифанским, мценским и новосильским сакмагонам чуток полегче. Они — звенья задней цепи рубежников и стоят поближе к Оке. Рясские не то — их место чуть ли не на самом острие. Приходится забредать аж до Северского Донца.

Широко в степи, привольно, а от трав такой духмяный аромат — опьянеть можно, но зевать да расхолаживаться не след. Зевнул разок, другой, а там, глядишь, и кольцо аркана твое тело обовьет. И вот ты уже не вольный казак, русские рубежи охраняющий, а полоняник, которого скоро в Кафе продадут. Но это еще не горе. Это просто кара за твое ротозейство. А вот то, что рядом с тобой еще два товарища по степи бредут, точно так же веревками опутанные, — это уже беда.

И больше тебе ничего уже не остается, как брести за хвостом низкорослой татарской кобылки, поминутно спотыкаясь и всякий раз получая плетью, да горькую думу думать — а где четвертый? Хорошо, если он ускакать успел. Тогда легче. Доберется до звена из следующего пояса сакмагонов и передаст тревожную весть. Гораздо хуже, если, утыканный стрелами, лежит где-то в степи. Получится, что ты, пускай и невольно, предал Русь — как она об очередном набеге узнает, кто ее упредит?

Потому и бдят сакмагоны на своих рубежах зорко, во все глаза, зная, что степь ошибок не прощает. И пускай сейчас сакма пуста и нет вдали ни души — все равно поблажки давать себе нельзя. Зато и величались, гордясь честью.

Службу же несли просто. Выбирали деревце близ ручейка да на него и взбирались. Оттуда сверху и оглядывали окрестности. Бывало и такое, что нет поблизости деревьев — татаровье в прошлый набег вырубили. Что ж, тогда обычная верхушка холма сгодится. Но это хуже, потому что с лошади слезть уже не получится — с нее-то подальше видно. Менялись, конечно, но все равно тяжко.

К тому же, когда конную лаву, идущую от полудня, приметишь да пару упреждающих гонцов пошлешь, самому надо на месте оставаться. Прячься, хитри, что хошь делай, но басурман сочти да еще постарайся языка взять, чтоб он тебе доподлинно поведал — куда нацелились, да кто во главе стоит — сам хан, его сыны или просто мурзы.

А теперь задумайся, что лучше — семь рублев с такой службой получать али по полтине, на стене стоя. Потому и бабки в крепости наперечет, а о дедах лучше и не говорить — вовсе не водилось.

Словом, Василиса подоспела вовремя, подсобив и женке воеводы, и новорожденному Прокофию. Она же спустя пару лет приняла еще одни роды Акулины. Этого младенца назвали Захаром.

К тому времени молодая супружеская чета уже прочно сидела в граде, успев отписать и передать с нарочным весточку для Настены, в которой Иван, не кривя душой называвший себя преимущественно Третьяком, как бы между прочим поинтересовался судьбой детишек. Чьих — было ясно и без излишних пояснений.

Вместо ответа нагрянула сама Настена. Придирчиво оглядев нехитрый домишко, в котором обосновалась дочка с мужем, она кивнула головой в знак одобрения, ласково похлопала по крутому боку корову, которой до отела оставалось не больше месяца, и строго спросила зарумянившуюся от такой прямоты Василису:

— А ты когда? Пора бы уж, — и наказала: — Да гляди мне, чтоб непременно… царевича. Все твоей лапушке в утешение будет, когда… — и осеклась.

Продолжила она разговор на эту тему уже поздно вечером, предварительно отправив Василису спать. Рассказала то, что слышала от сына Тихона, с явной неохотой, стараясь не глядеть на зятя, побледневшего от услышанного. Дела у Ивана с Федором и впрямь были плохи. До того плохи, что среди челяди уже второй месяц ходили слухи о том, что царских детишек не иначе как кто сглазил али… опоил. Старший еще так сяк, а младший совсем слаб. А в заключение Настена и вовсе сообщила такое, что хоть стой, хоть падай. Сведал Тихон, что в неустанной заботе о них царь Иоанн повелел поить их отваром из некоего корня. Только дивно, что выглядели они до этого совсем здоровехонькими, а едва стали его пить, как загадочная болезнь стала вскоре заметна для всех прочих. Получается…

Выводов рассказчица не делала, предоставив их зятю, но и без того становилось ясно, что получается. Радовало Настену только одно — что государь сидит, как сидел, слушает внимательно и внешне выглядит совсем спокойным. Разве что с лица немного спал — ну, да это пройдет. Лишь бы не порывался в Москву спасать своих чад. Вот это было бы худо, потому что сделать он все равно ничего не в силах, зато себя погубит непременно. А переживает — оно не страшно, со временем пройдет.

Но, как выяснилось в последний вечер перед отъездом, Третьяк не только переживал — он еще и размышлял, памятуя сказанное некогда той же Настеной о его детях. По всему выходило, что помочь тут может лишь одно.

— Я тут вон чего надумал, Настена Степановна, — глухо произнес он. — Грамотку ему отписал. Передать бы. Пусть Тихон положит незаметно в его опочивальне. Может, прочтет, так поумнеет.

Настена поначалу даже не поняла, кому надлежит передать грамотку, спокойно приняв ее из рук зятя. Но едва до нее дошло, она тут же испуганно охнула и выронила ее из рук, будто обожглась.

— Да ты что ж удумал-то? — зашептала она быстро-быстро, поминутно оглядываясь на входную дверь — вдруг кто войдет. — Это ж верная смерть. Да не простая — мучительская. А сына мово последнего тебе, что ж, вовсе не жаль?

— Я ж реку — незаметно, — досадливо поморщился Третьяк. — Он, чай, в сотниках не на одном месте стоит, так что ж, неужто не сумеет неприметно положить? К тому ж в опочивальне той не одна дверь, и тайный ход ему ведом.

— А коли сам проснется? — зло спросила Настена, на глазах превращаясь в Сычиху. — А коли все ж увидит кто? Опять же искать примутся — кто входил да с чем. А мне-то каково будет? Ведь всю дорогу от страху трястись!

— А у меня для того припасено кой что, — миролюбиво заметил Третьяк. — Вот я тебе тут клюку состругал, — извлек он откуда-то из-под лавки здоровую палку, гладко оструганную в виде дорожного посоха. Даже узор на рукоятке вырезать изловчился.

— А это на кой? — горделиво вскинула голову Сычиха. — Чай, не дряхлая ишшо.

— Она не от старости — от тряски, — пояснил Третьяк. — Чтоб не тряслось да не дрожалось тебе. Рукоять выдернуть, — он тут же с видимым усилием — подогнано было плотно — продемонстрировал это на деле, — грамотку туда сунуть, и все — езжай куда хошь. — Он засунул в отверстие скрученный в трубку бумажный лист и сноровисто заткнул дыру рукоятью. Затем вновь выдернул рукоять, извлек из посоха трубочку грамотки и предложил Настене:

— Хошь, сама попробуй?

Та вместо ответа заглянула зачем-то в зияющую чернотой дыру посоха. На мгновение даже показалось, будто оттуда разит холодом, словно из могилы. Она даже поежилась от озноба, внезапно охватившего ее, и хмуро осведомилась:

— А коли иной кто так же, как ты, рукоять выдернет — тогда что?

— Да кому оно надо, — хмыкнул Третьяк. — Бывает, что сторожа, когда подсобляют с телеги слезть, особливо монахам, посох у них невзначай принимают. Так это только для того, чтобы в руке его взвесить — есть там серебрецо запрятанное али нет. Коли тяжелым покажется, то и впрямь надломить могут. Но у тебя грамотка-то легкая, так что никто и не помыслит даже, будто там еще кой что есть.

— Нет, нет и нет! И своих не спасешь, и мой сгинет. Как хошь, государь, а не сполню я повеленья твово.

— Своих я спасу, и сам Тихон, коль с умом все сполнит, тож выживет, — начал было Третьяк, но почти сразу, напоровшись на полыхавший от ярости взгляд Сычихи, досадливо махнул рукой и, встав с лавки, подался к двери. Уже открыв ее, он оглянулся на ворожею и тихо произнес:

— То не повеление — просьбишка была. Ну да господь тебе судья. И вправду, вдруг чего. Пошто твоему за моих пропадать.

— И палку свою подбери, — непреклонно заявила Сычиха.

— В печку ее, — равнодушно произнес Третьяк. — Ей ныне токмо туда дорога.

Он так и не вернулся ночевать, благо, что в Рясске, в отличие от Москвы, рогаток на улицах не ставили. Да и не было, почитай, этих самых улиц-то. Так, пяток, не боле. К тому же в малом граде он знал всех, да и его тоже, все ж таки не простой конюх — у самих воевод в услужении. Вся конюшня на пять десятков лошадей на нем. Можно было спокойно бродить по улицам, что он и делал — с одной на другую. Затем, в который раз наткнувшись на бревна стены, окружавшей город по кольцу, задумчиво шел вдоль нее и выходил на очередную улицу. За все время, что он блуждал, ему встретилось лишь двое — брели с ночного бдения обратно в стрелецкую избу, где их ждал толстый ломоть мягкого ржаного хлеба, большой кусок мяса и тюфяк со слежавшейся соломой.

Остаток ночи он провел на конюшне, расчесал тихого Орлика, подкинул охапку сена норовистому любимцу Ляпунова — медногривому Огневцу, постоял в задумчивости, рассеянно гладя хитреца Буланку. Мыслить не хотелось, да и ни к чему. Все и без того было ясно — смерть. Его, может, Васятка и впрямь отмолил, а вот жену и детей…

Однако, вернувшись домой, виду не показал и с тещей был ровен, разговаривая спокойно и сдержанно. Разве что очертил подле себя некий рубеж — не проникнуть и не растормошить, как ни пыталась это сделать Василиса.

Настена тоже помалкивала. Пару раз порывалась что-то сказать, даже открывала рот, но, глядя на почужевшее лицо зятя и его холодные глаза, так и не проронила ни слова, справедливо рассудив, что ни к чему обнадеживать человека.

«Да, может, еще и ничего не получится, — мелькала спасительная мыслишка. — Возьмет Тихон и откажется», — хотя знала: коли она скажет, то сын не проронит поперек ни единого слова. И не в том дело, что он такой послушный, а просто потому, что долги надо платить. Все. До одного. Сама так учила. С детства.

А Третьяк ничего не понял даже тогда, когда не нашел выдолбленной палки. Решил, что Настена перепугалась настолько, что спалила ее вместе с грамоткой.

Глава 12 Страх

Шли дни, а панический страх, обуявший Иоанна, так и не проходил. Верный пес Малюта по-прежнему сокрушенно разводил руками — сыскать, кто именно ухитрился подсунуть в ложницу треклятую грамотку, так и не удавалось, невзирая на все его неустанные труды. Дни и ночи проводил он в пыточной, замучил и затерзал уже не одного человека, но все тщетно. Эвон, сколько дворни — поди перешерсти ее всю. А тут еще и стрельцы. Их каждую ночь тоже не один десяток стоял — любой мог занести.

Но самое главное — непонятно, в какой из дней ее подбросили. Дело в том, что Иоанн до того, как ее обнаружил, наведывался в Троицкую лавру и пробыл там не один день. Вот и думай да гадай — когда это произошло. К тому же катам это дельце не доверишь — уж больно оно тайное, так что приходилось все самому. Такой работой Малюта не тяготился — чай, привычная, но уж больно поджимало время — Иоанн не давал покоя, тормоша его чуть ли не каждый день, начиная с утра и заканчивая вечером.

Можно было бы выдавить из кого-нибудь невольное признание в том, что это содеяно именно им, так ведь легко вскроется. «А кто ему передал сей лист?» — немедленно спросит государь, и что ему тогда ответить?

А боярскую шапку получить было ох как охота. Даже не для себя. Ему-то что — он и в таком треухе походит. Чай, не велика птица. А вот дети… И тогда Скуратов додумался.

Выбрав подходящую жертву — конюха Ждана из царевых конюшен, с которым прежний царь не раз, как рассказывали люди из дворни, общался и даже хлопал его по плечу, Малюта разогнал подручных и целый день обстоятельно беседовал с ним. Ждану, можно сказать, повезло. На дыбе висеть, бесспорно, тягостно, но конюх не отведал ни встряски, ни кнута — разве что раза три, так это не в счет. И смерть его была легонькая, почти мгновенная. Острое, отточенное до тонкости иглы шильце вошло под лопатку совсем без боли, лишь легонько уколов счастливчика.

А вечером Малюта, с трудом изобразив на лице радость, хотя и чуточку смущаясь от того, что приходилось первый раз в жизни лгать царю, бодро излагал внимательно слушавшему его Иоанну:

— Холопишко тот, Ждан, в чести был у госуда… — и осекся, но мгновенно поправился: — у Подменыша окаянного. Вот и подловил его, когда тот по Китай-городу шастал, упросив тебе грамотку на поставец положить. Да и неповинен конюх. Подменыш тобой назвался, а тот и уши развесил. Сказывал он Ждану, что хочет так вот стражу стрелецкую проверить — справно ли она по ночам службу несет, али как? А боле конюх его с тех пор и не видал.

— Одежа-то на нем не царская была, — с подозрением поинтересовался Иоанн. — Почто твой Ждан поверил, будто государь перед ним стоит?

Но к этому вопросу Малюта был готов.

— Был у него, — начал Григорий Лукьянович — теперь его называли только так, «с вичем», — обычай такой. Оденет на себя одежу попроще и давай по Москве хаживать.Ходит да смотрит — как и что. Примечает все себе, да прислушивается. Иному ведь и есть что сказать, а пред царем обомлеет и молчать учнет. Простому же, такому как он сам, он о всех непорядках спокойно поведает. — На всякий случай Малюта даже избегал произносить слово «Подменыш», заменяя его безликим «он». — Хоть и таил он гулянья свои, но в палатах о сем ведали — шила в мешке не утаить.

— Далее, — буркнул Иоанн.

— А далее все, — развел руками Малюта. — Боле он ни словечка не сказывал.

— Плохо вопрошал, вот и не сказывал, — буркнул обмякший от блаженства, что все почти закончилось, Иоанн. — Завтра сам попытаю. Мне не солжет.

— Не выйдет, государь, — виновато потупил голову Григорий Лукьянович. — Помре он в одночасье.

— Ты что ж творишь?! — возмутился Иоанн.

«Эх, милая, выноси!» — Малюта набрал в легкие воздуха и, словно в пропасть бросился, твердо заявил:

— В том моей вины нет, государь. Ему и кнута всего раза два или три досталось. Видать, сердчишко захолонуло. Кто ж ведал, что он таким хлипким окажется.

— А проверю? — впился в него глазами Иоанн. — Али выкинул тело-то?

— Пошто? — возразил Малюта. — Яко чуял, что не поверишь свому верному слуге, да сам восхочешь на него подивиться, потому и оставил. Чист он телом, окромя спины. Да и там лишь три малых полосы от кнута, не боле.

— Ну ладно, — разочарованно вздохнул Иоанн. — Иди себе, — и, заметив, как мнется Малюта, не торопясь со своим уходом, раздраженно спросил: — Чего еще?

— Ты, государь, про боярскую шапку сказывал, — робко заметил Скуратов.

— Шапка за самого Подменыша обещана была, — назидательно ответил Иоанн и махнул рукой разочарованному донельзя Малюте, мол, иди отсель, пока худа не вышло.

Спал царь впервые за последнее время спокойно, лишь под утро ошалело вскочил — пришла на ум новая мысль: «А один ли Ждан из простецов? Эдак, чего доброго, Подменыш к любому подойдет да попросит, дескать, чтоб его сторожу проверить, яду ему, Иоанну, в питье сыпануть. И ведь сыпанут. А почему ж нет, коль сам государь повелел? И как тут быть? Выходит, все ненадежны? Сменить? Так и Подменышу тоже все переходы ведомы. Помощников не сыщет, так он и сам в гости заявится. Это ж чудо, что он доселе не пришел». — И испарина обильно проступила на лбу.

— Так что ж мне делать-то, господи?! — жалобно воззвал он к иконам, с которых взирали на него мрачные, изможденные праведной жизнью и явно чем-то недовольные лики. Хмурилась даже богородица. Да что говорить о деве Марии, когда младенец на ее руках, и тот взирал на царя с неодобрительной ухмылкой, грозя маленьким крепким кулачком. Или казалось?

И вновь Иоанн заметался по своей опочивальне в поисках спасительного выхода, который, как ни крути, оставался один-единственный — бежать. Он еще раз все как следует обдумал, пытаясь привести хаос сумбурных мыслей в относительно упорядоченное состояние, но другого не виделось. Уже утром Иоанн повелел собираться в дорогу, моля бога только о небольшой отсрочке — лишь бы Подменыш не удумал сотворить чего-нибудь в эти дни.

Не иначе как молитва до Всевышнего долетела — двойник промедлил, не торопясь сотворить свое черное дело, и до начала декабря так ничего и не произошло. К тому же Иоанн все свои последние ночи проводил не в ложнице, а в какой-нибудь из церквей, усердно молясь о собственном здравии.

Третьего декабря 1564 года он вместе семьей выехал наконец-то из Кремля, сопровождаемый многочисленной свитой и несколькими сотнями ратников. Следом за царским возком катила длинная вереница саней, на которых в числе прочих вещей лежала вся московская «святость»: иконы и кресты, украшенные златом и каменьями, гремела и дребезжала на ухабах плохо уложенная золотая и серебряная посуда. Не забыл Иоанн и про казну, повелев взять ее полностью. Все сопровождающие его — ближние бояре, дворяне и приказные люди — ехали тоже с семьями.

Тревога охватила всю Москву. Куда поехал? Зачем? Почему взял все с собой? Ответить не мог никто, даже ближние. Да что они, когда и сам царь на вопрос: «Камо грядеши?» — не сумел бы сказать ничего вразумительного, потому что не знал.

Поначалу ему показалось безопаснее всего скрыться в сельце Коломенском, и царский поезд направился на юг [1408] от столицы. Там Иоанн пробыл всего неделю, но потом, сведав краем уха, что здесь бывал и его двойник, а стало быть, местечко столь же небезопасное, как и кремлевские палаты, повелел сызнова собираться в дорогу.

Выехали не сразу. Наступившая оттепель, а вместе с нею и дожди превратили дороги в кисель. Пришлось выжидать, но недолго — от силы неделю. Однако нет худа без добра. Зато теперь Иоанн знал, уверен был, что в Москву заезжать нельзя. Обогнув столицу проселочными дорогами, он перебрался в село Тайнинское на Яузе, но и там не нашел покоя душе, а потому провел в нем всего несколько дней.

Не зная, что придумать и где сыскать безопасное убежище, он отправился помолиться в Троицкую лавру — авось господь подскажет нужное. Молился истово. Стоя на коленях перед ракой святого Сергия Радонежского, он с такой силой ударялся лбом о крепкие каменные плиты пола, что к вечеру недовольно морщился от боли, осторожно щупая руками здоровенную шишку.

Зато теперь он точно знал, куда надо ехать — в Александрову слободу. Голос ему не грянул — осторожненько шепнул. Шел он откуда-то со спины, но когда Иоанн оглянулся, то никого не увидел. Донесся только звук прошлепавших где-то в отдалении шагов. Чьих? Понятно чьих: — чудотворца Сергия. Кто же еще мог подсказать такое, смилостивившись над божьим помазанником. Опять-таки и осторожные расспросы подтвердили истинность совета — не бывал в тех местах его двойник.

Пока ехали на очередное место, Иоанн, сидя в возке, задумчиво разглядывал спящих царевичей — десятилетнего Ванятку и семилетнего Федьку. Про них он уже давно, считай, чуть ли не в первый день после прочтения грамотки, зарекся, что выкинет из головы все черные мысли и не прикоснется ни к старшему, ни к младшему даже пальцем, не говоря уж о посохе. Ведь именно из-за них, из-за своих кровинушек, которых Иоанн иначе как отродьем в душе не величал, и встрепенулся проклятый Подменыш, невесть какими путями сведав, что мальцы тяжко хворают.

А как им не болеть, когда, помимо посоха — особенно доставалось Ваньке, сыскал Малюта для государя бабку-лекарку, которая в обмен на свою жизнь дала десяток сушеных корешков. Каждый надлежало вываривать, а потом настаивать и давать пить не чаще одного раза в две недели. Тогда все пройдет незаметно, и человек будет понемногу хворать, и чем дальше, тем сильнее.

— А сразу опосля того, яко закончится настой из десятого корешка, он глазоньки-то свои и закроет, — вдохновенно вещала старуха, то и дело испуганно скашивая глаза на нехитрый железный скарб, беспорядочно валявшийся в углу пыточной, да на равнодушно ожидавшую очередного «гостя» пустующую дыбу.

— А коли… здоровьишко хлипкое, ну… ровно как у ребятенка? — осведомился Иоанн.

— Все едино, — ответила бабка. — Вот ежели и впрямь дети, ну, тогда судя по летам. Коль десяти нету, то ему и семи корешков хватит. Ежели поболе, то тут восемь али девять, а то и яко взрослому — весь десяток.

— Славно, — одобрил Иоанн. — На-ка, прими из царевых рук чару, да вот тебе пять рублевиков — за корешки, да за молчание. И помни. — Он строго погрозил пальцем, выкладывая на грубую столешницу пять увесистых серебряных монет.

— Нешто, глупая, — обиженно заметила старуха. — Чай, хошь и старая, а из ума не выжила. — И с наслаждением приложилась к чаре.

— Как мед? — добродушно спросил царь.

— Хорош, — оценила бабка, подслеповато моргая осоловевшими глазами. — Если б еще не пригарчивал самую малость, — позволила она себе легкую критику.

— То да, — сокрушенно вздохнул Иоанн. — Уж больно отрава горька — никак забить не получается.

— Отрава? — ошалело переспросила бабка и икнула.

— Ну да, — подтвердил царь, вставая и усаживая на место порывавшуюся вскочить старуху. — Да ты сиди, сиди. Небось тяжко по ступеням наверх подыматься? Чай, лета у тебя немалые. Так тебе мои людишки подсобят, — и добавил, глядя на уже свалившуюся к его ногам и корчившуюся в агонии жертву: — Живо выволокут.

Старая ведьма не обманула. Оба мальца занемогли уже после второго из корешков. Пока слегка, затем посильнее. Однако скормить им он успел только пять и сейчас, задумчиво разглядывая их, гадал — хорошо это или плохо. С одной стороны, плохо, потому что семя Подменыша продолжало жить, одним своим видом отравляя ему существование, но с другой… Ведь теперь выходило, что если бы они сдохли, то тут его двойник, затаившийся где-то яко гадюка, уже не церемонился бы. Смерть детей он бы навряд ли простил и уже не стал бы упреждать, а самолично явился поквитаться. Это ведь счастье, что ему еще неведомо, кто подсобил его Анастасии отправиться на тот свет, иначе…

Но тут же возникал вопрос: «А что ему, истинному Иоанну, делать с этими поганцами?» Пусть живут и здравствуют? Э-э-э, нет. Так не пойдет. Тогда что? И тут его осенило. Хитро улыбнувшись, он мысленно обратился к своему невидимому врагу: «Ты просил, чтоб я их тела не трогал? Пусть так. Что есть тело? Оболочка. Зато про их души ты забыл помянуть, а зря. Их-то я и попорчу. А что до царствования касаемо, то все едино — на троне им не бывать!» С тем он и успокоился, но страх все равно то и дело возвращался, и не помогали могучие заставы, выставленные со всех сторон, ведущих к слободе.

Спустя время его осенило, что опасен чуть ли не каждый, кого он привез с собой. Пришлось выгнать обратно в столицу почти всех воевод, дворян и приказных, оставив лишь тех, кого набрал после того, как вернулся на трон — Алешку Басманова с пригожим сынком Федором, князя Афоньку Вяземского, Ваську Грязного, Малюту и прочих. Вернувшись в Москву, оружничий боярин Салтыков, боярин Чеботов и прочие лишь прибавили тревоги, потому что в ответ на все расспросы лишь недоуменно разводили руками.

Иоанн же, обессилев в борьбе со своим страхом — всюду мерещились враги и спасения от них не виделось, — решил, что единственное спасение убедить их отказаться от своих страшных помыслов — добровольное отречение. К тому же боязнь эта была изрядно подкреплена новым загадочным недугом. Все его тело покрылось какими-то непонятными гнойничками и чирьями, а значит, вывод напрашивался один — тайные доброхоты Подменыша добрались до него где-то здесь и действуют вовсю, травя его каким-то медленнодействующим ядом. «Жить! Жить! Жить!» — настойчиво стучало в висках, когда он диктовал, расхаживая по сырой палате — до его приезда терем вовсе не протапливали, вот и не просох еще, — свою духовную.

— А что по множеству беззаконий моих, божию гневу распростершуся, — глухо и скорбно говорил он лихорадочно строчившему вослед за его словами дьяку, — изгнан есмь от бояр, самовольства их ради, от своего достояния, — не преминул он зашифровать свой упрек за дюжину лет пребывания в избушке, — и скитаюся по странам… [1409]

Он тоскливо вздохнул, на что дьяк и вовсе всхлипнул — уж больно оно жалостливо прозвучало, хотя и непонятно про кого. Затем уныло добавил:

— А може, бог когда не оставит.

Но и тут царь поступал с тайной мыслью хоть чем-то насолить Подменышу. Обычно великие князья, завещая своему старшенькому страну, давали прочим сынам в удел немного — в обрез на достойное проживание, но не более, чтобы после не возникло свары. Иоанн же, в отношении младшего, Федора, не поскупился, отмерив ему столько, что хватило бы на целое королевство, а то и два. Да и с городами он был щедр. Ярославль, Суздаль, Кострома и многие другие — тут при желании на такую свару могло хватить, чтоб вся Русь кровушкой залилась. Да пес с ней, с Русью-то, главное, чтобы они оба в этой сваре издохли.

Однако, чтоб Подменыш ничего не заподозрил, в завещание он включил и подробное наставление о том, чтоб жили дружно, чтоб Федор был во всем заодно с братом, а Ивану наказывал не искать удела под Федором. Знал, случись что, и никто не станет обращать внимания на родительские слова, а потому и не скупился на увещевания к любви и миру.

Правда, и тут не удержался. Чтобы поводов для грядущей свары было побольше, а сама она возникла пораньше, он советовал, до тех пор пока Иван не утвердится на государстве, раздела не учинять.

— И люди бы у вас заодин служили, и земля бы заодин, и казна бы у вас заодин была ино то вам прибыльнее, — диктовал он, усмехаясь в душе.

Еще бы не злорадствовать. Коль две бабы у одной печи и то горшки не всегда мирно делят, то тут уж и вовсе. Непременно друг на дружку пойдут.

Не упустил он случая сказать и о себе. Пусть Подменыш, если эта бумага попадет к нему в руки, твердо уверится в том, что он, Иоанн, всерьез раскаялся.

— Аще и жив буду, но богу скаредными своими делами паче мертвеца смраднейший и гнуснейший, — диктовал он, нехотя, через силу выкладывая ту правду, которую не смели произнести вслух даже самые ближние из его подданных, — сего ради ненавидим есмь.

Немного походив по горнице, он решил, что не лишне будет дать знать всем этим мучителям-отравителям о том, что ему все известно. «Ежели не удастся разжалобить, так, может, хоть устрашатся», — подумал он, и вновь бойкое перо дьяка забегало по бумаге:

— Тело изнеможе, болезнует дух, струпи телесна и душевна умножишися, и не зрю я врача, дабы сумел исцелити мя…

Однако дальнейшие события приободрили его. Отправленные им послания — отдельно к боярской Думе, к митрополиту и к населению — всколыхнули жителей столицы. Уже на следующий день после их оглашения толпа взбудораженных москвичей со всех сторон окружила митрополичий двор, где собрались и члены Думы, на которую Иоанн, не удержавшись, свалил-таки все свои неудачи в войне с Ливонией.

Представители купечества и наиболее видные горожане, допущенные в покои к новому митрополиту, в один голос заявили, что верны старой присяге и хотят просить государя, чтобы он вернулся на царство, да чтобы к их голосам прибавил свой и сам владыка.

Бывший царский духовник протопоп Андрей, который недолго дивился загадочной перемене в Иоанне, уйдя в монастырь и будучи нареченным при пострижении Афанасием, был избран митрополитом, можно сказать, почти против своей воли. Теперь он пребывал в задумчивости, не зная, что ответить людям.

А что тут скажешь, когда он и сам толком не разобрался, что за бес вселился в царя сразу после смерти его супруги. Да судя по тому, что Иоанн начал вытворять — не просто бес, но сам сатана. Ушло время задушевных бесед, кануло в небытие, как не было их вовсе. Впрочем, что беседы, когда изменилось все, решительно все, даже сама манера речи. Словно в одночасье взяли и подменили человека. На лик глянь — он, а душа-то не благостью дышит — смрадом. Не делами голова занята, как прежде, — развратом, на сердце не умиление вкупе с пониманием и прощением — злоба лютая.

И ответ на все увещевания один:

— Твое дело, поп, грехи мои отпускать, а не проповеди читать. Давай-ка поторапливайся, а то недосуг мне. В пыточной ждут.

Сказывал протопоп о загадочных переменах владыке Макарию, а у того лишь мутная слеза скорби в ответ. Ни словом, ни полсловечком так и не обмолвился старик за все то недолгое время, пока отец Андрей к нему приходил. Раз лишь произнес шепотом:

— То за грехи господь его дал. Мы все в том повинны, а я так поболе всех.

Спрашивается, он-то тут при чем? Лучше бы посоветовал, как дальше жить! Выслушивать же каждый день о творимом государем непотребстве, стало невмоготу. Особенно худо пришлось отцу Андрею во время суда над протопопом Сильвестром и боярином Алексеем Федоровичем Адашевым. И корил себя отец Андрей за слабость души, и ругал всячески за малодушие, и бранил непотребно за страх, но крепко сидел в нем лукавый, нашептывая: «Что проку, коль ты, следом за владыкой, возвысишь свой глас в защиту оных праведников? Было б вас не двое, а поболе — иное дело, а так…» Словом, так и не вымолвил ничего царский духовник.

Суд давно прошел, а он все никак не мог простить себе этой трусости. Пусть не обвинял, но и не вступился же — смолчал. Потому и ушел в иноки, приняв постриг, а вместе с ним и новое имечко. И не потому, что пострижение совпало с днем смерти преподобного Афанасия, [1410] а потому, что твердо решил жить именно так, как он, приняв на себя обеты затворничества и уединения. Пускай и нет пещеры, из которой этот святой двенадцать лет не выходил, зато есть келья в Чудовом монастыре. В конце концов, какая разница.

Но слаб человек. Решил уходить в затвор не сразу, а приучив себя к обычной монастырской жизни, ан и тут соблазн подкрался. Сразу после смерти владыки Макария царь вспомнил о бывшем духовнике — тихом, безгласном и покладистом. Такой показался угоден. И грехи послушно отпускал, и об исполнении им же налагаемых епитимий не нудил, не приставал. Да тут еще архимандрит Левкий пристал заодно. Дескать, богу везде послужить можно, лишь бы желание было. Опять же книги вспомнились. Их Макарий изрядно после себя оставил. Вот они-то его окончательно и добили. Они и надежда, что сумеет образумить государя, что вернет долг покойным Сильвестру да Адашеву тем, что не сробеет, подаст свой глас в заступу неправедно гонимых. И стал инок Чудова монастыря митрополитом всея Руси.

И вот теперь, сидя у себя на подворье — загородные хоромы он не очень-то любил, предпочитая те, что в городе, — митрополит скорбно размышлял, что сказать волнующимся горожанам. Честнее всего — в этом он был абсолютно уверен — поведать правду, заключавшуюся в том, что человек с сатаной в сердце не может называться человеком, а уж тем паче государем, а потому лучше всего с радостью принять его отказ от царства да поспешить, пока он не одумался. Вот только кому нужна такая правда? Захочет ли кто-нибудь к ней прислушаться?

Конечно, человек мог и еще раз разительно перемениться, но он-то знал — прежний Иоанн, которого он когда-то знал, умер вместе с царицей Анастасией Романовной. Этот же — не изменится никогда. Как случилось с ним страшное превращение, так и осталось в неизвестности. Да и то сказать — из человека в зверя превратиться легко. Тому примеров без счету. А вот обратно в человека перекинуться — тут трудненько, и ежели задуматься, всего одно подобное чудо и припоминалось — как неистовый гонитель первых христиан Савл преобразился в апостола Павла. Но он-то, Афанасий, не Христос, чтоб сказать: «Иоанн, Иоанн, почто народ гонишь?» А и скажет — все едино. Не станет его царь слушать. Нипочем не станет.

Но и то взять — ведь было же еще одно чудо. Совсем недавно оно приключилось, всего-то шестнадцать годков назад, когда нынешний государь из льва рыкающего в кроткого агнца превратился. Опять же без царя люду и вовсе худо станет. Ежели помыслить — людишки не за государя просят. Они своевольства боярского страшатся. Было уж такое, ведают, яко оно тяжко.

И как тут быть? Пойти навстречу — отвратно. Отговорить — лучше не пытаться. И снова слабость души сказалась — решил Афанасий по течению плыть, чтоб вместе со всеми.

— Приказные приказы свои покинули, — молвил он тихонько. — Коли я уеду — стольный град и вовсе без присмотра останется. Не дело оно. Надобно и тут кому-то быть для бережения.

«Глупость, конечно, — тут же подумал он про себя. — Ну как я Москву уберегу? Чем? Крестом что ли? Смешно даже, — и с удивлением подметил: — Но ведь слушают, молчат, кивают. Стало быть, верят? Ну и ладно».

— Ныне же наряжу чудовского архимандрита отца Левкия. Он и пойдет с вами к государю, — продолжал владыка более уверенно. — А с ним вместях и архиепископы Пимен да Никифор, — вовремя вспомнил Афанасий про как раз находившихся в Москве пастырей новгородской и ростовской епархий.

Сам же злорадно подумал про Пимена с Левкием: «Вы — его ласкатели, вот теперь и хлебайте досыта». Но старшим назначил Никифора — тот посдержаннее, хоть не так лебезить станет.

Могучие заставы из отборных ратников, кольцом оцепившие Александрову слободу, остановили посланцев митрополита уже в Скотино. Лишь после разрешения царя, взяв, словно татей, под стражу, повезли представителей церкви дальше. Усиленный конвой сопровождал и делегацию бояр, да и то допускали не всех, а поименно отобранных самим Иоанном. Впрочем, и тех он разрешил допустить лишь после «слезных молений духовных отцов». Остальные же так и ждали в Скотино. Из черного народца и купчишек не пропустили никого.

Размышлял Иоанн долго и ответ дал не сразу, изрядно потомив в ожидании. Может быть, и вовсе отказал бы — страх оставался, но гнойничковые чирьи к тому времени прошли, а это обнадеживало. Значит, перестали его травить. Опять же глянул накануне вечером на пузцо своей черкешенки — растет помалу. И тут же тоскливая мысль: «Духовную славно отписал. И впрямь перегрызться могут. Но своей-то кровинушке так ничего и не оставил. Даже сельца захудалого — и того не дал, потому как не в силах, ибо не рождено еще чадо. Его и упомянуть-то нельзя — имечка христианского нетути. Нет, не дело я удумал. Рановато мне в монастырь подаваться».

Боярам же заявил про Подменыша почти в открытую, опять-таки в надежде, что, испугавшись, они перестанут чинить ему козни:

— Чую всех своих ворогов и ведаю, что злоумышляете супротив меня. Мыслите мой род низвергнуть? Не выйдет! [1411]

Но еще колебался, не зная, что предпринять. Хотелось, ох как хотелось остаться на престоле, но при одной этой мысли страх перед двойником вырастал в некое исполинское чудище.

«Вот бы отдельно от всех поселиться, опричь самых верных никого не видеть и не слышать, — подумалось с тоской. И тут же: — А кто мне помешает-то?»

Он еще раз пожевал-прокатал на языке неожиданно подвернувшееся словцо «опричь». [1412] Выходило неплохо, очень даже неплохо. Да и сама мысль об этом была весьма недурственной. Получалось, что он одной стрелой заваливал сразу двух зайцев — и оставался на престоле, и в то же время сводил на нет все дальнейшие попытки двойника.

Вот только ни с того, ни с сего строиться наособицу было как-то… Слишком походило на трусость, а выказывать ее, пускай даже оценить ее может только двойник, не хотелось. Чересчур велика честь для холопского сынка. Да и где строиться, коли в городе и на улицах-то тесно. Каждый норовит свой терем за крепкими стенами поставить — уж больно оно почетно. Получалось, что надо расчистить себе это место.

А спустя всего два дня в Москве приключился странный пожар. Был он малым, такие в столице на редкость даже в зимнюю пору, но на сей раз горело не в Китай-городе, не в слободах, не в Занеглименье, а в самом Кремле, причем рядышком с дворцом. Вначале занялись царские конюшни, оттуда огонь перекинулся во двор князя Старицкого, и пошло-поехало.

— А митрополичье подворье жечь было ни к чему, — проворчал Иоанн, выслушав подробности пожара от Малюты.

— И не мыслил даже, — оправдывался тот. — Я и терем князя Старицкого не успел запалить — сам от ветра занялся. Гасить-то поздно принялись, вот и не уберегли покои владыки. Дак там на задку лишь погорело. Ветр ведь, он яко дыхание божье. Видать, повеление свыше было, чтоб, значится…

— А ты, стало быть, рука господня, — ехидно прищурился Иоанн.

— Так я что же, — растерялся Малюта, но брошенный царем искоса взгляд успокоил Григория Лукьяновича — пришучивает лишь, вон в уголках рта улыбка затаилась. — Как повелишь, государь, тем я и стану, — позволил он себе вольность.

— Ну, ну. Ступай себе с богом, — добродушно проворчал Иоанн и, оставшись один, бодро потер ладоши. — Вот и место сыскалось.

Правда, после того, как расчистили пожарище, выяснилось, что места этого все равно мало, а потому митрополита все одно пришлось выселять, заодно разломав покои царицы и все пристройки, где ютились многочисленные дворцовые службы. Словом, снесли все до самых Курятных ворот.

Но не прошло и года, как обуявший его страх, который к тому времени опять стал усиливаться, заставил Иоанна отказаться от своего намерения жить в новых палатах, побуждая вовсе распроститься с Кремлем и переехать… на Арбат. Уж очень символично ему показалось поселиться на том самом месте, где он некогда вновь обрел свой престол. Благо, что по указу об опричнине в ее пользу была отмежевана вся Чертольская улица, начинавшаяся в аккурат от Кремля и доходившая до всполья, а также Арбат до Дорогомиловского всполья и Новодевичьего монастыря.

Тот же страх заставил царя повелеть выселить из опричных кварталов всех бояр, дворян и приказных людей, не принятых в опричнину, а в нее принимали далеко не каждого. Специально созданная комиссия в составе первого боярина Алексея Басманова, князя Афанасия Вяземского и думного дьяка Петра Зайцева провела генеральный смотр дворян трех опричных уездов — Суздальского, Можайского и Вяземского. Во время смотра четверо старших дворян из каждого уезда должны были после особого допроса и под присягой показать перед комиссией происхождение рода не только самих уездных служивых людей, но и рода их жен. Требовалось даже указать, с какими князьями и боярами они водили дружбу, после чего зачисляли лишь тех, против кого у царя не было ни малейших подозрений. [1413]

Наконец, тысяча верных была отобрана. Каждый из них поклялся разоблачать опасные замыслы, грозящие царю, и не молчать обо всем дурном, что он узнает. С земщиной опричникам общаться было строго-настрого запрещено. Ввели и специальную черную одежду, которую каждый из них был обязан носить. Правда, символичные собачьи головы, привязанные к седлу, в скором времени пришлось убрать — очень уж смердели, если не менять вовремя, хотя бы раз в неделю, а где ж в столице сыскать столько собак. Теперь они оставались только у самых ближних, включая самого государя, но только в виде медальона на груди, изображающего собачью голову с угрожающе раскрытой пастью. Метлу же, болтавшуюся у саадака, оставили. С ней мороки не было.

Захарьиных-Юрьевых в первых рядах опричников не было. Иоанн решил отказаться от всей старой знати без исключения, и как они ни пытались пролезть, ничего у них не выходило. Глядя на них, Иоанн невольно вспоминал Анастасию, не сумевшую сохранить верность законному супругу, и воспоминания эти были далеко не из приятных. К тому же один из братьев — Данило — умер, хотя младшего царь не обидел, передав ему, словно по наследству, чин дворецкого, который до того носил покойный.

Дядьев бывшей царицы он тоже недолюбливал и никого из них к себе не допускал, отдав почетные места близ себя князьям Черкесским — родичам Марии Темрюковны, а одно из самых первых ее юному брату Салтанкулу, получившему при крещении имя Михаил. Одно время тот даже возглавлял опричную думу, а в ливонском походе 1567 года числился главным дворовым воеводой, то есть вторым после царя.

Доверие к нему было понятно. Сын мелкого горского властителя никаким боком не мог быть связан с двойником, уж очень он юн был в ту пору, когда Иоанна обманом вывезли из села Воробьева.

Разумеется, не обошел Иоанн вниманием и любимца — Федьку Басманова. Ради приличия оженил его на племяннице покойной Анастасии Романовны — княгине Василисе Сицкой и пожаловал в качестве свадебного подарка думный чин кравчего, поплевав на то, что до Басманова этот титул присваивали обычно выходцам из наиболее знатных удельных княжеских родов.

Казалось бы, теперь все — живи да радуйся. И хоромы, пусть и в Кремле, пока не построен дворец на Арбате, но все равно наособицу от всех мало-мальски подозрительных, и общение только с проверенными по десятку раз, и Малюта, если что — всегда под рукой. Но страх оставался, не унимаясь, а лишь затухая на время.

Случалось, что вспыхивал он не сам по себе — помогали иные, порой вовсе того не желая, как в случае с тем же князем Горбатым. Мало того что тот на каждом пиру все время ударялся в воспоминания о славных деньках под Казанью, о которых Иоанн по вполне понятной причине ничегошеньки не помнил. Но это еще полбеды — терпел Иоанн до поры до времени. А потом… Дернул же князя черт за язык сказать на пиру, когда Иоанн, изрядно подвыпив как обычно, расстегнул ворот рубахи, чтоб дышалось посвободнее:

— Государь, а где же твой шрам, что тогда под Казанью?..

Иоанн как-то сумел отговориться, сославшись на своего лекаря, знатно ведающего раны и умеющего учинить такие припарки, от которых в скором времени рубцов не остается вовсе. Так ведь не унялся дурень, принялся выпрашивать этого лекаря для себя, чтоб тот и ему эти припарки учинил, а то, вон, куда ни глянь — всюду шрамы. Конечно, боевыми рубцами принято гордиться, и воину оно в почет, согласился он с Иоанном, но уж больно чешутся треклятые к непогоде.

— Пришлю лекаря, — зловеще пообещал царь. — Для тебя, Ляксандра Борисыч, все что хошь.

И прислал, не заставил себя долго ждать. Но не лекаря. Ни допросов, ни прочих формальностей не было вовсе, а государево обвинение гласило туманно и крайне лаконично: «За великие их изменные дела». Далее же говорилась в нем сущая нелепица. Дескать, князь Горбатый-Шуйский вознамерился возвести на царский трон одного из суздальских князей. Доказательств тому, пускай и облыжных, не приводилось вовсе. Безвестного кандидата в цари, хотя бы из приличия, даже не пытались искать. Хотя никто при всем желании не смог бы и опровергнуть сказанного. Вот я считаю, что ты думаешь обо мне худо, имеешь черный умысел — и чем тут доказать обратное? Да ничем. Получалось очень удобно.

Сына его, Петра, он поначалу не хотел трогать, но потом подумалось: «А вдруг отец поделился с ним своими сомнениями насчет рассосавшихся царских рубцов? Нет уж. Тем более мальчишке всего семнадцать лет. В таком возрасте мало кто язык на привязи держит». Заодно повелел присовокупить и окольничего Головина — все ж таки тесть. Мало ли, что ему зятек поведал. Так что на Лобное место они вышли втроем. Первым лег под топор мальчишка, однако Александр Борисович, не желая видеть смерть сына, строго заметил:

— Не гоже поперед батьки лезть. Родители допрежь детей уходить должны, — и, отстранив его, сам положил свою голову на плаху.

После того как топор смачно разрубил его шейные хрящи, сын поднял отрубленную голову отца, поцеловал ее и только после этого принял смерть. Так и пресекся род Горбатых.

Случалось и иное, когда Иоанн вдруг просыпался в холодном поту и с ужасом вспоминал: «А ведь новая дворня тоже могла оказаться засланной?!» И тут же звал Афанасия Вяземского, которому он пока доверял без меры — сам выбрал из молодых, — и наказывал всех проверить, всех опросить, и ежели что…

После этого в царском архиве появился еще один ящик со ставшим символичным в конце XX века номером двести. В нем хранились опросные листы всех дворовых людей, входивших в обслугу нового дворца Иоанна — «сыски родства ключников, и подключников, и сытников, и поваров, и хлебников, и помясов…».

В тот же год и по причине того же страха, памятуя, какую власть держали в боярской Думе суздальцы Шуйские, а их при Адашеве только боярский чин носило пятеро, да еще трое служили по княжеским спискам, Иоанн повелел… нет, не убивать. Уж больно много получалось народу, ведь помимо суздальцев есть еще и князья ярославские, и ростовские, и стародубские. Тут в один мешок всех не упрятать — прорваться может. Проще… сослать. И «послал государь в своей государевой опале князей Ярославских и Ростовских и иных многих князей и дворян и детей боярских в Казань на житье и в Свияжский град и в Чебоксарский город и жити в Казани городе». [1414]

В их числе были ярославцы Булгаковы-Куракины и Сицкие, Шестуновы и восемь Щетининых, да вдвое больше Засекиных, ростовчане Катыревы и Темкины, Яновы да Приимковы, стародубцы Кривоборские и Ковровы, Ромодановские и Гундоровы, Пожарские и Гагарины. Заодно дочистили до конца род Адашевых, происходивший из дворян Ольговых, загнав в Казань восемнадцать одних только Путиловых-Ольговых.

А к тому времени был выстроен и отделан новый царский двор на Арбате. Расположенный напротив Ризоположенских ворот Кремля, он внушал почтение одним своим видом — в такой не ворвешься. Не терем — замок. Мощная стена на сажень от земли из тесаного камня. Правда, остальные две сажени — уж больно торопил государь — из кирпичей. Выходившие к Кремлю ворота, окованные железными полосами, украшала фигура льва, который многозначительно раскрыл свою пасть, обратив ее в сторону земщины. На шпилях терема гордо возвышались черные двуглавые орлы. Стены днем и ночью охраняли несколько сот опричных стрелков. Сразу после крещенских праздников, 12 января 1567 года, Иоанн туда и переехал.

Ну теперь-то уж все, можно бы и угомониться. Но нет. Радость длилась недолго, всего несколько дней, а потом, вначале слабо, дальше сильнее и сильнее стало томить прежнее беспокойство, постепенно переходящее в страх. Что-то томило и угнетало, набегая волнами, словно морской прибой, а когда отступало, то оставляло на песке Иоанновой души такое, что лучше и не глядеть.

Как ни странно, но полный покой царь находил лишь в одном месте, и было оно… его недавним узилищем. Впервые он это ощутил, когда попал туда просто из желания посмотреть на свое прежнее обиталище, но уже не как узник, а как властелин. «Посмотрю и спалю», — бурчал он себе под нос, приближаясь к избушке. Посмотрел… и отчего-то пронзительно защемило в сердце. Почти с ужасом, сам себе не веря, он вдруг осознал, что именно тут, в этих ненавидимых им некогда стенах, он никого и ничего не боялся.

Нет, было раз, когда проведать его приехал Подменыш. Ох и перепугался тогда Иоанн. «Да тут любой на моем месте струхнул бы, — оправдывался он перед самим собой. — Повелел бы, и все. Пускай не старцы — они бы на такое не пошли, но долго ли ему самому? Рук марать неохота? Так и не надо. Вон, повороши кочергой в печи да выброси из нее на пол перед самым уходом пару горящих поленьев. От единой свечки половина Москвы сгорает, так что от тех головней вмиг бы изба занялась — не уймешь».

Но это был единственный раз, а все остальное время в избушке веяло уютом, покоем и тишиной, нарушаемой лишь вдумчивым неторопливым голосом одного из старцев, читающего какую-нибудь из святых книг.

«А ведь если бы не они, я бы и к чтению не пристрастился, и писание не постиг. Иное из того, что им больше всего полюбилось да по двадцать-тридцать разов читалось, и вовсе наизусть запомнил», — с каким-то умилением подумал он. И душа, заскорузлая от проливаемой крови, стала как-то высвобождаться из ссохшихся оков, понемногу очищаясь. Так, самую малость, краешком. Или она с этого краешка была еще вовсе незапачканной? Кто ведает.

— Огонька? — услужливо подскочил к нему на выходе из сеней уже стоявший наготове с пылающей головней в руке верный Малюта.

— Я тебе дам огонька! — окрысился на него Иоанн, скрывая смущение от нахлынувших чувств. — Все бы тебе убивать да жечь, — и протянул презрительно: — Эх, ты…

Малюта опешил, но с расспросами не приставал — надо будет, и сам скажет, когда придет время, а уж не придет, так и не надо. За то его царь и ценил, помимо палаческого дара, что с ним легко молчалось и легко думалось. И недовольно покосился на Скуратова. Всплыло в памяти, что в народе сказывают, будто лучше всего молчится с тем, чья душа ближе всех прочих. Получалось, что к нему, Иоанну, божьему помазаннику, государю… словом, и прочая, прочая, прочая, ближе всех этот смердячий пес, вечно забывающий после пыточной сполоснуть руки и вычистить грязь вперемешку с кровью из-под крепких желтых ногтей. Неужто у него, государя, ближе этого человека, который уже не по колено, а по самую маковку погружен в кровь, никого нет?

Этот вопрос возникал не в первый раз, но царь все время старательно отгонял его прочь. Не потому, что не знал на него ответа. Скорее, напротив, потому, что знал его слишком хорошо. И от этого становилось вдвойне тоскливее, а на душе закипала злоба. Не на Малюту — на двойника. Ведь если бы он его сюда не упрятал, как знать — может, и не было бы сейчас никаких казней, не было бы и лютого беспричинного страха, да и вообще ничего из этой скверны, что сейчас окружает его со всех сторон. Но потом ему припоминались забавы детства и юношеские молодечества, он грустно усмехался и ронял в душе печальное: «Зарекалась свинья…»

А на Белоозеро он стал выезжать регулярно, не реже чем раз в два года, и никогда не забывал заглянуть в избушку. Собственно говоря, он и приезжал туда лишь для того, чтобы окунуться в ее тишину и чуточку сполоснуть душу. Пускай немного, но хоть так. К тому же предлог был подходящий — богомолье в Кирилло-Белозерский монастырь. И повод для этого богомолья, к сожалению, тоже имелся — окаянная черкешенка скинула его дите и больше не беременела. Так что и тут не подкопаешься.

Как-то подумалось, что, может, избушка тут вовсе ни при чем. Может, причина возникающего на душе благостного покоя кроется совсем в другом — например, в дивных местах. Сосны — в три обхвата, зверье — непуганое, а воздух — да его как сбитень пить можно, не то что в Москве — с ее грязью и вонью. Но тут же с беспокойством подумал: «А как там без меня?»

За пожары он не беспокоился. Эка невидаль. Ныне сгорит — завтра новое выстроят. Вон, обыденные церкви и то наловчились за один день рубить, [1415] а тут избы. Они и вовсе пустяк. А вот за престол… Тут ведь не только двойник — тут и без него желающих хоть отбавляй.

И вновь злоба на Подменыша. «Нет, чтобы подлинно нужными делами заняться, так он на Казань поперся. Хотя рачительный хозяин и для не шибко нужной вещицы тоже применение найдет. Ну куда бы он тех же ярославских, ростовских да стародубских князей распихал? А так, вон сколь места. Но все равно, Казань Казанью, но мог бы пускай хоть одного князя Старицкого приголубить. И поводов для того — тьма-тьмущая. Ту же болезнь взять, когда Владимир по наущению матери присягать отказался. Тут ведь и выдумывать ничего не надо — подлинная и самая взаправдашняя измена выходит. Да он сам бы за такое…» — и насмешливо фыркнул, вспомнив, что придумал Подменыш на следующий год сразу после рождения у него сына Ивана.

«Вот уж и впрямь — холоп он и есть холоп, — подумал насмешливо. — Ну взял ты с него крестоцеловальную запись, что он обязуется выступать супротив любых недругов царя и его наследника, так что же? Да ему на эту запись — тьфу, да и только. Да еще на мать обязали доносить, ежели она учинит что лихое, пускай и в помыслах. Тоже не дело. Нешто сын супротив родительницы встанет? Да еще супротив такой, как княжна Хованская? Нет уж, надо было как я поступил. Теперь-то, когда она уже не Ефросинья, а старица Евдокия — куда спокойнее. Опять же строить козни, сидючи в келье, несподручно».

И вновь мысли вернулись к избушке. А что, если… Он задумался: «Дворец мой новый на Арбате еще не готов, только начат, да и все равно — Москва-то шумливая под боком. Ее, как город, [1416] не покинешь. Или вместе со двором сюда перебраться?»

И повелел Иоанн Васильевич осенью лета 7073-го от сотворения мира заложити каменные стены в Вологде, да рвы копать и на городские здания к весне «готовити всяческий запас». По его задумкам должны были в этом граде соорудить большой каменный кремль, а посреди крепости возвести огромный собор, чтобы не уступал столичному. А спустя два года, теснимый все тем же страхом, он пожертвовал в Кирилло-Белозерскую обитель двести рублей с тем, чтобы в монастыре устроили для него отдельную келью, а позже даже прислал драгоценную утварь, иконы и кресты для украшения своего будущего жилища.

Именно после того Малюте и еще ряду опричников, перепугавшихся от такого решения, и пришла в голову мысль натолкнуть государя на то, чтобы устроить подобие монастыря где-нибудь поближе, ну хоть в Александровой слободе. И пояснение тому тоже имелось. Дескать, тяжела монашеская жизнь, а коль напялил рясу с клобуком, так потом не скинуть, потому лучше всего ее опробовать на время, вроде как испытание пройти — подойдет такое или нет. Иоанн, подумав, согласился. Вот с того-то времени и пошли у обитателей слободы иноческие порядки да одежа.

Однако мысли о том, что кто-то из бояр подсоблял Подменышу прийти к власти, тоже не оставляли царя, возникая порой в самый неподходящий момент. Так было с любимцами его двойника — Сильвестром и Адашевым. Так же он поступил и с еще одним боярином — князем Димитрием Курлятевым-Оболенским, сослав его сразу после суда вначале на воеводство в Смоленск, а затем и вовсе повелев постричься. Не пощадил он и двух его дочерей, которых вместе с матерью тоже заставил принять схиму, а затем удалил их в глухую Челмогорскую пустынь, расположенную в полусотне верст от Каргополя.

Перечить ему, непогрешимому, каким он сам себя считал, становилось все более и более чревато. Тут уж боярина не могли спасти никакие прошлые заслуги. Вон, попытался было возмутиться младший из братьев Воротынских новым Земельным Уложением. Понять князя Михайлу было можно. Если принять это Уложение, то выморочная треть Новосильско-Одоевского удельного княжества, которая находилась после смерти Владимира Ивановича в распоряжении его вдовы Марии, для братьев терялась, переходя, за неимением сыновей у усопшего, к Иоанну.

Потому и вел себя Михайла Иванович резко, дерзить осмеливался, да и в выражениях не больно-то стеснялся. Думал, что победителю крымчаков и покорителю Казани все дозволено, да не тут-то было. Шалишь, брат. Что было — быльем поросло, а царю грубить не след. Потому Михайла и был вскоре отправлен со всей семьей на Белоозеро, то есть именно туда, где принял в свое время схиму и скончался старший братец. Князь Александр Иванович оказался поумнее брата. А может, сдерживался именно потому, что не числил за собой особых заслуг, вот и оказался в ссылке поближе — в Галиче.

Но время для них еще не пришло. Оно нагрянуло гораздо позже, когда уже возвращенный из ссылки обратно князь Михайла сумел разбить Крымскую орду и вновь ненадолго обрел милость государя. Но тут уж он сам виноват. Не надо было ему во время пира, потеряв всякую осторожность, вспоминать Казань да желать сызнова вернуть то время.

— Тогда и ты был другой, и мы моложе, — простодушно заявил он.

«Другой, — немедленно отложилось в памяти у Иоанна. — Стало быть, ведает что-то. Так-так». Но виду не подал — шутил и смеялся по-прежнему. Зато потом с нескрываемым наслаждением самолично подгребал посохом горящие угольки под немолодое, сплошь в жгутах шрамов и рубцов от ранений тело боярина. Правда, казнить не велел — уж больно нуждался вхороших воеводах. Думал протомить в ссылке да потом сызнова вернуть, но до Белоозера Воротынского так и не довезли — скончался по дороге.

В вину же ему тогда царским указом поставили измену царю в пользу… крымского хана. Звучало, конечно, не ахти, особенно если учесть, что князь всего за полгода до этого вдребезги расколошматил этих крымчаков, но к тому времени о правдоподобии мало кто заботился.

Однако все это было гораздо позже, а пока Иоанн в поисках спасения от своего извечного страха неожиданно сумел найти неплохое средство. Кровь. Действовала она на страх, полыхавший в его груди, как вода. Вот только одним ведром пожар в избе не погасить — тут надо лить и лить без устали. И Иоанн лил. Щедро. Не скупясь. Расправы тянулись вереницей, одна за другой. И все равно казалось мало. Чего-то все время не хватало. Размаху, что ли?..

Глава 13 Нежелательная встреча

Какие бы меры предосторожности ни предпринимал царь, ему все казалось недостаточным, так что и в своем новом дворце на Арбате он проживал не подолгу, по-прежнему предпочитая Александровскую слободу, на подступах к которой можно было выставить крепкие надежные заслоны. Но и их ему вскоре стало маловато. Пытливый ум Иоанна лихорадочно изыскивал все новые и новые возможности покушения на самого себя. Изыскивал и… находил. Вот, к примеру, церковь, куда он ходит молиться. Да, есть стража, имеется и охрана, но во время заутрени они все еще вялые, толком не пробудившиеся от сна. Пока будут дружно зевать, раззявив рты, его двойник не один, а три раза зарежет царя.

И по повелению государя в срочном порядке воздвигают новую церковь, посвященную деве Марии, ибо испокон веков считалось, что она самая милосердная из небесных обитателей, а потому должна защитить покрывалом своей доброты даже его грешное тело. А для вящего успокоения на кирпичах, из которых возводили церковь, царь повелел изобразить кресты. На каждом.

Была у него надежда и на то подобие монастыря, которое он завел в слободе. Пускай на небесах оценят, что он еще не до конца потерян для райских садов и кущ. Келарем Иоанн назначил князя Афанасия Вяземского, а параклисиархом, польстив самолюбию, единственного подлинного монаха, некогда принявшего сан, Малюту. Григорий Лукьянович по простоте душевной чрезвычайно возгордился сей звучной должностью, убежденно считая, что окольничих да бояр ныне на Руси, яко собак нерезаных, хотя его трудами немного и поубавилось в последнее время, а вот параклисиарх — один. Скуратов не ведал, что таковые на самом деле имеются чуть ли не в любой церквушке, только называются не столь солидно, как это звучало по-гречески, а гораздо скромнее — пономарь.

Так царь и жил. Рано утром он вместе с сыновьями взбирался на колокольню, сопровождаемый Малютой, и звонил в колокола, оповещая братию, что пора на молитву. В четыре часа утра все опричники собирались в церкви. На тех, кто не являлся, накладывали восьмидневную епитимью независимо от того, князь это, боярин или захудалый боярский сын. Молебен служили долго, в течение трех часов. Вместе с прочей братией Иоанн пел в хоре опричников. После часового перерыва государь снова шел в храм и молился еще около двух часов.

К церковным службам он вообще относился очень строго, полагая, что его грехи достаточно велики, так что отмаливать их нужно поодиночке, чтоб не скапливались. Для надежности. А так как перерывов в казнях практически не было, то приходилось торопиться отмолить вчерашние, чтобы они не накладывались на сегодняшние и завтрашние.

После молитв все шли трапезничать, и братия, одетая в грубые нищенские одеяния на козьем меху, которые скрывали под собой гораздо более дорогие наряды, отставив в сторону длинные черные монашеские посохи, снабженные железным острием, садилась за стол. Пока опричники ели, игумен оставался стоять. Согласно своей должности настоятеля, Иоанн не обедал и даже не присаживался за стол, все время читая братии назидательные книги. Единственное, что дозволял Иоанн в нарушение монастырских правил, так это подавать к столу очень дорогие вина и меды.

Остатки пищи и вина каждый из опричников должен был унести с собой, чтобы раздать нищим за порогом трапезной. Иные так и делали, но уж больно изысканные блюда готовили царские повара, а потому многие уносили остатки домой.

Когда трапеза заканчивалась, к столу шел сам игумен. Затем наступало время краткого отдыха, после чего, решив, что все отмолено, Иоанн спускался в подвалы пыточной, где вовсю трудился неутомимый Малюта. Начинался час греха, растягивающийся и на два, и на три — как придется. Затем вновь была служба, на этот раз вечерня. После этого утомленный государь шел ко сну в опочивальню. Там его уже ждали слепые сказители, которые один за другим пели и рассказывали ему сказки, поскольку сразу заснуть он не мог. Бывало, что слепцы трудились по три часа, а то и поболе.

А как-то раз ему приснился сон. Кошмарный и мрачный, он, казалось, тянулся целую вечность. Проснулся Иоанн от собственного крика. Испуганный князь Вяземский сунулся было в опочивальню вместе с ночной стражей, но он так рыкнул, что все мгновенно исчезли. Оставшись один, царь первым делом опростал почти весь жбан с холодным квасом, нажег от свечи, горевшей в поставце, все остальные в четырех больших, чуть ли не в сажень высотой, шандалах, расставленных по углам опочивальни, и задумался, решая загадку, что же именно он видел — сон или…

Приснившийся ему человек в черной одежде, хотя и не монашеского покроя, был Иоанну незнаком. Царь готов был поклясться, что никогда его раньше не видел. И в то же время он точно так же был убежден в обратном — не чужой тот ему. Неужто и впрямь брат Митя — первый царь всея Руси, торжественно венчанный на царство своим дедом, а затем им же ввергнутый в узилище и невинно убиенный по повелению своего единокровного дяди Василия? А может, все-таки видение, посланное врагом рода человеческого?

Он долго не хотел признаваться самому себе, что знает ответ на этот вопрос, лихорадочно подыскивая любое опровержение, но так и не нашел, а не мог его найти, потому что едва тот появился во сне, как Иоанн сразу понял, кто именно стоит перед ним. Собрав воедино все душевные силы, спросил:

— Ты кто таков?

В ответ же получил уклончивое, сказанное с усмешкой:

— Сам ведаешь, так почто вопрошаешь.

— А на кой… — надменно начал было Иоанн, но тот немедленно его перебил:

— Слыхал, поди, про мое проклятье?

Царь открыл рот, чтобы пояснить, мол, он тут ни при чем, но человек в черном, не дожидаясь ответа от своего двоюродного братца, тут же продолжил:

— За ту великую цену, кою я уплатил, дадена мне воля не токмо в жизни и смерти твоего отца, но и всего его потомства. Вот я и пришел исполнить то, ради чего столь многим пожертвовал.

Иоанну очень хотелось бежать куда глаза глядят, причем немедленно, но ноги не слушались. Даже попытка вскочить, и та не удалась. Словно пригвоздили его к трону, не оторваться. Да что ноги, когда он хотел и не мог отвести глаза от лица человека в черном. Даже зажмуриться, и то не получалось.

— А-а-а, — промычал-проблеял он, а закричать во весь голос, позвать кого-нибудь на помощь сил не было.

Да и ни к чему оно — все равно бы никто не пришел. Пусто было в Грановитой палате. Пусто и неуютно. Почти физически давили на царские плечи тяжелые своды, готовые рухнуть на его голову, зловеще потрескивал могучий центральный столб, поддерживавший их, и сумрачно взирали на него со стен намалеванные святые и угодники, даже во сне отнюдь не собираясь брать его под свое покровительство.

— Не боись, — усмехнулся человек в черном. — Я ведь могу и отсрочку тебе дать, как и твоему отцу-головнику. [1417] Ведомо ли тебе, отчего я сразу не умертвил своего дядю-кровопийца?

Иоанн помотал головой, но когда хотел выкрикнуть, что согласен заплатить, подобно своему отцу, любую цену за такую же отсрочку, то вновь не сумел произнести ни слова.

— Не тщись попусту, — успокоил его Дмитрий. — И так слышу, что ты поведать хочешь. И что же — без расспросов согласен?

Иоанн принялся торопливо кивать, готовый согласиться на любое и боясь сейчас только одного — чтобы тот не передумал.

— Ну что ж, холопья твоя душа, — усмехнулся Дмитрий, — дам я тебе еще с десяток годков. А плата твоя за них будет такова — голова последнего внука твоей толстой ведьмы-бабки. То не за себя хочу воздать — за мать отомстить, кою она колдовством погубила, чтоб никто из ее потомства византийского не выжил. Как тебе цена — подходит ли?

Иоанн вновь усиленно закивал головой, но человек в черном счел нужным предупредить:

— Ты ныне напуган вельми, а потому с ответом я тебя не тороплю. Подумай. Сроку три дня. Вдруг на иное согласишься — сразу помереть, — и успокоил: — Да ты не боись — я легко убиваю, — он сокрушенно развел руками. — И рад бы, как ты, да не дали мне власти на мучительство. Только и могу, что руку протянуть, да придушить, али сердчишко сдавить.

«Как это сдавить, ведь оно же внутри? — усомнился Иоанн. — Надо ж все тело разодрать, чтоб туда к нему влезть».

Вслух, правда, он этого не произнес, а то чего доброго, тот возьмет да и захочет показать. Но Димитрий услышал невысказанное сомнение и тут же дал ответ:

— А вот так.

Он протянул к царю руку, которая неожиданно стала расти прямо на глазах, придвигаясь все ближе и ближе. Считанные мгновения, и она уже оказалась перед лицом царя. Кожа на ней была сизовато-синего оттенка, а кое-где, полопавшись, свисала грязно-серыми клочьями, обнажая гниющую плоть с кишащими в ней червями. Каждый из необычайно длинных костистых пальцев заканчивался даже не ногтем, а когтем — уродливо толстым и хищно загибающимся вовнутрь. Димитрий не спешил, давая как следует все разглядеть. Затем повторил:

— Вот так, — и с этими словами когти легко вошли в тело Иоанна чуть ли не на всю длину. Поначалу царь даже не почувствовал боли, но затем, когда когти стали медленно сжиматься, она пришла — острая, как укус, и жгучая, как огонь. Иоанн понял, что умирает. Еще чуть-чуть, и ему придет конец. В глазах потемнело, дышать он уже не мог, боль с каждым мгновением становилась все острее и нестерпимее, и тогда он закричал да так истошно, что… проснулся.

Все последующие дни прошли в ожидании неизбежного. Хотя нет — правильнее будет сказать, что они пролетели.

«Кручинится государь. Заскучал», — перешептывались опричники, гадая, какую очередную забаву затеял Иоанн Васильевич.

Призрак брата не обманул, явившись ровно через три дня. На губах у него играла прежняя презрительная усмешка.

— Надумал? — почти равнодушно спросил он.

Иоанн кивнул и спросил в свою очередь:

— То за Володимера Андреича ты мне десяток годков посулил. Но у него и потомство имеется. Неужто тебе неохота и их извести?

Димитрий заинтересованно склонил голову чуть набок, молчаливо призывая Иоанна продолжать.

Вдохновленный таким поощрением, царь заторопился:

— Я так мыслю, что по пяти годков за каждую христианскую душу немного будет? — и опешил, глядя, как лицо призрака расплывается в улыбке, почти сразу же перешедшей в веселый заливистый хохот. Отсмеявшись, Димитрий заметил:

— Хороший внучок у толстухи вырос. Весь в нее. Такого и убивать — одно удовольствие. Правда, сынов Владимира я на твоего сына хотел возложить, ну да уж ладно, можно и поторопиться, — и отрезал: — По два года дам, — тут же уточнив: — Но токмо за сынов. Я с бабами не воюю.

— Дак ведь это родичи мои! — взвыл осмелевший Иоанн. — Я ж какой смертный грех на себя беру — вовек не отмолить. Прибавь еще немного! Побойся бога! — и осекся, испуганно уставился на Димитрия, подумав, что с богом он того, перебрал.

— На тебе грехов, яко на шелудивой собаке блох, — отрезал тот. — Неужто ты и впрямь мыслишь, что молитвами их искупишь? Напрасно. Для того надобно искреннее покаяние, для коего даже кельи мало — в пустынь уходить надо, а то и в отшельники, а ты ж до обеда в церкви, а опосля вновь трудишься… для ада.

— Я и в пустынь могу, — робко вякнул Иоанн.

— Зарекалась свинья, — хмыкнул Димитрий и убежденно заявил: — Не суметь тебе, нипочем не суметь, иначе я и говорить бы не стал. Норов — не боров, откормишь — не забьешь. Ты своего так нагулял, что уже не угомонишь. Так что не бывать калине малиной, волку — зайцем, а Иоанну — схимником. Поздно, милок. Лучше не трепыхайся. Потому я раньше за тобой и не приходил — все дожидался, пока скопится побольше, а то удовольствия нет — убью, а ты не со мной вместях, а в иное место отправишься, яко безвинный мученик. Потому я тебе и подсоблял из избушки вырваться, — и жестко усмехнулся, с откровенным презрением глядя на оторопевшего в искреннем возмущении двоюродного братца. — А ты, Ванюша, никак и впрямь помыслил, что тебе с небес руку помощи подавали? Напрасно. Я это был, милый, я. Ведал, что ты учинишь, когда на свой трон вскарабкаешься, вот и помогал. Отвратно было для сына своего убийцы зайцев из чащобы выгонять, но управился. И глаза прохожим тоже я отводил. И в самой Москве — вспомни-ка — кто тебя вбок толкал, чтоб ты в нужное кружало заглянул?

— То… глас… с небес, — возмущенно прохрипел Иоанн, наконец обретя дар речи.

— Э-э-э, нет. Не один я, конечно, тебе подсоблял, но небеса тут ни при чем. У тебя, яхонтовый, иные покровители. Зато заботливые. И огонек вовремя раздували, чтоб разгорелось побыстрее, и в бок толкали, и останавливали, когда ты бежать со всех ног припустился, и даже рукой Малюты водить не побрезговали, когда он тебе бороду стриг. Мы своим завсегда услужить рады.

— Мы — это кто? — промямлил Иоанн.

— Мы — это мы, — отчеканил Димитрий. — Али хошь, чтоб я вслух назвал?

— Нет! — испуганно выкрикнул Иоанн.

— То-то, — кивнул Димитрий. — Так что ты теперь наш, и бога ни мне, ни тебе бояться ни к чему — у нас иной хозяин. — Он усмехнулся и предложил: — А хошь, покажу, где тебе местечко уготовано?

— Не надо! — завопил Иоанн. — И так верю! — и вновь взмолился: — Так еще ж мое потомство есть — цельных два сына. За них-то накинь малость.

— Силен внучок, — вновь одобрил Димитрий. — Толстуха до такого бы не додумалась. Обскакал ты свою бабку, как есть обскакал. Вот только кого ты обманывать решил? Не твое ведь это потомство. К тому ж отмоленные они, так что даже и не в моей власти, — произнес он с видимым сожалением. — Вот ежели ты их тоже к греху приучишь, тут посмотрим. А лучше своих заведи, тогда и поговорим. — Улыбка его стала еще шире, и он вкрадчиво спросил: — Что, кончился товар для торга, али как?

— Кончился покамест, — буркнул Иоанн и вдруг вспомнил самое главное, о чем хотел спросить все эти три дня. — Погоди-ка. Стало быть, ты меня на все эти годы под свою заступу берешь? — и опешил, глядя на вновь развеселившегося Димитрия, который буквально покатывался от смеха.

Иоанну стало до слез обидно, остро захотелось чем-нибудь кинуть или ударить своего двоюродного братца, которому отчего-то не лежалось в гробу, как всем порядочным покойникам, но он превозмог себя, терпеливо дожидаясь, пока тот не закончит хохотать.

— Ну и насмешил, — произнес Димитрий, угомонившись. — Ишь чего удумал, душегуб, — почти ласково произнес он. — Защиту во мне для себя сыскал, видали?! — и жестко отрубил: — Скажи спасибо, что я лишь в жизни и смерти твоего отца да его потомства волен, иначе ты бы и этой отсрочки не узрел. Сам себя защищай, а коль не убережешься, значит, так тебе на роду написано.

— От… него? — спросил, помешкав, Иоанн.

— Не ведаю, — отрезал мертвец. — Да и какая мне разница. Подсоблять ему я не стану, но и мешать ни в чем не буду, — и начал истаивать в воздухе.

— А он что же — доселе умышляет?! — торопливо, пока тот не исчез окончательно, выкрикнул Иоанн, получив в ответ насмешливое:

— А ты сам его о том спроси.

— Скажи, где сыскать, и я спрошу! — не оставлял надежды выведать местонахождение двойника царь.

— Тебе надобно — ты и ищи, — донесся до него равнодушный голос, прилетевший уже из пустоты.

— Я б цельного года не пожалел из тех, о коих мы уговорились, — сделал Иоанн очередную попытку улестить Димитрия, но ответа так и не дождался.

Хотя нет, правильнее было бы сказать, что он его все-таки получил, разве что очень туманный и совершенно непонятный, потому что откуда-то из дальнего темного угла неожиданно вынырнул сам двойник. Был он одет в длинную белую рубаху, то есть выглядел в точности так, как его оставил тогда Иоанн.

Даже нож продолжал торчать у него в груди. Впрочем, двойник почти сразу выдернул его и теперь крепко сжимал в руке рукоять, направив хищно блестевшее острие прямо на царя. Шел он неуверенно, пошатываясь, словно во хмелю, очень медленно приближаясь к застывшему Иоанну, с ужасом ощущавшему, что вновь не в силах пошевелиться. Однако, когда двойнику оставалось сделать всего два или три шага, чтобы подойти вплотную, он остановился, словно размышлял о чем-то. Тут Иоанн вновь заорал во всю глотку, отчего и проснулся.

«И что это мне сулит? — напряженно размышлял он, усевшись поудобнее в постели. — То, что он меня настигнет, или то, что я успею спастись? Вот и гадай».

Верить хотелось в последнее, но страх подсказывал, что, скорее всего, истина таится в худшем из предположений. Оставалось сделать единственное, что было в его силах — усилить охрану и как можно чаще ее менять, особенно у дверей опочивальни, выставляя разом по пятку стрельцов и с непременным требованием, чтобы все они были из разных сотен. «Пусть даже один из них тайно доброхотствует моему ворогу — все равно за одну ночь с остальными четырьмя он сговориться не успеет», — рассуждал царь.

Глава 14 Ужас

В месяц сроку, который отвел ему призрак Димитрия, он уложился. Правда, на этот раз убивал как-то равнодушно, поскольку к своему двоюродному брату прежде не питал ни гнева, ни подозрений. Он в какой-то мере был даже благодарен ему, что тот хоть и неуклюже, но пытался противиться во время болезни двойника, всячески уклоняясь от присяги малолетнему сыну Подменыша.

Его мать — дело иное, но по повелению Иоанна властная княжна Хованская была еще шесть лет назад пострижена в монастыре, а без нее Владимир оставался робким, беспомощным, и чувствовалось, что он жаждет лишь одного — выжить и сохранить своих детей. К тому же, если не считать тех выблядков, которых все считают царскими сыновьями, Владимир оставался единственным наследником престола, буде тот опустеет, и Иоанн гораздо охотнее предпочел бы, чтоб взошел на трон именно он, нежели Ванька.

Именно потому царь и держал своего последнего двоюродного братца в чести, ни разу не положив на него даже легкой опалы. Более того, он настолько ему доверял, что не далее как полгода назад, этой весной, поручил собирать полки для защиты Астрахани.

Он даже когда убивал его, то, вопреки обыкновению, не мучил, не пытал, даже вспомнил древний обычай Чингисхана, повелевавшего знатных людей, провинившихся в чем-либо, умерщвлять без пролития крови. А потому повелел не рубить им головы, а дать выпить яду, и искренне обиделся, когда в ответ на это благодеяние получил такой несправедливый оговор со стороны одной из жертв. Гордая жена князя, урожденная Одоевская, перед смертью, уже осушив свою чару, презрительно окинув Иоанна взором, пылающим ненавистью, ободрила слабодушного супруга, не решавшегося выпить отраву:

— Пей, Иакинф. [1418] То не грех. Господь ведает, что не по доброй воле мы из жизни уходим, а по повелению мучителя и душегуба своего.

Вот так. Он им, значит, почет и ласку, райские кущи на том свете, да и на этом добрую славу невинно убиенных мучеников, а они в ответ вона как. Никакой тебе благодарности, одни гнусные поношения. И глядя, как мучается брат, поклялся в душе, что старший сын Владимира Василий, который не приехал вместе с отцом, поскольку занемог, в наказание за худые слова его мачехи [1419] умрет совершенно иначе и непременно через тяжкие муки, да на плахе. Несколько успокоило его лишь сознание того, что четырнадцать лет жизни он себе уже обеспечил, ведь вместе с братом приняли яд и его дети, включая шестилетнего сына Юрия, а также десятимесячного младенца Ивана.

А потом, спустя пару дней, когда он уже хотел послать за Василием Владимировичем Старицким Малюту, Иоанн и вовсе развеселился — в голову пришла славная мысль, сулившая самому царю в случае ее исполнения не лишних два года жизни, а гораздо больше.

«Ваське-то семнадцатый годок пошел — самое время жениться. Запас у меня есть, так что спешить необязательно. Ныне его изничтожу — всего два года добавится, а коли он потомство наплодит, да сынов — тут куда больше можно огрести», — размышлял он.

От собственного хитроумия, которое позволяло ему ловко надуть наглого призрака, он так развеселился, что приказал выпустить из застенков сразу несколько десятков приговоренных к плахе.

Ох, если бы он только знал, что этот подлец Васька спустя пять лет столь бессовестно надует своего благодетеля. Мало того что у него за это время не родится ни одного мальчишки, так он еще и сам помрет, лишив таким образом Иоанна целых двух лет жизни. Нет, нельзя верить людям! Решительно никому, даже родичам! И оставалось только с хмурой злобой вспоминать свою глупую щенячью радость, которая, впрочем, продлилась совсем недолго, всего три дня, поскольку на четвертый он вновь расстроился, вспомнив, где уготовано место ему самому.

«Зато теперь можно грешить без боязни», — подумал себе в утешение.

К тому же надлежало дать еще один урок подрастающим царевичам, особенно Ваньке, которому исполнилось уже пятнадцать.

«Вот ежели ты их тоже к греху приучишь, тогда посмотрим», — всплыли в памяти слова призрака. Что ж, будем приучать, к тому же за новгородцами оставался изрядный должок. Из разговоров старцев, которые они вели промеж собой, Иоанн уяснил, что чуть ли не все они являются выходцами из Новгорода и Пскова. Лишь один Феодосий Косой был из Твери, да еще один — из Торжка.

Теперь пришел черед платить по долгам. Пускай до самих мнихов ему не дотянуться — далече утекли, ажно в Литву, а тот же Косой, по слухам, еще и жениться там успел, зато в градах оставались их родичи, соседи и прочие знакомцы. Вопрошать, на какой улице да в какой избе некогда проживал мних Варлаам или Феодосий, бессмысленно, — скорее всего, никто не ответит, да и знали их соседи только по мирским именам. Однако попытку Иоанн все-таки сделал — вдруг да что-то получится. Весною 1569 года он вывел в Москву 500 семейств из Пскова и еще полторы сотни из Новгорода. В отличие от поговорки, гласящей, что попытка — не пытка, эта была как раз сопряжена с нею, но напряженно трудившемуся Малюте выяснить что-либо о старцах так и не удалось. Значит, надо мстить всем огульно. Так Иоанн и поступил.

Начал с Клина. Затем была Тверь, где он лютовал целых пять дней. Вспомнил и о непокорном митрополите Филиппе, который пребывал в келье Отроча-монастыря.

Это раньше Иоанн по своему неведению чего-то там опасался. Митрополит Афанасий, которого царь, можно сказать, облагодетельствовал, возведя после смерти владыки Макария простого инока в сан митрополита всея Руси, спустя два года вновь ушел в монастырь — это каково?! Да ведь как ушел-то подлец?! Тишком да молчком, не пожелав не то что спросить дозволения Иоанна, но хотя бы предупредить его. По сути, таким поступком он попросту плюнул своему благодетелю в лицо! Царь тогда снес этот плевок с христианским смирением. Можно сказать, простил, хотя прекрасно понимал, что хотел сказать своим уходом этот тихоня.

А уж про митрополита Филиппа и вовсе говорить не приходится. Был же меж ними честный уговор — ему в государевы дела не встревать, а Иоанну — в церковные. Так почто Филипп сей уговор порушил?! Восхотел превыше божьего помазанника встать? А ведь еще Христос заповедал, что кесарю кесарево, а богу богово. Вот и получается, что митрополит даже не супротив него, Иоанна, глас возвысил, а супротив самого Христа. Шалишь, владыка. Не бывать по-твоему.

Правда, и тогда Иоанн, как последний глупец, сдержался. Мыслил, наивный, что их слово к богу быстрее долетает, как-никак сан, вот и убоялся адовых мук.

«Хорошо, что брат Митька вовремя глаза открыл, а то так бы до самой старости и терпел их плевки, — с мрачной иронией подумал. — Хоть какую-то пользу я из мертвяка извлек. Теперь-то понятно — что щади, что не щади долгополое семя, ан все одно — вниз мне дорожка указана. Ну а коль они даже грехи мои и то отмолить неспособны, то и мне с ними неча возиться. Ладно, Афонька в могилу давно утек. Не выкапывать же мне его прах. Да и тихо он все содеял. Окромя меня да его самого никто и не понял — решили, что и впрямь по причине своей немощности владыка сызнова в Чудов монастырь вернулся. Но этот…»

Вперившись тяжелым взглядом в лицо верного Малюты, Иоанн произнес:

— Поедь-ка к старцу да возьми у него благословение мне на дорогу, чтоб я одолел всех своих ворогов.

— А коли он откажется? — уточнил Григорий Лукьянович.

Иоанн помедлил, но затем вспомнил, что не иначе как из-за Филиппа, тайно доброхотствующего заволжским старцам, утек из Соловков главный его мучитель — отец Артемий, и зло ответил:

— Ежели откажется, то выходит, что не желает он мне добра, а стало быть, и сам ворог. Ну а с ворогами моими, Малюта, ты и сам ведаешь, яко поступать надлежит.

Так и случилось. Старец в ответ на переданную от имени царя просьбу заявил, что благословляют только добрых и на доброе. Малюта вздохнул — убивать митрополитов, пускай и бывших, ему ранее не доводилось, но деваться было некуда. Выбор-то невелик — либо этот тщедушный старик, который и без того одной ногой в могиле, либо он сам, ибо ослушания государь не простит. Успокаивая себя мыслью, что Филипп, скорее всего, страдает от разных немочей и болячек, так что смерть для него — избавление от них, протянул длинные волосатые руки к стариковской шее. Тот не противился.

— От жара окочурился ваш Филипп. Ишь как натопили, — буркнул он, выходя из кельи, столпившимся в узеньком коридорчике монахам. — Похоронить надобно.

— Дозволь с почетом, Григорий Лукьянович, близ алтаря, — робко обратился к нему настоятель.

Малюта задумался, но, так и не припомнив, было ли что сказано Иоанном на этот счет, согласно кивнул:

— Пущай так.

Правда, потом получил выволочку от государя, который гневно заметил, что ворогам почету быть не может, пускай и посмертного, тем более от царских слуг.

Свое раздражение Иоанн сорвал на Торжке, где на него, видя, что пришел их последний час и терять нечего, накинулись пленные крымские татары, сидевшие в одной из башен. Им почти удалось прорваться к Иоанну, попутно тяжело ранив верного Малюту, оставшегося валяться со вспоротым брюхом и с собственными кишками в руках, которые он судорожно пытался запихнуть обратно к себе в нутро. Неведомо, уцелел бы и сам государь, но на сей раз ему повезло — выпрыгнувший вперед воин со странного цвета синеватыми усами, ловко орудуя саблей, сумел сдержать их неистовый напор, а там подоспели и прочие пищальники. Спустя несколько минут с крымцами было покончено.

После пережитого страха разъяренный царь на пути к Новгороду уже не оставлял на пути своего опричного войска ни одного целого селения, не только учинив резни в Выдробожске, Хотилове, Едрове, Яжелбицах, Валдане, Крестцах, Зайцеве, Бронницах и прочих градах и селах, но и повелев не оставлять в живых ни одного прохожего якобы для сохранения тайны. Однако, сколько ни убивал, сколько ни палил — все казалось мало.

Не утолил он своей жажды крови и в Новгороде, хотя «потрудился» там изрядно. Верные опричники, въехавшие в город четырьмя днями ранее, сработали на совесть. К тому времени они уже успели поставить на правеж всех монахов и священников, требуя с каждого из них по двадцати рублей, и нещадно лупили тех, кто не мог заплатить, опечатали и дворы богатых горожан, а иноземных гостей, купцов и приказных людей на всякий случай заковали в цепи, таким образом приготовив все для предстоящей расправы царя.

Судил Иоанн вместе с сыном Иваном, усадив его подле себя. Учил, как нужно повелевать, какие слова говорить, поясняя, что казни должны быть разные, иначе не будет того страху в людях, поэтому несчастных жителей убивали по-разному. Кого приказывал забить до смерти, кого жгли, а иных привязывали головою или ногами к саням и везли на берег Волхова к месту, где река не замерзает даже зимою, и бросали с моста в воду, причем целыми семействами. Ни для женщин, ни для стариков, ни для грудных младенцев, которых для надежности привязывали к материнской груди, исключения не было.

«Пусть мне ад после смерти, — мрачно думал Иоанн, глядя на казни, — зато им ад при жизни. Все не так обидно».

Шесть недель лютовал царь. Была уже середина февраля, когда он угомонился, повелев собрать с каждой улицы по одному человеку, и тихо произнес:

— А теперь молите господа о нашем благочестивом царском державстве, о христолюбивом воинстве, да побеждаем мы всех врагов видимых и невидимых.

Глядя на угрюмо опущенные лица новгородцев, чьи взгляды были устремлены в землю, потому что не скрывать их от царя нельзя — уж очень много в них полыхало ненависти, Иоанн, догадываясь об их чувствах, счел нужным пояснить:

— Кровь же, что здесь пролита, не на мне, но на изменнике моем, вашем архиепископе Пимене, да на его злых советниках. Ну а теперь живите и благоденствуйте в сем граде. Идите с миром.

Трудно сказать, то ли в насмешку оно прозвучало, то ли он и впрямь искренне думал то, что говорил. Поди спроси его теперь. Зато доподлинно известно, что сразу после расправы над новгородцами Посольский приказ составил подробный наказ для русских дипломатов в Польше. Так, на вопрос о казнях в Новгороде, говорилось в наказе, русские послы должны были отвечать… вопросом: «А вам откуда это ведомо?» — и добавлять: «Коли вам ведомо, то зачем нам сказывати?» Не знал Висковатый, заботясь о престиже страны, что его время тоже заканчивается и совсем скоро послы Руси и на вопрос о нем самом будут давать точно такие же лукавые ответы.

Архиепископа же посадили на белую кобылу, нарядив его в какую-то ветхую драную одежду, сунули в руки волынку и бубен, отчего владыка стал удивительно похож на бродячего скомороха, некоторое время возили по новгородским улицам, после чего под надежной охраной повезли в Москву.

Говорят, что тогда погибло не менее шестидесяти тысяч, а Волхов, запруженный телами истерзанных людей, еще долго не мог пронести их в Ладожское озеро. Трудно сказать, насколько преувеличивал летописец, но ясно одно — количество жертв исчисляется не менее чем пятизначным числом.

Натешившись, но не удовлетворившись содеянным, царь неспешно покатил в сторону Пскова, недоуменно размышляя по пути, отчего это его так не любят, и еще больше злобясь от этого. Однако, вступив в город, он с удивлением обнаружил выставленные на улицах прямо перед домами столы с едой и питьем. Высыпавшие горожане, держа в руках хлеб-соль, встречали его, стоя на коленях и с радостными улыбками на лицах. Он поначалу даже глазам не поверил. С чего бы вдруг такое ликование? Странно.

Однако давать команду к очередному погрому не спешил — уж очень приятно было видеть такое непривычное зрелище. К тому же сопротивление всегда лишь разжигало в Иоанне страсть к мучительству, а если доводилось испытать страх, как в случае с пленными татарами, то вызванный проявленной собственной трусостью стыд почти сразу перерастал в бешеную ярость и злобу, а вот покорство… Тут двояко — мог и распалиться пуще прежнего, а мог и утихнуть.

Впрочем, он еще не собирался изменять своих прежних распоряжений относительно горожан, хорошо помня, что Псков — родина отца Артемия и должен заплатить за все прегрешения старца, допущенные по отношению к царю. Но когда он уже въехал на площадь, где располагались церкви святого Варлаама и Спаса, подле которых дожидался государя игумен Печерского монастыря отец Корнилий, к Иоанну верхом на метле вприпрыжку приблизился местный юродивый по имени Николка Саллос. Поманив Иоанна пальцем, он, привстав на цыпочки, шепнул на ухо заинтригованному государю:

— Али не насиделся еще в избушке-то? Неужто сызнова хотишь, чтоб тебе подмену сыскали?

Иоанн испуганно отпрянул, резко выпрямился в седле и оглянулся по сторонам. Вроде бы никто, кроме него, не слышал. Разве что Басманов с князем Вяземским. Он подозрительно покосился на них, но потом решил, что и до них тоже навряд ли донеслись слова юродивого. Царь вновь пригнулся и тихо спросил:

— А ты-то сам откель об избушке ведаешь?

— Так мне братец Васятка вечор сказывал, — простодушно пояснил Николка, пританцовывая на месте.

«Час от часу не легче», — вздохнул Иоанн.

— Какой еще Васятка?

— Али забыл такого? Дак ведь он же у тебя в Москве завсегда на паперти в церкви святой Троицы сиживал.

— Это когда ж было? — не понял царь. — И церкви той давно нет, да и сам Васятка помер. Как же ты мог…

— Нешто сам не ведаешь, царь-батюшка? — хитро улыбнулся Николка. — Телу — гнить, а душе — жить. Ну а где, то одному господу ведомо. — И тут же пожаловался: — Васятке-то легко было, кой за твоего братца молился, а мне за тебя уж больно тяжко — не поспеваю совсем. — И лукаво погрозил пальцем: — Не шали, а то твоя лошадка тебя обратно не довезет.

Иоанн раздумывал до вечера, а ночью его конь пал. Ему тут же вспомнилось пророчество Николки и… погром был отменен.

Позже, когда до Саллоса допытывались, что он сказал такого убедительного, чтобы утишить сердце Иоанна, юродивый простодушно отвечал:

— А я ему мясца предложил. Сказывал ему, что коль он так по скоромному изголодался, то пущай не человечинку — говядинку лучше съест.

— Да как же ты не испугался-то?! — ахали люди, пораженные смелостью Николки, и с восхищением смотрели на дурачка.

— А чего бояться-то? — удивлялся в свою очередь юродивый. — Я ж ему не камень — мясца предложил. От души.

— А он, что ж? Он-то что тебе ответил? — торопили люди.

— Не стал брать, — сокрушенно вздыхал Николка. — Да оно и понятно. Известно, человечинка-то послаще будет да посочней. Коли он ее распробовал, то говядину едать нипочем не станет.

— Ах, милый ты наш, — всплескивал руками народ, и чуть ли не каждая из хозяек считала своим долгом непременно сунуть в большую холщовую суму Николки либо монетку, либо кусочек съестного.

Но на самом деле Иоанн угомонился ненадолго. К тому же ему в голову пришла очередная безумная мысль. Не доверяя никому, он стал сомневаться даже в тех, кого выбирал сам. Рассудив, что верность хороша тогда, когда она подкреплена страхом, царь повелел Малюте выбить из тех новгородцев, которые вместе с архиепископом отвезли в Москву, сведения обо всех, кто пытался их предупредить. Дескать, ему доподлинно известно из доноса некоего Григория Ловчикова, что кто-то из опричников был в сговоре с изменниками и послал в Новгород грамотку.

— А имен тебе не назвали, государь? — спросил Малюта.

Иоанн призадумался, но потом, вспомнив Псков и свой разговор с юродивым, во время которого ближе всего к нему находились князь Вяземский и воевода Басманов, твердо произнес:

— А ты сам помысли. Из простецов никто о том, куда мы собрались, не ведал. Стало быть, и упредить они не могли. Знали-то совсем малое число — я да ты, да еще человечка три-четыре. К примеру, Алеха Басманов да князь Афонька. Вот и смекай.

Малюта смекнул быстро и спустя всего пять дней принес Иоанну свежие допросные листы, кое-где заляпанные ржаво-бурыми пятнами крови. В каждом из них были написаны имена Алексея Басманова, его сына Федора, а также князя Афанасия Вяземского.

— Я про Федьку ничего не говорил, — недовольно произнес Иоанн, читая листы.

— Не мог сын не знать, что отец родной задумал, — пояснил Малюта.

На самом деле причина была в другом. Был Григорий Лукьянович ревностным христианином, молился часто и подолгу, особенно после тяжелой пыточной работы. Да и перед нею тоже не забывал поднести ко лбу два перста, чтобы бог благословил верного царева слугу в его тяжких трудах. Не пропускал он и воскресных служб. А уж содомитов не любил — беда просто. Потому недрогнувшей рукой и вписал сынка Алексея Даниловича в эти опросные листы.

— Да неужто Афонька тоже в изменщиках? — подивился царь, прочтя в листах про князя Вяземского.

Малюта засопел и сердито ответил:

— И не просто в изменщиках, а в самых ярых.

На самом деле у Григория Лукьяновича имелись свои причины ненавидеть Вяземского. Мало того, что князь был прямым соперником Скуратова-Бельского, причем даже более удачливым, чем сам Малюта, учитывая, что государь даже лекарства принимал не иначе как из рук верного Афоньки — высший знак безграничного доверия. Вдобавок Вяземский к самому Малюте относился с презрением, которое даже не удосуживался хоть как-то скрывать.

Хорошо помнил Малюта и «большой сбор», учиненный два года назад Иоанном. Тогда его вторая жена Мария Темрюковна была еще жива, но из-за своей бабской немочи не могла исполнять супружеских обязанностей. Иоанн же, решив потешиться в усадьбах опальных и просто отписанных по причине ненадежности в земщину бояр, для начала замыслил обзавестись на время этого «ратного похода» бабами, чтобы весело проводить не только день, но и ночку.

Выбрав в июле 1568 года ночку потемнее, царские опричники, возглавляемые князем Афанасием Вяземским, Малютой Скуратовым и Васькой Грязным, вламывались веселыми ватагами в дома и гребли всех, кто заранее приметился им самим.

Избежать позора могли разве что жены и дочери самых знатных, да и то не из-за уважения Иоанна к древности рода, а по гораздо более прозаической причине — поди взломай крепкие ворота, запертые на дубовые, а то и железные засовы. К тому же, даже если и удастся тебе перемахнуть через высокий бревенчатый тын, окружающий со всех сторон боярскую усадьбу, все одно — схватки с хорошо вооруженными холопами и матерыми злыми волкодавами, спущенными по такому случаю с цепей, не избежать. Нет уж, лучше брать тех, кто попроще — из числа обычных горожан, а кто они — купцы, попы или ремесленники, — не важно.

Отъехав за город, Иоанн устроил дележку, забраковав чуть ли не всех, кого подобрал Малюта и его люди — уж больно толсты, — и три четверти живой добычи Васьки Грязного. Их он роздал ближним людям, чем вызвал не только досаду у Малюты, но и… неудовольствие Вяземского.

— Коротконогая, как сам ловец, — заметил князь, оценивая доставшийся «подарок» и выпросив у государя позволения взять тех, кто не подойдет из добычи самого Афанасия.

У Вяземского, чьи люди приволокли не так уж много, всего-то с десяток, царь одобрил сразу семерых.

— Услужил, Афонька. Расстарался для своего государя, — похвалил он князя. — Не то что эти сиволапые, — небрежно кивнул Иоанн в сторону остальных предводителей, чем в очередной раз вызвал немалую зависть к удачливому конкуренту в соперничестве за царскую милость в душе Скуратова-Бельского.

— Нешто холопы ведают, что князьям Рюриковичам по сердцу, — в тон ему заметил Вяземский и презрительно сплюнул в сторону Малюты.

Зависть Григория Лукьяновича мгновенно переросла в злость, и он поклялся про себя, что этот плевок никогда не забудет. Теперь пришло время рассчитаться.

— Он-то и упредил новгородцев о том, что ты их покарать возжелал, — зачем-то добавил Малюта, хотя это же самое и без того было указано в опросных листах.

— А не клевещут ли поганцы на моих честных слуг? — спросил Иоанн, всем своим видом изображая бесстрастного и справедливого судью. — Ведь их, ежели попытать с усердием, на кого хошь можно натолкнуть. Вот хошь бы и на тебя, — и испытующе посмотрел на Скуратова.

Малюта развел руками:

— На все твоя воля, государь. Известное дело — изменщики и на дыбе изменщиками останутся. Может статься, кто-то и напраслину на них возвел, — лихо дал он задний ход и тут же быстро уточнил: — Ежели повеление твое будет — сызнова всех опрошу и со всем моим тщанием, — и вопросительно посмотрел на царя.

Тот молчал, последний раз прикидывая, могли или не могли его жертвы слышать разговор с Николкой. Скорее нет, чем да, особенно Вяземский, который был чуть позади Басманова, но что если у него острый слух? Ныне помилует, а потом будет все время терзаться сомнениями. Не проще ли решить сразу? К тому ж, если все переиначить, тогда надо кому-то отвечать за навет. А кому? Да Малюте, больше некому. А может, и впрямь Гришку на плаху?..

— Да нет. Скорее всего, ты прав. Тяжко мне, вот я и усомнился, — скорбно вздохнул Иоанн, придя к окончательному решению. — Ведь я им, как самим себе верил. Сам знаешь, я даже лекарства токмо из рук князя Вяземского принимал, боле не из чьих, а он вон как со мной! — с надрывом в голосе произнес царь, а во взгляде, устремленным на главного палача, читалось: «Живи покамест да цени, что я тебя выбрал».

Напомнить безродному псу его место, конечно же, следовало, но Иоанна вновь, и уже в который раз, умилила собачья преданность Малюты и то, с каким самозабвением он предается своему делу, испытывая, подобно самому царю, подлинное наслаждение от всего происходящего. Для него крики осужденных были как песни, вопли терзаемых слаще гуслей, кровь висевших на дыбе — как родниковая вода, а сам процесс пытки — как услада души, несравнимая ни с чем. Прочие палачи тоже трудились добросовестно, но без вдохновения, а Малюта…

В обычное время слегка туповатый, в пыточной он становился подлинным творцом. Глаза его так и светились от удовольствия, когда он придумывал для своих «гостей» что-то новенькое. То он с гордостью показывал Иоанну особую печь, в которую с помощью регулируемых винтов можно было строго дозировано засовывать ноги человека, чтобы пытка длилась и длилась, то клещи с рваными острыми краями, то необыкновенно прочную веревку, пропитанную таким составом, что она не рвалась во время перетирания человека надвое, то специально изготовленные кузнецом острые когти, надеваемые палачом на пальцы. Словом, когда бы Иоанн ни заглянул в пыточную, Малюта всегда находил, чем его позабавить.

И эдакого проказника на плаху? Нет уж. Пусть его кудлатая голова еще побудет на могучих плечах. Сгодится сей черт, ох как сгодится. Мал чиряк, да сколько гноя. Жаль, конечно, Басманова. Нет, не молодого. Тот осточертел со своими слезами да причитаниями. А вот старый еще пригодился бы. Воевода-то он неплохой. Но и то взять — сам виноват. Видишь, что государь келейно поговорить хочет, так чего суешься?Хотя…

Тут в голову царю пришла интереснейшая мыслишка, и он даже крякнул от удовольствия — не все одному Малюте придумывать. Пусть видит, что и государь тоже мудрствовать умеет. «К тому же такое Гришке и в голову никогда бы не пришло. Куда ему», — подумал он пренебрежительно, и от этого умственного превосходства стало вдвойне приятнее.

Через несколько дней, спустившись по крутым, каменным и скользким от сырости, и не только от нее одной, ступенькам, ведущим в пыточную, Иоанн зашел в святая святых владений Григория Лукьяновича. Зашел и огляделся — вроде все как обычно. Даже запахи и те привычные. Чуточку отдавало железом, немного — сыромятными кожами, густо приванивало из кадки с водой, но надо всеми ними стоял главный аромат, который щекотал ноздри и вызывал внизу живота сладкое томление. То был запах человеческой крови.

Свет от двух горящих факелов зловеще плясал, оглядывая весь нехитрый скарб палачей — крюки, цепи, клещи, вертела, какие-то шильца с остриями, тоненькими как спицы, и прочие принадлежности, столь необходимые для их труда. Огонь то ярко освещал их, то, словно в ужасе от увиденного, норовил скрыть до поры до времени в полумраке.

Отблески пламени злыми судорожными бликами вскользь прогуливались и по лицам присутствующих, включая и сидевшего перед столом Федьку Басманова. Иоанн поначалу не узнал своего прежнего любимца — так разительно переменилось его лицо. Казалось бы, всего ничего провел тот здесь, но хватило с лихвой. Ныне от холеного щеголя остались разве что буйны кудри, да и те грязные и слипшиеся от пота. Увидев царя, несчастный рухнул на колени и принялся ползать подле его ног, вымаливая прощение за несуществующую вину.

— Не ведал я, ничегошеньки не ведал, — заливался он слезами. — Да кабы знать, я б их своими руками, своими руками…

— Затем я и пришел, — бесцеремонно перебил его Иоанн. — Говоришь, верен мне яко пес цепной? Своими руками изменщиков моих положил бы? Так ли?

— Так, государь! Так! — причитал Басманов.

— Проверим, — вздохнул Иоанн, но больше не произнес ни слова, встал и молча направился к выходу. Остановился лишь у самого порога. Резко обернувшись в сторону Малюты, повелительно произнес:

— Гриша, голубчик. А дай-ка ты ему ножичек востренький. Там среди изменщиков и батюшка его пребывает. Коль не забоится Федька чрез родительскую кровь преступить, то пущай поживет.

Уходил, не дожидаясь согласия или отказа. Впрочем, в том, что тот выберет, Иоанн не сомневался и, как выяснилось днем позже, не ошибся. Пристально глядя в преданные глаза Федора, он похвалил его за содеянное, но тут же и погасил радость, заметив:

— А ведь для тебя ничего святого нет. Ты, чтоб жить, ныне родителя свово, а завтра, коль занадобится, так и меня по горлу полоснешь.

Но слово сдержал и, в отличие от Петра, другого сына Алексея Басманова, Федьку казни не предал, повелев лишь сослать его со всей семьей на Белоозеро. Там тот вскорости и умер.

Для остальных были приготовлены муки потяжелее.

25 июля лета 1570-го на большой торговой площади в Китае-городе установили восемнадцать виселиц. В самом центре была выстроена большая загородка, внутри которой опричники вбили два десятка кольев. К ним были привязаны бревна в виде поперечных перекладин. Словом, Голгофа да и только. Не иначе как для вящего сходства рядом разложили орудия пыток, а возле одного из крестов запалили высокий костер, повесив над ним огромный пивной чан с водою. Сам Иоанн явился на рыночную площадь на коне и в полном вооружении. При нем был старший из царевичей и многочисленная вооруженная свита, за которой следовало полторы тысячи конных стрельцов, плотным кольцом окруживших площадь.

Увидев все эти приготовления, народ решил, что после Новгорода настал последний день и для Москвы, и начал разбегаться кто куда. Пришлось собирать людей заново, а потом, чтоб не тряслись от страха, самому Иоанну вставать на Лобное место и прилюдно объявлять, что, мол, было у него в мыслях «намерение погубить всех жителей града, но он сложил уже с них гнев».

Затем стража вывела на площадь около трех сотен опальных, предварительно разделенных на две группы. Вначале-то их было намного больше, чуть ли не полтысячи, но Малюта и его дюжие подручные не зря ели царский хлеб. За несколько месяцев число жертв заметно поубавилось, а те, кто все-таки выжил, представляли собой жалкое зрелище. После перенесенных пыток многие из них вообще с трудом передвигались.

Однако начинать было решено с милостей. Иоанн великодушно объявил, что, как христианнейший государь, узрев, что вины их не столь тяжки, решил помиловать оных изменщиков, после чего чуть ли не две трети обвиняемых были отведены в сторону и выданы на поруки земцам. Тем не менее подле кольев все равно осталось больше сотни.

— Государь, — подбежал к царю встревоженный главный распорядитель Малюта. — Прости, не помыслил я вовремя.

— Ты о чем? — удивился Иоанн.

— Не управиться катам, — скорбно вздохнул Малюта. — Вон их сколь мало, — уныло кивнул он в сторону трех стоящих палачей.

— Это ведь самого нужного на Руси и нет! — возмутился Иоанн. — Ну и ладно. Пущай один предатель другого предателя губит.

— Это как? — с удивлением воззрился на царя Скуратов.

— А земцы у нас на что? — вопросом на вопрос ответил государь. — Вот и пущай мне доказуют, что они не с ими заодно.

Первая заминка вышла с дьяком Висковатым. После того как главный земской дьяк Андрей Щелкалов громко зачел ему его «вины», стегая после каждой статьи обвинения по голове плетью, предполагалось, что дьяк покается. Последний из любимцев Подменыша был слишком нужен Иоанну, чтобы положить его голову на плаху. Но тот не признал ни того, что хотел отравить государя, ни того, что подсоблял сдавать крепости Литве. Не сознался он и в том, что писал к королю Сигизмунду, желая предать ему Новгород, и в том, что писал к турецкому султану, чтобы тот взял Астрахань и Казань, и в том, что звал крымского хана в набег на Русь. Вместо того произнес иное, то, что давно наболело:

— Будьте вы прокляты с вашим царем-кровопийцем.

Сказал, словно в лицо плюнул.

И вновь запыхавшийся Малюта прибежал к Иоанну, беспомощно разводя руками.

— А что сказывает? — притворился царь, будто не слышал громких слов дьяка.

Малюта от неожиданности икнул. Ну как такое повторить. Одно дело — Висковатый, ему терять нечего, а вот Григорию Лукьяновичу — есть что.

— Сказывает, что не хочет каяться, — нашелся он.

— Вишь, каков злодей, — медленно произнес царь, вновь наливаясь безумием ярости. — Даже покаяться не хочет, яко он возжелал всю Русь по кусочкам раздати. Ну да ладно. Хотел я его помиловать, да, видать, не судьба.

— А как тогда казнить повелишь? — уточнил Малюта.

— Какова вина, такова и кара. Чтоб справедливо все было, — назидательно заметил Иоанн. — Коли он Русь по кусочкам раздать возжелал, так и вы его ныне по кусочкам, — и крикнул вдогон: — Каждый чтоб отрезал.

Так скончался бывший глава Посольского приказа, царский печатник и думный дьяк Иван Михайлович Висковатый, которого не пощадили, исполнив в точности так, как и повелел царь. Первым был Малюта, который, недолго думая, отрезал дьяку нос. Вторым подошел Андрей Щелкалов.

— Торжествуешь, — с упреком прошептал Висковатый.

— Не чаял, что так сложится, — честно признался тот и покаялся: — Прости, Иван Михайлович, а о детишках твоих я постараюсь позаботиться, — после чего, зажмурив глаза и чуть не угодив остро заточенным ножом по своим же пальцам, отсек у печатника ухо.

— Молодца, — одобрил внимательно наблюдавший за происходящим царь. — Не думал, что так ловок.

Щелкалов кисло улыбнулся и отошел в сторонку. Его мутило. Нутро выворачивало наизнанку. Кто-то легонько толкнул его в бок. Щелкалов оглянулся. Рядом стоял коренастый миловидный юноша в одеже царского рынды, держа в руке платок.

— Прими, Андрей Яковлич, — вежливо произнес он и посочувствовал: — Худо?

— Съел чего-то вечор, — отговорился дьяк. — Грибки, видать, несвежие были, али поганка затесалась.

— Никак и я с тобой вместях на той же трапезе был, — умно ответил юноша. — Мы с тобой, поди, из одной мисы те грибки отведывали, — и скорбно вздохнул.

— У-у-у, как они его обступили. Будто воронье, — не выдержав, прошипел Щелкалов, глядя на суетившихся возле Висковатого людей, но тут же спохватился и бросил тревожный взгляд на юношу — не донесет ли?

Спустя миг тревога переросла в панику — он, наконец, узнал вежливого собеседника. Перед ним стоял Борис Годунов. Кто он и что он — Щелкалов толком не знал. Ведал лишь, что тот в числе прочих рынд, сопровождает царя во время его торжественных выходов, да еще то, что он в каком-то родстве с постельничим царя Дмитрием Ивановичем Годуновым, приходясь ему вроде бы братаничем. [1420]

«Погоди, погоди, — осенило его, — да не тот ли это Годунов, который вроде бы присватался к старшей дочке самого Малюты? А ведь, кажись, и впрямь он самый. Ох, беда, беда. А я-то, дурень, при нем про воронье бухнул. Это ж теперь не сносить мне головы, как пить дать, не сносить».

— Не прав ты, Андрей Яковлич, — возразил Борис, словно не замечая смятения на лице дьяка. — То хорошо, что обступили. Быстрее муки закончатся.

— Да пес с ним, с изменщиком, — дрожащей рукой отмахнулся Щелкалов. — Ты лучше поведай, как здоровье Григория свет… Лукьяновича, — насилу вспомнил он отчество Скуратова-Бельского, которого про себя называл не иначе как Малютой или попросту Гришкой.

Годунов прекрасно понимал, почему тот смотрит на него так испуганно, но улыбнулся не насмешливо, а скорее понимающе, да и то усилием воли почти тут же согнал усмешку с лица и спокойно произнес:

— Для того не меня, а его вопрошать надобно, — и кивнул в сторону площади, где вовсю суетился его будущий тесть.

«И впрямь что-то я глупое сморозил не подумавши, — мелькнуло в голове у Щелканова досадное. — А чтобы еще спросить?», но как назло в голову ничего не лезло. Так и стоял в смятении, нервно переминаясь с ноги на ногу.

— А меня ты не боись, — посерьезнел Борис. — Пущай я не боярин и не окольничий, но ведаю, яко честь рода блюсти, так что отродясь ни на кого не доносил. Чисты у меня длани. А теперь прости за напоминанье, но сдается, что тебе сызнова туда идти надобно. Как-нибудь свидимся, — крикнул он уже вдогон Щелкалову, который, опомнившись, сломя голову бросился к помосту.

Теперь ему предстояло прочесть «вины» государственного казначея Никиты Фуникова — приятеля Висковатого. Сам Иван Михайлович был уже мертв. После того как у дьяка угодливо поотрезали все, что могли, палач отрубил у трупа голову. Однако Фуников тоже отказался повиниться в содеянном, после чего Иоанн разъярился не на шутку.

— В опросных листах ты иное сказывал, — зло прошипел он.

— Тебя бы на ту дыбу вздернуть, царь-батюшка, так и ты бы во всем признался.

— Даже если ты и ни в чем не прегрешил, но ты Висковатому угождал, — произнес Иоанн. — Твоя кровь на нем. Повинился бы он — и тебе быть бы живу, а так… — Он неловко передернул плечами и, скрывая смущение, напустился на ожидавшего его решение Малюту: — И что ты тут на меня уставился?! Али не зришь, каков поганец?! Ныне одно на языке, к завтрему — иное! Вот и казнити его повелеваю тако же! Какова жизнь, такова и смерть, — приговорил Иоанн.

После этого Фуникова привязали к кресту и стали попеременно обливать кипятком и ледяной водой. Казначей был сварен заживо.

После него дело пошло веселее. Последний сын дворцового повара Молявы Алексей, который также был поваром и якобы пытался отравить царскую семью, вдруг вырвался из рук державших его опричников и кинулся к царю, упал перед царем ниц, чтобы вымолить прощение, но был безжалостно заколот Иоанном.

Его пример воодушевил остальных. Чуть припозднившийся к началу расправы опричный боярин князь Василий Темкин-Ростовский, искупая свою вину, отрубил голову дьяку Разбойного приказа Григорию Шапкину, его жене и двум сыновьям. Не подвели и родичи Романовы. Яковлев-Захарьин, после того как обезглавил дьяка Большого прихода Ивана Булгакова, не побрезговал занести топор над его женой и дочерью. Тут же рядышком кто-то неумело, но старательно, с третьего раза, сумел снести голову дьяка Поместного приказа Василия Степанова. Его казнили тоже со всей семьей.

А Щелкалов все гадал, продаст или не продаст его юный царский рында. Даже покидая площадь, на которой оставались валяться растерзанные тела казненных — по повелению царя их воспрещалось убирать оттуда в течение трех дней, — он мучился только этим вопросом.

Успокоился Щелкалов лишь спустя несколько дней. «Если бы Борис сказал тестю или Иоанну, то тот давно бы меня этим поддел, — рассудил он и подивился: — И впрямь неровня он Григорию Лукьянычу. А чего ж тогда в зятья пошел? Хотя — ладно. То — его дело».

А своего любимца князя Вяземского царь пощадил. Избитого палками по пяткам на правеже, его не отправили на плаху, а сослали в Городец на Волге, где он и умер в тюрьме в железных оковах. Свезло Афоньке, потому что к тому времени Иоанн «наелся» казнями. К тому же надлежало приниматься за внешние дела.

Глава 15 Ликуя и скорбя

Делами этими заняться было давно пора, да все как-то не доходили руки. Находились занятия и поважнее — то забавы в Пыточной, то очередной боярский «заговор», то новгородская «черная измена», а в перерывах путешествия к святым местам, хлопоты со свадьбами и, разумеется, казни, казни, казни…

Гордиться он мог лишь одним — во внешних сношениях с иноземными державами, особенно с теми, с кем он находился в состоянии войны, дела и впрямь были резко отличны от тех, что происходили при Подменыше. Можно даже сказать — обстояли совсем наоборот. Правда, не в лучшую сторону.

Причины военных неудач лежали на поверхности. Иоанн-то видел во всем происходящем измены, на самом же деле дела обстояли гораздо проще — если стаей волков командует овца, то вскоре эта стая превращается в стадо. Так случилось и тут. Воеводы, которые хорошо знали свое дело, имели опыт и могли командовать на поле брани, смело принимая на себя ответственность, один за другим либо покидали Русь, не желая заканчивать жизнь на плахе, либо… клали на нее свои головы.

Где князь и воевода Петр Семенович Оболенский-Серебряный, славный воевода, который, можно сказать, больше двадцати лет не сходил с коня, побеждая и татар, и литву, и немцев? Где воевода Кирик-Тырков, израненный во многих битвах? Куда делся Андрей Кашкаров, отстоявший Лаис? Где искать Нарвского воеводу Михайлу Матвеевича Лыкова, отец которого сжег себя в 1534 году, чтобы не отдать город неприятелю, и который, будучи с юных лет пленником в Литве, успел многому там научиться? Ответ один — все они казнены.

Доходило до сущей нелепицы. Едва стих звон мечей и сабель, а тела мужественных защитников новой донской крепости князей-братьев Андрея и Никиты Мещерских еще не были погребены, как появились опричники с повелением зарезать обоих.

— Татары без вас управились, — хмуро ответил им воевода, указывая на трупы.

Пришлось палачам возвращаться несолоно хлебавши.

Точно так же случилось и с князем Андреем Оленкиным. Присланные тоже нашли его мертвым на поле брани. Правда, здесь за погибшего сполна расплатилась семья, которую Иоанн повелел уморить в заточении.

Не спасал и монастырь. Кое-кто пытался укрыться в его стенах, наивно полагая, что уж до божьей обители царю не дотянуться. Наивные. Правда, поначалу опричники, направившиеся за бывшим храбрым воеводой Никитой Козариновым-Голохвастовым, узнав о том, что он постригся, и впрямь отступились, вернувшись к Иоанну ни с чем. Дескать, опоздал ты, государь. Постригся он, так что не в твоей ныне воле.

— Ишь ты, — крутнул тот с завистью головой. — Райских садов восхотел. Ангельский чин на себя приял, — и, вспомнив, какой чин и в каком месте посулили ему самому, непреклонно заметил: — Нешто ангелам гоже на нашей чумазой земле жити да среди грешников? Им небеса дарованы, а он тута пребывает. Не иначе как взлететь не получается — грехи изменные книзу тянут, да и пузцо мешает, — вовремя вспомнил он о дородности бывшего воеводы. — Ну так, надобно ему подсобить в сем богоугодном деле. А посему посадите-ка его на бочку с порохом, чтоб помочь ввысь подняться.

Впрочем, это еще было благом — удостоиться мгновенной смерти. Еще один именитый воевода — князь Петр Щенятев, пытавшийся укрыться в монастырской келье, такой милости от царя не удостоился и был убит лишь после того, как его хорошенечко поджарили да загнали под ногти несчетное количество игл. Про побои и говорить не стоит — мелочи.

Именно с тех времен берут исток выражения, дошедшие до наших дней. Только сейчас мало кто знает, что «правду подлинную» говорили после первого пыточного дня, в который обычно каты царя Иоанна не применяли ничего серьезного, ограничившись специальными палками — длинниками. Оттуда же и второе — «правда подноготная». Когда под ногти загоняют иглы, человек и впрямь выкладывал все самое сокровенное, выворачивая память до самого, до донышка. Из этого времени и третье. Не вмещалось разросшееся хозяйство Малюты Скуратова в Константиновской башне, никак не вмещалось. Потому и пришлось оборудовать часть помещений на обратной стороне, уже за кремлевскими стенами. Вот тебе и «застенки».

Не стоит думать, что царь казнил лишь безвинных. Доставалось от него и за дело, так что головы летели и у взяточников, и у неправых судей. Для того Иоанн частенько самолично разбирал жалобы и принимал по ним решения, верша суд скорый и беспощадный. Но и тут он хотел не столько добиться справедливости, сколь жаждал обрести народную любовь, чтобы подданные говорили о нем с восторгом и восхищением, а еще лучше — с умилительными слезами на глазах. И опять-таки нужно это было ему не само по себе, а чтоб и в этом переплюнуть ненавистного Подменыша.

А когда становилось мало воевод, бояр, окольничих и прочих боярских детей, когда становилось скучно председательствовать в суде, а жажда крови делалась нестерпимой, он принимался за тех, кто всегда был, образно говоря, в запасе, то есть за пленных, через что один раз чуть не пострадал. Смелый ливонский дворянин Быковский ухитрился не просто увернуться от разящего царского удара, но и вырвать копье из рук не ожидавшего такой наглости Иоанна. Он уже замахнулся им для достойного ответа, но тут подоспел царевич, который лихо срубил дерзкого ливонца. Иван вообще в таких случаях трудился бок о бок с отцом да так усердно, что царь даже на краткое время забывал, что перед ним «сучье племя, выблядок и сын Иудин». Правда, потом он почти сразу вспоминал об этом и еще больше злился. Получалось, что Подменыш обскакал его даже в этом — вон какой ладный да пригожий сын вырос у него, тогда как он, Иоанн истинный, до сих пор пребывал без ничего и без никого.

Похвальба, что он растлил тысячу дев и собственноручно задавил тысячу своих незаконных детей, которую он себе иной раз позволял высказать на веселой пирушке, была наполовину ложью. Растлить — да, тут он трудился в поте лица, словно похотливый козел, причем чуть ли не ежедневно, особенно когда устраивал смотрины по поводу выбора очередной жены, а вот удавить… Для этого надо поначалу родить, а с этим у его избранниц выходило худо. Можно сказать, никак не выходило. Так что на самом деле не было ни тысячи, ни сотни, ни даже десятка. Да что там, ни одной.

И похвальба эта в первую очередь предназначалась не боярам, а тому, кто незримо за ним наблюдал, то есть его двоюродному братцу — авось проглотит да отсрочит неминуемое еще на годок-другой. Иоанн и сам понимал, что это глупо, что пытаться обмануть Димитрия таким способом смешно, но вдруг…

Меж тем количество воевод на Руси, благодаря неусыпным трудам царя-батюшки, все убывало и убывало. К тому же в этом нелегком деле изрядно помогали и прочие — те же шведы, поляки и Литва. Как ни странно, несмотря на «нещадно изничтоженных изменщиков», число одержанных побед не увеличивалось, а как бы даже напротив — становилось все меньше и меньше, да и те, что иногда случались, были жалкими и куцыми.

Впрочем, даже без выбитых, вырезанных, изничтоженных воевод у Руси то и дело появлялись возможности существенно улучшить свои дела с помощью одной лишь дипломатии. Но не было больше на свете дьяка Висковатого, а вместе с ним и самых ближайших его помощников. Трое положили голову на плахе в тот роковой июльский день, еще двое попросту не дожили, замученные под пытками. И результаты не замедлили сказаться, причем уже через несколько месяцев.

Прибывшее в начале октября того же года в Новгород шведское посольство везло с собой не просто мир. Оно еще имело тайный наказ от бывшего герцога Лифляндского, а ныне короля Юхана III. [1421] Сменивший незадолго до того на шведском престоле своего буйного взбалмошного и жестокого брата Эрика XIV благоразумный Юхан первым делом стремился навести в стране порядок и был готов расплатиться за него даже существенными земельными уступками вплоть до согласия отдать Руси приморский Ревель.

Но послы так и просидели в Новгороде всю зиму, тщетно ожидая опасных грамот, которые им все никак не выдавали. Один из них — предприимчивый Янс — через своих людей сумел-таки сообщить Иоанну о тайных намерениях и поручениях, с которыми их прислали, но было уже поздно. Когда русские гонцы в спешном порядке, загоняя в скачке взмыленных лошадей, прискакали с этими грамотами в Новгород, ситуация кардинально изменилась. К весне шведы добились мира с датским королем Фредериком II, [1422] выступавшим на стороне Руси, а его младший брат Магнус [1423] вместе с царскими воеводами потерпел поражение под тем же Ревелем, поскольку брать города никто уже не умел. Правда, князья Лыков и Кропоткин, а также родственник царя боярин Иван Петрович Яковлев только в феврале отправили к своему государю две тысячи саней, наполненных добычею, но что в том проку, коль они не добились самого главного. Поэтому вопрос о мире любой ценой сам собой отпал. Не нуждался уже в нем шведский король.

Словом, полный провал всей дипломатии. Да иначе и быть не могло, коли ставший новым печатником и возглавивший посольский приказ думный дворянин Роман Васильевич Алферьев-Нащокин имел за душой только два достоинства. Во-первых, он входил в опричную Думу, то есть был проверен с головы до пят и в порочащих его связях замечен не был. Во-вторых, Роман Васильевич был предан государю, аки цепной пес.

Но преданность хороша, когда к ней приложен еще и ум, а вот с ним у Алферьева-Нащокина было гораздо хуже. Самостоятельно мыслить он мог, но говорить государю поперек — никогда, постоянно заглядывая в рот царю, слепо повинуясь его мудрейшим указаниям и заявляя во всеуслышанье: «Яз грамот тех не читывал, потому как яз грамоте не умею». О том, чтобы предложить свое решение по тому или иному вопросу, и речи быть не могло, особенно памятуя ту «благодарность», которой государь удостоил за неусыпные труды Ивана Висковатого. Такого конца себе Роман Васильевич не хотел, а потому ни в чем не смел перечить Иоанну Васильевичу, даже когда сознавал, что царь творит вовсе несуразное.

Ни слова поперек он не сказал даже тогда, когда вызванный к царю подьячий Посольского приказа Митрошка — один из ближайших сподвижников Висковатого, уцелевший в то роковое лето лишь по причине своего незначительного положения, зачитал перед Романом Васильевичем то, что государь надиктовал в своем послании к Юхану III.

— «А если ты, раскрыв собачью пасть, восхочешь лаять для забавы, так то твой холопский обычай, — дрожащим от негодования голосом читал Митрошка. — Тебе это в честь, а нам, великим государям, и сноситься с тобой — бесчестие, а лай тебе писать — и того хуже, а перелаиваться с тобой — горше того не бывает на этом свете. А если хочешь перелаиваться, так ты найди себе такого же холопа, какой ты сам холоп, да с ним и перелаивайся. Отныне, сколько ты не напишешь нам, мы тебе никакого ответа давать не будем». [1424] И это отправлять?! — воззрился он на дьяка.

Тот некоторое время откашливался, приходя в себя от услышанного, после чего невозмутимо спросил у подьячего:

— Ну и что?

— То есть как это «ну и что»?!

— А так. Государь наш с ним во вражде состоит, потому и отписал так, — назидательно заметил Алферьев-Нащокин.

— Ворог ворогом, а вежество тоже блюсти надобно. Иоанн Васильевич не мужик, что во хмелю на соседа бранится. Ему такое не личит, — уверенно заявил Митрошка.

— С ворогом вежество ни к чему, — парировал дьяк.

— Воля твоя, Роман Васильевич, а такое не перебеливать надобно, но изменить, а кой что и вовсе убрать, — упирался подьячий.

— А кто я таков, чтоб слово государево менять? — хмуро заметил дьяк, с горечью сознавая, что тут Иоанн Васильевич и впрямь того, погорячился, причем далеко не малость, а гораздо сильнее.

Вот только что делать ему самому, Роман Васильевич решительно не представлял, а потому от досады вызверился на ни в чем не повинного Митрошку:

— Даже думать не смей, чтоб хоть одну буквицу заменить! Царево слово свято.

— Царева брань тоже? — ехидно осведомился Митрошка.

— А ты не умничай тут, не умничай! — прикрикнул дьяк, не зная что еще сказать. — Како он повелел, тако и отписывай.

— Дак кто прочтет — смеяться учнет. От того зрю лютое поношение нашему государю, — вывернулся подьячий.

— Это кто ж посмеет? — усмехнулся Алферьев-Нащекин.

— На Руси — нет, а далее? — вновь не полез за словом в карман шустрый Митрошка.

— А далее… — протянул Роман Васильевич и торжествующе заулыбался: — Далее тоже славно выйдет. Ну кто ж такое поношение на себя станет вслух зачитывать да еще при всех? Тишком да молчком, одними глазами пробежит по строкам, да грамотку сию схоронит в укромном месте, чтоб ни одна жива душа о сем не ведала, а то и вовсе изничтожит в печке. Так что яко наш государь повелел, тако и отписывай, да гляди, чтоб буквицы ладные были да округлые, яко бока у моей свояченицы.

Этой любимой присказкой про буквицы и бока свояченицы он и закончил разговор, решительно указав подьячему на дверь.

Надо ли говорить, что спокойный и добродушный Юхан, флегматичный и невозмутимый по натуре, получив такое послание, мгновенно стал самым злейшим врагом Руси и продолжал злобствовать даже после смерти Иоанна, перенеся всю ненависть на его сына Феодора Иоанновича. Обиду он бы стерпел, особенно если бы это понадобилось для дела, но оскорбление, да еще в такой грубой форме, терпеть не собирался.

Вот такая смена пришла к рулю важнейшего из приказов. Относительный порядок поддерживался лишь в трех, которые пока не лишились прежних начальников, поставленных еще Подменышем. Дьяки Андрей Щелкалов, его брат Василий, сидевший в Разбойном приказе, дело свое знали на совесть. Хватало ума и у двух двоюродных братьев Головиных — Петра и Владимира. Один сменил опального Фуникова, другой своего отца Фому. Но в остальных ведомствах год от года становилось все хуже и хуже.

А потом, ближе к следующему лету, последовало очередное нашествие крымчаков, а тайные доброхоты думного дьяка Висковатого, которого еще прошлой весной многие из иноземных гостей величали «русским канцлером», бездействовали, потому что не получали никаких указаний.

Причем Девлет-Гирей, как выяснилось позже, вовсе не собирался идти на Москву. Его первоначальная цель была гораздо скромнее — дойти до Козельска, пограбить город, взять полон и быстренько раствориться в безбрежных степях. Но никогда еще в стране, ни до, ни после, не было такого количества перебежчиков, готовых служить кому угодно, лишь бы подальше от Руси, а главное, подальше от царя, а ведь за устройство на новом месте надо заплатить, чтоб впоследствии заплатили тебе.

Первый же из предателей, боярский сын Башуй Сумароков, пойманный татарами близ Молочных Вод, сообщил Девлету: «Иди, хан, на Москву. Войско в немцех, царь в Александровой слободе, а в граде мор».

Башуй не солгал ни в чем. Ранние заморозки, обильные дожди и засуха — три врага землепашца — по очереди обрушивались на русского пахаря в эти годы. С полей не собирали и того, что засевали весной. Дороговизна стояла неслыханная. Четверть ржи в той же Москве взлетела до шестидесяти алтын, то есть до рубля и восьми гривен. [1425] В довершении ко всему среди ослабленных голодом людей пошли повальные болезни.

Хан, поверив Сумарокову, пошел дальше и по пути все больше и больше удивлялся. Было чему. Не проходило и дня, чтобы к его войску не примыкали боярские дети из городов, находившихся в земщине, то есть тех, которые мог нещадно разорять любой опричник. То придет десяток из Серпухова, возглавляемый неким Русином, то заявятся калужане — Ждан и Иван Васильевы, дети Юдинкова, то из Каширы — Федор Лихарев. Бежали даже из опричного Белева.

В числе беглецов-белевцев был и Кудеяр Тишенков, который вместе с товарищем Окулом Семеновым хорошо знал все дороги на Москву, а также места, где царь обычно выставлял свои рати. И в то время, когда государевы воеводы ожидали крымского хана со стороны Тулы и Серпухова, Девлет по совету Тишенкова пошел по Свиной дороге. Не встречая никаких заслонов на своем пути, крымчаки сноровисто переправились через броды на Угре, обойдя все приокские укрепления с запада, и пошли на Москву.

Иоанн, в очередной раз бросив армию, ускакал, минуя столицу, через Бронницы в Александрову слободу, оттуда, не задерживаясь, в Ростов и далее в Ярославль. Но у страха глаза велики, и он, не остановившись в городе, метнулся еще дальше — в Вологду.

Тихим ясным утром 24 мая 1571 года подошедшие татары подожгли пригороды и часть строений в Земляном городе. Если бы безветренная погода продержалась до конца дня, возможно, с огнем удалось бы справиться, но это был звездный день Девлета — спустя некоторое время безветрие в одночасье сменилось бурей, и началось невообразимое.

Огненное море разлилось из конца в конец города с ужасным шумом и ревом. Остановить стихию никто и не пытался — все думали только о собственном спасении, бежали куда попало, давя друг друга. Успели только завалить кремлевские ворота, чтобы не впустить туда никого. Первым, так и не дозвонив, рухнул на землю колокол опричной церкви за Неглинной, следом, один за другим, стали умолкать и остальные. В довершение всех бед рванули два пороховых склада, расположенных в так называемых «зелейных» башнях — одна в Кремле, другая — в Китай-городе. Взрывы были настолько могучими, что вместе с башнями рухнула и часть стен.

Оказывать сопротивление татарам было в сущности некому — стоявшие у Оки воеводы Бельский, Морозов, Мстиславский, Шереметев и Темкин все-таки успели вернуться, но вместо открытого боя в поле воеводы, не сговариваясь, заняли оборону в подмосковных предместьях, расположившись прямо на улицах. После начала пожара им оставалось только одно — погибнуть.

Адский пожар отогнал от Москвы даже… самих татар — невозможно заниматься грабежом в пекле.

Девлет-Гирей отошел к Коломенскому селу, решив переждать там, а столица все продолжала полыхать да столь яро, что, когда стихия угомонилась, целых деревянных зданий не осталось ни в в Белом, ни в Земляном, ни в Китай-городе. Пытавшийся спастись от огня в подвале на своем подворье главный воевода князь Бельский так и не вышел оттуда на свет божий — незадачливого вояку вынесли ногами вперед. А всего число погибших исчислялось несколькими сотнями тысяч. [1426]

Девлет-Гирей, полюбовавшись с высот Воробьевых гор на Москву и усладив свое сердце ее руинами, так и не решился вступать в нее, напуганный вестью о том, что с севера спешит с войском… король Магнус.

— Слишком все хорошо идет для меня, но милость аллаха не безгранична, и умный должен знать меру, чтобы вовремя сказать себе: «Довольно», — объяснил он обступившим его мурзам и подался восвояси.

Хотя никто особо и не возражал. К чему? Один лишь полон, захваченный татарами, тянул на добрую сотню тысяч голов, а в рублях оценивался еще больше.

Последнее, что сделал крымский хан, так это отправил к царю своих послов. В переданной Иоанну грамотке насмешливо говорилось: «Жгу и пустошу Россию единственно за Казань и Астрахань, а богатство и деньги применяю к праху. Я везде искал тебя, в Серпухове и в самой Москве. Хотел венца и головы твоей, но ты бежал из Серпухова, бежал из Москвы. Да и ты похваляешься, что-де, яз — Московский государь, и было б в тебе срам и дородство, и ты бы пришел против нас и стоял».

Пришлось, скрежеща зубами от бессильной злобы, бить челом хану, обещая уступить Астрахань после заключения мира и умолять его не тревожить Руси. А едва Девлет заикнулся о том, что желает заполучить одного из бывших пленников Иоанна, который успел принять на Руси святое крещение, Иоанн безропотно выдал его ханским послам, хотя представлял, какой ужасный конец ждет несчастного, осмелившегося сменить аллаха на Саваофа. Словом, царь шел на все, лишь бы выгадать время.

Ох, какая стыдобища! Вот уж позор, так позор! Такое стерпеть?! Нет уж! И пока Москва дымилась от гари, Иоанн вновь приступил к пыткам и казням, выискивая изменников, виновных в случившемся конфузе. В зеркало он при этом глядеть наотрез отказывался.

Потому и выставил прибывшим из Швеции послам, в очередной раз предложившим мир, вовсе уж несуразные условия, пытаясь хоть так компенсировать пережитое унижение. Помимо требования уступить Руси всю Эстонию и серебряные рудники в Финляндии, он возжелал, чтобы Юхан немедля заключил с ним союз против Литвы и Дании, а в случае военных действий прислал тысячу конных и пятьсот пеших ратников. Но это еще куда ни шло. Это послы бы проглотили вместе с требованием десяти тысяч ефимков за оскорбление русских послов Воронцова и Наумова, приключившееся в Стекольне во время переворота и смены короля Эрика XIV на Юхана III. Когда главное — унести подобру-поздорову ноги, на многое можно согласно кивнуть головой.

Однако далее царь, окончательно утратив чувство реальности, потребовал, чтобы их король именовал Иоанна в грамотах властителем Швеции и прислал в Москву герб для изображения его на большой государственной печати среди прочих покоренных земель. Тут не выдержали даже послы и начали возражать. Впрочем, они вовремя вспомнили, что особо перечить чревато не только для здоровья, но и для самой жизни, и в конце концов заверили, что король исправится и «добьет челом царю за свою великую вину».

Однако король отчего-то своей вины не признал и челом не добил.

Глава 16 Свадьбы

Помимо казней и восстановления собственного, изрядно упавшего достоинства перед иноземными властителями, Иоанн занялся еще одним очень важным государственным делом — подыскивал себе третью по счету жену. Из всех городов свезли в Александрову слободу более двух тысяч невест, каждую из которых ему представляли отдельно. Сперва он выбрал пару дюжин, затем уже из них убрал каждую вторую. Оставшихся вначале осматривали лекари и бабки. Затем он сам сравнивал их красоту, приятность и ум, после чего остановил выбор на Марфе Васильевне Собакиной, дочери новгородского купца. В это же время он подобрал невесту и для сына Ивана, указав на Евдокию Богдановну Сабурову. Отцы красавиц из ничего сделались боярами, дяди будущей царицы — окольничими, брат — кравчим. Кроме того, их наделили и богатством, взяв его из тех вотчин, которые до того Иоанн отнял после опал у казненных бояр.

Правда, выбор, как оказалось, государь сделал не совсем удачный. Марфа Васильевна еще до свадьбы занемогла, стала худеть и сохнуть, после чего Иоанн, заподозрив, что ее отравили ближайшие родственники умерших цариц, Анастасии и Марии, устроил очередную резню. В числе прочих был посажен на кол Иоаннов шурин князь Михайло Темрюкович. Ивана Петровича Яковлева (прощенного в 1566 году), а также его брата Василия, который был пестуном старшего царевича, воеводу Замятию Сабурова, родного племянника Соломонии, первой супруги отца Иоанна, забили насмерть, а боярина Льва Андреевича Салтыкова постригли в монахи Троицкой обители, но потом все равно умертвили прямо в монастыре.

Сбежавшей от его «праведного» суда изменнице-жене он отомстил еще раз чуть раньше, когда отправил вклад на помин души Марии Темрюковны гораздо более щедрый, аж на целых пятьсот рублей, нежели по Анастасии Романовне. Хоть чем-то, а досадил, пускай и на том свете.

Он все-таки взял в жены больную девушку, искренне уверенный в том, что, когда она станет женой божьего помазанника, ей непременно полегчает. Свахами ее стали жена и дочь Малюты Скуратова, а дружками царя — сам Малюта и его зять Борис Годунов. Через шесть дней сыграл и свадьбу старшего сына, но все закончилось похоронами Марфы. [1427]

Впрочем, затеянный им выбор невесты вовсе не означал, что все это время Иоанн вел аскетический образ жизни, а те из красавиц, что были им отвергнуты в качестве кандидатки в жены, были незамедлительно отправлены обратно к родителям. Приглянувшихся девственниц царь брал «на блуд». Потом, когда они надоедали, их действительно отпускали к родителям, а то и, наделив кое-каким приданым, выдавали замуж.

Не оставался он без женщин и между такими выборами. Достаточно было мигнуть, и любую красивую бабенку, приглянувшуюся царю, вечером, вломившись к мужу на подворье, волокли в царскую опочивальню.

Так и шло на Руси. Страна скорбела, а царь ликовал, держава нищала, а государь богател, прибирая к рукам имущество и вотчины казнимых да опальных, народ каждый год оплакивал тысячи своих сыновей, глупо и бездарно погибавших в вонючих болотах и под каменными стенами крепостей Ливонии, а царь играл свадьбы, веселился и пировал.

Лишь одна мысль время от времени отравляла жизнь государя. Если существование Подменыша им уже воспринималось как зло неизбежное, с которым он примирился, равно как и с тем, что ему отмерен куцый срок жизни, к тому же была надежда исправить эту несправедливость, то осознание, что после его смерти на трон будет претендовать, и скорее всего успешно, кто-то из ненавистного потомства двойника, заставляло его кривиться, как от острой зубной боли.

Он ненавидел обоих, особенно старшего, и потихоньку готовил почву для его отречения. Для этого, едва ненавистному Ваньке исполнилось четырнадцать лет, он послал от имени царевича огромный вклад в тысячу рублей в Кирилло-Белозерскую обитель. К вкладу прилагалась и соответствующая грамотка, где расписывалось, как сильно царевич страшится тягот предстоящего правления и что предпочитает мирской славе монашеский подвиг.

Иоанн не стеснялся говорить о том и вслух, приучая подданных, что на престоле Ивану V не бывать. Примерно в том же году, сидя на пиру, он во всеуслышание заявил, что волен отписать свою державу и одарить ею кого угодно.

— К примеру, тебя, Миша, — повернулся он к младшему брату датского короля Магнусу, ставшему его союзником. — Вот оженю тебя на братаничне [1428] Машке, чтоб ты в родичах моих был, да и дело с концом. А там и державу передам. — И, злорадно улыбаясь, представлял, как взбесится Ванька, когда доброхоты донесут до его ушей столь «приятную» новость.

«Нельзя убить, так хоть позлить, — думалось царю. — И ведь какого орла Подменыш состругал — и красив, и умен. Даже и не подумаешь, что приблуда», — и тут же в утешение себе напоминал, что не иначе как сказалась кровь непутевой Анастасии, которая хоть и сучка, но все ж таки боярского роду-племени, потому тот и вырос таким удалым.

Особенно же его бесило то, что если младший, как злорадно подмечал царь, и впрямь был больше похож на сына пономаря (али холопа, добавлял он мысленно), то у старшего, несмотря на воспитание и на то, что царевич нет-нет да и присутствовал на всех публичных казнях, и не просто пассивным зрителем, но активным участником, в душе все равно оставалось что-то не вытравленное до конца. Иоанн чувствовал это, как зверь по запаху чует затаившегося где-то поблизости чужака не из его стаи.

Он не ошибался. Бывало, хотя с каждым годом все реже, что в царевиче просыпались воспоминания раннего детства. Только тогда его отец был совсем иным, охотно играл с пятилетним Ваняткой, да и речи вел совсем другие, не те, что сейчас. От этого у Ивана становилось тоскливо на душе, и он старался с головой погрузиться в семейную жизнь. Как ни удивительно, но с выбором супруги для него венценосный отец промахнулся. Хоть и поглядывал он при ее выборе на лицо царевича, специально оставляя тех, при виде которых будущий жених был либо равнодушен, либо вообще досадливо морщился, а все-таки не угадал.

Шестнадцатилетняя Дуняша, как ласково называл ее царевич, оказалась очень доброй и ласковой, умела вовремя помолчать и вовремя вставить нужное словцо, когда надо — утешить загрустившего супруга, когда необходимо — поцеловать. И все-то у нее получалось — что сказку рассказать, что прижаться к нему да приласкаться, что мыслями поделиться. В ее покоях Иван и впрямь отдыхал, наслаждаясь тишиной и любовью, веявшей от этой пухленькой невысокой девушки. Видя такую идиллию, Иоанн недовольно морщился, ворчал, что царевич дает потачку своей суженой, что она вскоре сядет ему на шею и свесит ноги, но до поры до времени ничего не предпринимал.

К тому же новый лекарь, которого привез царский посол из Англии, отличался не только превосходным изготовлением ядов, но и умением приготовить средства, которые помогали бесплодию. Угощать ими Евдокию приходилось довольно-таки часто, чуть ли не каждую пару месяцев, и то как-то раз Елисей Бомелий, как звали лекаря, упустил время, и пришлось прибегнуть к более радикальным средствам, которые вызвали на ее лице сыпь и небольшие язвочки на шее чуть пониже мочек ушей.

Обрадовавшись удачному поводу, Иоанн грубо заявил царевичу, что с такой рожей быть царицей негоже, и немедленно отправил девушку в монастырь, выбрав для нее тот, что подальше, как и его отец в свое время для Соломонии Сабуровой. Вскоре глухой возок с рыдающей инокиней Александрой покатил в Суздаль, в Покровский монастырь.

Следующую женку он подобрал царевичу сам, даже не утруждая его расспросами. На этот раз не успевшему достичь двадцать первой весны наследнику престола досталась зеленоглазая Пелагея Михайловна Петрова-Солового. Выбор царя пал на нее именно потому, что ему показалось, будто нрав у девки вздорный,капризный, а значит, то, что нужно.

Но царевичу, который к тому времени пускай до конца и не понял, но инстинктивно почувствовал, куда клонит его отец, удалось управиться и с этой. Обращался он с ней с лаской, заботливо, и не прошло месяца, как Пелагея по уши влюбилась в своего мужа. Куда только делись и спесь, и гонор, и норов. Юная семнадцатилетняя жена готова была, как в пословице, «мужу ноги мыть и воду пить».

Иоанн пождал-пождал, но любовь все не уходила и не уходила, а потому спустя четыре года последовал очередной развод. Поводом вновь послужило бесплодие царевны, которое мастерски обеспечивал Бомелий. На этот раз, чтобы языкастый народ не окрестил Покровский монастырь в Царицынский, инокиню Прасковью определили в Московский Иверский.

С третьей женкой царевича Иоанн не собирался тянуть три-четыре года, как с двумя первыми, [1429] благо, что православному человеку в четвертый раз жениться воспрещалось. Потому он даже дозволил ему выбрать невесту самому и не возражал, когда взгляд царевича остановился на статной, можно даже сказать, пышной боярышне Елене. Пускай она дочка окаянного Ваньки Шереметева, то есть из ненавистного рода, который Иоанн еще не успел добить до конца. Ничего страшного. Все равно девке одна дорога — в монастырь, так что пусть немного потешится. К тому же ему было не до того, ведь он и сам женился. Правда, уже не как добропорядочный христианин, поскольку третий раз остался далеко-далеко позади, но разве это важно? Свадьбы было решено сыграть одновременно.

Ох, если б он знал, какие именитые фигуры выбраны им в качестве дружек женихов и невест, а также посаженых отцов. Чего стоил один лишь Борис Годунов, сравнительно молодой, всего тридцати лет от роду, который сидел в дружках у Марии Нагой. Жена же Бориса, тоже Мария, была свахой у будущей царицы. А ведь там еще был и младший царевич Федор со своей супругой Ириной Годуновой. Первого усадили в отцово место к царю Иоанну, вторая была у него же посаженой матерью.

Кстати, государь и не разводил эту пару именно из-за ее брата Бориса, не желая обижать черноволосого и всегда улыбчивого боярина, не просто поддерживавшего Иоанна, чтобы тот ни сказал — бездумных лизоблюдов близ царя хватало, — но умевшего тактично, совсем незаметно поправить государя. Причем сделать это так умело, что Иоанн искренне считал мысли молодого боярина своими собственными.

Родичей у царя по линии одних только собственных жен всегда было в избытке. Худородные Черкасские князья, после его женитьбы на Марии Темрюковне, затем Собакины, потом Колтовские — всех не перечислишь. По очереди ярко взлетали они к самым верхам, жадно хватая бросаемые им чины окольничих и бояр, но спустя время — и не такое уж продолжительное — так же резко падали вниз, в кровь разбивая лбы и хорошо еще, если не до смерти. Опалы не могли избежать даже Захарьины-Юрьевы, так что уж тут говорить о родичах жен царевичей, которые и вовсе были подобны стремительным кометам на темном небосводе Руси того времени. Их век славы был совсем мимолетен — у кого пара лет, а у кого недотягивал и до года. А вот Годунов…

Он держался давно и прочно и вовсе не из-за всемогущего тестя, который, кстати, давным-давно скончался. Опередив возможную опалу — а при дворе Иоанна от нее не был застрахован никто, — Малюта Скуратов погиб честной солдатской смертью, будучи убит при штурме небольшого ливонского города Пайды еще 1 января 1573 года, всего-то через пару с лишним лет после женитьбы Бориса на его старшей дочери Марии.

И вовсе не в память о верном слуге и опричнике Иоанн держал юного Годунова в великой чести близ своего сердца. Просто в его присутствии, а особенно в те моменты, когда царь в очередной раз поступал в соответствии с его советами-намеками, государь и сам ощущал себя более спокойным. Что-то дикое и звериное отступало от души, переставало стискивать грудь, вызывая неудержимый и неконтролируемый взрыв гнева и ярости. Пускай ненадолго, всего на короткие минуты, от силы — на часы, но Иоанн был благодарен юному царедворцу и за эту краткую передышку.

Потому царево торжество было у Годунова всего лишь очередным, где его наделили важным свадебным чином. А первое состоялось аж в 1572 году, когда он вместе с женой был дружкой со стороны невесты Марфы Васильевны Собакиной.

Всего же на той последней, пятой или шестой по счету свадьбе Иоанна, [1430] присутствовало немало известных впоследствии по всей Руси людей. Достаточно упомянуть сидевшего в дружках у государя Василия Ивановича Шуйского — внука того самого Андрея Михайловича, который стал первой жертвой царя. После того как надменного Андрея царские псари забили до смерти, дядька его малолетнего сына Ивана, спасая отрока, увез его на Белоозеро, где они прожили несколько лет. Позже верный слуга пробрался в Троицкую лавру, когда царь находился там на богомолье, и бросился ему в ноги, умоляя о прощении. Подменыш недоуменно пожал плечами и… простил.

Вот его-то сынишка Василий, сутулый, с маленькими подслеповатыми глазками, с угодливыми манерами, которому на вид, если не знать его истинного возраста, можно было дать и на десять, и на двадцать лет больше, ныне и сидел в дружках у самого царя.

Веселиться особо было не с чего, и потому на чело Иоанна-старшего время от времени набегала легкая тень неудовольствия, которую он усилием воли отгонял от себя. Пока отгонял. Окружающие чувствовали это и с опаской косились в сторону жениха — не оттяпает ли тот кому-нибудь из присутствующих для поднятия себе настроения ухо или нос. С него станется. Воеводу Титова никто не забыл. До сих пор, хотя тому минуло не один год, бояре шепотом пересказывали друг другу, как Иоанн на одном из пиров со словами: «Будь здрав, любимый мой воевода: ты достоин нашего жалованья», взял нож и отрезал у подошедшего к нему старицкого воеводы ухо. Но Титов оказался молодцом. Он даже не поморщился от боли. Более того, сохранив на лице спокойное и даже безмятежное выражение, он еще и поблагодарил Иоанна за милостивое наказание, потому только и остался в живых. [1431] Уверенности, что у них самих хватит силы воли не заорать благим голосом, если с ними приключится то же самое, ни у кого из присутствующих на свадьбе не было, а потому все больше помалкивали.

У Иоанна же было на уме совсем иное. К концу жизни ему все чаще приходили на ум откровенные мысли о том, что он так ничего и не сумел сделать, хотя и тщился превзойти своего окаянного двойника, да показать всему люду, каков настоящий, а не холопий царь. Иной раз забредала в голову и вовсе уж крамольная мыслишка о том, что, останься на престоле Подменыш, и во многом дела бы шли гораздо успешнее. Ну, хотя бы с той же Ливонией, где редкие удачи уныло поблескивали маленькими яркими заплатками на общем дырявом фоне поражений от Стефана Батория. [1432]

Да, самолично возглавив войско, Иоанн взял Полоцк и потом, с десяток лет спустя, Венден, вот только где они теперь? Да сызнова в руках этого трансильванского выскочки. Можно, конечно, утешать себя мыслью о том, что ныне он на равных, ну, или почти на равных, воюет сразу с несколькими государями, оттого и терпит неудачи. Чай, двойнику было намного легче — он-то воевал лишь с Ливонией.

Опять же Польша при нем была сама по себе, а Литва сама по себе, и объединяло их лишь то, что на престоле сидел общий государь. Ныне же они в унии. Даже название сменили — Речь Посполитая, [1433] вона как. И корона ныне на голове не у Сигизмунда-Августа, а у Стефана. Сравнивать их все равно что жирного каплуна с бойцовским кочетом. Попробовал бы Подменыш с нынешним потягаться, а он бы, Иоанн, посмотрел, чья возьмет.

Но подобные отговорки — и сам Иоанн это хорошо чувствовал — на самом-то деле никуда не годились. И главное даже не то, что ему пришлось отдать всю Ливонию, приплатив еще своими землями, а то, что приходилось то и дело льстить и унижаться. Того же выбранного Стефана, которого Иоанн поначалу не признавал себе ровней, именуя в грамотах соседом, потом пришлось величать братом. Правда, в грамотке все же не преминул указать, что он сам — государь божьей волей, а не человеческой многомятежной волей, но то — плохое утешение. А если вспомнить, как научал своих послов говорить неслыханное, мол, быть на переговорах тихими да кроткими, а учнут вас бить да за бороду трепать — и то все терпеть смиренно, так те слова в грамотке и вовсе утешением не назовешь. Послы же его лик представляют. Выходит, это он терпеть все должен?! А за что? За какие грехи?!

Да и потом пришлось выдержать немало тайных мук, когда польский король прислал бранное слово, в котором чего только не понаписал. И о происхождении Иоанна — мол, лучше приобрести корону собственным достоинством, нежели родиться от Глинской, дочери Сигизмундова предателя, и о нем самом — дескать, мучает живых, а ужасает не врагов, а только своих же россиян.

В довершение же ко всему прислал еще и книгу, кою отпечатали в цесарских землях, где нет ни слова правды, но лишь голимая ложь. И о происхождении ложь. Дескать, московские государи вовсе не родичи и не потомки брата римского кесаря Августа, коего звали Пруссом, а данники Перекопских ханов. А уж о его царствовании и вовсе ни словечка правды. Почитать, так покажется, что он и не человек вовсе, а сатана на троне. Не иначе как россказни князя Курбского, до которого он в свое время так и не успел добраться.

Словом, такое и слушать-то зазорно, а надо еще и гнева не выказать, да ответ гонцу дать учтивый, мол, кланяйся от нас своему государю. А потом находить всякие унизительные слова, чтобы цесарь и папа сказали Стефану свое слово да примирили их. И это больно.

А ведь у него не только в Ливонии беда. С крымским ханом ничуть не лучше. Преемнику Девлета русские послы тоже челом били да дары ежегодные сулили. Дарами же они лишь называются для приличия, а на деле разобраться — обычная дань. Вот как сильно его господь карает.

Да и в народе худое. Доносили верные, что даже в Троицкой лавре ныне нестроение. Читают монахи лукавые слова преподобного Иосифа Волоцкого, а в словах тех явная крамола про царя. [1434] А потом, как зачтут, то разом в сторону Москвы поглядят, да со значением. А что уж тогда про простой люд говорить?

И еще одно тяготило душу. Как ни считал на пальцах Иоанн, по всему выходило, что подачка мертвеца за убиенный род Старицких князей заканчивается. Всего-то три годочка и осталось. Ваньку с Федькой тот принимать отказался, а своих бог не дает. Срок придет, а продлевать нечем. А он — не Стефан, коего можно лестью взять, не непокорный воевода, которого плаха усмиряет, его ни запугать, ни обмануть не выйдет.

«Обмануть!» — горько усмехнулся царь, и лицо его исказилось от горестных воспоминаний. Тоже унижение неслыханное. Подумалось ему, что ежели он якобы с трона сойдет, то и Димитрий гнев с него снимет. А сколь времени он, как скоморох, изгалялся, посадив вместо себя старое чучело — Симеона Бекбулатовича. [1435]

Правда, на всякий случай Иоанн и короновал татарина без всяких церемоний, и согласия Думы не брал, и присягу ему никто не приносил. Да и на казну тот прав не имел, но зато как сам Иоанн унижался. Приедет, бывало, в ту же Думу, притулится с краешка и глядит, как тот на его столе восседает, морда узкоглазая. Грамотки ему писал, где в первых строках челом бил, а в последних подписывался: «Иванец Московский». Как вспомнишь, так плюнуть охота.

А главное, все зря оказалось. Никакого прока от этого шутовства не вышло, потому что в сентябре сызнова приснился ему покойный Димитрий и, не говоря ни слова, лишь с укоризной постучал себя по лбу да насмешливо ухмыльнулся. Мол, меня не надуешь.

Теперь только одна надежда, что эта девка родит ему сына. Тогда будет чем торговаться, ведь не убьет же его мертвяк без предупреждения. Негоже так-то. Была, правда, и еще одна надежда, которую в его душе зародил покойный Бомелий. Как-то во время откровенного разговора Елисей заявил, что и нечистой силе тоже положен известный предел. К примеру, ежели она аглицкая, то в иную державу ей соваться не дозволено, а даже коли и сунется, то ее тут же выгонит своя, «коренная» нечисть. Потому и не слыхали на Руси про ихних ельфов, троллей и всяческих гномов — нет им сюда ходу. К ним же, соответственно, русским домовым да водяным тоже дорога закрыта. Получалось, что есть спасение от Димитрия, есть.

Когда Иоанн услышал это впервые, он даже поначалу не поверил в столь радостную новость и, настороженно впившись в лекаря глазами-буравчиками, грозно потребовал: «Повтори-ка сызнова!»

На самом деле Бомелий говорил это только для того, чтобы создать лишний повод для своего отъезда из страны. Бежать было давно пора — уж больно много времени прошло с тех пор, как он начал пользовать царя своими сомнительными мазями и притираниями, составленными из весьма неприятных компонентов. Чего стоила одна только ртуть.

Делал это Елисей не со зла. Просто иначе с «французской болезнью», как окрестили сифилис в Европе, было не справиться. Если бы его пригласили пораньше, когда она только-только начинала себя проявлять, — это одно. Тогда можно было бы использовать и менее сильные составы. Но царь ухитрился подхватить болезнь давно и страдал ею уже изрядное время. Может, заразился еще во время взятия Полоцка, когда лакомился литовскими пленницами, может, попозже. Во всяком случае, утихомирить ее без самых сильнодействующих и достаточно вредоносных препаратов нечего было и думать.

Сам Бомелий прекрасно знал, что даже эти мощные средства с нею не справятся и уничтожить ее окончательно они не в состоянии — только погасить, вогнав глубоко вовнутрь, да и то лишь на какое-то время. Потом-то она рано или поздно все равно вырвется наружу. Мало того, немалую лепту внесут и сами сильнодействующие лекарства, взимая плату за принесенное больному временное облегчение. И хорошо бы в ту пору, когда это произойдет, быть уже далеко-далеко и от самого больного, и от страны, где он проживает, иначе…

Елисей вспомнил Англию. Именно там он не подумал о последней предосторожности, уехав от больного, но не покинув остров, а всего-навсего перебравшись из Йорка в Лондон. И когда богатый купец, которого Бомелий пользовал тем же способом, что и царя, отдал богу душу, то наследники спустя всего месяц отыскали следы лекаря, после чего он очутился в тюрьме. И это счастье, что в то время в Лондоне оказался русский посол Сумароков, которому было поручено, помимо всего, прочего сыскать искусного лекаря.

Кого только не опрашивал посол, но все они, услышав о зловещих симптомах (у кого именно — Сумароков не упоминал, туманно говоря, что захворал некий родич), наотрез отказывались, решительно утверждая, что от такой болезни надежного лекарства не имеют. Потому-то отчаявшийся в поисках посол и ухватился с такой радостью за вызвавшегося помочь Бомелия, выхлопотав ему прощение у самой королевы.

А еще одно счастье Елисея состояло в том, что царь-варвар, коего он пользовал уже который год, обладал могучим здоровьем, настолько крепким, что оно до сих пор казалось прочным, невзирая на все мази и притирания Бомелия. Лишь сам лекарь сознавал, что это не более чем видимость, которая может в любой момент лопнуть, как мыльный пузырь.

Потому-то он то и дело заговаривал с ним об иноземных странах, используя для этого любую возможность. Царь спрашивает о девках? Хорошо. И Бомелий, не жалея красок, расписывает, как сказочно очаровательны и невинны английские невесты. А вдруг Иоанн отправит именно его в качестве свата для выбора подходящей супруги? То-то было бы здорово.

Не получилось? Ладно. Используем что-нибудь еще, например его суеверия и боязнь нечисти. Пусть считает, что русские домовые и лешие бессильны в Англии. Вот только почему он так яростно сверлит его, Бомелия, глазами? Неужто заподозрил неладное, неужто почуял, что все это не более чем вымысел? Однако Елисей хоть и перепугался, но все равно повторил сказанное. А куда деваться? Покаешься во лжи, так выйдет еще хуже. Но вроде бы все сошло с рук, проглотил Иоанн его выдумку. Более того, даже заинтересовался ею, судя по той задумчивости, в которую погрузился.

— Чтоб никому и никогда о сем не заикался, — произнес наконец царь, размышляя, как тут лучше поступить.

Эту тайну, самую что ни на есть сокровенную, сулившую долгожданное спасение, Иоанн и позже старался не вспоминать лишний раз — вдруг услышит мертвяк. Тут Димитрий ничего не должен заподозрить. Потому царь ныне и женился на этой дуре. Это тоже хитрость. Как же женатому еще раз жениться? Никак нельзя. Вот мертвяк и не заподозрит. А послам, едущим в Англию, Иоанн найдет что сказать. [1436] К тому же, чай, невеста должна к жениху приехать, а не тот к ней, так что нечего опасаться покойнику, что царь от него улизнуть задумал. На самом-то деле все иначе. На самом деле Иоанн такую хитрость измыслил… но тс-с-с, а то услышит.

Царь опасливо оглянулся по сторонам, словно ожидал увидеть своего загробного мстителя где-нибудь рядышком, но, разумеется, ничего подозрительного не обнаружил и вновь усилием воли скривил губы в слабом подобии улыбки. Гости, было притихшие, вновь оживленно загалдели, зашумели, хотя и продолжали опасливо коситься в его сторону.

Словом, свадебки вышли из разряда тех, вспоминая про которые даже отчаянные гуляки чешут в затылках: «Вроде бы все так, а вот поди ж ты — по-настоящему и не повеселились». И, разводя руками, вопрошают мысленно: «И чего же нам на ней не хватало-то?»

На самом-то деле все ясно. Веселье, отравленное страхом, никогда не бывает искренним. Оно всегда с горчинкой.

Глава 17 Здравтсвуй и прощай

Следующий год вначале огорчил, затем порадовал государя, а в конце напугал. Досада шла от того, что прошло полгода, а Мария, как и все прочие до нее, так и оставалась праздной.

Радость же была в том, что его тайная задумка имела продолжение. Прибывший из Англии аглицкий лекарь Раборт Яков, коего прислала сама королевна, [1437] на расспросы Иоанна о подходящих невестах поведал, что и впрямь имеется некая княжна Хастинская, [1438] тридцати годков от роду. По матери она — родичка самой королевы, так что жениться на ней не зазорно. А прозывается она тоже по-простому, Марией, то бишь Машкой, ежели по-русски. Словом, дело потихоньку шло на лад.

Вот только успеет ли он туда уехать, не отравят ли его доброхоты старшего царевича, который, благодаря неусыпным трудам государя, со временем все больше и больше начинал напоминать его копию. Во всяком случае, Иван охотно и радостью предавался вместе с ним и казням, и пыткам людей, и разгулам с многочисленными наложницами, не замечая устремленных на него глаз людей, сознававших, что двух зверей подряд не выдержать даже многотерпеливой Руси.

Правда, время от времени в нем просыпалось нечто иное, и он то с головой погружался в святые книги, то высказывал дельные мысли о войне, предлагая свои планы, весьма и весьма разумные, то просил у царя войско, чтобы дать наконец отпор зарвавшемуся ляшскому корольку.

Войско, разумеется, Иоанн не давал, опасаясь, что едва тот получит под свое начало ратную силу, так откуда ни возьмись вынырнет его двойник, поведает царевичу правду о его рождении, и тот повернет полки совсем в иную сторону. О каких ратниках можно говорить, когда даже при выезде куда-либо он старался окружить царевича таким плотным кольцом соглядатаев, что ни одна живая душа не могла поговорить с ним наедине. И разжималось это живое кольцо, лишь когда рядом никого не было или его говоря была пустая, с людишками мелкими, а потому и неопасными.

Но с некоторых пор Иоанн стал примечать, что, возвращаясь из таких поездок обратно в Москву, особенно с южных рубежей, царевич выглядел каким-то не таким — гораздо более задумчивым, нежели обычно. Само по себе это ничего не значило, но подозрительный Иоанн немедленно сделал вывод, что «сучий выблядок», как он называл его мысленно, вновь пытался и опять не сумел ни встретиться, ни поговорить с кем хотел. Это было и хорошо и плохо. Хорошо то, что не сумел. Плохо — что хотел, потому что вполне понятно, с кем именно. Да с воеводами, чтобы привлечь их на свою сторону.

Царю и невдомек было, что настроение у Ивана меняется совсем от иного. Да тот и сам не отдавал отчета, отчего с ним такое происходит, хотя о причине догадывался, и, когда это началось, также помнил хорошо. Даже чересчур. А впервые это произошло, когда он случайно попал в Рясск и поймал на себе чей-то внимательный взгляд. Оглянувшись, он увидел конюха.

В глаза первым делом бросился след от огромного ожога, который покрывал всю правую сторону его лица. Левой царевич не видел — конюх стоял вполоборота, тщательно орудуя огромным гребнем, расчесывая конскую гриву и выбирая оттуда назойливые репьи. Заметив, что царевич обратил на него внимание, конюх вздрогнул и отвернулся.

Казалось бы — пустяк, мелочь, но Иван после этого целый день ходил сам не свой, не понимая, что с ним происходит. На душе было покойно и немного грустно, хотя такую грусть обычно называют светлой. После он еще несколько раз ловил себя на том, что, отправляясь куда-либо, норовит сам зайти за своей лошадью на конюшню. Получалось это непроизвольно, вроде как что-то тянуло его туда.

— Ты кто? — уже перед отъездом спросил он у конюха.

— Третьяк, — ответил тот, не отрывая от царевича глаз. — Третьяк, сын Васильев.

— А это откуда? — указал Иван на багровый след от ожога.

Третьяк неопределенно пожал плечами:

— При пожаре.

— Погорелец, стало быть, — сочувственно кивнул царевич.

— Точно, — согласился Третьяк. — Как есть все сгорело. Наживал, наживал, и на тебе.

— A-а… глядишь чего на меня? — с легкой запинкой осведомился Иван.

— Лик запоминаю. Ты уедешь, а я потом детишкам сказывать буду, яко самого царевича повстречал и даже словцом с ним перемолвился, — ответил конюх, по-прежнему стараясь держаться к своему собеседнику почему-то именно правой обожженной стороной лица.

— Ну-ну, — протянул Иван.

Говорить вроде больше было не о чем, но и уходить почему-то не хотелось. Скорее уж напротив, так бы и стоял тут, лениво перебрасываясь словами, уж больно добрым и участливым веяло от этого человека.

— Больно ты за лошадями хорошо ходишь. Я тебя с собой в Москву заберу, хошь? — неожиданно выпалил царевич и заулыбался, обрадовавшись от того, что нашелся выход, позволяющий почаще видеть неведомо чем приглянувшегося ему Третьяка.

В согласии конюха он не сомневался. От такого не отказываются. Опять же предложил не кто-нибудь, а сам царевич. Одно это дорогого стоит, очень дорогого. Это, считай, даже не предложение, а скорее повеление, пускай и в виде вопроса, но любому понятно, что задан он лишь из приличия. Однако Третьяк ответил неожиданно для Ивана:

— Сказать по совести, государь, не хочу.

— Что ж так-то? — не на шутку удивился Иван.

— А на кой ляд она мне, Москва-то? — передернул плечами Третьяк.

Получилось у него это так пренебрежительно, что царевичу стало даже немного обидно за столицу, которую вот так, с ходу отвергли, предпочитая ей какой-то медвежий угол, да еще с опасными соседями, из-за которых ныне ты жив, а завтра как господь даст.

— Отчего же не желаешь? — обиженно спросил Иван. — Нешто здесь лучше? — И он обвел рукой окружающее.

И впрямь смотреть особо было не на что. Ни сама конюшня, ни стойла, ни кони, стоявшие в них, не шли ни в какое сравнение с московскими. Все равно что Давида сравнивать с Голиафом. Не те размеры, ох, не те. Третьяк молчал.

— Работы боишься? — догадался царевич. — Так там и людишек поболе, чем тут. Опять же серебра хороший холоп будет за год иметь столько, сколько здесь за всю жизнь не увидишь. А кабальную твою я выкуплю, не сумлевайся, — заверил он.

— Я — человек вольный, — тихо, но в то же время горделиво ответствовал Третьяк и впервые, забывшись от волнения, повернул к царевичу лицо, так что тот увидел и чистую, не обезображенную ожогом левую половину.

Иван даже отшатнулся. Столь явственно пахнуло на него чем-то до одури близким и родным — ну просто спасу нет.

— А в Москву не хочу, потому как в ней-то я и потерял все, что имел — и женку, да и детишек, считай, тоже, — медленно произнес Третьяк, тщательно взвешивая каждое свое слово — не сболтнуть бы лишнего.

— Бобылем живешь?

— Отчего ж. Каждая птица норовит гнездо свить, а я — человек. Женат. И дочку имею.

— Ну, стало быть, и позабылось все, — пожал плечами царевич.

— Такое не забудется, — с тоской в голосе произнес Третьяк.

И была эта тоска столь неизбывной и надрывной, словно все происшедшее стряслось с ним вчера, а не добрых полтора десятка лет назад. Иван тоже уловил это, почувствовал, будто внезапно потерял что-то сам, да такое близкое и родное, что хоть в омут головой. А может, понимание это родилось оттого, что он и вправду потерял, да совсем недавно, и месяца не прошло. Нет теперь рядом ласковой, нежной и заботливой Дуняши. Каково там теперь в монастыре инокине Александре? Тоже, чай, сохнет от тоски. Потому он больше ни на чем не стал настаивать. Неловко потоптался и произнес совсем уж неожиданное даже для самого себя:

— Ну, я пойду, пожалуй.

Вышло так, будто он спрашивал разрешения. Это он-то, царевич, владыка, государь и повелитель, у какого-то Третьяка! Да кто он такой?! Конюх безродный! Да Иван и с отцом родным так никогда не разговаривал, держась перед ним всегда с подчеркнутой независимостью, даже когда был еще совсем подростком, за что и влетало — как словесно, так и… Короче, влетало. А мужику хоть бы что, словно у него каждый день царевичи дозволения спрашивают.

— С богом, — кивнул понимающе Третьяк. — Ждут, поди, слуги-то?

— Ждут, — процедил сквозь зубы Иван, вспомнив своих соглядатаев, которые особо и не таились, надежно защищаемые от его гнева тем, кто незримо стоял за ними.

— Ничего, — одобрил Третьяк. — Все перемелется, а мука останется, — и подмигнул.

И вновь Ивану возмутиться бы, ногой топнуть, а то и плетью перетянуть, чтоб в другой раз ведал, кому подмигивать удумал. Царевичу же, напротив, так тепло стало, таким далеким детством от этого повеяло, что он лишь улыбнулся в ответ и… сам подмигнул.

Потом всю обратную дорогу до Москвы он то и дело вспоминал, отчего же это подмигивание показалось ему таким знакомым? Где и когда ему такое говорили? От кого он это слышал? Память упрямо молчала, не желая помочь, и Иван злился, невпопад отвечая на вопросы окружающих, которые, видя, что с царевичем творится неладное, вскорости тоже отстали, не желая попадать ему под горячую руку, которая в гневе ох как тяжела.

Лишь когда вдали уже показалась Москва, Иван наконец-то вспомнил. Да ведь это же отец так говорил ему в детстве, когда успокаивал истошно ревевшего Ваньку, в очередной раз разбившего свой нос. Ну, точно, он. И про то, что перемелется, и про муку. А потом таинственным голосом произносил: «А знаешь, что у меня есть? Хошь, покажу?» И вновь подмигивал, но на этот раз с некой загадочностью, после чего разбитый нос сразу забывался, и малыш во все глаза смотрел на батюшку — чем-то он удивит, чем порадует.

Только в то время отец был совсем иной. Это уж потом, одновременно со смертью матери, он как-то резко переменился, никогда больше с ними не игрался, но зато вместо этого частенько поднимал на сыновей руку. Иван первое время все ждал, когда возвратится тот, добрый и ласковый, знающий ответы на все вопросы и никогда не жалевший для них своего времени. Ждал, да так и не дождался, смирившись с тем, что ныне у него совсем иной отец — ликом прежний, а вот душой… С такой переменой свыкаться не хотелось, но — пришлось. А куда деваться? Только отчего же сейчас-то все всколыхнулось?

«А вот интересно, — почему-то подумалось царевичу. — Если бы я вдруг разревелся в голос да в зипун к нему уткнулся, то чтобы этот конюх сделал? Народ бы стал созывать? — и с непонятной для самого себя уверенностью тут же ответил: — Да нет. Скорее всего, обнял бы, да так и стоял бы, по голове поглаживая, пока не успокоил. Как отец тогда в детстве».

И от этого ему стало так тоскливо, что хоть плачь или… ворочайся обратно в Рясск да беги прямиком на конюшню.

Конечно, он не сделал ни того, ни другого, лишь упрекнул себя за несусветные глупости, которые лезут в голову — не иначе как от длительного и слегка утомительного дорожного однообразия. Однако на южные рубежи после того случая все равно зачастил. Уж раз в год, но выезжал в те места непременно, а то и два. Истинную причину не высказывал даже в мыслях — стыдно. Вроде бы всегда по делам. Иной раз взбредало в голову, что надо проверить стены Пронска — поизносились. Другой раз беспокоился за Шацк, в третий — устремлялся в Тулу. Да мало ли где нужно побывать. Известное дело — без хозяйского догляда все рано или поздно ветшает. И все время выходило, что либо на пути туда, либо следуя по дороге обратно, уже возвращаясь в Москву, но приходилось заезжать в Рясск. А что делать, когда уже вечереет? Не ночевать же в чистом поле? То есть вроде бы и не нарочно, а получалось именно так.

Но и тут он действовал с умом, всякий раз нахваливая знатную охоту в местных лесах, которую ему радушно организовывали братья Ляпуновы. От такой близости с царевичем оба молодца теперь держали голову куда как высоко — не подходи. Они же, приметив, что Иван обязательно всякий раз охотно перекидывается словцом-другим с конюхом Третьяком, и сами в свою очередь стали держать того в чести.

Вопросом, отчего именно этот человек, далеко не ровесник, а немолодой, годившийся царевичу в отцы, так ему полюбился, они не задавались. Ради приличия спросили как-то раз у самого Третьяка, но тот лишь недоуменно развел руками, а вопрошать у самого царевича — дурных нет. Всем известно, что он не токмо ликом, но и нравом схож с государем. Как что не по нем — разбегайся все, а кто не успел — навряд ли останется цел и неизувечен. Буен во гневе Иван, ох и буен. Правда, здесь, в Рясске, он держится поспокойнее, но оно и хорошо. Сказано в народе: «Не буди лиха, пока оно тихо». Вот и не будем будить.

Ивану же хватало и таких краткосрочных свиданий с Третьяком. Разговоры велись скупые. Тот пару слов, этот столько же — вот и вся беседа. А уж когда он — вроде блажь нашла — брал конюха с собой на охоту, то тогда и вовсе отходил душой, с радостью ощущая, что и тому это общение ох как приятно. И вовсе не из-за суетного тщеславия — мол, с кем знаюсь, а по каким-то иным, гораздо более сокровенным причинам.

Но о них царевич отчего-то не вопрошал, равно как и о прошлой жизни Третьяка. Сам того не сознавая, он инстинктивно боялся получить ответы на свои догадки. Они и без того витали совсем рядышком — протяни руку да хватай, — но наследник престола страшился их да так сильно, что не только не протягивал руку, но даже испуганно шарахался в сторону, когда те подлетали слишком близко. Отчего? Нет уж, спросите-ка что-нибудь полегче. Может, оттого, что чувствовал — так будет лучше для всех. А может, еще почему-либо — кто ведает. Чужая душа — потемки.

И вел себя Иван в тех местах совсем иначе, нежели в столице. Ни крика от него не услыхать, ни побоев нерадивых холопов. И не сказать, что он их себе не позволял. Тогда получалось бы, что царевич сдерживался, а ему просто не хотелось ни орать, ни наказывать. Точно так же он вел себя и по отношению с иными прочими.

Как-то раз Иван заплутал в лесу и набрел на крохотный починок в одну избу. Хозяев в ней в ту пору не было — одна лишь девка. Видать, оставили присмотреть за хозяйством, ведая, что в эту пору поздней осени никто из беспокойных соседей набег учинять не станет. Ох и хороша была та девка. Пускай не набеленная, не нарумяненная, в простеньком сарафанчике да в лаптях — ан все равно смотрелась куда как краше чопорных москвичек.

В иное время, еще до встречи с Третьяком, он бы поступил просто, как учил его царь-батюшка и как он сам не раз проделывал — завалил бы на лавку, задрал сарафан на голову и поимел со всем своим усердием. Плачет она, сопротивляется, вырывается — наплевать. А тут… Он и сам от себя не ожидал такого обилия ласковых слов, каких успел ей наговорить. И ведь не улещал — от души произносил. И в остальном тоже все получилось мирно и по обоюдному согласию.

Возвращался Иван в Москву всякий раз бодрый, посвежевший, словно был прежде чумазый, в какой-то коросте, да вот набрел на малый родничок, лицо омыл, сам всласть напился — хорошо. Он и царю после этого старался дерзить поменьше, относясь поснисходительнее. Правда, на сближение тоже не шел, а, напротив, отдалялся. Даже пытошную посещал пореже, да и истошные вопли государевых изменщиков тоже не так ласкали слух, как прежде.

Да и занятия себе подбирал тоже необычные. Например, одно из его возвращений оттуда совпало с предоставлением игумена Сийского монастыря Питирима жития преподобного Антония Сийского. Тезка преподобного, митрополит Антоний уже уложил вместе с собором праздновать этому чудотворцу, но само житие было составлено не ахти как — язык корявый, слог — неторжественный, описание деяний и чудес не впечатляет.

— А давай, батюшка, я его напишу, — предложил тогда царевич.

Иоанн усмехнулся, но листы с прежним житием отдал, а в душе злорадно подумал: «Будет над чем посмеяться, когда я при всех сочинение Ванькино оглашу. Да непременно прилюдно это сделаю, чтоб все узрели — негож он умишком супротив моего».

Он и впрямь так поступил, сославшись на то, что такое надлежит честь не келейно, но при всех, однако ни насмешек, ни критики не услыхал, да и сам остался поражен тем, как Иван сумел написать — и складно, и толково, да простым слогом, а главное — с душой, и это тоже чувствовалось. А как без души, когда у царевича за все то время, что он писал, не выходил из головы иной образ — простого конюха Третьяка из Рясска. Время от времени он сливался с воображаемым ликом Антония, который жил как раз в то славное время [1439] детства царевича, вызывая в сердце томительное чувство путешествия по ласковому прошлому, где все было хорошо.

Заодно царевич составил для Антония Сийского и похвальное слово, которое тоже нельзя было назвать худым. Словом, остались довольны и митрополит, и епископы, и бояре. В своих речах про талант Ивана они, конечно, изрядно загнули — как-никак государев сын и наследник, так что тут сколь ни хвали, а все мало, но, во всяком случае, не расписывали то, чего на самом деле вовсе не имелось, а так, немного преувеличивали, а это совсем другое.

Более того, написанное так понравилось духовенству, что архиепископ Александр сразу после церковного собора обратился к царевичу, чтобы тот заодно написал и канон преподобному Антонию. Иван обещал составить и канон.

Государь трактовал эти изменения в поведении царевича иначе, но с пользой для себя. «Сызнова, поди, мыслил учинить что-то супротив меня, да ничего не вышло. Вот он и присмирел, — делал царь вывод. — Вот и славно. А то ишь — полки ему подавай!»

Так что ни о каком войске царевич мог не заикаться — бесполезно. К тому же последний месяц государя не на шутку беспокоила беременность третьей жены Ивана. Как он ни угощал Елену зельем, вызывавшим преждевременные схватки у рожениц и скид плода, все без толку. Видать, выдохлось зелье, да и не мудрено — готовил его еще Бомелий, а уж сколь лет прошло с тех пор, как лекаря за измену живьем изжарили на вертеле. А может, плоть царевны попросту пересилила отраву. Такое тоже возможно. Отрава-то заморская, а плоть — русская. Хотя какая разница, отчего именно случилась досадная осечка. Случилась — вот что главное.

Надо было бы обратиться к иному лекарю, но где ж сыскать такого умельца, да и поздно теперь к нему обращаться — вон оно, пузо — и растет не по дням, а по часам. Что теперь делать с беременной невесткой, Иоанн решительно не представлял. Одно дело примучить несчастную, обвинив в бесплодии, совсем иное — загнать в монастырь брюхатую. Если он на это пойдет, то и самому, того и гляди, поднесут яду.

Оставался, пожалуй, лишь один безопасный выход — каким-то образом так напугать невестку, чтоб та разродилась не ко времени. Но легко сказать — напугать. Что Иоанн только не делал, какие только страсти ей не рассказывал — ничто не помогало. Равнодушно эдак перекрестится — персты ко лбу, и те с ленцой прикладывала — да сызнова спать бредет. Ох, и здорова девка на сон! А пузо меж тем все растет!

Он уже и с бабками-повитухами переговорил. Мол, есть опасения, что не сумеет Елена плод до конца выносить, лишит деда радости увидеть ненаглядного внука, так вы уж поведайте, от чего может случиться беда, да как ее избежать. Бабки рассказывали разное. Дескать, тяжелого ей нельзя брать. Это Иоанн, как и ряд других советов, из которых ничего дельного выжать было нельзя, пропустил мимо ушей. А потом насторожился.

Оказывается, напугать-то можно по-разному. Одно дело страшилы на ночь рассказывать, иное — действом нечаянным. От этого тоже выкидыши случаются да еще быстрее, чем от рассказов.

— Весть ли каку черную девка услышит, ей и довольно, — степенно рассказывала пожилая дебелая Фекла. — А иной и вовсе малости хватает. Бывает, кто-то дверью громко хлопнет али войдет в неурочный час — вот и все.

— Из чужих? — уточнил Иоанн.

— Да кто хошь. Пусть даже из своих. Тут ить главное, что уж больно вдруг. Не ожидает девка, а дверь раз и распахнулась. Ну, у ей сразу и того. Но ты не сумлевайся, государь, — тут же заверила она. — У царевны нашей такого ни в жисть не стрясется. Чай, и мамки, и няньки имеются. Уберегут от лиха.

Невольным советом опытной повитухи Иоанн, как следует все обдумав, воспользовался уже через пару дней. А куда тянуть — растет ведь пузо-то. Так рванул дверь, что та чуть с петель не слетела, а этой дурехе хоть бы что — сидит, зенки вытаращила, но не от испуга, а от удивления. Мол, чего приперся-то, царь-батюшка, кто тебя звал?

Смешавшись, Иоанн начал рассказывать, что ему, дескать, сон дурной привиделся, вот он и перепугался за нее. Даже и сон описал — может, проймет. До того увлекся, что самому от живописуемых страстей-мордастей не по себе стало, а невестке все трын-трава. Как лупала коровьими глазами, так и продолжает лупать, ни слова не говоря.

— Ну, пойду я, что ли? — спросил раздраженно и двинулся к выходу, но уже у дверей его догнал простодушный вопрос Елены:

— А пошто приходил-то, государь?

Иоанн плюнул мысленно, сетуя на такую бестолковость, и, не ответив, лишь махнул рукой, подавшись прочь.

Второй визит оказался столь же неудачен, равно как и третий. На четвертый раз Елена недоуменно заметила:

— Чтой-то ты зачастил, царь-батюшка.

И тут Иоанн, не выдержав, сорвался.

— Зачастишь тут, коль родная невестка, яко баба непотребная, разлеглась в одной срачице! — выпалил он первое, что пришло в голову, и раздраженно указал на тонкую исподнюю рубаху Елены, под которой и впрямь ничего не было.

— Уж больно жарко натоплено. Спасу нет, государь, — невозмутимо ответила она.

В палатах и впрямь топили от души, а уж в покоях беременной жены царевича старались и того пуще. Сам Иоанн, хотя и пробыл в них всего ничего, но уже чувствовал — душно, хоть самому догола разоблачайся.

— Жарко ей! А ты терпи! Зайдет кто, а ты вона — развалилась в непотребстве. Чай, иконы святые по углам висят, а ты им пузо свое срамотное кажешь, — разошелся он еще сильнее, вовремя вспомнив, как та же повитуха рассказывала, что рожениц ни в коем случае нельзя ни раздражать, ни ругаться с ними, ни даже вступать в спор, пускай и пустячный.

«Кому-то от этого вреда не будет, а иной в пагубу», — говорила Фекла.

Особых надежд на то, что корове, растерянно хлопавшей глазами, спор причинит хоть малейшее неудобство, не говоря уже о выкидыше, у Иоанна не было, но вдруг.

— Да кому ж тут быть-то? — недоумевала невестка.

— А ты поперечь, поперечь мне еще! — окончательно вышел из себя Иоанн.

Случалось с ним такое, когда он чувствовал собственную неправоту, но, уличенный в этом собеседником и поставленный им в тупик, пускай и невольно, не зная, что сказать, наливался яростью. Так и тут. Гнев подступал неудержимо, да царь и не пытался сдерживаться.

— Ты кому, глупая баба, супротивные речи сказываешь?! — прошипел он, понижая голос, и вдруг почувствовал, что вот оно — самое удобное время, и другого такого уже не представится.

А в услужливой памяти вновь всплыли слова повитухи: «Ежели кто поучить сдуру надумает — тут тоже беда может приключиться, особливо ежели по пузу. Иной раз бывало, что и не скинула девка младеня, ан все одно — помер он у нее во чреве. Дитю-то нерожденному и надо всего ничего — разок приложился, вот он прямо в утробе богу душу и отдаст».

И он от души приложился посохом по тугому животу Елены. Та истошно закричала.

— Замолчь, стервь! — хрипло выдохнул Иоанн. — Я тебя научу уму-разуму, да вежеству, да как со своим государем речи вести надобно. — И огрел Елену второй раз, но не так удачно — пришлось по плечу.

Замахнулся было еще разок — для надежности, — хотя та уже свалилась на пол, попутно приложившись об угол лавки, отчего потеряла сознание. Может, и не ударил бы, да над правым ухом у невестки выступила кровь, а Иоанн от одного ее вида начинал звереть и входить в такой раж, что только держись. Уже почти не сознавая, что делает, он поднял посох для четвертого удара, но почувствовал, как кто-то уверенно перехватил его руку. Обернувшись в бешенстве — кто посмел?! — увидел Ивана. Царевич был бледен лицом и неимоверно зол. Вид лежащей на полу жены возмутил его настолько, что он, не сдерживаясь, хлестанул по самому что ни на есть болезненному.

— Вовсе без наследников решил меня оставить?! Вестимо, с бабами воевать сподручнее, — оскалился он в язвительной усмешке. — Ты бы, вон, со Штефаном потягался, а то молодец супротив овец, а супротив молодца завсегда сам овца! Даже блеешь так же жалобно!

— Ты!! — задохнулся Иоанн. — Подлое семя! Выродок сучий!

Было от чего прийти в неистовство. Такого царю и впрямь никто не говорил. Писать — было дело. Строчил свои епистолы князь Курбский. Однако написанное — не произнесенное. Его перенести гораздо легче, особенно когда читаешь не прилюдно, а наедине. К тому же грамотка не требует незамедлительного ответа. Можно посидеть, подумать, как лучше да больнее уколоть, прикинуть, с чего начинать да чем лучше заканчивать. Сегодня не закончил писать — на завтра отложил, а то и вовсе на несколько дней отодвинул.

Тут же обидчик рядомстоит. Вот он, ненавистный Ванька, травленный, да не до смерти, и все из страха перед возмездием со стороны двойника, не раз битый и тоже не так сильно, как хотелось бы. Зачастую один лишь его вид приводил Иоанна в состояние такой злобы — уж так хотелось его прибить, что аж челюсти сводило и ныли зубы. Ныне же, после того как он сказанул такое…

Красная пелена встала перед глазами, погружая все вокруг в какую-то муть, в руках, и без того крепких, сил прибыло вдесятеро… Царь с силой вырвал из рук Ивана посох и замахнулся…

Что было дальше, он помнил смутно. Багровая пелена так все заволокла, что он даже не разглядел — что там за смельчак метнулся между ним и царевичем, пытаясь загородить наследника престола от смертоносного удара.

Когда царь пришел в себя, все было кончено. На полу один подле другого лежали два тела. Совсем рядом, возле красных сафьяновых сапог Иоанна, валялся боярин Годунов, так некстати подвернувшийся под горячую руку. Чуть дальше — царевич. Бориска еле слышно постанывал, Ванька молчал, но вроде бы дышал.

Но и тут царь еще не осознал, что натворил. Думалось: поправимо. Был разве что легкий испуг — как бы не узнал о том двойник, вот и все. К тому же ночь принесла радостное известие — «учеба» посохом принесла свои долгожданные плоды, и невеста разрешилась от бремени. Дите, как и следовало ожидать, появилось на свет мертвенький, уж больно глубока была вмятинка на голове — видать, удар пришелся «удачно».

Но от известий лекарей, сидевших возле царевича, Иоанн вновь запаниковал.

— Одна надежда на божью милость да на его крепкое здоровье, — заявляли они в один голос, стараясь не заглядывать в расширенные зрачки Иоанновых глаз. — Что с ним будет теперь, ведомо лишь всевышнему.

«А что будет со мной?! — хотелось во весь голос завопить царю. — Пес с ним, с этим выблядком, но ведь тот не простит — вот что страшно!»

Царевич пришел в себя лишь один раз, да и то перед самой кончиной. Первым это заметил Роман Елизарьев, как успели прозвать присланного королевой аглицкого лекаря. Он же первым разобрал и просьбу царевича, который еле слышным голосом позвал отца. Спустя несколько минут Иоанн уже сидел в изголовье умирающего.

— А помнишь, как ты меня на ноге катал? — прошептал царевич.

— Помню, — глухо отозвался царь.

— А деревянную лошадку, серую, с гривой червецом, помнишь? — не унимался Иван.

Царь зло засопел и молча кивнул. Умирающий меж тем все вспоминал и вспоминал, но странное дело — ни одно из них нельзя было датировать позже шестилетнего возраста, то есть все они относились ко времени двойника, а не нынешнего Иоанна.

— А я ведь тебя сразу признал, — отчетливо шепнул под конец умирающий. — Признал, да сам себе говорить о том не велел — все боялся. Ты уж прости, ладно? — И протянул руку, проводя ею по правой щеке царя, но вдруг отдернул ее и испуганно посмотрел на Иоанна: — А ты иной, — протянул он тоскливо. — А где ж батюшка мой? Куды ты его? — и после недолгой паузы жалобно попросил: — Ты боле не бей меня, хорошо? Я и сам помру.

— Ты поживи еще, поживи, — взмолился царь, с ужасом продолжая думать о грядущем возмездии за содеянное.

Не простит ему сына двойник, ох, не простит.

— Нет уж, — загадочно улыбнулся Иван. — Меня, вон, лошадка отцова давно заждалась. А ты… прощай, — произнес он, закрывая глаза.

На сей раз навсегда.


…А Третьяку в ту ночь приснилось странное. До этого он никогда не видел во сне сыновей-царевичей. Ни одного. Федора не мог, потому что тот так и остался в памяти смешным трехлетним карапузом, но и Иван тоже почему-то не являлся ни разу, а тут…

Снилось Подменышу, что он стоит в распахнутых настежь дверях конюшни и спрашивает нарядно одетого сына, какого из коней ему вывести.

— Я ныне на своем поеду, — тот в ответ, и Третьяк с удивлением увидел, как откуда ни возьмись у бревенчатого тына, ограждавшего большой двор, появилась маленькая серая лошадка с красной гривой. Подменыш присмотрелся и скептически усмехнулся. Краска на гриве кое-где облупилась, и было отчетливо видно, что лошадка деревянная.

— Ну, на этой ты далеко не ускачешь, — улыбнулся он сыну, но тот очень серьезно ответил:

— Я на ней дальше любой твоей ускачу. — И стал усаживаться в седло.

Третьяку отчего-то сделалось тревожно на душе.

— А может, кого из моих выберешь? — спросил он.

Царевич отрицательно мотнул головой, поудобнее устраиваясь в маленьком игрушечном седле, и, махнув на прощанье рукой, почти сразу поднялся ввысь.

— Вернись! Разобьешься! — отчаянно закричал Третьяк.

— Прощай, батюшка. Благодарствую тебе за все, — донеслось еле слышно сверху.

Глядь, а царевича уж вовсе не видать. Улетел.

Когда Третьяк проснулся, то первым делом удивленно ощупал подушку. Та была мокрая. Он провел по лицу рукой и понял отчего. От этого удивился еще больше. Весь день он, мрачно бродя по конюшне, гадал, прикидывая и так и эдак, к чему бы такой сон. Ответ пришел через несколько дней.

Лучше бы не приходил…

Глава 18 Последние дни

После похорон ужас, вновь вернувшийся к Иоанну, уже не покидал царя ни на день, ни на час. Правда, был он несколько иной, лишенный обычной остроты и напоминал тупую ноющую боль — неприятно, однако терпеть можно. Была в нем и еще одна особенность — прежние страхи и кошмары можно было залить кровью, а вот этот…

Спасение виделось только в одном, сулившем избавление сразу от двух напастей — и от двойника, и от покойника, но сватовство к княгине Хастинской застопорилось, потому об отъезде не могло быть и речи.

Слегка порадовало рождение своего собственного сына, получившего двойное имя. В честь святого, в день которого он родился, малыша нарекли Уаром, а чтобы как-то умилостивить грозного призрака, Иоанн нарек карапуза Димитрием. И пускай малютка страдал падучей, пускай от неведомо какой по счету жены, но он был, и, значит, престол со временем, дай срок, перейдет именно к нему. Кроме того, благодаря ребенку у Иоанна теперь было что предложить мертвецу. Учитывая, что сын его собственный, он рассчитывал выторговать не меньше десяти лишних годков.

Но дни шли за днями, сменяли друг друга месяцы, подошел к концу последний из четырнадцати лет, которые царь получил за убийство Старицкого князя с двумя его сыновьями, а покойный Димитрий так ни разу и не появился, и чего от него ждать, Иоанн не знал.

Неизвестность страшит хуже всего, и потому от всех этих переживаний у него, как у дряхлого старика, стали мелко-мелко трястись руки, борода, которую и без того нельзя было назвать пышной, еще больше поредела, а глаза все время слезились.

Какое-то знамение он все-таки увидел, но было оно загадочно и совершенно непонятно, в какую сторону его истолковать и к чему приложить. Это произошло в самом начале зимы, аккурат в тот день, когда во всех соборах Москвы совершали службу по царевичу Ивану, который ровно два года назад ушел из жизни.

Стемнело. Иоанн вышел на красное крыльцо своих палат, чтобы полюбоваться первым в этом году снегопадом. Вот тогда-то он и увидел на очистившемся от туч дальнем краешке небосвода большую хвостатую звезду. Мало того что ее путь лежал между крестов на куполах церквей Ивана Великого и Благовещенья, так и сама звезда несла в своем хвосте некое подобие креста.

— Знамение, — прошептал царь пересохшими губами. — Что же ты несешь-то? Смерть мою, али… — договаривать он не стал. Очень хотелось думать, что али, и в то же время он боялся сглазить.

Веривший ворожеям и прочим гадалкам, сведущим в чародействе, Иоанн распорядился собрать в Москву всех ведуний. Польстившись на царские посулы осыпать золотом, в столицу гурьбой потянулись нечесаные деды и грязные бабки в лохмотьях. Удалось набрать аж шесть десятков.

Всех их разместили в специально выделенном тереме, причем в разных помещениях, и каждому для начала был задан один и тот же вопрос: «Когда?» Тех, кто недоуменно спрашивал в свою очередь: «А что когда?», безжалостно стегали кнутом и выгоняли прочь. Били за обман и шарлатанство. Коль ты не можешь ведать даже вопроса, какая из тебя ведунья.

После воспитательных процедур число собравшихся уменьшилось вчетверо. Но ответы оставшихся тоже были по большей части туманными и неопределенными.

— До первых грибков, — категорично ответила толстая неопрятная старуха.

— Егда взойдет волчье солнышко и пустит три луча на землю… — многозначительно вещала другая с огромным бельмом на правом глазу.

А еще одна, с лицом, напоминавшим печеное яблоко, и крючковатым носом, ощерив в ухмылке последний клык, торчавший из беззубого рта, и вовсе отказалась отвечать. Так и сказала:

— Ведаю, но не скажу. Поначалу злато давай, а уж за мной не застоится.

Богдан Бельский, которому было поручено это пестрое галдящее общество, бился с нею уже третий день, но упрямая старуха была непреклонна, а он и без нее-то упарился, каждый день мотаясь как проклятый от их терема в царевы покои.

Пробовал Бельский и кнутом пригрозить, мол, добром не хошь, так на дыбе иначе запоешь, но нахальная ведьма и тут не спасовала.

— Пугаешь? — зло прошипела она. — Погоди, вот выщипают тебе бороденку по царскому повелению, иначе запоешь. А свою смелость не предо мной, а, вон, пред женкой своей выказывай, ежели силы найдутся.

С этими словами она проворно запустила руку куда-то между ног, что-то долго выискивала под заскорузлым тряпьем, потом извлекла на свет волосок и своими грязными длинными когтями принялась быстро отщипывать от него по кусочку.

— Это тебе послед, это без наслед, это на закуску, а это вприкуску, — бормотала она непонятно, завершив торжествующим тоном: — Вот тебе пострел и не сумел, — и ехидно усмехнулась опешившему от такой наглости Богдану. — Иди, милый, пробуй. А как не выйдет, сызнова ко мне приходи. Тогда, может, и договоримся по-доброму.

Бельский хотел тут же приказать ее выдрать, но потом передумал. Как чувствовал. Надо ж приключиться такому, что в эту ночь у него и впрямь ничего не вышло. Сроду осечек не было. Напротив, жены всегда не хватало, а тут эдакий конфуз…

«Не иначе как совпадение», — поначалу решил он. На третью ночь понял, что нет. Сумела все-таки старая хрычовка сделать. Пришлось отставить спесь и взмолиться, чтоб ведьма все отменила.

— Ослобони, старая, от своего заклятья, Христом богом тя прошу, ослобони, — канючил он, пока бабка Лушка, как она себя назвала, не смилостивилась и не вернула все обратно.

Ночью, убедившись, что ведьма не соврала и на самом деле его простила, успокоенный Богдан Яковлевич принялся размышлять, что делать с нею дальше. Получалось, что эта Лушка действительно могла многое. Тогда ее тем более нельзя выпускать. А вдруг государь, услышав свой назначенный срок, сам решит потолковать с нею, тогда что? А тогда самого Бельского неминуемо ждал кнут за самовольство. У царя с этим строго. Коль сделал не по его, не посмотрит, что ты его любимец, отдаст катам, а те и рады стараться. А то и еще хуже, посохом своим учить начнет. А тот ох и острый. Им приложить, так похуже, чем кнутом, получится — достаточно царевича Ивана вспомнить.

Решил посоветоваться с Годуновым. А с кем еще-то? Никита Романович? Так тот никогда большим умом не отличался. Мстиславский с Шуйским? Те лишь фыркнут презрительно, поскольку терпеть его не могут, а то еще и сознательно что-нибудь не то посоветуют. С них станется. Нет уж, лучше Бориса хоть всю Москву обойти, ан все равно не сыскать.

— Поглядеть бы на нее для началу, — произнес тот степенно, выслушав рассказ об удивительной и могучей ведьме.

Та, едва завидела вошедшего к ней в крохотную подклеть молодого черноволосого боярина, повела себя не совсем обычно. Проворно вскочив на ноги, она отвесила Борису низкий поясной поклон.

— Смотри-ка, — подивился Бельский. — Мне она так никогда не кланялась, а тебе вона как.

— А хошь узнать, пошто склонилась? — усмехнулась старуха.

— Коль поведаешь, так отчего не выслушать, — спокойно ответил Борис Федорович, стараясь не подавать виду, как его распирает от любопытства.

— Тогда подь сюды, — важно произнесла бабка. — Слово мое тайное, так что ни к чему всем прочим допрежь того, как оно случится, знать о том.

Годунов, помедлив, сделал шаг вперед, затем еще один.

— Да не боись, — ободрила его Лушка. — Я ныне не кусаюсь. — И затряслась от смеха.

Борис Федорович насупился, подошел вплотную и даже склонился поближе к ее лицу, морщась от зловония, которое издавало ее тряпье. Ведьма, привстав на цыпочки, почти уткнувшись крючковатым носом в его ухо, принялась что-то торопливо шептать.

Годунов вначале слушал спокойно, но затем вздрогнул и отпрянул. Никогда раньше за все время их знакомства, которое длилось без малого дюжину лет, Бельский не видел, чтобы его приятель был так сильно взволнован. Лицо Бориса Федоровича теперь представляло собой разительный контраст мягким слегка вьющимся смолянистым волосам.

— Ты что несешь-то? — попрекнул Борис Федорович бабку.

— Я правду сказываю, — возразила та. — Не любо — не слушай. А остатнее тебе потом обскажу, когда обещанное злато отдадите.

Годунов прикусил губу, напряженно размышляя.

— Сколь же им государь посулил? — не поворачиваясь, спросил он у Бельского, продолжая пристально смотреть на ведьму.

— Златом осыпать, — буркнул тот и усмехнулся. — Токмо оно по-разному понимать можно. Возьми пару золотых да занеси над старухиной головой, а кулачок-то и разожми, вот тебе и…

— Это так, — согласился Борис Федорович. — Да опять-таки смотря что скажет, а то таким острым золотом наградят, что голова от шеи отлетит.

— Потому и требую вперед, — не стала скрывать Лушка. — Дождесся от вас, как же, ежели я что плохое поведаю.

— А ты солги, — посоветовал Годунов.

— Негоже царю лгать, — попрекнула его ведьма и осеклась, как-то странно глядя на стоявшего перед нею боярина, который продолжал что-то обдумывать.

Деньгам Борис Федорович счет ведал. Скупым назвать его было нельзя, скорее прижимистым, а если более точно, то расчетливым. Но уж коли надо для дела, тут он никогда ни за деньгу, ни за рубль не дрожал.

— На десяток рублевиков согласна? — спросил он, что-то решив в уме.

— Три сотни, не менее, — строптиво отрезала Лушка.

— Ишь ты! — восхитился стоявший у двери Бельский. — А шапку боярскую не хотишь заодно?

— Себе ее надень, — присоветовала старуха и ехидно осведомилась: — Знаешь куда аль подсказать?

— Ах ты ж! — Богдан чуть не задохнулся от гнева и решительно шагнул к ней, замахиваясь плетью.

— Тока тронь, — предупредила ведьма. — Такого я тебе точно не прощу и вдругорядь не помилую.

Бельский выругался, но руку опустил.

— То-то, — удовлетворенно сказала Лушка.

— А что ж ты, коль сильная такая, на старость лет ничего не нажила? — благодушно поинтересовался Годунов.

— Все у меня было, — хмуро отозвалась ведьма. — Стешка подлая девку подсунула, а та у меня все добро выглядела, да и утекла с ним.

— Какая ж ты ворожея, коль у себя под носом не углядела? — улыбнулся Борис Федорович.

— Обнаковенная, — огрызнулась бабка. — Ведаешь, поди, что люди к старости вблизи плохо видят? Вот и я тако же. Вдаль-то зрячая, а тут не учуяла, — и поторопила: — Ты мне зубы-то не заговаривай. Это я и сама умею да получше тебя. Ты цену называй.

— Ишь, ты какая прыткая, — еще шире улыбнулся Годунов. — Тебя только отсюда вытащить, и то в пару сотен обойдется. Да еще тебе три. Вот и полтыщи набежало, а у меня монетного двора нет.

— Не скупись, боярин. Моя ворожба того стоит, — ободрила его бабка.

— Сто рублев дам, — твердо пообещал Борис Федорович. — Согласна?

Та молча кивнула головой.

— Вот и славно, — одобрил Годунов. — Деньгу нынче же привезут. Я свое слово завсегда держу, даже не сумлевайся. Так что сказывай про государя, а уж потом и мне кой что поведаешь.

Старуха вновь насмешливо осклабилась, демонстрируя желтый клык.

— Поведаю, поведаю, — проворковала она. — Да боюсь, опосля моих слов царь-батюшка заместо рублевиков повелит запалить меня в железной клетке, как дед его, бывалоча, делал, вот и вся награда. Это за мной слово твердое, а за государем…

— Ладно, — махнул рукой Годунов. — Все получишь. И волю, и рублевики.

— Гляди ж, — грозно предупредила ведьма. — Обмануть не смей, а то худо учиню. Зри на вервь, — почти приказала она и на глазах Бориса неспешно затянула на обрывке бечевы, невесть откуда взявшейся в ее руках, два узелка.

— А это зачем? — полюбопытствовал Борис Федорович.

— А затем, что мы теперь с тобой одной веревочкой связаны, — пояснила она. — Ныне моя глава с плеч, а к завтрему и ты расхвораисся, а там и богу душу отдашь, — и спросила почти ласково: — Понял, нет ли?

— Так ты ведь старая совсем! — перепугался Борис Федорович. — Тебе так и так до смерти годок-другой, не боле. Мне-то почто помирать?!

— Не боись, — усмехнулась ведьма. — Коль свое слово сдержишь, я твой узелок чрез месяц-другой распущу, — и, отвернувшись, пробормотала еле слышно: — «Старая». Еще поглядим, кто из нас кого переживет.

Бельский поначалу заупрямился, не желая выпускать Лушку, но Годунов сумел убедить его, заверив, что та пока будет проживать в его тереме, так что если царь и впрямь захочет на нее поглядеть, то везти ее к государю будет даже ближе, чем отсюда.

Лушка тоже сдержала свое слово и дату смерти Иоанна назвала. Царь, услышав от Бельского свой смертный срок, нахмурился, но ничего не спросил, только недобро ухмыльнулся и зловеще посулил:

— А я вот назло ей переживу, да на следующий денек ее прямиком на кол посажу. Пущай ведает, яко государя пугати. Будя! Я уже страшил не боюсь! Езжай да передай ей мое слово, авось старая перепугается да отсрочку даст. — И громко захохотал над собственной шуткой.

Но хорохорился он только при своем любимце. Едва тот шагнул за порог, как Иоанн повелел немедленно привести ему английского посла, который вот уже несколько месяцев находился в Москве, ведя переговоры о женитьбе Иоанна. Джером Баус, проживавший на подворье английских купцов, чьи интересы он так рьяно отстаивал, явился так быстро, как только мог, однако был встречен Иоанном крайне холодно.

— Ты все обдумал из того, что я тебе сулил? — спросил он его раздраженно.

Джером почтительно склонился в поклоне и утвердительно кивнул головой.

— Погоди плясать-то! — одернул его Иоанн. — Ты лучше дело сказывай.

— Королева сочла бы меня безумным, ежели бы я признал предлагаемый вами договор, почтеннейший царь, — вежливо ответил тот. — Воевать с вашими врагами государыня не будет, ибо она в приязни к Литве, к Швеции и к Дании. Вот участвовать в примирении — дело иное. Но вначале надобно решить вопрос о ваших северных гаванях, чтобы мы торговали там одни.

— Ишь ты, «участвовать», — передразнил царь. — Судьей, стало быть, хочет быть? Это надо мной-то! — И счастье Бауса, что царю стало настолько смешно от этой нелепицы, что он даже засмеялся.

Правда, смех длился недолго. Почти сразу посерьезнев, он ответил:

— Что касаемо гаваней, так я уже тебе сказывал — не бывать сему. Русь открыта для всех. К тому ж ваши купчишки столь гнилым суконцем торгуют, что мне впору их изгонять, чтоб мой народ не обманывали. Ну да не о том речь. Я про Машку реку, как там ее, княгиню Хастинскую. О ней ты мне что скажешь?

— И тут мое слово прежнее, — склонился в очередном поклоне Баус. — Навряд ли Мария Гастингс решится переменить веру, как того требует ваше величество. К тому же она не хороша лицом.

— Не лги! — рявкнул царь. — Видал ее посол мой Федька, да иное сказывал. И росточком она мне подходит, и пальцы на руках долгие, и ликом бела. Тоща, правда, малость, ну да это ничего, раскормим. Опять же честь ей какая. Ты токмо представь — ее потомство сядет на мой стол.

— Но у вас есть сын Федор, — напомнил Баус.

— Да что ты мне про этого пономаря заладил, — поморщился Иоанн, — его место на колокольне. Он токмо звонить и горазд.

— Но я ведь уже сказывал, что она слаба здоровьем. К тому же у королевы есть и иные родственницы, кои весьма прелестны и гораздо пригожее, — возразил Джером.

— Не хотишь Машку, давай Дашку, — буркнул Иоанн. — Я вот тут все обдумал, посоветовался, потому тебя и вызвал. Пес с нею, с твоей княгиней, — сказал он почти весело. — Кого из них ты мне присоветуешь заместо ее?

— Ваше величество может свататься за любую, но назвать кого-либо без ведома королевы я не решаюсь.

— Та-а-ак, — зло протянул Иоанн. — А ты вообще чего сюда прикатил-то? Это ты не ведаешь, там ты отказываешь, на одну невесту напраслину возвел, охаял бабу ни за что ни про что. Я на другую согласие дал, а ты сызнова на попятную? — И оглянулся на стоявшего в отдалении у печки Андрея Щелкалова.

— Пустословия у него много, а дела мало, — поддержал его дьяк, который давно относился к англичанам с еле скрываемой за внешней любезностью враждебностью.

Тому было сразу несколько причин. Во-первых, посулы, как тогда деликатно именовались взятки. Увы, но гордые островитяне, в отличие от прочих иноземных купцов, были на них скупы и обходили Щелкалова стороной, предпочитая действовать напрямую через самого царя — так гораздо дешевле.

Во-вторых, выказывая иную, чем государь, точку зрения, Андрей Яковлевич мог хоть таким косвенным образом отплатить за свой позор, который до сих пор стоял в памяти. Случился он, когда Щелкалов попал в кратковременную опалу, и Семен Нагой выколачивал с него деньгу, нещадно лупцуя палкой по пяткам. И ведь содрал-таки целых пять тысяч рублев. А что делать, когда боль была вовсе невыносимой?

К тому же сейчас он мог выказать недовольство англичанами — и это в-третьих, — не рискуя вызвать гнев царя. Тот и сам прекрасно понимал, что предоставляет островным гордецам излиха. Да ведь добро государство там было бы велико, а то ведь крохотулечное. Плюнь на этот островок смачно, по-русски, и завоевывать не надо — сам утонет. Сколько они имеют, Иоанн посчитать не мог, поскольку не знал, почем купцы покупали свои товары, но догадывался, что не просто много, а — очень много. [1440] Иначе бы они не цеплялись за эту торговлю руками и ногами, не терпели бы страхи и ужасы, норовя каждым холодным и коротким северным летом, огибая свеев, добраться до Холмогор.

Наконец, в-четвертых, хотя, может, это как раз и во-первых, к тому времени Андрей Яковлевич уже имел вожделенные посулы, но от фламандских купцов — прямых конкурентов подданных королевы Елизаветы. Причем давали они так деликатно и так хитро, что уличить их в этом не было никакой возможности, так что Баус хоть и знал об их кознях, но даже не пытался вывести дьяка вместе с голландцами на чистую воду.

Ну, что он мог, например, сказать о последней мзде, которая и вовсе грозила стать регулярной? Ведь дело вроде бы обстояло как раз наоборот — Щелкалов их выручил, одолжив немалую сумму в восемь тысяч рублей. Разумеется, сделал он это не бескорыстно, а под процент, в котором и заключалась хитроумная уловка фламандцев. Умному человеку сразу понятно, что занимать под 25 % годовых крайне невыгодно, но попробуй придраться, и теперь дьяк уже второй год подряд берет у купчишек по две тысячи и в ус не дует — то ж не мзда, а процент с роста.

А разве один Щелкалов берет свой процент с якобы занятых денег? Баус покосился на стоявшего рядом с дьяком Никиту Романовича Захарьина-Юрьева, на Богдана Яковлевича Бельского, гревшего руки об теплые изразцовые плитки огромной печи, и вздохнул. Все они стояли на «жалованье» фламандцев. Обходилось это купцам около пяти тысяч марок серебром, но раз они считали возможным платить вместо того, чтобы вернуть весь «долг» сразу, значит, дело того стоило.

Вот потому-то сейчас Андрей Щелкалов и не стеснялся в бранных словах, с превеликим удовольствием плеская масла в огонь и без того разгорающегося царского гнева:

— И во всех делах своих они тако же — токмо под себя гребут, а делиться не желают. Как что дать надобно в ответ, так сразу в кусты. И как опосля того дела с ними вести — не ведаю, — развел Андрей Яковлевич руками.

— Вовсе у него дела нету, — раздраженно отрезал царь, зло глядя на Бауса. — Экий ты неученый да бестолковый. Давай-ка езжай отсель восвояси, а сестре моей, своей королевне, поведай, чтоб прислала иного, поумней.

Бледный посол последний раз склонился в поклоне, выскользнул, пятясь задом, из царских покоев и, впав в неописуемое уныние от загубленного им дела, даже заглянул в стоящую близ их подворья церковь святого Максима-исповедника. Там он прикупил почти на два шиллинга восковых свечей и щедро заставил ими все пустые ячейки в большом подсвечнике перед иконой самого почитаемого на Руси святого — Николая-чудотворца. И — о чудо! — через трое суток до него донесся слух, что уже вечером следующего дня Иоанн решил все переиначить.

На самом деле, разумеется, никакого чуда не было. Просто некогда было царю посылать людей в Англию, некогда дожидаться оттуда посланника посговорчивее. На дворе стояло начало марта, а проклятая старуха ясно сказала, чтобы он готовился к восемнадцатому числу. Оставалось всего ничего. К тому же ему и впрямь стало гораздо хуже.

Однако Иоанн еще продолжал хорохориться, да и предсказанию верил лишь наполовину. Едва ему становилось чуть полегче, как он снова подмигивал Бельскому и иронично спрашивал:

— Не передумала там эта ведьма?

Богдан отрицательно качал головой, после чего царь угрюмо обещал:

— А ты ей сызнова про костер напомни, авось поумнеет.

Баусу же, тайно вызванному в один из последних дней, он предложил иное:

— Ныне я сам за невестой поеду. Вот токмо казну свою заберу да айда в Англию. Примет меня королева твоя?

— Можете не сомневаться, ваше величество, — радуясь в душе, что все так удачно выходит, заявил Джером.

— То-то, — удовлетворенно кивнул Иоанн.

Но на утро ему опять стало немного полегче, и он задумался: а надо ли торопиться с отъездом? А вдруг врет ведьма? К тому же за все время покойник так ни разу и не навестил его во снах, а ведь должен, стервец, предупредить, непременно должен. И вообще — прошли все назначенные Димитрием сроки, давно прошли. И получалось, что он из-за какого-то дурного сна должен сломя голову бежать на край земель, бросив все свое царство-государство?! Да и не собрать ему казну до указанного старой каргой срока, никак не собрать. Или катить безо всего, прихватив пару-тройку бочонков с золотом?

В тяжких раздумьях прошло еще несколько дней. Иоанн совсем было собрался отдать повеление собираться в дорогу и приказал отнести его в сокровищницу, решив проститься с нажитым да отобрать самое ценное из хранимого. Но говорить этого никому не стал, сославшись, что он, дескать, желает показать свои богатства англичанам. Для вящего правдоподобия он и впрямь послал за услужливым и деликатным Джеромом Горсеем, [1441] который вот уже более десяти лет проживал на Руси.

— Зри, какой я жезл купил у Давыдки-купца. Восемьдесят семь тысяч и пятьсот рублев выложил, — с гордостью заметил он Горсею и торопливо прибавил: — Но не жалею о сем, истинный бог, не жалею. Что продано, то прожито, а что куплено, то нажито.

Жезл и впрямь впечатлял, хотя Джером разглядывал его уже в третий по счету раз. Сделанный, по уверению пройдохи Давыдки, из рога единорога, он весь был усыпан крупными драгоценными камнями, которые, обвивая его по спирали, создавали чудесный неповторимый узор.

«Но семьдесят тысяч фунтов стерлингов [1442] это все равно очень много», — тут же мелькнуло в голове расчетливого Горсея, и он еле слышно вздохнул.

Царь же, приняв вздох англичанина за завистливое восхищение, продолжал вдохновенно рассказывать о свойствах драгоценных камней, которые хранились в его сокровищнице, время от времени демонстрируя самые крупные из них.

— Вот лал. — Он поднес крупный рубин поближе к факелу, заставляя камень показать красоту игры огней, словно таящихся где-то внутри него. — Он более всего пригоден яко для сердца, тако же и для головы. Червленый, словно человечья кровь, он с нею одного рода, а потому ему дарована сила очищать ее, ежели она чрез меру сгустилась али попортилась. А вот смарагд, — и в руках Иоанна строго сверкнул большой зеленый изумруд, — он — ворог нечистоты. Ежели муж с женкой, не будучи в браке, тяготеют друг к дружке плотским вожделением, то он непременно потрескается и…

«За один лишь рубин, если бы мне удалось продать его королеве, я бы выручил не меньше четырех тысяч фунтов стерлингов. Он как раз был бы в тон ее рыжеватым волосам, — подумал Джером и вновь вздохнул. — Впрочем, мне и за изумруд удалось бы отхватить не меньше. Пускай он не так велик, но зато Елизавета их особенно любит, считая, что они лучше всего подходят к ее глазам. А если даже и правда, будто он растрескивается, то нашей вечной девственнице Бесс все равно не грозит его потерять.

Хотя навряд ли в словах этого вонючего варвара есть хоть крупица истины, — и его мысли тут же перескочили на царя. — И как он сам не замечает, что заживо разлагается, что от него несет мертвечиной? Или уже притерпелся, привык? Хотя нет — к такому навряд ли можно привыкнуть». Горсей усилием воли сдержал рвотный позыв и, даже не поморщился, лишь чуточку сдвинулся в сторону, чтобы не так сильно пахло.

Он ни на секунду не убирал любезной улыбки со своего округлого лица, продолжая кивать Иоанну. Единственное, что он себе позволял, так это время от времени подносить к лицу обильно надушенный платок, делая вид, что вытирает выступивший пот — в затхлом помещении царской сокровищницы и впрямь было несколько душновато.

А государь меж тем, пока показывал и рассказывал, окончательно пришел к выводу, что оставлять придется слишком много. Стало нестерпимо жалко — ведь разворуют, ей-ей, разворуют. Чтоб это предсказать, и к ворожеям ходить не надо — чай, на Руси живем. И тогда получалось, что надо оставаться.

Придя к такому решению, Иоанн повеселел и вечерком даже попытался забраться под сарафан своей невестке Ирины, но та, подняв отчаянный крик и переполошив все палаты, сумела выскользнуть из лап страстного воздыхателя и убежать. А на следующий день, почувствовав себя совсем хорошо — боли в костях вообще не ощущались, — окончательно уверился в правильности своего выбора и послал Бельского предупредить ведьму, чтоб готовилась к смерти, ибо он до сих пор жив.

— Да спроси ее, отчего она про этот день сказала, а не про какой иной? — напутствовал царь своего любимца. — А я покамест в баньку наведаюсь, — и пошутил: — Чай, русскому человеку негоже чумазым в гроб ложиться.

Богдан Яковлевич послушно отправился к Лушке и получил загадочный ответ:

— То его за царевича мертвяк четырьмя месяцами одарил. Вот пусть-ка он сочтет, коль не дурак, да все сам поймет, а о том, что жив покамест, не бахвалится — день еще не прошел.

Бельский уныло посмотрел на Годунова, стоявшего рядом, и решительно произнес:

— Я тебе эту красавицу отдал, когда ты меня попросил?

— Отдал, — подтвердил Борис Федорович.

— Теперь ты меня выручай. Не смогу я ему такое сказать. Зашибет ведь. Опять же, коль станет спрашивать, какой-де мертвяк, что я ему скажу? А ты к нему с подходцем, с вежеством, глядишь, и не изобидится сильно.

Словом, вернулись они к Иоанну вместе. Царь в это время, сидя в своей опочивальне, довольный и разрумянившийся после баньки, встретил Богдана с добродушной усмешкой:

— Что? Перепугал старуху-то? — и тут же предложил: — Садись-ка да погляди, яко я Родионку Биркина в шахматы обыгрывать учну. А то, может, и небывалое случится — подвезет ему, да и одолеет он меня в кои-то веки. И ты тоже рядом побудь, — предложил он Годунову. — Биркина одолею — за тебя с Богдашкой примусь.

— Питье, государь, — напомнил лекарь.

— Да мне совсем славно, Ивашка, — заупрямился царь. — К чему хлебать сию отраву, коль немочи не чую?

— Чтоб ты ее и далее не чувствовал, — пояснил Иоганн Эйлоф, бывший в последние четыре года главным изо всех лекарей, и настойчиво протянул кубок.

Иоанн поморщился, выпил, вновь поморщился и, крякнув, принялся расставлять фигуры. Бельский же, усевшись, продолжал раздумывать, говорить царю о загадочных словах ведьмы или поостеречься. Она-то далеко, а он, Богдан, рядом, и против кого в первую очередь обернется царский гнев — неведомо. Решил чуть переждать и сказать попозже, когда Иоанн придет от выигрыша в еще более доброе расположение духа. То, что государь выиграет, боярин знал точно, равно как и то, что смельчака, осмелившегося одолеть царя, рано или поздно ожидала неминуемая опала. Пускай не сразу, но то, что она придет, однозначно — уж очень не любил государь проигрывать.

Правда, и с теми, кто откровенно поддавался, Иоанн тоже не любил играть — какой интерес. С Биркиным дело иное. Был сей боярский сын туповат и всегда играл с Иоанном на полную силу, причем страдал и переживал от проигрышей очень искренне, без малейшей фальши, которую зоркий царь мгновенно подмечал, и уж тогда берегись. Все помнили, как опростоволосился на одном из пиров выкупленный царем из польского плена воевода Юрий Борятинский. Отвечая на вопросы царя вместе с другим недавним полонянником — Иосифом Щербатым, он врал на чем свет стоит. Дескать, нет у ихнего короля ни хорошего войска, ни могучих крепостей и вообще он дрожит при упоминании одного имени русского царя.

— Бедный король! — сокрушенно произнес тогда Иоанн, печально покачивая головой. — Как ты мне жалок!

И тут же, схватив посох, принялся охаживать им Борятинского, приговаривая:

— Вот тебе, бесстыдному! Получай за лжу несусветную!

Говорят, после тех побоев воевода почти два месяца не сползал с постели, залечивая полученные раны.

С Биркиным иное. Родион искренне радовался, когда снимал с доски фигуру противника, переживал, когда получал мат, даже топал ногой от расстройства и всякий раз умолял царя дать ему отыграться, грозно суля, что уж на сей раз он непременно одолеет. Поэтому с ним Иоанн играл охотнее, чем с кем-либо другим. С ним да еще с Годуновым, но тот всячески увиливал от шахматных баталий — уж слишком слабо играл государь.

В первой игре Биркин, так и не заметив, что Иоанн готовит мат, кровожадно накинулся на его фигуры на противоположном фланге, пожирая их одну за другой и ликующе приговаривая: «Ну, государь, уж ты себе как хошь серчай, а на сей раз мой верх станет. Вона ты сколь всего лишился», на что царь снисходительно хмыкал:

— Зарекалась свинья, — и продолжал уверенно раскидывать сеть, завершившуюся через пару ходов матом. — Вот так-то, — похлопал он по плечу обескураженного Биркина. — А все почему? Поторопился ты, Родиошка, победу праздновать, вот и проглядел. В шахматах, яко на войне, — тут же принялся он его поучать, — поперек загадывать негоже. Потому и пророчества у ведуний все яко в тумане плавают. Это чтоб простецы на них ловились да чтоб самим пути к отступлению завсегда оставить. Токмо дуры голимые, навроде этой ведьмы, в открытую лепят, потому и гореть ей в огне дважды — в той жизни диавол расстарается, а в этой я ему подсоблю. Что, напужал старуху, яко я тебе повелел? — повернулся он к Бельскому.

— Она сказывала, чтоб ты погодил ликовать — день еще не прошел, — робко заметил Богдан Яковлевич и, уходя от щекотливой темы, предложил: — Может, дашь Биркину отыграться, государь? Вона как человек жаждет.

— Можно и дать, хотя все одно — не сумеет он, — благодушно согласился Иоанн, начав расставлять свои фигуры — царь любил черный цвет. — А что до старухи, то ее и завтра не поздно изжарить али на кол насадить, — усмехнулся он и вспомнил: — Ты как, не забыл, что я повелел тебе ее вопросить, почто она мне нынешний день назначила, а не какой иной?

— Не забыл, государь, — еще тише ответил Богдан.

— И что? — требовательно спросил Иоанн.

— Да дурная она совсем, — замялся Бельский. — Сказывает, что будто какой-то мертвяк тебе четыре месяца за царевича подарил, а коли не поверит, говорила, то чтоб сам посчитал. — И в поисках поддержки оглянулся на Годунова, мол, давай выручай.

— Да чего ее слушать, государь, — подал тот голос. — Вовсе из ума выжила.

— Во, во! — обрадовался Бельский. — Потому и плетет несуразицу. — И вздрогнул, уставившись на шахматную доску. Только что поставленный рукой Иоанна черный король отчего-то неожиданно упал на бок, звонко щелкнув деревянной головой о соседнюю клетку. Оба игрока в замешательстве уставились на валяющуюся фигуру.

— Это Родион, поди, рукавом задел, царь-батюшка, — ляпнул Богдан Яковлевич, хотя хорошо видел, что короля никто не касался.

— Рукавом, — машинально повторил мгновенно побледневший Иоанн и тихо попросил, устанавливая короля на место: — Повтори-ка еще раз, что она поведала.

В уме он уже лихорадочно подсчитывал. Когда все сошлось в точности с предсказанием ворожеи, Иоанн, понадеявшись на ошибку, тут же принялся считать повторно, хотя чего там считать, когда и без того все ясно. Владимира Старицкого и двух его сыновей он умертвил 19 ноября 1569 года, за что получил четырнадцать лет жизни. Теперь, присовокупляя к ним четыре месяца, получалось… 18 марта 1584 года, то есть… сегодня.

Бельский меж тем повторил сказанное старухой. Едва он закончил говорить, как король, вновь звонко щелкнув деревянной головой, снова улегся на бок.

— Что ж так-то? — с надрывной тоской в голосе произнес Иоанн. — А еще родич. Нешто упредить нельзя было? — вопросил он, обращаясь к кому-то невидимому за спиной Бельского.

Богдан даже оглянулся, решив, что Борис пересел и царь смотрит именно на него. Но нет, Годунов как сидел чуть правее, так и оставался на месте, а Иоанн по-прежнему продолжал глядеть влево от Богдана.

— Ты, государь, — бодро начал было оружничий, поворачиваясь к царю, но тут же осекся и замер, испуганно глядя на откинувшегося на подушки и хрипевшего Иоанна, отчаянно отбивавшегося от кого-то незримого. Невидимость меж тем ни в коей мере не мешала неведомому врагу крепко стискивать царское горло, от чего лик Иоанна побагровел, а из глотки вырывались лишь приглушенные хрипы. Глаза царя то ли от натуги, то ли от нехватки воздуха чуть ли не вылезали из орбит.

Вбежавшие на зов Годунова и Бельского лекари уже ничего не могли поделать, да и подоспевший царский духовник Феодосий Вятка лишь ради приличия положил куколь и рясу на мертвое тело, символизируя, что государь посхимился, скончавшись иноком. Однако уж кто-кто, а Бельский точно знал — царь скончался в точности, как и его отец Василий Иоаннович. Что тот был мертв, когда его постригали, нарекая Варлаамом, что этот, которого Феодосий нарек Ионой. К тому же Вятка вовсе не имел права свершать обряд пострижения.

«Да и какая разница — покойного или живого, — отмахнулся он от лишних мыслей, торопливо шествуя к выходу из царских палат. — У усопшего столько грехов было, что их никакая схима не покроет, так что ему все едино — ад уготован. Ныне не о том думать надо, а о другом — к какому берегу прибиваться. Духовную-то Иоанн так и не написал». И Богдан невольно позавидовал Годунову, которому не надо было ничего гадать, поскольку шурину Федора сам бог велел стоять горой именно за этого царевича.

В этом он был действительно прав. Мысль о выборе ни на секунду не пришла в голову Бориса. Но думал он сейчас не о своем слабосильном шурине, не о Нагих, которые плотной толпой стояли, держа впереди себя, точно знамя, младенца Димитрия, и даже не о той нешуточной борьбе, которая не сегодня-завтра разгорится в царских палатах. Обо всем этом он задумается чуточку позже, а сейчас его мысли занимало совсем иное, и он шел, гадая, откуда мог появиться на шее Иоанна багровый отпечаток пятерни, словно его и впрямь кто душил.

А волновало его это по самой что ни на есть простой причине — коли гадалка так точно предсказала день смерти Иоанна, так, может, она и не солгала в другом, заявив в первую же встречу, что быть Борису Федоровичу царем, потому она, Лушка, ему и поклонилась. Вот только срок не назвала — замялась. Сказала лишь, что тайну эту откроет лишь тогда, когда он ее выпустит в указанном ею месте, потому что в тереме у Годунова ей кое-чего не хватает, чтобы провести свою ворожбу.

И еще Годунов сейчас радовался тому, что лекарь Ванька Эйлоф находился недалеко, на их призыв откликнулся почти мгновенно и прибежал, когда государь был еще жив. Промедли он совсем немного, и отпечаток пятерни был бы верным свидетельством того, что это они с Богданом задавили покойного. Попробуй тогда оправдаться — никто ж не поверит.

«Хотя все равно может сказануть лишнего. Тут-то навряд ли — сразу язык отрежут, а если выедет… — озабоченно подумал он. — Надо себе помету сделать, чтоб ни под каким видом не выпускать из Руси, а коль будет настаивать, то отпустить, но оставить в залог сына».

Вместо эпилога Уход

Рясск держался вот уже третьи сутки. За помощью послали, но когда она подойдет — не знал никто. Оборону приходилось держать самим, поставив на стены всех имеющихся людишек. Ногайцы били из своих луков метко, потому из заборол старались не высовываться и ответной стрельбы почти не было — все ждали штурма. Сколько удастся продержаться — не знали, да и старались вообще об этом не думать. Уверены были лишь в одном — не поспеет подмога, и град рухнет. Не с их силами отбивать набеги степняков. Сдержать стремительно нахлынувшую вражескую лаву на несколько дней — одно, а вот отбиться от нее самостоятельно…

«Хорошо, что всю прошлую седмицу дожди вливали», — вздохнул воевода Мураш, которого поставили сюда всего три года назад, после того как прежние, Ляпуновы, перебрались в Переяславль-Рязанский.

Мураш вновь с тоской покосился на север. Где-то там, далеко-далеко, в сотне верст стоял стольный град всех рязанских земель, откуда ожидали полков. Но на горизонте было пусто.

«Ныне, ежели пойдут, — размышлял он, сидя в своей избе и жадно доскребая ложкой остатки щей прямо из чугунка, — то еще отобьемся, а вот завтра…»

По всему выходило, что коль из Переяславля не поспешат, то русские полки застанут тут одни головешки. Он вздохнул, с завистью покосился на постель, на которой неплохо было бы поваляться после обеда часок-другой, как и положено православному люду, и тут же сердито двинулся прочь. О каком сне можно говорить, когда он и поел-то впервые за последние сутки, да и то лишь потому, что надо — скоро грядет штурм, и тогда будет не до еды. Однако на полпути к стене вздрогнул отистошно-радостного крика молодого безусого ратника.

— Е-е-ду-у-уть! — вопил тот во всю глотку.

К заборолам воевода бросился как молодой, опрометью. Хотелось увидеть своими глазами. Вдруг промашка или, того хуже, спутал молодой воин своих с ногаями. С северной стороны городской стены татар почти не было, поэтому смотреть можно было беспрепятственно. Вроде бы и впрямь показалось на горизонте какое-то темное пятно. Он немного подождал, пока оно не увеличилось, и с облегчением вздохнул:

— Свои.

Признаться, были у него опасения, что это часть ногаев возвращается после грабежа обратно к основным силам, но опытный глаз тут же уловил, что те двигались бы гораздо медленнее, неторопливо, потому что с полоном не разбежишься. Эти же неслись вскачь, рассыпаясь на ходу и готовясь перейти в атаку с ходу.

«Не иначе как братья Ляпуновы, Прокофий с Захаркой, — подумал воевода. — Токмо они так лихо рать вести могут. Иные прочие поосторожнее норовят — эти же бесшабашные по младости. Хотя да — иные прочие так быстро и не собрались бы, а эти вона как, — и, уже со злорадством, весело. — Ну, теперь держись, поганые. Счас они вам ужо выдадут на орехи…»

Вечером Прокофий, поручив брату Захару, не задерживаясь под Рясском, идти следом за убегающим ворогом, по-хозяйски развалившись после баньки на широкой лавке в воеводской избе, внимательно слушал Мураша.

— Кто был — не ведаю, — излагал тот чуточку подобострастно, но в то же время и деловито — не любил Прокофий угодничества.

— Кто был — я уже сведал, — перебил его Ляпунов. — Мы ж с Захаром не токмо полон отбили, но и прихватили кой кого, кто удрать не успел. Шли на тебя мурзы ногайские — Досмагмет-ага да Конкар-ага. [1443] Прознали поганые, что царь-батюшка скончался, вот и решили пощипать Русь, да, вишь, пришлось самим ощипанными бежать. — И гулко, как в бочку, захохотал. Отсмеявшись, предложил: — Лучше о потерях поведай. Сколь людишек полегло, сколь в пополнение попросишь?

— Коль пару десятков подкинешь — рад буду, — уклончиво заметил воевода.

— Ты ж у меня полгода назад десяток просил, — удивился Ляпунов, — а ныне лишь два. Что-то я в толк не возьму — неужто всего одним десятком отделался?

— Восемью, — поправил воевода. — Изготовиться успели, хошь и подвели сакмагоны, не успели упредить, — и пояснил: — Свезло нам, что Василиса, лекарка наша, с утра за травами в лес подалась.

— Помню такую, — кивнул Прокофий. — Еще отец заповедал, чтоб не забывал, кто мне и матери жизнь спас. Хошь и мальцом отсель уехал, но отцову заповедь чту и в памяти держу. А где она?

— Так они с детишками в лес подалась, — замялся воевода. — Как почуяла неладное, так дочке своей повелела немедля к Рясску бежать да братца Дмитрия захватить. Самой-то бежать несподручно — телеса мешали, вот и не успела.

— Ишь ты, — мотнул головой Прокофий. — Горе-то у Третьяка какое. Он же ее так любил, что чуть ли не на руках таскал. Вот уж беда так беда у мужика. Надо бы утешить словом. Где он сам-то?

— Рядом с ней лег, — сумрачно ответил Мураш…

Едва Третьяк услыхал от дочери, что на Рясск движется несметная туча степняков, как тут же метнулся за ворота.

— Ты куда, оглашенный?! — вытаращил глаза стражник, закрывавший их. — Убьют ить тебя!

— Женка моя там осталась, — крикнул на ходу Третьяк, устремляясь по мосту в сторону леса.

Василису он увидел почти сразу. Спотыкаясь и падая, та со всей мочи спешила в город, до которого оставалось не меньше трех верст. Никогда в жизни Третьяк так не бегал, как в этот день. Ноги сами несли к одинокой фигурке, спешащей навстречу. Подбежав, схватил за руку — времени для объятий уже не оставалось, — и потянул за собой, обратно в крепость. Та не противилась, но чувствовалось, что сил у женщины почти не осталось. Однако, оглянувшись назад и увидев выезжающих на опушку всадников на приземистых лошаденках, она сумела-таки на время заставить себя не отставать от мужа, но длилось это недолго. Теперь даже страх, извлекший из нее остаток сил для бега, не мог побудить ее продолжать движение.

— Один спасайся! — отчаянно крикнула она Третьяку. — Не уйти нам вдвоем.

— Врешь! — зло крикнул тот. — Однова спасти не возмог, так ныне не бывать тому. Либо вместях добежим, либо… — Он, не договорив, решительно шагнул к ней и, подняв Василису на руки, вновь рванулся к городу.

На бег он теперь перейти не пытался. Статная женщина весила и впрямь немало. Сил хватало только на быстрый шаг, да и то пока — уж больно быстро они кончались.

Заливной луг перед рекой Хуптой, за которой ждало спасение, одолеть он не успел — ногайцы оказались быстрее. Но Третьяк не сдался и тут. Опустив жену на землю, он широко расставил ноги и изготовился к последнему бою в своей жизни. Но вначале предстояло раздобыть оружие. Ловко уклонившись от брошенного аркана, он тут же коршуном метнулся на оторопевшего от такой прыти степняка. Кочевник не успел даже схватиться за рукоять сабли, когда Третьяк выбил ногайца из седла, свалил на землю и тут же полоснул его же саблей по худой грязновато-желтой шее.

Держа в руках оружие, он немедленно отпрыгнул назад, к Василисе. Бежать нечего было и думать — к ним подъезжали еще трое кочевников, но уже неторопливо, с опаской, успев по достоинству оценить русского батыра. Наконец один из них отважился первым. Подбадривая себя дикими выкриками, он решительно устремился на Третьяка. Устремился, чтобы спустя секунды тоже лечь рядом с первым воином.

— Беги! — успел повернуться Третьяк к жене.

— А ты?!

— Одну не защитил, так хоть к другой не подпущу! — крикнул он вместо ответа. — Беги говорю! Тебе все едино мне не помочь, а себя для детишек спасешь.

— Напрасно ты так, Иоанн Васильевич. Мою мать не только Настеной, но и Сычихой звали, — упрямо откликнулась Василиса.

Сосредоточенный взгляд ее васильковых глаз устремился в сторону степняков. Не прошло и нескольких секунд, как вначале одна, а затем и вторая лошадь, вдруг отчаянно заржав, встала на дыбы, пытаясь сбросить с себя опешивших всадников.

— А и впрямь подспорье, — почти весело отозвался Третьяк. — Теперь можно и потихоньку назад отступать.

Но пятились они недолго. После некоторого замешательства на них налетело сразу пятеро, так что пришлось вновь биться. Однако и тут Третьяку еще везло — дважды вражеские сабли прошлись по касательной, оставляя на теле обильно кровоточащие царапины, а на земле прибавилось еще три трупа. Двух унесли обратно перепуганные лошади.

Богато одетый ногайский мурза Конкар-ага, ехавший в первых рядах, неодобрительно покачал головой и, не оборачиваясь, махнул рукой. Почти сразу же в Третьяка впилось три стрелы.

— Так и не защитил, — простонал он, с досадой посмотрев на стрелу в груди.

Ухватившись за древко, он попытался было ее вытащить, но тут с легким свистом в него вонзилось еще пяток. Повернувшись к Василисе, он успел лишь молвить:

— Прости, — и тут же тяжело рухнул на землю.

Василиса молча опустилась на колени, не до конца веря в случившееся, всмотрелась в дорогое лицо, которое на глазах покрывалось еле заметной паутинной сеткой смерти, до крови прикусила губу, чтобы не взвыть в голос, нежно поцеловала мужа и, переняв из мертвой руки саблю, грозно выпрямилась над его телом.

— Ну! Кто с русской бабой совладать отважится?! Подходите, твари немытые! — выкрикнула она зло.

Конкар-ага одобрительно поцокал языком:

— Якши уруска. К себе возьму, — и тут же досадливо сморщился — пущенная кем-то из воинов стрела с хищным посвистом впилась Василисе в грудь. Падала она медленно, скорее оседала. Да и потом, уже опустившись на колени, она еще нашла в себе силы взять руку Третьяка, поднести к губам и молча улечься у него на левом плече, как она обычно любила засыпать, только теперь навечно.

— Кто? — мрачно спросил мурза.

Почти тут же незадачливый воин, решивший услужить своему командиру, был грубо стянут с лошади и скручен. Сурово глядя на него, Конкар-ага неодобрительно заметил:

— Ты оскорбил меня, — пояснив: — Теперь из-за тебя кто-то может подумать, будто я напугался русской бабы, — и махнул рукой.

Стоявший сзади дюжий силач Курбан, повинуясь приказу, ловко запрокинул голову виновника и ловко полоснул по горлу кривым острым ножом.

— Отнести тела к воротам, — немного подумав, приказал Конкар-ага. — Храбрый батыр должен умереть в почете, — и сокрушенно вздохнул, осуждающе покосившись в сторону валявшегося в траве с располосованным горлом. — Ах, какую бабу загубил, дурень!

— Их обоих вороги прямо перед Хуптой настигли, — кратко добавил воевода — рассказывать более подробно было тоскливо и совершенно не хотелось.

— Не понял я — порубили? Али в полон пояли? — нахмурился Ляпунов.

— Такого поди возьми в полон, — невесело усмехнулся Мураш и вздохнул: — Откуда токмо силы взялись. Первого, кто налетел, с седла свалил, да как учал сабелькой отнятой помахивать, впору тебе самому.

— Ну уж, — усомнился Прокофий.

— Вот те и ну, — передразнил его воевода, которому за возраст и ум дозволялись и не такие вольности. — Еще не известно, кто кого одолел бы, ежели вас напротив друг дружки поставить.

— Ишь ты, — подивился Прокофий. — Вот уж не подумал бы, что он к сабельному бою свычный.

— Да я и сам зенки вытаращил, — простодушно заметил Мураш. — Все, кто со стен смотрел, только ахали. Три петли с себя ссек, прямо на лету их срубал, ну а потом и его черед пришел. Но бабу свою до последнего боронил, а уж как наземь сполз, так она из его рук сабельку переняла да над телом встала.

— И что, тоже рубилась?! — ахнул Ляпунов.

— Может, и стала б, да басурмане побоялись. Издаля ее стрелами посекли, как и мужа. Так они и лежали, обнявшись. А те хучь и нехристи, а тоже вежество поимели, не надругались. Принесли тела прямо к воротам и оставили, да все орали: «Урус якши батыр!» — добавил воевода.

— Вона как, — задумчиво протянул Прокофий.

— Яко царь дрался, — неожиданно даже для самого себя заметил вдруг его собеседник.

— Ты думай допрежь того, что говоришь, — нахмурился Ляпунов.

— Я к тому, что похож больно, — заторопился с пояснениями Мураш. — Когда еще в новиках хаживал, довелось мне как-то глянуть. Ухватки у нашего Третьяка точь-в-точь с его схожи.

— Дурья башка, — раздраженно проворчал Прокофий. — Они у любого ратника схожи. Коль так бьют — эдак отбиваться надо, а иначе никак, — и, обрывая желавшего что-то возразить воеводу, замахал руками: — Все, все! Боле ни слова, а то наведешь обоих на грех. Ты этого не сказывал, а я не слыхал, и неча невесть чего собирать. Вот сынишка у Третьяка волосом и впрямь похож на маленького царевича. Я слыхал, что тот тоже с рыжинкой. Хотя опять же сколь их, рыжих-то, на свете белом — не сосчитаешь… Ладно. Ты лучше озаботься, чтоб похоронить с почестями, яко воина. Да чтоб вместях с Василисой их в землю положили, а о детишках ихних я сам озабочусь. С собой их прихвачу, в Переяславль. Пред матерью ихней должок у меня остался — вот детям ее и отдам.

Хоронили на следующий же день. Кресты в ногах поставили знатные — с крепкого дуба, тяжелые, прочные. Все кладбище обойди — таких не сыскать. Постарались от души. А насчет детей Ляпунов свое слово сдержал. Когда всадники возвращались в Переяславль, то дочь Настена, прижимая к груди маленького двухгодовалого братика, ехала вместе с ратниками. Глаза у девчонки были зареванными, припухшими от слез, а ничего пока не понимающий Димитрий молчал, как и положено. Оно и правильно. Не подобает мужику реветь по-бабьи. Не личит ему это. И пускай даже ему всего два года — все равно не след. Все ж таки не кто-нибудь — Рюрикович.

Впрочем, о последнем юный Димитрий не знал…

Валерий Иванович Елманов Последний Рюрикович

Пролог

Есть в истории десятилетия и века, которые как бы пребывают в забытьи. Они молчат о себе, и только с превеликим трудом удается вырвать из их жадных, скрюченных в спазматической судороге рук обрывок рукописи или пергамента.

Молчат века, принявшие в свое могучее чрево истории полчища готов и гуннов, словно у них отъяли язык. Суровое раннее Средневековье также старательно хранит свои тайны. Поэтому, наверно, и в учебниках истории эти века обходят суеверным молчанием, рассказывая о них в самых общих чертах.

В то мрачное время мирной жизни не было нигде. На побережье донимали своими набегами викинги, громя не только деревни, но и города, доходя через устья рек до самых сердец будущей Франции и Англии.

В глуби стран не давали покоя бедным труженикам кровососы всех мастей: от бедных рыцарей до могущественных герцогов и графов, от нищих королей до богатеев-купцов и ростовщиков-евреев, кои в то же время были бессильны перед обычным мечом пьяного крестоносца.

Никто не мог чувствовать себя в безопасности, и могущественный владыка, выпивая перед сном чашу с бодрящим вином, которую ему подносила супруга, не мог поручиться, что в чаще этой нет медленно, но надежно действующего яда и что жить ему теперь осталось не более двух-трех недель.

Доверить кому-либо свое состояние, чтобы он помог твоим оставляемым в малолетстве наследникам, было безумием, а положиться на кого-либо — означало совершить медленное, но неотвратимое самоубийство.

То, о чем пели провансальские трубадуры, а следом за ними немецкие миннезингеры, [1444] не ложь. Это тоже было. Были и веселые пиры в мрачных, тускло освещенных светильниками и факелами замках, и подвиги в честь прекрасных дам, и щедрость с добротой, и бескорыстие с честью, которая дороже жизни, и любовь, которая сильнее смерти, иначе Петрарка не посвящал бы своей Лауре сонеты спустя годы и десятилетия после ее кончины.

Невозможно заглушить лучшие качества, которые есть в характере каждого человека и каждой нации, как невозможно прекратить развитие жизни.

XVI век — век переломный. И хотя пели еще менестрели о славных рыцарских битвах, сражениях и турнирах, восхваляя героев давно ушедших лет, и славили гусляры и скоморохи Илью Муромца, спасавшего своей необъятной силушкой князя Владимира Красное Солнышко, но уже вступали в свои права неумолимая сила золота и могущество людей с тяжелой мошной. Тех самых, которых, вроде тех же ломбардцев или евреев, всего два-три века назад почитали за недостойных.

Старое причудливо переплеталось с новым, не желая уступать. Еще продолжали выступать мрачные тени древних обрядов и суеверий, но жизнь неумолимо высвобождалась из тесных оков догматов и старинных устоев, совсем недавно казавшихся незыблемыми и вечными.

В одно и то же время великий Галилео Галилей разглядывал в свой телескоп с 32-кратным увеличением горы на Луне, спутники Юпитера и пятна на самом Солнце, а Елизавете Баторий, родственнице польского короля Стефана, [1445] доставляли невинных маленьких девочек, собираемых по всей Трансильвании, благодаря чему возникали страшные слухи о вампирах и упырях. Что она с ними делала, какие обряды и действа совершала, каких духов вызывала — не известно никому. Безгласные мертвецы молчали, а сама графиня созналась лишь в том, что в своем сумрачном замке она принимала ванны из крови младенцев.

Еще полыхали костры святейшей инквизиции, обрекая на мученическую смерть тысячи и тысячи ни в чем не повинных людей, но вся Германия уже глухо роптала, негодуя на ненасытность папского престола, который, уподобляясь той же Елизавете Баторий, жадно сосал кровь из всего немецкого народа.

И в то время как доминиканский монах Иоганн Тецель неспешно трусил на своем ослике от одного немецкого города к другому, торгуя индульгенциями, чтобы погасить долг Майнцского архиепископа Альбрехта Браденбургского перед банкирским домом Фуггеров, [1446] точно такие же монахи и в той же Германии сами выступали против бессовестной жадности римских пап.

Еще готовится к публикации очередной том «Таксы святой апостольской канцелярии», [1447] а августинский монах Мартин Лютер дождливой октябрьской ночью украдкой крепит к двери церкви в Вюртемберге свои 95 знаменитых тезисов, знаменующих начало Реформации во всей Германии, да и не только в ней одной.

И даже такие благочестивые государства, как Испания или Португалия, невольно вносили лепту в дело отступления от «мудрых» географических откровений Библии по устройству мира. Именно их моряки раздвигали известные пределы земли, бороздя Атлантику и осуществляя великие открытия, и становилось невозможным заставить всех верить в плоскую Землю и прочие бредни.

И не случайно одновременно с неистовыми проповедями Лютера, а чуть позже Мюнцера и Кальвина появляется орден иезуитов, который сразу же активно берется за восстановление авторитета папской власти.

Устои и незыблемый порядок вещей рушился не только в Европе.

Еще свистели отравленные стрелы местных африканских племен, прижатых к зловонным тропическим болотам Конго неумолимыми португальцами, но после двухвековой и — увы! — проигранной борьбы за свою свободу уже почти исчезла на Канарских островах загадочная рыжеволосая раса гуанчей [1448] — двухметровых и светлокожих гигантов с голубыми глазами, переговаривающихся при помощи свиста за десяток верст и даже не знавших, что такое лодка, несмотря на то что их окружал со всех сторон Великий океан.

Еще пять индейских племен образовывали свой союз [1449] — Лигу ирокезов, и никто в индейском селении не оставался голодным, пока хоть в одном доме оставались съестные припасы, а колонизация Америки, точнее, пока что побережья, шла уже полным ходом.

Еще ни один индеец не знал, что такое лошадь, и ходил на охоту пешим, [1450] еще хозяйничала в роли главы семьи и рода в селениях пуэбло [1451] «старейшая мать», а весь Юкатан уже был захвачен и языческие рукописи майя горели в огне, зажженном испанскими завоевателями.

Благодаря непроходимым лесам еще век существовать свободному городу майя Тах-Ица, но Америка уже начала принимать кровавое Христово крещение.

Еще варят в маленьких селениях свой любимый напиток — шоколад с перцем — ацтеки, но уже рухнула их столица Теночтитлан, [1452] и Кортес, расплавив все их богатейшие запасы золота, отправил огромный караван в Испанию, как долю главному грабителю, украшенному короной.

Еще не работает на земле ни один инка, считая это ниже своего достоинства, но безграмотный свинопас Франсиско Писарро от имени верховного правителя страны Атахуальпы уже правит их государством и прикидывает, кому бы посвятить храм Солнца после его соответствующей переделки в католический монастырь.

Еще неведом северо-восточный проход в Китай, но уже англичане снарядили караван из трех кораблей для его поисков. Пускай ни один из них не добрался до заветной цели и лишь один сумел достичь только Белого моря, благодаря чему его капитан англичанин Ченслер получил возможность побывать в Москве и повидать Ивана IV Грозного, но начало положено.

Еще в пути отряд Ермака Тимофеевича, снаряженный Строгановыми, но уже рушится при одних слухах о страшном огненном бое Сибирское ханство.

Растет и мощь Российского государства. Казалось, сама судьба благословила потомков Дмитрия Донского, наградив его и потомков за великую победу, одержанную на Куликовом поле. В течение двух с четвертью веков, то есть со времен восшествия на княжество самого Дмитрия и до кончины Иоанна IV, на московском престоле сменилось всего лишь шесть государей, [1453] и каждый оставлял после себя наследника, из коих лишь один правил чуть менее тридцати лет.

В начале 80-х годов XVI века, несмотря на все самодурство и полководческую бездарность первого русского царя, за три года до его смерти положение России казалось еще прочным и непоколебимым: подавлена боярская оппозиция, утоплены в собственной крови самые умные и строптивые, ну а дураков и покорных бояться нечего.

Все хорошо складывается и с потомством. В расцвете сил Иоанн Иоаннович, будущий царь всея Руси. Вельми силен телом 27-летний наследник престола и крепок разумом, хотя и непомерно злобен, чем явственно напоминает своего царственного отца. Федор, правда, подгулял, будто отец у него не государь всея Руси, а какой-то пономарь: очень уж хил и набожен, но и это не беда — авось не ему царствовать, не ему держать в руках бояр. К тому ж и седьмая женка царя младая Мария на сносях. Глядишь, родит еще одного.

Да и мир, заключенный со Стефаном Баторием [1454] в запольском яме, также радовал сердце царя, ибо даже ему надоели бесконечные войны. Будучи достаточно умным, Иван Грозный, сокрушаясь о потере Ливонии, в душе отлично сознавал, что если бы не героические подвиги псковских жителей, заставивших Стефана долгие месяцы войны потратить на одну лишь осаду Пскова, то дело закончилось бы для Русского государства значительно хуже, а так оно хотя бы осталось в своих старых границах.

Российскому государю, жестокому и деспотично-неумолимому, даже безумному в своем гневе, еще неведомо, что проклятья невинно замученных, скапливаясь где-то там, в горних высях, неизбежно возвращаются на землю, метко поражая все потомство, которое всегда пресекается на детях тиранов. Но пример Людовика XI — во Франции, который с интервалом в век почти полностью повторился в России, или совсем недавний — Генриха VIII в Англии — ему ни о чем не говорил. [1455]

Век шестнадцатый говорлив, но и он порою стыдливо кое-что замалчивает, не донося сути важнейших событий до нашего современника. Событий, кои оказывали прямое действие на судьбы народов не только матушки Руси, но и на всю Восточную Европу.

Еще впереди у Руси смуты и пожары, бедствия, мор, глад и холод, но уже готовы появиться на свет герои той повести, которую я предаю на твой суд, читатель. Будь же внимателен и… снисходителен, если встретится тебе непривычное, отличающееся от общепризнанного. Не торопись с недоверием отворачиваться и скоропалительно утверждать, что все это — явные враки.

Лучше вспомни, что историю описывали те, кто безвылазно сидел в своих монашеских кельях и далеко не всегда был очевидцем прошедших событий. Так что описывать ее они могли только с чужих слов. Да и эти их строки потомки спустя десятилетия вновь просматривали, и часть из них нещадно вымарывалась, а то и вписывалось поверх прямо противоположное первоначальному.

Предлог же для этого во все времена был самый что ни на есть благой: «Негоже, чтобы люди об оном ведали. Ничего, кроме повода для пустого злопыхательства, оно не даст, а для государства сие может обернуться в тяжкий вред, подрывая самые устои державы».

Потому и молчат летописи о страшных делах, что творились в те времена, а зачастую и вовсе стараются увести читателя с истинного пути, чтоб никто не смог проникнуть в сокровенные кладовые веков. Те самые кладовые, что наполнены тайнами власти, щедро орошенными кровью и надежно запрятанными среди безвинных трупов. Ибо где власть — там всегда трупы и кровь.

И мало кому удавалось проникнуть в эти кладовые безнаказанно и вынести на свет крупинки истины. Те крохи, которые так тяжелы и за обладание которыми человек очень часто платит жизнью.

А если даже и сумеет он донести до остальных правдивое слово и закричит торжествующе: «Смотрите, люди, как оно было!» — то много ли будет с того проку? То прежнее и ложное к тому времени уже настолько заполонит умы, что мало кто поверит новому. Ведь человек предпочитает думать как все, чтобы не выделяться из толпы, ибо это опасно.

Люди, оглядываясь, зачастую не могут сказать, что произошло пятьдесят лет назад. То у них один — мерзавец, а другой — ангел во плоти, то вдруг они, как в сказке, меняются местами… И кто скажет — где и в каком месте на самом деле истина?

Мне же еще тяжелее в своих попытках найти правду спустя четыре века. Правду, что была собрана по крупицам и сведена в единое целое.

К тому же спорить не берусь — может, и я в чем не прав, пытаясь домыслить то, чего вовсе и не было… Может быть. Но я начинаю.

Глава I Рождение

Марфа лежала в стогу сена и корчилась в предродовых муках, а поодаль с засученными по локоть руками стоял татарин. Вдали уже догорала крохотная деревенька, в коей основной промысел составляло варение дегтя, отчего деревня и получила прозвище Дегтярное. [1456]

Татарин скалил зубы в торжествующей улыбке и с нетерпением ждал, когда поднимется со страшной раной в боку, окровавленный, с помутневшим взором, но все еще пытающийся защитить сестру и не родившегося пока ребенка брат Марфы — Иванко.

Его руки судорожно хватали и выдергивали с корнем короткую июльскую траву. Казалось, что все попытки были тщетны, но вот в каком-то неимоверном усилии Иванко рванулся и встал, шатаясь из стороны в сторону, будто после двух-трех выпитых чаш крепкого хмельного меду.

Только уж больно горек был этот мед кроваво-красного цвета, которым угостил его татарин из заехавшего случайно малочисленного отряда. Чтоб рискнуть напасть хотя бы на крепость, стоявшую на самом берегу полноводной Хупты и возвышавшуюся над нею крепкими деревянными стенами, еще не успевшими почернеть от времени, сил у них не хватило, а вот пограбить близлежащие деревушки — тут особого труда не надо.

Какое-то мгновение степняк насмешливо разглядывал смертельно раненного русского исполина, затем толкнул его в грудь, а когда тот упал, залился торжествующим хохотом. Было в этом смехе что-то наивно-детское, когда один мальчишка, поборов другого, радостно хохочет, уверенный в своей силе и победе.

Лежа на сене, Марфа с ужасом наблюдала эту страшную кровавую сцену, не в силах сделать что-либо, даже просто приподняться и отползти подальше, зарыться в духмяно пахнущий стог в надежде, что татарин, покончив с братом, забудет о ее существовании. Но сидящее в ней живое существо властно подавляло вспышками боли любую попытку пошевелиться.

В это время от горящей деревушки отделились с десяток всадников и на полном скаку промчались мимо места трагедии. Последний из степняков резко осадил свою приземистую лошаденку и что-то крикнул на чужом гортанном языке татарину, который в приступе безудержного хохота, обуявшего вдруг его, даже схватился окровавленными руками за живот. Видя, что тот не обращает на него ни малейшего внимания, всадник нетерпеливо взмахнул плетью и поскакал вслед за остальными.

«Уходят, — поняла Марфа. — Может, и этот…»

Она не успела домыслить до конца, когда татарин резко оборвал смех и, сузив зеленые волчьи глаза, и без того узкие, решительно выдернул из-за пояса нож. Марфа тут же поняла, что за этим последует.

И не только она одна. В то же самое время это, кажется, поняло и то существо, сидевшее в ней до поры до времени молча.

Едва под лучами яркого июльского солнца блеснула сталь, как все ее тело пронзила такая острая, стремительная, как удар сабли, боль, что она, не в силах больше сдерживаться, как-то утробно, по-звериному взревела. Прозвучало это настолько страшно, что даже татарин испуганно взвизгнул и оторопело обернулся.

Почти сразу ему стало стыдно за свой испуг. Оказывается, крик принадлежал не русским ратникам, которых поблизости по-прежнему не было, а простой русской бабе, беспомощно лежащей на спине.

Он немного помедлил, а затем шагнул с ножом в руке к Марфе.

«А сено-то так и не успели убрать», — почему-то подумала она.

Ей слегка полегчало, боль стала тупой и вся скопилась внизу живота.

«Господи, хоть бы палку какую». — В отчаянии она безнадежно начала искать руками вокруг себя.

Татарин уже склонился над нею. В глазах его было жадное любопытство, и крестьянке вдруг стало так противно от надвигающегося на нее скуластого смуглого лица с полуоткрытым от предвкушения новой забавы ртом и жидкой бороденкой, что она, застонав от собственного бессилия, закрыла глаза.

Но в ту же секунду нащупав какую-то палку, невесть откуда взявшуюся в стогу, Марфа ударила ею наотмашь, вложив в это действие последние силы, и тут же вжалась в стог в утробном крике, предвещающем рождение нового человека многострадальной истерзанной Руси.

Больше у Марфы уже не было сил думать ни о чем другом, потому что боль была так сильна, что на какое-то мгновение даже вкралась кощунственная мысль: «И чего тянет? Нет, чтобы сразу зарезал, басурманин, а то разглядывает еще, собака поганая», — но мысль эта почти тут же отодвинулась куда-то в сторону, ее заслонила пелена нестерпимой боли, после которой пришли освобождение и странная легкость тела.

Еще продолжали от нестерпимых потуг болеть все косточки, но уже послышался первый неуверенный плач ребенка, похожий почему-то на кошачье мяуканье. С усилием приподнявшись и перекусив пуповину, Марфа отодрала от нижней юбки кусок полотна, завернула в него крошечное красное тельце ребенка и вдруг вся сжалась от мысли о проклятом нехристе, который, очевидно, ожидал конца родов, чтобы увезти ее в полон.

Она боязливо приподняла голову и увидела лежащего с запрокинутой навзничь головой и с перерезанным горлом татарина. Кровь уже слегка запеклась под палящими лучами жаркого летнего солнца, а невидящие его глаза удивленно смотрели в небо, будто у обиженного мальчугана, вопрошающего Аллаха, почему и за что у него отняли новую интересную игрушку.

Марфа огляделась вокруг в недоумении. Кто же это его так? Неужто братишка Ванятка изловчился? Нет, младший и любимый брат Марфы Ванятка лежал далеко в стороне от татарина, и если бы не тихие стоны, срывавшиеся время от времени с его губ, то можно было бы подумать, что он уже мертвый.

И тут взгляд ее упал на косу, острый конец которой был окровавлен, и она, уже смутно догадываясь о том, что произошло, потянула к себе невинное с виду орудие труда любого мирного крестьянина-землепашца, способное, как оказалось, стать грозным оружием даже в руках ослабевшей в предродовых схватках Марфы.

Вдруг опять послышался слабый стон. Она обернулась в страхе, что проклятый татарин ожил, и, намереваясь в праведном гневе своем покончить с ним окончательно, крепко зажав в руках косу, осторожно, чуть ли не на цыпочках, подошла к басурману. Но страхи были напрасны — татарин замолк навеки, а вот Ванятка, брат, был еще жив.

— Пить, — еле слышно прошептали его пересохшие почерневшие губы, а веки слабо дрогнули, и Марфа, очнувшись от оцепенения, бросилась к нему. Тут же подал голос умолкнувший было ребенок. Она рванулась назад, к малышу, но, здраво рассудив, что дите может и погодить малость, побежала к журчащему неподалеку родничку.

Там она второпях отодрала от своей нижней юбки еще один увесистый кусок холстины, смочила его в ручье и бегом бросилась назад.

Кое-как перетащив брата к стогу сена, так чтоб он попал в тенек, она промыла и перетянула ему рану и кинулась к ребятенку. Кормя маленькое существо грудью, она мерно покачивалась, напевая ему что-то ласковое, как вдруг ее покой опять нарушил стон брата.

— Марфа, Марфуша, — прошептал он, еле шевеля губами.

— Что, Ванятка? — живо обернулась она к нему.

— Где? — прохрипел он из последних сил.

— Татаровья-то? — поняла она его недосказанное. — Далече ужо. Ускакали. А ентот вон, лежит, собака. Я его косой завалила. И сама-то не ожидала от себя, а вот поди-ка, — и Марфа стала путано и бессвязно рассказывать, как из последних силов тюкнула нехристя какой-то палкой, что случайно подвернулась под руку. Палка же оказалась косой. — Да хоть и с зажмуренными глазами, а как хорошо вышло: прямо по хрящу горловому попала ироду, а сама-то уже вроде как смертушки ожидала, да, вишь, небесная сила выручила. Господь помог, не иначе.

— Марфа, — перебил ее Ванятка.

— Что, родненький, что? — Она склонилась прямо к его губам, больше угадывая, чем слыша слова, еле доносившиеся из хрипевшего, пузырившегося розоватой пеной рта Ивана.

— Уходи, в Рясск уходи. Там люди… стены крепкие… людей много… пропасть не дадут… не оставайся здесь… сгинешь…

— Вместе уйдем, Ваня.

— Я здесь… ты зарой меня… собакам не оставляй…

— Что ты, что ты, Ваня. Я еще на свадьбе твоей спляшу, детишек покачаю. Ишь чего удумал, помирать собрался! Да ты еще его переживешь, — и Марфа для вящей убедительности оторвала ребенка от груди и поднесла поближе к Ивану, чтобы тот как следует его увидел.

Слабая улыбка на секунду осветила лицо умирающего, будто солнышко вынырнуло из-за тучки. Вынырнуло и тотчас же спряталось обратно. Но напрасно ждут люди, когда же оно появится снова. Пасмурный выдался сегодня денек для их семьи, да и для всей небольшой деревеньки.

— Ваняткой назови, — прошептал брат и, дернувшись, вдруг весь как-то обмяк. Тело его, сразу отяжелев, безвольно распласталось на душисто-медвяном сене.

— О-о-х, — выдохнула Марфа и в горестном оцепенении, словно надеясь, что брат Ванятка, меньший в семье и самый любимый, вдруг еще встанет, продолжала с какой-то тайной надеждой вглядываться в его лицо.

Но все было тщетно — улетела его душа в небеса, вырвавшись из оков плоти и подавшись в свой стремительный полет. Куда? А кто ее знает.

Так и осталась Марфа одна у стога сена с грудным ребенком на руках и двумя трупами мужчин, павших: один как герой — пытавшийся даже голыми руками хоть как-то защитить свою сестру, а другой — яко шатучий тать.

Уже смеркалось, когда Марфа выкопала две могилы. Первоначально хотела только одну, для Ванятки, но потом, глянув на облепленное мухами, темно-красное от крови горло татарина, с силой взмахнула косой, которая снова пришлась кстати, и стала с ожесточением рыть другую, успокаивая себя тем, что это тоже человек, хоть и враг-язычник, и негоже его оставлять волкам на расправу.

Незлобива русская душа. Даже к врагам великодушно сердце простой рязанской бабы, столь много натерпевшейся от них же, но тратящей по-русски щедро остаток сил, дабы вырыть могилу для убийцы родного ей человека.

И ведь не из христианского милосердия, кое требует врага своего возлюбити яко ближнего, а побуждаемая голосом совести и сердца — широкого, доброго и щедрого, как широка, добра и щедра земля твоя, матушка Русь.

Триста с лишним лет уже гуляет татаровье по твоим просторам, сея смерть и пожары, насилуя и вспарывая животы женщинам, убивая не только мужчин, но и немощных стариков, но терпелива ты и покорно все сносишь, будто дано тебе это за грехи…

И даже вздымаясь в праведном гневе и сокрушая многочисленные, как песок на дне морском, вражьи конные полчища, отходишь ты сердцем к поверженному врагу и, ворча что-то невразумительно-сердитое, начинаешь по-матерински нежно ухаживать за басурманом, приговаривая в оправдание, что, мол, тоже душа живая, где-то, поди-тка, и мать с отцом есть и ждут.

И даже в смерти не оставишь его без последнего пристанища, отроешь для него землицы слабыми руками, только разве что крест на могилку не поставишь, да и то не твоя это воля, а запрет Христовой церкви, ибо язычнику сие не положено.

Возле могилы брата Марфа с минутку помедлила, припоминая слова заупокойной молитвы, но затем, вздохнув, обошлась «Отче наш» — той единственной, которую знала.

Волки уже завыли в чаще где-то совсем рядом, и Марфа, опасаясь брести в столь поздний час к Рясску, решила заночевать на пепелище сгоревшей деревеньки. Она уселась на теплую, прогретую не только солнцем, но и недавним пожаром землю, поворошила косой уголья, чтобы пожрали они остатки обугленных бревен и защитили от нападения волков.

Волки, конечно, будут получше, чем татары, ибо убивают только с целью насытить брюхо и никогда для развлечения, себе же подобных и вовсе лишь в исключительных случаях да в особо голодные годы. Однако встреча с ними в лесу ничего хорошего все равно не сулила, да к тому же ночью.

Пламя костра разгорелось, и искорка его долетела до щеки ребенка, до сих пор спавшего спокойно на руках у Марфы. Он открыл сонные недоумевающие глаза и закричал, да так громко, что Марфа вздрогнула, отвлеклась от тяжких дум о дальнейшем своем житье-бытье и выпростала большую белую грудь.

— Уймись… княжич, — проворчала она беззлобно и, улыбнувшись, вспомнила, как совсем недавно, глубокой осенью, наезжал оглядеть, как идет укрепление засеки, коя проходила через Рясск, молодой княжич.

Как его величать, она так и не узнала, ибо случилось все это как-то накоротке, случайно. Ведь если бы он не набрел на их деревеньку, да еще в то время, когда никого в ней не было (братовья с отцом и матерью как раз укатили в Рясск за покупками, оставив Марфу сторожить дом от волков и прочей нечисти), то ничего бы и не стряслось.

Княжич же, скучая от этих засек, кои ему как пятое колесо в телеге, устроил охоту по осеннему лесу, да малость заплутал.

К тому же и взял-то он ее почти силой, ибо свою честь девушка не сменяла бы ни на богатое убранство, ни на золото с драгоценными камнями. Правда, что греха таить, и не очень-то она отбивалась, ибо запал он ей сразу в душу своей неописуемой красотой, нежностью да ласковыми словами.

Таких слов Марфе никто ни до этого, ни после не говорил. Вот и согрешила она. А уезжая, он снял с руки золотой перстень да ей надел. Она и от этого отказывалась, что ж, за плату, что ли, доверилась ему, а он ласково сказал, что, мол, подарок тебе это, за любовь, за нежность да за красу твою.

Лишь через месяц поняла она, что встреча эта не осталась без последствий. И уже было хотела головой в прорубь, да мать, почуяв, что с родным дитем творится неладное, выпытала у нее все, что стряслось с Марфушей в тот тихий осенний вечер.

Той, правда, и поведать особо было нечего. Она ведь только имечко его узнать успела — Иваном княжич назвался, как брат. В остальном же — сплошная тайна. Да и не до того было, если уж честно признаться.

Мать вначале девоньку свою шалопутную как следует потаскала за косы, не без того, но вскоре сменила строгость на мягкость. Дело-то сделано, не воротишь. Теперь надо думать, как выкручиваться.

Пришлось старой Елисеевне взять грех на душу да наврать отцу с три короба, что дочь, пока они ездили торговать, ссильничал какой-то заезжий татарин. Смолчала же Марфа, потому как шибко боялась отцовского гнева.

Повозмущался немного Петр, да делать нечего, где его теперь искать, залетного, но зато поверил в нехитрую сказку жены сразу. Во-первых, в мыслях не держал, что жена его обмануть ради спокойствия дочерниного может, не заведено у них было это, а во-вторых, поблизости и впрямь никого не было.

Вся деревенька в то время в одном их домишке и заключалась. Только с весны этой объявились еще три семьи, польстившись на льготы, обещанные царем, да на освобождение от податей.

Им уже и срубы поставили сообща, всем миром, и сам отец каждый венец подгонял любовно, ибо русский человек по натуре своей строитель и созидатель. Более всего на свете любит он труд пахаря, добросовестно орошая своим потом каждую пядь земли, дабы сжалилась она над землепашцем и дала богатый урожай.

Может, потому и войны захватнические завсегда были ему чужды, ибо каждый полководец — тот же бывший пахарь, и не с руки ему жечь чужие нивы, когда по опыту предков, пусть и отдаленных, но еще смутно угадываемых душой, знает он, как дорого достается хлеб на своей.

И в том, что не вышло осесть им здесь, что помешала чужая злая воля, беды непоправимой все равно не было. Рано или поздно, но придут они опять на эту землю и вновь засеют ее, щедро окропив собственным потом.

Уже забрезжил рассвет. Костер тоже догорал. Марфа еще раз оглянулась на лес, такой родной и близкий, а вот поди ж ты, не добежала, тяжко было, потому и брат остался, чтоб защитить ее.

— А все из-за тебя, — укоризненно сказала она крепко спящему малышу.

Потом с тяжким вздохом поднялась, поклонилась напоследок могиле братца и тронулась в путь, к Рясску. Верст семь до него, не так уж и далеко, но у Марфы вторые сутки во рту ни маковой росинки, да и останавливалась, чтоб дите кормить, так что дошла она только к полудню.

Город был цел, и стены его стояли так же несокрушимо для врагов, а может, из-за малого числа воинов татары и вовсе к нему не сунулись. И так же мирно текла Хупта, и все было как всегда, а родителей нетути, и братьев тоже, и только теперь, осознав все происшедшее, протяжно, в голос завыла она от тоски и безысходности, а в унисон ей, только октавой повыше, заверещал младенец.

А как же иначе? Коли худо матери, значит, не сладко и ему. Дети — они сызмальства, даже не научившись говорить и ходить, отлично все чувствуют, а подчас и побольше взрослых. У тех-то понимание идет все больше от разума, который набирает силу лишь с годами, у них же — от сердца.

— Ничего, люди в беде не оставят, — успокаивающе заметила она малышу. — Народ у нас добрый. Подсобит. А ежели перстень продать (она его все время носила на груди на бечевке, ибо так и отец не приметит с братовьями, коли наткнется невзначай, да и самой отраднее — память все же), то и дом поди-тка новый купить можно будет.

— Нет, — поправила она себя через секунду. — Перстень нельзя. Подарок. Подрастешь, может, когда по нему и отца своего московского распознаешь. Нельзя перстень, — еще раз повторила Марфа с укоризной, будто эту крамольную мысль высказала не она сама, а ее крохотный (один день от роду) сынишка. — Мы и так не пропадем, — твердо сказала она, уже входя в городские ворота и больше успокаивая этим уверением себя, нежели сына, который опять спокойно уснул, не ведая, что за беспокойную жизнь уготовил ему насмешливый рок и как хитро переплетется вся судьба земли Русской с его собственной.

Спи пока, милый Ивашка, нареченный в честь невинно убиенного дяди, которого ты никогда не увидишь, а о его беспримерной отваге и смелости будешь знать лишь по рассказам матери. Спи, ведь тебе нужно набираться сил перед долгими странствиями, приключениями и испытаниями, каковые уже разбросал крупными зернами небесный пахарь на твоей нелегкой дороге жизни.

Пусть спит вместе с ним и появившийся на свет чуть позже, в дождливый октябрьский вечер того же 7060-го [1457] года, новорожденный Дмитрий, последний отпрыск бешеного государя всея Руси, развалившего страну и ввергшего Русь в пучину бесчисленных неудачных войн. Государя, приписывавшего себе все заслуги по расширению русской земли, которые на самом деле лишь созрели в его царствование, будучи всходами тех семян, чтобросили в землю его осторожный отец и великий дед, Иоанн III Васильевич, тоже, бывало, и казнивший бояр, и подавлявший бунты, но никогда не проливавший лишней крови.

Пусть спит вместе с ним и маленький Георгий, ненаглядный единственный сынок в не приметной ничем семье стрелецкого сотника Богдана Отрепьева и жены его Варвары.

Ему ведь тоже в скором времени предстоит остаться без отца, а посему пусть пока отдыхает и крепнет, ибо нет его вины в будущем. Суетен человек и слаб перед сокровищами мирскими, и тяжко ему не возжелать раба и дом и даже жену ближнего своего, ибо манит его своей легкостью и доступностью богатство и не всегда есть силы в душе, дабы возмочь и не брать того, что, казалось бы, само идет в руки.

В тяжелое время вы все родились, и нет на вас вины за то, кем каждый из вас вырастет. Многое зависит от полученного воспитания, но еще больше от того, неведомого и не ясного даже великим умам современности, что закладывается в тело и душу каждого еще при рождении.

И впрямь, не дано маленькому птенцу выбирать, кем ему стать — то ли могучим орлом, то ли звонким соловьем, то ли тщедушным воробушком. Все это, повторюсь, дается человеку от рождения и воспитания, а он ни того ни другого сам не выбирает, посему и вина на нем лежит только частичная.

Суровая година ждет вас всех троих, и хоть говорлив этот век без меры, порой и он умалчивает о многом, рассказывая о вас. Не все можно поведать, и не все тайные пружины истории мы знаем, хоть порой и кажется, что дошли до самой что ни на есть сути.

Глава II Вельский и Нагой

В тесной горнице сановитый, дородный боярин, не соответствуя никоим образом своей внешности, бурно жестикулировал, тряся руками, и что-то кричал, брызжа слюной перед самым носом сидевшего в задумчивости за столом человека в черной шубе.

Слуга Онисим, еще три года назад приметивший эту горницу, использовавшуюся для тайных задушевных встреч хозяином дома Богданом Яковлевичем Вельским, уже давно просверлил дырку в стене. Когда-то она была почти что незаметна, менее человеческого зрачка, но постепенно он ее расширил, и стала она аж полтора вершка. [1458]

После подслушивания Онисим аккуратно затыкал ее точно вырезанным из дерева бруском, подогнанным так аккуратно, что заметно его было, только если всматриваться очень внимательно. А коли говорилось что дельное али учинялись какие-нибудь козни, то старательно доносил слухачу Бориса Годунова Федору Шептуну, прозванному так за то, что он всегда говорил тихо и никогда не повышал голоса.

Делал это Онисим с превеликим усердием, хотя Шептун был весьма и весьма скуповат. Правда, случалось, и за такую безделицу одаривал, что деньгу брать совестно, а один раз — было это два года назад — до того расщедрился, что дал целый рубль. Было бы за что, а то ведь в беседе с кем-то (лица Онисим не узрел, спиной человек стоял) по случаю рождения у царя-батюшки Иоанна Васильевича младенца мужского полу хозяин дома всего-навсего обмолвился:

— Наследник родился. Еще один. — И угрожающе добавил: — Таперя поглядим.

Онисим тогда даже удивился такой воистину царской щедрости Шептуна, но рубль взял и положил в свой кожаный мешок, спрятав его в надежном месте. Он уже и сам забыл, сколько там денег, смутно припоминая, что для обзаведения собственным хозяйством еще недостаточно. Но деньги были не главным, что толкало слугу на предательство по отношению к своему боярину. Основным побуждением Онисима была месть. Лютая, звериная месть.

Он был еще отроком, когда по приказу самого Богдана Яковлевича засекли за неуплату оброка его отца, рано поседевшего от постоянных неурожаев и беспросветной бедности, из которой тот никак не мог выбраться.

Засекли до смерти, а когда мать-старуха кинулась, чтобы удержать руку с кнутом, то пару раз хлестанули и ее, дабы не лезла баба не в свои дела. Вроде и не сильно били, а вот поди ж ты, так неловко отшатнулась мать, что оступилась да виском о камень и приложилась.

Так в одночасье потерял Онисим родителей. Сестра же его лишилась ума от пережитого ужаса.

Потому и горела в сердце у Онисима жгучая ненависть к Богдану Яковлевичу Вельскому, потому и старался он сделать все, чтобы навредить светлейшему боярину. Да и сам Шептун чувствовал, что Онисим наушничал ему на своего господина не из-за денег. Может, поэтому и платил мало.

Вот и сейчас, как только приметил расторопный слуга поднимающегося к ним на крыльцо и пыхтящего на каждой ступеньке Афанасия Федоровича Нагого, так сразу же метнулся отворять свою дыру. Разговор предстоял интересный, к тому же Нагой ничего не таил, разговаривал громко, так что слышно было Онисиму хорошо.

— Что ж ты все молчишь, Богдан Яковлевич? Али тебе, именитому боярину, первейшему на Руси опосля царя-батюшки, пристало идти по одной дорожке с князьями Милославским да Шуйским? Не боишься, что узка та дорожка для тебя покажется? Их двое, а ты один. Спихнут ведь, ей-ей спихнут. Хорошо, ежели в монастырь, а ну как подалее, чтоб уж не возвертался? А ведь ежели Федора на царствие посадят, не ты — они первейшими станут.

— Складно ты речь ведешь, Афанасий Федорович, — наконец-то вступил в беседу Вельский. — Только ежели не Федор, тогда кто же?

— Вот те на, — Нагой даже опешил от такой наглости. — А ты что же, ай забыл про царевича Дмитрия, сынка царицы здравствующей, Марии Федоровны?

— Племянничка-то твоего? Помню, не запамятовал еще. Да вот беда. — Вельский сокрушенно развел руками. — Не доподлинная она царица. На престол-то незаконно возведена, ты уж прости на прямом слове, Афанасий Федорович.

— Вона ты как дело повернул. — Нагой даже икнул от возмущения. — А сам-то ты рази не кланялся ей, царские почести воздавая?! И какой тебе еще закон нужен, коли сам Иоанн Васильевич…

— Покойный, — ловко вставил Вельский, набожно перекрестясь на икону, висевшую в углу, с изображением Георгия Победоносца, пронзающего копьем крылатого змия.

Казалось, что рыцарь в нарядных латах весьма мрачно и неодобрительно поглядывал на обоих собеседников, словно давая понять: «Погодите, этого прикончу и до вас доберусь».

То ли иконописец был великим поклонником царя, то ли царский лик так запал ему в память, виденный скорее всего пару раз, да и то мельком, но на миг и Вельскому, и Нагому, тоже глянувшему вскользь при крещении на икону, показалось, будто взирает на них со стены сам Иоанн Васильевич, и не копье это у него в руке, а острый посох.

«Мало я из вас, поганцев, кровушки-то повысосал, рановато вы власть делить удумали, я ведь еще встану», — казалось, говорил его острый взгляд.

Вельский даже зажмурился и, опять открыв глаза, с облегчением вздохнул.

— Поблазнилось чтой-то, — смущенно пробормотал он как бы в оправдание перед своим пустым и глупым страхом.

— Того и поблазнилось, — поворотился к нему строгим взором Афанасий Федорович, — что мысли у тебя греховные появились супротив царской воли. Да как скоро-то?!

Вельский как-то по-бабьи в изумлении всплеснул руками.

— Покойник даже остыть не успел, а ты уж перечить! — возмутился он.

Онисим от удивления чуть не присвистнул за стенкой, но вовремя сдержался.

«Оказывается, царь-батюшка, Иоанн Васильевич, почил ужо, а ведь вечен казался. Почему же колоколов не слыхать было по усопшему? Что за тайна такая? Хотя я сегодня все утро ключницу тискал в погребе, где ж услыхать-то, ежели бы даже и звонили. А можа, я их и не так понял? Да нет, видать, точно помер, то-то боярин такой мрачный приехал, да и у самого хозяина вид — краше в гроб кладут. Ну-ну, поглядим, что теперь».

И Онисим еще плотнее прижал ухо к дыре, чтобы не упустить чего из разговора.

Вкрадчивый тихий голос Вельского был слышен достаточно отчетливо.

— Да не перечу я вовсе, Афанасий Федорович. Токмо ты сам рассуди: царицей твою сестрицу объявить, конечно, его царская воля была. — Вельский почему-то старался избегать называть покойника по имени. — А вот по христианскому закону сие было али как? Да тебе, — продолжил он, разгорячившись, — любой поп, самый захудалый да неученый, скажет, что токмо трижды разрешено православному человеку жениться. А Марья-то у него какая по счету женка будет?

— Ну, седьмая, — буркнул Нагой неохотно. — Хотя это смотря как считать. Вот гляди, — он начал обстоятельно загибать пальцы. — Третья его жонка, Марфа Собакина, в зачет не идет, потому как настоящего супружества он с ней не имел, девственности ее лишить не успел, [1459] и церковный собор это признал.

— Ага, — саркастически хмыкнул Вельский. — Только не забудь, что заправлял всем на нем новгородский архиепископ Леонид.

— Ну и что? — в недоумении воззрился на собеседника Афанасий Федорович. — Что с того, что Леонид?

— А с того, что в памяти у старика в ту пору новгородский погром свеж был, [1460] вот он и потакал царю, чтоб тот опять не взбеленился. Сам, поди, ведаешь, что государю перечить — все равно что на медведя-шатуна с голыми руками идти. С предшественником-то его, архиепископом Пименом, что сталось [1461] — помнишь ли?

— Помню, — неохотно отозвался Нагой. — Однако, как бы там ни было, а разрешение дано было, и брак тот пошел не в зачет.

— А Анна Колтовская да Василиса Мелентьева? Они как? — снисходительно улыбнулся Богдан Яковлевич.

— Они бесплодны были, — буркнул Афанасий Федорович. — То и церковь православная дозволяет для царей — ежели царица бесплодна, то брак не в зачет.

— Не в зачет, коль у царя наследников вовсе нету, как это у Василия Иоанновича с Соломонией Сабуровой приключилось. [1462] Тут конечно. Вот только у нашего государя к тому времени уже двое сыновей имелось. [1463] Так что не надо здесь, боярин, тень на плетень наводить. К тому ж ты про Анну Васильчикову позабыл, кою он казнити повелел. А Марья Долгорукая? Сызнова запамятовал? Ей царь что — тоже за бесплодие казнь учинил? Не рано ли? [1464] Оно ведь и мышам срок нужен поболе, чтоб родить.

— То за измену — стало быть, тоже не в зачет, — вяло отозвался Нагой, сам понимая абсурдность собственных слов, но еще не теряя надежды уговорить Вельского. — А даже если и считать их, то что с того? — с вызовом посмотрел он на Богдана Яковлевича. — Дите не они, а моя сестрица Марья от царя нажила.

— А с того, — поучительно заметил хозяин дома, — что ежели хотя бы половину из них считать, то выходит, что царевич Дмитрий вовсе и не царевич, а как бы незаконный получается. [1465]

— Ты думай, о чем речешь и как! — рявкнул Нагой, хватая Вельского за грудки и тряся с силой. — То царская воля была. К тому ж тебе так говорить и вовсе срамно — вспомни, что покойный государь одному тебе воспитание младенца царского роду заповедал в завещании своем. Одумайся, Богдан Яковлевич! — уже умоляюще выдохнул он, немного остыв и отпустив слегка помятого Вельского.

— А тут и думать нечего, — сердито ответил тот, садясь на лавку. — Присядь лучше да охолонь, а то расшумелся тут. Не приведи господи, услышит кто. Что тогда?

— Во! — Нагой торжественно поднял указательный палец, будто обрадовавшись чему-то в речах Вельского. — Два виднейших мужа на Руси, два боярина именитейших, уже ныне, аки тати в нощи, шепотом должны речь вести. А это ведь начало токмо. Как дальше-то будет, не боишься ли, Богдан Яковлевич?

— Мне?! — Вельский надменно усмехнулся. — Мне, Богдану Вельскому, бояться?! Да в своем ли ты уме, Афанасий Федорович? Или ты спозаранку медовухи укушаться изволил? Али ты и сам раньше ничего не боялся? При покойничке-то, — и он опять небрежно перекрестился, на этот раз уже не глядя на икону, — пострашнее бывало. Живешь и не знаешь, будешь завтра здрав али уже на дыбе проснешься. А с тобой я не пойду. Случись неудача — и сам Федор не простит, видя, как мы его обошли, а уж Шуйские с Мстиславскими тем паче. Не забудь, что их, равно как и меня, — многозначительно подчеркнул он, — сам покойный государь в душеприказчики назначил. А за нами кто пойдет? Никита Романыч? Стар он и перечить царю, хошь и покойному, нипочем не станет. Может, конечно, и наберем пяток бояр из худородных, но силы-то у них нету. Разве что Годунов… Ежели Бориса Федоровича на свою сторону привлечь…

— То он тут же всех и продаст, — подхватил зло Нагой.

— Напрасно ты так, — протянул с укоризной Вельский. — Лукав он, хитер — это да, есть за ним такое, а вот в Иудином грехе не замешан.

— Не верю я ему! На ноготок малый не верю!

— Это ты потому так злобствуешь, — проницательно заметил Вельский, — что у него одного, хоть он и вместях с нами в опричнине ходил, длани в крови не замараны, как у нас с тобой. — И насмешливо уставился на гостя. — Скажешь, не так?

Нагой молчал. Сказать, что не так, ему, конечно, очень хотелось. Кому иному он, может быть, и осмелился это произнести, но хорошо осведомленному о всех его тайных кознях Вельскому говорить такое означало просто поднять себя на смех. [1466]

— Да еще за отца своего серчаешь, коего наш царь, уличив твоего батюшку в клевете на Годунова, повелел казни предати, [1467] — веско добавил хозяин терема. — А мы с Борисом Федоровичем еще в Серпуховском походе вместе в рындах при царском саадаке [1468] хаживали, так что слов худых супротив него мне не сказывай.

— Все едино — не верю, — упрямо отозвался Нагой. — А ты так за него стоишь, потому что свояком ему доводишься. [1469]

— И вовсе нет, — не согласился Богдан Яковлевич. — Просто под ним ныне тоже землица горит. Он же худородный, как и мы с тобой.

— Да пожалуй, что и похуже, — заметил Нагой. — У меня в роду татар отродясь не было. [1470]

— Родом он, может, и похуже, — веско заметил Вельский, — зато ныне нам, худородным, прямой резон за него держаться. Он теперь и токмо он и опора наша, и надежа, и оплот.

— Это еще с какого ляда?! — возмутился Афанасий Федорович.

— А с такого, что нынешняя царица Борису Федоровичу — сестрица родная и, насколь я ведаю, братца свово очень уж любит. А ежели за него цепляться, то о Димитрие надобно позабыть, и накрепко, потому как самому Годунову простой резон тоже за своего царственного зятя уцепиться, — добавил Вельский.

— Ну да господь с ним, с Годуновым. Ты сам-то твердо надумал за Федора стоять?

— Ежели мы ныне с тобой вместе поднимемся, то супротив нас вся Москва встанет, а не только бояре земские. Супротив всех нам так и так не сдюжить. К тому же у них такая сила в руках изначально будет, как само царское завещание, а ты помнишь, что Иоанн Васильевич в нем повелел?

— Ну, Федора-царевича наследником престола объявил, — с видимой неохотой отозвался Афанасий Федорович.

— То-то. А коль я ныне слово свое за Димитрия-младенца подам, вот тогда-то уж точно все. Да окромя того, даже ежели осилим мы, все равно худые дела могут приключиться. Уж больно ненадежен твой царевич. А ну как помрет в одночасье — что тогда? — спросил хозяин дома и сам же ответил: — А тогда-то нам с тобой уж точно головы не сносить.

Наступила тишина. На этот раз Вельский попал в самое уязвимое место. Во всех доводах и рассуждениях брата царицы, теперь уж вдовствующей, было то, чего опасался и сам Нагой. За те несколько часов, прошедших с момента, как он узнал о кончине Ивана Грозного, у боярина раз десять уже мелькала подобная мысль. Тем более уж кому, как не ему, было известно о постоянных приступах падучей у младеня.

То ли трудные роды виною тому стали, то ли мужеская слабость самого царя, но уже при рождении бабка-повитуха, пробегавшая мимо Афанасия Федоровича из царицыных покоев, шепнула ему заговорщицки на ходу «мальчик», чем безмерно обрадовала, но тут же успела повергнуть его и в уныние, продолжив: «…только не жилец он, пра-слово — не жилец. Слабоват, и порча — смотреть страшно».

Дней через несколько Афанасий Федорович на правах ближайшего родича зашел глянуть, как там надежа рода Нагих, и почти уже успокоился: «Мало ли что старой хрычовке померещилось, а вот поди-ка не помер досель».

Вначале все шло как нельзя лучше. И сама царица, сестрица родная, по воле случая взлетевшая на самый верх власти, красой и свежестью лица порадовала глаз брата, да и наследник, как его сразу окрестил в душе боярин, тоже на умирающего мало похож был.

И только собрался Афанасий Федорович уходить, на прощание сделав младенцу ласково «козу», как сам увидал, что пророческие слова бабки сбываются. Неожиданно с безмятежно агукающим дитем, спокойно шевелившим ручонками и, казалось, не обращавшим на пришедшего боярина ни малейшего внимания, приключилась странная и резкая перемена.

Лицо его в мгновение ока посинело, глаза, впившиеся на секунду в опешившего Нагого, вдруг закатились, и все тельце его забилось в безудержном приступе падучей. Казалось, ребенок хотел закричать, сам испугавшись буйных движений собственного тела, но не мог этого сделать и только хрипел страшно.

Затем широко раскрытый рот закрылся, и из груди ребенка через плотно сжатые губы доносилось только мычание. Синюшный оттенок кожи постепенно темнел, понемногу превращался в черный, закатившиеся зрачки никак не хотели возвращаться в орбиты, и, поблескивая белками, дитя наконец затихло. Ручки и ножки его бессильно свесились, из груди раздавался протяжный стон прощания с негостеприимным миром, который никак не хотел его принимать к себе.

— Кончается, — жалостливо охнула кормилица, неловко схватив на руки детское тельце, отчего головка со слипшимся от выступившего пота клоком жидких волос бессильно запрокинулась.

О-о, в ушах Афанасия Федоровича и посейчас стоит дикий визг, да нет, скорее рев, сестры Марии. После увиденного его не больно-то и обрадовало, когда дитя, после долгих хлопот над ним, наконец ожило.

«Сейчас живой, а завтра, глядишь, и помре, — сокрушенно подумалось ему. — Тогда прощай, надежа рода нашего».

Так расстроился боярин, что вышел вон, даже ни с кем не попрощавшись. Зрелище было настолько ужасным, что он более не стремился увидеть крохотного Дмитрия, как окрестили младенца в честь великого воителя и полководца, внука Ивана Калиты, [1471] причем окрестили второпях, опасаясь, дабы не умер некрещеным.

Даже на крестины не пришел боярин, сославшись на тяжкое недомогание. Впрочем, стать отцом от бога у царственного ребятенка почел бы за честь любой вельможа, так что отсутствие Афанасия Федоровича прошло незамеченным. А князь Милославский, довольный донельзя, что ему такая честь выпала, не поскупился и возложил на младенца свой фамильный крест, который почитался в его роду святыней. Золотой, весь усыпанный яхонтами [1472] и лалами, [1473] был он неописуемой красоты, и даже царь Иоанн Васильевич оценил его по достоинству, крякнув:

— Эко, лепота кака. Царский крест.

— Потому царевичу и дарим, — учтиво ответствовал старый князь, гордясь без меры, что довелось ему на склоне лет стать царскому сыну крестным отцом.

Но ничего этого Нагой не видал.

Правда, к здоровью Дмитрия он всегда питал живой интерес и частенько осведомлялся, как он да что. Вести, получаемые им из разных источников, все были на одну личину и не шибко радовали.

«Все то же, — слышал он из разных уст приближенных царицы. — Бьется, сердечный, в припадках, аки бес в ем сидит, выползать не хочет. Замучила совсем падучая. Ох, не жилец он, не жилец».

Что же ответить тут Вельскому? Возразить-то надо, а как?

— Это конечно. Но и то сказать, все мы под богом ходим. — Афанасий Федорович робко кашлянул, но, желая придать своим речам больше уверенности, повысил голос: — Да и, Богдан Яковлевич, порою ведь как бывает, глядишь, захворал ты тяжко, ажно в постель слег и ужо полгода не встаешь. Я по тебе скорблю всяко, а там, глядь, ан меня уже нет, а ты через годик опять на ногах, румянцем пышешь и еще полета годков проживешь.

— И то правда твоя, да только хлипкое у покойника семя. А окромя того, царевич Федор хоть разумом и не богат и здоровьем своим тоже, дак зато ему и лет поболе. Согласись сам, что в двадцать семь годков случайная смерть редко бывает, а в два года — сам понимаешь. Да еще ежели детское здоровьишко неизлечимой болезнью надорвано. Падучую-то вроде никто никогда не излечивал, так?

— Тут спору нет, — тихо сказал Нагой и, перейдя на страстный горячий шепот, склонился к самому уху Вельского: — Да это особливой важности и не имеет. Нам лишь бы его посадить. А как помре, так можно и Марию царицей объявить. Что нам будет за указ, коли к тому времени все в свои руки уже возьмем?

Вельский невольно глянул на волосатые ручищи Нагого, которые аж дрожали от напряжения.

«Да-а. Такие что ни ухватят, все мало будет, — мелькнуло в его голове. — И родни уж больно много изголодавшейся. Вам всю Русь бы скормить, да и то „Мало!“ заорете. К тому ж я и сам тебе только до поры нужон буду, пока Рюриковичей с Гедеминовичами не спихнем, а там, глядишь, и меня следом за ними в монастырь али на плаху отправишь».

— Нет, Афанасий Федорович. Есть резон в твоих речах, конечно, однако ж сам как следует тверезым умом помысли. Ты погоди, не кипятись, — осадил Вельский готового уж было подняться с новыми доводами в защиту своего замысла Нагого. — Ежели тебя с бадьи водичкой студеной сбрызнуть — шипеть будешь, пра-слово, накалился как. Слушай лучше мое последнее слово. Супротив Димитрия, тебя опасаясь и всей родни твоей, все бояре поднимутся. Духовники первыми Димитрия на царство венчать откажутся.

— Заставим, — заикнулся было Нагой.

— Некому, Афанасий Федорович. Та рука могутная уже никогда не поднимется. Да и он мог, только поелику высшей властью в стране володел. Тогда да, тогда ему и не такое под силу было. Старшинство тако же забываешь. Федор неизмеримо старее годами. Знаю, знаю, что ты скажешь, — замахал он на собеседника руками. — Было такое раз, когда великий князь Василий Димитриевич Василию Темному бразды вручил, обойдя Юрия Дмитриевича. Но там иное. Там брат покойного с его сыном схлестнулся. А что потом было, слыхал? И самому Василию глаза выкололи, и братья его, хоть и не единоутробные, пострадали вельми, и Русь в огнях да пожарищах была. Да, удалось Василию удержаться, но ты и того не забудь, что ему лишь случай помог, когда его дядя внезапно смерть принял, сидючи на престоле московском. [1474] И еще одно напомню — то прямая воля усопшего великого князя Василия Дмитриевича была, а тот сыном самому Донскому приходился. Тут же что: твоя воля да моя, и все? А про царицу Марью ты вовсе глупость несусветную сказанул. Кто же бабе престол государства даст? Никогда такого не было, да еще при живом Федоре, прямом законном Рюриковиче. Обмысли-ка хорошенько, сам узришь.

Богдан Яковлевич выдержал паузу и вопросительно посмотрел на Нагого, ожидая, что тот откликнется, но упрямец молчал, не желая согласиться с казалось бы очевидным. Уж очень тяжко было признавать правоту хозяина дома и тем самым отказываться от своих замыслов, великих и в то же время безумных в своем величии.

— А ежели я вместях с родным дядей Федора буду, с Никитой Романовичем Юрьевым, [1475] кой тоже царем покойным в советчики и блюстители державы назначен, то, глядишь, устою. Захарьин-то ведь такой же, из худородных. Стало быть, прямой резон нам друг за дружку держаться. Как-никак нас двое и земских двое — ишо поглядим, чья возьмет. Да прибавь к нам Бориса Федоровича, кой хучь и назначен в опекуны к царю, зато в сестрах ночную кукушку имеет, коя дневную завсегда перекукует. Так что опаска твоя напрасна буде, а то, что ты затеял, Афанасий Федорович, пустое.

Нагой шумно вздохнул и встал:

— Сие твое последнее слово буде, Богдан Яковлевич, аль еще что на уме имеешь?

— Да, последнее, — кратко, но решительно ответил Вельский. — То, что Федор разумом не богат, не велика беда. Вдругорядь важно не то, что у царя в главе венценосной, а то, что у советников его прилежных на уме. Али ты в нас с Мстиславскими, да с Юрьевыми, да с Шуйскими усомнился? Напрасно, напрасно. Так что не пособник я тебе в делах твоих. Мешать не стану, но подсоблять — уволь. А лучше бы ты сам все как следует взвесил да не спешил голову на плаху примащивать. Охолонь малость. Тебе и впрямь ее в бадейку лучше сунуть, чтоб остыла.

— Ну что же, быть посему, — уже с порога ответил Нагой, — да только зря ты в такой великой надеже пребываешь. Так что не мне впору, а тебе в бадью с водой влезть, чтоб и в мыслях несбыточное не витало. Димитрия и Рюриковичи с Гедеминовичами тронуть не посмеют, разве что подалее от всех, в вотчину свою, в Углич, отправят, чтоб глаза не мозолил. А тебе похужее придется.

— Вместях нам хужее будет, — несколько озадаченный нежданным поворотом беседы, нерешительно отвечал Вельский.

— Знамо, вместях. Только тому, кому сам Иоанн своего меньшого сынка поручил, хуже, чем прочим, придется, поелику у них перед тобой страху поболее будет, нежели чем предо мной и прочими. Уразумей, — и Нагой почти насмешливо глянул на Вельского, но потом, тяжело вздохнув, добавил: — Жаль, что когда сие до тебя дойдет, то поздно уже будет. — И вышел, хлопнув дверью.

Вельский с минуту стоял задумчиво, стараясь осмыслить сказанное напоследки Нагим, потом встрепенулся, будто очнувшись, и задумчиво сказал вдогонку Афанасию, точно тот еще мог его услышать:

— То ли ты злобишься понапрасну, то ли…

Не договорив, он, опустив голову, несколько раз прошелся неторопливо в своих мягких, алого сафьяна, сапожках по светлице и, остановившись наконец, поднял глаза, уставившись, как показалось Онисиму, через дырку прямо на холопа.

— Да нет, напраслина все это. И думать нечего. А коли тот петушок и вправду кукарекнуть удумает — мы ему живо крылышки оттяпаем. — И подмигнул Онисиму.

Тот отпрянул от дыры, аккуратно и быстро вставил брус на место и вытер внезапно вспотевшие руки о холщовые штаны.

«Пора и к Шептуну, пока из головы не выскочило все». — И Онисим решительно направился на свидание с годуновским слухачом.

Почему Шептун был на службе именно у Годунова, Онисим понял перед одной из встреч. Он просто обратил внимание, что за беседы Вельского с тем или иным боярином Федька платил немного больше, если речь касалась интриг против Бориса, а вкупе с ним и против царевича Федора или Ирины.

Как всегда, Шептун ошивался в Китай-городе, аккурат на базарной площади, где отчаянно торговался с каким-то мужиком по поводу воза с сеном. Казалось, его ничем нельзя было отвлечь от этого, но едва Федор своим бегающим взглядом наткнулся на Онисима, как потерял всякий интерес к сделке и, отмахнувшись от вскочившего было с телеги вслед за уходящим возможным покупателем мужика, пошел прочь от гудящей, как пчелиный улей в пору цветения, базарной толчеи.

Онисим поравнялся с ним на ходу и громко, чтобы все услыхали, спросил:

— А мою репу не купишь, боярин? А то, можа, сторгуемся.

— Она же еще не выросла, дурак, — вполголоса буркнул Федька, поморщившись от крика бельского холопа, но, впрочем, так же громко ответствовал:

— Некогда, некогда. Иди, вон, другому дурню предложи.

— Ядреная репа, как на подбор. Одна к одной. С зимы осталась, дай, думаю, хорошему человеку запродам — ему на радость, а себе в убыток, — в том же духе, чуть ли не крича, продолжал Онисим.

— Ну пойдем, поглядим на твою репу, а то ж ты не отцепишься, — продолжил игру Шептун и, когда они завернули за угол, где никого не было, бросил:

— Ну, чего там у тебя? Выкладывай!

Когда Онисим закончил выкладывать из закромов своей памяти все, что не забылось, Федька оторопело пошлепал-почмокал своими жирными, будто его только от куска свинины оторвали, губами и заметил:

— Брешешь, поди. Наплел чего не было.

— Истинный крест, — и Онисим в подтверждение правильности своих слов истово, размашисто перекрестился.

— Ну ладно. На, за верную службу, — Федька небрежно сунул ошалевшему от такой нежданной удачи Онисиму туго набитый мешочек, в котором, судя по тяжести, было не менее десятка алтын. [1476]

«Ежели так дело далее пойдет, скоро и в деревню можно собираться да хозяйствовать», — размечтался было он, но услышал сердитый голос Шептуна, выведший его из радостных дум:

— Ты вот что. Не вздумай удрать куда-нибудь из Москвы. Нужен ты мне сейчас. Да и деньги я тебе дал не токмо за труд твой усердный, но и задатком на будущее. Их еще отрабатывать надо.

— А с боярином моим как же будет, а?

Шептун внимательно, будто впервые увидел, заглянул в лицо Онисима. В первый раз холоп такие вопросы задавал.

— Ненавидишь его? — спросил Шептун, проникая глазами-буравчиками, казалось, в самую душу. — Любо мне это. Хвалю. — И усмехнулся: — Не печалься. Ты свое дело, знай, делай. Недолго уж. — Он хотел было еще что-то сказать, но развернулся и пошел дальше, оставив Онисима наедине с мешочком денег.

Глава III Короткое детство

А детство у Ванятки меньшого, как иногда называла его ласково мать, памятуя о брате и о том, что князя залетного тоже величали Иваном, выдалось хоть и короткое, как летний дождик, зато веселое, ежели его не путать с бездельем.

Непоседе хватало времени и на веселые игрища с дружками-приятелями, и на то, чтобы подсобить матери. Ей он завсегда помогал в охотку, не считая за труд всевозможные дела, ибо имела она к сердцу его тайный ключик и похвалой да лаской добивалась того, что от этого труда Ванятка наливался гордостью да душевной силой. Как же, помощник, без коего маманя никуда. Не будь его, и пропала бы она вовсе.

А по вечерам любил Ванятка бегать в соседнюю избу да слушать старого, седого как лунь деда Пахома. Много повидал старик на веку своем. Начинал с того, как служил он в войске князя Василия III, хотя самого и не видел ни разу, потому как нес службу в сторожевых заставах, да и их-то, по сути дела, еще не было, а так, дозоры.

Но случилась как-то раз беда — недоглядели они и попались в полон к татарам. Далеко на юге продали его купцу на большую ладью, и пять лет он там просидел на веслах, пока однажды не приглянулся молодой красивой италийке. Как сейчас он помнит этот чудной град, где от дома до дома надо было добираться на лодке — иначе никак.

Но и тут ему судьба подставила подножку. Любила италийка его крепко, и как знать — куда бы все обернулось, но в скором времени девушка скончалась от страшной болезни. И пошел Пахом на Русь. Много всяких стран довелось ему повидать, а будучи уже почти дома, в граде Коломне, совсем уж было загостился он в одном из монастырей.

Там и грамоту постиг, и даже писать-считать монахи его научили. Начал он потихоньку-полегоньку, а через три года чел бойко и разумел всякую цифирю, и стал разъезжать с монастырским товаром по разным городам да торговать деньгу.

И все было хорошо, пока окаянное татаровье сызнова не прихватило его в ста верстах от Коломны, когда он уже возвращался обратно. И мошну с деньгой отняли, да и сам насилу ушел.

Назад в Коломну возвращаться — в поруб посадят, не поверят, что не виновен он, к тому ж из всего торгового поезда судьба лишь одному ему улыбнулась. И шагал Пахом куда глаза глядят, пока не набрел на Рясск.

Может быть, передохнув зимой, он бы двинулся и дальше, да пошел слух, что ищут его монахи, уверовав, что он взаправду сбег с тугой мошной. Тогда старик и порешил, что в таком граде, как Рясск, затеряться легче. Да и дело ему нашлось — грамотеев на Руси в ту пору было по пальцам перечесть: то грамотку какую отписать, то еще что, а зимой обучал азам соседских ребятишек — дело-то полезное, а значит, и Богу угодное.

Только про Коломну да про монахов он одному Ивашке и сказывал, когда они весной ходили по лесу в поисках трав и кореньев для врачевания. Уж очень старику пришелся по душе бойкий смышленый мальчонка, коий еще сызмальства умел внимательно слушать, не перебивая. И даже ежели речь заходила про чудное: то ли про турецкие гаремы с десятками жен, то ли про страны жаркие, где и зимой снега нет, а всюду бродят черные как смоль люди — Ивашка верил беспрекословно.

Лишь позднее, через день-два, он осторожно возвращал деда к тому разговору и пытался выведать, почему сие так, а не эдак, да отчего такая странность бывает в мире.

А уж как грамоту Ивашка постигал, так тут ему и вовсе равных не было. «Четьи-минеи», кои нашли в торбе у рассеченного саблей татарина — тот после набега вез в Крым добычу, — мальчонка знал назубок, славно ведал и цифирь, да и в лечебных травах, кои ему показывал в лесу дед, разбираться научился отменно.

«И всего-то семи лет от роду, — дивился старый Пахом, — а вот поди ж ты, смышленый какой».

Спервоначалу полагалось внести за учебу малую плату: мукой али еще чем съестным, дабы деду хватило на пропитание, и Марфа, желая, чтобы дите ее было не хуже других, узнав, что Ивашка уже второй месяц как втихомолку бегает к деду, понесла было Пахому золотой тяжелый перстень с крупным лалом в сердцевине. Повертел старик в руках этот перстень да и вернул назад.

— На что он мне, старому. Красоваться не перед кем. А ежели вздерну на палец, дак помыслят, что я, аки тать нощной, украл его где-то. Так что ни к чему он. Да и малец твой мне не в тягость, а в радость. Хоть и недолго ходит, да поумней прочих будет и смышлен не по годам. Пущай уж учеба моим подарком ему станет.

Расплакалась Марфа на радостях, что и перстень остался, и мальчонку от ученья не отъяли, а пуще от материнской гордости, что сын ее умнее всех прочих, поклонилась старику в ноги за добрые слова да и подалась назад, к своему убогому домишке, поднятому стараниями ее добрых соседей. Не все пост, есть и Масленица — и в сердце у нее соловьи свистали.

Оно ведь каждая мать в душе свое чадо наилучшим считает, но одно дело — сама, и совсем другое — когда скажет похвальное слово сторонний человек. Последнее звучит как-то увесистее, ибо молвлено без пристрастия к родимой крови, а стало быть, истинная правда.

Так и дожил Ивашка до семи годков. Когда шалил, когда у матери в помощниках трудился в силу лет своих малых, а когда грамоту познавал с усердием. Шустрым мальцом он был и все успевал — даже хаживать к кузнецу на соседскую улицу и приглядываться к его работе, жаждая всерьез заняться каким-нибудь делом, да поскорее, чтобы дать матери маломальский отдых от тяжких трудов.

А может, и не так заворожили его кузнечные мехи, как маленькая Полюшка, дочка кузнеца. Вроде и красы особой не было, и сама худенькая, да и годы их не те, чтоб любовь зародилась, а вот поди ж ты, запала она ему в душу, да и все тут. И всякий раз, завидев ее, Ивашка, бросая все дела, стремглав летел к кузне, стараясь оказать ее отцу — вечно хмурому малоразговорчивому ковалю — хоть какую-нибудь помощь.

При виде девчушки, которая всегда приносила батюшке полдник, у Ивашки становилось так спокойно на сердце, что ничего уж, казалось, больше и не нужно. Часами мог он так стоять, украдкой глядючи на нее и ничего не замечая вокруг себя.

Как-то раз кузнец приметил это, потом еще и еще, а как додумался, куда рвется Ивашкин взгляд, будто хочет сказать какое-то сокровенное слово, робко выглядывающее из самых глубин детского сердчишка, поначалу рассмеялся от души, а потом, призадумавшись, буркнул себе в русую бороду:

— Диковина. Не встречал доныне я такого, — но смолчал и угаданный секрет выдавать никому не стал.

А встретить такое ему и впрямь было негде. Не град Рясск — крепость. Оборону держал изо дня в день, из года в год. Был он как шелом на главе Переяславля-Рязанского, бороня его от нежданных татарских ударов. Коли малая ватага южных разбойников пожаловала — самим отбить, коль большая — хоть малость, а сдержать, дабы успеть гонцов послать к соседям. А коль и у тех никоей помочи не найдется о ту пору, то хучь упредить, дабы готовы были.

Таков и люд там был. Больше всего в нем проживало воев — людишек суровых, всей жизнью да службишкой нелегкой приученных к тому, что ныне жив, а о завтрем не думай, ибо коли помыслишь, то и сегодня жить не возжелаешь — потому как одному богу известно, когда ты свою буйну головушку сложишь. Как знать, подступят татаровья ратиться, ан глядь, и сгинула она в одночасье.

Отсюда и известная грубость в чувствах, когда глаголили мало, а попусту и вовсе баек сказывать не любили. К тому ж любовь — она в пустые речи входила, посему о ней никто особливо и не рек допреж сватовства.

Сватались и к Марфе, да все неудачно. Лишь раз она чуть согласьем не ответила, уж больно ей жалко было воя, чья семья вымерла от болезни еще за десять годков до того, да тут, как на грех, она прихворнула малость. Думала — само пройдет. Ан не тут-то было — уж очень злой оказалась простуда. Так и умерла в одночасье, даже не дождавшись весны.

Не помогли ей ни травы старого Пахома, ни жалобный сыновний плач. И осиротел Ивашка. Добрые соседи помогли и с домовиной, и собрали помянуть покойницу кто сколь мог. Старик Пахом рад был бы мальчонку к себе взять, да вот беда — у самого своего угла нетути.

Однако мир не без добрых людей, и на второй день после похорон зашел на подворье кузнец. Нерешительно кашлянув, он сказал Ивашке:

— Тут вот такое дело. Стар я стал. Помощник мне нужон крепкий. Словом… пойдешь ко мне жить?

Растерялся мальчонка:

— А изба как же?

Ивашка бы и рад поближе к Полюшке, в один дом с ней — счастье само в руку валит, а с другой стороны ежели поглядеть — неловко как-то домишко бросать. Худо ли, бедно ли, но семь годков в нем прожито, каждый угол память о родной матушке сохраняет, которая здесь все наживала. Память же просто так не бросишь, не выкинешь. А если и сумеешь, то грош тебе цена как человеку. И как тут быть?

К тому же неудобно. Сколь перед самим собой ни хитри, сколь ни юли, а все получается, что в примаки подался. Да и Полюшка как на него посмотрит, коли он сам этим переходом в своей голимой бедности сознается?

— Продадим, — буркнул кузнец и, заметив, как сразу насупился мальчишка, вмиг поправился: — А можно и просто заколотить. На время.

И, уже присев рядом с ним на порог, добавил:

— Не век же тебе одному в бобылях ходить. Женишься когда-нибудь. Куда невесту вести, ан глядь — и домишко есть, пусть неказистый, зато свой.

«Женишься…»

Ивашка представил себе милую маленькую Полюшку с босыми ногами в простеньком сарафанчике, смущенно моргающую своими синими глазками, нижние реснички у которых по длине были, почитай, как верхние, чему Ивашка немало дивился при первой встрече.

Те реснички девчоночьи для него как стрелы были, что разом его в сердчишко укололи сладостно. Именно они первую искорку любви и высекли. Она ведь, первая-то любовь, взаправду самая чистая, ибо нет в ней ни плотской страсти, ни греховных помыслов. Чиста, как первый снег, и надо-то ей всего ничего — красой бы полюбоваться, да руки, словно невзначай, коснуться, да нежную улыбку на лице узреть. А еще коли надо, то жизнь свою отдать, положив ее к стопам ненаглядной, как древний язычник жертву для богини.

Тут Ивашка вовсю размечтался. Даже смерть родной матери, что комком у сердца стояла, отошла тихонько. Это ж как хорошо будет, когда заживут они в его собственном Ивашкином доме! А он для нее что хошь, на все руки. Но тут в его мечтания опять бесцеремонно влез голос кузнеца:

— Ценного авось ничего нет, брать нечего. Я дверь заколочу, да и все.

— Как это нету, ан есть! — И Ивашка горделиво вынул прятавшийся на тонкой бечевке под рубахой массивный золотой перстень.

Кузнец настороженно повертел его в руках:

— Да, такой в моей кузне не откуешь. Откуда ж он у тебя?

— Маманя дала перед смертью. Сказала, что отец мой в Москве живет и, коли худо станет, чтоб по перстню нашел.

— А разве она не вдова? — оторопело почесал затылок кузнец.

Марфа никогда не рассказывала о своем прошлом житье-бытье, дабы не врать без нужды, просто люди сами домыслили, что раз дитя на руках, значит, муж вместе со всеми был, да сгинул. А Марфа на всякие домыслы предпочитала не откликаться вовсе — не поддакивала, но и ничего не отвергала.

— Ну ладно, вещь эту блюди в аккуратности, цена у ей большая, а теперя будя лясы точить — работа стоит. — Кузнец крепко взял парнишку за руку и повел к своей кузне.

Близ нее уже крутилась Полюшка, ковыряясь на пустыре с какой-то щепкой в руках. Увидев Ивашку, она поспешно встала и бросилась к отцу.

— Ну-ка, кто это? — И кузнец указал на оробевшего сразу мальчугана.

— Ивашка, — робко вымолвила девочка и сразу, вспыхнув, как кумач, уставилась на свои босые пальцы ног.

— Не Ивашка, а Иван. Помощник мой. И жить теперь с нами будет. Ты-то как? Согласна?

У Поли впервые спрашивали совета, как у равной, да еще в таком щекотливом деле, но она с честью сумела выйти из затруднительного положения.

— Я что ж. Пущай живет. Дом, чай, большой, на всех хватит, — рассудительно ответила она, опустив глаза, чтобы, чего доброго, не увидел кто их радостного света.

— Вот и я так мыслю, — спокойно согласился с нею кузнец и хмыкнул загадочно.

Первый месяц на новом месте для Ивашки пролетел как день. Только по ночам он иногда просыпался. Не от холода — русская печка, на которой он спал вместях с Полей, тепла давала в избытке. Тут иное — тоска его одолевала. Навалится в предрассветный час зверем грузным, ухватит за горло до боли и жмет нещадно, слезу вышибая. Лежа на полатях, он все вспоминал родную маманю. Вспоминал и горестно плакал, зарывшись в тулуп, на котором они лежали бок о бок с Полюшкой.

Плакал тихонечко, сдерживаясь изо всех детских сил, да, вишь, такое горе, как смерть матери, и взрослому человеку порой осилить невмочь, а тут дитя совсем. Но на людях днем, сколь усилий хватало, держался, слабины не допускал.

Ночь же — иное дело, да и тут слезы лились беззвучно, и голоса он старался не подавать, чтоб не разбудить девочку. Да и не мужское это дело — бабьими слезами заливаться. И казалось ему в эти минуты, что он так одинок на всем белом свете, что аж озноб его охватывал. Нелегкая это доля — с малых лет в сиротах быть.

Только однажды почувствовал он, как маленькая детская ручка осторожно гладит его по спине, и услышал шепот:

— Ты не плакай так шибко. — Бедной девочке очень хотелось хоть как-то утешить Ивашку, и она решилась пойти даже на такую жертву, как представить будущую смерть своих родителей. — Моих вон тоже когда-нибудь не будет, оно ведь так у всех бывает.

Но тут мысль об их неизбежной кончине такее ужаснула, что и сама Полюшка залилась навзрыд, уткнувшись в домотканую Ивашкину рубаху и хлюпая своим маленьким носиком.

И уже Ивашке пришлось ее утешать и успокаивать, испытывая огромную благодарность за столь искреннее сострадание его судьбе. Не зная, как выразить свои чувства словами, неуклюже ляпнул:

— Чего ты? Они ж живы еще. — И почуяв, что сказал что-то не то, торопливо добавил: — Да они у тебя еще долго жить будут, чай, молодые совсем. А ежели болесть кака, так мне дедушка Пахом всякие травы да коренья показал, я их и вылечу.

Плач девочки утих. И чтобы хоть как-то отблагодарить за поддержку сердечную, Ивашка добавил:

— И грамоте тебя выучу. Читать, и цифири всякой.

Только вот обещание свое сдержать ему не удалось, потому как через пяток-другой дней Полюшка захворала. Правда, травы да коренья, кои принес старый Пахом, и впрямь помогли ей вскорости встать на ноги. А чтобы девочка окончательно окрепла, пошли они с Пахомом в погожий майский день за целебными снадобьями.

Их собирать — целая наука. К примеру, отвар корней девясила хорош при простуде, но его выкапывать рано. Раньше сентября нет в нем настоящей силы. Да и у белокопытника то же самое. Синеголовнику тоже лишь в августе время наступит. И даже для листьев дурмана вонького время еще не пришло. Оно только в июле начнется.

А с иным уже поздно. Почки сосны месяц назад собирать надо было — в конце апреля, не позже, да и то если весна припозднится.

Зато анютины глазки в самой поре. А еще аистник, что на полях растет, кукушкин цвет — его поближе к реке Хупте искать надо, на заливных лугах. К самой реке тоже не грех спуститься — там паслен в прибрежных кустиках прячется, да еще первоцвет.

Там же, рядом с Хуптой, в Малиновом вражке — мать-и-мачеха. За тысячелистником и вовсе ходить далеко не надо. Он и около жилья встретиться может. Но его, главное, с иным не спутать, что покрупнее малость, потому как от разных они болезней.

Схожих вообще много. Хорошо, дедушка Пахом научил Ивашку разбираться да отличать. Умно учил, по-простому, но доходчиво.

— Ежели ромашку увидишь, то понюхай вначале. Не пахнет, стало быть — непригодна она для лекарского дела. От настоящей сильный запах идет. И на лапчатку тоже позорчей смотри. У нее пять лепестков должно быть, а ежели четыре, то это уже калган-травой прозывается. У той лишь корни хороши, чтоб нутро лечить, но их опять-таки по осени собирать надобно.

— А вот ты сказывал, дедушко, что есть медвежье ухо, а еще медвежье ушко. Они-то чем отличаются? — торопится Ивашка с вопросами, чтоб успеть на все ответ получить.

— У уха только венчики цветков в дело идут, — степенно поясняет старик. — Да и то время для них еще не пришло. А ушко, оно на бруснику похоже, так что не спутаешь. Но с ним мы тоже припозднились. Его листья в апреле собирать надо. Вот тогда как раз и время.

— Нешто в апреле у него листья уже есть? — сомневается Ивашка.

— А мы бы прошлогодних набрали, — степенно поясняет Пахом.

— А сейчас что? Они ж никуда не делись, — недоумевает мальчик.

— Нарвать-то их можно, но они теперь при сушке почернеют непременно, — улыбается старик. — Вот мы до лесочка сейчас дойдем, а там уж я тебе их покажу.

Еще в лес зайти не успели, как старый Пахом вновь Ивашку к себе кличет и опять уму-разуму наставляет:

— Что зришь пред собой на опушке?

— Крапива, — неуверенно отвечает мальчик. — Только она какая-то ненастоящая.

— Верно, не настоящая. Потому как и не крапива это вовсе, а яснотка. Хотя за то, что у них так листья схожи, ее в народе иной раз глухой крапивой кличут. А рядышком — кровохлебка. У нее тоже корешки знатные, но опять-таки осенью. А запах-то какой, чуешь? — с наслаждением втягивает старик в себя воздух.

— Ага, — неуверенно поддакивает Ивашка, угрюмо думая — поди разбери, какой именно чувствовать надо, уж больно они смешались.

— Липа впереди, — мечтательно говорит Пахом. — Славное дерево. И кора у него хороша, и сама она на все поделки отзывается, а для Полюшки она ныне с нами цветками поделится. — И кивает помощнику на дерево: — Давай.

Целый час трудился Ивашка, но нарвал на совесть. Много теперь у них липового цвета — не на одну Полюшку хватит. Пока спустился, ан глядь, а старик к дереву притулился и дремлет себе потихоньку. Постоял в раздумье — жалко будить дедушку. Рядышком присел в ожидании и тоже задремал. Да что задремал — уснул сладко. Проснулся от того, что его Пахом за плечо трясет, мол, пора подниматься.

— Ну, еще немного пройдем, до болотца, а там и назад повернем, — вздохнул он устало. — Осталось нам копытень разыскать да еще багульника накопать, пока он цветет.

В обратный путь двинулись, когда солнышко уже стало клониться книзу. Едва выглянули из леса, как Пахом вдруг остановился, застыл на месте как вкопанный.

— Ну-ка глянь, никак зарево красное, внучек. — Он уже Ивашку вовсе за родного считал, коли своих господь не дал — так прикипел к нему своим одиноким сердцем.

— То солнышко садится, дедуня.

— А дым почто? У меня глаза хошь и стариковские, но вдалях я лучшей тебя вижу. Глякось, дымины-то на полнеба.

Мальчик присмотрелся и увидел со стороны города красное зарево. На пригорке же показались странные всадники. Вроде бы ничем они от своих не отличимы, а все ж таки чувствовалось в осанке, манере сидеть и прочем что-то чужое, вовсе инородное.

— Татаровья, — упавшим голосом прошептал старик. — Бежим, внучек, в лес. Там схоронимся.

Но у татар глаза были не хуже, чем у деда. Всадники тоже их заметили и с гиканьем и гортанными криками уже направили к ним своих коней.

— Быстрей, быстрей! — крикнул Пахом Ивашке. Мальчик хоть и не понимал еще всей опасности, нависшей над его безмятежным существованием, но встревоженный вид спокойного обычно деда так напугал его, что он опрометью бросился назад, в лесную чащу. Но вот беда — лес в этих местах рос привольно и раскидисто, не переходя в спасительную глухую чащобу, где не то что конному — пешему зачастую не пройти.

Голоса сзади становились все слышнее, когда старый и малый, окончательно выбившись из сил, вышли к старому болоту, возле которого они в полдень собирали травы.

Глава IV Нечисть

— Стой! — встревоженно крикнул Пахом мальчику, останавливая Ивашку, который вознамерился было идти дальше. — Ты не гляди, что оно такое мирное. Тут с опаской надо. Ну-ка, погоди.

Он прислушался, после чего неуверенно произнес:

— Кажись, сбились со следа.

Голоса и впрямь были не слышны. Пахом нерешительно почесал в затылке, затем со вздохом сказал:

— Нет, все равно далее уходить надобно. Ты обожди, а я сейчас жердины сыщу.

Он отправился на поиски жердей, а Ивашка в это время задумчиво продолжал разглядывать болото.

Внешне оно выглядело достаточно мирно и даже, если только так можно выразиться, почти добродушно. Изрядно заросшее травой и осокой, оно производило обманчивое впечатление немощного старца, который был в юности кровожаден и жесток, но по причине дряхлости давно лишился всех своих зубов и потому оставил все свои попытки пакостить людям и доживал остаток лет, пребывая в вечно дремотном состоянии.

Однако не зря и в самом Рясске, равно как и в небольших близлежащих деревушках, его именовали Мертвым. На самом деле оно и сейчас представляло собой постаревшего, но по-прежнему неумолимого злобного разбойника, терпеливо сидящего в засаде и дожидающегося своего часа.

Немало лесной живности погубило оно на своем долгом веку, а уж людей и вовсе не сосчитать. Года не проходило, чтобы кто-нибудь не исчезал бесследно в его окрестностях.

Ходили сумрачные слухи, что когда близ него оказывался путник, то, откуда ни возьмись, выходил ему навстречу невысокого роста старенький монах в рясе, перетянутой простой веревочкой, и с желтоватого цвета широким одутлым лицом. Был он благостен, а от его седых волос веяло покоем и умиротворением.

Такому святому человеку, давшему обет служить богу в столь глухих местах, грешно не поверить, особенно когда перед тобой раскинулось на много верст вширь чуждая враждебная стихия и очень не хочется пускаться в длительный обход. И верили. И шли за ним след в след, как он и говорил.

А через полверсты монах оборачивался к путнику и показывал… свое подлинное лицо. Было оно настолько ужасно, что человек либо сразу умирал — если сердцем слаб, либо бросался бежать куда глаза глядят и почти тут же со всего маху проваливался в податливую вязкую глубь.

И еще хорошо, если погружался в нее сразу с головой. Гораздо хуже, если только по пояс и имел время наблюдать, как неспешно, нарочито медленным шагом, приближается к нему этот страшный старик, который на самом деле был не монахом, а подлинным хозяином этих мест — болотняником.

Вот такие страшилки рассказывали зловещим шепотом в Рясске на святочных посиделках. Обычно ребятишек допускали на них неохотно, но Ивашке как-то удавалось прошмыгнуть, и, лежа на полатях, он слушал и зажимал себе рот от ужаса, но все равно молчал, чтоб никто не услыхал и не вытурил из избы.

Теперь все эти рассказы мгновенно всплыли в его памяти. Только там, в теплой избе, где полно народу, все, что говорилось, воспринималось не так остро, как сейчас, когда он стоял у начала гигантского болота, которому, казалось, не было ни конца ни края. Впереди, насколько было видно глазу, расстилалась безбрежная унылая пустошь. Внутри нее кипела загадочная жизнь, отчего вся она, не останавливаясь ни на секунду, угрюмо колыхалась.

Во многих местах унылость слегка оживлялась обманчивой растительностью неестественно яркого ядовито-зеленого цвета. Это была отравленная приманка для неосторожных. Слишком непростая, чтобы удержать на себе хотя бы ребенка, она завлекала, чтобы убить любого, кто осмелится ступить на нее. В других местах болото откровенно угрожало путникам, бесстыдно выставив напоказ открытые окна черной зловонной воды.

Легкие порывы ветра время от времени доносили до Ивашки невыносимую вонь, словно где-то невдалеке разлагался покойник. А над самим болотом неспешно тянулись вверх извивающиеся белесые сгустки болезненных испарений, напоминающие всем своим видом огромных мерзких червей.

Тонко звеневшие над его головой назойливые комары, как это ни странно, даже чуточку добавляли оптимизма, поскольку были единственной живностью, которая еще не покинула окрестности Мертвого болота.

Пахом появился незаметно. В руках он держал большие, чуть ли не в две сажени каждая, жердины.

— Вот теперь можно и далее двигаться, — сказал он, вручая ту, что была немного потоньше, Ивашке. — А может… — Он, не договорив, вновь прислушался.

Голоса татар были слышны уже отчетливо.

— Нет, не переждем мы тут, — обреченно вздохнул старик. — Придется идти.

Они уже были готовы к тому, чтобы окунуться в зловонную мертвую жижу — водой это тухлое месиво из умерших листьев, трав и коряг назвать не поворачивался язык, — как вдруг справа возник низенький старый мужичок в черной рясе с седой шевелюрой и желтоватым широким лицом. Ни Пахом, ни Ивашка так и не поняли — откуда он появился. То ли шел за ними по пятам, а тут нагнал, то ли прятался за каким-то деревцем, то ли вынырнул из самого болота.

— Обожди-ка, мил человек, — окликнул он Пахома. — Тута ходить негоже. Сгинешь чрез три сажени. Пойдем-ка, я вас получше проведу. Мне оные места знакомы.

С этими словами он круто развернулся и пошел вправо.

— Проведешь… или заведешь? — Даже не подумал двигаться с места Пахом, и его правая рука, сложенная в двоеперстие, уже поднялась вверх, чтобы перекрестить невесть откуда появившегося в этих мрачных местах подозрительного монаха.

— Да ты никак меня с нечистью спутал? — Круто развернувшись на месте, мужичок добродушно улыбнулся. — Экий ты боягуз. А забыл ты, старый, как подсобил о прошлую осень моей бабе, — лукаво усмехнулся он, с прищуркой глядя на Пахома.

— Погоди, погоди, — наморщил лоб старик. — Так это, выходит, ты женат на той девахе, что с Подвисловского выселка? Как же ее? Феклуша, кажись?

— Точно, Феклуша! — спокойно кивнул головой мужичок. — Она уж три лета как женкой мне доводится. А я завсегда добро помню. Так что не сумлевайся — доведу в лучшем виде. Глубже, чем по пояс, нигде не будет. И выкинь из главы то, о чем помыслил. Я просто обижусь да к себе уйду, а вы бултыхайтесь тут сами, — и он предостерегающе ткнул пальцем в болото.

Палец, как показалось Ивашке, был неестественно длинным, тонким и имел какой-то неприятный зеленоватый оттенок. По коже побежали мурашки. Мальчик пригляделся и… облегченно вздохнул — показалось.

Пахом стоял в растерянности, явно не зная, как поступить. Но тут где-то недалеко заливисто заржала татарская лошадь и, почти рядом, еще одна.

— Торопись, — предупредил мужик. — Иначе я один пойду, а ты как знаешь. Тогда смотри сам. Догонят — не пощадят.

— Веди, — решился наконец старик.

— Но чтоб как ранее сам мальца своего упреждал — след в след, — предостерегающе заметил проводник и пояснил, успокаивая: — По заветной тропке поведу, а она дюже узкая.

Идти пришлось долго — часа два. Однако мужик и впрямь не солгал — лишь в двух местах путники погружались в болотную жижу до пояса, а Ивашка по грудь, да и то продолжалось это недолго. Всю остальную дорогу они прошли где по колено, а где и вовсе по щиколотку.

Уже совсем стемнело, когда Пахом с Ивашкой оказались на сухом месте.

— Ну, вот и славно, — пробурчал мужик, удовлетворенно разглядывая уставших путешественников, повалившихся вповалку на сухую траву. — Теперь и мне, пожалуй, пора. Пойду я.

Когда Пахом повернулся к нему, мужика не было и в помине. Куда он делся, да еще так скоро, — непонятно. Исчез чуть ли не на глазах. Старик с мальчиком переглянулись, и каждый подумал о том, что…

Окончательно запутавшись, но так и ничего не решив, Пахом сгреб большую кучу прошлогодней листвы и улегся поудобнее, справедливо полагая, что утро вечера мудренее. Однако едва ему удалось отогнать неприятные мысли, как тут встрял Ивашка.

— А ты женке-то его чем подсобил? — сонно поинтересовался мальчик, уютно пристроившийся рядом.

Не желая отвечать на столь щекотливый вопрос, старик притворился спящим и даже, для вящей убедительности, начал слегка похрапывать. Вроде подействовало. Однако сон к Пахому не шел.

К тому же он, как назло, только сейчас вспомнил, что Фекле ему, конечно, прошлой осенью подмогнуть удалось, вот только не та ли это девица, которая, как он слыхал, утонула именно в этих местах, причем как раз три года тому назад. Тогда получалось, что… Словом, нехорошо получалось.

А может, все гораздо проще и на Подвисловском выселке проживают две Феклы? И какой же из них он помогал? Эх, надо было ему сказать, чтоб перекрестился, и тогда все стало бы на свои места. И ведь думал о том, но тут, как назло, заржали татарские кони, вот у него и выскочило все разом из головы.

Впрочем, можно было проделать это и потом, еще когда они брели по болоту. Взять украдкой, да и перекрестить его. Хотя нет, вот это было как раз чревато. Вдруг то и впрямь болотняник? Запросто мог обидеться и исчезнуть на самой середине своих владений, а так они с Ивашкой остались целыми и невредимыми. Или от нечисти грех принимать помощь, даже если ты ничего не обещаешь ей взамен? А как тогда быть? Помирать, что ли? Ну он-то ладно, а Ивашка? Младень ведь вовсе.

Старик покосился на спящего мальчика, невольно позавидовав безмятежности отрока, и вздохнул: «Ох, грехи, грехи!» Затем он беззвучно прочитал молитву, добавив в конце ее просьбу ко всевышнему не обрушивать на них свой небесный гнев, ежели что. Правда, что именно, старик на всякий случай уточнять не стал, благоразумно посчитав, что господь, чай, не маленький и сам все ведает. После чего Пахом окончательно успокоился и тоже уснул.

А затем, встав рано поутру, они пошли дальше, надеясь выйти на какую-нибудь деревушку, а еще лучше — к самому Переяславлю-Рязанскому. Там всего спокойнее.

Ивашка вначале упрямился — уж очень хотелось ему обратно, ведь там и кузнец, и дочка его Полюшка, да и град родной, кой хоть и неказист, да ведь родину не за красу любят.

На своем-то месте даже воздух иной, а что уж там про небо говорить. Как в присказке — и дождь мокрее, и солнце в отчем краю ярчее. Однако ж Пахому удалось уговорить Ивашку, что они, поступая так, не только сами переждут беду, но и сумеют остеречь воевод в Переяславле, чтоб те выслали рать на выручку родному граду. К тому же неизвестно, сколь времени надо обходить это болото, а напрямую через него идти…

— Ты же сам видал, какие кругаля мы выписывали, когда сюда шли, — спокойно заметил он. — А там ведь чуть отступись, ошибись, промахнись и — все. А так мы с тобой не просто возвернемся в Рясск, а в честях, яко спасители града, вместе с ратью.

Ивашка тут же представил, как он на белом коне во главе рати возвращается в свой город, с каким восторгом на него будет глядеть Полюшка, да и кузнец, завидев такое зрелище дивное, тоже, небось, крякнет одобрительно, а там…

Словом, двинулись они дальше.

Пригодились в дороге и познания Пахома во всяких травах и кореньях. То земляники пособирают, то на дикий лук наткнутся, то иной какой корешок съедят. Невелика еда, да много ли старому и малому надо. А вот ночевать приходилось не разводя огня, но не потому, что опасались погони, — нечем было его разводить.

Однако уже немало отмахали они, а все не могли выйти из леса. Точнее, выйдут иной раз на опушку, ан глядь, а сразу после небольшого поля, обступив его со всех сторон, вновь лес высится. И справа деревья, и слева, и прямо. Куда дальше идти — неведомо. Но — шли.

К утру девятого дня Пахом охнул и растерянно завертел головой.

— Вот куда нам сейчас идти? — тоскливо спросил он в перерывах между двумя приступами мучительного кашля, который все чаще начинал мучить старика, особенно по утрам. — Туда? — Он ткнул пальцем вправо от себя.

— А может, туда? — Палец Ивашки робко указал в противоположную сторону.

— А-у-у, — неожиданно раздалось слева.

— Люди, — обрадовался Пахом. — Ну наконец-то. Стало быть, прав ты оказался, Иван Иваныч, — ласково улыбнулся он мальчику.

В ответ на похвалу Ивашка только покраснел, хотел пояснить, что ткнул пальцем просто так, но было не до того, тем более что из леса вновь донеслось призывное «ау-у», и оба, не сговариваясь, побежали в ту сторону, уже не обращая внимания на лезущие в глаза ветки деревьев.

Странное дело, крики раздавались не так уж и далеко, но едва удавалось достичь этого места, как призывное «ау-у» начинало удаляться, будто неизвестный голос куда-то манил их за собой. За ним они и шли. К концу дня наконец-то вышли на дорогу, по которой совсем недавно прошел обоз, — не успело даже остыть кострище, где ночевали проезжие люди.

— Дедуня, а кто же нас тогда в лесу звал, если никого рядом нет? — удивленно захлопал глазами Ивашка. — Али там еще один человек блукает? Можа, подсобить ему? Нас-то вывел, а сам, поди, пропадает. — И, не дожидаясь согласия Пахома, он вновь побрел по направлению к лесу.

Старик, немного постояв, нехотя двинулся следом. Однако сколько они ни звали, сколько ни кричали — все тщетно. Даже эха не было. Наконец Пахом сообразил и громко крикнул:

— Дедка леший, а дедка леший! А ведь это ты нас к дороге вывел?

— Вывел, вывел, — откликнулось невесть откуда эхо.

— Стало быть, это тебе мы должны поклониться? — подключился к Пахому радостный Ивашка.

— Поклониться, поклониться, — довольно подтвердило эхо.

— До земли!

— Да ладно уж, — неожиданно отозвалось эхо.

Старик укоризненно посмотрел на мальчика.

— Негоже нечисти кланяться, — произнес он неуверенно.

— Ну и что! — после легкого колебания упрямо заметил Ивашка. — Раз подсобил, значит… Исполать тебе, дедушко. — И он отвесил в сторону леса низкий земной поклон.

В конце концов именно так его учила мама: «Ежели тебе добро содеяли — непременно отдарись в ответ. А коль не в силах — отблагодари словом, да спину согнуть не забудь — чай, не разломится».

Правда, всему этому она обучала, когда речь шла о людях, но разве добро, содеянное лешим, стало хуже от того, что он нечисть?

Пахом было поднес два перста ко лбу, чтобы перекреститься, но на полпути спохватился. «А вот этого, наверное, не надо, — мысленно урезонил он сам себя. — Чего забижать понапрасну, когда они этого не любят».

И странное дело — произнес-то он это не то чтобы громко, а и вовсе про себя, но эхо каким-то образом услышало и вновь повторило его последние слова, да еще с явственно слышимыми недовольными интонациями в голосе, будто подтверждало:

— Не любят, не любят.

— А поклониться поклонюсь, — твердо и с легким вызовом неведомо к кому произнес Пахом и отвесил низкий земной поклон в сторону леса. — Все — твари божьи. И мы, и… они, — прошептал старик еле слышно, как бы оправдывая себя за этот знак уважения, оказанного нечисти, и, повернувшись к мальчику, бодро произнес: — Теперь уж недалече осталось. Вон как дорога укатана. Пусть не нонче, но уж завтра она нас непременно к какому-нибудь жилью выведет.

Пахом как в воду глядел.

К вечеру следующего дня впереди и вправду показался здоровущий град, каких Ивашка за всю свою жизнь еще не видал. Что там Рясск со своей бревенчатой церквушкой да неказистыми домами, коих и было-то о ту пору с несколько десятков, не больше. Здесь и стены, казалось, до неба, и сам город такой необъятной величины, что у Ивашки с непривычки аж дыхание перехватило. Он молча ухватил Пахома за руку.

— Дедушка, а это что? — шепотом спросил.

— Думаю, однако, Переяславль-Рязанский. Слава тебе господи, дошли.

Он тут же опустился на колени перед блистающими в последних солнечных лучах заката куполами церквей, что высились из-за стен, и принялся молиться. В первую очередь благодарил он небеса не за то, что они не допустили их лютой смертушки и уберегли от зверя лютого, татаровья окаянного да людей разбойных, но за то, что младенца, не по годам разумного, сиротинку горемычного защитили они своей великой и милосердной властью.

Молился рядом с ним и Ивашка. Только не за себя и не за Пахома, а за маленькую девочку, которая осталась в охваченном пожаром городе, да за доброго кузнеца, что взял к себе Ивашку, чтоб живы они остались. Ну и чтоб сподобил им господь встретиться, да побыстрее.

Сбудется ли молитва твоя, юный отрок, долетит ли она до бога? Кто знает… Да и вообще, все ли он слышит? Над этим тогда еще никто не задумывался — грех тяжкий в подобное сомнение впадать, ересь величайшая. Без бога в душе все равно что без царя на земле — как жить?

Однако упреждение их маленько припозднилось. Ведали уже в Переяславле о налете татарском и даже выслали рать. Не довелось Ивашке въехать на белом коне в родимый град, не сбылась тайная мечта. Но это все полбеды. А вовсе худо мальцу стало, когда возвернулись вои, принеся убийственные вести: и Ряжск в развале весь, только пепелище чернеет, и жителей его — кого татаровье порубило, кого в полон увело. Догнать же, чтоб отбить, не сумели — далеко ушли басурмане. Как ни гнали коней по степи, все равно не настигли. Если бы еще пару-тройку дней — может, и удалось бы их достать, но с малым отрядом так далеко углубляться нельзя. Кто знает — может, басурмане только того и ждут, затаившись где-нибудь в засаде.

Конечно, с русскими ратниками биться — радости для татар немного, но уж больно хороша будет добыча. Одна бронь сколько стоит. А к ней еще мечи добавь да луки. И не простые, как у самих татар, — сложные, из нескольких пород дерева склеенные, да еще берестой вываренной обтянутые, да сухожилиями обмотанные, а по рукояти еще и подзорами [1477] выложенные. Такому луку ни мороз, ни дождь не страшен. Его если продать, то не одного коня купить можно — табун целый.

Словом, могли они поджидать в засаде, ох, могли, а потому не пошли рязанцы в степь, уж больно малы числом — всего-то пара сотен. Было бы побольше времени — можно и до тысячи собрать, а то и до двух, но разве ж дадут нехристи время на сборы.

И уж совсем невмочь стало мальчишке, когда припомнил по его просьбе один из ратников могучего кузнеца. С явной неохотой, сочувственно глядя на мальца, выдавил воин сквозь зубы, что видел, как тот лежал подле самой кузницы, втоптанный в землю копытами злых татарских коней.

А вот детишек в крепостце сей не нашли. Стало быть, и Полюшки милой, ненаглядной, единственной, нетути. Одна надежа, что в полон увели. Только худая это надежда. Что толку в жизни такой, даже если и не мертва она еще. Хуже нет, как рабскую долю влачить. И счастье еще, если в гарем к какому-нибудь богатею попадет — тогда шанс останется выжить, а так…

И осталась у Ивашки одна только жгучая ненависть к врагам, да еще неизбывная тоска и… последняя непрочная снизка с родиной — дедуня Пахом. Теперь куда он, туда и Ивашка, и деваться некуда.

А тот, как назло, поведал мальцу, что обет он дал: коли все будет удачно, то уйдет он в тот же день в Солотчинский монастырь и весь остаток жизни посвятит богу. Будет молиться за него, Ивашку, чтоб не оставлял господь мальца своей милостью.

Да и Ивашке, пока в летах малых, тоже было бы неплохо пожить в монастыре, а как войдет в настоящий разум, то пусть сам дале мыслит: постриг принять али уйти из монастыря на поиски лучшей доли.

На том и порешили. Не последнюю роль сыграли и давние рассказы Пахома о рукописных богатствах, кои бережно хранятся в каждой обители, а среди них не только книги духовного содержания, но и всяческие летописи, а также дивные повести о дальних странах и прочих диковинах. В монастырях, что победнее, таковых, конечно, будет поменьше, но в таких древних, как Солотчинский, [1478] их должно храниться преизрядное число.

Глава V Учеба

Лишь один год и довелось пробыть Ивашке в Солотчинском монастыре, а как по весне монастырский обоз засобирался в дальний путь, в Москву, упросил Пахом настоятеля, чтобы и Ивашку с собой взяли — пусть покажут столицу государства русского. Негоже отроку безотлучно сидеть в четырех стенах. И, будучи в добром настроении (Пахом его недавно излечил от жестоких головных болей), настоятель добродушно махнул рукой: мол, быть посему. И стал Ивашка собираться в Москву.

Старый Пахом сильно недужил. Землицу в мае хоть и прогрело солнышко, но в лесу она была еще сыра. Если б годами помладше — глядишь, и не стряслось бы с ним ничего. Вон Ивашка, постреленок, до всего интерес имеет, бегает, градом любуется, звонарю помогает, крепким румянцем пышет, а у старика дюже хрипело в груди, и кашель, как из бочки, в особенности по ночам, да и в костях превеликая ломота. К тому же Ивашка ночью в лесу спал на дедовом зипуне, а сам Пахом, подстелив свою одежку мальцу, обретался на голой сырой землице, отсюда и тяжкая болезнь.

А посему при расставании по морщинистой щеке старика пробежала скупая слеза. Чуял он, что не свидится больше с милым ему сердцу мальчуганом. Да и Ивашке при виде его слез взгрустнулось. Как мог утешил он Пахома и рад был бы, чтобы обоз не спешил выезжать, поскольку сил вовсе отказаться от поездки не было.

Сами судите, каково мальчугану в восемь годков оказаться за четырьмя стенами. Хотя ему тоже вскорости дело нашлось. Приставили Ивашку оказывать посильную помощь седому монаху Пафнутию, который во всем монастыре считался первейшим начетником и имел в книжное хранилище невозбранный доступ. А там… Ох, сколь много там до поры до времени скрывалось дивного.

Ивашка на первых порах чуть ли не ночевал в этом хранилище, благо, что даже настоятель, особенно после небольшой проверки, доказавшей, что сей младень и впрямь может резво честь по впервые открытой книге, смотрел на это сквозь пальцы. Правда, свитки, покрытые седой пылью, которая на иных лежала веками, ему читать с непривычки было в тяжкий труд. Однако любопытство, аки вода, что неустанно точит камень, все превозмогло, и ко времени отъезда Ивашке удалось прочесть много чего любопытного. Пафнутий же, видя такое старание, лишь скупо улыбался в седую бороду, а его глаза, выцветшие от времени, казалось, бережно ласкали и гладили Ивашку, поощряя мальчика к дальнейшим подвигам.

Скуп на похвалу был старец, но и он открылся мальцу всей душой в своих многоглагольных рассужденьях. Как он державное строение Руси понимает, чем оно от прочих стран отлично и прочие свои сокровенные мысли успел изложить. Они, конечно, были мудреные, а иные из-за младости Ивашкиных лет оказались и вовсе ему недоступными…

Порой старик забывал, что даже ведь и не юнец перед ним стоит, а дитя годами, но рассуждал здраво и мысли так умело подкреплял вескими доводами, что Ивашка, хотя порой не разумел и десятой части сказанного, сердцем чуял, что прав старец, во многом прав, если не во всем. Уж очень старательно вкладывал Пафнутий душу в свои пояснения. А как иначе, если старец говорил все это, не только крепко обмыслив, но и выстрадав, через свое больное сердце пропустив, — и мудрые суждения, и веские доводы в их оборону.

К тому ж пусть и не понимал Ивашка многого, но жадно, будто сухая губка воду, все впитывал в себя, дабы после обдумать и уловить суть, дойти до сердцевины.

Память детская — самая лучшая, и там, в ее недрах, откладывается все, словно дрова впрок, которые запасает на зиму мужик, чтобы в студеные морозы, когда явится в них нужда, затопить печку да согреть дом. Одно только рассужденье старого монаха Ивашка вмиг понял и запомнил, да и то лишь потому, что в нем монах правдивыми да гордыми словами возвеличил самого мальчика:

— Главней же всего на земле русский народ, Ивашка. Ибо царь правит, бояре — советчики его, воины охраняют, купцы торгуют, а не будь пахаря — и их никого не стало бы. Некем править, некого охранять. Да и сами воины тоже из народа идут. Цени, Ивашка, кем бы ты ни стал в своей жизни, русского хлебопашца, ибо он Русь кормит. Кто знает, какой расклад господь бог тебе уготовил, какая планида тебе светит, но станешь ли ты в зените лет купцом, стрельцом, али боярином знаменитым, али монахом, помни, отрок, в чем русская сила.

— А как же отец Феофилакт на днях мужика бил жучиной здоровой?

Задумался Пафнутий, но потом нашелся:

— То он в пустой горячности. Ныне же сердцем отошел и уже третий день, великий пост на себя наложив, из кельи не выходит. Поклоны бьет и грех свой замаливает.

Правда, тут старец слегка погрешил против истины, ибо отец Феофилакт на самом деле постился не потому, что постоянно употреблял в дело свою мощную длань и мужику из сельца, приписанному к монастырю, чуть не свернул скулу в гневе за скудость даров, а просто монаха застукал настоятель, благочестивый отец Феодор, тезка царя, здравствующего ныне, за превеликим бражничаньем да дерзким разглагольствованьем о женской плоти.

Но, нимало не смутясь и посчитав сие святой ложью, коя идет во спасение юной души, Пафнутий продолжил:

— Отсель первейшее правило для себя возьми: наперед крепко думай, а уж опосля согласно ей твори дело, дабы не пришлось каяться в тяжких грехах. Ибо сперва было слово, а потом — дело. Тако и в святом Евангелии заповедано.

— А ежели я так завсегда делать стану, то на бога буду похож? — наивно спросил Ивашка.

Пафнутий даже подскочил от такого богохульства и, несмотря на кроткий нрав, наделил любознательного мальчишку увесистым щелчком по лбу. Впрочем, он тут же с покаянным видом перекрестился и, вздохнув, прошептал:

— Господи, прости мя грешного и тако же отрока сего неразумного, ибо дитя он и не ведает, что уста его глаголют. По наивности сие размышление, а не по гордыне греховной. — А потом опять принялся учить, запасясь терпением: — Такого и помышлять не смей — грех тяжкий. Токмо всей жизнью своей, аки снег чистой, и молитвами усердными заслужить мы в состоянии царствие небесное. А удостоится его токмо тот человечишко, у коего в душе паче устремлений суетных и мирских, аки огнь небесный, две любви сиять будут: к многострадальной нашей родине-матушке да к родителям своим, кои тебе весь мир божий подарили. — Тут у старика, толковавшего вкривь и вкось святое писание, но зато от сердца, даже слеза пролилась, и он будто сам краешком глаза заглянул в то царствие небесное, кое непременно должен заслужить сей светло-русый мальчонка, пытливо ловящий каждое его слово.

— А как же так, дедуня? — Ивашку вдруг сомнение прошибло. — Ведь из родителев я одну матушку и помню, а книги гласят, что жена… — тут он нахмурился, вспоминая, и, просияв, нараспев продолжил: — …сеть прельщения человеком, покоище змеиное, болезнь, бесовская сковорода, бесцельная злоба, соблазн адский, цвет дьявола. Выходит так, что ежели я матушку люблю, значит, меня черти в ад утащат? — Замолкнув, он поднял на Пафнутия свои большие детские глаза и грустно добавил:

— Токмо я ее все равно любить буду. Пусть тащат.

От этих слов у старого монаха сердце в груди сжалось.

— И правильно, Иванушка, — вложив в свой хриплый голос всю нежность, на какую был способен, ласково ответил он. — А то, что чел ты мне, вовсе не про твою матушку писалось.

— А про кого? — поинтересовался Ивашка, и перед его глазами всплыло нежное веснушчатое личико Полюшки.

Он зажумрил глаза, а открыв их через миг, увидел перед собой только старого Пафнутия. Полюшка исчезла.

Тогда он прошептал про себя еле слышно: «И ее любить завсегда буду. Пущай тащат».

Между тем монах, медленно выдавливая из себя каждое слово, будто оно комом стояло в груди, честно пытался ответить на Ивашкин вопрос.

— Сие реклось про… — и после паузы хитро добавил: — Чел я как-то про Лександра, коему за храбрость прозвище Невский дали, сказывать тобе, ай?

— Конечно, дедушка, я про такое страсть как люблю слушать. — И Ивашка в своей детской непосредственности тут же забыл, о чем они говорили минутой раньше, — Невский был интереснее.

Старый Пафнутий, признаться, и сам вместо святого писания гораздо больше любил читать совсем иное. Из рукописных списков и прочих толстенных фолиантов, коих он немало прочел на своем веку, больше всего ему по душе были не псалтыри с евангелиями или Ветхий Завет, но — мирское.

Зачастую он сам себя попрекал этим грехом. Случалось, что в порыве раскаяния и епитимью накладывал на свое грешное тело, однако слабости сей одолеть никак не мог.

С ужасом думал он о судном дне, когда черти, сложив возле него превеликий костер из того количества небожественных рукописей да фолиантов, кои прочел он на этом свете, подожгут все это и будут жарить его на нем.

При этом видении Пафнутию на душу ложились еще сразу два тяжких греха: ему почему-то становилось жаль вовсе не свою бессмертную душу, а старинные манускрипты, что занимались у его босых ног легким огоньком, а самый главный толстый черт с красным носом и связкой ключей на боку представлялся очень похожим на отца Феофилакта. Ну прямо как две капли воды.

Словом, сколько Пафнутий ни бился сам с собой, но грешное любомудрие почему-то всегда одерживало в этих битвах победу. Вот почему он с гораздо большей охотой и жаром рассказывал Ивашке не о святомучениках, но о героях земли Русской да о русских князьях. Причем вместо того, чтобы начинать, как и положено, со святой Ольги, нареченной в христианстве Еленой, и ее внука — равноапостольного Владимира Красное Солнышко, названного во крещении Василием, он и тут свершал очередной тяжкий грех.

Почему-то все время получалось так, что он начинал свои рассказы с основателя Рюрика, плавно переходя на не менее свирепого язычника Олега и его поход на Царьград, после чего повествовал о великом воителе Святославе.

Правда, сказывал он и дальше о племени Святославовом. Было что поведать ему и о сыне Владимира — Ярославе Мудром, при святом крещении получившем имя Георгий. А уж тут непременно заходила речь и про Бориса с Глебом да про Святополка Окаянного, ну и далее — про Владимира Мономаха, Юрия Долгорукого, Андрея Боголюбского, Всеволода Большое Гнездо и прочих.

Но особенно он оживлялся, когда рассказывал про русских героев, прославивших себя в битвах и храбро сражавшихся за Русь: Александра Невского и Дмитрия Донского. Не забывал Пафнутий и удалых мужей рязанских: инока Пересвета, который хоть и носил монашье платье, а в Куликовской битве сумел свалить богатыря Челубея, и про Евпатия Коловрата, чье воинское мужество привело в великое удивление даже врагов. Только один раз Пафнутий недовольно крякнул, когда сам же случайно завел речь про великого рязанского князя Олега Иоанновича.

— Дело сие темное, однако же чел я некие грамотки и скудным своим умишком уразумел, что был сей князь не Иуда, но тайный друг Дмитрия и враг Мамая. Нет и не было, — повысил он тут грозно голос свой, будто доказывая что-то неразумному отроку, — предателей земли Русской в Переяславле-Рязанском. И то, что не пошли рязанские ратники биться на поле Куликово, — тоже лжа несусветная. О том яснее ясного глаголет в своем сказании и старец Софроний, надо лишь поглядеть, сколь откуда пало, [1479] и умному все сразу станет ясно, а дурню сколь ни поясняй, он все едино в толк не возьмет.

Не раз и не два застав их за подобными беседами, начинал уже хмурить брови настоятель, пока наконец это ему окончательно не надоело. Исповедуя как-то Пафнутия, он попрекнул его:

— Не тому отрока учить потребно. Надобно более на молитвы опору делать, а коль младень сей стариной влечется, так на то жития святых есть, тако же и других святых угодников. А то он, поди, окромя «Отче наш» и не слыхал от тебя боле ничего до сего дня.

Однако отец Пафнутий, изловчась, вышел из щекотливого положения без малейшего урона как для себя, так и для будущих занятий с Ивашкой.

— В хору младень поет и все молитвы и псалмы уже давно назубок знает. А жития великих людей Руси, кои хучь и светскими были, я ему даю, дабы ум его в праздности не пребывал, но беспременно память свою упражнял.

И правда, стоило Ивашке два-три раза молитву прочесть или спеть псалом, как все это вмиг врезалось в память мальчугану. Так что хоть Пафнутий его и не учил специально никаким молитвам, но и не кривил душой, давая такой уклончивый ответ настоятелю. Ивашка и вправду все знал назубок.

И теперь, собираясь в дальнюю дорожку, Ивашка жалел лишь о том, что с обозом этим не едут ни старец Пафнутий, ни сильно занедуживший дедушка Пахом. Зато ехал отец Феофилакт — главный дока в торговой цифири, хотя и любивший хмельное зелье, причем порой без меры, но четко ведавший и как вести торг, и как отваживать покупателей от супротивников по торговому делу, да и прочим купеческим мастерством владеющий в совершенстве, невзирая на рясу и духовный чин.

Завсегда пребывая в хмельном подпитии, колеблющемся от умеренного до состояния непристойного, он, пока обоз неторопливо двигался к Москве, усадив подле себя Ивашку, учил его считать цифирь, да не на бумаге, а в уме. Искусство это было хоть и нехитрое, но попервости подзатыльников, тычков да щипков мальчик отхватил немало. Уж больно нетерпелив был отец Феофилакт и чем больше принимал хмельного зелья, тем скорее впадал в гнев.

Однако ж, когда добрались до Москвы, Ивашка освоил и эту премудрость. Под конец пути он уже на всякие каверзные вопросы мог дать почти мгновенный ответ, чему отец Феофилакт немало радовался и в какой-то мере даже возгордился, ибо «каков учитель, таков и ученик». Так что вместо подзатыльников он все чаще и чаще нежно поглаживал Ивашку по голове.

В Москве же мальчугана поначалу даже оторопь взяла. Кажись, и Переяславль-Рязанский — град немалый, есть в нем на что подивиться, начиная с крепких стен, есть на что поглазеть. Однако Москва потрясла юного отрока.

Чем только не торговали с возов и лавок, бессчетной гурьбой стоящих в Китай-городе. Жито всякое в мешках на телегах, соль, вино, квас на разлив, посуда и деревянная, и металлическая, с узорочьем (и как такое чудо из обычной глины делали?), ковры и одежда всевозможная.

Если пройтись по одним только лавкам, что торговали тканями, и то глаз оторвать невозможно. Тут тебе и разнообразные шелка, блескучие, переливающиеся, и иное что хошь. Имеется у купца восточного и камка, и китайка, и атлас, и наволока, и хамьян.

Коль ты вовсе малую деньгу имеешь да желаешь купить что поскромнее, и тут он тебя не отпустит: предложит кумача алого, али иного цвета, или бязи, или миткаля, серапата, сатыни.

Рядом стоит вовсе другой обличьем, хотя тоже враз видно, что иноземец. Этот привез товар совсем из других краев, а потому, коль заманит тебя к себе, то лишь для того, чтоб запродать либо аглицкое сукно, либо фряжское, а может, лимбарское, брабантское, ипрское, амбургское, гетское, шебединское, греческое.

Тут же и иные купчишки, которые либо перекупили товар у иноземцев, либо имеют свою доморощенную выделку, настойчиво пытаясь всучить ее покупателю.

А со всевозможных лотков с пирогами доносится такой вкусный запах, что, кажется, ел бы и ел целый день. И пускай только что из-за стола, но, проходя мимо, все равно не сумеешь удержаться — что-то да купишь. Тем более что у бойких баб есть чем угодить любому, даже самому привередливому едоку. Не хочешь пирог с капустой — бери с кашей, не желаешь — ягодный опробуй, а коль посытнее охота — так предложат с мясом али птицей какой. А сочни какие, а оладьи, а ватрушки, шаньги, колобки, а пряники медовые! Не-ет, тут без малой деньги — а лучше двух-трех — делать нечего. Не ровен час — слюной захлебнешься.

Если же захочется запить сей пирог, так тут же рядом только одного квасу с десяток сортов сыщется: и вишневый, и хлебный, и смородиновый, а возжелалось чего покрепче, так остуди глотку имбирным пивом, прямо с ледку, али ячневой или хмельной брагой.

Ну, а коли деньга лишняя завелась и тебе ее девать некуда, то можно и заморского винца отведать, сладкого да тягучего, али простого, двойного или тройного. А народу-то, народу — как муравьев, и все куда-то бегут.

Первое время Ивашка даже с телеги почти не слезал, уж очень ему было боязно. Опасался он, что нескончаемый людской поток снесет его, затопчет и, даже не обратив на это внимания, помчит себе далее, словно бурлящая река в весеннее половодье.

Лишь спустя пару дней, малость пообвыкнув, Ивашка пустился по сему великому граду в путешествия, дабы побольше узреть, чтобы было о чем рассказать при встрече с отцом Пафнутием и порадовать зоркостью сердце старого Пахома.

Куда только не забредал отрок, а уж торговый Китай-город облазил вдоль и поперек. Благо, что отец Феофилакт, занявшись усердной торговлей, по вечерам все больше считал барыши, усерднопряча деньгу. Да еще монах частенько прикладывался к чаше крепкого меду, оправдывая себя словесами пресветлого князя Владимира Мономаха, кой однажды молвил, что душе русича лучше дубинное битье, нежели бесхмельное питье.

И, поучительно вздев указательный перст, ответствовал улыбающемуся (уж больно чудной был в эти часы Феофилакт) Ивашке, что даже Владимир Равноапостольный, крестивший Русь, выбирая, в какую веру подъятися, именно потому и отказался от ислама, что ихний Магомет вина вовсе не велел пити, а какой на Руси праздник без доброй чары.

Конец разглагольствования Феофилакта Ивашка обычно не слыхал, ибо, набегавшись за день, засыпал.

— Веселие на Руси есть пити, — обычно заканчивал красноносый монах и тоже погружался в хмельную дрему, переходящую в крепкий беспробудный сон.

Глава VI Продали

Шел уже седьмой день их пребывания в Москве. Феофилакт с каждым днем все больше мрачнел, потому что монастырские товары раскупались неохотно и в цене приходилось делать скидку за скидкой. В один из вечеров он, заметив еще в полдень отсутствие Ивашки, жестоко выбранил мальчугана и запретил отходить от себя куда бы то ни было. День-деньской томился мальчик, вынужденно, от нечего делать, слушая надсадное ворчанье Феофилакта, изредка прерываемое бульканьем из глиняной корчаги, к коей монах прикладывался все усерднее, пока наконец, растянувшись на возу, Феофилакт не начинал храпеть, не выдержав единоборства с хмельным зельем. Ивашка даже засмотрелся, как это его учитель по цифири может спать в такую жару, да еще будучи весь облепленный мухами, как вдруг кто-то взял его за плечо.

Обернувшись, Ивашка увидел высокого худого человека, на вид уже немолодого и одетого во все черное. Две резкие морщины, идущие острыми стрелами от крыльев массивного носа, казалось, прорезали его лицо насквозь, настолько они были глубокими. Бороды и усов у него не было вовсе, что показалось мальчугану удивительным, ибо такого в обычае на Руси не было, да и черная одежда, хоть и привычного покроя, тоже показалась Ивашке в диковину.

«Иноземец, поди», — мелькнула у него в голове мысль, но тот обратился к мальчику на чистом русском языке:

— Ты кто? Как звать? Кто такой?

Ивашка нерешительно повел плечами, потом выпалил:

— Ивашка я. С монастыря…

— Послушник?

— Нет, я… так… живу там. А вы, дяденька, иноземец? С Рима будете? — в свою очередь полюбопытствовал мальчуган, вспомнив название города, о котором часто рассказывал ему, вспоминая свои скитания, еще дед Пахом, и был удивлен бурной реакцией незнакомца.

Тот, крепко стиснув губы и больно ухватив Ивашку за ухо, прошипел ему прямо в лицо, сверля мальчика бледно-голубыми, как бы выгоревшими глазами:

— Почему Рим? Откуда про сей город знаешь? Почему так говоришь?

— Дед Пахом сказывал про град сей, жил он там давно еще, — морщась от боли, захныкал Ивашка.

— А почему решил, что я оттуда? Может, из Парижа, Варшавы, Кракова, а? — продолжал допрос чужеземец.

— Ой, дяденька, уху больно, отпустите за ради Христа! — взмолился Ивашка. — Я сих градов и не видывал, а про Рим дедуня сказывал, что там монахов ужасть сколько, в одеже черной все ходят, вот я и подумал… ох… — Ивашка вздохнул от облегчения, почувствовав, что пальцы-клещи наконец разжались, и, потирая малиновое ухо, с опаской отодвинулся от иноземца.

— Помимо Рима на свете есть множество всяких городов, а сам я буду купец и лекарь, — помолчав, пояснил незнакомец.

— Как отец Феофилакт? — поинтересовался Ивашка.

— Кто это?

— А вон спит. Я с ним сюда приехал, Москву поглядеть.

Незнакомец с минуту разглядывал багровое лицо монаха, залихватски храпевшего на сене, брезгливо поморщился, увидев мух, ползавших по его лицу, и наконец, толкнув его, громко сказал:

— Вставай.

Храпенье прекратилось, но монах не проснулся. Иноземец еще раз толкнул его нетерпеливо: — Ну!..

Феофилакт открыл глаза. Потом потер их кулаком, недоуменно глядя на иноземца, и, окончательно отойдя от сна, хрипло кашлянул:

— Чего надо?

— Поговорить, — последовал сухой ответ.

Монах встал, подозрительно поглядел вокруг, послушно сделал несколько шагов в сторону, куда его властно увлек человек в черном, и хмуро произнес:

— Не пойму я чтой-то… — Но незнакомец прервал его вопросом:

— Как идет торговля? — И насмешливо прищурился.

— Помаленьку, — уклонился от ответа монах, по-прежнему не понимая, кто же перед ним стоит: праздный гуляка или возможный покупатель.

— Да-а-а, — сочувствующе протянул человек в черном. — Вижу, что помаленьку. А точнее, совсем маленько, — и он сочувствующе вздохнул.

— Цены настоящей не дают. А товар славный, — пожаловался монах и поинтересовался: — А ты как, человек хороший, всурьез вопрошаешь али так?

— Всурьез, — не стал увиливать иноземец.

— И сколь дашь?

— А сколь запросишь?

Феофилакт потряс головой, проверяя, не наваждение ли пред ним.

«Чтой-то тут не так», — мелькнула мысль и пропала, резко сменившись другой, недоверчивой, но уже радостной:

— Ну, а ежели я по рублю на четверть ржи скажу?

— Пойдет, — утвердительно кивнул иноземец. — Только чтобы четверть новая [1480] была, — сразу уточнил он.

— Ишь какой, — ухмыльнулся Феофилакт. — Впополам цену рубишь. Так-то оно негоже, мил человек. А давай не по-твоему и не по-моему. Я тебе новыми четвертями, а ты мне за них по рублю и шесть десятков денег сверху. [1481] Идет?

Незнакомец некоторое время стоял молча, что-то высчитывая в уме, после чего согласно кивнул головой.

— Тогда по рукам, — и Феофилакт протянул мощную длань с поросшими густым волосом пальцами, чуть подрагивающими от нетерпения.

«Неужто возьмет?» — не верил он нежданной удаче. За такую цену он и не рассчитывал расторговаться, а тут…

— Обожди. Купить я куплю, — иноземец в подтверждение потряс тугой мошной, — но попрошу придачу.

— Каку хошь, — обрадовался монах.

Цена, названная им, была чуть ли не вдвое выше той, по которой он уж было хотел продать рожь, и в полтора раза превышала среднюю.

— Мне нужен мальчик.

— Какой мальчик? — вытаращил глаза монах.

— Вон тот. — И незнакомец тонким длинным пальцем небрежно указал на Ивашку.

— Как так «нужен»? — Лицо Феофилакта начало наливаться гневом. — Чай не холоп, не смерд какой. Вольный, с монастыря. Не хозяин я ему. Да и не вещь это, чтоб купить-отдать-продать можно было. Лучше бы ты шел отсюда куда подальше, человече, а то я и осерчать могу. — И, поморгав секунду (видно, не выходила из головы неудачная торговля), добавил: — Вот другого чего могу дать. Не желаешь? Все, что душе угодно.

Незнакомец покачал отрицательно головой и пояснил:

— Мальчика я уговорю. Он поедет со мной добровольно, а вам за труды я дам талер, — и иноземец потряс черным тугим мешочком, который тотчас издал веселый заливистый звон.

— Сказал же я, — крякнул монах. — Не продается отрок. Не продажный. Да и цена не сходная. Просто курам на смех, да и только. Что я, ефимков [1482] не знаю? За них много не купишь.

— Не лги, монах. — Человек в черном укоризненно покачал головой. — Лгать — грех. А талер за него, — и он кивнул головой в Ивашкину сторону, — это вполне достаточно, если не сказать больше. Просто мне срочно нужен мальчик в услужение, вот я и переплачиваю.

— Нет, нет и нет, — монах решительно затряс головой, и иноземец, презрительно усмехнувшись, произнес:

— Ладно. Знай мою доброту. Два талера. — Запустив пальцы в мешочек, он ловко извлек монету и протянул ее Феофилакту.

Тот недоверчиво взвесил ее в руке.

— Да они у тебя, поди, коновые? [1483] — протянул он хмуро, продолжая колебаться.

— И снова ты лжешь, — последовал жесткий ответ. — Или сам не чувствуешь?

— Если б ты мне хотя бы рубль предложил, — неуверенно протянул Феофилакт, — а то два талера. [1484]

— Я дам тебе больше, — снова усмехнулся незнакомец. — Ты получишь не только два талера, но и бочонок бургундского в придачу. — И коварно добавил: — У вас его, наверное, пьют только архиереи.

Монах почесал спутавшуюся бороду. Дело в том, что в ожидании хороших покупателей он уже изрядно потрепал монастырскую казну. И даже та малая пока выручка, которую ему удалось получить, наполовину откочевала из его мошны. Чтобы покрыть недостачу, ему с лихвой хватило бы и одного талера, а значит, на второй можно смело пить. К тому же из тех денег, что ему предложили за рожь, тоже можно было утаить — Феофилакт наморщил лоб, долго шлепал губами — да, получалось изрядно. Во всяком случае, не меньше рубля — это точно. Опять же заботы за товар уже не будет, да еще и бочонок хорошего вина…

Особенно понравилось Феофилакту упоминание об архиерее, с которым он теперь может совершенно на равных пить дорогое и благородное вино. Он даже хмыкнул себе в бороду от такого сравнения, но все же сомнения оставались.

«Наобещает с три короба, а потом ищи ветра в поле», — и вновь с недоверием глянул на покупателя, но тот развеял все его сомнения, сказав:

— Талеры отдам сейчас. Ближе к вечеру вам доставят вино. За товар расплачусь позже, когда приду забирать мальчика.

— Бочонок пораньше бы, — пробормотал глухо монах, отводя глаза и как бы стыдясь своего пристрастия к хмельному, кашлянул и робко спросил:

— Не разбавлено вино-то?

— На дорогой кафтан заплату из грубого сукна не ставят, — улыбнулся человек в черном. — И сукно без пользы уйдет, и кафтан загубишь. — И, глядя умными пронзительными глазами на Феофилакта, успокаивающе произнес:

— А за мальчика волноваться не надо. Ему у меня будет хорошо. У себя же скажете, что утонул в реке. Всякое ведь бывает.

— Бывает, — сокрушенно вздохнул монах, качая большой кудлатой головой с торчащими из нее клочками сена, да так горестно, будто Ивашка и впрямь уже утонул.

Впрочем, горе горем, а денежки — они счет любят. Мало ли что мог подсунуть этот странный человек в черном. Но вроде бы ефимки и впрямь были «тяжелыми».

А когда он поднял голову, то с удивлением обнаружил, что незнакомец уже исчез в шумной многолюдной московской толпе. Да как быстро — вроде только что здесь был, ан глядь — и нетути.

«Можа, сон пригрезился али с вина помстилось, — ошалело подумал Феофилакт. — Можа, и не было его вовсе?»

Но талеры, совсем новенькие, блистая радующей глаз белизной, по-прежнему оставались зажатыми в его крепкой, могучей длани, и монах, вздохнув и перекрестив рот, вновь пошел спать, резонно рассудив, что бесплотный дух серебряные монеты в руках не таскает. Но сон к нему уже не шел. Мучила совесть.

Много далеко не богоугодных дел свершил Феофилакт в жизни, но людьми ему еще торговать не доводилось, и возникло чувство вины перед этим притихшим, будто почуявшим неладное, отроком, неотступно смотревшим на него большими васильковыми глазами. И чтобы оторваться от неприятных дум, монах, подозвав Ивашку, разрешил ему пойти погулять до вечера, только далеко не заходить.

Мальчику действительно что-то не понравилось в их беседе, но детское сердце еще не ведало ни человеческой подлости, ни того, как порой коварно помогает ей неудержимая тяга к хмельному зелью.

К тому же Ивашке, уже окончательно изнывшему за полтора дня от неотступного сидения возле монаха, очень уж хотелось куда-нибудь пойти! Он так обрадовался разрешению погулять, что больше ни о чем и не помышлял. Весь осадок от встречи с человеком в черном исчез в мгновение ока, и через миг Ивашка уже был далеко от возов.

Но на прогулке ему не повезло. Мало того что забрел в какой-то глухой переулок и окончательно потерялся, где он и где искать выход, так его еще обступили босоногие мальчишки чуть постарше и устроили допрос с пристрастием:

— Ты кто такой? Чей будешь?

— Ивашка я, монастырский. А так с Рясска.

— А чего к нам? Почто по нашей улице без дозволенья ходишь?

— Какого дозволенья? — окончательно растерялся Ивашка.

— А вот какого, — и самый бойкий сильно толкнул его. Ивашка, потеряв равновесие, упал навзничь. Тут же на пыльной земле образовалась гора тел, радостно орущая что-то веселое. Потом она распалась, и ребята, гордо переговариваясь, как лихо они всыпали чужаку, убежали.

Остался один: сопливый, золотушный и хилый, росточком поменьше Ивашки, но с заносчивым выражением на бледном лице.

— Ну что, попало тебе? Будешь еще по нашей улице ходить? — И он надменно подбоченился, глядя на поднимающегося с земли и обозленного нанесенной ни за что ни про что обидой Ивашку.

— Ежели еще раз… — Но золотушник не успел договорить, плюхнувшись в пыль от крепких Ивашкиных кулаков.

Через мгновение он уже отчаянно орал «мама!», пытаясь увернуться и не помышляя о сопротивлении этому чужаку, который оказался таким смелым.

Но уже послышались крики: «Гришку Отрепьева бьют!» и топот приближающейся босоногой ватаги.

Второй раз быть внизу кучи малы Ивашке вовсе не улыбалось. Он вскочил на ноги, утер кровь, текшую из носа, и, пообещав поверженному врагу: «Мы еще с тобой поквитаемся», уже был далеко.

Ноги несли его так резво, а мозг, подсознательно избрав верный путь, так четко сработал, что Ивашка очень быстро очутился возле знакомых мест. Оглянувшись и увидев, что погоня отстала, он тут же сбавил шаг, стараясь идти более уверенно и время от времени сплевывая кровь, сочившуюся из разбитых губ.

«Погоди ужо, — думал он, разгоряченный недавней битвой. — Коли каждый в одиночку был бы, нешто справились? Да ни в жисть. А все разом — немудрена потеха. Так и медведя завалить можно. И этот, Гришка, тоже хорош, чуть не его верх, так „мама“ кричать. Ишь… — и вздохнул горестно. — Хорошо, коли есть кого звать».

Но дальше погрустить ему не удалось, ибо Феофилакт, опасаясь упустить выгодную сделку, уже сотню раз успел пожалеть, что отпустил Ивашку погулять напоследок, и повсюду его разыскивал.

Вечерело. Феофилакта шатало из стороны в сторону — проба, которую он сделал из присланного бочонка, была внушительной. То ли потому, что вино действительно было замечательное на вкус, то ли потому, что, прикладываясь к нему, Феофилакт чувствовал всем нутром, как он приравнивается к архиерею и даже становится ему чем-то сродни, но перебрал он на этот раз больше обычного и, увидев Ивашку, первым делом отвесил ему увесистый подзатыльник.

— Ишь, шляется тут, а я… печалуюсь — с трудом выговорил он и смачно икнул. — Чтоб ни на шаг от меня! — И, успокоенный, пьяно погрозил пальцем и отправился спать.

«Что за день такой сегодня, — и Ивашка, опять горестно вздохнув, прилег возле, положив голову на колесо телеги. — То этот черный ухо крутил, то ребята ни за что ни про что накинулись, теперь вот от отца Феофилакта подзатыльник, а ведь сам пустил гулять».

— Это за грехи, — послышался где-то рядом голос.

Ивашка, вздрогнув, ошарашенно обернулся, но тут же успокоился — два мужика возле соседней телеги лениво переговаривались друг с другом.

— Может, Господь и даст, родит еще, — глубокомысленно заметил другой.

— Да где там. Родила уже, но девку, — зашептал опять первый. — А брат царицын подменил ее на сына.

— А откель взяли-то? — оторопело спросил второй, с вытянутым лицом, озабоченно озирающийся все время по сторонам, — не заметил бы кто, какие они ведут крамольные разговоры. Однако любопытство пересилило страх и интерес к новостям из царевой жизни был настолько велик, что он поторопил своего собеседника: — Откель взяли-то, говорю?

Тот усмехнулся.

— Ишь, взяли… У жены стрельца забрали.

— Вона как!..

— Да-а. А ты думал. Так про енто дело прознали и царю донесли.

— Самому? — ахнул озиравшийся.

— Тихо ты, не ровен час, услышит кто. Сие есть секрет большой. Так вот, царь, Федор Иоаннович, спознав такое дело, хотел женку свою в монастырь отправить и боярина Годунова, брательника ейного, туда же.

— В женский-то? — усомнился второй.

— Да ты слушай, дурья твоя башка, — возмутился рассказчик. — Сам ты женский. Знамо дело, в мужской. Да только боярину не с руки это. Теперича он самый знатный изо всех, наипервейший опосля царя на Руси, брат царицы, а тут в монастырь… Негоже это. Вот он и пошел с ножом на царя-батюшку.

— Свят, свят, — замахал руками второй и опять, оглядевшись по сторонам, заторопил рассказчика. — А дальше-то, дальше что? Неужто убил?

— Бог милостив, ранил токмо, да и то не сильно, это мне надежные людишки поведали. Есть у меня здесь знакомцы в дворне у одного боярина, вот они и слыхали краем уха. А еще баяли, будто и дите вовсе не царево у ей.

— А чей жа? — в недоумении уставился на говоруна мужик с яйцевидным черепом. — Она же его жена?

— Жена его, а дитя неведомо чье. Царь в монастырь молиться ходил, а царица и нагуляла.

— Да ну, — опять усомнился второй.

— Вот те и «ну». Так царь за то и хотел ее в монастырь. Чтоб не гуляла, а честь царскую блюла.

Человек в черном возник возле беседующих сплетников будто из-под земли. Оба мужика ошалело разглядывали его какое-то мгновение, а потом, опомнившись, вскочили на ноги и смущенно потупились. Человек в черном смерил их строгим взглядом ледяных, мертвенно-голубых глаз и не спеша двинулся дальше. Один из мужиков, поняв, что нельзя терять ни минуты, бросился к нему.

— Боярин, а боярин, — робко окликнул он и, не дожидаясь, когда тот обернется, зашептал со спины прямо в ухо: — Мы ведь того. Это один юродивый здесь все хаживал, так он и орал, а я вот пересказал своему знакомцу. Боярин, ты не… — и остановился как вкопанный, услышав раздавшуюся в ответ непонятную фразу.

— Чево?

Фраза прозвучала снова, но уже с небольшим добавлением, и мужик, облегченно заулыбавшись, повернулся к своему собеседнику, будто манны небесной вкусив:

— Так он иноземец. На нашем ни бельмеса. Второй перекрестился.

— Слава тебе господи. — И оба, как по команде, куда-то делись от греха подальше.

Человек в черном усмехнулся. Еще бы — ведь все эти слухи, ходившие о царской семье и не имевшие под собой ни малейшей почвы, распускались именно им самим. О-о, он знал, как действовать, сообщая строго по секрету, один на один и всего двум-трем доверенным боярам, не больше, а те уже дальше. И хорошо, видать, разносили, коли не только знать, но и ихняя дворня, и даже дальние родственники дворни, и просто знакомые да земляки уже знали, как им казалось, все о царской семье.

Зачем это ему было нужно? Об этом чуть позже. Пока же человек в черном, подойдя к храпевшему, как всегда, Феофилакту, нетерпеливо потряс его и, бросив туго набитый мешочек прямо на широкую монашескую грудь, вымолвил:

— Задаток. За товаром скоро приедут.

— Токмо… — опухший от хмельного сна Феофилакт нахмурился, чувствуя вину перед Ивашкой, немного помялся, но все-таки выдавил из себя: — Мальца сам сговоришь, а то как-то нехорошо.

Человек в черном заверил монаха:

— Мальчик уйдет только по своей воле. Это непременно.

Затем, уже не обращая на монаха ни малейшего внимания, повернулся к Ивашке и, присев возле него на корточки, ласково спросил:

— Другие города есть желание увидеть? Великого князя Дмитрия Ивановича — родного брата нашего царя узреть?

Ивашка недолго колебался. Жажда новых впечатлений так сильно захватила его, что он решительно ответил:

— Знамо дело, хочу.

— Тогда идем. — И незнакомец спокойно, будто и не ждал другого ответа, взял Ивашку за руку.

— А как же отец Феофилакт? — спросил тот. Незнакомец внимательно посмотрел на Ивашку:

— Ты послушный. — Тонкие губы чуть раздвинулись в улыбке. — Но за него ты можешь не беспокоиться. Я уже обо всем с ним договорился. — И он повел мальчугана к себе, в небольшой приземистый деревянный домик, находившийся, как оказалось, почти рядом.

Здесь было чисто, но как-то неуютно и… тревожно. Впрочем, в последнем, скорее всего, был виноват недостаток света. Просторная горница освещалась лишь тусклым огоньком горящей перед образами лампады. Ивашка за день так устал, что даже не стал разглядывать, куда он попал, а сразу же брякнулся на сундук, застеленный полушубком, и, подсунув вывернутый овчиной наружу рукав себе под голову, через минуту уже спал крепким сном.

Только раз сквозь дрему померещилось ему, что кто-то стоит возле него и сверлит тяжелым страшным взглядом. Но это длилось всего один миг, после чего Ивашка уже ни на что не обращал внимания. Он спал так, как могут спать только дети, безмятежно сопя и видя счастливые сны.

Но человек, стоявший в изголовье, ему не померещился. Одетый во все черное, тайный иезуит ордена Иисуса Бенедикт Канчелло действительно какое-то время внимательно разглядывал его и потом прошептал с довольным вздохом:

— Матерь божья. Как похож. Сама Дева Мария помогает мне. Редкостная удача. — И, погасив свечу, отправился в свою опочивальню.

Глаза его горели холодным голубым пламенем, как лед на солнце, и он даже довольно замурлыкал под нос какую-то веселую итальянскую песенку.

Собственно говоря, Канчелло и сам не особенно-то понимал, зачем он купил мальчишку и как его можно использовать в будущем. Пока что Бенедикт твердо знал лишь одно — только богом мог быть послан ему этот мальчуган, так удивительно похожий на наследника престола, царевича Дмитрия. Это не случайно. Это дар Небес, и не воспользоваться таким даром — грех.

Потому Канчелло, едва увидев Ивашку, сразу же решил не упускать такого благоприятного момента. Открывались новые, еще им самим не в полной мере осознанные возможности сплетения новых интриг и комбинаций, направленных против царя Федора, которого иезуит вовсе не ненавидел, а даже немного жалел, ибо человек, стоящий на пути братьев ордена Иисуса и мешающий осуществлению их планов, был обречен, независимо от того, сознательно он мешал или просто самим фактом своего существования на белом свете. Не имело также значения и кто он: знатный и богатый или простолюдин, пребывающий в нищете. Царь Федор мешал уже тем, что был жив. Исходя из этого он был обречен.

Никому из иезуитов, включая самого Антонио Поссевино, [1485] не удалось добиться своего на Руси, хотя несколько лет назад, во время их недолгого свидания в одной из комнат папского дворца в Риме, тот же Антонио держался с ним весьма и весьма надменно, пусть внешне это никоим образом не было показано, даже напротив — учтивая речь, дружеские ласковые похлопывания по плечу, заботливые вопросы и, главное, чего и жаждал Канчелло, разрешение на любую импровизацию и аферу. Именно такой задачи и жаждал в то время Бенедикт — авантюрист по натуре и тонко разбирающийся в политике человек.

Он усмехнулся, вспомнив еще раз во всех подробностях ту памятную встречу. Услужливая память цепко удерживала в голове все второстепенные и самые, казалось бы, незначительнейшие детали.

Глава VII Задача Бенедикта Канчелло

То утро летом 1586-го было на редкость прохладным. Антонио слегка знобило. Скорее всего, это было не от погоды, а от неприятной мысли, что в предстоящей беседе, инструктируя брата по ордену Иисуса, ему придется указывать на недопустимость тех ошибок, учиненных на Руси его предшественниками. А кто был предшественником? Да он же сам — Антонио Поссевино, один из самых влиятельных иезуитов, человек, который стоял в нескольких шагах от генеральского звания — высшего в их тайной иерархии.

Когда говоришь о своих ошибках, это всегда неприятно, тем более что брат по ордену должен был получить именно то задание, с которым в свое время не смог справиться Антонио.

Собственно говоря, само поручение было ему дано Клаудио Аквавивой в первую очередь для того, чтобы как можно быстрее и дальше удалить опасного конкурента в борьбе за должность генерала ордена иезуитов от Рима и от святейшего престола. Последнее было наиболее важно, так как к нему благоволил папа Григорий XIII. [1486] Благоволил и в то же время сам стал невольным виновником его провала, послав его с миссией в Швецию, закончившейся неудачей. [1487]

Антонио грело душу лишь то, что ему удалось повлиять на короля Юхана и добиться разрешения на то, чтобы у будущего наследника престола королевича Сигизмунда заменили учителей. Новые были не в пример лучше прежних уже по одному тому, что принадлежали к ордену иезуитов. На это обстоятельство, которое в перспективе сулило несомненный успех, [1488] он делал особенный упор в своем отчете, но папский престол требовал всего и сразу, а такое было просто невозможно.

Поссевино до сих пор считал, что он имел гораздо больше прав на должность генерала ордена иезуитов, нежели нынешний выскочка, моложе его на целый десяток лет. [1489] Впрочем, с решением генеральной конгрегации [1490] не поспоришь. А поручение, полученное от Григория XIII при содействии Аквавивы, уже ставшего генералом ордена иезуитов, сам Поссевино считал заведомо невыполнимым [1491] — со схизматиками надо поступать не так прямолинейно, а гораздо тоньше, действуя вкрадчиво и исподволь. Что и говорить — неудачная миссия в Швецию многому его научила.

Вернувшись из России, Антонио, помимо полного и относительно беспристрастного отчета о своих действиях, не удержался и изложил свой план постепенного распространения католичества в этой темной невежественной стране. К сожалению, Григорий XIII был в то время тяжко болен, так что план бесследно затерялся в папской канцелярии. Хорошо, что Антонио не поленился и сделал с него несколько копий, одну из которых прихватил с собой на предстоящую встречу.

В маленькой комнате не было даже окна, а из мебели имелся лишь узкий, приземистый столик да два стула с высокими прямыми спинками, расположенными друг перед другом через стол. Свет же исходил только от пяти свечей, горящих в массивном канделябре.

Полумрак, царивший в крохотном помещении, был на руку Антонио. Он не любил, когда собеседник видит выражение его глаз, особенно в такой тайной, конфиденциальной беседе.

Человек, который вот-вот должен был появиться, слыл необыкновенно везучим. Он первым видел то, что лишь впоследствии замечали остальные. У него был дар чувствовать людей, их тайные мысли и желания.

Именно он заметил у молодого короля Франции Франциска II склонность к милосердию по отношению к гугенотам и вообще протестантам. Всего через полгода в Рим пришел его подробнейший отчет с опасением, что подобная веротерпимость французского государя может причинить много вреда католической церкви. Причем документ был так убедительно составлен, анализ ситуации выглядел столь впечатляюще, а прогнозы звучали столь мрачно, что Бенедикту тут же была дана высочайшая санкция поступать по своему усмотрению.

Спустя еще полгода Франциск II скоропостижно скончался. Юношу можно было спасти, но после долгого и тяжкого разговора Бенедикта с его безутешной матерью Екатериной Медичи сама итальянка сделала все, чтобы помешать гениальному Амбруазу Паре спасти юного короля. Что делать, слабое здоровье — это не шутки, а кроме того, бог всегда слышал молитвы Канчелло и забирал к себе тех, за чье здоровье он так усердно молил господа.

Спустя пять лет вновь именно Бенедикт подготовил благоприятную обстановку в Швейцарии. В конечном итоге оборонительно-наступательный союз, заключенный между Пием IV и пятью швейцарскими кантонами, тоже был его рук делом.

Последней крупной удачей Канчелло была Австрия, где он, оставаясь якобы на второстепенных ролях, своими советами, наставлениями и пожеланиями оказал громаднейшую помощь брату во Христе иезуиту Мельхиору Клезелю, который, приобретя огромное влияние на императора Рудольфа II, в 1578 году изгнал из Вены всех протестантских проповедников и закрыл почти все протестантские церкви. Не кто иной, как Бенедикт Канчелло мотался из город в город, организовывая католические советы.

Причем всех горожан Нижней Австрии обязали присутствовать на католических церемониях и причащаться по католическим обрядам. Те же начала, с помощью Канчелло, восторжествовали в Верхней Австрии, Штирии, Каринтии и Крайне, где Бенедикт руками будущего императора Фердинанда II жестко подавлял всякую ересь и даже запретил дворянам занимать государственные должности, если они не исповедовали католическую религию.

Тем, кто не хотел вернуться в католичество, созданные велением Фердинанда и по подсказке Канчелло особые полувоенные комиссии, разъезжавшие по стране, предписывали немедленно распродать имущество и, уплатив десять процентов из вырученной суммы государству (читай — Фердинанду, как плату со стороны иезуитов за послушание, хоть и не из своего кармана), покинуть его пределы.

Нынешняя задача Бенедикта выглядела даже на первый, самый поверхностный взгляд значительно сложнее. Поэтому, когда он вошел, сопровождаемый слугой, Антонио сразу указал пятидесятилетнему Канчелло на стул с негласным приглашением отказаться от условностей светской беседы и сразу перейти к делу.

Сев напротив, Антонио негромко хлопнул в ладоши и, дождавшись, когда слуга, принесший два кубка с вином и вазу с фруктами, выйдет, сразу приступил к главному:

— Орден весьма доволен вашей плодотворной деятельностью за последние годы (где — Антонио не упоминал, ибо это и так было ясно). Но мощь вашего ума, ваш талант и умение находить себе самых высокопоставленных и верных союзников требуют соответствующего масштаба. Будем откровенны: долги папского престола возрастают, скоро одни проценты составят в год миллион эскудо. [1492] В этих условиях необходимо найти богатого друга, который в благодарность за обращение в истинную веру осыплет престол золотом.

— Когда я должен выехать на Русь? — после недолгой паузы деловито осведомился Канчелло.

— Вы смотрите in medias res, [1493] — одобрительно отметил Антонио. — Я допустил, — он поморщился, но упомянуть об этом было надо, — небольшой lapsus. [1494] К великому прискорбию, errare humanum est, [1495] и я также не избежал этого. Однако вы, как мое alter ego [1496] (здесь Антонио хотел показать, что Канчелло ничем не лучше его самого, и в то же время, как искру из кремня, высечь из его честолюбия желание добиться успеха там, где потерпел фиаско он, Поссевино), учитывая все нюансы нынешней ситуации на Руси, несомненно, должны добиться значительно большего.

Подробности неудачи вспоминать не хотелось, но в интересах общего дела это было необходимо. Это требовал и нынешний генерал ордена Клавдио Аквавива, призывая обращать гораздо больше внимания на неудачи, чем на достижения, и проводить тщательный анализ всех ошибок и просчетов, в результате которых не удалось добиться успеха.

Поэтому, преодолев мимолетную слабость, Антонио продолжил, стараясь, по возможности, подать ее не только как поражение, каковым оно по сути и было, но в то же время и как частичный успех, особо упирая на то обстоятельство, что Поссевино в этой варварской стране пришлось значительно тяжелее.

— Когда я там находился, на престоле сидел Иоанн, прозванный самими московитами Грозным. Это был безжалостный кровожадный тиран, но в то же время чрезвычайно лукавый и коварный человек. Поначалу он казался весьма любезным, поскольку король Стефан наступал на его владения, а у русского царя уже не имелось ни войска, ни полководцев, чтобы отразить его вторжение. Но едва я оказал ему важнейшую услугу, посредничая в деле заключения мира между Русью и Речью Посполитой, как он сразу же изменил тон.

Антонио перевел дыхание, вспомнив, как в состоявшейся после беседе, посвященной вопросам веры, царь бесцеремонно и грубо заявил, чтобы иезуит даже и не заикался ни о какой унии с Римом.

В довершение же ко всему Иоанн, окончательно разойдясь, назвал римских пап волками, а не пастырями и — верх наглости — попытался обратить Поссевино в православие. Для этого он пригласил иезуита, причем чуть ли не в приказном порядке, в Успенский собор, чтобы тот, полюбовавшись пышным убранством храма и торжественным богослужением, смог проникнуться духом истинной веры.

И напрасно тот отнекивался, уверяя, что ему негоже даже заходить в него, а уж тем более присутствовать на богослужении, каким бы торжественным оно ни было, — Иоанн и слушать ничего не желал.

Одно хорошо — улучив минутку, Антонио все-таки удалось тихонько улизнуть в самый последний момент, почти у самых дверей собора. Тут ему есть чем гордиться. Да и прием иезуиту оказывали столь пышный и торжественный, какого, пожалуй, не удостоивался ни один из предыдущих посланцев Папы Римского. Это — второй плюс.

— Ваша задача сравнительно облегчена тем, что ныне тиран мертв, — заметил Поссевино. — Конечно, лучше всего туда было бы поехать мне, но, как вы знаете, к великому нашему несчастью, польский король занемог и, судя по последним сведениям, которые мы получили от лекарей, пользующих великого государя, надежды на выздоровление нет. Зато есть неплохая возможность осуществить давно задуманное нами, — оживился он. — Если удастся настоять на избрании шведского королевича Сигизмунда, чье воспитание, благодаря нашему ордену, выше всяких похвал, то создание польско-шведской унии станет лишь вопросом времени. Правда, борьба там предстоит весьма серьезная. Австрийский эрцгерцог Максимилиан Габсбург — очень опасный конкурент. Я уж не говорю о русском царе Федоре Иоанновиче. Русь богата, а польская шляхта — увы! — продажна. Стоит ему как следует пнуть ногой по своим мешкам с золотом, чтобы ясновельможные услышали мелодичный звон, который издают золотые монеты, как они мигом изберут схизматика и тогда… — Поссевино осекся на полуслове и пристально посмотрел на своего собеседника — вроде бы тот не улыбался, по-прежнему сохраняя почтительно-внимательное выражение лица.

Антонио кашлянул, нарочито медленно потянулся к вазе с фруктами, оторвал от грозди крупную виноградину, неспешно положил в рот, тщательно прожевал, якобы наслаждаясь ее вкусом, после чего продолжил, начав с пояснения:

— Не буду излагать всего подробно, но обстановка там и в самом деле требует присутствия знающего человека, в чем вы уже, наверно, убедились по моему короткому отступлению. Вот почему принято решение послать меня не в Московию, а в Польшу, где будут решаться вопросы более важного характера.

Я даже вынужден прекратить разработку своего важнейшего документа, озаглавленного мною как тайные наставления, над которым усердно трудился весь последний год. [1497] Простите, что мы направляем вас к варварам вот так, ex abrupto, [1498] но вы должны понимать, что время не терпит. Во Франции этот мерзавец, sit venia verbo, [1499] набирает все большую силу. В Англии мы пока также бессильны. Словом, passim [1500] мы начинаем сдавать свои позиции. Срочность настолько велика, что мы даже не ставим вашу будущую деятельность под контроль монитора. [1501] Цените наше доверие.

«Еще бы, — мысленно усмехнулся Канчелло. — Только доверие-то вынужденное. Тут и одному придется тяжко, какой уж там монитор. Хотя, конечно, приятно сознавать, что никто из братьев ордена просто не сможет заняться богоугодным делом». [1502]

Однако на его бесстрастном лице по-прежнему не отразилось ровным счетом никаких эмоций. На Поссевино его собеседник продолжал смотреть именно так, как учил первый генерал Игнатий Лойола, устремив свой взгляд куда-то в тощую шею Антонио, то есть в строгом соответствии с правилами скромности, [1503] составленными основателем ордена.

— Здесь, — Антонио открыл пухлую папку с бумагами, — все, что мы собрали для вас об этой стране. Вам надлежит изучить все это самым тщательнейшим образом. Изустно могу сообщить следующее. На данный момент в стране царит король Федор Иоаннович — безвольный правитель, коим руководят все кому не лень. Я бы ему давно выдал testimonium paupertatis. [1504] В то же время в Угличе сейчас образовалось как бы status in statu, [1505] благодаря проживанию там младшего сына царя Иоанна, Дмитрия. Если оказать ему помощь в захвате престола, то, я думаю, он не постоит за благодарностью. In loco, [1506] надо полагать, вы более внимательно разберетесь в обстановке. Постарайтесь per fas et nefas [1507] столкнуть лицом к лицу две группировки: стоящих у власти во главе с Федором и поддерживающих Дмитрия. In extremis [1508] не останавливайтесь ни перед чем.

— Иными словами, я должен стать tertius gaudens. [1509]

Антонио поморщился.

— Это уж, дорогой Канчелло, исключительно на ваш выбор. Надеюсь, что в самом ближайшем времени эта страна перестанет быть для вас terra incognita. [1510] Однако хочу вас предупредить, что конфликт между двумя этими группировками находится in statu nascendi, [1511] не более. Углубить его — ваша первоочередная задача. Ad vocem, [1512] царь Федор — ревностный сторонник православия, поэтому если волей божьей он отправится ad patpes, [1513] то, думаю, это только подольет масла в огонь. Ставку нужно делать на оказание помощи Дмитрию и его сторонникам. И вот еще что.

Поссевино достал несколько листов мелко исписанной бумаги и протянул их Канчелло:

— Я подготовил для святейшего престола несколько любопытных предложений. Думаю, что вам тоже будет нелишним с ними ознакомиться. По счастью, я изготовил с них копии, которые вам и предлагаю. Над ними, кстати, я и работал несколько последних месяцев. Будет совсем неплохо, если эти две подсказки и впрямь смогут помочь в вашем нелегком деле. Они так и озаглавлены мною: «Как нужно поступать, чтобы привлечь к себе задушевное доверие государя и сановников», а также «О расположении юношей к Обществу и о средствах удержать их в нем». [1514]

Бенедикто молчаливо склонил голову в знак признательности и бережно принял из рук Антонио листы.

— Это не все, — предупредил Антонио. — Генерал настоятельно просит, чтобы вы захватили с собой Ratio atque institutio studiorum societatis Jesu. [1515] Он уверен, что это вам поможет в случае, если вам удастся оказаться при дворе царевича Дмитрия.

— Насколько мне известно, — бесстрастно возразил Бенедикто, — его не одобрило испанское духовенство, а после того как их монарх [1516] передал данное пособие на рассмотрение инквизиции, та и вовсе осудила эту книгу, после чего римский папа [1517] запретил ее публикацию.

— И тем не менее он настаивает на том, чтобы вы взяли ее с собой. Что касается запрета, то, я полагаю, он вызван в первую очередь простой ревностью. Наместник Иисуса никак не может забыть, что совсем недавно он возглавлял орден, [1518] который из-за недальновидности отдельных кардиналов предпочитал бороться с «Обществом Иисуса», вместо того чтобы отстаивать интересы святого престола. Наш генерал считает, что папа и сейчас уделяет непомерно много времени и сил второстепенным вопросам, вместо того чтобы решать наиболее важные и действительно требующие его личного вмешательства. А если уж берется за них, то… лучше бы и не брался, а продолжал услаждать свой взор выставленными на всеобщее обозрение окровавленными головами, [1519] считая себя великим защитником города. Впрочем, король тоже никогда бы не удостоил это руководство своим вниманием, если бы у него не подрастал сын и наследник Филипп, [1520] — Альберто устало вздохнул, будто уже измучился излагать очевидные истины тупому ученику, до которого все равно не доходит их суть, и после непродолжительной паузы заметил:

— Я понимаю, что вы, равно как и я, дали при поступлении в орден обет нестяжательства, однако наличные средства, особенно на первых порах, вам непременно понадобятся, и в достаточном количестве. Итак, quantum satis? [1521]

— Думаю, пока достаточно будет двух тысяч… талеров, ибо я поеду как немецкий купец или… или лекарь. Тут я еще не решил.

— А вы хорошо разбираетесь в медицине?

— Да уж как-нибудь, — пожал Бенедикт плечами.

— Я имею в виду, что, по некоторым данным, царевич страдает эпилепсией. Было бы очень неплохо, если бы вы облегчили его страдания, хотя бы частично. Такое не забывается, и вы смогли бы занять при его дворе видное положение. Кроме того, его детский мозг — чистые листы, которые желательно заполнить латинскими письменами. Ad notam, [1522] наследников у Федора нет и пока не предвидится. Как сделать так, чтобы их не было и в будущем, — ваше дело. И последнее. Ваша задача необычайно сложна и тяжела. В случае провала вас ждут мучительные пытки и страшная казнь.

— Я еду туда sponte sua sine lege, [1523] — отозвался Бенедикт давно заученной формулой ордена.

— Это хорошо. Ну а в случае успеха… — Дабы приободрить и воодушевить, надо сразу намекнуть о щедрой награде, это золотое правило Антонио неукоснительно выполнял, — я полагаю, что вы уже навряд ли останетесь в светских коадъюкторах, но перейдете в ранг професса. [1524] Но помните, хотя ваша задача и не на один год, не следует забывать, что bis dat, qui cito dat. [1525] А теперь не буду вам мешать и прощаюсь.

Он встал и, строго-торжественно глядя на своего молодого собеседника, произнес:

— Proficiscere ergo, frater; proficiscere amice, proficiscere sine nobis; proficiscentem sequentur spes et desideria nostra! [1526] — При этом он несколько раз величаво перекрестил Бенедикто. — Свою молитву вы прочтете после моего ухода, [1527] — заметил Поссевино и вышел из комнаты с осознанием того, что свой долг он выполнил с честью.

Вскоре после этого разговора снабженный всеми необходимыми товарами и лекарственными снадобьями Бенедикто Канчелло, выдавая себя за Ганса Рейтера — купца и лекаря из Мюнхена, был уже в Москве.

Первоначально все его попытки были направлены исключительно на акклиматизацию,врастание в обстановку, глубокое понимание особенностей жизни на Руси, а также на овладение в совершенстве русским языком.

Уже через несколько месяцев, видя большое недоверие русских к иноземцам, Бенедикт заявил, что он, немецкий купец и великий лекарь, так восхищен здоровым русским образом жизни и так сильно ему здесь нравится, что он желал бы остаться здесь жить навеки и принять подлинно христианское, то есть православное крещение. Сие было немедленно исполнено, и он получил новое имя, которое ему дали при свершении сего обряда, — Симон.

Анализируя обстановку, сложившуюся на Руси в первые годы царствования царя Федора, он пришел к выводу, что если бы не талант Бориса Годунова, то русскому государю сидеть на троне год, от силы два. Все остальные бояре, что находились подле него, в первую очередь думали только о себе. О себе они помышляли и во вторую очередь, и в третью, и так далее.

Один лишь Годунов, прекрасно понимая, насколько шатко его положение и от кого оно зависит, тесно увязывал свои мысли и интересы с царем, а следовательно, и со всей державой. Получалось, что самое трудное — свалить Бориса, а царь — он пойдет следом, как сани за провалившейся под лед лошадью. А свалить Бориса было необходимо, ибо, не имея опоры в боярских родах, он вместо них пытался найти ее в православном духовенстве. Следовательно, он был враг номер один.

Уже на следующий год Симон предпринял попытку враждебно настроить против негласного правителя Руси Бориса Годунова большую часть боярства, надеясь, что от слов оно перейдет к делу. Тем более что трудиться в этом направлении ему было легко и просто. Все и так ворчали, жалуясь на худородных Годуновых, что те прибрали все к своим загребущим рукам, оттеснив подлинных Рюриковичей, Гедеминовичей и другие, не менее старинные и уважаемые боярские роды. Бенедикто лишь подливал масла в огонь, стараясь разжечь это недовольство, доведя противоборствующие стороны до открытого конфликта. Что-то удалось, но…. Победил Годунов. И не просто победил, а настолько усилился, что Канчелло стала ясна вся бесперспективность его дальнейших попыток.

Нужно было предпринимать что-то другое, заходить с противоположной стороны, но вначале надлежало позаботиться о том, чтобы царь не имел наследников. Достаточно хорошо разбираясь в лекарствах и снадобьях, Бенедикт в течение следующего года сумел успешно решить эту проблему путем искусственного лишения царя мужской силы. Настой подействовал безотказно. Правда, царские лекари тоже трудились вовсю, иначе у Ирины Федоровны вообще бы никто не появился на свет, но тем не менее свою зловещую роль снадобье иезуита, названное им самим silentium, [1528] все-таки сыграло.

Вскоре новоявленный лекарь, по повелению самого Федора Иоанновича, объявился уже в Угличе. Осуществить это было не так уж просто, но помогла очередная жалоба, присланная Нагими. В ней они в который раз жаловались на скудость снабжения, на отсутствие денег, а также на то, что из-за всего этого здоровье царевича за последнее время ухудшилось. Оставалось только так поставить дело, чтобы туда послали не просто лекаря, а именно его — немца Симона. Но тут Бенедикто оказался в своей стихии. Вовремя и как бы невзначай сказанное царю словечко, тонкий намек, и вот он уже не просто один из многочисленных царских лекарей, но — единственный, хотя и у царевича.

В Угличе разжигать недовольство политикой государя оказалось вовсе не нужно. Скорее приходилось сдерживать. Нагие и без того считали себя обделенными, настраивая молодого царевича самым враждебным образом по отношению ко второму лицу государства.

Однако каким образом поторопить события? Молиться Господу, дабы тот прибрал царя? А смысл? Во-первых, было неясно, на чью сторону встанут бояре — согласятся ли они поставить на царство Дмитрия? Да, он вроде бы единственный прямой наследник, но вместе с ним — это прекрасно понимали все — Московский кремль прочно оккупирует могучий клан Нагих, а такого никто не захотел бы допустить. Тут же припомнили бы все — и его падучую, и то, что женат Иоанн Васильевич был на его матери не по божеским законам, да мало ли что еще…

К тому же ни царевич, ни Нагие не будут знать, кому они обязаны, один — своим венцом, а вторые — властью, а это уже и вовсе никуда не годилось.

Нет, сажать Дмитрия на царство, конечно, нужно, но с шумом, с громом, с мятежом. Причем одной из главных пружин мятежа, выполняя завет основателя ордена «Стать всем для всех, чтобы приобрести все», должен быть именно он — иезуит Бенедикт Канчелло, слуга Иисуса сладчайшего. Именно ему будут обязаны Дмитрий и, самое главное, его родственники, которые, пока будущий царь мал летами и не вошел еще в разум, станут править от его имени.

«К тому же у нас отсутствуют разногласия в дележке власти. Здраво рассуждая, Нагих привлекает в первую очередь как сама власть со всей блестящей мишурой, связанной с нею, так и богатство, которое можно быстренько прибрать к рукам, прикрываясь царствующим приемником и своим регентством над ним, — мыслил Бенедикт. — А меня вполне устраивает должность лекаря при Дмитрии. И ничегошеньки-то мне от него покамест не надо, за исключением малого. Так, безделицы. Введения свободы вероисповедания на Руси и разрешения на открытие католических школ, монастырей, костелов, больниц. Главное — пустить корни в эту землю, ну а потом, со временем, можно добиться и, скажем, унии Руси с Речью Посполитой. Пусть даже во главе объединенного королевства встанет русский царь, лишь бы он был католик, хоть и тайный. А о такой стране в качестве верной служанки святейшего престола сейчас в Риме и мечтать не смеют».

А пока ставка на Нагих и на мятеж. Вот только как его начать, чтобы получить поддержку знати? Много бояр недовольны Годуновым, но вся беда в том, что возмущаются они только царским фаворитом, а не самим Федором. В народе тоже брожение, но опять же не такое, какого хочется. Гудят о былой воле, о боярском засилье, а надо бы о том, что вот, мол, Дмитрия, чистого душой отрока, следует посадить на московский престол, и тогда вмиг дадут волю и все прочее.

Об этом тоже ходят слушки, но очень уж осторожно и тихо. Нет поддержки — вот основная беда. А в фавор к родне наследника, благодаря умелому врачеванию их легких недугов и недомоганий, он уже давно влез. Да и у самого Дмитрия падучая стала проявляться значительно реже. А коль и следовал приступ, то не столь сильный, как прежде.

Словом, доверие к иезуиту у Нагих было уже достаточно большим, и дело теперь оставалось за главным — собрать всех недовольных под Дмитриево знамя, а дальше уже мелочи. Но вот это главное как раз и не получалось. Нужен был серьезный повод, но годуновская администрация хитрила и на конфликты с Нагими не шла.

До нынешнего дня Симону так и не приходило в голову ничего путного. Зато когда он увидел у монастырских возов этого мальчика, столь удивительно похожего на царевича, мысль иезуита понеслась вскачь, выдавая варианты один другого заманчивее, при этом сулившие такие выгоды, о которых Бенедикт еще неделю назад не мог и мечтать.

Наконец уже за полночь иезуит остановился на одном из них, выбрав самый многообещающий успех. Да, риска хватало и в нем, но если все рассчитать до тонкостей…

Иезуит оторвался от размышлений, встал и опять подошел к сундуку, на котором спал сладким сном Ивашка.

— Боже, какое сходство, — опять пробормотал он себе под нос. — Вот и не верь после этого в провиденье господне, которое помогает истинным служителям церкви христовой. После этого не остается ничего иного, как подобно папе Павлу III воскликнуть: «Digitus estnic!» [1529] А как будет посрамлен Антонио Поссевино!

При этой мысли он даже улыбнулся, что случалось в его жизни весьма редко, сладко потянулся и направился в опочивальню с сознанием человека, хорошо и славно потрудившегося на святой ниве служения господу. Оставались второстепенные детали, а это уже ерунда. Можно и передохнуть.

Глава VIII Ивашка едет в Углич

Всю дорогу до Углича Ивашка вспоминал, что ему удалось повидать в Москве и о чем он расскажет своим старикам: Пахому и Пафнутию.

Видя строения, созданные великим архитектором, красивые одежды, созданные искусным портным, обувь, сшитую мастером своего дела, мы восторгаемся и ахаем, но, когда заходит речь, чтобы рассказать об увиденном своим знакомым, мы становимся немы и наш неуклюжий язык делается совершенно беспомощным.

Так бывает и у взрослых людей, а что уж говорить о восьмилетнем мальчонке, который хоть и был в ладах с грамотой и с цифирью, но, вообразив скорую желанную встречу со старым хранителем библиотеки, вдруг понял, что не сможет ему описать в таких же ярких, как он видел, красках и образах зримые им чудеса из чудес.

Вот и сейчас, сидючи подле бесстрастного и ко всему равнодушного Симона Рейтмана, как тот повелел его величать, он пытался подобрать слова, чтобы поведать, как прекрасна церковь Покрова [1530] или хоромы великих купцов Строгановых, [1531] столь же необъятные, как и те просторы, на которых они вели торги. А каменные соборы в Кремле — Успенский, Благовещенский, Архангельский, на которые Ивашке удалось посмотреть издали? Да и сам Кремль.

Сколько раз мальчик, глядя на его крепкие стены, мечтал, чтобы такие же были в Рясске. Тогда ни один лиходей или татарин не смог бы без спроса войти в город. Постояли бы они на Красной площади у Фроловских ворот, ну, или там у Никитских, да оно и неважно — где именно, злобно поцокали лошадиными копытами по каменной мостовой и подались бы восвояси несолоно хлебавши. И остались бы в живых и кузнец с Полюшкой, и другие мирные жители родного града.

А ведь Кремль имел не одни стены. Такие же были и в Китай-городе, и тоже не из дерева, а из крепкого кирпича. А уж про привольное торжище Ивашка мог бы рассказывать целый день без умолку — про купцов из дальних стран в чудных одеждах, про заморские товары, кои свезены туда со всего белого света, про обилие съестных припасов, коими, по разумению мальчугана, можно тех же рясских жителей, да и не только их одних, кормить цельную жизнь.

Не преминул бы он и пожаловаться на Феофилакта, оттрепавшего бедного отрока за ухо, когда Ивашка, самовольно вмешавшись в бодрый торг, завязавшийся у монаха с крестьянами, робко подсказал своему учителю по цифири, что сдачи надлежит дать не две деньги, а три, а то будет неправильно. Феофилакт, заметив, что слова ученика услыхали крестьяне, деланно засмеялся, ошибку исправил, но так сверкнул глазами в сторону мальчугана, что Ивашка сразу понял: быть взбучке, и остался даже доволен, что отделался всего-навсего подзатыльником и строгим наказом не совать свой длинный нос в его, Феофилакта, торговые дела.

Правда, позже Ивашка все-таки попробовал выяснить, за что получил нагоняй, и был ошеломлен неожиданным ответом:

— За неуемную честность, отрок.

И теперь, трясясь в телеге (ехали одни, и, опасаясь разбойников, Бенедикт намеренно катил в Углич в скромной крестьянской повозке), Ивашка все пытался понять, когда же это честность бывает неуемной и почему. Кроме того, он хорошо помнил слова монастырского наставника Пафнутия:

— А лгать — грех большой. Лживый язык на том свете будет во искупление своего греха раскаленную сковороду вечно лизать.

Ивашке это запомнилось еще и потому, что он тогда, не совсем поняв сказанное, переспросил:

— А губы как же? Ведь и губы тоже в обман вводили?

На что старец, не ведая ответа, только кивнул головой в надежде, что пытливый отрок отстанет, и был ошеломлен по-детски прямым вопросом, как говорится, в лоб:

— А ежели я не хочу лизать?

— Заставят, — немного помолчав, все же ответил Пафнутий, не конкретизируя, кто именно, ибо и сам толком того не знал.

Ивашка тоже спрашивать не стал, потому что ему сразу же представился дюжий мужик в кроваво-красной рубахе с засученными по локоть рукавами и схожий ликом с отцом Феофилактом, только более кудрявый и с небольшими рогами на лбу, но не как у коровы, а прямыми и чуть наискось.

Наверное, это произошло потому, что Ивашка частенько бегал на берег Оки и наблюдал, как главный монастырский торгаш руководит действиями крестьян при ловле рыбы. В самые ответственные моменты Феофилакт сам не гнушался залезть по горло в воду, дабы «дураки неразумные», как он их величал, правильно тянули бредень.

Когда же Феофилакт вылезал из воды, таща тяжелую сеть, то его глаза, и без того небольшие, так блаженно жмурились, что становились вовсе незаметными на бугристом от натуги лице.

А вот одну несуразность Ивашка в уме, не отягощенном покамест церковными догмами, отметил и не преминул спросить у Пафнутия:

— Так ведь ежели язык все время держать на сковороде, он же враз изжарится, и чем я потом лизать буду?

На что старец, снова не найдя, что сказать, ответил:

— Сие токмо богу известно.

Так Ивашка и остался с мыслью, что адские муки тянутся где-то не более дня, а дальше либо весь язык прожарится, либо придумают какую-нибудь новую казнь.

По пути в Углич Ивашка успел полюбоваться и другими русскими градами. Одна беда — поспрошать хоть кого-нибудь о тех местах, где они проезжали, было совершенно не у кого. Незнакомец в черном куда-то исчез еще в Ярославле, а угрюмый возчик никуда мальчугана не отпускал и в разговоры с ним не вступал. Что бы Ивашка у него ни спрашивал, тот все время сурово отмалчивался и практически не разжимал рта. Даже когда подходили мужики, из него было не выдавить ни слова. Если уже вовсе деваться некуда, бурчал односложно:

— Из Москвы мы. Лекаря везу. Куда едем — токмо ему ведомо. Лекарь добрый. Лечит знатно. Сейчас у знакомцев в городе. Мальчик в подручных у него. Сродственник.

Услыхав две последние фразы, Ивашка раскрыл было рот, чтоб поправить угрюмого мужика, но тот так на него зыркнул, что мальчик неожиданно для самого себя тут же его закрыл и немедленно сделал вид, что ему все это не больно-то и интересно.

Одним словом, дорога была скучная, и если бы не буйная фантазия, уносившая русоголового мальчугана далеко-далеко, где, весь в золоченых блестящих одеждах, его встречал улыбчивый царевич Дмитрий Иоаннович, то Ивашка окончательно бы захандрил.

Когда же мечтать о призрачной встрече надоедало, мальчик закрывал глаза и видел себя возвращающимся в Солотчинский монастырь, к отцу Пафнутию и старому Пахому, представлял, как будут радоваться оба старика и ему самому, и его рассказам обо всем, что он видел в своих странствиях, и на душе у него опять становилось легко и покойно.

К тому же Ивашка твердо вознамерился обучиться лекарскому мастерству, чтобы ни Пафнутий, ни Пахом никогда не болели, а случись что, то Ивашка всегда сумел бы их вылечить.

Незнакомец в черном так больше и не появлялся, и после недолгого стояния в Ярославле в дальнейший путь они двинулись без него, останавливаясь на ночлег в бедных деревеньках, которые попадались по дороге, а то и просто в поле либо на опушке леса.

Дорога была долгой, и когда уже Ивашке окончательно наскучило однообразие пути, мифические встречи с царевичем Дмитрием в расшитых золотом одежах и представление радостных встреч в монастыре, они наконец въехали в Углич. Причем вновь, нигде не задерживаясь, с ходу проехали через весь город и остановились на самой окраине, у небольшой, но ладной новой избы, окруженной со всех сторон высоченной оградой из крепких и толстых, ладно ошкуренных кольев.

— Здесь пока поживешь, — сказал Ивашке угрюмый возчик и проводил мальчугана в дом.

Где-то с полчаса Ивашка допытывался у него, когда же ему покажут царевича, но возчик отмалчивался и только под конец, не выдержав, буркнул:

— Боярин вот приедет и сводит.

— А где царевич живет? — попытался удовольствоваться на первое время мальчуган.

— Потом узнаешь. Отсель не видно.

До самого вечера Ивашка бродил по дому, который был хоть и небольших размеров, но внутри, как это ни удивительно, достаточно вместительный — тут тебе и горница, и три маленьких спаленки, и еще какие-то комнаты с закрытыми дверями, о назначении которых угрюмый возчик скупо, в двух словах, пояснил, что здесь его боярин лечит людей. Немного помолчав, он счел нужным добавить:

— Травы у него там всякие лечебные. Он с них снадобья делает.

Зато спал Ивашка в отдельной комнатушке на царской, как, хмыкнув, заметил возчик, постели. А вот спалось ему почему-то не очень хорошо. То ли непривычно мягкой была сама постель, то ли что еще, но кошмары преследовали Ивашку неотступно до самого рассвета. То ему снилось, что он верхом на какой-то большой собаке пытается умчаться от стаи волков, уже взявших их в кольцо, то вдруг собака превращалась в этого окаянного возчика, а самый большой волк вдруг превращался в человека в черном, который кивал на Ивашку головой, предлагал волку поменьше, но тоже с человечьей мордой, сожрать мальчугана, и они уже прыгали на него, и все это было так страшно, что Ивашка, отчаянно заорав «мама!», наконец проснулся.

Подле его изголовья стоял угрюмый мужик со свечой в руке и участливо смотрел на мальчугана.

— Приснилось чего, да? — своим обычным хриплым голосом спросил он и, не дожидаясь ответа, сказал: — А ты спи, знай. Это ничего, бывает. — И, дунув на свечу, так же бесшумно исчез, как и появился.

А Ивашка еще долго лежал без сна на мягкой удобной постели и пытался вспомнить, где же это он видел человека, так схожего лицом со вторым волком, и лишь под утро его осенило, что точно такой же сон приснился ему в Ярославле, только там оба были еще не волками, а людьми.

Ему почему-то стало очень легко, и, успокоенный, он еще разок зевнул и крепко заснул.

Глава IX Волк добычи не выпустит

Однако Ивашке приснилась не некая фантасмагория, которой вовсе не было в действительности. Несколькими днями ранее, еще в Ярославле, два человека действительно разглядывали мальчугана, безмятежно спавшего в телеге на соломе, и одновременно отпрянули, когда он заворочался, открыв на мгновение сонные, ничего не видящие глаза, и повернулся на другой бок, засопев носом.

— Ну как? — насмешливо поинтересовался Бенедикт. Его спутник в богатых боярских одежах, находясь в каком-то оцепенении, только тряхнул головой и произнес:

— Наваждение диавольское. Коли сам не узрел, ни за что бы не поверил. — На что Бенедикт, или правильнее будет сказать Симон, ибо его спутник, великий боярин Афанасий Федорович Нагой, знал его только под этим именем, вполголоса отозвался:

— Я не думаю, светлейший боярин, что дьяволу только и дела до вашей бедной головы. На мой взгляд, у него есть дела и поважнее. Обычное сходство, правда, весьма разительное, но тем не менее, если уж говорить о небесах, се дар Господень.

— Господень ли? — прервал его Афанасий, боязливо оборачиваясь к телеге и тут же боязливо взглянув на собеседника. Боярин будто опасался, что при более внимательном рассмотрении он непременно приметит у Ивашки маленькие рожки или же вместо ступней — небольшие копытца.

— Разумеется. У нечистой силы креста на груди нет, а у сего отрока, как вы, наверно, заметили, имеется.

— Нечистая сила — она на что хошь способна, — начал было развивать Нагой свои сомнения дальше, однако Симон нетерпеливо прервал его:

— Не забудьте, что мальчик из монастыря, а купил я его у монаха. Если уж даже в православных монастырях раздолье для нечистой силы, то выходит, что ваша вера не является оплотом для истинного христианина.

— Ты нашу веру не трожь, лекарь, а то ведь за такие словеса и на дыбу угодить можно, — внезапно окрысился Афанасий, но тут же озабоченно спросил: — А что за монах?

— Кажется, Феофилакт, но точно не помню. Здоровый такой, красномордый и весьма охочий до хмельного зелья.

— Он, — успокоенно кивнул головой Нагой. — Знавал я его. Ох и хитер, бестия. Однова такую пшеницу мне сбыть хотел, что и сказать-то противно. — Афанасий ажно хихикнул, вспоминая, каким он сам оказался молодцом, не поддавшись на льстивые речи монаха, и уж хотел было более подробно пересказать эту историю, но Симон вовремя остановил его нетерпеливым сухим покашливанием.

— По-моему, нам надо уйти отсюда. К тому же ваш ненаглядный друг, возможно, уже очнулся от чрезмерных возлияний.

— Не-е, — с уверенностью протянул Нагой, — там у меня Митька, а он с ним наравне хлещет.

— Так, может, Митька лежит, а монах уже встал?

— В мово Митьку ведро можно залить, да не вашей водицы аглицкой али греческой, а лучшего и крепчайшего меда, и ничего не будет. Как сидел, так и будет сидеть, только разве икнет пару раз. Одначе тута разговору и вправду не выйдет. Пойдем-ка ко мне, — и с этими словами Нагой уже повернулся, чтобы идти, но Симон удержал его:

— Лучше всего, если мы сейчас зайдем вот в эту избушку. Видите огонек?

Афанасий прищурился, но никакого огонька не увидел. Ночь была до того черна, что даже на небе не было видно ни единой звездочки, к тому же и луна спряталась. Тогда иезуит осторожно взял его за рукав и пояснил:

— Ежели вы изволите держаться за меня, то мы вмиг, без хлопот и приключений достигнем цели.

После этого никто уже не промолвил ни слова. Опасность наткнуться на что-либо в темноте была так велика, что оба все свое внимание устремили на пространство вокруг себя, включая и землю, которая отнюдь не отличалась гладкостью.

— Хорошо, хоть сухо, — один раз только обмолвился Нагой, на что Симон немедленно отозвался:

— Да мы уже и пришли.

На два коротких стука лекаря раздались чьи-то шаги за дверью, и почти сразу же она распахнулась перед тайным иезуитом ордена Христова, вежливо поддерживающим за локоть, во избежание падения, великого и могучего некогда боярина всея Руси Афанасия Нагого, дяди здравствующей царицы Марии, жены царя Иоанна Грозного.

Когда это было? Недавно и давно, ибо часы и дни человека идут неравномерно, разительно отличаясь в скорости. Коли он счастлив, то месяц пролетает, как один день, а коль у него горе, то и час кажется вечностью. Кажется, совсем недавно, еще в последние дни жизни Иоанна Васильевича, Афанасий был на самом гребне славы, а ныне уж все безвозвратно ушло, утекло, как вода в песок…

И сейчас Симон поддерживал за локоть уже не великого, а худородного и опального боярина, пребывающего в ярославской ссылке под постоянным и строгим надзором доверенного лица Бориса Годунова — Федора Жеребцова.

Последнего, правда, надзирателем в настоящий момент времени назвать вряд ли кто осмелился бы, поскольку он в это самое время валялся, будучи мертвецки пьяным, прямо под столом, за которым восседал слуга Афанасия Митька, с видом тупым, но неизменно важным и гордым.

Помимо тусклого и дрожащего света лампады, в углу клетушки, куда привел Симон Нагого, здесь не было ничего, кроме грубо сколоченного дубового стола, покрытого ярко-красной материей, и двух кресел. Но пока Афанасий осматривался, пытаясь распознать, куда его привели и уж не ловушка ли все это, расставленная хитроумным Бориской, чтоб окончательно добить род Нагих, обвинив в заговоре, на столе невесть откуда появились блюда со всевозможной снедью и два золоченых четырехгранных кубка с витиеватым узором на каждой из сторон и какими-то загадочными письменами у основания.

— Не нашенской работы, — опасливо и в то же время уважительно отозвался Нагой, щурясь, чтобы прочесть хоть что-то, и наконец окончательно осознав, что буквы вовсе чужие, оставил эту бесполезную затею.

— Турецкий султан подарил, — усмехнулся лекарь. — Я у него дочку от черной смерти спас.

— Ух ты, — протянул Афанасий и тут же, пытаясь спасти свое достоинство одного из первых на Руси, многозначительно добавил: — Я ведь тоже бывал в тех краях.

— Да ну? — удивился иезуит, подняв белесые редкие брови, хотя уже доподлинно знал всю подноготную боярина.

— Доводилось, — крякнул Афанасий Федорович, довольный, что пришел и его черед удивлять. — Сам царь Иоанн Васильевич направил. Токмо не к султану, а к хану крымскому.

— Этот, пожалуй, еще и посильней будет, — покивал в знак понимания важности миссии Афанасия Симон.

— Да уж одних воев тыщ триста, и кажный о двух конь. Не шутки, — медленно, будто вспоминая, дабы придать своей похвальбе как можно больше значения, пояснил Афанасий.

Затем, помолчав, добавил:

— Жара несусветная. Солнце в самой силушке, ажно прямо над головой печет, а у него прохладно. Это значитца, когда я у Давлетки был. Сейчас-то вроде бы сын его, Казы, на троне.

— На коленях послы с ним речь ведут, я слышал? — дабы сбить спесь с гостя и вернуть его память к нынешним унижениям, лукаво осведомился Симон.

— Это вы, немчура поганая, да иные кто на коленях! — вспыхнул от негодования боярин. — А послу от самого царя-батюшки Иоанна Васильевича всякому сброду кланяться не с руки. Ни подарков с собой, ничего. Так все истребовал. [1532]

— А чего именно-то?

— Мир нам о ту пору нужен был позарез. Полячишки с ливонцами одолели, вот и надо было приструнить их, а на две стороны воевать никому не сподручно. Давно это было, годков уж двадцать пять миновало, а помню, как сейчас. Вот она — молодость-то — сквозь пальцы утекла, — и Нагой печально пошевелил растопыренными короткими и мясистыми пальцами, унизанными перстнями.

— М-да, — сокрушенно покачал головой лекарь. — Были вы когда-то в силе, а сейчас, пока вашего сердечного друга не напоите (иезуит упорно не хотел называть Жеребцова по имени, считал, что так сможет больнее уколоть собеседника), то и за порог выйти не моги. Какая несправедливость, — и он опять вздохнул, выражая таким образом свое глубокое сочувствие именитому боярину, на голову коего свалилось столько бед.

— А все Бориска виноват! — взревел Афанасий, как бешеный бык. — Все он да сестрица его — змея подколодная.

— Сестрица — это великая царица Ирина Федоровна? — невинно поинтересовался Симон.

Боярин в смущении кашлянул, поняв, что ляпнул лишнее, но, ободренный неожиданным поощрением иезуита, вовремя подыгравшего ему своим: «Как я вас хорошо понимаю», — продолжил свою гневную речь.

Симон действительно отлично понимал этого немолодого уже боярина, так резко отодвинутого в сторону энергичным царедворцем. Он читал в его душе, как в открытой книге, и озлобление Афанасия служило только свечой — чтобы лучше различались знакомые письмена, выведенные достаточно выпукло жадностью и обидой, что уже не ему, Афанасию, достаются лучшие и самые жирные куски.

— Не за себя скорблю, за княжича младого, кой в Угличе, яко смерд убогий, а не сын царский и наследник государев, прозябает, — наконец закончил свою обличительную тираду Нагой.

Симон понимающе кивнул и, чтобы добиться как можно большего доверия и окончательно расположить к себе боярина, вполголоса произнес:

— В этой скромной келье вы можете говорить все, что вам будет угодно. Я — ваш покорный раб, а этот, — он кивнул в сторону удалившегося слуги, только что наполнившего кубок Афанасия порцией благородного вина, — хоть и слышит все, но нем, как рыба. — И, поймав недоверчивый взгляд Нагого, пояснил: — Язык отрезан. Не мной, разумеется, но как раз мне он обязан жизнью. Так что ваша милость может быть совершенно спокойна.

— Спокойна, — повторил Нагой насмешливо и опять взорвался: — Да разве тут успокоишься, коли не токмо все позабирали, а уже к самому горлу руки тянут! Нешто тут… — и он весь побагровел от негодования.

— У вас говорят: криком делу не поможешь, а слезами — беде. Так, кажется? А если вы будете по-прежнему кричать и так же бурно гневаться, то мне придется вновь отворять вам кровь, а это не очень приятная процедура. Положение, конечно, у вас тяжкое, — согласился Симон. — Кстати, а не слыхали ли вы сказку о некоем королевиче, кой взошел на престол?

— До сказок ли тут, — отмахнулся Нагой нетерпеливо. — Тут… — и он собрался было в который раз изложить собеседнику все самое наболевшее, но иезуит, мягко положив руку на его колено, вкрадчиво попросил его послушать.

— Так вот, у этого королевича тоже имелся старший брат, сидевший на престоле. И королевич тоже, как и все его родственники, испытывал всевозможные гонения от этого жестокосердного брата, его жены и неумных советников.

— Во-во, — перебил Нагой. — Прямо как Бориска. Ну и ну, хорошая сказка, будто про нас писана. А дальше-то что?

— А дальше, — улыбнулся лекарь, — пронесся слух, что слуги короля по высочайшему повелению его главного советника убили царевича. И поднялся в той стране народ, возмущенный таким злодеянием, и все верные царевы слуги отшатнулись от глупого царя… или короля, — тут же поправился иезуит.

— Ну-ну, и? — поторопил Афанасий Симона.

В голове у Нагого закопошилась опасная мыслишка, но была она пока еще не очень ясной, пребывая в некой туманной дымке. Одно боярин знал твердо — просто так этот иноземный лекарь подобные сказки рассказывать не будет. Не тот это человек. За время недолгого общения с ним он успел хорошо убедиться, что пустопорожние разговоры Симон не заводит.

— Ну а дальше то ли сам царь в монастырь ушел, то ли бояре его туда отправили. Надо нового избирать, а кого? И вот тут-то и появился невинно убиенный царевич, ибо господь, сжалившись над мольбами одного из родственников, вернул его с небес на землю живым и невредимым.

Иезуит внимательно посмотрел на Нагого. Тот тяжело молчал, уставившись на лампаду. Афанасий не был дураком, хотя и не обладал гением Годунова. Смысл сказки, особенно после такого многозначительного финала, он отлично понял, но что сказать — не знал. Лекарь, конечно, не дурак, да и судя по всему — не простой он лекарь. Значит, и там, откуда его прислали, тоже недовольны царем.

Но в случае неудачи пахнет уже не ссылкой. Вначале дыба, а опосля, когда каждая косточка на теле будет переломана в трех-четырех местах, то окровавленный мешок с мясом, кой когда-то прозывался Афанасием Нагим, потащат четвертовать. С другой стороны, это ведь тоже не жизнь, коли его даже в Ярославле накрепко стерегут царевы слуги и град весь для него, Афанасия, как острог, только очень большой по размеру.

А ведь он родной дядя царицы, и ежели ее сына посадят-таки на престол, то именно Афанасий займет место Бориса Годунова и вновь будет у него и богатство, и слава. Послы в ногах валяются, бояре челом бьют… А сейчас разве жизнь?! Одни страдания да переживания, а коль еще и воспоминания нахлынут, так тут вообще хоть садись да волком вой. Был в почете, а сейчас…

«А вдруг он царский лазутчик? — вдруг мелькнула в мозгу шальная мысль. — Тогда ведь токмо согласись, и все. Отсель уже одна дорога — токмо в острог. Да еще с чепями на руках и на ногах… Вот ежели бы проверить, вправду ли можно довериться этому немчишке, али он искушает по цареву поручению, дабы выпытать поболе крамольных речей…» — Афанасий ужаснулся, вспомнив, что он уже успел наговорить.

Но делать нечего, и того, что сказано, уже хватало для дыбы, даже с лихвой, так что надо было решаться.

— Складно сказываешь, лекарь, — тяжело вздохнув, выдавил из себя Нагой. — А в какой же стране такая сказка сложилась? — И даже вздрогнул от неожиданно прямого ответа Симона:

— На Руси.

— На цареву измену толкаешь? — опять помолчав, осведомился Нагой. — Али разговорить хочешь да верного слугу, хоть и обиженного на царя Федора Иоанновича из-за лживых поклепов, на плаху отправить?

— Напрасно сторожишься, боярин, — с улыбкой ответил иезуит. — Коли я был бы доносчиком, тебе бы на ноги уже цепи сбивали. Ты для этого более чем достаточно наговорил. А я, как видишь, сижу спокойно, стражи не кличу.

— А какая ж тебе в том корысть? — все еще с недоверием осведомился Афанасий.

Иезуит неторопливо поднес кубок к губам и сделал глоток.

«Вот оно! Началось! Тут главное — не упустить момент. Удача — это миг. Жар-птица садится и сразу взлетает, и надо не растеряться и успеть ухватить ее за хвост».

— Ну, во-первых, если бедный немецкий лекарь поможет родственнику царя, то при благоприятном исходе дела тот, скорее всего, тоже не забудет услуг иноземца. Да и потом, быть личным лекарем царевича — это одно, а царя — совсем другое.

— Вон тебе чего надобно, — протянул Афанасий, слегка успокоившись. — Ну, это само собой. Коль ты к нам с чистой душой, то и мы к тебе с открытым сердцем. Злата-серебра сколь унесешь, столь и дадим. В обиде не останешься.

— И еще одно, — мягко, как бы нехотя, сказал иезуит.

— Чего еще? — опять насторожился Афанасий.

— Собственно говоря, это уж вовсе пустяк для такой важной особы, коей вы станете с божьей помощью если не завтра, так послезавтра.

Афанасий приосанился, а Симон деликатно продолжил:

— Горько и больно мне видеть, как иноземцы, приносящие своей торговлей большую пользу государству русскому, не имеют возможности даже помолиться по своему обычаю за успех дела и за здоровье государя всея Руси, — и после короткой паузы, глядя прямо в лицо Афанасию, выдохнул: — государя Димитрия Иоанновича, — а потом продолжил так же тихо и неторопливо:

— Вот ежели бы светлейший князь и великий государь дозволил поставить всего по одному костелу в каждом большом граде, было бы вовсе чудесно. А уж слава о могучем русском государстве обошла бы весь мир, равно как и слава о мудром царе и его не менее мудрых советниках. Думается, что после этого каждый купец почел бы за честь плыть сюда со всевозможными товарами и иметь дела с таким замечательным правителем. — И иезуит низко склонил голову перед Афанасием.

— Это как же? — недоуменно переспросил Нагой. — Рядом с нашим православным храмом нечестивцы какие-то будут в своих вертепах молиться? Слыхал я, в том же Крыму будучи, как они «алла!» орут по утрам, спать мешая. Хошь, чтобы в Москве так же было? Да ты сам-то кто, лекарь? Кажись, в православии крещен был, али не прав я? Так что тебе за печаль до иных вер?

Иезуит поморщился:

— Токмо ради процветания русской державы направлена сия малая просьбишка. Ведь купцы немецкие, французские, италийские да аглицкие не нечестивцы, а такие же христиане, как и ваш покорный слуга, — поправил он Нагого. — Что касается мерзких иудеев или же нечестивых магометян, кои, смешно сказать, ни вина не употребляют, ни свинины в пищу не приемлют, то я бы сам первый отправил их на костер, ибо они грязнее любого язычника, закоснев в своих заблуждениях, — и жестокие огоньки всемирного костра для заблудших душ взметнулись на миг в глазах у иезуита.

Афанасий их не заметил, ибо длилось это лишь мгновение, после чего Симон опустил глаза долу и сразу же уставился на Нагого чистым, невинным взглядом.

— Да у нас в казне, — Афанасий говорил так, будто уже командовал ею, — и денег таких нету. Даже христианские храмы, и те возводить не в состоянии, а ты тут… — Боярин хотел развить свою мысль, но лекарь радостно перебил его:

— Ежели бы великий государь на свои средства воздвиг наши храмы, то мы бы денно и нощно молились богу за его здоровье, но ввиду тяжелого положения страны никто об этом никогда и не заикнется. Разве что когда-нибудь потом. А поначалу все, что нам потребно, мы выстроим самолично и даже более того. — Тут Симон решил, что пора выдвигать новое требование, подав его как уступку. — В благодарность за то, что государь пошел нам навстречу, мы сами воздвигнем больницы и школы, где наши учителя и лекари будут безденежно лечить убогих и больных, обучать страждущих высокому свету истинного знания, и все это токмо из любви к великому царю-батюшке Дмитрию Иоанновичу и его мудрому советнику Афанасию Федоровичу.

— Ну, это попам решать да патриарху, — нерешительно протянул Афанасий, но, заметив разочарование в глазах иезуита, тут же добавил: — Хотя превыше всех у нас царь, и коли речь идет только о дозволении молиться в них иноземцам, то тогда это, — тут он приосанился, — дело государево, и тут церковь перечить не посмеет. Однако плата немаловажная, а вот за какие услуги — толком и не решено.

Симон закусил губу.

«Ну вот, добрались и до самой сути, — промелькнуло у него в голове. — Теперь не ошибиться бы со словами. Конечно, риск огромный, и сразу вывалить на него весь план, все тайные мысли, ничего не оставив про запас, опасно, но, с другой стороны, выбора и нет. Только так, с первой же беседы увлечь его, и не просто увлечь, а повязать по рукам и ногам. Как там у них — корову за рога, кажется? И давить, давить…»

— Разве не решено? — деланно удивился он. — А ведь одну услугу я вам оказал совсем недавно. Вам же непременно нужен покойный мальчик. Думаю, не ошибусь, если скажу, что одним слухом тут не отделаться. Вот я его и приготовил.

— Так это был покойник?! — ужаснулся Афанасий. — Он же шеве…

— Нет, мальчик живой и здоровый. Пока, — уточнил иезуит. — Но в нужный момент он будет отличной кандидатурой, — и после паузы, — для царского гроба.

Афанасий зябко передернул плечами, будто его при таких словах обдало замогильным холодом.

— И не жалко отрока? Невинно убиенная христианская душа громко возропщет, возносясь на небо. Не боишься кары господней?

— Все это будет сделано к вящей славе господней, — жестко проговорил иезуит, и его узкие бледные губы как будто стали еще тоньше, словно кто-то прислонил к его рту два синеватые лезвия без рукояток.

Нагой нахмурился. Где-то он уже слышал это, и теперь его мозг лихорадочно перебирал в памяти главные и второстепенные события жизни. Где — он уже смутно начинал припоминать, а вот кто это говорил — вспомнить было значительно труднее. Нагой уже совсем было отчаялся в своем намерении, но тут Симон произнес следующую фразу:

— Я думаю, святейший престол простит мне невольный грех детоубийства, учитывая, что все мои силы и помыслы посвящены упрочению дальнейшей его славы.

И тут боярина осенило.

— Так ты езуит! — уверенно воскликнул Афанасий.

Симон на мгновение смутился, но потом поднял холодные льдистые глаза и спокойно ответил:

— Да, это так. Любопытно было бы только узнать, откуда у вас такая уверенность и проницательность?

— Так был у нас уже один из ваших. К покойному Иоанну Васильевичу приезжал. Звать как — не помню уже, давно было, а глаголил в точности как ты, токмо через толмача.

Иезуит поморщился. Тень Антонио Поссевино, казалось, встала здесь, в этой крошечной клетушке, и выпрямилась во весь рост, торжествующе глядя откуда-то сверху на второго посланца ордена Христа Бенедикта Канчелло.

«Сам ничего не добился и другим мешаешь», — укоризненно обратился Симон к нему мысленно и, поворачиваясь к Нагому, вслух произнес:

— Ваша память, проницательность и наблюдательность делают вам честь. У будущего царя будут весьма умные советники.

На что польщенный боярин ответил попросту:

— А и хитрый же вы народ, окаянцы. Не мытьем — так катаньем, но своего добьетесь. Одначе мы прервались немного. С отроком все ясно, а вот далее как?

Симон даже немного удивился:

— Далее все ясно. Надо поднимать супротив Годуновых народ, а там недолго спихнуть и Федора.

— Бориску — это конечно, — зло засопел Нагой. — Тут все легко пойдет. И помощников в таком богоугодном деле, как татарского выкормыша сковырнуть, отыщется сколь хошь. А вот с царем… — нерешительно протянул он. — Любят Федора в народе. Умишко у него, конечно, подгулял маненько, но у нас на Руси убогих завсегда любили. Да что я тебе сказываю. Ты и сам не первый день у нас живешь — должон знать.

— Знаю, — кивнул иезуит. — У вас даже храм Покрова на рву, и тот люди переименовали, окрестив его Василием Блаженным, в честь того, что некий дурачок чаще всего просил милостыню именно возле него. Но это поправимо. Я слышал, что у царя очень слабое здоровье. Не ровен час и сам… в скором времени может… предстать… перед господом богом, дабы дать отчет, кому по неразумению доверил власть над страной да почто оскорблял лучших людей ложными подозрениями.

— Со слабым здоровьем тоже по несколько десятков лет живут, — заметил Нагой.

— Живут, — согласился Симон. — Но когда святые отцы церкви и… нашего ордена молятся за чью-либо заблудшую душу, дабы Господь простил ей грехи и допустил в свои райские кущи, то она в самом скором времени действительно оказывается на небесах. Очевидно, наши молитвы чрезвычайно доходчивы и непременно доходят до ушей Господа.

— А не выйдет так, что женка его к тому времени благополучно разродится? — поинтересовался боярин. — Тогда трон к младенцу перейдет, а мы опять ни с чем останемся.

Иезуит хотел было обнадежить Нагого, что одна из молитв, адресованная всевышнему, как раз и посвящалась царскому бесплодию, но затем, подумав, решил, что как раз об этом знать боярину ни к чему. Напротив, опасение, что в любой момент между Дмитрием и престолом может возникнуть еще один барьер, лишь подхлестнет Нагого действовать более решительно и быстро.

— Как знать, — задумчиво произнес Симон. — Конечно, если не спешить с нашими замыслами, то вполне может выйти то, о чем ты, боярин, сейчас соизволил обеспокоиться. Но ежели мы станем действовать без промедления, то, я думаю, родить она не успеет.

— Дите в чреве — то же самое, что и рожденное, — угрюмо отозвался Нагой.

— Не то же самое, — возразил Симон. — Его еще надо родить, а сколько несчастных случаев происходит во время родов, дано сосчитать только богу. К тому же у меня есть на примете весьма опытная женщина, как это по-вашему — повитуха, кажется, — которая хорошо знает толк в подобных делах. Если поручить ей, то все будет исполнено в самом лучшем виде. Однако мы отвлеклись, — заметил он. — Я полагаю, что вопросы надлежит решать по мере их возникновения. Следовательно, сейчас надо вести речь об ином.

— Это верно, — согласился Нагой. — Я вот еще чего не пойму. Народ поднять мы сумеем, но у него, окромя дубин, кос да топоров, в руках ничего не будет. Нешто сумеют они стрельцов с пищалями одолеть?

— А чтобы царские войска не могли задавить мятеж в зародыше, можно их направить на что-то другое или попросить помощи у какого-нибудь иноземного правителя.

— Это у кого же?

— Да хотя бы у Кызы-Гирея. У вас, я слышал, даже память осталась от той встречи с его предшественником? Я имею в виду преподнесенный вам в дар перстень. Думаю, ежели вы его покажете, то Кызы будет достаточно сговорчив.

— Так-то оно так, да какая выгода крымскому хану русские неурядицы решать? Да и как мне отсель надолго отлучаться, тоже забота. Федька Жеребцов неотступно следит. На один вечер ежели, когда он пьян лежит, это можно, а боле никак.

— В конце концов, могу поехать и я, —резонно заметил иезуит. — Вы снабдите меня соответствующей грамотой, дадите перстень, и в самом скором времени я уже буду на пути в Крым.

— А без грамоты никак? — опасливо осведомился Нагой. — Коль в чужие руки попадет, неладно будет. Вмиг к катам потянут. [1533]

— Ну-у, — улыбнулся иезуит. — Кто же будет обыскивать скромного немецкого купца, который и товаром небогат, и одеждой не блещет? А без грамоты никак. На слово веры мало, так что об этом нечего и думать. Кстати, мы с вами рискуем в одинаковой степени, и вы напрасно опасаетесь. Случись что, на плаху лягут обе головы. К тому же, — упредил он попытку Нагого повернуть вспять, — мы с вами уже столько наговорили, что наши головы и без того значительно ближе к топору палача, чем того хотелось бы. Стало быть, как там у вас говорится: взялся за гуж, не говори, что не дюж — отступать некуда. А теперь перейдем к делу. Во-первых, по переговорам. Мне придется очень много наобещать. В частности, дружественную политику Руси по отношению к крымскому ханству. Кроме того, необходимо сделать кое-какие территориальные уступки, хотя бы незначительные. Я постараюсь, чтобы Кызы с самого начала не запросил ничего лишнего. — И, улыбнувшись одними губами, иезуит добавил: — Как видите, я заинтересован в целостности вашей державы, а также в дальнейшем росте ее могущества, а вы, сознайтесь, помыслили что-то нехорошее и обо мне, и о братьях из нашего ордена.

Смущенный Нагой пробормотал что-то невразумительно, но Симон и не ждал ответа.

— Единственно, чем придется пожертвовать, так это Москвой.

Афанасий изумленно выпучил глаза, будто подавился чем-то, и прохрипел придушенно:

— Как… пожертвовать?!

— Даже если Кызы и запретит воинам грабеж Москвы, когда он ее возьмет и посадит на престол вашего царевича, вряд ли они прислушаются. Да и не отдаст он им такой приказ. Увы, но город после взятия его чужим войском есть не что иное, как добыча. Следовательно, татары Москву спалят и разграбят. Но ведь Русь велика и богата — отстроитесь.

— Нет! — Афанасий решительно мотнул головой. — Нет, нет и нет! Да нам после этого никому житья не будет. Тогда и Дмитрия вслед за Федором в Троице-Сергиевский монастырь отправят.

— Но ведь никто не будет знать, что мы позвали татар, — снова начал убеждать непонятливого боярина Симон. — Кто виноват, что так получилось. В этом не может быть ничьей вины. А о том, что я побывал в Крыму, кроме меня, вас и хана, никто и знать не будет. Наши братья сделают так, что меня там никто, кроме хана, не увидит. Далее, вслед за мнимой гибелью царевича, вы одновременно ставите мятеж в Угличе и других городах и идете к Москве. Кызы-Гирей тут же подходит с войском с юга и, воспользовавшись всеобщим смятением, берет столицу. Народ в печали, а тут, подобно птице Фениксу, возникает во всей красе Дмитрий I Иоаннович, царь и великий князь всея Руси. Его мудрые советники умело договариваются с ханом, откупившись от его дальнейших притязаний золотом и тем самым обеспечив себе благодарность горожан, унимают свирепое войско хана и вынуждают его уйти обратно в Крым.

— Сказываешь ты славно, одначе… — Афанасий призадумался. — А ну как не встанут люди?

— Царевича все равно необходимо сокрыть от глаз Годунова. Пусть думают, что он умер, иначе сие может случиться взаправду. А там и у Федора Иоанновича здоровьишко не ахти — год-два, и все. Кого тогда ставить? А тут царевич — живой и невредимый.

Афанасий с минуту молчал, только зябко ежился, несмотря на тепло в комнате, и наконец, решительно тряхнув головой, отважился:

— Ан ладно. Быть по-твоему. Ноне поздно ужо. К завтрему обговорим что да как, — и направился к выходу.

Иезуит встал, провожая почетного гостя, и еще раз, дабы союзник до завтрашнего дня не утратил отваги и мужества, приободрил его:

— Появление сего дитяти — перст божий. Небо нам благоволит. Стало быть, все получится, как нельзя лучше. — И, уже стоя возле самой двери, добавил, вежливо пропуская вперед Афанасия: — Но то, что было при царе Иоанне Васильевиче, уже не пройдет. Прошу это крепко запомнить. Орден не ошибается дважды. Каждый обязан честно выполнять свои обещания. За нас можете не беспокоиться, но и вы должны помнить все, о чем мы говорили. В противном случае пусть гнев господень обрушится на клятвопреступника и обманщика и покарает его, а мы… сумеем помочь этому гневу.

Афанасий обернулся при последних словах иезуита и вздрогнул — глаза Симона горели холодным кроваво-красным пламенем. Несмотря на тьму, окутывавшую их, ясно был виден цвет. Иезуит напоминал матерого волка, готового вот-вот вцепиться в добычу, но еще сдерживающегося и чего-то выжидающего. А может быть, боярину это показалось — просто пламя свечи отразилось в зрачках Симона, и тем не менее Афанасию отчего-то стало не по себе, и он поскорее поспешил прочь.

Когда Нагой пришел к себе, Федор Жеребцов еще продолжал спать под лавкой, раскинувшись во весь свой богатырский рост, а подле него по-прежнему сидел верный Митька.

Тяжелый винный дух, стоявший в горнице, сразу шибанул в нос боярину, да с такой силой, что даже он сам, привычный и к доброму зелью, и к большим попойкам, невольно поморщился.

Федька застонал и, не открывая глаз, повернулся на другой бок, скомкав в большом ядреном кулаке кусок волчьей шкуры, на которой он лежал. Нагой глянул на нее, и почему-то в памяти у него вновь всплыл зловещий блеск глаз Симона. Он хмуро поплелся к себе наверх, невнятно бормоча на ходу под нос:

— Матерый волчище. Коль вцепится, так не отпустит. Эх, и куда же я вляпался? Ну да ладно, семь бед — один ответ. Авось, кривая вывезет.

Глава X Плащ пророка Мухаммеда

Симон выехал в путь через несколько дней. Пришлось раскошелиться и самому — тряхнуть мошной, чтобы выглядеть в дороге самым естественным образом, изображая из себя купца с товаром из немецких земель. Да и Афанасий Федорович не подвел. Кряхтя и охая, все время шлепая губами, как бы подсчитывая стоимость перстней, колец, чаш и прочих драгоценностей, передаваемых иезуиту, Нагой извлек из своих закромов достаточное количество требуемого царским лекарем.

Впрочем, большую часть предложенного Симон наотрез отказался брать, заявив, что в пути может случиться всякое, а он не желает стать лакомой добычей для бесчисленных разбойников.

— Мне нужно только маленькое, что легко спрятать и не обременит в дороге, — пояснил он несколько обрадованному таким мудрым умозаключением боярину.

Именно поэтому основную часть даров составили золотые перстни с ярко-кровавыми лалами, таинственно-зовущими яхонтами и прочими, не менее дорогими каменьями. Чего только не было в небольшой шкатулке, в которую иезуит сложил все, что отобрал, — топазы и опалы, бирюза и жемчуг, корунды и сапфиры. Стоимость их по тогдашним меркам была не очень высока, но талантливый авантюрист хорошо знал, что главное не подарок, а умение его преподнести.

К тому же в основном они предназначались для приближенных хана, а никак не для него самого. Кызы-Гирею было заготовлено совсем другое, не столько ценное, сколько святое для сердца каждого мусульманина.

Сама поездка в столицу крымского ханства — Чуфут-Кале — была не совсем удачной для иезуита. Достаточно сказать, что трижды его грабили по дороге. Точнее, один раз, а последующие два лишь пытались, поскольку брать было практически нечего. Все товары были отняты первыми по счету разбойниками, а содержимое шкатулки хранилось в таком укромном тайнике, который так никто и не сумел обнаружить.

Именно поэтому иезуит добрался до ханской ставки уже ближе к концу лета и первую неделю, будучи совершенно измученный дорожными приключениями, просто лежал пластом в прохладной задней комнате знакомого венецианского купца Франческо Сфорца, предоставив последнему абсолютную свободу действий для поисков выхода напрямую к Кызы-Гирею.

Купец, которого орден мертвой хваткой держал за горло из-за произнесенных им в юности, лет тридцать назад, вольнодумных речей, сам был заинтересован, чтобы поскорее отвязаться от этого высокого, с продольными шрамами-морщинами на лице человека, представляющего всесильный орден Иисуса.

Может быть, именно поэтому ему удалось очень быстро завлечь в свои сети давних, хоть и шапочных, знакомцев, среди которых были многие сановники из ближайшего окружения Кызы-Гирея: и калга, [1534] и нуреддин, [1535] и, главное, op-беги [1536] Мурад, который как раз в последнее время стал в особой чести у хана.

Официальная версия, на которую в задушевных беседах с сановниками ссылался Франческо, была следующая. Некий несчастный купец, дочиста ограбленный по дороге к хану, ищет защиты и покровительства у всемогущего Кызы-Гирея и просит уделить ему самое малое время для аудиенции, на которой вручит повелителю свой священный дар — единственное, что у него осталось после грабежа, — обрывок плаща самого пророка Мухаммеда.

Этот клочок ткани, позаимствованный Бенедиктом Канчелло давным-давно у известного во всей Италии алхимика Бернардо Поццо, был действительно необычен. Нет-нет, сама ткань не представляла никакой ценности, просто была красиво разрисована вычурными узорами его дочкой Бьянкой.

Главное заключалось не в красоте орнамента, а в том, что Бернардо, незадолго до смерти, уже наполовину обезумев в вечных бесплодных поисках философского камня, случайно изобрел светящиеся компоненты для красок. Они так загадочно переливались в темноте, что даже Бенедикт, впервые увидев этот кусок ткани, в растерянности осенил себя крестным знамением.

К сожалению, повторить эксперимент Бернардо не смог. Под конец жизни он перестал вести записи своих опытов, торопясь завершить грандиозные замыслы и полагаясь исключительно на крепкую память, которая подвела его как раз в самый неподходящий момент.

Через полгода он окончательно обезумел и вскоре скончался. Бьянка тоже умерла, а кусок ткани остался у Бенедикто, который сразу же прикинул многие выгоды, открывающиеся перед ним, если умело ею воспользоваться.

Верный принципу, что чужая вера хуже язычества и ввести ее служителей в заблуждение вовсе не грех, он по приезде на Русь поначалу думал преподнести ее царю Федору как кусок плаща святого князя Владимира Красное Солнышко, способный творить чудеса и исцелять немощных и недужных. Однако, видя, что государь чересчур крепко держится православия, изменил намерение.

Теперь этот кусок, уже в качестве обрывка плаща пророка Мухаммеда, оказался намного нужнее здесь, тем более что на самой аудиенции, воспользовавшись заблаговременно приобретенными знаниями о положении дел в Крымском ханстве, о характере, привычках, склонностях и здоровье Кызы-Гирея, иезуит подробно рассказал, на что именно лучше всего влияет святая ткань.

Оказывается, особенная целебная сила обнаруживается у нее, если человек, владеющий ею, болеет желудком или печенью. Не было такого случая, чтобы владелец сей бесценной святыни не выздоравливал.

— Надо только, — разглагольствовал иезуит, — три года и три месяца класть ее к себе под подушку, но не каждый день, а через пять ночей после полнолуния, когда ночное светило пойдет на убыль.

Хан Кызы-Гирей ни на секунду не усомнился в святости ткани, особенно после того, как вдоволь налюбовался в темноте ее таинственным и загадочным свечением. Получить такую святыню в дар было для него вдвойне радостно, поскольку он как раз страдал желудком и печенью. Иезуит знал, что говорил и о каких именно болезнях надо вести речь.

Ну а затем беседа приняла деловой оборот. Правда, поначалу крымский властитель от неожиданного предложения даже побагровел и закашлялся, решив, что купец над ним издевается. Как, виднейшие боярские мужи Руси сами приглашают своего злейшего неприятеля с могучим войском на собственные земли? Да кто может поверить такой небылице? Явная ловушка для того, чтобы окончательно разгромить силы враждебного государства, да к тому ж плохо подстроенная.

Однако иезуит, красноречивым жестом указав на толмача и выждав паузу, пока хан не удалит его из своей Совещательной комнаты, предъявил доказательства — письмо Афанасия Нагого. Вначале его вслух прочитал по-татарски старейший советник хана, единственный, кто овладел за долгие годы плена ляшским, а затем русским языками.

Затем иезуит снял с пальца и протянул ор-беги перстень, который тот тут же опознал (такие он выдавал, ведая всей ханской разведкой, своим особо доверенным людям) и важно кивнул головой Кызы-Гирею, подтверждая, что этому человеку можно верить. Однако безграничным доверием к иезуиту хан проникся лишь чуть погодя, когда тот тихим голосом, сбиваясь на шепот, раскрыл хану весь свой коварный замысел.

— Что я буду иметь? — наконец резко спросил хан, видимо, уже полностью согласившись с дерзким планом и приступив к обсуждению его подробностей.

— Москву, — кратко ответил иезуит. — А далее дружбу с сильным соседом, и впереди перед тобой откроются совместные походы на Речь Посполитую.

— Дружбу, если даже я сожгу столицу? — уточнил хан.

— Но ведь с вашей стороны это будет лишь вынужденная мера. Указ нового государя Димитрия I так и объяснит все народу, а царям на Руси пока что верят.

— Каков залог искренности твоих слов? — недоверчиво спросил хан.

— Великий государь, ты волен в жизни и имуществе купцов нашего Ордена, которых я назову тебе поименно. Они у меня здесь в особом списке, — и иезуит, заранее предвидевший, что от него потребуют определенных гарантий, протянул ему свиток.

Первой в том перечне была фамилия купца Сфорца.

— А тебе их не жаль? — прищурился хан.

— Я не собираюсь нарушать своего слова, — парировал невысказанный намек в словах Кызы-Гирея иезуит.

— Хорошо, — посерьезнел хан. — Никогда не верил гяурам. Тебе верю. В первый раз. Цени.

Иезуит молча наклонил в знак благодарности голову. Хан Кызы-Гирей продолжил:

— Скоро осень, потом зима. Когда трава в степи вновь станет зеленой, мои кони поскачут на север, чтобы напиться чистой воды из русских рек.

Иезуит вздохнул облегченно. Удалось. Уговорил. Захотелось еще раз как-то заверить высокого собеседника в выгодности заключенной сейчас сделки.

— Твои кони и люди не только напьются воды из русских рек, — сказал он. — Каждый из них вернется с мешками, туго набитыми золотом и драгоценностями.

Старый татарин-сановник, переводивший все время без запинки, как-то странно посмотрел на иезуита и усмехнулся:

— Хан сказал, что его люди пьют не воду, а вино. И еще он сказал, что вам никогда нас не понять — помимо богатой добычи, есть и другое счастье — сеча, где побеждают настоящие мужчины, власть над полонянками, когда ты творишь с красивой белой женщиной все, что ни подскажет тебе твоя голова. А в походах его воинов пьянит даже не вино. Его пьют потом, празднуя победу. Пьянит запах свежепролитой крови. Запомни это, тайный посол.

Иезуит, вежливо склонив голову, чтобы не выдать негодования, вызванного презрительным тоном, которым его вздумали учить, ответил:

— Хорошо. Я непременно запомню.

Хан опять буркнул что-то и махнул рукой. Татарин перевел:

— Ты сдержанный человек. У тебя нет на лице обиды. Великий повелитель желает тебе счастливого пути. Он сдержит свое слово. А сейчас иди. Весной жди гостей.

Последние слова звучали в ушах иезуита торжественной хоральной музыкой весь остаток вечера, пока он не улегся спать, совершенно успокоенный и убежденный, что ждать ему осталось недолго.

— Через степь я, конечно, не поеду, — рассуждал он. — Лучше кружным путем, по морю, а там с купцами до самой Москвы. Главное — быть в Ярославле зимой и с помощью Афанасия Нагого договориться со всеми прочими, кто обретается в Угличе. И моя мечта сбудется, — прошептал он засыпая. — Благодарю тебя, дева Мария, за неустанную помощь своему недостойному этой милости служителю.

Уснул он быстро, как и всегда после удачного завершения важных дел.

А хан еще долго не мог заснуть в эту ночь, размышляя, не поспешил ли он в принятии столь важного решения. Наконец, вытащив из-под подушки кусок плаща великого пророка со светящимися узорами и вдоволь им налюбовавшись, сунул его обратно.

«Нет, — устраиваясь поудобнее, чтобы не потревожить утихшую в печени боль, подумал он напоследок, — я поступил правильно. Гяуры ненавидят друг друга. У них лишь название одно — христиане, а присмотреться, так они грызутся между собой, как собаки за баранью кость. Никогда этот западный купец не стал бы рисковать ни своей жизнью, ни жизнью своих соотечественников, чтобы угодить царю московитов. Значит, это не ловушка. А раз так, то кроме выгоды и славы… Нет, не так, — тут же поправил он себя. — Кроме славы и выгоды я получу еще и хорошего союзника, с которым потом можно будет еще долго ходить в походы, получая еще больше славы».

Он довольно заулыбался, пару раз дернул от избытка чувств ногой и еще раз прислушался.

«Однако ничего не болит. Значит, плащ уже действует», — сделал он вывод, окончательно впадая в благодушное настроение, и безмятежно заснул.

Сладко спали в ту ночь, пожалуй, почти все, кроме разве что ханского толмача, который, оседлав коня, ускакал куда-то под покровом южной мглы. В пути он время от времени поглядывал на яркие звезды, щедро усеявшие крымский небосвод, и шептал проклятья. Судя по всему, они предназначались в равной степени как Казы-Гирею, так и безмятежно спавшему в домике купца Франческо иезуиту, причем последнему доставалась неизмеримо большая порция.

Путь его закончился у высокой стены с узкой калиткой, в которую толмач легонько постучал условным сигналом. Видя, что никто не торопится ему открыть, он через пару минут повторил стук. Наконец калитка открылась, и спешившийся всадник шагнул за порог.

— Во имя отца и сына и святаго духа, — трижды истово перекрестился гонец. — К отцу Онуфрию я с важной вестью, — шепнул он заспанному долговязому монаху-привратнику.

С подозрением поглядывая на его татарские одежды, тот, однако, безропотно повел басурмана в узкую, мрачного вида келью, где, сидя за грубо сколоченным столом, тускло освещенным тремя свечками, что-то писал отец Онуфрий. Он, в отличие от привратника, казалось, давно ждал этого незваного странного гостя. Неспешно перекрестив вошедшего, Онуфрий глухим голосом вопросил:

— С добрыми ли вестями, Петруша?

— И вести плохи, и самому мне худо — чуют что-то во дворце, — устало отозвался вошедший.

— А что же за вести? — встревоженно осведомился хозяин кельи и повелительно махнул привратнику.

Долговязый монах, мигом сообразив, что остальная беседа не его ума дело, с низким поклоном вышел. Как только он закрыл за собой толстую дубовую дверь, Петруша, не решавшийся продолжать при свидетеле, плюхнулся на лавку.

— Казы-Гирей походом на Русь собрался. Латиняне его подговаривают. Был у хана сегодня купец, вот и…

— Да откуда ж он тут взялся? — всплеснул руками Онуфрий.

— Боле ничего не ведаю — на половине разговора меня удалили. Однако мыслю, что упредить успеем. Ранее новой весны не пойдут татары. Сушь ныне в степи — не выдюжат у них кони. А как все сызнова зацветет — непременно двинутся.

— Ах, он язычник поганый, ах, нехристь! Чтоб ему в геенне огненной гореть! — заметался из угла в угол, несмотря на свой по-прежнему благодушный вид, отец Онуфрий.

Затем, несколько успокоившись, склонился к Петруше и слегка коснулся старческими сухими губами его лба, мокрого от пота.

— Да благословит тебя господь, сынок, за то, что сумел упредить нашествие басурманское. Передохнешь?

— Некогда, — сумрачно отозвался тот. — Боюсь, спохватятся.

— Ну да ладно. Ох, не след бы тебе вовсе туда возвертаться, но что уж тут сделаешь, коли для Руси твоя службишка надобна.

Проводив его с этими словами из кельи и наказав долговязому монаху, терпеливо ожидавшему в еще более узком, нежели скудная комнатушка отца Онуфрия, коридорчике, накормить гонца и дать ему свежего коня на обратную дорогу, настоятель православного Успенского монастыря, основанного еще в VIII веке, призадумался.

Вот уже который год оказывает монастырь тайную помощь Москве. Бывали и неудачи. Порою не удавалось упредить — падали пронзенные стрелой монахи на своем долгом пути, но чаще было иное. Вовремя поспевала изустная весточка на Русь, и сколько христианских душ благодаря ей не попало в басурманский полон — одному богу известно.

Потому отец Онуфрий был твердо уверен, что посты да молитвы — дело хорошее, но весточки сии на страшном суде, скорее всего, весить будут много тяжелее. Тут он, испугавшись столь греховной мысли, трижды перекрестился, вздохнув, что се его не иначе как искушает нечистый.

Тем не менее сразу после наложения креста настоятель лукаво улыбнулся в седую бороду, представив, как будет беситься в гневе Казы-Гирей, встретив на своем пути не беззащитные русские города и села, а могучее, давно поджидающее его русское войско с пушечным боем и как оно начнет громить татарскую конницу.

Наутро из монастыря вышли два монаха с дорожными посохами в руках и небольшими холщовыми котомками за плечами, одетые в простые старенькие рясы. Где пешим ходом, а где подрядив за умеренную мзду небольшую ладью, направлялись они на поклон к святым мощам, что лежат во граде Киеве.

Так они, во всяком случае, перемежая татарскую ломаную речь с украинскими словами и подкрепляя их выразительными жестами, поясняли сторожевым крымским постам. Те, всякий раз внимательно осмотрев содержимое котомок и тщательно ощупав рясы (может, хитрые попы зашили в них серебро?), разочарованно пропускали их дальше. Несколько зачерствевших сухарей, фляжка с водой и библия их не интересовали.

Паломничество — дело понятное для любого татарина. Паломники и у них есть. Правда, бредут они в противоположную сторону, на юг, в сторону Мекки, а в остальном — то же самое.

Вот только, дойдя до полноводного Днепра, монахи почему-то не стали подниматься вверх по реке, а, переправившись через нее, подались резко вправо, в сторону Дона. Наверное, немного ошиблись с маршрутом.

По утрам первые осенние морозцы уже покрывали сухую желтую траву своими тонкими белоснежными кружевами, когда паломники прибыли в Москву — все такие же неприметные и пропыленные дальней дорогой. А вскоре их дорожные посохи дружно застучали в большие ворота годуновских хором, где странников вначале едва не вытолкал взашей надменный холоп.

Однако их настойчивость в конце концов была вознаграждена, и вскоре они уже сидели на красивой резной лавке, неторопливо рассказывая свои новости. Перед ними с задумчивым видом прохаживался Борис Федорович Годунов — царский шурин и самый влиятельный человек на Руси. Постороннему могло показаться, что он даже не слушает странников, будучи целиком погружен в собственные мысли. Но это было обманчивое впечатление. На самом деле он был так поглощен их рассказом, что его глаза, и без того темные, стали почти черного цвета, что свидетельствовало о том, как сильно он взволнован.

Известие и впрямь было достаточно тревожным. Международное положение русского государства продолжало оставаться шатким. Непрочно оно было и у самого Годунова. Много лет карабкаясь все выше и выше по дворцовым ступенькам, он только-только занял почетное место у царского трона, причем благодаря исключительно своему уму да еще удачной женитьбе на дочери царева пса и палача Малюты Скуратова, а также браку сестры Ирины с вторым сыном царя Иоанна Федором. Правда, последние два обстоятельства играли больше уравнивающую роль, прикрывая его худородство по сравнению со всеми прочими боярами.

К тому же поначалу у него было лишь одно название — царский шурин. Лишь за два года до кончины Грозного Федор стал наследником престола, а до этого его никто не принимал в расчет.

«Дурачок ты мой», «пономарь блаженный», «юродивый», «одна польза, что в колокол красиво звонить станешь, когда на престол Иоанн V Иоаннович взойдет», — примерно так отзывался о своем непутевом глуповатом сынке Иоанн Васильевич.

И лишь после смерти старшего сына Грозного Борис понял, что судьба дает ему великолепный шанс.

А к этому надо еще добавить, что супруга Федора ничьим умом так не восхищалась и никого не любила так сильно, как своего единственного братца Бориса. Знала она, что даже в самые тяжкие времена он не запятнал своих рук кровью, хотя и пробыл возле царя целых семь лет в кравчих да до того в рындах тоже проходил немалый срок.

И сейчас она тоже не могла на него нарадоваться. Потихоньку, помаленьку, но своей неуемной энергией, настойчивостью и изобретательностью он вытягивал страну из гибельной трясины неудачных войн покойного царственного безумца, в которые тот ее вверг.

— С кем еще об этом вели речь? — спросил он умолкшего монаха.

— Ни с кем, — пожал тот плечами.

«Отвечал сразу, без раздумий, и с твердостью в голосе. Значит, говорил правду», — подумал Борис.

— К кому должны были прийти, если б меня не застали?

Вопрос был каверзный, и почему-то на этот раз честно отвечать монаху не хотелось. Чтобы дать себе время на раздумье, он не спеша перекрестился и с укоризной посмотрел на боярина:

— Воля твоя — верить речам нашим али нет, только сказывали мы голимую правду, а идти, ежели тебя бы не застали, нам не к кому. В монастырь бы подались да там и дожидались бы твово приезда.

— Хорошо, — кивнул Борис Федорович. — Сегодня же вас обоих мои холопы отвезут в Чудов монастырь. Там и переждете, покуда вражьи полчища вспять не повернем. А потом я вас с богатыми дарами обратно отправлю. Да и самих не обижу.

— Благодарствую, боярин, — низко склонился перед ним один из монахов. — Да только не из-за злата-серебра сей великий путь проделали, а из-за любви к матушке Руси.

— Одно другому не мешает, — пожал плечами Годунов. — С кошелем, набитым золотом, и матушку Русь сподручнее любить, да и мысли о бренном теле от забот духовных не отвлекут. Ну да ладно. Пока идите с богом. Вас проводят.

Монахи молча поклонились и вышли. Годунов остался один. Решения он обычно принимал быстро и сейчас тоже с ним не замедлил. К тому же оно, можно сказать, сформировалось еще во время беседы с посланцами отца Онуфрия. Готовиться к встрече дорогих гостей, конечно, надо, чтоб с достоинством их поприветствовать, — и он подмигнул иконе.

— Ну что, защитим Русь и веру христианскую? — обратился он к Николаю-угоднику.

Судя по утвердительному молчанию, тот был целиком согласен с боярином.

— Ну вот и ладно, — улыбнулся Борис. Поначалу ему подумалось, что было бы неплохо отправить к крымскому хану посольство с богатыми дарами, чтобы на несколько лет оттянуть срок нападения. Уж больно не любил Годунов военные дела. Искусный дипломат, он всегда предпочитал решать дела с соседями мирным способом. К тому же, коли война, стало быть, нужны полководцы, а к чему Борису Федоровичу собственными руками отодвигать свою славу государственного мужа в тень будущего победителя?

Да и с другой стороны посмотреть — сплошной разор эта война. А добыча, завоевания — непрочно оно все. Силой землю взять можно, но уж больно легко она ускользнуть может. Нет уж, лучше всего мирком да ладком.

Но затем у него мелькнула мысль, что те же дары Казы-Гирей воспримет как должное, а то, чего доброго, и вовсе посчитает данью. Нет уж. Коли попался такой беспокойный сосед и есть возможность дать ему укорот, то не лучше ли ныне пересчитать ему все зубы ядреным русским кулаком, чтоб знал свое место под печкой да в другой раз не забывался.

К тому же и времечко для этой затеи подходящее — с ляхами да Литвой замирье, у свеев тоже забот хватает. Так что пусть идет. Встретим гостя незваного как положено.

Глава XI Сокровенные думы Годунова

Казалось бы, что еще человеку нужно для полного счастья, ведь светлейший, именитейший и могущественный боярин всея Руси Борис Федорович Годунов имел все. Кто может за считанные недели вооружить и поставить под седло не один десяток тысяч людей? Он. Кто способен поспорить властью хоть с самим царем и при этом одержать верх? Опять же он. Чья, наконец, сестра является царицей, да не какой-нибудь там вдовствующей, как Мария Нагая, коя и не обвенчана-то по-людски с Иваном-покойничком, а царя, который хоть и безволен, да покамест сидит на престоле? Его, Бориса.

Так почему же нет ему покоя, и вышагивает он по маленькой и тесной светелке, где и присесть толком негде, уже второй час подряд? Почему не ясен его лик и мрачно сжаты его губы, и черный мрак ужаса может охватить человека, который осмелится заглянуть ему сейчас в глаза, налитые яростью, гневом и… страхом.

Да, именно страхом, ибо не далее как несколько часов назад принял Борис в этой светелке тайного слухача, только что прибывшего из града Углича с вестями зело противными второму после государя, а на деле — первому человеку на Руси.

Вроде бы все спокойно, как на украйнах государства, так и внутри его. Кто из бояр был недоволен возвышением худородных Годуновых — в опале, в ссылке или просто затих, безвольно опустив руки, ибо тягаться с Борисом Федоровичем — все равно что самому положить голову на плаху.

Так что же рассказал слухач такого ужасного? А ничего, кроме одних баек. Будто бы гневается на Годунова малолетний царевич Дмитрий и уже пытается показать свой норов: налепил фигуры из снега и почал рубить их своей игрушечной саблюшкой, твердя, будто так он поступит со всеми, кто смеет учинять супротив него всякие козни. Более того, с фигуры, названной боярином Годуновым, он и вовсе снес с плеч снежную голову.

Казалось бы, пустяшный донос. Ан нет. Коли так было бы, то Борис Федорович не стал бы приказывать своему родственнику Семену Годунову, ведающему на Руси всем тайным сыском, привести слухача в укромную светелку, дабы услышать все, из первых уст.

«Малец-то он, малец, — мрачно вздыхал боярин, расхаживая по светелке широкими шагами, что говорило о его крайнем волнении. — Ан, не успеешь оглянуться, как возрос младень, возмужал, вьюношем стал, а после и мужем молодым. Что толку в том, что он, Борис, самолично посоветовал митрополиту не поминать его в ежедневных молитвах о здравии как незаконного сына Иоаннова. Это ведь только слова все — в законе рожден, али аж от седьмого брака, коий церковью и вовсе не освящался. Все эти доводы годятся лишь для ума, для рассудка, вот только когда русский народ головой думал? Он же все больше сердцем норовит, а оно совсем иное твердит — ежели так и не будет у Федора Иоанновича малых деток, то на престоле надлежит быть Димитрию».

Казалось бы, раненько Борис Федорович взволновался о престоле. Осемь годочков Димитрию, в расцвете сил пока царь Федор Иоаннович, но это все… покамест. Слаб государь, как на голову, так и на здоровьишко. Пока еще поживет, а вот сколь ему веку господь уготовил — тайна за семью печатями. Добро, коль еще с десяток годков протянет, да и то навряд. А дальше что? Димитрий? Тогда и гадать неча, без этого ясно — глава с плеч, и все дела. А за что — всегда найдется. Конечно, есть еще надежа, что у царицы дитя народится, но уж больно она мала, ох, как мала! Немощен царь, хлипка его плоть, и, судя по всему, даже семя его здоровой будущей жизни не несет.

Пробовал Борис Федорович посоветоваться с любимой сестрой, аккуратно натолкнуть ее на греховную мысль, ибо страна без царевича-наследника, аки судно без кормила, пребывает во власти неразумных стихий. Но — нет. То ли не поняла его Иринушка, то ль не восхотела понять, что порою грех для одного может для многих тысяч, да что тысяч — для всей Руси благом обернуться. Разумна она, но и набожна сильно, а это, при царском облачении, больше вреда, чем пользы несет.

Правитель, если так разобраться, положа руку на сердце, в первую очередь должен думать не о боге, но о державе. И не просто думать, но и все свои решения сообразовывать именно с этим. Тогда он — истинный государь. А коль помыслы твои направлены не на землю, а на горние выси, так чего же проще — ступай себе в монастырь, стучись там лбом о каменные плиты или дощатый пол, коль пожелаешь — напяль власяницу да добавь к ней неподъемные вериги и молись хоть день-деньской напролет, но с престола уйди — не губи страну.

Если ж не хочешь так поступить, тогда еще одна возможность есть — сделай как Федор Иоаннович и поставь близ себя умного человека. Пусть он вместо тебя в крови да в ежедневной грязи возится. Тогда ты тоже сможешь вволю потешить свою душеньку молитвами о высоком и небесном. Но тут еще кое-что остается — про молитву помни, но наследника престола дай. В этом деле умный человек бессилен, особенно если учесть, что твоя женка — его родная сестра.

А ведь сколь уж сделано и сколь предстоит еще сделать. Труды-то, труды какие вложены! Помыслить страшно, чего токмо на своем веку не натерпелся Борис Федорович, пока теперешний чин не занял. Это сейчас он наипервейший, коли вдаль заглянуть, так ведь и вправду у него за спиной никого именитого.

«Худородный ты, — вздохнул тяжело Годунов. — А уже женат на ком, и говорить противно, — на дочке ката. И ведь не по любви, нет. Только бы в окружении царском удержаться, еще одну ступень на той тяжкой лестнице одолеть. Да еще из-за того, чтобы поддержка со стороны тестя была».

В то время Малюта и впрямь в фаворе у государя был. Один из немногих, кому Иоанн верил. Да и как не доверять — случись что с ним, палача Скуратова — месяца не пройдет — на голову укоротят.

У каждого боярского рода есть и враги, и приятели, есть заступники и недоброжелатели — словом, есть знакомцы и со знаком плюс, и со знаком минус. У Малюты с плюсом не было никого, зато других, минусовых, хоть отбавляй. Даже сам наследник престола юный Иоанн на него злобился. Одна надежда — государь-батюшка. На него молился, на него уповал главный кат.

И верил Годунов, что ежели он где-то промахнется, то одну его ошибку, упав царю в ноги, Малюта отмолит. Не за Бориса хлопотать будет, нет, за дочь свою, худую и вечно злую Марию, коя характером уродилась точь-в-точь в родного батюшку. И это возможное прощение в случае чего, пожалуй, сыграло главную роль в его выборе невесты. Женившись, он получал право на ошибку. Правда, на одну-единственную, да и то незначительную, но по тем временам для человека, приближенного к Иоанну Грозному, и такая малость была ох как важна.

Наконец Борис остановился и присел на резную лавку. Натруженные ноги гудели, сердце ухало, как большой колокол, будто моталось по такой же тесной, как и у самого Годунова, горенке, жаждало скорее убежать отсюда и, отчаявшись, начинало пинать ногами телесную тюрьму, в которую была заточена с самого рождения.

«Стареем, — взяв себя в руки, усмехнулся Борис Федорович. — Да нет, скорее думы тяжки зело, вот и… — Он опять вздохнул. — А все же двадцать годков назад я не таким был. И сам млад, и душа чиста. А помыслы какие светлые в груди теснились?! Все прахом пошло. Едва лишь с годик пробыл при Иоанновом дворе, как все улетели разом, в пыль обернулись. Да и как иначе. Коли взялся с волками жить…

Одно сохранить сумел: руки чистые. Нет на них крови невинно убиенных, не стал я катом, не наушничал супротив врагов, кои еще тогда на меня брызгали ядовитой слюной. Как знать, могло и так случиться, что нежданно-негаданно на плаху угодил бы, да тесть великий, до последнего дня в чести у царя бывший, в обиду не дал. Силен был Малюта. Ох, силен… Да и кровожаден настолько же. Под стать царю-батюшке. Родственные у них души. Всю Русь кровушкой залили. Потому и урожайные сейчас годы. Видать, зело удобрили землицу-матушку. А чего добились? Ливонию не взяли, от хана крымского доселе превеликими дарами откупаемся…»

Тут Годунов вспомнил врезавшийся ему в память день, когда вконец обезумевший Иоанн поднял руку на сына. Никогда такого не было среди христианских народов. Даже когда родня становилась опасной и брат умышлял на брата, самые жестокие из них не могли учинить такого. В худшем случае подсылали палача, и тот вершил свое черное дело. И опять же, чтоб не дядя на племянника, не жена на мужа, не брат на брата, а отец на сына — такого не было.

Хотя… Может быть, оно и к лучшему. Ведь знал Борис, что наследник престола недолюбливал его, Годунова. Причем в первую голову эта нелюбовь была вызвана именно теми чертами характера, изменить в себе которые Борис Федорович не мог, да и не хотел. К чему? Умение мягко навязывать свое мнение, свой взгляд, заставить царя отказаться от опрометчивых ошибочных решений, принятых второпях, — из-за этого-то Иоанн и держал Бориса Федоровича при себе, по сути дела, в тайных советниках. За рассудительность, не по годам проявляемую этим почти отроком, за хладнокровие, за умение мгновенно просчитать все «за» и «против», взвесить и очень тонко поведать все царю, да так, чтобы тот сам решил отступиться от повелений, кои отдал в горячности.

А наследник был еще более необуздан. Дело царское требует немалой тонкости — чай, за державу решаешь, подобает надуманное сто раз взвесить, а у него все от сердца шло. Схочет — милует, схочет — казни лютой предаст. Такие потешки неразумному младеню дозволены, а не будущему властителю.

А ринулся боярин на посох, зная твердо, как «Отче наш», — останься он стоять в сторонке, пока царь буйствует, быть беде и для него. Сколь потом ни майся, ни сокрушайся о смерти сына царского, Иоанн не простит невмешательства, не забудет, как не восхотел боярин Борис Годунов остановить обезумевшего государя, защитить, хотя б ценой своей жизни, от непоправимой ошибки.

Но даже не это главное. О смерти Иоанна-наследника он в тот миг даже и не мечтал. Это потом, когда все лекари столпились подле умирающего, Годунов все церкви московские объездил, дабы, как он сказал, бога молить за здравие государева сына. На самом деле в тайной надежде, которая потом так счастливо сбылась, он свечки не за здравие царевича — за упокой ставил, чая хоть этим приблизить его смерть. Ну хоть совсем немного, чуточку.

В свое оправдание он мог бы сказать, что думал при этом не столько о себе, сколько о другом. Искренне, от души возносил он к богу свою сокровенную молитву без слов (дабы ни одна живая душа не услышала), беззвучно, одними губами шепча: «Прими его к себе, господи. Прими, ибо не снесет земля и весь народ русский второго такого государя. Во имя тысяч, кои уже невинно убиенны одним, защити тысячи, кои будут невинно убиенны другим. Испытания твои, господи, тяжки и заслужены грехами людскими, но не доводи до крайностей, посылая их без передыху, ибо не в человеческих силах будет грядущее выдержать. Не губи детушек малых, кои сиротами остались, на глад и мор без того уже обреченных, ибо полегли их родители во сыру землицу. Чада-то ни в чем пред тобой не повинны. А коли не примешь, то сгинет, прахом пойдет русская земля и сама православная вера грядет в небытие, ибо ополчится, перекрестится, перевернется ляхами али погаными татарами, кои токмо и будут, как черное воронье, кружить над разоренной Русью».

И услыхал господь молитву, забрал к себе сына, во всем достойного своего отца, но так и не успевшего, в отличие от него, учинить великое зло, сидючи на царстве и не ведая, как надобно царствовать.

Но это все было потом, когда стало известно, сколь тяжелы раны, нанесенные царевичу отцом. А когда Борис только метнулся под посох, главная его мысль была совсем другой. Пусть царевич узрит, как предан ему молодой боярин Годунов. Предан не на словах — на деле. Ибо званье боярское — худая защита от топора палача, кой свистел повсюду, да и то, что Борис был царским шурином, тоже мало помогло бы, коль царевич взошел бы на отцовский престол. Ведь Ирина, сестрица милая, не за ним, Иваном, за Федором замужем, а тот не токмо родню — себя защитить не сумеет.

Правда, Борис и тут не оплошал, с умом ринулся. Его глаза гневом не заволокло, как у царя, и от острого, смертоносного конца посоха он держался подальше, дабы государь-батюшка своего верного слугу всерьез не зашиб. Потому и достались ему удары только вскользь.

Острие посоха все равно нанесло изрядно ран, но были они легкие, поверхностные и почти безболезненные. Ему, если уж честно говорить, положа руку на сердце, было гораздо больнее, когда его приятель Строганов накладывал на них швы. Хоть и искусен он был, хоть и сам Борис немало выпил, чтоб не так сильно ощущалось, но боль была изрядная. А тогда тьфу — пустяк, да и только.

Да и потом, когда он будто бы без чувств свалился на пол, то все равно аккуратно, сквозь пальцы поглядывал, как оно там дело оборачивается. И как царь-батюшка мастерски к виску Ивана приложился, тоже успел углядеть. Еще и подумал при этом вовсе непотребное: «Ловко. Успел на опальных боярах приноровиться».

До сих пор у Годунова при воспоминании об этом дне всплывает из закромов памяти эта проказливая мысль, и он нет-нет, да и улыбался. Не кому-нибудь — ему самому эта улыбка назначалась.

Просто мыслишка та означала немалое хладнокровие и в то же время свидетельствовала о громадной выдержке и незаурядном уме. Человеку лишь тогда свойственно улыбаться, вспоминая те или иные случаи в жизни, когда он оказывался на высоте и выходил из трудного положения не только без урона для себя и для своей чести, но даже и с прибытком, возвысившись в своих глазах быстрым и точным умом, а в людских — храбрым поступком и отвагой.

В это время в светлицу зашел Семен Никитич Годунов — глава всего тайного сыска на Руси. Глядючи на них, можно было вмиг определить, кто есть кто. Не тянул родственник на светлейшего боярина. Рост и у Бориса Федоровича был невелик, зато осанкой и ликом бог не обидел. А Семен Никитич, напротив, сухонький, с тонкими, вечно по-бабьи поджатыми бескровно-синеватыми губами и тихим голосом-шепотком.

Сам Борис насчет своего худородства не обольщался никоим образом, все помнил и, более того, даже гордился тем обстоятельством, что вот, мол, как говорится, из грязи да в князи пролез, и еще как чисто, нигде не замарался, не запачкался. Одним своим умом выкарабкался наверх, и не толкали его в спину незримые руки высоких предков. А вот Семен — тот своим боярством кичился, взаправду считал, что они к царю приближены по заслугам, поскольку род их стар и весьма именит.

Хитер Борис и изворотлив, любит почести, славу, корыстен, однако имелись у него и благородные чувства, высокие душевные порывы, желание воздать по заслугам, и коль человек того достоин, то возвеличить, наградить, одарить, к себе приблизить.

У Семена плохого тоже с избытком имелось, а вот хорошего как-то не водилось. Разве чтоодно-единственное, за что и выделял его Борис среди прочих, — преданность. В глазах царского шурина, относившегося почти ко всем людям без исключения с недоверием и подозрением, она дорогого стоила. Иной раз дороже всего прочего, даже вместе взятого.

Правда, различия имелись и тут. Ежели сам Борис поощрял доносы, наветы и прочую клевету, но порою умел ее и вовсе не слушать, да и той, которая была нужна для его замыслов, лишь делал вид, что верит, ибо извлекал из сего выгоду, то Семен на веру брал все и лишь диву давался, почему боярин, против которого набралось столько хулы, что не на одну, на три отрубленные головы хватит, до сих пор живет как ни в чем не бывало. Пробовал было он заикнуться о своих сомнениях, вразумить родича, но Борис осадил его неожиданно суровой отповедью:

— За то, что все помыслы твои и думы токмо на благо, — тут он помедлил немного, — отчизны нашей нацелены — хвалю. Однако ж дозволь и мне, брате, о сем свое сужденье иметь, хучь оное и отлично от твово буде, ибо я о боярине иначе думаю. Твое дело — сбором доносов заниматься, ведать о всем, слухачей опрашивать. Мое дело — мыслить, — и добавил жестким тоном, не терпящим возражений: — Всяк сверчок знай свой шесток.

Затем, правда, уже несколько смягчившись, Борис приобнял родича и уже мягким доверительным тоном, задушевно глядя прямо в глаза, пояснил свою мысль, дабы нечаянной обидой не оттолкнуть от себя верного человека:

— Мы с тобой давно одной вервью воедино повязаны и выступаем заодно, но и ты, брат, меня пойми и домысли — может ли у человека быть, скажем, не одна глава, а две?

Семен, представив себе на миг такое уродство, даже передернулся. Борис, уловив это, еще мягче, вкрадчиво, почти шепотом продолжил:

— Тако и мы с тобой. Я — голова, а ты — руки. Я — мыслю, а ты — творишь. Без меня ты слепец, ибо глазами володеет глава, но и я без тебя немощен, ибо бессильна глава, не имеющая рук, да еще столь верных и надежных, коими твои являются. Вот посему и надлежит каждому из нас ведать свое, веруя другому.

Семен Никитич был намного старше годами, но на меньшого по возрасту никоим образом не осерчал. Напротив, еще большее почтенье вызвал в нем сей молодой — 38 годков всего, — но так высоко взлетевший родич. И хотя они с Борисом Федоровичем были лишь в дальнем родстве, тем не менее себя он с гордостью считал правой рукой царского шурина. Какие могут быть обиды?

С того времени он ведал только свое, ничуть не заботясь о том, как использует Борис Федорович добытые его верными шишами [1537] разнообразные сведения об именитейших мужьях государства, начиная от их тайных помыслов и явных козней и заканчивая тем, что и поминать-то всуе грешно и о коих должна ведать лишь одна темная ночка, то есть о том, как боярин проводит время — со своей пышной половиной али с кем из дворовых девок.

Вот и теперь, появившись кстати, Семен зашел поглядеть, какое впечатление произвело на брата донесение верного, не единожды проверенного шиша из Углича, который, прибыв в Москву по торговым делам и улучив минуту, тайно свиделся с Семеном Годуновым.

Взглянув на брата и вмиг придя к нужному решению, Борис сказал, вздохнув, но с такой уверенностью, будто необходимая мысль пришла в голову ему давно и он ждал лишь прихода Семена:

— Не любит Годуновых Димитрий. — Борис Федорович по возможности старался избегать называть угличского отрока царевичем. — Сам не может не любить. Это ему внушают. Надобно, чтоб внушали обратное, ибо коли он нам по младости покамест не опасен, то вскорости может стать нешутейной угрозой. А посему надо послать верных людей, дабы они отрока убедили, что Годуновы ни ему, ни державе не враги, ибо, — тут он озорно подмигнул застывшему, как изваяние, у самой двери Семену, — и воруют токмо в меру, и пользы приносят поболе, нежели вреда.

Видя смущение на лице начальника тайного сыска Руси, он нахмурил брови:

— Почто мнешься у двери, как красна девица? Ты что, несогласный?

— Да нет, я-то чего. Людишек таких подыскать тяжко. Пробовал с двумя глаголить. Отказ полный.

Борис изумленно поднял свои черные, красиво изогнутые густые брови.

— Не уразумел я чтой-то. Почто отказ? Что за люди?

Семен Федорович почесал в затылке и наконец после затянувшейся тягостной паузы брякнул напрямую:

— На царскую семью руки поднять никак не мочно — гласят. К тому ж царевич еще безвинный. За енто, говорят, у господа спрос большой будет, да еще глаголют, что допрежь геенны огненной опосля такого дела не ровен час и на дыбу угодить мочно… — И Семен тут же осекся, узрев, что сказанул что-то уж вовсе не то, судя по наливающемуся багровой краской великого гнева лику Бориса Федоровича.

— Ты… что?.. — молвил тот, задыхаясь, и глаза его постепенно стали подергиваться мутной стеклянной пленкой.

Лицо Бориса продолжало краснеть, превращаясь мало-помалу из багрового в иссиня-черное. Хорошо, хоть не растерялся Семен Никитич. Мигом кликнул лекаря, оказавшегося по счастью тут же (сынок Борисов Федор руку повредил по неосторожности, так он ему повязку менял), и общими усилиями боярина перенесли в опочивальню, где уже суетилась, что-то кудахтая, боярыня Мария Григорьевна Годунова, в девичестве Скуратова-Бельская.

Лишь на следующий день, когда Борису Федоровичу значительно полегчало, он незамедлительно вновь вызвал Семена к себе и продолжил с ним беседу, причем не давая сказать ни слова, с самого начала принялся осыпать его градом упреков:

— Ох, брате, брате! Нешто слыхал ты от меня когда душегубные речи, особливо о царевой семье? Как же ты осмелился в мыслях моих несказанное прочесть, да еще то, чего и вовсе у меня не было? Почто со мной не рек, како ты мыслишь царевича отохотить враждовать с нами? Почто душегубное такое? Нешто нельзя боле ничегошеньки сделать? — Затем, чуть успокоившись, устало и даже как-то безразлично спросил: — С кем речь вел… о сем?

— Володимер Загряжский и Никитка Чепчугов. Да они верные, не сумневайся, токмо опаска есть большая…

— Кто еще знает, о чем ты с ними глаголил? — нетерпеливо перебил Борис.

— У Григория Васильевича Годунова спрошал, можа, кого держит на примете.

— И что?

— Да… нетути таких. Сказывал он, что дело нами греховное умыслено, нельзя так-то.

— Правильно сказывал. А еще?..

— С окольничим Ондрюшкой Клешниным. Он обещался беспременно помочь. Уж для светлейшего боярина, рек, непременно расстараюсь и все сделаю.

— Это для меня, значит? — уточнил Борис безнадежно. — Что еще он рек?

— Дельце, мыслю, весьма тяжкое, но охотники завсегда сыщутся, ежели положить много.

— Нашел он кого?

— Покамест не рек, молвил как-то, будто с тобой желает беседу вести. Я его еще вчерась прихватил, да тут, вишь, кака оказия с болестью твоей.

— Ништо. Я зрю, ты за те дни, что я здеся лежати буду, много чего удумаешь, да так, что опосля за всю жизнь мне не расхлебать. Давай, зови.

Борис Федорович устало закрыл глаза. Казалось, на минутку всего, а как открыл, перед ним уже стоял невысокий худощавый окольничий Андрей Клешнин.

— Здрав буди, боярин, — отвесил он почтительный поклон лежащему Годунову.

— И тобе тако же, — ласково отозвался Борис Федорович.

Слабость все еще не отпускала его могучее тело, но он уже понемногу превозмог ее и, собрав все силы в кулак, продолжил:

— Не боярское это дело — в опочивальне гостей принимать, ан и отложить нельзя, ибо беда большая выйти может. С тобой намедни Семен Никитич беседу вел касаемо царевича, людишек верных сыскать просил. Нашел ты их, али как?

— Есть такие людишки, — медленно начал отвечать Клешнин.

Он все еще недоумевал — почто Годуновы учинили такую превеликую спешку, коли сам боярин Борис Федорович решился на встречу с ним, даже не оправившись толком от болезни.

— Дьяк Михайла Битяговский возможет сие тяжкое дело исполнить. В том мне пред иконами клятву дал великую и крест целовал. В помощь себе сам назвал сынка свово Данилку и еще племянника, Никитку Качалова.

— Ты вот что. — В голове у Бориса гудело, но дело требовало незамедлительного решения, и он изо всех сил крепился, стараясь держать себя в руках. — Дьяку сему поясни, дабы не токмо на жизнь царскую покушаться не смел, но и на здоровье оного отрока тако же. Более скажу, берег его пуще себя. Царев указ он на днях получит: зреть и ведать обо всем, что в граде Угличе деется. Это явное. Тайное же дело такое: пущай почаще царев дом посещает, с Димитрием беседует, да все ласково, дабы отрок сей познал, что гнев его на бояр Годуновых и иных прочих не праведен, ибо окромя пользы для земли русской и блага для народа они ничего другого и в мыслях не держат. Пущай малец то крепко уразумеет. За сим более сказать тебе нечего. Иди, — и, окончательно утомленный, Годунов откинулся на перину.

Когда Клешнин вышел во двор, сопровождаемый непонятно почему смущенным Семеном Никитичем, мысли его окончательно перемешались, и он уж было хотел обратиться с расспросами к нему, благо, что тот тоже порывался сказать что-то, но потом передумал.

«Не дело умному слуге переспрашивать», — рассуждал он про себя, взбираясь между тем на своего аргамака, нетерпеливо всхрапывавшего и бившего копытами землю.

Пустив жеребца неторопливой рысью, он опять задумался. Уж очень разные беседы состоялись у него за столь короткий срок. Поначалу ему прямо сказали, что младень зажился на этом свете и надо найти верного человека, дабы помог отроку отправиться в Царствие Небесное.

Теперь же совсем другое. Было от чего задуматься. Однако Клешнин в свое время недаром служил в опричниках у Иоанна Васильевича. Не раз и не два схватывал он на лету царский взгляд, не говоря уж о его слове, оброненном будто невзначай. Давно привык сам додумывать, чего желает царь, да по чину своему прямо глаголить о сем не хочет. И угадывал ведь, ловя потом, как величайшую милость, золотую чашу с расписным узорочьем, тяжелый перстень с крупным лалом или увесистую шейную гривну.

Вот и сейчас попытался Клешнин додумать за великого боярина то, что он недосказал, недорек, хотя и держал в мыслях, ибо наружу-то все без оглядки вываливать ему невместно, да и сам Борис Федорович не тот человек, чтобы всеми своими потайными думами делиться с ним, Клешниным. А коли так, стало быть, и говорил он хоть и с опаской, но так же и давал понять о том, что все сказанное ранее родичем его Самсоном Никитичем подтверждает, но сказать такое на словах ему нельзя. С такими мыслями, окончательно успокоившись, он и доехал до своего дома.

А тем временем Борис Федорович диктовал текст будущего указа, коим полагалось снабдить Михайлу и его спутников. Он уже окончательно оправился от внезапно настигшего его удара и после обильного кровопускания, предпринятого хитрым и юрким, но превосходно знающим свое дело иноземным лекарем с мудреным именем Мигель де Огейлес, коего боярин именовал запросто Михайлой, чувствовал себя значительно посвежевшим и тщательно обдумывал каждую строчку. Наконец, закончив диктовку, он отпустил подьячего, но не успел тот дойти до крыльца, как Годунов кликнул его обратно.

— Надо бы к ним еще кого-нибудь приставить. Я так мыслю, что ежели с ими ближний сродственник какой тамошней челяди поедет — лучшее будет да и спокойственнее для нас, — озабоченно обратился он к Семену Никитичу.

Тот на секунду задумался и почти сразу намекнул:

— Чего же проще. Сынка мамки Димитриевой пошлем, Осипа Волохова.

Указующий перст Годунова уперся в подьячего:

— Впиши его.

Встав, он на мгновение задумался, пребывая в нерешительности, но потом, махнув рукой, повернулся к Семену:

— Сам ему обскажешь как да что. Да дьяка Битяговского предупреди, дабы тот через сего Волохова стал вхож к ихнему двору. — Тут он помрачнел, видно вспоминая сказ шиша о том, как царевич лихо рубил своей игрушечной саблей боярские чучела, а среди них и его, Бориса.

Пока игрушечка, пока чучела, а потом?

И ведь не в Дмитрии самом произрастает духовная худоба, а благодаря мерзким наушникам. Толку, что боярин Афанасий сослан, да и других сторонников Нагих в Москве матушке поубавилось. Случись что — аки крысы зловонные вмиг повылезают со всех щелей, собьются в стаю, сильные не своим духом и даже не злобой, а количеством да единой целью — свалить Бориску Годунова да его сторонников.

А того нет у них в мыслях, чтоб за землю душой порадеть. Только о себе помыслы греховные. И как добьются своего, тотчас начнут рвать куски от жирного московского пирога — кто быстрей, кто ловчей, кто подлей, тот и прав. А кровожадным соседям того и надо, мигом накинутся и раздерут все остатки. И сгинет Русь, как сгинуло древнее царство италийцев, хоть и было оно весьма могучее. И силушка у них имелась, и вой добрые в изобилии, да жадность пределов не ведает.

А самое главное — народ. Ведь простые людишки того же младого отрока будут величать с превеликой радостью, ликуя, когда он взойдет на царство.

«Закон… вот чего русскому мужику не хватает, — с горечью подумал Борис Федорович, — и от отсутствия оного все беды идут. Никто закона не знает, не ведает. Кое-что на обычаях держится, так они не писаны, к тому ж везде разные, а должно все единым быть».

Да, пока советники мудрые у царя Иоанна Васильевича были да тот еще и сам о государевых делах мыслил разумно, составили Судебник. Дело хорошее, что и говорить, да вот беда: как теперь крыс приказных унять, корыстолюбие их умерить? Прибавку к жалованью положить? Нет таких больших денег в казне, а мало дать — еще и ворчать начнут, недовольство выказывать. Хуже прежнего выйдет. К тому ж все равно брать станут — привычка.

Нет, тут надобно новых, молодых, чтоб в душе помыслы благие, чтоб пользу Руси хотели принести, чтоб труд свой тяжкий с охотой сполняли, с желаньем великим, да еще с уменьем.

«Уменьем, — горько усмехнулся Борис Федорович. — Где ж они его возьмут? К старым учиться послать — только на корню сгубить. Куда же? Нешто в дальние страны? А что — мысль добрая. Теперь ее еще на досуге обмыслить здраво да все взвесить как следует. Дело-то новое, не промахнуться бы. А там пущай учатся.

Да вот еще одна выгода с того — посылать из боярских родов, пусть самых что ни на есть меня ненавидящих. Неужто, приехав оттуда, по-старому мыслить будут? Нет, шалишь. Ума наберутся, знаний всевозможных, за мошну держаться не будут, на обычаи древние оглядки не будет… Станут зрить вдаль, и эти обычаи им самим поперек сердца встанут. Стало быть, решено. [1538] Головы боярам тяпать — дело нехитрое, ума не требует, а ты попробуй все в корне изменить». — Последнее относилось к Ивану Грозному, с которым Годунов любил мысленно поспорить, видя во многом его неправоту и тяжко вздыхая.

Ему бы ту необъятную власть, уж он по-другому бы все вершил. И народ был бы сыт, и Русь великой державой стала. А бояре, что ж, их уже не переделать, так что ни к чему и стараться, возясь со старой закваской. Нет, тут за молодое сусло браться нужно.

А еще лучше свои университеты завести, по примеру тех же иноземцев. Народишко на Руси ничем не хуже, нежели все прочие. Если уж так разбираться — пожалуй, что и поумнее будет. Им бы только подучиться малость, и они всех остальных за пояс заткнут. [1539]

Тут боярин болезненно поморщился.

«Других попрекать рад, а сам? По наветам людей моришь, голодом изводишь, в дали неведомые ссылаешь. — И тут же возразил: — Это все на время. Без того не удержаться, не сделать всего, что хочу. А закон почитать мой сынок Феденька будет, коли… Димитрий, на царство взойдя, настоящей сабелькой не свистнет. А может, — неожиданная мысль пришла ему в голову, — к себе царевича взять? Пущай сызмальства Федя и царевич пообвыкнут друг к дружке, дабы опосля и в советчиках надобности не было. Токмо сделать се надлежит хитро и взять оного будто в знак сочувствия к сироте… К сироте… Отца у него нетути — верно, а мать? Не отдаст ведь, забоится, решит, что дурное умыслил. К тому ж ну как враги-злодеи подсунут дитю чего в питье али в съестное? Слухов не оберешься. Сам боярин и дал, скажут, яда смертного. Тогда уж точно ввек не отмыться».

Так и не придя ни к какому выводу, Борис Федорович решил попозже обмыслить как следует и это, но только после того, как окончательно поправится, печально глянул на Семена Никитича, терпеливо ожидавшего, что скажет родич, вздохнул и, оперевшись на услужливо подставленное плечо, побрел вершить государственные дела.

А тем временем Битяговский уже вовсю собирался в Углич. Царево доверие его радовало, тайное и страшное дело ужасало, и в смятении бродил он по своему двору, покрикивая на слуг и холопов, но не упуская случая и хлопнуть по пышному заду ключницу Акульку, бабу в годах, но еще привлекательную собой.

Не каждый день царевичей убивать приходится, посему волнение дьяка вполне понятно. А было это в тот день, когда Ивашка только познакомился с Дмитрием.

Глава XII Митрич

Митрич, как все обычно звали мужика, еще когда он не разгинал своей натруженной спины, склонившейся над сохой или прочими нелегкими трудами по крестьянскому хозяйству, познакомился с иезуитом случайно.

Воткнув вилы в одного из опричников, когда те зорили его дом, он бросился к ближайшему леску. Но пешему от конных не убежать, хотя Митричу это почти удалось. Правда, только почти, потому что на самой опушке какой-то молодец свалил его ударом сабли наотмашь.

Подобрала его старуха, жившая в ветхой землянке на краю деревни. Травами да наговорами она вернула Митрича к жизни, но едва он вышел погреться первый раз на солнышко, так сразу и заплакал. Где дом родный стоял — уже бурьян на пепелище вымахал в полный рост.

Потом была разбойничья ватага из таких же, как и он сам, бездомных, голодных и обиженных — на власть, на судьбу, а кто и на бога. Случались дни — щеголяли в атласных штанах, но чаще наоборот — в стуже да в холоде.

Затем у властей дошли руки до ватаги — обложили стрельцами, да так плотно, что мышь не проскользнет. Вот тогда атаман и сказал, что, коль вместях прорваться мочи нет, надо уходить поодиночке. Он, как его уже тогда уважительно называли, Митрич, уйти сумел.

Приблудился было к монастырской деревне, что на монахов из Троице-Сергиевой лавры горб с утра до вечера гнула, и уже даже помышлял о женитьбе, как вдруг случай опять все повернул не туда.

Зашел он как-то по делу к соседу, чтобы дочку его, красавицу Дашеньку, ободрить (самого хозяина вчера вечером в яму посадили за недоимки), а там какой-то пузатый монах завалил девку на лавку и уже задирает на ней сарафан, добираясь до заветного.

Завидя, как отчаянно трепещет розовое девичье тело, как жирное брюхо, скрытое под рясой, уже вдавилось, вжалось в нежную плоть, как из сомкнутых губ уж не крик, а сдавленный стон раздается, как кроваво-красный рот бесцеремонно в тонкое девичье горло впился, жадно чмокая, и уже слюна от вожделения из него побежала, схватил Митрич нож, вспомнив свою удаль молодецкую, хотя уж и немало лет тому минуло, и, как в прежние годы, одним махом глубоко всадил его в здоровенную спину.

К тому же, не столько для надежности, сколько машинально, направил он свой удар прямиком под лопатку, чтоб наверняка. Затем стащил, скинул безжизненный труп с Дарьи, кое-как отпоил захлебывающуюся от рыданий девку ключевой водой и пошел своим ходом в монастырь.

По пути, слава богу, еще одного монаха на телеге встретил, а то так бы и сдался собственноручно. Не на милость, нет, знал, что не помилуют, просто иного выхода для себя он не видел. А тут, как увидал молоденького монашка на телеге, осенило.

Ухватил лошадь под узцы, остановил, подошел к нему, не поняв поначалу, почему тот так торопливо в солому вжался и даже ноги под себя подобрал, и хриплым голосом сказал, чтоб суседа с ямы выпустили да к его дочке Дарье приставать боле никто не смел.

Потом тупо глянул на свои руки, наверно, потому, что монашек с них глаз не отводил, и понял, чего тот так боится, — были они все в крови.

— Это отца Стефана, — добавил он, поднося их поближе к монашку, чтоб тот как следует проникся ужасом и понял, что теперь Митрич готов на все. — И ежели не сделаете так, как я говорю, то не он один сдохнет без святого покаяния, без отпущения грехов, аки пес шелудивый.

Напрасно, как выяснилось позднее, он все это говорил. Через пару лет заглянул Митрич в эту деревню и ахнул. Сосед так и умер в яме, никто его и не собирался выпускать, а Дашенька, на кою он и сам имел виды, когда подумывал о женитьбе, толстопузые монахи до того довели попреками за отца Стефана, что она сама на себя наложила руки, утопившись в реке.

И еще раз хотел Митрич новую жизнь начать, когда в своих вечных скитаниях по лесу близ убитой кем-то бабы нашел малое дите. Нечеловеческим трудом выстроил он за год в лесу какую-никакую избушку, год с дитем жил, наведываясь в ближайшую деревушку за провизией, — деньжонки были, а потом его повязали и кинули в поруб. Донес кто-то царевым слугам.

Три дня его били смертным боем, чтоб сказал, где зарыл награбленные сокровища, а он, дурья башка, молчал. Завыл он в голос только на четвертый день, после того как ему показали его приемного сына.

Свалившись с пыточной лавки на пол и извиваясь всем телом, как червь, подполз к кату и вопил дурниной: «Дите не трожьте, звери! Ему ж и шести годков нету! Малой он совсем!»

А как начали плетью охаживать, так после первого же удара потерял сознание, хотя били-то не Митрича — дите. Каждый удар по детскому тельцу ударом грома к нему в мозги врезался. Накрепко, чтоб на всю жизнь запомнил, каково разбойничать на Руси святой.

Как тогда Митрич сорвал с рук кожаные ремни, а были они крепкие да широкие, до сего дня не поймет. Первый удар его кулака пришелся в зверя с кнутом. После того как свалил душегубца, вырвал у лежащего кнут из рук и тут же метко, прямо по глазам угодил второму, ошалевшему от случившегося. И только когда тот взревел от боли, руками закрывшись, а из-под них по щекам струйка красная тонкая потекла, понял: вот оно, спасение.

А дальше как во сне. Машинально поднял саблю, оброненную тем, вторым, и с дитем на руках — на коня, что стоял на привязи у крыльца, и ходу. Куда? Да в лес, куда ж еще. Он, в отличие от людей, добрый — и укроет, и накормит, и напоит. Но тут иначе все вышло. Кругом обложили его царевы слуги, травили со всех сторон, как лютого зверя. На третий день, искусав себе все губы до крови при виде детских мук, — мальчонка от пережитого ужаса и побоев сгорал в злой лихорадке, — Митрич в отчаянии вышел на дорогу.

Там-то он и повстречал проезжавшего мимо иезуита, упал ему в ноги, ни слова не говоря, и молча протянул дите. Хоть иноземец был и не робкого десятка, но по первости достал пистоль, готовый пальнуть в случае чего прямо в рожу этому рослому, заросшему и грязному русскому мужику, но при виде детского тела и ручек, обессиленно свисающих, что-то смекнул, пистоль убрал, только строго спросил: — Тебя ли ищут повсюду?

А Митричу уже все равно было, и он только кивнул, глаз с ненаглядного, хоть и неродного, не спуская. Рейтман же, осмотрев бегло младенца, достал свои лекарские принадлежности, обтер воспаленное личико чистой тряпицей, потом, замахнувшись было, выкидывать передумал — Митричу ее в руки сунул, приказав утереться.

Сам же, достав скляницу с какой-то жидкостью, разжал ребенку зубы ножом — иначе никак, уж больно крепко тот сомкнул рот — начал ее вливать. Затем подошел к Митричу, стал заботливо этой тряпицей лик ему вытирать. А тот так и продолжал остолбенело стоять, не отрывая взгляда от дитяти, коего он уже называл Никиткой да родненьким. Подлинного его имени он не ведал — малец-то от испугу еще год назад как замолчал, когда при нем мать резали злые, лихие люди, да так и не говорил ни слова. Но на Никитку мальчуган охотно откликался. Потом иноземец вынул ножницы, оттяпал ему бородищу, подровнял волосы, а напоследок сунул какую-то одежу со словами: «Рвань поменяй». А увидав, что Митрич как стоял столбом, так и продолжает стоять, глядючи на своего мальца, встряхнул его пару раз хорошенько и сказал в самое ухо: «Завтра совсем здоров будет».

Вот тогда только он и очнулся. Первым делом в ноги к немцу бухнулся, стал его башмаки целовать и до тех пор не поднимался, пока тот его сам за волосы от земли не оторвал и переодеться не заставил.

Считал Митрич по простоте, что чужестранец при первой же возможности сдаст его властям, однако тот и не подумал такое сделать. Усадив его вместо кучера и вручив ему вожжи, сидел всю дорогу сзади в телеге, что-то беззаботно насвистывая под нос.

Со стрельцами, которые как-то раз остановили их уже на исходе дня, лопотал на каком-то тарабарском до тех пор, пока им самим слушать не надоело, после чего они усадили назойливого говоруна обратно в телегу, лишь бы тот не мешал им в поисках царева разбойника и отчаянного душегуба. А малец в это время смирнехонько лежал под соломой.

Вот тогда-то и дал себе крепкое нерушимое слово Митрич, что коль доведется живым выбраться с этой бучи, то пойдет он в услужение к иноземцу и будет верным его рабом, пока тот сам не выгонит, и что ни прикажет этот человек, все выполнит в лучшем виде.

Недалеко, близ Углича, оставили они мальца в деревне у какой-то поповской вдовы, причем немец еще и дал ей рубль, чтобы ребятенок был не в тягость да чтоб кормила хорошо, как своего. А когда на окраине города уже показались кресты церквей, иноземец жестом остановил Митрича и предложил ему идти на все четыре стороны. Бородатый мужик вдруг заплакал, как дитя малое, и, утерев рукавом слезы, сказал:

— Воля твоя, боярин, а я от тебя ни на шаг. Что скажешь, все сделаю.

— А убить прикажу? — насмешливо поинтересовался иезуит.

— Бабу не смогу и дите не трону. А так — что скажешь.

— А платить сколько?

— Ты уже за все вперед уплатил, боярин.

— Да ну? А я и не заметил. Чем же это я?

— Золотом, боярин, чистым золотом. Сполна отвесил, без обмана, верный счет был, и служба моя тебе верна будет.

— Не пожалеешь? — посуровел лицом Симон.

— Не о чем. У меня ведь ни кола ни двора. Один токмо малец и был, да и тот не родной. Ты его спас, твой теперь и указ.

— Чего ж так трясся за него, коли не родной? — недоверчиво сощурился иноземец.

— А сердцем прикипел. Теперь душа спокойна за него. А уж отплатить я сумею.

— Ну-ну. Коли так, садись да трогай. Поехали.

Немец опять весело засвистел и даже начал что-то мурлыкать, а Митрич впервые за долгие годы расправил плечи, не догадываясь, что получалось так во многом благодаря хитроумному расчету Симона.

Нет, мальцу он помогал вполне бескорыстно, но потом, кромсая острыми, как бритва, ножницами грязную, нечесаную шевелюру неизвестного бородача, так напугавшего его попервости своим отчаянным, готовым на все видом, когда тот нежданно-негаданно выбрался из дремучего леса на дорогу, мысль о возможности использовать его в качестве слуги уже мелькнула в голове Рейтмана.

Он к этому времени успел оценить отзывчивость и бескорыстие местных жителей. Если этот бородач в благодарность за спасение от смерти себя и ребенка по доброй воле останется у него в услужении, то лучшего слуги ему не найти.

Вот почему близ Углича он заехал в деревню, сдал мальчишку с рук на руки бедной вдове, хорошо заплатив ей при этом и краем глаза удовлетворенно заметив, как изумленно вскинул брови мужик, когда увидел, как Рейтман позаботился о его приемыше.

Правда, как оказалось, у них не кровное родство, но, во-первых, мальчик этого не знает, а во-вторых, духовное порою стягивает людей в неразрывную цепь больше, нежели родовое, и порвать такую связку способна зачастую лишь гибель одного из двух.

Так и стал Митрич возить своего хозяина, или, как он его называл, боярина, туда-сюда по его непонятным делам. Симон порой сердился, когда тот его так называл, но Митрич упрямо отвечал, что, мол, для него хозяин будет еще повыше, нежели иной боярин, и польщенный иезуит замолкал, в конце концов махнув на это рукой.

Сейчас же Митрич, сидя на завалинке, предвкушал, как он, выполняя боярский наказ, будет следить за домом и поддерживать в нем порядок (больше слуг в доме не было, и Митрич всегда управлялся сам) и в то же время обязательно, улучив минутку, сможет съездить в деревушку, где рос прыткий Никитка.

А тот уже вовсю то дрался с деревенскими мальчишками, то бегал с ними взапуски — словом, подрастал на радость Митричу, который с каждым днем все сильнее ощущал, как крепнет в нем новое, доселе неведомое чувство отцовства. Где и как долго пробудет в отлучке его боярин, Митрич не знал.

«Авось, не маленький, дорогу найдет, а его, Митрича, дело — порядок в доме да мальца не упустить, хотя чего его держать — чай, не силком везли. Вот только почему из дома никуда не выпускать — неясно. Ему-тко, поди, тоже порезвиться охота. Ну это, наверно, чтобы не заплутал, не пропал в чужом незнакомом городе. Да и вообще, — отмахнулся Митрич. — Хозяину-боярину видней».

Глава XIII Первая встреча

Жизнь Ивашке на окраине Углича в небольшом двухэтажном домике поначалу казалась несколько однообразной и скучноватой.

В самом деле, чего интересного можно отыскать за четырьмя стенами, а перелезть через плотный крепкий тын, который окружал со всех сторон бревенчатый теремок — Ивашкину обитель, было как-то боязно. Нет, мальчик не боялся высоты, не трусил он и перед городскими ребячьими ватагами, от которых чужаку могло и влететь по первое число за обидное, хоть и невзначай оброненное слово, а то и вовсе за какую-нибудь пустячную безделицу.

В Рясске ему доводилось испытать всякое, хотя сильно и не били — уважали за ученость не по годам, да еще, наверное, от взрослых каким-то шестым инстинктивным чувством передавалась жалость к сироте. Как-никак далеко не у каждого не было отца.

В незнакомом же Угличе, Ивашка нерушимо был в том уверен, на другой, мало, на третий день он бы и друзьями закадычными обзавелся, да и, глядишь, потеху какую учинили б, небось Ивашка на них сызмальства, сколь себя помнил, вельми горазд был. Да хотя бы просто кострище развели, грибов али рыбы вволю испекли, и то дело. Но выйти самовольно было нельзя, а то дядя Митрич скажет чужеземцу, и тогда тот в наказание за ослушанье не покажет царевича, а Ивашке уж очень хотелось поглядеть на него. Затем ведь и ехал.

Попробовал было мальчик на третий же день по приезде попроситься ненадолго погулять, полюбоваться городом, да Митрич так сердито зыркнул из-под насупленных бровей, что Ивашке вмиг все расхотелось.

Однако на следующий день, поймав умоляющий взгляд мальчика, Митрич сам подошел к нему, положил тяжелую руку на плечо, попросил тихо:

— Сядь.

И когда Ивашка присел на завалинку вместе с грузно опустившимся рядом Митричем, тот произнес:

— Поглядеть хотца? Мальчуган молча закивал головой.

— Оно, конечно, дело молодое. Сам знаю. Однако боярин строго-настрого тебя не пускать наказал. А у меня самого, однако, дитя рядом, в деревне растет. С полгода ужо никак денька единого не нашел, чтоб повидать. Тож скучаю, — неожиданно пожаловался он Ивашке, — счас бы скаканул туда, дак ты сбегешь. Боярин приедет, серчать станет. А сердчишко само рвется. Туда да назад, вот и десяток верст наберется без малого, да с ним маленько, глянь, ан день и прошел. Уже вечер. — И просительно посмотрел на мальчика.

И тут Ивашка наконец-то понял, чего тот от него хочет. Чтобы обещанье дал, мол, со двора ни на шаг, чтоб душа спокойна была. В голове у него тут же мелькнула ловкая мысль. Ивашка впоследствии даже сам удивился, как это он до нее додумался. Вскочив на ноги, он закричал:

— Так тобе уехать надо отсель?! Езжай, дядя Митрич, а я, вот тебе крест, не сбегу, — и бестрепетной рукой наложил на себя крест, обернувшись в сторону видневшейся из-за тына ажурного деревянного шатра маленькой церквушки.

Митрич улыбнулся одними глазами и строго переспросил:

— Ты без обману? Верить твоему слову можно аль как?

Ивашке на миг показалось, что мужик видит его детскую хитрость насквозь, и уж было устыдился своей затеи, но по-прежнему твердо, хотя и без прежнего энтузиазма в голосе, сказал:

— Хошь, еще раз перекрещусь?

— Да ладно, — махнул рукой Митрич и неспешно, хотя все в душе пело и свистело от радости, — Никитку-то действительно полгода не видал, — пошел седлать и выводить лошадь. Быстро управившись с этим делом, метнулся в дом (выдержка все-таки отказала) и, схватив маленький узелок, ловко вскочил на коня.

— Ну, я с тобой, как с большим, — у самых ворот прогудел он еще раз мальчику.

Ивашке даже неловко стало от собственной, хоть и будущей, хоть и не совсем, да лжи. И уж совсем он покраснел, когда Митрич вынул из кармана глиняную, ярко раскрашенную свистульку и предложил Ивашке:

— Накось, поиграй вот. Токмо я запру тебя. Не потому, как обещанью твоему не верю, — быстро пояснил он, дабы не обидеть мальчугана, — а от людей лихих. Чай, ты один остаешься в дому-то. Ну, капуста квашена сам ведаешь где. Шти в чугунке. Седни варил, а сало, тряпицей прикрытое, на лавке лежит. А я мигом, к завтрему буду.

— Вот тебе крест, дядя Митрий, не сбегу, — снова поклялся мальчик.

— Верю, верю, — кивнул Митрич и закричал лошади: — Но-о, но-о, красавица моя!

Правда, крикнул он это уже за воротами, которые перед тем хорошенько запер, придавив их с наружной стороны таким бревном, что скинуть его было бы не под силу не только Ивашке, но и не каждому мужику.

Долгое время Ивашка бродил в нерешительности. Доверие, оказанное ему Митричем, с одной стороны, как бы окрыляло, а с другой стороны, привязывало к этому, успевшему уже порядком надоесть дому. Душа его была в смятении, но потом какой-то чужой и хитрый голос внутри стал нашептывать:

«Уехал, а тебя бросил. Сказал, что верит, а ворота закрыл».

— Ну и что? — возражал ему мальчик, прохаживаясь по пустому двору, но почему-то все ближе и ближе к тыну. — Он к сыну повидаться поехал, а ворота закрыл, чтоб чужой кто не зашел, а вовсе не от меня.

Надоедливый голос не унимался:

«А ты ему вовсе и не обещал не уходить со двора».

— Нет, не обещал, — неуверенно сказал сам себе Ивашка и вдруг остановился. — Я не на церкву крестился.

«Самому себе-то уж не ври, пожалуйста, — обиделся голос. — Потому и крестился, что уже придумал заранее».

— Ничего я не придумал, — осерчал Ивашка. «Придумал, придумал, — настырно тянул голос. — Ты же обещал, что не сбежишь. А что выходить погулять не будешь, про то уговора не было, и никаких обещаний ты не давал».

— Нехорошо как-то. Он мне, вон, свистульку подарил, а я обману, — хмурился Ивашка, в раздумье переступая ногами и все ближе подходя к тыну.

«Подумаешь, свистулька. Сынку своему дюжину таких свистулек понес поди. Да и вовсе ты его не обманешь. Сказал, что не сбежишь, — и не сбежишь, просто погуляешь, а к вечеру вернешься. Ну же! Чего медлишь?»

Ивашка, запрокинув голову, посмотрел на тын. Высоковато, конечно, цельная сажень, никак не менее. Да и ухватиться не за что. Он погладил крепкие неошкуренные, вершка два толщиной бревна.

«Ну, что же ты? — подзуживал голос. — Видать, боишься такой высоты. А ты не трусь, будь посмелее».

Тын был вострым да так ладно подогнанным, что на первый взгляд казалось, выхода найти невозможно. Однако Митрич при отъезде своем на радостях совсем забыл про подворотню. Широкая доска стояла, аккуратно прислоненная к могучему верею. [1540] Конечно, придется ее так и оставить откинутой, но между воротами и землей был не такой уж и большой зазор: вершка четыре в высоту, не более. Собака пролезет, а вот человек — навряд ли, разве что такой Ивашка.

Пришлось, правда, наковырять щепкой немного земли, потому что голова никак не хотела пролезать, но в конце концов, не считая запачканной слегка одежонки, все обошлось сравнительно благополучно и скоро.

— А теперь в путь. — Сказав себе это, Ивашка двинулся вдоль по узкой улочке, все время касаясь пальцами правой руки бревенчатого тына, чтобы не заблудиться и легко добраться домой на обратном пути.

Не успел, однако, он пройти и полуверсты, как увидел еще один тын. По виду он ничем не отличался от Митричева, однако двухскатный конек над воротами был богато разукрашен затейливой резьбой и причудливыми фигурками, которые буйная фантазия мастера разбросала по нему, как сеятель кидает зерна, — в меру и в строгом соответствии со своим тайным замыслом. Да и сами строения были значительно выше, нежели дом иноземца.

Как раз в это время ворота широко открылись и со двора стали выезжать телеги. Ивашка было юркнул за угол, но вскорости понял, что из возчиков, хотя они и были одеты примерно так же, ни один не может быть Митричем, несмотря на наличие у каждого окладистой бороды.

Телеги все ехали и ехали. Ивашка тем временем несколько осмелел и подошел к воротам, которые, будто руководимые незримой рукой, медленно стали закрываться. Ивашке показалось это таким любопытным и загадочным, что он даже заглянул внутрь, но тут же напоролся на невысокого человека, одетого в красивые, красного сафьяна сапоги, синие штаны из тонкого сукна, в белой холщовой рубахе с мелким изящным узорочьем, шедшим по плечам и вороту.

— Тебе чаво здеся надобно? — лениво спросил он Ивашку.

— Я… — робко начал было мальчик, еще и сам толком не зная, как лучше ответить.

— К царевичу, что ли, играться?

В груди у Ивашки так все и оторвалось. Вот она, удача-то, лови, хватай.

— Ага, — кивнул он.

— Ну, иди живо. Не мешайся тут. Они уже во дворе играются, а ты штой-то припозднился.

— За свистулькой бегал, — пояснил мальчуган, уже освоившись и показывая крепко зажатый в кулаке глиняный подарок Митрича.

— Ну, иди, иди уж. Вдругорядь не пущу, коль припозднишься, так и знай, — лениво проворчал человек. — Да не туда, эй, слышь, ты чаво, совсем забыл, што ли? Они ж там, — окликнул он Ивашку чуть погодя, видя, что мальчик пошел в противоположную сторону, и указывая, куда надо идти.

Чтобы как-то оправдаться, проходя мимо него, мальчуган хитро улыбнулся и нашелся:

— А я хотел было с задов зайтить и напужать малость.

Человек присвистнул:

— Это царевича-то? Да он и так пужаный весь. Тебя бы с твоей дуделкой так пужанули, если б его опять трясучка забила, своих бы не узнал.

— Я б легонько, — пробормотал смущенный Ивашка и остановился, услышав окрик:

— Эй, погодь! Чичас я сам тебя проведу, а то, чего доброго, и вправду пужанешь. — И человек, нагнав мальчугана и цепко ухватив его за плечо, пошел с ним вместе к другому, на этот раз не такому высокому, к тому ж лежачему тыну, [1541] на который, наверно, очень удобно было лазить.

«На него полезем, что ли?» — подумал было весело Ивашка, когда они уже подошли поближе, и даже чуть не прыснул в рукав — он-то ладно, а как этот здоровый дядька попрется? Но человек легонько толкнул рукой неприметную маленькую калитку, и они оказались еще в одном дворе, уже значительно меньшем по размерам, чем тот, первый. В середине его стояли двое ребят в нарядной одежде и о чем-то громко спорили. Завидев Ивашку, оба резко повернулись в его сторону и стали молча на него смотреть.

— Ну вот, играйся таперь. А то — напужаю, — проворчал человек и той же ленивой походкой побрел назад.

Ноги у Ивашки вдруг стали ватные, будто чужие, и он, с трудом удерживая равновесие, тихо подошел к ребятам, но потом, заметив, что они хоть и нарядно одеты, но выглядят ненамного лучше его самого, постепенно посмелел, решив для себя, что царевич, наверно, еще не вышел поиграться. Заговорщически подмигнул им и шепотом спросил:

— А где царевич-то?

Мальчуганы недоуменно переглянулись, а потом тот, что был повыше, озадаченно переспросил:

— А какой же еще тебе нужон?

— Как это какой? — Ивашка даже возмутился — вовсе, что ли, за дурня его сочли. — Димитрий?

Тогда тот, что повыше, залился веселым смехом.

— Ты чего? — недоуменно спросил его наш герой.

— Ой, не могу. Ой, потеха. — Немного отдышавшись, он указал пальцем на худенького, одного роста с Ивашкой, мальчугана: — Да вот же он, — и опять закатился в безудержном хохоте.

Мальчик, в которого ткнули пальцем, стоял, хмуря брови, и недовольно сопел носом. Было видно, что ему Ивашкино незнание и простота не очень-то пришлись по душе, но потом заразительный смех товарища обуял и его самого, и он тоже сдержанно засмеялся, а потом, не выдержав и отбросив наконец напускную хмурость и строгость, захохотал во весь голос.

Мальчик повыше, отсмеявшись, поднялся с земли и постепенно успокоился, а царевич хохотал все сильнее и безудержнее. Затем он как-то неестественно побледнел, зрачки его закатились, и он, замолкнув и рухнув на землю, начал биться в страшных судорогах.

Ивашка никогда не видел смерти, но почему-то сразу понял, что именно она наложила свой отпечаток на лик царевича, побелевший, с крепко стиснутым ртом, с неестественно выпученными от натуги белками глаз.

— Мама! — заорал он истошно и со всех ног бросился бежать.

Скорее, скорее домой, за крепкий бревенчатый тын, под защиту старого и угрюмого, но такого добродушного старика Митрича. Сам не помня как, он перемахнул через царские ограды и почти в беспамятстве добежал до дома иезуита, который показался ему после всего недавно пережитого таким родным и близким, что Ивашка даже заплакал, а когда уже пролез под воротами, то окончательно разревелся в голос.

Уже вечерело, и косые лучи солнца почти не освещали двор, только еще блестел большой желтый крест на шатерной верхушке церкви, а Ивашка все никак не мог успокоиться.

Так он и сидел дрожа на ступеньках крыльца, пока не дождался приезда Митрича. И даже когда тот, распрягая лошадь, весело подмигнул ему, ужасное зрелище бьющегося в корчах царевича продолжало стоять перед Ивашкиными глазами.

А Митрич, веселый от свидания с Никиткой и раскрасневшийся от чарки доброго меду, что поднесла ему, завлекательно улыбаясь, вдова, так ничего и не заметил: ни ободранных о высокий царев тын Ивашкиных рук, ни его запачканной в земле одежи, а ведь, когда уезжал, была совсем чистая. Лишь за ужином он, присмотревшись повнимательнее к притихшему мальчугану и решив, что такое настроение у него от скуки и безделья, только и поинтересовался:

— Скучал, поди?

— Ага. И ждал, — бесхитростно ответил мальчик.

— А руки-то где искарябал? — больше для порядку, чем для интересу спросил Митрич.

— С крыльца упал. Солнце в глаза блеснуло, — быстро нашелся, как соврать, Ивашка.

— Ишь ты, — сочувственно качнул кудлатой бородищей Митрич. — Больно, поди, — и добавил построже: — Осторожнее бытьнадо. А то глянь, и сломаешь себе чего-нибудь. Как тады быть? Я-то лечить не умею, а боярин когда еще вернется.

Больше он не нашелся что сказать, и остаток ужина прошел молча. Митрич был голоден, поскольку объедать вдову не желал, и так скудно живет, а стало быть, подкреплялся последний раз только утром, перед отъездом, а Ивашка же пребывал в думах о бедном царевиче.

Даже лежа в своей «царской» постели, он, еще раз перебрав в памяти все свои поступки за сегодняшний день, сделал вывод, что уже трижды серьезно провинился перед Богом, солгав дважды Митричу и один раз тому неизвестному нарядному человеку у ворот.

«А лгать — один из самых больших грехов», — вспомнились ему поучения монастырских старцев.

«Я отмолю», — мысленно, уже засыпая, пообещал он, но тут вспомнил отца Феофилакта и как тот, после неудачного Ивашкиного вмешательства в его торговую сделку с крестьянами, ухватив мальчика за ухо, гудел басовито: «Лжа есть первая торговая заповедь. Повтори, отрок», — и Ивашка, не в силах выдержать молча такую боль, плача навзрыд, старательно повторял, слово в слово.

«А еще запомни: не согрешишь — не покаешься, не покаешься — не спасешься», — в конце своего поучения в назидание сказал Феофилакт и отбросил мальчика так, что тот, отлетев, ударился головой о край колеса, и ему стало еще больней.

Над последней фразой монаха он доселе ни разу не задумывался. Тогда мешала боль, а потом не хотелось вспоминать. Сейчас же Ивашка, вспомнив эту его последнюю фразу, решил, что тот ошибся и она должна звучать как-то иначе, ведь если так, то как же могут попасть в рай детские безвинные души, которые никогда не грешили, а стало быть, и не каялись.

Но глаза слипались, и додумать до конца он не успел, решив наутро задать эту загадку Митричу, а также не забыть выяснить у него причины одной необычной странности: Митрич никогда не крестился и не молился, даже перед едой, хотя самого Ивашку за такой же проступок мать пару раз щелкала по лбу ложкой. И это при всей-то ее доброте. Стало быть, гневалась сильно.

Последней его мыслью была такая: наверное, Митрич попросту не знает никаких молитв, вот и молчит, а мне сказать, чтоб научил, стыдится. Ну ничего, я ему сам завтра предложу.

Глава XIV Спор

Наутро Ивашка долго молился перед иконами, которые были только над лавкой, в красном углу, а так как дело происходило перед завтраком, то Митрич имел возможность наблюдать эту картину, непривычную для его глаза. Обычно деревенские мальчишки не увлекались молитвами, изучая их только после крепких физических внушений родителей, а тут такой случай.

К тому же Митрич настолько изуверился и в боге, и в черте за всю свою, полную невзгод и страданий, жизнь, что уже отчаялся где-либо найти мужицкую правду. Вот и сейчас он неодобрительно смотрел на мальчугана, а когда сели за стол, Митрич хмуро поинтересовался:

— Никак в попы готовишься, али как?

— Неа, — ответил Ивашка с набитым ртом. — Меня так отец Пафнутий обучал, в монастыре когда жил.

— Так ты из монастыря сюда?

— Ага.

Ивашка еще продолжал есть, когда Митрич, внимательно наблюдая за мальчиком, медленно произнес:

— Вера — оно, конечно, хорошо. Токмо, главное, на себя надежа, иначе пропадешь. Хотя чего я тебе говорю, ты ж, чай, в монахи подашься, ай как?

Ивашка опять энергично замотал головой в знак отрицания, но потом, вспомнив что-то, даже от еды оторвался и, мечтательно глядя на бревенчатую стену, произнес тихо:

— А сколько там рукописей всевозможных…

— Священных, поди? — осведомился Митрич.

— Разные, — восхищенно слетел ответ с губ мальчика. — Есть и про старину, про Русь, про воев великих, про князей и их славные дела.

«Три шкуры с народа драть, и все славные дела», — подумалось Митричу, но вслух спросил:

— Поди, забыл все?

— Нет, помню, а кое-какие и слово в слово глаголить сумею, — гордо ответствовал Ивашка.

— Неужто слово в слово?

— Да-а!

— И не запнешься ни разу?

— Вот те крест, — и Ивашка перекрестился на икону.

Митрич лукаво сощурился. Все дело было в том, что и он скучал без дела. Каждый день к Никитке ездить тоже нельзя, ну как хозяин-боярин нагрянет, а в доме все поделано-попеределано, и чем заняться — неизвестно. Безделья же Митрич терпеть не мог, чуть ли не заболевал с него. А тут подворачивалась такая возможность услышать что-то новое, совсем необычное.

— Давай так, — предложил он мальчугану, — ты сейчас мне сказывать будешь, и коли не запнешься ни разу, пока солнце в пополудни не будет, значит, правду ты мне глаголил.

Ивашка запнулся не раз, особенно в самом начале. Вроде все помнил, а как своими словами рассказать? Правда, затем он стал говорить все бойчее, а в конце уж вовсе затараторил как по писаному. Строчки, написанные на желтоватом пергаменте витиеватым, затейливым почерком, встали перед ним во весь рост, и он уже под конец как бы попросту считывал с них, да так живо, что Митрич еле удерживался от восторженного вздоха или восклицания, чтобы не сбить мальца.

Затаив дыхание, он познавал новый для себя мир, где гибли вероломно обманутые Ярополком Окаянным Борис и Глеб, где крушил печенегов и хазар грозный Святослав, где крестил Русь Владимир Красное Солнышко, где из-за княжьих межусобиц разваливалась некогда великая и могучая Киевская Русь.

Он то качал сокрушенно головой, то в удивлении начинал чесать бороду — словом, не было еще у Ивашки более благодарного и внимательного слушателя, нежели этот угрюмый мужик, изумленно поглядывающий на мальца, словно не веря собственным глазам. Да полно, может ли столько поместиться в детской головке, не снится ли ему, что сей искусный рассказчик всего-навсего дитя годами.

И когда наконец усталый мальчуган умолк, переводя дыхание, и посмотрел — приятно же, когда тебя так завороженно слушают, — на своего притихшего слушателя счастливыми синими глазами, то увидел, что Митрич упрямо смотрит себе под ноги, что-то шевеля губами.

— Ну как? — гордо откинул голову мальчуган.

— Хорошо, — задумчиво сказал Митрич. — Токмо вот ты о князьях, о войнах, о святых сказывал. Все енто вельми интересно, а о народе почему ничего не глаголил? О народе-то что написано, али как? Как жил, как песни пел, как хлеба растил, как за князей кровушку свою простую проливал? — И с надеждой глянул на Ивашку: — Опосля скажешь про народ? Ближе к вечеру?

Мальчик задумался. Странно, но такая простая истина, что про народ-то, оказывается, в старинных манускриптах ничего и нет, неожиданно удивила его.

— А зачем про него? — осенило его вдруг при мучительных поисках ответа. — Вона нас сколько. Ежели про каждого писать, сколь пергамента извести надо будет, да чернил, да перьев!

— Не-ет, — Митрич упрямо махнул ложкой, которую он начал было выстругивать из липовой плашки, чтобы вовсе без дела не сидеть, а потом, заслушавшись, так и не дотронулся до нее, — про народ обязательно должно быть. Иначе что ж за сказы такие? Ведь тот же князь, он кто? Один человек. Ну, дружина у него еще, чтоб с мужика подати выколачивать. А ежели мужик их кормить не будет, тогда они с голоду помрут, — он даже крякнул от неожиданного поворота собственной мысли и несколько оторопело добавил в полной растерянности от такой концовки: — Получается, что и писать тогда не про кого будет. Да и некому.

— Так у них же злата-серебра видимо-невидимо, за морями, за окиянами купят, — возразил, немного подумав, Ивашка.

Митрич возмутился:

— Значитца, князь живой, а народ помре в одночасье? Где же правда-то, ась?

— Не знаю, — тихо ответил Ивашка. Такого поворота в беседе он явно не ожидал. — А он, наверно, с ними поделится.

— Как же. Жди. Поделился. А ежели даже и поделится, так ведь потом втрое больше назад возьмет.

— А что ж, за так раздавать?

— Вот те на, — Митрич ажно подпрыгнул от возмущения. — А ему почто за так раньше давали? Ведь его злато-серебро — это все слезки мужицкие.

— Так должно быть. Исстари заведено. Князь их защищает, а за то подать требует, — защищался Ивашка.

— Так пущай и требует на прокормление дружины — чай, не развалились бы, прокормили, а то ведь вдесятеро больше платить заставляют.

— Тогда я не знаю, — грустно вздохнул Ивашка.

— То-то, что «не знаю». Да и монахи твои толстопузые тоже хороши. Своих подневольных, аки липку, вместях со шкурой, живоглоты проклятые, ободрать норовят, — продолжал бушевать Митрич. — Они же богу служат, а рази ето по-божески так-то над людьми измываться?

— Так-то грех казать на служителей господних, — укоризненно попытался поправить его мальчуган, но тут же раздраженный Митрич его осек:

— Грабители они господни, вот что я скажу. У господа нашего имя честное отобрали, закрылись им со всех сторон, аки кольчугой, и творят себе дела неправедные, будто татаровья какие! — И опешил сразу после сказанного, потому что увидел, как Ивашкино лицо жалко скривилось и по детским щекам потекли слезы.

— Неправда, неправда, — задыхаясь от рыданий, подступивших к самому горлу, шептал он. — Отец Пафнутий хороший, честь меня учил и за народ тако же глаголил, чтоб я его превыше всех чел в жизни. И отец Пахом всем слова добрые глаголил. Он сам все всем отдавал, а себе ничего не брал.

Но потом Ивашка, хотевший еще много чего сказать в защиту своих неправедно обиженных этим сердитым бородатым мужиком учителей, вспомнил отца Феофилакта и его неправедные дела и понял, что пусть и частично, но Митрич прав, и, не зная, чем еще возразить, заплакал горше прежнего.

— Ну-ну. — Митрич смущенно крякнул, лихорадочно размышляя, как бы успокоить мальца, неожиданно принявшего столь близко к сердцу, как ему показалось по детской простоте и наивности, обвинения всей рясной бесоты, как он называл ее про себя.

— Я ж не говорю, что они все такие. Есть и хорошие, вон как твои Пахом с Пафнутием. Потому народ и в бога верит, что есть они еще, а коли не было бы, так тогда… все равно верил бы, — глухо закончил он свою речь. — Человеку без веры нельзя. Ну, не плачь, я ведь только хотел сказать, мол, плохо, что про народ не писано, как он в старину жил, о чем думу думал.

Ивашка вытер рукавом слезы. Неожиданная мысль была совершенно очевидна в своей правильности, и он чуть не закричал во весь голос от радости, удивляясь, как раньше до нее не дошел:

— Так я ж не все чел еще! Там так много всего, что я и четверти не одолел. Я же не знал, где искать про народ. Просто я еще не добрался до них, но я доберусь, — и он грозно и уверенно погрозил детским кулачком, да еще с такой уверенностью, что Митрич чуть не рассмеялся. Однако, посчитав, что это может сильно задеть и обидеть мальца, только ободрил его:

— Ну вот, оказывается, они есть. Ничего. Какие твои годы, прочтешь еще. А быть должно непременно, поелику без народа ничего и никого бы не было на святой Руси. Мы всему голова, потому как мы хлеб растим, а без него куда ж пойдешь? Да и не напишешь ничего, коли шибко голодным будешь.

Сказав это и еще раз хлопнув примирительно Ивашку по плечу, он пошел в дом, а тот остался с думами наедине.

Бедный мальчуган не понимал, за какой вопросик он попытался ухватиться, наивно полагая его легкоразрешимым. А ведь и до сего времени иные историки считают, что главное в истории — личность, тогда как другие перечат им, возвышая народ, который всему голова. И лишь мудрецы знают, что нельзя разъединять сии понятия, ибо они неразделимы.

Как личность ничто без народа, который должен исполнять его высокие замыслы, подчас бунтуя и сопротивляясь им, потому что не дошел умом до их нужности и важности, так и народ без личности просто толпа, в которой клокочущая, слепая, накипевшая за целые столетия против всевозможных ненужных кровососов ярость может обернуться только массовым погромом.

Глава XV Знакомство

С того памятного дня, когда мальчик поведал Митричу сказания летописные, минуло уже ден десять, и тот частенько просил Ивашку рассказать еще что-нибудь эдакое, на что мальчуган всегда охотно соглашался.

Однако ни дивные старинные предания, ни пустячные дела уже не могли удержать Митрича в доме, к тому же хозяина все не было. Наконец бородач решил вновь переговорить с Ивашкой насчет своего отъезда в деревеньку и снова взял с мальчишки слово, чтобы тот без него со двора никуда.

И вновь сразу же после его отъезда Ивашку обуяла такая тоска, что он, бесцельно скитаючись по двору, в конце концов нырнул в подворотню и пошел к цареву дворцу, который, к удивлению Ивашкиному, выглядел довольно скромно. Не было у него крыши до неба, и в бревенчатом тыне, огораживающем все строения, не углядел Ивашка ни единого золотого гвоздика. Да что там золотого, когда и серебряными-то не пахло! Ничегошеньки не сверкало, не переливалось всеми цветами радуги, да и сам царевич вовсе не был похож на себя. Правда, на кого-то походил сильно, но на кого — мальчик так и не смог вспомнить, хотя и перебрал в памяти всех своих закадычных дружков-приятелей в Рясске.

«А может, он и не всамделишный царевич? — мелькнула у Ивашки мысль. — Может, подшутили надо мной?»

Он крепко сжал маленькие кулаки.

— Ну, я тогда им покажу, как обманывать, — вслух, будто успокаивая себя, грозно сказал мальчуган.

А вот и ворота. «Теперя уж точно не пустят», — вздохнул Ивашка, увидев, что они закрыты, и поплелся вдоль тына. В одном месте низко склонялась ветвями пара небольших дубков, посаженных еще в незапамятные времена, очевидно для тени. А может, и просто выросли они от нечаянно занесенных сюда желудей.

Ивашка почесал в затылке, поскольку желание заглянуть за частокол из бревен было очень большим, а щелочек, предназначенных самой природой для подглядывания, в плотно подогнанном тыну не было ни единой. Надо было что-то придумать. А что, если… И тут он, даже не додумав до конца, бегом сорвался с места назад, к своему, а точнее, к рейтмановскому дому. Небольшой кусок крепкой веревки Ивашка видел на днях у Митрича, ну а отыскать его было делом несложным. Мигом обернувшись туда-обратно, он в считанное время очутился опять возле забора.

Вскоре в его руках оказалось что-то типа веревочного, но только не затягивающегося аркана. Раз за разом пытаясь закинуть свою самодельную петлю на одно из остро оструганных бревен, Ивашка, весь вспотев, наконец-то достиг своей цели и векоре, обеими руками цепляясь за веревку, попытался взобраться наверх.

Этому фокусу он обучился еще в Рясске у старших ребят, которые таким образом, случалось, залезали в чужие сады. Ивашка так лазал всего пару раз, но, как видно, осталась для этого дела силенка в руках, да и небольшой опыт тоже пригодился.

А в это время царевич Дмитрий, стоя по ту сторону высокого тына и скучая без приятелей по играм, равнодушно глазел по сторонам. Вдруг он услышал какой-то шорох за тыном, а потом, приглядевшись, заметил и веревку, тугой петлей охватившую острый конец одного из бревен.

Оглянувшись по сторонам и даже задрожав от предвкушения самоличной поимки вора, Дмитрий подобрал валявшуюся у забора палку и затаился с нею как раз под тем самым бревном, в которое отчаянно упирался Ивашка с той стороны. Наконец мальчугану удалось схватиться за самые концы бревен в тех местах, где они уже настолько сужались, что допускали полный обхват даже для детской руки.

Он перекинул свое худенькое тело через тын и прыгнул, зажмурив глаза, поскольку сигать с саженной высоты — нешуточное дело. Приземление было благополучным, но не успел он встать на ноги, как тут же получил весьма увесистый удар палкой по спине. Вскочив на ноги, Ивашка увидел Дмитрия, замахивающегося для очередного удара, и еле успел увернуться.

— Ты чего дерешься?! — закричал он, пытаясь отнять палку.

— Воровать пришел! — прохрипел царевич, силясь выкрутить палку из цепких Ивашкиных рук. — Я тебе счас покажу воровать!

— Да ты чего такое буробаешь?! Какое воровать?! Зачем?! — Мальчик, испугавшись таких слов, неожиданно отпустил палку, и царевич полетел вместе с ней на землю, не ожидая, что сопротивление вора так резко ослабнет.

К удивлению Дмитрия, незнакомец не стал тут же кидаться на него, чтобы задушить и начать все-таки чего-нибудь воровать, а продолжал спокойно стоять на месте.

— У тебя и красть-то нечего, — презрительно сказал Ивашка, выставив вперед свою босую ногу, мол, и мы тоже не лыком шиты, за ответом не постоим.

Поднявшись, Дмитрий подошел к Ивашке поближе, тем более что палка оставалась в его руках. Разглядев гостя как следует, он по здравому размышлению решил, что воры такими маленькими не бывают, хотя и продолжал недоумевать, кто это такой и зачем он здесь.

— А почто через тын скакнул?! Ну! Говори! — И царевич, подступаясь к Ивашке, опять замахнулся палкой.

— Ты тут не махайся, а то я тоже вдарить могу, я знаешь какой сильный, — Ивашка грозно выпятил щуплую грудь и сделал шаг навстречу царевичу, да так уверенно, что тот опешил от такой неслыханной наглости.

Дело в том, что детей, которые играли с Дмитрием, строго инструктировали, как себя вести, а также твердо-натвердо учили, причем не без помощи подзатыльников — глупые взрослые почему-то считали, что они лучше всего закрепляют память, — что царю надобно во всем уступать, во всем потакать, а также что делать во время его неожиданных припадков.

Так что Дмитрий уже привык к тому, что его сверстники никогда ему не перечат и что он умнее и сильнее их всех. Именно поэтому он несказанно удивился при виде бедновато, хоть и чисто одетого незнакомого мальчугана, который в открытую прекословит его царскому величеству, будущему русскому царю. Он даже опустил свою палку, услышав такие нахальные и дерзкие речи.

— А почто пришел-то, а? — уж нормальным голосом, не стараясь изображать из себя хоть и будущего, но царя, спросил он Ивашку.

Тут мальчик несколько засмущался. Что сказать — он не знал. Если правду, что, мол, поглядеть на живого царевича пришел, то тот и обидеться может. Вон у них в Ряжске, когда они всей ватагой прибегали поглядеть на юродивого, тот всегда на это обижался и кидался в них камнями. Правда, они обычно первыми начинали дергать его за одежду да за руки, но это не важно. Все равно ведь тот кидался.

Да и неудобно как-то. Еще решит, что Ивашка пришел поглядеть на его болезнь. Как тут сказать, что за всю свою жизнь он ни разу даже мельком не видал ни царя, ни хоть кого-нибудь из царской семьи, вот ему и интересно.

— Пришел и пришел, — попытался Ивашка увернуться от прямого ответа. — Вижу, скучно тебе, вот я и хотел поиграться с тобой. Мне ведь тоже скучно.

— А как же ты меня узрел-то? — недоверчиво переспросил царевич.

— А вон в щелку. Шел мимо, глянул, дай, думаю, предложу поиграться, а не захочет — не надо, дальше пойду.

— Так ты бы оттуда спросил.

— Вот еще, — возмущенно фыркнул Ивашка. — Кто ж через щелку разговаривает?

Факт был неоспорим, и возразить Дмитрию было нечего. Он действительно никогда не видел, как разговаривают через щелку, к тому же совсем незнакомые люди.

— А через тын-то почто? — все-таки поинтересовался он.

— Так ведь через ворота к тебе не пустят. Вот я и решил так… — и Ивашка махнул рукой, изображая свой полет. — А ты меня палкой. Вот обижусь сейчас да уйду.

— А я тебе прикажу остаться! — топнул недовольно ногой Дмитрий.

Такой скорый уход Ивашки его никоим образом не устраивал. Ребят для игр пускали к нему не всегда, да и то ненадолго, поскольку лечащий врач (а это был Симон) справедливо полагал, что от возбуждения, вызываемого игрой, болезнь, чего доброго, может обостриться, а припадки участятся. Поэтому Дмитрий находился под присмотром толстых и вечно сонных мамок и кормилиц, которым предписание иезуита было только на руку, поскольку давало больше времени для сна и обычных бабьих сплетен.

К тому же во время игр за Дмитрием требовалось постоянное наблюдение — вдруг опять падучая приключится. А когда он один, то тут уж можно особо за ним и не глядеть, а отдаться во власть господину Морфею или Гипносу, имен коих они, разумеется, не слыхивали, но общество сие, в особенности аккурат после сытого обеда, весьма уважали и почитали.

Вот тогда Дмитрий и бродил где попало, но в основном в своем дворике, не зная, чем бы таким еще заняться. Вполне естественно, что, услышав Ивашкино заявление, царевич восстал.

— Уйдешь, когда я тебе прикажу, — в повелительном тоне сообщил он ему и, отметая возможные со стороны малолетнего невежды возражения, не менее властно добавил: — Такова моя царская воля.

— Будешь царем, тогда и командуй, — фыркнул Ивашка и с серьезным намерением выбраться отсюда тем же путем, что и вошел, направился к дубку, дабы по одной из веток перебраться на ту сторону.

— А я тебя не пущу, — занял перед деревом оборону царевич с палкой в руках и даже грозно махнул ею два раза.

— А ты справишься? — насмешливо поглядел на него Ивашка и тут же получил удар палкой по руке.

— Эй, ты чего дерешься? — обиженно закричал он. — Так-то любой может. Ты без палки давай, чтоб честно было.

Дмитрий изумленно поднял брови.

— Ты тягаться со мной удумал? — пренебрежительно заметил он, но палку отбросил. — Да я тут всех валяю. Я с тобой одной рукой справлюсь.

— А ну, давай! — загорелся Ивашка, обиженный таким высокомерным к себе отношением.

И они, обхватив друг друга за плечи и сосредоточенно пыхтя, принялись топтаться возле дубка, причем царевич действительно попытался поначалу совладать с соперником одной рукой, демонстративно держа другую за спиной, но вскоре был вынужден пустить ее в ход, хотя преимущества это ему все равно не принесло. Более того, уже через минуту Ивашка стал брать вверх. А спустя несколько секунд поверженный и готовый заплакать от своего неожиданного поражения Дмитрий уже лежал на спине, а на нем сидел Ивашка.

— Ну что, съел? — весело сказал он.

— Пусти, — захныкал побежденный царевич.

— Ну ты чего, — став добродушным после победы, Ивашка слез с него и даже пожал Дмитрию руку, но тот ее как бы не заметил и бурей налетел снова на Ивашку.

Тогда тот, твердо держась на ногах и даже не очень-то сопротивляясь, миролюбиво предложил Дмитрию:

— Ты охолонь маленько, а то, вишь, как запыхался, да и я тоже подустал, — чтобы соблюсти равенство и не показывать хоть в этом своего превосходства, поскольку дыхание его было почти ровным, заметил Ивашка.

Победителю легко быть великодушным, хотя, возможно, побежденному просто негде его проявить. Правда, замечено, что поражение не усмиряет только сильных духом, а слабых оно вводит в состояние депрессии. Дмитрий рвался в новый бой — это к его чести.

— Давай лучше поговорим, — опять предложил Ивашка. — Вот тебя как зовут?

— Дмитрий Иоаннович, — гордо поднял голову царевич и, оставив попытку взять реванш за поражение, отпустил Ивашку из своих борцовских объятий.

— Гляди-ка, это у тебя отца Иоанном звали. Погоди, погоди. Так ведь я тоже Иоанн, только сейчас все Ивашкой зовут. Это потому, что я маленький. Значит, мы с родителем твоим одного имени, вот те на, — засмеялся Ивашка.

— Мой отец, — сбил его пыл Дмитрий, — Иоанн Васильевич, государь всея Руси, а ты как был Ивашкой, так им и останешься. Тебе отчество не полагается, поскольку ты из простого званья, а не князь и не боярин.

— Так ведь он умер, Иоанн Васильевич-то? — Ивашка удивленно уставился на Дмитрия, пропустив мимо ушей все обидные намеки.

— Ну да, — грустно вздохнул Дмитрий, — уже годков шесть прошло, — и, хлюпнув носом, отошел к дубку, закрывая лицо рукавом.

— Да ты не плачь, чай, не баба, — рассудительно заметил Ивашка и дружески положил царевичу руку на плечо, продолжая успокаивать: — У меня-то вон вовсе родителев нетути.

— Совсем? — испуганно переспросил Дмитрий.

— Совсем. И ничего, живу.

— А как?

Тут Ивашка многозначительно повел плечом, как бы показывая тем самым, что, мол, лучше не бывает, а с ними одна морока, хотя уж это-то было чистым враньем. Порою Ивашке так остро не хватало не только ласковых рук матери, но и тяжелой отцовской длани, которой он так никогда и не испытал, что он даже пускал слезу, не в силах удержаться от тоски по родному существу. Ну хоть какому-нибудь. Часто он также вспоминал и Полюшку, и бородача-кузнеца. Они даже снились ему, после чего он, как правило, просыпался с опять-таки мокрой от слез подушкой.

— Тебе, наверно, вовсе худо, — участливо повернулся к нему царевич. Детское сердце очень отзывчиво к чужой беде и даже о своей, пусть и большой, моментально забывает при известии, что другому-то еще хуже. И тут нет разницы, кто сей ребенок: то ли будущий государь, то ли простой труженик, родившийся для того, чтобы всю свою беспросветную жизнь гнуть спину над сохой.

Только потом уже, став князем, человек этот бывает способен из-за собственного дурного настроения засечь насмерть другого, по своему имущественному положению стоящего на последней ступеньке проклятой иерархической лестницы. И ничего удивительного, что после обмена сообщениями о своих бедах они уже, дружески обнявшись, оживленно беседовали как два закадычных приятеля. Тон в беседе задавал Ивашка.

— А ты луки мастерить можешь? А стрелы делать?

— Нет, — сокрушенно ответил царевич, но потом встрепенулся: — А зачем? У меня есть и лук, и стрелы, и даже колчан всамоделишный, красивый, ужасть.

— Ух ты, — у Ивашки загорелись глаза. — Принеси, поиграем, кто дальше выстрелит. Хотя, — тут он критически обвел взглядом маленькие стены дворика, — здесь и разойтись-то негде. Тогда на меткость, в тын стрелять будем.

— Не-е, — Дмитрий вздохнул, — мамка проснется и заругается. Лучше я потом, в другой раз. Хорошо?

— Ну ладно, — великодушно махнул рукой Ивашка. — А сам-то ты изготовить лук сумеешь?

— А зачем? — опять переспросил Дмитрий.

— Вот те на, — опешил Ивашка. — То есть как это зачем? Вот тебе сделают плохой, а лучше уже не будет. А коли сам, то какой хочешь, такой и твой. Хочешь поболее, хочешь помене, хочешь тугой, а хочешь послабее. Опять же стрелы…

— А ты все сам можешь? — Царевич с завистью посмотрел на Ивашку. — А меня обучишь?

— Конечно. Я тебя ворон стрелять обучу и галок всяких.

— Ого! — обрадованно воскликнул царевич. — Значит, ты еще придешь ко мне?

— Непременно приду, — заверил Ивашка царевича. — Хошь завтра?

— Давай. Токмо ты опосля обеда, чтоб, как сейчас, мамка с кормилицей не мешались. А то крик подымут.

— А ты тогда никому не сказывай, что я был у тебя, вот они и знать не будут, — поучительно сказал Ивашка.

— Никому, — и Дмитрий перекрестился. — А давай еще раз поборемся кто кого.

— Ну давай, — согласился Ивашка без былого воодушевления, потому что уже в первой стычке понял, что он сильнее, а поддаться, чтобы царевич не обиделся, было не в его правилах.

Уже через минуту Дмитрий вновь оказался под Ивашкой, но на этот раз воспринял поражение значительно спокойнее.

— А почему же меня до этого никто не валял? — изумился он, все еще лежа на земле.

— Значит, слабые они вовсе али поддаются, чтоб не обидеть — ты же царевич, — ум Ивашки предельно логично вычислил эти два возможные варианта.

— А ты не хочешь?

— Не умею, — сознался Ивашка, но тут же добавил: — Токмо здесь правило есть простое: чтоб все всегда по-честному было. Так что поддаваться нельзя. Ты так им и скажи вдругорядь, а для верности обидь как-нибудь поначалу, чтоб они разозлились и по-честному с тобой валялись.

— Ладно. — Царевич начал уж было подниматься с земли, как тут оба мальчугана аж вздрогнули от пронзительного женского крика.

— Ах он охальник, ах он бесстыжая рожа! Ивашка поднял голову и увидел, как, путаясь в длинных юбках, спускается по ступенькам крыльца какая-то толстуха лет сорока, громко возмущаясь его, Ивашкиной, наглостью.

Дмитрий тоже повернул голову и, увидев эту бабу, тихонько шепнул Ивашке:

— Беги. — И когда Ивашка уже был на дереве, добавил негромко: — К завтрему ждать буду.

— Ладно, — подмигнул Ивашка и, ускользнув от толстухи, пытавшейся схватить его за ногу, примерился, чтоб спрыгнуть на ту сторону, но для этого нужно было зависнуть и перевернуться на руках, а тогда толстуха все ж таки ухватила бы его за ногу, но тут неожиданно помог Дмитрий. Он подскочил к женщине, с силой боднув ее в выпяченный большой живот, и отчаянно закричал, отвлекая ее внимание:

— Чего толкаешься-то? Вот возьму и мамке нажалуюсь.

Чем у них дело кончилось, Ивашка не доглядел — он был уже далеко и скоро оказался во дворе у иезуита. Митрича еще не было, и он наконец спокойно перевел дух.

Глава XVI Друзья-близнецы

Прошло немного времени со дня знакомства Ивашки с царевичем, и вскоре повелось так, что жильцы симоновского дома у себя на подворье да в избе не засиживались. Не сразу, конечно, а постепенно, в особенности по глубокой осени, уверовав, что хозяин по такой непролазной грязи проехать не сможет, Митрич зачастил к вдове, порою и на ночь там оставаясь.

Поначалу он хотел было прихватить с собой Ивашку, еще когда засобирался в деревню первый раз, но потом одумался. Немец-то и сам туда захаживал — то травы какие понадобятся, а то и к колдуну наведывался, что жил в шести верстах от села, на окраине огромадного болота. Ежели Симон узнает, что нарушен его строгий указ — никуда не пускать со двора мальчишку, не миновать Митричу наказания.

Карать же Симон умел жестоко, и хотя бородачу, слава богу, ни разу не довелось испытать его на себе, но чуял он, что коли боярину-иноземцу будет нужда — тот не пощадит никого, безбоязненно пойдет прямо по костям да по телам и даже под ноги себе не глянет. А ну, ежели кто в той деревне мельком обмолвится за Ивашку, что тогда? Ведь Рейтман строго-настрого наказывал, чтоб ни единая живая душа его даже не видала.

Посему и приходилось Ивашке сидеть взаперти, безвылазно, никуда со двора, по мнению Митрича, не отлучаясь. А чтоб хоть как-то занять мальчугана, договорился приемный отец малого Никитки, чтоб тамошний попик все священные книги, кои есть в церкви, дал бы на время почитать мальцу. Уламывать пришлось долго, пока Митрич не догадался с ним щедро поделиться кой-какими припасами, дабы размягчить душу священника.

Читал их Ивашка обычно только по вечерам, когда возвращался от Дмитрия. А бывал он теперь у него чуть ли не в каждое отсутствие Митрича. Как только тот за порог, по-доброму улыбнувшись Ивашке да еще лукаво подмигнув при этом, так и мальчуган со двора шасть — и к царевичу, а тот уж и рад-радешенек новому товарищу, с которым не соскучишься.

С Ивашкой Дмитрию и впрямь было по-настоящему интересно, не то что жильцы, [1542] которые во всем поддаются и послушно исполняют все, что ни велит царевич. И впрямь: одно дело — исполнительные слуги, и совсем другое — закадычный приятель. Уж коли его победа — стало быть, честно, без обмана, коли он похвалил — значит, и впрямь есть за что, от души.

А чтоб жильцы, приревновав, не могли сболтнуть про его нового товарища, Дмитрий порешил, чтобы они приходили поутру, перед обедней, а уж опосля сытной трапезы, когда мамок с кормилицами неудержимо в сон тянет, чтоб к нему во двор ни ногой.

Поначалу бабы диву давались, а ден пять спустя даже рады были: пущай блажит царевич, коли на то его воля. Ежели он один во дворе — еще лучше: следить не надо, дабы в игре не забидели, не поранилось бы дите, в припадке бы не забилось. Можно и поспать вволю. А царевичу только этого и нужно было. Вмиг, как Ивашка обучил, свистнет по-особому, глядь, а дружок его уже лезет через тын.

Вот тогда уже царевич ни минуты не скучал. То Ивашка игре его какой новой да диковинной обучит, то чурбачок принесет, чтобы научить ложки вырезать. Сам-то он дело это освоил запросто, дивуясь, как Митрич от скуки, как он это называл, занимался баловством, а вот с Дмитрием пришлось посложнее.

Поначалу тот только глядел за работой тонких Ивашкиных рук, изумляясь его мастерству да умению, а когда сам взял в руки липовую плашку, так через некоторое время даже отбросил ее с досады далеко в сторону — не получается, хоть ты режь.

И ладно бы само вырезание, когда надо понемногу стругать да выскребать заготовку. Это еще полбеды. А у него не выходило даже бить баклуши. [1543] У его нового товарища они получались на загляденье — ровные, причем с одного края, где будущая ручка ложки, потоньше, чтобы поменьше строгать, а у противоположного — потолще. У царевича же все вкривь и вкось.

А чтоб хоть как-то обосновать свой отказ, Дмитрий гордо заявил:

— На то мужики есть, а мое дело царское, у меня и без того делов, чай, много будет.

Ивашка возразил резонно:

— Коли тот же ложкодел ведать будет, что царь в его ремесле все знает, то и обмануть не посмеет.

Дмитрий в ответ на это лишь усмехнулся:

— У меня, я чаю, и так никто на обман пойти не посмеет — стрельцы-то на што? Вмиг плетьми забьют.

Не сумел Ивашка выразить словами, что подлинная власть держится не на батогах, а на уважении да любви к царю. Он уже и в ту пору подспудно чуял, что это так, а сказать не смог.

Зато, призвав на помощь терпение, все-таки сумел научить царевича освоить это дело, да так, что Дмитрий вскорости наловчился лучше Ивашки — то ли пальцы у него гибче были, то ли талант к вырезанию ложек имелся, как знать. Одно только царевича огорчало, что похвалиться не перед кем. Первую, что он сделал, хотел показать своим домашним, да Ивашка запретил, а точнее, сумел убедить, что ничего хорошего из этого не выйдет.

— Спросят, кто обучил, на кого скажешь? На меня?

— Холопов вон сколь по двору шастает. На любого укажу.

— А коли тот побожится, что не учил, тогда как? К тому ж его еще и отлупить могут.

— За что? — изумился Дмитрий.

— А как ты мне поначалу рек: мол, не царево се дело. Вот чтоб не учил, чему не надо. Лучше я их с собой заберу да сохраню, а как царем станешь — отдам.

— Вот удивлю всех, — сразу размечтался Дмитрий. — А как не поверят?

— А я на что? — весело улыбнулся Ивашка. — К тому же ежели ты при них ложку вырежешь, то и вера сразу появится. А теперя давай я тебя на дерево лазить научу.

Дмитрий опасливо глянул на дубок:

— Чай, свалиться можно. Больно, поди.

— А руки на што? — осерчал Ивашка. — Ты ж царем будешь. Рази ты видал когда-нибудь царя, который по деревьям лазить не умеет?

Поскольку сознаваться Дмитрию в том, что за все время безвылазного сидения в Угличе он ни одного царя ни разу не видел, тем более такого, чтоб лазил по деревьям, то он честно мотнул головой:

— Не, не видал.

— То-то, — торжествующе сказал Ивашка и подтолкнул Дмитрия к дереву: — Лезь давай.

— А ты? — испуганно повернулся тот к Ивашке.

— Я сзади помогать буду, ежели что. Давай, давай, не боись. — И, видя, что Дмитрий все не решается, добавил хитро: — Царь, а боисся. — И фыркнул: — Ну и царь.

И полез Дмитрий на дубок, а вскорости и это дело так пришлось ему по душе, что он уже, когда, притомившись после игр да забав, открыв рот слушал Ивашкины пересказы, для начала предпочитал непременно залезть на одну из облюбованных ветвей. Уж очень ему нравилось смотреть на приятеля сверху, будто он восседает на троне.

К тому же если взять на деле, то в основном, спустя месяц после их первого знакомства, царевич смотрел на него только снизу, безоговорочно признав себя младшим и по уму, и по силе, и по возрасту, хотя был помладше всего на три месяца — Ивашка в июле народился, а тот в октябре. А куда денешься, коли твой товарищ все умеет и все может, а ты, сидючи за четырьмя стенами, ничего не освоил.

На словах, правда, они были равны, все-таки царем, хоть и будущим, особо не покомандуешь, да и не любил этого Ивашка, не видя во власти никакой радости. Зато занятие, чтоб пришлось обоим по душе, находил всегда. То учил мастерить лук, то — изготавливать стрелы, а то, насадив на шест свеклу и прислоня это сооружение к тыну, устраивал состязание — кто попадет первым да еще угодит в самую середку.

А пришла зима — новые забавы пошли. Тут тебе и снежки, и бабы лепные, и даже небольшую крепость хотели сделать. Однова как-то этот снег хотели вовсе со двора сгрести, а то как бы царевич, шастая в сугробах, не застудился б да не захворал со своим хлипким здоровьем. Но Дмитрий закатил такой рев, аж припадок случился, что решили оставить это дело, хотя и строго-настрого предупредили, что ежели токмо услышат хоть един чих, так все вмиг уберут, а мамкам наказали построжее следить за ним на прогулках, чтоб не лазил, куда не следовает.

Ну а разве нянькам охота торчать на морозе, да еще опосля трапезы? И опять Дмитрий гулял, как ему заблагорассудится, а о том, что есть у него в товарищах некто Ивашка, никто и ведать не ведал, хотя они особо и не таились, разве что переговаривались вполголоса да крику никогда не поднимали. Но это Дмитрию даже нравилось. Еще бы! Получается, что у него появилась превеликая тайна, а для мальчишки тайну иметь — все равно что нежданно-негаданно полцарства получить, даже лучше. С полцарством только на словах хорошо, а так-то что с ним делать? Зато тайна — это всегда ого-го.

А как-то посреди зимы стали они вместях с Ивашкой лепить снежную бабу. Дмитрий был какой-то рассерженный, стал пояснять товарищу, что супротив него со стороны царского злобного советника Бориски Годунова, кой хоть и боярин, но без роду и племени, все время умышляются козни, но как он сам, Дмитрий, на царство взойдет, то расправится с ним по-свойски. Тут он в запале подскочил к бабе и начал рубить ее палкой, гневно крича:

— Я ему вмиг голову снесу! Вот так вот!! Вот так вот!!

Ивашка стал успокаивать его, а потом переспросил:

— А как это «без роду, без племени»?

— А так, — важно пояснил Дмитрий, обрадовавшись, что наконец-то нашлось дело, где он, царевич, разбирается гораздо лучше, нежели его товарищ. — Ежели у тебя отец — боярин, и дед им был, и прадед, и еще старее, то ты и сам можешь величаться боярским сыном. Ну и все прочие тако же. Ежели в роду все холопы — выходит, что и ты холоп, ежели гость торговый — стало быть, и тебя купецким сыном назовут. Понял ли? А у Годуновых в роду, тьфу, татаровье какое-то, да хучь бы ханы али цари, а то и там худородство одно. По родословцам, как мне дядька сказывал, он от какого-то мурзы происходит, прозвищем Чет. Это, если по-нашему, не боле сотника, али и того хуже. Да ты меня не слухаешь, — обиделся он, глядя на сосредоточенно уставившегося в какую-то невидимую точку товарища.

— Да нет, слушал я тебя, — откликнулся тот. — Я вот чего думаю. Это ежели у меня отец… — задумчиво начал было Ивашка, а потом, простодушно глянув на царевича васильковыми глазами, сделал вывод: — Значит, я князь.

— Нет, ты бы был князь, если бы твой родитель им был, — терпеливо пояснил царевич.

— Вот я и говорю, — терпеливо пояснил Ивашка, — что я князь.

— Так у тебя-то родитель — мужик, — начал втолковывать Дмитрий так ничего и не понявшему, на его взгляд, товарищу.

— Нет, мать моя сказывала, что князь он, — заупрямился Ивашка.

Дмитрий поначалу даже оторопел, но потом решил поднять товарища на смех:

— Тогда скажи, как его звать-величать? Кому он сродни? От кого род свой ведет?

— Я почем знаю, — пожал плечами Ивашка. — Я и не видал-то его ни разу. Даже лик его не признал бы, коли и встретил.

— А пошто речешь так-то? — не унимался Дмитрий. — Значит, лжа.

— Нет, не лжа, — загорячился Ивашка. — Гля-кось.

И с этими словами он снял с шеи висевший у него на веревочке перстень.

— Се есть память от него.

Дмитрий удивленно взял тяжелый, массивный перстень и, уважительно рассматривая его, отметил вполголоса:

— Тяжелый…

— С чистого золота изделан, — припомнил Ивашка слышанное им как-то раз от матери.

— А камень какой красивый, горит весь. Гля-кось, дак он переливается на солнце. Эхма, даже у нас такого нетути. Я у дядьки видал раз, но этот красивше. Держи, — Дмитрий с видимой неохотой протянул перстень обратно владельцу.

— Ну что, князь у меня отец аль как?

— Можа, и князь, — задумчиво произнес Дмитрий. — Токмо как ты его искать-то будешь, ни имени, ни роду не ведая?

— Не знаю, — вздохнул грустно Ивашка. — Он, наверное, помер давно. Ведь родители завсегда вместе живут. Хотя мать мне ничего про него и не говорила. Только раз, что он в Москве живет, в богатых хоромах, а когда я вырасту, то мы вместе с ней к нему поедем, — оживился мальчуган и с надеждой посмотрел на Дмитрия: — Токмо сперва вырасти надоть.

— Когда я буду царем, я тебе его найду, — торжественно и даже несколько высокопарно произнес Дмитрий и вдруг вспомнил: — Я сейчас такое увидел, ажно удивился.

— Ну, чего еще?

— А знаешь, на кого ты похож, Ивашка?!

— На кого? — вяло спросил мальчик, не испытывая особого интереса, поскольку мысли о родном отце не отпускали его, да и головная боль, начавшаяся с утра, никак не проходила.

— На меня! Вот те крест, не вру. — И Дмитрий, воровато оглянувшись, вынул из-за пазухи небольшое зеркальце с ручкой: — Гля-кось сам. Получается, что мы с тобой как близнята.

Ивашка бережно взял зеркальце из рук царевича и, полюбовавшись узорной, ажурно-кружевной его отделкой и гладко отполированной рукояткой, заглянул в него. Заглянул — и тут же отпрянул, увидев в нем Дмитрия. Не веря глазам, он поднес руку к своему носу, потрогал его озябшей ладошкой, и отбраженный в зеркале немедленно проделал то же самое.

— И впрямь похож, — удивленно сказал он.

— Я по первости глянул, думал — портрет твой… — Голос Дмитрия стал слышаться как-то издалека, то усиливаясь, то затухая. В ушах почему-то зашумело сильнее. Очнулся мальчуган, когда Дмитрий, довольный тем, как он ошарашил такой новостью приятеля, толкнул его в плечо. Хотя толчок был не сильный, а просто дружеский, Ивашка не удержался на ногах и плюхнулся в снег.

Перед глазами у него все поплыло, переливаясь какими-то радужными кругами, и он на миг даже потерял сознание, но тут же очнулся от звонкого удивленного голоса царевича:

— Ты чего?

Ивашка с усилием открыл глаза. Встревоженный Дмитрий сидел возле него на корточках и тормошил его за плечо. С трудом поднявшись, мальчик покрутил отяжелевшей головой и, с трудом шевеля онемевшими губами, произнес:

— Я, пожалуй, пойду. Чего-то гудит у меня все, — пожаловался он и хотел руку поднести, чтоб показать, где гудит, но не смог. Царевич, кусая губы, хмурился, обдумывая что-то, а потом взял товарища за руку и не терпящим возражений тоном решительно произнес:

— Идем ко мне.

— Ты что? — вырвал Ивашка руку. — Нельзя. Ежели кто узнает, так и тебе, и мне, и еще кое-кому попадет, — вспомнил он оМитриче.

— Тогда я с тобой пошлю кого-нибудь!

— Не, тоже не надо. Сам доберусь, не маленький.

— Тогда я тебя провожу до дома. Давай, — и царевич подтолкнул мальчугана к дубку. Ивашка дважды срывался с него и только при старательной поддержке Дмитрия, усиленно подталкивавшего его сзади, вскарабкался на дерево. Едва он встал на нижнюю ветку, по которой обычно перебирался на ту сторону тына, как глянул вниз и зашатался — перед глазами все вновь поплыло-поехало.

— Держись, я сейчас, — услышал Ивашка откуда-то издалека голос Дмитрия.

Мальчику даже померещилось, поскольку повернуть шею, чтобы глянуть, он не мог, что царевич перепутал деревья и лезет совсем на другое, как вдруг почувствовал на плече его руку.

— Пошли, Ивашка.

Тот было попытался, но ватные ноги упорно не хотели слушаться мальчишку. Казалось, страшная усталость физически придавила их к ветке. Ноги, ставшие чужими, дрожали, но вперед не шли.

— Сейчас, сейчас, — пробормотал он. — Ежели чего, Дмитрий поможет, — и крепко сцепив зубы, оторвался одной ногой от ветки.

Первый шаг в любом деле бывает самым тяжелым. Второй удался Ивашке полегче, пускай и не намного, но все ж таки. Следом за ним — третий, но на четвертый уже не хватило сил.

«Только бы не глянуть вниз», — шептал он, чувствуя, что тогда точно сорвется, и продолжал беспомощно стоять, раскачиваясь из стороны в сторону над заостренными концами бревен, которые напоминали чьи-то хищные зубы, злобно поджидающие добычу.

Дмитрий глянул вниз, на тын, потом на Ивашку, потом опять вниз, сделал шажок поближе к приятелю и, ухватив его рукой за плечо, попытался помочь ему восстановить равновесие, но, увы, сил ему явно не хватало.

Тогда, сообразив, что еще одно-два мгновения, и товарищ его свалится аккурат животом или грудью на самые острия, да еще с маху, отступил на шаг, не отпуская руки от его плеча, и вдруг ринулся вперед с отчаянным криком:

— Прыгай!

Очнулся Ивашка уже в сугробе. Рядом с ним, улыбаясь, сидел на корточках Дмитрий.

— Как я придумал? — подмигнул он, но тут же, согнав улыбку с лица, которое приняло озабоченный вид, участливо спросил: — Совсем худо тебе, да?

— Да нет, ничего, — усмехнулся Ивашка. Хотя какое уж тут ничего, когда сердце у него в груди трепыхалось, как воробей, только что пойманный и посаженный в клетку.

— Ничего, — проворчал Дмитрий. — Вставай уж, горе мое луковое. И ничего-то ты не можешь, мучайся с тобой.

Кое-как подняв приятеля и примеряясь под него и так и эдак, потому что Ивашку какая-то неведомая сила продолжала трясти и шатать из стороны в сторону, Дмитрий чуть ли не поволок его на себе к симоновскому дому, периодически спрашивая, правильно ли они идут. У ворот Ивашка озабоченно спросил у царевича:

— Назад-то дорогу найдешь аль проводить? Дмитрий рассмеялся:

— Из тебя провожающий сейчас, как… — Он запнулся на секунду, подыскивая сравнение поудачнее, и наконец нашел: — Как из той снежной бабы, что я развалил сегодня. Давай уж лезь.

Перспектива лезть через подворотню Ивашку не устраивала, поскольку он не знал, сможет ли встать на той стороне на ноги, и он медлил, собираясь с силами, а чтобы Дмитрий не заподозрил чего недоброго, переспросил:

— Чего скажешь-то там? — кивнул головой в сторону хором.

— А-а, — махнул рукой беззаботно царевич, — скажу дворне, что на воротах, мол, на дерево полез да спрыгнул по ту сторону. И погрожу, чтоб не сказывали никому.

— Ага, — кивнул головой Ивашка. — Это хорошо. Поверят.

— Ты лезь давай, а то стоишь, вон, закоченел поди весь.

Ивашка с усилием опустился на четвереньки и стал протискиваться в подворотню. Сколько полз, мальчик так и не запомнил, потому что забылся, как ему показалось, всего-то на миг, а когда наконец открыл глаза, то увидел, что он уже в избе, а над ним низко склонилось перепуганное донельзя лицо Митрича. И почти тут же услышал его хриплый голос:

— Ну вот, оклемался. А я-то уж чего только не передумал. Боялся, к колдуну везти придется. Ты меня слышишь, ай как? — озабоченно обратился он к Ивашке, на что мальчик еле заметно кивнул.

— Ну и слава богу, слава богу, — Митрич бегал по избе, суетясь, поминутно что-то хватая, но тут же с досады бросая, как ненужное, и хватаясь за другое.

— Про народ-то ты мне не досказал. Ну ладноть, завтра доскажешь. Хорошо, что я засветло подъехал. Я ворота открыл, глядь, ан ты возле валяешься, дак прямо на снегу, и весь жаром пышешь, ажно снег под тобой малость подтаял. Я тебя тащу, а ты бормочешь чего-то. Ну, вот и молоко готово, горячее, с медком, испей, и полегчает враз. — Он подошел к мальчонке с большой глиняной кружкой в руках и сокрушенно охнул — Ивашка вновь был в жару и беспомощно метался по постели, хватаясь время от времени руками за горло, из которого раздавалось уж не дыхание, а только один хрип.

— Эх-ма, горе-то какое, — Митрич сел на край у изголовья и, приложив руку ко лбу мальчика, тут же отдернул ее, как будто коснулся раскаленной жаровни. Лоб у Ивашки пылал, как и все тельце, в иссушающем и испепеляющем огне.

— Видать, не миновать тебе колдуна, малец, — сокрушенно пробормотал он и вздохнул.

Глава XVII В гостях у колдуна

Когда Ивашка снова открыл глаза, то первым его чувством было удивление — где я? Помещение, в котором находился мальчик, было немногим больше, чем комнатенка в симоновском доме, где он спал. Даже в Рясске он не встречал таких маленьких домиков. Зато пахло точно так же, как у старого Пахома, — пряно и дурманяще.

Правда, тут к привычным ароматам добавлялся запах еще каких-то незнакомых трав. Причем как раз эти незнакомые пахли гораздо острее привычных, временами вовсе заглушая остальные запахи, будто надвигаясь на Ивашку некими волнами.

Он хотел пошевелить головой, но не смог. Странно, у него уже ничего не болело, но и сил, казалось, совсем не осталось. «Что же я, так и буду всю жизнь теперь на лавке лежать?» — мелькнула у него в голове тревожная мысль. Однако тело свое он чувствовал, пальцами рук пошевелить сумел и, понемногу упокоившись, опять заснул.

Проснувшись на другое утро, он попытался встать, но это ему не удалось. Получилось лишь немного приподняться, да и то мальчику пришлось вложить в это движение все оставшиеся силенки, после чего он вновь откинулся на что-то теплое и мягкое, чувствуя себя совершенно измотанным.

— Очнулся наконец, — вдруг раздался голос совсем рядом, и откуда-то из-за Ивашкиной головы вышел старик, окинувший мальчика пронзительным взглядом черных глаз, который мог бы показаться даже страшным, если бы этот взгляд столь явственно не излучал доброту и тепло.

Некоторое время тот придирчиво смотрел на мальчика, а затем неспешно прошел к столу, раздвигая головой большие заросли висящих под потолком снизок трав и не обращая на них ни малейшего внимания, хотя и выдергивал из них не глядя отдельные пучки.

От этого травяного колыхания по избенке вновь пошла приятная волна какого-то дразнящего запаха. Ивашка раза три громко чихнул и, странное дело, почувствовал себя сильнее, причем настолько, что был уже в силах подняться и сесть на лежанке. Прямо на него смотрела оскаленная медвежья морда. Ивашке стало страшновато, но морда не рычала и не шевелилась. Осмелев и приглядевшись, мальчик с облегчением вздохнул — то была шкура медведя, под которой он спал. Старик обернулся на шорох и властно произнес:

— Лягсь.

Мальчик безропотно лег.

— И спи, — добавил хозяин избушки. — Еще не время.

Ивашка хотел поначалу запротестовать, мол, сколько можно спать, но не успел — неожиданно для самого себя он опять уснул. И то ли снилось ему, как старик поил его чем-то теплым, противным и горьким, как белена, то ли вправду это было, но, открыв глаза, он увидел, что со двора в избу сквозь узенькие мутные оконца пробивается солнечный свет то ли этого, то ли уже следующего дня, а возле него сидит старик, внимательно разглядывая его, Ивашкин, перстень.

— Это мой, — потянулся мальчик к перстню.

— Проснулся, — скупо улыбнулся старик, весело глядя на мальчика. И, странное дело, Ивашке тоже захотелось петь, играть, веселиться, будто и не было у него в жизни никогда никакого горя, а совсем недавно — тяжкой болезни.

— Ну, вставай, — сказал старик, и Ивашка вскочил с лавки. Вскочил и тут же пошатнулся, чуть не упав. Хорошо, что его вовремя поддержала не по-стариковски сильная, крепкая рука.

— Рано одначе, хотя и пора, — непонятно пробормотал старик и опять устремился к столу, на котором одиноко стояла большая глиняная кружка. Отхлебнув из нее малость и подумав немного, старик ловким движением погрузил руку в висевший над ним пук каких-то корешков, выдернул один, потом еще и начал быстро толочь их в ступе, бормоча какие-то слова, смысла которых Ивашка не понял:

Медведь лохус барко лис
За куль бокус ларма к лис.
Потом, оглянувшись на мальчугана и весело засмеявшись, старик показал в улыбке крепкие белые зубы, как ни странно, сохранившиеся у него все, кроме одного, — на его месте зияла чернота, махнул досадливо рукой и опять забормотал:

— И чего я буробую, токмо дитя пугаю? Никого ж нет.

Далее он трудился молча, но с еще большим усердием. Наконец он решил, что хватит, и высыпал свой труд в кружку, которую тут же поставил в печку. Сам все время оставался рядом, не уставая помешивать варево. Затем, уже после того как оно немного остыло, отхлебнул на пробу и, зажмурившись, застыл в каком-то непонятном ожидании. Стоял он так достаточно долго, не меньше двух-трех минут. Потом задумчиво кашлянул, склонив голову, еще раз внимательно посмотрел на варево в кружке и принял решение.

— Вот теперь пить можно, — и с этими словами он вновь очутился возле Ивашки. — Давай-ка, голуба душа, отведай колдовского настоя.

Ивашка с опаской взял кружку из стариковских рук (издали она казалась черной от грязи), потом посмотрел на неведомый напиток, который слегка даже пенился и шипел, выпуская мелкие пузырьки на поверхность, понюхал его и сморщился. Запах был не из приятных.

Видя, с каким недоверием мальчик приглядывается к его напитку, старик возмутился:

— Ишь, какой боягуз. Давай, давай, пей.

Ивашка осторожно сделал один глоток. Ничего… даже показалось приятно, и кончик языка закололо мелкими-мелкими иголочками. Только чересчур кисловато, правда, а так сойдет.

— Квас, поди, али пиво? — вопросительно глянул он на старика.

Тот громоподобно захохотал и, насилу отдышавшись, вытирая рукавом слезы, кивнул головой:

— Пиво, пиво. Пей на здоровье, — и опять захохотал.

Странное дело, голос при разговоре у него был ясный и отчетливый, но не громкий, а смеялся он так, что у Ивашки звенело в ушах. Допив почти до половины содержимое кружки, Ивашка аж икнул от неожиданно обуявшего его чувства сытости. До дна опорожнить кружку ему не дал все тот же старик, ловко выхватив ее из рук мальчика и буркнув при этом:

— Будя, а то взбрыкивать почнешь да все мои хоромы разнесешь чего доброго, — и, открыв дверь, выплеснул остатки на улицу.

Ивашка с сожалением посмотрел на пустую кружку в руках старика и, не зная, что сказать, выдавил из себя:

— Благодарствуем, — но тут же не выдержав, поинтересовался: — А еще малость нельзя?

— Нельзя, — строго произнес старик, поставил кружку на стол и повернулся к мальчику: — Меня все дедом Синеусом кличут. Вишь, усы какие? — И он провел по ним пальцем.

Усы у старика, или, как он себя называл, деда Синеуса, были и впрямь знатные — пышные, густые и действительно с синеватым оттенком.

— Как глаза у тебя, — подмигнул он мальчику. — Так и ты меня так же зови. А пива, — тут он опять усмехнулся, — нельзя более. И так много дал.

— Боишься, захмелею?

Старик снова захохотал, но скоро успокоился, присел рядом с Ивашкой, погладил его рукой по голове и сразу резким движением стряхнул ее книзу, будто испачкался в какой-то грязи.

— А с тобой не соскучишься.

Лицо его поначалу выглядело действительно странноватым. Все в глубоких шрамах, неприятно зиявших рубцах, напоминающих свежие и глубокие раны, из коих вот-вот хлынет кровь. И борода его росла как-то странно, не повсюду, ровным слоем покрывая нижнюю часть лица, как у Митрича, а пучками, как те травы, что висели у него под потолком.

— Страшно? — прервал затянувшееся молчание старик, будто прочитав Ивашкины мысли, и с усмешкой провел по лицу рукой, улыбнувшись при этом как-то так жалко, что Ивашке захотелось даже погладить его по голове, как маленького. Себя мальчуган считал, понятное дело, совсем большим. И чтобы как-то утешить и успокоить его (кому приятно, когда при виде тебя не то что люди, а каждая собака на улице шарахается), он вымолвил:

— Ничего, боевые раны украшают. — И, помолчав, осведомился: — С татаровьями, небось, в боях это? — и тронул свою щеку, показывая, к чему относится вопрос.

— Хорошо украшение, — хмыкнул старик и одобрительно глянул на Ивашку: — А ты не из пужливых будешь.

— Знамо, — гордо подтвердил мальчик. — Вырасту, тоже на татаровьев пойду.

— Почто не любишь их? — встрепенулся старик.

— Град мой запалили.

— А ты как же?

— Мы поутру с дедом Пахомом за травами пошли, а как возвертались, пожар узрели. Назад пошли в лес, а татары за нами.

— Ну-ну, — поторопил старик.

— Ну и утекли. Куда им за нами по лесу-то.

— Ишь ты, — мотнул головой Синеус. — А сюда как же?

— Дед Пахом в Переяславле-Рязанском остался, — начал было рассказывать Ивашка, но старик перебил его нетерпеливо:

— Так вы с ним аж туда прибегли?

— Ага.

— Ишь ты, — опять мотнул он головой, да так резко, что синеватые усы даже зашевелились. — Как он, град сей, стоит?

— Стоит, — недоуменно пожал плечами Ивашка, мол, чего ему не стоять да и куда он денется.

— А я ведь оттуда родом. Слыхал, поди… — начал было старик, но потом как-то резко осекся и сказал глухо, безнадежно махнув рукой: — Да откуда тебе знать-то. Давай, ладно, сказывай далее.

— А что далее, — опять пожал плечами мальчик. — Дедушка Пахом в монастыре остался, потому как обет дал, мол, коль живы останемся, в монастырь уйдет. А я с обозом монастырским в Москву поехал, на град сей посмотреть. И чего только там нет, а церкви какие…

— А сюда? — опять перебил Синеус Ивашку.

— Да иноземец один спросил, мол, хошь на царевича поглядеть? Я и поехал. А здесь пока с Митричем вместях живу.

— Ну, и как царевич поживает? Ничего? Здравствует? — вдруг строго спросил старик, вперив пронзительные и бездонные, будто два колодца, глаза, казалось, прямо Ивашке в душу.

Мальчик даже поежился, не зная, что и сказать-то толком. Соврать почему-то язык не поворачивался, а правду — дак старик потом Митричу расскажет — тоже нехорошо будет. Ведь Ивашка же обещал, что никогда не сбежит.

— Не боись, и Федор не узнает, — видя Ивашкино замешательство, добавил старик, и взгляд его смягчился. — А что солгать старому человеку усовестился, за то хвалю. — И, видя недоуменное лицо мальчика, который так и не понял, при чем здесь какой-то Федор, добавил: — Это для тебя он Митрич, а по мне так Федор, али Федька, ибо молод вельми, хотя и сквозь немалые тяготы успел пройти, — но вдругорядь переспрашивать про здоровье царевича не стал.

Ивашка недоверчиво хмыкнул. Ежели уж Митрич молод, то кто тогда он, Ивашка?

— Ему ведь и сорока годков нетути, — заметив улыбку на Ивашкином лице, терпеливо пояснил старик. — Так что он мне в сыны годится, — и без всякого перехода добавил: — Иди хоть, подыши на улице, морозцу малость глотни, — и протянул ему одежду.

«Выгоняет, что ли?» — не понял поначалу Ивашка и даже хотел было обидеться, но потом, здраво поразмыслив, понял, что ошибся.

Одевшись и выйдя на улицу, он поначалу не смог даже вздохнуть полной грудью: спазм, как пробка, встал в самом горле. Чуть-чуть дышится, если немного приоткрывать рот, а вот полной грудью — ни в какую. Однако постепенно эта пробка будто протолкнулась вовнутрь или, наоборот, выскочила наружу — словом, исчезла, и Ивашка, наконец-то вздохнув глубоко и от души, оглянулся по сторонам.

Странно, но никакой деревни поблизости не оказалось. Громадные сугробы так же мало походили на улицы, как и гигантские заснеженные ели, стоящие чуть ли не у самого крыльца, на деревенские дома.

Зато красотища была вокруг неописуемая. Толком и не разобрать, в чем именно она заключалась. То ли в голубом снеге, лежавшем в тени деревьев, то ли в искрящихся, как горы драгоценных камней, сугробах, то ли в торжественной тишине, царившей вокруг, то ли в ярко-синем небе, так что аж нырнуть хотелось, как в реку, то ли в елях, стоявших с гордо и осанисто раскинутой кроной. А скорее всего, именно в том, что вся эта красота и собралась вместе, будто близкие родичи на свадьбе, и как бы пела одной себе понятные гимны радости и счастью.

Хотя нет, Ивашка тоже краем уха слышал их, оттого и широко, во весь рот заулыбался, показывая всему миру, какое у него замечательное настроение. А чтобы как-то излить его, а то очень уж оно его переполняло — Ивашка это чувствовал почти физически, — мальчуган громко, что было силы, заорал, набрав предварительно полную грудь крепкого, как медовуха, и густо-ядреного, как пиво у доброй хозяйки, свежего морозного воздуха.

— Эге-гей! Я здесь! — И, помолчав немного, опять: — Эге-гей! Хорошо!

Дверь сзади скрипнула, и Ивашка, обернувшись, увидел вышедшего на крыльцо и озабоченно глядящего на него старика, ворчащего негромко:

— Все-таки много я тебе налил, малец. Ишь как тебя выворачивает, будто силы девать некуда.

— Красота-то какая, дедушка! — восторженно показал рукой вокруг себя мальчик.

Тот широко улыбнулся:

— Красу чуешь — это хорошо. А погодка и вправду славная, — добавил он, оглядевшись по сторонам. — Жаль токмо, что буран завтра будет. — И хитро улыбнулся: — Придется тебе еще денька три со стариком пожить, пока Федор не пролезет через сугробины.

— А почему буран, дедуня? — спросил его мальчуган.

Здесь, на крылечке, отсутствие людей как-то объединяло его со стариком перед торжествующей мощью русского зимнего леса, и даже рубцы, еще более отчетливо раскрасневшиеся на морщинистом лице старика, Ивашку уже больше не пугали.

Мальчику нестерпимо захотелось вот прямо сейчас, сию минуту, сей же миг сказать ему что-нибудь доброе, чтобы он еще раз улыбнулся. Уж очень хорошо Синеус улыбался. Проступало у него тогда на лице что-то простое, доверчивое и какое-то детское.

Но не зная, что именно сказать, Ивашка вспомнил, как порою так же точно предсказывал погоду дед Пахом и с уверенностью, как бы утверждая, добавил:

— Раны боевые ноют, да?

— Они самые, — почувствовав, как льнет к нему Ивашка, и весь как бы открывшись на мгновение, хотел что-то еще добавить старик, но опять осекся и, потоптавшись смущенно, ушел было в избушку, но через минуту снова вынырнул из нее и все-таки сказал, хотя и не то, что собирался поначалу:

— На морозе долго не стой. Нельзя. Пойдем-кось в избу, а то опять остынешь.

После ярких красок солнечного дня Ивашка на некоторое время почти ослеп, добираясь чуть ли не на ощупь до своей лавки возле большой печи, но потом, пообвыкнув, стал с интересом разглядывать свисающие с потолка пучки травяного царства, которых было столько, что казалось, будто они растут на потолке, желтея и белея цветками и даже корнями.

— Это мать-и-мачеха, — увидев знакомое растение, сказал он вслух и даже погладил «мачеху» — шершавую часть листа, чтобы осязательно убедиться в своей правоте.

Старик обернулся от стола, где он опять что-то тщательно толок в небольшой ступке.

— Злаки ведаешь? — полюбопытствовал с усмешкой.

— Так, немного, — засмущался Ивашка. — Дедушка Пахом показывал.

— А сие что? — показал старик.

— Крапива, кто ж ее не знает, — хмыкнул мальчик.

— Далее, — и старик указал пестиком на следующий пук.

— Толокнянка, а это малина, а это… — Ивашка запнулся, поскольку не помнил точно, как называется странный корешок, похожий чем-то на маленького человечка.

— Вспомнил! — заулыбался он наконец. — Мужик-корень. [1544] Он хучь и полезный, но его в дело пускать можно токмо с большим умом — ядовит больно.

— А вот и нет, — огорошил мальчика Синеус, но тут же и успокоил его: — Да ты не огорчайся. Я его и сам бы попутал, ежели бы не знал. Корешок сей весьма знатный. В далеких странах его на вес золота ценят, а у нас он и вовсе не растет. На молочай похож — верно, но зовут его иначе — корень жизни. Мне его один купец подарил, коего я от хвори вылечил. У меня их попервости два было, да один уже весь ушел на болезни. Хошь научу, обскажу, как с ними обращаться, чтоб при случае, коли помру, хоть сам себя вылечить сумел?

— Конечно, — заторопился с ответом Ивашка.

Его любознательный ум тянулся ко всему новому, жадно впитывая крупицы знаний. Может быть, именно за это мальчонка почти сразу полюбился Синеусу. Как знать. А может, за свою открытость да щедроть детских чувств.

Еще когда Ивашка метался в беспамятстве, то и дело скидывая с себя теплые шкуры, которые приходилось постоянно поднимать с пола, укрывая мальчика, Синеус с удивлением услышал, как тот в бреду рассказывал кому-то какие-то занятные истории. Получалось это у него так складно, что старик, заслушавшись, порою забывал даже снимать ежечасно высыхающие на раскаленном Ивашкином лбу тряпочки и менять их на новые.

Уже тогда старый лекарь понял, что юнец для своих лет необычайно грамотен, а заметив привязанный на бечевке и висящий на шее перстень, аккуратно снял его и долго разглядывал, силясь припомнить, где он его уже встречал.

Когда же упрямая память наконец смилостливилась и неожиданно ожгла его нужным событием, Синеус поначалу даже не поверил ей, решив, что тут какая-то ошибка. Не сразу, а лишь через несколько часов он пришел к выводу, что ошибки тут нет, а есть загадка, и вновь он часами смотрел на перстень, но уже недоумевая, как тот мог попасть к мальчику.

Когда Митрич внес мальчика в дом и умоляюще поглядел на Синеуса, то старик, увидев, как Ивашка рванулся куда-то в беспамятстве из крепких рук Федора с криком «царевич, царевич…», уже тогда понял, что есть в судьбе мальчугана какая-то тайна, а может, даже и не одна.

Окончательно он уверился в этом, узнав, что это не сынишка самого Федора и не кого-то из местных мужиков, а ажно царского лекаря, которого Синеус ненавидел и даже немного боялся.

Вообще-то эти чувства, которые он испытывал к иноземцу, были непонятны даже самому себе. В конце-то концов Симон не сделал Синеусу ничего дурного. Впрочем, они виделись-то всего лишь несколько раз, когда тот заходил посоветоваться, не гнушаясь спуститься с высоты своего положения и снизойти до какого-то там Синеуса.

Кстати, вроде бы уже одно это должно было говорить в пользу Симона, ведь на такое, как ни крути, пошел бы далеко не всякий. Как же, личный лекарь царевича и на поклон к какому-то колдуну — да никогда! Иезуит же никогда не соблюдал подобного рода условностей и при желании спокойно находил общий язык с любым человеком вне зависимости от того, к какому слою населения тот принадлежит. Главное, чтоб человек был полезен, а там нет разницы, кто он — холоп, нищий или, вот как Синеус, колдун.

Однако чуял старик что-то подлое в его учтивой улыбке, неизменно появлявшейся на тонких змеиных губах во время немногочисленных визитов в его неказистую избушку.

«Что же ему от мальца-то нужно?» — пытал он сам себя и при всей своей проницательности, основанной на громадном житейском опыте и большом знании людей, не мог найти ответа.

Синеус обычно без ошибок чуял, кто перед ним стоит. Плохой человек отворачивался сразу, будто боясь, что его черные мысли вдруг станут известны всему миру, хороший тоже, но чуть погодя. Немец же глядел безбоязненно и даже несколько насмешливо, не отрываясь от Синеусовых зрачков. Казалось, что не старик всматривается в его глаза, а сам царский лекарь, будто гадюка, пытается лишить воли, загипнотизировать, чтобы подманить, а потом, улучив момент, и укусить.

«И не сын он ему — это уж точно. Больно разные», — думал старик в смятении.

А тут еще этот перстень, не так давно (и двадцати годков не миновало) надетый в знак высочайшей милости одной царствующей рукой на другую. Синеус стоял рядом и ошибиться не мог, другого точно такого же на свете быть не могло, очень уж тонкая работа.

«Ладно. Опосля дотумкаю», — отмахивался он от назойливых мыслей, но те, как докучливые мухи, продолжали неустанно жужжать в его голове, и он через некоторое время опять начинал метаться в догадках.

А Ивашка между тем оказался таким способным, что брови Синеуса будто кто-то притянул кверху, придав его лицу выражение безграничного удивления, когда он принялся экзаменовать, что удалось запомнить этому постреленку. Да и как тут было не даваться диву, коли смышленый бесенок, как оказалось, запомнил все подчистую, причем многое из сказанного Синеусом всего единожды, почти слово в слово.

Ивашка бойко и уверенно рассказывал, как правильно пользоваться бешеной [1545] травой, а как — белоцветом, кошачьим корнем и солнечной травой, болотной лапчаткой и успокоительной травой, жабьей травой и пьяной травой, медвежьим ушком и татарьим цветом, змеиной травой и чихотной. Словом, ухитрился выучить все — как распознавать, когда собирать, что с ними делать, в каких пропорциях заваривать… Ничего не забыл малец.

Бывало, конечно, что слегка запинался, но ошибся и спутал он всего-то пару раз, не больше, да и то чуть ли не сразу же сам и исправил собственные ошибки.

Десять дней пролетели как одно мгновение, и когда в дверях появился Митрич, оба они — и старый и малый — были даже немного недовольны, особенно Синеус. Без лишних слов Федор вывалил на стол большой копченый окорок, несколько свежих караваев хлеба, куль с мукой, свалил с плеч какой-то короб и сказал:

— Боярин мой приехал, — и кивнул оторопевшему Ивашке, не знающему, то ли радоваться, то ли огорчаться от столь раннего окончания интересной учебы у старика: — Собирайся.

— Ему бы еще подлечиться, — осторожно забросил удочку Синеус, но Митрич тяжело вздохнул:

— Боярин сказал, коль нездоров слегка, то все равно вези. Сам вылечу. А это, — он кивнул на гору снеди на столе, — тебе.

— Я ведь его так лечил, Федор, — тихо проговорил старик.

— Се не от боярина. От меня, — пояснил Митрич, переминаясь с ноги на ногу. — И не за лечение вовсе, а по дружбе.

— Ну коли так, — медленно произнес Синеус, — то ладно. А ну-ка, что там во дворе? — вдруг заторопился он к выходу, кивнув на ходу Ивашке: — А ты одевайся, одевайся.

И пока Ивашка напяливал на себя одежку, которая вдруг оказалась коротковатой, старик выпытывал у Федора, вышедшего следом за Синеусом на крылечко, на кой ляд Симону сдался этот мальчуган, на что Митрич только пожимал в растерянности плечами:

— Зазря ты, Синеус, немца не любишь. Молчун он, это верно. Однако тебя тоже болтливым не назвать. А что улыбается редко, так, может, кручина какая на сердце лежит.

— Эх, Федя, Федя, — с досадой махнул рукой Синеус. — Да не пожалел он вовсе ребятенка. Нужен он ему. И не человек он вовсе, а гадюка скользкая. Жаль мне тебя. Ведь и ты тоже ему хорош, пока нужон.

Разговор прервал Ивашка, появившийся уже одетым на крыльце.

— Ну ладно, прощай, постреленок. Дай бог свидимся еще. — Синеус неловко ткнулся бородой в Ивашкину щеку, шепнув ему при этом на ухо: «Что я тебе рек, накрепко запомни. Пригодится».

И вздохнул печально при виде уносящегося вдаль на санях Федора, сосредоточенно уткнувшегося глазами в кобылий хвост, и Ивашки, наоборот, неотрывно глядевшего назад, будто желавшего навсегда запечатлеть в сердце одинокую избушку посреди леса и сиротливо стоявшего на крыльце старика. Митрич, бывший даже нелюдимее прежнего, только раз за всю дорогу до рейтмановского дома, обернувшись назад, задумчиво спросил Ивашку:

— Не боялся старика-то?

— Не-е, — не сразу ответил, оторвавшись от дум, мальчик и рассудительно добавил: — Чего же бояться-то, коли он хороший?

— То-то, — удовлетворенно кивнул головой Митрич. — А то в деревне-то его — колдун, колдун. А как у ребят али у скотины хворь какая приключится, то к нему бегут жалиться. А он такой… без отказу всех пользует. Даже наш боярин иной раз к нему за советом приходит. Эх, судьбинушка!

И больше они не разговаривали, будто каждый чувствовал какую-то вину перед другим. Митрич — за то, что не заботился о мальчике должным образом, отчего малец чуть не помер, а Ивашка — из-за своего постоянного обмана.

Глава XVIII Чёрный угол

Вскоре после Ивашкиного выздоровления иезуит, которого во дворце царевича Дмитрия звали просто Симоном, отправился к Синеусу. Встреча с колдуном была ему просто необходима, ибо, во-первых, кончился весь запас снадобий, кои старик выдавал ему для царевича, дабы уменьшить приступы падучей и их пагубное влияние на юный организм, а во-вторых, дабы в очередной раз попытаться влезть к нему в душу, вытянуть, выжать из него лекарство, которое может вовсе излечить царственного отрока от тяжелой болезни.

В предыдущие их встречи Синеус отнекивался, мол, нет у него такого лекарства. Зато во время последнего приезда лекаря все ж таки обмолвился, что сему отроку для полного излечения два-три года, а то и пяток надобно пожить у него, Синеуса, да чтоб никто его не навещал. Тогда он, дескать, головой ручается, что царевич выздоровеет.

Получалось, есть у него такое средство, непременно есть. Только хранит он его в глубочайшей тайне, не желая не то что раскрыть секрет изготовления снадобья, но даже просто продать готовое Симону.

Условие же, которое он поставил, лекарю царевича явно не подходило. Да что там не подходило. Оно было просто несуразным. Иезуит пробовал заменить пребывание царевича в гостях у колдуна серебром, но обычно падкий до него старик (во всяком случае, охотно его бравший), на этот раз наотрез отказался, хотя до того за каждый горшочек со снадобьем сдирал с Симона по двадцати золотых.

Правда, справедливости ради нельзя не сказать и о том, что иноземец был чуть ли не единственным, с кого Синеус вообще брал деньги. Всех мужиков, баб и детишек в деревне он пользовал бесплатно, хотя брался не за любую болезнь.

Например, когда вдовая баба Матрена пришла к нему, жалуясь на страшные боли в животе, он своими крючковатыми пальцами ловко ощупал ее и отпустил восвояси. Старшенькому же сыну ее, который и привез бедную женщину в санях, грустно и виновато заглянул в глаза, и тот без слов уразумел — не жилец его маманя.

А еще немец хотел уболтать старика, чтобы тот поворожил, поглядел, что там впереди. Хоть и не особо верил иезуит в возможности простых людей заглядывать в будущее, однако ж хотел себя немного приободрить перед затеянным им делом, кое должно было вздыбить Русь.

Был он уверен, что старик-колдун расскажет ему что-нибудь хорошее, ибо знал уже, что гадатели, как правило, сулят одни лишь приятности, обещая славу, деньги, почет и власть, иначе к ним бы никто не ходил и они бы просто умерли с голоду.

Наиболее же удачливыми были как раз те из них, которые напрямую ничего не обещали, а, напротив, подпускали тумана, дабы человек сам мог истолковывать это в нужную для себя, но обязательно хорошую (кто ж станет истолковывать в плохом смысле) сторону.

Зато, коли стряслась беда, можно уже смело говорить, что, мое, мол, гадание сбылось, все свершилось, как я и предсказывал. А за плохое пророчество не обессудь, судьбы людей не мною занесены на небесные скрижали, и их оттудова можно токмо считывать — изменить же никоим образом нельзя, ибо не родился еще человек, могущий перечеркнуть начертания Всевышнего.

Поначалу разговор не клеился. Старик продолжал возиться со своими горшками, не обращая на непрошеного гостя ни малейшего внимания. Он что-то деловито толок, растирал, заливал, перемешивал. Иезуит терпеливо ждал, когда у старика наконец развяжется язык, не решив окончательно, как лучше всего поднести ему известие о том, что условие его принимается и он сам, лично, доставит колдуну царственного отрока для окончательного его излечения, пусть только старик поклянется, что ни один человек не узнает о пребывании Дмитрия, единственного пока наследника царского престола, в избушке Синеуса.

Не выдержав, он все-таки заговорил первым, решив начать с ни к чему не обязывающих похвал лекарских способностей колдуна и обычных просьб насчет новых порций лекарства для царевича.

— Не ласково ты гостей встречаешь, старик. Я у тебя целую вечность сижу, а покамест и трех слов не услыхал. Почто такая немилость?

— Дак я ведь все знаю — и с чем ты пожаловал, и о чем просить станешь, — спокойно откликнулся Синеус, не переставая помешивать что-то пахучее, варившееся в горшке, даже не обернувшись к иезуиту. — Опять за лекарством прикатил. Да еще уговаривать будешь, дабы я тебе такое зелье продал, чтоб оно вовсе царевича излечило.

— Буду, — охотно согласился Симон. — Только еще одно ты забыл. Я заехал отвесить тебе по русскому обычаю земной поклон за моего мальчика, излеченного тобою.

— А где же он? — насмешливо повернулся к иезуиту Синеус.

— Кто?

— Поклон. Сам рек, и уже на попятную. Эдак вовсе негоже. Али царский лекарь спиной занемог? Дак я вылечу.

Пришлось иезуиту встать и, скрипя зубами и бормоча в душе страшные проклятья, отвесить старику низкий земной поклон. Ссориться было сейчас неуместно. Однако лицо его продолжало оставаться невозмутимо спокойным, а когда он окончательно взял себя в руки, то даже нашел в себе силы улыбнуться.

— А в лекарстве и впрямь нужда великая, — сказал он.

— И не надоело тебе золотыми со мной расплачиваться? — перебил его старик. — Привез бы мальца, да и всех делов. Излечу, как обещал.

— Нелегкое дело — уговорить царскую семью пойти на неслыханное. Поначалу убедить надо, что ты колдун великий, все можешь, даже события будущие умеешь предсказывать.

Об этом, тайном и сокровенном, иезуит узнал совершенно случайно, в одном из разговоров с Митричем. Такие задушевные беседы Симон практиковал со своим добровольным холопом не реже раза в месяц, поскольку понимал, что, пребывая в его доме, тот — вполне вероятно — может увидеть такое, отчего поневоле насторожится, и кто знает, как там сложится все в дальнейшем. Иезуиту же требовалось слепое безграничное доверие.

Вот во время одной из таких бесед Митрич, сам того не желая, — уж очень мастерски вытягивал из него хозяин откровенные признания, — и проболтался о таинственном даре Синеуса, который как-то рассказал ему об увиденном.

Поначалу Симон даже не поверил сказанному, решив, что Митрич по своему невежеству слегка преувеличивает, однако в памяти отложил. Сейчас же решил попробовать. Вдруг и впрямь у старика что-то получится. Как говорят эти варвары, иногда шутит и черт.

— Так и уговори. Се — твои заботы, — равнодушно отвернулся старик к своим пестикам, ступкам и горшкам.

— Трудно сие вельми. К тому ж во мне и самом веры нетути. Можа, и лжа это все, домыслы да байки людишек серых. Поначалу надобно самому уверовать.

— Чего ж ты хочешь, не возьму я никак в толк, — озадаченно глянул на иезуита Синеус.

— Погадай, что там отрока сего ждет впереди, да и меня заодно.

— Все равно ж ты проверить-то, что я тебе скажу, не сможешь. Когда оно еще будет.

— А ты что-нибудь поначалу из былого возьми. Скажем, обо мне. Коли верно все скажешь, значит, и вперед заглянуть можешь без обмана. А я тебе Дмитрия привезу, хоть на год.

«Все равно ведь, — рассуждал иезуит, — царевича необходимо схоронить до поры до времени в укромном месте. А избушка колдуна недалеко, да и тайну соблюсти старик сможет. Заодно и царевича вылечит. Тоже польза».

Синеус задумался.

— А без гадания не поверишь? — угрюмо спросил он.

Симон отрицательно покачал головой:

— Веры не будет. Да и что тебе стоит, коли ты вправду сие умеешь?

— Уметь-то умею, токмо страшное это дело. Не с руки мне сейчас-то, к тому ж поморожу я тебя — зима нынче лютая, а в хоромине моей тебе никак быть нельзя. Придется в собственных санях дожидаться.

— То ерунда, — спокойно улыбнулся гость. — Я подожду.

— Долго придется ожидать-то.

— А сколь надо, столь и обождем. Торопиться некуда. Я ведь понимаю, старик, что дело не шутейное, вмиг не решится.

— А коли обманешь с царевичем-то?

— Мое слово верное, старик. — Тут иезуит на миг задумался и почти тотчас же нашелся: — А чтоб ты твердо уверовал в него, так я у тебя опосля гадания лекарств для царевича нонче не возьму — ни к чему ведь они, коли самого вскорости привезу.

— Можа, — нерешительно начал Синеус, — заместо Дмитрия Ивашку — отрока свово? А я б тебе без всяких золотых лекарства дал бы. К чему гадать-то?

— Лекарство мне не нужно. Дмитрия самого вскорости доставят — к чему оно? А Ивашку тем паче везти надобности не вижу — здрав отрок, и нет у него никаких болезней.

— Мальцам вместях веселее.

— Хорошо, — заявил Симон. — Привезу и Ивашку, но не сейчас, а вместе с Дмитрием. Клянусь тебе в этом перед святым распятием! — торжественно произнес он и мысленно добавил: «Если бог мне это позволит». [1546] — Гадай, старик, а то я уже начинаю думать, что ты не такой уж большой колдун, как я раньше считал.

Иезуит торопился узнать результаты. Если в начале беседы он не особенно и верил в возможности Синеуса, то теперь, по необъяснимым для себя причинам, как-то сразу, вдруг, уразумел, что старику и впрямь подвластно увидеть будущее. От одной мысли об этом ему сделалось страшно, его начал колотить нервный озноб, чего еще никогда с ним не бывало, и он уже стремился во что бы то ни стало выйти из избушки.

Еще немного, и он совсем отказался бы от этой проклятой затеи с гаданием, ибо негоже служителю истинной веры Христовой, хоть и тайному, просить служителя дьявола оказать ему услугу. Ему уже стало казаться, что бревенчатые закопченные балки вот-вот рухнут или широкая русская печка со своим разинутым зевом бросится на него и поглотит в своем бездонном чреве. Или венцы избушки вдруг развалятся, а сам колдун исчезнет, улетев в небо на какой-нибудь свой бесовский шабаш, но тут как раз Синеус согласился.

С чувством несказанного облегчения иезуит стрелой вылетел на крыльцо, с наслаждением вдохнул свежего морозного воздуха и, взглянув на Митрича, озабоченно поправляющего подпругу у гнедого, окончательно успокоился, расслабленно плюхнулся в розвальни и утонул в мягком, душистом сене. Ему стало тепло и спокойно. Мысли его приняли совсем другой оборот, и все те страхи, что он недавно испытал, показались ему сейчас какими-то ненастоящими и надуманными, как и стариковское гадание, которое он снова стал считать глупой тратой времени.

Через некоторое время, уже слегка продрогнув, он принял окончательное решение, что как только царевич Дмитрий взойдет на царство и на Руси появятся первые церкви истинной веры и ее первые служители, то для просветления душ этого варварского народа, пребывающего в удручающем невежестве, следует издать и тотчас ввести в школах переведенную на славянский язык книгу «Молот ведьм». [1547] А первым, кто отправится на костер, будет этот проклятый колдун.

Но не успел иезуит вдоволь помечтать о том, как славно будет поджариваться на угольях этот язычник, закостенелый, судя по всему, в своих еретических познаниях, как дверь избушки со скрипом отворилась и на крыльцо, пошатываясь, вышел усталый Синеус. Сурово глянув на приподнявшегося со своего места иезуита, он сказал тихо:

— Ай, и много людишек погубил ты в своей жизни, даже родителя не пожалел.

Иезуит оцепенел. Действительно, в юности, приметив, что его отец, старый резчик по дереву, куда-то регулярно уходит на всю ночь из дома, он прибежал к своему священнику и попросил изгнать из отца бесов, которым подвластен старик. Через неделю стражи инквизиции забрали беднягу из дома, а еще спустя месяц заживо сожгли на городской площади.

Таким образом просьба мальчика была удовлетворена, ибо всем известно, что в трупы дьявол не вселяется, а сам юный Бенедикто был определен за свое усердие и набожность в колледж иезуитов для дальнейшего совершенствования похвальных душевных качеств. Но откуда об этом узнал проклятый колдун? Неужто он и вправду?.. Да нет, не может быть. А если…

Размышления иезуита прервал Синеус. Тихо, склонившись почти к самому лицу иезуита, он спросил:

— Так что, сказывать остатнее, али так поверишь? Небось, и сам помнишь костер на площади и крики несчастного? Или о других кострах, кои по твоей указке запалили темные людишки? — Покачав печально головой и уже повернувшись, чтобы пойти назад в избушку, не глядя на ошалевшего от услышанного иезуита, он глухо закончил:

— Дмитрия с Ивашкой пущай один Митрич привезет, али еще кто иной, токмо чтоб тебя не было. Страшен ты уж очень, красный весь… от крови людской, — и с этими словами старик скрылся в избе.

«На костер», — окончательно утвердился в своем решении Рейтман, а тем временем Синеус, участь которого уже была решена иезуитом, в полном изнеможении облокотился о дверной косяк, не желая идти в страшный темный угол своей избушки.

Он не набивал себе цену, когда так упорно отказывался гадать для иноземца и заглянуть по его просьбе в будущее, но уж очень высокой была плата за эту услугу: Дмитрий, а главное, Ивашка, к которому старик привязался всем сердцем, хоть и был тот у Синеуса совсем недолго.

Был и еще один выход — солгать. Но такого допустить старик как раз не мог — за всю свою жизнь он ни разу никого не обманул, и все его человеческое существо инстинктивно противилось лжи. Значит, надо было идти в угол, где…

…Когда Синеус, а был он тогда еще совсем не старым, впервые вошел в деревню, собираясь уединенно пожить где-нибудь поблизости, коротая остаток жизни, крестьяне, рассказывая ему наперебой о хороших, красивых местах, настоятельно советовали не селиться на том месте, где сейчас стояла его избушка. На все его дальнейшие расспросы они отмалчивались, отвечали уклончиво, пока наконец один из них, набравшись храбрости, не ляпнул напрямую: «Нечисто там».

И тогда остальных будто прорвало. Наперебой они начали рассказывать страннику, как пропавшая корова, найденная на этом месте мирно пасущейся, сдохла через несколько дней, и что трава там почти не растет, и зверей там отродясь никто не видывал, а одна из баб, возвращаясь с лукошком грибов, на своенесчастье прикорнула там на солнышке, разморенная, и обезумела. Видать, там нечистая сила так сильна, что и днем не боится показываться, подпуская к скотине и людям всяческую порчу.

«Вот и местечко хорошее нашлось, — подумалось тогда Синеусу. — Ни человек не забредет незваный, ни медведь с волком в гости не завалятся. Самое то».

— А что, мужики, коли я заплачу вам, чтобы избу мне там поставить до осени?

Как по команде, все разом встали и, молча надев шапки, потянулись к выходу.

— Хорошо заплачу! — крикнул им вдогонку Синеус. — Щедро! Золотом! — И он потряс кошелек, в коем зазывно зазвенел благородный металл.

Один из мужиков повернулся было, но потом махнул рукой:

— Видать, ты человек смелый, коли не боишься ничего, али заговоры какие знаешь супротив сатаны. А нам не с руки, мы людишки простые.

Шедший перед ним высокий старик, выглядевший среди них самым здравым на суждения и явно с симпатией поначалу отнесшийся к Синеусу, веско добавил:

— Али, может, сам на службе у диавола находишься, — и, указав на кисет, который еще держал в руках растерявшийся Синеус, рявкнул: — И кошель спрячь! Не найдется у тебя столь злата, дабы хучь на одну христианскую душу хватило. — И, сокрушенно вздохнув, вышел.

Вдова, у которой заночевал Синеус, на следующий же день отказала ему в ночлеге, прямо заявив:

— Бог весть, что в деревне про тебя глаголют, так что извиняй, мил человек, коли что, а надобно бы тебе другое место подыскать для жилья.

Ему даже никто не согласился продать инструменты, а нанятые в Угличе плотники, пьяно горланившие, что им сам черт не брат, наутро, протрезвев и помолясь, наотрез отказались помочь Синеусу в строительстве.

Однако суровая его натура только еще больше твердела, встречая огромное количество всевозможных препон на пути к цели К тому же, молясь и крестясь двоеперстно, как и положено русскому человеку, он в то же время не особенно верил в существование нечистой силы, поскольку ни разу не встречал ее в своей жизни, а лишь слышал о ее проявлениях. Нет, он не сомневался, что где-то она есть, живет и размножается, но особой веры насчет личной встречи с нею у него не было.

Вот тогда, закусив губу, что являлось у Синеуса признаком крайнего упрямства, он принялся за самостоятельное строительство. Сильно помогло то, что кое-какие навыки у него имелись, несмотря на проведенную в седле и при оружии добрую половину жизни. Память детства оставалась так крепка, что к осени избушка была готова. Пусть и неказиста, зато прочна и надежна. И печку он сам сложил, и мебель нехитрую сколотил.

А лежанка была у него поначалу в углу, из которого сильно поддувало. Вроде и щели все надежно мхом забил, и дверь подогнал — ничего не помогало. Пришлось перебраться в другой угол, дальний. Там-то у него и начались видения.

Почти сразу, еще когда он заново пережил и свою жизнь в дружине у Василия Иоанновича, и назначение десятником к совсем юному царевичу Иоанну, а позже и у сына его, ему стало не по себе.

Было и вправду что-то бесовское в этих сновидениях, неприятное, ледяное, как лоб покойника, и со сладковато-мертвящим запахом, который остается в помещение даже после его выноса. Наутро он встал совсем разбитый, с больной головой и трясущимися руками, весь какой-то опустошенный внутренне. Уж на что порой доводилось бражничать на государевой службе, и то он никогда, после самых лихих разгулов, затягивающихся далеко за полночь, не вставал таким измученным.

Ни о нечистой силе, ни о чем ином Синеус пока не думал, пытаясь объяснить увиденные сны тем, что пришли для него долгожданные часы досуга, но он пока не свыкся с ними. Пускай он и бросил службу у Иоанна IV, но прожитые им годы и десятилетия просто так не позабудешь, вот и вспоминаются они в голове.

На другую ночь было еще ужаснее. Кровавые разгулы царя-батюшки Иоанна Васильевича встали перед ним во всем своем неприкрытом похабстве и ужасе, причем он даже видел то, что произошло там, где никогда он не был, и от этого ему было еще страшней. То он становился попом, чью жену забрали для увеселений в царев дворец, а потом повесили аккурат над крыльцом бедняги, строго-настрого запретив три дня снимать тело, то — монахом, насмерть затравленным в царском дворе медведями.

На третью же ночь ему стали сниться уже исключительно покойники, но самое страшное ждало на четвертую ночь. Не выдержав нервного напряжения, он проснулся. Сердце тяжело ухало, в висках стучало, и он встал, чтобы напиться колодезной воды. Постояв немного возле бадейки, он решил поставить себе ковшик с водой у изголовья, дабы не вставать еще раз, коли опять проснется. Однако, сев на широкую лавку, служившую ему ложем, он в изумлении отпрянул, глядя помутившимся взором на печку, которая вдруг исчезла, а вместо нее появился кусок царской опочивальни и раскачивающийся в глубокой печали, обхвативший себя обеими руками за голову сам Иоанн Васильевич, стенающий в отчаянии:

— Горе мне, горе! Сына свово, наследника, дитя невинное загубил! Бесы, бесы в меня вселились.

Вдруг царь перестал кричать и так же изумленно начал вглядываться в Синеуса, будто и вправду увидел своего верного дружинника, коий так подло покинул его, почему-то не пожелав смотреть более на проливаемую кровь невинных, на смерти замученных стариков и детей.

— Ты?! Ты?! — перепуганно бормотал царь. — Почто явился мне? Я тобе не убивал! Ты не мной убиен! Нет на мне греха! Сгинь! Сгинь!

Тут он поднял посох и с силой метнул его в Синеуса. Видение исчезло. Посох же, долетев до какой-то невидимой границы, жалко звякнул и, зависнув на некоторое время аккурат над потолочной балкой, чиркнул по ней, переворачиваясь в воздухе, и упал возле печки. Синеус, вжавшись в угол, зажмурил в ужасе глаза, а когда открыл их, лежащего у печки посоха уже не было.

Он снова прилег на лавку, крепко уснул, а вспомнив наутро, что с ним приключилось ночью, весело, хоть и несколько натужно, засмеялся, убеждая себя, что ничего не было. Смеялся он до тех пор, пока не увидел стоящую на полу возле изголовья полную кружку воды.

Улыбка сошла с его лица. С опаской взглянул он на балку и увидел на ней четко очерченный чем-то острым, тонкий свежий след-царапину. В страхе он перекрестился и уж хотел было вовсе бежать из этого дьявольского места куда глаза глядят, как неожиданно пришедшая в голову мысль заставила его передумать.

«Все равно зимой далеко не убежишь», — убедил он себя, перетаскивая свою нехитрую постель в другой угол.

Однако, несмотря на все свои вечерние опасения, ночь прошла спокойно. Сон приснился, но какой-то совсем обычный и нереальный. И уж было вовсе забыл Синеус про чертовщину, творившуюся с ним, как спустя три года узнал он ненароком в Угличе, что царь-батюшка в порыве бешенства ударил посохом в висок своего сына, который сейчас при смерти, и во всех церквях молят всевышнего, дабы смерть отступилась от царевича.

Услышал и не придал этому никакого значения, только слегка пожалел юного Иоанна, который рос в сущности хорошим, славным, и кабы не постоянное его присутствие, а потом и непосредственное участие в кровавых отцовских забавах, то из него вышел бы добрый муж, государь и семьянин. Такого же, как и он сам, кровавого тирана сотворил из него сам государь. Не желал он, дабы его единоутробный сын с осуждением смотрел на кровавые игрища родителя, и своего добился. Во всяком случае, Новгород Великий они разоряли уже вместе, и коли сын и не превзошел отца во всевозможных мерзостях, то отстал совсем ненамного.

Лишь потом, воротившись в свою избушку, припомнил Синеус ту окаянную четвертую ночь и слова Иоанна Васильевича. Вспомнил он и кружку, и черту на балке, и… вновь хотел поначалу бежать из этого дьявольского места, но любопытство и обычное упрямство оказались сильнее, и… снова немудреная постель перекочевала в тот проклятый угол.

Правда, увидел он в ту ночь немного, а кого венчали на царство, так и не уразумел, лишь потом домыслил, что стоявший с бармой и скипетром человек, с безвольным и дряблым лицом, был не кто иной, как «наш убогий». Именно так презрительно называл Иоанн своего сына Федора, которого Синеус всегда немножечко жалел, улыбался ему при встрече и всячески старался выразить мальчику свое искреннее сочувствие. Никогда не забыть Синеусу, как Иоанн, будучи в изрядном подпитии, велел ему залезть на звонницу и притащить сюда Федора, особливо с ним не нежничая, а то уж он что-то сильно разошелся, наяривая в колокола.

Иной запросто стащил бы за шиворот царевича, как напроказничавшего щенка, но Синеус так поступить не мог. Он ласково остановил руку мальчика, в самозабвении упивавшегося колокольным звоном, и тихо, почти на ухо, шепнул:

— Царь-батюшка тебя кличет. — И, завидев, как уплывает счастливая улыбка с лица, а ему на смену вновь приходит покорно-испуганное выражение, насколько мог мягко, добавил: — Идем, царевич, а то царь-батюшка прогневаться изволит.

Мальчик шагнул вниз по крутой лестнице, но, будто чуя что-то недоброе, вдруг как-то разом обмякнув, пошатнулся и упал бы вниз, если бы ловкая рука Синеуса не подхватила его уже на лету. Воин, бережно держа на руках худенькое мальчишечье тельце, начал спускаться с драгоценной ношей вниз.

«Сомлел совсем, бедняга. Не жилец, видать, на этом свете. Али отец своей „добротой“ да „лаской“ довел ребятенка», — подумалось еще тогда ему.

Где-то на середине спуска он почувствовал, как детская рука, до этого безвольно свисавшая, вдруг медленно поднимается и осторожно берет его за бороду. Краем глаза Синеус приметил, что на лице у царевича появилась робкая улыбка. Не переставая перебирать нежными пальчиками его пышную бороду, Федор второй рукой покрепче обнял воина и сказал: «Мягкая какая, добрая…»

Дальше они спустились молча. Каждый чувствовал в своем сердце нарождающуюся приязнь к другому, но и не умел выразить ее словами. А когда они уже почти пришли, Синеус даже вздрогнул от неожиданности, услышав сзади злобный, по-юношески ломающийся и от этого слегка визгливый голос царевича Ивана:

— Ты что, не понял, как царь-батюшка приказал его привести? Не чинясь особливо! Ясно тебе? А ты на руках! Нянька, а не воин!

Синеус опешил, лицо Федора поскучнело, и когда воин поставил его на землю, оно приняло свое привычное выражение покорности и испуга.

— Вот так надо было! — Торжествующе смеясь, Иван ухватил брата за шиворот и поволок в залу, откуда доносился поощрительный гогот пирующих гостей. Громче всех звучал голос самого царя…

Мысленно пожелав Федору счастья, Синеус вдруг увидел в своем сновидении, как он снова протянул руку, чтобы погладить его бороду, и непременно уронил бы скипетр, если бы ловко подскочивший чернобородый красивый и смутно знакомый боярин вовремя не подхватил бы знак царской власти.

Спустя два года услышал Синеус, как в церкви присягают царю и кричат многая лета государю Федору Иоанновичу. И еще раз подивился старик этому совпадению, как и другому, но тоже необычному — о каждой траве он неожиданно для самого себя стал знать все ее целебные свойства. Вначале он собирал их, смешивал и варил, повинуясь странному наитию, позже пришло знание, и тоже невесть откуда.

Стал Синеус лечить крестьянскую скотину, да так умело, что многие к нему приходили даже из деревень, отстоящих за несколько десятков верст, и если Синеус брался, то обязательно вылечивал.

А спал он в том углу не более четырех-пяти раз после случая с Федором. И каждый раз видения были все хуже и хуже. Заметил он, что и сам-то угол выглядит не так, как другие, а намного старее, чернее, да и паутина почти не собиралась вверху, а летом, в самую жару, в том углу не водилось ни мух, ни тараканов.

Ради интереса Синеус как-то занес туда бабочку, подержал ее за крылышко, потом отпустил. Бабочка не улетела, хотя, когда он ее туда подносил, отчаянно трепыхалась крылышками в безудержном желании вырваться и улететь. Через час она умерла.

Чего только не делал впоследствии Синеус, желая извести колдовские чары. И святой водой окропил, специально привезя священника, который заунывным голосом прочел все молитвы, которые только знал. Однако проку не было и с этого. Попробовал было Синеус поспать на уже освященном месте — волосы дыбом встали.

Обращался он и к знахарю, но тот отказал в помощи сразу и наотрез. Только весь содрогнулся и строго сказал:

— Не след тебе касаться того, о чем нельзя и слушать.

— Может, мне съехать? — робко осведомился Синеус.

В ответ знахарь отрицательно покачал головой:

— Оно с тобой потянется. Уж очень много его.

— Да что такое это «оно»?! — закричал Синеус уже в бешенстве.

— Не ведаю и ведать не хочу. Чую лишь. И не приближайся ко мне, боюсь я тебя.

— Стало быть, мне и людей пользовать нельзя? Подумав немного, знахарь нерешительно сказал:

— Можно. Токмо чтоб без гнева, без волненья. Ибо тогда любой целебный отвар лишь вреден будет.

Так и жил Синеус с этим наваждением. У колдовского угла тоже была своя жизнь: с вечным потрескиванием, шуршанием, скрипением и даже каким-то покашливанием. Вот почему так не хотел Синеус гадать — боялся. Стоило ему сесть на лавку в том углу, как на него надвигался неодолимый сон, а потом начиналось…

Причем Синеус давно догадался, что человек, с которым перед сном были связаны его последние мысли, пусть и краткие, всего на миг, непременно привидится ему в очередном кошмаре. Почему было именно так — Синеус не ведал. Он просто знал, что так будет.

Так случилось и на этот раз. Поначалу старик увидел в этой избушке себя самого, затем нарядного мальчика, судя по одеже — царевича. Ан глядь, как только тот повернулся лицом к старику — оказался Ивашкой. Затем узрел какую-то иноземную страну, красавца-боярина, сопровождавшего Федора при венчании на царство, но на этот раз почему-то в царском облачении, Ивашкин перстень…

Не успел удивиться, как все вдруг размылось, растеклось, все заполонил странный багровый свет, становился гуще и гуще, почти осязаемым. Потом двух молодых юношей на конях, вновь Москву, где трезвонили в колокола, и неисчислимое татарское войско, каких-то вооруженных иноземцев, и наконец все погрузилось во мрак. Синеус проснулся, будто от толчка, хотя проснулся ли? Вроде бы он не закрывал глаз и уж точно не открывал их, перед тем как очнуться от своих видений.

Слабость во всем теле была такой, что, казалось, нет сил даже для одного шага. Сам удивляясь тому, что он еще держится на ногах, старик вышел к иезуиту и глухо сказал:

— Кровь видел. Много крови. Кони татарские возле Москвы. Венчают кого-то на царство. Димитрия-царевича в избушке видел. Ивашки не было. Не обмани, смотри, обещал ведь.

— Поразительно, — выдохнул сквозь стиснутые, чтобы не стучали от нервного напряжения, зубы немец и бросил Митричу: — Трогай. Гони. — И уже на ходу крикнул: — Привезу, как обещал, обоих!

— Уехал, — с сожалением прошептал Синеус. — И не выслушал до конца, кого я в царском убранстве видел, какие иноземцы по московским улицам гуляли, да еще при оружии. А-а, ладно. Токмо не обманул бы, а там… главное, что больше в этот угол идти не придется. — И Синеус поплелся в избушку, чувствуя, что его непреодолимо клонит в сон.

А вот иезуит не спал до глубокой ночи, полностью уверовав в успех своей авантюрной затеи. Единственное, чего он никак не мог взять в толк, так это то, каким образом старик ухитряется заглянуть туда, куда любому из смертных, казалось, дорога закрыта наглухо.

«Поразительно», — повторял он то и дело про себя. Однако усталость наконец свалила и его. Он пробормотал:

— А старика на костер, — и уснул. Снилось ему что-то хорошее и счастливое, правда, что именно, он так и не вспомнил наутро, хотя ему это почему-то казалось очень важным.

— А-а, ерунда, — махнул он наконец рукой и, как обычно по приезде в Углич, отправился лечить царевича от многочисленных «болезней», которые постоянно находила в мальчике его мнительная мамка. Ее тоже можно было понять. Если и впрямь с Димитрием что-то случится, и запороть насмерть могут. Почему, мол, не упредила?! А так вся вина на лекаре. Иезуит же успешно «вылечивал» Димитрия от всех хвороб, упрочивая тем самым свою репутацию превосходного лекаря.

Глава XIX Подслушанная беседа

Во дворец, который больше напоминал обычные, хотя и богато обставленные боярские хоромы, иезуит прибыл уже к вечеру. После долгого отсутствия на него здесь поглядывали настороженно, будто чувствовали, какие беды он принесет всем им в будущем.

Впрочем, причина небольшого охлаждения к нему на самом деле крылась на поверхности и разгадать ее не составляло особого труда — обычное наушничание да сплетни, на которые так горазды окружавшие во множестве царицу и изнывающие от безделья бабы. Их хлебом не корми — дай языками почесать, косточки ближнему перемыть, даже если он, аки невинный агнец, не подвержен ни единому греху — ни в делах, ни в речах, ни в мыслях.

А уж за Симона уцепиться было где. Он тебе и иноземец, и выкрест, то есть не коренной, с рождения, православный, дак может, у него вообще тайная связь с дьяволом имеется, иначе он так нахально и безбоязненно не катался бы к колдуну местному. Да как часто ездил — и месяца не проходило, чтобы он его не навестил.

А может, это только видимые улучшения в здоровье у царевича, а на самом же деле Симон подносит Дмитрию отраву? Были и такие мысли. К тому же имелось для них и основание.

Вон Агафья-повариха из бабьего любопытства, улучив случай, хлебнула разок из горшка приготовленного для царевича симоновского лекарства, дак, прости господи, цельный день из отхожего места не выползала. К тому ж у нее слабость какая-то появилась, вялость, а былые ловкость да сноровка вовсе исчезли и даже, хоть и говорить такое нескромно, мужик ейный, и тот не смог расшевелить ее ночью, хотя раньше она, напротив, была весьма охоча до этого дела.

Хорошо, что Агафья — баба в самом соку да крепости — день через пять вновь прежней стала, а царевич-то младень, того и гляди, — загонит его окаянный лекарь ентим питьем в могилу.

Правда, бабы по причине своего невежества не упоминали, что Дмитрию Симон это питье давал по одной махонькой ложке, да и то через день, а повариха, снимая «пробу», одним махом опростала чуть ли не пол горшка. Но когда же сплетницы, сказывая дурное, пытались человека хоть в чем-то оправдать? Отродясь такого не бывало.

Есть в наших русских женщинах масса достоинств, коих не сыскать ни в какой другой нации, — великое долготерпение, необычайная готовность к самопожертвованию и прочие великие заслуги. Однако недостатков тоже хватает. Запросто могут, сидя на лавке или на завалинке и маясь от безделья, оговорить человека ни за что ни про что. Хотя кто из нас без греха?

Впрочем, грамотка, которая была прочитана царицей да ее братьями в первую же встречу после долгой симоновской отлучки, многое проясняла относительно непонятного отсутствия лекаря и его возмутительного на первый взгляд поведения при царском, хучь и опальном, дворе Нагих.

Подал грамотку лично в руки царице Марии сам Симон, а писал ее Афанасий Федорович. Но ежели отлучку сия бумага объясняла, то в другом наводила такой туман, что вся царская родня пребывала в полнейшем недоумении. Что им должен был поведать Симон? О чем? Когда?

Хотя когда — сказано было, но тоже не совсем ясно. Ну рассудите сами — «как должное время придет». Рази ж это ответ? Попытались было спросить о том самого лекаря, но тот прикинулся, будто ему и вовсе невдомек, о чем идет речь, а уж когда поприжали, то, поморщившись и с явной неохотой, ответствовал, что, мол, время придет для всего, когда будет надо, и даже русскую пословицу привел: «Всякому овощу свой срок».

Так иезуит и ничего толком не сказал до тех пор, пока не съездил к старику Синеусу, не уверовал окончательно в успех, не проникся верой в конечную победу нелегкого и опасного предприятия.

Ибо как можно рассчитывать убедить других в успехе того, в чем сам ты не до конца уверен. И пусть слова твои будут гладкими, а доводы убедительными, но это все для ума, в принятии же окончательного решения главная сила, по крайней мере у русских людей, — сердце, а ему важны не факты и не аргументы — иное. Он и слушает-то больше не головой, а душой.

И если речь твоя идет от сердца, если оно у тебя само убеждено в неоспоримой правоте, то пойдет он за тобой хоть на край света, и даже если вскорости убедится, что дорога, по которой он за тобой следует, худая, то и тогда не остановится, не станет колебаться. Аккурат по пословице: «Долго запрягает, да скоро едет».

Да еще как едет — невзирая ни на ухабы, ни на рытвины, ни на болота, окружающие его со всех сторон, с зыбучей трясиною, ни на непроходимые леса, ни на знойные пустыни. Только зубы стиснет покрепче, чтоб было сподручнее терпеть, да затянет задушевную песню, дабы грусть-печаль в ней из сердца наружу излить. А еще опрокинет добрую чару, чтоб утопить в ней проклятущую тоску, и далее покатит. Ехать, так уж ехать.

Будучи по природе бесхитростным да добрым (ибо это свойство сильных наций, кои пребывают в душевном здравии, чувствуя свою безмерную силу, проявляемую лишь в случае крайней нужды, и пользуясь ею с превеликой осторожностью), русский народ и от других ждет того же самого. Ждет, да не всегда дожидается.

Может, благодаря этим качествам он и создал великую Российскую империю, в духовном отношении стоящую не просто особняком, но на голову выше других, кои сооружали свои императорские троны на крови угнетаемых народов. Кого ни возьми, Испанию иль Англию, Францию иль Германию, Португалию иль Италию, — у всех руки в крови по локоток.

Русь же, к этому времени только начавшая присоединять к себе иные народы, никоим образом их не зорила, не жгла, даже налог со своих коренных брала всегда больший, нежели с туземцев, а в иных случаях попросту спасала их от гибели под турецкими да персидскими ятаганами, как это было с народами Кавказа и Закавказья, или от зловонного дыхания великого китайского дракона, все испепеляющего на своем пути, как это позже случилось с Казахстаном.

Никому она не чинила зла, оставляя и старую веру, и прежние порядки. Может, потому еще она и встала особняком среди всех прочих империй, что только под ее могучую крепкую руку, уповая на доброе сердце да на чрезвычайную гуманность к иным народам, добровольно отдавались целые государства, обретя долгожданный мир и покой на истерзанных прежде бесконечной войной землях.

А то, что потом в трудный час иные, как скользкие гадюки, основательно отогревшись, начали кусать свою же благодетельницу, улучив трудный для нее, а стало быть, удобный для себя час, — так ведь людская неблагодарность не вчера родилась. Да и то подумать, что сотня-другая горлопанов, брызгающих слюной, далеко еще не весь народ, а надолго задурманить лживыми речами не удавалось ни одну нацию. Самое большее — десяток-другой лет, и все.

Иезуит, как человек проницательный, за те годы, что жил на Руси, сумел хорошо изучить и те славные качества славян, о которых я вел выше речь, и многие другие. Беда заключалась в том, что он лишь подстраивался к ним, не воспринимая душой, но используя их исключительно для своей цели окатоличивания Руси.

Какие беды могли бы случиться, получи он полную волю? Для ответа достаточно припомнить только раскольников, которых объявилось превеликое число, хотя патриарх Никон ввел лишь малые изменения в церковных обрядах. Ну, подумаешь, к двум перстам добавился третий, да крестный ход стали совершать противосолонь, а не посолонь, да изменилось число провозглашаемых аллилуй. Эка беда! Разве имеет значение — сколько пальцев ко лбу подносить? в какую сторону идти? сколько раз аллилуйя кричать? Да лишь бы оно все от чистого сердца шло, и все. Однако ж сколь полегло народу, принимая ужасные муки и идя на смерть, лишь бы все вершилось «по старине», — не единицы, но сотни тысяч.

Тут же перемен не в пример больше. Что ни говори, а за долгие века раскола накопилось их изрядно между двумя, пусть даже единоутробными, врагами. Так два родных брата, даже если взять близнят, порою столь сильно отличаются характерами, что стороннему человеку не верится — да были ли у них едины мать с отцом? Тут же — вера…

Впрочем, до этого иезуиту как раз не было дела. Любой ценой добиться своего, ибо цель оправдывает средства, — вот девиз, его и ордена. И проницательный ум, и железная выдержка, и великолепная память — словом, все, что было в нем хорошего, лишь усугубляло и делало еще более опасными его непомерное честолюбие, непоколебимый фанатизм и жестокость.

И, по его мнению, было бы значительно лучше, если бы на Руси остались жить не десятки миллионов православных, а сотни или хотя бы десятки тысяч католиков, ибо это было бы гораздо выгоднее римскому папе, обет послушания которому давал каждый иезуит, перед тем как получить ранг професса. Это был четвертый, дополнительный обет, который не давали монахи иных орденов, ограничиваясь обычными тремя — послушания, целомудрия и нестяжательства. А над интересами самих жителей этих земель иезуит никогда не задумывался — ни к чему.

Впрочем, последнее касалось лишь простых людишек, если же речь шла о том, дабы как-то повлиять на человека видного, заставить его действовать именно так, как нужно иезуиту, то тут Бенедикто Канчелло пускал в ход всю мощь своего изворотливого ума, пытаясь понять, что больше всего на свете тому хотелось бы и как половчее да поестественнее показать ему его мечту. Показать и уверить, что она непременно сбудется, если только этот человек во всем будет слушаться его, Бенедикто, и поступать именно так, как ему скажут.

С людьми убежденными, фанатично преданными какой-либо идее приходилось сложнее. Для начала необходимо было убедить их в том, что действия, подсказанные иезуитом, сыграют на пользу этой идее, но предполагаемые жертвы, во-первых, порою сердцем чуяли фальшь сказанного иезуитом, невзирая на убедительность доводов, а во-вторых, были мало склонны идти на какого-либо рода компромисс. Цепь взаимных уступок по принципу «ты мне — я тебе» чужда фанатику, и он крайне редко идет на них, предпочитая прямые пути, даже если они значительно опаснее обходных.

Впрочем, фанатизм царской семьи никоим образом не беспокоил иезуита. Все они — и царица Мария, и дяди Дмитрия Михаил да Григорий — являлись людьми крайне корыстными, не пекущимися ни о чем высокодуховном. Власть, богатство, положение — вот чего они лишились в одночасье, вот что хотели бы вернуть обратно.

На этих заветных струнах их душ и намеревался сыграть иезуит, прибавив к этому зависть к удачливому и всемогущему ныне Годунову, а также упирая на быстроту осуществления замысла, а следовательно, и их мечтаний. И когда царский лекарь Симон зашел в горницу, он был абсолютно уверен в успехе предстоящей беседы.

Холопы и прочая челядь ввиду позднего времени уже тихо почивали, удалившись из господских хором в свои подклети, а мамка с кормилицей по случаю выздоровления Афанасия Федоровича с удовольствием откушали по чарке доброго старого меда перед сном, преподнесенного им великодушной рукой самой царицы. В каждую из чарок Симон предварительно сыпанул сонного корешка, так что обе женщины уже вовсю храпели, и полное, до самого утра, уединение для тайной задушевной беседы было обеспечено.

Двери в горницу для всякого случая все же прикрыли. Как говорится, береженого бог бережет. Впрочем, беседа велась без опаски и без утайки. Осторожничавшие поначалу дяди царевича, да и сама царица Мария, помалкивающая до поры до времени, все же в конце концов осмелели. Уже через какой-то час иезуит в основном лишь разбивал их последние опасения, связанные с тем или иным пунктом хитроумного замысла, да еще разжигал их желание осуществимой в самом скором времени заветной мечты о приходе к полной власти и богатству.

Единственного, чего уж он никак не ожидал, так это некоторой тупости и непонимания, в результате чего приходилось по нескольку раз повторять одно и то же, вдалбливая простые истины, касающиеся подмены мальчиков, а также добровольной помощи крымского хана Кызы-Гирея.

Царевич Дмитрий лег спать как обычно, в своей опочивальне, закутанный по самые уши аж двумя стегаными, теплыми, зеленого атласа, одеялами, где на каждом углу красовался нарядный и гордый ярко-красный петух, вышитый умелыми мастерицами, а по центру желтело огромное солнце с круглыми глазами и улыбающимся ртом. Ни мамка, ни кормилица при всей своей лени и неповоротливости ни разу не забыли исполнить этот вечерний обряд закутывания на случай сквозняков, и потому царевич сызмальства, сколь себя помнил, отчаянно мучился от жары и сильно потел. Ночью было полегче: взбрыкнул раза три, ан глядь, одеяло уже валяется на полу, можно вздохнуть поспокойнее.

Одно время ему здорово поспособствовал иезуит. Симон в то время только вошел во дворец в качестве лекаря, пробыл на этой должности всего несколько месяцев и как-то попытался бороться с этим варварским русским обычаем — спать в духоте под неимоверно тяжелым грузом одеял.

Поначалу он сократил количество одеял до одного, а затем и вовсе заменил его более тонким, верблюжьей шерсти, которое купил у бухарского купца. Тайная борьба лекаря, поддерживаемого в своих стремлениях, с одной стороны, отчаянно потеющим царевичем, и мамками и кормилицами — с другой, за которых горой стояла царица Мария, наконец увенчалась полной и окончательной победой последних, после чего иезуит отступился от своих намерений и, плюнув, махнул рукой.

Если бы одеяла не были такими жаркими, а топили бы в помещении поумереннее, Дмитрий, возможно, никогда бы и не просыпался ночью. А так, не проходило и ночи, чтобы он не вставал. То водицы испить от жары — в горле пересохло, то сходить куда по нужде. Вот и на этот раз царевич пробудился буквально через пару часов, язык чуть ли не трескался — до того хотелось пить.

— Мамка! — отчаянно крикнул он в темноту. — Ты где?! Воды хочу!

С минуту погодя он попытался докричаться уже до кормилицы, но также безрезультатно. Судя по мощному храпу, пробудить их в эту ночь было бы крайне затруднительно и для более здоровых мужиков.

Царевич опять немного полежал в раздумье, так как воду обычно приносили ему по ночам именно они, и уж откуда — неизвестно. Вода была теплой и невкусной — опасаясь за его здоровье, ее всегда держали в подогретом состоянии.

Царевич откинул одеяло, встал с постели и поплелся будить этих сонь. Мамка лежала на боку и время от времени заливалась тонкими носовыми руладами, подобно соловью, а в перерывах между ними смачно, басовито всхрапывала. Дмитрий пару раз окликнул ее, потолкал, но потом иная мысль пришла ему в голову, и он решил никого не будить, а сходить и напиться сам.

Правда, где находится подогретая вода, он не знал, но она его и не интересовала. Там, в сенях, стояла бадейка совсем с другой — вкуснющей и такой ледяной, что от нее ломило зубы. Испить ее царевичу в эту зиму удавалось лишь пару раз, а тут как нарочно подворачивался удобный случай — как не воспользоваться. К тому же глаза Дмитрия уже привыкли к тусклому дрожащему свету, исходившему от лампад перед образами, и, уверенно ориентируясь в окружающей обстановке, он побрел вниз.

«Ужо, когда утром скажу матушке, как енти вороны дрыхнут, а мне пришлося самому за водой идтить — она им задаст», — мстительно думал он.

В коридорчике, ведущем на лестницу, было совсем темно, и царевичу пришлось ступать очень осторожно, то и дело ощупывая стены и боясь оступиться. Босые ноги его уже начали слегка мерзнуть — дощатый пол в коридоре, да и ступеньки лестницы были холодными. К тому же в темноте предметы, потеряв привычную осязательность, становились какими-то чужими, причем настолько, что становилось не просто не по себе, а и вовсе страшновато.

Вот почему, добравшись до бадейки, стоявшей на лавке в сенях, разбив тонкий слой льда, лежавший сверху, и вволю напившись, Дмитрий поскорее двинулся назад. Холодная вода приятно освежила и прогнала сон.

Если бы не было так темно и страшно, то он бы и не торопился в свою опочивальню с уютной и теплой постелью, а значит, и никогда бы не заплутал во дворце, где он знал все ходы и выходы как пять пальцев. Однако спешка и непривычная темень сбили его с толку, и он, не видя привычных ориентиров, двинулся зачем-то вперед и, не попав на лестницу, очутился опять в темном переходе.

Царевич пошел было вперед, но, сделав несколько шагов, остановился и, сообразив, что лестница должна быть сзади, хотел повернуть обратно, как вдруг его внимание привлекли приглушенные голоса и пара крохотных лучиков света, пробивавшихся снизу из-под плотно прикрытой двери.

Так же осторожно и неслышно ступая, Дмитрий подошел поближе к двери и прислушался. Говорил в основном его лекарь, но иногда подавали голоса царица Мария — значит, матушка тоже не спит, — а также дядья его, шумные и бородатые Михаил и Григорий. Лекарь настойчиво их убеждал:

— Никакого вреда вашему царевичу не учинится. Подмену осуществим во время припадка падучей, а мальчик мой похож на вашего сына, почтеннейшая царица, не скажу, как две капли воды, но весьма сильно. Когда я увидел его впервые в Москве, я сам был поражен — показалось, что ваш сын неведомо каким образом забрел в Китай-город.

— Да ведь заметят, уличат в обмане! Что тогда? — раздался басовитый голос Григория Федоровича Нагого.

— Сие абсолютно исключено, — начал терпеливо втолковывать лекарь. — Никому даже в голову не придет, что совершена подмена. К тому же для этого ни у кого не будет времени.

— А Битяговский? — прохрипел Михаил. — Да с ним еще которые?

— Но ведь я уже рек, — вздохнул Симон. По голосу чувствовалось, что он устал объяснять одно и то же. — Как только у царевича начнется припадок, его немедленно уносят в дом, а я отвожу Дмитрия в надежное место. В это же время вы, высокочтимая царица, как скорбящая по кончине сына мать, поднимаете шум, а один из вас, будущие главные советники малолетнего царя, бьет в набат, поднимая народ и крича, что царевича убили люди Битяговского. Научил же их тому Бориска Годунов. Да после таких слов жители Углича вмиг порвут на части всех, в кого вы только ткнете пальцем. Афанасий Федорович в этот же день поднимет народ в Ярославле. Ну, а уж оттуда на Москву. Я же тем временем, пока будет чиниться расправа с Битяговским и его людьми, привезу из своего дома мальчика для подмены.

— Это того, что похож? — уточнил Григорий.

— Совершенно верно. Я просто восхищен вашим умом и проницательностью. Думается, что в ближних царских советниках вам просто цены не будет, настолько ясно вы мыслите.

— Так он живой покамест? — уточнила царица.

— Разумеется, живой. Умертвим мы его уже после того, как Дмитрий будет в надежном месте. Умертвим и прямо в моем доме обрядим его в царские одежи и уложим в гроб, после чего отвезем в церковь на отпевание. Ручаюсь, что всех любопытствующих можно будет, для возбуждения еще большего гнева против Годунова, преспокойно провести через церковь с гробом, и никто из них ничего не заметит. Вид же невинно убиенного младенца настолько озлобит людей, что они будут готовы идти с вами куда угодно.

— Дак заметят подмену-то. Разные ж они! — воскликнула Мария. — Хучь один-два, да в сомнении будут.

— Это ваше материнское сердце заметило бы, — терпеливо объяснял иезуит. — Там будет не до того. Во-первых, его мало кто знает в лицо, да и те, кто видел несколько раз, могли узрить его разве что мельком. К тому ж сходство мальчиков, повторяю, просто разительное. Можно сказать, что мой Ивашка — это второй Дмитрий.

Царевич при этих словах отпрянул от двери. Он и до этого смутно догадывался, о ком идет речь, но после того, как лекарь назвал имя его друга, сомнений уже не было. Да, вместо него собирались убить именно его лучшего, закадычного друга, с которым было так весело, так интересно играть.

«Что же делать, что предпринять?» — Мысли царевича путались, нервный озноб охватил его, он весь дрожал с головы до пят, но потом, пересилив себя, вновь приник ухом к двери.

— А вправду ли так надежно то место? — раздался вновь голос его матери.

— Исключительно надежно. К тому же недалеко отсюда. Впрочем, это роли не играет, поскольку, где оно именно, я не скажу, щадя ваше чуткое сердце. Поверьте, это просто необходимо, а видеться кому-то с ним первое время будет крайне опасно — как для вас самих, так и для него. Вначале надо взять Москву.

— Глупость глаголешь, — прохрипел Михаил. — Как енто мы ее возьмем? Для этого со всей Руси войска собирать надобно.

— Ну я же объяснял. Как только мы двинемся, туда же подойдет и крымский хан.

— И ему не взять, — вмешался Григорий. — Москва каменная, чай. Поди одолей.

— Не так давно, при отце царевича Иоанне Васильевиче, это тем не менее удалось. К тому же он будет идти с благой целью — не жечь, грабить и убивать, а покарать Годунова и его приспешников за подлое убийство.

— Так ему и поверили, — вновь раздался голос Григория. — У московлян, чай, голова на плечах имеется, а не котел чугунный. Когда татары без крови и грабежей приходили? Сказки.

— Верно, — голос Симона стал совсем мягким и вкрадчивым, — но для того, чтобы была вера, вы подступите с другой стороны. Вдобавок и в самой Москве о том же злодеянии учнут бегать и кричать некие людишки. Во многих головах появится определенное смущенье. Тем мы и воспользуемся. И еще одно. Я доподлинно знаю, что спустя два-три дня всего опосля случившейся якобы гибели царевича… якобы гибели, — настойчиво повторил он всколыхнувшейся было царице, — в Москве начнутся большие пожары, причем сразу в нескольких местах.

— Откель же они возьмутся? — раздался недоверчивый голос Михаила.

— А это уж мои заботы, — усмехнулся лекарь.

— А коли дожди о ту пору будут?

— Потому и в нескольких местах. Хоть в одном месте, но пожар займется, а нам и этого хватит.

— А как же потом царевича покажем? Как объясним? — сызнова недоверчиво вопросил Михаил.

— Скажем, что Битяговский ошибся да по схожести другого извел, а царевич отделался лишь тяжкими ранами. Сделать шрамы да рубцы — невелика сложность, в этом, равно как и во всем остальном, вы можете смело положиться на меня.

— Ох, боюсь я чегой-то, — вздохнула царица.

— Не стоит, — резко сменил тон иезуит. — Бояться надо, чтоб Битяговский и впрямь нас не опередил. Помыслите лучше об этом. Или, на ваш взгляд, он и вправду прибыл только для вашего пущего ущемления да унижения? Есть у него, помимо сего, и тайный указ, дабы скорым образом извести царевича…

— Ох! — вздрогнула испуганно царица.

— Откель же ты ведаешь про сию тайну? — усомнился Григорий.

— Есть у меня человечек в Москве, — уклончиво ответил иезуит. — Он достаточно надежен, потому что я в свое время спас жизнь его сыну. Так вот он сказывал, что с дьяком, перед самым отъездом его сюда, тайно беседовал сам светлейший боярин всея Руси… — И после некоторой паузы добавил, будто гвоздь вколотил: — Годунов.

— Бориска?! — ахнул Григорий.

— Именно, — печально кивнул головой иезуит. — Более того, всех людишек, что с ним приехали, подбирал его родственник, боярин Семен Годунов.

— Тот, что сыском ведает, — хрипло выдохнул Михаил.

— Ой-ой-ой, — начала подвывать царица.

— Цыц, баба! — рявкнул на нее Григорий и обратился к иезуиту: — Стало быть, дело ясное. Надо поспешать. Но смотри, Симон, не подведи.

— К сожалению, придется выждать еще пару месяцев. Примерный срок — середина или конец мая. Раньше нельзя. Кызы-Гирей двинется на Москву, только когда в степи вырастет трава для коней его воинов, а без него затевать это дело невозможно.

— А как не двинется? — переспросил Михаил.

— Исключено. У него тоже имеются свои интересы. Уговор был меж нами твердый. К тому ж когда еще ему представится такой удобный случай.

— А как до тех пор изведут они мово сыночка? — испуганно вопросила царица.

— Ну-ну. Не стоит опасаться. Слуги у вас верные, запоры надежные. К тому же они постараются умертвить его так, чтобы самим остаться чистенькими, а это сделать трудно. Разве токмо ядом, дак у него имеются мамки да кормилицы. Пущай каждую еду, что назначена для царевича, беспременно пробуют, вот и все. К тому же осталось-то всего пару месяцев.

— Ну, Симон, быть посему, — кашлянул Михаил. — Верно, Григорий?

— Знамо, так, — откликнулся тот.

— И хотелось бы, чтобы никто из вас не забыл про уже обещанное мне Афанасием Федоровичем, — напомнил иезуит.

— Ежели все сполним, как задумалось, так от обещанного тебе, про что ты нам тут толковал, не отступимся. В ентом даже не сумневайся. Дадим тебе и почету, и богатства, и церкви дозволим возводить иноземные. Словом, препятствий чинить ни в чем не станем. Лишь бы оно… сполнилось, иначе… — Михаил Нагой помотал кудлатой головой, но договаривать не стал — и без того всем было понятно, что в случае неудачи светили царские подвалы да остроги, а в них пыточные и всякое прочее.

— Только уж чтоб не отступаться, — предупредил иезуит.

— Да нам и деваться некуда — куда ни кинь, всюду клин, — внезапно добавил Григорий. — Куда уж отступаться, когда Битяговский ныне за саму глотку ухватить норовит. И расходы, дескать, у нас велики, и зажрались совсем, и подати царю… тьфу. Скоро вовсе, ежели так дальше пойдет, с гладу помрем все. Так что терять, стало быть, неча, а найтить, можа, и найдем.

Они все шумно поднялись с лавок, и Дмитрию не миновать было быть замеченным, но тут Григорий предложил выпить за успех великой задумки да за погибель проклятого Бориски и всего его племени.

Мальчик, не чуя под собой ног, бросился назад, к лестнице. Юркнув под теплое одеяло — никто так и не проснулся, сонный порошок действовал надежно, — он только теперь ощутил, как продрог, стоя под дверью и слушая тайную беседу. Ноги совсем закоченели, да и руки, которыми он на ощупь искал в бадейке ковшик и пару раз погрузил в холодную воду, тоже окончательно заледенели.

Впрочем, Дмитрий думал сейчас совсем о другом. Перед глазами стоял Ивашка, и мысль была одна — упредить, сказать ему, что с ним хотят сделать.

Относительно себя он решил никогда больше не оставаться наедине с Битяговским и не брать у него никаких гостинцев — вдруг отравят, и все время быть настороже. Поначалу он хотел было сознаться в том, что слышал почти все, и упросить не трогать Ивашку, но потом, слегка согревшись, принял другое решение. Все ж как-никак он еще слишком мал, и даже родная матушка, всячески потакая ему в мелочах, без колебаний отвергала его различные просьбы, если дело касалось чего-то серьезного.

«Выслушают, отругают, с три коробанаврут, а сделают все равно по-своему, — логично рассудил он. — Нет уж, я сам его спасу».

Дрожь, однако, не унималась. В горле у него что-то шевелилось, будто туда забралась неведомо как мышь или лягушка, сглатывать слюну становилось все тяжелей, и царевич так и не смог уснуть до самого утра. Вместо крепкого здорового сна он впал в какую-то смутную дрему, где явь мешалась со сновидениями, и, когда начало уже светать, Дмитрий беспорядочно метался по постели, раскидав все одеяла и жалобно стеная. Давала себя знать ледяная вода, испитая с непривычки потным мальчуганом, да долгое стояние на холодном полу, где сквозь щели еще и поддувало студеным морозным воздухом. Царевич заболел не на шутку.

Вот почему на следующий день он не вышел, как обычно, гулять во двор, оставив Ивашку в опасном неведении насчет его будущей горькой судьбы и страшной смерти, уготованной в одночасье.

Улучив минуточку, Ивашка раза два срывался со двора иезуита, но, заглянув во двор и не видя царевича, вскоре перестал туда ходить.

«Видать, с того раза заругали его сильно, — решил он про себя. — К тому ж и болел я долго. Может, он решил, будто я уехал куда-то, али его просто перестали выпускать, дабы не игрался с кем попало».

Вдобавок ко всему хозяин дома как-то на днях принялся самолично снимать мерку с Ивашки, говоря, что вскоре он оденет его в приличные одежи и представит царевичу в подобающем виде.

«Вот тогда я с ним и повидаюсь опять», — тут же решил про себя Ивашка и окончательно успокоился. Тем временем наступил май.

Глава XX Предупреждение

Когда царевич выздоровел, он каждый день подолгу бродил после обеда по двору, тщетно ожидая прихода Ивашки. Сознание, что его лучший товарищ может погибнуть, а он, Дмитрий, не в состоянии ничего для него сделать, не покидало царевича ни на час, но Ивашки все не было.

Вот и в тот вторник, 12 мая, Дмитрий вновь, уже почти не веря, что увидится с Ивашкой, бродил по заднему двору. Ребятня, которая наперебой завлекала царевича сыграть с ними в какую-нито игру, наконец угомонилась, и сынок постельницы Колобовой, Петруша, также живший при дворе Дмитрия в мальчиках-жильцах, предложил всем сбегать на конюшню, поглядеть, как у чалого мерина раздулась от нарыва задняя левая нога и как он, мучаясь от боли, плачет самыми настоящими слезами.

— Ей-ей, плачет. А слезоньки крупны таки и текут по морде, текут! Сам, чай, видал, не брешу ни на вот столечко, — клялся и божился Петруша. — Айда глядеть, а то к вечеру лекарь придет, он его мигом вылечит, и слез никто уже не увидит.

Однако Дмитрий, махнув рукой, дал понять, что отпускает всех поглядеть на эдакую диковину, как плачущий конь, и все же остался во дворе. Искушение было, конечно, сильным, но и цена велика — жизнь товарища по играм, и не только товарища, но более того — друга. Вдруг тот как раз в это время подойдет и, не застав царевича, вернется ни с чем восвояси, а завтре или через пару дней его уже убьют — как знать.

Он походил еще малость по двору, будучи уже в гордом одиночестве, если не считать мирно дремлющую на лавке мамку — боярыню Василису Волохову. Наконец ему стало вовсе скучно, и он, порешив, что Ивашка сегодня тоже не придет, уж хотел тайком от мамки улизнуть, дабы присоединиться к прочей ребятне, которая уже была на конюшне, как вдруг заслышал знакомый озорной свист.

Вздрогнув, он тут же с опаской оглянулся на мамку — не разбудил ли ее Ивашка. Но та, безмятежно сложив руки на подоле сарафана, дремала, почмокивая жирными, будто уже успела оскоромиться в постный день, губами. Крадучись и в то же время стараясь идти как можно быстрее, Дмитрий, кляня свои поскрипывающие сапожки синего сафьяна, подошел к забору.

— Ивашка! — шепотом окликнул он. — Ежели енто ты, голос дай, токмо негромко.

— Я енто, кому исчо и быть, — весело окликнулся Ивашка. — Давненько мы с тобой не видались. Счас я, погодь, влезу, а то веревка слетает, петлю ветер сносит, тады и поздоровкаемся.

— Ты погодь лезть-то, — взволнованным шепотом отозвался Дмитрий. — Нельзя тебе. Убьют.

— Почто так-то? — оторопел от услышанного стоящий по ту сторону забора Ивашка. — Можа, побить и побьют. Тогда ладно — не полезу. А убивать — енто ты сказанул не подумамши.

— Слухай меня и молчи, — перебил его Дмитрий. — Лекарь мой знает, что мы с тобой друг на друга ужасть как похожи.

— Дак, ясное дело, коли я у него живу, а он тебя лечит. Видал, стало быть, — попробовал опять встрянуть Ивашка.

— Молчи, — прошипел Дмитрий.

Нервы у него были напряжены до предела, он поминутно оглядывался на мамку, боясь, что та вот-вот проснется. От волнения царевича даже прохватила дрожь.

— Вот он-то и хочет тебя убить, — заговорщически прошептал Дмитрий в щель, — а скажет, будто ето меня убили, чтоб бунт поднялся и меня на царство поставить.

— Ну-у?! — изумился Ивашка.

— Вот те и ну, — передразнил его Дмитрий. — А потом скажут, что спасся я.

— А убивать почто?

— Чтоб тело мертвое показать всем. Тебя даже в одежду мою обрядят. Я сам видал, как он ее выбирал. Беги, Ивашка. Они ведь еще с татарами уговор держали. Те тоже с Крыма придут им на подмогу. Сказывали, когда трава зеленая будет.

— Так она уже зеленая.

— Стало быть, со дня на день. Беги, Ивашка, прямо седни беги.

— Я вмиг. Ты за меня не боись, — успокоил его голос из-за забора. — Вот токмо харч соберу, да и убегну разом. Токмо меня и видели.

— Слышь, Ивашка, — опять окликнул его царевич. — Ты… как… проститься-то забегнешь?

— Непременно, — откликнулся погрустневший голос. — Как же не проститься-то. Ты ж меня от смерти спас. Хучь обниму напоследок. А тобе-то ничего не будет?

— За что? — удивился царевич.

— Ну, что меня упредил. Всю задумку, стало быть, ихнюю сгубил.

— Не-а, я же царевич, — успокоил Дмитрий Ивашку и тут же заторопил друга: — А таперь давай, беги скорей.

— Я прощаться-то не буду. Чай, свидимся, тада и почеломкаемся.

Оглянувшись в очередной раз, Дмитрий увидел проснувшуюся и направляющуюся к нему мамку, явно встревоженную чем-то.

— Идут за мной. Беги, — шепнул он еще раз через забор и, встав, пошел ей навстречу.

— Ты это чего там делал-то? — хмуро встретила его вопросом боярыня Волохова.

— У забора, что ль? — невинно осведомился Дмитрий и тут же нашелся, что сказать в оправдание, — как знать, может и она в сговоре супротив Ивашки, не заподозрила б чего. — Переобуться нужда была. Каменюка в сапог залез.

— А у забора-то на кой сел? — стала выговаривать мамка.

— Дак там трава погуще.

— Все едино грязно, да и земля сырая, чай, не прогрелась еще опосля зимы. Заболеешь опять — ужо будет мне от царицы. Я тебе как наказывала? Чтоб на землю — ни-ни.

— А вот мы ему лекарства за то горького, — неожиданно раздался за спиной Дмитрия знакомый и с некоторых пор такой страшный голос лекаря Симона.

Он подошел очень тихо и одну руку почему-то держал за спиной.

Глаза Дмитрия испуганно расширились. Он побледнел и неожиданно для всех бросился к иезуиту, желая увидеть, что тот прячет в руке. Сердечко его учащенно забилось, и он немного успокоился, лишь когда, ухватившись за лекарский кулак обоими руками, разжал его. В кулаке оказался леденец.

— А спужался-то почто? — ласково вопросил Симон царевича.

На лице его застыла слащавая улыбка, но во взгляде мелькало что-то холодно-ядовитое, как у змеи перед решающим прыжком.

— Так бояться будешь, ребятишки засмеют. Скажут, леденца испужался, — и Симон улыбнулся еще шире, явно насмехаясь над царевичем.

Дмитрий вдругорядь глянул на руку лекаря — леденец, и тоже облегченно захохотал, широко открыв рот.

— Ну будя, будя, — спустя минуту стала успокаивать его мамка. Царевич не унимался, заливаясь все громче, а затем вдруг побледнел и, захрипев, рухнул на землю.

— Припадок, — мгновенно определил Симон. — Вы в дом, готовьте постель, а я здесь с ним. Быстро, быстро! — поторопил он остолбеневшую Волохову.

— Эх, рановато малость, — прошептал он, когда мамка, тряся телесами, побежала в дом. — Я даже одежку не примерил, — и склонился над бьющимся в приступе падучей царевичем.

А Ивашка тем временем со всех ног летел домой. Заскочив в родной двор, он огляделся по сторонам — пусто. Впрочем, так и должно быть, поскольку мальчик еще перед уходом рассчитывал, что Митрича не будет до самого вечера — уедет повидать Никитку, а сам Симон поехал во дворец к царевичу, строго-настрого наказав Ивашке никуда не отлучаться со двора.

Схватив в подклети пару караваев хлеба и прихватив из погреба несколько луковиц и шмат сала, Ивашка увязал все это в узелок и уж собрался покинуть дом, как вдруг новая мысль пришла ему в голову.

Он критически осмотрел свою одежонку и пришел к выводу, что в ней далеко не пройти, поскольку у него не имелось даже обуви — иезуит держал ее в сундуке, под замком, дабы Ивашка при всем желании не смог никуда уйти — так, на всякий случай, как дополнительная страховка.

«К тому ж ежели я прямо седни сбегну, то и с Дмитрием попрощаться не успею. Его-то уж, чай, во дворе нетути. Солнышка-то не видать, да и смеркается. А я проститься обещался. Негоже выходит. А-а, ладно», — он решительно махнул рукой и подумал, что до завтра ничего случиться не может, коли ему даже не дали померить царскую одежу, а ведь сказывал же друг его верный Дмитрий, что убивать Ивашку должны именно в ней.

Да и бежать лучше засветло, чтобы успеть добраться хотя бы до Синеуса. Больше-то идти ему было некуда. До Переяславля-Рязанского далече, догонят по дороге. Лесом идти — волки сожрут. Рясск родной — так его татаровья окаянные пожгли. Только к Синеусу и оставалось. Если с утра, так за день можно спокойно добраться. А дорогу к нему Ивашка запомнил хорошо, еще когда они с Митричем в марте месяце возвращались от колдуна.

«Главное, чтоб солнце в лик мне било все время, как от деревни ехать, а дотуда добираться — оттель езжали, оно справа светило, стало быть, когда пойду — слева должно быть. Чего уж проще», — и Ивашка совсем успокоился.

Однако на следующий день вырваться из дома ему никак не удавалось, несмотря на то что лекаря целый день не было. Мешал Митрич, с утра просивший мальчика рассказать что-нибудь эдакое, а потом, пока Ивашка сказывал про святого Сергия Радонежского и как тот благословил войско Дмитрия Донского на рать великую с татаровьем поганым, наступило время обеда.

После полудня бежать смысла не было, к тому ж, услыхав о болезни царевича и неожиданном его припадке — об этом рассказал Симон, заскочив на минутку за лекарствами, — Ивашка больше думал уже не о своем побеге, а о царевиче — как-то он, оклемается, нет ли?

В четверг иезуит объявил, что Дмитрий уже ходил гулять, и наказал Митричу нынче же сходить с Ивашкой в баню, помыть его как следует, а вечером он уже примерит одежду, чтоб мальчику завтра было не зазорно показаться царевичу.

Ивашка поначалу обрадовался, услыхав, что Дмитрий жив-здоров, но потом, вспомнив грозное предостережение друга, вздрогнул от мысли, что там его в бане и прибьют. Однако, взглянув мельком на Митрича, он тут же устыдился этой мысли. Тот аж расцвел, узнав, что Ивашку поведут знакомить с царским сыном.

«Нет, Митрич ничего не знает, поди», — подумалось мальчику.

— Уж я тебя, малец, по такому случаю напарю. Чтоб до каждой косточки пар дошел, — гудел взволнованно бородач.

И действительно, обещание он свое сдержал. В Рясске-то мальцам последок доставался. В первую голову мужики мыться ходили — под самый злющий пар, потом уж бабы да ребятня. В монастыре это дело и вовсе не больно-то уважали, а тут…

Весь красный, измученный и исхлестанный березовым веником, да не одним, а двумя, Ивашка, как и подобает мужику, все вытерпел молча, но зато потом пришло удивительное чувство блаженной легкости и невесомости.

Вечером он примерил нарядную одежу, которую привез иезуит. Она пришлась Ивашке почти впору, вот только парчовый зипунок чуток жал в плечах, да несколько малы были мягкие желтые сапожки. Но Ивашка смолчал и про зипунок, и про сапожки, боясь, что их отберут и привезут другие, совсем не такие красивые, как эти, что уж на нем.

— Сейчас спать, — сказал Симон, провожая мальчика в каморку, — а поутру я съезжу во дворец и мигом обернусь назад за тобой. Митрич тебя в это время оденет. Когда вернусь, чтобы был готов, — предупредил он еще раз мальчика и подтолкнул к постели: — Спать.

Утром Ивашку разбудило ворчание Митрича:

— Ишь, заспался, как нарочно. Вставай, вставай, а то и во дворец не уедешь. Вон, одежа готова уже.

Ивашка мигом ополоснулся из медного рукомойника, в спешке разбрызгивая воду во все стороны, натянул наспех алую ферязь [1548] на белоснежное исподнее, но Митрич осадил его:

— Сымай назад. Вначале эвон что, — и протянул Ивашке красивый становой кафтан. [1549] — А енто так останется лежать. Запарисся в ей, — и он кивнул на ферязь.

Затем придирчиво осмотрел уже одетого Ивашку с ног до головы и похвалил:

— Вылитый царевич.

От этих слов в Ивашке сразу проснулись дремавшие опасения. Всплыл в памяти взволнованный шепот Дмитрия: «Беги! Убьют!»

Он помрачнел, но как мог беззаботно сказал Митричу:

— Я покамест во дворе погуляю.

— Боярин заругает, — засомневался было бородач, но потом махнул рукой: — Ан ладно. Иди уж, покрасуйся. Токмо в лужи не лазь — сапоги запачкаешь.

Ивашка мигом слетел с крыльца, нырнул в конюшню, выхватил из угла присыпанный сеном узелок и рванулся к подворотне. Но на крыльце уже стоял Митрич, встревоженно закричавший мальчику:

— Погодь, погодь! — И, сойдя вниз, крепко ухватил его за плечо. — Это куда ж ты собрался? Эва, ажно харч прихватил на дорогу, — подметил он каравай хлеба, выглядывавший из узла.

Ивашка исподлобья глянул на бородача, а тот продолжал, укоризненно глядя на мальчика:

— Нешто так делают? Нехорошее энто дело. Ишь чего удумал. Решил, стало быть, прихватить одежку понаряднее да сбечь. Не ждал я от тебя, брат, такого. Уж чего-чего, а… — и он замолк, услышав горькое всхлипывание Ивашки:

— Вить убьют меня тута, дядя Митрич, коль не сбегу я. Вот вам крест, — и мальчик быстро перекрестился на золоченые кресты видневшейся вдали церкви Преображения Спасова.

— Погодь, погодь, — Митрич опешил от таких неожиданных речей, присел на корточки, не выпуская Ивашкиного плеча, и, озадаченно уставившись на мальчика переспросил: — Убьют тебя — ты рек?

Ивашка в ответ быстро закивал головой.

— И кто ж?

— Боярин наш, лекарь царский.

— Ишь ты, — Митрич весело покрутил головой, недоумевая, как такая выдумка могла прийти в голову мальцу.

— А с чего ж ты помыслил так-то?

— И не помыслил я. Сказывали мне, что так будет.

— Да кто ж сказывал-то? Какой шиш [1550] приблудный эдакие страхи на тебя нагнал?

— А вы нешто не знали? — в свою очередь строго спросил Ивашка бородача. — Нешто не вместях с боярином?

— Упаси бог, — перекрестил он мальчика. — Ишь чего удумал, на невинного человека такой поклеп строишь. Да рази у меня на дитя рука подымется?! Рази смогу я, коль и захотел бы?! Да мне хучь бы царь приказал — нешто я смог бы?! Эва-а… а насчет боярина — тоже лжа великая. Почто ты так умыслил на него? Кто оболгал, скажи, не боись?

— А вы никому? — После минутного колебания Ивашка решился посвятить во все Митрича.

К тому ж ему ничего иного и не оставалось, ведь с минуты на минуту должен был вернуться Симон, и тогда уже спасения не жди.

— Да вот тебе крест, — истово наложил на себя двумя узловатыми натруженными пальцами крестное знамение Митрич.

Ивашка вздохнул и начал свой рассказ. Митрич внимательно слушал, порой открывал рот, чтобы сказать что-то, но сдерживался и только гневно хмурил брови. Наконец мальчик закончил. Бородач некоторое время молчал, потом озадаченно крякнул и спросил, в надежде увидеть добрую детскую улыбку и услышать звонкий голос: «Да пошутил я, дядя Митрич. Не серчай!»

— Неужто все, что ты сказывал, — правда?

Ивашка повернулся к церковным крестам и еще раз трижды перекрестился на них.

— Ажно голова загудела, — пожаловался бородач Ивашке, в сомнении почесывая лоб. Делал он это со всей силой, будто надеясь, что ему оттуда удастся выскрести, если как следует постарается, конечно, единственно правильную мыслишку о том, как поступить.

— Давай-ка мы с тобой вот что… — наконец решил он. — Спешить неча. Лучше всего, ежели мы боярина дождемся, и я сам его вопрошу. Поглядим, чего он нам скажет.

Ивашка совсем по-взрослому, рассудительно ответил:

— Убьет он тогда меня, вот и весь сказ будет.

Митрич ухмыльнулся в свою густую бороду.

— Ну, за енто ты не боись. Коли он хучь пальцем до тебя коснется, я его… — Он замешкался, но потом нашелся: — Вон, по стене так и размажу, аки гниду поганую. — И, заметив по-прежнему недоверчивый Ивашкин взгляд, добавил: — Ни на шаг от себя не отпущу. Не боись. К тому ж, сдается мне, что страхи твои напрасные будут. Это я не к тому, что ты мне тут сказки сказывал, а что напутал малость. Бывает такое, ага, бывает. У взрослых даже порой случается.

В это время ударил колокол. Бил он тревожно и часто, призывая весь честной народ на площадь.

— Эва, никак стряслось что? — Митрич вопросительно уставился на мальчика, будто тот мог дать ему ответ.

— Пойдем-ка в дом. Я прикрою тебя, дабы ты опять стрекача не задал, да схожу разузнаю все. Не боись, я скоро обернусь, — сказал он уже напоследок, для надежности закрывая дверь за мальчиком на увесистый замет. [1551]

Вернулся он и впрямь скоро и выглядел еще более озадаченным, нежели перед своим уходом. С секунду он молча смотрел на Ивашку, затем медленно вымолвил:

— А ведь и впрямь ты правду сказывал.

— Дак почто колокол звонил, почто народ сбирают? — нетерпеливо выспросил мальчик Митрича.

— Дык, ведь как получается-то? Убили, бают, царевича. Людишки годуновские повинны, глаголют на площади. — И он, нагнувшись к Ивашке, шепотом продолжил: — Глаголить разно можно. А как взаправду? — И подытожил сказанное: — Стало быть, ты мне сущую правду рек.

— А что ж теперь будет? — жалобно спросил Ивашка.

— Схорониться тебе надоть, вот чего, — произнес деловито Митрич и заторопился куда-то к себе в подклеть.

— Ты иди-кось сюды. Спущайся, — раздался через минуту его голос снизу.

Ивашка сошел во двор и увидел выходящего из-под лестницы Митрича, держащего в руках полушубок.

— На-кось, примерь, — протянул он его мальчику, затем помог натянуть и, отойдя в сторону, критически заметил: — Велик дюже, ну ништо — чем больше, тем лучше. Там холодно, чай.

— Где? — испугался мальчик.

— Где, где, — проворчал Митрич. — В погребе, где ж ишо. Узелок свой токмо не забудь.

Спустившись в погреб, бородач зачем-то ухватился рукой за железный крюк, вбитый в притолоку, и подергал его легонько. Затем проворчал одобрительно:

— На совесть вколочено. Надежная работа. — И, поплевав на руки, опять ухватился за крюк, кряхтя и тужась изо всех сил. Затем, все ж таки выдернув его из притолоки и отскочив по инерции вместе с ним к противоположной земляной стене, ухмыльнулся в бороду:

— Ан есть исчо силушка, не поубавилась. — И скомандовал Ивашке: — Полезай внутрь, а я сейчас.

Еще несколько минут мальчик, стоя уже внутри, разглядывал, как Митрич озабоченно расширяет с помощью острого узкого ножа отверстие, где раньше находился крюк, и только собрался спросить, зачем он это все проделывает, как бородач неожиданно перед самым его носом захлопнул дверь и ловко накинул замет.

— Ой, — испугался мальчуган. — Дядя Митрич, ты чего? Ты почто так-то, обманом? — закричал он, навалившись со всей силой на дверь, и она, неожиданно для Ивашки, вновь открылась. С гулким стуком плюхнулся наземь увесистый замет.

— Ай молодец, силач, — улыбался стоявший рядом с дверью Митрич. — Такой замет плечами снес, не каждому мужику под силу будет. — Затем, посерьезнев и будто что-то вспомнив, продолжил: — Я счас крюк-то назад воткну, а дверь закрою и замет поставлю, чтоб боярин, когда придет, ежели разыскивать тебя начнет, не нашел.

— А ежели он сюда толкнется?

— Для того и замет стоит, — пояснил Митрич. — Ему, я чаю, и невдомек, что дверь счас и дите открыть сможет. А ты сиди тихо, аки мышь, и жди меня. Ежели до ночи не вернусь, стало быть, тебе самому уходить надоть, но я так думаю — это крайний случай. Скорей всего, к Синеусу. Не забоишься?

— Не-а, — протянул Ивашка. — Я и сам туда хотел.

— Вот и хорошо. Ну, а ежели помстилось тебе про убивство, то тогда…

— Да говорю ж вам, как на духу, — все правда была! — закричал Ивашка возмущенно.

— Вот и проверим, — рассудительно ответил Митрич. — Ежели боярин тебя не спохватится, стало быть, ты напутал малость, али твой друг Дмитрий чегой-то перемудрил, поскоку боярин наш — лекарь царев. У него, ежели он человек честный, голова совсем не тем должна быть занята. Ну а ежели искать тебя всюду станет — стало быть, совсем он гнилой в душе, аки гадюка скользкая, и тогда прощай службишка моя верная. Чист я буду тогда от слова свово, ибо, — тут он грозно повысил голос, — детоубийце в холопы не нанимался.

С этими словами он вновь закрыл дверь и оставил Ивашку сидеть на каких-то бочонках, а сам вышел вон. Буквально через десяток минут раздался нетерпеливый стук в ворота. На взмыленном коне влетел иезуит в одном кафтане и накинутой поверх епанче. Когда Митрич открыл ворота, Симон соскочил со своего аргамака и небрежно бросил поводья бородачу.

— Мальчик в доме? — спросил он, проходя мимо и явно торопясь.

«Вот оно, началось, — подумалось Митричу. — Стало быть, истинную правду малец мне рек. Да и Синеус верно насчет боярина глаголил, да я, дурень старый, не поверил».

— Дак тут такая штука получилась, — кашлянул он в кулак и продолжил виноватым тоном: — Одел я его, как наказывали, а потом чуток отлучился — в погреб нужда была сходить. Вылезаю, а его, постреленка, уже и след простыл.

— Ты что?! — Иезуит остановился, побледнел, и глаза его от ярости сузились, как у дикой кошки. Не в силах сдержать клокотавшие в нем чувства, он поднял плетку и начал охаживать ею бородача, который, не увертываясь, а лишь закрываясь руками от ударов, пятился все дальше и дальше.

Иезуиту было от чего прийти в столь сильный гнев. В этот день все шло наперекосяк. Казалось, не только люди, но и сама судьба пошла наперекор его обширному замыслу.

Во-первых, царевич с утра, давясь и отплевываясь, выпил лишь половину того возбуждающего средства, которое ему дал лекарь. Расчет был верный, но доза оказалась слишком мала, и припадок, ожидавшийся вскоре, случился лишь спустя целый час, когда Дмитрий уже спустился во двор играться и даже успел напороться на свайку. [1552] Да чем — горлом! Еще бы чуть правее — как раз налег бы на свайку яремной веной, а тогда и впрямь пришла бы его смертушка, только доподлинная, а не понарошку. Они бы еще нож ему в руки дали!

Опять же, во дворе в это время почему-то находились четыре мальчика-жильца, один из которых — Петрушка Колобов — и прибег сообщить о несчастном случае царице, которая вместе с братом Андреем Нагим села трапезничать. Спрашивается, сколько раз в этой варварской стране нужно повторять распоряжение, чтобы оно было выполнено? Три? Четыре? Десять? Зачем они их туда пустили, ведь он, Симон, несколько раз предупреждал, чтобы в этот день никого не было.

Но и это было поправимо. Как знать, возможно, то, что царевич напоролся на свайку, можно было бы использовать даже с выгодой для общего замысла. Например, в связи с этим разогнать всех детей и прочих мамок, чтобы оставить в «свидетелях» случившегося только доверенных людей и преспокойно дожидаться прихода Битяговского вместе с его людьми. А уж потом, дождавшись и заманив их в покои, устраивать «покушение» на жизнь царевича и обличать дьяка в этом жутком злодеянии.

Кстати, в том, что дьяк Битяговский так и не подошел, тоже прямая вина братьев царицы Марии, и в первую очередь Михайлы, который крепко всех подвел. Ведь именно он должон был позвать во дворец Битяговского, для чего, усмирив ненужную гордость, прискакал самолично к нему на подворье. А дальше, позабыв про все, о чем говорил ему лекарь, принялся вместо приглашения ругаться с Битяговским насчет пятидесяти посошных людей. Ну не дурак ли, а?! Нашел время!

А после ругани — слов даже нет подходящих, дабы назвать прилично всю его несусветную дурь, — так никого и не пригласив, поехал пьянствовать к себе домой.

Григория тоже взять. Помнил он, не забыл, что Битяговский опосля обедни по приглашению брата Михайлы должен быть у царевича. Узнав, что тот не справился с поручением, не растерялся и сообразил послать к годуновскому прихвостню своего духовника, попа Богдана. Тут, конечно, он молодец, и вдвойне — оттого, что не поехал сам, чтоб не насторожить Битяговского.

Но вот беда — толком разъяснить попу, что Битяговский нужен срочно, не сумел и даже не сказал, чтобы тот поторапливался. В результате, когда грянул колокол, поп еще находился у него в гостях, польстившись на чарку, а там и на другую с третьей.

И в конце концов получилось — хуже не придумать. Царица, забыв про все наставления иезуита, моментально подняла крик, что сына убили.

«Тоже мне, мать называется, — мрачно размышлял иезуит. — Тут сын на руках у кормилицы кровью обливается, а она с поленом наперевес принимается лупить мамку и кричать, что Битяговский убил царевича. Экая дурная баба! Да ты хоть посмотри по сторонам, раздень глаза, как говорят у вас в народе. Или не так? Впрочем, вот это-то как раз и не важно. Неужто трудно понять, что намного тяжелее свалить на невинного человека вину, коли в момент преступления его там не было вовсе?!»

А в довершение сумятицы Максим Кузнецов — церковный сторож, вместо того чтобы дождаться условного знака, который должен был подать только сам Симон и более никто, воспринял крик царицы как сигнал и ударил в набат. Ударил, хотя во дворе в тот момент так и не было ни самого Битяговского, ни его людей.

Хорошо хоть, что сразу после припадка в течение нескольких минут человек кажется мертвым, так что лицо царевича, да и весь его внешний вид вполне тянули на покойника. И сам весь синюшный (после припадка кровь еще к коже не прихлынула), и ручки с ножками расслаблены, и глазки закатились. Словом, полный набор. А что слышится легкое прерывистое дыхание, так оно тоже вполне объяснимо — живо пока дитя, но уже кончается. К тому же, пока лицо еще не успело порозоветь, его успели унести в дом.

Все, что еще можно было сделать, Симон сделал. Он спешно унес царевича в опочивальню, он же незамедлительно сделал перевязку, прикрикнул на царицу, чтоб умолкла, поставил у дверей стражу — чтоб никто не мог войти-выйти. Словом, кое-как выкрутился.

Была еще возможность дождаться Битяговского, была. Если бы только он успел прибежать к ним в терем, встревоженный страшным известием о смерти Дмитрия, можно было бы немедленно запустить его в опочивальню к царевичу и прямо там с ним и расправиться. А объяснить потом, как все случилось, — пара пустяков. Например, сказать, что тот решил довершить злое дело и, улучив время, когда его оставили с Дмитрием одного, поднял длань на царственного отрока. Главное, что он был бы именно там и убийство самого дьяка произошло бы на месте его же «преступления».

Но тут, откуда ни возьмись, появился пьяный и азартный Михайла Нагой. Не мог, видишь ли, усидеть дома при звоне колокола. Он-то развалил до конца хитроумный замысел иезуита, не став ничего слушать, а поведя угличан на штурм Приказной избы, где и сидели ничего не подозревающие дьяк и его гости.

А теперь, пока есть несколько часов, чтоб спокойно заняться с Ивашкой и, умертвив его, а затем показав всему народу, еще больше возбудить угличан на мятеж, оказывается, что этот постреленок из-за недоглядки старого дурака куда-то исчез со двора. И это в самый неподходящий момент. Было от чего взбелениться иезуиту.

— Почто ж лупцуешь люто, боярин? — глухо прогудел Митрич. — Чай, сыщется он, не иголка, поди. Видать, на площадь побег, как колокол зазвонил.

Иезуит злобно отбросил плетку:

— А почто на площадь?

— Дак, видать, любопытно мальчишке стало. А можа, нарядной одежей похвалиться захотелось — кто знает.

— Так он в одежде царевой был?! — охнул иезуит. — Час от часу не легче! — Но потом приободрился, вспомнив, что сам же только что проезжал через эту площадь, окидывая разъяренно-бурлящую толпу внимательным взором и радуясь их гневу. Если бы там находился Ивашка, то иезуит непременно заметил бы его яркий нарядный кафтанец среди серо-черных грязных зипунов, сукманов, [1553] тегиляев [1554] и гунек. [1555]

— Не было его там. Я б узрел, — задумчиво произнес он. — К тому ж и ворота на запоре были. А ты, случаем, не сам ли сего мальца выпустил? — Он подозрительно уставился на Митрича.

— Вот те истинный крест — не выпускал. Про такое даже удумать грешно. Я ли вам верой-правдой сколь уж лет… — обиженно пробасил тот в ответ.

— Ну хорошо. — Мысли иезуита потекли в другом направлении. — Странно, что именно сегодня. Впрочем, нарядная одежда, вполне естественно, вызывает желание похвастаться. Да, но перед кем? — возразил он сам себе. — Он же никого здесь не знает, ни одного человека. Хотя… хотя нет, есть один. Синеус. Но туда уж очень далеко. Нет, отпадает. А что же делать? Для начала надо обыскать весь дом, проехать по всем улицам. Время еще есть, пока угличане громят Битяговского и его людей. Решено!

— Сейчас ты немедленно, — указательный палец иезуита уперся в грудь Митрича, — займешься поисками мальчика. Обшарь дом, все подклети, погреб…

— Он на запоре у меня. Туда он попасть никак не мог, — поспешно возразил Митрич.

— Неважно. Обшарь все, что можно. Я же тем временем попробую поискать его в городе. Помни, дорога каждая минута. И не забудь про ворота, — напомнил он напоследок бородачу, вскочив на коня. — Пусть будут открытыми… слегка. Вдруг мальчик придет сам. Торопись.

— Все сделаю, не сумлевайся, боярин. Токмо почто такая спешка? — осведомился он с невинным видом у иезуита.

Тот поморщился недовольно, скривив тонкие губы.

— Не твое это собачье дело, холоп. Впрочем, я добрый и отвечу, хотя ты и сам мог бы догадаться. Видишь, что с народом нынче творится? Не дай бог, он там — затопчут! О его здоровье забочусь.

— Ишь, — крутанул головой Митрич. — А я-то, дурень старый, и не дотумкал. — И вслед отъехавшему иезуиту сплюнул и добавил: — Ищи, ищи, гадюка. Чтоб ты погибель себе нашел.

Иезуит же, пустив лошадь легкой рысью, размышлял, что же ему предпринять, коли Ивашка все-таки не найдется. К Синеусу ехать? Очень долго. Так как же быть? Наконец после недолгих размышлений его осенила новая идея, и тонкие губы слабо скривились в подобие улыбки. Он понял, что ему следует делать.

Глава XXI Вынужденная замена

Спустя короткое время иезуит вновь подъехал к своему дому. Конь его, красавец аргамак, темный, с белыми боками, уже успел отдохнуть, пока царский лекарь неспешно разъезжал легкой рысью по улицам Углича.

Едва заехав в ворота, он молча взглянул на встречавшего его Митрича. Уже смеркалось. Солнце клонилось к закату, густая тень от высокого тына, окружавшего двор, добегала до лестницы, ведущей в верхние покои. Где-то по соседству прокукарекал петух, очевидно нашедший жирного червя в навозной куче и желающий похвастаться удачей перед своим многочисленным куриным гаремом.

Все кругом дышало таким покоем и тишиной, что Митричу показалось даже странным — неужто и вправду всего два-три часа назад убили царевича, а перед ним стоит человек, жаждущий крови Ивашки, будто какой-то упырь. Бородач встряхнул головой, внимательно наблюдая за человеком, мрачно сидевшим на красавце коне. С минуту оба молчали.

— Ну что? — наконец вымолвил иезуит. — Пришел?

Кто именно, он не стал уточнять. Оба понимали, о ком идет речь. Митрич отрицательно покачал головой, виновато разводя руками.

— Ладно. Стало быть, надо ехать к Синеусу, — еле слышно, будто про себя, вымолвил иезуит. Затем, усмехнувшись одними губами, добавил: — Плохая из тебя нянька. Хорошо хоть, что Никитка не под твоим присмотром, а то ведь тоже давно бы сбег. Попадья поумней тебя будет — надежно смотрит.

Не зная, что сказать в ответ, Митрич только вздохнул и понурил голову. Весь его вид выражал полнейшее раскаяние в том, что случилось. Но иезуит и не ожидал от него какого-либо ответа, продолжая свою речь:

— Ну и ладно. Зла я на тебя не держу, памятуя твою верную в прошлом службу. Более того, завтра можешь навестить свово малого, токмо гляди сегодня в оба — со двора никуда, дожидайся Ивашку безотлучно. Будем надеяться, что придет.

Симон резко дернул за поводья и, круто развернув коня, пустил его вскачь. Аргамак, послушно выполняя хозяйскую волю, рванул по узеньким улочкам Углича в сторону Калиновки — деревни, где проживал приемный сын Митрича Никитка. Проселочная дорога с ее извечными на Руси ухабами, рытвинами и колдобинами быстро мелькала под ногами красавца аргамака.

По дороге иезуит еще раз продумал все, включая ближайшую цель — забрать ребенка у попадьи, сделав это без крика и шума. Поначалу он думал сослаться на скорый отъезд его и Митрича куда-то далеко-далеко, но потом решил, что в этом случае спешка не совсем уместна и вдобавок попадья будет собирать мальчика в далекий путь более тщательно, а стало быть, и медленно.

Поэтому, отвергнув первоначальный замысел, иезуит, прискакав на место, со скорбным видом заявил попадье, что отец мальчика всерьез и тяжко болен и зовет Никитку, желая попрощаться с сыном.

— Ахти мне! Страсти-то какие, — запричитала женщина, всплескивая поминутно руками, которые, казалось, не знала, куда ей приткнуть.

Она заметалась по избе, зачем-то выбежала в сени, но тут же вскоре вернулась:

— В дорогу-то, в дорогу-то оладышков испечь! Мучица, конечно, в цене, дак чего уж тут. Ай другого чего? — спросила она у иезуита, желая хоть как-то вызвать его на щедрость.

Последние полгода Митрич регулярно завозил ей продукты, а вот с деньгами у попадьи было туго, и хоть ее родные дети в еде-питье благодаря приемному отцу Никитки не нуждались, одежонка их стала совсем ветхая и латаная-перелатаная.

— Ты уж звиняй нас, батюшка-боярин, — решилась она подойти с другого бока, видя, что боярин никак не реагирует и ни о чем не желает догадываться. — Поизносилась одежонка-то у мальца. Токмо ты не держи в мыслях, будто я сиротку забижаю али ущемляю в чем. Мои тако ж ходят — разуты и раздеты. Да и то взять — дети неразумные. Гулять пошли на двор али в лес по грибы по ягоды, возвертаются, ан глядь — порты разодраны, на рубахах то ж места живого нетути. Так и живем, в нищете да голи. Был бы жив наш батюшка отец Осип Мартемьяныч, дак… — снова начала она причитать, но, видя нетерпение на лице гостя, быстро сменила жалобный тон на более деловой: — А ты батюшка-боярин не сумлевайся, нешто не понимаю, что тут спешка нужна. Я уж старшенького свово послала за им, счас они мигом прискочут. Дело ребячье, ножки у них шустрые. Токмо и ты уж, отец наш благодетель, помог бы ребятне моей с одежонкой-обуткой. Бог тебе беспременно воздаст.

Иезуит похлопал себя по поясу, достал кошель и, сунув в него руку, извлек из мошны первую попавшуюся монету. Ею оказался серебряный рубль. Симон досадливо поморщился, но затем — не бросать же обратно — протянул его попадье.

— Хватит на одежонку? — спросил он иронично, увидев, как задрожали руки у женщины.

Она часто-часто закивала в ответ, не в силах выдавить ни слова. Еще бы не радоваться — от такого богатства, перепавшего ей нежданно-негаданно. Одежонке-то цена — алтын, от силы — два. Ну если всех огольцов считать — выйдет, конечно, побольше, и все равно — останется гораздо больше, чем истратиться.

— А может, и останется… — как обычно, улыбаясь одними губами, продолжил иезуит. — Тогда ты…

— А цены-то, цены нонича какие! С три шкуры дерут купцы заезжие, да и свои тоже хороши, ничем не лучше. Счас один зипунишко купить — сколь надо, а кафтан, а порты, а рубахи! Дак ежели все брать-покупать, оно и не хватить может, а чуть и останется, так самая малость, но я уж тогда беспременно возверну, — заверила иезуита попадья. — Я — вдова честная, чужого нам не надоть.

Тот снисходительно хмыкнул и махнул рукой:

— Я ведь совсем не то имел в виду, почтеннейшая. Коли останется какая деньга, хотел я сказать, так мне ее отдавать вовсе не надо. Купите на нее детишкам своим сластей али еще чего. Дарящий сдачу брать не должен, — назидательно заметил он, — ибо сие глаголет о скупости в дарении и внушает одаренному мысль…

— А что с батяней моим? — перебил затейливую речь иезуита небольшого роста русоволосый мальчик с карими, влажными от слез глазами, еще задыхаясь от быстрого бега.

— А вот и Никитушка наш прибег, — обрадовалась попадья, и круглое, как блин, бабье лицо ее поначалу расползлось в улыбке, но тут же она вспомнила, по какому печальному поводу его вызвали, и опять посерьезнела, начав даже слегка всхлипывать носом. Так, на всякий случай.

— Ну-ну! — прикрикнул на нее иезуит. — Не хватало только воплей бабьих. — И, наклонившись к мальчику и внимательно разглядывая его, насколько мог, участливо сказал: — Болен он тяжко. Тебя хочет видеть. Просил передать, чтобы ты не плакал, — добавил он, видя, как начало медленно кривиться лицо мальчика от еле сдерживаемых рыданий.

— «Он уже большой, сынок мой. Плакать неча, я вскорости выздоровею, токмо повидать его шибко хотца», — прямо на ходу сочинил иезуит речь от имени заболевшего Митрича, легонько развернул мальца за плечи к двери и подтолкнул его в спину. — Там мой конь привязанный стоит. Влезай наперед седла, а я сейчас мигом. — И, обратившись к попадье, предупредил:

— Ни о чем не болтать в деревне, особливо о… заболевшем, дабы не сглазить. Я, возможно, заберу его надолго, поскольку, ежели Митричу здесь не получшеет, придется везти к московским лекарям. Ну а Никитка тогда, стало быть, поедет с нами. Молитесь за его здоровье. Вот вам, — он вынул еще одну монетку, но на этот раз гораздо меньшую, всего копейку, — на свечи.

— Ахи, батюшка-боярин, — рухнула женщина в ноги иезуиту, но того в избе уже не было.

Легко неся двойную ношу, аргамак уже миновал околицу и летел по дороге в сторону Углича, разбрасывая далеко в стороны своими суховато-поджарыми ногами комья грязи.

— Отец рек тебе, что я царев лекарь? — строго допытывался во время путешествия Симон.

— Сказал один раз, — робко ответил мальчик.

— А ты знаешь, что он во дворце лежит в болести своей? — вновь последовал вопрос. — И что туда пускать разных чужих не велено.

— А как же мы? — мальчик умоляюще посмотрел на иезуита.

— Я пройду один, а тебя придется на время засунуть в мешок. Но ты не бойся. До дворца доскачем, я тебя взвалю на плечо, занесу в царские покои и положу на лавку. Ты жди и молчи — после я всех выгоню из палаты, кто там будет, и тогда сразу развяжу мешок.

— А батяня мой где? — спросил ничего не понявший, но опасающийся переспрашивать Никитка.

— Когда я тебя выпущу из мешка, то и отведу к отцу. Он лежит там рядом, в соседней горнице. Все понял? — Мальчик согласно кивнул.

— Значит, ни шороха, ни звука, — еще раз строго предупредил иезуит, — пока я не развяжу мешок. Иначе отца тебе не видать. — И, остановив коня, он спрыгнул на землю.

Дорога была пуста, ничто не мешало осуществлению замысла. Симон вытащил хороший добротный мешок из дорожной сумы. Иезуит приготовил его на всякий случай. Вдруг Ивашка все-таки неизвестно с чего испугается и побоится поездки во дворец. Вот он и пригодился. Вся процедура заняла не больше двух минут. Аккуратно поместив мешок с Никиткой на коня, иезуит, понуждая аргамака идти более спокойным шагом, продолжил путь ко дворцу, еле видному в последних лучах заходящего солнца.

Однако, не доезжая до него, Симон почему-то резко повернул на другую дорогу, ведущую к церкви Преображения Спасова. Там его уже ждали две темные фигуры.

— Заждались ужо, — прохрипел Михайла Нагой. От него, как всегда, разило винным перегаром в смеси с острым запахом чеснока.

— Почто долго-то так? — поддержал недовольство брата Григорий.

— Дабы затемно все учинить, — пояснил иезуит, передавая поводья и взваливая мешок на плечи. — Царевич-то здесь?

— Тута, — отозвался Григорий. — Прямо во гробе лежит.

— С ним как?

— Дышит уж больно тихо. Вовсе не слыхать. Да и бледен весь, будто и вправду преставился.

— Ничего страшного, — успокоил его иезуит. — Одежду царскую взяли?

— Тута она, в узле. Чтоб не отыскал кто ненароком, мы ему в изголовье поклали.

— Это кто ж отыскать может? — Иезуит остановился в церковных дверях. — Нешто еще кто есть в церкви-то?

— Мы токмо, да еще сторож Максим Кузнецов, как ты и наказывал. А про отыскать — это я так токмо, из опаски лишней, — смущенно пояснил Григорий.

— Опаска лишней не бывает, — кивнул иезуит и поощрил дядю царевича улыбкой. — Очень правильно сделал. Теперь поспешить нам надо, дабы все сделать успеть и еще отвезти царевича в безопасное место.

Со своими палаческими трудами он и Максим справились на редкость быстро. Глядя на ловкость и сноровку Кузнецова, можно было бы решить, что он всю жизнь только тем и занимался, что резал детей.

Не моргнув глазом, он разрезал засапожным ножом, который никогда не вынимал из-за голенища, мешок и, прижав широкое лезвие к горлу несчастного Никитки, резко полоснул по нему, взрезая шею мальчика аж до самых хрящей. Кровь рекой хлестнула на иезуита, несколько опешившего от такой дьявольской жестокости Кузнецова.

Нагие караулили поодаль, прикрыв церковную дверь, чтоб не слышать детских криков.

Дальнейшие события в самой церкви развивались меж тем с удивительной быстротой.

Никитку быстро раздели и кое-как обмыли, заботясь в основном о чистоте лица. Затем Максим, в прошлом разбойничавший в лесах близ Углича, а затем чудом спасшийся от стрельцов и пристроившийся сторожем к церкви, принес по указанию Симона царскую одежду, и они принялись наскоро обряжать несчастного мальчика.

— Ты положишь дите, а я выну Дмитрия, — распорядился иезуит, достал из гроба, стоявшего посреди церкви, царевича и временно уложил на пол. Затем он помог Максиму оправить сбившуюся на Никитке одежку, прикрыл мальчикапо грудь саваном и еще раз критически оглядел его горло.

— Многовато ты, — сокрушенно покачал головой иезуит. — Сильно слишком.

Его циничные рассуждения прервал бледный Кузнецов. Указывая на царевича, он шепнул:

— Шевелится.

Иезуит улыбнулся:

— Он и должен шевелиться — чай, не помер.

Максим стер со лба испарину.

— Хоша и заплатил ты щедро, боярин, — обратился он уже поспокойнее к Симону, — но и работа того стоит. Страху-то, страху сколь.

— Так ты ж в бога не веруешь. Почто ж бояться?

— Это верно, нет во мне веры, — согласно кивнул лохматой головой Кузнецов. — С тех пор, значица, как в храме божьем, прямо близ алтаря, опричники людей рубить учали и моих всех тоже порешили — с тех самых и не верую. Был бы бог, он бы вступился. С того и в тати пошел — за обиду мстить. А все ж страшно. Чай, безвинное дитя.

— Да отец-то у него кто? — перебил его иезуит раздраженно.

Максим скрипнул зубами.

— Ежели бы не родитель евоный — опричник, как ты мне сказывал, ни в жисть бы не решился. И сказано в писании, — Кузнецов торжественно поднял руку: — Грехи отцов падут на детей их. А все ж страшно. — Помолчав, неожиданно добавил он: — Впервой поди.

— А резал мастерски, хоть и впервой, — усмехнулся иезуит. — Только и впрямь сильно.

— Так я думал, что у детишек все то же самое, что и у нас, мужиков, а того в ум не взял, что сами хрящи у них помякше будут, вот я малось и не подрассчитал, — простодушно откликнулся Максим.

— Одежу в таз, и все закопать прямо в подвале, — распорядился иезуит. — Затем сразу на коня и уходи.

— Как уговаривались, — кивнул сторож. — Более не увидимся.

Укутав плотно царевича, Симон распахнул церковные двери и знаком подозвал Михаила и Григория.

— Похож? — кивнул он вопросительно в сторону гроба, где лежал Никитка. Нагие с опаской подошли к убитому, внимательно вглядываясь в лицо мальчика. Наступила тишина.

— Брови светлей намного, — наконец хрипло выдавил Михаил. — Не царевича брови — враз видать. Да и на главе волос посветлей будет.

— Нос опять же не похож, — поддержал брата Григорий. — И губы, губы не те. Тоньше, да и рот ширше.

— Но ведь в целом сходство имеется, — настаивал Симон. — В целом похожи.

— Ну, ежели в обчем брать все враз, то… — замялся Григорий.

Наконец иезуит убедил их, больше силой внушения, нежели опираясь на факты, что мальчик похож на царевича.

— К тому ж сравнить его будет не с кем, — привел свой последний козырь Симон. — А окромя вас, его и зрели-то все мельком. Где уж там вглядываться. Да и в разум никому не придет решить, что в гробу лежит не царевич, а совсем другой отрок.

— Это верно, — нехотя согласился Михаил.

— Ох, напрасно мы все затеяли, — сокрушенно вздохнул Григорий. — И народ не встал. Поначалу-то побили всех, рассвирепев, а опосля спужались, да опять по домам своим разбежалися.

— Можа, и зазря, — согласился Симон. — Токмо ведаю я, что ежели б сейчас гроб сей был пуст, то через несколько ден в нем лежал бы доподлинный царевич.

— Это как же? — встрепенулся Григорий.

— А так. Умирая, один из людишек Битяговского на предсмертной исповеди, каясь мне в грехах, поведал, что было у них такое тайное повеленье от боярина Годунова, да только не решались они, мешкали все, и уж сам дьяк корить их начал, дабы они попусту время не теряли.

— Июды, — прохрипел Михаил. — Стало быть, верно мы сотворили. Даже ежели бунт не учиним, дак хучь надежду нашу, царевича, спасем.

— Вот это другое дело, — кивнул иезуит и перешел к делу: — Царевича мне надобно пособить подсадить на коня. Да в подвале, — он прислушался, не слышит ли Кузнецов, и шепотом продолжил: — Сторож там церковный сейчас, закапывает таз с кровью и одежу этого мальчика. Так вы с ним не мешкайте. Уж больно много он знает. Таким долго жить нельзя. Как закопает, так вы его позовите с собой ко рву, где лежат все побитые. Мол, надо еще кое в чем помочь. Ну, и он там пусть уляжется — нам спокойнее будет. А я повез царевича. К утру возвернусь. Если будут какие вести — гонца ко мне домой подошлете. А у меня там дельце еще одно неотложное, кое на потом не оставить, — беспременно нынче же надо сделать.

И, уже следуя по дороге, поливаемой мертвенными лучами поглядывающей из-за тяжелых облаков луны, иезуиту почему-то опять подумалось про Ивашку.

«Как же случилось, что он исчез таинственно и в самую нужную минуту? Перст божий это, или просто совпадение, или… — тут он даже приостановил коня. — Неужто проклятый колдун учуял что-то неладное?! Ладно, доскачем до него и все выведаем».

Он опять пришпорил коня и усмехнулся, вспомнив недовольные лица Нагих, — «Не похож». Да коли на самом деле в гробу лежал бы Ивашка, нешто кто нашел бы пусть даже самое малое отличие от царевича? Разве что цвет глаз, но они ведь у покойников закрыты.

«И все-таки где же может находиться Ивашка?» — Иезуит вновь погрузился в раздумья, но ненадолго. Дробный топот скачущего ему навстречу всадника отвлек его от дум, и он принялся вглядываться в темную фигуру, становившуюся с каждым мигом все ближе и ближе.

— С нами бог и святая дева Мария, — перекрестил Симон себя взволнованно, поняв, кто именно это был.

Глава XXII Где сын мой?

Иезуит уже давно ускакал со двора, а Митрич все стоял, озадаченно почесывая кудлатую бороду здоровенной пятерней и размышляя, почто его боярин так легко и быстро сменил гнев на милость.

Так ничего и не надумав, он в нерешительности походил по двору, затем нырнул в погреб и отворил замет. Заглянув вовнутрь, он поначалу ничего не увидел в кромешной тьме. Лишь чуть погодя, когда глаза немного пообвыклись, он, присмотревшись, увидел целого и невредимого Ивашку.

Уютно закутавшись в большой не по возрасту полушубок, тот спал возле стены, приложив голову к небольшому кулю с мукой. Очевидно, дало себя знать пережитое потрясение. С минуту Митрич колебался — разбудить мальчика или оставить как есть. Потом махнул рукой и вышел, стараясь ступать беззвучно, дабы не разбудить сладко посапывающего во сне постреленка.

Прикрыв дверь на замет, он некоторое время бесцельно походил по двору, навернул из горшка холодных кислых щей, которые сварил еще вчера вечером, и тоже прилег в своей небольшой подклети на топчан. Сон, однако, не шел. Тревожные мысли, точнее, смутные их обрывки бешено крутились в голове, но Митрич никак не мог их уловить, дабы понять, что именно так его беспокоит.

Лишь спустя полчаса ему удалось задремать. Это нельзя было назвать сном, потому что неведомая опасность упрямо мешала ему отрешиться полностью от забот, так нежданно-негаданно навалившихся в одночасье на простого русского мужика с искореженной судьбой.

Долго он дремал или мало — он так и не понял, когда наконец пробудился. Точнее, аж подскочил на своем топчане, потому как последняя мысль, словно мохнатый шершень, почти физически ужалила его.

«А зачем боярин о Никитке моем речь завел? До чего дознаться хотел? А можа…»

И ему вспомнилось, как Симон перед самым отъездом, уже стоя подле коня, спохватился и метнулся обратно в дом. Пробыл он там не больше минуты, тут же показавшись опять на крыльце. Затем он вскочил на лошадь и что-то поправил у края голенища правого сапога. Поправил, засунув поглубже, чтобы эта вещь не высовывалась. Вот только что именно?

Митрич нахмурился, пытаясь вспомнить, но получалось с трудом. Точнее сказать, никак не получалось. Почему было столь важно вспомнить, какую все-таки вещицу он забыл прихватить, Митрич и сам не понимал. Просто чувствовал, что именно в ней кроется пусть и не разгадка, но увесистый ее кусочек. Да что кусочек — целый кусище, не меньше!

Он даже крякнул от досады, потому что из непослушной памяти ничего не хотело выплывать. Не хотело, хотя и вертелось на самой поверхности, потому что вещица эта, которую прятал в сапог его боярин, Митричу была хорошо знакома. Он ее не раз и не два видел у Симона и до этого дня, и всякий раз, начищая лезвие… Стоп!! Лезвие!! Как же это он сразу не догадался!

Он тут же вскочил и опрометью выбежал из клетушки в конюшню, где лениво жевал сено низенький бахмат, [1556] на вид неказистый, мохноногий, но изумительно выносливый и неприхотливый. Спустя минуту Митрич уже был в седле, причем в превеликой спешке он в кои веки не замкнул ворота и не стал ни о чем предупреждать Ивашку — авось скоро вернется. Путь его лежал в деревню, где у попадьи жил приемный сынок Никитка.

Было уже темно, и деревенские дома, когда Митрич подъехал к околице, мрачно глядели на бородача черными зевами темных окон. Луна, как назло, спряталась за облако, и Митрич чуть ли не ощупью добрался до когда-то ладного, аккуратного, а нынче неуклонно дряхлеющего без крепкой хозяйской руки дома попадьи.

Поначалу он постучал в дверь тихо, памятуя, что можно разбудить детей, в том числе своего Никитку, и напугать их этим ночным стуком. Но в доме по-прежнему царила тишина, и тогда он, отбросив осторожность, со всей силы забухал здоровенным кулачищем в дверь.

За дверью что-то зашуршало, загремело, и наконец сонный женский голос откликнулся недовольно:

— О, господи. Да сейчас я, сейчас. Кого еще черти принесли, прости меня Исусе, греховодницу старую.

— Я это, Матрена Ивановна. Открой. Я, Митрич. Не боись.

Узнав знакомый голос, попадья лязгнула тяжелым засовом и слегка приоткрыла дверь, продолжая опасаться. В руке она держала свечку, которую поднесла к самому лицу Митрича, чуть не спалив ему бороду. Убедившись, что перед нею и впрямь отец ее воспитанника, она спросила:

— Дак ты, что ж, выздоровел, что ль? Дите назад привез, ай как?

— Дак, — ошарашенно уставился на нее Митрич. — Какой такой выздоровел? И не болел я вовсе.

Тут уже пришла очередь впасть в недоумение попадье. Она даже забыла про свой тулуп, косо висевший на одном плече и норовивший свалиться с другого.

— Ахти мне! — запричитала она тонким голосом. — Дак боярин твой сказывал, что ты в болести великой лежишь и с дитем свидеться хошь, вот и забрал Никитку твово. Ахти!

— Боярин мой здесь был? Давно? Когда? — затряс женщину за плечи Митрич.

Ох, не зря чуял он что-то неладное.

— Тихо, тихо, — шлепнула его сердито по рукам попадья и отступила на несколько шагов в глубь темных сеней. — Ишь, приперся, бугай, средь ночи, и трясти первым делом! А я баба слабая, беззащитная, ни опоры, ни помочи. Немудрено обидеть. Вон ручища какие. Совсем, чо ли, обезумел?

— Так где Никитка-то мой? — снова рванулся к ней Митрич, и так решительно, что попадья даже взвизгнула от испуга и плюхнулась прямо на небольшой бочонок с квашеной капустой, благо что тот был прикрыт сверху крышкой.

За стенкой в горнице кто-то шумно завозился и заплакал.

— Ишь, зараза, всех детей перепугал, — сердито буркнула попадья. — Я ж тебе и реку, что приехал твой боярин. Засветло еще было. Сказывал, что ты шибко болен, дак хотишь с Никиткой повидаться.

Вот он его и забрал со всей его одежкой. Я ему в узелок все завязала.

— И ты отдала дите?! — возмущенно рявкнул Митрич. — Да как же ты… — И, не договорив, бросился к своему бахмату, спокойно ожидавшему хозяина возле угла дома.

— А как же не отдать, ить ваш он, а не мой! — крикнула ему вдогон попадья, но, видя, что всадник, не слушая ее оправдания, уже поскакал прочь, рассерженно махнула рукой, зевнула и, перекрестив рот, направилась в избу.

С минуту она еще возилась с засовом, закрывая дверь, и наконец в доме все стихло, только собаки продолжали свой пустой брех, сопровождая своеобразным сольным концертом наездника, мчавшегося по направлению к Угличу на низенькой татарской лошади.

Проскакав две версты, Митрич неожиданно увидел в отдалении встречного всадника. Он остановил бахмата, поставил его поперек дороги и стал поджидать. Наконец скачущий почти поравнялся с Митричем, замедляя ход, и остановился в двух саженях от него.

— Почто дорогу загородил? — раздался знакомый и такой ненавистный ему в эту минуту голос Симона. — Али боярина свово не признал?

Митрич молча слез с коня, подошел к лекарю, пристально глядя на плотно закутанную фигуру, сидящую впереди иезуита. Судя по очертаниям, которые высветила выглянувшая на миг из облаков луна, это было детское тело, безжизненно застывшее и не падающее с аргамака лишь потому, что иезуит придерживал его одной рукой.

— Отдай Никитку, — глухо промычал Митрич, требовательно протягивая руки и бережно подхватив детское тельце, укутанное с плеч до ног в черную манатью. [1557] Не было видно даже лица. Его скрывал большой, не по размеру, напяленный до самых глаз шлык. [1558] Иезуит не противился, только спросил:

— Ты, видать, и вовсе очумел. Какой это тебе Никитка? — Но с коня слез, помогая Митричу положить тело на землю.

Не обращая на иезуита внимания, будто его вовсе не было рядом, Митрич развязал шлык и снял его с головы ребенка. С радостным изумлением он убедился, что боярин сказал правду и что это вовсе не его Никитка, а Ивашка.

— Он без сознания, — коротко пояснил иезуит. — Вот я и везу его к Синеусу, дабы вылечить.

— А мне уж помстилось, будто… — Митрич не договорил, и улыбка слетела у него с лица, потому что он тут же вспомнил слова попадьи. — А где ж Никитка мой? — Он растерянно уставился на Симона.

— Будь покоен, — похлопал его успокаивающе по плечу иезуит. — Твой сынишка в надежном месте. Я все объясню тебе потом, позже. Сейчас не время. Разве ты не видишь, что мальчик тяжело болен? Его нужно срочно доставить к Синеусу, потому что я здесь бессилен чем-то помочь.

Митрич вгляделся в бледное лицо мальчика, лежавшего перед ним, нащупал повязку на шее и обернулся к иезуиту:

— Он что ж, поранился? Где ж он так?

— На площади я его нашел. Чуть не затоптали в толчее. Без чувств лежал.

— На площади, речешь? — задумчиво протянул Митрич, поворачиваясь к мальчику и снова вглядываясь в его лицо. Вроде Ивашка, а вроде и не он. Бородач осторожно развернул манатью, в которую был укутан мальчуган, и огладил рукой нарядную княжескую одежку, которую утром сам на него надевал. Луна выглянула из-за темной тучи и, будто устрашась увиденного, вновь закуталась в облачное покрывало. Однако этого мгновения Митричу хватило, чтобы понять свою ошибку.

— А кафтан-то на ем желтый, а не синий, да и на ногах-то чеботки, [1559] а не сапожки. И узорочье на одеже вовсе не то. Я, чай, сам надевал, помню, — цедя каждое слово, задыхаясь от нахлынувшей вдруг ненависти, он тяжело начал подыматься с земли. — Ты что ж с царевичем удумал сотворить, гадюка скользкая? И куда Никитушку мово, — тут он запнулся, охнув и почуяв, как ледяная сталь узкого лезвия стилета вошла в его спину, достав до сердца. Собрав остаток быстро покидающих его могутное тело сил, он все ж таки выпрямился и прохрипел в лицо иезуиту:

— Никитушка мой где, убивец?

— В храме он, — холодно ответил иезуит, с интересом наблюдая, как отреагирует бородач на эту страшную весть. — Обмыт чисто, в одежде царевой, в гробу лежит. — И безжалостно уточнил: — В церкви у Спаса.

— Почто ж не пощадил ты отрока невинного? — простонал Митрич и рухнул на землю. Он еще жил, когда над ним склонился иезуит и добил его жестокими словами:

— Сам повинен ты в этом, холоп. Коли за Ивашкой глаз зорко держал бы, так Никитка твой резвился бы теперь, как прежде. Не ему я в том гробу место уготовил, да судьба по-иному распорядилась. — С этими словами он выдернул стилет из тела Митрича, аккуратно обтер его травой, бережно вложил в кожаные ножны и, ухватив под мышки бездыханного Митрича, кряхтя от натуги, поволок к росшему шагах в ста от места, где случилось убийство, молодому березняку.

Посмотрев по сторонам, он, сожалея, что приходится использовать для такой грубой работы столь тонкую вещь, как стилет, вновь достал его из-за голенища сапога и принялся нарезать им дерн, выкапывая последнее пристанище для своего верного, но, как оказалось, не во всем, слуги.

Впрочем, он не солгал ни на йоту, разъясняя Митричу, в чем тот виновен. Вовсе не так мыслил он все, что должно было произойти в этот день. Надо было бы к вечеру пригнать народ в церковь, где ангельский лик мертвого Ивашки внушил бы угличанам новую ненависть к убийце, а вид его перерезанного якобы людишками Годунова горла заставил бы всех двинуться в слепой жажде мщения на Москву. А теперь что?

Пришлось приставить к церкви сторожами верных слуг, самих Нагих, дабы ни один человек не смог туда проникнуть и не узрел подмены. Народишко же тем временем, побив людей Битяговского и не пощадив ни дьяка, ни его защитников, давно вошел в сознание, протрезвел от хмельной злобы и разбежался по домам. Сейчас сидят да трясутся, опасаясь, что с ними сделают за учиненный дебош.

Осталась еще слабая надежда на Афанасия Федоровича. К нему в Ярославль уже поскакал гонец, чтобы упредить Нагого. Ежели ему все-таки удастся поднять там бунт — можно еще рассчитывать на успех, а коли нет, то тут уж не поможет никакой Казы-Гирей.

А ведь как хорошо все задумывалось. С одной стороны, из Углича да Ярославля Нагие с вооруженными отрядами, с другой — Казы-Гирей с несметной силой, а в самой Москве надежные людишки Афанасия учиняют пожары. Всех бы под корень извели, включая самого Федора, и был бы вскорости Бенедикто Канчелло провинциалом [1560] всей Московии, воздвигая костелы и возвышая величие католической церкви к вящей славе господней.

Нынче же из-за тупости и скудоумия Нагих остается рассчитывать на другое — как бы выбраться из этой истории живым, да чтоб с царевичем и впрямь не стряслось ничего худого. Впрочем, вспомнив внезапное исчезновение Ивашки, иезуит пришел к выводу, что здесь свою зловещую роль сыграла не столько тупость дядьев царицы, сколь рука господа.

«Возможно, — размышлял он, — что все это даже к лучшему. Старик вылечит царевича, а где он будет схоронен до поры до времени, про то известно лишь колдуну да мне — скромному служителю церкви Христовой. Знание же великих тайн, кои имеются у сильных мира сего, всегда помогали в конечном счете достигать поставленных целей. К тому ж и сам царевич сыроват еще для престола. Желательно воспитать его в духе любви к истинной вере, а еще лучше — тайно окрестить в католическую веру. Иначе говоря, все, что ни делается, все к лучшему».

Подняв такими успокоительными рассуждениями настроение, иезуит уже через час был возле дома, где жил Синеус.

Глава XXIII Новые замыслы иезуита

— Открывай, старик, — нетерпеливо постучал Симон в дверь неказистой лесной избушки. Внутри что-то загремело, и после бесконечного, как показалось иезуиту, ожидания дверь со скрипом отворилась. На пороге стоял Синеус, держа в руке плошку с тускло горевшим в ней фитильком.

Не говоря ни слова, иезуит протиснулся с драгоценной ношей внутрь, зорко оглядел нехитрое убранство избушки и, поняв, что Ивашки здесь не было, бережно положил царевича на широкую лавку, покрытую медвежьей шкурой.

— Как обещал. — Он пытливо уставился на старика в тайном сомнении — может, прячет где-то Ивашку, но Синеус был невозмутим.

— Привез — это хорошо, — задумчиво произнес он, и взгляд его, устремленный на неподвижно лежащее тело царевича, потеплел.

Подойдя к мальчику, Синеус поставил плошку на табуретку и бережно развернул манатью, высвобождая Дмитрия из-под плотной монашеской одежды. Затем он развязал и стащил с головы мальчика шлык, с минуту внимательно всматривался в его бледное лицо, а затем повернулся к иезуиту. Взор его посуровел, и он с явной неприязнью строго спросил:

— Почто питье сонное давал отроку?

— Припадок сильный был, — пояснил иезуит. — Дабы успокоить, дал порошок.

— Какой припадок? — удивился Синеус. — Нешто Ивашка, как и твой Дмитрий, припадкам подвержен? Не ведал я того, пока он у меня был. Что-то путаешь ты, лекарь.

— Это не Ивашка, — спокойно пояснил иезуит. — Нешто не видишь царские одежи? Се — царевич Дмитрий. — Последние слова он постарался произнести с торжественностью в голосе, дабы внушить старику надлежащую почтительность, а заодно и сбить с него независимый строгий вид.

— Ну, ты уж вовсе меня, лекарь, за дурачка считаешь. Чай, я покамест из ума не выжил, — недоверчиво усмехнулся Синеус и, поднеся плошку с дрожащим огоньком чуть ли не к самому лицу иезуита, требовательно спросил: — Почто ввергаешь меня в сей нехитрый обман?

Не в силах выдержать пронзительного взгляда старика, иезуит отошел к грубо сколоченному столу, нащупал в полумраке лавку и сел на нее.

— Не веришь, — усмехнулся он. — Твое дело. А ежели внимательно поглядеть, а? Да ты всмотрись, всмотрись получше.

Синеус, нахмурившись, вновь осветил лицо мальчика своей тусклой коптилкой. Его узловатые пальцы коснулись щек царевича, легонько пробежались по лбу, ушам, носу… Затем он отнял руку и удивленно покачал головой.

— Теперь вижу, что сей отрок и впрямь не Ивашка. — И вновь повернулся к иезуиту: — А почто ж обоих вместях не привез? И где тогда Ивашка? Во тьме кромешной, аки тать нощной, завез царевича, будто имея черный умысел, — рассуждал он сам с собой, но явно предназначая эту фразу для ушей собеседника.

— Ну, хватит! — раздраженно хлопнул ладонью по столу иезуит и встал. — Надоело мне слушать твои глупейшие измышления, старик! Во всем, что я ни делаю, тебе блазнится злой умысел, будто я не царский лекарь, а сам сатана — одни козни учиняю да зло несу!

— Так оно и есть, — невозмутимо подтвердил Синеус. — Токмо иной раз мыслю я, что и сатане до тебя далеко. Где Ивашка? Куда отрока дел?

— Да не знаю я сего! — Иезуит наконец взорвался, давало себя знать напряжение последних суток.

— Кабы знать, куда он со двора убег, так я бы, — тут он осекся, сердито поглядел на старика и, не найдя, как продолжить фразу, резко повернулся и пошел к двери. Сейчас ему хотелось лишь одного — спать. — Завтра али послезавтра подъеду — деньги завезу. Тогда и поговорим. Сейчас же я очень устал. Береги мальчика — се царский сын есмь, не забывай. — И он шагнул за порог.

От дуновения ночного ветерка из открытой двери крохотный огонек в плошке испуганно заколебался и, жалобно мигнув напоследок, погас.

Синеус поначалу хотел запалить светильник заново, но затем махнул рукой и, справедливо порешив, что утро вечера мудренее, улегся на лавку и укрылся стареньким тулупом. Однако, полежав и поворочавшись, он спустя несколько минут встал, снял его с себя и, подойдя на ощупь к ложу царевича, бережно укрыл им его.

— Майские ночи коварны, — пробормотал он и вернулся на свою лавку. Жесткое дерево с непривычки мешало сразу уснуть, и он добрый час прикидывал в уме так и эдак загадочное поведение царского лекаря, недоумевая, в чем тут кроется разгадка.

Поразмыслить было над чем, к тому же о страшном известии — гибели царского отрока — он услыхал лишь наутро, когда мальчик еще не очнулся от глубокого насильственного сна, а старая болтливая баба, принесшая из деревни полную крынку парного молока, как обычно, выложила старику все свежие новости.

Только тогда что-то начало постепенно проясняться для Синеуса, и он, все больше омрачаясь лицом, сумел составить разрозненные факты в стройную цепочку.

— Ишь ты, дите на закланье отдал, душегубец, — ворчал он, извлекая из потайных мест своего жилища надежный кистень, которым обзавелся сразу после посещения его избушки озверелым медведем-шатуном, и добротную рогатину.

— Дитя малое… Невинное вовсе, аки ангел… И согрешить-то не успело… — шептал он, все более распаляя себя и почти физически ощущая, как лютая злоба, переполнявшая его, постепенно дошла до горла, затрудняя речь и дыхание.

Но тут лежащий недвижно до сих пор на лавке царевич зашевелился. Он слабо застонал и открыл глаза.

— Ахти мне, — всплеснул по-бабьи руками старик. — Про царское дите вовсе забыл. Вона как. Ишь, завозился, дурень старый. Ни питья не изготовил, ни трав не натолок. А вот мы тебя сейчас молочком покамест. Оно пользительно, парное, чай, свежее, — и он метнулся с крынкой к Дмитрию.

Аккуратно приподняв его голову и стараясь изобразить улыбку, чтоб не напугать и не вызвать тем самым у мальчика новый припадок падучей, Синеус поднес к губам царевича крынку. Дмитрий жадно глотнул и торопливо начал пить, наслаждаясь неожиданно вкусным сладковатым напитком.

— Вот и ладненько, вот и чудненько, — с умилением приговаривал старик. — Ну и будя, будя, а то живот вспучит с непривычки, — отнял он у мальчика заметно поубавившуюся крынку.

— Иде я? — испуганно уставился на него царевич, как видно пришедший в себя. — Ты кто таков?

— Кха, кха, — откашлялся старик и ласково ответил: — У хорошего человека. В гостях, значица. Заболемши ты, дак вот и привезли тебя… подлечиться, стало быть.

— А иде ж лекарь мой, Симон? — не унимался царевич.

— А я чем хужее твово лекаря? Излечу тебя, будь спокоен, в лучшем виде. Припадки-то я, чай, знаю, — заговорщически подмигнул он Дмитрию. — Самому надоели хуже горькой редьки.

— Ага, — кивнул мальчик. — Мучаюсь шибко, ажно невтерпеж порой, — по-взрослому пожаловался он старику, в облике которого было что-то невыразимо доброе, сразу располагавшее к себе.

— А я ведь и Ивашку знаю, — похвастался Синеус. — Тож у меня лечился, как занедужил сильно.

— А иде ж он, — встрепенулся радостно Дмитрий. — Живой ли?!

И такая боль прозвучала в детском голосе, что Синеус поневоле вздрогнул и, в свою очередь, спросил:

— Дак что ж ему подеется? Али беда кака приключилась с им?

— Убить его должны были! — закричал в отчаянии царевич. — Заместо меня убить!

— Ну-ну, — успокаивающе положил старик руку на плечо Дмитрия. — Почто так-то страшно удумал? Кому ж в таком убивстве нужда?

И тут-то царевич и выложил все Синеусу. И про беспробудно храпевших нянек, и про то, как он пошел испить водицы, и про то, что ему довелось услышать. Зачастую перескакивая с одного на другое, путаясь в словах, Дмитрий пересказывал события той бурной ночи, и с каждым его словом Синеус все больше убеждался, что мальчику ничего не пригрезилось и не помстилось. Вмиг стало понятным и поведение царского лекаря, который с такой опаской привез ему ночью бесчувственного Дмитрия.

— Ну, изверг, — скрипнул зубами Синеус. — Погодь. Заедешь ты сюда еще, дак за все сочтемся. А ты пока полежи малость, — глухо сказал он царевичу. — Нельзя допрежь времени тебе в волненьи быть, а то, чего доброго, опять падучая приключиться может. А с Ивашкой енто ему так даром не пройдет. Не-е-т, — покачал он головой. — Есть суд божий и… суд людской.

И когда иезуит спустя четыре дня появился вновь в дверях его избушки, глаза Синеуса сузились, как сталь ножа, и царскому лекарю было б несдобровать, если б в ту же минуту откуда-то сзади, чуть ли не из-под полы иезуитского короткополого кафтана, не вынырнул живой и невредимый Ивашка и не бросился бы со всех ног к оторопевшему от такой неожиданности старику.

— А вот тут уж я ничего в толк не возьму, — пробормотал окончательно запутавшийся Синеус, обнимая крепко прижавшегося к нему мальчика.

Одежда на Ивашке на сей раз была самая обыкновенная, какую носили в ту пору все деревенские ребятишки: белая холщовая рубаха, хотя и более тонкой работы, даже с небольшой вышивкой по вороту, да такие же штаны. На ногах же — старенькие стоптанные чоботки.

— Я сдержал свое слово, старик, — холодно взглянул на Синеуса иезуит.

Дмитрий, вертевшийся возле старика и уже окончательно поправившийся, тоже был рад внезапному появлению товарища по играм.

— Вот деньги. — Симон бросил туго набитую кису [1561] на стол, беспорядочно заставленный горшками и заваленный пахучими травами. — Думаю, хватит надолго. Однако, — тут он поднял палец вверх, — не злоупотребляй, старик, моим доверием. Срок на лечение у тебя — два года, а уж далее я его заберу. Чай, ему на трон царский садиться надо — стало быть, есть нужда разные науки постичь. У тебя ж за печкой не больно-то обучишься.

Синеус промолчал. Стройная цепочка с появлением Ивашки вмиг рассыпалась, и как приложить разрозненные звенья странных событий друг к другу, чтобы они совпали, старик уже не знал.

— Благодарствую за Ивашку, — наконец пробормотал он и, замявшись, добавил: — Токмо два годка маловато будет. Оно, конечно, болесть я схороню на время, а вовсе ее убрать — мне не успеть. Возвернуться может.

— А ты сделай так, дабы не возвращалась, — начальственным голосом дал указание иезуит, почувствовав, что вновь стал хозяином положения, и вышел прочь.

Его расчет оказался правилен, и сейчас он в душе торжествовал. Поначалу, найдя Ивашку в погребке, когда зашел туда за снедью, он решил, что сему отроку больше не стоит жить, дабы никто из угличан случайно его не увидел и не принял за чудесным образом восставшего из мертвых царевича Дмитрия.

Однако торопиться с осуществлением задуманного не стал, ибо всегда справедливо полагал, что не стоит действовать по наущению первой мысли, коя идет от сердца. Лучше немного помедлить и дождаться второй, разумной, которая приходит потом. Да и вообще не стоит в серьезных делах полагаться на скоротечные чувства.

К тому же ему было жалко… Нет-нет, не мальчика. При чем тут эта «пешка» в такой сложносплетенной им игре, закрученной возле царевича. Просто каким-то шестым чувством он понимал, что это поразительное сходство может ему еще не раз чертовски пригодиться, пусть не теперь, но хотя бы впоследствии.

Ивашка же, не видя выхода и возможности убежать от человека, который собирался его убить и, вполне вероятно, не оставил своего черного замысла, вполне справедливо рассудил, что если ему удастся сейчас убедить Симона в своем полном неведении, то, может быть, потом ему удастся дождаться Митрича, а тот уж непременно поможет.

Поэтому Ивашка объяснил иезуиту, как схотелось ему чего-то поесть и, не найдя ничего в доме, пошел он в погреб, где висели окорока. Тут он повинно склонил голову и пообещал ничего никогда боле без спроса не брать. А далее Митрич, не заметив его, Ивашки, который, спужавшись наказания, спрятался за бочонок с солеными огурцами, накрепко затворил дверь и прикрыл на замет.

— А я звал-звал, стучался-стучался и задремал малость, — добавил мальчик смущенно под конец своего рассказа.

Иезуит, погруженный в свои размышления, только молча кивнул головой. Все звучало очень правдоподобно, к тому же о правдивости свидетельствовал окончательно расшатавшийся крюк, удерживающий замет, как говорится, на последнем дыхании. Похоже, мальчик действительно оказался взаперти случайно и довольно долго стучался в дверь, стараясь выйти наружу.

«Стало быть, он ничего не знает. А что, если, — пришла Симону в голову совсем новая мысль, — захватить несмышленыша с собой, ведь здесь ни мне, ни ему оставаться нельзя. Выехать тайно в Речь Посполитую, а отрока отдать в иезуитский колледж, дабы там он постигал верное учение и стал преданным сыном католической церкви. Зачем? А там будет видно, и ежели Дмитрий не оправдает наших ожиданий или с ним что-то случится до того, как он войдет в мужской возраст, вот тогда-то и выйдет на политическую арену заранее подготовленная замена. Уж Ивашка-то, несомненно, будет послушен всем его повелениям, ибо только он, Бенедикто Канчелло, знает эту страшную тайну и может всегда ее раскрыть. К тому же неведомо, как развернутся ближайшие события. Надобно быть готовым ко всему, в том числе и к самому худшему. Вдруг следственная комиссия, которая вот-вот прибудет в Углич, заподозрит неладное или же обнаружит подмену? Хотя вряд ли. Никто из приближенных царя Федора не видел царственного отрока, но тем не менее приготовиться к этому следует. Тогда придется пожертвовать Ивашкой и в случае расследования подставить его, но уже мертвого. Хотя — дознаются вмиг. Нет, тогда лучше Дмитрия, а Ивашка сыграет главную роль. Или же… Ну, впрочем, поглядим, как все будет идти, дабы не переусложнить дело», — решил он устало, чувствуя, что сейчас мудрить не стоит и лучше всего положиться на судьбу.

Однако, взвесив все «за» и «против», он понял: завидя удивительное и сразу бросающееся в глаза сходство царевича с Ивашкой, подозрительный старик непременно почует что-то неладное. Да и словоохотливые жители деревни не сегодня-завтра выложат старику как на блюдечке все, что случилось за эти дни в Угличе, включая убийство царевича, и тогда он непременно решит, будто царский лекарь умертвил Ивашку вместо Дмитрия.

Стало быть, Ивашку просто необходимо привезти к колдуну, чтобы у того рассеялись все подозрения. Более того, надо частично посвятить его в суть дела и рассказать, что жизни царевича угрожала опасность и пришлось поступить таким образом.

В том, что Синеус будет молчать, иезуит нисколько не сомневался. Хоть и маловато он с ним общался, но успел основательно изучить старика и уже мог хотя бы примерно предугадать его реакцию на те или иные события. Спасти от смерти безвинного царского отрока — цель благая, и Синеус ничего не будет иметь против.

Порешив так, иезуит спокойно выждал несколько дней, запирая при каждом своем уходе Ивашку в его тесной комнатке-спаленке из опасения, что тот вдруг снова исчезнет, как и в тот раз.

А мальчик, успокоившись, что во дворец везти его не собираются, а стало быть, и убивать не будут, оставил свои помыслы о побеге. К тому же иезуит обещал, что буквально через несколько дней самолично отвезет Ивашку к Синеусу, чем окончательно усыпил бдительность мальчика.

Неясным для Ивашки оставалось только одно — куда девался Митрич. Однако иезуит в ответ на расспросы пояснил, что у Митрича сильно заболел сын Никитка, и они поехали ажно в Москву, дабы полечить его у лучших лекарей.

— А что ж дедушка Синеус? — попытался было расспрашивать мальчик далее, но в ответ услышал полную всяких иноземных слов тираду о непригодности лекарских познаний несомненно имеющего дело с бесовской силой колдуна и о том, что он в состоянии помочь лишь в очень легких случаях, как это было с Ивашкиной простудой, да и то, излечив тело, колдун при этом непременно губит душу больного. Другое дело — московские лекари. Уж они-то, вооружась божьим словом и молитвами праведников, излечивают от всего-всего, причем в самые короткие сроки.

— А как же царевич? — перебил его Ивашка. — Почто ж они его не излечили?

— А откуда тебе ведомо, что он болен? — изумленно уставился иезуит на сболтнувшего лишнее и сразу же понявшего это мальчика.

Впрочем, Симон сам помог выйти ему из затруднительного положения.

— Никак холоп мой поведал? — пытливо посмотрел он в Ивашкины глаза, но тот молчал, не зная, что и сказать.

— Однако же многовато он болтал, а мне все молчуном представлялся, — пробормотал задумчиво иезуит. — Впрочем, ладно. Я его прощаю. — И, вспомнив, где сейчас лежит Митрич, добавил: — Прощаю и вовсе на него не сержусь.

Ночью Ивашка еще раз вспомнил негодование Симона по поводу лекарских познаний Синеуса и подумал:

«Как же так? А меня он вылечил и душу не загубил. Да и не может он никому ее загубить — он же хороший. А может, загубил, — подумалось отчего-то, — да только я сам того не ведаю?»

Он потрогал голову, затем грудь и даже помял на всякий случай впалый живот. Нигде ничего не болело.

«Стало быть, не загубил», — успокоился Ивашка и заснул.

Наутро они поехали к Синеусу. Радость встречи с мальчиком вскоре после отъезда лекаря у старика прошла. Причиной был визит попадьи, которая, не пожелав прийти сама, прислала вместо себя некую Агафью, которая согласилась навестить колдуна, очевидно, желая самолично ошарашить его рассказом о событиях, которые творятся сейчас в Угличе. Однако «старый ведьмак», как она окрестила его в сердцах за абсолютное равнодушие к услышанному, встрепенулся лишь раз:

— Так что там, говоришь, с Никиткой у нее стряслось?

— Да не с Никиткой. Чем слухаешь-то? Со старшеньким Митрофаном. Хозяин мужика ентого бородатого, коий дите свое на воспитание оставил, заезжал на днях, чтоб Никитку забрать, и заразу каку поди занес.

— Погодь, погодь. Не тарахти, — осадил ее Синеус. — Откель зараза-то взялась на ем?

— Дак я и обсказываю, что мужик ентот больной шибко, да с мальцом своим проститься хотел. Вот и поехамши он, а боярин ентот у постели евоной был. Поди, там и прицепилась к нему зараза та. А то ж с чегой-то с Митрофаном така хвароба стряслась, аккурат через два дни на третий?

— А что ж Никитка-то, приехал? — вновь перебил ее старик.

— Да нетути его покамест. Видать, тяжко захворал родитель евоный. А боярин вишь какой простецкий. Сам за сыночком съездил — дай бог ему здоровья. А попадья-то вся испереживалась, а я ей и реку…

— Не трещи, угомонись, — остановил ее в задумчивости Синеус. — Погодь-ка тут, на пороге. — Он нырнул внутрь и буквально через минуту снова появился в дверях.

Впрочем, женщина и не порывалась зайти в избушку, опасаясь увидеть там нечистую силу, с которой, по слухам, знался колдун и даже советовался с ней в сложных случаях, когда не знал, какое лучше лекарство применить.

И хотя, судя по всему, нечистая сила, помогающая Синеусу в лечении, была почему-то весьма снисходительна к жителям деревни и к их домашнему скоту, неуклонно способствуя их выздоровлению, встречаться с ней Агафье не очень-то хотелось. А уж когда она услышала приглушенные детские голоса, то и вовсе отошла от избушки на несколько саженей и, решив, что такое расстояние будет безопасным — все же день на дворе, и солнышко светит вовсю, неподходящее время для сатаны, дабы гнаться за честной доброй христианкой, — дожидалась там.

Синеус, слегка удивившись ее внезапному отступлению и упорному нежеланию подойти, спустился к ней сам и, вручив травы, детально обсказал, как их настаивать да когда и по сколько давать больному. Агафья слушала невнимательно, все время поглядывала через стариковское плечо на дверь избы, явно опасаясь, что оттуда кто-нибудь выскочит.

Наконец она умчалась, предвкушая, как напугает соседок, таких же сплетниц, как она сама. В воображении ей уже мерещились не только голоса, но и облик юных бесенят с маленькими рожками и копытцами. А судя по ее рассказу, каковым она и вправду сильно напугала односельчан, даже травы для лечения Митрофанушки, сына попадьи, давал не сам Синеус, а один из чертенят, озорно улыбаясь при этом и показывая клыки.

Да только она, Агафья, не испугалась и, трижды плюнув под хвост ведьминому отродью, прочла «Отче наш» и осенила его крестным знамением, отчего тот, жалобно визжа, убежал, оставив в ее руке травы. А они, может, и помогут, ежели их вначале окропить святой водой, что попадья, поминутно охая и крестясь, немедленно сделала.

Мысль о том, что у Синеуса могут гостить какие-то дети, Агафье не пришла в голову. Да и как ей было об этом подумать, ежели в деревне всем детям строго-настрого воспрещалось появляться в тех местах, отчего вблизи избушки колдуна каждое лето водилось видимо-невидимо как грибов, так и ягод, никто их не собирал.

Напуганные ее рассказом односельчане решили, что ежели уж им самим и придет какая нужда до Синеуса, то идти к нему надо, непременно выпустив из-под рубахи нательный крест и имея с собой пузырек со святой водицей.

Старик же, ничего не ведая о переполохе и озабоченный совсем другим, после ухода Агафьи допытался у Ивашки, что Митрича в хоромах царского лекаря последние четыре дня не было, и вообще никого там не было.

Посуровев лицом, ибо все обрывки сведений, известные ему, теперь накрепко сплелись в единую крепкую веревку, коя, скорее всего, захлестнула и Митрича, и Никитку, Синеус извлек из-под лавки и положил поближе рогатину, дабы сподручнее было ухватиться за нее в случае чего, а также прислонил к печке кистень, обнял Ивашку за плечи и повел к выходу.

Много, ох как много надо было поведать ему, да только как обсказать все помягче, чтобы не сильно ранить чувствительное детское сердце? Поначалу за ними увязался и Дмитрий, капризно сморщившись, что не берут с собой, но старик властным жестом остановил царевича и сказал ему:

— Я по травы пойду. Буду нужные искать для лечбы твоей, а вечера покамест холодные — нельзя тебе, Митюша, за нами, — Синеус уже запросто называл царевича уменьшительным именем, вполне резонно рассудив, что негоже отрока, хоть и царственного, именовать столь торжественно — Дмитрий. Чай, не во дворце находится.

Затем, видя, что мальчик обиженно надул губы, он добавил:

— Ты вот что: дом сторожи, покамест нас не будет. Не забоишься, справишься?

— Знамо дело, справлюсь, — ответил Дмитрий, возгордившись серьезностью поставленной ему задачи.

— Ежели что, то вот тебе оружье боевое. — Синеус протянул Дмитрию рогатину.

— Взаправдашнее?! — обрадовался тот.

— Ну а как же иначе-то. Чай, и разбойник, коли придет, тож всамделишный будет. Так ты его не забоишься? — еще раз спросил Синеус, на что царевич только отрицательно покачал головой.

— Ну вот и ладненько, — кивнул Синеус. — А мы с приятелем твоим мигом, токмо травки нарвем да назад, — и шагнул за порог, увлекая за собой Ивашку.

Глава XXIV Тайна золотого перстня

— А почто Мите с нами нельзя было? — поинтересовался Ивашка, едва они удалились от избушки и углубились в лесную чащу.

Уже смеркалось, и в притихшем лесу это было заметно еще сильнее, чем на полянке, где стояла Синеусова избушка. Сильные испарения, исходившие от болота, расположенного неподалеку от его жилья, заглушали все остальные запахи: сырой перегнившей листвы, свежих, налитых почек деревьев и молодой травы. Почва под их ногами начала уже хлюпать — они подошли к самому краю болота, ежегодно собиравшего свою страшную дань с жителей близлежащих деревень.

Если именно к этому краю даже в летнюю пору из сельчан мало кто приближался — опасались близости избушки колдуна, то с трех других сторон продолжали приходить, в поисках грибов да ягод, которых, как назло, росло там видимо-невидимо. В иной год месяца не проходило, чтобы не сгинуло чье-то дите, ступив на заманчиво зеленую полянку, которыми в изобилии наделила свои смертельные ловушки ненасытная трясина.

— Примечай, как идем, — не ответив на Ивашкин вопрос, сказал Синеус и огорошил мальчика: — Назад один ворочаться будешь — не забоишься?

— А вы-то как же? Нешто здесь заночуете? — посмотрел на старика широко открытыми от удивления глазами Ивашка.

— Я следом пойду, — пояснил Синеус. — Погляжу, как ты обратный путь запомнил. Не заплутаешь?

Ивашке было, конечно, страшновато идти первым навстречу неведомым опасностям, но еще хуже для него было сознаться в своем страхе, и он только молча кивнул.

«В конце концов, чего особливо-то пужаться? Разве что зверя какого — волка али медведя. Так они в эту пору не шибко разгуливают. К тому ж и пойдет он не вовсе один — дедушка Синеус сзади. Нешто не поможет, ежели что?» — рассуждал он мысленно, успокаивая сам себя перед грядущим испытанием.

— А теперь гляди в оба и шагай за мной след в след. Оступишься али в сторону шагнешь — почитай, что и не было тебя вовсе. Трясина кругом. — И посерьезневший до предела старик протянул оробевшему Ивашке поднятую им по дороге сухую жердину.

Другой жердиной он все время промерял путь впереди себя. Зыбкая почва, на которой они стояли уже по щиколотку в воде, а Ивашка — по самые коленки, качалась под ними, утробно чавкая, будто облизывалась, предвкушая близкую добычу. Спустя несколько минут Синеус обернулся к мальчику.

— За жердину крепче держись, да не сробей сейчас, не отступи. В сторону шарахнешься — смерть.

— Ага, ага, — торопливо закивал порядком подуставший Ивашка. — А скоро ль придем-то?

— Чуток осталось, — утешил старик. — Вот только тут теперь не сробей. Счас пред нами человек из болота встанет. Ты его не боись, не настоящий он. Чучело. Я его сам состряпал, дабы ежели кто чужой энтим путем пойдет, дак чтоб не дошел.

С этими словами он прошел несколько шагов вперед, и прямо возле него из смрадной трясины вылезло чудовище с огненными дикими глазами, выросшее вскоре во весь свой огромный двухметровый рост и вытянувшее свои руки навстречу путникам, по крайней мере так показалось перепуганному мальчику, с истошным криком повалившемуся навзничь в вонючую стоялую воду.

Синеус оглянулся и приободрил Ивашку:

— А жердины из руки не выпустил. Ай, молодец. А теперь вставай скорее. На сей тропе долго стоять нельзя — засосет.

Ивашка, все еще дрожа от пережитого ужаса, поднялся и с огромным усилием оторвал ноги от чего-то мягкого и обволакивающего.

— Говорил же, что это — чучело, — объяснил ему старик. — Крест я, вишь, сделал, да на голову череп сей надел. А чтоб похоже было, порты с рубахой натянул на него. Вишь, как все тиной заросло, оттого он и зеленый весь.

— А глаза-то отчего светятся? — спросил Ивашка. Звук собственного голоса как-то успокаивал его, и потому мальчик без умолку засыпал старика вопросами.

— Дак там тоже просто. Я ему туда две гнилушки сунул поболе, чтоб в глазницах застряли, — они и светятся. А без него никак нельзя. Вишь, ты хучь и знал о нем, и то испужался, когда оно к тебе встало. А теперь представь, что было бы, если б я тебя не упредил?

Ивашка представил и… передернулся. Было бы о-го-го.

— Вот и худой человек от такого страшилища тоже непременно отшатнется. Али сердчишко сробеет, али просто в сторону отпрыгнет. А трясина-то как раз и ждет уже его. Выбравшись на небольшой сухой островок посреди болота и устало плюхнувшись на сухую землю, причем даже не выпуская из рук жердины, он добавил: — Ненасытно сие болото, аки жадность людская. И нет ему дна… Стой! — прервал он свои рассуждения. — Я как тебе рек? След в след, а ты…

— Дак здесь ближе, — попытался возразить застрявший в двух шагах от островка Ивашка, ноги которого прочно увязли в болоте. Вместо того чтобы свернуть подобно старику вправо и далее, чуть пройдя, опять вернуться влево, он решил двинуться прямо и теперь никак не мог сдвинуться с места.

— Ближе… — передразнил старик добродушно. — Ан и утоп бы вмиг. Я б тоже напрямки пошел, кабы трясины здесь не было. — И, подав мальчику жердину, уже вытаскивая Ивашку на сухой берег, проворчал: — Боюсь, не запомнишь ты с одного раза весь путь. Ну да ладно, проверим. Авось я все равно сзади пойду. Ты полежи малость, — заботливо склонился он над рухнувшим от усталости мальчиком. — Токмо на зипунок ложись. Нельзя на землю-то. Сырая она здесь завсегда, а от тебя вон как жаром пышет — вмиг остынешь насмерть. А я пока дровишек наберу да кострище запалю — тогда и поболтаем.

Вокруг уже окончательно стемнело. Деревья остались где-то вдали, небо загадочно сияло всеми немыслимыми цветами. Взошедшая луна освещала тихим неброским светом унылые окрестности, и оттого еле видный и очень робкий огонек зарождающегося костра, терпеливо разводимого Синеусом, казался единственным светлым пятнышком на фоне дремлющей в смертной истоме природы.

Сам же старик в своем белом одеянии, с развевающейся от быстрых движений бородой походил на старого волхва, возлагающего дары ненасытному языческому идолу. Вокруг него, подобно воинам-помощникам, застыли несколько осин. Не слышалось ни шороха деревьев, ни крика птиц.

Только болото продолжало бормотать раздраженно на пришлых и упрямых людишек, кои насмелились проникнуть к самому его сердцу и ускользнули от коварных зеленых вязких сетей трясины. Большие пузыри болотного газа, неожиданно появлявшиеся на поверхности в разных местах, несколько разнообразили это бормотание, хотя и не услаждали слух шумными всплесками, словно угрожали: и тут вам не пройти, и здесь смерть, и там гибель, покорись, человек, ибо слаб ты предо мной, и не тебе первому суждено сгинуть во мне бесследно. Покорись, и я дарую тебе покой от забот и тревог. И не коснется тебя ничто печальное, и обнимет тебя ласково моя сильная нежная рука, и увлечет властно на самое дно, ибо неправду реклось, будто нет у меня его, — есть оно, лишь глубоко, так глубоко, что ты и не ведаешь.

— Ивашка, — окликнул заслушавшегося таинственной ночной тишиной мальчика подошедший неслышно Синеус и заговорщицким шепотом, кивнув на трясину, спросил: — Манит?

— Ага, — кивнул мальчуган и опять изумился: — А как вы?..

Он не договорил, но старик его понял:

— Дак ведь она и меня порой манит, не без того. Сильная, — уважительно, как о достойном сопернике, отозвался Синеус и потянул Ивашку к вовсю разгоревшемуся костру. — Пойдем, пойдем. Нам непременно обсохнуть надо.

— Не забоится там Митя-то? — озабоченно спросил мальчик, оставшись почти голышом и греясь между двух костров, которые запалил Синеус, дабы было тепло не только одному боку, но и другому. И вот оба они — и старик, и мальчик — сидели между кострами, задумчиво глядя, как пляшут на сухих, быстро чернеющих ветках озорные огненные человечки.

— Я с самого начала ведал, что дорога будет трудная и долгая, — не сразу откликнулся старик, наслаждаясь теплом живого огня. — Не следовало бы, конечно, лишний раз, ну да делать нечего, пришлось его сонным зельем напоить. Так что спит он теперь, поди, без задних ног, твой Митя. А что о приятеле своем не забываешь — хвалю. Он хучь и царевич, а друг, судя по всему, надежный. Не будь его, дак ведь и тебя бы сейчас…

Они снова замолчали, любуясь не устающими от долгой пляски огненными человечками.

— Красиво, — наконец задумчиво сказал Ивашка. И опять старик понял его без дальнейших слов. Понял и поддержал:

— Я сызмальства любил кострища палить. Бывало, вечером уйдешь из дома, мальцом еще голоштанным, вот как ты сейчас, так и просидишь всю ночь у костра. Славное было времечко, — и он улыбнулся чему-то своему, но, вспомнив, зачем они здесь, снова посерьезнел.

— Ну-ка, покаж перстенек свой еще разок, — попросил он мальчика. Тот снял с себя веревочку, на которой болтался, мерцая в свете костра чистым кровавым блеском, крупный красный рубин, намертво обжатый золотой, филигранно-тонкой и затейливой оправой.

— Ишь ты, — не переставая удивляться странному, непостижимому для простого смертного хитросплетению людских судеб, Синеус, — довелось-таки повидаться сызнова, — опять помрачнел, замолчав.

Затем, продолжая вертеть перстень в руках, спросил Ивашку взволнованно:

— Желаешь ли ты, отрок, услышать доподлинную правду о своем родителе?

— О батюшке? — радостно встрепенулся мальчуган. — Дак ведомо тобе, дедушка, где он? А как я найду его? А кто он? — засыпал Ивашка старика вопросами, непрерывно оглядываясь, будто сейчас могла выступить из тьмы на свет костра рослая статная фигура молодецкого воина, а то, может, и не пешего, а на коне-красавце, и крикнуть весело-задорно: «Ай подь-ка, сынок, сюда! Ай не признал свово отца-батюшку».

Ивашка даже замер, предвкушая нечто неожиданное для себя, но все вокруг оставалось молчаливо-бесстрастным, гася ночным холодом вспыхнувшую было в груди мальчика надежду на чудо.

Оно и простительно — младень совсем. И в наше время, когда, казалось бы, все изучено вдоль и поперек от самого мельчайшего атома до гигантских звезд, сколько взрослых по всей Земле с нетерпением ждут Нового года, жгут бенгальские огни, с замиранием сердца запаливая праздничные свечи.

И картина та же — темнота и слабый рукотворный огонек, и столько же веры в сердцах, только тщательно запрятанной в самую глубь сердца, дабы не посмеялись окружающие. А тем и не до этого вовсе. Они сами ждут того же — чуда. Вот свершится оно и озарит их жизнь блистающим светом, и увидят они в его еле переносимом для человеческих глаз и несказанно прекрасном сиянии то, что наполнит всю дальнейшую жизнь, каждый день и год без остатка чем-то сказочным и волшебным. Но…

Не бывает в жизни чудес, и медленно старятся люди, продолжая год за годом ждать неведомое и прекрасное, что осенит их в одночасье, будто крылом жар-птицы, и досадовать, что затянулось проклятое ожидание, и свято верить в несбыточную и самим им неясную мечту.

Иные, разуверившись, впадают в холодный цинизм и становятся угрюмыми скептиками, иные даже под конец жизни, на смертном одре, продолжают несокрушимо надеяться — наивные оптимисты. А самые редкие, вдруг оглянувшись по сторонам, начинают понимать, что подлинное чудо, окружающее их повсюду, — это сама жизнь, и с нескончаемым любопытством созерцают ее во всех бесчисленных явлениях и переменах. Им легче всего — они стали философами.

Ивашка же пока был никем. Рано ему еще. Юн слишком. Удары судьбы не озлобили его до неверия, а любовь и понимание красоты природы не заглушили в нем жажды простых удовольствий, ибо не смешались покамест с житейским опытом и осознанием суетности всего, к чему мы порой стремимся. Да и что с него взять — дитя он годами, коих всего-то ему было помене девяти.

— Да где же он, дедуня? Не молчи, — теребил умоляюще мальчик старика, пока тот не продолжил:

— Сиди и внемли. То долгий сказ будет.

И когда наконец мальчуган, поняв, что чуда не будет, вновь успокоился, лишь бурным дыханием выдавая свое сильное волнение, продолжавшее бушевать у него в груди, старик начал свой рассказ:

— Правил на святой Руси о недавнюю пору царь-батюшка Иоанн Васильевич.

— Знаю, знаю, — перебил его Ивашка и затараторил, волнуясь: — Сказывали мне дедушка Пахом и отец Пафнутий, что воитель он был знатный, и другое всяко. Ты про отца мово расскажи!

— Да угомонись ты, — возмущенно цыкнул на него Синеус. — Лучше внимай старательно и не встревай, а то вовсе замолчу.

— Все, все, — испуганно заморгал глазами Ивашка и для вящей убедительности даже зажал рот руками, показывая, как тихо он теперь будет сидеть.

— То-то, — все еще сердито крякнул Синеус и продолжил, по-прежнему крутя в руках золотой перстень и что-то сосредоточенно пытаясь разглядеть в огне через блестевший нарядно красный рубин.

— Правил он, стало быть, долго и не всегда праведно. Мне это доподлинно ведомо, ибо служил я о ту пору в дружине его верной.

— И видал его?! — ахнул Ивашка, не удержавшись, и тут же вновь зажал рот руками, досадуя за столь некстати вырвавшееся восклицание и опасаясь, что старик замолчит. Но Синеус на этот раз, погруженный в воспоминания, не осерчал.

— Много раз видал. Иные месяцы, почитай, чуть ли не каждый божий день. Говоришь, сказывали тобе про него? — повернулся он к Ивашке. Тот молча закивал головой.

— А сказывали ли тобе, как душегубствовал он да развратничал?

— А что такое развратничал?

— Ну, когда, к примеру, человек, — медленно начал подбирать верные слова Синеус, но затем махнул рукой: — Да не к тому я теперь реку. Все это было, да быльем поросло. Чего уж тут покойника бередить. Так вот этот перстень царь-батюшка лично на руку сыну своему надел, когда Марию Нагую в жены брал. В утешение, дескать, что тот у него посажёным отцом быть на торжестве не сможет. Я о ту пору рядом находился. Должность такая у меня была — от лихих людей государеву особу крепко-накрепко оберегать. Не один я, знамо дело, в таковых ходил. Много нас… — Он вздохнул тяжко и продолжил: — И опять не об этом реку. Главное запомни — самолично я зрел, как перстень этот царь-батюшка своему сыну на палец нанизал.

— Это царю будущему Федору Иоанновичу? — ахнул Ивашка. Тут же у него в голове закружились заманчивые видения — будто он в царевых чертогах, сидючи на золотом троне и весь в нарядных одежах, вкушает… ну, скажем, медовый пряник. Что он еще вкушает из сладостей, Ивашка попросту не мог вообразить, поскольку за всю свою короткую сиротскую жизнь, кроме медового пряника, ничем иным более и не лакомился.

— Да нет, — разрушил прекрасную картину, возникшую во впечатлительном мозгу мальчика, суровый голос старика. — Федор Иоаннович, нынешний наш царь, как раз и был у батюшки свово за отца посажёного, а перстень тот другому сыну достался, по имени Иоанн, вот как и ты. И не расставался тот с перстнем сим ни ночью ни днем, ибо памятлив и гневен был царь Иоанн Васильевич и вмиг приметил бы, что нет оного перстня на сыновней руке, коли тот снял бы его хоть на миг. Стало быть, он и одарил матушку твою сим драгоценным залогом любви своей царственной, более и быть некому.

— Иоанн, — гордо выпрямился мальчик и озабоченно спросил: — Дедуня, а вот матушка сказывала мне, что в честь брата свово так нарекла меня, кой жизнь свою положил, ее от татара защищая. Дак, может, она допрежь времени не желала тайны сей открыть, а на самом деле нарекла меня в память об отце моем родном? Может, это вовсе и не брат был, кой защищал, а батюшка?

И вновь перед глазами мальчика возникла романтическая картина. Мать его стоит, испуганно прижавшись к плетню, и наблюдает, как русоволосый богатырь в боевом шлеме, на белом коне, с азартным кряканьем, будто вышел позабавиться, срубает головы ненавистных корявых и щупленьких татар, обступивших его и размахивающих кривыми сабельками.

— Не мог то быть отец твой, ибо погиб он, будучи убиен собственным отцом.

— Дак за что ж он его? — жалостно скривилось лицо мальчика.

Надо везет! Только-только нашел родителя-батюшку, ан нет, оказывается, он уже убиен, да еще не кем-нибудь, а родным отцом, стало быть, его, Ивашки, дедом. Жуткое дело. Тут не захочешь, да заплачешь. Все найти и, не успев налюбоваться, разом и потерять.

— Ну-ну, — погладил его по голове Синеус, — може, и ни за что — то дело царское, нам неведомое.

— Дак что ж, что он царь, — плачуще воскликнул Ивашка, — нешто он может ни за что?

— Хороший царь, знамо дело, нет, — рассудительно ответил старик, — а плохой, как твой дедушка, упокой господь его душу и схорони поглубже, дабы не встал ненароком, все возможет, ежели схочет.

— А укорот ему дать?

— Это кто ж царю укорот дать может? — даже заулыбался Синеус. — У него стрельцы, дружина, бояре — сила сильная. Супротив ее не возмочь никак.

— Стало быть, — новая мысль пришла Ивашке в голову, — Митя, царевич, мне дядя родной?

— Точно, — подтвердил серьезно Синеус, — самый что ни на есть родной. Может, потому и схожи вы с ним ликом, что кровь едина.

— Вот он удивится, — радостно засмеялся Ивашка.

— А вот этого не надо бы тебе делать, — посуровел разом Синеус и, молодо вскочив на ноги и заставив подняться мальчика, крепко сжал кисть его руки и властно заговорил:

— Повторяй за мной. Пред всемогущим Небом и Господом-Создателем…

Ивашка испуганно повторил.

— Я, Иоанн Иоаннович, даю страшную клятву…

Голос мальчика от волнения прерывался, но он старательно, слово в слово повторял все, что говорил старый Синеус, будучи преисполненным некоего тайного величия торжественных слов:

— Не речь ни единой живой душе ни письменно, ни изустно о великой тайне своего рождения и не упоминать никогда ни в каких разговорах имени своего родителя в два раза более годов, нежели тех, что я уже прожил на белом свете.

— Это сколь же будет? — не понял Ивашка.

— Ну, еще шишнадцать, — пояснил Синеус обычным голосом и легонько щелкнул мальчика по затылку. — Не перебивай, а повторяй далее. — И он вновь возвысил свой хрипловатый голос, который был уже глас. — И буде я, не сумев запереть свои уста печатью молчания, открою сию тайну ранее наложенного на меня срока, да не узреть мне вовек райского блаженства и гореть навечно в геенне огненной. Именем матушки своей…

Тут старик замешкался на секунду и вновь обычным голосом шепнул Ивашке:

— Как бишь ее величали?

— Марфа Петровна, — тоже шепотом ответил Ивашка и вновь принялся звонко повторять за Синеусом:

— …Марфы Петровны, мир праху ее, и дяди моего Иоанна Петровича, безвременно погибшего от рук злых татар, защищая сестру свою и плод, клянусь в нерушимости обета, даденного мной по доброй воле и без принуждения.

— Дедуня, — передохнув немного и отойдя от того торжественного настроения, кое было в нем в момент клятвы, нерешительно переспросил мальчик, — а какой такой плод дядя мой защищал? Яблоки, что ли?

— Дурачок, — усмехнулся Синеус. — Тебя. Ты ведь тогда еще не народился на свет божий. Сам ведь сказывал. Значит, был о ту пору плодом в чреве матушки своей.

— В чреве? — озадаченно спросил Ивашка.

— Ну, в животе, стало быть. Оттуда все и появляются на свет божий.

— Ага, — дошло наконец до мальчика, но вскоре он опять вопросительно поднял глаза на Синеуса.

— Ну что еще?

— А в животе я откуда взялся?

— Ну, завелся там.

— А Митрич раз сказывал, что в погребе у лекаря мыши завелись. Они как, тоже из живота?

— Да ну тебя, — отмахнулся Синеус. — Лучше слушай меня внимательно. Как мыслишь, почто я тебя сюда взял?

— Чтоб тайну открыть. — Мальчик нащупал на груди перстень, веревочку с которым сразу после клятвы надел на себя, проникнувшись важностью и ценностью отцовского подарка. — Отца-батюшки имя. И клятву взять страшную, — подумав, добавил он.

— Не токмо. Чую я, что вскорости лекарь за тобой приедет. Заберет он тебя отсель, а куда — не ведаю. Бойся его, Ивашка. Виду не подавай, что опаска у тебя к нему есть, но страшись безмерно. Злой и страшный се человек.

— Так вы меня не отдавайте ему, — взмолился Ивашка. — А я отслужу. Я что хошь, я не в тягость буду.

— Эх ты, — Синеус погладил мальчика по голове, взъерошив детские волосенки. — Годков бы мне скинуть десятка два — оно, знамо дело, нешто отдал бы? А сейчас я старик вовсе. Нетути силушки той, вся ушла, закатилась, да в черный угол завалилась.

— Какой черный угол?

— Да это я так, к слову, — махнул старик рукой. — Оно, конечно, я еще потягаюсь с ним. Запросто так он тебя не возьмет. Но коль увидишь ты, что осилил он меня, не мешкая беги к болоту на сей островок. Для того я и показал тебе дорожку сюда, чтоб в трясине не сгинул по пути. Особливо у берега помни, что вправо брать надо.

— А вы как же? А Дмитрий?

— Я что ж, мое дело такое — стариковское. Не седни-завтра в могилу — един путь. А приятеля свово брать сюда не удумай. Помнишь чучело?

Ивашка хмыкнул недовольно:

— Нешто его забудешь.

— То-то. А у Мити душонка-то послабже будет. Вскочит оно, скакнет он с тропки узкой, тут-то ему и смерть придет. А одному тебе его не спасти, токмо сам погибнешь. А то и еще хуже — падучая случится с перепугу. Она как раз любит такие штуки. И опять-таки смерть. Ни в коем разе с собой брать его нельзя, — повторил Синеус взволнованно. — Касаемо же лекаря царева — слушай и запоминай. Нужна ему жизнь твоя, а вот почто — не ведаю. А все из-за сходства твоего треклятого с Димитрием. Вот в чем причина. И что лекарь сей ни станет тебе советовать — накрепко запомни — всегда думай, какая такая выгода из этого им может быть извлечена. Ибо без корысти он и шагу не сделает. Нет в нем души христианской, даром что крест православный носит. Заместо сердца — кусок льда у него в груди, да что там льда, тот хоть растопить можно, а у него там каменюка бесчувственная. И ведает, и ищет во всем он единую корысть и выгоду.

— Это деньги? — на всякий случай уточнил Ивашка.

— Корысть не токмо в деньгах, она и во власти великой имеется, коя большим искусом для самых святых непорочных сердец бывает. И готовы люди за нее душу дьяволу продать в одночасье, дабы хоть немного насладиться ею.

— Я запомню, дедуня. Ты не боись. Слово в слово, как ты наказывал, — заверил Синеуса несколько смущенный его неожиданной горячностью Ивашка.

— Ну, ин ладно, — поостыв, молвил старик. — Остатнее, что есть, в дороге обскажу. Вдругоряд, коли время будет, сходим еще раз, а сейчас уж больно опасно. Ночь сплошная, даже светать не начало. А ты иди за мной след в след и повторяй слова мои.

— Как клятву? — снова переспросил Ивашка.

— Вот-вот. Как ее, — кивнул Синеус, и всю обратную дорогу Ивашка, идя вслед за стариком, послушно затверживал все, что тот ему говорил.

А Синеус, торопясь, щедро выплескивал накопленный им житейский опыт, опасаясь только одного — возможно, и запомнит малец, что им реклось, да в жизни не сумеет применить. Это ведь только мудрецы учатся на чужих ошибках, отличаясь от дурака лишь тем, что не повторяют свои промашки вдругоряд. Будет ли время у Ивашки научиться и не станет ли самая первая ошибка роковой?..

— В споры никогда не встревай. Проиграешь — будешь в дураках, ославят, выиграешь — возненавидят. Злу не потакай — сразу не откликнется, ан все едино — грядет возмездие. В зерно [1562] не играй — беден ты, чтоб проигрывать лишнее, и богат, чтоб нуждаться в выигрыше, — тако ответствуй приглашающим. Коли завидишь, в чем не прав человек словесно, не поправляй. Подумай допрежь того, не вызовешь ли ты сей поправкой его неприязнь. Коли в ком слабину какую узрел — она во всех людишках есмь, токмо у каждого в разном, про себя отметь в памяти. Ежели сильное что — напротив, в глаза скажи. Приятная правда — бальзам душе. Но лесть грубая не всем приятна. Умные оную отвергнут с великим негодованием, а приязнь дурня тебе самому не нужна. Уважай всех, ибо тот, кого в грязь погрузили, чище и светлее тебя душой может быти. Почем тебе знать. Паче же всего возлюби народ свой страдалец и Русь святую.

Тут Ивашка радостно вскрикнул:

— И отец Пафнутий мне тако же глаголил в монастыре Солотчинском!

— Верно глаголил, — кивнул Синеус и досадливо поморщился: — Ан сбил ты меня, постреленок. Ушла мысль.

— Куда? — испуганно спросил Ивашка.

Синеус неопределенно помахал рукой. Они уже к тому времени шли рядом, посуху, приближаясь к избушке, и обе жердины были аккуратно оставлены у дуба-великана, дабы при новом посещении заветного островка их не надо было долго искать.

— Ушла туда куда-то, — и он рассеянно указал на светлеющее небо с медленно гаснущими звездами.

— Ишь ты, шустрая какая, — покачал головой Ивашка, на что Синеус улыбнулся и приложил палец ко рту, подавая тем самым сигнал к соблюдению тишины. Он тихонько приоткрыл дверь избушки.

Уже светало. Царевич спал на лавке, застланной медвежьей шкурой, и сладко посапывал во сне. О его бдительности говорила дверь, истыканная рогатиной сверху донизу.

— Сторож, — уважительно прошептал старик и, усмехнувшись в свои странного цвета усы, беззвучно указал Ивашке на другую лавку, приглашая его ко сну. Вторично показывать не пришлось. Утомленный путешествием, клятвами и прочим, мальчик быстро уснул. Синеус снова вгляделся поочередно в лица детей, перекрестившись и еще раз подивившись необычайному сходству, и улегся на куче пустых мешков, сваленных в углу избы.

Следующий день прошел спокойно. Затем поиски трав и внезапные просьбы о помощи, с которыми раз за разом стали прибегать жители близлежащих деревень, — то корова сохнуть на глазах начала, не жрет ничего третий ден животинка, того и гляди сдохнет кормилица, то мальца понос кровавый замучил — словом, завозился Синеус с травами, со снадобьями.

А когда наконец собрался повторить вместе с Ивашкой путешествие на островок, было уже поздно. Внезапно нагрянул Симон. Извлек было старик кистень, решив отмстить за смерть Митрича и сына его Никитку, да иезуит, злобно ухмыляясь, выхватил пистоль из-за пояса, и понял Синеус, что на сей раз как ни крути, а не его верх будет.

В одном он оказался тверд. Заверил Симона, что ежели тот через сколько-то там лет придет забирать Дмитрия без Ивашки, то не получит царевича ни за какие блага на свете.

— Быть посему, старик, — неожиданно согласился иезуит.

И от этого подозрительно легкого согласия Синеусу стало еще муторнее. Успокаивала лишь мысль, что, может, и впрямь не собирался лекарь делать Ивашке ничего дурного, коль так охотно дал свое добро на стариковское условие.

Однако расставался Синеус с Ивашкой тяжело. А что делать?! Велеть мальчику бежать?! Боязно. А ну как забудет узкую дорогу, да засосет дите? Словом, как ни крути, а со всех сторон выходило еще хуже. Делать нечего, пусть уж едет.

И долго-долго еще махали им вслед, стоя на пороге избушки, старик Синеус и заплаканный, несмотря на обещанную Ивашкой скорую встречу, царевич. Впрочем, и у самого Ивашки тоже на душе скребли кошки, хотя он и крепился, не давая слезам воли.

Вскорости колымага иезуита исчезла из виду. Встретятся ли ребята когда-нибудь? Как знать… Остается только надеяться, ибо порой только одной верой и бывает жив человек, упрямо сцепив зубы и не поддаваясь валящимся на него со всех сторон невзгодам и не падая лишь потому, что живет в его груди слабо греющий огонь негасимой надежды. Дунь на него, погаси дрожащий язычок пламени, и развалят бедолагу неисчислимые беды своей могучей непомерной тяжестью. Но пока теплится в его душе вера в лучшие времена, будет человек сражаться с неправедной судьбой, не смиряясь под ее ударами до самого своего смертного конца.

Надейтесь, ребятишки. Надейся, старик Синеус. Авось спасет и сохранит вас эта вера, сумеет помочь устоять перед бедами и невзгодами. Авось…

Глава XXV Что делать?

Вопрос этот был самым животрепещущим для многих людей из числа тех, кто прибыл проводить следствие в Углич, а в первую голову встал он перед помощником боярина Василия Ивановича Шуйского, окольничьим Андреем Клешниным. Мало того что он имел тайную беседу в Москве с Семеном Никитичем Годуновым, недвусмысленно указавшим, для чего выбрали именно его, Клешнина, в помощники к Шуйскому.

— Коль обнаружится, — скрипел сухой голос Семена Никитича, и пощелкивали костяшки его пальцев, — что в царевой гибели замешан дьяк Битяговский али еще кто из его людишек — показания сии убрать не мешкая, а еще того лучше — вовсе до них не допустить. Сам он на нож напоролся, сам. Уразумел? — и остро глянул своими птичьими глазками на Клешнина. — Охотников тьма найдется, — продолжил после недолгой паузы, — сие дельце гнусное поставить в укор боярину Борису Федоровичу Годунову. Злобствующих людишек много, и жаждущих оплевать его ядом зловонного поклепа тако же хватает. К тому ж на Василия Ивановича Шуйского надежа плохая. Хитер боярин. Себе на уме. Как допытываться будет — одному богу известно, хотя ежели он в здравом уме, то все правильно должон понять, что бы там ни услыхал.

— Одначе, — добавил он в раздумье, будто не решившись еще, сказывать все до конца ему, Клешнину, али тот не достоин такого доверия, — ведомо мне доподлинно, что заминок там быть не должно, и людишки сии к гибели царевича вовсе касательства иметь не могут. Другое важно: кто в гробу сем лежит?

От последней фразы Семена Никитича в горле у Клешнина внезапно запершило, и он даже перестал дышать, опасаясь что-то прослушать и не понять. Но Годунов, высказав абсолютно непонятное для Клешнина, умолк и внимательно наблюдал за опешившим окольничьим.

— Это как же понимать прикажешь, Семен Никитич? Чтой-то невдомек мне вовсе. Никак я в разум не возьму, а кто ж там еще-то лежать может, окромя царевича Дмитрия?

Годунов усмехнулся. Всего говорить он не мог, да и ни к чему оно было. Может, и помстилось бабе с испуга от пережитых волнений. Всякое бывает.

— Вот ты и поглядишь на него. Окромя тебя в лицо царевича никто не знает — ни боярин Шуйский, ни митрополит Геласий, а уж про дьяка Вылузгина с его подьячими и вовсе молчу. Ты один его лик светлый зрить сподобился, стало быть… Ну что, уразумел? — И крючковатый указательный палец Семена Никитича застыл в воздухе. Помахав им неопределенно перед самым носом Клешнина, Годунов опять многозначительно усмехнулся.

— Зри, зри, глаголю тебе еще раз, в оба. А ежели что, — он пять помахал в воздухе рукой, описывая какую-то замысловатую фигуру, — орать не торопись. Глотку поберечь надоть, не казенная, чай. Я это к тому реку, что всяко бывает. Вдруг помутнение некое на разум найдет, в голову вдарит. Глядь на человека, ан мнится, будто и не он это вовсе, а иной какой. И ежели тебе такое блазниться будет, помни, помутнение в главе на миг, ну от силы на час бывает, а милость царская надолго задерживается. Али гнев, — добавил он задумчиво.

— А ежели, — заерзал на жесткой лавке Клешнин, — не токмо мне помстится, но и боярину Шуйскому? Чай, он у нас в главных-то.

— А ты и ему так же ответствуй, — невозмутимо парировал вопрос окольничьего Семен Никитич. — Про милость цареву да гнев суровый. А еще скажи, что коли опять ему в опале быть невмочь, пущай крепко помыслит, перед тем как глаголить. Ну, нече тут рассиживать, порты протирать попусту, — неожиданно закончил он свою речь. — Я, чаю, собираться тебе пора давно. Ступай с богом, да наказ мой не забудь. Ибо я токмо из любви к тебе да из уважения к сану высокому упредить хотел, дабы ты чего лишнего не ляпнул.

С этим напутствием Клешнин и вышел, и даже почти забыл в дороге про странные слова.

А когда зашли они с боярином Шуйским в церковь Спаса, пустующую сиротливо, с гробом, мрачно стоявшим посредине, как вмиг ему все и вспомнилось. Точнее, это потом уже в его памяти всплыли пророческие слова, а попервости, едва он завидел лик отрока, лежавшего в гробу, так тут же и обомлел. Застыл на месте как вкопанный и не знал, что сказати и что тут сделати.

Это еще мягко сказано в летописи, что он «оцепенел яко соляной столп». Написать так про его состояние — все равно что ничего не написать. Руки у Клешнина сделались ватными, ноги окаменели, и взгляд, прикованный к лику во гробе, преисполнился невыразимого ужаса и страха. Лишь спустя несколько минут к нему вернулась способность думать и говорить, а в занемевшие чресла вновь хлынула жаркая кровь, заставив сердце колотиться вдвое чаще прежнего.

Боярин Шуйский, искоса узревший такое состояние своего помощника, только недоуменно хмыкнул, но говорить ничего не стал, решив завести речь об этом попозже и в более удобном месте.

А дивиться было чему. Кому как не Шуйскому ведома была наполненная бурными событиями жизнь окольничьего Андрея Клешнина. Еще по младости лет приблизил его к себе великий государь всея Руси Иоанн Васильевич. И зазря его Грозным прозвали в народе. Это уж от доброты людской пошло, а по делам ежели брать, то Кровавым его величать надо было, Душегубцем али Убивцем. Зверь был, не человек.

Как он отца Леонида, не убоясь кары господней, медведям на лютую смерть отдал, абы душеньку свою потешить. А как несчастную женку, пятую по счету, княжну Марью Долгорукую приказал на другой же день опосля свадьбы усадить в колымагу, да четверкой диких необъезженных лошадей запряженную, да угнать в пруд под дикие вопли и улюлюканье, где несчастная и утопла в момент? Помстилось ему, вишь ли, будто неверна она ему была.

А других женок взять, тож ужас берет, ежели вспомнить. Четвертая, Анна Алексеевна Колтовская, счастливо отделалась, приняв постриг через год и став инокиней Дарьей. Она-то хоть жизнь сохранила, а Анне Васильчиковой и Василисе Мелентьевой жребий куда как страшней выпал — поигрался с ними царь-государь в супружество по нескольку месяцев, а опосля прискучили они, вишь, ему.

А дабы слухов никаких не было, так и смерть у них тайная приключилась.

К тому ж, баяли ему, Шуйскому, давние знакомцы, будто к одной из них, Васильчиковой, сам Клешнин длань приложил. А впрочем, времечко такое было безудержное, кровь людская, как водица, текла. Даже ежели и приложил, так что ж с того? У тех, кто в опричнине был, у всех руки в ней, красной да солененькой, по локоток увязли. Один Бориска Годунов, хитер, стервец, не запачкался, да и то лишь потому, что чуял могутную опору за собой в лице не зятька Федора, кой на сестрице женат его был, а тестя — недоброй памяти главного царева палача Малюты Скуратова. Вот уж кат был так кат. Не по царскому повелению — но по призванию, по склонности своей поганой души. Не реки — моря крови пролил. Да и дочка его, Марья, вся в отца-батюшку уродилась.

Словом, ежели то время брать, то за каждым вину сыскать можно, а уж сколь смертей каждый из опричников узрел — и не счесть, пожалуй. А тут оплошал Ондрюша, от одного вида младеня убиенного в ужас неописуемый пришел. Или потому на него страх напал, что как-никак дитя-то роду не простого, царского? Нет, чтой-то тут не так. Надо будет опосля разузнать о причине такого страха. И придя к этому выводу, Шуйский подошел поближе к гробу, поманив незаметно для остальных Клешнина.

— А что, Андрей Петрович, — молвил он вполголоса, и лукавая усмешка мелькнула в его маленьких глазах. — Нешто могло дитя, пусть даже и беснуясь в припадке, так себя порезать? Я-то, конечно, в игры таковские в детстве лишь игрывал, давно это было, запамятовал малость, токмо сдается, что речь о свайке шла. Оно, конечно, мог ее себе Дмитрий и в горло сунуть, чего не сотворишь, когда телу не владелец, да ведь свайка ента не режет, а протыкает токмо. Тут же от ножа явный след.

Клешнин умоляюще посмотрел на Шуйского, взглядом прося его замолчать, но Василий Иванович, будто невдомек ему, продолжил, еще больше понизив голос:

— А ежели даже и с ножом царевич игрался, дак тоже не сходится что-то. Полоснуть себя по шее он, конечно, мог, но у младеня во гробе рана-то ажно на полглотки идет. Тут уж без помочи не обойтись, тут он сам никак не возмог бы. Эвон как сильно рассажено. Это мужику здоровому пилить надоть, а другому еще и держать, а то вырвется. Ты како мыслишь сам-то?

После некоторого молчания Клешнин нашелся:

— Рано ищо ижицу вписывать. [1563] Поначалу допытаться до всех надоть, кто видал, чего видал, а уж опосля и думку думать, по какой причине он такой страшной смертью помре.

— Ну ин ладно, быть посему. В ентом деле торопиться и впрямь не следовает, твоя правда, — благодушно закивал головой Шуйский, но на выходе из церкви не утерпел, взял за рукав Михайлу Нагого, который вертелся рядом с ними, и доверительно, дабы слыхал только шедший рядом Клешнин, спросил, водя пальцем по узорному кафтану бывшего дяди покойного уже царевича: — А ответствуй мне, яко на исповеди, Михайла Федорыч, почто вы народ все эти дни в церкву пущать не дозволяли? Им, поди-тко, тоже проститься с царевичем желательно было. В последний путь проводить, в лоб облобызати али в уста невинные. Чай, не кто-нибудь, а будущий государь ихний в бозе опочил безвременно.

— Не опочил, а убиен безвинной мученической смертию, — твердо поправил боярина хриплым голосом Михаил Нагой. — А не допускали в церкву никого, дабы… — тут он замешкался на миг, — тело убиенного царевича никто не выкрал.

— А-а, вона даже как. Ну тада понятно все, а я уж было подумал…

— Чего? — прохрипел на выдохе и разя перегаром, сдобренным, как обычно, чесноком и редькой, Михайла Нагой.

— Да нет, это я так, помстилось. Блазнится чтой-то, — пожаловался Шуйский сокрушенно. — Старею, видать. Года бегуть и не возвертаются.

И он, понурив голову, пошел прочь, бормоча себе под нос что-то невразумительное, и слышал его речь, а точнее, обрывки фраз лишь шедший рядом Клешнин.

— Ишь… удумали… Чтоб тело не покрали… кому ж оно нужно-то вдруг стало?.. И впрямь старею, коль меня такими отговорками потчуют, за дурачка держат.

А спустя несколько дней, после того уже, как царевича и схоронили, и отпели, как полагается, а также всех опросили, и даже переписали набело допросные листы, ближе к вечеру Шуйский неожиданно для Клешнина пустился откровенничать:

— Я вить, любезный друг Андрей Петрович, можа, конечно, сер и умишко у меня вовсе скудный. К тому ж в Верху [1564] долго не бывал, сидючи в царской опале в Галиче, [1565] да ты сам знаешь, поди-тко. И какой-такой расклад таперича там у них, доподлинно не ведаю. Одно твердо знаю — Борис Федорович меня сюды как ерихонку [1566] послал, дабы я со всех сторон, откуда ни глянь, твою голову покрыл — и ухи, и нос, и темя. Чтоб вера была — рассудят справедливо, дознаются до всего, что было, по правде, по совести.

— И не Борис Федорович, а царь Федор Иоаннович, — осторожно поправил его Клешнин.

— И-и, Ондрюша. Ты кого боисся-то? Нешто меня? Дак зря. Опальному боярину веры нетути, даже ежели его вроде бы как простили. А самому лезть выслуживаться, дак припозднился я маленько. У боярина Годунова мне теперь по гроб жизни во врагах ходить, коли не явных, так тайных. Так что не след тобе осторожничать предо мной, ой, не след.

Помолчав немного, он устало продолжил:

— Ить я енто на людях токмо стариком себя числю. Ты в мои вотчины заезжай погостить, я тебя там такими девками угощу, таких-то ты, поди-тко, и не пробовал за всю свою жизнь. Я-то еще молодых кое-кого за пояс заткну, да и годков мне не так чтобы и много — ежели считать начать, то и четырех десятков не наберется. Я ведь помолодше Бориса Федоровича буду. [1567]

Клешнин невольно покосился на боярина. А тот, словно почувствовав недоверие окольничего, вдруг как-то разом распрямился, приосанился, в глазах у него блеснул молодой задор, и в результате этого чудесного преображения он и впрямь каким-то чудом скинул с себя без малого десяток, а то и два.

Правда, длилось это совсем недолго, буквально несколько секунд, после чего Василий Иванович вновь ссутулился, став намного ниже ростом, и весь как-то потух.

— Убедился? — лукаво спросил он у Клешнина. — А придуриваюсь так-то, дабы спроса меньше было — мол, старый он, не опасен вовсе, пущай век свой спокойно доживает. Уж больно не по душе мне судьбинушка Ивана Петровича да своего родного братца Андрея Ивановича. Я еще пожить хочу. [1568]

— А не боишься, коль я сам все, что обсказал ты мне счас, донесу кому следовает, а? — прищурился Клешнин.

— Оно-то конечно, — пожал плечами Шуйский, — донесть ты могешь. И вера тебе есть. Ты ведь, я чаю, у Бориса Федоровича в своих ходишь, не зря сюда прислан. Токмо не боюсь я тебя нисколечко, ты уж прости старика за резкое слово, Ондрюша. А не боюсь вот почему. Какая-такая честь тебе будет с того, что перескажешь, каков был разговор наш? Я ведь учен уже, словечка худого супротив царя-батюшки али там бояр Годуновых не сказал. Оболгать токмо могешь, дак вить что тебе с того за выгода? А ежели ты по-подлому так-то, дак и я с три короба наплету. Ты за награду, а я шкуру свою спасаючи. Тоды оба значитца на дыбе и зависнем. К тому ж, сдается мне, что у нас теперь одна дорожка опосля делов сих угличских. По ней мы теперь и до конца вместях пойдем. Так что ты от меня не таись, а ответствуй как на духу, что тебя так устрашило, когда ты у гроба стоял?

— Как это что? Чай, не младень простой в нем лежал, а наследник престола царевич Дмитрий, — неохотно проворчал Клешнин и тут же мысленно отругал себя — как-то неубедительно у него это прозвучало.

— Славно сказываешь. Гляди токмо, чтоб язык не заплелся. Тогда глякось, что получается. Один дурак, стало быть, а то и двое глотку ему перерезали. Сами Нагие не могли — у них в царевиче вся опора и надежа. Стало быть, людишки Битяговского постарались. А кто дьяка в Углич послал?

— Известно, царь.

— Ишь ты, прыткий какой. Да тебе ни один боярин не поверит, про царя-то. И прав будет, поскольку послал его Годунов. Я тебе даже больше скажу и не побоюсь, что ты Григорию Нагому сродственником доводисся, — ты ентих людишек подбирал, самолично.

— Так чего ты от меня-то хочешь, боярин? — уже закипая, гневно вопросил окольничий.

— Известно чего, правды, — коротко ответил Шуйский, властно усаживая сухонькой ладошкой начавшего вновь привставать с места Клешнина.

— А почто она тебе, правда-то?! — взревел Андрей Петрович. — Что ты с ней делать будешь — пахтать [1569] али сырую кушать изволишь?!

— Ни-ни-ни, — зажмурил довольно глазки Шуйский. — Я ж зрю, как она тебя мучает. Доброе дело желаю исполнить — страданье с тобой разделить.

— Дак ты шутки со мной шутить удумал?! — задохнулся от бешенства Клешнин.

— А ты никак всерьез схотел? — помрачнел лицом Шуйский и, поколебавшись мгновение, азартно махнул рукой: — Ладно. Скажу и всурьез. Лет мне, как я уже сказывал, и четырех десятков нетути. И есть у меня желаньице. Маленькое такое, можно сказать, крохотульное. Желаю я спокойно дожить до старости. Пущай боярин Годунов мне жонку новую взять не дозволяет, [1570] чтоб потомства лишить, да и в прочем разном ущемляет — это ладно. Лишь бы не в опале, не в железах кованых, яко вор, не в монастыре, приняв насильно постриг монаший, а у себя на воле. И ежели ты мне сейчас без утайки, как на духу, всю правду поведаешь, коя для меня пока как в тумане — вижу лишь краем ока, да и то не всю, — дак тогда мы с тобой сядем да помыслим обстоятельно, что нам с етой правдой учудить да как поднесть. Да как на ломти ее сподручней порезать — один кусок царю-батюшке Федору Ивановичу, он у нас убогонький, все более к господу норовит, дак мы ему помене и постненького. А другой ломоть, пожирней, Борису Федоровичу поднесем, он и рад будет. Тебя еще более приблизит, как человека умного и смышленого, да и меня не тронет до скончания жизни, дабы тайна та, коя всем нам троим ведома, так и осталась у нас троих. Вот ты молчи, а я тебе вопросики задам да сам и отвечу, а тебе токмо и останется пометить, хучь на один из них скажу я не так, как было, али нет.

— Ну-ну, — нервно засмеялся Клешнин. — Валяй, задавай свои вопросики. А я послухаю.

— Ин, ладно. Было такое, что с твоей заручки дьякаБитяговского в Углич послали? Знамо, было. А не давалося ли ему задание тайное помочь царевичу поскорее богу душу отдать? Вестимо, давали. А кто ж такой злодей превеликий будет? Есть такой среди бояр, Борисом Федоровичем именуется, хотя, постой… Навряд ли сам Борис Федорович такими делами заниматься станет. Хитер шибко. Для таких тайных дел у него и сподручник верный имеется — Семен Никитич. Его работа. Ай-яй-яй, и как это я сразу не подумал, оплошность допустил. Видно, и впрямь к старости дело идет, — запричитал Василий Иванович, с усмешкой глядя на вытянувшееся лицо Клешнина. — Ну да ладно, пойдем дале. Сделали они свое дело? Нет, не их рук сие злодеяние. Иначе меня б не послали — побоялись. Вдруг да правду Шуйский ляпнет, за свободу за свою и жизнь не боясь? Стало быть, не боятся они той правды. Видать, не повинен Битяговский, и зазря его угличане порешили. Тогда кто ж царевичу так знатно глотку рассадил, коли во всем дворе четыре мальчонки и было, да еще кормилица с мамкой? Вот этого ты не знаешь, как и я, токмо я вот еще чего не знаю — надо енто кому там вверху али нет? Токмо на енто ответь мне.

Окольничий снисходительно ухмыльнулся.

— Знамо, надо. А рек ты все правильно, окромя одного. Забыл, видать, спросить, — и передразнил: — по старости.

— Это об чем же? — обеспокоился Шуйский.

— Да так. О безделице пустяшной. Кто во гробе том лежал — вот о чем.

— И кто ж там лежал? — растерялся боярин.

— Неведомо, — отрезал Клешнин. — Об ентом разве что Нагие знают, а боле никто. Я так мыслю: Дмитрий и впрямь в припадке на свайку напоролся. В дом его занесли. Почали бить всех, а мальцу безвестному тем временем глотку перервали, в одежи царевы нарядили, дак сказали, что царевич уже убиен лежит, — и горько усмехнулся. — На, отведай правды этой, тока смотри не обожгись.

Воцарилась пауза. Такого Василий Иванович и впрямь не ожидал. К любому повороту событий он был готов, но это… Боярин искоса посмотрел на Клешнина. Нет, не похоже, чтобы тот шутковал. Да и не тот это случай, чтоб предаваться веселью.

— А почто ж они так поступили? — выгадывая время, чтобы прийти в себя, спросил Шуйский, лихорадочно соображая, как ему вести себя дальше.

— С горячки, видать, — поморщился Клешнин. — Я уж тестю своему, Григорию Федоровичу, рек в первый же день — повинись, скажи правду. Я сам пред Борисом Федоровичем прощенье хлопотать тебе буду.

— Так-так. А он что?

— Али сам не слыхал? — усмехнулся невесело окольничий. — Уперся, как бык, и ни в какую. Говорит, что царевич сам на нож набрушился.

— Ну, а иде ж настоящий?

— Иди, спроси их, Василий Иванович. Можа, тебе и скажут, а мне дак молчат.

— А пытка на что?

— Чтоб палач все слыхал, да сподручные его?

— И то правда, — Шуйский сокрушенно покачал головой. — А всех ли допросили по делу сему?

— Да нет, не довелось. Вот, к примеру, сторож церковный Максим Кузнецов. Дознались, что он в колокол бить почал. Как, почему — неведомо. Кто велел ему — тож не дознались.

— А сам он молчит?

— Дак нетути сторожа! — воскликнул Клешнин. — Утек, видать. А можа, в земле уже лежит. Знал дюже много. Не по чину.

— Охо-хо, чудны дела твои, господи, — перекрестился Шуйский. — Погодь, Ондрюша, а можа, то колдун какой в дело вмешался?

— Да нет, какой там колдун, — досадливо отмахнулся Клешнин. — Ежели чернокнижник в енту заваруху влез бы, мы б с наговорами какими дело имели али еще с чем бесовским, а то ведь нет ничего. Да и на того мертвого мальца колдун бы беспременно морок навел, чтоб похож тот был на царевича.

— А ежели он не возмог такого. Гроб-то не где-нибудь стоит, а в освященном месте. Опять же и то возьми, что над ним молитвы читает не простой священник, но сам крутицкий митрополит. Вот он и не отважился. Бывает и такое в жизни, вот я тебе случай поведаю. Была у меня в деревне одной хорошая девка. И телом ядреная, кровь с молоком. Так она…

— Да нет, — досадливо отмахнулся опять Клешнин. — Не то это все. Ты мне лучше вот что скажи — как правду делить будем?

— Какую правду? — не сообразил поначалу Шуйский.

— Таку, каку знаем. Какой кусок мыслишь царю-батюшке поднесть, какой Борису Федоровичу?

— Так тут и мыслить неча, — спокойно пожал плечами боярин, который постепенно пришел в себя. — Борису Федоровичу надо рассказать все как есть, без утайки.

— И про подмену?

— И про нее, треклятую, тако же. Про такое таить никак не можно. А главное, — тут он лукаво сощурил глазки, — падем в ноги и повинимся.

— В чем? — испуганно спросил Клешнин.

— То исть как енто в чем? Мы с тобой зачем сюда посланы были? До правды до всей доискаться, ан дельце сие не выполнили: скока людишек ни пытали угличских, так и не дотянулись до ниточки главной — кто сие удумал с подменой, а главное — где сейчас отрок Дмитрий пребывает. В сем и головы покаянные сложим ему на милость. Он, я чаю, любит енто, когда на милость. Глянь, и обсыплет почестями.

— Да за что ж обсыпать-то?

— А тебе что за дело? Лучше ни за что милость получать, чем за что-то в опале быть. Так-то вот, — сделал Шуйский глубокомысленный, чисто житейский вывод.

— А ежели он про Битяговского спросит, тогда как быть?

— Вот тут даже ему всей правды глаголить никак не можно. — Василий Иванович даже хлопнул по столу ладошкой. — Скажем только, что Битяговский в тот час, когда беда с царевичем стряслась, преспокойно сидел у себя в избе вместях с сыном, и людишки его тож кто где были. Но на подворье к царевичу о ту пору никто и лика не казал, так что вины их за гибелью Димитрия никоей нет.

— Ну, а Федору Иоанновичу како глаголить станем?

— А тут и вовсе просто. Скажем, что царевич сам на нож наткнулся, играючись, во время припадка, вот и погиб в одночасье. А главное — подробно поведаем, с каким торжеством хоронили царского сына, каки молитвы читали, каки обряды вершились. Ему енто прежде всего нужно. Так что пред ним не мы, а митрополит Геласий главное слово держать станет.

— Голова, — восхитился Андрей Петрович, — все учел, до тонкостев.

— Ну, а коль и ты согласен, — встал польщенный искренней похвалой окольничьего Шуйский, — стало быть, и ехать пора. Вот тока, — и он посерьезнел, — боюсь, что Нагих всех в Москву еще повезут, допытываться начнут, что да как. Можа, и пощадят твово тестя, коли ты, в знак особой милости, для него леготу каку-никаку у Бориса Федоровича испросишь, а вот Михаиле с Ондреем не миновать пытошного двора.

…И впрямь умен оказался Василий Иванович Шуйский. Повелел боярин Годунов наградить всех, кто там был, и деньгами, и вотчинами за умело проведенное следствие, да за язык, который крепко спрятан за зубами, и благословил их идти на доклад к царю Федору Иоанновичу.

Более того, будучи в большой радости, что Семен Никитич успел отменить свое глупое указание по убиению царевича и все это дело не получило никакой огласки, Борис Федорович распорядился Григория Нагого в Москву не волочь, а сразу отправить в ссылку. Это уж была услуга Клешнину, который на коленях просил Годунова обойтись с тестем поласковей.

А в двадцатых числах мая, аккурат дней через пять после страшных событий в Угличе, пытали городские власти в Москве неизвестных людишек-поджигателей да допытались до одного из них, прозвищем Левка-банщик, что давал ему деньги за поджог Иван Михайлов, слуга Афанасия Нагого, что в Ярославле. А убыток поджигатели причинили немалый — сгорел весь Белый город.

То ли злобствовал Афанасий Федорович, что не удалось взбунтовать Ярославль — помешали царские приставы, и даже закадычный друг, аглицкий посол Джером Горсей, не смог помочь, то ли просто был у него такой уговор с иезуитом, только ничего из этого у них не вышло и получилось даже еще хуже. Из-за неудавшегося бунта в темнице очутилась вся его семья.

Михайлу же с Ондреем Нагих свезли на пытошный двор и там принялись жечь каленым железом, вздергивать на дыбу да хлестать кнутом. Вначале речь шла только об их измене государеву престолу, да еще допытывались, кто был с ними вместе и измышлял ту измену.

А затем как-то заглянул на пытошный двор сам великий боярин Борис Федорович Годунов. До него там побывало много гостей, любопытствуя, как да что, да когда изменщики сознаются в своих преступлениях. Случалось, и помногу заходили, до того скучивались — стоять тесно было, и главный кат аж ругался вполголоса, что, мол, и кнутом замахнуться как следовает места нету — того и гляди, кого-нибудь из именитых бояр заденешь, дак потом крику не оберешься.

Но Годунов зашел один. Возничий да ухабничий остались снаружи, а вскоре туда же вышел и главный кат со своими подручными, весело жмурясь на солнце. Да и как не веселиться, коли милостивый боярин выделил каждому по цельному ефимку, глядючи на их тяжкий труд, и повелел выпить за здоровье великого государя-батюшки Федора Иоанновича, живи он еще сто лет.

А тем временем Годунов, оставшись один в мрачном помещении, вплотную подошел к дыбе, на которой висел окровавленный Михайло Нагой.

— Узнаешь, Михайла? — спросил он, встав прямо перед висевшим человеком. Тот с усилием поднял голову.

— А-а, убивец! — прохрипел он с натугой и вновь уронил ее долу.

— Поклеп, — возразил Борис Федорович укоризненно. — Сам ведаешь, что поклеп, ан лаешься.

— А кто?., царевича Дмитрия?.. — с трудом промолвил Михайла.

— Лжа то есть! — отчеканил Годунов и с усмешкой продолжил: — Думаешь, не ведаю я, что вы доподлинного царевича спрятали, а сами безвинному младенцу горло перерезали? Где царевич, скажи. Ты меня знаешь, слово у меня крепкое — будет тебе и свобода, и награда. Я не Иоанн Васильевич, упокой господь его грешную душу. Кровь зазря лить не люблю, так что отпущу тебя с миром, — и уже более требовательно: — Ну! Где он?

— Дак ведь ты его мигом под нож поставишь. Думаешь, я не знаю, с каким дельцем тайным Битяговский к нам в Углич приехал? Сказывали людишки его на исповеди предсмертной, перед тем как забили их, что есть у них грех тайный на душе — помыслы черные на царевича, а внушили их…

Михайла не договорил. Сильный удар Годунова прервал его речь. Из пытошной Борис Федорович вышел рассерженным. Уже занеся ногу через порог, он оглянулся и сокрушенно вздохнул:

— За удар прости, Михайла Федорович. Токмо оболгал ты меня зазря. Не ведаешь, как на самом деле все было. А что касаемо царевича — зря упрямишься. Я-то мыслил, ты поумнее будешь, сговоримся как-нито.

Долго размышлял боярин Годунов, как ему теперь быти, и наконец пришел к мысли здоровой и разумной: если пытаться искать царевича сейчас — хорошего не жди. Одно плохое грядет, когда в народе пойдут ненужные слухи. А ежели все оставить как есть, то годков через десять, даже ежели он и объявится, всегда можно объявить самозванцем. Тем более что он все эти годы будет непременно жить под вымышленным именем, и столько народу потом найдется — соседи, знакомцы различные, которые в случае чего смогут клятвенно подтвердить под присягой — знаю его, жил напротив и никакой се не царевич, а, скажем, Мишка Афанасьев, сынок боярский рода захудалого. Поди-тко докажи, что ты токмо скрывался под ентим именем, — не та уже вера будет, совсем не та.

К тому ж с такой болезнью и до двадцати годов дожить — загадка большой трудности. Один раз уже приложился к свайке во время приступа. Ну, повезло, чуток до жилы не дошла, а вдругоряд счастьице-то, глядь, и отвернется. К тому ж ему-то чего бояться, боярину Годунову. Жив, чай, царь-батюшка и в расцвете сил — тридцать четыре годочка токмо. Погоди, погоди, еще, дай бог, детишки появятся, тогда и вовсе печалиться не о чем.

Лучше другое учинить. Дабы кто из угличан, ведавший, как все по правде было, языком лишку не ляпнул, весь сей зловредный городишко и евоных жильцов разогнать подале и у колокола «язык» усечь, дабы впредь звонить в него никому неповадно было.

И погибло в Угличе о ту пору до двухсот человек. А тем, кто остался жив, либо усекли язык, либо заточили в темницу, либо вывезли в Сибирь, в Пелым-городок. А имущество у Нагих отобрали в казну. Царицу же Марию сослали в убогий монастырь, что стоял на реке Выксе.

А крымский хан Казы-Гирей приходил и даже постоял на Оке близ Серпухова. Вел он с собой немалую силу — до ста тысяч конницы. Всех собрал — и своих крымчаков, и ногаев прихватил из родного улуса, и даже взял турецких янычар с Очакова да Белгорода вместе с полковой артиллерией.

Перейдя под Тешиловом Оку, Кызы-Гирей переночевал в Лопасне и устремился прямиком к Москве, дойдя до Коломенского. Но Борис, памятуя о весточках, которые принесли монахи, был наготове.

Видя, что нет ни смуты, ни обещанных волнений и российское войско твердо стоит перед ним, да еще, судя по рассказам пленных, подходят к нему все новые и новые полки, хан плюнул в сердцах да подался восвояси. Причем бежал он так скоро, побросав все свои обозы и не останавливаясь ни у одного города, что даже русской легкой коннице никак не удавалось его догнать. Удалось только настичь несколько задних отрядов, которые были разбиты под Тулой.

Прибыв обратно, Кызы-Гирей первым делом вспомнил про список, который отдал ему коварный вероломный посланец Афанасия Нагого. Имен в нем было предостаточно, так что до венецианского купца Франческо Сфорца черед дошел лишь на вторые сутки.

А в Русском царстве потекли чередом гладкие дни, и вскорости все уже позабыли, что и был такой царевич Дмитрий. Позабыли, но… до поры до времени. А когда иное время придет? Наверное, когда кто-нибудь напомнит. Если, конечно, сыщется такой смельчак, ибо у Бориса Федоровича длань крепкая и шутковать в таких делах боярин Годунов не любил.

Примечания

1

Полосой называется одна страница любого печатного издания вне зависимости от формата. — Здесь и далее примечания автора.

(обратно)

2

Судя по описанию, это коруна, богатый убор для украшения волос девушек из знатных семей.

(обратно)

3

Неделей в средневековой Руси назывался воскресный день.

(обратно)

4

Так в старину называли драгоценные камни красного цвета — рубин и красную шпинель.

(обратно)

5

Жиковиной именовали в то время только мужские золотые перстни.

(обратно)

6

Отрывок из песни «Ищу тебя» к кинофильму «31 июня». Автор слов Л. Дербенев.

(обратно)

7

Алтын — (от татар. алтын — золото) — старинная русская монета и счетно-денежная единица с XV в.

(обратно)

8

Чтобы соблюсти равноправие — ведь не пишем же мы Бог Авось, Бог Перун, Богиня Фортуна и т. д. — здесь и далее к словам бог, богородица, аллах, спаситель и т. п. автор применил правила прежнего, советского правописания.

(обратно)

9

Изба — присутственное место в Древней Руси; в XVI в. первоначальное название приказа.

(обратно)

10

Сборник решений Стоглавого собора 1551 г. Назван так, поскольку состоял из ста глав (если быть точным из ста одной).

(обратно)

11

Отрывок из песни «Ищу тебя» к кинофильму «31 июня». Автор слов Л. Дербенев.

(обратно)

12

Официально годом крещения Руси князем Владимиром Святославовичем принято считать 988 г., но по преданию лучи христианской веры озарили пределы Руси уже в первые десятилетия христианства. Начало христианизации Руси это предание связывает с именем святого апостола Андрея Первозванного, бывшего на Киевских горах. В XVI в. эта легенда была весьма популярна в народе. В Великих Четьях-Минеях под 30 ноября помещена подборка текстов, посвященных Андрею Первозванному, включая «Сказание о похождении Андрея Первозванного на Русь».

(обратно)

13

Церковь была главным отличием села от деревни, в которой ставилась лишь часовенка; церковь и еще количество дворов, которое в деревне не превышало десятка.

(обратно)

14

В XVI в. пяток на чулках еще не было.

(обратно)

15

Кружало — странинное название государева кабака, где вино продавали медными орленами, т. е. с изображением государственного орла, кружками.

Кружальщик — содержатель такого заведения.

(обратно)

16

Взятки.

(обратно)

17

1570 г.

(обратно)

18

Кат — палач.

(обратно)

19

Ефимок — тростонародное название на Руси талера (иоахимсталлеры — по месту чеканки в городе Иоахимсталь, Богемия).

(обратно)

20

Сбербанк выпускал монеты весом в одну тройскую унцию, то есть порядка 31 г серебром, а вес ефимка, то есть талера, равнялся примерно 27–28 г.

(обратно)

21

Угорским червонным на Руси именовали золотой дукат (вес 3,5 г), который в то время чеканили в городах Италии, а также в Венгрии, Чехии и Германии — отсюда еще одно название «цесарский». На Русь попадал преимущественно через Венгрию.

(обратно)

22

Так часто называли Москву в те времена.

(обратно)

23

Московская типография, или Печатный двор, была сожжена неизвестными в середине 1560-х и долго не восстанавливалась.

(обратно)

24

«Апостол» — древняя богослужебная книга, содержащая Деяния апостолов и их Послания. «Апостол» первая русская датированная печатная книга, напечатана Иваном Федоровым в Москве в 1564 г.

(обратно)

25

Спасаясь от грозящей ему неминуемой казни, князь Андрей Курбский в 1564 г. бежал к польскому королю Сигизмунду II Августу.

(обратно)

26

Стакнуться — соединиться, объединиться, сговорить.

(обратно)

27

Тать шатучий = разбойник, грабитель. В то время всех уголовных преступников именовали татями, а политических преступников называли ворами.

(обратно)

28

Старинный боярский род. Были в родстве с царем через его первую супругу Анастасию Романовну, дочь окольничего Романа Юрьевича. Бывшие, потому что в 1560 г. она умерла.

(обратно)

29

Имеются в виду родичи второй жены Иоанна IV — черкешенки Кученей (в крещении Марии) Темрюковны (умерла в 1569 г.) и в первую очередь ее родной брат Маматрюк (в крещении Михаил).

(обратно)

30

Фряжские листы — первые рисунки, которые типографским способом выпускались в Европе.

(обратно)

31

Княжич, а не князь, потому что его совершеннолетие Василия Владимировича и соответственно вступление его в княжеские наследственные права Иоанн IV определил в 21 год.

(обратно)

32

Зернь — азартная игра в средневековой Руси, очень схожая с игрой в кости, только на кубиках, используемых при зерни, точек не было — часть сторон окрашивали в черный цвет, часть в белый.

(обратно)

33

Простонародное название евреев у русских, украинцев, белорусов и поляков. До середины XIX в. имело нейтральный характер, как и вогул, остяк, татарин, сарт и т. д. К Концу XIX в. в связи с развитием антисемитизма стало приобретать бранный характер.

(обратно)

34

Разговор, беседа.

(обратно)

35

Хождение иностранной монеты на Руси было запрещено. Иноземные купцы были обязаны сдавать на Казенный двор имеющееся у них серебро, которое переплавляли, чеканили русскую монету и, за вычетом работы, по весу возвращали обратно. Золото не сдавали, но платили за него пошлину, как за обычный товар.

(обратно)

36

Мистическое учение в иудаизме. Само слово означает «принятие, восприятие» и т. д.

(обратно)

37

«Сефер исцира» — (Книга Создания) — одно из главных литературных произведений умозрительной каббалы, авторство ее приписывается праотцу Аврааму.

(обратно)

38

«Зогар» — (Блеск, Сияние) — мистический комментарий к Торе, написанный в Испании. По смыслу является как бы продолжением «Сефер исцира».

(обратно)

39

Семь свободных искусств — грамматика, риторика и основы диалектики тривиум, а арифметика, геометрия, астрономия и теория музыки — квадривиум.

(обратно)

40

Расходы.

(обратно)

41

Отрывок из песни «Хеппи-энд» к кинофильму «31 июня». Автор слов Ю. Энтин.

(обратно)

42

Гангрена, заражение крови. На Русь название пришло из Западной Европы, где во время эпидемий, свирепствовавших в Средние века, молились св. Антонию.

(обратно)

43

Небольшой поясной портрет

(обратно)

44

Мария Стюарт (1542–1587) королева Шотландии с младенчества до 1567 г. Затем бежала в Англию, где содержалась в плену, а потом была приговорена к казни и обезглавлена по указу Елизаветы I.

(обратно)

45

Елизавета I (1533–1603) — дочь Генриха VIII и Анны Болейн, королева Англии и Ирландии с 1558 г. Последняя из династии Тюдоров.

(обратно)

46

Приказал доставить немедленно (ит.).

(обратно)

47

Безвыходное положение (ит.).

(обратно)

48

В груди моей живут, увы, две души… (нем.).

(обратно)

49

Каббала подразделяется на практическую (каббала маасит) и теоретическую, или умозрительную (каббала июнит).

(обратно)

50

Ожерелье — высокий стоячий воротник, украшенный серебряным и золотым шитьем, драгоценными камнями. Пристегивался к вороту рубахи.

(обратно)

51

Один алтын равен шести московским или трем новгородским деньгам. То есть всего первоначально предлагалось сорок денег или двадцать копеек с рубля, что составляло двадцать процентов.

(обратно)

52

Заключена в 1397 г. Согласно ей три королевства — Дания, Норвегия и Швеция — должны были «выступать как одно королевство».

(обратно)

53

Фредерик II (1534–1588), король Дании с 1559 г.

(обратно)

54

Юхан (искажен.) Имеется в виду Юхан III (1537–1592), король Швеции с 1568 г.

(обратно)

55

Ганза (нем. Hanse, буквально «группа», «союз») — военно-торговый союз купеческих гильдий, который установил и поддерживал торговую монополию на Балтийском море, частично на Северном море и в большей части Северной Европы в период между XIII и XVII вв. Также называют Ганзейским союзом. В Ливонскую группу городов Ганзы входили Ревель, Юрьев (Дерпт), Рига, Цесин и т. д.

(обратно)

56

Сигизмунд — (искажен.). Имеется в виду Сигизмунд II Август (1520–1572), великий князь литовский с 1529 г., король польский с 1548 г. (коронован в 1530 г.), король Речи Посполитой с 1569 г.

(обратно)

57

Брак Фредерика с Софией фон Мекленбург-Густов был заключен 20 июля 1572 г.

(обратно)

58

Максимилиан II (1527–1576), из рода Габсбургов. Король Богемии с 1562 г., король Венгрии с 1563 г., император Священной Римской империи с 1564 г. Был самым главным противником Османской империи.

(обратно)

59

Селим II Пьяница (1524–1574) — султан Османской империи с 1566 г. При нем усилились завоевательные походы на Русь крымских ханов, войска которых Селим усиливал своими янычарами и артиллерией.

(обратно)

60

Карл IX (1550–1574) — король Франции с 1560 г. В то время Франция была главным союзником Османской империи, а французские купцы имели исключительное право свободной торговли на территории империи.

(обратно)

61

Здесь в смысле: старая дева. Так на Руси именовали и английскую королеву.

(обратно)

62

Або — современный город Турку (Финляндия) на берегу Финского залива.

(обратно)

63

1198 г.

(обратно)

64

В то время библейские имена произносили без сдвоенных гласных и согласных: Иисус — Исус, Авраам — Аврам, и т. д.

(обратно)

65

Вершок — 4,5 см, пядь — 18 см, локоть — 48 см, аршин — 72 см, сажень — 2,16 м.

(обратно)

66

В то время эти разновидности встречались одинаково часто. Межевая имела тысячу саженей, а царская — пятьсот.

(обратно)

67

Марка — денежно-весовая единица в Западной Европе.

(обратно)

68

С XV в. кельнская марка, как единица веса драгоценных металлов, положена в основу чеканки монет не только в Германии, но и в других странах.

(обратно)

69

Имеется в виду разница между венской маркой — 288,644 г, и краковской — 197,98 г.

(обратно)

70

Марка счетная состояла из точно определенного количества соответственных монет. Поначалу весовая и счетная марки были равны по своему весу и стоимости, но в связи с порчей монет из весовой серебряной марки (чеканили все больше худших по качеству) счетная по своей стоимости начала отличаться от весовой, и со временем уже несколько счетных марок (монетами) стали равняться одной марке серебра (весовой марке).

(обратно)

71

Вендский монетный союз — возникшее в 1379 г. объединение ганзейских городов Гамбурга, Любека, Висмара, Люнебурга и ряда других, согласно решению которого была осуществлена чеканка общих монет на основе любекской марки (234 г).

(обратно)

72

Если кратко, то польский злотый был равен пяти шостакам, десяти троякам или тридцати грошам, а грош двум полугрошам, двум шелягам или восемнадцати денариям.

(обратно)

73

Поле.

(обратно)

74

Имеется в виду Кремль.

(обратно)

75

Ныне Оружейная башня.

(обратно)

76

Ныне Фроловская башня называется Спасской, Константино-Еленинская башня первоначально была проездной.

(обратно)

77

Ныне Сенатская башня. Название получила лишь в 1787 г., когда на территории Кремля было построено здание Сената.

(обратно)

78

Конечно врут. На самом деле его глубина составляла 12 м.

(обратно)

79

В.Высоцкий.

(обратно)

80

Походячный — человек, торгующий вразнос. Как правило торговали продуктами, фруктами и напитками.

(обратно)

81

«Рязань» — наиболее любимый в народе и самый ходовой сорт яблок. Поставлялся из рязанских мест, отсюда и название.

(обратно)

82

Снеток — мелкая сушеная и самая дешевая рыбешка. Ввозилась и Новгорода и Пскова.

(обратно)

83

Щепетильным назывался ряд, где торговали галантереей.

(обратно)

84

Швец — так тогда называли портного, а слово «художество» означало профессию, специальность.

(обратно)

85

Здесь подразумевается, что человек освоил в профессии все тонкости и умеет в своем деле нечто изощренное, замысловатое, то, что больше не умеет никто.

(обратно)

86

Ныне это Троицкая башня.

(обратно)

87

В вину Висковатому и ряду других земских дьяков поставили то, что они якобы намеревались сдать полякам Новгород и Псков, подбивая жителей на измену, турок убеждали идти войной на Казань и Астрахань, а крымцев — совершить набег на Русь.

(обратно)

88

Мстителем.

(обратно)

89

Согласно рассказу дьяка Ивана Тимофеева, служившего под началом Щелкалова, в 1594 г. Андрей Яковлевич по наущению Бориса Годунова был отправлен в отставку, сопровождавшуюся опалой и конфискацией имущества.

(обратно)

90

Основоположники этих родов Федор Кошка и Андрей Шеремет были родными братьями.

(обратно)

91

Постельничий — в XV–XVII вв. должностное лицо государева двора. Ведал государевой постелью, постельной казной, ремесленными слободами по изготовлению холстов и полотен, а также пошивочными мастерскими. Был приравнен к думным чинам и хранил печать «для скорых и тайных царских дел».

(обратно)

92

Саадак (тюркс.) — набор вооружения конного воина, состоявший из лука в налуче, стрел в колчане (иначе туле), на который в походе надевался чехол (тохтуя). Были распространены у тюркских народов, монголов, а также на Руси до XVII в.

(обратно)

93

Отрывок из песни «Хеппи-энд» к кинофильму «31 июня». Автор слов Ю. Энтин.

(обратно)

94

Сельскохозяйственный сленг, дошедший до наших дней. Сам-два означает, что на мешок семян пришлось всего два мешка собранного урожая. — Здесь и далее примеч. авт.

(обратно)

95

Чтобы соблюсти равноправие — ведь не пишем же мы Бог Авось, Бог Перун, Богиня Фортуна и т. д. — здесь и далее к словам господь, бог, богородица, аллах, спаситель и т. п. автор применил правила прежнего, советского правописания.

(обратно)

96

Здесь: по складам.

(обратно)

97

Перевод С. Я. Маршака.

(обратно)

98

Очная ставка.

(обратно)

99

Угорщина— так на Руси называли Венгрию.

(обратно)

100

Отчество с «вичем» многие века было прерогативой социальной верхушки, сначала только князей и бояр; крестьяне, купцы писались «сын такой-то» (например, Пров, сын Титов), и отчество с «вичем» рассматривалось как форма награды, повышавшей социальный статус человека.

(обратно)

101

Здесь: птичьи силки.

(обратно)

102

Двухродный брат, или просто братан, — двоюродный брат. Двухродный братан — троюродный брат.

(обратно)

103

Стрый— брат отца, дядя по отцу. Дядя по матери назывался уй.

(обратно)

104

Сакмагоны— пращуры современных пограничников на южных рубежах Руси. В их задачу входил контроль за сакмами и шляхами (путями), ведущими из Крымского ханства на Русь, и своевременное предупреждение ближайших городов о выступлениях татар.

(обратно)

105

Имеется в виду, что старшинство в этом случае не в счет.

(обратно)

106

Украйна— область на краю государства, окраинная.

(обратно)

107

Племянница, дочь брата.

(обратно)

108

А. С. Пушкин. «Кавказский пленник».

(обратно)

109

Имеется в виду не главный большой полк государства, который включал в себя несколько десятков тысяч ратников, а, образно говоря, малый, т. е. принадлежавший отдельному городу с уездом.

(обратно)

110

Ныне это Васильсурск — поселок городского типа в Воротынском районе Нижегородской области.

(обратно)

111

Имеется в виду Переяславль Рязанский. Несмотря на то что официально он переименован в Рязань лишь в XVIII в., во времена Екатерины II, его уже в XVI в. гораздо чаще именовали именно так.

(обратно)

112

6 декабря. Здесь и далее даты всех праздников указаны по старому стилю.

(обратно)

113

Половник— крестьянин, взявший в аренду землю исполу, то есть с условием платить половину урожая.

(обратно)

114

Обельный холоп— полный холоп, то есть раб на Руси. Источниками обельного холопства были купля, женитьба на рабе и тиунство без особого договора. Обельными холопами становились также закупы в наказание за побег от господина.

(обратно)

115

1565 г. и 1567 г. соответственно.

(обратно)

116

Хозяин дома перечисляет старинные народные приметы, предвещающие приход гостей.

(обратно)

117

Имеется в виду много свечей.

(обратно)

118

Обновлялось.

(обратно)

119

Племянница, дочь сестры.

(обратно)

120

День святой преподобной мученицы Евдокии отмечался 1 марта. Народное название дня памяти этой святой — Евдокия Плющиха, или Авдотья замочи подол.

(обратно)

121

Крон— английская серебряная монета того времени, весом приравненная к талеру. Была равна примерно 5 шиллингам.

(обратно)

122

Cоверен— английская золотая монета (первый фунт стерлингов) того времени весом 15,55 г золота 994 пробы. В семидесятые годы XVI в. ее не выпускали, а те, что были, оценивались гораздо дороже фунта.

(обратно)

123

Фартинг— самая мелкая монета Англии. 4 фартинга составляли пенни, шесть пенни были равны одному пенсу. В шиллинге насчитывалось 12 пенсов, а в фунте стерлингов — 20 шиллингов.

(обратно)

124

Английский фунт равен 453,59237 г, английская унция — 27,2875 г, пфенниг, как мера веса, составлял 1/20 часть унции.

(обратно)

125

Гран— мера веса, соответствующая весу пшеничного зерна. В разных странах была неодинаковой. В Англии после 1526 г. равнялась 0,0648 г.

(обратно)

126

Чворак— серебряная монета Великого княжества Литовского. Равнялась четырем литовским или пяти польским грошам. Чеканилась в 1564–1569 гг.

(обратно)

127

Копейная деньга— то же самое, что новгородка. Переходное название от деньги к копейке.

(обратно)

128

Талеры в те времена подразделялись на высокопробные (27,2 г серебра при общем весе 29,5 г) иоахимсталеры, чеканившиеся с 1519 г. в Иоахимстале, Чехия, и саксонские клапмютценталеры, которые были несколько легче.

(обратно)

129

Разница в весе между золотым экю с изображением короля Генриха II (1547–1559) — отсюда и название «генридор» — и дофинским экю, выпускаемым в правление короля Франциска I (1515–1547), составляла 0,07 г золота.

(обратно)

130

Отрывок из песни «Хеппи-энд» к кинофильму «31 июня». Автор слов Ю. Энтин.

(обратно)

131

Название восходит к преданию, будто эту часть города огораживал стеной знаменитый князь Довмонт, бежавший в XIII в. из Литвы, осевший в Пскове и служивший городу верой и правдой много лет, доблестно защищая его от немецких крестоносцев и набегов дикой Литвы.

(обратно)

132

Имеется в виду великая киевская княгиня Ольга (ум. в 969 г.), жена князя Игоря Рюриковича. После гибели мужа и до совершеннолетия сына Святослава в течение 15 лет правила государством. Сумела одолеть древлян, страшно отомстив за убийство Игоря. Упорядочила сбор дани, введя нормы ее сбора. Приняла христианство, причем, по легендам, ее крестным отцом стал византийский император Константин VIII, который, будучи восхищен ее красотой, даже предложил ей руку и сердце. Согласно русским преданиям, она была родом из Пскова.

(обратно)

133

Гавриил-Всеволод был канонизирован на Московском соборе 1549 г.

(обратно)

134

Венчик— узкая полоска из металла или материи, охватывающая лоб и сходящаяся на затылке.

(обратно)

135

Коруна— то же самое, но более сложная и богаче украшенная.

(обратно)

136

День Алексея — Божьего человека отмечался 17 марта.

(обратно)

137

Алексей — Божий человек согласно преданиям был юродивым Христа ради.

(обратно)

138

Красная горка— первое воскресенье после Пасхи, то есть последний день Светлой (пасхальной) недели, когда вся молодежь предавалась веселым игрищам. Праздник проводился на возвышенности, поэтому и называли его Красная горка. Кстати, имеет языческие корни, только тогда в этот день зажигали по холмам священные костры. Именно на этом празднике Снегурочка прыгнула через костер и превратилась в белое облачко. Праздник считался девичьим и иногда даже назывался не Красной, а Девичьей горкой, поскольку в этот день традиционно играли свадьбы и шло усиленное сватовство. Отсюда и процитированная строка народной прибаутки.

(обратно)

139

Тимоха родом из Костромы, а там существовал обычай, позволяющий парню обливать водой приглянувшуюся девушку в знак того, что он к ней придет свататься.

(обратно)

140

Здесь: красивые.

(обратно)

141

Уд— так на Руси в то время называли мужской половой орган.

(обратно)

142

Имеется в виду слово «балдашка», означающее деревянную чашку или черпачок, которым набирают воду из ведра.

(обратно)

143

Хлюсь— мелкая конская рысь.

(обратно)

144

Здесь: чрезмерно осторожный, опасающийся всего, трусоватый.

(обратно)

145

Он действительно к этому времени находился гораздо дальше. Из Александровой слободы Иоанн бежал аж до Ростова, а, по слухам, был готов драпать чуть ли не до Вологды, где у него уже стояли наготове суда, чтобы домчать беглеца до Белого моря.

(обратно)

146

Имеется в виду датский принц Магнус (1540–1583) — союзник Иоанна IV и младший брат датского короля Фредерика III. До 1577 г., пока у Фредерика не родился сын, Магнус считался наследником датского престола.

(обратно)

147

Имеется в виду Субудай-багатур, знаменитый полководец Чингисхана, одержавший за свою жизнь массу побед, в том числе — увы — и близ реки Калки над южно-русскимикнязьями. «Барсом с отрубленной лапой» его прозвали за то, что его правая рука после тяжелых ранений, полученных в юности, не действовала, так как мышцы на ней были разрублены.

(обратно)

148

Вестфалия (нем. Westfalen) — область на северо-западе Германии между рр. Рейн и Везер. Первоначально — территория расселения западной ветви германского племени саксов (вестфалов), часть Саксонского герцогства. В конце XII в. Вестфалия распалась на ряд феодальных владений (Вестфальское герцогство, епископства Мюнстер, Оснабрюк, Падерборн, Минден и др.).

(обратно)

149

Имеется в виду главный врач царя Арнульф Линдзей, которому 24 мая 1571 г. суждено задохнуться от дыма и угарного газа в одном из подвалов на Английском подворье вместе с 25 купцами.

(обратно)

150

Фроловская башня — ныне Спасская.

(обратно)

151

Здесь: не нравится.

(обратно)

152

Еккл. 9, 11–12.

(обратно)

153

Иов. 25: 4–5.

(обратно)

154

Подразумевается, что отбор невест был многоступенчатый. Вначале из двух тысяч отбирались 24 лучших, затем их число было сокращено до 12, то есть до последней дюжины, а уж потом из их числа делался окончательный выбор.

(обратно)

155

Свадьбы на Руси играли после августовского Успенского поста, а на селе после Покрова (1 октября) и до Рождественского поста, а затем от Рождества Христова и до Масленицы, когда ловким свахам удавалось сбыть «лежалый товар» — некрасивых, бедных и невест-перестарок.

(обратно)

156

Мерином называют кастрированного жеребца (примечание для горожан).

(обратно)

157

В то время насчитывалось несколько разновидностей верст. Царская состояла из 500 саженей и равнялась 1,04 современного километра.

(обратно)

158

300 возов с государевой казной прибыли в Новгород 29 января 1572 г. Еще 150 возов — 10 февраля того же года.

(обратно)

159

Внука— внучка.

(обратно)

160

Сыновец, или братанич, — сын брата, племянник.

(обратно)

161

Белые слободы относились к царским, боярским или монастырским владениям, а назывались так потому, что не платили налогов (тягла), расплачиваясь с владельцами продуктами, работой и т. д. Черные же, хоть и платили подати, а также несли различные городские повинности, зато были относительно независимыми.

(обратно)

162

По преданию Муромский князь Давид Юрьевич (в монашестве Петр, ум. в 1228 г.) тяжко болел какой-то кожной болезнью и был исцелен простой крестьянской девушкой Февронией, которая в качестве платы за излечения поставила условие, чтобы он на ней женился. Давид согласился, но после излечения попытался уклониться от опрометчиво данного обещания, однако болезнь тут же вспыхнула с новой силой, и ему пришлось согласиться на брак. Они жили долго и счастливо, а под старость одновременно приняли постриг в монастырях и даже умерли в один день. В 1547 г. на церковном соборе канонизировали и их супружескую чету.

(обратно)

163

Сигизмунд (искажен.). Имеется в виду Сигизмунд II Август (1520–1572), великий князь литовский с 1529 г., король польский с 1548 г. (коронован в 1530 г.), король Речи Посполитой с 1569 г.

(обратно)

164

Антидор— кусочек освященного хлеба (просфоры).

(обратно)

165

Струги— речные суда, гребные и парусные.

(обратно)

166

Сын Воротынского князь Иван Михайлович оставался в ссылке в Белоозере даже тогда, когда с самого Михаила Ивановича царь снял опалу, и вернулся из нее лишь после смерти отца.

(обратно)

167

Так на Руси тогда именовали артиллерию.

(обратно)

168

Десть (от перс, связка, пучок) — единица счета писчей бумаги. К XVI в. она стала метрической и составляла 50 листов. В стопу входило 20 дестей, то есть тысяча листов. — Здесь и далее примеч. авт.

(обратно)

169

Чтобы соблюсти равноправие — ведь не пишем же мы Бог Авось, Бог Перун, Богиня Фортуна и т. д., — здесь и далее к словам господь, бог, богородица, аллах, спаситель и т. п. автор применил правила прежнего, советского правописания.

(обратно)

170

Видок — свидетель, очевидец случившегося

(обратно)

171

Сыновей, или братанич, — сын брата, племянник. Двухродные сыновцы — двоюродные племянники.

(обратно)

172

Имеется в виду день Симеона Столпника, отмечавшийся 1 сентября. Учитывая, что этот день был началом нового года, он стал своего рода итоговым днем. — Здесь и ниже даты даны по старому стилю

(обратно)

173

Эта встреча произойдет через два дня, 4 сентября, на крестьянском дворе.

(обратно)

174

Идет правым (правильным) путем, то есть прав.

(обратно)

175

Малой Пречистой именовали Рождество богородицы (8 сентября). В канун — значит, поле назначено на седьмое.

(обратно)

176

В день Рождества богородицы, или в Поднесеньев день, существовал обычай угощения новобрачными, то есть женатыми не более года, своей родни.

(обратно)

177

Клевец, он же чекан — молоток с удлиненным концом наподобие птичьего клюва. Ослоп — дубина, отличающаяся от более благородной булавы лишь массивностью и грубостью формы. На толстом конце была обита железом или утыкана гвоздями.

(обратно)

178

В XVI в. звание «слуга государев» считалось самым почетным на Руси. Достаточно сказать, что после князя Воротынского до самой смерти Иоанна Грозного никого больше так не называли, а при Федоре Иоанновиче этим званием был отмечен лишь Борис Годунов.

(обратно)

179

Этой фразой, по словам Плутарха, заканчивал каждую свою речь в сенате римский полководец и государственный деятель Катон Старший (234–149 гг. до н. э.).

(обратно)

180

Церковное песнопение, в котором дается краткое описание празднуемого события.

(обратно)

181

Нарыв, фурункул.

(обратно)

182

Ныне Фроловская башня называется Спасской. Константино-Еленинская башня первоначально была проездной.

(обратно)

183

Шпион, вражеский лазутчик

(обратно)

184

Имеется в виду пьеса М. А. Булгакова «Иван Васильевич».

(обратно)

185

Дмитрий Каракозов (1840–1866), промахнулся, стреляя в Александра II 4 апреля 1866 г., и был повешен. Покушение Александра Соловьева (1846–1879) в 1879 г. также было неудачным, Соловьев был повешен. Игнатий Гриневицкий (1856–1881), член «Народной воли», 1 марта 1881 г. бросил бомбу, взрывом которой были смертельно ранены Александр II и сам Гриневицкий.

(обратно)

186

15 сентября. В народе день великомученика Никиты называли еще Гусиным днем. По поверью, в этот день засыпает вся нечисть, включая водяных. Вот для него, чтоб старик не ложился спать голодным, крестьяне забивали гусенка поплоше и кидали в воду как жертву — авось на следующий год водяной смилостивится и не станет воровать людей и прочую домашнюю живность.

(обратно)

187

Здесь: иностранец. Их называли немцами огульно, вне зависимости от подлинной национальности, подразумевая, что русским языком они не владеют, поэтому как бы немые. Кстати, для самих немцев было другое прозвище — немчин.

(обратно)

188

Говоря — разговор, беседа

(обратно)

189

Обязанности кравчего заключались в предварительном снятии пробы с блюд, готовящихся для государя, на случай отравы.

(обратно)

190

Бабка царя, Софья Фоминична Палеолог, племянница последнего византийского императора, славилась своей толщиной на всю Европу.

(обратно)

191

Ицхак, очевидно, имел в виду Соборное послание апостола Иакова, в котором говорится: «Так и вера, если не имеет дел, мертва сама по себе» (Иак. 2; 17).

(обратно)

192

Анна Колтовская сдержала свое слово, пережив Иоанна IV более чем на сорок лет. Она умерла в конце 20-х гг. XVII в. не просто монахиней, а матерью-игуменьей, приняв перед смертью великую схиму. Правда, не в этой обители, а в Свято-Тихвинском Введенском монастыре, куда она была переведена в 90-х гг.

(обратно)

193

День апостола Фомы. Отмечался 6 октября.

(обратно)

194

Яков лень (День апостола Иакова), брата Христа, отмечался на Руси 23 октября.

(обратно)

195

Жиковиной, или напалком называли в то время мужские золотые перстни.

(обратно)

196

У древних прибалтийских славян Триглав считался чуть ли не самым главным божеством. Три его головы символизировали власть Триглава над тремя царствами — небом, землей и преисподней. Путешествует он всегда ночью, так как боится солнечного света.

(обратно)

197

Стража

(обратно)

198

Купина — куст, кустарник.

(обратно)

199

Останови поток.

(обратно)

200

Не подобает тут научение.

(обратно)

201

Имеется в виду равноапостольный Владимир Святославич Красное Солнышко, великий киевский князь с 980 по 1015 г. Световид не сгущает краски, назвав его братоубийцей. Когда его единокровный старший брат Ярополк приехал мириться к Владимиру, то был поставлен на мечи двумя варягами, поджидавшими его в сенях. Такое убийство могло остаться безнаказанным только в одном случае — если оно было санкционировано самим Владимиром.

(обратно)

202

Половинка крови литовская, от матери Елены Глинской, а еще четвертушка — византийская, от бабки Софьи Палеолог.

(обратно)

203

В то время библейские имена произносили без сдвоенных гласных: Иисус — Исус, Авраам — Аврам и т. д.

(обратно)

204

Будущий корольФранции Генрих III (1551–1589).

(обратно)

205

Сейм — съезд делегатов великого княжества Литовского от местных региональных собраний шляхты (сходов). Паны-рада представляли исполнительную власть, особенно в том случае, если великий князь Литовский становился польским королем и уезжал в Краков.

(обратно)

206

Так на Руси в то время называли чуму.

(обратно)

207

Капище — место жертвоприношения славянским богам.

(обратно)

208

Юхан (искажен.). Имеется в виду Юхан III (1537–1592), король Швеции с 1568 г.

(обратно)

209

Здесь и ниже: все, что диктовал царь подьячему, является подлинным текстом его письма шведскому королю Юхану III, которое было написано в Пайде 6 января 1573 г.

(обратно)

210

Встреча — спор.

(обратно)

211

Иван Васильевич Шемячич-Севрюк (ум. в 1561 г.) был правнуком Димитрия Шемяки, который в свое время сидел, хоть и недолго, даже на великокняжеском троне. Отец Шемячича-Севрюка в 1500 г. приехал на Русь служить Иоанну 111, в 1523 г. был схвачен по повелению Василия III Иоанновича и посажен в темницу, где и умер в 1529 г. Самого Ивана, но гораздо позже, насильно постригли в монахи.

(обратно)

212

День апостола Онисима отмечали 15 февраля. Считался покровителем овец, поэтому в этот день «окликали звезды», чтобы овцы ягнились.

(обратно)

213

День Петра Мниха (сейчас его в церковном календаре нет) отмечался 22 февраля.

(обратно)

214

Праздновался 24 февраля в честь второго чудесного обретения главы Иоанна Предтечи

(обратно)

215

Нестяжатели — представители идейного течения конца XV — начала XVI в., которые выступали против церковного землевладения. Они заявляли, что церкви надлежит вернуть земли и другие богатства в казну и заниматься только духовными делами, а жить исключительно на добровольные пожертвования населения. Из корыстных побуждений идея одно время активно поддерживалась русскими правителями, но встретила яростное сопротивление подавляющей части духовенства.

(обратно)

216

Обе упомянутые башни в настоящее время не существуют — их разобрали в XVIII в.

(обратно)

217

Четь (четверть) — согласно писцовому указу 1556 г. равнялась половине десятины, а та написана в длину и ширину как десятая доля царской версты. Земля оценивалась по своему качеству на худую, срединную и добрую в зависимости от урожайности.

(обратно)

218

Имеется в виду третье чудесное обретение главы Иоанна Предтечи, праздновалось 25 мая.

(обратно)

219

Нарядный плащ знатного воина.

(обратно)

220

Красная горка — первое воскресенье после Пасхи.

(обратно)

221

Невель — приграничная крепость, расположенная в двухстах километрах южнее Пскова, на границе Руси с Речью Посполитой. Во время Ливонской войны за право обладания этим важным опорным пунктом не раз происходили ожесточенные сражения.

(обратно)

222

Из песни «Он пришел, этот добрый день» к кинофильму «31 июня». Слова Л. Дербенева и Р. Казаковой.

(обратно)

223

Ерник — кривой низкорослый кустарник по болоту, здесь в переносном значении: беспутный, плут, мошенник; балда — кривая лесная дубина, здесь также употреблено в переносном смысле: дурак, полоумный; шишка — нарост на дереве, а также бес, черт (шишко, шишига); ком — сук на древесном наросте, а здесь — драчун, забияка (комша).

(обратно)

224

Ныне Минеральные воды.

(обратно)

225

В это время Магнус считался наследником своего брата, который пока не успел обзавестись сыном Христианом — наследнику предстоит родиться только через четыре года.

(обратно)

226

Отмечался 24 апреля.

(обратно)

227

Речь идет о Pacta conventa, относящемся непосредственно к Генриху.

(обратно)

228

Генрих был обязан жениться на дочери короля Сигизмунда II Августа Анне Ягеллонке (1523–1596).

(обратно)

229

Имеется в виду массовая резня гугенотов католиками, которая произошла в ночь на 24 августа 1572 г. (День святого Варфоломея) в Париже. Инициаторами ее были вдовствующая королева Екатерина Медичи и Гизы, родственники короля Карла IX.

(обратно)

230

Павел IV (1476–1559), римский папа с 1555 г.

(обратно)

231

При известных широкими либеральными взглядами на религию последних королях из династии Ягеллонов — Сигизмунде I Старом и его сыне Сигизмунде II Августе численность евреев в Речи Посполитой за период с 1500 по 1575 г. выросла более чем в шесть раз.

(обратно)

232

Имеется в виду Стефан Баторий (1533–1586), избранный шляхтой королем в январе 1575 г.

(обратно)

233

Ряж — пространство от одной деревянной стены до другой, засыпанное землей и плотно утрамбованное.

(обратно)

234

Печная труба.

(обратно)

235

Домовина — гроб.

(обратно)

236

Имеются в виду орудия пыток.

(обратно)

237

Боярин, воевода и князь Никита Романович Одоевский был родным братом Евдокии — второй жены двоюродного брата царя князя Владимира Старицкого. По повелению Иоанна она вместе с мужем приняла яд в ноябре 1569 г.

(обратно)

238

Царь сдержал слово. Боярина Михаила Яковлевича Морозова казнили вместе с семьей — двумя сыновьями и женой Евдокией Дмитриевной, урожденной княжной Вельской.

(обратно)

239

День апостола Филиппа отмечался 14 ноября.

(обратно)

240

Ныне она носит название Георгиевская.

(обратно)

241

И не могла походить, потому что это риал — золотая монета, чеканившаяся при шотландской королеве Марии Стюарт (1542–1587), и изображена на ней, разумеется, сама королева Мария.

(обратно)

242

Здесь в смысле: старая дева. Так на Руси именовали и английскую королеву.

(обратно)

243

День священномученика Ерофея отмечался 4 октября. По народным поверьям, он стучит по лбу разбушевавшегося лешего кулаком, и тот, утихомиренный, засыпает до дня Василия Парийского (12 апреля).

(обратно)

244

В 1573 г. Михайлов день выпадал на воскресенье, последнее перед Рождественским постом.

(обратно)

245

Из песни «Хеппи-энд» к кинофильму «31 июня». Слова Ю. Энтина.

(обратно)

246

Согласно Прологу — славяно-русскому церковно-учительному сборнику, иначе именуемому Синаксарь, или Синаксарий, содержащему свод сокращенных житий святых, в котором они расположены по дням года, этот праздник отмечался на Руси дважды — 4 августа и 22 октября, поэтому Константину, хоть на дворе уже не лето, действительно повезло вновь выезжать именно на него.

(обратно)

247

Догода — славянский бог погоды, откуда, кстати, и пошло само это слово, только в искаженном виде.

(обратно)

248

Когда сын римского императора Веспасиана Тит упрекнул своего отца за то, что тот ввел налог на общественные уборные, Веспасиан поднес к его носу первые деньги, полученные в качестве налога, и спросил, пахнут ли они. На отрицательный ответ Тита император сказал: «И все-таки они из мочи».

(обратно)

249

Здесь: занимающая незначительные должности, младшая, самого низшего уровня.

(обратно)

250

Термин «опричь», согласно языку юриспруденции того времени, означал долю, которую были обязаны выделить дети умершего отца своей матери.

(обратно)

251

Такой обычай существовал на самом деле — наутро после первой брачной ночи молодую жену отводили в мыльню. Связано, скорее всего, с тем, что новобрачная после потери девственности нуждалась в омовении.

(обратно)

252

Из песни «Он пришел, этот добрый день» к кинофильму «31 июня». Слова Л. Дербенева и Р. Казаковой.

(обратно)

253

Речь идет о роузнобле, или риале, — английской золотой монете, впервые выпущенной еще при Эдуарде IV, правившем в XV в.

(обратно)

254

Это нобль, отчеканенный Эдуардом III в 1344 г. Странность герба, изображенного на щите короля, в том, что он англо-французский — с геральдическими лилиями правящего дома Франции и леопардами — Англии. Обе упомянутые монеты являются очень редкими.

(обратно)

255

Это «нобль с Георгием». Назван так потому, что на монете изображен святой Георгий, поражающий копьем змия. Чеканился при короле Генрихе VIII в XVI в. Является большой редкостью.

(обратно)

256

Костомаров Н. И. «Русская история в жизнеописаниях ее главнейших деятелей». Репринтное воспроизведение издания 1873–1888 гг., М.: Книга, 1990. Т. 1. Вып. 2.

(обратно)

257

Царская верста состояла из 500 «казенных» саженей (2,16 м) и равнялась 1,08 км, вторая, иногда ее именовали мерной, или межевой, включала в себя 1000 «казенных» саженей исостаааяла 2,16 км. С XVIII в. останется только царская.

(обратно)

258

Имеется в виду Федот-стрелец из пьесы Леонида Филатова «Сказ про Федота-стрельца, удалого молодца». — Здесь и далее примеч. авт.

(обратно)

259

Чтобы соблюсти равноправие со славянскими богами — ведь не пишем же мы Бог Авось, Богиня Макошь, Бог Перун и так далее, — здесь и далее к словам бог, богородица, спаситель, аллах и т. п. автор посчитал справедливым применить правила прежнего, советского правописания.

(обратно)

260

Леонид Филатов. «Возмутители спокойствия».

(обратно)

261

Там же.

(обратно)

262

Здесь и ниже речь идет о первом путешествии Константина в прошлое.

(обратно)

263

Леонид Филатов. «Если ты мне враг».

(обратно)

264

Леонид Филатов. «Песня неунывающего ковбоя».

(обратно)

265

Федор произносит имя Христа именно так, как тогда было принято на Руси, без сдвоенных гласных и согласных — не Авраам, а Аврам, не Сарра, а Сара, потому и не Иисус, а Исус.

(обратно)

266

Леонид Филатов. «Возмутители спокойствия».

(обратно)

267

Домовина — гроб.

(обратно)

268

Авось — славянский бог удачи, а также мастер по непредвиденным случайностям.

(обратно)

269

Леонид Филатов. «Сказ про Федота-стрельца, удалого молодца».

(обратно)

270

Имеется в виду С.А. Есенин и его поэма «Черный человек».

(обратно)

271

Так в некоторых местностях называли ковш, использовавшийся для набора воды из ведра.

(обратно)

272

Меры сыпучих продуктов на Руси того времени были таковы: четверть равна двум осьминам, или четырем четверикам, или восьми получетверикам, или шестнадцати четверкам. Но объемы самой четверти разнились, и значительно. Старая вмещала в себя четыре пуда ржи (64 кг), казенная, введенная в XVI в., — уже шесть пудов (96 кг). В голодные годы в ход на рынке шла преимущественно старая.

(обратно)

273

Полушка была самой мелкой серебряной монеткой весом 0,17 грамма. Была равна половине «московки», или «сабляницы», либо четвертой части «новгородки», или «копейной деньги». В один рубль, который существовал только условно, как счетная единица, входило 400 полушек, 200 «московок» или 100 «новгородок».

(обратно)

274

Поезд — купеческий обоз.

(обратно)

275

Имеется в виду путешествие певца Орфея в подземное царство Аида за своей возлюбленной Эвридикой.

(обратно)

276

У самого выхода из подземного царства Орфей, хотя его и предупреждали не оборачиваться, не услышав шагов следующей за ним Эвридики, в страхе оглянулся и… утерял свою любимую навеки.

(обратно)

277

Леонид Филатов. «Сказ про Федота-стрельца, удалого молодца».

(обратно)

278

Тысячу, потому что серебряный талер, называемый на Руси ефимком (от полного названия «иоахимсталер»), был в два с лишним раза меньше рубля как счетно-весовой единицы. Если последний составлял по весу 68 г, то ефимок 27–29 г (в зависимости от места чеканки). Следовательно, если цена вещи — пятьсот рублей, значит, за нее надлежит выплатить от 1172 до 1260 ефимков.

(обратно)

279

Отчество с «вичем» многие века было прерогативой социальной верхушки, сначала только князей и бояр; крестьяне, купцы писались «сын такой-то» (например, Пров, сын Титов), и отчество с «вичем» рассматривалось как форма награды, повышавшей социальный статус человека. Достаточно сказать, что даже именитому Строганову, богатейшему изо всех русских купцов, особая грамота на «вича» дана была лишь во времена правления Василия Шуйского за особые заслуги.

(обратно)

280

Своего рода патронташ, имевший вид ремня, на который подвешивались деревянные зарядцы для пороха, мешочек для кремня и прочее необходимое для стрельбы.

(обратно)

281

Имеется в виду Сигизмунд III Ваза (1566–1632), король Польши с 1586 г. Здесь купец назвал его так, как обычно именовали короля на Руси.

(обратно)

282

Гово́ря — разговор.

(обратно)

283

На самом деле хвощ содержит не отраву, а ферменты, разрушающие витамин В1. Симптомы указаны верно.

(обратно)

284

В те времена на Руси было несколько названий верст, длины которых существенно отличались друг от друга. «Царская», позже ставшая основной, была равна 1,04 км.

(обратно)

285

Желя — славянская богиня жалости.

(обратно)

286

Холмогоры.

(обратно)

287

Голый, чистый ветер, твердый от собственной сжатой силы (англ.).

(обратно)

288

Легли замороженные леса и цветы неизвестной волшебной страны (англ.).

(обратно)

289

Он в стихах весь (англ.).

(обратно)

290

Точно природа тоже томилась по лучшему счастью (англ.).

(обратно)

291

Здесь: помереть в одночасье (англ.).

(обратно)

292

Задуваемый по всему телу вихрями (англ.).

(обратно)

293

Куски наспех обкатанного льда (англ.).

(обратно)

294

Здесь: дурная башка (англ.).

(обратно)

295

Это уж скотство какое-то (англ.).

(обратно)

296

Не могло прийти в голову (англ.).

(обратно)

297

Ну что я могу поделать (англ.).

(обратно)

298

Здесь: плаха (англ.).

(обратно)

299

Здесь: пошел ты (англ.).

(обратно)

300

Говорят сами не зная что (англ.).

(обратно)

301

Дурацкие дети (англ.).

(обратно)

302

Здесь: прямо ахнул от изумления (англ.).

(обратно)

303

Снег пеленой то и дело повисал между стволами (англ.).

(обратно)

304

Ели, освобожденные от груза, раскачивали лапами (англ.).

(обратно)

305

Имеется в виду роман Вальтера Скотта «Квентин Дорвард».

(обратно)

306

Имеется в виду Иаков I (1566–1625) — король Шотландии с 1567 г. и Англии с 1603 г.

(обратно)

307

Генрих (1594–1612) был старшим сыном короля Иакова I, но после смерти Генриха наследником стал второй сын короля, Карл (1600–1649).

(обратно)

308

В рассказе американского фантаста Рэя Брэдбери «И грянул гром» один из героев, попав в далекое прошлое, случайно раздавил бабочку, а вернувшись обратно, выяснил, что в настоящем произошли очень серьезные изменения. Описанная ситуация стала хрестоматийной в фантастике и даже получила название «эффект бабочки».

(обратно)

309

На самом деле назвал, но дело в том, что некоторые иностранные имена, включая королевские, на Руси искажались до неузнаваемости. Так, например, Иакова, или Якова в русском произношении, в Англии на самом деле звали Джеймсом, а имя Карл, как у нас называли практически всех иностранных королей, во Франции звучит как Шарль, а в Англии — Чарльз.

(обратно)

310

Имеется в виду Иоанн (1582–1602), младший брат короля Дании Христиана. Прибыл на Русь в качестве потенциального жениха Ксении Годуновой в августе 1602 г., однако в октябре этого же года тяжело заболел и скончался.

(обратно)

311

Имеется в виду Иаков I (1394–1437), король Шотландии с 1406 г. До наших дней дошли некоторые из его стихотворений, в том числе о любви.

(обратно)

312

В силу высокого положения (англ.).

(обратно)

313

«Изначальные хроники Шотландии» (англ.).

(обратно)

314

Скородом, или Древяной город — дополнительная крепостная деревянная стена, которой по повелению царя Федора Иоанновича обнесли Москву в 1591–1592 гг. по линии нынешнего Садового кольца с охватом всех наиболее важных для жизни столицы слобод, включая и стрелецкие, расположенные в Замоскворечье. Скородомом названа за быстроту постройки.

(обратно)

315

Здесь подразумевается выборный начальник, ведавший всеми делами слободы. Если слобода именовалась сотней, то старосту соответственно называли сотским. Он вел учет «тяглецов», их регистрацию, исполнял приговоры «братского двора», то есть общего собрания слободы или сотни, по взиманию «тягла» (налога).

(обратно)

316

Горячеевино — водка.

(обратно)

317

Здесь: лицо, назначаемое царем для поддержания порядка в столице. Назначались парами, причем первым являлась знатная особа, зачастую князь или боярин.

(обратно)

318

Именины домового отмечались на Руси 28 января. (Здесь и далее все даты даны по старому стилю.)

(обратно)

319

Леонид Филатов. «Новый Декамерон, или Рассказы чумного города. Рассказ о глухонемом садовнике».

(обратно)

320

На самом деле Голицыны в первую очередь Гедеминовичи, то есть прямые потомки Великого князя Литвы Гедемина, исчисляющие свой род от праправнука Гедемина Юрия. Но их можно было называть и Рюриковичами, хотя родство с ними у Голицыных только по женской линии — женой Юрия была дочь великого князя Василия I Дмитриевича Анна. Правнук их — князь Михаил, получив прозвище Голица, стал основателем этого рода.

(обратно)

321

Леонид Филатов. «Новый Декамерон, или Рассказы чумного города. Рассказ о трех беспутных приятелях».

(обратно)

322

Часец — десять минут. В то время час на Руси делился на шесть часцов, каждый из которых в свою очередь делился на десять дробных часцов, то есть минут.

(обратно)

323

Игра слов: Аконит — царь-трава, царь-зелье. Алтей — слизь-трава, собачья рожа.

(обратно)

324

Подходит.

(обратно)

325

Красиво.

(обратно)

326

Приставленный для надзора или ухода слуга.

(обратно)

327

На самом деле Захар Ляпунов приходился родным братом возглавившему первое народное ополчение Прокофию Ляпунову.

(обратно)

328

Леонид Филатов. «Сказ про Федота-стрельца, удалого молодца».

(обратно)

329

Там же.

(обратно)

330

В те времена на Руси казнью называлось любое наказание.

(обратно)

331

Кат — палач.

(обратно)

332

Горели два неугасимых глаза (англ.).

(обратно)

333

Бас — данс — фр. basse danse, ит. bassa danza — «низкий танец». В эпоху Ренессанса его называли королем танцев. Это был плавный, беспрыжковый танец в спокойном темпе.

(обратно)

334

Перечислены разновидности бас-данса. Павана более медленная, гальярда, вольта и жига — более веселые танцы XVI–XVII вв.

(обратно)

335

Эстампи, или эстампида — средневековый танец из Прованса.

(обратно)

336

Точка (лат.). Здесь: небольшая часть танца.

(обратно)

337

Бранль — танец, вначале бывший частью бас-данса (завершал его), в XVI–XVII вв. стал самостоятельным танцем, разновидности которого объединяли в сюиты. Здесь Квентин перечисляет порядок частей в бранль-сюите.

(обратно)

338

Здесь: повидаться.

(обратно)

339

На Руси того времени эта должность включала в себя обязанности горничной.

(обратно)

340

Леонид Филатов. «Так повелось промеж людьми…»

(обратно)

341

На кельтском языке Dоuglas — черный муж.

(обратно)

342

Леонид Филатов. «Возмутители спокойствия».

(обратно)

343

Омар Хайям. Перевод Г. Плисецкого.

(обратно)

344

Пьер де Ронсар. Перевод Г. Кружкова.

(обратно)

345

В переводе с татарского имя Айбаку означает «девушка как месяц».

(обратно)

346

В средневековой Руси отличительный знак проституток, зазывающих клиентов.

(обратно)

347

Леонид Филатов. «Любовь к трем апельсинам».

(обратно)

348

Имеется в виду Лопе де Вега, которому принадлежат эти строки.

(обратно)

349

Леонид Филатов. «Сказ про Федота-стрельца, удалого молодца».

(обратно)

350

Он пришел в себя (англ.).

(обратно)

351

Сердце отошло от смерти (англ.).

(обратно)

352

Поделитесь наблюдениями (англ.).

(обратно)

353

Тараторила без конца (англ.).

(обратно)

354

Рожа (англ.).

(обратно)

355

Здесь и ниже цитируются отрывки из поэмы А.С. Пушкина «Борис Годунов».

(обратно)

356

Леонид Филатов. «Золушка ДО И ПОСЛЕ».

(обратно)

357

Подушка, полотенце или коврик, постилаемый для удобства на лавки.

(обратно)

358

Леонид Филатов. «Баллада об упрямстве».

(обратно)

359

Леонид Филатов. «Сказ про Федота-стрельца, удалого молодца».

(обратно)

360

Леонид Филатов. «Любовь к трем апельсинам».

(обратно)

361

Омар Хайям. Перевод В. Державина.

(обратно)

362

Леонид Филатов. «Еще раз о голом короле».

(обратно)

363

Леодр — миллион.

(обратно)

364

882 год, но Федор немного запутался с переводом дат — на самом деле Рюрик пришел гораздо раньше, в 862 году.

(обратно)

365

1525 год.

(обратно)

366

Это не совсем так. Малуша была ключницей, то есть, скорее всего, состояла в услужении. К тому же до принятия христианства среди славян практически отсутствовало рабство, за исключением военнопленных из числа других народов.

(обратно)

367

Первенец Бориса Годунова, рожденный примерно в начале 1580-х, умер в младенчестве.

(обратно)

368

Леонид Филатов. «Сказ про Федота-стрельца, удалого молодца».

(обратно)

369

Федор не ошибается. Один, из терских казаков, назвавшись сыном царя Федора Иоанновича Петром, даже имел переписку со своим «дядей» царем Дмитрием, носившую, как ни удивительно, дружественный характер.

(обратно)

370

Здесь: левое от правого.

(обратно)

371

Человек, согласившийся служить кому-либо не конкретный срок, а всю жизнь.

(обратно)

372

Мориц Оранский(Нассауский) (1567–1625) — сын Вильгельма I, положившего начало независимости Нидерландов. Штатгальтер (наместник) Голландии, Зеландии и т. д. Будучи одним из выдающихся военных деятелей своего времени, одержал ряд побед над испанскими войсками, крупнейшая из них — при Ньюпорте (1600). Прославился не только как полководец, с успехом действовавший против лучших испанских генералов, но и как организатор новой тактической школы.

(обратно)

373

Здесь: самая главная, начальница.

(обратно)

374

Холодными портами называли нательное белье.

(обратно)

375

Фактически ведающий всем тайным сыском на Руси боярин Семен Никитич Годунов официально возглавлял Аптекарский приказ, созданный в царствование царя Бориса.

(обратно)

376

Жизнью.

(обратно)

377

Здесь: преступление.

(обратно)

378

Тихая конская рысь.

(обратно)

379

Имеется в виду сестра короля Речи Посполитой Сигизмунда II Августа 32-летняя Екатерина, которая вышла замуж за 25-летнего Юхана, будущего короля Швеции. — Здесь и далее примеч. авт.

(обратно)

380

Подразумевается Кристиан IV (1577–1648), король Дании с 1588 г.

(обратно)

381

Имеется в виду король Франции Генрих IV (1552–1610), король Франции с 1594 г. Его сестра Екатерина была замужем за сыном герцога Лотарингского Карла III Сильного Генрихом и умерла в феврале 1604 г.

(обратно)

382

Чтобы соблюсти равноправие со славянскими богами — ведь не пишем же мы Бог Авось, Богиня Макошь, Бог Перун и так далее, — здесь и далее к словам «бог», «богородица», «спаситель», «аллах» и т. п. автор посчитал справедливым применить правила прежнего советского правописания.

(обратно)

383

Имеется в виду пьеса Н. В. Гоголя «Женитьба» и один из ее персонажей, Кочкарев, который оклеветал невесту перед остальными женихами, чтобы его приятель Подколесин не имел конкурентов при сватовстве.

(обратно)

384

Леонид Филатов. «Еще раз о голом короле».

(обратно)

385

Фактически ведающий всем тайным сыском на Руси боярин Семен Никитич Годунов официально возглавлял Аптекарский приказ, созданный в царствование царя Бориса.

(обратно)

386

Лицевая сторона монеты или медали. Реверс — оборотная.

(обратно)

387

Самая крупная русская монета того времени весом 0,68 г серебра. Называлась так в связи с тем, что первоначально чеканилась только в Новгороде. Имела изображение всадника с копьем, реже — князя, перед которым склоняется в поклоне человек, отсюда второе ее название — копейная деньга, позже трансформировавшееся в копейку.

(обратно)

388

Монета, равная по весу и стоимости половине новгородки. Называлась так в связи с первоначальной чеканкой ее в Москве. Имела изображение пешего ратника с саблей, иногда — всадника, но тоже с саблей или с мечом, отсюда ее название сабляница. В один рубль, который существовал только условно, как счетная единица, входило 400 полушек, 200 московок или 100 новгородок.

(обратно)

389

Документ, разрешавший беспрепятственный проезд.

(обратно)

390

Обычно именовали по деду, то есть Семен Иванов сын Васильев означало, что отец человека Василий, а дед — Иван.

(обратно)

391

В те времена подавляющая часть русского купечества вообще не имела фамилий, и ее наличие говорило о том, что данный человек весьма богат и имеет крупный торговый оборот.

(обратно)

392

Имеется в виду окольничий Андрей Петрович Клешнин, который вместе с боярином Василием Ивановичем Шуйским возглавлял комиссию по расследованию обстоятельств гибели царевича Дмитрия.

(обратно)

393

Произношение имен, в том числе и библейских, в те времена на Руси было несколько иным — без сдвоенных гласных и согласных. Не Авраам, а Аврам, не Сарра, а Сара, то же и Исус.

(обратно)

394

Царь подразумевает рассказ в Евангелии от Иоанна о некоем Лазаре, воскрешенном Иисусом, когда сестра Лазаря Марфа вначале воспротивилась повелению Христа открыть склеп, где похоронили брата, сказав: «Господи! уже смердит; ибо четыре дня как он во гробе». (Ин. 11, 39).

(обратно)

395

Леонид Филатов. «Сказ про Федота-стрельца, удалого молодца».

(обратно)

396

Документ, удостоверявший различного рода договоры, сделки, соглашения.

(обратно)

397

Племянник, сын брата.

(обратно)

398

Первый патриарх всея Руси Иов поначалу, хотя и возглавлял русскую церковь, был митрополитом. Лишь в 1589 г., когда стараниями Бориса Годунова в русской церкви появилась патриаршая кафедра, его церковный сан изменился.

(обратно)

399

Здесь и далее подавляющее большинство приведенных фактов подлинные.

(обратно)

400

Свайка — четырехгранный остро заточенный штырь.

(обратно)

401

Эрик XIV (1533–1577) — король Швеции с 1560 по 1568 г. Был свергнут и умер в тюремном заточении.

(обратно)

402

Это официальный титул Карла IX (1550–1611) до 1604 г. После низложения с престола своего племянника Сигизмунда в 1599 г. он не сразу принял королевский титул, так как у его родного брата, умершего Юхана III, имелся еще младший сын Иоанн. Лишь после отказа Иоанна от престола в пользу Карла последний стал называть себя королем.

(обратно)

403

Парацельс (1493–1541) — настоящее имя Филипп Ауреол Теофраст Бомбаст фон Гогенгейм, знаменитый алхимик, врач, один из основателей ятрохимии и оккультист.

(обратно)

404

Имеется в виду от Сотворения мира, которое произошло, как считалось на Руси, в 5508 г. до н. э. Для определения даты от Рождества Христова достаточно отнять 5508 лет — 1582 г.

(обратно)

405

Сестрична — дочь сестры, племянница.

(обратно)

406

Началом карьеры при царе Иване IV Грозном для Ивана Васильевича Шестова послужило избрание в царскую ближнюю тысячу.

(обратно)

407

Починок — «начинающаяся» деревня. От настоящей отличается количеством дворов — в починках их не больше трех, а в деревне не меньше пяти.

(обратно)

408

1586 г.

(обратно)

409

Сыновец — племянник.

(обратно)

410

Братан, или двухродный брат — двоюродный брат.

(обратно)

411

Затвориться в келье означало не просто постричься в монахи, но и взять на себя так называемую великую схиму, после чего монах вновь получал новое имя и не мог никуда выйти из кельи, полностью отгородившись от всего мира. Окольничий Клешнин принял великую схиму почти сразу после воцарения Бориса Годунова, став иноком Левкием.

(обратно)

412

Имеется в виду скипетр, один из символов царской власти.

(обратно)

413

В рассказе американского фантаста Рэя Брэдбери «И грянул гром» один из героев, попав в далекое прошлое, случайно раздавил бабочку, а вернувшись обратно, выяснил, что в настоящем произошли очень серьезные изменения. Описанная ситуация стала хрестоматийной в фантастике и даже получила название «эффект бабочки».

(обратно)

414

Леонид Филатов. «Золушка ДО И ПОСЛЕ»

(обратно)

415

Здесь: не принуждать.

(обратно)

416

Начиная с 1591 г. эта палата была постоянным местом посольских аудиенций. Кстати, она используется для представительских целей и по сей день.

(обратно)

417

Специальный посох, который использовался царями в особо торжественных случаях. По поверью, изготовлен он был из рога единорога (отсюда и искаженное его название — индрогов), который помимо всего прочего защищает от дурного глаза, если посол-иностранец умышляет недоброе.

(обратно)

418

Имеется в виду эпизод из кинокомедии Леонида Гайдая «Бриллиантовая рука».

(обратно)

419

Ин. 13, 27.

(обратно)

420

1600 г.

(обратно)

421

Имеется в виду царевич Дмитрий, канонизированный по настоянию царя Василия Шуйского.

(обратно)

422

Подразумевается последний российский император Николай II.

(обратно)

423

Леонид Филатов. «Сказ про Федота-стрельца, удалого молодца».

(обратно)

424

Так называлось исподнее белье, то есть кальсоны.

(обратно)

425

«Дело о ссылке Романовых». Отписка пристава при Филарете Романове Б. Б. Воейкова о поведении ссыльного в Антониево-Сийском монастыре. Подлинник. (Тексты подготовлены С. Ю. Шокаревым.)

(обратно)

426

Там же.

(обратно)

427

Гален (ок. 130 — ок. 200) — древнеримский врач. По его классическому труду «О частях человеческого тела» проходили обучение студенты медицинских факультетов всей Европы вплоть до XV–XVI вв.

(обратно)

428

Вором в те времена на Руси называли только политических преступников. Таковым, например, окрестили князя Андрея Курбского, бежавшего в Литву, Григория Отрепьева и всех русских людей и донских казаков, входящих в его войско. Тать — название всех уголовных преступников.

(обратно)

429

Портомойные ворота находились в кремлевской стене слева от Благовещенской башни. Через них кремлевские прачки ходили на Москву-реку стирать белье (порты).

(обратно)

430

Леонид Филатов. «Так повелось промеж людьми…»

(обратно)

431

1600 г.

(обратно)

432

По местам — имеется в виду согласно местническому счету, то есть из наиболее знатных и родовитых.

(обратно)

433

Имеется в виду знаменитая Царь-пушка, которая стреляла дробом (картечью). До петровских времен она стояла на Красной площади.

(обратно)

434

Реза — проценты.

(обратно)

435

Так на Руси называлось отхожее место, а если полностью, то облайя стончаковая изба.

(обратно)

436

Рухлядь — одежда.

(обратно)

437

Пожар — одно из прежних названий Красной площади.

(обратно)

438

Сооружение, похожее на башню, часто ставили и на боярских подворьях. Она предназначалась для летнего отдыха в жаркие дни, что-то вроде холодной спальни. Была выстроена такая и на Посольском дворе.

(обратно)

439

Поминать во здравие Димитрия как царевича церкви было запрещено еще в первые годы царствования Федора Иоанновича. В указе была и причина запрета: так как христианин может жениться только до трех раз, а Димитрий — сын седьмой жены Иоанна, следовательно, он незаконнорожденный.

(обратно)

440

Здесь: не нравится.

(обратно)

441

Ражий — большой, здоровый.

(обратно)

442

Леонид Филатов. «Возмутители спокойствия».

(обратно)

443

Учитель изящных искусств (лат.).

(обратно)

444

Поэт всегда простак (лат.).

(обратно)

445

Ченстоховская икона Божией Матери — чудотворная икона богородицы, написанная, по преданию, евангелистом Лукой. Одна из самых известных и почитаемых святынь Польши и Центральной Европы. Из-за темного оттенка лика также известна как «Черная Мадонна». Икона почитается как католиками, так и православными. В то время находилась в монастыре паулинов на Ясной горе около Ченстоховы — отсюда и ее название.

(обратно)

446

Художество означало в то время специальность, профессию, а под хитростью подразумевалось что-то особенное, изысканное, замысловатое в том или ином деле. Здесь можно перевести так: изысканность в письме.

(обратно)

447

Имеется виду, что католическая церковь использует для выпекания просфор пресное тесто без соли.

(обратно)

448

Великая схима, или схимничество — своего рода повторный монашеский постриг, при котором постригаемому давали новое имя. Куколь и клобук — виды головных уборов. Первый полагался великосхимнику, а последний — простому монаху.

(обратно)

449

Социнианство — течение в христианстве. Считается еретическим как у католиков, так и у православных, поскольку имеет с их учениями ряд принципиальных расхождений, так как основывается на рационализме и понимании. В частности, социниане отвергают догмат Троицы. Получило название по имени своего основателя Фауста Социна.

(обратно)

450

Так москвичи называли место захоронения нищих и прочих неизвестных людей, тела которых раз в несколько недель специальные команды сваливали в одну большую могилу. Туда же попадали и скончавшиеся в царских тюрьмах и острогах простые узники.

(обратно)

451

Третьего не дано (лат.).

(обратно)

452

В церкви на Руси в то время допускалось совершение службы разом многими голосами.

(обратно)

453

Леонид Филатов. «Песенка о дуэлях».

(обратно)

454

Я (лат.).

(обратно)

455

Имеется в виду не сам щит, а изображение герба на нем.

(обратно)

456

Леонид Филатов. «Романтики»

(обратно)

457

Божий суд, иногда именуемый на Руси полем, означал своего рода дуэль. Победивший считался правым.

(обратно)

458

Числобог — славянский бог времени.

(обратно)

459

Монахи Молчанского монастыря (ныне Софрониевский монастырь) вначале устроили в Путивле подворье, затем в 1580–1590 гг. построили посреди крепостного двора новый каменный собор Рождества Богородицы, а к 1597 г. прибрали к рукам и управление делами в самом кремле, превратив его в крепость-монастырь.

(обратно)

460

Кожаные рукавицы, не обшитые тканью и не имеющие меха.

(обратно)

461

А. С. Пушкин. «Пир во время чумы».

(обратно)

462

Яицкие горы — так называли Урал вплоть до восстания Пугачева.

(обратно)

463

Хороший пастырь стрижет овец, а не обдирает их (лат.).

(обратно)

464

Что дозволено Юпитеру, то не дозволено быку (лат.).

(обратно)

465

Что дозволено быку, то не дозволено Юпитеру (лат.).

(обратно)

466

По преданию, именно монахи Кирилл и Мефодий являются первыми славянскими просветителями, создавшими славянскую азбуку.

(обратно)

467

Для жизни, не для школы учимся (лат.).

(обратно)

468

Ведь нужно не только овладеть мудростью, но и уметь пользоваться ею (лат.).

(обратно)

469

Вилку впервые на Русь привезла Марина Мнишек, и отношение к этому предмету у русского общества в течение не одной сотни лет оставалось весьма и весьма настороженным, особенно с учетом того, кто именно ее привез.

(обратно)

470

Леонид Филатов. «Сказ про Федота-стрельца, удалого молодца»

(обратно)

471

Или — или (лат.).

(обратно)

472

Леонид Филатов. «Сказ про Федота-стрельца, удалого молодца»

(обратно)

473

Неделя после Пасхи — одна из немногих в году, когда отсутствуют дни поста, даже обязательные, как среда и пятница.

(обратно)

474

Игорь Кобзев. «Верю».

(обратно)

475

По легенде, Александр Македонский как-то зашел в храм Зевса и увидел там телегу, к дышлу которой необычайно запутанным узлом неким Гордием было привязано ярмо. Узнав у оракула, что тому, кто распутает узел, суждено править всей Азией, он попытался развязать веревки, но у него не получилось, и тогда он выхватил меч и разрубил этот узел.

(обратно)

476

На самом деле так впервые выразился Авл Вителлий (15–69), провозглашенный за несколько месяцев до смерти римским императором. Произнес он это, если верить историку Светонию, проезжая по полю битвы, где лежали трупы солдат его соперника Отона.

(обратно)

477

Заключительные строки из стихотворения В. С. Высоцкого «И снизу лед, и сверху — маюсь между…»

(обратно)

478

В. С. Высоцкий. «Баллада об уходе в рай».

(обратно)

479

А. К. Толстой. «Коль любить, так без рассудку…»

(обратно)

480

Так проходит мирская слава (лат.).

(обратно)

481

О мертвых или хорошо, или ничего (лат.).

(обратно)

482

О мертвых — правду (лат.).

(обратно)

483

Он вырвал у неба молнию, и затем у тиранов — скипетры (лат.).

(обратно)

484

Царь приводящего в трепет величия (лат.).

(обратно)

485

Такому имени ни одна хвала не равна (лат.).

(обратно)

486

Рождается новый ряд веков (лат.).

(обратно)

487

Смелым помогает судьба (лат.).

(обратно)

488

Такова участь тиранов (лат.).

(обратно)

489

Федор несколько искажает название Библии католиков, которая на самом деле именовалась Вульгатой, то есть народной (дословно — распространенная, доступная народу).

(обратно)

490

С божьего изволения (лат.).

(обратно)

491

Если господь не охранит дом, тщетно бодрствуют охраняющие (лат.).

(обратно)

492

С помощью божьей (лат.).

(обратно)

493

Видите, как велика мудрость божья (лат.).

(обратно)

494

Уста, вещающие великое (лат.).

(обратно)

495

После этого, но не вследствие этого (лат.).

(обратно)

496

Разрушу и воздвигну (лат.).

(обратно)

497

Так казаки называли добычу.

(обратно)

498

Имеется в виду роман Э. М. Ремарка «На Западном фронте без перемен».

(обратно)

499

Здесь: новобранец, первогодок, новичок.

(обратно)

500

На Руси того времени главным в воинской иерархии считался первый воевода большого полка, он же главнокомандующий. Вторым по значимости был первый воевода полка правой руки. Воеводы, возглавлявшие передовой и сторожевой полки, считались равнозначными. За ними шел первый воевода полка левой руки. Далее — второй воевода большого полка и т. д.

(обратно)

501

В последние часы перед смертью царь Борис Годунов постригся в монахи и был наречен этим именем.

(обратно)

502

Леонид Филатов. «Сказ про Федота-стрельца, удалого молодца».

(обратно)

503

Леонид Филатов. «Возмутители спокойствия».

(обратно)

504

С доносом.

(обратно)

505

Имеется в виду царица Мария Григорьевна, жена царя Бориса Годунова и родная дочь знаменитого опричника Ивана Грозного Григория Скуратова-Бельского по прозвищу Малюта.

(обратно)

506

Приятно получить похвалу от человека, достойного похвалы (лат.).

(обратно)

507

Так я хочу, так я велю, пусть доводом будет моя воля (лат.).

(обратно)

508

По отношению к врагу все дозволено (лат.).

(обратно)

509

Самое худшее падение — падение честнейшего (лат.).

(обратно)

510

Ничто так не ценится народом, как доброта (лат.).

(обратно)

511

Положение, которое было прежде (лат.).

(обратно)

512

Положение, существующее на сегодняшний день (лат.).

(обратно)

513

Право на равное возмездие (лат.).

(обратно)

514

Настоящая победа только та, когда сами враги признают себя побежденными (лат.).

(обратно)

515

Ради общего блага (лат.).

(обратно)

516

Леонид Филатов. «Любовь к трем апельсинам».

(обратно)

517

Леонид Филатов. «Сказ про Федота-стрельца, удалого молодца»

(обратно)

518

Фелонь (в обиходе — риза) — верхнее богослужебное одеяние священников.

(обратно)

519

Не следует считать, что священник применил в своем одеянии нечто вычурное. Полосы ритуальные, то есть обычные. Всего их четыре, из них две, что указаны, символизируют язвы Христа и стекавшую с них кровь.

(обратно)

520

Имеется в виду сватовство Великого киевского князя Владимира Святославича к полоцкой княжне Рогнеде, когда он после ее отказа выйти замуж за сына рабыни взял Полоцк «на копье» и все-таки женился на ней. Трудно сказать, сколько именно сыновей родила ему впоследствии Рогнеда, но точно известно, что именно она — мать Ярослава Мудрого, Владимира, Мстислава и Изяслава.

(обратно)

521

Леонид Филатов. «Возмутители спокойствия».

(обратно)

522

Леонид Филатов. «Любовь к трем апельсинам».

(обратно)

523

Иннокентий Анненский. «Минута».

(обратно)

524

Так в то время на Руси называли перстни, где оправа держала камень в своем гнезде, словно жук лапками, или такие, где кольцо не было сплошным, как бы обжимало палец с двух сторон. — Здесь и далее примеч. авт.

(обратно)

525

В славянской мифологии Род был самым первым богом, творцом Вселенной, отцом всех прочих богов. Все будущие судьбы каждого из родившихся людей были записаны в его книге.

(обратно)

526

Гривна выполняла роль не только денежной единицы, но еще и весовой. Она равнялась фунту, то есть составляла 409,5 г.

(обратно)

527

Локоть — старославянская мера длины. Первоначально составляла примерно 51 см, но к XVII в. уменьшилась до 48 см, став равной 2/3 аршина.

(обратно)

528

Темно-серая с примесью коричневого.

(обратно)

529

Леонид Филатов. «Сказ про Федота-стрельца, удалого молодца».

(обратно)

530

Леонид Филатов. «Романтики».

(обратно)

531

В то время на Руси любое наказание называлось казнью, но умерщвление преступников обычно происходило на Болоте (ныне Болотная площадь).

(обратно)

532

Леонид Филатов. «Сказ про Федота-стрельца, удалого молодца».

(обратно)

533

Леонид Филатов. «Сказ про Федота-стрельца, удалого молодца».

(обратно)

534

Палач.

(обратно)

535

Леонид Филатов. «Сказ про Федота-стрельца, удалого молодца».

(обратно)

536

Так на Руси называлась расстановка воевод по полкам, соответственно означающая их старшинство друг перед другом.

(обратно)

537

Чтобы соблюсти равноправие со славянскими богами — ведь не пишем же мы Бог Авось, Богиня Макошь, Бог Перун и так далее, — здесь и далее бог, богородица, спаситель, аллах и т. п. автор посчитал справедливым применить правила прежнего советского правописания.

(обратно)

538

«Тело Бориса было выброшено Лжедмитрием… из собора сквозь нарочно сделанное отверстие, которого следы долго были видны в Предтеченской церкви, пристроенной к юго-восточному углу собора» (И.К. Кондратьев. «Седая старина Москвы»).

(обратно)

539

Леонид Филатов. «Любовь к трем апельсинам».

(обратно)

540

Князь Михаил Катырев-Ростовский был в апреле 1605 г. назначен первым воеводой большого полка, то есть главнокомандующим царского войска, находившегося под Кромами. Во время мятежа оставался верен Годуновым, но и только. Не сумев справиться с управлением взбунтовавшейся части войска, он бежал обратно в Москву.

(обратно)

541

Леонид Филатов. «Сказ про Федота-стрельца, удалого молодца».

(обратно)

542

Имеется в виду Петровский пост, который начинается после Троицы. Называется так потому, что заканчивается 28 июня, в праздник апостолов Петра и Павла, если этот день не выпадает на постную среду или пятницу.

(обратно)

543

Прозвище князя А. А. Телятевского.

(обратно)

544

Голова — командир стрелецкого полка, или приказа, как в то время назывался стрелецкий полк.

(обратно)

545

Леонид Филатов. «Сказ про Федота-стрельца, удалого молодца».

(обратно)

546

Военачальник, полководец (греч.).

(обратно)

547

Произношение имен, в том числе и библейских, в те времена на Руси было несколько иным — без сдвоенных гласных и согласных.

(обратно)

548

Леонид Филатов. «Сказ про Федота-стрельца, удалого молодца».

(обратно)

549

Леонид Филатов. «Сказ про Федота-стрельца, удалого молодца».

(обратно)

550

Так назывался кабинет в приказах.

(обратно)

551

Здесь и далее Еловик дословно цитирует запись о встрече, а потому орфография и пунктуация сохранены в том виде, в котором в то время обычно излагали отчеты о подобных мероприятиях.

(обратно)

552

Смотрели в столы — разносили блюда между гостями от имени царя, при этом во всеуслышание обращаясь к каждому гостю, что его жалует государь, отсюда и «сказывали».

(обратно)

553

Большой стол — стол, за которым сидел царь. Гостевые столы назывались кривыми.

(обратно)

554

В большие праздники и царские дни, от семи до десяти раз в год служащие приказов получали так называемые «праздничные» деньги, что в совокупности иногда достигало размеров годового жалованья.

(обратно)

555

Имеется в виду английская «Компания для торговли с Россией, Персией и северными странами», которую в обиходе чаще именовали попросту Русской компанией.

(обратно)

556

Имеется в виду Сигизмунд III Ваза (1566–1632) — король польский и великий князь литовский с 1587 г., король шведский с 1592 по 1599 г., внук Густава Ваза и Сигизмунда Старого, сын шведского короля Юхана III и Екатерины Ягеллонки.

(обратно)

557

Доминиканцы, или Орден проповедников — католический монашеский орден. Основан святым Домиником в Тулузе. В 1216 г. утвержден папой Гонорием III. Начиная с XIII в. доминиканцы возглавляли инквизицию и руководили цензурой.

(обратно)

558

Францисканцы — монашеский орден, основанный в Италии Франциском Ассизским в 1208 г. Этот «нищенствующий» орден проповедовал апостольскую бедность, аскетизм и любовь к ближнему.

(обратно)

559

Свод судебных правил и уложений, касающийся гражданских дел, подлежащих юрисдикции церкви.

(обратно)

560

Имеется в виду эпизод встречи Тараса Бульбы с сыновьями.

(обратно)

561

Владимир Высоцкий. «Песня о времени».

(обратно)

562

Владимир Высоцкий. «Две судьбы».

(обратно)

563

Так Бэкон в своих трудах называл четыре рода человеческих предрассудков.

(обратно)

564

«Идолы театра» — усваиваемые человеком от других людей ложные представления об устройстве действительности.

(обратно)

565

Владимир Высоцкий. «Товарищи ученые».

(обратно)

566

Леонид Филатов. «Сказ про Федота-стрельца, удалого молодца».

(обратно)

567

Там же.

(обратно)

568

В рассказе американского фантаста Рэя Брэдбери «И грянул гром» один из героев, попав в далекое прошлое, случайно раздавил бабочку, а вернувшись обратно, выяснил, что в настоящем произошли очень серьезные изменения. Описанная ситуация стала хрестоматийной в фантастике и даже получила название «эффект бабочки», или «бабочка Брэдбери».

(обратно)

569

Одна из девяти древнегреческих муз. Покровительствовала истории.

(обратно)

570

Пока живу — надеюсь (лат.).

(обратно)

571

Вершок — 4,5 см.

(обратно)

572

Игорь Кобзев. «Русская рубашка».

(обратно)

573

Какая может быть сдержанность или мера в тоске по столь дорогому другу? (лат.)

(обратно)

574

Превращать черное в белое (лат.).

(обратно)

575

Времена меняются, и мы меняемся в них (лат.).

(обратно)

576

Так назывался высокий ворот рубахи, кафтана и пр. одежды, богато расшитый золотыми нитями, жемчугом и драгоценными камнями.

(обратно)

577

Здесь имеются в виду реки. Нара течет через Серпухов, Сейм через Путивль.

(обратно)

578

Подземный бог морозов у древних славян. Считался настолько грозным и страшным, что отождествлялся со смертью, отсюда и такие выражения, дошедшие даже до нашего времени.

(обратно)

579

Леонид Филатов. «Сказ про Федота-стрельца, удалого молодца».

(обратно)

580

Притч. 29, 11.

(обратно)

581

Екк. 7, 9.

(обратно)

582

Существуют, наконец, определенные границы (лат.).

(обратно)

583

До каких же пор ты будешь злоупотреблять нашим терпением? (лат.)

(обратно)

584

Ты ступаешь по огню, прикрытому обманчивым пеплом (лат.).

(обратно)

585

Принимая во внимание заслуги (лат.).

(обратно)

586

Даже если все, то я — нет. Предпочитаю смерть бесчестью (лат.).

(обратно)

587

Даже реже, чем белая ворона (лат.).

(обратно)

588

Я ничего не боюсь, потому что ничего не имею (лат.).

(обратно)

589

Они нуждаются, обладая богатством, а это самый тяжкий вид нищеты (лат.).

(обратно)

590

Леонид Филатов. «Возмутители спокойствия».

(обратно)

591

Стоглав — сборник постановлений церковно-земского собора, состоявшегося в 1551 г. в Москве.

(обратно)

592

Ссылка на Плещеевых не случайна. Басманом был прозван прадед Петра Федоровича Даниил Андреевич Плещеев, который и стал, можно сказать, основоположником нового рода.

(обратно)

593

Полсть — половина туши, осьмина составляла половину четверти (казенная четверть в то время была примерно 5 пудов, или 80 кг). Фунт равнялся 409,5 г или 96 золотникам (золотник — 4,27 г).

(обратно)

594

Леонид Филатов. «Сказ про Федота-стрельца, удалого молодца».

(обратно)

595

Маат — центральное понятие древнеегипетской онтологии и этики.

(обратно)

596

Знаменская башня ныне именуется Троицкой, а Портомойные ворота располагались под Благовещенской башней.

(обратно)

597

Ныне это Вторая Безымянная башня. Под ней в то время имелись ворота.

(обратно)

598

Воск красного цвета использовался только при утверждении официальных бумаг и только царем, патриархом и митрополитами.

(обратно)

599

Имеется в виду кинокомедия «Не может быть».

(обратно)

600

Тебенёк — прямоугольный отрезок кожи, подвешивающийся по сторонам седла и предохраняющий ногу от трения о стременной ремень.

(обратно)

601

Подстилка под седло. Накидывается поверх потника.

(обратно)

602

Думный дьяк — высшая должность на Руси того времени среди приказного народа. Этот дьяк имел право не только присутствовать на заседаниях, но и при необходимости выступать с докладами царю в боярской Думе.

(обратно)

603

Посольство во главе с Михаилом Игнатьевичем Татищевым должно было прибыть с Кавказа только в ноябре.

(обратно)

604

В оправдание действий Федора надо отметить, что эту гиацинтовую чарку, оцененную в 60 тысяч злотых (примерно 20 тысяч рублей), равно как и несколько очень дорогих статуэток, упомянутых ниже, Дмитрий действительно отправит Марине Мнишек в качестве свадебных подарков.

(обратно)

605

Один из царских головных уборов для торжественных выходов, изготовленный по заказу Иоанна IV в честь взятия Казани — отсюда и его название.

(обратно)

606

Имеется в виду планируемый в Кремле, но так и не построенный Годуновым собор Святая Святых, который должен был олицетворять сразу две главные святыни христиан: святилище не существовавшего уже тогда ветхозаветного храма царя Соломона и храм Гроба Господня.

(обратно)

607

Помимо апостолов были отлиты статуэтки Христа и архангела Гавриила.

(обратно)

608

Перунов день, который ныне известен как день Ильи-пророка, отмечался древними славянами 20 июля (ныне 2 августа).

(обратно)

609

Константин намекает на обстоятельства своего собственного возвращения из прошлого, о которых рассказано в книге «Царская невеста». — Здесь и далее примеч. авт.

(обратно)

610

Толстой А. К. «Колокольчики мои, цветики степные!».

(обратно)

611

Чтобы соблюсти равноправие со славянскими богами — ведь не пишем же мы Бог Авось, Богиня Макошь, Бог Перун и так далее, — здесь и далее к словам бог, богородица, спаситель, аллах и т. п. автор посчитал справедливым применить правила прежнего советского правописания.

(обратно)

612

Помоги, великий философ, дабы я отныне перестал искать причины, оправдывающие грех, и не отступал, потерявши всякую надежду…

(обратно)

613

Неприличный, непристойный.

(обратно)

614

Мом — в древнегреческой мифологии бог насмешки и злословия. Давал людям и богам мудрые советы, которые неизменно оказывались пагубными для всех, кто им следовал. Отсюда и его прозвище — «правдивый ложью».

(обратно)

615

Короткая, до бедер, кольчуга комбинированного (пластины и кольца) типа.

(обратно)

616

Подразумевается библейское сказание о жене праведника Лота, которая при побеге из обреченного богом на гибель города Содома из любопытства оглянулась и превратилась в соляной столб.

(обратно)

617

Прямым назывался стол, за которым усаживался сам царь и его ближние. Остальные, стоящие перпендикулярно к нему, назывались кривыми.

(обратно)

618

Так на Руси назывались минуты. Час делился на шесть дробных часцов, а те в свою очередь на десять часцов каждый.

(обратно)

619

Дмитрий родился в день этого великомученика, почему и получил помимо княжеского еще и второе, «крестильное» имя — Уар-Дмитрий. Такое двойное имя не редкость, просто мы знаем наших князей преимущественно по их «княжеским», то есть, по сути, языческим именам — Ольгу, а не Елену, Владимира, а не Василия, Ярослава Мудрого, а не Георгия, и так далее…

(обратно)

620

Леонид Филатов. «Лизистрата».

(обратно)

621

Имеется в виду кинокомедия «Иван Васильевич меняет профессию» и слова Ивана Грозного, попавшего в лифт.

(обратно)

622

Реза — процент.

(обратно)

623

В то время стрелецкие полки уже имели форму одежды, причем в каждом полку она чем-то отличалась. Те же сапоги могли быть желтыми, синими или красными.

(обратно)

624

О том, как дядя Федора Константин Россошанский вступился за жестоко пытаемого боярина Воротынского, рассказывается в заключительной части трилогии «Лал — камень любви».

(обратно)

625

Леонид Филатов. «Сказ про Федота-стрельца, удалого молодца».

(обратно)

626

Пьер де Ронсар. «Амадису Жамену». Перевод В. Левика.

(обратно)

627

Леонид Филатов. «Любовь к трем апельсинам».

(обратно)

628

По ювелирам.

(обратно)

629

Ожерельем в те времена называли еще и нарядные и богато украшенные воротники, в том числе и у рубах, которые, как правило, были пристежные.

(обратно)

630

Ныне город Киров.

(обратно)

631

Леонид Филатов. «Сказ про Федота-стрельца, удалого молодца».

(обратно)

632

Леонид Филатов. «Сказ про Федота-стрельца, удалого молодца».

(обратно)

633

Имеется в виду бунт или измена, поскольку на Руси того времени все политические преступники именовались ворами.

(обратно)

634

Это не выдумка. Для перекрашивания глаз в черный цвет на Руси использовали особый состав — смесь металлической сажи с гуляфной (розовой) водкой, который закапывали в глаза.

(обратно)

635

Общее название для всех речных судов на Руси того времени.

(обратно)

636

Леонид Филатов. «Сказ про Федота-стрельца, удалого молодца».

(обратно)

637

Любовница.

(обратно)

638

Имеется в виду мужской половой орган.

(обратно)

639

Леонид Филатов. «Возмутители спокойствия».

(обратно)

640

Стоглав — сборник решений Стоглавого церковного собора (1551 г.). Назывался так из-за количества глав, хотя чуть позже к ним добавилась 101-я. Большинство уложений и правил сборника православная церковь на Руси неукоснительно соблюдала на протяжении полутора веков.

(обратно)

641

Белое духовенство, то есть не принимавшие монашеский сан и имеющие право обзавестись женой и детьми — дьяки, дьяконы и священники.

(обратно)

642

Черное духовенство, то есть принявшие монашеский сан, к которому помимо монахов относятся все высшие иерархи церкви — епископы, архиепископы, митрополиты и патриархи.

(обратно)

643

Кика — головной убор замужней женщины. В данном случае подразумевается, что родство идет через женитьбу, а такое на Руси ценилось очень низко.

(обратно)

644

Тут Басманов несколько преувеличил. Соломония Сабурова была женой Василия III Иоанновича, то есть великой княгиней, а Евдокия Сабурова — первой женой царевича Ивана Ивановича, позже убитого отцом, Иваном Грозным. К тому же оба брака были бесплодными и закончились насильственным постригом женщин в монахини.

(обратно)

645

Русские князья, ведущие свои родословные от сыновей великого князя Литовского Гедемина (правил 1316–1341 гг.): князя Пинского Наримунта, князя Заславского Евнутия и великого князя Литовского Ольгерда.

(обратно)

646

Братанична — племянница, дочь брата.

(обратно)

647

Плещей — плечистый, широкоплечий.

(обратно)

648

Время глубокого траура по родителям, который было принято соблюдать в течение года, а именно: полгода — глубокий, три месяца — обыкновенный и три месяца — полутраур.

(обратно)

649

Праздник Покрова отмечается 1 октября (по ст. стилю).

(обратно)

650

В то время монисто хоть и являлось украшением, но одновременно было по своей сути как бы предметом религиозного культа, поскольку представляло связку из миниатюрных иконок, крестов и пронизок (бус).

(обратно)

651

Дощаник — название наиболее крупного из речных судов на Руси того времени.

(обратно)

652

Груз становится легким, когда несешь его с покорностью (лат.).

(обратно)

653

Если ныне нам плохо, то не всегда так будет и впредь. Переноси и будь тверд, эта боль когда-нибудь принесет тебе пользу (лат.).

(обратно)

654

Надо жить (лат.).

(обратно)

655

Горе побежденным (лат.).

(обратно)

656

Горе победителям (лат.).

(обратно)

657

Надеюсь на свет после мрака (лат.).

(обратно)

658

Может быть, и об этом когда-нибудь будет приятно вспомнить (лат.).

(обратно)

659

Приятно воспоминание о минувших невзгодах (лат.).

(обратно)

660

Мужайтесь и храните себя для благоприятных времен (лат.).

(обратно)

661

К чему нам в быстротечной жизни домогаться столь многого? (лат.)

(обратно)

662

Ныне Волоколамск.

(обратно)

663

Каялся Федор напрасно, поскольку, сам того не подозревая, просто вернулся к первоначальному тексту, ибо у автора слов Анри Волохонского предлог был как раз «над», поскольку стихотворение называлось «Рай».

(обратно)

664

Вадим Кузьминых. «Баллада о двух мечах».

(обратно)

665

Леонид Филатов. «Золушка ДО И ПОСЛЕ».

(обратно)

666

Здесь и далее Одинец цитирует «Балладу о двух мечах» Вадима Кузьминых.

(обратно)

667

Имеется в виду ритуал добровольного оскопления, проводимый в храме богини Астарты, когда фанатичные поклонники сами в добровольном порядке отрезали у себя мужские половые органы и возносили их на ее алтарь.

(обратно)

668

Леонид Филатов. «Сказ про Федота-стрельца, удалого молодца».

(обратно)

669

Скудельница — общая могила.

(обратно)

670

Леонид Филатов. «Сказ про Федота-стрельца, удалого молодца».

(обратно)

671

Татьяна Сашко. «Эти глаза напротив».

(обратно)

672

Закладная грамотка — документ о займе, обеспеченном залогом.

(обратно)

673

Судебная пошлина, пеня с виноватого, равная сумме самого иска.

(обратно)

674

Поездом на Руси называли торговые караваны.

(обратно)

675

Павел Жагун. «Милый друг».

(обратно)

676

Здесь и далее слова из песни «Все, что в жизни есть у меня». Автор стихов Леонид Дербенев.

(обратно)

677

Произношение имен, в том числе и библейских, в те времена на Руси было несколько иным — без сдвоенных гласных и согласных. Не Авраам, а Аврам, не Сарра, а Сара, то же и Исус.

(обратно)

678

Потакать, угождать.

(обратно)

679

Каплун — кастрированный петух.

(обратно)

680

Роберт Бернс (1759–1796) — шотландский поэт.

(обратно)

681

Имеется в виду место в Москве, на котором в основном осуществлялись смертные казни. Ныне Болотная площадь.

(обратно)

682

Леонид Филатов. «Лизистрата».

(обратно)

683

Леонид Филатов. «Возмутители спокойствия».

(обратно)

684

Леонид Филатов. «Возмутители спокойствия».

(обратно)

685

Леонид Филатов. «Сказ про Федота-стрельца, удалого молодца».

(обратно)

686

Леонид Филатов. «Возмутители спокойствия».

(обратно)

687

На самом деле приведенный здесь оригинальный текст дошел до нас в списках и является анонимным. Сочинение приписано И.А. Хворостинину исключительно волей автора.

(обратно)

688

Собрание, совещание, совет.

(обратно)

689

Игра слов: cтервец — плохой человек, а стерво — падаль.

(обратно)

690

Здесь: не сказочник.

(обратно)

691

Казнью на Руси в то время именовали любое наказание.

(обратно)

692

Судебник Ивана IV — первый в русской истории нормативно-правовой акт, провозглашенный единственным источником права.

(обратно)

693

Леонид Филатов. «Сказ про Федота-стрельца, удалого молодца».

(обратно)

694

Кожаные рукавицы, не обшитые тканью и без меха.

(обратно)

695

Согласие (польск.).

(обратно)

696

Гашник — шнурок или веревка, поддерживающие штаны.

(обратно)

697

Слова Сергея Герделя.

(обратно)

698

Леонид Филатов. «Сказ про Федота-стрельца, удалого молодца».

(обратно)

699

Имеется в виду вторая жена короля Филиппа VI Бланка Испанская.

(обратно)

700

Жиковина — перстень, форма оправы которого напоминала лапки жучка, охватывающего камень. Отсюда и такое название. (Здесь и далее примечания автора.)

(обратно)

701

Чтобы соблюсти равноправие со славянскими богами — ведь не пишем же мы Бог Авось, Богиня Макошь, Бог Перун и так далее, — здесь и далее к словам «бог», «богородица», «спаситель», «аллах» и т. п. автор посчитал справедливым применить правила прежнего советского правописания.

(обратно)

702

Ныне Таллин.

(обратно)

703

Густав был старшим сыном шведского короля Эрика XIV, которого в 1568 г. сверг с престола его брат Юхан III. Густав долго скитался по разным странам, пока в 1600 г. царь Борис Годунов не пригласил его в Россию в качестве кандидата в женихи царевны Ксении. Однако он отказался перейти в православие и повел себя несколько вызывающе, за что был отправлен царем в Углич, который выделили ему в кормление, где он с тех пор и проживал.

(обратно)

704

Федор произносит имя Христа, как было принято на Руси до реформы патриарха Никона.

(обратно)

705

Рота— клятва.

(обратно)

706

Успение пресвятой богородицы — один из двунадесятых православных праздников, в то время отмечался 15 августа. (Здесь и далее все даты приведены по старому стилю.)

(обратно)

707

Благо отечества — высший закон (лат.).

(обратно)

708

Прикрыш — трава (она же волкобой, омег, блекот, дегтярка, недоспелка, копеечный чистяк, овечье рунишко, черное зелье, одномесячник) — борец шерстистоустый из семейства лютиковых.

(обратно)

709

Гово́ря — разговор.

(обратно)

710

Подобное излечивается подобным (лат.).

(обратно)

711

Досуг без занятий наукой — это смерть и погребение живого человека. Не для того, чтобы есть, я живу, а для того, чтобы жить, ем (лат.).

(обратно)

712

Надо есть, чтобы жить, а не жить, чтобы есть (лат.).

(обратно)

713

Четь (четверть) — единица пахотной земли, на которой высевали четверть ржи (отсюда и название). Составляла примерно половину десятины (0,58 га).

(обратно)

714

О свет небес, о святая роза (лат.).

(обратно)

715

Друг познается по любви, нраву, речам, делам (лат.).

(обратно)

716

Карл IX (1550–1611), регент Шведского королевства с 1597 г. В 1598 г. добился низложения своего племянника, короля Швеции и Речи Посполитой Сигизмунда III. В 1604 г. принял титул короля, но официально короновался только в 1607 г.

(обратно)

717

Густав, мягко говоря, преувеличил. Еще в 1405 г. Конрад Кайзер фон Айхштадт впервые предложил использовать чугунный корпус для ручных метательных снарядов.

(обратно)

718

Имеется в виду одна из семи северных провинций, вошедшая в состав Соединенных провинций Нидерландов.

(обратно)

719

Глубокая печаль — то же, что и глубокий траур. В случае смерти родителей его продолжительность составляла полгода.

(обратно)

720

Зыряне — так ранее именовали на Руси коми и коми-пермяков.

(обратно)

721

Гермоген сменил казачью саблю на рясу, когда ему было не меньше пятидесяти лет.

(обратно)

722

Остяки и вогулы — так ранее называли хантов и манси.

(обратно)

723

Полководцы.

(обратно)

724

Убийца.

(обратно)

725

Зачем, для чего.

(обратно)

726

Здесь: нельзя, не подобает.

(обратно)

727

Скимен — молодой лев, львенок.

(обратно)

728

Государев родословец, в котором были приведены генеалогии наиболее знатных и значимых в государственном управлении того времени родов, был составлен в Разрядном приказе примерно около 1555 г. и, по сути, стал первой официальной родословной книгой на Руси.

(обратно)

729

Здесь: алмаз.

(обратно)

730

Подразумевается обряд интронизации, после которого новопоставленный патриарх шествовал по городу на осле.

(обратно)

731

Пока.

(обратно)

732

1 сентября.

(обратно)

733

Столешник — так на Руси называли столяров.

(обратно)

734

Под хитростью здесь подразумевается знание чего-то изощренного, замысловатого в профессии.

(обратно)

735

Аршин — мера длины, равная 72 см. В одном аршине — 16 вершков (4,5 см). Три аршина составляли казенную сажень (216 см).

(обратно)

736

Шатучий тать — грабитель.

(обратно)

737

Стоглав — церковный собор с участием царя Ивана Грозного и представителей боярской Думы, состоявшийся в 1551 г. Свое название получил от сборника церковных решений, состоявшего из ста глав. Этот сборник стал основным кодексом правовых норм для духовенства, регламентирующих и взаимоотношения церкви с государством.

(обратно)

738

Копия.

(обратно)

739

Так на Руси именовали не только одежду и ткани, но и пушнину.

(обратно)

740

Имеется в виду Северная Двина.

(обратно)

741

Холмогоры и Архангельск.

(обратно)

742

Ныне Сыктывкар.

(обратно)

743

Здесь: установленное властями место для сбора дани.

(обратно)

744

Новый год на Руси начинался 1 сентября (Семенов день). Обычно к нему приурочивали и сборы всех податей.

(обратно)

745

Столица Речи Посполитой была перенесена из Кракова в Варшаву в 1596 г. после пожара в Вавельском замке, который был королевской резиденцией.

(обратно)

746

Сигизмунд III Ваза (1566–1632) — король польский и великий князь литовский с 1587 г., король шведский с 1592 по 1599 гг., сын шведского короля Юхана III и Екатерины Ягеллонки.

(обратно)

747

Овдовевший король Сигизмунд посватался к австрийской эрцгерцогине Констанции. Свадьба их должна была состояться 11 декабря 1605 г.

(обратно)

748

Подразумевается, что музы, покровительствующей художникам, в мифологии Древней Греции не было.

(обратно)

749

Праща — ручное метательное оружие. Состояло из ремня с расширяющейся средней частью, в которую закладывался метательный камень. Раскрутив ее и выпустив один конец, запускали камень в полет. В XVI–XVII вв. пращу действительно использовали при метании гранат.

(обратно)

750

Так на Руси называлась конфискация.

(обратно)

751

Так на Руси называли профессии.

(обратно)

752

Портные.

(обратно)

753

Кощуны — смехотворство.

(обратно)

754

Ныне город Шуя Ивановской области.

(обратно)

755

Здесь: надежный и непрельщаемый.

(обратно)

756

Подразумевается боярин Дружина Андреевич Морозов — один из героев романа А. К. Толстого «Князь Серебряный», который женился на дочери своего старинного друга с целью дать ей защиту от притязаний князя Вяземского.

(обратно)

757

Леонид Филатов. «Сказ про Федота-стрельца, удалого молодца».

(обратно)

758

На Руси ночные часы отсчитывались от захода солнца, то есть в переводе на современное время было не так уж поздно, примерно 22 часа.

(обратно)

759

Блужение — неверность истинному богу, служение идолам; блядение — здесь: суесловие, вранье; высоковыйный — гордый, надменный, кичливый; злохудожный — лукавый, злобный, беззаконный; презорливый — гордый, надменный, дерзкий.

(обратно)

760

Здесь: обвинение.

(обратно)

761

Баня.

(обратно)

762

Сорная трава.

(обратно)

763

Новобранец (лат.).

(обратно)

764

Леонид Филатов. «Еще раз о голом короле».

(обратно)

765

Выкуп за невесту.

(обратно)

766

Ныне город Буй.

(обратно)

767

Так на Руси именовали разведчиков недр.

(обратно)

768

Слева.

(обратно)

769

В рубле было 400 полушек, 200 денег (они же московки или сабляницы) или 100 новгородок (копейных денег). Полуполтина — 25 копеек или 100 полушек.

(обратно)

770

Современные названия некоторых народов звучат иначе. Черемисы — марийцы, вотяки — удмурты, самоеды — ненцы, тунгусы — эвенки.

(обратно)

771

Раньше обскими уграми называли манси, а селькупы и сейчас именуются точно так же.

(обратно)

772

Летнина, или клочьё — шерсть, снимаемая с овец летом.

(обратно)

773

Самокрутка — побег с целью тайно обвенчаться, не спрашивая согласия родителей.

(обратно)

774

Очная ставка.

(обратно)

775

Приставку «арци» на Руси употребляли, когда речь шла о герцогском титуле, то есть в данном случае Дмитрий подразумевает, что Карл пожалует им Густава.

(обратно)

776

Леонид Филатов. «Сказ про Федота-стрельца, удалого молодца».

(обратно)

777

Симеон Бекбулатович — касимовский хан. До крещения носил имя Саин-Булат. По прихоти Иоанна Грозного с 1575 по 1576 гг. официально именовался государем всея Руси. Позже его пожаловали титулом великого князя и отправили в Тверь.

(обратно)

778

Так называли на Руси стол, за которым сидел царь. Остальные столы, за которыми размещали гостей, именовались кривыми.

(обратно)

779

Имеется в виду представитель Сефевидов Аббас I Великий (1571–1628), шахиншах Персии с 1587 г. Приверженцы первого представителя династии, Исмаила, в знак своей шиитской веры, отличной от турецкой, носили головные уборы с дюжиной красных складок, по числу почитаемых первых имамов. Из-за шапок они и назывались кызыл-баши, т. е. красноголовые.

(обратно)

780

Черкесами на Руси называли адыгские племена Северного Кавказа.

(обратно)

781

Имеется в виду правитель Крымского ханства Газы-Гирей II (правил с 1588 г. по 1608 г. с небольшим перерывом).

(обратно)

782

Леонид Филатов. «Сказ про Федота-стрельца, удалого молодца».

(обратно)

783

Назван в связи с тем, что его своим указом ввел римский папа Григорий XIII в 1582 г., сместив даты на десять дней вперед и установив день весеннего равноденствия, приходившийся к тому времени уже на начало апреля, вновь на 21 марта. Чтобы далее ошибки не могли скапливаться, принято было считать, что последний год минувшего столетия, которое не делится без остатка на 4, не является високосным — 1700-й, 1800-й, 1900-й, 2100-й и т. д.

(обратно)

784

На Руси разделяли время на дневные и ночные часы и с заходом и восходом солнца переводили часовую стрелку в исходное положение на двенадцать часов.

(обратно)

785

Поездом на Руси называли ряд повозок, едущих друг за другом по одному пути (торговый, свадебный и т. д.).

(обратно)

786

Леонид Филатов. «Сказ про Федота-стрельца, удалого молодца».

(обратно)

787

Общее название сластей.

(обратно)

788

Имеется в виду Анна Ягеллонка (1523–1596), сестра польского короля Сигизмунда-Августа и последняя представительница династии Ягеллонов.

(обратно)

789

Небольшой портрет, как правило, поясной.

(обратно)

790

Повеленная грамота — документ, в котором содержалось царское распоряжение, повеление. Отворенная грамота давала право на беспрепятственный проезд через границу.

(обратно)

791

Имеется в виду церковный праздник в честь святого Георгия, отмечавшийся 26 ноября. В течение двух недель (за неделю до праздника и неделю после) допускался — при условии выплаты всех задолженностей — переход крестьян от одного владельца к другому.

(обратно)

792

Краткое песнопение, рассказывающее о каком-либо событии в жизни святого.

(обратно)

793

Рукоплещите, комедия окончена (лат.).

(обратно)

794

Леонид Филатов. «Сказ про Федота-стрельца, удалого молодца».

(обратно)

795

Вица — ветка.

(обратно)

796

Ныне Салехард.

(обратно)

797

Здесь: ровесник.

(обратно)

798

Имеется в виду старшая дочь шведского короля Карла IX от первого брака с Марией Пфальцской Екатерина.

(обратно)

799

Леонид Филатов. «Сказ про Федота-стрельца, удалого молодца».

(обратно)

800

Помни о родине (лат.).

(обратно)

801

Обычно на первой пытке били длинниками (палками). Во время второй загоняли иголки под ногти, отсюда и названия пыток, которые затем фигурировали в опросном листе (протоколе допроса): «В подлинной показал то-то, в подноготной то и то…»

(обратно)

802

Ведро — старая русская мера жидкостей, равная 14,75 литра. Оно равнялось (до середины XVII века) примерно 12 кружкам (1230 г) или 360 чаркам (чуть более 40 г). Н. А. Шостьин. «Очерки истории русской метрологии. XI — начало XX века». Издательство стандартов. М., 1975 г., стр. 72.

(обратно)

803

Имеется в виду кинокомедия «Здравствуйте, я ваша тетя» и слова одного из персонажей.

(обратно)

804

Имеется в виду Сигизмунд II Август (1520–1572), король польский и великий князь литовский с 1548 г.

(обратно)

805

На самом деле сумма не столь мала, примерно 400 рублей того времени, но в Европе в связи с открытыми богатствами Нового Света произошла революция цен, так что золото и серебро стоили гораздо дешевле, чем на Руси.

(обратно)

806

Подробно об этом рассказано в романе «Не хочу быть полководцем», второй книге трилогии «Лал — камень любви».

(обратно)

807

Церковь до XIX в. запрещала браки до седьмой степени кровного родства включительно. Сами степени исчислялись из количества рождений, начиная от одного общего родоначальника. Например, между отцом и дочерью одна степень, родные брат с сестрой находились уже во второй степени родства, двоюродные — в четвертой, соответственно, троюродные — в шестой.

(обратно)

808

Владимир Высоцкий. «Если нравится — мало?..».

(обратно)

809

Должности упомянутых лиц указаны в соответствии с тем временем, когда Мария Владимировна еще проживала в Рижском замке.

(обратно)

810

Так первоначально назывался Таллин.

(обратно)

811

Здесь: нравлюсь.

(обратно)

812

Пьер де Ронсар. Из цикла стихов к Марии Стюарт. «Ты помнишь, милая, как ты в окно глядела…» (Перевод В. Левика.)

(обратно)

813

Владимир Высоцкий. «Инструкция перед поездкой за рубеж, или Полчаса в месткоме».

(обратно)

814

Леонид Филатов. «Еще раз о голом короле».

(обратно)

815

Пятина — один из пяти территориально-административных районов, на которые делились земли Великого Новгорода. В середине XVI в. они были разделены каждая на две части. Зарусская пятина, составлявшая половину Шелонской, располагалась к северо-западу от города и включала в себя Ивангород и Ям.

(обратно)

816

Святогор — особо почитаемый народом былинный русский богатырь, равного которому по силе никого не было.

(обратно)

817

На самом деле все наоборот. Именно Кузьма Захарьич Минин-Сухорук был лишь однофамильцем или (возможно) родственником Кузьмы Минина, возглавившего народное ополчение. Эта ошибка, появившаяся еще в XIX в., впоследствии получила широкое распространение.

(обратно)

818

Так на Руси называли завсегдатаев питейных заведений.

(обратно)

819

Оклад думного боярина Федора Ивановича Мстиславского составлял 1200 рублей в год.

(обратно)

820

Считается, что пращур Шеина Михаил Прушанич (Прашинич) приехал в Великий Новгород из Прусии в XIII в.

(обратно)

821

Праздник отмечался славянами 22 ноября.

(обратно)

822

Леонид Филатов. «Сказ про Федота-стрельца, удалого молодца».

(обратно)

823

Леонид Филатов. «Сказ про Федота-стрельца, удалого молодца».

(обратно)

824

Об обстоятельствах знакомства Анны Колтовской с Константином подробно рассказано в «Царской невесте», третьей книге трилогии «Лал — камень любви».

(обратно)

825

Издавна существовал обычай, по которому владыка Новгородской епархии снаряжал и содержал на свои средства полк ратников. Отсюда и название.

(обратно)

826

Дубина.

(обратно)

827

Трагедия произошла на реке Шексне, когда хлипкие подмостки пристани не выдержали и няньки с годовалым первенцем Иоанна царевичем Дмитрием упали в реку.

(обратно)

828

Все указанные данные — количество возов, доставленных в Новгород, странный молебен, прибытие царицы в монастырь в первом часу ночи — не авторская выдумка. О них говорится во многих документах, в частности, в Новгородской летописи.

(обратно)

829

Риксрод — правительственный совет Швеции, считавшийся высшим коллегиальным органом государственного управления и суда.

(обратно)

830

Так на Руси называли Нарву.

(обратно)

831

Его эстонское название Васкнарва.

(обратно)

832

Так именовали на Руси датского принца Магнуса.

(обратно)

833

Измена королю (польск.).

(обратно)

834

Такое прозвище получила первая женщина-офицер Надежда Дурова, храбро сражавшаяся с французами в Отечественную войну 1812 г.

(обратно)

835

А. С. Пушкин. Поэма «Полтава».

(обратно)

836

Подразумевается Австрия и другие владения императоров дома Габсбургов.

(обратно)

837

Царское место ныне известно как Лобное, Фроловские ворота — ныне Спасские, Пожар — Красная площадь.

(обратно)

838

Чтобы соблюсти равноправие с остальными богами, включая славянских — ведь не пишем же мы Бог Перун, Бог Авось, Богиня Макошь, — здесь и далее к словам «бог», «господь», «всевышний», «богородица» и тому подобным автор посчитал справедливым применить правила прежнего советского правописания.

(обратно)

839

Ныне Троицкие ворота.

(обратно)

840

Слова «минута» в то время на Руси не существовало. Час делили на шесть дробных часовцев. Они, в свою очередь, делились на десять часец, которые, по сути, и являлись минутами. То есть в данном случае речь идет о двадцати минутах.

(обратно)

841

Пришел последний день и неотвратимый рок (лат.).

(обратно)

842

Сегодня Цезарь, завтра ничто (лат.).

(обратно)

843

Так проходит мирская слава (лат.).

(обратно)

844

В те времена на Руси было принято произносить и писать имена без сдвоенных согласных и гласных: Исус, Аврам…

(обратно)

845

Рукоплещите, друзья, комедия окончена (лат.).

(обратно)

846

Подобно тому как в то время было принято надевать при выходах одну одежду поверх другой, зачастую напяливая на себя сразу по две шубы, надевали и несколько шапок. Вначале тафью, представлявшую собой четырехугольную тюбетейку, далее колпак — высокую шапку с зауженным верхом, часто заломленным и свисающим книзу, а на него горлатную шапку — тоже высокую, но расширяющуюся кверху, с плоской тульей. Последняя символизировала боярское достоинство, нечто вроде генеральской папахи. Шилась исключительно из меховых горлышек, отсюда и название.

(обратно)

847

События, связанные с гибелью Никиты Голицына, описаны в книге «Поднимите мне веки».

(обратно)

848

В старину на Руси цифры обозначались буквами: А — 1, В — 2, Г — 3, Д — 4, Е — 5… Для указания того, что знак является цифрой, над ним ставился специальный волнистый знак — титло. Тысячи записывались теми же буквами с титлом, что и 1, 2… 9, но слева внизу изображался еще один знак — наклонная линия, которая пересекается двумя черточками. Десятки тысяч тоже отмечались буквами алфавита, но без титла, а сами буквы брались в кружок. Для изображения сотен тысяч кружок составлялся из точек, а для миллионов — из черточек. Записанные таким способом числа имели свои названия. Десять тысяч называли тьмой, сто тысяч — легионом (легеоном), а миллион — леодром. Приведенная здесь нумерация называлась «малое число», или «малый счет».

(обратно)

849

Слово «воровство» в то время означало политическое преступление, измену, соответственно «вор» — изменник, а все уголовники именовались татями.

(обратно)

850

В отличие от остальных частей Москвы (Белый город, Китай-город. Земляной город) Кремль именовали просто городом.

(обратно)

851

Пьер Жан Беранже. «Как яблочко румян…» Перевод В. С. Курочкина.

(обратно)

852

В польском произношении имя пана Мнишка Юрий звучит как Ёжи, отсюда и Ёжик.

(обратно)

853

Счастье не в награде за доблесть, а в самой доблести (лат.).

(обратно)

854

Яд (польск.).

(обратно) name="n_855">

855

Лови случай (лат.).

(обратно)

856

Ниделя — воскресенье.

(обратно)

857

В то время поляки именно так — москва — часто именовали московский люд.

(обратно)

858

Здесь: слуга (польск.).

(обратно)

859

О том, как Федор Россошанский выяснил истинное происхождение царя Дмитрия и его подлинное имя, рассказывается в книге «Третьего не дано?».

(обратно)

860

Скородомом, или Земляным городом, назывались деревянные стены и башни Москвы, которые Борис Годунов, заботясь о жителях прилегающих к столице посадов и слобод, повелел выстроить еще в конце XVI в.

(обратно)

861

Гедимин (ум. в 1341 г.) — великий князь Литовский (с 1316 г.). На Руси его потомки благодаря легенде о происхождении литовской княжеской династии Гедиминовичей от полоцких Рюриковичей котировались очень высоко и считались вторыми по значимости после Рюриковичей.

(обратно)

862

Ткань для покрытия деревянных скамеек, лавок и стульев.

(обратно)

863

Пьяница, пропойца.

(обратно)

864

Не ясно (лат.).

(обратно)

865

С полной искренностью, от души (лат.).

(обратно)

866

Тотчас и немедленно (лат.).

(обратно)

867

Там победа, где согласие (лат.).

(обратно)

868

Разрыв в датах у Руси с Европой произошел, когда папа Григорий XIII осенью 1582 г. повелел сдвинуть даты на десять суток. Он предложил сделать то же самое и Константинопольскому патриарху Иеремии II, но тот созвал собор, на котором решили отказаться от этого новшества. Поначалу римского папу не послушались и многие страны, где властвовали протестанты. В Англии, в ряде немецких государствах и в скандинавских странах к началу XVII в. календарь не был принят.

(обратно)

869

На Руси было принято, что незначительных гостей хозяин провожает до порога, более солидных — до крыльца, а наиболее почетных гостей — до ворот подворья. То же самое касалось и встречи: наиболее почетных — во дворе, у ворот, остальных либо на крыльце, либо в сенях, а то и в доме.

(обратно)

870

И. А. Крылов. «Плотичка».

(обратно)

871

Буквально: «всеобщее движение» (польск.) — военная мобилизация шляхты.

(обратно)

872

Д. С. Мережковский. «Расслабленный».

(обратно)

873

Автором этого афоризма является последний немецкий император и прусский король (1888–1918) Вильгельм II Гогенцоллерн (1859–1941). Именно он так исчерпывающе определил круг единственно достойных, по его мнению, занятий для немецкой женщины.

(обратно)

874

Я учусь и учителей себе требую.

(обратно)

875

Имеется в виду Анна Ягеллонка (1523–1596), сестра польского короля Сигизмунда-Августа и последняя представительница династии Ягеллонов.

(обратно)

876

Гарде (от фр. gardez (берегитесь) — шахматный термин, означающий нападение на ферзя.

(обратно)

877

На Руси того времени одной из наиболее употребительных счетных единиц было число сорок.

(обратно)

878

Подробно об этом рассказано в книге «Правдивый ложью».

(обратно)

879

Талер — серебряная монета Речи Посполитой. Содержала 24,3 г серебра, то есть равнялась 35,73 копейных денег.

(обратно)

880

Оплата иноземной гвардии осуществлялась на Руси согласно принятым в Европе обычаям — ежеквартально. Отсюда и название жалованья — «кварта», то есть «четверть».

(обратно)

881

После реформ Стефана Батория содержание серебра в польском гроше оказалось одинаково с копейной деньгой.

(обратно)

882

Как аукнется, так и откликнется, или, если дословно, как приветствуешь ты, так будут приветствовать и тебя (лат.).

(обратно)

883

Так в Европе назывались специальные аптекарские ботанические сады.

(обратно)

884

Для наружного применения (лат.).

(обратно)

885

Для внутреннего применения (лат.).

(обратно)

886

Имеется в виду зверобой дырявый.

(обратно)

887

Ведро — старая русская мера жидкости, равная примерно 12,3 л.

(обратно)

888

Зарукавья — широкие обручи, надевавшиеся отдельно поверх широких и длинных рукавов рубахи и предназначенные для их удержания.

(обратно)

889

Ныне город Ряжск Рязанской области.

(обратно)

890

Здесь: в прошлом году.

(обратно)

891

Отворенная грамота — документ, разрешающий беспрепятственный проезд.

(обратно)

892

На самом деле, если следовать историческим документам, он действительно так и сказал, но поляков такое заявление не смутило.

(обратно)

893

Имеется в виду итальянская кинокомедия «Синьор Робинзон».

(обратно)

894

А. С. Пушкин. «Борис Годунов».

(обратно)

895

Филипп III (1578–1621) — король Испании и Португалии с 1598 г.

(обратно)

896

Парсуна — небольшой поясной портрет.

(обратно)

897

Запорожское казачество в то время делилось на реестровых, то есть включенных в список получающих жалованье и состоящих на постоянной военной службе у короля Речи Посполитой; и неерестровых, к которым относились низшие слои казачества, преимущественно из бежавшего от шляхетского гнета простого крестьянства (поспольства), недавно пришедшего в Сечь.

(обратно)

898

Ныне районный центр Львовской области. В те времена город принадлежал братьям Яну-Каролю и Александру Ходкевичам.

(обратно)

899

И. А. Крылов. «Крестьянин и река».

(обратно)

900

Название происходит от предания, будто эту часть города огораживал стеной знаменитый князь Довмонт, бежавший в XIII в. из Литвы, осевший в Пскове и служивший городу верой и правдой много лет, доблестно защищая его от немецких крестоносцев и набегов дикой Литвы. Было самой древней частью Пскова, где помимо церквей, включая главную псковскую святыню — собор Святой Троицы, размещались преимущественно правительственные учреждения.

(обратно)

901

Д. С. Мережковский. «Франциск Ассизский».

(обратно)

902

Д. С. Мережковский. «Франциск Ассизский».

(обратно)

903

Польские гусары делились на «товарищей» и «пахоликов». Последних, из числа обедневших шляхтичей, приводили с собой, поступая на службу, «товарищи», числом обычно от двух до семи. Пахолики, таким образом, составляли его poczet (свиту, буквально «почет»). Товарищ получал за них жалованье, но был обязан вооружать за свой счет. Помимо коней и качества военного снаряжения «товарищи» и «пахолики» различались также и цветом одежды. У первых она обычно была красной, а у последних иного цвета (как правило, но не всегда, синяя).

(обратно)

904

Д. С. Мережковский. «Франциск Ассизский».

(обратно)

905

Хоругвью в Речи Посполитой называли не только знамена, но и небольшое войсковое подразделение. В XVI–XVIII вв. она численно равнялась примерно роте.

(обратно)

906

Об этом подробно рассказывается в книге «Царская невеста» — заключительной части трилогии «Лал — камень любви».

(обратно)

907

И. А. Крылов. «Госпожа и две служанки».

(обратно)

908

Здесь и далее все заголовки взяты из подлинных произведений князя И. А. Хворостинина-Старковского.

(обратно)

909

Чтобы соблюсти равноправие с остальными богами, включая славянских — ведь не пишем же мы Бог Перун, Бог Авось, Богиня Макошь — здесь и далее к словам бог, господь, всевышний, богородица и тому подобным автор посчитал справедливым применить правила прежнего советского правописания.

(обратно)

910

А.К.Толстой. «Царь Борис».

(обратно)

911

Обычно кравчий, в чьи обязанности входило пробовать вино прежде своего господина, наливал его себе для пробы в верхнюю крышку кубка. Со временем эта крышка превратилась в небольшой верхний кубок. На Руси того времени их называли складными.

(обратно)

912

А.К. Толстой. «Царь Борис».

(обратно)

913

В то время на Руси уголовных преступников называли татями, а политических — ворами. Отсюда и термин «воровство против государя».

(обратно)

914

А.С. Пушкин. «Борис Годунов».

(обратно)

915

Второй женой великого князя Ивана III (1440–1503) стала в 1472 году Зоя Палеолог. Ее родной дядя Константин XI Драгаш — последний из византийских императоров. Погиб при взятии турками Константинополя в 1453 году. Наследников не оставил и императором провозгласил себя его родной брат Фома. Зоя — его единственная дочь.

(обратно)

916

Об этом суде более подробно рассказывается в книге «Поднимите мне веки».

(обратно)

917

И.А. Крылов. «Крестьянин и змея».

(обратно)

918

Мера длины, равная 4,5 см. Соответственно здесь речь идет о 1, 125 см и о 2, 25 см.

(обратно)

919

Для типографии.

(обратно)

920

Ефимок, как называли иоахимсталлер и ему подобные крупные иноземные серебряные монеты на Руси, весил примерно 26–29 граммов серебра, а рубль, как условно-счетная единица — 68 граммов. Отсюда и разница.

(обратно)

921

В то время во время военных походов командные должности согласно родовитости распределялись следующим образом. Главнокомандующим был первый воевода Большого полка. Следующим по старшинству считался первый воевода полка Правой руки. Далее шли воеводы Передового и Сторожевого полков и замыкал пятерку первый воевода полка Левой руки. Шестым по счету был второй воевода Большого полка, и так далее.

(обратно)

922

Стоглав — церковный собор 1551 года, на котором было принято много решений, в том числе и о введении на Руси школ.

(обратно)

923

Так на Руси в то время называли иконописцев.

(обратно)

924

Художеством называли умение, мастерство, а хитростью — нечто изощренное, замысловатое в этом мастерстве.

(обратно)

925

Москва имела особый статус и розыском и поимкой татей в столице ведал не Разбойный приказ, а Новый Земский двор. Он же отвечал за их содержание в тюрьмах.

(обратно)

926

Семеновым днем на Руси называли первое сентября, который был первым днем нового календарного года. К этой дате приурочивались выплаты всех податей.

(обратно)

927

Очная ставка.

(обратно)

928

Слово «гундора» имеет несколько значений, но в Москве так чаще всего называли толстых, неуклюжих, тяжелых на подъем людей.

(обратно)

929

Обязательные государственные заказы, которые белые слободы должны были выполнять бесплатно.

(обратно)

930

А.К. Толстой. «Царь Федор Иоаннович».

(обратно)

931

Жиковиной на Руси называли перстни, в которых драгоценный камень, размещенный в центре, обжимался со всех сторон тонкими зажимами, как лапками жука, отсюда и название. Синь-лалом, в отличие от простого лала (рубина или красной шпинели) называли в то время сапфир.

(обратно)

932

А.К. Толстой. «Царь Федор Иоаннович».

(обратно)

933

А.К. Толстой. «Царь Федор Иоаннович».

(обратно)

934

Братанами в то время на Руси называли двоюродных братьев. Романов действительно являлся таковым, благодаря тому, что мать царя Федора I Иоанновича Анастасия Романовна приходилась ему родной теткой, хотя и не был в кровном родстве с Рюриковичами.

(обратно)

935

Песня «Хромой король» или «Король-победитель». Стихи Мориса Карема, перевод Михаила Кудимова

(обратно)

936

Обрученные девушки в знак того, что они уже невесты, переплетали волосы не в одну, а в две косы, давая понять, что они почти замужем.

(обратно)

937

Так на Руси называли пушнину.

(обратно)

938

Так на Руси называли крушину слабительную.

(обратно)

939

Сорочьи ягоды — народное название крушины ольховидной, бородавником называли чистотел, почечуйной травой — горец почечуйный.

(обратно)

940

То есть слюда вставлена в железную фигурную раму.

(обратно)

941

Локоть равен 41,5 см.

(обратно)

942

Три с половиной сажени или примерно семь с половиной метров.

(обратно)

943

Песня «Вышей мне рубаху». Слова Владислава Артемова.

(обратно)

944

Венчик — девичий головной убор. Сосотоял из узкой полоски из золота, серебра или дорогой материи — парчи, аксамита, бархата, охватывающий лоб и скреплявшийся на затылке. Более сложный, богато украшенный жемчугом, а подчас и драгоценными камнями венчик назывался коруной.

(обратно)

945

История его появления на Руси подробно рассказана в книге «Правдивый ложью».

(обратно)

946

А.К. Толстой. «Царь Федор Иоаннович».

(обратно)

947

Повытье — нечто вроде отдела в приказе. В Посольском их в то время насчитывалось пять. Второе отвечало за Швецию, Польшу, Валахию, Молдавию, Турцию, Крым, Голландию, Гамбург, ганзейские города, и за сношения с православным греческим духовенством.

(обратно)

948

Калга — второй по значимости после хана. В мирное время управлял восточной частью полуострова, в отсутствие хана или в случае его смерти он исполняет его обязанности, пока тот не вернется или не будет избран новый. На войне в его подчинении находилось все левое крыло крымского войска, а когда хан не отправлялся на войну лично, то калга становился главнокомандующим. Если эту должность занимал брат сын или племянник хана, то есть из рода Гиреев, добавлялась приставка: калга-султан.

(обратно)

949

Нуреддин являлся следующим по значимости после калги, был управляющим западной части полуострова, председателем в малых и местных судах, командовал в походах меньшими корпусами правого крыла.

(обратно)

950

Кезлев — нынешняя Евпатория.

(обратно)

951

На Руси того времени не знали ни секунд, ни минут, деля каждый час на шесть дробных часовцев, а их в свою очередь, на десять часцов.

(обратно)

952

А.С. Пушкин «Бахчисарайский фонтан».

(обратно)

953

Клюка — хитрость, приманка, обман; переклюкати — перехитрить.

(обратно)

954

А.С. Пушкин «Бахчисарайский фонтан».

(обратно)

955

Мне плохо. У меня головокружения и колет в груди вот здесь (польск.).

(обратно)

956

Я чувствую слабость, слабость (польск.).

(обратно)

957

Подробно о том, как Федор попал в XVII век, рассказывается в самом начале книги «Найти себя».

(обратно)

958

А.К. Толстой «Царь Федор Иоаннович».

(обратно)

959

И.А. Крылов «Крестьянин и работник».

(обратно)

960

В те времена «слово и дело» официально узаконено не было, но на практике имело место.

(обратно)

961

В средневековой Европе не было в то время представлений о раневой инфекции и методах обеззараживания ран, поэтому до 90 % операций заканчивалось гибелью больного в результате сепсиса.

(обратно)

962

В средние века в Европе существовало разграничение между врачами и хирургами. Первые получали медицинское образование в университетах и занимались только лечением внутренних болезней. Хирурги научного образования не имели (их не допускали в университеты), врачами не считались и в сословие врачей не принимались. Согласно цеховой организации средневекового города, они числились ремесленниками и объединялись в свои профессиональные корпорации.

(обратно)

963

В переводе с татарского мельничное колесо.

(обратно)

964

А.К. Толстой «Цыганские песни»

(обратно)

965

Название третьей вечерней молитвы в намазе. Ее примерное время: середина второй половины дня.

(обратно)

966

Название четвертой обязательной молитвы в намазе. Осуществляется на закате.

(обратно)

967

Полюс полюсов.

(обратно)

968

Раб.

(обратно)

969

Струнный восточный инструмент.

(обратно)

970

Веселовский С. Б. Исследования по истории опричнины. М. 1963. С. 95.

(обратно)

971

Переписка Ивана Грозного с Андреем Курбским. Л., 1979. С. 104.

(обратно)

972

Димитрий (1483–1509) — единственный сын умершего Ивана Ивановича Молодого был венчан на царство своим дедом Иоанном III Васильевичем (1440–1505, великий князь Московский с 1462 года) в 1498 году в возрасте 15 лет, но уже в 1502 году по неизвестным причинам был вместе с матерью взят под стражу. Однако дед колебался чуть ли не до последнего дня, и оттого его сын Василий так и не был удостоен подобных почестей.

(обратно)

973

Жену Ивана Ивановича Молодого Елену, дочь молдавского князя Стефана, из-за ее происхождения часто звали волошанкой, то есть уроженкой Валахии. Умерла в 1502 году.

(обратно)

974

Первенец Ивана III и отец Димитрия Иван Иванович Молодой (1458–1490) был единственным сыном тверской княжны Марии Борисовны и, кстати, главным героем «великого стояния на Угре», отказавшись выполнить повеление своего отца и отвести полки от реки. Умер в 1490 году от «камчука». Василий III (1479–1533), великий князь Московский и всея Руси с 1505 года, был старшим сыном второй жены Иоанна III Софьи (Зои) Фоминичны Палеолог (1448–1504) — племянницы последнего византийского императора Константина XII Палеолога Драгаша.

(обратно)

975

Теремный дворец — так назывались царские жилые покои, заново отстроенные Иоанном III вместе со знаменитым тройным залом — Грановитой палатой.

(обратно)

976

Иван Юрьевич Патрикеев был родным сыном Марии — дочери великого князя Василия I Дмитриевича (1389–1425), то есть его мать доводилась родной теткой Иоанна III.

(обратно)

977

Имеется в виду поговорка, что ночная кукушка дневную всегда перекукует.

(обратно)

978

Это случилось в 1446 году по приказу его двоюродного брата Дмитрия Юрьевича Шемяки в отместку за то, что десятью годами раньше сам Василий II Васильевич поступил точно так же со старшим братом Дмитрия Василием Косым.

(обратно)

979

Тут подразумеваются два события. Первое, это внезапная и наступившая так вовремя смерть его дяди Юрия Дмитриевича (1374–1434), который во второй раз уселся на великом княжении в Москве и уже не собирался уступать престол племяннику, но через несколько месяцев неожиданно скончался. Второе произошло в 1445 году, когда Василий II попал в ордынский плен и хан склонялся к тому, чтобы выдать ярлык на великое княжение Дмитрию Шемяке. Однако татарский посол Бегич так медленно возвращался в Орду, что хан решил, будто Шемяка его убил, и выпустил Василия.

(обратно)

980

Захарий Иванович (?—1461) — потомок Гланда-Камбила Дивоновича, в крещении Ивана, приехавшего на Русь в последней четверти XIII века из Литвы или из Новгорода, из прусского конца. Сын Ивана Андрей, прозванный Кобылой (по отцу), был боярином при Симеоне Гордом, в 1347 году ездил в Тверь за невестой великого князя. Сам Захарий вел свой род от пятого сына Андрея — Федора Кошки, который доводился ему дедом.

(обратно)

981

Это был едва ли не самый древний местнический спор на Руси.

(обратно)

982

Сердоликовая крабия — ларец. Трудно с уверенностью сказать, кому из императоров древнего Рима он принадлежал, однако то, что эту шкатулку, ныне хранимую в Оружейной палате, изготовляли античные мастера — несомненно.

(обратно)

983

Одна из двух сестер, олицетворявших у древних славян богинь судьбы. Счастливую звали Долей, несчастливую — Недолей.

(обратно)

984

Здесь и далее слова «бог», «господь», «всевышний» и прочие пишутся автором с маленькой буквы для соблюдения равноправия, ведь не пишем же мы Бог Перун, Богиня Макошь, бог Велес и т. д.

(обратно)

985

По библейским сказаниям, жена Лота-праведника, уходящая с мужем из обреченного на погибель города Содома, вопреки запрету бога из любопытства обернулась посмотреть и мгновенно обратилась в соляной столб.

(обратно)

986

Действительно, когда происходит отпевание покойника, используют колокольный перебор — медленный звон поочередно в каждый колокол, начиная с самого малого и заканчивая самым большим, после чего следует одновременный удар во все колокола.

(обратно)

987

Куколь (лат. капюшон) — род монашеской одежды в виде остроконечного капюшона (отсюда и название) с двумя длинными, закрывающими спину и грудь полосами материи черного цвета с изображением на нем крестов, серафимов и текста трисвятого. Одевается поверх мантии. В чинопоследовании пострига называется куколем беззлобия, шлемом спасительного упования.

(обратно)

988

Веред — чирей (ст. — слав.)

(обратно)

989

Духовная — так называли грамоту с последней волей умирающего, то есть завещание.

(обратно)

990

Каптан — крытый возок.

(обратно)

991

Санник — лошадь, приученная ходить в санях.

(обратно)

992

Братан — степень родства на Руси. Означала двоюродного брата. Соответственно, двухродный братан — троюродный брат. Родного брата иногда именовали «самобратом».

(обратно)

993

Иван Федорович Овчина-Телепнев-Оболенский был всесильным фаворитом-временщиком все пять лет правления Елены Глинской до самой ее внезапной смерти.

(обратно)

994

Георгий (Юрий) Васильевич «Московский» (1532–1563). С августа 1560 года князь Угличский и Калужский.

(обратно)

995

Головник — предок современного слова «уголовник». Только в то время на Руси так называли исключительно убийц.

(обратно)

996

Речь идет о родном брате Ивана Семене Федоровиче, который в 1534 году бежал в Литву сразу после казни брата Василия Иоанновича Юрия Ивановича Дмитровского. Впоследствии воевал против Руси, но и там попал в опалу и бежал в Стамбул, откуда в 1537 году прибыл в Крым, уговаривая хана Сахиб-Гирея (1532–1551) выступить на Русь. Последнее известие о Бельском датируется 1541 годом.

(обратно)

997

Андрей (церк. имя — Евгений) Иванович (1490–1537) — четвертый сын Иоанна III Васильевича. Князь Старицкий. Женат с 1533 года на княжне Евфросинье (в иночестве — Евдокии) Андреевне Хованской из рода Гедеминовичей. Имел сына Владимира (1533–1569).

(обратно)

998

Андрей Васильевич Большой Горяй (1446–1493). Третий сын Великого князя Василия II Васильевича Темного. Князь Угличский с 1462 года. В 1491 году по повелению своего старшего брата великого князя Иоанна III был посажен в темницу «за ослушание», где и скончался от голода. Вместе с ним были посажены его сыновья Иван (1477–1522), принявший впоследствии монашество и признанный святым под именем Игнатия, и Дмитрий (1483–1542).

(обратно)

999

Василий Дмитриевич Кирдяпа (1350–1403) — старший сын Дмитрия-Фомы Константиновича, князя суздальского и нижегородского, князь суздальский и городецкий.

(обратно)

1000

В 1382 году именно Василий Кирдяпа и его брат Семен уговорили осажденных москвичей открыть ворота хану Тохтамышу, в результате чего Москва была сожжена.

(обратно)

1001

Именно его внук, Михаил Васильевич Скопин-Шуйский (1587–1610), проявит себя как талантливый полководец в недолгую эпоху правления царя Василия IV Иоанновича Шуйского.

(обратно)

1002

Столовая палата — означает палату, где стоит стол, то есть трон великого князя, то есть специальное помещение для заседаний Думы.

(обратно)

1003

Поблазнилось — померещилось (ст. — слав.)

(обратно)

1004

Кружалом или кружечным двором тогда назывались кабаки.

(обратно)

1005

Формулировка «Русской правды», позволяющая хозяину дома невозбранно убивать ночных грабителей и воров, залезших в его дом, амбар или хлев, но при условии что последнего никто не видел связанным, а само убийство было совершено до рассвета.

(обратно)

1006

Седмица — неделя (ст. — слав.)

(обратно)

1007

6992-е — 1484 год.

(обратно)

1008

Лета 7051-го (1543 года) июня роспись от поля: «В Белеве были князь Михайла да князь Александра Ивановичи Воротынские».

(обратно)

1009

Своз — переход крестьянина от одного владельца к другому без согласия прежнего. Такое практиковали управители богатых бояр и монастырей, договариваясь с самим крестьянином и выплачивая за него все, что тот был должен прежнему владельцу земли, включая и ссуду.

(обратно)

1010

Четь — мера площади того времени, на которой можно было посеять четверть бочки зерна. Отсюда и название. Была примерно на треть больше десятины, или четверть, т. е. 10 тыс. кв. метров.

(обратно)

1011

Вторая жена Василия III Иоанновича Елена Глинская, на которой он женился в 1526 году, также долгое время не могла забеременеть, родив первенца — будущего Иоанна IV — только 25 августа 1530 года.

(обратно)

1012

Имеется в виду от сотворения мира. Чтобы перевести дату на современное летоисчисление, нужно от этой цифры отнять 5508 лет, т. е. 7037 год равен 1529-му от Рождества Христова.

(обратно)

1013

Для сравнения: бочка заморского вина (белого, красного или Французского) стоила около 4 рублей, перец или ладан — 3 рубля за пуд. Соль и вовсе оценивалась в 3 копейки.

(обратно)

1014

Сакмагоны — предки нынешних пограничников. Несли службу дозорами по четыре человека, выдвигаемыми далеко в степь. Само название происходит от татарского сакма — путь, поскольку дозоры выставлялись именно на наиболее облюбованных татарами шляхах, или дорогах, ведущих на Русь.

(обратно)

1015

Домовина — гроб (ст. — слав.).

(обратно)

1016

Говоря — общение, беседа, разговор (ст. — слав.), произносилось с ударением на среднем слоге.

(обратно)

1017

Восславляют не только деяния праведных, но и порок, истребляющий неправедных.

(обратно)

1018

Сердце, укрепленное мыслью, во время испытания не страшится.

(обратно)

1019

Кто плохо заботится о своих, сможет ли о чужих хорошо помыслить.

(обратно)

1020

Тут Владимир явно преувеличивает. Михаил Всеволодович (1179–1246) на самом деле был Великим киевским князем только восемь лет, с 1238 года, да и то с перерывами.

(обратно)

1021

Мария, ставшая женой основателя фамилии Воротынских князя Федора, приходящегося Владимиру дедом, была внучкой Великого князя Литовского Ольгерда (1345–1377), который правил в союзе с братом Кейстутом. Оба они — сыновья великого Гедимина.

(обратно)

1022

Рынды — оруженосцы или особая стража, состоящая из молодых знатных людей, избираемая по красоте лица и фигуры. Были одеты в белое атласное платье и вооружены маленькими серебряными топориками. Они шли перед великим князем, когда он показывался перед народом, и стояли у трона. В походах хранили его доспехи. Новшество введено во время правления Василия III Иоанновича.

(обратно)

1023

Василько Константинович (1209–1238) — первенец Константина Всеволодовича (1186–1218), старшего сына Всеволода III Большое Гнездо. Родоначальник князей Ростовских. После битвы с татарами на реке Сити в составе войска своего дяди, великого князя Владимирского Юрия Всеволодовича (1189–1238), захвачен в плен, но перейти на сторону Батыя отказался и был убит.

(обратно)

1024

В жильцах — в товарищах, в приятелях по играм (ст. — слав.)

(обратно)

1025

Князья Глинские были потомками мурзы Лексада (в крещении Александра), который приходился то ли родичем, то ли сыном хана Золотой Орды Мамая. Он бежал в Литву сразу после гибели отца в Кафе (Феодосии), потому и уцелел. В удел от Витовта мурза получил города Полтаву и Глинск. Отсюда и название рода.

(обратно)

1026

Имеется в виду Сигизмунд I Старый, король Польши с 1506 по 1548 год.

(обратно)

1027

Рокош — мятеж (польск.).

(обратно)

1028

Василий II Васильевич Темный (1410–1462) — великий князь Московский с 1425 года (с перерывами).

(обратно)

1029

Юрий Дмитриевич (1374–1434) — младший сын Дмитрия Донского. Князь Звенигородский и Галицкий в 1389–1433 годах. Великий князь Московский в 1433 и 1434 годах.

(обратно)

1030

Витовт (1350–1430) — сын Кейстута Гедеминовича. Великий князь литовский с 1392 года. В 1404 году, нарушив договор, захватил у своего зятя Василия Смоленск. Участвовал в знаменитой битве при Грюнвальде. Расширил владения Литвы до Черного моря.

(обратно)

1031

Свидригайло (1370–1452) — сын Ольгерда Гедеминовича. Великий князь литовский с 1430 по 1432 год. Боролся за независимость Литвы от Польши. Привлекал к участию в управлении русскую православную знать страны. Лишился власти в результате заговора. Остаток жизни провел на Волыни.

(обратно)

1032

Василий Юрьевич Косой (? —1448) — князь Звенигородский. Великий князь Московский в 1434 году. Добровольно уступил престол Василию II. В 1436 году был ослеплен по повелению великого князя Василия II Васильевича.

(обратно)

1033

Дмитрий Юрьевич Шемяка (1420–1453) — князь Галицкий. Великий князь Московский в 1445 и 1446 годах. Оба раза добровольно, был отравлен в Новгороде поваром Поганкой. Есть версия, что это было сделано по заказу великого князя Василия II.

(обратно)

1034

Великий князь Василий Васильевич был ослеплен в 1446 году, когда его в четвертый раз лишили власти. За это его и прозвали Темным.

(обратно)

1035

По одной из версий, которую высказал А. А. Зимин в книге «Всадник на распутье», «путешествие» злополучного пояса в том виде, в каком оно известно ныне, под большим сомнением, поскольку Микула Вельяминов погиб на Куликовом поле, когда Ивану Всеволожскому навряд ли было больше десяти лет.

(обратно)

1036

Имеется в виду, что княжна Мария Ярославна была дочерью его двоюродной сестры.

(обратно)

1037

Зоя (Софья) Фоминична (1448–1503), дочь деспота Мореи Фомы и родная племянница последнего византийского императора Константина XII Палеолога Драгиша. В 1472 году была выдана замуж. В 1469 году посланцы папы Пия II предложили руку Зои, проживавшую вместе с братьями в Риме и принявшую Флорентийскую унию, овдовевшему Иоанну III (1440–1505). В 1472 году торжественное венчание состоялось.

(обратно)

1038

В 1497 году Иван Палецкий, в числе других бояр, принял участие в заговоре в пользу будущего великого князя Василия III. Однако в декабре этого же года заговор был раскрыт, сын великого князя Василий взят под стражу, а остальным отрубили головы. В отместку жене Иоанн 4 января 1498 года в Успенском соборе торжественно венчал на царство своего пятнадцатилетнего внука Дмитрия.

(обратно)

1039

Кат — палач (ст. — слав.)

(обратно)

1040

Иван Всеволодович (1198–1247), младший сын Всеволода III Большое Гнездо. Родоначальник князей Стародубских, правивших в Стародубской земле до середины XV века.

(обратно)

1041

Андрей Федорович — сын Федора Ивановича Благоверного, погибшего в Орде. Палецкие ведут свой род от четвертого сына Андрея — Давида, по прозвищу Палеца. Кстати, третий сын Андрея Василий, владевший небольшим городком Погар, дал начало роду князей Пожарских.

(обратно)

1042

День Ивана Постного (Иоанна Предтечи) отмечался 20 августа. Назван так, потому что с него начинался один из церковных постов.

(обратно)

1043

Здесь и далее цитируются отрывки псалмов из Псалтыри. Автор мог бы привести подлинные церковнославянские тексты, дав их расшифровки в сносках, но посчитал, что для художественного произведения это чересчур и лишь изрядно усложнит текст. В конце концов в те времена и разговаривали совершенно иначе, так что абсолютного правдоподобия все равно не получится.

(обратно)

1044

Зернью в то время называли игру в кости, но не современные, с точками от одного до шести, а попроще, окрашенные с одной стороны в черную краску, а с другой — в белую.

(обратно)

1045

Встречи — возражения (ст. — слав.)

(обратно)

1046

Только за одно то, что дьяк Третьяк Долматов осмелился заявить, будто у него нет средств на поездку к императору Максимилиану, к которому отправлял его Василий III, великий князь повелел отобрать у него все имущество, а самого посадил в темницу на Белоозере, где дьяк и умер.

(обратно)

1047

Ферязь — особый вид кафтана из дорогой ткани, без воротника и пояса, широкий в подоле и с длинными, достигающими щиколоток ног, рукавами.

(обратно)

1048

7045-й — 1537 год.

(обратно)

1049

Максим Грек — (в миру — Михаил Триволис) (около 1470–1556) — монах, писатель-публицист. Род. в г. Арта, учился в Италии. Под влиянием проповедей флорентийского проповедника Савонаролы постригся в католическом монастыре, затем вернулся в Грецию и постригся в православном Ватопедийском монастыре на Афоне. В 1518 году прибыл в Россию по просьбе Василия III для исправления переводов церковных книг. Принимал деятельное участие в спорах между нестяжателями и иосифлянами на стороне первых. За якобы неправильный перевод книг был осужден на соборе 1525 года и сослан в Волоцкий монастырь. Затем после повторного суда переведен в Тверской Отрочь монастырь, славившийся своими жесткими порядками. В 1551 году переведен в Троице-Сергиевскую обитель, где и умер.

(обратно)

1050

Митрополит Даниил (1521–1539). Ученики преемник Иосифа Волоцкого, сменив его в игуменах Волоцкого монастыря. Во всем потакал великому князю Василию III, поступаясь и совестью, и церковными правилами. Дал разрешение на развод с Соломонией Сабуровой. Ручался за безопасность вызванного в Москву Василия Шемячича (потомка Василия Шемяки), но потом вероломно покинул его. Точно так же он поступил и с братом великого князя Андреем Ивановичем. Впервые ошибся в своих расчетах после смерти Елены Глинской, приняв сторону князя Ивана Бельского, и был сведен Шуйскими с митрополии. Последние восемь лет жизни провел в Волоцком монастыре.

(обратно)

1051

Киса, калита — средневековые пращуры современных барсеток, точно так же носившиеся на поясе.

(обратно)

1052

Пря — спор, ссора (ст. — слав.). Отсюда современное — «распря».

(обратно)

1053

Инако — иначе (ст. — слав.)

(обратно)

1054

Сам того не ведая Палецкий почти слово в слово повторил слова Максима Грека, сказанные про Карпова.

(обратно)

1055

Их насчитывалось трое. Родоначальник Шуйских Андрей Ярославович (1229–1293), которого спустя три года сместили с престола по доносу Александра Невского, внук Андрея Александр Васильевич (1328–1331), но совместно с Иваном Калитой, хотя сам град Владимир получил именно Александр. Далее был его племянник Дмитрий Константинович (1323–1383), который дважды получал ярлык на великое княжение — в 1360–1362 и в 1363 годах. Последний раз он добровольно уступил свой ярлык малолетнему московскому князю Дмитрию I Донскому.

(обратно)

1056

Буевище — кладбище (ст. — слав.)

(обратно)

1057

Пустынь (с ударением на первой гласной) — братская обитель отшельников, решивших уединиться в глуши. Состояла из нескольких келий. Позже чаще именовалась как скит.

(обратно)

1058

В те времена слово «старец» применительно к монашескому чину говорило не о возрасте инока, но в первую очередь о его заслугах и авторитете. Считалось, что оно — особый вид святости. И власть старца над своими учениками была не принудительной, как в церкви, а исключительно добровольной.

(обратно)

1059

25 августа 1530 года.

(обратно)

1060

Индикт — календарный пятнадцатилетний период, исходной точкой которого считалось 1 сентября первого года от сотворения мира.

(обратно)

1061

Предок современной фаты.

(обратно)

1062

22 января 1526 года.

(обратно)

1063

Веницейское — венецианское.

(обратно)

1064

Успеньев день — 15 августа.

(обратно)

1065

Третий спас — 16 августа.

(обратно)

1066

Флора-распрягальника — 18 августа.

(обратно)

1067

Андрея Стратилата — 19 августа.

(обратно)

1068

Луппа Брусничника — 23 августа.

(обратно)

1069

Евтихов день — 24 августа.

(обратно)

1070

Камка — разновидность ткани.

(обратно)

1071

Рогатки — имеются ввиду решетки, которые ставились на концах улиц, перегораживая их, и на ночь запирались. Особо длинные запирались по нескольку раз, «по участкам». У каждого заграждения дежурили служилые сторожа или караульщики из местного населения, вооруженные рогатинами, бердышами и секирами.

(обратно)

1072

Парсуна — небольшой поясной портрет.

(обратно)

1073

Исус — именно так произносили на Руси в то время имя Христа. Сдвоенную букву «и» ввел во времена раскола патриарх Никон.

(обратно)

1074

Тать шатучий — разбойник, грабитель (ст. — слав.).

(обратно)

1075

Не следует думать, что во всем виноваты переписчики книг того времени. Сейчас Библия давно печатается типографским способом, однако в евангелиях от Матфея и от Марка по-прежнему отсутствуют Иуда Иаковлев, который упомянут только в евангелии от Луки, но все равно занимает место среди двенадцати учеников Христа в любом церковном иконостасе. Но зато присутствует некий Левей, прозванный Фаддеем (у Матфея) или просто Фаддей (у Марка). Как поясняют в церкви — эти имена носит один и тот же человек, который просто имеет несколько имен, но в практике того времени у евреев не водилось давать несколько имен… Кроме того, в церкви нигде нет и апостола Нафанаила, указанного в евангелии от Иоанна.

(обратно)

1076

Еккл. 8:17.

(обратно)

1077

Прем. 3:10.

(обратно)

1078

Иов. 28:13, 15.

(обратно)

1079

Молитва господня — молитва «Отче наш, иже еси на небесах…» (Мф. 6; 9-13; Лк. II; 24), которую Христос дал своим ученикам. Отсюда и ее название.

(обратно)

1080

«Непорочны» — 17 кафизма (118 пс.). Название происходит от первых слов: «Блаженны непорочные…».

(обратно)

1081

Молитва Исусова действительно очень короткая: «Господи Иисусе Христе Сыне Божий помилуй мя».

(обратно)

1082

Антифон (от греч. — звучащий в ответ) — песнопение, которое попеременно постишно поется двумя хорами.

(обратно)

1083

Водоосвящение — освящение воды, совершаемое священником (или архиереем) троекратным погружением креста и благословением. Освященную воду христиане используют для освящения дома, различных предметов, а также пьют с целью духовного укрепления и излечения от болезней.

(обратно)

1084

Ваий Неделя (ст. — слав.) — она же Вербное воскресение, она же двунадесятый праздник — Вход господень в Иерусалим. Празднуется в шестое воскресенье Великого поста (за неделю до Пасхи), в честь встречи иерусалимским народом Христа, въезжавшего в город «на осляти» в сопровождении апостолов. На Востоке существует традиция в день праздника приходить в храм с пальмовыми ветвями, в России приносили ветки вербы. Отсюда произошли другие названия праздника.

(обратно)

1085

Царские врата — главные врата иконостаса — двухстворчатые двери напротив престола. Предназначены исключительно для входа священнослужителей во время богослужения.

(обратно)

1086

Двери дьяконские — две одностворчатые двери, расположенные в иконостасе по сторонам от врат царских (в небольших храмах и приделах дьяконская дверь с одной стороны). В отличие от царских врат дьяконские двери служат для входа в алтарь церковнослужителей и духовенства в богослужебное и небогослужебное время. Название происходит от традиции изображать на дьяконских дверях первомученика дьякона Стефана (I в.) и римского архидьякона Лаврентия (III в.).

(обратно)

1087

Монах — один, монастырь — жилище монахов, игумен — ведущий, икона — изображение, лампада — светильник, потир — чаша. Перевод согласно греческому языку.

(обратно)

1088

Паримия (от греч. — притча) — чтение из Ветхого или Нового Завета (преимущественно из Ветхого) около 1015 стихов. Содержат пророчества о празднуемом событии.

(обратно)

1089

Параклис (от греч. — утешение) — молебный канон, посвященный Богородице, который поется и читается верующими в случае душевной скорби.

(обратно)

1090

Дыба — состояла из двух столбов, врытых в землю, и перекладины между ними. Сняв рубашку с обвиняемого, ему отводили руки назад и связывали у кистей обшитой войлоком веревкой, которую перекидывали через перекладину и с помощью ворота натягивали так, чтобы пытаемый повис на вытянутых руках над землей. Ноги его были стянуты ремнем. После того помощник палача наступал ногой на ремень с такой силой, что руки пытаемого выходили из суставов, и тогда палач брал в руки толстый ременный кнут…

(обратно)

1091

Если человек все три раза не изменял первоначальных показаний, то его оставляли в покое, считая, что господь помог ему выдержать, потому что он говорит правду.

(обратно)

1092

Яз — часто употреблялось в смысле местоимения «я».

(обратно)

1093

Взято из «Жития великого Князя Владимира, в святом крещении Василия». Жаль, что наши президенты житий не читали, а если и читали, то выводов так и не сделали.

(обратно)

1094

Сир. 37:17–18.

(обратно)

1095

К югу.

(обратно)

1096

Чтобы были понятны метаморфозы с фамилиями этого семейства, напомню, что отчество даже самых именитых бояр, в отличие от княжеских, употреблялось, как правило, не с окончанием «-вич», а с «-ов», «-ев», или «-ин», а дедовское переносилось следом. То есть сын Захария Кошкина был уже Юрий Захарьин-Кошкин, дети его, например Роман — Юрьев-Захарьин, а дети Романа, то есть царица и ее братья, чаще именовались Романовыми-Юрьевыми и только изредка еще и Захарьиными, как бы в память о пращуре.

(обратно)

1097

Моложане — молодожены (ст. — сл.)

(обратно)

1098

Зипун — облегающая верхняя короткая верхняя одежда. У богатых мог быть обшит шелковой тканью, у простых людей, как правило, сермяжный.

(обратно)

1099

Приполок — вышитая на полах кайма, опястье — вышивка на рукавах.

(обратно)

1100

Свита — в то время один из видов верхней одежды. Была длинной, доходя до самых икр, плотно облегающей, изредка имела отложной воротник и обшлага. Могла быть глухой и распашной, с застежками.

(обратно)

1101

1547 год.

(обратно)

1102

Засапожник — нож, который в то время всегда носили за голенищем сапога. Отсюда и название.

(обратно)

1103

Полный титул Василия III звучал так: «Великий Государь Василий, божиею милостию царь и государь всея Руси и Великий князь Владимирский, Московский, Новогородский, Псковский, Смоленский, Тверской, Югорский, Пермский, Вятский, Болгарский и иных; государь и Великий князь Новагорода Низовской земли, и Черниговский, и Рязанский, и Волоцкий, и Ржевский, и Бельский, и Ростовский, и Ярославский, и Белозерский, и Удорский, и Обдорский, и Кондинский, и иных» (Карамзин Н. М. История государства российского. Т. 7. Гл. 3).

(обратно)

1104

Еккл. 12:14.

(обратно)

1105

Истопка — стоптанный лапоть (ст. — слав.)

(обратно)

1106

Возгря — сопля (ст. — слав.).

(обратно)

1107

Витель — витая нить из золота и серебра.

(обратно)

1108

Имеется в виду мать Елены Глинской Анна.

(обратно)

1109

Стрый — дядя по отцу (ст. — слав.)

(обратно)

1110

В те времена было установлено, что каждый месяц имеет сколько-то ночных часов и сколько-то дневных. Так в июне месяце считалось, что день состоит из 15 часов, а ночь — из девяти.

(обратно)

1111

Очевидно, дьяк показывал изданную в Праге или Вильно книгу «Библия Росска выложена доктором Франциском Скориною из славного града Полоцька. Богу почти и людям посполитым к доброму научению».

(обратно)

1112

Имеется в виду книга «Граматики словенска съвершеннаго искусства осмии частей слова». Написана в 1396 году.

(обратно)

1113

Исходищих — источник (ст. — слав.)

(обратно)

1114

Позже этот труд станет известен под более коротким названием «Степенная книга царского родословия», а потом и вовсе будет сокращен до двух первых слов. Появление его датируется примерно 1563 годом. Но если авторство отца Сильвестра в написании «Домостроя» сейчас оспаривается, то авторство «Степенной книги» неизменно приписывается царскому духовнику Иоанна Васильевича священнику отцу Андрею.

(обратно)

1115

Третийнадесять — тринадцатый (ст. — слав.).

(обратно)

1116

В некоторых русских летописях киевского князя Олега иногда именовали не Вещим, а Волхвом.

(обратно)

1117

Именно так называлось незаконченное сочинение Афанасия Никитина, где описывалось путешествие в Индию. Уже после его смерти «тетрати» с его записями были доставлены в Москву и включены в Софийскую II летопись.

(обратно)

1118

По логике просто так, без чьей либо протекции, Пересветов не мог пробраться к царю, чтобы подать ему свои знаменитые челобитные с планами преобразования войска. Отсюда и предположение автора, что ему посодействовал Алексей Адашев.

(обратно)

1119

Имеется в виду Мехмет II Фатих (Завоеватель), султан Османской империи в 1444–1446, 1451–1481 гг.

(обратно)

1120

Фряжские листы — иноземные гравюры.

(обратно)

1121

Лето 6986-е — 1478 год.

(обратно)

1122

И «просыпася велие сокровище, древние слитки в гривну, и в полтину, и в рубль, и насыпав возы и посла к Москве». Так рассказывает об этом Новгородская летопись. (Скрынников Р. Г. Иван Грозный. М., 1983).

(обратно)

1123

Для сравнения отметим, что Василий III «дал в Троицу по отце» 60 рублей. На помин души самого Василия III прислано было 500 рублей.

(обратно)

1124

Всего у Иоанна Васильевича и Анастасии Романовны было шестеро родившихся детей. Правда, четверо из них умерло еще во младенчестве.

(обратно)

1125

Подкеларник — должностное лицо в крупном монастыре, помогающее келарю управляться с монастырским хозяйством.

(обратно)

1126

Реза — проценты к долгу. Соответственно реза на резу — сложный процент, исчисляемый уже не с самого долга, а с первоначальных процентов, если долг не уплачен вовремя.

(обратно)

1127

В то время обычным торговым счетом было не сто, а сорок и девяносто, и говорили не сто шестьдесят или двести семьдесят, а четыре сорока или три девяноста.

(обратно)

1128

Посельский старец — был из монахов. Вел монастырское хозяйство в одном селе либо в нескольких деревнях сразу. Он же заведовал и полевыми работами крестьян, мельницами и т. д.

(обратно)

1129

Недельщики — низшие монастырские слуги, так называемые служебники из непостриженных. Исполняли различные полицейские обязанности в монастырских вотчинах, не постоянно, а временно. Находились в распоряжении приказчика или посельского старца. За работу получали в свою пользу особо оговоренные пошлины.

(обратно)

1130

Доводчики — то же самое, что и недельщики, но постоянные.

(обратно)

1131

Здесь указаны некоторые пошлины, взимаемые с крестьян в пользу доводчиков: езд — плата в случае поездки доводчика за свидетелем или за ответчиком, хоженое — пошлина за окончание дела, заворотное — при окончании дела мировою, пожелезное — за наложение оков на ответчика и за его охрану, узловое — за арест воров или убийц, взятых с поличным.

(обратно)

1132

Здесь указаны некоторые пошлины, взимаемые с крестьян в пользу приказчиков: судное — за производство суда по тяжбе (только с виновного), межевое — при повреждении межевых знаков, явочное взимался с человека, нанимавшего работников.

(обратно)

1133

Серпень — так назывался август. В те времена на Руси еще использовали древние названия месяцев, которые ныне сохранились только на Украине.

(обратно)

1134

Корец — ковш для питья. В иных деревнях той же Ярославской или Рязанской областей это название дошло до наших дней.

(обратно)

1135

Соломница — простые соломенные рогожки, сшитые веревками.

(обратно)

1136

Сноп-дожинок — последний с поля.

(обратно)

1137

Яшная (ячневая) — означает из ячменной крупы.

(обратно)

1138

Кулебяка — так называли пирог с мясной или рыбной начинкой.

(обратно)

1139

Курник — пирог с курицей.

(обратно)

1140

Треух — пирог треугольной формы. Как правило, со сладкой начинкой.

(обратно)

1141

Хамьян — один из видов шелковой ткани, привозимой с Востока.

(обратно)

1142

Подбериха — платок, сшитый из разноцветных лоскутов.

(обратно)

1143

Лосевая — молодая, крепкая, здоровая, привлекательная. Здесь в смысле большая.

(обратно)

1144

Быть в волосах — быть в трауре. У мужчин это означало не подстригать их, а у женщин носить распущенными.

(обратно)

1145

Приволока — богато украшенный боевой плащ. Зимний вариант подбивался мехом.

(обратно)

1146

Посолонь — то есть по солнцу (ст. — слав.)

(обратно)

1147

Отчество — подразумевается служебное положение отцов, дедов и всего рода.

(обратно)

1148

Бог в кике — счастье в жене. Намек на то, что их возвышение произошло лишь из-за женитьбы Иоанна на Анастасии Романовне.

(обратно)

1149

Тверской дворец — один из приказов. Наряду с Казанским (появится после ее взятия) дворцом, Рязанским и т. д. занимался всеми делами на указанной в названии дворца территории.

(обратно)

1150

Елизавета I Тюдор (1533–1603) — королева Англии с 1558 года. Дочь Генриха VIII и его второй жены Анны Болейн, спустя три года после рождения дочери казненной по обвинению в супружеской неверности.

(обратно)

1151

Генрих VIII (1491–1547) — король Англии с 1509 года. Сын Генриха VII и Елизаветы Йоркской. Известен в первую очередь тем, что имел шесть жен, из коих двух повелел обезглавить.

(обратно)

1152

Когда в 1553 году на английский трон уселась ее сводная сестра Мария I Кровавая (1516–1558), то Елизавета была заключена во время восстания протестантов в Тауэр и несколько месяцев пробыла там под следствием, которое могло закончиться чем угодно, в том числе и смертной казнью.

(обратно)

1153

Вестминстер — королевский дворец в Лондоне.

(обратно)

1154

Простец — здесь употреблено в смысле «простолюдин».

(обратно)

1155

Пеня (от слова «пенять») — вина (ст.−слав.).

(обратно)

1156

Посул — взятка (ст.−слав.).

(обратно)

1157

Казнь торговая — наказание плетьми или кнутом на торговой площади. Применялась до 1845 года.

(обратно)

1158

Снос — сыск (ст.−слав.).

(обратно)

1159

Отсюда берет истоки слово «отчество», но первоначально «отечество» трактовалось гораздо шире, подразумевая весь род полностью, а также заслуги предков.

(обратно)

1160

Чтобы не отвлекать своих крестьян от полевых работ, в те времена бояре предпочитали нанимать к себе на службу бывалых молодцов, свычных с военным делом, в чьи обязанности входило лишь участие в походах и битвах. С ними точно так же заключали кабальные грамоты, но именовали их не дворскими, а военными холопами.

(обратно)

1161

В то время все ханы — крымские Гиреи, Астраханские, Казанские и т. д. — именовались на Руси царями, откуда и пошли названия их владений — Астраханское царство, Крымское и пр.

(обратно)

1162

Иван Семенович Пересветов, попав на Русь, обратил на себя внимание боярина Михайлы Юрьева после того, как тот ознакомился с его проектом перевооружения московской конницы щитами македонского образца. Пересветов заручился поддержкой Юрьева и устроил свои материальные дела. После смерти покровителя приезжий дворянин впал в нищету. Проведя многие годы в бедности, Пересветов мгновенно оценил благоприятные возможности, связанные с наметившимся поворотом к реформам, и, улучив момент, подал царю свои знаменитые челобитные с планами преобразования войска. О них говорится в книге «Царское проклятие».

(обратно)

1163

1550 год.

(обратно)

1164

Хронограф — летопись с описанием наиболее значимых событий за каждый происшедший год.

(обратно)

1165

Говоря — разговоры (ст.−слав.). Произносилось с ударением на средней гласной.

(обратно)

1166

Раскол этот существовал и раньше, поскольку Бату был правителем лишь западной половины улуса Джучи, а восточная часть принадлежала его старшему брату Орду. Вот его-то наследники — знаменитый Тохтамыш — и объединили воедино все земли. Однако было это единство настолько несерьезным, что о нем навряд ли имеет смысл говорить.

(обратно)

1167

Касимовское царство, как это ни удивительно будет звучать, пережило даже династию Рюриковичей, поскольку удел был ликвидирован уже при Петре I. Он же после смерти последнего Касимовского царевича Василия, посчитав, что негоже в Российском государстве быть еще кому-то царем, повелел его родственникам впредь именоваться князьями.

(обратно)

1168

10 августа.

(обратно)

1169

Горная сторона — земли, расположенные напротив Казани на правом берегу Волги. Земли на более низком левом берегу назывались Луговой стороной.

(обратно)

1170

Ясак — дань, взимаемая, как правило, меховыми шкурами или конями, как это делалось со степных народов.

(обратно)

1171

Зосима — митрополит Московский (1490–1494).

(обратно)

1172

Даниил — митрополит Московский (1421–1439).

(обратно)

1173

Симон — митрополит Московский (1495–1511).

(обратно)

1174

Иоасаф — митрополит Московский (1539–1542).

(обратно)

1175

Так именовались владения Троице-Сергиевого монастыря в то время.

(обратно)

1176

Церковный чин — здесь под чином понимались вся церковная служба и правильный порядок богослужения.

(обратно)

1177

Среди святых также существовало разделение. Даже мученики делились на четыре категории — просто мученики, великомученики (претерпевшие особо тяжкие и длительные мучения), страстотерпцы, которые приняли кончину не от гонителей христианства, а от своих единоверцев, преподобномученики (мученики из числа монашествующих) и священномученики (принадлежащие к чину священника или епископа). Были также исповедники, праотцы (святые ветхого завета), пророки (тоже из ветхого), столпники (стоящие на столпах), преподобные (монашеское подвижничество), чудотворцы, святители (только из епископского чина), бессребреники (весьма редко встречается), праведные (князья и бояре, прославившиеся святой жизнью), благоверные (чин только для царей) и равноапостольные.

(обратно)

1178

Нил Сорский (1433–1508) — прозван так из-за реки Сори, на которой он основал первый на Руси скит. Много путешествовал, побывал в Палестине, Стамбуле, посетил Афон. В своих сочинениях («Устав скитского монашеского жития», «Предание ученикам своим о жительстве скитском» и др.) призывал духовенство к отказу от роскоши, от владения землями и крестьянами, за что его сторонники, «заволжские старцы», были прозваны нестяжателями.

(обратно)

1179

Мамона — древний бог богатства у некоторых семитских народов.

(обратно)

1180

Цитата дана в современном переводе.

(обратно)

1181

Имеется в виду митрополит всея Руси Иоанн II Продром (1077–1088) и его знаменитое послание черноризцу Иакову. Ряд ответов на вопросы монаха стали каноническими, т. е. правилами.

(обратно)

1182

Служат на опресноках — подразумеваются католики, которые, в отличие от православной церкви, выпекают свои просвиры для причащения мирян из пресного теста.

(обратно)

1183

Свадьба Александра, второго сына короля Польши Казимира IV Ягеллончика, ставшего после смерти отца вначале великим литовским князем (1492 г.), а затем и королем Польши (1501 г.), с дочерью Иоанна III Еленой состоялась в 1495 году.

(обратно)

1184

Крыж — четырехконечный католический крест в отличие от официально принятого в православии восьмиконечного.

(обратно)

1185

Анна Иоанновна (10.08.1549–20.07.1550).

(обратно)

1186

23 января 1551 года.

(обратно)

1187

Здесь под святителями подразумеваются епископы, а вообще это слово нередко употреблялось в смысле «священноначальник». Иногда так называли даже священников.

(обратно)

1188

Так впоследствии был назван этот знаменитый собор, решениями которого до сих пор пользуются русские старообрядцы. Название исходит от количества глав (на самом деле их было 101), в которых содержались ответы церковного синклита на вопросы царя.

(обратно)

1189

Тарханная грамота, в отличие от льготной, давала не просто послабления от налогов, скажем, на продажу того или иного продукта, но вовсе освобождала от него.

(обратно)

1190

Белое или приходское духовенство — отличались от черного (монашеского) не только тем, что имели право, но и обязаны были быть женатыми. В их число входили священники (иереи, протоиереи) и дьяконы (протодьяконы). Зато посты епископов или митрополита мог занимать только представители черного духовенства.

(обратно)

1191

Спустя 13 лет, в 1564 году, он будет побит своей паствой камнями.

(обратно)

1192

Это о нем впоследствии напишет князь Курбский, давая в одном из своих сочинений характеристику духовенства, как о «владыце Никандре, в пьянство погруженном».

(обратно)

1193

Оба они сразу после собора будут вынуждены оставить свои епархии. Феодосий, после того как собор рассмотрит вопрос о состоянии дел в Новгородской и Псковской землях и придет к выводу об ослаблении там церковного порядка, удалится в Иосифо-Волоколамский монастырь, а дальнейшая судьба Трифона неизвестна.

(обратно)

1194

Иван Юрьевич Патрикеев был сыном Марии, родной сестры Василия I Дмитриевича. Был приговорен к смертной казни в 1499 году за некие козни, направленные против второй жены Иоанна III Софьи и сына Василия. По ходатайству отцов церкви позже смертная казнь была заменена пострижением в монастырь как его самого, так и двух его сыновей. Князь-инок Вассиан Косой — младший из них.

(обратно)

1195

Все это было изложено Вассианом в «Слове ответно противу клевещущих истину евангельскую и о иноческом житии и устроении церковном».

(обратно)

1196

Здесь передана краткая суть его послания под заглавием «Обрание на Иосифа Волоцкаго от правил святых никанских, от многих глав».

(обратно)

1197

1526 год.

(обратно)

1198

Это же самое он повторил много позже в письме к казанскому святителю Гурию.

(обратно)

1199

Забегая немного вперед заметим, что секуляризации церковных земель и впрямь не удалось добиться ни Иоанну Мучителю, ни неистовому и почти столь же страшному Петру. Лишь Екатерина II сумела справиться с этой задачей.

(обратно)

1200

Фряжские вина — легкие сухие итальянские вина.

(обратно)

1201

И царь оказался прав, что подтверждают достаточно объективные свидетельства иностранцев, побываших много позже на Руси. Один из них, посетивший нашу страну в 1576 г., прямо заявил, что «во всей Московии нет школ и других способов к изучению наук, кроме того, чему можно научиться в самих монастырях; потому из тысячи людей едва найдется один, умеющий читать или писать».

(обратно)

1202

Руга — что-то вроде выплаты материальной помощи, заключавшаяся в годичном содержании причта деньгами, хлебом и прочими припасами. Была двух видов: «в приказ», т. е. разовая, и «в прок», то есть ежегодная.

(обратно)

1203

Ружные попы — священники, получающие годичное содержание деньгами, хлебом, припасами.

(обратно)

1204

Архимарит — архимандрит, лицо, стоящее во главе важнейших монастырей епархии.

(обратно)

1205

Ставленая грамота — свидетельство архиерея на поставление в сан. Была еще грамота настольная. Ее выдавали при поставлении в сан высшего духовенства.

(обратно)

1206

Извержется — здесь: лишится (ст.−слав.).

(обратно)

1207

Правила святых апостол — правила, составление которых приписывается церковью апостолам (ученикам и последователям Христа).

(обратно)

1208

10 сентября 1504 года.

(обратно)

1209

Проторы — издержки, расходы.

(обратно)

1210

Имеется в виду император Византии Юстиниан I Великий (527–565 гг.).

(обратно)

1211

Митрополит Фотий (1408–1431 гг.).

(обратно)

1212

Грамота патрахельная — грамота с инструкцией духовному лицу, выдаваемая архиереем. Сбор пошлин с этих грамот был отменен в 1763 году.

(обратно)

1213

Грамота ударная — грамота, которой разрешалось лишенному права священнодействовать дьякону носить орарь (принадлежность дьяконского облачения).

(обратно)

1214

Благословенная грамота — письменное дозволение от архиерея о построении и освящении храма. При выдаче этих грамот до 1765 года собирались пошлины.

(обратно)

1215

Цит. по: Соловьев С. М. История России с древнейших времен. Т. 7. Гл. 1.

(обратно)

1216

Глумиться кощунами — тешиться, забавляться развлечениями.

(обратно)

1217

Тавлеи — шашки (ст.−слав.).

(обратно)

1218

Шертная грамота — специфическая грамота на верность, которую давали представители народов, исповедующих ислам.

(обратно)

1219

В те времена русские великие князья и цари (за исключением Лжедмитрия) не подписывали ни указы, ни грамоты, которые вместо этого лишь заверялись большой государевой печатью.

(обратно)

1220

В описании нет преувеличения, как это могло бы показаться. Шиг-Алей (1506–1567), в 1519–21 гг. хан Казани, в 1516–1519 и в 1536–7 гг. «царь» Касимовского княжества, действительно обладал отталкивающей внешностью, что зафиксировано в русских летописях. По словам одной из них, «имел уши долгие, на плечах висящие, лицо женское, толстое и надменное чрево, короткие ноги, ступни долгие, скотское седалище…». После чего автор добавляет: «Такого, им, татарам, нарочно избраша царя в поругание и в посмеяние им». (Летопись цитируется по книге А. Е. Тараса «Войны Московской Руси с великим княжеством Литовским и Речью Посполитой в XIV–XVII веках»).

(обратно)

1221

Ак-Кубек ибн Муртаза — правитель Астраханского ханства (1532–1533, 1545–1546).

(обратно)

1222

Дервиш (перс. бедняк, нищий) — мусульманский монах, приверженец суфизма. Дервиши делятся на странствующих и живущих в обителях под началом шейха — настоятеля. Составляли особую касту. Носили плащи, которые умышленно покрывали грубыми заплатами, и подпоясывались веревкой вместо пояса — знак добровольной бедности.

(обратно)

1223

Хадж (араб. путешествие) — паломничество в Мекку.

(обратно)

1224

Бекташи — члены дервишского ордена, возникшего в Малой Азии в XII или XIII в. (название по имени полулегендарного основателя — дервиша Хаджи Бекташи). Верования и обряды бекташей сочетают элементы шиизма и христианства (культ Али, почитание 12 шиитских имамов, вера в Троицу, состоящую из Аллаха, Мухаммеда и Али, причащение вином, хлебом и сыром, обет безбрачия). Бекташи были покровителями янычар.

(обратно)

1225

Газий — борец за веру.

(обратно)

1226

Именно так переводится слово «янычар», происходящее от тур. ени чери — «Новое войско».

(обратно)

1227

Масхари шериф — благородная книга. Так мусульмане обычно называли Коран.

(обратно)

1228

Да это он справедливый, нет другого аллаха, кроме него! (араб.).

(обратно)

1229

Сейчас этот «танец» именуют «зикр» и он входит в основы мусульманской психотехники. Знающие, что он несет в себе, не рекомендуют заниматься им без опытного наставника — слишком опасно для здоровья и рассудка.

(обратно)

1230

Хадис — рассказ о высказываниях и действиях пророка Мухаммеда.

(обратно)

1231

Накир и Мункар — мусульманские ангелы смерти, которые проводят предварительный опрос душ умерших мусульман и требуют дать отчет во всех делах.

(обратно)

1232

Сират — мост, переброшенный над адом. Все мусульмане должны пройти по нему, и те, кому это удается, попадают в рай. Остальные, чьи грехи оказываются тяжелы, падают вниз, в ад.

(обратно)

1233

Азраил — ангел смерти, синоним христианского архангела Гавриила.

(обратно)

1234

Малик — ангел, страж ада, Ридван — страж рая.

(обратно)

1235

Аят (знамение, чудо) — стих, из которых состояли суры.

(обратно)

1236

Явно, что речь идет о цинге, но несколько непонятно — что уж там было за питание, поскольку все-таки Свияжск — далеко не район Крайнего Севера и не думаю, что у них не было никаких овощей и фруктов. Остается предполагать, что это была какая-то иная болезнь, но со схожими симптомами, поскольку случай цинги под Свияжском уникален во всей русской истории.

(обратно)

1237

Вопрос относительно бритья усов и бороды прозвучал еще на церковном соборе 1551 года, причем был он один из немногих, по которым не возникало возражений. И столь единодушное порицание бритья вызывалось, помимо приверженности к старине, как раз еще и тем, что оно ассоциировалось с пороком мужеложства, стремлением придать своему лицу женский облик. Причем в ответе на этот вопрос даже цитировались Правила святых апостол, согласно которым по тем, кто при жизни брился и «преставится тако, не достоит над ним служити, ни сорокоустия по нем пети, ни просвиры, ни свещи по нем в церковь принести…», хотя ничего подобного в этих правилах на самом деле не говорилось.

(обратно)

1238

Клятва церковная — отлучение от церкви.

(обратно)

1239

Густав Ваза, принадлежавший к одному из шведских дворянских родов, возглавил восстание против датского владычества в стране, и в 1521 году его избрали правителем Швеции, а спустя два года на риксдаге в Стренгнесе провозгласили королем.

(обратно)

1240

Имеется в виду магистр Ливонского ордена Генрих фон Гален, правивший в Ливонии с 1551 по 1557 год.

(обратно)

1241

Послы короля Польши Сигизмунде II Августа упорно не хотели признавать царского титула Иоанна IV, утверждая, что ссылки на Владимира Мономаха,который якобы венчался царем Киевской Руси, не годятся, поскольку в этом случае у Сигизмунде Августа, в чью державу сейчас входит Киев, гораздо больше оснований на этот титул. И вообще все христианские государи титулом царь (от «кесарь» искаж. «цезарь») именуют только императора Священной Римской империи. В ответ Иоанн, осерчав, повелел своим посольским людям в составлении ответных грамот не употреблять в отношении Сигизмунде титул «король польский».

(обратно)

1242

Смоленск вошел в состав Московской Руси в 1514 году, захваченный войсками Василия III еще до злополучной Оршанской битвы.

(обратно)

1243

Иоанн сдержал свое слово. Он «с живейшею любовию принял старца Булгакова, 38 лет страдавшего в неволе; выслал ему богатую шубу, украсил его грудь золотою медалью, обнялся с ним как с другом». (Карамзин Н. М. История государства Российского. Т. VIII. Гл. IV).

(обратно)

1244

Жигмонд — как правило, на Руси употребляли несколько искаженное имя Сигизмунде, используя его первый титул — Жигмонд II Великий князь Литовский, который он получил еще в 1529 году, будучи 9-летним ребенком.

(обратно)

1245

Король Сигизмунд Август женился на вдове Трокского воеводы Гаштольда Барбаре Радзивилл в 1547 году, но лишь в декабре 1550 года, поддерживаемый ее могущественными братьями Радзивиллами — Николаем «Рыжим» и Николаем «Черным», сумел преодолеть сильное сопротивление шляхты и короновать ее в Кракове. А вскоре (8 мая 1551 годе) королева умерла. Как утверждали современники, ее отравила свекровь, герцогиня Бона Сфорца.

(обратно)

1246

Смоленск вошел в состав Московской Руси в 1514 году, захваченный войсками Василия III еще до злополучной Оршанской битвы.

(обратно)

1247

Слуга государев — не следует думать, что этим Иоанн унизил князя Воротынского. Напротив. Это звание считалось особо почетным, и носил его в то время именно один Воротынский в знак особой милости царя.

(обратно)

1248

Согласно существовавшей в ту пору иерархии первое место уделялось тому воеводе, кто вел большой полк. Второе принадлежало первому воеводе полка правой руки, третье — первым воеводам сторожевого и передового полков, четвертое — первому воеводе полка левой руки, пятым шел уже второй воевода большого полка и т. д.

(обратно)

1249

Оместник — мститель (ст.−слав.).

(обратно)

1250

Так в то время называли нынешний Северский Донец.

(обратно)

1251

В переводе на современный счет расстояние не превышает сотни метров.

(обратно)

1252

Размысл — инженер (ст.−слав.).

(обратно)

1253

Здесь под листопадом имеется в виду славянское название октября.

(обратно)

1254

Неделя — в то время славяне именно так называли воскресный день. Возможно происходит от требований церкви в воскресный день ничего не делать по хозяйству, предаваясь молитвам и благочестивым размышлениям.

(обратно)

1255

Названия пушкам давались не просто так. В то время каждое орудие крупного калибра имело свое изображение, отлитое на стволе. Вот по имени этого животного или птицы («Орел», «Павлин» и т. д.) оно и именовалось.

(обратно)

1256

В то время сутки делили на количество часов дня и ночи, причем в каждом месяце оно было разным. Так, в октябре считалось дневных часов 11, а ночных — 13. Отсюда и столь неожиданное время выступления, которое на самом деле означает спустя два часа после рассвета.

(обратно)

1257

Евангелие от Луки. 22:42.

(обратно)

1258

Как раз в 1552 году третья жена князя Владимира Андреевича Старицкого Евдокия Александровна (в девичестве Нагая) родила мужу первенца Василия. Правда, мальчику суждено будет пережить невинно убиенного отца всего на пять лет.

(обратно)

1259

По народным поверьям, зима начинается на Сергия (8 октября), а с Матрены зимней (22 ноября) она устанавливается.

(обратно)

1260

Иоасаф — митрополит «всея Руси» с 1539 по 1542 год. Был низложен во время очередного боярского переворота, осуществлявшегося Шуйскими, как горячий сторонник правительства Ивана Бельского, причем схвачен в покоях великого князя Иоанна, с которым мало считались в то время, и отправлен в ссылку в Кирилло-Белозерский монастырь, откуда затем переведен в Троицкую обитель.

(обратно)

1261

1487 год.

(обратно)

1262

Отмечался на Руси 9 июня.

(обратно)

1263

Еккл. 1:9–11.

(обратно)

1264

Кесарь немчинский — германский император.

(обратно)

1265

В Пскове «с октября 1552 до осени 1553 года было погребено 25 000 тел в скудельницах, кроме множества схороненных тайно в лесу и в оврагах» (Карамзин И. М. История государства Российского. Т. VIII. Гл. 5.).

(обратно)

1266

День Тарасия отмечался 10 марта.

(обратно)

1267

Тут под словом «девка» подразумевается, что рождение должно произойти не в освященном браке, а от простого сожительства.

(обратно)

1268

Притка — болезнь с обмороками, беспричинными рыданиями и истеричными припадками, словом аналог современной неврастении. Считалось, что наводится порчей.

(обратно)

1269

Изурочили — наколдовали болезнь, испортили (ст.−слав.).

(обратно)

1270

Сурочить — знахарскими заговорами снять напущенную болезнь (ст.−слав.).

(обратно)

1271

Призор очес — сглаз, т. е. неумышленная порча от дурного глаза.

(обратно)

1272

Андрей Иоаннович (1490–1537) получил по наследству от отца часть доходов с Москвы, а в удел несколько городов, сделав своей столицей Старицу. Был взят под стражу после того, как попытался поднять в 1537 году мятеж, сдался, поверив честному слову царского воеводы Ивана Федоровича Овчины-Телепнева-Оболенского, и заключен в темницу. В этом же году он в ней и умер, как уверяют некоторые летописцы, насильственной смертью.

(обратно)

1273

Холодные порты — исподнее.

(обратно)

1274

Ведьмы не пользовались нормальными цифрами. Для них один — это одион, два — другиан, три — тройчан и т. д. Здесь «сподалось» означает семнадцать («Энциклопедия русских суеверий»).

(обратно)

1275

Считается, что человек после наведения на него «присухи», во-первых, физически не может спать ни с какой другой женщиной, а во-вторых, обречен на быструю, в течение буквально десяти лет, смерть.

(обратно)

1276

Имеется в виду вторая жена Иоанна III Софья Фоминична Палеолог (1448–1503), ее борьба с вдовой старшего сына великого князя — Ивана Ивановича Еленой Волошанкой за влияние на Иоанна III.

(обратно)

1277

Отчего Иоанн III Васильевич внезапно отвернулся от своей невестки Елены Волошанки и от своего внука Дмитрия, изменив завещание в пользу первенца Софьи Василия, неизвестно до сих пор.

(обратно)

1278

Подразумеваются события 1498 года, когда Софья Фоминична была уличена в том, что к ней ходят некие колдуньи с зельем, которых схватили, обыскали и ночью утопили в Москве-реке, после чего царь охладел к супруге.

(обратно)

1279

Нетленные мощи Новгородского епископа Никиты, объявленного преподобным на соборе 1549 года, будут обретены спустя девять лет, в конце апреля 1558 года в Новгородском Софийском соборе.

(обратно)

1280

«В своих ученых трудах Макарий не только не руководствовался ни малейшею критикой в признании подлинности собираемых сочинений, но допускал всякие вымыслы…» (Костомаров Н. И. Русская история в жизнеописаниях ее главнейших деятелей. Т. 1).

(обратно)

1281

Веси — знаешь (церк.−слав.).

(обратно)

1282

Во еже — чтобы (церк.−слав.).

(обратно)

1283

Векую — зачем (церк.−слав.).

(обратно)

1284

Не леть — не подобает (церк.−слав.).

(обратно)

1285

В то время на Руси есть телятину считалось за грех.

(обратно)

1286

Позже этот труд станет известен под более коротким названием «Степенная книга царского родословия», а потом и вовсе будет сокращен до двух первых слов. Появление его датируется примерно 1563 годом и неизменно приписывается царскому духовнику Иоанна Васильевича священнику отцу Андрею.

(обратно)

1287

Двунадесятый праздник — двенадцать основных праздников, установленных русской православной церковью в воспоминание о событиях из жизни Христа, богородицы, а также о некоторых событиях из церковной истории.

(обратно)

1288

Отмечался 8 сентября (по ст. стилю).

(обратно)

1289

Отмечался 14 сентября (по ст. стилю).

(обратно)

1290

Отмечался 29 августа (по ст. стилю).

(обратно)

1291

Здесь и далее указаны названия сборников гадательных предсказаний.

(обратно)

1292

«Рафли» — астрологическая книга, разделенная на 12 схем, в которой говорится о влиянии звезд на ход человеческой жизни.

(обратно)

1293

Максим Грек употребляет славянские названия звезд. Чигирь-звезда означает Венеру, Утиное гнездо — Плеяды, Сажар-звезда — Большую Медведицу.

(обратно)

1294

Смертонос — Марс (ст.−слав.).

(обратно)

1295

Доброман — Меркурий (ст.−слав.).

(обратно)

1296

Гладолед — Сатурн (ст.−слав.).

(обратно)

1297

Стрый — дядя по линии отца. Дядя по линии матери назывался «уй».

(обратно)

1298

Братанич — племянник со стороны брата (ст.−слав.).

(обратно)

1299

Одно время наследником престола считался муж сестры Василия Иоанновича Евдокии Ивановны, хотя он и был татарским царевичем Куйдакулом Ибреимовичем (в крещении — Петр).

(обратно)

1300

Косуля — ее с равным успехом можно назвать как тяжелой сохой, так и легким плугом. От первой отличалась тем, что имела не два треугольных сошника по бокам, а один железный лемех, т. е. крестьянин уже не рыхлил ею землю, как сохой, а переворачивал пласты.

(обратно)

1301

Первая вспашка была осенью. Называлась взмет или подъем. Вторая — ранней весной. После вывоза на поле навоза следовала третья вспашка — мешень. А перед тем как кидать зерно в землю, была и четвертая — посевная.

(обратно)

1302

Начиная с 1492 года по указу великого князя Иоанна III Васильевича Новый год на Руси был перенесен с 1 марта на 1 сентября так, что теперь каждый год начинался со сбора урожая.

(обратно)

1303

Иосиф Волоцкий (в миру Санин) (ок. 1440–1515) — основал в 1479 году монастырь, сейчас известный как Волоколамский. Сурово обличал «ересь жидовствующих», требуя для них, даже раскаявшихся, только казни. Из его 16 обличительных «Слов» в адрес еретиков была составлена книга под символическим названием «Просветитель». Канонизирован в 1579 году.

(обратно)

1304

Геннадий (в миру Гонозов или Гонзов) — новгородский архиепископ в 1484–1504 годах. Низведенный за взятие мзды со священников, умер в том же году простым монахом в Чудовом монастыре.

(обратно)

1305

Торквемада (1420–1498) — в 1481 году добился административного отделения испанской инквизиции от папского престола и, получив назначение на должность Великого инквизитора Кастилии, начал свою деятельность. Всего только на кострах за время его «правления» было сожжено 34 658 человек, а общее число осужденных составило 290 921 человек. Лично осудил к сожжению 10 тысяч. Народ так ненавидел его, что по улицам он ездил исключительно в сопровождении 50 всадников и 200 пеших охранников.

(обратно)

1306

Аутодафе (от исп. futo de fe, букв. «символ веры») — торжественное оглашение приговора инквизиции, т. е. действо, предшествующее наказанию.

(обратно)

1307

Имеется в виду Максимилиан I Габсбург (1459–1519), император Священной Римской империи с 1493 года и самый могущественный — наряду с французским Людовиком XI (1461–1483) — европейский государь того времени.

(обратно)

1308

Вульгата (от лат. vulgaris — обыкновенный, простой) — раннесредневековый перевод Библии с греческого на латинский язык.

(обратно)

1309

«Оных ругателей везде имати, хотяще истязати их о расколех их, имиж церковь возмущали, и где елико аще обретено их, везде имано и провожено до места главнаго Московскаго, паче же от пустынь завольских, бо и там прозябоша оная ругания», — говорилось в грамотках, которые везли с собой гонцы Макария.

(обратно)

1310

В те времена на Руси не употребляли сдвоенные гласные и согласные ни в произношении, ни в написании, поэтому Авраам был Аврам, Сарра — Сара, а Иисус — Исус.

(обратно)

1311

В отличие от футбольного это слово произносится с ударением на первом слоге.

(обратно)

1312

Ветхаго деньми — здесь: старого или старца (ст.−слав.).

(обратно)

1313

Григорий Назианзин (Богослов) (329–389) — один из трех «вселенских учителей» восточной церкви, сподвижник Василия Великого. Выл назначен епископом города Сасима, но так и не вступил на свою кафедру, уйдя в горы для аскетического уединения. Некоторое время председательствовал на II (Константинопольском) Вселенском соборе в 381 году, но затем ушел с него, охарактеризовав присутствующих «стадом галок» и «буйной толпой». Назван своими противниками «вводителем новшеств». Является автором множества стихотворений, написанных в период с 383 г. по конец жизни.

(обратно)

1314

Имеется в виду Мартин Лютер (1483–1546) — деятель Реформации в Германии, начало которой положило его выступление в Виттенберге с 95 тезисами против индульгенций (1517 г.). Он же перевел Библию на немецкий язык.

(обратно)

1315

Говори строить — диспуты вести (ст.−слав.).

(обратно)

1316

Курбский много позже писал более откровенно «о владыке Никандре, в пианство погруженном».

(обратно)

1317

Здесь ошибка. На шестом Вселенском соборе, созванном Константином IV (668–685), прозванным Погонатом (Бородатым), который состоялся в Константинополе в 680–681 гг, правила были лишь разработаны, а приняты они чуть позже — на пято-шестом Вселенском соборе, который созвал в 692 году византийский император Юстиниан II (685–695, 705–711). Название исходит из того, что в азарте борьбы с ересями отцы церкви ни на пятом, ни на шестом соборах не утвердили ни одного правила, потому и был созван дополнительный. Иногда он назывался Трулльским по имени залы, где проходили заседания, имевшей своды, именуемые «труллов».

(обратно)

1318

Лопари — так называли на Руси некоторые финские племена, проживавшие в Лапландии (Кольский полуостров).

(обратно)

1319

Не следует думать, что Столовой она названа потому, что царь в ней обедал. Именно в этой палате проходили заседания боярской Думы, и потому там стоял царский трон, именуемый тогда столом. Отсюда и название.

(обратно)

1320

Саженным — здесь: крупным (ст.−слав.).

(обратно)

1321

Ферязь — длинная мужская верхняя одежда с длинными рукавами без воротника и перехвата.

(обратно)

1322

Пошевная — вышитая (ст.−слав.).

(обратно)

1323

Десть — единица измерения бумажного листа (по величине обреза и т. п.).

(обратно)

1324

Наволочный — здесь: покрытый (паволока — покров из ткани).

(обратно)

1325

Червчатый (иначе червленный) — багряный.

(обратно)

1326

Камка — разновидность шелковой ткани.

(обратно)

1327

Каменные клепала — плиты, ударяя в которые монахи созывали к церковным службам. Кстати, некоторые ученые даже происхождение слова «колокол» связывают с древним обычаем ударять кол о кол при созыве народа.

(обратно)

1328

Стихарь (он же подризник) — при богослужении общее одеяние для всех степеней священства, только у диаконов и низших клириков он одевается поверх, а у священников и епископов является нижним облачением. Представляет собой одежду в виде рубахи, расширяющейся книзу, с вырезом для головы и без ворота.

(обратно)

1329

Орарь (орарий) — длинная матерчатая полоса, нисходящая спереди и со спины почти до пола. Представляла собой перевязь с крести ми по левому плечу. Название происходит от лат. orarium — полотенце. Носилась только дьяконами.

(обратно)

1330

Поручи — слегка выгнутые полосы плотной материи с изображением креста в середине. Надевались на оба рукава подризника (у дьяконов — на рукава подрясника).

(обратно)

1331

Епитрахиль — одно из облачений священников и епископов. Представлял собой тот же дьяконов орарь, только вторая полоса со спины перекидывалась через шею на другую сторону груди.

(обратно)

1332

Дробницы — чеканная бляха или низанное украшение на облачении и шапке архимандритов.

(обратно)

1333

Вретище — длинная накидка из грубой власяницы, покрывавшая все тело. Надевалась обычно во время скорби, покаянного поста или в знак позора на преступников, осужденных духовным судом, поскольку, по преданию сам Христос при поругании был одет во вретище.

(обратно)

1334

На полудень — на юг.

(обратно)

1335

Здесь перечисляются предметы из числа богослужебной утвари. Дискос (от греч. — круглое блюдо) — сосуд, представляющий из себя что-то типа вазы, но с плоскими широкими краями и на маленькой ножке. Служил для положения на нем агнца — особым образом вырезанной из просфоры ее средней части с печатью наверху. Потир (от греч. — сосуд для питья) — выглядит как круглая чаша на высокой подставке с круглым основанием и употреблялся для «претворения вина в кровь Христову». Звездица — предмет из двух крутых металлических дуг, соединенных в центре пересечения так, что дуги могли соединяться вместе, покрывая одна другую, и раздвигаться крестообразно. Лжица — небольшая ложка с крестом в конце рукояти. Употребляется для причастия мирян кровью Христовой.

(обратно)

1336

Имеется в виду 1 сентября, с которого в конце XV века повелел вести на Руси летоисчисление Иоанн III Васильевич.

(обратно)

1337

Эдуард VI (1537–6.07.1553), король Англии с 1547 года.

(обратно)

1338

Бонавентура (1221–1274) — в миру Джованни Фиданца. В 1257 году был избран генералом ордена францисканцев. В 1271 году папа Григорий X, избранный по совету Бонавентуры, дал ему сан кардинала и епископа альбанского. Про его высочайшую нравственность говорили: «По брату Бонавентуре можно думать, что Адам не согрешил». Канонизирован Сикстом IV в 1462 году.

(обратно)

1339

По легенде, еще в детстве, во время его тяжкой болезни, бедные родители дали обет в случае исцеления посвятить ребенка в орден св. Франциска Ассизского. Отсюда будто бы и происходит его прозвище, полученное после выздоровления (Buona Ventura — дитя счастья).

(обратно)

1340

Возвести на трон свою невестку вместе с собственным сыном лорду Дедлею так и не удалось. Сводная сестра Эдуарда VI и законная дочь Генриха VIII Мария (1516–1558), позже названная Кровавой, собрав своих сторонников в Норфолке и пообещав протестантам свободу религии, двинулась с войсками в Лондон и спустя всего несколько дней свергла с престола свою племянницу, посадив ее в Тауэр. Приговоренной к смерти узнице не спешили рубить голову, а ее отца даже выпустили на свободу, но затем, в наказание за участие ее отца в заговоре Томаса Виатта, 16-летнюю Джейн 12 февраля следующего года все-таки обезглавили.

(обратно)

1341

Здесь ошибка, происходящая из-за созвучия — Асторокань и Тмутаракань. Это не только промашка Висковатого, но и общее заблуждение того времени.

(обратно)

1342

1200 рублей.

(обратно)

1343

Гезлев — Евпатория, Сурож — Судак, Чембало — Балаклава, Гузувите — Гурзуф, Боспор — Керчь, Алустоне — Алушта, Ялита — Ялта.

(обратно)

1344

Имеется в виду Фердинанд I из рода Габсбургов (1503–1564) — король Чехии и Венгрии в 1526–1562 гг., король немецкий в 1531–1562 гг., император Священной Римской империи в 1556–1564 гг.

(обратно)

1345

Подразумевается старший брат Фердинанда Карл V (1500–1558) — король Испании в 1516 г., немецкий король в 1519–1531 гг., император Священной Римской империи в 1519–1556 гг.

(обратно)

1346

Речь идет об отпоре 300-тысячному мусульманскому войску, когда оно вторглось в пределы Венгрии, после чего султан Сулейман I Великолепный (1520–1566) не решился продолжать поход, усомнившись в победе, и повернул свою огромную армию обратно. До того Фердинанд отсиживался в Линце.

(обратно)

1347

В 1534 году пали Кербела и Неджеф, Тебриз и Багдад, отнятые Сулейманом у государства Сефевидов, а в 1546 году — Басра, после чего все междуречье Ефрата и Тигра попало в его руки, включая Лахсу. Тогда же пал Йемен. Спустя всего год началась очередная восьмилетняя кровопролитная война с восточным соседом, после которой Сулейман отобрал у шаха Темеспе I (1524–1576) львиную долю Закавказья, добравшись до Кутаиси. В Северной Африке он к 1551 году завладел Триполи, в 1554 году завершил покорение Алжира.

(обратно)

1348

Комтур — управляющий комтурией, бывшей одной из территориальных единиц Ливонии.

(обратно)

1349

Фогт — управляющий фогтией, более мелкой по сравнению с комтурией, областью Ливонии.

(обратно)

1350

Имеется в виду избранный в 1510 году гроссмейстером ордена Альбрехт фон Браденбург-Анебах из династии Гогенцоллернов. В 1525 году он, перейдя в лютеранство, превратил Пруссию в светское государство, сделавшись наследственным герцогом. Правил до 1566 года. Позже, когда его сын Альбрехт Фридрих в 1618 году скончался, не имея наследников, власть в Пруссии перешла к курфюсту Браденбурга Иоганну Сигизмунду (1608–1619).

(обратно)

1351

Так тогда назывался на Руси Стокгольм.

(обратно)

1352

Ям — почтовая станция, где государственные гонцы могли передохнуть, поесть, переночевать, но главное — сменить усталых лошадей на свежих.

(обратно)

1353

Имеется ввиду мирный договор между Ливонией и Польшей, подписанный в Посволе в сентябре 1557 года.

(обратно)

1354

Ландтаг (от нем. landtag, где land — земля, страна, а tag (от сканд. ting — собрание) — верховный орган Ливонии, на котором представители четырех сословий (военное, духовенство, дворянство и выборные представители городов) решали наиважнейшие вопросы внешней и внутренней политики.

(обратно)

1355

Герцог Кристофф был коадьютером. В Ливонии эта должность означала заместителя и преемника магистра, а также епископов.

(обратно)

1356

Строительство будет завершено в 1562 г.

(обратно)

1357

Белицы — те, что жили при монастыре, но пострига еще не приняли и были вольны уйти из обители.

(обратно)

1358

Имеется в виду священник, т. е. представитель белого духовенства, которому разрешалось жениться.

(обратно)

1359

Соборование — одно из семи таинств православной церкви, совершаемое над больными (обычно перед смертью). Состоит из чтения ряда молитв, после чего больной помазывается елеем. Отсюда и другое название этого обряда — елеосвящение.

(обратно)

1360

Здесь имеются в виду размеры икон в вершках, т. е. десятерик означает 10 вершков (45 см), девятерик — девять и т. д. Листоушками называли самые малые, от одного до четырех вершков (4, 5–18 см).

(обратно)

1361

Риза — золотая или серебряная накладка на иконе. Сканного дела — украшения на ризе, состоящие из скани (свитый из нескольких волоченных в тонкую проволоку нитей мелкий узор, напаянный на поверхность).

(обратно)

1362

Басменное дело — ручное выдавливание штампами на тонких металлических пластинках (здесь — на ризах) различных изображений и узоров (трав).

(обратно)

1363

Штилистовая — шести вершков в высоту (27 см).

(обратно)

1364

Полница — икона воскресения Христа с двенадцатью двунадесятыми праздниками вокруг.

(обратно)

1365

В то время на Руси еще не двоили гласные, поэтому именовали библейских персонажей именно так: Аврам, Исак, Исус и т. д.

(обратно)

1366

По Библии бог в наказание за перепись населения предложил Давиду на выбор одну из трех кар: либо в его стране будет семь лет голода, либо он сам будет три месяца бегать от своих врагов, либо в течение трех дней в его стране будет моровая язва. Давид выбрал последнее. От язвы погибло 70 000 человек (2 Цар. 24: 13–15).

(обратно)

1367

Железа — так на Руси называли чуму, произнося это слово с ударением на последнем слоге.

(обратно)

1368

Клобук — повседневный головной убор епископов и монахов. Известен с давних времен и первоначально принадлежал князьям, представляя собой колпак, отороченный мехом, с пришитым к нему небольшим покрывалом, ниспадающим на плечи. В церковной среде он стал попроще — из обычной черной материи с меховым околышем. Смена белого клобука на черный означает, что событие произошло во времена, когда Макарий был не митрополитом, а архиепископом Новгородским, поскольку только они одни в русской церкви того времени имели право на ношение белого клобука, который, по преданию, был подарен архиепископу Василию (ум. в 1354 г.) Константинопольским патриархом. Московскому митрополиту белый клобук по решению собора был присвоен в 1564 г.

(обратно)

1369

Скуфья — особый головной убор духовенства, представляющий собой маленькую круглую шапочку. Ею священники покрывали гуменцо — вкруговую выбритые на макушке волосы. Этот ритуал про делывался сразу после их рукоположения в сан. Обычай сохранялся на Руси вплоть до середины XVII в. Епископам и монахам дозволялось носить скуфью в келейной обстановке.

(обратно)

1370

Подвиг — в старину произносился с ударением в конце и употреблялся в смысле: действие, устремление.

(обратно)

1371

В русской церкви до XVII в. рясы были не обязательны. В обыденной обстановке духовенство носило длинные однорядки из сукна и бархата зеленого, фиолетового и малинового цветов. Однако благодаря особому покрою священнослужители и в ней выделялись по своему внешнему виду из мирской среды.

(обратно)

1372

Автор опускает подробное описание мучений животных не в силу скудной фантазии, а потому, что в отличие от Иоанна Мучителя не желает смаковать эту тему.

(обратно)

1373

В священной Торе, которая, кстати, является святой для христиан, только под другим названием («Пятикнижие Моисеево»), в книге «Исход» инструктаж по изготовлению всего перечисленного занимает целых 89 стихов трех глав (25–27).

(обратно)

1374

Ради достоверности следовало бы называть его Орбат, как он в ту пору именовался, но автор предпочел современное название.

(обратно)

1375

Кружало — так зачастую называли в народе «кружечный двор» — первоначальное название царских кабаков.

(обратно)

1376

Чулан — так в ту пору называли кабинеты начальных людей, возглавлявших приказы.

(обратно)

1377

Ныне Красная площадь, но это название она получит лишь во второй половине XVII в.

(обратно)

1378

Слова летописца не преувеличение. Судите сами: царица скончалась 7 августа, и уже через восемь дней после ее кончины (по Карамзину) от духовенства поступило такое бесцеремонное предложение, которое в переводе на современный язык звучало так: «Да плюнь ты на нее, царь. Покойницу все равно не воскресить, а так рьяно таскаться по бабам твоему величеству не к лицу — что народ подумает. Лучше женись, да и дело с концом».

(обратно)

1379

Роба (искажен. раба) — здесь упомянуто в смысле «подданная».

(обратно)

1380

Такое окончание имени считалось более почетным, и подписывали свои челобитные таким образом только самые знатные люди, даже сам Иоанн, когда он устроил очередное представление с царем Симеоном Бекбулатовичем. Остальным хватало Ивашки.

(обратно)

1381

Ширинка — полотенце.

(обратно)

1382

Висковатый не соврал. Это действительно непреложное правило всех европейских гербов.

(обратно)

1383

Что написано, то написано (ст. — слав.).

(обратно)

1384

Ендова — широкий сосуд, видом похожий на братину, но с носиком или рыльцем. Имел различные размеры. Большие достигали величины ведра.

(обратно)

1385

Заздравной чарой называлась особая чаша, которую поднимали, причем не всегда добровольно, а иногда повинуясь повелению Иоанна, произнося тост во здравие царя. Нет источников, точно определяющих ее размеры, но утверждают, что до дна ее мог осушить редкий человек, уж очень она была велика.

(обратно)

1386

Вообще-то престол — это четырехугольный стол, накрытый особыми покрывалами и располагающийся в середине алтаря православного храма. Но в крупных соборах их могло быть несколько, образовывая самостоятельные приделы, и тогда их символично отделяли друг от друга, воздвигая над каждым из них купол. Они-то здесь и подразумеваются.

(обратно)

1387

Зарев — август (ст. — слав.).

(обратно)

1388

Изуграф (изограф) — художник, иконописец (ст. — слав.).

(обратно)

1389

Здесь и далее приводятся строки из поэмы Дмитрия Кедрина «Зодчие».

(обратно)

1390

Храм в честь святого Сергия Радонежского, поставленный по повелению Иоанна Мучителя, был снесен еще в XVIII в., а вот сказочный собор Василия Блаженного до сих пор горделиво высится на Красной площади, украшая ее и вызывая восторг у любого человека, пускай и иной веры, ибо подлинная красота границ не ведает.

(обратно)

1391

Ныне это западная часть современной Латвии.

(обратно)

1392

Фредерик II — король Дании (1559–1588).

(обратно)

1393

Эрик XIV (1533–1577) правил в 1560–1568 гг. Отличался крайней подозрительностью и жестокостью. В конце концов риксдаг (парламент) объявил его сумасшедшим, отстранил от власти и приговорил к пожизненному заключению. В темнице он и был спустя девять лет отравлен. Престол же занял его младший брат, герцог Финляндский Юхан III (1568–1592).

(обратно)

1394

Тяжелая гаковница — разновидность большого мушкета на колесном станке (мушкеты, не имевшие станков, назывались «кобылами»). Те и другие стреляли крупной дробью и 50-граммовыми кусочками металла на дистанцию около 300 м. Калибр ствола — 25–30 мм, масса — 16–25 кг.

(обратно)

1395

Рушница или ручница — один из типов ручной пещали в XIV–XVI вв. Калибр 15–22 мм, масса до 8 кг, дальность стрельбы пулями до 200 м.

(обратно)

1396

Минск и Новогрудок.

(обратно)

1397

Колокольный звон подразделялся на несколько видов. Перезвон устраивался при каких-либо радостных событиях: во время крестных ходов, храмовых праздников, перед освящением воды, посвящением в сан епископа и т. д.

(обратно)

1398

Перебор очень похож на перезвон, но использовался только при отпевании, поэтому его иногда так и называли — похоронный звон.

(обратно)

1399

В перезвоне также поочередно используют все колокола, но начинают с большого и далее по нисходящей. Также в нем отсутствует одновременный удар во все колокола.

(обратно)

1400

Лилит — согласно одному апокрифическому сказанию, она была первой женщиной, которую сотворил бог, причем точно так же, как и Адама, то есть из глины. Но она оказалась очень своенравной и в первые же часы повздорила с Адамом, отстаивая свое равенство, после чего убежала от него и отказалась вернуться обратно, хотя бог и послал за нею ангелов, укрывшись на Луне.

(обратно)

1401

1551 год.

(обратно)

1402

Имеется в виду, что Василий Иванович (1448–1483), Великий князь Рязанский, по своей бабке Софье, дочери Дмитрия Донского, на которой был женат его дед Федор Ольгович, доводился троюродным братом как самому Иоанну III, так и своей жене Анне (ум. в 1501 г.). Может быть, именно благодаря совокупности этих обстоятельств — тихий беззлобный нрав и родство — он и не оказался в темнице, когда отец Василия, Великий князь Рязанский Иван Федорович (1409–1456) перед смертью завещал восьмилетнего сына вместе со всем княжеством на соблюдение своему двоюродному брату Василию II Темному. В кои веки Москва сдержала слово чести, отпустив в 1463 г. юного княжича обратно в Переяславль-Рязанский.

(обратно)

1403

Иван Васильевич (1467–1500), великий князь Рязанский с 1483 г. В браке (с 1485 г.) с Агриппиной Васильевной, урожденной княжной Бабич-Друцкой.

(обратно)

1404

Иван Иванович (1495–1533), великий князь рязанский (1500–1520).

(обратно)

1405

В 1521 г. Иван Иванович бежал из-под стражи в Литву к Сигизмунду I Старому, который дал ему в пожизненное владение местечко Стоклишки Ковенского повета Трокского воеводства, где и скончался около 1534 г.

(обратно)

1406

Четверть — в то время составляла 0,56 гектара.

(обратно)

1407

Коробья — мера для сыпучих тел. Равнялась примерно семи пудам, т. е. 112 кг.

(обратно)

1408

Здесь и далее, что касается маршрута передвижения Иоанна, то и он не является выдумкой автора, а в точности взят из исследований одного из крупнейших ученых и знатоков того времени Р. Г. Скрынникова.

(обратно)

1409

Здесь и далее приводится подлинный текст его духовной, составленной в те дни. Автор взял на себя смелость исправить лишь несколько слов, придав им более современное звучание, но никоим образом не искажая смысловое значение.

(обратно)

1410

2 декабря по старому стилю.

(обратно)

1411

Мои слова подтверждают и показания бывших царских опричников Таубе и Крузе, которые в своих записках говорят, что Иоанн обвинил своих противников в намерении свергнуть законную династию.

(обратно)

1412

Опричь — кроме (ст. — слав.). Отсюда и второе название опричников, которое дал им народ, — «кромешники». При этом, как утверждал Лев Гумилев, подразумевался и второй, глубинный смысл, ведь христиане того времени «тьмой кромешной» называли ад. Получалось, что кромешники — адовы слуги. Учитывая, что они вытворяли на Руси, сказано не в бровь, а в глаз.

(обратно)

1413

И тут тоже нет ни малейшего вымысла. Порядок приема в опричнину взят автором почти дословно из книги Р. Г. Скрынникова «Великий государь Иоанн Васильевич Грозный».

(обратно) name="n_1414">

1414

Взято из книг Разрядного приказа за 1565 г. Цитируется по книге Р. Г. Скрынникова «Великий государь Иоанн Васильевич Грозный».

(обратно)

1415

Обыденная церковь потому так и называлась, что ее действительно возводили за один день, приступив к работе с рассвета и успев в тот же день не только освятить ее, но и провести в ней первое богослужение.

(обратно)

1416

Здесь слово «город» произнесено в значении Кремль, который в те времена частенько называли именно так, не добавляя приставок вроде Китай-города, Белого города и т. д.

(обратно)

1417

Головник — убийца (ст. — слав.). От него и берет свое начало слово «уголовник».

(обратно)

1418

Здесь нет опечатки. Имя Владимир было славянским и в святцы не входило, а потому церковью не считалось в числе дозволенных для христианина. Поэтому при крещении княжича нарекли церковным именем Иакинф.

(обратно)

1419

Василий Владимирович был рожден от первой жены князя Старицкого Евдокии Александровны Нагой (ум. в 1557 г.).

(обратно)

1420

Братанич — сын брата (ст. — слав.).

(обратно)

1421

Юхан III — король Швеции (1568–1592).

(обратно)

1422

Фредерик II, король Дании (1559–1588).

(обратно)

1423

Магнус (1540–1583) — второй сын короля Дании II Кристиана III (1534–1559). Был провозглашен Иоанном IV королем Ливонии.

(обратно)

1424

Взято из книги Д. М. Володихина «Иван Грозный Бич Божий».

(обратно)

1425

Четверть составляла 4 пуда. Чтобы было с чем сравнивать, указываем некоторые цены, выставленные англичанами за свои товары, которыми они, естественно, торговали втридорога, сами имея на них двойную, тройную, а то и больше прибыль: лимоны в патоке — по рублю (здесь и далее стоимость указана из расчета за пуд), сахар чиненый — 4 рубля, чернослив — 4 гривны, перец черный — 3 рубля, изюм — 30 алтын (9 гривен), сорочинское пшено (рис) — 4 гривны, соль — алтын, ядра миндальные — 2 рубля (из выписки английских дел в царствование Бориса Федоровича Годунова).

(обратно)

1426

По Карамзину их было 800 тысяч, но, скорее всего, это число надо делить как минимум на два, а то и больше.

(обратно)

1427

Когда советские ученые в 1969 г. вскрыли саркофаг с ее телом, они обнаружили, что «царская невеста» лежала в гробу бледная, но «как живая», совершенно не тронутая тлением. Сохранился даже румянец на ее щеках. Правда, уже через несколько минут ее лицо почернело и превратилось в прах.

(обратно)

1428

Братанична — сестра брата. Здесь имеется в виду Мария Владимировна, в иночестве Марфа (ок. 1559–1613), дочка Владимира Андреевича Старицкого, брак с которой у Магнуса состоялся 12 апреля 1573 г.

(обратно)

1429

Брак с первой женой у царевича Ивана длился с 1571 по 1575 г., брак со второй с 1575 по 1579 г.

(обратно)

1430

Что касается прекрасной вдовы Василисы Мелентьевой, для сожительства с которой царь взял лишь молитву, то тут свадьбы не было однозначно. Все летописи называют ее не иначе как «женищи», то есть любовницей. Но до сих пор неизвестно, женился ли он официальным путем на предшественнице Василисы Анне Васильчиковой. С одной стороны, ряд летописей называют ее царицей, с другой — пишут, что он ее «поял». Кроме того, Костомаров глухо говорит и о еще одной суженой, чей брак с царем длился всего… один день, — княжне Марии Долгорукой, которая была заподозрена в неверности и утоплена в пруду Александровской слободы в 1572 г.

(обратно)

1431

Об этом рассказано у Карамзина (т. IX, гл. III).

(обратно)

1432

Стефан Баторий (1533–1586) — сын трансильванского (седьмиградского) воеводы Стефана. Служил у Фердинанда, короля Чехии и Венгрии. Окончил университет в Падуе (Италия). В 1571 г. избран князем Трансильвании. С помощью великого гетмана Яна Замойского (1541–1605) был в 1576 г. избран королем Речи Посполитой при условии, что женится на пятидесятилетней Анне Ягеллонке, сестре короля Сигизмунда-Августа. Умелый администратор, много сделал для упорядочивания казацкого войска, переписав их в реестр, наделив землями и позволив самим выбирать себе гетмана и все начальство. Покровительствовал иезуитам, основал Виленскую академию. Более всего известен успешной войной с Русью. В 1577 г. возвратил назад Динабург и Венден, затем осадил и взял Полоцк, Великие Луки и осадил Псков.

(обратно)

1433

Акт о создании унии был подписан 28 июня 1569 г., а 1 июля его утвердили (по отдельности) депутаты польского и литовского сеймов. Согласно ему Польское королевство (Корона Польская) и Великое княжество Литовское (Литва) объединялись в конфедеративное государство Речь Посполитая (Rech Pospolita), что означало «Республика Обеих Народов».

(обратно)

1434

Речь идет о следующих строках Иосифа Волоцкого: «Аще ли есть царь, над человеки царствуя, над собой же имать царствуща скверны страсти и грехи, сребролюбие же и гнев, лукавство и неправду, гордость и ярость, злейши же всех неверие и хулу, таковой царь не божий слуга, но диавола, не царь, но мучитель…»

(обратно)

1435

Симеон Бекбулатович якобы правил Русью где-то с октября 1575 по сентябрь 1576 г.

(обратно)

1436

Впоследствии русский посол, который приехал в Англию свататься, согласно поручению царя отвечал на этот вопрос, что «государь и правда женат, но она не жена ему, а роба (подразумевается — холопка), неугодна ему и будет ради племянницы королевы тут же оставлена».

(обратно)

1437

На самом деле его звали Роберт Якоби, который был лейб-медиком, присланным английской королевой Елизаветой I летом 1581 г. От него Иоанн и услышал впервые о Марии Гастингс.

(обратно)

1438

Здесь искаженное. Дело в том, что в русских документах она проходила именно как княгиня Хастинская.

(обратно)

1439

Преподобный Антоний Сийский скончался в 1557 г.

(обратно)

1440

Некто Гудсон, продавший сукно в Нижнем Новгороде по 17 рублей за кусок, по его собственным словам, выручил почти 300 %, поскольку купил его по 6 фунтов стерлингов. В Москве доход был чуть меньше — за товары стоимостью 6608 фунтов стерлингов купцами было выручено 13 644 фунта.

(обратно)

1441

Джером Горсей — торговый агент «Русского общества английских купцов». Жил в России с 1573 по 1591 г. С 1580 г. — глава московской конторы.

(обратно)

1442

В то время фунт стерлингов стоил примерно рубль с четвертью.

(обратно)

1443

Время набега на Рясск ногаев, равно как и имена самих предводителей, подлинное и взят из летописей.

(обратно)

1444

Миннезингеры (нем. Minnesinger — «певец любви») — поэты-певцы при германских дворах XII–XIII веков, перенявшие традиции провансальских трубадуров. Предметом их песнопений были рыцарская доблесть и беззаветное служение избраннице.

(обратно)

1445

Имеется в виду Стефан Баторий (1533–1586), король Польский и великий князь Литовский с 1575 года.

(обратно)

1446

Любопытно, что архиепископ Альбрехт занял эти немалые деньги (24 тыс. дукатов), чтобы выплатить их Риму, а точнее, римскому папе за богатейшие Майнцское и Магдебургское архиепископства.

(обратно)

1447

«Такса святой апостольской канцелярии» — каталог преступлений и прейскурант отпущений, в котором отпускались — за плату — такие грехи, как содомия и скотоложство (36 турских ливров), убийство жены (8 турских ливров и два дуката), убийство отца, матери, детей и других родственников (6 гроссов), несколько убийств (30 турских ливров), кровосмешение (4 турских ливра) и прочие грехи, включая те, что совершались духовными лицами.

(обратно)

1448

Канарские острова были открыты генуэзцами в 1312 году. Были окончательно порабощены королевой Испании Изабеллой лишь в 1494–1495 годах.

(обратно)

1449

Образовался в 1570 году.

(обратно)

1450

Лошадей на американский континент завезли европейцы, и это было, пожалуй, единственным благом, которое они сделали для индейцев, да и то осуществленным случайно, помимо их воли. Только во второй половине XVIII века, когда они, частично одичавшие, уже образовали стада мустангов, их стали приручать индейцы.

(обратно)

1451

Индейское племя на юго-западе Северной Америки. В XVI–XVII веках у них еще царил матриархат.

(обратно)

1452

Современный Мехико, был взят в 1521 году испанскими войсками.

(обратно)

1453

Это сам Дмитрий Донской (1359–1389), Василий I (1389–1425), Василий II Темный (1425–1462), Иоанн III (1462–1505), Василий III (1505–1533), Иоанн IV (1533–1584).

(обратно)

1454

Король речи Посполитой (1576–1586).

(обратно)

1455

Потомство Людовика XI (1461–1483) по мужской линии завершилось на его сыне Карле VIII (1483–1498), которого сменил на французском престоле его троюродный дядя Людовик XII, да и тот скончался бездетным. То же самое произошло с Генрихом VIII (1509–1547), сын которого, малолетний Эдуард VI (1547–1553), умер в возрасте 16 лет, не оставив детей, а окончательно пресеклась династия Тюдоров со смертью его дочери королевы Елизаветы I (1558–1603).

(обратно)

1456

Ныне современное Дегтярное, деревня близ города Ряжска Рязанской области.

(обратно)

1457

1582-й год.

(обратно)

1458

Вершок — 4,55 см.

(обратно)

1459

Дочь знатного новгородского купца Марфа Васильевна Собакина вышла замуж за Ивана IV 28 октября 1571 года, а спустя две недели, 13 ноября, она уже умерла. Когда в 1969 году ученые вскрыли саркофаг с ее телом, то удивлению их не было границ — царская невеста лежала, как живая, и даже на щеках ее оставался румянец. Исходя из этого можно сделать вывод, что подозрения царя относительно отравления его невесты были небеспочвенны и именно яд оказал столь удивительное воздействие, полностью остановив тление трупа покойной.

(обратно)

1460

В декабре 1569 года Иван Грозный устроил карательный поход на север, подвергнув погромам Тверь, Торжок, Вышний Волочок, Валдай, Яжелбицы, а в январе — Новгород. Согласно летописям, царь топил в Волхове по 1000 человек в день, и в редкий — по 500. Церковный собор для разрешения царю четвертого брака был созван спустя два года — в январе 1572 года.

(обратно)

1461

У архиепископа Пимена царь, прибыв в Новгород, даже не стал целовать креста. В тот же день Пимен был обвинен в измене, арестован и отправлен в Александровскую слободу, а к следующему лету, после продолжительных пыток, которым он подвергся вместе с остальными «заговорщиками» (300 человек), казнен мучительным образом.

(обратно)

1462

В 1526 году, после 20 лет супружеской жизни, не имеющий детей Василий III Иоаннович развелся с бесплодной Соломонией Сабуровой, которая под именем Софьи приняла постриг в Рождественском девичьем монастыре, а сам женился на Елене Васильевне Глинской.

(обратно)

1463

Иван Грозный от первого брака с Анастасией Никитичной Юрьевой-Романовой имел сыновей Ивана (1554–1582) и Федора (1557–1598).

(обратно)

1464

«…в ноябре 1573 года Иван Васильевич женился на Марье Долгорукой, а на другой день, подозревая, что она до брака любила кого-то иного, приказал ее посадить в колымагу, запречь диких лошадей и пустить в пруд, в котором несчастная и погибла…» (Н.И. Костомаров. Русская история в жизнеописаниях ее главнейших деятелей. Т. I. вып. II).

(обратно)

1465

Согласно традиций православия того времени, на Руси дозволялось жениться — людям из числа «белого» духовенства — один раз, всем прочим — не более трех. Развод же допускался в исключительных случаях: только для великих князей (позже — царей) и только по одной причине: бесплодие царицы и необходимость воспроизвести наследника рода.

(обратно)

1466

Начало своей карьеры Нагой положил благодаря доносам на главных земских бояр, которых Афанасий Федорович не долго думая обвинил в предательских сношениях с крымскими ханами.

(обратно)

1467

Когда Иоанн Грозный поднял посох на своего сына, Годунов бросился удержать его руку и сам получил несколько ран. Позже Федор Нагой заявил, что Борис не является ко двору не от ран, а потому, что злобствует на царя. Тогда тот сам приехал к Годунову с проверкой. Увидев на его теле еще не зажившие раны и заволоки (швы) на них, сделанные купцом Строгановым, царь повелел Строганову сделать точно такие же швы на боках и на груди Федора Нагого, да чтоб побольнее.

(обратно)

1468

Рында при царском саадаке — хранитель лука и стрел царя во время боевых походов.

(обратно)

1469

Оба они — и Годунов, и Вельский — были женаты на дочерях Малюты (Григория) Скуратова-Бельского, по сути являвшегося одним из главных царских палачей.

(обратно)

1470

Род Годуновых вместе с Сабуровыми и Вельяминовыми-Зерновыми происходит от татарского мурзы Чета, в крещении Захарии, который выехал из Орды к великому московскому князю Ивану Калите и построил в Костроме Ипатьевский монастырь. Тот самый, в котором в 1613 году венчался на царство родоначальник династии Романовых Михаил.

(обратно)

1471

Имеется в виду Дмитрий Донской (12.10.1350 — 19.5.1389) — великий князь Московский с 1359 года, великий князь Владимирский с 1363 года.

(обратно)

1472

Яхонт — изумруд (слав.).

(обратно)

1473

Лал — драгоценный камень, научное его название — красная шпинель, но из-за красного цвета его часто путали с рубином, который на Руси также называли лалом.

(обратно)

1474

Юрий Дмитриевич (1374–1434), второй сын Дмитрия Донского. После смерти своего старшего брата великого князя Василия I (1389–1425) отказался признать старшинство его сына — своего племянника Василия II Темного (1425–1462, с перерывами в 1433, 1434), ссылаясь на лествичное право, по которому права на княжение передавались от брата к брату. Дважды отнимал у Василия престол. Умер в Москве, будучи великим князем и передав великое княжение своему старшему сыну Василию Косому.

(обратно)

1475

Имеется в виду родной брат первой жены царя Анастасии Романовны, он же отец Федора, назначенного впоследствии Лжедмитрием II патриархом, и он же дед будущего царя Михаила — первого из этой династии. Худородный же, потому что в те времена по-настоящему знатными и родовитыми считались те, чьи корни шли от потомков Рюрика, как, например, Шуйские, или от потомков великого литовского князя Гедимина (Мстиславские). Возвышение же рода Захарьиных или, как они стали именоваться позже (по имени деда царицы Анастасии), Захарьины-Юрьевы, произошло немногим ранее возвышения рода Годуновых и точно по такой же причине — родство с царским родом.

(обратно)

1476

Алтын — старинная русская денежная единица, спустя век — название монеты. Термин происходит от татарского слова «алты» — шесть и возник на Руси одновременно с появлением в обращении монеты денги (в 1 рубле — 200 денег) в последних десятилетиях XIV века. В 1534 году, когда в Российском государстве появилась вдвое тяжелее денги монета копейка, на алтын стало уходить три копейки. Чеканился из меди. Термин дошел до нашего времени. Еще в XX веке пятнадцатикопеечную монету в СССР иногда неофициально называли пятиалтынным.

(обратно)

1477

Подзоры — роговые или, реже, стальные пластины на рукояти лука.

(обратно)

1478

Солотчинский монастырь был основан великим Рязанским князем Олегом Иоанновичем в 1390 году. Щедро наделенный земельными угодьями от Олега и его преемников, монастырь в самом скором времени занял первое место между остальными в рязано-муромской епархии. В Покровском храме Солотчинской обители, в каменном саркофаге покоится прах самого князя Олега, который перед смертью посхимился и назвался Иоакимом, а также его супруги Ефросиньи (в монашестве Евпраксии).

(обратно)

1479

'Очевидно, здесь монах подразумевает краткий перечень количества павших на Куликовом поле бояр. В «Задонщине» действительно исчисляется больше всего погибших бояр именно из Рязанского княжества: 70 человек. Только потери бояр Звенигородского княжества сопоставимы с рязанскими — 60 человек, а у остальных и того меньше: 50 суздальских, 40 — переяславских и муромских и т. д.

(обратно)

1480

В то время существовала так называемая старая четверть, составлявшая четыре пуда ржи, и новая, «казенная», вмещавшая шесть пудов.

(обратно)

1481

В рубле того времени было 200 денег, или 100 копеек.

(обратно)

1482

Ефимок — так называли на Руси талеры.

(обратно)

1483

Талеры в XVI веке выпускались не только на территории Богемии, но и в Польше, причем при Сигизмунде II Августе (1520–1572), короле Польском и великом князе Литовском с 1548 года, они были двух видов — «легкие», весом около 20 граммов (12,5 г чистого серебра), которые на Руси как раз и назывались «коновыми», и «тяжелые», весом 28,8 грамма.

(обратно)

1484

Рубль того времени весил примерно чуть более 72 граммов серебра, то есть равнялся почти трем талерам.

(обратно)

1485

Антонио Поссевино (1533–1613) — иезуит, тайный агент, один из наиболее активных проводников агрессивной политики Ватикана на востоке Европы.

(обратно)

1486

Григорий XIII (1502–1585), римский папа с 1572 года.

(обратно)

1487

Имеется в виду поездка Поссевино в 1577 году с целью добиться там восстановления господства католической церкви.

(обратно)

1488

3десь Поссевино не преувеличивал, и Сигизмунд III (1566–1632), избранный в 1587 году королем Польши и великим князем Литовским, настолько хорошо освоил уроки учителей, что всю свою последующую жизнь содействовал утверждению в стране католицизма. Именно из-за этой приверженности он, после смерти своего отца — короля Юхана III (1568–1592), сравнительно недолго продержался на шведском престоле. В 1599 году протестантское дворянство, руководимое дядей Сигизмунда — будущим королем Швеции Карлом, объявило его низложенным.

(обратно)

1489

Имеется в виду Клавдио Аквавила (1543–1615), пятый генерал ордена иезуитов (с 1581 года). Отличался твердым характером и несокрушимой волей. По отношению к папам держался весьма независимо.

(обратно)

1490

Генеральная конгрегация — высший орган в «Обществе Иисуса». В то время он, как правило, собирался только по одному вопросу — избрать нового генерала ордена взамен умершего.

(обратно)

1491

Имеется в виду его участие в мирных переговорах России с Польшей в 1581 году, происходивших в Яме запольском. В феврале-марте 1582 года Поссевино вел в Москве переговоры с Иваном IV Грозным по вопросу о церковной унии, главной целью которой было подчинение России римскому престолу. Миссия была провалена.

(обратно)

1492

В 1587 году папский долг составлял 7,5 млн скуди, а проценты — 716 тыс. В 1592 году долг вырос до 12,5 млн, а проценты до 1,1 млн.

(обратно)

1493

In medias res — в самую суть дела (лат.).

(обратно)

1494

Lapsus — промах (лат.).

(обратно)

1495

Errare humanum est — человеку свойственно ошибаться (лат.).

(обратно)

1496

Alter ego — другое я (лат.).

(обратно)

1497

«Тайные наставления для руководства» в «Обществе Иисуса» появились в начале XVII века. Автор взял на себя смелость предположить, что такой видный иезуит, как Антонио Поссевино, несомненно, принимал участие в их разработке. Они держались в строжайшем секрете, дабы не допустить их разглашения. Именно поэтому в России, например, они впервые были опубликованы только в 1868 году в приложении к книге Ю. Ф. Самарина «Иезуиты и их отношение к России».

(обратно)

1498

Ех abrupto — сразу, без подготовки (лат.).

(обратно)

1499

Sit venia verbo — да простится мне это выражение (лат.).

(обратно)

1500

Passim — повсюду, в различных местах (лат.).

(обратно)

1501

Монитор (лат. monitor — предостерегающий) — своеобразный контролер в обществе иезуитов, приставляемый к каждому занимающему какой-либо командный пост члену ордена, который обязан с ним советоваться, а также доверять ему свои секретные решения и тайные помыслы. Власти в ордене контролер не имел, равно как у него не было и права вмешиваться в действия и решения своего подопечного. Он только давал советы, которые могли быть приняты или отвергнуты. Зато он был обязан информировать вышестоящие органы иезуитов обо всем, что касалось его объекта наблюдения.

(обратно)

1502

Здесь Канчелло имеет в виду широко применяемые в ордене доносы на своих же собратьев, с первых же дней новичкам внушали, что такие доносы являются богоугодным делом.

(обратно)

1503

Полностью это требование Лойолы выглядит так: «Иезуит должен смотреть на старшего, как на самого Христа», а в его «Правилах скромности» указывалось, что если иезуит разговаривает с уважаемой личностью, то не должен смотреть ему прямо в глаза или лицо, а смотреть ниже лица, примерно в шею.

(обратно)

1504

testimonium paupertatis — букв. «свидетельство о бедности», здесь имеется в виду слабоумие (лат.).

(обратно)

1505

Status in statu — государство в государстве (лат.).

(обратно)

1506

In loco — на месте (лат.).

(обратно)

1507

Per fas et nefas — правдами и неправдами (лат.).

(обратно)

1508

In extremis — в крайнем случае (лат.).

(обратно)

1509

Tertius gaudens — букв. «третий радующийся», лицо, извлекающее пользу из борьбы двух противников (лат.).

(обратно)

1510

Terra incognita — неизвестная земля (лат.).

(обратно)

1511

In statu nascendi — в состоянии зарождения (лат.).

(обратно)

1512

Ad vocem — к слову (лат.).

(обратно)

1513

Ad patpes — к праотцам (лат.).

(обратно)

1514

Именно так назывались два параграфа появившихся впоследствии «Тайных наставлений».

(обратно)

1515

Ratio atque institutio studiorum societatis Jesu — пособие no школьному воспитанию, выработанное комиссией иезуитов под руководством Клаудио Аквавивы, который всегда обращал особое внимание на этот вопрос. Появилось в 1584 году.

(обратно)

1516

Имеется в виду Филипп II (1527–1598), король Испании из рода Габсбургов, правивший в 1556–1598 годах. Он же был с 1581 года королем Португалии.

(обратно)

1517

В то время на святейшем престоле сидел Сикст V (1521–1590), римский папа с 1585 года.

(обратно)

1518

Подразумевается, что Сикст V до своего избрания длительное время был францисканцем, где совершил бурную карьеру, став во времена понтификата папы Пия V (1566–1572) генералом ордена.

(обратно)

1519

Здесь Поссевино имеет в виду борьбу Сикста V с бандитизмом, который процветал на римских дорогах и в самом городе, начатую с самых первых месяцев его понтификата. Пойманным разбойникам по повелению папы рубили головы и выставляли на всеобщее обозрение на мосту, который вел к замку св. Ангела.

(обратно)

1520

Подразумевается Филипп III (1578–1621), король Испании и Португалии с 1598 года.

(обратно)

1521

Quantum satis — сколько нужно (лат.).

(обратно)

1522

Ad notam — к сведению (лат.).

(обратно)

1523

Sponte sua sine lege — добровольно, по собственному желанию (лат.).

(обратно)

1524

Иезуиты делились на разряды: профессов, духовных коадъюкторов и схоластиков. Профессы составляли ядро ордена. Из их числа выбирали начальников, вплоть до генерала.

(обратно)

1525

Bis dat, qui cito dat — вдвойне дает тот, кто дает скоро (лат.).

(обратно)

1526

Proficiscere ergo, frater; proficiscere amice, proficiscere sine nobis; proficiscentem sequentur spes et desideria nostra — Отправляйтесь в путь, наш милый брат; отправляйтесь в путь без нас; вам будут сопутствовать наши лучшие пожелания и надежды (лат.).

(обратно)

1527

Согласно правилам Игнатия Лойолы, братья ордена даже не имели общей молитвы, — каждый молился индивидуально.

(обратно)

1528

Silentium — молчание, безмолвие (лат.).

(обратно)

1529

Digitus estnic — здесь: перст божий! (Лат.). По преданию, именно так воскликнул римский папа Павел III (1534–1549) после того, как прочитал рукопись Устава «Общества Иисуса», переданного на утверждение Игнатием Лойолой.

(обратно)

1530

Церковь Покрова более известна под названием храма Василия Блаженного. Была построена к 1560 году.

(обратно)

1531

Построены в 1565 году и простояли 233 года.

(обратно)

1532

Афанасий Нагой 1 июля 1564 года действительно прибыл в Крым к хану Давлет-Гирею в качестве посла Ивана IV Грозного и, несмотря на недавние разгромы союзников Крыма — Казанского и Астраханского ханов (1552 и 1556 г.), не опускаясь на колени, как послы других держав, и не вручив никаких подарков, сумел вытребовать мир.

(обратно)

1533

Кат — пыточных дел мастер, палач.

(обратно)

1534

Калга — наследник хана, командовавший армией.

(обратно)

1535

Нуреддин, кроме участия в судебных делах, командовал малыми военными корпусами.

(обратно)

1536

Op-беги — должность ханского сановника, ведавшего охраной границ.

(обратно)

1537

Шиш — шпион.

(обратно)

1538

Первым из русских царей организовал для молодежи учебу за границей действительно Борис Годунов, а вовсе не Петр I.

(обратно)

1539

К сожалению, попытки Годунова организовать в Москве первый русский университет натолкнулись на столь решительное возмущение духовенства, что он был вынужден отказаться от своей затеи.

(обратно)

1540

Верей — столб диаметром 30–80 см, на котором держалось полотнище ворот.

(обратно)

1541

Лежачий тын — частокол бревен, лежащих горизонтально один на другом, и скрепленный по бокам через пазы вертикальными столбами.

(обратно)

1542

Жильцы — мальчишки — дети приближенных, которых привлекали для игр и прочих развлечений царевича, дабы Дмитрий не скучал. Кстати, в число жильцов входил и сын дьяка Битяговского Данило.

(обратно)

1543

Баклуши — деревянные чурбачки, чурки, служащие для изготовления ложек и прочей посуды. Бить баклуши — скалывание блони (ненужной части) у этих чурбачков. Считалось очень легким и простым занятием, которым в деревнях занимались преимущественно зимой, когда было много свободного времени. Отсюда и выражение: «Бить баклуши», то есть заниматься пустячным делом, не требующим ни мастерства, ни таланта.

(обратно)

1544

Мужик-корень — народное название молочая.

(обратно)

1545

Бешеная трава — белена. Здесь и далее приводятся не научные, а народные названия трав и растений: белоцвет — белозор болотный, кошачий корень — валерьяна, солнечная трава — молочай, лапчатка — сабельник болотный, успокойная трава — синеголовник, жабья трава — сушеница болотная и т. д.

(обратно)

1546

Мораль иезуитов допускала любую ложь, если при этом будет сделана очистительная оговорка, т. е. мысленное изъятие.

(обратно)

1547

«Молот ведьм» — можно сказать, настольная книга любого инквизитора. Написанная немецкими инквизиторами Яковом Шпренгером и Генрихом Инститорисом и изданная в Германии в 1487 году, она к этому времени получила широчайшую известность. Однако мало кто знает, что ее написанию предшествовала знаменитая булла римского папы Иннокентия VIII «Summis desiderantes» (по первым словам ее — «С величайшим рвением»), датированная 5 декабря 1484 года, которая, по всей видимости, и вдохновила немецких инквизиторов как следует развить эту тему.

(обратно)

1548

Ферязь — верхняя, очень длинная (до лодыжек) одежда без талии и воротника с длинными, суживающимися книзу рукавами.

(обратно)

1549

Становой кафтан — кафтан, ушитый по талии.

(обратно)

1550

Шиш — здесь: проходимец.

(обратно)

1551

Замет — поперечный брус в двери, вставляемый в качестве запора или своеобразной щеколды.

(обратно)

1552

Свайка — что-то вроде остро заточенного железного гвоздя, трех — или четырехгранный шип.

(обратно)

1553

Сукман — кафтан из крестьянского домотканого сукна.

(обратно)

1554

Тегиляй — стеганый кафтан.

(обратно)

1555

Гунька — ветхая поддевка.

(обратно)

1556

Бахмат — лошадь татарской породы.

(обратно)

1557

Манатья — монашеская мантия.

(обратно)

1558

Шлык — стеганая ушастая шапка, схожая с башлыком.

(обратно)

1559

Чеботки — сапожки.

(обратно)

1560

Провинциал — начальник провинции. Так называлась должность у ордена иезуитов, которые негласно разделили всю Европу на провинции (районы), поставив над каждой из них своего начальника из числа братьев ордена. Остальные иезуиты, действовавшие в данной провинции, были обязаны беспрекословно подчиняться ему, следуя канонам строгой дисциплины.

(обратно)

1561

Киса — кошелек.

(обратно)

1562

Зерно — игра в кости.

(обратно)

1563

Ижица — в то время была последней буквой русского алфавита. Отсюда и выражение «вписывать ижицу», означающее примерно то же, что и современное «ставить точку», то есть заканчивать, окончательно утверждать.

(обратно)

1564

Верх — царский дворец.

(обратно)

1565

Имеется в виду не южный Галич на Западной Украине, а русский, который был расположен на территории современной Костромской области, ныне райцентр.

(обратно)

1566

Ерихонка — азиатский шлем, остроконечная металлическая шапка с чешуйчатым затылком, наушниками, козырьком и наносником.

(обратно)

1567

Примерный год рождения Василия Шуйского — 1553-й, так что он действительно на год моложе Бориса Годунова, который, судя по летописям, родился около 1552 года.

(обратно)

1568

Здесь боярин намекает на то, что в результате открытого противостояния Годунову могущественного рода Шуйских, в 1587 году, после того как с их стороны была сделана попытка обратиться к царю Федору Иоанновичу с просьбой развестись с бесплодной Ириной Годуновой, самые видные члены этого клана Иван Петрович и Андрей Иванович были схвачены по обвинению в измене, а затем сосланы в отдаленные монастыри. Иван был отправлен на Белоозеро, а Андрей — в Каргополь. Далее летописец утверждает, что их якобы удавили по приказу Годунова, однако доказательств тому нет.

(обратно)

1569

Пахтать — сбивать масло.

(обратно)

1570

После смерти первой жены Шуйского княгини Елены Михайловны Репниной боярину долгое время не позволяли вступить во второй брак. На юной княгине Марии Буйносовой-Ростовской он женился, уже будучи царем Василием IV. Произошло это 17 января 1608 года.

(обратно)

Оглавление

  • Валерий Елманов Перстень царя Соломона
  •   Пролог
  •   Глава 1 Мальчишник
  •   Глава 2 Битва у Ведьминого ручья
  •   Глава 3 Вернуть должок
  •   Глава 4 Предполетная подготовка
  •   Глава 5 Первый контакт
  •   Глава 6 Почти Первозванный
  •   Глава 7 Полная миска счастья
  •   Глава 8 Резерв главного командования
  •   Глава 9 Перстень царя Соломона
  •   Глава 10 Каббала… На практике
  •   Глава 11 Висковатый
  •   Глава 12 Тайный советник главного советника, или…
  •   Глава 13 Сон в руку
  •   Глава 14 Здравствуй и… Прощай
  •   Глава 15 Когда судьба говорит «нет»
  •   Глава 16 Последняя услуга
  •   Глава 17 Юродивый по прозвищу Вещун
  •   Глава 18 Карету мне, карету
  •   Эпилог
  • Валерий Иванович Елманов Не хочу быть полководцем
  •   Пролог
  •   Глава 1 Старый знакомый
  •   Глава 2 В тихой заводи
  •   Глава 3 От тюрьмы да от сумы…
  •   Глава 4 Русский Нострадамус
  •   Глава 5 Сакмагон[104] короля Филиппа
  •   Глава 6 Князь «Вперед!»
  •   Глава 7 Серьга без серьги
  •   Глава 8 Маша, да не наша
  •   Глава 9 Еду к любушке своей
  •   Глава 10 Долгожданная встреча
  •   Глава 11 Пир во время чумы
  •   Глава 12 Склероз
  •   Глава 13 В роли сакмагона
  •   Глава 14 Как и предопределено
  •   Глава 15 Старые и новые знакомые
  •   Глава 16 Довоевался
  •   Глава 17 А за это за все подари мне…
  •   Глава 18 Влюбленная ведьма
  •   Глава 19 Кто кого?
  •   Глава 20 Пищали
  •   Глава 21 Серьги
  •   Глава 22 Не хочу быть полководцем
  •   Эпилог
  • Валерий Иванович Елманов Царская невеста
  •   Пролог
  •   Глава 1 Из женихов в тати
  •   Глава 2 Вот и поговорили…
  •   Глава 3 Поле
  •   Глава 4 Ты меня уважаешь?
  •   Глава 5 Казнить нельзя помиловать
  •   Глава 6 Страховка
  •   Глава 7 Богу угождай, а чёрту не перечь
  •   Глава 8 Старые знакомые и новые планы
  •   Глава 9 Заставь дурака Богу молиться
  •   Глава 10 Сила из тумана
  •   Глава 11 Царевич Фёдор
  •   Глава 12 Раз на раз не приходится
  •   Глава 13 Исключение из правил, или второй отец Сильвестр
  •   Глава 14 Пик могущества
  •   Глава 15 С пика в крутом пике
  •   Глава 16 Так я жених или опальный?
  •   Глава 17 Прощай, Акела!
  •   Глава 18 Раздача долгов
  •   Глава 19 Чудеса бывают?
  •   Глава 20 Успел и… Не успел
  •   Глава 21 Извозчик, отвези меня домой!
  •   Глава 22 Катастрофы, или прощальный дар судьбы
  •   Глава 23 Реабилитация
  •   Эпилог
  •   От автора
  • Валерий Иванович Елманов Найти себя
  •   Пролог Камень из болота
  •   Глава 1 Мамочка, роди меня обратно
  •   Глава 2 Когда мечты сбываются
  •   Глава 3 От романтизма к цинизму
  •   Глава 4 Ночные страсти-мордасти
  •   Глава 5 Просто жить
  •   Глава 6 Попробуем стать спасителем
  •   Глава 7 На большой дороге
  •   Глава 8 Дружба… по наследству
  •   Глава 9 Бои местного значения
  •   Глава 10 Детдомовец
  •   Глава 11 Невероятные приключения двух англичан на Руси
  •   Глава 12 Привал в Твери
  •   Глава 13 «Родственные» династии
  •   Глава 14 Малая Бронная слобода
  •   Глава 15 В остроге
  •   Глава 16 Все хорошо, что хорошо кончается
  •   Глава 17 Эти горячие шотландские парни
  •   Глава 18 Любовь без лица
  •   Глава 19 Когда умирают цари
  •   Глава 20 Великая штука — психология…
  •   Глава 21 Стража Верных
  •   Глава 22 Царевич… Емеля
  •   Глава 23 Царская инспекция
  •   Эпилог Послание вдогон
  • Валерий Иванович Елманов Третьего не дано?
  •   Пролог Исчезновение
  •   Глава 1 Рулетка
  •   Глава 2 Дублер
  •   Глава 3 Еще один «старый знакомый»
  •   Глава 4 Следователь по особо важным делам
  •   Глава 5 Однажды в лето 7090-е [404]
  •   Глава 6 Вместо лавров — терн
  •   Глава 7 «Воскресение из мертвых»
  •   Глава 8 Хочу в шпиёны!
  •   Глава 9 Несанкционированный побег
  •   Глава 10 В четырех днях от трона
  •   Глава 11 Лекарь умер — да здравствует философ!
  •   Глава 12 Встреча старых приятелей
  •   Глава 13 Папины уроки и «невинные» шуточки
  •   Глава 14 Дуэль
  •   Глава 15 Крещение Мефистофеля
  •   Глава 16 Зигзаги судьбы
  •   Глава 17 Помирать, так с музыкой
  •   Глава 18 Несмотря ни на что
  •   Глава 19 Второй вариант
  •   Глава 20 За худым пойдешь — худо найдешь
  •   Глава 21 Все за одного
  •   Глава 22 Цепь неудач
  •   Глава 23 Из огня да в полымя
  •   Глава 24 Хоть стой, хоть падай
  •   Глава 25 Танго со смертью
  •   Глава 26 И один в поле воин
  •   Эпилог Конец, переходящий в начало
  • Валерий Иванович Елманов Правдивый ложью
  •   Пролог И снова лал
  •   Глава 1 Для начала — репетиция
  •   Глава 2 Подготовка декораций
  •   Глава 3 Сжигая мосты
  •   Глава 4 Этот длинный-предлинный день…
  •   Глава 5 Мой упрямый ученик
  •   Глава 6 Совещание в Грановитой палате
  •   Глава 7 Вечер трудного дня
  •   Глава 8 Страховка
  •   Глава 9 Начало нового расследования
  •   Глава 10 Итоги работы «Золотого колеса»
  •   Глава 11 Алеха, гитара и… сэр Бэкон
  •   Глава 12 Министр сельского хозяйства и лично… Рубенс, Хальс и Микеланджело
  •   Глава 13 Полудобровольный выезд
  •   Глава 14 Крах моего «черного умысла»
  •   Глава 15 В темнице
  •   Глава 16 И никаких фокусов
  •   Глава 17 Стреляли…
  •   Глава 18 Суд престолоблюстителя
  •   Глава 19 Дела, дела, дела…
  •   Глава 20 Пиар бывает разный
  •   Глава 21 Ледокол, или Женские украшения с «кухонной» утварью
  •   Глава 22 Самый убыточный царский указ
  •   Глава 23 Детина с волком
  •   Эпилог Друзей не бросают
  • Валерий Иванович Елманов Поднимите мне веки
  •   Пролог Вновь забегая вперед
  •   Глава 1 Новые друзья и старые враги
  •   Глава 2 Вольный выбор
  •   Глава 3 Двойной удар
  •   Глава 4 Увести от гнезда с птенцом
  •   Глава 5 Ты за кого, боярин?
  •   Глава 6 Помочь душе куда тяжелее, чем телу
  •   Глава 7 Новые требования Дмитрия…
  •   Глава 8 …и новые каверзы государя
  •   Глава 9 Казнить нельзя помиловать
  •   Глава 10 Ай да Любава!
  •   Глава 11 Тайный союзник
  •   Глава 12 Игра в десять рук
  •   Глава 13 Когда все идет хорошо
  •   Глава 14 Три счастливых дня было у меня
  •   Глава 15 Гладко было на бумаге…
  •   Глава 16 А я с улыбкой загнанного зверя…
  •   Глава 17 Все, что в жизни есть у меня
  •   Глава 18 В противоположную сторону
  •   Глава 19 Мы венчались не в церкви
  •   Глава 20 Когда покровительствует Лада
  •   Глава 21 Колдуй баба, колдуй дед…
  •   Глава 22 По доброй… дури
  •   Глава 23 Суд
  •   Глава 24 Торг
  •   Глава 25 Блеф
  •   Глава 26 Неугомонный
  •   Глава 27 Первое народное ополчение
  •   Глава 28 Я за все в ответе
  •   Глава 29 Последний защитник
  •   Глава 30 «Божий суд» и спор из-за коленок
  •   Глава 31 Вербовка для подстраховки
  •   Глава 32 Перекур закончился
  •   Глава 33 Бои без правил
  •   Глава 34 Ольховка
  •   Глава 35 Первый урок Мудрой Красы
  •   Глава 36 Выбор
  •   Глава 37 Сюрприз для Тома
  •   Эпилог Ты меня поймешь
  • Валерий Иванович Елманов Витязь на распутье
  •   Пролог Остается пожелать удачи
  •   Глава 1 Неожиданная помощь
  •   Глава 2 Неудачный штурм и успешная осада
  •   Глава 3 Слово не воробей, поймают — не вылетишь
  •   Глава 4 Первые впечатления и первые вводные
  •   Глава 5 Замуж за убийцу
  •   Глава 6 Отдыхать приехал? А ну за работу!
  •   Глава 7 Дела духовные и дела светские
  •   Глава 8 Торговля кого выручит, а кого выучит
  •   Глава 9 Тучи сгущаются
  •   Глава 10 Одним выстрелом двух зайцев
  •   Глава 11 Жених
  •   Глава 12 Еще и заговорщик
  •   Глава 13 Удачи, неудачи и… танцы
  •   Глава 14 Из парилки в прорубь
  •   Глава 15 И снова в парилку
  •   Глава 16 Два гнилых яблока
  •   Глава 17 Спешите видеть: только у нас и только этой осенью!
  •   Глава 18 Игра в открытую
  •   Глава 19 Аз повелеваю
  •   Глава 20 Очередная пакость государя
  •   Глава 21 Выбор царевны
  •   Глава 22 Не мытьем, так катаньем
  •   Глава 23 Король уволился — да здравствует королева!
  •   Глава 24 Зачистка
  •   Глава 25 Первое знакомство
  •   Глава 26 Наш пострел…
  •   Глава 27 Цена королевского согласия
  •   Глава 28 Новые хлопоты
  •   Глава 29 Урок хороших манер
  •   Глава 30 В роли Святогора [816]
  •   Глава 31 По русскому обычаю, или Спикер — раз, спикер — два…
  •   Глава 32 Накануне
  •   Глава 33 Брат по крови
  •   Глава 34 Икона и… проклятые сокровища
  •   Глава 35 Операция «Зимняя молния»
  •   Глава 36 Война конвейерным способом
  •   Глава 37 Два брата — два герцога
  •   Глава 38 Сцена из «Ревизора»
  •   Глава 39 Встречи, встречи, встречи…
  •   Глава 40 Старые знакомые и зрада крулю [833]
  •   Глава 41 Охота на охотников, или Баня по-красному
  •   Глава 42 И вновь на распутье
  •   Эпилог Неправильные ответы
  • Валерий Иванович Елманов Битвы за корону. Прекрасная полячка
  •   Пролог Тяжкий выбор
  •   Глава 1 Перед переворотом
  •   Глава 2 Незваные гости
  •   Глава 3 Всё меняется
  •   Глава 4 Потери небольшие, но…
  •   Глава 5 Царское завещание
  •   Глава 6 Цена времени
  •   Глава 7 Государей на рядовичей не меняю…
  •   Глава 8 Те же и стрельцы
  •   Глава 9 Первое столкновение, или кто из ху
  •   Глава 10 За короной в горящую избу…
  •   Глава 11 Неожиданное помилование, или старая схема на новый лад
  •   Глава 12 Перед вторым раундом
  •   Глава 13 Битва в Думе
  •   Глава 14 Неугомонная
  •   Глава 15 Двойной агент
  •   Глава 16 Не мытьем, так катаньем
  •   Глава 17 Случайная встреча, или с паршивой овцы…
  •   Глава 18 Дети, кухня, церковь, наряды…
  •   Глава 19 Не так страшен черт, как его малюют
  •   Глава 20 Гарде [876] Королеве
  •   Глава 21 Экономика должна быть экономной
  •   Глава 22 Прощай, Штирлиц, или несостоявшаяся сделка
  •   Глава 23 Кнутом и пряником
  •   Глава 24 Три сметы в одних руках
  •   Глава 25 С поличным
  •   Глава 26 Кавалерийский наскок
  •   Глава 27 Второй полк и первый банк
  •   Глава 28 Павлина, которая Галчонок
  •   Глава 29 Операция без наркоза
  •   Глава 30 Невеста для Годунова
  •   Глава 31 К чему приводят молодецкие забавы
  •   Глава 32 Иезуит
  •   Глава 33 И снова в путь
  •   Глава 34 Псков
  •   Глава 35 Вначале тренировка…
  •   Глава 36 По старой схеме на новый лад
  •   Глава 37 Пленные
  •   Глава 38 Колывань
  •   Глава 39 Ведьма
  •   Глава 40 Пророчество
  •   Глава 41 Дорога обратно, или путешествие с пиитом
  •   Эпилог Все начинается сначала, или несколько знаков
  • Валерий Иванович Елманов Битвы за корону. Три Федора
  •   Глава 1. Московские перемены
  •   Глава 2. Кому праздновать победу?
  •   Глава 3. О пчелкином медке и жальце
  •   Глава 4. Следуя указаниям… Пушкина
  •   Глава 5. Еретик
  •   Глава 6. Нож в спину
  •   Глава 7. Двойной агент или Неудачная контригра
  •   Глава 8. Зайцы разбегаются
  •   Глава 9. Стриженых не стригут
  •   Глава 10. Сам замесил, сам и расхлебывай
  •   Глава 11. Мы будем жить теперь по новому
  •   Глава 12. И обличитель и… укрыватель
  •   Глава 13. Ату его, ату!
  •   Глава 14. Достали!
  •   Глава 15. Не верю!
  •   Глава 16. Верность не купишь, любовь из сердца не выкинешь
  •   Глава 17. Громко хлопнув дверью или Прощальный бенефис
  •   Глава 18. Хотели как лучше, получилось как всегда
  •   Глава 19. По примеру товарища Сталина
  •   Глава 20. А напоследок я спою
  •   Глава 21. Монетный двор, упреки игуменьи и… Бэкон
  •   Глава 22. Новые козни Романова и…. крымский хан
  •   Глава 23. В роли исповедника
  •   Глава 24. Штирлиц против Мюллера
  •   Глава 25. Врастание в обстановку
  •   Глава 26. Кому оборонять Москву?
  •   Глава 27. Подготовка
  •   Глава 28. Ультиматум
  •   Глава 29. По совету китайского полководца
  •   Глава 30. Пусть будет!
  •   Глава 31. Дела явные и тайные
  •   Глава 32. Кому идти на смерть
  •   Глава 33. В роли Станиславского
  •   Глава 34. Предварительная часть
  •   Глава 35. Ключ на старт
  •   Глава 36. Ох уж эти женщины!
  •   Глава 37. Кое-что о пользе хорошей памяти
  •   Глава 38. День Победы
  •   Глава 39. В отца место
  •   Глава 40. Тупая Европа или Поэзия, как подспорье в политике
  •   Глава 41. С учетом взаимной выгоды
  •   Глава 42. На пике могущества
  • Валерий Иванович Елманов Царское проклятие
  •   Предисловие
  •   Пролог Ночная кукушка
  •   Глава 1 И аз воздастся
  •   Глава 2 Забавы молодых
  •   Глава 3 Месть
  •   Глава 4 Холоп, но… князь
  •   Глава 5 Учителя
  •   Глава 6 Роковая ночь
  •   Глава 7 Из грязи, да…
  •   Глава 8 Несмотря ни на что
  •   Глава 9 Бойся только блаженных
  •   Глава 10 Встреча с думой
  •   Глава 11 От Анастасии Романовны до Настеньки
  •   Глава 12 В кругу книжников
  •   Глава 13 Когда в душе поют соловьи
  •   Глава 14 Монастырь
  •   Глава 15 Кто старое забудет
  •   Глава 16 Ворожба
  •   Глава 17 С чистого листа
  • Валерий ИвановичЕлманов Подменыш
  •   Пролог Когда за учебу берется судьба
  •   Глава 1 Новая метла
  •   Глава 2 Вторая неудача
  •   Глава 3 Третья попытка
  •   Глава 4 Стоглав [1188]
  •   Глава 5 Перемирие, но не мир
  •   Глава 6 Время пришло
  •   Глава 7 Проклятый город
  •   Глава 8 Крымская прелюдия
  •   Глава 9 Осада
  •   Глава 10 Штурм
  •   Глава 11 Мечты сбываются
  •   Глава 12 Заслуженный триумф
  •   Глава 13 Между небом и землёй
  •   Глава 14 Присяга
  •   Глава 15 Ведьма
  •   Глава 16 «Тайна» исповеди
  •   Глава 17 Предостережение
  •   Глава 18 Смерть первенца
  •   Глава 19 Царские проклятья
  •   Глава 20 Зарево костров
  •   Глава 21 Веселие Руси есть пити
  •   Глава 22 Суд или судилище?
  •   Глава 23 Приговор
  •   Глава 24 Всем сестрам по серьгам
  •   Глава 25 Время собирать камни
  •   Глава 26 Выбор пути
  •   Глава 27 Ливония
  •   Вместо эпилога Последние распоряжения
  • Валерий Иванович Елманов Иоанн Мучитель
  •   Пролог Пистимея и Ульян
  •   Глава 1 Узник
  •   Глава 2 Последний указ
  •   Глава 3 Роковая встреча
  •   Глава 4 Когда помогают небеса
  •   Глава 5 После перерыва
  •   Глава 6 Лишь бы наоборот
  •   Глава 7 Хочу по-своему
  •   Глава 8 Дела внешние
  •   Глава 9 Васяткин рубль
  •   Глава 10 Третья жизнь
  •   Глава 11 Не было бы счастья, да несчастье помогло
  •   Глава 12 Страх
  •   Глава 13 Нежелательная встреча
  •   Глава 14 Ужас
  •   Глава 15 Ликуя и скорбя
  •   Глава 16 Свадьбы
  •   Глава 17 Здравтсвуй и прощай
  •   Глава 18 Последние дни
  •   Вместо эпилога Уход
  • Валерий Иванович Елманов Последний Рюрикович
  •   Пролог
  •   Глава I Рождение
  •   Глава II Вельский и Нагой
  •   Глава III Короткое детство
  •   Глава IV Нечисть
  •   Глава V Учеба
  •   Глава VI Продали
  •   Глава VII Задача Бенедикта Канчелло
  •   Глава VIII Ивашка едет в Углич
  •   Глава IX Волк добычи не выпустит
  •   Глава X Плащ пророка Мухаммеда
  •   Глава XI Сокровенные думы Годунова
  •   Глава XII Митрич
  •   Глава XIII Первая встреча
  •   Глава XIV Спор
  •   Глава XV Знакомство
  •   Глава XVI Друзья-близнецы
  •   Глава XVII В гостях у колдуна
  •   Глава XVIII Чёрный угол
  •   Глава XIX Подслушанная беседа
  •   Глава XX Предупреждение
  •   Глава XXI Вынужденная замена
  •   Глава XXII Где сын мой?
  •   Глава XXIII Новые замыслы иезуита
  •   Глава XXIV Тайна золотого перстня
  •   Глава XXV Что делать?
  • *** Примечания ***